Эта яркая, содержательная книга будит мысль читателя, дает разнообразные и очень любопытные показания очевидца и соучастника событий, она написана пером классика французской литературы.
Е.В. Тарле: «„Наполеон“ Стендаля» (Соч., т.12, с.405)
Предисловие
Это жизнеописание объемом в триста страниц in-octavo есть произведение двухсот или трехсот авторов. Редактор лишь собрал те фразы, которые показались ему верными.
Поскольку каждый имеет определенное суждение о Наполеоне, это жизнеописание никого не сможет удовлетворить полностью. Одинаково трудно удовлетворить читателей, когда пишешь о предметах либо малоинтересных, либо представляющих слишком большой интерес.
Каждый последующий год обогатит нас новыми сведениями. Знаменитые люди умрут; будут издаваться их мемуары. Эта книга есть изложение того, что нам известно на 1 февраля 1818 года.
Через пятьдесят лет придется наново писать историю Наполеона каждый год, по мере выхода в свет мемуаров Фуше[2], Люсьена[3], Реаля, Реньо[4], Коленкура, Сьейеса[5], Лебрена[6], и пр., и пр.
Глава 1. Рождение Бонапарта. Его семья. Бриенский колледж. Военная школа. Он возвращается на Корсику
Какая часть обитаемого мира не слышала о победах этого великого человека и о его изумительных деяниях? О них рассказывают повсюду; француз, прославляющий их, ничего нового не сообщает иностранцу, и, что бы я ни говорил вам о них сегодня, всегда опережаемый вашими мыслями, я должен был бы еще принять тайный ваш упрек в том, что далеко не воздал должного.
Я пишу историю Наполеона в ответ на пасквиль[7]. Безрассудное начинание, ибо пасквиль этот написан самым талантливым пером нашего столетия и направлен против человека, уже четыре года страдающего от мести всех держав мира. Я связан в выражении своих мыслей, лишен таланта, а мой благородный противник располагает поддержкой всех судов исправительной полиции. Вдобавок, помимо громкой его славы, этот противник обладал большим состоянием, был широко известен в европейских салонах и пользовался всеми преимуществами высокого положения в обществе. Он возвеличил даже людей безвестных, и посмертная его слава, без сомнения, воодушевит всех тех благородных писателей, которые всегда готовы посочувствовать злополучию власти, какова бы ни была сущность ее. Нижеследующий очерк не есть история в собственном смысле этого слова; это — история для современников, очевидцев событий.
Наполеон родился 15 августа 1769 года в Аяччо, от Карла Бонапарте и Летиции Рамолини. Его отец, человек отнюдь не бездарный, служил под начальством Паоли[8], а после того как Франция заняла остров Корсику, несколько раз избирался депутатом от дворянства. Семья эта родом из Тосканы, точнее говоря, из городка Сан-Миньято, где она обитала в течение нескольких веков. Историк Мадзукелли упоминает о некоторых членах этой семьи, составивших себе имя в литературе. В 1796 году в Сан-Миньято еще жил представитель этого рода; он был кавалер ордена св. Стефана, человек богатый и весьма уважаемый, гордившийся своим родством с юным полководцем, завоевавшим Италию. Когда Наполеон был всемогущ, льстецы разыскали — или состряпали — документы, доказывавшие, что он происходит от тиранов, в средние века властвовавших в Тревизо, — утверждение, по всей вероятности, столь же мало обоснованное, как и домыслы эмигрантов, силившихся изобразить его выходцем из низов. Его старшая сестра воспитывалась в Сен-Сире[9]. Это одно уже доказывает, что Бонапарты принадлежали к старому дворянству.
Имя Наполеон очень распространено в Италии; это — одно из имен, принятых в семье Орсини; у Бонапарте оно стало встречаться после того, как они в XVI веке породнились с семьей Ломеллини[10].
Граф де Марбеф, управлявший Корсикой, был почитателем г-жи Летиции Бонапарте; по его ходатайству Наполеона приняли в бриенский коллеж. Он поступил туда в очень юном возрасте. Выделяясь своими способностями к математике и необычайным пристрастием к чтению, он, однако, раздражал своих наставников упорным нежеланием изучать латынь по обычному методу. Все попытки заставить его заучивать латинские стихи и основы грамматики были тщетны; он неизменно отказывался писать сочинения на латинском языке и разговаривать на нем. В наказание за это упрямство его заставили просидеть в коллеже лишний год или два. Эти годы он провел в одиночестве, в угрюмом молчании; он никогда не принимал участия в играх товарищей, никогда не заговаривал с ними. Мечтательный, молчаливый, необщительный, он был известен среди них своею страстью подражать манерам и даже речи великих людей древности. В частности, он старался, подобно лакедемонянам, облекать свои мысли в краткую и наставительную форму. Несчастьем для Европы явилось то обстоятельство, что Наполеон был воспитан в королевском коллеже, иными словами, в школе, где духовные лица обычно дают молодежи образование в софистическом духе, притом всегда на пятьдесят лет отстающее от века. Если бы он воспитывался в учебном заведении, не состоящем в ведении правительства, он, быть может, изучил бы Юма и Монтескье[11]; быть может, понял бы, какую силу дает правительству общественное мнение.
Наполеон поступил в военную школу. В газетах тех лет сообщалось, что во время одного из первых полетов Бланшара[12], происходивших на Марсовом поле, какой-то молодой человек, воспитанник военной школы, пытался невзирая ни на что силой проникнуть в гондолу: то был Бонапарт.
До сих пор нам известно лишь очень немного эпизодов, относящихся к этому периоду жизни Наполеона. Однажды, когда зашел разговор о Тюренне, какая-то дама сказала: «Мне все же было бы приятнее, если бы он не предал огню Пфальцскую область». «Что за важность, — пылко возразил Наполеон, — если это было необходимо для его замыслов!» В то время Наполеону было всего 14 лет.
В 1785 году он сдал экзамен, необходимый для поступления в артиллерию. Из тридцати шести вакантных офицерских мест ему досталось двенадцатое; он был назначен сублейтенантом полка, стоявшего в Ла-Фер. В списке отзывов преподавателей против его имени значится: «Корсиканец по нраву и национальности, этот молодой человек пойдет далеко, если обстоятельства будут тому благоприятствовать».
В том же году Наполеон лишился отца, умершего в Монпелье. Эта утрата до некоторой степени была возмещена нежной привязанностью, которую питал к нему его двоюродный дед Люсьен, архидиакон в Аяччо. В этом достойном старце глубокое знание людей сочеталось с редкостной добротой. Говорят, он первый заметил необычайные способности своего внучатого племянника и рано предсказал юноше его будущее величие.
По рассказам, Наполеон в первые годы службы делил свое время между лейтенантскими обязанностями и частым посещением родных. Он написал историю Корсики и послал ее в Марсель аббату Рейналю. Знаменитый историк одобрил сочинение молодого офицера и посоветовал ему напечатать эту книгу, добавив, что она сохранится в веках. Рассказывают еще, что Наполеон написал свой труд в форме докладной записки правительству; он представил ее по назначению, и, по-видимому, она пропала бесследно (1790)[13].
Началась революция. Сен-Сирский институт был закрыт. Наполеон отправился за сестрой, чтобы отвезти ее на Корсику; когда они в Тулоне шли по набережной, толпа, преследовавшая их с криками: «Долой аристократов! Долой черную кокарду!» — едва не сбросила их в море. Догадавшись, что почтенные патриоты приняли за кокарду черную ленту на шляпе его сестры, Наполеон остановился, сорвал ленту и швырнул ее в море. В 1791 году он был произведен в штабс-капитаны четвертого артиллерийского полка. Зимой того же года он снова посетил Корсику, где сформировал полк волонтеров; ему разрешили командовать этим полком, оставаясь капитаном французской службы. Во время столкновения, которое произошло между его полком и национальной гвардией Аяччо, он имел случай проявить как свою храбрость, так и хладнокровие. В этой стычке было убито несколько человек, и город пришел в большое волнение. Франция объявила войну королю Сардинскому. Захватом островов, лежащих между Корсикой и Сардинией, молодой капитан впервые доказал свою боевую отвагу.
Глава 2. Действия Бонапарта на Корсике
Наполеон близко сошелся со знаменитым Паоли и с Поццо ди Борго, молодым корсиканцем, богато одаренным и очень честолюбивым. Впоследствии они смертельно возненавидели друг друга. По словам друзей Наполеона, он, будто бы догадавшись по приказам, которые отдавал Паоли, что старик-генерал намерен восстать против Франции, позволил себе так решительно возражать против этого замысла, что был заключен в тюрьму. Он бежал, скрывался в горах, но наткнулся там на крестьян, приверженцев враждебной ему партии, и был отведен ими к Поццо ди Борго. Тот, чтобы избавиться от опасного противника, решил выдать его англичанам. Если бы этот приказ был исполнен, Бонапарту, вероятно, пришлось бы провести в тюрьме несколько лет своей молодости; но крестьяне, которым было поручено стеречь его, движимые состраданием или, быть может, подкупленные им, дали ему возможность бежать. Это вторичное бегство произошло ночью, накануне того самого дня, когда его должны были доставить на английский корабль, крейсировавший вдоль берега. На этот раз ему удалось добраться до города Кальви. Там он нашел двух французских комиссаров, которым открыл замыслы Паоли и Поццо ди Борго[14]. Вслед за тем он покинул Корсику и отправился в Ниццу, где находилась армия, к которой принадлежал его полк.
Глава 3. Осада Тулона. Бонапарт возвращается в Париж. Брак с Жозефиной
Ему был поручен надзор за береговыми батареями между Сан-Ремо и Ниццей. Вскоре его послали в Марсель и близлежащие города; он раздобыл для армии различные боевые припасы. С такими же поручениями его посылали в Осонн, Ла-Фер и Париж. Поездки его по Южной Франции совпали с гражданской войной, происходившей в 1793 году между департаментами и Конвентом. Получить от городов, восставших против правительства, необходимые для войск этого правительства боевые припасы было делом весьма нелегким. Наполеон сумел с ним справиться, то взывая к патриотизму повстанцев, то искусно пользуясь их опасениями. В Авиньоне несколько федератов пытались уговорить его присоединиться к ним. Он ответил, что никогда не согласится принять участие в гражданской войне. За то время, которое ему для выполнения возложенной на неге задачи пришлось провести в Авиньоне, он имел случай убедиться в полной бездарности генералов обеих враждующих сторон, как роялистов, так и республиканцев. Известно, что Авиньон сдался Карто, который из плохого живописца стал еще более плохим генералом. Молодой капитан написал памфлет, где высмеял историю этой осады; он озаглавил его: «Завтрак трех военных в Авиньоне»[15] (1793).
По возвращении из Парижа в Итальянскую армию Наполеон получил приказ принять участие в осаде Тулона. Этой осадой опять-таки руководил Карто, смехотворный генерал, на всех смотревший как на соперников и столь же бездарный, как и упрямый.
С прибытием Дюгомье[16] и кое-каких подкреплений положение резко изменилось. В одном из своих донесений этот талантливый полководец Конвента с похвалой отзывается о гражданине Бонапарте[17], начальнике осадной артиллерии, за его поведение в деле, в котором был захвачен в плен генерал О’Хара[18].
Тулон был взят, а Бонапарт произведен в батальонные командиры. Однажды вскоре после этого он показывал своему брату Луи осадные сооружения; он обратил его внимание на участок, где Карто неумелой атакой причинил республиканской армии потери столь же значительные, как и напрасные. Земля была еще разворочена ядрами; длинный ряд недавно насыпанных холмиков свидетельствовал о том, какое множество тел было здесь погребено; повсюду, затрудняя ходьбу, валялись клочья шапок, обрывки мундиров, обломки оружия и осколки снарядов. «Молодой человек, — сказал Наполеон брату, — посмотрите на это и запомните, что для военного основательное изучение своего ремесла является в такой же мере делом совести, как и благоразумия. Если бы негодяй, приказавший этим храбрецам идти на приступ, знал свое ремесло, многие из них сейчас были бы живы и служили бы республике. Из-за его невежества они и сотни других погибли в цвете лет и в тот самый момент, когда они могли завоевать себе славу и счастье».
Он произнес эти слова с волнением, почти со слезами на глазах. Странно, что человек, в котором от природы так сильно было чувство гуманности, впоследствии выработал в себе душевные свойства завоевателя.
Бонапарт был батальонным командиром и начальником артиллерии войск, действовавших в Италии. В этом чине он провел осаду Онельи (1794). Он представил командующему, генералу Дюгомье, план завоевания Италии; судьбе угодно было, чтобы он сам осуществил этот план.
Его произвели в бригадные генералы; но вскоре все остальные генералы Итальянской армии, которых раздражали и его манера держать себя и его дарование, добились в Париже того, что его послали в Вандею. Наполеон ненавидел гражданскую войну, в которой проявление энергии всегда похоже на варварство. Он помчался в Париж; там выяснилось, что его не только перевели из одной армии в другую, но и назначили вместо артиллерии в пехоту. Обри, председатель военного комитета, не пожелал даже выслушать его доводы. В разрешении отправиться на Восток ему тоже было отказано. В продолжение нескольких месяцев он оставался в Париже без службы и без средств. Он сблизился со знаменитым Тальма[19], в ту пору тоже начинавшим свою карьеру и снабжавшим его бесплатными билетами в театр, когда ему удавалось их достать.
Наполеон чувствовал себя бесконечно несчастным. Избавителем от унылой праздности, столь противной его натуре, явился Баррас[20], оценивший его при осаде Тулона. В качестве члена Директории он поручил ему командование войсками, которые должны были защищать Конвент от парижских секций. Меры, принятые молодым генералом, обеспечили Конвенту легкую победу.
Он задался целью устрашить парижских граждан, избегая, однако, убивать их (5 октября 1795 г., 13 вандемьера). За эту важную услугу он был награжден должностью дивизионного генерала внутренней армии[21]. У Барраса он познакомился с г-жой де Богарне[22]. Она похвалила его действия; он влюбился в нее до безумия. Это была одна из самых привлекательных женщин в Париже, редкая из них обладала большим очарованием, а Наполеон не был избалован успехом у женщин. Он женился на Жозефине (1796), и вскоре, в начале весны, Баррас и Карно добились назначения его командующим армией, действовавшей в Италии.
Глава 4. Итальянский поход
Слишком долго было бы описывать деяния генерала Бонапарта на полях сражений — под Монтенотте[23], при Арколе[24], у Риволи[25]. Об этих бессмертных победах надо рассказывать со всеми подробностями, которые дают понятие о том, насколько они сверхъестественны[26]. Время, когда юная республика одерживает эти победы над древним деспотизмом, —великая, прекрасная эпоха для Европы; для Наполеона это самая чистая, самая блестящая пора его жизни. За один год, располагая крохотной армией, испытывавшей недостаток во всем, он оттеснил немцев от средиземноморского побережья до гор Каринтии, рассеял и уничтожил все армии, которые австрийский царствующий дом посылал одну за другой в Италию, и даровал европейскому континенту мир. Ни один из полководцев древнего или нового мира не одержал столько великих побед в такой краткий срок, с такими ограниченными средствами и над такими могущественными противниками[27]. За один год молодой человек двадцати шести лет от роду затмил таких полководцев, как Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, Фридрих Великий. И словно для того, чтобы вознаградить человечество за эти кровавые успехи, он к лаврам Марса присоединил оливковую ветвь цивилизации. Ломбардия была унижена и истерзана вековым господством католичества и деспотизма[28]. Она являлась лишь полем битвы, которое немцы оспаривали у французов. Генерал Бонапарт вернул этой прекраснейшей области Римской империи жизнь и, казалось, в один миг вернул ей и древнюю ее доблесть. Он сделал ее самой верной союзницей Франции. Он создал из нее республику и, введя в ней своей юной рукой новые установления, тем самым совершил дело, которое являлось наиболее нужным для Франции, а в то же время и для счастья вселенной.
Во всех случаях он выказывал себя горячим и убежденным сторонником мира. Он достоин хвалы, никогда ему не возданной, за то, что был первым выдающимся деятелем Французской республики, который положил предел ее расширению и искренне старался вернуть миру спокойствие. Несомненно, это была ошибка, но в ней повинно его сердце, слишком доверчивое, слишком чувствительное к интересам человечества. Такова причина самых крупных его ошибок. Потомство, которому эта истина предстанет в полном свете, во имя чести рода человеческого не захочет поверить, что зависть современников могла изобразить великого человека бессердечнейшим извергом[30].
Молодая Французская республика могла существовать, только окружив себя со всех сторон республиками. Генерал Бонапарт нажил себе в Париже много врагов той снисходительностью, какую он проявил по отношению к папе, удовольствовавшись — в тот момент, когда Рим всецело был в его власти, — миром, заключенным в Толентино[31], да выдачей сотни картин и нескольких статуй. То, что он тогда мог сделать с шестью тысячами солдат, ему пришлось выполнить девятью годами позже, подвергаясь вдобавок большой опасности. Герцог Лодийский (Мельци)[32], вице-президент Италийской республики, человек безупречно честный и поистине любивший свободу, утверждает, что Наполеон заключил Кампоформийский мир[33] вопреки секретным приказам Директории. Верить в возможность длительного мира между юной республикой и древними аристократиями Европы значило увлекаться несбыточными мечтами.
Глава 5. Бонапарт и Венецианская республика
Стоит ли пересказывать нападки лиц, которые воображают себя людьми тонко чувствующими, а на самом деле — только малодушны? Они утверждают, будто Наполеон насаждал в Италии свободу теми же способами, какими действовал Магомет, проповедовавший Коран с мечом в руках. Новообращенных восхваляли, им покровительствовали, расточали им милости, а неверных безжалостно подвергали всем ужасам войны: грабежу, непосильным поборам… Упрекать в этом Наполеона — значит упрекать его в том, что он пользовался порохом, чтобы стрелять из своих пушек. Ему ставят в вину уничтожение независимости Венеции. Но разве то, что он разрушил, было республикой? То было правление позорное и развращенное, аристократия, возглавляемая слабым человеком, совершенно так же, как другие европейские правительства представляют собой аристократии, возглавляемые сильными людьми. Привычный для этого милого народа уклад жизни был нарушен, но следующее поколение оказалось бы в тысячу раз более счастливым под властью короля Италии. Весьма вероятно, что уступка Венецианского государства австрийскому дому была секретной статьей леобенских прелиминариев[34] и что причины, приведенные впоследствии, чтобы оправдать войну с республикой, были лишь предлогом. Французский генерал вошел в сношения с недовольными, чтобы получить возможность занять город без борьбы. Он считал, что Франции полезно заключить мир с Австрией. Он был хозяином Венеции, потому что занял ее. Дать Венеции счастье не входило в его обязанности. Родина прежде всего. В данном случае генералу Бонапарту можно поставить в упрек только одно: его взгляды были менее возвышенны, чем взгляды Директории[35].
Глава 6. Бонапарт и Директория
Наполеона упрекают в том, что во время Итальянского похода он расшатал не дисциплину, отнюдь нет, но нравственную стойкость своих войск. Он поощрял самый позорный грабеж со стороны своих генералов[36]. Презрев бескорыстие, отличавшее республиканские войска, они по своей алчности вскоре сравнялись с комиссарами Конвента. Г-жа Бонапарт часто наезжала в Геную и, по слухам, поместила в надежное место пять — шесть миллионов франков. Этим Бонапарт совершил преступление против Франции. Что касается Италии, то хищничество во сто крат более возмутительное не явилось бы слишком дорогой платой за оказанное ей безмерное благодеяние — возрождение в ней всех доблестей. Аристократы часто ссылаются на преступления, которые влечет за собой революция. Они забывают о тех преступлениях, которые до революции совершались тайно.
Армия, действовавшая в Италии, показала первый пример вмешательства солдат в управление государством. До того времени армии республики довольствовались тем, что побеждали врагов. Как известно, в 1797 году в Совете пятисот возникла партия, составившая оппозицию Директории[37]. В замыслах ее главарей, быть может, не было ничего преступного, но их действия, бесспорно, могли навлечь на них подозрения. Некоторые из них, несомненно, были роялистами; большинство же, вероятно, не питало иного намерения, как положить предел произволу и позорному хищничеству Директории. В этих целях они изъяли из распоряжения правительства налоги и подчинили его расходы строгому контролю. Директория со своей стороны не замедлила использовать последствия этих мероприятий; она распространила в армиях слух, что все лишения, ими испытываемые, — результат предательства обеих палат, будто бы стремившихся погубить защитников родины, дабы иметь затем возможность беспрепятственно призвать Бурбонов. Командующий Итальянской армией в воззвании к своим войскам открыто подтвердил эти слухи. Эта армия дерзала посылать правительству свои представления. Она позволяла себе по отношению к палатам выпады столь же резкие, как и противные конституции. Тайный замысел Бонапарта заключался в том, чтобы вслед за посылкой этих представлений самому двинуться на Париж с частью своей армии якобы для защиты Директории и Республики, а на самом деле, чтобы захватить руководящее положение в правительстве. Его планы были расстроены переворотом 18 фрюктидора, совершившимся раньше и легче, чем он это предполагал (4 сентября 1797 года 18 фрюктидора V года республики). Этот день, ознаменовавшийся полным разгромом партии, противопоставившей себя Директории, лишил его всякого предлога перейти Альпы. Он продолжал отзываться о членах Директории с величайшим презрением. Бездеятельность, продажность, грубые ошибки этого правительства являлись постоянной темой его разговоров. Обычно в конце таких бесед он заявлял окружавшим его генералам, что тому, кто сумеет сочетать новый строй Франции с господством военных, нетрудно будет обеспечить республике роль древнего Рима.
Глава 7. Политические воззрения Бонапарта
Хотя Наполеон на острове Эльба и говорил, что до похода в Египет он продолжал быть честным республиканцем, все же некоторые эпизоды, приведенные графом фон Мерфельдтом, доказывают, что в период, о котором идет речь, его республиканские убеждения уже были сильно поколеблены. Мерфельдт был одним из австрийских уполномоченных, которые вели мирные переговоры в Леобене, а позднее — в Кампо-Формио. Так как ему важнее всего было добиться свержения республики, он намекнул на то, что генерал Бонапарт легко мог бы стать во главе Франции или Италии. Генерал ничего на это не ответил, но и не выразил возмущения; он даже высказал мысль, что попытка управлять Францией посредством представительных органов и республиканских учреждений является не более как экспериментом. Мерфельдт, которому этот разговор придал смелости, решился с ведома и согласия австрийского двора предложить Наполеону владетельное княжество в Германии. Генерал ответил, что он весьма польщен этим предложением и не сомневается в том, что оно вызвано высокой оценкой его способностей и его значения, но что он поступил бы неразумно, если бы принял его. Подобное владычество неминуемо должно было бы рухнуть при первой же войне между Австрией и Францией. Для Австрии оно явилось бы бесполезным бременем, а Франция в случае своего торжества, бесспорно, отправила бы в изгнание вероломного гражданина, согласившегося принять помощь иностранной державы. Он откровенно добавил, что задался целью занять место в правительстве своей страны и уверен в том, что далеко пойдет, если только ему удастся вдеть ногу в стремя.
Глава 8. Портрет Бонапарта
Если бы Наполеон не заключил мира в Кампо-Формио, он мог бы уничтожить Австрию и избавить Францию от походов 1805 и 1809 годов[38]. По-видимому, великий человек в этот период был только предприимчивым солдатом, который был изумительно талантлив, но не придерживался в политике никаких твердых принципов. Находясь во власти множества честолюбивых мыслей, он не составил себе никакого определенного плана относительно того, как удовлетворить свое честолюбие. «Впрочем, — рассказывает г-н фон Мерфельдт, — невозможно было, побеседовав с ним десять минут, не признать в нем человека с широким кругозором и с исключительными способностями».
«Язык, мысли, манеры, — говорит Мельци, — все в нем поражало, все было своеобразно. В разговоре, так же как и на войне, он был чрезвычайно находчив, изобретателен, быстро угадывал слабую сторону противника и сразу же направлял на нее свои удары. Обладая необычайно живым умом, он лишь очень немногими из своих мыслей был обязан книгам и, за исключением математики, не обнаружил больших успехов в науках. Из всех его способностей, — продолжает Мельци, — самая выдающаяся — это поразительная легкость, с какою он по собственной воле сосредоточивал свое внимание на том или ином предмете и по нескольку часов подряд держал свою мысль как бы прикованною к нему, в беспрерывном напряжении, пока не находил решения, в данных обстоятельствах являвшегося наилучшим. Его замыслы были обширны, но необычайны, гениально задуманы, но иной раз неосуществимы; нередко он из-за мимолетного раздражения отказывался от них или же своей поспешностью делал выполнение их невозможным. От природы вспыльчивый, решительный, порывистый, резкий, он в совершенстве умел быть обворожительным и посредством искусно рассчитанной почтительности и лестной для людей фамильярности очаровывать тех, кого хотел привлечь к себе. Обычно замкнутый и сдержанный, он иной раз, во время вспышек гнева, побуждаемый к тому гордостью, раскрывал замыслы, которые ему особенно важно было бы хранить в тайне. По всей вероятности, ему никогда не случалось изливать свою душу под влиянием нежных чувств». Вообще говоря, единственным существом, которое он любил за всю свою жизнь, была Жозефина, а она никогда его не предавала. Мне не верится, чтобы он лишь немногими из своих мыслей был обязан книгам. Он редко высказывался по вопросам литературы; это, по всей вероятности, и ввело в заблуждение герцога Лодийского, человека весьма в ней сведущего и вследствие этого несколько слабовольного.
«На той пуле, которая меня убьет, будет начертано мое имя», — эти слова он часто повторял. Признаюсь, я их не понимаю. Я вижу в них лишь простое выражение фатализма, столь естественного у людей, каждый день подвергающихся опасности быть сраженными пушечным ядром или погибнуть на море.
Эта мужественная душа обитала в невзрачном, худом, почти тщедушном теле. Энергия этого человека, стойкость, с какою он при таком хилом сложении переносил все тяготы, казались его солдатам чем-то выходящим за пределы возможного. Здесь кроется одна из причин неописуемого воодушевления, которое он возбуждал в войсках[39].
Глава 9. Возвращение Бонапарта во Францию
Таков был главнокомандующий, генерал Бонапарт, когда он вернулся во Францию после завоевания Италии, — предмет восторгов Франции, удивления всей Европы и зависти правительства, которому он до того времени служил. Он был принят этим подозрительно к нему относившимся правительством со всевозможными изъявлениями доверия и почета и назначен им еще до прибытия в Париж одним из полномочных комиссаров на Конгрессе, созванном в Раштадте для всеобщего умиротворения Европы. Он вскоре отказался от этой должности, совершенно для него не подходящей. Директория, стоявшая во главе юной и сильной республики, окруженной ослабленными, но непримиримыми врагами, была слишком благоразумна, чтобы желать мира. Бонапарт отказался и от командования армией, назначенной действовать против Англии. Директория была не настолько сильна, чтобы успешно выполнить подобный замысел. Тем временем и молодому генералу и всем вообще стало ясно, что во Франции нет такого поста, который являлся бы подходящим для него. Даже жизнь частного лица, и та для него была полна опасностей; в славе, его окружавшей, и в его манере держать себя было нечто необычайно романическое, необычайно увлекательное. Поведение членов Директории в этот исторический момент делает им честь и показывает, как далеко мы ушли вперед со времен Марии Медичи.
Нередко в этот период, как и впоследствии, когда им овладевало уныние, Бонапарт страстно жаждал покоя, мирной, частной жизни. Ему казалось, что на лоне природы он обретет счастье.
Глава 10. Египетский поход
В 1796 году Бонапарту было поручено рассмотреть план вторжения в Египет; он изучил его и вернул Директории вместе со своим отзывом. Теперь, очутившись в крайне затруднительном положении, Директория вспомнила об этом плане и предложила Бонапарту возглавить экспедицию. Отклонить в третий раз предложение, исходившее от исполнительной власти, значило бы дать повод думать, что во Франции что-то затевается, и тем самым, по всей вероятности, погубить себя. К тому же завоевание Египта было как нельзя более способно увлечь возвышенную душу, полную романических замыслов и жаждавшую необычайных предприятий. «Помните, что 30 веков[40] смотрят на нас с высоты этих пирамид», — говорил он спустя несколько месяцев своим войскам.
Для этого нападения, как и для всех тех войн, что велись в Европе, едва ли можно было привести законные основания. Французы находились в мире с турецким султаном, номинальным властителем Египта, а беи, подлинные хозяева страны, были варварами, которые, не имея представления о международном праве, никак не могли его нарушить. Впрочем, подобного рода соображения не могли оказать значительное воздействие на решение молодого полководца, вдобавок, быть может, считавшего, что, насаждая в Египте цивилизацию, он явится его благодетелем. Флот с войсками вышел в море и по счастливой случайности, наводящей на разные мысли, после захвата Мальты достиг Александрии, не встретив на своем пути Нельсона.
Глава 11. Египетский поход (продолжение)
Не ждите от меня описания великих военных подвигов, в результате которых Египет был завоеван Наполеоном. Чтобы сделать понятными битвы под Каиром, у пирамид, при Абукире, необходимо было бы дополнить рассказ описанием Египта и дать хоть некоторое представление об изумительной храбрости мамелюков. Труднее всего было научить наши войска противостоять им[41].
В Египте Наполеон вел войну по тем же правилам, что в Италии, но в духе более восточном и более деспотическом. Здесь ему снова пришлось иметь дело с людьми необычайно гордыми и свирепыми, с народом, которому недоставало только аристократии, чтобы уподобиться римлянам. Он карал их коварство с жестокостью, у них же заимствованной. Жители Каира поднимают восстание против гарнизона; Наполеон не удовлетворяется тем, что велит казнить тех, кто был захвачен с оружием в руках. Он заподозривает их духовенство в том, что оно втайне подстрекало их к мятежу, и велит арестовать 200 духовных лиц; они приговариваются к расстрелу.
Добрые буржуа, которые пишут историю, пускают в ход громкие фразы, говоря о подобного рода действиях. Полуглупцы оправдывают их ссылками на свирепость и дикость турок, которые, не довольствуясь тем, что перебили больных, находившихся в госпиталях, и немногих пленных, ими захваченных (подробности этих событий слишком омерзительны, чтобы их приводить), вдобавок еще самым зверским образом изуродовали их трупы.
Причину этих печальных, но необходимых действий надо искать в последовательном применении принципа salus populi suprema lex esto[42]. Деспотизм, превосходящий все, что можно вообразить, до такой степени развратил жителей Востока, что только страх способен заставить их повиноваться. Каирская резня привела их в ужас[43]. «С тех пор, — говорил Наполеон, — они стали выказывать мне преданность, так как убедились, что мягкость чужда моему управлению».
Глава 12. Оправдание действий Бонапарта в Египте
Смесь католицизма и аристократии, в течение двух столетий расслабляющая наши души, делает нас неспособными оценить результаты применения того принципа, о котором я только что упомянул. Не считая мелких упреков, делаемых Наполеону по поводу его поведения в Египте, ему обычно вменяют в вину как тягчайшие преступления:
1) избиение пленных в Яффе;
2) отравление, по его приказу, больных солдат его войск под Сен-Жан-д’Акр;
3) его мнимое обращение в мусульманство;
4) его отъезд из армии.
О событиях в Яффе Наполеон рассказал лорду Эбрингтону, одному из наиболее просвещенных и заслуживающих доверия путешественников, посетивших его на острове Эльба, следующие: «В Яффе я действительно приказал расстрелять около двух тысяч турок[44]. Вы находите, что это чересчур крутая мера? Но в Эль-Арише я согласился на их капитуляцию под условием, что они возвратятся в Багдад. Они нарушили это условие и заперлись в Яффе; я штурмом взял этот город. Я не мог увести их с собой в качестве пленных, потому что у меня было очень мало хлеба, а эти молодцы были слишком опасны, чтобы можно было вторично выпустить их на свободу, в пустыню. Мне ничего другого не оставалось, как перебить их».
Безусловно, по военным законам, пленный, не сдержавший данного им слова, уже не может рассчитывать на пощаду[45], но это жестокое право победителя редко осуществлялось, а в наше время, думается мне, никогда не применялось к такому множеству людей одновременно. Если бы французы, разгорячившись, не дали пощады врагам во время штурма — никто не вздумал бы их осуждать за это: ведь убитые совершили вероломство; если бы полководец, одержавший победу, знал, что гарнизон в значительной своей части состоит из пленных, отпущенных в Эль-Арише на честное слово, он, по всей вероятности, отдал бы приказ перебить их. Мне кажется, история не знает случая, чтобы гарнизон пощадили во время штурма, а потом обрекли его на смерть. К тому же надо полагать, что пленные, взятые при Эль-Арише, составляли не более одной трети яффского гарнизона.
Имеет ли полководец право для спасения своего войска умертвить пленных, или поставить их в условия, в которых они неизбежно должны погибнуть, или же предать их в руки кочевников, которые не дадут им пощады? Римляне не стали бы даже задавать себе такой вопрос[46]; заметьте, однако, что от того ответа, который будет на него дан, зависит не только оправдание поведения Наполеона в Яффе, но и поведения Генриха V[47] при Азинкуре, лорда Энсона на островах Океании, Сюффрена[48] — на Коромандельском берегу. Одно не подлежит сомнению: необходимость подобных действий должна быть очевидна и настоятельна, а в данном случае эту необходимость нельзя отрицать. Было бы неблагоразумно отпустить пленных на честное слово. Опыт уже показал, что эти варвары без зазрения совести захватили бы первую же крепость, которая им встретилась бы на пути, или же, неотступно следуя за армией, продвигающейся в глубь Палестины, беспрерывно тревожили бы ее фланги и арьергард.
Ответственность за этот ужасный поступок нельзя целиком возлагать на одного главнокомандующего. Решение было принято на военном совете, в котором участвовали Бертье, Клебер, Ланн, Бон, Каффарелли и еще несколько генералов.
Глава 13. Оправдание действий Бонапарта в Египте (продолжение)
Наполеон сам рассказывал ряду лиц, что хотел приказать врачам отравить опиумом некоторое число больных в своей армии. Для тех, кто лично его знал, вполне ясно, что это намерение было следствием заблуждения, а вовсе не жестокосердия или равнодушия к судьбе своих солдат. Все те, кто описывает эти события[49], единогласно признают, что во время сирийского похода Наполеон проявлял заботу о больных и раненых солдатах. Он сделал то, чего ни один полководец до него не делал: посетил лазареты, где лежали чумные больные, беседовал с ними, выслушивал их жалобы, лично проверял, в какой мере врачи исполняют свой долг[50]. При каждом передвижении своей армии, особенно при отступлении от Сен-Жан-д’Акр, он величайшее внимание уделял лазаретам. Разумными мерами, принятыми им для того, чтобы вывезти больных и раненых, а также хорошим уходом, которым они пользовались, он снискал похвалу англичан. Деженет[51], бывший главным врачом Сирийской армии, теперь стал завзятым роялистом; однако даже после возвращения Бурбонов он никогда не говорил об отношении Наполеона к больным солдатам иначе, как с величайшей похвалой.
Знаменитый Ассалини[52] — мюнхенский врач, тоже побывавший в Сирии, — хоть и недолюбливает Наполеона, однако отзывается о нем так же, как Деженет.
Во время отступления от Сен-Жан-д’Акр Ассалини, подавший главнокомандующему рапорт, из которого явствовало, что перевозочных средств для больных не хватает, получил приказ выехать на дорогу, захватить там всех обозных лошадей и даже отобрать лошадей у офицеров. Эта суровая мера была проведена полностью, и ни один из больных, на исцеление которых, по мнению врачей, оставалась хоть какая-нибудь надежда, не был брошен. На острове Эльба император, сознававший, что английская нация насчитывает среди своих граждан самых здравомыслящих людей Европы, неоднократно предлагал лорду Эбрингтону задавать ему, не стесняясь, вопросы о событиях его жизни. Когда Эбрингтон, воспользовавшись этим разрешением, дошел до слухов об отравлении, Наполеон, нимало не смутившись, сразу ответил ему: "В этом есть доля правды. Несколько солдат моей армии заболело чумой; им оставалось жить меньше суток; надо было немедленно выступить в поход; я спросил Деженета, можно ли взять их с собой; он ответил, что это связано с риском распространить чуму в армии и к тому же не принесет никакой пользы людям, вылечить которых невозможно. Я велел ему прописать им сильную дозу опиума и прибавил, что это лучше, чем отдать их во власть турок. Он с большим достоинством возразил мне, что его дело — лечить людей, а не убивать их. Может быть, он был прав, хотя я просил его сделать для них только то, о чем сам попросил бы моих лучших друзей, окажись я в таком положении. Впоследствии я часто размышлял об этом случае с точки зрения морали, спрашивал у многих людей их мнение на этот счет, и мне думается, что, в сущности, все же лучше дать человеку закончить путь, назначенный ему судьбою, каков бы он ни был. Я пришел к этому выводу позже, видя смерть бедного моего друга Дюрока[53], который, когда у него на моих глазах внутренности вывалились на землю, несколько раз горячо просил меня положить конец его мучениям; я ему сказал: «Мне жаль вас, друг мой, но ничего не поделаешь; надо страдать до конца».
Что касается вероотступничества Наполеона в Египте, то все свои воззвания он начинал словами: «Нет бога, кроме бога, и Магомет его пророк». Это мнимое прегрешение произвело впечатление в одной только Англии. Все остальные народы поняли, что оно должно быть поставлено на одну доску с обращением в мусульманство майора Горнемана и других путешественников, которых «Африканское общество» посылает исследовать тайны пустыни. Наполеон хотел расположить к себе жителей Египта[54]. Он вполне основательно рассчитывал, что благочестивые и пророческие выражения повергнут в ужас значительную часть все еще суеверного египетского народа, а его собственную личность окружат ореолом неодолимого рока. Мысль о том, что он в самом деле собирался выдать себя за второго Магомета, достойна эмигрантов[55]. Такой способ действий увенчался полным успехом. «Вы не можете себе представить, — говорил он лорду Эбрингтону, — сколь многого я добился в Египте тем, что сделал вид, будто перешел в их веру». Англичане, всегда находящиеся во власти своих пуританских предрассудков, которые, однако же, наилучшим образом уживаются с самой возмутительной жестокостью, находят, что это неблагородная хитрость. История на это возразит, что в эпоху, когда родился Наполеон, католические идеи стали уже смешными.
Глава 14. Возвращение во Францию
Что касается другого его поступка, гораздо более серьезного, — того, что он бросил в Египте свою армию[56] на произвол судьбы, — то этим он прежде всего совершил преступление против правительства, за которое это правительство могло подвергнуть его законной каре. Но он не совершил этим преступления против своей армии, которую оставил в прекрасном состоянии, что явствует из сопротивления, оказанного ею англичанам. Наполеона можно обвинять только в легкомыслии: он не предусмотрел, что Клебер[57] мог быть убит, в результате чего командование перешло к бездарному генералу Мену[58].
Будущее выяснит, вернулся ли Наполеон во Францию по совету некоторых прозорливых патриотов, как я склонен предположить, или же он сделал этот решительный шаг, руководствуясь исключительно своими собственными соображениями. Людям с сильной душой приятно представлять себе, какие чувства волновали его в ту пору: с одной стороны, честолюбие, любовь к родине, надежда оставить славную память о себе в потомстве, с другой — возможность быть захваченным англичанами или расстрелянным. Какая нужна была твердость мысли, чтобы решиться на такой важный шаг, исходя единственно из предположений! Жизнь этого человека — гимн величию души.
Глава 15. Прием во Франции
Получив известия о поражениях французских войск, о потере Италии, об анархии и недовольстве внутри страны, Наполеон из этой печальной картины сделал вывод, что Директория не может удержаться. Он явился в Париж, чтобы спасти Францию и обеспечить за собой место в новом правительстве. Своим возвращением из Египта он принес пользу и родине и себе самому; большего нельзя требовать от слабых смертных.
Бесспорно, когда Наполеон высадился во Франции, он не знал, как к нему отнесутся, и пока лионцы не оказали ему восторженного приема, можно было сомневаться в том, что явится наградой его отваги: трон или эшафот. Как только стало известно, что он возвратился, Директория отдала Фуше, тогда министру полиции, приказ о его аресте. Прославленный предатель ответил: «Не такой он человек, чтобы дать себя арестовать, и не я буду тем человеком, который его арестует»[59].
Глава 16. Воззрения Бонапарта накануне 18 брюмера
В тот момент, когда генерал Бонапарт спешно вернулся из Египта, чтобы спасать родину, член Директории Баррас, человек, способный на дерзкие предприятия, был занят тем, что продавал Францию за двенадцать миллионов франков изгнанному из нее королевскому дому. Уже была изготовлена соответствующая грамота. Целых два года Баррас подготовлял выполнение этого плана. Сьейес узнал о нем, когда был посланником в Берлине*. Этот пример, как и пример Мирабо, ясно показывает, что республика никогда не должна доверяться дворянам. Баррас, всегда поддававшийся обаянию титулов, решился доверить свои замыслы человеку, который раньше пользовался его покровительством.
Наполеон застал в Париже своего брата Люсьена; они вместе обсудили представлявшиеся возможности; было ясно, что либо кто-нибудь взойдет на престол — Наполеон или Бурбоны, либо нужно преобразовать республику.
План вернуть Бурбонам престол был смешон; народ слишком сильно еще ненавидел дворян и, несмотря на жестокости террора, по-прежнему любил республику. Водворить Бурбонов в Париже могла бы только иностранная армия. Преобразовать республику, иными словами — выработать конституцию, достаточно жизнеспособную, — такую задачу Наполеон чувствовал себя не в силах разрешить. Люди, которых пришлось бы привлечь к этому делу, казались ему презренными, всецело преданными собственным интересам. К тому же он не видел для себя вполне надежного места и понимал, что, найдись снова изменник, который продал бы Францию Бурбонам или Англии, — его, Наполеона, в первую очередь приговорили бы к смерти. Естественно, что среди всех этих колебаний победило стремление к власти, а в отношении чести Наполеон сказал себе: «Для Франции лучше, чтобы был я, а не Бурбоны». Что касается конституционной монархии, за которую стоял Сьейес, то он не имел возможности ее установить, и вдобавок тот, кого он намечал в короли, был слишком малоизвестен. Нужно было найти средство, действующее сильно и быстро.
Несчастная Франция, в которой царила полная анархия, видела, как ее армии одна за другой терпели поражения; а ее врагами являлись короли, которые неминуемо должны были отнестись к ней беспощадно, ибо, дав их подданным познать счастье, республика тем самым побуждала подданных к свержению королей. Если бы разгневанные короли, победив Францию, соизволили вернуть ее изгнанному королевскому дому, то все, что этот дом сделал — или допустил — в 1815 году[60], может дать лишь слабое представление о том, что от него можно было ожидать в 1800 году. Франция, дошедшая до последней степени отчаяния и нравственного унижения, ставшая несчастной по вине правительства, которое она с такой гордостью себе избрала, еще более несчастная вследствие разгрома ее войск, не вызвала бы в Бурбонах ни малейших опасений, и видимость либерализма, соблюдаемую правительством, можно объяснить единственно лишь страхом перед императором.
Но более вероятно, что, победив Францию, короли разделили бы ее между собой. Благоразумно было бы уничтожить этот очаг якобинства. Манифест герцога Брауншвейгского претворился бы в жизнь, и все те благородные писатели, которыми заполнены Академии, провозгласили бы невозможность свободы. С 1793 года новые идеи никогда еще не подвергались столь великой опасности. Мировая цивилизация едва не была отброшена на несколько веков назад. Несчастный перуанец продолжал бы стонать под железным ярмом испанца, а короли-победители упивались бы жестокостью, как в Неаполе.
Франции со всех сторон угрожала гибель — исчезновение в бездонной пучине, которая в наши дни, на наших глазах поглотила Польшу.
Если когда-нибудь отмена извечного права каждого человека на самую неограниченную свободу может быть оправдана какими-либо обстоятельствами, генерал Бонапарт мог сказать любому французу: «Благодаря мне ты по-прежнему француз; благодаря мне ты не подвластен ни судье-пруссаку, ни губернатору-пьемонтцу; благодаря мне ты не являешься рабом разгневанного властителя, который будет мстить тебе за страх, им испытанный. Поэтому примирись с тем, что я буду твоим императором».
Таковы в основном были мысли, волновавшие генерала Бонапарта и его брата накануне 18 брюмера (9 ноября) 1799 года; все остальное касалось лишь способов осуществления задуманного.
Глава 17. Сьейес
В то время как Наполеон принимал решение и обдумывал необходимые меры, его наперебой старались привлечь на свою сторону все те партии, которые терзали республику, находившуюся при последнем издыхании. Правительство рушилось по той причине, что не существовало охранительного сената, который поддерживал бы равновесие между нижней палатой и Директорией и назначал бы членов последней, а отнюдь не потому, что республика оказалась невозможной во Франции. При данном положении дел нужен был диктатор, но никогда законно установленное правительство не решилось бы его назначить. Грязные душонки, входившие в состав Директории, — люди, сложившиеся во времена обветшалой монархии, — стремились все несчастья родины обратить на пользу своему мелкому эгоизму и своим интересам. Все сколько-нибудь великодушное казалось им вздором.
Мудрый и добродетельный Сьейес всегда держался того взгляда, что для упрочения завоеванных революцией установлений необходима династия, призванная революцией. Он помог Бонапарту произвести переворот 18 брюмера. Не будь Наполеона, он использовал бы для этой цели какого-нибудь другого генерала. Впоследствии Сьейес говорил: «Я сделал 18-е брюмера, но не 19-е». Рассказывают, будто генерал Моро[61] отказался содействовать Сьейесу; а генерал Жубер[62], склонный сыграть эту роль, был убит в самом начале первого своего сражения — при Нови.
Сьейес и Баррас были наиболее влиятельными членами правительства. Баррас готовился продать республику Бурбонам, не тревожась о последствиях, и предлагал генералу Бонапарту возглавить этот заговор. Сьейес хотел учредить конституционную монархию; он выработал конституцию, согласно первой статье которой королем был бы провозглашен герцог Орлеанский, и предлагал генералу Бонапарту возглавить этот заговор. Генерал, в котором нуждались обе партии, сблизился с Лефевром, военачальником, славившимся более своей храбростью, нежели умом, и в то время командовавшим парижским гарнизоном и 17-й дивизией. Наполеон действовал в согласии с Баррасом и Сьейесом, но вскоре завербовал Лефевра в число своих собственных сторонников. С этого момента войска, квартировавшие в Париже и его окрестностях, перешли в распоряжение Бонапарта, и вопрос заключался лишь в том, в какую форму облечь переворот.
Глава 18. 18 брюмера
По настоянию Бонапарта в ночь на 18 брюмера (9 ноября) 1799 года неожиданно, путем личных письменных приглашений, были созваны на заседание те из членов Совета старейшин, на которых он мог положиться. На основании статьи конституции, дававшей Совету старейшин право переводить обе палаты за пределы Парижа, был издан декрет, гласивший, что 19 брюмера заседание Совета старейшин и Совета пятисот состоится в Сен-Клу; принятие мер, необходимых для охраны народного представительства, поручалось генералу Бонапарту, назначенному начальником линейных войск и национальной гвардии. Бонапарт, которого ночью вызвали на заседание, чтобы объявить ему этот декрет, произнес речь. Поскольку он не мог открыто говорить о тех двух заговорах, которые намеревался расстроить, речь его состояла только из общих фраз. 19 брюмера Директория, генералы и толпы любопытных отправились в Сен-Клу. Все проходы были заняты солдатами. Совет старейшин собрался в галерее дворца. Совет пятисот, председателем которого незадолго перед тем был назначен Люсьен Бонапарт, — в так называемой Оранжерее.
Бонапарт вошел в зал Совета старейшин и произнес речь, неоднократно прерывавшуюся возгласами и криками депутатов, преданных конституции или, вернее сказать, желавших воспрепятствовать успеху затеи, в которой они не участвовали. В эти решающие минуты в Совете пятисот происходила еще более бурная сцена. Некоторые из его членов потребовали расследования причин, вызвавших перевод обеих палат в Сен-Клу. Люсьен тщетно пытался успокоить разгоряченные этим предложением умы, — а ведь когда французы приходят в такое состояние, мысль о личных интересах перестает на них действовать или, вернее, воздействует лишь в том направлении, что они из тщеславия стремятся стать героями. Все в один голос кричали: «Не надо диктатора! Долой диктатора!»
В этот момент генерал Бонапарт в сопровождении четырех гренадеров вошел в залу. Среди депутатов раздались крики: «Что это значит? Здесь не место саблям! Не место солдатам!» Другие, более трезво оценивавшие положение, бросились на середину залы, окружили генерала, схватили его и принялись трясти за шиворот, вопя: «Объявить его вне закона! Долой диктатора!» Так как проявление мужества в представительных собраниях — вещь весьма редкая во Франции, то история должна сохранить имя Бигонне, депутата города Макона. Этому храброму депутату следовало убить Бонапарта.
Рассказы о конце этой сцены менее достоверны. Говорят, будто Бонапарт, услышав грозный крик: «Объявить его вне закона!», — побледнел и не мог промолвить ни одного слова в свою защиту. Генерал Лефевр пришел ему на помощь и помог выбраться из залы. Добавляют, что Бонапарт сел на коня и, решив, что в Сен-Клу дело проиграно, во весь опор поскакал в Париж. Но не успел он еще проехать мост, как помчавшийся вслед за ним Мюрат нагнал его и обратился к нему со словами: «Уйти — значит все потерять!» Наполеон, которого эти слова заставили опомниться, возвращается в Сен-Клу, на главную улицу, призывает солдат к оружию и посылает небольшой отряд гренадеров в Оранжерею. Гренадеры, предводительствуемые Мюратом, входят в залу. Люсьен, выказавший на трибуне большую стойкость, снова занимает председательское кресло и заявляет, что депутаты, пытавшиеся умертвить его брата, — дерзкие разбойники, подкупленные Англией. По его настоянию издается декрет, которым Директория упраздняется, а исполнительная власть передается трем временно назначенным консулам: Бонапарту, Сьейесу и Роже-Дюко. Далее постановлено было образовать из числа членов обеих палат законодательную комиссию для выработки совместно с консулами новой конституции.
Подробности событий 18 брюмера не удастся полностью выяснить, пока не выйдут в свет «Записки»[63] Люсьена Бонапарта. До тех пор слава совершения этого великого переворота останется за председателем Совета пятисот, проявившим на трибуне твердость и мужество в тот момент, когда его брат колебался. Он сыграл весьма значительную роль в составлении конституции, так поспешно выработанной. Согласно этой отнюдь не плохой конституции, были назначены три консула: Бонапарт, Камбасерес и Лебрен.
Был учрежден Сенат, составленный из людей, которые не могли притязать на места в правительстве. Сенат назначал Законодательный корпус, роль которого сводилась к тому, что он голосовал законы, но не имел права их обсуждать. Этим делом занимался другой орган, именовавшийся Трибунатом: он обсуждал законы, но не имел права их голосовать.
Трибунат и исполнительная власть представляли свои законопроекты безгласному Законодательному корпусу.
Эта конституция могла бы оказаться весьма удачной, если бы, для счастья Франции, судьбе было угодно, чтобы пушечное ядро сразило первого консула после двухлетнего правления. Это подобие монархии окончательно отвратило бы французов от последней. Легко убедиться, что основной недостаток конституции VIII года заключался в том, что Законодательный корпус назначался Сенатом. Законодательный корпус должен был непосредственно избираться народом, а Сенат — иметь право каждый год назначать нового консула.
Глава 19. Состояние Франции к 18 брюмера
Правление десятка трусливых казнокрадов и предателей сменилось военным деспотизмом; но не будь этого деспотизма, Франции в 1800 году пришлось бы пережить события 1814 года или же террор.
Теперь Наполеон «вдел ногу в стремя», как он говорил в пору своих итальянских походов; и надо признать, что никто из полководцев, никто из монархов не знавал такого блестящего года, каким явился для Франции и для него последний год XVIII века.
К тому времени, когда Наполеон стал во главе правительства, французская армия, потерпев ряд поражений, пришла в сильное расстройство. Завоевания Наполеона в Италии были утрачены, за исключением горных областей и генуэзского побережья. Большая часть Швейцарии незадолго перед тем ушла из-под влияния Франции. Произвол и хищничество агентов республики[64] вызвали возмущение швейцарцев; с этого времени аристократия взяла верх в стране; швейцарцы превратились в жесточайших врагов Франции; их нейтралитет стал пустым словом, и наиболее уязвимая из французских границ оказалась совершенно открытой.
Все виды ресурсов Франции были окончательно исчерпаны, и, что хуже всего остального, энтузиазм французов иссяк. Все попытки создать конституцию, основанную на свободе, потерпели неудачу. Якобинцев презирали и ненавидели за их жестокость и за дерзкий замысел установить республику по образцу древности. Умеренных презирали за их бездарность и продажность. Роялисты, открыто бунтовавшие в западных областях, в Париже по обыкновению выказывали нерешительность, страсть к интригам, а более всего — трусость[65].
Если не считать Моро, никто, кроме генерала, возвратившегося из Египта, не пользовался ни авторитетом, ни популярностью. А Моро в то время намеревался плыть по течению; руководить каким бы то ни было движением он никогда не умел.
Глава 20. Диктатура Бонапарта
Сам Вашингтон затруднился бы определить ту степень свободы, которую можно было, не создавая этим опасности, предоставить народу, в высшей степени ребячливому, народу, который так мало использовал свой опыт и в глубине души все еще питал нелепые предрассудки, привитые ему старой монархией[66]. Но ни одна из тех идей, которые могли занять ум Вашингтона, не остановила на себе внимания первого консула, или, по крайней мере, он с чрезмерной легкостью счел их несбыточными мечтами для Европы (1800). Генерал Бонапарт был чрезвычайно невежествен в искусстве управления. Проникнутый военным духом, он обсуждение всегда принимал за неповиновение. Опыт изо дня в день вновь доказывал ему огромное его превосходство, и он слишком презирал людей, чтобы позволить им обсуждать меры, признанные им благотворными. Восприняв идеи древнего Рима, он всегда считал худшим из зол не положение человека, дурно управляемого и притесняемого в его частной жизни, а положение покоренного.
Если бы он обладал умом более просвещенным, если бы ему была известна непобедимая сила общественного мнения, — я уверен, что природа не взяла бы в нем верх и деспот не проявился бы. Одному человеку не дано соединять в себе все таланты, а он был слишком изумительным полководцем для того, чтобы быть хорошим политиком и законодателем.
В первые месяцы своего консульства он осуществлял подлинную диктатуру, в силу обстоятельств ставшую необходимой. Человеку, которого внутри страны тревожили якобинцы и роялисты, да еще память о недавних заговорах Барраса и Сьейеса, которому извне угрожали готовые вторгнуться в пределы республики армии королей, нужно было продержаться во что бы то ни стало. Эта необходимость, на мой взгляд, оправдывает все самовластные меры, принятые им в первый год консульства.
Постепенно размышление, основанное на тщательных наблюдениях, привело окружающих к выводу, что он преследует исключительно свои личные цели. Тотчас им завладела свора льстецов; как это обычно бывает, они стали доводить до крайности все то, что считали мнением своего властелина[67]. Людям этого склада, вроде Маре или Реньо, оказывала содействие нация, привыкшая к рабству и хорошо себя чувствующая только тогда, когда ею повелевают.
Дать сначала французскому народу столько свободы, сколько он мог усвоить, и затем постепенно, по мере того, как партии утрачивали бы свой пыл, а общественное мнение становилось бы все более спокойным и просвещенным, расширять свободу, — этой задачи Наполеон себе отнюдь не ставил. Он не задумывался над тем, какую долю власти можно, не совершая этим неосторожности, доверить народу, а старался угадать, какой крупицей власти народ удовлетворится. Если конституция, которую он дал Франции, была составлена с каким-либо расчетом, — это был расчет на то, чтобы незаметно вновь привести эту прекрасную страну к абсолютной монархии, а отнюдь не на то, чтобы довершить ее приобщение к свободе[68].
Наполеон мысленно видел перед собой корону; его ослеплял блеск этой обветшалой побрякушки. Он мог установить республику[69] или хотя бы двухпалатную систему управления; вместо этого он все свои помыслы устремил на то, чтобы положить начало династии королей.
Глава 21. Преобразование Франции
Первые мероприятия диктатора были величественны, разумны и благотворны. Каждому была ясна необходимость твердой власти, — такая твердая власть была создана. Все возмущались продажностью и произволом последних правительств, — первый консул сделал хищничество невозможным и всячески содействовал лучшему отправлению правосудия. Все скорбели о том, что существование множества партий препятствует единению и ослабляет Францию, — Наполеон призвал к руководству делами талантливых людей всех партий. Каждого страшила мысль о реакции, — Наполеон железной рукой пресек все попытки реакционного переворота. Правительство Наполеона одинаково охраняло всех тех, кто повиновался законам, и беспощадно карало всех тех, кто дерзал их нарушать. Под влиянием преследований последние искорки католицизма разгорелись вновь, — Наполеон взял религию под свое покровительство и вернул священников к церковным алтарям. Западные департаменты страдали от гражданской войны, снова вспыхнувшей вследствие закона о заложниках, — Наполеон отменил этот закон, прекратил составление списков эмигрантов[70] и мудрым сочетанием кротости и твердости водворил на Западе полное спокойствие. Франция единодушно желала мира, — Наполеон сделал врагам мирные предложения. Когда Англия и Австрия пренебрежительно их отвергли, он своей изумительной победой при Маренго[71] добился от Австрии покорности, а затем с безрассудным великодушием все ей простил. Английский кабинет, эта зловредная олигархия, применяющая для страданий всего мира и для порабощения людей все те силы и знания, которыми она обязана свободе[72] — этот кабинет, самый могущественный и самый искушенный из всех врагов первого консула, видя себя покинутым всеми своими союзниками, был в конце концов вынужден заключить мир и признать республику.
Глава 22. Конкордат. Кодекс Наполеона
Наполеон уже не имел соперников среди великих людей нового времени; он достиг вершины славы, и если бы он захотел даровать родине свободу, он уже не встретил бы препятствий.
Особенно его восхваляли за то, что своим конкордатом он вернул мир и спокойствие церкви. Этот конкордат — великая ошибка, которая на целое столетие задержит раскрепощение Франции; Наполеону надлежало ограничиться прекращением всяких преследований[73]. Частные лица должны оплачивать своего священника так же, как они платят своему булочнику.
Наполеон всегда придерживался широчайшей терпимости по отношению к французским протестантам; в годы его правления того, кто осмелился бы заговорить о возможности нарушения этого основного права человека, сочли бы сумасшедшим. Безошибочно определив, в чем зло, препятствующее очищению католичества, он просил папу отменить безбрачие священников, но не встретил сочувствия в римской курии. Как он сказал Фоксу[74], вздумай он настаивать на своем предложении, все с негодованием сочли бы это протестантизмом чистейшей воды.
Наполеон ускорил судопроизводство и сделал его более справедливым. Он работал над самым благородным своим творением — кодексом Наполеона. Таким образом, — пример, единственный в истории! — самому великому из своих полководцев Франция обязана устранением путаницы и противоречий, царивших в несметном множестве законов, которыми она управлялась. Наконец, один вид жандармов, набиравшихся Наполеоном из числа лучших его солдат, устрашающе действовал на преступников.
Глава 23. Конституция VIII года. Внешняя политика
Но если перейти от способов управления Наполеона к самым его учреждениям, картина резко изменится. Там — все исполнено ясности, все способствует благоденствию, все являет прямоту; здесь — все неопределенно, мелочно, проникнуто лицемерием.
Ошибки его политики могут быть объяснены в двух словах: он всегда боялся народа и никогда не имел определенного плана. Однако его учреждения оказались либеральными, ибо, сам этого не замечая, он руководился природным своим умом, подсказывавшим ему правильные решения, и уважением, которое всегда питал к Учредительному собранию. Правда, Законодательный корпус, обреченный на безмолвие, Трибунат, имеющий право говорить, но не голосовать, Сенат, заседающий при закрытых дверях, смешны, ибо правление не может быть представительным только наполовину. "Но, — повторяли мы себе, — чтобы основывать государства, нужны Ромулы[75], а Нумы[76] являются впоследствии". Эти учреждения после смерти Наполеона нетрудно было бы усовершенствовать и превратить в источник свободы. К тому же для французов они имели то огромное преимущество, что помогали им забыть все старое. Французы нуждаются в том, чтобы их излечили от уважения к ветхому хламу, и, будь у Наполеона более разумные советчики, он восстановил бы парламенты. Посреди всех чудесных дел, совершенных его гением, первый консул всегда видел перед собой пустующий трон; и — в этом надо отдать ему справедливость — ни по своим военным привычкам, ни по своему темпераменту он не был способен мириться с ограничениями власти. Печать, дерзавшая нежелательным для него образом освещать события, подверглась преследованиям и была порабощена. Лица, чем-либо навлекшие на себя его недовольство, подвергались угрозам, аресту, высылке без суда. Единственным обеспечением свободы личности против беззаконных приказов его министра полиции была проницательность его великого ума, благодаря которой он понимал, что всякое ненужное угнетение ослабляет нацию, а тем самым — и ее властителя. И так велика была сила этого сдерживающего начала, что при государе, властвовавшем над сорока миллионами подданных, и после правительств, которые, можно сказать, потворствовали всяческим преступлениям, — государственные тюрьмы были не так переполнены, как при добром Людовике XVI. Правил тиран, но произвола было мало. А ведь истинный лозунг цивилизации — «Долой произвол!».
Действуя без определенного плана и сообразно бурным вспышкам своего переменчивого нрава против представительных учреждений, — ибо они одни внушали страх этой смелой душе, — он в один прекрасный день, когда Трибунат позволил себе сделать справедливые возражения против выработанных его министрами законопроектов, исключил из этого собрания всех тех, кто хоть чего-нибудь стоил, а вскоре после этого совсем его упразднил. Сенат не только не являлся охранителем закона, но сам все время изменялся в смысле своего состава и все более раболепствовал, ибо Наполеон не хотел, чтобы какой бы то ни было политический орган упрочился в общественном мнении. Надо было, чтобы очень умный народ, слушая громкие фразы об устойчивости, о грядущих поколениях, чувствовал, что ничто не устойчиво, кроме власти Наполеона, что ничто не усиливается, кроме его могущества. «Французы, — сказал он однажды в эти годы, — равнодушны к свободе; они не понимают и не любят ее; единственная их страсть — тщеславие, и единственным политическим правом, которым они дорожат, является политическое равенство, позволяющее всем и каждому надеяться занять любое место».
Никогда французскому народу не была дана более правильная характеристика[77].
При императоре французы в силу своей приверженности к теориям гораздо больше кричали «Свобода!», чем испытывали действительную в ней потребность. Вот почему отмена свободы печати была основана на очень правильном расчете. Нация проявила полнейшее равнодушие, когда первый консул отнял у нее свободу печати и свободу личности. Сейчас она жестоко страдает от их отсутствия. Но, чтобы быть справедливой, она не должна брать мерилом событий того времени свои нынешние чувства. Тогда перенесение шпаги Фридриха (победителя при Росбахе[78]) в Дом инвалидов вознаграждало нацию за утраченные ею права. Весьма нередко тирания осуществлялась ради общего блага: достаточно вспомнить объединение партий, упорядочение финансов, составление кодексов, строительство дорог. И, наоборот, можно представить себе правительство, которое по своей слабости подвергало бы отдельную личность лишь очень незначительным стеснениям, но все свои малые силы употребляло бы во вред общим интересам.
Первый консул быстро проникся убеждением, что тщеславие во Франции является национальной страстью. Чтобы одновременно удовлетворить и эту живущую во всех страсть и собственное свое честолюбие, он стремился расширить пределы Франции и усилить свое влияние в Европе. Парижанин, утром находивший в
В период, о котором идет речь, Пьемонт, герцогство Пармское и остров Эльба были последовательно присоединены к республике. Эти частичные приобретения являлись благодарной темой для разговоров. Когда Мельци высказал Наполеону свои опасения касательно присоединения Пьемонта, первый консул с улыбкой ответил на это: «У меня сильная рука, тяжелая ноша мне по вкусу». Испания уступила ему Луизиану. Посредством действий, малоизвестных во всех их подробностях, но, по-видимому, по жестокости и вероломству вполне достойных Филиппа II[80], он вернул Франции владычество над Сан-Доминго. Он созвал в Лионе самых видных граждан Цизальпинской республики, единственного подлинно прекрасного творения его политического таланта. Он разрушил их мечты о свободе, заставив их избрать его президентом. Генуэзскую аристократию, еще более презренную, нежели венецианская, на некоторое время спасла ловкость одного из ее представителей, сначала бывшего в дружбе с Наполеоном, а затем по причине этих патриотических действий в течение нескольких лет подвергавшегося гонениям. Гельвеция была вынуждена принять его посредничество. Но, препятствуя установлению свободы в Италии, он в то же время пожелал возродить ее в Швейцарии. Он образовал кантон Во и освободил этот прекрасный край, где свобода сохранилась поныне, от унизительной тирании бернской аристократии. Германия неоднократно подвергалась переделам между мелкими ее государями в зависимости от выгод Наполеона, интересов России и продажности его министров.
Таковы были действия этого великого человека за один только год.
Сочинители пасквилей и г-жа де Сталь видят в этих действиях несчастье для рода человеческого; справедливо обратное. Уже целое столетие Европа испытывает недостаток не столько в благих намерениях, сколько в энергии, необходимой для того, чтобы всколыхнуть громаду старых привычек. Отныне великие перевороты окажутся возможными, только если они будут направлены к улучшению нравов, иными словами — к счастью человечества. Каждое потрясение, которому подвергаются все эти обветшалые установления, приближает их к истинному равновесию[81].
Утверждают, будто после возвращения своего с Лионских Комиций первый консул возымел намерение объявить себя императором Галии. Эта затея была должным образом осмеяна. На бульварах появилась карикатура, изображавшая ребенка, погоняющего палкой индюков; подпись гласила: «L’Empire des Gaules»[82]. Консульская гвардия своим ропотом дала ему понять, что она еще не забыла клича «Да здравствует Республика!», так часто увлекавшего ее к победе. Ланн[83], самый храбрый из его генералов, дважды спасавший Наполеону жизнь в Италии и питавший к нему привязанность, которая граничила со страстью, ярый республиканец, устроил ему бурную сцену.
Но раболепный Сенат и народ, исполненный беспечности, провозгласили Наполеона пожизненным консулом с правом назначить себе преемника. Теперь ему ничего уже не оставалось желать, кроме громкого титула. Необычайные события, которые будут нами изложены, вскоре облекли его в императорский пурпур[84].
Глава 24. Адская машина
Умеренность первого консула, так сильно отличавшаяся от насилий предыдущих правительств, внушила роялистам безрассудные и безграничные надежды. Революция обрела своего Кромвеля; они были настолько глупы, что увидели в нем генерала Монка[85]. Убедившись в своей ошибке, они стали искать способа отомстить[86] за свои обманутые надежды и додумались до адской машины. Однажды какой-то неизвестный попросил встретившегося ему подростка свезти тележку, на которой стоял бочонок. Дело происходило поздно вечером на углу улицы Сен-Никез; увидев, что карета первого консула выехала из Тюильри по направлению к Опере, неизвестный быстро удалился. Кучер консула, вместо того чтобы остановиться перед тележкой, мешавшей проезду, недолго думая, пустил лошадей вскачь, с риском ее опрокинуть[87]. Спустя две секунды бочонок взорвался с оглушительным грохотом. Несчастный подросток и человек 30 случайных прохожих были разорваны на части. Карета первого консула, отъехавшая всего на каких-нибудь двадцать футов от тележки, уцелела, потому что успела повернуть за угол Мальтийской улицы. Наполеон всегда считал, что в этом деле был замешан английский министр Уиндхем. Он заявил это Фоксу в известном разговоре, который имел место в Тюильрииском дворце между этими двумя великими людьми. Фокс сначала усиленно отрицал участие Уиндхема, а затем стал восхвалять всем известную честность английского правительства. Наполеон, высоко ценивший Фокса, из вежливости удержался от смеха[88].
Мир с Англией, заключенный вскоре после этих событий, положил конец козням роялистов; но спустя некоторое время, когда снова вспыхнула война, заговоры возобновились. Жорж Кадудаль[89], Пишегрю и другие эмигранты тайно прибыли в Париж. Моро, вначале державшийся в стороне, под влиянием офицеров своего штаба, задавшихся целью разжечь в нем честолюбие, уверил себя, что он враг первого консула, и стал их сообщником. В Париже происходили совещания, на которых обсуждались планы убийства[90] Наполеона и установления нового государственного строя.
Глава 25. Заговор Пишегрю. Дело капитана Райта[91]
Пишегрю и Жорж были арестованы. Пишегрю удавился в тюрьме Тампль, Жорж был казнен, Моро предан суду и приговорен к тюремному заключению. Оно было заменено изгнанием, и он уехал в Америку. Герцог Энгиенский, внук принца Конде, проживавший на территории герцогства Баденского, в нескольких милях от Франции, был арестован французскими жандармами, увезен в Венсенн, предан суду, осужден и, как эмигрант и заговорщик, расстрелян. Что касается более мелких участников заговора, то некоторые из них — были казнены, большинство же — помиловано. Смертная казнь была заменена им тюремным заключением. Капитан Райт, высадивший мятежников и, судя по всему, осведомленный об их замыслах, был захвачен у берегов Франции; он больше года просидел в башне Тампль, и с ним обходились так сурово, что он покончил жизнь самоубийством.
Раскрытие этого заговора дало Наполеону возможность осуществить последний, величайший из его честолюбивых замыслов: он был провозглашен французским императором, и его власть была объявлена наследственной. «Этот хитрец, — сказал о нем один из его посланников, — из всего умеет извлечь выгоду».
Таков был, как мне кажется, подлинный ход этих великих событий[92]. Замечу опять-таки, что правда о Бонапарте полностью может стать известной не ранее как через сто лет. Я нигде не встречал сколько-нибудь достоверных доказательств того, что смерть Пишегрю или капитана Райта не была делом их собственных рук[93].
Что могло бы побудить Наполеона отдать приказание тайно умертвить генерала Пишегрю? Первый консул, чей непреклонный характер приводил в ужас всю Европу и Францию, совершил бы величайшую политическую ошибку, если бы дал своим врагам повод обвинить его в преступлении. Любовь армии к Пишегрю была поколеблена долгим его отсутствием и вконец уничтожена тем злодеянием, которое во Франции никогда не прощается: явной, бесспорной связью с врагами родины. Любой военный суд, самый беспристрастный, несомненно, приговорил бы генерала Пишегрю к смерти как изменника, вошедшего в сношения с врагами родины, или как заговорщика, замыслившего свергнуть законное правительство, или, наконец, как изгнанника, самовольно возвратившегося на территорию республики. Правда, говорят, будто Пишегрю был подвергнут пытке, будто ружейными курками ему сдавливали большие пальцы обеих рук и Наполеон, мол, боялся, как бы эти жестокости не стали известны. Отмечу кстати, что бесчеловечный обычай пытки отменен во Франции лишь со времени революции и что большинство европейских государей еще пользуются им при расследовании заговоров, направленных против них. Наконец, лучше уж подвергнуться риску быть обвиненным в жестокости, нежели в убийстве; жестокость легко можно было свалить на кого-нибудь из низших чиновников, который затем понес бы наказание. Суд мог вынести Пишегрю смертный приговор, вполне законный в глазах народа, а затем можно было заменить смертную казнь пожизненным тюремным заключением. Надо сказать, что расчет посредством пытки добиться важных признаний не оправдывается, когда дело идет о людях такого закала, как Пишегрю. Применение этого гнусного средства только усугубило бы стойкость генерала, как это бывает с храбрыми юными дикарями. Англичане и французы, содержавшиеся под стражей в Тампле, видели тело Пишегрю, и ни один заслуживающий доверия человек не передавал, что заметил на нем следы истязаний.
Что касается дела капитана Райта, то на нем нужно остановиться несколько подробнее. Райт не был ни изменником, ни шпионом; он открыто служил своему правительству, находившемуся в состоянии войны с Францией. Англичане утверждают, что их правительство в ту пору, когда Бурбоны оказывали претендентам из дома Стюартов содействие в их неоднократных покушениях на конституцию и религию Англии, никогда не проявляло чрезмерной суровости по отношению к захваченным в плен французам, служившим Стюартам. Когда счастливый исход битвы при Келлодене[94] — в противоположность исходу битвы при Ватерлоо — положил конец последним надеждам английских эмигрантов, французы, состоявшие на службе претендента, были сочтены военнопленными, и для них был установлен совершенно такой же режим, как и для пленных, взятых во Фландрии или Германии. На это я отвечу, что вряд ли хоть один из этих французских офицеров был захвачен в тот момент, когда он участвовал в покушении на жизнь незаконного короля Англии. Можно говорить о том, что Наполеон приказал исключительно сурово обращаться с заключенным в тюрьму Райтом; но, судя по тому, что в течение последних двух лет делалось в Испании и Франции, не приходится сомневаться, что законные короли проявили бы по отношению к злосчастному капитану еще более возмутительную жестокость. Ничто не доказывает, что Наполеон велел его умертвить. Что он мог выиграть от этого злодеяния, которое — он достаточно хорошо знал английскую прессу — неминуемо должно было прогреметь на всю Европу?
Следующее, очень простое соображение является решающим: если бы это преступление в самом деле было совершено, неужели нам пришлось бы в 1818 году искать тому доказательства? Разве тюремщики, приставленные стеречь Пишегрю или капитана Райта, все до единого умерли? Французской полицией руководит выдающийся человек[95], однако никто из этих людей не был допрошен публично. Так же обстоит дело и с теми, кому якобы поручено было умертвить Пишегрю и капитана Райта. Неужели правительство Бурбонов потому не прибегает к этому столь простому средству, что оно щадит доброе имя Наполеона? Как известно, во время процесса несчастного генерала Боннера[96] солдаты без всякого к тому принуждения показывали, что отлично помнят расстрел Гордона; они это показывали судьям, которые их самих могли приговорить к расстрелу.
Глава 26. Заговор Пишегрю (продолжение)
На острове св. Елены врач Уорден, судя по всему истый англичанин, другими словами, человек холодный, ограниченный, порядочный и ненавидевший Наполеона, как-то сказал последнему, что ничто, даже истины, заключенные в святом евангелии, не представляются ему столь очевидными, как его, Наполеона, злодеяния. Уорден, против своей воли очарованный благородством души и простотой обращения своего собеседника, увлекся настолько, что стал развивать свою мысль более подробно[97]. Наполеону это, видимо, понравилось, и он в награду за откровенность спросил Уордена, к великому его удивлению, помнит ли тот дело капитана Райта. «Я ответил: отлично помню, и в Англии нет человека, который не был бы убежден, что его умертвили в Тампле по вашему приказанию». Наполеон с живостью возразил: «Ради чего? Его жизнь для меня была нужнее чьей бы то ни было другой. Где бы я мог найти более достоверного свидетеля для процесса о заговоре, по которому тогда велось следствие? Не кто иной, как он, доставил на берег Франции главарей заговора. Выслушайте меня, — продолжал Наполеон, — и вы все узнаете. Ваше правительство снарядило бриг под командой капитана Райта; он высадил на западном побережье Франции шайку убийц и шпионов. Семьдесят человек из их числа сумели пробраться в Париж, и дело велось так ловко, что хотя граф Реаль, ведавший полицией, и сообщил мне об их прибытии, однако невозможно было выяснить, где они скрываются. Ежедневно я получал от своих министров доклады, в которых они сообщали мне, что на мою жизнь готовится покушение, и, хотя мне это представлялось менее вероятным, чем им, я все же принял меры, чтобы обеспечить свою безопасность. Случилось так, что бриг, которым командовал капитан Райт, был захвачен поблизости от Лориана. Командир был препровожден в Ванн, к префекту Морбигана. Префект, генерал Жюльен, сопровождавший меня во время похода в Египет, тотчас узнал в нем капитана Райта. Генералу Жюльену было предписано допросить в отдельности каждого матроса и каждого офицера английского экипажа и представить их показания министру полиции. Вначале их заявления казались малозначащими; однако под конец свидетельство одного из матросов дало то, чего доискивались. Он показал, что бриг высадил на берег нескольких французов, из которых ему особенно запомнился один — общительный, веселый малый, которого звали Пишегрю. Это имя дало возможность раскрыть заговор, который, если б он удался, вторично подверг бы французский народ всем превратностям революции. Капитан Райт был отправлен в Тампль; там он должен был содержаться до той поры, когда сочли бы уместным назначить суд над заговорщиками. По французским законам Райту пришлось бы взойти на эшафот. Но эта подробность не имела никакого значения. Важно было захватить главарей заговора». В заключение император несколько раз повторил Уордену, что капитан Райт сам положил конец своей жизни, как это и было сказано в «Moniteur», притом гораздо раньше, чем обычно думают.
Когда на острове Эльба лорд Эбрингтон в беседе с императором упомянул о смерти капитана Райта, Наполеон сначала не мог припомнить, кто такой был этот англичанин, но когда ему сообщили, что Райт был одним из помощников сэра Сиднея Смита[98], он сказал: «Как! Разве он умер в тюрьме? Я совершенно забыл всю эту историю!» Он решительно отверг всякое предположение о том, что было применено насилие, и прибавил, что никогда никто не был умерщвлен по его приказу тайно и без судебного приговора. «В этом отношении моя совесть чиста; если бы я не испытывал такого отвращения к пролитию крови, возможно, я сейчас не был бы здесь».
Показания г-на де Мобрейля[99] могли бы навести на мысль, что отвращение к убийству не так уж распространено, как это принято думать[100].
Глава 27. Смерть герцога Энгиенского
Врач Уорден сообщает, что, рассказав о капитане Райте, Наполеон, к немалому его удивлению, заговорил о смерти герцога Энгиенского. Он говорил с жаром, часто вставая с софы, на которой лежал. "В этот период моей столь богатой событиями жизни[101] мне удалось снова водворить порядок и спокойствие в государстве, потрясенном борьбой партий до самого основания и залитом кровью. Волею великого народа я стал во главе его. Заметьте, я достиг трона не так, как ваш Кромвель или Ричард III. Ничего похожего: я нашел корону в сточной канаве, вытер грязь, которою она была покрыта, и надел ее себе на голову. Моя жизнь была необходима для сохранения столь недавно восстановленного порядка, который я — те, кто во Франции возглавлял общественное мнение, это признали — столь успешно укрепил. В эту пору мне каждый вечер представляли доклады, в которых сообщалось, что против меня замышляется заговор, что в Париже в частных домах происходят совещания. И, однако, никак не удавалось добыть достаточные тому доказательства. Все старания неутомимой полиции ни к чему не приводили. Мои министры так далеко зашли, что стали подозревать генерала Моро. Они неоднократно убеждали меня подписать приказ о его аресте; но этот генерал в те времена пользовался во Франции такой славой, что, казалось мне, участие в заговоре против меня могло лишить его всего и ничего не могло ему дать. Я отказался подписать приказ о его аресте; я сказал министру полиции: «Вы назвали мне Пишегрю, Жоржа и Моро; представьте мне доказательства, что первый из них находится в Париже — и я немедленно велю арестовать третьего». Заговор был раскрыт благодаря одному необыкновенному обстоятельству. Однажды ночью я испытывал какую-то тревогу и не мог заснуть; я встал с постели и начал просматривать список заговорщиков. Случаю, который в конечном итоге управляет миром, угодно было, чтобы мой взгляд остановился на имени одного полкового лекаря, совсем недавно вернувшегося из Англии, где он содержался в заключении. Возраст этого человека, его воспитание, жизненный опыт, которым он обладал, — все это навело меня на мысль, что его поведение объясняется причинами, ничего общего не имеющими с юношеским преклонением перед Бурбонами. Насколько обстоятельства позволяли мне судить о нем, целью его действий должны были быть деньги. Этого человека арестовали. Он был предан суду, где заседали полицейские агенты, которых переодели судьями: они приговорили его к смертной казни, и ему было объявлено, что приговор будет приведен в исполнение через шесть часов. Эта хитрость имела успех: он сознался.
Было известно, что у Пишегрю в Париже есть брат, старик-монах, живущий весьма уединенно. Монах этот был арестован, и в ту минуту, когда жандармы его уводили, у него вырвалась жалоба, наконец открывшая мне то, что мне так важно было узнать: «Вот как со мной обращаются из-за того, что я дал приют родному брату!»
Первое донесение о том, что Пишегрю прибыл в Париж, исходило от полицейского шпиона, который сообщил подслушанную им любопытную беседу, происходившую в частном доме, расположенном на одном из бульваров, между Моро, Пишегрю и Жоржем Кадудалем. Во время этой беседы было решено, что Жорж покончит с Бонапартом, Моро будет первым консулом, а Пишегрю — вторым. Жорж настаивал на том, чтобы третьим консулом назначили его, но оба других возразили, что, поскольку он известен как роялист, всякая попытка включить его в состав правительства погубит их всех в общественном мнении. Тогда вспыльчивый Жорж вскричал: «Уж если стараться не ради себя, так я за Бурбонов! А если не ради них и не ради себя, а для того, чтобы заменить одних синих другими, так уж пусть будет лучше Бонапарт, чем вы!» Когда Моро был арестован и подвергнут допросу, он вначале отвечал свысока, но когда ему представили запись этой беседы, он упал в обморок.
"Целью заговора, — продолжал Наполеон, — была моя гибель, и, если б его не раскрыли, он удался бы. Этот заговор исходил из столицы вашего государства. Во главе его стоял граф Ангумуа[102]. Он послал на запад герцога Бургундского, а на восток — герцога Энгиенского. Ваши корабли перебрасывали на побережье Франции менее видных участников заговора. Момент мог оказаться для меня роковым; я почувствовал, что мой трон зашатался. Я решил удар, который Бармакиды[103] предназначали мне, обратить против них, будь это даже в самой метрополии Британской империи.
Министры настаивали на том, чтобы я приказал арестовать герцога Энгиенского, хотя он и проживал на нейтральной территории. Я все же колебался. Князь Беневентский[104] дважды подносил мне приказ и со всей энергией, на какую он способен, уговаривал меня подписать его. Я был окружен убийцами, которых не мог обнаружить. Я уступил лишь тогда, когда убедился, что это необходимо.
Я легко мог уладить это дело с герцогом Баденским. Чего ради должен я был терпеть, чтобы лицо, проживающее на границе моей империи, могло беспрепятственно совершить преступление, которое, живи он на одну милю ближе ко мне, привело бы его на эшафот? Разве не применил я в этом деле тот самый принцип, который осуществляло ваше правительство, когда оно приказало захватить датский флот? Мне все уши прожужжали уверениями, что новая династия не сможет упрочиться, пока останется хоть один Бурбон. Талейран неизменно придерживался этого принципа, который являлся основой, краеугольным камнем его политических убеждений. Я внимательнейшим образом обдумал этот вопрос и в результате моих размышлений полностью присоединился к мнению Талейрана. Мое законное право на самозащиту, справедливая забота о спокойствии общества[105] заставили меня принять решительные меры против герцога Энгиенского. Я приказал его арестовать и назначить над ним суд, Он был приговорен к смертной казни и расстрелян; совершенно так же с ним поступили бы, даже если б он был самим Людовиком IX[106]. Из Лондона ко мне подослали убийц во главе с графом Ангумуа. Разве не все средства являются законными против убийства?"
Глава 28. Смерть герцога Энгиенского (продолжение)
Оправдать сколько-нибудь это убийство можно было бы только, если бы удалось доказать, что герцог Энгиенский был участником заговора против Наполеона. В приговоре, который был вынесен в Венсеннском замке, доказательства эти упоминаются, но они никогда не были оглашены. В другой раз Наполеон сказал об этом деле лорду Эбрингтону: "Герцог Энгиенский участвовал в заговоре против меня. Он два раза, переодетый, тайно приезжал в Страсбург. По этой причине я приказал его арестовать и назначить над ним военный суд, который приговорил его к смертной казни. Мне сообщили, что он просил свидания со мной; это произвело на меня впечатление, так как я знал, что он человек достойный и мужественный. Я думаю даже, что, возможно, согласился бы повидать его; но г-н Талейран воспротивился этому, заявив: «Вам нельзя компрометировать себя встречей с членом дома Бурбонов. Вы не знаете, какие последствия это могло бы иметь. Раз вино нацежено, надо его выпить». Лорд Эбрингтон спросил, правда ли, что герцога расстреляли средь бела дня. Император с живостью возразил: «Нет, нет! Это было бы нарушением закона; казнь была совершена в обычное время, и я приказал, чтобы сообщение о казни и приговор были немедленно вывешены во всех городах Франции». Обстоятельство, которое надлежит отметить: в этой беседе, как и в ряде других, касавшихся того же предмета, Наполеон казался искренне убежденным в том, что увидеть герцога Энгиенского было бы равносильно тому, чтобы его простить. Иаков II, очень благочестивый король, рассуждал иначе, когда согласился дать аудиенцию любимому сыну своего брата, заранее твердо решив, что велит отрубить ему голову, как только он выйдет из его кабинета. Дело в том, что милосердие может сочетаться только с высоким мужеством.
Глава 29. Смерть герцога Энгиенского (продолжение)
«На вашей родине, — продолжал император, — меня обвиняют также и в смерти Пишегрю». «Огромное большинство англичан твердо уверено, что его удавили в Тампле по вашему приказанию». Наполеон с жаром ответил: «Какая дурацкая выдумка! Вот вам лучшее доказательство того, до какой степени страсти способны затемнить правильность суждений, которою так гордятся англичане. Чего ради понадобилось бы мне злодейски умертвить человека, который по всем законам его страны неминуемо должен был взойти на эшафот? Заблуждение ваших соотечественников было бы простительно, если бы речь шла о Моро. Если бы этого генерала в тюрьме постигла смерть, были бы основания усомниться в самоубийстве. Моро был любим народом и армией, и мне никогда не простили бы, если б он умер во мраке тюрьмы, хотя я нимало не был бы повинен в этом».
«Наполеон, — продолжает свой рассказ Уорден, — умолк, и я возразил ему: „Можно согласиться с вами, генерал, что в этот период вашей деятельности требовались суровые меры; но никто, я думаю, не попытается оправдать ту поспешность, с какою молодой герцог Энгиенский был схвачен, предан суду и казнен“. Он с жаром ответил: „Я убежден в своей правоте и снова повторяю уже высказанное мною утверждение, что я так же хладнокровно велел бы казнить самого Людовика IX. Чего ради они замыслили убить меня? С каких это пор нельзя стрелять в убийцу, который покушается на вашу жизнь? Так же решительно я утверждаю, что не получал от герцога Энгиенского после его осуждения никакого обращения, никакого письма“».
Уорден прибавляет:
«Говорят, будто у Талейрана хранится письмо, которое герцог адресовал Наполеону, но которое министр, не убоявшись ответственности, передал императору только тогда, когда рука, писавшая его, уже окоченела. Я видел копию этого письма в руках графа Ласказа. Он показал мне его с невозмутимым видом как один из многочисленных секретных документов, могущих разъяснить некоторые туманные места той истории, которую он пишет под диктовку Наполеона.
Молодой герцог просил сохранить ему жизнь. Он писал, что считает династию Бурбонов конченной, — это его твердое убеждение; что на Францию он смотрит только как на свою родину и любит ее как таковую со всем пылом самого искреннего патриота; что чувства, его одушевляющие, те же, что чувства всякого французского гражданина; что он нисколько не помышляет завладеть короной, так как для прежней династии она утрачена навсегда. Поэтому, исходя единственно из того, что он француз и что Франция — его родина, он просит разрешения посвятить ей свою жизнь и свои силы. Он готов занять любую должность во французской армии, стать храбрым, верным солдатом, безоговорочно повинующимся приказаниям власти, в чьих бы руках она ни находилась. Он готов принести клятву в верности. В заключение он заявлял, что, если ему будет сохранена жизнь, он, соблюдая непоколебимую верность, мужественно посвятит себя защите Франции от ее врагов.»
Глава 30. Бонапарт и Бурбоны
Наполеон заговорил снова о семье Бармакидов. «Если бы я испытывал желание захватить в свои руки всех Бармакидов или любого из их рода, я легко мог бы этого достичь. Ваши морские контрабандисты (smugglers) спрашивали с меня за Бармакида сорок тысяч франков; но когда дело доходило до подробностей, они не ручались, что доставят его живым; однако, оставляя открытым вопрос, будет ли Бармакид мертвый или живой, они не допускали никаких сомнений в том, что смогут выполнить свои обязательства. Но я отнюдь не задавался целью непременно лишить их жизни. Обстоятельства для меня складывались так, что я считал свой трон вполне упроченным. Я был уверен в своем спокойствии и согласен был оставить Бармакидов в покое. Что бы ни говорили обо мне англичане, убийство ради убийства никогда не было в моих правилах. Во имя чего стал бы я придерживаться этих ужасных воззрений? Когда были захвачены сэр Джордж Рамбольд и мистер Дрейк, являвшиеся посредниками в переписке с парижскими заговорщиками, их не предали казни.»
Глава 31. Смерть герцога Энгиенского
Я привел рассказ Наполеона, ни разу его не прервав. Мне пришли в голову две мысли. По поводу Пишегрю можно сказать следующее. Наполеон основывает все свои оправдания на старинном правиле: «Преступление совершает тот, кому оно полезно»[107]. Но разве у деспотов не бывает необъяснимых причуд? Путем тех же рассуждений можно было бы доказать, что Наполеон никогда не угрожал расстрелом Лене, Фложергу и Ренуару.
По поводу гибели герцога Энгиенского через десять лет можно будет задать вопрос: намного ли она более несправедлива, чем гибель герцога Эльхингенского? После того как герцог Энгиенский был казнен, при дворе говорили, что его жизнь была принесена в жертву опасениям тех, кто приобрел национальные имущества Я слышал от генерала Дюрока, что императрица Жозефина бросилась к ногам Наполеона, умоляя его помиловать молодого герцога; Наполеон с досадой отстранил ее; он вышел из комнаты; она ползла за ним на коленях до самой двери. Ночью она написала ему два письма; будучи очень доброй, она действительно испытывала жестокие страдания. При дворе ходили слухи, что адъютант маршала Монсе, сообщивший, будто герцог Энгиенский, переодетый, тайком ездил в Страсбург, был введен в заблуждение. В Бадене герцог вступил в связь с одной дамой; не желая ее компрометировать, он, чтобы иметь возможность с нею встречаться, время от времени исчезал на несколько дней и поселялся в погребе дома, где обитала его возлюбленная. Такие отлучки навели на мысль, что он ездит в Страсбург совещаться с заговорщиками. Это обстоятельство более всего остального побудило императора принять решение. Записки графа Реаля, графа Лавалета[108], герцога Ровиго[109] и герцога Виченцкого[110] прольют свет на это дело.
Во всяком случае, Наполеон был бы избавлен от тягостной необходимости оправдываться перед потомством, если бы, прежде чем велеть арестовать герцога Энгиенского, подождал третьей его поездки в Страсбург.
Можно задать такой вопрос: могла ли бы самая широкая свобода печати нанести первому консулу такой огромный вред, какой причинила ему в 1804 году, в связи с делом о заговоре, ее рабская покорность? Никто не придавал ни малейшей веры рассказам о заговоре: все были того мнения, что первый консул велел убить герцога Энгиенского без всякого к тому повода и что, очевидно, он считал свое положение довольно шатким, если испугался влияния Моро. Несмотря на эти неблагоприятные суждения, я думаю, что Наполеон, осуществлявший тиранию, поступил правильно, наложив на печать оковы. Французский народ обладает счастливым свойством: во Франции огромное большинство людей, которые мыслят, — мелкие собственники, имеющие двадцать луидоров годового дохода. В настоящее время это единственный класс, обладающий той энергией, которую светское воспитание уничтожило в высших кругах общества. Но этот класс понимает лишь то и верит лишь тому, что видит напечатанным: толки и слухи, волнующие светское общество, затихают, прежде чем они дойдут до него, или же быстро изглаживаются из его памяти. Существовал только один способ заинтересовать его тем, что не предстает ему в печатном виде: возбудить в нем тревогу за судьбу национальных имуществ. Что касается Моро, то этому генералу надо дать какой-нибудь пост, поставив его в такие условия, в которых бы обнаружилась вся его неспособность, — например, послать его в какой-нибудь поход, в котором он утратил бы всю свою славу, как генерал Массена[111], когда его отправили в Португалию
Глава 32. План вторжения в Англию
Планы вторжения в Англию были оставлены потому, что император не нашел во флоте тех навек прославившихся дарований, которые революция породила в сухопутных войсках. Странное дело: французским морским офицерам, по-видимому, не хватало размаху! Рекрутский набор давал императору ренту в восемьдесят тысяч солдат в год[112]. За вычетом потерь, вызываемых болезнями, этого достаточно, чтобы давать ежегодно четыре больших сражения. За четыре года можно было восемь раз попытаться высадить десант в Англии, и, если принять во внимание все причуды моря, надо признать, что одна из этих попыток вполне могла увенчаться успехом. Вспомните, как французский флот, выйдя из Тулона, захватил Мальту и добрался до Египта. Могло также случиться, что Ирландия, угнетаемая самой отвратительной, самой жестокой тиранией, какую только можно вообразить[113], в порыве отчаяния оказала бы чужеземцам радушный приём.
Следовало тотчас после высадки в Англии разделить между бедняками земли трехсот пэров; ввести конституцию Соединенных Штатов Америки, организовать управление страной, поддержать якобинство, объявить, что французов призвала та часть нации, которая страдала от угнетения, что французы не преследуют никакой иной цели, как только свергнуть правительство, одинаково вредное для Франции и для самой Англии, после чего они готовы покинуть страну. Если бы — что очень трудно допустить — нация, треть которой живет подаянием, оказалась глуха к этим речам, наполовину искренним, следовало сжечь сорок самых крупных городов. Весьма вероятно, что пятнадцать миллионов людей, из коих пятая часть доведена правительством до предельного озлоблена и которые если и обладают мужеством, то не имеют никакого опыта в военном деле, не смогли бы дольше двух — трех лет бороться с тридцатью миллионами, довольно охотно по повинующимися талантливому деспоту.
Все это не осуществилось потому, что в нашем флоте не нашлось Нельсона[114]. Французская армия покинула Булонский лагерь для континентальной войны, придавшей новый блеск военной славе императора и вознесшей его на высоту, какой не достигал в Европе ни один государь со времен Карла Великого. Наполеон вторично победил австрийский дом — и пощадил его, что было ошибкой; однако он отнял у него Венецианскую область и принудил императора Франца отказаться от древнего императорского титула, тем самым лишив его влияния, которым он до той поры еще пользовался в Германии. Битва при Аустерлице[115], быть может, являет собой венец военного искусства. Народ с удивлением отметил, что победа была одержана 2 декабря, в годовщину коронования. С тех пор никто во Франции уже не возмущался этой нелепой церемонией.
Глава 33. Прусская кампания
В следующем году император победил Пруссию, не имевшую мужества примкнуть к Австрии и России. Случай, беспримерный в истории: одно — единственное сражение уничтожило армию в 200 тысяч человек и отдало в руки победителя целое королевство. Объясняется это тем, что Наполеон еще более искусно извлекал пользу из своих побед, чем одерживал их. 16 октября Наполеон не без опасений атаковал[116] при Иене эту армию, казалось, охраняемую тенью великого Фридриха; 26-го он вступил в Берлин. К великому нашему удивлению, музыканты играли республиканскую песню «Вперед, отечества сыны!». Наполеон, в первый раз надевший генеральский мундир и расшитую золотом шляпу, ехал верхом, на двадцать шагов впереди своих войск, окруженный толпой. Не было ничего легче, как выстрелить в него из любого окна на Унтер-ден-Линден.
Следует добавить, как это ни грустно, что толпа хранила молчание и не приветствовала его ни единым возгласом.
Император впервые привез из завоеванных стран деньги. Сверх расходов на содержание и снаряжение армии, Австрия и Пруссия заплатили около ста миллионов каждая. Император проявил суровость в отношении Пруссии. Он нашел, что немцы охотнее всякого другого народа покоряются завоевателю. Сто немцев всегда готовы пасть на колени перед одним человеком в мундире. Вот что мелочный деспотизм четырехсот владетельных князей сделал с потомками Арминия[117] и Видукинда[118]!
Именно тогда Наполеон совершил ту ошибку, следствием которой явилось его низложение. Он с легкостью мог посадить на прусский и австрийский престолы кого угодно; он мог также дать этим странам двухпалатную систему и полулиберальную конституцию. Он отказался от старого якобинского правила искать союзников против монархов в сердцах их подданных. Новоявленный монарх, он уже оберегал в сердцах народов уважение к престолу[119].
Лица, окружавшие его, знают, что общественное мнение указывало ему, кто именно из числа владетельных князей достоин носить корону; это было уже немало. Немецкий народ, вкусив свободу, приложил бы все свои силы к тому, чтобы добиться подлинно либеральной конституции, и по прошествии трех — четырех лет проникся бы чувством глубокой признательности к Наполеону. Тогда было бы покончено с Тугендбундом[120], с ландвером[121], с национальным энтузиазмом. А с другой стороны, у новых германских правителей уже не было бы ни возможности, ни желания брать у англичан деньги на то, чтобы образовывать коалиции против Франции.
Глава 34. Наполеон и Александр I
В Тильзите Наполеон потребовал от России лишь одного: чтобы она закрыла для Англии свои гавани. Русская армия всецело была в его власти; император Александр сам признался, что прекратил войну потому, что у него не хватило ружей. Эта армия, в наши дни столь внушительная, в то время находилась в плачевном состоянии[122]. Царя спасло то обстоятельство, что император в бытность свою в Берлине провозгласил континентальную блокаду[123]. Александр и Наполеон вели друг с другом задушевнейшие беседы и вступали в споры, которые очень удивили бы их подданных, если бы последние имели возможность их слышать. «В продолжение тех двух недель, что мы провели в Тильзите, — рассказывал Наполеон, — мы едва ли не каждый день обедали вместе; мы рано вставали из-за стола, чтобы отделаться от прусского короля, который нам докучал. В девять часов император в штатском платье приходил ко мне пить чай. Мы не расставались до двух — трех часов утра, беседуя о самых различных предметах; обычно мы рассуждали о политике и философии. Он человек весьма образованный и придерживается либеральных взглядов; всем этим он обязан полковнику Лагарпу, своему воспитателю. Иногда я затруднялся определить, что проявляется в чувствах, им выражаемых, — подлинное ли его мнение или же воздействие того столь обычного во Франции тщеславия, которое побуждает людей высказывать взгляды, резко противоречащие их положению».
Во время одной из этих бесед, происходившей с глазу на глаз, императоры долго обсуждали вопрос о сравнительных преимуществах монархии потомственной и монархии избирательной. Потомственный деспот горячо защищал избирательную монархию, а воин, взысканный успехом, отстаивал наследственные права. «Как мало вероятия, что человек, случайно, в силу своего рождения, призванный к власти, обнаружит дарования, необходимые, чтобы управлять государством!» «Как мало людей, — возражал Наполеон, — обладали теми качествами, которые дают право на это высокое отличие! Цезарь или Александр встречаются раз в сто лет, если не реже; вот почему избрание, как-никак, все же является делом случая, и наследственный порядок, безусловно, лучше, нежели игра в чет и нечет».
Наполеон покинул Тильзит в полной уверенности, что приобрел дружбу императора Александра, уверенность в достаточной мере нелепая, но это заблуждение прекрасно, оно столь возвышенного свойства, что посрамляет тех, кто клевещет на императора; в то же время оно показывает, что Наполеон не был создан для политики. Его перо всегда наносило ущерб тому, чего он достигал мечом. Будучи проездом в Милане, он беседовал с Мельци о континентальной блокаде, в ту пору являвшейся, что было вполне естественно, любимым предметом его разговоров. Этот замысел имеет большую ценность, чем вся жизнь кардинала Ришелье[124]. Он едва не увенчался успехом, и вся Европа снова к нему возвращается[125].
Мельци указал Наполеону, что Россия обладает сырьем, но не имеет промышленности, и что маловероятно, чтобы царь долго соблюдал обязательство, явно нарушавшее интересы дворян, столь опасных в этой стране для ее правителей. Наполеон ответил, что рассчитывает на личное дружеское расположение, которое он внушил Александру[126]. Итальянец подскочил от изумления. Непосредственно перед тем Наполеон рассказал ему эпизод, показывавший, как мало можно было рассчитывать на могущество Александра, даже если бы личные его симпатии были на стороне Франции. В Тильзите Наполеон выказал особую учтивость генералу Беннигсену. Александр это заметил испросил Наполеона о причине такого внимания. «Откровенно говоря, — сказал Наполеон, — я этим путем хочу снискать вашу благосклонность. Вы препоручили ему свою армию, и того, что он пользуется вашим доверием, достаточно, чтобы он внушил мне чувство уважения и — дружбы»[127].
Глава 35. Австрийский поход. Битва при Ваграме
Ваграмская кампания
Два императора — властитель Юга и властитель Севера — встретились в Эрфурте[128]. Австрия поняла, какой она подвергается опасности, и начала войну с Францией. Наполеон покинул Париж 13 апреля 1809 года. 18-го он был в Ингольштадте. За пять дней он дал шесть сражений и одержал шесть побед. 10 мая- он у ворот Вены. Однако армия, уже развращенная деспотизмом, не проявила той доблести, как при Аустерлице.
Если бы главнокомандующий австрийской армией использовал указания, которые, как говорят, были ему тайно переданы генералом Бельгардом[129], он мог бы захватить в плен Наполеона, неосторожно переправившегося на левый берег Дуная, в Эслинг. Императора спас маршал Массена. Наполеон даровал маршалу княжеский титул, но в то же время постарался его унизить тем, что наименовал его князем Эслингским, напоминая тем самым о проигранном сражении. В этом уже проявилась придворная мелочность. Что народы должны были подумать о таком знаке отличия?
Австрия на мгновение стала на путь здравой политики. Она начала искать опору в общественном мнении и поощряла восстание в Тироле. Генерал Шастелер[130] отличился настолько, что деспот удостоил его своего бессильного гнева. «Moniteur» именует его «презренным Шастелером». В 1809 году генерал этот подготовил в Тирольских горах то, что в 1813 году «союзам добродетели» предстояло совершить на полях под Лейпцигом.
От битвы при Эслинге до победы при Ваграме французская армия была сосредоточена в Вене[131]. Тирольское восстание лишало ее необходимых припасов. В ней насчитывалось семьдесят тысяч больных и раненых. Граф Дарю[132] проявил изумительное искусство в деле снабжения ее при столь тяжелых условиях, но его подвиги замалчивались, ибо говорить о них значило признать наличие опасности. В этот промежуток времени, который мог оказаться роковым, Пруссия не посмела шевельнуться.
Одним из фактов, более всего способных служить оправданием тому, что происходит на острове св. Елены, — если какая бы то ни было несправедливость вообще может когда-либо найти оправдание, — является гибель книгопродавца Пальма[133]. Император велел военно-полевому суду в окрестностях Иены приговорить его к смертной казни; но как бы деспотизм ни старался, ему не уничтожить книгопечатания. Если бы ему дали возможность это сделать, престол и алтарь могли бы надеяться на возврат блаженных дней средневековья.
Один иенский студент, задумавший убить Наполеона, отправился в Шенбрунн с томиком сочинений Шиллера в кармане. Он был в мундире, правая рука его была на перевязи; в этой руке он скрывал кинжал. Студент без особого труда пробрался сквозь толпу раненых офицеров, явившихся ходатайствовать о награждении, но угрюмая настойчивость, с которою он домогался разрешения лично переговорить с императором, и отказ изложить свое дело опрашивавшему его князю Невшательскому[134] привлекли к нему внимание. Князь велел задержать его. Студент во всем сознался. Наполеон хотел его спасти и велел задать ему вопрос: «Что вы сделаете, если вас отпустят на свободу?» «Повторю свою попытку».
Битва при Ваграме была изумительна: 400 000 человек сражались в продолжение всего дня. Пораженный храбростью венгерцев и помня, что в них силен национальный дух, Наполеон возымел было мысль превратить Венгрию в независимое королевство, но он побоялся отвлечься от Испании, а к тому же никогда отчетливо не представлял себе подлинного значения этой идеи.
Льстецы, его окружавшие, давно уже убеждали его, что он обязан ради продолжения династии выбрать в кругу царствующих домов Европы жену, которая могла бы дать ему сына. В Шенбрунне возникла мысль женить его на эрцгерцогине. Он был чрезвычайно польщен этим. 2 апреля 1810 года ему была отдана рука дочери кесарей. В этот день, прекраснейший день его жизни, Наполеон был мрачен, словно Нерон. Его удручали язвительные остроты парижан («Никогда еще эрцгерцогиня не вступала в такой позорный брак»[135]) и сопротивление кардиналов. 20 марта 1811 года у него родился сын, Наполеон-Франсуа-Шарль-Жозеф. Это событие навсегда обеспечило ему любовь нации. При двадцать первом пушечном выстреле восторг парижан достиг предела. Эти люди, из боязни быть смешными притворяющиеся холодными, бурно рукоплескали на улицах. В деревнях больше чем когда-либо говорили о счастливой звезде императора. Он был окружен всем обаянием рока.
Развод Наполеона с Жозефиной был вызван прежде всего его желанием иметь детей (брак его с Жозефиной был бездетным), "чтобы закрепить императорскую корону за своим потомством. Наполеон сделал предложение эрцгерцогине Марии-Луизе, дочери австрийского императора Франца. Австрия, находившаяся после войны 1809 года в полной зависимости от Наполеона, не посмела отклонить это предложение.
Отказываясь быть тем, чем он являлся прежде, сыном революции; намереваясь в дальнейшем быть монархом, подобным всем другим, отвергая поддержку народа, — он правильно поступил, заручившись опорой самой прославленной из европейских династий[136]. Насколько все иначе сложилось бы для него, если бы он породнился с Россией!
Глава 36. Испанские дела
Об Испании
Вечером того дня, когда произошла битва при Иене, Наполеону, еще находившемуся на поле сражения, был вручен манифест князя Мира, призывавший всех испанцев к оружию. Наполеон ясно понял, как велика была та опасность, которой ему удалось избегнуть; он увидел, каким треволнениям будет подвергаться юг Франции при каждом новом его походе в северные страны. Он твердо решил не оставлять в тылу у себя вероломного друга, готового напасть на него, как только его положение покажется затруднительным. Он вспомнил, что под Аустерлицем в числе его противников оказался король Неаполитанский, с которым он за две недели до того заключил мир. Действия, которые князь Мира намеревался применить для нападения на Францию, противоречат международному праву в том виде, в каком оно в наши дни, по-видимому, принято народами. Талейран без устали твердил Наполеону, что спокойным за свою династию он сможет быть только тогда, когда уничтожит Бурбонов. Свергнуть их с престола было недостаточно; однако сначала нужно было добиться их свержения.
В Тильзите Россия одобрила планы императора относительно Испании.
Эти планы состояли в том, чтобы пожаловать дону Мануэлю Годою, столь известному под именем князя Мира, княжество в Альгарвии, взамен чего князь, единственный творец манифеста, погубившего Испанию, должен был выдать Наполеону своего государя к благодетеля. В силу договора, заключенного князем Мира в Фонтенбло, Испанию наводнили императорские войска. В конце концов фаворит, столь же могущественный, как и смешной, догадался, что Наполеон его дурачит, и задумал бежать в Мексику; народ хотел удержать своего государя, — отсюда события в Аранхуэсе, в результате которых престол занял наследный принц Фердинанд и планы Наполеона потерпели крушение. 18 марта 1808 года испанский народ, такой простодушный и такой храбрый, восстал. Князь Мира, к которому население питало ту ненависть, какую он заслуживал, из верховного властителя превратился в узника. Второе народное восстание принудило короля Карла IV отказаться от престола в пользу Фердинанда VII. Наполеон изумился; он думал, что имеет дело с людьми такого же склада, как пруссаки или австрийцы, и что распоряжаться двором — значит распоряжаться народом. Вместо этого перед ним оказалась сплоченная нация, возглавляемая молодым государем, который пользовался всеобщей любовью и, судя по всему, не принимал никакого участия в позорных деяниях, совершавшихся в стране на протяжении последних пятнадцати лет. У этого государя могли быть те добродетели, какими нетрудно обладать в его положении; он имел возможность окружить себя людьми безукоризненно честными, преданными родине, недоступными соблазну и пользующимися поддержкой народа, не знающего страха. Наполеону о принце Астурийском было известно только одно, — что принц в 1807 году дерзнул обратиться к нему с письмом, в котором просил руки одной из его племянниц, дочери Люсьена Бонапарта.
После событий, разыгравшихся в Аранхуэсе, все слои испанского народа были охвачены энтузиазмом. Однако чужеземцы, водворившиеся в государстве, всем распоряжались в столице, захватывали крепости и притязали на то, чтобы разрешить спор между Фердинандом VII и королем Карлом IV, который уже взял обратно свое отречение и взывал к Наполеону о помощи.
В этом исключительном положении Фердинанд VII (здесь снова проявилась глубокомысленная тупость, характерная для министров, правящих народом, который уже давно отстранен от всякого европейского прогресса) решил сблизиться с Наполеоном. Генерал Савари дважды ездил в Испанию с целью убедить Фердинанда явиться в Байонну, но ни разу не предложил ему признать его права на престол. Советники молодого короля, опасавшиеся мести Карла IV, против которого они устраивали заговоры, видели в Наполеоне единственную свою опору и горели желанием как можно скорее явиться к нему вместе со своим государем.
Эти очень важные события кажутся любопытными, если рассматривать их издали; но если подойти к ним поближе, они внушают лишь омерзение. Испанские министры слишком глупы, агенты Франции слишком ловки. Это все та же старая, тупо вероломная политика Филиппа II в борьбе с поистине современным гением Наполеона[137]. Два человека радуют душу своим поведением. Г-н Гервас, брат герцогини Фриульской, рискуя большим, нежели жизнью, приехал в Вальядолид и сделал все, что в человеческих силах, чтобы раскрыть глаза исполненным тупого самодовольства министрам Фердинанда VII. Главный начальник всех таможен по реке Эбро, человек бесхитростный и храбрый, предложил Фердинанду явиться с двумя тысячами вооруженных людей, которыми он располагал, в Байонну и освободить его. Ему сделали строгий выговор. Здесь Испания предстает нам такой, какою она затем показала себя в продолжение шести лет: тупоумие, подлость и трусость правителей, романтическая и героическая самоотверженность народа.
Фердинанд VII прибыл в Байонну утром 20 апреля и был принят с королевскими почестями. Вечером того же дня генерал Савари объявил ему, что Наполеон решил посадить на испанский престол члена своей собственной династии. Ввиду этою Наполеон требовал, чтобы Фердинанд отрекся от престола в его пользу. Одновременно с этим между Наполеоном и испанским министром Эскоикисом[138] произошла весьма любопытная беседа, которая отчетливо рисует и характер Наполеона и всю его политику в отношении Испании[139].
План Наполеона страдал тем недостатком, что изгнанным из Испании членам низложенной династии предполагалось отдать Этрурию и Португалию; это значило оставить врагам частицу власти.
Фердинанд VII, жертва презренного фаворита, отца, пораженного слепотой, скудоумных советников и могущественного соседа, оказался в Байонне на положении узника. Как вырваться из западни? Бежать можно было разве только обернувшись птицей, — так хорошо все было предусмотрено. Каждый день вводились новые меры предосторожности. Вал, окружавший город, день и ночь был усеян солдатами, ворота бдительно охранялись, всех, кто входил в город или выходил из него, тщательно осматривали. Распространился слух, будто Фердинанд пытался бежать; надзор стал еще более строгим. Он оказался в плену. Однако советники Фердинанда все так же упорно отвергали предложение в обмен на Этрурию уступить Испанию.
Император пребывал в сильнейшем беспокойстве, а порою испытывал и угрызения совести. Он видел, как неодобрительно Европа относится к тому, что он лишил свободы члена королевского дома, приехавшего для переговоров с ним. Держать Фердинанда в плену для Наполеона было столь же затруднительно, как и вернуть ему свободу. Оказалось, что Наполеон совершил преступление — и не может воспользоваться его плодами. Он вполне искренне, с жаром говорил испанским министрам: «Вам следовало бы сменить ваш образ мыслей на более либеральный, быть менее щепетильными в вопросах чести и не жертвовать благом Испании ради интересов семьи Бурбонов».
Но министры, по совету которых Фердинанд приехал в Байонну, были не способны усвоить такие взгляды. Сравните Испанию, какою мы видим ее в последние четыре года, довольную своей позорной участью и являющуюся предметом презрения или ужаса для других народов, с Испанией, обладающей двухпалатной системой и конституционным королем в лице Жозефа Бонапарта — королем, имеющим то преимущество, что, подобно Бернадоту, он опирался только на свои заслуги, и при первой несправедливости или глупости, им совершенной, его можно прогнать и вновь призвать законного монарха.
Никогда еще ум Наполеона не работал так усиленно. Каждую минуту он придумывал какое-нибудь новое предложение, которое немедленно приказывал сообщить испанским министрам. В таком тревожном состоянии человек не способен лицемерить; можно было прочесть все, что происходило в душе и в мыслях императора. У него была душа доблестного воина, но политическим талантом он не обладал. Испанские министры, с благородным негодованием отвергавшие все его предложения, играли выигрышную роль. Они все время исходили из того, что Фердинанд не имеет права располагать Испанией без согласия народа[140]. Их непреклонность приводила Наполеона в отчаяние. Ему впервые пришлось встретить серьезное противодействие — и при каких обстоятельствах! Оказывалось, что скудоумные советники испанского короля в своем ослеплении действовали способом, наиболее просвещенным и в то же время наиболее затруднительным для противника. В этой смертельной тревоге Наполеон одновременно хватался за самые различные мысли, за самые различные проекты. Он по нескольку раз в день вызывал лиц, которым было поручено вести переговоры, и посылал их к испанским представителям, ответ неизменно был один и тот же: жалобы и отказы! После возвращения своих посланцев Наполеон, с обычной для него быстротой мысли и ее словесного выражения, всесторонне обсуждал вопрос. Когда ему говорили, что нет никакой возможности убедить принца Астурийского променять свою испанскую и американскую державу на маленькое Этрурийское королевство, что после того, как его лишили одного трона, обладание другим должно казаться ему весьма ненадежным, — Наполеон отвечал: «В таком случае пусть он объявит мне войну!»
Человек, способный на такой странный выпад, отнюдь не является, как бы нас ни старались в этом уверить, неким подобием Филиппа II. В этом возгласе звучит благородство, и даже немалое. В нем также проявил себя разум.
Тот же характер носит беседа, опубликованная г-ном Эскоикисом: «Впрочем, если ваш принц находит мои предложения неприемлемыми, он может, при желании, возвратиться в свое государство; но предварительно мы совместно определим дату этого возвращения; а затем между нами начнутся военные действия».
Один из французских посредников утверждает, что он доказывал Наполеону всю неблаговидность его предприятия. «Да, — ответил император, — я сознаю, что то, что я делаю, нехорошо. Что ж, пусть они объявят мне войну».
Он заявлял своим министрам: «Я имею основания считать это дело чрезвычайно важным для моего спокойствия; мне крайне необходим флот, а ведь оно будет стоить мне тех шести кораблей, которые находятся в Кадиксе».
В другой раз он сказал: «Если бы эта история обошлась мне в восемьдесят тысяч человек, я бы не начинал ее; но мне потребуется не более двенадцати тысяч, а это пустяк. Эти люди не знают, что такое французские войска. Пруссаки вели себя так же, как они, а ведь известно, чем это для них кончилось».
Однако за целую неделю смертельной тревоги переговоры не подвинулись вперед ни на шаг. Надо было найти выход из положения; Наполеон не привык к противодействию, он был избалован неслыханным постоянством своих успехов и деспотическим владычеством: затруднения могли побудить его к жестоким поступкам. Передают, будто в эти дни у него даже как-то вырвались слова о заключении в крепость. На следующий день он извинился перед уполномоченным Фердинанда: «Вы не должны оскорбляться тем, что слышали от меня вчера. Разумеется, я этого не сделал бы».
Глава 37. Свидание в Байонне
Убедившись, что принц Астурийский не пойдет ни на какие уступки, Наполеон возымел удачную мысль придраться к отречению Карла IV и потребовать признания его недействительным. Это отречение, очевидно, являлось вынужденным, и потом оно было взято обратно.
Князь Мира был освобожден из мадридской тюрьмы и 26 апреля доставлен в Байонну. 1 мая туда прибыли «старые властители», как их называли испанцы. Вид их произвел сильное впечатление. Они были несчастны, а строгий придворный этикет, соблюдаемый долгие годы, чернь принимает за твердость духа.
Как только король и королева вошли в свои покои, все испанцы, находившиеся в Байонне, во главе с принцем Фердинандом, выполнили в присутствии французов церемонию целования руки, состоящую в том, что все поочередно преклоняют колена и целуют руку государя и государыни. Зрители, утром прочитавшие в «Gazette de Bayonne» описание событий в Аранхуэсе и протест короля, а теперь видевшие, как те самые люди, которые были участниками мартовского заговора, изъявляют злосчастному государю свою преданность, были возмущены таким двуличием и тщетно искали проявлений кастильской гордости. Французы имели наивность судить об испанском народе по высшим классам общества, всюду одинаковым, что касается чувств.
Когда церемония окончилась, принц Астурийский хотел было последовать за стариками во внутренние их покои. Король остановил его, сказав по-испански: «Принц, неужели вы недостаточно еще надругались над моими сединами?» Эти слова подействовали на непокорного сына как удар грома[141].
Глава 38. Свидание в Байонне (продолжение)
Король и королева рассказали Наполеону о тех оскорблениях, которые им пришлось перенести. «Вы не знаете, — говорили они ему, — что значит терпеть обиду от родного сына». Они говорили и о том презрении, которое им внушала их лейб-гвардия — скопище трусов, которые их предали.
Французские посредники без особого труда убедили князя Мира в том, что о дальнейшем его управлении Испанией не может быть и речи.
Еще накануне прибытия короля Карла IV Наполеон вызвал к себе г-на Эскоикиса и поручил ему объявить принцу Астурийскому, что всякие переговоры с ним прерваны и что впредь будут вестись переговоры только с королем Испании. А от короля Наполеон, действуя через князя Мира, мог добиться всего, чего бы ни пожелал. Англичане усиленно распространяли слухи, что было применено насилие, были заговоры; на самом же деле тут не было ни интриганов, ни заговорщиков, а были только, как обычно, глупцы, которых дурачили и водили за нос негодяи. И опять же, как обычно, выгоду из всего этого извлек иностранный государь, вмешательство которого было вызвано действиями, резко противоречащими международному праву.
Глава 39. Восстание в Мадриде. Отречение короля Карла. Состояние Испании
В то время как король Карл IV, находясь в Байонне, требовал от сына своего Фердинанда VII, чтобы тот вернул ему корону, жители Мадрида[142], встревоженные всеми этими необычайными событиями и воспринимавшие унижения, которым подвергались их властители, как позор для всей нации, 2 мая подняли восстание. Оно стоило жизни примерно ста пятидесяти горожанам и пятистам французским солдатам. Известия об этих происшествиях, сильно раздутые, были получены во Франции 5 мая. Карл IV вызвал к себе сына. Король, королева и Наполеон сидели. На стоявшего перед ними принца Астурийского градом посыпались площадные ругательства. «Я присутствовал при ссоре крючников», — с омерзением сказал потом Наполеон. Перепуганный принц согласился на безоговорочный и окончательный отказ от престола.
В тот же день, 5 мая 1808 года, король Карл уступил Наполеону все свои права на Испанию.
Принц Астурийский также отказался от всех своих прав в пользу Наполеона, но, по слухам, пошел на это лишь после того, как престарелый король, его отец, несколько раз угрожал ему смертной казнью. Принцу памятен был пример дон Карлоса, а, кроме того, даже самый нелицеприятный суд в мире — и тот приговорил бы его к смерти, как бесспорного участника заговоров против родного отца и законного короля.
Наполеона обвиняют в том, что он будто бы даже позволил себе сказать ему: «Принц, выбирайте между отказом от ваших прав и смертью»[143]. Любопытно, как умудрятся доказать потомству, что эти слова были произнесены.
Испанские Бурбоны поселились в различных городах; король Карл везде и по всякому поводу заверял всех в своей преданности и верности августейшему своему союзнику. Никто еще не обвинял Наполеона в том, что он подействовал на Карла угрозами. Что касается Фердинанда VII, то он поселился в прекрасном поместье Балансе.
На этом кончается то, что принято называть «вероломством» Наполеона. Не будучи в состоянии понять малодушие его противников, Европа вменила ему в вину как тягчайшее преступление глупость, ими проявленную.
Он посылал генерала Савари к принцу Астурийскому с целью убедить его приехать в Байонну, но никогда не обещал признать его королем[144]. Принц явился в Байонну потому, что считал эту поездку полезной для своих интересов. Он полагал, — быть может, справедливо, — что только Наполеон в состоянии спасти его от старика отца и от князя Мира.
Испанский сановник г-н де Уркихо 13 апреля 1808 года повстречал в Виттории молодого короля, направлявшегося со своей свитой в Байонну. В тот же день он написал наместнику Ла-Куэста: "…Я сказал им (министрам Фердинанда VII), что Наполеон преследует только одну цель — по примеру Людовика XIV низложить династию Бурбонов в Испании и возвести на престол французскую династию. Признав вескость моих доводов, герцог Инфантадо спросил меня: «Возможно ли, что герой, подобный Наполеону, способен запятнать себя таким поступком, когда король с величайшим доверием отдает себя в его руки?» «Загляните в Плутарха, — ответил я, — и вы увидите, что все эти греческие и римские герои приобрели свою славу, лишь перешагнув через тысячи трупов; но обо всем этом забывают и с почтительным изумлением взирают на плоды этих действий». Я добавил, что он, вероятно, помнит о том, как Карл V[145] присваивал себе короны, о тех жестокостях, которые этот монарх совершал по отношению к правителям и к народам, — а между тем, невзирая на все это, он считается героем; что, далее, ему следует помнить, что мы точно так же поступали с императорами и королями индейцев… что на этом основано господство всех династий мира; что в нашей Испании бывали в старину случаи убийства королей узурпаторами, которые затем утверждались на престоле; что для более поздних времен можно указать на убийство, совершенное ублюдком Энрике II[146], и на устранение семьи Генриха IV[147], а также на то, что австрийская династия и династия Бурбонов произошли от такого кровосмешения и таких злодеяний… Я сказал ему, что из того, как
В беседе с г-ном Эскоикисом, до настоящего времени являющейся самым любопытным и самым достоверным свидетельством по этому делу, ибо она опубликована противной стороной, Наполеон весьма справедливо заявил: «Да наконец верховный закон, управляющий действиями монархов, закон наибольшего блага их государств, обязывает меня к тому, что я предпринимаю».
Необходимо заметить, к великому удивлению глупцов, что монарх, который является лишь уполномоченным народа, никогда не имеет права самовольно проявлять великодушие и делать бесполезные уступки. Мы снова встретимся с этим вопросом в Италии, где многие порицают Наполеона за то, что он не даровал итальянцам полную независимость, хотя, по его убеждению, это противоречило бы интересам Франции.
Наполеон, на которого Испания напала без предупреждения в тот момент, когда считала его всецело поглощенным борьбой с Пруссией, должен был в Байонне сделать с Испанией то, что он находил наиболее полезным для Франции. Разве не могли испанцы под предводительством таких людей, как Ласси[150] и Порлье[151], в случае, если бы под Иеной Наполеон потерпел поражение, ворваться в Бордо и Тулузу в то самое время, когда пруссаки заняли бы Страсбург и Мец?
Потомство рассудит, совершает ли уполномоченный народа преступление, когда он извлекает пользу из необычайной глупости своих противников. Мне кажется, что в противоположность нашему времени потомство больше будет возмущаться ущербом, нанесенным Испании, нежели ущербом, причиненным мнимым ее властителям. У нас перед глазами пример Норвегии.
Сочинители пасквилей обвиняют Наполеона в том, что он слишком презирал людей. В данном случае он, как мы видим, совершил крупную ошибку по той причине, что слишком уважал испанцев. Он забыл, что гордые кастильцы, впервые униженные Карлом V, со времен этого прославленного императора подвластны самому гнусному деспотизму, какой только можно вообразить.
В своем письме к генералу Ла-Куэста г-н де Уркихо говорит: «К несчастью, со времен Карла V нации больше не существует; ибо нет ни политического органа, который действительно бы ее представлял, ни общих интересов, которые сплачивали бы ее в стремлении к единой цели. Наша Испания — это готическое здание, состоящее из множества отдельных частей и пристроек, которые многообразием своих привилегий, законов, обычаев и интересов напоминают наши провинции. Общественного мнения не существует».
В течение пятнадцати лет испанская монархия покрывала себя позором, неслыханным в летописях даже тех дворов, которые, казалось бы, дошли до глубочайшего упадка. Та слагающаяся из дворянства и духовенства аристократия, которая одна только в состоянии придать блеск монархии, словно находила удовольствие в том, что над нею издевались. Муж и король последовательно уступает любовнику своей жены:
1) командование всеми морскими и сухопутными силами;
2) назначение всех почти должностных лиц государства;
3) право объявлять войну и заключать мир[152].
Будь этот фаворит человеком такого склада, как Ришелье, Помбаль[153] или Хименес[154], — искусным злодеем, — испанцев, пожалуй, еще можно было бы понять; но он оказался самым бездарным мошенником во всей Европе. Испанскому народу, слывущему таким гордым, приходилось сносить деспотическое правление человека, к которому он относился с величайшим презрением. Но, оставляя в стороне вопрос о гордости, какое обилие несчастий как для общества, так и для отдельных лиц должно было явиться следствием такого постыдного владычества! По сравнению с Испанией аристократический строй Франции до 1789 года кажется чуть ли не республиканским. И все же Испания отвергла либеральную конституцию и, что гораздо важнее, конституцию, гарантией которой являлось то обстоятельство, что законный монарх, низвергнутый с престола, находился бы неподалеку!
Лишь человек, уже достигший весьма зрелого возраста и испытывающий к людям презрение, почти равное тому, какого они заслуживают, может представить себе возможность подобных действий. Наполеон, в Корсике и во Франции живший среди народов, отличающихся энергией и умом, в отношении испанцев дал себя обмануть своему простосердечию.
Испания, со своей стороны, упустила случай, который в последующие века ей уже не представится.
Каждая могущественная держава усматривает (правда, ошибочно) свой интерес в том, чтобы ее соседи пребывали в состоянии бессилия и упадка. Здесь (случай совершенно исключительный!) интересы Франции на короткое время совпали с интересами Иберийского полуострова. Испания имела перед собой пример Италии, возвеличенной Наполеоном. Хотя испанская нация и довольна тем омерзительным состоянием, в котором она находится, — все же, быть может, лет через 200 она сумеет добыть себе конституцию, но конституцию, не представляющую никаких гарантий, кроме обветшалой нелепости, именуемой присягой, — да и то один бог знает, каких потоков крови она ей будет стоить! Между тем, согласившись признать королем Жозефа, испанцы получили бы правителя кроткого, просвещенного, чуждого властолюбия, словно созданного для того, чтобы быть конституционным монархом, и на целых три века ускорили бы наступление счастливых дней для своей страны.
Глава 40. Сравнение действий Наполеона в отношении Испании с действиями англичан по отношению к Наполеону
Предположим, что Фердинанд VII доверил свою участь императору, как Наполеон в Рошфоре доверил свою участь англичанам. Испанский принц отказывается от королевства Этрурийского; его поселяют в Балансе, приятной, здоровой местности, а Наполеона, обратившегося к хваленому великодушию английского народа, заточают на скалистый остров, где косвенными путями, не прибегая к яду — ибо это вызвало бы негодование, — стараются привести его к гибели. Я не хочу сказать, что английская нация неблагороднее других; скажу только, что провидение дало ей злосчастный случай показать, что она неблагородна. В самом деле, каким протестом англичане откликнулись на это злодеяние? Каким великодушным, всенародным порывом они, прослышав об этой низости, заклеймили свое правительство перед лицом всего мира? О скала святой Елены, отныне столь прославленная, ты оказалась подводным камнем, погубившим славу английской нации! Англия, с помощью лживого своего лицемерия возвысившаяся над другими народами, дерзала говорить о своих добродетелях; этот позорный поступок сорвал с нее маску; отныне пусть она говорит только о своих победах, пока она еще будет их одерживать. И, однако, Европа безмолвствует и обвиняет Наполеона или, во всяком случае, прислушивается к его обвинителям. Я не нахожу слов, чтобы выразить свои мысли. О люди, трусливые и завистливые, есть ли мера тому презрению, которое вы способны к себе внушить? И если не удается подчинить вас своей воле, то не самое ли правильное — потешаться над вами, словно над жалкой дичью?[155].
Глава 41. Байоннское Собрание. Признание Жозефа Бонапарта королем Испании. Война с Испанией
Покончим в немногих словах с этими отвратительными испанскими делами.
Во время пресловутой беседы в Байонне Эскоикис сказал Наполеону:
«Безоружный народ в Мадриде вообразил себя достаточно сильным, чтобы уничтожить французскую армию и отстоять Фердинанда. Результатом явилось то, что возникли бы неодолимые препятствия, в случае если бы захотели прибегнуть к единственному способу вернуть Фердинанду свободу.
Наполеон: В чем же заключался этот способ, господин каноник?
Эскоикис: В том, чтобы дать ему возможность бежать.
Наполеон: В какую же часть света вы намеревались его переправить?
Эскоикис: В Алхесирас, где у нас уже были кое-какие войска и где мы находились бы поблизости от Гибралтара.
Наполеон: Что бы вы сделали потом?
Эскоикис: Неизменно следуя нашему правилу — состоять с вашим величеством в тесном, но в то же время не умаляющем нас союзе, мы ультимативно предложили бы вашему величеству блюсти его и впредь, с тем условием, что нам немедленно были бы возвращены пограничные крепости, а французские войска выведены из Испании; в случае, если бы ваше величество отказалось принять эти предложения, мы стали бы воевать с напряжением всех наших сил, до последней крайности. Таково было бы, ваше величество, мое мнение, если бы мы тем или иным способом ознакомились с вашими истинными намерениями!
Наполеон: Вы очень правильно рассуждаете; это было самое лучшее, что вы могли бы сделать.»
Люди малопросвещенные воскликнут: «Вы восхваляете образ действий Наполеона по отношению к Испании так, как если бы он был вторым Вашингтоном!»
На это я отвечу: «Испании подвернулся самый счастливый случай, какой только может представиться стране, глубоко развращенной и, следовательно, неспособной собственными силами достичь свободы. Если бы Испании — такой, какою она была в 1808 году, — дали образ правления Соединенных Штатов, испанцы, самые беспечные люди на свете, восприняли бы его как самую жестокую и гнетущую тиранию. Опыт, проделанный Жозефом и Иоахимом в Неаполе, может пояснить это положение; они были королями едва ли не со всеми смешными особенностями, присущими этому ремеслу, но они вели себя умеренно и разумно. Этого оказалось достаточно, чтобы быстро поднять благосостояние этих областей и улучшить суды, а также для того, чтобы внедрить там уважение к труду. Заметьте, что тягостное ощущение, которое испытывает отдельная личность, отказываясь от дурных привычек, свойственно и народу в целом. Свобода нуждается в том, чтобы в первые годы ее оберегали. В глазах глупцов эти стеснения заслоняют благоденствие, неизбежно создаваемое новыми учреждениями».
Таким образом, для Испании Наполеон был лучше Вашингтона; недостаток либерализма у него возмещался энергией. Приведу факт, убедительный даже для тех, кто слеп к нравственным преобразованиям: население Испании, численность которого в момент восшествия на престол Филиппа II[156] не превышала восьми миллионов, возросло до двенадцати миллионов благодаря той незначительной доле присущего французам здравого смысла, который короли — выходцы из Франции — внесли в управление страной.
А ведь Испания, страна более обширная, чем Франция, должна была бы по причине обилия в ней солнца быть более плодородной; она обладает почти всеми преимуществами, обычно свойственными островному положению. В чем же заключается тайная причина, препятствующая появлению на свет 14-ти миллионов человек? Мне ответят: «Там плохо возделывают землю». Я на это возражу: «В чем же заключается скрытое зло, мешающее хорошо возделывать землю?»
После того как короли династии, за девяносто лет перед тем войною возведенной на престол, отказались от своих прав на Испанию, Наполеон решил созвать представителей страны, которые признали бы его права, ввести конституцию и, опираясь на свой престиж и свое могущество, пустить новый аппарат в ход. Из всех стран Европы Испания, пожалуй, была той, где Наполеон вызывал наибольшее восхищение(*). Сравните его образ действий с тем, которого в 1713 году придерживался Людовик XIV; ознакомьтесь, в частности, с перепиской подвластных монарху лиц той и другой эпохи — министров, маршалов, генералов и т. д,[157] — и вы убедитесь, что главным источником успеха г-жи де Сталь и современных нам авторов пасквилей, равно как нападок и издевательств, которые чернь расточает по адресу защитников узника, томящегося на острове св. Елены, является зависть.
Чтобы доказать, что источником прав нового короля являются права народа, Наполеон задумал созвать в Байонне Собрание в составе ста пятидесяти человек, взятых из числа представителей различных учреждений испанской монархии. Большинство депутатов было послано провинциями, городами и корпорациями; остальные были назначены французским генералом, начальствовавшим в Мадриде (Мюратом, великим герцогом Бергским). Как и вообще при революциях, ничто во всем этом не было вполне законно, ибо как мог бы политический уклад данного народа, иначе именуемый его государственным устройством, указывать правила для изменения этого устройства? Это было бы внутренним противоречием. Во всем сказывалось смятение и быстрый ход событий, но в общем разумные принципы остались незыблемыми. Так, например, кому можно было дать право назначить депутатов от Америки? Были привлечены наиболее видные люди из числа уроженцев испанской Америки, живших в то время в Мадриде, и выбор оказался удачным. Эти люди были менее порабощены предрассудками, чем испанцы.
Заседания Хунты открылись 15 июня 1808 года; вначале она насчитывала семьдесят пять членов, затем число их возросло до девяноста. Перед созывом Хунты Наполеон издал декрет, в котором объявил, что по ходатайству главнейших учреждений Испании он решил, с целью положить конец междуцарствию, провозгласить брата своего Жозефа королем Испании и обеих Индий, гарантируя независимость монархии и ее неделимость в четырех частях света[158]. Жозеф прибыл в Байонну 7 июня; он неохотно расстался с полною наслаждений жизнью, которую вел в Неаполе. Равный по храбрости Филиппу V, он так же мало был способен возглавить армию.
Собравшиеся в Байонне депутаты 17 июня вечером признали Жозефа королем. Выслушав речь герцога Инфантадо, не заключавшую в себе формального признания свершившегося, Наполеон воскликнул: «Сударь, всякие увертки тут неуместны: либо полное согласие, либо решительный отказ! Надо быть великим и в преступлении и в добродетели. Вы желаете вернуться в Испанию и стать во главе повстанцев? Даю вам слово, что прикажу доставить вас туда целым и невредимым; но предупреждаю вас: вы добьетесь того, что будете расстреляны через неделю… Нет, через двадцать четыре часа»[159].
Наполеон был слишком умен и слишком великодушен, чтобы привести эту угрозу в исполнение. На языке французской армии это называется «штурмовать неприятеля словами», иначе говоря, ослепить нерешительный ум.
После двенадцати заседаний Собрание 7 июля закончило свои труды. Оно выработало для Испании конституцию. Проект этой конституции был из Байонны переслан Хунте мадридского правительства. По возвращении проекта в Байонну число его статей было значительно увеличено: с восьмидесяти, насчитывавшихся в ней в Мадриде, оно возросло до ста пятидесяти.
Как мы видим, Собранию, в соответствии с разумными принципами, было поручено составить конституцию без всякого участия в этом деле исполнительной власти. Несоблюдение этой предосторожности в 1792 году погубило Францию.
Члены байоннского Собрания, как видно из их речей, обращенных к королю Жозефу, не испытывали ни малейшего желания претерпеть мученичество; однако они проявили такт, явно свидетельствующий о том, что в своих совещаниях они пользовались значительной свободой. Уже не считая себя полномочными постановить низложение прежней династии и призвание другой, они не стали касаться этого важнейшего предмета.
Депутаты единогласно признали, что свобода обсуждения ими конституции не подвергалась никаким стеснениям. Упорство, с которым испанские гранды отстаивали столь малолиберальное право создавать крупные майораты, показывает, как твердо они были уверены в прочности нового порядка вещей. Оживленные споры возбудили вопрос о веротерпимости (слово, так странно звучащее в Испании) и об учреждении суда присяжных.
Как держал себя деспот в то время, как заседало Собрание? По-видимому, он ни на минуту не обманывал себя относительно того, что это представительство неправомочно санкционировать столь великую перемену. Он неизменно исходил из того принципа, что
Раздел конституции, касающийся Америки, был довольно либерален и способен задержать еще на некоторое время то стремление к независимости, которое впоследствии так мощно развернулось в этой прекрасной стране. Эти статьи конституции были выработаны молодым каноником-мексиканцем по имени Эль-Мораль, человеком, отличавшимся умом, знаниями и любовью к родине. Вообще говоря, все, что есть хорошего в Испании, замечательно хорошо, но нет народа, у которого число людей просвещенных являлось бы столь ничтожным. Чем сильнее этот народ, взятый в целом, отстает от века, тем ярче выступает превосходство и подлинное величие тех пятнадцати — двадцати тысяч одиноких среди черни патриотов, слава и несчастья которых находят отклик во всей Европе. Всякий раз, когда я встречаю одну из этих благородных жертв, я испытываю изумление при мысли о том огромном усилии, которое уму этого человека пришлось сделать, чтобы возвыситься над беспечностью и лжедобродетелями[160], направившими непреклонную доблесть остальной части народа во вред собственным его интересам. Люди такого склада, как Аугусто Аргельес[161], Эль-Мораль[162], Порлье, Льоренте[163], наглядно показывают Европе, чем станет Испания через десять лет после того, как она вырвет у своих королей двухпалатную систему и уничтожение инквизиции.
Жозеф и Собрание покинули Байонну 7 июля. Тот, кто вздумал бы по свите, сопровождавшей Жозефа, судить о том, что произошло, никогда не догадался бы о разительной перемене, только что совершившейся. Жозеф явился к испанцам, окруженный теми же министрами и военными чинами, которые служили прежним властителям страны. Все, что существовало при дворе Бурбонов, осталось без изменения, только сменили короля. После этого пусть не говорят нам, что дворянство — оплот королей! Напротив, именно дворянство делает королевскую власть ненавистной.
Жозеф прибыл в страну, насчитывавшую менее двенадцати миллионов жителей, в страну, где всячески старались лишить армию уважения народа, где ее, в целях устранения от государственных дел, держали в наиболее отдаленных частях монархии. В продолжение ста пятидесяти лет эта страна изнывала под властью правителей, презрение к которым было еще сильнее, чем ненависть. Финансы, в управлении которыми проявлялась такая же бездарность, как и во всем остальном, и которые вдобавок расходовались попусту, дошли до крайнего расстройства; а как можно было восстановить их в стране, где труд считается бесчестьем? В наиболее передовых провинциях население само почувствовало, что короля необходимо сменить, и обратило свои взоры на эрцгерцога Карла[164]. Как счастлива была бы Испания, если бы этот замысел осуществился! Сейчас она наслаждалась бы тем счастьем, которое всегда является плодом разумного, честного управления и внешней политики, чуждой всякого авантюризма. Как сильно отличается ее положение от того, в котором находятся подданные австрийского дома!
Жозеф разделял заблуждение своего брата; он недостаточно презирал сброд, именуемый людьми. Он полагал, что дать испанцам равенство и ту меру свободы, какую они в состоянии усвоить, — значит приобрести их расположение. На деле вышло иначе: испанцы почувствовали себя оскорбленными тем, что восемьдесят тысяч солдат, которые были введены в Испанию, не принадлежали к отборным частям; в этом они усмотрели пренебрежение. С этого момента все было потеряно. В самом деле, как привлечь на свою сторону народ невежественный, фанатичный, воздержанный среди изобилия, гордящийся своими лишениями в той же мере, в какой другие гордятся своими богатствами? Испанец нимало не корыстолюбив, даже этот стимул к деятельности у него отсутствует; он бережлив, хотя вовсе не скуп; он не стремится, подобно скупцу, владеть золотом, но он не знает, на что употребить свое состояние; в своем роскошном жилище он проводит дни уныло и праздно, предаваясь горделивым мыслям. Нравы, кровь, язык, образ жизни и способы ведения войны — все в Испании напоминает Африку. Будь испанец мусульманином, он был бы совсем африканцем. В нем пылают те же страсти, он склонен к тому же уединению, к той же умеренности, столь же любит безмолвие и размышления; он жесток и великодушен, гостеприимен и беспощаден в одно и то же время. Ленивый, но неутомимый, если он уже за что-нибудь взялся, испанец, обожженный солнцем и фанатизмом, обнаруживает все черты желчного темперамента в крайнем его проявлении. К тому же испанский народ, подобно еврейскому, упорно замыкается в себе и, в силу национальных своих предрассудков, остается чужд тем народам, которыми он окружен. Все путешествия испанцев ограничивались Америкой, где они находили деспотизм еще более гнетущий, чем тот, что царит на их полуострове. Они не показываются в Европе; никогда не встретишь испанца-дезертира, испанца-художника, испанца-коммерсанта. Испанцев мало знают, и они, со своей стороны, не стремятся узнать другие народы. Но испанец обладает одним ценным качеством: он умеет восхищаться.
В Байонне все были поражены тем отсутствием знаний, которое обнаружили лица, принадлежащие к испанскому двору; им ничего не было известно ни о самих французах, ни о французских делах. Своим любопытством по отношению к самым прославленным генералам французской армии они напоминали дикарей.
Подобно турку, с которым он так схож по своей религии, испанец отнюдь не склонен покидать свою страну для того, чтобы идти войной на другие народы; но стоит только чужестранцу ступить на испанскую землю, как все ополчаются на него. Здесь народ не считает, как в Германии, что защищать родную землю — дело армии.
В Испании так велика национальная гордость, так силен патриотизм, что даже священники проникнуты им. Добрая половина тех полководцев, что в настоящее время сражаются в Америке за свободу, вышла из священников. В этом тоже есть сходство с турками.
Ни в чем, быть может, различие между Испанией и всей остальной Европой не проявляется так резко, как в нравах духовенства.
Испанское духовенство пребывает постоянно в своих приходах. Добавим, что духовные лица — единственные крупные помещики, которые живут среди народа. Все остальные проживают либо в Мадриде, либо в главных городах областей; отсюда — старинное выражение, обозначающее несбыточные мечты: «строить замки в Испании». Всегда имея дело с народом, непрерывно с ним общаясь, испанское духовенство приобрело влияние, которого не могло получить дворянство, всегда находившееся в отсутствии. Испанец слушается своего священника, считая его стоящим умственно выше, чем он сам, и в то же время любит его, ибо считает равным себе в отношении любви к родине. Священники ненавидят либеральные идеи. Трудно угадать, как выйдет Испания из этого положения. Это заколдованный круг; быть может, ей суждено явить будущим поколениям полезное и необходимое зрелище самой законченной монархии[165].
Испания уже полгода была объята огнем, а Наполеон все еще думал, что благодеяния представительного строя привлекут к нему все сердца. Он знал, что испанцы больше, чем какой-либо другой народ Европы, восхищаются его подвигами. Итальянцы и испанцы, по своему природному складу чуждые всякого легкомыслия, созданные из страстей и недоверия, лучше всех других способны судить о величии тех, кто возглавляет народы.
Если бы Бонапарт приказал повесить князя Мира, а Фердинанда VII отослал обратно в Испанию, дав ему с собой байоннскую конституцию и восемьдесят тысяч солдат, женив его на одной из своих племянниц и назначив французским послом умного человека, — он, несомненно, получил бы от Испании все те корабли и войска, какие она в состоянии была дать. Кто может определить, до чего дошло бы преклонение народа, у которого похвала становится славословием, а восхищение — экстазом?
Не подлежит сомнению, что Наполеона соблазнил пример Людовика XIV. После того как на поле битвы под Иеной ему был брошен вызов, он решил не отстать от великого монарха. Он сменил короля у единственного народа, к которому эту меру нельзя было применить. Предостережения, которые ему делал все время г-н де Талейран, тоже сыграли немалую роль в этом.
В те дни, когда Жозеф вступал в Испанию, а Наполеон как победитель возвращался в Париж, испытывая угрызения совести и верный своим ложным идеям, Испания была уже охвачена восстанием. В тот момент, когда Кастильский совет объявил созыв ополчения в триста тысяч человек, многие общины уже восстали по собственному почину. Не было села, где не образовалась бы своя Хунта. Испания внезапно явила зрелище, подобное Франции 1793 года, когда вся страна покрылась представительными органами, обсуждавшими опасность, которой подвергалось отечество. В Севилье, Бадахосе, Овьедо восстание вспыхнуло при известии о событиях, разыгравшихся 2 мая в Мадриде. Вся Астурия возмутилась, как только узнала о смене династии. Народ начал с жестокой расправы со всеми теми, кого он в своей ярости считал сторонниками французов или недостаточно пылкими защитниками родины. Высшие сановники были казнены; это имело следствием всеобщий террор и необходимость для всех тех, кто находился у власти, беспрекословно выполнять волю народа. Террор дал Испании армию.
Как только какая-либо из повстанческих армий терпела поражение, она вешала своего начальника. Испанцы были народом благочестивым и храбрым, но не одаренным военным духом. К регулярным войскам они издавна относились с неприязнью или пренебрежением. В этом они представляли полный контраст немцам. Они смотрели на эту войну как на войну религиозную, как на крестовый поход против французов. Для большинства солдат единственным отличительным знаком была красная повязка с надписью: «Vincer o morir pro patria et pro Ferdinando VII» [166].
После первой битвы между этими фанатиками и французами на полях Рио-Секо осталось двадцать семь тысяч трупов. Женщины с диким воем кидались на наших раненых и вырывали их друг у друга, чтобы умертвить самыми зверскими способами; они вонзали им в глаза ножницы или ножи и с жестокой радостью упивались зрелищем крови и предсмертных судорог[167].
Наполеон получил в Бордо известие о битве при Байлене, в которой Кастанос и Рединг принудили генерала Дюпона сложить оружие. Это была первая неудача Наполеона; она привела его в отчаяние. Ни поход в Россию, ни Ватерлоо не произвели на его гордый дух действия, хотя бы отдаленно напоминавшего то, которое возымело это поражение. Он в ярости воскликнул: «Что армия, в которой слаба дисциплина, крадет церковную утварь — это еще можно себе представить; но как можно в этом признаваться?» Минуту спустя он прибавил: «Я знаю моих французов; надо было крикнуть им: „Спасайся кто может!“ Через три недели они все снова сплотились бы». Он спрашивал присутствовавших: «Разве нет в законах статьи, по которой можно было бы расстрелять всех этих подлых генералов?»
Глава 42. Война с Испанией (продолжение)
Наполеон возвратился в Париж, но вскоре ему пришлось снова отправиться в Испанию. Мы, по обыкновению, не будем излагать общей истории этой войны, ибо для этого пришлось бы коснуться множества подробностей. У ворот Мадрида Наполеон произвел несколько смотров. Как обычно, вокруг него собралась огромная толпа, а один раз он даже очутился посреди большого отряда пленных испанцев. Лица этих фанатиков, побежденных, оборванных, сожженных солнцем, были ужасны.
Г-н де Сен-Симон, испанский гранд, бывший член Учредительного собрания, сражался в Мадриде против французов. По отношению к французам, обращавшим оружие против своего отечества, Наполеон придерживался весьма определенной политики. Г-н де Сен-Симон был схвачен и приговорен военным судом к смерти. Император не мог питать вражду к человеку, которого он не знал лично и который не принадлежал к числу опасных людей. Он обрек его на гибель по соображениям чисто политическим.
У г-на де Сен-Симона была дочь, которая нежной своей заботливостью скрашивала ему изгнание и облегчала бремя старости. Опасность, угрожавшая отцу, побудила ее пасть к ногам Наполеона. Все уже было приготовлено для казни; преданность любящей дочери взяла верх над решением, казалось бы, бесповоротным, ибо в основе его лежали не страсти, а рассудок и память о событиях под Сен-Жан-д’Акр.
Этому прекрасному акту милосердия содействовал начальник главного штаба, а также генералы Себастьяни и Лобардьер. Вся армия считала, что война с Испанией — неправое дело. В то время она еще не была ожесточена многочисленными проявлениями вероломства[168]. После оставления Опорто, в 1809 году, многочисленные раненые французского госпиталя были перебиты ужасающим образом. Также и в Коимбре несколько тысяч больных и раненых были умерщвлены способом слишком зверским, чтобы о нем рассказывать. Другой раз испанцы с величайшим хладнокровием утопили в реке Миньо 700 пленных французов. Подобные эпизоды насчитываются сотнями, и в них принимали участие люди, которых за это и поныне еще изволят прославлять. Когда все эти зверства достаточно озлобили французскую армию, она стала проявлять жестокость, никогда, однако, не выражавшуюся в формальных нарушениях закона. Тех, кого называли мятежниками, расстреливали или вешали.
В разгаре своей Испанской кампании Наполеон узнал, что Австрия, давно уже вооружавшаяся, намерена выступить. Приходилось либо Испанию, либо Францию с Италией доверить кому-нибудь из полководцев. Колебаниям не было места; ошибка Наполеона была вызвана необходимостью, но с этой минуты Испания была потеряна. Армии, которая перестала быть Великой армией, возвеличенной присутствием самого деспота, стали уделять все меньше внимания. Сколько бы она ни совершала доблестных дел, отныне на долю войск, действовавших в Испании, уже не выпадало ни наград, ни повышений.
Положение стало окончательно нестерпимым вследствие того, что рознь, и раньше уже довольно заметная, между Жозефом и Наполеоном все обострялась. Вначале тому были две причины: во-первых, Наполеон не оказывал Жозефу никакой помощи, а маршалы вели себя по отношению к нему вызывающе; во-вторых, у Наполеона относительно Испании возникли новые планы.
Жозеф считал, что раз уж его сделали королем, то он и выглядеть должен, как король, что вынужденное пребывание в хвосте армии вряд ли способно подготовить его появление во главе народа и что народ, в котором так сильно выражена гордость, должен особенно желать, чтобы его правителю оказывали почет. Людовик XIV, искушенный в тщеславии, не впал бы в подобную ошибку.
Деньги, вывезенные из Пруссии, — около ста миллионов — вовсе не предполагалось израсходовать на этот поход. Наполеон, всегда считавший, что война должна сама себя кормить, не был намерен затрачивать крупные суммы на борьбу с испанцами. Он хотел, чтобы Жозеф сам изыскивал средства на ведение войны; однако Испания даже в мирное время едва ли была в состоянии нести такие расходы. Выставлять подобное требование в тот момент, когда французские войска господствовали лишь на той территории, которая была ими оккупирована и которую они вконец истощали, значило дойти до величайшей нелепости.
Но этим дело не ограничилось. Прибыв в Испанию, Наполеон тотчас начал к ней присматриваться, она ему понравилась, и он задумал отхватить от нее кусок. Этот замысел в корне противоречил принятым в Байонне решениям. Беспокойный и пылкий дух Наполеона, лишь в творчестве находивший мимолетное успокоение, без устали открывал в делах новые возможности. Мысль, зародившаяся сегодня, пожирала ту, что увлекала его накануне, и, чувствуя в себе силу преодолеть любые препятствия, этот человек, перед умом которого предел возможного непрерывно отодвигался, как горизонт перед путником, ничего не признавал незыблемым. Наполеона нередко считали вероломным; он был всего лишь непостоянен. В силу этой черты своего характера он менее всякого другого европейского монарха был способен придерживаться конституционного образа правления.
Сначала он вполне чистосердечно решил уступить Испанию Жозефу; бесспорно, в Байонне он и не помышлял о том, чтобы завладеть хотя бы одною из ее областей. На обратном пути из Бенавенте, где он, несмотря на все те препятствия, которые могут создать снег, суровая зима и гористая местность, по пятам преследовал англичан, он заехал в Вальядолид и с нетерпением ждал прибытия депутатов города Мадрида. Он вызвал одного из своих придворных, сопровождавшего этих депутатов. Ему не терпелось поскорее уехать во Францию. Дело было ночью, погода — ужасная. Наполеон поминутно открывал окно, чтобы взглянуть на небо и определить, можно ли двинуться в путь. Обращаясь к окружавшим его придворным, он, по своему обыкновению, забрасывал их вопросами, по преимуществу расспрашивая о том, что в Мадриде намерены предпринять и чего, в сущности, хотят испанцы. Ему говорили, что испанцы недовольны; в ответ он стал доказывать, что они неправы, что недовольство с их стороны невозможно, что народы всегда рассуждают здраво, когда речь идет об их кровных интересах, что испанцам дается возможность освободиться от десятины, неравенства, феодальных повинностей, сбросить с себя иго духовенства. На это ему возражали, что, во-первых, испанец, ничего не зная о положении дел в Европе, неспособен оценить эти преимущества, но что зато он по своей гордости никому ничем не желает быть обязанным и что вообще этот народ подобен жене Сганареля, которая хотела, чтобы муж ее колотил. Наполеон рассмеялся и, расхаживая большими шагами по комнате, властно заявил: «Я не знал Испании; она прекраснее, чем я думал. Я сделал брату роскошный подарок; но вы увидите: испанцы наделают глупостей, и она достанется мне. Я разделю ее на пять больших вице-королевств». Он был удивлен тяготением Испании к союзу с Англией. На испанских королей наполеоновской династии он рассчитывал не больше, чем на ее королей из дома Бурбонов. Он сознавал, что короли как той, так и другой династии при первом удобном случае объявят себя независимыми, как это уже пытались сделать короли голландский и неаполитанский.
Наполеон покинул Вальядолид на другой день после того, как с такой поразительной откровенностью раскрыл свои замыслы, и за несколько часов галопом проскакал 30 миль, отделяющие этот город от Бургоса. Через четыре дня он был в Париже. Изумительная быстрота, с которой он путешествовал, способность противостоять любому утомлению являлись частью его таинственного обаяния; все, вплоть до последнего форейтора, чувствовали, что в этом человеке была какая-то нечеловеческая сила.
Глава 43. …
Заглянем на минуту в покои Тюильрийского дворца, где решались судьбы Европы.
Испанская война знаменует собой начало ослабления могущества Наполеона и вместе с тем начало заката его гения. Благополучие мало-помалу изменило и испортило его характер. Он впал в ту ошибку, что чрезмерно восхищался своими успехами и недостаточно презирал королей, своих собратьев. Он упивался отравой лести. Он утвердился в мысли, что для него не существует непосильных предприятий. Он уже не мог переносить противоречия; вскоре малейшее возражение стало им восприниматься как дерзость и к тому же еще как глупость. Так как он неудачно выбирал себе помощников, то обычно увенчивались успехом только те его предприятия, которыми он руководил лично. Вскоре его министрам пришлось делать вид, что они лишь раболепно излагают его мысли. Люди действительно даровитые отказались от своих должностей или, втайне над ним насмехаясь[169], стали притворяться, что разучились думать. В наш век подлинное дарование не может не сочетаться со взглядами хоть сколько-нибудь либеральными; Наполеон сам является тому примером, и это считается самым тяжким из его преступлений.
Глава 44. Управление Францией
У императора было двенадцать министров[170] и свыше сорока членов Государственного совета, представлявших ему доклады о делах, которые он поручал их рассмотрению. Министрам и начальникам особых ведомств были подчинены сто двадцать префектов. Каждый министр четыре или пять раз в неделю представлял Наполеону от шестидесяти до восьмидесяти проектов декретов; каждый из этих проектов подробно излагался в докладе, который министр читал императору. По менее важным делам император давал свое одобрение пометкою на полях докладов.
Все декреты, подписанные императором, передавались министрами герцогу Бассанскому, который оставлял у себя оригиналы, а министрам отсылал копии за своей подписью.
Когда император находился в походе или путешествовал, те из министров, которые не сопровождали его, посылали свои портфели герцогу Бассанскому, а тот представлял его величеству декреты и читал ему доклады. Нетрудно установить причину влияния этого герцога, который первоначально был простым секретарем, а затем мало помалу добился того, что стал значиться в списке высших сановников империи, непосредственно за министрами, хотя не имел собственного ведомства.
Герцог Бассанский был всемогущ среди министров и префектов, испытывавших перед ним страх. Никто не мог повлиять на Наполеона в тех делах, которые ему были понятны. Поэтому все его декреты организационного порядка, все то, что, если можно так выразиться, относилось к области чистого разума, свидетельствовало о выдающемся даровании. Но в тех случаях, когда надо было располагать точными сведениями, Наполеона — если министр того ведомства, к которому данный вопрос относился, действовал в согласии с государственным секретарем — обманывали при первом же докладе по этому вопросу, а он из гордости и лени потом не менял своего решения.
Что касается назначения должностных лиц, то здесь Наполеон исходил из общих правил, основанных на чрезвычайном презрении к человечеству. Казалось, он говорил себе: «Когда речь идет о людях, которых я лично не знаю, то я меньше буду обманут, если буду судить о них по их мундиру, позволяющему мне зачислить их в определенную категорию, чем если стану полагаться на отзывы министров». Нелепейшие назначения были делом вполне обычным. Желая приучить к почтительности народ, по природе насмешливый и остроумный, он упразднил светский разговор. Отныне узнавать людей, состоявших у него на службе, он мог только по каким-нибудь особым успехам или по докладам министров. Уезжая после путешествия по Голландии из этой страны, он с презабавным простодушием сказал: «Плохо здесь у нас обстоит дело по части префектов».
Глава 45. Герцог Бассанский
Тринадцать с половиной лет непрерывных успехов привели Александра Великого почти к безумию. Удача, длившаяся ровно столько же времени, вызвала такое же безумие у Наполеона. Вся разница в том, что македонский герой имел счастье умереть вовремя. Какая великая слава сохранилась бы за Наполеоном-завоевателем, если бы пушечное ядро сразило его в вечер сражения под Москвой!
Англия и то, что писалось в этой стране, могли предотвратить безумие современного нам героя. К несчастью для него, меры, которые он, негодуя на английскую прессу, принимал против нее, выполнялись слишком усердно. В настоящее время эта пресса, столь ненавистная ему, является единственным его утешением.
В 1808 году, вследствие изменений, которые гордость, в продолжение восьми лет не встречавшая противодействия, и корономания произвели в гениальной натуре Наполеона, оказалось, что из двенадцати его министров по меньшей мере восемь были посредственнейшие люди, единственная заслуга которых заключалась в том, что они изнуряли себя работой.
Герцог Бассанский, пользовавшийся огромным влиянием во всех делах, кроме военных, человек учтивый и обходительный в светских салонах, в рабочем кабинете обнаруживал свое полное ничтожество. Он не только сам не питал великих замыслов, но и не понимал их у других. Все неизбежно мельчало в его мышлении. У него было ровно столько таланта, сколько требуется для журналистики, — с этого занятия он начал в Париже свою карьеру. Правда, должность, им занимаемая, обязывала его день и ночь находиться при властелине. Человек с твердой волей не мог бы терпеливо сносить переменчивый нрав и гневные вспышки императора, и, как бы искусно он ни соблюдал этикет, выражение его лица раздражало бы монарха.
Герцог Бассанский назначал всех префектов Франции. Он требовал от них лишь одного таланта — умения извлекать из населения требуемые средства, не возбуждая громкого ропота. Несчастные префекты, исполненные тщеславия, изнемогавшие от работы, тратившие все свое жалованье на представительство, которое поглощало огромные средства, каждое утро, раскрывая
Глава 46. Управление Францией (продолжение)
Еще об управлении
В 1811 году одна маленькая сельская община задумала использовать некоторое количество булыжника, стоимостью в шестьдесят франков, забракованного инженером, руководившим постройкой шоссейной дороги. Понадобилось 14 заключений префекта, супрефекта, инженера и министра. В результате величайших усилий и самых настойчивых хлопот требуемое разрешение было получено через одиннадцать месяцев после того, как ходатайство было подано. Но к тому времени рабочие, строившие дорогу, уже использовали этот булыжник для засыпки каких-то ям. Мелкий чиновник, неизбежно невежественный, получающий от правительства жалованье и корпящий над бумагами в уголке министерской канцелярии, разрешает в Париже, за 200 лье от сельской общины, дело, которое трое деревенских выборных за два часа уладили бы наилучшим образом. Факты, столь очевидные и повторявшиеся по пятьсот раз в день, не могли оставаться незамеченными.
Но главной задачей было принизить гражданина, в особенности же не давать французам что-либо обсуждать сообща, по гнусному обычаю, усвоенному ими во времена якобинства[171]. Не будь этих мелочных предосторожностей, пожалуй, снова появилось бы то чудовище, к которому все правительства, последовательно сменявшие друг друга и эксплуатировавшие Францию, питали одинаковую ненависть и о котором я уже говорил: я имею в виду общественное мнение.
Легко понять причину той огромной работы, от которой погибали министры Наполеона. Париж притязал на то, чтобы распоряжаться всем без исключения во Франции. Все дела, вершившиеся в стране, приходилось поручать людям, которые, будь они даже орлами, неизбежно были в них несведущи[172].
Нельзя не отметить, что образ жизни чиновника естественно приводит к полному его отупению. Поступив на службу в канцелярию, он свои старания обращает по преимуществу на то, чтобы выработать красивый почерк и сноровку в употреблении сандарака. В дальнейшем весь характер его деятельности заставляет его постоянно подменять содержание видимостью. Если ему удается раз навсегда приобрести внушительную осанку, ему больше не о чем беспокоиться. Личные интересы всегда побуждают его отдавать предпочтение человеку, говорящему о вещах, которых не видел. Будучи одновременно свидетелем и жертвой самых мерзких интриг, чиновник сочетает пороки придворного быта со всеми дурными навыками, присущими нищете, в которой он прозябает на протяжении двух третей своей жизни. Таковы были те люди, которым император предоставил Францию; но он мог презирать их. Император хотел, чтобы Францией управляли мелкие чиновники, получающие 1200 франков жалованья в год. Чиновник составлял проект, а министр из тщеславия проводил его.
Нам могут дать представление об этой эпохе счета поставщиков, снабжавших министерства бумагой; они достигали колоссальных цифр. Столь же, если не более, характерно огромное количество ненужной и по необходимости плохой работы, которую выполняли несчастные министры и бедняги префекты. Так, например, одна из главных обязанностей префектов заключалась в том, что они собственноручно писали все донесения, даже все копии одного и того же донесения, отправляемые в Париж, в различные министерства. Чем больше времени они тратили на подобную работу, тем больше все дела во вверенных им департаментах приходили в упадок. Лучше всего дело обстояло в Майнцском департаменте, префект которого, Жан Дебри[173], открыто высмеивал бюрократов, сидевших в министерстве.
Глава 47. Управление Францией (продолжение)
В чем же заключались достоинства императорской системы управления, заставляющие так жалеть о ней сейчас как во Франции, так и в Бельгии, Пьемонте, Римской области и Флоренции?
Они заключались в общих положениях и основных декретах, продиктованных необычайно трезвым и ясным умом, в том, что в управлении этими странами были полностью уничтожены все злоупотребления, укоренившиеся за два — три столетия господства аристократии и власти, приверженной беззаконию. Общие правила, которыми руководствовалась французская администрация, охраняли лишь две вещи: труд и собственность. Этого было достаточно, чтобы внушить населению пылкую любовь к новому строю. Вдобавок, если очень часто решения министерства, приходившие из Парижа через полгода, и казались смешными по тому незнанию фактов, которое в них обнаруживалось, зато по крайней мере они всегда были беспристрастны. А ведь существует страна (не стану называть ее), где самый незначительный мировой судья не может послать повестки, не совершив вопиющей несправедливости в пользу богатого против бедного[174]. Этот порядок был нарушен только в период французского владычества. Каждый, кто хотел работать, мог быть уверен, что достигнет благосостояния. Появился огромный спрос на все товары. Покровительство, оказываемое правосудию и труду, заставляло мириться с рекрутским набором и высокими косвенными налогами.
Состоявший при императоре Государственный совет отлично понимал, что единственно разумной была бы система, при которой каждый департамент сам бы оплачивал своего префекта, свое духовенство, своих судей, содержание своих шоссейных и проселочных дорог, а в Париж поступали бы только суммы, необходимые для содержания императора, войска, министров и для общих расходов.
Мысль об этой системе, столь несложной, приводила министров в ужас. Император уже не мог бы тогда обирать общины, а ведь во Франции монархи чрезвычайно любят этим заниматься[175]. Когда народ перестанет давать себя дурачить громкими фразами[176], эта система будет введена, и королю придется даже префектов и мэров больших городов выбирать из числа кандидатов, предлагаемых этими городами[177], а маленькие города сами будут назначать своих мэров сроком на один год. Пока это не произойдет, не будет подлинной свободы и членам парламента негде будет получать надлежащую подготовку. Все те, кто достойным образом проявил себя в наших законодательных собраниях, в свое время участвовали по назначению народа в управлении департаментами. Вместо того чтобы поручить решение дел мелким чиновникам, эту работу возложат на богатых граждан, причем платою за нее им будет служить, как теперь попечителям больниц, удовлетворенное тщеславие. Но все это идет вразрез с управлением, построенным на громких фразах, и с интересами людей, сидящих в канцеляриях, — иными словами, с роковым влиянием эгоистичного Парижа[178].
Глава 48. О министрах
Великим несчастьем для Наполеона было то обстоятельство, что на престоле он проявил три слабости, отличавшие Людовика XIV.
Он по-ребячески увлекся великолепием придворной жизни; он назначал министрами глупцов и, если и не заявлял, как Людовик XIV по поводу Шамильяра[179], что он их воспитывает, то, во всяком случае, считал себя способным разобраться в любом деле, как бы ни были нелепы те доклады, которые они ему представляли. Словом, Людовик XIV боялся талантливых людей, а Наполеон их не любил. Он держался того мнения, что во Франции никогда не будет сильной партии, кроме якобинцев.
Он устранил от дел Люсьена и Карно, выдающихся людей, обладавших именно теми качествами, которых ему самому недоставало. Он любил — или терпел около себя — Дюрока, князя Невшательского, герцога Масского[180], герцога Фельтрского[181], герцога Бассанского[182], герцога Абрантеса[183], Мармона[184], графа де Монтескью[185], графа Сессака[186], и т.д., и т.д., — все они были людьми вполне порядочными и достойными уважения, но общество, склонное к насмешке, всегда считало их тупицами.
Когда отравленный воздух двора вконец развратил Наполеона и развил его самолюбие до болезненных размеров, он уволил Талейрана и Фуше, заменив их самыми ограниченными из всех своих льстецов (Савари и герцог Бассанский).
Император дошел до того, что считал себя способным в течение двадцати минут разобраться в любом, самом сложном вопросе. Путем невероятного, непосильного для всякого другого человека напряжения внимания он старался понять сущность доклада, донельзя многословного и беспорядочного — словом, доклада, составленного глупцом, не имевшим представления о данном предмете.
Графа де С[ессака], одною из своих министров, Наполеон называл «старой бабой» и, однако, не увольнял его. Созвав, по возвращении из какого-то путешествия, своих министров, он сказал им: «Я не Людовик XV, я не меняю министров каждые полгода». После этого вступления он перечислил им все те недостатки, которые им приписывались. Ему казалось, что он знает все и обо всем осведомлен и что ему нужны только секретари, которые излагали бы его мысли. Это, может быть, справедливо для главы республики, ибо там государство извлекает пользу из способностей даже самого заурядного гражданина, но не для правителя деспотии, не терпящей никаких представительных учреждений, никакого незыблемого закона!
Самые большие успехи герцог Бассанский пожинал в тех случаях, когда ему удавалось угадать еще не высказанное мнение императора по тому или иному вопросу. Не такую роль играл Сюлли[187] при Генрихе IV; и такую роль не взял бы на себя ни один порядочный человек, призванный служить монарху, в особенности если этот монарх, обуреваемый чудовищной жаждой деятельности, всякое ассигнование пятидесяти франков желал облечь в форму особого декрета.
Глава 49. О министрах (продолжение)
Вот уже 200 лет, как министрами во Франции называют людей, подписывающих 400 официальных бумаг в день и дающих званые обеды; какое нелепое существование!
При Наполеоне эти бедняги изнуряли себя работой, и притом такой, в которой мысль не участвовала, то есть самой нелепой. Чтобы угодить императору, надо было всегда уметь ответить на вопрос, занимавший его в ту минуту, когда к нему являлись. Например, назвать общую стоимость инвентаря всех военных госпиталей. Министра, который не мог ответить на подобный вопрос без запинки и с таким видом, точно он весь день только об этом и думал, смешивали с грязью, даже если бы по своим дарованиям он был равен герцогу Отрантскому.
Когда Наполеон узнал, что Крете[188], лучший министр внутренних дел, который когда-либо ему служил, смертельно заболел, он сказал: «Так и должно быть. Человек, которого я назначаю министром, через четыре года уже не должен быть в состоянии помочиться. Это большая честь для его семьи, а ее судьба навсегда обеспечена».
Такого рода деятельность доводила несчастных министров до полного одурения. Почтенному графу Дежану[189] однажды пришлось взмолиться о пощаде. Он под диктовку императора вычислял военные расходы и до такой степени опьянел от цифр и подсчетов, что вынужден был прекратить работу и сказать Наполеону, что ничего уже больше не понимает.
Другой министр заснул над своими бумагами в то время, когда Наполеон говорил с ним, и проснулся только через четверть часа, причем во сне продолжал разговаривать с императором и отвечать ему; а это был один из самых даровитых министров Наполеона.
Министры бывали в милости периодами, длившимися от одного месяца до шести недель. Когда кто-нибудь из этих несчастных замечал, что он уже не пользуется благоволением своего повелителя, он начинал работать с удвоенным рвением, его лицо становилось желтым, и он еще больше заискивал перед герцогом Бассанским. Внезапно, совершенно неожиданно для всех, опальные сановники снова оказывались в чести; их жены снова получали приглашения на интимные придворные вечера, и министры не помнили себя от восторга. Такая жизнь убивала человека, но скучать при этом было некогда. Месяцы летели, словно дни.
Когда император бывал доволен своими министрами, он назначал им дотацию в десять тысяч ливров годового дохода. Однажды, убедившись в том, что по вине герцога Масского он сделал какой-то крупный промах, Наполеон повалил герцога в его красной мантии на диван и несколько раз ударил кулаком; на другой день, устыдившись этой выходки, он послал герцогу шестьдесят тысяч франков. Я слышал, как один из самых храбрых его генералов (граф Кюриаль[190]) доказывал, что пощечина, полученная от императора, является не бесчестием, а лишь выражением недовольства главы Франции. Это верно, но рассуждать так можно, лишь отрешившись от многих предрассудков.
В другой раз император каминными щипцами прибил князя Невшательского.
Герцог Отрантский, единственный из министров Наполеона, обладавший действительно выдающимся умом, самовольно освободил себя от той огромной канцелярской работы, посредством которой остальные министры старались снискать благоволение монарха. Князь Беневентский был только primus inter pares[191], а его pares, министры других дворов, были не более как глупцы. Ему никогда не приходилось преодолевать значительные затруднения. Герцог Отрантский сумел спасти правительство, окруженное врагами, а установленный им неусыпный надзор уживался с некоторой видимостью свободы и нимало не стеснял огромное большинство французского народа. Герцоги Масский и Фельтрский неспособны были даже на то, чтобы заниматься механической канцелярской работой. Император, которого раздражала бездарность герцога Фельтрского, поручил графу Лобо[192] просматривать все, что тот писал; морской министр граф Декре[193] и министр внутренних дел Монталиве[194], будучи умными людьми, однако, делали одни только глупости: первый не догадался выслать под видом пиратских судов 200 фрегатов и этим сокрушить английскую торговлю; он не сумел достаточно быстро обучить матросов на Зейдерзе и совершил еще тысячу других оплошностей. По милости второго «почетные стражи», которые должны были задержать каких-нибудь пятьсот—шестьсот болтунов, бранивших правительство в кофейнях, вместо этого самым несправедливым и возмутительным образом повергли в скорбь тысячи семейств. Но граф Монталиве хотел стать герцогом. А между тем он был выдающийся человек!
В 1810 году голос общества подсказывал императору целый ряд назначений. В министры юстиции прочили Талейрана, Фуше или Мерлена; в начальники генерального штаба — Сульта[195]; в военные министры — Карно или маршала Даву[196]; главным интендантом предлагали назначить Дарю; министром внутренних дел — Шапталя[197]; министром финансов — Мольена[198] или Годена[199]; государственным секретарем — Реаля; начальниками особых ведомств намечали Беранже, Франсе, Монталиве, Тибодо[200]; членами Государственного совета — Левуайе[201] д’Аржансона, Лезе-Марнезиа[202], графа Лобо, Лафайета[203], Сэ[204], Мерлен де Тионвиля[205]. Как известно, Наполеон отчасти последовал этим указаниям. Все же в числе его министров оказалось четыре — пять человек столь ничтожных, что назначение их, бесспорно, свидетельствует о ненависти Наполеона к талантливым людям. Через несколько лет состав его министров, несомненно, стал бы значительно хуже. Люди, в годы революции приобретшие подлинный опыт в государственных делах, за это время окончательно прониклись бы отвращением к политике или вымерли бы, а молодые люди, которые пришли бы им на смену, только стремились перещеголять друг друга в раболепстве. Угодить герцогу Бассанскому было для всех величайшим счастьем. Выказать при дворе этого герцога способность мыслить — значило навсегда погубить себя в его глазах. Его любимцами были те, о ком молва утверждала, что они не умеют читать.
Глава 50. Почетный Легион
Как могла Франция жить при министрах, державшихся столь нелепого пути? Франция жила благодаря сильнейшему соревнованию, которое Наполеон возбудил во всех слоях общества. Подлинным законодательством для французов был призыв славы. Всюду, где появлялся император — а он постоянно объезжал свою огромную империю — человек, действительно имевший заслуги, если только ему удавалось пробиться сквозь строй императорских министров и придворных чинов, мог быть уверен в том, что получит щедрую награду. Последний аптекарский ученик, работавший в лавке своего хозяина, был воодушевлен мыслью, что стоит только ему сделать великое открытие — и он получит крест Почетного Легиона с графским титулом в придачу.
Статуты ордена Почетного Легиона были единственной религией французов; их одинаково уважали как сам монарх, так и его подданные. Никогда еще со времен древнеримских венков из дубовых листьев знак отличия не жаловался по такому мудрому выбору, никогда еще среди тех, кого им награждали, не было такого большого числа действительно достойных людей. Все те, кто принес пользу отечеству, получили этот орден. Вначале его раздавали несколько неразборчиво, но впоследствии число людей, не обладавших заслугами, составило менее десятой доли общего числа награжденных[206].
Глава 51. Государственный совет
Большинство основных декретов, не касавшихся назначений, направлялись в Государственный совет. Пройдет много времени, прежде чем кто-нибудь из монархов сможет завести у себя нечто подобное наполеоновскому Совету. Наполеон унаследовал от революции всех талантливых людей, сложившихся под ее воздействием. Исключение составляло только очень незначительное число лиц, слишком выделившихся в качестве членов той или иной партии. Вследствие своего презрения к людям, безразличия к назначению их на те или иные должности и нежелания противиться обстоятельствам Наполеон заживо похоронил в недрах Сената нескольких человек, которые — одни по своей честности, другие по своим дарованиям — принесли бы гораздо большую пользу в Государственном совете. К числу их принадлежали генерал Канкло, Буасси д’Англа, граф Лапарач, Редерер, Гарнье, Шапталь, Франсуа де Нешато, Семонвиль. Граф Сьейес, Вольней, Ланжюине были слишком известны своими либеральными, опасными взглядами. Вольней в день заключения конкордата предсказал Наполеону все те неприятности, которые папа доставил ему впоследствии.
За исключением этих лиц в Государственный совет вошло все, что имелось лучшего при данных условиях.
Он был разделен на пять секций:
• Законодательная,
• Внутренних дел,
• Финансовая,
• Военная,
• Морская.
Когда военный министр представлял какой-либо декрет, например об уставе Дома Инвалидов, император направлял его в военную секцию, где были рады случаю раскритиковать министра.
Затем декреты обсуждались в соответствующей секции шестью членами Государственного совета и четырьмя докладчиками. Было еще 7–8 аудиторов. Секция вырабатывала проект, который печатался параллельно с проектом министра: каждый из четырех докладчиков получал по экземпляру, и оба проекта обсуждались в заседании под председательством императора или великого канцлера Камбасереса[207]. Очень часто декрет снова направлялся в секцию, по 5–6 раз заново перерабатывался и столько же раз в печатном виде раздавался членам Совета, прежде чем император решался его подписать.
Вот замечательное усовершенствование, которое Наполеон внес в деспотию! Вот достойная власть, которую знающий свое дело министр неизбежно приобретает при государе слабом или, по крайней мере, таком, который лишь наполовину разбирается в делах!
На заседаниях Государственного совета император показывал себя в полном блеске. Более острый ум невозможно себе представить. Он неизменно поражал всех даже в делах, казалось бы, наиболее чуждых его военной профессии, например, при обсуждении гражданского кодекса. Благодаря своей изумительной, безграничной, блистательной проницательности он во всех решительно вопросах улавливал либо совсем новые, либо малозаметные стороны. Он облекал свои мысли в живую, образную форму, находил для них удачные, меткие выражения, которым самая неправильность его речи, всегда звучавшей несколько странно (ибо он не умел вполне правильно говорить ни по-французски, ни по-итальянски), придавала еще большую выразительность.
Он очаровывал своей прямотой и добродушием. Однажды при обсуждении какого-то разногласия, возникшего между ним и папой, он сказал: «Да, вам-то это легко говорить, но если папа скажет мне: „Сегодня ночью мне явился архангел Гавриил и возвестил то-то и то-то“, — я буду обязан ему поверить».
Среди членов Государственного совета были уроженцы Юга, легко увлекавшиеся, далеко заходившие в своей горячности и нередко, как, например, граф Беранже, не удовлетворявшиеся малоубедительными доводами. Император не ставил им этого в вину; напротив, он зачастую обращался к ним, спрашивая их мнения: «Ну-ка, барон Луи, что вы об этом скажете?» Руководствуясь своим природным здравым смыслом, он неоднократно отменял устарелые нелепости, сохранившиеся в Уложении о наказаниях. Он превосходно рассуждал, когда спорил по юридическим вопросам со старым графом Трельяром. Некоторые из самых разумных статей Гражданского кодекса, особенно в разделе о браке, составлены Наполеоном[208]. Заседания Совета поистине доставляли наслаждение.
Как в присутствии Наполеона, так и без него председательствовал Камбасерес. В этой роли он проявлял необычайное искусство и глубокий ум. Он отлично резюмировал прения. Умеряя самолюбие отдельных членов Совета, отмечая все ошибки и высказываясь за наиболее разумное решение, он как нельзя более способствовал прояснению всякого вопроса. Государственному совету мы обязаны изумительной системой французской администрации, о которой, несмотря на то, что ею насильственно были нарушены давние обычаи, и поныне еще с сожалением вспоминают Бельгия, Италия и Рейнские провинции.
Император не хотел ни поощрять среди граждан опасных склонностей, при республике слывших добродетелями, ни основывать особые школы, наподобие Политехнической, для подготовки судей и образованных чиновников. Он был так далек от всего этого, что ни разу не посетил важнейшего военного учебного заведения — Политехнической школы, не только оправдавшей, но и превзошедшей надежды философов, которыми она была основана, и пополнившей армию отличными батальонными командирами и капитанами.
Несмотря на эти два обстоятельства, несколько ее ухудшавшие, администрация во Франции представляла собой лучшее, что только может быть создано. Все в ней было определенно, разумно, свободно от нелепостей. Находят, что в ней было слишком много бумажной волокиты и бюрократизма. Те, кто приводит это возражение, забывают, что император решил ничего, ровно ничего не сохранять из стеснительных для него порядков, существовавших при республике. Деспот говорил своим подданным: «Вы можете сидеть сложа руки; мои префекты сделают за вас все. Взамен этого сладостного покоя вы будете отдавать мне только ваших детей и ваши деньги». Так как большинство генералов разбогатело, обворовывая казну, то необходимо было путем контроля и ревизий добиться того, чтобы хищения стали невозможны. Никогда ни у одного деспота не будет таких слуг, как граф Франсуа де Нант, управлявший ведомством косвенных налогов, которое давало сто восемьдесят миллионов в год, и граф Монталиве, ведавший путями сообщения, обходившимися в 30–40 миллионов. Граф Дюшатель, суровый управляющий ведомством государственных имуществ, хотя и получил свое назначение благодаря жене, однако превосходно выполнял свои обязанности. Граф Лавалет, начальник почтового ведомства, мог, как и герцог Отрантский, скомпрометировать пол-Франции; однако он делал в этом отношении лишь строго необходимое. За это следует воздать ему хвалу, это свидетельствует о высокой порядочности. Граф Дарю, честнейший человек в мире, как никто другой, умел снабжать армию. Граф Сюсси был отличным начальником таможенного ведомства. Император был смертельным врагом торговли, создающей независимых людей, и граф Сюсси, насквозь царедворец, никогда не выступал в защиту торговли, против своего повелителя. Мерлен, председатель кассационного суда, и Пеле де Ла-Лозер, ведавший полицией, превосходно выполняли свои обязанности. Печать являлась в руках императора послушным орудием, которым он пользовался для унижения и посрамления всякого, кто вызывал его неудовольствие. Но хотя он был вспыльчивого нрава и в гневе не знал удержу, однако жестокость и мстительность были ему чужды. «Он оскорблял людей гораздо больше, нежели карал», — говорил о нем один из тех, на кого его гнев обрушивался с особенной силой. А ведь граф Реаль был человеком, быть может, более значительным, чем все остальные, одним из тех людей, которых деспоту следовало бы приблизить к себе.
Всё, что было сколько-нибудь выдающегося в Государственном совете, принадлежало к числу старых либералов, слывших якобинцами и продавшихся императору за титулы и 25 тысяч франков в год. Большинство этих талантливых людей повергались ниц перед орденской лентой[209] и по своей угодливости немногим уступали графам Лапласу[210] и Фонтану[211].
Государственный совет был превосходен до того момента, когда император окружил себя двором, то есть до 1810 года.
Тогда министры начали открыто стремиться стать тем, чем они были при Людовике XIV. Возражать против проекта декрета, внесенного кем-либо из министров, теперь значило совершить глупость и тем самым поставить себя в смешное положение. Еще несколько лет — и высказать в докладе, представленном в секции, мнение, расходящееся с мнением министра, было бы сочтено за дерзкую выходку. Всякая прямота в выражении мыслей возбранялась. Император призвал в Государственный совет нескольких лиц, не только не воспитавшихся на идеях революции, но и усвоивших в своих префектурах привычку к безграничной угодливости и слепому преклонению перед министрами[212]. Высшей заслугой префекта считалось умение вести себя наподобие военачальника, действующего в завоеванной области. Граф Реньо де Сен-Жан-д’Анжели, самый бессовестный человек в мире, постепенно приобретал в Государственном совете тираническую власть. Отсутствие порядочных людей становилось ощутительным; дело было не в продажности (сомнительной была честность одного лишь Реньо), но не стало тех порядочных, хотя и грубоватых людей, которым ничто не может помешать говорить правду, даже если она неприятна министрам.
Братья Каффарелли были людьми именно такого склада. Но эта прекрасная черта с каждым днем все больше высмеивалась, становилась все более «средневековой». Одни лишь графы Дефермон[213] и Андреосси[214] со свойственным им задором осмеливались не преклоняться перед проектами, исходившими от министров. Так как министры по своему тщеславию неуклонно проводили проекты, выработанные в их канцеляриях, то место членов Государственного совета мало-помалу заступили чиновники, и проекты декретов обсуждались одним только императором в тот момент, когда нужно было их подписывать.
Ко времени падения империи Государственный совет, создавший гражданский кодекс и французскую администрацию, утратил почти всякое значение, и те, кто умел разгадывать замыслы министров, говорили, что его надо упразднить.
В последние годы своего царствования император часто созывал заседания кабинета министров; к участию в них он привлекал кое-кого из сенаторов и членов Государственного совета. Там обсуждались дела, в которые нельзя было посвятить полсотни людей. Это и был подлинный Государственный совет. Заседания эти имели бы огромное значение, если бы можно было вдохнуть в них дух независимости по отношению хотя бы к влиятельным министрам, ибо о независимости по отношению к монарху говорить не приходится. Но кто посмел бы сказать в присутствии графа Монталиве, что управление внутренними делами непрерывно ухудшается? Что каждый день знаменует утрату того или иного благодеяния революции?
Упразднив светский разговор, Наполеон иной раз, в особенности ночью, все же чувствовал потребность в общении с людьми. Он искал пищи для своего ума. Во время беседы у него являлись мысли, к которым он не пришел бы, размышляя в одиночестве. Удовлетворяя эту склонность, он в то же время испытывал того, с кем говорил; или, вернее сказать, на другой день политик припоминал то, что накануне слышал мыслитель. Так, однажды в два часа ночи он спросил одного военного из числа своих приближенных: «Что будет во Франции после меня?» — «Ваше величество, ваш преемник, который справедливо будет опасаться, как бы в свете вашей славы он не показался ничтожным, постарается подчеркнуть недостатки вашего правления. Поднимут шум из-за пятнадцати или двадцати миллионов, которые вы не разрешаете вашему министру военного снабжения уплатить несчастным Лодевским купцам, и т.д. и т.д.». Император стал обсуждать с ним все эти вопросы по-философски, с полной откровенностью, с величайшей простотой и, можно сказать, самым вдумчивым и учтивым образом. Спустя два месяца на заседании кабинета министров рассматривалась жалоба какого-то поставщика. Военный, с которым император за месяц до того беседовал, начал говорить. «Ну, — прервал его император, — я хорошо знаю, что вы на стороне поставщиков». Это совершенно не соответствовало действительности.
Глава 52. Двор Наполеона
В 1785 году существовало общество, иначе говоря, люди, равнодушные друг к другу, собирались в салонах и таким образом доставляли себе если не бурные наслаждения, то, по крайней мере, удовольствие, весьма утонченное и постоянно возобновляющееся. Удовольствие, доставляемое пребыванием в обществе, стало настолько необходимым, что в конце концов заглушило потребность в великих наслаждениях, связанных с самой сущностью природы человека, с пылкими страстями и высокими добродетелями. Все возвышенное и сильное исчезло из сердец французов. Исключением, в редких случаях, являлась любовь[215]. Но поскольку проявления сильных чувств обычно бывают разделены весьма значительными интервалами, а удовольствия, испытываемые в салонах, доступны всегда, общество во Франции благодаря деспотическому владычеству светского языка и манер приобрело необычайную привлекательность.
Незаметным образом эта изысканная учтивость совершенно уничтожила в богатых классах французской нации всякую энергию. Сохранилась личная смелость, источником которой является безграничное тщеславие, непрестанно поддерживаемое и усиливаемое в сердцах учтивостью.
Вот что представляла собою Франция в ту пору, когда прекрасная Мария-Антуанетта, желая доставить себе удовольствия, на которые может притязать хорошенькая женщина, превратила двор в общество. Отныне благосклонный прием в Версале оказывался человеку не потому, что он носил титул герцога или пэра, а потому, что г-жа де Полиньяк[216] соизволила найти его приятным[217]. Выяснилось, что король и королева не особенно умны. Король вдобавок был человек безвольный; будучи по этой причине доступен влиянию всех тех, кто навязывал ему свои советы[218], он не сумел ни всецело довериться премьер-министру, ни воссесть на колесницу общественного мнения[219]. Бывать при дворе давно уже стало делом малоприбыльным, а когда первые реформы г-на де Неккера[220] ударили по друзьям королевы[221], эта истина стала явной для всех. С этого момента двор перестал существовать[222].
Революция началась с энтузиазма, охватившего возвышенные души людей всех классов. Правое крыло Учредительного собрания оказало неуместное сопротивление; чтобы сломить его, нужно было проявить энергию; это значило призвать на поле брани всех молодых людей среднего класса, в которых чрезмерная учтивость не ослабила воли[223]. Все короли Европы объединились против якобинства. Тогда Францию обуял благородный порыв 1792 года. Потребовался новый приток энергии, и во главе всех дел стали люди еще более низкого происхождения или совсем еще юные[224]. Самыми выдающимися из наших генералов оказались простые солдаты, принявшиеся с легкостью командовать стотысячными армиями[225]. В эту эпоху, самую великую в летописях Франции, учтивость была запрещена законом. Все лица, проявлявшие учтивость, с полным основанием возбуждали против себя подозрения народа, окруженного изменниками и заговорами, и мы видим, что этот народ был не так уж неправ, когда опасался контрреволюции[226].
Однако ни законы, ни восторженные порывы не в силах искоренить привычки, издавна усвоенные целым народом или отдельными личностями. Когда кончился террор, французы с упоением стали вновь предаваться удовольствиям светской жизни[227]. В салоне Барраса Бонапарт впервые познал те изысканные, чарующие наслаждения, которые может доставить утонченное общество. Однако, уподобляясь тому рабу, который пришел на афинский рынок нагруженным червонцами, но без мелкой монеты, он обладал умом слишком возвышенным, воображением слишком пылким и страстным для того, чтобы когда-либо иметь успех в салонах. К тому же он начал бывать в них, когда ему исполнилось 26 лет и его непреклонный характер уже вполне сложился.
В первое время после возвращения Наполеона из Египта Тюильрийский двор напоминал вечер на биваке. Та же простота, непринужденность, отсутствие остроумия. Одна только г-жа Бонапарт время от времени, словно украдкой, воскрешала былую изысканность. Ее влияние и общество ее дочери Гортензии мало-помалу несколько смягчили железный характер первого консула. Он стал восхищаться учтивостью г-на де Талейрана и его умением вести себя в свете. Совершенство манер дало г-ну де Талейрану возможность держать себя необычайно свободно[228].
Бонапарт убедился в двух вещах: в том, что, если он хочет быть монархом, ему нужно создать двор, чтобы пленить податливый французский народ, на который слово «двор» оказывает неотразимое действие, и в том, что он во власти военных. Первый же заговор преторианцев мог свергнуть его с престола и стоить ему жизни[229]. Свита, состоящая из обер-гофмаршала, камергеров, конюших, министров, придворных дам, не могла не производить впечатления на генералов гвардии, которые тоже ведь были французами и питали врожденное уважение к тому, что именуется двором.
Но деспот был подозрителен; его министр Фуше даже среди жен маршалов имел своих шпионов. У императора было целых пять полиций[230], следивших одна за другой. Одно слово, в котором звучало недостаточное восхищение деспотизмом, а тем самым особою деспота, могло навсегда погубить человека.
Он возбудил до крайних пределов честолюбие всех и каждого. При монархе, который был когда-то лейтенантом артиллерии, и при маршалах, начавших с профессии деревенских музыкантов или учителей фехтования[231], каждый аудитор стремился стать министром[232], каждый сублейтенант мечтал о шлаге коннетабля. Наконец, император задумал в два года переженить всех своих придворных. Ничто так не закрепощает человека, как женитьба[233], а выполнив свое намерение, он стал требовать добрых нравов. Полиция грубейшим образом вмешивалась в дела одной дамы, весьма несчастной, муж которой состоял при дворе[234]. Генералы и молодые люди, из которых состоял этот двор, никогда не знали учтивости, господство которой кончилось в 1789 году[235].
Этого было более чем достаточно для того, чтобы помешать возрождению любви к обществу. Общество перестало существовать. Каждый замкнулся в своей семье; настала эпоха супружеской верности.
Один генерал, мой приятель, хотел устроить званый обед на двадцать человек. Он отправился заказать его к Вери, в Пале-Рояль. Выслушав его, Вери сказал: «Вы, конечно, знаете, генерал, что я обязан сообщить о вашем обеде полиции, чтобы она прислала на него своего агента». Генерал очень удивился и еще больше того рассердился. Вечером, встретив на совещании у императора герцога Отрантского, он говорит ему: «Черт возьми! Это неслыханное дело: я не могу пригласить к обеду двадцать человек без участия вашего агента!» Министр извиняется, но не соглашается отменить это условие; генерал возмущен. Наконец Фуше, проявив догадливость, говорит генералу: «Покажите мне список приглашенных». Тот вручает ему список. Не прочтя и трети значившихся в нем имен, министр улыбнулся и вернул генералу список, заявив: «Нет надобности приглашать незнакомых вам лиц». А ведь все двадцать приглашенных были высокие сановники!
Ничто, кроме общественного мнения, не возбуждало в императоре такой ненависти, как дух светского общества. Он в бешенстве запретил «Интриганку», пьесу автора, продавшегося власти[236], — но в ней дерзали вышучивать камергеров, высмеивали придворных дам, от прихоти которых при Людовике XV зависело производство в чин полковника. Меткое изображение нравов столь далекой эпохи глубоко возмутило Наполеона: автор осмелился насмехаться над двором!
Среди людей, от природы склонных к насмешке и охотно рисковавших своим благополучием ради удачного словца, каждый месяц появлялись новые колкие остроты; это приводило Наполеона в отчаяние. Иной раз смелость доходила до того, что сочинялись песенки: в этих случаях он целую неделю был мрачен и вымещал свое раздражение на начальниках своих пяти полиций[237]. Его досада еще усугублялась тем обстоятельством, что он весьма живо ощущал удовольствие иметь двор.
Второй брак Наполеона обнаружил еще другую слабость в его характере. Ему льстила мысль, что он, артиллерийский лейтенант, достиг того, что женился на внучке Марии-Терезии. Суетная пышность и церемониал двора, казалось, доставляли ему столько же удовольствия, как если бы он родился принцем. Он дошел до такой степени безумия, что забыл свое первоначальное звание — сына революции. Фридрих, король Вюртембергский, подлинный монарх, на одном из тех съездов, которые Наполеон созывал в Париже, чтобы оправдать в глазах французов свой императорский титул, сказал ему: «Я не вижу при вашем дворе исторических имен; я приказал бы повесить всех этих людей или же заполнил бы ими свою прихожую». Это был, пожалуй, единственный существенный совет, которому Наполеон когда-либо последовал, притом с усердием, в достаточной мере смешным. Тотчас же сто самых знатных семейств Франции стали просить г-на де Талейрана, чтобы он устроил их на придворные должности. Император удивленно заметил: «Когда я хотел иметь молодых дворян в своих войсках, я не мог найти желающих».
Наполеон напомнил знатным фамилиям, что они были знатны без него; они забыли об этом. Но уступать этой слабости он, по собственному признанию, мог только соблюдая величайшую осторожность: «Потому что всякий раз, когда я прикасался к этой струне, сердца их трепетали, как конь, у которого слишком натянут повод». Он угнетал единственную страсть французов — тщеславие. Пока он угнетал только свободу, все восхищались им.
Наполеон, в молодые годы сильно нуждавшийся и весь поглощенный серьезными занятиями, был, тем не менее, весьма неравнодушен к женщинам. Его невзрачная наружность, маленький рост, бедность не могли внушить ему смелость и обеспечить успех. Здесь нужно было обладать храбростью в малых дозах. Я вполне допускаю, что он робел перед женщинами. Он страшился их насмешек; и этот человек, не знавший страха, в годы своего величия отомстил им тем, что постоянно и притом цинично выражал им свое презрение, которого он не проявлял бы, если бы испытывал его на самом деле. Когда он еще не достиг могущества, он писал своему другу, полковому казначею Рэ по поводу одного страстного увлечения своего брата Люсьена: «Женщины подобны палкам, облепленным грязью: стоит только прикоснуться к ним, непременно запачкаешься». Этим мало изящным сравнением он намекал на те неблаговидные поступки, которые женщины иной раз заставляют нас совершать. Слова эти оказались пророческими.
Наполеон ненавидел женщин потому, что безумно боялся насмешек, на которые они такие мастерицы; встретившись на званом обеде с г-жою де Сталь, которую ему так легко было бы привлечь на свою сторону, он грубо заявил, что ему нравятся только женщины, занимающиеся своими детьми. Говорят, будто он хотел обладать и через посредство своего камердинера Констана[238] действительно обладал почти всеми женщинами своего двора. Одна из них, незадолго перед тем вышедшая замуж, на второй день после своего появления в Тюильри говорила своим приятельницам: «Боже мой, я не понимаю, чего нужно от меня императору; я получила приглашение явиться к восьми часам в его личные покои». Когда на другой день дамы спросили ее, видела ли она императора, она залилась краской.
Император, сидя за столиком, при сабле, подписывает декреты. Дама входит; он, не вставая, предлагает ей лечь в постель. Вскоре после этого он с подсвечником в руках провожает ее и снова садится читать, исправлять, подписывать декреты. На самое существенное в свидании уходило не более трех минут. Зачастую его мамелюк находился тут же, за ширмой[239]. С мадмуазель Жорж[240] у него было 16 таких свиданий, и во время одного из них он вручил ей пачку банковых билетов. Их оказалось 96. Всеми этими делами ведал камердинер Констан. Иногда Наполеон предлагал даме снять рубашку и отсылал ее, не сдвинувшись с места.
Такое поведение императора возмущало парижских женщин. Его манера выпроваживать их через 2–3 минуты, зачастую даже не отстегнув сабли, и снова садиться за свои декреты казалась им невыносимой. Этим он подчеркивал свое презрение к ним. Если бы он хоть немного отличил какую-нибудь из них, так, чтобы ее можно было считать его любовницей, и кинул ей две префектуры, двадцать дипломов на звание капитана и десять аудиторских должностей, которые она могла бы распределить по своему усмотрению, — все в один голос заявили бы, что он любезнее Людовика XIV. Что ему стоило это сделать? Разве он не знал, что по представлению своих министров он иной раз давал назначения людям, которым покровительствовали их любовницы?
Он был жертвой боязни проявить свою слабость. А ведь здесь дело обстояло так же, как и с религией. Разве опытному политику надлежало считать слабостью то, что привлекло бы к нему всех женщин? Они не стали бы так восторженно махать платками при вступлении Бурбонов.
Но он ненавидел их, а страх не рассуждает. Жена одного из его министров согрешила один-единственный раз; он имел жестокость сказать об этом мужу. Бедняга, обожавший свою жену, упал в обморок. «И вы, Маре, воображаете, что вы — не рогоносец? Ваша жена в прошлую среду изменила вам с генералом Пир…»
Нельзя вообразить ничего более пошлого, можно даже сказать более глупого, чем те вопросы, которые он предлагал женщинам на балах парижского муниципалитета. Этот обворожительный человек мрачным, скучающим тоном спрашивал: «Как вас зовут? Чем занимается ваш муж? Сколько у вас детей?» Когда он хотел оказать даме особое внимание, он задавал ей еще четвертый вопрос: «Сколько у вас сыновей?»
Для дам, имевших доступ ко двору, высшей милостью считалось приглашение на интимный прием к императрице. После пожара во дворце князя Шварценберга император пожелал отличить нескольких дам, которые при этой великой опасности, возникшей внезапно, среди блестящего бала, проявили твердость духа.
Прием, назначенный в Сен-Клу, начался в восемь часов. Кроме императора и императрицы, присутствовали семь дам и г-да де Сегюр[241], де Монтескью и де Богарне. В довольно тесной комнате семь дам в пышных придворных туалетах расселись вдоль стен, в то время как император, сидя за маленьким столиком, просматривал бумаги. После пятнадцати минут глубокого молчания он поднялся и заявил: «Я устал работать; позовите Коста, я посмотрю планы дворцов».
Барон Коста, человек чрезвычайно спесивого вида, является, держа под мышкой кипу планов. Император желает узнать, какие расходы предположены на будущий год в Фонтенбло, где за пять лет должны быть закончены все сооружения. Он начинает сам просматривать смету, время от времени останавливаясь, чтобы делать г-ну Коста замечания. Произведенные последним расчеты количества земли, потребной для засыпки какого-то пруда, кажутся ему неправильными; он начинает сам делать вычисления на полях доклада; забыв посыпать цифры песком, он стирает их и пачкает себе руки. Он ошибается в подсчете; г-н Коста на память называет ему цифры. За это время он два или три раза обращается к императрице: «Что же дамы все время молчат?» Тогда приглашенные шепотом, в двух—трех словах выражают восхищение универсальностью талантов его величества. Затем снова воцаряется гробовая тишина. Проходит еще три четверти часа; император снова обращается к императрице: «Дамы все время молчат. Друг мой, вели принести лото». Звонят; приносят лото; император продолжает свои вычисления. Он велит подать себе лист бумаги и все пересчитывает заново. Время от времени он из-за своей стремительности делает ошибку и раздражается. В эти неприятные минуты игрок в лото, объявляющий номера, еще более понижает голос; он почти беззвучно шевелит губами. Окружающие его дамы с трудом угадывают цифры, которые он называет. Наконец бьет десять часов, унылая игра в лото прекращается; вечер закончен. В прежние времена люди, вернувшись в Париж, всюду рассказывали бы о приеме в Сен-Клу. Теперь этого уже недостаточно; создать двор — дело нелегкое.
Императору на редкость повезло: счастливая звезда столкнула его с человеком, словно созданным для того, чтобы возглавить двор. То был граф де Нарбонн[242], вдвойне сын Людовика XV[243]. Он хотел назначить графа гофмейстером императрицы Марии-Луизы, но императрица, как это ни удивительно, имела мужество воспротивиться этому решению. «У меня нет причин быть недовольной нынешним моим гофмейстером, графом де Богарне». «Но ведь он так глуп!» «Об этом вашему величеству следовало подумать при его назначении. Но раз уж он состоит при мне, невозможно уволить его без всякого к тому основания, а главное — без моего согласия».
Император не догадался сказать графу де Нарбонну: «Вот вам пять миллионов на один год и неограниченные полномочия по части всех этих безделок; создайте мне приятный двор». Одного присутствия этого обворожительного человека было бы достаточно. Императору следовало хотя бы поручить графу заготовить для него некоторый запас любезных светских фраз. Министр полиции не замедлил бы любую из них объявить верхом совершенства. Вместо этого император словно нарочно образовал двор из самых скучных людей, каких только можно было найти. Князь Невшательский, обер-шталмейстер, отнюдь не способствовал оживлению общества, в котором он почти всегда имел хмурый вид. Г-н де Сегюр в свое время был человек весьма любезный[244], чего никак нельзя сказать о г-дач де Монтескью, де Богарне, де Тюренне и даже о бедняге Дюроке, который, по слухам, был с императором на «ты», когда они оставались вдвоем. Нельзя представить себе ничего более бесцветного, чем сборище всех этих шталмейстеров и камергеров. Что касается последних, то число их в дворцовых приемных не превышало двенадцати; вдобавок это был всегда один и тот же состав, и среди них — ни одного, кто способен был бы разогнать скуку, царившую при дворе. Я склонен думать, что император, совершенно не умевший занимать общество, недолюбливал людей, обладавших этим талантом, который так необходим при дворе, если хотят, чтобы двор соперничал с буржуазией. Все придворные в Сен-Клу были весьма приличными людьми. При этом дворе, снедаемом честолюбием, совсем не было мелкой подлости; но зато там царила удручающая скука. Император ни на минуту не переставал быть гением. Он по природе своей неспособен был развлекаться. В театре он либо скучал, либо увлекался до такой степени, что следил за спектаклем и наслаждался им с тем же напряженным вниманием, с каким работал. Так, например, прослушав «Ромео и Джульетту» и арию «Ombra adorata, aspetta» в исполнении Крешентини, он обезумел от восторга, а придя в себя, тотчас послал певцу орден Железной короны. То же происходило с ним, когда он смотрел Тальма в пьесах Корнеля, или читал Оссиана, или когда, по его распоряжению, на вечерах у принцессы Полины и королевы Гортензии играли старинные кадрили и он с увлечением танцевал. У него никогда не было хладнокровия, необходимого для того, чтобы быть любезным; словом, Наполеон не мог быть Людовиком XV.
Так как искусства за время Революции и с момента падения ложной учтивости сделали огромные успехи, а император обладал отличным вкусом и к тому же требовал, чтобы все те деньги, которые он щедро раздавал в виде жалованья и наград, расходовались, — празднества в Тюильри и Сен-Клу были восхитительны. Недоставало только людей, которые умели бы развлекаться. Не было возможности вести себя непринужденно, отдаваться веселью; одних терзало честолюбие, других — страх, третьих волновала надежда на успех. Во времена Людовика XV карьера придворного была предначертана, только необычайные обстоятельства могли что-либо в ней изменить. Хорошенькая герцогиня Бассанская дает балы, имеющие большой успех. Первые два милы, третий очарователен. Император, увидев ее в Сен-Клу, заявляет ей, что министру не подобает принимать гостей во фраке, и в конце концов доводит ее до слез.
Очевидно, у высших сановников общество могло собираться лишь постольку, поскольку оно пребывало в состоянии сдержанности, принуждения и скуки. Злейшие враги встречались друг с другом. Интимных кружков не существовало.
Низость придворных не выражалась в любезностях, как это было при Людовике XV.
Граф Лаплас, канцлер сената, устраивает сцену жене, потому что она одета недостаточно нарядно на приемах у императрицы. Бедняжка, женщина очень кокетливая, покупает восхитительное платье, настолько восхитительное, что, к несчастью, оно обращает на себя внимание императора, который, войдя в зал, прямо подходит к ней и в присутствии двухсот человек говорит: «Как вы одеты, госпожа Лаплас! Ведь вы уже старуха! Такие платья годятся для молоденьких женщин; в вашем возрасте они уже невозможны».
К сожалению, г-жа Лаплас, известная своими претензиями, как раз переживала тот трудный момент, когда красивой женщине следует признаться себе, что она уже немолода. Бедняжка вернулась домой совсем расстроенная. Эта выходка была настолько жестока, что сенаторы, дружески расположенные к г-же Лаплас, хотя сами и не затрагивали этого больного вопроса, однако готовы были, если бы она с ними заговорила об этом, признать монарха неправым. Но г-н Лаплас во всеуслышание заявил жене: «Что за нелепая мысль, сударыня, нарядиться как молоденькая девушка! Вы никак не хотите примириться с тем, что стареете. А ведь вы уже не молоды! Император прав!..» Целую неделю все только и говорили, что об этих словах, характерных для придворного; надо признать, что благородства в них было мало и что вся эта история не делает чести ни господину, ни слуге.
Глава 53. Армия
Назначения, которые Наполеон делал во время постоянных своих смотров, опрашивая солдат и сообразуясь с мнением полка, были весьма удачны; назначения, исходившие от князя Невшательского, никуда не годились[245]. Ума, а тем более малейших признаков пылкой любви к родине было достаточно, чтобы человека неизменно обходили повышением. Очевидно, однако, глупость считалась необходимой только для офицеров гвардии, от которых прежде всего требовалась полная невозмутимость во всем, что касалось политики. Они должны были быть слепыми орудиями воли Магомета.
Общественное мнение считало желательным замену начальника главного штаба герцогом Далматским или графом Лобау. Князю Невшательскому назначение любого из них доставило бы большее удовольствие, нежели им самим. Тяготы, связанные с этой должностью, неимоверно его утомляли; он целыми днями сидел, положив ноги на письменный стол, развалясь в кресле, и вместо того, чтобы отдавать распоряжения, на все обращенные к нему вопросы отвечал посвистыванием.
Великолепны по своим качествам во французской армии были унтер-офицеры и солдаты. Так как найти заместителя для военной службы можно было только за большие деньги, то все сыновья мелкой буржуазии волей-неволей шли в солдаты, а благодаря обучению в военных школах они читали «Эмиля» и «Записки о галльской войне» Юлия Цезаря. Не было сублейтенанта, который не питал бы уверенности, что стоит ему храбро сражаться и не попасть под шальное ядро — и он станет маршалом Империи. Эта блаженная иллюзия сохранялась до производства в чин бригадного генерала. Тогда в прихожей вице-коннетабля военным становилось ясно, что преуспеть — если только не представится случай совершить подвиг на глазах у великого человека — можно только путем интриг. Начальник главного штаба окружил себя подобием двора, чтобы подчеркнуть свое превосходство над теми маршалами, которые — он сам это сознавал — были талантливее его. По своей должности князь Невшательский ведал производством во всех войсках, расположенных за пределами отечества; от военного министра зависело лишь производство тех, кто служил в пределах Франции, где, по общему правилу, повышение давалось только за боевые заслуги. Однажды в заседании Совета министров почтенный генерал Дежан, министр внутренних дел, генерал Гассенди и некоторые другие в один голос стали упрашивать его величество назначить батальонным командиром артиллерийского капитана, стяжавшего большие заслуги на службе внутри страны. Военный министр напомнил, что за последние четыре года император трижды вычеркивал фамилию этого офицера в декретах о производстве в более высокий чин. Все, отбросив официальную сдержанность, уговаривали императора. «Нет, господа, я никогда не соглашусь дать повышение человеку, который уже десять лет как не был в бою; но ведь всем известно, что мой военный министр умеет хитростью добиться моей подписи». На другой день император, не читая, подписал декрет о назначении этого достойного человека батальонным командиром.
На войне император после победы или просто удачного дела одной какой-нибудь дивизии всегда устраивал смотр. Объехав в сопровождении полковника ряды и поговорив со всеми солдатами, чем-либо отличившимися, он приказывал бить сбор; офицеры толпой окружали его. Если кто-либо из эскадронных командиров был убит в бою, он громко вопрошал: «Кто самый храбрый капитан?» В пылу энтузиазма, возбужденного победой и присутствием великого полководца, люди говорили искренне, и ответы их были чистосердечны. Если самый храбрый капитан не обладал нужными для эскадронного командира способностями, его повышали в чине по ордену Почетного Легиона, а затем император снова задавал вопрос: «После него кто же самый храбрый?» Князь Невшательский карандашом отмечал награждения, и как только император направлялся в другой полк, командир полка, в котором он побывал, утверждал офицеров в новых должностях.
В эти минуты мне нередко приходилось видеть, как солдаты плакали от любви к великому человеку. Одержав победу, этот изумительный полководец приказывал немедленно составить список тридцати — сорока человек, представляемых к награждению орденом Почетного Легиона или к повышению по службе. Списки эти, зачастую составленные на поле битвы, нацарапанные карандашом, почти всегда собственноручно подписанные Наполеоном и, следовательно, по сей день хранящиеся в государственных архивах, когда-нибудь после его смерти явятся волнующим историческим документом. В тех весьма редких случаях, когда генерал не догадывался составить список, император грубовато заявлял: «Я жалую такому-то полку десять офицерских и десять солдатских крестов Почетного Легиона». Такой способ награждения несовместим со славой.
Когда он посещал госпитали, перенесшие ампутацию и находившиеся при смерти офицеры, над изголовьями которых булавками были приколоты красные кресты Почетного Легиона, решались иной раз просить его о награждении орденом Железной короны. Однако он не всегда удовлетворял такие просьбы: это была высшая военная награда.
Культ доблести, непредвиденность событий, всепоглощающее влечение к славе, заставлявшие людей через четверть часа после награждения с радостью идти на смерть, — все это отдаляло военных от интриг.
Глава 54. Армия (продолжение)
Постепенно дух армии менялся; из суровой, республиканской, героической, какою она была при Маренго, она становилась все более эгоистичной и монархической. По мере того как шитье на мундирах делалось все богаче, а орденов ка них все прибавлялось, сердца, бившиеся под ними, черствели. Те из генералов, которые с энтузиазмом отдавались военному делу (например, генерал Дезэ), были удалены из армии или отодвинуты на второй план. Восторжествовали интриганы, и с них император не решался взыскивать за проступки. Один полковник, который обращался в бегство или прятался где-нибудь во рву всякий раз, когда его полк шел в атаку, был произведен в бригадные генералы и назначен в одну из внутренних областей Франции. Ко времени похода в Россию армия уже до такой степени прониклась эгоизмом и развратилась, что готова была ставить условия своему полководцу[246].
Вдобавок бездарность[247] начальника главного штаба, наглость гвардии, которой во всем оказывалось предпочтение[248] и которая давно уже, на правах неприкосновенного резерва, не участвовала в боях, отвращали от Наполеона множество сердец. Воинская доблесть нисколько не уменьшилась (солдат из народа, обуреваемого тщеславием, всегда будет готов тысячу раз рискнуть жизнью, чтобы прослыть самым храбрым из всей роты), но, утратив привычку к повиновению, солдаты перестали быть благоразумными и бессмысленно расточали свои физические силы, вместе с которыми, естественно, гибла и храбрость.
Один из моих приятелей, полковник, по пути в Россию рассказал мне, что за три года через его полк прошло 36 тысяч человек. Образованность, дисциплина, выдержка, готовность повиноваться ослабевали с каждым годом. Некоторые маршалы, как, например, Даву или Сюше[249], еще имели власть над своими корпусами; большинство же, казалось, сами насаждали беспорядок. Армия утратила сплоченность. Отсюда те победы, которые казакам, этим плохо вооруженным крестьянам, суждено было одержать над самой храброй армией всего мира. Я видел, как двадцать два казака, из которых самому старшему, служившему второй год, было лишь двадцать лет, расстроили и обратили в бегство конвойный отряд в пятьсот французов; это случилось в 1813 году, вовремя Саксонской кампании[250]. Эти казаки оказались бы бессильными против республиканской армии времен Маренго. А так как подобной армии уже не будет, то монарх, повелевающий казаками, повелевает миром[251].
Глава 55. План войны с Россией
Мысль о войне с Россией, осуществленная императором, была популярна во Франции с того времени, как Людовик XV, по своему безволию, допустил раздел Польши. Так как Франция, где численность населения не изменялась, расположена посреди государств, население которых увеличивалось, то ей предстояло рано или поздно либо вновь утвердиться на первом месте, либо отойти на второстепенное. Всем монархам нужна была успешная война с Россией, чтобы отнять у нее возможность вторгнуться в среднюю Европу. Разве не было естественным воспользоваться в этих целях моментом, когда Францией правил великий полководец, своим искусством возмещавший огромные невыгоды положения этой страны?
Помимо этих причин общего порядка, война 1812 года являлась естественным следствием Тильзитского мира, и справедливость была на стороне Наполеона. Россия, давшая слово не допускать английские товары, не смогла выполнить свое обязательство. Наполеон вооружился, чтобы покарать ее за нарушение договора, которому она обязана была своим существованием, ибо в Тильзите Наполеон имел возможность сокрушить ее. Отныне государи будут знать, что никогда не следует щадить побежденного монарха.
Глава 56. Война с Россией
Немногим более столетия тому назад местность, где построена прекраснейшая из столиц — Петербург, была пустынным болотом, а все окрестные области находились под властью Швеции, в те времена союзницы и соседки Польши, — королевства, насчитывавшего семнадцать миллионов населения. Со времен Петра Великого Россия твердо верила, что в 1819 году, если только у нее хватит на это энергии, она будет владычицей Европы и что единственной державой, способной ей противостоять, будет Америка. Мне могут сказать, что это значило загадывать очень далеко; посмотрите, какое огромное расстояние отделяет нас от Тильзитского мира 1807 года! С момента его заключения все военные предсказывали, что если когда-либо произойдет война между Россией и Францией, она будет иметь решающее значение для одного из этих двух государств; и лучшие шансы были не на стороне Франции. Ее кажущееся превосходство зависело от существования одного человека. Силы России быстро возрастали и зависели от естественных условий; вдобавок Россия была неприступна. Для русских существует лишь одна преграда, а именно знойный климат. За три года они в своей молдавской армии потеряли от болезней 36 генералов и 120 тысяч солдат.
Поэтому Наполеон имел все основания стремиться остановить Россию, пока во Франции абсолютным монархом был великий человек. Римский король, рожденный на престоле, по всей вероятности, не стал бы великим человеком, а еще менее — деспотическим государем. Рано или поздно Сенат и Законодательный корпус приобрели бы известную силу, и нет сомнения, что господство французского императора после смерти Наполеона рухнуло бы и в Италии и в Германии.
Благодаря своим связям со Стокгольмом и Константинополем Польша была надежным оплотом для средней Европы. Австрия и Пруссия по глупости, а Людовик XV по своей бездарности содействовали разрушению этого единственного залога будущей их безопасности. Наполеон не мог не стремиться восстановить этот оплот.
Быть может, история осудит его за то, что в Тильзите он заключил мир; если только он имел возможность поступить иначе, это была великая ошибка; русская армия была истощена и ослаблена, и сам Александр видел все ее недостатки.
«Я выиграл время», — сказал он после Тильзита, и никогда еще отсрочка не была лучше использована. За пять лет русская армия, и без того чрезвычайно храбрая, получила организацию, немногим уступающую французской, обладая вдобавок тем огромным преимуществом, что четыре русских солдата обходятся своей родине не дороже, чем Франции один ее солдат.
Все русское дворянство в той или иной мере заинтересовано в коммерческих выгодах, требующих мирных отношений с Англией. Когда государь оказывает ему противодействие, оно его устраняет; поэтому России так же необходимо было воевать с Францией, как Франции — воевать с Россией.
Если война была неизбежна, то правильно ли поступил Наполеон, объявив ее в 1812 году? Он опасался, что Россия заключит мир с Турцией, что английское влияние в Санкт-Петербурге усилится и, наконец, что неудачи в Испании, которых уже нельзя было скрывать, дадут его союзникам смелость вернуть себе былую независимость.
Некоторые из его советников пытались доказать ему, что было бы благоразумно послать еще восемьдесят тысяч человек в Испанию и довершить начатое там дело, прежде чем «ринуться в северные дебри» (подлинное их выражение). Наполеон ответил, что считает более благоразумным задержать английскую армию в Испании. «Если я выгоню их оттуда, они высадятся в Кенигсберге».
24 июня 1812 года Наполеон во главе четырехсоттысячной армии перешел Неман у Ковно. Вся средняя Европа пыталась уничтожить будущего своего властелина. Начало кампании ознаменовалось двумя крупными политическими неудачами. Турки, люди столь же глупые, как и порядочные, заключили с Россией мир, а Швеция, трезво оценив свое положение, выступила против Франции.
После битвы под Москвой Наполеон получил возможность отвести войска на зимние квартиры и восстановить Польшу, в чем и состояла истинная цель войны; он достиг этого почти без борьбы. Из тщеславия и желания загладить свои испанские неудачи он решил взять Москву. Этот неосторожный шаг не имел бы вредных последствий, если бы император остался в Кремле не более трех недель, но посредственность его политического дарования проявилась и здесь; она была причиной того, что он потерял свою армию.
Наполеон занял Москву 14 сентября 1812 года; ему следовало выступить оттуда 1 октября[252]. Он стал жертвой ложной надежды заключить мир; если бы Москва была им эвакуирована своевременно, ее героическое сожжение[253] было бы смешным.
Около 15 октября, хотя погода стояла прекрасная и морозы не превышали трех градусов, всем стало ясно, что надо срочно принять какое-нибудь решение; возможны были три плана:
1) отступить к Смоленску, занять линию Днепра и дать Польше прочное устройство;
2) перезимовать в Москве, питаясь запасами, найденными в погребах и подвалах, и пожертвовав лошадьми, мясо которых можно было засолить, а весной двинуться на Петербург;
3) и, наконец, третий: пользуясь тем, что русская армия, 7 сентября[254] понесшая сильный урон, отступила влево от Москвы, фланговым движением двинуться вправо и занять беззащитный Петербург, жители которого отнюдь не испытывали желания сжечь город. При такой ситуации заключение мира было бы обеспечено. Если бы французская армия обладала энергией, окрылявшей ее в 1794 году, был бы принят именно этот план; но одного только разговора о нем было бы достаточно, чтобы привести в содрогание наших разбогатевших маршалов и вылощенных бригадных генералов, вращавшихся в придворных сферах.
Одно из неудобств этого плана состояло в том, что пришлось бы в продолжение пяти месяцев быть до известной степени разобщенными с Францией, а между тем заговор Малле показал, каким людям была вверена власть в отсутствие монарха, неусыпно за всем наблюдавшего. Если бы Сенат или Законодательный корпус имели хоть какое-нибудь значение, отсутствие главы государства не явилось бы роковым. Во время похода из Москвы на Петербург левый фланг был бы свободен, и Наполеон мог бы в продолжение целого месяца ежедневно посылать курьеров в Париж и управлять Францией. Назначив регентшей Марию-Луизу, начальником гражданского управления Камбасереса, а военного — князя Экмюльского, можно было наладить дело. Ней[255] или Гувьон-Сен-Сир[256] в Митаве и Риге могли каждый месяц посылать одного—двух курьеров, да и сам Наполеон мог побывать в Париже, так как русская армия в России в продолжение трех месяцев была бы обречена на бездействие. При тамошних жестоких морозах человек может уцелеть только в том случае, если он десять часов в день проводит у печки; русская армия прибыла в Вильну не в лучшем виде, чем наша.
Из трех возможных планов выбрали наихудший; но еще хуже было то, что его выполнили самым нелепым образом, потому что Наполеон уже не был тем полководцем, который предводительствовал армией в Египте.
Дисциплина в армии расшаталась от грабежей, которые поневоле пришлось разрешить солдатам в Москве, раз их не снабжали продовольствием. Ничто, при характере французов, не является столь опасным, как отступление, а при опасности более всего необходима дисциплина, иначе говоря — сила.
Следовало в пространном воззвании объявить армии, что ее ведут в Смоленск; что за 25 дней ей придется пройти 93 лье, что каждый солдат получит по две бараньих шкуры, по подкове, по два десятка гвоздей и по четыре сухаря; что на каждый полк можно дать не более шести повозок и ста вьючных лошадей; наконец, что в продолжение двадцати пяти дней всякий акт неповиновения будет караться смертной казнью. Всем полковникам и генералам должно было быть предоставлено право выносить при участии двух офицеров смертные приговоры солдатам, уличенным в мародерстве и неповиновении, и немедленно расстреливать виновных.
Следовало подготовить армию к походу достаточным питанием в течение недели и раздать немного вина и сахару. По пути из Витебска в Москву солдатам пришлось сильно голодать, так как из-за недостаточной распорядительности интендантство умудрилось остаться в Польше без хлеба.
Наконец, приняв все эти меры, следовало возвратиться в Смоленск, по возможности уклоняясь от той опустошенной во время продвижения к Москве дороги, на которой русские сожгли все города: Можайск, Гжатск, Вязьму, Дорогобуж и т.д.
По всем этим пунктам поступили как раз обратно тому, что предписывалось благоразумием. Наполеон, уже не решавшийся приговорить к расстрелу хотя бы одного солдата, тщательно избегал всякого напоминания о дисциплине. На обратном пути из Москвы в Смоленск впереди армии шло 30 тысяч трусов, притворявшихся больными, а на самом деле превосходно себя чувствовавших в течение первых десяти дней. Все, что эти люди не съедали сами, они выбрасывали или сжигали. Солдат, верный своему знамени, оказывался в дураках. А так как французу это ненавистнее всего, то вскоре под ружьем остались одни только солдаты героического склада или же простофили.
Во время отступления солдаты неоднократно говорили мне (хотя я не могу этому поверить, так как не видел такого приказа), что князь Невшательский приказом по армии, объявленным в Москве около 10 октября, разрешил всем солдатам, чувствовавшим себя не в силах делать по десять лье в день, покинуть Москву, не дожидаясь выступления армии. Умы немедленно разгорячились, и солдаты начали прикидывать, во сколько дней они могли бы добраться до Парижа.
Глава 57. Отступление из России
Наполеон говорил: «Если я добьюсь успеха в России, я буду владыкой мира». Он потерпел поражение — не от людей, а от собственной своей гордыни и от климатических условий[257], — и Европа начала вести себя по-иному. Мелкие государи перестали трепетать, сильные монархи отбросили колебания; все они обратили взоры на Россию; она стала средоточием неодолимого сопротивления.
Английские министры — люди, имеющие влияние только потому, что они умеют извлекать выгоду из той самой свободы, которую ненавидят, — не учли этой возможности. Россия воспользуется тем положением, которого она благодаря им достигла, чтобы возобновить начинания Наполеона, притом гораздо более успешно, ибо ее действия не будут связаны с жизнью одного человека; мы еще увидим русских в Индии.
В России никто еще не изумляется господству деспотизма. Он неразрывно связан с религией, и поскольку носителем его является человек кроткий и любезный, как никто другой, деспотизмом там возмущаются лишь немногие философски настроенные люди, побывавшие в чужих краях. Не воззвания и не награды воодушевляют русских солдат на бой, а приказания святого угодника Николая. Маршал Массена рассказывал в моем присутствии, что русский, когда рядом с ним падает смертельно раненный его земляк, настолько уверен в том, что он воскреснет у себя на родине, что поручает ему передать привет своей матери. Россия, подобно Риму[258], имеет суеверных солдат, которыми командуют начальники, столь же просвещенные, как и мы[259].
Когда Наполеон сказал в Варшаве: «От великого до смешного один шаг», — он ясно сознавал, что поток истории изменил свое течение. Но к этим словам он еще прибавил: «От успехов русские осмелеют; я дам им два — три сражения между Эльбой и Одером и через полгода снова буду на Немане».
Битвы под Люценом[260] и Вурценом[261] были последним напряжением сил великого народа, доблесть которого уничтожалась мертвящей тиранией. Под Люценом 150 тысяч солдат из тех когорт, которые никогда еще не были в огне, впервые приняли участие в сражении. Зрелище ужасной резни ошеломило этих молодых людей. Победа нисколько не подняла дух армии. Перемирие было необходимо[262].
Глава 58. Лейпциг
26 мая 1813 года Наполеон был в Бреславле. Там он в трех отношениях проявил безрассудство: он переоценил свою армию, переоценил глупость министров иностранных держав и переоценил дружеское расположение к себе государей. В свое время он создал и cпaс от гибели Баварию, император австрийский был его тестем и тем самым естественным врагом России. Наполеон стал жертвой этих двух громких фраз.
Передышкой следовало воспользоваться для того, чтобы вконец истощить покоренные страны и за десять дней до истечения срока перемирия укрепиться во Франкфурте-на-Майне. Все неудачи похода в Россию были бы заглажены, иными словами, в отношении Франции империя не была бы расчленена; но по ту сторону Эльбы Наполеон уже пользовался влиянием лишь постольку, поскольку он был самым могущественным из европейских государей.
Силезская кампания, ведение которой весьма неудачно было поручено маршалу Макдональду, известному одними лишь поражениями, битва под Дрезденом, оставление на произвол судьбы корпуса маршала Сен-Сира, битва при Лейпциге, битва при Ганау — все это представляет собою скопление огромных ошибок[263], совершить которые мог только величайший из полководцев, живших после Юлия Цезаря[264].
Что касается мира, заключить который беспрестанно предлагали Наполеону, то когда-нибудь мы узнаем, было ли во всем этом хоть сколько-нибудь искренности[265]. Лично я считаю, что иностранные кабинеты в ту пору искренне желали мира, так как мне кажется, что они боялись Наполеона. Однако дух приобретения — нечто совсем иное, чем дух сохранения приобретенного. Если бы на другой день после Тильзитского мира гениальность Наполеона целиком заменилась простым здравым смыслом, он и поныне властвовал бы над прекраснейшей, частью Европы.
Зато у вас, читатель, не было бы и половины тех либеральных идей, которые вас волнуют; вы домогались бы должности камергера или же, будучи скромным армейским офицером, старались бы, выставляя напоказ слепую преданность императору, добиться производства в следующий чин.
Глава 59. Внутренние дела. Восстание в Голландии
В Дрездене после битвы 26-го августа Наполеон, по-видимому, стал жертвой ложного представления о чести; он не захотел пойти на уступки. Привычка к верховной власти усилила природную его гордость и ослабила в нем здравый смысл, столь замечательный в более ранние годы.
Это полное исчезновение здравого смысла еще более резко проявляется в действиях, касающихся внутреннего управления. В этом году он заставил свой презренный Сенат отменить решение апелляционного суда в Брюсселе, вынесенное на основании постановления присяжных, по делу об антверпенском акцизе. Монарх оказался законодателем, обвинителем и судьей в одном лице; все это с досады на то, что нашлись мошенники настолько ловкие, что сумели обойти установленные им правила.
Другое решение Сената свидетельствует о том, что деспот окончательно лишился рассудка. Это решение, нелепое хотя бы уже потому, что оно нарушало установления, именовавшиеся основными законами Империи, гласило, что мир с Англией ни в коем случае не будет заключен, прежде чем она вернет Гваделупу, только что уступленную ею Швеции. Члены Сената, до вступления в него почти сплошь принадлежавшие к числу наиболее выдающихся людей Франции, будучи призваны в Люксембургский дворец, уже не состязались между собой ни в чем, кроме низости. Мужественная оппозиция тщетно пыталась пробудить в них стыд; они отвечали: «Век Людовика XIV снова настал; мы не хотим губить себя и свои семьи». Поскольку заседания не были публичными, принадлежность к оппозиции была связана лишь с опасностями, но не могла принести славы, и будущим поколениям надлежит с особой признательностью запомнить имена Траси, Грегуара[266], Ланжюине[267], Кабаниса[268], Буасси д’Англа, Лануара-Лароша[269], Коло, Шоле, Вольнея[270] и нескольких других достойных людей, еще и поныне состоящих в оппозиции и подвергающихся оскорблениям со стороны все тех же льстецов, которые лишь переменили хозяина[271].
Наполеон разослал всем своим префектам приказ — поносить короля шведского Бернадота в сотнях адресов, нелепых вдвойне, ибо, покинув Францию, Бернадот стал шведом[272].
Тем временем Веллингтон, побеждая, силою обстоятельств, полководца более искусного, чем он сам, приближался к Байонне. Голландия восстала. Сорок четыре жандарма, составлявшие весь гарнизон Амстердама в день, когда произошло самое мирное из всех когда-либо совершавшихся восстаний, не в силах были помешать этой стране отложиться от Франции. Самые неприступные крепости были заняты так же легко, как и деревни. Во внутренних областях Голландии император не оставил ни одного солдата, ни одного снаряда, а самое главное — ни одного дельного человека. Все, что смогли сделать, — это удержать Берг-оп-Зоом, и вскоре французский гарнизон, взяв в плен корпус английских войск, осадивший крепость, явил миру disjecta membra poetae.
После отпадения Голландии была опубликована франкфуртская декларация; она предлагала Франции Бельгию и левый берег Рейна; но в чем заключались гарантии этого обещания? Что могло помешать союзникам через месяц после заключения мира возобновить военные действия? Будущие поколения запомнят вероломство, проявленное ими после дрезденской и данцигской капитуляций.
Глава 60. Бездарность приближенных Наполеона
Казалось, что империя рушится, что все ее части валятся друг на друга. Несмотря на эти великие бедствия, у Наполеона была еще тысяча возможностей предотвратить свою гибель. Но он уже не был тем человеком, который командовал в Египте и при Маренго. Дарование заменилось упрямством. У него не хватило духу отказаться от обширных замыслов, осуществление которых он сам и его министры так долго считали обязательным. В трудную минуту он увидел себя окруженным одними льстецами. Этот человек, которого феодалы, англичане и г-жа де Сталь изображают олицетворением макьявелизма, воплощением злого духа[273], дважды оказался жертвой своего простосердечия: в первый раз — когда он вообразил, что дружеское расположение, которое он вызвал к себе у императора Александра, побудит этого монарха совершить невозможное, а затем — когда он возомнил, что австрийский дом из признательности за то, что он четыре раза пощадил его, вместо того чтобы уничтожить, не покинет его в несчастье. Он говорил, что австрийский император поймет, в какое невыгодное положение его поставит преобладание России. Бавария, в 1805 году созданная им, а в 1809 году спасенная от разгрома, отступилась от него, а при Ганау пыталась нанести ему смертельный удар, что и удалось бы, если бы баварский генерал догадался вырыть на дороге два десятка рвов. Наполеон совершил ту же ошибку, что и все выскочки: он слишком высоко ставил сословие, в которое вступил.
Когда Наполеон ехал из Ганау в Париж, он не имел ни малейшего представления о грозившей ему опасности. Он вспоминал восторженный порыв 1792 года; но ведь теперь он уже не был первым консулом Республики. Чтобы одолеть первого консула, надо было одолеть 30 миллионов человек За 14 лет своего правления он внедрил в сердца раболепство и взамен несколько наивного республиканского воодушевления развил в них эгоизм, свойственный монархиям. Монархия, следовательно, была восстановлена; монарха можно было сменить, не устраивая подлинной революции. Какую разницу это составляет для народов?[274].
На другой чаше весов в течение тех же 14-ти лет были короли, умиравшие от страха. Стоило им только вспомнить о прославленном доме Бурбонов, как им представлялось положение, в котором они со дня на день могли очутиться. После битвы при Лейпциге интриги на короткое время затихли, и люди, обладавшие подлинными достоинствами[275], получили доступ ко двору европейских государей. Таким образом, вместе с ландштурмом и ландвером в стане союзников воцарились патриотизм и воодушевление, и на службе у них оказались люди, имевшие выдающиеся заслуги. Наполеон сковал воодушевление, и место Карно, который был военным министром в пору битвы при Маренго, занимал теперь герцог Фельтрский.
Глава 61. Создание национальной гвардии. Всеобщая усталость
Союзники, собравшиеся во Франкфурте, сами, по-видимому, были удивлены своей удачей. Вначале у них возник план перенести войну в Италию. Они боялись войти в пределы Франции. Им непрестанно мерещилось отступление из Шампани. Наконец они решились перейти Рейн (4 января 1814 года).
Наполеон давно уже возвратился в Париж. Мне думается, что он главным образом старался избавиться от того страха, который ему внушал французский народ. Все его декреты касались только снабжения солдат одеждой, ружьями, обувью, — вопроса о духе армии как бы не существовало вовсе. Он задался целью выйти из затруднительного положения, нисколько не поступившись своим величием. Впервые за всю свою жизнь он показал себя маленьким человеком. Жалкие писаки-секретари, именовавшиеся его министрами, а на самом деле только излагавшие его мысли, боялись, как бы он не избил их каминными щипцами, и не смели раскрыть рот.
Император создал национальную гвардию. Если во Франции снова настанет террор, что весьма возможно в том случае, если духовенству и дворянству будет предоставлена полная свобода действий, то благодаря национальной гвардии он будет не столь ужасен, как первый. Те, кто лишь наполовину принадлежит к черии, окажутся в рядах этой гвардии, и мелкие лавочники, боящиеся, как бы их не ограбили, устрашат подлинную чернь. Если судьба готовит Франции события иного рода, национальная гвардия также будет полезна тем, что утвердит денежную аристократию. Она сможет сделать менее кровавыми некоторые весьма вероятные эпизоды борьбы привилегий против прав. Все необходимые в этом отношении гарантии национальная гвардия даст при условии, что солдаты ежегодно будут сами выбирать своих офицеров ниже капитанского чина, а на более высокие должности предлагать своих кандидатов. Следовало бы также определить, какая ставка налога дает право на занятие каждой из этих должностей.
В январе 1814 года самый энергичный из европейских народов представлял собою, если его рассматривать как нацию, мертвое тело. Тщетно трем десяткам сенаторов поручено было слегка пробудить от сна народ, столь грозный при Карно. Все мы были уверены, что стоит только показать французам красный колпак, — и не пройдет шести недель, как он станет алым от крови всех чужестранцев, которые посмели бы осквернить священную землю свободы. Но властелин заявлял нам: «Лучше еще несколько поражений, чем снова власть народа». И если бы он снова завладел империей, горе тому, кто вздумал бы ослушаться этого приказа! В этот момент Наполеон, несомненно, почувствовал бремя своего сана. Какого действия можно было ожидать от воззваний, обращенных к сердцам народов и начинавшихся с феодальных титулов? Картин героизма? Прилива жертвенной любви к родине?
Характерен для этих дней (январь 1814 года) тон заявлений министров, в особенности министра М[онталиве]. Когда один из сенаторов сообщил ему, что у него нет и пятисот исправных ружей, он написал в ответ: «Вооружите воспитанников лицеев; французская молодежь услышала голос своего императора» — и тому подобные громкие фразы, которые самый беззастенчивый журналист нашел бы слишком напыщенными для того, чтобы поместить их в воззвании. Это настолько бросалось в глаза, что мы не раз спрашивали себя: «Уж не изменник ли он?»
Наконец — предельное выражение своеволия и непоследовательности, доконавшее Францию и столь похожее на безумие, что будущим поколениям трудно будет поверить, что оно имело место, — в тот самый момент, когда императору нужнее всего было расположить к себе народ, он затеял ссору с Законодательным корпусом. Он обвинил честнейших людей в том, что они продались иностранным державам. Он прервал сессию Законодательного корпуса.
Вот что деспотизм сделал с одним из величайших гениев, какие только жили в веках.
Глава 62. Смотр национальной гвардии во дворе Тюильрийского дворца (24 января 1814 года)
В Париже утром 24 января Наполеон показал себя великим трагическим актером. Над судьбой Франции тучи постепенно сгущались. Уверенность властелина в успешности борьбы порождала такую же уверенность в народе. Как только в сердца закрадывался страх, все взоры обращались к нему.
Он делал смотр парижской национальной гвардии в том самом дворе Карусели, где вся Европа присутствовала на парадах его гвардии; он стоял у триумфальной арки, украшенной благородными трофеями, которых ему так скоро суждено было лишиться. По всей вероятности, славные воспоминания, связанные с этим местом, подействовали на него; он был взволнован; он велел передать офицерам национальной гвардии, чтобы они поднялись в Маршальский зал. Минуту-другую все были уверены, что он предложит им выступить из Парижа и двинуться на неприятеля. Вдруг он выходит из галереи Мира и появляется перед ними, держа на руках сына; он показывает им малолетнего Римского короля: «Я вверяю вам этого ребенка, надежду Франции, а сам отправляюсь в бой, и все мои помыслы будут направлены на то, чтобы спасти родину». Слезы мгновенно выступили на глазах всех присутствующих. Я всю жизнь буду помнить эту душераздирающую сцену. Я сердился на себя за то, что не мог удержаться от слез. Разум непрестанно твердил мне: «Во времена Дантонов и Карно правительство перед лицом столь грозной опасности не пыталось бы воздействовать на людей малодушных и неспособных проявить доблесть, а занялось бы совсем иным делом».
Действительно, те самые люди, которые 24 января плакали в Тюильри, 31 марта, когда император Александр проезжал по бульвару, теснились у окон и махали белыми платками; казалось, они обезумели от восторга. Следует отметить, что 31 марта еще не было речи о прославленном доме Бурбонов, и парижане выражали такую радость исключительно потому, что их завоевали.
Глава 63. Мысли о Париже
При сходных обстоятельствах Конвент постановлял, что такого-то числа страна, в которой воцарилась свобода, должна быть очищена от неприятеля, и в назначенный день это постановление выполнялось войсками республики.
25 января 1814 года — в день отъезда императора в армию — дело, касавшееся всей Франции, казалось, стало делом одного-единственного человека. Напыщенность, отличавшая речи этого человека и в счастливые годы привлекавшая к нему всех, в ком твердость духа отсутствовала, теперь была причиной тому, что все втайне испытывали удовольствие при виде его унижения.
Многим взятие Парижа было желательно как интересное зрелище. Когда я с омерзением отозвался об этом, один из людей, рассуждавших подобным образом, весьма резонно сказал мне: «Париж, как столица, уже не отвечает потребностям Франции. В силу обычая, 700 тысяч эгоистов, самых трусливых, самых безвольных людей, какие только существуют во Франции, оказываются представителями ее при всех великих потрясениях. Будьте уверены, боязнь лишиться своей мебели красного дерева всегда заставит их пойти на все подлости, которые им будут предложены. Они в этом не виноваты; мелочные притеснения угасили в их сердцах интерес ко всему, что не касается их личных дел. Столицей Франции должен стать укрепленный город, расположенный за Луарой, поблизости от Сомюра».
Глава 64. Конгресс в Шатильоне
Конгресс в Шатильоне[276] открылся 4 февраля и закончился 18 марта. Одна из великих держав противилась низложению Наполеона. При поддержке этой великой державы он мог заключить мир, обставленный известными гарантиями. Но он счел бы себя обесчещенным, если бы согласился принять Францию уменьшенной хотя бы на одну деревушку против того, чем она была, когда он получил ее 18 брюмера. Поистине, это ошибка, свидетельствующая о величии души, заблуждение, достойное героя! В этом ключ к его поведению. Некоторые другие властители не выказали такой излишней щепетильности.
Глава 65. Французская кампания
Защита Парижа Наполеоном носила романтический характер — и, однако, едва не оказалась успешной. Французские войска были разбросаны на огромных расстояниях друг от друга: в Данциге, Гамбурге, на острове Корфу, в Италии. На западе Франции и в Вандее было неспокойно. Когда видишь эти вспышки вблизи, они не имеют ни малейшего значения, но издали они кажутся страшными. На юге Франции было тревожно; опасались как бы там не началась резня: город Бордо высказался в пользу короля, который должен был наконец дать нам конституционный образ правления. Север обсуждал положение дел с тем спокойствием, которое отличало его во все время Революции. Восток, движимый самыми благородными чувствами, хотел лишь одного — оружия, чтобы очистить Францию от неприятеля.
Наполеон, глухой к голосу разума, убеждавшего его броситься в объятия Австрии, казалось, был всецело поглощен своей изумительной кампанией против союзников. С семьюдесятью тысячами солдат он боролся против двухсот тысяч и наносил им одно поражение за другим. Армия сражалась с беззаветной храбростью, и, надо ей отдать справедливость, она это делала из чувства чести. Она и отдаленно не предвидела той участи, которая ее ожидала Рассказывают, что генералы вели себя гораздо хуже, чем солдаты и низшие офицеры: они были богаты. Войска союзников тоже выказали мужество. На десять союзных солдат приходился один француз. Ландвер и Тугендбунд[277] вдохнули в их ряды пылкую любовь к родине; однако в силу того, что ими командовали не генералы, выдвинувшиеся своими заслугами, а князья, предводительствовавшие по праву рождения, бои шли с переменным успехом. Наполеон, столь посредственный в роли монарха, в этой кампании не раз снова проявил военный гений своих прежних лет. Он провел два месяца в непрерывных быстрых переходах от Сены к Марне и от Марны к Сене.
Быть может, из всех военных подвигов этого великого человека наибольший восторг потомства будут возбуждать битвы при Шампобере, Монмирайле, Вошане, Мормане, Монтеро, Кране, Реймсе, Арси-сюр-Об и Сен-Дизье. Наполеон предельно напрягал свои гениальные способности с чувством, подобным тому, которое испытывает рядовой боец в схватке с учителем фехтования. Однако он поступил как безумец: он отказался от Итальянской армии в сто тысяч человек[278], которую ему, чрез посредство г-на де Тоннера, предлагал принц Евгений. Несколько дней спустя бризантный снаряд упал в десяти шагах от лошади Наполеона; вместо того чтобы ускакать, он направился прямо к нему; снаряд разорвался в четырех футах от Наполеона, не задев его. Я склонен думать, что Наполеон хотел бросить вызов року.
13 марта к императору, находившемуся на поле сражения в окрестностях Лана, явился врач принца Бернадота. Ему снова предлагали мир. Судьба в последний раз пыталась заставить Наполеона внять ее предостерегающему голосу.
Глава 66. Наступление союзников на Париж
Наполеон давно уже задумал произвести диверсию в Эльзасе. Его план состоял в том, чтобы увеличить свои силы всеми гарнизонами, какие были на востоке, и ударить по союзникам с тыла. Он полагал, что неприятельские войска, изнуренные болезнями и находившиеся под угрозой открытого восстания лотарингских и эльзасских крестьян, которые уже начали убивать отстававших солдат, — войска, у которых к тому же почти полностью иссякли боевые припасы и провиант, вынуждены будут отступить по всей линии.
План императора увенчался бы успехом, если бы Париж проявил такое мужество, как Мадрид. Этот смелый план увенчался бы успехом, если бы не одно гнуснейшее предательство. Некий иностранец, которого Наполеон осыпал незаслуженными милостями (герцог Дал[матский]), послал курьера к императору Александру. Курьер сообщил монарху, что Наполеон с целью уничтожить союзную армию во время ее отступления направился в Лотарингию и оставил Париж без защиты. Известие это изменило все планы союзников. За сутки до прибытия курьера они начали было отступать в направлении Рейна и Дижона. Русские полководцы твердили, что пора закончить эту романтическую кампанию и снова занять более дальние позиции, неосторожно ими оставленные.
Когда, приняв курьера, император Александр выразил намерение тотчас же двинуться вперед, австрийский главнокомандующий самым решительным образом высказался против этого намерения и противился ему, пока Александр не заявил, что всю ответственность берет на себя[279].
Найдется ли хоть один читатель, которого не поразит мысль, напрашивающаяся сама собой? Мы видим, что полиция Наполеона, послужившая мишенью для нападок г-жи де Сталь и всех сочинителей пасквилей, что эта макьявеллическая полиция человека, не знавшего жалости, в решающую минуту оказалась повинна в излишней гуманности. Отвращение, которое она испытывала к пролитию крови, было причиной того, что род Наполеона лишился престола. Уже в продолжение четырех—пяти месяцев в Париже занимались заговорами; но полиция настолько презирала заговорщиков, что не обращала на них никакого внимания.
Так же обстояло дело и в провинции. Сенаторы знали, что некоторые лица состоят в переписке с неприятелем. Нет сомнения, что суд присяжных вынес бы им суровый приговор; предание их уголовному суду по меньшей мере пресекло бы их козни. Но пролитие крови было признано нежелательным. Я могу поручиться за правильность этого утверждения.
Я думаю, что грядущие поколения будут восторгаться полицией Наполеона, которая, пролив так мало крови, сумела предупредить такое множество заговоров. В первые годы, последовавшие за нашей революцией, после гражданской войны, при наличии меньшинства, столь же богатого, как и развращенного[280], и претендента, пользовавшегося поддержкой Англии, полиция, быть может, являлась неизбежным злом[281]. Вспомните поведение Англии в 1715 и 1746 годах.
Императорской полиции никогда не приходилось упрекать себя в деяниях, подобных вымышленному лионскому заговору или Нимской резне[282].
По прибытии курьера союзники двинулись на Париж. Узнав об их движении на один день позже, чем следовало, Наполеон решил настичь их. Но они избрали дорогу через Мо, тогда как император форсированным маршем вел свои войска к Фонтенбло.
Глава 67. Взятие Парижа
29 марта 160-тысячная армия союзников подошла к высотам, защищающим Париж с северо-востока. В тылу союзники оставили для наблюдения за Наполеоном значительные силы своей превосходной кавалерии. 30 марта, в 6 часов утра, был открыт огонь на протяжении от Венсенна до Монмартра. У герцогов Рагузского и Тревизского было всего-навсего около 16 тысяч солдат, но их сопротивление длилось весь день. Они вывели из строя около 7 тысяч человек. Парижская национальная гвардия, численность которой равнялась 35 тысячам, потеряла одного-единственного человека по фамилии Фиц-Джемс, содержателя кафе в Пале-Рояле[283].
В 5 часов союзники овладели высотами Монмартра и Бельвиля. Когда стемнело, на этих высотах запылали их костры. Капитуляция произошла ранним вечером; армия вынуждена была отойти на Эссонн. Париж, фактически уже взятый, являл полнейшее и омерзительнейшее спокойствие. Солдаты старой гвардии, всю ночь проходившие через город, плакали.
Глава 68. Вступление союзников в Париж
В продолжение всего дня 30 марта, пока шел бой, на бульварах царило чрезвычайное оживление.
31-го, около девяти часов утра, там уже толпились люди, как в те дни, когда хорошая погода привлекает множество гуляющих. То и дело слышались остроты по адресу короля Жозефа и графа Реньо. Проехала кучка всадников, надевших белые кокарды и махавших белыми платками. Они кричали: «Да здравствует король!» «Какой король?» — спросил кто-то возле меня. О Бурбонах думали не больше, чем о Карле Великом. В этой кучке, которую я как сейчас, вижу перед собой, было человек двадцать. Вид у них был довольно смущенный. Они возбудили не больше внимания, чем любые гуляющие. Один из моих друзей, потешавшийся над их растерянностью, сообщил мне, что эта кучка составилась на площади Людовика XV и дальше сквера на улице Ришелье не добралась.
В десятом часу человек двадцать государей и владетельных князей во главе своих войск вступили в город через ворота Сен-Дени. Все балконы кишели людьми; дамы были в восхищении от этого зрелища. При проезде государей они восторженно махали платками; каждая из них хотела увидеть, а быть может, и пленить императора Александра. Я поднялся на широкий балкон ресторана Николь. Дамы восхищались молодцеватым видом союзников; их радость была беспредельна.
При крайнем разнообразии мундиров все союзные солдаты, чтобы можно было отличить своих от французов, носили белые повязки на левой руке. Парижане решили, что это эмблема Бурбонов, и тотчас же почувствовали себя роялистами.
Шествие этих блестящих войск длилось больше четырех часов. Однако признаки роялизма пока еще наблюдались только в большом прямоугольнике, образуемом бульваром, улицей Ришелье, улицей Сент-Оноре и улицей Фобур-Сент-Оноре.
В пять часов вечера г-н де Мобрейль, ныне пребывающий в Англии, прицепил пожалованный ему в свое время орден Почетного Легиона к уху своей лошади и стал пытаться свалить при помощи веревки статую, высившуюся на Вандомской колонне[284]. Вокруг собралось довольно много черни. Кто-то из этих людей взобрался на колонну и начал колотить палкой по гигантской статуе.
Глава 69. Интриги Талейрана
Император Александр остановился у г-на де Талейрана. Это незначительное обстоятельство определило судьбу Франции[285]. Оно оказалось решающим. Г-н… обратился на улице к русскому императору с просьбой вернуть Франции законных ее властителей; ответ, полученный им, был довольно неопределенным. То же лицо обратилось с этой просьбой к нескольким генералам, опять-таки на улице; их ответы оказались еще более туманными. Никто не помышлял о Бурбонах; никто не желал их воцарения; они были незнакомцами. Следует упомянуть об одной маленькой интриге. Несколько находчивых людей, не лишенных смелости, решили, что во время этой сумятицы можно, пожалуй, заработать министерство или щедрую денежную награду. Они не были повешены; они преуспели, но не получили ни министерств, ни наград.
Продвигаясь в глубь Франции, союзники чувствовали себя довольно растерянными; им почти все время казалось, что они попали в засаду. Так как, к несчастью для Европы, проницательность союзников не соответствовала их удаче, они оказались в руках первых интриганов, которые догадались сесть в карету и отправиться в их главную квартиру. Г-н [де Витроль[286]] был первым, кто явился туда с верительными грамотами аббата Скапена[287]. Они заявляли, что говорят от имени Франции и что Франция желает возвращения Бурбонов. Наглость этих лиц изрядно позабавила генералов союзных войск. Как ни простодушны были союзники, они все же до некоторой степени ощутили смехотворность подобного притязания.
Г-н де Талейран ненавидел Наполеона, отнявшего у него министерство, к которому он привык. Ему выпало счастье оказать гостеприимство монарху, который в продолжение месяца был властелином Франции и ее законодателем. Не брезгая никакими средствами, чтобы привлечь его на свою сторону, он выпустил на сцену аббата Скапена и других интриганов, выдававших себя за представителей французского народа.
Надо сказать, что все средства, которыми пользовались эти интриганы, были до крайности убоги. Они сделались превосходными вследствие чудовищной ошибки, совершенной двумя днями раньше. Императрицу Марию-Луизу и ее сына увезли из Парижа. Если бы супруга Наполеона осталась в столице, она предложила бы императору Александру занять апартаменты в Тюильрийском дворце и мнение князя Ш[варценберга[288]] неизбежно взяло бы верх.
Глава 70. Бездарность министров императора
30 марта, в то время как половина населения Парижа потеряла голову от грохота орудий, жалкие министры Наполеона во главе с королем Жозефом впали в полную растерянность.
Жозеф покрыл себя несмываемым позором, перед самым своим бегством объявив в воззваниях, расклеенных повсюду, что он не покинет Парижа. Граф Реньо де Сен-Жан-д’Анжели еще усугубил этот позор. Что касается министров, то они, бесспорно, сумели бы проявить некоторую энергию, ибо все взоры были обращены к ним, а они были умные люди; но боязнь, что повелитель отрешит их от должности и прогонит, если они проронят хоть одно слово, подтверждающее наличие опасности, превратило их всех в Кассандров. Все их мысли были направлены не на действие, а на составление выспренних воззваний, язык которых, по мере того как деспот приближался к гибели, становился все более надменным.
30 марта утром министры собрались на Монмартре; в результате этого совещания они велели доставить туда восемнадцатифунтовые орудия с двенадцатифунтовыми ядрами[289]. В конце концов, по приказу императора, все они с величайшей поспешностью отбыли в Блуа. Если бы Карно, граф Лапаран, Тибодо, Буасси д’Англа, граф Лобо и маршал Ней входили в это министерство, они поступили бы несколько иначе.
Глава 71. Беседы у князя Талейрана
После триумфального шествия по бульварам, русский император, прусский король и князь Шварценберг провели несколько часов в Елисейских полях, где в это время проходили союзные войска. Затем августейшие особы отправились к г-ну де Талейрану, на улицу Сен-Флорантен, близ Тюильрийского дворца. Там они застали в гостиной лиц, о которых мы уже упоминали. Князь Шварценберг был уполномочен согласиться на все. Оба государя дали понять, что восстановят прежнюю династию, если значительное большинство французов и войска этого хотят. Начали совещаться. Утверждают, будто его величество император Александр заявил, что, по его мнению, представляются три возможности:
1) заключить мир с Наполеоном, обставив его надлежащими гарантиями;
2) установить регентство и провозгласить императором Наполеона II;
3) призвать Бурбонов[290].
Люди, имевшие честь заседать вместе с союзными монархами, сказали себе: «Если мы будем содействовать заключению мира с Наполеоном, а он ведь уже составил себе определенное мнение о нас, — мы останемся тем, чем являемся теперь, и, быть может, он даже нас повесит; если же мы упросим их вернуть монарха, который отсутствовал в течение двадцати лет и которому нелегко будет управиться с делами, этот монарх сделает нас первыми министрами». Союзные государи не могли себе представить, что добродетели, преисполнявшие их сердца, настолько чужды были этим французам. Они поверили их заявлениям о пылкой любви к родине — священное имя, которое эти жалкие честолюбцы повторяли так часто, что надоели августейшим своим слушателям.
После обсуждения, длившегося два часа, император Александр сказал: «Хорошо! Я заявляю, что не буду больше вести переговоров с императором Наполеоном». Братья Мишо, владельцы типографии, бывшие в то же время членами Государственного совета, поспешили напечатать прокламации, которыми затем были покрыты все стены Парижа.
Те, у кого изумление не отняло хладнокровия, отметили, что эта прокламация не лишала короля Римского прав на престол[291].
Почему, спрашивали себя эти беспокойные люди, не потрудились созвать Законодательный корпус, являющийся в конечном счете источником всякой законной власти и составленный из лучших людей нации, а также Сенат, который если и ошибался, то не по недостатку разумения, а по избытку себялюбия? Шестьдесят эгоистов, собранных вместе, всегда проявляют больше стыдливости, чем шесть. Впрочем, в Сенате было, пожалуй, всего лишь десять подлинных граждан. То, чему надлежало быть предметом совещания, обратили в пустую формальность; отсюда кампания, завершившаяся битвой при Ватерлоо
Если бы Наполеон, проявив прихоть деспота, не распустил Законодательный корпус, ничего из того, что случилось, не произошло бы. Если бы Законодательный корпус, незадолго до того прославившийся благодаря поведению г-д Лене[292] и Фложерга[293], заседал, мудрый монарх, решавший судьбу Франции, несомненно, пожелал бы ознакомиться с его мнением.
Глава 72. Наполеон отходит на Фонтенбло
Узнав о неожиданном маневре неприятеля, Наполеон поспешил в Париж. 30 марта, около полуночи, он встретил в Эссонне, на полпути от Фонтенбло, одного из самых храбрых командиров своей гвардии (генерала Кюриаля), который сообщил ему о роковом исходе сражения. «Вы вели себя, как трусы». «Ваше величество, войска, которые нас атаковали, в три раза превосходили нас численностью, а кроме того, вид Парижа воодушевлял их. Войска вашего величества сражались так храбро, как никогда». Наполеон ни слова ему не ответил и велел кучеру повернуть назад, в Фонтенбло. Там он собрал свои силы.
2 апреля Наполеон произвел смотр корпусу Мармона, герцога Рагузского, который вечером 31 марта вышел из Парижа и расположился лагерем в Эссонне. Этот корпус был авангардом наполеоновской армии и по своей численности составлял приблизительно третью часть ее. Мармон заверил Наполеона в неизменной преданности своих войск, действительно недоступных соблазну; но он забыл поручиться за их командира. Наполеон хотел двинуться на Париж и атаковать союзников. Его постепенно покинуло большинство его слуг, в частности герцог Невшательский, над изменой которого он очень весело шутил с герцогом Бассанским. В конце концов Наполеон собрал военный совет и, впервые внимательно выслушав маршала Нея, герцога Виченцского и самых преданных своих слуг, рассказавших ему о всеобщем недовольстве, вызванном во Франции его отказом заключить мир, отрекся от престола в пользу своего сына, а 4 апреля отправил Нея, Макдональда и Коленкура сообщить это предложение императору Александру.
Глава 73. Мармон[294]
Доехав до аванпостов французской армии, генералы остановились, чтобы предъявить маршалу Мармону свои охранные грамоты, которые он должен был визировать, и уведомили его о цели своей поездки. Он, казалось, смутился и сквозь зубы что-то пробормотал о предложениях, которые ему сделал князь Шварценберг и которые он, по-видимому, не оставил без внимания. Однако, прибавил он, обращаясь к делегатам, пораженным его словами, то, что он теперь узнал, меняет положение дела, и он прекратит свои сепаратные переговоры. Наступило молчание; вскоре один из маршалов прервал его, сказав, что проще всего было бы ему, Мармону, присоединиться к ним и совместно с ними вести в Париже переговоры, которые им поручены. И действительно, Мармон поехал с ними. Но в каких целях! Это выяснилось из последующих движений вверенного ему корпуса.
Маршалы оставили его наедине с князем Шварценбергом, а сами отправились к императору Александру выполнить возложенное на них поручение. Он отослал их к Сенату. Александр еще не принял окончательного решения и не помышлял о Бурбонах, Он не понимал, что очутился в руках двух интриганов, из которых в особенности один, Талейран, думал только о том, как бы отомстить за себя[295].
Когда офицер, проводивший маршалов до аванпостов армии, доложил, вернувшись в Фонтенбло, что Мармон отправился вместе с делегатами в Париж и что он видел его запрятавшимся в глубине их кареты, все были изумлены, а некоторые лица высказали даже подозрения. Но Наполеон, с неизменным своим доверием к тем, кого он считал своими друзьями, ответил, что если Мармон поехал вместе с делегатами, то только — он в этом убежден — с целью услужить ему, насколько это в его силах. В отсутствие делегатов в Фонтенбло был созван военный совет с участием всех генералов армии. Нужно было решить вопрос о том, что следует предпринять, если предложения маршалов будут отвергнуты. Вместе со всеми другими был вызван и дивизионный генерал Суам[296], в отсутствие Мармона командовавший его корпусом. Зная о тайных сношениях Мармона с неприятелем, он вообразил, что все открылось и что по прибытии в Фонтенбло он будет расстрелян. Поэтому он, вместо того чтобы явиться, как было приказано, в Фонтенбло, в ночь на 5 апреля двинул свой корпус в ближайшие окрестности Версаля. Тем самым он отдал себя во власть союзников, занимавших этот город, и оставил расположенные в Фонтенбло войска без авангарда. Солдаты Суама, не знавшие, какие он получил инструкции, доверчиво повиновались ему. Лишь на другое утро они с ужасом увидели, в какую ловушку он и завлек. Они хотели перебить своих начальников, и нельзя не признать, что этим они явили бы миру полезный пример. Если бы кто-нибудь из их полковников и генералов обладал хотя бы малой долей той твердости духа, какая некогда была обычной в войсках республики, он убил бы Суама и привел бы корпус назад в Эссонн. Вряд ли нужно пояснять, что отпадение в столь критическую минуту корпуса Мармона решило судьбу переговоров, порученных маршалам. Лишившись третьей части небольших своих сил, Наполеон перестал быть предметом страха для союзников 11 апреля в Фонтенбло было подписано соглашение.
Мы остановились на этих подробностях потому, что предательство маршала Мармона по отношению к его другу и благодетелю не было должным образом оценено. Не защита им Парижа и не его капитуляция в Париже являются тем, что заслуживает особого внимания, а последующие его действия, благодаря которым его имя будет известно отдаленному потомству.
Глава 74. Низложение Наполеона
На другой день после того, как г-ну де Т[алейрану] удалось убедить союзных монархов в том, что вся Франция требует восстановления Бурбонов, он явился в Сенат, который с обычным своим малодушием назначил то временное правительство, какое было ему предложено.
2 апреля Сенат низложил Наполеона; 3-го Законодательный корпус присоединился к решению Сената.
В ночь с 5 на 6 апреля монархи объявили, что они несогласны признать первое отречение императора, отказавшегося от престола в пользу своего сына. Император Александр велел передать Наполеону, что ему и его семье готовы предоставить владения, куда они смогут удалиться, и что императорский титул будет за ним сохранен.
Глава 75. Конституция. Министры Людовика XVIII
Оставим ненадолго Наполеона на острове Эльба, События вскоре заставят нас вернуться туда.
Временное правительство из уважения, думается мне, к монархам, избравшим белую кокарду, запретило трехцветную кокарду и предписало ношение белой. «Отлично, — сказал Наполеон, в то время еще находившийся в Фонтенбло, — вот готовый знак для моих сторонников, если когда-либо они снова воспрянут духом». Армия испытывала сильнейшее раздражение.
Это мероприятие могло бы служить эпиграфом для правления, вслед за тем установленного. Оно было тем более нелепо, что ведь имелся весьма благовидный предлог: Людовик XVIII, в те годы по праву старшего из братьев короля титуловавшийся Monsieur, носил трехцветную кокарду с 11 июля 1789 по 21 мая 1792 года[297].
Сенат выработал конституцию, представлявшую собою договор между народом и одним лицом. Ею был призван на престол Людовик-Станислав-Ксавье. Этот властитель, образец всех добродетелей, прибыл в Сент-Уан. К несчастью для нас, он не дерзнул довериться собственному своему разуму, столь глубокому[298]. Он счел нужным окружить себя людьми, которые знали Францию. Подобно всем, он высоко ценил дарования герцога Отрантского и князя Беневентского. Но по свойственному ему великодушию он забыл о том, что честность не являлась отличительной чертой характера этих людей. А они сказали себе: «Немыслимо, чтобы король обошелся без нас. Пусть попробует для начала править самостоятельно: через год мы будем первыми министрами». Был всего один шанс за то, что их расчет не оправдается, и этот шанс представился спустя два года: король нашел молодого человека, более даровитого, чем они, из которого он сделал выдающегося министра.
В 1814 году развращенный до мозга костей человек, пользовавшийся доверием короля, наградил Францию самыми смехотворными министрами, каких только она видела за много лет. Так, например, министерство внутренних дел было вверено человеку, более обходительному, чем все несколько грубоватые министры Наполеона, вместе взятые, но твердо убежденному, что жить в особняке министра внутренних дел и давать там званые обеды — значит возглавлять это министерство. Во всех своих стадиях революция не видела ничего более скудоумного, чем этот кабинет министров[299]. Если бы у них было хоть сколько-нибудь энергии, они творили бы зло; по-видимому, воля у них не отсутствовала, но они были бессильны[300]. Король по великой своей мудрости терзался бездействием своих министров. Он настолько отдавал себе отчет в их умственном убожестве, что приказал одному из них доставить ему «Биографии современников» и никого не назначал ни на какую должность, не ознакомившись предварительно с соответствующей статьей этого справочника[301].
Глава 76. Ошибки правительства Людовика XVIII
Мы позволим себе говорить до известной степени свободно о некоторых ошибках этого кабинета министров. Согласно Хартии, равно как и волею наших сердец, король неприкосновенен — и это главным образом потому, что ответственность лежит на его министрах. Король еще не знал во Франции ни людей, ни положения дел. Его правление в 1818 году показывает, что его великая мудрость в состоянии совершить, когда пораженные слепотой советники не направляют ее на ложный путь.
Людовик XVIII прибыл в Сент-Уан[302]. Ему надлежало беспрекословно принять конституцию, выработанную Сенатом. Поскольку Бонапарт, осуществляя тиранию, тем самым как бы отрекся от звания сына революции, Людовику представлялся благоприятный случай украсить себя этим титулом. Шаг, о котором идет речь, в то время разрешил бы все затруднения и не помешал бы третьему или четвертому его преемнику, как только опасность миновала бы, величать себя «королем божьей милостью» и говорить о «законной» династии. Что до самого короля, то его царствование протекло бы счастливо и спокойно, а Бонапарт был бы совершенно забыт.
Аббат де Монтескью представил его величеству докладную записку, в которой, говоря о вводной статье конституции, он заявлял: «Несомненно, следует сказать: король Франции и Наварры; я даже полагаю, что следует именовать все это королевским эдиктом».
14 июня конституция была представлена обеим палатам, собравшимся во дворце Законодательного корпуса. Канцлер[303], самый смехотворный из министров, заявил представителям нации, что «прошло несколько лет с тех пор, как божественное провидение призвало их короля на престол его предков…, что, находясь в полном обладании своими наследными правами на королевство Франции, он не желает осуществлять власть, полученную им от бога и от предков, иначе как поставив, по собственной воле, известные пределы своему могуществу…, что, хотя вся полнота власти во Франции сосредоточена в особе короля, его величество желает последовать примеру Людовика Толстого, Филиппа Красивого, Людовика XI, Генриха II, Карла IX[304] и Людовика XIV и внести изменения в порядок пользования этой властью». Нельзя не признать, что ссылка на Карла IX и Людовика XIV была довольно забавна. Выразив далее пожелание изгладить из анналов Франции все то, что произошло в его отсутствие, король обещал свято соблюдать конституционную Хартию, которую он «добровольно, свободным осуществлением королевской власти, за себя и своих преемников дарует и жалует своим подданным»[305].
Необходимо указать, что советники короля, убедив его отвергнуть изданным в Сент-Уане манифестом выработанную Сенатом конституцию, сочинили для него проект другой конституции, которую он обещал даровать народу. После того как король прибыл в Париж, в министерском особняке на Вандомской площади была созвана комиссия, составленная из трех десятков салонных умников — самых покладистых законодателей, каких только сумели сыскать; они разбили это резюме на параграфы и изготовили Хартию, даже не подозревая, что именно они пишут. Никому из этих жалких людей не пришла мысль, что они подготовляют мировую сделку между партиями, разъединяющими Францию. Король неоднократно просил их формулировать обязательство выполнить все обещания, данные им в Сент-Уанской декларации. Этой самой кое-как состряпанной конституции предшествовала мудрая речь канцлера, выдержки из которой приведены выше.
Добродетельный Грегуар, дерзнувший в ту пору, когда столица Франции была объята этим припадком недомыслия, выставить некоторые, признанные всей Европой общие положения касательно свободы, был обвинен литераторами в том, что он стремится возродить анархию; Ламбрехтса[306] и Гара[307], возражавших против чрезмерной поспешности, презрительно обозвали метафизиками. Бенжамену Констану[308], который учит Францию правильно мыслить, был дан настоятельный совет хранить молчание, как нельзя более пристойное чужестранцу, малосведущему в наших нравах и обычаях.
Наконец, эта Хартия, столь мудро изготовленная, была прочтена обеим палатам, и нельзя сказать даже, что она была ими принята. Палаты проголосовали бы все, чего бы от них ни потребовали, даже коран, ибо таковы уж люди во Франции. При подобного рода обстоятельствах сопротивление большинству расценивается как смешное тщеславие. «Главное во Франции — это поступать так, как все другие». Изображение Панургова стада[309] вполне могло бы стать нашим гербом.
Неразумное опущение этой формальности лишило власть короля всякой подлинной законности[310]. Во Франции даже дети, посещающие коллеж, рассуждают следующим образом: «Всякий человек имеет полную и неограниченную власть над самим собой: он может передать часть этой власти другим. Двадцать восемь миллионов человек не могут голосовать, но эти двадцать восемь миллионов могут избрать тысячу депутатов, которые будут голосовать вместо них; следовательно, без решения, свободно принятого собранием народных представителей, во Франции не может существовать законная власть, а может существовать лишь власть наиболее сильного»[311].
Глава 77. Раболепство министров
Поведение всех министров было не выше этого уровня. Представители власти, которых они решились сместить, были заменены людьми ничтожными или покрывшими себя позором. Вскоре все стали с удивлением замечать, что число сторонников Бурбонов уменьшается с каждым днем. Множество безрассудных поступков, совершенных министрами, убедило народ в том, что король в глубине души является заклятым врагом Хартии. Эти министры все время вспоминали двор Людовика XVI и судьбу Тюрго. Будучи уверены в том, что королевская власть снова проявит себя во всей полноте и щедро наградит тех, кто, почитая ее в «тяжелые дни», сумел угадать ее намерения, эти жалкие люди все свои помыслы устремили на то; чтобы, состязаясь в раболепстве, повышаться в чинах
Глава 78. Хартия
Что бы ни говорили об этом Монтескье и все прочие, существуют только два вида правительств: правительства народные и правительства, покоящиеся на особых основаниях.
К первому разряду относятся все те правительства, в основе которых лежит принцип, что все права и вся власть всегда принадлежат нации в целом, сосредоточены в ней, ведут начало от нее и существуют только благодаря ей и для нее.
Ко второму разряду мы относим все те правительства, каковы бы они ни были, которые зиждутся на признании законными иных источников прав и власти, нежели воля народа, как-то: божественного права, права рождения, общественного договора, формально заключенного или подразумевающегося, при котором обе стороны вырабатывают условия, подобно двум чуждым друг другу державам[312].
Несмотря на то, что наша Хартия была порочна по существу, что она не являлась даже тем, чем была английская конституция 1688 года, а именно — договором между народом и одним человеком, она могла бы удовлетворить всех. Французский народ по своей детской наивности не стал бы очень внимательно к ней присматриваться. К тому же эта Хартия не так уж плоха, и, если когда-нибудь ее станут соблюдать, Франция будет очень счастлива, более счастлива, чем Англия. В наш век невозможно составить плохую хартию; любой из нас способен в полчаса написать превосходный документ подобного рода. То, что во времена Монтескье было бы высшим усилием гения, в наши дни является общим местом. Наконец, всякая хартия хороша, если только она выполняется[313].
Чтобы уберечь престол мудрейшего и лучшего из королей от бурь, достаточно было внушить народу убеждение, что Хартию намерены соблюдать. Но духовенство и дворянство сделали все, что было в их силах, чтобы разубедить короля в необходимости ее соблюдения.
Сто тысяч священников и 150 тысяч разъяренных дворян оказались подчинены, как и все остальные французы, лишь надзору восьми глупцов, только и помышлявших, что о голубой орденской ленте. Дворяне притязали и продолжают притязать на возвращение им земель. Что могло быть проще, чем назначить им в возмещение стоимости этих земель ренту от казны? Тем самым эти люди, не имеющие своего мнения и руководствующиеся только своими личными интересами, оказались бы тесно связанными, как с неким неизбежным злом, с государственным кредитом и с Хартией.
Министры, в каждой строке, которую они писали, и на каждом званом обеде, который они давали, извращавшие дух Хартии, вскоре стали позволять себе постоянные фактические ее нарушения. Всякий раз, когда жена маршала Нея бывала при дворе, она возвращалась оттуда с глазами, полными слез[314].
Глава 79. Нарушения Хартии
1. Статья 260 сохраненного Хартией Уложения о наказаниях запрещает, под страхом тюремного заключения и штрафа, принуждать французов соблюдать религиозные праздники и воскресный отдых и прекращать работу в эти дни. Полицейский ордонанс, составленный к тому же в нелепых выражениях, предписывал совершенно обратное. Этим приказом французам всех вероисповеданий вменялось в обязанность
Немедленно принялись устраивать эти процессии, вскоре сделавшиеся предметом насмешек всех партий. Католическая религия будет высмеиваться во Франции до тех пор, пока она не получит возможность раздавать выгодные места. Те, кто ее исповедует, давно уже утратили веру. Религия во Франции лишилась всякого авторитета с того времени, как аббат Мори[315] попытался использовать ее для защиты привилегий дворянства.
2. 10 июня, через шесть дней после обнародования Хартии, утверждавшей свободу печати (статья 8), ордонансом министра внутренних дел была восстановлена цензура. Самое нелепое то, что ордонанс этот был превращен в закон. Пройдет еще много времени, пока правительство во Франции научится думать о будущем.
3. 15 июня и 15 июля были изданы два ордонанса о порядке вербовки королевской гвардии, представлявшие собою нарушение, к ущербу для армии, статьи 12 Хартии.
4. Ордонансами от 21 июня и 6 июля был учрежден Государственный совет, которому вопреки статье 63 были присвоены функции чрезвычайного суда.
5. 27 мая статья 15, самая важная из всех, гласящая, что законодательная власть принадлежит королю, пэрам и депутатам, была нарушена, по ничтожному поводу, изданием ордонанса об отмене налога, установленного законом от 22 вантоза XII года[316].
6. 16 декабря офицеры, не состоявшие на действительной службе, были переведены на половинный оклад, что прямо противоречило статье 63. Эта мера, быть может, и являлась необходимой, но следовало подготовить соответствующий закон, подготовить его с душевным трепетом, с благоговением, ввести его на один год. С этого момента армия была утрачена для Бурбонов. Во Франции из каждых десяти человек восемь в тот или иной период побывали на войне, а остальные два удовлетворяют свое тщеславие тем, что разделяют чувства, царящие в армии. В эти годы из уст в уста передавались рассказы, возбуждавшие недовольство. Один из герцогов, член царствующего дома, спрашивает офицера, в каких кампаниях тот участвовал. «Во всех». «В какой должности?» «В качестве адъютанта императора». Герцог оборачивается к нему спиной. Другой офицер на тот же вопрос отвечает, что он прослужил 25 лет. «25 лет разбоя!» На одном из смотров остались недовольны гвардией, и этим старым воякам, прославившимся таким множеством побед, было сказано, что их следует отправить в Англию поучиться там у гвардии английского короля.
В Париж выписывают солдат из Швейцарии, а французов переводят на половинный оклад. Шестьсот дворян, для которых парижане придумали приобретшее затем такую известность прозвище «вольтижёров Людовика XIV», и такое же число юнцов, только что окончивших коллеж, были наряжены в шутовские мундиры, придуманные Ришелье[317], и приставлены охранять особу короля, по-видимому, побаивавшегося своей гвардии. А ведь как только в Париже учреждается какая-нибудь привилегированная корпорация, дерзкие выходки неизбежны, и надо уметь их предотвратить, как это делал Наполеон. Сцены, разыгравшиеся в кафе Монтозье, живо задели национальную гордость.
Старая императорская гвардия, это доблестное войско, которое так легко удалось бы расположить к себе, было самым оскорбительным образом удалено из столицы; военный министр, маршал Сульт, распорядился вернуть ее в Париж; новым приказом, в тысячу раз более оскорбительным, нежели первый, это распоряжение было отменено, и гвардию остановили на полпути. Шуанов, людей, связанных с иностранными державами, осыпали милостями[318].
Сиротский дом для детей кавалеров ордена Почетного Легиона был упразднен, а затем, совершив этим еще большую нелепость, его по слабоволию восстановили.
Открыто торгуют орденом Почетного Легиона; мало того — чтобы его принизить, жалуют им людей, не имеющих никаких заслуг перед обществом, например, лавочников, торгующих духами в Пале-Рояле. Численность армии Бурбонов едва достигает восьмидесяти четырех тысяч человек, а командирами ее состоят пять тысяч стариков-эмигрантов и юных, безусых дворян.
Глава 80. Нарушение Хартии (продолжение)
Вот еще несколько нарушений Хартии:
7. 30 июля была учреждена военная школа с целью дать возможность дворянам воспользоваться преимуществами, какие даровал им ордонанс 1751 года.
8. Канцлер собственной властью установил налог на патенты судей, на свидетельства о натурализации и на газеты.
9. Вопреки точному тексту Хартии правительство, когда ему не удалось провести закон о реорганизации кассационного суда, преобразовало его путем ордонанса и уволило нескольких судей, пользовавшихся большим уважением; с этого момента судьи стали продажными. Этот суд обеспечивает во Франции соблюдение законов; он представляет собою весьма важный рычаг системы внутреннего управления и до того времени, о котором идет речь, превосходно выполнял свою задачу.
Глава 81. Нарушение Хартии (продолжение)
Хартия — хотя лица, составлявшие ее, и не подозревали об этом — состоит из двух частей. В первой своей части она подлинная конституция, иными словами — руководство к составлению законов, закон о порядке издания законов; во второй — она является мировой сделкой между партиями, разъединяющими Францию.
10. Самая важная статья этой второй части — статья 11-я, которая гласит: «Запрещается преследовать за мнения и за голосования, имевшие место до Реставрации». Забвение прошлого предписывается как судам, так и всем гражданам[319].
Поскольку речь идет о народе ребячливом и тщеславном, статья эта была одною из тех, которые имели меньше всего значения для авторитета королевской власти. Во Франции всегда презирают тех, кто в немилости, и лица, охраняемые этой статьей, выказали бы себя самыми бесстыдными льстецами. Но министры проявляли то же недомыслие, что и весь народ. Они хотели во что бы то ни стало удалить некоторых членов кассационного суда. Во дворцах монархов люди всегда стараются заранее выполнить предполагаемые намерения властителя[320].
11. Для людей, не знавших заправил того времени, еще более удивительной глупостью было исключение из Академии пятнадцати ее членов. Этот столь смехотворный переворот оказался значительным по своим последствиям. Он ошеломил народ; то была предпоследняя капля в чаше, переполненной до краев: французский народ на другой же день прогнал бы Бурбонов, если б он мог это сделать. Какое значение имело как для Бурбонов, так и для французов, состояли ли в числе членов Института следующие лица: Гюитон-Морво[321], Карно, Монж[322], Наполеон Бонапарт, Камбасерес, Мерлен, Редерер[323], Гара, Сьейес, кардинал Мори, Люсьен Бонапарт, Лаканаль[324], Грегуар, Жозеф Бонапарт и Давид[325]?
Невероятно во всем этом то, что устраненных удалось заменить другими лицами. Нашлись люди, которые согласились на основании ордонанса стать членами корпорации, вся сила которой основана на общественном мнении. Во времена д’Аламбера[326] и Дюкло[327] этого бы не случилось. А еще удивляются тому, что наибольшее нравственное падение в Париже наблюдается среди литераторов[328].
Глава 82. Возврат к старому порядку
Хорошо известно, каким способом при Наполеоне составлялся Законодательный корпус. Сенаторы назначали людей, которым покровительствовали кухарки этих сенаторов. И, однако, так велика была энергия, которую вдохнул в народ культ славы, так велико было презрение этого народа к мелким дрязгам, что ни одна из палат, назначенных во время Реставрации, не пользовалась таким уважением, как та, где блистали г-да Дюрбак[329], Лене, Бедок[330], Ренуар, Сюар[331], Фложерг. Речи этих почтенных людей служили утешением для народа. В ту пору все, что имело отношение к правительству, проникалось подлостью.
Завзятые роялисты, фанатики-эмигранты при одном упоминании о Хартии и о либеральных идеях улыбались с вызывающим презрением. Они забывали, что человек, поставивший их на ноги, великодушный Александр, настоятельно советовал Сенату дать Франции установления прочные и либеральные. Повсюду возникали бесчисленные тревожные слухи, возвещавшие народу скорое восстановление старого порядка.
Министры — любимцы короля, г-да Д[омбрей], Ф[ерран], М[онтескью], Б[лака] по всякому поводу публично восхваляли принципы абсолютной монархии. Они во всеуслышание сожалели о порядках, существовавших в старой Франции, где якобы во всех сердцах, без различия сословий, были запечатлены слова «бог и король»[332].
Разумеется, не были забыты и столь же священные права верного дворянства. Быть может, не всем памятно, что эти права заключались в ста сорока четырех налогах самого различного свойства[333]. Наконец, военный министр, герцог Фельтрский, не прославившийся никакими боевыми заслугами, осмелился заявить с трибуны: «Воля короля — закон» — и был произведен в маршалы. В конце концов — кто бы мог это подумать? — г-на де Шатобриана сочли недостаточно убежденным роялистом. Его ответ на статью генерала Карно подвергся в этом отношении резким нападкам[334].
Глава 83. Национальные имущества
4 июня члены старого парламента собрались у г-на Лепелетье де Морфонтена[335] и составили формальный протест против Хартии. И они подверглись справедливому уделу всякого меньшинства: «Либо подчиняйтесь законам, либо убирайтесь вон»[336]. Правительство сделало вид, будто даже не заметило этого смехотворного протеста; и тотчас же дворянство вознамерилось подобным же образом выразить свое недовольство. Во Франции, где каждый стремится создать полк, чтобы самому стать командиром, такие действия имеют известное значение. Это захолустные заговоры. Монарх, одаренный политической прозорливостью, строго бы карал их.
5 марта в Савнэ (департамент Нижней Луары) была произнесена знаменательная проповедь; в ней говорилось верующим, что тех, кто не вернет дворянам и священникам, являющимся представителями монашества, их земель, постигнет участь Иезавели: их растерзают псы.
В числе петиций, которые Палата не пожелала рассматривать, была одна, снабженная чуть ли не тремястами подписей; те, кто ее подал, жаловались на священников, отказывавших им в причастии по той причине, что они являются собственниками национальных имуществ. А ведь восемь миллионов французов владеют таким имуществом, и эти восемь миллионов представляют собою наиболее энергичную часть народа. В октябре месяце некоторые газеты, раболепствующие перед двором, сообщили, будто князь Невшательский во время празднества, которое он устроил в Гробуа в честь короля и королевской семьи, поднес его величеству написанный на пергаменте акт на владение этим некогда входившим в состав национальных имуществ поместьем. Король якобы продержал акт у себя около часа, а затем вернул его маршалу с милостивыми словами: «Это имущество не могло бы найти лучшего владельца». Бертье выразил самому королю свое недовольство этими нелепыми россказнями, но говорят (хотя плохо этому верится), что он не мог добиться разрешения опровергнуть их в печати.
Г-н Ферран предложил издать весьма справедливый закон о возврате эмигрантам земель[337], оставшихся непроданными[338].
Он дерзнул заявить с трибуны, что «лица, не нарушившие своего долга, сохранили свои священные и неотъемлемые права на земли, которые были у них отняты революционными потрясениями», — и получил орден св. Духа.
Эти слова заставили вспыхнуть всю Францию. Люди, которые жили бы спокойно и являли бы покорность под властью алжирского дея, приходят в исступление при первом слове, содержащем хотя бы косвенную угрозу их собственности.
Глава 84. Наполеон на острове Эльбе
Пора вернуться на остров Эльбу. Прочтя в газете, в то время как его брили, речь, произнесенную министром Ферраном, Наполеон вызвал генерала Бертрана[339] и сказал ему:
Глава 85. Возвращение с острова Эльбы
Барон Жермановский, полковник лейб-улан, следующим образом изложил события своему почтенному другу, генералу Костюшко[340]. Это рассказ храбреца, которого слушал герой.
В начале своего рассказа полковник сообщил, что его уланы стояли в Порто-Лонгоне, где, кроме того, был расположен гарнизон из трехсот пехотинцев. За шесть дней до отъезда император вызвал его, чтобы узнать, сколько судов находится у него в порту. Полковнику был дан приказ зафрахтовать их, запасти для них продовольствие и строго следить за тем, чтобы даже самая захудалая лодка не выходила в море. За день до отплытия ему было велено уплатить три тысячи франков за сооружение дороги, которую Наполеон велел проложить. Он почти забыл о приказе не выпускать суда из порта, как вдруг 26 февраля, в то время как он работал в своем садике, один из адъютантов императора доставил ему приказ: к шести часам вечера посадить всех своих солдат на суда и в ту же ночь, в указанный час, присоединиться к флотилии, которая будет стоять у Порто-Феррайо. Было уже так поздно, что полковник не смог закончить посадку солдат раньше половины восьмого. Суда немедленно отплыли. Он подошел со своей маленькой флотилией к императорскому бригу «Inconstant», готовому к отплытию. Поднявшись на палубу, он увидел там императора, который встретил его словами: «Как дела? Где ваши люди?»
Полковник Жермановский узнал от своих товарищей, что приказ посадить солдат на суда был отдан гарнизону Порто-Феррайо только в час дня, что посадка закончилась только к четырем часам, что император с генералами Бертраном, Друо и своим штабом прибыл в восемь часов, что вслед за тем один-единственный пушечный выстрел возвестил отплытие, и суда вышли в море. Флотилия состояла из «Inconstant», вооруженного двадцатью шестью пушками, из двух бомбард — «Etoile» и «Caroline» — и четырех фелюг. На «Inconstant» находилось 400 солдат старой гвардии. Никто из них не знал, куда их везут. Переходя с берега на корабли, старые гренадеры кричали: «Париж или смерть!»
Южный ветер, вначале довольно сильный, вскоре сменился штилем. Когда рассвело, оказалось, что прошли всего шесть миль и что флотилия находится между Эльбой и Капрайей, на виду у английских и французских фрегатов. Всё же ночь не пропала даром: солдаты и экипаж успели перекрасить обшивку брига. Он был желтый с серым; цвета эти заменили черным и белым. Это было довольно ненадежное средство, чтобы ускользнуть от бдительности людей, заинтересованных в наблюдении за островом Эльбой.
Стали поговаривать о том, не вернуться ли в Порто-Феррайо; однако Наполеон приказал продолжать путь, решив в крайнем случае атаковать французские суда. Вокруг острова Эльбы постоянно крейсировали два фрегата и один бриг; по правде сказать, полагали, что они охотнее присоединятся к флоту императора, чем станут сражаться против него; но какой-нибудь офицер-роялист, мало-мальски решительный, мог велеть дать залп из орудий и увлечь за собой экипаж Около полудня поднялся ветер; в четыре часа флотилия уже была в виду Ливорно. Показались три военных корабля, один из которых, бриг, направился прямо к «Inconstant». Тотчас было велено закрыть люки. Солдаты гвардии сняли свои высокие шапки и легли плашмя на палубу. Император намеревался взять бриг на абордаж. Но это было крайним средством, к которому он решил прибегнуть только в том случае, если королевское судно не согласится пропустить «Inconstant», не подвергая его осмотру. «Zephir» (так назывался бриг под белым флагом) на всех парусах несся к «Inconstant»; корабли прошли один мимо другого, едва не соприкоснувшись бортами. Когда лейтенант Тальяд с «Inconstant» окликнул капитана Андриё[341], с которым был в приятельских отношениях, тот ограничился тем, что спросил, куда направляется «Inconstant». «В Геную», — ответил Тальяд и прибавил, что с удовольствием исполнит поручения Андриё, если таковые у него имеются. Андриё ответил, что ему ничего не нужно, и в заключение прокричал в рупор: «Как себя чувствует император?» Наполеон сам ответил: «Превосходно!» — и корабли разошлись.
В ночь с 27-го на 28-е ветер стал крепчать, и 28[342] февраля на рассвете вдали обрисовалось побережье Прованса. Показался корабль, по-видимому, направлявшийся к берегам Сардинии. Полковник Жермановский говорит, что до этой минуты почти все, кто находился на судах флотилии, думали, что она держит курс на Неаполь. Солдаты много раз спрашивали об этом офицеров, а те сами задавали вопросы императору, который упорно молчал в ответ. Наконец он сказал с улыбкой: «Мы держим курс на Францию!» При этих словах все столпились вокруг него, чтобы узнать его распоряжения. Первым делом он приказал двум-трем комиссарам своего маленького войска приготовить бумагу и перья. Под его диктовку они написали воззвания к армии и к французам. Когда они кончили писать, воззвания были прочитаны во всеуслышание. Наполеон внес несколько поправок, затем еще раз велел прочесть вслух и снова исправил; наконец, проверив текст по меньшей мере раз десять, он сказал: «Хорошо; теперь надо изготовить побольше копий». После этого все солдаты и матросы, умевшие писать, разлеглись на палубе. Им раздали бумагу, и они вскоре представили копии воззваний в количестве, достаточном для того, чтобы распространить их в момент высадки. Затем принялись изготовлять трехцветные кокарды. Для этого было достаточно срезать наружный край кокарды, которую они носили на острове Эльбе. В первое время после прибытия на остров кокарда императора еще более напоминала французскую. Впоследствии он несколько изменил ее, чтобы не возбуждать подозрений. Занимаясь всем этим, да и вообще под конец плавания офицеры, солдаты и матросы непрерывно толпились вокруг Наполеона, который мало спал и почти безотлучно находился на палубе. Они лежали, сидели, стояли, непринужденно расхаживали вокруг него, стремясь поговорить с ним; они забрасывали его вопросами, на которые он отвечал, не выказывая ни малейшего раздражения, хотя некоторые из этих вопросов были в достаточной мере нескромными. Они хотели знать его мнение о многих значительных лицах, еще находившихся в живых, о королях, маршалах, министрах прежних лет. Они отваживались обсуждать с ним некоторые наиболее известные эпизоды его походов и даже внутреннюю его политику. Он умел удовлетворять их любопытство и объяснить непонятные для них вещи; много раз он подробнейшим образом излагал им причины своих собственных действий и действий своих противников. О чем бы ни заходила речь — о подлинных или мнимых заслугах современников, о походах древних и новых времен, — все его ответы были исполнены непринужденности, искренности и благородной простоты, возбуждавших восторг солдат. «Каждое его слово, — говорил полковник Жермановский, — казалось нам заслуживающим быть сохраненным для будущих поколений». Император откровенно говорил о задуманном им предприятии, о связанных с ним трудностях, о своих надеждах. «В случаях, подобных этому, следует долго обдумывать, но действовать быстро. Я тщательно взвешивал этот план, я обсуждал его со всем тем вниманием, на какое способен. Излишне говорить вам о бессмертной славе и о награде, которая нас ждет, если наше предприятие увенчается успехом. Если же нас постигнет неудача, то от вас, воинов, с юных лет проявлявших равнодушие к смерти во всех ее видах и во всех странах, я не стану скрывать, какая нас ждет участь. Она нам известна, и мы ее презираем.»
Таковы приблизительно были последние слова, которые он произнес перед тем, как его флотилия бросила якорь в бухте Жуан. Они производили впечатление некоторой надуманности. То было своего рода обращение к спутникам, с которыми ему, быть может, уже некогда будет разговаривать в предстоящие трудные дни.
28 февраля в полдень показался Антиб, а 1 марта в три часа дня флотилия бросила якорь в бухте. Один из капитанов и 25 человек солдат были посланы захватить батареи, которые, возможно, господствовали над местом предстоящей высадки. Убедившись, что никаких батарей нет, капитан на свой страх и риск отправился в Антиб. Отряд вошел в город и был взят в плен. В пять часов вечера войска высадились на побережье, неподалеку от Канна. Император сошел с брига последним. Он отдохнул немного на биваке посреди луга, окруженного оливковыми деревьями, поблизости от моря. Теперь крестьяне показывают приезжим столик, на котором ему был подан обед[343].
Император позвал к себе Жермановского и спросил его, известно ли ему, сколько лошадей было взято с собой при отплытии. Полковник ответил, что ничего об этом не знает и что сам он не взял ни одной. «Ну что ж, — ответил Наполеон, — я захватил с собой четырех лошадей; распределим их. Я думаю, что мне необходимо иметь лошадь. Раз вы командуете моей кавалерией, вторая лошадь будет для вас, а две оставшиеся получат Бертран, Друо[344] и Камбронн»[345].
Лошадей спустили на берег, немного пониже. Наполеон покинул бивак и в сопровождении своего штаба пешком направился к месту, где находились лошади. Он шел один, расспрашивая крестьян, встречавшихся по пути. За ним следовали Жермановский и другие генералы с седлами в руках. Когда они дошли до цели, фельдмаршал Бертран отказался взять себе лошадь, заявив, что пойдет пешком; так же поступил и Друо[346]. Камбронн и Мола сели на коней. Император дал полковнику Жермановскому пригоршню червонцев и велел ему раздобыть хоть несколько крестьянских лошадей. Полковник купил пятнадцать лошадей, за которых с него взяли втридорога. Их впрягли в лафеты трех пушек, привезенных с острова Эльбы, и четвертой, подаренной Наполеону принцессой Полиной.
Императору сообщили о неудаче в Антибе. «Мы плохо начали, — сказал он, — самое разумное, что мы можем сейчас сделать, это идти вперед как можно быстрее, чтобы добраться до горных проходов прежде, чем весть о нашей высадке успеет распространиться». Взошла луна, и Наполеон со своим маленьким войском двинулся в путь. Шли всю ночь напролет. Крестьяне селений, через которые они проходили, не задавали им никаких вопросов; когда им говорили, что император вернулся, они пожимали плечами и покачивали головой. В насчитывавшем шесть тысяч жителей городке Грасс, через который они прошли, население вообразило, что это набег пиратов, и сильно встревожилось. Лавки и окна закрыли наглухо, и, несмотря на трехцветные кокарды солдат, на их возгласы «Да здравствует император!», собравшаяся толпа держалась безучастно, не выражая ни одобрения, ни порицания. Покинув город, войско Наполеона сделало привал на холме. Солдаты начали переглядываться, лица их выражали недоумение и грусть. Вдруг появилась кучка горожан; они несли съестные припасы и кричали: «Да здравствует император!»
С этого момента[347] крестьяне начали проявлять радость по поводу возвращения Наполеона, и дальнейший его путь напоминал скорее триумфальное шествие, чем вторжение. Коляска и пушки были оставлены в Грассе, а так как дороги на протяжении первых двадцати пяти миль после этого города были в весьма дурном состоянии, то Наполеон зачастую шел пешком посреди своих гренадеров. Когда они жаловались на усталость, он называл их «старыми ворчунами», а они, в свою очередь, когда ему случалось оступиться, громко смеялись над его неловкостью. 2 марта под вечер они пришли в деревню Серанон, в двадцати лье от Грасса. Во время этого перехода солдаты, переговариваясь между собой, называли Наполеона не иначе, как «наш маленький капрал» или «Жан с саблей». Эти произносимые вполголоса слова много раз долетали до его ушей, когда он, окруженный своими ветеранами, взбирался на возвышенности. 3 марта он ночевал в Бареме, а 4-го обедал в Дине. По словам Жермановского, не то в Дине, не то в Кастеллане Наполеон стал уговаривать хозяина постоялого двора, где он остановился, крикнуть: «Да здравствует император!» Тот самым решительным образом отказался и крикнул: «Да здравствует король!» Наполеон нимало не рассердился, но похвалил его за верность и только попросил хозяина выпить за его здоровье, на что тот охотно согласился.
В Дине воззвания[348] к армии, к французскому народу были отпечатаны и распространились по Дофине с такой быстротой, что на дальнейшем пути Наполеона города и села уже проявляли готовность принять его. До той поры, однако, к нему присоединился лишь один-единственный солдат. Этого солдата полковник Жермановский, встретивший его дорогой, захотел привлечь на сторону Наполеона. Когда полковник стал ему говорить, что император скоро прибудет, солдат расхохотался и сказал: «Ладно, у меня будет что рассказать дома нынче вечером!» Полковнику стоило большого труда убедить собеседника в том, что он и не думает шутить; тогда солдат спросил: «Где вы будете ночевать сегодня?», — и когда Жермановский назвал ему селение, солдат заявил ему: «Моя мать живет в трех милях отсюда; я схожу, попрощаюсь с ней и сегодня вечером приду к вам». И действительно, вечером гренадер хлопнул полковника по плечу и не успокоился, пока тот не обещал ему передать императору, что гренадер Мелон решил разделить судьбу своего бывшего повелителя.
5 марта Наполеон провел ночь в Гапе под охраной нескольких кавалеристов и сорока гренадеров. Того же числа генерал Камбронн с сорока гренадерами занял мост и бывшую крепость Систерон[349]. Но, кроме Мелона, никто еще не примкнул к ним. Жители Сен-Бонне и других деревень хотели ударить в набат и скопом сопровождать небольшое войско Наполеона. Крестьяне толпились на дорогах и нередко мешали продвижению войск, преграждая им путь в своем стремлении увидеть императора, иной раз шедшего пешком, или прикоснуться к нему.
Дороги были в отвратительном состоянии из-за талого снега. Мул, который был навьючен золотом, поскользнулся и упал в пропасть. Это происшествие, по-видимому, сильно расстроило императора. В продолжение двух часов пытались вытащить мула. Наконец императору пришлось бросить его на произвол судьбы, чтобы не терять времени понапрасну; весной этими деньгами воспользовались крестьяне.
6 марта император ночевал в Гапе, а генерал Камбронн со своим авангардом из сорока человек — в Ламюре. Там состоявший из шестисот человек авангард гренобльского гарнизона отказался войти в переговоры с генералом Камбронном. Дойдя до ущелья, находящегося неподалеку от Визиля, полковник Жермановский, командовавший головным отрядом авангарда, нашел ущелье занятым отрядом солдат под белым знаменем. Он хотел было обратиться к ним с речью, но их командир выступил вперед и крикнул: «Отойдите! Я не имею права вступать с вами в какие-либо сношения. Соблюдайте положенную дистанцию, иначе мои люди будут стрелять». Полковник пробовал подействовать на него сообщением, что ему придется говорить не с ним, а с самим императором Наполеоном. Но командир продолжал неистовствовать, и Жермановский пошел доложить императору о своей неудаче. Наполеон с улыбкой сказал ему: «Раз так, придется мне самому попробовать чего-нибудь добиться». Он спешился и приказал полсотне своих гренадеров следовать за ним, повернув ружья дулом в землю; сохраняя полное спокойствие, он дошел до ущелья, где застал батальон 5-го линейного полка, роту саперов и роту минеров, в общей сложности человек 700–800. Офицер, командовавший ими, продолжал выкрикивать ругательства, нередко направленные против самого императора. Он кричал: «Это не Наполеон, а какой-нибудь самозванец!» Время от времени он накидывался на своих подчиненных, приказывая им открыть огонь. Солдаты стояли неподвижно и молчали. Когда они увидели отряд под предводительством Наполеона, минуту-другую казалось, что они сейчас возьмут на прицел. Наполеон велел своим гренадерам остановиться, а сам с невозмутимым спокойствием отделился от них и направился к передовому батальону королевских войск. Подойдя к ним почти вплотную, он круто остановился, устремил на них спокойный взор и, распахнув сюртук, воскликнул: «Это я. Вы меня узнаете? Если кто-нибудь из вас намерен посягнуть на своего императора — пусть стреляет, самое время!»
Они мгновенно перешли на его сторону и с возгласами «Да здравствует император!» начали обниматься с солдатами его гвардии[350].
Незадолго до того, как солдаты 5-го полка присоединились к нему, Наполеон подошел к гренадеру, стоявшему на часах, взял его за ус и спросил: «А ты, старый усач, разве не побывал со мной под Маренго?»
Таков бесхитростный рассказ об одном из тех поступков, которые во все времена и во всех странах указывают народу, за кем надо следовать и за кого надо сражаться.
Соратники Наполеона сочли порыв, увлекший отряд в 700 человек, решающим для всего дальнейшего. В этом эпизоде они увидели доказательство того, что император не ошибся и что армия по-прежнему верна ему[351]; солдаты вновь присоединившихся полков надели трехцветные кокарды, выстроились под орлами войск, прибывших с острова Эльбы, и вместе с ними, при восторженных кликах населения, вступили в Визиль. Этот городок всегда отличался патриотизмом. Там, можно сказать, началась французская революция, там родилась свобода всего мира. Первое собрание штатов провинции Дофине состоялось в Визильской крепости.
Когда войска шли в Гренобль, к полковнику Жермановскому подъехал военный, примчавшийся во весь опор, и сказал ему: «Приветствую вас от имени полковника Шарля Лабедуайера»[352].
Вскоре явился и сам молодой полковник во главе большей части своего полка — 7-го пехотного, сформированного из остатков 112-го полка и некоторых других частей. Полковник тайно вышел со своими частями из Гренобля в четыре часа пополудни; отъехав на некоторое расстояние от города, он вынул из кармана орла, прикрепил его к длинному шесту и поцеловал его на глазах своего полка, который тотчас же дружно закричал: «Да здравствует император!» Затем он ударом ножа вспорол барабан, наполненный трехцветными кокардами, и тут же раздал их своим солдатам. Но генерал Маршан[353], оставшийся верным королю, сумел уговорить часть полка вернуться в Гренобль. Гарнизон города был усилен 11-м линейным полком и частями присланного из Шамбери 7-го полка. Сверх того, в гарнизон входило две тысячи человек 3-го пионерского полка и два батальона 5-го пехотного и 4-го артиллерийского — того самого полка, в котором Наполеон 25 лет назад получил первую свою роту.
Гренобль — плохонькая крепость, сохраняемая только в целях обеспечения артиллерией Альпийского горного хребта, посреди которого она расположена. Она имеет всего один вал со стороны равнины, вышиной около двадцати футов, перед которым протекает ручей. И под защитой этих жалких укреплений несколько месяцев спустя оставленные на произвол судьбы жители вывели из строя 1200 человек пьемонтской армии, целиком состоявшей из наполеоновских солдат!
Когда 7 марта этот великий человек подошел к городу, весь гарнизон стоял в боевой готовности на крепостном валу, посредине которого находятся выходящие на Визильскую дорогу Бонские ворота[354]. Пушки были заряжены, фитили дымились; национальная гвардия разместилась позади гарнизона в качестве резерва.
Вечером, в половине девятого, Бонские ворота были заперты. Наполеон вступил в предместье Сен-Жозеф, а тем временем Жермановский в сопровождении восьми польских улан подъехал к Бонским воротам. Он потребовал ключи; ему сказали, что они у генерала Маршана. Полковник обратился к солдатам, но они хранили молчание. Вскоре на мостике перед воротами появился Наполеон. Он едва ли не час просидел там на тумбе.
Генералу Маршану следовало перейти на ту часть вала, которая была не более чем в пятидесяти футах от императора, и самолично выстрелить в него. Два десятка дворян могли бы для верности сделать то же самое. Промахнуться было невозможно. Если бы императора не стало, его затея рухнула бы. Если приверженцы короля по малодушию опасались, что, как только они выстрелят, их разорвут на части, они могли расположиться в доме некоего Эймара, окна которого выходят на вал, или на той части вала, которая входит в территорию казармы. Совершенно бесспорно, что в этот момент всеобщего смятения любой дерзкий замысел увенчался бы успехом. Можно было с такой же легкостью разместить два десятка дворян в домах предместья Сен-Жозеф, мимо которых на расстоянии каких-нибудь пятнадцати футов проезжал Наполеон
После длившихся три четверти часа переговоров и неопределенности гарнизон, вместо того чтобы открыть огонь, дружно закричал: «Да здравствует император!» Так как ворота были все еще на запоре, жители предместья притащили бревна и с помощью горожан высадили их, хотя ворота были очень массивны, ибо за год до того Гренобль находился под угрозой осады. Ключи были принесены в тот момент, когда ворота рухнули. Войдя в город, восемь улан увидели перед собой толпу людей с зажженными факелами в руках, спешивших приветствовать Наполеона, который мгновение спустя вступил туда пешком, идя на двадцать шагов впереди своего войска.
Несколько офицеров, людей рассудительных, заранее отправились из Гренобля навстречу Наполеону. Они приняли все меры к тому, чтобы обеспечить императору, на случай, если бы у Бонских ворот его постигла неудача, возможность перейти Изеру близ Сен-Лоранских ворот, расположенных у подножия так называемой Бастильской горы, где вал не более как садовая ограда, местами разрушенная. Эти офицеры посоветовали Наполеону не допускать ни единого выстрела со стороны своих войск, ибо стрельба могла вызвать у людей, склонных к нему примкнуть, опасение прослыть побежденными. Могло случиться, что половина армии из-за этого соображения, затрагивавшего ее честь, отказалась бы перейти на его сторону.
Толпа хлынула к нему. Люди вглядывались в него, хватали его за руки, обнимали колени, целовали его одежду, старались хотя бы прикоснуться к ней; ничто не могло утолить их восторг. Для них Наполеон воплощал не свое собственное правление, а правление, противоположное тому, которое установили Бурбоны. Ему хотели отвести помещение в ратуше, но он пожелал переночевать на постоялом дворе, принадлежавшем солдату по имени Лабар, участнику похода в Египет. Там его штаб совершенно потерял его из виду; наконец через полчаса Жермановскому и Бертрану ценой величайших усилий удалось проникнуть в комнату, где они застали его окруженным людьми, похожими на помешанных, — до такой степени восторг и любовь заставляли их пренебрегать простейшей вежливостью, соблюдение которой обычно предохраняет тех, вокруг кого теснятся, от опасности быть задушенными. Приближенным Наполеона удалось на короткое время очистить комнату; чтобы помешать вторичному нашествию, они заставили дверь столами и стульями. Но тщетно! Толпа снова хлынула в комнату, и в продолжение двух часов император оставался среди посторонних без всякой охраны. Его тысячу раз могли убить, если бы среди роялистов и священников нашелся хотя бы один смелый человек. Вскоре под окнами постоялого двора появилась толпа людей, несших обломки Бонских ворот. Они кричали: «Наполеон, мы не могли вручать вам ключи вашего верного Гренобля, но вот вам городские ворота!»
На другой день Наполеон произвел на учебном плацу смотр войскам. Его снова окружила несметная толпа; восторг народа достиг апогея, но не вызвал ни одного из тех раболепных поступков, которые люди обычно совершают в присутствии государей. Под окнами Наполеона и вокруг него непрестанно кричали: «Не надо рекрутского набора, этого мы не хотим больше, нам нужна конституция!» Некий молодой греноблец, г-н Жозеф Рей, выразил чувства народа в адресе, который он представил Наполеону.
Г-н Дюмулен, молодой человек, фабрикант перчаток, у которого за два дня до этого нашел приют уроженец Гренобля, врач императора, прибывший с острова Эльбы, предложил Наполеону в полное его распоряжение свою жизнь и сто тысяч франков. Император сказал ему: «В настоящий момент я не нуждаюсь в деньгах; благодарю вас; мне нужны решительные люди». Он назначил фабриканта перчаток своим ординарцем и тут же дал ему поручение, которое тот отлично выполнил. Молодой человек немедленно бросил на произвол судьбы свое предприятие, весьма значительное.
Городские власти представились Наполеону; он долго беседовал с ними, но его рассуждения были слишком возвышенного свойства, чтобы их могли понять люди, которых 14 лет подряд приучали беспрекословно повиноваться и не питать никаких других чувств, кроме боязни лишиться должности. Они слушали его с тупым видом, и он не мог добиться от них ни одного слова, которое выражало бы искреннее чувство. Истинными его друзьями оказались крестьяне и мелкая буржуазия. Все, что они говорили, было исполнено героического патриотизма. Наполеон выразил жителям Дофине свою благодарность в обращении, которое было напечатано в Гренобле. У всех почти солдат в шапках оказались запрятаны трехцветные кокарды. Они с невыразимой радостью снова надели их. Генерал Бертран, исполнявший обязанности начальника главного штаба, приказал гарнизону Гренобля двинуться на Лион.
Значительную часть пути от Гренобля до Лиона император проехал без всякой охраны; лошадям его кареты зачастую приходилось идти шагом; крестьяне наводнили дорогу; все жаждали поговорить с ним, прикоснуться к нему или хотя бы на него взглянуть. Они карабкались на его карету, влезали на запряженных в нее лошадей, со всех сторон кидали ему букеты фиалок и примул. Короче говоря, Наполеон все время находился в объятиях своего народа.
Вечером в окрестностях Рив крестьяне провожали его на протяжении свыше лье, освещая путь наспех изготовленными факелами и распевая ставшую необычайно популярной за последние два месяца песню, содержание которой было таково, что священники, прежде чем отпустить грехи, спрашивали исповедовавшегося, пел ли он ее, и в случае утвердительного ответа отказывались примирить его с богом[355].
В деревне Рив его сначала не узнали. Когда затем поняли, кто он такой, крестьяне наводнили постоялый двор и, видя, что ему подали скудный ужин, наперебой стали его угощать кто чем мог.
9 марта император ночевал в Бургуане.
Иногда впереди его кареты скакало человек шесть гусар, но обычно охрана отсутствовала, и он почти всегда ехал на расстоянии трех-четырех лье от своего войска. Прибывшие вместе с ним с острова Эльбы гренадеры, сломленные усталостью, задержались в Гренобле; они вскоре двинулись дальше, но даже самые выносливые из них достигли Бургуана лишь через час после того, как Наполеон выехал оттуда, что дало им повод крепко ругаться. Они рассказывали крестьянам мельчайшие подробности его жизни на острове Эльбе. Вот самая характерная подробность отношений между крестьянами и солдатами, кроме общего для тех и других энтузиазма: видя, что синие мундиры и высокие шапки солдат изорваны и кое-как починены белыми нитками, крестьяне спрашивали их: «Что ж, разве у императора на острове Эльба не было денег, что вы так плохо одеты?» — «Как бы не так! Денег у него было вдоволь, он ведь там строил дома, прокладывал дороги; остров стал неузнаваем. Когда он видел нас грустными, он говорил: «Что, ворчун, ты, видно, все Францию вспоминаешь?» — «Да ведь скучно здесь, ваше величество.» — «Чини пока свой мундир; там у нас их достаточно лежит на складах; тебе не вечно придется скучать». «Он сам, — прибавляли гренадеры, — подавал нам пример: его шляпа была вся в заплатах. Мы все догадывались, что он задумал куда-то нас повести, но он остерегался говорить нам что-либо определенное. Нас то и дело сажали на корабли и снова высаживали, чтобы сбить жителей с толку». В Гренобле император не купил себе новой шляпы, а велел починить старую; на нем был изношенный серый сюртук, наглухо застегнутый. Он был до того тучен и утомлен, что, когда надо было садиться в карету, его нередко подсаживали. Деревенские мудрецы из этого заключили, что он носил панцирь.
Миновав Лаверпильер, карета остановилась, хотя вокруг не было ни охраны, ни скопления крестьян; Наполеон подошел к карете богатого купца, также остановившейся…
Глава 86. Суждение о Наполеоне
Демократия или деспотизм — первые формы правления, которые представляются людям по выходе их из первобытного состояния; они знаменуют собою первую ступень цивилизации. Повсюду на смену этим рудиментарным правительствам пришла аристократия, как бы она ни именовалась, возглавлена ли она одним лицом или несколькими. Так, французское королевство до 1789 года представляло собою не что иное, как клерикальную и военную аристократию, состоявшую из людей в судейских мантиях и военных мундирах. Это вторая ступень цивилизации. Представительное правление, возглавляемое одним или несколькими лицами, есть новое, даже новейшее установление, знаменующее собою и утверждающее третью ступень цивилизации. Это возвышенное установление — позднее, но неизбежное следствие изобретения книгопечатания — относится к последующей за Монтескье эпохе.
Наполеон — лучшее, что было создано на второй ступени цивилизации. Поэтому до крайности смешно, когда короли, желающие остановиться на этой второй ступени, приказывают своим мерзким писакам поносить этого великого человека. Он обнаружил полную неспособность понять третью ступень цивилизации. Где бы он мог изучить ее? Конечно, не в Бриенне; книги философского содержания, равно как и переводы английских авторов, не допускались в королевские коллежи; а после окончания коллежа ему уже некогда было читать; с той поры у него хватало времени только на то, чтобы изучать людей.
Итак, Наполеон — это тиран XIX века; назвать человека тираном — значит признать его высокоодаренным, а не может быть, чтобы человек, наделенный выдающимися способностями, не проникся, быть может сам того не сознавая, здравым смыслом, разлитым в Воздухе.
Чтобы убедиться в справедливости этого утверждения, надо прочесть жизнеописание Каструччо Кастракани, бывшего в XIV веке тираном Лукки[356]. Сходство этих двух людей поразительно. Любопытно проследить в душе Наполеона борьбу духа тирании против глубокого ума, создавшего его величие, проследить, как его природное тяготение к дворянам сменялось приступами презрения, вскипавшего в нем, как только он присматривался к ним поближе. Все, что он предпринимал против них, ясно показывало, что его негодование было отеческого свойства. Простодушным людям, которые в этом усомнились бы, напомним его ненависть ко всему, что было поистине либеральным. Ненависть эта дошла бы до неистовства, не сознавай он своей силы. Надо было видеть, как хитрые придворные лисы уловили в характере повелителя эту черту. Весьма любопытны в этом отношении доклады его министров. В вводных предложениях, вернее сказать, в прилагательных и наречиях, выражается приятие и проведение самой мелочной, самой подлой тирании. Они еще не дерзали делать это прямо, раболепствовать без обиняков. Смелый эпитет иной раз указывал властелину подлинную мысль его министра. Еще несколько лет — и милые его сердцу аудиторы дали бы ему поколение министров, которые, не приобретя во времена республики опыта в государственных делах, стыдились бы только одного — не выказать себя в достаточной мере придворными людьми. Когда видишь последствия всего этого, почти радуешься падению Наполеона.
Еще яснее борьба между гением великого человека и душою тирана проявляется во время Ста дней. Он призывает Бенжамена Констана и Сисмонди. Он выслушивает их с притворным удовольствием, но вскоре снова всецело подпадает влиянию низких советов Реньо де Сен-Жан д’Анжели и герцога Бассанского. Эти люди являются доказательством того, насколько тирания уже успела его развратить. Во времена Маренго он оттолкнул бы их с презрением.
Эти два человека больше способствовали его гибели, нежели Ватерлоо. Пусть не говорят, что ему не от кого было ждать разумных советов. Я видел в Лионе письменное обращение к нему одного офицера, советовавшего ему разом уничтожить как старое, так и новое дворянство. Если не ошибаюсь, именно Реньо посоветовал ему назвать новую данную им конституцию «Дополнительным актом». В то утро он отдалил от себя сердца десяти миллионов французов — тех десяти миллионов, которые во Франции сражаются и мыслят. С этого момента его приближенные увидели, что гибель его неотвратима. Как победить миллион сто тысяч солдат, двинутых на Францию? Наполеону нужна была негласная политическая сделка с австрийским домом, и по мере того, как он удалял от себя талантливых людей, союзники делали их своими советниками.
На острове Святой Елены он в свое оправдание ссылается на чрезвычайную бездарность членов своей семьи. В дарованиях никогда не бывает недостатка; они возникают в изобилии, как только на них появляется спрос. Прежде всего он удалил Люсьена; он в недостаточной мере использовал Сульта, Лезе-Марнезиа, Левуайе-д’Аржансона, Тибодо, графа Лапарана, Жана де Бри и тысячу других, готовых ему служить. Кто во времена Империи подозревал о талантах графа Деказа[357]? Следовательно, ничтожество семьи Наполеона — жалкая отговорка; талантливых людей у него не оказалось потому, что он не захотел их иметь. Одного присутствия Реньо было достаточно, чтобы все, кто чего-нибудь стоил, впали в уныние.
Счастье для всех этих людей, что у них оказались такие преемники[358].
Глава 87. Заключение
Мы воспроизвели здесь те черты Наполеона, которые кажутся нам достоверными, на основании самых правдивых свидетельств; нам лично пришлось провести несколько лет при его дворе.
Это человек, наделенный необычайными способностями и опаснейшим честолюбием, самый изумительный по своей даровитости человек, живший со времен Юлия Цезаря, которого он, думается нам, превзошел. Он был скорее создан для того, чтобы стойко и величаво переносить несчастье, нежели для того, чтобы пребывать в благоденствии, не поддаваясь опьянению.
Доходя в своем гневе до бешенства, когда противились его страстям, он, однако, был более способен к дружбе, нежели к длительной ненависти; обладая некоторыми из тех пороков, которые необходимы завоевателю, он, однако, был не более склонен проливать кровь и быть безучастным к человечеству, нежели Цезари, Александры, Фридрихи, — все те, с кем его поставят рядом и чья слава будет меркнуть с каждым днем. Наполеон вел множество войн, в которых были пролиты потоки крови, но за исключением испанской войны он не был зачинщиком ни одной из них. Ему почти удалось превратить европейский континент в одну огромную монархию. Этот замысел, если он действительно существовал, является единственным оправданием тому, что Наполеон не произвел революции в завоеванных им государствах и не создал из них, путем приобщения их к началам, воодушевлявшим Францию, опоры для нее. Будущие поколения скажут, что расширение им своей империи явилось следствием необходимости отражать нападения соседей. «Обстоятельства, вынуждавшие меня воевать, — говорит он, — доставили мне ряд возможностей расширить мою империю, и я ими воспользовался». По величию души и покорности судьбе, которые он проявил в несчастье, лишь немногие равны ему, и никто его в этом не превзошел. Г-н Уорден нередко отдает должное этим добродетелям, и мы можем добавить, что в них не было ничего показного. Его поведение на острове Св. Елены исполнено естественности. Быть может, оно является тем, что в наши дни более всего напоминает героев Плутарха. Когда одно из лиц, посетивших его на острове Св. Елены, выразило ему свое удивление по поводу величавого спокойствия, с которым он перенес перемену в своей судьбе, он ответил: «Дело в том, что — так мне думается — все были этим более удивлены, чем я. Я не слишком хорошего мнения о людях и никогда не доверял удаче; впрочем, я мало ею воспользовался. Мои братья имели гораздо больше выгод от своего королевского сана, чем я. Им достались наслаждения, с ним связанные, а мне — почти одни только тяготы».