Всемирный следопыт — советский журнал путешествий, приключений и научной фантастики, издававшийся с 1925 по 1931 годы. Журнал публиковал приключенческие и научно-фантастические произведения, а также очерки о путешествиях.
Журнал был создан по инициативе его первого главного редактора В. А. Попова и зарегистрирован в марте 1925 года. В 1932 году журнал был закрыт.
Орфография оригинала максимально сохранена, за исключением явных опечаток — mefysto
ЖУРНАЛ ПЕЧАТАЕТСЯ
В ТИПОГРАФИИ «КРАСНЫЙ ПРОЛЕТАРИЙ»
МОСКВА, ПИМЕНОВСКАЯ, 16.
□ ГЛАВЛИТ № А—32585. ТИРАЖ 150000
СОДЕРЖАНИЕ:
Обложка худ. В. Голицына.
♦ Подарок Сулеймана. Рассказ
ЧТО НУЖНО ЗНАТЬ ПОДПИСЧИКУ
ВЫПИСЫВАЮЩЕМУ ЖУРНАЛЫ ИЗДАТЕЛЬСТВА
«ЗЕМЛЯ и ФАБРИКА» НА 1929 ГОД
Для ускорения ответа на ваше письмо в Издательство «Земля и Фабрика» каждый вопрос (о высылке журналов, о книгах и по редакционным делам) пишите на отдельном листке. При высылке денег обязательно указывайте их назначение на отрезном купоне перевода.
О перемене адреса извещайте контору по возможности заблаговременно. В случае невозможности этого перед отъездом сообщите о перемене места жительства в свое почтовое отделение и одновременно напишите в контору журнала, указав подробно свой прежний и новый адреса и приложив к письму на 20 копеек почтовых марок (за перемену адреса).
понедельник, среда, пятница — с 3 ч. до 5 ч.
Рукописи размером менее ½ печатного листа не возвращаются. Рукописи размером более ½ печатного листа возвращаются лишь при условии присылки марок на пересылку.
Рукописи должны быть четко переписаны на одной стороне листа, по возможности — на пишущей машинке.
Вступать в переписку по поводу отклоненных рукописей редакция не имеет возможности.
□ АДРЕС РЕДАКЦИИ □
Москва, центр, Пушечная, Лубянский пассаж, пом. 63. Телефон 34–89.
□ АДРЕС КОНТОРЫ □
Москва, центр, Ильинка, д. 15. Телефон 54–03.
ПОДАРОК СУЛЕЙМАНА
«Подарок Сулеймана» — один из рассказов, являющихся результатом краеведческой экспедиции на полуостров Мангишлак писателя В. Ветова и художника В. Голицына, совершонной ими по специальному заданию редакции летом 1928 года. Материалом для автора послужили рассказы местных туркмен; иллюстрации сделаны художником В. Голицыным по его зарисовкам с натуры.
Расположенный на восточном берегу Каспийского моря форт Александровский, пожалуй, одно из самых безрадостных мест, где мне только случалось бывать. Безжизненной кажется выжженная солнцем грязнобурая пустыня, окружающая старинный форт.
Когда мы с художником Вегиным попали сюда, то уже на второй день затосковали по тени, по зеленой траве и деревьям. Зной действовал на нас удручающе и парализовал всякое желание передвигаться, чтобы осматривать окрестности этого маленького и все же не совсем обыкновенного местечка.
Местечко это расположено у подножья пустынного плоскогорья, обрывающегося крутыми выветрившимися скалами. Неприветливы и неказисты эти голые морщинистые утесы. На их вершинах видны кое-какие следы крепостных укреплений, некогда воздвигнутых здесь, дабы устрашать кочевников теперешнего мирного Казакстана. Местечко все еще по старой привычке называется фортом. Сотни полторы домиков. Они сложены из добываемого здесь пористого белого камня, который местные киргизы и туркмены распиливают на большие кирпичи.
В первый день нашего пребывания в форте домики нам понравились. Мы нашли их веселенькими. Однако вскоре глаза наши устали от ослепительно белого цвета.
Странно: когда я бывал на Украине, то всегда находил, что белые хаты лишь украшают ландшафт, придавая ему особую свежесть и жизнерадостность. Они удивительно гармонируют с яркой желтизной цветущих подсолнечников и с мягкой зеленью пирамидных тополей.
Здесь же, в форте Александровском, на фоне серовато-бурой пустыни белые домики как бы подчеркивают гнетущий зной солнца, от которого кругом гибнет всякая растительность.
Нигде вокруг вы не увидите ни огорода, ни бахчи. Овощи и даже сено сюда привозят по морю либо из Астрахани, либо из Махач-Калы за сотни километров. К югу от местечка лишь в одном месте растут несколько чахлых низкорослых деревьев с тусклой и пыльной листвой — единственные на протяжении тысячи километров. Они носят название «Сада Шевченко», — по имени украинского поэта, который много лет назад был сослан сюда царским правительством. Сильно тосковал по своей цветущей родине сосланный поэт. Местные старожилы рассказывают, каких трудов стоило Шевченко добиться, чтобы деревца, выписанные им издалека, принялись на каменистой почве этой насквозь прожженной солнцем страны… Мрачный сад.
Но всего мрачнее большое и круглое, как тарелка, соленое озеро Казыл-туз, расположенное рядом с фортом. Вода в озере настолько насыщена солью, что никакая жизнь не возможна ни в озере, ни возле его берегов. Всего же необычайнее яркий красно-фиолетовый цвет, в который окрашена вода этого мертвого бассейна. Мы с Вегиным прожили здесь около трех недель и за это время так и не могли выяснить причину странного, неестественного цвета воды, от которой исходит запах, напоминающий аромат фиалки.
Мертвое озеро, окаймленное широкой ослепительно белой полосой соли, производило на нас неприятное впечатление.
Какой контраст с ним представляет темносинее, полное жизни Каспийское море, шумящее всего в каких-нибудь полутора километрах к западу от озера.
После того, как нам пришла фантазия выкупаться в озере, оно сразу опротивело нам. Плавая в прозрачной красно-фиолетовой воде, мы как бы перестали чувствовать тяжесть собственного тела. Насыщенная солью, теплая и липкая вода выпирала нас наружу, словно мы были пробками, и нам казалось, что озеро не хочет нас принимать. Отвратительно почувствовали мы себя, когда вылезли на берег. Мы тотчас же обсохли, и тело у нас сделалось белым от тонкого налета кристаллов соли. Хуже всего было то, что покрывшая нас соль начала разъедать малейшие ссадины и царапины на теле, причиняя жгучую боль.
Несколько дней уже собирался Вегин сделать в своем альбоме акварельный набросок озера Казыл-туз, однако нестерпимый зной и отсутствие тени возле берегов всякий раз заставляли его откладывать эту работу.
Однажды мы шли мимо озера, направляясь домой. На противоположной стороне, как всегда, виднелись две-три киргизских кибитки, возле которых стояли неподвижные, словно статуи, грязносерые верблюды. Несколько рабочих-киргизов в пестрой одежде, стоя по колено в воде, долбили ломом твердое дно, откалывая соль, которую они тут же на берегу складывали в большие серые кучи.
Внезапно над нашей головой низко пролетели две огромные розовые птицы. Сделав круг над озером, они плавно опустились на берег и высоко подняли над водой длинную розовую шею. Это были первые фламинго, которых мы увидали здесь.
— Розовые птицы над розовой водой! Нет, положительно такой эффект надо запечатлеть! — воскликнул Вегин.
Никогда не разлучался он с альбомом и красками. Розовые птицы заставили его забыть о зное. Он уселся на берегу и принялся за работу. Раскаленный воздух был до того сух, что обмокнутая в воду кисточка высыхала через несколько секунд, и краски плохо ложились на бумагу.
Некоторое время я следил за работой Вегина. Однако вскоре мне стало невтерпеж праздно стоять под палящим зноем, и я пошел домой, чтобы передохнуть до обеда в полумраке комнатки…
Прошло несколько часов. Давно уже успел я передохнуть и пообедать, а Вегин все не возвращался. Начинало вечереть. Обеспокоенный судьбою товарища, я отправился разыскивать его.
Еще издали приметил его широкополую соломенную шляпу. На берегу мертвого озера стоял Вегин, окруженный пестрой толпой киргизов. Это были те самые рабочие, которые добывали со дна озера соль. Судя по их порывистым жестам, они вели оживленный спор с Вегиным.
— Находка… Изумительная находка! — еще издали радостно крикнул мне Вегин. — Смотри, какую штуку вытащили эти молодцы из озера всего час назад.
Вегин указал на большой, круглый, белый камень, валявшийся у его ног на песке.
— Осколок статуи… Прекрасно-выточенная из камня голова. В высшей степени интересный исторический памятник. Ведь это, несомненно, след древней и высокой культуры какого-то неведомого народа. Полюбуйся, какая замечательная пропорциональность.
Каменная, по всей вероятности, мраморная, готова действительно была превосходно сделана. Повидимому, в свое время над ней немало потрудился талантливый скульптор. Правда, черты лица были скрыты довольно толстым слоем соляных кристаллов, однако, несмотря на это, бросалась в глаза прекрасная форма головы с большим несколько горбатым носом и красивым прямым лбом. Повидимому, статуя была сделана в натуральную величину. Вегин сиял.
— Что ты намерен делать с этой башкой? — спросил я.
— О, это сокровище непременно надо доставить в Москву, в Исторический музей, — ответил Вегин. — Подумай только, как эта находка заинтересует ученый мир! Обломок древней статуи, найденный на краю пустыни, в которой до сих пор не было обнаружено признаков существования оседлости в исторические времена. Издревле тут бродили лишь дикие племена кочевников… И вдруг этот фрагмент статуи, найденный на дне мертвого озера!.. Поразительно! Я уверен, что Академия Наук в ближайшее время пошлет сюда специальную экспедицию для археологических раскопок. Завтра же пошлю об этом подробную телеграмму в Москву. Досадно, однако, что эти киргизы ни за что не соглашаются отдать мне голову. Эта находка сильно взволновала их, но я решительно ничего не понимаю из того, что. они хотят мне сказать, а они, в свою очередь, не понимают меня. Попробуй втолковать им, что мы хотим купить у них этот обломок.
Рабочие казались сильно возбужденными. Указывая пальцем на каменную голову, они что-то громко говорили на своем гортанном наречии.
Мой кошелек был при мне. Я вытащил его из кармана и показал киргизам, а затем указал на обломок статуи. Киргизы поняли мой красноречивый жест и горячо заспорили между собой. Повидимому, одни из них, более молодые, соглашались на продажу; другие же, постарше, энергично протестовали. Мы долго спорили, пока я, наконец, не высыпал на песок рядом с головой все содержимое моего кошелька. Червонец решил участь каменной головы. Самый упрямый старик — и тот замолчал. Вегин с торжеством поднял обломок статуи, и мы направились домой, провожаемые гортанными криками киргизов.
— Странная вещь! — сказал Вегин, пройдя несколько шагов. — Мне кажется, что статуя сделана не из мрамора: голова совсем не тяжела. Что ты думаешь по этому поводу?
Он передал мне обломок.
— Ты прав, это не камень, — сказал я, взвешивая на руке голову. — А не думаешь ли ты, что она сделана из того же белого пористого материала, из которого сложены здешние дома? Впрочем, возможно, что голова полая внутри.
— Быть может, она отлита из бронзы или какого-нибудь другого металла?
— А что, если под слоем соли, покрывающей голову, окажется серебро или золото?..
— Гм, такая возможность тоже не исключена. Мне известен целый ряд подобных случаев. Но что бы там ни было, я ручаюсь тебе, что через две-три недели про нашу находку заговорят не только в СССР, но и во всем культурном мире…
Мы вернулись домой в наилучшем настроении, сочиняя самые фантастические предположения относительно загадочной головы. Вегин сгорал от нетерпения определить, к какой исторической эпохе принадлежит статуя. Для этого нужно было прежде всего очистить голову от соли.
Вооружившись большим кухонным ножом, Вегин с величайшей осторожностью принялся очищать плотную соляную корку. Работа, однако, не ладилась у него: слежавшаяся соль успела окаменеть.
— Идея! — вдруг воскликнул он. — Живо ставь самовар. Мы отмочим голову в горячей пресной воде. Держу пари, что часа через два мы с тобой увидим голову в том самом виде, в каком ее создал древний мастер.
Вегин был в восторге от своей выдумки. Пока я хлопотал возле объемистого самовара, он выпросил у хозяйки большой ушат, затем сбегал к колодцу и притащил четыре ведра пресной воды. Наконец голова статуи была положена в ушат, наполненный горячей водой.
Долго сидели мы в тот вечер на мягком диванчике в нашей уютной комнате. Вегин придумывал текст телеграммы в Академию Наук. На полу перед нами стоял деревянный ушат, из которого выходил пар. Раза два меняли мы горячую воду и наконец заметили, что соляная корка, покрывавшая древний осколок, сделалась тонкой и рыхлой. Вегин потирал руки от удовольствия.
— Ну, теперь можно смело приступить к операции, — заявил он и, вытащив из ушата голову, поставил ее на стол.
— И подумать только, что сию минуту на историю человечества прольется новый свет! — продолжал Вегин, приняв торжественную и несколько театральную позу. — Неужели ты не сознаешь всей важности этой минуты! В течение стольких веков это сокровище было скрыто от взоров людей, покоясь на дне загадочного озера с розовой водой, благоухающей фиалками… И мы с тобой первые люди, на долю которых выпадает счастье приподнять завесу над историей целой страны… Итак, я приступаю. Посвети мне лампой.
Художник взял в руки нож. Некоторое время он колебался, затем слегка дрожащей рукой ударил рукояткой ножа по соленой корке. Она тотчас же раскололась и рассыпалась по столу. Крик ужаса застыл у нас на губах. Лампа едва не выпала из моих рук. То, что лежало на столе, не было статуей… Это была посиневшая, распухшая, отвратительная мертвая голова человека. От мокрых слипшихся курчавых волос шел пар. Рот, полный соли, был оскален в чудовищную улыбку смерти…
Прошла минута, другая. Мы стояли в каком-то оцепенении перед мертвой головой. Чудовищность сделанного нами открытия все глубже проникала в сознание. Мы были слишком ошеломлены, чтобы вымолвить слово…
— Поздравляю с покупочкой! — внезапно раздался над ухом чей-то громкий голос.
Я вздрогнул. На мгновение мне показалось, что сама мертвая улыбающаяся голова произнесла эти насмешливые слова; однако в следующую же секунду я овладел собой и быстро оглянулся.
Рядом стоял начальник милиции форта. В раскрытую дверь был виден еще один милиционер. Мы были так потрясены случившимся, что даже не слышали, как они вошли в дом.
— Мне донесли о вашей покупке, — сказал начальник, окидывая нас пристальным недоверчивым взглядом. — Такие вещи не покупают и не продают! — Он указал на голову. — Я требую у вас объяснений! Да, граждане, вы сделали бы лучше, если бы предоставили рабочим принести находку прямо в милицию, как они того и хотели, вместо того чтобы пытаться скрыть следы преступления. Или вы думали, что я не узнаю о вашей покупке, про которую теперь говорит весь город?
Начальник опустился на стул возле стола и принялся рассматривать голову.
Нелегко было нам доказать наше заблуждение. Долго не мог начальник понять причину, побудившую Вегина приобрести голову. Все наши объяснения относительно научного значения памятников высокой культуры древних народов казались начальнику прежде всего нелепыми. В форте Александровском никогда не было никаких музеев. Начальник был простой и прямой человек. По-своему, он, конечно, был прав: раз найдена голова, то она, разумеется, не каменная и не золотая, а самая простая, человеческая. Повидимому, и киргизы, нашедшие голову, точно так же нисколько не заблуждались относительно ее природы. Вся беда была в том, что мы не поняли их.
В конце концов начальник милиции понял в чем дело. Составленные Вегиным черновики телеграммы в Академию Наук убедили его в нашей невиновности. Прочитав их, он сбросил с себя официальность и повеселел. Тут настала и наша очередь задавать вопросы.
— Скажите, — спросил Вегин, — вам, как главе здешней милиции, по всей вероятности, уже было известно об этом недавнем убийстве?
— А почему вы думаете, что это убийство было совершено недавно? — в свою очередь спросил начальник.
— Как почему?!.. Потому что голова еще совсем свежая. Мне кажется, она отрублена не более недели назад.
Начальник милиции широко улыбнулся, обнаружив два ряда крепких белых зубов:
— Голова отрублена ровно тринадцать лет назад!
— Что! Тринадцать лет!! — воскликнули мы в один голос.
— Ну, да. Чего же тут удивительного! Пролежи она в соли Казыл-туза еще сотню лет, ей и то ничего бы не сделалось. Да, граждане, быстро время летит! Совсем недавно, кажется, был тысяча девятьсот пятнадцатый год, когда Сулейман привез сюда из Персии эту голову, которую вы нынче чуть не сварили. Лихое тогда времечко было, что и говорить!
Начальник собирался уходить, однако его последняя фраза до такой степени заинтересовала нас, что мы упросили его рассказать нам все, что он знал о страшной голове.
Не многое сообщил нам начальник милиции. Указав на голову, которую заворачивал в рогожу пришедший милиционер, он многозначительно произнес:
— Персидский губернатор из Гассан-кули. Первый и последний человек, который поймал Сулеймана.
— Сулеймана? А кто это такой?
— Как, разве вы никогда не слыхали? Туркмен из аула Амалды, отчаянный контрабандист, равного которому не было на всем Каспийском море. Много денег было обещано царским правительством за его поимку, много раз гонялись в море за Сулейманом полицейские, но никто не мог его поймать, потому что лодка Сулеймана была быстрее ветра, а сам он был ловок, как чорт, и не боялся шторма. Ничего не могла сделать полиция с Сулейманом и на берегу, потому что никто не знал, куда и кому он сдавал контрабанду.
Да, ловкий это был человек, отчаянный. А впрочем, как он ни был ловок, однако, полиция через своих агентов все-таки пронюхала, что Сулейман берет контрабанду в персидском городе Гассан-кули. Здешние власти написали об этом персидскому губернатору, а тот, чтобы угодить русским, решил накрыть Сулеймана. Схватил он его в то время, когда Сулейман грузил на свою лодку товары. Губернатор отнял у Сулеймана не только контрабанду, но и самую лодку, а лодка эта была гордостью туркмена, потому что быстрее и красивее ее не было на всем море.
Один из товарищей Сулеймана, который одновременно с ним прибыл в Гассан-кули, видел, как персидские полицейские вели Сулеймана в тюрьму. Этот туркмен в тот же день покинул Гассан-кули, вернулся в аул Амалды и рассказал землякам о поимке контрабандиста.
Все думали, что храброму Сулейману пришел конец, но каково же было удивление туркмен, когда через три дня после этого сам Сулейман явился в родной аул целый и невредимый, да еще вдобавок на собственной лодке. Все поверили Сулейману, когда он рассказал, будто откупился от персидского губернатора, которому он преподнес богатые дары. Сулейман был богат, потому это никого не удивило.
Сулейман говорил, что ему надоело заниматься контрабандой и жить в вечном страхе, спасаясь от царской полиции.
Он передал своему двоюродному брату деревянный ящик, который попросил срочно доставить самому коменданту в форт Александровский. По словам Сулеймана в этом ящике находился богатый подарок для коменданта. Двоюродный брат согласился доставить подарок по назначению, а Сулейман тут же вышел в море на своей лодке, сказав, что вернется через три дня.
В тот же вечер родственник Сулеймана повез на арбе ящик в форт. Когда он утром проезжал мимо озера Казыл-туз, колесо его арбы сломалось, и ящик упал на камни. Одна из дощечек обломилась, и тут только туркмен увидал, какой подарок посылал Сулейман коменданту. В ящике была мертвая голова. Двоюродный брат Сулеймана бывал раньше в Гассан-кули и сразу же узнал голову персидского губернатора. Туркмен так испугался грозившей ему от царской власти неприятности, что, недолго думая, привязал к губернаторской голове камень, разулся и отнес ее на самую середину озера… Там и пролежала она до самого сегодняшнего дня.
Между тем из Гассан-кули уже дали знать царским властям о бегстве Сулеймана из персидской тюрьмы. Каким образом бежал он из-под стражи и как удалось ему в ту же ночь проникнуть в спальню губернатора, которого нашли утром с отрубленной головой, — никто никогда не узнал.
Сулеймана долго искали, но с тех самых пор никто ни разу не видел ни его самого, ни его черной лодки с огромной мачтой. В ту ночь, когда контрабандист в последний раз покинул родной аул, на море была буря. Многие думали, что Сулейман утонул… А впрочем, про это никто узнать не может.
Двоюродный брат Сулеймана рассказал туркменам о том, как он забросил подарок контрабандиста на середину озера. Среди туркмен пошли разговоры, дошедшие до слуха властей. Полиция производила дознание и даже арестовала кое-кого из земляков Сулеймана, в том числе и его двоюродного брата. Ему приказали во что бы то ни стало отыскать на дне озера губернаторскую голову. Несчастный туркмен под надзором городового в течение недели с утра до ночи шарил ногами по дну Казыл-туза. Ноги его до такой степени были разъедены солью, что покрылись страшными язвами, и в конце концов его пришлось отправить в больницу. Голову же туркмен так и не мог найти, потому что, как вы видели, озеро наше не маленькое. Единственное, что тогда отыскала полиция, — это ящик, в который была упакована голова. При ящике была записка:
«Вот как поступает Сулейман с теми, кто его ловит!»
Да, граждане, с тех пор прошло тринадцать лет, и про Сулеймана у нас давным-давно уже не говорят. А все-таки наши рабочие сегодня сразу же догадались, чью голову они нашли. И как это вы, люди образованные, могли только подумать, что голова золотая! Эх, вы, москвичи!
Начальник весело расхохотался и простился с нами.
— Веселенькая история, а главное — необыкновенная! — сказал Вегин, когда мы с ним остались одни.
— Она была бы еще необыкновеннее, если бы ты отправил в Исторический музей голову, не очищая ее от соли. Вообрази себе, какой это был бы эффект!
— А знаешь, ведь у меня была эта мысль, — перебил меня Вегин. — Наше с тобой счастье, что мы не поступили так.
— Почему?
— Потому что теперь мы с тобой просто дураки — и точка, а тогда… тогда бы мы оказались круглыми и притом прославленными, патентованными идиотами!
СОВРЕМЕННЫЕ ВИКИНГИ
Свежим ветреным утром у маленького домика на берегу фиорда, в огороде, крепкий русый подросток копал картошку. Бурые комья земли вылетали фонтаном из-под лопаты. Капли пота катились по его загорелому лицу и сбегали по шее за расстегнутый воротник голубой рубашки.
— Эй, Ларс! — раздался из-за изгороди голос Олуфа, младшего брата. — Погляди-ка на море. Что это за бот к нам плывет?
Ларс прекратил работу и, опершись на лопату, стал смотреть на море. На зеленосиней искрящейся глади фиорда, возле серого скалистого мыса виднелся парусник. Не какая-нибудь девятивесельная лодчонка, годная лишь для ловли трески, — чорт возьми! Это настоящий лафотекский бот!.. Бот тянул за собою лодку поменьше, без паруса.
— Чей бы это мог быть бот? — задумчиво сказал Ларс, почесывая золотистый затылок. — Чудной какой-то… А вот лодка как будто знакомая…
У окон домиков показались любопытные лица; кое-кто вышел на берег посмотреть на загадочный бот.
— Гляди, гляди! — захлебываясь, вопил рыжий Олуф. — Он правит на наш дом. Стой! Да он тащит за собой нашу старую лодку…
Ларс швырнул лопату на землю, перемахнул через изгородь и в минуту был у моря.
— Это отец! — кричал он. — Вот увидишь, он купил себе лафотенский бот!
Да, это был Криставер Мюран. Он торжествовал. То, к чему он стремился столько лет, наконец осуществилось: он подходил к дому на своем собственном боте! Огромного роста и богатырского сложения Криставер напоминал древнего викинга. Рыжая, словно отлитая из бронзы, кругло подстриженная борода обрамляла твердое правильное лицо; волосы под черной зюйдвесткой были светлые и курчавые. Вся фигура дышала энергией, суровой волей, закаленной в боях с морем.
Покупка бота произошла неожиданно для Криставера. Как всегда, он отправился на своем «тройнике» в фиорды за сельдью. Зайдя в один прибрежный поселок, он случайно попал на аукцион, где, как ему сообщили, должен был продаваться большой бот. На берегу стояла толпа народа, ленсман[1]) выкрикивал цену бота, но никто и рта не разевал, чтобы предложить хоть сколько-нибудь за судно. Бот стоял тут же. Криставер стал ходить вокруг него. Хорошо сколоченный и стройный бот казался почти новым. В чем же дело? Почему люди отказывались покупать такое красивее судно?..
Один парень не удержал языка и выболтал, что бот три зимы под ряд терпел крушения во время плавания на Лафотены и слывет «пловучим грабом», с которым никто не хочет связываться. К тому же он тихоход. Никакой уважающий себя рыбак не купит такое корыто.
Криставер собрался с духом и предложил за бот самую пустячную цену, Мороз пробежал у него по коже, когда судно осталось за ним. Теперь ему, бедняку, принадлежал настоящий лафотенский бот!..
— Да ты, никак, умирать собрался! — ухмыляясь, сказал молодой рыбак. Все собравшиеся уставились на Криставера и, казалось, думали то же самое…
Задетый за живое, Криставер буркнул:
— Бот исправный. Я в лодках толк понимаю. Дело не в посудине, а в рулевом. У меня, небось, и не подумает перевернуться!..
Криставер был рулевым в течение многих Лет, но ему принадлежала только шестая часть большого бота. Какой толк, если в кои-то веки и удастся ловля, ведь улов все равно нужно делить на шесть частей!.. У Криставера подрастали сыновья, и голова его была полна планов. Если наступит день, когда экипаж на его собственном боте будет состоять из его же семьи, — один хороший улов может сделать его зажиточным человеком.
Криставер купил бот в долг, это правда, и ему предстояло войти в еще большие долги, так как он собирался один снарядить шесть человек на зимнюю ловлю. Может быть и не следовало связываться с этим «пловучим гробом»… Ну, что же! Сделанного не воротишь…
Весь берег был усеян жителями поселка, взрослыми и детьми. Когда бот Криставера встал на якорь, Ларс не выдержал и закричал:
— Чей это бот, отец?
Криставер не отвечал, но лицо его сияло, когда он ступил на берег; двое младших ребятишек уже висели у него на руках, и он нагибался и улыбался им, слушая их болтовню. Криставер начал медленно подниматься на береговой откос.
— Да, да, — приветливо отвечал он во все стороны, — это мой бот… «Тюлень». Я купил его сегодня на торгах…
Ларс и Олуф забрались в лафотенский бот и усиленно гребли, гордо поглядывая на столпившихся на берегу товарищей. Повинуясь ударам весел, «Тюлень» медленно, неуклюже полз по волнам…
С наступлением зимы рыбацкие боты, в том числе и «Тюлень», были вытащены на берег, где должны были пролежать до отплытия на Лафотены ранней весной.
Рано утром у прибрежья загудели тяжелые шаги. В сизой предвесенней мгле замелькали фонари. Блики плясали на смуглых бородатых лицах рыбаков. Северный ветер щипал щеки, осыпая иглистыми снежинками. На берегу, у линии прибоя, слоено туши морских чудовищ чернели боты. Наступил торжественный час отплытия. Первым должны были спустить на воду новичка — «Тюленя»…
Олуф Мюран тем временем зажег груду водорослей и выброшенных морем досок. Костер высоко взметнул рыжие искры к мутному небу и осветил истоптанный снег, прибрежные камни и свинцово-серые бугристые воды фиорда.
Лица у всех были торжественны.
Привели старого рыбака. У него была длинная белая борода; на руках — большие белые рукавицы; красный вязаный колпак свисал на ухо. Это был Пер Вожатый, старший в селении рыбак. Он пришел проводить боты в опасное плавание. Старика усадили на прибрежный камень. Пер прочистил горло, утер нос рукавицей и провозгласил:
— Ну, ребята, навались!..
Все артели сгрудились вокруг «Тюленя». Рыбаки дружно подпирали плечами бока судна и казались совсем маленькими под его огромным коричневым брюхом. Пер Вожатый запел:
— А-ааа, оо-ооо…
Лица рыбаков исказились от натуги. Под килем «Тюленя» заскрипел песок: тяжелая громада сдвинулась и замерла на месте…
Ларс Мюран глядел на седобородого старика, освещенного костром, и думал, что много веков назад здесь, на берегу, стоял такой же старик — жрец, костер был жертвенным огнем, и викинги пили пиво в честь Тора и Фрейи[2]) перед отплытием лафотенских судов. И берега, и фиорд, и суда, и люди — нее было такое же, как и теперь…
Старик монотонно тянул:
— Сейчас он тронется! Ааа-хооо-оо…
В следующую минуту тяжелый корпус «Тюленя» закачался на волнах. Криставер поблагодарил остальные артели за помощь, поднес несколько рюмочек, и вся толпа с фонарями тронулась к следующему судну. Один за другим боты были спущены в море. Старика от многочисленных рюмок водки прошибали слезы, и он пел все громче и громче свою дикую древнюю песнь…
Артели спешно разместились каждая в своем боте и готовились к отплытию. На берегу столпилась группа женщин. Они зябко кутались в шали и платки. Прощальные приветы дрожали в морозном воздухе.
Мария, жена Криставера, худощавая бледная женщина с огромными беспокойными глазами, неотрывно следила за каждым движением мужа и сына. Дул ледяной ветер, ее губы посинели, она топталась на месте, чтобы согреть ноги, и все не хотела уходить.
Ларс в одежде рыбака налаживал что-то на носу бота. Лицо его сияло. Даже разлука с матерью не омрачала его восторга. Он едет с отцом на далекие сказочные Лафотены! Как завидуют ему Олуф и другие мальчики поселка, еще не доросшие до высоких рыбацких сапог и зюйдвестки! Криставер возился на корме, насаживая руль. Потом он грузно опустился на скамью, на свое место рулевого, и, повернувшись лицом к берегу, взглянул на жену. По ее белому, как пена фиорда, лицу ползли крупные слезы…
— Ход вперед!
Раздался резкий звук каната, тершегося о клюз, — это втаскивали на борт якорь; скрипнул блок, широкий тяжелый парус поднялся по мачте, наполняясь ветром, «Тюлень» всколыхнулся и начал медленно скользить по морю.
— Прощай, Криставер! Прощай, Ларс!.. Береги себя, мой мальчик! Счастливого пути!..
— Прощайте!.. Удачной вам ловли!.. — неслись с берега женские голоса.
Криставер снял зюйдвестку и махал жене. Порывистый ветер будоражил бухту. Парус на «Тюлене» перевели на другой борт. Белая пена вскипала у носа; за кормою тянулась полоса взбаламученной воды. Красный вымпел так и плясал на верхушке мачты.
Исчез знакомый берег с родными маленькими домиками. Свежий ветер быстро гнал суда по наморщенной поверхности моря. В глубине фиорда виднелись четырехугольные паруса и топселя[3]), — это выходили в море жители других поселков. Все они направлялись по знакомому фарватеру на север. Рыбакам предстояло проделать сотни миль в мороз и метель по тому же морскому пути, по какому ходили и предки их в незапамятные времена…
На борту «Тюленя» старые товарищи Криставера — Элезеус Гюлла и Генрик Раббен — возились на корме: один из них держал шкот, другой разыскивал черпак на случай, если поднимется буря. На носу стоял Канелес Гомон. Это был статный ловкий парень. Он славился необычайной зоркостью и, как кошка, мог видеть в темноте.
Рядом с Ларсом сидел Арнт Осей, бледный парень с жидкой ржавой бороденкой и серебряными сережками в ушах. Он был уроженец горной долины, но нужда заставила его взяться за морскую работу. На Лафотены он отправился в первый раз и, держался робко и неуверенно. Ларс взял его под свое покровительство и тоном знатока сообщал ему названия и назначение различных снастей и частей бота. Рыбаки жевали табак и наслаждались. Под ними качалась палуба бота, над головой поскрипывали реи; они снова на море, снова на воде! «Тюлень» игриво резал волны. Приятели поглядывали друг на друга, поглаживали бороду и смеялись.
Ослепительное солнце заливает море. На востоке тянутся горы, подобные неровной серой каменной стене. Тут и там белеют на них полосы снега; розовато-серые облака цепляются за вершины. Стаи темных и пятнистых морских птиц качаются на волнах, несмотря на мороз и ветер, и наслаждаются чудесной погодой. Зеленовато-фиолетовой пеленой необозримо расстилается море. Искристая пена окружает черные рифы, вздымающиеся из пучины. Две голубовато-белых чайки несутся навстречу «Тюленю». Сквозь ветер слышны их пронзительные жалобные крики.
Три соседских лодки идут, придерживаясь друг друга, а четвертая, Андреаса Экра, «Бешеная», ухитрилась по своему обыкновению пробраться вперед. За ней вдогонку несется «Огонь морей». Его хозяин, Пер Сюцанса, стоит на руле, широко расставив ноги, и улыбается яркому солнцу. Немного позади, окруженная пеной, летит «Морская Роза» на заплатанных парусах. На руле стоит крепкий коренастый рыбак Яков Колченогий. На его черных волосах вместо зюйдвестки красуется красный колпак.
Когда волна обдает ему голову, он Снимает колпак, отряхивает его о борт и снова надевает.
Ветер крепчает, волны растут, порывы ветра срываются с гор и ударяют по ботам, и суда, обнажая киль, шарахаются в сторону.
— В чем дело там у вас на носу? — кричит Криставер, нагибаясь, чтобы лучше видеть из-под паруса.
Сквозь ветер до него долетают слова Ларса:
— Арнт Осей просится на сушу. Струсил…
Криставер напряженно следил за ботом, стараясь понять его характер. Он чувствовал, что бот не совсем в порядке: нет правильного соотношения между реями и остовом. У женщин и лошадей — свои капризы, у бота — также свои, и он, Криставер, должен во что бы то ни стало укротить бот.
«Тюлень» чутко слушается руля. С каждым порывом ветра, с каждой большой волной Криставер узнает новое в боте. Далеко отплюнув сквозь зубы слюну, он подставляет «Тюленя» под напор ветра и тут же пропускает ветер мимо паруса. Ему кажется, что он без конца настраивает незнакомую скрипку.
— Ну, как тебе нравится твой новый бот? — крикнул ему Яков, когда «Морская Роза» поравнялась с «Тюленем».
— Пока еще ничего не могу сказать о нем.
Но вот «Морская Роза» и «Огонь Морей» начинают ускользать от «Тюленя». Кажется, они неподвижно стоят по обеим сторонам бота, то поднимаясь, то опускаясь на волнах. Однако незаметно оба соседских бота уходят все дальше вперед. Лицо Криставера мрачнеет, он всем телом подается вперед, словно надеется увлечь за собой ленивого «Тюленя».
— Кланяйтесь от нас Лафотенам, парни! — кричит Канелес Гомон вдогонку уходящим ботам.
Криставер топает ногой о палубу:
— Попридержи-ка язык, болван!
Волны растут. Ватерборт то-и-дело обдает водой, и рыбаки принуждены ее вычерпывать.
— Что там опять на носу? — кричит Криставер.
Ларс отвечает сквозь ветер:
— Арнту Осену плохо.
«Огонь Морей» и «Морская Роза» значительно опередили «Тюленя», но понемного Криставеру снова удается их нагнать. Внезапно он соображает, что товарищи из сострадания не хотят уйти от него. Криставер приходит в такое бешенство, что начинает задыхаться. Для рулевого ничего не может быть позорнее такого сострадания…
Боты проходят между шхерами, входят в пролив, где на сваях у самой воды расположены небольшие поселки. Но вот пролив расширяется. На сером скалистом берегу бухточки виднеются жалкие лачуги с дымящимися трубами.
«Как хорошо, что матери не приходится жить в такой гнилой лачуге! — думает Ларс. — Бедная мама! Хотя бы Олуф получше помогал ей без нас…»
Они снова входят в проливы, где ветер свирепо бросается им навстречу, так что поминутно приходится переводить парус и лавировать. Боты собираются вместе и идут парус к парусу. Лавировать в фарватере, шириной всего в несколько ботов — дело нелегкое.
Несмотря на дурноту, Арнт Осей во что бы то ни стало хотел помогать, но только мешал товарищам, постоянно хватая не тот канат.
— Беги на нос, Генрик! — крикнул Криставер. — Им там нужна, как видно, нянька.
Генрик Раббен нырнул под парус и пробрался на нос.
Ветер переменился и подул с запада, как только фарватер расширился. Смеркалось, и путь был таков, что легко было сесть на мель. Тут Ларс понял, что лафотенский рыбак — нечто большее, чем простой человек: у него совершенно особые слух и зрение и еще чувства, которых нет у других людей. Маяк где-то на западе яркой молнией освещал полосу моря, но там, куда свет не доходил, становилось еще чернее. Вскоре ничего нельзя было разглядеть, кроме белых столбов брызг у шхер. Тем не менее рыбаки продвигались вперед и находили дорогу. Канелес перегибался через борт и подавал знаки рукой в белой рукавице, а отец стоял у руля и заставлял «Тюленя» мчаться на всех парусах.
Фосфорическое сияние зеленоватыми брызгами окружало борта бота, и шхеры и прибрежные островки казались окруженными пляшущим зеленым пламенем. Горы на востоке вставали черной твердыней, о которую с шумом разбивались волны. Боты неуклонно стремились на север.
Обогнули мыс. В небольшом заливчике показались огоньки домов, а у гавани — желтые фонари кораблей и лодок, приставших сюда на ночь.
Паруса спущены, якорь брошен за борт, в каюте на очажок ставится кофейник. Тесно рыбакам на коротких, покрытых шкурами нарах. Но белый хлеб с маслом и горячий кофе очень вкусны, а настоящий обед они сварят себе в другой раз.
— Да ты замечательный моряк, Арнт! — сказал Канелес, и хотя крошечная лампочка, болтавшаяся под потолком, светила тускло, все заметили, как покраснел Арнт Осей.
Ларс засмеялся, Элезеус фыркнул, а Криставер улыбнулся, намазывая хлеб маслом. Бедняге Арнту давно уже хотелось попасть домой.
Но тут Генрик Раббен повернул к нему лицо, обрамленное красивой черной бородой, и сказал.
— Ничего, Арнт! И великие мастера были когда-то учениками.
Это было утешительно слышать, а бедный Арнт нуждался в утешении.
Рыбаки остановились в торговом местечке, где продавалось вино, — и с берега доносились смех и крики пьяных. Канелесу захотелось пойти на берег повеселиться, но Криставер не отпустил его. Он вытащил из-под соломы на нарах бутылку и налил каждому по рюмочке после еды. Когда выпили, он заявил, что пора ложиться спать. Рыбаки стащили с себя мокрые сапоги, потушили лампу и, не снимая суконного платья, залезли под шкуры. Все шестеро улеглись в ряд.
Это была первая ночь по дороге на Лафотены. Лежа в ледяной каюте, куда ветер и холод проникали изо всех щелей, Ларс думал о том, достойно ли он держал себя в роли рыбака. Его новые рукавицы промокли насквозь, и он положил их под себя, чтобы они как следует прогрелись до завтрашнего дня.
Вскоре усталые рыбаки захрапели наперегонки. В реях свистел ветер, с моря, казалось, доносились глухие звуки органа. Во сне, как и наяву, рыбаков тянуло вперед, и они не забывали, что находятся в пути, что им нужно итти дальше на север и что остается проделать еще много миль…
А на берегу скандалили пьяные рыбаки, дрались с матросами с больших судов, да изредка по бухте, словно ощупью, проходил челнок, наполненный орущими людьми…
Криставер Мюран сквозь сон размышлял о «Тюлене». Бот капризничал целый день. Если будет так продолжаться, плавание обещает быть крайне опасным…
Среди ночи Криставер вдруг вскочил и вылез наружу. Вьюга кинулась ему в лицо, но он ощупью добрался до мачты, отодвинул в сторону парус, приподнял брезент над грузом, постоял немного и подумал. Криставер недостаточно еще проснулся, чтобы вполне сознавать, что делает: он ударил кулаком по бочке с солью и откатил ее на несколько метров к корме. Тяжелый ящик и мешок с мукой последовали туда же. Затем Криставер снова накрыл груз брезентом, повернул обратно и залез в каюту. Он промок от снега и продрог и прежде чем заснуть долго дрожал под меховым одеялом. Тяжелый груз был отодвинут на корму. Криставер чувствовал, что это понравилось боту, и поэтому спал без сновидений…
Генрик Раббен встал первый, потому что любил вымыться, втянуть немного морской воды в нос и расчесать волосы и бороду. Еще задолго до рассвета множество парусов поднялись над бухтой и двинулись на север. Была густая метель, но ветер тянул крепкий и попутный, и Канелес зорко глядел вперед. Паруса и реи тяжелели от снега, бот то-и-дело приходилось обкалывать, волосы и бороды рыбаков стали белыми. Если люди стояли некоторое время неподвижно, они делались похожими на снеговых баб. Шхеры, острова и скалы проносились мимо них во мгле.
Но настоящее плавание началось только тогда, когда они снова очутились в открытом море, севернее Фоллы. Казалось, бот был в лучшем настроении, чем накануне. Он легче взбирался на волны и мчался вперед, словно с него сняли какую-то тяжесть. Когда же они догнали «Огонь Морей» и «Морскую Розу», а потом ровно и мерно пошли мимо, — Канелес стал прыгать на носу, хлопать в ладоши и петь.
Криставер стоял у руля с прояснившимися глазами. Его ночной маневр оказался удачным. И тем не менее в боте еще не все было в порядке, — Криставер чувствовал это по движению рей и всего корпуса судна. В «Тюлене» был какой-то порок, который необходимо было найти и исправить…
Так шли боты день за днем, при малом и большом ветре. Когда дул противный ветер, приходилось искусно лавировать или даже прятаться за мыс и выжидать. Холодно было постоянно, и первое, чему научились Ларс и Арнт, было бесконечное стояние на ледяном ветру. Снег хлестал в лицо, и брызги обдавали спину. Ноги мерзли. Застывали мысли в голове, застывало и самое время…
Ларсу казалось, что все на борту начинают походить друг на друга. Все они стояли неподвижно, глядели на одно и и то же, думали о том же. На все лица ложился отпечаток ветра и непогоды, неба и моря.
С раннего утра, когда они отчаливали, и до позднего вечера, когда приставали к берегу, Криставер — весь напряжение
Дни стояли серые. Серое море, серые обнаженные скалы, серые облака над вершинами гор. Только чайки, словно клочья пены, белели над волнами да стаи черных бакланов носились с хриплым криком в тусклом воздухе. Порою виднелся темный клочок земли, словно дремотою окутанный морозным туманом. В сумерках сквозь мглу светил маяк, шаря белыми лучами по сизой кольчуге вод. Где-нибудь на берегу залива зажигался робкий желтый огонек, похожий на совиный глаз, — и снова мили непроглядной тьмы до следующего огонька…
Однажды утром, уже за Хелькландом, Ларс увидал незнакомый бот, не похожий на их ставангерские[4]) суда.
— Погляди-ка, что это за бот? — спросил он Канелеса.
— Что ты! Не видывал, что ли, ботов? — удивился Арнт Осен.
— Это нордландский бот, — заявил Канелес. — Суденышки эти недурны, но нас им все-таки не перегнать.
Судно было небольшое, десятивесельное, какие обычно бывают у северных норвежцев. Рулевой правил сидя на скамье. Бот был так изящен и легок, что казалось, он вот-вот вспорхнет над водой и улетит, как веселая морская птица. На борту его виднелись парни в тяжелых зюйдвестках и непромокаемых пальто. Вскоре подобных ботов стало появляться все больше и больше; парус становился возле паруса. Там и сям в стаю ботов врезались тяжелые пароходы, выбрасывая из труб черный дым.
На один день задержались рыбаки из-за непогоды в городке Боде. Все, кроме Арнта Осена, ходили на берег. Бедный малый был так потрясен всем пережитым за последнее время, что ему необходимо было отдохнуть, чтобы снова стать человеком. Он лежал на койке и нервно вздрагивал всякий раз, как до него из городка долетали крики пьяных рыбаков…
Вечером на четвереньках к боту приполз Элезеус Гюлла; от него разило водкой.
— Якова Колченогого с «Морской Розы» укокошили!.. — сказал он, еле ворочая языком.
— Да что ты! — Арнт Осен испуганно раскрыл глаза.
— В харчевне он завязал драку с бергенскими ребятами. Ну, ему и проломили сапогом голову… Весь в крови лежит…
Добравшись до каюты, Элезеус рухнул, как мешок, на койку и сразу захрапел.
Один за другим стали возвращаться и другие. Криставер очень сурово обошелся с Канелесом, который во всю глотку орал пьяную песню; он открыл дверь каюты и головой вниз швырнул малого на нары.
Теперь весь экипаж «Тюленя» был в сборе, за исключением Генрика Раббена. Но к концу ночи и он пришел, тяжело ступая и покачиваясь.
Было еще темно, когда на следующее утро Кркставер разбудил товарищей. Непогода продолжалась, но ему надоело стоять на месте и выжидать погоду.
Тяжелые черные пароходы и вертлявые шхуны стояли на якоре; фонари на них раскачивались, разбрасывая по морю желтые пятна. «Тюлень» с наполовину спущенным парусами отчалил от пристани. Рыбаки на борту знали, что было безумием выходить в море в такую погоду, когда даже пароходы не смели тронуться в путь. Однако никому не приходило в голову давать Криставеру на море советы.
Вскоре исчезли огни гавани за снежной завесой. «Тюлень» мчался по гигантским, покрытым пеной валам. Утесы и островки были окружены фонтанами брызг. Зюйдвестки пришлось крепко привязать под подбородком, чтобы они не улетели. Ворчало море, и завывала буря. Работающие на носу вычерпывали воду, которая бурными потоками заливала палубу. Рулевой напряженно следил за волнами, реями и ветром…
В середине дня, когда метель улеглась, бот с обледеневшими такелажем и парусами вошел в гавань Гретопа. Это последняя остановка перед Лафотенами. Оставалось лишь пересечь Вестфиорд.
Множество народа стояло у пристани и глядело на смелую морскую птицу, невзирая на бурю прилетевшую в гавань. Рыбаки на борту были похожи на привидения — так белы были их борода, волосы и брови. Среди взрослых виднелось и юное лицо Ларса, мокрое от слез, а может быть, и от соли…
Арнт Осей не выдержал и в присутствии всех товарищей потребовал, чтобы ему позволили уехать обратно на пароходе. Никто не отвечал ему, даже болтливый Генрих Раббен молчал…
Команда бота собралась в каюту. Измученные люди жадно накинулись на горячий кофе и хлеб. Внезапно они услыхали шум и крики. Ларс на секунду высунул голову в дверь каюты. По буросвинцовым волнам к берегу мчался рыбацкий бот.
— Это Андреас Экра на своем «Огне морей»! — сказал Ларс.
Отец засмеялся, вытащил бутылку и налил всем по рюмочке.
— Да, — воскликнул он, опрокидывая рюмочку, — на этот раз не удалось ему, жулику, притти первому!
Завтрак продолжался. Вскоре снова послышались крики с моря. Элезеус высунул голову наружу.
— Батюшки, привидение!.. — воскликнул он.
— Что? Что такое? — посыпались вопросы.
— Яков Колченогий! Он самый! Ну, и чудеса! Вчера помер, а сегодня, как ни в чем не бывало, прикатил сюда на «Морской Розе».
— Я так и знал, — сказал Криставер, — Якова то-и-дело убивают, но он каждый раз воскресает.
Оказывается, в Боде быстро распространился слух, что, несмотря на непогоду, «Тюлень» вышел из гавани, и Андреас Экра, который привык всюду быть первым, был сильно раздосадован и немедля собрался в путь. Очнувшийся от попойки и побоев Яков не пожелал отстать от соседа. Когда же пароходы узнали, что рыбацкие боты не побоялись выйти в такую погоду, они, чтобы не опозориться, также вышли в море.
С давних времен вошло в обычай, что рыбаки из Намдаля поджидали в Гретопе рыбаков из Ставеринга, чтобы вместе пересекать Вестфиорд. Вскоре вся гавань оказалась заполненной судами. Как боты, так и рыбаки были довольно смешанного типа. Тут были и баркасы, и шхуны, и боты нордландского типа, и десятивесельники из фиорда Аа. Рыбаки попадались и русые, и темноволосые; однако большинство из них были низкорослые черномазые парни в сапогах, доходивших до колен, и штанах из синей парусины. Они представляли собой помесь рыбака и матроса с парохода. Настоящие лафотенские рыбаки глубоко презирают людей такого типа.
На этот раз традиционное побоище между ставерингцами и намдальцами произошло лишь на второй день. Началось оно в харчевне, куда набилось несметное количество ставерингцев. После обильных возлияний они стали слишком громогласны. Стекла дрожали от залихватских песен. Кельнерша начала отказывать рыбакам в крепких напитках.
Хозяин харчевни, краснолицый толстяк, вошел в комнату с намерением выставить буянов. Если бы с ним не было рыбака из Намдаля, который начал важничать и призывать к порядку, ставерингцы спокойно бы удалились из харчевни. Но тут они схватили намдальца и хотели было выбросить его за дверь, да, к сожалению, ошиблись и вышвырнули в окно. Парень валялся на улице с осколками стекла в волосах и бороде, громко вопил из снежного сугроба и призывал ленсмана. Тем временем ставерингцам снова захотелось пить. Они вытолкали хозяина, заперли девушку в шкаф и принялись сами раскупоривать бутылки и отвертывать краны у бочонков.
Не успели ставерингцы на свободе насладиться напитками, как со всех сторон — с парадного и с заднего входов в харчевню повалили намдальцы. Дело вышло горячее. Были пущены в ход и кулаки, и медные табакерки. Стулья, столы, бутылки и стаканы мелькали в воздухе, грохот мебели и звон. стекла сливался с тяжелым топотом сапог, криком, жалобами и стуком падающих тел. Девушка в шкафу визжала и звала на помощь, умоляя выпустить ее; хозяин харчевни с ленсманом старались проникнуть внутрь помещения, но им это не удавалось.
Маленькие намдальцы были гибки и цепки; как кошки, набрасывались они на огромных тяжелых ставерингцев, впивались им в живот или хватали и кусали за горло. Это они называли драться! Ставерингцы поворачивались медленнее, но от их удара враг тяжело валился на пол. Даже Яков Колченогий и тот прыгал на одной ноге, размахивая табакеркой и бешено поражая ею намдальцев.
Кончилось побоище, как всегда: комната очистилась от намдальцев, ставерингцы же еще раз угостились на прощанье, расплатились с хозяином, щедро возместив убытки, и направились к своим ботам. Яков задержался в харчевне дольше остальных ставерингцев, так как ему вменялось в обязанность угостить ленсмана…
Весь остаток вечера и всю ночь ставерингцы кричали и блеяли на всю гавань, подражая козам. Они делали это назло намдальцам, изящные боты которых были прозваны в насмешку козьими лодками.
Гретопа — поворотный пункт на пути к Лафотенам. До сих пор рыбаки шли, не теряя из вида суши. Завтра они двинутся прямо в открытое море, пересекая Вестфиорд…
Какие только мысли ни придут в голову рыбакам в ночь перед отплытием! О Вестфиорде сложилось множество саг и преданий. В Вестфиорде вас в нескольких милях от берега может окружить туман, может разыграться буря, которая погонит ваш бот на запад, к грозному Мальштрему[5]), где вас закружит, как волчок, и втянет в глубину. Может быть, все это лишь сказка, но тем не менее у рыбаков неспокойно на сердце. Всем известно, что на вспененной поверхности Вестфиорда немало парусников всплывало килем вверх…
Рано утром «Тюлень» двинулся в путь. Дул сильный северный ветер. Бот быстро несло вперед по огромным растрепанным волнам. Ларс стоял на несу вместе с двумя рыбаками, усердно вычерпывая воду. То-и-дело волнами окатывало их с ног до головы как из ушата.
Ларс поднял голову. Земли уже не было видно. Тяжелые клубящиеся облака спускались к самому морю. Кругом вздымались текучие зеленые горы с седой пенной вершимой. Бот казался совсем крохотным среди необъятных разъяренных пучин. Вниз головой нырял «Тюлень» в долину между водяными громадами; кругом темнело; казалось, вот-вот наступит конец и людям и боту… Но вот «Тюлень», задрав нос, начинает карабкаться на новую гору. Светлеет. Видны обрывки туч. Ветер свирепеет. Некоторое время бот идет по гребню волны-гиганта, затем снова обрушивается в провал…
Арнт Осей потерял всякое самообладание. Он упал на колени и протянул к небу свои рукавицы.
— Господи, помоги нам, мы погибаем! — жалобно завывал он до тех пор, пока с кормы не раздался громовый голос:
— Возьмите этого щенка и бросьте его за борт!..
Работая с черпаком, Ларс частенько поглядывал на Криставера. Только сегодня он понял, что за человек его отец. Казалось, бот стонал и жаловался под напором волн, на которые упорно гнал его рулевой. Криставер, стиснув зубы, боролся со стихией и обуздывал непокорный бот, словно необъезженного коня.
Вот на фоне неба вырастает гигантский вал; кажется, он неминуемо опрокинет бот в бездну, на дне которой — смерть. Но Криставер знает, как бороться с гигантом, и тянет шкот, чтобы придать боту силу для нового подъема. И «Тюлень» взбирается все выше и выше и робко пробирается по хребту водяного гиганта. Он кажется рыбкой, забравшейся на спину ихтиозавра.
В Криставере пробудился неукротимый дух древних викингов, его предков. Глаза его горят. Широко расставив ноги и выпятив колесом богатырскую грудь, он стоит у руля и чувствует себя победителем. Обузданный водяной скакун быстро слушается его руки, Криставер словно бросает вызов буре и волнам, смело направляя на них свой бот.
— Отдать шкот! — бросает он приказание.
Парус ослаблен, и теперь лишь часть ветра попадает в него.
Пробираясь вперед, Криставер неустанно следил за ботами товарищей, готовый броситься на помощь всякому, кто попадет в беду. Сквозь пену и брызги он заметил «Огонь Морей». Этот крупный бот казался величиной с комара. Дальше к западу трепались коричневые паруса «Морской Розы». Бот Якова Колченогого то вздымался к небу, то снова пропадал в волнах.
Когда ветер усилился, Ларсу пришлось перейти к мачте, и на носу черпать воду остался один Канелес. Арнт был ни жив, ни мертв, — он впился руками в скамью и дрожал всем телом.
Неожиданно ветер улегся, и среди Вестфиорда наступило затишье. Немного спустя, однако, на западе потемнело, и поднялся западный ветер. Пришлось перейти на другой галс и итти некоторое время по морю, покрытому рябью. Тем временем туман рассеялся, небо прояснилось, и стало чрезвычайно холодно.
Рыбаки, насквозь промокшие и вспотевшие от черпанья, теперь неподвижно стояли на морозе, чувствуя, как застывала на них одежда и пот на теле превращался в льдинки. Полуобезумевшие от холода люди принимались скакать и вертеться, хлопая себя по бокам руками.
«Тюлень» мчался вперед. Солнце заходило. Внезапно лицо Криставера прояснилось, и он с наслаждением засунул себе в рот щепотку табаку.
Наступал желтоватый вечер. На югозападной стороне неба виднелись длинные пламенные полосы. Но что это очутилось перед ними? Ларс широко раскрыл глаза и на минуту даже забыл про смертельный холод. Он увидал между небом и морем длинный ряд темносиних туч, а над ним — слой извилистых белорозовых облаков. В догорающем вечернем свете облака казались сказочкой страной.
— Что это такое? — воскликнул Ларс.
— Это Лафотены. Наконец-то! — сказал Элезеус.
— Да ты с ума сошел! Ведь это облака!
— Нет, это горы. Это Лафотенский хребет, — подтвердил Канелес, подпрыгивая и размахивая руками. — Сегодня вечером мы выпьем на Лафотенах по рюмочке…
Ларс во все глаза глядел на сказочный берег. Так вот они Лафотены, о которых он столько слыхал с самого раннего детства! Острова в Ледовитом море, куда мечтали попасть мальчики всего северного побережья Норвегии. Там совершались подвиги. Там, непрестанно воюя со смертью, люди добывали богатство. В течение многих столетий совершались плавания на Лафотеяы. Многие гибли на море, кое-кто привозил домой малую толику деньжат, но большинство рыбаков в бедности проводили всю жизнь. И тем не менее одно поколение рыбаков за другим устремлялись на Лафотены. И вот наступил его черед: Ларс Мюран увидел Лафотены…
Постепенно облака, застывая, превращались в скалистые горы, голубые, с белыми полосами снегов и в снежных шапках. Казалось, войско каменных великанов вошло в море и остановилось в раздумье… Уже видны были желтые маяки, зажегшиеся между морем и горами; слышался отдаленный шум; это море разбивалось о скалы.
Руководствуясь маяками, парусники один за другим направлялись в различные рыбацкие становища, где должны были оставаться зимой.
Поздно вечером «Тюлень» вошел в залив с красными и зелеными маячными фонарями по бокам. На берегу, под защитой высокой горы приютилось становище; из домиков, с пристани, из кают и с мачт сияли огоньки. Черная вода в бухте отражала трепетные столбы света, и в нос ударял едкий запах рыбьего жира, дегтя и рыбы.
«Тюлень» встал на якорь в ожидании, что местные хозяева укажут ему постоянное место.
Рыбаки перебрались на берег. Они брели, еле передвигая онемевшие ноги и шурша льдом, примерзшим к их платью. Направлялись они к низкому, выкрашенному в желтую краску маленькому домику, с выступавшей при свете фонарей торфяной крышей. Это был барак, в котором они должны были жить зимой вместе с артелью с «Огня Морей».
Криставер прежде всего отправился на телеграф. Там он распухшими руками нацарапал телеграмму, которую с нетерпением ждали женщины и дети в серых домиках на юге:
«Все знакомые прибыли. Все благополучно. Криставер».
Становище было расположено на серых скалах, поднимавшихся из моря у подножья крутой горы. Несколько сот домиков, крытых торфом, церковь, больница, «Дом рыбака», длинный желтый пакгауз. В проливах и в бухте колыхался целый лес мачт, принадлежавших пароходам, шхунам и ботам. Таких рыбацких становищ было больше тридцати на Лафотенских островах, и все они походили друг на друга.
После опасного плаванья рыбаки отдыхали и готовились к лову.
Ставерингцам понадобилось два дня, чтобы притти в себя и устроиться в становище. Немало тяжелых нош перетаскали они на спине из бота в барак. С бота сняли рубку, где помещалась каюта, гафель[6]) большого паруса заменили другим, поменьше. Рубкой пользовались лишь во время плавания на север и обратно и во все время рыбной ловли употребляли малый парус.
Необходимо было слегка перевести дух, сообразить, откуда дует ветер и какая будет погода, поговорить с норддандцами и выпить чарку-другую со старыми знакомыми.
Криставер стоял у пристани и разглядывал «Тюленя», который сонно покачивался среди других ботов. Суда, казалось, отдыхали после долгого, утомительного путешествия. У каждого бота была своя сага о плаваниях в метель и бурю и о славных уловах трески. Один нажил своему хозяину богатство, другой потерпел крушение и с опрокинутого днища сбросил в ночное море весь свой экипаж. И оба выглядели как ни в чем не бывало. Нордландские боты казались такими легкими и стройными рядом с грузными объемистыми ботами ставерингцев. Ставерингские боты словно говорили нордландцам: «Будет буря, и ты поблагодаришь тогда судьбу, что я возле тебя».
Но Криставер глядел только на «Тюленя». Между ним и лодкой завязались отношения, какие бывают у человека с лошадью. Он словно ожидал, что она узнает его и радостно заржет.
«Да, да, милый, вот мы и пришли, и вполне благополучно. И ты хорошо себя вел в пути. Но ты все еще капризничаешь, а от этого надо будет отучиться. Не так ли, старина?..»
Криставер повернулся и, легко ступая в мягких сапогах, пошел по улице. Запахи становища щекотали ему ноздри; он чувствовал себя таким молодым, столько надежд оживало: кто знает, может быть, в этом году будет крупная ловля…
Вокруг домиков копошились люди: честные самостоятельные рыбаки в платье из домашнего сукна и бездомные матросы, которые, казалось, состояли из морских сапог, парусины и бороды. Кое-где перед бараками на станках висела уже рыба. Изредка открывалась дверь, и высовывалась голова лохматого парня, выплескивавшего прямо на улицу остатки ужина. Повсюду валялись рыбьи головы, кости и внутренности, а высоко над крышами косились и кричали чайки. Над всем царил глухой рокот моря.
Ларс и Канелес Гомон ходили вдвоем поразмяться. Долго бродили они по прибрежным скалам, глядя в фиолетовые морские дали, слушая саги прибоя. Оба были почти одного роста. Канелес был на двенадцать лет старше, но если бы не светлые усы, лицо его казалось бы таким же молодым, как и лицо приятеля. Он обещал показать Ларсу достопримечательности становища. Когда они шли по поселку, мальчик старался подражать товарищу: начал раскачиваться на ходу, сдвинул шапку набекрень и принял чертовски удалый вид.
Наконец наступил погожий день. Задолго до рассвета рыбацкая флотилия стояла уже в устье залива перед выходом в открытое море и дожидалась момента, когда начальство выбросит сигнальный флажок. Трещали весла, ударяясь друг о друга; один бот налетал на другой, скрипели борта; в воздухе висели проклятия. Каждому хотелось выйти первому.
Но вот флаг взвился на мачте. В бухте поднялось нечто невообразимое. Казалось, рыбаками овладело безумие. Весла ломались; сдавленные боты трещали по всем швам; рев и крики слились в дикий гул; кое-где видны были поднятые для удара остроги..
— Плыви в сторону, рыжий дьявол!..
— Попридержи язык, такой-сякой!..
Свежим ветром пахнуло с юга, и вся флотилия парус к парусу тронулась вперед, покачиваясь на длинных растянутых валах.
Внезапно на небе с юго-западной стороны Ларс увидал странное явление; гористый клочок суши, одиноко лежавший посреди моря, поднялся над водой и парил в воздухе, словно гигантская черная птица, Ларс не верил своим глазам. Нет, это ему не снится. Действительно, между горами и морем ясно видна полоска желтого неба.
— Да что же это такое?! — воскликнул он, указывая на видение.
— Это остров Верона, — отвечал Канелес. — А если тебе кажется странным, что острову вздувалось вдруг прогуляться в воздухе, так это отражение, мираж.
— Мираж… — повторил Арнт Осей. Он задумчиво глядел на небо и пожевывал табак. — Чего только не увидишь на Лафотенах!
Море было усеяно белыми и коричневыми парусами. Рыбаки направлялись к тем же рыбным отмелям, куда ходили их отцы и деды в течение многих веков, а под ними, вдоль Лафотенской стены расстилалось дно, привлекавшее целые стаи ботов из каждого рыбацкого становища вплоть до самого. Мальштрема, что лежит далеко на западе…
Сети заброшены. Тонкий морозный туман рассеялся, и Вестфиорд развернулся во всю свою необъятную ширь.
Далеко-далеко на востоке виднелись белой волнистой грядой горы материка. На западе возвышалась неприступная, одетая снегами Лафотенская стена. Среди шхер стоял шум разбивающихся волн и гомон птичьих стай.
Рулевой отдавал команду, и парус спускался; Над бортом поднимались тяжелые весла лафотенских ботов, которые может опустить и протолкнуть в воду только взрослый мужчина.
— Бросай!
Бочка с буйковым шестом мелькает в воздухе, летит за борт и тянет за собой длинный канат. Качаясь на волнах, она уплывает Бее дальше. Канат шелестит о край лодки, сматываясь с валика по мере того, как бот двигается. Теперь бочка уже так далеко, что ее едва видно. Наконец размотан весь канат, и начинает разматываться сеть с привязанными к ней грузилами и стеклянными шариками.
Генрик Раббен и Элезеус Гюлла стоят у валика и следят за тем, чтобы петли и грузила не цеплялись за борта лодки. Впереди на веслах сидят Ларс и Арнт. Канелес Гомон расправляет сеть.
Снасти в первый раз опущены в море. Рыбная ловля началась. Рулевой с надеждой смотрит на сеть, которая должна принести ему заработок. Перед ним встает родной поселок на берегу фиорда. Там в тесном домике жена и дети с не» терпением ждут, что отец сколотит деньгу.
Вот появляется рыбный вор и идет наперерез «Тюленю». Это, конечно, рыбак из Намдаля! Погрузив в море сеть и раскрыв парус, Криставер набросился на помешавшего ему намдальца:
— Эй, вы! Как вам не стыдно итти под моей сетью! Неужели вам не хватает места на море!
Рулевой-намдалец даже не взглянул на Криставера и отвечал певучим голосом:
— И мы имеем право выбрасывать наши сети в этом море. Мы до сих пор не знали, что ставерингцам принадлежит весь север.
— Уж берегись ты!.. — проворчал Криставер. За разговором он выпустил весь ветер из паруса, и его прибивало теперь к берегу.
На следующий день была метель и тот же шум и гам при отплытии ботов. Это был достопримечательный пень для ста-верингцев, которые в первый раз должны были вытащить из моря свои сети.
Однако на отмелях из-за падающего снега невозможно было разглядеть буйков. Сотни ботов час за часом рыскали по морю, разыскивая каждый сбою бочку с отмечающим ее шестом.
Слышно было, как перекликались голоса на невидимых ботах.
— Ну, что, нашел?
— Нет. А ты?
— Тоже нет.
Боты качались на свинцовых волнах, а снежная буря так и хлестала их. Кто становился за ветер, кто свертывал паруса, чтобы постоять на месте; некоторые шли наугад и грозили врезаться в корпус товарища. Погода не прояснялась, и полдня они зря промотались по серому морю.
Наконец одному из намдальцев удалось найти свою бочку. Мало-по-малу и остальные добрались до своих. Якову Колченогому повезло: он добрался до своей бочки прежде других ставерингцев.
Парус убран, весла опущены в море, бочонок поднимается на борт. Это торжественный момент для Ларса, — ведь и он примет сегодня участие в вытаскивании сети. Что-то будет: большой улов или «черная» (пустая) сеть?..
Ларс налег на весла, чтобы остановить бот, и следит за канатом, который со свистом наматывается на валик; брызги фонтаном разлетаются вокруг. Наматывать становится все труднее, наконец, сеть показывается из глубины.
Отец отошел от руля и подходит к борту с темляком в руке: он готовится вытаскивать рыбу. На валик начинает наматываться серая масса — первая сеть. С нее стекает вода, и широкие белые рукавицы рыбаков так же мокры, как и сама сеть. Спины сгибаются, ноги крепко упираются в дно, липа искажены от натуги. Тяни, тяни!..
Сеть имеет сотни метров в длину, она чрезвычайно тяжела; ей во что бы то ни стало хочется обратно в море, и она тащит за собой Элезеуса и Генрика Раббена, но они упираются, тянут ее к себе и в конце концов одолевают ее. Первая сеть оказывается пустой. Напрасно она прогулялась на сотни метров в морскую глубину — она заявляет, что ничего там не видала…
Рыбаки принимаются за вторую сеть. Наконец что-то живое начинает извиваться на борту: первая треска в этом году!
Серая рыба со светлым брюхом, широкой пастью и стеклянными глазами.
Генрик Раббен вынимает ее из сети и держит некоторое время за жабры хвостом вниз…
Час за часом вытаскивали сети. Пот лил с рыбаков ручьем. Хотя и с большими промежутками, треска все-таки попадалась. Изо всех сетей вытащили до сотни рыбин.
Когда снова начали выбрасывать сети, стало холодно. Ветер дул с берега так, что рыбакам пришлось лавировать ту милю пути, которая отделяла их от становища. Вспотевшие при вытаскивании сети парни принуждены были стоять неподвижно, и одежда замерзала на них.
На следующее утро была такая погода, когда приходится оставаться на берегу. Весь день бушевала буря, боты срывало с якорей и швыряло на скалы, лес мачт в проливах и на море качался и скрипел, с крыш срывало черепицы и разбрасывало их по всему становищу. А наверху, в сером воздухе на тяжелых напряженных крыльях боролась с ветром чайка, и крик ее был похож на вопли утопающего…
Рыбачье становище напоминало острог, в котором заперто несколько сот человек. В лавке целый день толпились рыбаки в непромокаемой одежде и зюйдвестках. Изредка небольшая группа парней взбиралась на скалу и долго стояла, глядя на море. Просмоленную куртку так и трепало ветром, и зюйдвестку приходилось придерживать рукой. В лицо им летели соленые брызги и клочки водорослей.
В бараке рыбакам нечего было делать. Сети и ярусы еще не нуждались в починке. Некоторые парни храпели на нарах, другие дымили трубками и лениво переговаривались.
Много дней свирепствовала буря, и все угрюмее становились лица рыбаков…
Это случилось неожиданно. Голубая поверхность Вестфиорда еле морщилась и на целые мили вокруг была усеяна черными точками ботов, над которыми вились стаи белых чаек. Бакланы и гаги с криком носились взад и вперед.
Удившим рыбакам попадалась треска на каждой уде. Тяжелая трепещущая рыба то-и-дело показывалась над поверхностью воды. Сети наполнялись до краев. Рыбаки без конца тащили их. Серая полоса сети, наматываемая на каток, казалась серебряной от рыбы.
Арнту и Ларсу трудно было удерживать бот на одном месте с тяжелым грузом, тем более, что он все глубже оседал в воду. И бак и средний трюм были уже полны, а между тем оставалось еще много невытянутых сетей.
— Старайтесь, ребята, тащите дружней!
Что из того, что день проходит, а они все еще не ели! Такой улов — редкость! Парни переглядывались, посмеивались и продолжали тянуть.
Элезеус Гюл да больше не мог владеть собой и внезапно закричал петухом. Это оказалось заразительным. Намдальский рыбак из соседнего бота звонко откликнулся. Довольно далеко на море, раздалось третье «ку-ка-ре-ку». Веселый крик был подхвачен сотнями голосов.
Кое-где возникли споры между рыбаками, у которых перепутались сети.
Ларс целый день не выпускал из рук тяжелого весла, и у него на ладонях натерлись пузыри. Впрочем, он заметил их уже после того, как были расставлены сети и они впотьмах двинулись домой. Приходилось пройти целую милю против течения в боте, нагруженном до краев. И всю эту рыбу, прежде чем перекусить и лечь спать, нужно было еще очистить. Об усталости и думать не приходится, — ведь для того они и на Лафотенах, чтобы ловить рыбу. Ларс чувствовал, как лопались пузыри на руках, как расползалась кожа, как шерстяная рукавица врезалась в голое мясо, но до берега было еще далеко, и нужно было грести. За ними расстилалась темная гладь Вест-фиорда с широкой колонной лунного света, и глухо рокотали волны. Перед ними тянулась Лафотенская стена со снежными вершинами, посеребренными луной, и с каймой желтых огней внизу.
Со всех сторон слышались удары весел. Где-то вдали, в темноте запел нордландец. Канелес Гомон взмахнул веслом и, несмотря на усталость, стал вторить ему.
Зеленые и красные огни проплыли мимо них: шел пароход. Ларс на минуту разжал весло, взять его снова — все равно, что прикоснуться к раскаленному железу. Но окрик отца заставил его без колебания продолжать свое дело.
В бухте стоял неистовый шум вокруг торговых судов, куда за борт бросали рыбу. Те немногие, которые уже успели закончить работу, выпили по рюмке и теперь сидели на скалах, распевая и хохоча во все горло.
У ставерингцев был обычай потрошить рыбу перед тем, как продавать ее. Они вынимали внутренности, отрубали головы, солили икру и убирали ее в бочки. Икру. они продавали весной, когда поднималась цена, а печень отправляли домой и зарабатывали большие деньги, вытапливая из нее жир.
И вот приходится среди ночи на прибрежных скалах при свете фонаря вскрывать брюхо бесчисленным рыбам. Погода ясная, но холодно. Нож разрезает горло и живот рыбы. В рукавицах делать эту работу невозможно: кровь и слизь прилипают к пальцам, к ладони и запястью руки и превращаются в лед. Арнта Осена приходится обучать этому делу; малый работает недостаточно быстро; он готов зареветь, так болят у него руки.
Постепенно затих всякий шум. Голубая ночь. Ставерингцы все еще возятся с рыбой…
У Ларса руки и без того представляли из себя открытые раны, а рыба, соленая от морской воды, разъедала их так, что он готов был подпрыгнуть и громко взвыть от боли. Но, к сожалению, он уже не ребенок, а взрослый лафртенскии рыбак.
Ножи продолжали взрезать; печень летит в одну лохань, икра — в другую, внутренности отправляются в море, рыбу схватывают и перебрасывают дальше. Луна отражается в проливах; под ногами одинокого прохожего скрипит снег; становище спит; рыбаки молча потрошат свою добычу.
И только рано утром Криставер крикнул:
— Скорей, Ларс, ставь на огонь котелок для кофе!
Мальчик срывается с места, плохо соображая в чем дело. Тело ломит, кровавые руки распухли. Он на Лафотенах и добывает рыбу!..
Лампа в бараке освещала двенадцать рыбаков; перед каждым дымилось кофе и лежал ломоть хлеба.
Когда, наконец, все поели, Ларс бросился, как был, на койку, не стянув даже сапог, и в ту же минуту заснул…
Ему показалось, что отец тотчас же стал толкать и будить его:
— Вставай скорей! Пора опять на море.
Ларс с трудом продрал глаза:
— Неужели нельзя еще поспать хоть немного?
— Ну, идем же! — говорил отец. — Разве ты не видишь, что все уже в боте? Спать будем, когда рыба уйдет от нас. На, выпей-ка еще кофе.
Мальчик опорожнил чашку, положил в рот кусок хлеба и, покачиваясь спросонья, побрел за отцом, чтобы снова просидеть на веслах целый день.
Потом он узнал, что ему все-таки удалось поспать те несколько часов, когда остальные ездили на торговый пароход, которому продали тысячу четыреста рыб…
Наступили дни, когда Лафотены дрожали как в лихорадке. Погода установилась. В гавани то-и-дело раздавались свистки пароходов — уходили нагруженные доверху торговые суда; на их место приходили другие за рыбой; пловучие жироварки бросали якоря и требовали тресковой печени, а рыбаки каждый вечер возвращались с отмели с переполненными рыбой ботами.
Перед рассветом гаги взлетают вверх и кричат над морем; им издалека отвечают кайры, и лишь позднее встают чайки и плавно взлетают с криком: «A-о!.. A-о!.. Прекрасный день сегодня! Прекрасный день! A-о!.. A-о!..» Между скалами, где ютятся стаи белогрудых морских попугаев и уток, начинается веселый разговор. Светает. В становище на мачте взлетает флаг, и в ту же минуту от берега отделяется отряд ботов и врассыпную разбегается по стальному морю.
Рыбья стая шла теперь прямо на берег. Бабы и ребята в плохоньких челноках ловили треску. Священник и доктор также удили. Приказчики из лавки раздобыли плоскодонку и бечевку с крючком на конце. Треска клевала, даже если вместо приманки на крючок насаживали катушку.
Никто, никогда не слыхал о такой тресковой ловле!
Со всех сторон в залив стали приходить новые боты. Они где попало выбрасывали сети и ярусы. Но рыбная масса была повсюду одинаково густа. У рыбаков разгорались глаза; люди напоминали помешанных. Едва сети были спущены в воду, тотчас можно было тащить их обратно. Боты нагружались до бортов; некуда было девать рыбу. Некоторые из рыбачивших пароходов перестали опускать невода и начали скупать треску. Теперь легко было снизить цену; рыбакам некогда было торговаться, — только бы поскорее освободить лодку! Началась ловля без соблюдения обычаев и правил: чужие сети разрывались и разрезались, если они попадались на пути, — лишь бы наполнить лодку! Даже в темноте заметно было, как кишела рыба в воде. Повсюду богатство, сказочное богатство!.
Пришли пароходы с приманкой: с мелочными товарами, со снастями, с одеждой, едой, водкой. Но у кого есть время покупать!..
Сеть лодок на фиорде становилась все гуще и гуще. Множество рыбаков теряло часть, а то и все свои сети, которые тонули под тяжестью снастей, опущенных поверх их, или же их отрезал сосед. Были и такие, которые в первую же ночь лишились своих сетей. Исчезали ярусы, без конца, опускались на дно новые снасти. Рыбакам нечем было ловить рыбу. Правда, были торговые суда, продававшие готовые ярусы и сети, но они запрашивали баснословные цены. И тем не менее сети покупали, нередко для того, чтобы в тот же день лишиться их.
Течение также причиняло немало вреда. При отливе вода, словно река, убегала из фиорда, увлекая все за собой и путая ярусы и сети. В прилив, бурля, шипя и образуя водовороты, вода возвращалась обратно, лодки сталкивались, и весла с шумом ударялись друг о друга. Но вину сваливали, конечно, на соседа, на ярусника или рыболова с сетями.
Однажды ночью артель Криставера по обыкновению рыбачила на фиорде. Треска начинала уже убывать, и работа была не такой лихорадочной, как раньше. Ларс сидел на веслах и глядел в морскую глубину, из которой поднимался невод. Кое-где на поверхности воды показались большие пузыри. «Верно, громадная рыба, — подумал он, — дельфин или акула». Генрик Раббен также насторожился и держал острогу наготове.
В следующую минуту сети вздулись и продолговатым комком медленно подползли к катку. Глаза рыбаков так и впились в этот комок. В сеть попалось что-то неживое. Комок был теперь уже в лодке. Рыбаки перестали тянуть и, охваченные ужасом, глядели друг на друга. На том, что запуталось в сеть, были высокие морские сапоги…
— Да это, никак, рыбак… — сказал Криставер, отирая пот со лба.
Генрик громко охнул. Канелес перепрыгнул на нос, чтобы лучше видеть. Однако среди моря нельзя перестать наматывать сеть. Пришлось отложить разглядывание предмета в сапогах до того времени, когда вытянут все сети.
И снова потянулась серая полоса из глуби; изредка в ней мелькала серебристая рыба. Рыбаки продолжали сосредоточенно вытаскивать сеть, которая все выше громоздилась над мертвым телом. Так они и лежали вместе — рыба с потухшими глазами и неизвестный в сапогах— и дожидались, когда распутают сети и разъединят их…
На соседних лодках почуяли, что на «Тюлене» что-то неладно. Соседи то-и-дело поглядывали на бот Криставера. Кольцо лодок вокруг него становилось все теснее, а над ним появилась целая стая чаек; птицы жадно заглядывали в лодку и кричали. В чем дело?..
Наконец вытащили всю сеть и стали разбирать рыбу. Рыбаки наклонились над утопленником. Вот показались пальцы. Они до того запутались в петлях, что их пришлось отрезать. Теперь ясно можно было различить парня в желтом, просмоленном пальто и высоких, заходивших за колени сапогах. Глаза всех были устремлены на мертвое тело…
В предрассветной мгле с бота на бот перелетали крики:
— Мертвеца выудили!.. Ставерингцы вытащили сетью утопленника на борт…
Песни умолкли. Не слышно стало смеха. Над морем воцарилась торжественная тишина. И только белая стая птиц над ботом становилась все больше; торопливые крылья, освещенные зарей, отливали золотом.
Ни один бот не подходил ближе. Кто-то громко спросил:
— Узнаете ли вы его?
Криставер не отвечал и продолжал хлопотать над покойником.
Флотилия направилась к берегу. Казалось, все эти сотни лодок участвуют в траурной процессии. Высокие мачты и изогнутые штевни величественно вздымались над отливавшим кровью морем.
Мертвеца положили на пристани на две пустых бочки. И только на следующий день выяснилось, что это рыбак из Громсей, потонувший еще в прошлом году…
Был туманный тихий день. Стая лодок, как всегда, длинной полосой растянулась возле банок и вытаскивала ярусы и сети.
— Сегодня рыбы много! — крикнул Пер Сюцанса приятелю. Криставер был с ним одного мнения; сети были переполнены треской, рыб могло бы набраться с тысячу, если бы так и дальше продолжалось.
— Как тихо вдруг стало! — Воскликнул один намдалец и стал осматриваться по сторонам. Есть особая тишина, которая заставляет рыбаков настораживаться, и когда какой-нибудь рулевой поднимет голову и осматривается, в других ботах тотчас это замечают. Теперь все рулевые начали оглядываться на горы и море. В тумане каждый звук казался подозрительным…
Вдруг неровный влажный туман, застилавший дали, начал двигаться и потянулся к юго-востоку: это означало приближение бури. Вдалеке слышалось зловещее гудение. Море на горизонте почернело.
— Нас здорово потреплет! — воскликнул Криставер. — Теперь только бы успеть добраться до берега!
— Скорее, люди! — закричал Пер Сюцанса. И во всех лодках поднялась такая спешка, что только держись: ярусы и сети стали торопливо вытаскивать на борт.
Буря налетела с такой быстротой, что всех застала врасплох. В одно мгновение боты окружил неистовый грохот, и они заплясали на гигантских вспененных валах.
Невозможно дальше тащить сети: при малейшем замедлении бот неминуемо опрокинет. Скорей нож, чтобы отрезать снасти! И вот длинные полосы сетей с тяжелой рыбной массой пропадают в разъяренном море. В следующую минуту кто-то поднимает небольшой парус, — но разве можно, лавируя, дойти до берега!..
Боты несутся в открытое море по чудовищным волнам. Рыбаки без конца вычерпывают воду. Их обдают целые водопады. Всем известно, что в такую погоду невозможно достичь берега: спастись можно только убегая от волн и порывов ветра, а куда и как далеко — этого никто не знает.
И они обратились в бегство. Боты, нагруженные несколькими сотнями рыб, сидели глубоко в воде; волны то-и-дело заливали бак, и черпание становилось излишним. Возглас рулевого, повторенный на носу бота, — и три человека выбрасывают драгоценный груз за борт, прямо в пасть разъяренному морю, словно совершают жертвоприношение стихии, чтобы вымолить у нее жизнь…
Но даже в пылу борьбы с морем знакомые боты старались не терять друг друга из вида. Пер Сюцанса на «Огне Морей» следил за коричневым парусом «Тюленя», мчавшимся передним высоко на волнах; вот он соскользнул глубоко в водяную долину. Выберется ли?.. Да, вот он! На этот раз уцелел…
Темнело. Небо превратилось в сплошной черный вихрь. Буря взметала пену высоко в воздух, и белые клочья носились над ботами, словно призраки погибших рыбаков. Маленькие паруса разметало по Вестфиорду, как вспугнутых непогодой птиц.
Криставер подобрал все три рифа. Парус казался маленьким клочком, он доходил лишь до половины мачты и все-таки был слишком велик.
На груди, в кармане у Криставера был спрятан туго набитый бумажник, но рулевой не думал о деньгах. Он отвечал за жизнь четырех человек; малейшая оплошность, неверно учтенный размер волн, полсекунды невнимания — и в следующее мгновение они цеплялись бы за днище опрокинутого бота. Все внимание он сосредоточил на боте. Судно опрокидывалось три зимы под ряд, но догадаться, отчего это происходило, не было никакой возможности. Криставер надеялся на этот раз добиться, от бота ответа и подчинить себе судно. Он чувствовал, что бот ускользает из-под его власти, что в любое мгновение он может погубить их всех…
Вот поворот, и снова чувствуется какая-то неловкость в реях и в корпусе судна. Чорт! Криставер стиснул зубы. Между ним и ботом происходил поединок.
Ларс стоял у мачты. Зюйдвестка была крепко надвинута на лоб и завязана под подбородком. Ларс глаз не сводил с отца. Каждое слово, произнесенное отцом, означало жизнь или смерть.
— Подбери парус! — кричал отец.
Ларс хватался за канат и исполнял приказание. Когда волною бак подбрасывало кверху, казалось, рулевой уносился в небо. Потом бот проходил по хребту волны, и все вокруг них превращалось в светлозеленую пену и брызги. Затем бак снова погружался в пучину. Ларс готов был уже крикнуть: «Отец, поднимись же поскорей!» Но отец появился, попрежнему спокойный, неподвижный и готовый одолеть нового водяного гиганта.
Изредка до рыбаков доносились хриплые крики. Это звали на помощь люди на опрокинутых ботах… Но в такую ночь каждый спасает прежде всего самого себя.
Темнее уже не могло стать, но волнение могло еще усилиться. Рыбаки больше не различали, где облака и где волны… Кажется, само небо в белой иене облаков валится на них. Нет, это гигантская волна, у которой ветер сшибает верхушку, и белые брызги поднимают бешеную пляску. Одолеет ли бот эту: волну?.. «Тюлень» одолевает ее, но наполняется водой, и приходится судорожно черпать до новой волны…
Ларсу казалось, что они несутся не по морю, а по преисподней, и что за ними гонятся белые и зеленые чудовища. С хищным ревом чудовища накидываются на бот сзади, спереди, сверху, с боков. Вспененные морды поднимаются из глубины…
Отец все еще стоит у руля и отбивается от чудовищ. Как долго продержится он? Эта ночь бесконечна…
Криставера каждую минуту окатывало с ног до головы водою и много раз чуть не сшибало с ног. И все-таки бот ему нравился. Он так мягко скользил на спусках и так легко взбирался на исполинские валы! Каждый раз рулевому хотелось похлопать «Тюленя», как доброго коня, и крикнуть: «Молодчина, «Тюлень»! Вывози, дружище!..»
Казалось, в дымящемся небе образуются трещины и оттуда вырывается пламя. Желтые вспышки молний бросали жуткие отсветы на взлохмаченное море. Когда бот врезался в вершину волны и его увлекал вихрь бешено мчащегося вала, казалось, он отделялся от воды и несся по воздуху.
Наконец случилось неизбежное, — «Тюлень» зарылся носом в провал между волнами. Еще мгновение, и его подхватило ветром и опрокинуло. Волна захлестнула бот, и он всплыл килем кверху…
Раздался крик шестерых мужчин. Буря и волны поглотили их… Ко нет, бот уже двое повисли на вантах. Вот из-под бота вынырнули еще трое и вцепились в шкот с другой стороны. Но где же шестой?..
Чуть живые вскарабкались рыбаки на опрокинутое судно. Они наглотались воды, разбились о бот и волны, растеряли рукавицы и зюйдвестки и теперь сидят верхом на киле и крепко держатся за него, чтобы их не смыло волнами.
Криставер чувствует, что Ларс выкарабкался, и все-таки не может удержаться, чтобы не крикнуть:
— Ты тут, Ларс?
— Да, отец.
— Держись крепче!
— Хорошо, отец.
Одного человека не хватает. Но вот рядом с ботом высовывается морской сапог. Криставер хватает его и при этом едва не падает в воду. Он втаскивает на бот Канелеса Гомона, но юноша не шевелится; верно, он так ударился о бот, что лишился чувств…
Опрокинутый бот несло с головокружительной быстротой, то подбрасывая кверху, то швыряя в пропасть. Было весьма просто погибнуть в такую ночь и все знали это. Рыбаки, судорожно цеплялись за бот и кричали дико и жалобно:.
— Помогите! Спасите!
Каждая новая волна, низвергавшаяся на них, означала, может быть, смерть, и они невольно сгибались и втягивали голову в плечи, стараясь уменьшить силу удара. Они знали, что о спасении нечего и думать, и кричали от ужаса, кричали, как звери, над которыми занесен нож…
Внезапно Криставер сообразил, что их не так будет бросать, если он обрежет ванты[7]) с одной стороны, так, чтобы мачта., всплыла кверху.
— Держи его! — крикнул он Генрику Раббену, передавая ему Канелеса. Генрик схватил полумертвого товарища и принял его на свое попечение.
— Держи меня за сапоги! — приказал Криставер Арнту Осену. Молодой человек освободил одну руку и вцепился ею в ногу рулевого. Криставер вытащил из-за пояса нож и свесился с бота вниз головой. Через минуту он снова взбирался на киль, держа нож в зубах. Ванты были перерезаны, и в следующее мгновение мачта вынырнула из глубины.
Однако на этот раз Криставер сделал крупную ошибку. Он подрезал ванты с защищенной от ветра стороны. Мачта всплыла со стороны ветра и сразмаху ринулась на бот. Кого она заденет, тому не сдобровать!..
Мачта гулко ударилась о бот. «Тюлень» окунулся в воду. Затем мачта отскочила назад, как бы для того, чтобы собраться с силами и подплыть на новой волне.
— Держите меня опять! — крикнул Криставер, еще раз вниз головой свесился с лодки и перерезал ванты с другой стороны. Теперь мачта плыла на свободе. Она снова стукнула бот, но никого не задела, потом отстала и исчезла в клокочущих волнах…
Опрокинутый бот шел теперь спокойнее. Пять рыбаков сидели на киле и держали шестого между собой. Только теперь они почувствовали, что мокры до костей, что зуб не попадает на зуб и что волны и ветер слепят им глаза…
Рыбаки не знали, сколько времени их носило по волнам. Внезапно из темноты до них донесся крик. Они закричали в ответ, моля о помощи. При желтых вспышках молний они увидели бот, несшийся прямо на них на разорванных парусах. Спасение!.. Они закричали, как могут кричать только те, что молят о жизни.
Мимо них бешено промчался бот их товарища — Пера Сюцанса. Пер явно хотел спасти их; они увидели его на руле всего в нескольких метрах от себя; он глядел на них, кричал им что-то, но в такую непогоду его бот разбило бы в щепы, если бы он столкнулся с ними. Старик сообразил это и, спасая себя, промчался дальше. И обрекая товарищей на верную гибель, он обернулся, поглядел на них и невольно закричал. К его крику присоединилась и вся его артель, словно они все просили прощения, что спасают только себя. И на опрокинутом судне поняли их и ответили душераздирающим воплем. В следующую минуту волны и тьма скрыли бот Пера Сюцанса…
Все дальше и дальше уносило во тьму и бурю шестерых рыбаков на опрокинутом боте. Кацелес Гомон были все еще без сознания. Криставер держал его, но чувствовал, что долго так не могло продолжаться. У остальных было по две руки, чтобы держаться за киль, а у Криставера одна, к тому же Канелес тяжел. Отпустить его? Нет! Ну, тогда дать волнам смыть себя самого?..
— Канелес! — крикнул Криставер в ухо юноше. — Проснись! Попробуй ухватиться сам. Я больше не могу…
Но Канелес, этот живой и быстрый юноша, не мог двинуть ни одним членом. Криставер чувствовал, что скоро и он потеряет сознание. Вот приближается гигантский вал. Криставеру не удержаться на одной руке. Господи, прости, — ему придется выпустить товарища…
Вал опрокинулся на бот. Криставер нагнул под его тяжестью голову и когда вал прокатил дальше, он все еще держал Канелеса. В его воображении встал отец юноши, полуслепой старик, живший в маленьком домике в горах… Руки рулевого попрежнему впивались в Канелеса, — пусть лучше их смоет обоих зараз!..
Вода так и бурлила под ботом. Он лежал высоко на волнах, так как был полон воздуха. Криставеру хотелось взять нож и пробуравить в днище дырку, чтобы выпустить воздух, но обе руки были заняты, и он неспособен был на новые усилия.
По небу мчались все те же черные клубящиеся тучи, изредка разрываемые молниями. Но бот снова слышны крики. Во мгле мелькнул парус, он приближается, он правит прямо на них… Рыбаки кричат в ответ и при свете молнии узнают «Морскую Розу». Она проносится мимо них, на руле стоит Яков и так же, как Пер Сюцанса, убеждается в невозможности помочь. Когда Яков начал удаляться, он услыхал позади себя смертельный крик ужаса. Неужели и он уйдет от них?..
Однако бросить товарищей в нужде, — это было непохоже на Колченогого. Ему и «Морской Розе» не впервые было носиться в бурю зимней ночью, они знали друг друга и могли решиться на то, на что не посмел бы рискнуть никто другой. Яков проревел приказ, тотчас же повторенный на носу бота, и стал поворачивать бот против ветра. «Морская Роза» легла форштевнем наперерез волнам и понеслась навстречу к гибнущему «Тюленю».
Яков услыхал крики: верно, его снова заметили и окрылились надеждой. Проносясь совсем близко от потерпевших крушение, он кинул им не канат, а слова:
— Держитесь крепче, парни, ждите меня обратно!..
Это ободрение в бурю, со стороны человека, который сам еще не пострадал, было наполовину спасением. Рыбаки вцепились с новой силой в киль бота.
И снова «Морская Роза» устремилась против ветра к опрокинутому боту. Волны угрожали залить судно, и парни черпали без конца. Яков стал выслеживать бот, который тем временем должно было отнести ветром еще дальше.
Вот и «Тюлень» — черная полоска, колыхающаяся далеко на волнах. Яков направил свой бот прямо на него. Теперь он знал, что ему делать.
— По два человека на каждую сторону, и тащите их на борт! — крикнул он..
Распоряжение это казалось бессмысленным, но на море нельзя ослушаться. Яков отлично знал, что против одного было девяносто девять шансов не справиться с рулем, и тогда все погибли бы, но размышлять об этом было не время, — опрокинутый бот стал снова подниматься кверху и на гребне гигантской волны несся им навстречу.
— Будьте внимательны, друзья! — крикнул Яков.
В следующую минуту «Морская Роза», вся в брызгах и пене, налетела на опрокинутый бот.
— Хватайте!..
«Морская Роза» вся содрогнулась, задевая киль другого бота, но парни не растерялись, каждый схватил по товарищу. Можно было подумать, что на борт втаскивают большую рыбу. Это продолжалось каких-нибудь полсекунды, и они уже мчались дальше сквозь бурю и тьму…
Первое, на что Яков обратил внимание, это то, что руль цел, что его не обломало о киль опрокинутого бота. «Морская Роза» была послушна, как всегда. Потом Яков сообразил, что им удалось спасти пять жизней. Он слышал, как спасенные стонали и благодарили. Но теперь не время итти к ним и жалеть их. Он крикнул своим ребятам:
— Что они, все живы?
— Да! — послышалось с носа.
И дальше помчалась неустрашимая «Морская Роза»…
Неожиданно среди ночи Яков увидел свет маяка. Они летели прямо на шхеры. Каждую минуту они могли наскочить на скалу, торчащую из моря, или на подводный камень. Но остановиться было невозможно.
Ветер перекинулся на север, и «Морскую Розу» понесло вдоль берега. Рыбаки слышали оглушительный грохот прибоя; изредка вспыхивали молнии, освещая горы в снежных шапках.
Море еще волновалось, но ярость его уже ослабевала.
Вскоре буря настолько утихла, что Яков счел возможным итти туда, куда ему хотелось. Распустили парус и направили бот наугад, поперек Вестфиорда, в сторону далеких Лафотенов.
Пятеро спасенных лежали на дне, около мачты. Сознание еще не вполне вернулось к ним. Они дрожали на ледяном ветру и прижимались друг к другу…
В лавочке было тесно от народа. Говорили о последних событиях. Некоторые боты были уже на пути к берегу, когда разразилась буря, и они во-время успели укрыться; других подобрала спасательная шхуна; третьи только что вернулись в гавань, проведя ночь на бешеном море. Нескольких судов не досчитывались…
Погода была тихая, но было холодно. Народ стоял на скалах, высматривая еще не возвратившиеся суда. Начальник надзора над промыслами разослал катеры разыскивать опрокинутые боты. Множество судов из других становищ прибило в эту ночь к берегу, и теперь они поднимали паруса и уходили домой.
Перу Сюцанса удалось бурной ночью добраться до Гаммаре и там укрыться от непогоды. С тяжелым сердцем пересекал он Вестфиорд, возвращаясь в становище. Бог знает, сколько товарищей могло погибнуть в такую ночь!.. Он не мог без содроганья подумать о Криставере Мнеране и его артели…
Только в сумерки достиг Пер становища и пошел прямо с себе в барак. В дверях он остановился, пораженный. Что это, привиделось ему, что ли? На нарах лежали и спали рыбаки… Вокруг печки была развешана одежда, с которой текло, и по всему полу в лужах валялись сапоги.
Наконец Пер Сюцанса сказал одному рыбаку из своей артели, чтобы он поторопился переодеться и приготовил что-нибудь поесть. Ведь неизвестно, удалось ли подкрепиться тем, что лежали на нарах.
Пока рыбаки стаскивали с себя одежду и выливали воду из сапог, проснулся Криставер, приподнялся на локтях и начал протирать глаза. Потом взгляд его упал на Пера, который прошлой ночью оставил его одного на опрокинутом боте. Несколько мгновений оба рулевых глядели друг на друга. Потом Криставер зевнул и почесал в затылке.
— Ну, вот и ты вернулся, — сказал он самым обыденным тоном.
Пер не сразу ответил ему:
— Да, и ты… ты тоже дома, как я погляжу.
— Мы тоже недавно пришли, — сказал Криставер, протирая глаза.
Пер старательно стал облачаться в сухое платье. Он не решился спросить Криставера, как они уцелели…
Когда кушанье поспело, разбудили спящих.
За столом Перу Сюцанса показалось, что кого-то не хватает; он поглядел на соседей, но ничего не спросил. Чувствовалось, что у рыбаков с «Тюленя» какое-то общее горе.
И только когда все наелись, кто-то из артели Пера Сюцанса спросил:
— А где же… где же Канелес Гомон?..
Криставер с трудом выдавил из себя:
— Да, Канелес… Нет, он… он не вернулся с нами на берег.
И снова стало тихо. Рыбаки глядели друг на друга и продолжали молчать. Канелес Гомон, этот веселый парень, неужели он лежит теперь на дне Вестфиорда?..
Наконец Генрик Раббен сказал: — Бедный старик-отец! — Трудно ему придется без сына…
Криставер был мрачен. Он разговаривал с товарищами, пробовал шутить, но из этого ничего не выходило. Целыми днями бродил он по скалам. Порою садился на утес, глядел на море и без конца жевал табак.
Погибший Канелес неотступно преследовал Криставера: «Это ты не удержал меня на опрокинутом корабле. Ты — рулевой, но в последнюю минуту ты оставил меня и подумал только о самом себе… — казалось, говорил ему юноша. — А если бы на моем месте был твой сын, Ларс? Так ли бы ты тогда поступил?..»
Криставер тяжело вздыхал и ронял голову на руки.
Артель Криставера сидела за ужином, когда к ним в барак ввалился Яков. Он пожелал товарищам приятного аппетита, его пригласили к столу, и он заговорил о ценах на рыбу, о погоде, о ветре.
— Удивительно везет некоторым людям! — сказал Яков, закуривая трубку. — Вот, например, Криставеру.
— Это мне-то!.. — Криставер сердито взглянул на Якова.
— А знаешь ли ты, что пароход поймал твой бот?
Все так и подпрыгнули. Криставер перестал жевать и уставился на Якова.
— Да ты, верно, шутишь? — произнес он наконец.
— Ну, нет, чорт возьми, я сам видел твой бот! Он лежит здесь, в заливе. Пароход, везший соль из Кристкансуда, поймал его недалеко от Боде, а так как к нему был приделан номер, то он сразу сообразил откуда бот. Да, тебе здорово везет!
— За это мы угостим тебя водочкой, — сказал Пер Сюцанса. И у него также стало легче на душе…
Криставеру было нетрудно доказать, что найденное судно принадлежит ему. И когда он стоял на скале и глядел на лежащего перед ним «Тюленя», без рей, обросшего инеем, ему казалось, что он видит старого друга.
— Ты опять вернулся ко мне, — сказал Криставер. — Здорово тебя потрепало, товарищ! Ну, не беда, залечим твои раны…
В скором времени Криставер купил новую мачту, паруса, канаты и сети. К счастью, бумажник уцелел у него за пазухой, и деньги удалось высушить.
Водружая новую мачту на «Тюлене», Криставер поместил ее на четверть метра ближе к корме. В то мгновение, когда бот опрокидывался, в голове Криставера, как молния, промелькнула мысль, что неустойчивость бота и его непослушность рулю происходили от того, что мачта стояла слишком далеко впереди. Отсюда и все капризы «Тюленя», поэтому он и опрокидывался четыре раза… Теперь непокорный морской скакун окончательно обуздан!
НА ПОВОРОТЕ
Автором настоящего рассказа» присланного на литконкурс «Всемирного Следопыта» 1928 года под девизом «Несите свет окраинам»» оказался Иван Иванович Макаров (из Рязани). Рассказ получил 7-ю премию —150 руб.
Баранчук[8]) Илько сидит у чума на снегу. Тайга окоченела, скованная тяжелым инеем. Ветки хвои пушисты, как хвост песца. На красном, полотнище, которым, как поясом, обернуты оленьи шкуры чума, тускло мигают блестки инея, словно Илькина мать вышила кумач жемчужным бисером[9]). Из макушки чума валит черный дым и, придавленный инеем, падает на снег, как темный раненый шайтан. Недалеко от стоянки старая пузатая олениха упрямо долбит снег копытом в поисках мха. Она оставила за собой темную межу разрытого снега.
Сегодня девятые сутки, как ушло солнце. Светло, но скоро будет темнее, и тогда на тайгу с неба будут падать широкие радуги, а иней загорится причудливыми огнями.
Илько решил, что пришло время срезать еще один рубчик на планочке, похожей на тупой нож. Он срезал уже восемнадцать таких рубчиков. До крестика осталось только три. Илько давно уже рассчитал: от стоянки до Туруханска — два дня пути. Значит, завтра его отец Захар не пойдет в тайгу за зверем, а будет собираться в путь. Вернее, отец будет пить кирпичный чай, подболтанный мукой, а Илько с матерью будут ловить оленей и приготовлять нарты.
В узеньких щелках глаз Ильки затаилась тоска, бесконечная, как полярная ночь. Тоска у Ильки застарелая. Но с тех пор, как отец принес ему палочку с метками — повестку на родовой суд — и велел срезать каждый день по одному рубчику, тоска возрастала с каждым днем, глухая и мучительная, как скрытый недуг.
Срезая последний рубчик, Илько ощущал в груди лютую боль, словно прикасался к сердцу ножом: возьмет ли его отец с собой к русским в село? — Наверно, нет. Баранчуку почет не тот, что осадке[10]). Осадку надо в теле держать — за нее жених двадцать пять оленей даст, а то и пятьдесят, а может быть, и больше… А баранчуку обглоданная кость достанется до тех пор, пока сам не начнет добывать белку и песца…
В чуме закричала Чочча — сестра, и голос ее падал на снег и таял, как дым.
Чоччу назвали также Октябриной. Но так ее зовет один Илько и то не всегда: трудно помнить это хитрое слово. Иной раз он до слез мучается, вспоминая. Хорошо было, когда родилась Чочча! Поехали крестить в Туруханск всей семьей. Илько тоже поехал. Мать сделала Чочче новый берестовый кузов, положила туда ее голенькую, засыпала свежим мхом. Чочча дорогой много спала, а когда плакала, мать словно не замечала ее.
Илько знал, что отец был больше матери рад Чочче: он то-и-дело пел, погоняя оленей. Пел обо всем, что попадалось на глаза. Илько помнит, как из реденького камыша, напоминавшего бороду старого тунгуса Василия, выскочил дымчато-белый песец, и отец песней встретил зверя:
Песнь его радости была однообразна и уныла, как тундра зимой.
Не доезжая Туруханска, они остановились чумом. В Турухйнске были у друга отца. Отец называл его «Пал Ваныч» и просил водки. Но Павел Иваныч водки не дал, а дал новую трубку. Трубка Захару очень понравилась. Илько знал, что теперь отец мелко искрошит одну из своих старых самодельных трубок— величиной с кулак и насквозь пропитанную табачным соком — и будет курить этот «табак» из трубки-подарка.
Потом Чоччу октябрили. Павел Иваныч взял Чоччу на руки и велел звать Октябриной. Ей дали одеяло, рубашки и много красного кумача.
Потом заиграла музыка в большом черном ящике. У ящика открыли рот, там были белые и черные зубы; жена Павла Иваныча трогала их пальцами, и ящик играл. Это поразило Ильку больше всего. Он ни о чем другом не думал, словно весь Туруханск с его чудесными штуками, названия и назначения которых Илько не знал, уместился в этом черном блестящем ящике.
Илько помнит, как ему хотелось потрогать эти черные и белые зубы ящика пальцем. Но он боялся, что его заругают, и никому не сказал о своем желании. Из Туруханска он увез тоску по чудесному ящику с черными и белыми зубами и с музыкой в животе. Илько всю дорогу ехал молча. Полозья нарт пели тонкую песню на снегу, и в их скрипе Ильке мерещились сладкие, неслыханные доселе звуки музыки. Он часто оглядывался назад, чувствуя как стынет все в его груди.
Запрокинув рога и едва касаясь копытами дороги, олени неслышно мчали тунгусов в глубь тайги.
Они проехали полдня. Внезапно отец круто повернул оленей каюром и погнал назад, в Туруханск, к Павлу Иванычу. Илько обрадовался, надеясь снова увидеть черный ящик. Когда они приехали, отец стал приставать к другу:
— Крести, бойе, осадку опять, пожалста, крести маленько опять!
Илько знал, почему отец настаивает на вторичном крещении. Однако Павел Иваныч отказался крестить во второй раз и новых подарков не дал…
Тоска по черному ящику стала мучить Ильку, как злой шайтан. Один раз во сне он увидел, что трогает пальцами эти чудесные зубы, и они были необычайно теплые. Он проснулся и нашел свою руку в зубах у собаки, которая спала с ним…
С тех пор прошел год. Отец несколько раз ездил к русским, на факторию. Илько плакал, но отец не брал его с собой. Завтра отец опять поедет туда на суд. Пусть самый большой и самый добрый шайтан поможет сегодня отцу убить соболя, у которого в шкурке вспыхивает синий огонь, когда в темноте гладишь ее рукой. Пусть отец убьет два… десять таких соболей. Тогда он будет добрый и скажет: «Поедем немножко в Туруханск».
Павел Иваныч по профессии наборщик. Красноярской типографией он был прислан в Туруханск на должность секретаря районного комитета партии.
План работы у Павла Иваныча был прост: найти среди тунгусов передовиков и сделать их активистами.
А уже через них можно было потом воздействовать на остальные национальные меньшинства, приобщая их к новому быту и культуре.
Он начал с октябрин. Подарки, которые выдавались новорожденному, многих привлекали.
Одним из первых был отец Ильки. Павел Иваныч встретил Захара на фактории. Тунгус брал товар в кредит под пушнину. Все купленное он укладывал в большой берестовый мешок, обтянутый оленьей шкурой и расшитый белым и черным бисером. Павел Иваныч заговорил с тунгусом:.
— Вот видишь, как Ленин велел с тобой торговать: часы — за восемь белок! А сахару-то сколько дают за одну белку! Ого! Видишь?.. Раньше-то тебя драл купец. Соболя, небось, тащил за часы…
— Маленько таскал… — уныло сознался Захар.
Павел Иваныч часто захаживал на факторию и подолгу говорил с тунгусами о коммунистах и о Ленине.
Когда весть о смерти Ильича пронеслась по тайге и тундре, в районный комитет приезжало много тунгусов и юраков. Захар приехал к Павлу Иванычу, молча закурил огромную трубку, сделанную из березового чурбака, и спросил:
— Ленин помер, бойе?
— Помер, Захар, помер.
Захар снова насыпал в трубку горсть табаку и молча выкурил. Потом вдруг поспешно заговорил:
— Зачем, бойе, лечил плохо? Зачем шаман не вел? Ба-аль-шой шаман зачем не вел?
Некоторое время оба сидели молча.
— Бойе, теперь кто будет? — спросил Захар.
— Цека будет теперь, Захар.
Цека вместо Ленина, — отозвался Павел Иваныч.
— А он хороший, Цека?.. Как немножко торговать будет?..[13])
Закрепляя таким образом, дружбу с туземцами, Павел Иваныч узнал, что тунгусы по решению родового суда применяют, как высшую меру наказания, три удара палкой. Позор судимости оказывает на тунгусов (среди которых воровство появилось лишь за последнее время) чрезвычайное воздействие, а тем более телесное наказание. Возмущенный применением телесного наказания, Павел Иваныч решил убедить тунгусов заменить палки заключением.
Ожидался родовой суд над вором, похитившим двух голубых песцов из пустующего чума одного юрака. Павел Иваныч отвел под тюрьму баню и убеждал тунгусов, приезжавших на факторию, посадить туда вора. Тунгусы соглашались, разнося слух о новом виде наказания по всей тайге.
Наступил день суда. На суд съехалось множество тунгусов. Примчался и Захар. На этот раз он смилостивился и взял с собой Ильку. Заветная мечта баранчука, наконец, сбылась. Приехав в Туруханск, он долго боролся с собой, прежде чем решиться сказать жене Павла Иваныча о своем желании снова посмотреть черный ящик и потрогать его зубы. Елизавета Васильевна с трудом поняла, чего хочет Илько. Они пошли в клуб, и она, открыв рояль, сыграла ему «Иркутянку».
Илько не слушал музыки. Он сгорал желанием потрогать клавиши, но робел. Наконец он решился и слегка ткнул пальцем в клавиш. Елизавета Васильевна засмеялась и усадила его играть. Илько осмелел и долго барабанил по клавишам, пробуждая самые бестолковые созвучья. Особенно ему нравилось громоподобное гудение баса.
— У-у-у!.. — тянул Илько, стараясь взять в тон и тараща глаза. — Карашо!..
Через полчаса он насытился звуками, и они пошли на родовой суд. Суд происходил на улице, около бани, предназначенной под тюрьму.
Илько никогда не видал такого количества тунгусов. Одетые в меховые сакуи и шапки, они издали походили на стадо оленей, сбившихся в кучу от мошки. Ильку поразила молчаливость толпы. В этот миг он совершенно забыл о рояле.
В кругу, у бани, рядом с Павлом Иванычем стоял молодой тунгус, потупив взор и беспомощно опустив руки. У него был вид обреченного на смерть. Лишь изредка он озирался на толпу. Илько встретил его глаза, полные ужаса. Баранчук проникся необъяснимым страхом. Несколько мгновений он вглядывался в темное нутро бани, стараясь представить себе, что там таится, и испытывая животный страх перед темным и неведомым. В этот миг и Павел Иваныч, и его жена, и старики-тунгусы, сидевшие перед вором, показались Ильке чужими и враждебными. Илько огляделся, отыскал отца и подбежал к нему.
— Илько, суд!.. Маленько воровал… Ой, страшно! — содрогаясь, шепнул отец.
Павел Иваныч кончил говорить. Суд решил посадить вора на два дня в баню. Втягивая голову в плечи, вор упирался, когда Павел Иваныч повел его к двери.
— Как можно сажать, боне! Бить мало-мало нада и пускать нада. Там тесно, бойе! — лопотал бедняга, пугливо косясь на темный вход в баню.
Павел Иваныч слегка толкнул его в дверь и предложил старикам войти в баню. Но никто не пошел. Все остались у бани и молча смотрели на запертую дверь, словно за нею совершалось что-то великое и страшное. Но когда Павел Иваныч отошел, безбородый красноглазый старик Василь — один из судей вора — догнал его и сказал:
— Бойе, выпускать нада!
— Выпустим послезавтра, Василь, а сейчас пусть сидит, — ответил Павел Иваныч и пошел к себе.
Старик вернулся к бане и тихо сказал тунгусам:
— Нада выпускать. Зачем тунгус тюрьма сидеть? Бить-наказать нада. Тюрьма — тесно.
Старики разом загалдели. Илько не мог понять, о чем они спорят; они то-и-дело выкрикивали слово «тюрьма». Наконец старики притихли и молча отправились к Павлу Иванычу.
Когда пришел Павел Иваныч, все хором потребовали:
— Выпускать нада, бойе! Тюрьма не нада тунгус!
Илько, зараженный общим волнением, тоже крикнул:
— Тесно тюрьма!
— Черти бестолковые! — выругался Павел Иваныч. Он нехотя открыл дверь. Пожилой тунгус в парке[14]), расшитой ярко-красным бисером, похожим на брызги крови, испуганно отскочил в сторону. Толпа встретила вора немым молчанием. Все с любопытством разглядывали, что с ним сталось.
Вор шел тихо. Лицо у него было напряженное и синее, словно его душил шайтан. Перед ним молча расступились. Выйдя из толпы, он ударился бежать к тайге. Тунгусы проводили его взглядом. Потом все заспешили к чумам.
Быстро уложившись, молча ринулись тунгусы прочь от Туруханска, словно их гнал лесной пожар..
Однако Илько с отцом остались.
— Пойдем, Захар, чай пить, — позвал Павел Иваныч.
— Немножко пойдем, — согласился Захар. Илько последовал за ним, со страхом оглядываясь на раскрытую дверь бани.
Очередным культурным событием в работе Павла Иваныча было открытие школы для тунгусов. Надумав обучать туземцев, он тщательно пытался набрать полный комплект учащихся. Нашлось только пять баранчуков, пожелавших учиться.
Павел Иваныч, посоветовавшись с учителем русской школы, решил не открывать новой школы, а посадить тунгусов в первый класс вместе с русскими детьми.
В числе пятерых баранчуков был Илько. В день суда, затащив к себе Захара, Павел Иваныч уговорил его отдать сына в школу.
— Захар, чудак, как ты не понимаешь? Учиться он будет читать, считать, — убеждал тунгуса Павел Иваныч.
— На кой считать, бойе?
— Как на кой!.. Торговать потом будет… лечить.
— Шаман будет?
— Какой к чорту шаман! Шаманов, Захар, бросать надо! Долой шаманов, понимаешь? Доктор будет Илько. Или торговать будет в фактории.
Захар решил как-то сразу:
— Осадку не дам, бойе! Баранчука бери немножко… Корыстно ли баранчука отдать? Учи, сделай, пожалста.
Потом помолчал, сузил щелки глаз и попросил:
— Винца дашь, бойе, маленько?
В этот день решилась судьба Ильки…
Осенью Илько приехал в Туруханск. Начали учиться. Илько проявил большие способности. Учитель долго пытался провести совместное обучение русских и тунгусов. Но баранчуки отказывались понять назначение азбуки. Тогда учитель отделил их от русских и начал с того, что принес в класс тунгусскую палочку с метками — повестку. Все знали значение меток. Учитель сравнил палочку с запиской.
Илько первый овладел тайной черных знаков. Сделав первый шаг к постижению азбуки, Илько уже не останавливался. Когда начали проходить арифметику, он быстро усвоил сложение. Однако с вычитанием вышла беда.
Учитель привел пример: два тунгуса пошли добывать белку. Один добыл десять штук, а другой — ничего. Он украл у первого пять белок. Сколько осталось белок у первого?
Прослушав пример, Илько вскочил. Лицо его, обычно лоснящееся, как копченый окорок, стало сухим, а щелки глаз расширились.
— Судить будут, бойе? — спросил он тихо и испуганно сел, не слушая больше учителя.
С этого дня и до приезда отца на факторию Илько было странно рассеян. Когда приехал Захар, Илько долго шептал ему что-то. Потом отец сказал Павлу Иванычу:
— Бойе, ушитель немножко воровать велит… маленько велит, бойе.
Павел Иваныч вызвал учителя, и тот долго разъяснял тунгусу смысл своих слов о краже. Наконец все выяснилось. Захар успокоил Ильку, дал ему большую оленью мосолыжку и две сушки.
— Илько, — сказал он, притворно вздыхая, — мяса нет, кушать маленько нет.
После отъезда отца Илькины способности снова проснулись. Он легко перескочил через вычитание и деление, поднимаясь все выше по ступенькам простейшей науки.
Была у Ильки одна особенность. Когда он поражался какой-нибудь новой, невиданной вещью, он становился рассеянным и печальным.
Однажды он увидал у милиционера часы с кукушкой. Часы били, из батеньки выскакивала кукушка и, кланяясь хозяину, куковала глубоким задушевным голосом. Илько словно одурел.
На следующее утро он молча сидел в классе, мечтательный и грустный. Глаза его то-и-дело устало смыкались. Лицо становилось сухим. Порой он словно сквозь сон тихо и гортанно куковал:
— Ку-ку! Бом-м!
Учитель, наконец, вынудил Ильку открыть ему причину тоски. Затем он отвел Ильку к милиционеру. Тунгус до вечера забавлялся кукушкой. Насытясь, он снова сделался бодрым и восприимчивым. Подобные явления случались с ним нередко.
За два года учебы Илько значительно опередил своих соплеменников. Павел Иваныч, с женой которого особенно подружился баранчук, возлагал большие надежды на Ильку.
— Вот коммунистом Ильку сделаю, на свое место посажу, тогда и домой тронемся, — говорил он жене.
Однажды Павел Иваныч ездил в окружной город. Возвратясь, он сказал жене:
— Лиза, в городе открывают для туземцев педагогический техникум. Окружной отдел народного образования предлагает нам набрать двух-трех тунгусов. Надо послать туда Ильку.
Жена одобрила решение Павла Иваныча.
Захар в это время находился со всем становищем где-то на Верхней Тунгуске и наслаждался летним отдыхом[15]). Илько был с ним. Павел Иваныч добрался туда с попутным пароходом. Когда пароход подходил к устью Тунгуски, туземцы всем скопом высыпали на берег, срывая с себя оленьи парки и, размахивая ими, радостно кричали. Некоторые палили из ружей. Павел Иваныч сошел на берег. Его окружили тесной толпой тунгусы.
— Здраствуй, бойе! Приехал немножко? — наперебой кричали они.
Павел Иваныч разыскал Захара и сказал ему про Ильку.
— Бойе, вина давай немножко, давай пожалста! — неожиданно попросил Захар.
Павел Иваныч сказал, что привезет ему вина из города. Ильку он забрал с собой.
В техникуме ученики, поступившие на подготовительное отделение, осматривали учебное оборудование. Заведующий учебной частью Васильев, показывая различные диковинки, хотел этим заинтересовать учеников и с первого же дня приковать к учебе.
Между прочим он показывал под микроскопом жизнь микробов в капле гнилой воды. Набранные со всех концов сибирского края ученики с любопытством глядели на невиданное диво. Высокий широкоскулый ойротец заглянул на миг в микроскоп, слегка прищурив левый глаз, и тут же отошел, словно испугавшись. Калмык с плоским монгольским лицом долго, не отрываясь, смотрел в трубу. Он поднимал то одну, то другую ногу, напоминая журавля. Однако, вероятно, он ничего не разглядел в трубе.
Очередь дошла до Ильки. Баранчук прижался глазом к окуляру так, что вдавил веки и натянул масляную кожу на лбу. Постепенно он присноровился. Увидав бледные уродливые существа, пожиравшие друг друга, он отскочил, изумленно оглядел всех присутствующих и снова впился в микроскоп. Его долго ждали, но он, казалось, не намеревался отойти от инструмента.
— Илько, бросай! Пойдем, модели аэроплана покажу, — торопил его Васильев. Но Илько молчал, не отрываясь от микроскопа. Его оставили одного.
Илько долго-долго смотрел на светлое поле, усеянное чудовищами, которые рождались и умирали у него на глазах.
— Какой большой глаз! — шептал он, думая вслух.
Зачарованный микроскопом, Илько, казалось, навсегда лишился своих способностей. Все попытки чем-либо заинтересовать его не приводили ни к чему. Он томился необъяснимой тоской и оживал только в обществе Васильева. С ним он заговаривал о микроскопе, стараясь проникнуть в тайну микроскопических существ. Васильев охотно объяснял ему их значение.
— Илько, — сказал он, — у вас в тайге распространена болезнь черная оспа[16]). Так вот, шаманы вас обманывают, говорят, что это шайтан приносит болезнь. А на самом деле вот такие бактерии попадают в кровь, и человек заболевает. Понял?
— Черная боль, бойе… Понял мало-мало, — отвечал тунгус, стараясь вдуматься в смысл сказанного.
— Ну, вот, понял. Ученые отыскивают этих бактерий, делают прививки человеку и убивают их. И тогда совсем не захвораешь. Понял?
— Не захвораешь, бойе?.. Совсем?.. Черную боль убивают, бойе?.. Большой глаз убивает черную боль?.. — допытывался Илько. Но, получив ответ, Илько словно забыл все сказанное.
На следующий день он снова надоедал Васильеву:
— Большой глаз черную боль убьет, бойе?
— Убьет! — отрубил Васильев.
— Тунгус умирать не будет?
— Не будет, сказал, не будет. Учиться надо.
Получив ответ, Илько снова уходил в себя.
Иногда за уроком заведующего учебной частью он на миг оживал и спрашивал:
— Бойе, большой глаз сегодня будем смотреть маленько?
Васильев, задавшись целью исправить Ильку, решил пресытить его микроскопом. Он занялся с ним отдельно. Разбирал микроскоп, объяснял назначение каждой части.
Илько поразил его своими способностями. В течение недели он научился приготовлять препараты и устанавливать стекло. Но это еще более укрепило его странную привязанность к инструменту. За уроком он попрежнему сидел осиротело, рассеянный, отсутствующий…
Прошла зима. Ильку, как жившего на крайнем севере, отпустили домой с первым пароходом. Далекий, нескончаемый путь. Холодная мутно лиловая река, стиснутая горами, в вечном беге устремилась к морю, к нетающим льдам. Кремневые кроваво фиалковые берега, суровые и величественные, иногда сходились так близко, словно пытались остановить бег реки, заткнув ей горло. В этих местах вода гневно ревела, будя мертвую тайгу, брызгаясь желтой пеной, и бесновалась, как дикий жеребец, которому вставили удила.
Попадая в такой зажим, пароход беззащитно отдавался воле бешеной стремнины и летел вперед с легкостью спичечной коробки. Люди выходили на палубу, молча тревожно глядели на реку.
Илько одиноко сидел на носу, бережно прижимая к груди предмет, завернутый в олений сакуй.
Глаза баранчука, узкие, как ребро склянки, казалось, брызгались беспредельной радостью.
Когда пароход бешено устремлялся вперед, Илько, любовно поглаживая узел, мурлыкал песню:
Когда пароход проходил стремнину и замедлял бег, Илько умолкал, тоскливо устремляя взгляд вперед, туда, где горы, ощетинившись хвоей, прятали реку.
Приближалась крупная пристань. Пароход загудел радостно, словно, истомленный в пути, он почуял отдых. Замедлив ход, пароход будоражил красными колесами воду, белый и стройный, словно лебедь. Слегка накренясь, он толкнулся о дебаркадер и остановился. Бросили сходни. Люди заторопились на берег.
Илько попрежнему сидел на носу, поглощенный своими думами. Он только на миг взглянул на поднявшуюся сутолоку и снова утонул в сладких гречах.
Он не заметил, как подошли к нему двое в фуражках с красным околышем. Один из них молча нагнулся, ощупал связанный сакуй, кивнул другому и сказал, обращаясь к тунгусу:
— Пойдем, парень..
— Куда, бойе? — спросил изумленный Илько.
Микроскопа хватились на следующий день после отъезда Ильки.
— Он, конечно, он сдул! — безоговорочно заявил Васильев и, передразнивая Ильку, произнес гнусаво и победно:
— «Тунгус помирать не будет! Большой глаз убьет черную боль»!.. Вот вам: воровства нет у тунгусов!
Пропажа микроскопа более всего встревожила заведующего техникумом. Узнав о краже, он молча сел за стол, написал что-то и позвал курьера:
— Даша, отнеси поскорее на телеграф..
Васильев пытался заступиться за Ильку.
— Гавриил Борисович, — убеждал он заведующего техникумом, — не пропадет ваш микроскоп. Осенью Илько приедет и непременно привезет его. Почему вы хотите его вернуть?
— Не вы, а я отвечаю за казенное имущество! — сухо отрезал заведующий.
Васильев решил солгать и сказал, что он сам позволил Ильке взять микроскоп. Но было уже поздно. Ильку вернули в город и назначили над ним показательный товарищеский суд.
Когда Ильку привели в техникум, он тер на щеках сухую кожу и испуганно таращил глаза, словно, приехав из тайги, впервые встретил неизвестных ему, чужих людей.
Увидев Васильева, он немного осмелел, подошел к нему и спросил:
— Бойе, меня судить будут немножко?
— Илько, ты не бойся, суд ведь такой… показательный. Не посадят тебя в тюрьму, — ободрил его Васильев.
— Тюрьма, бойе?!. Те-есно! Страшно, бойе! — тихо сказал Илько, вспоминая, как в Туруханске сажали в баню осужденного тунгуса. — Страшно, бойе… Не надо судить маленько!
— Да нет же, Илько, мы ведь только разъясним всем вам, как надо относиться к казенному имуществу, вот и все… Понял?
Но Илько — опять за свое:
— Бойе, не надо судить!..
Когда начался суд, Илько умолк, словно язык проглотил, и казался совсем равнодушным. Он попрежнему тер кулаком кожу на лице, словно она у него горела.
На суде Ильку поддержали все, особенно Васильев.
— Вы, Гавриил Борисович, не учли, что может повлечь за собой ваша суровость! — упрекал Васильев заведующего техникумом. — Почему это, скажите, все наши туземцы забились в угол и словно воды в рот набрали?
Илько неподвижно сидел на первой парте. Его допрашивали, но он дико глядел на спрашивающего и молчал: казалось, он вдруг забыл русский язык. Тогда все поняли, что суд надо скорее кончать.
Суд постановил поручить учебной части исследовать этот вопрос и выработать конкретные меры борьбы с прискорбным явлением.
— Илько, ну вот и все! Завтра домой опять поедешь! — воскликнул Васильев, обнимая Ильку.
На следующий день Ильку снова отправили с пароходом. Однако в Туруханск Илько не приехал…
Павел Иваныч, узнав о случившемся, поднял тревогу, написал негодующее письмо в окружной партийный комитет. Ильку напрасно искали до самой зимы. Выяснилось только, что Илько сбежал в тайгу на одной из мелких пристаней.
Захар первое время часто заходил к Павлу Иванычу. Но зимой он стал показываться все реже и реже. Придет, спросит:
— Бойе, Ильку не нашли?
— Знаешь, Захар, начальника-то Илькина прогнали. Нового теперь на его место посадили, понимаешь? — утешал его Павел Иваныч.
— Прогнали, бойе?!. Новый Ильку найдет?! — спрашивал Захар. И снова бежал в тайгу, придавленную инеем и окоченевшую.
В тайге, оставаясь наедине со своей тоской, Захар спрашивал про Ильку у березы, у кедра, у сосны. Увидит лисицу и у нее спросит:
— Лисица, лисица, ты не видала немножко Ильку?..
НА ГРАНИТНОМ КОРАБЛЕ
Пасмурная полярная ночь…
От вахты до вахты часы проходят томительно медленно и однообразно. На циферблат больших корабельных часов никто не смотрит — пригляделся, — и этот желтый с потрескавшейся эмалью кружок кажется куском густого тумана, что душит под своей тяжелой полостью короткий просвет дня. Нет, даже больше, — циферблат становится ненавистным, словно изнурительный полярный мрак исходит из этого кружка, оправленного в черный дуб и медяшку. Несмотря на то, что часы, проверяемые раз в месяц по Гринвичскому меридиану, аккуратно отбивают счет, кажется, что они врут, невероятно медленно передвигают стрелки. И все семь человек экипажа радиостанции ненавидят эти часы…
Далеко на севере, где старик Мурман отбросил от своей каменной груди острова, словно пасынков, и без сожаления смотрит с высоты гор на леденеющие в объятиях океана гранитные осколки, — затерялась одинокая радиостанция.
Маленький гранитный остров высоко вздымает свой гребень. Его заостренные края, круто обрываясь, рассекают волны. Внизу, пенясь и ворча, беснуется кипень прибоя. Наверху, на укатанной ледяными штормами площадке гордо вздыбились к небу высокие мачты-антенны. И кажется, — исполинский гранитный корабль медленно идет по волнам…
Упругая сталь вант[17]) рвет косматые пряди гонимых штормами ночных туманов. В скалы бьются свирепые зыби. Глухо стонут камни. Весь остров дрожит от могучих ударов.
Двухчасовая вахта за приемником пролетает необычайно быстро, и радист, передавая наушники нетерпеливо ждущему товарищу, жадно хватает последние звуки радиоволн — будь то привет проплывающего мимо корабля, голос далекой Москвы или перекличка заброшенных на океанские берега товарищей. В крохотной рубке, где керосиновая лампа целые сутки напролет борется с полярным мраком, бьется сердце маленького мирка. И когда ледяной шторм загудит, пролетая над крышей, застонут антенны, и туман, раздираясь на клочья, заплетается обрывками снега, — в рубке, словно с сердце умирающего, затрепещут судороги приглушенной жизни…
Свободные от вахты люди, стиснув зубы, молча, как тени, слоняются по углам, и тоска зеленым угаром ползет за ними, отравляет и душит. Стены кажутся могилой, из которой никуда не уйдешь. Засаленные, с оборванными углами игральные карты никого не увлекают. Книжная полка — от «Капитала» Маркса до портативного томика Зощенки — сиротливо покрывается пылью, и граммофон уныло молчит в углу.
Ночь тихо ползет, шарит ветром по крыше, обводит дрожью стены. И кажется — комья земли ложатся в могилу, медленно засыпая гроб. И где-то там, высоко слышен душураздирающий похоронный плач, — то рыдает на мачтах бронза антенны…
Но зато, когда погожий морозный день высушит туманную испарину океана, откроет горизонты, и водная ширь заблестит, как хорошо отполированная сталь, легко и шумно-радостно живет экипаж гранитного корабля. Весь короткий день на гранитной палубе суетятся люди. В их звонких голосах нет и нотки тоски, в быстрых и ловких движениях не подметишь цынготной спячки, лица горят румянцем, и глаза брызжут искрами жизни. Перетаскивают ли с места на место дровяные запасы, расчищают ли дорожку к морю, вырубают ли ступенчатый трап в ледяной коре, или же потешаются игрой, — повсюду смех и несмолкаемый гомон молодых голосов.
За любимой игрой незаметно пробегают минуты. Затаив дыхание, все следят за черным крутящимся шариком. С середины крохотного «поля» мяч, гонимый «нападением», летит на край островка, где за обледеневшим изломом зияет пропасть. За несколько шагов от обрыва-ворота; здесь сбились в кучу защитники. Мяч подхватывается, крутится в быстро снующих ногах и посылается обратно на середину площадки. Случается, что мяч прорвется сквозь цепь «защиты», перемахнет через «борт» гранитного корабля и, описав дугу в воздухе, летит в темносиний бархат мертвой зыби. Тогда проигравшая защита достает упущенный мяч из моря, возит на спине выигравших противников и в наказание снова становится в позицию защиты.
Не меньшее удовольствие доставляет команде охота. Большие стаи гаг держатся вблизи острова. В морозную погоду гага летает плохо, чаще садится на воду и плавает, согреваясь дыханием Гольфштрема. В таких случаях, вооружившись ружьями, все отправляются к морю, и в чистом морозном воздухе гулко разносятся выстрелы, и испуганно кричат потревоженные гаги.
Только ночь, холодная, опаленная сполохами северного сияния, загонит неугомонных спортсменов в теплый станционный дом. И далеко заполночь звенит жизнь молодых здоровых людей смехом и возбужденными голосами.
Был серый апрельский день. Часовые стрелки указывали два часа пополудни, а в окне мерещился мутный сумрак. В стекла хлестала льдистая крупа и за окном, в полосе света, отбрасываемой лампой, мелькали вьюжные вихри.
В просторной комнате, залитой светом тридцатилинейной «молнии», было тепло и стоял вкусный запах добротной матросской пищи. На обеденном столе дымился медный суповый бак, и крепкий круглый кок станции сосредоточенно священнодействовал, разливая пищу. Когда наполнились все тарелки, дымясь и желтея наваром томата, кок расставил их по краям стола, окинул заботливым взглядом и сказал:
— Баста! — Затем так же важно, не спеша, отправился звать команду.
— Господа, баре, товарищи! Каша скипела, уха подгорела!.. Спасайте!
На голос кока матросы, лежавшие на койках, отозвались неопределенным мычаньем и нехотя, словно на изнурительную и давно надоевшую работу, потянулись в столовую. Ели вяло и молча. Только кок добродушно ворчал:
— Зажрались, дьяволы, не лезет!.. Королевские помидоры, соус провансаль!.. Бьюсь, бьюсь, угождаю. Хоть бы меня пожалели… поели бы хоть раз…
Никто не отвечал. Матросы отодвигали полные тарелки супа и молча, один за другим вставали из-за стола.
— Нет, братцы, дудки! Я лоб себе разбил, обед на ять, а вы убегать… — суетился кок, и обед уныло продолжался.
— Ну вот и прекрасно, братцы… кушайте, кушайте! — сиял кок.
Все молчали, словно были послушны надписи, наклеенной против стола на стене и гласившей: «Сначала ешь, а потом говори. Болтливость — корень желудочных беспорядков». Красная акварель надписи слиняла, углы белого картона были оборваны и сплошь покрыты прорывами от гвоздей, что красноречиво свидетельствовало о многочисленных покушениях на нравоучительную надпись. Но она, словно гордясь своим многострадальным прошлым, продолжала висеть и поучать молчанию.
Покончив с обедом, молча встали и ушли в общую комнату.
— Эх, и погода стоит! Хоть бы утихло, к морю бы сходить, подышать. Задыхаюсь, чорт возьми! — падая на койку, произнес молодой телеграфист Жиленко.
— Да… восьмой день штурмует, а барометр даже не дрогнул, — отозвался моторист Сашка Бдеев и, подойдя к висевшему на стене барометру, тряхнул его так, что коробка запрыгала, закачалась, как маятник, и задребезжала.
— Брось, Сашка, спортишь! — вмешался кто-то из товарищей.
Сашка, зло сплюнув, махнул рукой в сторону барометра и проворчал:
— Либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет… Врет все, шарлатан!.. Вот у нас барометр! — воскликнул он, указывая на Жиленко. — Этот никогда не врет. Верно, Жиленко?
Жиленко молчал. Уставясь в потолок, он смотрел в одну точку. В его глазах вспыхивал лихорадочный блеск, загорался беспокойными искрами и угасал.
— Верно… — наконец ответил он. Еще что-то хотел сказать, но, покрутив головой, глухо закашлял, махнул рукой и повернулся к стене.
— Знаю, дружище… верю — глядя на Жиленко, говорил Сашка. — Наша кровь — рыбья и то в такую погоду стынет… Шутка ли, целую зиму здесь коптимся! Эх-ма! Разогнать, что ли, кровь чтобы не совсем застыла! — И, подбежав к кольцам, подвешенным на веревках к потолку, он лихо вскинулся вверх ногами и закрутился в воздух. Веревки заскрипели от тяжести, и по потолку с каждым движением гимнаста бежала дрожь. Мускулы на голых руках Сашки надулись, неуклюжее тело стало гибким, и на бледном лице заиграл румянец.
Внезапно Сашка, перекинувшись вверх ногами, неловко закачался, руки размякло затряслись, и он пошел книзу. Спрыгнув на пол, он сделал шаг вперед и остановился. На побледневшем лице, накрапленном ярко багровыми пятнами, дрогнула болезненная гримаса, и рука схватилась за грудь. Шагнув к своей койке, Сашка свалился на нее камнем и, стиснув зубами подушку, долго и глухо кашлял. Потом он сплюнул на ладонь мокроту, окрашенную сукровицей, поднес близко к глазам, посмотрел и ожесточенно швырнул наотмашь.
— Перестань дымить, глотку дымом заткнуло!.. — хрипло окрикнул Сашка товарища, попыхивавшего трубкой. Тот покорно затушил пальцем трубку и спрятал под подушку.
В комнате воцарилась сонная тишина. Охваченные гнетущим оцепенением люди лежали на койках и упорно молчали. Непогрешимые часы отзвонили три удара и, постукивая молоточком, шли, шли, медленно передвигая тени стрелок по желтому кружку циферблата…
В окно заглядывали сумерки и угрожающе стучал снег. По крыше с грохотом пролетал ветер. Крутясь в трубе, он перебирал чугунные вьюшки и тоскливо выл.
— Ах, чорт!.. — воскликнул Жиленко и порывисто вскочил с койки. Подбежав к вешалке, он схватил старый бушлат и бросился с ним к печке. Примостившись на стуле, он долго возился, забивая скомканный бушлат в трубу. И когда вой ветра заглох и вьющки перестали выколачивать дробь, Жиленко закрыл заслонку и проворчал:
— То-то же…
— Молодец! — заметил один из товарищей.
— Изобретатель глушителя волчьих песен, — другими словами, профессор музыки Жиленко, он же станционарный барометр! — шутил другой.
Жиленко, не отвечая на шутку, направился к своей койке и улегся. На минуту утихший ветер снова, еще тоньше и тоскливее затянул свою песню. Жиленко злобно посмотрел на печку, плюнул и, накрыв голову подушкой, утих.
— Ха-ха… изобретение! Наука и техника!.. — засмеялись на койках.
Жиленко не слышал смеха товарищей. Обливаясь потом и стуча зубами, он слушал давно надоевшие голоса:
«Над тобой смеются товарищи, называют тебя барометром за то, что ты падаешь духом, заслышав слабый шум надвигающейся бури. Ты слабый и малодушный» — говорит с укором один голос, а другой, как теплый ветер, напоенный запахом весны, ласкает и нежит, напоминает о солнце, о вишневом цвете садов Украины. И Жиленко всем существом отдается воспоминаниям. Перед ним встают картины далекой родины. Теплая ночь дышит пряным медовым ветерком. Глубокое небо сыплет бриллиантами со звездных повязок, и тени тополей лукаво прячут от любопытной луны околицу хутора. Он слышит песню и легкие шаги по мягкой зелени лужайки. Горячее дыхание; из рамки кос, лучась, глядят карие глаза, и тихий голос шепчет и пьянит.
Жиленко, не обрывая нити воспоминаний, словно во сне тянулся рукой под матрац, и пальцы привычно отыскивали измятый, затрепанный листок бумаги.
Подушка отброшена, она не нужна, теперь не слышен похоронный напев ветра. Передним на клочке бумаги — слова: они жили, говорили, пели, плакали. Глубоко и редко дышала грудь Жиленко, на бледных щеках дрожали нервные жилки, из-под темных дуговидных бровей смотрели похожие на спелые сливы глаза. На их мглистом глянце, как капельки росы, блестели слезы. Уголки тонких губ подергивались.
Наверху листка, где начиналось письмо, число и год наполовину оторваны, а дальше:
…«ты теперь далеко и пишешь о каких-то холодных краях и о большом сердитом море. Мне это страшно. А у нас вишни цветут. На хуторе стоит у Сидора Опаненки москаль, добрый такой, каких у нас еще не бывало…»
Еще какое-то слово теснилось на конце примятой бумаги, но оно было оборвано на половине и непонятно.
Жиленко продолжал читать. Казалось, письмо не кончалось неровной линией обрыва, и еще много-много сказалось его воображению. Неотвратимо встал образ милой Гальки. Волнистые пряди волос закружились, свиваясь в гроздья» Звонкий смех рассыпался бисером. Кораллы губ приблизились, и он почувствовал, как жаркое дыхание скользнуло по его лицу…
— Жиленко! Эй, Жиленко!.. — окликнул его моторист Сашка.
Жиленко молчал.
— Брось журиться, давай споем что-нибудь! — Сашка снял с гвоздя мандолину и, усевшись на койке, заиграл.
Ловко перебирал Сашка струны косточкой; стройная трель лилась и журчала в смелых взлетах песни и, наполняя комнату звуками, боролась с тоскливыми напевами бури. Потолок закопченный табачным дымом, казалось, поднимался, стены раздвигались, и под бодрую трель мандолины, игравшей марш Буденного, на всех койках затягивали припев.
«Веди ж, Буденный, нас смелее в бой»… — выводил тенорок.
«Пусть гром гремит»… — подхватывали товарищи, и свежие звуки, сбросив удушающую тоску, плескались, росли и крепли.
Жиленко оживился. Сначала нога выстукивала такт на стенке, потом тихонько замурлыкало в горле, и когда мандолина рассыпалась безумным смехом, Жиленко откашлялся и подхватил полным голосом:
«Мы беззаветные герои…»
Пели долго. Пели «Кирпичики», «Наш паровоз» и много веселых песен, но незаметно переходили на напевы серьезные, грустные» Наконец дружно спевшийся хор умолк; только мандолина да высокий голос Жиленко пели тоскливо о «Вкраине далекой». Молча лежали товарищи и слушали. В голосе Жиленко сегодня было что-то необыкновенное. В звучных переходах, когда песня взлетала в высь, голос певца внезапно срывался, и в нем надтреснуто дрожала захлестнутая слезой нотка…
Один за другим товарищи отворачивались к стене. Молодой телеграфист, сосед Жиленко, беспокойно завозился, закрыл лицо руками и потянулся к подушке. А мандолина и Жиленко все тосковали и, подпевая им, глухо гудела антенна…
Вдруг Жиленко оборвал песню, вытянулся на койке и, протянув мандолинисту руки, глухо прохрипел:
— Молчи!..
Сашка продолжал играть; перебирая струны, он весь ушел в звуки и не замечал странного вида Жиленко.
— Молч… — простонал и оборвался голос Жиленко. Лицо побледнело, впалые щеки тряслись, губы плотно сжались, и глаза безжизненно остановились» Жиленко весь сжался, руки вытянулись, пальцы хищно скрючились, и он, словно ястреб, бросился на тоскующую высокой нотой мандолину. Звеня оборвалась песня, и не успел Сашка притти в себя, как мандолина, вырванная из его рук, взметнулась кверху и с треском ударилась об пол…
— Ты… ты!.. — Сашка схватился за рукав Жиленко. Но было уже поздно: Жиленко исступленно рычал и топтался на месте, а на полу, под его ногами хрустели осколки мандолины.
— Что?.. Что такое?.. — в испуге вскакивали товарищи с коек и обступали Жиленко. Как безумный, топтался он на обломках и что-то несвязно бормотал. Товарищи, боязливо заглядывая ему в глаза, суетились вокруг.
— Разбил… разбил!.. — с тоской и ужасом воскликнул Сашка, наклоняясь к обломкам инструмента. Он взял в руку гриф. На перекрученных струнах поднимались мелкие щепки, обрывались и падали на пол.
— Я тебе голову расшибу! — прохрипел Сашка и грузно хрястнул обломком грифа по голове Жиленко.
Жиленко зашатался, взмахнул руками, как бы ища опоры в воздухе, и упал на плотный ряд товарищей. Из-под черных вьющихся волос пробилась кровь, лизнула красным языком крутой лоб, скользнула по щекам и потекла на грудь ручьями…
— Бей!.. Бей!.. — дико вскрикнул Жиленко.
— Зашибу!.. — хрипел Сашка, и его рука, зажатая в кулак, снова повисла над головой Жиленко.
— Бей!.. — крикнул Жиленко и, нагнувшись, подставил голову под удар. Товарищи заволновались:
— Брось, Сашка!..
Но вот Жиленко, изогнувшись, как кошка, юркнул в сторону, и рука Сашки, как плеть, свистнула в воздухе.
— Врешь!.. — рычал Сашка.
Взбешенный промахом, он расшвырял товарищей и бросился за ускользнувшим. Жиленко подбежал к винтовкам, составленным в пирамиду, схватил отомкнутый штык и, повернувшись к Сашке, в силой швырнул оружие. Клинок жутко сверкнул в коротком полете и впился в грудь моториста.
Словно бездонную пропасть увидал перед собой Сашка. Остановился, сделал неловкий шаг назад, зашатался и со стоном свалился на пол…
На шум в комнату вбежал старшина станции. Не понимая в чем дело, он бросался то к мотористу, ползавшему в луже крови, то к кучке матросов, пытавшихся схватить Жиленко, и рассыпался отборной руганью. Жиленко, прижатый в угол, бешено отбивался от нападавших. Держа винтовку за ствол, он потрясал прикладом над головой товарищей и кричал:
— Отступись!..
Товарищи нерешительно остановились.
— Стой, ребята! — неожиданно вмешался кок. — Мы его сейчас возьмем.
Он схватил с койки одеяло и, развернув его, накинул на голову Жиленко. От взмаха одеяла воздух в комнате закружился. Лампа замигала, вспыхивая красным светом, и угасла. Свалка продолжалась в темноте. В углу слышались тяжелые вздохи и шлепанье тумаков.
— Ты меня душишь!.. Отпусти!.. — хрипел задушенный голос.
— Разойдитесь, дьяволы! — топая ногами, визгливо кричал старшина.
Стонал раненный Сашка; на дворе бесновался ветер, стучал в окно, потрясал стены, подвывал в трубе. В темной комнате стоял такой шум, что когда вбежал запыхавшийся вахтенный телеграфист, его долго никто не слыхал.
— Аварийная депеша… Черти!.. Люди гибнут, а они тут с жира бесятся! Эй, жеребцы!.. Эй!.. — кричал он.
Наконец утих шум свалки. Загудели тревожно голоса:
— Что?.. Кто?.. Вызывают?.. Откуда?..
— Аварийная депеша!.. Мотористов нет в рубке!.. — крикнул вахтенный и выбежал из комнаты.
— Давайте свет!.. Приведите все в порядок… — распорядился старшина и направился к выходу.
— Ключи от аптеки в нижнем шкапу… Рану залейте иодом… — уже из коридора бросил он.
Но не успел старшина отойти от двери, как встретился с быстро бегущим телеграфистом.
— Ну, что? Зачем бежишь? — спросил нетерпеливо старшина……
Телеграфист, с трудом переводя дыхание, зачастил:
— Мотор пустили. Передатчик работает, но затухает… Что-то с антенной неладно… работать невозможно…
С минуту оба молчали.
— Невозможно?.. — переспросил старшина.
— Да…
— Как же быть?..
Телеграфист молчал.
— Вот, читай, — подал он старшине журнал вахтенной записи.
Вернулись в комнату. Подходя к свету, Старшина развернул журнал и быстро пробежал строчки депеши:
«Двадцатого декабря, парусно-моторная шхуна «Вега». Дрейфую на корги; гребной винт обломан, паруса порвало; грунт — камень; якоря не держат…» Дальше, местонахождение судна, повторение депеши. Затем — несвязные слова знаки и отчаянный призыв: «Спасите наши души!…»
Когда старшина кончил читать, жуткая тишина повисла в комнате. Сбившись в тесный кружок, хмуро стояли матросы.
— Близко другие суда есть? — спросил старшина вахтенного телеграфиста.
— Ледокол «ГС», по-моему, недалеко.
Старшина все больше волновался. Голос его обрывался, и зеленая бледность ползла по лицу.
Злился шторм. Стены домика вздрагивали, дрожала лампа; в ее неверном свете люди казались трясущимися в лихорадке.
— Надо исправить повреждение, — прервал тревожное молчание старшина. — Забирайте фонари, кидковый линь[18]), скобы и все необходимое для подъема на мачту… и айда за мной!..
В комнате, как подстреленные, заметались люди. Словно залетел порыв шторма и бешено закрутился, стесненный стенами. В минуту комната опустела. Жалобно скрипнув, захлопнулась дверь, и в коридоре, удаляясь, умолкли торопливые шаги…
Жиленко, закрученный в одеяло, лежал на полу.
«Чудаки, они думают, что я взбесился, — размышлял он. — Связали, как сумасшедшего, и бросили. Эх!..» — Ему сделалось душно. Заломленные назад руки отекали, воздух под одеялом становился горячим и тошнотным.
— Эй, дьяволы, развяжите… Задыхаюсь!.. — закричал он. Никто не отозвался. Крикнул сильнее. Все тихо кругом, слышно только, как гудит буря, потрясая станционный домик.
— Бросьте шутить, черти!.. Задохнусь!.. Молчат…
Жиленко решил сам освободиться от душной повязки. Подергал руками — сдается. Руки путаются в мягком одеяле, под локтями чувствуется узел. Крутясь с боку на бок и мотая головой, он освободил руки, быстро сбросил с головы повязку и облегченно вздохнул. Удивленными глазами окинул пустую комнату.
— Что такое?.. Где же все?.. — недоумевал Жилен ко.
Поднялся с пола, прошелся. Вдруг он почувствовал как бы уколы во всем теле. На него смотрел Сашка. Он лежал неподвижно.
«Как быть? — задал себе вопрос Жиленко. — Подойти к нему, извиниться — как-то неудобно. Страшно пройти мимо, — еще скажет: «трус!» Но где же товарищи? Почему никого нет в комнате? Странно»…
Косясь на Сашку, Жиленко осторожно проскользнул в двери и, когда очутился в коридоре, почувствовал облегчение. Украдкой взглянул из-за двери: раненый все так же неподвижно лежал и смотрел в одну точку.
«Уж не умер ли он?..» — пронеслось в голове. Взглянул пристальнее. Стало не по себе: не то совестно, не то жаль товарища. Решил вернуться и открыл дверь. Раненый зашевелился, издал ворчащий звук и скрипнул зубами. Словно холодной ладонью провели по спине Жиленко. Скрип зубов и ворчанье показались ему угрожающими, он невольно попятился, не спуская глаз с товарища. Потом повернулся и, словно спасаясь от погони, пустился бегом…
Жиленко выбежал на улицу. Дверь рвануло ветром, и в лицо ударило снежной крупой. С трудом удержался на ногах на обледеневшей площадке. Сквозь мутную ткань пурги прорывался свет, падавший из окна радиорубки. Жиленко направился к рубке. Сделав несколько шагов, он поскользнулся на углаженной штормами ледяной коре и полетел через край площадки.
В неглубоком овраге, куда скатился Жиленко, бешено крутилась снежная воронка. С трудом выбрался Жиленко из оврага. Припадая к земле, он пробирался ползком по обледенелой площадке.
Налетел новый порыв бури, подхватил его, как щепку, и Жиленко вмиг очутился среди товарищей, толпившихся вокруг мачты. На земле у основания мачты валялись спутанные снасти, рея воздушной сети, связки изоляторов и бронзовые канатики антенны.
— Оборвало? — спросил Жиленко товарищей, но его голос потонул в шуме бури. Товарищи возились, распутывая снасти, и не замечали Жиленко.
С мачты спускался человек. Жиленко узнал старшину. Приближаясь к земле, старшина стал быстрее перекладывать ноги, вооруженные железными скобами, потом скользнул вниз по стволу мачты. Двое товарищей быстро подбежали, отомкнули карабин пояса, и продрогший старшина спрятался от ветра за мачту.
— Обморозил пальцы, чорт возьми!.. — выругался он.
— Высоко был? — расспрашивали товарищи.
— Нет. С полустеньги[19]) свернулся, дальше не мог, руки шибко замерзли… Оттирайте…
Двое матросов набрали горсти снега и принялись растирать руки старшины.
Старшина пытался подняться на мачту для того, чтобы исправить повреждение антенны. Но почему так спешно потребовалось исправление?
Выбрав минуту затишья, Жиленко приблизился к товарищам, возившимся с тросом, и спросил:
— Почему сегодня, а не завтра?
Вместо ответа он услышал крепкое ругательство, и кто-то из товарищей, сунув ему в руки конец троса, крикнул:
— Тяни!
Жиленко взялся за трос.
— Давно бы так! Там люди минутами жизнь считают, а он тут — почему да отчего!..
Один за другим матросы безуспешно пытались влезть на мачту. Старшина поднимался во второй раз, но не добрался до верха, спустился и, свалившись на землю, хрипел:
— Больше не могу… Духу нет…
Жиленко подбежал к нему и, наклонившись к самому уху, крикнул:
— Давай скобы и пояс. Я полезу!..
Жиленко прихватил себя кожаным поясом к мачте и стал взбираться. Уже на ходу товарищи набросили ему на шею тюк тонкого линя.
Быстро перекладывая скобы, Жиленко взбирался по мачте. Но чем выше он поднимался, тем затрудненнее становились движения. Железные скобы казались тяжелыми гирями. С подветренной стороны мачта обледенела. Стальная насечка пояса скользила по налету; приходилось держаться на руках. Бешено-хлестала по лицу снежная крупа.
Когда Жиленко добрался до третьего крепления вант, где нужно было переложить пояс, руки отказались повиноваться. В воздухе крутились снежные вихри. Мачта гудела, дрожала и качалась. Жиленко казалось, что он взбирается бесконечно долго. С каждым порывом ветра воздух словно пропадал, к горлу подкатывался ком, в висках стучало, и, крепко прижимаясь лицом к мачте, Жиленко жадно хватал губами воздух.
В голове автоматически выстукивало: «Пятнадцать, еще пятнадцать метров, — всего семьдесят метров, а внизу пятьдесят пять…»
Голова закружилась, по телу пробежал жар.
Сделав над собой усилие, Жиленко обхватил ногами мачту, откинулся на поясе и принялся тереть заледеневшие руки о дерево. Вскоре тысячи иголочек забегали, закололи в пальцах.
Снова взбирался Жиленко. Вверху мачта качалась сильнее и убаюкивала, напевая тоскливые песни. Жиленко почувствовал прилив силы, когда услыхал над головой грохот трущегося о мачту канифас-блока[20]). Скобы на ногах стали как-то легче. Еще несколько шагов — и он крепко уцепился за железную рейку под клотиком. Прихватив себя подмышки поясом, Жиленко принялся распускать линь. Затем он продернул конец линя через шкив блока, опустил и стал перебирать. Тонкая веревка, подхваченная ветром, взвилась в воздухе. Продернув до узелка, означавшего половину линя, Жиленко остановился.
— Добре! — радостно воскликнул он и, поправив пояс, поудобнее лег на рейку и стал ждать… Там, внизу — товарищи; они подхватят брошенный с мачты линь, прикрепят к его концу трос фалгорденя[21]) и поднимут на мачту.
— Но почему они медлят? — забеспокоился Жиленко.
Вьюга всплеснула снежным крылом, заметалась вокруг мачты, и Жиленко увидел развивавшийся в воздухе линь.
— Чорт!.. — выругался он и только теперь вспомнил, что забыл взять гирю, без которой при таком ветре невозможно бросить линь на землю.
Он быстро перебрал все возможности, но ничего не придумал. Внезапно, словно кто-то шепнул ему: «Скобы…» Не задумываясь, он подтянул к себе болтавшийся по ветру фал (веревку), привязал к скобе конец и, расстегнув на ноге пряжку, бросил скобу вниз…
Минута ожидания казалась вечностью. «Неужели опять не вышло?» — томил его вопрос..
Но вот вслед за бегущим по блоку линем быстро поднялся конец пенькового троса и, дойдя до блока, остановился. Онемевшими от холода пальцами Жиленко просунул в шкив конец горденя. Трос быстро пошел вниз. Вскоре к клотику подтянулась рея антенны, и тонко заплакала бронза канатиков.
Снежная туча промчалась, ветер как будто ослабел, стало светлее, и в Прогалине между косматых туч проглянул клочок звездного неба.
Снявшись с рейки, Жиленко спускался по мачте. Руки онемели и не разгибались; опираясь на одну скобу и до боли прижимая свободную ногу к мачте, он медленно двигался.
Добравшись до вант, Жиленко сделал передышку, слегка размял руки и, перестегнув нижний ремень пояса, отдал верхний. Однако на нижнем поясе он удержаться не мог: ремень скользнул по обледеневшей мачте. Скоба бессильно звякнула о мачту, и Жиленко молниеносно скользнул вниз по стволу…
Лишь только подняли антенну, в окне рубки ярко вспыхнул огонь — условный знак: «исправно». Все бросились в рубку. Застучал мотор, затрещал искровой разрядник, и в бурные потемки океана понеслись призывы о помощи.
Ледокол «ГС» отозвался, отозвалась и «Вега». Зов о помощи с погибающего судна был еще отчаяннее и безнадежнее. Молча, со сверкающими глазами, люди радиостанции ждали, чем окончится морская драма…
Наконец карандаш телеграфиста бойко забегал по странице журнала, и из-под его конца нервно выпрыгивавшей строчкой легло на бумагу:
«ГС» — «Вега» на буксире, все в порядке…»
Казалось, разом раздвинулись стены тесной рубки. Зазвенели голоса, рассыпался смех.
— А Жиленко где? — спохватился один из товарищей.
— По-моему, он… — старшина не закончил своей фразы.
Словно искра тока по всем пробежала тревога. Бросились на улицу.
Недалеко от мачты, на ледяной скорлупе площадки чернело бесформенное пятно — останки разбившегося Жиленко…
Яростно налетали порывы ветра, мачта гудела, глухо стонали стальные ванты, и тонко плакала бронза антенны…
ЗА ТУНГУССКИМ ДИВОМ
При слове «фактория» в вашем воображении, вероятно, рисуется ряд больших построек, магазины, склады, десятки служащих… Нет, в данном случае это нечто более скромное. Две маленьких бревенчатых избы, три покосившихся сарая, человек с цыганской бородой, именующийся заведующим, человек с подвязанной щекой, исполняющий хозяйственные обязанности, и маленькая женщина в огромнейших пимах, стряпающая обеды и ужины, — вот что носит название фактории Ановар.
Но эти подслеповатые избы и полуразвалившиеся сараи кажутся аванькам чем-то грандиозным. Я думаю, их впечатление, когда они приходят из своих лесов на факторию, примерно такое же, как у глубокого провинциала при виде Москвы. Сколько тут, в этих сараях, всякого добра! Мука, сахар, чай, порох, ружья, ситец, сукно. Много-много надо шкурок белки, лисицы и другого зверья, чтобы купить все это…
Все есть на фактории. Нет только той удивительной машинки, которая поет и говорит, как живой человек. Вы, конечно, догадываетесь, что речь идет о граммофоне. С ним аваньки познакомились, когда еще платили «люче» ясак, но воспоминание об этой машинке у них живо до сих пор, — до такой степени граммофон поразил их воображение.
История появления в этих дебрях граммофона не лишена интереса. Это лишний раз доказывает, какую изобретательность проявляли в недавнем прошлом купцы в способах обирания наивных людей тайги. Граммофон был завезен сюда купцом Харлашенком с целью привлечь в свою лавочку как можно больше покупателей и убить своих конкурентов. Эта цель была достигнута блестяще.
Весть о том, что на Катанге в лавочке купца Харлашенка спрятан в деревянном ящике поющий и говорящий «дух», скоро облетела тайгу, достигнув самых отдаленных чумов. Послушать этого удивительного «духа» устремились все тунгусы, прихватывая по пути добытую пушнину. Завидев выходящих из леса оленей, хитроумный купец выносил из лавочки граммофон и ставил его на табуретке у входа. Аваньки усаживались вокруг табуретки и часами слушали, как из ящика в блестящую трубу поет и говорит чудесный «дух».
— Ой, диво, диво! — качая головой, повторяли они свое любимое словечко во время перемены пластинок. — Люче самый первый мастер — гапка[23])!..
Со времени появления в лавочке граммофона, несмотря на то, что цецы в ней по сравнению с другими поднялись чуть ли не вдвое, Харлашенок не жаловался на плохие дела, и его мешки всегда были туго набиты шкурками белок, горностая, а иногда и соболя.
Теперь, разумеется, на фактории нет поющего и говорящего духа, так как Госторгу, ведущему торговлю с тунгусами, незачем прибегать к таким способам рекламы. Советская власть преследует совсем иные цели. Граммофон сменили школы и больницы, о которых раньше тунгусы даже не слышали.
Еще дальше к северу, на Нижней Тунгуске недавно закончена постройкой Тунгусская Культбаза — учреждение, заключающее в себе прекрасно оборудованную больницу, школу для тунгусской молодежи и ветеринарный пункт для лечения оленей. Иногда на Культбазу приезжает кино-передвижка.
Любопытно, как встретили тунгусы «Великого Немого». Увидев на экране двигающихся людей, они так испугались, что бросились бежать из сарая, в котором был организован сеанс. Ведь это появились «духи»!.. Большого труда стоило уговорить наивных людей вернуться смотреть картину, но они до конца продолжали жаться к двери, готовые каждую минуту снова пуститься наутек.
По окончании сеанса со обыкновению качали головой и говорили:
— Люче большой шаман!.. Самый первый гапка!..
Фактория для обитателей сибирской тайги — то же, что оазис для кочевника африканской пустыни. Здесь тунгус получает в обмен на пушнину все, что необходимо для его несложной кочевой жизни. Многие пользуются кредитом, так как тунгус, для которого охота является единственным источником существования, бывает богат только по окончании охотничьего сезона. Тунгус удивительно честен, и если Госторгу приходится иногда списывать за кем-нибудь долг, как безнадежный, то вовсе не потому, что задолжавший тунгус не хочет платить или куда-то скрылся, а потому, что его постигла какая-нибудь беда. Ему просто нечем заплатить долга.
Честность лесных людей прекрасно иллюстрируется их отношением к дани, которую собирало с них царское правительство. В поисках за зверем целые роды тунгусов предпринимают иногда продолжительные путешествия. Уходя от пунктов, в которых они должны были сдавать ясак, на несколько сот километров, многие из аваньков могли бы вовсе не платить, но таких случаев никогда не было. Как бы далеко ни уходили в тайгу тунгусы, причитающийся с них ясак аккуратно в назначенный срок вносился русским властям через особых посланных.
На факторию тунгусы приходят обычно в определенные периоды — перед началом охоты, чтобы запастись огнеприпасами, и по окончании промысла, чтобы реализовать добычу. Эта добыча главным образом белка — ее здесь очень много; затем идет горностай, колонок, лисица, выдра, росомаха. Соболь попадается редко, а медведя большинство тунгусов боятся.
— Иди, иди, хозяин, а то убьем тебя… Нас одиннадцать, и все мы братовья, — говорит тунгус, напав на след медведя, и спешит уйти подальше.
Тунгусы выходят из своих лесов по нескольку семей вместе, устанавливая чумы вокруг фактории. Тогда тут царит большое оживление. Скачут олени, горят костры, визжат черномазые ребятишки, иногда слышится песня. Одни чумы свертываются, на их месте разбиваются новые. И так продолжается недели две. Но бот товары фактории поменялись местами с тунгусской пушниной; разбирается последний чум, и фактория замирает до следующего выхода аваньков из тайги.
Жизнь на фактории тогда скучна и монотонна, как стук дятла. Вокруг нет ничего, кроме великого белого безмолвия. Безмолвна обступившая со всех сторон тайга, безмолвна в крутых берегах ленивая река, безмолвны люди в тесных избушках. Им не о чем говорить друг с другом — все давно уже переговорено.
Свежему человеку жизнь на фактории, может быть, показалась бы невыносимой, но кто долго слушал безмолвие этих лесов, тому никогда не стряхнуть с себя власти великой северной пустыни. Человек с цыганской бородой — заведующий факторией М. И. Цветков — говорит:
— Семь лет живу я тут… Два раза пытался уйти к людям, но из этого ничего не Вышло: тянут к себе они, эти леса…
— Трах, трах, трах!.. — сухо рвут тишину осеннего утра ружейные выстрелы. Это, стоя на крутом обрыве реки, палит в воздух Цветков. Такой в тайге обычай: провожать гостей стрельбой из ружья.
В последний раз мелькает лекоптын[24]) над чумом Лючеткана, и фактория скрывается за косогором. Треск выстрелов сменяется треском ломающегося на Катанге льда. Ночью был порядочный мороз, но река пытается сбросить с себя ледяные оковы. Лошади, отдохнувшие за два дня, ступают бодро, хотя вьюки на них снова вздулись: на фактории мы возобновили запас хлеба и фуража. На всем дальнейшем пути мы встретим лишь два жилья: зимовье, распускающее слухи о бандитах, и стойбище полуоседлого, тунгуса Павла. В этих пунктах мы уже ничего не достанем.
Мы идем по тому пути, которым Кулик пытался проникнуть к метеориту в первый раз: берегом Подкаменной Тунгуски до устья Чамбе, затем тайгой прямо на север. По этому пути ученый не мог тогда добраться до метеорита, потому что его проводник-тунгус, взявший с собой в поход семью из пяти человек, вел так медленно, что у экспедиции на полдороге кончились продукты. Кулику пришлось вернуться, и к метеориту он попал другой дорогой — с востока. Хотя второй путь более надежен, так как там все время надо итти речками, и нет риска заблудиться, но он в три раза длиннее. У нас же имеются большие основания как можно скорей добраться до избушки Кулика.
Наши опасения усиливаются, когда вечером, достигнув зимовья у устья Чамбе, мы знакомимся с его обитателями. Постоянно тут живут две семьи. По образу жизни — это типичные пионеры тайги, проникающие иногда в самые глухие ее уголки. Охота, рыболовство, клочок отвоеванной у леса земли, на котором растет тощая рожь, — вот источники жизни таких пионеров. Однако обитателей этого зимовья это, повидимому, не удовлетворяет. Один из них пытался снабжать тунгусов самогонкой, другой не скрывает, что цель его пребывания здесь — найти золото.
— Мой отец нашел где-то тут богатейшую россыпь, да не успел использовать — медведь на охоте его порешил, рассказывает он, блестя глазами. — Я тогда мольчонкой был, а место отец держал в секрете. Вот теперь и ищу…
Я слушаю золотоискателя и думаю: «Можно ли с ним вдвоем остаться на ночь у костра? Пожалуй, это было бы неосторожно. Люди этого типа с одинаковой легкостью спускают курок и в рябчика и в человека. Особенно если чувствуют свою безнаказанность…»
Бандиты? Ну, конечно, они до сих пор шатаются где-то поблизости. Правда, из мужчин их никто не видел, но их видела_ одна женщина, которой сейчас нет в зимовье. У ней бандиты и спрашивали, как пробраться к избушке Кулика. Золотоискатель не далее как несколько дней назад нашел на берегах Катанги несколько шалашей со следами недавних ночовок. Потом, две недели назад у них угнали лодку. Кому ночевать в шалашах и кто возьмет тут лодку? — Только они, бандиты…
— А как ты думаешь, — задаю я ему вопрос, — не могут ли этими бандитами быть кое-кто из местных жителей?
— Из местных жителей? — прячет он вдруг куда-то беспокойные глаза. — Да их всего-то тут раз, два и обчелся…
Золотоискатель круто меняет разговор и вскоре выходит из избы. Немного погодя Сытин делает мне знак, чтобы я вышел на улицу.
— Этот тип оседлал лошадь и куда-то исчез, — говорит он, отведя меня подальше от зимовья. — А что вы скажете на это? — показывает он рукой в сторону тайги.
Я смотрю в указанном направлении и сначала ничего не вижу, кроме бездонной тьмы. Но вот далеко-далеко, там, где днем я видел лесистую сопку, блеснул глазок огонька.
— Костер?
— Повидимому, да.
— Но кто тут может жечь костры?
— Я тоже об этом думаю. Охотников как будто тут не должно быть..
По-одному, чтобы не возбуждать подозрений, вызываем из избы остальных товарищей и в кустах устраиваем маленькое совещание. Костер может принадлежать охотникам, но что значит внезапное исчезновение таежного золотоискателя? Время для охоты, а тем более для поисков отцовской россыпи, самое неподходящее, — десять часов вечера. Что можно делать в лесу в такой поздний час?..
Вооружившись винтовками, Сытин и Суслов отправляются в сторону загадочного костра, но они скоро возвращаются: костер исчез словно его стерли губкой. Найти в темноте его место, конечно, невозможно.
Все это немного странно, но впереди еще много таежных километров, которые нам надо пройти. Пора ложиться спать. Митя тащит свой спальный мешок к костру, а нас соблазняет тепло от стоящей в избе железной печки. Рабочие давно уже спят в сарае, на сеновале. Заняв почти всю избу, мы ложимся вповалку на полу.
В походе люди не страдают бессонницей, и я не помню, как на меня навалился сон. Проснулся я от какого-то жжения во всем теле, словно меня обложили крапивой. Кругом темнота. Зажигаю электрический фонарик, и в следующее мгновение я уже на ногах. Мое лицо, руки, одежда, постель — все было покрыто клопами. Мне никогда не приходилось видеть этих отвратительных насекомых в таком несметном количестве!..
От той же причины просыпаются Сытин и Суслов, и только на Вологжина клопы не оказывают никакого действия. Похрапывая и причмокивай губами, он продолжает спать с таким видом, будто укусы насекомых доставляют ему величайшее удовольствие.
На огонь приходит с улицы Митя и сообщает, что он чуть-чуть не пристрелил из нагана лошадь, приняв ее в темноте за подбирающегося к костру бандита. Хотя до рассвета еще далеко, но заснуть в этом клоповнике немыслимо. Перебираемся к костру и навешиваем над огнем походный котел с водой для чая.
В сером сумраке зарождающегося дня покидаем подозрительное негостеприимное зимовье.
У излучины таежной речушки Чамбе, на вгрызшейся в тайгу небольшой полянке выбрал себе становище тунгус Павел. Он давно уже бросил кочевать. Поставил из бревен зимовье, как у русских таежников, а позади — чум с неизбежным лекоптыном. Тунгус, если даже будет жить в русской избе, никогда не расстанется с этими атрибутами кочевой жизни. На нижней Тунгуске есть много тунгусов, перешедших на оседлую жизнь, но рядом с избой вы всегда увидите чум, а над ним шест с развевающимися белыми тряпками. Если спросить такого тунгуса, зачем ему чум раз он постоянно живет в избе, он неизменно ответит:
— Тунгус — вера такой. Без чум и лекоптын нельзя.
В лекоптыне над Чамбе кроме обычных тряпок висит кусок шкуры оленя, а это показывает, что чум принадлежит шаману. Нас встречает целая свора собак. У избы показываются несколько ребятишек, но, завидев так много людей, поспешно прячутся за дверью.
Спешиваемся и входим в избу. Первое, что мне бросается в глаза, это огромная икона, висящая на стене рядом с ружьем. Оказывается, святые угодники могут прекрасно уживаться с шаманским лекоптыном. Впоследствии я узнал, что эту икону подарил тунгусу купец, ликвидировавший на Катанге свою лавочку. Для тунгуса икона была просто картинкой.
Остальное в избе — обычная принадлежность таежного зимовья. Много звериных шкур; ими покрыты просторные нары, на которых, уцепившись друг за друга, сбился в кучу выводок тунгусских ребят. Малыши испуганно таращат на нас черные косые глаза. Чтобы успокоить их и узнать, где взрослые, даем им конфет и сахара, и это оказывает свое действие. Немедленно засунув в рот сласти, тунгусята начинают между собой что-то лопотать. Наконец старшая девочка лет двенадцати говорит по-русски:
— Нет… Ушел… Белка… олень…
Суслов, порядочно владеющий тунгусским языком, вступает с ней в разговор, и в конце концов мы узнаем, что мать, «старый и молодой» (у Павла две жены), ушли промышлять белку, а отец собирает в лесу оленей. Когда вернутся — неизвестно.
Это расстраивает наши планы. Выбрав к метеориту кратчайший путь, мы не уверены, что он действительно окажется таким. Впереди много болот и топей, и благополучно миновать их, не зная местности, довольно трудно. Тунгуса мы предполагали взять в проводники, но ждать его не имеет смысла: он может вернуться и через час и через несколько дней.
Делать нечего, приходится рассчитывать только на себя, и мы покидаем тунгусское становище. Однако не прошли мы по оленьей тропе и километра, как впереди показались ветвистые рога, а рядом с ними — человек с ружьем за плечами. Это и есть тунгус Павел…
Тунгус, повидимому, ничуть не удивлен нашим появлением, — он не задает вопросов — зачем и почему мы едем в тайгу. Его больше интересует практическая сторона нашего предложения, — сопровождать нас в Страну Мертвого Леса. Пришла самая пора добывать белку, — как ему бросать промысел? Не будет у него белки — не будет и хлеба, сахара, масла…
Мы предлагаем ему подумать, сколько он добыл бы белки за дни, которые потеряет с нами. Стоимость этих белок мы ему возместим. Тунгус начинает загибать корявые, никогда не моющиеся пальцы. Три туда, три обратно, два на всякий случай. Чтобы не просчитаться, проделывает это несколько раз. Наконец объявляет:
— Джян пуд мука.
Джян — это десять. Белку Госторг принимает в этом году за 1 рубль 45 копеек, и если принять во внимание, что тунгус добудет в день самое меньшее пять белок, то он запрашивает не много. На фактории мука стоит три рубля 16 килограммов.
Сделка заключена. Тунгус получает записку, по которой он получит на фактории муку, и отправляется на свое становище, чтобы собраться в путь и сделать в хозяйстве необходимые распоряжения. Когда через несколько часов он догоняет нас, с ним уже не олень, — там, куда мы идем, нечем кормить оленя, — а «мурен» (конь), и в руках у него «пальма».
Пальма — это национальное орудие тунгуса, с которым он никогда не расстается в своих странствованиях по тайге. Представляя из себя большой стальной нож, насаженный на длинную, метра в два палку, пальма является незаменимым оружием в борьбе с лесной чащей. Ею прокладывают лесные люди себе путь через таежные дебри. Пальма хороша и против амикана (медведя): тунгус, если он не принадлежит к числу трусов, одним ударом раскраивает зверю череп, как только тот покажется из берлоги.
Тайга с каждым километром становится все более болотистой. Болота или, как их здесь называют, «курьи», поросшие богульником и ерником, занимают в северной тайге огромные пространства. Окинешь с высоты сосновой гривы взглядом такую курью, кажется, пройти по ней совсем легко, — она убегает вдаль ровной безобидной полосой. Но горе тому, кто, доверившись этой кажущейся безобидности, сунется в курью. Там сплошная топь. По утрам космы тумана населяют курью фантастическими призраками.
Но тунгус чувствует себя в тайге так же уверенно, как москвич на Тверской улице. Нужды нет, что он тут не бывал, но по каким-то ему одному известным признакам он знает, где лучше переправиться через речку, как пройти через курью. Я скоро убеждаюсь, что без Павла мы тут застряли бы надолго.
Мы прошли тайгой с вьюками больше трехсот километров, но только здесь начинаем чувствовать тайгу по-настоящему. Тунгус ведет нас по таким дебрям, что без его пальмы пробиться через них было бы невозможно, а его ловкость во владении этим оружием изумительна. Одним ударом он перерубает ствол толщиной в пятнадцать сантиметров. И все же, несмотря на пальму, лошади часто застревают между деревьями, и от вьюков летят клочья. У одного из нас всегда наготове иголка и шпагат, чтобы зашивать мешки. Иначе растеряем весь свой багаж.
В довершение всего погода с каждым днем ухудшается. Впрочем, на это нельзя жаловаться: за восемнадцать дней пути небеса были к нам милостивы. Сегодня дождь идет вперемежку со снегом, и мы вдвойне мокры — от дождя и собственного пота. Ведя непрестанную борьбу с тайгой, согреешься даже в сорокаградусный мороз…
Длинные языки пламени жадно лижут сухие сучья; искры роем блестящих мотыльков улетают в темноту. Где-то в ночи одиноко и жутко кричит филин. У костра в позе китайского Будды, скрестив ноги и положив на них руки, сидит человек с непокрытой головой. Волосы взъерошены, глаза полузакрыты, что еще более делает его похожим на идола. На его лице не движется ни один мускул. Но вот он медленно поворачивает голову вправо, и рот раскрывается в широком зевке. Через некоторое время голова его поворачивается влево. И вдруг резкие гортанные звуки нарушают тишину.
«Шаман» поет, наклоняясь всем корпусом и качая головой в такт своей песни. Слов не разобрать, но в них преобладают звуки «ааа, эээ, ооо». Первый куплет окончен, но его подхватывают присутствующие. А когда снова водворяется тишина, «шаман» начинает новый куплет…
Тунгус, удивленно переводя глаза с одного на другого, смотрит на это «шаманство». Роль шамана исполняет Суслов, неоднократно наблюдавший тунгусское шаманство. Эту инсценировку мы затеваем с целью заставить Павла проявить свое искусство в шаманстве.
— Ой, чорт с тобой! — восклицает он. — Люче шаманит, как аваньки…
Мы смеемся и просим, чтобы теперь пошаманил он, но Павел упирается. Нет бубна, костюма, помощников, Для малого шаманства костюм и бубен не обязательны, а роль помощников, то-есть тех, которые повторяют куплеты шаманской песни, можем исполнить и мы. Павел — «маленький» шаман, в его распоряжении только три «духа»[25]), и обычно такие шаманы, чтобы приобрести популярность, охотно шаманят. Ссылка на отсутствие шаманского костюма и бубна — лишь отговорка, и «чтобы добиться своего, прибегаем к средству, которое обычно оказывает на тунгусов неотразимое действие.
— Вот этот люче, — говорит Суслов, указывая на меня, — большой русский шаман — самый гапка. Смотри, как он будет шаманить…
Я сажусь против тунгуса. Передо мной ставят небольшой фанерный ящик, в котором хранится наша дорожная аптечка. Суслов берет деревянную чашку, наполняет ее наполовину водой и протягивает тунгусу, говоря:
— Попробуй, что в этой чашке.
Тунгус пробует.
— Ну, что, вода?
— Самый вода есть.
— Теперь смотри.
Суслов ставит передо мной чашку, и мы затягиваем хором песню. Тунгус смотрит на меня, не спуская глаз, но все же мне удается незаметно достать из ящика флакончик с надписью «Spiritils vini» и отлить из него небольшую дозу в чашку с водой. Когда песня кончается, протягиваю чашку тунгусу:
— Попробуй и скажи, что тут теперь.
Тунгус недоверчиво берет чашку и нехотя подносит к губам. Внезапно его лицо расплывается в довольной улыбке:
— Ах, чорт с тобой, самый арака есть!
И без лишних церемоний опрокидывает чашку в рот..
— Самый большой мастер… Гапка! — говорит он, с почтением глядя на меня.
Он отлично понял мой фокус, и видит флакончик, вынутый из ящика, но удивлен моей ловкостью и делает вид, что принял мое шаманство за чистую монету.
Язык у Павла развязался, но все-таки сегодня шаманить тунгус не хочет. В тайге кричит филин, а «дух» этой птицы не находится в его распоряжении, — может помешать. Как следует он пошаманит на обратном пути, а сейчас только посмотрит в воду. Русский шаман, глядя в воду, заставил ее превратиться в «араку», а тунгусский шаман увидит в воде то, что хочет люче.
Что сейчас делает человек, к которому мы идем? — Хорошо, тунгус-шаман сейчас это увидит…
Тунгус наполняет водой ту же чашку и, держа ее обеими руками, подносит к лицу. Разговоры» смолкают. Глаза всех впиваются в застывшую фигуру тунгуса. Глядя в воду, он сидит как каменное изваяние. Только губы беззвучно шевелятся. В этой позе он напоминает слепого нищего, просящего милостыню.
— Эээ, — вдруг коротко произносит он и выплескивает воду через левое плечо; лезет в карман за табаком, набивает трубку и лишь тогда говорит:
— Люче там, в тайге… Жгет огонь… У него как будто горе какой есть…
Раскуривает трубку и вдруг добавляет:
— Люче будет рад, если найдем его.
— А почему мы можем его не найти? — задает кто-то вопрос.
— Может, Красного Человека встретим. Тогда не найдем…
— Это кто же такой, дух?
Тунгус не спеша затягивается несколько раз и, глядя в огонь, говорит:
— В тайге живет два человека: Красный Человек и Белый Человек. Когда охотник теряет дорога, начал кружать— это ведет его Красный Человек. Красный Человек злой. Он хочет заманить охотника, чтобы он помер в тайге. Охотник, когда закружал, не найдет дорога, если ему не помогает Белый Человек. Этот добрый. Он помогает найти дорога.
— А ты видел когда-нибудь Красного или Белого Человека? — спрашиваю я.
— Я не видал, другой видал. Пошел в лес промышлять белку, Красный Человек его закружал. День кружал, два кружал, три кружал — нет дорога чум. Вот смотрит: едет навстречу Белый Человек на белом мурене. Говорит охотнику: «Иди эта дорога, придешь домой, скажи аванькам: «Мне показал дорога Белый Человек»… Охотник говорит: «Они не поверят»… Опять говорит Белый Человек: «Дай руку»… Дал охотник руку. Белый Человек положил свою ладонь на ладонь охотника, вот так, и ладонь охотника стала белая. «Три года будет белая», — сказал Белый Человек. Так и было. Мыли-мыли — не отмыли, три года прошло, стала какая была…
Завернувшись в спальный мешок, я лежу с открытыми глазами и прислушиваюсь к тишине. Таежная жизнь затаилась в темноте, и загадочно жуткими кажутся ее приглушенные голоса. Вот под невидимой ногой треснул сучок, завозилось что-то в ветвях, прозвучал и смолк вдали какой-то крик. Для наивного тунгуса это и есть мир «духов». Это они, «духи», бродят сейчас там, наступая на сучья, возясь в ветвях, издавая крики. Это их ловит своими зевками шаман, собираясь предсказывать судьбу человека…
Не знаю, что видел тунгус, когда смотрел в чашку с водой. Дух капризен и не всегда является на зов. Но что дух, которого он вызывал, действительно существует, как существуют и Красный и Белый Человек, в этом Павел, пока еще убежден крепко…
— Идешь, бае? Ну, иди, иди. Там ты минуешь Дилюшму, потом попадешь на Хушмо. По ней пройдешь Ухогитон и Ухогагитту, а там увидишь ручей Великого Болота. Я буду рад, если с тобой не будет беды…
Так когда-то напутствовал Кулика шаман на пороге Страны Мертвого Леса.
Наш шаман Прел яе говорит напутствий, потому что идет, вместе с нами, но в душе, вполне разделяет опасения того шамана. Чувствуя ко мне особое доверие, он несколько раз спрашивает меня, не случится ли с ним чего худого в этом страшном месте…
— Аванька ходить… сюда боится, — говорит он. — Я иду, потому что люче идет. Огды ничего не сделает люче… Видишь? Он тут делал большой беда…
Да, я вижу. Уж давно нам попадаются поваленные, вывороченные с корнями деревья, которые трудно отнести к обычному таежному бурелому, — они все лежат вершиной в одну сторону, как будто их нарочно так положили. До сих пор этот перелом носит частичный характер — тайга повалена лишь на северных склонах округлых сопок. Но чем дальше мы идем берегом красавицы Макитты, торопливо бегущей на свидание с быстрбводным Чамбе, тем чаще и обширнее плеши поваленного леса.
Лучи осеннего солнца разогнали пелену; облаков, но крупные капли ночного дождя, словно невытертые слезы, блестят еще на иглах сосны и пихты, обдавая нас каскадом брызг, когда вьюк цепляется за ствол дерева. Из-за зубчатого гребня ельника поднимает двуглавую вершину последняя возвышенность из Ожерелья Макитты — «Шакрома» («Сахарная Голова»). К востоку, преграждая путь, тянется горный хребет. На нем нет растительности, и издали кажется, что он легко проходим. Но тунгус смотрит на хребет, приложив козырьком руку к глазам, и говорит:
— Там не надо ходить… Тайга…
Я вглядываюсь вперед и только тогда замечаю темные полосы, которыми исчерчены склоны хребта. Тунгус, у которого зрение ястреба, прав: там действительно тайга. Но тайга эта не стоит а лежит..
Между Шакромой И хребтом — пологая, густо заросшая седловина, и в нее сворачивает тунгус. Без устали работает пальма и кажется, что дебрям не будет конца. Несколько раз перевьючиваем лошадей, а мешки трещат так, что не успеваем зашивать. Но вот впереди светлеет, и чаща выпускает нас из своих объятий. Мы на опушке.
Странное, невиданное зрелище! Впереди чисто. От голубеющих справа и слева далеких хребтов и вдаль, насколько хватает глаз, прошелся гигант-косарь и положил, на землю буйную тайгу, как траву. Ни одной рощицы, ни одного живого деревца, которые… скрасили бы картину великого разрушения. Полуобожженая мертвая тайга лежит на земле, хаосом переплетающихся сучьев и стволов, но в этом хаосе есть своя закономерность: все деревья лежат вершиной в одну сторону. И настил бурелома так плотен, что по нему можно итти, не прикасаясь ногами к почве.
— Ой, диво, диво, как валил! — качает головой тунгус. — Весь тайга кончал…
Для Павла настал решительный момент: или он сейчас забастует, как это было с проводником Кулика, отказавшимся итти в Страну Мертвого Леса, или любопытство возьмет в нем верх над страхом. Мне удалось подметить, что он очень заинтригован, зачем мы идем в это страшное место.
Собственно говоря, тунгус нам больше не нужен. Мертвая тайга, укажет нам путь лучше любого проводника. Придерживаясь направления лежащих на земле деревьев, мы безошибочно придем к избушке Кулика, так как лес повален, по словам Сытина, радиусом от центра падения метеорита. Избушка находится в середине гигантского веера, который образует этот бурелом.
Первым дергает за повод Вологжин, за ним — тунгус: любопытство победило! Мы вступаем в Страну Мертвого Леса. Кругом безмолвно и пусто. В небе не видно ни одной птицы, внизу ни одно движение не нарушает покоя мертвой тайги. Треск, которым сопровождается наше продвижение по этой грандиозной засеке, кажется особенно громким среди глухой тишины. Покидая чащу, мы думали, что нам уже не придется пускать в ход иголку, но лишь теперь для нее началась настоящая работа. Итти мертвым лесом труднее, чем пробираться через джунгли тропиков. Сухие сучья, острые, как копья, угрожают не только нашим вьюкам, но и лошадям и нам самим. Прежде чем занести ногу, нужно выбрать место куда ее поставить, но и после этого еще нельзя сделать движения: надо посмотреть, не нацеливается ли вам в глаз предательский сучок. Только тогда вы можете сделать шаг.
Скорость движения катастрофически падает, а нам предстоит преодолеть не менее двадцати пяти километров бурелома. Наши предположения сделать сегодня ночовку на реке Хушмо рушатся после первых же шагов по мертвому лесу. Солнце уже готово скатиться за горизонт, когда мы достигаем болотистых истоков Макитты, а это значит, что до Хушмо еще не менее пятнадцати километров.
Из мелкой поросли березняка поднимается табун полевиков — первые живые существа, которых мы встречаем в мертвой тайге. Хотя мы уже давно не имели на ужин дичи, нам не до охоты: при переправе через болото по уши нырнула в тину одна из лошадей. Вытащив после долгих усилий коня, выбираем место, для лагеря и тут только замечаем, что одного из нас не хватает. Кого? — Конечно, комсомольца. Он у нас «веры такой». На этот раз Митя погнался за тетеревами.
По-настоящему тут заблудиться трудно: идя по направлению поваленных деревьев, рано или поздно выйдешь на реку Хушмо, а Мите известно, что на Хушмо имеется выстроенное экспедицией Кулика зимовье, от которого идет тропа к избушке Кулика. Но, выйдя на эту реку, как Он будет знать, куда итти к зимовью — вверх или вниз по реке? Хушмо длинна, и если Митя возьмет неверное направление, мы его не скоро увидим…
Время от времени подавая сигналы из винтовки, мы не теряем надежды, что охотник вернется. Но вот тьма давно уже поглотила Страну Мертвого Леса, остыл оставленный Мите ужин, а юноши все нет. Сытин берет в руки ружье, сует в карман кусок хлеба и банку консервов и говорит:
— Митя, несомненно, прошел на Хушмо. Я пойду туда и у зимовья буду стрелять, чтобы он знал куда итти.
Сытин надеется на свою память, — он был на Хушмо вместе с Куликом и знает, где находится зимовье. Но когда он уходит, тунгус бормочет, ни к кому не обращаясь:
— Один кружал — стало два… Будет худо, если не встретится Белый Человек…
Утро занялось хмурое. Тянет пронизывающий северный ветер. Еще угрюмее смотрит Страна Мертвого Леса, придавленная тусклым нависшим небом.
Завьючиваем последнюю лошадь. В это время над нами, свистя крыльями, проносится десяток тетеревов. Это, несомненно, те самые птицы, которые предательски увлекли Митю в глубь мертвой тайги, но, хватаясь за ружье, я забываю об этом. Тетерева садятся совсем близко, и нет возможности удержаться от соблазна.
Рассчитывая нагнать отряд в пути, предупреждаю, чтобы меня не ждали. Углубляюсь в бурелом. Местность открытая и, пробираясь через сухой валежник, я произвожу много шума, но птицы доверчиво подпускают меня на выстрел. Тетерева с любопытством вытягивают длинные шеи: вероятно, они видят человека в первый раз. Ближайший тетерев падает на землю, но второй, в которого стреляю в лет, оставляет после себя лишь несколько перьев. Табун снимается и перелетает в мелкую поросль ближайшего болота.
Оглядываюсь назад — отряда не видно. Что-то шепчет мне, что охоту на этом следует закончить. Но разве можно устоять, имея на поясе красавца-косача и видя, как остальные ждут лишь того, чтобы присоединиться к первому трофею? Охотник меня поймет.
Птицы, однако, напуганы. Снимаются вне выстрела, перелетая в следующее болото. Лишь после нескольких подходов добываю еще одну. Только тогда тетерева догадываются, как им избавиться от моего преследования. Снявшись еще раз табуном, они разлетаются в разные стороны.
Я все-таки пытаюсь обмануть одного тетерева, который садится на сухую листвениицу ближе всех, но он вскоре улетает, скрываясь из вида. Тогда я прихожу в себя. Смотрю на часы и не верю глазам. Неужели я гонялся за тетеревами три с лишним часа? С бивака я вышел в семь, а теперь одиннадцатый. Где же может находиться отряд?
Вспоминаю, что, преследуя птиц, я все время шел как будто на восток, а путь отряда лежит на север. Следовательно, чтобы нагнать его, мне надо итти на северо-северо-запад. Солнца на небе нет, и я лезу в карман за компасом, но он остался в сумке, которую я не взял. Непростительная оплошность!
Впрочем, дело поправимо: бурелом — это тот же компас. Целый чао ломлюсь через дьявольский завал сухого леса, затем делаю два условных выстрела. Слушаю долго, до звона в ушах, но ни один звук не нарушает гнетущего безмолвия. Лишь ветер порой шуршит сухими сучьями.
Еще час борьбы с буреломом, и я упираюсь в большое болото, густо заросшее высоким, в рост человека, ерником. Его надо обходить, но, пройдя несколько сот метров, в нерешительности останавливаюсь. Кругом все так однообразно, что нет ни одного предмета, по которому можно было бы ориентироваться, а бурелом теряет свою закономерность. Стволы деревьев лежат в разных направлениях. Это уже совсем скверно. Так, пожалуй, я не скоро отсюда выберусь.
Оставляю болото и спешу на более высокое место. Вскоре поваленные деревья снова принимают определенное направление. Пройдя километров пять, повторяю сигнал, но ответа опять не получаю. Страна Мертвого Леса молчит, как сфинкс. Тогда я взбираюсь на одиноко торчащий ствол мертвой лиственницы и окидываю взглядом горизонт. Мертвая тайга, убегая вдаль взлохмаченными увалами, смотрит безнадежной пустотой. Ни одной движущейся точки!
Конечно, реку Хушмо я в конце-концов найду, но со мной может случиться то же самое, что и с Митей. Выйдя на реку, я не буду знать, в какой стороне искать зимовье. Наш тунгус, пожалуй, уже может сказать:
«Два кружал — стало три»…
Перспектива долгого одиночества среди мертвой тайги мне не улыбается, — при мне очень небольшой запас патронов. Отряд надо найти во что бы то ни стало, пока он не ушел слишком далеко. Достигнув Хушмо, товарищи, несомненно, примут меры, чтобы разыскать меня, но разве скоро найдешь человека среди этого почти фантастического бурелома?
Кулику в его избушке, думается мне, нечего беспокоиться о бандитах, если бы даже они вздумали нанести ему визит. Этот бурелом охраняет его от нежелательных посещений надежнее, чем охраняла бы сотня вооруженных с головы до ног людей.
Небо все более хмурится, каждую минуту надо ждать дождя или снега. От непрерывной гимнастики, которую предоставляет из себя ходьба по бурелому на мне все мокро. Часовая стрелка показывает час. Значит, я иду уже около трех часов. Прошел я немного: какой-нибудь десяток километров, но по количеству затраченных сил это расстояние втрое больше.
Сажусь на ствол дерева и закуриваю папиросу, но она тотчас же теряет свой вкус. Из-под ног скалит мне зубы белый череп — человеческий!.. Кто и когда нашел себе тут смерть? Но мертвая тайга никогда не раскроет этой тайны…
Неожиданная находка действует неприятно. «А что, если я здесь сломаю ногу? Кто найдет меня тогда?» — мелькает мысль. Окружающая обстановка действует угнетающе. Не Докурив папиросы, оставляю ствол и иду дальше.
Вдруг я останавливаюсь. Длинный тягучий звук прорезает тишину. Этот, звук тосклив, как завывание голодного волка в лунную ночь, но мне он кажется не менее приятным, чем звуки хорошей скрипки.
Это воет одна из наших собак, заблудившаяся, как и я, в буреломе. Отряд должен быть недалеко.
Сибирская лайка теряется в тайге удивительно быстро: отойдя от хозяина на две сотни шагов, она уже начинает скулить.
Даю сигнал ружьем. Вой смолк, и снова в ушах звенят колокольчики тишины. Но вот далеко-далеко слышатся два коротких звука. Мертвая тайга возвращает наконец мне выстрелы…
— Потерять сразу троих — это уж слишком! — укоризненно качает головой Суслов. — Хорошо, что скоро выбрались.
— Мне указал дорогу белый человек, — говорю я. — Если, бы не он, вы, пожалуй, не скоро увидали бы меня.
— Вы шутите, конечно?
— Нисколько. Меня на самом деле погнал вперед белый человек, только он состоял из одного черепа. Если бы я засиделся на колоде, мне не удалось бы вас нагнать…
Сливаясь с тусклым горизонтом, темной грядой надвигается хребет. Рабочий Сизых, участник метеоритной экспедиции, говорит, что это последний барьер, отделяющий нас от центра падения метеорита. За хребтом находится Великое Болото, на котором засел наш ученый Кулик.
Ветер прекратился. Сверху летят белые пушинки. Они падают все чащей чаще и в течение получаса покрывают белым саваном Страну Мертвого Леса. Вот и зима.
Отряд взял направление удачно. В глубоком провале, по дну которого, извиваясь, бежит река, виден сруб зимовья. Это лагерь № 13. Плывя в 1927 году на плоту по Хушмо, Кулик сделал здесь тринадцатую остановку. Зимовье выстроено летом этого года.
Долго ищем удобный спуск и, наконец, в брод переправляемся через реку. Ее течение так быстро, что на ней почти нет льда. Не доходя сотню шагов до зимовья, видим на реке заездок для ловли мордами рыбы. В питании метеоритной экспедиции при трудности завоза сюда продуктов пойманная в Хушмо рыба играла видную роль, но сейчас не видно признаков того, что заездком пользовались в недавнее время. Морды торчат на кольях, а две лодки вытащены на берег.
Но где же тот, кто заблудился, и тот, кто пошел его искать? Где Митя и Сытин? Если с первым действительно стряслась беда, то второй должен бы быть здесь, а между тем нам никто не выходит навстречу. Приткнувшееся на берегу реки зимовье также не подает ни малейших признаков жизни.
Спешиваемся и открываем дверь. Пусто! Ничего, кроме очага из камней, скамейки и полока, — зимовье служило метеоритной экспедиции баней. Перед зимовьем на кольях устроено нечто в роде стола, — там сиротливо стоят жестяная кружка и такой же чайник. Не будь снега, может быть, и можно было бы приблизительно сказать, когда в последний раз тут были люди, но снег прикрывает все; на нем не видно никаких следов.
Остается осмотреть еще лабаз — основательнейшее сооружение на четырех столбах, которое в Москве при квартирном кризисе с успехом могло бы служить жильем. В лабазе, разумеется, мы не найдем наших потерявшихся товарищей, ко там, как говорит Сизых, должны храниться основные продукты Кулика. Лабаз находится в сотне шагов от зимовья.
Лестница лежит там, где ей полагается, — на земле у столбов. Лабаз так высок, что с последней ступеньки, чтобы попасть внутрь, надо подтянуться на руках. Первым протискивается в узкую дверцу массивный Вологжин, за ним лезу я. Падающий через дверь свет скудно освещает внутренность лабаза.
В углу стоят два мешка с мукой, один полный, другой начат до половины; в другом углу — рамки с листами толстой бумаги— гербарий; на веревочке, протянутой под крышей, перекинута доха. На полу две жестяных банки из-под монпансье; в одной — граммов пятьсот сахара, в другой — немногим больше коровьего масла. Сломанный топор, несколько пустых мешков, концы веревок. Вот и все. Запасы не велики, а главное — как давно лабаз посещался человеком? На этот вопрос мы не находим ответа. Человек мог быть тут в последний раз и вчера и несколько месяцев назад.
Покончив с осмотром, молча спускаемся из лабаза. В голове каждого невеселые мысли. Цель нашего путешествия близка, но найдем ли мы заветную избушку обитаемой? А тут новая забота: двоих из нас нет, и неизвестно, где они и что с ними…
Усаживаемся на опрокинутую лодку и принимаемся обсуждать создавшееся положение. Мнения разделяются; Суслов предлагает остаться пока здесь и немедленно организовать поиски отбившихся, а Вологжин утверждает, что необходимо итти к избушке Кулика и на поиски отправиться лишь оттуда. Взвешивая оба предложения, я думаю, к какому из них присоединиться. В это время мой взгляд падает на стену зимовья, повыше двери. Там прибита какая-то бумажка.
— Вы не видали, что это там такое? — спрашиваю я.
— Нет. Может быть, она нам что-нибудь скажет?…
В следующий момент бумажка в наших руках. Почерк знакомый:
«Вчера я не дошел до лагеря и ночевал под колодой. Митя пришел утром на мои выстрелы. Он убил тетерева, но Серко его сожрал. Чтобы не терять времени, идем к избушке Кулика. Сытин».
Они давно у Кулика, а мы сидим и ломаем голову, где их искать. Как это никто из нас не заметил бумажки раньше? Они прибили ее слишком высоко. Оба ушли с зимовья задолго до того, как начал падать снег.
Итак, теперь остается одно: заглянуть в избушку на таинственном Большом Болоте. Скорей туда!..
Тунгусу ничто не мешает остаться на этом зимовье, чтобы на следующее утро двинуться в обратный путь. Его роль окончена, но он хочет посмотреть, что это за Кулик, который не боится жить один на Большом Болоте.
Снег продолжает падать, сглаживая острые выступы хребта, ставшего отвесной стеной за Хушмо. Мы вступаем в узкий, как ворота, раствор ущелья, по дну которого прокладывает себе путь торопливый поток. Это и есть тот ручей, который вытекает из Великого Болота и о котором, напутствуя Кулика, говорил шаман.
После долгих дней борьбы с тайгой и буреломом кажется странным, что на нашем пути нет никаких препятствий. Метеоритная экспедиция положила немало трудов на разработку этой тропы, связывающей лагерь № 13 со стоянкой Кулика в центре падения метеорита. Убранный с тропы бурелом лежит по сторонам высоким барьером. Через каждые сто метров — столбик с надписью: «М. Э.» — что значит: «Метеоритная экспедиция». Под этими буквами — цифра, обозначающая пройденное от лагеря расстояние.
Извиваясь, как убегающая змея, ущелье смотрит угрюмо, словно не довольно нашим вторжением в его каменные недра. Его склоны также завалены буреломом, из-под которого то-и-дело выглядывают груды камней. В давно прошедшие времена тут лились потоки изверженных наружу пород, которые, остыв, превратились в камень. Основание этого хребта целиком сложено из гранита.
Столбик отмечает второй километр, когда мы упираемся в тупик. Ущелье кончилось, дальше почти отвесная стена из камня. С этой стены красивым водопадом низвергается ручей. Тропа, пересекая ручей, круто поворачивает влево, в обход скалы. Наши лошади, непривычные к жесткому грунту гор, ступают боязливо, и мы долго поднимаемся по крутому склону на перевал.
С высоты можно было бы на далекое расстояние окинуть взглядом Страну Мертвого Леса, но пелена падающего снега закрывает горизонт. Плоскогорье обширно. Окаймленное грядой типичных для северного пейзажа холмов, оно расширяется по мере нашего продвижения. Несмотря на относительную высоту и часто попадающиеся камни, ноги лошадей то-и-дело по колено уходят в почву, а временами приходится преодолевать настоящие топи. Тунгусы не даром зовут это место Большим Болотом, — плоскогорье сплошь заболочено. Еще вернее было бы назвать его Каменным болотом.
Бурелом хотя и продолжает устилать почву, но принимает иной характер. На земле больше не видно вывороченных корней, а лежат лишь верхние части деревьев. Воздушный вихрь, очевидно, пронесся тут высоко и, обломив верхушки, оставил стоять стволы. Эти стволы также мертвы и, лишенные коры и ветвей, похожи на телеграфные столбы. Если угрюм и жуток вид бурелома, лежащего на земле, то не менее мрачен вид и этого обнаженного леса.
Выпавший снег побелил мертвый лес: без покрывала снега кругом было бы черно, как в печной трубе. Деревья носят следы сильного ожога, но настоящей гари нигде не видно, и это невольно останавливает внимание. Почему в тайге не было пожара, раз тут был огонь? Правда, стоящие на корню сырые деревья зажечь трудно, но в тайге достаточно сухого валежника, который иногда загорается от окурка. Объяснение этого любопытного явления, по-моему, может быть двоякое: или ожог был настолько молниеносен, что не мог вызвать настоящего пожара, или начавшийся от ожога пожар в скором времени прекратился. Жители Приангарья, помнящие падение метеорита, говорят, что после того, как огненный шар упал в тайгу, в скором времени разразилась сильнейшая, небывалая гроза с ливнем. Пожар тайги, вызванный приходом небесного гостя, мог быть потушен дождем.
Через частокол лишенных верхушек деревьев тропа идет узкой прямой просекой. Вот она делает поворот. Далеко впереди два темных пятна.
— Это идут наши, — говорит едущий впереди Вологжин, — Сытин и Митя.
— Значит, они идут назад?
— Выходит, что так…
Мне вдруг становится жарко, словно я окунулся в горячую ванну. Неужели мы опоздали. Возвращение товарищей можно объяснить только тем, что избушка на Большом Болоте оказалась пустой…
Вуаль падающих снежинок мешает рассмотреть фигуры идущих. Пытаемся подогнать лошадей, но, проделав почти четыре сотни километров по тайге, животные остаются безучастными к сыплющимся на них ударам. Мой Гардероб и одна вьючная лошадь уже выбыли из строя, а остальные хотя и несут на себе вьюки, но скорость их движения не многим отличается от скорости черепахи.
Темные пятна на просеке хотя и увеличиваются в размерах, но не похоже, чтобы они двигались нам навстречу. Да и по форме они мало походят на фигуры людей. Так и есть! Наша тревога оказалась напрасной. Это просто два пня.
Столбик сбоку просеки отметил уже семь километров. Сухостой редеет, тропа делает новый поворот. Впереди открывается обширная котловина, замкнутая со всех сторон конусообразными сопками. При первом взгляде на дно котловины мне приходит на ум небесная спутница нашей планеты Луна, — так похожи усеявшие котловину воронки на кратеры, которые видны на лунной поверхности, когда смотришь на нее в телескоп…
Но внимание тотчас же устремляется на другое. У противоположного края котловины, где оканчивается скат покрытой сухостоем сопки, виднеется лабаз, а за ним — зимовье. Это избушка Кулика, его жилище… Оттуда слышится лай собаки, но, может быть, это лает Серко, — он ушел со своим хозяином. Нет, лает несколько собак — значит, в избушке живут люди…
От зимовья отделяется фигура высокого человека и, перепрыгивая через кочки болота, почти бежит нам навстречу. В последовавших затем впечатлениях разобраться трудно — так быстро происходит встреча. Узкое, немного бледное лицо, большие очки, темная с проседью борода, перетянутый разноцветным пояском ангарский зипун и длинные ноги — вот как выглядит человек, до боли сжимающий мне руку. Может быть, это совсем не подходит к данному моменту, но, отвечая на приветствие, я невольно думаю: «Как хорошо, что у него длинные ноги! Только с такими ногами можно ходить по Великому Болоту…»
Этот человек — Леонид Алексеевич Кулик…
САЗАН С ОЗЕРА НУРИЕ-ГЕЛЬ
Я с трудом волочу усталые ноги по скрежещущей гальке, которой усеян берег моря от Чороха до Батума. Впереди плетется, спотыкаясь, Антон. Слева беспокойно плещется море, словно страдая бессонницей в эту душную звездную ночь. Справа в темноте мелькнул маленький овальный клочок неба. Дальше— второй, третий, четвертый… Далеко впереди мигают огоньки.
— Уже первое озеро Нурие-Гель, — облегченно вздохнул Антон. — Остался километр до Батумд…
Мы возвращались от устья Малого Чороха. В окрестных лугах водились змеи, древесные лягушки, черепахи. Помимо этого наши банки заполнялись слизняками, речными крабами, скорпионами и еще всякой мелочью, дорогой для натуралиста. Сегодня, запоздав, мы торопились домой.
— Ай! Чорт! — крикнул Антон, споткнувшись обо что-то и падая на гальку. Сбоку оглушительно звякнул колокольчик. Загрохотали Антоновы банки…
— Стой, жулье паршивое! Сокрушу!..
Приблизилась высокая темная фигура. Крепкая рука схватила меня за шиворот:
— Стой, дьяволы!
Две секунды я раздумывал, какой прием джиу-джитсу пустить в ход. Через три секунды Антон был на ногах. Пять секунд спустя три человека катались по берегу, работая кулаками… Через пять минут мы все трое сидели в траве, у берега озера.
— Ты, Игнат, больно дерешься, — пробормотал Антон, закуривая папиросу и укоризненно глядя на нашего общего приятеля, на которого мы нарвались впотьмах.
— Больно! — добавил я, почесывая шею.
— Кто вас знал! — виновато сказал Игнат. — Чего путаетесь по ночам!
— А что?
— Я рыбу ловлю…
Антон захохотал. Я вежливо улыбнулся…
Надо сказать, что озера Нурие-Гель (всех их шесть) тянутся вдоль берега моря от городского сада до скотобойни. Озера маленькие, поросли росянкой, чилимом, осокой. В разгаре лета воды не видно — сплошной луг. Особенность этих озер — полупресная вода. Во время бури на море волны иногда докатываются до озер. Рыба водится мелкая: щиновки, бычки, сазаны…
— Заткни свою глотку! — обиделся Игнат. — Сиди спокойно, слушай…
Мы притихли. Где-то сбоку трещит сверчок. Мелодично квакают лягушки. Кричит коростель. Плещется море. Дышит озеро. В сине-бархатном небе раскаленными углями пылают звезды. Душно. Темно.
— Вот и все! — бесцеремонно ляпнул Антон, разрушая гармонию спокойствия.
— Тише… — зашипел Игнат.
Вдруг мне показалось, что поверхность озера вздулась пузырем и лопнула. Зашуршали прибрежные камыши. Пузырь снова лопнул…
— Что это?
— Ш-ш… — шикнул Игнат. — Сазан это…
Я почувствовал на плече дрожащую руку Игната.
Пусть композиторы раскладывают музыку на формулы и при помощи алгебры создают симфонии. Пусть художники копаются в теории сочетания красок и пачкают полотно. Никто не познает глубину красоты необъятной ночи, усыпанной звездами, очарованной глубиной звуков. Только испытанный натуралист соберет квинт-эссенцию жизни, замирая перед редкой, еще невиданной добычей. Таких познавателей красоты в эту ночь на озере Нурие-Гель было трое…
Внезапно сорвался резкий, дикий звук, взрывая воздвигнутый нами дворец настроения:
— Анто-о-н! — заорал Игнат, — Антон!
— А? Что?..
— Дьявол! Ты порвал мои снасти!..
Испуганно зашелестела осока, всплеснулась вода посреди озера, плеснула дальше… Стихло все. Сазан уплыл.
Я встал между разозленными приятелями. Конечно, Антон оказался виновным из-за того, что ночью ничего не видно, но… Игнату следовало бы не спать, а следить за протянутыми к колокольчику веревками донных удочек, к тому же он мог бы исправить повреждение сразу, не ожидая пока возьмется сазан…
— Ты знаешь пословицу про двух собак и третью? — внушительно обратился ко мне Игнат.
— Конечно, — ответил я вкрадчиво — Но… если в собачью драку вмешается человек, — пословица ни к чему. Особенно, если применить воду…
Я быстро толкнул уже сцепившихся приятелей с берега. Через минуту мы все трое мирно купались в черной теплой воде.
— Скажи, Игнат, — укоризненно спросил я, вылезая на берег, — стоило тебе драться из-за паршивой рыбы?
— Паршивой! — обиделся Игнат. — Хорошо… Подожди до утра.
Мы удобно улеглись на траве…
— Охотники на Чорохе кефаль бьют — сказал Антон.
— Правда, Игнат, — добавил я, — возьмем завтра ружье. У устья восьмикилограммовая кефаль на поверхности воды плавает…
Игнат бросил окурок. Ракетой мелькнул он в воздухе и пропал в озере.
— Плевать мне на кефаль! Я восьмикилограммного сазана стерегу…
— Сбавь шесть килограммов, — предложил Антон.
— Не стоит. Утром набавить придется…
Небо посветлело. Выступили неясные очертания далеких гор. Из-за хребта показался алмаз солнца. В кустах защебетали птицы. С криком пролетела стая сиворонков. У моря взлетели бакланы. На застывшем стекле озера завертелись нырки. Над водой запрыгали серебряные рыбки.
— Пойдем, Антоша, домой, — сказал я, собирая банки.
— Подожди немного.
Игнат поднялся, оглядываясь:
— Вот, — добавил он, указывая рукой.
Мой взгляд захватил только расплывающиеся круги на озере. Вдруг… Не может быть!..
Второй, третий раз выбросился из воды огромный сазан. Он прыгал мордой вверх. Как акробат, падал он на хвост, перекатывался туловищем и скрывался в глубине. Только восемь килограммов живой рыбы могли создать такой плеск.
— Это редкость! — лихорадочно забормотал Антон, принимая облик истинного натуралиста. — Очевидно, на эту дылду повлияла полуморская вода. Готовь, Игнат, снасти…
Мы разделили берег на три района. Каждый из нас путался в ворохе, удочек, колокольчиков. Я забросил две поплавковых и три донных удочки.
Сазан, или карп — свинья озер. Где много тины, ила — там и сазан. Свой цокающий, вздыхающий звук он производит то прижимаясь к тине, то отрываясь от нее в весенней игре. Большой сазан среди камыша — как медведь в лесу. Он объедает молодые побеги, с трудом продираясь сквозь гущу стеблей. Сазана можно заморозить. Брошенный в воду, он оттаивает и снова плавает — спокойный, ленивый. Два-три килограмма — сазан обыкновенный, три-четыре — редкость. Мы стерегли восьмикилограммового сазана — чудо природы!..
В полдень Антон заснул, предварительно замотав две донных удочки за ногу. Я уснул часом позже. Сазан плавал свободный, ленивый…
Я проснулся от толчка. На небе огромная рубиновая капля уже стекала в море. Вечерело…
— Чорт с ним! — сказал. Антон.
Мы ушли. Игнат остался у озера.
— Хитрый, дьявол!.. Старик! — ругался рыболов.
Сазан плавал в глубине озера…
Все лето мы применяли различные хитрости рыбной ловли. Переметы, бредни, верши и пауки поочередно дежурили в озере. Сазан обходил приманку переметов, нырял под бредень, уплывал от пауков и игнорировал верши.
Осенью озеро потемнело, вышло из берегов, как тесто из кастрюли. Замолкли лягушки. Садились у берега на ночовку перелетные гуси, утки, лебеди. Море все чаще перекатывало в озеро бурные волны. Сазан, отъевшийся за лето, жирный, неповоротливый, спрятался в глубине. Наступила зима, дождливая, теплая, как осень в средней полосе СССР.
Антон, притащился ко мне однажды утром, громыхая на лестнице веслами.
— Идем рыбу ловить…
— Чем?
— Руками. Лучший способ ловли.
Через час мы подошли к третьему озеру Нурие-Гель. Игнат ждал нас у лодки. Два-три движения — весла в уключинах. Мы тронулись.
Я в первый раз испытывал это своеобразное удовольствие. Надо было перегибаться через борт. Руки с засученными рукавами пошире обхватывают. под водой ближнюю пловучую кочку. Поднимают ее. Среди кишащих бокоплавов, щиповок, плавунцов золотеют бока небольших сазанов. Продрогший, мокрый, я с жадностью хватаю скользкую рыбу и бросаю ее в лодку. Для равновесия лодки с другого борта перегибается Игнат, подхватывая новую кочку. Антон гребет рулевым веслом.
— Стой!.. Держи!..
Я, оглянулся. Позади меня Игнат совсем перегнулся через борт, прижимая к груди чудовищный пук мокрой зелени. Вдруг… ляп, ляп — огромный золотистый хвост восьмикилограммового сазана забился, ударяя Игната.
— Не пускай!.. Держи!.. — взвизгнул Антон, бросаясь к Игнату.
В ту же секунду метнулись в воздухе четыре ноги. Перемахнув через борт, я шлепнулся лицом в холодную кочку и опустился на ил. Я глотнул пол-литра воды, кишевшей бокоплавами, взметнул ногами и через мгновение увидел над головой небо. В четырех метрах от меня плавали головы приятелей. Лодка качалась в отдалении.
— Не пускай!.. Не пускай!.. — визжал Антон.
— Держи! — ревел Игнат.
— Ух!.. Ух!.. — разносились крики над водой.
— Держи!… Под жабры хватай! Черт!.. Ушел!..
Как по команде, мы заработали конечностями, направляясь к ушедшей лодке. Внезапно я почувствовал, что за ноги меня крепко держат подводные корни и стебли. Я скорее почувствовал, чем увидел, побелевшие лица приятелей. Антон быстро нырнул… вынырнул…
— Спа-а-си-и-ите!..
Борясь за жизнь в ледяной воде, я заметил, что Игнат стал нырять… Время исчезло. Тысячелетия проходили, пока я, рассекая воду, выбивался из мертвой хватки водорослей. Мою глотку сдавили спазмы. Захлебываясь, я отчаянно повторил предсмертную мольбу Антона:
— Спа-а-аси-и-те!..
Знакомая рука ухватила мой воротник.
— Не кричи… не болтайся! — советовал Игнат, подымая мои ноги. — Я еще Антона не вытащил…
Мы раздевались на берегу и выжимали одежду: я — молча, Антон— ругая сазанов. Игнат рассуждал о своей ловкости. Он, ныряя, перервал руками отдельные стебли водяных лилий и, вырвавшись, спас нас.
Сазан плавал в глубине озера…
Спустя три дня мальчишки рассказывали, что поймали в траве у берега третьего озера Нурие-Гель огромного сазана, полураздавленного, полуиздохшего от жира и старости. Они продали редкостную рыбу на базаре. Кто ее съел, я не знаю…
Полинезия — бесчисленная масса мелких и мельчайших островков, разбросанных в огромном пространстве Тик ого океана по обе стороны экватора. От Меланезии на восток растянулись пятна островов: острова Тонга, Самоа, о-ва Кука, Таити, Паумоту и, наконец, остров Пасхи — восточный из островов Полинезии, лежащий уже недалеко от западного побережья Южной Америки.
Полинезия! — Перед вами встают образы великих Робинзонов эпохи открытий, бессмертный пионеры мореплавания. Кук, Магеллан, Тасман здесь, у этих островков, отстаивали свои утлые корабли от натиска бурь Великого океана… Вспоминаемся необычайная жизнь великого французского художника Поля Гогена, здесь, на Таити, воплощавшего свой неуемный гений в краски, в картины, с которых смотрят на нас усыпанные цветами таитянки, желтокожие полинезийцы, так непохожие на своих соседей меланезийцев.
Высокий рост, светлая кожа ярко желтого и буроватого оттенков, не шерстистые, а прямые волосы, прямой нос — вот физические признаки, характерные для полинезийцев на всем огромном пространстве их распространения.
Море, разделяющее острова, вместе с тем, связывает их, ибо лучшие пути сообщения — морские, и морем шло распространение исторических культур.
Полинезия является областью высоко развитого туземного мореплавания. Искусство судостроения также достигло высокого развития. На легких пирогах полинезийцы отважно пускаются в далекие океанские плавания: путешествия за тысячи километров не представляли ничего необычного для этих природных моряков в те времена, когда Полинезия не была еще втянута в круг европейской цивилизации.
Свидетелем этому — само их расселение по островам, начало которого скрыто от нас в тайниках прошлого, но которое более или менее интенсивно продолжалось до последних столетий. Не даром острова Самоа получили некогда наименование Островов Мореплавателей.
Крупные суда встречаются по преимуществу на островах Фиджи, Тонга, Самоа и у маори — населения Новой Зеландии, включаемой по своей культуре в Полинезийскую группу.
Большие лодки с аутригером и двойные суда, соединенные общей платформой, на которой сооружается жилище, бороздили еще так недавно безбрежную гладь океана во всех направлениях. Эти изящные пироги достигают нередко огромных размеров, и число гребцов на них доходит иногда до ста пар.
Богато украшенные, с причудливыми резными носами, суда эти не даром поразили Кука, которому мы обязаны их первым описанием и воспроизведением в зарисовках.
Полинезийцы знают и парус. Плетеный из растительных материалов треугольный парус — изобретение этих «примитивных» мореплавателей.
Когда смотришь на полинезийские суда, трудно поверить, что все они построены простейшими орудиями, руками населения, не знающего железа.
До прибытия европейцев полинезийцы находились в стадии «каменного века»: они не знали металлов — их орудия и оружие изготовлялись исключительно из камня, кости и раковин. Этот исконный инвентарь в настоящее время у полинезийцев почти исчез и хранится лишь стариками, как воспоминание о недавних, но навсегда ушедших временах.
У полинезийцев мы находим своеобразные морские карты из палочек, изогнутых и прямых, изображающих острова, течения и пути, — карты, по которым предводители походов умеют ориентироваться в океане. Они знают течения, знают направления ветров и по углу, который образует лодка с направлением волны (направление, обусловленное пассатом, всегда постоянно), умеют находить верный курс во время своих военных и торговых экспедиций.
Торговый обмен между обитателями разных островов весьма развит в Полинезии.
Одни острова богаты кокосовыми, саговыми пальмами, хлебными деревьями, плоды которых являются важнейшим продуктом питания, на других особенно развито разведение домашних животных — свиней и кур; одни племена известны как судостроители, мастера по камню, у других особенного искусства достигает изготовление «тапы» — своеобразной полинезийской материи, изготовляемой из коры, богато раскрашенной и служащей материалом для одежды. Все это служит предметом обмена. Особенно славились, как торговцы, жители островов Тонга, прозванные «финикийцами Полинезии».
Одежда и украшения полинезийцев весьма богаты, но особенного развития достигает татуировка. «Татуировка» («татау») — слово полинезийского языка. Нанесение татуировки (накалывается кожа и в уколы втирается сажа) сопровождается особыми религиозными церемониями.
Все общественные и религиозные церемонии и праздники в Полинезии связаны с приготовлением и потреблением особого наркотического напитка «кава». Напиток этот приготовляется из корней особого вида перечника любопытным способом. Разрезанный на мелкие кусочки корень разжевывается молодыми девушками и юношами и выплевывается в большую плоскую чашу на ножках, где сок подвергается брожению под влиянием птиалина человеческой слюны.
Татуировка в Полинезии связана с социальным делением общества, являясь главным образом привилегией господствующих групп.
Это социальное неравенство отражает полинезийская песня:
Почти по всей Полинезии распространено деление общества на рабов, свободных и начальников. Последние являются нередко и жрецами, посредниками между людьми и тем сложным пантеоном духов, которым полинезийцы населяют мир. Начальники являются обычно и предводителями торговых экспедиций, владетелями племенных морских карт, хранителями тайн племени.
Когда знакомишься с этой социальной системой полинезийцев, разрушается представление о том «рае земном», который старее авторы видели у «счастливых» обитателей Тихого океана.
Нигде туземное население не пострадало от европейской колонизации так, как в Полинезии. Только, пожалуй, печальная судьба северо-американских индейцев и тасманийцев может быть сравнена с участью полинезийцев. Занесенные европейцами болезни — сифилис и туберкулез — и привитый туземцам алкоголизм почти уничтожили полинезийцев. А с ними уходит в область прошлого и их замечательная культура.
Наш ответ Чемберлену!
К настоящему моменту фонд постройки самолета «Земля и Фабрика» немногим превышает 8500. Этого — недостаточно.
Читатели! Шлите свои взносы.
Адрес для направления пожертвовании: Москва, центр, Ильинка, 15. Изд-во «ЗИФ».
Приведем на этот раз наиболее типичные иллюстрации ловушек, которых надо избегать:
Белые Черные
I. d2—d4 d7—d5
а. c2—c4 e7—e6
3. Kb1—с3 Kg8 — f6
4. Cc1—g5 Kb8—d7
5. c4: d5 e6:d5
Пятый ход белых — явное нарушение принципа, так как они не только пытаются начать преждевременную атаку, но и пренебрегают своим развитием. Правильный ход 5. е2—е3, который сделал бы последующее продолжение невозможным.
6. Kc3:d5 Kf6:d5
7. Cg5:d8 Cf8—b4+
8. Фd1—d2 Kpe8: d8
Теперь белые не могут избежать потери ферзи за слона, и черные остаются с лишней фигурой…
Вариант Шотландcкого гамбита
I. е2—е4 е7—е5
з. Kg1—f3 Кb8—с6
3. da — d4 e5: d4
4. Cf1—c4 Cf8—c5
5- Kf3 — g5 Kg8—h6
Опять-таки пятый ход белых — нарушение принципа, но черные, допустим, но воспользовались этим в полной мере:
6. Фd1—h3 Кс6—е5
Этот ход черных кажется очень солидным, так как Ке5 не только атакует слона с4, но также защищает трижды атакованную пешку f7. Между тем — это потеря фигуры.
7. Kg5—е6 …
Теперь как бы ни играли черные, они проигрывают фигуру.
а) 7…. d7: е6
8. Фh5: е5 Фd8—е7
9. Cc1: h6…
Очевидно, черные не могут играть g7: h6 из-за Фе5: h8+
б) 7.. . Фd8—е7
8. Фh5: е5 d7: е6
9. Cc1: h6…
Такое же положение:
в) 7…. Фd8—f6
8. Ке6: с7+ Kpe8—f8
Король не может итти на d8 из-за хода Cc1—g5
9. f2—f4 Ке5: с4
10. Фh5—c5+
и опять черные теряют фигуру.
Вернемся к Испанской партии. Следующий пример показывает гибельность преждевременной атаки:
1. е2—е4 е7 — е5
2. Kg1 — f3 Кb8—с6
3. Cf1 — b5 а7—а6
4. Cb5—а4 d7 — d6
5. Kb1—с3 Сс8—d7
6. d2—d4 е5: d4
7. Kf3: d4 b7—b5
8. Ca4 — b3…
Здесь белые попались и ловушку. Они должны были сыграть Kf4: с6, что дало бы им по меньшей мере равную игру.
8… Кс6: d4
9. Фd1: d4 с7 — с5
После увода своего ферзя белые потеряют слона» так как черные сыграют с5—с4.
Вышеприведенные примеры нами взяты из книги Ф. Маршалля «Шаг за шагом». Автор ее сам изумительно умеет расставлять ловушки и использовать к своей выгоде самые подчас проигрышные положения.
Мы не можем отказать себе в удовольствии при: вести здесь один пример, как Маршалль (черные) разделался со своим противником Левитским (белые) в одной турнирной партии (Бреславль, 1912 г).
Это был один из самых блестящих «соuр»-«ударов» — какие знает шахматная история.
Беглый взгляд на положение не обнаруживает ничего, что могло бы дать указание на внезапную катастрофу для белых. У них как будто даже лучшая игра; пешка e6 изолирована, и атака на нее сулит какие-то угрожающие для черных последствия.
Но вот грянул гром среди ясного неба…
1.. . Лf6—h6
2. Фh5—g5 Лh6: h3
3. Ле5—с5 Фс3—g3!!
Своим третьим ходом белые, вероятно, имели намерение продолжать Лс5—с7 и Фg5— е7 или Фg5—е5, но они совсем не ожидали (да и кто мог ожидать!) хода черных.
Ферзь g3 может быть взят тремя различными способами, но в двух из них белые немедленно получают мат, а в третьем они теряют фигуру, после чего игра их безнадежна. Белые выбрали наилучшее: после хода черных Фс3—g3 они сдались.
Тяжелым черным клином врезался в синий Байкал полуостров Святой Нос — пятьдесят пять тысяч гектаров непроходимой тайги, горелых пней, бурелома, скал и серых камней. С трех сторон — водная ширь. Ни жилья, ни признака человека. Черные медведи, рыси, олени, козы, множество белок — единственные постоянные обитатели Святого Носа.
Весна. Вкусно пахнет кедровой хвоей, набухнувшими почками и молодым листом едва закудрявившихся деревьев.
Глубокая ночь. Луна ярко светит над угрюмым полуостровом.
Мой спутник, служащий Баргузинского заповедника, и я притаились у самого берега озера за громадными серыми камнями, чуть поросшими желтым мохом. Позади нас — тайга; впереди — море. Волна тихо накатывается на берег и шумит мелкой галькой. Этот непрекращающийся и размеренный шум не может, однако, заглушить тех глухих стуков камней и тяжелых шлепающих звуков, которые раздаются где-то правее нас, у самой воды. Мы знаем, что это медведь, но мы не видим его.
Сейчас медведь особенно прожорлив. Он все еще никак не может хорошенько наесться после долгого зимнего сна. Муравьиные кучи, которые весною медведь пожирает вместе с муравьями и землей, не удовлетворяют его аппетита, и тощий зверь выходит к Байкалу, где весною частенько попадаются превкусные полусгнившие трупы жирных нерп, подстреленных охотниками в конце зимы и выброшенных волнами на берег.
Не везет сегодня медведю. Байкал не подарил ему нерпы, и вот зверь у самой воды ворочает сейчас тяжелые каменные глыбы, ищет под ними рыбью икру или ловит притаившуюся рыбку-широколобку. Винтовки заряжены. Глаза силятся пронзить темноту, и порою я принимал причудливые громады камней за живого медведя. Так длится долго, невыносимо долго, а скоро рассвет…
— Попробуйте подползти, — чуть, слышно шепчет мне мой спутник. — Осторожно… Малейший шорох испортит все дело.
Медленно-медленно ползу. Гак тихо, что сам не слышу себя.
Дзык!.. — резко звякает о камень стальной ствол винтовки. На минуту полная тишина. Потом я слышу, как медленно удаляется потревоженный зверь.
Охота сорвана!..
Мы ждем до утра и покидаем Святой Нос. Моторная лодка мчит нас на север; мы держимся близ берегов, так как мотор все время капризничает. Наконец через четыре часа хода он вдруг и вовсе отказывается работать. Мы беремся за весла и причаливаем к высокому берегу, где вырос молодой лиственный лес на месте когда-то сгоревшей тайги. Покуда товарищ возится с забастовавшим мотором, я брожу по берегу среди молодых деревьев с высокими, тонкими, прямыми стволами.
Громкий треск сухих сучьев в чаще заставляет меня насторожиться. Что-то грузное и черное мелькает между стволов.
Медведь?.. Два молодых!
Забыв все на свете, я устремляюсь вперед и преследую «мишек». Они поворачивают к озеру. На минуту я теряю их из вида и вдруг замечаю, как вздрагивает и качается высокий тонкий ствол дерева, по которому неуклюже карабкается молодой медведь. Второй медвежонок тоже лезет наверх.
С минуту я любуюсь, а затем снимаю винтовку с плеча. Щелкает затвор, патрон вложен. Мой глаз, прорезь прицела, блестящая мушка и черная лопатка медведя — одно. Промаха быть не может..
— Стой… не бей! — слышу я громкий окрик позади себя. — Здесь заповедник — охота воспрещена!
Товарищ рядом со мною.
— Нельзя! Нельзя! — решительно протестует он- Идемте скорее отсюда. Это — молодые медведи. Где-нибудь поблизости должна быть их мать. Не советую вам ждать, пока старуха явится выручать детей.
Меня осенила мысль:
— Одну минуточку… — отвечаю я, поспешно доставая из футляра фото-аппарат. — Этого-то уж, батенька, вы не можете мне запретить…
Я навожу свой кодак и снимаю молодых хозяев Баргузинской тайги…
И. д. ответственного редактора Н. Яковлев.
Заведующий редакцией Вл. А. Попов.