Стихи Марианне

Юрий Поляков

КЛАССИК

(вместо предисловия)

Едва ли кто-нибудь станет спорить с тем, что стихи Владимира Соколова — классика русской поэзии XX века. Это очевидно, а поскольку очевидно это в конце столетия, когда, как говорится, есть из кого выбирать и с кем сравнить, то, полагаю, «приговор» этот окончательный и обжалованию не подлежит.

Иногда думают, будто «классичность» — результат успешной самореализации таланта, для которого «нет школ никаких. Только совесть, да кем-то завещанный дар». Борьба школ выдвинула в XX веке немало ярких «стихоборцев», ставших героями литературных да и политических битв, они нанесли немало внушительных поражений национальному архетипу, литературной традиции да и самому родному языку. Перед их фанерными монументами с уважением и горечью склоняешь голову. Именно о них написаны известные строчки Владимира Соколова:

Это страшно — всю жизнь ускользать, Уходить, убегать от ответа. Быть единственным, а написать Совершенно другого поэта.

Классический поэт — всегда «ловец человеков», точнее, «ловец человека». И этот единственный человек — он сам. Для того мучительно и вяжется небесная сеть стихов, ибо она способна уловить мятущуюся, ускользающую, любящую душу, а вместе с ней и дух своего народа, и эпоху, в коей довелось жить поэту. Для классика традиция не груда обломков, превращенная в пьедестал, но ступени, по которым происходит тяжкое восхождение к себе. Только тому, кто постигает себя, интересны другие, интересно то, что «за стихами». Родной язык для классика не распятое лабораторное тельце, дергающееся под током натужного поиска новизны, но теплая кровь, струящаяся в строчках живого стихотворения.

Классик обречен на гармонию Наверное, поэтому, стараясь понять Владимира Соколова, критика некогда относила его к «тихой поэзии», но если слово «тихий» и подходит к нему, то лишь в том смысле, в каком это слово подходит к названию океана. Ведь способность гармонизировать внутренний и внешний хаос бытия и есть тот изначальный дар, без которого художник никогда не достигнет горних высот, не научится врачевать души классическим стихом. Но гармония требует колоссальных затрат энергии, неведомых тем, кто пришел в литературу для самоутверждения, а не для самопостижения. Источник же этой нечеловеческой энергии один — любовь.

«Стихи Марианне» не просто книга стихов о любви. Но — Книга Любви. Этим сказано все. Больше могут сказать только сами стихи.

I. СТИХИ МАРИАННЕ

Стихи Марианне

I А мне надоело скрывать. Что я Вас люблю, Марианна; Держась и неловко и странно, Невинность, как грех, покрывать, Мечтать о балконе твоем, О дереве на перекрестке, Где ждали, наверно, подростки И ждут… Ну, а я-то при чем, Раз мне надоело скрывать, Молчать глубоко и пространно, Что я Вас люблю, Марианна. Невинность, как грех, покрывать. II Счастливое славя житье, Вдруг личное счастье представив, Я выдумал имя твое, Из двух его нежно составил. Вот Машенькин дом под сосной, Вот Аннушкин дом под березой… В России, как в сказке лесной, Надолго надышишься прозой. Конечно же, помню и я, Что имя твое долгосрочно, Но все ж и его и тебя И я сочинил. Это точно. По городу Машенька шла, Узнав меня, вкось поглядела… Такие уж, видно, дела. Такое уж, видимо, дело. Прощайте, и дни и часы Доверчивости и опаски. Нельзя! Но я выпью росы За Ваши Анютины глазки.

«Дождь оборвал на полуслове…»

Дождь оборвал на полуслове. Качнулись желтые круги… Твои шаги теперь во Пскове, В Михайловском твои шаги. Льет дождик, пахнущий полынью, Над омраченною Москвой. Мне хорошо, что ты под синью, Что ты под зеленью святой. С каких-то лип очей не сводишь, Твердишь рассеянно «да-да»… Мне хорошо, что ты там ходишь, Ведь я там не был никогда.

«В дни, когда рано темнеет…»

В дни, когда рано темнеет, Сразу становится поздно. Но тем не менее веет Ранью. Туманно и звездно. Шел я. Менялась погода. Жил, не считая мгновений. Ждал я тебя, как прихода Лучшего из вдохновений. Вот и возникла, как завязь, Ты — из любви и участья. Вот и запел я, склоняясь И улыбаясь от счастья. Дерево к ночи синеет. Листья качаются розно. В дни, когда рано темнеет, Сразу становится поздно. 1969

Синие лужи

Марианна выходит из дома, Осторожно на лужи глядит. В них так ветрено и незнакомо Все куда-то скользит и летит. Угол дома и желтая ветка, И упавшая вниз синева — Это все так красиво и редко, Как забытые где-то слова. В лужах кружатся птицы и крыши, И забытый кораблик детей… И над всем этим — чувство,    что выше Повседневных забот и затей. И хотя так легко    и несложно Возле этих зеркал отдохнуть — «Мне действительно    вас невозможно, Невозможно не перешагнуть».

Встреча

Шутка. Шубка. Взгляд мерцающий. Монастырские ворота. Синий, Желтый, Белый, Тающий Снег осеннего прилета. И ряды стволов томительных, Веток,    выглядящих голо, — Словно сонмы существительных В ожидании глагола.

Андроников монастырь

Кричали галки, как хотелось Им над соборами кричать, А мне те сумерки хотелось Рукой для Машеньки поймать. Не умерли, не умерли Одной любви благодаря Те сумерки, те сумерки Андроникова монастыря. Ни росписи царей неслышимых, Ни подписи кистей возвышенных. Не умерли, не умерли Твоей любви благодаря Те сумерки, те сумерки, Когда шел снег, в ветвях паря Над желтизной календаря Андроникова монастыря, Когда остановились мы И поняли, что это — мы В рублевском свете фонаря. Не умерли, не умерли Одной любви благодаря Те сумерки, те сумерки Андроникова монастыря. Все в памяти: и белый ангел, И снег, и Михаил Архангел — Все в нашей памяти до слова, Тобой не сказанного. Снова. А так летел наискосок Снег на иконный твой висок Под небом, где иконостас Не упасал, мадонна, Вас… А за стеной, хоть в лужах пыли, Хоть и в снегу, и лужах плыли, Молчали все автомобили, Как будто отдан был приказ. А это были, это были Часы дозволенных сигналов. Был гололед…    Лишь стаи галок Приветствовали нас. Пусть небосвод был невысок, Дышал я там в родной висок, Я там дышал в родной висок Окрестностям благодаря. Мы осмотрели все картины, Карнизы даже и куртины, Снежинку каждую и лист, Из нас был каждый чист. Не умерли, не умерли Одной любви благодаря Снежинки в свете фонаря. Да будем благодарны склонам, Февральским снегом занесенным, Бойницам неперекошённым В рублевском свете фонаря. Вот так летучими бы мышами Там побывать, легко паря, Где столько душ,    никем не слышимых, Витают, жизнь благодаря. В рублевском. Свете. Фонаря. Нас привезли с тобою сюда Не ангелы, а поезда. А может быть, а может быть, И ангелы и поезда. Ведь только здесь себя постичь Мы, Машенька, смогли под клич Тех галок, что нам были звоном… Не умерли, не умерли, Как подобает всем влюбленным, Ни сумерки, ни эта птичь, Где на венчальный наш кирпич, Андрониковский наш кирпич, Шел с торжествующим поклоном На москворецкий наш кирпич, На обручальный наш кирпич, На красный тающий кирпич Снег, охраняемый законом. 1970

Телефон

— С утра такой дождливый день. Все крыши точно набекрень, А все деревья так стоят, Как будто это листопад. Все оттого, что нет тебя. — Да, Машенька. — Вчера котенка я спасла. Он вылетел из-за угла И сразу, маленький, упал, Чуть под колеса не попал. Все оттого, что нет тебя. — Да, Машенька. — А, знаешь, в проходном дворе Щенок заплакал в конуре О том, что выпал из гнезда Птенец, не знающий куда… Ты, как всегда, недоглядел. — Да, Машенька. — С утра дождливый день такой. Все оттого, что ты плохой, Что мы не виделись с тобой Не знаю век уже какой, Что забываю я тебя… — Нет, Машенька.

Дом с мезонином

Прощайте, Машенька, прощайте. Пришла ушедшая пора… Меня, как Дом, не замечайте, Ведь дождик льет как из ведра. Я буду рад, слегка отъехав, Что Дом, не зная почему, Стоит задумчивый, как Чехов, И    улыбается       всему. Здесь были мы других не хуже. Нам было по семнадцать лет. И тополиный пух на лужи Летел, как бабочки, на свет. И вишни, близкие к удару, Шумели в лад, вбежав во двор, Как исполняя под гитару Сквозной мотив из «Трех сестер». …Машинка, как сороконожка, Все, что угодно, перешьет… А Дом полечится немножко И Автора переживет. Прощайте, Машенька, прощайте! Живите с веком наравне. Но никому не обещайте, Что обещали только мне.

«Большой зимы строительный каркас…»

Большой зимы строительный каркас. Как церковь, блещет башен арматура. И плотный снег лежит, слегка лучась… Что Марианна делает сейчас? Она ведь не абстрактная фигура. Когда она по улице идет, К ней, точно хлопья, взгляды прилипают. Я понимаю их косой полет И как летят они, как отлетают. Она неслышно вышла за порог, На белый мох вступает под ветвями. Летит как вздох от губ ее парок. Я не могу поймать его губами. Куда идет она?    Не все ль равно… Она идет по свету — вот в чем дело! На дерево взглянула — и оно Уже не выглядит осиротело. Сквозь чад, сквозь городское бытие Ее ведет поющая тропинка. И бриллиантик в перстне у нее, Как на ветру застывшая слезинка. Вдруг останавливается. Глядит: Висят сосульки трубами органа. И, улыбнувшись мельком, вновь спешит. А здесь каркасы, тонкие на вид. Сквозь арматуру    даль полей летит… Куда идет сегодня Марианна?

«Мне не может никто и не должен помочь…»

Мне не может никто и не должен помочь, Это ты понимаешь сама Это ранняя рань, это поздняя ночь, Потому что — декабрь и зима. Это скрип одиноких шагов в темноте. Это снег потянулся на свет. Это мысль о тебе на случайном листе Оставляет нечаянный след. А была у тебя очень белая прядь, Потому что был холод не скуп. Но она, потеплев, стала прежней опять От моих прикоснувшихся губ. Ты шагнула в квадратную бездну ворот. Все слова унеслись за тобой. И не смог обратиться я в тающий лед, В серый сумрак и снег голубой. Я забыл, что слова, те, что могут помочь, — Наивысшая грань немоты. Это ранняя рань, это поздняя ночь, Это улицы, это не ты. Это гром, но и тишь, это снег, но и мгла. Это мука стиха моего. Я хочу, чтобы ты в это время спала И не знала о том ничего.

«Теперь, когда уже не повторить…»

Теперь, когда уже не повторить, Что повторялось многократно, — Лишь те слова осталось говорить, Которых не возьмешь обратно. И лишь с самим собой наедине, Бывает, взмолишься беззвучно: Остановись. Забудь. Вернись ко мне. Мы начинали неразлучно.

Разлука

Боже мой, разве Это разлука? На расстоянии улицы, На расстоянии площади, На расстоянии нескольких Тысяч шагов. Боже мой, разве Это разлука? Это же праздник, Дивная мука На расстоянии улицы, На расстоянии площади, На расстоянии нескольких Тысяч шагов… Можно молчать — ни слова, Можно гадать и ждать, Но постоянно знать, Что от живой до живого Все же рукой подать. 1973

Фрагмент

Когда по белой ленте тротуара Ты каблучком и узкою подошвой Отстукиваешь точки и тире И, торопясь исчезнуть за углом, Мне оставляешь — взгляду, задыханью — Письмо следов, чернеющих на белом, Такую городскую телеграмму, Какой никто еще не получал, Слетают галки на твои следы, отпугивая робкую голубку… Я тротуар сворачиваю в трубку И уношу окрестные следы. На них кудрявится рассветный иней. Я нахожу далекую скамью, где яблони подобьем райских скиний Покоят душу детскую мою. Там разворачиваю, расстилаю Похищенный глазами тротуар… Читая, понимаю: ты не знаешь, Как быть со мной, когда растает снег… Когда ты, появляясь, исчезаешь, Мне кажется, что ты не человек. А больше и загадочней… Под веком Снежинки расползается пятно. Молю, мечта моя, будь человеком, Пришли мне настоящее письмо.

«Ты плачешь в зимней темени…»

М. Роговской

Ты плачешь в зимней темени, Что годы жизнь уводят. А мне не жалко времени, Пускай оно уходит. Оно так долго мучило Своим непостоянством, Что мне с ним жить наскучило, Как дорожить тиранством. Я так боялся сызмала Остаться в жалком прахе! Я делал все.    Но сызнова Томился в том же страхе: Бежит, бежит, не поймано, Не повергаясь в трепет, Что мне своей рукой оно Лицо другое лепит. Ты плачешь в поздней темени, Что годы жизнь уводят? А мне не жалко времени, Пускай оно уходит. Есть в нашей повседневности Одно благое чувство, Которое из ревности Дарует нам искусство, — Не поддаваться времени, Его собою полнить И даже в поздней темени О том, что будет, помнить. Не надо плакать, милая, Ты наших поколений. Стань домом, словом, силою Больших преодолений. Тогда и зимней темени Ты скажешь и под старость: А мне не жалко времени, Уйдет, а я останусь! 1970

«Зима. Почерневших деревьев аллеи…»

Зима. Почерневших деревьев аллеи. Две улочки, нас приводящих домой. «Пойдем лучше этой, она зеленее», — Ты тихо сказала глубокой зимой. А я улыбнулся, в ладоши захлопал, Но понял внезапно при этих словах: Там гуще ветвились и ясень, и тополь — Все в шапочках белых на черных ветвях. А улочку ту, где глубокие ямы Являли собою былые дома, Былые деревья, стоявшие прямо, Тогда обошли мы. Ты помнишь сама. И шли мы по той, где, над снегом чернея, Хранили деревья дыханье твое: «Пойдем лучше ею, она зеленее…» Твоя оговорка. Смущенье мое.

«Я в дом вошел, оставив снег в полете…»

Я в дом вошел, оставив снег в полете, Подумал как же быть теперь со мной? И не молчать на милом повороте. И ничего не говорить в расчете, Что кто-то медлит, стоя за спиной… О Вас я думал…    А из-за ограды. Чьи кружева белели тяжело, Уже морозом и ветвями сада — Бессмертным тленьем вечности несло.

«Мне зима залепила в стекло снежком…»

Мне зима залепила В стекло снежком, Чтобы выглянул я скорей, И за дерево спряталась. Снег пешком Шел до самых твоих дверей. Подошел и, колеблясь, Застыл в окне, Чтоб глянула хоть чуть-чуть. Это клочья записки Твоей ко мне. Это я за углом топчусь. Мне зима залепила В стекло снежком, Чтобы выглянул я скорей. Это ты позвала. Это я пешком Шел до самых твоих дверей.

Мартеница[1]

Марианне

Я и за то еще тебя люблю, Что и тебе, как мне, давно знакома Похожая на изгнанность из дома Пробежка по ночному февралю. Когда следы темны на тротуаре И белый пух сквозит из черноты Там, где друг друга двое миновали. Он не решился? Испугалась ты? Но я люблю тебя еще за то, Что ты, в осеннем выбежав пальто, Со мной    в февральской замяти стояла И верила тому, что за углом Уже весна по веткам бьет крылом, И от стихов в мороз не угасала. Я заслонял тебя лишь рукавом. Все говорило: он солжет, не охнув. Но — через день!    И в зеленях, и в охрах На напряженных ветках сжатый лист Подрагивал… И был с карнизов    мокрых Щепотками набросан птичий свист… А для людей снега еще гостили, Что было, впрочем, в очень старом    стиле.

«Зима повисла на ресницах…»

Зима повисла на ресницах, На ближних ветках. На вереницах Дальних елей И на беседках. Снег представляет зиму в лицах Людей, зверушек… Зима повисла на ресницах, Ветвях опушек. Снег нынешний со днем вчерашним Связует искра. Все близко так, что даже страшно, Что так все близко. С таких ресниц такую зиму Смахни, попробуй! Мороз блестит неотразимо Лыжней сугробной, И из своих прогулок сольных, Дыша глубоко, Ты прибегаешь точно Сольвейг Из песни Блока. Лыжня к лыжне летит, кренится, — То врозь, то вместе… Зима повисла на реснице И на созвездье.

«Когда случаются в судьбе…»

Когда случаются в судьбе Провалы, темени, Не надо думать о себе В прошедшем времени. Тогда сырой землей дохнет, Родной, суглинистой, И хризантемою пахнет Поблекшей, инистой. Гляди в провал, во тьму гляди, Гляди-разглядывай. И все, что будет впереди, Не предугадывай. Живая ночь, живая тьма Не вечно тянется… Она прояснится сама, Сама протянется.

Марианна

Слежу, как листья липы отсыхают И осторожно падают… А я?    Я никого сегодня не люблю. Прекрасно быть забытым человеком. Прекрасен шум деревьев надо мной. Прекрасно, где-то строчку потеряв, Остановиться. И пойти обратно, Припоминая…    И припоминая Углы домов, и стены, и дворы. Где кошки в тень укрылись от жары… Тогда, когда и ясно, и туманно Стояла тишь осенних паутин, Совсем зеленую нашли мы ветку. Таков пейзаж на годы, Марианна, Что и в Варшаве, и у нас не странно, Когда в Москве    и ты, и я, и мы… И осень и весна среди зимы.

«Жду тебя…»

Словом останавливающий дождь…

Н. Гумилев
Жду тебя. Ты городом идешь, А ведь должен я к тебе идти. За окном —    качающийся дождь На твоем заведомом пути. Я ведь знаю, что и так тяжел Этот скользкий путь    по февралю, Надо сделать так,    чтоб дождь прошел, Потому что я тебя люблю. Я ведь тоже знал и позабыл, Но надеюсь, что не навсегда, Слово, что поэт произносил, И кончался ливень без следа. А теперь, немотствуя порой, По прошествии немалых лет, Не могу над милой головой Разогнать дождинки —    слова нет. Я ведь знаю, что твои мечты И мои — на родственном пути, Что беду чужую можешь ты Невзначай руками развести. Много слов я знаю наизусть, Но одно забытое влечет, Умоляю, чтобы эту грусть Ты на свой не принимала счет.

Посещение

Я ждал тебя на улице, в метро, В монастырях с огромными глазами. Я ждал, на медь меняя серебро, У телефонных будок. Ждал часами (И между часовыми поясами), Как в юности, когда не знаем сами, Куда звонить, где зло, а где добро. В минуту давнюю, не дорогую, Глаза случайным блеском ослепя, Я ждал тебя, когда я ждал другую, Возможно, где-то около тебя. А ты в порывах ветра и сирени С другим стояла, выйдя на крыльцо, И, может быть, все медлила в смятенье И молча думала: не то лицо.

«Красивый, старый, черный дом…»

Красивый, старый, черный дом, Ведь и такой случится час, Что некий день, задев бортом, Перенесет куда-то нас. Я даже рад, что я поэт, Что и потом смогу сказать, Когда весь этот белый свет Я перестану осязать. Красивый, старый, черный дом, Ты показался нынче мне Раззеленевшимся кустом, Расцветшим в полной тишине. Что говорить о тесноте И поминать о примусах. Есть и в наружной красоте Такая даль, как в небесах. В какой несбыточный музеи Перенести твое крыльцо, Где мне и в сумраке ночей Светили руки и лицо? Красивый, старый, черный дом, Ты показался нынче мне Раззеленевшимся кустом, Расцветшим в полной тишине. А воздух помнит все дома, Запечатлевшиеся в нем, Как память сердца и ума, Красивый, старый, черный дом. 1975

«Цветущая ветка с надломом…»

Цветущая ветка с надломом, Сирень среди этой ольхи Повеяла чем-то знакомым, как старые чьи-то стихи. Два дуба темны, как ворота, Распахнутые навсегда… Здесь явно отсутствует    кто-то И тянется кто-то сюда.

Из софийской тетради

I Тебе обещал я деревья, Которые будут зимой В Софии, красивой издревле, А то и на Шипке самой. Но весть о внезапной кончине Меня позвала одного. И вот я в Болгарии ныне Один ни с того ни с сего. Один в серебристую темень, Слегка от дороги устав, Брожу под деревьями теми, На похороны опоздав. Тебе обещал я деревья, Которые будут зимой В Софии, красивой издревле, А то и на Шипке самой. Здесь очень короткие зимы. Не то что в России у нас. Поэтому неотразимы Снега, что со мною сейчас. Деревья стоят, как скульптуры В огромной живой мастерской, Где лепят натуру с натуры, А радость мешают с тоской. Ведь можно из южного снега Такое слепить небесам! А он это делает сам, Свалившийся с самого неба. Снег лепит себя на деревьях. Он лепит тебя и меня. И всех, как в старинных поверьях, Доживших до светлого дня. Мне кажется, в белой гвоздике Могилы и клумбы сейчас, Где снег не большой, а великий, Идет, суеты сторонясь. Я тоже поэт повседневья. Как снег, я летаю зимой. Тебе обещал я деревья, И эти деревья — за мной. II Балканский сырой ветерок, Снежок легче пуха и дыма. Мелькающий, как между строк, Меж ветками неуловимо. Я в комнате свет погасил, И сразу окно осветилось… Гора заснеженная. Синь Предутренняя появилась. Прозрачный февральский туман С горы потянулся к предместью, Как знак, а не самообман… И все это было мне вестью — И снег, и зеленая высь, И белый цветок на столе, И солнечный зайчик, как мысль О том, что ты есть на земле.

«Домой, домой, туда, где дома нет…»

Домой, домой, туда, где дома нет, Где только ты, незримая почти, Где тает снег, как тысяча примет, И на домах, и на твоем пути. Я знаю то, что ты товарищ мой, Что для меня ты целый белый свет, Так знай и ты, что я хочу домой, Домой, домой, туда, где дома нет. Здесь столько крыш, и окон, и дверей, Друзей, подруг на столько зим и лет, А я хочу к тебе, к тебе, скорей — Домой, домой, туда, где дома нет. Вот улетает желтенький листок Сквозь южный снег, как бабочка на свет. Куда? На север? Или на восток? Домой, домой, туда, где дома нет.

«Сухие, чистые морозы…»

Сухие, чистые морозы. Утоптанный, глубокий хруст. Поэзия, вершина прозы — Пар, отлетающий от уст. Ты, оказавшаяся вестью, Что будет жизнь еще одна, И неподвижные созвездья. И движущаяся луна. Что, не без мысли,    не без фронды, Глядит, венцом обведена, Загадочнее Джиоконды, — Нерукотворная луна. И провожая неотступно И примораживая взгляд, Она все так же недоступна, Как тыщу лет тому назад.

«А музыку я оставлял на потом…»

А музыку я оставлял на потом, На позднюю молодость в доме пустом, На позднюю молодость, на никогда, Где многое выключено навсегда. А музыку я оставлял на потом, Я думал, что с нею останется дом Часы коротать да растягивать век Под музыку, словно под ливень и снег. На завтра ее оставлял, на вчера, На те ожидающие вечера, Когда нам известно, что снова никто Опять не придет, несмотря ни на что. Но стол расцветает, как зелень зимой, То, снег отряхая, приходит домой Она, наполняя дыханием дом, Которую я оставлял на потом. Приходит, как запах снегов и цветов. Приходит, а я, как всегда, не готов. Не знаю, что делать, не знаю, как быть, Не знаю, как мне о себе позабыть. Ведь музыку я оставлял на потом, На позднюю молодость в доме пустом.

«Я никому сегодня не открою…»

Я никому сегодня не открою, Не отворю. Я славою бессмертною покрою В своей душе фамилию твою. Я отвечать по проводу не буду. Да и писать не буду ничего. Я на сегодня целый мир забуду, За исключеньем мира твоего… Я выхожу в уме в твое пространство. Я выхожу при запертых дверях. Как неуверенность, как постоянство, Все так найдя, как будто потеряв. Я отвечать по проводу не буду. Я и писать не буду ничего. Я на сегодня целый мир забуду, За исключеньем мира твоего. Он невзначаен, он пришел оттуда, Где есть у снега только чистота. Где чудо есть не выдумка, а чудо И где травинка каждая чиста… Мне все равно, что мгла чужих смятений Летит сквозь липы, фарами слепя… Есть на снегу летающие тени. Я знаю, тени эти от тебя.

«…Но мою любовь не берегли…»

…Но мою любовь не берегли Ни подруги, ни друзья мои. Оговаривали. Как родня. Так любили, видимо, меня. Не грозил я им: ужо, ужо! Потому что это хорошо. Потому что мы теперь одни. Пусть любить поучатся они. Потому что — мы теперь вдвоем. Лучше встретим, лучше сбережем…

«Куда ни посмотришь…»

Куда ни посмотришь, везде Следы твоего пребыванья — На камне следы, на воде, На улице и на диване. На письменном этом столе Забытая шпилька. А рядом Следы на осенней земле, Следы за оградой и садом. Куда ни посмотришь, везде Следы твоего пребыванья — На дереве и на звезде, На страхе и на упованье. Я снегом земным становлюсь, Что в оттепель очень некрепок, И снова морозу молюсь, Чтоб снял с них хоть маленький слепок… Лишь стих, словно возле беды, Мне шепчет победно и бедно: «Следи — оставляет следы! А ты исчезаешь бесследно».

«Жизнь прошла…»

Жизнь прошла. И как перед началом Новой — даже страшно произнесть — Обещанье счастья прозвучало В воздухе, как тающая весть. Это был какой-то новый город, Где совместно осень и весна. Ветер брал, как в юности, за ворот, За углом мерещилась она. Было все до ужаса знакомо, Вплоть до снега, листьев и дождя. Но нашел я только номер дома, Самого подъезда не найдя. Отчего же я не поразился, Что в минутной вечной тишине Совершенно юным отразился В навсегда исчезнувшем окне…

«Листья летят пургой…»

Листья летят пургой, Маленьких птиц пугая: Скоро придет другой, Скоро придет другая. Милая, Бог с тобой, Мы недостойны рая. Скоро придет другой, Скоро придет другая. Знает цветок сухой, Знает земля сырая: Скоро придет другой, Скоро придет другая. Милая, Бог с тобой, Не унывай, родная, Скоро придет другой, Скоро придет другая.

«Если покажется: умерли…»

Если покажется: умерли Все, кто ответить могли б, — Верь в эти странные сумерки С желтым качанием лип.

«У меня осталось только Божье время…»

У меня осталось только Божье время, Своего — на что попало — больше нет. Я люблю тебя, несказанное бремя Прожитых и некончающихся лет. Сколько улиц исчезает, сколько страсти — У оттаявшего в памяти следа… Если б знала ты, какое это счастье — Невозможность, невозвратность, никогда.

Интимный сонет

Опаловое море. Карадаг. Скала с тяжелым профилем поэта. Весна слегка показывает лето И даже осень, если полумрак И полудождь. Надоедает это. И кто-то пьет, как списанный моряк, Безделье коротая кое-как В бесплодном ожидании корвета. На набережной пусто. Все тела Лежат на пляже. Нету для сонета Здесь тезы с антитезой. Грустно это. Вот, Марианна, каковы дела. У каменного попроси поэта Сонет с прибоем. Он и так скала.

«Как много зонтиков…»

Как много зонтиков… Но где же твой? Смотрю с балкона.    День такой сырой, Так моросит незримо. Словно крыши Влажнеют просто сами по себе. Кружатся зонтики. Я вижу свыше. Живой цветник.    Но мне не по себе. Так много зонтиков… Но где же твой? И пуст балкон. И день такой сырой, Но так красив их разноцветный танец. Закат на тротуар наводит глянец… Ну вот и все. На темной мостовой Поисчезали зонтики…    Но твой?

«В час, когда щебетали карнизы…»

В час, когда щебетали карнизы Посреди глубочайшей зимы, — Как намеки, зароки, эскизы, Неожиданно встретились мы. Повела ты нечаянно бровью На карнизы, а не на меня. И сверкнула зима в Подмосковье, Как лазурь миновавшего дня. Оказалось, что вьюга во гневе Не обрушится миг погодя… Но разводят ветвями деревья, За твоими следами следя. И стоит в снеговом оперенье, Опершись о сырой палисад, Уподобленный белой сирени Или белой акации сад.

«Ты от меня отвернулась, как мир…»

Ты от меня отвернулась, как мир, Что до тебя был и дорог и мил. Как все деревни и все города, Ты от меня отвернулась тогда. Как все деревья, кусты и цветы, Так отвернулась тем вечером ты. Но вне сравнений, метафор и троп Мир, окунающий в жар и озноб, Не отвернулся, как ты, от меня, Просто дождался и утра и дня. Он ведь не знал, что, мой милый кумир, Ты от меня отвернулась, как мир.

«Если песенку не затевать…»

Если песенку не затевать, Не искать у нее утешений, То куда мне, живому, девать Груз невыясненных отношений… У одной не спросил: отчего, Почему так печально молчала В час, когда ни с того ни с сего Все начать захотела сначала. У другого — того, своего — Не спросил: что же все-таки было? (До сих пор я не знаю — кого Ты любила тогда, не любила.) Если песенку не затевать, Не искать у нее утешений, То куда мне, живому, девать Груз невыясненных отношений? Что поделать, когда о любви Скажут вам как ни в чем не бывало: Засвидетельствуй, не утаи, Дай словесный портрет идеала.

«Люди, обделенные любовью…»

Люди, обделенные любовью, Даже и не знаю почему, Больше всех мечтают    к изголовью, Красота, прижаться твоему. Молчуны. Других перебивая, Не умеют жарко говорить. В них душа растет, не убывая, Как цветы, что некому дарить.

«Я Вас люблю всей тенью…»

Марианне

Я Вас люблю всей тенью Сугробов и ветвей, Как робкое растенье Домов и фонарей. Я Вас люблю мельканьем Полузажженных фар, Полусожженным зданьем, Которое как дар. И телефонной будкой, Откуда вас прошу, И синей незабудкой, Что при себе ношу. Я Вас люблю ветвями. Я Вас люблю пешком. И теми тополями, Что живы под снежком. Я Вас люблю трамваем, Идущим не туда, Которым убегаем Куда-то иногда. Я Вас люблю, как радость, Что, не побыв, была. Синицей, что как градус Нежданного тепла. Я Вас люблю громадой Загадочных домов И маленькой отрадой Старинных теремов. Я Вас люблю глазами Оледеневших лип, Заборами, углами — Где улочек изгиб. Вас не считая хлебом Придуманного дня — Я Вас люблю всем небом, Какое у меня.

«Мне хочется уехать далеко…»

Мне хочется уехать далеко — Где грязь чиста, пудовые бахилы Таскать на вольном воздухе легко, И ощущать неведомые силы, И чуять запах теса и земли. Но почему не я, а ты вдали От наших мест, что так с тобой красивы! И суждено мне в холод и в тепло Глядеть в твое высокое стекло И ждать письма, почти боясь приезда, Поскольку возле Вашего подъезда Так много желтых листьев намело — Угрозы времени и месть пространства. И все же как мучительно светло Мальчишеское это постоянство.

«Надо дать отдохнуть глазам…»

М. Р.

Надо дать отдохнуть глазам, Словно дать отдохнуть округе. Я закрою глаза, А сам Буду видеть лицо подруги. Надо дать отдохнуть глазам. Словно сумеркам в хлопьях белых, Словно серым стволам, кустам С палисадниками в пробелах. Надо дать отдохнуть глазам, И куртинам, и тротуарам, И карнизам, и голосам За углом в переулке старом. Надо дать отдохнуть домам, Их скамеечкам и оградам, Окунающимся в туман, Прибегающим к снегопадам. Надо дать отдохнуть листам С желтизною неотвратимой, Надо дать отдохнуть глазам, Как родному лицу любимой. Так смежить их, в такую тьму, Беззаветно и безоглядно, Словно дать отдохнуть всему, Что так мило и ненаглядно.

«Ты вправе думать, посетив больницу…»

Марианне

Ты вправе думать, посетив больницу, Где я — все о себе да о себе, Что воронье за окнами клубится, Что льдист и хладен путь через столицу, Что все равно мне, каково тебе. Ты принесла мне сахар и обновки, Хотела рассказать, как день прошел, Как ты упала возле остановки, Как холодно одной, как путь тяжел, Когда летят толпою птицы эти… А я все о себе да о себе. Не о тебе, единственной на свете, На ледяной изменчивой тропе. Ты вправе думать, исхудав щеками, Все обо мне в дороге, обо мне — Что сердце у меня, наверно, камень, Что я, как эти окна, — в стороне, Ты вправе думать…    Но когда ушла ты, Когда безлюдным стал приемный зал, Я в многолюдном гомоне палаты Шептал в подушку все, что не сказал… Ты — о больной руке, о трудной доле, А я — все о себе да о строке, Которая не стоит малой боли В твоей душе и в маленькой руке… На улице пустой воронья дрема. Ворочается снег по городьбе. Одна утеха — что ты плачешь дома, А я не дома плачу о тебе. Ты вправе думать…    Ты в нежнейшем праве… Но я в одном сегодня без вины, Что думаю в подушку — не о славе, А о любви, в которой мы равны. 1987

«Как вечернее стихотворенье…»

Как вечернее стихотворенье Все в деревьях и в галках    на них, Патриарших прудов откровенье, Полупризрачных, полуземных. Здесь на липах мудрят, опасаясь, Чтоб не слишком осыпался снег, Черно-серые птицы, стараясь Свой туманный устроить ночлег. И какая-то странная пара — То вперед, то назад, без конца, Отойдя от Тверского бульвара, Не дойдя до большого Кольца. Потрясающа эта бездомность При наличье и стен, и дверей. Потаенность ветвей и нескромность Редких фар и ночных фонарей… Не о Мастере и Маргарите, Не об авторе даже самом, Об одном — о Великой Защите, О масштабе ее мировом. Рядом гул городского движенья, А у них тишина и звезда… Это вечное стихотворенье Не допишет никто никогда.

«По капоту машины бьют градины…»

По капоту машины бьют градины. Размышляя итожу: Все стихи у кого-то украдены, Все мелодии — тоже. Град взлетает… Бокал газированной Выпить было бы славно… Все оттенки всех красок сворованы, Сами краски — подавно. Вдруг на землю небесными лужами Дождь ложится устало! Облаками и синью запружены Мостовые квартала. Снова голуби вдруг гули-гулятся Голосами чужими… Марианна идет через улицу Прямо к синей машине И садится за руль…    Тем не менее Я итожу уныло: Где-то все это, за исключением Марианны, уж было… 1994

«Мне будет вечно сниться дождь…»

Мне будет вечно сниться дождь И шум листвы у изголовья Каких-то баснословных рощ Бесчасья или безвековья. Мне будет вечно сниться путь, Скрывающийся за холмами, Которым позабыл шагнуть, Как снится детский сон о маме. Мне будет вечно сниться дождь С почти расплывшейся страницы И то, как ты меня зовешь И я встаю, мне будет сниться. Там будут ветки ходуном Ходить, мешая солнце с тенью… И тоже станут чьим-то сном… Но будет в песне — Воскресенье! Потомок, выстой под окном, Домучься до стихотворенья.

«…И я потянулся вослед за тобой…»

…И я потянулся вослед за тобой Всей грустью безмерного срока… Но был я оградой, но был я травой, Журчащей водой водостока. Ты в воздухе таяла полупустом Пиковым сужением платья. Тогда я возник облетевшим кустом, Чуть смахивавшим на распятье. Но ты, миновав меня, путь перешла. Ты ветки моей не задела. И тень от вагона меня обдала И шумно с тобой отлетела. Тогда мне осталось — в твоем далеке Стать тем, и чужим, и пригожим. Но я не хотел, ожидая в тоске, Стоять на себя не похожим. Я знал, что опять ты вернешься домой И будешь еще одинока, Ведь я был оградой, ведь был я травой, Шумящей водой водостока…

«По следам прошлогоднего солнца…»

М. Е. Р.

По следам прошлогоднего солнца На страничке забытой моей, Что желтела, томясь у оконца, Из-за нас, а не из-за лучей, Я пошел по следам за двустишьем, Что оставил тогда навсегда… И застыл перед желтым затишьем, Где под липами стыла вода. В жизни есть и другие подарки, Но я там загрустил: где же ты? В этом стареньком, маленьком парке Со следами былой красоты…

«Когда мы были незнакомы…»

Когда мы были незнакомы, А только виделись во сне, Твои таинственные гномы Сошлись подумать обо мне. Они, предвидя все на деле, В кружок присели на пеньки. И так печально прозвенели Их голубые колпачки. Они решали и решали, Шептали: «Это ни к чему». — Но ничему не помешали. Не помешали ничему. Неудивительно, что служат Тебе и мне они теперь, Но по весне о чем-то тужат… Звенит бубенчиком капель.

«Гербарий сырых тротуаров…»

Гербарий сырых тротуаров, Легчайшие в мире шаги. Как самый цветной из пожаров — Волненье листочной пурги. Березы, акации, клены Даруют листы, как цветы, Душе молодой и влюбленной, Такой же красивой, как ты. В сплетенье кругов и полосок, И звезд, рыжеватых на цвет, Весенний летит отголосок: «Ты любишь меня или нет?» И, не дожидаясь ответа, Под ветром большой синевы Твой зонтик лимонного цвета Уносится в вихре листвы.

21 Июля 1994 года

Марианнушка, окна сегодня не хмуры. Поздравляю тебя с днем рождения Юры[2]. Хорошо бы отметить его на природе Под приветственный тост    Соколова Володи. Хорошо бы дохнуло над чашей и чашкой Полем сизого клевера    с белой ромашкой, Над опушкой повеяло и над полянкой, Над тобой, именинником    и самобранкой. … … … … … … … … … … … … … … … На идею, которую высказал классик, Одобрительно смотрят и Максик, и Ясик[3].

«Воспоминанье о твоей улыбке…»

М.

Воспоминанье о твоей улыбке Пахнуло мокрой улицей    и снегом, Летевшим косо на воротники, На тротуары и на провода… О, розоватое воспоминанье, Сквозь сыроватый и холодный    воздух Бегущее по рельсам за трамваем, Что отражал со скрежетом и звоном Деревья и сугробы на ходу… 1995

«По какой-нибудь малой вещице…»

По какой-нибудь малой вещице, Что напомнит тебе обо мне, Позапрошлое время потщится Стать с сегодняшним днем наравне. Ты заплачешь. Глубокая ива, Окуная себя в серебро, Сообщит тебе неторопливо, Что былое не зло, а добро. Что ее настоящая участь — Утешительная красота, А не выдуманная плакучесть, Чем пустая душа занята. Улыбнись сквозь сырые ресницы Колыхающихся камышей, Где последняя встреча приснится Нам у зарослей и блиндажей. Это время опять воплотится, Хоть на миг, по звезде, по весне, По какой-нибудь малой вещице, Что напомнит тебе обо мне.

II. ЭТО ОЧЕНЬ СТАРАЯ ПЕСНЯ…

«Это очень старая песня…»

Это очень старая песня Про летящие поезда, Про слова «отзовись, воскресни!», Про ответное «никогда». Про открытку в чей-то адрес, Про записку (пропал и след…), Про разорванную крест-накрест, Это песня про «да» и «нет». Это песня о странных играх Судеб, случаев, телеграмм… Это стон проводов… эпиграф К разведенным твоим рукам.

«Вот пройдусь я…»

Вот пройдусь я По бульвару по Тверскому, Холод трубки телефонной Растоплю. Треску в проводе И голосу чужому Имя той скажу, Которую люблю. Подойдет. И, ни о чем не вспоминая, Не жалея,    не ревнуя,       не виня, Я спрошу ее: «Любимая, родная, Хорошо тебе живется Без меня?» 1951

Сирень

Не может быть. Как это получилось? Она с тобой. Под синим сквозняком. Сирень в руках ее. Сирень кругом. Сирень На все ограды ополчилась. Да где же это? В городе каком? Смотри, На ней то свет, то полутень. Она с тобой идет! Да где же это?.. Она сирень любила. Вот сирень. Ты наломал ей Тысячу букетов. О влажный хруст сирени! Столько глаз Глядят на вас. Но кто вам помешает? Да здесь на месте сломанной Тотчас Живая ветка, Видишь, вырастает. — Какой здесь город? Счастье, говорят… — Скажи, Мы не уйдем с тобой отсюда? Или уедем, Чтобы это чудо И там построить, Где в сердцах разлад? Она молчит. Ей нечего сказать? Нет, Ей плохого нечего сказать. Ты к ней Свою протягиваешь руку И в пальцах —    воздух! И открыть глаза Боишься ты. На все открыть глаза, Опять войти В свою дневную муку. Но есть надежда. Есть еще сирень. Ее ты слышишь, Даже и не видя, Нет, вместе вы. И это светлый день, И ты на сон Нисколько не в обиде. Что сон? Ведь это ж все ее букет. Он на столе Сейчас стоит, конечно. И, притворившись, Что ее здесь нет, Она лишь в угол Спряталась поспешно. Открой глаза… Закрытое окно. Все та ж неприбранность Пустой квартиры. Букета нет. Белеет полотно, На нем вразброс Узоры и пунктиры. Сирени нет, И это день из дней, И нет ее Ни следом и ни тенью… И только воздух В комнате твоей Все пахнет Той несбыточной сиренью. 1955

«Быть может, это и не важно…»

Быть может, это и не важно, Но мне запомнилась одна, Как песня русская, протяжная Весна… Внезапно выяснила небо И показалось поутру, Что нет такого места, где бы Она пришлась не ко двору. Уже тепла и света дозы Нам увеличивал восток, И от последнего мороза Ручьи пускались наутек. Был на капель снежок помножен И белоснежных луж ледок Для башмаков был ненадежен, Неверен, как чужой порог. Тогда — по вечерам — вдвоем! И только так! И третий — лишний. Я помню: мартовской, давнишней Мы ночью шли.    Она в твоем Осталась сердце? Я ж даю Воспоминаниям поблажку. Улыбки наши узнаю, Пальто и души нараспашку. И переулок голубой, Не камнем — лунами мощеный, И снег изменчивый, и бой Сердец живой и учащенный. Как позабыли мы «пора». Как кто-то мучил фортепьяно И всех соседей. До утра Летели звуки деревянные, Как щепки из-под топора! Как мы топтали тротуар Под эту музыку. Покуда Восток, окрасившись в пожар, Не показал, Багрян и ал, Нам ежеутреннее чудо. Не рассказать, не описать, Как солнце (и без промедленья) Вгоняло в краску небеса Своим внезапным появленьем. Как говорили мы с тобой Наперебой. Наперебой. О том, что нет разлуки, нет! Что не пойдем безделью внаем И что свое мы оправдаем Происхождение на свет. …О, если снова мог бы я Сказать, как ночью той весенней: — Я сам не свой, но ты моя. Без оговорок, без сомнений… 1947

«Почему я тебя забываю?..»

…Той, которую выдумал сам.

Н. Тихонов
Почему я тебя забываю? Не знаю… Не найти причину, не выдумать… Вот записка твоя — укорная, злая. Вот слезинка в глазу — обидою. Вот записка… А может и нет записки? Ну признайся! Ведь правда нет ее… Только образ неясный, когда-то близкий Сквозь забвенье в памяти сетует. Сквозь забвенье, сквозь снег, упадавший    зыбко, Сквозь мои следы одинокие. (А сегодня со мной живая улыбка И живые следы, глубокие…). Мне и вспомнить тебя почему-то нечем, Смолкла память — моя погонщица. Ты со мною шла бесплотна, как вечер, Только вечер взял да и кончился. Только снег все летит, летит по старинке, Воротник облепляет стаями. Я слова твои собирал, как снежинки, Только все в ладонях растаяли…

«Все реже ко мне ты приходишь…»

Все реже ко мне ты приходишь, Все чаще я нем и суров. Ты глаз с меня ясных не сводишь, А я не дарю тебе слов. Стучат одинокие капли Да хлюпают чьи-то шаги. Все то же, все так же — но так ли Был юн ты когда-то? Не лги… Мерцанье пустых тротуаров. Сырые глубины дворов. …Как головни старых пожаров, Останки недавних костров… О, мир без чужого совета, Без глаз и наветов чужих, Все реже приходишь ко мне ты, Все чаще я тягостно тих. Но внемля старинным призывам Деревьев, шагов и камней, Я верю, что кто-то счастливым Идет в паутину теней. Что кто-то уходит с тобою На чей-то чуть брезжащий свет, Ведомый одной правотою Своих восемнадцати лет. Что так же он улицы славит И брызжет водой без калош. Его заведут — и оставят, И вызовут новых под дождь… 1950

«Бедный мальчик в промокшей кепке…»

Бедный мальчик в промокшей кепке, Что ж ты ищешь опять следы? Сны о ней унеслись, как щепки По теченью большой воды. Ты пускал их, как в раннем детстве. Каравеллами называл. Но печальных таких последствий Ждать не думал ты и не ждал. Что ж, броди, позабыв про отдых, По безлюдным путям дождя… Дамы ездят на пароходах, Наши пристани обходя… 1950

Звезда полей

«Звезда полей, звезда полей над отчим домом И матери моей печальная рука…» — Осколок песни той вчера за тихим Доном Из чуждых уст настиг меня издалека. И воцарился мир, забвенью не подвластный. И воцарилась даль — во славу ржи и льна… Нам не нужны слова в любви, настолько ясной, Что ясно только то, что жизнь у нас одна. Звезда полей, звезда! Как искорка на сини! Она зайдет? Тогда зайти звезде моей. Мне нужен черный хлеб, как белый снег пустыне, Мне нужен белый хлеб для женщины твоей. Подруга, мать, земля, ты тленью не подвластна. Не плачь, что я молчу: взрастила, так прости. Нам не нужны слова, когда настолько ясно Все, что друг другу мы должны произнести. 1963

Первый снег

Хоть глазами памяти Вновь тебя увижу, Хоть во сне непрошено Подойду поближе. В переулке узеньком Повстречаю снова, Да опять, как некогда, Не скажу ни слова. Были беды школьные, Детские печали, Были танцы бальные В физкультурном зале. Были сборы, лагери, И серьез, и шалость. Много снегом стаяло, Много и осталось. С первой парты девочка, Как тебя забуду? Что бы ты ни делала — Становилась чудом. Станешь перед картою — Не урок, а сказка. Мне волшебной палочкой Кажется указка. Ты бежишь, и лестница Отвечает пеньем, Будто мчишь по клавишам, А не по ступеням. Я копил слова твои, Собирал улыбки, И на русском письменном Допускал ошибки. Я молчал на чтении В роковой печали, И моих родителей В школу вызывали. Я решил забыть тебя, Принимал решенья, Полные великого Самоотреченья. Я его затверживал, Взгляд косил на стены, Только не выдерживал С третьей перемены. Помнишь детский утренник Для четвертых классов? Как на нем от ревности Не было мне спасу. Как сидела в сумраке От меня налево На последнем действии «Снежной королевы», Как потом на улице Снег летит, робея, Смелый от отчаянья Подхожу к тебе я. Снег морозный сыплется, Руки обжигает, Но, коснувшись щек моих, Моментально тает. Искорками инея Вспыхивают косы. Очи удивляются, Задают вопросы. Только что отвечу им, Как все расскажу я? Снег сгребаю валенком, Слов не нахожу я. Ах, не смог бы, чувствую, Сочинить ответ свой, Если б и оставили На второе детство. Если б и заставили, Объяснить не в силе, Ничего подобного Мы не проходили. В переулке кажется, Под пургой взметенной, Шубка горностаевой, А берет — короной. И бежишь ты в прошлое, Не простясь со мною, Королевна снежная, Сердце ледяное… 1950

«Под черной липой, на исходе встречи…»

Под черной липой, на исходе встречи, Сядь ближе — на таком сыром ветру. Я на твое молчанье не отвечу Лишь оттого, что слов не подберу. Каких-то слов… Простых, как это чудо Листвы, бушующей с дождем в борьбе. …Я никогда тебя не позабуду, Не перестану думать о тебе… Песок в листве. В вершинах ходит ветер. Спешишь домой? Прощай.    Но шаг твой тих. Зачем следы твои не листья эти, Я б мог сберечь тогда хоть два из них! Я полон весь приметами твоими. Ты вся со мною, как ни уходи. В ночи, в пути — искать я буду имя Теснящемуся у меня в груди. И как мне знать — слова придут откуда. А ты откуда у меня в судьбе? …Я никогда тебя не позабуду, Не перестану думать о тебе… 1954

«Но как мы встретимся — чужими?..»

Но как мы встретимся — чужими? Так, что и нечего сказать, Чем жили мы, о чем тужили, Чем сердце занято опять? Все это было очень просто, Когда бы были мы одни. Но берега, но дом у моста, О чем подумают они? Что скажут липы и заборы, Булыжник и его трава, Запомнившие наши споры, И поцелуи, и слова? Где словно в песне — строчка к строчке, Твой след у моего следа, Вдруг не вдвоем, поодиночке, Как мы появимся тогда!

«Натали, Наталья, Ната…»

Мчатся тучи…

А. Пушкин
«Натали, Наталья, Ната…» Что такое, господа? Это, милые, чревато Волей божьего суда. Для того ли русский гений В поле голову сложил, Чтобы сонм стихотворений Той же Надобе    служил. Есть прямое указанье, Чтоб ее нетленный свет Защищал стихом и дланью Божьей милостью поэт. 1965

Памяти Афанасия Фета

Здесь человек сгорел…

Ничего от той жизни, Что бессмертной была, Не осталось в отчизне, Все сгорело дотла. Роковые изъяны. Неназначенный бал. Край светлейшего платья Разве я целовал? Как в иную присягу На погибель и рай Небывалого стяга Независимый край… Ничего от той жизни, Что бессмертной была, Не осталось в отчизне. Все сгорело дотла. Все в снегу, точно в пепле, Толпы зимних пальто. Как исчезли мы в пекле, И не видел никто. Я грущу о зажиме Чрезвычайной тоски, Как при старом режиме Вашей белой руки. Вспомнить — сажей несметной Так и застится высь. — Да была ли бессмертной Ваша личная жизнь? Есть ли Вечная запись В Книге Актов благих? — Только стих.    Доказательств Больше нет никаких.

«Все как в добром старинном романе…»

М. Луговской

Все как в добром старинном романе. Дом в колоннах, и свет из окна. Липы черные в синем тумане. Элегическая тишина. В купах вымокших — шорох вороний. Тихо плавают листья в пруду. Что за черт, я совсем посторонний В этом желтом забытом саду. Но представьте. Под лиственной сенью Я часами брожу вдоль оград, Как скрывающий происхожденье, Что-то вспомнивший аристократ. Что мне в этих колоннах да нишах! И как будто впервые я здесь. И отец у меня не из бывших, А из тех, что и были и есть. Но с какой-то навязчивой грустью Лезет в душу мне сырость колонн И в садовом своем захолустье Позабытый людьми Аполлон.

Вальс о Родине

Серый денек. Белый летит снежок, Сердце мое Он на лету обжег. Помнишь ли ты Наш удивлённый сад? Наши мечты Тысячу лет назад. Я по тебе Буду грустить всегда, Помни о том, Помни во все года. Перешагни Через один пролив, Переступи Через один разлив. Желтый денек, Белый летящий шар, Переступи Через один пожар. Я здесь один, Ветки твоей побег, Между чужбин Русский порхает снег. Белый снежок, Белый летит снежок, Сердце мое Он на лету обжег. Помнишь ли ты Наш убеленный сад? Наши мечты Тысячу лет назад. Я по тебе Буду грустить всегда. Помни о том, Помни во все года.

«Опять с непогашенным светом…»

Опять с непогашенным светом Короткие ночи делю… Не надо. Не думай об этом. Я больше тебя не люблю. Я вижу из этого мира, Где нет ни тебя, ни меня, Как где-то мертвеет квартира, Беззвучная в топоте дня. Там пыль оседает на книги И плавает нежная моль. Я так не люблю эти миги, Их теплую, легкую боль. Я вижу из третьего дома, Как в том отзвучавшем дому Так ветрено и незнакомо Мы сходимся по одному. Как будто влюбленные тени, От нас молчаливо уйдя, Там ночь коротают в измене, Друг с друга очей не сводя. Живут они в облаке света, Как смерти, боясь темноты, Два призрака, два силуэта. Но это не я и не ты. Я знаю: и то наважденье Сойдет, как по инею след. И все ж я не сплю до мгновенья, Когда они выключат свет. 1966

«Попробуй вытянуться, стать повыше…»

Попробуй вытянуться, Стать повыше. Слезами, дождиком Стучать по крыше. Руками, ветками, виском, Сиренью Касаться здания С поблекшей тенью. Попробуй вырасти Такой большою, Чтоб эти улицы обнять душою, Чтоб эти площади и эти рынки От малой вымокли Твоей слезинки. Упав локтями на холмы окраин, Будь над путями, Над любым трамваем, Над тополями, Что боятся вздоха. И не касайся их, Не делай плохо. Потом подумай О такой причуде: Все слезы выплакав, Вернуться в люди. По горькой сырости Босой душою. Попробуй вырасти Такой большою — И в том оплаканном тобою Мире Жить в той же комнате И в той квартире.

«И позабыть о мутном небе…»

И позабыть о мутном небе, И в жарких травах луговых Лежать, покусывая стебель, У загорелых ног твоих. И так нечаянно промокнуть Под самым каверзным дождем, Таким, что не успеешь охнуть, А весь уже до нитки в нем. И не обидеться ни капли На эти радужные капли На волосах и на бровях, И на сомкнувшихся ресницах, И на ромашках, и на птицах, Качающихся на ветвях… И эту тишину лесную Потом минуту или две Нести сквозь бурю городскую, Как бабочку на рукаве.

«Поющий день…»

Поющий день… Какими гаммами Перенесешь его в тетрадь! Он за распахнутыми рамами Такой, что глаз не оторвать. А если выбежишь на улицу В трезвон, в сплошные небеса, То невозможно не зажмуриться, Так все бросается в глаза. И в этом звонком ослеплении, Как потерявшийся малыш, Среди всего столпотворения Так заколдованно стоишь. Как будто влажными ладонями, Коснулась век твоих она Своими узкими, студеными. Я угадал тебя, весна!

III. СНЕГ ДАВНИХ ЛЕТ

«Дышала беглым холодом вода…»

Дышала беглым холодом вода. Осенний ветер горек был на вкус. Неву оставив, мы сошли тогда У самой Академии искусств. В тени молчали пары, млели мхи. Ветвистый сумрак сверху нависал. И я тебе рассказывал стихи, Которых я потом не написал. 1969

«Бродя и гадая о блоковской Даме…»

Бродя и гадая о блоковской Даме, Опять опоздал я. Пешком так пешком. Последний трамвай, отшумев проводами, Ушел, закачался вдали фонарем. Мерцает булыжник. Ни звука. Ни слова. Спокойные липы шумят. А во мне Уж целая повесть родиться готова О чьих-то шагах и о ждущем окне…

«Была зима белым-бела…»

Была зима белым-бела. Мы часто окна отпирали. На раме бабочка жила, И птицы в комнате летали. Потом мы выпустили птиц. Куда-то бабочка пропала. И так растаял лед ресниц, Как будто их и не бывало. Зачем же мне все шепчет стих О том, как ты в мерцанье чистом На лыжах с хлопаньем и свистом Летишь по склону дней моих.

Обращение

Я обращаюсь к тени удаленной, Годами находящейся в отлучке, Присутствием моим    не утомленной, Не доведенной памятью до ручки. Я обращаюсь к холоду и зною, К любви я обращаюсь и к измене, К словам с их лицевою стороною И с подноготной.    Обращаюсь к тени. Я лишь в одном сдаюсь тебе на милость, Но даже в том не кланяюсь давно: Услышь меня!    И — что б ни возомнилось — Ответь.    Письмом ли, сном ли. Все равно. Я обращаюсь к памяти бездомной, Прошитой искрой инея. Пойми, Я обращаюсь к совести бездонной, Что, как река, вскипала за дверьми. Я обращаюсь к тени миновавшей, Среди теней минувшего живущей, В их обществе лица не потерявшей И доброй тенью,    может быть,       слывущей. И разговаривая с этой тенью, Ты понимаешь, милая, сама — Я до сих пор живу в недоуменье: Что может тень?    Прислать мне тень письма?

Любовь

Утешь меня. Скажи мне: все неправда. И я поверю. Я хочу поверить. Я    должен       верить          через не могу. На отдаленном синем берегу Моей реки, зовущейся Непрядва, На камушке сидишь ты. Злая челядь — На противоположном берегу. Утешь меня. Скажи мне: все, что было, Случайность, наважденье, не закон. И я влюбленно, а не через силу Тебе отвечу русским языком: — Утешь меня. Чтоб впредь не попрекали. Ведь я силен. Еще сильней — со зла. …И я погибну на реке Каяле, Чтоб ты, как Русь, как девочка, жила. 1963

«Вспоминается первый ледок…»

Вспоминается первый ледок. Вспоминается вечер без звезд. Вспоминается колкий упрек В том, что я удивительно прост. Это может быть. Но почему До того, как нашли вы меня, Было так хорошо одному На закате осеннего дня? Я листву разменял на рубли. Я капель разменял на гроши. А всего-то хотелось любви Да единственной в мире души.

«Однажды проснется она…»

Однажды проснется она Со мной совершенно одна. Рукой пустоту она тронет, Разбудит ее и прогонит. И на два запрется замка От призрака и двойника. Так что ж это все-таки было, Какая нас сила сводила? Я выйду. Пойму: не вернусь. И все ж, уходя, оглянусь.

«Нет сил никаких улыбаться…»

Нет сил никаких улыбаться, Как раньше с тобой говорить, На доброе слово сдаваться, Недоброе слово хулить. Я все тебе отдал. И тело, И душу — до крайнего дня. Послушай, куда же ты дела, Куда же ты дела меня. На узкие листья рябины Шумя налетает закат. И тучи на нас, как руины Воздушного замка, летят.

Венок

Вот мы с тобой и развенчаны. Время писать о любви… Русая девочка, женщина, Плакали те соловьи. Пахнет водою на острове Возле одной из церквей. Там не признал этой росстани Юный один соловей. Слушаю в зарослях, зарослях, Не позабыв ничего, Как удивительно в паузах Воздух поет за него. Как он ликует божественно Там, где у розовых верб Тень твоя, милая женщина, Нежно идет на ущерб. Истина ненаказуема. Ты указала межу. Я ни о чем не скажу ему. Я ни о чем не скажу. Видишь, за облак барашковый, Тая, заплыл наконец Твой васильковый, ромашковый Неповторимый венец.

Звонок

Если смерть — это сон бесконечный, Сновидения белой кости, Да приснится и день этот млечный В пятнах зелени, свежей почти. Я хотел позвонить в прожитое, В телефонную будку войдя, Чтоб услышать, задумчиво стоя, В трубке голос под шорох дождя. Затвориться от нынешней шири И спросить у того, что прошло: «Что там нового в канувшем мире?» Мертвый голос ответил «алло». Если смерть — это сон бесконечный, Сновидения белой кости, Да приснится мне день этот млечный, День, когда не сказал я «прости». Я повесил холодную трубку На ее металлический крюк, Удивившись дурному поступку Невзначай совершенному вдруг. Почему не сказал я ни слова, А погас, как потупленный взор, — Может быть, с неживым у живого Завязался б живой разговор.

«Как страшно с тобой расставаться…»

«Как страшно с тобой расставаться…» Какие простые слова. Зачем журавлю оставаться, Когда улетает листва? И, руки подняв от испуга, Что неба опять не боюсь, Кричу я: «Подруга, подруга» — На всю поднебесную Русь. Прощай.    Я в любви не прощаю. Прощай, поминай обо мне. Я помнить тебя обещаю, Как в юности, как на войне.

«Ей снится крылатый стреноженный конь…»

Ей снится крылатый стреноженный конь И нежная чья-то ладонь. И от этого сна пробудиться она Все не может, от этого сна. Ей снится лежащий у ног богатырь. И замок. И снег. И снегирь. И от этого сна пробудиться она Все не может, от этого сна. Ей снится турнир и бряцание лат. Перчатка, И брошенный взгляд. Но от этого сна пробудиться она Все не может, от этого сна. Но — и рыцарь и мальчик — один человек Улетел словно в будущий век, Потому что она пробудиться от сна Все не может, от этого сна.

Ша нуар

От мороза с его причудами Я бегу… Уголек с двумя изумрудами На снегу. Я котенка беру за пазуху И — домой… Вытер все мороз сухо-насухо Белизной. Поднимаюсь — ярус за ярусом. На, бери! Ты глядишь на нас страхом яростным У двери. Ты темней его, несмышленого, И сильней. И глаза у тебя зеленого Зеленей. От мороза с его причудами Я бегу. …Уголек с двумя изумрудами На снегу…

«Актриса взглядом встретилась со мной…»

Актриса взглядом встретилась со мной И улыбнулась. Я заулыбался. Но, оказалось, взгляд предназначался Тому, кто за моей стоял спиной. Я из театра выбежал. Навстречу Летела ветвь сирени. Взмах руки Приветствовал меня. Но вопреки Тому, что есть, — я знал, что не отвечу, Пока не оглянусь: кто за спиной? Я оглянулся: падал снег стеной, Снег давних лет… Я замер сокрушенно. Швырнув сирень кому-то, раздраженно Ты у меня спросила: что с тобой?

Пейзаж с дорогой

Интеллигентной милой недотрогой Сидела б дома возле мамы строгой, Задумав свой лесной пейзаж с дорогой. Он целый год туманился во мне. И в тишине. И в шуме. И во сне. Я рассказал — ты тут как тут. С треногой? Знай, черный ворон каркает в лесу. Не «никогда», а «навсегда» вопит он. Поскольку плохо, видимо, воспитан. Сосну заденет, мглой веков пропитан, — Сосна роняет иглы и росу. Огромный бор. Он нынче свеж и темен. Поскольку ливень тоже был огромен, Как ворон древен и как голубь чист. А ты, мое любимое созданье, Уже бежишь, не приходя в сознанье, Когда к тебе осина тянет лист. Стой, у рябины — ягоды в горсти. Возьми. Знакомых дома угости. Черт надоумил взять тебя со собой. Да. Я влюблен в свою же ученицу. И даже — хоть сейчас готов жениться… Какой, однако, все же разнобой. Столбы лучей сияют меж стволами. Взлетает ворон, каркая над нами Уже по-иностранному почти. На «невермор» от злости переходит. От черных крыл вершины так и ходят. А ты дрожишь. Тебя волненье сводит. Я понимаю, Бог тебя прости. Ты говоришь: а где ж пейзаж с дорогой? Вот это все и есть пейзаж с дорогой. А впрочем, там, за выселкой убогой, Есть электричка… Клумбы. И пути. Я повторяю: вот пейзаж с дорогой. Гуляй. Но красок масляных не трогай. Ширяет черный ворон над треногой В художническом пристальном лесу. Он чует запах, душами пропитан. Не «никогда», а «навсегда» вопит он. Качнет сосной, поскольку так воспитан, — Сосна уронит иглы и росу. Еще ты будешь счастлива, я знаю. Смотри, как тянет просека лесная. Ее считать дорогою — не след. Вернусь сюда один, На склон пологий. Под шум вершин. Я не собьюсь с дороги. Я не скажу тебе, что весь секрет В том, что дороги не было и нет. Она пройдет сквозь строй стволов — в итоге. Просветом. Птицей… Мало ли примет?

Моление о разлуке

Пишу, а сам уже не понимаю, Кого письмом нелепым донимаю, Кому, зачем, о чем напоминаю. Вы все смешались у меня в уме. Еще чуть жив один последний абрис, Но я забыл его обратный адрес. Он так расплылся, этот абрис бедный, Как бледный промельк чей-то в полутьме. Я уходил — меня вы находили. Я приходил — вы тотчас уходили. Так значит, что ж, разлуки все же были? Ведь вы навзрыд холсты мои рубили, Сбегали, плача от любви ко мне. Я понимаю, это очень трудно — Знать, что художник — это неподсудно. И не ославит и, что есть, оставит. Ну разве что прославит…    «Но кого? Ведь на ином московском вернисаже Себя самой и не узнаешь даже, А вся толпа опять вокруг него. А где же дни, что были все короче, А где же те промотанные ночи, Невесть зачем проплаканные очи? Бежать, бежать! Иначе кто кого… Какое „испытанье на разрыв“? Вы — на разрыв испытывали женщин, Те, кто увенчан, и те, кто развенчан. Как сладок был кратчайший перерыв. В индустриальном впишемся пейзаже, Со счетоводом полежим на пляже, Устроимся. Найдем.    Но все же, даже… Какой-то отблеск ваш, зачем он жив?» Любимая, прости, я не премину. Но я сейчас пишу одну картину. Но я забыл, с которой говорю… Я вспомню все! Но я ломаю руки. Ведь я пишу картину о разлуке. Я Вас любил любя, а не от скуки. И за разлуки    не благодарю. Я вспоминаю только встречи, встречи, Чистейшие, как снег, черты и речи, Улыбки ваши, слезы, очи, плечи… И жду свою последнюю зарю.

«На влажные планки ограды упав…»

На влажные планки ограды Упав,    золотые шары Снопом намокают,    не рады Началу осенней поры. — Ты любишь ли эту погоду, Когда моросит, моросит… И желтое око на воду Фонарь из-за веток косит? …Люблю. Что, как в юности, бредим, Что дождиком пахнет пальто. Люблю. Но уедем, уедем Туда, где не знает никто… И долго еще у забора, Где каплют секунды в ушат, Обрывки того разговора, Как листья, шуршат и шуршат. 1967

«Боже, как это было давно…»

Боже, как это было давно, Ничего не осталось в итоге… В почерневшем снегу полотно Бесконечной железной дороги. Полотно. А за тем полотном, Как туманные знаки свободы, Проносящиеся за окном То луга, то стога, то заводы. Не свободен я был все равно От любви, как от вечной тревоги… Боже, как это было давно, Ничего не осталось в итоге. Только память о том, как бежал От любимых.    Как снова и снова Не за них, а за слово дрожал, Стихотворное, бедное слово.

«Все нарисовано мокрыми красками…»

Все нарисовано мокрыми красками В зимнем окне. Значит, весна с торопливыми сказками Веет во мне. Я удивляюсь ее беззаботности — Так, впопыхах Нарисовала себя на снегах Каменной плотности. Может, и ветер с нежданными ласками Будет ко мне. Все нарисовано мокрыми красками В зимнем окне.

«Боже, как ей все это знакомо…»

Боже, как ей все это знакомо. И внезапные вспышки, и бред Полуночных побегов из дома На одну из соседних планет. И внезапные, как наущенья, Возвращения с кипой стихов, Чтенье вслух и момент отпущенья Тех коварных, как детство, грехов. Боже, как ей все это известно, Как от буквы до буквы ясны Те стихи, где черты ее лестно Карандашиком обведены…

Перемены

Завидовать нечему. Осень. Подкинула несколько дней К началу весны. С безголосьем Лесов и безличьем теней. Снег выдал, как только растаял, И лес, и листы на земле В том виде, в каком их оставил Октябрь, уступая зиме. Огромные желтые кочки. В сухой паутине паук. И ласточки, поодиночке На небе возникшие вдруг. Слетались они и сплетались (Потом появлялись стрижи), Их на небе обозначались Невидимые чертежи. Завидовать нечему. Осень. Подкинула несколько дней К началу весны. С безголосьем Лесов и безличьем теней. Я помню,    что желтой землею, — Как будто бы нам по пути, — Я с девушкой шел неземною, Велевшей, куда мне идти. Меня не томило тиранство. Я думал, что это любовь. И мучит меня постоянство, Хоть все не появится вновь. Мне дорого то, что весною Меня посетили они (Как будущее за спиною), Осенние дальние дни. И странная девушка эта, И листья в сырой тишине, На дереве мертвого цвета Возникшие как бы извне.

Уехала

Все телефоны на углу на каждом. Но что мне делать и кого винить — Ни по какому номеру пока что Никто не сможет нас соединить. А я брожу по переулкам. Помнишь? Там наше детство до сих пор живет. Оно ко мне торопится на помощь, Свою веселую подмогу шлет. И вот — во тьму по облачному краю Луна монетой катится… И я Тебя у гулких далей вызываю, У расстояний требую тебя. Но мне в ответ сквозь черный,    мокрый воздух Со станции да с пристаней реки — Лишь краткие сигналы паровозов Да пароходов долгие гудки. 1951

«Из переулка сразу в сон…»

Из переулка сразу в сон Особняков, в роман старинный И к тишине на именины, Где каждый снами угощен. Из переулка сразу в тишь Еще торжественней и глубже, Где тает лист, где блещут лужи, Где каплет с порыжелых крыш. …Я никогда не забывал О том, что ты меня любила, Но все, что здесь когда-то было, Все, что нам флюгер напевал, Я иначе именовал, Усталый, пыльный и вокзальный, Когда ты с нежностью печальной Приблизилась: ты опоздал. Из переулка — сразу в путь. Твой переулок слишком дорог, В нем темных лип столетний шорох Все так же просит: не забудь. Мы жили здесь без гроз, без слез, Средь ветхих стен — на слух, на ощупь. Однажды вышли мы на площадь, Нас ветер в стороны разнес. 1956

Улица

Мне издали ты кажешься иной. Стоит зима, степенная покуда. Стоят сугробы маленькой стеной, Как будто это детская причуда. Но это нет. Вал это крепостной. Я думаю, что в возрасте моем, Когда слова приобретают цену, Поскольку трижды были об одном И отрицались, мне нельзя на сцену. Я лучше погуляю перед сном. Я лучше просто так тебе скажу. Маршрутами своими, что по краю Твоей реки, по берегу, хожу И ничего уже не повторяю. Твоей реки застывших лет и дней. Ты на коньках катаешься по ней. Мне издали все кажется иным. Я расскажу, пожалуй, что случилось, Когда ты на день, на два отлучилась… Нет, нет, не то… По улицам твоим Я так ходил, что вьюга закружилась И понеслась, как прежде, по кривым, По осторожным улочкам Арбата. И дом на дом пошел, как брат на брата. И время вспять — к твоим следам чужим. Об этом мне неловко говорить. Я о любви предпочитал не спорить. Я разучился так внимать и вторить. Мне было б страшно что-то повторить. Но в час, когда меня к стене прибили Десятилетней давности снега, Что мне совсем недружественны были, Но и во мне не видели врага, Я наблюдал, смиряясь с тем, что счастье, Наверно, есть и стоит падать ниц И подниматься. Знал: на белом насте Дрожали тени от твоих ресниц. И взлеты ламп условленною знака, Что посылала словно ты сама. И взмахи целомудренного мрака Вся неприкосновенная зима… Вот что со мной случилось возле дома, Где ты высокой девочкой жила, Когда еще была мне незнакома, Но, слава Богу, что уже была. И возносила ночь хоромы, громы, Как церкви все и все колокола. Я наблюдал, когда — весь в белых детских    звездах — След возникал твой, тесный и чужой, Я наблюдал, как школьник-переросток, И, не желая и боясь, домой. А ты спала… И все тонуло в верстах Земли, пурги, жилой и нежилой. Давай снежок из прошлого слеплю. Метни его вон к той оконной раме… Я говорю, что я тебя люблю, Немыми, одичалыми словами. И недоверье, кажется, стерплю. За эти годы стал я некрасивый. Я так лицо однажды в руки вмял, Что линии ладоней странной силой Щекам, вискам навечно передал, Теперь — гожусь ли, близок ли к концу, Гадай, коль хочешь, прямо по лицу. А ты красива. И во всем права. Живой узкоколейкою метели Бегут, бегут, бегут мои слова, И я уж не раздумываю: те ли. Но что-то их велит тебе сказать, Пока шнурок ты хочешь завязать Здесь, у реки твоих застывших дней. Ты на коньках катаешься по ней. Мне издали ты кажешься иной. Стоят сугробы маленькой стеной. А фонари так пышно разодеты У булочной и у твоих дверей. Мне хорошо. Уже давно поэты Не говорят о булках фонарей. А, Боже мой, какие были зимы, Я даже летом зябну иногда, Припомнив холод невообразимый И эти рельсы, эти поезда. Как замерзали где-нибудь в хвосте мы, Когда на нас взирали свысока Из-за решетки карточной системы Сырых буханок сытые бока… Какие зимы были! Без отцов, Без матерей. Прошли в конце концов, Что унесли, то не вернут обратно. Но что это, куда же я с Арбата Свернул — бежит беспечная метель, А я за ней, как за тобой, как тень… Мне издали все кажется иным. А этой ночью вот как было дело. Как из совка, из фонаря летела Крупа, скользя по коркам ледяным. Я впал тогда в ничтожество теней, В ничтожество скрипучих черных веток И вы прошли, оставив столько меток На черно-белой памяти моей. Играли хлопья с ночью в домино. Два-два. Один-один. И пусто-пусто… Мне не забыть пленительного хруста, Когда вы шли по мне давным-давно. На поприще твоих чужих домов Нетрудно стать холодным тротуаром. Недаром я любил тебя. Недаром Валился снег из высших закромов И заносил меня в такую даль. Я вас глазами льдистых лип увидел. Залюбовался. И в метельный выдел Моя метнулась легкая печаль. Вы шли, так стройно за руки держась. Над вами купол ввысь белел, кружась. Вы разошлись. Но вы сойдетесь снова. Исчезли вы, а я еще лежал. Вернулись вы, а я, как снег, бежал. Я не давал, мне не давали слова. Потом я шел по улице пустой, Отряхивая снег десятилетний. Он плохо таял, он был беззаветней Себялюбивой памяти людской. Давай снежок из прошлого слеплю. Мети его вон к той оконной раме. Я рассказал скользящими словами… Иди катайся. Я не тороплю. Когда-то я задумался: о чем Умалчивают ангелы? О чем Умалчивают, заслонясь плечом, Как бы стыдясь нескромного вопроса? Я о тебе все выведал без спроса, Нечаянной метелью увлечен. Я улицу твою застал тогда, Когда она тебя припоминала, Тебя, когда легко ты приминала Тот самый снег, в те давние года. Снег этот, полный сдержанного пыла, Запечатлевший набело черты Домов, надежд, деревьев, — это было Все то, о чем умалчивала ты. Снег тает вверх. Лови его, кружись. Лови, лови снежинку строчкой точной. … … … … … … … … … … … … … … … Ну не смешно ль: обманывает жизнь, А остается столь же непорочной. 1967

IV. СЮЖЕТ

Сюжет

(поэма)

Вот вам конспект    лирической поэмы. Песочек, отмель возле глубины. Любовь к искусству…    Остальные темы из отдаленья к ней подключены. Пока бродил я поисках сюжета, не зная, как мне быть с моей душой, которая была со мной и где-то и все еще хотела стать большой, растаяла зима, а это лето… Оно горело. И паленым пахло и в доме, и на улице любой, как с отдаленных торфоразработок. Все колыхалось: люди и дома. Припоминалась лютая зима. Я думал о Каире. Магадан переместился в полушарья мозга туда куда-то… За меридиан жары… Слепила южная известка, как снег…    Мороз,       как солнце,          обжигал. Мне это все тем лучше представлялось, что не был я ни там, ни там. Хотел, да как-то все никак не удавалось. Так горячился я и холодел (а почему, скажу об этом ниже), что из Москвы    никак не уезжалось. Жара была в разгаре. Пух летел, как мухи белые. Короче, я жил в отпуске меж севером и югом и оба полюса носил в себе. Художник был по складу    общим другом. И, в общем, жил вначале так себе. Тот переулок назывался Вспольным. Он к Патриаршим вяло вел прудам. И о художнике я вяло вспомнил, поскольку жил художник    где-то там. Я думал:    как бы он изобразил пустую улицу, дрожащий воздух, больших домов коротенькие тени и тротуар, снимавший отпечатки с мужских подошв    и дамских каблуков. Или закат в невиданном Каире, что отразилось на твоем письме о переходе синего в лиловый, а дальше в красный,    с выходом в полнеба, напоминавший о Сахара-сити, где чуть пониже зарева стояли; о пальмах и о бомбах, о домах… В сорок четвертом, помнится, году мы в Исторической библиотеке с ним познакомились у картотеки. Потом здоровались. Но на ходу. Когда же рядом заняли места, он, что-то полистав,    заметил хмуро, что передвижники — литература, а живопись — «Явление Христа». Тогда нам было    по шестнадцать лет. Мы занимались в юношеском зале. Совсем не то,    что на дом задавали, читали и художник, и поэт, скрывавшие от мира гениальность и двойки — от усталых матерей. Меж тем как вьюги    жесткая реальность нас поджидала около дверей. Кудрявый, с дымно-серыми глазами, как бы размазанными под бровями или заплаканными, но без слез, худой, как все мы,    небольшого роста, держался он    с самим собой непросто и тем в глазах моих невольно рос. Его молниеносные движенья кому-то наносили пораженья, когда он перелистывал альбом, мерцавший тусклым лаком    литографий, или с лицом — грустнее эпитафий, окаменев, склонялся над столом. В его обличье судорожном    что-то дышало жаждою переворота, и пересмотра,    и крутых реформ в искусстве,    что томами громоздилось перед его глазами,    гнев и милость в них вызывая…    А зима дымилась, снег выдавая нам без всяких норм. По Красной площади гуляла вьюга. Деревья в Александровском саду поскрипывали…    Снег хрустел упруго… В Сорок четвертом, помнится, году. Какая все же дикая жара! Пух тополиный лепится повсюду, как дух нечистый,    но довольно белый. Струится в рельсах,    виснет на кустах — влетает в окна, словно мошкара. Подобен куст распоротой подушке. Движенье воздуха — и пух летит. А запах, схожий с запахом пожара, его почти уподобляет пеплу… И вот — разрозненная тень бульвара. И чей-то возглас:    — Ты мне послан Богом! Художник был по складу    общим другом. И, в общем, жил вначале так себе. Но двадцать лет назад он    прозвучал, понравился, и не без подтасовки, как провозвестник антилакировки, но, говорят,    в дальнейшей обстановке слегка поправился. И замолчал. Мне неприятно это говорить. Как будто осуждать или корить. Я не судья соседнему искусству. Я не тянулся к этому искусу: чернить кого-то,    чтоб себя белить. Иль утверждать,    что, до заказов лаком, он не молчал, а запасался лаком. Но те портреты передовиков… Нет, лучше вновь    сожги себя на том, чем ты действительно    живешь и дышишь, о чем в уме    мучительно ты пишешь, еще не вправе    стать перед холстом. Чужой талант, прости,    прости меня, но знаю я: в сумятице безмерной божественная дивная мазня рождает тело красоты бессмертной. Я знал, что без него не обойдусь, а почему — хотя и знал,    не ведал. «Ты послан богом! Я тебя боюсь. Я думал о тебе. Уже обедал?» Он думал обо мне… Забавно это, как совпадает… нечто, иногда… — Да вот, шатаюсь в поисках сюжета… — Нет аппетита? Это не беда. Что смотришь? Побелели, поредели все эти кудри, честь главы моей? Ты должен мне помочь. —    Мы рядом сели. Мы не сидели рядом столько дней. Мы не сидели рядом столько лет. Но все же что-то знали    друг о друге. Жару пронзил    короткий посвист вьюги. Гром прогремел    за посвистом вослед… Поежась, он спросил меня:       — Сюжет? Ты шутишь или нет? — Какие шутки! — Я отвечал. — А я вторые сутки вот тут сижу с утра и дотемна. Все жду, когда покажется она. — А по ночам что делаешь?    — Не сплю. Писатель ждет уж рифмы?       Да! Люблю. Минуло славное десятилетье, на душу населения мильоны процентов стали или чугуна понарастали.    Я же — весь в дубленках, кримпленах,    замшах и магнитофонах — все так же нищ душой,    гол как сокол, поскольку нет мне моего процента любви…    — Ты слабо шутишь…       — Не шучу Ты мне ниспослан.    Как во сне дурном, который может оказаться в руку. — Он замолчал,    прислушиваясь к звуку: троллейбус шиной бил,    как метроном. — Так в чем же    должен я тебе помочь? — Вернуть Марию, —    он ответил тихо. — Вернуть Марию    Десять лет назад она ушла в какую-то пустыню. Вернуть Марию…    Что за тишина! Молчал бульвар,    безлюдный от жары. Молчала тень деревьев    над скамейкой. Молчали даже крики детворы, игравшей на песке    с садовой лейкой. Беззвучно за оградой прошуршал троллейбус…    Тысячу сюжетов! ворвалось в уши    Знаю вас, поэтов. Ведь маешься? Читай, что написал Я разовью. Ну что там у тебя? То ль он хотел    вниманьем удружить, то ли, расчувствовав,    расположить… Я прочитал написанное выше, кончая строчкой «я тебя боюсь». — Ты пишешь обо мне? — Я промолчал. — Да нет. Не знаю…    О себе… О ком — то… Или о чем-то. Скажем, о погоде! — Он рассмеялся.    И, демонстративно понюхав воздух, пальцем покачал: — Паленым пахнет!    Жаль — другое время. Какой подтекст бездарно пропадает! Ну а Каир при чем? — Я сам считаю, что ни при чем.    Но если друг родной, тем более она, там годы тратит… — Так я и помянул его: мол, хватит. Трать время на меня или со мной. — Я рад. Эгоистические нотки! Сближение с действительностью.          Но не выпьем ли пока по рюмке водки, а там продолжим общее кино? Не отрешайся. И — не имитируй! Пошли ко мне. —    И мы пошли к нему. Он был подавлен    собственной квартирой. Холсты один стояли к одному. Одна к другой старинные картины висели на торжественных крюках. Бессмертностью тончайшей паутины сквозило время в лицах и руках… (Закатов, зорь    божественные штампы. От смены их не я один устал. Бессонница и у чуть теплой лампы, и у подушек, и у одеял. Поскрипывает пол и спинка стула. Глядят портреты, не смыкая глаз. Когда б сейчас    в глаза ты мне взглянула, то как об угли б, верно, обожглась. Но ты не взглянешь,    не придешь сюда ни завтра. Ни сегодня. Никогда.) — Силен метраж? И знаешь, я один. Была… одна… Я еле откупился. Одной из лучших, может быть,    картин. И то, я думаю, поторопился. Давай не будем больше    об искусстве? — Мы об искусстве и не говорим… — Нет! Говорим! Все время.    Не без грусти, давай, не выпив первой, повторим. — Он прошептал: — Ведь первым ты заметил, что у Марии не лицо, а лик. Поможешь мне? —    Я снова не ответил. — Я знаю, где живет она, старик! Она вернулась. Год назад.    Неважно, одна ли, с кем-то. Это чепуха… А важно то,    что действовать отважно уж не могу. А ведь умел, ха-ха! А помнишь, как орали мы на льду в Сорок четвертом, кажется, году: «Я к ветру в выученики пойду, я у деревьев подожду подсказки, пусть мне расскажет ночь,    хоть на ходу, откуда брать    единственные краски!..» Ты сочинил. Там дальше было… — Стоп! В чем должен я помочь тебе?    Яснее. Мы все же    в семьдесят втором году. — Я чувствовал, что, кажется,    краснею, и вместе с тем я знал уже: пойду. — Прошу тебя…    Вот адрес, телефон… Нет-нет,    мой отключен за неуплату. Каприз миллионера. Потрясен? — Весьма. Я позвоню по автомату. — Постой, присядем вот за этот столик… (К стеклу прилипли круглые следы.) Не думай, я еще не алкоголик. — Да, не похоже. — За твои труды! Ушла, представь,    сравнив меня… со мной. Со мной.    Тебе хоть что-нибудь понятно? Из-под стекла настольного глядели рисунки. Интерьер пустой избы. Три грации, как три официантки. Или наоборот. Как хороводец… Еще одна — высокий сарафан, кокошник и рублевские глаза. — Трактир? — Ты прав. И многое в запасе. Я знал, что это будет на ура. Лазурь и охру замешав на квасе, он сделает.    А мне домой пора. Я заплутался    в этом странном часе. — Нет, погляди — готический буфет! Стоит костелом    в черно-тусклом блеске. «Фарфор — музэй».    Чего в нем только нет! Вот только выпить даже чаю    не с кем. — Ты сам не приглашаешь никого? Или не ходят? Кто же ты?    — Я скупщик. Замечу в упреждение вопросца: иконами не балуюсь. Но есть. Она Георгия Победоносца любила. У меня их ровно шесть. Ты не спросил меня о мастерской. Она витает над Тверской-Ямской. Там паучки прелестные, голубчик. Они творят, как маленькие боги. Когда же солнце озаряет их, то в черной рамке,    словно в некрологе, на их ажуре тлеет мой триптих. Рожденье. Жизнь. И смерть.    Верни Марию! Ты вот что, правды и не говори, чтоб от нее потом не отрекаться. Ты ей скажи, что я художник.    Только. Скажи, что я хороший человек. Она тебе поверит. У тебя, поскольку ты лентяй, есть ореол кристальности и неподкупности… Замолви полсловечка. Порадей родному человечку. «Человек» звучит, конечно, гордо. Я им был и я им стану    все-таки, голубчик. — И протянул (губами к хрусталю): — Я был художником.    Теперь я скупщик. Я продал душу. Но я вас куплю. — …Мне было жалко. Потому что я прекрасно понимал, почти тоскуя, что не на что ему меня купить, что больше нечего ему продать, что слишком много денег и картин. Что вся эта    коллекция покупок в такой цене —    что ничего не стоит в сравненьи с мелочью,    с черновиком или наброском, что не продаются. Поскольку в голову-то не придет приобрести оборванную фразу, скрип колеса, погоду, стук часов, невзгоду, паузу —    так не бывает! Но что-то в мире маленькой поэмы происходило. Что-то изменялось. Мы оказались снова на бульваре. Какой-то образуя микроклимат, вокруг художника росли сугробы. Горсть пуха тополиного в ладони внезапно смялась в тающий    снежок. Похолодало. Тополь сыпал снегом. (Банальность,    что ли,       реализовалась. Но если даже так. Давно пора.) Во мне стояла тяжкая жара. Из телефонной будки в отдаленье — «ку-ку, ку-ку» — короткие гудки, как следствие нелепого поступка, неслись,    хотя была на месте трубка. На трубке таял след моей руки. Мой друг смотрел пытливо на меня — по-королевски или по-собачьи. Шел мелкий снег, куда-то семеня. Туда, наверно,    где сдавались дачи в предощущеньи будущего дня. — Да. Вот еще. Нечаянно скажи, но осторожно, не насторожи: в особнячке, в Барвихе, помирает «бомонд», осколок, тетушка моя. Ее единственный наследник — я. Я уходил, хоть все еще сидел. День отсыревший каркал и гудел. В трех кузовах зеленых,    рыхлясь, ехал снег, как скульптуры абстракционистов, но с жизнью больше связанный    по форме и содержанью… Около скамьи,    где мы сидели, развивалась стройка игрушечная, и довольно бойко, из матерьяла влажного зимы. Строителей не замечали мы, смотря на то, что плыло за оградой. — А все-таки, куда увозят снег? — сказал четырехлетний человек, задумчиво следя за кавалькадой. — Я думаю, туда,    где в нем нехватка, — сказал мой друг. И маленькая складка его серьезный лоб пересекла. — А впрочем, я тебе не собеседник, — пробормотал    единственный наследник. — Такие, друг Горацио, дела. Борца за правду нянька увела. И то, что мы по-зимнему одеты, и просьба диковатая его, и этот снег,    и то, что за оградой опять, качаясь дымкою, стояла жара, — мне больше странным не казалось. И это было странно. Мы молчали. А женщина по имени Мария шла по другую сторону бульвара, где жаркий день стоял. И вслед за ней, ныряя, быстро бабочка летела. Да. Мы любили женщину одну. Он — откровенно, пышно, говорливо. Я, к сожаленью, —    слишком молчаливо, боясь сказать, нарушить тишину. Но это было так давно, что я забыл и улицу, и переулок, и дом… Забыв ее, как целый город со множеством садов    и перекрестков, цветов и птиц,    дождей и снегопадов… Забыл, какие у нее глаза… — Ну что же ты сидишь!    Беги за ней. — Он тряс меня за локоть. — Ну, скорее. Я ждал такого чуда столько дней. Прошу тебя. Я на глазах… Седею. Я встал и вышел в лето.    Оглянулся. Снег падал на изящный саквояж, на куртку с отворотом из цигейки белей сугроба около скамейки. Снег падал на блокнот и карандаш. А рядом, ногу на ногу закинув, сидел, уставясь на носок ботинка, другой… Едва я на него взглянул, как воздух с силой взгляд мой оттолкнул: с ним рядом я сидел! Но я и шел. Вослед витиеватому порханью желто-лимонной бабочки спеша, я шел сквозь солнечное колыханье. Она была, как прежде, хороша. Был у нее стремительный и мягкий, слегка косящий,    но балетный шаг… Но это было так давно, что я забыл и улицу, и переулок. И дом. Забыл ее, как целый город со множеством садов    и перекрестков, дождей и голосов.    Совсем забыл. Но «мерседес»,    из воздуха возникший, сформировавшийся из ничего, был серебрист и холоден на цвет. Но галстук-бабочка    был расторопен. И с бриллиантом в запонке    манжета услужлива была. В одну секунду за низкой дверцей    туфелька исчезла. И растворилась в воздухе машина. Растаяла. Лишь бабочка металась желто-лимонная, кружась на месте, взлетая, падая, пока не села мне на рукав. Тогда я понял все. Она? Она! И все-таки…    Как жалко. И это жизнь?    Ни холодно, ни жарко так переимчиво существовать… Не знаю я, что лучше:    торговать все ж богомазом сделанной иконой иль красотой, от бога обретенной? Но, пораженный просто красотой (а то, что знал я, не было    ни сплетней, ни выдумкой), я шел к скамейке той, спеша скорей покинуть    воздух летний. Когда входил я в тот же самый снег, навстречу мне метнулся человек. Как показалось мне, он отшатнулся. Я сам его поспешно миновал. Приятель мой    на том же самом месте сидел и, верно,    ждал хорошей вести. Он бабочку в блокноте рисовал. Я молча рядом сел. Он хлопья сдунул. Я поглядел на хлопья и подумал: какой мне все же дать ему совет? Рассеивать ли это заблужденье? А если в нем последнее спасенье для человека?    И последний свет? Сказать: валяй торгуй,    она не лучше? А вдруг он путаник,    а не валютчик. Да, я подумал, это вам сюжет… Но что-то портит мой пейзаж. Мешает, у снегопада путаясь в ногах, куда-то тянет, что-то воскрешает, о чем-то вопрошает впопыхах. (Тут появляется и исчезает одно необходимое лицо — не обойти. Всплывает все равно. Но я его, пожалуй, зарифмую. Он — друг художника.) Мой странный друг, игрок на травке дедовских могил, где Фил и Фоб    взаимно тратят пыл, я твой покой кипучий не нарушу — ты так увлекся    «расстановкой сил», что проворонил собственную душу, о доблестях, о подвигах забыл. Ты больше не рисуешь и не пишешь. Ты только околичностями дышишь. Ты позабыл,    что силы не в салонах, а в синем небе и лугах зеленых. Пешком почаще по земле ходи. А огород — на даче городи. И не мешай. Не впутывайся в снег. А все же кто он, этот человек? Нет имени ему. Он есть никто. (Подножки ставит здорово зато.) Он утопает в хлопьях,    как в минувшем. В прорывах ветра — ветки и углы. Москва, ты здесь!    Ты в фонаре мигнувшем средь бела дня    как бы из той поры. Я иногда кажусь себе мальчишкой, случайно забежавшим в эти дни. Ошибся часом. И прижился здесь. А там еще не кончилась война. И только будут эти времена. Москва,    ты старше и неизмеримо мудрей, и выше, и моложе нас — вслух и не вслух,    наглядно и незримо беседующих в этот зябкий час. Он говорит: — А все же те портреты ты оценил эстетски. Как-никак все это лица наших работяг. Они талантом, наконец, согреты… — Но быть талантливым ничтожно мало! Любой подлог… Но солнечная мгла снег в сторону относит.    А со снегом — скамейку и слова…    Стоит жара. И движется жара.    Под блеклым небом. Жара фантомы, видимо, плодила. Чуть-чуть не натолкнувшись    на себя, я в лето вышел.    Был, как час, неровен асфальт жарой колеблемого дня. Какая-то заведомая сила гнала с бульвара этого    меня. — Ты хочешь, чтобы я тебе устроил счастливое стеченье обстоятельств? Случайность хочешь сорганизовать, нанять божественное провиденье… Я понимаю — ты дошел до точки. Но я еще до точки не дошел. Еще меня мое тиранит время, еще обоих нас    надолго хватит. Мне, как свобода, нужен произвол его минут, его доброт и зол. Вернуть Марию? —    вот что ты       сказал… Единственная правда    уст бесцельных. Какой-то голос был и ускользал, как полумысль о далях запредельных. Тот переулок назывался Вспольным. Пройдя сквозь Патриаршие пруды, я снова вышел на него.    И вспомнил, куда ведут обратные следы. Арбатский двор    казался страшной далью, тянул в себя глубокой синевой, с необъяснимой юною печалью в себя манил, как в омут головой. Арбатский двор,    одетый в беспорядок полувесенних тающих убранств, был в поздний час    вместилищем загадок и умопомрачительных пространств. Там будущность бывала    с нами рядом, у нас почти сбываясь на глазах. Ее окликнуть можно было взглядом и словно книгу ощутить в руках. Когда свиданьем не было свиданье, когда мы были все еще на «вы», он сотворял тебя из синевы, и белизны, и влажного мерцанья. Я должен наконец    прибегнуть к средству простому, тайному, опасным небом действительно подаренному мне. Нет времени —    я должен снять пространство. Я исключаю из пейзажа транспорт. Чуть-чуть висит еще    железный грохот грузовиков — но это на мгновенье. И шелест шин с шипеньем исчезает, и где-то тает крохотный сигнал… Но на стоянках и на остановках внезапно начинается разброд; но я и этот шум, и толкотню, поколебавшись, тоже исключаю. Пустой под ярым,    ярким солнцем город. (Теперь иди. Теперь входи.    Ты — здесь.) Я должен снять заклятие с листа. И разделить одно мгновенье    на два. Немного страшно. Но рука чиста. Я напишу. И это будет — правда. Совсем не надо,    чтобы все всё знали. Но не проговориться свыше сил в присутствии бумаги и чернил. Каких бы я прощений ни просил, как бы меня потом ни наказали. Как будто замороженное, время оттаивало… Капали секунды. Твои глаза мерцавшие…    Твой голос, он из второй действительности был. А может быть, из первой,    что забыл, но так внезапно вспомнил,    так припомнил, как будто некий занавес приподнял, как будто некое стекло протер, как будто раму выставил. Как будто дверь отворил в соседнюю    минуту, существовавшую, как параллель обыденному, явному, — и вышел на голос твой, которого не слышал за суетой влиятельной досель. Несостоявшаяся шла метель, несбывшаяся падала капель, невоплотившееся воплощалось в глаза и хлопья, в руки и в ручьи. Я стиснул пальцы влажные твои, твоих ресниц    щекой коснулся — и… как в пробужденьи,    а не в забытьи всё и расплакалось, и рассмеялось. Два времени одна связала нить. Долженствовавшее — имело быть. Несостоявшееся состоялось. Я ничего придумывать не буду. Какая мысль у мысли может быть? О чем мечтает Истина?    Мария, душа моя, ты есть — и хорошо. А ведь сначала,    в первые мгновенья, я говорил на детском языке: две параллельные пересеклись… Я волновался, спрашивал:       «Но что же, но что же делать нам с тобой?    Что выбрать? Из двух минут, двух вечностей,    двух линий, я умоляю: выбери мою. Там человек…» Но что-то поправляло: пересеклись их сущности.    Мы — в точке. Мы в воздухе. Мы вместе.    Здесь. Нигде. Мы существуем только    в этой строчке, как мысль о тех, кто ходит по воде. Когда, проваливаясь по лодыжки в горячий тротуар, я шел к тебе, я знал об этом только понаслышке. Теперь я знаю это по себе. Я ничего придумывать не буду. Какое чудо может быть у чуда? Наверно, только явь Она сказала: — Я рада:    ты опередил себя… Иначе б мы не встретились.    Ты знаешь, мы тут немножко дальше. Почему? Все очень просто.    Там, где вы бросали чуть начатое, так, на полпути… Ну, скажем, не решались подойти, — мы подходили. Сдвинуть вы боялись, а мы сдвигали. Вы, засомневавшись, не делали и мучились потом, так долго, так бессильно сожалея, — мы делали.    Мы тоже сомневались, но делали. Поэтому у нас потерянное время — это сказка, нравоученье. Мы немножко дальше. — Вот так… Но ты глядишь    с огромной грустью. — Да… Я всегда тоскую по тебе. — Но разве там,    у вас… там нет меня? Передо мной внезапная стена возникла.    Трещинки, шероховатость. Я в первый раз почувствовал тогда, как может сердце    бесконечно падать. Стена исчезла.    Я сказал: — Мария! — И огляделся.    — Что? — она сказала. Был дворик пуст.    Лишь первая трава с анютиными глазками цвела. Светило жарко солнце    в подворотне. И я сказал:    — Мария, что со мной? Я устаю — и снегом, и жарой, и чьим-то домом быть, и человеком, листком зеленым на коре, корой, спрессованным    в одну минуту веком, секундой, убежавшей от часов… — Ты жалуешься?    Разве это плохо? — Вот лавочка, — сказал я, —    посидим? — Нет, лучше друг на друга    поглядим. Нет времени. Дай руку… — И кольцо надела мне на палец безымянный. — А как же быть с художником?! — Стена передо мной. И за спиной стена. И по бокам. Я поглядел на небо. И снова двор. И звон. И тишина. Она сказала:    — Ты такой же странный. И хорошо… — А как же быть со мной? Стена, стена, что делать со стеной? А день стоит все тот же за спиной. И не стоит, а ходит. И смеется. И говорит. И мечется… А я? Я не успел тебе сказать, Мария… Я не успел тебя спросить…    Стена! Я долго шел,    скользя рукой по камню. Он теплый был. Наверно, в этом доме высокие, подумал, потолки — и замер, взгляда не сводя с руки. Кольцо исчезло, но не до конца, — поскольку ощущение кольца на пальце было и не проходило. Я повернулся и пошел назад. И подошел. И заглянул в ворота. Мне показалось, улыбнулся кто-то. Там бабушка бессмертная вязала. Бесцветная мерцающая нить меж спиц и пальцев    зябко проскользала и тоже исчезала, может быть… (Куда? Я выпадаю из сюжета. Тверской бульвар    без Пушкина давно. Я — без тебя. И нелогично это: среди такого дня идти в кино.) Я устаю — и снегом, и жарой, и переулком быть, и человеком, листком зеленым на коре, корой, неровным часом и огромным веком. Не жалуюсь. Я просто не могу все передать    одной строке скользящей. Я замерзал в искусственном снегу. И шел босой по льдине настоящей. Я сел напротив той скамьи, где мы с художником сидели    столь недавно. Кругом, как будто не было зимы, цвели цветы    И зной налил исправно. Но, с рукавов отряхивая снег, ко мне подсел сердечный человек: — Ты с нею был на уровне неравном, ты свой обычный промах допустил Залюбовался,    не спросил о главном. О разнице во времени Забыл? — О разнице во времени?!    Послушай, — я сам себе ответил. — Отдохни! Рассыпься. —    Он рассыпался послушно. И я увидел, что идут они. И многое другое я увидел.    Я увидел, как мой двойник,    пытавшийся догнать и возвратить художнику Марию, вошел в мой дом.    И почему-то видел, как он ключи искал    по всем карманам, как свет зажег и, голову склонив, исчез над недописанной страницей. Я видел, как серебристый длинный    «мерседес», широким жестом    списанный в посольстве и купленный    владельцем тех манжет, что хлопотали около Марии, пугая бабочку, возник опять на том же месте на моем бульваре. И знал: недолго женщине стоять одной на том же самом тротуаре. Но я не знал, что здесь,    пока я в нетях пребывал, произойдет негаданная встреча, сама собой. Я этого не ждал. Но жизнь идет,    всем выкладкам переча. Художник молвил:    — Чмокни ручку Маше! Ведь рад за нас?    Ну как находишь ты таким согласьем блещущие наши неодухотворенные черты? — Давайте в «холодно» и «горячо» играть? — сказала здешняя Мария. Я видел загорелое плечо и те же очи. Только не такие… Она спросила:    — Есть у вас кольцо? — Я поглядел тайком на безымянный. Она сказала:    — Вы такой же странный, и хорошо… И я в лице — лицо, во взгляде — взгляд    увидел на мгновенье. И холодок под сердцем ощутил. Прошло несовместимое виденье… И я глаза смятенно опустил. — Нет у меня кольца, —    сказал художник, — славный мой треножник. Пойдем, какие игры? — Я хотела… Я загадала!.. Если бы я нашла… Металась бабочка осиротело. Гроза в полнеба ширилась и шла. Я жил в каморке чистой,    как в чертоге, за словом —    как за каменной стеной. Но раздвоился путь на две дороги. Мария, кто ты,    где ты,       что со мной?