Канун Нового года и Рождества — наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, строят планы и загадывают желания на год наступающий, наряжают елки, запасаются подарками и с нетерпением ждут каникул. А еще ждут волшебства и чудес. И чудеса случаются. Кто-то, уже давно отчаявшийся, вдруг находит любовь. Кто-то встречает своего ангела-хранителя или просто хорошего человека, который помогает в трудную минуту. У кого-то исполняются желания, кто-то сам исполняет чужие желания.
Обо всех этих разнообразных чудесах и рассказывают истории, собранные в этой книге.
2-е издание.
Вместо вступления
Канун Нового года и Рождества — наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, строят планы и загадывают желания на год наступающий, наряжают ёлку, запасаются подарками и с нетерпением ждут каникул. А ещё ждут волшебства и чудес. И чудеса случаются. Кто-то уже давно отчаявшийся вдруг находит любовь. Кто-то встречает своего ангела-хранителя или просто хорошего человека, который помогает в трудную минуту. У кого-то исполняются желания, кто-то сам исполняет чужие желания.
Обо всех этих разнообразных чудесах и рассказывают истории, собранные в этой книге.
Жанар Кусаинова. История про Новый год
Это было очень-очень давно. Я училась на журфаке, я была такая маленькая студенточка: лохматые волосы, драные джинсы, серый свитер, на курсе меня называли Мурзилкой, потому что я печаталась в детских изданиях. Так вот, у меня была несчастная любовь, мальчик с исторического, Алишер. Он играл со мной в известную игру — «Стой там, иди сюда!». То есть люблю — не люблю, не люблю — люблю. Нужна — не нужна, не нужна — нужна.
И так далее.
И вот, после того как он в пятый раз ушел от меня навсегда, он вдруг появился и прислал сообщение на пейджер: «Ты прости меня, я понял, насколько ты мне нужна, я люблю тебя, а давай вместе отпразднуем Новый год?»
И я поверила. А как могла не поверить — меня ведь качало от одного звучания его имени, мне он грезился в каждом силуэте, мелькнувшем вдали.
Итак, я бросила гостей, я поссорилась с друзьями («ты чокнулась, ты себя не уважаешь, ты ненормальная, ну и катись, только потом не приходи, не ной»). Я помчалась к нему — нет, не так, я помчалась к НЕМУ. Я бежала, не разбирая дороги, я забыла шапку и шарф, и снег, ветер нахлестом — в лицо. А я даже не застегнула куртку, я бегу. Такое счастье.
ОН ведь ОПЯТЬ МЕНЯ ЛЮБИТ! И все равно, сколько это продлится. Главное — то, что есть сейчас. И солнце снова горячими капельками разливается в моей крови.
А время на часах уже 10 вечера.
И вот я уже в его подъезде. Я уже в лифте. ЛЕЧУ ВВЕРХ К НЕМУ!!!! И вдруг лифт застревает, просто намертво. А уже праздник в самом разгаре, я слышу, как все веселятся.
А на мой пейджер пришло его сообщение: «Можешь не торопиться, я передумал, я от тебя ухожу, ты меня достала. Пошла вон…»
И тут я заревела белугой. Вот ведь черт!
В лифт постучали.
Голос пожилого человека спросил:
— Вы плачете? Вам плохо? Что случилось?
— Лифт застрял, и мне не вырваться, а еще меня бросил самый любимый человек.
— Что ж, бывает. Но все еще образуется, поверьте. А пока пойду попробую позвонить диспетчерам.
— Спасибо.
Через некоторое время. Тот же голос:
— Там никто не берет трубку. Это понятно, ведь Новый год.
— Ничего страшного. Спасибо за помощь.
— Это понятно, но что же делать? Неужели вы так и будете здесь сидеть?
— А куда мне деваться?
— Ну да, ну да. Я сейчас вернусь.
(Он принес стул и тарелки оркестровые.)
— Я всегда мечтал быть музыкантом, играть на рояле, но умею только на тарелках.
Старик играл для меня на тарелках, пел «В лесу родилась елочка».
— Простите, барышня, а вы любите поэзию?
— Да. Например, Маяковского, Олжаса Сулейменова, Блока и Рембо.
— А Вертинского?
— Кто это?
— Вы не знаете? Неужели не слышали никогда?
— Нет.
— Я сейчас.
Через некоторое время у моего лифта зазвучала пластинка. Я впервые услышала Вертинского. И Козловского, и многих других. До утра этот человек был со мной.
Он говорил. Он утешал меня. Рассказывал о своей жизни.
— Мой отец был врагом народа. Моя мама, чтобы спасти меня, быстренько с ним развелась и от него отказалась. Он сам ее заставил это сделать. Сказал, что главное — спасти сына. Мы бежали в Казахстан. Мама правильно все рассчитала, там, где полно репрессированных, вряд ли будут искать. А уже началась война.
Я отстал от нее на вокзале в Алма-Ате. Искать не решился. Помнил папины слова. Главное — выжить, прятаться, но выжить. Найдемся потом, когда все это кончится.
Меня забрали в милицию. Там сидела какая-то пожилая женщина-казашка, она хорошо говорила на русском, очень стеснялась меня допрашивать, но больше некому, все мужчины ушли на фронт. Она сказала, что она пианистка, когда-то училась в консерватории, кажется, в Москве. Но теперь такое время, не до музыки.
У нее был огромный флюс, болел зуб. На щеке старенький платок повязан. Она очень смущалась. Робко совала мне сухари, просила, чтобы поел. Там было много детей. Кто-то из них просто потерялся, ревел, а подростки бежали на фронт. Их ловили, а они снова бежали.
Я назвал чужую фамилию, чужое имя. Она оформила на меня какие-то бумажки, и я оказался в детском доме. А потом я сбежал и оттуда. Познакомился с Кречетом. Был такой знаменитый вор-карманник. Просто виртуоз. Он меня учил, что публику надо уважать.
— Уважать?
— Конечно! Теперь-то, нынешние, — этого не умеют. Рвут-режут почем зря куртки и сумки, вырывают из рук, портят вещи. А Кречет учил, что если вынул кошелек, то закрой за собой сумочку. Нашел документы, подбрось в почтовый ящик. Не воруй у инвалидов, детей, беременных, стариков, у нищих. У него была целая школа.
— Да он просто Робин Гуд.
— Напрасно иронизируете, милая девушка, он был профессионал. Мастер!
— Простите меня.
— Ничего-ничего. Просто теперь не очень-то принято уважать мастеров. Менеджеров много — мастеров нет.
— А как вас зовут?
— Александр.
— А как называла вас мама?
— Аристарх. Но меня давно никто так не называл.
— А можно мне?
— Да.
Мы с Аристархом слушали музыку, разговаривали. Это было очень здорово.
А потом, когда пробило двенадцать, он принес какую-то швабру, чуть-чуть раздвинул двери лифта и в образовавшуюся щель просунул мне соломинку, чтобы я через нее выпила шампанское. Я глянула на моего спасителя.
Это был пожилой человек. Нарядно одетый, черный пиджак, сорочка, шляпа и галстук. Все с иголочки.
— Ух ты! Вы так здорово выглядите!
— Спасибо. Все-таки я ведь к девушке иду!
— Но ведь это не свидание!
— Ну и что! Кречет учил: «Уважайте публику!» Я иду к девушке, я ее уважаю, значит, и выглядеть должен соответственно.
— Спасибо.
— Да не за что.
— Я у вас столько времени отняла.
— Ну, во-первых, я потратил его с удовольствием, а во-вторых, если бы мне было с кем еще его тратить… Не с кем. Я один остался в Новый год. Так бывает.
Аристарху все-таки удалось вытащить меня из плена. Все-таки воровской опыт не прошел даром.
— А вы всю жизнь были вором?
— Нет. Только в юности. А так я часовщик. И антиквар. Больше всего я люблю часы. Мне нравится, что тиканье в часах похоже на то, как стучит сердце у человека. Тик-так, тик-так. Если разрешите, я хотел бы пригласить вас к себе. Не бойтесь, мы просто выпьем чаю, в подъезде холодно, я бы не хотел, чтобы вы простудились.
И мы пошли к нему.
Это была чудесная квартира. Множество картин, удивительных часов, патефонов и музыкальных шкатулок, древних фотоаппаратов, книг и разного рода редкостей. Это был просто праздник.
Я услышала миллион чудесных историй про войну и любовь, про раненых солдат, про Кречета и других знаменитых воров, про послевоенную Алма-Ату и другое.
Мы пили чай из старинных фарфоровых китайских чашечек. Аристарх показал мне настоящую чайную церемонию, которой его научили китайцы, бежавшие от культурной революции…
Он разрешил мне померить одежду 20, 30, 40-х годов, шляпки и платья, туфельки. Все эти сокровища из его невероятной коллекции!
Я стояла за ширмой, сделанной из самого настоящего шелка, расписанного вручную. Я чувствовала себя самой красивой на земле. Лучше чем Мэрилин Монро точно!
Это все было настолько сказочно, что я до сих пор улыбаюсь, когда вспоминаю ту ночь и то утро.
А тем временем мне на пейджер опять пришло сообщение: «Какой я был дурак. Приезжай ко мне срочно, давай опять будем вместе».
Но я никуда не поехала, мы с Аристархом взяли молоток и разбили мой прекрасный пейджер на куски. И это было счастье.
А потом мы немного дружили с Аристархом. И это было самое лучшее время в моей студенческой жизни.
Но однажды, приехав к нему опять, я увидела, что его волшебной старинной двери с огромным замком нет. А на ее месте какое-то металлическое плоское уродство. Позвонила. Через дверь мне ответил женский голос, что такой-то здесь больше не живет. Кто я? Я его внучка! Я его наследница! А ты кто?
И действительно, кто я? Я засмущалась и сказала, что я никто.
И убежала.
Больше я никогда не видела этого человека. Но часто про него вспоминаю.
Спасибо вам за все, Аристарх!
Вы были чудесный!
Наталья Волнистая. О случайностях и закономерностях
Для новогоднего корпоратива подготовили капустник на производственную тему, генеральный изображал бобра-строителя, финдиректор — запасливую белочку, юристу Ивановой достался лесник как олицетворение всех и всяческих надзоров.
Ужасно глупо, но после трех рюмок очень смешно и бешеный успех.
Вся в аплодисментах и комплиментах, Иванова побежала переодеться, в темном коридоре ошиблась дверью и влетела к экономистам, где и обнаружила Сидорова in flagrante с фифой из планового отдела.
Сидоров промямлил что-то неразборчивое, а фифа глянула на Иванову победительно.
Еще и хихикнула, мерзавка.
Иванова развернулась и ушла как была — в ватнике и с накладными усами.
Таксист нервно оглядывался и бубнил под нос про то, что извращенцев развелось — плюнуть некуда, брезгливо отсчитал сдачу и даже от чаевых отказался.
На следующий день Сидоров подошел как ни в чем не бывало, сказал, Ксения, я все объясню.
И объяснил.
И добавил, ну что, Новый год на даче? почему?! я же объяснил! знаешь, Ксения, тяжело разговаривать с человеком, который тебе не верит! в смысле мне не верит! не ожидал!
И оскорбленно удалился в сторону планового отдела.
Днем тридцать первого позвонила взволнованная мама, Ксюша, Петровне в магазине сказали, в вашем районе завелся маньяк! подкарауливает женщин! грабит! раз маньяк, то не только грабит! Петровна приметы записала, слушай: куртка темная, высокий! папа говорит, пусть твой Вадим собаку выгуляет, сама не ходи!
Мама, сказала Иванова, моего Вадима уже нет.
И слава богу, выпалила мама, не одобрявшая Сидорова.
Помолчала и добавила, вот увидишь, Ксюша, оно и к лучшему, погоди, а Новый год ты с кем встречать будешь? с подругой, с Верочкой, что ли? может, к нам приедешь? папа бы и с собакой погулял, Ксюша, не переживай, таких Сидоровых в базарный день пучок на пятачок, что из-за них расстраиваться.
Не на что пенять — каков базар, таков и выбор.
Но полтора года в песок.
За полтора года и к хомяку привяжешься, а тут человек.
Хотя и Сидоров.
К подруге Верочке Иванова не поехала, наплела что-то про простуду, мол, боится заразить Верочкиных близняшек.
Вечером Тирион принес в зубах поводок, ткнулся мордой, пора, пора.
Иванова постояла в прихожей перед зеркалом, нашла седой волос в челке и подумала, что мир разделен очень неровно.
С одной стороны — счастье, а с другой — она сама, ее тридцать лет и старость не за горами, сплошь сидоровы да мокрый снег с дождем вперемежку.
Хотелось заплакать, но не заплакалось.
В куртке заклинило молнию, дубленку по такой погоде жаль, и Иванова надела не убранный в кладовку папин офицерский ватник.
Выглянула в окно, горел только дальний фонарь. Она еще подумала и решительно приклеила усы.
Обломись, маньяк.
Хорошо, в подъезде никто не встретился.
Шли мимо школьного стадиона, как вдруг перед ними из ниоткуда выросла высокая тень и хрипло спросила, мужик, закурить есть?
Иванова и не подозревала, сколько мыслей может пронестись в одно краткое мгновение.
Но, пока мозг переваривал пронесшееся, подсознание сработало и устами Ивановой выкрикнуло, взять его! Тирион, фас! куси! фас!
Тирион взлаял и радостно заскакал вокруг тени, пытаясь на данный момент лизнуть ее хоть куда, а в перспективе подружиться.
Мужик, ты что, рехнулся? тихо, пес, тихо, хороший песик, это хозяин у тебя ненормальный, сказала тень, посветила телефоном и заржала, а отсмеявшись, сказала, девушка, у вас ус отклеился! никак примеряетесь к смене пола? тренируетесь?
Сознание вопило — дура! дура! а бодрое подсознание выпалило, это от маньяков!
Сильный ход, сказала тень, жаль, я не маньяк, опробовали бы метод, вот что, давайте-ка я вас провожу, пока вы кого-нибудь до смерти не напугали, все равно в магазин, сигареты кончились, кстати, почему Тирион?
Иванова сказала, на улице за мной увязался, хромой, безобразный, думала, не вырастет, а он вымахал в громадину, добрый, но бестолковый.
Да, сказал несостоявшийся маньяк, следовало бы назвать Ходором, усы снимите, мало ли что люди подумают.
В квартире горел свет.
Ксюша, сказала мама, почему не предупредила, что простудилась, что дома останешься? мы от Верочки узнали, а Петровна недослышала, напутала, и не у вас, и не маньяк, мы с папой тебе не дозвонились, я так перенервничала, а вдруг, мало ли что, решили сами посмотреть, убедиться, Ксюша, что за солдафонский вид?
Тетеря глухая твоя Петровна, курица заполошная, меньше бы ты ее слушала, сказал папа, а вы кто такой?
Кажется, я судьба вашей дочери, увидел ее с усами и сразу понял — судьба, сказал маньяк, так бывает, я читал.
Бывает, сказал папа и чмокнул маму в лоб, по себе знаю — бывает, да, Маруся? стоп, про усы не понял, что за усы?
Ой, да ладно тебе глупости говорить, иди лучше лапы собаке вымой, Ксюша, немедленно сними этот ужас, смотреть страшно, сказала мама, а мы, как чувствовали, на всякий случай шампанское привезли, и рыбку, и курицу, и оливье, что за Новый год без оливье, и пирог с брусникой, только с одного бока подгорел чуток, недоглядела, переживала, все из рук валилось, ну что вы застыли, полчаса до курантов осталось, поторапливайтесь!
Александр Цыпкин. Чувство долга
Было мне одиннадцать лет, все шло хорошо, из денег я предпочитал красные десятки, хотя давали мне в школу максимум желтоватые рубли. Тем не менее копейки все равно за людей мною не воспринимались, но лишь до тех пор, пока я не получил в подарок копилку. Опустив в классического борова первую монету, я сразу же лишился рассудка. Откуда-то взялась патологическая жадность и развился слух. Тратить деньги я перестал в принципе, а звон выпавшего из кармана чужого медяка начал слышать за несколько километров. Мне до дрожи в пятках хотелось поскорее наполнить свиноподобный сундучок и посчитать сокровища. Я даже начал взвешивать копилку на безмене, чем немало озадачил родителей, которые не понимали, как можно перевести силу тяжести в суммы. Незадолго до окончательного заполнения фарфоровый сейф переехал ко мне в кровать. Я засыпал и просыпался с ним в обнимку, так как боялся, что чудовища, вроде бы переставшие жить под моей кроватью уже пару лет как, вернутся и украдут накопленное.
Приближался Новый год. Я ожидал различных зимних подарков и собирался либо купить коньки к подаренной клюшке, либо наоборот. Чуть ли не второго января я торжественно расколотил ларец, растекся между монетами, облобызал каждую, посчитал несколько раз, разложил по номиналу и увидел нирвану всеми доступными на тот момент глазами. Ненадолго вернувшись в реальный мир, я задумался, как же это все поменять на бумажные деньги. Пришлось обратиться к бабушке, которая умилилась малолетнему скряге и согласилась помочь. На следующий вечер она сообщила, что обмен произошел, но попросила эти деньги на пару дней в долг. Я был горд — профинансировать практически главу семьи, это ли не верх могущества? Проценты брать не стал. Еще через день бабушка попала в больницу, о чем я узнал из случайно услышанного разговора родителей.
Я, как мне кажется, не самый плохой человек и точно был хорошим ребенком. Меня близкие любили, и я их любил, заботился о них, рисовал открытки, читал с табуретки стихи, писал про семью в стенгазете, гордился, ценил, но в тот момент, когда я услышал о бабушкином несчастье, темная сила затоптала все ростки добродетели на поверхности моей души.
«А что будет с моими деньгами, если…» Я возненавидел эту мысль, как только она появилась, и загнал ее в самый дальний угол моей головы, но и оттуда она сверкала пурпурно-фиолетовым. Нет, я, конечно, переживал, даже плакал, но мысль-то проскочила. Мне стало очень стыдно, мерзко и противно из-за ее рождения. Ох уж эти метания порядочного человека, которые на корню убивают возможность спокойного совершения непорядочных поступков!
На мое и общее счастье, скоро выяснилось, что жизни бабушки ничего не угрожает, и я вновь начал ощущать себя достойным сыном своих родителей, пока опять же не подслушал разговор о потенциальных проблемах с бабушкиной памятью после случившегося.
Пока речь шла о жизни и смерти, свет во мне, разумеется, побеждал тьму, и я, конечно, не думал о деньгах, если не считать самого первого мгновения. Но вот теперь дьявол занялся мною всерьез, и он был в мелочах, точнее, в мелочи.
Я живо представил себе, как здоровая и невредимая бабушка возвращается домой, все счастливы, она все помнит, кроме своего долга. Воспаленное воображение нарисовало мне именно такую картину частичной потери памяти. «Лучше она бы что-то другое забыла, например про тройки в четверти или про разбитую вазу, но ведь не вспомнит именно про деньги, уж я-то чувствую». Пару дней я провел детально изучая амнезию по имевшейся в доме медицинской литературе. Обретенные таким образом знания меня не порадовали. Настроение ухудшилось до предела.
Ждать исхода не представлялось возможным, и я напросился на визит в больницу. Разумеется, признаваться в своих страхах у меня в планах не было, но как-то прояснить ситуацию с бабушкиной памятью хотелось.
По дороге я провел разведку.
— Папа, а что, бабушка может про меня совсем забыть? — полным трагического сочувствия голосом поинтересовался я у хорошего врача.
— А что ты натворил? — без тени сомнения в причинах моей сентиментальности отреагировал хороший отец, знавший, с кем имеет дело.
— Я ничего, просто так спросил. — Изобразить научный интерес мне, очевидно, не удалось.
— Ты не волнуйся, я, если что, про тебя напомню.
После этих слов я замолчал до самой палаты.
— Ну вот вы зачем ребенка в больницу притащили? — Бабушка была достаточно бодра.
— Сам вызвался, — порадовал папа.
— Спасибо, Сашуль, мне очень приятно, как дела?
А вот мне не было очень приятно. Вновь на меня напали стыд и самобичевание.
«Спроси, спроси ее про дни перед больницей», — шептал в ухо внутренний демон, державший в руках коньки, на которые я собирал деньги.
— Хорошо, — выдавил я из себя.
— Очень твоей памятью интересовался, — огрел дубиной меня и демона смеющийся отец.
Я мгновенно вспыхнул.
— Моей памятью? — удивилась бабушка.
Я ненавидел себя, весь мир, деньги, коньки, копилки и особенно папу.
— Ага, вероятно, рассчитывает, что ты о чем-нибудь забудешь, уж слишком тревожный голос у него был, когда спрашивал. — Отец упивался моментом, не подозревая, что его предположение диаметрально противоположно истине.
— Слушай, а может, у меня и правда с памятью проблемы? Саня, напомни, что я должна забыть? Я не буду ругать, просто я и правда грехов за тобой не помню последнее время.
Если бы я тогда знал, что такое сюрреализм, то точно бы охарактеризовал ситуацию этим словом.
— Ты ничего не должна забыть! Я правда просто так спросил, когда услышал про болезнь! Я же все изучаю! — Я уже почти рыдал, но это была правда, я практически жил внутри Большой советской энциклопедии, если вдруг узнавал о чем-то новом.
— Да ладно, успокойся ты, ну забыла — значит, забыла, считай, что тебе повезло, — с улыбкой на лице попыталась успокоить меня бабушка.
На этой фразе даже демон внутри меня начал смеяться. Я же просто был готов взорваться на месте. «Повезло?!»
— Я пошел в туалет, — прикрывая свой отход, произнес я дрожащим голосом, полным обиды и разочарования.
«Деньги — зло. Я тону во вранье. Я больше никогда, никогда…» — и далее целый список, заканчивающийся клятвой не давать в долг более, чем готов потерять. Вот такие мысли крутились в моей голове все дорогу из больницы домой.
Вечером папа сдал мне мелочь, как это периодически происходило весь последний месяц, и спросил:
— Когда копилку-то разбиваешь?
Мне стало совсем нехорошо. В списке «никогда более» ложь находилась на первом месте, а рассказать отцу о судьбе накоплений в нынешних обстоятельствах означало бы катастрофу. Редко когда так ясно осознаешь полную безвыходность своего положения.
Похолодевшими губами я пролепетал:
— Я ее уже разбил, так что мелочь больше не нужна, спасибо.
— О как, и сколько насобирал? — не отвлекаясь от книжки, поинтересовался отец.
Его равнодушие так диссонировало с бурей, бушевавшей внутри меня, что мне казалось, этот контраст осязаем и виден невооруженным взглядом, как парашют Штирлица в известном анекдоте.
— Двенадцать рублей. — Обреченность чувствовалась в каждом слове.
— Куда дел?
Я как раз в тот момент читал «Колодец и маятник» Эдгара По. В рассказе инквизиция создала комнату, стены которой сжимаются, загоняя жертву в бездонный колодец.
— В долг дал, — выполз ответ.
«Господи, если он не спросит „кому“, я обещаю тебе… ну, в общем, все обещаю, что хочешь!!!»
— Кому? — Папа отвлекся от книги и посмотрел на меня с неподдельным любопытством.
Бога нет. Ох. Я опустил глаза, обмяк, усох и начал сознаваться:
— Баб…
И вдруг зазвонил телефон. Я рванул к нему, как раб с плантации:
— Але!
— Саня, это бабушка, папа дома? И, кстати, не забудь у меня свои двенадцать рублей забрать, когда в следующий раз придешь.
— Да мне не горит. — От моих щек в тот момент можно было прикуривать. — Пап, тебя.
За время папиного разговора я стремительно почистил зубы, разделся, лег спать и, понимая, что не засну, стал учиться изображать спящего. Папа так и не заглянул. Я вошел в роль и вырубился.
Через два дня я заехал к бабушке, забрал деньги, положил их в варежку, которую немедленно оставил в трамвае. Я не удивился и не расстроился. В графе «Уроки» стояло «Оплачено».
А рассказ этот о бабушкином великодушии и такте. Именно эти качества, к сожалению, все реже и реже встречаются в людях.
Prada и правда
Обсуждали тут с коллегами CRM. Кто не в курсе, это такая система работы с клиентом, когда ты знаешь о нем все, а информацию собираешь покруче товарищей с Лубянки. Вспомнил чудесную историю времен моего доблестного безделья у Dennis Beloff. Год две тысячи четвертый. Мы продавали одежду. Дорогую. Я гордо значился бренд-директором всей группы компаний и кроме всего прочего отвечал за выращивание и полив клиентов.
Однажды в какой-то из бутиков пришел потенциальный плодоносящий кактус. Мне сообщили о подозреваемом в наличии денег субъекте, я провалился из офиса в зал и начал товарища обхаживать. Тот без удивления рассматривал костюмы по пять тысяч долларов, чем подтверждал результаты первичного диагноза, поставленного продавцом.
В общем, он кое-что выбрал, я с ним разговорился, кактус был уже почти в горшке, и я предложил ему заполнить карточку клиента, чтобы получать от нас скидки, бонусы и поздравления с удачно сданными анализами, так как о них мы будем знать все.
Иван Иванович Шнеерсон (звали его не так, но ключевую интригу ФИО я сохранил, имя и отчество — русские, дублирующиеся, фамилия — богоизбранная) при словах «карточка клиента» изменился в лице, как будто я — следователь и предложил ему заполнить явку с повинной. Через пару месяцев, беседуя с Иван Ивановичем после его очередной покупки, я узнал причину этой метаморфозы.
Наш герой был добротным еврейским мужем. Два экзистенциональных «никогда» бесконечно бунтовали в его голове, но победить их не представлялось возможным. Он бы никогда не бросил жену и никогда бы не смог оставаться окончательно верным. Отсюда переживания, расстройства желудка и провалы в таймменеджменте. Более того, г-н Шнеерсон входил в тот мужской возраст, когда временных подруг ночей суровых уже бессовестно удерживать только на голом энтузиазме. Ему было за пятьдесят.
Подозрения, что он не Ален Делон и тем более не Рон Джереми, посещали его все чаще, и ощущение несправедливости по отношению к своим любовницам он пытался сгладить подарками, но вел в голове невидимый баланс всех этих пожертвований, чтобы все более-менее поровну, а главное, чтобы общая сумма поступков и реальных денег хоть как-то соотносилась с его оцифрованной любовью к жене. Интеллигенция.
Баланс видел только сам г-н Шнеерсон и его совесть. Остальные участники данного невидимого документа убили бы его автора, узнай, что они попали в такой неоднозначный список.
Проведя очередную сверку, Иван Иванович повез г-жу Шнеерсон в Милан. Причем не как обычно на распродажи, а прямо-таки в сезон. Ноябрьский Петербург уже грязно белел, а в Милане было тепло, красиво и дорого.
Ольга Сергеевна с пониманием относилась к особенностям, следующим из фамилии Шнеерсон, а проявление щедрости так вообще воспринимала как неожиданный луч солнца в том же самом ноябре.
И вот зашла наша семейная пара в дорогой бутик. Ольга Сергеевна налегке и Иван Иванович на изрядном «тяжелеке». Его давили бесконечные пакеты и страх окончательной суммы.
— Я сумку, и все, — сказала Ольга Сергеевна.
Сумку выбрали быстро. Иван Иванович протянул карту и паспорт для оформления tax free. (Война войной, а обед по расписанию.)
Русскоязычный продавец покопался в компьютере и отрубил г-ну Шнеерсону голову:
— Ну как вам покупки, которые вы сделали в сентябре, все понравилось?
Голова Иван Ивановича покатилась из магазина, но на ее месте, к несчастью, выросла новая, и прямо в нее смотрели красные бесчувственные окуляры Терминатора Т-800 по имени Ольга Сергеевна.
— А я не знала, что в сентябре ты был в Милане.
Иван Иванович проглотил утюг, пакеты стали в десять раз тяжелее, мозг отчаянно пытался найти выход. Выход был найден в молчании, прерванном вопросом Т-800 продавцу:
— Вы ничего не путаете?
Г-н Шнеерсон читал про йогов, передачу мыслей и вообще смотрел «Матрицу», как там граф Калиостро ложки гнул. Он собрал все свои извилины в копье и метнул его в мозг продавцу. Оно со свистом пролетело в пустой голове исполнительного товарища, который сдал Иван Ивановича со всеми органами:
— Нет-нет, у нас же система — вот, был шестнадцатого сентября, купил две женские сумки.
Утюг в животе заботливого любовника начал медленно, но верно нагреваться.
— Какая прелесть, если я не ошибаюсь, в сентябре ты летал с партнерами в Осло, на какую-то встречу.
Изнутри г-на Шнеерсона запахло жареным. Как, впрочем, и снаружи.
— Хотел сделать тебе сюрприз и заехал, пока были распродажи, чтобы купить подарки на Новый год тебе и Сереже (сын), ну и стыдно стало, что экономлю, не стал тебе говорить.
Смотреть на Ивана Ивановича было очень больно. Он из последних сил играл человека, стыдящегося своей жадности. В сентябре он и правда был в Милане, и правда из жадности. Одна из его пассий была выгуляна по бутикам, так как в балансе г-на Шнеерсона на ее имени значился zero.
— Ванечка, а зачем Сереже на Новый год женская сумка?
Остывающий утюг вновь раскалился.
«И правда старею», — подумал про себя гений махинаций.
— Я его Оле купил, — (девушка сына).
— И где они сейчас, эти щедрые подарки?
— В офисе, и кстати, это, конечно, только часть из подарков, так, безделушки.
Счет Иван Ивановича был большой, но очень чувствительный. Как и сердце. Оба в этот момент расчувствовались.
— Ванечка, Новый год в этом году для тебе настанет сразу, как мы вернемся. Чего ждать! Молодой человек, а покажите, пожалуйста, какие сумки купил мой муж.
— Одной уже нет, а вторая вот, — пустоголовый продавец продолжал сотрудничать с полицией и указал на какой-то зеленоватый кошмар.
— А это кому, мне или Оле? — спросил Терминатор, внимательно изучая болотного цвета изделие.
Сумка была не только бездарна, но, как говорят, чуть менее чем самая дешевая в данном магазине. Именно сумки Иван Иванович купил тогда сам, как бы сюрпризом, пока его временное развлечение грабило Габану.
— Оле, — прожевал Иван Иванович.
— Хорошего же ты мнения о ее вкусе! Интересно, что ты мне купил. Спасибо, пойдем.
Из Милана семейная пара должна была поехать во Флоренцию и потом домой в Петербург. Ивану Ивановичу вживили чип и посадили на цепь сразу при выходе из бутика.
Он вырвался только в туалет, позвонил помощнице и сказал срочно позвонить в бутик, визитку он взял, найти идиота-продавца, отложить чертову зеленую сумку, прилететь в Милан, купить ее и еще одну на ее выбор, но подороже, снять все бирки и чеки, срочно вернуться и положить все это ему в шкаф в офисе.
Ошалевшая помощница видела и слышала всякое, но такое несоответствие мышиного писка своего шефа и сути вопроса понять не могла. Тем не менее утром следующего дня рванула в Милан и исполнила все указания.
В Новый год Иван Иванович вручил своей жене темно-синюю сумку, внутри которой лежали серьги с сапфирами. Большими, незапланированными сапфирами. Также он передал Сереже сумку для Оли и конверт самому сыну. Ольга Сергеевна еще раз посмотрела на безвкусный подарок и скептически покачала головой.
Вечером Т-800 примерил серьги.
— Дорого?
— Ну да… — взгрустнул Иван Иванович. Исключительная порядочность в своей беспорядочности обошлась нашему герою в сумму убийственную для рядового российского Ивана Ивановича и ментально неприемлемую для абсолютно любого Шнеерсона.
— За все, Ванечка, нужно платить, особенно за доброе сердце… пороки и слабости.
Утюг начал оживать, слюна застряла в горле, так как Иван Иванович боялся сглотнуть слишком громко.
— Не бывает двух зеленых сумок с одинаковыми царапинами, не бывает, — сказала с доброй улыбкой умная женщина.
Евгения Полянина. Мандарины — не главное
В квартире пахло лаком от Сережиных моделей, мамиными лекарствами, капустой из бабушкиной сковородки и мясным кормом Сэрки. А от Алисы ничем не пахло.
Она сидела на полу перед распахнутой дверью морозилки. Давно стемнело, и небо заволокли тучи, только луна выглядывала полосками. В таком свете кухня из мятно-бежевой становилась синей, как будто давным-давно утонула, и Алиса сидит где-то под водой и где-то под водой ковыряет стенки.
Она даже высунула язык от стараний. Но зацепить намерзший лед никак не удавалось. На пол сыпалась и тут же таяла белая крошка. Голые Алисины ноги намокли и замерзли, но она упрямо продолжала ковырять.
Наконец ей удалось пихнуть вилку под слой намерзшего льда. Алиса протолкнула ее дальше и начала давить на ручку. Так напряглась, что не заметила, как запыхтела. Поднажать бы… еще совсем немножко…
Есть!
Лед хрустнул, и здоровенный кусок плюхнулся на пол. Брызнуло на лицо и шею. Алиса схватила лед в правую руку, левой подхватила терку и рванула в коридор. Едва остановилась у зала и дальше заскользила на цыпочках, чтобы не разбудить маму. Алиса была такой маленькой, что ее почти никогда не замечали. Только Сэрка поднял голову, мяукнул что-то невразумительное и снова сложился в идеальный круг.
Алиса, едва дыша, опустила ручку, юркнула на балкон и, прижавшись к стеклу затылком, выдохнула: фух, не разбудила. Сразу же запахло влагой, ногам стало еще холоднее, а правую ладонь жгло.
Алиса подтащила табуретку, вскарабкалась на нее, открыла балконное окно и, высунув на улицу руки, начала натирать лед. Вниз посыпалась белоснежная крошка. А Алиса все терла и терла, пока в руке не остался совсем крошечный комочек, и она не испугалась, что порежет пальцы.
Она поставила терку на подоконник, вцепилась руками в раму и перекинулась так, что почти согнулась пополам. Вниз летел снег! Алиса смотрела и смотрела, пока снежинки не утонули в серо-черном колодце двора. А потом услышала, что под балконной дверью тихонечко поскуливает Сэрка.
— Тише! — шикнула она, вернувшись в зал. — Пошли есть.
Слово «есть» Сэрка знал так же хорошо, как и свое имя, он благодарно потерся об Алисины ноги и побежал на кухню. Алиса бросила тоскливый взгляд в окно, выдохнула и отправилась следом. Новый год уже завтра, а у них ни снега, ни елки, ни красной икры.
Она положила Сэрке корм, бросила на пол тряпку, слегка поелозила ею по луже — высохнет как-нибудь — и отправилась спать. Морозилка посвистывала, но Алиса ничего не услышала. Она так устала, что едва добралась до кровати, плюхнулась туда и укрылась уголком одеяла.
— Ну молодец!
Алиса открыла глаза. Над ней, уперев руки, стоял Сережа. На фоне окна он казался почти черным. В полшага подскочил к ее кровати и потянул одеяло.
«Ну нет!» — подумала Алиса, в Новый год ее еще не будили! Все отлично знают — в Новый год нужно как следует выспаться! Она схватила одеяло руками, обхватила ногами и потянула на себя.
После секунд борьбы Сережка проиграл — его руки соскользнули, и он рухнул, ударившись о стол. Стол затрясся, сохнущая на нем модель самолета подскочила к самому краю и застыла, свесившись носом.
— Вот дура! — подскочил Сережа. Он бережно поправил модельку и злобно уставился на сестру: — Все ломаешь! Или чуть не сломала! Голову мне чуть не сломала…
— Так чуть же, — уперлась Алиса.
— А холодильник сломала! Без всяких «чуть»!
Как сломала? Алиса и думать забыла про сон, подскочила с кровати и побежала на кухню. Только краем глаза успела заметить, что мама не на диване. В последнее время мама вставала, только когда случалось что-то страшное!
«Что же я наделала, мамочки?» — Алиса ухватилась за косяк, чтобы завернуть в коридор, едва не поскользнулась на линолеуме, удержалась, добежала до кухни и так и замерла у порога.
Перед морозилкой, пыхтя и вздыхая, согнулась бабушка, она медленно собирала воду тряпкой. Низ ее юбки был насквозь мокрый и стал из нежно-голубого темно-синим. Мама стояла рядом, правой рукой держалась за стиральную машину, а левой перебирала продукты. Она с тоской посмотрела на банку замороженных ягод, на капающее из пакета мороженое, достала заляпанную мороженым упаковку и промыла ее в раковине.
— Ну что ж, на завтрак будем есть пельмени.
Пахло чем-то незнакомым и гадким. Алиса смотрела на не замечавших ее маму и бабушку, хотела помочь, но так испугалась, что не могла пошевелиться. Она очнулась, только когда Сэрка ткнул в ноги мохнатую голову.
— Мяу, — требовательно сказал он. Он никогда не пропускал слово «есть» мимо ушей.
Алиса ковырялась в пельменях, а они — корявые и измазанные майонезом — как будто таращились на нее и косили глазами-морщинами на холодильник: молодец, Алиса, умница.
— Хо-о-оспади, ну что за ребенок, — фыркала бабушка, — мать болеет, а она…
Дурацкие пельмени! Алиса со всей силы ударила вилкой. Сережке хорошо — Сережку все любят с его дурацкими моделями дурацких самолетов. Он для взрослых как ангелок — встанет, ручки за спину, в щечках — ямочки — все за них так и тянут, и волосы одуванчиком. Вот бы они скорее стали белыми, тогда Алиса их сдует, и Сережка останется лысым.
А она другая — длинная, тощая, темная, с вечно пыльными ногами и растрепанными волосами. «Обезьяна», — говорит бабушка. Алиса сначала смеялась, а теперь начала обижаться. Что-то ей в этом слове не нравилось. Особенно с тех пор, как она выучила другое, похожее — «изъян».
Только Алиса знала, какой Сережа вредный и неправильный. Вечно ползает за ней змеей и подзуживает, а потом: Алиска то сделала, Алиска это…
Вот и сегодня, пока бабушка и мама разбирались с морем проблем — а воды и правда было много, Сережка выдумал учить младшую сестру.
— Слу-шать, — командовал он, заложив за спину руки и прохаживаясь по коридору, пока Сэрка отчаянно пытался ухватить его за ноги, — вот холодильник. Холодильник — эт-что? Это техника. Техника — эт-что? Это не для девчонок. А ты у нас кто? Кто? — уставился он на Алиску.
— Девочка, — промямлила она, опустив глаза.
— Верно! К тому же девочка дошкольного возраста. Эт значит что? Что тебе с техникой играть нельзя. Видишь, что с морозилкой сделала?
— Хо-о-спади, ну что за дети, — фыркнула бабушка, разгибаясь. С этого она начала и повторяла до сих пор — прерывалась, только чтобы перевести дыхание.
Ну его, этого Сережку. Ну его, этот холодильник. И пельмени — ну. У Алиски были дела поважнее — тридцать первое! Даже звучит сочно: как округлившиеся пакеты с продуктами, как набухшие мандарины, с которых капает сок, и его потом можно слизывать с пальцев. И как кругляши красной икры, толстым слоем намазанные на бутерброды. Звучит сочно, а в холодильнике ничего нет.
Алиса бросила вилку. Та ударилась о тарелку, отозвалась глухим стуком, и все повернулись. Заметили все-таки. Сережа уставился из-под нахмуренных бровей. Губы поджал, нос растянул и фыркнул. А Алиса точно-точно поняла, что он имеет в виду: дура.
— Что за ребенок, хоспади, — всплеснула руками бабушка.
Алиска подскочила и бросилась с кухни: глаза мокрые, губы дрожат. Глупые! Какие же они все глупые! Тридцать первое. Тридцать первое! А они набросились из-за дурацкой морозилки.
Ну она им еще покажет.
Алиса с разбегу грохнулась перед кроватью на колени, нагнулась так, что торчала только попа, голову сунула за свисавшее одеяло — где в этой горе мусора нужное? Наконец заметила, повернулась, скрючила ступню, чтобы получилась клюшкой, ногу сунула под кровать: ловись, рыбка. Первый раз ничего не зацепила, второй — хватанула слишком много. Вытащила разом и забытые Сэркины игрушки, и скатавшийся в перекати-поле ком пыли, и обломки Сережкиной модели Су — никогда не забудет, как он на нее кричал после великой ноябрьской авиакатастрофы: самолет пал жертвой огромной летающей головы пупса.
Но самое главное тоже вытащила — пухлую розовую свинью из любимого мультика, с нарисованными щеками и пятном на левом глазу. В спине у свиньи была щелка, а внизу дыра, закрытая резинкой. Алиса затаила дыхание: неужели и правда придется открывать? Она ведь так долго копила! Уже четыре месяца бережно складывала каждую сэкономленную монетку, а бумажки сворачивала в четыре раза, чтобы пролезли. Она ведь себе на свадьбу откладывала! А тут беда.
И быстрее, пока не передумала, схватилась за резинку и подцепила ее короткими ногтями. На пол посыпались монетки. Три бумажки — одна в пятьдесят рублей и две по десять — застряли внутри. Пришлось доставать руками. А кроме них было совсем мало: десять кругленьких десяток, две пятерки, остальное — рубли и двушки.
Ну ничего. И этого хватит, если подойти к делу с умом. Нужно-то всего ничего — елку и красную икру. Мандарины, салаты и холодец, конечно, здорово. Но на них двухсот пятидесяти шести рублей не хватит.
Зимой Алиса носила резиновые сапоги. Они были желтыми, с блямбами розовых цветов, но от них все равно было грустно. Грустно от темно-серого неба, нависшего над Питером, от луж, от стойкого запаха влаги. Алиса обходила лужи, вяло пинала носками, но даже это не приносило радости. Лужи должны быть осенью и весной, а зимой снег — что тут непонятного?
Рядом с домом, на перекрестке за низкой оградой стоял продавец. Его окружали мохнатые елки, приваленные к ограде и друг к другу, перетянутые некрасивой серой веревкой. Алиса каждый день проходила мимо и думала: скоро вас заберут, нарядят, будете краси-и-ивые. А сегодня даже елки выглядели грустными — повесили лапы. Наверное, уже понимали, что не всех заберут, и единственным украшением многих так и останется эта скучная серая веревка.
Алиса опустила руку в карман, выдохнула и побрела к продавцу, старательно огибая лужи:
— Простите, а сколько стоит?
Продавец глянул из-под козырька. Он выглядел нелепым в огромной куртке до колен, наползшей рукавами до кончиков пальцев, из которых едва поблескивал огонек сигареты.
— Девятьсот.
Алиска потрясла мелочь в кармане.
— А есть со скидками?
— Нет, — равнодушно отозвался продавец, — скидки будут после шести. Пятьдесят процентов.
Алиса поджала губы. Вот так всегда. Хорошо хоть Сережки рядом нет — он бы обязательно посмеялся.
— А сколько будет в итоге?
Продавец снисходительно фыркнул:
— Четыреста пятьдесят.
Все равно не хватает! Алиска уже почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы. Что же делать? Можно попросить у Сережи — но он опять начнет вредничать. У бабушки — всплеснет руками, скажет это свое «хо-о-спади». У мамы она бы просить не стала. Да и, если узнают, что Алиса выскользнула на улицу, никого не предупредив, накажут. А ветки вообще не нужны. Или елка, или можно вообще ничего не праздновать.
Ладно, она обязательно что-то придумает. Алиса повернулась и со всех ног побежала в сторону магазина.
Небо треснуло и разразилось дождем.
Мокрая курица с растрепанными волосами. Она оттянула веки, чтобы глаза стали похожи на шарики, высунула язык и наморщила нос. Вот теперь точно обезьяна! Шапка с помпончиком — мама сама вязала — мокрая насквозь. С куртки течет. Даже резиновые сапоги не помогли — вода затекла внутрь, и всю обратную дорогу Алиса хлюпала.
Зато она купила банку красной икры. Двести сорок восемь рублей — еще восемь осталось звенеть в кармане. Совсем немного, но она вернет их в копилку и будет добавлять каждую неделю. Даже попросит бабушку вместо воскресного мороженого отдавать деньгами — так точно успеет скопить на свадьбу. Тем более — Алиска высунула язык еще сильнее — кто ее такую обезьяну возьмет?
Она сняла шапку, начала стягивать сапоги, но тут в коридоре появился Сережка. Они стояли друг напротив друга, как в старых фильмах про ковбоев. Алиска тут же вспомнила про комок пыли. Если он сейчас прокатится между ними — она совсем не удивится. Приготовится прыгать от Сережкиного пистолета — тем более он у него есть, и пульки тоже. Но вместо пыли между ними появился Сэрка. Посмотрел на хозяина, на хозяйку и лениво мяукнул.
«Мяу» послужило сигналом. Сережка тут же сорвался с места и побежал в зал. Алиска — за ним, стаскивая на ходу сапоги.
— Стой! Не надо рас…
Закончить она не успела. Так и замерла перед мамой с компрессом на лбу, перед бабушкой, которая в очках-половинках разгадывала кроссворд из «никому-не-трогать» стопки. Замерла и выпучила на них глаза, а они дружно на нее уставились, и на их лицах было выражение мученического смирения: ну что опять учудила?
— Хоспади! — всплеснула руками бабушка. — Что за ребенок?
— Это она на улице так, — отчеканил Сережка.
— И никому не сказала? Али-и-иса, ну что с тобой делать?
— Ванну набери, — чуть слышно ответила мама, по голосу казалось, что она совсем не сердится, — надо согреть, чтобы не простыла.
Бабушка, кряхтя, поднялась с кресла. Убрала кроссворды в стопку и поманила пальцем:
— Идем, хоре ты луковое.
— Ой, подожди-подожди! — Алиса со всех ног помчалась в кухню. Распахнула холодильник — а там сверху вниз на нее смотрит полупустая пасть. Тарелка с недоеденными пельменями, плошка с яйцами, бабушкина сковородка с капустой, а вдоль нижней стенки колючие уголки соусов: кетчуп, горчица, тартар.
Алиса встала на цыпочки, приподняла соусы и сунула под них банку с красной икрой.
А медленное и кряхтящее тело бабушки уже плыло по коридору в ванную.
К вечеру дождь прекратился. Алиса снова брела по улицам — на этот раз предупредив, получив зонтик и указания не уходить далеко и к восьми возвращаться. Зонтик был не самым главным. Самое главное она держала в руках. И так волновалась, что на перекресток рванула бегом.
Слава Богу! Продавец все еще был на месте. Алиса подскочила к нему и со всей силы потянула за длиннющую куртку:
— А у вас скидки уже появились?
Продавец отскочил. Алиска заметила, как он что-то пробормотал, но так тихо, что ничего не было слышно. Потом выдохнул и прижал руку к груди:
— Ох, нельзя же так! Кондратий хватит!
«А кто такой Кондратий?» — хотела спросить Алиса. Но вовремя догадалась, что это не добавит ей очков — лучше притвориться, что она все-все на свете знает.
— Не хватит, — махнула она рукой, — а подкрадываюсь я всегда незаметно. Так как у вас со скидками?
— Ну четыреста пятьдесят, — протянул продавец, почесывая бровь.
— Ура! — Алиса чувствовала, как засветилась от счастья. Продавец, наверное, вместо ее лица увидел большую ярко-желтую лампочку. — Вот!
Она протянула сложенный в четыре раза листок бумаги.
— Эм, это что? — Продавец достал из длиннющих рукавов руки, развернул бумажку и заморгал.
На бумажке аккуратным детским почерком было написано:
ГОРАНТИЙНОЕ ПИСЬМО
Я, Зорина Алиса Сергеевна, обязуюсь, как только выросту и начну заробатывать (или когда соберу денги в копилке) вернуть Продавцу Елок на перекрестке проспекта Комендантского и улицы Шаврова 450 (четыристо пятьдесят) рублей.
Алиса поджала губы и упрямыми намокшими глазами уставилась на продавца. А вдруг она неправильно списала с Интернета? А вдруг без печати гарантию не примут? После долгой-долгой паузы, за которую Алиса успела решить, что все безнадежно, продавец, наконец, заговорил:
— А точно отдашь?
— Точно-точно! — обрадовалась она. — Вы меня засудите, если я не заплачу.
Продавец скривил губы, хмыкнул и выдохнул.
— Ладно, вон ту возьми, — кивнул он и ткнул рукавом на приваленную к ограде елку, — сама-то дотащишь?
— Дотащу-дотащу! Спасибо!
Алиса обхватила елку, как будто обнимала старого знакомого. Но елка оказалась тяжелой — Алиса изогнулась буквой «Г» — почти встала на мостик, и сапоги заскользили по лужам. Она бы грохнулась на спину, но извернулась и приземлилась на теплое, мокрое и колючее тело елки с резким смолистым запахом хвои, от которого почему-то страшно захотелось есть. Алиса снова подскочила, прижала ствол к бедру, обхватила правой рукой и пошла, чтобы елка волочилась следом. Но елка осталась лежать — тяжелая, мокрая от дождя, перетянутая старой бечевкой. Никуда она не собиралась, ей и здесь — под серым небом — хорошо.
Ну что за упрямица? Тебя в квартиру отнесут — тепло, уютно, светло и ароматно, украсим тебя сережками-шариками, обвесим бусами-гирляндами, а сверху старую ребристую, сияющую, как рубин, звезду. У Алисы бус никогда не было, и она немного даже завидовала елке, а та — вот глупая — не хотела идти.
Алиска наконец наловчилась. Встала к елке передом, к дому задом, схватила ствол обеими руками и попятилась раком. Ну давай же, деревяха, тащись, краси-и-ивая будешь!
Елка скрипнула — будто фыркнула — и поддалась. Заскользила по лужам, поднимая грязные брызги, скоро и веревка стала грязно-коричневой, и Алисин голубой пуховик покрылся точками — коричневыми метеоритами, оставляющими за собой водянистый грязный хвост.
Продавец смотрел, пока она не исчезла в подъезде, мял сигарету и думал: «Во деваха».
Самым трудным оказалось поднять елку по лестнице к лифту. Алиса медленно — ступенька за ступенькой — тащила, пыхтя и напевая, чтобы было не скучно: жил отважный капитан…
А когда капитан влюбился, а Алиске осталось две ступеньки, елка вдруг выскочила и поехала вниз.
— Стой-стой, ну куда же ты?!
И Алисе вдруг так захотелось плакать. То ли от того, что никак у нее эту дуру дотащить не получалось. То ли от того, что так и не удалось этой «зимой», так же как елка, махнуть с горки, хватаясь руками за бублик, чтобы в ушах ветер, а в глаза — снег. А может, и от того, что мама месяц почти не встает.
Она плюхнулась на ступеньку, уперла локти в острые колени, спрятала лицо в ладонях и сидела так, пока не устала от безделья. А потом встала и, шоркая по грязному полу, попятилась к лифту. «Ну и не надо!» — подумала она, нажимая прожженную кнопку, — ну и не нужно никакого Нового года. И елки не нужно! И красной икры на желтом жирном масле — Алиска ее тайно съест, чтобы больше досталось. Вот бы сейчас закрыть глаза и вдруг оказаться в другом месте!
А когда лифт распахнулся, Алиска задохнулась на середине вдоха — дверь была не ее! Не черная и железная с ссадинами вокруг замка, а деревянная, с золоченым глазком и причудливо извернувшейся ручкой. Дверь была дяди Гены — соседа сверху. Да как же так, если она точно-точно нажимала на знакомую кнопку, в которую палец как будто проваливался?
Алиска, ни секунды не думая, запрыгала к звонку. И снова стало хорошо, и снова захотелось обрадовать всех красной икрой! Вот оно — самое настоящее новогоднее чудо! Ведь неслучайно лифт ее именно сюда привез. А дядя Гена — обязательно поможет.
За дверью что-то заворчало и зашаркало. Интересно, какой у него пол в коридоре? Такой же желтый линолеум, как у них, или плитка, как у Олежки? Щелкнул замок, крутанулся ключ, и дверь легко, будто зевнула, распахнулась. А на пороге стоял дядя Гена. Какой-то он был низкий для своего обычно роста, с заспанными глазами и заляпанной красным пятном футболкой.
— Чего ва… — начал он, а «м» повисло где-то в воздухе, похожее на бабушкино «ммм», когда она сосредоточенно водит карандашом в кроссвордах, — Алиска? Что-то случилось?
Она смогла только схватить его за руку и потащить за собой:
— Там, там, дядя Гена! Елка! Я не дотащу. Я ее поднимаю, а она катится.
— Ладно, погоди, дай хоть…
— Она же замерзнет! Ей в тепло нужно, к украшениям…
И вниз на лифте. А Алиска все говорила и говорила. И про елку, и про икру, и про то, что ей теперь свадьбу придется переносить. И про маму, и про бабушку, и про сломанную морозилку — почти со слезами.
— И я тогда снег на терке… на терке… на… — Алиске вдруг сдавило горло. Елки не было! Ее елки! Той самой, которую она тащила, которой обещала и бусы, и серьги, и звезду на перекошенную макушку.
Не было!
И никакое это не чудо!
Она сделала глубокий вдох, а на выдохе разразилась громогласным ревом. И как бы дядя Гена ни пытался, ему никак не удавалось ее успокоить. Обессилев, он просто подхватил маленький, грязный, ревущий комок, отнес к квартире и передал бабушке из рук в руки. А Алиса все ревела и ревела, пока ее не раздели и не уложили спать.
Алиса проснулась от знакомого кисло-сладкого сочного запаха. Заворочалась в постели: неужели она так разоспалась, что теперь даже запахи во сне чувствует? А нет, пахло оттуда — из реальности.
Она приоткрыла правый глаз и лениво оглядела комнату. Перед ней, восседая на высоком стуле, уперев ноги в перекладину между ножками, сидел и гордо ел мандарин Сережка. Он то и дело совал свернутую спиралью кожуру Сэрке, тот нюхал, фыркал и пятился, сощурив в отвращении глаза. А потом опять подходил — уж очень аппетитно все это выглядело.
— А мне? — тут же подскочила Алиска.
Из-за набитого рта Сережа так и не смог сказать ничего вразумительного. Промямлил что-то и махнул рукой. Но Алиса все поняла: там, в кухне. Она на бегу натянула домашнее платье, выскочила в зал и так и замерла! Прямо за диваном стояла ее елка — ее! Потертая, с поломанными лапами, но зеленая, колючая, с терпким смолистым запахом, с легким поклоном макушки-головы, и самое главное — умытая, чистая и без удушливой грязно-серой веревки. А возле елки стоял дядя Гена — он переоделся в джинсы и светло-серую кофту и сразу стал и выше, и красивее, и даже каким-то родным сразу стал. Ловко подцеплял поломанные ветки, накручивал зеленой ниткой с катушки и привязывал к стволу, чтобы торчали как новенькие.
Бабушка, охая и фыркая — обременили лишними делами, — ковырялась в коробке с игрушками и сухими руками вытягивала запутавшиеся дождики. А с закрытой кухни — подумать только! — тянуло мясом. И все эти запахи: мандаринов, хвои, фирменной бабушкиной стряпни и теплой «надышанной» комнаты — переплелись и закружили Алиску куда-то в совершенно другой мир.
— Ну, конечно, отметили б! — заворчала бабуся, когда Алиса невразумительно залепетала, едва борясь со слезами обиды и радости. — Без елки думали отметить. Я ж бы ее не потащила. Но без курицы жареной я б вас не оставила. И пюрешечку сейчас сделаем…
— И бутерброды с икрой! — обрадовалась Алиса.
— Ишь удумала! Денег нет, а ей икры захотелось. Без икры будем.
— Да я сейчас, сейчас!
Алиса побежала дальше, в кухню, проскользнула, дверь за собой закрыла — чтобы Сэрка не мешался — и принялась за дело.
Намазывать масло она умела — точно знала, сколько надо подождать, чтобы оно подтаяло — не крошилось, но и не растекалось водой. И сколько брать на один ломоть хлеба и как намазывать, чтобы вышло вкусно. А вот с икрой пришлось помучиться — сначала мало, потом много, да еще и Сэрка просочился через щель и начал тереться о голени теплой головой. Зато, когда Алиса вынесла все это великолепие на большой праздничной тарелке с синим ободком, когда все увидели бутерброды, на которых, как шарики на елке, блестели кругляши икры, все старания окупились сполна. Сережка так и замер с мандарином во рту. Да и все замерли, только Сэрка выписывал восьмерки и драл горло, требуя угостить.
А потом весь этот круговорот запахов, звуков и голосов закружил Алиску. Вон еще ту лапу привяжите, мам, курицу проверь, хоспади, в могилу бабушку загоните, ну что ты свои мандарины ешь и ешь, иди вон дяде Гене помоги звезду крепить. Ну что делать? Разбили так разбили. У тебя же клей от моделей остался — склеите как-нибудь.
И урчание Сэрки, и звон бьющихся друг от друга игрушек, шорох мишуры, хруст бабушкиных суставов, мамино тихое покашливание и даже «Джингл Бэлс» — который писклявым голосом затянул Сережка, — все это закружило, как ураган Дороти из мультика, и выбросило уже в ночь к бою курантов, к столу с белой скатертью, к прожаренной до коричневого цвета курице, к вазе с мандаринами, которые Сережа хватал зубами, потому что «ну что за ребенок, хоспади, все руки клеем заляпал», и, конечно же, к бутербродам с икрой на широкой тарелке.
— Ну спасибо за приглашение! — поднял бокал дядя Гена. — За хозяек, за хозяев, — он подмигнул Сереже, — и за Алиску, которая так захотела Нового года, что получила.
— Только снега нет, — пробормотала она, уставившись в стакан с яблочным соком.
— Ну это дело поправимое, — дядя Гена хитро улыбнулся и глянул на часы, — выходите на балкон минут через десять, а я пока Деду Морозу позвоню. А то, погляди на него, работает раз в год, и то халявит.
Мама укуталась одеялами, бабушка надела любимую «выходную» шаль. Сережу и Алиску заставили вырядиться в пуховики — так они и стояли на балконе, как два огромных новогодних шара. Даже Сэрка уселся на подоконник, распушился и тоже стал напоминать шар.
И вдруг откуда-то сверху полетела мокрая крошка, такая же, как и прошлой ночью у Алиски, а вместе с ней белые, кружащие звездочки — самый настоящий снег! Алиса посмотрела по сторонам — снег был только у них! Дед Мороз и правда расстарался. Нет, поняла она вдруг, задрав голову: не Дед Мороз, а дядя Гена. Да и какая разница? Если чудо случилось, неважно ведь, кто его делает!
На балконе пахло Сережиным клеем для моделей, бабушкиными духами с едким запахом розы и мамиными лекарствами. А от Алисы пахло мандаринами и хвоей. Она стояла на табуретке, схватившись руками за раму, и смотрела вглубь синего новогоднего двора.
Юлия Евграфова. Параллельные миры
Зима у нас холодная. Долгая, темная, полгода почти зима. Утром встанешь — еще темень, с работы выходишь — снова темно. Сугробы тусклые, серо-бурые, поверх закиданы ледяным крошевом с тротуаров. Снег, щедро присыпанный солью, мокрой кашей лежит вдоль дорог, не давая перейти улицу, водой просачивается сквозь сапоги, студит ноги.
Но за городом зима — совсем иное дело. Белым-бело куда хватит глаз. Снег тут чистый, ровный, сахарно-белый, искрящийся и падает неспешно, тихо, ложится теплой шапкой, надежно защищая землю, торжественными манишками оседает на лапах елей.
Так думала Марина Львовна, осторожно ведя машину по проселочной заснеженной дороге.
Неделю назад Димка, ее так быстро повзрослевший сын, как бы между прочим уточнил за ужином:
— Ма, ты на Новый год как всегда к Романовым?
— А куда же еще? — пожала плечами Марина.
По сложившейся традиции, в Новый год всегда собирались у Романовых. Сначала потому, что у них дети маленькие и не с кем оставить, а потом просто по привычке. Разве можно в Новый год еще куда-то — не к Романовым?
— Супер, мать. Я тогда Олю к нам приглашу, ты ведь не против?
Марина Львовна понимала, что ответ «против» никак не вписывается в Димкину концепцию встречи Нового года. Да и что ей возражать — все понятно. Мальчик ведь совсем большой, даже и не мальчик уже. И девочка-сокурсница сама из общежития, где им встречаться? Есть, конечно, клубы и рестораны, но неспокойно там, опасно, все что угодно может приключиться. И об остаться наедине там речь не идет. Да и не наспонсируешься, он же ее по клубам не на стипендию водит. Регулярно приходится инвестировать в сыновью личную жизнь.
— Не против, родной. Даже рада.
— Рада? — удивился сынуля, не переставая жевать. — Правда, что ли? Чему? Она тебе нравится?
Нравится не нравится… Марина ответила тактично:
— К сожалению, в данном случае мое мнение не определяющее. А рада я тому, что мне готовить тебе не нужно, Оленька приедет и все приготовит. А ты заодно будешь умненьким и поглядишь, на что она способна. Я имею в виду — на кухне.
А позавчера позвонила Раечка Романова:
— Ой, Маришка, ты не поверишь! Лесик везет меня на Гоа, Новый год встречать! Это в Индию, прикинь? Там какая-то горящая путевка на двоих, так и называется «Новый год на Гоа». Так что мы младших детей оставляем на старших, старших детей оставляем на бабушку, а сами будем с Санта-Клаусом на пляже веселиться! Или у них, в Индии, другой Дед Мороз, ты не знаешь?
— Не знаю, — рассеянно отвечала Марина, суетливо прокручивая в голове варианты собственного праздника. Ничего толкового на ум не шло.
— Не, клево, да? — восторженно щебетала Раечка. — Первый раз в жизни не в родных четырех стенах. Готовить не надо, посуду мыть не надо, и конкурсы дурацкие не надо выдумывать. А то мне от этих многолетних новогодних приемов тошно уже.
Вот так — взяла и продала их дружную компанию ни за грош.
— Так что в этот раз изменяем традициям, все наши будут тусоваться у Ивановых.
К Ивановым Марине не хотелось — слишком шумно у них. Можно было пойти к Лариске Булкиной, но и туда не хотелось, Марина Львовна не любила бесшабашно-слезливые посиделки сорокалетних разведенок.
Можно было бы и дома остаться в кои веки, спокойно телик посмотреть в халате, шампанского выпить под мисочку оливье и бутерброд с икрой. Но ведь есть еще Димка со своей Оленькой. Лучшего подарка сыну и представить трудно: мама остается с ними в новогоднюю ночь! Оленька, по слухам, уже развила бурную деятельность, составила меню романтического ужина и даже продукты закупила. И ведь, без сомнения, на две персоны, а никак не на три.
Аннушка уже разлила масло…
— А что, Баранкин, махнем на дачу? — с тихой безысходностью бросила Марина Львовна в угол, в сторону собачьей лежанки.
Крупная лобастая дворняга, светло-рыжая, с закрученным баранкой хвостом, взвилась с нагретого, належенного места, подскочила вплотную и недоверчиво уставилась янтарными глазами. Волшебное слово «дача» стояло у нее в одном ряду со словами «гулять» и «косточка», но произносилось оно только летом, а за окном тихо падали мягкие, белые хлопья.
— А что? Можем мы с тобой встретить Новый год на даче? Говорят, это чудесно. Кругом звезды, тишина, снег скрипит, воздух морозный, прозрачный… А, Баранкин? Знаешь, когда тебя еще в помине не было, мы зимой часто ездили на дачу, на лыжах катались, печку топили. Хорошо-о-о было! Вкусностей купим, тебе говядинки на косточке. Зачем нам к кому-то идти? А Димке скажем, что ты со мной к Ивановым пошел, а? А то он ведь нас не отпустит.
Сын, сбрендивший от первой взрослой любви, даже не удивился, что мать отправляется в гости с собакой, да еще и тридцатого с утра. Готовить, поди, будет помогать.
Зимой на дачу Марина Львовна теперь не ездила, не любила. Дом выстуженный, белье отсыревшее, летний водопровод отключен, дорожка к дому засыпана. Но она позвонила дачному сторожу, попросила того на участке почистить, дом протопить. Сторож не отказал, знал, что Марина в долгу не останется.
— Героическая ты баба, Маришка! — приветствовал сторож. — Декабристка прям. Или что, из дома выгнали? Здорово, Бараныч.
— Глупости говорите, Иван Тимофеевич, — рассердилась Марина такой его прозорливости и с энтузиазмом пояснила: — Просто, знаете, на природу захотелось, за город, воздухом подышать. Здравствуйте, дорогой! Красота-то какая!
— Ага, красота, едрить ее, — согласился сторож. — Только как бы нам с тобой в этой красоте вдвоем не пришлось куковать.
Марина вопросительно пошевелила заметными морщинками на лбу.
— На небо погляди. Ты, должно, последняя сегодня приехала. Часика через два-три пурга начнется, деньком. Если вовремя не прекратится да ночью грейдер не пройдет, не почистит, то и не проедет никто завтрева. Вот я и говорю, вдвоем будем куковать в Новый год, едрить его. Ты, Марысь, сегодня дом не грей, в кухне оставайся, я там протопил. Дом у тебя на електричестве, а електричество отключают в метель, провода рвутся, старые уже, едрить их. Если чаво, то и завтра дом нагреть успеешь.
— У меня камин в доме, — попыталась защитить Марина свое чудесное, недавно заново отстроенное жилище, стоившее стольких сил и средств. Предмет Марининой гордости и зависти всех соседей.
Она пять лет во многом себе отказывала, чтобы сделать так, как хочется. Чтобы за городом, но с удобствами. Удобства, правда, полагались только летом, потому что водопровод в садоводстве хлипкий, поверхностный, и с первыми заморозками его отключали, а на скважину еще предстояло заработать. Ничего, если все хорошо пойдет, то и скважину осилит, работы сейчас много. Марина Львовна была разработчиком учебных электронных курсов и в профессиональном кругу пользовалась отличной репутацией.
— А что на весь дом твой камин фуфлыжный? — хмыкнул сторож. — Молодые, все форсите, печку русскую ложить надо было, а не камин. А в дом твой олигархский я даже ходить боюсь, эк наворочали.
Добавил, уходя:
— Я там елку за домом сложил, как ты просила. Хорошая елочка, пушистая. Только ты ее на всякий пожарный изолентой к яблоне примотай да игрушки крепче вяжи, чтобы ветром не улетели. И свечи, свечи наготове держи, провода рвутся…
Елку к яблоне изолентой — это сильно! Да ну его, паникер старый, любит страху нагнать. Какая такая пурга? Просто снег идет, зимой так положено. Но послушалась, на кухне осталась.
Кухня когда-то была задумана как времянка — давно, только участок получили. Ее еще Маринин отец строил, царствие ему небесное. А потом Вася перестраивал, бывший муж. Не поднялась у Марины рука времяночку снести — утеплили, обшили, в отдельную кухню превратили. Когда Димка с друзьями приезжал, то вечером молодежь на кухоньке отлично время проводила. Сидели до первых петухов и не беспокоились, что Марину разбудят.
Марина Львовна разгрузила машину, сложила пакеты в кухне на пол, на диван. В уголке дивана постелила старенькое детское одеяльце для Баранкина: пол холодный, как бы бока себе не застудил. Баранкин от такой милости почувствовал себя кумом королю, вальяжно растянулся на полдивана, бесцеремонно подмяв под себя одеяло.
Марина Львовна переоделась в теплый лыжный костюм не первой молодости, куртку и валенки надела, на голову пуховый платок намотала, вышла на улицу.
Снег падал медленно и ровно, ложился на плечи и рукава крупными хлопьями, рыхлыми сгустками точеных снежинок, прохладно таял на щеках, оседал на ресницах. Марина сняла рукавицы, зачерпнула ладонями белого великолепия, слепила тугой снежок, откусила кусочек. Зубы приятно заломило, а во рту остался привкус чего-то давным-давно забытого, зыбкого, сказочного. Чуть сильнее надавила пальцами, и снежный комок рассыпался, упал под ноги, остался лежать сиротливыми неровными островками. Здесь же вертелся под ногами Баранкин, весело засовывал в сугроб черную пуговицу носа, рыл лапами, метил желтым углы.
Марина достала снеговую лопату, принялась, пыхтя и отдуваясь, расчищать площадку под елку. Быстро вспотела, скинула куртку, оставшись в лыжной шерстяной кофте, сдвинула на полголовы теплый платок. В этом мелькании лопаты, в веером разлетавшемся снежном крошеве, даже в свинцовых тучах над головой было что-то безмятежное, вольное, не поддающееся исчислениям и замерам.
Сквозь шарканье лопаты со стороны дороги послышался мерный, ровный рокот — ехал автомобиль. Зимой дорога хорошо просматривалась, насквозь. Не обремененные листвой березки по обочине лишь густо прочерчивали небо тонкими ветвями. Мимо участка медленно, вязко прокатилась большая черная машина, низкая, крутозадая и блестящая. Из тех навороченных, что Марина Львовна всегда с опаской пропускала на дороге вперед себя. Сыто урча, автомобиль проехал мимо, помедлил на перекрестке — Марина была единственной, кто сегодня приехал, и промяла колею только до собственной калитки, — сдал задом и, вырулив на расчищенный сторожем пятачок, остановился. Со своего наблюдательного пункта Марине было хорошо видно, как неспешно открылась водительская дверь, и снизу показалась нога в ботинке — таком же нелепом на фоне пустого зимнего садоводства, как и сам черный БМВ, — изумительно черном и блестящем. Расчищенный пятачок оказался мал, и ступить из салона можно было только в снег. Ботинок завис над сугробом, вдохнул морозного воздуха, поймал носком вереницу снежинок и втянулся обратно в теплое нутро. Исподтишка наблюдавшая Марина усмехнулась. Баранкин тоже наблюдал, навострив уши, чуть заметно напрягшись.
Со второй попытки получилось заметно лучше: ботинок бесстрашно плюхнулся в снег, за ним в снег ткнулась черная брючина с восхитительной стрелкой, и из салона вылез водитель целиком. Марина неприлично присвистнула. «Инопланетянин», со смехом решила она, оглядев с головы до ног такого-разэдакого в черной тонкой дубленке, с непокрытой головой. Он был безупречен и строг, выдержан и торжественен, и его можно было смело отправлять на церемонию в Букингемский дворец — хоть на свадьбу, хоть на поминки. Такие красавчики в наше время встречаются обычно на страницах глянцевых журналов да по телевизору, в рекламе конфет «Коркунов».
В Букингемский дворец он не пошел, а решительно направился вперед по тоненькой, протоптанной сторожем тропке, загребая ботинками снег. Нужно было бы предложить свою помощь, но уж слишком неприступной выглядела фигура на пустой дороге. Марина пожала плечами и пошла за дом, искать елку.
Снегопад понемногу усиливался, уже не разобрать было отдельных снежинок, они слипались в рыхлые белые комки и абсолютно по-новогоднему ложились на темной зелени колючие еловые лапы. Марина прикрепила елку к металлическому стержню, который Димка для неведомых целей вбил осенью в газон, подергала. Вроде бы крепко получилось. Где-то на чердаке лежала коробка со старыми елочными игрушками, сосланными на дачу за ненадобностью, но искать их сегодня было бессмысленно. Снег вдруг повалил так, словно там, наверху, что-то прохудилось, и в прореху посыпался из небесной подушки белый пух. Марина старательно потопала ногами, отряхивая валенки, похлопала себя руками, сбивая налипшие хлопья, потрясла ставший белым платок, смахнула варежками снег с собачьей шерсти и пошла с Баранкиным в кухоньку чай пить. Стол стоял у окна, и за чашкой свежего, горячего чая ей было хорошо видно, как инопланетный красавец возвращается обратно, с трудом передвигая ноги, превратившись за прошедшие полчаса в воистину снежного человека. Он долго отряхивался у машины резкими, злыми движениями, топал ногами, прежде чем запихнуть их в салон. Завел двигатель, засверкал в раннем зимнем сумраке фарами и габаритами, двинулся вперед, потом дернулся назад, поерзал туда-сюда на дороге и… засел.
Он вдруг понял, что решительно и окончательно засел, глупо и всерьез. Колеса прокручивались, выстреливая позади себя белыми фонтанами, машина только глубже зарывалась в снег. Чертыхаясь, вылез наружу, открыл багажник в поисках лопаты — он слышал, что в России все зимой с лопатами ездят, — и с любопытством оглядел объемное пустое нутро. Какая-то торичеллиева пустота. Да и зачем его водителю лопата, если тот вечером машину ставит в подземный паркинг, а утром ее оттуда же и забирает?
«Совсем ненормальный, кто же к нам без лопаты зимой суется? Кто к нам без лопаты придет, тот без лопаты и погибнет», — подумала, наблюдая за его перемещениями, Марина.
Он с силой захлопнул багажник, вернулся в салон, от нечего делать потыкал пальцем в кнопки магнитолы. «Снег кружится, летает и тает…» — старательно выводил женский голос.
И телефон он забыл зарядить. Аппарат, как назло, отключился еще по дороге сюда. И водителя он отпустил — зачем-то решил проявить великодушие, потому что у того жену в роддом увезли. Храбро сказал, что сам съездит, и пообещал, что никому не скажет, — молодой водитель боялся, что его уволят за то, что оставил дорогого гостя без присмотра. А дорогой гость хотел всем показать, что уж здесь-то, на родине, не пропадет и сам черт ему тут не брат. Вот и показал. И сколько сидеть? До весны? А завтра Новый год, в офисе с утра фуршет. Ему нужно будет улыбаться, задвинув на задний план проблемы, пить мелкими глотками холодное шампанское, закусывать его недозрелой безвкусной клубничиной, милостиво брать с подноса заботливо поднесенную тарталетку с черной икрой. Нужно шутить с топ-менеджерами, говорить первый тост, а он тут расселся.
Он снова ткнул пальцем в магнитолу, и «снег кружится» замолчал. Нужно было как-то выбираться. Вроде бы здесь, на участке, какая-то бабка была с лопатой, пойти, что ли, лопату у нее попросить, пока совсем не стемнело? Сторожиха, должно быть. Здесь зимой нормальные люди не живут. Вон большой дом темный стоит, свет только в сторожке. Она ему лопату, а он ей денег даст, чтобы купила себе чего-нибудь к праздничному столу.
Он вежливо постучался и, немного помедлив, вошел:
— Извините, вы не могли бы одолжить мне лопату? Здравствуйте. А лучше продать.
— Вам для согрева или для дела? — безмятежно уточнила Марина, сдерживая смех.
Что он копать собрался? В таких ботинках!
— Не понял, простите. Мне дорогу почистить.
— Если для дела, то километра два до шоссе чистить, а если для согрева, то я вам лучше чаю горячего налью. Заходите.
В полумраке сторожки он разглядел неопределенного возраста тетку, споро кидавшую дрова в жаркое жерло печки. Тетка была в валенках, с накинутым на плечи серым пуховым платком. К ногам его кинулась собака неясной расцветки, дворняжьей породы, принялась шумно обнюхивать, противно тыкаться в руку холодным носом. Раньше, давно, такие псы стаями жили у метро, клянчили колбасу в кооперативных ларьках. Может быть, и сейчас живут, но он много лет не был возле метро.
— На место, Баран! — скомандовала тетка.
Это она кому — ему? Он, что ли, баран? Нет, это собаке. Бежать бы отсюда, но слова «горячий чай» звучали так маняще, и он почувствовал, что до костей продрог. В раздумье он пошаркал ногами о половик, и Марина Львовна, закрыв топку, обернулась. Было невооруженным глазом видно, что тонкая кожа его элегантных ботинок фасона «оксфорд» насквозь промокла, пропиталась ледяной водой, а брюки ниже колена больше не топорщились торжественно стрелками — обвисли под тяжестью налипшего подмерзшего крошева. И на дубленке предательски выступили мокрые пятна, и волосы сбились сосульками.
— У-у-у… — протянула Марина, — никакой лопаты я вам не дам, дорогой товарищ. Раздевайтесь.
— В каком смысле? — испугался он.
Он слышал, что в России бывает опасно, но не думал, что разбоем промышляют тетки. Сейчас натравит на него своего волкодава и ограбит, даже на помощь не позовешь. Только раздеваться-то зачем? Или она, чего доброго, от него интима потребует под страхом смерти?
— В прямом. Я вам носки теплые дам и другие брюки, а ваше пока просушим.
Он ни под каким видом не собирался здесь раздеваться, тем более надевать чужие штаны, но тетка уже решительно шуровала на нижней полке шкафа, где до сих пор хранились вещи бывшего мужа. Марина выудила ватные штаны, в которых Василий когда-то ходил на зимнюю рыбалку, толстые носки из козьей шерсти, достала из-за печки большие валенки.
— Да раздевайтесь же, не стойте столбом, я не смотрю, — сердито поторопила сторожиха, — или вы решили замерзнуть, как генерал Карбышев?
У тетки, наверно, есть телефон, и можно было бы попросить, но он не помнил наизусть ни одного русского номера. Он вздохнул… и разделся. А потом оделся. Жуть. Носки нещадно кололись, валенки были нечистыми, в пятнах, а такие штаны он надевал в последний раз тридцать лет назад, когда в армии служил. И тетка над ним хохочет, согнувшись пополам, потому что штаны и валенки в сочетании с его пиджаком от костюма и белой сорочкой с галстуком — инфернальное зрелище.
— У вас выпить есть? — зло спросил он, почувствовав, что чай ему нынче не помощник.
— Есть. Виски будете?
Марина Львовна пила мало, оттого напитки себе всегда покупала качественные. И бутылку виски она вчера приобрела специально, чтобы себя побаловать. Хорошую бутылку, дорогую, тем более что по итогам года премию большую дали.
— Буду, да.
— Нате, пейте. Пейте скорее, пока совсем не закоченели. Льда предлагать не буду, и так холодно.
Он налил себе виски в стакан, выпил залпом и заметно сморщился. Виски дрянь. Он поднес к свету бутылку, изучил этикетку. «Произведено и разлито в Англии». Что-то не встречал он таких бутылок в Англии, хоть марка и известная. Понятно, это как раз то, что в России ласково именуют «паленкой».
— Вы голодный? Я сейчас что-нибудь закусить соображу.
И он понял, что действительно голодный. Она закуталась в неимоверный платок, сбегала куда-то и вернулась с миской моченой антоновки, солеными огурцами, грибами в банке. Виски моченым яблоком он еще никогда не закусывал. Она доставала из объемистой сумки разные мясные нарезки, твердые колбаски, соленую рыбу, кружками выкладывала по тарелочкам. А хорошо сторожа живут! Каждый раз, когда она проносилась мимо него, он улавливал носом легкий запах пота и еле заметно кривился. Мыться здесь, должно быть, негде бедолаге.
А потом она решила, что темно, и зажгла верхний свет. И будто бы случилось волшебное превращение. Она оказалась никакой не теткой, а довольно привлекательной, молодящейся, вполне ухоженной женщиной. Даже, наверно, младше его.
— Вы откуда такой? — бесцеремонно поинтересовалась она. — Где живете?
— В Англии. — Он старался не говорить «в Лондоне», потому что русских лондонцев нынче в России не очень любят. Хм, и в Лондоне русских лондонцев не очень любят.
— А здесь у вас что, русский экстрим? — Она была чрезвычайно любопытна.
— Нет. Здесь у моей тетушки дача, она попросила съездить, проверить. А то ей приснился сон, что дачу ограбили и сожгли.
Он не стал вдаваться в подробности и рассказывать, что тетушка вынула из него всю душу с этой самой дачей, старой избушкой на курьих ножках. Но тетя Глаша его одна вырастила, в детдом не сдала. Каждый год сидела с ним летом на той самой даче, и он не хотел портить отношения перед праздником. А завтра Новый год, и совсем не будет времени поехать. Нужно было сразу и решительно пресечь тетушкины фантазии, а он захотел отчего-то выглядеть героем. Может быть, оттого, что тетя Глаша не ставила его ни в грош, иначе как спекулянтом и барином не называла.
— То-то я смотрю, вы какой-то весь нездешний, не дачный. Дача-то цела, я надеюсь? А где дом, далеко?
— Цела дача. На Звездной улице, в конце.
— Да что вы! Это где рядом детей едят?
Он вздрогнул и посмотрел на нее, как на душевнобольную.
— Я, когда была маленькой, меня бабушка пугала, что, если буду себя плохо вести, то меня старуха из большого дома заберет к себе и съест, потому что она Баба-яга. Тогда ни у кого заборов не было — так, в лучшем случае из штакетника легкомысленного. А в том доме был забор высокий, сплошной, глухой. Мы с ребятами в щелочки подглядывали. Там какой-то мальчик жил старший, но он с нами не дружил…
— Это я, — неожиданно признался он и сам себе удивился.
Он не хотел этих воспоминаний, никакого лиризма не хотел. Он хотел лопату и поскорее исчезнуть отсюда, а вместо того сидел в чужих ватных штанах и закусывал виски моченой антоновкой. Неплохо, кстати.
— А Баба-яга — это, я полагаю, моя тетя Глаша.
— Ох, простите, неудачно получилось. — Она неловко, смущенно улыбнулась, и он заметил, что у нее на щеках симпатичные ямочки. И еще заметил, что волосы у нее мягкие, пепельные и вьются сами собой, ложатся на лоб колечками. Когда колечек на лбу становится много, она трясет головой и откидывает их в сторону. Давным-давно, в пионерском лагере, он был влюблен в девочку с такими же волосами и даже на полном серьезе считал ее настоящей Мальвиной.
А она заметила, что у него красивые руки и пальцы тонкие, аристократичные. И вовсе он не глянцевый и не рекламный, а самый реальный. Тот мальчик, что жил когда-то в доме на Звездной улице. И жил он вовсе не с Бабой-ягой, а со Снежной королевой. Это же Кай, самый настоящий, только он слишком много лет провел в ледяном замке, выкладывая из ледышек слово «вечность». Его просто надо отогреть, чтобы оттаяло сердце.
И Марине показалось, что все это неслучайно: он, она и канун Нового года. И метель неслучайно, и то, что его машина застряла аккурат у ее калитки. Метель усилится, и грейдер не придет, и никто больше сюда не приедет. А завтра снег стихнет, и она покажет ему свой чудный новый дом, похвастается. Там, правда, сейчас водопровод отключен и канализация не работает, но это ведь не главное, раз в году можно поморозить попу в дощатом туалете, сохраненном как раз для зимних поездок на дачу. Они вместе достанут с чердака коробку с игрушками, нарядят елку, накроют в доме на стол. Марина наденет черные брючки, которые хорошо подтягивают живот, а у него высохнут брюки. Она, правда, вспотела, пока снег чистила, и от нее слегка потом пахнет, но она что-нибудь придумает. И они вместе встретят Новый год. И это будет самая настоящая, главная сказка в ее жизни, та, о которой потом долго-долго рассказывают детям и внукам. С хорошим концом сказка.
Марина Львовна была уверена, что у него нет жены и никого нет, кроме тети Глаши. Что ему до смерти надоели молоденькие дурочки с длинными ногами и силиконовыми сиськами, что ему жизненно необходимо встретить Новый год именно здесь, с ней. Они будут разговаривать, рассказывать друг другу, вспоминать. С ней ему есть что вспомнить, не то что с молоденькими ногасто-сисястыми дурочками. Когда он был молодым и Марина была молодой, дурочки еще даже под стол пешком не ходили, что они могут в нем понимать? Им будет так хорошо, так уютно, а в двенадцать они выйдут на улицу с бокалами шампанского, откроют дверь и впустят Новый год. И загадают желания. А желания у них будут одинаковыми…
Он с аппетитом ел, размышляя о том, что вообще-то нужно хотя бы имя ее узнать. Или зачем? Пусть будет Мальвиной, повзрослевшей и повидавшей жизни. Слово «постаревшей» ему по отношению к ней употреблять не хотелось. Правда, Артемон у нее подкачал. Он понял, что она ему интересна. Почему она здесь одна, зимой? Как выдерживает в таких нечеловеческих условиях? Она ведь не опустившаяся, не алкоголичка, просто, надо полагать, так жизнь сложилась. Ему захотелось узнать, расспросить…
— Привет олигархам! — Без стука открылась дверь, и на пороге возник старик в тулупе и военной шапке-ушанке. Старик хотел еще что-то сказать, но увидел за столом чужого мужчину, изумился и замолк на полуслове, только озадаченно добавил: — Вот такие дела, Баран.
— Что-то случилось, Иван Тимофеевич? — не слишком радушно спросила Марина Львовна.
— Так я пришел тебе сказать, что метель закончилась. Там слышно — грейдер идет. Можешь идти рубильник в доме включать, будет електричество, — добавил в сторону незнакомца за столом: — Здрасте вам!
Он терпеть не мог, когда его называли олигархом. Ругательное какое-то слово, никакой он не олигарх, просто хорошо обеспеченный человек. Или это вообще не про него сказано? А про кого тогда?
— Ох, пойдемте скорее на улицу! — со счастливой улыбкой позвала его Мальвина мягким грудным голосом.
Марина снова накинула на плечи платок, вместе со сторожем выбежала наружу. Почти стемнело, и было тихо-тихо, ни снежинки, ни ветринки. Воздух чистый, густой, хоть ножом его режь и на булку намазывай. То, что она так старательно чистила днем, завалило новым слоем снега, пухлого и рыхлого, словно сахарная вата.
— Твой? — односложно, с опаской спросил сторож, кивнув в сторону кухни, где остался сидеть чужой мужик.
— Нет, — так же односложно ответила Марина. Не хотела торопить события, боялась спугнуть.
— Ну и слава Богу, — успокоился сторож. Ему тот, за столом, исключительно не понравился. Знамо дело, из тех, что на чужой каравай: баба одинокая, с домом, с машиной, уши развесит, и привет! — Ладно, если ничего не нужно, то я пошел.
Когда Марина вернулась, он уже вовсю переодевался. Брюки высохли, но только Марина повесила их слишком близко к горячей печке, и от металлической задвижки на ткани осталась рыжая подпалина. И ботинки почти высохли, но сморщились и потеряли форму.
— Как же вы поедете? — Марина никак не хотела верить в то, что он сейчас уедет. — Вы же выпили, вас милиция остановит на шоссе. Права отберут.
— Да? — Он задумался, и у Марины появился небольшой шанс.
Обычно он не садился за руль выпивши, да он в России вообще за руль не садился, с водителем ездил. Но не оставаться же тут, в самом-то деле! Спать в сторожке? А сторожиху куда? Или сторожиха… Э-э! Стоп! Она, надо признать, симпатичная тетка и хохотушка, эта Мальвина, но не надо до крайностей доводить. Как в страшной сказке: ты меня в баньке попарь, накорми и спать уложи… Исключено. А русских прав у него вообще нет, нечего отбирать.
— Вы носки не снимайте, оставьте, ботинки, должно быть, еще сырые внутри, — предложила Марина, щедро оставляя ему возможность вернуться, носки привезти.
Он вернется завтра, перед самым Новым годом, привезет носки, а еще ей корзину с фруктами и шампанским. И они нарядят елку, накроют на стол, зажгут свечи и встретят Новый год. Так всегда показывают в фильмах, глупых одноразовых фильмах, что крутят на всех каналах в новогодние каникулы. Так положено, так должно быть. На то она и сказка. На то и Новый год!
Он не стал спорить, сунул ноги в шерстяных носках в ботинки «оксфорд». Ботинкам, разумеется, от этого только хуже, ну да ладно, все равно выбрасывать. И брюки теперь выбрасывать, а они от костюма. Ну да леший с ними, могло быть и хуже. Мог тут совсем застрять, а у него с утра фуршет, а после обеда самолет в Лондон. Он захотел взять с дивана дубленку, но обнаружил, что на ней мирно разлеглась собака, которую они почему-то называют бараном. Он нерешительно потянул дубленку на себя, ухватив за рукав, и собака недовольно забурчала, неохотно освободила такую теплую и мягкую подстилку. На сырую дубленку клочьями налипла сиво-рыжая собачья шерсть.
Эх, леший с ними со всеми!
Он вышел из сторожки на улицу, глотнул свежего, чистого и хрустящего воздуха. Глотнул еще раз, расправляя легкие. В свете уличного фонаря снег искрился россыпью бриллиантов, кое-где слегка подпорченный свежими следами двух пар ног: сторожевых и Мальвининых. И захотелось обратно в детство, где можно тайком от тети Глаши есть снежки, представляя, что это мороженое. Где одной из самых больших зимних неприятностей была боль в языке, когда на спор лизнешь металлические качели. Захотелось остаться здесь, спрятаться от проблем, топить печку, носить валенки, есть моченые яблоки…
В спину резко ударило — с силой распахнул лапами дверь зверь по кличке Баран. И боль в спине уничтожила наваждение, вернула на грешную землю.
Он дождался грейдера, который выдернул из сугроба машину, поблагодарил Мальвину с широкой улыбкой. Денег предлагать не стал, почувствовал, что она обидится.
— С наступающим Новым годом. Спасибо, Мальвина.
Она решила, что ослышалась, что он сказал «Марина». Странно, откуда он узнал?
Он попрощался и уехал. Марина Львовна долго стояла на дороге, провожая взглядом тусклеющие светлячки габаритов. Улыбалась и верила, что он вернется.
Милиции на шоссе не было. Он приехал в гостиницу, позвонил тете Глаше, отчитался, что дом в целости и сохранности. Услышал в ответ, что молодец, хоть и буржуй. Потом со смехом рассказал о своем приключении жене, молодой, длинноногой и силиконовой.
— Смешная такая тетка с собакой. Сторожиха, должно быть. Они там вдвоем с каким-то дедком живут. Кажется, вдвоем во всем поселке. Представляешь, у них даже электричество с перебоями. И снег лопатой чистят. Но они такие передовые, виски пьют и балыком закусывают! Она мне дала ватные штаны поносить и валенки, пока мое сохло. И накормила. Я даже денег предложить не решился, вдруг обидится? Все-таки русские хлебосольный народ, добрый. С душой.
— Ты помойся хорошо, вдруг там вши или блохи в этой сторожке.
Жена даже не приревновала, узнав, что он снимал у какой-то тетки штаны. Только двумя пальцами выудила из ботинок шерстяные носки, поболтала ими в воздухе, фыркнула и отнесла в помойное ведро.
— Ботинки тоже выкини и брюки, — попросил он.
— Хорошо. А дубленку можно попробовать в чистку сдать.
— Я ее в аэропорту водителю отдам, пусть отчистит и носит.
Утром он побывал на фуршете, был улыбчив и приветлив. Выпил шампанского, заел кислой клубникой и тарталеткой с черной икрой, а после обеда улетел домой, в Лондон.
Марина нарядила елку, накрыла в доме на стол. Грейдер почистил хорошо, и с самого утра начали подъезжать машины, привозить любителей встретить Новый год на даче. Она уговаривала себя, что он, разумеется, не приедет, все она нафантазировала. Но на каждый звук проезжающей машины выглядывала в окно, а ближе к вечеру несколько раз выходила на дорогу, всматривалась в темную даль. Вроде бы просто так, ноги размять. В десять вечера она надела брючки, которые подтягивали живот, нарядную кофточку, пригласила Ивана Тимофеевича, и они встретили Новый год под телевизор, оливье и полусладкое шампанское. А Тимофеевич еще и к виски приложился, назвал самогоном. У горящего камина Баранкин весело катал носом объеденную говяжью кость.
А в двенадцать они вышли с бокалами на улицу, чокнулись около елки под бой курантов и загадали желания. Тимофеич загадал, чтобы еще годик протянуть и чтобы коленки не болели, а Марина — чтобы все было хорошо. Пусть даже ничего в ее жизни не прибавится, главное, чтобы не растерять того, что сейчас есть. И подумала про него, Кая, и пожелала ему счастья.
И он, выпивая в двенадцать бокал холодного, настоящего брюта под бой Биг-Бена, вспомнил про вчерашнюю Мальвину и пожелал ей счастья.
А хеппи-энд? Как в фильмах, которые крутят по всем каналам в новогодние каникулы? Никакого хеппи-энда, по крайней мере на этот раз. Зима у нас холодная, долгая, темная, полгода почти зима.
Анастасия Манакова. We Three Kings[1]
Золотое марево висело над раскаленной улочкой, переливалось оттенками, издавало тихие звуки, похожие на стрекот ночных сверчков. Издалека Юзефу казалось, что облако жидкого золота — живое. Что оно, подчиняясь какой-то хаотичной внутренней силе, совершает ленивые движения взад-вперед, раскачиваясь, расплескиваясь, словно мед, жидкими брызгами — то лужицей в пыли дороги, то солнечным зайчиком на воротах дома, то стекая по белой стене маленького, давно не крашенного костела причудливыми пятнами и линиями.
Юзефова сестра Бронька в подоткнутой мокрой юбке, тяжело покачиваясь, вышла из ворот с корытом мыльной воды, выплеснула воду прямо в середину дороги. Из-за приходского двора, оглядываясь по сторонам, вышел ксендз Немировский в наглухо застегнутом помятом костюме и шляпе, натянутой в этот теплый день до середины ушей, быстро глянул на чумазого Юзефа, сидящего в тени куста, оглянулся на Броньку и поклонился, как говаривал их покойный отец Адам, «бровями». С начала лета, когда в город вошли оккупанты, ксендзу пришлось научиться держать лицо и, как говорит Бронька, «держаться за Бога двумя руками». В первый же день оккупации на двери костела повисла белая бумажка за подписью коменданта и печатью двух мертвых голов, гласившая о том, что любая просветительская деятельность «в национальном духе» будет караться смертной казнью. Службы прекратились, хор мальчиков, особая гордость отца Немировского, был распущен, воскресная школа закрыта, и все, что оставалось делать в эти странные времена, — молиться за закрытыми дверями в темных домах. Единственное, с чем никто не знал что делать, — это природа, смерти и рождения, безостановочный цикл жизни, который не прекращается ни на день. Отец Немировский надевал свой старый городской костюм, прятал под рубашку требник и четки, натягивал на голову шляпу и, оглядываясь ежесекундно, шел туда, где был нужен, — крестить, соборовать, отпевать.
— Пан Немировский!.. — Бронька тяжело распрямляется, держась руками за поясницу, расставляет свои крепкие ноги, облитые солнечным светом так, что кажутся двумя колоннами. — Дайте ж мне белье, что ли? Я бы постирала, что вы ходите весь пыльный, как я не знаю кто.
Ксендз замирает и всматривается в даль, в мелко дрожащий горячий воздух на горизонте. Где-то там железнодорожная станция, и каждый час тишину разрывают гудки идущих составов, которые ворвались в жизнь города в один день и с тех пор идут безостановочным потоком. Что за груз в этих составах — пока не знал никто, но ксендз каким-то образом чувствовал, что ничего хорошего городу это не сулит. Ни городу, ни ему, ни его такой разной пастве, ни миру в целом ничего хорошего не сулили эти составы, эти звуки, этот запах машинного масла и горящего в топках угля, скрип кожаных сапог, колонны мотоциклов, эти люди, которые вошли на улицы чеканным шагом. В подвале закрытого на амбарный замок костела уже сидели несколько неугодных новому режиму человек. Каждый раз, пробираясь ночью по мощеному двору с мешком скудной пищи в руках, воровато оглядываясь через плечо в гулком отзвуке собственных шагов, ксендз Немировский думал о том, что самое тяжкое в пастырской службе — это, пожалуй, не страх быть убитым, а страх не суметь уберечь то, зачем Господь вообще призвал на эту землю каждого из своих слуг. Страх не справиться с этим долгом довлел над ним, и это приводило его в отчаяние.
— Нет, пани Броня, спасибо. Не хочу утруждать вас, — улыбнулся он, поправил галстук под воротничком и пошел вверх по пустой улице, сутулясь так, как будто не 31 год был ему, а все 70.
— Блаженный какой-то, Езус Мария, — буркнула Бронька, подняла корыто и рявкнула на Юзефа: — А ты что сидишь?!.. Дел нет никаких больше?.. Иди помоги, бездельник.
Юзеф дернул плечом, отвернулся и демонстративно принялся кидать мелкие камушки в стенку. Камушки отскакивали, с нежным шорохом ссыпались в траву, постукивая друг о друга. Бронька махнула рукой и скрылась за воротами.
Черный камушек отскочил от стены, ударил прямо в середину золотистой лужицы солнечного света в белой пыли дороги. Она внезапно зашевелилась и поднялась с земли ослепительным роем трещащей золотыми крыльями мошкары. Рой на минуту завис как будто в середине воздуха — между белой землей и горизонтом, затем вздрогнул и устремился вверх по улице.
Юзеф стоял и смотрел, как далекая фигурка, почти растворившаяся в зыбком воздухе, бредет навстречу черным мотоциклам, а над головой ее сияет и переливается живое золотое облако.
— Бронька!.. Бронька!.. Где штаны мои?..
— Какие штаны, наказание господне?..
— Те, что ты стирала вчера?.. Красные!..
— Зачем тебе красные штаны, ирод?.. Ты что, к цыганам собрался?
Хлопья мыльной пены летят по всей кухне, повторяя причудливый танец снега за окном. Юзеф подпрыгивает на одной ноге, зябко ежась в исподнем, — пока бегал от сестры и мочалки, врезался в сначала в дидух[3] на столе, потом в печь, потом в елку, накололся и начал чертыхаться. Бронька, не оборачиваясь, свободной от теста рукой отвешивает подзатыльник — ах ты ирод, только нехристь черта поминает накануне светлого Рождества Христова. Бронька — она такая. Вся в мать — строгая, хозяйственная, крепкая, во всем у нее должен быть порядок, все на своем месте, включая это самое наказание господне, братца. Иногда Юзефу кажется, что если бы она могла, то сначала два дня стирала бы его, как свои любимые простыни, потом выбеливала, выкрахмаливала, выглаживала бы до сухого скрипа острых сгибов, перекладывала бы лавандой и засовывала, сурово сдвинув широкие черные брови над холодными синими глазами, в большой резной шкаф. И еще кулак показала бы — лежи, мол, не шевелись тут мне. Зря, что ли, сил столько потратила. А он что, он лежал бы — рука у Броньки тяжелая, а характер паршивый, не зря уже двадцать, а она так все в девках сидит. Какой дурак на такой ведьме женится? Хотя все говорят, что Бронька красивая — волосы белые-белые, как льняная скатерть, все в куделях, как у овечки. Но вот характер паршивый, что правда, то правда.
— Что ты пляшешь, ирод? Иди макогон бери и мак тереть начинай!..
Юзеф обреченно вздыхает, тайком утирается углом скатерти и тащится за макитрой. Мак тереть — ненавистное занятие, потому что растереть его нужно в жижу, медленно и вдумчиво, по чуть-чуть досыпая сахару в черную, как смола, маковую кашу. Считается, что тереть мак для рождественских завиванцев[4] и кутьи — исключительно мужская задача. У женщин полно своей работы в последний вечер Адвента — дом украсить, елку поставить, положить под нее подарки для семьи, приготовить постный стол на Вигилию[5] и Гвяздку[6], приготовить заранее пироги и мясные блюда на следующие дни праздника. Мужчины собираются в доме и за долгими беседами трут мак для рождественских угощений, пока вокруг бегают дети, умоляя «дать лизнуть макогона».
Но после смерти родителей их с сестрой осталось только двое, никаких других мужчин в доме нет, поэтому святая маковая обязанность лежит на нем. Вот и приходится долго-долго, пыхтя и сопя, тереть мак, пока Бронька не сунет в сладкую кашу палец и не останется довольна.
Зато после — это Юзеф знает точно — можно быстро натянуть пальто и сбежать на заснеженную улицу, по которой уже потихоньку пробираются маленькие фигурки от дома к дому, разнося последние подарки родне и завершая приготовления. Юзеф упорно трет мак и думает о том, что уже скоро выскочит за дверь так быстро, что Бронькин половник не успеет достать его макушку, натянет на крыльце сапоги и побежит к самому своему лучшему другу — докторовой дочке Мирке. Только Мирка не смеется над ним и не считает дурачком, она-то знает, что Юзеф просто не любит разговаривать, но любит слушать, поэтому слушать Миркины истории, вычитанные в толстых книгах, которыми набит кабинет ее отца, — одно из самых его любимых занятий. Несмотря на то что доктор и его жена с дочерью в костел не ходят, Мирка любит волшебное рождественское время. И уж она точно самый большой мастер рождественских историй — с такими деталями и подробностями, что дух захватывает. И перед глазами становится картинка — как в темном хлеву, сияя мягким светом, лежит в люльке младенец, согреваемый теплым дыханием осла, растерянный Иосиф пытается разжечь костер, а рядом стоит рыжая, конопатая Мирка и восторженно смотрит в глубь времени своими огромными янтарными глазами.
Юзеф успевает выскочить во двор в тот момент, когда сестра еще только тянется к венику — дать ротозею поперек спины, и, скосив на прощание глаза, несколько секунд приплясывает на пороге, впуская в дом длинные языки снежного ветра.
Бронька опускает руку с веником и вдруг начинает громко, заливисто хохотать, всхлипывая и утирая слезы. Нет сладу с эти мальчишкой. Но до чего ж он похож на их отца — такой же молчаливый, твердолобый, как маленький упорный бычок. Как решил — так и будет. И одновременно сколько в нем мягкой силы от матери! Броньке иногда кажется, что он сильнее ее самой, «солдата Броньки», как в шутку называл ее отец.
Она вздыхает, кладет в середину стола охапку душистого летнего сена и накрывает его белоснежной крепко накрахмаленной скатертью, раз за разом задумчиво разглаживая ее ладонями, пока поверхность не становится идеально ровной. Ставит свечу, расставляет миски, ставит поминальную тарелку — в нее Юзеф, единственный мужчина в доме, будет откладывать по ложке от каждого праздничного блюда. Вилки и ножи завернуты в полотенце и убраны в посудный шкаф — в Вигилию принято ставить стулья и тарелки для тех членов семьи, кого уже нет, и убирать острые предметы — чтобы никто из них не поранился. Она придвигает во главу стола старое отцовское кресло и рядом ставит стул, на котором мать провела столько времени за шитьем, накидывает на него ветхую цветастую шаль. Ставит рядом со столом традиционное ведерко — для домашнего скота. Пять минут стоит, задумчиво глядя на фотографию на стене: мать в кремовом платье с высоким воротничком положила руку на плечо отца в старомодном коричневом костюме, ее непокорные кудри стоят прозрачным нимбом над головой. Рядом нахмуренная голенастая Бронька в дурацкой соломенной шляпке и маленький ушастый комочек в чепчике и крестильном платьице смешно растопыривает ручки.
Она идет в комнату, опускается на колени и начинает шепотом молиться. Матери, которая ждет своего Сына, Сыну, который несет в мир любовь, за всех сыновей и матерей, которые ушли и еще придут. И за брата. И за себя. И за этот тихий город, за сумерки Рождества, которые начали опускаться на землю вместе с густым снегом, за огни, которые начали зажигаться, за людей, которые идут на службу и смотрят в небо и ждут появления звезды.
«Сердце Марии, благословенное среди всех сердец человеческих, молись за нас.
Сердце Марии, со Спасителем на кресте распятое, молись за нас.
Сердце Марии, благодати полное, молись за нас.
Молись за нас».
— Господи, а жалостливый он какой. Хромой, кривой, слепой, глухой. Что делать-то будем?
— Ну я даже не знаю. Любить, наверное.
В дверь постучали так, что Юзеф подпрыгнул на кровати, стукнулся об изголовье и буквально скатился с нее. Выбежал в кухню и увидел бледную Броньку в ночной рубахе, крепко стиснувшую руки под материной шалью. Они переглянулись. Бронька замотала головой — мол, не смей! Не вздумай открывать! Я тут старшая! Но Юзеф так же молча кивнул головой — я мужчина. Я открою.
Майская темнота была сокрушительно непроглядной, но, когда глаза немного привыкли, Юзеф разглядел у порога пана Казика, помощника ксендза Немировского. Он был бледен, руки тряслись, и белые манжеты рубашки, виднеющиеся в рукавах пиджака, танцевали, как ночные мотыльки. «Что-то случилось», — сразу поняла Бронька, отодвинула брата, вытянула в темноту обе руки и силком втащила ночного гостя в дом. Потом выглянула, покрутила головой, вслушалась в тишину и аккуратно закрыла дверь.
В кухне она усадила Казимира за стол, открыла посудный шкаф, достала бутылку крепкой сливовой настойки, налила до краев стакан и молча поставила перед ним. Он взял стакан и, стуча зубами о стекло, стал пить крупными глотками.
— Немировского забрали, — наконец выдохнул он в пустой стакан и посмотрел на Броньку.
Она достала из шкафа всю бутылку и поставила ее в середину стола.
— Кто забрал? — спросила, разглаживая руками невидимые складки на скатерти.
— Гестапо, — ответил Казимир и заплакал.
— За что забрали?..
— За то, что отказался облачение снимать. Я совершенно не знаю, что делать, пани Бронислава. Завтра придут за мной. Все знают, что я прислуживаю на литургиях и по-прежнему веду катехизацию. Кто-нибудь им укажет.
Бронька встала и принялась мерить шагами кухню. Потом остановилась, обняла себя двумя руками и о чем-то надолго задумалась — Юзефу даже пришлось ткнуть ее пальцем. Она вздрогнула, взглянула на брата невидящими глазами и вдруг стремительно вышла из комнаты. Через пять минут вернулась с бумажным свертком в руках и положила его на стол рядом с бутылкой.
— Тут деньги, которые мы с братом скопили, их немного, но вам должно хватить на дорогу. И четыре русских рубля золотом, отец нам оставил. Бегите, пан Казик, бегите прямо сейчас. И не оглядывайтесь. И не возвращайтесь.
Через час, нагруженный одеждой покойного Адама Возняка и едой, собранной руками его дочери Брониславы, пан Казимир Заремба уходил из города берегом реки Солы. Он направлялся в Краков, чтобы добраться до Варшавы.
Юзеф лежал без сна, вглядываясь в темноту, как будто в ней должны загореться алые письмена, все объясняющие.
В бывшей родительской спальне на коленях стояла Бронька и плакала, прижимая горячий лоб к прохладному кованому боку кровати.
«Сердце Марии, скорбящим утешение. Молись за нас».
После службы Юзеф все никак не мог выбраться из костела — нарядная Бронька успевала одновременно и целоваться с соседями, и болтать с подругами, и строить глазки усатому Войтовскому, и одновременно с этим крепко держать брата за подол пиджака, чтобы он не удрал вместе со своими дружками Яцеком и Войцеком.
Юзеф топтался на месте, перебирая ногами, как резвый конь, и тоскливо поглядывал на дверь и ксендза Немировского, возвышающегося над толпой прихожан в своем ослепительно-белом одеянии. Скорей бы уже закончилась к нему толпа поздравляющих, тогда и Бронька подойдет поцеловать руку, а это значит, что она разожмет свои цепкие пальцы, и он сможет выскользнуть на улицу, где наверняка его уже ждет Мирка. Наконец, люди начали расходиться по домам, радостные и одухотворенные, с улицы послышались первые песни и звонкий смех, Бронька ослабила хватку, но на ее скуластом лице под сурово сведенными бровями явственно читалось — через полчаса чтобы был дома.
Юзеф вывалился из костела в облаке теплого воздуха и сразу увидел Мирку в ее смешной лохматой шубке, высоких ботиках и кокетливой бархатной беретке на рыжих тугих кудряшках. Она держала в руках огромный бумажный пакет, доверху набитый блестящими глянцевыми апельсинами, и, радостно смеясь, вручала каждому выходящему в церковный двор.
Последний апельсин достался Юзефу, и он тут же начал его есть, не дочистив до конца, выедая солнечную мякоть прямо из горьковатой шкурки.
— Фу, ну и манеры!.. — расхохоталась Мирка и ткнула его в бок острым кулачком. — Ты ешь как дикарь с острова Борнео!..
Юзеф засунул в карман пальто апельсиновые корки — Броньке потом в хозяйстве сгодится, отбежал на несколько шагов, слепил снежок и кинул в нее.
— Ах, так!.. — взвизгнула Мирка. — Ну ладно же, пане, не знаешь, с кем связался!..
Через пятнадцать минут, вдоволь накидавшись друг в друга снегом, они лежали в сугробе, раскинув руки, и смотрели в небо.
— Знаешь, когда вырасту, уеду и стану писателем. Или врачом, как папа, — сказала Мирка, накручивая на палец завиток волос.
— У тебя получится писателем, — сказал Юзеф и вытер рукавом пальто нос. — Истории рассказываешь — закачаешься.
— А ты?
— А я не знаю.
— Смотри, Юзеф, — вдруг сказала Мирка и положила голову ему на плечо. — Взошла ваша звезда.
Дома они уселись за стол, Бронька протянула брату спички, улыбнулась и накрыла его ладонь своей. Юзеф зажег свечу, они преломили оплатек[7] и стали праздновать Рождество в тишине и молчании.
Над городом светила звезда, протягивая лучи к серебристым сахарным крышам. Из труб струился дым, где-то вдалеке лаяла собака. В сугробе рядом с домом доктора, в снежном отпечатке двух тел, осталась лежать бархатная беретка и чуть поотдаль — апельсиновая корка, похожая на завиток волос.
Перед сном Бронька долго прислушивалась к звукам в доме — казалось, что в тишине слышно негромкий говор, басистое бурчание и тихий мелодичный смех. Немного потянуло табаком.
Она улыбнулась, закрыла глаза, проваливаясь в дрему. Кажется, родители остались довольны.
— Я не поеду.
— Надо ехать. Надо срочно убираться.
— Я не поеду, это мой дом.
— Это и мой дом, Езус Мария, собирай свои вещи и помоги мне.
Их выселяли. Выселяли очень быстро. Буквально сразу, как только в город пошли первые составы, стало понятно, что опасения были не напрасны, — немцы забрали военные казармы под концентрационный лагерь, и в нем практически сразу появились пленные. Слухи о нем ходили страшные — один страшней другого, но подлинно никто ничего не знал — к лагерю было запрещено подходить под страхом расстрела. Редкие горожане, попавшие по приказу в него работать, не просто ничего не рассказывали, а вообще оборвали все связи с соседями. Все, что было известно, — что туда привезли откуда-то измученного, непохожего на себя ксендза Немировского, а потом за одну ночь вывезли всех евреев, живших в городе. Тех, кого не успели расстрелять сразу.
Теперь главный упырь, как называла их Бронька (и сразу крестилась), приказал лагерь расширить и забрать под его нужды практически весь город вплоть до Бжезинки.
Бронька с Юзефом держались за родительский дом до последнего — благо он был практически у черты города, но, когда Броньку вызвали в комендатуру и брезгливо приказали убраться, она не стала спорить — жить-то хочется. Прилетела она назад со скоростью ветра и начала бросать вещи в мешки.
— Нет.
Бронька грохнула на пол кастрюлю, съехала по стенке и заплакала.
Юзеф выскочил во двор и почти сразу замер — от ворот к дому ленивым шагом, поскрипывая сапогами, шли два высоких немца в серой форме «мертвых голов». Ему показалось, что воздух вдруг закончился, и тишина стала оглушающей, такой оглушающей, что барабанные перепонки не выдерживали напряжения. Сзади в плечо вцепились пальцы и сжали до боли. За воротами в середине улицы виднелась большая крытая машина.
— Юзеф Возняк?.. — так же лениво поинтересовался один из них.
— А в чем дело? — севшим голосом спросила за его спиной Бронька.
— Никаких вопросов, — ответил второй и снял с плеча автомат.
В этот момент Бронька поняла — кто-то видел, как ночью Юзеф провожал до берега Солы пана Казика, и этот кто-то донес, решив, что мальчик выводил беглого еврея.
— Не смейте!.. — закричала она и выскочила вперед. — Не дам!.. Ему тринадцать лет, он ребенок!..
«Мертвоголовый» равнодушно ударил Броньку кулаком в лицо, и она беззвучно рухнула в пыль как подкошенная. Юзеф бросился на него. «Мертвоголовый» усмехнулся и ударил первым.
Последнее, что Юзеф видел перед тем, как его бросили в набитую людьми крытую машину, — Бронькина безжизненная нога в одном чулке и ботинок, лежащий рядом.
Потом свет погас.
Это место — совсем другое. Улица большая, дома огромные. Здесь холодно, так холодно, что зубы начинают выбивать дробь уже через минуту, сырой ветер пробирается сквозь одежду прямо под кости, минуя кожу. Юзеф разворачивается и плетется домой, едва переставляя покалеченные ноги по скользкому льду. «Поменьше» наклоняется и спрашивает:
— Ты замерз?
Лица ее почти не видно в снежном мельтешении, в сизых сырых сумерках. К тому же Юзеф почти ослеп, оглох на одно ухо и мерит мир тенями разных размеров, остатками запахов, остатком звуков и неуловимыми его глазам движениями. Он вздыхает и втягивает почти замерзшие сопли.
— Горе луковое, — говорит «Поменьше», крепко берет его под мышки и перекидывает через плечо. — Пойдем, отнесу тебя, раз сам идти не можешь.
Войдя в дом, она долго топает модными вышитыми валенками, сбивая снег, сажает Юзефа на лавку. Он сидит и ждет, пока она закончит длинный ритуал собственного разоблачения от одежды и примется раздевать его. Покорно опускает голову, пока «Поменьше» стаскивает с него куртку, поднимает, всматривается в ее лицо почти невидящими глазами.
— Ну что?.. — спрашивает «Побольше», выглядывая из кухни, отирает о передник руки, испачканные мукой.
— Да ну что, погуляли вот. Три минуты. Слишком холодно для него.
Загребая воздух хромыми ногами, Юзеф входит на кухню, садится на пол, привалившись к теплому боку плиты.
— Шел бы ты отсюда, — говорит «Побольше», гремя посудой. — Что за манера сидеть у плиты?.. А если я наступлю на тебя?.. А если упаду?..
Юзеф виновато пучит на нее глаза, но от плиты не уходит. В доме начинает пахнуть едой, и в это время его ничем не заставишь покинуть свой теплый пост.
— Мама!. — кричит из комнаты «Поменьше». — Завтра буду полено печь!.. Сегодня не буду!.. Ночью на службу уеду!..
Юзеф оглядывается на «Побольше» и вытягивается у плиты в полный рост, прислоняясь к ней всем собой. Постепенно становится тепло, живой жар проникает в измученное тело тонкими струйками, растекаясь по мышцам и костям, наполняя его, словно золотистое облако. Запах теста, тонкий запах вина из открытой бутылки, запах снега и машинного масла из приоткрытого окна, запах еловых лап в вазе и мандаринов в большой прозрачной миске. Он проваливается в сон постепенно, словно в яму мягкого матраса, плывет, покачиваясь, в облаке запахов и тепла от горячей плиты, постепенно теряя картину этого мира, и вот уже облако пахнет теплой пылью, золотистой мошкарой, одуванчиками.
«Поменьше» садится на кухонный табурет, вытаскивает зубами длинную тонкую сигарету из пачки, задумчиво смотрит на него, выпуская дым в потолок.
— Интересно все же, что там в этой головенке, правда?
— Мы ничего не знаем о его жизни, наверняка тот еще ящичек Пандоры.
— Безусловно, но все же он хороший пес. Сильный.
— Хороший.
— Интересно, он нас полюбит?
— Не знаю. Но мы его точно полюбим.
— Господи, как же он прожил все эти годы в приюте, в таком страшном особенно, я не могу понять, ведь в лагерях практически. Я вообще не могу понять, как можно бить собаку, особенно такую маленькую собаку, как рука может подняться.
— У него хорошая природа. Крепкая, сильная. Смотри, сколько лет, как его покалечили и испугали, а он все пережил.
— Это да. Слушай, нам надо его как-то назвать. Переменим судьбу. По-моему, он похож на Достоевского. Хотя нет, скорее на Бродского.
— Давай назовем его Иосиф? Нужно дать ему хорошее, правильное имя. Невозможно с такой унизительной кличкой существовать.
— Иосиф Прекрасный или Иосиф Мудрый?.. А может, Иосиф Аримафейский. Хотя скорее Юзеф. Мне кажется, это больше всего подходит.
«Поменьше» берет мандарин, задумчиво чистит, пуская кожуру между пальцев тонкой спиралью, ест его, выплевывая косточки в сжатый кулак. Кусочек кожуры обрывается и падает под стол, остается лежать в углу под ножкой, и, когда «Поменьше» выскакивает из квартиры, как всегда хлопнув дверью, а остальные засыпают, Юзеф прокрадывается на кухню. Долго, шумно нюхает мандариновую корку, пытаясь вспомнить. Но почему-то вместо ясного воспоминания приходят только волнистые линии и тонкий запах волос. Почему-то вспоминается рыжий завиток и ярко-белый. Почему-то ему кажется, что так пахнут девочки-подростки — мандаринами и медной проволокой. А девушки пахнут по-другому. Крахмалом и лавандой. «По запаху. По запаху найду», — думает Юзеф.
Он шумно вздыхает последний раз, перекладывает корку из-под стола в «гнездо» — соседнее от того, в котором спит Старшая Собака, и, прихрамывая, утягивается вдаль по темному коридору. Спать.
Где-то среди ярких огней ночного города «Поменьше» обнимает пальцами четки среди разноязыкой толпы разноцветных городских католиков. Хор поет, плавится и потрескивает в тишине торжественно освещенного храма воск свечей. Священник провозглашает, что Младенец родился, и люди начинают смеяться, плакать, обнимать друг друга, держаться за руки.
Улыбчивые иностранцы на заснеженном до крыш Невском похожи на стаю ярких птиц, принесенную неожиданным ветром из разноцветных стран — жарких, пахнущих сандалом и миром, гвоздикой, дикими мелкими розами. Они тихо что-то обсуждают, склонившись над картой, рядом кучей свалены огромные рюкзаки, сумки, пакеты. Модно стриженный седой мужчина что-то доказывает невесомому даже под ворохом одежды субтильному старику-китайцу, махая рукой вдоль проспекта — туда, где огни сливаются в сплошную линию. Гибкий темнокожий юноша, похожий издалека на молодого Уилла Смита, мерзнет, постукивая себя по бокам ладонями в варежках, любопытно крутит головой, всматриваясь в лица прохожих. В темноте улыбка его сверкает даже на фоне искристого снега.
«Поменьше» улыбается и прячет провода наушников под шарф.
Наконец они разбираются в карте, взваливают на себя вещи и неторопливо уходят, немного пригибаясь под тяжестью груза. Впереди идет старик, торжественно неся в руках свернутую карту, за ним канадский лесоруб — в профиль становится видно, что на щеке, под левым глазом у него татуировка маленького якоря. Юноша идет последним, высокий и стройный, будто на нем нет ни тяжелого рюкзака, ни слоев теплой одежды. Белые кроссовки не оставляют следов в снегу, как будто он его вообще не касается. Проходя мимо, услужливо открывает дверь такси, делает знак рукой: ну что ж вы, мисс?.. Прошу вас.
Над длинным городом стоит яркая звезда. Один луч ее направлен в небо, второй — в крышу дома, под которой, свернувшись калачом, спит собака.
На Большеохтинском кладбище, на каменной лавочке у гранитного памятника в виде большой раскрытой книги, стоит бутылка домашней сливовицы, лежит кусок макового рулета в коричневом крафтовом пакете из модного бара, стоят две граненые рюмки. Маленькая хрупкая Юлька подпрыгивает от холода — очень зябко и страшно ей среди могил в коротком пуховичке, кроссовках и узких джинсах. Не зря она шапку хотела надеть, но как всегда забыла. У Йоса — традиция. Каждый год на католическое Рождество он перекидывает Юльку через забор кладбища прямиков в сугроб, подтягивается сам и сидит час на могиле бабушки, выставив Юльку прыгать от холода за ограду. Что-то говорит, чертит пальцем непонятные слова на белом инее, покрывающем гранит, смеется, песни поет. Рулет каждый год сам печет, три часа перед этим мак перетирает в ступке пестиком. Никому не доверяет эту работу.
Бронислава Адамовна. Говорят, с окраин Освенцима уходила вместе с советскими войсками, которые шли освобождать лагерь. Вышла замуж за офицера Красной армии, уехала в Советский Союз и всю жизнь работала в детском доме. До директора дослужилась. Юлька ее не застала, но суровая была женщина, судя по фотографиям, — белые пушистые волосы кудрявым венчиком над высоким лбом, суровые темные брови, сведенные к переносице, пронзительные синие глаза.
Юлька вздрагивает и начинает подпрыгивать выше. Ей совсем невозможно представить, каково это — жить рядом с лагерем. Под черным небом. Под черными облаками из труб крематория.
В старой, дребезжащей всеми частями машине такси «Поменьше» стягивает теплую шапку, стаскивает с запястья резинку, собирает волосы, откидывает голову назад и думает о том, что этот тяжелый год, наконец, закончился.
— Юзеф!.. Юзеф!.. — Войцек кричит издалека, бежит, придерживая рукой порванный ворот у горла.
— Что случилось?.. Что ты орешь, ненормальный?.. — Бронька вырастает на пороге, как каменная стена. Войцек с разбега бьется головой о высокую грудь под белой вышитой рубахой и застывает, шумно дыша, уперев руки в колени.
— Пана доктора… Стрелили… Мирку забрали… Докторшу…
У Юзефа подкашиваются ноги, и он почти падает, цепляясь за стену. Бронька беззвучно открывает рот, как рыба, пытаясь поймать легкими воздух, но ей это никак не удается, закрывает лицо ладонями. Пан доктор принимал ее, Броньку, на свет божий. И Юзефа. А потом провожал их родителей.
К тому моменту, когда она успевает добежать до докторова дома, во дворе пылает костер из книг. Соседи выбрасывают через окно вещи, деловито вполголоса обсуждая, где чья куча, кому достанется Миркин аккордеон, кому достанется докторшина австрийская посуда.
На самом пороге — ногами на улице, головой на камне, неестественно вывернув длинные руки, лежит пан доктор. Из-под воинственно завитых усов стекает тонкая струйка крови, заливая белую рубашку и желтую звезду, нашитую на отворот франтоватого пиджака. Вопреки приказу — не на рукав. Один коричневый, невидящий глаз смотрит в небо, второй выбит, из ноги торчит сломанная кость.
В середине улицы, рядом с длинной колеей шин грузовика, лежит одинокая крошечная митенка нежно-лилового цвета. Юзеф знает, чья она.
Он садится на корточки, утыкается лицом в бронзовые от загара сестринские колени под подоткнутой юбкой, и тихо скулит.
— Выходить!.. — слышит Юзеф сквозь беспамятство резкий выкрик.
Чьи-то руки мягко трясут его, быстрыми пальцами ощупывают голову. В небытии ему кажется, что это руки сестры, он тянется к ней, зовет: «Броня, Броня».
— Бедный мальчик, — шепчет в темноте хриплый молодой голос, — очнись, очнись скорее, иначе будет хуже.
— Да бросьте вы, Петр, оставьте, нужно выходить немедленно, нас же убьют.
Легкая рука тормошит нетерпеливо — давай, давай. Темнота перед глазами начинает рассеиваться, появляется точка света, растет, становится кругом, все шире и шире, в один момент с громким хлопком круг становится огромным, и на Юзефа обрушиваются свет, звук, движение. Он видит перед собой спины людей, которые прыгают по очереди куда-то вниз и исчезают. Склоненный над ним молодой белозубый парень улыбается — «молодец», давай!
Юзеф, цепляясь ватными руками за дно, встает и, согнувшись, выпрыгивает из машины, не удержавшись, падает. Рядом слышен удар ног о землю, и те же руки подхватывают его, резким рывком поднимают вверх.
— Нельзя задерживаться, иначе тебя искалечат или убьют. Вообще ничего нельзя себе позволять, ни секунды слабости, — шепчет невидимый пока Петр и подталкивает его вперед тем же движением, что Бронька подталкивала его к умывальнику в детстве, — двумя острыми пальцами между лопаток.
Юзеф поднял голову и видит молчаливую колонну мужчин разного возраста, колючую проволоку и парящие в воздухе будки часовых.
Колонна вздрогнула от резкого окрика и двинулась вперед. Юзефа толкнули, и он буквально потерялся в этом марширующем потоке, а поскольку рост не позволял смотреть вокруг, единственное, что ему было видно, — спины товарищей по несчастью. За ними с грохотом захлопнулись огромные железные ворота, и невидимый, но ощущаемый Петр невесело и тихо усмехнулся:
— Конечно, именно работа сделает нас свободными.
Когда они вошли в барак, Юзеф на секунду решил, что снова ослеп или потерял сознание, — такая непроницаемая темень в нем царила. Но глаза почти сразу привыкли, и в тусклом свете, струившемся из слепых грязных окон, он смог рассмотреть длинные, уходящие в даль барака трехъярусные шеренги полок («Для чего здесь полки?..») и какое-то неясное колебание вокруг них. Как будто в проходе, возле каждого нижнего ряда стояли какие-то призрачные… кто?.. растения?.. деревья?.. и какой-то невидимый ветер качал их из стороны в сторону.
Юзеф обернулся и отскочил от двери барака, неумышленно сделав то, чего никогда в своей короткой жизни не позволял себе, спрятавшись за спину Петра. Какие-то неясные тени, плоские призрачные фигуры в полосатых одеждах заглядывали в двери барака, колыхались на пороге. Лица их были грязны, изможденны и напоминали не человеческие лица, а маски — то ли неожиданно страшного Гвяздора, то ли козлоногого австрийского Крампуса.
«Езус Мария!.. — Бронькиным голосом проносится в его голове мысль. — В какой же темный лес занесло Ханселя без Гретель».
В детстве это была их любимая сказка. Правда, уже в середине истории относительно взрослая Бронька начинала хохотать и дразниться, что нормальный парень сразу бы домик сломал и съел. А бабку поколотил. Но ничего, если бы это была история про них, то тут все наоборот — нормальная здоровая девка сломала бы домик и отходила бабку кочергой, пока ее сопливый братец доедает марципановое крыльцо. И так она была убедительна в этом задорном хулиганстве, что Юзеф вырос со звонким ощущением победы — навсегда, вопреки всему и во всем. Во-первых, он и сам кого угодно поколотит, а во-вторых, у Броньки лютая рука.
Внезапно в бараке стало светлее, и Юзеф с кристальным ужасом понял, что все эти тени — люди. Изможденные, измученные, ломкие и сухие, как прошлогодняя трава. Лысые головы, черные глазницы, синие щеки, руки, живущие отдельной от тела жизнью.
Люди колыхались в проходах, люди заглядывали в дверь барака — в их глазах он читал одновременно ожидание, ужас и надежду. Уже потом, спустя время, ему наконец стал понятен этот смысл — ужас встретить кого-то из родных, близких, знакомых; ожидание того же — увидеть хоть одно родное лицо; надежду — вопреки всему.
— Ну что, свиньи?.. — загрохотал из самого дальнего угла голос и каменным эхом покатился по проходам между. — Жрать небось хотите?.. Только устроились с комфортом, а уже жрать хотите?.. Все вы одинаковые, чертовы свиньи. Ленивые, грязные, ни на что не годные, позор человеческой породы. Так вот!.. Жрать вы будете, когда заработаете!.. Потому что только работа делает человека свободным и сытым!
За спиной Юзефа что-то шевельнулось, и он едва заметным движением обернулся назад. Высокий тощий человек в полосатой робе стоял, обессиленно привалившись спиной к стене барака, и длинными ногтями медленно-медленно чесал грудь под рубахой. Весь рукав был покрыт шевелящимися черными точками.
«Вши», — подумал Юзеф. Вшей он в своей жизни не видел никогда — только на картинке в одной из толстых книжек пана доктора.
— Так-так, — грохотал все ближе каменный голос, — что это у нас тут?.. Профессор!.. Здравствуйте, профессор, думаю, что очки вам тут больше не потребуются, потому что с сегодняшнего дня вы будете изучать исключительно науку чистки выгребных ям!..
Раздался удар — так звучит удар топора о дерево, вскрик и звук падения тела.
— Не бойся, мальчик, — вдруг услышал он шепот слева. — Ничего не бойся.
Твердые мозолистые пальцы коротко сжали локоть и отпустили.
— Отец, — зашипел кто-то рядом. — Вы нас всех погубите.
— Он нас не слышит. А мальчику страшно.
— Мне не страшно, — прошептал Юзеф и почувствовал, как по затылку бегут крупные капли холодного пота.
— Если капо[9] услышит, вы прекрасно знаете, чем это кончится!.. — задыхался от страха другой человек, и Юзеф подумал, что такой голос может быть только у маленького, круглого, суетливого толстячка в жилетке, с которой свисает длинная часовая цепочка.
— Строиться!.. — прогрохотал уже совсем близко Каменный Великан, и толпа покорно развернулась, устремившись к выходу.
Человек — не тот, что чесал свою восковую кожу длинными ногтями, а тот, что сказал «не бойся», оказался очень высоким и очень худым немолодым мужчиной, с круглой головой, резко очерченными скулами и высоким лбом. Чем-то он напоминал Юзефу сестру — может, сурово стиснутым в ровную нить запавшим ртом, а может, пронзительными глазами, пристально глядящими из-под широких бровей. Он щурится, как щурится очень близорукий человек, внезапно лишенный очков.
А Каменный Великан оказывается миниатюрным, как женщина, с такими же маленькими руками и ногами, обутыми в хорошие сапоги, ростом не больше тринадцатилетнего Юзефа. Так странно смотрится эта картина — злой, жестокий гном, окруженный сухими, мертвыми деревьями.
— А теперь в зауну[10]. Быстро!.. Данцен!.. — захохотал Каменный Гном. Тут же из рядов выскочили несколько человек, отработанными движениями растолкали заключенных в группы по десять, и колонна двинулась вон из барака.
«Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою. И она скукоживается на глазах, под рукою. Зеленая нитка следом за голубою становится серой, коричневой, никакою. Уж и краешек виден того батиста. Ни один живописец не напишет конец аллеи…»[11] Это он уже выучил — они обе разговаривают. Вслух. Иногда сами с собой. Первое время это доставляло неудобства — Юзефу все казалось, что это они с ним разговаривают. Или со Старшей Собакой — в таком случае он собирал негнущиеся конечности вместе и на деревянных ногах подползал поближе. Во-первых, чтобы быть в курсе, а во-вторых, чтобы этой эффектной скандалистке не доставалось всего внимания. Со временем стало понятно, что этот дом не временный, кажется, именно здесь он и проживет остаток своей странной жизни, поэтому Юзеф начал нащупывать границы и искать правила, но больше пытался придумать свои.
Та, что «Побольше», вслух говорила в основном по делу. Та, что «Поменьше», в основном трещала, как сухой горох на стиральной доске. Чаще всего шепотом непонятными фразами, по ночам с громким стуком колотя пальцами плоский серый предмет с множеством кнопок, похожий на раскрытую книгу.
— Что, грузовичок лупоглазый, испугался?.. — усмехается «Поменьше» и начинает чесать его двумя руками.
Юзеф ворчит, клокочет, булькает, как старый чайник на огне, плюется, чихает. От возмущения такой фривольностью, конечно, но чаще от удовольствия. Пузо чешется, сходят старые корки.
— Ой, ну ладно, не ворчи, а то зенки потеряешь от возмущения, — хихикает она и снова начинает шептать свои странные слова, со скоростью швейной машины избивая дальше плоский серый предмет. Потом оборачивается, пристально смотрит на него и вздыхает:
— Не зря говорят, что вы, мопсы, уникальные собаки, которые от горя чернеют.
Иногда Юзеф как будто вспоминает, но так неуловимо, что мысль теряется в осколках памяти, растворяется, не успев начаться.
— А вот скажи-ка мне, дружочек, — вдруг нарушает она тишину и стрекот, — ты так реагируешь на девочек почему?.. У тебя была семья и в ней была девочка?.. Ты теперь эту девочку ищешь?.. Не планируешь ли ты, случаем, привязать узелок на палочку и пуститься на поиски?.. За высокие горы, за широкие реки, прихрамывая на все четыре ноги и помахивая крючком хвоста?..
Юзеф взыхает и демонстративно отворачивается. «Знала бы ты».
«Поменьше» хихикает и вдруг с размаха целует его в круглый лоб:
— А мы вот тебя не отпустим. Возьмем и не отпустим.
Иногда ему кажется, что они обе что-то заговаривают, зашептывают и завязывают в узелки.
«Дни расплетают тряпочку…»
Есть хочется всегда. Каждую минуту.
Лагерную иерархию он выучил очень быстро. Хочешь жить — молчи. Бьют — молчи. Молчи, когда рвут собаки или рвут кого-то другого. Молчи, выполняя самую тяжкую работу. Молчи, переступая через мертвое тело на пороге барака. Молчи, если понос раздирает кишки. Молчи, если болезненный жар снедает кости. Молчи, если крысы грызут пальцы, а насекомые ввинчиваются в поры, заставляя снимать кожу слой за слоем с себя в чесотке.
Поэтому Юзеф перестал разговаривать вообще.
К концу третьего месяца он уже едва мог таскать ноги, но умереть ему не давали три вещи: знание, что за разделительной полосой женские бараки, и там может быть все еще живая Мирка; где-то там, за красными стенами этого места уже давно похоронили Броньку, и он просто не может сдохнуть не увидев ее в последний раз. И ярость. Тупая, тянущая, как больные кишки, красная ярость. И еще — его любили и жалели в бараке. В этом огромном темном месте, от пола до потолка набитом нарами, на каждых из которых спали втроем, он был самым младшим. Его жалели, как жалеют случайно найденного младенца.
И еще у него появились друзья. Всего два — молодой, несмотря ни на что веселый Петр, как оказалось, советский лейтенант, и суровый близорукий старик-чахоточник, каждую ночь заходящийся в таком кашле, будто легкие разрывали грудную клетку в попытке вырваться наружу, словно упрямые корни дерева. Тот самый, что сказал ему не бояться.
Петр был смелым. Барачные доходяги никак не могли понять, почему он все еще жив, — на рожон он лез с тупым упорством, как будто проверяя своих палачей на прочность. Всех — и черные «винкели»[12], и «мертвые головы», и овчарок, и даже легендарное чудовище, коменданта Хесса, который любил лично осматривать «цугангов»[13].
Сколько раз его приносили в барак полумертвым, но спустя несколько дней, проведенных в бреду, Петр внезапно открывал глаза и, сплевывая длинную кровавую нитку сквозь остатки когда-то белых зубов, держась за стены, выползал наружу, охая, когда сломанные ребра давали о себе знать. Пять минут стоял, жмурясь, глядел на солнце, а потом хрипел:
— Живы будем, не помрем.
Однажды раздобыл где-то сажи и пальцем нарисовал на своем красном «винкеле» профиль усатого мужика с трубкой в зубах. После того как капо прекратили бить его ногами и Петр затих в липкой кровавой луже, расплескавшейся по брусчатке, его куда-то унесли и он пропал на неделю. Потом его внесли в барак на одеяле, положили на второй ярус, и Юзеф подумал, что ночью, пожалуй, спать нельзя — умрет. Но ночью Петр открыл глаза и запел «Наверх вы, товарищи, все по местам», потом рассмеялся и сказал: «Хрен вам, а не коммуниста, собаки фашистские».
Но страшнее всего было за старика. На самом деле стариком он не был, но приехал в лагерь из варшавского Павяка[14], в котором под пытками старели за несколько дней. Старик был францисканским священником, и священником непростым — настоятелем. В лагерь попал за широкомасштабное сопротивление — на территории монастыря Непорочной Девы[15], основанного стариком, монахи не только прятали большое количество евреев и членов Сопротивления, но и вели радиотрансляции, призывающие людей к борьбе, выпускали огромный тираж газеты, передававшейся подпольем из рук в руки, собирали лекарства, переправляли документы для тех, кому нужно было бежать.
Старика «мертвоголовые» ненавидели люто. Избивали каждый день сапогами и заставляли бегом таскать огромные камни, голыми руками чистить выгребные ямы, топили в ледяной воде, снова избивали и сажали в одиночный стоячий карцер, в котором невозможно даже прислониться к стене и сухожилия лопаются от напряжения.
Но сделать с ним ничего не могли. Старик возвращался в барак и снова занимал свое место у выхода — так он провожал в последний путь молитвой умерших и встречал молитвой каждый новый день.
Однажды Юзеф вернулся и нашел старика за необычной беседой. Поджав ноги хитрым вензелем, рядом со стариком на нижней шконке сидел странный маленький круглолицый человек, вместо глаз у которого были две щелочки. Они говорили на совершенно незнакомом Юзефу, успевшему на слух освоить все лагерные языки, наречии.
Позже старик сказал Петру, что маленький человечек — тоже монах, только из Японии. А старик по Японии скучает — ведь там второй его дом, второй Непоклянув, видевший чудо Божье.
Маленький монах Юзефу понравился — он был так же молчалив и наблюдателен и совершенно, совершенно спокоен. Казалось, что ужас, из которого состоял сам воздух в лагере, черный пепел из труб адской топки, в которой ежедневно исчезали сотни людей, не касался его никак. Как будто вокруг маленького монаха был воздушный пузырь. Его не пугала никакая работа, он не страдал от голода, холода и паразитов, отсутствия воды и страшного запаха. Его били, но он вставал уже через секунду, и на теле его не оставалось синяков.
Наступил душный август 1941 года — один из самых страшных для лагеря месяцев. Юзефа перевели работать в «канаду»[16] — сортировать вещи «ушедших в трубу»[17]. Вечером первого дня его работы барак среди ночи подняли по тревоге — один из заключенных пропал. Всех выгнали на площадь перед бараками. Заместитель коменданта Фришц, холеная сволочь с белыми глазами, шагнул вперед:
— Сейчас, свиньи, я преподнесу вам урок. Десять человек вперед. Сегодня вы умрете. Каждый день, пока не будет пойман беглец, я буду казнить десять человек.
«Мертвоголовые» пошли по рядам, выдергивая людей в середину плаца. Юзеф инстинктивно съежился. Растерянные, дрожащие заключенные, которых вытащили, умоляюще оглядывались через плечо на собратьев. Внезапно один из них заплакал:
— Неужели я больше не увижу жену и детей? Что же теперь с ними будет?
Старик вышел из строя и обратился к Фрищцу:
— Господин оберштурмфюрер. Отпустите этого человека. Позвольте мне занять его место.
Фришц усмехнулся:
— Каков ваш номер?..
Старик поднял запястье над головой, словно осеняя плац крестным знамением:
— Номер 16670.
— Ну что ж, номер 16670. Извольте.
Один из «мертвоголовых» швырнул плачущего обратно в толпу, старик шагнул вперед и встал на его место.
Это был последний раз, когда Юзеф видел его живым.
Через два дня Петр заплакал впервые. Он плакал и повторял: «Они все еще живы. Все еще живы». Несмотря на то что само существование какой бы то ни было религии коммунист Петр отрицал категорически и высмеивал старика с его рыцарским служением Непорочной Деве, втайне он им гордился — стойкостью, верой, следованием долгу, спокойной несокрушимой верой в добро, которое, как росток, найдет почву, чтобы пробиться даже в таком месте.
Старик молился и пел, и вместе с ним молились и пели в смертной камере девять человек, один за другим замолкая. Еще через три дня «мертвоголовым» надоело слышать его слабый голос, и лагерный врач вошел в камеру со шприцом[18].
Юзеф прятался за углом здания, на которое выходило узкое окно камеры, обессиленно прижимаясь лбом к кирпичной стене, и сам не смог понять, в какой момент наступила тишина. В какой момент старик замолчал навсегда. Юзеф точно знал, что, если поймают, забьют насмерть, но ему было все равно.
— Хороший был человек, — раздался за плечом тихий голос.
Юзеф обернулся. Маленький круглолицый монах, сдвинув брови почти так же, как это делал старик, не отрываясь, смотрел на зарешеченное окно.
— Хороший был человек. Хорошо переродится, — только сейчас стало очевидно, что речь маленького монаха польская.
И Юзеф, впервые за долгое время, с трудом подбирая слова, заговорил:
— Переродится?..
— Мы верим в то, что человек не уходит навсегда. Любая душа живет так, как прожила предыдущую жизнь. Жил правильно, делал добро — в цепи перерождений достигнет высшего просветления. Жил плохо — будет перерождаться все ниже и ниже, пока не родится грязью. Он был хороший человек. Он уже достиг. А эти люди — нет. Они не родятся даже грязью. Даже камнем. Потому что даже у камня есть душа.
— А я?.. — неожиданно спросил Юзеф.
— И ты. Ты хороший человек. Если достойно завершишь свой путь, переродишься собакой. Многие не любят собак, считают их недостойными, но мы — нет. Собака обладает чистой, верной душой. Хорошие люди становятся божьими (так вы говорите?..) собаками.
— А ты?.. — так же неожиданно спросил Юзеф.
— Я — другое. Цель моего существования в другом.
Сентябрь[19] был теплым.
— Об одном только жалею, — сказал Петр и устало прикрыл глаза. — Что жениться не успел. И что батю не увижу. Один я у него.
Юзеф не жалел ни о чем. Он вспоминал сухой треск преломленного рождественского оплатека, суровые темно-синие глаза под яркими бровями, белоснежное одеяние ксендза, нежный запах воска и ладана, пронзительно-радостный запах апельсина и рыжее облако кудрей.
Через десять часов двери блока 11 открыли. В помещение хлынул солнечный свет, бескомпромиссный, яркий, торжествующий.
В этом торжествующем свете мертвые, вывернутые мучительной болью голые тела казались огромным полотном. Содранные ногти, искривленные в предсмертной муке рты, остекленевшие глаза, сожженная кожа — всего этого не стало, как будто вместе с солнечным светом в камеру спустился Бог и взял всех своих детей туда, где больше нет ни боли, ни страдания.
Внезапно одно из тел возле открытых дверей зашевелилось.
Маленький круглолицый монах сел и погладил по голове мертвого мальчика.
Потом встал и вышел в солнечный свет.
Под утро рождественской ночи все засыпают.
Спит та, что постарше, и с кем-то говорит во сне. Спит хозяин. Спит старшая собака между ними, раскинув широкие уши и короткие лапки, смешно подергивая пятачком носа. Спит та, что помладше, закинув ноги на стену.
Мерно тикает будильник на старинном пианино, светящийся в темноте прямоугольник экрана ноутбука разговаривает с тишиной. С черно-белой фотографии смотрит печально и пристально монах-францисканец Максимилиан Мария Кольбе, святой покровитель трудного века.
Забываются коротким сном три короля. Сон их тревожен и радостен одновременно. Юноша Бальтазар бежит вслед за звездным светом, подпрыгивая и взлетая, забывая о сане и благопристойности. Полы богатого одеяния взлетают и опадают вместе с холодным ночным воздухом вслед за гибким телом, браслеты на смуглых запястьях вторят движению затейливой мелодией. Зрелый Мельхиор ведет под уздцы белого верблюда, груженного благочестивым дарами. Борода Мельхиора умащена драгоценными маслами, выглажена и острижена руками знаменитых брадобреев, но за время пути кудри развились, яркое серебро подернулось инеем белой пустынной пыли. Под левым глазом его, если приглядеться в темноте, видна крошечная татуировка — синий якорь. Каспар, покачиваясь на спине норовистого скакуна, безотрывно смотрит на горизонт в ожидании силуэта белого глиняного домика и двух деревьев, склонившихся в темноте ночи над ветхой крышей. Пальцы его поглаживают самую драгоценную корону мира, но он думает о том, что лучший дар лежит за пазухой пурпурных одежд, расшитых алмазными брызгами и золотыми драконами, — простая деревянная игрушка ослика, выточенная из дубового корня. У ослика печальные глаза и длинные уши. Просто у Каспара десять внуков, и он точно знает, что детям не интересны никакие драгоценности. Глаза старика слипаются, и он дремлет, уронив подбородок на грудь, чтобы сон стал двойным, тройным, многослойным, вечным. Пока дремлет старший из трех возрастов человека, будущее не наступит. Караван так и будет идти вперед, ведомый звездой, а младенец так и будет тихо спать в яслях. И ничего из того, о чем старик Каспар знает, не случится.
Спит Бронислава Адамовна, спит апельсиновая девочка, спит ксендз Немировский, спят Петр и его батя, сложивший голову под Ржевом.
Маленькая собака Юзеф спит в своем небесно-голубом гнезде, и снится ему, что он Иосиф.
То ли Прекрасный, то ли Мудрый, то ли Аримафейский.
То ли просто мальчик.
Михаил Шахназаров. Дереникс
Неон медленно скользит по заснеженным холмам открыточных пейзажей. Местечко называют польской Швейцарией. Летом все в зелени. Осенью пригорки укрыты багряно-желтым гобеленом. Именно осенью у меня появляется желание купить здесь небольшой домик. Закурив, медленно отпиваю из никелированной фляжки. Роберту это не нравится. Снова не повезло со жребием. Перед каждой поездкой мы подбрасываем монетку. Вне зависимости от того, на чьей машине отправимся в путь. Угадавший ведет авто до Белостока, или, как говорят поляки, — Блястока. Менее удачливый садится за руль по отъезде в Ригу.
В Белостоке расположены холодильники Януша. Гигантские свиные мавзолеи. Латыши давно распродали всех породистых свиней. Через несколько лет принялись закупать мясо в Германии и Польше. Пересекая границу Латвии, туши глубокой заморозки тут же становились контрабандой в особо крупных размерах.
Фуры выйдут из Польши через пять дней. А через шесть часов наступит Новый год. Я еще раз поднес к губам узкое горлышко фляги. Роберт увеличил скорость. Нервничает… Хороший знак. Роберт становится менее разговорчивым. А для меня настоящее счастье не слышать голос Роберта. Как для него — не слышать мой голос. Он считает меня позором нации. Не знаю язык, игнорирую хаш. И не развожусь, чтобы жениться на армянской девушке. Хотя сам Роберт взял в жены девушку из белорусской деревни. И он не устает повторять, как хорошо она знает свое место в доме. Роберт тоже из деревенских. А говорит, что коренной ереванец. На этих словах буква “р” в его исполнении сильно тарахтит. Сильнее, чем у говорящих попугаев.
С Робертом меня познакомили. Сказали: есть земляк с отлаженным бизнесом. Земляку не хватало оборотных средств и надежного прикрытия. У меня были деньги, два на корню продавшихся мента в чине. А еще — полное отсутствие желания платить налоги. Но то, что наш союз с Робертом не будет долгим, стало ясно при первой встрече. Глубокие погружения мизинца в волосатые ноздри заставили морщиться. А уверения в том, что настоящую любовь я познаю благодаря гродненским проституткам, которыми кишит Белосток (он так и сказал — «кишит»), окончательно убедили меня в нежелании Роберта хотя бы казаться чуточку интеллигентнее. Но мы ударили по рукам и налоговой системе республики.
Когда до польско-литовской границы оставались считаные километры, фары выхватили силуэт автоматчика. Он стоял рядом с небольшим автобусом. Взмах светящегося жезла заставил Роберта билингвально матернуться:
— Кунем ворот! Это еще что за мудозвон?
— Польский Дед Мороз. Гжегож Пшебздецки, тля! Ждет тебя со свинцовыми фляками.
Боковое стекло медленно сползло вниз. Отдав честь, польский воин наклонился. Обшарив глазами салон, выпалил:
— Гасница ест, пан?
— Была, — отвечаю. — В Блястоке. Гасница «Кристалл». Вернее, это… отель «Кристалл».
— Нье, пан. Гасница, гасница! — повысил голос военный.
— Да я-то понял, что гасница. Не видите, пан, домой едем. А гасница осталась в Блястоке. Сзади гасница «Кристалл» осталась, — указал я ладонью за спину.
— Нье, пан! Гас-ни-ца, — произнес поляк по слогам.
— Do you speak English?
Выучить английский натовец не успел.
— А по-моему, он огнетушитель просит. Но у меня его нет, — полушепотом проговорил Роберт.
— Да я и без тебя понял, что огнетушитель. Ну нет и нет. Сейчас этот славянский рейнджер отведет тебя в лесные чащобы и расстреляет, на хер. За несоблюдение правил пожарной безопасности в польских лесах.
Мой нетрезвый смех окончательно вывел Роберта из себя. Назвав меня идиотом, он плюнул. Забыл, что не на улице. Слюна потекла по сердцевине руля, украшенной известной эмблемой. Потомок жертв Сусанина предложил Роберту выйти из машины и препроводил к автобусу. Вернулся мой компаньон минут через десять.
— Сколько? — спрашиваю.
— Сто баксов. Суки…
— Краковяк-то хоть станцевали?
— Хватит умничать! — заорал Роберт. — Меня дочь дома ждет!
— И жена Оля. Грозная и непредсказуемая жена Оля… И орать ты будешь на нее, а не на меня!
Мою жену тоже зовут Оля. Большие глаза, пшеничные волосы, такие же мозги. Как и у меня. Человек в здравом уме не позволит себе такого брака. Анна назвала Ольгу дворняжкой, сказала это, когда я вставал с постели. Конечно же, пришлось Анну осадить, но она права… А я всегда жалел и подкармливал дворняжек. Псины отвечали радостным поскуливанием, виляя хвостами. С людьми не так.
Поляков мы прошли споро. Я протянул служивому флягу, провоцировал выпить за Новый год и процветание Речи Посполитой. Он с улыбкой отказался, пожелав счастливой дороги. Машина плавно тронулась к литовскому КПП. Взяв у Роберта документы, я направился к небольшой будке.
Внутри сидел тучный пунцовый мужчина. Страж границы напоминал борова, втиснутого в матерчатый домик для кошек. На левой груди пузана висела табличка с фамилией Козлявичюс. Жизнь сталкивала меня с тремя людьми, носящими фамилию Козлов. Не считая знатока из телевизора. Все трое заслуживали туннеля скотобойни.
Медленно листая мой паспорт, таможенник изрек:
— Ну вот и приплыли, господин Аракелов.
Не сказать что я испугался. Скорее, расстроился. У меня отберут модное кашне, тугой ремень и шнурки от новых итальянских ботинок. В КПЗ не нальют. Там даже нет радиоточки, по которой можно прослушать звон бокалов. Да и Оля пахнет приятнее, чем клопы.
— В смысле — «приплыли», господин Козлявичюс?
— Как приплывают, так и приплыли, — неприятно усмехнулся литовец с русскими корнями.
— Ну приплыли так приплыли. И за что, если не секрет?
— Не за что, а куда. В Литву приплыли, господин Аракелов! В Литву! Шуток не понимаете?
Вот сука, думаю. Я бы тебе приплыл. Доху на твою хрячью тушу натянуть да в полынью с морозостойкими пираньями бросить.
— Хорошие у вас шутки, господин Козлявичюс. Небось в Советской армии прапорщиком послужить успели?
Мне не стоило произносить этой фразы. Разве что про себя. И виски здесь ни при чем. Это несдержанность и врожденная тяга к конфликтным ситуациям… Козлявичюс надул и без того пухлые щеки. Ничего не ответив, принялся за паспорт Роберта. Меня так и подмывало сказать: «Сейчас вы одновременно похожи на козла и бурундука. Причем беременного».
— А где Дереникс, господин Аракелов? — ожил таможенник.
— Огнетушитель, что ли?
— Какой огнетушитель? — процедил Козлявичюс.
— Неподалеку отсюда нас остановили поляки. Гасницу спрашивали. Гасница по-польски — огнетушитель. Может, дереникс это огнетушитель по-литовски?
— Хм… Странно, Аракелов. Очень странно… Здесь русским языком написано: Дереникс Вартанянс, — он развернул ко мне паспорт Роберта.
Написано было, конечно же, не по-русски, а по-латышски. Но написано именно то, о чем говорил Козлявичюс.
Метнувшись к авто, рванул дверцу:
— Роберт, ты что, тля, Дереникс?
— А че? Не знал, что ли? Только не Дереникс и не тля. А Дереник. Я же тебя Артемс не называю.
— Баран, — просипел я.
— Дереник, а не баран. А баран это ты.
Цепочка «гасница — Козлявичюс — Дереникс» приобрела очертания дурного знака. Я подбежал к будке:
— Господин Козлявичюс! А вон Дереникс! Вон, гляньте! Лицо вам свое с удовольствием показывает.
К лобовому стеклу вытянулась огромная голова Роберта. Из-под черных густых усов проглядывала улыбка.
— На Сталина похож, — бросив взгляд в сторону машины, проговорил Козлявичюс. — Сталин бабку мою в Сибирь выслал. За мешок картошки выслал мою бабушку Аудроню в Сибирь. Там она и померла. Деда они раньше в расход пустили. Сволочи…
— Да не то слово, — поддакнул я. — Просто негодяи без чести и совести. Но Дереник — он добрый. Тот случай, когда внешность обманчива. Его даже собака и теща больше, чем жена, любят.
— Может быть, может быть… Но странно все как-то получается. Шутка моя вас напрягла. Прапорщиком «красным» обозвали. Едете в одной машине и не знаете, как земляка зовут. Тот вообще на тирана похож, который мою бабку Аудроню в Сибирь выслал. Какие-то вы, ребята, левые.
Ну, то, что мы ребята далеко не правые, ясно было и без резюме Козлявичюса. Может, поэтому все мои оправдания выглядели по-детски. Я говорил, что мы честные латышские армяне, и нам не терпится положить под елку подарки, которых так ждут наши плачущие дети. Что в баскетболе для меня не существует другой команды, кроме «Жальгириса», а «золотой» состав клуба я помню до сих пор наизусть. Даже уверения в знании истории рода Гедиминовичей не смогли убедить Козлявичюса изменить решение. А решение говорило о том, что Новый год нам дома справлять не придется.
— Повторяю: машину — на тщательный досмотр, господин Аракелов.
— То есть?.. То есть здравствуй жопа Новый год, господин Козлявичюс, — сказал я, достав фляжку. Терять было нечего.
Мне стало жалко Дереникса — Роберта. «Мерседес» надежен, крепок, как автомат Калашникова. Но автомат может собрать и разобрать даже хорошо выдрессированный примат. А проделать эту операцию с «мерседесом» по силам только немецким специалистам. Во всяком случае, без нанесения ущерба автомобилю…
Известие о внеплановом техосмотре с последствиями придавило Дереникса к рулевой колонке. Меня предательски покидал хмель. Пока мой компаньон отгонял машину в специальный бокс, я успел сходить в магазин duty free. В пакете булькали две бутылки виски, литровая «кола» и коробка шоколадных трюфелей. Кушать мне в этот вечер хотелось только виски.
После визита в бокс Дереникс выглядел еще подавленней. Сразу попросил выпить. После трех больших глотков, сделанных из бутылки, направился в сторону будки с Козлявичюсом. Он клялся мамой, что всего этого так не оставит. Указывая на меня, грозился, что я подключу «каунасских» и «вильнюсских». В эти мгновения подумалось, что он такой же идиот, как живой шлагбаум в виде Козлявичюса. В финале сцены Дереникс поклялся могилой дедушки, что Козлявичюса найдут и силком превратят в гомосексуалиста. Пришлось вмешаться. Извинившись, я оттащил дебошира в сторонку:
— Дереникс, прекрати буянить. Будь романтиком. Новый год на государственной границе братской республики! Всю жизнь помнить будем. Прекрати, Дереникс!
— Черт, прекрати называть меня Дерениксом! Меня под елкой любимая дочь ждет!
— Под елкой? Дочь? Дочь под елкой?.. Я тебе больше не дам виски, Дереникс. Тем более из горла.
В кармане заботливого отца заверещал мобильный. Сначала Дереникс говорил с дочерью. Объяснял, каким тяжелым выдался вояж папы-контрабандиста. Рассказывал, как папа устал и поэтому приедет с подарками только завтра. Что девочка передала трубку Оле — я понял по мимике Дереникса. Несколько раз он повторял слова «проблемы» и «сюрприз». Но Ольга не спешила сочувствовать проблемам и была равнодушна к сюрпризу.
— Вот сучка! Я ей правду говорю, а она талдычит, что мы по проституткам с тобой гуляем.
— Да я слышал.
— Что ты слышал?
— Слышал, как она тебя колченогим чудовищем обозвала, — я начал хохотать. — И, судя по всему, с места, которое она так хорошо знает.
Звонок от моей супруги раздался, когда мы сидели в небольшом кафе при терминале. Почти все столики были заняты дальнобойщиками. В зале громко играла музыка. То и дело раздавался смех. Я вышел на улицу. Пляски снежинок под матерные тирады Ольги смотрелись убого. Она кипела от злости: в магазинах Белостока не оказалось плаща белой кожи. Лучшая реакция — молчание. И я молчал. Оля продолжала орать:
— А теперь слушай! Я стою на подоконнике. Ты слышишь меня? Я стою на подоконнике, и меня уже ничто не остановит. Ты слышишь, ублюдок?
— Слышу, конечно. Слышу и жду.
— Ну! Ну скажи, скажи! Чего ты ждешь, подонок?
— Жду, когда ты об асфальт наконец треснешься.
КПЗ удалось избежать. Чокаться под бой курантов с Ольгой не придется. Дереникс в состоянии алкогольного грогги обычно спит. То есть и вправду романтика. Романтика свободы.
Когда я предавался этим мыслям, из будки вышел Козлявичюс. Мне захотелось его поздравить.
— Господин Козлявичюс! — закричал я. — Желаю, чтобы в наступающем году люди стали честнее! А еще — чтобы через этот КПП не прошло ни одного контрабандного груза!
Такие слова, адресованные таможеннику, сродни пожеланию тотального безденежья. Козлявичюс остановился. Улыбнувшись, покрутил у виска пальцем:
— И тебе того же, честный латышский армянин!
Пока я общался с Олей и поздравлял Козлявичюса, Дереникс успел познакомиться с пьяным водителем грузовика.
— Наш земляк, — представил он знакомца.
— Тоже латышский армянин? — спрашиваю.
— Нет. Латышский латыш. Висвалдисом зовут. Висвалдис, а это Артем.
Мы пожали руки, выпили за знакомство.
— Ну че? Оля опять грозится вены перерезать? — с ухмылкой поинтересовался Дереникс.
— Она поняла, что это звучит неубедительно. Оля штурмует подоконник. И лучше перескочить на другую тему.
Висвалдис предложил выпить за добрый путь и ровный асфальт. Делал губами пузыри и читал стихи Райниса. Есенина я читать не стал. Чувствовал — не оценят. Дереникс подмигивал полной барменше. У окна шел турнир по армрестлингу. Было слышно, как принимаются ставки. В зале появился Козлявичюс. Жестом пригласил меня на выход. Уловить запах спиртного я был уже не в состоянии. Но мне показалось, что глаза литовца блестели.
— Слушай, Аракелов. Я тут посоветовался со сменщиком. В общем, хочешь Новый год дома встретить?
— Не сказать что горю желанием, но в принципе можно.
— Вот и хорошо. Ты ж понимаешь, Аракелов, что если «мерсик» сейчас по всем правилам разберут, то его уже и на конвейере в Германии как надо собрать не смогут.
— Конечно, понимаю. У знакомого ваши латвийские коллеги новый «мицубиши» разобрали. Он его потом казахам продал. До сих пор благодарит Господа, что казахи не мстительные и не злопамятные.
— Ну вот видишь. Ты сообразительный. Штука баксов — и все невзгоды останутся в уходящем году.
— Издеваетесь, господин Козлявичюс? Дереникс уже с каким-то пьяным водителем грузовика братается. Я по пьяни гонять люблю. А мне всю ночь цыгане, танцующие на чернобыльском саркофаге снились. Два трупа на вашей совести будут. Не могли раньше предложить, пока Дереникс трезвым был?
— И так тебе плохо, честный латышский армянин, и так плохо. Сам не знаешь, чего хочешь.
Садиться за руль не хотелось. Дорога скользкая. На машине с таким движком ехать медленно — просто грех. Вспомнив считаные метры, которые не дали мне влететь под фуру на скорости в сто шестьдесят, от идеи порулить я отказался.
— А у вас же эвакуатор должен быть, — говорю.
Мы сторговались в небольшой комнатенке. Добрая воля Козлявичюса обошлась в семьсот долларов. Водитель эвакуатора Редас согласился домчать до Риги за четыреста баксов. Я разместился в кабине. Попивая виски, закусывал трюфелями. За спиной раскачивался «мерседес» со спящим Дерениксом. Когда до наступления Нового года оставался час с небольшим, мы пересекли границу Риги. Созвонившись с друзьями, попросил Редаса высадить меня в центре. Я брел по пустынным улицам и с улыбкой смотрел на горящие в окнах свечи…
Мы славно справили Новый год. Через два дня я появился дома. В красивом пакете лежал белый кожаный плащ. Ольге он не понравился. А я и не расстроился. Просто знал, что и Ольга, и плащ, и Дереникс — все это осталось в прошлом.
Улья Нова. Кто твой ангел?
Маленькая часовенка была закрыта. Анечка несколько раз подергала железную ручку черной двери: «Заперли, опоздала». Ни тебе Рождества, ни свечки, ни шоколадных с позолотой икон, ни баса батюшки. Черная запертая дверь, снежок, темные окошки. Рождество случилось.
Анечка заспешила домой. Но метро тоже уже закрылось, пришлось ловить попутку. Она долго стояла на обочине. Мимо проносились машины. После каждой проехавшей становилось холоднее. И город окутывала ночная зимняя грусть. Наконец притормозила копейка, а подробнее их Анечка не различала. В салоне было темно и сильно накурено. Водитель в мятой кожаной кепке, похожей на чайный гриб, прохрипел, что в честь Рождества денег не возьмет. Так уж и быть, довезет, не обидит. Так он сегодня решил. Машина, а в ней Анечка полетели по заснеженным пустынным улицам. Было странно, но Анечка не возражала.
Усталая от того, что в последнее время постоянно приходилось куда-то спешить и все равно не успевать вовремя, что люди вокруг требовали внимания и жалости, что жить почему-то становилось все тяжелее, Анечка нахохлилась в гнездышке меховой шубки и совсем скоро заснула. Машина продолжала скользить по темному городу. Повсюду мерцали гирлянды, звездочки, разноцветные новогодние лампочки и неоновые снежинки.
Когда-то Анечке хотелось верить в ангела. В те времена ангелов в ее жизни не было, а намеренный поиск приводил к неприятностям. Анечка пыталась выяснить у разных знакомых, какое должно возникнуть чувство, когда ты впервые встречаешь своего ангела на улице или когда ангел укрывает тебя крыльями от беды. Ей очень хотелось знать, что происходит, когда ангел неслышно пролетает под потолком комнаты, освещая своим теплым сиянием темные уголки и, вдохнув сон, ускользает в форточку.
Одна женщина в очереди сказала, что все свыше должно внушать страх. Это разочаровало Анечку, потому что она не любила бояться. Старушка-вахтерша призналась, что лишь однажды за всю свою жизнь видела ангела. Это случилось на Черном море, вечером. Ангел тихо прошел по маленькой комнатке пансионата. Старушка-рассказчица в то время была еще молодой незамужней девушкой, и она спросонья вся затрепетала от счастья. Но настоящего счастья в ее жизни никогда не было — так, отдельные проблески, блестки. Бывший Анечкин парень утверждал, что видит ангелов довольно часто, и как-то раз даже сумел дотронуться до мягких, прозрачных крыльев одного из них. Но они все равно расстались прошлой весной — просто так, просто любовь закончилась.
Однажды Анечку попросили присмотреть за трехлетней племянницей. Анечка читала книжку, а маленькая девочка ползала по полу, разбрасывала кубики и заводила свои квакающие и булькающие музыкальные игрушки. Потом вдруг маленькая девочка затихла, уставилась в черное незанавешенное окно, долго смотрела туда и сияла теплой, счастливой улыбкой. Анечка отложила книжку, подошла к окну, осмотрела улицу и спящее под черным пододеяльником небо. Но ничего и никого там не нашла. Видимо, ангел уже улетел. Или он был предназначен только для маленьких девочек и не хотел показываться на глаза взрослым.
Сейчас Анечка дремала в машине, покачиваясь из стороны в сторону, свет фонарей и фар освещал ее лицо — редкие реснички, пухлую щечку и уголок рта, утопающий в сером мехе шубки.
Анечке снилось, что она — тоже маленькая бревенчатая часовенка, отстроенная добрыми людьми у дороги, в глухой тайге. Только одна бумажная иконка и еще треножник на три свечки — больше ничего там внутри и не было. Иногда редкие снежинки прорывались внутрь через трещины купола и медленно опускались к полу, мерцая в сумраке. Потом однажды в темноте послышался настойчивый стук. Кто-то отворил тяжелую железную дверь, вошел, принеся с собой вьюгу и завывающий ветер, пахнущий заиндевелой хвоей. В темноте ничего не было видно. Ни лица, ни одежды. Только черная глыба человека и его порывистое дыхание, клубящееся на выдохах паром. Он достал из кармана коробок спичек, неуклюже уронил, ругнулся, тут же поспешно перекрестился. Он взял с полки у стены свечку, зажег, поставил. Долго рылся в карманах, не нашел монетки. Постоял, поклонился, вышел. У него за спиной были крылья.
Во сне Анечка улыбнулась. Было радостно, словно хор в ее душе пел рождественские гимны. Они ведь знакомы, просто она не догадывалась, что он — ее ангел. Ей сразу стало трудно жить, узнав того, кто зажег эту свечку в маленькой таежной часовенке, в ее темной душе. Зато ей теперь стало светло от простоты решения, чудно вспоминать всю свою прошлую жизнь и то, сколько раз она проходила мимо него, не замечая.
Теперь, во сне, Анечка испытала страх того, что свыше, о котором когда-то говорила ей женщина в очереди. Теперь, во сне, Анечка боялась нарушить расстояние, разделявшее их. Она удивилась: оказывается, это так ответственно — знать своего ангела, быть рядом и никогда не коснуться его крыльев, его ладони.
Теперь она знала, что у ее ангела совсем не такие тонкие пальцы, как рисуют на иконах. У него обыкновенные, даже чуть грубоватые руки. Анечка была уверена, что, пока он присутствует где-то рядом, она не сможет быть злой, но все равно никогда не сумеет околдовать его. Во сне она размышляла о девушке, которая была так прекрасна и чиста, что ангел не сумел удержаться, и на земле родился их сын, от которого ведет начало весь ангельский род, огромное белокрылое воинство. Теперь Анечке было тепло, ведь она знала: где-то в закоулках города, в подвале, в подсобке, на узенькой кушетке охранника, прикрытый драповой курткой, спит ее ангел. Веки скрывают цвет его глаз, но она знает — они серо-синие, как осенняя озерная вода.
Анечка не могла знать только одного: той часовенке в глубине тайги было около трехсот с лишним лет. Стены часовенки — древние, изъеденные жуками-короедами сосновые бревна. Та свечка горела медленно, нагреваясь от пламени. Та свечка постепенно размягчилась, накренилась, согнулась, упала с треножника на деревянный пол. Пожар занялся мгновенно. Сгорела бумажная иконка. Занялась стена. Вскоре таежная дорога озарилась неугомонным пламенем. Языки огня плясали на фоне черных стволов тайги, снега и ночи.
— Приехали, красавица, — прохрипел водитель, — твоя остановка.
Ответа не последовало. Ни звука, ни шороха. Он оглянулся. На заднем сиденье никого не было. Пассажирка в шубке исчезла. Водитель замер. Немного растерялся. На всякий случай еще раз внимательно оглядел заднее сиденье от правой до левой двери. Потом пожал плечами и почему-то подумал, как же легко ошибиться, как же легко все на свете перепутать. Он-то намеревался сегодня, в Рождество, довезти кого-нибудь до дома и не взять ни копейки. Это был такой особый рождественский дар. Он был уверен, что разговор со всеми, кто свыше, — это добрые дела и щедрые поступки. Водителю было очень страшно забирать свой повторный анализ из больницы. Теперь он сокрушался: наверное, надо быть смелее, как-нибудь обходиться без всяких суеверий и дурацких сказок. В ту ночь он больше никого не подвозил ни за деньги, ни за надежду. Расстроенный, притихший, водитель «копейки» неторопливо рулил домой, от Профсоюзной — в Орехово. По дороге он решил на всякий случай ничего не рассказывать жене и сыну. Просто умолчать об этом странном происшествии, как будто ничего не было. Он ехал, на дороге было очень мало машин. А над городом кружили сиреневые ангелы снегопада и черные крылатые лошадки рождественской ночи.
После праздников водитель все же набрался смелости, доехал до больницы, забрал свой повторный анализ. Ничего не понял в закорючках и росчерках. Выслушал врача. Впервые с осени выдохнул с облегчением: «Спасибо вам, доктор! Ну и хорошо — еще поживем». Все случившееся было таким обычным, будничным, как будто иначе и быть не могло. Правда, уже в машине, выезжая из больничного двора на шоссе, водитель все же улыбнулся своему доброму рождественскому ангелу в серой шубке. Никогда ведь не знаешь, кем эти ангелы прикинутся в следующий раз, кем покажутся со стороны. И на всякий случай водитель прошептал: «Спасибо, еще поживем!»
Наталья Корсакова. Приходите выпить чаю
Город спал. Настя чувствовала эту до слез обидную очевидность сквозь зыбкую полудрему, которая никак не хотела превращаться в сон. Где-то там горожане, измотанные подготовкой к Новому году, крепко спали в теплых квартирках с наряженными елками, а она голодным медведем тревожно ворочалась в кровати, мечтая хоть о коротком забытьи.
Неоновые кирпичики индикатора часов жизнерадостно высвечивали: три сорок, тридцать первое декабря. И это в субботу, когда можно спать и спать, не заботясь о пробуждении. Но по какому-то несправедливому закону мироздания именно сейчас мозг был свеж, ясен и переполнен идеями. Настя отмахивалась от них, старательно и глубоко дыша, как советовали в упражнениях по борьбе с бессонницей. Мысленно рисовала огромный квадрат Малевича, вглядывалась в беспросветную тьму, пытаясь угнездиться в ней и незаметно для себя отползти в царство Морфея.
Но вместо приятной темноты квадрат вдруг высвечивал то мигреневый залом бровей начальницы отдела Селены Викторовны, вечно жующей что-то соблазнительно пахнущее, но как назло имеющей осиную талию и хрупкую конфигурацию. То неприятно ярко проявлялось пятно от пролитого на юбку шампанского, которое в действительности было гораздо меньше и почти незаметным. То возникал в полный рост Арефьев, посредственный менеджер с бездной амбиций, в которых утопали все его благие намерения.
Тренькнул и тут же угас звонок домашнего телефона. Настя дернула за ниточку торшера и изумленно уставилась на аппарат. Странно, никто из ее сослуживцев и знакомых не знал этого номера. Общение как-то само собой свелось к коротким диалогам по сотовому. Телефон, словно выдержав драматическую паузу, защебетал вновь.
Она поднесла трубку к уху, прислушалась к едва слышному шелесту на линии, словно там осторожно разворачивали одну бесконечную конфету.
— Слушаю. — Опять получилось тоненько и совсем несолидно. Ну и пусть, нахмурилась она, раздосадованная тем, что опять ее, наверно, примут за ребенка.
— Здравствуйте, — незнакомый мужской голос с приятным бархатным тембром был негромок и деликатен. — Анастасия Сергеевна Симохина?
— Здравствуйте, — она слегка откашлялась, чтобы придать себе побольше вербальной взрослости. — Да, это я.
— Предприятие «Легкий момент» беспокоит. Хочу напомнить о доставке.
Настя покосилась на открытый ежедневник. Восклицательных знаков, символизирующих срочное и важное, нигде не стояло. Значит, она ничего не забыла.
— Это ошибка. Я ничего не заказывала.
— Озерная семь, квартира сто тридцать шесть? — не теряя жизнерадостности поинтересовался незнакомец.
— Верно.
— Вот видите. Значит, все правильно. Итак, пройдемся по списку, — бархат в голосе усилился и ей показалось, что еще чуть-чуть — и незнакомый собеседник замурлыкает. — Жираф по кличке Ульрих, самец, рост пять метров пятьдесят семь сантиметров, вес девятьсот восемьдесят три килограмма. Здоров, все необходимые справки в наличии. Доставка оплачена, от вас никаких документов не требуется. Прибытие к вашему дому планируем через три часа.
— Ульрих? — переспросила Настя, опять срываясь на детский голосок.
— Совершенно верно, — нежно проворковал незнакомец.
С ветки на елке отцепился завиток мишуры и свесился до пола, покачиваясь мохнатой качелью. Настя озадаченно следила за ней, а в голове крутилось загадочное: «жираф Ульрих». Живой жираф. Ей привезут. Сюда. В двушку. На седьмой этаж. Она тряхнула головой. Нет, кто-то явно пытается ее разыграть. Ворваться вот так к спящему человеку, огорошить подарком и сгинуть в ночи. А ей потом медленно приходить в себя, пытаясь отделить сон от реальности.
Это хорошо еще, что она не спала и может вполне здравомысляще просчитать шутку. И даже вычислить ее создателя. Хотя кандидатура известного на весь офис шутника и так вспоминалась на раз. Арефьев всех уже достал со своими дурацкими розыгрышами, наивно предполагая, что они только сплачивают коллектив. Да, это сплачивало, но против самого Арефьева, только он об этом предпочитал не догадываться. Что ж, посмотрим, кто кого.
— Рост пять метров, говорите? — уточнила она, прикидывая как бы смотрелся жираф в ее скромной гостиной с обычными потолками в два с половиной метра. Выходило не очень гуманно.
— Точнее, пять пятьдесят семь, — слегка запнувшись, поправил голос. Видимо, собеседник ожидал совершенно иной реакции.
А вот не дождетесь! Она даже язык ему показала, очень довольная собой.
— Замечательно. Доставляйте.
— А вы… — начал было голос и умолк.
Настя усмехнулась. Наверно, Арефьев сейчас бьется головой о стену от горя, что шутка не удалась. Ничего, ему полезно. Она вдруг зевнула и поняла, что стремительно, без всяких предварительных оповещений, засыпает. Мозг, словно по щелчку, отключившись, с таким же энтузиазмом, как и бодрствовал, перешел в режим сна.
— Всего хорошего, — сказала она, постаравшись скопировать приятную бархатинку в голосе. Получилось так убого, что она тут же дала себе слово больше не пытаться приукрашивать свою тональность. — Рада была услышать эту чудесную новость.
— До свидания, Анастасия Сергеевна, — скорбно сказал голос и растворился в шуршании на линии.
Нащупав слабеющей от сна рукой рычажок телефона, она положила трубку. И только мироздание убаюкало ее на своих ладонях, как телефон зазвонил снова.
— Нееет! — простонала она, с надеждой всматриваясь в будильник, но вместо ожидаемого оптимистичного полдня на циферблате, как приговор, отчетливо сияло: семь двенадцать утра. — Кто?
— Анастасия Сергеевна, — знакомый бархат плескался в трубке. — Ульрих прибыл. Встречайте.
— Ага, — согласилась она и бросила на рычаг трубку. — Бегу, роняя тапки. Ну, Арефьев, если это ты, последние патлы повыдергиваю. Урод кудрявый.
Она попыталась вернуться в приятную уютность сна, но тщетно — непотопляемым надувным матрасом ее выталкивало вон.
Телефон зажурчал снова.
— Да! — рявкнула она в трубку.
— Анастасия Сергеевна…
— Уже двадцать пять лет Анастасия Сергеевна! И что с того?!
— Мы ждем вас внизу, — вздохнул бархатный голос и деликатно отключился.
— Ну, Арефьев, ну, погоди! — Настя вскочила и принялась одеваться. — Я тебе устрою праздник распрямления волос!
Гнев рвался наружу, грозя испепелить все, что окажется в зоне поражения. Одежда почти не пострадала, если не считать пары вырванных с корнем пуговиц. Мебель стойко выдержала натиск, попискивая выдвижными полками и всхлипывая створками. И только елка, вздрагивая серебряным дождем от стремительных передвижений Насти по комнате, назойливо тянула к ней украшенные ветви, с немым укором в каждом шарике отражая скачущую полуодетую фигуру.
Она выскочила из квартиры нечесаная, без макияжа. Тратить время на красоту означало растерять боевой пыл, который намеревалась обрушить на компанию шутников. Несла в себе это клокочущее, жаркое, чтобы выплеснуть все, без остатка, освобождаясь от злости на бессонницу, от наглого выдергивания из сна и на этот идиотский полуночный розыгрыш.
Во дворе, подсвеченный фарами с двух сторон, стоял огромный, ей даже показалось метров под десять высотой, темно-синий прицеп. Колеса у него были небольшие и парные, по четыре с каждой стороны. В рифленой стене, под самой крышей, виднелось небольшое узкое окошко.
— Анастасия Сергеевна, здравствуйте, — бросился ей навстречу проворный низенький мужчина в безукоризненно отглаженном костюме.
Она, почему-то надеясь увидеть обладателя бархатного голоса, страшно разочаровалась. Незнакомец ей сразу не понравился. Было в нем что-то неприятное: то ли кривящийся в улыбке тонкогубый рот, то ли вся эта подчеркнутая безукоризненность. И голос у него был дребезжащий, с шепелявинкой.
Он сунул ей в руки толстенькую папочку с документами, сверху которой лежал плотный лист бумаги, украшенный затейливыми вензелями.
— Распишитесь вот тут, — он ткнул в строчку кончиком ручки.
— Арефьев здесь? — спросила она, раздражаясь от бессмысленной вычурности завитков, заполнявших полстраницы, и черкнула в указанном месте.
— А кто это? Не знаю такого. Все документы на Ульриха в папке, — он ловко вытянул из ее пальцев ручку и забрал подписанный лист, взамен протянув большой ключ и визитку: — Это от прицепа. А это мои контакты, если понадобятся услуги по перевозке.
— Не понадобятся, — отмахнулась она, пряча ключ с визиткой в карман пуховика и тщательно рассматривая двор. Скорее всего, шутники прячутся где-нибудь, хихикая над ней. Ничего, расправа будет короткой, но справедливой.
— Сено лежит за фургоном, — сказал человек в костюме, благожелательно глядя на нее маленькими подвижными черными глазками. — Немного, но на первое время хватит, пока не обустроитесь.
— Сено? Какое еще сено?
— Для Ульриха, — пояснил он.
И бочком, в едва заметном полупоклоне, ловко скользнул в черную иномарку, начищенную так, словно она была покрыта жиром. Фары погасли, и в скудном свете уличных фонарей темной громадой айсберга ясно обрисовался высокий прямоугольник фургона. Иномарка выехала первой, за ней уехал грузовик. Стало тихо.
Вопреки ожиданиям, шутники не выскочили с серпантином и хлопушками, не заорали что-нибудь дурацкое, как полагалось в таких случаях. Ничего. Тишина неприятно сгустилась со всех сторон.
И тут ее осенило. Ну конечно же, они прячутся в фургоне. Вот же креативщики хреновы. Настя на цыпочках подкралась к нему, прислушалась. Арефьев имел обыкновение мерзко хихикать, пока застигнутая врасплох жертва его шутки металась в панике. Но там тоже было тихо. Тогда она обошла фургон, чутко вслушиваясь и делая очень незаинтересованное лицо, чтобы со стороны это выглядело прогулкой, а не подготовкой к возмездию. Свернув за угол, чуть не споткнулась о горку прессованного в небольшие прямоугольники сена.
— Ну ты посмотри, — удивленно прошептала она. — Даже реквизит подготовили. Арефьев, ты превзошел самого себя.
Ключ, вопреки ожиданиям, подошел к замку на дверях прицепа. И даже легко, без шума провернулся. Настя потянула за дверцу. В лицо пахнуло запахом навоза, горячим телом животного и еще чем-то специфически пахучим. Россыпь светодиодов струилась по потолку, сбегая ровными строчками по углам вниз, до самого пола.
Настя охнула и вцепилась в ручку дверцы, чтобы не упасть. Там, высоко, под звездной россыпью, ясно обозначилась небольшая голова на длинной пятнистой шее с парой вдумчивых темных глаз, небольшими рожками с пушистыми кисточками на концах и ушами идеально листовидной формы.
— Е-мое, жираф, — тоненько выдохнула она и осела на снег.
Голова под потолком сопроводила ее перемещение заинтересованным взглядом.
— Ульрих, — прошептала она.
Жираф издал резкий гнусавый звук, похожий на то, как если бы человеку закрыли нос и рот и заставили вопить. Настя вздрогнула. Животина явно откликалась на свое имя.
— У меня есть жираф, — сказала она погромче, вслушиваясь в смысл слов, но не находя его. — Или я сошла с ума.
Вывалившаяся из рук папка открылась, оскорбительно назойливо сияя затейливой надписью «Дарственная». Настя подтянула ее к себе. Под вензелями черным по белому утверждалось, что Анастасия Сергеевна Симохина является законной владелицей жирафа Ульриха, племенное клеймо номер шесть три шесть пять шесть восемь. Далее шли какие-то подробные медицинские справки. Бумаг, намекающих на имя дарителя, не было.
Она закрыла папку и зажмурилась, надеясь, что, когда откроет глаза, морок развеется, и останется только пустой холодный двор. Но жираф все так же взирал на нее из звездного поднебесья фургона, совершенно не собираясь испаряться.
Цепляясь за дверцу, она кое-как встала. В коленях ощущалась неприятная слабость. Вроде и стоишь твердо на ногах, но такое чувство, что сейчас мир перевернется, и ты рухнешь прямо в небо. А там и зацепиться не за что.
— Что же мне с тобой делать, Ульрих? — От пережитого потрясения голос истончился до фальцета. — Ты даже в лифт не войдешь. Ой, что я говорю? Какой лифт?
Ульрих мотнул ухом и кивнул, видимо выражая согласие с непригодностью ее квартиры для его проживания.
— Ты пока побудь здесь, а я что-нибудь придумаю, — она улыбнулась ему, остро чувствуя, как глупо это выглядит со стороны.
Уже закрывая дверь фургона, вспомнила про сено. Ведь растащат же. Ясно, что никому не нужно, но любой бесхозный предмет всегда вызывал у соплеменников по человечеству горячее желание если не утащить, так сломать или уничтожить.
В несколько ходок она перетащила сено в фургон. Ульрих, с интересом наблюдавший за ней, одобрительно фыркал. Напоследок она вскарабкалась внутрь и, замирая от ужаса, подошла к жирафу. Их довольно символически разделяла лишь крупная сетка, сшитая из толстых строп, что перегораживала фургон.
— Привет, — прошептала Настя, вновь пугаясь до мурашек его огромности и страстно желая прикоснуться к пятнистой шкуре, но так же сильно боясь это сделать.
Жираф где-то там высоко над головой шумно фыркнул и бодро топнул раздвоенным копытом. Настя, не помня себя, выскочила из фургона и стремительно захлопнула дверь. Папка с документами осталась на тюке сена, и убедительных причин забрать ее оттуда прямо сейчас не было. Как-нибудь в другой раз. Сначала нужно привыкнуть к тому, что есть.
Дома, когда вытаскивала из волос соломинки, ей вдруг представилось, что Ульрих не фыркал, а чихал. Что, если она выстудила фургон и жираф заболел? Ее окатило огнем с макушки до пят. Она бросилась к ноутбуку и судорожно набила поисковой запрос в браузере, все время промахиваясь мимо клавиш и забивая блекспейсом неправильно набранные слова. Открылась страничка ссылок, и Настя погрузилась в пятнистый мир жирафьего царства.
Успокоившись, что застудить жирафа при таком кратковременном общении довольно затруднительно, она углубилась в правила ухода. Ответственность за живое существо требовала тщательной проработки всех нюансов. Настя торопливо набросала в блокноте основные правила и довольно вздохнула. Теперь она знает все: и чем кормить, и как ухаживать. Она даже почувствовала себя экспертом по содержанию жирафов.
И тут же схватилась за голову. Что она делает? Какой, к черту, жираф? Зачем? Зачем ей это нужно? Она все равно не сможет его содержать. Это же не собачка. И даже не лошадь. Хотя и поменьше слона.
— Может быть, я сплю? — сказала она в пространство и ущипнула себя за руку.
Получилось болезненно. Будет синяк, подумала она обреченно, растирая покрасневшую кожу. Делать-то что теперь? Обзор всех возможностей сводился к единственно правильному: вернуть животину дарителю. Эта, как ее, «Легкая чего-то там» контора просто обязана была ей помочь.
Визитка нашлась на полу в прихожей. Наискосок жирно и красным шла надпись: «Предприятие „Легкий момент“». Буквы, местами едва видимые, стояли вразброс, то поднимаясь над строкой, то опускаясь много ниже. Под надписью было приписано от руки непонятное: «Ад. Вр.» и цифры телефона.
Настя набрала номер. Сначала зуммера не было, только шипение. Потом, словно из невообразимой дали, робко пробился осипший гудок. Потом еще один.
— Слушаю, Анастасия Сергеевна, — так отчетливо раздался знакомый бархатный голос, что она вздрогнула. — Чем могу помочь?
— Простите, а как вас зовут?
— Стас. Просто Стас, — в голосе послышалась улыбка.
Только бы не подумал, что захотела пофлиртовать, нахмурилась она.
— Послушайте, Стас, а не могли бы вы забрать Ульриха обратно? Видите ли, мой дворецкий из загородного поместья уехал на все праздники. А без него, как вы понимаете, перевезти жирафа я не могу.
— Понимаю, — сказал незнакомый собеседник. И за этим «понимаю» вполне ясно чувствовалось восхищение ее выдумкой о поместье.
Снова что-то зашуршало в трубке, но в этот раз ей показалось, будто это рокот прибоя. На мгновение привиделось плеснувшее у ног море. В лицо дохнуло теплым влажным бризом. Она зажмурилась, стараясь удержать иллюзию.
— Анастасия Сергеевна, — после долгой паузы сказал он, словно почувствовав ее настроение и деликатно не торопя. — Для просчета мне нужен конечный пункт доставки.
Она со вздохом отпустила эфемерное море, возвращаясь в зимнюю промозглость.
— Отвезите его бывшему хозяину.
— Сожалею. Это невозможно, — скорбь окрасила его голос.
— Почему? — с вызовом спросила она, готовая смести любые возражения.
— Видите ли, — скорбь загустела, наполняясь благородным резонансом, — дарение Ульриха было последней волей усопшего.
Это было как удар под дых. Такой непредсказуемости от хозяина жирафа она не ожидала.
— Ну тогда… тогда передайте его в какой-нибудь зоопарк.
— Если бы вы отказались сразу, — голос вздохнул, переполняясь сочувствием, — то это было бы очень необременительно для вас. Такой пункт был в договоре. Теперь же все издержки по перевозке лягут на ваши плечи. Сожалею.
— И сколько?
— В зависимости от дальности перевозки, примерно от сорока тысяч.
— Всего-то, — облегченно выдохнула она, радуясь, что отделалась так легко. — Оформляйте доставку.
— Анастасия Сергеевна, — бархат в его голосе стал невероятно нежен, — мы ведем расчеты в евро.
Высчитывать, сколько это выходило по сегодняшнему курсу, было больно. Да и без расчетов предчувствовалась цифра с шестью нолями, которая совершенно не гармонировала ни с зарплатой, ни с кредитом.
— И что же мне делать? — растерянно прошептала она.
— Не знаю, Анастасия Сергеевна, — бархат его голоса обволакивал, баюкая, утешая. — К сожалению, я ничем не могу помочь.
— До свидания, Стас! — вдруг рассердилась Настя и бросила трубку. — Бедный Ульрих! Ты даже не представляешь, как вляпался со своей новой хозяйкой.
Она подошла к окну. Рассвет уже обозначился на небе мутной розоватой пеленой. Окна в доме напротив были темными, кроме трех. Ну вот, народ уже просыпается, а она беспокойной совой все таращится на мироздание. Настя посмотрела вниз, на стоянку. И перестала дышать.
Фургона не было.
Не было!
Но, вместо того чтобы почувствовать облегчение, что избавилась от неожиданного подарка, она почему-то до слез растревожилась. Выскочила во двор. Заметалась по детской площадке, заглядывая во все щели. И тут же спохватывалась, вспоминая габариты Ульриха. И снова забывала. Ульрих, миленький, заголосила она вполголоса, куда же ты подевался? Где тебя искать?
Полиция! Ну конечно же! Нужно срочно бежать в полицию. Они обязательно найдут Ульриха, ведь прошло не так много времени. Они найдут. Они обязательно найдут! Она помчалась по улице, вдохновленная надеждой. Но через пару минут энтузиазм вдруг иссяк, и она без сил рухнула на ближайшую скамейку.
Вот что она скажет дежурному? У меня украли жирафа? Ага, у девушки с седьмого этажа украли настоящего взрослого жирафа. Отделение потом весь год ржать будет. Настя чуть не расплакалась от такой несправедливости. И тут ей отчаянно захотелось услышать бархатный голос. Она достала мобильный и позвонила Стасу. На этот раз в трубке была идеальная тишина. Глубокая, как в пещере.
— Анастасия Сергеевна, рад вас слышать, — в бархате отчетливо звучала радость. А возможно, ей это только показалось. — Чем могу помочь?
— Ульриха украли.
— Да что вы? — с дежурной вежливостью отозвался он.
И она подумала, что звонить ему было глупо.
— Даже не знаю, где мне его теперь искать.
— Зачем? Все разрешилось само собой. Вы же хотели от него избавиться, вот и радуйтесь.
— Но не таким же способом, — еще сильнее расстроилась она.
— Бросьте, Анастасия Сергеевна. Все неприятности закончились, живите себе дальше.
— Я так и сделаю, — тоненько, почти визгливо крикнула она и отключилась.
Почему-то она ждала от него других слов. Не утешения, но чего-то особенного, а получилось так, словно на мороз выскочила и окоченела до судорог.
Пелена на небе вдруг разорвалась, и в лицо ударил нежный утренний свет.
— Здравствуй, солнце, — вслух сказала Настя, жмурясь.
— И тебе здравствуй, — сипло раздалось рядом.
Она вздрогнула. Из солнечного сияния выдвинулась невысокая, широкоплечая фигура с собакой. Мужичок с помятым лицом и в не по росту большой, замызганной куртке грустно смотрел на нее, теребя в руках поводок. Собака была непонятной породы, большая, грязная, рыжая, с висячими ушами и умным взглядом.
— Дамочка, купите собачку, — просипел мужичок.
Собака вдруг положила голову на колено Насти, глянула в лицо, задирая брови, от чего собрался в складки перепачканный мохнатый лоб, и почти по-человечьи вздохнула, как вздыхает путешественник, вернувшийся домой из долгой-долгой поездки.
— Друзей продаете? — Она осторожно почесала собаку за ухом, где было почище. И та, часто-часто заскоблив хвостом по земле, жарко лизнула ладонь.
— Так ить, — он потерянно развел руками, — жись такая.
— Сколько? — полезла в карман Настя.
— А сколько не жалко.
Она выгребла несколько бумажных купюр и всю мелочь.
— Благодарствую, — он протянул ей поводок.
— Не нужно. Оставьте друга себе.
— Но как же? — озадачился мужичок. — Я ж его продал.
— Считайте это новогодним подарком.
— Ага, — он зачарованно смотрел на деньги, уже став их полноправным владельцем, но разрушение сделки немилосердно требовало от его трепетно-справедливой души их возврата. Мучительная гримаса прошла по лицу мужичка и тут же сошла, оставив просветление. — Вы тут приглядите за ним. Я долг отдам и вернусь. Хорошо? Одна нога там, другая здесь.
Он вручил ей поводок, оказавшийся обычной бельевой веревкой, давно потерявшей свой истинный цвет, хлопнул пса по загривку:
— Его Жирафом зовут.
— Что? — вздрогнула Настя. — Жираф?
Пес звонко гавкнул и взволнованно задышал, подтверждая правильность клички, запрыгнул на скамейку и, постаравшись как можно большим участком тела улечься на Настю, устроился рядом.
Мужичок кивнул и прытко засеменил по тропинке. У поворота чуть задержался, глянул на них ласково и исчез.
Прождала она его около часа, постепенно осознавая, что хозяин пса не вернется. И когда бег вокруг скамейки уже не согревал, Настя, привязав конец поводка к ошейнику, чтобы не волочился по земле, с чувством выполненного долга отправилась домой, совершенно искренне предполагая, что Жираф последует ее примеру и тотчас помчится к своему непутевому хозяину. Но пес увязался следом, усиленно виляя хвостом и заглядывая в лицо.
Убедительное вразумление, что им не по пути, и он должен вернуться к хозяину, на пса не действовало, а привязать его в такой холод у нее не поднималась рука. Так они и дошли до подъезда.
— Я не люблю собак, — сказала она ему. — Понимаешь? Иди домой.
Но пес не сводил взгляда с двери, явно собираясь проскользнуть в подъезд первым.
— Чего, мать, скотиной обзавелась? — раздался сзади чуть охрипший голос местной бомжихи Мани, пару месяцев назад прибившейся к микрорайону.
— Нет, — она обернулась. — Просто составил мне компанию.
Маня, всегда зябнувшая, одевалась во все, что было, и от этого многослойного буйства одежды походила на колобок. Несколько платков матрешечно и обильно кутали ее голову так, что оставалась только узкая щелочка для глаз и носа.
— А ну пшел! — Она грозно топнула разношенным, облезлым сапогом.
Пес дрогнул всем телом, но не сдвинулся с места, продолжая смотреть на дверь. Хвост, только что кокетливо гнувшийся кончиком в завиток, поджался, а задние ноги мелко, почти незаметно задрожали.
— Вот же скотина, — прогнусавила Маня. — Ничего, мы его сейчас.
Она неповоротливо закачалась, тяжело поворачиваясь в поисках чего-нибудь тяжелого.
— Не надо. Он сам уйдет. Не гоните его, — торопливо сказала Настя, ощущая внутри непонятную тоску. — Вы его придержите, чтобы в подъезд не зашел.
— Придержу, — охотно согласилась Маня и, с трудом нащупав огромными брезентовыми рукавицами поводок, торжественно потрясла им, словно трофеем. — Иди.
Настя скользнула в подъезд, оставляя за дверью бессмысленную суету неправильно начавшегося утра и свои переживания по поводу обретения и потери. Квартира встретила ее теплом и одиночеством. Серые утренние тени лежали на стенах. Было тихо. Увитая мишурой елка в углу смотрелась чужеродно.
— Напиться, что ли? — сказала она вслух.
И вдруг накатило бессмысленное сожаление, что не пересилила себя, не прикоснулась к жирафу. Не почувствовала, каково это — погладить пятнистую шкуру животного из страны, в которой она, возможно, никогда не побывает. Теперь навсегда, до самой смерти это упущенное будет ранить, как горошина под перинами у принцессы, когда спать можно, но болит все тело.
В дверь замолотили чем-то тяжелым и мягким, но, разглядев звонок, вдавили что есть дури кнопку, от чего он забился в истеричном щебете.
— Кто там? — спросила Настя, но с той стороны что-то шумело, и приглушенный голос было не разобрать.
Открытую дверь тут же выбило из рук и долбануло о стену от прыжка чего-то рыжего, ломанувшегося в квартиру…
— Стоять! — придушенно взвизгнуло что-то со стороны лифта, и на порог выкатилась Маня, грозно потрясая оборванным поводком.
Настя отскочила в сторону, и вовремя: бомжиха смогла затормозить только через пару шагов и начала медлительный, как разворот орбитальной станции, процесс поворота к хозяйке квартиры.
— Что случилось? — спросила Настя, краем уха ловя неприятные шорохи в комнате.
— Перегрыз веревку, засранец, — Маня возмущенно засопела. — За новой пришла. Дашь?
— Конечно, сейчас, — кивнула она, пытаясь сообразить, чем можно заменить поводок. Веревок в доме не было. Разве что приспособить ремень от сумки.
В комнате что-то шумно грохнуло, посыпалось, задребезжало. Настя бросилась туда и растерянно замерла на пороге. Веселым рыжим вихрем метался по квартире Жираф, раззявив от счастливого избытка сил пасть с ярко-розовым свесившимся набок языком, сметая все на своем пути.
Книги, ежедневник, лампа, распечатка в двести страниц, кофейная чашка и плед уже пали жертвой скачущего стихийного бедствия, разметавшись по полу в живописном беспорядке. Последним трофеем стала елка, подрубленная мощным рывком за тонкую нить гирлянды и теперь медленно заваливающаяся набок.
— Ааааа! — завопила Маня и бросилась спасать новогоднюю пизанскую башню.
Ее бросок оказался неудачен. Бильярдным шариком, отрикошетив от попавшегося на пути стола, Маня, падая, приняла в объятия елку и вместе с ней под звон лопающихся игрушек рухнула на пол, плюща ее своим телом. Пес пришел в восторг от произошедшего и с энтузиазмом принялся терзать гирлянду, порыкивая и, по всем правилам обработки дичи, с остервенением мотая головой.
Маня изловчилась, поймала пса за ошейник и подтянула к себе. Платочная амбразура от падения сдвинулась, и теперь Маня, не смея пошевелиться, испуганно и одноглазо косила на Настю. Жираф елозил, пытаясь вывернуться, но бомжиха держала крепко.
— Отлично, — сказала Настя. Прокашлялась, возвращая в голос взрослость: — А теперь подите вон.
— Уже уходим, — бомжиха торопливо завозилась. Шарики под ней хрустко и взрывчато лопались. — Не сердись на него. Тварь же Божья, не ведает, что творит.
Тварь вдруг вывернулась из ее рук и бросилась к Насте, в ловком прыжке ткнувшись холодным носом в щеку и лизнув губы.
— Фу, — Настя отпрянула, брезгливо отирая лицо тыльной стороной ладони. — Мерзость какая.
Пес радостным галопом по комнате отпраздновал удачно совершенный маневр.
— Стоять! — невнятно крикнула Маня сквозь платки, бросаясь за псом и топыря руки. — Кому сказала, стоять!
Только Жираф воспринял это как приглашение к игре и азартно запрыгал вокруг нее. Дальнейшие телодвижения Мани опрокинули два стула и одну вазу с изящным гербарием, который тут же погиб, ссыпавшись на пол. Ноутбук, поехавший по столешнице опасно накренившегося стола, Настя успела подхватить, выдирая провода и роняя зарядку. А вокруг металось, гавкало, лезло лизаться, уворачивалось, блестя глазами, рыжее четвероногое безобразие.
Изловчившись, Настя все же схватила его за ошейник и поволокла в прихожую. Пес упирался, топорщил когти, собирая в гармошку коврик. На помощь подоспела Маня, уперлась обеими руками в рыжий зад Жирафа и выкатилась с ним за порог.
Настя захлопнула входную дверь и, привалившись к ней, сползла вниз. Сил не было. До новогоднего вечера еще далеко, а ее уже тошнит от одного упоминания праздника. Вот все люди как люди, а у нее вечно что-то на пустом месте случается. Даже подаренного жирафа и то украли.
Она поднялась и, опираясь на стену рукой, раненым солдатом побрела на поле брани. Живописный разгром в квартире был настолько ужасен, что она чуть не расплакалась. Елка тушкой растерзанного чудовища лежала посреди комнаты, ободранная и недоумевающая. Куски мишуры, равномерно рассредоточенные по всему полу, ненавязчиво утверждали, что праздник закончился.
— С Новым годом, Анастасия Сергеевна, — громко и с чувством сказала Настя. — Вот и отпраздновали.
Упала на диван и натянула на голову плед. Делать ничего не хотелось. Ну и пусть елка лежит на полу. Вот такое у нее креативное осмысление украшения комнаты.
В дверь осторожно тренькнули. Настя, ничему не удивляясь, побрела в прихожую. Мироздание сегодня было удивительно щедро на события. За дверью, на солидном удалении, словно боясь нечаянно сбить с ног, стояла Маня. Одна.
— Вот, — тихо сказала она, протягивая что-то завернутое в газету. — Подарок. Это мой, ты не подумай чего.
Настя отвернула пожелтевшие уголки бумажного комка. Новогодняя игрушка. Зеленый кувшинчик с двумя тонюсенькими ручками. Довольно неказистый, местами с облупившимся нанесением.
— Спасибо, — сказала Настя.
— Ага, — кивнула бомжиха и осторожно попятилась.
— А хотите чаю? — вдруг неожиданно для самой себя предложила она. — У меня и тортик есть.
Маня замерла. В ее глазах отразилось смятение, недоверие и отрицание. Но, не дав ей завершить мыслительный процесс, откуда-то с лестницы вывернулся жизнерадостный Жираф и, оттоптав Насте ноги, промчался в квартиру.
— Стоять! — гаркнула Маня и целеустремленно кинулась за ним.
Настя благоразумно вжалась в стену.
— Вот и славно, — сказала она, закрывая дверь.
Гости обнаружились в гостиной, занятые старинной забавой по перетягиванию каната. Канатом на этот раз служило покрывало. Оно было гобеленовым, старой закалки и потому выдержало натиск, даже не треснув. Настя тут же подарила его Жирафу, чему тот обрадовался и немедленно улегся на него, выражая всем своим существом, что наконец обрел место под солнцем.
Маня, протопавшая на кухню в чем была, очень удручилась крохотностью помещения и мизерной посадочной площадью табуретки. И тогда, сдавшись на уговоры Насти, она принялась раздеваться. Складывала одежки прямо на пол, у стены, заботливо расправляя и откровенно дорожа каждой.
И неожиданно под всем этим разноразмерным изобилием обнаружилась сухонькая миловидная старушка. Она застенчиво одернула коротенькую юбку нежной девочковой раскраски и уложила на колени большие худые руки с выпуклым деревом вен под кожей.
Настя залюбовалась ее лицом. В нем не было ничего особенного, но что-то трогательно доверчивое притягивало взгляд, и становилось как-то спокойнее на душе, от чего хотелось смотреть и смотреть. И морщинки у нее были лучистые и совершенно ее не старили, скорее наоборот. Морщинки ведь всегда подчеркивают самое главное.
Старушка, а вернее, как выпытала Настя, Мария Михайловна страшно засмущалась, раскраснелась, застигнутая врасплох улыбкой Насти, словно сброшенная броня одежд унесла с собой спасительную защиту цинизма.
Чай пили весело. Сначала Мария Михайловна отнекивалась, хлебая слабо заваренный чай, но потом, вдохнув запах свежайшей ветчины, решилась на бутерброд. Потом на второй. На третьем она разохалась, тревожась за фигуру, а Настя хохотала над ее причитаниями и подсовывала новые бутербродные шедевры.
Жираф, посчитавший, что на кухне гораздо интереснее, бросил глодать елку и улегся у их ног. Ему тоже перепало колбаски, с извинениями, что нет нормальной еды. Но пес не возражал, лихо ловил на лету куски, которые тут же телепортировались неизвестно куда, потому что до желудка не доходили. Во всяком случае, морда Жирафа откровенно сообщала об этом казусе.
Перекусив, Мария Михайловна принялась наводить порядок. Все уговоры Насти бросить это занятие были отметены, и как-то незаметно она оказалась на побегушках у энергичной старушки. И выяснилось, что елка не так уж и пострадала. И что многие игрушки остались целыми. А мусор они вымели за пять минут.
Через какой-то час веселой возни с попутным воспитанием Жирафа все водворилось на свои места, и даже стало как-то непривычно уютно. Вещи и слегка передвинутая мебель неуловимо изменили комнату.
Неожиданно позвонили в дверь. Мария Михайловна вздрогнула, съежилась, засеменила к горке своей одежды.
— Я никого не жду, — Настя, ухватив ее за худенькие плечи, усадила обратно на диван. — У нас еще тортик остался. Сидите здесь и никуда не уходите. Обещаете?
Старушка удивленно глянула на нее и кивнула.
— Анастасия Сергеевна, — раздалось бархатное из-за входной двери. — Это Стас.
Настя распахнула дверь и остолбенела. Там стоял ОН. Мужчина ее мечты. Тот, что грезился. Не слащавый мальчик с обложки журнала, но муж суровый и прекрасный, в крепком силуэте плеч которого чувствовалась надежность рыцаря. Его светло-бежевое кашемировое пальто было небрежно распахнуто, открывая стильный костюм-тройку с нереально белоснежной рубашкой.
— Еще раз здравствуйте, — его голос был так ласков, что у нее подогнулись колени.
— Стас? — едва собрав силы, прошептала она.
— Да. Это я, — он белозубо улыбнулся, и ей захотелось прямо тут умереть от счастья, что сподобилась увидеть свой идеал.
— Вот черт, — слабея, выдохнула она.
— Зачем же так фамильярно? Мы давно уже не используем этот архаизм, — он взял ее ладони в свои.
Она перестала дышать, понимать и осязать.
Вокруг мягко вспыхнул и заполонил все пространство цветущий яблоневый сад. Теплый солнечный день утвердился вокруг, обнимая ароматом цветов. Два плетеных кресла возникли на сочной молодой траве. Стас усадил ее, даже не удивившуюся, считающую, что так и должно быть, и присел рядом.
— Весна, — сказала она.
Его глаза улыбались в ответ, и чувство, что она больше никогда не будет так счастлива, снова переполнило ее.
— Я могу избавить вас от этой суеты, — его голос приобрел еще большую глубину и бархатность. — Вы проснетесь утром, и этой суматохи не будет. Ничего из того, что произошло в этот день, не случится. Вы отлично выспитесь. Елка останется целой. И Новый год вы встретите спокойно и без хлопот. Впрочем, как и всегда.
Что-то особенное было в его глазах, и она чувствовала, что будет так, как он сказал. Ее жизнь, вдруг давшая неприятный зигзаг, теперь выправится и станет идеальной.
— Но как же?..
— Вы же не любите собак, Анастасия Сергеевна, — он читал ее мысли, но это было забавно.
— Но он такой милый, — заулыбалась она, вспоминая невоспитанное рыжее чудо, к которому уже успела немного привязаться.
— Я подарю вам щенка. Породистого. Будущего чемпиона. На выставках он соберет все медали, какие только можно.
Она согласно кивнула, легко прощаясь с неугомонным псом. Так нужно. И она опять чувствовала всю важность подтверждения этой необходимости. Это же для ее блага.
— Вот и славно, — его улыбка солнцем согрела ее. — Теперь осталось самое простое.
— Что? — прошептала она, почти теряя сознание от предчувствия чего-то радостного, что ворвется в ее жизнь.
— Скажите «да», — его губы были так близко. — Скажите, и все изменится. У вас появится возможность прожить этот день заново. Без хлопот и проблем.
Она дышала цветочным ароматом, каждой клеточкой ощущая невыразимое, бесконечное счастье. И то прекрасное, исправленное будущее уже выстлалось нежным ковром у ее ног, осталось только шагнуть.
Где-то в невыразимой дали послышался лай. Потом снова и снова. Не стихал. Тревожил. Напоминал.
— Что это?
— Несущественное, — отмахнулся он.
— Что-то случилось, — медленно произнесла она, прислушиваясь к чему-то внутри. — Я чувствую.
Он откинулся на спинку кресла резким, капризным движением. Отстучал по подлокотнику нетерпеливую дробь пальцами.
— Той женщине, что сидит у вас на диване, стало плохо. Вот и все.
— Но я… — Она вдруг растеряла слова, мысли путались. — Я должна что-то сделать.
— Скажите «да», и все изменится.
— А что с ней будет?
— Без понятия, — он беззаботно улыбнулся. — Но я знаю, что будет, если вы скажете «нет». Вы вызовете скорую и всю новогоднюю ночь проведете у постели этой незнакомой женщины. И не только эту ночь. Потому что, по непонятной мне причине, не сможете ее прогнать. Но вы же всего этого не хотите? Так?
— Не хочу, — она послушно мотнула головой.
— Настенька, — бархат обнял ее, стер сомнения, — я рад, что не ошибся в вас.
Она заглянула ему в глаза и словно прыгнула в пропасть.
— Я так безнадежна?
Он шевельнул бровью, весь как-то неуловимо меняясь, теряя юношескую поэтичность.
— Когда женщина начинает задавать вопросы, мир теряет устойчивость, — он встал и протянул ей ладонь. — Идемте, Анастасия Сергеевна.
Она, легко опершись на его руку, поднялась. Сад развеялся холодным туманом, небо потемнело, сгущаясь в звездную ночь. Бездна вдруг открылась у ее ног, отвесной скалой уходя вниз, к далекому рокочущему морю. Настя слабо вскрикнула, отшатнулась.
— Вы хотите меня убить?
— О, это так вульгарно, Анастасия Сергеевна, — укоризненно качнул головой он. — Мне просто нравится это место.
— Стас, верните меня домой. Пожалуйста.
— Вы уже дома, милая Настенька. Только один шаг — и вы там.
— Шутите? — Она посмотрела вниз, и у нее задрожали коленки.
— Отнюдь, — он опять изменился, но она все никак не могла постичь этой перемены. Только смотреть на него уже было до мурашек страшно.
— Но вы же можете меня…
— Могу, — он подставил лицо ветру и прикрыл глаза. — Но не хочу. К тому же так интереснее. Вы не находите?
— Нет.
— Тогда скажите «да», — он посмотрел на нее, не скрывая злой насмешки. — Все в ваших руках. Ну же, решайтесь.
— А приходите к нам как-нибудь пить чай! — крикнула она и шагнула вперед, ловя на его прекрасном лице такое обыкновенное человеческое изумление.
Пол ударил в ладони. Она неловко осела на коврик, стуча зубами от пережитого ужаса, ощупывая себя и не веря, что снова дома. И тут налетело гавкающее, рыжее, неуклюжее. Ткнулось мокрым в щеку, лизнуло в ухо и умчалось, клацая когтями по половицам. Снова залаяло, уже из комнаты.
— Бегу, — прошептала она. — Только найду телефон.
Андрей Кивинов. Фейерверк
— Ты куда?
— На службу, — торопливо завязывая шнурок, буркнул Максим Максимович, — в ларек.
— Рехнулся? — Стоявшая на пороге комнаты супруга потерла виски руками, выходя из полусонного состояния. — Пять утра.
— Рефлектор я не вырубил.
— Какой еще рефлектор?
— Электрический. Спираль открытая, не дай бог, бумага займется. Иди спи. Я быстро. Туда и обратно.
Максим Максимович выпрямился, накинул пуховик и проверил, на месте ли ключи от ларька.
— Тебе не приснилось? Точно не выключил?
— Точно. Хорошо, вспомнил. Ступай, говорю, спи.
— Делать тебе нечего, — недовольно проворчала жена, возвращаясь в спальню, — загорелось бы, уже бы подняли.
— Как же. Поднимут у нас.
До ларька минут десять ходьбы. Максим Максимович отправился не привычным маршрутом по улице, а дворами, рассчитывая немного срезать. Вообще-то, он не помнил точно, выключил вчера рефлектор или нет. Скорей всего, выключил. Он делал это автоматически, после того как однажды от открытой спирали полыхнула газета. Хорошо, сразу заметил и затушил пламя. Но теперь «синдром утюга» не давал покоя. Да и просто не спалось сегодня. Ворочался, ворочался, потом покурил на кухне, полюбовался на контуры седых ночных облаков и в конце концов решил прогуляться по декабрьскому морозу.
Службой он называл ларек чисто по инерции. После долгих лет, проведенных в армии, никак не мог привыкнуть к слову «работа». Искусство торговли тоже поначалу давалась с трудом. Хотя, казалось бы, чего проще. Бери деньги, пробивай чек, выдавай товар. Но, когда после первого рабочего дня не сошелся дебет с кредитом, Максим Максимович прикинул, что может не только остаться без жалованья, но и лишиться пенсии, назначенной ему родным Министерством обороны. По поводу того, что торговля в ларьке — занятие в основном женское, подполковник запаса переживал не особо. Это приносило небольшой, но доход — всяко лучше, чем без дела куковать дома, тоскуя на смешную офицерскую пенсию. Да и с тоски, сидя в четырех стенах, свихнешься.
Устроиться за прилавок помог бывший сослуживец, охранявший сейчас офис хозяина торгового предприятия. «Предприятие» сказано громко — несколько ларьков, раскиданных по городу, но какая разница? Лишь бы платили. Товар был не слишком ходовой. Канцелярские товары, книги, батарейки и всякая мелочь, требующаяся в хозяйстве. Покупатели косяком не шли, сиди себе на табурете, решай кроссворды. И лишь под Новый год торговля резко оживлялась. Батяня-комбат, как называл шефа Максим Максимович, привозил в ларек праздничную пиротехнику, особенно популярную у мирных горожан в последние годы. Петарды, хлопушки, ракетницы, салюты и прочую чепуху великого китайского производства. Наверно, за несколько предпраздничных дней фирма делала годовой план, что позволяло ей сводить концы с концами и не разориться с позором. Расходились огнедышащие игрушки отлично, несмотря на немалые цены. Даже случались очереди. Максим Максимович откровенно не понимал, как можно выкидывать, в буквальном смысле на ветер, по три, по четыре тысячи… Ради чего? Посмотреть, как шарахнет в небе ракета или рванет в сугробе идиотская хлопушка? Хорошо удовольствие! Он этих ракет и хлопушек за время службы бесплатно насмотрелся. До рези в глазах. И канонады наслушался. Особенно впечатлял привезенный вчера фейерверк «Звездные войны». Помещался он в черном ящике размером с автомобильный аккумулятор и стоил десять тысяч. Сверкающая этикетка гарантировала, что в течение трех минут зрители получат незабываемые впечатления, на фоне которых фильмы Лукаса — дешевая поделка. Пока «Войны» никто не приобрел, но Максим Максимович не сомневался, что в последний день декабря они обязательно уйдут.
Собственно, тридцать первое уже наступило. По графику два последних предпраздничных дня торговую вахту нес Максим Максимович, нарядившись в Деда Мороза, как приказал комбат. Вахта была усиленной, на два часа длиннее обычного, что и понятно. В девять вечера ларек закроется, отклеивай ватную бороду и иди встречать Новый год. Очередной. Точно такой же, как и предыдущий, и наверняка такой же, как следующий…
Максим Максимыч на ходу достал сигарету, закурил…
Да, сценарий написан давно, и туда никто не вносит изменений. Салат оливье, шампанское на двоих, водка, селедка под шубой, телевизор, разговор ни о чем, «Ирония судьбы», сон до трех дня, остатки оливье, грязная посуда, жена у раковины, ленивый вечер у телевизора, короткая передышка и снова работа, прилавок, дом, телевизор… круговорот Максим Максимыча в природе. Хотя, с другой стороны, все вроде ладно. Не хуже, чем у других. Может, и лучше. Все обустроено, все, как говорится, течет согласно уставу. Вон соседи, муж с женой. То дерутся до синяков, то целуются на лестнице. Что ж это за жизнь?..
Но глаза-то у них блестят. Даже когда синяки… У Максим Максимовича давно не блестят. Все вроде по уставу, а не блестят…
Он прибавил шагу, перемахнул баррикаду из песка, снега и грязного льда, старательно сооруженную трудолюбивыми дворниками прямо на тротуаре. Обогнул покосившуюся тщедушную елку на детской площадке, усеянной окурками, приблизился к темной арке. Ларек сразу за ней, на углу гастронома. Место людное, бойкое, для торговли вполне удобное.
Признаков пожара не наблюдалось. «Слава Богу, — в душе перекрестился Максим Максимович, — стоит, родимый. Не горит». Он сделал пару шагов из арки и вдруг замер.
Внутри черного пространства ларька мелькнул луч фонарика. Показалось? Нет. Вот снова. Луч замер на несколько секунд, затем пропал. Максим Максимович на всякий случай шагнул за толстый ствол росшего на газоне тополя. Осторожно выглянул. Фонарик снова зажегся, луч заскользил по стенам, словно солнечный зайчик, запущенный веселым хулиганом. Рядом с ларьком ни души. Да, сомнений не оставалось. Внутри кто-то есть. И, скорей всего, объявился он там не затем, чтобы выключить рефлектор.
«Ворюги поганые, — пробормотал Максим Максимович, — опять залезли».
Первый раз в ларек пробрались на прошлой неделе. Видимо, местные пацаны. Банально вышибли булыжником витринное стекло и утащили несколько коробок с пиротехникой. На другой день окрестные дворы подвергались массированной бомбардировке ракетниц и петард. Комбат срочно пригнал рабочих, те навесили на витрины стальные решетки во избежание подобных неприятностей. Максим Максимович предложил укрепить заднюю стенку ларька, представлявшую собой лист гофрированной жести, приваренный к каркасу точечной сваркой. Достаточно подсунуть туда ломик, посильнее рвануть, и Сезам откроется. Но батяня предложение проигнорировал ввиду природной скупости. Вероятно, сегодня злоумышленник воспользовался именно этим путем.
Максим Максимович, стараясь громко не скрипеть подошвами на снегу, сделал небольшой круг, огибая ларек. Пригляделся. Да, так и есть. Жесть внизу, возле основания, была отогнута на полметра над землей.
Времени на планирование и подготовку к задержанию неприятеля не оставалось. Сейчас тот обшарит закрома, выскочит и удерет в ближайшую подворотню. И наглой морды не успеешь разглядеть. Максим Максимович сделал еще несколько осторожных шагов и прислушался. Глухой звук упавшей со стеллажа коробки, звон разбитого шарика, висевшего на пластмассовой елке. Никаких голосов. Скорей всего, одиночка. И потом, кто-нибудь обязательно стоял бы на боевом карауле подле ларька.
Ну и что делать?.. «Алло, милиция?..» «Поняли! Через полчаса будем, ждите! Может быть…» Нет, все равно звонить неоткуда.
В паре метров от тыльной стенки валялся припорошенный снегом верстак, сколоченный на скорую руку из грубых досок. На нем работяги резали решетки, подгоняя под размер. Увозить верстак не стали, бросив на газоне, рассчитывая, что этим займутся дворники. У дворников пока не доходили метлы. Может, и к лучшему. Да, пожалуй, к лучшему…
Максим Максимович, словно опытный диверсант в сугробах Аляски, незаметно подкрался к верстаку, резко схватил его за ножки, приподнял и, громко выдохнув, прижал к стенке ларька. «Все, задание выполнено, товарищ командир! Готов к наградам Родины». Вырваться из окружения теперь невозможно. На окнах решетки, дверь на замке, тыл на верстаке. Вернее, под верстаком. Прижимая его, подполковник запаса уперся ногой в бетонный столб, торчавший рядом с ларьком. Теперь осталось дождаться первого прохожего и попросить его вызвать милицию.
— Эй! Кто там? — Встревоженный голос принадлежал взрослому мужчине, а не пацану, как предполагал Максим Максимович.
— Скоро узнаешь, — ответил бывший офицер, плотнее прижимая верстак к стенке и негромко добавил заезженное: — Влип, очкарик.
— Мужик, алло. Ты кто?
— Тебе письменно доложить или так?
Не ответив, угодивший в капкан с силой толкнул верстак, надеясь освободиться. Затем еще. Подергал дверь, но, убедившись, что это бесперспективно, прекратил попытки.
— Не вылезешь, ворюга, — пробормотал Максим Максимович, бросив взгляд на ближайший дом в надежде заметить раннего прохожего, — сиди и не рыпайся.
— Мужик, кончай, а? Выпусти, — в интонациях появились просительные нотки. Таким тоном пойманные патрулем самовольно гуляющие солдаты просят отпустить их на свободу.
— А «Дирола» со спиртом тебе не принести? Ты, сволочь, радуйся, что я тебя через стекло не прихлопнул.
Прихлопнуть собеседника Максим Максимович мог разве что снежком, но, дабы не искушать того на новые активные действия, решил тонко намекнуть на наличие огнестрельного оружия.
— Что, на бутылку не хватало? — продолжил он более мирно.
— Нет, не на бутылку… Слушай, давай поговорим, а?
— Ну разговаривай. Мешаю тебе, что ли? Только не дергайся. Не вылезешь.
— Хорошо, не буду… Ты, вообще, кто?
— Не ты, а вы… На брудершафт не пили. А познакомимся в милиции. Там и узнаешь, кто я такой. Заодно и прошлый четверг вспомнишь.
— Какой четверг?
— А то не знаешь? Когда ты стекло разбил и товара на двадцать тысяч уволок.
— Не бил я ничего.
— Ну-ну, рассказывай. И сегодня стенка сама сломалась. От ветра. А ты случайно залез… Погреться.
Из подъезда стоявшего напротив дома выскочил хрякообразный пятнистый бультерьер и, сделав пару кульбитов на снегу, помчался на детскую площадку справлять нужду. Место знает, стало быть, обученный. Следом, покручивая поводком, лениво выполз хозяин, круглый мужик в короткой дубленке. «И не лень же вставать в такую рань», — подумал Максим Максимович.
— Простите, можно вас? — негромко позвал он мужчину.
Тот, повертев головой, заметил стоящего у ларька человека, окликнул бультерьера и, не спеша, подошел.
— Здравствуйте. С наступающим. Я здесь на службе, — кивнул на ларек Максим Максимович, — в смысле продавец. Гаврика одного прихватил, обворовать хотел. Держу вот. Милицию вызовите.
— Чего, правда? — Хозяин собаки-убийцы прижал лицо к решетке, пытаясь разглядеть находящегося внутри вора.
— Правда-правда… Нас второй раз грабят. Вот повезло, поймал гада. Позвоните по ноль-два.
— Лады. Меня месяц назад тоже обнесли. Дверь ломиком сковырнули. Даже белье постельное уперли. Может, этот же козел… Роки! Ко мне, — толстяк окликнул коротконогого друга, — ко мне, сказано!
Роки, игнорируя приказ, продолжал резвиться на площадке, гоняясь за голубями.
— У вас же такой боец, — кивнул на бультерьера Максим Максимович, — как он допустил? Или его дома не было?
— Боец — съел огурец, — кисло усмехнулся мужчина. — Был. Для того и купили, чтоб квартиру охранял. Штуку баксов отдали за дурня. Родословная. Челюсти будь здоров, руку перекусит, а мозгов… Бандита увидал, прыгнул и повис у него на куртке. Тот куртку спокойно снял и на вешалку. Пока вещи выносили, этот охранничек так и висел на куртке. Я пришел вечером, еле отцепил. Короче, одна куртка в квартире и осталась. Самое обидное, мы ведь дрессировщика специально нанимали. Тот гарантировал… Роки! Иди сюда, скотина бестолковая! Только и умеешь за голубями гоняться!
Хозяин побежал на площадку ловить своего дрессированного охранника с гордой боксерской кличкой Роки.
— Позвонить не забудьте, — напомнил Максим Максимович.
— Да позвоню…
Когда мужчина скрылся в подъезде, пойманный вновь подал голос:
— Вы правда тут работаете?
— Правда, — нехотя отозвался Максим Максимович, — по двенадцать часов стою, чтоб семью прокормить. Ноги к вечеру как свинцовые. Между прочим, из-за первой кражи с нас премиальные сняли.
— Вчера тоже работали?
— Да, работал. Тебе не все ли равно?
— Я вас видел, когда заходил. Может, помните? Я про фейерверк спрашивал. Который в черной коробке. «Звездные войны», кажется.
Максим Максимович напряг память. Да, точно, крутился тут вчера один тип. Тощий и сухой, как старый веник. С трехнедельной бородой. Лет тридцать. С гнилыми зубами и неистребимым «окающим» акцентом. В драной матерчатой куртке и старых кроссовках. Насквозь провонявший подвальной сыростью так, что после него пришлось проветривать ларек. Странный субъект, подумал тогда подполковник, расспрашивает про хлопушку за десять тысяч, а зимние ботинки купить не может.
— Не помню, — соврал он, — много вас таких. Где деньги лежат, небось высматривал?
— Мне не нужны ваши деньги.
— Да уж, конечно. На экскурсию заглянул. Стенку тоже не ты сломал?
— Я, — выдержав небольшую паузу, признался парень, — простите… Пожалуйста, выпустите меня. Я все починю.
— Сейчас, помечтай. Сами теперь починим.
— Меня арестуют, — продолжал канючить парень.
— А ты медаль «За отвагу» хотел? Арестуют и правильно сделают. Воздух чище будет.
Напротив, на стекле гастронома красовался рекламный плакат, как нельзя лучше подходивший к ситуации. Краснощекий толстяк держал пивную кружку на фоне красного флага. «Свободу настоящему мужику!»
— Я отработаю. Хотите, грузчиком. Или еще кем. Обещаю. Сколько скажете, столько и буду работать. Мне нельзя сейчас в тюрьму.
— Воровать не надо! А попался — будь любезен!
— Понимаете… Я только откинулся, в смысле — освободился. Месяца не прошло.
— Молодец, — усмехнулся Максим Максимович, — стало быть, рецидивист. Видимо, мало сидел, раз ничему не научился.
— Много… Восемь лет.
— Ого! За что ж столько?
— Подрался. На танцах в общаге. Ткнул одного жирдяя пьяного. Стамеской.
— Насмерть, что ли?
— Нет, рана не глубокая была. Но проникающая… Дали по верхнему пределу. Восьмилетку. Я ж не шишка, блата нет. В Форносово сидел, знаете, зона такая здесь, под Питером?
— Мне это ни к чему знать, — Максим Максимович зевнул и бросил взгляд на угол гастронома, за которым послышалось тарахтенье двигателя. Неужели милиция так быстро отреагировала? Нет, хлебовоз. В окнах магазина зажегся свет. Может, попросить их продублировать хозяина бестолкового Роки?
— Я вообще-то не питерский, — продолжал парень, — из Зайцево. Село такое. В Псковской области. Было. Сейчас там не живет никто. Брошено.
Максим Максимович достал сигареты. Ладно, пусть болтает. Главное, чтоб дверь не пытался сломать.
— После школы сюда приехал, в путягу поступил. На краснодеревщика учился. Закончил и на фабрику мебельную. В общаге жил. Потом эта драка дурацкая…
— То есть ты у нас жертва обстоятельств? Невинная?
— Да нет. Сразу признался, что стамеской саданул. Хотя там и не видел никто, в суматохе. Но я и не отпирался. За дело ведь бил. Не я, так он бы меня… Вы закурить не дадите?
— А сто граммов не налить?.. Ты меня на жалость не бери. Все вы так. Сначала натворите, потом в ногах валяетесь — простите, пожалуйста, детство трудное, игрушки чугунные, люди злые… Знаем эту песню. Никто тебя в ларек лезть не заставлял.
Последние слова Максим Максимович произнес с нескрываемым раздражением. Действительно, пока не попадутся, все в ажуре, как влипнут, заводят жалостливую серенаду. «Не приди я сегодня, стоял бы этот певец на рынке и продавал бы пиротехнику с новогодней улыбкой на довольной роже. А мне опять зарплату урезали бы».
Парень несколько секунд помолчал, вероятно прикидывая, чем бы еще вымолить свободу. «Давай напрягай извилины, сочиняй дальше, „настоящий мужик“».
— У меня пацан здесь. Сын. Семь лет. Андрюшка. В первом классе.
— Мать-старушка и карточный долг.
— Мама умерла, — не реагируя на язвительный тон Максима Максимовича, произнес узник, — два года назад. Там, в Зайцево. Шестьдесят восемь всего было. Инсульт.
— А батя жив? — более мягким тоном спросил отставной подполковник.
— Не знаю. Может, жив. Я и не видел-то его ни разу. Он городской, из Пскова, на практику к нам в Зайцево приезжал. Из техникума сельскохозяйственного.
— Так зачем ты в ларек забрался, если не за деньгами? За хлопушками?
— Я… — Парень на секунду замялся, не зная, как продолжить: — Я для сына…
— Что «для сына»?
— Я обещал ему… Сейчас…
Урчание очередной машины за углом гастронома прервало парня. Он замолчал, прислушиваясь.
— Это милиция?
— Нет. Такси. Так при чем здесь твой сын?
— У меня здесь нет никого, кроме Андрюшки. Вообще никого. Я ж с Ленкой расписан не был. Это мать его. Она сначала писала, даже приезжала несколько раз. Ждать обещала. Через полгода, как меня осудили, Андрюшка родился. А потом надоело ей ждать.
— Еще бы…
— Нет, она вообще-то хорошая, не злая. Просто другого полюбила. Через год замуж вышла за вояку одного. Письмо мне прислала. Так и так, прощай, Володя, у меня новая жизнь. Меня Владимиром звать.
— Очень приятно.
— Я, как вышел, сразу к ней. На сына посмотреть да и помощи попросить на первое время. Она здесь, рядом живет. В сталинской семиэтажке с колоннами. Втайне думал, может, разошлась с военным своим, примет… Не приняла. Нужен я ей такой… Денег вот одолжила немного, и все. Тяжелый разговор получился. К Андрюшке даже не пустила. Мол, нечего ребенка травмировать. Есть у него отец. Пусть не родной, а отец… А я, получается, посторонняя личность. Погоди, говорю, я ж от отцовства не отказываюсь, помогать буду, как смогу. Только на ноги встану. Она — не надо нам никакой помощи, обойдемся… — Володя опять прислушался, затем продолжил: — В общем, неделю у приятеля с зоны прокантовался, после подвальчик присмотрел теплый. На работу не берут без прописки, а где ж ее взять? Подхалтуривал, где мог. Правда, мужик один обещал после Нового года к себе в мастерскую взять, плотником. Я ж столярничать не разучился, на зоне мебель строгал… А не возьмет, в Псков вернусь, там родня кое-какая, пустят на первое время.
Максим Максимович снова ухмыльнулся. «Красиво заливает…»
— Во вторник, позавчера, решил Андрюшку повидать. В школе. У них последний день перед каникулами. Попросил уборщицу, чтоб показала… Вылитый я, один в один. Я б и без уборщицы узнал… Хороший мальчишка. Он мне сперва не поверил, но я ему фотку показал, где мы с Ленкой. Поговорили, в общем… Растерялся он здорово, да и я, если честно. Спрашиваю, чего тебе, сынок, на Новый год подарить? Он плечами пожимает… Я вдруг прикинул, как же подарок передать? Ленка меня теперь на порог не пустит… Тут мысля в башку и стукнула… Хочешь, сынок, я тебе салют подарю? Самый красивый. Вполнеба. Ты, главное, в полночь, как куранты отобьют, подойди к окошку, что на спортплощадку выходит, и смотри. Увидишь салют, знай, это батя твой. Родной батя. У Андрюшки глаза загорелись. По себе знаю, любят пацаны стрелялки всякие. Мы в деревне на Новый год всегда поджиги самодельные запускали… А нынче эти салюты в магазинах продаются…
— И ты, значит, недолго думая, в ларек залез. Герой. За чужой счет подарки делать ума не надо.
— Не хотел я сначала воровать. Надеялся денег достать. Занять. Но кто ж десять тысяч первому встречному с восьмилеткой за плечами даст? У меня, когда вчера сюда заходил, еще и в мыслях не было залезать. Рассчитывал все ж найти деньги… Не нашел…
Володя громко чихнул, зацепив рукой елочку. Шарики на ней весело зазвенели.
— А я ж Андрюшке обещал. Он ждать будет. А теперь что? Хорош батя. Появился и пропал. Да еще обманул… Мне ж меньше трехи не дадут. И все, потеряю Андрюшку. Потом не объяснишь. Да хрен с этой трешницей. Отсижу. Пацана подведу. Он теперь знает, что батя у него есть…
Пошел редкий снег. Прохожих на улице еще не было. Сегодня выходной, на службу не надо, перед бурной ночью лучше выспаться. Некоторые, судя по громким звукам магнитофона, летевшим из окна дома, уже начали пировать. Водитель хлебовоза, закончив разгрузку, закрыл борт машины, забрался в кабину и запустил двигатель. Максим Максимович взглянул на часы. Прошло двадцать минут. Отдел милиции находился в конце соседней улицы, пешком за четверть часа дойти можно, если, конечно, не через Камчатку. Не позвонил этот собачник, что ли?
— То есть ты, значит, предлагаешь тебя не только выпустить, но еще и фейерверк за десять тысяч подарить? Так, что ли?
Володя из Зайцево не ответил.
— То-то и оно… У тебя, голубок, таких историй плаксивых, наверно, с десяток, на все случаи жизни. Как побрякушек на елке. Один красавец мне тоже про больную жену вещал, а потом с прилавка калькулятор пропал. Ты эту сказку про сына в милиции рассказывай, а меня нечего лечить.
— Не вру я! — эмоционально отозвался бывший зэк. — Понимаю, чепуха какая-то, только без резона мне врать. Все равно теперь посадят. А насчет сына в школе можете спросить. Ковалев Андрюшка. Первый «Б».
— Уже бегу…
— Зря вы так…
— Ах, я еще и нехороший. Деньги всегда найти можно. Если очень надо. Значит, не очень надо. Молчал бы лучше.
Володя замолчал. Прошло еще четверть часа. Без разговоров. Больше он не канючил и выпустить не просил. Нога, которой Максим Максимович упирался в столб, здорово затекла, но он не опускал ее, боясь, что парень снова попробует вырваться. Несмотря на легкий мороз, было жарко, словно после марш-броска с полной выкладкой.
«Ну скоро они там?» Максим Максимович принялся высматривать прохожих, чтобы призвать кого-нибудь на помощь. Миловидная дама в шубке, кое-как вывалившаяся из тормознувшего такси, на его призывы не отреагировала. Едва держась на ногах, потащилась к парадному подъезду. К дедку, копающемуся в недрах мусорного бака, обращаться вообще не имело смысла.
— Скажите, — неожиданно спросил Володя, — а у вас есть дети?
— Есть…
— Сын?
— Да. Двадцать три года. Что еще интересует?
— Ничего… Просто так спросил.
Сын жил отдельно. С молодой женой. Не сказать что отношения с ним были натянутыми, но теплыми их тоже не назовешь. То ли юная супруга так влияла на сына, считая Максима Максимовича отсталым от жизни, то ли характер, то ли еще что… За последние два года они ни разу не собрались на какой-нибудь семейный праздник, не говоря уже чтоб посидеть просто так, безо всякого повода. Сегодня они снова будут встречать Новый год порознь. Хорошо бы хоть позвонили, поздравили…
Отцы и дети? Кто их, нынешних, разберет. Все сейчас поменялось… Вы, предки, свою роль выполнили, до свиданья. Да нет, глупости… Просто у них теперь своя жизнь. Хотя обидно. Все ведь для детей… Почему тогда? В чем нестыковка?..
Ну где там эта чертова милиция?!.. За что им деньги платят? Что, у них нормативов нет? Идиотизм… Надо было сказать «убивают». Может, мне еще и в отдел этого самому тащить? Сейчас возьму и выпущу его к чертовой матери! Так ведь завтра снова куда-нибудь заберется… Во, кажется, едут. Дождались.
Максим Максимович, будучи почти всю службу связанным с армейским автохозяйством, научился различать марки машин по звуку двигателя. Вот и сейчас он без труда угадал тяжелое урчание мотора «уазика», который, сверкая голубым маячком на брезентовой крыше, пару секунд спустя вырулил из-за гастронома.
«Они б еще сирену включили, — подумал Максим Максимович, — можно подумать, в пробке застряли».
Он опустил затекшую ногу и помассировал ее ладонями. Милицейский транспорт вскарабкался на поребрик и прямо по заснеженному газону подкатил к ларьку.
— Все, рота, подъем, — бросил он Володе, — выходи.
Когда сержант-водитель обыскивал парня, перед тем как посадить в зарешеченный отсек машины, последний поднял глаза на Максима Максимовича и каким-то по-детски обиженным тоном произнес:
— С наступающим… Служите дальше.
Рефлектор оказался выключенным. В ларьке висел тяжелый запах прелости и подвальной сырости. Часть упаковок с товаром была аккуратно составлена со стеллажей на пол. «Надо же, не просто сбросил, а составил». Возле кассового аппарата лежала на боку черная коробка со «Звездными войнами».
— Все цело? — заглянул в двери оперативный уполномоченный.
— Вроде да… Бардак только.
— Не трогайте ничего. Сейчас эксперт подъедет, следы снимет… И вызовите кого-нибудь из своего руководства, нам нужно заявление.
— А с ним что будет? — поинтересовался Максим Максимович, кивнув на машину.
— Сначала на трое суток. А там поглядим. В зависимости от личности.
Покинув ларек, Максим Максимович достал сигареты, но затем, подумав о чем-то, спрятал пачку обратно в карман. Уполномоченный докладывал начальству о раскрытии кражи, громко крича в перемотанный изолентой микрофон рации. Водитель машины стряхивал снег с брезента «уазика».
Володя из Зайцево каким-то зачарованным, но в то же время грустным взглядом, прижав лицо к решетке, смотрел куда-то в сторону. Максим Максимович обернулся. В небольшом сквере, в сотне метров от гастронома, переливаясь веселыми огнями электрических гирлянд, сверкала новогодняя елка…
После праздников батяня-комбат выписал отличившемуся подполковнику премию в размере месячного оклада. За спасение частного имущества и героизм.
Год спустя, покупая шампанское, Максим Максимович заметил в дверях универсама знакомое худощавое лицо. Человек выходил на улицу. Впрочем, сказать с уверенностью, что он не обознался, Максим Максимович не мог, зрение здорово подсело, а очки остались дома. «Может, просто похож? Или все-таки он?» Тогда, в январе, сразу после праздников его вызвали в милиции и допросили о ночном происшествии. Делом занималась молодая дамочка с длинными красными ногтями, которые мешали ей печатать на машинке. «А где этот?» — спросил Максим Максимович. «В тюрьме, — не отрываясь от печатания, ответила дамочка, — он ранее судимый, к тому же без прописки. Не отпускать же такого…» Закончив допрос, она оставила на всякий случай свою визитку, предупредила, что месяца через три Максима Максимовича вызовут в суд, и попросила обязательно прийти.
Но ни через три, ни через девять месяцев Максима Максимовича никуда не вызывали. Он спрашивал у комбата, но тот пожимал плечами — надо будет, вызовут. Неужели выпустили?
Максиму Максимовичу очень хотелось, чтобы он сейчас не ошибся. Чтобы это был он, Володя… «Да, я тогда все сделал правильно, задержал вора, передал его органам… Какие могут быть угрызения? Его арестовали? Но ты здесь при чем, товарищ подполковник… История с сыном? Скорей всего, это выдумка… Или нет?.. Но что с того, даже если правда? Вор должен сидеть. А он вор… Воры не бывают честными… Но… Лучше б его отпустили. Не знаю, почему, но так оно лучше».
Максим Максимович покинул очередь, вышел на улицу, огляделся по сторонам. Парня не было. То ли свернул за угол, то ли сел в отходивший от остановки троллейбус. «Обознался или нет?»
Вернувшись домой, он отыскал в трюмо визитку дамочки-следователя, набрал номер.
— Слушаю, — раздался знакомый голос.
— Здравствуйте… С наступающим…
Максим Максимович представился и напомнил обстоятельства прошлогодней истории.
— И что вас интересует?
— А чем все закончилось? Просто меня так и не вызвали в суд.
— Дело же прекращено. Я разве не уведомила вашего начальника?
— Он ничего не говорил, — почувствовав явное облегчение, ответил Максим Максимович.
— Возможно, уведомление не дошло. Это бывает.
— Простите, а почему прекращено?
— За смертью обвиняемого…
— Как?.. Как за смертью? — едва слышно выдавил из себя отставной подполковник.
— Он с кем-то подрался в камере, и его ударили ножом… Это вина администрации тюрьмы. Допустили, что у арестованных был нож… Алло, вы слышите? Алло?
— Да… Слышу… Скажите, пожалуйста… Если знаете. У него есть сын?
— Сын? Кажется, есть… Да, точно. Я вызывала его бывшую сожительницу. Она что-то говорила про мальчика.
Не попрощавшись, Максим Максимович положил трубку и уставился в белое, пустое окно.
За пятнадцать минут до боя курантов Максим Максимович вышел в прихожую, обулся, накинул куртку и поднял с пола приготовленную хозяйственную сумку.
— Куда ты? — обалдело уставилась на него жена, выглядывая из кухни. — За стол пора.
— Я сейчас. Быстро, — как-то виновато ответил отставник, шагнул за порог и аккуратно прикрыл дверь.
Выйдя на улицу, он почти бегом направился к спортивной площадке, расположенной в соседнем квартале. Редкие прохожие неслись домой, боясь опоздать к первому удару часов. Кое-кто начал праздновать прямо на улице. Впрочем, Максим Максимович не обращал на них ни малейшего внимания. Без пяти двенадцать он остановился в центре площадки и внимательно посмотрел на окна возвышавшегося напротив семиэтажного сталинского дома с колоннами. Затем вытащил из сумки черную коробку и поставил ее на снег. «Звездные войны! Незабываемые впечатления!» Чуть замерзшими пальцами извлек спрятанный под защитной бумагой фитиль и стал ждать.
Когда пробил двенадцатый удар курантов, Максим Максимович зажег спичку и поднес ее к фитилю.
Лариса Бау. Рождественский детектив
В нашем славном городе Джерси-сити, где от мерзости запустения спасает работа в соседнем Нью-Йорке, от снежных бурь — горы Пенсильвании, от акул — предательство Гольфстрима, живут как богобоязненные, так и шаловливые люди.
Нашего мэра зовут Иеремия, и он ревнитель праздников.
В чудесные предновогодние дни возле горсовета устанавливают елку и менору.
Возле елки всегда ставят сарайчик, в нем пластмассовых барашков и козликов, Деву Марию, Иосифа, волхвов и голенького младенчика Христа. Сверху на палке прикручена электрическая вифлеемская звезда.
Это умиляет и трогает мою нехристианскую душу. И я всегда заворачиваю по дороге, чтобы посмотреть эту немного китч, немного наив, немного обшарпанную милую-родную компанию.
На днях подхожу — две пожилые тетки плачут, показывают пальцами в сарайчик, взывают ко мне по-испански. Коренные жительницы нашего города. По-английски немного говорят и даже немного понимают. Смотрю — а младенчика Христа нету. Украли младенчика Христа, похитили злоумышленники.
Бегу к полицейскому, закрывающему своей огромной тушей главную горсоветную дверь, они трусят за мной.
Полицейский смеется: Христа украли? Такое бывает, шалят подростки. Не могу подойти — охраняю двери в горсовет, вдруг мэра Иеремию тоже похитят?
Но полицейского вызывает. Другого. Тот прилетает с мигалкой, бежит к рыдающим, рука привычно на пистолете (городок у нас шебутной).
— Вот, — говорю, — сэр, нету младенчика!
Тетки голосят. Полицейский переругивается с ними по-испански, оглядывая окрестности преступления: менора на месте, гигантская чугунная тетка в шлеме античного вида, указующая ввысь, — на месте, чугунный макет санто-доминговского собора, подарок благодарных иммигрантов, — на месте, даже чугунный карликовый солдат Первой мировой войны в обмотках — и тот на месте.
Полицейский надеется: может, младенчика еще не положили в ясли и принесут в ночь двадцать четвертого под Рождество.
Возражаю: а как же, сэр, все уже собрались, двадцать второе декабря, даже волхвы притащились издалека, вифлеемская звезда в наличии над сарайчиком, трепещет-мигает под ветром. Вспомните Библию, сэр: если уж все собрались, так Христа давайте сразу. И в прошлом году все сразу были. Заранее, за неделю.
Полицейский залезает внутрь, шурует там в надежде, может, младенчика ветром в угол забило. Несмело подхожу, вступаю в священный хлев, дуэт рыдающих не решается, благоговеет в сторонке. Барашки и козлятки на цепи, волхвы прочно ввинчены в землю, Дева Мария прикована цепью к яслям, ясли — к сарайному полу. А младенчика нету, отвинтили от яслей!
Полицейский мнется — у него каждый день дела поважнее, особенно с наступлением темноты, особенно там, подальше от горсовета, где заколоченные дома, разбитый асфальт, печальные горожане слоняются возле винных магазинчиков…
Но кесарев протокол составляет, мы — свидетели-истцы — подписываемся, и он клятвенно обещает теткам младенчика вовремя раздобыть. Теперь, поди, охрану к сарайчику приставят.
Схожу проверю завтра. Зря, что ли, налоги платим?
Прихожу назавтра.
Нету младенчика, нету пупсика нашего.
А может, кто добросердечный похитил его, чтоб от злой судьбы уберечь? Или он сам ушел, надоели ему грехи человеческие заранее?
Нежится где-нибудь на островах теплого океана, кокосовым молоком из трубочки лакомится, ласковый ветер овевает личико…
Глаза мои сладостно увлажняются, благодатью согревается суровое сердце…
Нечего тут в сарае на ветру, младенцам вредно. Минус девять градусов, северный ветер, подозрительные шастают…
А мэр Иеремия на месте. Стережет его полицейский, хотя его вообще похитить трудно — такой он огромный, толстый, крикливый мужик.
Ночью город замело снегом. И сарайчик с волхвами, Девой Марией и Иосифом, с барашками и козлятками замело так, что одна верхушка с вифлеемской звездой торчит. Вернулся ли младенчик? Таинственно там, тихо и светло.
Чистят снег на площади верные сподвижники мэра Иеремии. Завтра приду посмотрю, может, все уже привычно, все на месте, хорошо и спокойно.
Помните теток рыдающих? Мне открылось, кто они, тревожные сердцем, взыскующие чуда.
Они ангелы… Проходя мимо маленького детского сада, я вижу их. Одна кормит из бутылочки мальчика в полосатых носках на непослушных ножках, другая вытирает пыль на подоконнике.
Замечает меня, узнает, стучит в окно…
Я захожу внутрь: в надеждах не страдать за человечество тут резвятся, вопят, хихикют, складывают пирамидки, слюнявят мишек, чавкают и чмокают разноплеменные человеки…
Мы обнимаемся, и я обещаю им зайти завтра, надеюсь, с благой вестью, тоже ангелом как бы.
Угасал короткий зимний день.
Через талые сугробы пробралась к вифлеемской звезде старушка с торбой.
Стесняясь заранее, отгоняя дурацкие мысли, что вот сейчас стража мэра Иеремии набежит подозревать… надо будет рассказывать, запинаясь, подыскивая слова, нелепую историю об украденном беспечными иродами младенце, жалеть, что копию кесарева протокола не озаботилась получить, и ангелы-свидетели далеко…
В торбе у нее копеечная кукла — в ясли положить, если чуда не случится. Если злоумышленники назад младенца не принесут. Или если Господь не озаботится, не скажет: Мария, у нас с тобой пара дней осталась, человеки уже елки нарядили, угощения заготовили, свечки на подоконниках зажгли, не можем мы их обмануть, давай как-нибудь постараемся, а?
Вздохнула облегченно: вот он, младенчик, привязан к яслям крепко. Сдержал полицейский слово, архангел-защитник, нашел, не зря налоги платим.
Она вынула из торбы щетку, подмела в сарайке, почистила от снега и козлят с барашками, и Деву Марию, Иосифа, усталых волхвов. Подправила звезду.
Посмотрела на горсоветный дворец. Стражи мэра Иеремии помахали ей рукой.
Темнело, она поспешила в детский сад с благой вестью. Обнялась с тетками.
Подошла девочка, потянула ее показать башню из кубиков.
Старушка вынула из торбы куклу: Мэри, подарок тебе!
Обладатель полосатых носков и плюшевого медведя выплюнул соску и широко улыбнулся во все шесть новых зубиков.
Мария Артемьева. Майка и Тасик
Хорошее утро начинается с тишины.
Пусть поскрипывают сугробы под ногами прохожих. Пусть шелестят вымороженные, покрытые инеем коричневые листья дуба под окном, упрямо не желая покидать насиженных веток. Пусть булькает батарея у стены — кто-то из домовиков, несомненно обитающих в системе отопления старого дома, полощет там свое барахлишко: буль-буль-буль. И через минуту снова: буль-буль…
БАБАХ! За стеной в коридоре что-то шарахнулось, обвалилось, покатилось. Тасик подпрыгнул на кровати. Благодушный настрой испарился в одно мгновение. Ворчливый одышливый голосок, как ни в чем не бывало, поинтересовался из коридора:
— Тасик, а ты не брал мои тапочки?
— На черта они мне сдались? — прошептал Тасик. И, почесав впалый живот под светящейся насквозь застиранной пижамой, зажмурился, почему-то решив, что он еще сумеет уснуть. Надежда была напрасна.
За стеной пыхтело, тужилось, скрипело… И вновь обрушилось с оглушительным грохотом. Тасик застонал:
— Майка, прекрати!
Возня за стеной усилилась.
— Майка, через колено тебя! Прекрати немедленно!!!
Никакого ответа. Сопение, кряхтенье, стук и возня.
Чертыхнувшись, Тасик приподнялся и сел в постели. Помассировал занемевший локоть. Помял коленку. Взъерошил седой ежик на голове. Наконец оторвал костлявую задницу от постели, постоял, согнувшись крючком… Медленно, хрустя суставами, распрямился.
И решительной походкой ржавого циркуля шагнул из спальни:
— Майка! Какого черта ты тут затеяла?
Майка (160–140–160) в цветастом халате, задрав кверху необъятный зад и отвернув в сторону полное лицо, краснея и потея, изнемогала от усилий, правой рукой вытягивая что-то на себя из щели между обувной тумбой и стеной.
— Надо бы прибраться… перед праздниками! — стонала она. — А то как-то… нехо… ро… шо!
Сваленные с вешалки пальто, плащи, шапки, шарфы, зонты, варежки и перчатки большой кучей громоздились рядом, прямо на полу. Что-то за тумбой никак не уступало Майке.
— Та…сик… помо…ги! — попросила Майка.
— Тыщу раз говорил — не называй меня так.
Негнущимися ржаво-циркульными ногами Тасик подошел к стене и заглянул в щель. Ничего опасного не разглядев, отважно сунулся рукой наугад, ухватил и потащил что-то.
Обувная тумба с натужным скрипом поехала от стены.
— Тасик, что ты делаешь?! — завопила Майка.
— Что ты просила, Майка, то и делаю, — огрызнулся Тасик и, напрягши сухие жилистые руки, покрытые редким седеньким пушком, дернул.
Тумба накренилась, неряшливо раззявив дверцы…
— Тасик, не надо!!!
БДЫЩ! ДРЫНЦ-ТЫНЦ-ТЫНЦ! БУЭЭЭЭ… Вся обувь из тумбы вырвалась на свободу, затопив крохотную прихожую. А дверца оторвалась и острым углом мстительно пригвоздила Тасикову ногу к полу.
Тасик взвыл, согнулся, чтоб пощупать больное место, и ему прострелило спину.
— Еть! Майка!!! Через колено тебя…
— Стой, не двигайся! Ох, горе луковое… Стой, я сейчас! Я бегу-бегу! Ты только не двигайся!
— Да не могу я двигаться! — завопил, раздражаясь, Тасик. — Давай уже действуй!
Толстая короткостриженая седая Майка, подбирая полы халата, начала действовать. Она заторопилась на кухню. Все ее пышные формы заколыхались, заволновались, пришли в движение. Шажок. Еще шажок.
— Да быстрее же, еть твою дивизию!!!
— Бегу, бегу!
Она вправду торопилась: это было написано на ее лице. Мука, разлитая по тугим щекам, и отчаяние в глазах делали ее чрезвычайно похожей на спринтера, с искаженной физиономией пересекающего заветную финишную черту. Вот только расстояние, какое Майке удалось осилить…
— Уаууу!!! — взвывал Тасик из коридора.
Тюбик с обезболивающей мазью хранился на дверце холодильника в кухне. Кухню отделяли от прихожей ровно пять шагов. Еще три до холодильника. И обратно. Итого шестнадцать.
Майка героически преодолела все расстояние за пять минут. (Обычно она тратила не меньше десяти.)
Но неблагодарный Тасик остался недоволен.
— За смертью тебя посылать, перечница… — ворчал он, вздрагивая всем телом, когда Майка могучей красной лапой щедро разляпывала крем по его пояснице.
— Я тебя предупреждала, — невозмутимо ответствовала Майка. — Я же говорила…
— Говорила, еть! Со свету ты меня сживешь. Что это такое?
Обретший свободу Тасик осторожно разогнулся и с изумлением уставился на пыльный, грязный, жеваный лоскут неизвестно чего, зажатый в его руке.
Пронзенный радикулитом, он поначалу и позабыл о своей добыче. Тумбу, между прочим, чинить придется… И не кому-нибудь, а ему — Тасику!
— Что это такое?! — грозно сдвинув брови, спросил он.
— Сдается мне, Тасик… что это коврик. Светочка мне подарила… Не помнишь разве? На пятидесятилетие.
Тасик угрюмо помотал головой:
— Тыщу раз говорил — не называй меня так.
— Вот. А я тоже забыла, — не слушая мужа, балаболила Майка. — А тут гляжу — чего у нас моли-то так развелось? Откуда?!.. Нехорошо как-то — перед праздниками… И ты представляешь — вспомнила! Как ты тогда подвыпивши пришел и тумбу задел, горе луковое! А я как раз перед этим Светочкин подарок положила на край. Оно и съехало!
— То есть вот двадцать… Раз, два, три, четыре… Десять… — на пальцах подсчитал Тасик. — Ну да! Двадцать два года! Это дерьмо тут за тумбой валялось…
— Какое же дерьмо? Тасик! Это ж Светочка подарила.
— ДВАДЦАТЬ ДВА ГОДА ВАЛЯЛОСЬ! — Тасик поднял очи горе́ и возвысил голос примерно на октаву: — И ВОТ ТЕПЕРЬ СРОЧНО ТЕБЕ НА КОЙ ХРЕН ПОНАДОБИЛОСЬ?! А?! Ты меня инвалидом сделать хочешь?! Японский городовой, еть растуды тебя поленом!!!
Майка не отвечала. Она спокойно пережидала его гнев, скучливо блуждая взором туда-сюда, вверх-вниз… Но вдруг замерла, как охотничий пес, учуявший запах крови:
— Эт-т-то что такое?
— Что? Что? Ты куда смотришь? — всполошился Тасик.
Глаза Майки сузились до состояния амбразурной щели. Тяжелый выдох. Голова ее наклонилась — словно башенка танка навелась на цель…
— Я так и думала! — свистящим змеиным шепотом произнесла она. — МОИ ТАПОЧКИ!!!
Тасик отшатнулся. Обливаясь холодным потом, взглянул себе на ноги. На нем действительно оказались Майкины тапочки — зеленые, с красным мохнатым кантом и помятыми задниками.
Тасик прижался спиной к стене.
— Грязный старикашка! Диверсант! — сказала Майка. И презрительно расстреляв мужа взглядом, ушла.
Глядя, как она колышется в направлении кухни, Тасик с облегчением выдохнул.
— Сама такая! Со своим склерозом! Все забываешь! — крикнул он ей вдогонку.
Майка вздохнула. От ее могучего дыхания взметнулся длинный обойный лоскут, отставший от стены и основательно разлохмаченный.
«Подклеить надо бы», — подумал хозяйственный Тасик. Лоскут болтался здесь уже лет пять, но как-то не очень часто попадался ему на глаза. Что называется, не мозолил. В отличие от Майки. Ох уж эта Майка!
Гаже бабы, думал Тасик, это еще поискать, да хрен найдешь. Как же он с ней намучился за эти годы! За все последние пятьдесят шесть лет. Уму непостижимо!..
Ветер сотрясал оконное стекло.
Тасик, вздыхая, стоял в кухне и наблюдал, как вспухает на горизонте серая перина огромной тучи, закрывая собой белые кучерявые барашки маленьких облачков и фарфоровую синеву утреннего неба. «Опять дождь. Небось и праздники будут без снега. Вот ведь напасть», — думал Тасик, кушал вареное вкрутую яйцо и вспоминал свои обиды.
…Ведь у них в доме дня не проходило, чтоб что-нибудь да не так! И никакого взаимопонимания. Вот вопиющий случай. В каком же это было году?.. У Светки ее — той самой, будь она неладна, — на именинах. Поехали тогда всем гуртом на генеральскую дачу ее предка. Шашлыки, водочка, то-се… Молодые были: мне сорок три, ей тоже сорок один… Ну что, казалось бы?! Дети подросли. Ванька с Илюшкой в армии, Инеска в институте. Живи — радуйся!
Нет. Эта дурища всю жизнь в комплексах, как муха в паутине.
Тасик даже крякнул от огорчения.
Ну что уж он такого, казалось бы, и сделал?!
Ну всего-то хотел Майку удивить. Насмешить немножко.
Если у этой окаянной бабы и было что хорошее — так это ее смех. Бойкий, всей грудью, открытый, ясный… Как звонкая песня в морозном поле — далеко слыхать.
На генеральской даче их поместили во втором этаже — со всеми удобствами: комнатка возле лестницы, рядом — туалет и душ.
Там он и подстерег Майку — на лестнице возле душа. Встал в проеме между лестницей и коридором, руками уперевшись в балки, а ногами в стены — в позе витрувианского человека Леонардо да Винчи. В точности. То есть, значит, абсолютно голый…
Сделал одухотворенное лицо, повернулся в профиль и так замер.
Думал Майку повеселить.
Ага, щас!
На лестнице было темно. Он потом так и не узнал, чем Майка его саданула в солнечное сплетение (сама она утверждала, что рукой. Но разве может женщина РУКОЙ так садануть под дых, чтоб здоровенный мужик упал и сознание потерял на десять минут?!).
А ведь так оно все и было.
Визг, темнота, удар. Вспышки перед глазами… И снова темнота. Очнулся от боли — Майка, разобравшись, с кем в бой вступила, побежала в ванную за водой, чтоб мужа в чувство привести, и по своей вечной слоновьей неуклюжести прищемила ему яичко. Ногой.
Тасик поежился и почесал свои печально обвисшие достоинства.
Она, между прочим, клялась, что ударила его с перепугу.
«Вижу, — говорит, — в темноте что-то белеется… Думала — то ли привидение, то ли Ковригин, папочкин любимый адъютант, повесился. Он все чего-то пистолет мне показывал… Ну, думаю, допился, диверсант, до зеленых чертей… Откуда ж мне знать было, что это ты?!»
«А кто ж, еть твою, здесь еще возьмется в три часа ночи! Чем ты думаешь, женщина?!» — язвил жену Тасик. Майка жалостливо кривила лицо и прикладывала ему к причинному месту холодную грелку. Глаза ее блестели от слез.
Но Тасик подозревал, что слезы катились градом по ее тугим красным щекам не столько от жалости, сколько совсем наоборот: Майку душил хохот. Кошмарная баба.
— Просто кошмарная, — сказал Тасик в закрытое окно.
Ветер действительно сменился нудным холодным дождем, и Тасик поник плечами и духом. Очень хотелось снега. А зима, как назло, напрочь забыла свои обязанности. И вела себя как нерадивая хозяйка, которая перед самым приходом гостей разводит в доме грязь и мокредь, затевая генеральную уборку не вовремя.
А кстати! Тасик взглянул на часы.
«Кошмарная баба» ушла к соседке за трехлитровой банкой (зачем она ей вообще понадобилась?) уже больше часа назад.
Даже при ее черепашье-слоновьей скорости спуститься на третий этаж и подняться обратно на пятый в доме с работающим лифтом можно и до наступления полуночи. Или она решила заодно у соседки Новый год встретить?..
Тасик, сам не понимая почему, заволновался.
Сердясь на отсутствующую жену, он в раздражении принялся расхаживать по коридорчику между кухней и большой комнатой туда-сюда. При ходьбе у Тасика явственно поскрипывали колени, и это раздражало его еще сильнее.
— Растуды поленом, японский городовой! И куда она запропастилась?!
Чтобы отвлечь голову, надо чем-то занять руки.
Тасик решил починить дверцу обувной тумбочки в прихожей. Все-таки на носу праздники.
Нагнувшись и оглядев повреждения — дверца болталась на одной петле, — Тасик понял, что для ремонта потребуется отвертка.
В поисках отвертки он перерыл стенной шкаф, используемый под всякие хозяйственные мелочи, взбудоражил мирно спящую на антресолях полувековую пыль, обшарил каждый уголок секретера и, только наведя устрашающий хаос в квартире, вспомнил, что нужная ему отвертка, должно быть, хранится в ящике кухонного стола: именно там Майка любит держать наиболее ценные вещи, которые всегда должны быть под рукой. А уж эту отвертку она особенно опасалась выпустить из виду, чтоб как-нибудь нечаянно не утратить власть над чудо-инструментом: этой отверткой ей было очень удобно выковыривать мелкие вещи, регулярно падающие с кухонного шкафчика за холодильник. В узкий просвет между холодильником и напольной плиткой пролезала только эта отвертка — достаточно тонкая и длинная, но в то же время не острая.
Тасику вспомнилась та жуткая неделя, которую ему пришлось пережить позапрошлой осенью, когда спасительная отвертка куда-то запропастилась, и Майке поневоле приходилось импровизировать посторонними предметами, как то: портняжными ножницами, вязальной спицей, полуметровым хлебным ножом прабабушки и даже пластиковыми, потрескавшимися от старости Инескиными прыгалками.
Ни один из этих предметов не сумел в полной мере заменить ее волшебную отвертку. Майка ворчала и ругалась.
Она ворчала так, что у Тасика от напряжения отваливалась голова. Казалось, стены дома уже мелко подрагивают от ее злобного клекота. Еще чуть-чуть — и зараженный злым ворчанием дом задергается в агонии и рухнет, взметнув вверх кирпичи и похоронив под обломками и Тасика, и саму Майку, и все проклятые ею предметы, и всех соседей, и — вот это было б по справедливости — ненаглядную Майкину отвертку, которая, гадина, ведь скрывалась же где-то все это время! Лежала тихо, инкогнито, под слоем каких-то совершенно никому не нужных шампуров и вилок (так оно оказалось впоследствии).
Довольный своей сметливостью Тасик проследовал в кухню. Встав к кухонному столу передом, а к стеклянной двери, соответственно, задом, Тасик потянул на себя ручку широкого ящика в столе.
Ящик дружелюбно выехал вперед на пять сантиметров и… передумал. Застрял. Тасик вцепился в ручку ящика, подергал. Бесполезно: ящик не сдавался. Он упрямо вгрызался в стены стола — надежно окопался там и, судя по всему, решил стоять намертво.
Тасик потряс стол. Внутри ящика возмущенно загрохотали хранимые в нем предметы — это походило на коллективный протест или, возможно, попытку отстреливаться.
Усилием воли Тасик обуздал гнев и, стараясь действовать в рамках разумного (памятуя о судьбе обувной тумбочки в прихожей), попытался приложить силу в другой плоскости.
Если ящик не едет ни вперед ни назад, остается последнее.
Тасик собрался с силами и всем весом навалился на ручку ящика, пытаясь отжать конструкцию книзу.
— Еще! Чуть-чуть… Сама… пойдет…
Ящик жалобно скрипнул, малодушно сдал два сантиметра, и… ручка его отвалилась.
Со злости Тасик шарахнул кулаком по столу. Раздался гром, сверкнули молнии… Ящик грянул оземь, и все, что в нем таилось, брызнуло врассыпную по всей кухне. Чего тут только не было!
Добро, нажитое, накопленное и награбленное самой Майкой и всеми ее предками, возможно, еще со времен татаро-монгольского ига, старинные предметы странного вида и непонятного назначения, о котором Тасик и догадаться не мог…
«Удивительно, что ящик не рухнул раньше. Как это все туда влезало?!» — ужаснулся Тасик и ощутил непонятную вибрацию возле своей голой беззащитной ноги. Глянув вниз, он увидел, что в его пластиковый шлепанец впиявился стальной штопор и теперь, дрожа от возбуждения, пытается пробурить дыру в Тасиковой ноге.
Инстинктивно Тасик отскочил назад и угодил спиною в кухонную дверь.
Раздался такой звук, какой издает очень спелый арбуз, когда в него с размаху всаживают нож: «Хресь!»
— Тасик, я тебя не понимаю, — произнес сзади знакомый ворчливый голосок. Он звучал строго и взыскующе.
Тасик обернулся: сквозь потрескавшееся стекло кухонной двери на него надвигалось какое-то чудовище, сплошь покрытое сеткой морщин.
— Если б ты только знал, как ты мне надоел. Диверсант! — сказало чудовище…
Скандал затих только к вечеру.
Тасик первым сделал попытку к примирению, лично собрав все Майкино добро обратно в ящик.
Правда, поставить его на место не удалось: во-первых — не лезло, во-вторых — треснули деревянные планки, на которых он держался. Но Тасик уверил жену, что это пустяки: вместо дурацких занозистых деревянных планок он купит в хозяйственном комплект роликов, после чего ящик будет выпрыгивать из стола, как дрессированный.
— По первому твоему зову, — обещал Тасик и заглядывал Майке в глаза.
— Ага, — соглашалась Майка и отпихивала плечом Тасикову голову. — Конечно. Горе луковое.
Под присмотром Майки Тасик ненадолго завладел ее волшебной отверткой, снял с поломанной дверцы тумбочки погнутые петли и закрутил новые, припасенные с незапамятных времен в хозяйственном шкафу. Дверца тумбочки от новых петель немного перекосилась. Зато удалось, наконец, собрать и надежно запереть обратно всю обувь.
Майка, однако, не смягчилась. Когда она приходила в угрюмое настроение, выпихнуть ее оттуда было непросто.
— Ну что, идем спать? — спросил Тасик в одиннадцать вечера, в обычный их час отбоя.
— Иди. Мне тут еще… варенье закрывать, — буркнула Майка, перекидывая с места на место какие-то предметы в кухонном ящике. — Куда эта дурацкая машинка закопалась? Открутить бы ей… зараззза!
В произносимом Майкой слове «зараза» было не меньше восьми или десяти «з». Еще бы парочку — и можно было бы считать, что это просто пчелиное жужжание. Но Майка соблюдала меру, не утрачивая окончательно дара человеческой речи.
Тасик вздохнул и ушел спать.
Вольготно развалившись в супружеской постели, широко разбросав руки и ноги, он лежал, тщетно жмуря глаза и созывая к себе приятные мечты… Сон не шел.
Он ворочался, елозя по всему пространству супружеского ложа, то свивая вокруг себя одеяло коконом, то развивая его, выкидывая наружу то ногу, то руку…
Когда Майка в три часа ночи соизволила явиться в спальню, Тасик едва успел забыться, зацепившись где-то на самом краешке сонного небытия, нацеленный головою и всем телом в черную пропасть, но еще способный слышать звуки по эту сторону реальности.
Майка, скинув халат и переодевшись в ночнушку с непомерно растянутым во все стороны Багзом Банни, зажгла ночничок и бросила короткий взгляд на мужа.
Тасик покоился на бочку, отодвинувшись вглубь двуспальной кровати, и, согнувшись крючочком, крепко обнимал женину подушку.
Майка вынула подушку из его рук, взбила, положила себе под голову и, погасив ночничок, легла. Кровать тяжело заскрипела под ее телом. Тасик сладостно замычал и, обхватив круглые бока супруги, подтянулся вперед, притеревшись к ее мягким местам всеми своими мослами.
Майка пихнула его назад, брыкнулась и сбросила руки, посягнувшие на ее независимость. Но стряхнуть с себя Тасика было так же непросто, как снять с костюма прилипшую жвачку.
«Ммм… Моя попа пришла!» — пролепетал сквозь сон Тасик и еще крепче вцепился в Майку.
«Зараза», — подумала Майка, но вступать в борьбу за свободу ей было лень. Очень хотелось спать. Она шумно выдохнула и закрыла глаза.
Сны им снились разные.
Майка видела во сне, как Тасик, сидя за праздничным столом, поедает сваренное ею варенье, черпая его сначала половником, а потом просто лакая из тазика, как собака.
Тасику снилась Майка: молодая, золотисто-загорелая, хохочущая. Она лежала с ним, голая, в траве, вздрагивала от удовольствия и смотрела широко распахнутыми глазами безо всякого стыда.
На следующий день деловитый Тасик встал пораньше и сразу же приступил к починке кухонного стола. Пока Майка досматривала сны, он перебрал все заскорузлое старинное добро, каким-то чудом умещавшееся в кухонном ящике раньше, кинул в полиэтиленовый пакет наиболее одиозные предметы — вроде венчиков для взбивания омлета, косточковынимателя и советской электровафельницы с пятнами ржавчины на рукояти — и вознамерился снести все на помойку.
Ему хотелось сделать это до того, как Майка проснется.
Но он опоздал: Майка застукала его на пороге и подозрительно прищурилась:
— Куда это ты собрался?
— Вот это надо… необходимо выкинуть, — сказал Тасик, потрясая тяжелым пакетом.
— А ну-ка… Покажи!
Тасик был вынужден уступить пакет для досмотра своей большей половине.
— Та-а-ак, — протянула Майка, выбрав из пакета косточковыниматель, которым за всю свою долгую жизнь не успела воспользоваться ни разу. — Так. А если это понадобится? — спросила она.
В Майкиной душе желание порядка в доме всегда боролось с суеверным страхом перед вещами. Она по опыту знала: стоит расстаться с какой-нибудь наиболее никчемной финтифлюшкой из своих закромов, и эта гадкая мелочь тут же и всенепременно понадобится в хозяйстве. Вещи умеют мстить. Они, в отличие от людей, никому ничего не прощают.
Тасик со стоном возвел очи горе́. Майка, не обращая на него внимания, ковырялась в пакете.
— А вот без этого царский омлет приготовить вообще нельзя!
— Если б я еще знал, что такое царский омлет, — заметил Тасик. — Живу с тобой тыщу лет и что-то никак не познакомлюсь с этим, еть, интересным блюдом.
— Нет, я понимаю, что ты человек легкомысленный, но выкидывать вафельницу! Это же просто…
Майка воззрилась на Тасика, как на особь, способную зарезать белочку в парке.
— А это?!
В пухлой Майкиной руке красовалась большая хрустальная пробка от графина, блестящая и тяжелая, как граната.
— Сначала ты разбил мой-мамин сервиз, а теперь и последнее на помойку несешь?! И когда ты перестанешь мне жизнь портить?!
— Господи, — не выдержал Тасик, — неужели невозможно хотя бы последние годы провести спокойно?! Пожить без тебя. Нет, надо срочно разводиться! Может, человеком, наконец, стану. А нет — так, еть, хоть здоровым до гроба дотяну!
— Давай-давай! Разводись. Я хоть любовника себе нормального заведу. Разбил мою жизнь… мой-мамин сервиз грохнул… Житья от тебя нет! Диверсант!
И Майка, и Тасик, не задумываясь, крутили давние записи времен своей молодости. Возможно, это навевало им приятную ностальгию. А с другой стороны, к чему менять эти пластинки? Хлопотно и глупо.
Заряда хватило примерно до середины дня.
Пообедав еще по разные стороны баррикад, Майка и Тасик, как звери на водопое, сошлись на перемирие у телевизора. Вместе посмеявшись одной из своих любимых передач — одной из немногих, которые они любили оба, — они надумали подкрепить разгулявшиеся нервы.
— Хлопнем, что ли, корвалолу? — предложил Тасик.
— На брудершафт, — проворчала Майка.
Тасик, хихикая, пошел к холодильнику и обнаружил, что корвалол кончился.
— Ничего. В аптеку сбегаю.
Получив нужную сумму у своей хранительницы всего, Тасик бодро выдвинулся на передовую.
— Шарф надень. Там, кажется, подморозило! — крикнула ему вслед Майка. Но за Тасиком уже захлопнулась дверь. — Горе луковое.
Спустя час она называла его не иначе как «диверсант», «кровосос проклятущий», «хмырь мерзавчатый» и другими удивительными словами. У Майки их были несметные запасы.
У нее были собственные методы борьбы с неприятностями.
В ожидании запропастившегося куда-то Тасика она обычно распекала его во все корки, и ее ужасные проклятия срабатывали, как волшебные заклинания: Тасик являлся домой целым и невредимым, будто подгоняемый мощным вихрем ругательств, щедро рассылаемых ему Майкой по каким-то особым энергетическим линиям планеты.
Если на эти же линии случайно заступали еще чьи-то конечности — лапы, крылья, ласты, брюхоноги или что там еще бывает у живых существ, — они, должно быть, падали замертво, сраженные наповал Майкиной руганью, и, таким образом, при всей своей зловредности, ни одно из них не могло повредить Тасику — все они безропотно и безусловно уступали дорогу Майкиному мужу.
До ближайшей аптеки и обратно, до следующей за ближайшей аптекой и обратно, и даже при самом худшем варианте — если корвалолу не оказалось нигде — до третьей, и последней в округе аптеки — было не больше сорока минут самой медленной Тасиковой ходьбы.
Сделав скидки на очереди, сбой кассовых аппаратов, обмороки у кассирш и другие стихийные явления, все равно больше двух часов Тасик в аптеку, по Майкиному рассуждению, ходить не мог.
Прошло три часа.
Майка, осознав, что ее ругательные заклинания утратили силу, перепугалась и растерялась.
Ее мысленному взору представали мучительные картины, одна другой жутче: мертвое тело Тасика, не дождавшегося корвалолу, у аптечной стойки; тело Тасика, разрезанное пополам колесами огромного автобуса; голова Тасика, размозженная битой грабителя; руки Тасика, отрезанные дверьми лифта, среди сплошной антисанитарии валяющиеся в шахте, — назад не пришьют…
— Чертов диверсант, — шептала растерянно Майка. И мучилась, мучилась, мучилась…
В пять часов неожиданно задребезжал телефон, одной своей обыденностью развеяв страшные грезы.
— Тасик?! — закричала Майка в трубку.
— Это Майя Ивановна? Из пятьдесят второй больницы беспокоят, — сухо сказала трубка. — Ваш муж, Станислав Николаевич, просил позвонить. Он подвернул ногу…
Да. Тасик поскользнулся на обледеневшем порожке аптеки. После дождя и впрямь подморозило. Тасик не был к этому готов.
Порожек аптеки был невысоким, но Тасик умудрился сверзиться так, что сломал ногу, вывихнул плечо и разбил голову.
По счастью, именно возле аптек в большом количестве водятся сострадательные люди. Тасика увезли на скорой, и теперь он лежал, весь белый, укутанный в бинты, словно личинка шелкопряда, в шестой палате хирургического отделения и чинно-благородно ожидал результатов рентгена.
Результаты, однако, превзошли все ожидания.
— Ну вы не бейспакойтесь. Ноги-то заживут. И ущипы тоже, — покусывая сухие губы, объяснил жгучий брюнет в белом халате — врач-аспирант с непривычным именем Жосе Хосеевич, иностранный специалист на стажировке. — Все будет карасе.
— Как-как? — не расслышал Тасик.
— Карасе, — повторил Жосе Хосеевич, хмуря брови. — Но вот это…
Он вытянул из пачки снимков один, где была запечатлена черно-белая Тасикова голова в профиль и как бы в разрезе.
— Вот видите? — Доктор потыкал в какую-то туманность в мозгу Тасика на снимке. — Возможьно, это есть опуколь.
Тасик оптимистично улыбнулся доктору:
— Да?
— Надо сделать до-по-лни-телл-ные анализы. Ищо один снимок. Понаблюдать динамик… Но — ущтите, это есть только гипотетищеский сейщас прогноз, в настоящий момент я нищего утверздать не имею права, но…
— Что «но», доктор? — Заинтересованный Тасик всем телом потянулся вперед, подгоняя докторову откровенность. — Но?..
— Если это опуколь… И опуколь зло-как-чеественная… Прогноз неблагоприятный. Месяц. Максимум.
Доктор деликатно замолчал. Наступила пауза.
— А потом? — спросил любопытный Тасик.
Жозе Хосеевич виновато развел руками. Кроме того, что Тасик, по его предположениям, не дотянет даже до Рождества, он не знал, что бывает потом. Хотя, как у католика, у него имелись теории.
Когда Майка дотелепалась до больницы — с куриным бульончиком, морковным салатиком, сметанкой и черносмородиновым компотом (все в отдельных, тщательно запакованных баночках и сверточках, чтобы не разлить) — время посещений в больнице уже подходило к концу, и она еле уговорила впустить ее хотя бы ненадолго к своему «старику».
— Этот диверсант, черт свинячий, ходить по улицам не умеет, а мне с моим весом разве ж дотащишься досюда, разве ж успеешь? — жаловалась она, не отставая.
Медсестра с первого взгляда поняла, что единственный способ отвязаться от липучей старухи — уступить ей. Нельзя же кидаться в атаку на стихийное бедствие?
Сестра вздохнула и впустила Майку в отделение.
Майка ожидала застать в Тасике некоторые перемены, но полагала, что все они будут материального характера.
Однако ее встретил совсем другой Тасик. Белый и чистый от бинтов, он весь светился непонятным умилением. Блеклые водянистые глаза сияли от слез, лицо вытянулось, под глазами пали синеватые тени, нос заострился.
Завидев это странное существо ангельского чина, Майка перепугалась до икоты:
— Что?! Говори сразу, Тасик! Не тяни!
Она даже про сумки свои забыла: баночки, супчики и витаминчики были сброшены просто и безответственно на пол, словно чье-то почтовое отправление в грузовом вагоне Сыктывкар — Вологда.
— Майка, — тихо умилилось существо.
— Тасик, я тебя убью. Говори немедленно, горе луковое!
— Да вроде у меня опухоль в мозгу, — признался Тасик, и по худой щеке, по уже намеченной другими мокрой дорожке пустилась в извилистый путь сияющая слеза. — Доктор говорит, месяца не протяну.
— Теперь понятно, почему ты у меня такой идиот, — прошептала Майка.
Тасик скривил губу, чтоб не усмехнуться, но не удержался — фыркнул. Ангельское выражение слегка сползло с его лица. Он попытался нацепить его обратно. Но в присутствии Майки это оказалось непросто.
— Что ж теперь делать будем? — нахмурилась Майка. И принялась въедливо допрашивать мужа обо всех деталях того, что с ним случилось. Кто, когда, куда пошел, отвел, сделал, сказал, обещал, объяснил — и чтоб все в подробностях.
Тасик даже утомился — бинты, стягивающие ушибы на голове, ему мешали.
— Посещающие! — громко крикнула в коридоре сестра. — Больница закрывается. Все на выход!
Тасик испытал приступ беспокойства. Ему вдруг показалось, что больница, вся целиком, сейчас отбудет куда-то. Отчалит и уплывет в темную, полную опасностей неизвестность. Надолго. Может быть, навсегда.
Не хватало только марша «Прощание славянки», чтобы он разрыдался, как ребенок, впервые отправляемый родителями в детский лагерь.
— Майка, я боюсь тут один!.. Останься со мной, пожалуйста! Все равно мои соседи ночевать на дом уходят, — горячо зашептал Тасик. Он уже позабыл о своем ангельском статусе: подмигивал, щурился, моргал, дергал щеками от возбуждения. — А вдруг я ночью помру? Ведь это же опухоль! Кто ее знает, когда она там захочет лопнуть? Никто ж не знает. Помирать стану — никто мне тут даже воды не подаст, один я! Врачей не дозовешься. Майка! Останься, а? Майечка!!!
Майка в растерянности смотрела на мужа:
— Да как же?..
— А ты под кровать залезь. Я тебя одеялом прикрою… Сестра зайдет — скажу, что ты ушла. А ночью они тут все сами дрыхнут — не добудишься, это уж точно. А, Майечка?!
Майка вздохнула.
Тасик оказался прав. Медсестре не пришло в голову обыскивать палату.
Тасик, взволнованный, с фальшивым лицом, заготовил целую речь о том, что вот, дескать, супруга-то его уже ушла, побыла пятнадцать минут, и все: адье, салют, как ветрены женщины…
Он рассчитывал вызвать сочувствие к себе и тем самым окончательно замазать глаза медсестре, но о своих страданиях ему не привелось даже заикнуться. Девушка в белом халате едва заглянула в приоткрытую дверь и унеслась дальше по коридору.
Тасик был этим несколько разочарован. Но на всякий случай они все же терпеливо выждали, пока в больнице не погасили повсюду свет и в коридорах не установилась мертвая тишина. Тогда Тасик, наконец, встрепенулся.
— Эй! Майка! — шепнул он вниз. — Вылезай.
Кровать заходила ходуном, зашаталась. Тасик едва не слетел с нее. Ему пришлось вцепиться пальцами в железную раму.
Майка (160–140–160) с тихим стоном выбралась из-под Тасиковой кровати и кое-как пристроилась на краешке у него в ногах.
Кровать заскрипела, но в хирургическом отделении все кровати были прочными.
В больнице их никто не услышал.
Вместе они покушали из Майкиных баночек. Это был своеобразный пикник в медицинском духе, среди белых стен и одеял.
Они так давно никуда не выбирались вдвоем. Дружно пожалев об этом, вполголоса они обсудили места, куда бы могли поехать. И каждый, разумеется, предлагал свое, не соглашаясь с другим.
И они смеялись шепотом, сетуя на собственную неспособность хоть о чем-то договориться.
— Хорошо, что хоронить нас будут дети. А иначе мы б и могилу не поделили, — тихо сказала Майка.
Тасик закивал, прыская от смеха в кулак.
В стенах больницы шевелились черные тени, и только рекламный щит где-то вдалеке, на проспекте, ярко переливаясь огнями, светло и неугомонно засматривался в больничное окно.
— Майка…
— Что?
— Какая же ты у меня красивая, — прошептал Тасик, любуясь Майкиным лицом, смиренным и перламутрово-розовым в свете рекламы.
— Болван, — смутилась Майка.
Тасик взял ее руку и потянул, заставив придвинуться ближе.
— Ну что? Что тебе? — сдавшись, залепетала Майка.
— Иди ко мне. Как я по тебе соскучился.
Он протянул руку и погладил ее лицо, шею, ухо…
Майка заплакала, обхватила его худые плечи, горячо дыша, бормоча что-то ласковое, невнятное, каким-то невероятным образом притерлась к своему Тасику… Он затрясся, сграбастал ее всю и крепко-крепко прижал к себе, ко всему вибрирующему от нетерпения телу.
Теперь они лежали на больничной койке вдвоем, умещаясь на ней чудом, словно им удалось силой воли ужаться в размерах и объеме. Они гладили друг друга, и каждое прикосновение вызывало в них трепет. Так включение вилки в розетку неизменно вызывает ток.
— Хорошая моя, Майка, хорошая… — повторял он.
— Тасичек мой, — шептала она.
— Я люблю тебя… Всегда любил…
— Я тоже…
— Я не могу без тебя!
— Счастье ты мое… луковое.
Они долго не засыпали, плакали, шептали друг другу какие-то признания, смеялись и утешали один другого изо всех сил, как могли. Если и вспоминали о смерти, то как о глупом, досадном недоразумении, которое могло бы стать им случайной помехой.
Но они ее не боялись. На смерть им было наплевать.
Настоящую любовь не заботит ни прошлое, ни будущее, ей не нужны ни воспоминания, ни надежды; каждое ее мгновение — как вспышка вечности, бесценно и восхитительно…
Они заснули, привычно обняв друг друга, и это было лучше всего.
Самодостаточные и цельно-замкнутые, как отдельная вселенная, объединенные родством общего чувства, они были и родителями, и детьми для самих себя. Всю энергию, которая была им нужна, они давали друг другу.
И у них оставалось еще много, чтобы щедро излучать в мировое пространство.
Может быть, где-то, в каких-то дальних уголках нашего мира кто-то плакал от счастья, улавливая это незримое излучение любви, крохотные искры, которые единственные приносили облегчение его страждущему существованию, позволяя дышать, жить, верить… Кто знает?
На следующее утро в городе наконец выпал снег. Тасик и Майка, молчаливые и притихшие, сидели, взявшись за руки, в больничной палате и с детским изумлением смотрели на белые крыши, белые улицы, выбеленное, как лен, седое небо. И Тасиковы белые волосы, и Майкины серебристые глаза вступили, наконец, в совершенную гармонию не только друг с другом, но и со всем остальным исполненным света и сияния зимним миром.
Они даже не сразу услышали, как шаркает ногами и вежливо откашливается, переминаясь на пороге палаты, чем-то весьма огорченный иноземный доктор-практикант Жосе Хосеевич.
— Вы меня просьтите, Станисьляв Никольаевич, — старательно выговаривая русские слова, сказал он. И, войдя в палату, прижал руку к сердцу, смущенно поглядывая на стариков. — Вы знаете, я русский язык есче не очень карасе понимайу… Вы по фамилья Новиков? — прищелкивая пальцами, спросил доктор. — Новиков Эс Эн?
— Да, — подтвердил Тасик.
— О! Так ващ снимок в порядке. Карасе! Я есть фамилью перепутал.
— Да ну? — удивился Тасик.
— Ну да. С Носиков. Тожже Эс Эн, но он Сергей… Просьтите! — Жозе Хосеевич краснел и мялся.
Тасик все еще ничего не понимал.
— Вы хотите сказать, Жосе Хосеевич… Что давеча это был не мой снимок? И у меня… Никакой опухоли в голове нет? Карасе, значит? — добивался он.
— Нет! У вас нишшего в голове нет. У вас карасе! — горячо закивал доктор-иностранец. И тут же ретировался, угрызаемый стыдом за свою ошибку.
— Ну что ж… — По лицу Тасика расползлась довольная ухмылка. — Это карасе, что карасе. Чудо, Майка! Правда? Прямо рождественское чудо, а?!
Повернув голову, Тасик наткнулся на Майкин взгляд и, поперхнувшись, закашлялся.
Майка встала.
Проведя одну половину ночи под кроватью, а другую — на торчавших из кровати железках, она, безусловно, не считала, что тут все совершенно карасе.
Кое-что она готова была оспорить.
— Чудо? Чудо-юдо… Значит, ты даже снимок не удосужился проверить?!! — свистящим шепотом вытолкнула она сквозь узкую щель рта. — Диверсант!..
Башенка танка самонавелась, стремительно изготовившись к бою.
Виталий Сероклинов. Лю
…Да что ты со своими джек-лондоновскими сюжетами пряничные домики выстраиваешь, ты послушай, как оно бывает в жизни, когда случаются настоящие рождественские истории…
Я вот, ты знаешь, много лет мечтала о Нью-Йорке, вырезки собирала, про «город контрастов» выписывала — и ведь сбылось, все сбылось! Да так повезло, что не только нам, но и папе в лотерее грин-карта досталась: такое тут часто бывает, есть даже статистика, там таких совпадений видимо-невидимо, но что нам до статистики, мы за себя счастливы были, что все вместе уедем.
Да нет, это еще не рождественская история, погоди, — ну повезло и повезло, чего тут такого, я же говорю — ста-ти-сти-ка! Слушай дальше…
В общем, приехали мы, устроились как могли. Не то время уже было, когда пособия раздавали не глядя: приехал — сам справляйся, тут тебе не богадельня, а пособие еще заслужить надо. Я подработок нахватала, где могла, муж с утра до ночи разгружал и язык учил; папа тоже помогал: у него руки золотые, он любую сантехнику с закрытыми глазами мог перебрать и понять, что с ней не так, хотя лет двадцать уже пенсионером был, да не каким-нибудь, а заслуженным, со степенями, — если бы они тут нужны кому-то были. Ну и за ребятней нашей присматривал, в школу провожал — чужой город, чужая страна, мало ли… Он вообще на этот счет мнительный, но его можно понять: все детство по детдомам, когда после бомбежки один остался, сестру и маму потеряв под Киевом, — меня от себя только на свадьбе оторвал, да и то еле руку у него отняла и жениху протянула, до того папа переживал…
Ну вот, все вкалывали, даже старшая моя бебиситтерствовала, а что, это тут в порядке вещей, даже у пуэрториканцев, мы у них в районе жили, потому что жилье почти бесплатно досталось, мой начальник с основной работы помог — не сразу, сначала присмотрелся к нам с мужем, потом с папой познакомился, тот ему разводку труб по всему дому переделал — вот тогда уже…
Да нет, это еще не та самая история, чего тут особенного: ну устроились, ну не голодали, так тут никто и не голодает даже не работая — такого в моих вырезках не писали…
А дальше все как-то пролетело — месяц, другой, третий — и уже Новый год, оказалось, через неделю. А у папы насчет Нового года один бзик — должна быть елка! Втемяшил себе в голову, что если елки нет, то в этом году ему помирать, вот и… Ты же знаешь, мужики мнительные, чуть что — начинают хвататься за разные места и вдаль смотреть, с придыханием сообщая «последнюю волю», — вот и папа такой у нас. Да нет, он тоже не просто так, конечно, это, еще когда мама жива была, у него случилось: в тот последний ее год они без елки оказались, в санатории отмечали, — вот после этого он и…
Да нет, это я просто объясняю, иначе не поймешь предыстории.
И вот настает наш первый Новый год в этом самом «Большом яблоке», вернее, день или два до сочельника их: вокруг суета, во всех магазинах елки светятся, рождественские распродажи, которые нам не по карману, — а у нас дома шаром покати, все выплаты слопали и расходы на всякое обязательное: ты не представляешь, сколько там перед Новым годом счетов приходит — только успевай расплачиваться. Да еще и муж заболел, а страховки не хватило. А папа при этом все надеялся, что с елкой получится, а в конце уж и надеяться перестал — только заплакал, когда понял, да повторял: «Лю… Лю…» Это он меня так называл, еще с малолетства — от Вали, Валюши, — и сестру его так звали, и бабушку, традиция такая в семье… Ну вот, плачет, не навзрыд, конечно, а как старики плачут, без слез, — и у меня аж внутри что-то перевернулось: он же верит, что все, последний год его, раз елки нет. Ну и ребятишкам непривычно — мы двадцатого обычно наряжали все вместе, а тут уже два дня после прошло, а у нас даже никаких разговоров на этот счет.
И тут папа мне говорит — я даже не ожидала от него, — давай, говорит, елочку унесем — и смотрит на меня, не мигая. И я понимаю, что он предлагает: тут у нас елки многие во дворах держат, до сочельника, вот про них он и говорил… «унести». Тут я и сама уже заплакала: дожили, называется, родной отец красть предлагает, — а другого выхода-то и нет. И я пошла с ним, а что делать — не пошла бы, он и сам отправился бы, да мало ли что случилось бы… Да нет, сейчас-то я знаю, что елки эти народ выбрасывает уже двадцать шестого декабря, чтобы место в доме не занимали. И в магазинах их, бывает, раздают, и в организациях благотворительных, — но мы же тогда не знали, вот и…
И вот мы кварталов шесть прошли, там приличный район начинался, не чета нашим латинским кварталам, тут люди традиции блюли, и можно было… унести, если повезет. А на пути у нас большой торговый центр стоит — мы и решили через него пройти, чтобы не обходить, заодно и погреться. А у центра, не на главной дорожке, чуть сбоку, старушка сидит на раскладном стульчике с каким-то котелком в руках и маленькой елочкой в здоровенном горшке, к стульчику прислоненном. То ли нищая, то ли кто — мы тогда и не разбирались, не знали, что в праздничные дни добровольцы собирают для благотворительных организаций пожертвования. А еще, я помню, меня удивило, что старушка та совсем уж древняя, — а зубы все целые, судя по улыбке. Сейчас-то я привыкла, что зубы тут — первое дело, а тогда меня это очень удивило.
Старушка эта нам что-то сказала с улыбкой насчет пожертвований. А папа мой человек вежливый, он перед ней на ломаном английском извиняться стал, что какие уж тут пожертвования, ни цента нет, на елку не хватает, хоть чужую уноси. Сдал нас, в общем, прилюдно сдал. А старушка еще больше разулыбалась, руками всплеснула да и наклонила в нашу сторону ту кадку с елочкой: забирайте, мол, для хороших людей не жалко — так и сказала, на чистом русском, вернее, с сильным акцентом, но довольно разборчиво. И тут суета началась, я разревелась снова, а папа стал по карманам хлопать и что-то той старушке предлагать, но что он мог предложить — карточку с телефоном соседей, у нас-то телефона не было, а в карточке про его сантехнические умения написано и тому подобное, тут все так делают, никто от руки записывать телефон не будет, визитки нужны…
Да нет, и это еще не совсем та история, хотя ну да, сбылась у нас мечта с елочкой, сбылась, мы часа два эту кадку до дома перли — зато настоящая, даже пахла чем-то хвойным, хоть и не совсем как там, дома. А на следующий день, прямо с утра, папе позвонила та старушка — прорвало там что-то у нее, а тут в Рождество и в его канун никого не допросишься поработать, совсем как у нас… у вас. А если допросишься-дозвонишься, то такие деньги с тебя слупят, что год до следующего кануна икаться будет. Папа поехал помочь, конечно, — да и рядом это было, три остановки, старушка даже сказала, что дорогу оплатит, тут так принято, когда тебе помогают. И вот мы сидим, папу ждем, а его все нет и нет; а потом звонок соседям — и у меня все похолодело внутри: папе плохо, я у него записана в контактах, его увезли в больницу, что-то с сердцем, подробности позже, тут у врачей не принято незнакомому человеку, пусть даже и родственнику, сообщать детали по телефону.
Ну вот, приезжаю я в больницу, а там скандал: оказывается, им обоим плохо стало, папе и той самой старушке, сначала у нее сердце сбоило, а когда за ней приехали, то он ее руку не выпускал, уж не знаю, как его «скорая» с собой взяла, здесь это категорически запрещено; а когда привезли, он тоже не выдержал. И теперь их не могут положить в разные палаты, потому что он ее руку не выпускает и что-то, мне врач сказал, повторяет по-русски и плачет.
Когда я вошла, ему уже полегче было, она тоже улыбалась, вернее, старалась улыбаться да все по руке его гладила, пока он ей говорил: «Лю… Лю…» Ну тогда я и поняла, хоть и не сразу поверила, потому что так не бывает, — сестра это, та самая потерявшаяся сестра, в честь которой меня назвали.
Ты меня извини, я отключусь сейчас — не могу спокойно вспоминать эту историю, каждый раз плачу, даже на телевидение отказалась идти, они там хотели показать, что все в жизни бывает, а я — не могу, слезы лить начинаю. Папа скоро должен прийти, увидит меня с красными глазами, спросит: «Лю, ты чего, опять плачешь? А кто будет елку наряжать, подарки заворачивать — тетя твоя сегодня жаловалась, что на распродаже локтем стукнулась о дверь, так что на нас не рассчитывай…»
А я, как вспомню про тетю Лю, снова в слезы, так ни разу и не записала ту историю, хоть и на телевидении предлагали, и младшая просила для школы. Кулинарный конкурс у них там, рождественские сказки и истории, с песнями, гимнами и пряничными домиками. Только наша история, учительница сказала, все равно бы не подошла — у нас про пряничный домик ничего нету, а сама я только торт «Наполеон» умею печь, да и то — пересушиваю…
Виталий Сероклинов. Прищепка
Его многие называют везунчиком. А он никакой и не везунчик, ничего невероятного у него в жизни не происходит: нормально школу закончил, нормальный аттестат получил, в институт пошел, в какой хотел. Даже не с первого раза поступил — какое уж тут везение… Остался тогда на подготовительные курсы, устроился слесарем при главном корпусе, общагу дали. На следующий год поступил, даже полбалла лишних набрал.
На письменной математике рядом оказалась одна девочка…
Они до сих пор спорят, кто кому тогда больше помог. Он нехотя признает, что без нее у него было бы две ошибки, а она смеется в ответ, что их дочка в него пошла — такая же упрямая.
Им тогда почти сразу дали маленькую комнату — повезло, старая комендантша немножко поддала в тот день, а новая не выселила. И не болели они почти — ни сами, ни чадо. Нет, ну уж не настолько, конечно: и грипп из садика дочка приносила, и, когда Лиза Новикова угостила подружек в садике, почти всей группой в инфекционку загремели. Только и грипп на излете доставался, и в инфекционку тогда не легли, сами справились, а девочки в больнице еще что-то подхватили, долго выздоравливали — кто их знает, чем они там детей кормят…
Что еще… Машина вроде хорошая, но не сказать чтобы уж очень, хоть и не по статусу, если честно. Там как вышло: его старый «опель» царапнули и немного помяли крыло — встречный «камазист» заснул, ну да хорошо, что обошлось царапиной. Приехал он в мастерскую прицениться, во сколько обойдется грунтовка и правка, а хозяин мастерской оказался фанатом этих «опелей»: как увидел — чуть за сердце не схватился, продай, говорит, редкость великая! Машинки эти, оказывается, ограниченной партией в свое время выпустили, потому и в дефиците они, какой-то там двигатель у них особенный. В общем, за своего ржавого, если честно, «рыжего» он получил почти нехоженую «вольвюху», да еще с новеньким зимним комплектом резины сверху.
Но машина — это же ерунда, это разве везение? Везение — это когда джекпот, а у него с лотереями как-то не складывалось. Вот разве что, когда в новую квартиру въехали (очередь на заводе дошла, ага, уже когда никто не верил и давно все позабыли, что была она, эта очередь, еще с позадавних времен), свезло немного. Поужались-то тогда сильно — все ж обставить надо да ремонт: известно, как у нас квартиры сдают, — пальцем в гипсокартон ткни, все и повываливается, а под подоконники лучше не заглядывай, труха там одна. Правда, их квартиру то ли образцовой держали, то ли что, но, тьфу-тьфу-тьфу, даже кран до сих пор не потек… Ну и вот, на стиральную машину у них отложенных грошей уже не хватило, хоть заужимайся. А где ж без стиралки пеленки-распашонки стирать? Но свезло: он чего-то копеечное прикупил в строительном магазине, но как раз хватило, чтобы в лотерее поучаствовать, — и, вуаля, стиралку выиграл; не «Бош», конечно, но такая навороченная, что до сих пор не во всех функциях разобрались.
Нет, ну по мелочи тоже, случается, везет: где-то чудом из-под колес увернется, где-то у бати тромб так пролетит, что даже врачи удивляются. А мама — та и вовсе будто не стареет.
А еще ему цыганки гадать отказываются. Те, конечно, кто настоящие гадалки. Говорят, ведет его кто-то. Или следит за ним. Он в ответ смеется: дескать, определитесь уже, «на поводке» я или «под колпаком».
Да нет, он и сам чувствует что-то такое в себе, только понять до конца не может… Как-то с мужиками сидели, он даже признался, что честно пытался вспомнить какой-нибудь знаменательный поступок из своей жизни, за который ему… воздается, что ли. И не вспомнил. Ну жертвует, конечно, что-то, посылает, помогает — но как все… Прошлым летом им на завод автобус интернатовский привезли, так они его бесплатно починили — детишкам же. Но это не считается…
Про ту поездку в больницу он, конечно, не помнит.
Вообще-то их тогда гороно поставило в план, ну а потом уж и сами увлеклись. Это называлось «шефство»: ездили с одноклассниками по детским садикам и больницам с концертами и спектаклями. Конечно, казенщины было много, речовок всяких. Но после речовок всегда был веселый спектакль: что-то они пели, переделывая слова из киномюзиклов, какие-то сценки ставили.
Ему тогда лет четырнадцать было, только-только голос перестал ломаться. И досталось ему петь на новогоднем утреннике в детской больнице «где среди пампасов бегают бизоны и над баобабами закаты, словно кровь». Он надел на нос прищепку — и получилось очень смешно, гундосо. Прищепка-то была почти незаметная, прозрачная: отец из Болгарии привез маме набор, десять штук на капроновой ленте. Капрон отец потом тоже приспособил, коньки к валенкам приматывал, а прищепки мама берегла — это ж такое богатство, такая редкость: у всех деревянные, серые от воды, а у них — красота! Вот одну прищепку он тогда у мамы и стащил — для спектакля.
Отыграли, насмешили ребятишек из кардиологии. А одна девочка, кроха совсем, не смеялась. Сидит и ни на что не реагирует, а вид у нее такой, будто заплачет.
Он и не выдержал, подошел к девочке, когда все закончилось, что-то рассказывать начал, присел перед ней, стал рожи корчить, потом по карманам своим давай шарить — что бы ей подарить. Отдал все, что было: горсть резинок-«авиационок», они ими на уроках пулялись, карандаш ТМ со сломанным грифелем, карамельку какую-то… А потом еще раз смешно изобразил тот гнусавый голос, с прищепкой на носу. Тут-то девочка рассмеялась и потянулась ручонкой к прищепке. Что делать — он и отдал. Поднялся, по затылку, по коротеньким волосам ей ладонью провел — колется «ежик»: их так в детдоме стригли — он же не знал, что она детдомовская. А еще, вспомнив, колпак бумажный с себя снял и тоже девочке отдал. Это у него в последней сценке такая роль была — Петрушка.
Ну и все, собственно, он про эту историю скоро забыл — через два дня Новый год был, ему тогда отец впервые шампанского налил, совсем ты у нас взрослый, говорит, — в общем, хватило новых впечатлений…
А девочка раньше всех спать легла, подарки не выпуская из рук. И не видела она, что соседки по палате утащили из шкафа на медсестринском посту разные красивые таблетки и поделили на всех. Особенно им красненькие понравились, самые сладенькие. Она бы тоже, наверное, красненькие захотела попробовать, да заснула уже с прищепкой в руке, так что ей таблеток не досталось.
Наутро ее трясли и спрашивали, зачем залезла в шкаф, — она одна тут детдомовкой была, на нее сразу и подумали. Остальные говорить уже не могли, им желудки промывали.
Потом в больницу еще долго комиссии минздравовские приезжали, проверяющие всякие. Ее-то уже выписали тогда — оказалось, что аорточка увеличена, но ничего страшного, просто наблюдаться надо регулярно.
И правда оказалось, что ничего страшного: никогда она про аорточку больше не вспоминала, выросла, на швею выучилась, даже комнатушку дали почти сразу, хоть и в «малосемейке». Замуж вышла за хорошего парня, уральца, переехала к нему, на химзавод устроилась. Вредно, конечно, но зато доплачивали, да и интересно было, по командировкам поездила, страну повидала. Завод скоро прикрыли, а она стала потихоньку шить, как учили. Сначала на себя шила, потом уж и по заказам. Скоро помощниц набрала, от заказов отбоя не было, в областной центр перебрались. Муж помог швейные машинки модернизировать: он у нее настоящий изобретатель, два патента даже в Америке зарегистрированы, на паях с одной крупной машиностроительной фирмой. И химия, кстати, не успела ей навредить: родила мальчика, здоровеньким растет, в этом году думают не прививать от гриппа — зачем, если организм и сам справляется.
Карандаш и колпак, конечно, потерялись, но прищепка где-то у сына в игрушках лежит. Сын любит, когда она его смешит гундосым голосом, надевая на нос уже потускневшую прищепку и напевая ему песенку про бизонов и пампасы.
А за прищепку ему тогда от мамы крепко попало. Все-таки комплект был, жалко. Теперь оставшиеся девять лежат где-то на чердаке у родителей.
Сначала-то он маме не признался, кому отдал, а потом уж и сам забыл. Разве что иногда ладонь у него чем-то мяконько покалывает, будто ершиком волос. Но он не может вспомнить, откуда ему знакомо это ощущение.
Лада Бланк. Ангелина
Новый год в детском ожоговом центре — праздник специфический. Огонь не знает правил. Он делает свое дело напористо, сурово, невзирая на нежный возраст, праздничные даты или людские представления о справедливости.
Из узких щелок между повязками, скрывающими лицо, Витя смотрел на нее в упор, не моргая. В уголках глаз застыли бусинки усталых и испуганных слез. По стенам широкого тусклого коридора распластались другие маленькие обитатели ожогового центра. Они провожали глазами каталку, на которой лежал мальчик, целиком обмотанный белыми бинтами, застывший, словно мумия. Врачи бесконечно латали его тело, чтобы собрать хотя бы подобие черненького глазастого пятиклассника Вити, с ямочками на лице и шустрыми ногами.
Пятая пересадка кожи за два месяца. Теперь на лице. Искать доноров становилось все сложнее.
— Геля, — едва выдохнул мальчик и слегка пошевелил рукой. Ангелина накрыла культю теплой ладонью, молчаливо следуя за каталкой по коридору, и наклонилась к отверстию для губ. — Я его простил.
Он всегда говорил это перед операцией.
Она отвела глаза.
Отец Вити в пьяном угаре поджег дом и оставил сына в огне. Где сейчас родитель, было неизвестно; мальчик надолго поселился в больничной палате напротив сестринской подсобки.
Двери операционной захлопнулись, и в общем просторном зале с высокими потолками повисла осязаемая мрачная тишина. Было позднее утро, но в отделение почти не проникало солнце.
По обеим сторонам комнаты стояли желтые покатые скамейки с черными железными ногами, на которые потихоньку, пятясь из коридора, заползали малыши. В углу примостился низкий длинный столик с разбросанным конструктором. У окна пригорюнился стеллаж с небольшой библиотекой детских книг. Из палат сочился приглушенный свет, были слышны стоны и детские взвизги, а нянечка развозила полдник на громоздкой лязгающей тележке.
И, совершенно чужая в этом мире, наполненном слезами и нашатырем, в центре зала вдруг вырастала зеленая великанша, пушистая, как гигантский длинношерстный кот, красавица-елка. Она распахнула могучие ветки и будто бы слегка присела, делая реверанс больным детям и упорным врачам, снова и снова спасающим их жизни. Щедро распыляя лесные ароматы с нотами трескучих заснеженных тропинок, елка всем своим видом заявляла о возможности чуда.
Ангелина подошла к окну, подняла плотные жалюзи и прижалась лбом к стеклу, покрытому зимними узорами.
В детстве ее дразнили каланчой и горбатой вороной. Высоченная, тоненькая, с длинным узким носом, каштановыми густыми волосами до плеч, оттеняющими фарфоровый цвет лица, и прямой непокорной челкой, девушка действительно была похожа на ворону. Она избавилась от сутулости, когда училась ходить по подиуму. В юности Геля думала, что станет моделью и покорит мир, а потом будет разъезжать по свету, учиться в институте и участвовать в благотворительных проектах.
Но блестящего будущего не случилось. Ангелина приехала в город, но не смогла поступить в экономический институт, куда мама так хотела ее пристроить. Мечты о карьере модели казались теперь несусветной глупостью. И когда мама умерла, она начала работать то тут, то там. Еще пару лет Геля судорожно и безуспешно пыталась поступить хоть в какой-нибудь вуз, чтобы зацепиться, встроиться в систему. А потом и вовсе оказалась в больничных сиделках.
Ангелина смотрела на свое отражение. Два года в больнице почти разрушили ее нервную систему. Зеленые глаза запали, щека подрагивала. Лицо как будто выбелили, стерли девичий румянец. Вместе с ним исчезли желания и силы. Она чувствовала себя старой и разбитой. Уже несколько месяцев подряд Геля заканчивала смену стопкой со смесью валерьянки и пустырника. Каждый день она видела, как по недосмотру родителей или по жестокой случайности в ожоговый центр попадали дети. У них были обваренные подбородки, ручки и ножки, ожоговый шок и лихорадка. Родители выли от ужаса, ожидая пересадки кожи.
Витя.
В этом мальчике таилась удивительная сила. Как только боль отступала, в худеньком изувеченном тельце разгоралась жизнь. Большие карие глаза раскрывались, и Витя начинал чертить на компьютере какие-то схемы, запоем проглатывал технические журналы. У него уцелела большая часть рук, на правую поставили протез нового поколения, он мог видеть. И говорил, что это — главное. Только ребенок мог не отчаяться и так искренне любить жизнь, взрослый давно бы озлобился, затаил обиду.
Запертый в белом коконе, мальчик верил, что когда-нибудь обязательно вылупится из него на волю. Втайне мечтал, что Геля заберет его к себе. Но потом пугался своих мыслей и переключался на что-то более понятное, возможное.
Геле хотелось сорвать с Вити белые тряпки и посмотреть, как он побежит по дорожке напротив больницы и будет махать ей на прощание. Она так четко видела эту сцену, что ей казалось, будто она реальна.
Тем отвратительнее было вдруг вернуться из своих мыслей в реальность, ощутив запах свежей мочи с оттенком гари. И услышать крики детей из перевязочной.
— Чай хааачуу, паййдемм! — неожиданно повисла на ноге малюсенькая Аленка. — Пай-дем, пай-дем, пай-деем.
Геля собрала остатки сил, развернулась в зал, подняла малышку на руки и прижала к себе.
— Да, зайцы, и то верно! — Хватит грустить.
Они уселись вокруг столика, кто на скамейках, кто у Гелиных ног. Старшие принесли поднос с чаем в высоких стаканах и печеньем в белых пиалах. Потом пили чай, и Геля читала им сказки.
Спустя час Ангелина уложила малышей на дневной сон, сделала перевязки и пошла в больничную ванную стирать нижнее белье своих подопечных. Нужно было как-то скоротать время. Еще полчаса — и Витю привезут из операционной.
По пути она заскочила в палату номер три рядом с сестринской. У высокой кровати сидела мама годовалого малыша и остекленевшим взглядом смотрела на его сонный профиль. Мальчик схватил кружку с кипятком со стола на кухне и вывернул себе на шею, пока мама на секунду отвлеклась на бестолковый звонок по мобильному. Геля подошла, тихо опустилась на корточки и заглянула ей в глаза:
— Вы ложитесь, полежите с ним рядом. Все будет хорошо.
Мама подняла опухшие глаза и с надеждой посмотрела на Гелю.
— Я… Мне так…
— Вы не виноваты. Этот ожог пройдет почти бесследно, поверьте, я видела разные случаи. У вас все будет хорошо. И не плачьте, пожалуйста. Тут у нас не принято, чтобы детей не пугать. Только улыбки и хорошее настроение.
Геля ободряюще улыбнулась и направилась к выходу.
Мама перевела взгляд на удаляющуюся девушку и подумала, что никогда не видела такой красивой, такой особенной улыбки. На сердце стало легче.
Геля зашла в больничную прачечную, присела на край облупившейся ванны. Пару лет назад она была полна сил совершить маленькую революцию. А сейчас чувствовала себя куклой, которую по недоразумению заставляет двигаться неугомонный кукловод с неизвестной целью. Незаметная, бесполезная одиночка.
Наконец двери операционной со скрипом отворились. Витю вывезли молоденькая ассистентка главврача и большой санитар в синем халате, не сходящемся на могучем торсе, с огромными ручищами и трехдневной щетиной. Витя еще не отошел от наркоза.
«Зачем же так складывать руки», — содрогнулась Геля от вида перебинтованного мальчика со скрещенными на груди руками.
Она встретилась глазами с главврачом, который стоял в глубине операционной. Он стянул одноразовую шапочку, вытер пот со лба и еле заметно кивнул.
Геля чуть слышно вздохнула. Все кивки Виктора Анатольевича она выучила назубок. Этот означал, что операция прошла успешно и осложнений, скорее всего, не будет. Значит, совсем скоро Витя будет вместе со всеми встречать Новый год.
Ангелина забыла об усталости, схватила каталку и повезла Витю в палату.
На полпути остановилась и бережно положила худые Витины руки вдоль тела.
«Вот так гораздо лучше», — подумала она и, легонько улыбаясь, ввезла его в палату.
Виктор посмотрел на ее длинные точеные ноги в светлых балетках, торчащие из-под короткого белого халата. Потом вышел из операционной, почти сорвал халат, сунул его в руки белокурой маленькой сестре и порывистой походкой направился в кабинет.
Санитар зашел в палату и легко, как пушинку, переложил Витю на кровать.
День прошел незаметно, в череде нескончаемых больничных дел.
Марина Львовна, старшая сестра отделения, выключила из розетки развешенные по всему залу новогодние гирлянды, погасила верхний свет в больничных коридорах. Оставила гореть два торшера по бокам зала и настольную лампу на стойке дежурного поста.
Зашла в Витину палату.
«Совсем измучилась девочка», — подумала она сокрушенно.
Легонько потеребила Гелю за плечо и шепнула ей почти неслышно, чтобы не испугать:
— Иди домой, дочка. Давай быстренько. А то Виктору расскажу.
Виктор Анатольевич любил порядок, смена закончилась — домой, отдыхать.
Геля посмотрела на стенные часы. Почти час ночи. Она уснула в палате своего маленького друга, на соседней кровати.
Его палата была большой, но уютной. Старались всем больничным штатом. Цветастый чайник в углу, телевизор на стене. На кровати — новый матрац и яркое, не больничное, постельное белье.
В палате стояло еще несколько детских коек, но с Витей никого не селили.
На стенах висели чертежи самолетов и каких-то новых летающих машин, которые Витя придумывал сам. Каждому самолету он давал имена. Любимым был красный лайнер Футуристер, на котором они все вместе когда-нибудь, по Витиному заявлению, отправятся на море.
«Надо идти, завтра будет непростой, решающий день», — подумала Геля и направилась к выходу.
По дороге она заглянула в приоткрытую дверь третьей палаты. Постояла полминуты и, когда глаза привыкли к темноте, увидела, как, тихо вздрагивая, беспокойно спит мама, скорчившись у кровати на коленях и положив голову рядом с головой своего малыша. Так они спали, дыхание к дыханию.
«Койки мамашам не полагаются», — сказала бы сестра Валя. И это было правдой.
На следующее утро Ангелина шла в больницу с твердой решимостью наконец поговорить с главврачом.
Виктор Анатольевич был красивым молодым мужчиной и неизменно будоражил сокровенное женщин самых разных возрастов и конфессий. Отец — какая-то медицинская шишка — в силу неясных причин запихнул его, молодого и перспективного, на эту должность в провинциальной больнице. И Виктор работал с размахом, талантливо, уверенно, к нему стекались пациенты со всей страны, его вызывали на медицинские консилиумы. Но понемногу невероятная несовместимость детей и ожогов четвертой степени источила душу и стянула ее железным кожухом защитного цинизма. Он совершенно выгорел и не мог уже вспомнить, что прежде был способен что-то чувствовать. Виктор выпивал, и следы злоупотребления дорогим виски начинали проступать на лице то отеком, то лопнувшим сосудом.
Он сидел в своем кабинете и никак не мог сосредоточиться.
Недавний звонок бывшей жены, по обыкновению, выбил его из наезженной колеи рабочего дня. Но уже не было ни злости, ни раздражения. Он посмотрел на вереницу дипломов на стене. Задержался на фото отца в золоченой раме. Тот вполоборота, величаво и с укором, поглядывал на Виктора, пожимая руку президенту на вручении очередного ордена. Они все от него чего-то хотели. Плевать.
Геля постучала в кабинет и, войдя, с облегчением поняла, что главный на месте.
— Виктор Анатольевич!
Она стояла прямая, взгляд в упор, и только руки выдавали волнение, неустанно теребя полу халата. Протянула ему слегка помятый листок с заявлением.
— Я ухожу. Детям не говорите. После праздника им сама объясню.
Пробегавший истории болезни взгляд Виктора на секунду переместился на Гелю. Он не помнил, чтобы та говорила так громко и решительно.
— Ненадолго тебя хватило, — сказал главный, размашисто подписывая заявление.
Спорить не было сил. Почему-то вдруг захотелось поддаться неожиданному порыву и обхватить темную голову Виктора. Положить ее себе на плечо. И гладить, гладить не переставая. И голову, и руки, жилистые, крепкие. Всегда, с самой первой минуты, она смотрела на него снизу вверх, как на небожителя, обладателя тайной врачебной и явной мужской силы. Перевела взгляд на лицо, стараясь запечатлеть в памяти каждую черточку. Он никогда не обращал на нее внимания. Пользовался, как и все вокруг, ее безотказностью и немым согласием с обстоятельствами.
Виктор Анатольевич посмотрел сквозь Гелю и как будто что-то вспомнил:
— Куда пойдешь?
— Лечиться поеду, в санаторий. — Она помолчала. — У меня лицо немеет, говорят, это нервное, — проговорила она в равнодушную тишину. — Ванны, грязи.
— Тут не только лицо онемеет. — Он посмотрел ей в глаза и неожиданно для себя спросил: — Ну а потом?
— Ну а потом буду искать другую работу и поступать в медицинский. Не могу я больше на все это безмолвно смотреть. — И зачем только наболтала ему, подумала Геля.
Ни разу они не говорили наедине. Она даже не была уверена, что он помнил ее имя.
— Хм. — Главврач удивленно посмотрел на странную девушку и подумал, что ничего о ней не знает. Удобная, как дополнительная рука, она неизменно оказывалась там, где больничный организм вдруг начинал пульсировать, и срочно нужны были перевязка, лекарства или нежные объятия для испуганного ребенка. — Ну это вряд ли. Так тебя там и ждут. — Он помолчал. — Не найдешь работу — возвращайся. Дети любят тебя. Да и Витю выхаживать будет некому.
Надавил на самое больное.
Геля знала, что спасается бегством, но какой-то внутренний инстинкт гнал ее из больницы.
Она прикрыла дверь кабинета и нащупала в кармане распечатанные билеты. Путевка куплена, предоплата внесена. На карте накопилось прилично, она почти не тратила деньги. Ровно через две недели она уедет из этой зимней слякоти и будет бродить вечерами по сухим мостовым уютного чешского городка, ловить руками снежинки и мечтать о будущем. В уютном кафе рядом с санаторием она обязательно поболтает с какой-нибудь русской бабушкой, укутанной пледом, сядет в уголок с книжкой и будет потягивать глинтвейн, меланхолично глядя в окно на сказочный снежок. А потом вернется и начнет все сначала.
Виктор Анатольевич достал из ящика стола желтую пачку крепких сигарет без фильтра, подошел к окну и нетерпеливо затянулся. Что-то неуловимо екнуло у него в том месте, где по анатомической логике должно было быть сердце. Но, едва ощутив первую затяжку, он начал думать о круговороте новых дел и тут же переключился на работу.
Геля вышла в зал, наклонилась к компьютеру, спрятавшемуся за елкой, и включила четвертую симфонию Шуберта. Буду учиться на дневном, а на выходных и по вечерам — вкалывать. Она подышала, ощутила внезапный прилив сил от собственного решительного шага и начала смену.
Близился праздник. С детства сохранившееся мандариновое ощущение само собой растекалось где-то внутри. Воспоминания о счастливых домашних посиделках, горках шоколада в цветных обертках и долгожданных новогодних подарках поневоле возвышали этот день над вереницей других, монотонных, безликих, запускали механизм ожидания событий, обязательно радостных, обязательно волнующих.
Новый год Геля собиралась встречать в больнице. Домой детей на праздник не отпускали. Родители приносили подарки и уходили с тяжелым сердцем, отдавая ребят на откуп врачам и медсестрам. А вот у отказников праздники заканчивались слезами, потому что получать новогодние подарки им было не от кого.
Но только не в этом году.
Ангелина добилась для своих детей подарков от благотворительного фонда, с которым вела переговоры целых полгода. И полгода спустя фонд исполнял мечты ее маленьких отказников. Верочке со сгоревшими ногами — куклу-фею; Виталику, которого воспитательница детского дома случайно окатила кастрюлей кипящего молока, — новенький смартфон, а малюсенькой Аленке, на которой целиком сгорело легкое летнее платьице, — кукольный домик. И вот, наконец, за пару недель до праздника, фонд нашел спонсора на баснословно дорогой 3D-принтер для Вити. Это был подарок, о котором он мечтал. Который даст ему силы переживать каждый новый день.
После праздника она уйдет, а потом станет навещать Витю и кормить его шоколадом, помогать Марине Львовне и приносить малышам печенье.
И попробует начать собственную жизнь.
Вечером, упаковав часть подарков, Геля подошла к ординаторской и услышала в чуть приоткрытую дверь сухой голос Виктора Анатольевича:
— Не дадут больше кожи, закрыли для него квоты. Тем более для лица не дадут. Сказали натягивать, как сумеем, и перестать лезть со своими запросами.
Геля боком вошла в кабинет.
— Жаль, конечно. Но вы сделали, что могли, Виктор Анатольевич.
Холодная, как лягушка, врач детского отделения Евгения изобразила сострадание, больше похожее на заигрывание. Она была вся такая женщина-женщина, халат в обтяжку, большая грудь навынос, туфли на высоких каблучках. Евгения давно пыталась заманить в свои сети холостого главврача, но, судя по его пустому, равнодушному взгляду, совершенно безуспешно. Тот как-то вскользь, по-врачебному сухо поглядывал на ее торчащую из халата грудь. И думал о Вите. О том, сколько труда и сил вложил в этого мальчика. И как все неудачно теперь складывалось.
Геля подошла поближе. Стало ясно, что пересадка оказалась неудачной. Справившись худо-бедно с другими частями Витиного тела, для его лица специально приберегли самую лучшую кожу какого-то молоденького донора. И она не прижилась. И теперь Новый год и все ее планы летят в тартарары. Вите удалят неприжившийся лоскут, стянут старую кожу в невыразительный комок, и он будет отходить от наркоза. Потом очнется. Вялый, апатичный. Нет, он не покажет виду. Соберется с силами, будет отшучиваться и бахвалиться новым протезом, мол, он еще даст о себе знать. Но лицо его теперь навсегда останется месивом из шрамов. Гуинплен, никому не нужный, потерянный, одинокий, такой же, как она сама, только хуже, гораздо хуже. Все ее отчаяние — только в душе, а его — на лице, на теле, израненном и навсегда утратившем свою детскую нежность.
В этом городе больше не было хирургов, которые могли бы ему помочь. Возиться с брошенным мальчиком никто не станет. Жив — и бог с ним. Да, существовали фонды, но и к их помощи уже тоже прибегали. Шансов было ноль.
— И вы не будете бороться? — выкрикнула Геля.
Виктор Анатольевич бросил на нее усталый взгляд и медленно опустился в кресло. Он постукивал длинными пальцами, слегка пожелтевшими от нескончаемых сигарет, по пухлой папке с Витиной историей болезни.
— Кризис, плюс все квоты мы исчерпали, ты сама это знаешь.
— Он даже без повязки никогда ходить не сможет, это же невозможно так оставить! — Гелю трясло от негодования. — Как вы можете! — Нельзя сдаваться, нельзя!
Виктор молчал.
Она выскочила из ординаторской, вбежала в Витину палату.
Он лежал тихо-тихо, почти неслышно. Спал. Геля наклонилась к перемотанному лицу и стала гладить его потихоньку, еле-еле, чтобы не разбудить и не сделать больно.
— Маленький ты мой, маленький. За что так, почему? Что же мне теперь делать?!
Марина Львовна зашла в палату, постояла рядом с Витей, поправила ему капельницу. Потом подошла к Геле и неловко погладила по голове:
— Пойдем, хватит рыдать. Пусть поспит.
Геля шепнула в ответ:
— Я посижу, не могу пока. Пожалуйста.
Сестра покачала полуседой головой и вышла из палаты.
И тут Гелю прорвало. Сначала еле всхлипывая, а потом в голос, она рыдала, сидя у кровати больного ребенка. Сетуя на жизнь, судьбу, ненавистные квоты, ужасную действительность, с которой совершенно невозможно справиться, которая обрушивалась, невзирая на календарь, праздники, детей; ей, этой неведомой руке, ведущей через страдания и боль маленькие жизни, не было до них никакого дела. А сама Геля такая бессильная, такая никчемная. Слабая одинокая сиделка, без образования, без связей, без власти. Никто.
Внезапно она выпрямилась от мысли, словно пронзившей ее насквозь.
«Нет. Кое-что я могу сделать. Кое-что у меня есть. И даже очень много, и даже более чем достаточно».
Она выскочила из палаты и отправилась на поиски главврача.
Виктор Анатольевич делал обход вместе с Евгенией. Виктор часто помогал врачам разбирать новые случаи, мог внезапно вмешаться в ход лечения. Он считал, только так может контролировать больничный кровоток. Быть близко и чувствовать его малейшие вибрации.
Геля зашла в палату, подошла к главврачу поближе и слегка коснулась рукава.
Он выпрямился, и они встали друг напротив друга. И стояли так, почти одного роста, глядя друг другу в глаза.
— Я буду донором, — громко сказала Геля.
Он медленно провел рукой по лбу, посмотрел на нее долгим глубоким взглядом и отчеканил:
— Нет.
Виктор отвернулся к Пете пяти лет от роду. Тот смотрел на них во все глаза, придерживая повязку крохотной пухлой ручкой. Светлые кудряшки рассыпались по подушке, и на них играло закатное солнце.
Геля повысила голос:
— Да. Я все решила, вы не имеете права отказать. Добровольное донорство. Я читала инструкцию.
Евгения удивленно уставилась на Гелю, как на обезьянку в цирке, которая вдруг начала вытворять неожиданные кульбиты. Как можно было пожертвовать куском своей здоровой кожи ради какого-то чужого ребенка, в ее голове совершенно не укладывалось. Тем более куском кожи с бедра — ведь это так видно на пляже. Или, того хуже, с шеи. У молоденькой девушки останется кошмарный шрам. И все ради того, чтобы лицо мальчика стало чуть менее страшным.
Геля посмотрела на Евгению и заявила:
— Моя кожа, что хочу, то и делаю.
Главврач положил ей руку на плечо:
— Геля, это слишком опасно для вас. А толку не будет никакого. Подрастет, передадим его в пластику. Отдадите лоскут, а он не факт что приживется. Будет плохо и вам, и ему.
— Приживется. Моя кожа приживется, я знаю. У нас одна группа крови. И мы еще как-то совпадаем, я чувствую это. — Перед выходом из палаты вдруг повернулась, тряхнула челкой и проговорила: — Вы знаете мое имя. Как это мило.
Вышла и твердым шагом направилась в его кабинет.
В ней поселилась сила, сопротивляться которой было немыслимо.
Виктор Анатольевич ошарашенно смотрел ей вслед и непроизвольно поддался порыву.
— Завершите осмотр, — бросил он Евгении и направился вслед за Гелей.
События развивались стремительно. Результаты анализов показали, что Геля полностью здорова. Причин откладывать пересадку не было.
Когда ее везли в операционную, она улыбалась.
Накануне Ангелина получила доступ к Витиной истории болезни и личному делу. Витин папа после смерти второй жены остался с мальчиком один. И, судя по всему, постепенно превратился в обыкновенного деревенского пьяницу. До того как произошло несчастье, его не раз вызывали в органы опеки и грозились отобрать ребенка.
На одном из документов Геля обнаружила его фото.
…Фотографию своего собственного отца она видела лишь однажды. Мама никогда не рассказывала о нем и только один раз поддалась ее мольбам, вытащила откуда-то помятый черно-белый снимок и безмолвно, с перекошенным лицом передала дочери. В личном деле Вити было точно такое же фото.
…
Тридцать первого декабря, ближе к полуночи, их вместе ввезли в украшенный к празднику зал: Гелю на одной каталке, Витю — на другой. Обитатели ожоговой радостно обступили их и наперебой обнимали. А потом столпились вокруг елки-великанши, такие живые, с блестящими глазами, болтая и предвкушая приближение праздника. Пахло шоколадными конфетами, морсом из черной смородины и еловыми шишками. Подвыпившие медсестры в хозблоке заигрывали с Сергеем Сергеичем из перевязочного пункта, свеженареченным Дедом Морозом, ожидающим своего торжественного выхода.
Марина Львовна по Гелиной команде включила заготовленную новогоднюю фонограмму, сделала погромче колонки.
И началось, закрутилось.
Спустя полчаса весь пол был усыпан конфетти, подарки распакованы. Ее подопечные, все до единого, светились алыми счастливыми щеками.
Такого буйства красок и детских восторгов ожоговый центр не видел со времен своего основания.
Геля, будто в полусне, глядела на ребят повлажневшими глазами и чувствовала, как неизвестно откуда в нее вливаются новые силы.
Виктор Анатольевич неслышно подошел к Геле сзади и медленно проговорил, усмехнувшись:
— Ну что же, Ангелина… — Он помолчал. А потом наклонился и с непонятно откуда взявшейся нежной игривостью сказал: — Я долго молчал. Но теперь, когда я узнал вас, скажем так… с другой стороны, я скажу. Зад у вас — отменный.
Геля покраснела, зажмурилась и едва слышно хмыкнула.
Главврач отвез каталку чуть ближе к центру зала, и они вместе смотрели, как ребята увлеченно играли подарками. От него приятно веяло терпким парфюмом с легким шлейфом сигарет без фильтра.
— И еще. Похоже, я смогу для вас кое-что сделать, — изменившимся тоном отрывисто бросил он.
Геле захотелось схватить и удержать сердце, зачастившее от его близости.
— У меня в первом меде приличные связи. Вы поступите и останетесь работать здесь. Ангелы в больнице — дело, знаете ли, нечастое, — хмыкнул он.
Гелю охватило осознание одновременно правильности и предопределенности происходящего. Как будто перемешанные в невыразительную массу детали пазла вдруг чудесным образом разместились по своим местам. Уютные чешские мостовые медленно таяли в тумане.
А проступали другие картинки, пока нечеткие, но наполненные таким важным для нее смыслом.
Витя, полулежа в своем кресле-каталке, медленно поглаживал коробку из-под принтера, которую попросил водрузить себе на колени. Геле было ясно, что где-то там, под повязкой, он улыбался.
В уголках его глаз носились неутомимые чертики будущих побед и разочарований, надежды и отчаяния, радости и грусти. Жизни.
Лара Галль. Пойдите к продающим и купите
Человек местами как цветок, думаю я, — во сне сворачивается наиболее удобным образом, а наяву расправляется, чтобы вобрать всем сердцем и всем помышлением своим побольше обслуживания.
Человек определенно божественнен, думаю я, — мифы не лгут, ну потому что посмотрите на любого, да хоть на себя: разве в настройках по умолчанию не стоит «каждый должен быть мне полезен» и «все должно быть устроено так, чтобы мне было удобно». И это не только в сфере обслуживания, человеку вся жизнь вообще — сфера обслуживания.
И раздражается ли он на плохой wi-fi в полете, или на угрюмую кассиршу, или на козла водителя в правом ряду, или на тупящего ребенка, или на неумелого любовника, или на непонимающую мать — это всегда вопль по неидеальному обслуживанию, всегда. И жалобы вида «меня не ценят», «меня не понимают», «меня не балуют» — суть одно: меня плохо обслуживают. Хотя кто, ну кто будет тебя понимать и ценить, баловать и угадывать, если вокруг — такие же как ты, с запросом на то же, что и у тебя? Ну это примерно как если бы все вдруг выиграли в лотерею — возможно, почему нет, только выигрыш будет меньше стоимости лотерейного билета.
Кстати, знаменитое «наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь» — в том числе и про то, что без других человеку не выжить с рождения до смерти: человек наг, и ему кажется, что ему нечего дать другим и надо успеть взять побольше, чтобы поставить между собой и смертью. И чем больше он наберет и поставит — тем мощнее буфер между одной наготой и другой. И человек смотрит из окна себя на мир как на источник недополученной дани.
Забавно, что даже в своей заботе о других человек норовит обслужить себя, думаю я, глядя на фарфоровых кукол в витрине.
Куклы в старинных шляпках и платьях, локоны причесок прелестны, а вон та похожа на маленькую девочку, которой я хочу купить подарок на Новый год. Вот куплю и подарю ей — они так похожи, что это невозможно просто так оставить, надо непременно составить историю: купить куклу и принести девочке ее двойника, и увидеть ее реакцию, и уже распирает от сюжета, ааааа. (Девочка хочет на Новый год совсем другое — проектор звездного неба, например, — но, что она понимает, когда тут такое, вот куплю, принесу, и будет круто.) Не будет, понимаю я, — невозможно предписать другому, что ощущать, когда тебя прет от собственных затей.
Человек склонен ставить себе в зачет количество усилий.
Не конечную пользу другому, а «я пытался» — словно количество суеты наглядней, самооправдательней, чем тихое вникание и точечное попадание в пользу для другого. Но нет, «я пытался» имеет для человека вес, а то, что вам другое нужно, — так это «вы о себе возомнили».
На самом деле возомнили все:
возомнила я, порывающаяся купить внучкам коробку с птифурами, потому что мимими же: маленькие пальчики будут брать эти крошечные пирожные — ну разве не идеально я срифмовала? (маленькие пальчики предпочитают маленькие бутылочки с актимелем, но это их сюжет, а я вот только что вообразила свой с птифурами, что ж мне, нельзя драматургом побыть за свои деньги, ну подумаешь, диатез);
возомнили все, кто сейчас покупает подарки к Рождеству, уложив рот в гримаску в «пусть скажут спасибо и за это»;
возомнили и те, кто предчувствует, что дарители опять не угадают и вручат какую-то фигню, потому что ни фига не понимают, не умеют выбрать, а хочется чуда и праздника;
все возомнили о себе, но того не видят, потому что самое сладкое чувство на свете — это ощущение что ты режиссируешь сюжет (ну раз уж не повезло стать гениальным актером у режиссера, позвавшего тебя на все готовое — украсить собой идеальную картинку).
И я все думаю про это чудо, которого все ждут в Рождество, — оно главный герой всех этих святочных историй, расплавляющих сердце в слезы.
Это чудо совпадения, когда человеку вдруг дают в точности то, что ему нужно. И явление это — такое ценное и редкое, что о нем без конца снимают фильмы и тиражируют истории, чтобы хоть как-то растормошить это чудо случаться почаще, и все верят, что чудо случается, потому что вот так идеально срабатывают высшие силы, и происходит резонанс полезности у дающего и принимающего.
На самом деле это чудо вполне можно воспроизвести в домашних условиях. Потому что всякая история про чудо — это история про то, что другой на время убрал до минимума настройки собственного желания обслуживаться и прислушался к эфиру другого. И сквозь шум и треск чужих частот уловил в нем древний запрос на избавление от страха. И подарил ему что-то годное для помещения в буфер между первой и последней наготой.
(Ну примерно как Бог подарил миру младенца Иисуса, контрабандно протащив его на чумную нашу планету, мысленно прибавляю я, — исключительно полезный подарок, вот только бы уметь его правильно юзать.)
И последнее полнолуние этого декабря подсвечивает эту мысль древним светом.
Ольга Лукас. Лапа ищет человека
Лапу бросили за четыре дня до Нового года.
Медсестра Рая сразу заподозрила неладное. Так она потом рассказывала всем сотрудникам и посетителям клиники «Кошачий лекарь»:
— Я сразу заподозрила. Когда ребенка оставляют в кабинете одного — что это за хозяева такие?
«Ребенок» — значит, четвероногий пациент. Рая всех животных называет детьми. Особенно тех, кто нуждается в медицинской помощи.
Но Лапа ни в какой помощи не нуждался. Хозяева принесли его на осмотр, оставили в кабинете доктора Иванова, а сами пошли к Максиму, заводить карточку пациента.
Максим — администратор клиники и будущий ветеринар. На самом деле он хоть завтра может идти и лечить животных, он это умеет, и опыт у него есть. Но он хочет работать только в «Кошачьем лекаре». Вот и ждет, когда клиника расширится, и ему выделят отдельный кабинет для приемов. Пока же он консультирует хозяев по телефону, выписывает карточки, принимает оплату и ведет хозяйство. А помогает ему Подарок — серый кот дворовой породы, один из старейших сотрудников «Кошачьего лекаря».
Подарок успокаивает животных, которые пришли на прием, поддерживает их хозяев и деликатно удаляется на кухню, если в кошачью клинику приводят собаку. А один раз безутешные хозяева принесли попугайчика, которого потрепала соседская кошка. И потребовали, чтобы вслед за Подарком убрались все коты, ожидавшие своей очереди в коридоре! Ведь от этих хищников — одни когти чего стоят — всего можно ожидать, а бедная птичка уже настрадалась. Но Максим навел порядок, взял попугая под свою защиту, и вскоре доктор Иванов уже осматривал пернатого пациента.
Так вот, когда хозяева Лапы подошли к стойке администратора, чтобы оформить все необходимые документы, Рая сразу заподозрила неладное, а Максим — нет.
— Порода — шотландский вислоухий. Цвет — дымчатый. — записал он в карточку пациента. — Сколько лет коту? Не больше двух, да?
— Где-то около двух, — кивнула хозяйка. — Мы точную дату потеряли. Понимаете, записали на бумажке, положили в секретер и потеряли.
— Понимаю, — сказал Максим, привычным движением смахивая на пол исписанные мятые листки, которым не место на стойке администратора клиники. — Как зовут?
— Ирина Владимировна. А мужа — Аркадий Кириллович.
— Котика как зовут.
— Понимаете, — смутилась Ирина Владимировна, — мы записали на бумажке его возраст, и паспортное имя, и породу, что там еще?
— Родителей! — подсказал Аркадий Кириллович. — Дипломированные медалисты!
— И положили в секретер? — догадался Максим. — Но называете же вы его как-то. Когда погладить хотите, например.
— Погладить? — удивился Аркадий Кириллович.
— Мы его зовем Лапа! — внесла ясность супруга. — Понимаете, когда нам его принесли, он был — ну вылитый лапоть. Такой, знаете, каким щи хлебают. Мы сначала назвали его Лапоть, а потом сократили до Лапы.
— Тогда я записываю: кличка — Лапа, — сказал Максим. Он не стал говорить, на кого, по его мнению, похожи сами хозяева шотландского вислоухого котика (Аркадий Кириллович — на лысого ежика в тесном костюме, Ирина Владимировна — на метелочку для пыли, сделанную из разноцветных синтетических волокон).
— У него и документы какие-то должны быть, у заводчика, — подал голос Аркадий Кириллович.
— Не надо. Сейчас мы заведем ему карточку. Какие жалобы?
— Жалобы? Вы знаете, он ковер царапает, — начала перечислять Ирина Владимировна, — потом — будит нас в выходные рано утром, чтобы поесть ему дали. Еще рассыпает в туалете свой наполнитель. Потом — топает по ночам по коридору. Один раз уронил с полки сувенирную фигурку.
— Из крана пьет, когда у него миска своя есть! — наябедничал Аркадий Кириллович. — Шерстью на брюки линяет! Вечером как придем — проходу от него нет, все лезет, куда мы — туда и он! Под ногами шныряет!
— Значит, на здоровье жалоб нет, и вы решили удостовериться, что с животным все в порядке? — уточнил Максим.
— Мне сотрудница на работе сказала — отвезите вы его в клинику и осмотрите, чего он у вас бегает по ночам и всех будит, — пояснила Ирина Владимировна, — может, он психический.
— У сотрудницы свои коты есть?
— Что вы, нет, конечно. Ей только котов не хватало, с ее-то детьми. Все как один ненормальные!
— Вы только не волнуйтесь. Доктор сейчас осмотрит вашего котика, мы подлечим его, если понадобится. В дальнейшем будете привозить его раз в год на плановый осмотр. Ветеринары нашей клиники также выезжают на дом. Но к здоровому животному врача вызывать смысла я не вижу.
— Раз в год? — нахмурился Аркадий Кириллович. — Знаете, молодой человек, вы пока тут заполняйте все, а мы сходим в банкомат, снимем деньги. Чтобы заплатить вам за работу, за прием. За лекарства там всякие.
Максим кивнул, и хозяева Лапы ушли. Отключили телефон и больше не вернулись. Оставили в клинике своего шотландского вислоухого друга. Решили, наверное, что это слишком дорогое удовольствие — раз в год на осмотр приезжать. А вдруг кот окажется психическим, как предрекала сотрудница Ирины Владимировны? Тогда вообще расходов не оберешься.
А Лапа-то об этом ничего не знал! Он терпеливо сносил все медицинские манипуляции: доктор Иванов умеет успокоить даже самого тревожного котика. Вот, только когда осмотр закончился и показал, что пациент совершенно здоров, некому было за него порадоваться. И заплатить по счету.
Рая, которая, как мы помним, с самого начала заподозрила неладное, но почему-то молчала, схватила «ребенка» в охапку и начала его укачивать.
Лапа обмяк у нее на руках, как плюшевая игрушка. Впервые в жизни он покинул квартиру, в которой жил почти два года, оказался среди незнакомых запахов, и хозяева куда-то исчезли.
Появились новые пациенты, и Рая вынуждена была заняться ими. Лапу отдали Максиму. А тот перепоручил его заботам Подарка.
Увидев другого кота, по виду здешнего хозяина и начальника над всеми людьми, Лапа прижал и без того обвисшие уши, весь съежился и стал медленно отступать к выходу.
— Не бойся меня, пошли, — коротко сказал Подарок и повел новенького на кухню. — Ешь, пей. Туалет сам найдешь. Надеюсь, ты приучен? Захочешь отдохнуть — вон там шкаф со швабрами, на верхней полке сплю я, можешь устраиваться этажом ниже. Освоишься — приходи, поговорим.
Лапа хотел внимательно обнюхать кухню, но за дверью послышались шаги, и он прыгнул вверх, в сторону, снова вверх — и оказался в пластмассовой синей бочке. В сентябре в ней привезли песок, и доктор Иванов велел ее не выбрасывать: летом эта бочка пригодится ему на даче. Сейчас же бочка стояла в углу, занимала место и не приносила никакой пользы. До тех пор, пока в нее не прыгнул Лапа.
В бочке было уютно и безопасно. Пахло песком и пластмассой, но это были неопасные запахи. Весь мир оказался за пределами синих стен, и дымчатый шотландский вислоухий решил обдумать все, что с ним произошло. Но вместо этого уснул.
Лапы хватились лишь к вечеру: Максим каждый час звонил нерадивым хозяевам, но те, как видно, не просто отключили телефон, но для надежности еще и закопали его в землю на перекрестке трех нехоженых дорог где-нибудь в глухомани.
Подарок был занят важным делом: успокаивал сиамских котят, прибывших на первый в жизни осмотр. Доктор Иванов ушел сегодня пораньше, зато вернулась с выездов Анна Борисовна, чтобы закапать глаза своей постоянной пациентке, престарелой болонке Кумушке. По правде сказать, хозяйка Кумушки, одинокая старушка, и сама прекрасно справлялась с этой процедурой, но ей нравилось приходить в клинику, чтобы поболтать с Раей.
— А где же кот-то ваш новый? Или его в карантин закрыли? — спросила разговорчивая бабулька, когда запас дневных сплетен был исчерпан.
Тут всполошился Максим: он оставил Лапу на попечение Подарка, потом приехали эти сиамские, и Подарок приступил к своим должностным обязанностям. Но котят уже собрали в переноску, клиника скоро закрывалась, и надо было решать, оставлять вислоухого подкидыша на ночь или временно пристроить к кому-то из сотрудников?
— Убежал, должно, — рассуждала хозяйка Кумушки, — коты по запаху дом находят. У нас жильцы из пятого подъезда забыли как-то раз кошку на даче…
Увлекательную историю о путешествии соседской кошки, преодолевшей все препятствия на пути к родному пятому подъезду, слушать было некому: Рая, Максим и Подарок отправились на поиски Лапы.
Но нашла его Анна Борисовна: зашла на кухню попить кофе, сняла с полки свою любимую оранжевую чашку, привычно споткнулась о синюю бочку, которую доктор Иванов будто нарочно поставил на дороге, и вдруг увидела в бочке кота, о котором уже столько всего сегодня слышала!
— Вы посмотрите на этого Диогена! — шепотом сказала Анна Борисовна, вернувшись в коридор, где обычно ждали приема животные и их хозяева, а теперь сидела только хозяйка Кумушки.
Все, кто еще оставался в клинике: сама Анна Борисовна, Рая, Максим, Кумушка и ее хозяйка, — на цыпочках зашли в кухню и по очереди заглянули в бочку. Для чего Кумушку, к примеру, пришлось поднять в воздух. Такое обращение ей не понравилось, о чем она сообщила посредством недовольного гавканья, переходящего в капризный визг.
Шум, возня и суета разбудили Лапу. Он ошалело огляделся по сторонам, выгнул спину и сиганул вверх.
— Вы на бешенство его проверяли? — испуганно спросила хозяйка Кумушки. — А то у одних тут из восьмого подъезда собаку бешеный барсук покусал…
И снова слушатели разбежались, не захотели знать, что стало с собакой и барсуком, — может быть, они излечились от бешенства и стали большими друзьями?
Лапа заметил приоткрытую входную дверь и решил прорваться к ней во что бы то ни стало. Обманным прыжком заманил в тупик Анну Борисовну, распознал ловушку, которую приготовила ему Рая, но все-таки угодил в руки Максиму и затих, признавая поражение.
— Мы тебя, Максим, завтра тоже на бешенство проверим, а сегодня пора закрываться, — сказала Анна Борисовна, которой так и не удалось попить кофе.
— Идите, я с ним поговорю, — ответил Максим. — В случае чего — возьму к себе домой. Двери тут все закрою, электроприборы выключу.
— Тебе уже надо диван у начальства просить, — заметила Рая. — Поставим рядом с рабочим местом. Чтобы туда-сюда не мотаться.
Когда все ушли, Максим вернулся к своему столу, посадил вислоухого котика на колени и, машинально почесывая его за ухом, стал разговаривать с компьютером.
Прежние хозяева Лапы с компьютером разговаривали редко: только если он зависал на самой середине интересного фильма. Днем они очень много работали, а по вечерам смотрели кино с погонями и стрельбой. Лапа лежал рядом на диване, его как будто не замечали. И погладили всего несколько раз, словно по ошибке. Да здесь, в этой клинике, за один день он получил больше внимания и любви, чем дома — почти за два года!
Максим перестал гладить вислоухого подкидыша. Разговор с компьютером у него не клеился.
Лапа не очень понял, что к чему. Вроде бы администратор клиники просил, чтобы компьютер его выслушал, а компьютер — неисправный, должно быть, — сердился и категорически отказывался это делать. Знаете, как сердится компьютер? Он кричит высоким пронзительным голосом: «Пусть коты тебя слушают, а мне не звони больше!» — и замолкает.
Ничего не добившись от несовершенной техники, Максим погасил экран, пересадил Лапу в ящик стола и принялся катать шарики из накопившихся за день листков. На этих листках он записывал телефоны и адреса пациентов, имена животных и их хозяев, названия лекарств, которые необходимо срочно заказать в клинику, и просто какие-то посторонние вещи, вроде списка покупок на ближайшие дни.
Воспользовавшись моментом, Лапа улизнул на кухню: теперь, когда и людей, и тревожащих запахов стало поменьше, он почувствовал сильный голод и спешил подкрепиться.
Он не заметил, когда рядом оказался Подарок.
Старожил был крупнее и сильнее, он улегся, перегородив выход из кухни.
— Никто тебе так ничего и не объяснил, — спокойно сказал Подарок, — в нашей клинике это обычное дело. Но я умею объяснять, у меня работа такая.
— Работа? — повторил Лапа, укладываясь на пол напротив Подарка, но так, чтобы в любой момент подскочить и дать стрекача.
Кот Подарок был из числа животных, которые сами зарабатывают себе на миску корма и теплую лежанку. Он, как и Лапа, был подкидышем.
— Было у нашей мамы трое детей: двое умных, один — счастливый, — так всегда начинал свой рассказ Подарок. — Вернее, одна. Наша трехцветная сестренка понравилась соседям. Они говорили, что такие кошки приносят счастье. Может быть. Маркиза, во всяком случае, абсолютно счастлива. Раз в год мы встречаемся, когда ее приносят сюда на осмотр. Знали бы ее хозяева, что будет дальше, — взяли бы к себе и нас с братом.
Лапа мысленно перенесся в прошлое, в квартиру, где родились три маленьких котенка, одним из которых был его собеседник.
Недолго котята жили в теплой квартире: в одну холодную ночь, когда мама-кошка спокойно спала, Подарка и его брата положили в картонную коробку и отнесли на крыльцо клиники «Кошачий лекарь». К счастью, рассеянный доктор Иванов в тот день забыл выключить в своем кабинете обогреватель. Дважды его уже штрафовали за это, и платить третий штраф он не хотел — а потому, ругая свою забывчивость, вылез из теплой постели, оделся, вышел во двор, сел за руль и поехал в клинику. И обнаружил на пороге замерзающих котят.
На следующий день Рая обклеила все столбы, водопроводные трубы и доски грозным объявлением: «Кто подбросил на крыльцо „Кошачьего лекаря“ двух котят-мальчиков, серого и рыжего? Пусть сознается сам, я его все равно найду, и пощады не будет!»
Конечно, никто не сознался. Зато за рыжим котенком пришли печальные дедушка и бабушка, недавно потерявшие пожилого рыжего любимца, постоянного пациента клиники.
— Как вы их назвали? — деловито осведомился дедушка.
— Пока никак, — ответил доктор Иванов, — не до того было. Глистов гнали, глаза им промывали.
— А если глистам промыть глаза — они все поймут и уйдут сами? — заинтересовалась бабушка.
— Я зову их Подарок. И того и другого, — вмешалась Рая. — Они же нам бесплатно достались. Вроде как в подарок.
— Нет, бесплатно животных брать нельзя, плохая примета, — сказала бабушка. — Давайте мы вам заплатим за глистов и за глаза. И возьмем себе этого, рыженького.
— Подарок остается у вас, — подытожил дедушка, — а наш будет зваться Неподарок.
Так и порешили.
Лапа молча слушал эту историю. Он уже несколько раз мог выскочить в приоткрытую дверь кухни: Подарок не успел бы его поймать, так он был увлечен воспоминаниями.
— Тебе повезло, что доставили сразу в клинику, — закончил он свой рассказ, — на крыльце было холодно. И крышки у коробки не было. Сверху мокрый снег сыпался. И вокруг столько опасных запахов, звуков, шорохов.
— Здесь их тоже много! — вставил Лапа.
— Чепуха. Если будет какая-то опасность — я тебе сообщу. А пока будь как дома. Тебе дома что запрещали делать?
— Под ногами болтаться. Но я все равно болтался, — признался Лапа.
— Тут под ногами болтаться можно. Персонал опытный, на хвост ни разу не наступили. Но в кабинеты во время приема не лезь — можешь напугать пациентов. И еще — не роняй цветочные горшки. Понимаю, что многого прошу. Но, пожалуйста, — горшки не сбрасывай. Даже не подходи к ним, чтобы не было искушения. И вообще — забудь, что тут есть подоконники. Никогда не знаешь, куда Рая приткнет свои алоэ и фиалки, а они с таким шикарным грохотом падают. Нет-нет, не думай про эти горшки! — Подарок, кажется, самому себе это пытался внушить, а лапы его делали такие характерные сбрасывающие движения.
— Цветы, кабинеты — это все? Или тут еще что-то запрещается? — напомнил о себе Лапа.
Подарок вздрогнул, пришел в себя, чуть не вскрикнул: «А, кто здесь?» — но вовремя спохватился, вспомнив, что он — старожил, дающий советы новенькому, и степенно продолжал:
— Нельзя разорять рабочий стол Максима. Там всегда в конце дня чашки стоят, блюдца всякие, бумажки валяются скомканные. Ничего не трогай! Кажется, что это мусор и с ним можно поиграть, — а наутро выясняется, что заиграл важный документ. Не лезь туда, словом. Максим утром придет, все уберет, заодно и проснется.
Следующее утро и в самом деле началось с того, что Максим тщательно убрал и протер свой стол, унес на кухню чашки, вымыл их и поставил на место.
— И хоть бы раз вечером порядок навел, так нет же, все с утра! — попеняла ему Рая.
Она тоже приехала пораньше, привезла «ребенку» — Лапе, то есть — мягкую лежанку, игрушечную мышь с колокольчиком, две миски и индивидуальный туалет.
Туалет и миски Лапа одобрил — ему было очень неловко теснить Подарка. Лежанку понюхал и отверг. Мышь взял в зубы, прыгнул с нею в синюю бочку — и был таков.
— Диоген! — снова сказала Анна Борисовна, заваривая утренний кофе.
Начался прием, пошли пациенты. Улучив момент, Лапа спросил у Подарка, что такое Диоген.
— Был такой философ, — небрежно пояснил Подарок. — Жил в бочке. Искал человека.
— Как это — искал человека? Что значит — философ?
— Подробностей я не понял, — признался Подарок, — так, подслушал пару разговоров, сделал выводы. Но полагаю, что философ — это такая древняя греческая порода котов. А человека он искал как все мы. Кто нашел своего человека — тот знает, что это такое. Я-то не знаю, по-моему, выдумки это все. Ну да сегодня здесь будет Неподарок, он объяснит тебе свою теорию.
Сказавши это, Подарок отправился встречать новую посетительницу — девочку, которая принесла за пазухой печальную морскую свинку. Пока Анна Борисовна и доктор Иванов были заняты, Максим быстро осмотрел свинку и сказал, что ей нужно поскорее подточить зубы, и все будет в порядке.
— Максим — тоже доктор? — спросил у Подарка Лапа, когда они столкнулись на кухне.
— Тут все доктора. Даже я уже немножко доктор. Но считается, что по-настоящему докторов у нас только двое. Первый доктор — Анна Борисовна. Это которая тебя Диогеном называет. Она ко всем пациентам обращается знаешь как?
Лапа не знал.
— Котик! Представляешь? Даже если это вот такенный мраморный дог. А она ему: «Котик, открой ротик!»
— И что?
— Открывает. А доктор Иванов — это наш доктор номер два — тот всех называет «больной». Даже если здорового кота привели на осмотр. Что там… у него и я вечно — «больной»! Поначалу я показал ему, какой я «больной», — порвал там кое-что, поцарапал, горшки цветочные покидал. Но он как не понимает, твердит одно: «Больной, не балуйтесь!»
Тут как раз на кухню вышел доктор Иванов.
— Ну что, больной? — весело спросил он у Лапы. — Обустраиваешься? Молоток. А я сейчас обедать буду. Кому сосиску вредную, но вкусную? Пока Рая не видит?
Сосиски они честно поделил между собой, и Рая, поборница здорового питания, как среди людей, так и среди животных, про то не узнала.
О том, что наступил вечер, Лапа понял по пустым чашкам и скомканным бумагам на столе у Максима. Пришла Кумушка в сопровождении хозяйки. Рая объявила, что сегодня ей некогда болтать, она решительно идет к зубному, и не хочет ли Подарок сопровождать ее и поддерживать на этом мероприятии? Подарок никак не отреагировал — уже почти час он не спускал глаз с входной двери. И вот — стены клиники огласил его победный мяв!
Так он приветствовал седого старичка, еле тащившего большую красно-белую переноску. Не успел хозяин открыть дверцу переноски, как Лапа уже знал, что сейчас его познакомят с Неподарком.
Два брата обнюхались после долгой разлуки. Лапа наблюдал за ними издали. Неподарок был бы точной копией Подарка — если бы не рыжая масть. Даже глаза у него были рыжие!
Доктор Иванов выглянул из своего кабинета и сказал, что готов принять «больного».
После осмотра Подарок представил брату новенького.
— Ищи своего человека, — внимательно осмотрев Лапу, сказал Неподарок, — ты не из тех, кто может быть сам по себе.
— Ищи да ищи! — сердито зашипел Подарок. — Где искать, можешь ты объяснить? Или рецепт ему выпишешь?
— Это не бывает по рецепту, — помолчав, сказал Неподарок. — Когда сюда пришли мои хозяева, я понял сразу. Вот — мой человек.
И кот указал взглядом на старичка, который, сидя на скамейке, о чем-то разговаривал с хозяйкой Кумушки.
— Но их же было двое. Как я слышал, — робко подал голос Лапа.
— Их и сейчас двое. Но бабушка была человеком прежнего кота. Она и сейчас его вспоминает. Знаете, когда они пришли в тот раз, они ведь не хотели брать котенка. Просто гуляли, ходили туда-сюда и зашли погреться. А потом дедушка увидел меня, я увидел его — и все. Когда соседи пришли за нашей сестренкой Маркизой — они взяли ее не потому, что она трехцветная и счастье приносит. Это были ее люди. А она была их кошкой.
— А бывает, что человеку совсем не нужен кот? — совсем осмелел Лапа.
— Бывает. И часто! Кому-то нужна, к примеру, лошадь. Или вон, — он кивнул на хозяйку Кумушки, — собака. Каждому кто-то нужен. Только не нашему Подарку.
— Мне нужны они все! На кого-то одного я не согласен! — воскликнул Подарок, обводя лапой помещение.
— Конечно! Все — значит, никто! — фыркнул его брат. Как видно, такие споры были у них не редкость.
Лапа отошел в сторону — ему надо было все как следует обдумать. Он и сам не заметил, как очутился в синей бочке.
— Диоген снова на посту! — объявила Анна Борисовна. Ей очень хотелось, чтобы нового кота звали не Лапа, и уж тем более не Лапоть, а как-нибудь культурно. Все-таки интеллигентная клиника, а не склад готовых гвоздей. Но ее выдумку никто не поддержал.
Следующее утро Максим начал не с уборки — хотя за ночь поверхность его стола не сделалась ни на вот столько чище, — а с украшения клиники к Новому году. Достал из кладовки коробку с гирляндами и фонариками, принес белую пушистую елочку, навесил на нее синие стеклянные шарики. Включил музыку, навевавшую мысли о скором празднике.
— На штоле бумаги шобери, елку не видно! — прокомментировала Рая.
— Вижу, ваш поход к зубному состоялся, — вежливо кивнул Максим.
Потом, почти одновременно, пришли доктор Иванов и Анна Борисовна. Максим сказал им, что сегодня забежит Лешка, и они очень обрадовались.
— Лешка — это тоже кот? — спросил у Подарка Лапа.
— Нет, он человек. Это наш практикант. Осенью работал в клинике, помогал Рае, а сейчас за учебу взялся, хвосты сдает.
Лапа вздрогнул. Нужно было сразу спросить у Подарка, какие такие хвосты сдает этот Лешка, но он не решился. А вскоре ответ явился сам собой. На прием пришли мама и дочка и принесли крепкого темно-бурого бесхвостого кота. Кот ни видом, ни запахом не походил на больного, но доктор Иванов все равно назвал его «больной» и пригласил вместе с хозяевами в кабинет.
— Еще один наш постоянный пациент, — сказал Подарок, когда дверь в кабинет закрылась. — Его зовут Медведик.
— Это его Лешка так? — с ужасом спросил Лапа. — За что?
Подарок помотал головой, выражая недоумение.
— Хвост отрезал, — выговорил Лапа страшные слова.
Подарок захохотал так, что даже на пол повалился. И рассказал Лапе, что «хвостами» у нерадивых студентов и школьников называются не сданные вовремя экзамены и зачеты. А Медведик — он из курильских бобтейлов. Это такая порода. Никто этим котам хвосты не отрезает, они у них сами по себе растут короткие и пушистые.
Лапа устыдился своей необразованности. Он двинулся было к своей бочке, но Подарок остановил его:
— Ерунда, со всеми бывает. Поработаешь тут — привыкнешь к тому, что коты хоть и похожи, но все разные. Я, когда тебя увидел, решил, что тебе уши отрезали! — признался он. — Мне уже потом Максим объяснил, что у тебя порода такая — вислоухая.
Лапа помотал головой: уши как уши, у него с детства такие. Потом полюбовался своим хвостом и все-таки отправился отдохнуть в синюю бочку.
Он не слышал, как ушел курильский бобтейл Медведик, как два мальчишки притащили с улицы кошку, нализавшуюся крысиной отравы, как всем сотрудникам, за исключением Подарка, пришлось держать большую собаку, которая до смерти боится уколов. Проснулся Лапа только к вечеру. И как раз к приходу Лешки.
Потягиваясь по очереди каждой из четырех лап, вислоухий котик выплыл из кухни. И увидел незнакомца, который держал в руках вяло подрагивающий лысый хвост!
— Вот, Лешка, смотри, взяли тебе на замену сотрудника, — сказала незнакомцу Рая. — Наши зовут его Диоген. Сокращенно — Лапа.
Лапа не спускал глаз с хвоста. Значит, это правда. Этот Лешка — никакой не студент, а просто мучитель котов. Сейчас поймает — и…
Не помня себя, Лапа побежал по коридору, свернул в темный пустой кабинет, где (так бесконечно давно!) его осматривали в первый раз, забрался на подоконник и затаился между жалюзи и оконным стеклом.
Очень скоро в кабинете зажегся свет, и вошли доктор Иванов и Лешка.
Лешка продолжал разговор, начатый в коридоре:
— Вышел из спячки, а она не знает, как его туда обратно загнать и надо ли. Ужик-то старый. В смысле пожилой. Двенадцать лет ему. И главное, непонятно, зачем проснулся, всегда спал всю зиму, как паинька.
— Сейчас посмотрим, — сказал доктор Иванов, направляясь к раковине. — Давно проснулся? Ел с тех пор что-то? Какую активность проявлял?
Лапа слегка раздвинул жалюзи и выглянул в щелочку. Чудовищный Лешка положил отрезанный хвост на стол для пациентов, а добрый доктор Иванов собирается его осматривать!
Роняя по дороге горшки с цветами, Лапа кинулся прочь. Дверь, по счастью, была незаперта, он вылетел в коридор, пробежал его насквозь, ворвался на кухню и прыгнул в бочку, где чувствовал себя в безопасности. Здесь и нашел его поздно вечером Подарок, когда люди разошлись по домам.
— Молодец, показал себя, — беззлобно усмехнулся он. — Скажи, завораживающее зрелище, когда горшок медленно срывается с подоконника и летит вниз, а потом разлетается на миллион кусочков? Ну-ка, говори быстро, что это зрелище тебя заворожило! Заворожило или нет?
— Хвосторез ушел? — тихо спросил Лапа. — Тебя не тронул?
— Лешка-то? Да говорю тебе, не режет он хвостов.
— А почему с хвостом пришел? А доктор Иванов ему помогал!
— Да какой хвост — это он ужа принес на осмотр! Уж, понимаешь, змея такая. Не ядовитая даже. Знаешь, что такое змея?
Лапа не знал.
— Змея — это такой длинный голый хвост с головой, и он живой, как ты и я. Одна такая змея, по прозванию уж, живет у Лешкиной знакомой. И вдруг этот уж проснулся, хотя зимой всегда впадает в спячку. А оказалось знаешь что? Рядом с его домиком протянули новогоднюю гирлянду, она светит, всякими огоньками переливается, ну и разбудила его. Придется ужу отмечать Новый год вместе с хозяевами.
В коридоре было темно. Только на столе у Максима мигал зеленой лампочкой невыключенный монитор.
— Давай на елочку поглядим? — предложил Подарок. — Только, чур, не сталкивать ее на пол.
— Так ты же сам говорил, что нельзя на стол Максима, — напомнил Лапа.
— Со мной — можно, — снисходительно ответил Подарок.
Коты осторожно запрыгнули на стул, потом — на стол, не потревожив ни одной скомканной бумажки. Шарики на елке тонко-тонко зазвенели.
— Меня на праздники к себе Максим возьмет, тебя, наверное, тоже, — сказал Подарок. — У Максима я еще не был. Вот у доктора Иванова несколько раз отмечал Новый год. Он любит, когда много гостей. Приезжают его братья, дети, племянники — полон дом народу, все так и норовят тебя потискать, погладить, помять. У Анны Борисовны я только один раз был. Там котов уважают, без спросу не мнут. Но никуда нельзя прыгать, кругом стеклянные безделушки. Вдобавок у ее мужа аллергия на шерсть, так что я несколько дней отсиживался в комнате дочки. А она меня все вычесывала и вычесывала, а я все урчал и урчал, как котенок. Никогда ни до, ни после я так много и громко не урчал.
— Может быть, эта дочка и была твоим человеком? — тихо спросил Лапа.
— Да ты что, поверил в сказки моего рыжего брата? Он кого хочешь взбаламутит. Не нужен тебе никакой человек! И мне не нужен!
Подарок от возмущения даже хлопнул лапой по столу. Задел компьютерную мышь. Экран осветился.
— Ты что делаешь! Положи как было! — испугался Лапа. И подвинул мышь обратно. Но, видно, нажал на какую-то кнопку, потому что на экране вдруг возникло недовольное женское лицо.
Подарок ничего не заметил, продолжая любоваться елочкой, а вот Лапа уставился в экран, как будто незнакомка была для него самым родным и важным человеком на свете.
— Прекрати уже мне звонить! Не надо ничего объяснять! Я прекрасно обойдусь без твоих объяснений! — послышался из динамиков сердитый голос.
И вдруг злость пропала. Как будто налетел сильный ветер и прогнал тучи, сгустившиеся над крышей.
— Ко-отик! — нежно сказали динамики. — Ми-илый. Кис-кис-кис!
Лапа, наверное, так бы и просидел всю ночь, разглядывая незнакомое-знакомое лицо, если бы не Подарок. Тот мгновенно среагировал на позывные «кис-кис-кис», оторвался от созерцания елки, понял, что их с новеньким застукали на столе, куда котам лазать нельзя, и взмяукнул:
— Лапа, очнись! Влетит нам за то, что полезли на стол! Тут везде камеры слежения! В городе ведь живем, в двадцать первом веке! Жмем отсюда!
Коты грациозно спрыгнули на пол и разбежались в разные стороны, словно их уже пришли ловить и наказывать. Подарок решил отлежаться на своей любимой верхней полке, а Лапу все тянуло к месту преступления: полночи он уныло бродил вокруг стола, бросая опасливые взгляды на потухший монитор, но подойти к нему так и не решился.
Даже если Максим заметил, что коты забирались на его стол, то вида не подал. О разбитых вчера цветочных горшках тоже не вспоминал, решив, что для котика, вероломно брошенного хозяевами, Лапа держится молодцом.
Пациентов почти не было: все готовились к Новому году. Персонал «Кошачьего лекаря» собирался уйти сегодня пораньше, если не случится чего-то выходящего из ряда вон.
Максим достал из кладовки две переноски, открыл и поставил на кухне, чтобы Лапа и Подарок привыкали.
— В них он повезет нас к себе, — пояснил Подарок. — Новый год уже сегодня ночью! Хорошо бы на столе у него была курица, я очень курицу люблю.
Максим три раза подряд позвонил бывшим хозяевам Лапы — телефон их по-прежнему был недоступен.
— Зря стараешься, — сказала Рая, — кто ребенка один раз бросил, тот уже не одумается.
— Их может оправдать только одно, — заметила Анна Борисовна, — если по пути в банк их похитили инопланетяне.
— А где больные? — выглянул из своего кабинета доктор Иванов. — Или их тоже инопланетяне похитили?
— У нас по плану только Кумушка в четыре часа, — сказал Максим. — Пойду я для разнообразия пообедаю в кафе. Поем по-человечески суп. Приглядывайте тут за хозяйством, цветочные горшки не бейте, на стол не запрыгивайте.
Это он Подарку и Лапе сказал. Значит, все заметил, но ругаться не стал. Вот человечище!
Четвероногих пациентов не было, но люди в клинику заходили: прибыли два курьера с подарками от благодарных хозяев и их спасенных котиков. Зашли две соседки, поболтать с Раей, обсудить дела уходящего года. Примчался кто-то из детей или племянников доктора Иванова — принес ему забытые дома кошелек и ключи.
А потом появилось знакомое-незнакомое лицо, которое Лапа впервые увидел вчера.
— Я за тобой, — сказал приятный голос, — меня зовут Катя. Если у тебя есть хозяева, я их разорву, потом задушу, потом разорву. Потому что ты теперь — мой кот.
Не снимая теплой куртки и шапки, оставляя на кафельном полу мокрые следы, Катя подошла к Лапе, наклонилась и взяла его на руки.
— Ты самый лучший в мире кот. Ты самый любимый кот. И для меня ты — самый главный кот, — сказала она. И что-то еще в таком же духе.
Учуяв незнакомку, из кухни выглянул Подарок.
А вскоре вернулся Максим.
— Катя! — сказал он. — Раз ты пришла, то выслушай меня, пожалуйста!
— Я не к тебе, — ответила она, — я вот к нему. Если у этого кота есть хозяева, я их сперва разорву, потом задушу, потом разорву.
— Было бы неплохо, — сказал Максим, — они бросили его здесь несколько дней назад. И, согласно договору, могут в течение месяца забрать нашего Лапу.
— Не нашего, а моего! Пусть только попробуют! Тут-то я их разорву, потом задушу, потом разорву! — обрадовалась Катя. — А кота не отдам никому! И мне все равно, с кем ты обещал провести Новый год.
— Да с ним! Вот с ним! — закричал Максим, поднимая на вытянутых руках Подарка. — Он у нас в клинике работает, и у него совсем никого нет! Я обещал провести Новый год с этим котом!
— А сразу ты не мог объяснить? — рассердилась Катя. — Пожалуй, я разорву тебя, задушу, а потом разорву раньше, чем бывших хозяев моего котика.
Открылась дверь, и вошла Кумушка в сопровождении хозяйки. Обе: и болонка, и бабулька-сплетница — замерли, чтобы не пропустить ни одного слова. Но Рая, доктор Иванов и Анна Борисовна подхватили эту парочку и повлекли в самый дальний кабинет.
— Вы подождите меня тянуть, а что Максим-то? — вырывалась старушка. — Я же с Максимом-то не поздоровалась, пустите-ка меня к нему!
— Капаем в глаза за счет заведения! В честь праздника! Хотите, вам тоже закапаем? — твердила Анна Борисовна.
— Я и челку могу задаром подровнять, в честь праздника-то! — подпевала Рая. — И вам, и собачке вашей. Анна Борисовна, хотите — и вам тоже?
Доктор Иванов вошел в кабинет последним и плотно закрыл дверь, чтобы не мешать разговору людей и котов.
— Машина у дверей, — сказала Катя. — Сейчас возьму моего кота и этого, второго. И повезу на дачу к родителям. А ты приезжай к нам вечером. Если захочешь. А не захочешь — то я…
— Знаю. Разорвешь, задушишь и разорвешь, — улыбнулся Максим и помчался на кухню за переносками.
На даче Лапе и Подарку выделили для отдыха целый чердак да вдобавок разрешили бегать по всему дому. Коты договорились исследовать его поодиночке, чтобы потом сравнить впечатления.
Дом был просторным, но спрятаться в нем было негде: ни уголка потайного, ни стола с длинной, до пола, скатертью, ни укромной антресоли. Да Лапа и не думал прятаться — наоборот, он так и норовил оказаться на пути у своего человека — «болтался под ногами», как говорили прежние хозяева. Но Кате это как раз очень нравилось.
— Вот какой у меня кот! Куда я — туда и он! Прямо вот чувствует, что мне надо срочно его погладить! — с гордостью говорила она. Откладывала в сторону стопку чистых тарелок или коробку с гирляндой и наклонялась, чтобы погладить своего серого вислоухого друга.
Она не спрашивала, как Рая: «Ребенок, ты что, голодный? Тебе что-то нужно? Может, ты замерз?» Потому что понимала — ничего сейчас Лапе не надо, он почти счастлив. И если его совсем немного погладить, то счастье будет безоговорочным и полным.
Исследовав дом и не найдя в нем ни одного стоящего укрытия, коты вернулись на чердак, сели возле круглого окошка и стали смотреть, как в свете жужжащего уличного фонаря снег падает и падает на заснеженные яблони и сливы.
— На ужин будет курица — я справлялся, — поделился своим открытием Подарок.
— А Катя меня все хвалила, гладила и даже за ухом чесала! — похвастался Лапа.
— Интересный человек эта твоя Катя. Ей бы кошкой родиться! Такая бы не допустила, чтобы ее котят ночью унесли на холодную улицу! Хозяев бы разорвала, а малышей принесла обратно домой.
— И тогда бы Неподарок не нашел своего человека. А ты — работу в клинике. А я бы не встретил тебя, — заметил Лапа.
— Да и ладно. У тебя вон хозяйка есть. Зачем тебе я?
— А затем, что без тебя я бы ни за что не залез на стол к Максиму и не узнал, что на свете все-таки существует мой человек.
Коты замолчали и снова стали смотреть в окно. А потом на чердак ненадолго забежала Катя, чтобы занести четвероногим постояльцам маленькую пластмассовую елочку, которой не нашлось места внизу.
Когда она ушла (не забыв почесать Лапу за ушком), Подарок всерьез взялся за елку. Это, конечно, был не цветочный горшок, но повалить ее на пол все равно стоило.
Подарок легонько толкнул елку. Она упала, но тут же поднялась, покачиваясь на круглой подставке.
Подарок ударил елку лапой. Она снова упала и вновь вернулась в исходное положение.
Подарок прыгнул на елку, повалил ее — но та оказалась достойным противником и, поднимаясь с пола, отбросила кота к дальней стенке.
Подарок был в полном восторге от елки-неваляшки. Он ронял ее, швырял и опрокидывал — а ей все было нипочем!
— Это куда лучше цветочных горшков, — отдышавшись, сказал он Лапе. — Фиалки ни в какое сравнение с моей елочкой не идут. Да и алоэ, пожалуй, тоже. Попробуй повали ее. А я пока вздремну.
Подарок выбрал для отдыха самую высокую балку под крышей, ловко взобрался на нее и прилег, чтобы набраться сил перед праздничным ужином. А вот Лапа все никак не мог найти себе укрытие: ни закутка, ни щелочки, даже переноски куда-то убрали. Спать ему не хотелось, и он отправился вниз — «болтаться под ногами».
Спрыгнув с лестницы, Лапа сразу же наткнулся на Катю, которая схватила его в охапку и объявила:
— Не кот, а гений телепатии! Только я о нем подумаю — и он тут как тут.
— Это потому, что ты думаешь о нем все время, — улыбнулся Максим.
Он приехал на последней электричке и привез Лапе подарок — синюю пластмассовую бочку.
Анна Кудрявская. Всего лишь случай
Ленка никак не могла найти себе места, хотя ее привязка к месту под номером девятнадцать на ближайшие двое суток была документально зафиксирована и подкреплена железнодорожным билетом. Ленку нещадно тошнило. Сидя, стоя, лежа… Мысленно она материла капризный организм, устраивающий иезуитскую пытку из любого путешествия на автобусе, в самолете или поезде. Мысленно же она приказывала себе держаться. Каких-то двое суток. Господи… Целых двое суток бесконечной тошноты! А потом такой бледнолицей красоткой прямо к накрытому столу, ну-ну, весело-весело встретим Новый год…
В купе, украшенном по случаю предстоящих праздников дешевенькой мишурой, кроме нее ехали три представителя сильной половины человечества. Симпатичная, бойкая, яркая девятнадцатилетняя девчонка никогда не была обделена мужским вниманием. И такой гендерный расклад — один, точнее, одна к трем — ее не пугал, даже, наоборот, импонировал. Но поначалу это соседство Ленку не обрадовало, перспектива вынужденного, пусть и временного, сосуществования и общения в состоянии близком к коллапсу с чужими людьми противоположного пола казалась дополнительной инквизиторской пыткой.
Попутчики, однако, оказались вполне приятными людьми, а Ленка — существом общительным и оптимистически настроенным даже в состоянии перманентной тошноты. Периодически над ней по-доброму подшучивали, мол, золотая девушка: не ест, не пьет, лежит себе тихонечко — мечта любого мужчины. Бледно-зеленая Ленка улыбалась и отпускала ответные колкости. Мужчины смеялись и пытались хоть как-то подбодрить и растормошить попутчицу:
— Лен, может, мандаринку?
Вот и сейчас кто-то проявил заботу. Ленка приоткрыла левый глаз. Открыть оба, когда ты только что, подавив очередной рвотный позыв, притворилась мертвой чучелкой, не представлялось возможным. Петрович — так он представился при знакомстве — слез с верхней полки, присел у Ленки в ногах и чистил мандарин. Кто-то из попутчиков для создания праздничного настроения (пара дней всего до Нового года!) купил в дорогу целую сетку этих цитрусов.
— Ой, нет… Не надо… Я видеть не могу еду… Любую…
— Ой, прям там, еда-а-а, — протянул Петрович, но настаивать не стал.
Он был смешным маленьким, приземистым дядькой лет шестидесяти с морщинистым и загорелым, по-деревенски почти черным лицом. Ловкий и юркий. А еще говорливый. Байки травил с утра до ночи, начиная их неизменной фразой «а вот знаешь, нет…». И заканчивал присказкой «вот такая кульминация, понимашь…». Под кульминацией он, разумеется, имел в виду развязку. Ленка внутренне похихикивала над его «кульминациями», но поправить не решалась, да и зачем? Петровичу нравилось это красивое «умное» слово. И произносил он его с напускным профессорским видом.
— А вот знаешь, нет, — Петрович разломил мандарин на дольки и одну уже поднес ко рту, — случай был лет двадцать назад. Я тогда с корешем на комбайне работал. Уборка была. И вот гдей-то посередь поля сломалась та хрень, да че вам название, вы не поймете, короче, которая колосья рубит. Ну остановились. Дружбан мой в кабине остался, а я пошел посмотреть, нагнулся, залез по самый пояс. Черт его знает че там случилось, но хреновина эта вдруг заработала. Сей момент до меня доперло, что вот щас-то мне башку и снесет на хрен или вообще пополам перерубит. Рванул я резко назад, почти успел вылезти, но покалечило меня конкретно — кожу с башки срезало напрочь, как бритвой, и шея сломалась. Положили меня в районку, загипсовали, как мумию, от самой задницы — всю грудь, шею, голову, только моська осталась открытой.
Представив себе эту «моську» и все остальное в гипсе, Ленка засмеялась и приподнялась на локте. Тошнота отступала. Петрович ухмыльнулся и подмигнул ей:
— А дружки по палате, где я лежал спервоначалу, хохмачи оказались еще те, ядрена вошь! Пока я спал, они на лбу мне, прям на гипсе, красным фломастером звезду нарисовали. И не отмыть ведь, гипс мочить нельзя! Так я и жил: не то космонавт, не то красноармеец какой. Полегче стало, отпросился домой. А в гипсе еще ходить и ходить, да и на уколы приезжать надо. Можно было от моей деревни и пешком доковылять, но уж больно лениво. А у меня машинешка моя, развалюшка, всегда под боком. И вот я в таком виде, да еще и за рулем. Гаишники сначала ржали, как кони, а потом привыкли и даже честь отдавать стали, когда мимо поста проезжал. Зато с тех пор меня вся деревня то буденновцем, то Гагариным кличет. Вот такая кульминация, понимашь…
Сообразив, что он так и сидит с долькой в руке, Петрович на «кульминации» наконец-то сунул ее в рот.
Второй попутчик, молчаливый и угрюмый Дима, тоже прописанный на верхней полке, редко с нее спускался. Но на цитрусовый запах и рассказ «буденновца» не отреагировать не мог. По столу в такт бесконечному «тыгдым-тыгдым» катались еще несколько оранжевых мячиков. Дима — большой и неуклюжий в движениях мужик, этакий антипод Петровича по комплекции и темпераменту, но полный аналог по рабоче-крестьянскому прошлому и настоящему, поймал один из них и стал неумело ковырять кожуру.
— Че ж ты такой пахорукий-то? — незлобиво хохотнул Петрович. — А ты, Серега, че не берешь? Давай-давай, наяривай, пока есть!
Сергей — еще один обитатель купе — понравился Ленке сразу. Интересный, немногословный — одним словом, вещь в себе. Тот самый ее любимый тип мужчин. А еще музыкант. Гитарист. О-о-о, музыканты — вечная Ленкина любовь. То взаимная, то не очень. Ленка иногда, делая вид, что спит, подглядывала за Сережей, наблюдала. Было в нем что-то особенное, от чего перехватывало дух. Невысокий, очень худенький, с невероятно острыми чертами лица и громадными глазами, кудрявые волосы до плеч. «Менестрель» — Ленка улыбалась своим мыслям, глядя, как Сережа тонкими пальцами мастерит из бумажных зеленых салфеток новогоднюю елочку. Ей было странно, что такой застенчивый, закрытый, как он, может выступать на сцене и быть лидером группы. Сережа тоже иногда бросал заинтересованные взгляды на Ленку, но в красноречии с Петровичем, забивающим эфир, тягаться не мог и не хотел. Поэтому, когда Ленка выходила в тамбур покурить, некурящий Сережа шел с ней. А надо сказать, что, несмотря на тошноту и дурное самочувствие, курила Ленка часто. Для нее это было неким показателем жизнеспособности организма: могу курить, значит, все еще не так хреново, как кажется.
В тамбуре они и узнавали друг друга. Сигарета была давно докурена, а они стояли и разговаривали, разговаривали… Тогда Сережа и рассказал, что приезжал в Москву на разведку, а сейчас возвращается в родной город, чтобы собрать вещи и снова уехать, уже навсегда. Что Сережа не только гитарист, а еще и композитор и аранжировщик. Что ему уже двадцать пять, и он хочет изменить свою жизнь и переписать начисто. Неторопливая тихая речь, музыкальные пальцы, выстукивающие какую-то одному ему известную мелодию на замерзшем оконном стекле, и улыбка, особенная какая-то. Ленке он нравился все больше. Чтобы скрыть волнение, она старалась подробно и весело отвечать на Сережины вопросы — про работу на телевидении, про учебу на журфаке, про планы на будущее, про город, в котором живет, про все на свете.
Когда они возвращались в купе, Петрович хитро подмигивал Диме и язвил:
— О, молодожены вернулись.
Ленка отшучивалась, а Сережа садился на свое место и, улыбаясь, отворачивался к окну.
Запах мандаринов заполонил все купе. Ленка взяла со столика кусочек кожуры.
— Ты че, девка? Вон мандаринов гора, а ты шкуру жуешь?! — искренне возмутился Петрович.
— Не хочу я мандарин, мне так легче…
— Во дает, — продолжал Петрович, — не баба, а безотходное производство! Ленк, у нас еще картоха есть. Там очистки тож дюже вкусные.
Ленка улыбнулась и снова легла на полку.
Ночью и Петрович, и Дима сошли, кажется, на одной станции, оставив на столике рядом с бумажной елочкой несколько так и не съеденных мандаринов. Верхние места больше никто не занял. И то верно: до Нового года меньше суток, кто хотел, тот добрался, а в дороге встречать — удовольствие сомнительное. Общительная и компанейская Ленка, оставшись наедине с Сережей, неожиданно стала застенчивой и робкой. А он наоборот — разговорился, разулыбался. Оказалось, что Сережа хороший рассказчик, не хуже Петровича. Только байки травил не деревенские, а околомузыкальные.
— У нас в группе — два парня, их вместе никуда нельзя отпускать. Напиваются так, что потом ни черта не помнят. Дома почти не пьют, но уж если куда-то поехали… Мы с ними в Питере были год назад, как раз в новогодние. Пили они по-черному. Накануне отъезда Мишка с Лехой снова в ресторан пошли, а я в гостинице остался. Когда пришли, даже не помню. Под утро, наверное. Просыпаюсь и вижу: Мишка спит еще, а Леха у окошка стоит в одних трусах, мерно раскачивается, держится за голову и повторяет: «Ой… мама… Ой… мама…» Так минут пять, потом отворачивается от окна с мертвенно-бледным лицом, падает на постель и отключается еще на несколько часов. Я, когда он в себя пришел, спрашиваю, что случилось-то. Оказывается, это чудо проснулось, попило водички и выглянуло в окно. А окно выходило на огромную площадь. И видит Леха, как по этой самой площади ходят бабы в сарафанах, цыгане с медведями, мужики с гармошками и еще тьма ряженых. Мозг не включается, поскольку пациент все еще, скорее, мертв. В общем, видит он все это, и единственная мысль крутится в воспаленном и затуманенном сознании: «Допился до горячки…» А знаешь, что на самом деле было? Гуляния новогодние. Но Леха вот уже год не пьет.
Ленка слушала и улыбалась. На самом деле ей было все равно, что и как рассказывал Сережа. Она все никак не могла понять, понравилась ли она ему и что он вообще о ней думает, если думает, конечно. Всего лишь случай. Просто попутчики. А, как известно, случайному человеку можно многое рассказать, многим поделиться. Хотя бы потому, что ты уже никогда больше не встретишься с тем, с кем тебя на пару суток свела судьба с лицом уставшего билетного кассира.
— Ты в Москве часто бываешь?
Сережин вопрос выдернул Ленку из ее раздумий.
— По-разному…
— А в следующий раз когда собираешься?
— Ума не приложу, надо с работой развязаться, перевестись на очное, а там — учеба, учеба, учеба… Так что в ближайшие четыре года не знаю. А что?
Сережа улыбнулся:
— Просто думаю, когда еще сможем увидеться.
— Так давай договоримся. Вот через четыре года…
Разговор на тему встречи «в шесть часов вечера после войны» раззадорил обоих, они обсудили все вплоть до деталей. Смеялись, перебивали друг друга. В итоге Сережа достал записную книжку и авторучку, посмотрел на часы:
— Значит, так, ровно через четыре года, тридцатого декабря две тысячи шестого года, в восемь вечера я жду тебя на Казанском вокзале.
— Сереж, ты серьезно? Я ведь приеду…
Сережа опять улыбнулся своей особенной улыбкой и посмотрел Ленке прямо в глаза:
— Лен, я — серьезно. А будешь вопросы глупые задавать — женюсь!
— Ага, — расхохоталась Ленка, — прямо на Казанском вокзале!
— Давай телефон, буду звонить, напоминать, а то забудешь.
Ленка вышла на своей станции. Сережа стоял в тамбуре. Она махнула ему рукой, мол «пока!», и пошла по перрону.
— Лена!
Она обернулась.
— С наступающим!
Ей в руки летел оранжевый мячик-мандарин.
На самом деле Ленка ни на секунду не верила, что Сережа позвонит. Случайная встреча, случайный попутчик. Ерунда, одним словом. Поэтому спустя несколько месяцев, поздним вечером она даже не сразу узнала голос в трубке:
— Ты помнишь про нашу встречу?
Конечно, она все помнила. Сережа звонил нечасто. Иногда между этими звонками было молчание в пару месяцев, полгода. Но каждый раз он начинал разговор с этой фразы. Иногда она звонила ему сама. Они болтали, как тогда в поезде, обо всем на свете. Из разговоров Ленка узнавала, что Сережа потихоньку обустроился, что снимает комнату в коммуналке, работает в звукозаписывающей студии, играет в группе, что все идет у него по плану. Ленкина жизнь тоже не стояла на месте. Учеба, работа, друзья, любовь… Ленка вышла замуж. Конечно, за музыканта.
Пару лет спустя, тридцатого декабря вечером телефонный звонок оторвал ее от домашних предпраздничных хлопот. Она постаралась быстрее снять трубку — в комнате спал новорожденный сын.
— Ты помнишь про нашу встречу?
Разговор не заладился с самого начала. И потому, что Ленка отвечала полушепотом и как бы отстраненно, и потому, что Сережа понял, что звонок его совсем некстати. Дежурные вопросы, дежурные ответы.
— Ленка, хватит трепаться, ребенок проснулся! — Громкий голос Ленкиного мужа, наряжавшего в комнате елку, беспардонно врезался в диалог, обозначив третьего участника их и без того бестолкового разговора.
— Тебя зовут?.. — То ли вопрос, то ли утверждение.
— Да, Сереж, ты извини, не получится поговорить сейчас. Я рада, что у тебя все хорошо. Не пропадай, звони…
Конечно, он больше не позвонил.
День предстоял тяжелый, особенно если учесть, что ему предшествовали двое суток бодрствования, десятки чашек кофе и несколько пачек сигарет… «Черт бы побрал эти съемки, этот фильм, эту работу, этот долбаный Новый год», — думала Ленка, пытаясь хоть пару минут подремать на диване в своем кабинете, но сна не было. Она закурила. «Господи, я же большая девочка, мне через пару месяцев стукнет тридцать четыре, кто-то в моем возрасте уже давно сидит в теплом кресле, кто-то пристроился под крыло богатому мужу… А я все, как та пони, бегаю по кругу и в уме круги считаю…»
Ленка работала на местном телевидении. Всем подряд: от сценариста до режиссера, от продюсера до ведущей. От мужа она ушла года три назад, забрав свой нехитрый скарб в виде любимых книг и двоих детей. Нет, она была счастлива. Просто немножко устала. А еще этот фильм… По плану уже на монтаж садиться надо, а еще половины не отсняли. Привычный форс-мажор.
Ленка поднялась с дивана, взяла со стола ноутбук и уселась с ним обратно. Ее нещадно тошнило. «Курить надо бросать и спать хоть время от времени», — подумала она. В приоткрытую дверь просунулась голова тоже вечно бодрствующего и при этом жизнерадостного видеоинженера Валерки:
— Не спишь? Что домой-то не поехала?
— Валер, зачем? Чтоб через два часа здесь быть? Нехорошо мне, Валерка, мутит что-то…
Голова снова исчезла за дверью. Ленка открыла ноутбук. В Сети никого не было, даже заокеанских друзей. Да, собственно, и трепаться о чем-то сил не было тоже.
— Эй, Леннон! Я твой добрый фей, — Валерка снова появился на пороге, — лови!
Рядом с диваном на пол упал мандарин.
— Ой, добрый фей, ты бы без резких движений, а?..
Ленка подняла мандарин.
— Да ладно, Лениниана, быстро поднятое упавшим не считается. Жуй-жуй, глотай! И кофе не хлебай больше, а! Если что, приходи в монтажку, я чай зеленый заварил.
Ленка неторопливо чистила мандарин, отрывала корочку и жевала ее медленно. Когда-то давно именно такой способ спасал ее от тошноты. Когда-то очень давно…
— Ты помнишь про нашу встречу?
Ленка вздрогнула. Этот голос прозвучал так отчетливо, что она даже посмотрела на дверь. Поезд, мандарины, Сережа… Она вспомнила все — так ярко, так остро, что даже перехватило дыхание. Машинально посмотрела на календарь. Уже несколько часов как наступило тридцатое декабря две тысячи шестнадцатого года.
«Опоздала, — усмехнулась Ленка, — на десять лет опоздала».
Пальцы быстро забегали по клавишам. «Что я помню? Имя, фамилию? Город, из которого он уехал в Москву? Что я могу найти? Может, он сто лет не музыкант? Спился? Умер? Играет в переходах?» Страничка поисковика грузилась медленно. А потом перед глазами забегали строчки со знакомым именем: «известный музыкальный продюсер…», «обладатель „Золотого граммофона“»…», «музыкальный продюсер телеканала…», «владелец студии в Москве…». Ленка уткнулась лицом в клавиатуру и расплакалась. Нет, ничего не случилось. Просто немножко устала.
День не заладился с самого утра. Сначала сорвалась запись в студии: солистка группы простудилась. Потом отменилась встреча с компаньоном. Предновогодняя суета. Сергей давно привык философски смотреть на подобные обстоятельства: по принципу — все наше будет нашим, а если не будет, то оно не наше. До следующей назначенной встречи оставалась пара часов. «Пообедать бы успеть», — подумал он и, увидев неподалеку ресторанную вывеску, стал перестраиваться в правый ряд.
В заведении было безлюдно. Но он все равно выбрал место в углу зала, напротив окна и как бы в закутке. На окне гирлянда, на столе симпатичная картонная елочка. Расторопная официантка быстро приняла заказ и уже было отошла.
— Девушка, — окликнул ее Сергей, — будьте добры, вот тут у вас в «новогоднем предложении» мандариновый фреш, его я тоже возьму, принесите сразу.
За окном ресторана, как муравьи, сновали «понаехавшие». Площадь трех вокзалов в двух шагах. Когда-то давно он сам вышел с Казанского: на плече сумка, в руке гитара.
Казанский вокзал, поезд…
— Ваш мандариновый фреш! — Официантка поставила перед ним бокал.
Мандарины, Ленка!.. Смешная девчонка из поезда, которой он когда-то назначил встречу на Казанском вокзале. Какого числа? Какого года? Лет десять назад, что ли? Он забыл… Да, точно же, это было перед Новым годом, и именно тридцатого! Ну вот, Ленка, я пришел. Сергей широко улыбнулся своим мыслям и удивительному совпадению. Где ты, Ленка? Как ты, случайная попутчица?..
В кармане запел мобильник, возвращая Сергея в реальность.
— Слушаю. Да, Олег… Ну как договаривались. Уже еду.
Он встал, оставил на столе несколько купюр и вышел из ресторана. Прежде чем сесть в машину, Сергей бросил взгляд в сторону вокзала, улыбнулся и глубоко вдохнул. Воздух пах Новым годом и мандариновыми корками.
Владимир Зисман. Тетя Соня из Сианя
— Что будем делать? Осталось всего два дня, а чая нет, — сказал Боря со спокойствием, из-под которого проглядывала паника.
Я абсолютно безмятежно промолчал. Из-за моей безмятежности тоже проглядывала паника. Потому что оставалось всего два дня, а чая не было.
— Ладно, — после паузы сказал я, — завтра будем в Сиане, там и решим. Пойдем к тете Соне.
Китайцы отмечают Рождество и Новый год с ничуть не меньшим удовольствием, чем свой лунный Новый год. По улицам, украшенным наряженными елками и светодиодными оленями, ходят узкоглазые Санта-Клаусы в красных колпаках, гремят и сверкают петарды, а в гостиничных конференц-залах, заранее забронированных для корпоративов и украшенных традиционным для Китая красно-золотым декором, практически одновременно звучат самым парадоксальным образом «Jingle Bells» и Интернационал.
По всему Китаю колесят наспех набранные оркестры и балетные труппы из России. Иногда их маршруты пересекаются, и тогда импресарио устраивает шоу с гигантским оркестром, который исполняет, например, сороковую симфонию Моцарта. Моцарт, конечно, переворачивается в своей безымянной могиле на кладбище Святого Марка в Вене, но за грохотом оркестра этого почти не слышно. Ведь для китайского слушателя рубежа веков главное удовольствие от концерта — это радость узнавания великой европейской музыки, знакомой ему по репертуару мобильника, которым он страшно гордится. Ну и, разумеется, произведения из прежней жизни, вроде увертюры из «образцовой» революционной оперы пятидесятых «Седая девушка» или песни «Радостные вести из Пекина», рассказывающей о трудовых подвигах. Это бисы, которые идут сразу за маршем Радецкого.
Если кто-то думает, что музыканты сбиваются в оркестры под Новый год для того, чтобы концертировать в Китае, то он, безусловно, ошибается. Нет, чисто внешне так оно и выглядит, концерты проходят, и проходят с большим успехом, но целью музыкантов они не являются. Кто-то едет за впечатлениями, кто-то полагает, что купит дешевые вещи, кто-то просто надеется отдохнуть от своего главного дирижера или отпраздновать Новый год в экзотической обстановке.
Но все, кто остался здесь, твердо убеждены, что музыканты летят в Китай исключительно для того, чтобы купить и привезти чай. С гастролей в Китай без чая лучше не возвращаться. Это очень серьезно.
Ты с самого начала знаешь, что избежать этого не удастся, но делаешь вид, что лично тебя это не касается. Все делают вид, что их это не касается. Но рано или поздно наступает момент, когда правда заглядывает тебе в глаза сама. Как бы ты их ни отводил в сторону. Ты понимаешь, что еще несколько дней — и, если у тебя в чемодане нет чая, ты не жилец. С этого момента что-то в тебе начинает меняться. Сначала почти незаметно. Из музыканта, любознательного путешественника, интеллигентного и в меру своих возможностей энциклопедически образованного человека ты превращаешься в классического купца, о котором ты еще недавно знал только из книг. С этого момента ты — Марко Поло, Афанасий Никитин, Гийом де Рубрук, верблюд, в конце концов, из проекта «Шелковый путь». Ты одновременно пассионарий и жертва собственной пассионарности. И твое рафинированное «я», которое еще вчера бродило по археологическому заповеднику и разглядывало терракотовых воинов, мысленно изумляясь шизоидным масштабам спецзаказа императора Цинь Ши Хуанди, вдруг уступает место мелочному настырному субъекту, который бьется за каждый юань, не щадя живота своего.
Но все это будет чуть позже.
Сначала надо найти жертву — торговца чаем. Его лавка должна находиться в окружении нескольких таких же магазинчиков — тогда всегда можно намекнуть, что мы пойдем в соседнюю конуру. При этом она должна выглядеть самой убогой — репертуар у них все равно одинаковый — и чай, и блестящие пакетики для упаковки, и еще сумочки для пакетиков. Такие красивые, ярко-кислотных азиатских цветов с голографическим отливом.
Чайная лавка того формата, что нужен нам, зрелище не для слабонервных. Это двухэтажный сарайчик, сделанный из того, что хозяин и его предки нашли на помойке. Внизу магазин, наверху живет хозяин с семьей.
Переступаешь порог и останавливаешься. После яркого декабрьского сианьского солнца глаза долго привыкают к полумраку.
Неровный земляной пол. В глубине небольшого помещения широкий прилавок. За ним стоит женщина неопределенного возраста и, я бы сказал, пола. За ее спиной навалены мешки и коробки.
Прочие подробности интерьера вырисовываются потом, по мере необходимости. Ты их замечаешь не раньше, чем они начинают играть свою функциональную роль. Потому что ты в шоке. Можно назвать это состоянием аффекта.
Мы стоим, смотрим друг на друга и молчим. Привыкаем.
Я беседую сам с собой. Молча, про себя. Успокаиваю.
Я не говорю по-китайски. Но ведь и она ни слова по-русски.
Мне нужен чай. Но ведь и ей нужны деньги.
Я ничего не понимаю в китайцах. Но ведь и она никогда не встречала европейцев. Почти наверняка. Я и в более цивилизованных местах видел, как они на нас смотрели, — как на больших белых одетых в человеческую одежду обезьян. Аккуратно трогали и просили сфотографироваться вместе. Это было еще в конце девяностых. Потом, конечно, многое поменялось.
Общаться в таких условиях очень удобно — никто от тебя не ждет, что ты вдруг заговоришь по-немецки или по-французски. Ты не комплексуешь от своего пиджин-инглиш. Ты не пытаешься мучительно понять, что тебе пытается объяснить этот джентльмен на неопознаваемом австралийском английском, в котором любая фраза звучит как одна большая аббревиатура.
Все очень просто. Проще не бывает — говоришь на родном русском, тебе отвечают на не менее родном китайском. Более того, в отличие от самих китайцев, мне абсолютно по барабану, на каком из китайских диалектов со мной говорят, — я все равно ни одного не знаю.
Но мне все понятно. Как и ей, продавщице чая.
Итак, ровно за год до эпизода, с которого начинается эта история, мы с Борей зашли в самую занюханную чайную лавку в самом нищем районе Сианя.
— Нихау, куня, — сразу вывалил весь свой словарный запас Боря, который стоял рядом со мной.
«Девушка» улыбнулась и ответила:
— Нихау.
В этих пределах язык мы уже выучили.
Можно было начинать партию.
Это был не блиц. Отнюдь.
Высокие договаривающиеся стороны представились друг другу и произнесли несколько приветственных фраз. Что значит «представились», если никто не в состоянии внятно воспроизвести имя визави? Попытались, конечно. Изрядно повеселились, но результата не достигли. Поэтому в дальнейшем наш торговый партнер отзывался на имя «тетя Соня». На что отзывались мы, я воспроизвести не в состоянии, хотя было совершенно понятно, к кому из нас обращается собеседница.
Тетя Соня залила пару бутончиков чая горячей водой, подождала несколько секунд и вылила свежезаваренный чай сюда же, на деревянную решетку под чайником. Мы остолбенели, но виду не показали. Мы же тогда не знали, что первую заварку сливают. Лаоваи, прости господи. Так китайцы называют нас, олухов-иностранцев, которые ни чай заваривать не умеют, ни палочки правильно держать, ни элементарные хотя бы полторы тысячи иероглифов прочитать.
Плавно и неспешно потекла беседа.
Точно так же, как это было тысячу или три тысячи лет назад.
Китай был всегда.
Где-то на обочине цивилизации, вдалеке от Срединного государства, как называют свое государство сами китайцы, ненадолго появлялись и исчезали какие-то провинциальные образования, с которыми Китай торговал: Рим, Византия, — появлялись и исчезали генуэзцы, венецианцы… Кто теперь помнит какую-то Бактрию? Был торговый партнер — и исчез.
И вот теперь в этом почетном ряду — мы, купцы из России. То, что мы приехали сюда с произведениями Чайковского и Иоганна Штрауса, явление не из этой жизни. Да и кто здесь, в сианьских трущобах, знает о великой русской и европейской симфонической культуре?
Мы ведь не только для себя покупали. Мы — представители большого оркестрового коллектива. Накануне ночью, практически до самого утра, весь творческий состав бродил по гостинице, советовался друг с другом… Каждый мучительно решал глубоко личный вопрос — сколько и какого чая из десятков доступных сортов необходимо купить. Потому что надо привезти эту экзотику в семью, родственникам, коллегам, которые за тебя отдуваются в Москве, врачу, учителю ребенка. Ведь все знают, что ты поехал в Китай. В конце концов (а на самом деле, в первую очередь) — директору оркестра, в котором ты работаешь и который тебя отпустил на две недели, попросив всего лишь написать заявление об отпуске за свой счет. На всякий случай. Он положил этот лист бумаги к себе в ящик стола, под папки с остальными документами и, если не будет никаких случайных эксцессов, просто выбросит это заявление, когда ты вернешься. Как же ему не привезти пару килограммов чая?
И вот, наконец, «алеет Восток, взошло Солнце» (это из песни про Партию и Мао). У нас в руках длинный список, перечисляющий пожелания коллег, и пачка юаней разной степени помятости.
…Мы практически сразу обозначили свой высокий статус и донесли до тети Сони мысль, что нам нужно тридцать два килограмма чая.
Она заваривала, давала продегустировать и выливала в недра резной деревянной решетки чашку за чашкой чаи разных сортов — почки и листики белого чая, комочки и шарики улуна, пу-эра, жасминового…
На столике появились блокнот и ручка. Тетя Соня продекларировала исходную цифру — 380 юаней и протянула блокнот с ручкой торговым партнерам. Это за 500 граммов — исторически сложившаяся единица измерения чая в Китае.
Боря написал 50 и с улыбкой, эквивалентной ходу е2-е4, вежливо перевернув блокнот, возвратил хозяйке.
Она взглянула на цифру, убедилась, что правильно поняла, и замахала руками. Шутку она оценила.
Процесс торговли описан уже много раз, он одинаков в разных странах и во все времена, поэтому нет смысла вдаваться в подробности.
370
60
350
80
345
85
Блокнот переходит из рук в руки все быстрее. Переговоры становятся все напряженнее и громче. Мы делаем вид, что нас цена не устраивает, сейчас встанем и уйдем. Стандартная реприза. При этом все присутствующие прекрасно понимают, что уже никто никуда не уйдет.
295
90
В лавку вошел старичок. Вот совершенно такое странное сочетание изображения со старинных китайских рисунков и человека, пережившего культурную революцию и прочие радости китайской истории двадцатого века, — с длинной тощей бородкой, в сандалиях и бесформенно висящих изрядно поношенных брюках. В мгновенно наступившей тишине он прошаркал к прилавку, купил пятьдесят граммов чая за 38 юаней и так же не спеша ушел.
Битва продолжается.
280
110
260
Тут Боря применет боевую подсечку — 270.
Пауза.
Выражение «когнитивный диссонанс» нам еще незнакомо, но польза от него очевидна. У тети Сони наблюдается ярко выраженный разрыв шаблона, эквивалентный нокдауну. Она замерла, смотрит на свежую запись в блокноте и молча шевелит губами. Рефери может начинать отсчет.
Молодчина! Очень быстро пришла в себя. Все трое с удовольствием смеемся. Цена сразу упала еще на тридцать пунктов.
Еще час с небольшим — и мы пришли к соглашению.
Дальше сущие пустяки: два часа уходит на расфасовку чая по сортам и пакетикам — у нас же список от всего оркестра.
Целый день в интенсивных беседах, мы уже как родные.
Распихиваем упаковки по здоровенным сумкам и обнимаемся на прощание.
Два солиста, увешанные сумками и коробками, ковыляют к отелю по вечернему Сианю.
Прошел ровно год. Сочельник.
— Что будем делать? Осталось всего два дня, а чая нет, — сказал Боря со спокойствием, из-под которого проглядывала паника.
Я абсолютно безмятежно промолчал. Из-за моей безмятежности тоже проглядывала паника. Потому что оставалось всего два дня, а чая не было.
— Ладно, — после паузы сказал я. — Завтра будем в Сиане, там и решим. Пойдем к тете Соне.
В Сиане нас поселили в другом месте. Значит, сначала надо найти общагу, в которой жили год назад. Общага — это значит общага. Ну и что, что на ней присобачили неоновую надпись HOTEL? Что я, архитектуру общаг не знаю, их художественный, так сказать, образ?
«Начинается Земля, как известно, от Кремля». Это правило работает и в Сиане. Оттуда и стартовали. Сочетая в правильных пропорциях память и интуицию, нашли бетонную коробку, в которой жили год назад, а уж от нее ноги сами довели до халабуды тети Сони.
И — о, боже! Тлен и запустение! И без того кривые хибары покосились еще больше, а тети-Сонина конурка и вовсе заколочена досками. Дело не в том, что мы остались без чая, — эта проблема решаема. Мы вдруг поняли, что тетя Соня нам стала почти родной. Как писали в старинных романтических дамских романах: «Отчаяние овладело нами!» Мы в горе и недоумении бросаемся к ее соседям, которые тут же сидят на земле и курят, и пытаемся узнать о судьбе тети Сони. Вокруг нас собралось человек двадцать сочувствующих. Они объяснили нам, что тетя Соня жива и здорова, она просто переехала в другое место. Ну слава богу!
«А где же ее можно найти?»
Обитатели квартала из бездельников мгновенно превращаются в небольшую толпу и открывают темпераментную дискуссию на тему: «Как найти тетю Соню». Через несколько минут мы получаем на руки подробный план со стрелочками, линиями, кружочками, квадратиками и некоторым количеством иероглифов. На прощание китайские товарищи совершенно одинаковым жестом, знакомым всем по статуям самых разнообразных вождей, указали направление, по которому нам предлагалось начать путь. Надо сказать, что, когда эту эпическую позу одновременно принимают два десятка китайцев, выглядит все довольно комично. Похоже на полку в магазине сувениров. Но нам было не до того. Мы взяли след, отправились искать аналогичную помойку и лично тетю Соню.
Если бы речь шла о собаке, то можно было бы написать так: «Возбужденно повизгивая, уткнув нос в землю, волоча по ней уши и задрав хвост, спаниель, ни на что не обращая внимания, шел по следу».
Иногда мы неуверенно замирали. Нет, вот же оно, дерево, указанное на плане.
Или останавливались на секунду, чтобы показать план прохожему и убедиться, что все верно. Тот кивал и махал рукой в том же направлении, куда мы бежим. Тем временем сомнений в правильности нашего движения возникало все больше, потому что строения, мимо которых мы проносимся, становятся все более солидными, а район — фешенебельным. При чем тут наша тетя Соня? Судя по плану, тут где-то уже недалеко, значит, видимо, сейчас все это великолепие закончится, и опять начнется нормальный «шанхай». В нетерпении мы еще прибавляем ходу…
И тут план заканчивается. Карандашная линия обрывается, и в этом месте нарисован крестик.
Мы отрываем, наконец, взгляд от асфальта и бумажки с планом.
Перед нами многоэтажный пятизвездочный отель — гранитный цоколь, медные перила, вращающаяся дверь, швейцар у входа.
А за стеклом, на первом этаже, прямо перед нами сидит наша тетя Соня и торгует чаем.
Глаза наши встретились…
Наринэ Абгарян. Юбилей
К празднованию своего дня рождения Вера тщательно готовилась: составила меню, закупила продукты, съездила за спиртным в дорогущую «Винотеку», договорилась с соседкой, чтобы та помогла с генеральной уборкой — за небольшие, но все же деньги. Сбережения таяли на глазах, но Вера запретила себе расстраиваться — тридцать пять лет, пик молодости, отметить нужно так, чтоб запомнилось.
От первоначальной идеи пригласить всех в ресторан пришлось отказаться — не хватило бы средств. Можно было, конечно, занять денег у Славы — она щедрая и безотказная на заем, но Вера не стала. Лучше два дня провозиться с готовкой, чем деньги потом с боем возвращать. Слава ведь нормально дружить не умеет! Мало того что подарками завалит, так еще одолженное назад принимать откажется.
Знали они друг друга чуть ли не с пеленок, а точнее — со старшей группы детского сада. Как обычно заведено в подобных случаях, дружба началась с лютой вражды — на празднике, приуроченном к Восьмому марта, обе безоглядно влюбились в ушастого мальчика Вову — за невиданной красоты клетчатые шорты, в которые поверх хлопчатобумажных колготок его нарядила заботливая бабушка. Так как уступать тщедушного кавалера никто не собирался, дело закончилось отчаянной и даже кровопролитной дракой, из которой, если судить по тяжести ранений, победительницей вышла Слава, отделавшаяся царапиной на щеке. Вера же лишилась верхнего резца и нарядного кружевного воротничка. Разошлись по домам кровными врагами.
На следующий день Вова пришел в садик уже в обычных брючках, чем поверг соперниц в глубокое изумление.
— Дурак какой-то! — решила Слава.
— Точно, — прошепелявила Вера.
Так и подружились.
В школе их называли «Ох» и «Ах» и очень удивлялись, как две такие разные девочки могут дружить. Удивляться действительно было чему: ведь смешливая, открытая и словоохотливая Слава была полной противоположностью молчаливой и замкнутой Веры. Несмотря на совершенную непохожесть характеров, жизнь обеих девочек поначалу складывалась абсолютно схоже, удивительным образом совпадая на всех важных стадиях: первая любовь, первое разочарование, первый брак, первый развод, второй брак, тоже распавшийся спустя недолгое время, отсутствие детей. Далее в личной жизни начался разнобой — Слава, махнув рукой на традиционные семейные отношения, посвятила себя мимолетным и необременительным романам со смазливыми мальчиками-консультантами, коих в крупном супермаркете электротоваров, которым она руководила, было пруд пруди. А Вера завела роман с директором фирмы, где работала бухгалтером. Звали директора Анатолий Петрович, но за глаза подчиненные пренебрежительно называли его по фамилии: Собачников, чем очень расстраивали Веру. Виду, правда, она не подавала — связь с директором держалась в большом секрете по причине его безвозвратной женатости.
— Чем он тебя взял? — кипятилась Слава, которая Собачникова терпеть не могла. — Лысый, брюхастый невнятный жополиз.
— Почему жополиз? — обижалась Вера.
— А то нет! — Слава раздраженно заправляла за ухо непокорную прядь волос. — Кем бы он был, если бы не богатый тесть? Третьесортным менеджером. Женился на его лежалой лахудре и стал владельцем фирмы. Теперь у него все как у людей — квартира в элитном комплексе, машина с водителем, снулая безмозглая жена, тихие дети. И вишенкой на торте (тут Слава морщилась — терпеть не могла избитых выражений, но порой их употребляла, чтобы подчеркнуть свое пренебрежительное отношение к происходящему) — умная красивая любовница. Ты мне одно объясни — чем он тебя взял? Зарплаты не прибавил, подарков не дарит, даже ремонт не помог сделать. Был бы хоть красавцем, я бы поняла. А тут ни кожи ни рожи: пузо, лысина и радикулит!
— Можно подумать, от твоего двадцатилетнего лоботряса Артема есть толк! — парировала Вера.
— Во-первых, двадцатитрехлетнего. Во-вторых, Артем давно уже в прошлом, две недели как. Теперь у меня Вадик. Знаешь какой у него причиндал? Вот такой! — И Слава развела ладони, показывая размеры богатства своего любовника. — А у Собачникова что? В микроскоп-то хоть можно разглядеть?
Вера вздыхала. Собачников, безусловно, не идеал красоты и размахом Вадиковых причиндалов похвастать не мог. Но он был именно тем человеком, который ее устраивал, — тихий, ласковый, обходительный. И, кстати, совсем не скупой. А подарков не дарил и с ремонтом не помог потому, что банковские карточки были оформлены на тестя, и тот контролировал расходы. Зато он оплатил ей отдых на Бали — соврал жене, что потерял дорогущие запонки, а на самом деле сдал их в ломбард. На вырученные деньги купил Вере недельный отдых и двуспальную кровать с хорошим матрасом. Слава, придирчиво пощупав, не преминула съязвить, что Собачников не о ней печется, а о своем радикулите, но Вера пропустила ее слова мимо ушей. Какое там «о своем радикулите», если он ни разу у нее не ночевал. Заезжал крайне редко, в лучшем случае — дважды в неделю, предусмотрительно оставив водителя за квартал от ее дома. Добирался на метро, весь издерганный от переживаний — вдруг проследят. Вера кормила его вкусным обедом, поила кофе. Потом они занимались любовью — обстоятельно, с чувством, с расстановкой, правда, Собачников старался выбирать такие позы, чтобы не напрягать спину, Вера подстраивалась. Далее, приняв душ и чмокнув ее в кончик носа, он отчаливал восвояси. За год пунктирных отношений Вера прикипела к нему душой и сердцем. Летела на работу, как на праздник, скучала по выходным. Планов на будущее не строила, уводить из семьи не собиралась. Единственное, о чем мечтала, — родить ребенка, неважно, мальчика или девочку, главное, чтоб свой, родной. Чтобы было о ком заботиться и кого любить, когда однажды — а Вера не сомневалась, что этот день непременно настанет, — Собачников, раздув из какой-нибудь ерунды скандал, порвет с ней отношения. Она где-то вычитала, что по законам жанра это должно произойти на третьем году отношений. Времени оставалось не очень много, потому Вера успела распланировать все наперед: сразу после празднования юбилея она займется своим здоровьем — утренний бег, правильное питание, обязательный восьмичасовый сон. В марте пройдет полное медицинское обследование и, если все будет в порядке, забеременеет. Имя будущего ребенка уже выбрала: Саша. Александр или Александра. Фамилия будет ее, отчество — Собачникова. В графе отец пусть стоит прочерк, бог с ним, с отцом. Есть она, есть подруга Слава, мама с папой в Шатуре, брат в Калининграде. Проживут.
Вечер четверга ушел на уборку — спасибо соседке, очень помогла. В пятницу утром Вера приехала на работу с двадцатиминутным опозданием — заскочила на рынок, чтобы забрать у знакомой продавщицы заказанных уток. Договорилась в столовой, оставила птицу в холодильной камере. Вошла в офис, когда коллеги, выпив утренний кофе, уже работали вовсю. Вера поздоровалась, извинилась за опоздание. Собиралась уже пригласить всех назавтра в гости, но ее перебила непосредственная начальница, главный бухгалтер Надежда Михайловна.
— Зайди к Собачникову, — каркнула она, воздев кверху плотно прижатые друг к другу указательный и средний пальцы.
Вера в недоумении уставилась на ее руку — жест смахивал на тот, которым в американских судах свидетели клялись на Библии. Сердце громко забилось и ухнуло вниз — скорее всего, Толенька решил поздравить с юбилеем заблаговременно, ведь завтра суббота, семейный день, и встретиться они вряд ли смогут. Нужно было, не теряя времени, идти к нему в кабинет, но Вера, сбитая с толку жестом Надежды Михайловны, решила все-таки уточнить:
— Почему вызывает, не знаете?
Надежда Михайловна ответила, не отрывая взгляда от компьютера и не опуская воздетых кверху пальцев:
— Без понятия. Но он явно не в духе.
— Ладно, — вздохнула Вера.
Кабинет Собачникова располагался на втором этаже, в самом его конце, за раздвижными стеклянными витражами, изображающими Эдемский сад (креативная задумка вездесущего тестя). На фоне Эдемского сада, прикрывая голый торс Адама спиной, восседала секретарь Аллочка — сухая длинноносая особа с непроницаемым выражением лица. Вера много раз задавалась вопросом, с какой радости при таком неутешительном антураже она зовется Аллочкой, и даже называла ее Аллой, но секретарша каждый раз поднимала на нее свои мелкие мушистые глаза и ровным бесцветным голосом поправляла: Аллочка.
«Ну и ладно», — смирилась Вера.
Собачников сидел не на своем рабочем месте, а за брифинг-столом, где обычно рассаживались подчиненные. Когда Вера вошла в кабинет, он выпрямился, но поворачивать головы в ее сторону не стал. В его кресле, свесив по бокам широких подлокотников квадратные руки, вальяжно раскинулся тесть — большой, лысый, пузатый. Вера впервые с удивлением отметила сходство Собачникова с тестем — было такое ощущение, будто они родственники: оба белесые, блеклоглазые, скуластые и большеротые.
— Здравствуй, дорогая наша, — с насмешкой протянул тесть и, нехотя подняв с подлокотника руку, указал на свободный стул: — Садись.
Вера не шелохнулась. «Попробуй только расплакаться», — сделала она себе строгое внушение и выпалила прежде, чем успела подумать:
— Будете увольнять?
Тесть хмыкнул, перевел взгляд на Собачникова. Тот засуетился, закашлялся, поправил узел галстука. На манжете сорочки сверкнула золотом та самая запонка.
Вера неожиданно для себя рассмеялась и, пожав плечом, повернулась к двери, вознамереваясь уйти.
— Я еще не закончил, — скрипнул креслом тесть.
— А я уже, — улыбнулась Вера и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Аллочка, уткнувшись носом в монитор и близоруко щурясь, печатала. Возможно — приказ о Верином увольнении.
— Приходите завтра ко мне на день рождения, — пригласила ее Вера.
— Сколько вам исполняется? — не отрываясь от клавиатуры, спросила Аллочка.
— Тридцать пять.
— Хорошо.
Вера пожала плечом — Аллочка даже не стала придумывать какую-нибудь благовидную причину для отказа. «Я бы про поликлинику соврала или про свалившихся на голову гостей. А она согласилась, заведомо зная, что не придет», — думала она, спускаясь в бухгалтерию.
— Ну и? — спросила Надежда Михайловна, когда она вошла в офис.
— Уволил, — ответила Вера.
Повисла недоуменная тишина.
— То есть как? — наконец, придя в себя, возмутилась коллега Настя.
— Сокращение штата, — соврала Вера, написала заявление об увольнении, оставила на столе. Десять пар глаз напряженно следили за ней.
— А вдруг еще кого-то уволят?! — подал голос Вадик, у которого жена неделю назад родила первенца. Как раз позавчера скидывались на подарок — прогулочную коляску.
— Нет, только меня, — Вера надела пальто, перекинула через плечо сумку, вспомнила о двух утках, которых оставила в холодильной камере столовой. Не забыть забрать.
— Приходите завтра ко мне на день рождения, — пригласила она. — Заодно мое увольнение отметим.
Бывшие уже коллеги засуетились, громко заахали.
— Когда приходить? — наконец спросила Настя.
— К семи нормально? Вот и хорошо.
Вера ушла с неожиданно легким сердцем. Город готовился к Новому году — витрины перемигивались гирляндными огоньками, на площадях возвышались елки. «Праздник к нам приходит, праздник к нам приходит. Вот и ко мне пришел», — с горечью подумала она, но тут же одернула себя — не смей расстраиваться. Чтобы утешиться, зашла в дорогущий магазин одежды и купила платье, на которое засматривалась почти месяц. Позвонила Славе, рассказала о случившемся.
— Новую работу тебе организуем. Собачникову яйца открутим и ко лбу пришьем, — резюмировала Слава.
— Хорошо, — не стала спорить Вера. — А я платье купила. Помнишь, то, от Сары Пачини.
— Деньги нужны?
— Нет.
— Я перекину тебе на карточку немного, с первой зарплаты вернешь.
— Немного — это сколько? — просила Вера, но Слава уже отключилась.
Через секунду телефон тренькнул сообщением о переводе тридцати тысяч рублей. Платье стоило ровно столько.
«Я когда-нибудь убью ее», — пообещала себе Вера и все-таки расплакалась.
Суббота прошла в лихорадочных приготовлениях. К приходу гостей стол был красиво сервирован, утки подрумянены до хрустящей корочки, картофель запечен, салаты нарезаны. Слава приехала ровно в семь, вручила букет маргариток (любимые Верины цветы) и годовой абонемент в фитнес-центр.
— Ты как раз собиралась заняться здоровьем.
— Но я не затем, — махнула рукой Вера, потом спохватилась: — То есть затем, но я… ты же знаешь… надеялась ребенка родить.
Слава вздернула бровь:
— От этого мудормота?
Вера кивнула.
— Звонил?
Вера покачала головой.
— Будем о хорошем, — постановила Слава и разлила по бокалам вино: — За тебя.
Звонок в дверь раздался в половине восьмого. Вера заторопилась в прихожую.
— Ну наконец-то! Я уже думала, что вы не приде… — Она осеклась: вместо бывших коллег посреди лестничной площадки одинокой зубочисткой торчала секретарша Собачникова. Она протянула ей перевязанную пестрой лентой коробку и заявила с претензией:
— Я всегда прихожу, когда обещаю.
Вера посторонилась, пропуская ее в квартиру. Аллочка стянула скрипучую каракулевую шубу (Вера видела такие шубы только в далеком детстве), скинула сапоги, не обращая внимания на протесты.
— Они мне ноги натирают, я лучше босой похожу.
— Я дам вам сменную обувь, — спохватилась Вера.
— У меня сорок второй размер ноги, — хмыкнула Аллочка и принялась рыться в своей сумке.
— Это кто? — спросила одними губами Слава.
Вера дернула плечом — потом.
Меж тем Аллочка извлекла из сумки конверт:
— Здесь деньги. Анатолий Петрович просил передать.
Вера спрятала руки за спину, инстинктивно попятилась.
— От Собачникова, что ли? — подала голос Слава.
— Да, — Аллочка протянула конверт Вере: — Берите, — и многозначительно добавила: — С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Вера чуть не поперхнулась.
— Он вам что-то говорил?
— Нет. Но я же не дура.
Слава заглянула в конверт:
— Негусто.
— Верните ему и скажите… Нет, ничего не говорите, просто верните, — попросила Вера.
Аллочка не стала настаивать и убрала деньги в сумку.
К восьми стало ясно, что никто больше не придет. Ели молча, подливая друг другу вино. На втором бокале у Аллочки развязался язык, и она внезапно смешно рассказала, как два года встречалась с иностранцем, который называл блинчики с начинкой длинчиками, потому что считал, что они должны так называться из-за своей длины.
— Еще он говорил «на нервной почке» и «сук твою мать».
— А расстались почему? — спросила Слава.
— Умер, — коротко бросила Аллочка.
— Боже! — всплеснула руками Вера.
— Для меня, — уточнила Аллочка.
Смеялись в голос. Выпили еще. Сначала за здоровье бесхребетного Собачникова, следом за его вездесущего тестя. Далее — за неверных бывших коллег.
Потом Вера, окинув взглядом обильно обставленный стол, принялась сокрушаться, что съесть все это некому, и Аллочка предложила раздать еду нищим. Заботливо упаковав уток и салаты в пластиковые лоточки, они отнесли угощения в переход метро, где традиционно отсиживались бомжи. Облагодетельствовав их едой, решили прогуляться. Морозный зимний воздух, вопреки обыкновению, не отрезвлял, а совсем наоборот — словно наполнял легкие веселящим газом. Возвращаться домой расхотелось. Слава постановила, что нужно куда-то съездить, раз уж они оказались у метро, а Аллочка предложила выбраться в стрип-клуб, где у нее двадцатипроцентная скидка на спиртное.
— За какие заслуги? — бесцеремонно поинтересовалась Слава.
— Директор клуба — мой двоюродный брат, — пояснила Аллочка и вытащила из сумки конверт с деньгами Собачникова. — Ну что, отмстим козлу?
Проснулась Вера от чьих-то невнятных причитаний. Голова гудела колоколом, на душе копошились неясные угрызения совести. Медленно, чтобы не сильно мутило, повернувшись на бок, она попыталась разглядеть источник бухтения. На напольных весах стояла Слава — во всклокоченных волосах и вчерашнем смазанном макияже, и, растянув пальцами уголок глаза, близоруко разглядывала цифру на дисплее.
— Красивая как никогда, — заключила Вера.
— На себя посмотри, — огрызнулась Слава, слезла с весов и со вздохом объявила: — Поправилась на три кило. Мечтала похудеть на семь кило, теперь мечтаю на десять.
Вера осторожно села, стараясь не вертеть гудящей головой:
— Хорошо погуляли.
— Не посрамили, — согласилась Слава.
За стеной звякнула посуда. Они тут же вспомнили об Аллочке.
На кухонном столе дымилась чашка с крепко заваренным чаем. Аллочка сидела, упершись подбородком в ладони, и смотрела прямо перед собой. При виде подруг вздернула брови — сначала одну, потом другую:
— Красоты неописуемой!
— На себя посмотри! — огрызнулись те хором.
— Чаю будете?
«Естественно» удалось выговорить с третьей попытки.
Уехали гости ближе к вечеру. Аллочка влезла в свой каракуль, словно в палатку пробралась.
— Купи себе пуховик, на человека станешь похожа, — посоветовала ей Слава.
— Отвянь, — отбрила та.
Вера подождала, пока они втиснутся в лифт, и тщательно заперла входную дверь. На тумбе вешалки лежала обмотанная лентой упаковка — подарок Аллочки. Под нарядной оберточной бумагой обнаружились беговые кроссовки. Вера примерила их, подивилась тому, как удобно они сидят на ногах. Вытащила подаренную Славой пластиковую карточку, повертела в руках — и внезапно все про себя поняла. Будет как она и загадала: утренний бег, правильное питание, обязательный восьмичасовый сон. В марте — полное медицинское обследование. К следующему Новому году родится Сашенька. Фамилия будет Верина, отчество — тоже. В графе отец будет стоять прочерк, бог с ним, с отцом. Есть она, есть мама с папой, есть брат. Слава с Аллочкой тоже есть. Проживут.
Оксана Ветловская. Бумажные звезды
В солнечный зимний день казахская степь бела ослепительно, до рези в глазах: каждый кристаллик льда горит самостоятельным нестерпимым огнем. Кажется, густая россыпь звезд, только без космической тьмы, легла на землю сплошным сиянием, под глубоким, как вздох, кобальтовым небом. Ширь, даль заснеженной степи — дух захватывает. Простора там вообще отмерено щедро, до самого горизонта, на все четыре стороны. Но главная в тех краях — пятая сторона. Третье измерение. Вверх. Именно туда раз за разом торят путь. Именно туда указывают тонко очерченные тенями вышки прожекторов, стартовые опоры, фермы обслуживания, кабель-заправочные мачты. И стальная стела ракеты. Правда, увидеть ракету на стартовой площадке Одинцову не довелось.
Космических полетов теперь долго не будет.
Одинцов хмуро покосился в окно автобуса на темнеющее сквозь обледенелое стекло подмосковное утро, особенно невзрачное по сравнению с торжественными степными рассветами: сизыми, алыми, золотыми. Вот и первый рабочий день после командировки, в которую он так просился, хотя бы постоять у подножия незримой лестницы в космос. Хотя бы постоять, раз уж не суждено подняться. С тех пор как в экипажи космических кораблей решили включать ученых, многие ребята из его конструкторского бюро подали заявки, чтобы стать космонавтами. А двое — уже стали. Подавал заявку и Одинцов. Несколько раз. Просто из принципа, да еще с мальчишеской надеждой, что однажды требования к здоровью кандидатов снизят. Но с его близорукостью и врожденной хромотой затея все равно была безнадежной.
Автобус, шумно отдуваясь, вполз на пригорок и с треском раскрыл двери на остановке, чтобы впустить мелкого мужичка, который в такую рань тащил куда-то перевязанную бечевкой ель в полтора раза его выше, и женщину с ребенком. Мальчик лет восьми плюхнулся на дерматиновое сиденье напротив Одинцова и принялся расчищать в толстом хрустком инее окошко, похожее на лунку. Или на иллюминатор. За влажным стеклом, в еще плотном, еще налитом ночными чернилами сумраке замелькали далекие окна пятиэтажек.
— Мама, а почему иллюминаторы круглые?
— Почему-почему. По кочану. Ну вот, опять варежки мокрые.
— Потому что круглый иллюминатор распределяет давление, — сказал Одинцов, поправляя на острых коленях большой портфель. — Знаешь, с какой силой сопротивляется атмосфера, когда летит ракета? Воздух так сдавливает ее, что она должна быть очень прочной. А углы квадратного окна — слабое место. Там сразу появились бы трещины. И ракету разорвало бы на куски.
— Воздух давит? — не поверил мальчик и помахал рукой: мол, да вот же он, воздух, ничего не весит.
— Еще как. Ты просто не чувствуешь. А на той скорости, с какой летит ракета, это здорово ощущается.
Сам Одинцов всю жизнь чувствовал отчаянное сопротивление среды, сквозь которую стремился прорваться наверх, подобно тому, как ракета преодолевает сопротивление атмосферы и силу земного притяжения. И всю его жизнь беда соперничала с чудом, счастье и несчастье хватали друг друга за руки прямо над его головой.
Что же на сей раз, с тоской думал он. Где оно, чудо, возможно ли вообще, или лимит исчерпан? Что теперь будет? Что ему делать?
Для начала: он не должен был появиться на свет. Если бы не молоденькая ветеринарша Галка, вместе с его матерью угнанная на работы в Германию и вместе с ней же бежавшая из плена под новый 1945 год, то на проселочной дороге, на восток от Калининграда, тогда Кенигсберга, и сам Одинцов погиб бы, не родившись, и мать бы угробил. Там, прямо в снегу, под низко пролетающими истребителями, в их жутком вое, Галка, до войны успевшая напринимать трудно приходивших в мир задом наперед телят, ягнят и котят, разобралась и с человеческим детенышем, вот только от ее помощи — не слишком ловкой, но действительно бесценной, — Одинцов навсегда остался хромым. Поначалу, и довольно долго, он был безымянным: его, крошечного, недоношенного, мать несла по морозу завернутым в тряпки, в разрезанном голенище от сапога, снятого с валявшегося на обочине убитого немца. Несла, даже не надеясь, что младенец выживет. Какой ему прок в имени? Однако он выжил и получил имя — Павел. Отчество — Елисеевич. Как у матери, Елисеевны. В совпадении столь редких отчеств определенно крылось что-то значительное — не то беда, не то чудо.
Беда, кстати, не заставила себя ждать. Едва мать вернулась в Москву, как сразу, с младенцем на руках, угодила на допрос в органы. О чем ее допрашивали, чем угрожали, в чем заставили признаться, так и осталось тайной. Неприступное, будто стена из красного гранита, молчание поколения, пережившего репрессии. Взрослый Одинцов никакими доводами, никакими хитростями не мог его преодолеть, сколько ни пытался.
Их выслали в далекое сибирское поселение. Почти все детство Одинцов провел в клопиной тесноте деревянного барака, за стенами которого бо́льшую часть года дрекольем резких ветров дыбилась черная морозная зима и совсем недолго гостило стремительное, в зеленом золоте, комариное лето, начинавшееся с того, что бараки, сараи, разбитые дороги, похожие на корыта с грязью, утопали в кудрявом цветении мелкой северной черемухи. Потом умер Сталин, и мать начала писать письма. Говорила — в Москву, брату. Позже Одинцов узнал, что дядя был видным партийным деятелем. Письма оставались без ответа, уходили в никуда, может, вовсе не доходили до адресата. Под новый 1954 год Одинцов попросил у матери разрешения самому написать письмо, и нацарапал старым расхлябанным пером: «
На его письмо ответ пришел с удивительной скоростью, а еще через месяц Одинцов с матерью уехали в Москву. Оказалось, сразу после смерти Сталина дядя занялся реабилитацией репрессированных и немало похлопотал, чтобы вернуть сестру и племянника. Но недолго они отогревались под его надежным партийным крылом: не выдержав гнета внутрипартийных интриг, дядя скончался, только и успел устроить сестре квартиру в новенькой пятиэтажке на окраине столицы. Замечательная двушка. Собственная комната. Подарок для подростка Одинцова, серьезно увлекшегося моделестроением. В московском общежитии, где обустроились поначалу, модели самолетов приходилось прятать, убирать повыше, потому что стоило зазеваться, и в комнату вбегали соседские близнецы-дошкольники, внезапные и неудержимые, как понос от зеленых груш, которыми угощала всех подряд мать близняшек, Тетьмаша. Мальчишки были по-тараканьи рыжие и юркие, к тому же просто не прошибаемые по части ругани, затрещин, шлепков и тумаков — тяжелая Тетьмашина рука и зычная глотка привили им полное равнодушие к подобным мелочам жизни. С хохотом уворачиваясь от Одинцова, они хватали хрупкие, идеально выдержанные в масштабе модельки из деревянных планок и принимались играть в битву «советских соколов» с «фашистскими ястребами». Через пару минут от самолетов оставались лишь щепы.
От слова «фашист» Одинцов морщился, как от Тетьмашиной кислятины. Было еще одно словечко, которое он терпеть не мог, — «чудь». Чудь белоглазая. Так его прозвали еще в сибирском бараке за необычный светло-серебристый, почти белый цвет радужек с темной каймой. Странные глаза: как будто одновременно и невидящие, и различающие больше положенного. Хотя последнее едва ли: читать написанное на доске Одинцов мог только с первой парты, и, как только переехали в Москву, в первый же визит в поликлинику ему выписали очки. Уже московские ребятишки, его новые соседи и одноклассники, в отличие от расхристанной барачной шпаны, умытые и хорошо одетые, тоже быстро вспомнили про белоглазую чудь, а в придачу прилепили ему еще одно прозвище — «фашист». Дети хлестко и бескомпромиссно определяют чужаков (не из нашего двора, не из нашего района, не знает наших словечек, какой-нибудь «слишком» — слишком неуклюжий, слишком умный, слишком тихий). Они сразу распознали в хромом недокормленном мальчишке с серыми вихрами что-то не их замеса. «Ну с чего вдруг я фашист?!» — обижался Одинцов. Среди подрастающего послевоенного поколения прозвище и впрямь очень злое, до колик обидное. «Потому что ты так пялишься бельмами своими! Как фашист из окопа!» Все кругом по-прежнему сопротивлялось, не пускало, едва-едва отступало под напором: первые годы в московской школе Одинцову дались с боем, как в учебе, так и в коллективе. Впрочем, за техническую смекалку его все-таки уважали.
Вскоре Одинцов как никогда остро почувствовал пустоту там, где должна была находиться главная часть семейной истории — рассказы об отце. Сколько он себя помнил, их никогда не было. Не было и фотографий. Мать объясняла, что весь архив семьи сгинул в годы высылки. Говорила: «папа погиб на фронте» — обычная судьба для отцов ребят постарше Одинцова. Долго ему этого хватало. Но однажды дома Одинцов наткнулся на документы, где упоминался вывоз на принудительные работы в Германию — и не кого-нибудь, а его матери. На все время войны. С 41-го по 45-й. Да еще пришло на ум собственное отчество — явно ненастоящее, просто чтобы было, материнское… А без малого пятнадцать лет — это уже не десять. Неуклюжие, но вполне взрослые догадки, сомнения, страхи. Ночь на новый 1960 год Одинцов напрочь испортил и себе, и матери, не отставая от нее с расспросами. «Мама, да скажи хотя бы — он тебя заставил?..» Язык не повернулся произнести: «изнасиловал». «Да как ты можешь такое!..» Тут мать, все это время через слово срывавшаяся на крик, вдруг успокоилась и тихо сказала: «Он был хорошим человеком. Добрым, кротким. Я его любила. Это все, что тебе нужно знать».
Чуть позже, посмотрев, как Одинцов корпит над чертежами очередной модели, мать добавила: «Он все вот так же, как ты, над чертежами сидел. Твой отец. Он мечтал построить такой самолет, чтобы полететь на нем в космос. А его заставили изобретать оружие».
У Одинцова будто что-то перевернулось в груди. Он медленно отодвинул от себя чертежи модели истребителя. И никогда уже эту модель не закончил. Вообще перестал интересоваться военной авиацией, которой бредил несколько лет. К нему пришло кристально-прозрачное ощущение определенности, будто он выбрался, наконец, на тот путь, что на ощупь искал всю сознательную жизнь.
Документы он отнес в высшее техническое училище имени Баумана, на ракетостроительный.
И снова невезение бросилось наперегонки с чудом. Вот есть на свете такие обаятельные счастливцы, которые умеют нравиться всем. Одинцов же с первого взгляда не нравился почти никому. У него, вполне недурного собой парня, был прямо-таки дар антиобаяния. И даже не сказать толком, в чем дело: то ли в хромой, подшибленной какой-то походке, то ли в жутковатых бледных глазах, то ли в резком тоне, который он неосознанно выдавал в любой беседе, привыкнув опережать насмешки. На экзамене по физике его срезал суровый седоголовый преподаватель, который настаивал на том, что Одинцов неправильно решил задачу и списал откуда-то верный ответ. «У этой задачи есть два способа решения! Два, два, а не один!» — в конце концов, подскочив, закричал Одинцов. «Орать будете на своих приятелей во дворе на лавке! — рассвирепел преподаватель. — Вон отсюда!» Одинцов, белее бумаги, шагнул к выходу и прямо в дверях столкнулся с чудом в лице другого преподавателя, невысокого и еще нестарого крепыша с орденскими планками, профессора, как выяснилось позднее. Тот будто споткнулся о дикий взгляд Одинцова и спросил: «Ну, чего тут у тебя?» Одинцов молча сунул ему листок со злополучным решением. Преподаватель посмотрел. «Ну так молодец же! Впервые вижу абитуриента, который до такого допер. Отлично!» Именно под руководством этого профессора Одинцов через положенное количество лет написал диплом. Тема касалась аэродинамического торможения.
Окружающая среда продолжала сопротивляться, требуя недюжинной прочности характера. Заветной мечтой Одинцова было попасть по распределению в ОКБ-1, легендарное конструкторское бюро уже умершего к этому времени Королева. Или хотя бы в смежную организацию. Все шло к тому: Одинцов был одним из лучших в потоке, профессор, спасший его на вступительных экзаменах, всячески рекомендовал его кому следует. Но в последний момент кто-то пролез на его место — протеже, сынок большой научной шишки, черт разберет, Одинцов не особенно понял объяснения уже бессильного научрука. Одинцова задвинули куда-то на Урал, в тамошний НИИ. «Ничего. Отработаешь по распределению, наберешься опыта, вернешься в Москву», — пытался ободрить преподаватель. Одинцов молча кивал, глядя в окно. Оба знали, что с распределения далеко не все возвращаются: обрастают бытом, обзаводятся семьями. Про освоение космоса можно было, по крайней мере на несколько лет, забыть. И еще так жаль было оставлять мать, только она одна и была семьей Одинцова… Время до отъезда он провел, будто обколотый анестетиками, стараясь примириться с новой судьбой. «Не на войну ведь едешь, в конце концов», — сказала мать. Не на войну. В уральском НИИ тоже занимались ракетами, но другими, смертоносными. Предназначенными не для открытия неизведанного, а для массового убийства. Не на войну ехать, но почти. Почти.
Буквально в последний день с утра в квартире раздался звонок. «Тебя, Паша», — сказала мать. Звонок проходил по ведомству чуда, вмешавшегося в последний момент. В ОКБ-1 Одинцова все-таки взяли. Тот, другой, кандидат, занявший его место, руководство бюро чем-то не устроил. Как Одинцову сказали позже, «мозгами». Посредственностям и даже середнякам в ОКБ-1 было не место.
Мечта сбылась. Одинцову предстояло войти в ту часть большой научной организации, которая занималась самым сердцем космического корабля, вместилищем жизни — разрабатывала спускаемые аппараты.
И вот теперь-то все вроде бы пошло хорошо. Поначалу. Покуда бдительное невезение, родившееся вместе с Одинцовым в новогоднюю морозную ночь 1945 года, не решило взять реванш. Так вышло, что Одинцов обзавелся врагом. Вообще, враги у Одинцова были с детства, неизменные и неудобные, как хромота, но такие же привычные: его, смешно подволакивающего правую ногу и будто бы бесчувственно, ледянисто смотрящего на мир белыми «чудскими» глазами, да еще обидчивого, было весело и интересно дразнить. Но этот враг был уже не из барачного коридора, где ползала малышня, не из московской школы и даже не из вузовской группы. Теперь все было по-взрослому. Во враги Одинцов умудрился заполучить главного инженера конструкторского бюро.
Григорий Сагарян, высоченный, тучный, клювастый, лет пятидесяти, был отнюдь не плохим начальником — напротив, старался обеспечить своих подчиненных всем необходимым для работы, да к тому же, говорили, подражал покойному Королеву своей манерой с энтузиазмом браться за любой проект и вникать в каждую мелочь (и крепко ругаться на совещаниях). Но вот чего Сагарян не терпел, так это открытых возражений. Опытные работники навострились осторожно подводить его к нужным умозаключениям. Одинцов так не умел. Он резко высказывал все, что думал. И весьма скоро они с Сагаряном просто-напросто возненавидели друг друга. Тот душил любую инициативу молодого инженера. Одинцов, в свою очередь, открыто критиковал второго после директора человека в КБ. Долго это продолжаться не могло и разразилось невообразимым, ужасным.
Первые раскаты катастрофы послышались год назад, под наступающий 71-й. Тогда Одинцов носился с идеей изменить компоновку органов управления космического корабля так, чтобы до всех ручек и вентилей космонавты дотягивались, не покидая кресел. Сагарян его, разумеется, окоротил и ткнул носом в текущие задачи. А весной о предложениях Одинцова вовсе позабыли: после неудавшейся стыковки с «Салютом» бесславно вернулся «Союз-10», и все силы бросили на доработку стыковочных агрегатов.
Следующий корабль, «Союз-11», благополучно состыковался с орбитальной станцией. В июне газеты распирало от напыщенных передовиц о космической экспедиции, и Одинцова чем-то отвращали эти нарочито бодрые статьи про космонавтов, статьи, которым он прежде так светло и искренне радовался. Ему уже не давали работать, почти ничего не поручали, и он не жил, а маялся, изводился от ненависти к Сагаряну, но из принципа не желал переходить в смежное бюро с менее интересными разработками, как ему неоднократно предлагали. Получилось бы, что он сдался, а Одинцов не сдавался никогда, ни разу за всю жизнь.
Ночью 30-го июня ему приснился кошмар. Будто он в огромной толпе военных, журналистов, ученых и чиновников наблюдает за стартом ракеты на космодроме Байконур, знакомом ему лишь по фотографиям. Сухой жар степи, огромное белое солнце. В полной тишине ракета отрывается от земли и в таком же жутком раскаленном безмолвии начинает медленно заваливаться набок. И падает. Прямо на толпу. Ударяется о землю в полусотне шагов от Одинцова, переламывается пополам, и все беззвучно тонет в шквале огня.
Когда Одинцов, ошалевший от недосыпа и тяжелого предчувствия, пришел на работу, то первым делом узнал от таких же невыспавшихся, бледных и потерянных сотрудников: весь экипаж «Союза-11» погиб. Три человека. Этой ночью они были найдены в приземлившемся аппарате без признаков жизни.
На конструкторское бюро надолго опустилась выжженная мертвенная тишь из одинцовского кошмара. То есть, конечно, работали, разговаривали о делах, порой даже шутили, но дни тянулись выхолощенные, болезненные, по-предгрозовому душные. Полным ходом шло расследование гибели экипажа. За дело взялось КГБ, искали диверсантов, и всем было не по себе — а вдруг? Вдруг виновных найдут именно в их бюро, хотя это казалось немыслимым, но кто его теперь знает, еще недавно и гибель «Союза-11» представлялась невозможной. Сагарян ходил темный от злости и прямо-таки детской обиды: да как же так, ведь советские космонавты не должны, да что там,
Нарушение герметичности спускаемого аппарата. Об этом заговорили еще в то страшное утро. Лишь несколько часов тому назад экипаж выходил на связь, как раз перед тем, как покинуть орбиту. «Самочувствие отличное», «До скорой встречи на Земле». На время прохождения сквозь плотные слои атмосферы связь, как и положено, прервалась, и больше «Союз-11» в радиоэфире не появился. Замолчал навсегда. Раньше времени открылся вентиляционный клапан. На высоте не четырех километров, а ста пятидесяти. Когда за бортом еще — вакуум. Это маленькое отверстие, диаметром меньше пальца, можно было перекрыть с помощью вентиля, но чтобы добраться до клапана и ручек управления, следовало покинуть кресло. А тут счет идет на секунды, в кабине из-за разгерметизации стоит туман, все заглушает зловещий свист выходящего воздуха, лопаются барабанные перепонки, и сознание меркнет — покинуть кресло уже непосильная задача; хотя ремни у погибших космонавтов были частично отстегнуты и перепутаны.
И вот теперь в бюро, наконец, вспомнили про предложение молодого инженера доработать пульт управления. Одинцов — тонкий рот, сжатый в прямую черту, в такую же черту сведенные брови — швырнул на собственный рабочий стол наработки годичной давности. Ненависть к Сагаряну ела поедом, снедала в труху, как ржавчина — металл.
А тот как раз вызвал его к себе. Когда Одинцов вошел в кабинет, Сагарян ругался по телефону: костерил военных, которые требовали, ради сохранения жизни будущих экипажей, одеть космонавтов в скафандры, что уже несколько лет не использовалось. Скафандры в спускаемом модуле — значит, меньше полезного груза, и только два, а не три члена экипажа. И вообще, какие, скажите на милость, скафандры, когда еще Королев обещал отправлять человека в космос «в одних трусах»?
— Это все равно что моряков на подлодке одеть в акваланги! — разорялся в трубку Сагарян. — Так не работают! Это несерьезно!
Бросил трубку, уставился на Одинцова.
— Так, садитесь!
Одинцов прохромал поближе и остался стоять.
— Григорий Авакович, помните, я еще год назад предлагал доработать пульт управления, чтобы экипажу не пришлось отстегиваться от кресел? Почему вы тогда не прислушались? Почему вы вообще никогда не обращаете внимания на мои предложения?
— Еще и вы будете из меня жилы тянуть! Да когда ж вы, наконец, прекратите лезть не в свое дело?!
— Это, значит, не мое дело? — еле слышно переспросил Одинцов, уставившись холодными, серебристо-белыми глазами в черные, навыкате, глаза начальника. — То, что погибли наши космонавты, — не мое дело? А что тут тогда вообще мое дело? Если вы мне не даете работать! По вашей вине погиб весь экипаж!
— Что-о?!
— Это вы убили космонавтов, Григорий Авакович, — выговорил Одинцов помертвевшими от ненависти губами, с таким ощущением, будто с разбегу прыгает в крутой кипяток.
Как Сагарян на него матерился! Это была ругань такого калибра, от которой трескается краска на стенах, отваливается штукатурка, и вянут цветы на подоконниках. Секретарша Сагаряна (крупная и мужеподобная «грация», как ее звали остряки бюро), уже помногу раз слышавшая все, что способна породить человеческая фантазия по части сквернословия, еще неделю восхищенно делилась в курилке отборными выражениями с любопытствующими. Вообще, скандал получился безобразный.
— Ну идите, расскажите еще кагэбэшникам, кого я, по-вашему, убил! — злобно предлагал Сагарян.
— Я, знаете ли, подобным не занимаюсь, — огрызался Одинцов, понимая, что конец, в этом бюро ему жизни не будет и передовых космических разработок, вероятно, не будет тоже.
— Пишите увольнительную, — припечатал Сагарян. — Иначе вылетите отсюда с такой характеристикой, что в любом КБ вас даже поломойкой не примут!
Скандал мигом докатился до директора, и он, вместе с начальником отдела, буквально выпихнул Одинцова в командировку. Одинцов давно просился на Байконур — хотя бы побывать в преддверии космоса, раз уж ему никогда не подняться туда, наверх, к звездам, — правда, теперь долгожданная поездка его совсем не радовала. Впрочем, так была хоть какая-то надежда, что все как-нибудь уладится. Месяц не мозолить глаза Сагаряну.
— Я поговорю с Григорием Аваковичем, — сказал директор. — Но только потому, что вы очень талантливый инженер. Иначе давно бы вашего духу здесь не было! Я понимаю, нервы сейчас у всех на пределе, но скажите, Павел, почему вы постоянно нарываетесь на неприятности? Что с вами не так?
Хотел бы Одинцов знать, что с ним не так. Бесконечное сопротивление среды. Как будто на его долю выпало больше атмосферного давления и земного притяжения. Когда он шел от директора, то, как назло, встретил в коридоре Сагаряна. Главный инженер посмотрел на него так, будто хотел размазать по стене одним взглядом, и Одинцов выдержал этот взгляд, его белые чудские глаза, словно бы слепые и одновременно пристальные, серебристо вспыхнули бешенством. «Да чтоб тебе самому окочуриться вместо космонавтов, жирный гад! — с беспримесной яростью произнес Одинцов мысленно. — Чтоб тебе околеть!»
В командировке он все-таки успокоился. Заснеженные просторы степи словно поделились с ним частицей сокровенного безмолвия, в котором утихали тревожные мысли. Будь что будет, решил однажды Одинцов, выходя из монтажно-испытательного корпуса и глядя на простирающуюся кругом бесконечную белизну и бесконечную синь. Вдалеке виднелись опорные фермы стартовой площадки. Будь что будет — может, чудо не минует его и на сей раз.
Однако перед самым возвращением Одинцов услышал по телефону, что Сагарян по-прежнему дико зол на него и не желает больше видеть в бюро ни под каким соусом.
Похоже, чудо отменялось.
Одинцов вышел из автобуса и, прихрамывая, поплелся к главному корпусу КБ, медленно, как на казнь. Не так он себе все это представлял, когда шел к смутно сереющему за елями зданию в первый раз, после защиты диплома. Не так. В портфеле Одинцов постоянно таскал бумаги по проекту, над которым самостоятельно, со свойственными ему дисциплиной и упорством, работал все свободное время последние года три — и который надеялся представить начальству, когда идея, наконец, вполне оформится.
Ничего, ровно ничего не знал Одинцов о своем отце, кроме одного — тот мечтал «построить такой самолет, чтобы полететь на нем в космос». Чертежи именно такого аппарата и лежали у Одинцова в портфеле — «самолета, который полетит в космос». То есть, конечно же, это был вовсе не «самолет», а космический корабль. Многоразовый. С большой полезной нагрузкой. До десяти членов экипажа. Огромные возможности по доставке груза на орбиту и с нее. Не одноразовые «Союзы», которые возвращаются на Землю в виде крохотной капсулы с тремя космонавтами. Настоящий космический корабль будущего. Он и впрямь выглядел как большой, массивный самолет и должен был стартовать на ракетах-ускорителях, а возвращаться как планер, приземляясь на взлетно-посадочную полосу. Эскиз этого аппарата Одинцов держал на рабочем столе в бюро, чтобы всегда видеть перед собой главную цель, а сотрудники не обращали внимания на рисунок с толстеньким самолетом, потому что Одинцов был известен и в своем отделе, и за его пределами множеством странных идей.
Остановившись неподалеку от крыльца, Одинцов пару минут смотрел в окна бюро — они медово светились в прозрачно-синих, с каждой минутой светлеющих сумерках. Кое-где на стеклах виднелись бумажные снежинки, которые наклеили работающие в КБ женщины, в меру сил и фантазии украшавшие к Новому году аскетичные комнаты. Такие снежинки еще в школе, помнится, вырезали. Одинцов всегда делал в форме лучистых звезд.
Он вздохнул и, понурившись, побрел к проходной. Даже не конструкторской карьеры было жаль, и, уж конечно, не своей проклятой гордости, от которой происходили если не все, то многие беды, — а вот этого проекта в портфеле, проекта, шансы которого на будущее таяли, как степной снег под огнем из сопел стартующей ракеты. А ведь отец (кем бы он ни был) наверняка гордился бы им, Одинцовым, если бы корабль, воплотившись в стальную громаду, отправился бы в космос — чтобы вернуться, и подняться снова, и снова вернуться, как мечтали во все времена те, кто грезил звездами…
С удивлением Одинцов обнаружил, что за время командировки его рабочее место превратилось в произведение искусства. Над столом — только над его столом, ни над чьим больше — парило несколько десятков бумажных звездочек. Именно звездочек, не снежинок. Затейливо вырезанные из белой бумаги, они свисали с потолка на тонких, почти незаметных белых нитях и, казалось, парили в невесомости, тихо поворачиваясь туда-сюда под сквозняком.
Сделано все это было тщательно и явно не за один день — сколько же звезд надо было вырезать, привязать и еще забраться на стол и на стремянку, чтобы приклеить нити к потолку. Очень любопытно: кто так расстарался? В бюро Одинцова не слишком-то любили. Его, наверное, вообще никто не любил, кроме матери. Прочие лишь терпели и уважали. За ум, за талант. А любить его, с таким-то характером, по-видимому, было не за что.
— Валентина Ивановна, это кто учудил? — спросил Одинцов у сотрудницы, работавшей в той же комнате и все про всех знавшей («А вы уже слышали, за кем наш директор приударил?»).
— Нравится? — довольно прищурилась женщина.
— Ну… красиво, — сдержанно согласился Одинцов. — Это кому ж пришло в голову под самый потолок лазить?
— А вот не скажу. Сам догадайся.
— Сам-сам, — пробормотал Одинцов, почему-то смутившись. — Мне откуда знать?
— А ты подумай.
Подумать, однако, Одинцову пришлось над другим: со стола пропал набросок проекта многоразового космического корабля. На месте наброска обнаружилась открытка (на ней мимо Спасской башни в звездное небо взмывала алая ракета): «С днем рождения и с Новым годом!» Открытке Одинцов удивился и обрадовался — правда, осторожно, не привык он к подобным сюрпризам. И куда все-таки задевался набросок? Кто-то случайно его уронил и выбросил, пока Одинцов был в командировке? А может, уронили как раз тогда, когда лазили звезды лепить? Вот удружили-то, ничего не скажешь.
— Ну, Паша, чего смурной сидишь? — спросила Валентина Ивановна. — Тебе тут из рабочего места прямо планетарий устроили, а тебе еще чего-то не нравится. Или думаешь, Сагарян тебя все-таки уволит? Да никуда он тебя не денет, помяни мое слово.
Одинцов копался в ящиках стола, искал рисунок. Да черт бы с ней, с этой бумажкой, рисунков и чертежей у Одинцова было множество, просто именно теперь пропажа казалась злополучным символом: все, слезай, приехал. Не видать тебе космических кораблей. Вместе с тем Одинцов раздумывал, кто же действительно мог быть автором звездного художества. Молодежи в КБ более чем хватало, романы были в порядке вещей, нередко заканчивались свадьбами — молодым инженерам искать девчонок где-то еще было некогда. А как иначе, когда ты то в бюро, то на полигоне, то на заводе: тут не до гуляний. Неженатые парни из одинцовского отдела обычно ухлестывали за яркой пышногрудой рыжей Наташкой из бухгалтерии по соседству. Наташка сама шила себе платья и пальто каких-то диковинных фасонов, и оттого чудилось в ней что-то сказочное, притягательное, будто в столичных конфетах, которые Одинцов в своем барачном детстве видел всего один раз и потом, по приезде в Москву, долго не мог привыкнуть к тому, что эти конфеты — на любых застольях, ешь не хочу. За Наташкой Одинцов тоже попытался было приволокнуться, но получил резкий отпор. «Ух, отойди от меня, Одинцов, у тебя глаза как у мертвяка, только глянешь — так мне сразу кажется, будто меня сглазили», — заявила ему Наташка, и с тех пор он старался не замечать ее. А на других девушек внимания не обращал. И было это вполне взаимно. Хотя… Кто там пытался заговорить с ним в коридоре перед самой командировкой, а он, после ругани с Сагаряном, только отмахнулся? Техник. Небольшая такая девчонка, светленькая, кожа как молоко. Женей, что ли, зовут. Точно — Женей. Надо будет у нее спросить, не она ли эти звезды расклеила.
Одинцов очнулся от размышлений, когда в комнате затеяли разговор. Он не включался в происходящее, но тут почему-то в один миг все посмотрели на него.
— Что? — нахмурился он. — Случилось что-то?
— Сагарян в больнице. Еще с позавчера, оказывается. Инфаркт, — сказала Валентина Ивановна. — Паша… Паша, а ты-то чего? Тебе что, плохо?
Должно быть, Одинцов стал бледнее бумажных звезд, развешанных над его головой. Трясущимися руками он закрыл нижний ящик стола и потянулся к ставшему вдруг тесным вороту рубашки. Он чувствовал себя так, будто его вышвырнуло куда-то на орбиту. В вакуум. Нет опоры под ногами. Нечем дышать. Вот как, значит. Вот каким образом на сей раз подкатило оно — очередное чудо в его судьбе. Да чудо ли?! «Инфаркт». К чертям собачьим такие чудеса…
Одинцову припомнилось то состояние всесилия абсолютной ненависти, когда он мысленно пожелал своему главному врагу «околеть». И сразу в ушах зазвенели презрительные слова Наташки: «У тебя глаза как у мертвяка. Только глянешь — сглазишь». С детства многие его сторонились из-за жутких белых глаз. И, похоже, недаром.
Немного придя в себя, Одинцов сел писать заявление. «Прошу уволить меня по собственному желанию…» К черту ракеты, к черту многоразовый космический корабль, к черту космос, к черту очередной подарок судьбы и его самого тоже к черту.
Начальник отдела прочел заявление, отложил на край стола, придавил кожаной папкой и сказал:
— Давайте, Павел, договоримся так: пусть бумага пока полежит, а вы подумаете. Как следует. Не рубите сгоряча. Идите домой, празднуйте, отдыхайте. А потом поговорим.
Одинцов молча кивнул, никаких сил не доставало сейчас с кем-то спорить.
Поздравления, смех, веселье сотрудников звучали будто издалека, а в душе с беззвучным, но ощутимым хрустом крутилась большая мясорубка. Одинцов думал о том, что вот совсем скоро, вот сейчас сядет, наконец, в автобус и поедет домой, к матери. Будут вместе молчать под бормочущий телевизор. И мясорубка угомонится хотя бы на то время, пока они вдвоем сидят и молчат вместе.
Сквозь густой синий снег предновогодних сумерек Одинцов хромал к автобусной остановке. По пути зашел в магазин. Этот гастроном славился тем, что в последний предпраздничный день там «выкидывали» на прилавки что-нибудь интересное, и Одинцов успел отстоять небольшую очередь и купить мандаринов, конфет, палку копченой колбасы и торт «Ленинградский».
Автобуса долго не было. Одинцов переминался на остановке, прижимая к себе коробку с тортом, и старался ни о чем не думать. Вокруг по-прежнему был вакуум. Сопротивление среды кончилось, и вместе с тем завершилось что-то еще. И свобода безвоздушного пространства, как оказалось, была Одинцову не нужна.
Мимо проехала черная «Волга». Одинцов моргнул, посмотрел вслед машине. Показалось или нет? В окне автомобиля вроде бы мелькнул клювастый сагаряновский профиль. И «Волга» была в точности как у него. И номер вроде тот самый (не успел толком разглядеть). Что же получается, главный инженер не в больнице? Или его уже выписали? С инфарктом так быстро не выписывают. А может, просто показалось… Одинцов смахнул талую влагу с бровей и ресниц, поправил очки, снова посмотрел на пустую дорогу. Снег, ровный, крупный, повалил гуще, зажглись фонари. Из синей тьмы, все крепче обнимавшей город, опускались бесчисленные звезды и выстилали улицу тонко искрящимся сверканием.
Одинцов сел на подкативший автобус, но проехал всего две остановки, тогда как до дому ему ехать далеко, почти до конечной. Вышел среди новых домов, большеоконных, с высокими потолками — в этих новостройках жилье давали не всем подряд, а квартиры тут были знатные, просторные, прямо как в «сталинках», по четыре комнаты. Не так давно Одинцову довелось побывать в одном из этих домов: начальник его отдела, мужик простой, раздольный, пригласил на новоселье множество народу из КБ, позвал и Одинцова. От начальника-то Одинцов и услышал, что главному инженеру выделили квартиру аккурат этажом ниже, и это стало поводом для разных шуток на тему служебной иерархии.
Просто проверить. Убедиться, что Сагарян жив и более-менее здоров. Никогда и ничего Одинцов, пожалуй, не желал так сильно: лишь бы с его главным врагом все было в порядке. Тогда остановилась бы мясорубка, с утробным хрустом проворачивающая его душу. И ничего больше не надо. Разумеется, Одинцов вовсе не собирался заявляться в гости к главному инженеру — от эдакого сюрприза Сагаряна наверняка и впрямь хватил бы инфаркт. Хотел убедиться, что во дворе стоит именно та машина, успокоиться и уйти.
Автомобиля возле дома не оказалось. Но виднелись свежие следы, быстро исчезавшие под снегопадом. Вроде Сагарян ездил с водителем. Какая машина тут была? Могла быть любая… В нерешительности побродив туда-сюда и совсем замерзнув, Одинцов зашел в подъезд. Подняться, что ли, на второй этаж, и послушать, что происходит за дверью. Если там басит Сагарян, можно с облегчением сворачивать комедию и ехать домой. Со спокойной совестью.
На площадке, возле почтовых ящиков, Одинцов едва не столкнулся с девушкой в накинутой на плечи шали. Девушка обернулась, тихо ахнула и выронила пачку писем, а Одинцов, разглядев ее, шагнул назад и едва не полетел с лестницы.
— Пашка, ты откуда тут взялся? — вполголоса спросила Женя, та самая, светловолосая маленькая Женя, техник.
— Я это… — Одинцов почувствовал себя распоследним ослом. Угораздило же сюда притащиться. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, потом Одинцов бросился собирать рассыпанные по полу письма и, наконец, выговорил:
— Я только спросить хотел… это ведь ты звезды расклеила и открытку принесла, да?
— Тебе Валентина Ивановна рассказала? А ведь я просила ее не говорить.
— Да никто мне ничего не говорил. Ну, в общем, это. Спасибо и с наступающим. — Одинцов всучил Жене торт и, цепляясь за перила, похромал вниз.
— Погоди, — Женя его догнала, осторожно придержала за рукав пальто. — Ну погоди же, Паш, письма-то отдай, ты с собой их заберешь? — И засмеялась. — Давай хоть к нам зайдем. Чаю хочешь?
— Нет-нет, спасибо, я тороплюсь. — Одинцов попытался пробраться мимо девушки, но она, маленькая, так удачно встала посреди лестницы, что путь ему оставался только наверх. Тем временем распахнулась дверь, и женский голос полюбопытствовал:
— Женя, там кто?
— Мам, это Паша, он из нашего КБ!
— Чего вы там стоите мерзнете?
Одинцов неохотно двинулся наверх — теперь дальнейшие попытки смыться выглядели бы жалко и невежливо, — а потом увидел, куда его так настойчиво подталкивает Женя. Дверь стояла распахнутой у той самой квартиры на втором этаже, возле которой Одинцов намеревался подслушивать в надежде услышать голос Сагаряна.
— Э, нет-нет-нет! Туда я не пойду! — Одинцов отгородился от девушки портфелем и авоськой с мандаринами, а затем его прямо-таки впечатал в перила бас Сагаряна, донесшийся из озаренного ярким светом коридора. Сознание за единый миг превратилось в бурный поток всякого вздора: кем Женя — маленькая блондинка Женя — приходится огромному, чернущему, как ворон, Сагаряну? Точно не родственницей, и фамилии у них разные. Так кем же — неужто любовницей?! Эй, полегче, какая любовница, когда там, в квартире, ее мать. И что сделает Сагарян, когда увидит его на пороге: свалится со вторым инфарктом или вытолкает прочь? В голове Одинцова на бешеной скорости прокрутилось кино вроде комедийно-гайдаевского, где он бегает от разъяренного Сагаряна по большой квартире, как Шурик от Феди (весовые категории у них были еще более комично-контрастными, чем у киногероев), и в финале Сагарян потчует его таким пинком, что Одинцов кубарем катится по лестнице, врезается в почтовые ящики, ему на голову и за шиворот сыплются письма и открытки, следом летит портфель с чертежами и палка копченой колбасы, а в конце весело прыгают по ступеням мандарины из авоськи. Видимо, впечатление от воображаемой сцены настолько живо отразилось у Одинцова на лице, что Женя снова засмеялась и сказала:
— Да не бойся, он тебя не покусает.
— А… он тебе кто вообще?
— Ты разве не знал? Он мой отчим. Но он мне роднее отца, я его с детства папой зову.
— Вот оно что…
Тут на пороге квартиры появился Сагарян, с виду вполне бодрый, и уставился на Одинцова как на говорящую мартышку в балетной пачке.
— Э… Здрасьте, Григорий Авакович. — От души отъединилось что-то очень тяжелое, будто отстыковалась последняя ступень от выходящего на орбиту корабля, и Одинцов, жиденько улыбнувшись, ляпнул самое нелепое из возможного:
— Мне сказали, что вы в больнице.
— А я вас разочарую: сегодня меня выписали. Подозревали инфаркт, оказалось — невралгия. Представляю, что про меня бабы-сороки в КБ растрещали — небось хоронить уже собрались?
Облегчение щекотным теплом растекалось по жилам, будто алкоголь. Бессмысленно улыбаясь, Одинцов смотрел на своего живого и здорового врага — или не врага уже? — и думал: вот оно, чудо. Настоящее чудо. Самое важное он узнал. А теперь пора убираться восвояси.
— Ну и куда вы? — окликнул его Сагарян. — Заходите, раз уж пришли.
Сопровождаемый счастливой Женей, Одинцов вошел в прихожую. Поздоровался с миниатюрной женщиной средних лет. Сагарян исчез, но вскоре появился в гостиной с какой-то бумагой. Показал ее Одинцову:
— И раз уж вы сами заявились, расскажите-ка мне про это вот. Во всех подробностях.
В толстых пальцах Сагарян сжимал мятый листок с одинцовским наброском.
— Что это такое, вы давно над этим работаете?
— Самолет, который отправится в космос… — пробормотал Одинцов, будто в трансе. — То есть это, конечно, не самолет, а космический корабль будущего. Многоразовый космический корабль. — Тут его осенило, и он посмотрел на Женю, расстилающую скатерть: — Это ведь ты взяла рисунок?
— Я. А то ты сам ни за что не собрался бы показать. — Быстро улыбнувшись, девушка скрылась на кухне.
— Ну, так я вас слушаю, — нетерпеливо произнес Сагарян.
Одинцов вернулся в коридор за портфелем, вытащил папку с проектом и протянул главному инженеру. Сагарян просматривал записи и чертежи, сначала скептически хмыкая, а вскоре — в нехарактерном для него глубоком и долгом молчании, вчитываясь все медленнее и пристальнее. Одинцов отвернулся к большому книжному шкафу: он был из тех гостей, которые при любом удобном случае принимаются изучать хозяйскую библиотеку. На полках теснились книги по истории космонавтики. Одинцов вытащил наугад издание, о котором прежде не слыхал, несмотря на увлеченность темой. Распахнул на середине и замер. С черно-белой фотографии в углу страницы на Одинцова смотрел он сам. В точности этого человека Одинцов каждое утро видел в зеркале. Серьезные глаза со странно светлыми, почти белыми, очерченными темной каймой радужками, очки, сухое, ничего не выражающее лицо, тонкий прямой рот, прямые, как по линейке, брови. Мелким шрифтом внизу: труднопроизносимые немецкие имя и фамилия. Скупая биографическая справка. Ученый-конструктор, занимался баллистическими ракетами, работал с Вернером фон Брауном. Участник Сопротивления. Обвинен в заговоре против Гитлера, расстрелян осенью 1944-го.
Прижимая к себе раскрытую книгу, Одинцов сел в кресло. На душе простерлась прекрасная космическая бесконечность. Взять книгу с собой, показать матери. Хотя нет, лучше не надо. Как она будет плакать… Не надо. Пускай все останется как есть. Главное, что он теперь знает.
Определенно, это был перст судьбы (как оказалось, хитрой и, в сущности, добродушной выдумщицы). И, повинуясь его указанию, Одинцов никуда больше не торопился, сидел и слушал жизнь незнакомого дома, что с каждой минутой становился ближе, роднее — с этой роскошной библиотекой, бесшумным толстым котом, который явился деликатно выдавить гостя с кресла, Жениным смехом на кухне и даже с отвратительной манерой Сагаряна мять и мусолить углы бумаг при перелистывании.
И пока Одинцов все свободнее и увереннее отвечал на непривычно уважительные, прямо-таки почтительные вопросы главного инженера, пока пил чай вместе с сагаряновской семьей, невезение из последних сил дожидалось его под дверью подъезда. Двадцать семь лет тому назад отчаянное невезение и такая же отчаянная удача родились вместе с Одинцовым в страшную фронтовую новогоднюю ночь и всю жизнь спорили над его головой. И вот нынче удача успела проскользнуть в дом за Одинцовым, а невезение осталось перед захлопнувшейся на тугих пружинах дверью. Поднялась метель, а Одинцов на улице так и не появился. И невезение рассыпалось на мелкие ледяные иглы, утонувшие в глубоком снегу, чтобы совсем растаять весной. А под раскачивающимся на ветру фонарем снег искрился мириадами далеких звезд.
Маша Рупасова. Старухи Сверху
В эту адскую богадельню мы попали в поисках тишины и покоя.
В нашем старом доме поселился замечательный сосед, который немедленно принялся варить какие-то смеси, и на запах потянулись все окрестные забулдыги. Обретя искомое, забулдыги засыпали прямо на лестнице. Не обретя — скандалили и пытались взять соседа штурмом. Плюс ко всему боксер, обитающий над нами, к ежедневным ночным тренировкам добавил ликующее исполнение шлягеров 80-х. Решение переезжать приняло себя как-то без нашего участия.
Вариантов было полно, но мне понравилась квартира на Погонном проезде: второй этаж хрущевки, окна смотрят в тихий зеленый двор, в котором цветут не то яблони, не то груши. Приятные хозяева не сулили проблем, и мы спросили агента, кем населен подъезд.
— О, тут одни старухи! — махнула рукой агент, и мы, не смея верить такой удаче — боже, дом, населенный дряхлыми старушками! — вопросительно посмотрели на хозяев квартиры.
— И над вами, и под вами, и на площадке вашей — одни старики да старухи, — подтвердили те.
Я представила себе райскую жизнь в хрущевской богадельне с окнами на остатки яблоневого сада: покой, старухи бесшумно ползают по своим истертым коврам в стоптанных тапочках, иногда легкий ветерок доносит запах корвалола, зимой наша старушечья музейная тишина нарушается сиреной скорой помощи, и мы спокойно думаем, что, к сожалению, никто не вечен.
Мы переехали. Мне казалось, что я наконец восстановила равновесие во всех сферах своей жизни и теперь могу заслуженно выпить кофе, глядя на цветущие старые яблони.
Людям, которые их сажали в конце 50-х, наверное, тоже так казалось: слава богу, все позади, и голод, и война, и коммуналки, и теснота, и теперь у каждой хозяйки своя кухня, и очередь в туалет занимать не надо, а места-то сколько, места! У детей своя комната, почти десять метров! Люди собирались жить счастливо и сажали яблоньки.
У меня за спиной были мои личные войны — с родителями, которые заставили меня выписаться из квартиры, когда я вышла замуж за Рому, и я гордо — вот дура! — выписалась; с младшей сестрой, которая заставила дедушку переписать завещание с нас обеих на нее, и я до сих пор не верю, что она правда это сделала. Мне говорили, что надо было судиться. Может быть.
Потом родилась Тася, и мы так долго ее лечили, что разлюбили друг друга. Когда я сказала Роме, что ухожу к Мише, ему стоило некоторых трудов на меня обидеться, потому что основным его — да и моим — чувством было облегчение. Мы смертельно устали быть командой, которая лечит, моет, кормит, посменно лежит с Тасей в больницах и на реабилитациях. Но мы продержались так долго, что Тася все-таки пошла и заговорила.
Через год после развода Тася уже ничем не отличалась от ровесников, разве что мелкая и не очень ловкая. Зато болтушка, хитрюга и умница. Рома брал ее на выходные раз в две-три недели, и мы с Мишкой оставались одни.
Вставали ближе к полудню, пили кофе и опять ложились в постель, вылезая оттуда уже вечером. Ужинали, смотрели кино или катались по набережным. Наша любовь не была романтичной, чтобы со свечами или лепестками роз по всей кровати.
По прежнему браку я знала, что появление свечей — тревожный знак, попытка заполнить что-то, безвозвратно ушедшее. Так что я была рада жить так, как мы живем: подолгу завтракать, молчать, сплетничать о знакомых, слушать его сердце и молить неизвестно кого, чтобы это сердце билось всегда.
Понятно, что я забеременела. И приблизительно в это время наш подъезд начал превращаться в колонию для несовершеннолетних преступников. Так что мы переехали в богадельню на заводской окраине, я проводила Мишу на работу, сварила кофе и открыла ноутбук, чтобы доделать вчерашнюю презентацию.
И тут раздались удары, от которых затрясся дом. Я выскочила на балкон. На балконе над нами маячила ветхая старуха. Она выбивала о перила гигантский валенок. При каждом ударе валенок исторгал клубы пыли, закрывающие нежное утреннее солнце. Наша квартира ходила ходуном. Что любопытно — было только восемь утра.
— Перестаньте, пожалуйста, у меня спит маленький ребенок! — сказала я предельно милым громким голосом, и бабка унялась ровно на столько, сколько ей понадобилось на выбор следующего валенка.
Я задраила стеклопакеты, но дом все равно вибрировал. Таисия спала, а я гнала от себя мысль, что мы очень крупно попали.
— Может, это разовая акция перед отъездом, например, на дачу? Ритуальное изгнание моли? — надеялась я. — Ну сколько у нее тех валенок?
Валенок хватило на тридцать минут, в течение которых в наши окна билась крепкая раскормленная моль, царапая стекло когтями. После чего пыль осела, и наступила гробовая тишина, словно Старуха Сверху распалась на пыль и моль и исчезла, и больше никогда, никогда не потревожит нас.
Какое-то время мы наслаждались заветной тишиной. Незаметно умерла старушка снизу, и ее квартиру сразу же сдали пятнадцати гастарбайтерам, но мы с ними жили мирно.
Соседка из квартиры напротив любила тишину не меньше нас, и, когда у нее сломался дверной замок, она абсолютно беззвучно выломала дверь. С тех пор, уходя по каким-то неведомым делам, бабка заклеивала дверь скотчем. От сквозняков скотч отклеивался, и из квартиры ползли могучие тараканы, выбрасывая ноги, как финские лыжники. Я забросила к ним пригоршню тараканьих ловушек и даже удивилась, когда они не вышвырнули их обратно.
К лету стало понятно, что Старух Сверху как минимум две. Выяснилось это прекрасной лунной полночью, когда Таисия гостила у папы, а мы с Мишкой счастливо обнимались и всякое такое.
Вот представьте, что вас целует отец вашего будущего ребенка, а в двух метрах над вами Старухи Сверху из последних сил тащат железное ведро. Бум — поставили его прямо вам на голову. Блямс — отпустили железную ручку. И после этого мы услышали архаический набор звуков, сопутствующий металлическому ведру с водой.
Одна из Старух двигала стулья, числом миллион, а другая возила по паркету деревянной шваброй. Помоет кусочек пола — тряпку сполоснет, ведро переставит, бам! Опять с визгом отодвигаются стулья, опять швабра, опять переставляется ведро.
— Ощущение, что мы-таки попали, — сказала я. — И если я правильно понимаю ход их мысли, то после мытья полов они должны будут протереть их заново — чистой водой.
Мишка пошел ругаться, но звонок у них не работал, а на стук Старухи не открыли. Они действительно домыли пол, потом протерли его, потом расставили по местам стулья и угомонились. На часах была половина второго ночи. То есть для такого объема работы Старухи Сверху управились довольно быстро. И воцарилась совершенно космическая тишина. Мишка уснул, а я лежала злая как собака и думала, как найти на Старух управу, если такое еще раз повторится.
Такое повторилось — и не раз, и не два. Ночами Старух Сверху одолевало желание убираться. Причем убираться так, как учила их покойница-мама, вот уж, видно, была чистюля из чистюль. Старухи грохали ведром с водой, шмякали шваброй, протяжно переставляли стулья, меняли в ведре воду, чтоб не грязь развозить, а мыть на совесть. Почти каждую ночь! Я думала, что убью их своими руками.
Я написала им письмо с просьбой перенести уборку на дневное время. Объяснила, что мы не высыпаемся, муж рано встает, много работает, ждем ребенка, дочка маленькая, бряцание ведер ее будит. Твою мать, как после этого можно пидорасить квартиру как ни в чем не бывало?! Но Старухи вернули мое послание с корявой припиской: «Мы живем тихо, не пляшем, не поем, а вы принимайте снотворное и нас больше не беспокойте».
Мишка пошел разговаривать. Прорвался в квартиру. Сказал, что такого количества стульев и табуреток не видел ни разу в жизни. Старухи Сверху, одна из которых оказалась огромным древним дедом, а другая таки старухой, приняли его бесконечно холодно. Сказали, что живут тут пятьдесят лет. Не пляшут, не поют, гостей не водят. И намерены продолжать в том же духе.
Иногда к уборкам добавлялся разбор чугунных сокровищ в кладовке: на наше несчастье это была двухкомнатная хрущевка с обязательной кладовкой в маленькой комнате. У нас в маленькой комнате была спальня. Когда Старухи Сверху начинали свой кладовочный шабаш, мы переходили спать в большую комнату, но тише не становилось.
Слабыми руками Старухи перебирали чугунки, сковородки, ведра и противни, возводили из них непрочные конструкции, которые то и дело рушились, я подскакивала до потолка, а со мной подскакивал и маленький Вася у меня в животе. Мы попали, а у меня уже не было сил на переезд — я стала слишком тяжелой и неповоротливой, ноги отекали, и мне просто хотелось спать целыми днями.
Как-то утром я пила чай, Тася смотрела мультик про гламурных кислотных пони, и вдруг снизу раздались вопли:
— Валя! Валя! Валя!
Я выглянула. Под окнами стоял наш верхний дед и звал свою жену:
— Валя! Валя! Валя!
Высокий, худой, вроде чистенький, но неопрятный — вероятно, за счет старости и криво сидящих вещей, которые стали ему велики: высох. Он стоял и орал без малейшей натуги или нетерпения, с равными паузами, и было ясно, что дед может орать и час, и два, потому что он живет в своем собственном мире, где время не имеет значения, и этот мир чисто случайно соприкасается с нашим.
Через пятнадцать минут стало ясно, что Валя либо померла, либо давным-давно оглохла, потому что даже Тася отвлеклась от пони и спросила:
— Кто Валя? Кто Валя?
Я наблюдала, как дед, замолкнув, удалялся от дома, хотя, казалось бы: тебе нужна твоя Валя, так поднимись к ней, что ли. В этот момент на балконе появилась долгожданная Валя и точно так же монотонно начала кричать дедовой спине:
— Леша! Леша! Леша! Леша!
Она вопила все десять минут, что дед медленно плелся по двору, причем всякий раз делала такие паузы между воплями, что казалось, она наконец заткнулась. Но нет, Валя продолжала орать, пока дед не скрылся из виду.
Не то чтобы мы привыкли, что Старухи Сверху не дают нам спать, нет. Меня это убивало по-прежнему. Ночи, когда они не мыли полы, меня не радовали: это была жалкая отсрочка, обозначавшая, что следующей ночью Старухи стопроцентно примутся за свою дьявольскую уборку. С полуночи до часу.
К концу августа я стала абсолютно неподъемной. И мысли были такие же медленные, тяжелые, каждая тащилась, как груженый состав. Я смотрела во двор и думала о том, что Тасю забрала к себе на дачу мама Мишки. Не моя мама, у которой тоже был дом. Не Ромина мама, которая так ждала Тасиного рождения. А почему-то Мишкина мама, к которой Тася льнет с первого дня. Что я сделала не так? Вдруг я испорчу жизнь Василию, ведь я даже не в силах обеспечить ему элементарную тишину по ночам?
К яблоням подошли три нездешних парня и стали трясти их кроткие старые ветки, стараясь достать несколько мелких яблочек. У меня внутри все заныло. Я видела, как старушки цвели, как завязывались плоды, а что яблоки с гулькин клюв — так яблони сделали все, что могли. Московская земля скупая и твердая, как камень.
Аккуратнее, идиоты! Один из них залез на дерево, улегся на ветку пузом, ветка беспомощно затрещала.
— А ну, не ломай дерево, слазь! Слазь, кому говорят! — это крикнула не я. Это на свой балкон, как на капитанский мостик, вышел дед Леша.
Парни не обратили на него внимания и, смеясь, продолжили раскачивать яблони. Сыпались листья и яблочки, и идиоты собирали их с радостным победным ржанием.
— Уйди отсюда, а то я сейчас спущусь, — гаркнул наш бравый высохший Леша, и я убедилась, что они с Валей давным-давно утратили контакт с реальностью. Он спустится, словно сейчас пятидесятые и он полный сил и злого веселья фронтовик.
И что вы думаете, через несколько минут Леша, еле двигая ногами, появился во дворе. Одинокий воин. Парни на секунду озадачились. Самый шумный остался на яблоне, но терзать ее прекратил. А двое встали плечом к плечу и ждали, пока Леша до них доскребется. Это был не их дед, и не их двор, и не их город, и уже непонятно, чья это была страна: дед по привычке думал, что его, а парни просто радовались тому, что в этой ситуации сила за ними.
Трое на одного было нечестно, поэтому мы с Василием решили вписаться. Яблоки рвать можно, но только не по-хамски, только не так. Нельзя грабить. Нельзя губить. Любая яблоня заслуживает бережного отношения, медленно думала я, сползая по темной лестнице и хватаясь за перила.
Когда мы с Васей пришли на поле боя, парни весело узнавали у деда, что он им сейчас сделает, их белозубый подельник снова прыгал на ветке, а Леша в бессильной ярости топтался рядом. Мое глубоко беременное появление вызвало замешательство у наших врагов. Я встала рядом с Лешей, огромная, как боевой слон. Василий одобрительно пнул меня в печень.
— Валите отсюда, я вызвала полицию! — наврала я. Что бы я сказала полиции, интересно. У нас во дворе три преступника грубо отрясают яблони, а я считаю, что это недопустимо? Пришлите наряд?
Парни подчеркнуто неторопливо ушли, швыряя в кусты надкусанные яблоки. Мы с дедом помолчали. Леша смотрел куда-то на крыши блеклыми, вылинявшими голубыми глазами.
— Кто там у тебя? — внезапно спросил он, и я честно сказала:
— Василий.
— Васька? Это хорошо, — одобрил Леша, и больше мы с ним не общались до 31 декабря, когда какие-то животные избили Мишу в метро.
Вернее, его избили 29-го, и операция была 29-го, а 31-го состояние было тяжелое, стабильное. Через запятую. Я цеплялась за «стабильное». Стабильное, стабильное. Это же хорошо, что стабильное? Да, тяжелое, но ведь и стабильное! Значит, все будет хорошо?
Дома с Василием и Тасей была Мишина мама. Нам повезло, нам поразительно повезло, Мишке попался очень душевный, очень человечный доктор, я просидела у реанимации весь предновогодний день, ожидая новостей, он выходил ко мне дважды, а потом, когда я поднималась на наш второй этаж, доктор позвонил и сказал, что он очень осторожно надеется на то, что все будет хорошо. И сказал еще, что я молодец, прекрасно держусь и должна теперь отдохнуть и заняться детьми. А Мишка в надежных руках. Я пожелала ему хорошего Нового года.
И тут пришла смс-ка от Тасиного папы. Он писал, что сожалеет о случившемся, но у него неотменяемые планы и он не может сегодня побыть для Таси Дедом Морозом вместо Миши. 2 или 3 января — пожалуйста, а сегодня никак, извини. С наступающим.
В этом не было ничего страшного. Тася в свои четыре не отличала 31-го от 2-го. Когда бы ни пришел Дед Мороз, она была бы счастлива. А сегодня можно просто посмотреть мультик и тихо лечь спать.
Но вместо этого я села на ступеньку и стала рыдать в шарф, как будто это мне четыре, и меня обманули, и моего Деда Мороза чуть не убили, и хоть его состояние и стабильное, но оно же и тяжелое, такое тяжелое, что я просто не могу разогнуться и пойти к своим детям.
Я почти совсем провалилась в этот вой, когда рядом со мной, скрипя и заваливаясь, уселся Леша и без особой ласки вытащил у меня изо рта мой шерстяной шарф. И как-то я рассказала ему про Рому, который занят, и про Тасю, и про Васю, и потом, икая, про Мишку, про моего прекрасного Мишку с туго перевязанным смуглым животом. Я говорила не особо громко, поэтому не знаю, понял ли дед мой плач Ярославны во всех подробностях. Но он уверенно просипел:
— Выживет. Я для Вали выжил, и твой для тебя выживет. А девчонку я тебе сам поздравлю, давай бороду и что там.
Дома был бардак. Мишина мама, серая от тревоги, зашивалась с Василием, которому шел уже четвертый месяц. Тася рисовала новогодние открытки прямо на стенах. Елка, наряженная еще в мирной жизни, за день до того, как на нас наползло это дикое несправедливое горе, выглядела нездешней и отстраненной. Я быстро переодела Таисию в нарядное платье. Васе мы нацепили колпачок. У детей будет праздник. Я все сделаю. Все будет хорошо.
В дверь наконец постучали, и к нам пришел самый экзотический Дед Мороз из всех возможных. Костюм Санта-Клауса — другой впопыхах купить не смогла — был деду критически короток, но Леша благородно натянул все, что дали.
Из-под красных штанов торчали дедовы треники, куцая курточка с белой оторочкой была перетянута солдатским ремнем, легкая синтетическая борода, сделанная в Китае, вздымалась от каждого выдоха.
Шаркая тапками, с отрывистым кряхтением дед направился в комнату. Было ощущение, что наш Дед Мороз доживает буквально последние минуты. Но Леша оказался молодцом. Он грозно поговорил с Таисией насчет поведения и неких оценок в табеле, пожелал ей выйти замуж, приподнял толстого жизнерадостного Василия, который немедленно вцепился в привлекательную бороду.
Таисия прочитала стишок, получила пони, и потом мы водили медленный и печальный хоровод. Тася сияла, на мне висел Василий и требовал грудь, свекровь, кажется, молилась, а Дед Мороз пел песню следующего содержания:
Дед Леша ушел, отмахнувшись от моих «спасибо вам, спасибо, спасибо», Тася уснула счастливая, как засыпают все соприкоснувшиеся со сказкой, а я, уже не имея сил ни есть, ни спать, ни плакать, погуглила эту песню. Оказывается, ее пели в детских приютах в начале 20-х. Дети мерли от тифа и дизентерии, и их учили соблюдать правила гигиены. Это не новогодняя песня.
Юрий Каракурчи. Через дефис
Когда-то все писалось просто, лысо, картаво — Ленинград. А Санкт-Петербург доставлял орфографические проблемы. Там сложно с согласными, и эта палочка. У Санкт-Петербурга были готовые к нападению брови нашей учительницы по русскому языку, потому что чего от нас ждать. И действительно, ждать было нечего: Сант-Питербург.
Но вот в 9-м классе мы, бедные провинциальные школьники, дети бедных провинциальных родителей, захотели в Санкт-Петербург — повиснуть на палочке между и раскачиваться, болтать ногами. Наша новая учительница физики блестела особым блеском и говорила, что там фонтаны, дворцы, музеи, и наступит весна, и, может быть, даже Первомай, и отогреются наши ноги, и мы поплывем на корабле по каналам и под мостами будем закидывать голову, чтобы отдохнуть от солнца.
Мы, конечно, жили лучше, питались ярко, геометрически изящно: крабовые палочки, наггетсы, лимонад из порошка (в банке на окне — это было очень красиво). Но на Петербург не хватало. Таня поехать не могла, и Юля поехать не могла, и Миша не мог. Мог только Толик, и я даже бывал в их новой квартире и смотрел на Фрэдди Мэркьюри, и видеомагнитофон азартно перематывал кассету. Но куда же Толик один?
Учительница физики сказала так: «Если у человека нет денег, он их зарабатывает». Но как, как мы, носатые, неловкие, в черных штанах, как мы сможем заработать на далекий Петербург?
А тогда, знаете, такой рынок везде: у кинотеатра «Факел», у поссовета, на бывших базах у железной дороги, и все энергично что-то предпринимали в спортивных костюмах. И даже мы с бабушкой продавали яблоки: предсмертный белый налив дешевле, а штрифель — до морозов долежит — дороже.
Но лучше всех Вася. Бизнесмен малинового цвета, такой приятный, молодой, ездил на длинном «фольксвагене» с заплатками и улыбался золотом в зубах. Василий торговал коврами на нескольких рынках сразу, и стал очень богатый, очень, звенел при ходьбе.
Вася сказал, что может взять троих человек на резку. У него уже работали две пенсионерки: старая железнодорожница Галина Андреевна и Тамара с котельной. Работать надо по субботам с утра.
Встаю в шесть утра. Все черно, и черные родители спят в проходной комнате. В трубах остыла вода, и горячей не дождаться. У меня холодное лицо, я надеваю свитер, душу себя шарфом, пуговицей и спускаюсь по неразбуженному подъезду, в каждом окне — я. Страх идет передо мной, и я смотрю на все через его влажноватую пленку. Я иду по лесу, кажется, долго, но фонари над гаражами видны, и как будто невысокий туман или дым, или это морозная осень так вылеглась по земле. Я дохожу до асфальтированной площадки в лесу. Там ждут меня Вася, Тамара, Галина Андреевна и Юра Лосев с Мишей Ситниковым из моего класса. «Ну что, будем резать?» — спрашивает Вася, улыбаясь драгоценным металлом. «Будем», — отвечает Галина Андреевна и пытается улыбнуться, но мизерная пенсия в конце концов, и не рот у нее, а надрез, и оловянные зубы.
Нам нужно ради Санкт-Петербурга накрыть асфальт пленкой, потому что тут наливают, разбивают, плюют, блюют, и поверх этого всего пива, грязи, мочи и кала расстелить новую красоту с розами, лилиями, орхидеями, пиками, трефами, квадратами и, расстелив, охнуть, потому что мы из той же грязи вышли, а здесь — такое. И мы даже стояли минуту, склонившись, и даже морозный ноябрь висел над нами, боясь расколоться.
Тамара снимала сапоги и в рябых носках ходила по коврам, выравнивала их, чтобы резалось быстрее, вставала на колени, и нежной рукой проводила.
У ковра — боковушки, желтые полоски с квадратиками разных цветов. Прежде чем оверложить, боковушки срезали.
Отход производства, но всякий отход жалко. Куда его? Красивый, цветной, плотный отход. Он мог бы еще служить. Тамара и Галина Андреевна забирали эти обрезки и сшивали их. Швейная машинка не брала клейкую основу, ломалась, и нужно было протыкать их огромной толстой иголкой, помогая наперстком.
Возьми, Юра, бабушке, сказала Галина Андреевна.
И ведь всюду, всюду холодно, всюду черным сквозит, ледяным из-под балкона, и раскачиваются шторы над полом, и как было бы хорошо постелить у кровати, потому что как в бездну опускаешь свои холодные огрубевшие ноги. Бабушка сделала длинную дорожку в комнату, покороче — в коридор, сшила квадраты — в кресло, на все табуретки. Вот бы все укутать и обогреть.
А к весне, если переживем, можно пошить на балкон половичок, чтобы стоять голыми ногами и смотреть, опершись, на огороды у дома и как качается рябина. А до реки далеко, и ноги не те, мы не пойдем, но нам и отсюда — весна. Но это если переживем.
Черным и снежным наступал на нас Новый год. Мы решили раздобыть костюмы Деда Мороза и Снегурочки и поздравлять детей с Новым годом за деньги. Напечатали объявления с моим домашним телефоном, развесили их по району. Поздравление стоило, кажется, 30 рублей. Желающие нашлись, стали звонить моей маме и записываться. Приходите к нашему Пашеньке, к Марусе приходите, у нас маленький Артур, поздравьте и его, ждут Тимур с Леночкой (8 и 5 лет), ждут Никита, Костя.
В классе образовалось несколько пар. Моей Снегурочкой была Таня Киселева. Ей очень шел костюм, и смотрелась Таня отлично. А я был Дед Мороз, тощий, повисший, неловкий, с угловатой влюбленностью Дед Мороз.
Мы почти всегда опаздывали, потому что бесконечно искали дома: в конце улицы и направо — вдоль школы, за детским садом, обогнуть стадион, диспансер и — вот он, дом, пять этажей, зелеными подъездными окнами спит. Переодевались в подъезде, набивали мешок своими пуховиками, и он казался праздничным. А сами от неловкости хохотали. Однажды на смех выползла старуха из своей квартиры и подслеповато заорала на нас: обжимаемся (а на самом деле — матно, запрещенно) мы тут, что ли? Мы не обжимались, мы приносили детям новогоднюю сказку по 30 рублей.
Никуда не уйдет от меня это ощущение новогоднего безысходного подъезда, кафельной изнанки праздника: и толстые зеленые окна, и злая старуха, и гулкое эхо твоего собственного притворного смеха, и люди в случайной квартире кричат друг на друга, а мы с Таней слушаем, но упорно повторяем поздравительные стихи. Крикнем громко все УРА, подарки раздавать пора.
Дверь открывали по возможности нарядные люди. Пихали нам в коридоре пакетики, чтобы мы потом отдали детям машинки, куклы, киндер-сюрпризы, шоколад, конструкторы. Мы засовывали это в мешок к нашим пуховикам и, показно покопавшись, извлекали подарок.
В общежитии женщина с воланами на блузке долго вела нас по коридорам, мы встречали каких-то людей, и люди улыбались, пахло вареными яйцами. В комнате — папа, бабушка и два мальчика в колготках. А детей в колготках было почему-то особенно жаль, никакую наготу не спрятать трикотажем. И мальчики испугались нас, Таню и Юру с ватой, и не могли вспомнить стихов. Ну же, ну же! Елочки — иголочки! Все подсказывали им, а они, в колготочках, не могли. Тогда мы со Снегурочкой прочитаем вам, говорил я остатками моего толстого Дедморозова голоса.
Попадались и взрослые дети экзальтированных родителей. Мальчику 10 лет, его отец водитель, слесарь, инженер холодильного оборудования, пахнет сушеной рыбой и умеет кричать коротким сухим матом. Ребенок повзрослел давно и подолгу сидит в подъезде, а его мама все еще держится кудрями и брошью с меховыми цветочками, потому что стоит перестать устраивать Алешеньке Новый год, и она полетит вниз со своим холодцом, мимозой на дно колодца под сметанным кремом и останется там навсегда. И вот она зовет нас, Деда Мороза и Снегурочку. Мы стоим перед Алешей и просим рассказать стишок. Алешенька в рубашечке с галстучком смотрит в ответ устало, серьезно читает. Нас трое в костюмах.
Время от времени я встречал в комнатах Васины ковры: вот с лилиями, вот с розами. Мы водили по ним хороводы. Иногда попадались и длинные желтые дорожки. Это, наверное, если была жива бабушка, знавшая Тамару или Галину Андреевну.
Мама к Новому году купила с лилиями на кремовом фоне. Я ложился на него, будто я Офелия. Отец даже споткнулся об меня однажды и разбил стекло в серванте.
Успех был громким, и начались гастроли.
Нас позвали в школу поздравлять младшие классы. В спортивном зале стояла елка. На турниках висели гирлянды, а на сетке, защищающей окна от мячей, снежинки. Первоклассники были в карнавальных костюмах. Некоторые плащи и накидки хранили в себе старый ситцевый халат, но все равно, все равно. Таня раздавала конфеты, я читал стихи.
Наше выступление запомнилось. До конца школы некоторые мальчики встречали меня так: «Здравствуй, Дедушка Мороз, борода из ваты! Ты подарки нам принес, пидорас горбатый?»
Моя тетка работала в Доме ребенка, нас пригласили и туда. Сказали, что сладкого детям не будет: шоколада и мандаринов им нельзя, а игрушки подарят в какой-то другой день. Нужно просто почитать стихи, спеть песню про елочку и поводить хоровод.
В зале музыкальных занятий стояло не больше десяти детей. Все они были больны какой-то очевидной болезнью. Мы с Таней испугались. Схема поздравления прокручивалась в нас хорошо смазанной шестеренкой, но было очень жарко и стыдно, а стихи повисли и тянулись. Самую маленькую девочку придерживала за ручки белая круглая нянечка. У девочки была какая-то казенная стрижка, она слегка раскачивалась и внимательно смотрела на меня. Нянечка вдруг сказала: «Вот, Дедушка Мороз, потанцуй с Машенькой!» А может быть, с Танечкой, Оленькой, с Варюшкой — не помню имени и даже, честно говоря, не помню пола. Мишенька? Коленька? Я согнулся пополам, чтобы ухватить липкие руки ребенка. Машенька следила за мной с непонимающей нежной тревогой. Конечно, не было тогда ни Дома ребенка, ни костюмированного праздника, ни школьной поездки. Был только какой-то сгусток боли, разбавленный до переносимости, из которого все мы пришли, куда мы все попадаем перед черными окнами и куда погрузимся однажды и навсегда. Из этой боли смотрела на меня Машенька (Мишенька, Варвара, Илюша), а я придерживал ее за руки и топтался на месте около нее; я — подделка в костюме выдумки. Пахло вымытым линолеумом.
Никогда, никогда не забуду тебя… хотя ладно. Музыкальный работник, женщина средних розовогубых лет, желтоватая блондинка, заиграла на пианино и слаженно запела, глядя вправо и немного вверх, как будто света искала. Мы с нянечкой подхватили и пошли кругом. Метель ей пела песенку, спи, спи, спи.
В Доме ребенка нам заплатили в тройном размере. На улице я с облегчением разглядывал грязный городской снег и надутые пуховики. В автобусе ехал равнодушно. Ничего не хотелось, и в Петербург — нет, нет, и костюмы надоело таскать.
31 декабря, завтра все переломится, а пока.
Частный сектор называли «рукавом»: это если посмотреть с неба, получится рукав, отходящий от города. Но смотрит ли кто-то сверху? Дворник вычищает здесь тропинку на одного, и мы идем с Таней, одинокие, мало знакомые в общем-то, и не люди, а капюшоны. От фонаря до фонаря чернота, а на свету сугроб блестит желтоватой волной. До Петербурга долго и скользко.
Нас запускают на веранду переодеться среди замороженной летней мебели.
Наступил новый 1998 год, и бог с ним. Василий любил американские сигареты, джинсы, доллары и разбогател тогда ска-зоч-но. Купил вишневую «ауди», снял любовнице квартиру, уехал отдыхать в Египет с женой и дочкой. Молодой, веселый, красивый, золотая цепочка — продолжение загара. А я знаю сейчас, что его дочка, коричневая, яркий купальник, 10 × 15, будет лететь с мужем в фонарный столб и умрет тут же в машине. А Василий тогда не знал, и жизнь пружиной была сжата у его ног.
В Петербург мы, конечно, не поехали. Заработали мало, и куда больше хотелось красивый спортивный костюм с тремя цветными полосами на спине. И хорошо, что купил: мама носит его до сих пор. Я рассматривал Ленинград в старом бабушкином альбоме. На все там падала едва заметная желтизна: в ней плыл катер по каналу, загибался мост, спешила на работу дама в голубом трикотажном костюме (туфельки, сумочка).