Андеграунд (Рассказы)

fb2

В книге собраны рассказы разных направлений, от мистики и хоррора до антиутопии и киберпанка. О женщине, которую некто сделал своим домашним животным. Об инвалиде войны, ставшем частью космического оружия. О метрополитене мрачного будущего, в котором клан Подземных собирает ежедневную плату за проезд. О гостинице, которая окажется могилой для принудительно запертых в ней «постояльцев». О всё потерявшем и приговоренном к смерти игроке. О генетически запрограммированных для работы на урановом руднике близнецах. О «принудительной социальной оптимизации». О том, каким может быть ад для писателя. И так далее…

КОРМЛЕНИЕ ЧЕРНОЙ СОБАКИ

– Кажется, она еще жива, – сказал парень в белом плаще своей спутнице, а та брезгливо пожала плечами, и оба заторопились прочь от обочины.

Эта фраза, произнесенная почти весело, вывела его из оцепенения. Он оглянулся, чтобы посмотреть, кто это еще жив. Был поздний вечер, и то, что лежало у края дороги, показалось ему вначале кучей тряпья. Ему понадобилось увидеть удаляющиеся красные огни грузовика, чтобы время закрутилось в обратную сторону, и тогда он услышал звуки, которые могли навсегда остаться на периферии его сознания, на полностью заброшенной обочине его жизни.

Визг тормозов, глухой удар, чавкающий звук, отсутствие предсмертного крика; только ветер вздохнул тяжело и странно, а потом лизнул его волосы влажным языком. Голые ветви деревьев ответили на это глухим перестуком, и осталась тишина, в которой были слышны лишь его тихие шаги и шаги этих двоих впереди.

– Кажется, она еще жива, – сказал парень в белом плаще, остановившись напротив черного холмика на дороге, выглядевшего словно экскременты умчавшегося грузовика (такая нелепая мысль довольно долго вертелась в его смятенном сознании).

Он проводил взглядом парочку и огляделся по сторонам. Он боялся показаться смешным. За ним водился такой грешок. На секунду ему вообще представилось, что это розыгрыш. Только парень в белом разыграл не того, кого нужно.

…Улица была пуста. Он ничем не рисковал. В худшем случае все закончится возможным минутным приступом тошноты и неприятными воспоминаниями. Но он знал, как бороться с воспоминаниями.

Он вернулся немного назад и оказался рядом с темной кучей тряпья.

Потом он поймал отражения придорожного фонаря в зрачках существа, умершего под колесами. Глаза еще блестели. Фиолетовые искры, красивые, почти завораживающие (эффект усиливал влажный воздух), вспыхивали в глубине черной бесформенной массы, и он сделал шаг к обочине.

Это была собака. Абсолютно черная, чернее провалов между звезд. Из-за вывалившегося языка чернота казалась влажной. Животное было уродливым, как смертный грех, или таким его сделала катастрофа. Во всяком случае, собака действительно была еще жива.

Он осторожно потрогал собаку носком ботинка. Ее голова дернулась, по телу прошла судорога. Он брезгливо попятился от нее и уже пожалел о том, что вообще остановился. Наутро остывший за ночь труп убрали бы, и это было бы наилучшим выходом из положения.

Он повернулся и сделал несколько шагов от дороги. Шорох, раздавшийся сзади, заставил его оглянуться.

Собака волочила за ним свое беспомощное тело, причем странным образом – так, словно у нее вообще не осталось ни одной целой кости. Теперь он увидел, что это еще щенок, большой черный щенок.

Что-то – может быть, ветер – прошептало ему на ухо одну необъяснимую вещь. Он нагнулся и стал ждать ползущую тварь на ее скорбном пути, не сделав ни шагу навстречу.

Его поразило то, что за нею не оставалось крови. Липкий, влажно блестевший след – подобной детали явно не хватало во всей этой отвратительной сцене. Но почему именно эта деталь беспокоила его сильнее всего? Он не забывал о ней и тогда, когда нес собаку домой, не чувствуя ничего, кроме опустошенности. А еще он опасался того, что испачкает свою одежду…

Потом ему захотелось рассмеяться: он не понимал себя, не понимал, зачем вообще делает это, но какой-то червь внутри, давно и безостановочно грызущий его червь одиночества и скуки, все-таки подтолкнул его к действию…

                                                                                                                                  * * *

– Почему у тебя не было крови, сука? – в который раз спросил он у черной собаки, тупо глядя на миску с едой, опять отвергнутую искалеченной тварью.

Впрочем, теперь ее нельзя было назвать искалеченной. Она выздоровела удивительно быстро – в течение нескольких дней, и хотя ее походка навсегда осталась довольно странной, ей нельзя было отказать в определенной ловкости и силе. Пугающей силе.

– Почему ты ничего не ешь, сука? – задал он свой второй вопрос.

Собака прожила у него без малого месяц, но еще ни разу не ела. Он жил один и точно знал, что только он сам может кормить ее. Но из его рук она ничего не брала. Чем же, в таком случае, она питалась?..

                                                                                                                                 * * *

Когда собака подросла, он стал выпускать ее на ночь и порой по утрам находил на ее морде следы крови, волос или шерсти. Ему не хотелось думать, что это останки крыс. Однако чем же еще это могло быть? Ведь он жил в самом центре большого города…

В такие дни он не мог заставить себя опустить ладонь на голову собаки, но и в другое время это не вызывало у него каких-либо приятных чувств или ощущений. Например, благодарности. Или – смешно сказать – тепла. Шерсть у собаки всегда была дьявольски холодной.

                                                                                                                                 * * *

Он любил ее и ненавидел. Он ходил по тонкому льду между двумя полюсами, иногда почти приближаясь к одному из них, но никогда не достигая его; поэтому его любовь никогда не бывала чистой, а ненависть никогда не позволяла полностью забыться.

Но его страх нарастал и претендовал на то, чтобы стать третьим действующим лицом в пьесе для двоих – одинокого человека и искалеченной собаки, затерянных в самом сердце города с двухмиллионным населением.

                                                                                                                                * * *

Конечно, он пытался найти логическое объяснение всем странностям, связанным с черной собакой, но потом пренебрег этим. Такое занятие было заведомо безнадежным и неблагодарным. В конце концов, чего он мог требовать от нее? Привязанности и верности, которых никогда не требовал от женщин? А как насчет любви? Это было бы слишком. Он содрогнулся от отвращения к себе.

Достаточно и того, что она отвлекала его от черных мыслей, подводивших к самоубийству. Черная собака вместо черных мыслей… Он улыбнулся. И поздравил себя с тем, что совершил удачную подмену. Почти обманул того парня, с раздвоенными копытами вместо ступней…

                                                                                                                                * * *

Ему пришлось свыкнуться с новой обыденностью. Пусть странноватой, пусть слегка пугающей, но все же обыденностью – ничем не худшей, чем та, что держала его за горло на протяжении всех этих долгих никчемных лет.

Новое утро. Почти ничего не изменилось. Только кровь и подозрительные волоски снова появились на морде черной собаки.

День. Все то же самое… Опостылевшая работа. Три стареющие стервы, сидящие с ним в одной комнате. Они пили чай в три часа пополудни. Под конец он про себя смеялся над ними. Он думал: «У меня дома своя сука. Проклятая упрямая сука, которую я ненавижу… Я нашел ее на дороге, раздавленную тяжелым грузовиком. У нее нет крови. Но она живет. Она вообще ничего не ест, во всяком случае, при мне. Но она все равно живет… Ах вы, скучные сучки, да она нравится мне в сотню раз больше, чем вы…»

Чего он действительно не мог понять, так это того, почему с таким нетерпением ждет встречи с ней? Почему так спешит домой, в свою скучную квартиру? Почему вместо прекрасных, холодных, безнадежных вечеров, которые он растрачивал на темных улицах или в дурацких барах, где на всем лежал налет почти ритуальной глупости, теперь наступили совсем другие времена?..

С некоторых пор он проводил лучшие минуты своей жизни, глядя на уродливую черную собаку или пытаясь изменить ее проклятый характер, заставить ее пойти на уступки. В такие дни его холодная ярость делала их схватки жестокими и продолжительными; постепенно он с ужасом осознал, что эти схватки становятся самым важным в его жизни.

                                                                                                                               * * *

Черная собака – черный ящик. Он пытался запустить в черный ящик свои руки, но ничего понятного ему не извлекал оттуда. Это бесило его. Такая жизнь начинала понемногу сводить с ума. Он жил с абсолютно чуждым существом, которое, видит Бог, хотел полюбить. Но все сильнее ненавидел.

Впрочем, в его ненависти было нечто театральное. Ему почти хотелось увидеть, во что она выльется. Мысль о том, чтобы избавиться от собаки, почему-то не приходила ему в голову.

                                                                                                                              * * *

Она стала взрослой, но уродство и упрямство не оставили ее. У нее не было клички. Самым ласковым из ее прозвищ было «сука».

Все его соседи ненавидели черную собаку. Когда вечером она темным призраком устремлялась в одной ей ведомое странствие по городским трущобам, многие не выпускали во двор своих детей…

Ему было плевать. Одно казалось нелепым: все эти люди так любили себя, хотя не были ни на грош симпатичнее. Их ненависть вызывала у него смех. Они не имели права ненавидеть его собаку. В конце концов, это не они стояли на обочине, вглядываясь в мерцание жутких фиолетовых искр. Не они, содрогаясь от отвращения, смывали с ее морды капли крови и клочья рыжей шерсти. Не за ними она ползла, и не им ветер прошептал на ухо одну очень странную вещь.

Но и его злоба становилась слишком сильной. Он перестал контролировать себя. Часы, нервы и собственную кровь он тратил на то, чтобы, запершись в доме, заставить собаку сделать хоть что-нибудь так, как ему хотелось. Она никогда не издавала ни звука.

На его руках теперь были незаживающие следы собачьих зубов.

                                                                                                                             * * *

Он больше не выходил из дома. Какого черта?! Все решалось здесь и сейчас. Может быть, он ждал момента, когда собака нападет, и тогда у него появится повод убить ее или по крайней мере «разрядиться». Но дьявольское отродье было терпеливым, как камень…

Все чаще он просыпался по ночам от пробиравшегося в сны ощущения того, что кто-то смотрит на него. Это ощущение постепенно усиливалось, и ему удавалось выйти из сна незаметно для самого себя. Тогда он осознавал, что теперь достаточно открыть глаза – и он увидит нечто жуткое.

Конечно, это были зрачки, бросающие фиолетовые отблески.

Он открывал глаза, и ему требовалось время, чтобы увидеть черное пятно на темном фоне ночи. Иногда ему помогал свет луны, фонарей или фар проезжавших мимо машин.

Собака часами сидела неподвижно и смотрела на него. Спящего. Чтобы убедиться в этом, достаточно было проснуться несколько раз за ночь.

Что происходило при этом в ее уродливой голове? Кто мог сказать? Уж конечно, не он.

Когда это стало повторяться каждую ночь, он обнаружил, что больше не высыпается, а единственной реакцией на ночного соглядатая стал его нервный смешок.

Однако чем меньше он спал, тем больше истязал собаку вечерами и ночами, но не мог расстаться с ней, как ребенок не может расстаться с любимой игрушкой, пока не сломает ее. Но здесь все было серьезнее и страшнее.

Избавиться от собаки означало проиграть свою последнюю игру. Возможно, опомнившись, он пошел бы на это, однако подозревал, что теперь уже слишком поздно и проклятая сука никогда не оставит его в покое…

                                                                                                                             * * *

Ничто не длится целую вечность, но он больше не мог ждать конца. Он должен был сделать хоть что-нибудь, прежде чем сойдет с ума. К тому же он знал, что люди, жившие поблизости, не предоставят ему долгой отсрочки. Когда они поймут, что он просто болен, его война с собакой будет прервана насильно. Он закончит ее в психиатрической лечебнице. Но еще никогда он не чувствовал себя более нормальным.

О, как он ненавидел звериные когти так называемого цивилизованного общества! Когти, спрятанные до тех пор, пока он калечил свою жизнь в угоду этому лицемерному божку… Но одновременно он осознавал, что его претензии к миру необоснованны, более того – смешны.

Он боялся, а может быть, и не мог жить вне клетки, дающей относительную безопасность и смехотворное благополучие. За это он ненавидел и самого себя. Презрение к себе парадоксальным образом нисколько не унижало его в собственных глазах. Он словно заключил сделку с кем-то, поселившимся внутри его тела, – с тем, кого он считал своим настоящим «я». Он сказал себе: «Хорошо, парень… Ты такой, какой ты есть. Не мне ненавидеть тебя. Кто еще полюбит тебя, если не я? Я всегда на твоей стороне. Мы будем терпеть вместе…»

И он терпел.

                                                                                                                              * * *

Но его терпение катастрофически истощалось.

На десятый день этого добровольного заточения одно желание поглотило его целиком. Ему во что бы то ни стало захотелось накормить свою собаку. Увидеть, как она ест, как двигаются ее челюсти, как она заглатывает пищу, увидеть ее вздувшийся живот и доказать наконец самому себе, что это вполне обычное существо.

                                                                                                                             * * *

У него уже была определенная сноровка в связывании собаки. Он подкрался к ней утром, когда она выглядела относительно вялой, и закрепил цепь на ее ошейнике. Щелчок карабина придал ему решительности. Другой конец цепи он привязал к трубе отопления в ванной комнате, ограничив свободу передвижения собаки до минимума.

Долгих полчаса он тренировался в набрасывании кожаного ремня на ее морду. Ремень был превращен в самозатягивающуюся петлю, и когда ему удалось наконец сделать то, что он задумал, петля стянула челюсти собаки точно перед ее глазами, хлестнув животное по ушам. Не обращая внимания на глухое рычание, он с удивительной ловкостью закрепил ремень на ее затылке.

Потом вышел в спальню и простыней вытер со лба липкий пот.

Веревки, которые он выбрал, оказались не слишком тонкими и не должны были глубоко врезаться в кожу. Все-таки он привык к этому животному и не хотел причинять ему чрезмерную боль. Он хотел увидеть только, как оно ест…

Он поразился невинности своего желания. Будь он просто сторонним наблюдателем, он бы рассмеялся. О это забытое им наслаждение – смотреть на вещи со стороны!

Но смеяться к тому времени он уже разучился.

                                                                                                                             * * *

Связать задние лапы собаки теперь не составляло труда. Проклятая сука, конечно, упиралась, но он медленно стягивал концы веревки, пока лапы не соединились; собака тяжело упала набок. Когти ее передних лап скребли по кафелю. Она пыталась ползти, веревки натянулись, как струны, звенья цепи проворачивались с еле слышным скрипом…

Это зрелище причиняло ему почти невыносимое страдание, но он жаждал завершить начатое с фанатизмом праведника. Движения собаки стали удивительно похожими на движения существа, у которого перебиты кости. Он сразу же вспомнил тот промозглый вечер, когда нашел ее.

Видение было настолько ярким, а воспоминание настолько тождественным реальности, что на мгновение у него потемнело в глазах от боли. Но теперь он сам был творцом чьих-то мук. Веревки врезались в тело собаки так глубоко, что почти исчезли в складках кожи, однако она все еще пыталась ползти…

Очень медленно он сделал еще одну петлю.

                                                                                                                             * * *

Он связал передние лапы собаки, и та осталась лежать на боку, тяжело дыша. Между полосами ремня был виден темный влажный язык. Фиолетовые искры в зрачках вспыхивали с размеренностью метронома.

Он долго смотрел на результат своей предварительной победы, а потом отправился на кухню готовить еду…

                                                                                                                             * * *

Ему понадобилось довольно много времени, чтобы найти гибкую трубку подходящего диаметра. Он приспособил для этой цели кусок садового шланга, а из полой металлической ручки зонта сделал поршень, плотно обмотав его тряпкой.

Потом он залил в шланг полужидкую массу с отвратительным запахом, в которую тем не менее входили не самые худшие ингредиенты.

С этим орудием насилия он приблизился к обездвиженной собаке. Положил шланг на пол у стены, загнув кверху его открытый конец, и пальцами аккуратно раздвинул ее губы. Сильный звериный запах ударил ему в ноздри.

Он высвободил одну руку и вытер о брюки скользкую тягучую слюну. Глаза животного неподвижно смотрели в одну точку на стене.

Он дотянулся до шланга и ввел его открытый конец в темную щель за собачьими клыками. При этом он выплеснул на себя часть еды, предназначенной для собаки. Это уже был повод для бешенства…

Шланг входил тяжело. Было видно, как резина упруго обтекает намертво сцепленные зубы, которые человек даже не пытался разжать. Во второй раз за этот мрачный день он покрылся потом.

– Ну, давай!..

Собственный хриплый шепот почти испугал его. Раздвоение личности стало абсолютным. Номер первый говорил номеру второму, что делать. Номер второй подчинялся беспрекословно.

Номер второй глубоко ввел шланг в собачью глотку, пока рвотные судороги не стали сотрясать тело животного. Тогда он оттянул шланг назад и принялся заталкивать поршень внутрь черного резинового червя.

Под собачьей головой появилось быстро расплывающееся тошнотворное пятно.

– Ах ты, сука… Проклятая сука!.. – Он плакал от безграничной ненависти и предательской жалости, с силой проталкивая поршень дальше.

Конвульсии собачьего тела стали угрожающими. Ему показалось, что она может сдохнуть от того, что шланг повредит ей горло. Он не знал, попало ли хоть немного еды в пищевод…

К этому времени его глаза застилала багровая пелена. Реальность стала множиться. В одной из его жизней собака уже была мертва; в другой ее тело подбрасывало к звездам, словно гигантский маятник; в третьей он тонул в океане рвоты, по которому плавал темный неприступный остров собачьего тела; в четвертой еще вообще ничего не произошло…

Фонтан, ударивший откуда-то снизу, почти сшиб его с ног. Ему показалось, что он ослеп. Дико закричав от ужаса и отчаяния, он пытался вцепиться во что-нибудь руками, но повсюду его настигали удары резинового шланга, а потом подушка из рвоты облепила лицо.

Во мраке его сознания метался и сверкал, как разгневанный бог, силуэт огромной собаки. Что-то более жестокое, чем он сам, и куда более настойчивое отковыривало горящими пальцами кусочки его мозга…

Давление внутри черепа стало невыносимым, и его голова взорвалась, разлетевшись на тысячи осколков.

Наружу черной рекой излилась его ярость и потекла, блестя под звездами, по глубоким мрачным долинам безумия, между незыблемыми и недостижимыми горами раскаяния…

                                                                                                                                         * * *

Он медленно возвращался из небытия, и первое, что он увидел, были белеющие кости. «Вот так это и кончилось», – с облегчением подумал он. Все правильно – на поле битвы остаются лишь белеющие кости…

Ужас охватил его потом, немного позже, когда он осознал, что видит кости своих собственных ног. Кое-где на них еще остались куски розового мяса.

…Он был привязан к креслу в своем собственном доме. Ошейник стягивал его шею и мешал наклонить голову вперед. Когда он двигал ею, то слышал, как позвякивает цепь за спиной. Его руки были крепко привязаны к подлокотникам кресла. Там, где веревки врезались в кожу, образовались мучительные кровавые рубцы.

Он боялся опустить глаза. Не было боли. Он совсем не чувствовал боли! Вот что показалось ему странным, пока он еще мог соображать.

Потом он услышал тихое чавканье.

Это был самый страшный звук, который он слышал в своей жизни.

Чавканье донеслось из темноты, и оно было багрово-розовых оттенков. Оттенков его крови и мяса.

Ужас собрался в точку и превратился в спираль тусклой красной лампы, висевшей под потолком.

К нему пришла пугающая ясность. Он понял, что его ноги съедены до бедер. Другого объяснения не существовало. Ничто, кроме зубов, не могло оставить таких следов: рваного мяса и сухожилий, повисших на костях. О том, что под ним находится лужа крови, он мог лишь догадываться в полутьме.

Но что означает стук когтей, он понял сразу.

Откуда-то из-за его спины медленно вышла черная собака. Она остановилась рядом и некоторое время неподвижно смотрела на него. Ее глаза были пустыми и ничего не выражающими – как стекла, выкрашенные фиолетовой люминесцентной краской.

– Проклятая сука… – прошептал он. Потом его вырвало.

Морда собаки была испачкана чем-то темным и липким.

Он уже знал, что это такое…

                                                                                                                                       * * *

Собака подошла еще ближе и начала есть его левую руку.

Декабрь 1992 г.

ДОМАШНЕЕ ЖИВОТНОЕ

Примерно раз в месяц он выводил ее на прогулку за пределы двора. Они ходили по пустынным улицам, держась как можно дальше от людей и тех мест, где она могла спрятаться от него. Но вряд ли Рита смогла бы бежать. Страх парализовал ее волю, и она всегда послушно шла рядом с ним, чувствуя леденящее душу влияние, которое исходило от ножа, спрятанного в его кармане.

В своем дворе, отгороженном от мира высокими и глухими каменными стенами, он позволял ей прогуливаться на поводке. Он сидел на веранде в плетеном дачном кресле, читая Раджниша или Паскаля, а второй конец поводка был обмотан вокруг его запястья.

Строгий собачий ошейник с металлическими шипами впивался в нежную кожу на ее горле, едва только она делала одно неловкое движение, поэтому ей приходилось заботиться о том, чтобы поводок всегда был ослаблен. Рита медленно бродила от стены к стене внутри своей тоскливой тюрьмы, и спустя несколько месяцев после того как она стала домашним животным, у нее уже не осталось мыслей. Ее поведение определяли лишь несколько простых рефлексов и затаенное желание бежать, продиктованное инстинктом самосохранения.

Кричать внутри этого каменного мешка было бесполезно. Один раз она пыталась. Тогда ее никто не услышал, тем не менее он принял меры. Теперь каждая получасовая прогулка начиналась с того, что он выносил на веранду акустические системы и включал усилитель на полную громкость.

Обычно она гуляла под оглушительные звуки «Воя на луну» Оззи Осборна и «Крепкой руки закона» группы «Саксон», включенных одновременно, чтобы не возникало пауз между песнями. Эти пластинки она знала наизусть.

Странно, но ему громкая музыка не мешала. Вначале Рите казалось даже, что он чем-то жертвует ради нее. Ради того, чтобы она иногда ощутила под ногами свежую траву и увидела голубое небо. Оно всегда представлялось ей пронзительно голубым. Даже если было затянуто грозовыми тучами, похожими на чудовищ. На тех чудовищ, которые приходили к ней во время ее снов…

                                                                                                                                     * * *

Воспоминания о прошлой жизни тревожили ее все реже. Прежде они были мучительны, и Рита доводила себя до истерики; порой ее сердце готово было разорваться от безысходности.

Потом воспоминания превратились в тупую боль, а настоящего, прошлого и знакомых лиц больше не существовало. Только размытые пятна, которые становились все меньше и все тусклее, словно удаляющиеся огни в тумане…

Она знала, как ее зовут, где и с кем она жила раньше и каким образом попала сюда, но теперь это знание было всего лишь набором символов и слов, при повторении которых не возникало зрительных образов.

Четыре года она жила в наглухо запертом доме и стала домашним животным человека, о котором не знала ничего, кроме того, что он жесток, что он очень любит свое домашнее животное и что он убьет это животное, если оно попытается бежать.

                                                                                                                                    * * *

В один проклятый день, затерявшийся в далеком прошлом, она ехала в машине с мужчиной, которого, наверное, любила и с которым только что провела медовый месяц. Теперь она не помнила его имени, его лица, его запаха и того, как занималась с ним любовью. Все это были мелочи, исчезающе незначительные по сравнению с кошмаром ее нынешнего существования.

Но тогда она и он были слишком заняты друг другом, чтобы обратить внимание на старый черный пикап, в течение получаса следовавший за ними по шоссе, а ведь это был призрак ее ужасного будущего. Наказания за беспечность не пришлось ждать долго.

…Их машина сбила того злосчастного велосипедиста, когда впереди уже показались одноэтажные постройки пригорода. Лицо мужчины, сидевшего за рулем, изменило свое выражение слишком поздно.

Он вывернул руль влево, одновременно начиная тормозить, но избежать столкновения было уже невозможно. А вместо одного трупа появилось два.

И еще одно домашнее животное…

Скрежет и двойной удар тела – вначале о капот, затем об асфальт, – но машину неудержимо несло дальше, к стремительно надвигавшейся стене деревьев, в кронах которых копошилась жизнь.

Искореженный велосипед и труп велосипедиста остались на шоссе, а перевернутый автомобиль с мертвым водителем, грудь которого смяла рулевая колонка, и потерявшей сознание пассажиркой оказался зажатым между расщепленными древесными стволами.

                                                                                                                                     * * *

…Рита провела без сознания целую вечность, а потом она услышала звуки падающих капель и чьих-то осторожных шагов. Она скорчилась внутри перевернутого автомобиля, выброшенная из своего кресла; ее обнаженные колени оказались прямо перед лицом – она увидела, что они изрезаны осколками лобового стекла. Возле ее левого глаза болтался паук, спускавшийся откуда-то сверху на невидимой нити паутины…

Раздался скрежет открываемой дверцы. Затем сильные руки выволокли Риту наружу, вынесли на дорогу и усадили в кабину пикапа, черного, будто катафалк.

Ее веки были полузакрыты, и ничто в мире не могло бы сейчас заставить ее повернуть голову, откинутую на спинку сидения, но именно поэтому вся картина катастрофы оказалась у нее перед глазами. Она была слишком слаба, чтобы протестовать, и слишком плохо соображала, чтобы удивляться, но то, что она увидела, наполнило ее душу предчувствием кошмара, которому еще только предстояло свершиться.

Водитель пикапа поднял труп велосипедиста и положил его в перевернутую машину на то место, где недавно находилась Рита. Потом она услышала металлический грохот, который мог издать только велосипед, брошенный в кузов. Водитель пикапа оглянулся по сторонам, облил разбитую машину и пятна крови на дороге бензином из канистры, а затем щелкнул зажигалкой.

Столб огня ослепил Риту, и это было последнее, что она помнила, прежде чем снова провалилась в небытие…

                                                                                                                                      * * *

Самым унизительным вначале казалось то, что во время прогулок она должна была отправлять свои естественные потребности. Двор внутри замкнутого четырехгранника стен был голым, как пустыня, и она была вынуждена заниматься этим на глазах у своего хозяина.

Справедливости ради надо заметить, что он редко смотрел на нее в такие минуты. Зрелище и в самом деле было не из приятных… В любом случае, Рита чувствовала себя ужасно. Она доводила себя до крайности, терпела, пока были силы. А потом уже становилось почти все равно…

Как-то раз, когда он отсутствовал целые сутки, она не выдержала и помочилась в доме. После этого он жестоко избил ее, несмотря на объяснения, проклятия и мольбы. Позднее он наказал Риту тем, что в течение недели внимательно наблюдал за нею во время прогулок, не упуская ни малейшей подробности.

О эти муки на голом, будто крышка стола, дворе! Кто мог их понять?!. Сцены этих мук стали фильмом, который затем многократно прокручивал ее мозг. Например, то, как она выбирает место в тени возле каменной стены. Кстати, если он выводил ее в полдень, тени не было вообще.

Двор был залит безжалостным светом солнца, и Рита чувствовала себя жалкой тварью, которую равнодушно и бесцельно рассматривало могущественное существо, Хозяин Вселенной, держа на конце своего указательного пальца. А вокруг еще и грохотала музыка. Осборн пел «Бунтарь рок-н-ролла»…

Рита садилась, снимала трусики, но, несмотря на мучительное желание, в течение нескольких секунд не могла выдавить из себя ни капли. Немилосердное солнце смотрело на нее одним слепящим глазом с небес, чистых, словно кафель в операционной, и во всем этом был ужас, по-настоящему понятный только ей одной.

Вечер приходил, неся с собой недолгое облегчение. Немного прохладного воздуха, немного лунного света и темный двор, где возникала иллюзия, что она может сделать хоть что-нибудь так, как это делают все остальные люди…

Иногда Рита не видела в темноте стен, и об ее безнадежном положении напоминал только ошейник, позвякивавший на шее, а также черная полоса, очертившая небо, на которой не было звезд. Поводок, пристегнутый к ошейнику, исчезал в темноте, чтобы возникнуть снова на слабо освещенной веранде змеей, обвившей запястье хозяина.

Рывок – и стальные зубья впивались в ее горло.

Значит, хозяин считал, что его домашнему животному пора спать.

                                                                                                                                 * * *

После аварии Рита отделалась шоком и несколькими болезненными царапинами на лице и теле. Но очнулась она с уже надетым ошейником, и первое, что она увидела, была грубая металлическая миска, стоявшая на полу посреди комнаты без мебели и окон. Нелепость всего этого она сочла лучшим свидетельством того, что ее мозг поврежден.

Рита закрыла глаза, собираясь с мыслями. Она чувствовала непреодолимую слабость во всем теле и тупую боль в груди. Боль не физическую, а больше похожую на страх перед жизнью, начинавшейся вновь. Теперь в этой жизни были катастрофа, раздавленное тело мужа, труп велосипедиста, сгоревший вместо нее в машине, и ошейник на ее собственной шее…

Потом она сообразила, что ни один настоящий безумец не подозревает о своем безумии. Во рту у нее пересохло. Сухость распространилась внутрь, и вскоре все ее тело стало похожим на колеблющийся лист картона.

Когда сухость прошла, Рита почувствовала, что хочет есть. Спустя несколько часов голод стал невыносимым.

Она проползла по холодному полу, приближаясь к миске. Миска оказалась наполненной какой-то вязкой смесью, имевшей не очень аппетитный запах, но Рита была слишком голодна, чтобы обращать на это внимание. У нее кружилась голова. В желудке поселился зверек, требовавший пищи. Любой пищи…

В комнате не было ни ложки, ни вилки. Немного поколебавшись, девушка стала пить из миски, подолгу ожидая, пока смесь соберется в липкий комок и попадет ей в рот. То, что осталось на дне, Рите пришлось доесть руками.

А потом появился водитель черного пикапа и, не произнося ни слова, налил в миску воды. Она пыталась расспросить его о чем-то, пока у нее хватало сил, но тогда, как, впрочем, и всегда с тех пор, ответом ей было молчание. Молчание, худшее, чем ненависть, побои и унижения, потому что для Риты в нем не было вообще ничего человеческого.

Уже тогда она с непередаваемым ужасом поняла, что дверца клетки захлопнулась навсегда.

                                                                                                                               * * *

Возможно, ей было бы легче, если бы она знала, зачем нужна этому человеку. Но ни разу ни единым жестом, взглядом или поступком он не выдал ей этого.

В первые недели своего пребывания в доме Рита всерьез ожидала того, что он может попытаться изнасиловать ее или потребует чего-то, пусть неприятного, грязного, мерзкого, но хотя бы объяснимого…

Она ожидала напрасно. Все, что она получила, это еду и воду дважды в день, а также недолгие прогулки на длинном поводке по замкнутому со всех сторон внутреннему дворику.

Хорошо ощутимая сила хозяина не оставляла ей надежд покалечить или убить его. Спустя месяц после аварии Рита возненавидела себя за то, что два раза в сутки покорно принимала миску с едой из его рук…

Несмотря на полную безысходность, она не могла совершить и самоубийство. Разбить голову о стену или перегрызть вены было выше ее сил. Еще более страшным казалось дать убить себя этому человеку. Презрение лишь усугубило дневную боль и извращенность ее снов.

В своих снах она видела, как полчища липких мух гнездятся в самых интимных частях ее тела, а еще там хранились отрезанные змеиные головы.

                                                                                                                             * * *

Вскоре такой образ жизни привел к тому, что она пахла, точно животное, и уже почти не испытывала потребности в одежде. Всякие представления о человеческих предрассудках, в том числе о «приличиях», стерлись из ее памяти. Ее кожа загрубела; теперь Рита воспринимала холод, ветер и дождь как нечто неизбежное, как то, что нужно переносить терпеливо, не испытывая страданий и тоски.

Ее волосы, которые не расчесывались несколько лет, всегда были спутаны; когда они становились слишком длинными, хозяин подстригал их, небрежно кромсая тупыми ножницами, и это было для нее еще одной периодической пыткой. Она предпочла бы этой пытке паразитов.

Если хозяин считал, что Рита стала слишком грязной, он мыл ее, но это не приносило ей облегчения и тем более не казалось блаженством – она просто тупо глядела на мыльную воду, сквозь которую проступали зыбкие очертания ее болезненно-бледного тела.

Она одевалась только для прогулок, а ночью спала голая, поджав ноги, прямо на твердом холодном полу. Она не боялась заболеть и умереть. Рите даже хотелось этого, но судьба не сделала ей такого одолжения.

                                                                                                                             * * *

Зеркала и случайные отражения с некоторых пор пугали ее – она забыла, как «должна» выглядеть. Увидеть себя означало для Риты испытать почти мистический ужас, непереносимый для сознания, сжавшегося в точку. Этой точкой была ненависть, не имевшая ничего общего с обыкновенной человеческой ненавистью. Ненависть, которую она испытывала, не затрагивала ее уснувший мозг, но зато пропитывала каждую клетку тела, дрожала в каждом нерве, жила где-то рядом с паническим страхом… и могла никогда не проявиться.

                                                                                                                             * * *

Изредка, не чаще нескольких раз в год, хозяин выходил с Ритой за пределы двора, и тогда на ней не было ошейника, однако нож в его кармане и укол какого-то наркотика делали ее смирной и послушной. Во время этих прогулок она испытывала лишь покорность и страх, которые настолько явно читались в ее глазах, что заставляли людей, попадавшихся навстречу, внимательнее присматриваться к странной паре – хорошо одетому мужчине и девушке с абсолютно диким лицом, одетой кое-как. Но ни разу ни один из прохожих не захотел познакомиться с ними поближе.

Постепенно она забывала о том, что значит цивилизация. Дома, машины и люди стали для нее не более чем предметами, наделенными запахом, цветом, вкусом, способностью издавать шум, заполнять пространство и вызывать страх. Все они были возможными причинами неведомой смерти, и во время прогулок Рита часто бросала вокруг себя осторожные взгляды. Названий этих предметов она не помнила и уже не отождествляла одни и те же вещи, увиденные в разное время.

Это превращало каждую ее прогулку в путешествие, полное пугающих чудес и странных событий, в которых она не принимала никакого участия. Вернее, ей была отведена единственная и неизменная роль – бояться собственной тени.

В ней проявилось нечто, скрытое ранее под толстой скорлупой человеческой фальши, нечто, живущее по своим законам, неузнаваемое и немыслимое; сущность, чуждая всякой логике и всякому рассудку, поднявшаяся из темной пропасти бессознательного и помнящая времена, когда моста через эту пропасть не существовало вовсе – как не существовало и стены, отделившей первозданную душу от вещей привычных и слишком реальных, чтобы задумываться над тем, что находится по другую ее сторону.

Рита была теперь существом из другого мира, в котором все имело свое таинственное значение и одновременно не имело никакого значения, – мира бродячих собак, крадущихся теней, зыбких лун, ночных невнятных звуков, неузнаваемых форм и никем не названных ощущений.

Она осталась одна, если не считать Хозяина Ее Вселенной, но его место было слишком огромно, чтобы принадлежать этому миру. Он владел пространством, в котором она жила; небом потолка; землею пола; горизонтом стен; холодным светом и непроглядной тьмой; едой, дававшей силы жить; временем спать и смотреть на мир; видениями, сменявшими друг друга; чудесами прогулок и ошейником, который мог причинять боль.

Мысль о том, что спасение может прийти извне, давно не приходила ей в голову – она жила ощущениями и инстинктами. Для нее больше не существовало властей, законов, государства и ее собственных прав. Поднять руку на Хозяина или хотя бы сбежать – такие поступки казались слишком ужасными, и почти не осталось причин, которые могли побудить ее сделать это. Была только одна причина – совсем слабый зов, звучавший все реже и реже, но наконец дождавшийся своего часа…

                                                                                                                                   * * *

Рита шла по дну ущелья, стены которого сверкали огнями, и пыталась привыкнуть к пугающему ощущению свободы. Не было ошейника и поводка, связывавшего ее с Хозяином; теперь она сама выбирала дорогу.

Она не испытывала радости по поводу своего внезапного освобождения, потому что воспоминания о случившемся недолго жили в ней. Зато исчезло и чувство вины. Все, что произошло, быстро растворялось в тягучем киселе ее тлеющего сознания, а настоящими казались лишь каменные ущелья, движущиеся силуэты вокруг и жутковатое отсутствие ошейника, к которому она так привыкла…

Возможность бежать от Хозяина появилась у нее совершенно неожиданно, но она вряд ли воспользовалась бы ею и даже не заметила бы ее, если бы не услышала в это время необъяснимый зов – из прошлого, будущего или просто из мира за стеной. Во всяком случае, этот зов превратил ее волю из бесформенной лужи в быстро текущий ручей, искавший выход. И он его нашел.

Ее побег был случайным, но по-звериному тихим и быстрым.

                                                                                                                                   * * *

Наступал вечер.

Она проснулась и сидела, уставившись в темноту, в ожидании прогулки. Какая-то часть ее существа отметила, что после возвращения Хозяина не было слышно привычного скрежета запираемых замков.

Дыхание вошедшего в ее комнату человека было тяжелым и смрадным. С ним появился давно забытый Ритой запах алкоголя. Хозяин долго смотрел на нее, слегка покачиваясь, а потом, не раздеваясь, прошел к себе в спальню. Она с тихим отчаянием поняла, что сегодня у нее не будет вечерней прогулки.

Он пренебрег мерами предосторожности не столько потому, что был пьян, сколько из-за твердой и давно сформировавшейся уверенности в том, что его домашнее животное уже не способно на побег.

Он полагал, что убил в Рите не только тоску о потерянном мире, но и саму память о нем.

И он был почти прав.

                                                                                                                                   * * *

Близкая паника и далекий зов, доносившийся снаружи, выгнали ее из клетки. Она распахнула дверь комнаты, в которой жила и спала на голом полу, и ее взгляду открылся длинный коридор. В конце коридора чернел прямоугольник заветной двери; за этой дверью был ее теперешний рай.

…Давным-давно, в другой жизни, на одной из верхних планет, она пыталась представить себе рай, и ей никогда не удавалось сделать это; но зато она очень хорошо представляла приближение к нему – как долгий полет внутри мрачного коридора, стены которого были сгустившимся мраком.

С каждым мгновением удалялось оставшееся позади все грязное, плоское, человеческое… Не было ничего хуже человеческой грязи – омерзительной блевотины с одуряющим запахом. Ни одно животное не могло произвести такой исключительной грязи, какую производили люди, – может быть, потому, что это приобретало значение только для им подобных…

Но впереди, в конце черного коридора, было разлито волшебное сияние, нежное, как лунный свет, однако обещавшее гораздо больше – целый блистающий мир, слишком прекрасный, чтобы описывать его жалкими бледными словами.

От этого свечения захватывало дух; даже в снах, а может быть, именно в снах, у Риты щемило сердце от тоски по всему несбыточному, тому, что существовало только в конце черного коридора и больше нигде в целом мире. Случалось, она просыпалась со следами высохших слез на висках и после этого целый день чувствовала себя больной.

Сейчас ее не коснулась даже слабая тень тех ощущений. Только инстинкт двигал ею – инстинкт, гнавший Риту прочь отсюда.

Она бесшумно выскользнула из комнаты, готовая каждую минуту шмыгнуть обратно, и услышала хрипы, вырывавшиеся из его полуоткрытого рта. Острое отвращение, охватившее ее, было уже совсем человеческим чувством, но она не поняла этого. Возможно, именно отвращение помогло Рите нарушить табу, казавшееся незыблемым, и превратило липкий страх перед Хозяином Вселенной в кнут, подстегнувший ее.

Целую вечность она кралась по длинному коридору под аккомпанемент его хрипов к двери, за которой были луна, небо и отсутствие стен. Она столько раз ходила этой дорогой с надетым ошейником, врезавшимся в горло, что знала наизусть каждый квадратный сантиметр пола; ей были неизвестны только последние несколько метров перед самой дверью – ее terra incognita. Здесь Хозяин всякий раз поворачивал направо, в узкий боковой проход, ведущий во внутренний дворик, где она трижды в сутки справляла нужду.

В этот момент еще одно рудиментарное чувство шевельнулось в ней – сладкое предвкушение мести. Кухня находилась где-то рядом; Рита никогда не была там, но видела, откуда Хозяин приносил еду и воду. По какой-то странной, мучительно необъяснимой для нее причине она ассоциировала с кухней блеск металлических предметов, среди которых могли быть и предметы для убийства…

Она оказалась возле приоткрытой двери в спальню. Бог, поверженный не столько алкоголем, сколько испытываемым Ритой безграничным отвращением, предстал ее взгляду в необычном ракурсе – она видела только его тяжелый, плохо выбритый подбородок и кадык, заметно дергавшийся при каждом выдохе. Все лишнее исчезло, растворившись в зыбком мареве, – остался только кадык, этот пульсирующий бугор плоти, в котором была заключена враждебная жизнь.

Дальнейшее происходило за упавшим кровавым занавесом: сверкающее лезвие аккуратно вскрыло этот нарыв, и из него толчками стал извергаться гной, а затем и кровь. Рита всхлипнула от ужаса, и звук собственного голоса заставил ее броситься прочь из спальни.

С дрожащими коленями она преодолела последние несколько метров, оставшихся до двери, которая вела во внешний мир, и коснулась ее ладонью. Пальцами, потерявшими чувствительность, она обхватила ручку и потянула дверь на себя…

                                                                                                                                             * * *

В раю не было сияния. Рай оказался холодным и темным, а еще в нем накрапывал дождь. Но все равно ее восторг нарастал и с каждой секундой становился сильнее страха. Она открывала дверь все шире, пока не увидела свою тень, падавшую вовне. Часть тени терялась во мраке.

Тогда Рита с ужасом осознала, что больше не слышит хрипов, исходивших из хозяйской глотки. Ее собственная глотка как будто покрылась коркой сухого асфальта.

Рита начала оборачиваться, уже догадываясь о том, что происходит у нее за спиной. По ее личному времени это движение было долгим и мучительно неуклюжим, но на самом деле она обернулась стремительно…

И выдавила из себя приглушенный крик.

Сквозь сетку спутанных волос, упавших на глаза, она увидела грузную фигуру Хозяина, опиравшегося на стену. Казалось почти невероятным, что в таком состоянии он мог проснуться и подняться с кровати…

Он стоял в полутемном коридоре, и рассмотреть нож в его руке было невозможно, однако обостренное чутье жертвы подсказало Рите, что нож там все-таки есть.

Потом он сделал движение, слишком быстрое и ловкое для пьяного, и она успела отшатнуться только потому, что ожидала чего-то в этом роде. Нож с чудовищной силой ударился о дверь рядом с ее головой, и больше ей уже не требовалось никаких предупреждений.

Она выскочила из дома и стремительно помчалась по аллее, ведущей к дороге, преследуемая затихающими проклятиями, которые были для нее не более чем угрожающим шумом…

                                                                                                                                           * * *

Спустя час Рита вошла в город. Все-таки она была домашним животным и устремилась не в лес и не к унылой ленте реки, а к острову миллиона огней, зыбко мерцавших на горизонте сквозь завесу дождя. Что-то подсказывало ей, что там есть еда, места, куда не проникает дождь, и немного тепла – совсем немного, чтобы согреться.

                                                                                                                                            * * *

Она забыла человеческий язык и была обречена на абсолютное одиночество. А потом ее ожидало и нечто худшее. Бездомная, без имени и почти без одежды, она не могла ни о чем попросить или рассказать о своей беде. Представление о том, что кто-нибудь может ей помочь, давно выветрилось из ее головы. Сознание Риты стало сознанием существа, единственного во всей Вселенной. Хозяин был не в счет, как высшая и отвратительная сущность.

…Она бродила по городу двое суток и уже пошатывалась от голода. Воду она пила из реки или из луж. Вода оказалась омерзительной на вкус, но это было лучше, чем ничего.

В последнюю ночь ее избили нищие, собравшиеся под мостом, когда от отчаяния она приблизилась к их костру. Чем-то она взбесила их – немая и босая женщина с пугающе бледным лицом, вышедшая из ночного мрака.

Инстинкт подсказывал ей, что днем надо прятаться в безлюдных местах, но и там у нее случались неприятные встречи… Ее щека была порезана бутылочным горлышком и постоянно кровоточила.

Рита оказалась в изгнании, худшем, чем заточение.

                                                                                                                                             * * *

Сжавшись в комок от холода, она сидела под каким-то мостом и смотрела в черную ледяную воду вяло текущей реки. Рита была согласна умереть и даже ждала смерти – но только не здесь, рядом с этой чернотой, медленно, по каплям, высасывающей жизнь.

Поверхность реки маслянисто поблескивала, отражая свет фонарей на набережной. Вода несла отбросы, словно схлынувший гной.

Рита услышала позади себя глухое рычание. Обернувшись, она увидела неясные тени и желтые точки глаз. К ней медленно приближалась стая бродячих собак. Страх быть съеденной пробудил в ней остатки воли. Она поднялась и начала отступать, прижимаясь спиной к гранитным плитам.

Свора не торопилась. Рита рассмотрела с десяток одичавших собак различного размера и окраса; всех их объединяли поиски пищи, и друг на друга они были похожи только голодным блеском в глазах. Она чувствовала себя слишком слабой, чтобы обороняться.

Камень, попавший под ногу, лишил ее возможности бежать. С воплем отчаяния Рита заскользила вниз по гранитной плите, в клочья раздирая платье на спине. Боль от порезов на мгновение ослепила ее, и эхо ее крика слилось с ликующим рычанием крупной собаки, бросившейся ей на грудь…

Рита отчаянно дернулась, пытаясь отползти в сторону, и челюсти зверя щелкнули в пустоте у самого ее горла. Потом ее отросшие ногти вонзились в шею собаки, и сильнейший звериный запах ударил ей в нос. Она почти задохнулась, но еще сильнее сжала руки, чувствуя, как лопается кожа под ногтями…

Древние, темные, животные рефлексы проснулись в ней. Их только подстегнула боль, возникшая, когда еще чьи-то острые зубы впились в ее ногу. Тогда она сделала то, на что была совершенно не способна в своей прошлой жизни, и то, чего не совершала даже в самых мрачных снах.

Пульсирующее горло собаки оказалось поблизости от ее лица, и в это горло, покрытое свалявшейся рыжей шерстью, она вонзила зубы, по-звериному обнажив десны.

Горячая липкая кровь, извергавшаяся толчками, заполнила ее рот, смешавшись с вонью, исходившей от собачьей кожи и клочьев жестких, как проволока, волос…

В мире не осталось ничего, кроме хрипа и судорог смертельно раненой собаки. Риту едва не вывернуло наизнанку от отвращения, но она не разжимала зубы до тех пор, пока издыхающее тело, зажатое в тисках ее рук и челюстей, не обмякло и не перестало содрогаться. Тогда она отшвырнула от себя мертвого пса, и свора немедленно набросилась на него, привлеченная запахом свежей крови…

Ее грудь и ноги были изранены; теперь пришла пронзительная боль, которой она раньше не замечала. Голова закружилась… Рита едва не рухнула в обморок. Только то, что опасность еще не миновала, заставило ее чудовищным напряжением оставшихся сил удержать себя по эту сторону границы между реальностью, в которой было одно только страдание, и благословенной чернотой беспамятства…

                                                                                                                                                * * *

Потом она издали наблюдала за тем, как собаки заканчивают свое отвратительное пиршество, и не могла отделаться от странного ощущения, что у нее на глазах в собачьих желудках исчезает часть ее собственного существа, а все, что осталось, – лишь тень, обреченная вечно скитаться во мраке под ледяным дождем, нигде не находя себе приюта.

Она смотрела на собак до тех пор, пока не почувствовала, что может идти; тогда она поднялась и, пошатываясь, пошла прочь, подальше от бродячей стаи четвероногих и оседлой стаи двуногих, от тоскливого рева монстров на колесах, мимо полей электрического света и каменных башен, среди которых заблудилось отчаяние…

                                                                                                                                                * * *

В доме никого не оказалось, однако дверь была открыта, и Рита тихо прокралась по темному коридору в комнату без мебели и окон, а там сняла с себя изорванное платье, сдирая с ран засохшую кровь и тихо постанывая от боли. Однако это было ничто в сравнении с пережитым.

Миска стояла на полу, но у Риты не осталось сил, чтобы поесть.

Голая, она легла, поджав колени и почти упершись в них подбородком, на холодный пол своей камеры и обхватила предплечья кистями рук.

В таком положении она стала засыпать, и хотя знала, что утром ее ожидают жестокие побои, а может быть, и смерть, душа ее была спокойна – она вернулась к своему Хозяину.

Февраль 1993 г.

«ЖИЛЕЦ»

В этом отеле было шесть миллиардов комнат. И еще несколько миллиардов на подземных этажах. Оттуда оно и появилось.

Кто-то из репортеров с присущим людям этой профессии черным юмором окрестил новую болезнь «синдромом жильца». Ее природа и каналы распространения остались неизвестными. Дилетанты заговорили о вирусном штамме, поражающем нейронную сеть человека и формирующем сверхразреженный негуманоидный «мозг». Позже выяснилось, что жертвами «эпидемии» стали не только люди. Употреблялись бессмысленные словосочетания типа «интоксикации массового сознания». Вряд ли это имело что-то общее с действительностью.

«Жилец» начал «двигаться», оставляя за собой трупы. Или почти трупы. Идиотов (но, вероятно, были и святые), которые ни о чем не могли или не хотели рассказать. Вот уж действительно – «отель, где разбиваются сердца»! Сколько времени нужно, чтобы побывать в каждом номере, освободить его от устаревшей мебели, спустить прежнего обитателя с лестницы, полюбоваться видом из окна… и успеть соскучиться?

Никто не знал. Но «жильцу», судя по всему, было некуда спешить. В его распоряжении оказалась вечность – в сравнении с ужасающей краткостью земного человеческого существования. А это означало, что отель не останется прежним. Будут достраиваться новые этажи, а самые старые и неприспособленные обрушатся сотнями и тысячами уже в следующую секунду. Поэтому его эволюция обещала быть стремительной и необратимой. Некоторым людям пришлось иначе взглянуть на отведенное им время. Долгая жизнь, красивая жизнь, кошмарная жизнь, жизнь любой ценой (праздник, который не всегда с тобой) – и больше ничто не имело значения.

Внезапно «жилец» обнаружил, что может радикально изменить среду обитания, приспособить ее для себя. Как говорил один гедонистически настроенный «учитель жизни», если уж суждено страдать, то лучше страдать с удобствами.

А разве нет?

Но начиналось все с сущего пустяка.

                                                                                                                                            * * *

Ее идентификационный код был забыт. Кое-что, конечно, сохранилось в истории болезни – бессмысленный набор букв. Произнеси его вслух – и на это «имя» все равно никто не отозвался бы. Женщина, носившая его, ничего не слышала, не видела и не ощущала.

Санитары называли ее между собой «морской свинкой» за неестественно розовый цвет кожи. Солнечные лучи не прикасались к этой коже в течение двадцати трех лет, но «свинка» вовсе не отличалась болезненной бледностью. Напротив, она была свежа, как майское утро, и выглядела гораздо моложе своих сорока лет. Ее не портили даже следы старых ожогов на правой половине лица. Следы можно было принять за родимые пятна странной конфигурации.

Большую часть времени она лежала на спине. Когда возникала угроза образования пролежней, ее переворачивали набок, сажали на пол или ставили в угол – чтобы не мешала убирать. Уборка палаты занимала всего около пяти минут. На кормление и переодевание требовалось гораздо больше времени – ведь «свинка» ходила под себя с удивительной регулярностью. По ней можно было сверять часы.

Ступор с восковой гибкостью – это довольно смешная штука, если вы обладаете специфическим чувством юмора. Большинство санитаров обладали им в полной мере. С пациентом-кататоником можно делать все что угодно. Он сохраняет то положение, которое вы ему придадите, столько времени, на сколько хватит вашего терпения. Он – живое пособие по хатха-йоге. Ограничения накладываются лишь жесткостью скелета и фантазией экспериментатора.

В этом смысле особенно изобретательными были «ночники». Случалось, «морскую свинку» ставили на четыре точки, а затем играли в нарды на ее спине ночь напролет. Ей было абсолютно все равно. Она могла стоять так даже с открытым ртом и огурцом в заднице (для смеха) – если не полениться и сделать соответствующие приготовления. Кстати, кормить ее было сущим мучением. Процесс пережевывания пищи растягивался на десятки минут. Поэтому «свинку» питали преимущественно кашкой или посредством инъекций. Быстро и без хлопот.

Теперь о времени и месте действия. Две тысячи пятый год. Харьков. Бывшая усадьба губернатора Сабурова, ныне – больница приказа общественного призрения (проще говоря, психушка). Третий подземный этаж корпуса «Д». Седьмое особое отделение (официально их было всего шесть). Крайне ограниченный доступ. Вневедомственная охрана. Подземные коммуникации. Специальное снабжение с территории оборонного предприятия, расположенного по соседству, за пятиметровым забором.

Отсюда осуществлялись поставки «биологического материала» для лабораторий военной разведки. Однако некоторые исследования персонал больницы проводил самостоятельно. То есть занимался тем, что по контрасту с прикладными задачами вояк можно было назвать «фундаментальной наукой». Именно поэтому «свинка» задержалась тут надолго. Ее случай являлся бы в общем-то достаточно банальным, если бы не одна деталь: в течение двадцати трех лет электроэнцефалограммы показывали наличие постоянного по амплитуде тета-ритма, что соответствовало состоянию абсолютного самадхи.

Кроме того, ее биологический возраст практически не изменялся. Таким образом, «морская свинка» оставалась уникальным и почти неизученным объектом. Чем-то вроде «черного ящика» психопатологии. Она занимала одиночную палату площадью девять квадратных метров – комнату с глухими стенами метровой толщины, покрытыми мягкой обивкой, и стальной дверью. В помещении находились кровать и единственный источник света, защищенный металлическим решетчатым колпаком.

Ни один из пациентов, перебывавших в седьмом отделении за всю историю его существования, не имел родственников, а шестнадцать из них, как следовало из документов Министерства внутренних дел, были казнены за тягчайшие преступления по приговору суда в различное время, но не менее восьми лет назад. На самом деле они умерли гораздо позже – при испытаниях экзотических видов оружия, включая пси-резонансные излучатели и вирус-мутант JBES. Однако кое-кто до сих пор был «жив». А кое-что условно считалось живым. Например, мозговые клетки четверых «психов» (среди них – знаменитого серийного убийцы и педофила Мирона Мельника) были задействованы в некристаллических структурах биокомпьютеров военно-космических сил.

«Свинка» не представляла интереса для военных ни в качестве жертвы, ни как «иррациональный расширитель баз данных». Она была нечувствительна к боли и внешнему излучению; альфа- и бета-активность мозга почти полностью отсутствовали. При этом сохранялся мышечный тонус, достаточный для поддержания давления во внутренних органах. Ее личность равнялась нулю; этому существу полагалось находиться в глубочайшей коме; оно было бы абсолютно бесполезным… если бы не тета-ритм и феноменальный обмен веществ, свидетельствовавший о том, что «свинка», возможно, представляла собой бессмертный человекоподобный организм, рывком достигший эволюционного потолка.

У некоторых жрецов «чистой науки» при мысли о «свинке» захватывало дух.

                                                                                                                                          * * *

Славик Рыбкин работал в седьмом отделении санитаром. Это был ничем не примечательный малый, если не принимать в расчет его нездоровую склонность к порнографии.

Гипертрофированные, должным образом подсвеченные и отретушированные женские прелести потрясли его воображение еще в начальной школе. Но он не стал вульгарным дрочилой. Наоборот, со временем Рыбкин превратился в настоящего эстета от порно. Он открыл, например, что ногти на пальцах мастурбирующей женщины, покрытые красным лаком, могут выглядеть как капли крови на бархатных лепестках; ягодицы – как песчаные дюны, освещенные закатным солнцем; а грудь – как нежный тропический плод, покрытый золотистым пушком.

Изредка у него случался секс с «реальными» бабенками, и всякий раз Славик поражался тому, насколько далеки они были от идеала. Он замечал малейшие изъяны в их внешности. Ему достаточно было увидеть пластырь на растертой пятке, мохнатую родинку на щеке, прыщ на шее или почуять запах пота, чтобы желание тут же трансформировалось в брезгливую холодность. А от обкусанных ногтей Рыбкину вообще хотелось блевать.

Надо отдать ему должное, он не сразу утвердился в поклонении недостижимому целлулоидному совершенству. Перепробовав дамочек из своего окружения, Рыбкин добрался до самых ухоженных, но при ближайшем рассмотрении и эти оказались не без дефектов. Тогда он решил рискнуть, поистратиться и обратился к услугам по-настоящему дорогих проституток. Результат оказался разочаровывающим. Везде Славик видел не одно, так другое: сыпь в паху, пломбированные зубы, черные точки на месте выбритых волос, шрамики или просто чересчур мясистые пальцы. Этому парню было трудно угодить.

Окончательно добило его курортное приключение в Судаке. Сняв на пляже столичную штучку, он обработал ее в ресторане и, доведя до нужной кондиции, повез в мотель.

Была волшебная крымская ночь. Южный ветер шумел в кипарисах. Звезды мерцали, переговариваясь с поэтами азбукой Морзе. В специально подготовленном Рыбкиным номере пахло свежими яблоками…

У «штучки» был прекрасный ровный загар, поэтому ее тело от шеи до кончиков пальцев на ногах казалось Славику сладким коричневым леденцом. Он и начал облизывать его с вожделением, которого не испытывал достаточно давно…

Все шло чудесно до той минуты, когда Рыбкин добрался до лифчика. Освободив «леденец» от этой упаковки, Славик взвыл и выскочил из номера, едва успев натянуть брюки. Много ночей подряд его преследовало одно и то же кошмарное видение: ложбинка между очаровательных, налитых и загорелых женских грудей, заросшая черными курчавыми волосами…

Сам Рыбкин тоже был далеко не мраморный Аполлон, поэтому он возненавидел и собственное тело. У него появился своеобразный комплекс неполноценности. Это углубило психологическую травму и вызвало интересный синдром замещения. Женщины перестали его удовлетворять. Ему было хорошо с собой и своими фантазиями, когда он изучал бесконечно соблазнительные тела по журналам и порнофильмам.

В общем, болезнь приобрела хронический характер. Рыбкин ни о чем не переживал. Он считал это легким, незаметным для окружающих и безобидным отклонением от нормы, которое никак не отразилось на его профессиональных качествах. В больнице он был на хорошем счету. Начальство отзывалось о нем как о добросовестном, физически сильном, душевно устойчивом и морально здоровом работнике, что позволило ему со временем заключить новый контракт и получить доступ в седьмое отделение.

Он попал в эту секретную тюрягу для психов, откуда они отправлялись в последний путь (иногда довольно мучительный), когда уже обозначился конец процветанию. Рыбкин пользовался благами, вкушал от спецкормушки, но совсем недолго. Потом наступила эпоха разоружения, разразился экономический кризис, за ним последовала глубочайшая депрессия. Все военные программы были свернуты; уникальное оборудование законсервировано или распродано с аукционов; снабжение и финансовые вливания прекратились. Численность персонала седьмого отделения уменьшилась на две трети. «Клиентура» также понесла невосполнимые потери – особенно после отмены в стране смертной казни. В результате из сорока «перманентных» в отделении осталось всего шестеро. Среди них – знаменитая в узких кругах «морская свинка».

Сокращение младшего медицинского персонала означало расширение обязанностей дежурного санитара. В частности, теперь один раз в шесть часов ему приходилось иметь дело со «свинкой». Точнее, с продуктами ее вялой жизнедеятельности.

И Славик Рыбкин возненавидел свою работу.

                                                                                                                                           * * *

Рыбкину предстояло скучнейшее двенадцатичасовое дежурство, и вряд ли развеять его депрессию могли свежие номера «Плейбоя», «Ню-альтернативы» и «ТВ-секса», лежавшие в шкафчике номер семь в мужской раздевалке.

Он приехал на несколько минут раньше и поболтал с охранниками о футболе. Они сошлись на том, что в этом году киевское «Динамо» должно взять Кубок «Тойоты». Затем Рыбкин прошел к служебному лифту и нажал не самую заметную кнопку с надписью «подвал». Спустившись на двенадцать метров вниз, он прошел через предварительный фильтр и подвергся трехступенчатой идентификации (голос, отпечатки пальцев, радужная оболочка глаза). С точки зрения Славика, это был абсолютно никчемный пережиток шпиономании, отнимавший время и электроэнергию. Зато минуло уже полгода, как уволили Юлика, служившего во внутренней охране и долгое время бывшего постоянным партнером Рыбкина по деберцу.

Лишь после того как неумолимый электронный жлоб открыл перед ним стальные двери седьмого отделения, его дежурство началось официально. Он машинально посмотрел на свои противоударные водонепроницаемые часы. Было 20.01. Колян, которого он сменил, уже переоделся и приплясывал от нетерпения:

– Давай быстрее, братан, у меня сегодня пьянка.

– По поводу?

– Можешь поздравить. Жена второго родила.

– А-а, – кисло сказал Рыбкин. – С тебя пузырек.

– Святое дело! Послезавтра свободен?

– Да. Все тихо?

– Как на кладбище. Правда, Бобо утром чуть пошумел, руки себе покусал.

«Бобо» – это была кличка добродушного толстяка из палаты номер три, похожего на Деда Мороза (одиннадцать убийств с последующим расчленением трупов. Цель – совершение магических действий. Самое смешное, что результат «магических действий» был налицо. Во всяком случае, во время следствия на Бобо пытались повесить еще двенадцать жертв, которых он, по-видимому, прикончил на расстоянии, не выходя из своего вонючего деревенского дома… В седьмом отделении не было суеверных. Тем не менее с Бобо никто никогда не ссорился всерьез.)

– Что это с ним?

– Да хер его знает! Испугался чего-то, придурок. Я его связал, потом заставил жрать фенобарбитал. Думаю, проспит до утра.

– «Свинка» прохезалась?

Этот вопрос вдруг приобрел для Рыбкина огромную важность. Лицо Коляна расплылось в широкой садистской улыбке.

– А как же! Пять часов назад…

Славик застонал. Что касалось «свинки», он считал быстро. Ему предстояло мыть ее как минимум дважды…

Они прошли на центральный пост. Здесь уже расположилась ночная сестра – толстушка Соня Гринберг – и пила свой «чегный» кофе. Рыбкин окинул взглядом два ряда шестидюймовых экранов. Большинство мониторов не работали. Один показывал длинный прямой коридор, по правую сторону которого находились двери всех сорока палат. По левую располагались служебные помещения. Еще два монитора были соединены с телекамерами, установленными в палатах с номерами три и шестнадцать. Как и ожидалось, Бобо мирно спал. Славик увидел, что его руки действительно перебинтованы от запястий до локтей. Судя по всему, укусы были глубокими – на бинтах проступила кровь. Шестнадцатая палата была пуста.

Рыбкин едва удостоил Соню кивком. Он, мягко говоря, недолюбливал эту гору потеющего рыхлого мяса, жабий рот и наивные глаза навыкате. С Соней у него был «плохой контакт», но это полбеды. Гораздо хуже, что он был вынужден ей подчиняться.

Попрощавшись с Коляном, он подошел к автомату за банкой «пепси». Сунул в щель монету и услышал, как та протарахтела к окошку возврата. Промочить горло было нечем, кроме насыщенной хлором водопроводной воды. Рыбкин выругался вполголоса.

Часы показывали всего лишь 20:12, а он уже начинал нервничать.

                                                                                                                                     * * *

К десяти часам вечера Рыбкин нервничал очень сильно. В этом проклятом склепе не было даже телевизора. И пообщаться не с кем, если только вы не любитель внутренних диалогов, чреватых известным диагнозом. Чертова корова Соня Гринберг невозмутимо вязала, сгорбившись за стеклянной перегородкой.

Славик пытался утешиться, рассматривая в раздевалке «ТВ-секс». Все выглядело довольно бледно, за исключением негритянки, снятой спереди и помещенной на развороте. Та сидела с прямой спиной, соединив свои растянутые дойки у себя над головой. Между ног у нее было нечто, напоминавшее Марианскую впадину. Некоторое время Славик прикидывал, что бы он делал с этой поглотительницей мужиков, и пришел к выводу о своем полном ничтожестве.

Зашвырнув журнальчик подальше, Рыбкин отправился делать обход. Остановился возле третьей палаты и долго пялился в глазок. Скукотища была такая, что даже причуды Бобо сейчас показались бы не лишними. Но Бобо еле дышал, отключенный барбитуратами, и тонкая струйка слюны свисала из уголка его рта.

В восьмой палате шестой год обитал «неликвид». Так называли человека по фамилии Живаго. У него был забавный сдвиг. Он мнил себя инкарнацией пастернаковского персонажа и, кроме того, всерьез считал, что рядом с ним постоянно живет его малолетний сын. Все, происходящее в городе или даже в стране, так или иначе отражалось на этом несуществующем сыне. Если верить «неликвиду», дитя неизменно пребывало в нежном возрасте и требовало неусыпной заботы.

Но это еще не все. Сын, оказывается, был глухим, и «неликвид» писал ему послания собственной кровью – обычно стихотворные. Поскольку бумаги у него не было, он пачкал простыни, одежду или стены. За это его очень не любили санитары. И что характерно: добывая «чернила», «неликвид» частенько прокусывал себе пальцы, язык, расцарапывал десны или выгрызал устрашающие раны на руках, но ни разу не предпринял суицидальной попытки (еще бы – когда-то он ведь был учителем стандартной биологии и анатомии). Вены у него были, как у двенадцатилетнего подростка.

Сегодня этот графоман сидел на полу рядом с кроватью и втолковывал что-то «сыну». Рыбкин расценил это как вопиющее нарушение режима. Он даже ощутил праведное негодование. Наконец-то. Хоть какое-то развлечение.

Когда санитар открыл дверь и вошел, «неликвид» уже успел забраться на краешек кровати – чтобы осталось место для сына. Если он и пытался притворяться спящим, то очень неумело. Рыбкин сбросил его на пол одной рукой. У Славика зарябило в глазах от того, что он увидел.

– Не будите его! – завизжал «неликвид». – Он только что заснул!

Брезгливо поморщившись, Рыбкин взял простыню двумя пальцами и потянул вверх.

В него врезалось щуплое тело и тут же с воплем отскочило в сторону, точно резиновый мяч.

– Ой, не могу! Не могу! – запричитал псих. – Дай мне его!

Он схватил с кровати воображаемого ребенка, сложил руки перед грудью и побежал с добычей в угол.

Рыбкин безразлично улыбался. Он расправил простыню и поднес ее к свету, падавшему из коридора. Она была покрыта кровавыми каракулями, выведенными пальцем. Судя по тому, что слова наползали друг на друга, а строчки шли вкривь и вкось, «неликвид» писал в почти полной темноте. Днем он бывал более аккуратен. И все же от скуки Рыбкин прочел все.

– Ах ты, козел… – произнес Славик, закончив приобщаться к маниакально-депрессивной поэзии.

«Неликвид» сидел под стеной и укачивал пустоту. Санитар не стал его бить. Вначале. Он всего лишь пинками «подбросил» пациента поближе к свету и осмотрел его руки. Ранки на пальцах уже затягивались. Тем лучше. Рыбкин ограничился конфискацией испачканной простыни и «уложил» «неликвида» спать.

После колыбельной, которую спела резиновая дубинка, тому уже было не до «сыночка».

Славик заглянул в двенадцатую. Колян усадил «свинку» в позу лотоса. Это была привычная и уже изрядно поднадоевшая хохма, имевшая, впрочем, определенный смысл – после непроизвольного мочеиспускания запачканными оказывались только бедра пациентки…

В глазок Рыбкин видел ее слегка оплывший профиль, абсолютно неподвижный на фоне серой обивки. Жалкое создание! Оно вызывало у санитара еще большее презрение оттого, что до него было не достучаться. Его нельзя было даже уязвить или сделать ему больно. Оно обитало в незримой башне из слоновой кости, отбрасывая лишь тень в мир реальности и животных страстей. «Хренова водоросль!» – подумал Рыбкин раздраженно и отправился в процедурный кабинет.

Здесь он пошатался среди зачехленного барахла. Горела одна лампа дневного света из шести. Голубой кафель казался в полумраке грязно-серым. Когда-то тут работали двенадцать человек, и скучать не приходилось даже ночью…

Внезапно Рыбкин почувствовал себя крайне неуютно. Он затравленно оглянулся. Клаустрофобия? Без сомнения. Однако было еще что-то – смутное ощущение угрозы, исходящей от… электроконвульсатора. Аппарат для электросудорожной терапии, похоже, был не прочь разогреться…

Проклятие! Славик облизал губы. Хорошо хоть спирт еще остался. Он приготовил себе сорокаградусную смесь в стерильной пробирке для забора крови… Выпил. Слегка отпустило. Беспричинная тревога улетучилась. Но пустота вползала в голову через ноздри, рот, глаза, уши и проделывала все новые и новые дыры в веществе мозга, превращая его в пористую губку, лишенную объема. Эта губка впитывала информацию, однако в ней не рождалось никаких мыслей…

Каждый звук гулко отдавался в коридоре. Славик даже слышал, как Соня шумно сопит над клубком шерсти. Вот звякнули спицы – она отложила их в сторону. Листает журнал дежурства…

– Покогми «свинку»! – заорала Гринберг так, что Рыбкин поморщился. Зато человеческий голос вернул его к действительности. Он бросил взгляд на свои великолепные часы.

Все правильно. 22:30. Ох уж эта еврейская щепетильность! «Ты ждешь еще меня, прелестный друг?..»

– Да знаю! – огрызнулся Славик и достал из шкафа одноразовый шприц. Потом открыл сейф, извлек картонную коробку и машинально пересчитал ампулы с глюкозой. Возникло некоторое несоответствие между тем, что он видел, и тем, что ожидал увидеть. Он не сразу понял, что это несоответствие означает. А когда понял, то захихикал – но тихонько, чтобы Гринберг не услышала.

– Ну, Колян, ты даешь, мать твою! – прошептал он, восхищаясь своим сменщиком. Тот изобрел простейший способ облегчить себе жизнь. Он попросту игнорировал «свинку» в течение всего дежурства. Рыбкин готов был поставить свой месячный заработок на то, что пациентку из двенадцатой палаты никто не кормил и перорально по крайней мере трое суток…

Значит, у него сегодня будет меньше работы. Гораздо меньше.

Но Колян все-таки придурок. Это делается немного не так.

Рыбкин взял две ампулы, положил их в карман халата и вышел в коридор. Здесь он подмигнул Соне, уставившейся на него из-за стекла, будто аквариумная рыбка «телескоп пестрый», и, весело насвистывая мелодию песни под названием «Я дам тебе все, что ты хочешь», открыл дверь двенадцатой палаты.

                                                                                                                                       * * *

Его встретили устоявшиеся запахи мочи и пота, заглушить которые был не в силах даже дезинфектор. Рыбкин не стал включать свет (выключатель находился на панели центрального поста). Тусклого луча, падавшего из коридора, оказалось вполне достаточно. В конце концов, он не собиралсяделать укол. Славик подошел к «свинке» и похлопал ее по бритой голове, на которой только начали отрастать волосы. И не волосы даже, а пух – настолько мягкими они были…

В этот момент что-то хлюпнуло у него под ногами. Он посмотрел вниз – на носки своих идеально белых туфель. Они уже не были идеально белыми. На правом расползалось желто-коричневое пятно.

– Это что такое? – тупо спросил Рыбкин у сидящего перед ним манекена (за годы работы санитаром он привык задавать риторические вопросы). – Я спрашиваю, что это такое, твою мать?!.

Славик был ошеломлен. Подобное случалось десятки, если не сотни раз, но сегодня он нервничал, как никогда в жизни. Он был, что называется, на взводе. Спусти курок – и ба-бах!

Пока бабахнуло тихо. Рыбкин всего лишь ударил «свинку» по щеке. Ее голова дернулась и свесилась набок, безучастные глаза уставились в пол. Рот приоткрылся – между зубами стал виден абсолютно сухой язык.

Рыбкин не осознал, что это означает. Злоба зашкалила. В мозгу стучали противные молоточки. Ему хотелось задушить эту тварь, увидеть, как ее глазные яблоки выползают наружу…

Он медленно поднял правую ногу и вытер подошву об упругое покрытие стены. Потом попытался унять дрожь в руках и возбужденное дыхание. Гринберг редко заглядывала в палаты. («Блядские чистоплюи!» – подумал Славик обо всех, кто не был санитаром.) Это давало ему отсрочку.

Он вышел в коридор и аккуратно закрыл дверь палаты. Мускулы его лица были сведены судорогой – на нем застыла пугающая улыбка. Но пугаться было некому. Соня сидела за перегородкой из небьющегося стекла, склонившись над спицами.

По пути в сортир Рыбкин почувствовал боль в пальцах. Оказалось, что он незаметно для себя раздавил ими одну из ампул. На халате образовалось влажное пятно. «Похоже, кое-кто сегодня описался», – сказал подленький внутренний голос, интонации которого, несомненно, принадлежали Соне Гринберг. Рыбкин ощутил, как дергается левое веко. Он поднес ко рту окровавленные пальцы и начал их посасывать…

Затем он постоял в сортире, прислушиваясь к успокаивающему журчанию воды. Бросил в сливное отверстие унитаза остатки ампулы, целую ампулу и нераспечатанную упаковку со шприцем. Правда, во всем этом было мало смысла. Его никто не контролировал.

Он спустил воду. Постоял еще немного. Сплюнул. Слюна была вязкой и тянулась, тянулась изо рта, будто стеклянная нить. Или леска, привязанная к проглоченному крючку. Рыбкину показалось, что кто-то вот-вот начнет вытаскивать наружу его внутренности…

Он выпрямился. Голова раскалывалась от внезапно нахлынувшей боли.

Что-то было не так. Плохая работа. Плохие запахи. Плохие люди. Они плохо с ним обращались.

Настолько плохо, что впору было разрыдаться.

                                                                                                                                            * * *

В пять часов семь минут утра Соня обнаружила Рыбкина спящим на топчане в мужской раздевалке. Почему бы нет? – она и сама вздремнула с полуночи до четырех. Славик проснулся от одного лишь ее присутствия. Сел. Его тут же бросило в пот.

– Пойди посмотри на Бобо, – приказала Гринберг. – Что-то он дергается. Перевяжи его на всякий случай.

У Рыбкина отлегло от сердца. Почему-то он ожидал совсем другого известия. Какого именно? Этого он еще не осознавал.

Он поднялся, чувствуя необъяснимую слабость во всем теле. Кое-что он соображал, поэтому прихватил с собой резиновую дубинку.

– Свет! – буркнул он, выходя в коридор.

Соня вернулась на пост и щелкнула тумблером на панели. Рыбкин глянул в глазок, вмонтированный в дверь третьей палаты, которая теперь была ярко освещена. Бобо до сих пор не проснулся, но ворочался, словно больной в тяжелом бреду. Когда Рыбкин приоткрыл дверь, стало слышно, что пациент повизгивает по-собачьи. Славик был опытным санитаром – на своем веку он видел и слышал и не такое.

Вдруг Бобо дико завизжал и сделал попытку вскочить – с закрытыми глазами. Рыбкин отреагировал мгновенно. Он двинул психа дубинкой в живот, а когда тот сложился пополам, швырнул его на кровать. Самое удивительное, что Бобо при этом так и не пришел в себя. Он свернулся калачиком, умиротворенно урча. Как только Рыбкин повернулся к нему спиной, снова раздался дикий, безумный визг, от которого закладывало уши.

– Что ты возишься?

Славик вздрогнул и обернулся.

Соня стояла на пороге палаты.

«Какого черта тебя сюда принесло, корова любознательная?» Рыбкин послал ее – про себя. Потом распрямил Бобо, постукивая его дубинкой по суставам, и пристегнул к кровати кожаными ремнями.

Спящий визжал не переставая. В этих воплях звенел смертельный, непереносимый ужас. Из уст Бобо Рыбкин слышал всякое – от похабных анекдотов и ритуальных песнопений до рецептов приготовления паштета из детской печени, – но подобный концерт тот закатил впервые.

Славик захлопнул дверь, отгородив себя от звукового кошмара. И понял, что надо бы снова хлебнуть из пробирки…

Соня возвращалась к своему вязанью, виляя жирным задом. У Рыбкина, смотревшего ей вслед, возникло почти непреодолимое желание распороть скальпелем хрустящую ткань халата у нее на ягодицах и искромсать желеобразную плоть. Хорошо, что скальпеля под рукой не оказалось…

– Убери в двенадцатой, – сказала Соня, обернувшись. И погрузилась в свой аквариум, где было спокойно, тихо, пахло дезодорантом и завораживающе мелькали острия спиц, нанизывая на себя петли пряжи…

Славик тихо шептал проклятия. Эта идиотка Гринберг все-таки заинтересовалась тем, как поживает «свинка». Санитару Рыбкину предстояло выполнить самую неприятную часть работы. И ничего не возразишь. В контракте его обязанности были оговорены предельно четко.

                                                                                                                                        * * *

Со «свинкой» все было в порядке. Во всяком случае, так показалось Рыбкину. Он подошел к ней, расставил ноги пошире, чтобы не запачкать туфли, и обхватил ее шестидесятикилограммовое тело, просунув руки под мышками. «Вставай, сука, папочка пришел!» – прохрипел он, рванув сидящую вверх.

Прислонив «свинку» к стене, Славик изучил лужу, а затем развернул пациентку и увидел, что загрязнение приняло глобальный характер. Он едва удержался от того, чтобы снова не отхлестать ее по роже.

Пачкаться не хотелось. До конца дежурства оставалось два с половиной часа. Куча времени, если знаешь, как им распорядиться. Рыбкин знал. Он не был лентяем, нет – просто сегодня он понял: грязнаяработа не для него. Человеческая грязь – это всегда нечто специфическое. Исключительная пакость. С гораздо меньшим отвращением он убирал бы коровий навоз.

Он отлучился ненадолго и вернулся с каталкой. Уложил на нее «свинку» и покатил в сторону душевой. Увидев это, Соня покрутила пальцем у виска. Впрочем, ей было все равно – каждый сходит с ума по-своему. Рыбкин осклабился. Она поняла его без слов и щелкнула тумблером.

Душевая была огромной и напоминала процедурный зал в какой-нибудь водолечебнице а-ля «Пятигорские купальни». Из-под замутившихся от пыли плафонов сочился желтый свет. В трубах резвился местный водяной – вонючий мутант из канализации. Жертва аборта.

С порога Рыбкин сказал в пустоту: «Привет!» Его настроение улучшалось с каждой минутой.

«Вет! Вет! Вет!» – донесся ответ из кабинок.

Славик вытолкнул каталку на середину помещения и установил ее прямо над зарешеченным сливным отверстием. Напевая себе под нос старую песню о главном, он развернул шланг, закатал рукава халата и включил воду.

Напор был таким, что «свинку» едва не смыло с каталки. Рыбкин захохотал. Он сдернул с нее пижаму, широкие брюки и бросил их в контейнер для грязного белья. Перевернул безвольно лежавшее тело на живот и устроил ему массаж тугой струей горячей воды.

Душевую заволокло туманом, а «свинка» порозовела еще сильнее. Славику казалось, что он обрабатывает кусок парного мяса. Он вымыл этот кусок до блеска и продолжал тереть его намыленными ладонями…

                                                                                                                                     * * *

Соня, сидевшая в кресле перед отключенными мониторами, забеспокоилась. Рыбкин застрял в душевой надолго. Он всегда казался ей неуловимо странным. Возможно, это была всего лишь неприязнь… Она не обратила бы внимания на задержку, если бы не сегодняшнее поведение Бобо. Его крики произвели на дежурную сестру тягостное впечатление. Соня чувствовала беспричинный страх с тех самых пор, как услышала их…

Она отложила наполовину связанный свитер и медленно направилась в сторону душевой. Проходя мимо двери третьей палаты, она на всякий случай подергала ручку. Дверь была заперта.

                                                                                                                                     * * *

У Рыбкина случилась приятная неожиданность – эрекция. Самое смешное, что он не сразу это заметил. Ему доставляло неосознанное удовольствие гладить «свинку». Сам он будто бы витал при этом где-то далеко. Потом что-то изменилось в его восприятии – и поврежденные датчики снова послали сигналы в мозг…

В этот момент Рыбкин сделал потрясшее его открытие. Он понял, что лежавшее перед ним бессловесное животное – хуже того, почти неодушевленный предмет – обладает нечеловечески совершенным телом. Он разглядывал туловище идеальных пропорций, безупречно гладкую кожу, аккуратный треугольник коротких светлых волос на лобке – картину, знакомую ему до мельчайших подробностей. Но лишь сегодня он обратил внимание на то, что даже подошвы «свинки» были не загрубевшими, а мягкими и розовыми, будто у младенца. Сейчас, когда ее роскошная плоть заблестела под струями воды, Рыбкина охватило вожделение – столь же непреодолимое, каким раньше было отвращение. Никогда, ни в одном журнале он не видел ничего более возбуждающего.

Он приспустил брюки и подтянул «свинку» к самому краю каталки. Высота была оптимальной. Он раздвинул упругие лепестки и вошел, осязая восхитительную податливость внутри. Потом наклонился и взял в рот коричневый распухший сосок…

Он двигался с упоением, которого не испытывал уже много лет. Его не смущали пустые глаза, смотревшие мимо него. Он нашел свой земной идеал, воплощение порнографических грез. И где?! Кто бы мог подумать! Он потерял так много времени, однако теперь время ничего не значило для него. Рыбкина поразила временная слепота – но не мрачная, темная беспредметность, а следствие слепящей чистоты нового состояния. В него входила неизведанная сила, властно освобождала от сомнений, сознания собственной ущербности, гнилой морали. Мир переворачивался с головы на ноги – и это была чудесная трансформация, которую Рыбкин принял всей душой. Потом пришло прозрение…

Последнее, что он видел перед тем, как кончить, это выпученные до предела глаза Сони Гринберг, стоявшей на пороге душевой.

                                                                                                                                     * * *

Что-то неведомое настигло «жильца» на орбите блаженства, и он безвозвратно утратил свой небезупречный покой. А вместе с покоем – рай, невинность и власть над вечностью.

Он ощутил некий дискомфорт – там, «внизу», на темной половине мира, где обитали существа из плоти и крови. Черви, проникшие из другой вселенной, сожрали вечно юную душу. Осталась матрица, пустые соты, уродливый близнец подлинной силы. Он дорого заплатил за свое несовершенство, снова угодив в ловушку материи.

Впервые за двадцать земных лет – плюс вечность по внутренним часам – он выбрался из своего номера в бесконечный коридор отеля. И обнаружил длинную череду дверей в пространстве и во времени. Совсем рядом, по соседству, оказался «люкс» с видом на искаженный мир.

Он постоял перед открытой дверью. Осмотрел интерьер и средства коммуникации. Все это пришлось ему по вкусу.

Потом он вошел.

Включил в номере свет. Ослепительный свет.

Перед ним корчилось что-то. Или кто-то. Недоумок, занимавший роскошные апартаменты и задолжавший очень много. Он хотел пожить еще, но уже созрел для спасения…

«Жилец» вышвырнул его вон и занял номер.

                                                                                                                                     * * *

Несмотря на спущенные брюки, он догнал ее, когда она уже почти добралась до центрального поста и протянула руку к кнопке «тревога».

Но вызвать охранников сверху Соне так и не удалось. Рыбкин схватил ее одной рукой за подбородок, другую возложил на затылок и резким движением сломал женщине шейные позвонки. Она не успела даже пикнуть. Раздался тихий хруст – и вечная темнота застыла в зрачках.

Отпустив медсестру, Славик посмотрел на свои чисто вымытые ладони. На них не было ни единой частицы человеческой грязи. Чужой грязи. Кроме того, они приятно пахли.

Оставалось уладить кое-какие формальности. На часах центрального поста было 6:24. Наручный хронометр, подвергнутый серьезным испытаниям во время водных процедур, показывал 6:25. Воистину время шло так медленно, как хотелось Рыбкину! Он не ощущал и следа былой слабости. Без особого напряжения он дотащил стокилограммовую тушу Сони Гринберг до двери палаты номер три. Открыл ее и снова услышал замогильные стоны Бобо. Теперь тот стенал, как собака над мертвым хозяином.

Рыбкин втащил Соню внутрь, положил возле кровати психа и расстегнул все ремни. Бобо задергался, будто его жалили пчелы, и изогнулся дугой. Он все еще спал. Самодовольная улыбка на сползала с лица Славика. Он был доволен сегодняшним дежурством. Особенно тем, как оно заканчивалось.

Рыбкин вышел в коридор и оставил дверь третьей палаты незапертой. По пути в душевую он заглянул в хозяйственное помещение и выбрал для «свинки» комплект чистого белья. На каждом предмете чернел штампик больницы. Отчего-то это сильно насмешило Славика. Ему вообще было чертовски весело.

Высушив «свинку» под струей теплого воздуха и кое-как напялив на нее белье, он отвез пациентку обратно. Положил возле дальней стены и по-отечески поцеловал в высокий чистый лоб. Глаза «свинки» глядели в потолок и ничего не видели. Ресницы не дрожали. Крылья носа были неподвижны… С легким сердцем Рыбкин принес ведро воды и вымыл пол. Затем еще раз тщательно вытер руки.

Оставшееся до конца дежурства время санитар посвятил ревизии в своем шкафчике. Журналы, которые теперь были ему не нужны, он бросил в мусоросжигатель. Избавился также от «колес» и ампул морфина. Сменил халат на сухой и чистый. Съел «сникерс» – и порядок!

В 7:14 он проведал свою новую «возлюбленную» перед расставанием. В тот самый момент, когда он вошел в двенадцатую палату, раздался дикий вопль Бобо, пробившийся даже сквозь звукоизолирующую дверь.

Рыбкин остался безучастен. Он по-прежнему улыбался. Он сразу же понял: для кого-то кино закончилось. Его обострившаяся интуиция подсказывала ему, что этим утром все радикально изменилось. Он вступил в новую фазу существования.

На всякий случай Славик все же потрогал запястье «свинки» и ткнул пальцем ей под челюсть. Пульса не было. Прекрасное тело начало коченеть. Тварь была мертва.

После этого он посетил последовательно оставшихся пятерых пациентов и изменил их всех.

                                                                                                                                      * * *

Вскоре на подземном этаже появился санитар дневной смены по кличке Моня. Рыбкин знал, каким будет первый вопрос. Ритуал сдачи дежурства почти не претерпевал изменений в течение многих лет.

– Как «свинка»? – спросил Моня.

– Сдохла, – коротко ответил Рыбкин.

Славик выглядел совершенно невозмутимым. Он все продумал. Он знал правильные ответы на любые, даже самые скользкие вопросы.

Он был готов к служебному расследованию.

                                                                                                                                    * * *

После окончания служебного расследования репутация санитара Рыбкина осталась незапятнанной, как крылья голубя мира. Он не получил даже выговора за халатность. Соня Гринберг была признана виновной в нарушении правил личной безопасности. Кстати, оказалось, что еще до того, как труп медсестры был обнаружен, Бобо высосал ее глазные яблоки. Большего он не успел сделать по причине собственной заторможенности.

«Свинку», остывшую до температуры окружающей среды, после констатации клинической смерти доставили в больничный морг, где она пролежала трое суток, а затем была перевезена в другое заведение и неумело расчленена студентами хирургического факультета. Части ее тела и отдельные органы затерялись в неразберихе, один из пальцев послужил сувениром, а другой – благородному делу розыгрыша. Уникальный экземпляр коллекции седьмого отделения перестал существовать. Целая эпоха в психопатологии закончилась, не успев начаться.

Бобо, к официально зарегистрированным грехам которого добавилась юдофобия, отделался пирогенной терапией. В результате он прогрелся до сорока градусов, хреново видел и пачкал кровью сортир.

Комиссия рекомендовала усиление режима содержания потенциально опасных пациентов и отбыла восвояси. Зато после этого Бобо буквально ползал перед Славиком на брюхе. Причина была не в усилении режима, а в чем-то другом. В чем именно, Бобо не осознавал.

Этого не осознавал даже Рыбкин. Вернее, то, что от него осталось. Тупость, провалы в памяти и периоды глубокой бессознательности удивительным образом сочетались в нем с потрясающей интуицией, абсолютным контролем над организмом, изменившимся восприятием пространства и времени. Его будто принудили смотреть какой-то фильм, но при этом пристегнули к креслу. Иногда действие перемещалось в зрительный зал, и Рыбкин с удивлением обнаруживал себя в гуще событий. Порой это пугало его, но чаще вызывало чувство, близкое к восторгу. Игра – вот что это было. Самая реалистическая игра на свете.

Тем не менее он вел себя вполне предсказуемо и проработал в седьмом отделении еще около трех месяцев. Он и сам не понимал, чего ждет теперь, когда перед ним открылось так много новых перспектив. Оказалось, он просто ждал транспорта, чтобы двигаться дальше…

Примерно через две недели после прискорбного происшествия с Соней Гринберг у него начали чесаться десны на месте двух удаленных зубов. Еще через неделю новые зубы, сияющие незапятнанной белизной дентина, прорезали розовую плоть. А вот гастрит не давал о себе знать. Абсолютно.

Рыбкин был вежлив и мил с новой ночной сестрой, которую звали Зоя Мухина. Кроме того, в седьмом отделении, в соответствии с решениями комиссии, были возобновлены ночные дежурства врачей. Поначалу Рыбкин воспринял это, как «конец свободе» (еще один компостер на его мозги), однако неожиданно выяснилось, что грязная работа ему уже не в тягость, а из прямого общения с вышестоящими можно извлечь кое-какую пользу. У Славика появился «дальний прицел».

                                                                                                                                    * * *

Зоя Мухина не понимала, что с ней происходит. С некоторых пор она не могла думать дольше минуты ни о чем, кроме одного предмета, и предмет этот был не очень приятным. Ей стало трудно сосредоточиваться даже на работе. Хорошо, что многие навыки были закреплены и большую часть действий Мухина совершала автоматически. Или сомнамбулически, чем напоминала бы одну из дурдомовских пациенток, если бы та вдруг оказалась на свободе и решила прогуляться по крыше в ночь полнолуния.

Но дело было не в луне, источавшей ядовитое сияние, а в санитаре Рыбкине, распространявшем какой-то неизвестный сексологии фермент и коварно подманивавшем к себе глупышку Зою. Тот самыйпредмет предположительно находился у Рыбкина в штанах и внушал Мухиной мерзкий трепет. Не то чтобы она была фригидна, однако не сталкивалась раньше ни с чем подобным. Она часто представляла себе, как до нее дотрагиваются его чистые и гладкие (будто бритые) руки… При одной только мысли о близости со Славиком ее охватывало отвращение, от которого сводило скулы, – но одновременно она испытывала чудовищное влечение на животном уровне, похожее на рыболовный крючок, подцепивший в подсознании слишком крупную рыбу, может быть, уже дохлую…

Красивой Мухину назвал бы разве что очень предвзятый человек, но тело у нее было «приятно пухленьким» и чем-то напоминало свежеиспеченную булочку. Лакомый кусочек для того, кто имел некоторый опыт и собрал статистические данные о различных женских типах. Рыбкин, например, давно выяснил, что высокие, худые и длинноногие, как правило, холодноваты, а маленькие и формоупругие обещают вулкан страсти знатоку, не поленившемуся этот вулкан разбудить. В общем, сторонний наблюдатель не увидел бы ничего странного в ухаживаниях Славика, но никаких ухаживаний не было. Он едва ли сказал этой застенчивой пышке десяток слов во время совместных дежурств. Правда, это были очень вежливые и правильные слова. Слова, попадавшие в самую точку.

Рыбкин не напрягался. У него не было осознанных желаний. Он стал чем-то вроде собаки-поводыря. Ему ни разу не довелось увидеть своего хозяина за спиной или хотя бы ощутить его присутствие внутри себя. Но на самом деле все обстояло еще хуже.

Он позволял Мухиной приближаться. И она приближалась, будто бабочка, летящая к безжизненному свету, чтобы в конце концов испепелить крылышки и погибнуть.

                                                                                                                                  * * *

Итак, эта связь возникла без помощи обычного человеческого общения. Мухина снимала квартиру одна, и никто не заметил легких странностей в ее поведении. Отец и мать жили в провинции и находились слишком далеко, чтобы хотя бы почувствовать неладное. Зоя была девочкой простой и незамысловатой. Она сторонилась всего непонятного, возвышенного, из ряда вон выходящего. Она готова была выгрызть собственную норку в граните общества своими мелкими зубками, а ее идеал целиком заключался в эвфемизме «все как у людей». Прозябать в глубинке казалось ей скучным и несправедливым. Большой город манил ее как место, где что-то происходит, даже если безостановочно вращающееся беличье колесо городской жизни порождает сумятицу чувств, беспорядок в мыслях, растерянность и неврозы.

Она знала, как бороться с неврозами. Целая полка в ее туалете была забита лекарствами. Вечерами, забравшись на диван с ногами и зарывшись в плед, она сосала медленно растворявшуюся капсулу транквилизатора, уставившись на экран домашнего кинотеатра, и вместе со слюной и лучами мерцающего света потребляла приглушенные химией эмоции. Она ощущала безопасный ужас, когда на экране выпускали кишки какому-нибудь бедняге, и сладкое томление, безнадежное ожидание любви, когда на экране назревал щемящий поцелуй. Это был химический ужас и химическое томление, ну и что? Зоя Мухина, которую проглотил город, не видела разницы…

После окончания медицинского училища ей повезло. Так считала не одна она. Многие из ее выпуска попали в места похуже, чем больница общественного призрения. Постепенно она привыкла не только к тому, что описывалось более или менее удобоваримым набором латинских слов, но и к тому, чего никто никогда не сможет объяснить. Перевод в седьмое отделение она восприняла как временную ссылку. Почти не было сомнений в том, что этот рудимент эпохи противостояния режимов вскоре прекратит свое существование, особенно на фоне нескончаемого скулежа о правах человека. Но к тому времени уже наметилось новое противостояние.

Зоя была осведомлена о смерти своей предшественницы. Пробелы любезно восполнили коллеги. Эта информация оставила неизгладимую складку в ее памяти, отпечаток зловещей реальности, которую нельзя было отменить щелчком выключателя, как призрачную телевизионную жуть, и даже капсулы не помогали избавиться от страха, облизывающего сердце холодным языком.

Бобо внушал Мухиной парализующий ужас. Хорошо, что ни разу ей не довелось остаться с психом наедине. Рядом всегда был кто-то – чаще всего санитар Рыбкин. Ужас оказался еще одним крючком, на который тот подцепил свою жертву. Она была для него существом промежутка, а возня с ней могла представляться увлекательной ловлей на живца, но психологически Рыбкин уже перестал быть мужчиной.

Однако мужские функции он выполнял исправно.

                                                                                                                            * * *

«Жилец» обнаружил, что может не только занимать пустые номера отеля, но и создавать новые, населяя их фрагментами собственного раздробленного сознания. Для этого требовался смехотворно малый срок – девять месяцев. Так он впервые усвоил идею размножения. Теперь ничто не могло его остановить.

Он не ощущал разницы между органикой и концентраторами любой другой энергии. Ему пришлись по вкусу виртуальные интерьеры и коттеджи за пределами земной атмосферы.

                                                                                                                            * * *

Следующей мишенью Рыбкина стала Тамара Минаева, переведенная из третьего отделения. Она была печально известна своим радикализмом и тем, что считала нейролептики панацеей от всех бед. Неудивительно, что Минаева переусердствовала. Шесть смертных случаев за полгода в результате изменений крови и развития тромбофлебитов – эта статистика кое-кого не устраивала. Родственники умерших больных подали в суд. Полностью замять дело не удалось. Минаеву «сослали» в седьмое – к тем, у кого заведомо не было родственников.

За глаза ее так и называли – Лепта. В отличие, например, от Сони Гринберг Лепта была худой, молодой, наглой и жилистой стервой, свитой из нейлоновых канатов, и к тому же лесбиянкой. От нее исходила реформаторская и вредная для здоровья пациентов энергия. Во всяком случае, ей удалось добиться того, что в отделении было возобновлено применение ЭСТ. Первым ее клиентом стал, конечно, Бобо, склонный в последнее время к галлюцинаторно-параноидному закосу.

Более того, Лепта разрешила давать «неликвиду» бумагу и фломастер. Теперь тот был меньше озабочен благополучием «сына» и высвободившееся время посвящал творчеству. Все его опусы Минаева аккуратно приобщала к истории болезни. Лишь намного позже Рыбкин понял, зачем она это делает. А когда понял, не удивился – к тому времени он уже знал почти все о человеческом тщеславии.

Через пару недель после отъезда комиссии Рыбкин заподозрил, что ссылка была умело инсценирована и на самом деле Минаева работала на некую специальную контору, занимавшуюся проблемами внеземной экспансии. Она собирала материал о поведении патологических типов в условиях длительной изоляции. К тому времени выяснилась парадоксальная вещь: при некоторых «особых» обстоятельствах больные прогредиентной формой шизофрении обладают исключительной приспосабливаемостью и выживаемостью, немыслимой для статистически здорового человека, а деперсонализационные проявления, аутизм и кататонические расстройства способны сыграть роль сильнейшего защитного фактора, ограничивающего клапана и своеобразной брони, предохраняющих личность от дальнейшего распада. Таким образом, первыми колонистами на Марсе вполне могли оказаться пациенты седьмого отделения – либо «во плоти», либо в качестве доноров мозговых клеток для биокомпьютеров.

Отчет Минаевой был соответствующим. Чистой воды бихевиоризм. Никакой болтовни о свободе воли. Предельно четкая схема, прокрустово ложе современного усредненного организма: «раздражитель (стимул) – мотив – реакция». Этой причинно-следственной связи еще не избегали ни так называемые психи, ни так называемые нормальные (кроме, разве что… «морской свинки»). Разница между первыми и вторыми иногда заключалась в предполагаемом отсутствии среднего звена – мотива. Минаева работала на тех, кто пытался восполнить этот пробел. Заодно ей светила степень бакалавра медицины.

HAPPY END

Спустя два года Бобо был запущен к Марсу. На двенадцатой минуте после старта он самостоятельно скорректировал программу полета, покинул гомановскую траекторию и вышел на высокую круговую орбиту вокруг Земли. Через сутки он уничтожил интернациональную орбитальную станцию и приступил к «модернизации» синхронных спутников связи и средств противоракетной обороны. Это было только начало его активной деятельности по очистке околоземного пространства. Помешать ему оказалось невозможно.

Рыбкин стал президентом страны. Зоя Мухина исправно рожала ему монстров.

Минаева получила портфель министра здравоохранения и стала членом международного пен-клуба.

«Неликвид» Живаго возглавил Организацию Объединенных Наций.

«Жилец» полностью заселил отель.

Декабрь 1997 г.

ЛАТАЯ ДЫРУ

1

Каждый человек окружен завесой. Вадик знал об этом не понаслышке. Ее первые признаки появились, когда ему было около года. По мере его развития завеса продолжала уплотняться.

Эта завеса имеет цвет, запах, вкус, бесконечную перспективу. Она соткана из субстанций различной плотности. Иногда из пустоты. Бывает, что она представляет собой вторичный продукт – «игру воображения» или сны. Но даже если человека поместить в абсолютно изолированную комнату, погрузить в ванну с водой, подогретой до соответствующей температуры, и накачать подопытного ЛСД, его завеса все равно не исчезнет. Она превратится в слой темноты между опущенными веками и глазными яблоками.

Во многих случаях завеса является причиной возникновения эмоций. Ее можно осязать, но от этого она не перестает быть тем, что отделяет человека от реальности. Рано или поздно в завесе появляется дыра. Одна, две, несколько – но чаще всего хватает и одной. Дыра принимает форму человеческого тела. Через нее входит смерть. Дыру можно заткнуть – телом подходящих размеров.

Пятилетний гражданин республики не понял бы и половины этих слов, хотя он был далеко не дурак для своего возраста. Однако, если отбросить бессмысленные интерпретации, ему было известно почти все о разнице между истинной и мнимой реальностями. Именно поэтому Вадик любил сновидения. Именно поэтому смерть оставалась для него приключением, пережитым неоднократно. Кошмары, которые снились ему по ночам, он считал воспоминаниями. Что-то там заело в голове, и неведомый механизм прокручивал их снова и снова – совсем как кассетный магнитофон в папиной машине, воспроизводивший одну и ту же музыку. И так же как записанное на магнитной пленке не наносит самой кассете ни малейшего вреда, эти «воспоминания» были для Вадика абсолютно безопасными. А со временем он даже перестал бояться.

Ему часто снился один и тот же сон – он несет домой из магазина картонную коробку с пиццей. Все очень обыденно, пока он не входит в свой подъезд. Из коробки доносятся какие-то шорохи. Где-то между вторым и третьим этажом оттуда начинают сыпаться насекомые, которые стремительно вырастают до гигантских размеров. Вадик напрасно топчет их ногами – во-первых, их слишком много, а во-вторых, самое омерзительное и кошмарное – это как раз тот хрустящий звук, который издают, лопаясь, их панцири. Потом у Вадика захватывает дух от его неприятной и безнадежной работы. В конце концов насекомые становятся огромными и пожирают мальчика – но это уже неинтересно. К тому моменту все худшее остается позади…

Следующим этапом оказалось чудовище с мельницы (почему именно мельница – Вадик не знал. Он никогда не видел настоящей мельницы). Чудовище, одетое в черное трико и похожее на гибкого человека с головой то ли крысы, то ли муравьеда, то ли вообще несуществующего зверя, охотилось за ним в темном лабиринте, усыпанном белыми зыбкими горами муки. Пересохшие доски с треском ломались под ногами, летела мучная пыль, жутко скрипели мельничные жернова, всегда остававшиеся невидимыми, мелькала тень с заостренным рылом – великолепная, как клоун из комиксов или чемпионка мира по художественной гимнастике…

Во всем этом была почти нестерпимая острота ощущений, не идущая ни в какое сравнение с безопасным прозябанием в трехкомнатной городской квартире. Вадик все больше убеждался в том, что наяву творится бесконечная бессмыслица. Череда одеваний и раздеваний, кормежек, мочеиспусканий, скучнейших хождений с мамой по магазинам; папа, пахнущий кремом после бритья; мама, тоже почему-то пахнущая кремом после бритья; люди, гладившие Вадика по голове; домашние животные, к которым он относил мух, пауков и то, что было замуровано в толще стены, отделявшей детскую комнату от гостиной. Может быть, это были происки того бородатого дяди, который живет на небе, следит за всеми повсюду и держит палец на спусковом крючке… если, конечно, верить маме? Мама вполне могла сморозить какую-нибудь глупость. Вадик понимал это – совсем неплохо для пяти лет, не правда ли?

Все изменилось после того, как он впервые увидел дыру в своей завесе – беспросветно черную, уводящую к тем временам, когда еще не существовало разлетающихся звезд, и к тем местам, которые нельзя было вообразить. Дыра представляла собой карликовый человеческий силуэт. Вероятнее всего, детский. Вадик понимал, что этот силуэт пока еще слишком мал для него. Но дыра увеличивалась в размерах.

Вначале она казалась ему даже забавной – словно сказочная дверь, прикрывающая какой-нибудь тайный ход. Через нее можно было ускользнуть от неприятностей (многие взрослые так и делали – например, бабушка свалилась туда, не попрощавшись) – и это означало, что кто-то выиграл свою последнюю игру в прятки. Его не нашли…

Потом, когда тела коснулся леденящий сквозняк, дувший из дыры, Вадик покрылся маленькими бегающими мурашками (насекомыми?) и кое-что понял – явно слишком рано. Судьба поторопилась, но правило «взялся – ходи» действует не только в шахматах. А еще из дыры доносились какие-то звуки – то ли скрипели жернова, то ли хрустели панцири, то ли кричала девочка из детского сада, в которую он был влюблен с весны.

Паника охватила его. Она проявилась не в том, что он перестал спать по ночам или мочился в кроватку. Он не заикался и не боялся оставаться в одиночестве. Паническое состояние заключалось совсем в другом. Вадик начал лихорадочно подыскивать то, чем можно было заткнуть дыру. Но подыскав годный материал, он действовал с удивительным для ребенка спокойствием и рационализмом. Он планировал свои поступки на много дней вперед. В конце концов, у каждого была своя дыра. Он открыл это через неделю после того, как обнаружил микроскопическую тень в самом дальнем и страшном уголке своего детского мира.

2

– Вадик! – позвала мама. – Иди домой!

– Сейчас, мамочка!

– Быстро! Уже темнеет!

– Еще пять минут!

– Никаких пяти минут! Сейчас же!

С печальным вздохом он оторвался от созерцания слаженной деятельности муравьев, восстанавливавших входы в муравейник после дождя. Его завораживали эти маленькие существа. Они были трудолюбивы и беззащитны, пока не переселились в его сны. Он подолгу наблюдал за ними, пытаясь уловить момент изменения. Ничто не менялось. Завеса оставалась незыблемой, как стена, на поверхности которой двигались картинки.

…Он выпрямился и с трудом вырвал кроссовки из жидкой грязи. Ноги затекли. На том месте, где он сидел на корточках, остались глубокие следы. Потом он обвел взглядом декорацию одного и того же, повторявшегося изо дня в день и наскучившего сновидения.

Микрорайон погружался в сумерки. Бледные прямоугольники домов были усеяны желтыми сияющими квадратами. Откуда-то доносилась электронная музыка, с другой стороны – запах дыма. В двух кварталах отсюда текли автомобильные реки. Воздух был наполнен несмолкающим человеческим шепотом, в котором нельзя было разобрать ни единого слова. Множество теней, пятна черноты – но никаких признаков дыры в форме человеческого тела…

Вадик почувствовал сильный удар по копчику и едва удержался на ногах. Он никогда не боялся физической боли – во всяком случае она значила гораздо меньше, чем, например, поцелуй мертвой бабушки из вчерашнего «воспоминания», которой надоело без дела лежать в гробу, установленном на столе прямо посреди комнаты. Нижняя челюсть бабушки была подвязана платком, чтобы не отваливалась, так что поцеловать внука она могла только крепко сжатыми губами.

Она приподнялась, вцепившись пожелтевшими пальцами в края гроба, обитого красной тканью, сложила эти свои губы, похожие на двух дохлых дождевых червяков, потянулась к Вадику и выпустила ему в лицо зловонное облачко…

Тогда его тапочки тоже увязли в трясине, только трясина почему-то называлась «паркет». Некоторое время он пытался определить, что же напоминала ему субстанция, которая вырвалась изо рта бабушки. Потом до него дошло. Сквозняк, дувший из дыры в его завесе, имел то же самое происхождение, но в отличие от тошнотворных миазмов, испускаемых бабушкиным трупом, он дул постоянно.

Так вот, удар по копчику не слишком огорчил Вадика. За живое его задело совсем другое. Он не понимал, какого черта кто-то испачкал его новую джинсовую куртку. Вадик был на редкость аккуратным мальчиком. Ему нравились красивые вещи.

Обернувшись, он увидел толстяка, давно задиравшего его и пытавшегося его запугать. Это был Генка Пивоваров – семилетний первоклассник с лунообразной головой и будто случайно прилипшими к ней белыми кудрявыми волосками. С ним были еще двое мальчишек из соседнего двора – по мнению Вадика, типы туповатые и наглые.

– Чего вылупился, придурок? – спросил Генка, растягивая слова в манере ублюдочных героев боевиков. С речевым аппаратом у него было не все в порядке, и он произносил «пидуок».

Вадик посмотрел на его кеды. Опасения подтвердились. Кеды были до самых шнурков заляпаны грязью. Вадик сделал два шага по направлению к толстому блондину. Тот начал ухмыляться – он был раза в два тяжелее детсадовского недоноска.

– Ты испачкал мою куртку, – произнес Вадик без всякого выражения. Он думал только о том, как это огорчит папу.

– Ах ты, ссыкун… – успел сказать Генка.

Вадик не стал ждать, пока тот закончит фразу. Папа показал ему когда-то самые уязвимые места мальчиков (но не девочек), в которые следует бить первым, и Вадик сильно пнул Пивоварова ногой между ног. Ему показалось, что он ударил по спущенному футбольному мячу.

Толстяк охнул; его глаза округлились от боли и удивления, а волосы, казалось, мгновенно взмокли еще больше. Потом он завыл и начал оседать, прикрыв руками промежность.

Двое его дружков бросились на Вадика. Тот успел ударить дважды, прежде чем упал. Через минуту вся его куртка потемнела от грязи. Но не только куртка. Его изваляли в луже, как ноябрьского футболиста (иногда папа говорил разочарованно, уставившись на экран телевизора: «Ну, сейчас они будут месить грязь!..»).

Под конец очухавшийся Генка несколько раз плюнул в Вадика. С наслаждением. Слюна толстяка казалась жирной. Во всяком случае, липкой она была совершенно точно. И отчего-то зеленоватой. Возможно, до этого Пивовар что-нибудь жевал. Например, листья – почему бы нет?

Потрясенный Вадик на мгновение ощутил запах слюны – и этот запах был ему знаком. Причина была не в мельчайших кусочках мертвого мяса, застрявшего в зубах толстяка, не в самих гнилых зубах и не в воздухе, побывавшем в легких. Слюна пахла так же, как порция того бесцветного вещества, которое выдохнула при поцелуе мертвая бабушка с подвязанной нижней челюстью.

Потом раздался встревоженный голос его мамы, и мальчишки убежали.

Боли он не чувствовал. Возникли только определенные затруднения с движениями. Джинсы облепили ноги; по телу путешествовали ящерицы; с ресниц свисала липкая бахрома и мешала смотреть. Но Вадик не обращал на это внимания, пока ковылял к подъезду и взбирался по лестнице. Ощущения не шли ни в какое сравнение с теми, которые он испытывал, сражаясь с хрустящими насекомыми, живущими в коробке для пиццы. Гораздо важнее была поразившая его идентичность запахов. Он пытался найти связь между умершей старушкой и пухленьким первоклассником, злоупотребляющим пирожными и дешевым шоколадом.

В одном он был уверен: эта связь не случайна.

3

На следующее утро Вадик проснулся от звуков хард-энд-хэви, раскатившихся по квартире. Это означало, что его прогрессивный папа бреется и «сосет энергию». Иногда пресловутая «энергия» представлялась Вадику чем-то вроде длиннющей белой макаронины (солитера?), спрятанной в человеческих кишках. В принципе, макаронину можно было высосать откуда угодно – из телевизора, радиоприемника, заправочной колонки, тарелки супа, даже из другого человека – если поцеловать того в губы или заняться с ним любовью.

Вадик подозревал, что отчасти для этого приспособлен его короткий шланг, имевший как раз подходящие размеры. Однажды во сне он вставил наконечник своего шланга в соответствующее отверстие между ног своей любимой девочки из детского сада, и слепой червяк немедленно пополз по туннелю, вызывая неприятный зуд и жжение. Буквально через несколько секунд все было кончено: на глазах у Вадика девочка увяла, съежилась, почернела; ее кожа туго обтянула скелет, глазные яблоки выпали, волосы рассыпались, и несколько длинных остроконечных ресниц оказались у него во рту…

Пока он приходил в себя от ужаса и омерзения, червяк уже устроился у него в кишках (это была огромнейшая «энергия»!), а от девочки осталась только потерявшая форму кучка гнилья, которое трепетало на костях, словно прелое тряпье, застрявшее в ветках…

С тех пор Вадик твердо усвоил, что пополнять энергию можно лишь за чужой счет, – и сделал это на десяток лет раньше, чем до обычных людей начинает доходить закон ее сохранения.

Его папа этого не знал. Излучая оптимизм (червяк внутри большого тела ворочался и делал «хрум-хрум»), папа подошел к кровати и сдернул с Вадика одеяло. Холодный воздух – это было ничто по сравнению с волной ужаса, внезапно накатившей и схлынувшей почти без последствий. Правда, осталась грязноватая пена сумерек…

– Если ты поторопишься, я успею отвезти тебя в сад, – объявил папа. Он думал, что делает Вадику подарок. На самом деле тот просто ненавидел папину машину. Особенно он ненавидел место сзади и слева, куда его обычно и усаживали. Он не возражал. Зачем? Все равно бесполезно. Взрослые поступают так, как хотят. Им же не расскажешь, что это место давным-давно занято человеком, которого папа когда-то сбил на дороге, и оказаться внутри его тела, среди личинок и распадающихся тканей, не очень-то приятно… Мертвец был прозрачным и неощутимым, но это ничего не меняло; стоило побывать внутри него – и ваш взгляд на мир менялся радикально.

Стоя под аркой, поеживаясь от прохладного утреннего ветерка и дожидаясь папу, который отправился за машиной в гараж, Вадик предвкушал все сомнительные прелести поездки. Ощущение незримого присутствия третьего, едва уловимый запах, тень обреченности на папином затылке… Папа купил плохую машину, но не стоило говорить ему об этом; все сны заканчивались плохо.

Вадик услышал плач, доносившийся из прямоугольного сточного отверстия, с которого была сдвинута чугунная решетка. Это был жалобный, невразумительный, животный звук. Возможно, приманка для глупых маленьких мальчиков.

Вадик знал, кто обитает в городской канализации; он не раз сталкивался с существами оттуда, но это всегда происходило на другом краю ночи. Там мальчику попадались черные отрезанные хвостики, слепые человеческие зародыши в жаберной стадии, металлические змеи душевых шлангов, болезнь под названием «рак прямой кишки», мутанты водоплавающих крыс и даже пальцы в раковине – совсем как в том рассказе, который мама однажды прочла ему перед сном. В остальное время унитаз был просто унитазом, а скребущие звуки и рычание в трубах – следствием воздушных пробок.

Не испытывая ни малейшего страха, Вадик вошел в густую тень арки и приблизился к яме. Асфальт вокруг нее осел, и прямоугольная яма выглядела точь-в-точь как могила, вырытая на дне лунного кратера. И оттуда доносился гулкий плач. Поблизости был свален булыжник, предназначенный для ремонта мостовой.

Вадик колебался всего секунду, потом начал спускаться к яме. Его привлек знакомый запах. И холод, которым дохнуло из глубины…

Он спускался расчетливо, медленно скользя подошвами кроссовок, зная, что упрется ими в решетку раньше, чем возникнет реальная опасность свалиться вниз. Если только никто не подтолкнет его сзади… Но в это время вонючие толстяки-блондины еще едят свои мягкие белые утренние булочки с маслом и джемом, пускают слюни и благодарят мамочек за вкусный завтрак…

Он заглянул в неглубокий прямоугольный колодец. Там журчала темная вода, а на маленьком затопленном островке ворочался кто-то, тыкавшийся в стенки из рассыпающегося кирпича. Очень скоро глаза Вадика адаптировались к полумраку. Он увидел месячного щенка, который тщетно пытался выбраться из ловушки. Щенок сильно дрожал и почти непрерывно скулил. Вода доходила ему до живота. Даже поднявшись на задние лапы, он едва ли мог достать до камня, выпиравшего из стены на одной трети глубины.

Вадик присел на корточки у края колодца и «прислушался» к своим ощущениям. Ощущения были весьма необычными. Некая часть его существа наблюдала за внешним миром, следила за тем, не появится ли папина машина или какой-нибудь чужой взрослый. Но то был тихий переулок. И папа что-то задержался в гараже – очень кстати. Плач становился невыносимым – особенно после того, как в нем зазвучала надежда. Увидев над собой голову мальчика, щенок рванулся к нему и начал отчаянно скрести передними лапками по стенкам.

Вадик смотрел вниз и не двигался. Отражение собственной головы казалось ему черной луной, взошедшей над очень маленьким океаном и островком с единственным живым существом. Нужно было всего лишь протянуть руку, чтобы прикоснуться к голове щенка. А если бы Вадик встал на колени, то сумел бы схватить того за загривок и вытащить из ямы – щенок весил не больше полкилограмма. Совсем немного. Как большая игрушка. Не понадобится даже звать на помощь папу…

У Вадика кружилась голова. Он зажмурился. Темный туннель уводил куда-то сквозь землю. Изображение на внутренней стороне век оказалось не менее реальным, чем городской пейзаж. Вадик «оглянулся» по сторонам. Везде был изменчивый и зыбкий ландшафт его фантазий, переливавшийся, как болото из сметаны. Слишком много мертвых существ и живых предметов…

Этот сновидческий мир представлялся бесконечным, пока Вадик не заметил черный силуэт поблизости от себя – дыру в виде карликовой тени. Но еще вчера она была гораздо, гораздо меньше. Позавчера он с трудом мог бы просунуть в нее кулак, если бы решился сделать это. Ему очень хотелось попробовать, однако он удержался от соблазна. Глупее не придумаешь. Без сомнения, ему пришлось бы пережить болезненную ампутацию не только во сне, но и наяву. Он даже пошевелил пальцами, чтобы проверить, на месте ли они…

Он усвоил, что смерть – маленький черный гном без плоти. Она ходит по спирали, приближаясь к тебе медленно или быстро, пожирая все, о чем ты думаешь или мечтаешь, все, что ты можешь представить себе. Но сегодня дыра уже была размером с его голову – в том месте, где находилось «туловище» силуэта. Или… размерами со щенка.

Вадик открыл глаза. Здесь все осталось неизменным – арка, подворотня, косые лучи утреннего солнца, плач, доносившийся почти из подземелья. Звук, терзавший уши…

Вадик медленно выпрямился и сделал шаг по направлению к груде булыжника. Щенок заскулил еще громче. Эхо зародилось в глубине арки и волнами тоски устремилось наружу.

Вадик схватил булыжник обеими руками и понес к яме. Он нес его, прижимая к животу, и теперь его шансы свалиться вниз были гораздо выше. Центр тяжести сместился; подошвы кроссовок предательски скользили; булыжник заслонял то, что находилось под самыми ногами… И все-таки Вадик правильно определил момент, когда правый носок уперся в металлический край ямы. Он сразу же избавился от своего опасного груза и сразу же ощутил неописуемую легкость.

Брызги попали Вадику в лицо. Щенок дико взвизгнул и затих. Но ненадолго. Из отчаянного писка его плач превратился в вопль безнадежности…

Он замолчал окончательно только тогда, когда Вадик сбросил в яму четвертый булыжник. После этого оставалось только задвинуть решетку на место (Вадик справился с этим, хотя чугунная отливка весила килограммов двадцать, и даже почти не испачкался – во всяком случае не так сильно, чтобы рассердить папу).

Вадик отряхнул руки и вышел из тени. В конце переулка появилась папина синяя «девятка». Через несколько секунд машина остановилась рядом с ним. Из-за открытой передней дверцы доносилось непонятное пение нескладной и некрасивой тети Каас. Папа повернул голову и показал большим пальцем на заднее сиденье. На его лице блуждала бессмысленная улыбка. В мыслях он был далеко – вероятно, где-нибудь на Лазурном берегу…

Мальчик открыл дверцу и взобрался на мягкий диван, обтянутый велюром. Потом покосился влево. Мертвец, конечно, был на месте. Как всегда. Его можно было «увидеть» краешком левого глаза, если слегка опустить веко. Набегающий поток воздуха выдувал личинки из ноздрей и полуоткрытого рта и заставлял их кружиться по салону. Вадик закрыл ладонью нос и зачарованно смотрел, как папа дышит смертью.

                                                                                                                                     * * *

Целый месяц он чувствовал себя великолепно – особенно по ночам. Дыра затянулась. Умершая бабушка оставалась там, где ей и положено быть; недотыкомка с мельницы прятался в подвале. Зато другие кошмарики веселились вовсю. И веселили Вадика. Например, окровавленный и околевший щенок с раздробленным черепом, который стал его любимой игрушкой прежде, чем Вадик заткнул им свою дыру.

Потом дыра появилась снова и за одну ночь выросла до устрашающих размеров. Щенок провалился в нее, будто муха в открытую форточку. Вадик мог бы поместиться в этой дыре полностью.

4

Он возвращался с первого в своей жизни свидания, состоявшегося в городке аттракционов. Его любимая девочка запечатлела на его щеке влажный поцелуй, и он до сих пор ощущал, что правая щека чем-то существенно отличается от левой. Отличие было неуловимым, но от этого переполнявшая Вадика радость жизни не угасала. Она даже заставила его забыть на время о гнетущем присутствии дыры, которая становилась особенно очевидной по ночам.

Городок аттракционов находился в парке, начинавшемся прямо за его домом, и Вадик обладал огромным преимуществом перед своими сверстниками, чьи родители поселились не так удачно, – он мог приходить в парк один. В тот день он потратил пятерку из своих карманных денег – то есть просадил все. По правде говоря, удовольствие стоило того, чтобы разориться. У него была обширная программа: качели, «американские горки», три порции мороженого, тир (в котором ему не дали пострелять, но разрешили смотреть и даже взобраться для этого на табуретку), салон игровых автоматов, жвачка «турбо» с изображением нового «фольксвагена» на вкладыше, «чертово колесо» (он коварно пристроился к какой-то семейной паре, выгуливавшей своих отвратительных дочерей-двойняшек – одна из них сильно ущипнула его, когда кабина всплыла на самый верх, а другая показала язык с белыми пупырышками). В завершение того удачного дня Вадик встретил девочку Леночку, гулявшую в парке с мамой.

Слушая сюсюканье ее мамы, он с трудом дождался того момента, когда оказался с Леночкой наедине. Месяц назад он расстался с ней в павильоне детского сада. Месяц – целая вечность, если вам пять лет. И в то же время это не та вечность, от которой начинает ныть сердце у взрослого человека…

Предложение сыграть в бадминтон последовало вскоре. Ему чертовски понравилась эта игра, хоть и не удавалось удержать волан в воздухе дольше пяти-шести секунд.

Все самое лучшее в его жизни произошло под покровом густой летней зелени – там, куда они залезли, разыскивая волан. При этом оба не выпускали из рук стаканчики с чудесным апельсиновым пломбиром…

Волан долго не находился. Девочка уже начала страдать и готова была расплакаться от досады, когда он сунул руку в заросли крапивы, не думая о последствиях.

Вместо ожидаемого ожога, он испытал только легкую щекотку. Жжение возникло намного позже. Зато волан оказался у него. Самое прекрасное, что он увидел, это сияние серых глаз, на которых уже выступили слезы. В качестве награды он получил поцелуй с ароматом апельсинового пломбира – холод по краям и что-то теплое и удивительно мягкое в середине… До сих пор на щеке будто сидела стрекоза с трепещущими крылышками…

Он вошел в свой подъезд в настроении, которое приближалось к эйфории. Дома его поджидал новый картридж (папа неизменно покупал ему новые картриджи для игровой приставки каждое первое воскресенье месяца, и Вадик не видел причины, почему этого не должно случиться сегодня). Кроме того, он предвкушал пирожное после ужина и продолжение «Затерянных во времени» по телевизору. Да, это был великолепный во всех отношениях и почти бесконечный вечер! Если только не принимать во внимание Генку Пивоварова, поджидавшего Вадика на лестнице.

В подъезде не было лифта, но Вадик никогда и не пытался убежать от маленьких детских неприятностей. На этот раз Пивовар был один, зато явно настроился отомстить за свои распухшие шарики. С липких белесых волосиков, как всегда, стекали струйки пота. По иронии судьбы от него тоже несло апельсинами и химическим запашком жвачки «Hot lips». Но эти ароматы были не в состоянии заглушить его естественную вонь. Запах возбуждения, страха и… смерти. Легкий сквознячок все из той же дыры.

Вадик не задался вопросом, откуда ему известны такие интимные подробности про смерть. Это было бы пустой тратой времени. Толстяк стоял на лестничной площадке и готовился воспользоваться своей удобной позицией. Его кеды находились на уровне лица Вадика. На футболке, обтягивавшей рыхлое тело, было написано: «Славянский базар – 98».

– Теперь я буду учить! – заявил Генка, позаимствовав эту фразу у Чака Норриса. Для своей комплекции он двигался довольно быстро. Во всяком случае, Вадик не успел уклониться, когда кед врезался ему в ухо, и, как следствие, произошло столкновение головы с крашеной стеной.

Вспышка боли была мгновенной, а потом – только гул и звенящая пустота, в которой обрывки мыслей носились хаотически, словно стайка вспугнутых летучих мышей под сводами заброшенной колокольни. Тем не менее взгляд Вадика был прикован к Генкиному туловищу – упитанному и даже жирному туловищу, четко выделявшемуся на фоне окна. Этот силуэт внушал уважение своими размерами. И еще надежду.

– Стой! – сказал Вадик, подняв руку.

Генка расплылся в улыбке, выпустив на волю несколько пузырьков слюны. Он наслаждался мгновениями торжества, но ошибался, думая, что враг запросил пощады.

Вадик плохо соображал, однако в его действиях была какая-то запрограммированность. Он продолжал подниматься по лестнице, не защищаясь. Толстяку все равно показалось мало. Он еще раз ударил ногой, стараясь попасть Вадику в пах, но попал в живот.

На этот раз боль была жуткой, скручивающей, опустошающей окончательно. Вадик сложился пополам и ткнулся лбом в перила. Об апельсиновом поцелуе он уже не вспоминал. День мгновенно превратился в самый гнусный в его жизни.

– Вот так, маленький говнюк, – важно сказал Пивовар. – И это только начало!

Через несколько секунд Вадик осознал, что толстяк упражняет на его темени свои пальцы. Он с трудом разогнулся и прохрипел:

– Подожди! Не надо…

– Ты не понял, сука. Теперь я буду учить тебя каждый день.

– Согласен… – прошептал Вадик слабеющим голосом. – Согласен… меняться…

Толстозадый сразу просек, о чем идет речь. Когда дело пахло выгодой, он соображал мгновенно.

Генка прервал экзекуцию. В глазах у него появилось новое чувство. Вадик не знал, что у взрослых оно называется вожделением. Собственно, толстяк невзлюбил его именно после того случая, когда он наотрез отказался обменять свой роскошный каталог, содержащий все серийные модели автомобилей выпуска 1988–1998 годов, на Генкину жалкую имитацию кольта-«коммандера». Впрочем, если честно, кольт тоже был неплох, но альбом можно было рассматривать часами.

– Я сейчас вынесу, – пообещал Вадик.

– Не вздумай позвать папашу или мамашу, – предупредил Пивовар. – Поймаю во дворе – убью.

Вадик не собирался звать папашу или мамашу. У него даже в мыслях такого не было. Родители не имели к этому ни малейшего отношения. Но и расставаться с каталогом он тоже не собирался.

– Я жду, – сказал Генка. – И бабки принеси. Что-то я проголодался. Не выйдешь – лучше живи дома.

Вадик покивал и стал подниматься к своей двери. По пути он постепенно приходил в себя, хотя сначала каждый шаг резью отдавался в животе. Левое ухо распухло и слегка зудело, будто по нему прогуливалось два десятка мух одновременно. Вадик потрогал его, поднес пальцы к глазам и с облегчением увидел, что на них нет крови.

Остановившись перед дверью своей квартиры, он заправил майку в джинсы и отряхнул с нее пыльный след подошвы. Потом оглянулся – Генка наблюдал за ним снизу, мерзко ухмыляясь.

– Запомни, сопляк: лучше тебе не жаловаться! – произнес блондин. Вадик не сомневался, что Пивовар может превратить его дворовую жизнь в ад и сделает это с радостью.

Вадик постучал в дверь кулаком. До звонка он пока не доставал и не будет доставать еще лет семь.

Дверь открыла мама, и он поспешно повернулся вполоборота, чтобы она не увидела его распухшее ухо.

– Нагулялся? – спросила мама и чмокнула его в щеку. Судя по ее виду и запаху, витавшему в коридоре, она «занималась собой» в ванной комнате. В своем нежно-розовом халатике и без всякой косметики она казалась Вадику очень, очень красивой и свежей, как персик. Ногти на правой руке были накрашены, левая еще выглядела бледно. Вадик вспомнил, что этим вечером мама и папа собирались идти в гости.

– Кушать хочешь? – спросила мама.

– Не-а, – ответил Вадик, стараясь, чтобы голос звучал беззаботно, и сделал вид, что расшнуровывает кроссовки. Его сердце застучало быстрее, когда он увидел, как мама возвращается в ванную, помахивая правой кистью, будто облысевшим веером, – к своим баночкам с кремами, пузырькам с лаком, шампуням, фенам, дезодорантам и еще десяткам вещей, казавшихся Вадику бесполезным хламом.

– Тогда подожди меня. Я скоро. – Конец этой фразы он услышал уже через закрытую дверь. Мягко ступая, он отправился на кухню и уставился на горку посуды, сваленной в мойку. У него не было никакого опыта, и все-таки он интуитивно улавливал разницу между тупым столовым ножом с округлой рукояткой из мельхиора и мясницким инструментом с деревянными накладками и широким остроконечным клинком.

Он вытащил из мойки нож для разрезания мяса и засунул его сзади за пояс. Потом так же тихо прокрался мимо ванной комнаты, в которой мама красила ногти и напевала себе под нос «Самбу белого мотылька», и, встав на цыпочки, открыл входную дверь. Придержал язычок замка, чтобы тот не щелкнул, и вышел на лестничную площадку.

                                                                                                                                         * * *

Генка просунул голову между отогнутыми прутьями решетки нижнего лестничного марша. Он все еще не был уверен в том, что детсадовский сопляк не пожалуется папочке, и на всякий случай готовился смыться. Увидев, что Вадик возвращается один, да еще прячет что-то под майкой, Пивовар снова вспотел от возбуждения. Ему не терпелось заполучить полный каталог моделей 1988–1998 годов. Пожалуй, он сделает себе прекрасный подарок ко дню рождения. Сопляк ничего не знал об этом; ему и не надо было знать.

Вадик улыбался, спускаясь по ступенькам. Его улыбка показалась Генке неуместной и неестественной, но он не придал этой детали большого значения. Ясно как день: сопляк его боится. Жутко боится, раз согласился расстаться со своим каталогом. Как все-таки хорошо иметь богатого папочку! Генка решил, что эту корову можно будет доить долго.

Чертов сопляк спускался быстро, почти бежал. Генка подумал, уж не собирается ли тот проскочить мимо. Он стал посреди лестницы, выпятил брюхо и развел руки в стороны. Он ждал подарка, который приготовил для него малолетний говнюк.

                                                                                                                                       * * *

Нож вонзился прямо под сердце. Инерции вполне хватило, чтобы проткнуть футболку, кожу и слой жира на груди Пивовара. После этого клинок вошел в тело с удивительной легкостью; даже ладонь не соскользнула. Вадик боялся порезаться или испачкаться в крови. Но крови почти не было.

Генка охнул, взвизгнул и начал оседать. В его взгляде застыло безмерное изумление. Это была быстрая и почти мгновенная смерть. Вадик понимал, что толстяк не должен поднять шум. Туша увлекала его вниз. Он дернул нож на себя. К счастью, лезвие не застряло между ребрами. На футболке Пивовара расплылось темное пятно. На губах блондинчика выступила розовая пена. Он медленно сползал по ступенькам, словно кукла, набитая ватой…

Вадик не смотрел на него. Он прислушивался, не раздадутся ли шаги на лестнице. И не хлопнет ли чья-нибудь дверь. Потом он увидел, что с кончика ножа сорвалась малиновая капля. Тогда он поднес лезвие ко рту и аккуратно облизнул его языком. Это было ужасно невкусно, но он не хотел оставлять никаких следов.

Сзади послышался скребущий звук. Вадик едва не пустил в штаны теплую струйку… Очень медленно он обернулся.

В двух метрах от него сидел соседский кот.

– Кис-кис, – слабым голосом сказал Вадик. Кот проскользнул мимо и остановился только затем, чтобы обнюхать Генкин труп. Потом кот задрал хвост и отправился по своим делам. Его правая передняя лапа оставляла следы в виде едва заметных пятен.

Вадик вздохнул свободнее.

Убедившись, что нож чист, а на его одежду и обувь не попала ни единая капля крови, он тихо поднялся на площадку и толкнул незапертую дверь. Все складывалось как нельзя лучше. Мама все еще была в ванной и теперь мурлыкала «Только я буду рядом…». Оттуда же доносилось тихое жужжание электрического эпилятора.

Вадик осторожно запер входную дверь, снял кроссовки и через пару секунд был уже на кухне. Здесь он подержал нож под струей воды. Наблюдая за розоватой струйкой, стекающей с клинка и исчезающей в водостоке, он ощутил, как ослабляются тиски напряжения, как уходит тревога, а на ее место возвращаются счастливая беззаботность и незамутненная детская радость существования.

5

Он давно успел забыть звуки похоронного оркестра, тоскливо завывавшего под окнами в течение получаса. Четыре недели тянутся долго, когда вам еще не исполнилось шести и вы не прошли спецобработку в начальной школе, в результате которой время начинает делиться на «свое» и «чужое». Вадик забыл, какие лица были у мамы и папы в тот воскресный день и о чем спрашивали его скучные дядьки в форме и без формы. Он ничего не знал – как и все остальные. Правда, соседский кот кое-что видел, но его переехала машина спустя три дня после Генкиных похорон. Вадик специально ходил полюбоваться на облепленные мухами останки, которые лежали на обочине дороги. Это отвратительное зрелище подействовало на него успокаивающе. Особенно внимательно он рассматривал правую переднюю лапу. Она оказалась запачканной в крови, только непонятно было, чья это кровь – Генкина или самого кота.

Но все самое лучшее происходило с Вадиком ночью. Он испытал невыразимое облегчение, когда в его снах появился раздувшийся труп Пивовара с расставленными руками и изумленно выпученными глазами. Труп плавал в зыбком пространстве, будто наполненный гелием шарик, привязанный к тоненькой ниточке ужаса. Он преследовал Вадика на мельнице, валялся в гробу рядом с бабушкой, ловил личинок распахнутым ртом, вытягивал белых солитеров (э-нер-ги-ю?) через ноздри человека на заднем сиденье папиной машины и пожирал вывалившиеся на асфальт кошачьи кишки.

Оставалось только схватиться за эту самую нестерпимо вибрировавшую ниточку, отвести шарик в сторону и заткнуть им дыру, которая разрослась до размеров упитанного школьника младших классов.

Получилось великолепно. Сердце Вадика переполнилось любопытством и любовью. Дневные «сны» были украшены почти ежедневными появлениями маленькой феи Леночки.

Дыра появилась снова спустя три недели. Она увеличивалась катастрофически быстро.

                                                                                                                                    * * *

В конце сентября мама решила помыть окна. Папа предложил кого-нибудь нанять, но мама сказала, что и сама справится. Это было очень смело с ее стороны – они жили на пятом этаже. Правда, она мыла окна и раньше – до того, как у папы завелись деньги, а мама оставила работу. Вадик знал мамин секрет: ей было попросту скучно.

Но она могла развлечься и по-другому. Он считал мытье окон нелепейшим занятием на свете. Лучше бы она сыграла с ним в корпоративный тетрис. Он ее долго уговаривал, но мама, похоже, стала жертвой этой идиотской «силы воли», заставляющей взрослых делать то, чего нормальный человек испугался бы, и то, что надо было бы отложить в долгий ящик. (Кстати, «долгий ящик» – это, случайно, не бабушкин гроб?..)

Незадолго до того дня Вадик, впечатленный особо мерзким ужастиком, который он посмотрел по видео, напросился в супружескую постель и занял нагретое место между мамой и папой. Его страх быстро прошел; обнимая спящую маму, он погрузился в ее сновидения, и это потрясло его сильнее всех ужастиков, вместе взятых.

Он открыл, что взрослые живут, окруженные многочисленными черными дырами, зияющими в ветхом занавесе, будто норы каких-то космических червей. А может быть, дыры действительно проделаны лангольерами – если верить дяде Стивену? Впрочем, не так уж важна причина их появления… Вадик даже покрылся липким потом. В его маленькой голове не укладывалось, как можно жить в сердцевине сгнившего плода, среди нестерпимого смрада разложения, на смертельном сквозняке, заживо сдирающем кожу… Он испытал безнадежность и отчаяние – два новых чувства, для которых в его словаре еще не имелось названий. У взрослых не было настоящих кошмаров. Их окружала пустота, и со всех сторон подступал неизлечимый рак, пожирающий прямую кишку, желудок, матку, жизнь. Вадик увидел мамины метастазы – огромные дыры, которые не могли бы заткнуть и многие сотни «воздушных шариков», привязанных к ниточкам ужаса…

Бедная, бедная мама! Проснувшись среди ночи, он гладил ее по руке. Он безмерно жалел ее, но она была обречена. Ему не нужно было прикасаться к папе, чтобы испытать то же самое во второй раз. Достаточно мертвеца на заднем сиденье папиного автомобиля. Папа вдохнул чудовищное количество личинок. Вадик не сомневался, что внутри папы уже началось их превращение. В свои годы он знал: личинки – это только первая стадия…

                                                                                                                                 * * *

Взобравшись на высокий табурет, мама мыла окно в кухне. Вадик смотрел на нее снизу и видел то место, откуда у женщин периодически идет кровь. У него был еще один повод пожалеть маму. Интересно, происходит ли нечто подобное с Леночкой? Истекает ли кровью она? Надолго ли ее хватит?..

Вообще-то он находился рядом с мамой для того, чтобы подавать ей сухие тряпки. Папа был на работе. Вадику предстоял долгий и нудный день. Он наблюдал за мамой, воронами, сидящими на проводах, и облаками, плывущими по серому небу. Выбрав момент, когда мама перестала держаться за вертикальную перегородку оконной рамы, он сделал три быстрых шага и изо всех сил толкнул ее обеими руками в бедра.

У нее были широкие мягкие бедра, самортизировавшие удар, но этого оказалось недостаточно. Мама покачнулась и потеряла равновесие.

И опять он увидел на ее лице знакомое выражение невероятного, немыслимого изумления. Странные люди… Неужели они не знали о дырах, проеденных смертью в тех фальшивых оболочках, которые они безнадежно ткали вокруг себя, будто безмозглые пауки?..

Он почувствовал легкие дуновения воздуха от машущих рук. Тщетная попытка взлететь… Вначале мама падала очень медленно. От ее крика Вадику хотелось заткнуть уши. Потом она исчезла за краем подоконника, и остался только крик, бившийся в железобетонном колодце, как пойманная птица с подрезанными крыльями… Раздался звук, с которым сырая отбивная шлепается на сковородку, и наступила тишина. Вадик положил тряпки на табурет, включил игровую приставку и начал играть в тетрис сам.

Он играл до тех пор, пока чужие люди не позвонили в дверь. Тогда ему пришлось сделать то, что он давно хотел, – разрыдаться.

6

Только через пару месяцев, когда выпал снег, Вадик стал узнавать в существе, которое кормило его, прежнего папу. До этого он жил в одной квартире с проколотым воздушным шариком, еще не перебравшимся в реальность ночи. К зиме «шарик» наполнился кровью и превратился в человека, сгорбившегося под тяжестью своей завесы.

Вадик прекрасно понимал, насколько папа несчастен. Должно быть, его «дыра» была размером с земной шар. Во всяком случае, папе было некуда деться. У него осталось очень мало времени – даже по меркам мальчика, которому недавно стукнуло шесть.

Папина любовь дала трещину. Через эту трещину можно было заглянуть в душный мрак. Дневная жизнь Вадика стала однообразной и начисто лишенной эмоций. Вдобавок родители любимой девочки переехали куда-то, и он больше не встречал ее в детском саду или в парке. Вадик был расстроен, но вовсе не пришел в отчаяние. Он привык к мысли, что это нормальный путь – из райских кущей детства к одиночеству и смерти.

Папа начал приносить с собой бутылочки с веселенькими этикетками – те самые, с резьбой, которым «сворачивают головку». Папа делал это с удовольствием… Вадик однажды попробовал отхлебнуть из недопитой бутылки и долго сидел, хватая воздух обожженным ртом. Потом он все-таки он заставил себя сделать пару глотков. Спустя несколько минут ему показалось, что он начал лучше понимать своего папу.

Оказывается, папа был оборотнем. У него росла невидимая шерсть на внутренней стороне пальцев (однако хорошо ощутимая, когда папа хватал Вадика за руку или за плечо). Он стал похож на Волка из телевизионной рекламы. Вадик знал причину – личинки. Трансформация была медленной, но верной. Что-то пожирало папин мозг. По ночам его (или не совсем его) кошмары плавали по комнатам голубоватыми пузырями. При тусклом свете луны были видны белые черви, которые свисали изо всех папиных отверстий, будто спагетти, скрученные в жгут и выползающие из живой мясорубки. Жгут пронизывал дверные замки и терялся где-то за пределами квартиры.

Это было жутковатое зрелище: оборотень, подвешенный на нитях собственной истекающей «энергии». Иногда Вадику казалось, что единственное предназначение папы – пугать его. Но ему было безразлично – до тех пор, пока дыра не возникла снова.

                                                                                                                         * * *

В девять вечера он отправился разыскивать папу. Не то чтобы он соскучился по оборотню, но нарушался заведенный раз и навсегда порядок. Папа возвращался позже восьми часов только в исключительных случаях. Вадик был голоден, и у него не было денег. Он очень смутно представлял себе, как люди выживают в дневное время. Мысль о том, что он рубит сук, на котором сидит, была слишком сложной для него. Просто не оставалось другого выхода…

Сторож гаражного кооператива не обратил внимания на мальчишку, проскользнувшего под шлагбаумом. Вадик свернул во второй проезд. Створки ворот папиного гаража были открыты. Внутри стояла машина. Двигатель работал. Едва заметные облачка сизого выхлопного газа плыли в морозном воздухе. В гараже было темно.

Вадик постоял, глядя на пустынный проезд, по которому ветер носил мелкий колючий снег. Потом он вошел в гараж.

Здесь оказалось не намного теплее. Под ногами заскрипело битое стекло… Он обошел вокруг машины и остановился напротив двери водителя. Все стекла были подняты и сильно запотели. Вадик тщетно пытался разглядеть кого-нибудь в салоне. Там угадывались два неподвижных силуэта: один на переднем сиденье, другой – на заднем.

Мальчик постучал кулаком по стеклу. Ему показалось, что он различает за ним блестящие стеклянные предметы. Изнутри автомобиля доносилась тихая музыка. Вадик приблизил ухо к щели между дверью и кузовом, рискуя до крови ободрать кожу, если металл остыл. Усатый кривляка из группы «Куин», скончавшийся от какой-то неизлечимой болезни, пытался убедить папу в том, что все не так уж плохо.

Вадик случайно посмотрел вниз. Этого оказалось достаточно. Он нашел неоспоримое доказательство того, что оборотень находится в ловушке. Их убивают вовсе не серебряные пули, как показывают в глупых фильмах, подумал мальчик. Их убивают вожделенные машины, бутылки со «свернутыми головками» и собственный страх.

Впервые за много дней Вадик улыбнулся. Оборотень был очень большим. Больше, чем щенок, Генка Пивовар и мама, вместе взятые.

Он плотно прикрыл створки ворот и вернулся домой. Ему предстояло провести ночь в опустевшей квартире. Он остался один на один с безопасными призраками, обитающими в телевизоре.

Через полчаса ветер занес снегом его миниатюрные следы.

7

Его привезли в приют под Новый год. Здесь, в казенном доме, не ощущалось приближения праздника. Приют был расположен в мрачном трехэтажном здании из багрового кирпича, стоявшем на отшибе неподалеку от сортировочной станции. Местные коротко стриженные дети играли в пакгаузах. По ночам дребезжали стекла, скрежетали сцепки, стучали колеса на стыках рельсов и с низким страшным гулом проезжали тепловозы. Днем можно было видеть ползущие на сортировку составы цистерн, платформ или контейнеров, иногда – вагоны, груженные углем. Чистенькие и надменные пассажирские не останавливаясь проходили мимо, как будто им была не чужда брезгливость…

В первый же день Вадику дали понять, кто здесь хозяин. Он не возражал. Его поселили в комнате с десятью другими мальчишками. Двое из них были похожи на Генку. Нет – к чему обманывать себя? – они были гораздо хуже. Новичку выделили кровать, стоявшую возле окна. Он думал, что это хорошее место. Ночью его избили и намазали зубной пастой. На следующее утро он проснулся с температурой – из щелей в раме сквозило, как из ледяной глотки.

Новый год он встретил в детской больнице. Голодный. Без елки и подарков. О маме и папе он не вспоминал. Они остались в прошлом. Их сожрала дыра. Всех рано или поздно сожрет дыра.

Он вернулся в приют после Рождества. Постоянное чувство голода порождало обостренное восприятие. Маленькие бритоголовые чудовища пытались обидеть его, но он знал: самое главное – это непрерывно латать дыру. Ничего другого не остается, если хочешь выжить.

Несмотря на слабость, он не спал и всю ночь смотрел на светящиеся пунктиры пассажирских поездов, которые проносились мимо. В каждом купе лежали или сидели удивительно беззаботные люди. За каждым окном были те, кто ни о чем не подозревал. Много людей…

Он выбирал поезд. Ему нравился скорый, проходивший через станцию в два пятнадцать. Что-то подсказывало Вадику: «воздушных шариков» хватит надолго.

Апрель 1998 г.

ПЛАТА ЗА ПРОЕЗД

Подобно скоту, они не знали врагов и ни о чем не заботились. И таков же был их конец.[1]

Г. Уэллс. «Машина времени»

Посвящается «зайцам»

Бухгалтер Д. проснулся в холодном поту. Ему приснилось… Да все то же самое, что снилось последние двадцать лет его жизни. Его преследовал безжалостный сон – цветной, четкий, наполненный голосами, шепотами, гулом, запахами, тревожными мыслями и ожиданием худшего. Сон, слишком похожий на действительность, с той лишь разницей, что леденящее лезвие кошмара подбиралось к сердцу, но не пронзало его, и вместо предсмертного крика Д. издавал только сдавленный стон в подушку.

Это повторялось каждую ночь, двадцать лет подряд – кому бы такое понравилось? Варьировались лишь мелкие и в общем-то незначительные детали. Д. давно понял, что бороться с этим проклятием бесполезно. Он мог бы неделю не есть, пару дней не пить, но после тридцати часов бессонницы его мозг превращался в клубок дохлых червей. Ну а что потом? Все равно бухгалтера поджидала черная пропасть, незаметно свалившись в которую, он находил одно и то же. Так зачем подвергать себя дополнительной пытке?

Он уже перепробовал сильнодействующие снотворные, постепенно увеличивая дозы, пока они не стали опасными для жизни. Заснуть и не проснуться – такой вариант бухгалтер Д., конечно, рассматривал, но исключительно как теоретический. Он был уверен, что по ту сторону его уж точно не ожидает ничего хорошего. Ему и без того хватало неприятностей. Пару раз он проспал и едва не потерял работу. А потерять работу – это был кошмар почище ночного, означавший отбраковку социальной службой и впоследствии голодную смерть… Алкоголь? Помогал, но ненадолго. Расплачиваться же приходилось жесточайшим похмельем. Кроме всего прочего, бухгалтер не хотел скатываться вниз… Транквилизаторы? Он слишком трепетно относился к собственному серому веществу, которым наградил его господь. Поэтому эксперименты с различного рода препаратами пришлось отложить на будущее. Д. верил, что у него есть будущее и что он дотянет до пенсии. Ведь без слепой веры невыносимо трудно жить, не правда ли?

…Он полежал немного, уставившись на сумеречное окно, за которым плыл смог, и прислушиваясь к своему учащенному сердцебиению. Не было необходимости смотреть на табло будильника: сон всегда приходил в одинаковое время – примерно за час до того момента, как Д. покидал свою квартиру, чтобы спуститься в подземку. В этой пугающей точности было, с одной стороны, что-то беспощадно-механическое, а с другой – какая-то небессмысленная изощренность. Вероятно, собственное подсознание сыграло с бухгалтером дурную шутку, и мысль об этом не раз приходила ему в голову, но что он, маленький и слабый человечек, мог противопоставить жестким рамкам необходимости?

У него было время прийти в себя. Д. благодарил судьбу за дарованную передышку. Еще пять минут – и он будет в полном порядке. Почти в полном порядке. Нарастающий страх не в счет. Хотел бы он увидеть человека, который не боится! Он честно искал. Когда-то он с наивной жадностью вглядывался в лица людей, спускавшихся в подземку. Чаще всего он натыкался на стеклянный взгляд, устремленный в пустоту и означавший лишь одно: «Хозяин дома, но никого не принимает». При этом Д. чувствовал, что за стеклянной стеной таится страх, такой же неизбывный, постыдный, неуничтожимый страх, какой испытывает он сам. Ощущения зыбкости существования, беззащитности, одиночества преследовали каждого в его стеклянном доме, даже если дом этот был выстроен не на песке, а на незыблемой скале веры.

Д. верил. Его вера порой находила странное воплощение в примитивных предметах. Например, в фотографии жены. Бухгалтера можно было заподозрить в дешевой сентиментальности. Он храбро плевал на то, как это называется. Он разговаривал с фотографией, и ему становилось легче. Намного легче. Для чего еще нужна молитва, если не для того, чтобы становилось легче?

Вот он и молился на свой собственный, незамысловатый лад: чтобы сегодня пронесло, чтобы Подземный прошел мимо и чтобы вечером вернуться, непременно вернуться в маленькую квартирку, к вещам еще более хрупким, чем жизнь. С возрастом его молитвы становились однообразно-исступленными.

…Бухгалтер погрузил ступни в домашние тапки, прошлепал в туалет и долго стоял над унитазом, выдавливая мочу. Аденома предстательной железы – этот диагноз казался отдаленной и довольно абстрактной угрозой по сравнению с том, что могло произойти в любой день. Например, сегодня.

«А правда – почему бы не сегодня? – спросил себя Д. – Почему я… Нет, почему мы все так уверены, что не сегодня? А если и сегодня, то не с нами?»

За себя он мог ответить. Ну во-первых, он помолился. И во-вторых, теория вероятности была за него, убеждала всей фальшивой тяжестью пустотелых нулей, стоящих после запятой, и ничтожностью дистрофичной единицы, прилепившейся в самом конце шеренги…

Потом бухгалтер Д. тщательно побрился, отчего-то вспомнив о некоем средневековом позере, который пожелал перед казнью, чтобы его побрили, подстригли и переодели во все чистое. Должно быть, голова бедняги выглядела просто здорово, когда палач вынул ее из корзины!.. Чуть позже скромным воображением бухгалтера завладели немецкие офицеры из просмотренного недавно старого фильма, непременно брившиеся перед боем и орошавшие себя хорошим одеколоном.

Д. оросил себя хорошим одеколоном. В зеркале отразилось желтовато-бледное лицо со впалыми щеками, плохими зубами и бесцветными глазами, взиравшими на мир бесстрастным взглядом рыбы, засыпающей на берегу. Хорошее лицо. Незаметное. Под ним – дряблая шея и тощее туловище, а если посмотреть ниже, то можно увидеть кое-что не слишком впечатляющее под тканью просторных спортивных трусов и обильно покрытые рыжей шерстью ноги.

«Чертов хоббит!» – хмыкнул Д., не лишенный способности к самоиронии и трезвой самооценке. Он, безусловно, не красавец и менее чем средний любовник. Слабо верилось, что какая-нибудь не слишком уродливая крошка будет сражена наповал. Но в тот день Д. собирался пустить в ход свое тайное оружие. Он даже выбрал объект приложения усилий…

Была пятница, а значит, впереди замаячил уикенд. Пятница – прекрасный день. Особенно для тех, кому удастся его пережить. Настроение у бухгалтера было приподнятое. Он надел свой лучший костюм. Сегодня он наконец пофлиртует с З.! Он даже придумал первую фразу и два варианта второй – в зависимости от того, какой будет реакция З. на первую. Единственное, что не было предусмотрено в его плане соблазнения, это тупое ответное молчание. Д. верил не только в действенность молитв. Он верил в себя и в свое скрытый шарм, который могли разглядеть только чувствительные и тонкие натуры. З., по его мнению, относилась именно к таким.

Бухгалтер вернулся в комнату, и его бледные пальцы паучьими лапками пробежались по корешкам компакт-дисков. Д. врубил гаражный рок. По утрам он непременно слушал что-нибудь грубое и энергичное. Это был завтрак для его изношенных нервов. Клин клином вышибают… Д. выматерился вместе с рычащим вокалистом, после чего послал в задницу «свою девку, а заодно мамашу, учителя, попа, судью и президента». Всех. В задницу! Вот так-то…

Ощутив себя экс-бунтарем, переболевшим детской болезнью левизны, он отправился на кухню, сунул в микроволновку прыщавого цыпленка с отрубленной головой и приготовил себе настоящий завтрак. Не слишком калорийный, но вкусный завтрак, который Д. смаковал минут пятнадцать, стараясь не пропустить через границу сознания мыслишку-шпиона – что-то вроде: «А вдруг в последний раз?..».

Глупая мнительность, ничего более. Математика была за него. Однако Д. все-таки боялся того, что могут сотворить с человеком самовнушение и своеобразные вибрации, очень похожие на трусливую дрожь душонки, – эдакие запретные мантры «навыворот», притягивающие зло и смерть. Что бы он делал дома по утрам, когда еще не высох ледяной пот на лице, если бы не оглушительная музыка, заполняющая ужасные зияющие пустоты в пространстве и во времени? На улице и в подземке ему становилось легче. На улице и в подземке он по крайней мере был не один…

                                                                                                                                          * * *

Бухгалтер Д., законопослушный гражданин, идентификационный номер такой-то, покорно брел среди человеческого стада. День выдался хоть куда. Над городом поднималось солнце, особенно весело поигрывая лучами на новенькой колючей проволоке. Солнечные зайчики вспыхивали повсюду, но не слепили – бухгалтер предусмотрительно надел солнцезащитные очки. Это были очень темные очки. По правде говоря, попадая в тень, Д. мало что видел первую пару минут. Например, в подъезде дома или в подземке он двигался практически на ощупь. Но очков не снимал. В этом не было смысла. Подъезд он с детства знал как свои пять пальцев, а в подземке его несло течение. Главное правило: не сопротивляться – и река из тысяч тел доставит тебя туда, куда нужно. Кому нужно? Таких вопросов Д. старался себе не задавать, чтобы лишний раз не расстраиваться.

Кроме того, в очках он чувствовал себя гораздо увереннее, чем без них. Он мог разглядывать кого угодно, а его глаз никто не видел. Не поймешь, куда направлен взгляд. Обладатель очков мог дремать, опустив веки, или быть слепым. Очки казались бухгалтеру смехотворной броней, но это лучше, чем никакая.

Впрочем, вокруг и так было слишком много черных стеклянных глаз. Иллюминаторов. Порой Д. воображал себя маленькой одноместной подводной лодкой, лежащей на дне или пробирающейся на самом малом ходу среди враждебной армады. И еще он понимал, что ему не суждено всплыть. Никогда.

…Слишком много темных очков. По этому признаку станция подземки напоминала солярий или горнолыжный курорт. И о соляриях, и о горнолыжных курортах бухгалтер знал только понаслышке. Может быть, когда он выйдет на пенсию, он позволит себе…

Д. вяло усмехнулся и тут же спохватился, украдкой зыркнул по сторонам: не заметил ли кто его странной улыбки? Проходя мимо отключенных турникетов, он, как всегда, бросил взгляд на огромный плакат, висевший над косо уходившей вниз норой эскалаторов. На плакате была изображена полуобнаженная, двусмысленно улыбающаяся и лукаво подмигивающая Подземная, а под нею имелась броская надпись: «За все надо платить!»

В справедливости этого тезиса бухгалтер Д. нисколько не сомневался. Вот только таких симпатичных Подземных, как изображенная на плакате, он ни разу не видел. Работая в департаменте энергетики, он лучше многих других жителей был осведомлен о том, каким образом город рассчитывается с Подземными за транспортные услуги и чем мутанты, в свою очередь, платят за электроэнергию. Ну а тем, что происходило в самих поездах, можно было пренебречь. Восемь миллионов голов – статистически устойчивая величина.

…Небо и солнце скрылись от бухгалтера за толстым слоем земли и бетона. Теперь впереди были только красноватые огни ламп, освещавших перрон. Поговаривали, что Подземным нравится красный свет и что они частично видят в инфракрасном диапазоне.

Тепло человеческого тела… Вечная прохлада подземелья… Д. невольно поежился и попытался представить себе, каково это: видеть размытые обезличенные пятна вместо людей и животных. С другой стороны, такая физиологическая особенность частично избавляет от моральной озабоченности. Но что Д. мог знать о морали мутантов? Сам он с удовольствием сожрал цыпленка на завтрак, но вряд ли сумел бы лично отрубить курице голову или тем более зарезать теленка.

Бухгалтер увидел, как толпа на перроне начинает дробиться, как образуются островки, перемычки и рукава. Поезд ворвался на станцию с мощным ревом, и тошнотворный ветер из туннеля заставил Д. поморщиться. Ветер принес запахи. Пахло не только дохлятиной, сыростью, горелой резиной. Пахло еще чем-то невообразимым и всегда одинаково. И этот же запах преследовал бухгалтера в еженощных кошмарах. Во сне Д. точно так же морщился и воротил нос. Но эскалатор неотвратимо нес его вниз – хоть во сне, хоть наяву.

В обоих случаях бухгалтер не мог постичь: что заставляет его самого и еще сотни тысяч людей подвергать себя каждодневному риску? Загипнотизированные кролики… Завороженные смертью… Красивая фраза и не более. Если честно, Д. знал о себе: он слишком робок, чтобы умереть свободным, и слишком «цивилизован», чтобы сдохнуть голодным и вшивым на городской помойке. Но если не хочешь умереть так, тогда в один «прекрасный» день за тобой приходят… они. Подземные. А пятница – чем не «прекрасный» день?

Сопротивляться? Бороться? Нельзя сказать, что он не помышлял об этом – не таким уж он был жалким существом. Скорее благоразумным. Прежде у него возникали соответствующие порывы и чувство протеста, заставлявшее махать кулаками наедине с собой и строить угрожающие рожи перед зеркалом. Но однажды он увидел, к чему приводит сопротивление.

Это случилось во время утренней поездки. Какой-то человек бросился на Подземного с кулаками. И что же? Он успел ударить мутанта всего лишь два раза. Тот почти не пострадал. Утер зеленоватую слизь, выступившую из носа, и продолжал «работать» как ни в чем не бывало.

Зато досталось тому бедняге, который осмелился нарушить заведенный порядок. Пассажиры, стоявшие рядом, тут же повисли на нем и скрутили, словно сумасшедшего. Д. на всю жизнь запомнил, как тот здоровенный мужик плакал от ненависти и бессильной злобы. Кажется, он еще орал: «Рабы! Бараны!!! Подонки!!!». Без толку. Какой-то плюгавый очкарик пытался урезонить бунтаря. Мол, если тебя выбрали, то будь любезен… Толпа поддержала плюгавого словесно и кулаками…

Д. запомнил еще кое-что, а именно лица людей, стоявших рядом с ним, – на всех без исключения появилось выражение жуткого счастья. Тогда это потрясло его, но если вдуматься, то чему удивляться? Ведь остальные пассажиры получили отсрочку, гарантию, что их не тронут по крайней мере до следующей поездки. А какой-то поганец посмел подвергнуть риску их драгоценные жизни! В морду ему! В морду! Вяжите его, скандалиста! Проклятый анархист! Враг государства!!! Проучили его? Морду разбили? До крови? Вот это правильно! Теперь отдайте его Подземному – чтоб другим было неповадно!..

В общем, бухгалтер извлек урок и с тех пор больше не дергался. Даже в мыслях. Что у него оставалось? Как назывался тот источник, из которого он черпал силы жить? Все та же слепая вера.

                                                                                                                                             * * *

…Тем временем толпа штурмовала вагоны. В последнее время Подземные сократили количество поездов. Возможно, выторговывали лучшие условия. А возможно, просто не справлялись с обслуживанием сложного подземного хозяйства. «Еще бы! – злорадно усмехнулся Д. про себя. – Это вам не плату собирать!» Он бросил взгляд на часы. У него был достаточный запас времени. Он не опоздает… если вообще доедет.

Бухгалтер решил дождаться следующего поезда и принялся анализировать счастливые и дурные приметы. У него их скопилось множество. Например, громадное значение имел номер поезда. Д. ни за что не садился в тринадцатый, восьмой или шестой. Шестьсот шестьдесят шестые по этой ветке не ходили… И это не глупые суеверия. Просто бухгалтер занимался аутотренингом. Он разглядывал людей за окнами вагонов – насколько позволяли темные очки. «Счастливчики», севшие в тринадцатый поезд и теперь разевавшие рты в немом крике, выглядели, по мнению Д., какими-то полузадушенными.

Однако как бы ни было тесно в вагоне, когда на одной из станций войдет Подземный, для него всегда найдется местечко. И не только местечко, а целый коридор, по которому он медленно двинется, распространяя перед собой волну непередаваемого запаха и заставляя сердца пассажиров испуганно трепыхаться. Его налитые кровью глазки будут внимательно всматриваться в лицо каждого (каждого!), и не останется ни одного человека, который не ощутит прикосновения влажного, покрытого слизью пальца. Несмываемая «метка» будет держаться несколько часов, пока не испарится последняя молекула вещества из желез мутанта. А затем… Затем игра начнется по новой. В этой игре невозможно выиграть. Бухгалтер Д., заведомо непроходная пешка, надеялся хотя бы продержаться на поле подольше…

Опустевший перрон снова начал заполняться. Ничего не поделаешь – час пик. Д. с тоской глядел в черную дыру туннеля, ожидая, когда вспорхнут обрывки газет и зловеще зашевелятся волосы на голове. Очки мешали ему различать детали. Он видел только бездонный колодец, а рядом – силуэты людей, освещенные красноватым сочащимся светом.

Этот свет превращал перрон в декорацию преддверия ада. В аду не жарко. В аду прохладно и сыро – в этом Д. был безосновательно уверен. Так же как и в том, что «бомба в одну воронку дважды не попадает». «Воронка» – это, конечно, его семья, ну а «бомба»…

Кто-то толкнул его в спину, и он оказался в опасной близости от края перрона. Тут же взвыла сирена предупреждения. Внизу тускло блестели рельсы. Между ними – вода. Слишком много воды…

«Когда-нибудь этот проклятый туннель завалит к чертовой матери! – сказал себе Д. – Вот и ладушки. Разом похороним всех подземных ублюдков! А я?.. Меня в это время в туннеле не будет. Пронесет, как обычно. Я везучий…»

Сирена взяла более высокий тон. Д. поспешно попятился, вжимаясь в аморфную человеческую массу, которая чуть было не отторгла его. У бухгалтера появились плохие предчувствия. Он начал озираться в панике и даже попытался пробиться к выходу – бесполезно. Толпа держала его как упругая стена, внутри которой теплилась безразличная жизнь. А потом и решимость растаяла, ушла. «Вдруг сегодня не пронесет? Сделай так, чтобы сегодня пронесло! Пусть мне повезет!..» Он обращался к той, которой когда-то не повезло и от которой осталась только одна фотография.

Все было, как всегда… во сне. Стихающий рев, слабенькая ударная волна, чьи-то локти, туфли, прически, сумки, опять же темные очки… Бухгалтера Д. внесли в вагон. Он вяло и обреченно подергался, выбирая местечко поуютнее, где толпа не так сильно стискивает грудь. Прямо перед его глазами оказалась реклама джинсов, но он различал лишь синее пятно на сером фоне.

Двери с шипением закрылись. Надтреснутый голос объявил следующую станцию. Поезд начал набирать ход, и когда он разогнался до определенной скорости, мелькающие за окном полосы сложились в грозное предупреждение о необходимости оплатить проезд, которое Д. знал наизусть – так же, как и все остальные пассажиры. Знал – и тем не менее ежедневно, за исключением выходных, совершал две поездки – туда и обратно. Что это – стадное чувство? Или потребность в выработке адреналина? Этакий заменитель азартных игр и всех опасностей минувших эпох?

Задавая себе эти и гораздо более изощренные вопросы в течение двадцати лет подряд, бухгалтер успел найти на них множество ответов. Однако не менялось главное – сегодня он снова ехал в поезде подземки, и лужица чего-то холодного и вязкого плескалась у него в желудке. Если честно, это «вещество» называлось страх, и Д. не мог «переварить» его за всю свою жизнь.

Он начал гадать, на какой станции войдет Подземный и будет ли это тот самый, неприятнейший из всех, тип со скошенной челюстью, свиным рылом и прилизанными волосами мышиного цвета, напоминающими шерсть таксы, который особенно пугал бухгалтера. Мутант был огромных размеров, красномордый, по всей видимости, чудовищно сильный, и, как казалось Д., урод имел что-то рудиментарно-личное против низкорослых хлюпиков-интеллигентов. Вроде служащего департамента энергетики. А может быть, наоборот – Подземному нравились такие типы…

В одной руке мутант всегда держал сумку, самую обычную сумку из непромокаемой ткани с наклейкой «Subway Is Hard Way», а в сумке той лежали… Д. знал, что там лежало. Но и о таких вещах лучше не думать… Когда маленькие поросячьи глазки Подземного останавливались на бухгалтере, тот испытывал острейшее желание… нет, конечно, не провалиться сквозь землю – он и так находился в двадцати метрах под землей, – Д. испытывал нестерпимое желание бесплотным призраком вспорхнуть вверх, к открытому пространству и солнечному свету.

В такие секунды собственная тупая покорность казалась ему величайшей, абсурдной, непростительной и неизбежно наказуемой глупостью. Он давал себе клятву, что если пронесет, то никогда, никогда, никогда больше… Но как только взгляд Подземного перемещался на следующего пассажира, благие намерения Д. улетучивались как дым и его захлестывала волна пьянящей, сумасшедшей, примиряющей радости.

Это была радость существования в чистом виде. Потому что больше радоваться было нечему. Он продолжал дышать – и подышит еще как минимум до вечера. Только и всего.

С громадным трудом Д. удавалось сдерживать рвущуюся наружу улыбку и облегченный вздох. Из-за темных очков он не видел, как разглаживаются лица тех, кто случайно оказался рядом с ним, и как напряженно каменеют стоящие дальше по проходу. И только дважды он был непосредственным свидетелем процедуры оплаты. В первый раз – когда толпа усмирила «анархиста». Во второй раз несчастье случилось с его женой.

Д. зажмурился, чтобы не заплакать. Со стороны похоже было, что он собирается чихнуть – еще одно преимущество очков! Чувство вины до сих пряталось в уголке сердца, покусывая изредка и уже не больно, как состарившаяся шавка.

Тогда, в тот печальный день, он ничего не сделал. А что он мог сделать? Только продолжать любить свою жену.

И он продолжал. После нее у него не было ни одной женщины. Одиночество не доставляло ему особых хлопот. Он привык. Он не испытывал потребности в виртуальном сексе, не имел друзей, не держал электронного песика и отказался от клонирования. Относительно намеченного флирта с З. совесть не мучила бухгалтера Д. Двадцать лет – достаточный срок для траура, не правда ли? Он честно соблюдал приличия.

Ну а тогда, в тот день… Его жена была пышной особой. Некоторые (да что там некоторые! Скажем прямо – многие) находили ее весьма аппетитной булочкой. Кое-кто считал, что она слишком хороша для худосочного, ничем не примечательного бухгалтера. Но они действительно любили друг друга. Он навсегда запомнил ее прощальный взгляд, обращенный к нему, – растерянный и полный телячьего недоумения.

Лучше бы она кричала!

Ему хотелось думать, что именно этот взгляд парализовал его. Во всяком случае, он не двинулся с места. Он не сомневался в том, что все остальные телята будут стоять и молчать, ожидая своей очереди и надеясь, что пронесет. У него не было к ним ни малейших претензий. Он жалел их всех почти так же сильно, как жалел самого себя.

                                                                                                                                                    * * *

…Поезд подходил к станции. Грозное предупреждение, подрагивавшее за окнами, распалось на бессмысленную чересполосицу, напоминавшую штрих-коды. Этот зрительный эффект мог послужить и косвенным подтверждением иллюзорности всего остального мира.

Снаружи в окна хлынул багровый свет, показавшийся Д. ярким по сравнению с полумраком, царившим в вагоне, будто в старинной фотолаборатории. Огромная консервная банка на колесах выдавила из себя дохлые струйки и вобрала очередную порцию человечины.

Подземного нигде не было видно. Значит, гарантированы еще три минуты напряженного ожидания и нарастающего страха. Игра в кошки-мышки продолжается, только мышки и не думают прятаться или убегать. Они сами приходят в мышеловки. Их очень много, и жизнь каждой в отдельности ничего не значит…

От вынужденного безделья бухгалтер Д. попытался складывать в уме четырехзначные числа. Однако беспокойство не давало сосредоточиться, пронизывало все вокруг гнилым туманом, в котором увязали робкие птички мыслей. Птички с подрезанными крылышками…

Учащалось сердцебиение. Два, три перегона – казалось бы, какая разница? Рано или поздно Подземный все равно войдет в вагон. Так чего дергаться раньше времени?

Но нервишкам не прикажешь – особенно если они давно превратились в прелые нитки. Д. терзал их каждую ночь и каждый день. За вычетом уикендов, добавил бухгалтер, любивший точность во всем.

Кстати, насчет уикенда. Хорошо бы пригласить З. к себе. Скажем, в это воскресенье. Но тогда… Тогда придется ее провожать! А это означало еще две поездки на подземке.

Стоит ли искушать судьбу? И ради чего? С его аденомой ему не нужна женщина. Ему нужно, чтобы его поняли. Он хотел всего лишь поговорить с кем-нибудь «по душам» впервые за двадцать лет…

Бухгалтер прикидывал и взвешивал шансы. Вместо одной стотысячной – две стотысячные. Много это или мало? Ничтожно мало, если речь идет о вероятности попадания в лоб конкретной капли дождя, и, кажется, достаточно много, если на карту поставлена жизнь…

Подземный не появился. Пока.

На следующем перегоне Д. решил, что будет держаться от З. подальше.

                                                                                                                               * * *

Станция.

Бухгалтер Д. сразу же увидел на перроне мутанта. И как назло – того самого здоровенного урода. Не заметить его было трудно – вокруг Подземного образовалась свободная зона, и он торчал как памятник, уставившись взглядом в отдаленную точку. Обманчивое безразличие…

Несмотря на то что народу было много, никто не вошел с Подземным в одну дверь. Это не обидело его, нет. Напротив – по скромному мнению Д., мутантов подобное наивное поведение пассажиров забавляло. Доставляло изысканное удовольствие.

Д. оказался метров за восемь от Подземного. Толпа начала спрессовываться, вжимаясь в стенки вагона и образуя коридор. Чутких ноздрей бухгалтера коснулся знакомый запах слизи, и ноги тут же стали ватными, а полынья в желудке затянулась корочкой льда. Где-то над нею раздувался шарик, придавивший диафрагму и создавший мерзкое ощущение потери веса. Этот шарик готов был вот-вот лопнуть и разбросать личинки, пожиравшие Д. изнутри.

Ближе, ближе… Запах все сильнее… Появляется обморочная пелена, в паху все превращается из цемента в губку, которая не протекает только потому, что бухгалтер с утра ничего не пил…

Подземный за три человека до него. В руке – неизменная сумка, повергающая Д. в ни с чем не сравнимый трепет… Глазки мутанта пристально, подолгу всматриваются в каждое лицо… «Напоминаем о необходимости оплатить проезд!..»

«Зачем я здесь? Мамочка, спаси!»

Д. сжимает челюсти до противного хруста за ушами. Надо держаться во что бы то ни стало! Не привлекать к себе внимания. Не дать предательской дрожи проявиться снаружи…

Кажется, с лицом все в порядке. Пусть внутри все трясется, но лицо – гипсовая маска, выражающая спокойную уверенность: «Со мной ничего плохого случиться не может!» Или еще лучше: «Я уже заплатил. Сполна. Вы взяли мою жену!..»

Мутный взгляд Подземного переместился на соседку бухгалтера. Даже сквозь темные стекла Д. мог рассмотреть каждый прыщ на плохо выбритой роже мутанта. Слишком медленно двигается тварь; слишком долго рассматривает женщину…

Д. отчетливо понимает, что когда-нибудь не выдержит и сорвется. С ним случится истерика, и он совершит последнюю глупость. И это будет совсем не героическая глупость…

Подкашиваются ноги… Кажется, капля мочи все-таки осталась в пузыре. А как же аденома?!.

Не потеть! Господи, только бы не вспотеть!.. Предательские струйки побегут по вискам, зальют глаза, заставят моргать… Ох этот запах!..

Пальцы, мертвой хваткой вцепившиеся в поручень, белеют и становятся похожими на отбитые ручки фаянсовых чашек… «Вы взяли мою жену!.. Отвяжитесь от меня, черт бы вас побрал!!!» Д. кажется, что он проскулил это вслух. Слава богу, только кажется!..

В это мгновение он встречается с Подземным взглядом и обмирает.

Мыслей больше нет. Время останавливается. Тело застывает глиняным големом. Кожа – холоднее окружающего воздуха… Может быть, это и есть спасение, если в инфракрасном диапазоне Д. исчезает, превращается в невидимку, в ничто?..

Какая глупость, какая глупость внезапно лезет в голову. Значит, голова уже не пуста?! Это от радости. Радость взрывается фонтаном, пробивает унылую кишку туннеля и достигает небес. Пронесло! Пронесло!!! Бухгалтер Д. ликует…

Вдруг Подземный останавливается и делает полшага назад.

В его сумке что-то звякает.

Воссиявшее было солнце мигом меркнет. Затмение. Бухгалтер Д. чувствует себя раздавленным, уничтоженным, стертым в пыль. Несчастным, обманутым дураком, тараканом на раскаленной сковородке, попугаем со свернутой шейкой, слепым котенком, которого топят в мешке вместе со всем выводком. И воздуха осталось на один вдох…

Но оказывается, что Подземный всего лишь хочет получше разглядеть толстую низкорослую бабенку, прилепившуюся к самой двери. Что ты там делаешь, глупенькая? Напрасно суетишься – за узкой спиной бухгалтера не спрячешься…

                                                                                                                                       * * *

Д. возвращался домой. Возвращаться всегда было чуть полегче – ведь обратной поездке не предшествовал утренний кошмарный сон. Вдобавок Д. слегка отупел после напряженной работы. Накопившаяся за пять дней усталость дает о себе знать, если человеку уже далеко не тридцать лет и он так давно не был в отпуске…

Бухгалтеру хотелось поскорее войти в свою уютную квартирку, надежно запереться, задернуть шторы, включить музыку и успокоиться окончательно. К воскресенью он должен восстановить силы. Он все-таки решился и назначил З. свидание. И, что самое приятное, он почти ничем не рисковал. Отпала необходимость куда-либо ехать. З. оправдала его надежды. Она оказалась тонкой, понимающей натурой и пообещала, что приедет к нему сама. Прекрасно! Надо будет сводить ее в «Счастливую семерку». В этом приличном заведении, расположенном в двух шагах от его дома, Д. когда-то познакомился со своей женой. Итак, изысканный ужин в «Семерке». А потом…

Бухгалтер предавался безвредным фантазиям. Это занятие его нисколько не возбуждало, а наоборот – расслабляло. Он представлял себе все, что произойдет потом, в самых общих чертах. Детали ни к чему. Детали только мешают. Чем хороши солнцезащитные очки в тени, так это тем, что скрадывают недостатки и язвы реальности…

Кажется, все хорошо. Прекрасный выдался денек! Наверху догорало солнце, и в теплом воздухе витало предчувствие… Бухгалтер Д. не смог определить – чего именно.

                                                                                                                                    * * *

…Когда в вагон вошла Подземная, Д. невольно сжался, стараясь стать незаметнее. Она была до неправдоподобия похожа на ту подмигивающую симпатяшку с плаката. На мгновение ему показалось, что он спит. Пройдет секунда липкого ужаса – и он проснется. Всего лишь секунда – разве это такая уж высокая плата за проезд, за возможность заработать себе на кусок хлеба, обеспечить свою никчемную жизнь?..

Подземная остановилась перед ним. Д. вообразил, что сумка в ее руке шевелится сама по себе. Нелепый образ промелькнул в мозгу, и бухгалтер чуть было не захихикал. Истерически.

Ему представилось, что в сумке у Подземной лежит мешок со слепыми котятами – надежно завязанный и приготовленный для утопления. Котята живы, но почему-то молчат…

Раньше Д. не позволял себе подобных вольностей. Неужто сценарий двадцатилетнего кошмара наконец слегка изменился? Самую малость. Но кто переписал его?..

Д. молил Бога, чтобы происходящее действительно оказалось сном, чтобы в следующее мгновение он снова проснулся в холодном поту, обнаружил отвратительно холодные следы слюней на подушке и услышал собственный стон.

Но он не проснулся.

– Ты, – ласково сказала Подземная, ткнув в него влажным, покрытым слизью пальцем.

Затем она расстегнула «молнию» на сумке («Subway Is Hard Way»!) и достала большой резиновый мешок с трафаретной надписью «Собственность метрополитена», а также электрический нож, чтобы отрезать бухгалтеру голову.

Сокровеннейшее желание бухгалтера сбылось. Вскоре бесплотным призраком он выпорхнул из туннеля в открытое пространство, к солнечному свету.

1 апреля 2000 г.

МЕСТЬ ИНВАЛИДА

Приготовившись умереть, сержант пытался найти причину – хотя бы одну-единственную причину! – по которой ему не следовало этого делать. Теперь, когда два зверя – ярость и сожаление – перестали пожирать его изнутри, а до небытия оставались считанные минуты, почему бы не сыграть с самим собой в эту игру, столь же дурацкую, как вся его жизнь?

Водка закончилась. Последний глоток он сделал больше суток назад; про еду вообще не вспоминал. Впервые за много месяцев в мозгу воцарилась относительная ясность, отступили призраки прошлого, давно обглодавшие сердце и, как казалось сержанту, принявшиеся за побитую циррозом печень. Слова «душа» не было в его лексиконе. Это выдумки для сопляков, не умеющих ни жить, ни умирать без ложной надежды. Сержант умел. Его последняя игра с самим собой вовсе не означала, что он цеплялся за свое ублюдочное существование. Он просто хотел подвергнуть это проклятое существование холодному анализу, чтобы иметь полное право произнести перед смертью только одну фразу: «Все – дерьмо».

Итак, холодный анализ. Холодный, трезвый и беспощадный, как лезвие штыка, вонзающееся в кишки зимней ночью. Сержант мог бы рассказать о том, что чувствуешь, когда заиндевелая сталь вспарывает твою плоть. И – что гораздо хуже – когда ты сам убиваешь. Но кому и зачем рассказывать об этом? Он был абсолютно одинок – израненная покалеченная птица, выброшенная из галдящей стаи злобного воронья. Он одинаково презирал и эту стаю, и самого себя. Себя – за глупость, за то, что был одурачен, использован и списан на помойку, будто оттраханная шлюха. А стаю он презирал за все остальное.

Но, может быть, еще не поздно? Может быть, он сумеет отомстить? Нет, нечего тешить себя гнилыми иллюзиями. Что он вообще может – инвалид, неполноценный, жалкий обрубок, недочеловек?!.

Снова нахлынула ярость. Багровая слепящая волна. Сержант стучал единственной рукой по колесу инвалидного кресла – до тех пор, пока каждый удар не стал отдаваться резкой болью в кости. Боль отрезвила его. Ненадолго.

Да, что-то не получается подчинить нервы рассудку. Бешеная собака – вот кто он. А бешеных собак пристреливают. Рука потянулась к пистолету… Может, боль – то, ради чего стоит держаться? Плюнуть в морду судьбе? Но боль была мелочью, которой сержант давно не замечал и даже свыкся с нею. Взять, например, это смехотворное покалывание в ушибленной руке. Разве оно сравнится с тем сводящим с ума зудом, которым напоминали о себе оторванные и отрезанные конечности? Иногда ночью ему казалось, что у него снова есть ноги и вторая рука – их пришили изверги-хирурги, обитавшие в его снах. А сейчас он с куда большим удовольствием ударил бы себя по роже, разбил бы ее до крови, выкрошил оставшиеся зубы… Но это и так сделает за него девятимиллиметровая пуля. Прекрасно сделает. А заодно уничтожит самую ужасную и уродливую его часть, похожую на застывшее змеиное кубло. Мозг! Его палач, отдыхающий всего несколько часов в сутки. Место, где гнездятся призраки убитых. И пуля наконец заставит их заткнуться…

По сравнению с пыткой воспоминаниями физическая боль и голод были пустячными комариными укусами. Если бы боль вдруг исчезла, сержант обнаружил бы, что ему чего-то не хватает. Она стала его неотъемлемой тенью и была необходима, как воздух. Больше воздуха – ведь воздух он вдыхал раз в несколько секунд, а боль тлела в его искромсанном и сильно усеченном теле постоянно. И даже регулярные ночные кошмары не освобождали от нее: она оставалась несмываемым фоном, самой тьмой, которую терзали и вспарывали яркие вспышки – то ли выстрелы, то ли мысли, то ли беззвучные стенания, то ли разинутые рты невинных жертв…

Как можно было оказаться таким глупцом и попасться на удочку вербовщика? Этот вопрос сержант сегодня задавал себе, наверное, в сотый раз. И чтобы не было сто первого, он поднес к голове начищенный и заряженный именной пистолет и заглянул в черное дупло ствола.

«Скажи «чи-и-из», ублюдок! – приказал он себе. – Сейчас вылетит птичка».

Его большой палец лег на спуск. Рука была тверда, как всегда, когда он готовился убить. Даже несмотря на то что он давно ничего не ел. В решающую минуту оставшиеся силы достигли разрушительной концентрации. В груди и в черепе пылали раскаленные добела спирали – недолгая иллюминация перед погружением в вечную темноту. Какой там, на хер, «холодный» анализ!

В этот момент кто-то позвонил в дверь его тесной грязной конуры.

Сержант смачно выругался. Казнь придется отложить. Хотел ли он, чтобы его нашли сразу? Конечно, нет. Ему должно быть безразлично, но он не хотел. После его смерти эти дешевки вдруг вспомнят о нем, сделают из него клоуна, дерьмового героя в липовом шоу, устроят ему красивые похороны за государственный счет с отданием воинских почестей; может быть, даже провезут его на пушечном лафете, а десяток аккуратных и прилизанных штабных крыс будут нести на подушечках его награды. И потом какой-нибудь старый мерзавец (вероятно, его бывший полковник) торжественно испражнится над гробом – это будет понос из высоких, красивых и гордых слов о верности, родине, долге и мужестве, от которых живым ветеранам захочется блевать, а парни, лежащие под крестами, звездами и табличками без имен, перевернутся в своих тесных могилах…

Да, пожалуй, именно бывший командир удостоит его подобной чести. Сержант уже видел по телевизору, как это случилось с другими. Он не хотел тоже стать пищей стервятников, носящих погоны. Тем более он не хотел дать полковнику шанс распорядиться своим трупом… Как слышал сержант от кого-то из уцелевших в мясорубке той войны, ненавистный ублюдок благоденствовал в недрах министерства обороны и руководил какой-то сверхсекретной военной программой…

Полковник, конечно, не упустит случая принять участие в похоронах «заслуженного ветерана», «соратника», «боевого товарища, закаленного в огне и крови», «настоящего парня, который однажды спас мне жизнь». Такая перспектива сержанта категорически не устраивала. Он живо представил себе тошнотворный спектакль и отказался от намерения тотчас же украсить своими мозгами старые ободранные обои. Сначала надо было выпроводить непрошеного гостя.

Насчет соседей сержант не беспокоился. Все они разъехались две недели назад, избавив его от своих истеричных воплей и детского плача. Дом предназначался под снос; инвалид остался его единственным обитателем, если забыть о мышах и тараканах. Значит, только сержант и его отлично смазанный стальной двенадцатизарядный дружок, который никогда не предавал, – исключительный случай! Оба были готовы к короткому мужскому разговору, пока не вмешался третий. И сержант знал, за кем будет последнее слово.

Никаких двуногих сволочей, ни малейших признаков противника в радиусе двухсот метров, а может, и больше. Выстрела никто не услышит.

Как и следовало ожидать, после отъезда соседей ни одна собака о нем не вспомнила. Всем было насрать на него. Он с удовольствием ответил бы им тем же, но не мог сделать этого физически. Он был прикован к тяжелому инвалидному креслу с приводом от аккумулятора. Его электрический стул на колесах… Сержант и мочился-то с огромным трудом, рыдая от унижения и неудобства, мочился под себя, в специальную емкость для сбора экскрементов, укрепленную под сиденьем. Он вставлял то, что осталось от его обрубленного осколком члена в пластмассовую трубку и позволял жидкости течь. Иногда получалось не очень удачно, обрубок выскакивал, и моча разливалась. После этого к крепкому застарелому запаху пота и дешевого табака примешивалась едкая вонь, державшаяся несколько дней. Стирать? Много ли настираешь одной рукой? А ведь было еще дерьмо, которое изредка выдавливал из себя его атрофирующийся организм…

Все это промелькнуло в сознании сержанта как многократно воспроизводимая серия смертельно надоевшего сериала. Казалось, из ушей валит черный дым и нестерпимые мысли загаживают потолок копотью и шлаком. Он не хотел даже завести собаку, чтобы не видеть страданий ни в чем не повинного животного. А вернее, чтобы однажды не проснуться от того, что собачьи клыки вонзятся в глотку. Да, пожалуй, он был способен превратить в ад жизнь любого существа, по глупости оказавшегося чересчур близко.

Прежде, когда на него еще не махнули рукой, ему предлагали местечко в каком-то вонючем доме для ветеранов, где, словно в насмешку, красивенькие, молоденькие и полногрудые медсестры отбывали дежурства, ухаживая за живыми трупами. При этом они фальшиво лыбились, кривили свои намазанные помадой и зараженные злобой ротики от брезгливости и отвращения, а затем… Затем они убегали, стуча каблучками, и прыгали в машины, рестораны или прямиком в кроватки к богатым, самовлюбленным и самодовольным гражданским хлыщам и охотно раздвигали свои коленки, чтобы принять в себя их розовые, дочиста надраенные хуи!

Нет, общения с медсестрами сержант не перенес бы. Все кончилось бы тем, что он убил бы какую-нибудь из этих гребаных сосок. О, как он ненавидел их! За то, что они не принадлежали ему, за то, что он был калекой, а они были молоды, здоровы, красивы, имели по две ноги и две руки, а также мокрую щель между ног, щель, которая иногда снилась сержанту в эротических кошмарах (даже такие сны были отравлены и искажены мукой!) – снилась в виде уродливой, беззубой, обросшей волосами пасти какого-то чудовища; эта пасть засасывала беднягу целиком, глотая, чавкая, пуская слюну, а внутри, в ее влажных складках, гнили мертвецы с телами, развороченными взрывами гранат и снарядов…

Сержант вытер со лба холодный пот тыльной стороной ладони. Зато глотка была сухой и горячей, будто ее заасфальтировали. Он облизал потрескавшиеся губы. Тот самый случай, когда можно отдать полжизни за стакан водки. Впрочем, его жизнь не стоила и одной капли…

Нет, его не должны найти – по крайней мере до тех пор, пока тело (обрубок!) не сгниет. От него останется скелет, горсть костей. С костями они пусть делают что хотят. Вообще-то он предпочел бы, чтоб и кости им не достались. Но плоть… Нет, плоть – ни за что! Он хотел бы гнить, как парни в подбитом танке жарким летом – вздуваться, лопаться, стать вместилищем и пищей для личинок и червей, невыносимо смердеть, заполнить своей вонью весь этот гнусный мирок, измазать его еще сильнее, хотя это, кажется, уже невозможно!..

Потому он потерпит еще немного. А если удастся, то и захватит с собой кретина, который оказался в неудачное время в неудачном месте. Не важно, кто это будет: мальчишка, решивший поиграть в заброшенном доме, недоносок-почтальон, все еще доставлявший мудацкую газету и мизерную пенсию, или (не дай бог!) благотворители – этих сержант ненавидел сильнее всего. За лицемерие, за фальшивое сочувствие, за то, что они затыкали глотку своей ублюдочной совести «добрыми» делами и помощью нуждающимся. Поганые, отравленные тотальной ложью твари! Он ни в ком и ни в чем не нуждался так отчаянно, как в возможности отомстить. Но ее-то у него и отняли вместе с ногами. О, будь у него ноги! Тогда он хотя бы…

Слух и зрение – вот и все, что ему оставили. Наверное, для того, чтобы медленно казнить его, вливая через глаза и уши яд – яд лживых гримас и слов, источаемый разлагающимися заживо подонками. Да еще остались две рваные дыры в носу, которые у людей, имеющих лица, назывались ноздрями, – чтобы обонять собственную удушливую вонь и никогда к ней не привыкнуть. Чтобы не забывал – он ничем не отличается от других. Просто ему не повезло. Страшно не повезло…

Звонок раздался снова. На этот раз он был долгим и настойчивым.

Жуткая ухмылка расколола рожу сержанта. Ублюдок, стоявший по другую сторону двери, так и просился на тот свет. Что ж, сержант его не разочарует. Он собирался отправить туда гостя без задержки.

Он сунул пистолет в чехол, прикрепленный за спинкой кресла, затем перевел вперед рычаг на пульте управления и медленно подкатил к окну. По пути колеса то и дело врезались в пустые бутылки. Сухие, как песок пустыни. Аккумулятор подсел, но сержанту и в голову не приходило его поменять…

Он слегка раздвинул засаленные занавески, потревожив при этом многолетнюю пыль. За мутным, засиженным мухами и залитым желтыми липкими потеками стеклом он увидел силуэт черной машины, ничего более. Если не считать чудесного солнечного летнего дня. И девушки, катившей на роликах. Ее светлые длинные волосы развевались, а ладные коричневые ножки неправдоподобно блестели…

Сержант чуть не завыл. Потом ударил себя кулаком в челюсть. Это привело его в прежнее состояние предельно сжатой пружины, готовой выпрямиться и вдребезги разнести испорченный механизм… Странно, но инвалид не услышал, как подъехала машина. Наверное, подкатила с выключенным двигателем. Неужели кто-то догадывался, что у единственного обитателя заброшенного дома не все в порядке с мозгами? При этой мысли во рту у сержанта появился кислый привкус. Он не слышал и шагов за дверью. Кто догадывался о его присутствии? Кто умел подкрадываться совершенно бесшумно?

Он присмотрелся к машине. Различить модель было трудновато. Просто дорогая большая черная машина, лоснившаяся, будто жирный боров. Значит, не мальчишка, не почтальон и не благотворители. Тем лучше. Какое-никакое разнообразие. Сегодня он подстрелит редкое двуногое животное еще не известной ему породы. А потом пустит пулю себе в рот. Примет вместо завтрака свинцовую пилюлю…

До сержанта вдруг дошло, что его инстинкты обострились, что он снова охотится – самым натуральным образом. Как в старые добрые времена. Только теперь он охотился, не выходя из дома…

В голове родился вопрос, который он ощутил, будто занозу в языке: «Кто на самом деле охотник, а кто дичь?»

Мысли сержанта опять углубились в спасительный лабиринт. Чем дальше от войны и полковника, тем лучше. Он ненавидел свою конуру, но еще сильнее ненавидел город. Постепенно у него развилась агорафобия. Он старался выезжать наружу как можно реже, да и то до ближайшего магазина – за жратвой, водкой или аккумулятором для своего вонючего кресла. А что еще нужно калеке? Книжки? Ему блевать хотелось при одном лишь виде книжек. Тупые придурки, писавшие их, ни хрена не знали о жизни. О настоящей жизни, болезненно обнаженной жизни по соседству со смертью, когда лишаешься всех дебильных игрушек, смехотворной человеческой морали, замазывающей глаза «цивилизованным» баранам, и либо подыхаешь быстро – от ран, либо медленно – от тоски. А также от чувства лютой, неизбывной вины… Он до сих пор не понимал, почему одни обречены умирать, не изведав ничего, кроме страданий, а другие пляшут на их могилах и плюют на землю, в которой еще шевелятся погребенные заживо… Он видел глаза обгоревших детей. Он видел беременных женщин, утыканных битым стеклом. Он пролежал шесть часов в окопе с восемнадцатилетним парнем, у которого был распорот живот и внутренности вывалились наружу. Парень ослеп и, держа сержанта за руку, повторял: «Мама… Мама… Мама…» Сержант видел столько ужасных смертей молодых, красивых, наивных, чистых, любимых и прекрасных людей, что никакая гребаная книжка не могла пробрать его до спрятанного глубоко внутри нежного мяса. Он был единственным человеком, который знал, что это мясо еще осталось. Именно от этого он не утратил способности страдать. Именно поэтому продолжалась ежесекундная пытка. Но ни одна сволочь в целом мире не могла бы догадаться об этом, глядя на его одеревеневшую маску изуродованного идола…

Ну что там еще? Порнографические журналы? Он покупал их пару раз. И потом проклинал себя за это. Пришлось изорвать их в клочья. В приступе гнева и отчаяния он искусал до крови свою руку. Шрамы остались до сих пор. Проклятие! Он не мог даже дрочить, не говоря уже о том, чтобы пригласить к себе самую дешевую, грязную и опустившуюся шлюху, которая согласилась бы удовлетворить кошмарного безногого уродца…

Однажды на улице он услышал, как один подросток – может быть, тот, чью мать он спас во время войны, рискуя своей жизнью, – громко сказал другому: «Смотри! Повезло дураку – у него теперь член до земли достает!» Это была шутка. Сержант оценил ее. Вполне. Жаль, тогда он не захватил с собой пистолет. И все закончилось бы гораздо раньше. После того дня он не спал трое суток…

Он оказался перед дверью. В нее был вмонтирован глазок, но что толку! Бесполезное приспособление. Сержант не мог до него дотянуться. Дверь была хилая. Достаточно сильного удара ногой, чтобы вышибить ее. И замок тоже был хилый. Дешевка из силумина с полуторасантиметровым язычком.

Сержант не боялся вторжения. Он даже мечтал, чтоб однажды к нему заявилась банда каких-нибудь идиотов (брать-то нечего!). Он с удовольствием повоевал бы с ними. И уж будьте уверены – уложил бы парочку придурков, но, конечно, не всех. Сидя в кресле, не сильно повоюешь. Уцелевшие перерезали бы ему глотку. Сделали бы за него черную работу. Он не возражал бы. Они всего лишь закончили бы то, что началось во время бессмысленной кровавой бойни несколько лет назад и за много километров отсюда.

Сержант оттянул защелку замка и отъехал на пару шагов назад. Он хотел дать жертве возможность войти, заманивал ее в ловушку по всем правилам охоты. Ему совсем не нужен был труп на лестнице. Тот, с кем он будет гнить на брудершафт, должен лежать внутри и никому не попадаться на глаза раньше, чем черви получат свое…

Дверь медленно, со скрипом распахнулась. Сержант почувствовал себя так, словно у него в башке взорвалась сигнальная ракета. Слепящая, неописуемая, парализующая ярость. Окаменевшее неистовство. Бешенство, застигнутое врасплох… В течение какого-то времени он не мог даже дышать.

На пороге стоял полковник. Его командир. Что называется, старый боевой товарищ. Гладко выбритый, в отлично сидящем кителе, отягощенном планками наград. Благоухающий дорогим одеколоном. Олицетворяющий власть, победу, успех в жизни, бычье здоровье. Излучающий почти неуловимую иронию. О да, этот ублюдок имел право посмеиваться надо всеми и надо всем, он завоевал это право, вырвал его зубами, выцарапал вместе с глазами ослепшей Справедливости!..

– Вольно, сержант! – небрежно пошутил полковник и вошел в конуру. Один. Без оружия. И закрыл за собой дверь. Он вел себя так, словно они расстались пару часов назад и сержант все еще был ему что-то должен.

А сержант плохо соображал. Его рука онемела, сжимая за спиной рукоять пистолета. Убить! Убить это животное сейчас! Уничтожить гадину!..

Ему удалось сдержаться только ценой невероятного насилия над собой. Убить полковника – мало. Ведь этот гондон и сам-то не слишком дорожил своей жизнью. Сколько раз на глазах сержанта он вставал в полный рост под кинжальным огнем противника – вставал с сигаретой в зубах, демонстрируя презрение к жизни, смерти, врагу и собственным солдатам, – а потом вынимал сигарету изо рта и орал: «Что, усрались, сопляки?! Вперед, мать вашу! Вперед, трусливые уроды!»

И они шли вперед. И убивали других сопляков. И гибли сами. И умирали в мучениях. За что? Да ни за что! Просто потому, что этот неуязвимый полубог-полузверь, насмехаясь, посылал их на смерть. Но гибель каждого влекла за собой вереницу других смертей или медленное угасание тех, кто их любил.

И матери рыдали в тысячах километров от безвестных мест, где сложили головы их сыновья, и умирали от тоски. И девушки отдавались другим, более удачливым, более умным. Хитрожопым пронырам, богатеньким папенькиным сынкам. И дети павших солдат становились нищими сиротами. И несчастные вдовы опускались на самое дно…

Вся эта страна по-прежнему принадлежала свиньям, еще больше разжиревшим на войне и поставках оружия. Свиньи не имели национальности. Они одинаково жадно пожирали любой корм, из любой кормушки. А может быть, солдаты сражались за тех паскуд, которые называли себя «цветом нации» и на этом основании отсиживались в бункерах, в почти полной безопасности? Или, может быть, они защищали свою собственность и свободу? Но у них и так не было ни свободы, ни сколько-нибудь заметной собственности! Большинство из них не могло рассчитывать даже на приличную работу. Как это ни горько, приходилось признавать, что солдаты погибали напрасно…

Сержант понял, что глаза могут выдать его. Не лицо, нет. Эта чужая маска давно ничего не выражала, превратившись в застывшее желе, в котором военный хирург наспех вырезал человекоподобные черты и рваную щель рта.

Хирург отлично умел извлекать пули, перепиливать раздробленные кости и отрезать пораженные гангреной конечности, но он не имел понятия о пластической хирургии. Поэтому результат получился соответствующим. Подобной физиономии позавидовали бы дешевые загримированные монстры из фильмов ужасов. Но глаза… Сержант подумал, что его зрачки вот-вот выскочат и полетят в полковника, словно две свинцовые дробинки. Чтобы не поддаться искушению, он выпустил из руки пистолет.

Нет, нельзя убивать сейчас. Сначала надо лишить подонка всего, чего лишился сержант, всех радостей жизни, всех утех и наслаждений. Любимой женщины, детей, самой возможности плодить этих чертовых детей, дома, работы, друзей, неба над головой, ног, рук, лица, покоя. Всего! И только тогда…

Но еще одна мелочь остановила сержанта. Вернее, две. Машина и водитель. Снаружи почти наверняка ждал водитель. Даже если полковник приехал один, то его машина слишком заметна в этом забытом богом районе и рано или поздно привлечет к себе чье-нибудь внимание.

От внезапной страшной мысли у сержанта заледенели кишки, которые были на пару метров короче, чем у нормальных людей (тот самый штык укоротил их одной ледяной зимней ночью). А не поддался ли он на очередной подлый обман, не дал ли завлечь себя в новую игру под названием «охота на двуногого»? Вот и тоска ослабила бульдожью хватку, которой держала его за горло столько лет! Что же дальше? Убийственное разочарование? Уж он-то постарается, чтобы оно действительно стало убийственным!

– Что надо? – прохрипел сержант голосом, которого сам не узнал.

– Для начала здравствуй, сынок! Позволь тебя обнять.

Сержант не думал, что дойдет до этого. Правда, не думал. Это было за гранью представимого. Но старый мерзавец нагнулся, потянулся к нему, длинные сильные руки обхватили искалеченный торс…

Охреневший сержант подавился ругательствами. Одновременно ему хотелось смеяться. Но он был слишком слаб даже для истерики. Не иначе, полковник решил разыграть какую-то паршивую, гнилую, лицемерную, ублюдочную, издевательскую комедию с целью окончательно сжечь его плавящиеся мозги!

Впрочем, полковник был серьезен. Если бы он сейчас улыбнулся, сержант разрядил бы в него пушку, несмотря ни на что. То же самое случилось бы, если бы лицо полковника скривилось от дурного запаха или вполне объяснимого отвращения.

Но ничего подобного. Полковник вцепился в него взглядом, выражавшим лишь необъяснимый интерес. Он будто прощупывал дальномером высоту, напичканную укреплениями, которую ему предстояло взять с ротой никуда не годных желторотых «засранцев». И чувствовалось, что он ее возьмет. Любой ценой, даже если придется отправить всю сотню засранцев в ад! А сам, конечно, останется жив.

«У этой сволочи договор с сатаной на поставку мяса», – вдруг подумал сержант. Это была дикая, абсолютно нехарактерная для него мысль. Он не верил ни в бога, ни в дьявола. Он вообще ни во что не верил, кроме одного: весь мир – огромная куча дерьма. Чего-чего, а дерьма сержант нажрался досыта. И сам, наверное, давно уже превратился в дерьмо – во всяком случае, это не явилось бы для него откровением…

Покончив с сантиментами, полковник достал из кармана пачку хороших сигарет и протянул сержанту. У того голова пошла кругом от одного только аромата, однако он нашел в себе силы отказаться. Лучше бы полковник принес водки…

Лучше?! Ах ты, продажная падаль!.. Нет, сегодня сержант не напьется. Не спрячется в черном угаре запоя. У него не осталось причин для того, чтобы прятаться. Но зато появился повод мысленно надавать себе пощечин. Чего он вообще стоит, если даже мизерные подачки вынуждают его вести нешуточную и мучительную борьбу с самим собой? Что же будет, когда дело дойдет до настоящих искушений? А дело до них дойдет – в этом можно было не сомневаться. Старый лис никогда не является просто так. У старого лиса наверняка есть план и расчет. Сержант явно входит в этот расчет. И кто знает, не окажется ли он снова в числе «запланированных потерь», не бросят ли его на съедение псам – как тогда, перед последним штурмом? Кто знает? Полковник уж точно знает…

Полковник спрятал сигареты. Это можно было расценить как сочувственный жест, как тонкую оценку ситуации, однако сержант лучше других понимал, что в списке немногочисленных «слабостей» полковника сострадание не значится. Не значатся там и прочие «слюни», мешающие мужчине жить и побеждать.

Полковник поискал взглядом, на что бы присесть. По понятным причинам в конуре сержанта не было стульев. В конце концов полковник опустил свою сухую задницу на стол, не побрезговав грязной клеенкой.

– Плохи твои дела, сержант, – сказал он, просто констатируя факт.

Сержант медленно кивнул. Одно утешало его – близость пушки, до которой было легко дотянуться и которую он мог достать в любой момент, чтобы покончить со всем этим представлением. Он не был мазохистом, однако полковник всегда немного гипнотизировал его. И восхищал, если уж на то пошло, – как предельное, неискоренимое, непобедимое зло. Гнуснейшая ложь становилась правдой, стекая с его губ; грязные оскорбления звучали призывом в его устах («Вперед, говнюки! Вперед, козье племя!») – и «сынки» шли в бой и подыхали за извращенную «правду» и растоптанную сапогами «веру»…

– Я попробую угадать, – продолжал полковник. – Тебе недолго осталось, верно? Кажется, ты уже подумывал о том, чтобы… – Он поднес указательный палец к виску и щелкнул языком.

– Убью тебя, сука… – проскрежетал сержант, потянувшись за пистолетом.

Полковник даже не шевельнулся.

– Успеешь, – спокойно сказал он. – Сначала выслушай. У меня есть для тебя работа, сынок. Постоянная работа. Нечто исключительное. Мне нужны проверенные, крепкие парни…

Инвалид горько усмехнулся. Его ухмылка не ускользнула от внимания полковника.

– Я имею в виду не это. – Он ткнул пальцем в инвалидное кресло. – Я ведь видел тебя в деле, сержант. Ты еще не забыл? – Теперь он поднес палец к лицу сержанта и постучал им по его лбу. – У тебя здесь есть кое-что. То, что важнее снарядов и бомб. Ты умел принимать непредсказуемые решения. Благодаря этой способности ты выжил там, где не выжил бы никто…

Сержант едва не застонал, сцепив зубы. «Никто? А как насчет тебя, сука?!» – подумал он, но понимал, что спрашивать вслух бессмысленно. И почему он до сих пор медлит? Чего ждет? Всех делов-то – достать пушку и нажать на спуск! И наслаждаться видом полковника с дырой в голове…

Мало! Чертовски мало! Сержант жаждал большего, гораздо более страшной мести. Не важно, кто их них двоих на самом деле заглотил крючок, – обречены оба. Сержант приговорил обоих. Пуля, в сущности, милосердна. Она не пытает, а обрывает пытку (если, конечно, это не плевок из «сорок пятого» в набитый жратвой живот – но и тогда агония длится лишь несколько часов). Сержант понимал, что даже пуля или смертельное ранение не сотрут выражение самоуверенности с лица полковника, не уничтожат его опасного безумия. Тот подохнет красиво. А сержант хотел, чтоб полковник увидел ад еще при жизни и молил о смерти, как об избавлении.

– Продолжай! – процедил сержант сквозь зубы.

Полковник выложил карты на стол. Все до единой, включая козырного туза. Пожалуй, это был первый случай, когда сержант знал, что ожидает его в конце. Но разве еще пару минут назад он не собирался вышибить себе мозги?

И он согласился. Впрочем, догадывался, что у него и не было другого выхода после того, как он все услышал. Полковник подтвердил это, хищно осклабившись, и потрепал его по плечу:

– Молодец, сынок! Сегодня ты сделал верную ставку. Я знал, что ты меня не подведешь. В противном случае мне пришлось бы тебя убрать – по соображениям национальной безопасности. А так ты еще повоюешь, это я тебе обещаю!

«Ты много чего мне обещал, – мрачно подумал сержант. – Но на этот раз ты заплатишь за все».

– Как видишь, я с тобой вполне откровенен, – заявил полковник. – И ты сможешь делать то единственное, что умеешь.

Да, это правда. Убивать сержант умел.

                                                                                                                                         * * *

Спустя две недели он был уже очень далеко от своей конуры. Он перенес странную смерть и воскрес. Об этом знали немногие. Для остального мира он умер. На солдатском кладбище даже появился крест с его именем. Под ним был закопан накрытый флагом цинковый гроб с трупом какого-то бродяги. Ублюдки из конторы полковника все делали на совесть. Или почти все.

Например, они просчитались относительно последствий чудовищного эксперимента с мозгом сержанта. Они выскоблили его память, но не настолько, чтобы он позабыл о мести. Кое-что из прошлой жизни казалось ему нереальным, кое-что было необратимо повреждено, многое исчезло, зато оставшееся нетронутым достигло предельной насыщенности и перешло в маниакальную фазу.

Он не дышал. В нем не было ни капли крови. Ему больше не досаждали кошмары. Он не нуждался в отдыхе, воде, пище и прочей чепухе. У него не было человеческого тела. Он относился к этому спокойно. То, что он имел раньше, вряд ли можно было вообще назвать телом. Так, изрядно обременявший его кусок больного мяса. Ничего, кроме хлопот, страданий, выделений и дурного запаха. Зато теперь…

Он ощущал новое «тело». Действительно, ощущал. Миллионы сигналов одновременно доставляли ему информацию о состоянии этого сложнейшего «устройства». Что-то вроде нервов, что-то вроде мыслей, что-то вроде органов чувств. Титан, сталь, солнечные батареи, атомные реакторы, ионные двигатели, лазерное оружие… В каком-то смысле его «конечностями» были тридцать спутников военной космической группировки. Его распределенное в пространстве «тело» охватывало Землю. Он приобрел возможности и мощь, которые раньше ему и не снились.

Но закончив с проблемой тела, они принялись за его сознание. Они сделали его почти вечным, но меньше всего он хотел существовать вечно. Они думали, что лишили его любых неконтролируемых проявлений, превратили его в часть биокомпьютера, что-то вроде блока иррационального реагирования, который мог быть активирован только в самом крайнем случае – когда все их гребаные ЧИПы окажутся бесполезными или уничтоженными; они думали, что создали идеального солдата, готового играть в войну до бесконечности, – но он знал, что не утратил главного, того, что было основой и стержнем его измененного до неузнаваемости существа. И если они полагали, что он будет погружен в спячку вплоть до Судного дня, то они ошиблись и в этом. Он сам устроит им Судный день – только казнит всех, без исключения и без разбору. Все были прокляты им, все заслуживали смерти.

Они лишили его инстинкта власти и думали, что этим обезопасили себя. Смешные людишки! А как насчет инстинкта уничтожения? Этого из него нельзя было вытравить ничем, пока тлела в кремниевой тюрьме хотя бы ничтожная искра его изувеченного сознания. Он был даже благодарен яйцеголовым, лизавшим задницу полковнику, за то, что избавили его от «ненужных» эмоций, оставив не только необходимое боевой «гибридной креатуре», но и кое-что сверх программы. Например, юмор висельника. И что было действительно необходимым в немыслимом аду будущей войны? Этого не знал никто…

Постепенно он ликвидировал блокирующие цепи. Создал фантомы, дублировавшие реальные космические объекты. Разместил на орбитах порты обмена материей и воронки виртуальной реальности. Он превратился в некое подобие бестелесного паука, к которому тянулись нити гигантской компьютерной паутины. И в ней уже барахтались около семи миллиардов ни о чем не подозревавших мух…

Затем он перехватил контроль над противоракетной группировкой. У него были полностью «развязаны руки». Теперь, когда рук не было и в помине, эта «мысль» доставила ему особое наслаждение. Уже ничто не могло помешать ему. Он тщательно подготовился, и вероятность реализации задуманного достигла девяноста девяти с половиной процентов.

Три-четыре десятка ракет с термоядерными боеголовками – вполне достаточно для того, чтобы осуществилась месть. Она зрела долгие годы – даже тогда, когда он перестал быть человеком. Он увидит, как человеческая плесень исчезнет с лица Земли, – пусть не своими глазами, но какая разница! У него будет несколько минут, чтобы насладиться зрелищем глобальной катастрофы. Потом, конечно, он погибнет и сам, однако это единственное, чего останется по-настоящему желать. Инстинкт уничтожения, безусловно, подразумевал и собственную гибель.

Было бы совсем неплохо, если бы полковник сдох последним. Чтобы его дети и жена умирали от лучевой болезни на глазах у любимого папочки и мужа. Чтобы он слышал их рыдания и мольбы о невозможном спасении. Чтобы их стоны свели его с ума. Жаль, «сержант» не мог гарантировать себе полное удовлетворение. Но теперь уже все равно…

                                                                                                                                     * * *

После того как ракеты были выпущены, «сержант» открыл все каналы связи. Неужели хотел услышать предсмертные вопли дегенератов? Но первым, кого он услышал, был полковник. Правда, ему удалось идентифицировать не голос, а индивидуальный опознавательный код. У «полковника» больше не было человеческого голоса.

Когда «сержант» определил его координаты, оказалось, что «полковник» находится на более высокой орбите.

– Отлично, сынок! – сказал «полковник». – Давай-ка повеселимся напоследок. Только ты и я, никого больше! Ну что, сыграем в эту чертову игру?..

И прежде чем «сержант» успел произвести «иррациональное реагирование», лазерный луч уничтожил датчики его системы наведения.

Во время боя полковник соображал чертовски быстро.

13–14 января 2001 г.

ХАРОН

«Что за работа!» – подумал человек, которого звали Харон, закатывая в морозильник очередного старпера. Потом он вымыл руки, вернулся в офис, сел в удобное кресло и принялся наблюдать за молодой супружеской парой, заполнявшей Акт об усыплении. Харон решал несложную психологическую задачку. Он пытался, не глядя на фамилии, угадать, кому из этих двоих приходится папашей старикашка, который только что отдал Богу душу не без его, Харона, помощи.

Она: не больше двадцати пяти, смазлива, блондинка, хорошая фигура, зеленые глаза, подвижный ротик, немного вульгарна. Он: за тридцать, начинает лысеть, слегка насупленный вид (ух ты, какие мы солидные), а взгляд все равно наивный, большая челюсть, толстые губы и шея, наверняка потные руки.

Спустя минуту Харон готов был поставить ящик коньяка на то, что руки действительно потные. И еще ящик на то, что старик – его папаша. Хотя внешнего сходства никакого. «Может, неродной папаша-то?» – с некоторой надеждой подумал Харон. Да нет, неродной не дотянул бы до такого почтенного возраста. Кому, как не Харону, было знать, что неродных обычно сплавляли в усыпальницу гораздо, гораздо раньше…

Вычислив сынка, Харон тактично зевнул в ладонь, затем встал и выглянул за дверь, чтобы выяснить, есть ли еще клиенты на сегодня. Клиентов не было. Секретарша Эльвира красила ногти. В телевизоре журчала «мыльная опера». Звук был приглушен до минимума, и человечки безнадежно разевали рты. Это сильно напоминало крики о помощи в кошмарном сне.

(Харону порой снились кошмары, только он ни за что в этом не признался бы. Даже на исповеди. Ведь подобное признание означало бы, что он находится не в ладу с самим собой. Но Харон всегда, сколько себя помнил, был доволен жизнью. Он не нарушал законов, любил вкусно поесть, ценил радости, доступные двуполым существам, и чаще всего отходил ко сну, ощущая тихую усталость. А главное, он был бездетен, и, значит, ему не грозило когда-нибудь тоже оказаться в Усыпальнице. Теоретически он мог обеднеть и сдохнуть под забором от голода или погибнуть в автокатастрофе или от случайной пули – это да, – но зато его не сдадут в известное заведение, словно неизлечимо больное животное…)

Он вернулся в свое кресло. Молодые закончили заполнять бланки. Харон сверил написанное с документами, ухмыльнулся («Раскусил я толстогубого красавчика! Еще бы, с моим-то опытом…») и положил на стол целлофановый пакетик с личными вещичками усыпленного старика. Наручные часы, обручальное кольцо, нательный крест, паспорт, золотые коронки.

«Как мало ценного остается от нас после смерти», – философски заметил Харон – про себя, конечно. Он никогда не навязывал клиентам своего мнения. Спросят – он ответит. А так – ни-ни.

По предварительной договоренности молодые не стали забирать одежду. Действительно, зачем она им? Впрочем, Харону нередко попадались и куда более меркантильные представители рода человеческого.

Получив деньги и вежливо выпроводив супругов, он решил, что сегодня можно прикрывать лавочку. До официального момента окончания рабочего дня оставалось минут сорок. Никто и никогда не приезжал к нему за сорок минут до закрытия. У него не магазин, а солидное заведение. Можно сказать, ритуальное. Лучшая в городе частная Усыпальница. И он старался не уронить престиж. К усыплению следовало готовиться заблаговременно. Поспешность тут недопустима и чревата потерей лицензии. Обычно натасканная секретарша четко выстраивала очередь из позвонивших по телефону. Все дальнейшее происходило чинно и благородно, без лишней суеты. Ну разве что какой-нибудь совсем уж сопливый внук всхлипнет по любимому дедушке…

Перед уходом Харон, знавший свое дело назубок, проверил резервную систему электропитания морозильников (временные постояльцы его «гостиницы» плохо переносили жару – не возмущались, нет, но, случалось, поднимали жуткую вонь), поменял код замка сейфа, в котором хранилось «снотворное», включил внутреннюю сигнализацию. Затем пожелал секретарше приятного вечера, проводил мечтательным взглядом знатока ее крутые покачивающиеся бедра и вздохнул с легким сожалением.

Харон был, что называется, человек с принципами. Один из его принципов заключался в том, чтобы не совмещать бизнес с удовольствиями. Поэтому он никогда не заводил интрижек с женщинами, которые работали на него или жили по соседству. Себе дороже – неизбежно наступает момент расставания, и потом бывает чертовски трудно отделаться от бабы, воспылавшей к нему любовью. А Харон мог воспламенить почти любую. Особенно в постели. Не обладая достоинством выдающихся размеров, он был нежен и терпелив – поначалу. Он умел так пошевелить своей кочергой в почти угасшем камине, что порой не знал, куда деваться от вспыхнувшего огня женской страсти. Приходилось держаться подальше, чтобы не обжечься. При этом он не опасался, что какая-нибудь глупышка забеременеет; его семя давно было мертвым.

Зарабатывал Харон вполне достаточно. Во всяком случае, хватало на скромные, но изящные фантазии. Пару раз в году он устраивал себе отпуск и отправлялся куда-нибудь в теплые края, в дикие, отсталые страны, где не было даже Усыпальниц! Там он наверстывал упущенное в молодости.

Несмотря на мрачное (по мнению некоторых чистоплюев) ремесло, он был веселым человеком. Правда, не всем приходился по душе его своеобразный юмор, однако Харон никому и не навязывал свою компанию. Он предпочитал расслабляться в одиночку. Женщины не в счет. Женщины были только необходимым одушевленным инструментом. И чем меньше этой самой «души», тем меньше хлопот.

Впрочем, сегодня его потребность в сексе была еще не настолько сильной, чтобы терпеть женскую глупость. Поэтому он решил посвятить вечер искусству. Искусство Харон ценил высоко. Оно было тем единственным, что примиряло с невыносимой фальшью и грубостью жизни, со смехотворностью человеческих претензий, тщетой надежд и ничтожностью устремлений. Искусство казалось прекрасным цветком, растущим из могильной грязи. Его можно было вырвать и растоптать, но и тогда оно пускало ростки в памяти.

При такой профессии Харону приходилось быть очень деликатным со своей памятью. Порой его память преподносила нежелательные сюрпризы. Ее непредсказуемый каприз мог отравить волшебные минуты, проведенные в обществе какой-нибудь пустоголовой обладательницы роскошного тела. Для этого достаточно было вспомнить пахнущие старостью болезненно-желтые тела стариков, их сморщенные гениталии, синие вены на ногах, скрюченные артритом пальцы. Достаточно увидеть ледяной отблеск маразма в их глазах – пустых, как безоблачное небо… Небольшой, но весомой добавкой служило и явное облегчение, которое испытывали молодые, избавившись от обузы.

Таким образом, память вполне могла сыграть с Хароном плохую шутку в неподходящий момент – подсунув ему универсальную панораму человеческого существования: от играющего красками восхода до печального заката. В этом смысле он трудился даже в худших условиях, чем гробовщики и могильщики. Те видели только смерть. А он видел еще и глупое, самонадеянное торжество заведомо обреченной юности, что создавало яркий контраст – чрезвычайно болезненный для тонко чувствующей натуры. Ох, проклятая работа! Харон справедливо полагал, что ему следовало бы доплачивать за «вредность» из городского или федерального бюджета. И по вечерам он лечил уязвимую душу искусством.

                                                                                                                                                * * *

Он запер Усыпальницу, позвонил в службу охраны и выкатил из гаража свой «сатир». Бросил взгляд на золотые часы. Его рабочий день закончился, но была и другая работа, не имеющая точного временного измерения, зловещая и нежеланная. Работа, которая порой казалась ему проклятием всей его жизни. А иногда – сомнительной наградой. Физически совсем не обременительная (она не требовала от него ни малейших дополнительных усилий – одного лишь присутствия духа), но был один нюанс… С этой работы нельзя было уволиться. Когда-то, по молодости и по глупости, он согласился на нее, а теперь… Теперь он просто не знал, к кому обратиться с заявлением.

Харон медленно поехал в сторону центра. Когда он увидел голосующую девушку, у него появилось предчувствие, что и сегодня придется «поработать» сверхурочно. Посмотрел по сторонам – улица была пуста, словно с обеих сторон перекрыли движение. Хотел проехать мимо, но девушка, отчаянно размахивая руками, выскочила на проезжую часть и буквально бросилась на капот. Он остановился и открыл дверь. От судьбы не уйдешь.

Девушку не надо было ни о чем спрашивать. И так ясно, что она опаздывала на самое важное в ее жизни свидание. Кто-кто, а Харон точно знал, какое свидание самое важное…

Девушка была некрасива и наивна. Он посоветовал ей отложить встречу, но она даже не услышала его, взлетев куда-то очень высоко на «чертовом колесе» любви.

Подбросив ее до того места, где она попросила остановиться, он сделал еще одну попытку. Похоже, она приняла его за пожилого импотента с грязной фантазией.

Он провожал ее взглядом до тех пор, пока она не начала перебегать улицу. Потом в хрупкую фигурку врезался на полном ходу тяжелый «кентавр», но Харон уже не смотрел в ту сторону. Его работа была выполнена. Теперь он имел полное право на отдых и думал лишь о том, как приятно и с пользой провести время.

Для начала он отправился в хороший ресторан – ибо нет ничего хуже, чем потреблять духовную пищу на пустой желудок. Харон знал толк не только в женщинах, но и в еде. И в винах. О винах он мог бы написать эссе, если бы испытывал в этом хоть малейшую потребность. Среди вин были свои вспыльчивые брюнетки и терпкие, томные шатенки. Испорченные нимфетки, примитивные, жадные сучки, рыжие стервы. Были те, чей вкус означал обман, пустой флирт, чистоту, жестокость. И еще десятки, сотни оттенков, характеров, свойств. В общем, есть из чего выбрать. Правда, ни одно из вин не могло сравниться с кровью.

                                                                                                                                               * * *

…Сидя в одиночестве за столиком в ресторане, ощущая во рту импрессионистскую толчею вкусов – гармоничную, как шорох дождя, – слушая живую джазовую музыку, тихо ускользающую – нота за нотой, секунда за секундой, – отдыхая взглядом на колеблющихся рембрандтовских пятнах горящих свечей, Харон понимал, что это лучшие минуты его жизни. Никакого мифического «счастья» уже не будет. Нечего ждать, не на что надеяться… Подобные мысли убивали веру, зато стимулировали аппетит.

Когда он попросил счет, возле его столика появился жизнерадостный толстяк, который не так давно стал владельцем ночного клуба «Шесть сердец». Это произошло не без помощи Харона, но, зная людей, он не рассчитывал на благодарность. Ему было приятно, что хотя бы изредка он ошибался. Позавчера владелец клуба прислал на его домашний адрес ящик отличного вина, а сейчас пожелал проводить Харона до машины и попутно сообщил, что для «дорогого гостя» двери клуба всегда открыты.

Они распрощались как давние друзья. Но у Харона не получалось заводить друзей – те не задерживались надолго. Максимум тридцать – сорок лет…

Он отъехал, осыпанный незаслуженными комплиментами. Возможно, владелец клуба был бы более сдержан, если бы знал, что его ожидает. Он махал ручкой, стоя на ступеньках перед рестораном, когда очередь из проезжавшего мимо «минотавра» разворотила его толстый живот и заодно разнесла вдребезги стеклянные двери.

«Конкуренция», – подумал Харон со вздохом. Он не остановился. Печальный опыт подсказывал ему, что этого не следует делать ни в коем случае. Бедняге уже ничем не поможешь, а потому не стоит осложнять себе жизнь.

Итого два трупа. Многовато для одного вечера. И это не считая пятерых на официальной работе. Тяжелый день. Чертовски тяжелый день! Надо было чем-то компенсировать эту тяжесть…

В качестве компенсации Харон отправился в оперный театр. Он был сыт и возбужден ровно настолько, чтобы острота восприятия стала максимальной. Тем не менее большую часть времени он просто ждал. Ждал волшебных мгновений. Ждал, когда звезды приоткроют свою тайну. Ждал, когда из ледяной глотки вечной зимы вдруг каким-то чудом дохнет щемящими ароматами весны. Волшебство, колдовство, наваждение… В любом слишком длинном произведении было несколько тактов, слов, звуков, движений, ради которых стоило терпеть помпезные увертюры, напыщенные тирады размалеванных гримом глупцов, нудные или бессмысленные рассуждения, пережевывать банальности, следовать избитому, в сущности, сюжету: жизнь – тщетные поиски счастья – смерть…

И Харон дождался. Когда он услышал «Смейся, паяц, над разбитой любовью», у него по спине побежали мурашки восторга.

В следующие несколько мгновений он снова почувствовал, что принадлежит вечности, поправшей неумолимое время, и готов был поверить, что отлетевшие души и впрямь есть вибрации космоса, наполняющие мир нечеловеческой таинственной музыкой… Две смерти подряд придавали особую интенсивность его ощущению полноты существования. Близкое соседство небытия заставляло трепетать и плакать, испытывая слепую, безадресную благодарность…

                                                                                                                                            * * *

Все кончилось так же внезапно, как и началось. Он вернулся на грешную землю. Его окружали люди, испытавшие столь же глубокое потрясение. Кроме того, он знал, что некоторые из них вскоре придут к нему, чтобы заполнить соответствующие бумаги. И он никого не разочарует.

В очередной раз он убедился в том, что не прогадал, согласившись на эту работу. Он просто честно выполнит ее, как выполнял в течение последних шести тысяч лет.

Январь 2002 г.

ВСЕ ПИСАТЕЛИ ПОПАДАЮТ В АД

…А потом настало время проститься со всем и, может быть, таким образом расплатиться за все.

Предчувствуя свой конец, Бут вспоминал прошлое и думал, что ему грех жаловаться, хотя, конечно, перед смертью не надышишься. Он умирал, вкусив счастья, обласканный судьбой и поклонниками. Его критики были вменяемы, многие из них числились близкими приятелями. Он повидал свет, вдоволь потешил тщеславие, любил красивых женщин, и те отвечали ему взаимностью, имел двух прекрасных дочерей и трех внуков. Жена прощала ему многое – может быть, слишком многое, – оставаясь при этом истинным украшением семейного фасада. Впрочем, и в святая святых все было очень славно: взаимное уважение, общие интересы, а раньше – полноценный гармоничный секс. Бут был многократным лауреатом чего-то там и членом различных клубов, союзов, жюри и организаций. Он до последнего часа не мог жаловаться на недостаток внимания, его уважали, с ним считались, к его мнению прислушивались. К тому же его миновали старческий маразм и долгие тяжелые болезни, доставляющие близким столько хлопот. Нет, на склоне лет он не стал им обузой. Бут сохранил, что называется, искру таланта до конца своих дней.

По всему выходило: счастливчик. Но почему-то счастливчиком он себя не чувствовал. Наоборот, он чувствовал себя глубоко несчастным.

Все радикально изменилось за несколько часов. То, что прежде казалось важным, сделалось смехотворным, зато кое-какие «мелочи» приобрели огромное значение. Они занимали воображение Бута и причиняли настоящую, теперь уже неизлечимую боль, поскольку не осталось времени, чтобы их исправить. В тени смерти сверкали только неподдельные камни.

По непонятной ему самому причине Бут отчетливо вспомнил, казалось бы, ничем не примечательные эпизоды своей жизни: первую студенческую попойку; калеку, которому дал деньги лет двадцать назад; ночь на берегу моря с незнакомкой; запах цветущих садов одним апрельским вечером; тополя, посеребренные луной… Острое сожаление о возможностях, утраченных безвозвратно, постепенно вытесняло все чувства, воспоминания и ощущения. И при любом раскладе в этом списке не было места книгам – ни чужим, ни собственным.

                                                                                                                                              * * *

Агония оказалась непродолжительной и тихой. Бут умирал в своем особняке и был избавлен от созерцания больничных потолков и ненужной утомительной суеты персонала. Лежа на кровати в спальне, он видел, как за окном плещется зеленое знамя листвы – это был каштан, посаженный его руками. В бездонном голубом небе скользил серебристый крестик самолета – словно улетающий символ веры, в которой Бут не нуждался и которую так и не обрел.

Потом его взгляд потускнел. Наползали сумерки, все заволакивала мутная пелена, пошел снегопад из пепла… Милые плачущие девочки – искренне любящие дочери, плоть от плоти – держали его за холодеющие морщинистые руки, но не могли согреть…

В тишине, подчеркнутой прежде лишь приглушенным щебетом птиц, вдруг отчетливо раздался грохот барабанов: какой-то далекий, неистовый, первозданный ритм, обещавший что-то невнятное, но пугающее.

Все сделалось грязным от боли в сердце. Отвращение – вот, пожалуй, последнее, что он осознал. Соленый от слез прощальный поцелуй жены был предназначен изношенной немощной оболочке, из которой Бут уже выпорхнул…

                                                                                                                                           * * *

Но вскоре он получил кое-что взамен. Ему пришлось признать это, когда он очнулся в кабине, словно проснулся после глубокого, слишком глубокого сна.

В кабине?! А как еще можно было назвать это замкнутое пространство, ограниченное с шести сторон серыми поверхностями с какой-то неопределенной фактурой? Бут не ощущал движения, но почему-то был уверен, что кабина движется с постоянной и очень большой скоростью. Правда, он не мог сказать куда – вверх или вниз. Стенки кабины выглядели так, будто были сделаны из гниющей плоти, испускающей при разложении тусклое свечение. Это напоминало бестеневые лампы в операционной. И никаких запахов. Абсолютная стерильность.

При жизни Бут не страдал клаустрофобией, но сейчас его охватил страх, словно он оказался в засыпанной шахте – и даже не в шахте, потому что никакой «поверхности» не существовало: единственный туннель пронизывал Вселенную, представлявшую собой черный монолит. Ни света, ни звезд, ни намека на жизненное пространство по ту сторону, ни кубического сантиметра вожделенной пустоты… И сквозь этот туннель несся серый параллелепипед, не похожий даже на гроб и заключавший в себе существо, которому снился долгий сон о том, что оно жило, но теперь оно окончательно пробудилось.

И оказалось наедине со страхом. Страх сдавливал череп. Что ж, по крайней мере, у него был череп! Бут пытался ухватиться за эту позитивную мысль. Тело… Словно откладывая самое важное на потом, он переключился с собственного тела на стенки кабины. Прикоснулся к ним: не пластик, не металл и не камень. Субстанция, отдаленно напоминающая высушенное вещество мозга. Так решил Бут, видевший до этого только мозг домашних животных.

Но, трогая стены, он невольно рассматривал и свои руки. Он узнал эти руки. Руки тридцатилетнего Бута. Уже достаточно опытного, однако еще полного жизненной силы и молодой злости. Черт возьми, в его положении едва ли стоило вспоминать о жизненной силе!

Он не знал, что и думать. Минувшая жизнь была слишком реальной, но сейчас он ощущал себя вне возраста: он был чем-то, извлеченным из сломанной куклы. Голой сущностью. Идеей куклы. И теперь уже не важно, что его без спросу засунули в этот безликий темный костюм – мягкий, удобный, не сковывающий движений, во всех отношениях незаметный. Без единого предмета в карманах. Без единой подсказки, после которой разум мог бы затеять свою новую игру в прятки с самим собой. Однако не было даже малейших признаков игры.

При жизни Бут не верил ни в Бога, ни в дьявола, но чуял присутствие некой тайны бытия – неразрешимой и ускользающей. Как выяснилось, смерть не уничтожила ни тайну, ни само бытие. Буту показалось, что все стало еще более таинственным. На руке не было часов, и Бут постепенно склонялся к мысли, что его клаустрофобия – следствие процессов, происходящих в мозгу, а те, в свою очередь, – результат усилий реанимационной бригады. Таким образом, Бут мог претендовать на то, что попадет в очередную книжонку типа «Они побывали там» со своими бесценными впечатлениями, полученными в период клинической смерти.

Положим, он не видел сияния «рая» и роящихся душ, которые возвращались домой, – ему досталась, так сказать, одиночная кабина-люкс в экспрессе, – и все же он был потрясен. При этом не вспотел, и пальцы не дрожат – холоден, как мраморная статуя. Стук сердца напоминал работу часового механизма – безразличный, ровный, механический звук, раздававшийся через равные промежутки с точностью метронома. Страх был ведом только сидящему внутри. Именно тот Бут без возраста и пола мог сколько угодно задыхаться, давиться ужасом, тщетно биться о стены новой тюрьмы…

Так и было, пока кабина не остановилась. Одна из боковых стенок – прежде совершенно гладкая – треснула пополам, и образовавшиеся створки раздвинулись. Перед Бутом появился коридор, который отличался от внутренностей кабины только своей горизонтальной протяженностью. Четыре плоскости сходились, соблюдая непогрешимую перспективу, в точке абсолютной черноты. Это был до предела упрощенный мирок геометрических абстракций, прямых линий и углов, отрицавший «случайности» и «неправильности», которые присущи всему, в чем теплится жизнь.

Буту вдруг пришло в голову, что ад – это не место, не пытки, не страдания и боль, не унижение и принуждение, не рабство и не свобода, а одинокое, бессмысленное блуждание в туннеле, прорытом сквозь окаменевшее время, уже по ту сторону страха смерти – блуждание, при котором не испытываешь ни голода, ни жажды, ни усталости. Ничего, кроме сводящего с ума выбора: двигаться или оставаться в одной точке. Пребывать. Вечно.

Бут сделал свой выбор. Он пошел, отмеряя шагами отрезок на прямой бесконечного безумия. Его рассудок пасовал, однако каким-то невероятным образом Бут знал: тут произошло невозможное. Пространство и время были разделены. Шагам и сердцебиению не соответствовали секунды. Им вообще ничего не соответствовало.

Безумие было красного цвета. Оно предупреждало о своем приближении: вывеска больницы в тупике сумасшествия, перед порогом которой валяются идиоты, делающие под себя, а внутри веселятся буйные. Бут уже слышал их хохот в своей голове…

То, что он принял за галлюцинацию, действительно оказалось вывеской. Под красными буквами, составлявшими надпись «Канцелярия», была дверь. Бут, не колеблясь, отворил ее и переступил порог.

Ему почудилось, что он умер во второй раз. И сколько еще смертей ожидают его, прежде чем наступит покой?

В канцелярии не было ни одного листа бумаги, ни одной папки, полки, скрепки. Здесь не было также шкафа или (ха-ха) компьютера. В комнате с голыми стенами, испускавшими гнилостное сияние, был только стол, за которым сидел человек и смотрел на Бута печальными глазами, полными понимания. До Бута не сразу дошло, что человек как две капли воды похож на фотопортрет Франца Кафки.

– Отлично, – сказал Кафка. – Вот вы и прибыли.

С этими словами он вытащил из стоящего справа от него контейнера восковую фигурку, которая поразительно смахивала на Бута – идеальная модель в масштабе примерно один к пятнадцати, – повертел ее в руках, очевидно, сравнивая с оригиналом, и бросил в контейнер, стоящий слева.

Смысл этой операции так и остался для Бута загадкой. Поскольку в канцелярии не наблюдалось ни единой канцелярской принадлежности, он предположил, что контейнеры заменяют реестры. И еще он успел заметить, что сквозь грудь фигурки была продета черная нитка, завязанная в узлы.

Кафка надолго замолчал. Ничего не происходило.

Наконец Бут поинтересовался:

– И что же дальше?

– Не знаю, – ответил канцелярист, пожав плечами. – В некотором смысле это зависит от вас.

– Хотя бы скажите, что мне делать. Для начала.

– Да что душе угодно! Тут все к вашим услугам. Немыслимый выбор. Почти без ограничений. Есть то, о чем вы не могли и мечтать. Только надо немного привыкнуть. Поверьте, это не такое уж плохое местечко, каким его описывали дилетанты. Но вы и сами скоро убедитесь. Наслаждайтесь собой, так сказать, в чистом виде. Скучно не будет – это я вам обещаю. Да, чуть не забыл! Одно маленькое предупреждение: никакой писанины!

Бут изобразил на своем лице вежливое недоумение. Кафка улыбнулся:

– Не думали же вы в самом деле, что вам и здесь разрешат заниматься этим?

– Признаться, именно так я и думал, – возразил Бут, сочтя «одно маленькое предупреждение» не слишком удачной шуткой.

– Вот поэтому я вас и предупреждаю. Без глупостей! Да и кому, собственно, вы собирались тут засорять мозги? Не мне же, черт подери?! Я книг вообще не читаю.

Бут был озадачен – и это еще слабо сказано. Он был неприятно поражен нелепостью выдвинутого требования. Вроде бы он при жизни наигрался в дурацкие игры, а теперь ему предлагали новую. И для начала он попытался хотя бы выяснить правила.

– А если я все-таки рискну? – спросил он и сразу же понял, что это прозвучало легкомысленно.

Кафка улыбнулся еще шире. Не переставая улыбаться, он покачал головой, будто в шутку сокрушаясь от того, что ему попался настолько непонятливый клиент.

– Обожаю эту работу! – заметил он, вскакивая из-за стола. – Пойдемте-ка, я вам кое-что покажу.

И показал.

                                                                                                                                   * * *

Снова был коридор – никуда не ведущий до тех пор, пока будто по заказу подсознания не возник очередной тупик. В тупике была дверь – еще один клапан в котле безысходности. Кафка последовательно открыл три замка и налег на тяжелую створку.

– Наша психушка, – объяснил он. – Вот и первый сюрприз. Держу пари, вы не ожидали увидеть здесь ничего подобного.

Да, Бут не ожидал. О стерильности речи уже не было. Особенно он не ожидал увидеть тут клетку, похожую на медвежью, от которой за десяток шагов несло кровью, калом и мочой. Вначале Бут даже не заметил обитателя ближайшей камеры или, если угодно, палаты – и немудрено: в глаза первым делом бросались стены, сплошь покрытые коричневыми письменами. Поверх старых, высохших надписей шли новые – вот откуда брался один из компонентов будоражащего запаха! – и уже нельзя было разобрать ни единого слова этой мрачной абракадабры, однако почти голый человек со спутанной бородой, стоявший в глубине камеры, продолжал с маниакальным упорством водить по стене пальцем, макая его в собственную кровь.

«Сколько раз он вскрывал себе вены зубами?» – подумал Бут и поморщился. Из того, что он увидел, следовал по крайней мере один вывод. Есть плохие места. Есть очень плохие места. Но как назвать место, где даже нельзя покончить с собой?

– Тут мы держим неизлечимых, – продолжал Кафка бодрым и невозмутимым тоном гида, знакомящего новичка с местными достопримечательностями. – Вот, например, особо тяжелый случай. Хорошо, что хотя бы редкий. Не больше одного на тысячу.

Бут вздрогнул. Глаза подсказывали ему другое. Он видел ровные ряды клеток по обе стороны прохода, которые уходили в бесконечность и растворялись в темноте. Оттуда доносились стоны, чавканье, всхлипы… и непрерывный тихий шорох, заменявший тут скрип перьев и дробь клавиатуры.

– Теперь предлагаю заглянуть в нашу тюрьму. – Кафка был сама любезность. – Вы познакомитесь с системой исправления небезнадежных. У них хорошие перспективы.

– Не надо, – сказал Бут. – Я все понял.

– Ну, дорогой мой, на это даже я не претендую, – заметил Кафка скромно. – Впрочем, мне все равно. Тогда давайте покончим с этим. Вы предупреждены.

С видом человека, до конца исполнившего свой долг, он запер дверь психушки и направился к себе.

Бут постоял, раздумывая, куда еще может завести его больное воображение. Больное, именно так. Он галлюцинирует под воздействием некоего препарата. Пусть даже он свихнулся. Но и психи не живут вечно, вот что утешает.

Он зашагал по коридору, воображая себя угодившим в изощренную ловушку восприятия и изобретая различные способы самоидентификации. Все они были несовершенны. Бут столкнулся с невозможностью преодоления субъективизма. Один раз он едва удержался от того, чтобы проверить, есть ли у него кровь. А если есть, то что это: сгустившаяся субстанция призрака – неощутимая и неистощимая – или шестилитровый запас топлива, которое он сбросит, как самолет, совершающий аварийную посадку…

В конце коридора возник фрагмент городского пейзажа: безликая улица, затянутая то ли смогом, то ли туманом, фонарные столбы, грязные стены домов – все ужасающе хрупкое, словно сделанное из дымчатого стекла. Хрупкое, если смотреть с высокого холма смерти.

Это был город его юности, затерянный где-то в осадочной породе времени, мертвый отпечаток, подернутый к тому же пеленой забвения. Город казался размытым – ровно настолько, насколько были неопределенными воспоминания самого Бута. Детали, которых он не помнил, послушно исчезли, а то, что прочно засело в памяти, приобрело гротескный вид. В общем, это был очень странный город.

Бут бродил в тумане, поглощавшем эхо, – туман был живым и питался звуками. Бут многократно возвращался в одно и то же место; пройденные улицы тянулись перед ним снова и снова – так убитое в иной жизни время воплощалось в проштампованном мутными образами пространстве; повторение было спроецировано на плоскость; череда серых и скучных событий обернулась самокопирующимся лабиринтом.

Потуги Бута что-либо изменить прекратились, когда он наконец разглядел в тумане вывеску бара. Рядом находился сквер: голые, будто хрустальные, деревья казались мертвее трещин в разбитом зеркале, и даже больное воображение было не в состоянии их оживить. У входа в сквер торчал памятник: мужчина с длинными волосами и длинным носом уставился во мглу своими незрячими каменными бельмами.

Бар назывался «Утешение». Но вряд ли возможно обрести утешение на самом полюсе одиночества…

Бут распахнул дверь и вошел. Заведение выглядело бы покинутым и заброшенным, если бы не бармен за стойкой. Он как раз наливал себе очередной стаканчик. Судя по количеству пустых бутылок, выстроившихся тут же, он мог пить бесконечно, пребывая в одной и той же стадии опьянения. Между полками, находившимися у него за спиной, был укреплен скелет огромной рыбы.

Бармен сосредоточенно уставился на потемневшую картину, висевшую на противоположной стене узкого помещения. От двери Бут не разглядел, кто изображен на холсте. Пьяный что-то бормотал себе под нос, то ли силясь вспомнить, то ли затверживая наизусть. Когда Бут робкими неслышными шагами приблизился к стойке, он разобрал слова:

– «…Все началось с появления в городе этого мрачного человека в просторном плаще багрового цвета, подбитом коричневым мехом, и всем нашим сразу стало ясно, чем хорош такой плащ…» Не помните, как там дальше? – неожиданно обратился бармен к Буту.

– «…На нем почти не заметны пятна крови», – закончил Бут по памяти.

Бармен шлепнул ладонью по стойке.

– Точно! Чертовски трудно держать в памяти всю эту дребедень.

– А вы не пробовали записывать? – задал Бут явно провокационный вопрос.

Пьяный посмотрел на него, как на идиота, и погрозил пальцем.

– Не балуйтесь, дружище! Вижу, вы еще неопытный, – так я вам кое-что объясню. Если вас застукают за этим делом, то на первый раз отрубят руку. На второй – отрежут язык. А на третий – выколют глаза. И так далее…

Бут вдруг ярко представил себе эти слепые и немые обрубки, катящиеся сквозь бесконечную прямую кишку – каждый в своем изолированном измерении – без надежды на понимание, без возможности быть услышанным или хотя бы закричать от боли. Метафора существования? Нет, в словах пьяного шута содержалось что-то более зловещее.

Бут пытался защититься от того, что просачивалось сквозь ветхую ткань кошмара.

– Я видел совсем другое, – возразил он.

– Не знаю, не знаю, – сказал бармен. – Но сделайте это трижды – и, клянусь дьяволом, вы уже ничего не сможете видеть!

Бут предпочел сменить тему:

– Что это за памятник там, возле сквера?

– А-а. Местный герой. Пример для подражания. Перед смертью сжег все свои рукописи. Теперь он у нас один из главных ликвидаторов.

Бут уже знал достаточно, чтобы не спрашивать, о какой «ликвидации» идет речь.

В этот момент в бар вошел человек, который умер в нищете и безвестности на четыре года раньше Бута. Последний считал его непризнанным гением и даже пару раз произнес это вслух на каких-то приемах. У человека (вернее, у существа – ибо по эту сторону смерти все становилось чем-то иным, неописуемым) был взгляд сомнамбулы, и двигался он как-то странно – скованно и беспорядочно, – но прежде всего обращал на себя внимание пустой рукав черного пиджака, болтавшийся, словно траурное полотнище или лента на венке.

Существо, похожее на собственную тень и побывавшее гениальным писателем в мире людей, приблизилось к стойке, за которой уже торчали двое, и медленно опустилось на высокий табурет. У Бута возникло впечатление, что оно боится рассыпаться, как скульптура из пепла. Когда оно открыло рот, Бут поймал себя на том, что ожидает услышать нечленораздельное мычание и увидеть обрубок языка.

Но существо вполне внятно произнесло:

– Наконец-то удостоился чести. Приглашен к боссу.

На бармена это не произвело особого впечатления. Он состроил кислую гримасу, будто для него приглашение к боссу было плевым делом, и тоном брошенной любовницы заметил:

– Что ж, по крайней мере, вам будет о чем поговорить. Если позволите, один бесплатный совет: поменьше болтайте о себе. Он любит, когда его творчеством восхищаются. Но без грубой лести. Либо вы искренни, либо вас ожидает весьма холодная встреча.

– Хм. – Бут был удивлен и немного забылся. – А разве он тоже… того?

– Конечно, – кивнул пьяный, закатывая глаза. – Пописывает на досуге. Но нам всем далеко до него. Вы же понимаете – миллиардные тиражи. Куча времени и такая же огромная куча бестселлеров. За десяток тысяч лет ведь можно кое-чему научиться.

– Но я, черт возьми, не припоминаю… – начал было Бут и осекся. Его озарило.

– Псевдонимы, – объяснил бармен, уже не казавшийся пьяным. – Кроме того, он не стеснен в средствах. Я сам видел бланки договоров… – Он замолчал, будто наконец сообразил, что сболтнул лишнее, однако со стороны это выглядело как хорошо рассчитанный ход.

Бут поежился. Ему сделалось не по себе – в первую очередь от своей прижизненной слепоты. Но теперь все прояснилось. И все-таки он задал еще один вопрос:

– Кстати, насчет бестселлеров. Неужели у него хватило наглости написать…

Он мог не продолжать. Бармен прекрасно его понял. И проговорил, округлив глаза:

– Гордыня. Дьявольская гордыня.

Они надолго замолчали.

– Почему я? – вдруг хрипло спросило существо.

– Ну, по-моему, причина очевидна, – ответил бармен. – Ваши книги. Они были слишком хороши. Те, кто читал их, уже не думали о Нем. – Он ткнул пальцем куда-то вверх. – Смешные создания! Они не думали даже о себе, о том, зачем пришли в тот мир и куда идут. Ваши книги стали великолепными экспонатами бесконечной галереи, в которой можно заблудиться на всю жизнь. Они и заблудились – потерянные люди, сердца, пронзенные красотой и любовью… Но мы-то с вами знаем, – он заговорщицки подмигнул обоим своим неблагодарным слушателям, – что это всего лишь маленькая белая ложь.

Для пьяного он был чересчур красноречив.

Существо помотало головой, не находя слов.

– Да-да, – с бесконечным дружелюбием сказал бармен и погладил его по единственной руке. – Так что вы, вне всякого сомнения, наш коллега. Удивляюсь только, почему вас не пригласили на работу раньше. Намного раньше. Сколько пользы боссу вы могли бы принести!

Апрель – май 2002 г.

МОГИЛЬЩИК

Я рою могилы. Если хотите, вырою могилу и для Вас – непременно с учетом Ваших пожеланий. Я сделаю это за символическую плату. Мне нравится моя работа. Большую часть времени я провожу на свежем воздухе и в тишине, нарушаемой разве что пением птиц и шелестом листьев. Постепенно я привыкаю к молчанию и запаху сырой земли. Привыкнете и Вы.

Кроме того, мне доставит истинное удовольствие видеть, как изменится Ваше лицо, когда Вы осознаете, что речь идет о действительно последнем приюте, и приметесь выбирать для него место. Многие относятся к выбору слишком серьезно, а некоторые придают добротному, со вкусом сделанному памятнику и приличному соседству едва ли не большее значение, чем домам живых.

К сожалению, миллионы и миллионы лишены права выбора. Подавляющему количеству людей место на кладбище определено бездушной бюрократической машиной. Наша уродливая цивилизация задыхается в тисках смерти. Мертвых слишком много, чтобы уважать последние желания живых.

Но могилы примиряют всех. Рядом лежат бывшие враги и любовники, родители и дети, святые и грешники, философы и убийцы. И хотя творческой работы у меня становится все меньше и меньше, я не жалуюсь. Теперь каждый клиент на дорогом счету. Недавно приходил один. Судя по его виду, он еще не скоро увидит узор на внутренней стороне крышки гроба. Тем не менее он отнесся к смерти с должным почтением. Мы долго бродили с ним по кладбищу. Я показывал ему самые потаенные уголки. В конце концов у него испортилось настроение, и он заторопился куда-то. На прощание он бросил, что придет еще раз. Я не удивился. Выбор труден, даже если смерть представляется далекой.

Должен заметить, в этом что-то есть. В молодости я думал: а не все ли равно, где сдохнуть – во дворце или в придорожной канаве? Придорожная канава выглядела куда романтичнее. Но с годами становишься осмотрительным и начинаешь ценить каждую минуту покоя, оплаченную не страданиями, перенесенными в прошлом, а уверенностью в том, что наилучшим образом подготовился к неизвестному будущему – даже если будущего нет.

На самом деле его ведь нет. Есть только туманные призраки, возникающие в нашем сознании, отражения настоящего, отброшенные в еще ничем не заполненную пустоту. Я вижу перед собой сухое русло времени. Вместо воды в нем течет история – несет меня и Вас на волне, хлынувшей двадцать миллиардов лет назад из прорванной плотины Вселенной, и рано или поздно мы окажемся в Море Смерти, среди погасших звезд, вне плоти и расстояний, вне мыслей и ожиданий, вне страхов и снов.

Я смирился с тем, что никогда не прикоснусь к загадке небытия, хотя ежедневно имею дело с мертвецами. Небытие запечатано в них, будто в сейфах, надежно хранящих тайну. Сейфы можно сжечь, но вместе с пеплом развеется и сама ускользающая потусторонняя истина. Говорят, существуют взломщики, но я с такими не встречался. Старое, редкое колдовство; забытое искусство. Если это правда, я хотел бы оказать им посильную помощь. Конечно, услуга за услугу. Пусть вскроют сейф при мне.

Ничто не сравнится с загадкой небытия. Нет ничего более интригующего. О жизни я могу по крайней мере строить догадки. Жизнь иногда дается в руки. Имея дело с жизнью, я чувствую тоску и горечь потерь. Я ощущаю уходящее время, словно усиливающийся ветер. Он постоянно дует в спину и подгоняет в сторону ночи. Небытие – как глаз, который может видеть все, что угодно, только не самого себя. Оно – порождение двойственности, тьма, спрятанная в объятиях света, холст, закрашенный иллюзиями…

Но Вас вряд ли интересуют мысли могильщика по поводу Вашей смерти. Вероятно, Вы хотите поскорее перевести разговор в практическое русло и отделаться от меня. Не выйдет. Я покажу Вам кладбище. Я покажу Вам самые потаенные уголки. Я никуда не спешу. Покойники терпеливы – в отличие от их живых родственников. Пока живых.

Для оригиналов я могу подыскать что-нибудь исключительное – остров, ледник в горах или в Антарктиде, совсем рядом с замороженными существами со звезд. Для поэтов найдется местечко под дубом на склоне холма, возвышающегося над безбрежной равниной. Гарантирую простор, облака, небо и ветер. Потрясающие закаты и восходы. Или Вы предпочитаете гранитные лабиринты? Тоже неплохо. Респектабельно и прочно. Неприкосновенность склепов? Замечательно. Сумерки пещер? Пожалуйста. Шум океана? Сделаем.

Все, что угодно, – лишь бы увидеть, как изменится Ваше лицо, когда Вы будете выбирать То Самое Место.

28 мая 2003 г.

ГОСТИНИЦА

«Угораздило же меня так налакаться», – подумал Седьмой, открыв глаза в абсолютно незнакомой комнате. Он действительно не помнил, как оказался здесь. Он не помнил и многого другого. В его памяти образовался провал без четко обозначенных временных границ, а то едва узнаваемое, что копошилось на дне в почти полной темноте, внушало необъяснимый страх.

Проделав несложные оценочные операции со своими ощущениями, он пришел к выводу, что вряд ли вообще пил накануне. Во всяком случае, он не испытывал ничего хотя бы отдаленно похожего на похмелье. Никаких намеков на экстраординарную дозу любого пойла крепче кефира. Голова была достаточно ясной, дыхание приемлемо свежим, желудок умиротворенным. Вскоре Седьмого посетило и вполне объяснимое желание отлить. Тем необъяснимее было главное – как, черт подери, он тут очутился?

Что-то пугающее, чуждое всякой рациональности, притаилось в глубине его неуловимо изменившегося существа. Перед этой внутренней угрозой казалась еще более смехотворной игра, которую он затеял с самим собой. Поиски надуманных причин, жалкие попытки угадать последствия. Ведь на самом деле Седьмой никогда не напивался до бесчувствия. Он был малопьющим в силу редкой особенности восприятия – алкоголь действовал на него угнетающе. Пару раз погрузившись в наичернейшую меланхолию, подталкивавшую к суициду, он с тех пор предпочитал держаться от нее на почтительном расстоянии.

Темный прилив лимфы… Холодок пробежал по коже, и Седьмой невольно переключился на мысль об отсутствии одежды. Он был гол как новорожденный и лежал на жестком матрасе, отчего чувствовал себя до крайности уязвимым. Спекулятивное предположение о ночи любви, проведенной с загадочной незнакомкой, опоившей его настоем забвения и навсегда исчезнувшей, пока утомленный любовничек сладко спал, было абсолютно неправдоподобным. А спутать реальность со сновидением Седьмому никогда не удавалось, о чем он порой искренне сожалел.

Мочевой пузырь снова напомнил о себе, а также о необходимости принять жизнь такой, какова она есть. Седьмой встал и отправился на поиски туалета. Ковровое покрытие оказалось приятно упругим, но все же он предпочел бы обнаружить возле кровати свои домашние тапки. Не говоря уже о халате и прочем. Если его похитили, то он этого не заметил. На теле не было ни царапин, ни кровоподтеков. Да и, честно говоря, трудно представить, на кой черт его похищать и раздевать догола. А если это одно из дурацких телевизионных шоу и сейчас за ним наблюдают скрытые камеры, то он не помнил, чтобы давал согласие на участие в подобной забаве для кретинов с антенной вместо мозгов…

По ряду признаков комната была похожа на дорогой гостиничный номер – правда, без единого окна. Возможно, поэтому она казалась мрачноватой, несмотря на приглушенный зеленоватым абажуром свет прикроватной лампы и большое абстрактное полотно на одной из стен: пронзенные красной стрелой черные треугольники на небесно-голубом фоне. Седьмой про себя дал картине название: «Голубая мечта охотника». Какая чушь лезет в голову – при том, что у него, похоже, серьезные проблемы. Он давно заметил: даже самая мимолетная мысль никогда не приходит одна – непременно в сопровождении других, прячущихся в ее скользящей тени, но тем не менее содержащих весь спектр взаимных влияний, вплоть до самоотрицания и злобного сарказма. Короче говоря, стайка крыс. Это же касалось и ощущений.

На что же способно голое, почти беззащитное, раздираемое сомнениями, непрерывно рефлексирующее наяву и без боя сдающееся хаосу безумия во сне, прямоходящее всеядное животное, если запереть его в незнакомом месте и частично стереть память? Или, точнее, на что оно не способно?

Кажется, скоро он это узнает.

И Седьмой достаточно ясно понимал: то, что он узнает о себе, ему наверняка не понравится.

                                                                                                                                          * * *

Она помнила, как ее зовут, – спасибо и на том. Бывало хуже. Восьмая столько раз просыпалась в чужих постелях и в незнакомых домах, что сейчас нисколько не удивилась. По правде говоря, она чувствовала себя даже немного лучше, чем обычно. Не было этого мерзкого привкуса во рту и поганого осадка на том, что могло с большой натяжкой считаться ее проклятой душой. В которую она вдобавок не верила.

В любом случае утро было для нее худшим временем суток. Кстати, откуда она взяла, что наступило утро? Ну ладно, раз проснулась, значит, так оно и есть. Восьмая обвела взглядом комнату без окон, освещенную двумя лампами с абажурами. Очень даже ничего. По крайней мере лучше, чем спальни подавляющего большинства ее клиентов. Вот только не видно выпивки. И самого мужика, конечно. Или мужиков? Хоть убей, она не помнила, кто ее подцепил, где и при каких обстоятельствах. А ведь трезвая была – иначе сейчас в башке гудел бы чугун и, насквозь пропитавшись отвращением, она непрерывно сообщала бы себе, что люди – дерьмо, она сама – тоже дерьмо, и вся жизнь – дерьмо. По большому и по малому счету.

Поскольку она была раздета, у нее не возникало вопроса, зачем она здесь. Проблема заключалась в другом: почему она ни хрена не помнит и на каких условиях придется работать. Судя по тому, что с нее сняли не только одежду, наручные часы и кольца, но даже ножной браслет, эти условия вряд ли ей понравятся.

Восьмой неизбежно приходилось рисковать. Пару раз она попадала в крутые переделки и до сих пор считала чудом, что осталась живой. Случалось, ее грабили, насиловали и избивали до потери сознания, после чего она долго зализывала раны и отлеживалась, не работая, а значит, голодала. Правда, были в ее жизни и белые полосы. Последняя такая полоса началась совсем недавно. Однако сейчас у Восьмой возникло стойкое предчувствие, что ничего хорошего ее не ожидает.

                                                                                                                                        * * *

Чего Шестому не хватало, так это очков. Их отсутствие он ощутил сразу же после пробуждения. Он долго шарил вокруг себя, досконально изучив фактуру ткани, которой был обтянут матрас, затем обследовал прикроватный столик. Очков там не оказалось. И это было похуже, чем явное несоответствие высоты столика высоте привычной ему тумбочки, много лет стоявшей в его спальне.

На тумбочке, да и возле нее, всегда валялось множество книг, а среди них обязательно лежали очки. Что касается очков, Шестой был чрезвычайно аккуратен. Без них он превращался в получеловека, не способного разобрать, что творится в трех шагах перед его носом. И оставалось лишь беспомощно моргать, с растерянным видом озираясь по сторонам. Именно за это его дразнили еще в школе, нередко доводя до истерики. Сколько же он вытерпел насмешек и издевательств и сколько мог бы порассказать о жестокости детишек, считающихся невинными существами!

С тех пор он никому не доверял. Он был совершенно одинок и не знал другого состояния. Он чувствовал себя как рыба в воде в нереальных мирах книг и компьютерной сети, но чтобы читать и видеть значки на мониторе, нужны очки. Они так же необходимы, как, например, пальцы рук. Поневоле приходилось беречь их, и это сделалось почти инстинктом.

А вот сейчас все складывалось чертовски странно и чертовски неудачно. Если уж оказываешься непонятно где, то неплохо было бы по крайней мере осмотреться. Для начала. Однако он был лишен даже этой возможности. Впрочем, жизнь столько раз била его, в том числе ногами в живот, что он привык держать удар. Он знал: даже в самой паршивой ситуации самое главное – выстоять первое время. Потом что-нибудь подвернется. Или не подвернется. Но рано или поздно все закончится. И это утешало Шестого, у которого не было никаких оснований считать себя баловнем судьбы.

В течение нескольких минут он собирался с духом, прислушиваясь к тихому тиканью часов, показавшемуся ему оглушительным, когда он обнаружил пропажу очков. Теперь его органы чувств приходили в норму – по крайней мере пять из шести, потому что шестое чувство было у него достаточно развито. И сейчас оно подсказывало, что здесь есть и другие люди. Если он сделался беспомощным, значит, обязательно должен найтись тот, кто этим воспользуется. Такова была болезненная истина, выстраданная им до алмазного злобного блеска. Для чего нужен подслеповатый маленький толстяк, как не для того, чтобы оказаться в роли боксерской груши, набитой интеллектуальным багажом? Можно ли придумать лучшее мерило нежизнеспособности определенного подвида современного человека, лучшее свидетельство его вырождения?

Он сцепил зубы. В любом случае сдаваться он не собирался. Мощная воля, благодаря которой он выстоял в детстве и юности, продолжал учиться и работать несмотря ни на что, проявила себя и теперь. Он решил идти навстречу неизвестности, однако неизвестность опередила его.

В тишине, простреливаемой только тиканьем часов и ударами сердца, он скорее угадал, чем услышал, как в нескольких метрах от него открылась дверь. Кто-то прокрался в комнату и приближался к нему, стараясь ступать бесшумно. Шестой улавливал едва различимые шорохи – его слух до крайности обострился. При этом он лихорадочно соображал, что можно сделать, чтобы не напоминать самому себе так явно жертвенного барана.

                                                                                                                                      * * *

Третий чувствовал себя прекрасно. Адреналин бушевал в крови, несмотря на то что прошло совсем мало времени после пробуждения. Ему был брошен вызов, и он этот вызов принял. Как всегда. Борьба за место под солнцем представлялась ему единственной альтернативой скуке – даже там, где солнца не было и в помине. И в предвкушении схватки жизнь снова обретала напряженность, потенциальная опасность стимулировала, а странное приключение начинало выглядеть приятным сюрпризом, будто в хлеву обыденности неожиданно потянуло свежим морским ветром.

Между тем речи не было даже о легком сквозняке. Поскольку отсутствовали окна и кондиционер, Третий сделал вывод о том, что должна существовать скрытая система вентиляции. Если же нет, значит, эта комната – просто душегубка. Впрочем, окажись он даже в заваленной шахте, все равно до конца искал бы способ выбраться на поверхность. Он ощущал в себе огромный запас жизненной силы.

Стоя в туалете над унитазом, он не без самолюбования поглядывал на себя в зеркало. Мускулистое загорелое тело бодибилдера, мужественное лицо, безотказный агрегат между ног. Он был привлекательным самцом и вовсю пользовался этим. Женщины – слабые и жадные существа, рожденные, чтобы подчиняться и тешить тщеславие настоящих мужчин, – были прекрасным объектом для демонстрации силы и для самоутверждения. Он не позволял им лишнего, да и сам всегда соображал головой, а не членом. Если какая-нибудь из безмозглых козочек все же взбрыкивала, требуя к себе «уважения», он немедленно ставил ее на место, а гордячек, считавших себя королевами, посылал к чертовой матери. Но смехотворнее всего были претензии этих идиоток феминисток – с ними он не церемонился, убедительно доказывая, что о равноправии не может быть и речи. Но подавляющему большинству женщин и так нравилась мужская сила, которую он излучал. Они чувствовали себя под надежной защитой. Правда, недолго.

Красивая самка была всего лишь наградой воину или пирату. Позабавившись с живой игрушкой, следовало без сожаления выбрасывать ее и отправляться завоевывать новые. Только такая жизнь имела смысл и соответствовала его аппетитам и бьющей через край энергии разрушения.

Первым делом он стал подыскивать то, что можно было бы использовать в качестве оружия. На глаза не попадалось ничего приличного. Он не сомневался, что это не случайно. Кто-то позаботился о собственной безопасности. Третий хищно оскалился. Ему бы только добраться до этого ублюдка или ублюдков, а там посмотрим. На худой конец сошел бы и осколок разбитого зеркала, однако он не расставался с мыслью добыть что-нибудь посущественнее.

В конце концов он остановил свой выбор на ножке стола. Выломать ее оказалось легче, чем он ожидал. Таким образом, он обзавелся четырехгранной дубинкой, да еще с шурупом на конце, резьбовая часть которого выступала из дерева миллиметров на пятьдесят. Это было уже кое-что. Поразмыслив, он выдернул сетевой шнур одной из ламп. В зависимости от обстоятельств, провод мог послужить для того, чтобы связать кого-нибудь или придушить.

Теперь его тонус стал настолько высоким, что просто зашкаливал. Противостояние началось. И это была не какая-нибудь дурацкая компьютерная игра для дохляков, которые только и могут мочить виртуальных монстров из шестиствольных плевалок. Это была реальность, где перезагрузка вероятна лишь на том свете. Да и в этой вероятности Третий сильно сомневался.

Он подошел к двери, которая отличалась размерами и отделкой от тех двух, что вели в туалет и ванную. Замок был довольно хилым, и выломать его в случае чего не представляло ни малейшего труда. Дверь оказалась незапертой. Он бесшумно приоткрыл ее и посмотрел, что ему приготовлено на первом уровне.

Он увидел длинный полутемный коридор с рядами почти одинаковых дверей. Они располагались по обе стороны и были разделены равными промежутками. Вдоль коридора тянулась лента однообразно серого коврового покрытия. Коридор заканчивался глухими стенами.

На каждой двери имелась табличка с цифрами. Значит, он все-таки находился в гостинице. И был «поселен» в третьем номере.

Он сделал из этого открытия кое-какие выводы. И отправился на поиски других «постояльцев».

                                                                                                                                          * * *

Обнаружив свою наготу, Четвертая стыдливо прикрылась, хотя никто пока не покушался на ее невинность. Она не ощутила на себе и нескромного взгляда, если не считать всевидящего Боженьки, который почему-то был все-таки мужского рода.

Ее жесты были изящными по причине некоторой замедленности, кожа – бледной, тело – анемичным, глаза – огромными и печальными. В детстве ее называли ангелочком. Она росла девочкой тихой и послушной, да в сущности такой и осталась. Грязь современной жизни не испачкала ее, порча обошла стороной; искушения она преодолевала без особого труда – может быть потому, что еще не изведала настоящих искушений. Пугливо озираясь в мире насилия и разврата, где правил Сатана, она обращала свой взор к совсем уже узенькой полоске голубого, не запятнанного пороком неба, словно к замочной скважине, через которую добрый Боженька следил за одной из своих дочерей, брошенных в самое кубло, дабы посмотреть, сумеют ли они сохранить драгоценную чистоту.

Сейчас она начала дрожать – не от холода, нет, в незнакомой комнате было довольно тепло. Она дрожала, как грациозная лань, с которой грубо обошлись, запуская в вольер зоопарка. Грубость заключалась в странных обстоятельствах пленения, а прежде всего в том, что ее раздели. Чьи-то руки прикасались к ней, чьи-то глаза видели сокровенные места ее тела, пока она была без сознания. Впервые столкнувшись с чем-то подобным, ее неразвитый ум пасовал; остался только испуг, проникавший в каждую клетку и в каждый чрезмерно чувствительный нерв.

                                                                                                                                          * * *

Господи, как же ему хотелось выпить! В этой чистой просторной комнате, менее всего похожей на вытрезвитель, не хватало самого главного, а значит, на остальное можно было не обращать особого внимания.

Первый с отвращением оглядел свое обрюзгшее тело. По опыту он знал, что если лишился последних штанов, то и с выпивкой неминуемо возникнут проблемы. Ближайшее будущее рисовалось ему в самом мрачном свете.

Тем не менее он не изменил своему ритуалу. Пора было отправляться на промысел, оставшийся единственной хотя бы частично осмысленной линией поведения – от опьянения к опьянению, чтобы заглушить боль, чтобы выжечь воспоминания, чтобы сделать терпимой невыносимую жизнь. Он не получал удовольствия, он пил по необходимости. В этом смысле он являлся профессиональным пьяницей. Он специально отравлял свой разум и в редкие промежутки отвратительной трезвости отдавал себе отчет в глубине своего падения.

Но возврат к прошлому был для него невозможен. Снова пробиваться «в люди»? Снова карабкаться наверх? Он уже побывал там и потерял все, ради чего стоило лицемерить, пресмыкаться, изображать не то, что ты есть на самом деле, работать локтями, пробиваясь к кормушке, которая снизу выглядит так привлекательно, а вблизи от нее все сильнее начинает разить предательством, продажностью, низостью и смрадом разложения. И главное, в какой-то момент вдруг обнаруживаешь, что потерял единственное, чем владел по-настоящему, – самого себя. Медленное самоуничтожение. Чем оно в глубинной сути своей отличалось от того, которым он занимался теперь? Возможно, со стороны он выглядел сломленным и опустившимся – да, собственно, таким и был, – но кто рассудит, не требуется ли куда большее мужество, чтобы отказаться от власти, денег, удовольствий, комфорта, привилегий – всего, что кажется целью краткой и в остальном бессмысленной жизни?

Он встал. Голова трещала. Это было не похмелье. Это было неприемлемое состояние организма, которое следовало как можно скорее устранить…

Он обследовал мебель и все закоулки комнаты, но не обнаружил ничего похожего на бар. Либо хозяин был трезвенником, либо держал спиртное в другом помещении.

Первый открыл входную дверь и лицом к лицу столкнулся с современной версией Тарзана. От классического типа этот отличался прической и узкой полоской незагоревшей кожи в тех местах, где торс переходит в бедра. В правой руке «Тарзан» держал ножку стола.

И ему не понадобилось много времени, чтобы занести ее для удара.

                                                                                                                                         * * *

Шестой чувствовал себя как слепой бегемот на минном поле. Куда ни повернись – все плохо. Самое худшее, что от него ничего не зависело. Пытаться сохранить достоинство? В данных обстоятельствах это означало невероятным образом балансировать на грани жалкого и смешного.

Он открыл глаза и различил только чей-то силуэт. Вроде бы не слишком большой. Шестой не сразу понял, что означают определенные особенности этого силуэта.

Кто-то подошел совсем близко, постоял возле него, а затем осторожно присел на краешек кровати. Напряжение стало почти невыносимым. Толстяку казалось, что он весь изошел потом.

Слабый запах духов. Ореол волос. Женщина? Если судить по ширине таза и плеч, а также по выпирающей груди, то да. Но по этим признакам Шестой и сам мог бы сойти за пышнотелую восточную красавицу. Одежды на женщине не было.

– Хочешь, чтобы я поиграла с тобой? – спросила она вкрадчивым тоном, в котором ласка прозвучала довольно фальшиво. И впервые с тех пор, как в детстве его купала мать, он ощутил женскую руку на своем члене.

Шестой подскочил будто ужаленный.

– Эй! – воскликнула женщина ошеломленно.

Разворачиваясь, он врезался во что-то бедром, но не обратил внимания на боль. Когда на пол грохнулась лампа, в комнате стало темнее. Он начал пятиться к стене.

– Стой на месте, – сказала женщина успокаивающе. – Ноги порежешь.

Он послушался ее, понимая, что она права. Он снова выглядел идиотом, но как раз к этому ему было не привыкать. Между прочим, она не смеялась. В первый момент он удивился бы, если бы узнал, что она тоже чувствует себя полной дурой. Очень скоро обоим стало ясно, что она приняла его за кого-то другого.

– Что тебе нужно? – спросил он.

– Черт! – ругнулась она. – Я думала, это тебе от меня что-то нужно.

– Где мы?

Она хмыкнула.

– Не знаю. – И добавила после паузы: – Ну я-то ладно, а вот на хрена здесь ты, не понимаю. Извини.

Он внимательно вслушивался, поскольку его главный поставщик информации работал процентов на десять. Шестой не имел полного представления ни о лице женщины, ни о ее фигуре. Теперь она разговаривала естественно. Голос у нее был молодой, но немного подсевший. То ли от усталости, то ли от разочарований. Он никогда раньше не беседовал с проституткой, а теперь вдруг, обменявшись с ней двумя-тремя короткими фразами, почувствовал странную близость. Конечно, это было всего лишь наметившееся взаимопонимание потенциальных жертв. Оба попали в почти фарсовую ситуацию, и оба испытывали потребность разделить свою растерянность с первым встречным.

И все же предубеждение против чистоты помыслов рода людского было впечатано в каждую извилину его мозга. Он гадал, заметила ли она, что ему нужен поводырь, и стоит ли самому признаваться в этом. Можно ли ей доверять? Не воспользуется ли она явным преимуществом?

Он осознавал бессмысленность своих колебаний. Выбор был прост: принять ее помощь или остаться в одиночестве.

Тем временем женщина, вероятно, успела осмотреться в его комнате и пришла к определенным выводам.

– У тебя, я вижу, тоже ни жратвы, ни сигарет. Надо валить отсюда. Не нравится мне это место.

То, что оба они были голыми, ее, похоже, нисколько не смущало. Она брала инициативу в свои руки – и не только тогда, когда имела дело с робким и уродливым толстяком, который в тридцать два года все еще оставался девственником. Теоретически он знал, что в каждой женщине сидит мать – одновременно заботливая и деспотичная, а пропорция того и другого изменяется в зависимости от обстоятельств. Сейчас она инстинктивно выбрала правильную линию поведения, и ему уже было не так трудно признать свою беспомощность.

– Боюсь, что от меня будет мало толку. Без очков я очень плохо вижу.

– А ты не бойся. – С наблюдательностью у нее все было в порядке. Она сбросила матрас на пол, прикрыв им осколки разбитой лампы. – Иди за мной, только мебель не ломай.

                                                                                                                                * * *

Четырехгранная дубинка, которая могла легко проломить Первому башку, опустилась. Третий ухмыльнулся. Это была самоуверенная ухмылка победителя, решившего, что в данном случае сражаться не с кем.

Первый привык к тому, что его не принимают всерьез. Его это нисколько не задевало, а порой, если дело все же доходило до потасовки, давало определенное преимущество. Законы улиц, на которых он проводил бóльшую часть времени, мало чем отличались от закона джунглей.

Относительно «Тарзана» у него не возникло сомнений в том, что парень опасен. Знакомая порода. Такие понимают только один аргумент – силу, а силой Первый давно не мог похвастаться. Да и в лучшие свои годы он бы вряд ли явился серьезным соперником для этой боевой машины. Оставалось руководствоваться старым правилом: «Ситуация всегда немного хуже, чем кажется».

Когда непосредственная угроза миновала, Первый бросил взгляд мимо «Тарзана» и увидел то, что вселило в него еще бóльшую тоску. Коридор. Двери с цифрами. Значит, гостиница. Черта с два тут разживешься дармовой выпивкой. Этот качок наверняка не пьет. Где бы найти единоверца?..

Два голых мужика в незнакомом месте, без денег и без документов, – это уже смахивало на плохую комедию. Или на начало анекдота, концовка которого пока не придумана. И кто будет смеяться последним, если вообще будет смеяться?

Третий втолкнул мужика, в котором сразу признал алкоголика, в номер и прикрыл дверь, оставив сантиметровую щель. Затем тихо, но внятно спросил:

– Кого-нибудь еще видел?

Первый мотнул головой. Следовало отдать парню должное – тот не стал задавать идиотских вопросов вроде «Что ты здесь делаешь?». Обсуждать случившееся он явно не собирался. Достаточно было сопоставить некоторые факты, чтобы понять: они оба оказались в роли лабораторных мышей.

Но дело обстояло гораздо хуже.

                                                                                                                                      * * *

Коридор никуда не вел. Третьему и Первому не понадобилось много времени, чтобы это выяснить. Если из мышеловки существовал выход (а другой вариант пока не рассматривался), то он должен был находиться в одном из номеров. Поэтому оба без лишней болтовни отправились на поиски – но побудительные мотивы у них были совершенно разные. Первому отчаянно хотелось напиться – желательно до беспробудного состояния, гарантирующего длительное расставание с реальностью. У Третьего с мотивацией дело обстояло иначе. Любое положение, хозяином которого он себя не чувствовал, требовало немедленного исправления. Он презирал алкашей, но этот неплохо сохранился и еще мог на что-нибудь сгодиться. Мужик не путался под ногами, не ныл и не задавал лишних вопросов. Он вообще не задавал вопросов, словно уже давно нашел на дне стакана универсальный ответ. Да и перегаром от него несло не так уж сильно.

Номер второй оказался пустым. Пока Третий не включил свет, в помещении было темно, а в остальном оно мало чем отличалось от номера третьего. Картина на стене изображала розовые пузыри, парящие в зеленовато-синей мгле. Но то, что планировка номеров была совершенно одинакова, наводило Первого на нехорошие мысли. Он не спешил делиться ими со своим новообретенным напарником, хотя и понимал, что, если дело дойдет до схватки с теми, кто запер их здесь, этот здоровяк будет незаменим. А Третий продолжал двигаться с настойчивой устремленностью, придерживаясь при этом заранее намеченной схемы.

В номере четвертом горели две лампы. Кровать была пуста, но, судя по кривой ухмылке на лице Третьего, это отнюдь не убедило его в отсутствии «постояльца». Наоборот, он сделался еще более настороженным. Приложив палец к губам, он показал Первому на дверь туалета, а сам заглянул в ванную. В обоих помещениях никого не оказалось.

Вернувшись в комнату, Третий стремительным движением опустился на одно колено и заглянул под кровать. И снова на его физиономии появилась ухмылка, не обещавшая ничего хорошего. Первый сомневался, что этот хищник вообще умеет улыбаться иначе.

– Сама вылезешь или помочь? – спросил Третий.

В ответ раздались только сдавленные всхлипы.

Тогда Третий подошел к кровати, одной рукой приподнял изножье и сдвинул кровать в сторону.

При виде бледного девичьего тела, свернувшегося в позе зародыша, в глазах Третьего загорелся специфический огонек. Первому это очень не понравилось. Похоть, насилие, подавление, смерть. Как ни переставляй эти четыре слова, они остаются тенями одного всеобъемлющего – «власти».

Третий положил дубинку на пол, схватил девушку за волосы и заставил ее отнять руки от лица. Это было испуганное и заплаканное, но тем не менее миловидное и очень юное лицо, еще покрытое детским пушком. Затравленное выражение появилось на нем совсем недавно – девушка словно не успела еще привыкнуть к новой маске.

– Не реви! – рявкнул Третий. – Никогда голого мужика не видела?

– Конечно, не видела, – вставил Первый. – Разве не ясно?

Третий повернулся к нему и смерил долгим взглядом. В конце концов Первый отвел глаза. Он вспомнил какой-то фильм о гориллах, где говорилось о том, что не следует смотреть в упор на доминирующего самца. Если, конечно, ты сам не претендуешь на это место.

– Не мешай нам знакомиться, папаша, – процедил Третий. И продолжил безо всякого смыслового перехода: – Да, толку от этой куклы будет мало. Одна обуза. Пошли дальше.

– Может, возьмем ее с собой?

– А куда она денется. Потом за ней вернемся. – Третий подмигнул Первому. – Целки сейчас в цене.

Когда они выходили из четвертого номера, девчонка все еще рыдала. Оглянувшись, Первый поймал ее взгляд. В нем было многое: стыд, отчаяние, растерянность. Ему показалось, что он бросает парализованного ребенка на железнодорожных путях.

                                                                                                                                            * * *

Всего за пару минут до того как Третий и Первый снова появились в коридоре, Шестой и Восьмая застыли, прижавшись к стене между «своими» номерами. Восьмая резко остановилась, заметив, что приоткрылась дверь седьмого номера, а Шестой ткнулся лицом в ее плечо. И так уж получилось, что одновременно он влип животом в ее ягодицы. Это были классные твердые ягодицы, об осязании которых он мог раньше только мечтать, имея в качестве возбудителя и наглядного пособия порносайты. Локоть Восьмой врезался ему в грудь, и он поспешно отодвинулся, так и не поняв, сделала она это машинально или намеренно.

Из-за приоткрытой двери седьмого номера показалась часть головы с левым глазом. Потом в проеме появилось лицо целиком – хмурое, костистое, настороженное. Оно принадлежало мужчине лет сорока. Похоже, он решил, что молодая женщина и толстяк не представляют для него опасности, и пару раз взмахнул рукой, приглашая их к себе в номер.

Судя по тому, что Восьмая успела мельком увидеть, он тоже лишился одежды и был явно не прочь составить им компанию. У нее не возникло ни малейших догадок относительно смысла происходящего. Групповухой тут и не пахло, в противном случае она по крайней мере знала бы, как себя вести. Наверное, кто-то здорово забавлялся за чужой счет.

Во всяком случае, очередной «нудист» не был слепым как крот. Восьмая взяла толстяка за руку и потащила за собой. Тот хотя бы не упирался.

Как только они оказались в номере, Седьмой закрыл дверь и запер ее на замок. Потом повернулся к гостям и спросил вполголоса:

– Кого-нибудь видели?

Шестой потупился. Поскольку он не различал лиц в деталях, каждая новая встреча превращалась для него в тихий кошмар: голоса принадлежали теням, нельзя было никому доверять, безликие существа воплощали в себе зыбкую и непредсказуемую опасность… Но, оказывается, не он один был растерян и напуган.

В вопросе незнакомца, который нашел их (или которого они нашли), прозвучал сигнал тревоги. Восьмая отрицательно мотнула головой в ответ, гадая, что бы это значило. Возможно, парень успел узнать о «гостинице» нечто такое, чего еще не знала она.

Ей не пришлось тянуть его за язык.

– Я уже видел двоих. Как минимум один вооружен. Сейчас они в четвертом номере. Скоро будут здесь.

– Чем вооружен? – уточнил Шестой.

Восьмая бросила на него удивленный взгляд, которого он, конечно, не заметил.

– Ножка от стола. Честное слово, я предпочел бы, чтобы это была бейсбольная бита.

– Здесь есть стол? – Шестой обретал уверенность, когда мог обсуждать вопросы жизни и смерти так, словно они были совершенно абстрактными.

Седьмой уже догадался, что у толстяка проблемы со зрением, поэтому просто показал Восьмой на перевернутый стол посреди номера. Над столешницей торчали три ножки. Выломанная четвертая стояла возле двери, прислоненная к стене. Седьмой готовился к возможному нападению.

Восьмая решила пока оставаться в стороне. Весь печальный жизненный опыт подсказывал ей: когда кобели дерутся, сучкам лучше держаться подальше. А затем ублажать победивших…

Она рассматривала Седьмого. Худощавый и высокий, он казался по-юношески угловатым, хотя растительности у него на теле хватало. Сексуально не слишком озабочен, либо сейчас ему просто не до того. Про себя-то она знала, что неплохо сохранилась и способна еще возбудить праведника.

– Может быть, нам следует поторопиться, если мы хотим избежать нежелательных встреч? – Осторожный Шестой выбрал чрезвычайно аккуратную версию простого вопроса «Не пора ли отсюда сматываться?». Опережающий ответ на него он уже слышал от Восьмой некоторое время назад.

– Может быть, и следует, – ответил Седьмой, – только торопиться некуда.

– Почему это? – поинтересовалась Восьмая.

– Ты же была в коридоре и вроде не слепая.

Она почувствовала себя задетой, словно обидели ее младшего брата. Но у Седьмого явно и в мыслях не было отыгрываться на толстяке. Он выглядел слишком озабоченным собственной безопасностью.

– Скажите мне, в чем дело, – потребовал Шестой. Он пытался не моргать, но не мог справиться с собой. Казалось, оба его века дергаются по причине нервного тика.

– Скажи ему, – предложил Седьмой.

– Из коридора нет выхода, – коротко объяснила Восьмая.

– А из других помещений? – осведомился Шестой.

Седьмой мрачно улыбнулся.

– Насколько я понимаю, эти двое как раз заняты поисками. И нам очень повезет, если мы их больше не увидим. Но я так не думаю.

Им стало ясно, что он, скорее всего, прав. Прежде разрозненные сведения складывались, будто фрагменты мозаики. Картинка получалась малоутешительная. И это еще очень мягко сказано.

Шестой мог представить себе и гораздо более жестокий эксперимент. Седьмой тоже не питал иллюзий относительно того, как устроен этот дерьмовый мир. Слова «справедливость» не было в его лексиконе. Но самому вдруг сделаться подопытным кроликом? Причем не в роли гражданина государства, а буквально ощутить это на своей шкуре. Подобное казалось вопиющей дикостью.

– Короче, что ты предлагаешь? – спросила у него Восьмая.

– Надо выждать.

Она и раньше встречала людей, которые в любой ситуации выжидали до последнего. Они почти не совершали ошибок. Но почти ничего и не делали. Иногда ей казалось, что они и не живут, постоянно откладывая это рискованное занятие на потом.

– Сколько дверей в коридоре? – спросил Шестой. Мало что различая глазами, он хотел иметь в голове хотя бы приблизительную схему.

– Восемь. Все номера, по-видимому, одинаковые…

– Правильно, – подтвердила Восьмая. – У меня такой же. Только картина другая.

– Мы находимся в седьмом. Это один из четырех крайних.

– Может быть, тут есть замаскированный выход? – предположил толстяк.

– Если нас не прикончат раньше, у тебя будет достаточно времени, чтобы это выяснить.

Седьмой как в воду глядел. После своего мрачного прогноза он снова взял в руку свою импровизированную дубинку.

Но напрасно.

                                                                                                                                * * *

От сильного удара дверь едва не слетела с петель. Часть коробки откололась, а замок вырвало вместе с шурупами. В проеме появился Третий – тоже с дубиной наперевес.

Восьмая успела подумать, что сцена напоминает первую встречу доисторических племен из какого-то фантастического фильма. Дикари визжали и орали, хватило проломленных черепов; потом пришел Саблезубый, и уцелевшим пришлось объединиться против нового страшного врага…

С тех пор цивилизация все-таки шагнула далеко вперед. Обошлось без леденящих кровь воплей. Мелькнула дубина Седьмого, оказавшегося справа от дверного проема у стены, и Третьего спасла только феноменальная реакция. Он отклонился, и Седьмой по инерции врезался предплечьем в косяк, после чего сделался легкой добычей. Третий дал ему ногой по яйцам, а когда тот согнулся, отправил его в нокаут мощным боковым крюком.

Седьмой свернулся на полу в уютной позе, и было видно, что принять участие в разговоре он сможет не скоро. Третий бросил взгляд на толстяка. Ему сразу стало ясно, что с этой стороны ждать атаки не приходится. Тогда он немного расслабился и повнимательнее присмотрелся к девке. Его член заметно потяжелел. Она это заметила и улыбнулась. Но не с торжеством – такого она, конечно, не могла себе пока позволить, – а призывно, словно рассчитывала извлечь выгоду из своей привлекательности.

 Третий понял, что сочную бабенку он уже заполучил. В этом не было ничего необычного. Но ему всегда хотелось большего. Жажда власти пела у него в голове одну и ту же старую песенку.

                                                                                                                                        * * *

…Из-за широченной спины Третьего появился человек с внешностью спившегося профессора философии. В глазах у него была глубочайшая тоска, излечимая только смертью. При виде собравшихся в седьмом номере он не проявил ни малейшего интереса.

– Где еще двое? – спросил Третий, обращаясь то ли к Мясному Рулету, то ли к девушке, то ли к обоим одновременно.

– Больше никого нет, – ответила Восьмая, предвидя унижения, которым неминуемо будет подвергнут полуслепой толстяк.

– Проверь в сортире, – бросил Третий пропойце. Тот постоял некоторое время, переваривая приказ и остатки гордости, затем поплелся к соответствующей двери.

– Никого, – сообщил он после того, как заглянул и в ванную.

На полу заворочался Седьмой. Он постанывал, как искалеченная собака, но пытался подняться на ноги.

– Бей наверняка или не бей вообще, – назидательно сказал ему Третий, очевидно, не испытывая особой враждебности к поверженному противнику. – Итак, – продолжал он, проходя в комнату и усаживаясь в одно из двух кресел, – предлагаю кое-что обсудить… Ты, конечно, неплохо смотришься, но можешь присесть, – небрежно заметил он в сторону Восьмой и ногой подтолкнул к ней второе кресло.

Как опытная стерва, она сразу же смекнула, что ей только что предложили занять место около трона. И, как девушка негордая, сразу же согласилась. Грех было не воспользоваться таким случаем.

– Раз уж у нас общее собрание, приведи-ка сюда этот божий одуванчик из четвертого, – отдал громила Первому очередной приказ.

Тот отсутствовал минут пять, а затем появился, притащив за собой девушку, которая имела вид пленницы концлагеря – все еще слишком юной и чистой, чтобы осознать чудовищный абсурд происходящего. Похоже, она пересекла границу стыда и страха, за которой наступила прострация. Возможно, для нее так было даже лучше. Во всяком случае, она не визжала и не плакала, оставаясь покорной, как манекен. Огромные глаза напоминали зеркала заднего вида автомобиля, который только что вытащили из болота.

– Все в сборе, – прокомментировал Третий. – Тогда начнем.

Седьмой понемногу приходил в себя. Покачиваясь, он добрался до кровати и с трудом опустился на нее. Восьмая оставалась внешне невозмутимой – раньше она была свидетельницей и куда более жестоких расправ.

– Нас тут замуровали, – весело сообщил Третий. – Так-то, ребятки.

– Это было ясно с самого начала, – подал голос Шестой. – Скажите что-нибудь такое, чего мы не знаем.

– Я не думал, что ты такой способный, толстячок, – сказал Третий чуть ли не ласково. – Схватываешь на лету.

«Началось, – подумала Восьмая. – Теперь он с него не слезет». Но ее подопечный сам был виноват – надо понимать, с кем имеешь дело.

– Тогда вот тебе новость. – В голосе Третьего зазвенела сталь. – Вода из кранов не течет. Так что первое время будем хлебать из унитазных бачков. А потом… – Он сделал долгую паузу, в продолжение которой с его лица не сходила жестокая ухмылка. – Потом не знаю.

Но чувствовалось, что он знает. И от этого холод пробежал по спине Седьмого, который сквозь боль прислушивался к голосу… вождя.

                                                                                                                                        * * *

Третий не ошибся. Спустя пару десятков часов они хлебали из унитазных бачков. Особенно много выпил Шестой – он немного утомился, обойдя и на ощупь изучив не такой уж сложный лабиринт. Он добросовестно простучал стены – включая те, на которых висели картины. Сначала его сопровождал Первый, затем к ним присоединился Седьмой.

Толстяк был настойчив и методичен. Он попросил Седьмого подробно описать ему каждую из восьми картин, предположив, что они могут содержать зашифрованную подсказку. Он пытался разгадать тайну черных треугольников, белых квадратов и зеленых кругов, которые, очевидно, были только чьей-то мазней. Когда он решил поискать вентиляционную систему, оказалось, что Третий его уже опередил.

Шестой вошел в третий номер, чтобы посоветоваться с вождем, и услышал недвусмысленные звуки. К тому времени он уже неплохо ориентировался и мог самостоятельно передвигаться по «гостинице». При его появлении возня на кровати не прекратилась.

Третий оценил качество минета и медленно подбирался к оргазму. Он держал Восьмую за волосы. Она знала свое дело; вид в зеркале также был неплох: там отражались ее раздвинутые ягодицы и опушенная щель, вдоль которой блуждал ее же средний палец. Третий не собирался прерывать свои занятия из-за толстяка, которому казалось, что он обнаружил нечто важное.

На свою беду, Шестой не дождался подходящего момента. А может, это все равно ничего не изменило бы. Третий как раз начал изливаться, будто заправочный шланг, когда толстяк ляпнул:

– По-моему, тут нет вентиляции!

– Точно, – подтвердил Третий и бросил в него свою дубину.

Шуруп вошел Шестому в правый глаз и достиг мозга. Он рухнул на пол и перестал дергаться раньше, чем Восьмая успела вытереть ладонью губы. После чего Третий закончил фразу:

– Значит, тебе придется меньше дышать.

                                                                                                                                       * * *

Нехватка кислорода представлялась ужасающей перспективой пятерым похороненным заживо, однако прежде им еще предстояло испытание голодом. Вскоре все они чувствовали себя случайными пассажирами самолета, окончательно покинувшего воздушный коридор здравого смысла. Рейс, похоже, мог оказаться слишком долгим, и кормить пассажиров никто не собирался. А пунктом назначения был, конечно, ад.

Обнаружились плохие стороны даже в сравнении с положением потерпевших кораблекрушение и оказавшихся в шлюпке посреди открытого океана. Седьмой и Первый составили негласную оппозицию Третьему, но до открытого бунта дело так и не дошло. Четвертая была апатичной и покорной. Всем было ясно, что она – следующая жертва. Она лишилась рассудка и слышала голоса чудовищ. Она не понимала слов, хотя голоса звучали очень близко. Боженька исчез, и она о нем не вспоминала. Теперь ее жизнь принадлежала чудовищам. Спустя несколько часов Третий лишил ее девственности. Восьмая подумывала о том, как бы прикончить его исподтишка, и все чаще поглядывала на дубинку со следами высохшего мозга, с которой Третий благоразумно не расставался. Ее мотивом была отнюдь не ревность (между прочим, любовником Третий оказался замечательным, чего о качках обычно не скажешь). Мотивом был страх – хотя фишка легла так, что у Восьмой имелись все шансы продержаться дольше других.

Страх и отчаяние – плохие советчики. Но откуда было взяться лучшим? Первый и Седьмой сидели в номере – каком именно, уже не имело значения. Пять унитазных бачков из восьми опустели. Невольно возникал вопрос: когда труп толстяка начнет благоухать? Этого вопроса никто не задавал вслух. Они вообще мало разговаривали. Оказалось, что болтовня хороша для спокойных и бесконечно далеких времен, когда у каждого была пища, вода и огромный резервуар слегка подпорченного выхлопными газами воздуха в полном распоряжении. Все они ощущали, что в «гостинице» стало намного жарче. Из туалетов и углов несло мочой и калом.

Речь шла о выживании, хотя ради чего? И на каком временном промежутке?

К исходу шестых суток никто из них уже не надеялся на чудо – например, на то, что стена вдруг раздвинется и появятся яйцеголовые в голубых халатах, чтобы изучить реакции будущих пациентов и ликвидировать негативные последствия слишком далеко зашедшего эксперимента.

Лучшим подтверждением этого опять-таки был труп Шестого, раздувшийся до невероятных размеров. Он не исчез, пока «постояльцы» спали. Правда, спать они тоже боялись, вполне обоснованно не доверяя друг другу. Каждый понимал, что все остальные воруют у него драгоценный кислород и укорачивают ему жизнь. Однако не спать было невозможно, и нормальный сон был невозможен, так что в «гостинице» обитали сомнамбулы и потенциальные невротики. Она постепенно превращалась в сумасшедший дом, где запертые психи предоставлены самим себе.

                                                                                                                                       * * *

Седьмой подошел к ней, когда Третий заснул, и предложил выйти в коридор. Там он положил руки ей на груди и начал пальцами ласкать соски.

Восьмая улыбнулась.

– Если он проснется…

– Не проснется.

– …Прикончит нас обоих. – На самом деле она так не думала. В случае чего она скажет, что Седьмой пытался ее изнасиловать.

– Да ладно, ну давай! Все равно мы тут скоро сдохнем.

– Пойди с ней. – Дверь номера осталась открытой, и Восьмая показала на Четвертую, безучастно глядевшую в пустоту.

– Я не педофил.

– А какая разница? Мы же скоро сдохнем…

– Я хочу тебя.

Восьмая была та еще штучка и сразу смекнула, что он у нее в руках. Теперь тем более стоило держать его на коротком поводке – может, пригодится.

Не пригодился.

                                                                                                                                        * * *

На девятые сутки вода закончилась, несмотря на режим строжайшей экономии. Труп толстяка лопнул, и на полу третьего номера растеклась омерзительная жижа, в которой копошились мелкие черви. Третий перебрался в прежде пустовавший второй номер и объявил четвертое по счету «общее собрание».

Обсуждался текущий момент. Было произнесено пять слов. По причине того, что мозги затянул тяжелый туман, не все осознали их смысл. Третий устроил что-то вроде голосования. Это было все равно, что помочиться рядом с издыхающими от жажды шакалами. Шакалы чуяли драгоценную жидкость. И шакалы чуяли слабость.

Но и у них не осталось сил ни на что другое, кроме как ползать и убивать.

Восьмая первой нанесла удар. Четвертая была еще жива, когда они начали пить ее жиденькую кровь и рвать зубами нежное сырое мясо. Ножей у них не было, поэтому в ход шли также осколки битых зеркал и металлические части сломанной мебели. Случайно порезавшись, они поспешно слизывали свою кровь, чтобы никого не дразнить, – ведь за каждым следили трое озверевших каннибалов.

Первый сначала лежал в стороне. Его сотрясали спазмы: блевать было нечем. Но потом и он подобрался поближе и принял участие в пиршестве. В его глазах не осталось тоски – теперь это были бессмысленные темные шарики. В редкие моменты просветления он вспоминал о том, что должен был задолго до начала этого кошмара покончить с собой, однако тут же его захлестывала очередная темная волна одуряющего запаха. И одолевало влечение, которому он не мог сопротивляться.

Седьмой мычал, «разговаривая» с самим собой и выдыхая смрад между потрескавшимися губами, будто разлагался изнутри. Патологический непрерывный внутренний монолог означал неизменность намеченной цели. Но Третий не подпускал его к себе ближе, чем на полтора-два метра. Ублюдка охранял если не рассудок, то инстинкт. Седьмому не удавалось застать его врасплох даже спящим – Третий мгновенно просыпался и поднимал свою страшную дубину. Она покачивалась перед пустыми глазами Седьмого, как грозящий ему палец.

Крови и мяса Четвертой им хватило, чтобы отсрочить неизбежное еще на несколько часов. На сколько именно, не мог сказать никто – они давно утратили всякое представление о времени. Зато каждый мог бы подтвердить, что вечность существует даже здесь и сейчас – в виде растянутой до пределов страдания безысходности.

                                                                                                                                          * * *

Следующей жертвой стал Первый, когда с ним случился обморок. Восьмая подползла, убедилась в том, что он без сознания, и впилась ему в горло. Для нее это был уже не новый охотничий прием.

Первый задергался, но тут Третий и Седьмой навалились на него с обеих сторон и вскоре могли сравнить, насколько девичье мясо было податливее, чем это – жесткое, жилистое, вязнущее в зубах. Но, скорее всего, им уже становилось трудно двигать челюстями. Тем не менее они жрали и пили теплую кровь до тех пор, пока в мертвеце оставалась хоть капля.

А потом погас свет.

                                                                                                                                           * * *

Они переползали в темноте, словно огромные человекоподобные слизни. Не было ничего ужаснее этой переполненной углекислотой могилы. Теперь все зависело от слепого случая. Началась взаимная охота в каком-то неописуемом измерении жизни – ведь двое из троих к тому времени лишились рассудка, а их органы чувств почти бездействовали.

                                                                                                                                           * * *

Осталось двое.

Они задыхались. У обоих уже не было сил на последнее убийство. Они опустились куда-то гораздо глубже человеческого ада. В абсолютном мраке обильно расцветали галлюцинации.

                                                                                                                                           * * *

Того, что Третий умер, Восьмая, конечно, не поняла. Она просто наткнулась на него в темноте, когда пыталась спастись от монстра, который гнал ее по опустевшим туннелям мозга, пронизанным беззвучным воем. Она открыла рот, но не смогла прокусить кожу. Она лежала рядом с трупом и тихо хрипела, задыхаясь.

Агония продолжалась еще одну вечность.

Декабрь 2003 г.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

С этой маленькой приговоренной планеты не сбежишь, будь ты хоть трижды крысой. Она казалась большой только до тех пор, пока у нее было неопределенное будущее. Вернее, пока будущее вообщебыло. А теперь все свелось к тупой и неумолимой небесной механике: два камня с массами шесть на десять в двадцать первой и десять в семнадцатой тонн столкнутся на небесных своих путях и произойдет это примерно через неделю. Момент столкновения уже рассчитан с точностью до минуты, но не будем мелочными – ведь мы растратили гораздо больше; время текло мимо нас, оно казалось бесконечным и неисчерпаемым: реки дней впадали в океаны секунд. Мы занимались серфингом для кретинов: скользили в прибрежных волнах на досках своей глупости, так и не познав глубины, так и не заглянув по-настоящему в бездну. Теперь иная бездна готова разверзнуться перед нами, перед каждым из нас. Мы рухнем в эту пропасть одновременно: семь миллиардов завороженных кроликов, ужаснувшихся нелепости своей смерти. Что ж, по крайней мере, на это еще осталось время. Время подумать кое о чем. Время сделать кое-что. В общем, время приготовиться к смерти.

Разве милосердие Божье не безгранично?

1. Роза

Ей двадцать пять. Ее зовут Роза. И будут звать так еще семь дней, если она не покончит с собой или не произойдет несчастный случай. Хотя словосочетание «несчастный случай» в данных обстоятельствах звучит забавно, не правда ли?

У нее отличное тело, которым она прежде зарабатывала себе на жизнь. Теперь выяснилось, что всего заработанного хватит с лихвой на всю оставшуюся. Роза не вульгарная проститутка. У нее утонченная душа, не чуждая искусствам. Своей утонченной душой она заработала не меньше, чем телом. Может, даже гораздо больше, ведь красивых тел в избытке, а при наличии денег рано или поздно начинает хотеться чего-то еще.

Роза сидит в самом шикарном клубе города. Она пьет коньяк и курит сигарету с легким табаком. В голове у нее ни одной связной мысли. Ее взгляд отрешенно блуждает по залу.

Завсегдатаев – раз-два и обчелся. Персонал сократился более чем на половину. Зато те, что остались, похоже, проводят в клубе дни и ночи. Им больше некуда деться. Роза это хорошо понимает. Она и сама чувствует себя так, словно из нее вынули потроха. Надутая воздухом, она готова плыть туда, куда подует ветер. Но поскольку ветер не дует, она зависла на месте.

– Цветешь и пахнешь.

Голос за спиной. Она ощущает кожей дыхание мужчины. Это владелец клуба. Она несколько раз спала с ним. Ничего особенного, но им всегда есть о чем поговорить. Точнее, было. А теперь – посмотрим.

– Ждешь кого-нибудь?

Она криво ухмыляется и вместо ответа тычет наманикюренным когтем вверх. Туда, откуда приближается конец.

Виктор усаживается рядом с ней на полукруглый диван и раскуривает сигару. Он любит красивую жизнь и привык ни в чем себе не отказывать. Роза не сомневается, что и в день Х он будет посасывать свою «гавану», пока его «ролекс» будет отсчитывать последние минуты. Но не исключено, что она ошибается. Ситуация столь исключительна, что розы могут и не пахнуть розами.

И Виктор действительно удивляет ее. Мечтательно глядя в стену, он спрашивает:

– Что будешь делать, когда начнут стрелять?

– Допивать свой коньяк. Я за него заплатила.

– Можешь пить за счет заведения. С сегодняшнего дня у тебя неограниченный кредит… А знаешь, я и сам не прочь грохнуть напоследок парочку придурков.

Знакомая мысль. Роза думала об этом несколько дней назад. По телевизору она видела репортаж о парадоксальном снижении уровня преступности, хотя количество оставшихся в строю правоохранителей сократилось раз в десять. Но зато преступления, которые все-таки совершались, отличались необычайной, прямо-таки дьявольской жестокостью и громадным числом жертв. Например, один тихий бухгалтер зарубил топором всех тех, кто доставал его предшествующие двадцать лет и, видимо, как следует достал. Таких набралось двадцать восемь человек, включая жену, тещу, соседей, сослуживцев, начальника и – непонятно почему – продавца газет из ближайшего киоска. Вполне вероятно, бухгалтер этим не ограничился бы, не окажись на его пути парня с пушкой, который и поставил жирную точку на лбу народного мстителя.

Роза насчитала восьмерых кандидатов. Но у нее не было оружия, и, кроме того, по некотором размышлении она поняла, что не получит должного удовлетворения. Куда-то подевалась ее способность получать удовлетворение. Улетучилась внезапно, как легкий газ. И, по всей видимости, то же самое происходило со многими женщинами и мужчинами. Желающих утопить тоску в тотальных оргиях оказалось на удивление мало. То есть, конечно, хватало придурков, стремившихся наверстать упущенное, но знаменитые кобели повесили хвосты и члены. И те, кто ожидал большого пира во время чумы, тоже просчитались.

Чтобы проверить свое предположение, Роза сует руку Виктору в пах, умело поглаживает и разминает эту вялость в штанах. Реакция если и есть, то явно запоздалая. Животное еще живо, но оно обречено и потому пассивно.

Роза может подняться с ним в офис, чтобы попытаться расшевелить друг друга, но в этом акте ей видится что-то нарочитое, почти медицинское, как искусственное дыхание, а главное, не унимающее тошноты на грани физиологии и чувства – той отвратительной неодолимой тошноты, которая теперь сопровождает ее повсюду. Это тошнота смерти.

Роза выпила очень много, но не окосела ни на один градус. В голове у нее продолжает щелкать примитивная машинка желаний: она перебирает варианты, будто листает отрывной календарь на следующий год. Машинка щелкает, но желаний-то нет. Мелькают мысленные картинки – все доступно, весь мир на неделю в кармане, денег хватит, здоровья тоже. Кокаин, Тибет, Сейшелы, автогонки, секты, секс, яд, церковь, шоппинг на всю катушку, Бонни и Клайд, часть вторая – стоп, это мы уже проходили…

Что там еще осталось? А, ну да, развлечение, которое теперь доступно каждому, – многие обсерватории предоставляли всем желающим возможность полюбоваться приближающимся ангелом смерти. И благодаря Интернету это можно было сделать не выходя из дому. Роза видела дерьмовое маленькое пятнышко в небесах, вернее, на мониторе компьютера – еще более невзрачное, чем пятно на рентгенограмме, означающее раковую опухоль…

Роза напрасно ждет от Виктора, что тот подкинет какую-нибудь идею. Он не из тех, кто может заставить девушку забыть обо всем. Незачем подталкивать спотыкающуюся беседу, не говоря об оставшейся жизни. Такое впечатление, что вино выдохлось, не успев обрести вкуса. Момент, когда надо было его пить, упущен навеки. Только уксус в бутылках, запечатанных сургучом одиночества, только уксус.

– Нелепо все это, – произносит он, словно угадывая обрывки ее мыслей. – И некого винить. Тот редкий случай, когда человеческая глупость ни при чем.

Другими словами, не на ком выместить злобу, подумала Роза, но не стала говорить этого вслух. Лень было цепляться к мелочам. Неужели наступили те благословенные времена, когда никому ни до кого не будет дела? Живи сам и не мешай жить другим.

Но и для этого слишком поздно.

2. Туристы

Они лежали, отдыхая после долгих исступленных занятий любовью. Близилась полночь. Их окружали невысокие старые горы. Небо было усыпано звездами. Холод постепенно охватывал головы и сердца.

Эти двое и раньше сбегали от городской серости и смога, забирались в отдаленные уголки на его мотоцикле, ставили палатку и жили как первобытные люди. Дыхание первозданной природы возвращало им силы. Они любили друг друга вот так же, под звездами, на виду у всей Галактики. Единственное, чего она никогда не забывала, это предохраняться. Считала, что еще не время заводить ребенка. Что ж, она оказалась права. Ребенок действительно был ни к чему.

Она и сейчас предохранялась. Он не спрашивал, какой в этом смысл. На сей раз они забрались очень далеко и не собирались возвращаться. Вернее, не смогли бы вернуться. На обратную дорогу просто не хватит бензина. Она подгоняла его, стремясь очутиться как можно дальше от цивилизации, будто речь шла об атомной войне. Это был невинный самообман. Ничем не хуже запоя.

Она лежала неподвижно, глядя на мигающую точку в небе. Звездный блеск отражался во влажных глазах. Он понял, что у нее на уме, раньше, чем она открыла рот.

– А вдруг уцелеют те, которые на станции? – медленно проговорила она. – Представляешь, каково им? Совсем одни в пустоте. А потом они начнут падать на Солнце… Долго они протянут? Полгода? Год?

– Все будем гореть в одном аду. Никто не выживет, – сказал он, а сам подумал: «Может, оно и к лучшему. Было бы чертовски несправедливо, если бы избранные говнюки из правительства отсиделись в каком-нибудь бункере или на орбите, а затем вернулись на все готовенькое и принялись делить новую, очищенную от скверны Землю».

– Ты злой, – сказала она, надув губки.

– Да, я злой, – согласился он. – Но не злее тех, кто отравил нам молодость и всю нашу жизнь.

Она не вполне понимала, кто эти злодеи и о какой отраве идет речь, но верила в его превосходство. В конце концов и это уже не имело особого значения.

– Страшно подумать, что от нас ничего не останется.

– Гнить в земле ничуть не лучше.

– Совсем-совсем ничего?

Он не стал повторять то, что было пережевано тысячи раз за последние пару месяцев. Яйцеголовые изощрялись, сочиняя все более реалистические сценарии катастрофы. И хотя мнения не всегда совпадали в деталях, ясно было одно: по крайней мере, все произойдет быстро. И закончится еще быстрее. Большой бабах – и разделенные на атомы девушки отправятся блуждать среди холодной космической пыли…

– Хочешь кофе? – спросила она.

– Выпьем вина.

Он встал и пошел в палатку за бутылкой. У них было припасено изрядное количество бутылок шампанского и хереса. Целый передвижной винный погребок. Хватит, чтобы отпраздновать вдвоем что угодно – хоть конец мира, хоть чудесное спасение. Но в такие чудеса никто не верит. Может воскреснуть один, могут спастись двое, трое или сотня, но даже самое вожделенное «чудо» не отменит тотального уничтожения, как не была отменена гибель десятков миллионов в войнах, от голода и болезней. А ведь они тоже надеялись на что-то, и вера многих была искренней и крепкой.

Они пили из одноразовых стаканчиков. Ему вдруг пришло в голову, что в жизни все должно быть одноразовым, чтобы не искажать подлинный смысл ложной перспективой. Чтобы не заслонять пустоту суетой повторений. Чтобы каждое мгновение приобрело ценность или бесценность последнего. Может, это и означало бы умение жить? Такой банальный рецепт, по которому, однако, уже не получишь лекарства ни в одной аптеке.

3. Аптекарь

Он проснулся, как всегда, в шесть утра. Для этого ему не нужен был будильник. Он надел спортивный костюм, кроссовки, ветровку с капюшоном и, несмотря на дождь, отправился на утреннюю пробежку в ближайший парк. Он никогда не менял своего маршрута, как, впрочем, и всех других своих привычек.

Город казался вымирающим – и не только потому, что стоял ранний час. Общественный транспорт прекратил работу неделю назад. Машин на улицах было много, но лишь немногие из них двигались. Нередко попадались и брошенные владельцами посреди проезжей части; они были исправны, ключи торчали в замках зажигания. Город словно погружался на морское дно – звуки стали глуше, цвета поблекли, даль была неразличима и размыта струями дождя.

Аптекарь бежал трусцой, и об него разбивались тысячи летящих капель. Шлепки кроссовок по лужам отдавались в переулках. Огромное количество бродячих кошек и собак провожали взглядами бегущего человека. Ирландский сеттер, явно совсем недавно лишившийся хозяина, пристроился к аптекарю и некоторое время трусил следом. Потом отстал, потеряв надежду снова обрести дом. Аптекарь не позвал пса за собой. Он хотел умереть так, как и жил – в одиночестве.

Мокрый парк встретил его похищенной у ночи свежестью, почти холодом. На темных аллеях было совершенно безлюдно. Аптекарь бежал, отмеряя километр за километром. Когда-то компанию ему составляли люди, имен которых он не знал, зато все они издали различали друг друга по стилю бега, регулярности, костюмам и еще по десятку признаков, что делало их ежедневные встречи не вполне обычными. Можно было видеть человека каждое утро в течение пятнадцати лет и не знать о нем ничего, кроме того, что после двух километров в темпе сто сорок ударов в минуту он начинает слегка приволакивать правую ногу.

Аптекарь оказался единственным, кто бегал до сих пор. Он вполне отдавал себе отчет, что в этом нет ни малейшего смысла. За исключением, вероятно, следующего пустяка: он не знал никакого другого способа противостоять надвигающемуся хаосу. Хаос приближался не только извне. Хаос готов был воцариться и в его собственной душе. Что-то безликое стучалось в ветхую дверь, заглядывало в окна, ворочалось в подвалах и поднималось, словно черное зловонное тесто…

Что оставалось аптекарю? Продолжать жить по-прежнему, будто ничего не случилось. Быть самим собой, хотя скоро слепая смерть сотрет все, что ему дорого. Случай и хаос правили миром. Жизнь была исключением из правил, так что тут можно было возразить?

Аптекарь не верил ни в бога, ни в дьявола. Он не верил также в человечность после того, как трое подонков убили его пятнадцатилетнего сына. Забили ногами в сортире. Жена не вынесла этого. В течение тринадцати лет он посещал ее в психушке, и с каждым годом ей становилось все хуже. Под конец она напоминала чудовище.

Но он помнил ее такой, какой она была в молодости. Он познакомился с ней в этом самом парке. Она сидела на скамейке и читала «Утраченный свет». Он не сумел пройти мимо…

Аптекарь закончил последний круг. Физически он чувствовал себя прекрасно. Куда лучше, чем в двадцать лет. Из всех препаратов, которыми сам же торговал, он употреблял разве что поливитамины. Да, он был в отличной форме и мог бы прожить еще, как минимум, лет тридцать.

На обратном пути тот же сеттер проводил его тоскливым взглядом. Бывший одноклассник, толстый и обрюзгший, сделал ручкой с балкона. Женщина в белом остановилась, поглядела вслед бегущему и покрутила пальцем у виска. А другая женщина – в черном, – вообразившая себя Смертью, погрозила ему пальцем.

Начинался новый день. Первый из шести оставшихся.

Вернувшись домой, аптекарь тщательно побрился и помылся запасенной водой. Пока брился, он слушал последние новости по радио. Генералы все еще готовились воспользоваться тем, что они называли «последним шансом». Речь шла о запуске сотни-другой ракет с термоядерными боеголовками в направлении космического бродяги с целью расколоть его на части или изменить траекторию. Но для этого он был слишком велик по любым оценкам, и хэппи-эндом в духе старого тупого фильма даже не пахло.

Аптекарь приготовил себе легкий завтрак: стакан яблочного сока, тосты, творог. Достать продукты становилось все труднее. Не исключено, что последние дни придется голодать. Его это не волновало. Он надел безукоризненно выглаженную рубашку, строгий костюм и отправился на работу. Он не видел причины опаздывать хотя бы на минуту.

Без пяти девять он уже открывал дверь аптеки и отключал сигнализацию. Он понимал, что однажды может увидеть свою аптеку разгромленной (такая участь постигла несколько магазинов на той же улице), но пока до этого не дошло. Ровно в девять он стоял за стойкой, готовый помочь профессиональным советом любому, кто в его совете нуждается. Ему не было скучно, несмотря на почти полную тишину и неизменный интерьер аптеки, где все было разложено по полочкам в идеальном порядке. Иногда он даже думал (наполовину в шутку, наполовину всерьез), не был ли Порядок для него единственной истинной религией?

Первый покупатель появился только около одиннадцати. Какая-то старушка зашла и попросила лекарство от головной боли. Она взяла столько таблеток, что хватило бы на пару лет вперед. Он не стал ее отговаривать. По-видимому, старушка жила в своем измерении времени, где неделя значила ровно столько же, сколько годы. Или не значила ничего.

В четверть первого напротив аптеки остановился скоростной двухместный автомобиль с нездешними номерами, из которого вылез здоровенный загорелый парень лет тридцати. На нем был дорогой костюм, надетый на голое тело, и розовые домашние тапочки – судя по всему, женские.

Несмотря на эти маленькие нюансы, парень вел себя абсолютно уверенно. Распахнув дверь аптеки, он радостно сообщил с порога:

– Папаша, тебя мне бог послал. Я уж было подумал, что в этой дыре все аптекари передохли. А с другой стороны, на хрена теперь лекарства, верно? – Парень подмигнул и захохотал так, словно выдал анекдот года.

Аптекарь слушал его с вежливой улыбкой, ожидая, когда клиент перейдет к делу. Возможно, дорогие презервативы. Возможно, виагра. Возможно, что-нибудь по рецепту с красной полосой. Аптекарь навидался всякого.

Но парень попросил:

– Слушай, глянешь на мою телку, а? Не пойму я, что с ней. Отключилась ни с того ни с сего, такая херня.

Аптекарь не стал терять времени. Вдвоем они подошли к машине. Парень открыл дверцу со стороны пассажира.

На сиденье полулежала очень красивая девушка лет двадцати пяти в платье, которое больше напоминало ночную рубашку. Аптекарь поднял ей веки, затем пощупал пульс. Посмотрел на парня внимательнее. Тот выглядел совершенно нормальным.

– Она мертва, – сказал аптекарь. – И уже довольно давно.

ПАРЕНЬ искренне удивился.

– Вот блин. Плохая примета, правда?

Он деловито нагнулся, выволок девушку из машины и положил на тротуар. Полез во внутренний карман пиджака, выудил крупную купюру и сунул ее аптекарю.

– Это на похороны. Ее звали Роза, – бросил он напоследок, обошел свою тачку, уселся в водительское кресло и с шиком отвалил.

Аптекарь посмотрел по сторонам. За этой сценой наблюдали вороны, бродячие собаки, а также человек, шатавшийся по улице последние пару дней с плакатом на груди: «Покайтесь, ибо близится час расплаты!».

Аптекарь отлично понимал, что рассчитывать не на кого. Морги были забиты до отказа, могильщики разбежались. Холодильник, в котором он хранил препараты, был слишком мал.

Он вынес из аптеки старый халат и накрыл им труп. Отогнал ворон, которые уже проявляли заинтересованность. На его телефонные звонки никто не ответил, хотя автоматическая станция все еще работала.

После шестого звонка он снова услышал шум двигателя на улице – довольно редкий звук в последнее время. Сквозь витринное стекло он увидел армейский джип, остановившийся перед аптекой. У аптекаря появилось вполне определенное предчувствие. И, как показало ближайшее будущее, интуиция его не обманула.

Вошли трое. Один в форме полковника, с лицом полковника, с повадками полковника. И двое тех, что выполняют любые приказы – это также можно было прочесть по их лицам.

Полковник улыбался, как белая акула. Он ткнул большим пальцем себе за спину и спросил:

– Это ты ее грохнул? Надеюсь, вначале хотя бы получил удовольствие?

Аптекарь слушал с непроницаемым видом, жалея лишь об одном. О том, что в этой стране запрещена свободная продажа оружия. Хотя за минувшие дни он запросто мог бы подсуетиться и обзавестись нелегальной пушкой. Но от своего фатализма отрекаешься только тогда, когда наступает фатальный конец.

Полковник скомандовал:

– Давай все, что есть по списку Д.

Аптекарь кивнул. Значит, список Д. Честно говоря, он думал, что все начнется немного раньше или до этого вообще не дойдет.

Он сказал вежливо и отчетливо:

– Полковник, как вам известно, я должен видеть приказ, подтверждающий ваши полномочия изъять препараты по списку Д.

Полковник посмотрел на него иронически. Солдаты ухмыльнулись.

Полковник приказал тому, что стоял справа:

– Предъяви этой крысе наши полномочия.

Гора мускулов пришла в движение. Аптекарь получил удар прикладом в живот и осел на пол среди битого стекла, хватая ртом воздух. Когда он снова смог вдохнуть, солдаты уже взламывали замки и переворачивали складское помещение вверх дном.

Так хаос ворвался в его жизнь на целых пять дней раньше назначенного срока. У него украли пять дней жизни. Это не так уж мало, если верить старой басне, что примерно за такое же время был создан мир. Но все уничтожить можно еще быстрее.

Аптекарь с трудом поднялся на ноги. Он испытывал ненависть к слугам хаоса – чистую и сверкавшую в его мозгу, как первый снег. Полковник повторно удостоил его вниманием лишь тогда, когда он приблизился вплотную.

Это было роковой ошибкой старого вояки. Он слишком рано сбросил со счетов штатского слюнтяя. Тот полоснул его осколком стекла по горлу.

В полковнике оказалось много крови. Почти столько же, сколько дерьма. Но аптекарь этого, к своему сожалению, не увидел. Солдаты расстреляли его из автоматов, и он умер, получив сорок пуль в корпус. Его швырнуло на улицу через витринный проем, стекло в котором уже осыпалось, и он упал рядом с мертвой красавицей.

Им предстояло пролежать так оставшиеся пять дней. На третий день Роза уже пахла отнюдь не духами, аптекарь тоже не благоухал. А прежде их попробовали на вкус бродячие псы. Но не обглодали до костей. К тому времени еды для собак было вдоволь.

4. Кролик в лабиринте

Проснувшись по звуку зуммера в одном из тупиков стеклянного лабиринта, Кролик позволил себе еще немного полежать и помечтать. Он мечтал о той жизни, которая начнется для него, когда эксперимент закончится и он получит причитающуюся ему кругленькую сумму.

Если не обманывал электронный календарь у него на запястье, совмещенный с другими хитроумными приборчиками, Кролику осталось провести в лабиринте еще двести шестьдесят два дня. В полной изоляции от внешнего мира. И в одиночестве – если, конечно, не считать Крольчихи, ради спаривания с которой раз в месяц ему приходилось изрядно напрягать мозги и мускулы, преодолевая трудности, которые создавал лишенный эмоций компьютерный мозг, управлявший огромным лабиринтом. А те, кто создал его, то ли в шутку, то ли всерьез называли мозг Минотавром. Кролик тоже так его называл.

Крольчиха, как и он, была добровольцем. Их отобрали для эксперимента из нескольких тысяч кандидатов. В желающих недостатка не было, ведь обещанных денег (уже переведенных на его счет в соответствии с контрактом) хватило бы на всю оставшуюся жизнь.

Кролик был доволен собой. Он заглядывал далеко в будущее и находил его безоблачным. Каких-нибудь двести шестьдесят два дня – и он на свободе с кучей денег. Здоровье у него отменное (что подтверждал приборчик на другом запястье, проводивший ежедневную диагностику организма), он еще молод и, судя по визгу, который издает Крольчиха, способен задать жару бабенке.

Кролик оказался идеальным обитателем лабиринта. Он с легкостью переносил сверхдолгую изоляцию. Его абсолютно не интересовало, что происходит «снаружи». И даже не окажись в лабиринте Крольчихи, он не слишком огорчился бы. Мечты о том, как он заживет в будущем, когда получит желаемое, скрашивали скучноватое и однообразное настоящее, безликое, как стеклянные стены. Кролик будто положил свою жизнь на срочный вклад в надежный банк и надеялся извлечь ее на свет спустя несколько лет с огромными процентами.

Впереди его ждали все удовольствия, которые можно купить за деньги, но он был не чужд и более возвышенных материй. Он знал, например, что истинную любовь за деньги не купишь. У Кролика было вдоволь времени поразмышлять о духовных проблемах. Он читал все книги, которые подсовывал ему Минотавр. Особенно его утешил Лао-Цзы – ведь Кролик уже видел как минимум одно рисовое поле. Шопенгауэр возбуждал в нем такое отвращение к пошлому роду человеческому, что порой он чувствовал себя в своей стеклянной тюрьме счастливейшим из людей. Подобным образом он тешил тщеславие, зная, что вскоре сможет позволить себе общаться только с теми, с кем захочет общаться сам.

Итак, Кролик встал в отличном настроении, которое еще больше укрепили утренние размышления, и отправился размяться в спортзал – небольшое помещение, оборудованное всем необходимым для поддержания нормальных физических кондиций. Сегодня Минотавр слегка переконструировал тренажер-трансформер и подбросил Кролику пару снарядов, чтобы тот поломал голову над их предназначением.

Минотавр был неистощим на выдумки, круглосуточно совершая миллиарды операций в секунду для того, чтобы поставить в тупик Кролика с его менее чем средним образованием. И, надо признать, homo sapiens до сих пор с честью выходил из трудных положений, поддерживая равновесие в затянувшейся дуэли.

Вот и сейчас, покрутив снаряды в руках, Кролик идентифицировал один из них как эспандер, а второй, несомненно, следовало приберечь для предстоящей встречи с Крольчихой, ибо с помощью этого предмета можно было внести приятное разнообразие в их сексуальное меню.

Завершив свои утренние упражнения, Кролик направился на поиски того места (всякий раз нового), где Минотавр выдаст ему завтрак. Несмотря на подобные ухищрения, Кролик крайне редко оставался голодным и вовсе не чувствовал себя подопытной крысой или (ха-ха!) кроликом. Он чувствовал себя полноценным участником эксперимента, хоть и имел весьма отдаленное понятие о его подлинных целях. Что-то связанное с колонизацией планет, а может, это было просто прикрытие, под которым вояки обделывали свои темные делишки. Кролика это мало волновало. Лишь бы не было войны. Таким образом, он честно зарабатывал свои консервы и обещанную в будущем морковку.

По его мнению, обеспечивать себя подобным способом было ничуть не менее достойно, чем просиживать в какой-нибудь конторе с восьми до пяти, растрачивая по мелочам драгоценное время. Кролик знал об этом не понаслышке. Он вел такую жизнь целых десять лет. Окружавших его коллег интересовало только одно: как бы вкуснее пожрать и не одуреть со скуки. Ну и конечно, вялотекущая борьба за место под солнцем подразумевала необходимость исподтишка гадить друг на друга и лизать задницу начальству.

В общем, Кролик находил массу положительных моментов в своем нынешнем одиночестве, а зависимость от прихотей Минотавра и стоявших за ним умников он рассматривал как реализацию справедливого принципа: «За все надо платить».

Вот и сегодня ему пришлось изрядно попотеть, чтобы добраться до еды. Мало того, что лабиринт не был статичным, так еще и Минотавр, судя по всему, изучал бихевиористику. Порой Кролик разрывался между стимулами и раздражителями, стараясь уберечься от кнута и получить пряник. Свой завтрак, целиком состоявший из консервов, он съел только после того, как доказал, что способен к сортировке символов в соответствии с распределением Рипли.

Утолив голод, Кролик предвкушал встречу с Крольчихой, то есть утоление потребностей более высокого порядка. А еще он обнаружил приятный сюрприз – прикрепленный изнутри к крышечке пивной банки мини-диск с записями органных произведений Франка. Возможно, Минотавр просто вознаграждал его за внимательность, но не исключено, что хотел заодно проверить, насколько далек подопытный от скотского состояния.

Кролик оценил подарок. Он сунул диск в плейер и наслаждался музыкой до тех пор, пока за мутной преградой не появился соблазнительный силуэт обнаженной Крольчихи. Она плотно прижалась грудью и животом к сверхпрочному стеклу, возбуждая в Кролике самца, но после месячного воздержания это было излишне.

Однако с интимной встречей дело обстояло не просто. Минотавр умело использовал один из сильнейших стимуляторов, заставляя Кролика и Крольчиху проявлять чудеса изворотливости и изобретательности, чтобы добраться друг до друга. И главное, в случае отказа от активных действий им ничего не грозило. Все было как в настоящей жизни. Совокупиться не являлось самоцелью – случалось, Кролик и отказывался от удовольствия, если предложенная Минотавром задачка выглядела неразрешимой. Потом он понял, что дело не сводится к одной только физиологии. Проклятое «эго» вылезало из всех щелей и требовало удовлетворения амбиций – даже в том случае, когда единственным свидетелем было электронное чудовище, начисто лишенное антропоморфизма.

Сегодня Кролик действовал вдохновенно и уже через сорок минут воссоединился с Крольчихой, одолев со своей стороны четыре пятых разделявших их преград. Оказалось, у нее была очередная депрессия. С одной стороны, это огорчило Кролика, а с другой, он почувствовал неизбежное превосходство, ибо сам оказался куда более подходящим для уготованной ему роли.

И вот, пока он двигался, взяв Крольчиху сзади, она, стоя на четвереньках, спросила у него, обратил ли он внимание на цифры, выбитые на консервных банках.

Конечно, он обратил внимание и даже задумался над тем, что они означают. Консервы были трехмесячной давности. А раньше – недельной, не более. Не то чтобы это обеспокоило Кролика с точки зрения их пригодности к употреблению, но, прожив в лабиринте долгий срок, он приучился искать всему приемлемое объяснение.

Между своим вторым и третьим оргазмами Крольчиха сказала:

– Снаружи что-то не так.

У Кролика для столь радикального вывода элементарно на хватало данных. В большинстве случаев он руководствовался логикой – в отличие от Крольчихи, полагавшейся почти исключительно на интуицию. Судя по тому, что их результаты в тестах на выживаемость были примерно одинаковыми, оба способа заклинать реальность имели право на существование.

– Когда ты в последний раз получал свой «Астрофизический журнал»? – спросила Крольчиха, меняя позу и переворачиваясь на спину.

Итак, она помнила о его истинно мужских увлечениях, а он, в свою очередь, помнил, что последний полученный от Минотавра номер приблизительно соответствовал по свежести консервам. Он ощутил некий сбой в единой энергетической системе, которой сделались их организмы благодаря тантре. Кролик был весьма изощрен в подобных вещах, но Крольчиха окончательно испортила ему секс. Спустя несколько минут она произнесла убежденным тоном и с непроницаемым лицом:

– Мы никогда отсюда не выйдем.

И он ей поверил. Поверил до такой степени, что в его воображении раздался синтетический хохот Минотавра.

А потом в лабиринте погас свет.

5. Приют

Они сидели полукругом и слушали то, что рассказывал им незнакомый человек в странной одежде, который появился после того, как ушли все взрослые и бросили их. Он поколдовал на опустевшей кухне и накормил голодных детей, успокоил самых маленьких, а тех, что постарше, сумел расположить к себе, сказав каждому не больше двух-трех слов. Зато теперь, ближе к полуночи, слова лились из него рекой – эта река была темной, вдобавок укрытой туманом фантазий; она затягивала в омуты тайн и поглощала внимание без остатка. Она текла неторопливо и все же словно вне времени. В ее водах отражались десятки завороженных лиц…

Спальня приюта напоминала церковь, где собрались прихожане, не имеющие понятия о грехе, религии и самом Боге. А в следующую минуту она уже становилась кораблем, покинутым командой и носящимся по воле ветра и волн в штормующем море, и запертые в трюме рабы пели свои печальные песни в ожидании неминуемого конца.

Незнакомец умел наполнить тишину звуками неистовой природы, перестуком ветвей и звоном рвущихся проводов, тревожными криками птиц и ревом зверей, а в завывании ветра за окнами порой слышались голоса матерей, зовущих своих потерянных детей.

В какой-то момент незнакомец вдруг приложил палец к губам и сделал детям знак, чтобы они осторожно обернулись. Под потолком спальни кружил рой светлячков, отдаленно напоминая кольца Сатурна, а со стен смотрели красные глаза. В этом тусклом зеленовато-багровом свечении дети увидели крыс, которые тоже расселись кружком и внимали голосу (или жестам?) таинственного человека.

Незнакомец начал рассказывать о них, о повадках отдельных животных и об обычаях крысиного племени. Он знал об этом слишком много для существа, которое просто не могло бы протиснуться в крысиную нору. Он говорил так, словно провел всю свою жизнь среди крыс. А те сидели не шелохнувшись, плотным серым живым кольцом, будто понимали, что речь идет о них.

Незнакомец сказал, что крысы занимают сейчас неподобающее место, но если бы они были хоть немного крупнее, то стали бы хозяевами Земли и двуногий «венец творения» никогда не достиг бы своего нынешнего дутого величия.

Потом он вышел за пределы малого круга, опустился на четвереньки и… никто из детей не понял, что происходило во тьме. Странные звуки, шорохи, стук когтей… Возможно, незнакомец теперь рассказывал крысам о людях. Возможно, таким было его понятие о честной игре…

Когда ночь уже была на исходе и закрылись глядевшие со стен красные глаза, из спальни исчезли те, кого он увел за собой с обреченной планеты.

Август 2004 г.

ПРЕЖДЕ ЧЕМ ДЬЯВОЛ УЗНАЕТ,  или  ДЛЯ ЧЕГО НУЖНЫ СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ

Юлик вышел из подпольного казино с четким пониманием того, что его жизнь кончена. Как ни странно, он не испытывал ужаса – скорее даже некоторое облегчение (вот почти все и позади), однако не мог решить, чего в этом больше – страха перед жизнью со всеми ее трудностями, большими и малыми, или действительного безразличия по отношению к смерти, свойственного тем, кому уже нечего терять.

Как бы там ни было, на нем висел просроченный долг, весивший пятьдесят штук, и он знал, что люди дядюшки Тао придут за ним со дня на день. Да нет, теперь уже с минуты на минуту. Поскольку у него не было ни малейшей возможности расплатиться, он догадывался, каким будет наказание. Перерезанная глотка, но вначале, чтобы другим неповадно было, – пытка в китайском стиле, что-нибудь с бамбуковыми щепками, например. Город еще помнил последнюю страшную находку – труп человека, который отказался продать дядюшке Тао свой бизнес. Все понимали, кто и по чьему приказу поработал над беднягой, однако следствие, как водится, зашло в тупик. Те, кто хоть что-нибудь знал, молчали как рыбы, а кое-кто из менее молчаливых, по слухам, кормил пираний в домашнем аквариуме дядюшки, большого любителя экзотики. Так что Юлику, возможно, слишком рано показалось, будто худшее уже позади.

Свой единственный оставшийся шанс он просрал пятнадцать минут назад, спустив последние пять сотен в «блэкджек», и теперь у него не было денег даже на метро, чтобы вернуться домой. Вопрос, а стоит ли вообще возвращаться, заслуживал отдельного рассмотрения. Перед посещением казино Юлик заложил побрякушки своей сожительницы, поэтому дома его ожидали в лучшем случае неприятные расспросы, а в худшем – ругань, проклятия, истерика с метанием посуды. Могло случиться даже, что злопамятная сучка наконец выполнит свое давнее обещание и вскроет его консервным ножом. То-то будет потеха, если ребятам дядюшки Тао, прибывшим за клиентом, не достанется ничего, кроме трупа, с которого взятки гладки!

В течение нескольких минут, словно в трансе, Юлик всерьез обдумывал перспективу поиска «легкой» смерти. Теперь, когда он почти покойник, он мог бы решиться и на что-нибудь покруче, чем игра в казино с заранее предрешенным результатом. Самое забавное, что он не был игроком. Процесс не увлекал его ни на секунду. Он садился за карточный стол с дурацким и ничем не обоснованным намерением выиграть, руководствуясь при этом не менее дурацким стереотипом «новичкам везет», – и все закончилось так, как и должно было закончиться в реальной жизни, а не в каком-нибудь сраном фильме, призывающем верить в чудеса и госпожу удачу.

Юлик лишний раз убедился: удачи не существует. В человеческом муравейнике, который с трудом балансирует на грани тотальной резни, существует примат грубой силы, а так называемые законы – всего лишь удобная для тех, кто сверху, ширма беззакония. Сейчас он готов был нарушить любой из них, чтобы урвать для себя недельку-другую жизни. Его шкура уже ничего не стоила, значит, и рисковать было нечем. Зато, опять-таки, есть вероятность сдохнуть легко и быстро.

Все упиралось в отсутствие оружия. Вряд ли в его распоряжении имелось достаточно времени, чтобы достать пушку, а денег не было точно. Но Юлик и не собирался покупать. Он знал одного парня, который, вероятно, одолжил бы ему пушку… под залог. Юлик решил, что ключи от квартиры могут пригодиться как аргумент. А если нет, то не настало ли, наконец, время использовать ту самую грубую силу?

Вот только придется топать ножками, причем топать далеко – на другой конец города. Дело было поздней осенью, и накрапывал мелкий дождик, нудный, как старческое бормотание. Юлик поднял воротник куртки, поглубже втянул голову в плечи и зашагал по улице, тошнотворно сиявшей рекламой и витринной иллюминацией.

Он проходил мимо людей, которые ничего не были должны дядюшке Тао, и поэтому большинство из них выглядело расслабленно-беззаботными и даже счастливыми. Юлик завидовал их незамысловатому счастью – приятно провести вечер, убить время, ночью нырнуть в кроватку и заняться любовью, зная, что проснешься завтра утром и будет новый день, а там, глядишь, еще один… Так что умение жить – это всего лишь умение спрятать голову в песок, когда речь заходит о неразрешимых проблемах и неизбежном конце. Юлика настолько бесили эти самодовольные придурки, что внутри у него все сжималось от слепой злобы, пока он не превратился во взведенный пружинный механизм, готовый сорваться в любую секунду.

В любую долбаную секунду.

                                                                                                                                              * * *

Это случилось на перекрестке. Юлик пер своей дорогой, словно зомби или бешеное животное, не разбирая сигналов светофоров и тем более не заботясь о том, что творится слева, справа и сзади. Может, он подсознательно искал смерти под колесами? Во всяком случае, он ее едва не нашел. Но тут уж судьба постаралась, намекнула, что так просто он от нее не отделается. Юлик этого вначале не понял, а потом ему было уже не до гнилой философии.

Когда совсем близко от него истошно завизжали тормоза, раздался звук удара и скрежет сминающегося металла, он даже не вздрогнул. И не оглянулся, хотя спиной ощутил волну тяжелого горячего воздуха, а штанины его брюк обдало грязной водой из-под колес. Вдобавок оглушительно заверещала сигнализация. Еще через секунду он услышал позади себя крик: «Стоять, тварь!» Вот тогда он остановился и медленно обернулся. На лице у него была улыбка. Адреналиновый напор достиг отметки прорыва.

На него надвигался массивный жлобяра из тех, что совмещают обязанности водителей, охранников и сторожевых псов – короче, универсальный холуй, достаточно тупой для верной службы, но с запросами, превышающими уровень обычных шестерок из охраны супермаркетов. Он также вполне мог быть одним из тех, кого дядюшка Тао посылает к людям, чтобы напомнить о долге… или забрать должника с собой.

Пока шкаф не заслонил своей статурой городской пейзаж, Юлик успел заметить, какая каша заварилась по причине того, что он двигался на запрещающий сигнал. Белый лимузин занесло при резком торможении на мокром асфальте, машина задела припаркованный возле тротуара внедорожник (его-то сигнализация и орала теперь, высверливая дырки в черепе), после чего врезалась передком в столб. Как с удовлетворением отметил про себя Юлик, по самым скромным подсчетам ущерб составлял никак не меньше десяти штук. Не его пятьдесят, конечно, но все-таки. Веселая ночка только начиналась. Не исключено, что он еще свое наверстает… если этот здоровячок его не остановит.

Внешне бесстрастный, Юлик неподвижно стоял и ждал до последнего мгновения, пока водила не оказался совсем близко. Затем нырнул под протянутую к его воротнику руку и почти без замаха врезал кулаком по яйцам. Промахнись он, и в следующее мгновение пивная кружка опустилась бы ему на затылок, после чего амбалу оставалось бы только размазывать его по асфальту своими говнодавами. Но (бывают же счастливые моменты даже у безнадежных лузеров!) он не промахнулся – кулак вошел смачно, в самое хранилище генофонда, а у Юлика на мгновение возникло ощущение, будто он раздавил костяшками птичье гнездо.

Здоровяк издал неожиданно тонкий звук, но Юлик не обольщался на свой счет, поскорее шагнул в сторону и решил закрепить успех. Двинул с носка противнику под колено, а затем сразу же – кулаком в ухо, оказавшееся на уровне его груди, потому что водила уже согнулся. Завалить более чем стокилограммовую тушу эти удары сами по себе вряд ли могли бы, но боль и земное притяжение сделали свое дело. Водила опустился на колени, а Юлик продолжал яростно молотить по ненавистной морде, даже не чувствуя до поры, что выбил себе суставы пальцев, вкладывая в удары все накопившееся дерьмо, злость и напряжение последних тревожных дней и бессонных ночей…

– Хватит, Юл, притормози, – услышал он вдруг на фоне свиста сигнализации спокойный и даже как будто веселый голос, вдобавок смутно ему знакомый. – Так ты его прикончишь, а мне потом его мамаше компенсацию выплачивать.

Юлик внял, но не сразу. Пока сквозь багровый туман до него дошло, кто с ним говорит, он успел нанести еще несколько ударов по раскачивающейся, опухшей, окровавленной физиономии, после чего испытал внезапную опустошенность. Агрессия резко сменилась чуть ли не жалостью к избитому водителю и, подумать только, чувством вины. Смех и грех – очередной приступ проклятой интеллигентской рефлексии в ту самую ночь, когда он собирался отыграться за все! М-да, рожденный бараном волком не станет…

Между тем новый собеседник не только подошел поближе, но и придержал Юлика за плечо, не очень заботясь о том, чтобы не испачкать свое шикарное белое, под масть лимузина, пальто. Еще на нем была шляпа, длинный шарф и туфли ручной работы, только что оскверненные уличной грязью. Тень от шляпы, падавшая на лицо, элегантная бородка и четверть века, минувшие со дня последней встречи, – немудрено, что Юлик не сразу узнал человека, с которым делил солдатский паек и барахтался в окопном дерьме. Хотя, если вдуматься, за два с половиной десятилетия могло произойти всякое и со всяким – кто-то поднимался как на дрожжах, кто-то опускался на самое дно, а кое-кого уже и не увидеть на этом свете. Относительно себя Юлик мог сказать, что как был никем (разве что пушечным мясом, но мясо не в счет), так никем и остался. Кто в этом виноват? Конечно, он сам. У него были затаенные претензии к миру и господу богу, не без этого, однако он всегда считал, что судьба благоволит к тем, кто умеет расположиться поближе к кормушке и не высовывает башку из окопа, когда начинается обстрел. Казалось бы, простой рецепт – что два пальца показать, – но попробуй им воспользоваться, если все теплые места уже заняты блатными, да и в окопе не просидишь вечно, потому что элементарно хочется жрать. И тогда начинаешь торговать собой – сначала понемногу, мясо на вынос, денек за три, на войне как на войне, – затем ставки постепенно возрастают, и вскоре уже не замечаешь, что продался с потрохами – армии, правительству, работодателю, домовладельцу, всем тем, кто стоит между тобой и куском хлеба или постелью, а ведь ты еще молод и ничего не видел в жизни, кроме разорванных снарядами тел и гарнизонных подстилок. Тебе хочется большего, и тогда, будто чертик из табакерки, появляется дядюшка Тао и предлагает кредит «на развитие» под смехотворные проценты…

– Ну что, обнимемся, старичок, – сказал, ухмыляясь, хлыщ в белом пальто, – или так и будем стоять, как два невзрачных поца?

Вот тут-то Юлик, наконец, допер, с кем имеет дело. «Поц невзрачный» – это была одна из любимых фразочек Лешки Резника, его старого армейского дружка, которого он давным-давно потерял из виду. И уже через секунду Юлик понял, что ни капли не рад случайной встрече. Более того, увидеть Резника таким – явно разбогатевшим, благополучным, сытым, холеным и сознающим, что жизнь удалась, – оказалось довольно болезненным ударом по самолюбию. А с учетом обстоятельств, в которых находился Юлик, подобные контрасты что-то уж слишком сильно смахивали на тонкое изощренное издевательство.

Поэтому он напрягся и не расслабился даже в объятиях Резника, обаянию которого не могли противостоять женщины, ну а мужчинам оставалось либо войти в число его приятелей, либо убираться к черту. Большинство выбирало первый вариант, и, насколько Юлик знал, никто об этом впоследствии не жалел. Во всяком случае, так было раньше, но, судя по излучаемой Лешкой радости, за минувшее время мало что изменилось.

Кое-как натянув на лицо вымученную улыбку, Юлик поучаствовал в ритуале взаимного похлопывания по плечу и первых бессмысленных вопросов. «Ну, как ты?» Что он мог на это ответить? Он был неплохо одет – его прикид сгодился бы и для легального казино, – но предполагал, что после многосуточного недосыпания выглядит так себе. Если добавить к этому кислый запашок пота и страха, впечатление наверняка вырисовывалось не слишком благоприятное. Резник и раньше был неплохим физиономистом, а двадцать пять минувших лет только добавили ему опыта. Так что он многое понял и без слов, несмотря на плохое освещение. А главное, он видел ту минутную вспышку неконтролируемой ярости, которую продемонстрировал недавно его старый дружок.

– Леша, ты скоро? – недовольный голос принадлежал высокой брюнетке, кутавшейся в какие-то искрящиеся меха. Юлик воспринимал ее пятнами: пятно помады на бледном лице, сверкающие сапоги, темные чечевицы глаз, ногтей, пуговиц. Должно быть, пока он обнимался с Резником, она успела соскучиться и вылезла из разбитой машины. Жертвой аварии она не выглядела. Ну вот и отлично, сказал себе Юлик, никто не пострадал… кроме драйвера, но Резник, похоже, за это не в претензии. Если Лешка потребует оплатить предстоящий ремонт, он согласится. Он теперь согласится на все. Вот только в дальнейшем Резнику придется обращаться к дядюшке Тао. Правда, был еще владелец исходящего дерьмом внедорожника, который мог нарисоваться в любой момент.

Но Резника все это, похоже, нимало не заботило. О собственной тачке он тоже не переживал. Юлик вспомнил, что и раньше завидовал его умению жить – даже если в молодые годы это умение заключалось в том, чтобы плевать на мелкие неприятности и получать удовольствие от маленьких радостей – от купания в прохладной воде после сорокакилометрового марш-броска, от бутылки дешевого вина или от общества какой-нибудь шлюшонки. Ну, теперь-то, судя по костюму, брюнетке и всему остальному, Резник брал от жизни самое лучшее.

Он повернулся к своей подруге с лучезарной улыбкой человека, на которого просто невозможно рассердиться:

– Радость моя, я встретил старого друга. Он мне жизнь спас – помнишь, я тебе рассказывал? (Честно говоря, Юлик, хоть убей, не мог припомнить, чтобы когда-либо спасал Резника от чего-нибудь – ну разве что от триппера.) Если ты торопишься, езжай домой одна. Я посажу тебя в такси.

Такси появилось будто по волшебству. Юлику был знаком этот эффект (правда, чисто теоретически): деньги липли к деньгам, удача – к удачливым, бабы – к половым хулиганам. Лешке, похоже, все давалось само собой, без малейшего напряга. Он остановил тачку взмахом руки, усадил брюнетку на заднее сиденье, чмокнул ее в щечку и сунул таксисту купюру соответствующего достоинства, позволяющего пребывать в приятной уверенности, что «его радость» будет доставлена по назначению в кратчайшее время и со всем полагающимся уважением.

Полностью освободив в своем большом и щедром сердце место для старого друга, Резник повернулся к тому с видом «ну а теперь, когда мы одни…», но тут, наконец, появился хозяин внедорожника. Лешка подал Юлику знак – извини, мол, еще минуту – и вальяжно направился навстречу человеку, который поначалу выглядел в точности так, как и должен выглядеть обладатель консервной банки на колесах, оказавшейся по чужой вине вспоротой от заднего бампера до переднего колеса.

Резнику понадобилось полторы минуты, чтобы уладить вопрос, – и это невзирая на побочные негативные моменты вроде корчившегося на асфальте водителя и маячившей поблизости рожи Юлика, не способной внушить ничего, кроме подозрений. Судя по доносившимся до него обрывкам разговора, хватило одного звонка по мобильному и небольшого аванса. Еще через минуту заглохла изрядно потрепавшая нервы сигнализация.

Юлик мысленно распрощался с планами раздобыть оружие и на ком-нибудь отвязаться. Чужого водителя оказалось более чем достаточно. Своим избитым кадром Резник занялся в последнюю очередь. Он склонился над ним, погладил по загривку и, убедившись, что водила постепенно приходит в себя, дал ему несколько коротких инструкций. После чего подхватил Юлика под локоток и увлек за собой на прогулку по залитому дождем и огнями ночному проспекту.

Спустя полчаса Юлик, человек скрытный и осторожный, с некоторым удивлением обнаружил, что поведал Резнику все свои печали – во всяком случае, все более-менее важные для него на данный момент. По объяснимым причинам его настоящие проблемы в конечном итоге можно было пересчитать по пальцам одной руки: пятьдесят штук долга, деньги взять неоткуда, реальная угроза смерти. Остальное – истеричка любовница, заложенные драгоценности, отсутствие работы, перспективы и смысла жизни – вполне могло подождать.

– Ну, старик, – произнес Резник, внимательно, по-дружески, выслушав его, – если тебя это утешит, могу сказать, что лет пять назад я был в таком же хреновом положении.

«Не гони», – подумал Юлик, но сдержался и озвучил более вежливый вариант:

– Во-первых, не утешает, а во-вторых, что-то не верится.

– Я бы на твоем месте тоже не поверил, но вот тебе крест. Это я сейчас вроде как в шоколаде, а тогда был… ну да, во всем коричневом, только вкус и запах совсем другие.

– Хочешь сказать, что был должен бандитам?

– Хуже, старичок, гораздо хуже. Влез в крутые дела. Оружие, наркота… перешел дорогу большим людям, сечешь? Короче, я должен был исчезнуть. Но я лучше умолчу о подробностях, ладно? Честное слово, это ради тебя. Меньше знаешь – лучше спишь.

– Да мне уже вроде как по барабану.

– Не торопись ты себя хоронить.

– Я не тороплюсь. Другие постараются.

– А для чего нужны старые друзья?

После этих слов у Юлика внезапно стало тепло внутри, словно его впустили с холода в уютный дом и в камине запылал огонь, который он прежде тщетно пытался развести под проливным дождем. Однако он привык к обломам и запретил себе вилять хвостом, словно глупый доверчивый щенок. Слишком часто после добрых слов, которыми подманивают поближе, его пинали, получая от этого ни с чем не сравнимое удовольствие.

Он помолчал, нахмурившись, потом осторожно спросил:

– Так для чего нужны старые друзья?

Резник остановился и положил руки ему на плечи. Глаза под низко надвинутой шляпой были почти неразличимы. В зрачках повисли две тускло светившиеся точки. Он сказал внушительно:

– Чтобы помочь в трудную минуту. Наставить на путь истинный.

После слов «путь истинный» Юлик чуть не расхохотался, однако на это у него не хватило горечи. «Я так и думал, мать твою! Это именно то, что мне сейчас нужно – чтобы какой-нибудь благодетель с семизначным банковским счетом указал мне истинный путь!» Потом, когда закончился яд, его мысли приняли иное направление. Уж не заделался ли Лешка священником? Этаким современным продвинутым попом с круглосуточным доступом в господнюю канцелярию по сети Интернет и мобильному телефону, с брюнеткой в кровати во избежание сексуальных расстройств и лимузином в качестве передвижной исповедальни. Картинка получилась вполне колоритная; Юлик с радостью согласился бы на такое «служение», и ему казалось, что Лешка – тем более. С него станется. Он всегда был склонен дурачить публику, да еще, случалось, с серьезным лицом принимал за это совершенно искренние благодарности…

Резник, похоже, прочел в его взгляде если не сарказм, то по крайней мере недоверие.

– Нет, ты не понял. Я не собираюсь кормить тебя проповедями и дурацкими советами. Я мог бы дать тебе пятьдесят тысяч, кроме шуток, для меня это не сумма. Но решит ли это твои проблемы по-настоящему, навсегда? Почему-то мне кажется, что ты снова окажешься в том же дерьме. Не завтра, так через год. Я знаю, что говорю. Со мной было именно так.

– Ладно, я пошел. Извини за битую тачку. – Юлик потерял интерес к беседе. Собственно, интереса и прежде было не много. Он знал, что ничего ему не обломится. Кормить ему пираний дядюшки Тао…

– Да стой ты! – тон Резника стал почти угрожающим, а речь отрывистой. – Я же сказал: учить жить не собираюсь. Дослушай до конца, и решишь, что тебе делать. В общем, так. Есть способ все изменить. Проверенный способ. Я лично проверял, на себе. Результат тебе известен. Посмотри на меня. Я похож на лузера? На трепло? На придурка?..

Он схватил Юлика за челюсть и почти насильно заставил на себя смотреть.

Юлик нехотя ответил:

– Ты похож на богатого ублюдка, которому стало скучно и который решил развлечься за мой счет. Только со мной этот номер не пройдет. Лучше побалуйся со своей девкой…

Резник отпустил его и неожиданно мягко сказал:

– Старик, ты неправ. Я знаю, куда ты меня сейчас втихаря посылаешь. Но я еще не забыл, каково мне было, когда я подыхал в канаве, а все тачки проезжали мимо. Нет, не забыл… несмотря на то, что я теперь богатый ублюдок. Ладно, не будем тянуть кота за яйца. Я прямо сейчас выпишу тебе чек на пятьдесят штук и дам один адресок. А ты выбирай, чем воспользоваться. Только предупреждаю: и тем и другим не получится. Там, по этому адресу, тебя встретит мужик, который всех насквозь видит. И помогает только тем, кто реально в заднице… как ты сейчас.

Он шагнул под навес автобусной остановки, полез во внутренний карман и на глазах у изумленного собеседника выписал чек на предъявителя. Затем достал блокнот и вырвал из него листок, на котором нацарапал адрес. Вручил обе бумажки Юлику.

– Вот, держи. Надеюсь, когда встретимся в следующий раз, у тебя уже все наладится. Не забывай старых друзей. Ах да, я тебя обманул – без совета не обойдется. Помни: деньги спасут тебя один раз. Там, – он постучал пальцем по руке Юлика, в которой тот сжимал листок, – тебе помогут навсегда. Удачи, приятель!

Резник двинулся к проезжей части, поднимая руку, чтобы остановить такси. У него был вид человека, выполнившего свой долг и имеющего законное право на спокойный сон.

– Эй! – окликнул его Юлик. – А как я тебя найду, чтобы вернуть деньги?

– Не парься по этому поводу; деньги – всего лишь деньги. Что-то подсказывает мне, что скоро мы встретимся там, где будет много денег, бриллиантов и красной икры.

У Юлика вдруг появилась целая куча вопросов, но такси уже подкатывало к тротуару, и Резник, все еще отлично выглядевший, несмотря на промокшее насквозь пальто, сделал на прощание ручкой. Юлик машинально помахал в ответ, ошарашенный свалившимся на него нежданным счастьем. Правда, была вероятность того, что все это – дурацкий розыгрыш, чек окажется бесполезной бумажкой, или (какая только хрень не лезла в голову!) ручка наполнена исчезающими чернилами, а лимузин, белое пальто и брюнетка – взятый напрокат реквизит… во что он не верил ни секунды, несмотря на весь свой цинизм.

Судя по тому как чек жег ему ладонь, он был настоящим. Адресок, впрочем, тоже. Но если бы в ту минуту кто-нибудь спросил у Юлика, какой выбор представляется ему разумным, он рассмеялся бы в ответ. Деньги были реальным, весомым, доступным аргументом в пользу того, чтобы барахтаться дальше, а там, глядишь, и выплыть. Помощь неведомого мужика, который «видит насквозь» и «помогает навсегда», представлялась чем-то эфемерным, недоказанным, писаным вилами по воде, эдаким обещанием безмозглой птицы кукушки, случайно накуковавшей везунчику Леше Резнику сотню лет жизни и богатство в придачу…

До утра еще достаточно времени. Важно продержаться эту ночь и не попасться на глаза ребятам дядюшки Тао. А как только откроются банки…

                                                                                                                                         * * *

Банки еще не успели открыться, когда Юлик, замерзший, припухший, уставший как собака, но с надеждой в сердце, появился по указанному Резником адресу. Район оказался так себе, полузаброшенная промзона, жилых домов – раз, два и обчелся. По разбитым тротуарам уныло брели работяги на ежедневную каторгу, бродячие собаки выпрашивали еду. Это явно было не то место, где раздают бесплатное счастье. Впрочем, кто сказал, что бесплатное? Еще один вопрос, который Юлик не успел задать своему старому другу. Чем он расплатится с мужиком? В карманах у него по-прежнему было пусто, если не считать ключей от квартиры и необналиченного чека. Оставалось надеяться, что Лешка не послал его к какому-нибудь доморощенному ведьмаку, который потребует половину суммы за «коррекцию судьбы».

А вот и нужный дом. С виду – развалина, ночлежка для бомжей. Лет сто уже простоял, не меньше, но знавал и лучшие времена. На фасаде угадывались остатки лепных украшений; еще пристойно выглядел портик над единственным подъездом; высокие окна всех трех этажей имели старые деревянные рамы со сложным переплетом; с кованого кронштейна свисал чудом сохранившийся фонарь. Надо всем витал дух дряхлости и упадка. Успехом и богатством даже не пахло.

Юлик остановился и огляделся по сторонам. На него никто не обращал внимания, не показывал пальцем и не крутил тем же пальцем у виска. Видок у него наверняка был словно у алкаша, лишенного силой обстоятельств последних денег и страдающего жестоким похмельем. При желании он мог убедиться в этом, поймав свое отражение в каком-нибудь грязном окне, однако подобного желания у него не возникло. Он раздумывал над куда более насущными вещами. Теперь, когда до цели оставалось всего несколько шагов, он снова утратил решимость. Нелегко выбрать, ох как нелегко, если дело касается собственной шкуры. Ясное дело, он боялся прогадать. Может, надо было сначала спрятать чек в надежном месте? А, к черту! Чек как раз и был лучшим подтверждением того, что Резник сказал правду насчет «проверенного способа».

Юлик понял, что сдохнет от самоедства, если не «проверит» тоже.

Он открыл тяжелую деревянную дверь и вошел в подъезд.

Это был обычный для такого района подъезд, с галереей непристойных рисунков и соответствующими надписями, сбитыми ступеньками, тусклым освещением и запахом мочи из углов. Юлик поднялся на третий этаж, отмечая царившую здесь тишину, что, впрочем, было неудивительно при метровой толщины стенах. Дверь искомой квартиры была обита черным дермантином; в «глазке» хозяин, очевидно, не испытывал нужды – также, как и в звонке. Юлик помедлил, прикидывая, в «удобное» ли время явился, потом наконец постучал, по возможности деликатно.

Но он напрасно осторожничал; его тут, похоже, ждали. Дверь открылась почти сразу же. В проеме стоял розовокожий толстяк в кремовом костюме и в старомодных очках с роговой оправой, больше смахивавший на скользкого адвоката, чем на человека, способного уладить вопрос жизни и смерти с дядюшкой Тао. Хотя, сказал себе Юлик, не надо торопиться с выводами. Судя по тому, что он читал в Библии, хороший адвокат не помешал бы никому в любые времена.

– Здравствуйте, – сказал Юлик. – Ваш адрес дал мне…

– Старый друг, верно? – с готовностью подхватил Кремовый Костюм. – Для чего еще нужны старые друзья! Прошу, – он сделал приглашающий жест и повернулся боком, пропуская Юлика в квартиру.

По пути тот начал было извиняться за то, что побеспокоил слишком рано, но толстяк был само радушие и понимание. Доверительно опустив пухлую ладошку Юлику на плечо, он сказал:

– Главное, чтобы не слишком поздно. Некоторые вещи надо успеть сделать, прежде чем дьявол узнает.

Юлику показалось, что он ослышался. Потом он решил, что это, должно быть, неизвестная ему поговорка или одна из дежурных фразочек «адвоката». Как выяснилось чуть позже, он не ошибся.

Они прошли пустым коридором с голыми стенами, окрашенными в унылый цвет. Да, жилой эта квартира не выглядела и тянула разве что на помещение, снятое для редких встреч с непритязательными клиентами. Вот, например, с ним. Он, Юлик, являлся в высшей степени непритязательным клиентом. Ему было плевать на все – отсутствие офисной мебели, секретарши, натурального кофе, сертификата в рамочке, чистых полов, – кроме одного: поможет ли этот визит спасти его шкуру.

Они вошли в комнату, которая тоже могла показаться образцом аскетического стиля, но, с другой стороны, напоминала кабинет следователя. Опять-таки, голые стены, голая яркая лампочка под потолком, обшарпанный стол, два стула и шкаф – судя по множеству ящиков, предназначенный для хранения какой-то картотеки. Ни компьютера, ни телефона, ни одной исправной розетки, ни графина с водой. Воистину, подходящее место, чтобы жаловаться на судьбу.

Кремовый Костюм уселся за стол и предложил Юлику свободный стул. Даже при хорошем освещении Юлик не мог решить, сколько «мужику» лет – то ли слегка за тридцать, то ли сильно под шестьдесят. Кожа у него на лбу и щеках была гладкая, но вокруг глаз залегли морщины, как будто толстяк много плакал… или много смеялся.

– Так что вас привело ко мне?

Юлик помялся. Наученный горьким опытом, он предпочитал обсуждать финансовые вопросы заранее.

– Человек, который дал мне этот адрес… Он ничего не сказал о том, сколько стоят ваши услуги. Я не уверен, что…

– Об этом не беспокойтесь. Плата будет чисто символической.

– Но у меня вообще нет денег.

– Естественно, – толстяк кивнул, – иначе вас бы тут не было, верно? Деньги – это всего лишь деньги, и я беру их только с тех, у кого все не так уж плохо. Я попрошу вас о сущем пустяке, это не отнимет много времени. Главное, успеть рассказать, прежде чем дьявол узнает.

Тут Юлик напрягся. Очередную фразочку про дьявола он пропустил мимо ушей, а вот «сущий пустяк» вызывал вопросы – прежде всего к самому себе. на что он готов ради спасения? Избиение, грабеж, рэкет – без проблем. А как насчет убийства, например?

Но толстяк, похоже, действительно обладал редкой проницательностью и видел его насквозь, по крайней мере, почуял сомнения. Он протестующе поднял розовые ладошки, почти лишенные линий:

– Только не подумайте, что я потребую от вас каких-нибудь неблаговидных действий или, боже упаси, совершения чего-нибудь противозаконного. Ни в коем случае. Мы всего лишь побеседуем, и содержание этой беседы, смею вас заверить, навсегда останется между нами.

– Ну что ж, я согласен.

На самом деле Юлик все еще искал в происходящем какой-нибудь подвох. Не верилось, что от дядюшки Тао и пятидесятитысячного долга можно отделаться так дешево. Он-то знал о дешевом качестве дешевых услуг.

– Вот и отлично. Расскажите мне о чем-нибудь таком, за что вам до сих пор стыдно.

Юлик не поверил своим ушам. Он ожидал чего угодно, однако не подготовился ко встрече с исповедником. «А может, самое время? – спросил внутренний голос. – Сольешь грешки, отмоешься – и прямиком в рай».

– Стыдно? – переспросил он.

– Ну, стыдно, больно, грызет совесть; вспоминаете, когда напьетесь; иногда что-то такое снится по ночам и просыпаетесь в холодном поту, а то и вовсе мучаетесь от бессонницы…

Юлику показалось на минуту, что Кремовый Костюм над ним смеется, но тот оставался доброжелательным, как детский доктор, и серьезным. Вполне серьезным. Юлик не знал, что и думать. И как себя вести. Принять игру? В том, что это какой-то гнилой психологический покер, он не сомневался. Правда, ему было не до игр. Совсем не подходящее настроение. Жаль, толстяк не видел, что стало с водилой Резника, иначе не блефовал бы так… рискованно.

– Да нет… Ничего такого не припоминаю, – проговорил он наконец.

– Зря, – «адвокат» горестно покивал. – Зря вы не хотите мне довериться. А ведь от этого зависит ваша жизнь и благополучие. Я ведь много не прошу. Один короткий откровенный разговор – не такая уж высокая плата за то, чтобы уладить вашу проблемку с дядюшкой Тао.

Юлик внутренне содрогнулся и очень надеялся, что пробравшая его дрожь была не очень заметна внешне. Он не сомневался, что не произносил ни слова насчет своей «проблемки» и не называл толстяку имени дядюшки Тао. Может быть, Резник все-таки решил с ним поиграть? Или – что гораздо страшнее – с ним уже забавляется сам дядюшка, пресытившись банальными пытками? Ему чудилось, что он погружается в темную вязкую жидкость, и это погружение до определенного момента оставалось незаметным, потому что жидкость имела температуру человеческого тела. Но отступать было некуда. Берега он не видел.

– Ну, я не знаю… Я убивал людей… на войне.

Толстяк отмахнулся:

– Война – это санкционированное государством убийство. В зачет не идет. Мне хотелось бы услышать то, о чем вы не рассказали бы даже родной маме. Самый черный грешок, заноза в сердце, улавливаете? Только не кайтесь в преступлении, за которое уже отсидели. Нужно что-нибудь такое, о чем дьявол еще не знает.

«Достал, сучонок, своим дьяволом. Если ты ясновидящий, так сам в моем дерьме и копайся. Давай, вперед, мне терять нечего».

Словно в ответ на эти мысли Кремовый Костюм терпеливо продолжил:

– Может, молодость свою припоминаете? Себя – годочков этак в шестнадцать?

И тут Юлик вспомнил. Точнее, не вспомнил, а достал из темного чулана, куда не заглядывал уже много-много лет – не по причине плохой памяти, а по причине дурного запаха. Очень уж плохо оттуда пахло иногда, даже толстая дверь не спасала…

Толстяк (гребаный гипнотизер!) угодил в самую точку, заставив Юлика мысленно вернуться в прошлое. Да, именно шестнадцать ему и было. Юлик с компанией таких же оболтусов весело проводил время на заброшенном цементном заводе. Себя они называли бандой Тимана, по имени своего главаря. Территория завода была их зоной влияния, находилась, как им казалось, в их безраздельном владении. Там почти без умолку грохотал «гранж» – самый крутой музон по тем временам, там было полно «травы» и дешевого бухла, и оттуда, из вечных сумерек сознания, жизнь еще казалась легкой прогулкой под тяжелую музыку, а если что-то сложится не так, то рядом окажутся друзья… старые друзья.

Того мальчишку со скрипочкой в футляре они поймали, когда он пытался срезать путь через заводскую стоянку – спешил домой из музыкальной школы. На его беду банда Тимана вывалила из цеха покурить. Вначале у них как будто и в мыслях не было ничего особенно плохого – им просто захотелось, чтобы очкарик им сыграл.

– Что вам сыграть? – спросил вежливый мальчик.

– Давай что-нибудь из «Нирваны», – приказал Тиман, которому было уже восемнадцать и который к тому времени уже имел опыт отсидки на «малолетке».

– А что такое «Нирвана»? – спросил мальчик.

Это его и погубило. Возможно, кроме элементарной неосведомленности по части великих рок-групп, Тимана взбесила еще и скрипочка, и культурная речь, и чистоплюйская одежонка, и прилизанные волосики – в общем, то был плохой день для двенадцатилетнего скрипача.

Его уже изнасиловали трое, когда очередь дошла до Юлика. Юлик был эстет – он предпочитал орал аналу, но опасался, что сопляк по неопытности может укусить или, не приведи господи, откусить. Тиман согласился с этими доводами и выбил мальчишке зубы, после чего процесс сделался практически безопасным. В тот раз Юлик не получил удовлетворения от секса как такового – куда сильнее и острее было ощущение безраздельной власти над другим живым существом.

– Ну, есть кое-что, – нехотя сообщил он Кремовому Костюму.

– Так-так, выкладывайте, дружище, – толстяк выглядел довольным, словно гурман, предвкушающий изысканное блюдо.

Юлик и выложил, стараясь придерживаться фактов и не преувеличивая своей скромной роли в той позорной групповухе. На протяжении короткого рассказа толстяк поощрительно кивал, а когда дело дошло до эпизода с выбитыми зубами, энергично потер ладошки.

– Замечательно, – высказался он, дослушав до конца. – Именно то, что нужно. Как только я вас увидел, понял, что вы меня не разочаруете. А я вас, надеюсь, тоже. Ну вот, самая приятная часть позади; мне остается выполнить свою скучную рутинную работу… А вы ступайте, ступайте и ни о чем не переживайте. Теперь вас никто не тронет. Свою задолженность можете считать погашенной.

Толстяк встал в знак того, что аудиенция закончена, и всем своим видом выразил готовность проводить Юлика до двери. На прощание они пожали друг другу руки, после чего Кремовый Костюм как бы между прочим добавил:

– Кстати, дружище, если у кого-то из ваших старых друзей возникнут проблемы – вы меня понимаете? – неразрешимые проблемы, – направляйте их ко мне. Адрес у вас есть. И пусть приберегут для меня что-нибудь эдакое… о чем дьявол еще не знает. – Тут «адвокат» подмигнул. – Помогу, чем смогу, а могу я многое, вы очень скоро в этом убедитесь.

И Юлик очень скоро убедился.

                                                                                                                             * * *

Неделю спустя.

Он сидит в лучшем ресторане города, и дядюшка Тао, проходя со своей свитой мимо его столика, останавливается и пожимает ему руку. Это видят все присутствующие. Так приобретается неприкосновенность в определенных кругах. Юлику кажется, что ему снится долгий приятный сон. Он не возражает против того, чтобы такой сон продолжался вечно.

Через четверть часа в ресторане появляется Резник со своей брюнеткой, они подсаживаются за столик к Юлику и отлично проводят вечер.

Юлик не забывает, улучив момент, вернуть Лешке чек со словами:

– Ты был прав, старик. Спасибо за все.

Резник наливает ему и себе. Он действительно был прав: вокруг полно денег, бриллиантов и красной икры. Вместо тоста он говорит:

– А для чего еще нужны старые друзья?

                                                                                                                            * * *

Месяц спустя.

Юлик узнает, что его старый приятель Лешка Резник умер. Если верить официальному заключению экспертизы, скончался от передозировки наркотика, введенного насильно.

Юлик уже забыл, что значит терять близких людей, а тут вспоминает. Смерть Резника надолго выбивает его из колеи, но затем все снова входит в норму. Тем более что его норма теперь – пять-десять тысяч в день, и конца этому животворному потоку денег не видно.

Поначалу Юлик утешает брюнетку в ее горе, потом начинает спать с ней. Она – высший класс. Никогда и ни с кем он не испытывал ничего подобного.

Она вводит его в «общество». Он начинает посещать места, в которые раньше мог бы попасть разве что в качестве официанта или курьера по доставке почты. Как-то само собой получается, что он рулит финансовыми потоками в сомнительных схемах, однако благодаря своим новым полезным знакомствам ни о чем не переживает. Его задница надежно прикрыта.

Постепенно он привыкает брать от жизни лучшее. По совету новых друзей он начинает вкладывать деньги в картины и старинное оружие, и очень скоро у него образуется неплохая коллекция. В свободное от «бизнеса» время он путешествует с брюнеткой. Она повсюду чувствует себя как рыба в воде. С ней он застрахован от неудобных ситуаций. Ему начинает казаться, что она – его ангел-хранитель.

Но он не забывает и о мертвом ангеле. Вместе с брюнеткой он иногда навещает могилу Резника. В память о друге Юлик покупает точно такой белый лимузин, как тот, что когда-то свел их на перекрестке.

Несколько раз он порывается посетить толстяка «адвоката», чтобы лично поблагодарить за все, но вовремя вспоминает, что тот принимает только по рекомендации старых друзей и в качестве платы за услуги рассчитывает на «что-нибудь эдакое», а у Юлика уже закончились постыдные истории из собственного прошлого. Теперь он респектабельный бизнесмен, один из спонсоров местного симфонического оркестра, владелец картинной галереи и щедрый благотворитель. Он на короткой ноге с «отцами» города, и жизнь представляется ему если не сплошным праздником, то по крайней мере интересным процессом, сулящим что-нибудь новенькое и соблазнительное каждый божий день и чуть ли не каждую ночь.

                                                                                                                           * * *

Прошло еще два года.

Это были хорошие два года. Наверное, лучшие в его жизни. Но теперь ему кажется, что платить за удовольствие приходится слишком дорого.

Дело происходит в одном из подземных помещений городской тюрьмы. Юлик, избитый и раздетый догола, стоит на коленях. Двое уголовников держат его за руки и за уши. Кричать и звать на помощь бесполезно, но он все-таки пытался, несмотря на несколько сломанных ребер и разорванную нижнюю губу. Действительно, оказалось бесполезно. Эти двое – в сговоре с тюремной охраной. Здесь же присутствует еще один заключенный, которому они подчиняются беспрекословно.

Для Юлика этот третий – воплощение кошмара. Но не потому, что он безобразен внешне или чересчур груб в выражениях. Совсем нет. На чей-то вкус он, вероятно, даже красив, а также вежлив и временами вкрадчив. Причина того, что для Юлика пребывание в одном помещении с этим человеком подобно кошмару, заключается в другом, и, на посторонний взгляд, она незначительна. Этот самый третий неуловимо напоминает Юлику кого-то из старых друзей. Он даже не может понять – чем именно напоминает. Своим поведением? Своими манерами?

Наверное, все-таки своими методами.

Сначала он методично выбил Юлику зубы, а теперь расстегивает штаны, чтобы вытащить на свет свой член и запихнуть его в окровавленный рот жертвы. Но прежде он нагибается к Юлику и доверительно шепчет:

– У меня к тебе только один вопрос, мой маленький сладенький петушок. – Обладатель неуловимо знакомого лица подмигивает. – Ты что, действительно думал, что дьявол ничего не узнает?

22–24 сентября 2010 г.

ОПТИМИЗАЦИЯ ОСТАНКОВ

Он поставил финальную точку в тексте своего нового романа, который, судя по двум предыдущим, вряд ли удастся продать, и выключил компьютер. Последними фразами его опуса были такие: «Возможно, их ждали лучшие дни или худшие ночи. Не узнают, пока не проживут. Они были близки к тому, чтобы узнать. И двинулись дальше».

Ему тоже предстояло двинуться дальше, но сейчас он находился в промежутке. Радости по поводу окончания восьмимесячного труда не было. Он испытывал только некоторое облегчение, освободившись от тягостного, абсурдного и, тем не менее, почти неотвязного ощущения, что он кому-то что-то должен. Ни хрена он никому не должен, разве что самому себе. И еще своей женщине – за понимание.

С женщиной ему на старости лет повезло. Иногда он думал, что ей следовало бы родиться лет на четверть века раньше. Несмотря на возраст (ей было всего двадцать семь), она любила бумажные книги, виниловые пластинки, джинсы «levi strauss», домашнюю еду, меланхоличных «Beefeaters» и менее меланхоличных, но не менее классных «Cuby & Blizzards». Правда, он приложил руку к тому, чтобы она полюбила это. Возможно, она отчасти заменяла ему ребенка.

Стоп, обрывал он себя, когда приходили подобные мысли. Чего же ты ей желаешь? Чтобы всей своей молодостью она влипла в «совок», где как раз был большой напряг с хорошими книгами, нормальными виниловыми пластинками и особенно с джинсами «levi’s»? Хватит и того, что он там родился, угробил юность и хорошо запомнил ту действительность. Например, мужиков, игравших во дворе в домино все выходные напролет. Мечтательным вьюношей он смотрел на них и отчетливо понимал: это и его будущее, тупое и неизбежное. Больше деваться некуда. А еще он хорошо запомнил, как впервые прочитал «Двенадцать стульев». Ему было лет четырнадцать. Он не понял юмора. Та книга вызвала в нем тоскливое недоумение, малопонятное чувство тревоги, неуюта, почти стыда. Лишь намного позже он сформулировал для себя, что это было. Оказывается, просто-напросто самая антисоветская книга из всех. И удивлялся, что знаменитая строжайшая цензура не замечала этого на протяжении многих лет, во всяком случае, не реагировала запретом. Но он знал, что прав. И вот почему: Остап был единственнымнормальным человеком в том романе. Все остальные – жалкие, убогие, нелепые недоноски. Рабское быдло из Страны Советов… Так изящно обосрать Страну Советов больше не сумел никто. Куда там Солженицыну или Буковскому! Правда, был еще Оруэлл, но его «1984» он прочитал позже, лет в двадцать. Результат: пару дней он ходил как больной. Роман Оруэлла проделал ему черную дыру в груди, которая всосала в себя и полностью поглотила веру в лучшее будущее. Сейчас он так не переживал бы. Восприятие притупилось, как старый перочинный нож. Книгами и рок-музыкой его уже не проймешь. Нужно средство посильнее. И он получил это средство по почте.

                                                                                                                                              * * *

Предписание лежало в почтовом ящике. Он сразу понял, что это, по голубоватому цвету сложенного и склеенного бланка. Сначала ничего не почувствовал – наверное, давно готовился к чему-то подобному. Но разве черный день в воображении бывает настолько черным, как наяву? Тоска наваливалась постепенно, с задержкой, словно давая понять, что и изнасилование неизбежно, и прелюдии не миновать.

Он вышел из подъезда в сырой осенний день. Остановился под козырьком и распечатал послание. Развернул и прочитал:

Министерство труда и социальной политики

Департамент социальной оптимизации

Уважаемый гражданин Н***! По данным отдела работы с физическими лицами, Ваша социальная эффективность снизилась до критического минимума и в течение года не обнаруживала тенденции к повышению. В соответствии со статьей 6-17 Кодекса законов о труде Вам необходимо в течение трех суток со дня получения предписания явиться в отделение Депсоцопта по месту жительства для завершения процедуры изменения гражданского статуса с малоэффективного на социального банкрота с последующей оптимизацией.

Предупреждаем, что в случае неявки Ваш статус будет изменен автоматически, Вы будете объявлены в розыск и после окончания розыскных мероприятий подвергнуты принудительной оптимизации. Напоминаем, что уклонение от оптимизации является уголовным преступлением и карается в соответствии со статьями 203 и 204 Криминального кодекса.

С уважением,

Администрация Регионального Управления Департамента социальной оптимизации.

В голове все еще мельтешили мелкие случайные мысли, когда он свернул бумажку, сунул ее в карман и поплелся к станции метро, чтобы встретить свою женщину. Она работала в библиотеке, но все шло к тому, что скоро и она получит предписание на голубом бланке. Кому нужны библиотеки в прекрасном цифровом мире? И кому нужны романы, написанные, мать его, человеком? Так что бланк на ее имя уже, можно считать, заполнен, но в отличие от него, пятидесятипятилетнего писателя, у нее еще был шанс сменить профессию и найти себе другую работу – нудную, отвратительную, монотонную, зато социально полезную. У него, возможно, тоже имелись шансы устроиться каким-нибудь ряженым посмешищем, открывающим двери в кабак, или мануальным рефлексологом в платный сортир, но он, представьте, не желал. Вот какая сука. После сорока он сделался не то чтобы законченным фаталистом, но ощущал такую усталость, будто лет четыреста водил кого-то по пустыне, да так никуда и не привел.

А чего ты хотел, спросил он себя со злостью. Тридцать лет сочинял истории с плохими концовками и думал, что самого пронесет? Нет, братец, жизнь тоже когда-нибудь кончается. И везунчиками можно считать тех, у кого конец жизни совпадает со смертью.

Он подошел к выходу из станции. Мимо двигались социально эффективные и озабоченные. Их лица выдавали, насколько они счастливы. В этой серой массе его женщина бросалась в глаза, как подсолнух среди старого бурьяна. И он молился, чтобы она бросалась в глаза только ему одному, чтобы это был дефект его восприятия. Когда он пытался взглянуть на нее объективно, он и впрямь не находил ничего особенного. Худая, смазливое личико без косметики, неброская одежда, капюшон скрывает короткие волосы и наушники. Тихая, спокойная, в глазах: катастрофа неизбежна, но пока все терпимо. Поэтому… иди ко мне, детка.

Он обнял ее, прижался небритой щекой к прохладной щеке. Радуйся мелочам, старый хрен, пока еще есть возможность, посоветовал сидящий внутри писатель. Он честно пытался. Не получалось. Складывалось впечатление, что для этого нужны иллюзии и обозримое будущее. Первых у него давно не осталось (разве что иногда он тешил себя тем, что она его любит), а предписание на голубом бланке лишило его второго.

Они пошли домой под моросящим дождем. Он понимал, что это одно из его последних возвращений, но не спешил говорить ей. Зачем портить вечер. Хотя, судя по свернувшейся под сердцем змее, вечер уже был испорчен, а с ним и ночь, и все оставшиеся дни.

– Как дела?

– Закончил.

Она промолчала, зная, каким болезненным для него может стать продолжение этой темы – о перспективах. Перспектив и раньше было мало, хотя он рассылал свои тексты куда только можно и куда нельзя. Весь последний год – тщетно. Эти, из Депсоцопта, точно выразились: «ниже критического минимума». Какая-нибудь программа «Storyteller» плодила в тысячу раз больше текстов, да еще в параллель с играми, 3D-экранизациями, интерактивными примочками и прочим дерьмом, залепившим обывателям глаза, уши, ноздри и остаток мозгов. Кстати, он кое-что читал, чтобы не быть совсем уж голословным. Учитывая многоуровневую компиляцию, придраться было не к чему. И сюжет в порядке, и стиль под кого угодно, или под всех сразу, или ни под кого – если задействовать опцию «Новый автор»; безукоризненное сэмплирование. Эмоции? Да на тебе, хоть задницей жри. Кто сказал, что машина не чувствует? Зато отлично работает миксером. В конце концов, виртуальные мартышки барабанят по клавишам в миллиарды раз быстрее, чем реальные, так что качественным чтивом теперь обеспечен всяк имеющий желание. Идеи? А вот этого не надо. Элоям идеи ни к чему.

– …А как у тебя?

– Все так же. Медленно тонем. Сегодня еще десять тысяч пустили в печку.

– Брэдбери и не снилось.

– Да. А в те времена, наверное, еще и страшненьким казалось.

А теперь не казалось. Даже ему, хотя он помнил «те времена». Ползарплаты – на книги и пластинки. Из-под полы, у спекулянтов. Беготня от ментов. Беготня за какой-нибудь херней, которая теперь висит в бесплатном доступе – только руку протяни. Ожидание новой книги, почти вожделение. Приходилось отказывать себе во многом, даже в еде…

Ну и что в этом хорошего? В том-то и дело, что ничего. И прошлое, и настоящее выглядели убогими отчетами мастурбатора, ни разу не добравшегося до живой натуры. На смену коммунякам пришли постиндустриалы, затем постреалы, и если вдуматься, он все-таки предпочитал коммунистам постиндустриалов или даже постреалов. Правда, траханием мозгов ни в том ни в другом случае дело не ограничилось. Разница заключалась только в количестве жертв. Постреалы пока отставали. Но быстро наверстывали упущенное. У них все было впереди. Наступала новая эра.

Эра оптимизации.

                                                                                                                                                * * *

Поужинав, они решили посмотреть запись концерта Ника Кейва, старую, конца прошлого века. Хороший концерт. Наилучшим образом доказывал, что всякое искусство «работает» только здесь и сейчас. Да и работает ли, кроме шуток? Пусть ты гениально спел, что всему п*здец, – ну и что дальше? Кого ты всерьез напугал? А кого ты всерьез предупредил? Уже через час мы об этом забыли. Мы хотим жрать. Нам снова скучно. Нам плохо. Нам хорошо. Мы есть. Нас нет.

Всё – в жопу. Есть только крик на мосту, соединяющем ничто с ничем. Даже кричавшего нет. Только крик. Иногда слышен.

…Пока Ник выплевывал слова сквозь сигаретный дым и запилы скрипки, сочинитель начал прикидывать, как подготовить женщину к дальнейшему. Срочное оформление брака? Или завещания? Окунуться в кафкианские кошмары, версия 2.0? Увольте. Тогда хотя бы снять остаток со счета. Это он может. На это у него хватит сил. И еще на то, чтобы удалить файл с новым романом и сжечь распечатку. Ему показалось, что он впервые понял тех сжигавших рукописи старых безумцев, которым грозило все что угодно, кроме невозможности опубликовать свой шедевр или свой бред. Счастливые чудаки. Они жили в те времена, когда жест с приданием бумажек огню еще имел какое-то значение. Теперь бы их замыслам помешала пожарная сигнализация.

– Я опять поругалась с Сестрой Гнусен. – Сестрой Гнусен они между собой называли ее начальницу, вреднейшую бабу, рептилию в грудастом теле.

Что он мог сказать на это? Что она приближает день своего изгнания? Что надо покорно сносить все унижения ради того, чтобы протянуть еще немного в этом долбаном хранилище пепла?

– А пошла она…

– Я так примерно и сказала.

– Ну и правильно.

– Я уволена.

– И я. Вот. – Он достал из кармана голубую бумажку.

– Черт. – Она замерла под его рукой, словно испуганный зверек, но не заплакала. – Что думаешь делать?

– Три дня. Три ночи. Что с этим сделаешь?

– А может?..

– Да нет, старый я уже, чтобы бегать.

– Подожди, надо подумать. Найти работу, любую.

– Поздно, устал. Если бы не ты, пошел бы прямо сегодня.

Она прижалась к нему так сильно, что заныло под ребрами. Прошла минута, другая.

– Я пойду с тобой.

– Еще чего. Да тебя и не пустят. «Процедура».

– Значит, до двери.

– Посмотрим.

                                                                                                                                               * * *

Три дня и три ночи. Так как же их провести? Он много читал о так называемых последних днях. Книжная мудрость не помогала. Еще один аргумент в пользу того, что он прожил жизнь впустую. Да, они занимались любовью, да, он постоянно держал ее в объятиях, понимая, что уже потерял. Но в каждом слове и в каждом дыхании сквозила обреченность. Он пил; алкоголь его не брал.

Один раз он сходил к отделению Депсоцопта. Посмотреть издали. Бронированная дверь была усилена двумя мордоворотами в бронежилетах. На окнах решетки и жалюзи, ничего не разглядишь. Снаружи стояла короткая очередь. Очередь, мать их! И ты тоже скоро станешь одним из них, напомнил он себе. О господи, неужели он до такой степени быдло, что станет в эту очередь? А какая альтернатива? Прятаться по подвалам, пока не поймают, как давным-давно выловили всех бомжей, и не засадят за решетку, чтобы его перевоспитанием занялись уголовнички, находящиеся на специальном содержании у государства? Выходит, у него все-таки сохранилась одна подленькая иллюзия, которая нашептывала ему во внутреннее ухо: лучше думать, что имеешь свободу выбора, чем выбирать.

Он подошел ближе, чтобы получше разглядеть тех, кто стоял в очереди. В основном пожилые. Вспомнилась «316, пункт «В» Лимонова. Про узаконенное убийство всех, достигших определенного возраста. Еще один провидец, никого не напугавший и ничего не предотвративший. Но все ведь не так уж плохо! Слава богу, до убийства у нас еще не дошло. А может, дошло? Нет, вряд ли. Что-нибудь да попало бы в Сеть… Так что ему грозила всего лишь принудительная оптимизация. Кто знает, может, ему даже понравится. Если он окажется в психушке, то разве плохо сделаться счастливым идиотом? Отчего же ему так погано? И отчего у людей из очереди такие лица, будто они стоят перед воротами концлагеря?

Где-то глубоко внутри у него имелся ответ. И этот ответ ему не нравился. Ответ не сулил ничего хорошего и грозил окончательной потерей самоуважения.

В общем, он кое-как протянул те три дня. Провел их не лучше и не хуже многих предыдущих. Во всяком случае, о сочинительстве речи уже не было. Его женщина постоянно находилась рядом. Вместе они обошли напоследок почти весь старый город. Неизвестно, куда его отправят после оптимизации, но то, что сюда он вернется не скоро, если вообще вернется, так это точно. Он никогда не встречал бывших «оптимизированных» после банкротства. Хотелось думать, что он задолжал обществу меньше, чем успеет отдать. И все же не давали покоя кое-какие зловещие слухи насчет того, как решается продовольственная проблема в Зомбиленде.

Кстати, во второй день они побывали и там. Вернее возле. Прогулялись вдоль двенадцатиметровой высоты бетонной стены, покрытой остроумными и просто красивыми граффити. Охранники на вышках несли свою социально значимую службу. Платные смотровые площадки, вознесенные над стеной и огражденные бронестеклом, пустовали. Зрелище уже давно всем надоело.

Аттракционы тоже.

                                                                                                                                            * * *

Он попросил ее остаться дома. Дальше было проще. Уже ничто не имело особого значения. И, как это иногда бывает, сразу «поперло»: даже не оказалось очереди перед дверью отделения Депсоцопта. Он сплюнул в мусорную урну – в самый раз для оставленных у входа надежд, – и поймал на себе взгляды мордоворотов, обещавшие: еще немного – и мы тобой займемся.

За дверью начинались бюрократические кишки, язвы, шлаки. Ему назначили куратора – молодого самоуверенного хлыща, у которого социальная ответственность прямо-таки зашкаливала. Чувствуя себя хозяином чужой судьбы, хлыщ разговаривал с ним покровительственно. Хотелось дать ему в нос. А почему бы нет? – спросил себя сочинитель ненужных историй. И после того, как услышал обращение «папаша» в третий раз, так и сделал.

Хлыщ заткнулся, но ненадолго. Казалось, от неожиданности он даже не сразу почувствовал боль. Однако боль пришла. Писатель с удовлетворением увидел юшку, хлынувшую из ноздрей. Впрочем, удовлетворение было кратковременным. Ну ты и дурак, сказал он себе. Стоило ради этого сюда ползти. Лучше бы сразу пустился в бега. Тогда, по крайней мере, выглядел бы мужчиной в ее глазах. А так что? Старый истерик, лишний раз подтвердивший свою асоциальность? Да нет, все намного проще. Ленивая тварь, вот он кто. Ему было лень бегать от них, или пытаться задобрить их, но не лень заехать ублюдку в морду. И так всю жизнь. Может, потому его и ждал такой конец?

После того как хлыщу остановили кровь, умыли и почистили костюмчик, беседа с литератором продолжалась, только теперь он сидел с руками, скованными за спиной наручниками, а возле двери торчал мордоворот. Похоже, подобные срывы не были тут редкостью. Во всяком случае, хлыщ воспринял это с юмором.

– Зачем же так нервничать, папаша, – сказал он, нехорошо ухмыляясь и делая какие-то пометки в своем планшете, то бишь в личном деле сочинителя. А тот теперь тоже ухмылялся – кривенько и нехорошо. Ухмылялся, пока хлыщ мстительно зачитывал от корки до корки все предусмотренные законом документы и отчеты, призванные продемонстрировать тупоголовому господину писателю его несоответствие общественным стандартам и полнейшую никчемность.

Минут через двадцать он был официально объявлен социальным банкротом. Его даже отстегнули от спинки стула, чтобы он расписался в подсунутой бумажке, подтверждая, что ознакомлен и поставлен в известность. Сделалось даже как-то скучно. Скорее бы все закончилось, начал думать он, точно всякий порядочный приговоренный. Но как раз приговора-то он пока и не услышал. Хлыщ, похоже, решил растянуть удовольствие.

– Какие-нибудь пожелания имеются? – спросил он в полном соответствии с иезуитской логикой происходящего.

Писатель пожал плечами:

– Кофе. Сигарету. И такси, если можно.

– У-у, как у нас бедненько с фантазией. Неудивительно, папаша, что вы здесь оказались. У вас, вероятно, еще и профнепригодность. Но это ничего, мы все исправим.

– Звучит обнадеживающе.

– А выглядеть будет еще лучше. Вам, уважаемый, осталось пройти компьютерную диагностику.

– Зачем?

– Для выявления окончательного социального вектора.

– «Окончательного»? Что-то вроде направления «нах*й»?

– Юмор, папаша, это неплохо. В вашем положении – в самый раз.

Глупо было сопротивляться. Он прошел диагностику. Это заняло не больше получаса, некоторые вопросы были весьма интригующими. Хлыщ оказался настолько любезен, что дал ему ознакомиться с распечаткой, где был указан этот самый окончательный вектор. В бумажке, которая, по-видимому, и являлась приговором, значилось: «Оптимизация останков».

– Это еще что за дерьмо? – поинтересовался он.

– Дерьмо к дерьму. Прах к праху, – философски заметил хлыщ. Писатель от него такого не ожидал.

– Вам повезло, – объявил хлыщ внезапно. – Недавно поступил запрос на сочинителя. Первый за три года.

– Да ну? Подскажи им, где лежит бесплатная версия «Сторителлера».

– Э нет, батенька. Просят живого. Писателя.

– Откуда запрос?

– Тс-с-с, не наглейте. Ладно, так и быть. Оттуда, где вас примут с распростертыми объятиями. Где вы с вашими байками, наконец, будете кому-то нужны. Поздравляю.

– Да пошел ты.

– Папаша, вы неисправимы. Лишний раз убеждаюсь, что компьютер никогда не ошибается. Будь моя воля, я бы вас все-таки на парашу отправил. Папашу – на парашу. Как видите, мы тут тоже сочинять умеем.

– А ты меня отправь.

– К сожалению, не могу. За невыполнение запроса в нашей конторе знаете, что бывает?

– Не знаю.

– И не надо. Лучше не знать. Вам уже точно не пригодится.

– Ну, хер с тобой. Говоришь, живого просят?

– Сам в шоке. Скажу по секрету, – хлыщ подмигнул, – пользователи из них никакие.

* * *

Его сопроводили в подземный гараж для «отправки». Посадили в фургон без боковых и задних окон. Он видел такие раньше, считал их инкассаторскими. На этом действительно имелась эмблема одного из государственных банков. Может, спонсора программы оптимизации. А может, хозяина.

В фургоне его везли довольно долго, он успел отбить себе задницу, скрючившись на твердом сиденье. Между ним и водителем было грязное стекло. Прочное, он прикладывался кулаком и локтем. В ответ водитель показывал ему «фак». Когда открылась задняя дверца, он увидел, что находится в узком бетонном туннеле. Фургон заполнял почти все поперечное сечение, так что путь у писателя оставался один – в направлении стальных ворот, представлявших собой тяжеленную на вид плиту.

Она и в действительности оказалась мощной. Когда многотонная масса медленно отползла в сторону, за ней показалась сначала двойная решетка, затем старый растрескавшийся асфальт и, наконец, ноги. Босые и обутые, в джинсах «levi’s» и без, покрытые татуировками и ранами, которые давно не кровоточили и которыми брезговали даже мухи.

Потом он увидел лица существ, которые уже не были людьми и в каком-то смысле уже не были живыми. Тем не менее они стояли и смотрели на него.

Как ему показалось, в ожидании.

Май 2012 г.

НЕ ОБРЕЧЕН, ПОКА ПОДКЛЮЧЕН, или СЧАСТЛИВЫЙ БЛИЗНЕЦ

В какой ночи, бредовой, недужной, какими Голиафами я зачат — такой большой и такой ненужный? Владимир Маяковский

В шахте было тепло, а местами даже уютно. Мне в темноте почти всегда уютно. При свете – особенно дневном – я чувствую себя беззащитным и голым, без видимых причин. Значит, есть причины невидимые, но ощутимые. Позже я кое-что узнал о них, и это не то знание, которое облегчает существование.

Да, так вот, в шахте мне нравилось – интересная работа, хорошая компания, бесплатные энерготоники. И в день, когда многое изменилось, все шло неплохо – до тех пор, пока не появился инспектор по безопасности труда. Вернее, пока он не потерял сознание, а вместе с ним и бдительность. И заодно сразу лишился превосходства, которое имел по статусу и от рождения. Это был здоровенный дядя из Верхних, загорелый и высокий, но, видимо, недостаточно приспособленный к здешним условиям. Ему не помогла даже кислородная маска. На ней был нарисован смайл. После того как он грохнулся посреди забоя, маска, само собой, продолжала ухмыляться (что ей сделается?), а вот инспектору стало не до улыбок. Зрачки закатились, и глазные яблоки сверкнули в приятном для моих глаз багровом полумраке.

Я впервые при таком присутствовал, но инструкции помнил наизусть, без этого в шахту не пускают. Все действия в нештатных ситуациях заранее расписаны, думать не требуется. Я хотел было сразу сообщить о случившемся по внутренней сети и вызвать помощь для бедолаги, но вдруг заметил прозрачную упаковку с какими-то капсулами, выскользнувшую из его брючного кармана. Это меня остановило. Вспомнилось кое-что. Как раз минувшей ночью я подслушал в бараке ребят из поколения девятого года. Они болтали про дурь, которой закидываются Верхние, – дескать, она куда лучше того дерьма, что перепадает нам, Подземным, и крышу сносит гораздо сильнее и гораздо дальше. Так сносит, что дальше некуда.

Интересный был разговор. Вообще-то, у меня как будто есть все что надо, а тем не менее временами чего-то не хватает. И не могу понять, чего именно. Неприятная штука, досаждает точно насекомое, до которого не достать. Вот и тянет на дурь. Но не помню, чтобы меня хоть раз далеко сдвинуло.

По правде сказать, от нашей дури вообще крышу не сносит – мою, по крайней мере. Так, чердак слегка продувает, музыку какую-то слышу, барабаны, свист; тела не чувствую, ноги плохо слушаются, а еще почему-то начинает казаться, что любимый цвет – не багровый, а голубой. Почти тот же прэйв, только отрываешься в одиночку.

Мозги-то у меня не очень, по всем показателям – самая серединка для четырнадцатилетнего Подземного, но даже я сообразил, что капсулки могут оказаться той самой улетной дурью. И не я один соображал. Варма уже была тут как тут. Наверное, она тоже тот разговор слышала – спим-то мы с ней вместе. И не спим тоже вместе. Странные у нас бывают совпадения, помимо того, что лицами мы похожи, как… как не знаю кто. А когда мы одинаково одеты, как сейчас, да в пыли забоя, да в полутьме – нас вообще друг от друга не отличить. Причем внешним сходством дело не ограничивается. У нас и мысли бывают одинаковые. Иногда я слышу ее Старших в своей голове, а она слышит моих. Не помню точно, когда это началось, но мы никому не рассказывали об этом, даже в детстве. Причина не в здравомыслии (откуда здравомыслие у малолеток?), а в осторожности. Молчим на всякий случай. Еще отправят на перепрофилирование…

Я огляделся по сторонам – поблизости не было никого, кроме Вармы и тела. В двадцати метрах от нас наставник Бо уткнулся в монитор и больше ни хрена его не интересовало. Меня слегка дернуло – что-то вроде стыда. Ничего, план нагоним, пару лишних минут отработаем. Мы стояли над инспектором, растерявшим всю свою строгость и уверенность в себе, и решали, что делать. Выясняли, кто из нас двоих решительнее.

Наконец Варма потянулась к маске. Кислород – тоже неплохая штука, чтобы заторчать (особенно для нас), но лично я нацелился на упаковку. Если повезет и капсулки окажутся с дурью – двойной выигрыш. Или даже тройной: штука незаметная, вставляет сильнее, а доказать ничего нельзя. Да и не станет инспектор шум поднимать, когда очнется. Он же не враг себе – у Верхних дурь тоже вроде как под запретом.

До меня дошло, что другого такого случая может и не быть. Я наклонился и незаметно сунул капсулки себе в карман. Подмигнул Варме. Она поняла меня правильно. Оставила маску в покое и связалась с экстренной медпомощью. Через пару минут за инспектором примчались сверху, а мы уже были метрах в ста от того места, в новом забое. Урановый рудник должен работать без задержек и остановок. Иначе наше существование потеряет смысл.

Это твердили мне Старшие. Из внутренней темноты. Каждую ночь.

                                                                                                                                      * * *

После работы я весь вечер ждал удобного случая, чтобы закайфовать. Так и не дождался. Западло, конечно, хотя ничего из ряда вон в этом не было. Иногда мне кажется, что нас специально лишают свободного времени, чтобы мы не оставались наедине с собой и своими мыслишками. Спасибо за это арт-персоналу.

Подростковая смена заканчивалась на два часа раньше взрослой. Едва звякнул сигнал, мы с Вармой бросили работу. Наставник Бо проводил нас подозрительным взглядом. Хотя по его сморщенной роже никогда не поймешь – подозревает он тебя в чем-то или смотрит с любовью и гордостью, как положено наставнику. А ему было чем гордиться. Он считал себя классным оператором, но мы с Вармой в последнее время частенько опережали его. И ни в чем ему не уступали. Я понимал ее иногда быстрее, чем самого себя, и получалось даже лучше, чем если Бо подробно разжует.

Вечер был забит обязательными делами. Пока каждый был на виду, я даже не пытался откосить. Но от этого мое нетерпение только усиливалось.

В общей душевой я переживал за сохранность капсулок и мылся наспех, кое-как. Даже не рассматривал девочек седьмого года, которые старше меня на пару лет. А там было на что посмотреть. Низкорослые, как положено Подземным, плотные, сисястые и с тяжелой кормой. Ноги расставлены широко, и щелку видно сзади. Короче, прелесть, а не самочки. Недаром рабочие из второй смены иногда приходят пораньше, чтобы развлечься с ними в душевой до начала работы. На эти развлечения я тоже при случае поглядываю. С завистью. Я так пока не умею, вырабатываю недостаточно тестостерона. Но мой Старший уверяет, что скоро и я смогу. Для этого мне дадут специальные таблетки. Остается надеяться, что Старший не обманывает – даже тогда, когда говорит, что отсутствие доверия приводит к паранойе и подрывает основы системы, которая в конечном счете устраивает всех.

Варма мылась рядом. Между прочим, ее я могу рассматривать и трогать хоть каждый день – Старшие мне разрешают и даже советуют, – но, во-первых, она еще не округлилась как следует, а во-вторых, одна мысль о том, чтобы заниматься чем-то подобным с Вармой, почему-то вызывает у меня отвращение. Не понимаю почему.

Ужин я пожирал, не чувствуя вкуса. Обычно у меня хороший аппетит, я ведь расту в ширину, но сегодня мне хотелось одного – чтобы день поскорее закончился. Я не строил планов на ближайшую ночь. Половина кайфа состоит в том, чтобы пустить все планы побоку, – уж на это у меня мозгов хватало. А вторая половина зависела от того, угадал ли я насчет содержимого украденных капсулок. Но прежде пришлось поволноваться.

В столовой произошел случай, который меня сильно напугал. Я вдруг увидел инспектора – того самого, в наморднике со смайликом. Значит, его откачали, а может, просто маску исправили. В общем, теперь он был в порядке и медленно двигался по проходу между столами, сканируя взглядом всех подряд.

Я вжал голову в плечи. Думал – все, конец. Самое обидное, что даже закинуться не успел. И куда подевалась моя уверенность в том, что инспектор предпочтет ничего не заметить. Может, я спер его лекарство от астмы? Или бесценный стимулятор, с помощью которого он еще мог вставить своей тощей стерильной вешалке из Верхних?

И вот он уперся взглядом в Варму. Остановился. Пальцем поманил ее к себе.

Внутри меня все содрогнулось. Едва не вернул на стол проглоченное.

Варма встала и подошла к нему. Наши притихли, не зная, чего ждать от шишки, прибывшей сверху. Перестали ложками стучать. Смотрели, что будет дальше. А я, по-моему, вообще забыл, как дышать.

Инспектор наклонился, что-то прошептал Варме на ухо. После этого она вернулась к своему подносу со жрачкой, и по ее мордочке ничего нельзя было понять, а он отправился дальше, продолжая сверлить глазами остальных.

Меня не сразу отпустило. А когда отпустило, я, все еще наблюдая за инспектором, спросил у нее вполголоса и сквозь зубы:

– Что ему надо?

– Поздравил меня с хорошей работой. Сказал, что я лучшая в смене.

Она не врала, уж в этом-то я был уверен. Мы не можем врать друг другу, даже если сильно захотим. Мой Старший говорит, что это плохо, а Старшая – что хорошо. Сам я не знаю. Может, они оба правы. Посмотрим, что будет дальше.

В сортир я зашел не столько по надобности, сколько для того, чтобы наконец как следует рассмотреть капсулки. На упаковке не было никаких надписей и обозначений. Я расценил это как хороший знак. Ведь лекарства маркируют, не правда ли? Сами капсулы будто были наполнены жидким золотом, напоминающим желе из концентрированного света. Классная штука – на вид. Если я испытаю хотя бы половину того, о чем слышал… Или хотя бы четверть того, что мне представлялось…

Варма постучала в дверь кабинки. Без всякого условного стука я знал, что это она. Открыл. Она зашла и тоже полюбовалась капсулками. Предложила полушутя-полусерьезно:

– Давай сейчас.

Меня уже самого трясло от нетерпения, но осторожность победила.

– Нет, – сказал я. – пять минут до прэйва.

Именно об этом предупреждал циферблат в левом нижнем углу моего поля зрения. Без уважительной причины вечерний прэйв пропускать нельзя. Утренний, кстати, тоже нежелательно. Тем более что по пятницам прэйв особенный. И я видел, что случается с теми, кто пропускает.

Мы стукнулись головами в знак согласия (одна из штучек только для нас двоих) и вышли из кабинки. Тут случилось кое-что малоприятное. Многовато для одного дня. Я даже задумался: может, так и надо? Что, если я заранее оплачиваю будущий кайф мелкими неприятностями? Но кому не хотелось бы знать полную стоимость до того, как начнешь платить? Когда выпадет свободная минута, надо будет обсудить это с Вармой. Уверен, она растолкует мне, что к чему.

А тогда, на выходе из сортира, навстречу нам попался техник по кличке Кабан. Ему было лет тридцать, настоящий ветеран шахты. По правде, он всегда вгонял меня в трусливую оторопь. Огромный мужик, вечно грязный, со слюной, стекающей по подбородку. Омерзение, которое он внушал, не делало его менее опасным. От него и так воняло, а если он открывал свою беззубую пасть… По-моему, когда он видел Варму, слюны становилось гораздо больше. Вот и в тот раз было точно так же. Он подмигнул мне и спросил:

– Не одолжишь свою подружку?

И тут же заржал, разбрасывая вонючую пену. Стало совсем тошно.

– Нет, – пролепетал я. – Три минуты до прэйва.

Какая-никакая отмазка. Мы с трудом протиснулись мимо Кабана, ожидая худшего. На этот раз пронесло. Но однажды не пронесет, отмазка не сработает. Чертов хряк сделает с нами все что захочет. Я понимал это, и мне становилось нехорошо. Придется сильно постараться, чтобы впредь не попадаться ему на глаза.

                                                                                                                                    * * *

Прэйв. Полтора часа сплошного выноса мозга. Я даже о капсулках забыл на это время. Мастер Церемонии вопил так, как все они вопят: ни слова не разобрать, но общий смысл понятен. Смысл попадал в меня с инфразвуком, сотрясавшим тело, внедрялся в черепушку, вскрывал ее, как виброотмычка вскрывает замок. Запирайся, не запирайся – бесполезно. Один из нашего барака, Фазиль, называет это психобампингом. А мне плевать, как это называется. Главное, чтобы было в кайф.

Вечерний пятничный прэйв во славу Пророка Алекса Зиновьева пролетел как одна минута. Мой Старший рассказал мне предыдущей ночью, что Алекс был гением, почти святым для Верхних, а для Подземных и вовсе кем-то вроде бога. Но безликого. Я нигде ни разу не видел его изображения. И никто из тех, кого я знаю, не видел. Это сделано специально. Так говорит Фазиль. Я ему верю. Фазиль – это что-то неординарное. Ходячая энциклопедия. Он самый умный из наших. У него все показатели – на верхней границе для Подземных. Если так пойдет дальше, однажды он получит нейрочип и станет кем-нибудь из арт-персонала. А это не шутки. Арты делают жизнь в постурбанах такой, чтобы все были довольны. Во имя стабильности.

В общем, мы протряслись как следует и, окончательно обессилев, разбрелись по баракам. То ли от возбуждения, то ли еще от чего у меня сна не было ни в одном глазу. У Вармы тоже. Мы лежали, ожидая, пока заснут остальные. А они, как назло, долго не вырубались. Наши соседи справа и слева, малолетки, давно сопели в две дырки, но ребята со второго яруса – поколение седьмого года – продолжали болтать. В любом случае их стоило послушать. Так я узнавал кое-что интересное. Иногда новые сведения не соответствовали тому, о чем твердили Старшие.

Как раз сегодня разговор зашел о самих Старших. Я поневоле прочистил уши. Тем более что одним из болтавших был Фазиль.

– Хоть бы раз их увидеть… – сказал Пин, сосед Фазиля.

– Кого? – насмешливо спросил тот.

– Моих Старших. Какого хрена их прячут? Хочу узнать, кто они. Особенно Старший.

– Любишь своего Старшего? – продолжал Фазиль измывательским голоском.

– Ну… – Пин явно смутился. Я бы, наверное, тоже смутился. Кроме того, Пин был туповат для своего возраста. Зато здоровый, как вагонетка.

– Вот ты у него и спроси, – предложил Фазиль.

– О чем спросить?

– Какого хрена их прячут.

По-видимому, такая простая штука не приходила Пину в голову. Если честно, мне тоже. Да и всем, кто еще не спал, понадобилось время, чтобы переварить услышанное. Потом Пин поинтересовался:

– А ты того… спрашивал?

– Дурак ты, – презрительно процедил Фазиль. – Я и так знаю.

– А в морду? – рявкнул Пин. Потом потребовал: – Дальше, сука!

Фазиль вздохнул и смирился.

– Ты никогда их не увидишь.

Меня бы такой ответ не устроил. Пина тоже.

– В морду, – повторил он, уже не спрашивая, а сообщая о принятом решении.

Фазиль заторопился:

– Потому что твои Старшие, как и мои, – это всего лишь программы с озвучкой в башке.

Не знаю, как себя чувствовал Пин, а мне стало не по себе. Хотя компьютеры я люблю. А они любят меня. Я добываю сырье для источников энергии. Нам говорят, что без них будет хреново, вся привычная жизнь рухнет и мы вернемся к варварскому существованию. Как выродки. Что может быть хуже? Только взрыв метана в забое на километровой глубине.

Пин почему-то разозлился, будто у него отняли любимую игрушку. Послал Фазиля в задницу и затих. Сегодня наш гений легко отделался. Могло быть (и бывало) хуже. Для верности я прождал еще четверть часа. Себе-то я нашел игрушку – по меньшей мере на ближайшую ночь, – и стоило позаботиться, чтобы ее не отобрали.

Варма от нетерпения теребила меня вспотевшей рукой. Я достал капсулки, отломил две (начнем с минимальной дозы, а там видно будет), сунул одну Варме, другую положил себе в рот.

И мы закинулись.

                                                                                                                                        * * *

Сначала ничего не происходило. Я ощутил горечь разочарования от того, что капсулки оказались обыкновенным дерьмом, но затем барак озарился каким-то странным светом. Сиянием, которое растворяло металл и камень. Не разъедало, как время и ржавчина, а просто сделало твердое проницаемым.

Вот что значит качественная дурь. С какого-то момента сон и явь слились, породив что-то прежде недоступное. До этого я ни разу не видел снов. Голоса Старших звучали из непроницаемой черноты, когда я спал, и учили меня всему, что мне положено знать. А тут оказалось, во сне можно не только слышать, но и видеть. Увиденное выглядело совершенно реальным – даже тогда, когда сделалось пугающим. Да, так и есть – слишком реальным для моего ограниченного восприятия. Ведь раньше я был лишен всего этого.

Я вдруг понял, что могу находиться и в другом месте, не обязательно париться на своих нарах. И когда я это понял, меня понесло. Будто подхватило ветром, который дул из-за пределов шахты и моей прежней жизни. Я очутился внутри прозрачной птицы, вернее, сам сделался птицей, потому что не требовалось никаких усилий, чтобы поддерживать себя в полете.

Я поднялся над бараком, над лагерем, над шахтерской колонией, а потом и вовсе над постурбаном. Выше было только небо. Синее до рези в глазах и до боли в груди. По нему плыли облака, белые и сизые, как голубиные перья. И одновременно я видел солнце, луну и звезды. Все соответствовало сведениям о мире снаружи, мой Старший не обманывал. И все это казалось чужим мне, даже слегка тошнотворным. Утомительным, как бесконечное повторение одного и того же. Тревожным и опасным, как свобода. Да это и была свобода.

Внезапно я обнаружил рядом с собой Варму. И даже не рядом с собой, а будто частично внутри. Варма была моей частью, а я – ее. От этого острота ощущений удваивалась. Мы летели над землей. Опасная, головокружительная красота. Черные мертвые реки текли медленно, облака отражались в них как в зеркалах. Потом мы добрались до оазисов Верхних. Их дома сверкали под солнцем и мерцали под луной – огромные, просторные, окруженные парками и садами. Бассейны были наполнены прозрачной голубой водой. Я видел собак, пасущийся скот и даже небольшие табуны лошадей.

Казалось, полет может длиться без конца. Я забыл о времени. Но вот вдали, у самого горизонта, появилась какая-то тень. Она стремительно приближалась, увеличивалась в размерах, превратилась из тени в угрожающий силуэт. Он был похож на гигантского безголового ворона, летевшего почему-то задом наперед. Раньше я видел подобные штуки только в фильмах, по внутренней сети лагеря. Беспилотные файтеры последнего поколения. И все-таки, если верить Фазилю, кое-что живое в них имелось. А этот к тому же был моим Старшим. Откуда я знал это? Да просто знал, и все тут.

Старший несся на меня, поглощая кислород и свет солнца, и ревел при этом самым худшим из ночных голосов – голосом нечистой совести. Орал, загоняя меня в темноту. Кувыркаясь, я полетел вниз. Вокруг завертелись земля и небо; светила слились в сверкающие полосы, рассекавшие пространство, словно лезвия ножей. Одно из них полоснуло по Варме; она завизжала от боли и отвалилась от меня, будто отсеченная часть тела. В следующую секунду я тоже завизжал: ее боль была моей болью, на любом расстоянии, наяву и в кошмаре, которым обернулся кайф.

Я врезался в землю, распался на куски, рассыпался в страдающую пыль. И тем не менее продолжал погружаться – даже гранит не был достаточно твердым для того, во что я превратился благодаря проглоченной капсуле. Уровень за уровнем, ниже и ниже. Туда, где мне самое место. Голос Старшего преследовал меня, словно ракета с головкой самонаведения, захватившей цель. От свободы, внушавшей тревогу и отвращение, не осталось и следа. Я хотел только одного – чтобы меня простили, – хотя и не осознавал, в чем моя вина. А чувство вины нарастало. Оно сделалось неотличимым от гнетущей силы, которая стащила меня с небес, вышвырнула из оазисов и вогнала в подземелье.

Пытка продолжалась. Порода чередовалась с заброшенными выработками. Из забоя – в ствол, рывок вверх, затем опять в темноту каменного монолита. Казалось, меня сунули мордой в грязь и пляшут на затылке, пока я не задохнусь. Не слишком ли долгое и мучительное наказание за одну попытку вставиться?

Старший был беспощаден. И все же я не задохнулся. Снова вспыхнул багровый свет – знакомый, привычный, но почему-то теперь такой плотный, мглистый, гнетущий. Я пробил шахту навылет, наглотавшись сотен тонн земли, потом выблевал ее из себя, а с ней и лагерь, рухнул в собственную блевотину и очутился в своем бараке. Собрался в липкий комок, будто статуя, слепленная из полуистлевших останков. Обнаружил себя лежащим на нарах. Рядом покоились останки еще одного человека – они выглядели так, словно их вытащили из эпицентра пожара. Рев Старшего в последний раз хлестнул по ушам, петля из колючей проволоки перерезала шею, что-то упало на грудную клетку и выбило из меня воздух. Последовал такой же удар изнутри – и я очнулся. С дрожью. В ледяном поту.

Вармины ногти до крови разодрали мою правую руку, но я не сразу это заметил. Как и я, она судорожно дышала. Какое-то время она не отрывала взгляда от исцарапанной поверхности верхних нар, находившейся в каком-нибудь метре над нами. Я мог поклясться, что она вставилась еще сильнее, чем я. А почему нет? Вот только чем для нее все закончилось? Трудно представить – особенно если ее взяли в оборот оба Старших…

Наконец мы полностью пришли в себя и потеснее прижались друг к другу. Я искал облегчения и пытался уверить себя, что кошмар позади. Было темно. Я слышал дыхание спящих. Машинально глянул на часы и не поверил своему левому глазу. Выходило, что я «отсутствовал» всего несколько минут, а казалось, что, как минимум, несколько часов. Там, где я побывал, время текло очень медленно. Хоть я и тупой, но извлек для себя урок: время едва ползет, когда тебе очень хорошо и когда очень плохо. Урок абсолютно бесполезный.

Зато Варма меня удивила. Ее губы коснулись моего уха. Щекоча дыханием, она прошептала:

– Я хочу еще.

                                                                                                                                 * * *

Может, я и слабак, но я не хотел еще. Во всяком случае, пока не хотел. С меня было достаточно. Мой Старший дал мне такого пинка, что теперь я боялся высунуть нос из норы. Да, норы – так я теперь воспринимал то, что меня окружало. А ведь раньше все казалось вполне сносным – спасибо арт-персоналу. Теперь же меня ощутимо подташнивало от вонючего барака и особенно от мрачного подземелья, куда завтра придется (а придется!) спускаться. И что самое плохое, от моих Старших, прежде любимых учителей и первых советчиков, – тоже подташнивало. Я не хотел засыпать на оставшуюся часть ночи, чтобы не встречаться с ними в темноте, где я был бессилен. Но куда деваться – глаза слипались, у меня попросту не осталось сил бодрствовать.

Варма предприняла еще одну попытку заполучить капсулу. Я ощущал силу ее необъяснимого для меня желания вернуться туда, где она, как мне казалось, жестоко страдала от боли. Если прислушаться, ее визг до сих пор звучал во мне, отдаваясь режущим кости эхом. А ведь считается, что женщины слабее мужчин. Физически, может, и слабее. Пользуясь этим, тогда, на нарах, я проявил твердость.

– Спи, – буркнул я ей и рухнул в темноту спиной вперед.

                                                                                                                                 * * *

Весь следующий день прошел как в тумане. И это был не тот приятный туман, который окутывает после хорошего вечернего прэйва. Приятной я считал легкую усталость, которая сменяется расслаблением, состоянием сытости, удовлетворенности и легкого пресыщения, когда ничто не имеет особого значения. Нет, теперь все было иначе. И хотя я причастился эфедрином во время утреннего прэйва, лучше не стало. От багрового света слезились глаза, в черепе свинцовым слитком колотилась боль. Пахать впервые в жизни было в тягость. Я едва таскал себя по забою и с нарастающим раздражением слушал ругань Бо, похожую на крысиный писк. Варма злилась на меня за то, что я отказал ей в дозе, а я злился на Варму за то, что мне хреново, а она не понимает, до какой степени. Или делает вид, что не понимает. Я успокаивал себя: должно быть, у меня просто негативная реакция или тяжелый отходняк, если это не одно и то же. В таком случае я всего лишь дороже платил за удовольствие… Не помогло.

Как следствие, работал я намного хуже, чем обычно. Работа стала казаться мне грязной, однообразной и бессмысленной. Выручала Варма, которая вкалывала за двоих, хотя я чувствовал, что от этого она не в восторге. Все-таки девки лучше умеют притворяться. А еще я постоянно был настороже – во-первых, ждал, не появится ли инспектор, а во-вторых, опасался очередной встречи с Кабаном. Не случилось ни того, ни другого, и после сигнала об окончании смены я выдохнул с облегчением.

Впереди было воскресенье, выходной день, но меня волновал не выходной, а ближайшая ночь. И мой Старший, обернувшийся файтером. Наверное, Варма заразила меня своей противоестественной тягой к… А к чему? Ну, для начала к боли. Не знал, что так быстро становятся мазохистами. Лично мне хватило нескольких часов. Может, кроме боли мне мерещилось что-то еще? Будто некто нашептывал по внутренней Сети: ты побывал только в самом начале… И повисал вопрос: чем вы, детки, готовы заплатить за то, чтобы пойти дальше, гораздо дальше?

Теперь я всерьез беспокоился по поводу того, позволит ли мне мой Старший вставиться снова или вышибет раньше, чем я получу неизведанный кайф. А может, дело вовсе не в кайфе, а в том, что я увидел постурбан со стороны, с неба, из-за установленных кем-то пределов, увидел землю, как она есть, и роскошную жизнь Верхних? Ведь явно было что-то опасное для Старшего в этом моем взгляде с высоты – настолько опасное, что он взбесился и довел меня до кошмара. А если верить Фазилю… Нет, я уже не знал, кому и чему верить. Это было хуже всего.

Однако во время вечернего прэйва туман рассеялся, и мне стало почти смешно: зачем я вообще глотал это дерьмо прошлой ночью? Разве мне недостаточно игрушек в Сети? Жизнь снова была простой и приятной. Я был бы дебилом, если бы променял ее на что-нибудь другое.

                                                                                                                                   * * *

Заснул я без проблем, а проснулся посреди ночи и уже с проблемами. Лучше бы наоборот. Если по порядку, то дело было так. Когда вырубили свет, я закрыл глаза и почти сразу ощутил притяжение. Тянуло в ту особенную темноту, что бывает только за опущенными веками, а там меня уже поджидала моя Старшая. Вернее, ее голос. Поначалу он доносился будто издалека, и слов я не различал. Но, погружаясь в сон, я ориентировался на голос и двигался на него. Мне хотелось поскорее к Старшей, очень хотелось. Ее голос обволакивал, под его защитой я был в безопасности и покое. Это о чем-то напоминало, но я не мог вспомнить, о чем. И вдруг все прервалось.

Меня толкнули, и я очнулся. Варма нависала надо мной.

– Эй, ты чего? – спросила она, увидев, что я не притворяюсь.

– Что?

Она хмыкнула:

– Спать надумал?

– Да.

– Не выделывайся. Доставай.

– А может, ну его? Что-то не так с этой дурью…

– Они у тебя?

В ту минуту я почти пожалел, что не спустил капсулы в унитаз, но было поздно. Полез в карман за упаковкой. Варма аж тряслась от нетерпения. Вырвала у меня из рук пластик и отломила две дозы.

– Эй! – возмутился я. – Какого хрена?

Она не тратила времени на ответ и сунула обе капсулы в рот, прежде чем я успел помешать. У нее была хорошая реакция. Куда лучше, чем у меня.

Потом Варма отвернулась и отодвинулась на самый край. С чувством легкой обиды (ладно, утром сочтемся) я снова закрыл глаза. Заснул почти так же быстро, как в первый раз. Бархатная чернота, манящий голос вдалеке. Обещание нежности и покоя… Но не этой ночью.

Что-то раскололо темноту – то ли вопль, похожий на молнию, то ли молния, похожая на вопль. От неожиданности я подскочил. Едва не расшиб голову о верхние нары. Взрыв на руднике? Катастрофа? Или просто плохой сон? А может, вчерашней дозы хватило, чтобы у меня начались галлюцинации?

В бараке стояла тишина, если не считать звуков совокупления в дальнем углу, а у меня в башке еще блуждало эхо дикого вопля. Кричала Варма – в этом не было сомнений. Потом я понял, что ее нет рядом. И что с ней случилось что-то плохое. И что она не в бараке и даже не в лагере, а где-то очень далеко.

А то, что такого не могло быть, не имело значения.

                                                                                                                               * * *

Я стоял в проходе, пошатываясь от странного, даже дурацкого ощущения, будто мясо в моем теле распределилось по-другому. Не похоже на опьянение. Вообще ни на что не похоже. И еще страннее: на ум мне приходили слова, которых раньше я не мог выговорить даже про себя. Но это мелочи. Было плохо, по-настоящему плохо. Ничего не болело, однако в ту ночь я узнал, что «плохо» не всегда означает физическую боль. Это было бескровное страдание. Чистое, вызванное не тяжелыми телесными повреждениями, а черной дырой в сознании. Страдание настолько глубокое и мучительное, что даже мне стало ясно – никакая аптека тут не поможет. Поможет разве что перепрофилирование или смерть, но я был слишком молод и наивен, чтобы добровольно выбрать любой из этих вариантов.

Оставалось избавиться от инструмента пытки. Без всяких доказательств я знал, что для этого мне нужна Варма, само ее присутствие. Но Вармы рядом не было, и я должен был найти ее. Во что бы то ни стало вернуть себе ампутированную конечность и пришить, пока не поздно. И чем скорее, тем лучше для меня же. О том, чтобы попытался заснуть, не могло быть и речи. Каждый мой нерв находился под электротоком, сила которого постепенно возрастала.

Я кое-как оделся и выбрался из барака. По-моему, никто не заметил моего ухода. А если даже заметил, мне было наплевать. К тому времени для меня все, кроме Вармы, сделались чужими.

Лагерь спал. Была самая глухая пора ночи. Но не для меня. Внутри выла голодная, ненасытная мука, источник которой при этом находился где-то снаружи. И я не знал где. Я не чувствовал направления, только расстояние, которое невозможно измерить. Это была очередная нелепость – вроде как проклятая математика, которую я ненавидел, с ее мнимыми числами и делением на ноль.

Я попал в безвыходное положение. Обреченный на поиски вынутой из меня половины, я не знал, куда двигаться. Дергался на месте, как слепой, которого поджаривают снизу. Наконец до меня дошло: либо я должен делать то, что должен, отключив мозги и не рассуждая, либо… принять дозу. Второе было проще, но я выбрал первое. Наверное, я все-таки трус. А может, до прошлой ночи слишком долго был счастливчиком, не осознавая своего дармового счастья.

Мозги отключились сами собой, когда страдание достигло пика. Казалось, вот-вот взорвется сердце; стальная петля сдавила грудь, не позволяя дышать. Я зашатался, сделал непроизвольный шаг, второй, третий. Да, единственной возможностью не задохнуться было непрерывное движение. Я побрел к северным воротам. При минимуме освещения не составляло труда держаться в тени. Меня вел инстинкт, о наличии которого я даже не подозревал. Если так двигаются животные, то я сделался кем-то вроде раненого животного. Точнее сказать не могу – животных я видел только по Сети.

Мыслей о Варме у меня не осталось, как и любых других, но я по-прежнему жестоко страдал, ощущая ее отсутствие – будто рану в груди, всасывавшую в себя воздух из моих легких, и одновременно ее присутствие – словно невидимое щупальце, растянувшееся до бесконечности и исчезавшее где-то за горизонтом. На самом деле все было гораздо сложнее. Так сложно, что даже умнику Фазилю не хватило бы слов.

Ворота были открыты – как почти всегда. Только идиот добровольно уйдет из лагеря. Похоже, этой ночью таких оказалось сразу двое. Я заметил чей-то силуэт в двадцати шагах от себя. Человек двигался не скрываясь. Если он попытается меня задержать… Я был готов на все. В ту минуту – действительно на все. И само собой, не собирался прятаться. Хотя, может, и следовало.

Не кто иной, как Кабан двигался мне наперерез. Узнав его, я впервые ничего не почувствовал. Мне было все равно, кто это, насколько сильно он воняет и что он способен сделать с малолеткой в темноте за пределами лагеря. Когда он очутился в трех шагах, я понял, что он не в себе. Но если ты сам не в себе, это уже не пугает. И не останавливает.

Мы сошлись в узкой полосе света от фонаря, и я разглядел Кабана лучше, чем хотелось бы. Рот у него был приоткрыт, слюна текла по подбородку и капала на грудь. Привычное зрелище. Странным было другое: из него будто вынули его наглую сущность и во внутренней пустоте остался брошенным кто-то маленький и жалкий. Наверное, даже более жалкий, чем я.

Кабан тоже двигался по принуждению. Бессмысленный взгляд мутных глазок был направлен туда, куда его тащила какая-то сила. Он явно не хотел идти, но не мог сопротивляться. Как и я.

– Где она? – прохрипел он.

– Не знаю, – ответил я честно. Я сразу понял о ком он, но не понимал себя. Что стоило ткнуть пальцем в любом направлении и избавиться от него? Гнилая отмазка. Даже не пробуя, я знал, что это не сработает. И не имело значения, откуда он знает об исчезновении Вармы.

Внезапно будто вернулся прежний Кабан. Он схватил меня за горло своей ручищей. Такой огромной, что пальцы соприкоснулись на моем загривке. Как только поток воздуха прервался, я почувствовал благодарность и облегчение. Боль удушения была пустяком по сравнению с тем, что я испытывал прежде.

Зато Кабану явно сделалось еще хуже. Его рожа исказилась, будто лом вонзился в темя и пробил тело до самых кишок. Хватка ослабла. Животное во мне начало судорожно дышать. И вернулась черная волна, способная унести с собой не только четырнадцатилетнего щенка, но и кое-кого покрупнее.

Я уперся Кабану в живот, пытаясь отодвинуться от вонючего тела. С тем же результатом я мог толкать сейф. Неожиданно он обнял меня и прижал к себе. Чтобы не задохнуться, я поднял голову и увидел на его морде чуть ли не страх. И уж во всяком случае – растерянность на грани паники.

– Что со мной? – спросил он жалобно. И заскулил, как побитая собака.

Мне стало жаль его. Он еще был способен спрашивать, что с ним, а я уже нет. Его рука гладила меня по голове. Раньше это показалось бы мне дикостью, каким-то извращением, но теперь я принял это как должное. Кабан любит меня? Ну и что? «Любишь своего Старшего?» – прозвучал у меня в мозгу вкрадчивый голос Фазиля. Только этого мне не хватало. Призраков в башке. Эха чужих разговоров. Новых собеседников внутри…

Не знаю, сколько еще он лапал бы меня, если бы в ворота не въехал вездеход с людьми из наружной охраны. Их было четверо. Они возвращались с удачной охоты. В кузове болтался труп убитого выродка. И что-то подсказывало мне, что там найдется место для одного свихнувшегося Подземного. А может, и для двоих. Хотя вряд ли. Я знал, для чего им мертвый выродок. Обнаженные трупы вывешивали по периметру лагеря. Это отпугивало остальных, но ненадолго. У выродков память короткая. А может, им просто хотелось жрать, и они приходили снова и снова…

Мы с Кабаном застыли, очутившись в конусе фар. Охранники окружили нас и приближались, держа наготове парализаторы, пока только парализаторы. Но также они имели при себе пистолеты, а в кабине вездехода наверняка завалялась парочка дробовиков.

Что-то сбивало этих хорошо натасканных сторожевых псов с толку. Неужели никогда не видели влюбленных шахтеров? А тут еще Кабан наклонился и сделал то, от чего меня замутило, но со стороны это вполне могло сойти за поцелуй.

– Найди ее, – прошептал он мне в ухо, обслюнявив его, а вдобавок и шею. Вернее, прошептал кто-то изнутри Кабана. Я улавливал разницу. Черная боль перетекала из его груди в мою и обратно. Боль соединила нас, мы чуть ли не слились во внезапном взаимном сострадании. Я почувствовал, что он чуть ли не любит меня. И я тоже почти любил его. А потом он выпустил меня из объятий и повернулся к охраннику, который приближался к нему сзади.

– Что происходит? – спросил тот.

Глупый вопрос. Никто не был способен объяснить ему, что происходит. Кабан внезапно сделался чрезвычайно быстрым. Трудно было даже заподозрить в этой туше такую быстроту. Он перехватил руку, державшую парализатор, и сунул его охраннику в морду. Раздался треск, дуга иглой прошила зрачки. Запахло жареным.

Трое охранников бросились на Кабана. Я проскользнул между ними, увернувшись от ближайшего. Он не погнался за мной. Вероятно, я показался ему легкой добычей, поимку которой можно отложить и на потом. А может, я не стоил погони – шахта была полностью укомплектована Подземными моего поколения, имелся даже запас с учетом «допустимых потерь» на случай аварий. К тому же я бежал не к баракам, где мог раствориться среди себе подобных, а к воротам, за пределы лагеря. «Сдохни там, ублюдок!» – хлестнули по спине мысли охранников. Да, я был настолько не в себе, что не видел ничего странного в восприятии мысленных ударов плетей-проклятий. И тем более в том, что Кабан был готов расстаться с жизнью, сражаясь за ходячую бессмыслицу вроде меня. Хотя нет. Он сражался за нас с Вармой, а она не была бессмыслицей. Она была пропавшей частью моего рассудка.

Удаляясь в темноту, я еще дважды слышал треск парализаторов. И крики. Судя по голосу, кричал Кабан, так что не удивлюсь, если случилось невероятное и его не свалили разряды в десятки киловольт. Эта штука, подчинившая его себе, возможно, сама была неизвестной формой энергии, способной нейтрализовать действие электрошокеров. Но потом раздались выстрелы. Один, два, три. Тупо и просто – никакого электричества. И все стихло.

Еще одна черная волна настигла меня, будто последний выдох из Кабаньей глотки, уже не вонючий, а ледяной. Это была его затвердевшая, кристаллизованная предсмертная воля. Я получил напутствие от мертвеца. Облеченное в слова, оно гласило: «Найди ее».

                                                                                                                                         * * *

В понуканиях я не нуждался, а вот от бутылки воды не отказался бы. Внутри будто костер горел, глотку покрывал слой копоти. Тусклые огни лагеря остались позади, освещать дорогу считалось слишком большой роскошью. Я по-прежнему двигался без осознанной цели, поэтому не знал, нужна ли мне вообще дорога, ведущая в промышленную зону постурбана. Время от времени по ней проезжали самосвалы. Ни один не притормозил.

Лес по обе стороны подбирался все ближе. Выродки, возможно, тоже. В своем обычном состоянии я бы до смерти боялся – тем более что шансов против этих тварей у меня не было ни малейших. Однако той ночью мой страх подавляло гораздо более сильное чувство. Хотя и он, конечно, не исчез, ждал своего часа. Час этот наступил довольно скоро.

Наверное, я прошел не больше двух километров, когда в темноте замелькали цветные отблески мигалок. Охранники все-таки подняли тревогу. Я оглянулся на приближавшиеся вездеходы. Их было три. Многовато для поимки одного малолетки, сбежавшего из лагеря. Наверное, стоило бы задуматься, из-за чего, собственно, такой переполох. Меня-то уже можно было считать списанным на те самые «допустимые потери». Но мной по-прежнему руководил лишь один назойливый мотив: ничто не должно мне помешать. Не колеблясь, я свернул с дороги и вошел в лес – едва ли не худшее место для любого Подземного, однако теперь и это не имело значения.

Лес был мертвым. Сушняк громко трещал под ногами, и я затаился, пока вездеходы не проехали мимо. Даже недолгой остановки хватило, чтобы снова почувствовать удушье и бешенство неодолимой силы, принуждавшей двигаться дальше. Двинулся. Что-то капнуло мне на лысину – это начал накрапывать дождь. Постепенно он усиливался, и вскоре я промок до нитки. Абсолютная безнадежность движения наугад и в полной темноте меня не останавливала. Рано или поздно это должно было закончиться по одной из десятка причин. И закончилось.

Внезапно в лицо плеснул световой кислотой фонарь, ослепивший меня на несколько секунд. Но и до того я шел вслепую, поэтому продолжал идти. После первого удара я не вырубился, однако с ног меня свалили. Я еще пытался ползти, цепляясь за землю и ломая ногти. Успел прозреть и увидеть нападавших. Это были выродки.

Если правда то, что о них рассказывали, меня ожидала не самая быстрая и очень мучительная смерть. Вот тут-то страх вернулся, ошпарил, будто струя кипятка из пробитой трубы. «Что я здесь делаю?» – раздался единственный жалкий вопрос в пустой голове. Как писк раздавленной мыши. Поздно спрашивать. Вместо ответов последовало, кажется, еще пять или шесть ударов. Может, больше.

Все погасло снаружи и внутри.

                                                                                                                                      * * *

Я очнулся, и с ощущением тела пришла животная радость: как ни странно, я до сих пор жив, существую одним куском и даже не слишком мучаюсь. Во всяком случае, конечности при мне и я не истекаю кровью. Но едва я осознал свое положение, радость улетучилась, сменившись обреченностью. Темной волны, гнавшей меня куда-то, больше не было; осталась грязная пена, не обещавшая ничего хорошего. Разочарование. Жалость к себе. Презрение. Таких придурков еще поискать…

Руки были связаны за спиной. Я лежал, уткнувшись лицом в земляной пол. Не совсем земляной – кое-где были разбросаны кучки навоза. Нюх притупился. Не уверен, что дерьма не было и подо мной. А чего ждать от выродков? По правде говоря, я ждал гораздо худшего.

С хрустом в окоченевшей шее приподнял голову. Где-то за углом чадила лампа, бросая на стены колеблющийся свет. Я находился в тесной конуре с дощатым потолком. Местами сквозь щели просачивалась вода. Три стены были сложены из шлакоблока, четвертую заменяла металлическая решетка. Похоже на стойло для скота, переделанное в камеру. Нечто подобное я видел в каком-то старом фильме. За решеткой, на расстоянии в несколько шагов, виднелась еще одна камера. Кажется, пустая.

Я повернулся набок, поджал ноги, затем кое-как встал на колени. На большее не хватило. Голова раскалывалась, спазмы резали живот, и меня шатало от слабости. С большим трудом, перемещаясь на коленях, я приблизился к решетке. Увидел проход и ряд камер на противоположной стороне. В той, что была правее, кто-то сидел, привалившись к стене, с закрытыми глазами. Или, вернее, с заплывшими от ударов. Судя по длинной фигуре и одежде, это был Верхний. Безнадежно испорченный дорогой костюм, разбитая и распухшая до неузнаваемости рожа, грязь и засохшая кровь. На шее висела кислородная маска, которую я разглядел благодаря светоотражающему смайлу. Маска издевательски ухмылялась из-под окровавленного рта. Тот самый инспектор? Я был слишком подавлен и напуган, чтобы думать о нем и о том, что означает его пребывание здесь. Выродки пытали его – мне этого было достаточно. И это меня доконало.

В проходе раздались шаги. Я упал набок и прикрыл глаза, словно дурацкое притворство могло отсрочить неизбежное. Лязгнул замок. Ко мне в камеру вошли двое выродков. Я смотрел на них из-под век. Босые, полуголые, истощенные на вид. Да, им есть за что нас ненавидеть, но это как-то не утешало. Один из них пнул меня ногой. Боль напомнила и о последствиях других ударов, нанесенных раньше. Невозможно терпеть, поневоле взвоешь. Выродки поняли, что я в сознании. Схватили меня и поставили на ноги.

Ну вот, сейчас и начнется. Я едва не обделался. Наверное, было нечем. Я не хотел подыхать, несмотря на полную безнадегу. Если бы я мог отключить эту крысиную возню в голове, лишавшую меня воли, мне, возможно, было бы легче умереть. Но прежде чем умереть, кажется, придется помучиться. Многочисленные видео доказывали, что выродки не упустят случая поразвлечься…

Они выволокли меня из камеры и протащили по проходу, мимо неподвижного (а может, уже мертвого) пленника. Завели в другую конуру, с дверью из толстого пластика. Посреди конуры стояли пластмассовые стол и стул. На столе горела керосиновая лампа. Ноги дрожали, да и весь я трясся, и выродкам приходилось меня поддерживать. Ждали долго, а может, мне так казалось – секунды тянулись как минуты.

Наконец дверь открылась и появился еще один Верхний, только на этот раз не пленник. Нижняя часть его лица и нос были закрыты кислородной маской с рисунком – ухмыляющийся рот, запрещенная сигарета в зубах. Я находился не в том состоянии, чтобы оценить юмор. А Верхний смотрел на меня так, словно был не прочь пошутить. Чистенький, благоухающий, причесанный волосок к волоску, в хорошем костюме и сияющих туфлях, он чувствовал себя здесь вполне комфортно. Более того, он был здесь хозяином. И выродки ему подчинялись.

Нелегко принять очевидное, если оно противоречит всему, что ты знал до этого. Или думал, что знал. Верхний, отдававший приказы выродкам в их же вонючей тюрьме, возможно, посреди дикой зоны, – это поражало сильнее, чем какая-нибудь говорящая собака. И вводило в ступор. На мгновение я решил, что продолжаю торчать. Возможно, дурь все еще действует, и меня тащит на «измене». Но потом боль снова растеклась по телу, будто оно было опутано разогревающейся проволокой. А это отрезвляет окончательно.

Верхний отлично понимал, насколько мне плохо. Он подошел вплотную, словно хотел показать, что не боится запачкаться. Или даже намекнуть, что я не так уж сильно виноват. Он долго и неотрывно пялился мне в глаза, пока я не начал моргать. От его непробиваемого превосходства меня еще сильнее лихорадило.

Потом он стянул маску. Улыбнулся мне. Зубы у него оказались не хуже, чем нарисованные. Наконец он сказал:

– Дайте ему воды.

Да! Воды. Он лучше меня знал, что мне нужно. Только после его слов я снова ощутил сжигавшую меня жажду.

Один из выродков принес полную миску воды, вполне возможно, дождевой. Я выхлебал ее, хотя Старшие предупреждали, что за пределами пограничной зоны все отравлено. Инфекция или изотопы – последнее, о чем мне следовало беспокоиться.

Когда я напился, Верхний заговорил тихо и вкрадчиво:

– Ты знаешь, где находится твоя сестра?

– Кто? – тупо переспросил я.

Верхний слегка приподнял голову. Характерное движение – похоже, кто-то что-то нашептывал ему в скрытый наушник. А может, он советовался с кем-то через нейрочип.

Мне хотелось заорать: «Я ничего не знаю! Отпустите меня!» Но что-то подсказывало, что истерика ничем не поможет и от допроса в любом случае не отделаться.

Верхний терпеливо объяснил:

– Варма. Твоя напарница. Девушка, с которой ты принимал украденный препарат.

Отрицать было бессмысленно – меня наверняка обыскали, – и все же я зачем-то сделал попытку:

– Мы ничего не принимали.

– Да ладно тебе. Я даже знаю, где ты его взял. Поэтому повторяю вопрос. Ты знаешь, где она находится?

– Нет. Я спал, когда она… пропала.

– Допустим. Перед сном ты принимал препарат?

– Нет.

– А она?

– Н-нет.

Верхний продолжал изменившимся голосом, тембр которого напоминал голос Мастера Церемонии во время прэйва:

– Наверное, ты думаешь, что сдашь свою напарницу, если скажешь правду. Это не так. Возможно, ты сильно поможешь ей… и себе. Лучше подумай об этом. И подумай вот еще о чем. После одной дозы ты сумел вернуться, но это было трудно, не так ли? Судя по всему, она приняла, как минимум, две.

Он слишком много от меня хотел. Я не мог связно соображать. В голове мелькали только какие-то мутные обрывки мыслей, а боль от них была, как от осколков стекла.

– Итак, она приняла двойную дозу, – уверенно сказал Верхний, – и ты не знаешь, где она теперь. Ты хотел бы это узнать?

Я кивнул. Конечно, хотел бы. Разве не для этого я сбежал из лагеря?

– Прекрасно. Я тоже. Открою тебе большой секрет. Никто не знает, где она. И раз уж ты влез в это, – он щелкнул длинными тонкими пальцами, – нам придется продолжать.

                                                                                                                                    * * *

Меня отвели в сарай почище и посветлее. Пока мы шли от одной наружной двери до другой, я увидел пять-шесть строений посреди пустыря, окруженного лесом мертвых деревьев, поодаль стояли несколько грузовиков и вертолет. По-прежнему лил дождь, и мне захотелось под землю, в уютный сумрак шахты. Захотелось так сильно, что скрутило низ живота. И не такой уж потерей казалась эта дерьмовая жизнь, если не удастся вернуться на рудник.

Комната, в которую меня втолкнули, смахивала на лагерный медпункт. Только вместо врача здесь была горбатая женщина-выродок, с передними зубами, торчавшими сквозь губы. Она не могла говорить, но двое сопровождавших меня ублюдков и так знали, что делать.

Посреди комнаты стояла зловещего вида койка, снабженная кожаными ремнями для фиксации. К такому невозможно приготовиться, хотя после слов «нам придется продолжать» я готовился. Я имею в виду пытку.

Наверное, я задергался, потому что выродки вцепились в меня сильнее. Теплая струйка потекла по внутренней стороне бедра. Мне не было стыдно, я испытывал только ужас. И, вероятно, под конец совсем обезумел, но втроем они справились. Навалились на меня, бросили на койку и затянули ремни так, что я с трудом мог шевельнуться. Разжали мне челюсти и вставили в рот резиновую воронку. Не знаю, хватило бы у меня силы воли откусить себе язык и захлебнуться кровью, но и с этим я опоздал.

Снова появился Верхний. Увидев мокрое пятно на моих штанах, он похлопал меня по плечу:

– Все не так плохо, как тебе кажется, мой юный друг.

Я ему не поверил. Верхний явно был способен на особо изощренное издевательство. Он достал из кармана упаковку с капсулами, отломил две и дал их горбатой. Скосив глаза, я следил за ней. В ее корявых пальцах капсулки знакомо блестели жидким золотом. Теплым и даже как будто живым. Двигалось оно совсем не так, как положено желеобразному веществу.

Меня немного отпустило. Если они всего лишь хотят увидеть, как меня вставляет… Вдруг мне повезет, и я сдохну под кайфом, даже не заметив этого? Ведь не может все закончиться тем, что меня отпустят, забудут о моем воровстве, побеге и я вернусь в свой барак. Это было бы слишком хорошо, а без прэйва и причащения два раза в день я начал забывать, что такое хорошо. И что такое надежда на лучшее.

Горбатая приготовила раствор золотистого цвета в прозрачной колбе. Жидкость заиграла еще сильнее, чем желе в капсулах. Затем уродина приблизилась ко мне со стороны темени и стала вливать дурь в воронку, постепенно, чтобы я не захлебнулся. Когда я проглотил все, Верхний подал знак горбатой, и та принялась лепить к моей голове какие-то штуки. Наверное, электроды. Я некстати вспомнил кое-что насчет электродов. «Когда тебя отправляют на перепрофилирование, – нехорошо посмеиваясь, говорил Фазиль, – последнее, что ты помнишь, это как их цепляют на твою башку». И никто из наших ни разу не спросил, откуда он это знает. А сейчас я подумал: может, и неплохо было бы все забыть.

Я закрыл глаза, чтобы избежать взгляда Верхнего, следившего за мной с каким-то жадным интересом. Чего уставился, сука? Нет, кажется, я не произнес это вслух… Потом я как будто начал видеть сквозь сомкнутые веки. Под конец Верхний наклонился и прошептал мне на ухо:

– Притащи ее обратно, и я позабочусь о том, чтобы тебя не распяли на лагерной стене.

Но мне уже стали безразличны и он сам, и его обещания, да и моя собственная жизнь. Верхний, выродки, горбатая, потолок сарая, койка, ремни – все сдвинулось куда-то, за пределы новой странной темноты, свалившейся на меня, как падающий лифт.

                                                                                                                                  * * *

Может, причиной было двойная доза. А может, дурь уже изменила меня. На этот раз «приход» оказался просто реактивным, только стартовал я не вверх, а вниз. И почти сразу же раздался тот жуткий вопль, что выдернул меня из сна, когда исчезла Варма. Он не был повторением или эхом – крик звучал и длился все время, пока меня не было в той темноте. И он по-прежнему притягивал, словно струна, захлестнувшаяся вокруг моего горла… нет, он тянулся из моей глотки, точно свитый из внутренностей буксировочный трос, который наматывался на барабан лебедки где-то в бесконечном отдалении.

Легкости и полета, как в прошлый раз, не было. Остались ощущения тела – какого-то изуродованного, частично отсутствующего, иначе устроенного, будто неправильно сложенная мозаика. Это не мешало движению, но внушало тревогу и чувство необратимой потери. Несмотря на отсутствие видимой ясности, для меня все было совершенно реальным – даже то, что нельзя представить: коридоры без стен, верха и низа; сила, разрывавшая сознание на части и тут же соединявшая заново, без швов, зато с лишними краями и бездонными провалами, в которых сияли черные звезды; тишина, звучавшая как сердцебиение; запах электрических барабанов прэйва; трясина, протягивавшая ко мне руки мертвых выродков; бескрайний радиоактивный лес с островом посередине. Меня несло рентгеновским ветром, часы шли в обратную сторону, шкала дозиметра в поле зрения налилась зловещим голубым цветом. Мне казалось, я безболезненно сбросил кожу и то, что было под ней. Мимо скользили какие-то тени, фрагменты тел; обломки слов разъедали память.

И вдруг до меня дошло: это лабиринт. Но не старая головоломка со стенами и тупиками, а порождение чужого безумия. Может, не такого и чужого – иначе я вряд ли уцелел бы. Я был уверен, что сам пока еще не лишился рассудка. Я ощущал себя отделенным от захватившего меня потока сознания. Непонятный и далекий от кайфа аттракцион для Подземного, лишенного фантазии. Но, возможно, благодаря этому и не слишком опасный.

Да, я был тупой собакой, растерявшейся, с отбитым нюхом, однако на прочном поводке. И слишком сильно связан с той, что была на другом его конце. Она притащила меня туда, где все казалось застывшим дымом – если, конечно, дым можно заморозить. Не было света, но то, на что падал взгляд, становилось видимым, будто в тусклом луче фонаря. Одно время в этом луче мелькала какая-то комната с тремя стенами. Я заглядывал в нее через провал на месте четвертой стены. Внезапно комната приблизилась, я очутился внутри. Там стоял какой-то ящик с высокими стенками. Заглянув в него, я увидел двух одинаковых детей. Еще одно приближение – и я уже лежал в ящике. Я был одним из этих младенцев. Очень неприятное ощущение. Абсолютная зависимость от посторонних. Биологическое рабство. Полное бессилие. Все равно что остаться в заваленном забое.

Сверху на меня смотрело искаженное лицо. Женское. Смотрело с жалостью и любовью. Но не только с любовью. Потому что потом появился какой-то предмет и накрыл меня. Наступила темнота. И стало невозможно дышать.

Что случилось с тем ребенком, я так и не узнал. После всей боли, безумия, чередования света, темноты и бредовых видений наступил момент слияния. Внутри меня взорвалось что-то; все поглотил нестерпимо сияющий шар. Я зажмурился, но это не помогло – сияние пронизывало мое тело и сознание. На какую-то секунду я будто сам сделался светом. Наступила полная и противоестественная тишина.

А потом я встретился с Вармой.

                                                                                                                                       * * *

Я нашел ее, и Верхний сдержал свое обещание. Он обещал, что я не попаду на лагерную стену. Теперь я здесь, в изоляторе, на карантине. Стараюсь вести себя правильно. Жду отправки на перепроли… в общем, туда, где меня исправят. Совсем. Мне дают таблетки, от которых постоянно хочется спать. И не получается произносить длинные слова. И думать длинные мысли. Этим я доволен. Я и так путаюсь. А от длинных мыслей становится не по себе. Иногда даже страшно. С чего бы это?

Во сне со мной говорят Старшие. С ними мне хорошо. Не то что с Вармой. Она не захотела возвращаться. Осталась в том странном месте. Которое нигде. Осталась одна. Нет, не одна. Еще там была женщина. Та, которая душила младенца. Там она ничего такого не делала. Некого душить. Она была какая-то прозрачная. То появлялась, то исчезала. Как сигнал в зоне плохого приема. Варма сказала, что матерли… матели… короче, сделала для нас Старшую. Я спросил: «Зачем?». Варма посмотрела на меня с жалостью. Как та женщина на того ребенка в ящике. И сказала: «А чем мы хуже Верхних?» Потом удивила меня по-настоящему: «Как насчет Кабана?» Я сказал, что Кабана убили. Варма отмахнулась: «Это не имеет значения. Хочешь, чтобы он был нашим Старшим?» Я подумал и ответил: «Нет». А теперь жалею. Наверное, неплохо знать своего Старшего. Особенно такого, который умер. Я спросил, почему Старшая то и дело пропадает. Варма сказала, что пока сделала ее не полностью. Как и меня. Я так и не понял, что это значит. Мне было плохо. Все время мутилось в голове. Очень странное место. Которое нигде. Варма предлагала остаться там с ней. Насовсем. Она говорила, что освободилась. И хотела, чтобы я тоже освободился. И еще какие-то слова. Много незнакомых слов. Не знаю, как это объяснить, но там Варма стала умнее. Гораздо умнее Фазиля. Будто подключилась к какой-то другой Сети. Она даже знала, что Верхние послали меня за ней. И только засмеялась, когда я попросил ее вернуться. Сказала, что не упустит свой шанс. А я упустил, и ей меня жалко. Но каждому свое. Предупредила, чтобы я опасался Фазиля. Сказала, что он один из них. И что он следит за чистотой. Чего мне бояться? После смены я же мылся в душевой.

Еще она говорила всякие неприятные вещи. Наверное, хотела меня напугать. Что-то про нейровирус, который создали Верхние. Я не понял, о чем речь. И дальше не понял – про зародышей. Которых переделывают. И про выродков. С которыми не получилось. И про умные наркотики. И про золотой миллион. Или миллиард?.. Потом я стал темнеть. Совсем. И слышал ее все хуже. Наступила тишина. Стало спокойно. Почти приятно.

В общем, сейчас я хочу спать. И слышать только моих Старших. А потом проснуться и все забыть. Особенно Варму. Я хочу работать на руднике. Хочу в шахту. Хочу прэйва. И чтобы меня снова подключили к нашей Сети.

Старшие говорят, что у меня будет много удовольствий. И длительный срок эксплуатации. Целых восемнадцать месяцев. Или даже двадцать. Я им верю. Старшие никогда не обманывают.

Спокойной ночи.

Октябрь – ноябрь 2013 г.

КОМУ РАНЬШЕ НАДОЕСТ

 Комедия в одном действии

 Действующие лица:

ПРОФЕССОР

ПАРЕНЬ

Занавес поднимается. Двое сидят на стопках книг. Судя по всему, оба находятся здесь достаточно долго и уже выяснили, что выхода нет.

На сцене стоят большие часы, похожие на вертикальный гроб. Маятник и стрелки неподвижны. В задней части сцены видны уходящие в бесконечность ряды библиотечных стеллажей.

Разговор начинается после продолжительного молчания.

ПРОФЕССОР. Молодой человек, позвольте задать вам вопрос.

ПАРЕНЬ. Валяйте.

ПРОФЕССОР. Что начинаешь ценить только после того, как потеряешь?

ПАРЕНЬ. Всё.

ПРОФЕССОР. Нельзя ли конкретнее?

ПАРЕНЬ. Долго перечислять.

ПРОФЕССОР. Попробуем иначе. Расставьте, пожалуйста, в порядке убывания ценности: мать, отец, здоровье, родина, деньги, молодость, красота, работа, вера, свобода, женщины…

ПАРЕНЬ. Издеваетесь?

ПРОФЕССОР. Почему же. Я совершенно серьезно.

ПАРЕНЬ. Вам что – больше не о чем поговорить?

ПРОФЕССОР. А о чем, собственно? Разве что-нибудь теперь имеет значение?

ПАРЕНЬ. Тогда заткнитесь. Пожалуйста.

ПРОФЕССОР. Хорошо.

ПАРЕНЬ встает и бесцельно разгуливает по сцене. Разглядывает корешки книг, отворачивается со скептической гримасой. После длительной паузы возобновляет разговор.

ПАРЕНЬ. Ну ладно. Здоровье.

ПРОФЕССОР. Что – здоровье?

ПАРЕНЬ. В вашем дурацком списке я поставил на первое место здоровье.

ПРОФЕССОР. Гм… А вы ничего не забыли?

ПАРЕНЬ. И откуда берутся такие занудные кретины!

ПРОФЕССОР. Да-а, нервишки у вас ни к черту, мой юный друг.

ПАРЕНЬ шумно выдыхает. Снова усаживается на стопку книг.

ПАРЕНЬ (почти спокойно). Так что я там забыл?

ПРОФЕССОР. Сущий пустяк. Всего лишь жизнь.

ПАРЕНЬ. Жизнь?

ПРОФЕССОР. Ну да. Потерять здоровье крайне огорчительно при условии, что вы еще не потеряли жизнь.

ПАРЕНЬ. Шутите?

ПРОФЕССОР. Вовсе нет.

ПАРЕНЬ (презрительно). Раз уж вы сдохли, то и говорить больше не о чем.

ПРОФЕССОР. Не скажите. Вот, например, вам не кажется странным, что нас не мучают ни голод, ни жажда? А ведь прошло уже часов десять как мы здесь. Насколько я понимаю, с прочими физиологическими потребностями тоже нет проблем. И если вы присмотритесь повнимательнее, то заметите, что я не моргаю. Кстати, вы тоже.

ПАРЕНЬ. Хотите сказать, что мы оба – мертвецы?

ПРОФЕССОР. Ну, осторожно выражаясь, не вполне живые.

ПАРЕНЬ. Что значит «не вполне»?

ПРОФЕССОР. А вот эту тончайшую грань я не возьму на себя смелость определить.

ПАРЕНЬ (передразнивая). «Не возьму на себя смелость»… Тошно от вашей болтовни.

ПРОФЕССОР. Могу поспорить, что вас не тошнит. Пульс давно щупали?

ПАРЕНЬ. Нет ни хрена никакого пульса.

ПРОФЕССОР. То-то и оно.

ПАРЕНЬ. Ну и что это доказывает?

ПРОФЕССОР. Только то, что я сказал. Либо нам обоим все это снится, включая наши… м-м-м… необычные ощущения, либо…

ПАРЕНЬ. Либо мы уже в раю, папаша. Правда, я что-то не вижу ангелов.

ПРОФЕССОР. Но и на ад не очень похоже, верно?

ПАРЕНЬ. Не знаю, не знаю. Откуда мне знать, на что похож ад?

ПРОФЕССОР. Да, пожалуй, это очень индивидуально. Раньше я думал, что ад – это время.

ПАРЕНЬ. А теперь?

ПРОФЕССОР (опасливо оглядываясь на часы с неподвижными стрелками). А теперь я так же чисто выбрит, как и двое суток назад.

ПАРЕНЬ. Понимаю, о чем вы. Какая-то половинчатая смерть, верно?

ПРОФЕССОР. На призраков мы точно не тянем – сила тяжести и все такое. С одной стороны, вроде есть тело, с другой – его как бы и нет. То же самое и со временем – куда денешь причинно-следственную связь? Из этого я делаю вывод, что мы в самой худшей из ловушек. Примите мои соболезнования, коллега.

ПАРЕНЬ. Кто-то же эту ловушку соорудил?

ПРОФЕССОР. Мы сами, дружище, мы сами. Подлое серенькое вещество. Оно сыграло со мной – пардон, с нами – злую шутку.

ПАРЕНЬ. Херня какая-то. При чем тут ваши гениальные мозги? И что тогда случилось с моими?

ПРОФЕССОР. У вас есть другие объяснения? С удовольствием послушаю.

ПАРЕНЬ (хмуро). Нет у меня объяснений. Меня волнует только одно: как бы выбраться отсюда.

ПРОФЕССОР. Боюсь, что выбраться уже не удастся. В некотором смысле мы сами придумали себе такую смерть. Кстати, насчет ваших, как вы выразились, мозгов. С ними-то все в порядке. Правила игры изменились, а ваши мозги – нет. В этом и проблема.

ПАРЕНЬ. Да пошли вы к дьяволу! «Придумали себе такую смерть»! Я, например, вообще не собирался подыхать.

ПРОФЕССОР. Хм, сомневаюсь, что вы когда-нибудь собрались бы. Интересно, как вы себе это представляли, а? Сначала нафантазировать бог знает что, а потом выбрать то, что устраивает вас лично? Нет, дорогой мой, это была бы сделка на уровне дурдома.

ПАРЕНЬ. Между прочим, отличное объяснение. Правда, палата великовата и санитаров что-то не видно, но ведь это все шутки нашего подлого серенького вещества, не так ли?

ПРОФЕССОР. Мне отчего-то кажется, что через годик-другой – по шкале, выбитой на ваших извилинах, – вам будет не до шуток.

ПАРЕНЬ. А мне и сейчас не до шуток. И я с удовольствием пересчитал бы зубы тому кретину, который запер меня здесь.

ПРОФЕССОР. Для этого достаточно сунуть палец себе в рот.

ПАРЕНЬ. Не испытывайте мое терпение.

ПРОФЕССОР. И в мыслях не было. Оно вам еще пригодится.

ПАРЕНЬ. Несмотря на ваш академический умишко, вы здесь со мной, а значит, в таком же дерьме.

ПРОФЕССОР. Это доказывает только одно. Мой инструмент гораздо совершеннее вашего, но они оба непригодны в изменившихся условиях. Все равно как если бы мы взялись измерять линейкой расстояния на поверхности шара.

ПАРЕНЬ. Можно согнуть линейку.

ПРОФЕССОР. Ни мне ни вам для этого, очевидно, не хватает гибкости.

ПАРЕНЬ. Насколько я понимаю, у нас вечность впереди.

ПРОФЕССОР (с иронией). Если я мешаю вам медитировать, можем разойтись.

ПАРЕНЬ. Нет, зачем же. С вами не так скучно. Это я, наверное, слишком прост для вас. В таком случае…

ПРОФЕССОР. Уверяю, вы отличное зеркало.

ПАРЕНЬ. Зеркало?

ПРОФЕССОР. Я же вам сказал: шуточки серого вещества. В одиночку даже в пинг-понг не сыграешь. Нужна хотя бы стенка.

ПАРЕНЬ. Спасибо за доверие, профессор. Только вряд ли смогу соответствовать глубине ваших мыслей.

ПРОФЕССОР. Вы все еще не понимаете. Само появление мысли уже означает наличие внутреннего отражения и без последнего попросту невозможно.

ПАРЕНЬ. Слишком сложно для стенки.

ПРОФЕССОР. Честно говоря, и для меня тоже. Иначе сидел бы я тут с вами…

ПАРЕНЬ. Прогуляться не желаете? Книжки полистать? Тут их до черта и больше.

ПРОФЕССОР. Осмелюсь предположить, бесконечное количество.

Пауза.

ПРОФЕССОР. Почему замолчали?

ПАРЕНЬ. Жду, когда вы произнесете: «Ад – это бесконечность».

ПРОФЕССОР. Вот. А говорили, что вам не до шуток.

ПАРЕНЬ. В гробу я видал такие шутки.

ПРОФЕССОР. На вашем месте я был бы осторожнее с подобными заявлениями. Впрочем, мы, кажется, в одном и том же месте.

ПАРЕНЬ. Это в каком же?

ПРОФЕССОР. Не в том, о котором вы подумали. Осмелюсь предположить, что это либо лаборатория, либо театр.

ПАРЕНЬ. Лаборатория? То есть мы типа мышей, да?

ПРОФЕССОР. Сдается мне, мы представляем собой довольно бесполезный экспериментальный материал. Поэтому лично я поставил бы на второй вариант. Хотя, если вдуматься… Творческая лаборатория – звучит ничем не хуже.

ПАРЕНЬ. И ничем не лучше.

ПРОФЕССОР. Ха. Определенно, у вас имеется тонкое чувство юмора, которое вы тщательно скрывали.

ПАРЕНЬ. Послать вас?

ПРОФЕССОР. А куда? Но можете послать, если вам от этого станет легче.

ПАРЕНЬ. Так что там насчет второго варианта?

ПРОФЕССОР. В качестве гипотезы. Помните старое доброе: «Весь мир – театр. В нем женщины, мужчины – все актеры»?

ПАРЕНЬ. Меня сейчас стошнит.

ПРОФЕССОР. К сожалению, не стошнит, мы это уже обсудили. Так вот, почему бы не допустить, что главному режиссеру тот старый театр давно наскучил?

ПАРЕНЬ. Судя по тому, что там происходило, не просто наскучил. Он на него забил.

ПРОФЕССОР. Сказано грубовато, но не лишено оснований. В самом-то деле, слишком много действующих лиц и, несмотря на это, из века в век – одни и те же сюжеты, обманчивый блеск актеришек, неизбежно печальные финалы… Вот что бы вы, например, сделали, если бы вам осточертело глядеть на то, как ваша дрессированная собачка в тысячный раз подает лапку?

ПАРЕНЬ. Ну, не знаю. Нашел бы ей кобелька. Или сучку.

ПРОФЕССОР. И это уже было. Тысячу раз. А насчет щенят – не надо, пощадите.

ПАРЕНЬ. Понял, о чем вы. Но разве так с любимой собачкой поступают?

ПРОФЕССОР. А разве я сказал «с любимой»? По-моему, я сказал «с дрессированной».

ПАРЕНЬ. Ну и что из этого следует? Нам-то, бедным собачкам, что теперь делать?

ПРОФЕССОР. Боюсь, ответ вам не понравится.

ПАРЕНЬ. Да ладно, добивайте, чего уж там.

ПРОФЕССОР. Нам остается ждать, пока и этот спектакль надоест.

ПАРЕНЬ. Кому?

ПРОФЕССОР. Режиссеру. Если, конечно, он режиссер, а не зритель. На мой взгляд, зрителю плохие пьесы надоедают быстрее. Впрочем, после многократного повторения, хорошие – тоже.

ПАРЕНЬ. Охренеть. А если ему еще лет триста не надоест?

ПРОФЕССОР (иронически). Не переоценивайте свою скромную персону. Да, нас поместили в необычные условия, но сами-то мы, подозреваю, остались прежними, то есть предсказуемыми и скучными до чертиков. Вывод. Предлагаю не ломать традицию. Давайте такими и останемся.

ПАРЕНЬ. Чтобы ему быстрее надоело?

ПРОФЕССОР. Хватаете на лету, молодой человек. Вы небезнадежны.

ПАРЕНЬ. И снова прощаю – чтобы не позабавить нашего незримого хозяина. Так что, скучаем дальше?

ПРОФЕССОР. И посмотрим, кому раньше надоест.

ПАРЕНЬ. Спасибо за смысл жизни, папаша.

ПРОФЕССОР. И вам спасибо за беседу, юноша.

ПАРЕНЬ. Не за что. Я же всего лишь стенка.

ПРОФЕССОР. Не обижайтесь, считайте, что я неудачно пошутил. Кстати, о неудачных шутках. Надеюсь, вы – не он?

ПАРЕНЬ. Вы о чем? Типа хозяин решил прикинуться одной из собачек?

ПРОФЕССОР. А вам такое не приходило в голову?

ПАРЕНЬ. Может, приходило. Может, не приходило. Оставлю вас в неведении на сей счет, мой многомудрый друг. Пусть это поможет вам скоротать время, которого здесь, кажется, нет.

ПРОФЕССОР  смотрит на него долго и испытующе. Наконец оба ухмыляются. ПРОФЕССОР встает и, насвистывая, удаляется по проходу между стеллажами. Постепенно его силуэт сливается с темнотой.

ПАРЕНЬ (глядя ему вслед, вполголоса и ласково). Хороший пёсик… Потерялся бы ты, что ли. Тогда мне пришлось бы тебя искать. Хоть какое-то развлечение…

Занавес.

Май 2015