Поле исканий

Уже два десятка лет я пишу о сорок первом годе — самом трагическом и героическом периоде Великой Отечественной войны. Многие события на Западном фронте видел и пережил лично и испытал там наиболее глубокие, незабываемые душевные потрясения. А затем сама жизнь по необъяснимым закономерностям ставила меня в ситуации или сталкивала с такими людьми, которые в совокупности дополняли и обогащали накопленный «строительный» литературный материал, помогали своим вторжением развивать драматургию создаваемого, прояснять подчас самые сложные события того тяжкого времени.

Благодарю судьбу, что она в ряду многих других подарила мне одну особенно памятную встречу — с легендарным человеком, талантливейшим полководцем маршалом Тимошенко Семеном Константиновичем. Было это в 1959 году в Минске. Тогда на «Беларусьфильме» экранизировалась моя повесть «Человек не сдается» — снимался первый в нашем кинематографе фильм о самом начальном периоде войны. Редактором фильма был известный белорусский поэт и мой друг Аркадий Кулешов. И вот руководство студии поручило ему и мне обратиться о просьбой к командующему войсками Белорусского военного округа маршалу Тимошенко с просьбой выделить для участия в батальных сценах будущего фильма определенное количество войск, боевой техники, назначить военного консультанта и разрешить вести натурные съемки на одном из окружных полигонов. Министр культуры БССР Микола Садкович вручил нам официальное письмо, и мы отправились в штаб военного округа.

Дежурный по приемной командующего извинительно предупредил нас, что у маршала очень много дел и он может уделить нам всего лишь несколько минут. С естественным волнением вошли мы в кабинет легендарного человека. Он сидел за столом и читал какую-то бумагу. На наше приветствие поднял лицо такое знакомое по портретам и фотографиям! Мы представились: мол, писатели такие-то. В утомленных глазах Семена Константиновича мелькнуло удивление. Может, потому, что я был в полковничьей форме. Затем он остановил взгляд на Аркадии Кулешове и как-то бесстрастно, однако утвердительно спросил:

— Поэма «Знамя бригады»?

— И многое другое, — со скрытой гордостью за товарища брякнул я, Лауреат…

Маршал перевел взгляд на меня, и я осекся.

— А среди военных писателей вашей фамилии не помню, — сказал он.

Я со времен войны был наслышан, что маршал Тимошенко вообще не очень ласков с пишущей братией, и поэтому, как утверждали иные, его имя не столь широко запечатлено в литературе и журналистике. Внутренне подобравшись и с трудом преодолевая робость, которая укоренилась во мне перед высоким военным начальством еще в годы солдатской и курсантской службы, я положил на стол командующего письмо министра культуры и коротко высказал просьбу киностудии.

— О чем фильм? — хмуро спросил маршал, склонив голову.

— О первых неделях войны, — бойко ответил я.

— А что вы знаете о начале войны… — В словах маршала прозвучали горечь и раздражение. — Ничего вы толком не можете знать.

И тут меня захлестнула обида, я не сдержался и неожиданно для себя выпалил:

— Товарищ Маршал Советского Союза! Я все знаю о начале войны, что может знать средний командир, прошедший от границы до Москвы!.. От первого артналета немцев…

Маршал откинулся на спинку кресла и посмотрел на меня долгим и суровым взглядом. Затем не без интереса спросил:

— Вы в какой армии служили?

— В десятой… Семнадцатый механизированный корпус генерала Петрова.

— В какой части?

— В двести девятой моторизованной дивизии. А после выхода из окружения — в шестьдесят четвертой стрелковой…

— Кто командовал двести девятой?

— Полковник Муравьев, — я начал обижаться еще больше, ибо вопросы ставились так, будто мне не доверяют.

Но тут увидел, как в выражении лица маршала что-то изменилось. Он встал с кресла, вышел из-за стола и приблизился ко мне — высокий, прямой, суровый.

— Вам случайно не известна судьба полковника Муравьева? — спросил маршал, напряженно, с нескрываемой надеждой глядя мне в глаза?

— Видел его тяжело раненным в живот.

И я рассказал, что 25-го или 26 июня 1941 года штаб нашей дивизии и ее спецподразделения располагались в лесу севернее городка Мир. В то время командование, видимо, пыталось объединить полки, которые вступили в бои с врагом почти в районах расквартирования. Я в этот день, раненный в челюсть, пробился с мотоциклистами еще не сформированной танковой бригады, входившей в состав нашей дивизии, на высоту, где «дневал» штаб. Возле остановившейся на опушке леса эмки я увидел полковника Муравьева, лежащего на плащ-палатке, вокруг хлопотали военные медики. Услышал и подробности: в полковника выстрелил переодетый в одежду пастуха немецкий диверсант…

Вот и все, что я мог рассказать о полковнике Александре Ильиче Муравьеве. Сам же не осмелился спросить у маршала, кем ему приходится Муравьев. Возможно, и никем. Молодой полковник перед самой войной был назначен командиром формировавшейся механизированной дивизии, и не исключено, что нарком обороны Тимошенко знакомился с ним и давал напутствия…

В кабинет принесли чай, печенье, разговор наш затянулся. Несколько раз подходил маршал к настенной топографической карте, раздумчиво всматривался в нее. Поощренный его вниманием, я подробно рассказал о бое с диверсантами и группой немецких танков у деревень Боровая и Валки в ночь на 28 июня (эта драматическая ситуация подробно описана мной в повести «Человек не сдается»). Показывал маршруты и рубежи нашей дивизии…

Мы с Аркадием Кулешовым конечно же понимали, что в Семене Константиновиче болезненно всколыхнулась память и он размышлял о первых пограничных сражениях, проигранных нами немцам, вспоминал о первых оперативных решениях Ставки и Генерального штаба, о тех давних тревогах, которыми жила тогда Москва и он лично как нарком обороны, а потом командующий Западным фронтом. Маршал словно позабыл о нашем присутствии в его кабинете. Вновь подойдя к топографической карте, он обвел на ней пальцем районы Белостока, Налибокской пущи, скользнул взглядом по Пинским болотам и будто сам себе вполголоса сказал:

— Здесь растаяли главные силы Западного фронта… Пришлось создавать новую стратегическую оборону… Эх, если бы знать… Если б предполье… А могло случиться еще страшнее, введи заранее в действие наш план прикрытия… Да, война — гигантский смертный мешок с загадками…

На боковом столе зазвонил один из многих телефонов, и маршал вырвался из плена мучительных воспоминаний. Коротко поговорив с кем-то, он присел в кресло, начал вчитываться в принесенную нами бумагу.

Мы с Кулешовым сердечно поблагодарили Семена Константиновича — уже не столь сурового — за то, что сполна удовлетворил просьбу киностудии, и распрощались. Однако уходили из кабинета без особой радости, смущенные, возможно, тем, что стали свидетелями чего-то очень личного в судьбе маршала, что невольно заставили его испытать вдруг воскресшую мучительную душевную боль и будто постигли тревожные тайны, которые знать нам не полагалось.

Уже за пределами штаба, на улице, Аркадий Александрович закурил папиросу, посмотрел на меня с пронзительной значительностью и сказал:

— Побегу домой… Я должен записать все это. И ты запиши. Тебе, солдату, это даже скорее пригодится…

В то время я еще не замышлял романа «Война», хотя он подсознательно начинал во мне жить. Дело в том, что в повести «Человек не сдается» мной были выплеснуты на бумагу еще не отстоявшиеся чувства и впечатления, рожденные всем виденным западнее Минска и в Смоленском сражении. Они, эти чувства и впечатления, обнаженно-болезненные, еще не были подкреплены социально-философскими категориями понимания войны, еще не родилось во мне (да и не было для этого знаний и разбега мыслей) оперативно-стратегическое видение всей грандиозности, сложности и трагичности военного противоборства двух могущественных армий, одна из которых была лютым агрессором, а вторая — Красная Армия — защитницей свободы и независимости первого в мире социалистического государства. Однако пульсировали во мне чувства, похожие на неутоленную жажду, на вину, что не сделал чего-то самого главного, важного. И эти чувства вспыхивали с особой силой, когда сталкивался в литературе, в военно-исторических публикациях или во время дискуссий за «круглым столом» с суждениями о начальном периоде войны, которые искажали подлинную правду или являлись полуправдой. И в то же время не было полного убеждения, что лично я владею знаниями этой правды. Требовалось все выверять в тщательных сопоставлениях и взаимосвязях.

На написание и издание романов «Война» и «Москва, 41-й» я потратил без малого двадцать лет. Всем пишущим известно, что процесс творческой работы, а тем более длительный, сопряжен с муками исканий, ошибок, радостями находок, вдохновляющими ощущениями преодоленного. Когда же начал писать главы, в которых рычаги управления действом должен был взять маршал Тимошенко, я мысленно встретился с ним как со старым знакомым. В сознании были стерты границы между воображением, догадками и истиной. Опираясь на давние записи, не во всем, возможно, совершенные, а также изучая архивы, вникая в воспоминания военачальников, знавших Семена Константиновича лучше, чем я, постигая биографию маршала, я стал ощущать его как близкого мне человека, с понятным характером, более или менее ясными его привычками, заботами и тревогами, связанными с теми высочайшими постами, которые занимал он в год начала войны.

Но литература — дело серьезное и жестокое. Она не идет навстречу читателю, не воспринимается им глубоко, если он, читатель, только узнает что-то из нее, а не видит, не чувствует ее объемности и картинности. Фон, краска, звук, запах, деталь — без подробности обстоятельств не рождается видение происходящего и соучастие в нем. Я это особенно ощутил тогда, когда настал черед писать главу, в которой маршал Тимошенко переживает, может, наиболее драматичные дни в своей жизни. 30 июня 1941 года он, будучи наркомом обороны СССР, председателем Ставки Главного Командования, назначается еще и командующим Западным фронтом. Это назначение происходит в невероятной ситуации. В Москве стало известно, что враг захватил Минск, глубоко проник танковыми клиньями на нашу территорию, окружив главные силы армий Западного фронта.

В то время когда я уже сидел за письменным столом, мне были известны решения Ставки и Государственного Комитета Обороны, направленные на ликвидацию смертельной угрозы. Эти решения предстояло осуществлять, как организующей силе и «направляющему механизму», командованию Западного фронта во главе с маршалом Тимошенко. Я также был знаком с первыми решениями Семена Константиновича по его приезде в Гнездово, где находился штаб. Но нельзя забывать, что часто эмоционально-мыслительная, пусть даже импульсивная напряженность человека наиболее высока тогда, когда он только готовится приступить к делу, а тем более столь ответственному, требующему множества оценок, предосторожностей, многокомплексных знаний, интуиции, воинского мужества и т. п.

Мне представилось, что эта внутренняя подготовка маршала, взяв начало в Генеральном штабе, наиболее остро продолжалась в пути от Москвы до Смоленска. И чтоб наполнить повествование о ней изобразительностью, надо было хотя бы знать, каким транспортом и в сопровождении кого этот путь преодолевался. Но откуда было почерпнуть информацию об этом? Никакие документы подобного не фиксируют. Поиски же свидетелей ни к чему не приводили. Но «кто ищет, тот всегда найдет» — эта крылатая песенная фраза не суть пустословие. Однажды, листая далеко не свежий военный журнал, я вдруг обратил внимание на статью тогдашнего Министра обороны СССР Маршала Советского Союза А. А. Гречко, посвященную 25-летию нашей Победы. В ней мне бросились в глаза строки, где маршал писал о том, что 30 июня 1941 года он, полковник Гречко, будучи работником Генерального штаба, сопровождал наркома обороны Тимошенко на командный пункт Западного фронта, к новому месту службы, и тогда же, в пути, попросил маршала направить его, полковника Гречко, в кавалерийские войска действующей армии.

В тот период, когда попал мне в руки журнал, я состоял в группе консультантов 12-томного издания «Истории второй мировой войны». Маршал же Гречко возглавлял Главную редакционную комиссию этого многотомника. И разумеется, я не замедлил воспользоваться столь близким и надежным источником информации. На свой несложный вопрос вскоре получил разъяснение:

«Маршал Тимошенко и сопровождавшие его военные 30 июня 1941 г. ехали в Смоленск поездом…»

Итак, глава у меня родилась. Опираясь на уже накопившиеся в моей памяти и моих ощущениях черты человеческой натуры Тимошенко, я попытался в силу своих возможностей вторгнуться во внутренний мир полководца и как бы заново, его взглядом, мыслью и чувствами охватить все то, что произошло с нашими войсками на Западном фронте после начала вражеского вторжения. Жанровая сторона главы развертывалась на фоне салон-вагона — мне приходилось бывать в таких вагонах уже после войны.

Не без тревоги и сомнений послал рукопись главы маршалу Гречко. Вскоре мне ее вернули с пометками на полях, в тексте и с общим одобрением. Однако, к моему изумлению, весь «салон-вагонный антураж» был вычеркнут, а сбоку страницы рукой маршала написано: «В Смоленск мы летели на самолете Ли-2 в сопровождении четырех истребителей».

Ну что ж, подумал я, изменила память Андрею Антоновичу. Главу пришлось переделывать, вписывая ее содержание в новое «обрамление» с иными деталями, учитывая и то, что человек чувствует себя и мыслит не совсем одинаково в поезде и в самолете.

В конечном счете я был счастлив, ибо в романе «Война» появилась еще одна, почти документальная глава, достоверность которой засвидетельствовал один из ее персонажей.

Но человеческая память действительно не всегда является надежным инструментом. Наслоения событий многих лет нередко делают в ней «смещения». Одно обстоятельство порой заслоняется другим или совмещается, рождая в памяти нечто обобщающее.

Вскоре после выхода в свет книги я получил письмо от бывшего адъютанта маршала Тимошенко — Никифора Лаврентьевича Ермака. Одобрительно отзываясь о романе, он утверждал, что в главе, где Семен Константинович Тимошенко следует в штаб Западного фронта, допущена ошибка: «Мы не летели самолетом, а ехали машинами». И такие приводятся в письме картины попутного чаепития в деревенском доме и ночевки на сеновале, такой разговор маршала со стариком-крестьянином о войне, что у меня сердце зашлось от упущенной возможности написать главу ярче, сочнее и глубже. Но переписывать ее не стал, ибо роман в целом зажил своей жизнью, а новые творческие планы звали вперед.

За письменным столом я обычно не задумываюсь над тем, существуют ли какие-нибудь художнические законы о правомерности и ее степени совмещения в прозаическом произведении судеб исторических личностей и собирательных персонажей. Я забочусь о правде происходящего, особенно если в происходящем участвуют реальные люди. Тут я опираюсь на знание факта, на подлинность обстоятельств, на свидетельства документов и на проверенные воспоминания людей, причастных к тем событиям, которые являются полем моих исканий. И так — от главы к главе.