Художественно-географическая книга «На суше и на море» по своей тематике очень близка к книгам уже известной читателям серии «Путешествия. Приключения. Фантастика».
В книге помещены самые разнообразные произведения: здесь и приключенческие повести из жизни советских морских пограничников на Курилах и русского революционера, попавшего на Гавайи, действие в которых развертывается на широком географическом фоне; здесь и несколько научно-фантастических рассказов советских и зарубежных авторов; и художественные миниатюры, повествующие о жизни животных и птиц; и публицистические статьи; и, наконец, географические путевые очерки о примечательных местах Советского Союза и некоторых зарубежных стран.
Заканчивается этот сборник разделом «Факты, догадки, случаи…», в котором сообщается об интересных фактах, новых открытиях, научных гипотезах и любопытных случаях.
И. А. ЕФРЕМОВ, И. М. ЗАБЕЛИН,
А П. КАЗАНЦЕВ, С. Н. КУМКЕС, С. В. ОБРУЧЕВ,
М. Е. ДОЛИНОВ
Н. Н. ПРОНИН
Обложка и титул
художника Б. А. Диодорова
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
География — одна из самых поэтичных наук. Все земное многообразие подлежит ее ведению — море и суша, равнины и горы, леса и пустыни, воздушные просторы и глубины океанов и, конечно, люди, живущие в полярных странах и тропиках, высоко в горах и на побережьях океанов, люди, творящие свою славную историю, исследующие Землю, преобразующие ее природу, устремляющиеся в космос, навстречу неведомому…
Можно по-разному рассказывать о Земле, о странах и народах, о природных явлениях — в строгих научных монографиях и популярных книгах, в учебниках и специальных статьях… Но есть еще один путь, ведущий к самому широкому читателю, — живой увлекательный рассказ писателя или ученого-очевидца о сложном и прекрасном мире вокруг нас. Приключенческая повесть, записки путешественника, научно-фантастический роман, публицистическая статья, художественный очерк, воспоминание о минувших событиях — вот далеко не полный перечень жанров, таящих в себе неисчерпаемые возможности для романтического «открытия мира», воспевания подвига, труда, исканий…
Книга «На суше и на море», предлагаемая вниманию читателей, призвана наряду с другими изданиями, выпускаемыми Государственным издательством географической литературы, рассказывать о живой, быстро изменяющейся географии Земли…
На земном шаре нет страны, облик которой менялся бы так же быстро, как изменяется облик нашей страны, Советского Союза, успешно строящего коммунизм по величественной программе, намеченной XXI съездом КПСС. Сотни новых городов и поселков, плотины и каналы, заводы и шахты, железные и шоссейные дороги, созданные за годы советской власти, — вот конкретное воплощение деяний советского человека, нашего современника, победно утверждающего свою власть над стихийными силами природы…
В разных условиях приходится трудиться советским людям — на арктических островах и в безводных пустынях, в тайге и бескрайних степях. Будни советского человека, порой в очень сложной и трудной природной обстановке творящего свое скромное и великое дело, — вот основная тема географическо-художественной литературы о сегодняшнем дне нашей страны…
По соседству с нами созидают новую жизнь труженики стран народной демократии — великого Китая и Польши, Венгрии и Чехословакии, Румынии и Болгарии, Северной Кореи и Монголии, Демократического Вьетнама и Албании, на наших глазах «переделывающие» географические карты своих стран. Это еще одна поистине неисчерпаемая увлекательная тема.
Советские люди постоянно интересуются жизнью и других стран мира, расположенных в Северной или Южной Америке, в Африке или Австралии, в тропической Азии или на островах Тихого океана. Закономерно поэтому, что рассказ об этих странах, их природе и их жителях также найдет место на страницах этой и следующих книг.
Никогда не померкнут в памяти человечества труды и подвиги географов-путешественников, по крупицам собиравших знания о Земле, устройстве ее поверхности, о ее водах и суше. Повествованию о свершенном ими также будет отведено достойное место.
Это взгляд в прошлое. Но трудно представить себе современную научно-художественную литературу без фантастики, без стремления заглянуть в будущее, уже сейчас «совершить» смелое космическое путешествие, побывать на неведомых планетах… В разных странах, даже об одном и том же, люди по-разному фантазируют, и поэтому в сборнике публикуются и будут публиковаться наряду с советской научно-фантастической литературой и произведения, принадлежащие перу зарубежных авторов.
Издательство будет признательно всем, кто сочтет необходимым прислать свои замечания или пожелания по содержанию и оформлению художественно-географической книги «На суше и на море» и постарается учесть их при подготовке следующих выпусков.
Лев Линьков
БОЛЬШОЙ ГОРИЗОНТ[1]
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Я долго не мог придумать названия для этой небольшой повести. Приходило на ум, в частности, и такое: «Приключения старшины первой статьи Алексея Кирьянова». Однако один знакомый моряк, прочитав рукопись, справедливо заметил, что если бы в заглавии стояла фамилия какого-нибудь знаменитого человека, то оно было бы оправдано, а так, подумаешь, — приключения какого-то, никому не известного старшины первой статьи! Мало ли у нас на флоте старшин, в том числе и по-настоящему известных и знаменитых… «К тому же, — добавил моряк, — в повести у вас ведь не один Алексей Кирьянов, рядом с ним живут и действуют и капитан третьего ранга Баулин, и боцман Доронин, и другие моряки. Пожалуй, не будь их, и не видать бы ему в жизни по-настоящему больших горизонтов».
Так родилось название «Большой горизонт».
«А в общем-то, — заключил мой знакомый, — читателю не так уж и важно, как называется книга, важно, чтобы она с интересом читалась».
Получилась ли повесть интересной, судить, конечно, не мне, однако хотелось бы, чтобы читатели знали, что она не плод досужей авторской фантазии — в основу ее положены действительные события.
ОСТРОВ ОТВАЖНЫХ
После напутственных прощальных речей грянул марш. Было пасмурно, и медь оркестра не блестела, а лишь тускло отсвечивала. Взволнованные, радостно возбужденные матросы и старшины, отслужившие на Курилах свой срок, спустились в шлюпку. Последним спрыгнул с пирса старшина первой статьи Алексей Кирьянов. Рулевой скомандовал: «Раз!», гребцы занесли лопасти весел к носу, тотчас же последовало: «Два!», и двенадцать весел как одно опустились в воду. Шлюпка рванулась вперед, оставляя за кормой пенистые водоворотики.
Провожающие замахали платками, фуражками, бескозырками: «Счастливого пути! Пишите!..»
С шлюпки в ответ: «Счастливо оставаться! Не поминайте лихом!..»
Кирьянов стоял на корме, крутил над головой мичманку, и я подивился, что на лице его нет и тени радости. А ведь он тоже возвращался домой.
Маринка прильнула к Баулину, горько заплакала.
— Ну, что ты, доченька, зачем же слезки? — успокаивал ее капитан третьего ранга.
— Мы так любили друг друга! — вымолвила девочка.
Худенькие плечики Маринки вздрагивали. Не мог скрыть волнения и Баулин: пальцы его комкали платок.
— Мы все тебя любим! — наклонился к девочке стоявший рядом боцман Доронин.
— Я знаю, дядя Семен, — сказала сквозь слезы Маринка. А глаза ее не отрывались от шлюпки.
Шлюпка шла ходко и минут через двадцать привалила к стоящему на внешнем рейде «Дальстрою», тому самому «Дальстрою», который привез на остров Н. продовольствие, новый опреснитель морской воды, книги, посылки и почту.
Я тоже прибыл на остров с этим пароходом и после многосуточной болтанки в бурном Охотском море и Тихом океане мечтал поскорее растянуться на койке, не раскачивающейся, словно на гигантских качелях. Однако провожающие не расходились, с невольной грустью глядя, как с борта «Дальстроя» спустили трап, как едва заметные фигурки людей поднялись со шлюпки на палубу корабля, как, наконец, выбрав якорь, «Дальстрой» попрощался с островом протяжным басовым гудком и лег курсом на север.
— Пошли, Мариша, домой, — сказал, наконец, капитан третьего ранга.
Девочка вытерла кулачонками покрасневшие глаза, совсем по-взрослому вздохнула:
— Пошли…
На ошвартованных у пирса сторожевых кораблях, недавно возвратившихся с охраны границы, происходила приборка. Тихий, редкостный для октября ветер едва шевелил флаги пограничного флота. Мутно-свинцовые волны лениво накатывались на склизкие, обросшие зелеными лохмами водорослей сваи.
Пронзительно вскрикнув, крупная чайка нахально выхватила на лету из клюва другой рыбешку. Царапая нервы, скрежетали скрябки — с днища вытащенного на берег катера счищали ржавчину и ракушки. Из-за высокой, отвесно падающей в океан скалы доносился перекатистый гул птичьего базара.
Крутой каменистой дорогой мы поднимались от морбазы к небольшому поселку стандартных, привезенных с материка домиков. Десятый час был на исходе, а солнце все еще не могло осилить толщу низких серых туч, отчего все вокруг тоже казалось серым, унылым.
Голые скалы в заплатах лишайников, нагромождения камней, напоминающие развалины древнего города, и вокруг ни единого деревца, ни кустика, ни даже травинки!.. Ко всему тому, справедливости ради, остров Н. следовало бы назвать островком: площадь его не превышала двух десятков квадратных километров…
Дорога свернула влево, и в прямоугольной скалистой выемке, словно в громадной естественной раме, вырисовался конус вулкана, спрятавшего в тучах свою вершину. Под ногами похрустывали обломки застывшей лавы.
— Ты не устала, Мариша? — спросил Баулин дочку, — Давай-ка я тебя понесу.
Маринка помотала головкой:
— Не, я сама… — и побежала вперед.
Одетая в голубенькое пальтецо и ярко-красный капор, сама голубоглазая, золотоволосая, она представилась мне южным весенним цветком, чудом занесенным сюда, в суровый далекий край…
Еще на материке мне рассказали, что жена Баулина погибла во время недавнего моретрясения, но я не предполагал, что у него есть дочь, совсем еще маленькая девочка, и теперь, увидев ее, подумал, что при всем своем желании отец не в состоянии заменить ей мать: как и всякий моряк-пограничник, он большую часть времени проводит на корабле, в море. Я не удержался и спросил:
— Николай Иванович, а почему бы вам не отправить Маринку на Большую землю, к родным? Уж больно сурово у вас тут на острове.
— На будущий год отправлю… Придется отправить, — произнес он, — На будущий год мы станем совсем взрослыми. Пойдем в первый класс, — Сквозь грусть на лице его промелькнула улыбка, — А что до климата, так ведь Мариша здесь выросла, она у меня, можно сказать, коренная курильчанка: когда мы приехали сюда, ей не было и двух лет.
— Значит, Мариша не видела ни цветка, ни нашей русской березки?! — невольно вырвалось у меня.
— Мама делала нам цветы из бумаги, — с горькой улыбкой сказал Баулин, — Замечательные цветы, как живые!
— А вы не подавали рапорта о переводе? Куда-нибудь на Черное море либо на Каспий? Вас же переведут без звука.
— Нет, не подавал, — нахмурился Баулин.
Я снова огляделся вокруг: скалистый остров показался мне еще более унылым и мрачным. Тучи немного развеяло, и вулкан показал свою усеченную главу. Из кратера поднимался желтоватый дымок.
Внизу, левее морбазы, виднелись остатки фундаментов и полотна никуда теперь не ведущей дороги.
«Моретрясение бед натворило», — догадался я.
— Пришлось перебраться повыше, — перехватив мой взгляд, скупо объяснил Баулин.
На утесе, куда мы поднялись, стояли неподалеку друг от друга выщербленный временем и непогодами каменный крест и скромный гранитный обелиск с пятиконечной звездой.
— Кто-то из казаков Ивана Козыревского, — сказал капитан третьего ранга, останавливаясь у креста, и скинул фуражку.
«1713…» с трудом разобрал я высеченную на кресте дату. От имени отважного землепроходца осталось лишь несколько разрозненных букв старинной славянской вязи…
Три века назад открыли русские люди Курильские острова. Первые «скаски» о Курилах записали в Москве еще со слов открывателя Камчатки Владимира Атласова. А в начале XVIII века, когда на далеком полуострове казаки взбунтовались против жестокости и корысти царских приказчиков, один из вожаков бунта Иван Козыревский, желая заслужить царево прощение — смута была вскоре подавлена, — отправился открывать для России новые острова.
— …И получил в награду за курильские походы десять целковых, — с горечью заключил Баулин свой рассказ.
— А сколько таких безыменных русских могил и на Камчатке, и на Командорских островах, и у нас на Курилах.
Мы подошли к обелиску.
— И таких памятников теперь здесь немало, — произнес капитан третьего ранга.
К красноватому граниту была прикреплена чугунная доска:
«Вечная слава героям, павшим в боях за честь и победу нашей Родины!
Память о вас, вернувших Родине Курильские острова, переживет века. Август 1945 г…»
— А вы говорите «уехать»! — с неожиданной горячностью сказал вдруг Баулин, — Как это можно! Здесь же первая пядь нашей советской земли…
С высоты утеса открывался вид на океанский простор, на затушеванные дымкой тумана соседние острова. Среди туч неуверенно проглянуло солнце. Далекий, далекий путь предстоит пройти ему над морями, над горами, над полями и лесами России.
— «Над моей отчизной солнце не заходит, до чего отчизна велика!» — продекламировал Баулин, словно угадав мои мысли.
А Маринка легко, будто горная козочка, взобралась на большой замшелый камень и замахала ручонками. Она махала «Дальстрою», ставшему похожим на черного жука, медленно ползущего по бескрайней серо-свинцовой плите.
— Да разве увидит тебя так далеко дядя Алеша? Ты как царевна на горошине, — пошутил я.
— Увидит! — убежденно сказала Маринка, — Дядя Алеша говорил, что попросит у штурмана бинокль…
Чем же внешне грубоватый и какой-то нескладный старшина первой статьи пробудил в девочке такую горячую любовь? Правда, я видел его, можно сказать, мельком, не перекинулся с ним и парой слов, и первое впечатление могло быть обманчивым. И тут вдруг вспомнилось: во Владивостоке кто-то из штабных офицеров сказал мне: «Будете у Баулина обязательно расспросите его о Кирьянове. Самого-то Кирьянова вы едва ли уже застанете, а человек он прелюбопытный». На мой вопрос: «Чем же?» — последовало неопределенное: «С характером…»
Вспомнив сейчас этот интригующий ответ, я решил при случае завести с капитаном третьего ранга разговор об Алексее Кирьянове, но вечером Баулин сам заговорил о нем…
Стрелки висящих на стене корабельных часов подходили к полуночи. Маринка давно уже спала. Мы с Николаем Ивановичем напились чаю с привезенным мной лимоном. Чтобы свет не падал через растворенную дверь в спальню, настольная лампа была накрыта шалью.
Убрав посуду, капитан третьего ранга достал из книжного шкафа фотоальбом.
— Поглядите, есть любопытные снимки…
Альбом и впрямь оказался интересным: рассматривая его, я как бы заново проделывал путь вдоль Курильской гряды, с юга на север…
Один за другим вырастали из воды суровые высокие острова с крутыми берегами самых причудливых, непривычных очертаний. Гранитные колонны и арки, поднимающиеся прямо из воды, и пещеры фантастических размеров и форм — следы разрушительных прибоев и ураганов. Непроходимые заросли бамбука, рощи клена и тиса на южных островах, затем цепляющиеся в расселинах кедры-стланцы и низкорослые кустарники, наконец, просто голые скалы, как на острове Н. Миллионные птичьи базары, лежбища котика, тюленя и нерпы. Фонтаны, выбрасываемые стадом китов, и ворота, сооруженные из ребер кита. Лоз сельди гигантскими ставными сетями, новые рыбные заводы и новые поселки переселенцев. Все это и многое другое было запечатлено на небольших любительских фотографиях.
Особенно заинтересовали меня снимки извержения вулкана: на одном из снимков поток расплавленной лавы, водопадом обрушивающийся в океан; на другом — колоссальный «гриб» из дыма и пара над кратером.
Однако самой поразительной оказалась последняя фотография: острая одинокая скала среди бешеных, вспененных волн, и на ней неведомо за что и как уцепившийся человек с ребенком на руках. Снимок отличался от других не только своим трагическим содержанием, но и контрастностью изображения, и я сразу узнал в ребенке Маринку. Держащий ее человек был сфотографирован со спины, и лишь по тельняшке можно было определить, что это моряк.
Баулин зачем-то отлучился на кухню и не возвращался уже с полчаса. Мне не терпелось узнать подробности происшествия, запечатленного бесстрастным фотообъективом, и, прихватив альбом, я тоже направился на кухню. Увиденное невольно заставило меня приостановиться в дверях: капитан третьего ранга развешивал на веревке только что выстиранные детские рубашонки, чулочки.
— Простите… Кажется, помешал? — пробормотал я.
— Что вы, что вы! — Баулин нимало не смутился тем, что я застал его за столь не мужским занятием, — Вы меня извините, что оставил вас одного… Оля всегда сама стирала Маришино приданое… Ну, и я… Так, знаете, чище… Как фотографии? — спросил он, увидев в моих руках альбом.
— Поразительные! — Я показал на последний снимок. — Николай Иванович, когда это снято? Кто это с Маришей?
— Алексей Кирьянов. Тот самый старшина первой статьи Кирьянов, с которым мы сегодня утром распрощались, — Голос Баулина на секунду оборвался, — Алексей спас Маришу во время моретрясения…
Мы вернулись в столовую.
— Вы, наверное, слыхали, что архипелаг Курильских островов, или, как обычно зовут его, Курильская гряда, — одно из звеньев знаменитого вулканического кольца, — раскрыв морской атлас, начал Баулин, — Кольцо это опоясывает Азию, Америку и южные острова со стороны Тихого океана и размещается оно в области так называемого разлома земной коры. Здесь вот, — легонько постучал он карандашом по карте, — как раз в соседстве с нашими островами находится одна из самых глубоководных впадин в мире…
— Тускарора, — подсказал я.
— Это раньше ее так называли, до пятьдесят четвертого года. Наши ученые выяснили, что она тянется вдоль всех Курил и Южной Камчатки, и назвали ее Курило-Камчатской. А самое глубокое место обнаружило советское судно «Витязь», в честь него ее и окрестили впадина «Витязь». Десять километров триста восемьдесят два метра! Эверест потонет с макушкой…
— Ничего себе, «разломчик»!
— Потому-то, — продолжал Баулин, — в Тихом океане и происходят моретрясения. Слыхали, конечно?
— Что-то вроде гигантских штормовых волн?
— Куда штормовым! Самая сильная штормовая волна не бывает выше двадцати метров, а в моретрясение на берег обрушиваются волны метров в тридцать-сорок, а то и во все пятьдесят…
Я невольно взглянул на окно.
Баулин улыбнулся.
— Думаете, не затрясется ли океан на этой неделе?
— Нет, я просто так, — смутился я, — Откуда же они набирают такую силищу?
— В этом-то и все дело. Обычная, поднятая ветром волна — не что иное, как колебание верхнего слоя воды. Даже у самых мощных штормовых волн слой этот не превышает полсотни метров. Это известно каждому подводнику. Погрузи лодку глубже — и никакой шторм тебе не страшен, хоть в двенадцать баллов. Во время же моретрясения колеблется вся толща воды от дна океана до поверхности. Вся. В волнение приходят гигантские массы воды, в тысячу… какое там — в десятки тысяч раз больше, чем в штормовом слое.
— Что же делается с кораблями в открытом море? Переворачивайся вверх килем?
— Даже не шелохнутся. Будете стоять на палубе и не заметите, что под кораблем прокатилась цунами. И не одна, а несколько, друг за дружкой.
Я хотел было спросить, почему эти страшные волны называются «цунами», однако Баулин предупредил мой вопрос.
— Цунами — это по-японски. В буквальном переводе: «большая волна в заливе». В названии и разгадка. Словом, представьте себе, что где-то далеко от берега в океане, в результате сильного подводного землетрясения произошло резкое, стремительное изменение рельефа дна, поднялось, скажем, оно или опустилось, значит, тотчас же поднялась или опустилась в этом районе и вся толща воды…
— И во все стороны пойдут волны?
— Какие? Как пойдут? Вот в чем суть. В открытом море, повторяю, вы их можете и не почувствовать — глубины огромные, и вместе с толщей воды поднимется и ваш корабль. Но чем ближе к берегу, чем мельче, тем все больше и больше волны будут нарастать. В особенности нарастает сила цунами в заливах, бухтах и проливах. Масса воды, сотрясенная подземными силами, обладает колоссальной мощью, а сужающиеся берега залива или пролива сдерживают ее. Тут-то и происходит стремительное нарастание цунами, тут-то, ища выход, они и обрушиваются на берег гигантскими крутыми валами, ломая скалы, сокрушая и смывая все на своем пути…
— И часто обрушиваются такие цунами? — поинтересовался я.
— Не часто, но бывают. В сорок шестом году,4 к примеру, катастрофа постигла несколько японских островов. Цунами снесли тогда все постройки на побережье залива к югу от Осака. А в апреле сорок шестого еще большая катастрофа произошла от гигантского моретрясения у берегов Северной Америки. Колоссальные цунами произвели опустошительные разрушения на Аляске, на Алеутах, в Калифорнии и докатились до Гонолулу на Гавайях. Как знаете, и Камчатку с нашими Курилами цунами иной раз тоже не забывают.
Баулин усмехнулся, добавил с горячностью:
— Были тут у нас некоторые, в панику ударились, чемоданы начали упаковывать… Скатертью дорога! Трусам и в большом городе по тротуару ходить страшно — вдруг кирпич сверху свалится. Ашхабадское землетрясение куда больше бед натворило. А разве уехали оттуда наши люди? Живут, строят. А наводнения и гигантские лесные пожары чем лучше? Перед природой отступать нельзя, покорять ее надо.
— Когда-нибудь покорим и цунами, — сказал я, подивившись про себя его внезапной горячности.
— Когда-нибудь… — снова усмехнулся Баулин, — Курилы нам не послезавтра — сегодня осваивать надо…Богатейшие острова. Одной рыбы сколько. Народу каждый год прибывают тысячи.
— Судя по тому, что вы рассказали, с цунами справиться будет трудно?
— А кто говорит, что легко? На первых порах нужно научиться предсказывать цунами. Для этого сейсмические станции и несут теперь круглосуточную вахту и в Южно-Сахалинске, и в Курильске, и в Петропавловске-Камчатском…
За окном поскрипывали ставни, тревожным гулом напоминал о себе утихший было с утра океан.
— Слышите? — кивнул на окно Баулин, — Разгуливается. Русские землепроходцы назвали его не Тихим — Грозным Батюшкой. А кое-какие господа возомнили, будто это их внутреннее озеро. Не знаю уж, чего тут больше — спеси или недомыслия. Общий океан, а если общий — и жить бы всем в мире, в дружбе…
Мерно, не торопясь отстукивали ход времени корабельные часы над большой, во всю стену картой Тихого океана, и он сам грохотал за окном на прибрежных рифах — Великий Грозный Батюшка.
Я снова посмотрел на поразившую меня фотографию: острая одинокая скала среди бешеных, вспененных волн, и на ней неведомо как уцепившийся Алексей Кирьянов с Маринкой на руках.
— Николай Иванович, насколько помнится, моретрясение произошло затемно, почему же на снимке день?
— Перед рассветом на берег обрушилась первая волна, а их, как вы знаете, было несколько. Океан так взбаламутился, что не мог уняться суток двое… Снимок сделан спустя семь часов после начала моретрясения… Это не я снимал, а наш штурман не растерялся, успел щелкнуть, — добавил Баулин, — Мне не до того было.
— И Кирьянов с Маришей столько времени держался на такой крохотной скале? — изумился я.
— На отпрядыше, — поправил капитан третьего ранга, — Мы называем такие одиноко торчащие из воды камни отпрядышами или кекурами — старинное поморское наименование.
— Их нельзя было снять с этого… отпрядыша из-за шторма?
Баулин утвердительно кивнул.
— Когда все это началось, наш «Вихрь» находился в дозорном крейсерстве в Охотском море, с западной стороны острова. Погода была как по заказу: волнение каких-нибудь полбалла, ни тумана, ни дождика. Даже луна из-за облаков выглянула — она ведь нас не балует, показывается раз в год по обещанию. Словом, погода для Средних Курил была самая редкостная. Время дозора истекало, и мы возвращались на базу в отличном настроении. Вторые сутки на нашем участке границы все было спокойно. А что может быть лучше для пограничника? У нас ведь, как знаете, участок боевой, география такая…
Баулин повернулся к карте, показал кивком:
— Налево от нас, на севере, — Алеутские острова; направо — Хоккайдо — Япония; прямо на восток — Тихий океан. Хлопотливое местечко! Как раз дня за два до моретрясения на траверзе мыса Тюлений мы поймали в наших водах с поличным матерых агентов на двух кавасаки[2].
Капитан третьего ранга взъерошил пересыпанные сединой волосы.
— Операция, доложу вам, была не из легких. В такой тайфун ко всему прочему угодили, что едва не пошли ко дну кормить крабов.
Баулин посмотрел на часы:
— Отвлекся я… Словом, время дозора истекло. В пять с какими-то минутами мы как раз подходили к проливу. И тут вдруг в его горловине — а берега там, сами видели… стена — внезапно выросла стремительно несущаяся водяная лавина. В полумраке она показалась мне черной… С чем ее сравнить? Представьте себе, что сорвалась с места и помчалась Днепровская плотина. Просто счастье, что мы не успели войти в пролив — смяло бы, раздавило наш «Вихрь», как бочкой муху.
«Цунами!» — крикнул мне боцман Доронин. Он из камчатских рыбаков, еще дед его в Тихом океане горбушу и треску ловил. А я уж и сам, хоть и не видывал цунами, догадался в чем дело, скомандовал рулевому лечь на обратный курс.
Только-только мы повернули, как водяная лавина вырвалась из узости пролива, с грохотом обрушилась в море, разлилась валами в разные стороны. Всего какую-нибудь минуту назад была тишь да гладь, а тут сразу светопреставление! Мы шли самым полным ходом, но гигантский вал все-таки настиг нас и поволок «Вихрь», словно спичечную коробку…
Я юнгой еще ходил на «Трансбалте», всякое видывал — и в Бискайском заливе и в Индийском океане, но такое и не снилось! Не ухватись мы, кто был на палубе и на ходовом мостике, за поручни и за леера — всех бы до единого смыло за борт. А за первым валом накатил второй, потом третий…
Баулин прерывисто вздохнул, будто ему не хватало воздуха.
— Весьте не верьте, но страха у меня не было. Я даже не подумал, что могу погибнуть. Все мои мысли были на базе, дома. Что там?.. Едва мы выбрались из чертовой водяной свистопляски — сразу же попытались установить радиосвязь с базой. Пока радист выстукивал позывные, я не знаю, что успел передумать. Перед глазами, как на яву, Ольга с Маришей на руках, такие, какими я их видел уходя из дому. Обняла меня Ольга, шепчет на ухо: «Ты не забыл, какой завтра день?» Разве мог я забыть: назавтра исполнялось восемь лет, как мы встретились… Радист докладывает: «База не отвечает»… Одним словом, на базу мы смогли попасть лишь засветло. В проливах и в тихую погоду течение достигает пяти-шести, а то и всех семи узлов, вода из океана перепадает в Охотское море, в нем уровень ниже, при сильных же восточных ветрах там вскипают такие водовороты — сулои по-здешнему, что, когда идешь против течения, только держись: не ахнуло бы о скалы. Представляете, что творилось в проливе, когда по нему шли цунами?.. В общем Кирьянова с Маришей мы смогли снять с отпрядыша лишь после полудня… А Ольгу… маму нашу… так и не нашли… Дом смыло в океан, будто дома и не было…
Лицо и речь Баулина по-прежнему были спокойны. Только руки выдавали его волнение. Стараясь казаться внешне спокойным, он не мог совладать с руками, он то скрещивал их на груди, то закладывал за спину, барабаня пальцами о пальцы, то с хрустом переплетал их. Неожиданно он встал, несколько минут молча походил по комнате.
— Как же Кирьянов спас Маришу? — нарушил я тягостное молчание.
— Тут такое получилось совпадение; хотите называйте «судьба», хотите — «счастливый случай», я уже говорил вам, что за два дня до этого мы попали в тайфун. Алексей был тогда на одном из задержанных кавасаки, промок до нитки, схватил ангину, и врач уложил его в постель. Мы все удивились: такой здоровяк и заболел. Как-то еще в июле, на траверзе мыса Сивучий — это на одном из соседних островов, к северу — винт одного нашего катера ПК-5 запутался в сетях, поставленных рыболовами-хищниками. Проворачивали на катере мотор, проворачивали — ни с места, словом, дело дрянь! И вот Алексей Кирьянов вызвался распутать сети. Раз, наверное, двадцать нырял под корму, пока распутал. Вода, несмотря на лето, была ледяная, а он, представьте, даже насморка не получил. А тут вдруг — ангина…
С Маришей Алексей давно дружил, еще с Черноморья: то куклу ей из плавника вырежет, то корабль с парусами соорудит. Или, бывало, придет после вахты и сказки начнет рассказывать. Я просто диву давался — молодой парень, а столько сказок знает. Как-то спрашиваю: «Откуда ты, Кирьянов, такие сказки выкопал?» — «Я, — говорит, — сам их сочиняю. Начну чего-нибудь рассказывать — получается что-то вроде сказки…»
Баулин потянулся к детскому столику, заполненному игрушками, поискал что-то.
— Минуточку…
Он вышел в спальню и через минуту возвратился с толстой тетрадью в клеенчатом переплете.
— Так и есть, под подушку спрятала! — Лицо его осветила улыбка, — На прощание Кирьянов все сказки в эту тетрадку переписал печатными буквами — Мариша по печатному читает свободно — и картинки нарисовал. Художник он, как видите, не ахти какой, но тюленя от кита отличить можно…
Я с любопытством перелистал тетрадку. В обрамлении бесхитростных виньеток, изображавших то ромашки с васильками, то березки с елочками, то крабов или чаек, то морских бобров или рыб, были старательно выписаны названия сказок: «Про добрую девочку Маришу и жадного Альбатроса», «Про бобренка, который любил качаться на волнах, и про злодейку акулу», «Как мама вулкан уговорила», «Про девицу-красавицу, которая не любила зверей и птиц, и про то, как все звери и птицы от нее отвернулись»…
— Надо прочитать, — сказал я.
— Это уж вы у хозяйки спрашивайте, — шутливо развел руками Баулин и отнес тетрадку обратно в спальню, — Чего доброго еще проснется…
— Так как же все произошло? — напомнил я.
— Вначале на острове произошло несколько сильных подземных толчков. Многие жители поселка кто в чем повыскакивали на улицу. Дело ведь ночью было. Санчасть, где лежал Алексей, находилась неподалеку от нашего бывшего домика, и, почуяв беду, Алексей немедля прибежал к нам.
Баулин опять тяжело вздохнул, словно ему не хватало воздуха.
— А вскоре на берег обрушилась первая огромная волна и сдвинула наш домик с фундамента. На полуразрушенном крыльце Алексей столкнулся с Ольгой. «Спасите Маришу!» — крикнула она ему и передала с рук на руки спящую дочку, а сама обратно в дом. Должно быть, не представляя себе всей грозной опасности, — да и кто ее мог тогда представить! — Оля хотела захватить кое-что из одежды. На Марише была только рубашонка да вот эта шаль, — кивнул Баулин на покрывавшую настольную лампу шаль.
Он достал из стола трубку, кисет — только тут впервые я увидел, что он курит, — набил чубук и вдруг высыпал табак обратно, резко задвинул ящик.
— Шабаш!.. Я еще Оле обещал бросить.
Мы снова замолчали. И опять только руки выдавали, что творится в душе капитана третьего ранга. Они, сильные, натруженные руки его, с детства привыкшие к работе, сжимавшие на своем веку и рукоятку молотка, и штурвал, и винтовку, бессильно лежали на столе, чуть заметно дрожали.
— Словом, — как бы подводя черту, произнес Баулин, — словом, Кирьянов не дождался Ольги. Увидев, точнее почувствовав, приближение новой волны, он прижал к груди Маришу и полез вверх по крутому склону. А другая волна все-таки настигла их. Не будь Алексей замечательным пловцом, их, конечно, разбило бы о камни. Каким-то образом он изловчился ухватиться свободной рукой за оказавшееся рядом бревно, а когда бревно поволокло в океан, умудрился зацепиться вот за этот самый отпрядыш, — показал Баулин на фотографию, — С того дня, как выпадает, бывало, у Алексея свободная минута, он к Марише, старшим братом для нее стал. И она к нему привязалась. Проснется — первый вопрос: «А когда придет дядя Алеша?»…
— Вы не предлагали ему остаться на сверхсрочную?
— Зачем?.. Он учителем хочет стать. По родной Смоленщине соскучился… Что ж, как говорится, дай бог ему счастья!..
— Вы-то вот с Курил уезжать не хотите…
— Я другое дело, граница мой дом. А Кирьянову в декабре только двадцать пять стукнет… Всех ведь их всегда жалко, когда они уезжают, — Баулин улыбнулся: — Тебя-то самого, конечно, не все только добром вспоминают: и строг был, и придирчив. А как не быть строгим — граница. Ясное дело, зеленым юнцам не все тут по нутру, особенно вначале… Всех жаль, — повторил он, — а вот, честно признаюсь, ни с кем еще не было так тяжело расставаться, как с Кирьяновым. И не потому только, что он сделал для Мариши, моряк он был замечательный — сама честность, скромность и исполнительность. Да вдобавок к тому — волевой. Это ведь он два года назад, — Баулин посмотрел на календарь: — послезавтра будет ровно два года, оставался на острове один на один с разбушевавшимся вулканом.
— Как один на один?
— А так вот! Вроде коменданта… Словом, — добавил Баулин, — видимо, он не мог обойтись без этого «словом», — всех жителей острова пришлось эвакуировать на танкер «Баку». Да, представьте себе, первым на наш сигнал бедствия к пылающему острову подошел именно танкер.
— Зачем же остался на острове Кирьянов?
— Сообщать по радио о ходе извержения. История в своем роде примечательная… А кто в январскую стужу трое суток сторожил в забитой льдами бухточке у мыса Туманов шхуну-хищницу? Опять же Алексей.
Баулин сверил наручные часы с корабельными.
— Ну, мне пора собираться в дозор.
Он снял с вешалки кожаный реглан, заглянул в спальню, молча прощаясь с дочкой, и сказал, притворив дверь:
— А если бы знали вы, сколько я с этим чертушкой Алексеем Кирьяновым возился, сколько он поначалу мне нервов перепортил!.. Да, и не я один — и парторг наш боцман Доронин, и комсомольская организация… Хотите верьте, хотите нет, а я уже было думал, что горбатого только могила исправит, собирался списать Кирьянова на берег, пусть, думаю, покрутится где-нибудь в хозкоманде. Такой был заносчивый, строптивый. Ни замечания, ни выговора, ни внеочередной наряд на камбуз — ничто на него не действовало. На гауптвахту он отправлялся прямо-таки с удовольствием. «На губе, — говорит, — я посплю вволю».
Баулин помолчал.
— Впрочем, откровенно говоря, вероятно, и я был поначалу в чем-то виноват, не сразу разгадал натуру Алексея, не сразу вник в его прошлое…
— Как же все-таки из Кирьянова получился такой отличный пограничник? — удивился я.
— А все началось с первого шквала, — Баулин снова посмотрел на часы, — Сейчас-то уже некогда… Напомните, расскажу в другой раз… Спокойной ночи, располагайтесь как дома.
— Чем утром накормить Маришу?
— Что ж вы думаете, мы живем как бобыли? — рассмеялся капитан третьего ранга, — Мы с соседями одна семья… Да Мариша раньше вас встанет. Она еще сама вас чаем напоит, она у меня самостоятельная!..
Провожая Баулина, я вышел на крыльцо. Мы обменялись рукопожатиями, и его высокая, слегка сутуловатая фигура исчезла в густом, липком тумане.
Снизу из-под утесов доносится тяжелый, перекатистый гул океана.
ПЕРВЫЙ ШКВАЛ
Проснувшись среди ночи, я не вдруг сообразил, где нахожусь, прислушался: под утесами ревел штормовой накат, дробно постукивали ставни, завывало в трубе.
Я поискал было портсигар, но вспомнил, что в доме не курят. Снова уснул и очутился во власти бушующего океана. Тщетно пытался я ухватиться за пляшущее бревно: меня относило все дальше и дальше от берега. Внезапно взошло слепящее солнце, и чья-то заботливая рука коснулась моего плеча.
У дивана, на котором я спал, стояла одетая, умытая, причесанная Маринка.
— Дядя, у тебя болит головка?
— Нет, не болит, — пробормотал я в смущении.
— А почему ты кричал? Тебе приснился страшный сон? Да? — спросила она участливо, — А я сегодня во сне летала. Высоко, высоко, выше вулкана. И ни чутельки не боялась! Папа говорит: если летаешь во сне — значит растешь.
Комнату озаряло редкое для Курил солнце. Стол был накрыт к завтраку.
— Кто же открыл ставни?
— Я сама! — ответила Маринка.
— Ты сама и чайник вскипятила?
— Разве можно! — удивилась Маринка, — Папа не велит мне зажигать керосинку, он говорит — я могу учинить пожар. Чайник скипятила тетя Таня, наша соседка. Тетя Таня и печку истопила и камбалу поджарила.
Мы не спеша позавтракали, прибрали за собой.
Неожиданно Маринка вздохнула.
— А еще я видела во сне маму…
Синие глаза девочки затуманились, чистый лобик пересекла морщинка.
— Ты покажешь мне свои игрушки? Хорошо? — обнял я ее, желая отвлечь от печальных мыслей.
— Покажу… Потом…
За окном громоздились суровые скалы, мрачно высился конус вулкана с желтовато-серым столбом дыма над кратером. И я подумал, как все же нелегко жить здесь, на голом каменистом пятачке, окруженном вечно неприветливым океаном.
И вдруг в комнате как-то сразу все потускнело: на солнце наползла туча. С океана наплывали клочья тумана, конус вулкана как отрезало.
— Сейчас бус пойдет, — сказала Маринка: — «Старик» макушку спрятал.
«Стариком» на острове называли вулкан, это я знал, но что такое «бус»?
— Бус — это дождик, такой мелкий-мелкий, словно из ситечка, — объяснила Маринка. — Ох, и не любил его дядя Алеша! Лучше, говорит, штормяга, чем бус.
Ну, что ты скажешь?! Хотя и понятно, что дети, выросшие в суровой обстановке, среди взрослых, развиваются раньше обычного, невольно перенимают и речь старших и их манеру разговаривать, однако житейские познания Маринки, ее рассудительность мало сказать удивили — поразили меня.
Поразили меня и ее игрушки. Коллекция яиц морских пернатых — то маленьких, в темных пятнышках, то больших, каких-то бурых, то почти прозрачных, то похожих на грушу дюшес — нанесла мне форменное поражение. Разве мог я ответить на вопросы Маринки, какие именно из яиц принадлежат тупикам, какие кайрам, гагарам и гагаркам, глупышам, бакланам или различным чайкам!
А Маринка все это знала.
Не в лучшем положении оказался я и тогда, когда она с гордостью показала мне засушенных крабов, морских ежей, звезд и коньков и целый гербарий водорослей.
— А где же твои куклы? — спросил я в полной растерянности.
— Хочешь, я лучше покажу тебе мой вельбот, — предложила она.
Я полагал, что Маринка достанет из ящика игрушечную лодку, но оказалось, что нужно надеть плащ и, покинув дом, пройти к соседнему сараю. Моросящий дождь и впрямь словно высеивался из низко нависших туч.
Маринка отворила дверь, и глазам моим предстала маленькая, однако отнюдь не игрушечная, а самая настоящая шлюпка с парой весел, рулем и еще какими-то незнакомыми мне принадлежностями. Маринка забралась в лодку и в течение нескольких минут убедила меня, что в сравнении с ней, шестилетней девочкой, я просто-напросто невежда: то, что я наивно назвал багром, оказалось отпорным крюком; рукоятка руля называлась вовсе не рукояткой, а румпелем; маленький бочонок именовался анкерком, деревянный совок для отливания воды — лейкой.
— Кто же это сделал тебе такую замечательную лодку?
— Не лодку, а вельбот, — поправила Маринка, — Мне построил его дядя Алеша, — Она начала развязывать брезентовый мешок: — Сейчас я покажу тебе рангоут и паруса…
Весь день я провел на морбазе. Баулин тоже был занят (у командира всегда хлопот полон рот), и мы смогли поговорить, как и накануне, только за вечерним чаем, когда Маринка уже опять спала.
Я, смеясь, рассказал капитану третьего ранга, как его дочь повергла меня в смятение своими познаниями в морском деле.
— Когда только вы успели обучить ее всем этим премудростям?
— Заслуга, увы, не моя, непричастен! — шутливо развел он руками, — Все дядя Алеша…
Опять этот Алексей Кирьянов! Настоятельный совет штабного офицера: обязательно расспросить Баулина о Кирьянове; вчерашний рассказ капитана третьего ранга о том, как Кирьянов спас Маринку во время моретрясения, мельком упомянувшего при этом и о других подвигах старшины первой статьи, наконец, вчерашнее же заключительное замечание Баулина о том, что пришлось немало повозиться с Кирьяновым, прежде чем тот стал отличным моря-ком-пограничником… Разве мог я после этого не напомнить про обещанный рассказ о первом шквале?..
— Про Алексея многое можно рассказать, хоть книгу пиши, — улыбнулся Баулин, — Но уж если рассказывать, то и утаивать ничего не следует. Думаю, Алексей не будет на меня за это в обиде. Познакомился я с ним лет пять назад в Ярцеве, есть в Смоленской области такой старинный городок. Я приехал туда для отбора призывников: подберу, думаю, для пограничного флота крепких, грамотных русских парней! Невелика беда, что они моря не видали, привыкнут, была бы закваска!.. Словом, увидел я среди других новобранцев Кирьянова — крепыш, заглянул в его личное дело — комсомолец, из колхозников, окончил педагогическое училище — и решил: подойдет.
Баулин наполнил чаем третий или четвертый стакан, положил в него тоненький ломтик лимона. Я пожалел при этом, что захватил из Владивостока не ящик, а всего десяток лимонов.
— Призывная комиссия, — продолжал он, — работала в просторной горнице старого дома; из-под пола тянуло, как из погреба, на улице февраль, минус двадцать! Железная печка раскалилась, но, можно сказать, без толку: даже мы, офицеры и врачи, поеживались, а призывники ведь раздевались донага! Подошла очередь Алексея Кирьянова. Пока его выслушали, измерили, взвесили и так далее, он аж посинел.
Баулин усмехнулся:
— Только тем, что парень так сильно продрог, я и объяснил себе тогда его невыдержанность. Врач попросил, чтобы Алексей открыл рот, а он вдруг как выпалит: «Нельзя ли поскорее, мы не лошади на ярмарке!»
Мой сосед майор-танкист скривился, шепчет: «Ну и тип! Я бы, — говорит, — не взял его ни за какие коврижки». Ну, а я взял, взял, и с этого-то дня и начались испытания моих нервов и порча крови.
Баулин залпом выпил успевший остыть чай, расстегнул ворот кителя.
— Взбреди мне в голову назначить Кирьянова старшим по вагону. Объявляю об этом. А он: «Я не хочу быть старшим, увольте!..» Спокойненько объясняю: приказы, мол, не обсуждают, а выполняют. Тут же сделал Кирьянову замечание, что когда отвечают командиру, то встают и называют командира по званию. «Хорошо, — говорит, — учту на будущее».
— И вы все-таки назначили его старшим?
— Нет, конечно…
Баулин машинально наполнил чаем мой стакан.
— В общем поехали. Молодежь подобралась в команде замечательная: форму еще не надевали, а вовсю старались держаться заправскими моряками. Ну, думаю, все в порядке! И тут — бах! На одной из станций Кирьянов чуть было не отстал от поезда, пришлось стоп-кран в ход пускать. Отчитываю его, а он опять с самым невинным видом: «Я не виноват, что поезд всего полторы минуты стоял, я еле-еле письмо успел в почтовый ящик опустить…» Между прочим, письма он строчил штуки три за день. Заберется на верхнюю полку и катает страниц по семь, по десять. Такое впечатление, будто его никто и ничто не интересовало, кроме этих писем. Едем берегом Азовского моря, ребята все глаза проглядели. Зовут Алексея: «Смотри, Кирьянов, море!..» А он: «Я не привык любоваться пейзажами по команде!» — и уткнулся лицом в перегородку. В общем про все кирьяновские фокусы рассказывать не стану, не интересно; одно скажу: за дорогу он не только мне, всей команде не полюбился.
Баулин усмехнулся:
— Посмотрели бы вы, к примеру, как Алексей койку заправлял! Курам на смех! С месяц якобы не мог научиться. И как только свободное время, знай строчит свои бесконечные письма.
Представьте, за полгода ни разу ни в кино не сходил, ни на вечер самодеятельности, ни на одном собрании не выступил. Только купаться любил, и то все больше в одиночку норовил. Ему и прозвище подходящее дали, раком-отшельником стали называть… Да, забыл сказать; мы ведь приехали на Черное море, в А., в школу младших морских специалистов…
— И как же Кирьянов учился?
— Вполне свободно мог учиться на «отлично», как-никак, педучилище окончил. А он еле-еле тянул на тройки. Ему, дескать, век моряком не быть. Особенно туго подвигалась у него морская практика. К примеру, на занятиях плетут маты — ковры или дорожки из пеньковых тросов. Наука вовсе не хитрая, у всех получается хорошо, а у Кирьянова не коврик, а не поймешь что! Да еще и пререкается: «Я, — говорит, — продажей ковров промышлять не собираюсь…» В наказание наряд ему вне очереди: картошку на камбузе чистить, у него и тут готов ответ: «Лучше картошка, чем маты!..» На гауптвахту — я вам уже говорил — он отправлялся вроде бы даже с удовольствием: «Отосплюсь!» И почему-то особенно он вдолбил себе в голову, будто ему вовек не постичь, как управлять парусами. А ведь тоже не так уж хитро. «Я, — говорит, — в жизни и без парусов обойдусь…» Меня из терпения вывести трудно, но тут, знаете ли, и я просто кипел: «Погоди, — думаю, — обломаю твой упрямый характерец, не я буду, если ты не станешь на паруса богу молиться…» Кричать на Кирьянова я, конечно, не кричал, но на учениях под парусами всегда ставил его на самое ответственное и тяжелое место.
Баулин потрогал чайник:
— Не подогреть ли? С лимоном сто стаканов выпьешь…
Вскоре вскипел второй чайник.
— Словом, — продолжал свой рассказ капитан третьего ранга, — не попади мы в хороший шквал, наверное, Алексей долго еще считал бы, что в школе ни добра, ни пользы не получишь. Короче говоря, учения под парусами в тот день были назначены, как обычно, на восемь утра. Погода выдалась замечательная: в небе ни облачка, ветерок, как по заказу, и вскоре мы зашли в море миль за шесть, берег — черточка.
Баулин отхлебнул из стакана.
— Было начало мая, время зимних штормов давно минуло, солнышко пригревало, и все мои подопечные и сам я были, как говорится, в наилучшем расположении духа. Только Кирьянов по обыкновению хмурился и держал в руках шкот так, будто это не шкот, а змея. Чтобы вам все было понятно дальше, скажу, что шкот — снасть из пенькового троса и служит он для управления гиком — горизонтальной рейкой, к которой привязывается нижняя кромка паруса, то есть для перевода гика во время лавирования с одного борта шлюпки на другой.
Вы ведь знаете, наверное, что шлюпка может идти под парусами разными галсами, в зависимости от того, с какой стороны дует ветер, — ложиться на разные курсы, двигаться к цели не по прямой, а по ломаной линии. Случается необходимость повернуть шлюпку в обратном направлении и лавируя идти на парусах против ветра. Всем этим мы на учениях и занимались. Ветер, как вам тоже известно, нередко дует не с одинаковой силой, а порывами, шквалами. За этим нужно следить самым внимательнейшим образом: прозеваешь — и внезапно налетевший шквал сразу наполнит паруса и опрокинет шлюпку. Поэтому-то шкоты не завертывают, не закрепляют, а всегда держат на руках свободно, чтобы в случае нужды быстро перейти на другой галс, подтянуть парус, либо вовсе его убрать. Это первейшая морская заповедь, а ее-то Кирьянов и нарушил.
Баулин нахмурился, барабаня по столу пальцами.
— Не дай бог никому попасть в такой переплет!
— Вы же сказали, что погода была замечательная, ни облачка?
— Вот облачко-то как раз и появилось. Минуло уже несколько часов, как мы вышли на учения. Я хотел было повернуть обратно, но ветер, и без того не очень сильный, совсем вдруг стих. Паруса не шелохнутся; море — зеркало, только марево над ним дрожит. Словом, полный штиль. Без ветра и солнце стало куда ощутимее. Зной словно разлился вокруг. И чайки исчезли, и игрунов дельфинов не видно. Вам никогда не доводилось испытать неподвижный зной? Пот льет изо всех пор, одежда прилипает к телу, каждая частица воздуха, который вы вдыхаете, словно насыщена расплавленным солнцем. И главное — немыслимая тишина, воспринимаемая как предвестие чего-то грозного, неотвратимого. Меня охватило тревожное предчувствие, и я видел, что встревожены и все мои ученики, хотя они не могли, конечно, даже подумать, что вскоре все вокруг станет дыбом. А я знал: будет шквал, да не какой-нибудь легонький, раз-два шевельнул, качнул и умчался в сторону, а из тех, что бывалые моряки называют чертовой мельницей.
— Откуда вы это знали?
— Облачко подсказало. Оно появилось над горизонтом внезапно, не так чтоб уж очень высоко, белое, и не с округлыми краями, как у кучевых облаков, а какое-то растрепанное. Вокруг все притихло, все неподвижно, а оно несется, будто кто-то могучий, всесильный подгоняет его. Не мешкая, я скомандовал «весла разобрать», но паруса не убрал, полагая, что первые порывы ветра будут не такими уж резкими, и мы с их помощью хоть мили полторы, да пробежим. Повернули к берегу, идем на веслах с предельно возможной скоростью: тридцать один гребок в минуту — большего с молодых моряков я не мог и требовать. Они-то, ясное дело, не представляли еще, почему я так тороплюсь. А я оглянулся и понял, облачко меня не обмануло: там, где всего несколько минут назад оно неслось одно, вдогонку за ним с еще большей стремительностью мчался уже целый косяк облаков и не нежно белых, а сизо-свинцовых. Зеркальную гладь моря внезапно пересекли темные полосы ряби. Солнце сияло по-прежнему, но расплавленного зноя как не бывало. Глядя на стремительные зловещие облака, я почувствовал сначала едва ощутимое дуновение, а когда обернулся к моим ребяткам и скомандовал взять паруса в рифы, то есть сократить их площадь, то в затылок мне дохнуло уже как из кузнечных мехов, паруса заполоскались, снасти захлопали. Прошло еще каких-нибудь минуты три, и все море почернело, а туча, не отдельные облака, а именно туча, закрыла полнеба. Теперь уже мне не нужно было объяснять, что надвигается. Ребята поняли — зевать некогда. Я порадовался тогда, что на лицах у них не было и тени страха, который неизбежно влечет за собой на море беду.
Слушая Баулина, я представил одинокую шлюпку в широком морском просторе, офицера-моряка, сидящего за рулем, двенадцать пареньков, ждущих первого шквала в своей жизни и не подающих вида, что они боятся его.
Внезапно глаза Баулина потемнели, как, наверное, так же внезапно потемнело море, о котором он рассказывал:
— Один струсил, только один….
— Кирьянов? — догадался я.
— Да, — кивком подтвердил Баулин, — Если бы вы видели его в те минуты! Он как-то весь сжался, в глазах панический ужас. Уставился взглядом через мое плечо, ничего не видя, кроме нагонявшего нас шквала, словно загипнотизированный им. Я едва успел предупредить: «У шкотов не зевать!», как ветер наполнил паруса до отказа, и мы помчались, что твой торпедный катер. Не вдруг, конечно, мог ветер, хотя бы и такой ураганной силы, разболтать окружавшую нас воду, не вдруг могли возникнуть на спокойной поверхности моря гигантские волны, но мне-то было отлично известно, что шквал пригонит их вместе с собой. Он и пригнал вздыбленное стадо волн.
Позади нас легла тьма, а впереди, там, где был далекий берег, сияло солнце. Лучи его пронизывали обгонявшие нас ревущие валы, и гребни их на какое-то мгновение становились прозрачно-изумрудными. Красота, доложу вам, неописуемая.
Баулин мельком взглянул на стенные корабельные часы. Лежащие на столе кулаки его были крепко, до белизны в костяшках, сжаты, он весь откинулся на спинку стула, будто именно сию секунду плечи его готовы были принять на себя шквал.
— Тяжеленько пришлось, — с неожиданной хрипотцой в голосе произнес он, — Шлюпку захлестывает со всех сторон, вокруг рев, грохот, а в воздухе уже не зной, а мириады брызг. Водяная пыль забивает глаза и глотку, и нос. Паруса неистово дрожат, того гляди разлетятся в клочья; мачта стонет; вся шлюпка скрипит от напряжения, вот-вот рассыплется. Все мы, конечно, промокли до последней нитки, да это чепуха — не мороз, не зима, хотя все вокруг и белым-бело от пены, как во время бурана. Море и ветер словно осатанели. Мои ребятки едва успевали вычерпывать из шлюпки воду. Все в ход пошло: и запасные лейки, и бескозырки. Да куда там! Оседаем все глубже и глубже. Разве море вычерпаешь. Площадь парусности, конечно, пришлось уменьшить, но все равно мы мчались, словно настеганные, зарываясь в гребни волн, то взмывая вверх, то проваливаясь.
Однако больше испытывать судьбы было нельзя, и я решил повернуть через фордевинд, чтобы стать носом против ветра и бросить плавучий якорь. Глубина в этом месте такая, что становиться на обычный шлюпочный якорь было нельзя. Поворот через фордевинд при свежем ветре опасен: во время переноса парусов на новый галс шлюпку легко может опрокинуть, а в такой шквал тем паче, но иного выхода не было.
Беспрерывно ударяясь в корму, волны грозили затопить нас. Я прокричал все нужные команды и опять мысленно порадовался, что ребятки действуют точно, бесстрашно. Став на какое-то мгновение бортом к ветру, мы приняли такую изрядную порцию воды, что шлюпка едва не опрокинулась, но, повторяю, иного выхода не было. И вот, когда нужно было осадить г, рот и стянуть гикашкот, Кирьянов уставился в набегавшую волну и вместо того, чтобы перебирать шкот в руках, закрутил его вокруг уключины и брякнулся на дно, закрыв лицо ладонями.
Баулин взъерошил волосы:
— Рассказывать долго, а на самом-то деле все произошло молниеносно: шлюпка снова накренилась, снова хлебнула ведер двадцать. Секунда все решала! Кирьяновский сосед Костя Зайчиков бросился к закрепленному Алексеем шкоту, освободил его и в ту же секунду был смыт за борт. Не успей мы в это время повернуть носом к ветру — новая волна наверняка погребла бы нас. Словом, смыло Зайчикова, он даже вскрикнуть не успел, только подковки на ботинках сверкнули.
Капитан третьего ранга тяжело перевел дыхание.
— У меня, знаете ли, сердце остановилось. Не верьте, если кто-нибудь вам станет рассказывать, будто бы моряк никогда, ни при каких обстоятельствах не дрогнет, не испугается. Враки! Еще как испугаешься. В особенности если на твоих глазах да почти что по твоей вине гибнет человек. Разве я не был виновен в поступке Кирьянова?
Баулин зашагал из угла в угол.
— Все дело, конечно, в том, как человек себя держит в беде, особенно если он командир, если от его поведения зависит поведение других и даже их судьба. Поддайся панике, покажи невольно, что ты тоже испугался — и все!
Он помолчал, меряя шагами комнату.
— Хорошо еще, что мы успели повернуть через фордевинд и стали носом к ветру. Костю не успело далеко от нас унести волной, он поймал брошенный ему конец, и мы вытащили его обратно… Дальнейшее в подробностях излагать нет смысла — главное я уже рассказал. Опустили мы паруса, соорудили из двух скрепленных крест-накрест весел и запасных парусов плавучий якорь, подвесили к одному концу его груз и выбросили на тросе за борт — теперь уже нас не могло развернуть бортом к ветру. А для того, чтобы шлюпка не так сильно черпала носом воду, я приказал ребяткам перебраться на корму.
Вскоре шквал, как и полагается шквалу, умчался, волна стихла, над головой опять засинело чистое небо, и трудно было поверить, что всего несколько минут назад мы были на волоске от гибели. Как всегда бывает после сильного нервного напряжения, мои ученики разом заговорили, начали шутить, делиться впечатлениями о только что пережитом, поздравлять Зайчикова, что он отделался легким испугом. На Кирьянова никто даже не взглянул, будто его среди нас и не было. А он не решался поднять глаза.
На выручку с базы пришел моторный баркас, предложил взять нас на буксир. Куда там! Мои ребятки и слышать этого не захотели: «Сами дойдем!..»
Капитан третьего ранга улыбнулся воспоминаниям:
— Славные ребятки!..
— А что же Кирьянов?
— За Кирьяновым с того дня закрепилось тяжкое прозвище — трус, — ответил Баулин, — А дурная слава, что тень — от нее не убежишь! Вместе с Кирьяновым она приехала и на Курилы: из Черноморской школы младших морских специалистов Алексей привез сюда не только тяжкий груз нелестных прозвищ, а и записанный в комсомольскую учетную карточку выговор.
Случилось так, что меня назначили на Курилы командиром сторожевого корабля «Вихрь». Я ведь начинал пограничную службу, можно сказать, здесь по соседству, на Чукотке. Тогда-то еще в молодости мне и полюбились здешние края: для моряка местечко самое подходящее — дремать на ходовом мостике некогда. Словом, я сам напросился обратно на Дальний Восток. А когда мою просьбу уважили, обратился со второй: прошу, мол, назначить ко мне на «Вихрь» младшим комендором Алексея Кирьянова. Спросите: зачем это мне понадобилось? Или мало я с ним натерпелся? Объяснить в нескольких словах трудно, тем более что я видел, чувствовал, что Алексей относится ко мне с плохо скрытой неприязнью, считая меня виновником всех своих бед и неприятностей — я ведь в Ярцеве затребовал его в морскую пограноохрану. К тому же именно я и настоял, чтобы комсомольцы дали ему самое строгое взыскание. Меня тогда даже Ольга упрекала: «Чересчур уж, — говорит, — ты к Кирьянову строг, не из самолюбия ли придираешься?» Она ведь, Ольга, по образованию тоже педагогом была. Наверное, поэтому, а может быть, и по чисто женской чуткости раньше нас, офицеров, разгадала, что у Алексея какая-то большая душевная рана. Безусловно, имело тут значение и то, что Алексей привязался к нашей Маринке. Она совсем маленькая тогда еще была (до сей поры не пойму — когда и где они успели подружиться). Конечно, я не из-за этого просил, чтобы Кирьянова назначили на «Вихрь». Отчасти, возможно, и действительно самолюбие мое страдало: «Как это так — не могу переломить У парня характерец?..» Ну и, честно говоря, моряцкая жилка моя была крепко задета: неужели Алексей так-таки никогда и не полюбит моря? Неужели не полюбится ему наша морская пограничная служба? Мы, пограничники, люди в некотором роде одержимые. На моих глазах не одна сотня молодых матросов настоящими моряками стала. А моряк— это натура!.. Короче, команда «Вихря», да и вся морбаза встретила Алексея с явной настороженностью: ничего себе гусь! Попробуй-ка задерись у нас!..
А между прочим жестокий урок, полученный во время шквала на Черном море, не пропал зря: из заносчивого, строптивого паренька Алексей превратился в притихшего, я бы даже сказал пришибленного. Никому уж он больше не перечил, любые приказы и поручения выполнял старательно, но, увы, делал все с каким-то безразличием, с апатией. Казалось, ничто его не интересовало и не увлекало. Едва затевалось на морбазе веселье, он уходил подальше, на скалистый мыс, над Малым проливом, и часами — буквально часами! — смотрел, как волна бьет о берег… О чем думал он в эти часы? Тосковал о лесах и полях родной Смоленщины? О людях, с которыми надолго расстался? Почему, наконец, очень редко стал получать письма и никому не писал сам?
Баулин развел руками.
— Верьте не верьте, а впервые — впервые за целые полгода! — мы увидели на лице Кирьянова улыбку, когда из Владивостока пришел «Ломоносов». Ну вы сами знаете: приход с Большой земли парохода — у нас всегда событие! На этот раз вся морбаза (а я в первую очередь) с особым нетерпением ждала «Ломоносова», еще и потому, что на нем приезжали новые жители: семья заместителя командира базы, новый военврач и моя Ольга Захаровна с Маринкой. Шутка сказать — новые жители на нашем островке! И вот тут-то, к всеобщему изумлению, увидев на пирсе среди встречающих Кирьянова, Маринка потянулась к нему: «Дядя Алеша!..» Кирьянов прямо-таки просветлел. Ольга тоже, конечно, сразу узнала Алексея, достала из сумочки письмо, отдала ему: «Без вас, — говорит, — пришло в школу. Я решила, что быстрее меня почта вам не доставит…»
Баулин замолчал, в уголках рта его еще резче обозначились глубокие морщины: не мог он забыть своей Ольги Захаровны…
— Словом, с того самого дня, как мои приехали на остров Н., — снова заговорил капитан третьего ранга, — Алексей все свое свободное время проводил с Маринкой: играл с ней, изображал то Козу-Дерезу, то Мишку-Топтыгина, а на корабле и в кубрике морбазы стал еще более замкнутым и сумрачным. Не иначе как письмо его доконало.
— С кем же он переписывался? С девушкой, наверное?
— Ясно, что с девушкой! — недобро усмехнулся Баулин, — Девушки, они разные бывают: от одной радость, от другой горе.
— Да ведь не только же из-за девушки, из-за ее писем Кирьянов был строптивым и нелюдимым?
— Безусловно. Дыма без огня не бывает. Я не один месяц над этим голову ломал. И знаете, кто мне помог излечить Алексея от хандры и обратить в морскую веру? Боцман Доронин. И Ольга моя, покойница, крепко нам в этом подсобила, — добавил Баулин, — можно сказать, ключ к сердцу Алексея дала: письмо, которое она ему привезла, пришло в А., кто-то из сверхлюбопытных возьми там и распечатай его. Ольга рассердилась, снова заклеила и взяла с собой.
— И что же в нем такого было особенного?
— Отказ! Полный отказ, — повторил Баулин. — Письмо прислала Алексею любимая девушка. Во всех подробностях Ольга его не помнила, она мельком его пробежала, а смысл был подлый: дескать, я тобой, Алеша, только увлекалась, а любить никогда не любила, я люблю другого. Писем мне, пожалуйста, больше не пиши, все равно я их не читаю. И в советах твоих не нуждаюсь: не такая я дурочка, чтобы запрятать себя в деревне, как ты мне рекомендуешь. Мой новый друг обещал устроить меня в самом Смоленске…
— Ничего себе птичка! — не удержался я.
— Вот именно: «птичка»! — нахмурился Баулин. — Знаете, что она ему еще написала? Вот, пишет, тебе очень не хотелось идти в армию, а мой новый друг считает, что так думают только отсталые, несознательные люди.
— Хватило смелости еще и мораль читать!
— Словом, — продолжал капитан третьего ранга, — пригласил я боцмана Доронина, между прочим он у нас на «Вихре» тогда парторгом был, рассказал ему про письмо и вообще всю Алексееву историю. Прошу: «Потолкуйте вы с Кирьяновым наедине, подушевнее. У меня, — говорю, — ничего не получается, на все мои расспросы у Алексея один ответ: «Я, товарищ капитан третьего ранга, чувствую себя хорошо». А какое там «хорошо»! «Добро, — говорит Доронин, — придумаем какое-нибудь лекарство». И, представьте, придумал…
«ЛЕКАРСТВО» БОЦМАНА ДОРОНИНА
В представлении людей, знакомых с моряками лишь по приключенческим романам да понаслышке, боцман — это обязательно широкоплечий здоровяк, непременно усач, обладатель немыслимого баса, грубый в обращении с подчиненными, любитель крепко выпить и чуть ли не обязательно носящий в ухе серьгу.
Безнадежно устаревшее представление! Совсем другой у нас нынче боцман. Семен Доронин со сторожевика «Вихрь», к примеру, всегда чисто-начисто выбрит, на матросов никогда не покрикивает, спиртное употребляет в редких случаях и в самую меру и отдает команды не громоподобной октавой, а нормальным человеческим голосом. Верно, роста он отменного и действительно широк в плечах, но это, как известно, дается не званием и не должностью.
Отец Семена, Никодим Прокофьевич, лет двадцать работал главным неводчиком Усть-Большерецкой рыбалки на западном побережье Камчатки, и семилетним мальчишкой Семен уже играл со сверстниками в ловцов и курибанов[3]. В девять — отец взял его с собой на глубинный лов сельди, к четырнадцати годам он начал помогать ловцам забрасывать невод, а в шестнадцать стал носить робу с отцовского плеча и стоял на кавасаки у сетеподъемной машинки. Машинка постукивала стальными кулачками и роликами, лязгала тугими пружинами, бежал и бежал по лотку подбор вытягиваемого из моря кошелькового невода, наполненного трепещущей серебристой рыбой, и Семен чувствовал себя самым заправским рыбаком.
«Эк, вымахнул твой наследник!» — говорили главному неводчику рыбаки, глядя, как легко и ловко управляется рослый Семен у сетеподъемной машинки.
«В деда!» — односложно отвечал Никодим Прокофьевич.
Третье поколение Дорониных рыбачило на Камчатке к тому времени, когда Семена призвали на военно-морскую службу. Семенов дед, Прокофий Семенович, подался сюда с Каспия еще в двадцатых годах, завербовавшись по договору с АКО[4] на трехлетний срок. В ту пору на Камчатских рыбалках посезонно работали неводчиками и куриба-нами японцы с Хоккайдо. Они привозили с собой кавасаки с моторами фирмы Симомото и в секрете от русских кроили и шили ставные невода.
Давно уже на Камчатке и неводчики и курибаны — свои, русские, и невода скроены и сшиты своими руками, и кавасаки свои, построенные во Владивостоке и Петропавловске. А те же Доронины живут на Камчатке без малого сорок лет…
Хочется добавить еще, что неверно, будто все боцманы любители прихвастнуть, «потравить», выражаясь по-моряцки. Семен Доронин, напротив, принадлежит к той породе моряков, которые попусту рта не открывают и при намеке на их личные заслуги начинают рассказывать о заслугах других.
Узнав все это о Доронине от капитана третьего ранга Баулина и от земляка Семена — рулевого Игната Атла-сова (не от Владимира ли Атласова, открывателя Камчатки, пошел их род?!), я и не пытался расспрашивать боцмана о личных боевых делах, хотя грудь его и украшали медали «За отвагу» и «За отличие в охране государственной границы СССР».
Но я не мог не спросить у Доронина, что это за «лекарство» такое придумал он, чтобы помочь капитану третьего ранга обратить Алексея Кирьянова в морскую веру и излечить от хандры.
— На океанской водичке лекарство, — добродушно усмехнулся Доронин, когда мы с ним расположились покурить на мысу над Малым проливом.
— Алексей тоже любил на этих камушках сиживать, — добавил он, набивая трубку.
— И часами смотрел, как волна бьет о берег, — вспомнил я рассказ Баулина.
— Будто повинность отбывал, — подтвердил Доронин.
Он с наслаждением затянулся, примял большим пожелтевшим пальцем табак.
— По правде сказать, я и до разговора с капитаном третьего ранга приметил, что Кирьянов тут местечко облюбовал, сам догадывался, что не иначе, как у Алексея в сердце какая-то заноза сидит, да все стеснялся пришвартовываться с расспросами. Иной раз ведь человеку легче в одиночку душевную боль пережить. Однако после того как товарищ Баулин порассказал мне, что у Алексея приключилось, да еще добавил насчет письма, что Ольга Захаровна Алексею привезла с материка, я решил: нельзя больше оставлять парня один на один с хандрой, утонет в ней, чего доброго. Вскорости, вот так же утром, я, будто бы невзначай, очутился рядком с Алексеем на этом самом мыске.
«Ба! — говорю, — тут Кирьянов! А я-то думал, что мне одному по душе эти камушки». Алексей вскочил было, да я придержал его: «Сиди, сиди, мы не на службе». А он всем своим видом дает понять, что, дескать, не до вас мне, товарищ боцман, не до разговоров. Я, конечно, словно и не замечаю, что он из раковины своей вылезать не намерен, продолжаю: «Вот, мол, ты, Алеша, грамотнее меня, как-никак на педагога учился…»
«А что толку, что учился? — перебивает, — Только напрасно деньги на меня тратили» (чуете, на какой галс повернул?). Я обратно, вроде бы не замечаю его ершистого настроения, иду прежним курсом: «Подмога мне твоя нужна, Алеша, будь добрый, подскажи, как, не сходя с этого самого места, определить ширину Малого пролива, вон до той скалы, до утеса, где птичий базар? Или, скажем, — показываю на вулкан, — как без всяких приборов вычислить вышину «Коварного старика»?
«Не помню», — отвечает Алексей, а сам смутился, аж уши покраснели.
«Жаль, — говорю, — и я как на грех запамятовал! Салаги спрашивают, а боцман Доронин отговаривайся: «В другой раз объясню». Срамота! У капитана третьего ранга спросить — стыда не оберешься…»
Сидим, молчим. Я покуриваю, Кирьянов камешки с руки на руку перекатывает. Сроду еще я в таких артистах не бывал. Выбил трубку, вздыхаю: «Эх, — говорю, — а еще моряками мы с тобой, Алеша, называемся! Беда, что дружок мой один, старший комендор с «Буйного», не в своей тарелке, он бы мне в момент все разъяснил, а сейчас к нему и не подступись…»
«Как это так не в своей тарелке?» — спрашивает Кирьянов.
«А вот так, на амурной почве: девушка у него на материке осталась… Клялась, божилась: «Ждать буду, кроме тебя, и видеть никого не желаю…» «Не желаю!» А на той неделе с «Ломоносовым» отказ прислала».
Кирьянов мой вовсе помрачнел: «Насильно мил не будешь».
«Золотые слова! — отвечаю, — Вот и я другу твержу: «Вместо, — говорю, — того чтобы сердце свое терзать, ты бы лучше хорошим ветерком мозги проветрил, делом бы каким-нибудь занялся, беседу бы с комсомольцами, к примеру, провел насчет своего боевого опыта. За делом и тоску унесет. Дружок мой, — поясняю Кирьянову, — вроде тебя, с образованием».
Опять молчит Алексей. Я, наверное, трубок пять выкурил. Спугнуть парня штука нехитрая, с бескозыркой в раковину спрячется и не вытащить. С какого же фланга к нему заход сделать? Вспомнил вдруг, что он утром купался за базой, с отпрядыша нырял, говорю: «Как это ты рискнул — вода-то ведь ледянущая?»
«Мы, — отвечает, — в Ярцеве в Вопи, речка там у нас такая, круглый год купались».
На этом наш разговор и закончился. А назавтра после обеда заглянул я в библиотеку, спрашиваю: «Был у вас младший комендор Кирьянов с «Вихря»?» «Был». «Какие книжки взял?» «Справочник разведчика» и «Геометрию». Ну, думаю, диагноз поставлен правильно».
Боцман набил новую трубку, раскурил ее, пустил кольцо дыма, которое вмиг разорвал ветер.
— И какое же «лекарство» вы прописали Кирьянову? — спросил я.
— На соленой океанской водичке, — по-прежнему добродушно усмехнулся Доронин, — В тот год, как и положено, в конце мая началась на наших Курилах пора бусов и туманов. Вы, извиняюсь, не читали лоции Тихого океана и Охотского моря? Там все точно расписано: нет на земле другого места, где висят такие туманы, как над Средними Курилами. Неделями висят. Из-за тумана у нас все и приключилось.
Доронин в сердцах махнул рукой:
— Алешка Кирьянов тут ни при чем… Мы с капитаном третьего ранга Баулиным осечку дали… Словом, — повторил боцман любимое словечко командира, — вернулись мы из дозора на базу в одно майское утро — глаз не поднять, хоть сквозь землю провались… Что тут пограничнику сказать? Кивать на туман? На сулои — водовороты в этом самом, в чертовом Малом проливе?.. Видите, как там закручивает?.. Факт есть факт — «Хризантема» из-под самого нашего носа ушла, вильнула кормой в каком-нибудь кабельтове[5].
Доронин даже сплюнул с досады:
— Туманище туманищем, а я эту хищницу шхуну все равно узнал по рангоуту. Говорю капитану третьего ранга: «Это, мол, та самая двухмачтовая «Хризантема», что прошлой осенью удрала от нас на траверзе мыса Туманов» (горбушу она тогда в наших водах ловила). «Не доказано», — отрезал командир. Разве ему от моей догадки легче: не пойман — не вор!.. А когда капитан третьего ранга показал мне рапорт, что на имя командира базы заготовил, так лицом серый стал… Тут, извините, не только посереешь, в вяленую камбалу обернешься… Я этот рапорт вовек не забуду: «В полутора милях от выхода из Малого пролива в Охотском море во внезапно опустившемся сплошном тумане СК[6] «Вихрь» попал в сильный водоворот и отклонился от курса на зюйд-зюйд-ост к острову Безымянный. Во избежание столкновения с рифами и отпрядышами был принужден повернуть на норд-норд-ост…»
Доронин резким хлопком вышиб из трубки пепел.
— «Хризантема» не дура — ждать нас не стала… А между прочим, когда она кормой вильнула в тумане, наш рулевой Игнат Атласов приметил: вроде бы что-то выбросила за борт, чертовка. Может быть, Игнату просто померещилось, а я из-за его видения покоя лишился, никак не мог дождаться, пока туман развеет. Чуть развиднелось — кинулся на этот самый мыс, а потом на той же скорости на «Вихрь». Стучусь в каюту к капитану третьего ранга. «Войдите!» — откликается. Вхожу. «Разрешите обратиться?», а глазом примечаю: не отдыхал командир — койка не разобрана, и домой не ходил. На столике карта Курил разложена — промашку, значит, обмозговывает… Глянул на меня товарищ Баулин недовольно так: «Что у вас, боцман?»
«Разрешите, — говорю, — мне сегодня заняться с младшим комендором Кирьяновым в отдельности».
«Как это в отдельности?»
«Новое лекарство хочу на Кирьянове испытать: микстуру от хандры. Вреда не причинит, а польза может получиться двойная. Разрешите сходить с ним сегодня в Малый пролив».
Капитан третьего ранга аж вскипел: «Вы, что, боцман, шутки вздумали играть? Мы же только что из Малого пролива!»
А я знай свое: «Мы, — говорю, — ходили на «Вихре», а я хочу прокатить Кирьянова с ветерком на тузике»[7].
«На тузике в Малый пролив? Да еще с Кирьяновым? Ничего себе микстура! Верная же гибель!»
«Никак нет, — говорю, — товарищ капитан третьего ранга! Мне гибнуть самому не сподручно, я еще свадьбу не играл…»
«Зачем же, — спрашивает, — вам понадобилось именно в Малый пролив?»
«На острове Безымянном на отмели обнаружен неизвестный анкерок»[8].
«Кем? Когда?»
«Так что лично мной, — докладываю, — десять минут назад».
Капитан третьего ранга тут и вовсе заштормил:
«Микстура!.. Кирьянов!.. С анкерка и надо было начинать!..»
Поднялись мы быстренько на мыс, показываю:
«Глядите! Вон там, под нависшей скалой».
Баулин за бинокль схватился.
«Верно, — говорит, — анкерок! А вы уверены, что вчера его там не было?»
«Так точно, — отвечаю, — не было!» — На всякий пожарный я каждый день на отмель поглядываю. В прилив эту отмель начисто затопляет (а очередной прилив должен был начаться как раз к вечеру: унесло бы анкерок).
Свой план я доложил уже в кабинете командира базы капитана второго ранга Леонова: «Хризантема» выбросила анкерок, — показываю на карте, — вот здесь, в двух кабельтовых выше отмели».
«Допустим, что это была действительно «Хризантема», — сказал командир базы, — А почему вы уверены, что именно она выбросила анкерок? Может, анкерок приплыл сам собой?»
«Никак нет! — отвечаю, — «Хризантема» шла здесь, — снова показываю на карте, — а основное течение проходит туг…»
«А почему, — говорит товарищ Леонов, — вы хотите идти за анкерком именно на тузике?»
Резонно объясняю: «Никакая, мол, более крупная шлюпка не успеет развернуться бортом к течению и проскочить между отпрядышами — в щепы разобьет! А именно та самая ветвь течения, которая закручивается сулоем, безусловно, и выбросила анкерок на отмель. То самое течение выбросит и тузик. Любую шлюпку разобьет, а тузик проскочит».
«Пожалуй, боцман, вы и правы, — кивает кавторанг, — там как в котле кипит. Только ведь на эту отмель и не спустишься, скала над ней нависла. Как же мы вас вытащим? Тут и вертолет не поможет…»
«Все будет в порядке! — отвечаю, и набрасываю на листочке бумаги чертежик: —Вот так нас вытащат».
«А ваше мнение?» — спрашивает командир базы Баулина.
«Полагаю, что пустой бочонок шхуна-нарушительница не выбросила бы, — отвечает Баулин. — Видимо, боялась, что ее задержат. Следовательно, в анкерке что-то важное».
«Что же, — сказал командир базы, — хоть вроде бы вы и не виноваты, что не задержали шхуну, «Хризантема» она там или не «Хризантема», а доставать анкерок вам…»
Не сразу согласился товарищ Баулин на то, чтобы я от правился на тузике с Кирьяновым.
«Беды бы, — говорит, — не получилось!»
Тут я пошел с козыря:
«Знаете, как нас в сулое будет окатывать? Вода — лед! А Кирьянов, между прочим, каждый день купается. Он и у себя на родине круглый год купался. Рыба!..»
«Будь по-вашему, — говорит капитан третьего ранга, — только в порядке приказа я Кирьянова не пошлю».
«Он согласится», — отвечаю. Откуда у меня была такая уверенность, сам не знаю, но Алексей согласился без звука.
Прежде чем нам отправиться в плавание, мы с Баулиным и Кирьяновым минут, наверное, двадцать разглядывали в бинокли пролив и подходы к отмели, на которой валялся анкерок.
Баулин показал мне трубкой:
«Видите, как там крутит?..»
Сверху, с мыса, пролив и впрямь казался кипящим — так стремительно, закручивая разводы пены, устремлялся по нему океан в Охотское море.
— Действительно с ветерком! — сказал я.
— Скучать не пришлось! — усмехнулся Доронин, — В общем разглядели мы все как следует, прикинули, где именно нам нужно будет отдать буксир и как, воспользовавшись течением, проскочить к отмели. Через полчаса «Вихрь» отошел от пирса. За кормой у него на буксире наш тузик. Алексей сидит на веслах, я на руле. На всякий пожарный мы надели спасательные пояса. Все свободные от службы матросы и старшины подались было на мыс, поглядеть на нашу «прогулку»… не вышло, командир базы запретил: «Нечего из работы устраивать спектакль…»
«Вихрь» закачало, как на порогах, а тузик начало трясти, как щепку. «Житуха!» — подмигнул я Кирьянову. Он, гляжу, держится прилично, только с лица побелел, словно ему даже губы мукой припудрили. Да и мне, по правде сказать, не до шуток было. Вода прямо-таки ревет вокруг, посередке пролива гребень дугой выгнулся, а берега — что твои стены. Перевернет и выплыть некуда. И сверху-то, с мыса, смотреть было страшновато, а когда тебя несет будто на спине у бешеной акулы — мурашки по спине бегут!
Доронин почему-то вдруг с силой кинул в крутящийся под утесом водоворот обломок лавы.
— За себя-то я не боялся, за Алешку сердце ныло: сдюжит ли?.. Главное ведь было не растеряться и рассчитать каждое свое движение. Нас без передышки окатывало ледяными брызгами, а меня, знаете ли, в жар бросило. Тут «Вихрь» дает отрывистый свисток: «Приготовиться!..»
А вскоре, подвалив поближе к острову Безымянному, — два новых свистка (у нас с капитаном третьего ранга все было обговорено). Кричу Кирьянову: «Отдать конец!» Алексей повернулся к носу, отцепил буксирный трос и снова налег на весла. Течение нас и понесло, и понесло. Раза три или четыре так крутануло, что я едва кормовое весло удержал.
Тузик то нырнет между бурунами, то подскочит. Был момент, когда мне даже показалось, что мы летим по воздуху, а потом как плюхнемся, как закачаемся, едва вверх килем не перевернулись! Навалился я что есть сил на весло, чувствую — соломинкой дрожит. Тут как раз та самая струя, на которую у меня расчет был, нас и подхватила, поволокла к берегу. Несет прямо на два отпрядыша. Только бы, думаю, проскочить между ними, только бы проскочить!.. Алешка гребет, что твой автомат, будто у него не мышцы — пружины. «Весла, — кричу, — береги!..»
Кричу и вижу — не успеть ему. Как мотанет вдруг наш тузик к одному из отпрядышей. Левое весло у Кирьянова спичкой переломилось. Тузик чирк левым бортом о скалу, пролетел еще метров с десяток к отмели — и готов! Вода в пролом фонтаном. А много ли воды нужно такой скорлупе?!.
Боцман замолчал, посасывая холодную трубку, не спеша достал кисет, наполнил чубук табаком, также не спеша прикурил от зажигалки.
— На отмель мы с Алексеем выбрались вплавь. Вернее, не выбрались — выбросило нас.
Доронин усмехнулся.
— С того времени, как «Вихрь» отошел от базы, минуло ну каких-нибудь десять минут, не больше, а мы с Алешкой до того устали, будто целый день таскали ящики со снарядами. Подползли на четвереньках к тому чертову анкерку и повалились на гальку, даже спасательные пояса отстегнуть не можем. Лежим — и ни рукой, ни ногой не шевельнуть.
«Не плохо бы, — говорю, — повторить прогулочку!» А у самого зубы чечетку выбивают.
«Угу!» — кивает Кирьянов.
С характером парень. Обсушились малость, отхлебнули из фляжки горячительного, отстегнули пояса и обвязали анкерок тросом (анкерок был, между прочим, новенький, дубовый, с медными обручами). Алексей предлагает: посмотрим, дескать, что за начинка в бочоночке. Меня, конечно, и самого любопытство разбирало: не зря ли мы прокатились на тузике с ветерком? Да приказ есть приказ!.. Капитан третьего ранга велел доставить анкерок на базу в неприкосновенности… Тут вдруг туман опади, да такой плотный, вытяни руку — пальцев не увидишь.
И надо было ему, чертову туманищу, пасть именно тогда, когда товарищ Баулин с пятью ребятишками — это он так матросов называет — поднялся с другой стороны острова Безымянного на его вершинку!.. План-то ведь у нас каков был: сверху спустят до уровня воды трос с грузилом, я захлестну его легкостью[9], подтяну к себе, подвяжу к тросу анкерок, его вытянут, а потом и нас с Кирьяновым по очереди… А туман все гуще да гуще — не разглядеть нам троса. Сидим мы с Алешкой, промокли, продрогли.
«Эй, внизу! — кричит нам в мегафон капитан третьего ранга, — Подождите, что-нибудь придумаем! Как себя чувствуете?..» «Нормально!» — кричу в ответ. А на ухо Алексею уточняю: «Ох, и натерпелся я страху!..» «Вы?» — удивился Алексей. «Я самый, — отвечаю, — ты что думал: я железобетонный?..» А он: «А я с вами не боялся. Я, — говорит, — перепугался на Черном море, когда в первый шквал попал…» «Какой такой шквал? — спрашиваю, будто бы не ведаю, — расскажи, делать нам все равно пока нечего».
Он, значит, тут мне все в подробности и выложил. Ничего не утаил.
«С чего, мол, это ты, друг любезный, такие фокусы выкидывал? Или в детстве мать набаловала, а папаша мало ремнем охаживал?»
«А я, — говорит Алексей, — маму помню только мертвую, как ее из больницы на санях привезли. Помню, голова у нее на бок свалилась, а в глаза снегу насыпало. Мне тогда три года исполнилось. А папа в тридцать девятом году на финской войне погиб».
— Вот ведь какая история, — помолчав, вздохнул Доронин, — А я, парторг корабля, и не знал ничего.
Боцман долго раскуривал очередную трубку и показался мне в этот момент куда старше своих тридцати двух лет.
Из дальнейшего его рассказа я узнал, что Отечественная война застала Алексея Кирьянова в родном смоленском селе Загорье, в верховьях Днепра. Алексей работал тогда подпаском в колхозе и жил из милости у чужих людей. В войну его взял к себе местный учитель, вдовец, Павел Федорович Дубравин, которого фашисты сделали старостой. Сельские мальчишки частенько колотили Алексея, обзывая его приемышем предателя. Лишь тогда, когда Смоленщина была освобождена из неволи, выяснилось, что Дубравин не был предателем, а, соглашаясь стать у фашистов старостой, выполнял тайное поручение подпольного райкома партии, хотя и был беспартийным. Почти никто в Загорье не знал, что староста помогал партизанам, и в сорок третьем году кто-то жестоко избил его ночью дрекольем. Павел Федорович недолго протянул после этого — все внутренности у него были отбиты — и умер весной сорок пятого года.
Алексей опять остался сиротой вместе с девятилетней дочкой Дубравина Дуняшей. Приемный отец и внушил Кирьянову мысль стать сельским учителем. Алексей жил с Дуней в их доме, работая в колхозе сначала пастухом, потом учеником плотника (дела у плотников в ту пору было по горло — почти все село пришлось строить заново). Семнадцати лет окончил Кирьянов семилетку и поступил в Ярцевское педагогическое училище. Вместе с Алексеем училище окончила и Нина Гончарова, первая красавица в городе, дочка заведующего районным универмагом. Молодые люди полюбили друг друга, решили пожениться и поехать учительствовать в Загорье.
«Я-то сразу поехал, — рассказывал Алексей боцману Доронину, — а Нина задержалась у родителей в Ярцеве. А за месяц до нашей свадьбы меня призвали во флот».
«А Дуняша как же?» — спросил боцман.
«Дуняша, как только узнала, что я жениться решил, отказалась, чтобы я ей помогал, и пошла работницей на кирпичный завод».
— Такая вот история, — заключил Доронин, — Остальное вам известно из письма этой самой красавицы Нины, того письма, что привезла Алексею Ольга Захаровна.
— А что же вам ответил Кирьянов, когда вы спросили его о причине прежних фокусов?
— Откровенно ответил: «Мечтал, — говорит, — я учителем стать, семью завести, а меня «забрили» во флот, и все нарушилось». Меня, знаете ли, от такой откровенности снова в жар бросило. И жаль, конечно, паренька, да разве это допустимо, чтобы человек, комсомолец, из-за какой-то красивой финтифлюшки так себя растравил и неправильно мыслить стал!
Стукнул я кулаком по анкерку: «Что же ты, друг любезный, хотел, чтобы за тебя такие вот штучки другие доставали?!»
Алексей мой аж вздрогнул. «Вовсе, — говорит, — я этого не желал. Мне школу бросать не хотелось. Только начал ребятишек учить, а тут вдруг опять сам учись: «Ать, два!», «Весла на воду!». Да еще и подчиняйся каждому…»
«Вроде, мол, боцмана Доронина?»
«Нет, что вы! — смутился Алексей, — Я про вас плохое не думаю».
«А про капитана третьего ранга?»
«Придирой он мне показался сначала».
Я тут вовсе вскипел: «Придирой?! Да ты знаешь, — говорю, — как у товарища Баулина за тебя душа болит? Бирюк ты, о себе только и думаешь!..» Может быть, я и еще чего-нибудь покрепче ему тогда наговорил бы, да прилив не дал, начал затоплять нашу отмель. Вода уже почти у самых наших ног плескалась.
Вы, наверное, читали у Виктора Гюго в «Тружениках моря», как один человек в прилив сам себя утопил, так в мои планы это не входило и никогда не войдет. «Неужто, — думаю, — капитан третьего ранга где ни то замешкался?»
Только подумал, а он кричит сверху в мегафон: «Опускаем трос с фонарем!..»
Минут через пять, мы уже по колени в воде стояли, видим, сквозь туман спускается к нам светлое пятнышко…
В общем и анкерок, и нас с Алексеем в самое время вытащили.
На базу мы с ним возвращались в машинном отделении «Вихря». Отогревались. И в сухую робу переоделись, и горячего чая напились, а все не попадали зуб на зуб…
Доронин широко улыбнулся, прищурив глаза, и в них в одно и то же мгновение отразились и природное, истинно русское добродушие, и мудрость, и жизненная сметка, накопленные несколькими поколениями каспийских и камчатских рыбаков, людей большой внутренней силы и отваги. И я подумал: в только что рассказанной им истории боцман присочинил, будто бы ему было страшно, когда они плыли на тузике через Малый пролив; присочинил не из намерения порисоваться, а из скромности, из желания подчеркнуть, чего все это стоило для Алексея Кирьянова, совсем еще в то время неопытного пограничника.
— Сидим мы, значит, в машине, у горячего кожуха, отогреваемся, — улыбаясь, продолжал Доронин, — а Алешка возьми и зашепчи мне на ухо: «Для того чтобы измерить высоту какого-либо предмета на местности, нужно построить два подобных прямоугольных треугольника…» Перебиваю я его: «Я, — говорю, — и сам это вспомнил».
Может быть, Алексей и догадался, что я его тогда на камушках на откровенность вызывал, но виду не подал, спрашивает:
«А что, товарищ боцман, ваш дружок пришел в свою тарелку?»
Я будто не понял, о чем речь, переспрашиваю:
«Какой дружок?»
«Ну тот комендор… который с «Ломоносовым» письмо от бывшей невесты получил».
«В точности, — отвечаю, — это мне пока неизвестно, но похоже, что скоро пойдет на поправку..» И больше на эту тему ни я, ни он ни словечка…
Моросящий дождь-бус, начавшийся с полчаса назад, все усиливался и усиливался и в конце концов прогнал нас с Дорониным с мыса над Малым проливом; мы направились домой, к базе. Под ногами похрустывали обломки застывшей лавы.
Боцман вдруг наклонился, достал из-под камня небольшое светло-серое яйцо, которого я, конечно бы, и не заметил.
— Чайка оставила; наверно, ее самое-то поморник сцапал.
Доронин осторожно завернул яйцо в носовой платок, спрятал в карман, улыбаясь добавил:
— Марише для коллекции…
Свернув от пролива к тропе, идущей над океаном, мы вскоре поднялись на утес, на котором неподалеку друг от друга стояли старинный каменный крест и обелиск с пятиконечной звездой. Приостановившись, мы отдали честь героям родины, положившим жизни за ее великое будущее.
С высоты утеса открылся необозримый океанский простор, вид на затушеванные дымкой тумана и буса соседние острова.
— Красота!.. — тихо, почти с благоговением произнес боцман.
Мне интересно было узнать, что же обнаружили пограничники в анкерке, который Доронин и Кирьянов достали на отмели, но я воздержался от вопроса. Не хотелось перебивать настроения боцмана, да, вероятно, если бы он мог, то сам бы рассказал об этом. Он же заговорил совсем о другом, посоветовал мне порасспросить рулевого Игната Атласова о том, как они с Алексеем Кирьяновым доказали рыболовам-хищникам, что дважды два вовсе не четыре, а сорок, и как при этом Алексей заслужил право на то, чтобы комсомольцы погранбазы единогласно постановили снять с него выговор, полученный на Черноморье…
КОМСОМОЛЬСКАЯ СОВЕСТЬ
В начале следует сказать о двух документах и о небольшой справке. Впрочем, карикатуру, помещенную в одном из старых номеров стенной газеты «Шторм», можно назвать документом сугубо условно, хотя секретарь комсомольской организации сторожевика «Вихрь», командир отделения рулевых, главстаршина Игнат Атласов и держится иного мнения.
Карикатура изображала молодого моряка со вздернутым носом. Стоя на цыпочках, явно самовлюбленный крикун пытается дотянуться до верха голенища огромного сапога.
Под рисунком — строка из пушкинской притчи о сапожнике:
«Суди, дружок, не свыше сапога!..»
— Кирьянов? — спросил я, рассматривая карикатуру.
— Что вы! — воскликнул Атласов, — Это дальномерщик Петя Милешкин. Такой был всезнайка, такой хвастун: «Я десять классов окончил, нечего меня учить!..» А сам, маменькин сынок, воротника не умел пришить, носового платка выстирать. После этой карикатурки Милешкин неделю с Алексеем не разговаривал.
— Почему же именно с Кирьяновым?
— Так ведь это же Алеха его нарисовал. Здорово? Петька Милешкин, как вылитый…
Второй документ, показанный мне Игнатом Атласовым, протокол общего комсомольского собрания корабля. Первый пункт этого протокола посвящен Алексею Кирьянову, и его необходимо привести дословно:
«Слушали: Заявление члена ВЛКСМ А. Кирьянова о снятии с него выговора, объявленного ему первичной организацией ВЛКСМ Школы младших морских специалистов в г. А. за строптивость, отрыв от коллектива и проявление трусости.
Постановили: Учитывая, что А. Кирьянов принимает активное участие в общественной работе (заместитель редактора стенгазеты «Шторм») и показывает пример в дисциплине и в боевой и политической подготовке, а также учитывая то, что он проявил себя в боевой операции при ликвидации аварии и задержании нарушителя границы, как и подобает комсомольцу-пограничнику, ходатайствовать перед бюро ВЛКСМ базы о снятии с тов. А. Кирьянова выговора (принято единогласно)».
Тут же в клубе базы, куда я пришел с капитаном третьего ранга Баулиным и главстаршиной Атласовым, на одной из стен висел фотомонтаж «Что мы охраняем».
Рядом с картой Курильских островов были расклеены фотографии с довольно подробными подписями. Они сообщали и о лесных богатствах гряды — на южных островах немало строевой древесины, и о перспективах оленеводства и охотничьего промысла — на северных островах есть и чернобурые лисы, и соболь с горностаем.
Немалое хозяйственное значение имеет на гряде и исключительное по обилию «птичье царство», и морские животные: котики, морские бобры, сивучи, нерпы, полосатые тюлени.
— А главное у нас богатство — рыба! — сказал Баулин.
Под фотографией лова горбуши ставными сетями помещалась справка, как то вскоре выяснилось, также имеющая самое прямое отношение к решению комсомольцев о снятии с Алексея Кирьянова выговора.
«Рыбные ресурсы курильских вод очень велики и чрезвычайно разнообразны, — сообщала справка, — Охотское море в видовом отношении самое богатое из всех северных морей (Баренцева, Белого, Карского). К наиболее важным в промысловом отношении относятся: проходные лососевые, треска, камбала, сельдь и иваси.
Дальневосточные лососи типичные проходные рыбы. Они живут в открытых водах северной части Тихого океана, где проводят несколько лет, нагуливая тело, и только при наступлении зрелости идут для размножения в пресные воды. Направляясь для нереста из Тихого океана к материковым берегам советского Дальнего Востока, лососи проходят курильскими проливами, преимущественно северными.
По ценности и запасам проходных лососевых, а также трески и сельди Курильская гряда является крупнейшим рыбопромышленным районом Дальнего Востока…»
— Понятная география? — спросил Баулин.
— Что вы имеете в виду? — в свою очередь спросил я.
— Лососевых, — сказал капитан третьего ранга, — Лосось идет нашими проливами в основном с середины июля; идет сплошняком, в несколько этажей. Сунь в косяк весло — торчком стоять будет! Что-то невероятное! Словом, проскочит лосось из океана в Охотское море и мчит полным форсированным ходом к устьям тех самых рек, где появился на свет божий из икринки. Заметьте — не куда-нибудь, а именно туда, где мамаша выметала икру, в ямку, а папаша облил ее молоками и засыпал песком и гравием.
Баулин пожал плечами.
— Видели бы вы, с каким упорством стремится лосось к местам нерестилищ! Сквозь бары[10] ныряет, через камни перепрыгивает, по мелям ползет. Весь в лохмотьях, в крови, а все вперед и вперед, против течения, иной раз за тысячи верст! И ведь только затем, чтобы сыграть единственную свадьбу в своей жизни и сдохнуть. Я еще только одну такую же одержимую рыбу знаю — европейского угря. Этот, бродяга, путешествует из Саргассова моря, где рождается, чуть ли не через всю Атлантику в Балтику, в Финский залив и к нам в Неву. Подрастет — и тем же путем обратно.
— Какой-то чудо-инстинкт! Что-то невероятное! — повторил капитан третьего ранга, — Словом, когда идет лосось, дальневосточным рыбакам не то что спать, поесть некогда.
— Что творится тогда у нас на Камчатке! — не утерпел Атласов: — Одни грудные младенцы не рыбалят.
Баулин, нахмурясь, добавил:
— И «соседи» не спят, так и норовят пограбить в наших водах. Только не догляди! Международные соглашения и конвенции не для хищников писаны. Надеяться на их совесть? Легче уговорить акулу не жрать сельдь с иваси.
— Порядком их ловите? — спросил я.
— Всяко бывает, — неопределенно ответил Баулин, — А вы не раздумали сходить к мысу Сивучий? ПК-5 скоро отправляется…
Спустя четверть часа мы отошли от пирса.
ПК-5 — катерок, с днища которого в день моего приезда на остров Н. счищали ракушки, — в сравнении со сторожевиками «Большими охотниками» выглядел крошкой. Вся команда его состояла на этот раз из главстаршины Атла-сова, рулевого, матроса и моториста. Однако установленный на носу пулемет придавал катеру если не грозный, то дерзкий вид. Обычно таким суденышкам и дают-то не название, а порядковый номер. Но все это не мешало Игнату Атласову сказать мне, что ПК-5 геройское судно.
«Геройское?» Я не сдержал улыбку, и Атласов обиделся:
— Зря смеетесь! На этом самом ПК Алексей Кирьянов доказал хищникам, что дважды два сорок.
— А вы разве не доказали? — вспомнил я рассказ боцмана Доронина, что тогда вместе с Кирьяновым был и Атласов.
ПК-5 плюхнулся носом между волнами, нас окатил ливень брызг, и, воспользовавшись невольной паузой, главстаршина сделал вид, что не расслышал вопроса…
Небольшие' пограничные катера вроде ПК-5, как правило, не ходят в дозорное крейсерство и не несут патрульную службу. У этих работяг иное, куда более скромное назначение. В редких случаях они высаживают досмотровые партии на малотоннажные иностранные суда, очутившиеся неподалеку от берега. А так каждодневно ПК обслуживают будничные нужды базы, доставляют на берег с пароходов, бросивших якорь на внешнем рейде, немногочисленных пассажиров, мелкие грузы и почту, или исполняют обязанности связных и посыльных.
Одним словом, ПК — те самые «чернорабочие», дела которых мало заметны и на первый взгляд малозначимы. Вот и сейчас мы шли всего за каких-то семь миль к мысу Сивучий, на один из соседних островов, чтобы доставить тамошнему погранпосту два фильма и сменить библио-течку-передвижку.
И вдруг на тебе! Оказывается… ПК-5 геройское судно, участвовавшее в боевой операции!..
Когда? Где? При каких обстоятельствах? Почему Алексей Кирьянов очутился вместо «Вихря» на такой крохотной посудине? И чем, собственно говоря, он отличился?..
Катерок кланялся волнам, уткой переваливался с борта на борт, оставляя за кормой кольца дыма. Справа раскачивался зыбчатый океанский горизонт, слева громоздились суровые курильские скалы.
— На норд-ост-ост два неизвестных военных корабля! — внезапно раздался голос впередсмотрящего.
Я обернулся — действительно, на горизонте тянулись к небу едва заметные дымы.
Атласов поднес к глазам бинокль.
— Военные, — уточнил он, — два эсминца класса «Нью-Арк».
Вскоре дымы скрылись за горизонтом, а минут через десять примерно на высоте в тысячу метров в том же направлении промчалось с шелестящим рокотом звено реактивных бомбардировщиков.
— С Хоккайдо, — проводив взглядом самолеты, снова хмуро бросил Атласов, — Сейчас на всякий случай и наши прилетят.
Главстаршина оказался прав: с юго-запада параллельно островам с еще большей стремительностью пронеслась тройка наших истребителей. За ней через короткий интервал — вторая…
И вот что рассказал Атласов, пока мы шли до мыса Сивучий…
Еще с начала двадцатых годов — в ту пору наша морская погранохрана на Дальнем Востоке только-только организовывалась — японские рыбопромышленники бесцеремонно вторгались в советские воды и по сути дела безнаказанно ловили и сельдь, и треску, и крабов, и иваси. Во время хода лосося аппетит хищников разгорался с особой силой. С Хоккайдо и Курильской гряды к нашему побережью устремлялись сотни шхун, кавасаки, кунгасов с тысячами лодок.
Грабитель всегда рассчитывает, что его не успеют схватить за руку. Однако год от года советские пограничники все чаще накрывали этих нарушителей на месте преступления. После недавней войны хищники было приутихли. Курильская гряда, откуда они раньше главным образом и совершали пиратские налеты, превратилась для них из базы в преграду.
В один из июльских дней 195… года, то есть в ту самую пору, когда лосось валом повалил из Тихого океана Курильскими проливами в Охотское море, командованию погранбазы на острове Н. стало известно, что на траверзе соседних проливов появилось с десяток рыболовецких судов неизвестной национальности. Чьи-то шхуны и сейнеры, держась на почтительном расстоянии от советских территориальных вод, занимались ловом в открытом океане. С островов их даже не было видно.
Почему же они держатся вместе, как стая акул? Не задумали ли прорваться ночью в Охотское море сразу несколькими проливами? А, возможно, на уме у этих «рыбаков» и что-нибудь иное?
И зачем крейсирует в том же самом районе иностранный эсминец и несколько раз пролетал самолет? Случайное совпадение?..
Задача была не из легких, и к решению ее командир базы привлек не только сторожевики «ВО», а и катера ПК…
ПК-5 — на борту его находились тогда Атласов, Кирьянов, Милешкин и моторист Степун, — как и другие суда, вышел на операцию затемно.
Шли с задраенными иллюминаторами, без опознавательных огней. Монотонно всплескивала рассекаемая форштевнем волна. Невесело постукивал мотор: «Устал, устал, устал…» Небо по вековечной курильской привычке хмурилось — ни звезд, ни луны (а было как раз полнолуние!).
Атласов стоял за штурвалом, Кирьянов с Милешкиным у пулемета, Степун «колдовал» в машине — старенький движок давно просился в переборку.
Откровенно говоря, старшину второй статьи — Атласов тогда был еще только старшиной второй статьи — не радовало, что командир базы назначил с ним в эту ночь на ПК-5 Кирьянова с Милешкиным. Алексей — новичок и совсем еще недавно держал себя бирюком, всех сторонился, да и к тому же говорили, что в черноморской школе он дал труса. Правда, после того как боцман Доронин прокатил его с ветерком на тузике, парень стал и общительнее, и куда старательнее, но как то еще он покажет себя в настоящем деле? (Атласов предчувствовал, что наступающая ночь обещает немало «сюрпризов»), К Петру Милешкину вовсе не лежала душа — гонористый, зазнайка.
Вот и сейчас он что-то шепчет Алексею, будто забыл, что в дозоре болтать не положено.
До старшины долетели обрывки фраз:
«Подумаешь, боцман сказал! — это голос Милешкина, — Что он больше нас с тобой знает?.. Что у него за душой есть — деревенская начальная…»
«А у тебя совесть есть?» — это отвечает Кирьянов.
«При чем тут совесть?..»
Атласов кашлянул. Шепот на носу прекратился.
В темноте миновали траверз пролива. Вода устремлялась в него, как в гигантскую воронку. ПК-5 дрожал, едва справляясь с течением.
— Самый, самый полный! — скомандовал в переговорную трубку старшина.
— Есть, самый, самый полный! — приглушенно отозвался Степун.
А катер еле-еле полз. Полз, натужно урча, вздрагивая, отфыркиваясь через выхлопную трубу отработанным газом. За бортом то и дело возникали отрывистые всплески. Ночь, а лосось все еще играет, описывая в воздухе дугу длиной метра в два. А, может быть, на косяк напали акулы…
Атласов посмотрел на светящийся циферблат часов на щитке приборов: скоро будет заданный командиром квадрат.
Течение нехотя выпустило ПК-5 из своих тугих струй. Движок застучал веселее.
Минуты напряженного ожидания всегда текут медленно. Атласову подумалось, что прошло с полчаса, а минутная стрелка на циферблате передвинулась вперед всего на девять делений.
Перебрав ручки штурвала, Игнат взял немного мористее. Порывистый нордовый ветер стал ударять в левый борт, и катер закачало сильнее. Должно быть, оттого, что старшина отвык ходить на такой малой «посудине», у него засосало под ложечкой.
Хищников не видно и не слышно. А возможно, они сегодня и не появятся… Но что это? Вроде бы стучит чужой мотор…
— Малый, самый малый! — негромко скомандовал Атласов в переговорную трубку.
Нет, ему просто послышалось. Только волна плещет о борт…
— Слева по носу неизвестное судно! — отрывисто выкрикнул с бака Кирьянов, он был впередсмотрящим.
Судно ли? Не туман ли наползает? Атласов до боли в глазах всматривался во мглу… Да, судно!.. Определенно судно!
Поворот штурвала, и одна за другой новые команды:
— Средний вперед!..
— Полный!..
— У пулемета, готовьсь!..
И опять в машину:
— Самый, самый полный! Оборотики!..
Палуба под ногами затряслась — Степун старался выжать из движка все, что мог.
Злая волна с шипением перебросилась через планшир[11].
И тут вдруг движок неожиданно поперхнулся, закашлялся и замер. И сразу стало отчетливо слышно ритмичное постукивание чужого мотора.
«Стосорокасильный «Симомото», — тотчас определил Атласов и нетерпеливо спросил в трубку моториста:
— Что там у вас, заело?..
Переговорная трубка не ответила. Степун высунулся из двери машинного отделения.
— Не проворачивает! Что-то накрутило на винт!..
Катер недвижимо покачивался на волнах, течение и ветер сносили его на юг, к проливу. Силуэт неизвестной шхуны растворился во мгле. Неужели это опять «Хризантема»?
«Счастливо оставаться! Счастливо оставаться! Счастливо оставаться!» — затихая, издевался «Симомото».
— Милешкин, — позвал старшина — приготовиться к спуску за корму!
«Если скоро не управимся — течение утянет в пролив».
— Есть! — Милешкин вырос перед рулевой рубкой.
«Боится, — понял Атласов, — Может, лучше послать Кирьянова?.. Нет, Петр все же поопытнее…»
— Раздевайся, давай все сюда.
Милешкин поспешно скинул брюки, форменку, бескозырку, ботинки, бросил все через окно в рубку.
Оставив вместо себя у штурвала Кирьянова, Атласов обвязал Милешкина под мышками тросом, закрепив другой его конец за буксирный кнехт[12].
— Наверное, на винт намотало сети. Освободить, — сказал Игнат, передавая Милешкину кортик, — Быстренько!..
Петр не хуже старшины понимал, что если течение втянет беспомощный катер в пролив, то стремительные водовороты разобьют его о скалы. Однако, перебросившись за борт, он в страхе прижался к нему: «А вдруг поблизости рыщут акулы?..» Холодная волна окатила по пояс. Петр вздрогнул и уцепился за планшир еще крепче.
— Ныряй, ныряй! Раз-два — и порядок! — подбодрил Атласов.
Он тоже вспомнил сейчас про «морских прожор», как зовут акул на Камчатке. Чаще всего они охотятся за пищей именно ночью и не в одиночку, а целыми стаями. Отец рассказывал Игнату, что однажды огромная полярная акула облюбовала их рыбацкий кунгас и, разгоняясь, несколько раз с чудовищной силой ударяла в днище, стараясь опрокинуть лодку. Игнат и сам видел пойманную на перемет акулу. В желудке у нее нашли остатки двух тюленей, с десяток топориков, щупальца осьминога и чуть ли не полтонны сельди и множество всяких костей. Ее вытащили на палубу шхуны, выпотрошили, а она все еще била хвостом, судорожно разевала громадную пасть и беспрерывно мигала веками. Жуть!.. А зубы… Сотни треугольных зубов с зазубренными краями, длиной в четыре-пять сантиметров…
Собравшись с духом, Милешкин разжал пальцы и скользнул в воду. От страха он забыл набрать в легкие побольше воздуха и не смог поднырнуть к винту. Чувствуя, что вот-вот задохнется, Петр оттолкнулся ногой от пера руля и пробкой вылетел на поверхность. Новая волна ударила его головой о корпус катера, и что-то острое полоснуло по правому бедру.
— Спасите! — в отчаянии выкрикнул Петр.
Атласов с трудом выволок обмякшего, перепуганного парня на палубу.
— Акула цапнула! — едва выговорил Милешкин.
— Где? — встревожился старшина, включил электрический фонарик, осветил Петра, все еще сжимавшего в руке кортик.
На бедре Милешкина кровоточила неглубокая ранка.
— Сам порезался, — догадался Атласов, — Герой! Перевяжись и одевайся… Кирьянов, приготовиться!..
Выждав волну, Алексей прыгнул за борт. Чтобы не швырнуло о корпус, он, по совету старшины, немного отплыл от катера и лишь после этого, приноравливаясь к ритму волн, нырнул под корму.
На лопастях и на валу винта были туго намотаны трос и обрывки сетей.
Так Алексей нырял и нырял, сбившись со счета. Не каждый раз ему удавалось перерезать витки троса, но его неизменно ударяло о железный корпус то плечом, то локтем, то головой, то грудью. Рассчитать невидимые волны было трудно, и одна из них так крепко стукнула его головой, что он было потерял сознание.
Постепенно мотки перерезанного троса ослабли, и Алексей начал стаскивать их с вала.
Несмотря на июль, вода была холоднущая, все тело будто сковало ледяными обручами. Выныривая на миг на поверхность, с жадностью вдыхая воздух, он не однажды хотел крикнуть: «Вытаскивай!» И опять нырял и нырял.
Еще один моток, еще один моток, еще…
Когда наконец-то Алексея вытащили на борт, он не сразу смог встать.
— Иди в машину, отогрейся, — с напускной строгостью приказал Атласов. Он едва удержался, чтобы не расцеловать Кирьянова: «Настоящий парень, не чета Милешкину!..»
— Здорово тебя наколотило! — запуская движок, пробормотал моторист Степун.
Алексей был весь в ссадинах и кровоподтеках.
Движок облегченно вздохнул и через несколько секунд зарокотал…
Под утро над океаном поднялся туман, и ПК-5 чуть было не потопил плоскодонную рыбацкую лодку-кунгас, проскочив в каком-нибудь полметре от ее носа. Лодка закачалась. Четверо ловцов вскочили с банок, испуганно загалдели.
Алексей успел зацепить кунгас отпорным крюком и подтянул к борту катера.
«Японцы», — узнал Атласов по гортанным крикам.
Включив прожектор, пограничники увидели, что кунгас почти до краев наполнен серебристой, еще трепещущей горбушей.
На легкой волне, обозначая линию открылка ставного невода «Како-Ами», покачивались стеклянные шары — наплава. ПК-5 медленно пошел вдоль открылка, и из тумана возникали все новые и новые шары.
Не может быть, чтобы один кунгас установил такой громадный невод!..
— Сколько вас? — склонясь через фальшборт, спросил старшина у ловцов.
— Не понимая! — прищурившись от яркого света, покрутил головой верзила в парусиновой куртке, в повязанном по-бабьи синем платке.
— Сколько у вас лодок? — растопырив пальцы, строго повторил Атласов.
Верзила учтиво поклонился, ткнул себя в грудь, показал пальцем на остальных ловцов.
— Два и два и есть четыре.
— Кунгасов сколько? Кунгасов?
Для убедительности старшина стукнул по планширу кулаком.
— Одина кунгас, — закивал долговязый, — Вероятно, он был старшим.
«Что с ними, пройдохами, делать? Забуксировать?..»
Тут-то Алексей Кирьянов и предложил Атласову свой план. Он посоветовал не буксировать нарушителей, а отобрать у них весла и паруса и привязать лодку к неводу. Без весел и парусов ловцы никуда не денутся — побоятся, что утянет в пролив. Тем временем катер пойдет вдоль линии наплавов.
— Они не одни, наверняка не одни, — убежденно сказал Алексей…
Спустя полчаса на палубе ПК-5 громоздились уже целая куча парусов и груда весел. Десять кунгасов с сорока ловцами покачивались на привязях у ловушки и открылков невода.
Атласов впервые видел такой гигантский «Како-Ами» — сеть протянулась больше чем на два километра.
Но старшина не мог, конечно, знать тогда, что такие же громадные ставные невода были одновременно поставлены в нескольких местах, перекрывая путь в проливы спешащим на нерест лососям. То был широко задуманный наглый хищнический налет…
Рассказывая мне во время рейса к мысу Сивучий о событиях памятной июльской ночи, главстаршина умолчал, однако, что события те не ограничились задержанием десяти кунгасов с сорока ловцами и что в ту же самую ночь (когда Алексей Кирьянов доказал хищникам, что дважды два — сорок!) приключилось еще одно происшествие, о котором я узнал позже из копии донесения командира мор-погранбазы острова Н. на имя командования.
«…В 5 часов 7 минут впередсмотрящий ПК-5 пограничник А. Кирьянов, — говорилось в донесении, — заметил в воде предмет, похожий по внешнему виду на большую рыбу, двигавшийся на небольшой глубине по направлению к острову С. При приближении к нему катера, предмет скрылся в глубине.
Продолжая неослабное наблюдение, пограничник Кирьянов вскоре вновь обнаружил названный предмет и определил, что это человек в легком водолазном костюме с ластами.
Выполняя приказ старшины Атласова, пограничники Кирьянов и Милешкин прыгнули за борт и в завязавшейся в воде борьбе осилили неизвестного пловца.
Во время обыска у нарушителя границы были отобраны…»
Далее следовала опись шпионского снаряжения, включая старые билеты в Хабаровский театр, два советских паспорта и солидную сумму денег.
— А ведь Атласов не обмолвился об этом ни одним словечком, — сказал я Баулину.
— Пора бы вам уж и привыкнуть, — улыбнулся капитан третьего ранга.
— Пора, — в тон ему согласился я.
Разговор наш происходил в штабе базы, вечером, после возвращения ПК-5 с мыса Сивучий.
— А кем же оказался этот водолаз? Зачем он плыл на остров?
— Тут все написано самым подробнейшим образом, — показал мне Баулин на одну из газетных вырезок, наклеенных на стенд, озаглавленный «На страже рубежей Родины».
Вырезка изрядно пожелтела, но текст официального сообщения еще можно было прочесть.
«На одном из участков государственной границы СССР, в районе Дальнего Востока, некоторое время тому назад был задержан при попытке проникнуть на советскую территорию некто Григорьев. Пограничники задержали Григорьева в тот самый момент, когда он плыл к берегу в легком водолазном костюме, снабженном дыхательным аппаратом.
В ходе следствия Григорьев показал, что в 1947 году, похитив в г. Т. крупную сумму государственных денег, он бежал из СССР через южную границу. В столице одного сопредельного государства Григорьев познакомился с помощью белоэмигранта с корреспондентом другого государства. «Корреспондент» предложил Григорьеву сотрудничать с иностранной разведкой.
Вскоре предатель был доставлен в Западную Германию в город М., в один из разведывательных центров, и определен в К-скую школу диверсантов.
Григорьев показал:
«В школе нас обучали шпионажу и диверсии. Мы проходили там подготовку по радиоделу, топографии, прыжкам с парашютом, подрывному и стрелковому делу. Большое место в программе обучения отводилось способам подрыва железнодорожного полотна, мостов, портовых сооружений, технике совершения диверсий на военно-промышленных объектах. Нас учили пользоваться бикфордовым шнуром, запалами, толовыми шашками, электрической подрывной машинкой. В одном из близлежащих к школе районов с нами проводили практические занятия по подрыву рельсов, труб, столбов. Офицеры-разведчики объясняли нам способ приготовления термита для поджога сооружений и показывали, как вызвать пожар с помощью самовоспламеняющейся массы, находившейся в небольших металлических коробках, похожих на портсигар.
После окончания обучения в Западной Германии Григорьева отправили за океан, где он продолжал изучать радио, авто- и стрелковое дело, приемы самбо[13], отрабатывал легенду, которой ему надлежало пользоваться после проникновения на советскую территорию. Завершением подготовки было трехмесячное пребывание на небольшом японском островке. Тут Григорьев тщательно знакомился с районом выброски. Его периодически вывозили на военном корабле в открытое море и спускали на воду в плавательном костюме. Он должен был самостоятельно добираться до берега, поддерживая радиосвязь с кораблем.
Задание, полученное Григорьевым, состояло в том, чтобы произвести фотографирование определенных участков побережья, попытаться завербовать двух-трех человек в качестве агентов для последующего использования их на шпионско-диверсионной работе против СССР. Григорьев должен был также добыть для иностранной разведки советские документы — паспорта, партийные, комсомольские и военные билеты.
Бдительность советских пограничников пресекла осуществление этих заданий…»
— Представляете, что мог бы натворить этот тип, если бы его не заметил Кирьянов? — сказал капитан третьего ранга, — Конечно, диверсанта задержали бы и на берегу, но уж лучше таких субчиков не допускать до нашего берега.
— Зачем же его отправили в плавание во время истории со ставными неводами?
— А это яснее ясного, — усмехнулся Баулин, — Они специально ждали, когда начнется массовый ход лосося. Вроде бы самое лучшее отвлечение нашего внимания. Нам ведь не раз приходилось иметь дело с такими отвлекающими, совмещенными операциями.
Я вспомнил кинофильм о подводных спортсменах «Голубой континент».
— Выходит, у этого диверсанта был такой же аппарат?
— Акваланг, — подтвердил капитан третьего ранга, — Как видите, им пользуются не только спортсмены! Хитроумный и в то же время простой аппарат. С ним можно продержаться под водой часа полтора на глубине до десятка метров.
— Словом, — произнес Баулин свое любимое словечко, — иностранный эсминец не зря тогда крутился у острова С. И самолет их летал неспроста.
— Так как же все-таки Кирьянов изловил этого субъекта!
— Кирьянов с Милешкиным, — поправил Баулин, — Видите ли… Вероятно, у этого «субъекта», как вы его назвали, не было еще достаточного опыта в плавании с аквалангом или он приустал, но на большой глубине он почему-то плыть не рискнул. А выдали его ночесветки. Вы ведь слыхали о том, что море может гореть, светиться?
— Не только слыхал, а и видел.
— Ну так тем более. Свечение, по-научному — фосфоресценцию, моря вызывают мириады жгутиковых инфузорий ночесветок, или, как их зовут рыбаки, морских свечек. Когда их заденете, они испускают голубоватый свет — полное впечатление, что в море вспыхивают подводные огни. Плывет, скажем, рыба или какое-нибудь судно, да, наконец, просто волнение на море — все вокруг начинает светиться. Волшебной красоты картина! Веслом гребнешь — капли и брызги, как сверкающие бриллианты! Эти самые ночесветки и выдали иностранного агента. Алексей сразу сообразил, что заморский гость с аквалангом, и сжал гофрированную резиновую трубку, по которой сжатый воздух из заплечных баллонов поступает в маску. А Милешкин схватил субъекта за ласты. Тут, батенька мой, ему и крышка!..
— Я все хочу вас спросить, — сказал я: —почему именно Алексея Кирьянова назначили в тот раз с «Вихря» на ПК-5?
— Разве я вам не говорил, что он отличный пловец? Мы с командиром базы чуяли, что ночь может оказаться хлопотливой, а погода была относительно тихая. Вот и решили испытать Алексея в возможном деле. На ПК-5, знаете ли, все посложнее…
Баулин задумался.
— Где-то сейчас наш дядя Алеша? Наверное, уже к Иркутску подъезжает… Между прочим, когда комсомольцы снимали с него выговор, он так сильно волновался, что я удивился. Вообще-то ведь он по натуре спокойный, невозмутимый, а тут его в краску бросило. Настоящая комсомольская совесть у парня! Все о себе собранию рассказал, как на духу: и про черноморскую школу, и про то, как меня недолюбливал, и как поначалу тяготился нашей службой, и про любовь свою неудачную, и даже про стычку с Петром Милешкиным.
— Из-за карикатуры в стенной газете? — напомнил я.
— Карикатура по сравнению с этим мелочь! Словом, Милешкин предложил Кирьянову написать вместе рапорт, чтобы их перевели с корабля на берег, что якобы им не под силу на корабле и их замучил придирками боцман Доронин… Что тут поднялось! Собрание возмущено, Милешкин кричит: «Я этого не говорил. Докажи. Кто нас слышал?» И так далее…
— А где сейчас Милешкин? Что с ним?
— Уехал вместе с Алексеем Кирьяновым. По одному приказу демобилизовались.
Капитан третьего ранга сокрушенно развел руками:
— Приказ один, а люди разные! Правда, уехал Милешкин от нас не таким, каким прибыл. Подшлифовала малость его наша пограничная служба, к морю приучила, к дисциплине, но такой веры в его дальнейшую судьбу, как в Алексееву, у меня, к сожалению, нет. А значит, где-то и я, и все мы чего-то не доглядели, не сделали, упустили. А может быть, в текучке дел и ключа к его сердцу не сумели найти.
Через растворенное окно с пирса донеслись четкие, отрывистые слова команды: «По местам стоять, со швартовых сниматься!»
Сторожевики уходили в ночное дозорное крейсерство…
МЫС ДОБРОЙ НАДЕЖДЫ
Пожалуй, только в таких отдаленных от крупных центров местах, как остров Н…, и осознаешь в полной мере все неоценимое значение радио, перечеркнувшего старые представления о времени и пространстве. Трудно даже представить себе, насколько усложнилась бы быстротекущая сегодняшняя жизнь без радио, что бы делали без него, к примеру, полярные зимовки, экспедиции, пограничные заставы, находящиеся в дальнем плавании корабли…
К слову говоря, именно радио и дало и начало и конец настоящему рассказу.
В клубе базы сторожевых судов свободные от боевой вахты пограничники коллективно слушали передававшуюся из Москвы оперу «Мать» (это просто замечательно, что рано утром Москва ведет радиопередачи для Дальнего Востока!). Подходило к концу последнее действие, когда помощник оперативного дежурного по штабу передал сидящему рядом со мной Баулину две радиограммы. Кивком пригласив меня с собой, капитан третьего ранга покинул зал.
В штабе — Баулин временно заменял командира базы, находящегося в отпуске на материке, — он отдал необходимые распоряжения и показал мне депеши.
Одна из них сообщала, что на Камчатке проснулся и бушует, извергая потоки лавы и выбрасывая тучи пепла и газов, вулкан Безымянный, никогда еще не действовавший на человеческой памяти и поэтому считавшийся давным-давно потухшим.
«Коварный старик», как называли на острове Н. свой собственный вулкан, всю последнюю неделю тоже курился, и, естественно, что в эти дни среди островитян было немало разговоров о вулканах, о таинственных силах, действующих в глубине земных недр. Вспоминались слышанные и прочитанные истории, начиная с гибели Помпеи; уничтожение вулканом Мон-Пеле города Сен-Пьер на острове Мартинике в Антильском архипелаге; катастрофический взрыв вулкана Кракатау близ Явы, снесший больше половины острова; непрерывно действующий вулкан Стромболи в Средиземном море, вот уже в течение многих столетий служащий для моряков естественным маяком и предсказателем погоды — перед бурями и ненастьями резко увеличивается количество выбрасываемого им дыма.
И, конечно же, в первую очередь говорилось о том, как два года назад дал себя знать и разбушевался «Коварный старик», спавший почти два столетия, и как недавно уехавший старшина первой статьи Алексей Кирьянов оставался с ним один на один на всем острове.
Камчатский вулкан Безымянный находился от острова Н. всего в какой-нибудь тысяче километров, по дальневосточным масштабам почти по соседству, и внезапное пробуждение его не могло не насторожить пограничников — Баулин приказал усилить наблюдение за поведением «Коварного старика»…
Вторая радиограмма была сигналом бедствия. Японская двухмачтовая рыболовецкая шхуна «Сато-Мару» потеряла управление и почему-то просила о помощи.
В последние сутки океан был спокоен — волнение не превышало двух баллов, японские моряки издавна известны как моряки опытные, и Баулин в недоумении пожал плечами:
— Что-то непонятное у них стряслось…
Однако текст депеши не оставлял сомнения: «Всем, всем, всем! Спасите наши души!..» Далее следовали координаты местонахождения шхуны — миль шестьдесят к северо-западу от Н.
— Кто-нибудь им ответил? — спросил капитан третьего ранга оперативного дежурного.
Дежурный доложил, что на зов «Сато-Мару» откликнулись американский китобой «Гарпун», канадский лесовоз «Джерси» и советский пароход «Ломоносов», возвращающийся с Командор.
— Ближе всех к «Сато-Мару» «Гарпун» — двадцать одна миля, — добавил дежурный, — канадец своих координат не указал, «Ломоносов» в семи часах хода.
Было ясно, что «Гарпун» поспеет на помощь японским рыбакам раньше всех, но все же для порядка Баулин сообщил о происшествии в погранотряд.
Возвратившись домой — я по-прежнему квартировал у капитана третьего ранга, — мы застали Маринку с соседским сыном Витей за игрой в рыбаков. Перевернутый вверх ножками табурет изображал кавасаки, шаль служила неводом, засушенные крабы, морские коньки и звезды, разбросанные по полу, были косяком рыбы. Маринка командовала, как заправский шкипер, а пятилетний Витя — он был главным неводчиком — сопя, подтягивал шаль за привязанные к углам веревочки.
«Иностранным рыбакам», так Маринка назвала нас с Баулиным, было приказано не вторгаться в советские воды, и нам не оставалось ничего другого, как устроиться чаевничать на кухне.
Радиограмма о начале извержения внезапно проснувшегося камчатского вулкана давала мне все основания напомнить капитану третьего ранга про давно обещанный рассказ о том, как Алексей Кирьянов оставался на острове во время извержения «Коварного старика».
Баулин принес из комнаты известный уже мне фотоальбом Курильской гряды и какую-то объемистую книгу.
— Как по-вашему, что это за остров? — показал он мне на один из снимков.
— Всех не упомнишь…
— А это? — показал Баулин другой снимок.
— Ваш Н., — сразу узнал я конус «Коварного старика».
— Эх, вы! — рассмеялся капитан третьего ранга, — На первой фотографии тоже наш Н., только она на две недели старше.
Я сличил снимки: ничего же похожего!.. Там, где на первой, «старшей», фотографии высились два скалистых пика метров по полтораста каждый, на второй едва заметны два невысоких холмика; выдающегося в море утеса вовсе не было. А вулкан?.. Просто не верилось, что это один и тот же «Коварный старик»!.. У «Старика», каким он запечатлен на второй фотографии и виден в окно сквозь дымку тумана, склоны относительно пологие, вершина значительно ниже и нет глубокого ущелья у подошвы.
— Это что же, результат извержения?
— Да, кивнул Баулин, — того самого извержения, когда Алексей Кирьянов оставался на острове.
— Лихо! — только и мог сказать я.
— Я ведь вам говорил уже, — продолжал Баулин, — что Курильская гряда одно из звеньев знаменитого вулканического кольца, опоясывающего Тихий океан. И вот, представьте, до сих пор точно неизвестно: какие на гряде вулканы действующие, какие потухшие; всего-то их на Курилах что-то около полсотни. Наш «Старик», к примеру, тоже долгое время считался потухшим, а что натворил!.. Кстати говоря, именно из-за вулканов острова гряды и получили свое общее название — «Курильские». Так их назвали русские землепроходцы за беспрерывно дымящиеся, вроде бы «курящиеся» вершины…
Баулин передал мне книгу.
— Здесь имеется довольно интересное описание нашего «Коварного старика». У меня тут закладка лежит, читайте, а я пока «рыбаков» спать отправлю, им уже пора…
Книга оказалась пожелтевшим от времени собранием путешествий по России.
В главе, заложенной Баулиным засушенным дубовым листом (с материка листок!), подробно описывалось грозное извержение вулкана на острове Н. в восьмидесятых годах восемнадцатого столетия и приводилось донесение служилых людей, посланных на Н. «Для описания и положения на план — каким видом остров состоит от порыва горелой сопки». Из донесения явствовало, что Н. подвергся тогда сильнейшим разрушениям. Вот несколько выписок: «Около острова, в прежнем его виде, были большие камни, на коих ложились сивучи, а на утесных завалах плодились морские птицы; была байдарная пристань промеж лайд… А ныне: сопку сорвало более к северу, и верх ее сделался седлом; утесистые завалки песком и камнем засыпало и сделало гладко, что и птицам негде плодиться; байдарную пристань засыпало камнем, и стало там сухо… А сопка с ужасом гремит и ныне…»
Испокон веку на Руси не переводились отважные люди!..
Я подошел к окну. Был поздний вечер, и конус вулкана и утесы были едва различимы. Сколько же раз изменялся внешний вид острова под воздействием подземных сил?
Внезапно пейзаж за окном исчез: Баулин закрыл ставни.
— Промозгло! — возвратившись с улицы, передернул он плечами.
— Ну так вот, значит, возвращаемся мы из очередного дозорного крейсерства — дело тоже в октябре было, двадцать третьего числа утром, — смотрим: что такое? Из кратера нашего вулкана стремительно вырвался гигантский столб буро-желтого дыма, достиг высоты примерно десяти километров и раздался наверху в стороны шапкой гигантского фантастического гриба. Признаюсь, мне стало не по себе: неужели начинается извержение! Мне лично доводилось наблюдать, как неистовствовали на Камчатке Ключевская сопка и Шивелуч, как во всю грохотал Алаид и бушевал Сарычев на острове Матуа, но все это я наблюдал издали, хотя и издали, доложу вам, зрелище это достаточно грозное и внушительное. А тут… тут вулкан был нашим соседом — морбаза и жилой поселок, как вы знаете, находятся от него всего в каких-нибудь шестистах метрах.
Баулин усмехнулся:
— Точнее будет сказать, мы к нему присоседились.
— А какая была погода? — поинтересовался я.
— Вначале на редкость хорошая: ясно, солнышко, ночного тумана как не бывало, даже ветер утих (октябрь ведь у нас самое лучшее время года). Однако, пока мы дошли до стоянки — это ну за каких-нибудь полчаса, — с Охотского моря нагнало туч, из Малого пролива потянуло, словно из аэродинамической трубы; дохнул нам в спину и океан, и буквально в течение нескольких минут столкнувшиеся восточный и западный ветры подняли такую толчею, что волны начали забрасываться на бак, и мы на ходовом мостике вынуждены были надеть плащи с капюшонами.
— А что вулкан?
— С вулкана я не спускал глаз. Гриб из дыма понемногу начал рассеиваться, над кратером вроде бы прояснилось. «Прокашлялся «Старик», — ухмыльнулся боцман Доронин». «А может быть, только начинает кашлять», — поправил я его. Я ведь и слышал и читал, что началу извержения обычно предшествуют выбросы из кратера скопившихся там паров и газов, насыщенных серой и еще чем-то мало приятным.
Когда мы ошвартовались на базе, туда сбежалось уже почти все население островка. К слову говоря, командир базы капитан второго ранга Леонов тоже находился в то время на материке, и я по совместительству исполнял его обязанности.
Особенно встревожились женщины: со страхом посматривали на вулкан, взволнованно спрашивали меня, что будет дальше.
Что будет?.. Разве мог я дать им ответ? Я сам ничего не знал. Эта-то вот полная неизвестность и беспомощность перед стихийным природным явлением, безусловно, и взволновала женщин, они прибежали встречать нас с детишками на руках.
Я сказал, что для тревоги у нас пока нет еще оснований и нужно сохранять спокойствие: на то, мол, и вулкан, чтобы ему куриться. И тут, как бы в опровержение моих слов, «Старик» кашлянул вторично, да так громко, что все мы чуть не оглохли и почва затряслась под ногами: из кратера вырвался новый столб пара и дыма, намного больше первого. В довершение ко всему из туч, столпившихся вокруг конуса, хлынул дождь, не обычный наш мелкий курильский бус, а форменный ливень.
«Увезите нас с острова!» — требуют женщины.
Куда увезти? На соседний необитаемый остров Безымянный? Но ведь если начнется извержение, то на Безымянном едва ли будет безопаснее, чем на Н. Погрузиться на наши сторожевики и выйти в открытый океан? Во-первых, я не имел права без приказа бросать базу, а во-вторых, волнение в океане усилилось баллов до семи: по-видимому, одновременно с нашим «Стариком» где-то поблизости начали действовать и подводные вулканы.
Надо было что-то предпринимать. Велел всем разойтись по домам, на всякий случай приготовиться к эвакуации и отправил радиограммы в отряд, на ближайшие острова и кораблям, которые могли находиться где-нибудь неподалеку. Сообщая в отряд о случившемся, я просил указаний и предупреждал о возможной необходимости срочно эвакуировать с Н. женщин и детей.
Первый ответ пришел с М.: начальник погранзаставы уведомлял, что они тоже ждут извержения своего вулкана, и советовал быть начеку. Отряд приказал при первых же признаках реальной опасности эвакуировать не только семьи военнослужащих, но и весь личный состав, документы и по возможности материальные ценности.
«Желательно оставить на Н. одного-двух опытных наблюдателей-радистов», — заканчивалась радиограмма нач-отряда.
Из кораблей первым откликнулся на наш призыв танкер «Баку». Он находился от нас в пятнадцати часах хода. «Не вылетают ли из кратера бомбы? — спрашивал капитан. — Гружен бензином»…
— Какие бомбы? — не сразу понял я.
— Вулканические. Температура их достигает чуть ли не тысячи градусов. Попади одна такая штучка в танкер с бензином…
— Ясно, — кивнул я.
— «Реальная опасность»… «Вулканические бомбы»… Ничего этого пока, слава богу, не было, — продолжал Баулин. — После вторичного выхлопа из кратера паров и газов и нескольких подземных толчков «Коварный старик» вроде бы утих. Только необычайный, прямо-таки тропический ливень хлестал по-прежнему, а вулкан ни гу-гу…
«Взяли курс ваш остров. Приготовьтесь», — положил передо мной радист депешу «Алеута». Я было настолько уже успокоился, что хотел известить «Баку» и «Алеута», что нужда в их помощи миновала, но какой-то внутренний голос подсказал: «Не обнадеживайся, не торопись: мало ли еще чего может быть…»
Из-за обложивших все небо туч стемнело раньше обычного. Отправив два сторожевика в ночное дозорное крейсерство (граница есть граница!), я распорядился погрузить на третий документы, деньги и недельный запас продовольствия и пресной воды. Потом послал офицеров с матросами по жилым домам узнать, как чувствуют себя наши семьи, и перенести на корабль их вещи. Представьте себе, некоторые из женщин с ребятишками, оказывается, уже спали. Никто ведь из них до сей поры не испытал, что такое извержение вулкана.
«А не перевести ли на всякий случай женщин и детей в клуб?» — подсказал мне начштаба. С советом нельзя было не согласиться. Клуб-то ведь наш находится на мысе, почти что рядом с пирсом. Вышли мы на крыльцо. Ветер и дождь будто ошалели. И тут вдруг меня качнуло. Схватился я за перила, а они так и дрожат. Секунда не миновала, и снова меня мотануло из стороны в сторону, будто пьяного.
— Начались подземные толчки?
— Они самые.
Баулин переплел пальцы, хрустнул суставами.
— Всякое доводилось испытать в жизни, но ничего нет хуже, когда из-под ног уходит земля… Из канцелярии выбежал Полкан — пес у нас был такой, любимец всей базы, — в другое время его под дождь палкой не выгонишь, а тут сам выскочил, морду к тучам да как завоет…
— Значит, верно, будто животные чуют землетрясение?
— Шут их знает, может, и чуют! Факт тот, что Полкан всю душу своим воем вытягивал… Иу, короче говоря, с этой минуты наш остров начало трясти, как грушу. И не беззвучно, а с треском, с грохотом, да еще с каким!.. Я посмотрел на вулкан: над кратером поднялось огромное багровое зарево. Прошло каких-нибудь пять-семь минут, и послышался нарастающий беспрерывный гул, вроде бы мчатся тысячи поездов. В тучах засверкали гигантские молнии, никогда я до этого таких не видел — словом, громы небесные начали состязаться с громами подземными. А из кратера один за другим все чаще и чаще вырывались клубы не то буро-серого, не то буро-желтого пара.
Минут через сорок после того, как «Старик» снова «проснулся», мы погрузили всех женщин и детей на сторожевик.
«Где «Алеут», где «Баку»? — спрашиваю радиста. «Ничего, — отвечает, — не могу разобрать: один треск в эфире, разряды мешают».
Баулин поднялся из-за стола, зашагал по комнате.
— Знаете, что меня тогда поразило? Ни одна из наших женщин не заплакала. Детишки, те, конечно, перепугались, ревут в три ручья. Маринка моя — ее Кирьянов на «Вихрь» принес, — так она прямо зашлась от слез, а женщины— ни звука. Подходят ко мне: «Чем, — говорят, — мы вам можем помочь?..»
Я опять к радисту: «Где «Баку», где «Алеут»?» — «Не отвечают…» В океане тем временем разболтало волну баллов уже на девять. Выходить с детишками, с женщинами — рискованно! Я за сторожевики, что в дозор ушли, и то волновался.
С «Баку» мы установили связь только под утро. Оказалось, что он уже несколько часов дрейфует на траверзе Н. и ждет, когда мы начнем погрузку.
А «Коварный старик» окончательно осатанел: из кратера вместе с клубами пара и газов вылетали гигантские снопы огня. Все это утягивало куда-то вверх, к черту на кулички, и взамен обычного ливня с небес сыпался липкий горячий пепел.
Вскоре, как и предчувствовал капитан «Баку», из вулкана, будто из жерла колоссальной пушки, начали вылетать сотни огромных раскаленных камней-бомб. Одни взрывались в воздухе, разлетаясь на множество осколков, другие падали на склоны горы и, подпрыгивая, катились вниз. Зрелище, прямо скажу, жуткое!
А в океане немыслимая волна. Как при таком шторме пересадить женщин и детей со сторожевика на «Баку»?..
Размышлениям моим был положен конец, когда камни начали сыпаться на территорию базы и с шипением, оставляя клубы пара, плюхаться в воду. Один из таких «камешков» упал на крышу штаба, как раз над радиорубкой. Обрушившаяся балка ранила обоих радистов.
«Желательно оставить на Н. одного-двух наблюдателей-радистов, — вспомнил я радиограмму из отряда. Кого же я могу оставить?» — «Кирьянова», — подсказал боцман Доронин.
— Почему именно его? — невольно перебил я Баулина.
— А видите ли в чем дело, — сказал капитан третьего ранга, — с тех пор как Доронин с Алексеем прокатились с ветерком на тузике за анкерком с «Хризантемы», да особенно после того как комсомольцы сняли с него выговор, Алексей стал неузнаваем! Ни одна минута у него не пропадала зря: за короткий срок он стал отличным комендором, дальномерщиком и сигнальщиком. Хорошо овладел и радиоделом…
— И вы попросили его остаться один на один с «Коварным стариком»?
— Зачем «попросил»? Приказал! Выбирать добровольцев мне было некогда.
— А разве бомба не разбила рацию?
— Проверили на скорую руку — работает…
Баулин снова уселся за стол.
— Ну в общем мы пошли к «Баку», а Кирьянов остался на острове.
— И как же вы в такую бурю высадили на «Баку» своих пассажиров?
— Высадили… Одному Нептуну известно как, а высадили… Сейчас речь не о нас. Словом, едва мы отошли от острова мили за две, как на нашем Н. раздался чудовищной силы взрыв. Из кратера полетели не камни, а уже целые раскаленные глыбы, тучи, буквально целые тучи пепла закрыли небо — не поймешь, день или ночь. Потом мы узнали, что этот пепел донесло даже до Петропавловска-Камчатского. Вот какая невероятная силища! «Старик» выбрасывал из своего нутра такое количество камней, песка и пепла, что, не будь вокруг острова бездонных глубин, наверное, площадь его увеличилась бы раза в два, если не во все три. Новым взрывом опрокинуло в море вот этот утес, — показал Баулин на первую фотографию, — рухнул в океан, будто спичечная коробка. А эти два пика — на второй фотографии их уже нет — превратились в маленькие вулканчики. Ученые называют их вулканами-паразитами.
«Все в порядке, — радирует Кирьянов с острова, — повторяются сильные и частые подземные толчки…»
Внезапный зуммер стоявшего на письменном столе полевого телефона прервал рассказ капитана третьего ранга.
— «Пятый» слушает, — дав отбой, отозвался Баулин, — Так… Понятно… Готовьте «Вихрь»… Сам пойду…
— Неслыханно! — гневно бросил он, поспешно надевая реглан и фуражку. — Представьте себе, «американец» не пошел на СОС «Сато-Мару».
— Как не пошел?
— А вот так! Мы пойдем.
Он достал из ящика стола клеенчатую тетрадь, точь-в-точь такую же, в какую были переписаны «Сказки дяди Алеши».
— Это дневник Кирьянова. Он вел его, когда оставался на острове. Забыл, чудак, взять с собой…
Известие о том, что, пренебрегая всеми неписаными вековыми морскими законами, американское судно отказалось пойти на сигналы бедствия японских рыбаков, настолько поразило меня, что я не сразу взялся за дневник…
Записи Алексея Кирьянова почему-то начинались лишь на третьи сутки после начала землетрясения (кстати говоря, он вел их то карандашом, то чернилами, но неизменным четким почерком, даже без намека на скоропись). Привожу их дословно, опуская некоторые менее значимые подробности.
Слушал по радио последние известия. Иностранные ученые, гости Академии наук, посетили нашу, первую в мире, атомную электростанцию. Ура нашим рабочим, инженерам и ученым!.. А американцы опять испытали у атолла Бикини атомную бомбу. И что они хотят? Запугать нас войной?..
Между прочим, гриб дыма и пара над вулканом очень похож на гриб от атомного взрыва…
На всякий случай запаковал все Маришины игрушки и коллекции, надо будет отнести их поближе к берегу… Что-то поделывает в Загорье моя названая сестренка Дуняша? Наверное, сердится, что не ответил еще на ее последние письма… Почему-то Дуня все стоит перед моими глазами, такая, какой я видел ее два с половиной года назад, на вокзале в Ярцеве. Она специально приехала из Загорья проводить меня в армию, а я, бесстыжий, и двух слов не сказал ей, все глядел на Нину… И сейчас смотрю на Нинину карточку… Почему это так — не любит тебя человек, и ты знаешь, что он не достоин твоей любви, а из сердца вырвать его все не можешь?.. Как она сказала мне тогда, когда я просил ее поехать в Загорскую сельскую школу: «Я не хочу жить с темными людьми…» Я даже боцману Доронину постеснялся это рассказать, когда мы пережидали с ним на отмели туман. Одной Ольге Захаровне потом рассказал…»
Сегодня я разорвал и бросил в поток лавы ее карточку… По радио передавали, что в Антарктике при разгрузке корабля провалился под лед и утонул тракторист, комсомолец Иван Хмара. Вот они наши герои!..»
Почему-то мыс этот у нас до сих пор никак не назывался. Я назвал его мысом Доброй Надежды… По радио передавали, что на целинных землях Сибири и Казахстана собран первый замечательный урожай. Как-то с урожаем у нас на Смоленщине? Дуня писала, что из Ярцева приехали в колхоз новый председатель и агроном, вроде бы дело пошло на поправку…»
На всякий случай перетащил из всех жилых домов что мог в клуб, на мыс Доброй Надежды. Хотел днем написать письмо Дуне, но так и не успел, а сейчас до того устал, что боюсь не уснуть бы, а надо еще измерить температуру и слой пепла…»
Сходил на скалу «Птичий базар» — ни одной птицы, перелетели на другие острова. Под слоем пепла нашел несколько заживо изжаренных кайр, должно быть, они были подбиты камнями… Полкан повеселел… Шторм не больше пяти баллов… По радио передавали статью о предстоящем запуске искусственных спутников Земли. Американцы собираются запустить спутник размером с футбольный мяч, а какой спутник запустим мы?.. Неужели скоро сбудется мечта Циолковского и люди полетят на другие планеты?! Вот это время!..
Написал Дуне, что после демобилизации обязательно вернусь в Загорье, в школу. Буду преподавать в первых классах и поступлю в заочный пединститут…»
Последняя фраза в дневнике осталась незаконченной: «По-моему, необходимо, чтобы на мысе Доброй Надежды…»
«Вихрь» ошвартовался у пирса только в девятом часу утра, вымытый, надраенный, словно с парада. Отдавая с ходового мостика последние команды, Баулин закинул руки за спину, что, как я уже приметил, служило верным признаком плохого настроения капитана.
«Неужели «Вихрь» не нашел «Сато-Мару»? Или он опоздал и шхуна пошла ко дну?.. А возможно сигналы бедствия были очередной уловкой рыбаков-хищников, отвлекавших на себя внимание пограничников?» (мне довелось уже слышать не одну подобную историю). Вопросы вертелись у меня на языке, но, видя настроение командира, я не рискнул задать их ему. По вполне понятным причинам я не мог задать их при нем и кому-либо из команды, даже хорошо знакомым мне боцману Доронину и рулевому Атласову.
Мне показалось было, что Баулин поздоровался суше, чем обычно, но вскоре я понял: у капитана третьего ранга не было оснований для приветливых улыбок. Его сообщение настолько потрясло собравшихся в штабе офицеров, что на несколько минут в комнате воцарилось гнетущее молчание.
Так вот почему «Вихрь» выглядел таким чистеньким, будто только что выкупанный младенец, которого не успели еще вытереть простыней!..
Когда «Вихрь» подошел к двухмачтовой «Сато-Мару», прежде всего обнаружилось в свете прожекторов, что палуба ее пуста. Похоже было на то, что экипаж давным-давно покинул потерявшую управление шхуну. Повернувшись бортом к ветру, она покачивалась на легких волнах. Налети хороший шквал — ее неминуемо опрокинуло бы.
«Вихрь» дал несколько отрывистых сигналов сиреной, и тогда только над фальшбортом шхуны появилась пошатывающаяся фигура японца с синим платком на голове.
Рыбак походил на покойника. Он не мог даже помахать рукой, а едва поднял ее до уровня плеч. Он даже ничего не крикнул в ответ на вопрос, заданный Баулиным по-английски: «Что у вас случилось?..»
Высаженные на борт «Сато-Мару» боцман Доронин, военврач базы и трое матросов обнаружили, что двигатель и рулевое управление шхуны в полной исправности, но все двенадцать членов ее экипажа недвижимо лежали в носовом и кормовом кубриках. Только тринадцатый, тот, что встретил «Вихрь» — он оказался радистом, был еще в состоянии держаться на ногах.
«Похоже на острую форму лучевой болезни», — осмотрев рыбаков, произнес военврач.
Из несвязных рассказов радиста и шкипера шхуны выяснилось, что с месяц тому назад в южной части Тихого океана на шхуну обрушился ливень с пеплом. Пепел принесло с юга, должно быть из района атолла Бикини, где американцы произвели подряд испытания нескольких водородных бомб.
Японские рыбаки не сразу догадались, что за страшная беда обрушилась на их корабль. Когда же болезнь свалила их, покрыв тело язвами и поразив легкие, они долгое время не могли починить поврежденную тайфуном радиоантенну, и течения и ветры все несли и несли их к северу.
Узнав, какое бедствие терпит «Сато-Мару», американский китобоец «Гарпун», подошедший было по сигналу СОС к ее борту, немедля повернул обратно. Возможно, что капитан китобойца испугался заразы, а может быть, он, снесшись с кем-то по радио, получил соответствующую инструкцию.
Обмыв всех рыбаков, окатив палубу «Сато-Мару» из пожарных шлангов, снабдив японцев свежими продуктами и чистой пресной водой, приняв, естественно, необходимые меры по безопасности своего корабля, пограничники забуксировали шхуну и сообщили по радио о происшедшем японским кораблям, которые могли находиться где-нибудь поблизости.
Под утро к «Вихрю» и «Сато-Мару» подошел японский краболов. Быстро произведя все необходимые формальности, пограничники передали ему соотечественников и шхуну.
— Поблагодарили они нас, и мы легли на разные курсы, — закончил капитан третьего ранга свое невеселое сообщение…
«Коварный старик» по-прежнему курился, по-прежнему радио приносило известия о продолжающемся извержении сопки Безымянной на Камчатке, но все это казалось нам на острове Н., да, конечно, и не только нам, малозначимым в сравнении с новой трагедией, постигшей японский народ.
Лишь через несколько дней, передавая Баулину дневник Алексея Кирьянова, я сказал:
— Натерпелся парень, настоящий герой…
— А вы знаете, — улыбнулся капитан третьего ранга, — он ведь нас не встретил, когда мы вернулись на остров. Спал на пирсе как убитый. Видно, вышел встречать, да так, не дождавшись, свалился и уснул.
— А что это он тут не дописал? — показал я на неоконченную фразу в дневнике.
— Алексей предлагал, чтобы впредь все склады базы строились только на этом самом мысе, который он окрестил мысом Доброй Надежды. С тех пор этот мыс мы так и называем.
— Разрешите нескромный вопрос: многие ли семьи вернулись тогда на ваш остров?
— Все! — Баулин рассмеялся, — Чудак вы человек. Не каждый же год подряд «Старик» будет «кашлять». Больше скажу — семей у нас с тех пор прибавилось: пяте ро офицеров из отпуска с материка молодых жен привезли.
— А Кирьянова тогда чем-нибудь отметили?
— А то как же! Начальник пограничного округа наградил Алексея именными часами. Москва — медалью «За отличие в охране государственной границы СССР», а дальневосточный филиал Академии наук — Почетной грамотой.
— Филиал Академии наук?
— Что вы удивляетесь? Ведь за все время извержения «Коварного старика» Алексей, помимо личного дневника, вел подробнейшие записи. Из Петропавловска-Камчатского к нам на Н. специально приезжали ученые-вулканологи, так они просто диву дались: «Научные наблюдения пограничника Кирьянова — для нас сущий клад…»
Мыс Доброй Надежды…
Как-то, несколько дней спустя, мы гуляли на нем с Маринкой и боцманом Дорониным. Далеко, почти на самом горизонте, шел какой-то парусник.
— Японец, — прищурившись, определил боцман, — Двухмачтовая, моторно-парусная шхуна «Хризантема». Капитан третьего ранга не говорил вам, как «Вихрь» побил карту шкипера «Хризантемы»? Алеша Кирьянов тоже в той игре участвовал. Всего-то товарищ Баулин, может, и не упомнил, ну да если он разрешит, мы с Атласовым тоже кое-какие детальки вспомним…
БИТАЯ КАРТА
Историю о том, как «Вихрь» спутал карты шкипера «Хризантемы», я слышал от многих пограничников из команды сторожевика. Однако по обыкновению капитан третьего ранга Баулин меньше всего говорил о своем участии в этой сложной боевой операции, а боцман Доронин, как всегда, не отставал тут от командира. Вот почему мне пришлось объединить все рассказанное без ссылок на первоисточник.
Ветер дул с северо-востока в лоб. Океан дышал тяжело, вздымая крупные отлогие волны. Как обычно, небо закрывали тучи. За целое лето метеорологи зарегистрировали у Средних Курил всего-навсего тринадцать солнечных дней. Мелкий моросящий дождь — бус — высеивался почти не переставая.
Сторожевик «Вихрь» возвращался после двухсуточного дозорного крейсерства в районе островов К. и П. Барометр продолжал падать, и капитан третьего ранга Баулин приказал прибавить ходу, торопясь до наступления шторма поспеть на базу.
Начиная с Олюторки и Карагинского острова, что у северо-восточной оконечности Камчатки, до мыса Лопатки, Командорских и Южных Курильских островов, во всех гаванях, стоянках и прибрежных факториях знали смелого командира, готового в любую минуту отправиться в море, навстречу любой опасности. Из этого, однако, вовсе не следовало, что Баулин предпочитал ровным попутным ветрам крепкие «лобачи» и безразлично относился к солнцу.
И он обрадовался, когда вдруг в мрачных сизо-серых тучах проглянула узкая голубоватая полынья. Полынья увеличивалась на глазах и вскоре стала похожа на гигантский моржовый бивень. Острие бивня вспыхнуло оранжево-красным огнем и вонзилось в солнце. Паутинная сетка буса оборвалась.
Появление солнца в этих широтах Тихого океана было событием столь редким, что Баулин счел необходимым занести в вахтенный журнал:
— Свистать всех наверх, солнце!
Первым, как положено, поднялся на ют боцман Семен Доронин. Высоченный широкоплечий богатырь, он, прищурившись, поглядел из-под ладони на солнце.
— Давно не видались, соскучилось!
— Сейчас опять спрячется, — сказал Алексей Кирьянов.
— Что оно телеграмму тебе прислало? — усмехнулся Петро Левчук. Худощавый, стриженный под бокс, все лицо в веснушках, он закинул ногу на ногу, небрежно облокотившись о шлюпку-тузик.
— Целых три, когда ты еще не протер глаза! — Кирьянов не лазил в карман за словом.
Обогнув мыс Ю., «Вихрь» пошел параллельно берегу. Теперь задувало уже не в лоб, а в правую скулу форштевня. На фоне посветлевшего неба скалистые кряжи острова, круто опускающиеся в океан, казались еще более высокими. В случае нужды тут не надейся укрыться от непогоды. На Средних Курилах мало бухт, где бы корабль мог спокойно отстояться во время шторма или тайфуна. Недаром капитаны торгового флота предпочитают поскорее миновать эти мрачные скалы. А пограничники плавают тут каждый день — что поделаешь, служба.
Прибрежные утесы отливали то иссиня-черным, то белым, будто по ним пробегала рябь. Казалось, каменные громады ожили. Со стороны острова доносился непрерывный гул, напоминающий гул могучих порогов. На утесах шумел птичий базар: миллионы кайр и гаг.
Стаи кайр то и дело поднимались в воздух. Когда они дружно, крыло к крылу, летели навстречу сторожевику, то напоминали стремительно несущееся облачко: грудь и шея птиц были белыми. Неожиданно они поворачивали обратно, и в мгновение облачко превращалось в черную полость, падающую в океан. Но пограничники не обращали внимания на птиц. Зато как только сторожевик миновал птичий базар, все, даже невозмутимый сибиряк Иван Ростовцев, перешли на левый борт, и никто уже не отрывал глаз от берега. «Вихрь» поравнялся с лежбищем ушастых тюленей — котиков. Баулин еще издали увидел, что берег заполнен пугливыми животными, и скомандовал в машину сбавить ход. Зачем их тревожить!
Котики располагались на узкой каменистой береговой полосе «гаремами» по тридцать-сорок коричневато-серых, окруженных детенышами маток. В середине каждого «гарема», словно часовые на страже, бодрствовали рослые, темно-серые самцы.
— Нежатся! Небось тут их тысяч на пятьсот, не меньше, — с ласковым восхищением сказал Доронин.
— А вот тот секач здоров, пудов за сорок! — показал Левчук.
— Который? — поинтересовался Кирьянов.
— Да вон там, правее рыжей скалы.
— Ревнует, старый шельмец! — усмехнулся боцман.
Огромный секач, о котором шла речь, был явно встревожен. Он поводил из стороны в сторону усатой мордой и, обнажив клыки, зло поглядывал на четырех расхрабрившихся и совсем близко подползших к «гарему» молодых котиков-холостяков.
За бухтой, где утес был совсем отвесным, на едва возвышавшихся над водой камнях нежились морские бобры.
Опершись о поручни ходового мостика, Баулин с любопытством наблюдал морских зверей в бинокль.
Вот плывет на спине самка, а на груди у нее пристроился смешной круглоголовый бобренок, а вот этому бобру то ли не хватило места на камнях, то ли такая уж ему пришла охота — он тоже перевернулся на спину и блаженствует, покачиваясь на волнах.
Интерес пограничников к котикам и бобрам объяснялся не только тем, что всем добрым людям свойственна любовь к мирным животным, но и тем, что эти звери были частью тех богатств, которые охранял сторожевик. Мех котиков и морских бобров — заманчивая приманка для хищников-зверобоев самых различных национальностей. Пренебрегая тайфунами и рифами, нарушители частенько норовят подплыть к островам. Авось, зеленый вымпел советского сторожевика не покажется над волной. Тогда риск окупится с лихвой.
Баулин выпрямился, сунул бинокль в футляр и, заложив руки за спину, посмотрел на голубую полынью в небе. Тучи почти совсем уже затянули ее. Ветер заметно посвежел. Сомнительное удовольствие — снова попасть в шторм! И без того двое суток уткой ныряешь в волнах. Вспомнилось, что сегодня четверг. Ольга уйдет в клуб базы на занятия кружка кройки и шитья. Значит, Маринка опять останется вечером дома одна с соседским Витюшкой: соседская бабка ложится с петухами. Чего доброго, Витька опять вспорет ножницами подушку и разукрасит себя и Маринку перьями. И убрала ли Ольга спички? Не учинили бы ребятишки пожар — Шторм навалился раньше, чем его ждали…
Смахнув с лица соленые капли, Баулин натянул капюшон и пошире расставил ноги. Мысли о доме нарушил взобравшийся на мостик вестовой. Он передал донесение радиста. Радист сообщал, что где-то поблизости сыплет «морзянкой» старым шифром какое-то судно.
«Ого! Пожаловали!» Баулин скомандовал лечь на обратный курс, и через несколько минут «Вихрь» уже мчался по направлению к нарушителям. Судя по пеленгу, незваные «гости» находились где-то у западного берега острова К.
Через полчаса хорошего хода среди волн показалась стройная двухмачтовая моторно-парусная шхуна. «Хризантема»! Баулин сразу узнал ее по рангоуту. Высокие, слегка склоненные к корме фок- и грот-мачты, изящные длинные реи, гордо вздернутый над заостренным форштевнем бушприт с туго наполненными ветром кливерами придавали шхуне тот особый щеголеватый вид, который так ценят истые моряки. Старая знакомая!..
«Хризантема» нередко шныряла близ Курил, явно занимаясь не только хищническим ловом рыбы, но и морской разведкой, и всегда ловко уходила от пограничников, ни разу еще не попавшись им в советских водах. Как-то, уже давно, она ловила на траверзе мыса Туманов горбушу и, вовремя успев выбрать сети, удрала от «Вихря» в нейтральные воды; потом она, боцман Доронин уверял, что он узнал ее тогда, пользуясь густым туманом, вильнула в Малом проливе перед «Вихрем» кормой в каком-нибудь кабельтове и из боязни, что ее задержат, выбросила за борт анкерок. Доронину и Кирьянову с риском для жизни еле-еле удалось достать анкерок с отмели. В этом дубовом бочонке были, оказывается, спрятаны портативный киносъемочный аппарат с телеобъективом и пять кассет с пленкой — улика, попадись «Хризантема», была бы неопровержимая! Безусловный шпионаж. Но не пойман — не вор и не шпион…
«Интересно, что ты сейчас у нас забыла?» — глядя на «Хризантему», хмурился Баулин.
Хмуро смотрели на незваную гостью и пограничники на баке.
— Зарятся на наши Курильские острова, — с раздражением сплюнул за борт Алексей Кирьянов, — И ведь зря: не по зубам лакомство.
— Оно, конечно, после сорок пятого им уже не так-то легко зариться: ученые стали, — усмехнулся боцман Доронин. — До войны знаете до чего дело доходило? — обернулся он к молодым матросам, — Как выйдешь в дозор, обязательно их встретишь. Эти их кавасаки в наши воды за сельдью и треской словно мухи на мед слетались. А схватишь за шиворот, бормочут: «Мы не знали, мы ошиблись». А где уж там «ошиблись»! Под самый берег, черти, подваливали. За крабами к Камчатке японцы с целыми плавучими заводами приплывали.
— Извиняюсь, товарищ боцман, сколько же вам тогда было лет? Двенадцать? — с самым серьезным видом спросил сигнальщик Левчук.
— Причем тут я, командир рассказывал, — спокойно возразил Доронин.
— На юте, отставить разговоры! — оборвал с мостика капитан третьего ранга и нажал кнопку. На сторожевике зазвенел колокол громкого боя — тревога!
Пограничники заняли места согласно боевому расчету.
Не разворачиваясь против ветра и не обращая внимания на свежую волну, Баулин с ходу подошел к японской шхуне.
Он сам отправился на борт «нарушительницы» с досмотровой партией (боцман Доронин, Кирьянов и Левчук). «Теперь-то уж мы тебя схватив! за руку!» — обрадованно подумал капитан третьего ранга. Однако ему пришлось разочароваться: на шхуне не оказалось ни одной рыболовной снасти, ни одной рыбьей чешуи на палубе и в трюмах. Не в пример другим японским рыболовецким судам «Хризантема» блистала чистотой. Что за чертовщина! Зачем же она нарушила морскую границу?..
Шкипер «Хризантемы», маленький, черноволосый, вертлявый человечек (так вот ты каков!), не скупился на извинения за невольное, как он заявил, пребывание в советских водах. Льстиво кланяясь и прижимая к животу судовые документы, он с готовностью предложил обыскать не только трюмы, но и всю шхуну. Он очень рад видеть советского офицера своим гостем. О! Неужели русский офицер сомневается в искренности его слов? У него абсолютно ничего нет. Шхуна не собиралась ловить рыбу или бить котиков. Они никогда бы не позволили себе этого, никогда! Скоро начнется тайфун, очень сильный тайфун! «Хризантема» надеялась получить приют в советской бухте.
Баулину надоела болтливость шкипера. Берега острова К. не имеют бухт, защищенных от штормового наката. Господину шкиперу должно быть это хорошо известно, и незачем заходить в советские воды. Японцы опытные моряки, и не им бояться тайфуна, да еще на таком отличном судне, как «Хризантема».
Самый тщательный обыск не дал никаких результатов. Правда, пограничники обнаружили на шхуне первоклассную радиостанцию. Но в этом, собственно, нет ничего предосудительного. Каждое судно вправе иметь радиостанцию. Баулин был удивлен другим: в кают-компании «Хризантемы» он увидел двух иностранцев. Развалясь в кожаных креслах, они пили виски, будто у себя дома. Из паспортов, снабженных всеми положенными визами, явствовало, что это заокеанские газетные корреспонденты. Они путешествуют по Японии.
«Хозяева!» — решил Баулин. Однако он возвратил пассажирам «Хризантемы» документы и сказал по-английски, что впредь не рекомендует им плавать на судне, шкипер которого не считается с международным морским правом.
Путешественники поблагодарили за совет и предложили Баулину стаканчик сода-виски. Жаль, что господин офицер отказывается. Сода-виски отлично согревает организм, а сегодня такая мерзкая погода!
Шкипер улыбался и пространно выражал свое восхищение отвагой красных пограничников, рискующих выходить в океан на небольшом судне. Он так и сказал по-русски: «Отвасный красный пограничника».
Баулин предложил шкиперу в течение пятнадцати минут покинуть советские воды.
Шкипер был удивлен. Как, его не арестовывают и не ведут в бухту? Как, с него даже не берут штраф? Какие благородные советские пограничники! Отдавая бесчисленные поклоны, он проводил Баулина до трапа.
— Я бы так запросто их, наглецов, не отпустил! — прошептал Алексей Кирьянов, услышав о решении капитана третьего ранга.
— Командир знает что делает, — отрезал Доронин. По правде говоря, он удивился не меньше Кирьянова: задержать «нарушителя» в советской зоне… — и отпустить на все четыре стороны?!
Подивился решению командира и рулевой Атласов. Быстро перебирая ручки штурвала, он мельком глянул через плечо вслед удалявшейся «Хризантеме».
Переваливаясь с борта на борт, «Вихрь» снова повернул к северу.
— На сколько часов у нас горючего! — позвонил Баулин в машинное отделение.
— Часов на двадцать! — последовал ответ.
— Добро!..
Вскоре «Хризантема» скрылась за гребнями волн. А минут через десять радист «Вихря» перехватил новую шифрованную радиограмму. Шифр был известен пограничникам. Шхуна предупреждала кого-то о близости советского сторожевика.
— Так я и знал! — повеселел Баулин, — Теперь всю сеть вытащим, — И отдал команду: —Право руля на обратный курс!
Ясно, что «Хризантема» не заблудилась в океане. Радиосигналы и излишняя болтливость шкипера, который словно нарочно хотел во время обыска подольше задержать пограничников, подсказали Баулину решение сделать вид, будто его удовлетворили объяснения японца, и отпустить шхуну с миром.
«Вихрь» вторично развернулся к югу.
Вскоре в пределах видимости вновь показалась стройная шхуна. Словно играючи, она с легкостью неслась по волнам.
— Хорошо идет, чертовка! — не удержался Атласов.
— Моряки приличные! — подтвердил Баулин и приказал повернуть корабль на тридцать градусов к западу, а сам спустился в радиорубку и передал кодограмму на остров Н., на базу погрансудов.
Похоже было, что «Хризантема» дразнит пограничников: завидев советский сторожевик, она быстрым маневром ушла на полмили в нейтральные воды, но через полчаса снова приблизилась. Шхуна явно отвлекала «Вихрь», а Баулин будто не замечал ее и продолжал путь на юго-запад.
Миновали траверз мыса Ю., а «Хризантема» все еще шла с левого борта параллельным курсом и не собиралась отставать от сторожевика.
В третий раз вестовой принес перехваченную радиошифровку. И тут «Хризантема» резко вильнула в советские воды. Теперь форштевень ее был направлен прямо на «Вихрь». По-видимому, присутствие на шхуне иностранцев вернуло юркому шкиперу прежнюю наглость, и он прибег к старому приему японских пиратов — угрозе тараном.
Нетрудно было представить, чем это могло кончиться для небольшого сторожевика: форштевень у «Хризантемы» с оковкой…
— Вежливые: хотят поздороваться за ручку! — деланно ухмыльнулся Кирьянов.
— Пугают! — помрачнел Доронин.
Вдобавок к мотору японец, не считаясь со свежим ветром, рискнул поднять все паруса. Усы бурунов у форштевня «Хризантемы» вспенились. Накренясь на правый борт, она понеслась еще стремительнее.
Однако этот маневр произвел на Баулина не больше впечатления, чем новая порция брызг, брошенная волной в лицо, так по крайней мере подумалось рулевому Атла-сову. Капитан третьего ранга только прищурился. Уже отчетливо были видны фигуры стоящих на баке «Хризантемы» иностранных корреспондентов, когда он, не сворачивая с курса, приказал сделать предупредительный выстрел из носового орудия.
Суда находились в это время друг от друга в каком-нибудь кабельтове. «Хризантема», накренясь еще больше и едва не касаясь реями волн, свернула в сторону.
Баулин взглянул на ручные часы и довольно улыбнулся: «слабоваты нервишки у «путешественников».
Ровно через десять минут все объяснилось. И тревожные радиодепеши, и настойчивые попытки шхуны отвлечь «Вихрь» подальше на юг, и пиратская угроза тараном — все это было звеньями одной цепи. Слева по носу появились два казасаки — небольшие моторные рыболовецкие боты.
«Издалека их принесло! — посуровел Баулин, — Своим ходом они бы сюда не добрались, тут не обошлось без буксира «Хризантемы». И яснее ясного, что они пришли не за сельдью, и не за камбалой — чересчур уж роскошно: двухмачтовая шхуна для каких-то двух кавасаки! Не зря, не зря торчат на баке «Хризантемы» заокеанские хозяева…»
Кавасаки вслед за шхуной полным ходом удирали в океан, но у «Вихря» было неоспоримое преимущество в скорости, и он отрезал им путь к отступлению.
Сторожевик подошел к борту первого кавасаки с такой стремительностью, что от резкого трения завизжали и задымились кранцы.
Доронин и Кирьянов перепрыгнули на палубу бота. Девять «рыбаков» что-то поспешно выбрасывали за борт. Однако оклик боцмана, хлопнувшего ладонью по прикладу автомата, заставил их нехотя поднять руки. Зажав румпель руля под мышкой, поднял руки и шкипер. Поклонившись дулу кирьяновского автомата, просунутого в иллюминатор будки машинного отделения, моторист заглушил мотор.
— Так-то оно лучше! — усмехнулся Алексей.
Над океаном густели сумерки, и под их покровом второй кавасаки попытался было улизнуть, но пулеметная очередь, выпущенная «Вихрем» в воздух, заставила и его застопорить машину.
На этот раз обыск дал совершенно неожиданные результаты: в рыбном трюме восемь отсеков были заполнены столитровыми бидонами со смолой и креозотом — бидоны из двух отсеков команда успела выбросить в океан. Трюм второго кавасаки оказался пустым, но едкий запах креозота не оставлял сомнений, что груз обоих ботов был одинаков.
Тут нечего и гадать — ясно, что креозот и смола предназначались для тайной поливки лежбиц котиков, чтобы заставить чутких животных покинуть советские воды.
Котики водятся в северном полушарии лишь на Командорских и Курильских островах, на небольшом советском же островке Тюленьем и на островках Прибылова, принадлежащих Соединенным Штатам Америки. Безусловно, не хуже, чем Баулину, это было известно и заокеанским хозяевам «Хризантемы». На какие только подлости не готовы они, чтобы потолще набить карман!..
Забуксировав оба кавасаки, «Вихрь» лег, наконец, курсом на север, к базе. Можно было бы, конечно, заставить «нарушителей» идти за сторожевиком своим ходом, да едва ли стоило рисковать. В надвигающейся ночи могло приключится всякое, тем более что шкиперы ботов не пытались оправдываться и не раскланивались с той притворной учтивостью, какую, не скупясь, напускал на себя недавно шкипер «Хризантемы».
Лица их были — мало сказать угрюмы — злы. Упрямо, зло были сжаты губы, зло глядели из-под припухших век черные немигающие глазки.
На каждом кавасаки Баулин оставил по два пограничника: на первом — Доронина с Кирьяновым, на втором — Лев-чука и Ростовцева. Только бы никого из них не укачало!..
А шторм разыгрывался не на шутку. К ночи он достиг шести баллов. Валы громоздились один на другой, становились все выше, все круче. Ветер срывал с гребней пену, расстилал ее белыми полосами. Волны с грохотом обрушивались на бак, с головы до ног окатывая вахтенных, с шипением разбивались о командирскую рубку, злыми, солеными брызгами обдавали ходовой мостик.
Кавасаки, сдерживаемые буксирным тросом, зарывались в волну еще глубже, и трос то натягивался струной, то давал слабину, и тогда «Вихрь» кидался вперед.
Как ни привычны были к непогоде пограничники, но и они утомились от качки, от беспрерывного грохота, от колючих брызг, бьющих в лицо. Каждый новый удар волн, сотрясая сторожевик, отзывался во всем теле. В довершение ко всему резко похолодало.
А кавасаки болтались за кормой, вдвое уменьшая ход сторожевика и делая еще более опасной встречу с тайфуном, грозившим нагрянуть с минуты на минуту.
Темнота пала сразу, будто небо задернули гигантским черным парусом. Баулин не видел океана, но чувствовал по водяной пыли, срывавшейся с гребней волн, уже восемь, а то и все девять баллов!
«Каково-то ребяткам на кавасаки?» — промелькнула мысль. И вдруг ошалевший ветер наотмашь ударил в лицо. Штормовые раскаты слились в сплошной грохот. Налетевшие со всех сторон острые, свирепые волны мотали и подбрасывали сторожевик. Океан распоряжался небольшим кораблем как хотел. С пушечным залпом сорвался и улетел во тьму парусиновый чехол с тузика, жгутом взвилась лопнувшая радиоантенна, будто яичная скорлупа под молотом, вдребезги разлетелись от ударов волн толстые стекла в иллюминаторах рубки. Наружная обшивка и шпангоуты судна стонали, в такелаже на высокой ноте пел ветер. «Вихрь» дрожал, словно живое существо.
«Толчея! Центр циклона!» — только успел подумать Баулин, как «Вихрь» рванулся, вроде бы у него вмиг утроилась мощность машины.
«Неужели?!» Баулин оглянулся, ища опозновательные огни кавасаки, но ничего не смог разглядеть — так густо был насыщен воздух водяной пылью.
— Так держать! — что есть мочи крикнул он рулевому.
— …ать! — едва расслышал Атласов.
Ухватившись за поручни, Баулин сбежал по трапу.
Густая осенняя волна накрыла его, щепкой приподняла над палубой, и если бы он не вцепился в поручни, его смыло бы в океан. В следующее мгновение «Вихрь» переложило на другой борт. Баулина швырнуло на металлические ступени трапа.
Едва не потеряв от боли сознание, капитан третьего ранга хлебнул горько-соленой воды и секунды две не мог ничего сообразить. Отфыркиваясь, отплевываясь, он нашел правой рукой штормовой леер, протянутый вдоль палубы, и тогда только рискнул разжать левую руку и расстаться с поручнем трапа.
Приняв попутно с десяток ледяных ванн, Баулин добрался, наконец, до кормы и убедился, что буксирный трос болтался свободно.
Бортовая качка прекратилась — значит, «толчея» осталась позади, там, где были два кавасаки с четырьмя пограничниками.
Перебирая штормовой леер, командир вернулся на ходовой мостик, крикнул на ухо Атласову:
— Право руля на обратный курс!..
Товарищи по отряду считали Баулина самым волевым, самым твердым командиром, а между тем он двое суток не мог успокоиться, когда во время майского тайфуна матросу Шубину перешибло буксирным тросом руку. Шубин давным-давно выписался из госпиталя, ходил в пятый рейс, а Баулину было все еще не по себе. Он считал, что трос лопнул тогда по его недосмотру. Теперь же четыре пограничника могут погибнуть или попасть в плен!
Сколько уж раз иностранные разведки пытались насильно захватить наших советских граждан.
Четыре пограничника… Боцман Семен Доронин — он Баулину всегда и во всем правая рука.
Алексей Кирьянов, лучший комендор дивизиона, с которым так много пришлось повозиться, прежде чем он из упрямого, строптивого парня превратился в отличного пограничника. Буквально на днях Баулин узнал, что Алексей послал в Академию наук заявление с просьбой, чтобы его обязательно зачислили в экипаж, если не первой, то хотя бы второй ракеты, которая полетит на Луну.
«Здоровье мое самое нормальное, — писал Алексей, — семейное положение — одинокий. Воспитанник комсомола и партии…»
Иван Ростовцев, старшина второй статьи, обстоятельный, немногословный сибиряк, прямой души человек, добряк, жалеющий каждую подстреленную птицу, и при всем том смелый до отчаянности. Это он, Ростовцев, перепрыгивая с льдины на льдину, спас в устье Охоты во время ледохода двух школьников, которых грозило унести в океан.
Петр Левчук, отличный сигнальщик, горячий, но отходчивый, смекалистый одессит, самозабвенно влюбленный в технику, музыку и в родной город…
Все они, все четверо, — молодцы ребятки. Любят нелегкую морскую службу (это не у тещи на блинах!), любят товарищей и добровольно ни за что не променяют небольшой, порядком уже послуживший на границе сторожевик ни на какой самый новейший эсминец или крейсер.
Что ответит Баулин в случае беды их близким, командованию? Чем оправдается перед своей совестью?..
Боцман Доронин с детских лет отлично знал сетеподъемный бот — кавасаки. Однако никогда еще ему не приходилось попадать на кавасаки в такой шторм, как сегодняшний, да к тому же имея на борту девять нарушителей границы, которые только и ждут, как бы поскорее от тебя избавиться.
Кавасаки — суденышко маленькое, всего шестнадцать метров в длину, и экипаж его (обычно не более шести рыбаков) во время непогоды с трудом размещается в носовом кубрике. Сейчас же на борту, не считая Семена с Алексеем, было девять человек (вероятно, для того чтобы побыстрее разлить креозот и смолу по лежбищу котиков, хозяева «Хризантемы» намеренно увеличили команду бота).
Семерых «рыбаков» Доронину кое-как удалось втиснуть в кубрик, заперев его снаружи на задвижку, двоих же пришлось оставить вместе с Алексеем в будке машинного отделения. Сам боцман остался за будкой, на площадке рулевого, у румпеля, поглядывая то вперед, где в темноте едва был различим силуэт сторожевика, взбегающего на волны, то за корму — там мотался на буксире второй кавасаки с Левчуком и Ростовцевым.
Будь небольшое волнение, все бы, конечно, обошлось благополучно, но вскоре, после того как пограничники забуксировали кавасаки за «Вихрем», шторм разыгрался сначала на семь, а потом и на все девять баллов.
Сдерживаемый буксирным тросом, кавасаки не мог уже взбираться на гребни высоких волн и ковылял, то и дело зарываясь носом и черпая на себя тонны воды. Хорошо еще, что удалось заблаговременно наглухо закрыть трюм с бидонами деревянными щитами и крепко-накрепко задраить брезентовым полотнищем, а то трюм в момент наполнился бы до краев — и гуляй на дно кормить крабов!..
Чтобы ослабить натяжение троса, Доронин, приоткрыв дверь в машинную будку, приказал Алексею запустить мотор (пограничникам нередко приходилось задерживать моторные боты, и вся команда «Вихря», исключая новичков, была обучена обращению с моторами).
Мотор чихнул раз пять, прежде чем ритмично застучали клапаны, но Доронин не слышал этого — кавасаки зарылся носом в очередную волну. Тяжелый гребень загнулся, с грохотом обрушился на палубу, ударился о будку так, что она затрещала, и накрыл пригнувшегося боцмана. Волна была так тяжела, словно по спине прокатились пятипудовые мешки. Доронин согнулся в дугу, но не выпустил из рук румпеля руля.
Баулин не зря думал, что его ребяткам на кавасаки куда труднее, чем на «Вихре». Волны почти беспрерывно покрывали маленький бот, он ковылял, трещал, кланялся, переваливался с боку на бок, нырял и все-таки выкарабкивался на свет божий, слушаясь твердой руки Доронина, как взнузданный конь слушается опытного наездника.
Площадка рулевого находилась на самой корме, за будкой машинного отделения, и, борясь с крутой волной тайфуна, прищурив глаза, весь напружась, Семен то и дело больно ударялся лбом, щеками и носом в дверь будки и не мог уж разобраться — от океанской ли воды или от крови у него солоно на губах и во рту, вода или кровь застилает ему глаза.
Только бы не выпустить румпель руля, только бы удержать румпель!..
Не легче, чем Семену Доронину на палубе, было и Алексею Кирьянову в будке. Машинное отделение называлось так будто в насмешку. В середине узкой низкой будки находился мотор, в проходах по сторонам его можно было стоять только боком, пригнувшись, чтобы не ударяться головой в потолок, обитый листами толстой жести. К тому же Алексей находился в этой тесноте не один — с него не спускали глаз двое «рыбаков», обозленных и, как то понимал Алексей, готовых на любую подлость.
От непривычного напряжения сводило шею, и того гляди упадешь во время крена на рычаги или на горячие цилиндры мотора или сунешься рукой на раскаленные шары зажигания. Грудь спирало от духоты, от копоти, в носу и глотке першило от испарений бензина, от вони перегретого машинного масла.
Беда пришла, когда кавасаки вслед за «Вихрем» угодил в «толчею», в самый центр циклона. Бот закачался во все стороны, как ванька-встанька, и тут-то вдруг и сорвалась с болтов расположенная в носу сетеподъемная машинка. Со всей силой двухсот пятидесяти килограммов стальная штуковина скользнула наискось по палубе и, задев краешком (только краешком!) угол будки, проломила его.
Не думая уже о том, что можно упасть на мотор, Алексей скинул бушлат и, как пробкой, заткнул им пролом. В этот-то момент один из «рыбаков» выхватил из пазов в стене гаечный ключ и наотмашь ударил Кирьянова. Не накренись кавасаки — удар пришелся бы по голове. Падая на пол, Алексей успел громко вскрикнуть.
Бросив румпель — тут уж мешкать некогда! — боцман рванул дверцу машинного отделения и бросился на помощь товарищу. Пока он протиснулся между мотором и стенкой туда, где на полу боролись Кирьянов и один из «рыбаков», второй проскользнул с другой стороны мотора на площадку рулевого, захлопнув за собой дверь, запер ее щеколдой и, ухватившись за выступы трюмного люка, рискуя быть смытым за борт, пробрался на нос и сбросил с крюка буксирный трос.
Будка тускло освещалась висящим под потолком фонарем. Скрутив «рыбака», Доронин ринулся обратно. Кавасаки неуправляем, его вот-вот перевернет! Однако дверь оказалась запертой. Раз, два, три! Семен с остервенением ударял плечом в крепкие, обитые листами жести дубовые доски и наконец-то сорвал дверь с петель…
Освобожденный от тяжести за кормой, подгоняемый ветром, «Вихрь» стремительно мчался на юг. Неожиданно совсем рядом из темноты вынырнул силуэт первого кавасаки. Сторожевик настиг его, поравнялся, включил прожектор. Лишь бы не ударило волной о борт!
Баулин махнул рулевому Атласову, тот понял, прицелился взглядом к плящущей метрах в полутора от «Вихря» палубе бота и прыгнул.
Атласов появился вовремя — положение Доронина и Кирьянова было критическим: сбросив буксирный трос, «рыбак» отпер кубрик, и остальные нарушители выбрались уже на палубу.
На втором кавасаки дело обстояло лучше, чем ожидал Баулин: Ростовцев по-прежнему стоял у штурвала, держа бот в разрез волнам, Левчук — у запертого кубрика…
На рассвете шторм начал сдавать. За кормой сторожевика качались на волнах кавасаки, будто за ночь ничего не произошло.
— Ну, брат, и командир у нас! — глубоко вздохнув, сказал Алексей, потирая ушибленное плечо.
— А что тут особенного: для капитана третьего ранга это самая обыкновенная операция, — ответил Доронин, поворачивая румпель, чтобы поставить бот в кильватер «Вихря». Посмотрев на кубрик, в котором снова были заперты нарушители, боцман добавил:
— Ваша карта бита!..
— А «Хризантема»? — напомнил Кирьянов.
— Не все сразу, — нахмурился Доронин, — Повадился кувшин по воду… Поймаем и «Хризантему».
Ветер дул опять с северо-востока в лоб, но океан устал за двое суток, и волны не были уже такими крупными и злыми, как ночью.
Небо по обыкновению затягивали низкие блекло-сизые тучи, и все высеивался и высеивался из них моросящий бус, однако сейчас он не казался пограничникам назойливым: явления природы, как и многое в жизни, тоже познаются в сравнении — лучше уж бус, чем тайфун…
ПОСЛЕДНЯЯ УЛЫБКА «ХРИЗАНТЕМЫ»
Трудно узнать в этой обледенелой, засыпанной снегом шхуне красавицу «Хризантему». Бушприт превратился в огромную неуклюжую ледяную болванку, склоненные к юту фок- и грот-мачты и длинные реи тоже обледенели. Снасти смерзлись и провисли под тяжестью снега.
Снег всюду — на палубе, на спардеке, на ходовом мостике, на ступенях и поручнях трапа. Даже рында[14] и та в снеговой шапке.
Не видно на местах расторопного экипажа, не отдает с мостика команды юркий черноволосый шкипер.
Вокруг «Хризантемы» громоздятся торосы. Они сжали ее, и она накренилась на левый борт градусов на двадцать.
Если бы не дымок, поднимающийся из железных труб над носовым кубриком и на корме, над камбузом, да не занесенная снегом фигура человека с автоматом через плечо у двери в тот же камбуз — можно было бы подумать, что на «Хризантеме» давно уже никого нет, что это мертвый корабль.
Небольшая бухточка с крутыми скалистыми берегами, в которой стоит шхуна, забита льдом, и только в одной ее части виден темный клочок чистой воды.
— У камбуза Алексей Кирьянов, — объяснил капитан третьего ранга, когда я опустил фотографию.
— Почему же он оказался на «Хризантеме» один?
— Фактически оказался один, — с всегдашней своей точностью поправил Баулин, — Первое время нарушителей в кубрике сторожил и боцман Доронин.
— Это та самая операция у мыса Туманов?
— Она самая, — кивнул Баулин, — Ох, и переволновались за трое суток мы все на «Вихре»! Рацию-то ведь «рыбаки» успели испортить, самолетам мешала непогода, и мы никак не могли узнать, что же происходит на «Хризантеме».
Капитан третьего ранга вдруг довольно усмехнулся:
— Если вы когда-нибудь захотите описать эту историю, обязательно озаглавьте ее «Последняя улыбка «Хризантемы». Больше уж она никогда не будет насмехаться над нами и водить нас за нос.
— Она затонула?
— Цела-целехонька.
— Тогда я ничего не понимаю, — осталось признаться мне…
В ту зиму свирепые январские тайфуны разломали кромку льда в Беринговом море и береговой припай на Камчатке, и битый лед понесло к Курильской гряде. Небольшие льдины плыли с севера, покачиваясь на волнах, и в общем-то не очень мешали сторожевикам нести дозорную службу. Куда больше забот доставляло обледенение.
Обрушиваясь на корабль, волны стыли на студеном ветру, покрывая толстым слоем льда фальшборт, палубу, надстройки, орудия, якорные цепи. Корабль тяжелел, погружаясь выше ватерлинии. Скалывание льда превращалось чуть ли не в беспрерывный аврал.
А штормы все наваливались и наваливались, становились все злее и злее. Сохрани-ка равновесие на уходящей из-под ног обледенелой палубе!
Четыре часа вахты тянулись как вечность, время отдыха пролетало мгновением. В сушилке не успевали просыхать ледяные панцири-плащи и бушлаты; кок не успевал кипятить обжигающий чай.
С каждым днем льды несло с севера все гуще, и вскоре они начали забивать бухточки и узкие проливы между островами и островками. Громоздясь друг на друга, льды лопались с пушечным грохотом, образуя у берегов горы торосов.
В сравнении с материковыми морозы были не такими уж суровыми, каких-нибудь двенадцать-четырнадцать градусов, но на океанском ветру — стоили всех двадцати пяти.
Одним словом, плавать в эту пору трудно, но плавать необходимо — граница охраняется в любое время года, круглосуточно, при любой погоде…
Пересекая разными курсами заданные ему квадраты, сторожевик «Вихрь» только что сбросил за борт несколько тонн сколотого льда. Наступило очередное хмурое утро. Капитан третьего ранга собирался сдать вахту помощнику и спуститься в каюту, чтобы хоть часика два да поспать, когда впередсмотрящий Левчук доложил о появлении «Хризантемы». Впрочем, тотчас же увидел ее и сам Баулин.
Шхуна вынырнула из-за скалистого мыса необитаемого островка, ритмично постукивая своим стосорокасильным «Симомото». До нее было меньше кабельтова — метров сто, и Баулину даже показалось, что знакомый черноволосый шкипер (на этот раз голову его украшал треух из меха лахтака) осклабился во весь рот.
«Смеешься?!» — вскипел Баулин, вмиг вспомнив все неприятности, которые ему пришлось перенести из-за этой нахальной шхуны.
Однако он тут же понял и всю серьезность положения: метрах в полутораста от «Хризантемы» стеной надвигался туман. Такой туман, наплывающий резко обозначенными полосами, явление крайне редкое вообще и особенно в холодное время года, даже на Курилах. Но факт оставался фактом — стена непроницаемого тумана двигалась как гигантский занавес. А это означало, что с севера гонит массу плавучего льда.
«Хризантема» ринулась навстречу туману, как напуганный ястребенок спешит под крыло матери.
Колоколом громкого боя на «Вихре» была объявлена боевая тревога, в машину была дана команда: «Полный форсированный!», на фалах подняли сигнал по международному коду: «Требую остановиться!»
Никакого впечатления! «Хризантема» неслась к стене спасительного тумана. Не остановила ее и зеленая ракета.
Баулин знал, что шхуна хорошо приспособлена для плавания в битом льду и встречи с плавающими льдами: у нее окованный форштевень, ледовая обшивка из дуба, стальной руль.
«Неужели опять удерет?.. В густом тумане, во льдах поймать ее будет трудно… Еще несколько минут — и «Хризантема» войдет в этот туман»…
Капитан третьего ранга пошел на крайность — дал предупредительный выстрел из носового орудия.
Шхуна застопорила ход.
«Следовать за нами!» — подняли сигнал на «Вихре».
«Следовать своим ходом не могу, сломалась машина», — нагло ответил шкипер «Хризантемы», хотя всего минуту назад «Симомото» стучал без перебоев.
Уже в полосе тумана «Вихрь» подошел к шхуне и, высадив на ее борт досмотровую партию, взял «Хризантему» на буксир.
На этот раз юркий черноволосый шкипер не кланялся, не извинялся, он только зло бросил, что оказался в советских водах из-за тумана.
Из-за тумана? Но ведь шхуна вышла из пролива до тумана? Туман только-только нагрянул, возразил Баулин.
Однако шкипер продолжал гнуть свою линию: он будет протестовать, он не виновен, виноват туман.
И опять старое: «Хризантема» не собиралась ловить рыбу. Красные пограничники могут убедиться — в трюмах ни одной иваси. Сети сухие, уложены в ящики в форпике.
Наглость шкипера могла бы вывести из себя даже глухонемого. Алексей Кирьянов от изумления широко раскрыл глаза; боцман Доронин прикусил губу, чтобы не выругаться (хотя, как известно, в его обиходе и не было бранных слов); капитан третьего ранга, заложив руки за спину, барабанил пальцами о ладонь.
Иваси действительно в трюме нет; сети действительно сухие и уложены в ящики, но зачем все же понадобилось «Хризантеме» заходить в советские воды? Опять туристская прогулка? Тогда где же путешественники? Ах, шкипер тренирует молодой экипаж! Обучает молодежь плаванию в сложных метеорологических условиях, обращению с эхолотом, радиопеленгатором и локатором? Допустим, что так, но как же можно выходить в учебное плавание с неисправной машиной?..
— Двигатель в полной исправности, — доложил Баулину боцман, — Нет подачи в топливной магистрали…
Двигатель новенький, а хитрость старая, шитая гнилыми нитками, — пока «Вихрь» подходил к «Хризантеме», «молодые рыбаки» постарались насовать в трубопроводы всяких затычек.
Механик не видел, как это сделали? Очень похвально для опытного, аккуратного механика!..
Кожаная заграничная куртка с застежками-молниями на механике новенькая. И все крепыши матросы почему-то в новеньком, нестираном заграничном шерстяном белье, будто японцы разучились сами делать отличное белье.
«Где же зарыта собака? Зачем на этот раз «Хризантема» пожаловала в советские территориальные воды?..»
Ответ на этот вопрос нашелся не сразу, но он был ошеломляющим…
Обыскивая один из отсеков трюма шхуны, Баулин — он сам возглавил досмотровую партию — обратил внимание на то, что отсек этот был как будто бы метра на полтора короче других отсеков. Измерили соседние отсеки — точно: короче на сто сорок сантиметров. Глухая поперечная переборка при простукивании загудела, как днище пустой бочки. Что же за ней?..
Громкие протесты шкипера ни к чему не привели: капитан третьего ранга приказал взломать переборку. Впрочем, как тут же выяснилось, пускать в ход топоры и ломики не пришлось: повнимательнее осмотрев переборку, боцман Доронин обнаружил дубовые клинья, загнанные между внутренней обшивкой борта и верхним и нижним брусом продольной переборки. Стоило вытащить клинья, и ложная поперечная переборка отвалилась сама собой. За ней находился потайной отсек, до половины заполненный тщательно упакованными приборами, свернутыми оболочками малых воздушных шаров, легкими контейнерами и стальными баллонами.
Картина ясна! «Хризантема» никогда не была гидрографическим судном и не несла метеорологической службы. А если бы даже и была и несла такую службу, то зачем же упрятывать научные приборы в тайник? И зачем снаряжать воздушные шары фотоаппаратами-автоматами с телеобъективами? Какое отношение к науке имеет все это фото-кино-радио-телеоборудование?
— Оборудование явно разведывательного назначения, — добавил Баулин (он не стал сейчас уточнять, что на всех приборах стоят марки разных иностранных фирм).
Шары предназначались для запуска в советское воздушное пространство — тут нечего было и гадать. Вопрос в другом: не успела ли «Хризантема» уже запустить несколько таких шаров-шпионов? И кто из команды руководил их запуском? Кто? Конечно, не этот юркий шкипер?
Однако все это будет выяснять уже не Баулин. Задача «Вихря» задержать нарушителя границы с поличным и доставить в отряд. И доставить как можно скорее, пока не испортилась вконец погода.
Обыскивая «Хризантему», капитан третьего ранга невольно прислушивался к шороху и скрежету за бортом: льды все напирают и напирают. Должно быть, где-то к северу тайфун разломал огромное ледяное поле. Вот о борт ударилась большая льдина и еще одна. А «Вихрь» ведь совсем почти не приспособлен к плаванию в ледовых условиях и металлическая обшивка его корпуса не так мягко пружинит, как деревянная, усиленная дубовыми обводами обшивка «Хризантемы».
Поднявшись из трюма на палубу шхуны, Баулин понял, что заниматься прочисткой труб топливной магистрали двигателя «Симомото» уже нет времени — льды окружали суда со всех сторон.
— Останетесь со старшиной первой статьи Кирьяновым на шхуне, — приказал капитан третьего ранга боцману Доронину…
Трюм с отсеком-тайником был задраен и опечатан, команду шхуны заперли в носовом кубрике, переброшенный с «Вихря» буксирный трос закреплен за кнехты на носу шхуны.
Само собой разумеется, что Баулин строго-настрого наказал Доронину, чтобы ни одна душа из экипажа «Хризантемы» не могла пробраться в трюм — там вещественные доказательства того, что шхуна заслана в советские воды с явно преступными целями. На сей раз юркому шкиперу «Хризантемы» не увильнуть от ответственности!
С трудом развернувшись в битых льдах, «Вихрь» взял направление к острову Н.
Похолодало. Туман отступил перед морозным дыханием январского утра. Льды поредели, волнение было не больше трех баллов, и Баулин прикинул, что часа через три, не позже, сторожевик ошвартуется на базе.
Время от времени поглядывая за корму, капитан третьего ранга видел там кланяющуюся волнам «Хризантему», фигуру Алексея Кирьянова на баке и радовался, что на этот раз все обошлось как нельзя более удачно.
Он вспомнил последнюю встречу с «Хризантемой», когда она пыталась отвлечь «Вихрь» от кавасаки, груженных креозотом, страшный тайфун и то, как он переволновался тогда за судьбу унесенных в ночь пограничников…
Теперь песенка разбойничьей шхуны спета!..
Можно было бы уже и спуститься в каюту и соснуть два-три часика, но Баулин решил, что успеет отдохнуть дома. Он только попросил вестового принести на ходовой мостик в термосе чая «погорячее и покрепче»…
За годы службы на границе Баулину частенько приходилось сталкиваться с врагом, вступать с ним в схватку, испытать немало горечи поражений и радости побед, но почему-то именно сегодняшняя победа казалась ему сейчас наиболее значимой.
Он вспомнил, как безошибочно угадывала всегда Ольга по его настроению, что у него очередная неудача по службе, и как она, ничего не выспрашивая, умела успокоить его.
Всматриваясь в очертания скалистых островов, что возникали справа один на смену другому, он вспомнил всю свою жизнь с Ольгой и как, приехав сюда на Курилы, она ни разу не посетовала на то, что ей здесь скучно, и даже не заикнулась ни разу, что ей хочется вернуться на материк, в Ленинград, к родным, в привычную обстановку кипучей городской жизни. Напротив, она не уставала восхищаться и суровостью местной природы, и простыми, чистосердечными людьми, окружавшими ее тут, и с утра до ночи хлопотала и дома по хозяйству, и в клубе базы, и у соседок по поселку, которым в чем-нибудь нужно было помочь.
Он вспомнил, как они были счастливы, счастливы их солнышком Маринкой, счастливы всей жизнью, выпавшей им на долю.
Вспомнив о Маринке, Баулин не мог не подумать и о том, что будущей осенью ее придется отправить на материк в школу-интернат (Ольгины родители умерли в Ленинграде от голода во время блокады. Он тоже из всей своей семьи один остался взрослый, младший брат Олег учится в Бакинском мореходном училище).
От резкого ветра на глаза навернулись слезы. Сморгнув их, капитан схватился за бинокль. «Этого еще не хватало!..»
С юго-запада неслось сизо-свинцовое растрепанное облако. Шквал… минут через пятнадцать-двадцать все вокруг встанет дыбом — шквал пригонит с собой разъяренное стадо крутых океанских волн.
Не будь за кормой «Вихря» шхуны, Баулин поставил бы корабль встречь шквалу, вразрез волнам, но «Хризантема» была беспомощна — машина не работает, у штурвала один боцман Доронин. Шквал без сомнения оборвет буксирный трос. А долго ли продлится эта свистопляска? Слишком памятен был капитану третьего ранга прошлогодний тайфун, чтобы он отважился рисковать и людьми и шхуной. «Вихрь» находился в это время как раз неподалеку от необитаемого скалистого островка. Там есть бухточка. Нужно завести туда шхуну и поставить на якорь.
В мгновение оценив обстановку и приняв решение, Баулин отдал необходимые команды…
Буквально за три минуты до того, как налетел шквал, боцман Доронин и Алексей Кирьянов отдали якорь за скалистым мыском. Для второго судна в бухточке не было места, защищенного от волн, и «Вихрю» пришлось выйти в открытый океан.
Капитан третьего ранга рассчитывал, что, как только пройдет шквал (ну так через полчаса, через час), «Вихрь» вернется к острову и снова забуксирует шхуну. Однако на деле все обернулось иначе: шквал принес с юго-запада потоки теплого воздуха, с севера вместе с битыми льдами шли массы холодного воздуха, и, столкнувшись, они разыгрались новым свирепым тайфуном, перешедшим в затяжной ледовый шторм. Температура упала до минус восемнадцати.
Полтора суток боролся «Вихрь» с волнами, ветром и битыми льдами, поневоле отходя к югу. Когда же шторм утих, наконец, обледенелый, побитый тяжелой холодной волной сторожевик не смог пробиться к оставленной в бухточке шхуне — путь преграждали торосы…
— Веселей, чем у бабушки на свадьбе! — проворчал боцман Доронин.
Наступал ранний январский вечер, а шторм и не намеревался утихать. Нечего было и надеяться, что «Вихрь» придет сегодня за «Хризантемой».
— Где наша не ночевала! — ухмыльнулся Доронин, оттирая щеки и уши.
Бухточка скорее походила на ловушку ставного невода, чем на спасительную гавань. От океана ее отделяла невысокая каменистая гряда, шириной метров в семь, не больше. Ударяясь о гряду, огромные волны перехлестывали через нее и окатывали притулившуюся за ней шхуну ливнем холодных тяжелых брызг до верхних рей фок-мачты, если не до клотика.
Алексею Кирьянову было не до смеха — выбивая на обледенелой палубе чечетку и размахивая руками, он никак не мог согреться.
Дверь носового кубрика сотрясалась от беспрерывных ударов. «Ловцы» вопили, что они замерзают, и требовали затопить печку и принести горячий ужин. Из всех голосов выделялся пронзительный фальцет шкипера.
— Образованный господин, — кивнул боцман на дверь: шкипер выкрикивал ругательства и на японском, и на английском, и на русском языках. Вперемежку с бранью он требовал, протестовал и взывал к гуманным чувствам «красных пограничников».
— Две недели в нервном санатории, и синдо[15] будет здоров, — выдавил, наконец, из себя Алексей.
— Плюс два года за решеткой без права передачи, — уточнил Доронин.
Однако шутки шутками, а нужно было что-то предпринимать. Приказав Кирьянову встать с автоматом на изготовку у двери в кубрик, Семен притащил из камбуза в корзине угля и, вежливо предупредив японцев, чтобы они не рыпались, передал им корзину и коробок спичек. Когда в железной печке затрещал огонь, боцман потребовал коробок обратно: «Со спичками баловать не положено».
Вскоре разгорелась печка в камбузе и был разогрет бульон из кубиков и чай.
Бульонные кубики, галеты и шоколад говорили пограничникам не меньше, чем новенькое заграничное белье экипажа, — обычно ловцы и матросы японских шхун питаются вонючей соленой треской и прогорклой морской капустой.
— Усиленный рацион шпионского образца! — буркнул Доронин.
Они с Алексеем тоже по очереди поужинали в камбузе.
В том же камбузе они и будут отогреваться по очереди. Через каждые два часа. Так решил боцман. Можно, конечно, было располагаться на отдых в кормовой кают-компании — два мягких кожаных кресла, все удобства, но, во-первых, следовало экономить уголь, а, во-вторых (и это главное), от камбуза ближе к кубрику с арестованными. Мало ли что может случиться…
Сняв с ходового мостика красный и зеленый бортовые фонари и белый гакабортный фонарь с кормы, Семен дополна заправил их маслом, зажег и поставил на палубе напротив тамбура в носовой кубрик, прикрыв с боков от брызг и ветра бухтами манильского троса и парусами.
Из шкиперской кладовой были извлечены запасные парусиновые плащи.
— Теперь нам сам «Егор, сними шапку» не страшен, — сказал боцман, первым заступая на ночную вахту.
— Какой Егор? — не понял Кирьянов.
— Так мой батя норд-ост кличет.
Ночь прошла спокойно, если не считать того, что волны все окатывали и окатывали шхуну ливнем брызг, и она обледенела, потеряв всю свою недавнюю красоту. Раз десять начинал сыпать сухой снег, и пограничники не успевали очищать от него фонари.
Зато с рассветом посыпались неприятности, как горох из худого мешка. Шторм не утихал ни на минуту. Бухточку начало забивать обломками льда. Они с грохотом громоздились один на другой, подпирали со всех сторон шхуну, и она заметно накренилась на левый борт. Крепкий корпус потрескивал. В кормовом трюме обнаружилась течь. Если бы двигатель работал, можно было бы пустить в ход мотопомпу, но «если бы», как известно, в помощники не годится.
Кое-как законопатив трещину паклей и откачав часть проникшей в трюм воды ручной помпой, Доронин поспешил на стук и вопли арестованных к носовому кубрику.
— Роске, роске! — кричал перепуганный шкипер, — Летаем воздух! Бомба! Ба-бах! Будет взрыва!..
Взрыв? Бомба?..
— Тихо! — прикрикнул боцман, — Говорите реже и не все сразу.
«О какой бомбе вопит синдо?» Во время обыска на «Хризантеме» не было найдено ни одной бомбы.
И тут Семена осенила страшная догадка. Это действительно вроде бомбы! В трюмном отсеке под фонарной и малярной кладовкой хранятся банки с карбидом. Обычно рыбаки заправляют карбидом плавучие фонари на ставных неводах «Ако-Мари». По ночам фонари обозначают линии невода, оберегая его таким образом от судов. Соединись карбид с водой, и точка — взрыв!..
Выбросить тяжелые банки с карбидом за борт нельзя, они разобьются о торосы — и опять-таки взрыв или пожар.
Вспотев от тяжести и страха, Семен перетащил все банки из трюма в штурманскую рубку. Теперь, даже если шхуна полузатонет и ляжет на грунт, вода не дойдет до карбида (измерив глубины по бортам шхуны, Доронин несколько успокоился — вода не покроет и палубы).
Ликвидировав очаг возможной опасности, так Семен назвал склад карбида, боцман перелез через фальшборт на торосы и сфотографировал «Хризантему».
— Для отчета, — объяснил он Кирьянову…
С запада бухточку обступали отвесные скалы, со стороны же океана низкая каменистая гряда не могла препятствовать шторму творить все, что ему вздумается. Фок-рей, утяжеленный льдом и снегом, не выдержал очередного порыва девятибалльного ветра, переломился и с треском и звоном полетел вниз. Раскачиваясь на смерзшихся вантах, фок-рей со всего размаха ударил Доронина в грудь, и он свалился как подрубленный.
— Не волнуйся, Алеха… Обыкновенный перелом правой ключицы, в остальном все в порядке! — прошептал Семен подбежавшему Алексею и потерял сознание…
Так Алексей фактически остался на шхуне один против тринадцати здоровенных озлобленных парней. Правда, парни были заперты в кубрике, но ведь им нужно носить уголь и пищу…
Через иллюминатор в тамбуре кубрика японцы видели, как был ранен боцман. Видели они и как Кирьянов унес его в камбуз.
«Скоро ли окончится этот окаянный шторм? Скоро ли подойдет к острову «Вихрь»?.. И как он сможет вытащить «Хризантему» из этой ледяной ловушки?..»
Вернувшись на пост к кубрику, Алексей услышал сквозь вой ветра, что кто-то зовет его по имени. Что за чертовщина! Уж не спит ли он стоя на ногах?..
— Алексея! Эй, Алексея, ходи сюда близико…
Вот в чем дело! Его зовет из-за двери в тамбур кубрика шкипер. Должно быть, он слышал, как они с Дорониным разговаривали.
— Что надо? — крикнул Кирьянов.
— Иди близико. Важное розговор. Обязательно.
Алексей подошел, держа палец на спусковом крючке автомата.
— Важное розговор, — учтиво продолжал шкипер, — Твоя холодно. Иесть саке, водка. Мало-мало пей — холод нет.
— Черта с два! — усмехнулся Кирьянов.
— Плохо! — произнес шкипер, — Твоя хочет деньги?..
— Чего, чего? — озлился Алексей, — Молчать!..
— Фачем молчать?..
Шкипер заговорил по-русски, как уроженец Рязани. Он не торопясь сказал Кирьянову, что положение их «пиковое»: ледовый шторм будет продолжаться еще дней пять, если не все десять. Продуктов не хватит и на два дня, угля — от силы на три. Они все умрут с голоду или замерзнут. Замерзнет и раненый боцман. Выход только один: Алексей должен выпустить из кубрика его, шкипера, и радиста. Они починят рацию и вызовут какое-нибудь судно. Если не придет судно, то они спустят две шлюпки и поплывут куда им надо. В шлюпках есть баллоны с воздухом, и шторм им не страшен. Риск благородное дело. Шкипер заплатит Алексею двадцать тысяч рублей. Какое дело Алексею, где у шкипера деньги? Деньги есть деньги. Лучше синица в руки, чем журавль в небе…
— Молчать! — гаркнул Алексей и зашагал поперек обледенелой палубы от фальшборта к фальшборту: четырнадцать шагов в одну сторону, четырнадцать в другую.
Он насчитал две тысячи восемьсот шагов, а из-за двери кубрика все еще доносился бубнящий голос шкипера:
— Зачем такой молодой человек хочет замерзнуть?..
— Разве у красивого Алексея нет невесты, которая его ждет?..
— Неужели у Алексея вместо сердца стеклянный поплавок и ему не жалко боцмана?..
Алексей сбегал в камбуз, укутал боцмана парусиной, пододвинул к нему корзину с углем, чайник с водой, пачку галет.
— Управитесь без меня, товарищ боцман?
— Управлюсь, Алеша… Отдать носовые!.. Слева по носу неизвестное плавсредство!..
Доронин бредил.
Прибежав обратно к носовому кубрику, Алексей увидел, что «рыбаки» успели за это время выдавить стекло в иллюминаторе и старались сбить запор рейкой, сорванной с потолка.
— Отставить! Вниз! — крикнул Алексей, наводя на иллюминатор автомат…
Прошла вторая ночь… Минул второй день. Шторм все еще неистовствовал. Палуба «Хризантемы» стала горбатой ото льда, и по ней нельзя было ходить. Свалишься еще, сломаешь ногу…
Обжигая на морозном ветру руки, Кирьянов с великим трудом протянул от кубрика к камбузу обледенелый трос, закрепил конец и ходил, держась за него.
Чтобы нарушители не смогли выломать дверь, он подпер ее обрушившимся фок-реем, навалил якорную цепь. Пищу передавал японцам через иллюминатор, туда же вместо угля совал нарубленную обшивку фальшборта.
— Ремонт шхуны пойдет за мой счет! — отвечал он на протесты шкипера…
Третья ночь прошла для Алексея как в угарном сне. Он почти не чувствовал ни рук, ни ног. Губы задеревенели, и он едва мог раскрывать их. Обмороженные щеки облупились. Все лицо опухло от холода.
Но он все-таки смог, как положено по уставу, отрапортовать капитану третьего ранга обо всем, что произошло на «Хризантеме» за трое суток…
Как только утих шторм, Баулин пришел к острову на вызванном из отряда ледоколе «Бесстрашный»…
— Такая вот история, — закончил свой рассказ капитан третьего ранга.
— Что же вы сделали с «Хризантемой» и ее командой? — спросил я.
— Мы лично ничего не делали. Мы только отбуксировали ее в К-ск, — сказал Баулин. — Шкипера судили там, как положено по советским законам судить за шпионаж. А «Хризантему» конфисковали. Документов-то ведь на ней никаких не было. А если бы и были — какой владелец признается, что это именно он посылал шхуну со шпионским заданием?..
Капитан третьего ранга помолчал.
— Документов не оказалось, владелец не признался, а кто хозяин — яснее ясного — дельфины к нам шары-раз-ведчики не засылают… Да, я забыл сказать, до того как мы ее задержали, «Хризантема» успела-таки выпустить два шарика. Их подбили наши истребители над районом… Словом, они летели к району, фотографии которого мы вовсе не намерены дарить на память за океан…
МАГНИТ ПАДУНА
— Завтра прибывает «Дальстрой», — сказал мне Баулин в один из первых дней декабря.
«Дальстрой» был последним грузо-пассажирским пароходом, идущим с материка на Курилы в текущую навигацию: наступила пора зимних штормов и ураганов. Подошло к концу и время моего пребывания на острове Н.
Сказать, что мне жаль было расставаться с людьми, с которыми меня свела здесь судьба, значило бы почти ничего не сказать. И с капитаном третьего ранга Николаем Ивановичем Баулиным, и с боцманом Дорониным, и с секретарем комсомольской организации сторожевика «Вихрь» Игнатом Атласовым, как и со многими другими пограничниками базы, меня связывало уже не просто случайное кратковременное знакомство. Они стали мне добрыми, верными друзьями.
Сознание того, что ты оставляешь здесь, на далеком островке, этих людей, щедро открывших тебе свою душу и сердце, друзей, которых ты, может быть, никогда уже больше не увидишь, не встретишь, вызывало чувство светлой печали и грусти.
И, конечно (пусть не обидятся на меня за это другие островитяне!), грустнее и печальнее, чем с кем-либо, мне было расставаться с Николаем Ивановичем и с Маринкой. Я полюбил Баулина, как самого близкого и родного человека, а его шестилетнюю дочку, как свою дочь. Горько подумать, что, будучи занят делами, я так мало уделял ей внимания; до сих пор меня снедает ревность, что не я, а Алексей Кирьянов, дядя Алеша, сочинял для нее и рассказывал ей сказки…
«Дальстрой» известил Н. по радио о своем скором приходе, и, задолго до того как он показался на горизонте, почти все жители острова взобрались на высокий мыс, с нетерпением глядя на юг: пароход вез долгожданную почту!..
На этот раз один я уезжал с острова на материк, и следовало поторапливаться со сборами: попусту стоять на внешнем рейде капитан «Дальстроя» не станет.
Помогая укладывать чемодан, Маринка наставляла меня в путь-дорогу:
— Если тебя начнет укачивать — поднимайся из кубрика на палубу. Папа всем так советует…
— Бриться лучше утром, — она в это время заворачивала мой бритвенный прибор, — Папа бреется только по утрам…
— Не забудь попросить у штурмана бинокль, я тебе буду махать платочком. Вот этим, — вынула она из кармашка голубой платок…
Много милых, добрых советов и напутствий дала мне Маринка и напоследок потребовала, чтобы я обязательно разыскал на Большой земле дядю Алешу и напомнил ему про обещание не забывать ее и часто-часто писать ей и папе письма.
— Я тоже буду тебе писать, — сказал я.
— Когда уезжают, все так говорят, — вздохнув совсем по-взрослому, сказала Маринка.
Как тут не смутиться…
— Я обязательно буду писать, — повторил я, — А что тебе прислать с Большой земли?
— У меня все есть, мне ничего не надо, — показала Маринка на свои игрушки.
Подумала, доверчиво прижалась ко мне, зашептала на ухо:
— Знаешь, что мне пришли… Пришли мне мулине… Это нитки такие разноцветные… Я вышью цветочки на носовом платке и подарю его папе. У папы в марте день рождения… Тридцать первого…
Она вдруг опечалилась, добавила:
— Мама всегда папе платочки вышивала…
За разговором мы и не заметили, как пришел папа.
— Неужто вы не слышали, как гудел «Дальстрой»? — спросил Николай Иванович с порога, — Впрочем, свежак[16] сегодня норд-остовый, могли и не слыхать.
Я заторопился, начал запирать чемодан.
— Отставить! — шутливо приказал Баулин, — Не опоздаете. Успеем еще и чайком побаловаться…
Оказалось (я, конечно, не мог знать об этом), что «Дальстрой» привез для базы «крылатого помощника», как выразился Баулин, — вертолет, и сейчас его перегружали с парохода на один из сторожевиков.
— Пляши, дочка, тебе письмо! — улыбаясь, достал Николай Иванович из кармана конверт.
— От дяди Алеши? — запрыгала Маринка.
— От него от самого…
Я не мог не разделить вместе с Баулиным радость девочки.
— Хотите я прочитаю вам вслух? — спросила она, вынимая из конверта листок, исписанный печатными буквами.
— Хотим! — в один голос торжественно сказали мы.
— «Здравствуй, дорогая, любимая Мариша! — не торопясь, отчетливо начала читать Маринка. — Пишет тебе дядя Алеша. Мне очень скучно без тебя, и я вспоминаю и тебя, и твоего папу, всех пограничников, и наш замечательный остров и утром, и днем, и вечером. Во сне я тебя вижу каждую ночь»…
Произнеся эти слова, Маринка тихонько всхлипнула, не таясь, вытерла глаза кулачком. Я заметил, что украдкой смахнул слезу и Николай Иванович.
— «…До Большой земли, — продолжала читать девочка, — мы доплыли без происшествий. Штормяга был самый крошечный, и мне даже показалось это неинтересным. Какое же это плавание для настоящих моряков.
На Большой земле мне все очень понравилось. Все лучше, чем на картинках в «Огоньке» и «Мурзилке».
Я, очень жалел, что тебя нет со мной. Только ты не горюй — скоро сама все увидишь. Я верю, что на будущий год мы обязательно с тобой встретимся. Обязательно! Слушайся папу. Не забывай меня, а я тебя никогда не забуду. Хочешь знать, где я сейчас? Я написал для тебя об этом сказку. Целую и обнимаю тебя сто раз! Твой дядя Алеша».
— А сказку будете слушать? — спросила Маринка. Она раскраснелась и вся сияла от счастья.
— Будем! — дружно ответили мы.
— «Про реку Ангару, про Падун-порог, про чайку и моряка-пограничника», — медленно, с выражением прочитала Маринка заглавие.
И все также с выражением продолжала:
— «Жил-был на свете моряк-пограничник, по прозванию Алексей. Служил он на далеком острове и плавал в Тихом океане на красавце сторожевом корабле под названием «Вихрь», охранял вместе с товарищами советскую землю от злых недругов из заморских стран.
Год служит Алексей на острове, два служит, три служит, четвертый к концу подходит. Вызывает Алексея и его товарищей командир, говорит: «Славно вы, ребятушки, свою службу несли, спасибо вам великое от всего советского народа и от командования. На смену вам другие добрые молодцы приехали, им теперь границу охранять от недругов, а вы поезжайте по домам, заждались вас родители, сестры с братьями да невестушки; заждались вас заводы и фабрики, леса и пашенки, горы высокие, шахты глубокие — там вам теперь верой-правдой народу служить.
Распрощались Алексей и товарищи с командиром и его дочкой Маринушкой, распрощались с красавцем сторожевиком «Вихрем», с ребятушками, что им на смену приехали, и поплыли по морю-океану. День плывут, два плывут, целую неделю плывут. Приплыли на Большую землю и разъехались на поездах, на автомобилях, разлетелись на самолетах по домам, во все концы Советского государства. Алексей-пограничник поехал на поезде. Долго ему ехать — не коротко. Глядит Алексей из вагона в окошко и дивуется: до чего же хороша советская земля, до чего же она красивая! Солнце луне на смену приходит, луна на смену солнцу, за окошком то поле, то лес дремучий, то села, то города с высокими домами, заводами и фабриками. На каждой станции поезд девушки с парнями встречают, как увидят Алексея-пограничника, к себе зовут: оставайся у нас жить, добрый молодец, работать вместе с нами будешь, песни петь веселые. «Не могу остаться! — отвечает Алексей, — Моря-океана нет у вас. Я лучше в родное село поеду на Смоленщину. Сестренка меня там ждет, ребяток хочу там в школе учить уму-разуму». Дальше едет поезд, стучит колесами: «Скоро и твой дом, скоро и твой дом!..» И тут вдруг влетела в окошко чайка, села Алексею на плечо, зашептала человеческим голосом: «Гой-еси, добрый молодец, Алеша-погра-ничник! Все мне про тебя ведомо, все думки твои мне известны. Нет у тебя на Смоленщине ни матушки, ни батюшки; умерла твоя матушка, на войне погиб твой батюшка. Одна сестричка Дуня тебя ждет. А и то я знаю, — продолжает чайка, — что тоскует твое сердце по морю, по большой работе твоя душа горит. Оставайся в нашем краю, вылезай на следующей станции». «Остался бы я, — отвечает чайке Але-ксей-пограничник, — да моря нет в вашем краю. Как сама-то ты сюда, бедная, залетела?» Рассмеялась чайка: «Есть у нас в краю Байкал-море большущее и его дочка красавица Ангара — река быстрая. На той реке большой порог-камень лежит, Падуном называется. Истерзал Падун грудь красавицы Ангары, днем и ночью плачет Ангара, слезы льет горючие. Услышали люди добрые, советские, плач Ангары, порешили между собой: «Избавим красавицу от вечной тяжкой болюшки, поставим поперек Ангары-реки плотину великую, поднимется вода, затопит злой Падун-порог, разольется Ангара во все стороны морем-океаном, вздохнет свободно всей грудью. Ангаре — счастье и нам, людям, польза: поплывут по новому морю корабли-кораблики…» «Неужели, — спрашивает чайка Алексея-пограничника, — не хочешь ты помочь людям спасти красавицу Ангару от злого Падуна?» «Дай подумать, — отвечает чайке Алексей, — дай с дружком-компасом посоветоваться. Компас мне красавец корабль «Вихрь» на память подарил, чтобы идти в жизни правильным курсом». Достал Алексей-пограничник из кармана, что рядом с сердцем, компас. «Какой ты, друг мой верный, совет мне дашь?» Компас замигал стеклом-глазком, показал стрелкой: «На Падун-порог иди, Ангаре-реке помоги!» «Правильный совет, правильный совет!» — замахала крыльями чайка и улетела в окошко.
Задумался Алексей-пограничник. А тут и новая станция. «Город Иркутск! — кричат в окошко парни и девушки, — Пересадка на Падун-порог. Выходите, у кого руки крепкие, совесть чистая, голова ясная!»
Решил Алексей-пограничник и сошел с поезда. Поесть, попить не успел — на самолете письмо в Смоленщину сестре Дуняше послал: «Приезжай и ты сюда, выручать Ангару-реку!»
Маринка вздохнула:
— Тут и сказке конец!..
— Ты все поняла, дочка? — спросил Николай Иванович.
— Все, — ответила Маринка, — чайка уговорила дядю Алешу остаться строить на реке Ангаре плотину. Там электричество будут делать. Дядя Алеша показывал мне в «Огоньке» на картинках такие плотины на реке Волге, на реке Днепре…
А вот текст письма, которое прислал Алексей Кирьянов Баулину:
«Здравия желаю, товарищ капитан третьего ранга! Не сердитесь, что я так долго Вам не писал. И впечатлений было новых много и дум много. До Владивостока мы дошли без особых приключений. В Японском море попали в хороший шторм, баллов на девять. Капитан объявил аврал по закреплению груза на верхней палубе. Мы, бывшие пограничники, работали как положено. Особенно старался Петя Милешкин…
Вот я написал «бывшие пограничники»… и даже сам не поверил: неужели я «бывший пограничник»? Нет, Николай Иванович, никогда я не буду «бывшим». Всегда и везде, пока жив, я буду советским пограничником. На острове Н. я много раз думал: «Не остаться ли мне на сверхсрочную службу?» Вы не уговаривали меня, и я был благодарен Вам за это. Я мечтал вернуться в свое Загорье, в школу, из которой уехал в черноморскую школу. До сих пор мне стыдно за то, как я там себя вел…
Теперь, Николай Иванович, хочу написать Вам о самом главном. Во Владивостоке, в порту, мы встретили большую группу демобилизованных солдат и сержантов из Таманской дивизии. Они ждали «Дальстрой». Начались взаимные расспросы: «Куда едете?» Оказывается, таманцы — их двести человек! — сговорились (еще с полгода тому назад) поехать по призыву партии работать на Дальний Восток. И вот с комсомольскими путевками они спешат на Южный Сахалин на строительство шахт и дорог.
В Хабаровске на вокзале играл оркестр, было полно народу со знаменами, с плакатами: «Привет молодым патриотам Белоруссии и Литвы — будущим строителям Пионер-ска-на-Амуре!» Это встречали только что прибывший из Москвы скорый поезд (между прочим, среди белорусских ребят и девчат Миша Садкович встретил своих знакомых из Гомеля).
В Чите нам повстречался новый поезд с запада, тоже с комсомольцами. И опять демобилизованные — матросы и старшины из Севастополя. Спрашивают: «Куда загребаете?» «По домам», — отвечаем. А они: «А мы всей боевой частью взяли курс на якутские алмазные россыпи»…
Мы еще во Владивостоке споры насчет будущего завели, а тут такое началось!.. «Запад на восток подался, а восток катит на запад — непорядок! — кричит Садкович: — встречные перевозки!» «Рак пятится назад, а щука тянет в воду!» — попробовал было пошутить Петр Милешкин. Его прямо заклевали.
Словом, Николай Иванович, в Иркутске душа моя не выдержала. Пожелал я нашим ребятам дальнейшего счастливого плавания, а сам свернул с курса на север к Падун — ским порогам. В обкоме комсомола мне все документы оформили за полчаса и включили меня в группу ленинградцев и горьковчан, которая едет на строительство Братской гидростанции. Одобряете?..
Николай Садкович, Иван Левчук и Иосиф Гургенидзе сказали мне на прощание, что повидаются с родными и тоже сюда махнут. Петя Милешкин почесал за ухом: «Я тоже подумаю…» Подумать решил, и то хорошо!
Планы мои, Николай Иванович, такие:
В Братске на первых порах поработаю на том участке, на какой поставят. Строителем так строителем. Могу и электриком, и бетонщиком, и радистом на трассе будущей электромагистрали, могу и на землесосе, если есть землесосы. А там, глядишь, и школы построят — снова стану преподавателем…
Сегодня наша партия выезжает из Иркутска. Пишу на пристани, на берегу красавицы Ангары. Посылаю письмо и сказку Марише. Если она чего-нибудь не поймет, Вы, пожалуйста, ей объясните. Написал письмо и в Загорье Дуне: зову ее сюда, то есть на Падун.
Дорогой Николай Иванович! У меня к Вам предложение и огромная просьба: на будущий год вы должны будете отправить Маришу на материк, в школу. У Вас, как и у меня, нет никого родных, и Марише придется жить в интернате. Дорогой Николай Иванович! Отпустите Маришу ко мне в Братск. Она будет жить со мной и с Дуней (я уверен, что Дуня обязательно приедет). Мы будем для Ма-риши как старшие брат и сестра. Если Вы сами не сможете сюда приехать, то я возьму отпуск и прикачу встречать Вас во Владивосток.
Я очень люблю Маришу и заверяю Вас, что ей будет хорошо. Согласны?..
С нетерпением жду от Вас письма. Пишите мне по адресу: Братск, до востребования (другого адреса я пока еще не имею).
Горячий привет боцману Доронину, Игнату Атласову и всем нашим пограничникам!
Спасибо Вам за все хорошее!
Поцелуйте за меня Маришу!
До свидания! Ваш Алексей Кирьянов, старшина первой статьи»…
Тот же самый ПК-5, на котором когда-то ходил в дозор Алексей Кирьянов, на котором и мне довелось ходить к мысу Сивучий, хлопотливо урча мотором, вез меня к бросившему якорь на внешнем рейде «Дальстрою». За штурвалом стоял главстаршина Игнат Атласов.
На пирсе прощально махали фуражками и бескозырками свободные от службы пограничники. И долго еще я видел среди них высокого, слегка сутуловатого Баулина, боцмана Доронина и сидящую на его плече Маринку.
ПК-5 пристал к борту «Дальстроя». Мы с Атласовым крепко, по-мужски, пожали друг другу руки.
— Счастливого пути! — крикнул мне главстаршина, когда я поднялся на борт парохода, — Пишите!
— Обязательно! Счастливо оставаться! — крикнул я в ответ.
Выбрав якорь, «Дальстрой» попрощался с островом протяжным басовым гудком и лег на курс.
Взбежав по трапу на капитанский мостик, я попросил у штурмана бинокль и долго не мог оторвать глаз от берега.
Я видел ошвартованные у пирса сторожевики «Большие охотники», недавно возвратившиеся из ночного дозорного крейсерства. На палубах кораблей происходила приборка. Свежий декабрьский ветер рвал флаги пограничного флота…
На мысе Доброй Надежды я отыскал белеющие на фойе скал домики служб и клуба базы…
А вот и утес, выщербленный временем и непогодами каменный крест и гранитный обелиск с пятиконечной звездой… Вот и замшелый камень, и на нем, как царевна на горошине. Маринка и рядом с ней капитан третьего ранга Баулин.
С северо-востока налетел снежный буран и скрыл от моих глаз остров.
Начала разгуливаться океанская волна. Буревестник промелькнул над мостиком. Сразу стало и темно и холодно, а мне почему-то вспомнились любимые стихи Баулина:
«Над моей отчизной солнце не заходит, до чего отчизна велика!..»
Борис Карташёв
Владимир Муравьёв
КАУКА ЛУКИНИ[17]
КОРАЛЛ РЫБАКА КАПУ
У окна полутемного тронного зала стояла молодая женщина в тяжелом бархатном платье и со множеством запястий на смуглых руках. Она судорожно мяла пальцами густую бахрому портьеры и смотрела в окно.
На дворцовой площади около памятника королю Камеа-меа 1 в тени кокосовых пальм выстроились шеренги американской морской пехоты. Дворец был окружен. Бронзовый король словно указывал вытянутой рукой на рейд, где стоял американский крейсер «Бостон», пушки которого были наведены на город и дворец.
В коридоре послышались быстрые шаги. Женщина вздрогнула и повернулась к двери. На пороге показалось несколько человек в белых широкополых шляпах. Впереди шел низенький толстый старик. Тяжело дыша, он вышел на середину зала и снял шляпу.
— Мы пришли сообщить вам, королева Лилиуока-лани, — торжественно сказал он, — что вы низложены. Мы временное правительство. И посланник Соединенных Штатов мистер Стивене признал нас.
— Вы опоздали, — ответила королева срывающимся голосом, — ваш мистер Стивене уже уведомил меня, что я свергнута. Но не слишком ли много чести для бедной дикарской королевы — меня пришел арестовывать целый полк!
— Арестовывать вас? — усмехнулся старик, — морскую пехоту пришлось вызвать только во избежание беспорядков.
— Кто нуждается в беспорядках, кроме вас, Лоррен Тэрстон, и ваших друзей? Вы не просто изменники, вы трусы! Если вы не собираетесь меня сейчас же отправить в тюрьму, то оставьте меня одну, хотя бы на некоторое время.
Старик нахлобучил шляпу и пробормотал:
— Вы уже не вправе нам приказывать, вы теперь просто миссис Лидия Доминис, а не гавайская королева.
Лилиуокалани исподлобья тяжело взглянула на старика, оливковое лицо ее потемнело от гнева.
Тэрстон потоптался на месте, повернулся и пошел к выходу. За ним потянулись и остальные члены «правительства». Последний из них осторожно прикрыл за собой дверь.
Оставшись одна, Лилиуокалани стала медленно прохаживаться по тронному залу, сжимая лицо руками. Изредка она поднимала голову, и всякий раз ее взгляд упирался в один из висевших по стенам темных портретов в золотых рамах. Все эти короли и королевы в шлемах и плащах из птичьих перьев, в шитых золотом мундирах, в кисейных платьях с пышными рукавами холодно взирали на свою преемницу — последнюю королеву Гавайских островов Лидию Лилиуокалани.
Королева опускала голову и снова шагала из конца в конец огромного зала.
В древней легенде говорится…
Это было давно, много столетий назад. Рыбак Капу выловил крючком коралл. Только хотел он отбросить ненужную находку, как жрец, наблюдавший за ним, сказал:
— Принеси жертву богам и ПОМОЛИСЬ, чтобы коралл вырос величиной с остров.
Капу послушался жреца, принес в жертву богам жирную свинью, помолился. И коралл стал островом. Рыбак продолжал вылавливать кораллы, приносить жертвы, молиться, и целых восемь островов выросло среди океана.
Так появился среди волн «Темноокрашенного моря» архипелаг Вечной Весны. Горы его поросли густыми лесами, заливы были полны рыбой, и только не было на нем людей.
Однажды таитянин по имени Гаваи-и-лоа и его друг Макалии — оба отважные мореходы — шли по «морю, где плавают рыбы». Макалии уговорил своего друга плыть дальше обычного, и они стали держать куре на Иоа — утреннюю звезду. Таитяне пересекли многоцветный океан Кане и вошли в Темноокрашенное море, где увидели никому еще не ведомые богатые острова.
Обрадованные таитяне вернулись на родину. Гаваи-и-лоа забрал свою семью, а также всех пожелавших ехать с ним и отправился на открытые им острова. Самый первый, самый большой остров получил имя первооткрывателя — Гавайи, что значило также «большой». Остальные стали называться: Мауи, Кахулави, Ланаи, Молокаи, Оаху, Кауаи и Ниихау.
Весь архипелаг стали называть по первому острову — Гавайским.
Так, повествует древняя легенда, было положено начало гавайскому народу.
Сами гавайцы именовали себя канаками. «Канак» значит «человек».
Народ делился на три касты: алии — благородные, ма-каанана — свободные общинники и каува — рабы. Во главе отдельных племен стояли короли — алии-аи-моку.
Канаки не знали металла, но в обработке камня и дерева достигли высокого совершенства. Они были отличными земледельцами, создали великолепную оросительную систему и построили исполинские акведуки. Гавайцы не только ловили рыбу, но и разводили ее в особых прудах на берегу океана. В море они хорошо ориентировались по звездам и даже умели определять широту по Полярной Звезде при помощи особого прибора — «священной колебасы».
Так жили гавайцы на островах Вечной Весны:
В старом предании говорится: когда-то на острове Гавайи правил король Лона. Это был могущественный и бесстрашный человек, не знавший соперников ни в битвах, ни в охоте.
Однажды, вернувшись из похода, он застал свою молодую жену оживленно беседующей с одним из военачальников, и Лона заподозрил ее в измене. В гневе занес он над ее головой каменный топор. Напрасно военачальник умолял его пощадить женщину, клянясь, что она ни в чем не виновата. Страшный удар обрушился на голову королевы, и, обливаясь кровью, она упала к ногам Лоны. Ее предсмертный крик заставил короля прийти в себя, он бросил топор и в отчаянии схватился за голову.
С этого дня Лона затосковал: заперся в своем доме, никого к себе не пускал и не принимал пищи. Но вот после долгих бессонных ночей он впервые заснул, а когда пробудился и вышел из дому, все увидели, что Лона весел и добр.
Он объявил, что траур кончился и начинается всеобщий праздник. Все радовались выздоровлению короля, и вскоре отовсюду послышались музыка, пение, пляски.
Между тем Лона велел приготовить ему лодку и, когда она была подана и снабжена припасами, приказал созвать людей на берег океана и обратился к ним с такими словами:
— Я видел сон, люди. Ко мне приходила жена и звала меня к себе в великую страну Восхода. Я решил отправиться к ней. Тоскуя, я ослаб и не могу, как прежде, твердо управлять вами. Но я еще вернусь. Я вернусь. Верьте в это и помните меня.
Стон и плач раздались в ответ на слова Лоны, а он, подняв в последнем приветствии руку, сел в лодку и уплыл в океан.
Прошли месяцы, годы, века, Никто ничего не слышал о нем, никто не видел его. Люди думали, что он укрылся на Таити, и пели в честь его песни:
Возвращайся и живи на зеленохолмистых Гавайях,
На земле, которая возникла из океана,
Которая была извлечена из моря,
Из самых глубин Каналоа;
Белый коралл океанских пещер был пойман на крючок рыбака,
Великого рыбака Капааху,
Великого рыбака Капу-хе-е-уа-нуи.
Но Лона не возвращался. Жрецы — кагуны — провозгласили его великим богом, незримо помогающим своему народу.
И вот однажды жители залива Кеалакекуа увидели на горизонте огромные корабли с невиданными доселе белыми парусами. В изумлении смотрели гавайцы на необыкновенные суда, и вдруг кто-то крикнул: «Лона, великий король Лона вернулся!» Изумление сменилось восторгом, и когда с кораблей сошли светлолицые люди в странных одеждах, закрывающих все тело, гавайцы побросали оружие, пали ниц и радостными криками приветствовали пришельцев.
Капитан Кук и его спутники сначала очень удивились такому приему, но быстро сообразили, какому счастливому недоразумению они обязаны. Воспользовавшись своим «божественным» положением, они пополнили скудные корабельные запасы свежим мясом и плодами.
Впрочем, и гавайцы скоро поняли, что пришельцы вряд ли имеют отношение к королю Лоне. Правда, это не испортило их добрых отношений. Даже к огнестрельному оружию гавайцы отнеслись не столько со страхом, сколько с интересом.
Гавайи оставили у Кука приятные воспоминания. В честь первого лорда Адмиралтейства Сандвича он назвал острова Сандвичевыми.
— Правда, еще в 1527 году Гавайские острова посетил испанец Альворадо де Сааведра, в 1555 — Хуан Гаэтано, в 1567 — Мендоса — оба соотечественники Сааведры. Но эти посещения были забыты и в Европе, и на Гавайях, и Кук считал, что в 1778 году он открыл новую землю.
С Гавайских островов Кук отправился на север и вторично вернулся туда в начале февраля 1779 года. Здесь 13 февраля и разыгрались события, стоившие английскому мореплавателю жизни.
Наблюдательные туземцы заметили, что килевая шлюпка пришельцев держится на воде лучше их лодок, и украли у английских матросов одну шлюпку.
В споре какой-то матрос выстрелил и убил гавайского вождя, гавайцы бросились на англичан. Каменный молот плохое оружие против ружья, а копье не идет в сравнение с пистолетом. Несколькими залпами англичане вынудили гавайцев отойти, но те, превосходя чужеземцев численно, бросились во вторую атаку. Тогда англичане спешно отплыли на своих шлюпках, оставив на берегу трупы капитана и четырех матросов.
Среди гавайцев, посещавших корабли Кука в первый его приезд на острова, был сорокадвухлетний вождь Камеа-меа, владетель областей Кохана и Кона на западе острова Гавайи. Он очень внимательно присматривался к огнестрельному оружию англичан и отлично понял его значение. Ему удалось выменять несколько десятков ружей. После отплытия английских кораблей Камеамеа оказался единственным из гавайских вождей, обладавшим этим оружием.
Камеамеа давно мечтал присоединить к своим владениям все области острова. Недаром короля звали Камеамеа — «алмаз», он был тверд и настойчив в исполнении своих замыслов. Еще до приезда Кука Камеамеа присоединил область Кону. Через год после гибели Кука Камеамеа начал войну с Кивалао, королем страны Кау.
В этой войне впервые воины Камеамеа применили ружья. Войско Кивалао стало отступать, и тогда Кивалао вызвал Камеамеа на единоборство.
Камеамеа вышел в высоком шлеме и плаще из тончайшей сетки, в каждый узелок которой было вплетено желтое перо райской птички. В руках он держал палицу, утыканную зубьями акулы.
Воины замерли, глядя на поединок вождей. Ловок и стремителен Кивалао, но неотразимы удары Камеамеа.
Один из ударов сокрушил голову короля страны Кау, и его воины побросали оружие.
Теперь весь остров Гавайи принадлежал Камеамеа. Но властолюбивый король не успокоился на этом. Взоры его обратились на острова Мауи и Оаху, и он начал готовиться к войне.
Женщины плели канаты из кокосовых волокон и паруса из листьев пальм, дети складывали на берегу оружие и метательные камни, мужчины обтачивали якорные камни, выделывали грозные палицы из железного дерева и сооружали боевые пироги, которые во время боя связывались канатами вместе, образуя сплошной фронт, прорвать который было невозможно.
На Мауи Камеамеа напал неожиданно. Под покровом ночи его флот причалил к берегам острова, воины сняли береговую стражу и устремились в глубь страны. Внезапность нападения казалась залогом успеха, но жители Мауи и в их числе женщины и дети сражались с большим мужеством. Наконец, остатки мауйцев, загнанные в долину Яо, были безжалостно перебиты победителями. Река, протекавшая по ущелью, оказалась заваленной трупами и переменила русло.
Участь Мауи постигла и Оаху. Теперь Камеамеа мог чувствовать себя сильнейшим на Гавайях. Лишь два острова — Кауаи и Ниихау — оставались под властью самостоятельного короля Каумаулии. Камеамеа мог завоевать и эти два острова, он чувствовал себя достаточно сильным, но слишком больших жертв стоило ему завоевание других островов, и он попытался присоединить к своим владениям последние два острова мирным путем. Он вступил в переговоры с Каумаулии и пригласил его к себе в Гонолулу — так стала называться его новая резиденция в бухте Вайкики на Оаху.
Долго колебался Каумаулии, понимая, зачем его приглашают в Гонолулу, и, наконец, решил довериться Камеамеа. С небольшой свитой отправился он на Оаху. Там в торжественной обстановке он принес вассальную присягу королю Гавайских островов Камеамеа I.
Так было положено начало объединенному Гавайскому королевству.
Камеамеа хорошо оценил помощь, которую ему оказало оружие белых людей. Прямая выгода была теперь ему завязать отношения с самими белыми людьми. Скоро у него на службе появились беглые английские и американские матросы, в Гонолулу стали заходить американские шхуны.
На островах янки обнаружили редкое сандаловое дерево, которое можно было с выгодой сбывать в Китай. Договор о продаже сандалового дерева был быстро оформлен с королем канаков. Подданные Камеамеа на своих плечах день и ночь стаскивали к берегам драгоценные стволы. От изнурительного труда они гибли сотнями. На место погибших сгонялись новые, но королевская казна пополнялась оружием и утварью.
В 1819 году Камеамеа I умер. Семьдесят четыре года существовало после его смерти Гавайское королевство, шесть королей сменилось на его престоле. История преемников Камеамеа — история потери канаками своей независимости.
На следующий год после смерти короля с американского корабля «Таддеус» высадились на Оаху семнадцать отцов-миссионеров, направленных ревнителями благочестия из города Бостона. День их высадки стал черным днем Гавайев.
Миссионеры деятельно боролись с языческой религией гавайцев и не менее активно вырубали их сандаловые леса. Когда от лесов ничего не осталось, было обнаружено, что гавайская земля способна отлично выращивать сахарный тростник, и миссионеры стали плантаторами. За миссионерами из Штатов потянулись коммерсанты помельче и просто мелкие жулики.
Гавайская земля постепенно переходила в руки предприимчивых янки. Земли уплывали из рук королей, но зато росли долги королей, а вместе с долгами росла их зависимость от американских «друзей». Короли прожигали жизнь, предоставляя своим подданным умирать на сахарных плантациях. За сто лет число канаков сократилось в десять раз с 400 до 40 тысяч. На место вымирающих канаков плантаторы привозили рабочих китайцев, японцев и португальцев.
В 1887 году американцы заставили короля Калакауа подписать конституцию, почти лишавшую его власти.
После смерти Калакауа на престол вступила его, сестра Лидия Лилиуокалани, талантливая поэтесса и композитор, автор гавайского национального гимна «Алоха оэ».
Муж Лилиуокалани был американец — губернатор острова Оаху Джон Доминис, но это не мешало ей оставаться убежденной националисткой и противницей навязанной Америкой конституции.
Воцарение Лилиуокалани пришлось как раз на то время, когда правители Соединенных Штатов решили окончательно разделаться с независимостью Гавайев.
На островах было достаточно сторонников присоединения Гавайев к Соединенным Штатам, особенно среди плантаторов. К ним очень благосклонно прислушивались в Вашингтоне. По инициативе американского посла Джона Стивенса гавайские американцы организовали тайный «Клуб сторонников аннексии». Во главе клуба стал плантатор Лоррен Тэрстон.
На выборах 1892 года победила националистическая «партия королевы», в Гонолулу сторонники независимости организовывали антиамериканские митинги, со всех концов Гавайских островов Лилиуокалани получала петиции с просьбой отменить конституцию 1887 года и лишить права голоса негавайских подданных.
Тогда американцы и их приспешники решили свергнуть королеву, организовать «временное правительство» и открыто просить правительство Соединенных Штатов присоединить Гавайи к Америке.
В начале января на рейде Гонолулу появился американский крейсер «Бостон», а 16 января заговорщики инсценировали «революцию» во имя «свободы и демократии».
НОВЫЙ ЖИТЕЛЬ
ДЕРЕВНИ ВАЙАНАЕ
В порту Гонолулу обычная суета. По широкому пространству гавани — от залитых нефтью причалов до далекого, виднеющегося на горизонте бурого кратера потухшего вулкана — как белые птицы, скользят легкие яхты, снуют шлюпки, шлепают колесами буксиры. У причалов возвышается целый лес мачт. Около одного из них грузно покачивается на волне прибывший из Сан-Франциско огромный океанский пароход «Звезда».
Гремят краны, визжат тележки. На пассажирской пристани толпа. Наверное, не нашлось бы в мире нации или сословия, представителей которых не было бы в этот час среди приехавших или среди встречающих.
Панамы, шляпы, цилиндры, яркие платья, черные и белые сюртуки и едва прикрывающие наготу ломхотья смешались в одном пестром оглушающем водовороте. Все кричали и куда-то спешили.
Через толпу, оглядываясь по сторонам, проталкивались трое мужчин. Один пожилой и тучный в мягком пиджаке и широкополой соломенной шляпе и два молодых человека в рабочих блузах.
— Держу пари, это они! Хэлло, мистер Джон Руссель? — окликнул толстяк спокойно стоявшего у пакгауза невысокого мужчину с небольшой седой бородкой.
Мужчина повернулся на голос толстяка и ответил:
— Да, сэр.
— Очень рад. Гесслер. Управляющий вайанайской плантацией, — Гесслер поклонился стоящей рядом с мужчиной пожилой женщине в золотом пенсне, — Миссис Руссель? Очень приятно! Черт возьми, ну и жара!
Вслед за Гесслером и подхватившими чемоданы молодыми людьми Руссели вышли на площадь, полную звона конок и стука проезжающих экипажей.
До отхода поезда оставалось немного времени, но Гес-слер не спешил, так как вокзал единственной на острове железнодорожной линии Гонолулу — Вайанае находился всего в нескольких кварталах от порта.
Город Гонолулу расположился у подножия черных гор, величественным амфитеатром спускающихся к воде. Только две-три ближайшие к порту улицы имели деловой вид, сверкали стеклом и серели камнем и пылью, все остальное тонуло в зелени садов.
На широких тротуарах было много народу: продавцы лимонада, фруктов и печенья, чиновники, посыльные, агенты торговых фирм и компаний и беспечные, толпящиеся у витрин магазинов зеваки. Мелькали китайские, японские лица, множество белых, звучала английская, французская, немецкая речь.
— Но где же туземцы? Где канаки, хозяева страны? — спросил Руссель Гесслера.
— Как где? Вон и вон, — ответил Гесслер и показал на смуглых женщин, торгующих цветами, и робко пробирающегося вдоль домов юношу, совершенно оглушенного и подавленного разноязычной толпой…
Когда уселись в вагон, тучный спутник Русселей имел довольно жалкий вид. Его донимала жара. Он то снимал шляпу и промокшим насквозь платком вытирал лоб, то махал ею перед носом, словно веером, то снова надевал шляпу и стойко пытался не обращать внимания на стекающие по вискам струйки пота, но не выдерживал, и опять из кармана появлялся платок, а шляпа превращалась в веер.
Управляющий был весь занят неравной борьбой с тропическим солнцем, и ни на что другое, даже на разговоры, он был не способен.
Но Руссели, видимо, не особенно обижались на «то, что оказались предоставленными самим себе. Джон Руссель и его супруга смотрели в окно и тихо переговаривались.
На линии господствовали довольно патриархальные порядки. Поезд полз медленно и, помимо многочисленных станций и полустанков, останавливался где и когда угодно, и пассажиры имели полную возможность наслаждаться видами, открывающимися из окон вагона.
Миновав пригородные поля таро с легкими хижинами гавайцев, дорога пошла болотистыми низинами вблизи огромного залива.
Здесь живут китайцы. Среди нежных ярко-изумрудных рисовых полей тут и там разбросаны украшенные иероглифами китайские фанзы. Рисовые поля и фанзы… И только кое-где вздымающиеся необыкновенно длинные темные и гибкие стволы кокосовых пальм, увенчанных круглой кроной, разрушают иллюзию совершенно китайского пейзажа.
По мере движения на восток местность становится хол-мистей и на смену рисовым полям появляются плантации.
Мелькнет домик европейца, окруженный парком из пальм и олеандров. Покажется и скроется плантация прославленных гавайских ананасов. Эти белые и чрезвычайно ароматные ананасы намного вкуснее цейлонских и американских.
Но вот вокруг насколько хватает глаз — до самого горизонта, до гор, то зеленых, то бурых, постоянно завершающих островной пейзаж, — раскинулось однообразное зеленое море грубого коленчатого камыша, раза в два превышающего рост человека. Это сахарный тростник.
Пошли сахарные плантации.
Высокая грязно-красная фабричная труба, поднимающаяся среди плантации, да кучка бедных и грязных лачуг — жилища рабочих — вот и все, что нарушает однообразие зелено-желтого моря тростника.
Поезд был в пути уже около часа. Мистеру Гесслеру стало лучше. Он искоса рассматривал Русселей и чувствовал себя несколько неловко: его начал мучить многовековой инстинкт гостеприимства, непременно требовавший хоть какого-нибудь проявления внимания к спутникам.
Но мистер и миссис Руссель не замечали взглядов Гесслера.
В конце концов Гесслер не выдержал и, мотнув головой в сторону плантаций, хриплым голосом произнес:
— Нигде в мире тростник не содержит в себе столько сахару, сколько гавайский.
Но сказав это, Гесслер почувствовал себя еще более неловко и добавил:
— Впрочем, зачем я вам это рассказываю. Конечно, это давно известно вам по книгам…
Руссель повернулся к Гесслеру и очень серьезно сказал:
— Во время моих путешествий мне не раз приходилось жить в странах, с которыми я предварительно знакомился по книгам. И знаете, большинство этих описаний оказывалось вроде тех изображений, какие получаются, когда смотришь в выпуклое зеркало: в середине него вспухший до размеров диковинной груши нос, рот до ушей, а уши вместе со лбом исчезают в отдалении. Самого себя не узнаешь!
— Это понятно, — обрадовался Гесслер возможности завязать разговор. — Большинство путешествующих судит о стране по тем впечатлениям, какие доступны им из окон вагонов.
— А жизнь, — подхватил Руссель, — чужая жизнь вовсе не такая простая вещь, чтобы о ней можно было судить с высоты птичьего полета. Диковинного и интересного во всякой стране много: обнять все невозможно. Вот и получается, что в книгах нам представляют все редкостное, праздничное, так сказать, казовое. Не жизнь, а сплошной праздник. Но из семи дней недели шесть проходят в будничных условиях, а в буднях-то как раз и объяснение и разгадка всей жизни страны. Если бы я начал описывать Гавайские острова, то начал бы не с общего описания, не с их столицы, не с архитектурных памятников и курьезов природы, вроде вулкана Мауна-Лоа, а с будничной жизни гавайского села. Например, хотя бы с Вайанае…
— Да, Вайанае весьма характерный для Гавайских островов поселок, — сказал Гесслер.
— Расскажите нам, пожалуйста, о Вайанае, — попросил Руссель.
— Что же вам рассказать?
— Начните с природных условий, как это бывает во всех географических описаниях.
— Что же, — улыбнулся Гесслер, — попробую удовлетворить ваше желание. Но, ей-богу, не ручаюсь за достоинство моего рассказа. Ведь я впервые выступаю в роли ученого-географа.
Все рассмеялись.
— Вайанае, — утрированно академическим тоном начал Гесслер, — находится под 158°16′ восточной долготы и 2 Г 26' северной широты на острове Оаху в трех часах пути от Гонолулу. Расположено это селение на западном краю острова, у самого океана, при устье маленькой речки, — Гесслер передохнул и уже обычным своим голосом спросил: — Ну как, гожусь я в ученые?
— Вполне.
Но мало-помалу Гесслер увлекся своим рассказом… Гесслер жил на Гавайях уже второе десятилетие, он прекрасно знал природу островов и быт их обитателей и умел рассказать обо всем этом.
— Когда-то, — рассказывал Гесслер, — горы вокруг Вайанае были покрыты сандаловыми лесами, а долина зарослями пандануса, но теперь леса вырублены, панданус сведен, а вся долина покрыта альгеробой.
Лет десять назад кому-то вздумалось вывезти из Аризоны эту мелколистую мимозу, и скоро она расплодилась и покрыла густым лесом все прибрежные части острова. В этих местах тенистое, защищающее от тропического солнца дерево уже одним этим представляет большое удобство. Без альгеробы страдающие от засухи берега острова были бы пустыней.
И это еще не все. Кроме тени, альгероба дает чудесный корм для скота. А растет она без всякой поливки на любой почве — в сыпучем песке и чуть ли не на голом камне — и вырастает настолько быстро, что в три-четыре года достигает высоты крупного дерева.
Но насколько альгероба оказалась благодеянием, настолько другое ввезенное растение — лантана — стало настоящим бедствием для Гавайских островов. Ей здесь так понравилось, что она быстро заполнила целые долины, заглушив всю другую растительность. Из маленького растения она превратилась в высокий и колючий кустарник.
Из туземных растений в Вайанайской долине встречаются кокосовые и финиковые пальмы, тенистые деревья манго, светлолистые бананы, апельсины, лимоны, кукуй… Между прочим, плоды кукуй — крупные маслянистые орехи — гавайцы раньше нанизывали на лучину и употребляли вместо свечей.
Животный мир нашего острова не особенно богат. Прежде всего скажу, что здесь совсем нет крупных хищных зверей. Все звери острова — не что иное, как одичавшие домашние животные: свиньи, лошади, козы; птицы — индюки, утки, куры, фазаны, павлины, майны… Последние (это серые птички чуть поменьше сороки) были привезены с Зондских островов. Думали, что они будут истреблять вредных насекомых. Но майны обманули все ожидания и стали питаться ягодами лантаны, и лантана благодаря им проникла теперь во все уголки острова.
У нас вы не встретите змей и вообще никаких пресмыкающихся, кроме маленьких ящериц. Но эта ящерица питается только молью и комарами, и поэтому всякий старается залучить ее к себе в дом. Даже лягушек — и тех нет.
— Но вот и Вайанае, — перебил себя Гесслер, когда поезд, миновав сухую, покрытую лавой равнину, сменившую заросли тростника, выехал в долину на самом берегу моря. — Так что моя лекция на этом кончается. С населением Вайанае вам придется знакомиться самим…
Вайанае. Фабричная труба. Маленькая деревушка, приютившаяся в тени развесистых альгероб. Вокруг зеленые поля и рощи кокосовых пальм. За полями высокие, тоже зеленые горы. С другой стороны тихое голубое море, белеющее на горизонте пеной бурунов, разбивающихся о подводный барьер коралловых рифов…
У станции приехавших уже ожидали две коляски.
Коттедж, предназначенный для Русселей, находился на краю деревни. Его только что отстроили, и он был полон запаха струганых досок и краски, в нем, несмотря на стоявшую жару, веяло прохладой.
Гесслер вошел в дом первым. Он деловито защелкал выключателями, зажег во всех комнатах электричество и, видимо, считая свою миссию законченной, начал откланиваться:
— Сегодня вечером у меня соберется все наше общество. Моя жена туземка и к тому же невероятная патриотка. Сегодня она затеяла парадный гавайский обед. Все будет устроено и сервировано по-гавайски, будут подаваться исключительно гавайские блюда. Должен предупредить вас, что гавайская кухня недурна. Я и моя жена очень просим пожаловать вас на обед. Вам будет интересно.
Гесслер поклонился и вышел.
Джон Руссель и его жена остались одни в доме.
— Наш новый дом, — тихо сказала миссис Руссель.
— И новая страница нашей жизни, — так же тихо сказал Джон.
— Ты очень устал, милый. Ты отдохнешь здесь. И обо всем, обо всем позабудешь…
— Забвения не дал бог, да он и не взял бы забвения… Хочешь, я прочту тебе кое-что?
— Стихи, старый идеалист?
— Это не стихи. Это просто мысли вслух. Слушай.
И Джон Руссель начал читать. Его голос, сначала дрожавший, креп с каждой строкой и с каждой строкой становился все печальнее и печальнее.
Послышался легкий стук в дверь.
— Войдите.
Дверь отворилась, и на пороге показался маленький худой японец, он улыбался, мял в руках свою маленькую красную шапочку и отвешивал низкие поклоны.
— Я Такато, — наконец, тихо произнес японец, — Мистер Гесслер сказал мне, что вам нужен слуга.
— Да, да, — быстро ответил Руссель. — Входите. Мне Гесслер говорил о вас.
Действительно, Гесслер уже успел преподать Русселю некоторую толику необходимых правил жизни на Гавайях, и одно из них гласило, что лучший слуга — японец.
Такато быстро освоился с новым местом, и к вечеру, когда за Русселями пришел человек от Гесслера, чтобы вести их на обед, все вещи были разобраны, расставлены, и комнаты приобрели жилой вид.
Парадный гавайский обед проходил на просторной веранде, сверху донизу увитой цветами. Аромат обвивающего ее стефанотиса сливался с запахом наполняющих сад цветущих тубероз, лимонов и илан-илана.
Пол веранды был покрыт тонкими пальмовыми циновками, посреди пола разостлана большая белая скатерть. Поверх этой скатерти лежала другая — из живых листьев самых разнообразных оттенков. Повсюду стояли букеты. Вокруг стола прямо на полу сидели гости с венками на головах и большими гирляндами цветов на груди, как требовал местный обычай.
У Гесслера собралась вся деревенская аристократия — бухгалтер, учитель, главный механик, полицейский шериф, пастор, судья, несколько заезжих туристов и купцов.
Гесслер представил Русселя обществу:
— Наш новый доктор и мой друг Джон Руссель.
Русселя и его жену наградили венками и гирляндами и усадили за стол, представляющий собой великолепную выставку гавайской национальной кухни.
В широких деревянных чашах стоял пои — кисель, приготовляемый из клубней таро, бананы в разных видах, черенки папоротника, печеная в канакской земляной печке и завернутая в листья рыба и еще десятки блюд удивительных соусов, пряностей и фруктов.
Посреди стола стояло несколько кувшинов с кавой, гавайским опьяняющим напитком. Руссель хотел его попробовать, но не решился. Ему было известно, как приготовляется кава: несколько человек разжевывают корень перца и сплевывают в общую посуду, затем разжеванный перец начинает бродить, и кава готова. Видимо, не только один Руссель брезговал пить каву, тем более что среди чудес гавайской кулинарии возвышались бутылки шампанского, рейнвейна и пива.
Бухгалтер-американец, сидевший напротив Русселя, поднял бокал и громко крикнул:
— Предлагаю тост за Америку и за ее славного сына мистера Русселя!
— Я очень польщен, — ответил Руссель, — Но я не американец. Я русский.
— Русский?!
«ДА, РУССКИЙ!»
Холодные бесцветные глаза обер-прокурора святейшего синода Константина Петровича Победоносцева не мигая смотрели в окно, за которым сгущались серые петербургские сумерки.
Константин Петрович работал. Перед ним лежала пухлая папка, на обложке которой четким писарским почерком было выведено: «Список лицам, разыскиваемым по делам департамента полиции».
Уже полчаса, как список лежал раскрытым на одной и той же странице, и Победоносцев машинально обводил карандашом написанные на ней слова: «Судзиловский, Николай Константинов, бывший студент… подлежал привлечению к дознанию в качестве обвиняемого по делу о преступной пропаганде в Империи, но успел скрыться за границу… В настоящее время (декабрь 1893 года) местопребывание его неизвестно».
Победоносцев знал о Судзиловском немного, но во всяком случае больше жандармов. И у него были свои основания интересоваться этим человеком.
Судзиловский был сыном небогатого дворянина, секретаря Гомельского, а потом Могилевского окружного суда. Родился он в отцовском имении Фастово в 1848 году. Учился в Могилевской гимназии. Окончил гимназию с золотой медалью и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Там-то Победоносцев, преподававший тогда в университете право, впервые встретился с ним.
В числе многих Судзиловский был исключен из университета после студенческих волнений в 1869 году. Он переехал в Киев и поступил на медицинский факультет Киевского университета. Здесь с группой товарищей он создал революционный кружок. «Киевская коммуна» была центром, откуда молодежь шла в народ, неся новые революционные идеи, базой, откуда по южной России распространялась нелегальная литература.
Один из контрабандистов, переправлявший через границу нелегальную литературу, оказался предателем. На квартиру Судзиловского нагрянули с обыском. Его самого в это время не было в Киеве, предупрежденный товарищами, он уехал в Самарскую губернию. Там он работал фельдшером в земской больнице и с несколькими товарищами вел пропаганду среди крестьян. Снова донос, снова обыски. Один из товарищей Судзиловского был арестован, а он сам, незаметно бежав из дому, благополучно прошел полицейское оцепление, выдав себя за немца-колониста, ни слова не понимавшего по-русски. Но жандармы уже много о нем наслышались и начали за ним охотиться всерьез. В 1874 году он уехал из России за границу.
Некоторое время Судзиловский жил в Лондоне, потом в Румынии. Он поступил в Бухарестский университет на медицинский факультет, блестяще кончил его и получил диплом на имя американца Джона Русселя. Так казалось ему необходимым в целях конспирации — Румыния была наводнена царскими шпионами.
В Бухаресте он встретился с Христо Ботевым; вместе с Зубку-Кодряну[18] в Яссах издавал и редактировал социалистическую газету «Бессарабия». Его способность к языкам была необыкновенна, в Румынии он не только быстро выучился румынскому языку, не только сам писал прекрасные статьи по-румынски, но даже правил стиль своих сотрудников-румын.
В 1880 году умер его друг Зубку-Кодряну. Судзиловский устроил ему — впервые в Румынии — гражданские похороны. Румынские власти сочли это оскорблением православной церкви. А когда через год Судзиловский устроил в Яссах демонстрацию в десятилетнюю годовщину Парижской Коммуны, его арестовали и вместе с женой и детьми посадили на пароход, отправлявшийся в Россию. Судзиловскому по меньшей мере грозила каторга. С помощью капитана-француза он вместе с семьей бежал с корабля и вскоре очутился в Константинополе.
Дальше начались скитания. Северная Африка, Испания, Франция, Бельгия, Швейцария, Италия, Австрия. Где задерживался ненадолго, где жил по нескольку лет. Занимался химией, фармакологией, бактериологией. У него появились научные труды. Он становится известен как врач-окулист.
В середине восьмидесятых годов Судзиловский переехал в Болгарию. Здесь он восстановил старые связи с болгарскими революционерами. Но правители Болгарии к этому времени переменили ориентацию — дружбе с Россией предпочли союз с Австро-Венгрией и Германией. Всякий русский, даже эмигрант, был у них бельмом на глазу. Судзиловского обвинили ни больше ни меньше как в том, что он царский агент. Плеханов на страницах революционного журнала «Общее дело» выступил с отповедью клеветникам.
Судзиловский покинул Болгарию и уехал в Америку.
Он поселился в Сан-Франциско и вскоре столкнулся с епископом алеутским и аляскинским Владимиром, назначенным святейшим синодом опекать православное население бывшей Русской Америки. Епископ, пользуясь своим положением, брал взятки, торговал священническими местами, развратничал. Судзиловский возбудил против него дело, русские американцы поддержали Судзиловского и потребовали предания епископа суду.
Владимир решил бороться с Судзиловским. В один прекрасный день в соборной церкви Сан-Франциско архидьякон наряду с анафемой Стеньке Разину и Ваньке Каину, Гришке Отрепьеву и Емельке Пугачеву возгласил:
— Злочестивый нигилист, богопротивный двоеженец Николка Судзиловский — анафема-маранафа!
Откуда-то епископ узнал, что Судзиловский, жена которого с детьми вернулась в Россию, женился вторично, но Владимир не знал, что у «богопротивного двоеженца» есть заверенное в русском консульстве свидетельство о разводе с первой женой.
Победоносцев был потрясен, когда узнал о выходке Владимира. Анафема была одним из самых сильных орудий в руках церкви, проклинались только самые страшные ее враги, и всякий раз этому событию придавалось огромное значение. Поступок алеутского епископа был профанацией, и самое неприятное, что приходилось кланяться «злочестивому нигилисту», прося его усмирить шум, поднятый в заграничной прессе.
Постановлением синода анафема была снята. В ответ на официальное письмо Судзиловского Победоносцев отвечал телеграммой: «Письмо получено. Отвечаю по почте. Епископ отозван. Чего хотите вы еще? Процесс был бы неприятен для всех».
Он написал Судзиловскому, кроме этого, три письма. Старый иезуит, апеллируя к национальному чувству Судзиловского, просил не привлекать внимание печати к религиозным делам русских американцев, он доказывал, что Владимир сумасшедший, что он не ответствен за свои поступки и скоро очутится в сумасшедшем доме. Победоносцев просил Судзиловского не опубликовывать его писем.
Судзиловский вернул Победоносцеву все его письма, даже не сняв с них копий.
Казалось бы, на этом и можно было поставить точку. Но Судзиловский продолжал привлекать внимание Победоносцева. В ежемесячных отчетах дьячка сан-францисской православной церкви, бывшего тайным осведомителем Победоносцева, Константин Петрович с особым болезненным интересом выискивал строчки о Судзиловском.
Он ненавидел этого беглого социалиста и следил за каждым его шагом.
Победоносцев злорадно усмехнулся по адресу полиции, потерявшей след Судзиловского, и, зачеркнув последние слова полицейской справки, неверным старческим почерком написал: «По полученным сведениям, в настоящее время Судзиловский выехал на Сандвичевы острова, приняв место врача на сахарной плантации».
ДЕНЬ КАУКА ЛУНИНИ
В саду Русселя с пяти часов утра копается Такато. Он встает раньше всех и сразу принимается за работу. Но едва на горизонте покажется солнце, Такато все бросает, падает на колени, простирает к солнцу руки и вполголоса бормочет молитвы. Минуты три он находится в трансе, из которого его невозможно вывести. Но вот молитвы окончены, он трижды воздевает руки к небу и поднимается с колен.
Примерно в это же время долгий пронзительный гудок будит спящую деревню. Через полчаса за ним следует другой, возвещающий о начале трудового дня.
Не проснуться от этих гудков нельзя: они будят всех. Но не для всех эти гудки имеют одинаковое значение. В то время как одни лишь перевернутся, чтобы еще слаще заснуть на другом боку, большинство жителей Вайанае уже на ногах.
С лопатами и кирками на плечах, в широкополых соломенных шляпах рабочие толпами идут к поджидающему их поезду, и через несколько минут открытые платформы уносят их по берегу моря к соседним долинам.
Сотрясая землю, начинают гудеть и стучать заводские машины. Из высокой трубы столбом поднимается черный дым.
Возле конторы Гесслер и клерк отдают распоряжения конным надсмотрщикам. Тяжело громыхая, из конюшни выезжают запряженные мулами громоздкие телеги.
Со скрипом, нехотя растворяются то одна, то другая дверь в канакском поселке, и на пороге, потягиваясь, показываются заспанные фигуры хозяев. Одна за другой открываются лавки, и к семи часам деревня бурлит жизнью.
Высоко над Вайанае возносят свои дымовые трубы сахарный завод, большая угрюмая постройка из кирпича и железа. Все вокруг существует только для того, чтобы работали его машины, чтобы бесконечные вагоны увозили бесконечный поток белых мешков, туго набитых сахаром.
Здесь все, кроме дюжины рыбаков-канаков и еще десятка канакских семей, кормящихся со своих маленьких полей, зависят от завода и его плантации. Исчезни завод — поселок превратится в ничтожную рыбацкую деревушку, разбредется все его пестрое население.
В эти ранние часы, когда свет еще борется со мглой и на горизонте виднеется созвездие Южного Креста, Руссель совершает обычную прогулку по берегу моря.
В прибрежном влажном песке юркие маленькие крабы роют свои норки. Забравшись боком в норку, они захватывают в клешни щепотку песку и, также боком выбравшись наружу, ловким щелчком бросают песок далеко в сторону.
Морская цапля, как окаменелая, неподвижно вытянув шею, стоит на своих длинных ногах и внимательно высматривает, не вынесет ли волна что-нибудь съедобное. Заметив человека, цапля со странным жалобным воплем расправляет крылья и улетает в соседнее болото.
Но ненадолго остается морской берег пустынным. На смену цапле, посвистывая и порхая с места на место, является шумная стая куликов, которые принимаются деловито искать что-то в песке. В свешивающихся вниз тонкими прядями ветвях соседних альгероб трещат неугомонные майны и слышится отчетливое «та-ка-та» дикого голубя.
Плещут волны, одна за другой набегая на низкие коралловые островки и отмели и разбиваясь о них каскадами белоснежной пены. Тонкий прозрачный пар поднимается над водой. В воздухе тепло и влажно.
Кое-где в синей волне взмахнет хвостом резвящийся дельфин, покажется широкая спина черепахи или плавник акулы. В водяных брызгах блеснут алмазами первые солнечные лучи.
На берегу тускло горят небольшие костры, и каначки в своих длинных блузах — галоках — хлопочут, готовя нехитрый завтрак мужьям, отправляющимся на рыбную ловлю. А мужчины возятся около маленьких лодчонок-кану, укладывая в них сети и крючки.
В море за белыми бурунами, скользя с волны на волну, показалась плывущая к берегу лодка. Рыбак возвращается с ночного лова. Жена уже ждет его у самой воды. Она смело ступает по пояс в воду, хватает за нос выброшенную валом легкую кану и быстро бежит за линию прибоя. Рыбака окружает толпа любопытных.
Однако пора возвращаться в деревню. Руссель с берега видит, что на крыльце больницы его уже ожидает несколько японцев, завернутых в красные одеяла.
У врача Вайанае немного работы, хотя он совмещает в одном лице и врача, и аптекаря, и санитарного инспектора. В Вайанае болеют мало. Рабочие не могут позволить себе такой роскоши. Руссель лечит зубы, вынимает занозы, вскрывает нарывы. Японцев сменяют шумливые португалки, являющиеся на прием с целым выводком чумазых ребятишек.
Наконец, прием окончен. Доктор моет руки и через растворенное окно видит, как по улице галопирует сам господин Гесслер. Гесслер смотрит в сторону лечебницы, видит Русселя и громко приветствует его:
— Guten Morgen, Herr Medicinal Ratt![19]
Руссель подходит к окну, кланяется и отвечает:
— Bon jour, monsieur le gouvemeur general![20]
Гесслер поднимает рукой соломенную шляпу и проезжает в направлении конторы.
Улица пустеет. Тропическое солнце загоняет всех в дома, в сады. Разве что изредка проедет телега да молодой канак во всю прыть промчится верхом, разгоняя копошащихся в пыли майн и кур. Вслед ему со звонким лаем кинутся несколько собак, но не догнав, отстанут и лениво побредут назад. Снова тишина.
Именно в эту пору, несмотря на палящий зной, Руссель отправляется в свою традиционную прогулку по долине. Эти каждодневные прогулки он считает обязательными для себя, находя, что это самая эффективная борьба с ленью и апатией.
Приехав сюда, он первые дни удивлялся инертности гавайцев, но потом сам почувствовал, как расслабляюще действует влажный зной тропического дня — двигаться не хочется, тянет в гамак, в прохладу, не хочется даже читать, смотреть бы на океан, бездумно следить за набегающей волной и лежать, лежать в полудремотной истоме, пока не позовут к столу. И так изо дня в день.
Однажды Руссель действительно пролежал целый день в гамаке, но в наказание за сибаритство весь следующий день он провел на ногах, исходив все окрестности Вайанае. Скоро его излюбленным маршрутом стала Вайанайская долина. Там он перезнакомился с канаками и прогулки стал считать врачебным обходом своих новых знакомых. Денег за осмотр больных он, разумеется, не брал, только, возвращаясь домой, приносил массу цветов, которыми одаривали его канаки.
— Ты знаешь, моя дорогая, что самое замечательное? — говорил он жене, — То, что канаки считают меня почти за своего. Они не называют меня «мистер Руссель», они обращаются ко мне «каука лукини» — «русский доктор». Понимаешь, я для них не Джон Руссель, не Николай Судзи-ловский, не штатный врач этой плантации — я Русский Доктор!
В долине было много следов прежней жизни. На каждом шагу попадались брошенные поля таро, полуразвалившиеся ограды из кусков лавы и базальта, покинутые травяные хижины, высохшие оросительные каналы, пни от вырубленных лесов. Кругом залитая солнцем равнина, поросшая кустами мимозы, колючим кактусом и диким индиго. Кое-где торчат черные камни — остатки былых сооружений, придавая долине вид огромного глухого кладбища.
Более сорока лет назад эпидемия черной оспы смертным поветрием прошла по долине, унеся почти все население. То, что не сумели сделать миссионеры, доделала черная оспа — еще один подарок «цивилизации» «диким» канакам.
Только у маленькой речушки, бегущей посередине долины, видны были купы, хлебных деревьев, манго, банановых и кокосовых пальм. Здесь поближе к воде жались небольшие плантации канаков. Среди густой зелени и цветов белели дощатые домики, некоторые с верандами и лестницами…
Устав от ходьбы, Руссель часто забредал на чей-нибудь участок, садился под деревом и с час сидел неподвижно, прислушиваясь к шелесту листьев и журчанию ручья.
Тропинка шла мимо плантаций таро — круглых террас, залитых водой и затянутых водорослями. Это делало террасы похожими на гигантские водяные лилии. На одной из террас по колено в воде работал совершенно голый, бронзовый от загара канак.
— Алоха нуи! — прокричал Руссель.
Канак поднял голову и улыбнулся.
— Алоха нуи!
Он показал рукой на свой домик, приглашая Русселя зайти. Руссель кивнул головой и пошел к дому.
С отцом этого канака он познакомился у Гесслера. Старик Калакау частенько наведывался к управляющему, всегда нагруженный связками бананов. Управляющий плантацией был для него чем-то вроде прежнего алии-аи-моку — вождя, а бананы он приносил ему в дар. Вел он себя очень непринужденно: сложив подарки, он садился, закуривал свою коротенькую трубочку, охотно вступал в разговор, шутил, смеялся и, прощаясь, всем подавал руку.
Во время прогулок Руссель всякий (раз навещал старика. Тот встречал его очень радушно, угощал пои и расспрашивал о новостях. Потом он немного провожал Русселя и на прощание обязательно одаривал цветами и бананами.
Русселю удалось то, что не удавалось прежде ни одному врачу: от него не скрывали больных проказой.
Когда на островах появилась проказа, специальная инспекция стала забирать больных в лепрозорий на острове Молокаи. В газетах лепрозорий метко окрестили «адом Тихого океана». Гавайцы прятали больных, болезнь распространялась все больше и больше, и чем жестче были облавы на прокаженных, тем страшнее становился лепрозорий для канаков.
Руссель разговаривал с Калакау и с другими стариками и, стараясь не расспрашивать о больных, просто рассказывал, чем грозит им распространение этой страшной болезни. Канаки слушали внимательно, и однажды Калакау сказал ему:
— Мы все понимаем, но ведь раньше никто не говорил с нами так.
От плантации к плантации, от дома к дому Руссель выхаживал за день километров пятнадцать. Канаки так привыкли к этим обходам, что, когда он прихворнул и несколько дней не появлялся в долине, к нему явилась целая делегация узнать, что с ним случилось.
— Как вы сумели так залезть к ним в душу? — изумлялся Гесслер.
— В том-то и дело, что в душу к ним я не лез, — смеялся Руссель, — Я им помогаю чем могу и сам не постесняюсь попросить помощи, если понадобится. Я не только не показываю вида, как вы, может быть, думаете, но и в самом деле не чувствую себя выше их. А они это отлично понимают.
К пяти часам вечера Руссель всегда являлся домой. Пообедав, он уходил в кабинет и там час-полтора работал: писал корреспонденции в Петербург — он был сотрудником нескольких газет и журналов — и делал заметки в дневник. Доктор, как и раньше в Европе и Америке, продолжал вести научную работу. Потом отправлялся в рабочие бараки.
На самом краю Вайанае на берегу речки в форме буквы П стоят белые бараки, разделенные внутри белыми дощатыми перегородками на множество каморок в полторы сажени в длину и настолько же в ширину. В каморках и во дворе стоит никогда не выветривающееся зловоние, распространяемое бочонками с кислой капустой. Это японская колония.
В другом конце деревни за густой листвой деревьев скрыт иной, обособленный мир, в котором живут рабочие-китайцы.
Китайские бараки обращены фасадом к морю, но отделены от него довольно широким болотом, заросшим буйным кустарником и высоким диким портулаком.
Участок, расположенный между бараками и болотом, представляет сплошную кучу мусора, здесь в один ряд выстроены три кухни, похожие на давно не чищенные хлевы.
Португальцы живут в отдельных, разбросанных по всему поселку домиках. У жилищ португальцев всегда можно видеть грязных и оборванных ребятишек и непременных коз. Вся обязанность хозяев в отношении этих коз заключается лишь в том, что они их доят. Во всем же остальном козы предоставлены самим себе.
Больше всего на плантации японцев и китайцев, меньше португальцев, таитян и белых, европейцев и американцев. И совсем немного гавайцев.
На этот раз Руссель отправился к японцам. Из Японии приехал буддийский священник, будет служба. Такато настоятельно приглашал и обещал быть переводчиком.
На крыльце японского барака стоял стол, покрытый белой скатертью, на столе ящичек с открытой дверцей, в ящичке статуэтка Амиту Буца — японского Будды. Перед статуэткой курилась сандаловая палочка, по бокам ящика горели свечи. Седой старик священник в черном сюртуке, поверх которого был накинут тонкий шелковый халат, расшитый иероглифами, тихим голосом читал проповедь. Такато переводил.
Проповедь была мало интересна: священник говорил, что в жизни надо иметь своим руководителем Амиту Буца, сравнивал бога с компасом на корабле, призывал вести скромную добродетельную жизнь, во всем слушаться старших и начальство и обещал много благ в будущей жизни.
Японцы, сидевшие против священника, курили трубки, внимательно слушая проповедь, многие женщины плакали.
Думал ли священник, что вот эти самые рабочие, которых он поучал смирению и послушанию, всего несколько дней назад принудили надсмотрщика, ударившего одного из них, публично извиниться. А благообразный пожилой европеец, оказавшийся врачом плантации, с которым он и после проповеди мирно беседовал и которому он подарил палочку и четки с изображением Будды, подбил этих японцев на забастовку протеста, первую забастовку японских рабочих на Гавайях. Нет, священник был далек от подозрений. С любезной улыбкой, протягивая Русселю четки, он на чистейшем английском языке пояснил ему:
— Наши четки не совсем то, что христианские четки. Каждое зерно означает какой-нибудь грех; перебирая четки, мы как бы предостерегаем себя от каждого из этих грехов.
Лицо Русселя было совершенно серьезно, но в глазах прыгали веселые искорки.
— Конечно, это более разумно, чем у христиан. Буддизм, имея все положительные качества христианства, не имеет их отрицательных качеств, фанатизма например.
Улыбка японца стала еще любезнее.
— Отчего бы вам не заняться проповедью буддизма канакам? Канаки ведь еще не очень тверды в христианстве. Не так давно принцесса Кееликолани, последний потомок великого Камеамеа, чтобы остановить извержение Килауэа принесла в жертву богине Пеле свинью и несколько шелковых платков.
Японец сокрушенно качал головой и цокал языком.
— А несколько дней назад местная красавица, рассердившись за что-то на своих многочисленных любовников, записала их имена в библию, совершила нарочно паломничество к Пеле и бросила книгу в жерло Килауэа. Поистине силен еще языческий дух среди канаков. Христианам за столько лет не удалось с ним справиться, но я думаю, что буддистам это удастся лучше.
Японец все с той же непроницаемой улыбкой стал откланиваться.
— Ах, мистер, зачем вы все это говорили священнику? — тихо сказал Такато Русселю, когда они шли обратно, — Он может обидеться на вас и на меня, и на всех нас.
— Ну и что же? Разве священник страшнее Гесслера?
— Ах Гесслер, Гесслер… Если он только узнает, кто зачинщик этой забастовки.
— Не беспокойся, рано или поздно узнает.
Фамилия вайанайского пастора говорила, что он происходит от старинных гавайских кагунов. Это подтверждало также не только фамилия, но и дородство. Полнота на Гавайях служила признаком благородства. Например, жена пастора была, очевидно, знатнее его: она весила полтораста килограммов. Пастор отличался изумительной неподвижностью и ленью. В деревне считали событием, когда пастор сам относил письмо на почту. Каково же было изумление вайанайцев, когда они узнали, что пастор совершил путешествие в Гонолулу. Оказалось, что в столице он побывал у экс-королевы Лилиуокалани и просил помощи на восстановление ветхой вайанайской церкви. Лилиуокалани подписалась на сто долларов. Это было лучше, чем ничего. Тогда состоятельные каначки, вроде госпожи Гесслер, решили устроить благотворительный вечер — хоровое пение и драматические картины на религиозные сюжеты — в пользу деревенской церкви. Чтобы привлечь побольше народу, решено было организовать спортивные состязания.
Из-за буддиста Руссель пропустил соревнования на кану[21] и борьбу. Застал он только конные состязания молодых каначек, больших любительниц этого спорта.
Руссель вышел на главную улицу, когда по ней к финишу на берегу океана стремительно неслись юные наездницы, украшенные гирляндами и венками. У каждой спереди был пристегнут большой кусок алого полотна, концы его развевались по ветру. Руссель невольно залюбовался ими. Публика криками приветствовала победительницу, которую наградили опять-таки цветами.
Цветы, цветы, всюду цветы. У входа в церковь, украшенную цветами, Русселя встретили каначки в цветах и повесили ему в виде пропуска цветочную гирлянду на шею.
Церковь была набита битком. Духота стояла страшная. Бедняга Гесслер едва успевал вытирать платком лицо и шею.
— Как вам это нравится, доктор? — спросил он Русселя, когда тот протиснулся к нему, — Мне здесь, наверное, особенно плохо оттого, что я, католик, затесался в протестантский храм.
— Я сейчас уговаривал одного японца заняться буддийской пропагандой на острове, — сказал Руссель, поправляя на шее гирлянду.
Гесслер помрачнел.
— Не следовало бы. Японец может принять это всерьез.
— Он, кажется, так и сделал. Впрочем, я сейчас подумал, что вряд ли он будет иметь успех. Бостонские миссионеры канаков-католиков заставляли руками выгребать отхожие места. А что, если буддисты заставят канаков вылизывать эти места?
Гесслер откашлялся и с не свойственной ему серьезностью сказал:
— Вы, доктор, вечными своими насмешками над религией показываете себя с очень невыгодной стороны. Люди с положением говорят о вас скверные вещи.
— Кто эти люди с положением? Два американца — конторщик и учитель? Не дай бог, чтобы они говорили обо мне хорошие вещи. Не будем ссориться, господин Гесслер. Как только я вам окончательно надоем, вы просто скажите мне: убирайтесь-ка, доктор, на все четыре стороны. Вот так и договоримся. Даю слово, что я на вас не обижусь.
Руссель ушел, не дождавшись конца спектакля. Уже недалеко от дома он видел, как на церковном дворе пускали бенгальские огни. Это означало, что вечер окончен.
Не то, чтобы его очень задел разговор с Гесслером, но плохо скрытая угроза была неприятна. Несколько дней назад он сделал все, чтобы поднять японцев на забастовку, но афишировать свое участие он считал излишним. Компания сразу же его уволила бы, рабочих прижали бы еще больше под предлогом борьбы с социалистической пропагандой, и пользы не было бы никакой. Необходима большая сдержанность.
Итак, настроение под конец дня было испорчено.
— Спокойной ночи, Каука Лукини, — раздалось за спиной.
Руссель оглянулся. Сзади шел Калакау.
— Что ты здесь делаешь?
— А вот приходил в церковь, сейчас иду домой.
«В самом деле, — подумал Руссель, — я ведь каука лукини, и стоит ли переживать из-за всяких Гесслеров».
— Спокойной ночи, Калакау, спокойной ночи! — с улыбкой ответил он и свернул к дому.
БЕЛАЯ ВОРОНА
С легким шорохом колышутся пальмы. Медленно качается гамак. Русселю из его сада видны поселок и море, горы и пестрая чересполосица канакских полей.
Вот среди черных скал по еле заметной тропке идет старик с мотыгой на плече. Это Калакау.
— Алоха нуи, Каука Лукини, — приветствует старик Русселя, приблизившись к коттеджу.
— Здравствуй, Калакау, — отвечает Руссель, — Почему сегодня ты идешь один? Где твой сын Укеке?
— Сын… плохо. Умирает. Ты друг. Ты все равно что канак, и я скажу тебе правду. Укеке работал в праздник, и кагуна рассердился на него. Обещал замолить до смерти.
Руссель быстро встал. У него еще не было столкновений с кагуной — канакским колдуном и лекарем, которого легковерные канаки считали наделенным сверхъестественной силой. Но Руссель много слышал о кагунах и знал, что эта история может плохо кончиться для Укеке.
В давние времена язычества кагуны были жрецами, хранителями древних обрядов, они приносили жертвы и умилостивляли богов. Они были главными советниками вождей и королей. С течением времени и изменением обстоятельств кагуна потерял часть своих «должностей», но у канаков еще сохранилась вера в его сверхъестественную силу.
Кагуна есть в каждом канакском селении. Он лечит травами, заговорами и нашептываниями, отыскивает и наказывает воров и других преступников. Он может «наслать» на гавайца беду и погибель, «замолив» его до смерти.
Недавно в деревне кто-то украл оставленную на улице мотыгу. Пострадавший был так расстроен, что пообещал обратиться к кагуне, чтобы тот «замолил» вора до смерти. Одного этого обещания оказалось достаточным, чтобы мотыга в тот же вечер вернулась на свое место.
Одному канаку сказали, что он своим поведением может навлечь на себя неудовольствие кагуны. Бедный канак так напугался, что, еще до того как кагуна узнал о его проступках, уже заболел какими-то невыносимыми болями в спине и в плечах.
Несколько врачей-европейцев были свидетелями, как после такого «замаливания» совершенно здоровые канаки умирали от одного суеверного страха, и последующее вскрытие не обнаруживало никаких признаков повреждения внутренних органов.
Местный вайанайский кагуна еще несколько лет назад был обыкновенным человеком. Растил свое таро, любил выпить и никогда не отличался трудолюбием. Откровение на него снизошло внезапно, когда он валялся на улице пьяным и вдруг начал есть лошадиный помет и кричать, что он кагуна. Столь необычная пища не причинила ему никакого вреда, а легковерные односельчане поверили в его сверхъестественную силу.
— Пойдем к твоему сыну, Калакау, — сказал Руссель, — Такато, лошадь!
Сын Калакау Укеке лежал на вытертой циновке и стонал. «Что делать? — думал Руссель, — Как спасти Укеке? Сказать, что кагуна шарлатан? Но ни старый Калакау, ни Укеке не поверят.»
— Что у тебя болит, Укеке? — спросил Руссель, наклоняясь над распростертым канаком.
— Я не могу встать. Ноги не слушаются меня.
— Укеке, не падай духом. Кагуна плохо молился. Ты здоров. Встань.
— Ты говоришь, плохо молился? — спросил старик, — Откуда ты знаешь это? Хотя вам, белым, обо всем сообщает телефон. Ты точно знаешь, что кагуна плохо молился?
— Знаю.
— Укеке, сынок, вставай, — торопливо склонился над сыном старик, — пойдем к кагуне, отнесем ему подарки, и он простит тебя.
Молодой канак неуверенно поднялся.
— Ты стоишь! — обрадовался старик. — Каука Лукини сказал правду.
Старик заметался по хижине в поисках подарка, достойного кагуны. Бананы, апельсины, таро, тыквы, чаша для кавы — все выкидывалось из темных углов на свет и снова возвращалось назад — это были вещи, недостойные того, чтобы стать подарком кагуне. Старик в изнеможении опустился на циновку, с которой только что поднялся сын. На его лице выражение вспыхнувшей надежды сменилось выражением бессилия и тоски.
— Калакау, дай кагуне денег, — сказал Руссель, протягивая старику несколько никелевых монет. — Кагуна их очень любит.
Калакау положил монеты в пустую тыкву, в которой у знаков хранятся разные мелкие вещи, и, громыхнув этим круглым кошельком, завернул его для верности в кусок материи.
Вайанайский кагуна жил в горах, в полутора верстах от деревни.
Робко переступили старый Калакау и его сын порог священного дома. Кагуна возлежал на циновке в прохладной тени. Он дремал.
— О могущественный… — тихо сказал старик.
— Кто здесь? — сквозь сон спросил кагуна.
— Калакау и Укеке.
Кагуна открыл маленькие опухшие глазки.
— Укеке умер, — равнодушно сказал он.
Калакау и Укеке затряслись в ознобе.
— Укеке не умер, — громко сказал Руссель, до сих пор молча стоявший позади канаков, — Ты плохо молился, и он остался жив. Прими подарки и дай ему прощение.
Маленькие злые глазки кагуны недобро блеснули.
— Я сказал, что он умер. Я хорошо молился. Уйди, белый человек, это не твое дело.
Кагуна повернулся лицом к стене, давая этим понять, что больше разговаривать он не намерен.
Руссель подошел вплотную к кагуне. На доктора пахнуло запахом винного перегара. Кагуна был пьян.
— Тебе говорят, бери подарки. А то мы уйдем, и ты ничего не получишь.
До кагуны весьма плохо доходил смысл происходящего. Ему хотелось спать, он чувствовал приближение хороших снов.
— Уйди, не мешай мне беседовать с богами, — бормотал кагуна.
Но Руссель продолжал его трясти.
— Я тебя замолю до смерти, — выдохнул выведенный, наконец, из себя настойчивостью пришельца кагуна.
— Попробуй, — сказал Руссель, — Я останусь жив и невредим, и все узнают, что ты обманываешь людей.
Кагуна в ярости вскочил на ноги. Такого оскорбления, да еще в присутствии канаков, он простить не мог. Опьяненный винными парами и фантастическими сновидениями о собственном могуществе, он приступил к обряду «замаливания до смерти».
Колдун накинул на плечи плащ, расшитый перьями попугаев, и, шепча заклинания, долго тер один о другой два кусочка сухого дерева, пока на большом круглом камне, чернеющем посреди хижины, не разжег костер. Запылал огонь, осветив свирепое раскрашенное лицо кагуны, бледных, упавших на колени Калакау и Укеке, и Русселя, который стоял, скрестив руки на груди, и спокойно смотрел на все происходящее.
Кагуна взял в руку три ореха кукуй и один за другим побросал их в огонь. По хижине поплыл пахучий дым горящего масла.
Не обращая никакого внимания на присутствующих, словно бы их и не было в хижине, кагуна невидящим взглядом уставился на Русселя и в бреду бормотал заклинания.
Начиналась самая ответственная часть обряда.
Кагуна укрепил на священном камне один конец длинной тонкой ветки ползучего колокольчика, оттянул ее свободный конец к себе и отпустил.
Русселю стало жутко. Ветка медленно ползла по камню, цепляясь за каждую неровность. Каждая выпуклость камня имела свое тайное значение. Все они сулили гибель: от воды, от огня, от ломоты в суставах…
Руссель невольно подался вперед, следя за неверным движением ветки. Он то бледнел, то краснел. Ветка дрогнула и остановилась.
— Тебя ждет скорая смерть от каменной болезни, — задыхаясь сказал кагуна и в изнеможении упал.
Калакау в тоске смотрел на Русселя. Руссель напряженно засмеялся.
— Я жив и еще проживу пятьдесят лет, — сказал он и прошелся из одного конца хижины в другой, — Смотри, как меня слушаются мои ноги. Ты плохой кагуна.
Кагуна протрезвел. Его заплывшие жиром мозги, наконец, сообразили, что он затеял рискованное дело, грозящее его авторитету, и, поняв, это, кагуна важно произнес:
— Ты жив, потому что я не сказал одного самого важного слова. Я не хочу твоей смерти, Каука Лукини.
Руссель, избавившийся от мрачного впечатления дикого обряда, рассмеялся уже совершенно искренне. А кагуна так же торжественно обратился к Калакау.
— Приблизься, старик. Я готов простить твоего сына. Давай подарки.
Калакау подал кагуне свою тыкву. Кагуна тряхнул тыквой, послушал звон монет и спрятал тыкву под плащ.
— Иди домой, Укеке, а я помолюсь о твоем прощении…
Молча добрались Руссель, Калакау и Укеке до деревни.
Только у серого камня, где дорога в деревню шла прямо, а дорога в канацкое селение сворачивала направо, старый Калакау нарушил молчание.
— Наш кагуна — сильный и злой кагуна. Тебе трудно было бороться с ним. Ты был бел, как цветок мирта, и смерть смотрела тебе в глаза. Но ты сильнее его, Каука Лукини. Ты добрый кагуна.
Руссель крепко пожал руки старику и его сыну, пришпорил коня и, перейдя на галоп, въехал в деревню.
Он остановился возле конторы.
— Не зайдете ли к нам? — окликнул Русселя из окна Гесслер.
— С удовольствием, — ответил врач и, соскочив с коня, прошел в контору.
Контора, или, как ее называли на американский лад, «оффис», — большой, выкрашенный серой масляной краской барак, стоящий на главной улице напротив сахарного завода, была не только конторой плантации и почтой, но одновременно и своеобразным деревенским клубом.
Целый день из окон оффиса слышатся стук счетов, похожий на частую ружейную пальбу, телефонные звонки и гул голосов, в синее небо тянутся сизые струи табачного дыма.
Люди идут в контору за делом и без дела: чтобы узнать новости и поболтать о высокой политике, послушать анекдот и просто посидеть и провести время.
Постоянный шум в отгороженном для посетителей углу совершенно не мешает бухгалтеру мистеру Смиту, углубившемуся в конторские книги и арифметические выкладки. Впрочем, бухгалтер сам, когда нет работы, укладывает ноги на письменный стол и охотно принимает участие в дебатах.
В конторе по обыкновению шел спор. Бухгалтер и механик нападали на Гесслера, который позволил себе высказать какое-то не особенно лестное для американцев суждение об их порядках.
— Откуда, доктор? — спросил Гесслер, когда все обменялись рукопожатиями.
— От кагуны.
— Что вы там делали?
— Присутствовал при знаменитом «замаливании до смерти».
— Преступная практика этих шарлатанов-кагун, — раздраженно сказал бухгалтер, — в конце концов приведет к тому, что канаки вымрут.
— А мне кажется, да и вы это прекрасно знаете, что вовсе не от этого вымирают канаки, — ответил Руссель.
— A-а, — махнул рукой Смит, — опять скажете: «колониальная политика», «эксплуатация»…
— Вы совершенно правы: эксплуатация и колониальная политика Америки — вот истинные причины гибели целого народа.
— Мы вступили с канаками в деловые отношения. За все, что мы берем, мы платим.
— Да, за сандаловые леса вы расплатились грошовой дрянью: оловянными зеркальцами, жестяными серьгами, стеклянными бусами; за отнятую у канаков землю вы тоже заплатили. Сколько вы платили, по десять центов за акр, кажется? Так что же тогда называется грабежом, скажите, пожалуйста?
Смит сосредоточенно дымил сигарой.
— Он становится просто невыносим, — сказал бухгалтер, когда Руссель ушел. — А вы заметили, дорогой Гесслер, что наши рабочие испортились? Китайцы жалуются, что им мало платят, японцы устроили самую настоящую забастовку — видите ли, надсмотрщик съездил одному из них по физиономии… Разве это бывало на нашей плантации когда-нибудь раньше?
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что все это влияние вашего доктора. Вот что.
Гесслер пожал плечами.
— Доктор гуманно относится к рабочим и честно выполняет свои служебные обязанности.
— Он воображает, что здесь не плантация, а санаторий. Мой приятель Блейк рассказывал, как он намучился с одним таким гуманистом, Стивенсоном, когда тот был нашим консулом на Уполо.
— Каким Стивенсоном?
— Писателем, Робертом Льюисом Стивенсоном, который написал «Остров сокровищ». Стивенсон тоже задумал гуманничать с самоанцами, защищать их от иностранных «угнетателей». И знаете, чем это кончилось? Шесть лет тому назад самоанцы подняли восстание. Конечно, восстание этих дикарей было подавлено, но Блейку вся эта история доставила немало неприятностей.
Поздним вечером, когда бледная луна уже начала свой обычный путь по темно-синему небу среди четких силуэтов пальм, к Русселю пришел Гесслер и тяжело опустился в шезлонг напротив доктора.
— Сигару?
— Спасибо.
Облако душистого дыма окутало веранду.
— Я пришел к вам, чтобы поговорить с полной откровенностью, какую допускают наши отношения, — сказал Гесслер.
— Я даже предпочитаю, чтобы вы были откровенны до неприличия, — ответил ему Руссель.
Гесслер сделал несколько глубоких затяжек и начал говорить.
— Вы первый доктор за все время моего пребывания на плантациях, к которому обращаются за помощью китайцы. До вас никому еще не удавалось стать своим человеком в их замкнутом мире. Вас уважают канаки. Они готовы для вас на все. У вас много друзей. Но… — Гесслер отвел глаза в сторону и замолчал.
— Что же вы замолчали? Впрочем, я все понимаю сам, — сказал Руссель, — и продолжу вашу речь. Итак, вы остановились на слове «но». За этим «но» скрывается администрация плантации. Их отношение ко мне — я не имею в виду вас, конечно, — отнюдь нельзя назвать дружеским. Я здесь то, что по-русски называется белая ворона.
— К сожалению, это так, — вздохнул Гесслер, — И вам будет с каждым днем все труднее и труднее жить среди этой неприязни. Я бы по-дружески посоветовал вам переменить место жительства…
— Может быть, — тихо сказал Руссель, — Но я не хочу покидать Гавайских островов.
— Зачем же, — оживился Гесслер, — Я смогу помочь вам приобрести небольшую, но вполне рентабельную плантацию на острове Гавайи, и тогда вы станете настоящим гавайцем.
— Да, возможно, вы правы. Мне нужно уехать из Вайанае, — сказал Руссель, — Я еще подумаю об этом.
БОГИНЯ ПЕЛЕ
В небольшой комнате отеля сидели двое: Руссель и худощавый голубоглазый человек — пастор Дезирэ. Кресла их были придвинуты к самому окну. Низкий подоконник позволял им не вставая разглядывать открывавшуюся перед ними картину.
Прямо от окон метров на сто вниз уходил крутой обрыв. Немного в стороне виднелся террасообразный спуск, покрытый редким лесом. Направо и налево от спуска дугами отходили отвесные склоны обрыва черно-бурого цвета. Дуги обрыва соединялись очень далеко, километров за двенадцать, образуя гигантскую воронку. На сколько хватал глаз, дно воронки было покрыто волнами черной застывшей лавы с белыми и желтыми барашками на гребнях волн — осадками буры и серы. То там, то здесь, из трещин, избороздивших лавовое море, вырывались столбы пара. В центре воронки пар стоял сплошной стеной, и сквозь его белесоватую мглу зловеще просвечивало багровое зарево. Это был кратер вулкана Килауэа.
— Сейчас, в сумерки, — сказал Руссель, — когда стало заметно зарево, обиталище Пеле выглядит еще страшнее. Но все-таки никогда не забуду первого впечатления, когда три года назад мы с женой приехали сюда в первый раз.
— Кстати, — заметил собеседник Русселя, — проводники-канаки ни за что не поведут вас в кратер. Вас туда поведу я.
— Я знаю, что канаки редко спускаются в кратер. Но почему?
— Ну как же, вы разве забыли о Пеле?
— Но я о ней ничего не знаю, кроме того, что она мифическая хозяйка вулкана.
— Пеле отнюдь не миф.
— Ах вот как! Интересно. Расскажите, дорогой пастор.
— Вы знаете, что полинезийские предания весьма точны и служат великолепным историческим источником. Так вот, рассказывают, что спустя несколько сот лет после водворения здесь Гаваи-и-лоа и его родственников на островах появилась вторая волна колонистов-полинезийцев. Это произошло в XII веке. Одним из первых с Таити прибыл некто Мого вместе со своими пятью братьями, восемью сестрами и еще кое-какими родственниками. Он был старший брат, а следовательно, глава рода. Но, кроме него, в семье большую роль играла его сестра, красавица Пеле. Скорее всего именно она была главой рода. Род Мого поселился недалеко от Килауэа, который в то время был гораздо активней, чем сейчас. Жители Гавайи не осмеливались даже близко подходить к подножию вулкана, опасаясь лавовых набегов. Поэтому много земли пустовало. То, что пришельцы поселились на склонах страшного Килауэа, создало им в глазах гавайцев репутацию кагунов — людей, наделенных сверхъестественной силой.
Пеле и ее родственники благополучно жили на новом месте до тех пор, пока однажды с соседнего острова не приехал вождь со своей дружиной и не посватался к Пеле. Но бедняга был слишком безобразен, и Пеле отказала ему. Вождь обиделся и решил овладеть красавицей силой. Ночью он напал на деревню и перебил ее жителей. Пеле с братьями и сестрами удалось спрятаться в пещере недалеко от кратера. Там они решили отсидеться.
Но собака Пеле, оставшаяся в разрушенной деревне, принялась искать хозяйку и навела врагов на след. Когда торжествующий вождь готов был захватить непокорную Пеле, началось извержение Килауэа. Потоки лавы стали заливать окрестности, и один из них затопил пещеру, где пряталась Пеле. Пеле погибла. Но враги, обращенные в бегство лавой, приписали извержение вулкана козням Пеле.
По всем островам разнесся слух, что послушный приказу Пеле вулкан обратил в бегство непрошеного жениха. Пеле стала считаться богиней Килауэа — ей приносили в жертву свиней и ягоды охала. Старший брат ее Мого стал царем пара, остальные родственники тоже стали ведать кто лавой, кто огненными фонтанами и другими атрибутами извержений. До сих пор не всякий канак осмелится спуститься в кратер, опасаясь разгневать Пеле.
Пастор замолчал, но через некоторое время добавил:
— Между прочим, видели ли вы дневник Пеле?
— Нет, но слышал о нем, — ответил Руссель, — В прошлый свой приезд я не удосужился посмотреть. Это тот самый дневник, который за неграмотностью богини ведется постояльцами гостиницы?
— Тот самый. Вот извольте.
Собеседник Русселя поднялся и направился к одному из шкафов, стоящих в комнате. Оттуда он достал два огромных фолианта в кожаных переплетах.
— Вот книга отзывов о нашей мрачной красавице Пеле.
Руссель взял один из томов и стал его перелистывать. Книга оказалась очень любопытной: тут можно было встретить и замечание геолога о характере лавы Килауэа, и расчеты землемера, который измерял кратер, и просто впечатления туриста, и даже стихи, посвященные вулкану. Фотограф наклеивал сюда снимки, художник делал зарисовки.
Некоторые записи Руссель прочитывал своему приятелю вслух.
— Послушайте, дорогой друг, — смеясь говорил доктор, — это же великолепно! «Декабря 29-го. Целые часы просидел я сегодня на берегу кипящего озера, напоминающего ад, но, увы! не почувствовал ни удивления, ни ужаса, никакого душевного волнения! Возможно, что в будущем эта картина не раз встанет перед моими глазами, особенно после плотных обедов, но теперь, сегодня, меня поражает только моя холодная бесчувственность». А вот еще! «Ужасен вулкан Килауэа, но здесь в отеле в толпе туристов я встретил нечто еще ужаснее! Я встретил молодую красивую леди в синих очках, с коротко остриженными волосами, одетую почти по-мужски, в короткой юбке и в сапогах со шпорами. Она ездит на лошади по-мужски, не выпускает изо рта папиросу и… поверите ли, я даже видел ее за буфетом пьющую виски! Перед этой фигурой бледнеет Килауэа!» Подписано: Патер В, — Слушайте, пастор, у ваших предков не было в обычае сбрасывать дураков в кратер? Я бы ничего не имел против возрождения этого обычая.
— Не надо так говорить, даже в шутку, — мягко возразил пастор, — Они же в этом не виноваты.
Руссель встал и похлопал Дезирэ по плечу.
— Внешность вы унаследовали от ваших европейских предков, а душу от матери. Душа ваша канакская, слишком мягкая.
Дезирэ покраснел, как мальчик, получивший выговор, и быстро сказал:
— Я пойду собираться в дорогу.
Кивнул головой и вышел.
Руссель любил этого бедного протестантского пастора из Хило. С Дезирэ доктор познакомился несколько лет назад, когда, вынужденный покинуть сахарную плантацию на Оаху, он переехал на Гавайи, приобрел здесь маленькую плантацию в Маунти-Вю и хозяйствовал на ней, поддерживая связь почти с одними канаками и метисами. Его все больше занимали канакские дела, отшельнический образ жизни ему надоел, и неугомонный характер заставлял искать более живую деятельность.
Интерес к канакам сблизил его с одним пожилым американцем Томсоном, «настоящим янки из Вермонта», как тот называл себя. Томсон был женат на туземке, с большой симпатией относился к единоплеменникам своей жены и ненавидел миссионеров. Гавайский старожил, он отлично знал все дела страны, и его рассказы были прекрасной летописью Гавайев последних десятилетий. И всякий свой рассказ он заканчивал одними и теми же словами. «Но вы еще не знаете наших миссионеров! Вы еще не знаете, на что они способны!» — предостерегающе поднимал палец.
Томсон и познакомил Русселя с пастором Дезирэ. Участок пастора отделялся от дома Томсона небольшой каменной оградой. Но в ограде была калитка, и от дома американца к хибарке пастора шла хорошо утоптанная тропинка, показывающая, что соседи находятся в тесном общении. Несколько кофейных кустов окружали ветхий пасторский домик, в котором ютились сам Дезирэ и четверо его сынишек. Пастор был вдовцом.
Он был сыном француза и каначки, образованием особенным похвалиться не мог — начальная школа в Хило да калифорнийская протестантская семинария. Он не был силен в вере, но веру у него заменяла любовь к людям, и главное к народу его матери.
В Хило, как и в других гавайских городах, существовали отдельно церкви для белых и туземцев. Дезирэ служил в туземной церкви. Ежемесячно прихожане собирали для него несколько десятков долларов. Этим он и жил.
Пастор отлично знал канаков не только своего прихода, но и всего острова. Его же хорошо знали не только на Гавайях, но и в Гонолулу. Не раз Дезирэ, как хорошего проповедника, приглашали в богатые столичные церкви, но он оставался верен своим бедным прихожанам.
Дезирэ познакомил Русселя с очень многими канаками на острове. Разговаривая со своими новыми друзьями, Руссель убеждался, что неудачная попытка 1894 года восстановить независимость не обескуражила гавайцев и что они надеются взять реванш. Отрадно было и то, что монархизм их ослабел. Многие стали понимать, что монархия и независимость — это не одно и то же.
Тропическая ночь наступила сразу, как только солнце скрылось за грядой гор. Всадники медленно ехали тропинкой, спускавшейся по лавовым террасам между невысокими деревьями, буграми и ямами.
Впереди ехал Дезирэ с фонарем. В спину дул резкий ветер, теребя плащи и обдавая мелкими солоноватыми брызгами моросящего дождя. Низко, цепляясь за острые края кратера, неслись серые лохматые тучи, словно торопясь пройти страшное место. Вдали, за черными холмами, то вспыхивало, то гасло кровавое зарево.
Ехали молча. Мрачная обстановка не располагала к разговору. Тишину нарушало лишь цоканье подков да шелест листьев. Тропинка была едва заметна в темноте, хотя на опасных поворотах ее обозначали выбеленные известью камни. Руссель бросил поводья, предоставляя лошади самой искать дорогу, и задумался. Вдруг пронзительная трель полицейского свистка заставила его вздрогнуть. На трель первого свистка откликнулся второй, третий.
— Откуда здесь полицейские? — воскликнул Руссель.
— Это гавайские сверчки, — ответил Дезирэ, — Разве вы не слышали их раньше?
Руссель рассмеялся.
— Ну форменная облава. Вот это сверчки! Я бы их в целях экономии развел бы по всем большим городам, на страх ворам и на радость полиции.
Обстановка несколько разрядилась, разговор завязался.
— Со мной в Калифонии был случай не лучше, — сказал Дезирэ, — Я любил там один гулять по болотам. А бывало, возьму с собой книгу, сяду где-нибудь в укромном месте и читаю. Однажды я примостился на камне, раскрыл книгу, как вдруг гляжу, из воды выпрыгнуло какое-то отвратительное животное — бурое, скользкое, с выпученными глазами. Выпрыгнуло и на меня смотрит. Я окаменел от ужаса. А оно издало резкий крик и прыгнуло еще ближе. Я сорвался с места и не помня себя прибежал в семинарию. Рассказываю товарищам и спрашиваю, не крокодил ли это и велика ли была опасность. «Да это лягушка, — говорят они, — калифорнийская лягушка-бык». Вот и все! Помню, я страшно сердился, когда все надо мной хохотали: ведь у нас нет лягушек.
Наконец, спуск кончился, а с ним кончился и лес. Теперь тропинка шла между лавовыми холмами, мимо глубоких трещин, откуда краснела раскаленная лава. Жуткая отрешенность от всего земного царила здесь. Ветер не доносил ни звуков, ни запахов из мира, оставшегося за краем кратера. Тишину прорезал лишь резкий свист пара, вырывавшегося из расселин. Здесь было страшнее, чем в самой дикой пустыне, здесь не было жизни — черная равнина, пар и где-то в глубине раскаленная внутренность планеты.
Через полчаса доехали до изгороди, сложенной из кусков лавы, спешились, завели лошадей и пошли к холму, на котором высился каменный сарай. Из этого сарая туристы обыкновенно и наблюдали огненное озеро вулкана Килауэа.
В самой середине большого кратера находился меньший кратер, имеющий в поперечнике два километра. В центре малого кратера, окруженное невысоким барьером застывшей лавы, клокочет огненное озеро. Оно невелико — метров десять в поперечнике. На поверхности его перекатываются багровые валы. Лава подернута темной коркой, темной по сравнению с избороздившими ее трещинами. С высоты кажется, что это ночной город, где трещины — ярко освещенные улицы, а темная кора — кварталы домов.
Но вдруг из-под коры высоко вверх взметнулся огненный столб, вот сбоку от него — другой, вот еще и еще. И пошли гулять по озеру лавовые смерчи. Задышала, рассердилась Пеле, подняла со дна огненные фонтаны, которые рассыпаются вверху пышным фейерверком, и ветер, подхватывая брызги, вытягивает их в бурые и зеленые нити и опускает застывшими на края большого кратера. Это волосы красавицы Пеле, которые она в ярости вырывает у себя. Волны ходят сильнее прежнего, огненные столбы сшибаются один с другим с каким-то диким скрежетом, визгом, стоном. От этой огненной вакханалии нельзя оторвать глаз.
Руссель и Дезирэ долго смотрят на страшное озеро. Но вот пастор отвернулся, вытер лоб и глухо произнес:
— Чертовщина, настоящая чертовщина!
Коренастый норвежец Ли — хозяин гостиницы Волкано-хауз, воздвигнутой на самом краю большого кратера, — встретил путешественников на пороге своего отеля. Это двухэтажное здание с широкой верандой, флигелями и службами располагало удобствами, которые сделали бы честь любому среднему европейскому отелю. Гостиница была здесь как нельзя кстати.
— Как проехались, доктор? — спросил улыбаясь Ли, — Вы всю ночь провели у кратера.
Не спрашивайте, это вы увидите в ресторане, где я буду есть за двоих, и в гостиной, где я буду болтать за четверых.
Когда спустя час подкрепившиеся Руссель и Дезирэ вошли в гостиную, все разноязычное общество Волкано-хауза было уже в сборе. День обещал быть дождливым, и на улицу никого не тянуло. В камине звонко потрескивали большие колоды. С кресла у камина навстречу вошедшим поднялся молодой врач англичанин.
— Как вы провели ночь, доктор? — спросил он, — Вы очень устали?
— Я прекрасно себя чувствую, — ответил Руссель, подсаживаясь к камину, — О впечатлениях нечего рассказывать, слава богу, вулкан недалеко — сами съездите и посмотрите. Если, конечно, янки откажутся от своего плана купить его и оклеить афишами о каком-нибудь мыле. Поговаривают, что они хотят перенести Пеле с ее резиденцией прямо на чикагскую выставку.
Полный человек с крючковатым носом, сидевший недалеко от Русселя и читавший журнал, посмотрел на него поверх очков и недоброжелательно заметил:
— Ну что же, если мы сумеем перевезти Килауэа в Чикаго, это только сделает нам честь. Пусть попробует это сделать кто-нибудь другой.
— Вы этого не сделаете, — добродушно ответил Руссель. — Это невыгодно. Проще чикагскую выставку перенести к Килауэа, и вы, возможно, так и сделаете.
— Простите, вы англичанин? — сурово спросил полный господин.
— Нет, русский.
Суровость полного господина сменилась искренним удивлением.
— Тогда извините меня, но я вас не понимаю. Не понимаю вашей иронии. Уж кто-кто, но русский мог бы оценить и наши промышленные достижения и нашу свободу. Ведь Россия не может похвалиться ни тем, ни другим.
Руссель круто повернулся к собеседнику, глаза его сузились.
— Свобода? Американская свобода? Оценить я ее оценил, но не так, как вы думаете.
— То есть как?
— Очень просто. В Европе, и в частности в России, мы имеем о вашей свободе превратное представление, мы идеализируем вас. Приезжая в Америку, мы надеемся найти в ней равенство, а находим чуть ли не касты, хотим видеть республику, а видим плутократию. Вы не грешите излишней свободой, зато вы достаточно откровенны — право силы у вас чуть ли не узаконено. В Европе люди боятся говорить свободно только в присутствии лиц, одетых в определенную форму, со всеми остальными мы достаточно откровенны. Зато средний американец никогда не будет откровенен со своим соседом. Там, где деньги решают все, где каждый воюет за себя, там трудно найти друзей и единомышленников. Вот какое понятие я имею об американской свободе.
Полный господин усмехнулся.
— Однако не все такого мнения. Вы читали книгу английского юриста Брайса о наших политических учреждениях?
— Читал, как же. Два раза читал.
— Что же вы о ней скажете?
— Нельзя же верить всякому, кто вас хвалит, только потому что хвалит. Брайс писал книгу для Америки и хотел, чтобы она быстро разошлась. Он этого достиг. Кроме того, достаточно вчитаться в книгу, как становится ясно, что Брайс рассматривает ваши учреждения абстрактно. Он видит их такими, какими они должны быть, какими они представлялись Джорджу Вашингтону, а не такими, какие они есть на самом деле.
— Однако здорово вы его отделали, — вполголоса заметил Дезирэ Русселю.
— Так и надо. Пусть хоть раз услышит правду.
Английский генерал со знаком ордена Бани на груди спросил Русселя:
— Скажите, пожалуйста, вы давно живете на Гавайях?
— Шесть лет. Вполне достаточно, чтобы узнать, что американцы сделали для обитателей островов.
Полный американец криво улыбнулся.
— Я, кажется, не очень обижу моего уважаемого собеседника, если заподозрю его в сочувствии социалистам?
— Нисколько не обидите. Тем более что я сам социалист.
Американец развел руками.
— Ну, тогда все понятно.
— Не знаю, в какой зависимости находятся мои убеждения от того, что вы творили и творите с канаками?
Стараясь говорить шутливо, американец сказал:
— Тысяча самых ярых туземцев не стоит одного белого, ставшего на их сторону. Без него они могут быть только шайкой, с ним они могут стать армией.
— И обязательно станут со временем, попомните мои слова.
И ВРЕМЯ НАСТУПИЛО
Грязный, пропитанный вонью от машинного масла и скверной кухни пароходик приближался к Гавайи. Только в этот последний час плавания Русселю удалось остаться одному. Он сидел в тесной каюте, облокотись на жиденький столик, и писал письмо другу, которое нужно было бы отправить неделю назад.
«5 декабря 1900.
Hawai, Hawaian Islands
Мне пришлось несколько запоздать с ответом, потому что твои письма застали меня в самую горячку выборной кампании, первой после восьми лет миссионерско-сахарократической олигархии, где действительно весь народ, не исключая главного гавайского элемента, принимал живое и деятельное участие».
Руссель оторвался от письма и задумался.
Все началось год с небольшим назад. И прежде мысль о том, должен ли он помочь канакам в борьбе за свои права, не раз вставала перед Русселем. Речь могла идти только о том, как помочь, и ясно было, что борьба должна быть организованной. Его, правда, еще недостаточно знали, но он был не совсем чужой в этой стране, те же, кто его знал, доверяли ему. Руссель умел и любил рисковать, а риск в данном случае был оправданный.
В Хило он собрал митинг канаков. Речь его была краткой. Указывая на каменные заборы, ограждавшие коттеджи состоятельных американцев, он сказал:
— Кто строил эти заборы? Канаки. Вас нанимали за 12 центов в день. Но эти 12 центов выплачивали не деньгами, а ситцем. Вам он обходился в 50 центов за ярд, американцы покупали его за 7. Ситец нужен был вам, чтобы прикрыть вашу наготу, которая смущала целомудренных миссионеров. Вас она не смущала сотки лет. Самые заботливые янки платили вам за работу трактами — бумажками, на которых были напечатаны их псалмы и гимны. Так они заботились о спасении ваших душ. Вам дорого обошлись их заботы — вас было 400 тысяч, а осталось 40 тысяч. Ваши короли потакали янки. Если хотите умирать — умирайте, если хотите жить — надо бороться.
Русселя с митинга унесли на руках.
Вскоре в Гонолулу узнали об организации партии Независимых, во главе которой стоял какой-то Каука Лукини. Сперва столичные заправилы, которым еще в 1898 году удалось присоединить острова к Соединенным Штатам на правах территории, не особенно были обеспокоены существованием новой партии, но вскоре им пришлось насторожиться — победа Независимых на выборах была очень внушительна.
Руссель снова склонился над столом.
«Они, т. е. письма, — писал Руссель, — застали меня совершающим путешествие вокруг нашего маленького мирка — острова Гавайи — в обществе с несколькими гавайцами, тоже кандидатами в сенат, как и я. На пути мы были гостями канаков — нас кормили, поили, развлекали песнями и танцевали. Украшали гирляндами (как призовых быков на ярмарках), давали лошадей для дальнейшего следования; а мы за это отвечали зажигательными речами против существующего правительства сахарозаводчиков, миссионеров и других белых врагов гавайского народа. Результат кампании превзошел наши ожидания; мы разбили наголову республиканцев (бывшую правительственную партию) и демократов, получив 3/t большинства в обеих палатах. Наша партия была третьей и называется Независимыми или Гомрулерами. Я фигурировал на выборных бюллетенях как «Каука Лукини» (Русский Доктор) и из четырех кандидатов (в I Сенаториальном округе) прошел вторым по числу голосов. Посылаю тебе образчик наших выборных бюллетеней. Сессия Сената начинается в феврале, и нам предстоит совершить настоящую революцию сверху вниз во всем гавайском законодательстве. Так как я чуть не единственный белый в обеих палатах, который что-нибудь смыслит в технике законодательной машины цивилизованных стран, то на мне, вероятно, и будет лежать главная часть работы по составлению проектов законов, а потому о литературных и научных работах теперь пока нельзя и думать. В интересах канацкого населения, которое так долго эксплуатировалось всякого рода заезжими хищниками, необходимо провести в первую же сессию несколько неотложных реформ. На очереди будут поставлены:
1. Билль о местном самоуправлении (канакам надоело во всем зависеть от тузов столицы).
2. Радикальная реформа санитарной службы.
3. Не менее радикальная реформа в системе налогов.
4. Отмена смертной казни.
5. Расширение кредитов на народные школы и устройство музыкальной консерватории для канаков в Гонолулу (канаки большие любители пения и музыки).
6. Введение норвежской или какой-нибудь другой системы в продаже спиртных напитков[22]. Необходимо оградить канаков от злоупотребления и систематического спаивания этим зельем.
Так как в Швейцарии и России эта система практикуется сравнительно давно, ты премного обяжешь меня, дав мне материалы о результатах ее в этих странах во всех отношениях, и вообще я буду благодарен всем, кто может снабдить меня подходящими материалами по этому сложному, но очень важному вопросу.
Руссель сложил письмо, запечатал конверт и вышел на палубу.
ГАВАЙСКИЙ СЕНАТОР
Оппозиция с большим вниманием следила за тем, как поведет себя президент сената доктор Каука Лукини. Резолюция, только что зачитанная главой оппозиции Тэрстоном с предложением ходатайствовать о предоставлении гавайской территории всех прав штата, была сильно аргументирована, и оппозиционеры не сомневались в успехе. В самом деле, казалось, ничего нельзя было возразить против предоставления Гавайям больших прав, чем те, которые они имели после 1898 года, когда пресловутая Гавайская республика стала простой территорией Соединенных Штатов с губернатором, назначаемым из Вашингтона. Руссель был поставлен в неприятное положение — отказаться как будто неудобно, а согласиться, значило сыграть на руку миссионерам. Принятие резолюции было выгодно только плантаторам, сами же гавайцы ничего не выигрывали от такой трансформации.
Руссель поднялся с президентского кресла, спокойно обвел глазами зал и остановил взгляд на сухопарой фигуре человека, сидевшего в первом ряду.
— Прежде чем открывать прения по резолюции, внесенной сенатором Тэрстоном, — сказал он, — я предлагаю господину секретарю территории Гавайев, явившемуся в сенат неофициально и без приглашения, покинуть зал заседаний.
Сухопарая фигура медленно поднялась с места. Да, секретарь действительно явился в сенат без официального приглашения и не потрудился занять место в ложе для гостей, а уселся в сенаторское кресло, но ведь он так уверен в принятии резолюции…
Секретарь оглянулся на Тэрстона, тот сидел с багровым лицом.
Он, конечно, тоже возмущен наглостью президента. Может быть, сесть, оппозиция его поддержит.
— Я вторично предлагаю вам покинуть зал заседаний, — раздался голос Русселя, — иначе я прикажу вас вывести.
В зале стояла гробовая тишина. Потом послышались торопливые шаги и гулко хлопнула входная дверь.
— Открываю прения по резолюции сенатора Тэрстона.
Прения были жаркие; оппозиционеры, разозленные тем, что Руссель выставил секретаря, специально приглашенного Тэрстонсм, из кожи вон лезли, чтобы доказать, какие блага принесет гавайцам превращение их страны в американский штат. Некоторых гомрулеров возможность самим выбирать губернатора, а не получать готового из Вашингтона сбила с толку. Резолюция могла пройти. Руссель, с тех пор как занял президентское кресло в качестве главы самой многочисленной партии сената, никогда не выступал в прениях. Он считал, что президент хотя бы внешне должен стоять вне партий. Так было на заседаниях. В качестве же лидера гомрулеров вот уже три года он вел неравную борьбу с плантаторами и заводчиками. Ему удалось провести ряд законов, облегчавших положение канаков. Но он мог немного сделать, когда за спиной противников стояли мощные монополии и их действиями руководили из Вашингтона. Тяжелую руку Вашингтона Руссель чувствовал на каждом шагу.
Президент сената решил на этот раз выступить в прениях.
— И губернатор, выбранный нами, и губернатор, назначенный из Вашингтона, в данных условиях одинаково американские, — сказал он, — И дело не в губернаторе, а в том, что гавайцам просто не имеет смысла усиливать и без того сильную партию мистера Тэрстона и его друзей. Они говорят вам о правах — не верьте им. Нам надо не формально, а фактически реформировать все наши традиционные учреждения, сложившиеся в эпоху монархии и плутократической олигархии. Нам нужна демократическая республика, и только она. Вместо того чтобы говорить о губернаторах, нам следует рассмотреть вопрос о налогах, которые, как и везде, всей тяжестью ложатся на бедный и средний класс. Господа плантаторы если и платили подати, то из христианского милосердия кто сколько пожелает, а наши скромные государственные расходы должны покрываться прежде всего из их средств. А потом вообще надо ликвидировать монополию поземельной собственности, сосредоточенной в руках дюжины собственников.
Ему не дали договорить, голос его потонул в нарастающем гуле, заполнившем весь зал, вся оппозиция как один человек поднялась со своих мест. «Социалист? — раздался чей-то истошный вопль, — Долой социалиста!» Поднялись со своих мест и гомрулеры. Атмосфера накалялась, пылкие канаки могли, чего доброго, прибить миссионеров. Руссель звонил в колокольчик, но тщетно. Кто-то среди сенаторов-канаков уже перескакивал через кресла в нетерпении добраться до белых джентльменов. Тэрстон с взлохмаченной бородой, неуклюже размахивая руками, взобрался на кресло и попытался говорить, но захлебывался словами, и можно было только разобрать: «мы не потерпим негодяя!» Руссель несколько секунд ждал от него чего-нибудь более вразумительного, но потом, перекрывая шум, звонко крикнул: «Тихо!»
Видя, что шум не смолкает, он поднял руку и, уже обращаясь к одним гомрулерам, крикнул: «Я хочу говорить!» Канаки тут же стали рассаживаться по местам. Тогда Руссель обратился к Тэрстону, продолжавшему стоять в кресле:
— Вам, кажется, необходимо освежиться, мистер Тэрстон, я ничего не буду иметь против, если вы пройдетесь.
— Нет! — ответил Тэрстон, с помощью соседей слезая с кресла, — Нет, я прошу слова! — и, одернув сюртук, направился к трибуне.
— Слова? Прежде чем просить слова, надо дать договорить другому.
Тэрстон остановился, посмотрел на Русселя и молча повернул назад.
— Гомрулеры! — продолжал Руссель, обращаясь к своим единомышленникам, — Вы видели и слышали, как этим господам тяжело расставаться с тем, что им так легко досталось. Еще раз повторяю, вы сами виновны в народных бедствиях, вы, не будучи ни калеками, ни детьми, терпите и допускаете над собой хищничество и насилие. Я кончил, мистер Тэрстон.
Заняв место на трибуне, Тэрстон полуобернулся к президенту сената.
— Вы злоупотребляете своей властью, господин президент, — тяжело дыша, произнес он. — Вы как глава сената должны блюсти порядок, а вы подогреваете страсти. Вы пользуетесь своим положением для морального давления на членов сената, — И, едва договорив фразу, торопливо сошел с трибуны.
— Есть еще желающие высказаться по поводу резолюции сенатора Тэрстона? — спросил Руссель.
Желающих не оказалось.
— Кто за резолюцию, прошу поднять руки.
Руки оппозиционеров дружно взметнулись вверх.
— Кто за то, чтобы признать ходатайство ненужным, неуместным и пока несвоевременным?
Руссель помедлил и с едва заметной улыбкой произнес:
— Подсчет голосов, кажется, излишен, резолюция отвергнута подавляющим большинством голосов.
Шум готов был снова заглушить его слова, тогда он возвысил голос:
— Разрешите сделать заявление. Сенатор Тэрстон указал мне на несоответствие моего положения и моего поведения. Действительно, президентство несколько связывало мне руки; чтобы свободно защищать намеченные нашей партией реформы, я слагаю с себя президентство и постараюсь служить гавайскому народу в качестве простого сенатора.
«ЛЮБОВЬ МОЯ БУДЕТ С ТОБОЙ»
И снова гавань Гонолулу.
Ревущий, полный новой силы гудок отплывающего океанского парохода на несколько минут заглушил все другие портовые звуки и шумы. Пароход тронулся и медленно двинулся вдоль пристани.
Руссель в белом костюме, без шляпы стоял на верхней палубе и смотрел на пристань. На его шее висело несколько тяжелых ярких гирлянд. Цветы чуть завяли, и от них исходил опьяняющий сладкий аромат.
Руссель прощался с Гавайями.
Его глаза были сухи, а сердце билось ровно и отчетливо. Даже наступившая старость не сделала его сентиментальным. Далеко внизу пристань и набережная кишели народом. Добрая половина этих людей пришла, чтобы проводить его. Вон Укеке с женой, вон сенаторы-канаки, вон добряк Дезирэ и рядом с ним «настоящий янки из Вермонта» Томсон…
— Каука Лукини!..
— Счастливого пути!
— Не забывай нас!
— Каука Лукини!
— Каука Лукини!..
Руссель махал друзьям шляпой.
Совсем незнакомые люди — белые, канаки, китайцы, японцы, услышав его имя, присоединялись к провожающим.
Люди на пристани и набережной запели «Алоха оэ», ту песню, которую много лет назад, в годы своей молодости, написала королева Лилиуокалани.
Уже десять лет прошло, как была свергнута королева Лилиуокалани, уже выросло поколение, которое плохо знало ее имя, а песня жила.
В этой песне пела душа гавайского народа.
«Алоха оэ» звучала на празднествах и митингах, ею народ встречал и провожал своих любимцев и героев. «Алоха оэ» стала национальным гимном канаков.
В этой торжественной и печальной песне говорилось о красоте гавайских гор и долин, о жарком солнце, о любви и разлуке:
Руссель смотрел на поющих и видел тысячи устремленных ка него глаз, тысячи протянутых рук. В глазах светились любовь и дружба. Руссель не искал популярности: он просто всегда поступал так, как велела ему его совесть, совесть русского революционера.
Он видел угнетенных канаков и, не задумываясь, отдавал им свое время, силы и талант. Он должен был поднять их на борьбу за право жить по-человечески и поднял.
А теперь совесть приказала ему взвалить на свои плечи новое дело. И Руссель, повинуясь ее зову, оставил все и устремился навстречу неизвестности.
…Это было несколько лет назад, когда Руссель встретил в Гонолулу своего киевского знакомого, революционера Льва Дейча, одного из организаторов группы «Освобождения труда». Дейч бежал из сибирской ссылки в Японию, а из Японии через Гавайи ехал в Америку.
Россия, родная, страдающая, борющаяся, вставала в рассказах Дейча. Карийская каторга, акатуйская, сибирские этапы, бесконечные партии кандальников, занесенные снегом таежные заимки, где ссыльные сходили с ума от одиночества и тоски, рабочие, студенты, крестьяне, шедшие в рудники, на поселения за сходки, демонстрации, бунты.
Прежнюю тоску по родине нельзя было сравнить со страшной болью, которую вызвали рассказы Дейча.
Маленькая плантация, сад, олеандры, пальмы. «Судьба забросила на Гавайи? Судьба бросает тех, кому не за что зацепиться в жизни», — сказал себе Руссэль. Да, он работал здесь так, как велела ему совесть русского революционера, сейчас она звала его к родине.
Год назад смертельно больная жена сказала ему:
— Я знаю, ты не останешься здесь, и после моей смерти ты поедешь туда…
Он знал куда. Он не стал ее утешать и обнадеживать, он ответил просто:
— У меня есть план нападения при помощи хунхузов на Акатуй и освобождения каторжан. Я поеду в Шанхай, а там посмотрим.
Жена отвыкла удивляться планам своего мужа. Она взяла его за руку и сказала:
— Прочти, как это у тебя… Дни придут…
Пароход проходил мимо набережной.
С палуб полетели гирлянды и венки: по давнему обычаю, отъезжающие дарили цветы на память о себе самому дорогому человеку: матери, отцу, жене, невесте, другу…
Руссель тоже снял с шеи гирлянду роз. Он увидел, как протянулись руки Укеке, Дезирэ и всех остальных.
«Кому?»
Руссель медлил.
Потом он улыбнулся и, размахнувшись, бросил цветы маленькой смуглой девочке, сидящей на плечах высокого мужчины. Вдруг на полпути лопнули нитки, связывающие гирлянду, и в протянутые руки толпы рассыпался дождь белых и красных роз…
Пароход выходил в открытое море. Но долго еще прислушивался Руссель к летящим с берега словам:
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Отъезд с Гавайев открыл еще одну яркую страницу жизни Русселя-Судзиловского. Он поселился в Шанхае, ему удалось наладить связь с акатуйскими товарищами и договориться с хунхузами. Но разразилась русско-японская война, и план освобождения акатуйцев пришлось оставить.
На очереди стала более актуальная работа — Руссель занялся революционной пропагандой среди русских военнопленных в Японии. Царское правительство, обеспокоенное этой пропагандой, поставило на вид правительству США деятельность американского подданного Русселя. Из Вашингтона потребовали, чтобы Руссель прекратил пропаганду. Он отказался, и правительство США лишило его американского подданства.
После войны Руссель жил в Японии и на Филиппинах, занимался медицинской практикой, издавал газету, журнал. Последние девять лет жизни провел в Китае.
Вскоре после Октябрьской революции возобновились связи Русселя с родиной, он вел переписку со старыми друзьями, советское правительство назначило ему персональную пенсию.
Руссель мечтал вернуться на родину — «завершить кругосветное путешествие», — но этой мечте не суждено было сбыться. Он умер 83 лет в 1930 году в Тяньцзине.
Вокруг костра, на котором, по восточному обычаю, должны были сгореть останки Русселя, собралось много народу. И эта огромная толпа тяньцзиньских бедняков — китайцев, японцев, европейцев, пришедших проститься с «Русским Доктором», была лучшим свидетельством, что жизнь его прожита недаром, что народ сохранит о нем благодарную память.
Михаил Васильев
ЛЕТАЮЩИЕ ЦВЕТЫ[23]
Горный поток низвергался со стометровой высоты. Подбежав к краю ущелья, он делал первый головокружительный прыжок вниз: казалось, голубовато-зеленая лента свешивается с серой скалы. Затем лента исчезла в белом облаке брызг — поток падал на каменные глыбы.
Но это была только первая треть пути. Весь в белой пене, щедро разбрасывая клочья ее по сторонам, поток падал дальше, перескакивая с уступа на уступ. Внизу в серой тьме ущелья, пробежав по камням, он сливался с другим, более мощным потоком, и вместе они продолжали путь к морю.
Завьялов полулежал на узком выступе скалы как раз над тем местом, где голубоватые струи водопада сталкивались с летящими навстречу брызгами. Иногда ветер подхватывал и бросал ему в лицо пригоршню мелких капель. Скала от них становилась мокрой и скользкой. Держаться на ней было трудно.
Завьялов повернул голову налево и прижался правой щекой к холодному шершавому камню. Перед его глазами повис водопад. Отсюда, вблизи, он отнюдь не казался голубой лентой — это была лавина воды, могучая и яростная, с прожилками пены и мути, готовая подхватить и беспощадно перемолоть в жерновах камней все, что попадет в ее холодные упругие струи. Завьялов осторожно повернул голову и прижался к скале левой щекой. Взор скользнул по голой базальтовой стене. Нет, продолжать подъем было невозможно. Опытный альпинист, Завьялов понял это еще сорок минут назад, осматривая стенку ущелья снизу. Он не поверил себе, решил убедиться. И полез, цепляясь упрямыми пальцами за шатающиеся обломки разбитого выветриванием камня, используя каждую трещинку, пробитую корнем растения. Сорок минут подъема и сорок возможностей сделать последние в жизни полшага. Нет, пожалуй, он не имел права позволить себе такую роскошь!
Завьялов снова осторожно повернул голову и посмотрел вверх. До цели оставалось совсем немного. Метрах в двадцати выше, по ту сторону водопада, на отвесной стене были выбиты человеческие фигурки. Одни из них, припав на колено, целились из лука, другие метали на бегу копья, третьи сидели в ладьях и гребли.
Чуть ниже находилось черное отверстие пещеры. А над ним, перечеркнув все поле рисунка, разрушив часть фигур, темнел большой крест, видимо появившийся здесь значительно позже.
Эта-то пещера, окруженная первобытными изображениями, и интересовала Завьялова. Высоко в горах, почти на границе вечных снегов, такая находка была неожиданностью, способной заинтересовать и археологов и этнографов. Конечно, в обязанности группы геологов, состоявшей к тому же всего из четырех человек, включая проводника — местного охотника, не входили археологические исследования. Но сейчас Завьялова интересовало другое — как добирались к пещере люди, оставившие там вечные следы своего пребывания? Может быть, они использовали другие, более доступные входы? Или водопад, преградивший путь Завьялову, возник позднее и именно он отрезал пещеру?
Действительно, с той стороны потока кое-где на скале виднелись трещины, уступы, выбоины… Ступив на тот рыжеватый камень, можно дотянуться до прижавшегося к скале кустика, явно скрывающего под листвой глубокую трещину. А оттуда, переставив левую ногу на черный выступ, надо перейти к вертикальной расщелине. По ней можно подняться, упираясь в ее стенки ногами и руками, метров на пять. А дальше использовать карниз, почти неприметный отсюда… Да, путь к пещере продолжался с той стороны потока. Не легкий и не простой путь, но во всяком случае проходимый.
Мимо щеки Завьялова деловито проползли вверх две жирные зеленые гусеницы. «Этим легко, — подумалось ему, — у них восемь ног, а у меня вместе с руками вдвое меньше…»
Завьялов сдвинулся чуть-чуть вперед. Тело устало от напряженного пребывания в одной позе. Слегка повернувшись на бок, он на несколько секунд освободил одну ногу, затем другую. Потом, заняв наиболее устойчивое положение, левой рукой достал бинокль. Тот показался чрезвычайно тяжелым: рука, державшая его, перевешивала всю остальную часть тела. На мгновение Завьялов почувствовал, что теряет равновесие и валится вниз. К горлу подкатился клубок тошноты. Но, пересилив слабость, прижавшись подбородком к мокрому камню, он перенес руку с биноклем к лицу и снова повернул голову. Окуляры стремительно приблизили ту сторону водопада, казалось, до нее можно достать рукой. Да, на ней было за что зацепиться. Завьялов шаг за шагом проследил путь до самого входа в пещеру. Но как перескочить через пятиметровую серо-голубую ленту кипящей воды?
Завьялов опустил бинокль, противоположная стена отпрыгнула и стала на свое место. В этот момент камень, за который он напряженно держался правой рукой, качнулся, готовый выскочить из своего ложа. Левая рука непроизвольно выпустила бинокль и, инстинктивно ища опоры, упала на камни. Через мгновение равновесие было найдено, но бинокль исчез в белом облаке брызг и пены…
— Надо спускаться, устал, — сказал себе Завьялов и не услышал собственного голоса, заглушённого грохотом водопада. Только сейчас геолог почувствовал этот могучий рев, не доходивший прежде до сознания. Он закричал изо всех сил и снова не услышал своего крика.
Извиваясь, как змея, он пополз вперед по холодному, скользкому камню. Почти переваливаясь за переднюю грань карниза, служившего ему опорой, он на миг дотянулся до поворота скалы, до края щели, в которую низвергался водопад, и увидел вспененный край потока. Основная масса воды падала вниз, оторвавшись от скалы, — это был прыжок в воздухе, а не скольжение по склону. Крупные капли упали ему на щеку. Прижимаясь к скале, он начал спускаться…
Площадка не завершала спуск, но дальнейший путь по пологому каменистому склону был нетруден. Завьялов сел, прислонившись спиной к обломку скалы и вытянув вперед ноги. Колени трясла мелкая дрожь, в кистях рук не было силы, а пальцы сейчас не смогли бы расстегнуть даже пуговицу. Ему стало страшно…
Из-за горы выглянуло солнце, площадка расцветала желтыми, голубыми, красными цветами — необычайно нежными и слабыми на вид, но необыкновенно стойкими и упорными в борьбе с суровой природой. Завьялов любил робкую красоту этих цветов. Он долго смотрел, как между ними, перелетая с одного на другой, жужжал большой бархатный шмель. Вот он зацепился лапками за край желтого пушистого цветка, сунул в его чашечку переднюю часть своего тела и почти весь скрылся там. Сделав свое дело, он вылез, деловито почистил передние лапки и полетел дальше, облепленный желтой пыльцой…
На сырую гимнастерку Завьялова села большая мохнатая, необыкновенно красивая бабочка. Устроившись поудобнее, она сложила крылья, и через мгновение раскрыла их, словно обмахиваясь двумя роскошными веерами. Завьялов сидел совершенно неподвижно. Вторая бабочка села ему на колено и тоже распахнула крылья. Эта бабочка была уродлива, одно крыло у нее было меньше другого. Третья села на руку. Туловище ее было заметно больше, чем у первых двух. И все они в такт, как по команде, одновременно складывали и раскрывали свои пестрые, нарядных раскрасок крылья…
Николай и Оля не сразу подошли к костру. Они замешкались на несколько секунд шагах в десяти, на границе света и темноты. Завьялов понял: Николай нес оба рюкзака и теперь один отдает своей спутнице.
По заданию они должны были сегодня обследовать западные ветви ущелья. Завьялов удивился, когда Николай, высокий, стройный юноша, развернув карту, показал итоги дневной работы. Он не ожидал, что они смогут пройти так далеко.
— Ну, а каковы находки?
Николай разложил образцы пород. Здесь были граниты и кварцы, несколько кристаллов горного хрусталя, несколько образцов гальки, принесенной потоками. По ним можно составить представление о породах, залегающих выше по течению этих потоков.
Завьялов достал контрольный аппарат и, надев наушники, исследовал образцы на содержание радиоактивных элементов, поиски которых были задачей экспедиции. Граниты и гнейсы дали два-три щелчка в минуту — обычное содержание урана в таких породах. При испытании прочих образцов аппарат вообще безмолвствовал.
— У меня сегодня тоже пусто, — сказал Завьялов, — прячется волшебный металл. А где-то здесь его должно быть очень много. Чувствую. Нюх мой никогда меня не обманывал. Ну, об этом завтра. А сейчас — немедленно ужинать.
За ужином Завьялов рассказал о выбитых на скале изображениях и пещере. Он умолчал о своей попытке добраться до входа: это было бы непедагогично. Молодых геологов не следует учить излишнему риску, да и к тому же еще ничем не оправданному. В работе геолога-разведчика и так слишком много рискованного и опасного.
На усталых студентов сообщение не произвело почти никакого эффекта. Зато откликнулся четвертый член группы — проводник, местный охотник. Звали его обычно фамильярно и дружелюбно — папаша.
— Это место «Гамаюнов крест» называется, а пещера — Гамаюновой. Но дороги нет в ту пещеру. Никто до нее не добирался. Только горные духи могут в нее перенести. Для этого волшебное слово надо знать.
— Как же никто не добирался, если там на скале фигуры и крест выбиты?
— А про фигурки рассказ особливый. Это Гамаюн их вырезал.
— Расскажите, какой Гамаюн? — вмешалась Ольга.
— Гамаюн — это, сказывают, был один богатый охотник, кулак по-теперешнему. Злой и жадный, никому пощады не давал. Была у него дочь, звали ее Дин. Такая красавица! Не было парня в деревне, чтобы не вздыхал по ней. Первые богачи огромный калым предлагали. Полюбила же она работника своего отца, пастуха Гица. Порешили они бежать от Гамаюна и пожениться. «Мир велик, — говорил Гиц, — неужели я в другом месте не добуду стрелой горного барана и не подниму медведя на рогатину». Узнал об этом Гамаюн — он колдун был, ничего скрыть от него было нельзя — и в ночь, когда должен был совершиться побег, опоил с вечера свою дочь снотворным зельем, призвал горных духов и унес ее с их помощью в такое скрытое место, что даже Гиц, который знал все тропки в горах, не смог бы найти. У отца на Дин свои планы были: хотел выдать ее за старика (богача из соседней деревни) и большой калым взять. Хотя у старика и так три жены было, он на Дин давно заглядывался. А было ей в то время пятнадцать лет — самый возраст для невесты в наших местах.
Прождал Гиц полночи с конями на краю селения и решил, что изменила ему Дин. С первыми лучами солнца вскочил он в седло и поскакал в горы. К полудню притомился конь, спешился Гиц, сел у родника. Что ему делать, не знает… А Дин меж тем проснулась в пещере, куда ее отнесли горные духи. Как раз в той пещере, которую, Сергей Андреевич, вы сегодня заметили. Мокрая насквозь — ее духи в поток окунули. Встала она с травянистого ложа, подошла к отверстию и видит, что перед ней отвесная скала и внизу водопад гремит. Нет выхода! Что делать?! И вдруг слышит, травинки, прилепившиеся к скале, человеческим голосом к ней обращаются.
— Хочешь скажем Гицу, где тебя искать? — спрашивают травинки.
— Хочу, — отвечает Дин.
— А что ты дашь нам за это?
— А что вы хотите, травинки?
— Красоту и силу твою.
— Зачем вам они? — удивилась Дин.
— Сила — за камни держаться, с ветром спорить, красота — чтобы любовались нами. Видишь, мы сейчас какие слабенькие и некрасивые?
— А что же мне самой останется, если я красоту и силу вам отдам?
— Тебе любовь останется. Ведь это у тебя самое главное.
Подумала Дин: действительно, зачем ей сила и красота, если не будет с нею ее любовь? И согласилась.
И сразу расцвели кругом цветы изумительной красоты. Колокольчики взяли себе голубизну Дининых глаз, гвоздики — алый цвет губ, фиалки — белизну рук и плеч. Не знала Дин, что все это у нее взято, только почувствовала вдруг слабость какую-то во всем теле и опустилась на гранит скалы. А взглянув на руки свои, увидела, что стали они серыми, шершавыми, дряблыми, как у старухи. Но и это не огорчило Дин, ибо в сердце ее ничего, кроме любви, не осталось.
— Ну когда же вы выполните свое обещание? — спросила Дин.
Один из цветков оторвался от стебля и полетел, перебирая лепестками. Он поднимался все выше и выше; так высоко, что смог из поднебесья увидеть Гида, сидящего над ручьем. Тогда он упал к нему на плечо и сказал, где найти Дин.
Вскочил Гиц на коня и поскакал. Он был могучий и смелый человек. Но только с помощью горных духов можно пробраться в Гамаюнову пещеру. Полпути прополз Гиц и понял, что выше подняться нельзя. Висит он на выступе скалы, сидит у пещеры Дин, а между ними кипит водопад.
Встал Гиц, укрепил ноги в трещинах и крикнул так, что, несмотря на рев потока, услышала его Дин:
— Прыгай ко мне!
Прежняя Дин перепрыгнула бы поток и упала бы прямо в руки Гида, а, отдавшая всю свою силу, она допрыгнула едва до середины. Схватил ее водопад и понес вниз мимо Гида. Вытянул руки Гиц и поймал свою любовь. Чуть-чуть оба не погибли. Спустился со скалы, вскочил вместе с ней на коня и поскакал.
Вернулся в свою пещеру Гамаюн — нет Дин. Понял он, что похитил ее отсюда Гиц, и решил послать на них погибель. Для волшебства надо ему было нарисовать Гица и его противников. Но нечем было ему рисовать. Тогда схватил он камень и начал вырубать изображения на скале. Первым послал он против Гица охотника со стрелой. Услышал охотник топот, думал, что враг это, и послал стрелу. Но Гиц поймал ее рукой в воздухе и, повернув, бросил назад. И пробила она грудь охотнику. Многих врагов, посланных Гамаюном в эту ночь, победил Гиц. Настоящая любовь может победить все на свете…
И, наконец, Гиц вместе с Дин ускакали так далеко, что перестало доставать волшебство Гамаюна. Спешился Гиц, развел костер. Положил около него Дин, ослабевшую до того, что она уже и сидеть не могла. Ведь ничего не осталось в ее сердце, кроме любви, а одной любовью не может жить человек. И умерла она, положив голову на колени Гица и закинув руки к нему на плечи…
Гиц, рассказывают, тоже умер вскоре. Да и как мог бы он жить, когда каждый цветок напоминал ему о Дин — розы о нежной краске ее щек, колокольчики — о голубизне глаз…
— А Гамаюн, — тихо спросила Ольга, давно кончившая ужин, — что случилось с ним?
— С ним? Бают, как узнал Гамаюн о смерти Дин, начало детоубийцу мучить раскаяние. Взял он камень и выбил на скале крест. И горные духи оставили его — они креста боятся. Или он умер в пещере, или бросился в водопад — этого никто не знает… Только не видели его больше никогда…
— Давно это случилось? — спросил Завьялов.
— Мне рассказывал мой дед, он слышал от своего деда, а тот рассказывал, что его дед в молодости знал старика, который еще мальчишкой видел Гамаюна!..
— До чего же хорошо вы рассказываете, папаша, — сказала Ольга, — А как вы считаете, правда это?
— Да как сказать вам? Не все в сказках неправда, не все и правда. А урок всегда есть. Умные люди у нас рассказывают сказки-то…
— Какая красота, — говорила Ольга, пристально глядя на догоревшие угли костра, — какая сила любви!.. И какая умная философия: любовь может победить все на свете, но одной любовью еще не может жить человек… До чего ж хорошо, и как верно… Значит, прелесть альпийских цветов — это красота погибшей Дин… А что бы такое мог символизировать летающий цветок? Я нигде никогда не встречала такого образа. Вы не знаете, Сергей Андреевич?
Завьялов очнулся. Его тоже заворожил рассказ охотника, но совсем по-другому. Он вспомнил о своем, о прошедшем, но оставившем след… как бы он хотел, чтобы эта девушка, обратившись к нему, назвала его не Сергей Андреевич, а просто Сережа… Она была и похожа и не похожа на ту, другую. Нет, она, конечно, лучше той, лучше уже потому, что сейчас сидела с ним здесь, у костра. Та никогда не осмелилась бы покинуть свою удобную квартиру, разве только сменяв на номер в курортной гостинице. Как бы хотел он… Но Ольга никогда не узнает этих его мыслей. Ему за тридцать, ей всего двадцать. К тому же она определенно нравится Николаю. Они отличная пара. И ему, руководителю группы, не пристало ухаживать за проходящей у него практику студенткой.
— Что же вы молчите? Или вы тоже уснули?
— Нет, задумался просто…
— А все-таки скажите, где-нибудь в народных преданиях вы встречали летающие цветы?
— Кажется, нет.
— Значит, это местный образ. Под такими обычно скрывается что-нибудь конкретное…
— Заснуть, когда рассказывают такую дивную легенду! Ты не человек, Колька! Надо не иметь в душе ни единой искорки!
— Я геолог. Легенды меня интересуют только в той степени, в какой они относятся к моему делу. Вот если бы шла речь о забытых рудниках, я навострил бы уши. А то обычный припев: красавица дочь, тиран отец, бедный жених — добрый молодец…
— А летающие цветы?… Даже Сергей Андреевич говорит, что не знал такого образа…
— Летающие цветы — это интересно ботаникам, а я геолог.
— Заладил: геолог, геолог… Сергей Андреевич тоже геолог, а смотри, как широки его интересы. Он увлекается и археологией, и этнографией, и китайской медициной… А ты знаешь, о чем он мечтает?
— О чем?
— Проводить геологические исследования на других планетах. Быть геологом в составе первой космической экспедиции. Он даже стихи писал о космических полетах.
— Откуда ты знаешь?
— В институте помнят об этих стихах с тех пор, как он учился. Хочешь прочту?
— Ну прочти.
Завьялов поморщился. Видимо, разговаривавшие не подозревали, что он вернулся в палатку и слышит их. Однако дотошная девчонка, где она могла достать его стихи? Он действительно писал их когда-то и действительно мечтал быть первым астроархеологом. Он и сейчас активно работает в секции астронавтики.
Но стихов он уже не пишет. Не пишет с тех пор… Рита замужем уже пять лет, а он все еще как в тумане. Работает, читает доклады, ведет научную работу… Может быть, он сделал ошибку. Ведь он сам отказался от Риты, не пожелавшей разделить с ним его судьбу. Может быть, ему надо было разделить ее судьбу?.. Тогда Рита не стала бы женой этого, другого… «Счетоводишка», как сказал он при их последней встрече. Что ответила Рита?.. Наверное, какой-нибудь пословицей: она любила отвечать пословицами, причем именно теми, которые придуманы для сытых спокойных людей. «Лучше воробей в руке, чем сокол в небе»… Сокол в небе — это он, Сергей Андреевич Завьялов, стрелок-радист в годы Отечественной войны, затем дипломник Геологоразведочного института, аспирант, через год бросивший аспирантуру. То, что он ушел на полевые работы, и было главной причиной разрыва.
«Ты не умеешь устраиваться, как люди», — бросила она однажды. Нет, он умел устраиваться, он твердо держал свою судьбу в руках, но он предпочитал в жизни не то, что она, не в том, в чем она, видел счастье. А в чем оно, счастье? Вчера папаша сказал словами легенды: «Одной любовью не может быть жив человек». А может ли жить человек без любви? Но ведь он же живет уже пять лет… Хотя жизнь ли это?..
Нет, все-таки главнее в жизни труд, и он сделал правильный выбор. Но почему же до сих пор он не может забыть, забыться?.. И вот только теперь эта девочка Оля… И опять не его, чужая…
Невдалеке рокотал по камням горный поток, с его шумом смешивался вой ветра, падавшего вниз по ущелью. И как-то по-особенному живым, убедительным и проникновенным был на этом диком фоне девичий голос, повествующий о свершении дерзновенной мечты человечества — завоевании соседних планет.
Девичий голос замолк, оборвавшись на какой-то очень высокой и очень взволнованной ноте. С полминуты собеседники помолчали. Затем диалог возобновился.
— Разбрасывается твой Сергей Андреевич. Если бы он поменьше писал стихи, он бы давно докторскую защитил. А то вот вместе с нами по ущельям ползает. Разве это жизнь — в палатках да у костра.
— Перестань, Колька! — Ольга почти закричала. Завьялов представил себе ее гневное лицо с горящими, бесконечно глубокими, потемневшими в это мгновение голубыми глазами, — Как тебе не стыдно! Его несколько раз приглашали в институт, в Академию наук… Его научные статьи цитируют в учебниках. А ты… мальчишка ты перед ним…
— Ай-ай-ай, ну не надо такую бурю на мою седую голову… — Николай был явно смущен этим взрывом. — Ну пусть приглашали, пусть отказывался. Пусть он гений, а я мальчишка. Я просто говорю, что он разбрасывается. А ты следуешь его примеру. Вот эти твои сегодняшние бабочки. К чему они тебе?.. И уж я не откажусь, когда меня пригласят читать лекции и вести семинары в институте..
Надо прекратить это недостойное и невольное подслушивание. Завьялов закашлялся, как будто он только что вошел. Голоса испуганно смолкли.
Он вышел из палатки и направился под навес.
— Ну, чем вы занимаетесь?
— Я разбираю пробы, Оля играет бабочками…
Ответ Николая был явно провокационным. Но Завьялов сделал вид, что не заметил этого. Он внимательно просмотрел каталог, записи, сделал несколько несущественных замечаний. Николай был умелым работником. Затем повернулся к девушке. Та сидела, склонившись над ящиком из-под продуктов, накрытым стеклом. Русые локоны непокорно выбились из-под косынки, брови были сдвинуты. Она внимательно смотрела в ящик. Под стеклом сидел целый цветник роскошных бабочек, таких же, каких Завьялов наблюдал у водопада.
— Смотрите, какие красавицы, — сказала девушка, — Если не ошибаюсь, это еще не описанный в науке вид.
— Нет, ошибаетесь. Это обычные бабочки, но претерпевшие значительные изменения от воздействия совершенно определенных внешних условий.
— Каких же?
— Повышенного радиоактивного облучения. Смотрите, какое разнообразие мутаций[24] — в окраске, в размерах, в форме крыльев и брюшка. Кстати, где вы их наловили?
— У водопада. Я ходила смотреть Гамаюнову пещеру. Но вы знаете, это далеко не такое необитаемое место, как кажется. Здесь бывали и до нас и не так давно.
— Почему вы так думаете?
— Вот что я нашла там, — Ольга извлекла избитый и искрошенный, словно прошедший сквозь молотилку, металлический остов бинокля. В глазах девушки дрожала тревога.
— Не волнуйтесь, Оля, это мой бинокль. Я случайно разбил его и бросил в воду, а она довершила остальное. Что же вас интересует в этих бабочках?
— Я в детстве увлекалась коллекциями насекомых… А теперь… Ведь это таинственный, полный неожиданностей мир. Знаете ли вы, например, о том, что бабочка находит другую бабочку, не видя ее, на расстоянии километра?
— Да, знаю. Говорят, что у бабочек чрезвычайно тонко развито обоняние.
Ольга отрицательно покачала головой.
— Нет, дело не в обонянии. Как может помочь обоняние на цветочном поле, благоухающем самыми разными ароматами цветов с самой неистовой силой? Можно ли выделить среди этих гремящих аккордов запахов легчайший аромат? Здесь что-то другое. А потом я сегодня сделала такой опыт. Накрывала одну из бабочек стаканом, а вторую помещала так, чтобы она была со стороны ветра. Стакан, конечно, не пропускал запахов, а те, что могли просочиться сквозь щели, относило ветром.
— И вторая бабочка все-таки прилетела?
— Через несколько минут она уже вилась вокруг моего стакана.
— И чем же вы объясняете такую таинственную связь. Уж не телепатией ли?
— А что это такое?
— Передача мыслей на расстояние без слов — из мозга в мозг.
— Не знаю, может быть… Мыслей у бабочек, конечно, нет, но, может быть, они излучают какие-нибудь радиоволны. А по ним, как по лучу маяка, и находят друг друга…
— Меня вчера удивило, как согласованно бабочки сводили и раскрывали крылья, греясь на солнце, словно кто-то подавал им команду. Но, конечно, они просто видели друг друга. Никакой телепатии тут нет.
— А мы это сейчас проверим, — Ольга перевернула стекло, которым был накрыт ящик. На нем сидело несколько бабочек. Одна из них вспорхнула и улетела. Другие, пригревшись, начали, так же как вчера, одновременно шевелить крыльями. Казалось, невидимые нити связали их всех в единый механизм.
Ольга взяла лист картона и поставила его поперек, разделив сидящих на стекле бабочек на две группы. Синхронность движений между обеими группами не нарушалась.
— Вот видите, Сергей Андреевич, это не зрение, а что-то другое.
Завьялов наблюдал с явным интересом. Ему понравилось, как легко, просто и изящно Ольга поставила опыт. Действительно, это не зрение. Так что же, телепатия? Радиация каких-либо колебаний, не уловимых приборами, а может быть, просто не регистрированных никем? И потом специфическая ли это особенность здешних бабочек или их общее свойство?
Всеми этими вопросами стоило бы заняться. Может быть, здесь природой применен какой-нибудь новый принцип, который могла бы позаимствовать и техника. Разве не интересно в самом общем случае иметь прибор весом в десятые доли грамма (столько весит бабочка), позволяющий поддерживать сообщение на расстоянии в километр. Сколько минимально может весить обычный приемопередатчик для такой связи? Вряд ли меньше нескольких десятков граммов…
Завьялов снова лежал на том же карнизе над водопадом. Он опять был один. За минувшие два дня догадка превратилась в уверенность, но все доводы слишком косвенны, чтобы их можно было считать доказательными. И в решающую экспедицию он отправился один.
Ярко светило солнце, и прямо перед Завьяловым сияла четким полукругом радуга. Низвергающиеся вниз струи водопада сверкали серебряной рябью. Брызги, падавшие на нагретую поверхность гранита, вскоре высыхали; над ними клубился легкий, быстро таявший пар. Завьялов подобрался и встал на самой верхней точке уступа лицом к скале. Левой рукой он схватился за выступ скалы у самого водопада. Медленно, сантиметр за сантиметром, передвигался он туда, и вот его лицо уже почувствовало холодок ветра, подхваченного стремительно падающими струями. Это не был главный поток, это было его ответвление, прикрывавшее, так сказать, правый фланг. На незначительную толщину его водяной ленты и рассчитывал Завьялов.
Он не испытывал страха, как в первый раз. Наоборот, во всем теле он чувствовал радостную легкость, ловкость, он был уверен в победе. Укрепившись на углу, перебирая пальцами по трещине в скале, он протянул сквозь поток левую руку. На нее обрушилась огромная тяжесть разогнавшейся в падении воды, струи и брызги полетели в разные стороны. Но этот напор можно было переносить. Вслед за рукой он продвинул сквозь поток и левую ногу, неожиданно быстро отыскавшую для себя опору. Рывок, и он, приняв холодный душ, оказался за полупрозрачной зелено-голубой пеленой бешеной воды.
Здесь царил зыбкий полумрак, к которому, однако, глаза привыкли довольно быстро. Завьялов увидел, что сможет легко вскарабкаться к пещере.
Правда, скала, камни, карниз были мокрыми и скользкими, по ним сбегали струйки воды. И вдруг Завьялов вздрогнул от удивления: в скалу как раз напротив его лица был вбит железный крюк. Он весь заржавел и превратился в труху, но еще держался… Так вот какие горные духи помогали Гамаюну попадать в его пещеру. Дальше все было значительно проще. Путь был пройден не раз, значит, его мог пройти и Завьялов. Он подтянулся по скале и очутился у входа в пещеру.
Перед ней была небольшая, незаметная снизу площадка, стоя на которой деспотичный отец выбивал изображения, чтобы погубить дочь вместе с ее возлюбленным. Сердце Завьялова трепетало от радости. Нет, эти изображения сделал не Гамаюн. Часть фигур полустерлась, другие полуразрушены трещинами и обвалами выветрившегося камня. И им не два-три века, а двадцать-тридцать тысячелетий. Опытный глаз геолога позволил Завьялову легко сделать эту ориентировочную оценку.
Но если легенда о Гамаюне вымысел от начала до конца, тогда рушится целый ряд косвенных доводов. Но нет, не может быть. Это Гамаюн, убийца своей дочери и сам невольный самоубийца, вбил крюк в гранит стены, готовя себе тайное смертельное убежище…
Конечно, эти фигурки на стене Завьялов сфотографирует, а если фотоаппарат откажется работать, он их тщательно перерисует в свой блокнот. Во всяком случае в «Вопросах археологии» они будут опубликованы не позже весны будущего года. Им, ждавшим столетия, ничего не значит подождать еще несколько месяцев.
Завьялов устремился к входу в пещеру. Яркое солнце светило прямо в ее открытое отверстие. Несколько шагов он сделал словно по мягкому войлоку — это были бесчисленные коконы бесчисленных поколений бабочек. Затем грунт стал твердым. Здесь царил полумрак, и исследователь на минуту остановился — дать привыкнуть глазам. И вдруг что-то случилось, Завьялов оказался в непроницаемом мраке. Сзади мягко ударило, пол пещеры качнулся, со сводов посыпались мелкие камни. Завьялов похолодел: обвал! Погребен навсегда в этой каменной ловушке, каждый час пребывания в которой смертелен… Ведь это именно пещера отняла красоту и силу у Дин и, по всей вероятности, жизнь у ее отца…
Завьялов зажег фонарь-«лягушку». Обвал был сравнительно небольшой, обрушилась, видимо, лишь одна гранитная глыба. Но она почти наглухо заложила вход. В оставшееся отверстие проходила рука Завьялова. Расширить отверстие? Нет, это безнадежное дело. Это займет суток трое, четверо, а их у него нет. Он не может ждать даже до завтра, когда его начнут искать товарищи. Конечно, они догадаются сразу, что он пошел исследовать эту пещеру. Но поймут ли они, где он? Нет, они решат, что он сорвался в поток, и внизу по течению станут искать его тело. Сколько бы он ни кричал, даже если Николай поднимется до того карниза, его не услышат сквозь рев водопада.
Нужно обдумать все спокойно и хладнокровно.
Смерть? Он много раз видел ее совсем близко: полеты над городами, ощетинившимися лучами прожекторов и трассами зенитных снарядов, похожими на гигантских огненных ежей, совсем не напоминали увеселительные прогулки. Но если он умрет здесь, тайна Гамаюновой пещеры может остаться нераскрытой еще многие, многие годы.
Впрочем, ведь и он сам еще не успел убедиться, что эта тайна существует.
Освещая себе путь «лягушкой», Завьялов пошел в глубь пещеры. Она постепенно расширялась, особенно быстро уходил верхний свод. Пещера оказалась узкой щелью в граните. И вдруг по спине Завьялова пробежали мурашки: перед ним, освещенный неверным светом его фонаря, стоял человек. Глаза его сверкали, рот был раскрыт в зловещей улыбке, а на ярко сиявших зубах полыхало голубоватое пламя. Именно таким рисовались средневековому воображению люди — выходцы с того света или прямые слуги дьявола.
Преодолев страх, Завьялов сделал еще два шага вперед и направил луч фонаря прямо в лицо привидения. Это была мертвая маска мумии, полусидевшей в нише задней стены пещеры.
Видимо, человек, превратившийся в мумию, был редким гигантом. И в полусогнутом состоянии туловища голова его была на уровне головы Завьялова. «Еще бы, — подумал геолог, — должно же было хватить у него силы по такой дороге пройти с тяжелой ношей — спящей дочерью. Да, конечно, это был Гамаюн. Одет он был в холщовую рубашку, подпоясанную ремнем, и такие же штаны…»
Гамаюнова пещера открыла свою последнюю тайну. Да, ее стены, своды, потолок состояли из минералов, содержащих в невиданных на земле, поистине фантастических концентрациях радиоактивные элементы — уран, торий. Далеко ли простирались драгоценные руды — это еще надо было узнать, но высокое качество их было бесспорным.
Завьялов снова вернулся к выходу из пещеры. Что же делать? Написать записку! При слабом свете, проникавшем сквозь оставшееся отверстие во входе, он коротко написал на листке блокнота о своем открытии и, свернув из листа голубя, выбросил в отверстие. Так он сделал девять раз — по числу чистых страниц, оставшихся в блокноте.
Когда с этим было покончено, он задумался. Что еще можно сделать? Дин отсюда послала к возлюбленному цветок. Может быт, она написала что-нибудь на цветке и бросила его вниз? Нет, не похоже. Зачем писать на цветке, если можно было воспользоваться листиком растения, клочком собственного платья…
А ребята в лагере еще ни о чем не догадываются. Папаша готовит обед, Николай систематизирует найденные образцы. А Оля?.. Оля, наверное, исследует таинственные механизмы связи у своих бабочек…
«Летающий цветок»… Не на пушистых ли крыльях бабочки написала Дин свое предсмертное письмо возлюбленному?.. А что если попытаться… Да нет, ерунда… Впрочем, чем черт не шутит… А вдруг получится?..
В голове Завьялова возникла идея, от которой он сначала просто отмахнулся, как от досадной глупости, потом вернулся к ней, потом… В конце концов он, по существу приговоренный к смерти, уже ничем не рисковал. Выиграть же он мог целую жизнь…
— Ты думаешь, он слышал наш утренний разговор? Это может пахнуть для меня незачетом практики. И черт же дернул меня высказать о нем свое мнение…
— До чего же ты противен мне, Николай!
— Что ты сердишься? Разве я плохо делаю то дело, которое обязан делать? И всегда, всю жизнь все то, что я буду обязан делать, буду исполнять только отлично. А эти мелкие неприятности — они выбивают из седла, нервируют… Ну чего ты, например, ко мне привязалась?
— Человеком быть надо, Николай. Человеком, а не исполняющим обязанности человека…
Николай не возражал. Несколько минут каждый занимался своим делом.
— Николай, смотри сюда! — вдруг воскликнула Ольга, — Что это?
— Бабочки, — невозмутимо ответил подошедший Николай.
— Нет, ты видишь, как они шевелят крыльями?
— Обыкновенно. Все вместе. Ты уже восхищалась этим вместе со своим любимым Сергеем Андреевичем.
— Смотри, — не обращая внимания на его слова говорила Ольга, — раньше они двигали крыльями через ровные промежутки, а сейчас как-то непонятно. То длинные паузы, то короткие.
— Похоже на передачу азбукой Морзе.
— Ну, это ерунда… Хотя… дай карандаш.
На клочке бумаги, отмечая продолжительное раскрытие крыльев знаком тире, а короткое — точкой, она торопливо начала наносить знаки. И вот уже целые строчки возникли под ее карандашом.
— Попробую расшифровать, — сказала Ольга.
— А ты знаешь азбуку Морзе?
— Знаю.
— Откуда?
В радиокружке в школе занималась.
— А зачем это тебе было надо? Или делать нечего?
Понадобилось именно для сегодняшнего случая. Для одного раза в жизни. Читай. Вот что здесь написано:
«Я в пещере. На помощь. Завьялов…»
Вечером, как всегда, собрались у костра.
— Видите ли, общее геологическое строение района говорило о том, что здесь должен быть уран. Вы знаете об этом, повторять не надо. А вот найти, где он, было нелегко. Его могло и вовсе не быть, а возможно, что он рассредоточен в граните в неуловимо малых дозах. Первое, что меня натолкнуло на мысль о наличии открытых залежей, — бабочки. Биологи установили, что радиация вызывает у насекомых появление мутаций. Я нигде не видел такого количества мутаций, как здесь, у слияния двух источников. Не случайно Оля не узнала эту обычную бабочку.
Мне удалось определить границу района распространения мутаций — она проходила у водопада. Выше по ущелью бабочки с мутациями почти не встречаются. Ниже по ущелью такие бабочки есть — их сносит ветром, всегда дующим здесь. И я начал внимательно исследовать водопад.
В его гальке и воде радиоактивность была чуть-чуть повышенная; значит, если где-нибудь и могли быть залежи урановых руд, они не вступали в непосредственное соприкосновение с потоком, были отделены от него слоем гранита. Между тем куколки бабочек неизбежно должны были испытывать довольно сильное облучение. Значит, в скале имелись глубокие трещины, где происходило вызревание куколок.
Тогда-то я и обратил внимание на Гамаюнову пещеру.
Ее удивительные свойства, видимо, были известны еще людям каменного века. Вероятно, и самая пещера, и скала перед ней были священными, служили для волхования, колдовства. С этой целью и выбиты заинтересовавшие нас фигуры людей и животных.
Но все это лишь косвенные доводы, и я не осмелился поделиться ими. Я попытался добраться до пещеры и в первый раз потерпел неудачу. Путь туда был слишком рискованным. Я погубил бинокль и решил ограничиться фотографированием скалы при помощи телеобъектива.
Однако легенда, рассказанная папашей, дала новый толчок моим подозрениям. Пещера, побывав в которой девушка теряла силу и красоту, могла быть только радиоактивной пещерой. Она же могла убить в короткий срок и Гамаюна. Но и это только предположение. В легенде истина всегда перепутана с фантастикой. Так и здесь, Гамаюну, например, были приписаны изображения, существовавшие десятки тысячелетий до него. Могло быть выдумано и все остальное. И хотя я был почти убежден, все-таки не решился сказать вам о своих догадках и снова отправился один.
Это чуть-чуть не стоило мне жизни.
Окончательным доказательством того, что пещера полна радиоактивными породами, была мумия Гамаюна. У нее фосфоресцированы в результате облучения белки глаз, зубы и ногти. Она не разложилась — радиоактивное излучение уничтожило всех микробов. Но все это я узнал, уже будучи узником пещеры и присматривая себе место рядом с Гамаюном.
Я. написал вам записки, выбросил их в надежде, что кто-нибудь их увидит, и приготовился умереть… Но тут мне пришла идея… Вы помните, в легенде рассказывается о летающем цветке. Ведь бабочка — это и есть летающий цветок. Где-то в персидском эпосе, припоминается мне, я даже встречал эту метафору.
Нас с вами поразила согласованность движений их крыльев, когда они, пригревшись, сидят на солнце, и мы задали вопрос, кто подает им команду. Я не утверждаю сейчас ничего, это просто предположение, может быть, именно при движении крыльев и излучается тот импульс, который служит для связи бабочек и воспринимается ими. И командуют они взаимно друг другом. Так нельзя ли вмешаться мне в это и скомандовать им?
Я знал, что Оля в это время возится с бабочками. И лежа у узкого отверстия в мир, я поймал одну из роскошнейших бабочек, вылетавших из пещеры. Все остальное я делал при помощи двух иголок. Я очень обрадовался, увидев, что сидящая снаружи другая бабочка поднимает и опускает крылья в такт той, крыльями которой занимался я. Видимо, в это время многие бабочки в этом районе занимались физкультурой по азбуке Морзе…
Не знаю, как воспримут это энтомологи — специалисты по насекомым. Оки могут сказать, что такого не было и быть не может. Возможно, и опыты, которые они поставят, подтвердят их правоту. Но ведь мы здесь имели дело с совершенно особенными мутациями, причем мутациями во многих поколениях. И, может быть, эти свойства взаимной связанности, которые наблюдаются и у обыкновенных капустниц, здесь проявились, на мое счастье, чрезвычайно резко…
Замученную бабочку я потом выпустил, заменив ее другой. Там, в пещере, миллионы коконов, они истинный рассадник этих насекомых. А часа через два я почувствовал, что кто-то дергает за конец бечевки, выброшенной мной из отверстия. Это был Николай. Я потянул бечевку и на конце ее обнаружил динамитный патрон. Дальнейшее просто…
Мне хочется высказать на правах старшего еще одну мысль. Геология не узкая наука… Геологу важно знать тысячи вещей, казалось бы не имеющих к его делу никакого отношения. Да это справедливо не только по отношению к геологам. Новое чаще всего открывается сейчас на стыке двух или даже нескольких наук, как заметил когда-то академик Зелинский. Без знаний, совершенно не обязательных для меня как для геолога, мы не открыли бы урановых залежей, а я вряд ли остался бы жив…
И еще — для человека науки важнее всего знания, возможность пополнять эти знания, учиться. А занимаемое положение, звание, авторский гонорар — это не главное. Поверьте мне!..
В этот вечер у костра дольше всех задержались Завьялов и Ольга. Геолог записывал результаты дневных работ, практикантка, охватив руками колени, долго смотрела на рассыпающиеся красные угли догоревшего костра.
— Сергей Андреевич, а можете вы мне ответить на один вопрос личного характера?
— Какой вопрос?.. Пожалуйста…
— Почему вы не женаты?..
Завьялов мог ждать всего чего угодно, но не этого. Он не понимал, что женщина догадывается о любви мужчины к ней по еще более мелким признакам, чем он узнал о залежах урана. Скрывая смущение, но глядя ей прямо в глаза, он тихо сказал:
— Если вы захотите, я расскажу вам об этом. Только вам одной… Но не здесь, а после окончания вашей практики, в Москве…
Завьялов набрал номер телефона. Тот номер, который он всегда помнил наизусть, но позволял себе набирать не чаще одного раза в год. Да и то из пяти раз он лишь единожды услышал ее голос. Выслушав длинную серию: «алло», «нажмите кнопку», «позвоните из другого телефона» и ничего не ответив, он повесил трубку. Это было два года назад. Но сейчас он ответил сразу.
— Рита, это Сергей. Ты меня не совсем забыла?.. Я тебя хочу видеть. Может быть, на одну минуту, может быть, на час. Но одну и немедленно…
И через десять минут в открывшейся двери он увидел ее. Она изменилась. Стала красивее, полнее. Но он почувствовал, что она уже не имеет над ним никакой власти…
Можно было уходить. Он и пришел сюда лишь затем, чтобы убедиться в этом.
А Рита искала тему для разговора. О погоде — пошло… Ну, как ты живешь — слишком общо. Ей казалось, она знает, чего хочет от нее этот человек. А он молчал, и вдруг она заметила:
— У тебя два новых ордена? — изумленно и завистливо сказала женщина, глядя на его грудь голубыми невинными глазами, чистоту которых он когда-то так любил, — А у моего растяпы ни одного. И, наверное, никогда не будет. Не умеет он устраиваться… Куда же ты. Сережа? — и она призывно протянула к нему полные белые красивые руки…
Не сказав ни слова. Завьялов повернулся и вышел.
Вечером он все рассказал другой.
Роберт Глан[25]
НАОБОРОТ[26]
Я шагал по улицам Мельбурна и не видел Австралии. Передо мной был большой город с населением свыше полумиллиона, с красивыми прямыми улицами, с высокими каменными домами. На главных улицах нижние этажи были сплошь заняты нарядными магазинами. Как и во многих южных городах, почти везде над тротуарами укреплена на столбах легкая кровля для защиты товаров, а попутно и пешеходов от палящих лучей солнца.
Но где же австралийская экзотика?. Недаром Жюль Верн назвал Австралию страной, где все происходит наоборот. И действительно, это страна, где деревья не дают тени, а травы заслоняют солнечный свет, где птицы лишены крыльев, а звери несут яйца и щеголяют клювами, где медведи похожи на белок, а ящерицы на крокодилов; страна, где детеныши кенгуру живут в сумке своей матери, где раковины улиток завиваются не направо, как обычно, а налево, где пчелы лишены жала и где даже лебеди и те черные.
Чтобы обдумать свои дальнейшие планы, я направился в городской парк Валумалу, расположенный на берегу живописной бухты. Был праздничный день — первый день Рождества. Солнце палило невыносимо — ведь и времена года в Австралии наступают по сравнению с северным полушарием наоборот. Самое холодное время года приходится на июнь и июль, а разгар лета бывает в декабре и январе.
В городском саду было мало прохлады, и только дувший с моря легкий ветерок приносил некоторое облегчение. На выжженной солнцем траве между низкорослыми деревьями стояли небольшие группы людей и о чем-то оживленно спорили. Это, как я узнал впоследствии, был своего рода клуб под открытым небом, куда по вечерам и по праздникам сходились люди разнообразных убеждений побеседовать и поспорить на самые различные темы. Особенно многочисленной была группа, собравшаяся под низким узловатым деревом, издавна называвшимся «деревом знания». Подвизавшиеся здесь ораторы не были официальными представителями каких-либо организаций, а выступали исключительно на свой страх и риск. Не удивительно поэтому, что многие выступления имели зачастую курьезный характер.
Когда я подошел к «дереву знания», слово взял щеголевато одетый молодой человек с таинственным прозвищем Сфинкс, называвший себя анархистом. Он пытался устроить диспут на довольно неуклюже сформулированную тему: «Ведет ли анархизм к варварству и убийству?» По-видимому, он и сам не имел ясного представления о том, куда ведет анархизм, и поэтому говорил главным образом о себе лично и настойчиво ставил себя в пример в части соблюдения безупречной чистоты и гигиены. Он показывал свои выхоленные руки, выворачивал наизнанку свою белоснежную рубашку и предлагал слушателям осмотреть его носки и белые туфли.
— Все это очень хорошо, — заметил стоявший вблизи пожилой рабочий, очевидно хорошо знавший оратора, — но никто не видал, чтобы ты хоть раз приложил эти руки к какой-нибудь работе!
У другого дерева отчаянно агитировал тощий долговязый вегетарианец, старавшийся убедить своих слушателей в том, что человек должен стать поближе к природе и питаться только молоком.
— Для чего же тогда природа дала нам тридцать два крепких зуба? — спросил его с недоумением один из присутствовавших.
— Для того, чтобы жевать молоко, — раздался возглас из толпы, и слушатели со смехом стали отходить к другим группам спорщиков в поисках более интересного.
Не следует, однако, думать, что дискуссии в парке Ва-лумалу всегда протекали в такой же мирной обстановке и что в Австралии существует подлинная свобода слова. У «дерева знания» я познакомился с рабочим, который рассказывал мне про весьма назидательный инцидент, происшедший во время одной из крупных забастовок, столь частых в истории рабочего движения Австралии.
Полиция повсеместно разгоняла уличные митинги бастующих и немедленно арестовывала всякого, кто пытался склонить рабочих к забастовке. Один из членов стачечного комитета решил перехитрить полицию и перед началом своего выступления попросил приковать себя цепью к фонарному столбу. Пока одураченные полицейские возились с цепью, мужественный оратор продолжал говорить и закончил свою речь словами:
«Вот какова свобода слова в Австралии: человек имеет возможность высказать правду, только сидя на цепи!»
Парк Валумалу стал моим первым пристанищем в Австралии. Денег у меня совсем не было, и я был вынужден заночевать в парке. Обдумав свое положение, я решил искать работы на фермах: это сразу даст мне и кров, и пищу, и кое-какой заработок..
На рассвете следующего дня я вышел из города по главной дороге Мельбурн — Сидней навстречу неизвестному. По обе стороны дороги раскинулись обширные поля, окружавшие небольшие фермерские домики. Деревьев почти нигде не было, изредка лишь виднелись невысокие узловатые эвкалипты.
«Пока что ничего необыкновенного», — невольно подумал я.
Дорога была совершенно пустынной, и, только пройдя несколько километров, я заметил идущего мне навстречу человека в широкополой шляпе, какую носят местные земледельцы. Поравнявшись со мной, человек взглянул мне в лицо и дернул головой вбок, как бы подзывая меня подойти к нему поближе. Недоумевая, для чего бы я мог понадобиться этому незнакомцу, я подошел к нему и вопросительно уставился на него.
— Доброе утро, — приветливо сказал он и спокойно двинулся дальше. Мне оставалось только последовать его примеру.
Рассвет разгорался. Вскоре на дороге показался еще один путник. Заметив меня, он также сделал мне знак головой подойти поближе.
— Что вам угодно? — совершенно озадаченный, спросил я.
— Я хочу пожелать вам доброго утра, — учтиво ответил прохожий и спокойно зашагал дальше.
Я начал догадываться в чем дело и решил отыграться на третьем встречном, который уже виднелся вдали. Как только он поравнялся со мной, я сам сделал кивок головой вбок, как бы подзывая его подойти ко мне. Моя догадка оказалась верной: незнакомец ответил мне таким же жестом и с невозмутимым видом продолжал свой путь. Такое «боковое движение» головы, очевидно, было здесь установленной формой приветствия.
— Ну вот и начинается «наоборот», — подумал я.
Этот небольшой инцидент привел меня в веселое настроение. Я стал вспоминать попавшийся мне на глаза вчера в городской библиотеке сборник стихов австралийских поэтов. Там говорилось про розы декабря, про леденящие ветры июля и про наводящие тоску майские дожди. Если бы Пушкин родился в Австралии, он никогда бы не написал:
А описание прекрасной Марии могло бы принять у него примерно такую форму:
Я быстро шагал по пыльной каменистой дороге. Мне хотелось уйти подальше от города и углубиться в сельские просторы. Но вокруг простирался все тот же однообразный, безрадостный пейзаж. За день я прошел около 40 километров и к вечеру добрался до довольно обширного селения, носившего зловещее название Килмор, что по-английски означает «убивай больше». Мое внимание привлекла вывеска сельской гостиницы «Королевский Дуб».
«Здесь, пожалуй, найдется работа», — подумал я и не ошибся. Хозяин гостиницы, коренастый краснолицый англичанин, предложил мне остаться у него на должности «полезного человека».
Потянулись однообразные дни. Я колол дрова, возился на кухне и в гостинице, чистил лошадей, крутил сепаратор, обмывал запыленные коляски и автомобили гостей и думал: «Когда же, наконец, я увижу «настоящую Австралию»?» Особенно хотелось мне повидать в природных условиях диковинных животных этой страны и в первую очередь, конечно, кенгуру. Но здесь меня окружали только лошади, коровы и овцы.
Лишь по вечерам я чувствовал, что нахожусь в Австралии, так как у меня над головой вместо обычных знакомых мне созвездий горел легендарный Южный Крест, мерцал Южный Треугольник и ярко сверкали гиганты южного неба — величественный Ахернар и золотистый Канопус.
Однажды, когда уже совсем стемнело, хозяин разбудил меня, чтобы помочь вновь прибывшим гостям разгрузить телегу и накормить лошадь. Когда я подошел к воротам, двое высоких мужчин уже успели снять с повозки громоздкий ящик, и я помог им отнести его в чулан, расположенный рядом с прачечной, которая служила мне местом ночлега.
Обязанности «полезного человека» настолько хлопотливы и многообразны, что обычно я крепко засыпал, как только добирался до своей койки. В эту ночь я почему-то никак не мог заснуть. Ворочаясь с боку на бок, я услышал, что за стенкой в чулане кто-то тоже кряхтит и ворочается. «Полезный человек» должен всегда быть на страже, поэтому я зажег фонарь и направился обследовать соседнее помещение.
Двери в чулане не было, и я прямо с порога мог осветить все его небольшое пространство. Осмотр ничего не дал, но шорох и кряхтение продолжали доноситься со стороны стоявшего у стены ящика. Я подошел поближе и поднес фонарь к боковой стенке ящика, забитой грубо сколоченной деревянной решеткой. На меня уставились из темноты два больших широко раскрытых глаза, с выражением тревожной тоски глядевших сквозь просветы решетки. От неожиданности я чуть не выронил фонарь и успокоился только тогда, когда рассмотрел крупную, красиво очерченную голову, напоминающую голову оленя, и два больших настороженных уха. В ящик был заколочен живой кенгуру. Двухметровая длина ящика не давала возможности выпрямиться громадному животному, и оно лежало скорчившись и глядело на мир грустными глазами раненой серны.
Не так представлял я себе первую встречу с кенгуру! Очевидно, новоприбывшие были охотниками и везли свою добычу на продажу в Мельбурнский зоологический парк. Меня возмутило то, что они не приготовили для своего пленника ни воды, ни пищи.
Кое-как накормив бедное животное капустными листьями, я направился обратно к своей койке, но мне казалось, что кенгуру смотрит на меня как-то особенно печально, словно ожидая от меня чего-то еще.
Долго я беспокойно ворочался, сам не сознавая, что мешает мне уснуть. И, наконец, перед самым рассветом я не выдержал. Поспешно засветив фонарь, я снова подошел к ящику-клетке и решительно откинул брезент. Боковая стенка была укреплена на шарнирах вроде дверцы и запиралась на крючок. На верхней крышке большими буквами выведена мелом надпись «Бампер» — очевидно, пленник успел уже получить кличку и притом довольно подходящую: «бампер» по-английски «тяжело шлепающийся».
Я сбросил крючок и распахнул дверцу, но непривычный свет фонаря, очевидно, пугал животное. Я задул фонарь. Сразу четко обрисовался светлый прямоугольник дверного проема. Бампер беспокойно зашевелился и осторожно выбрался из ящика. Движения его все еще были неуверенны. Сгорбившись, как непомерно высокий человек, он двинулся к двери и вышел на освещенный лунным светом пустынный двор.
Здесь громадный зверь мгновенно преобразился: выпрямившись во весь рост, он на секунду обрисовался на фоне светлеющего неба стройным и четким силуэтом, затем, напружинив свое сильное тело, сделал громадный прыжок, без всякого усилия перемахнул через ограду двора и скрылся в предрассветной мгле на просторе уходивших вдаль полей.
— Прощай, Бампер! — растроганно воскликнул я, — Хотел бы я последовать за тобой!
Я вовсе не думал в тот момент, что мое пожелание почти немедленно исполнится. Наутро хозяин гостиницы не без оснований заподозрил меня в соучастии в побеге кенгуру и дал мне расчет.
Впоследствии я узнал из газет, что Бампер был снова пойман, хотя и с большим трудом. Несколько дней он носился по окрестным полям, и, наконец, после бешеной погони, в которой принимали участие не только всадники, но и мотоциклисты, его удалось заарканить. Это был исключительно крупный экземпляр королевского кенгуру. Тело его достигало почти трех метров в длину, и он мог совершать прыжки длиной до десяти метров. В настоящее время такие крупные кенгуру попадаются весьма редко и охота на них запрещена. Довольно обычной остается и до сего времени более мелкая порода кенгуру, известная под названием «уоллаби». Эти животные достигают одного метра в длину. Их серая шкурка идет на меховые изделия, кожа на высококачественную обувь, а мясо употребляется в пищу. Особым лакомством считается суп, сваренный из хвоста.
Кенгуру водится только в Австралии. Не удивительно, что это своеобразное животное издавна считается как бы символом всего австралийского. Когда в 1901 году все австралийские провинции объединились в Австралийский Союз, на первых почтовых марках нового государства был изображен кенгуру на фоне карты материка.
Итак, после побега Бампера я сам «тяжело шлепнулся» на дорогу и снова должен был возобновить свои странствия по Австралии.
В гостинице «Королевский Дуб» часто останавливались охотники. От них я узнал, что леса восточной Виктории изобилуют дичью: «если выстрелить в кусты наугад, непременно что-нибудь да подстрелишь».
Это навело меня на мысль стать на время охотником и таким путем ознакомиться, наконец, с достопримечательностями австралийской природы.
Штат Виктория, где я находился, представлял наиболее богатую по растительности и наиболее типично австралийскую провинцию. Здесь растут величайшие в мире эвкалипты и древовидные папоротники, живут бескрылые птицы и черные лебеди, в изобилии водятся кенгуру и другие сумчатые животные, а также и знаменитый «парадокс природы» — утконос: диковинное млекопитающее, которое несет яйца и обладает клювом и утиными лапками.
Я решил пересечь область Голубых Альп и затем пробираться на восток в самый малонаселенный район Виктории — Гипсленд. Большую часть пути предстояло пройти пешком, пробавляясь исключительно охотой. Но для этой экспедиции необходимы хоть какое-нибудь оружие и снаряжение, поэтому я вернулся в Мельбурн и ревностно занялся приготовлениями.
«Полезный человек» преобразился в странствующего охотника. За спиной у меня красовалась двустволка, широкий пояс был густо набит патронами. Слева подвешен маленький топорик, справа — охотничий нож. В кармане хранился часовой брелок в виде компаса. Кожаные краги предохраняли ноги от укуса змей, широкополая шляпа защищала голову от солнца. Снаряжение дополнялось спальным мешком, сшитым из легкого одеяла и служившим одновременно вещевым мешком. Кроме пакетика соли, никаких продуктов, даже хлеба, у меня с собой не было. «Охотника ружье кормит» — таков девиз, с которым я собирался вступить в глухие дебри австралийских лесов. Быть может, этот девиз и хорош для опытных охотников, но с моей стороны такая установка по меньшей мере дерзость: ведь я еще никогда в жизни не стрелял из ружья.
Когда я купил себе двустволку, то поспешил испробовать ее в пригородной роще. Укрепив на стволе дерева развернутый газетный лист, я отошел на двадцать пять шагов и выстрелил. И что же? Ни одна дробинка из всего заряда не попала в мою мишень. И с таким-то искусством я собирался сделать охоту единственным источником своего существования!
Безрассудный риск? Я думал иначе, так как был уверен, что необходимость, самый строгий учитель, быстро сделает меня метким стрелком.
Мой пешеходный маршрут начинался не прямо от Мельбурна, а от небольшого селения, расположенного километров за пятьдесят от столицы и носившего живописное название: «Долина древовидных папоротников». С Мельбурном это селение было связано узкоколейной железной дорогой, которая производила впечатление какого-то кустарного предприятия. Кривые рельсы были уложены по разнокалиберным шпалам, местами даже без балласта, прямо на поверхности земли. Маленькие пузатые паровозики добросовестно останавливались на каждой станции, что было, пожалуй, излишней формальностью, так как пассажиры преспокойно садились и высаживались на ходу везде, где бы им ни вздумалось.
Дорога извивалась между холмами, поросшими низкорослыми кривыми эвкалиптами. Особенно густые заросли обрамляли речки и протоки, в которых давно уже не было воды: почти все австралийские реки высыхают за лето и снова наполняются только в период осенне-зимних дождей. Мимо окон проплывали однообразные пейзажи, но постепенно безрадостная картина стала меняться. Показались зеленые рощицы и среди них возвышавшиеся, как пальмы, гигантские древовидные папоротники. Стволы этих диковинных растений казались волосатыми от густо покрывавших их волокон, а на вершинах красовались великолепные кроны.
Я выскочил на ходу из вагона и, очарованный, остановился на опушке рощи. Какая фантастическая картина!
Я вспомнил, как описывал Алексей Толстой едущего лесом Илью Муромца:
Но здесь богатырь Илья мог бы спокойно привязать коня к стволу папоротника, так как некоторые из стволов подымались на высоту до 15 метров.
День был жарким, но среди громадных листьев царила восхитительная прохлада. Я с наслаждением растянулся под тенистыми «пальмами» и, заложив руки под голову, стал любоваться кружевом изящно вырезанных листьев.
Вдруг все очарование необычайного куда-то исчезло, и я почувствовал себя в привычной обстановке, как будто вернулся после долгого отсутствия в родную деревню и отдыхаю в знакомой роще.
Я был глубоко поражен, так как меньше всего мог ожидать чего-нибудь «привычного» в Австралии.
Через несколько минут это ощущение рассеялось: тогда я так и не смог найти ему объяснения. Впоследствии я догадался, что мне пришлось столкнуться с психологическим явлением, известным под названием «парамнезии»[27], которое я уже раз пережил в день своего первого выхода в море.
В раннем детстве я очень увлекался обильно иллюстрированной «Книгой для взрослых». Там я впервые вычитал про чудеса австралийской природы. Подобно изображенному на картинке путешественнику, я часто воображал себя лежащим на спине под развесистыми древовидными папоротниками, и вот теперь мечта дальнего детства безотчетно возникла в моем сознании и придала всей окружающей обстановке колорит чего-то хорошо знакомого.
Приятно было отдыхать в прохладе среди папоротников, однако следовало двигаться дальше. Впереди большая дорога, которая пока пролегала между довольно многочисленными селениями, но должна была привести меня в дикие дебри Кроджингулонга.
Приближался полдень. Пора было подумать об обеде, и я собирался заняться охотой на кроликов, то и дело шнырявших по окрестным полям, но тут мое внимание привлекла довольно большая бур о-коричневая птица, спокойно сидевшая высоко на ветке и только изредка поворачивавшая свою квадратную голову.
Я выстрелил и, конечно, промахнулся. Птица не спеша перепорхнула на другую ветку и вдруг разразилась басовитым злорадным смехом. С соседнего дерева тоже послышались раскаты издевательского хохота, потом с другого, и, наконец, вся роща загрохотала адским смехом. Я остолбенел. Вот так страна — здесь дичь смеется над охотником!
Оправившись от первого смущения, я догадался в чем дело: это был знаменитый австралийский пересмешник, по-местному кокабурра, который получил очень меткое прозвище «часы поселенца». Три раза в день — утром, вечером и почти точно в полдень — эта птица разражается резким, довольно неприятным смехом. Хотя я и читал о пересмешнике раньше, но сгоряча не сразу узнал его.
Вскинув двустволку за спину, я зашагал дальше, обмениваясь приветствиями с попадавшимися навстречу фермерами. Один из них, увидев у меня ружье, вместо приветствия схватил меня за руку и, возбужденно указывая на соседнее поле, быстро прошептал:
— Смотри, вот сидят рядом три кролика. Их всех можно убить одним выстрелом.
Получив урок от пересмешника, я боялся оскандалиться вторично, но цель была уж слишком заманчивой, и я все-таки выстрелил. Троих я, понятно, не убил, но один из кроликов все же достался мне на обед.
Кролики, очевидно, успели крепко досадить фермеру.
— Вы думаете, эта страна управляется королем? — настойчиво спрашивал он меня, — Или губернатором, или парламентом? Нет! — торжественно провозгласил он, — Эта страна находится во власти кроликов!
И действительно, эти зверьки, случайно завезенные на корабле в Австралию, размножились в таком количестве, что стали настоящим бичом земледелия. Их истребляют капканами и ядом, бывает, что при массовом травлении на одном поле подбирают по нескольку тысяч трупов кроликов. И все же они нередко причиняют тяжелый урон.
Итак, мой обед обошелся без всякой экзотики: самая обыденная крольчатина. Зато на ужин мне удалось подстрелить двух опрометчивых какаду, упорно вертевшихся перед самым дулом моего далеко еще не грозного оружия.
По мере того как я продвигался вперед, дорога становилась пустыннее, возделанные поля стали попадаться реже и сменились эвкалиптовыми рощами и зарослями папоротника.
Когда стемнело, я свернул в сторону от дороги и, разложив костер, расположился на ночлег.
В Виктории путешественнику незачем заботиться о ночлеге. Как истинное дитя природы он может прилечь под любым деревом в лесу, и ему не грозит там никакая опасность. Диких зверей нет, нет и враждебных туземцев. Точнее было бы сказать, что нет никаких туземцев, настолько быстро они вымирают.
Еще в начале XX века на всю Викторию оставалось не более нескольких сотен коренных жителей Австралии. Они влачили жалкое существование, и местные власти нашли для них довольно своеобразное применение. Пользуясь близостью туземцев к природе, они стали тренировать их в качестве людей-ищеек для поимки скрывающихся в лесах преступников. В настоящее время остатки туземных племен сохранились только в малонаселенных районах материка, главным образом в центральной пустыне и в северной тропической зоне.
Единственную опасность для путешествующего по Австралии представляют змеи. По ночам змеи спят и начинают двигаться только тогда, когда уже пригревает солнце. Поэтому перед сном всегда надо убедиться, что поблизости их нет. Отсюда простое правило: смотри в оба вечером и вставай рано утром.
Утомленный дневным переходом, я крепко заснул у догорающего костра. Вокруг царила полная тишина, не нарушавшаяся даже голосами ночных птиц и зверей.
Не знаю, долго ли я спал, но через некоторое время проснулся от ощущения бьющего мне в глаза яркого света. Думая, что настало утро, я быстро приподнялся и, к своему удивлению, увидел, что кругом по-прежнему царила ночь, но мой костер, который я считал погасшим, ярко пылал, и около него, уткнув голову в колени, сидела сгорбившись долговязая фигура.
Заметив, что я проснулся, незнакомец поднял голову и сразу заговорил:
— Я увидел костер и решил пристроиться к твоему огоньку. Ничего не имеешь против?
— Очень рад, очень рад, — гостеприимно откликнулся я.
— Куда держишь путь? — последовал основной и неизбежный вопрос всех путешественников.
— На восток, — неопределенно ответил я.
— А я хотел бы пробраться в Валгаллу; выходит, что нам по дороге. Давай двинемся вместе. Я вижу у тебя ружье — это пригодится.
«Нечего сказать, жирных обедов можешь ты ожидать от моего ружья», — подумал я, вспоминая хохот кокабурры и жестких, как старая резина, какаду.
Спутника моего звали Джек, и это обыденное имя как нельзя больше подходило к его обыденной личности. Он был уроженец Австралии и много путешествовал по ней, но мог рассказать очень мало интересного о своей родине. Высокий, худощавый, со скучным голосом и маловыразительными глазами, он скитался по дорогам и селениям Австралии, стараясь по возможности утолить голод, избегая по возможности работы и оставаясь совершенно равнодушным и к интересам человеческого общества, и к красотам природы.
Обычные при первой встрече вопросы были быстро исчерпаны, и мы стали устраиваться на ночлег.
— А ружье у тебя заряжено? — с беспокойством спросил Джек.
— Заряжено.
— На ночь надо обязательно разрядить. Я знаю такой случай: двое товарищей спали в лесу. Один со сна чего-то испугался, вскочил и спросонок застрелил своего спутника. На ночь надо обязательно разряжать!
В голосе Джека было столько искренней суетливой тревоги, что я уступил его просьбе и впоследствии на каждом ночлеге всегда разряжал ружье.
Костер догорал. Сыроватые смолистые ветви эвкалипта тускло рдели, окутанные струйками белого дыма. Звездная, неизменно безоблачная летняя ночь снова охватила маленький придорожный лагерь. На смену рассеявшемуся запаху дыма пришел легкий целебный аромат эвкалиптовой листвы.
Утром, несмотря ни на какие предостережения, мы проснулись довольно поздно, и я первым делом углубился в изучение по карте дальнейшего маршрута. Выяснилось совершенно непредвиденное обстоятельство: еще через десяток километров населенные места кончались, и между нами и Валгаллой, в сердце Голубых Альп, простирался громадный заповедник, где была строго запрещена охота и рыбная ловля. А ведь у нас не было совершенно никаких запасов!
Пока я ломал себе голову в поисках выхода, Джек флегматично жевал застрявший у него в кармане огрызок жевательного табака, и я понял, что бесполезно ожидать от него совета.
В конце концов я принял следующий план: спрятав ружье в разобранном виде в мешок, мы пройдем форсированным маршем по главной тропе до центра заповедника, а оттуда резко свернем на юг и будем пробираться к поселку Фюмайна, расположенному в 18 километрах от перекрестка. Там, на пустынной тропинке, можно будет даже рискнуть поохотиться. Судя по расстоянию, на весь переход нам потребуется не более трех дней. План казался мне простым и не особенно рискованным.
Миновав последнюю ферму, мы вступили в предгорье заповедника. Здесь мы сделали неправильный поворот, и, для того чтобы выйти на нужную дорогу, нам пришлось немного вернуться обратно.
— Зря мы это делаем, — ворчал Джек. — Поверь мне, зря. Возвращение всегда приносит несчастье!
Наконец, мы вышли на главную тропу. Она довольно круто подымалась в гору, а затем снова спускалась в долину. Чем дольше мы углублялись в заповедник, тем лес становился гуще и низкорослые кривые эвкалипты сменились громадными прямыми деревьями.
Однако такой лес не был особенно тенистым. По мере того как солнце подымалось выше и летний зной усиливался, эвкалипты поворачивали свои листья ребром к солнцу, и, таким образом, их ветви пропускали солнечные лучи, словно редкая сетка. Этой уловкой эвкалипты спасают свою листву от высыхания за время засушливого австралийского лета.
Эвкалиптовый лес имеет довольно странный, как бы неряшливый вид. Деревья в нем постепенно, в течение всего года, сменяют не только листья, но и кору. В результате земля под деревьями всегда усыпана опавшими листьями, а со стволов свешиваются длинными лоскутьями полосы отмершей коры.
Мы продвигались довольно быстро и к тому времени, когда задорный хохот пересмешников возвестил полдень, остановились на привал в прохладной лощине. Здесь между пышными папоротниками протекал довольно многоводный ручеек, и около него стояла доска с надписью «Рыбная ловля строго воспрещается». Как бы в насмешку над этим запретом, из кустов навстречу нам вышел человек с ведром свеженаловленной рыбы. Он оказался одним из сторожей заповедника и подарил нам на дорогу несколько превосходных экземпляров «радужной» форели.
Зажарить рыбу было не на чем, и мы сварили ее в котелке. Джек с аппетитом поедал рыбу, но когда я предложил ему отведать ухи, он даже как будто обиделся.
— У нас этого не едят, — с брезгливым пренебрежением сказал он. — Ведь это же просто «рыбная вода».
Бедный Джек не мог в тот момент предвидеть, что скоро ему придется стать значительно менее разборчивым.
За вторую половину дня мы преодолели еще несколько подъемов и спусков и, наконец, в сумерки вышли на обширную равнину, поросшую мелким кустарником и травой. Со времени привала мы не встретили ни одного человека, и потому я был очень доволен, когда вдали у мостика, перекинутого через ручей, я заметил двух парней в серых рубахах, склонившихся к воде. Но как только мы приблизились, «парни» мгновенно преобразились в двух большущих кенгуру, которые стремительными прыжками переметнулись через дорогу и быстро скрылись в кустах.
Животные делали прыжки не по прямой, а по несколько зигзагообразной линии. Не удивительно поэтому, что даже опытные охотники, бьющие птицу на лету, часто дают промахи по кенгуру. Я был восхищен своей первой настоящей встречей с кенгуру и даже не пожалел, что мое ружье в разобранном виде лежало в мешке. Однако эта встреча побудила меня снова привести оружие в боевую готовность… Очевидно, безлюдность местности позволяла пойти на этот риск.
По нашему плану мы должны были двигаться усиленным маршем и потому продолжали путь и после наступления темноты. Царил полный мрак, когда мы спускались по крутой тропинке в долину, где намечали ночной привал. Вдруг я споткнулся и вздрогнул от неожиданности, почувствовав, что у меня под ногами шевелится какой-то довольно крупный зверь. Я быстро повернул ружье дулом вниз и выстрелил в упор. Зверь продолжал шевелиться: заряд дроби, очевидно, оказался для него недостаточно сильным. Я ударил наугад обухом топорика. Зверь затих.
— Что такое? Что такое? — раздался из темноты встревоженный голос Джека, — В кого ты стреляешь?
— Все кончено! — драматически возвестил я. — Давай сюда спички. — Джек зажег спичку, и тогда я увидел свою жертву. Это был дикобраз. Я сунул колючую добычу в мешок, с тем чтобы днем хорошенько рассмотреть невиданного зверя.
Наутро я убедился, что это был очень крупный экземпляр, почти полметра в длину, причем все его черное узкое тельце буквально утопало в густой щетине из длинных иголок.
Насмотревшись вдоволь на дикобраза, я стал сдирать с него шкуру и попросил Джека тем временем заняться разведением костра.
Джек с негодованием уставился на меня:
— Не собираешься ли ты «его» жарить?
— Конечно, собираюсь, — невозмутимо ответил я.
Мне стоило больших трудов уговорить Джека разделить со мной этот не совсем обычный завтрак. Я заверил своего разборчивого спутника, что мясо дикобраза издавна употребляется в пищу и по вкусу напоминает свинину.
Мы продолжали наш путь по горной тропе, прихотливо извивавшейся между зарослями кустарника. Обычно я шел первым, но на этот раз впереди оказался Джек. Часа два мы шагали в полном молчании. Вдруг на повороте Джек отчаянно завопил «Коровы!» и сломя голову бросился в кусты.
Я остановился в полном недоумении. Вдали действительно показались коровы. Но что случилось с Джеком? Неужели он страдает припадками помешательства?
Я поспешил к Джеку, чтобы выяснить в чем дело. Он сидел, притаившись за кустами, и делал мне отчаянные знаки не шуметь. Не желая раздражать своего попутчика, я стоял неподвижно до тех пор, пока по тропинке мимо нас не прошли медленно три коровы и два теленка. Вслед за ними я ожидал увидеть пастуха. Но никакого пастуха не оказалось. Между тем Джек снова вышел на дорогу.
— Диких коров надо опасаться, особенно если они с телятами. Они иногда нападают не только на пеших людей, но и даже на всадников, — разъяснил Джек.
Эти опасные животные представляют собой одичавший домашний скот, размножившийся в лесах. Иногда их удается поймать арканами, но приручить их снова очень трудно.
Мы уже находились почти в самом центре заповедника и приближались к поворотному пункту нашего маршрута. На ближайшем перекрестке мы должны были свернуть под прямым углом на юг, чтобы добраться по боковой тропинке до поселка Фюмайна. Расстояние в 18 километров казалось нам незначительным, и мы были уверены, что пройдем его в одни сутки. Но нужно было спешить, так как к этому времени у нас уже не оставалось никаких продуктов, если не считать сохранившейся у меня щепотки соли, а у Джека пакетика сухого чаю. На каждом привале мой спутник обязательно бросал щепотку чаю в кипяток, «чтобы убить вкус воды». Наконец, мы добрались до перекрестка. Со всех сторон из зарослей кустарника однообразными колоннами высились стволы эвкалиптов. Узкая тропинка ответвлялась от главной тропы и сразу пропадала в чаще кустов.
— Что-то не похоже на дорогу! — усомнился Джек.
Я извлек компас и карту, стараясь скрыть свои собственные сомнения, стал горячо доказывать ему, что это именно и есть нужный нам поворот.
— Не верю я никаким компасам! — заявил Джек, — Надо знать дорогу.
— Ну на этот раз тебе придется поверить: спрашивать здесь некого.
С этими словами я решительно зашагал по тропинке. Джек, ворча что-то себе под нос, нехотя двинулся за мной.
На протяжении первого километра узкая тропинка, по которой мы продвигались, выделялась довольно ясно, но дальше она все чаще стала пропадать в покрытых травой полянах, и нам с трудом удавалось найти ее продолжение. Через некоторое время мы уже потеряли всякую уверенность в правильности нашего пути. Оставалось идти напрямик, по компасу, но каждый раз, когда я бросал взгляд на компас, Джек презрительно фыркал и отворачивался.
Идти было легко. Солнце уже склонялось к западу. Теплый и сухой воздух был насыщен тонким и целительным ароматом эвкалиптовой смолы, так как весь лес состоял исключительно из этих деревьев.
По мере того как мы углублялись в лес, деревья становились все больше и больше и, наконец, достигли чудовищных размеров. Некоторые стволы подымались на высоту свыше 150 метров и достигали 30 метров в обхвате, превосходя, таким образом, даже знаменитые гигантские сосны Калифорнии. Мне рассказывали, что на пне одного из таких деревьев была устроена площадка, на которой могли одновременно танцевать восемь пар.
Верхушки почти всех наиболее крупных деревьев были обломаны молнией, и везде валялись груды бурелома, преграждавшие нам путь. Мы вступили в дикую и совершенно безлюдную страну.
Я несколько выдвинулся вперед. Вдруг поперек моего пути метнулось какое-то большое черное существо и с резким криком бросилось в кусты. Я сломя голову пустился в погоню, но двигаться в чаще было трудно. Черное блестящее пятно еще раз промелькнуло у меня перед глазами и исчезло. Упрямый охотничий азарт заставил меня еще некоторое время идти в том направлении, куда скрылось загадочное существо. Наконец, я остановился и прислушался.
Долго стоял я так, зачарованный торжественной тишиной австралийского леса, как вдруг издалека я услышал тот же резкий крик, но уже в значительно более спокойных тонах. Я стал подкрадываться и, наконец, с изумлением увидел «черную загадку» в виде сидящей на дереве большой черной птицы.
Я выстрелил. Черный комок беззвучно отделился от ветки и, сбивая по дороге листья, упал к подножию дерева. Я с торжеством устремился навстречу Джеку, подоспевшему на звук выстрела.
— Черный фазан! — уверенно заявил Джек.
Мой спутник, однако, не отличался точностью определений в области родной природы. На самом деле это была самка знаменитой птицы-лиры. Я знал, что охота на эту редкую птицу запрещена по всей Австралии и каралась по закону большим штрафом, а для таких неимущих охотников, как мы, тюремным заключением.
Этот выстрел, да еще на территории заповедника, окончательно поставил нас в положение браконьеров и еще более усилил наше стремление поскорей выбраться из запретной зоны.
Но выбираться становилось все труднее и труднее: лес как бы смыкался вокруг нас. Просветы между стволами все гуще и гуще были забиты кустарником, а порой поваленные бурей гигантские деревья заставляли нас делать утомительные обходы чуть ли не в полкилометра.
Все чаще стали попадаться змеи. Это были известные своей ядовитостью австралийские змеи, наводящие ужас на всех, кому приходится проникать в буш. Яд этих змей, безусловно, смертелен, и даже самый сильный человек не может прожить более двадцати минут после укуса. Единственное средство спасения — немедленно вырезать ножом укушенное место и прижечь рану огнем. Понятно, что только очень немногие имеют достаточно самообладания, чтобы решиться на такое крайнее средство.
Бывали случаи, когда ужаленные змеей дровосеки в ужасе клали укушенную руку на пень и отрубали ее топором. При этом иногда оказывалось, что человек был укушен совершенно безвредной неядовитой змеей и по неопытности не мог определить характер укуса. А между тем сделать это чрезвычайно легко. Если дугообразный след, оставляемый на коже зубами змеи, везде одинакового оттенка — змея безвредна. При укусе ядовитых змей по краям дуги выделяются две темные точки — следы ядовитых клыков.
Нам попадались в изобилии все три наиболее известные породы австралийских змей. Все они достигали почти двухметровой длины и отличались необыкновенной красотой окраски. Здесь были бархатная «черная змея» с рубиновыми глазами, великолепная «тигровая змея» — желтая с черными полосками и более редкая красновато-бурая «медная голова» с изумрудными глазами.
Вначале я считал своим долгом убивать каждую попадавшуюся мне змею, но вскоре убедился, что ввиду их многочисленности это совершенно невозможно. Вообще надо сказать, что самая лучшая стратегия по отношению к змеям — это оставлять их в покое. Змея никогда не нападает на человека и кусает только от испуга, когда она захвачена врасплох. Все рассказы о том, что разозленная змея якобы гонится за человеком, абсолютный вымысел.
Кусты и бурелом настолько затрудняли наше продвижение, что к концу дня мы прошли только три-четыре километра и, порядочно утомленные, расположились на ночной привал. Мы хорошо поужинали птицей-лирой, и настроение у нас было довольно бодрое. Ночь выпала дождливая, что в это время года является здесь большой редкостью. Однако ветви древовидных папоротников, под сенью которых мы укрылись, образовали такой непроницаемый для дождя навес, что мы остались совершенно сухими.
На рассвете мы опять пустились в путь — снова стали продираться через густую чащу кустарника. Это сильно замедляло наше продвижение, и притом мы подымали такой шум и треск, что нельзя было и помышлять о какой бы то ни было охоте. Никакой дичи нам на глаза не попадалось, если не считать часто мелькавших в кустах маленьких желтых птичек, которых Джек со свойственной ему любовью к упрощениям называл канарейками. Раза два появлялись и кокабурры, но я воздерживался от стрельбы по ним, опасаясь быть поднятым на смех.
Только к концу дня мне удалось застрелить так называемую лесную куропатку. Эта птичка была значительно меньше вороны; не удивительно поэтому, что мы съели ее вместе с костями и чуть ли не с перьями.
На третий день наша добыча оказалась еще более скудной: всего лишь одна крохотная «канарейка» на двоих. Надо признаться, что и на эту дичь мне пришлось потратить более одного патрона, так как от голода уже начинала кружиться голова.
Мы все так же отчаянно продирались вперед через кусты. Казалось, этим зарослям не будет конца. Со всех сторон нас окружало беспощадно спокойное серо-зеленое море кустов, омывающее подножия колонн гигантских угрюмых эвкалиптов. Силы наши стали ослабевать. Время от времени Джек садился на землю и заявлял:
— Мы отсюда никогда не выберемся!
Но как это ни странно, именно уныние Джека помогало мне сохранять бодрость. Я словно чувствовал свою двойную ответственность за судьбы всей «экспедиции» и загорался твердой решимостью во что бы то ни стало вывести ее в населенный район. Я верил в компас и карту и знал, что Фю-майна должна быть недалеко. Однако я не знал, что самое худшее еще впереди.
На четвертый день кусты стали значительно ниже, и мы этому было обрадовались, но преждевременно: кустарник оказался переплетенным какой-то цепкой зубчатой травой, которая в короткое время изодрала в клочья нашу одежду и изранила в кровь наши тела.
— Тут нам и конец! — простонал Джек, — Ведь говорил я, что не надо было возвращаться обратно. Это и принесло нам несчастье.
Не обращая внимания на эту суеверную болтовню, я лихорадочно искал выхода. О дальнейшем продвижении через «пилу-траву» не могло быть и речи. Надо было, чего бы это ни стоило, двигаться к цели хотя бы в обход. На этом я и основал план дальнейших действий.
Меж кустов извивалось русло высохшего ручья. Кусты переплетались над узким «потоком», как бы протягивая Друг другу руки с противоположных берегов. Эта зеленая арка была гуще чем где-либо переплетена сетью страшной зубчатой травы, но зато под нею оставалось некоторое пустое пространство.
Чтобы облегчить себе продвижение, мы выбросили здесь все, что только могло быть сочтено «лишним». Даже наши дорожные одеяла, которые мы несли скатанными за спиной, показались нам непосильной ношей. Мне, конечно, пришлось расстаться со своим топориком, но ружье я ни за что не хотел оставить.
Ползком на животе мы стали пробираться вдоль высохшего ручья. Мой план заключался в том, чтобы добраться до довольно большого потока, обозначенного на карте под названием Ледяной Реки. Здесь мы могли бы идти вдоль берега прямо по воде и таким образом вырвались бы из цепких объятий душившего нас кустарника.
Полуголые, с головы до ног измазанные глиной и грязью, с мутящимся от голода и усталости сознанием, мы, как два громадных червяка, извивались по дну ручья, отчаянно цепляясь за жизнь.
В этот день мы совершенно ничего не ели, но зато к заходу солнца в русле ручья появились струйки воды. Мы освежились и воспрянули духом, чувствуя, что приближаемся к цели. И в самом деле, еще засветло мы вынырнули из нашего зеленого туннеля и выбрались на берег Ледяной Реки, которая оказалась довольно многоводным потоком и вполне оправдывала свое название: это была кристально чистая холодная вода горных ключей.
Невеселым был наш первый привал на берегу реки. В подвешенном над костром котелке кипела чистая вода — ничего больше у нас не было.
— Не плохо бы теперь зажарить над огоньком хорошего гуся! — размечтался Джек, — Да с румяной картошечкой и с печеными яблоками.
— Зажарить бы лучше твой язык! — сердито оборвал я. — Если дело пойдет так и дальше, то нам скоро придется есть змей. Я читал, что в голодные годы туземцы употребляют их в пищу.
— Змей?! — в ужасе воскликнул Джек, — Я лучше умру с голоду, чем буду есть змей.
Я не стал спорить и принялся устраивать ложе из сухих листьев папоротника. Каждый из них был больше человеческого роста, и несколько таких листьев могли с успехом заменить нам наши брошенные одеяла. Измученные дневным переходом, мы быстро заснули.
Забрезжил рассвет пятого дня. Не то сквозь сон, не то наяву я услышал у себя над головой знакомый гортанный клекот «черного фазана». Я задрожал от горькой досады: ружье мое, как обычно разряженное на ночь из-за нелепой трусливости Джека, стояло поодаль прислоненное к дереву. Не станет же фазан ждать, пока я… Но клекот продолжался. Беспечная, нестреляная дичь сидела на ветке буквально в нескольких шагах.
Затаив дыхание, я осторожно подполз к своему ружью и зарядил его. Фазан был настолько близко, что стрелять с лежачего положения было невозможно. Я бесшумно поднялся на ноги и прицелился. Черная лоснящаяся птица УПРЯМО маячила под самым дулом моего ружья.
От слабости и волнения руки мои дрожали нервной дрожью. Я выстрелил. С резким криком черная тень метнулась у меня перед глазами и исчезла в чаще.
В бессильной ярости я швырнул ружье на землю и чуть не заплакал от досады. Разбуженный выстрелом Джек вскочил в ужасе и ошалело бросился в кусты, полагая, очевидно, что повторяется рассказанный им недавно случай о двух ночевавших в лесу товарищах. Мне стоило больших трудов успокоить его, и это помогло мне и самому успокоиться.
Густой кустарник по-прежнему теснился со всех сторон, и мы шли по колено в воде вниз по течению Ледяной Реки. Так мы, конечно, продвигались гораздо быстрее, но и тут не обходилось без препятствий. Время от времени мы наталкивались на свалившиеся поперек реки гигантские стволы поваленных бурей эвкалиптов. Такие преграды высотой до десятка метров были нам не по силам, и приходилось снова делать мучительный длинный обход через колючие кусты.
У меня осталось всего лишь два-три патрона. Промахнувшись с расстояния трех шагов по крупной дичи, я боялся тратить последние выстрелы на канареек. Но ничего другого нам не попадалось, и последние патроны шли в оборот. Опять за весь день нам достались на двоих чашка жидкого бульона и ничтожный комочек птичьего мяса.
Неужели мы еще не прошли этих злополучных 18 километров? Река становилась все глубже, и нам приходилось порой идти по пояс в ледяной воде. От голода и усталости мутилось сознание и пестрые круги расплывались перед глазами.
Джек, шатаясь, выполз на берег, уселся на песок и заявил:
— Больше я никуда не пойду. К чему мучиться? Все равно мы никогда отсюда не выйдем.
Я дико огляделся вокруг. Пора было пустить в ход последнее крайнее средство. Ударом приклада я убил первую попавшуюся на глаза змею — она оказалась неядо витой — и, не говоря ни слова, принялся разводить костер. Я отрубил ей голову, длинное, жирное поблескивающее тело разрезал на куски. Создалось впечатление, что на углях жарится какая-то необычная колбаса.
Когда «жаркое» было готово, я молча положил несколько кусков на лист папоротника и пододвинул их Джеку. Он с ужасом отвернулся. Но когда он увидел, что зубы мои вонзились в жесткое мясо и я стал жадно глотать его, он тоже не выдержал. Стараясь не глядеть на меня, он также взял в руки кусок змеи и с отвращением стал есть. Вкус змеи был терпкий и напоминал очень жесткую залежалую вяленую рыбу.
Я был уверен, что мой расчет окажется правильным: если змеи могут спасать от голода туземцев, то я не видел никаких причин, почему бы им не спасти нас. Мне припомнилось заклинание из «Джунглей» Киплинга:
«Мы все одной крови, вы и я!»
Когда я встал после этого памятного привала, Джек тоже с трудом поднялся и потащился за мной. Последующие дни проходили как в тумане. Мы жарили змей, грызли какие-то корни и все время, дрожа от холода, продолжали идти по воде, которая местами уже доходила нам до шеи.
Так мы дотащились до места, где нам снова преграждал путь рухнувший поперек реки гигантский эвкалипт. Тут я ясно почувствовал, что ни у одного из нас не хватит сил еще раз предпринять длинный обход. С ожесточением отчаяния я бросил в воду ружье, которое уже давно служило мне палкой, нырнул под ствол дерева и, барахтаясь между сучьями, вынырнул на противоположной стороне.
— Джек, Джек! — отчаянно завопил я.
Очевидно, Джек почуял в моем голосе нечто необычайное, так как в один момент он очутился возле меня.
Широко открытыми глазами мы смотрели на представившееся нам зрелище. За сотню шагов впереди белел новенький, очевидно недавно срубленный, деревянный мост, и по обе стороны его пролегала широкая проезжая дорога.
Ошеломленные, не смея верить своим глазам, мы выбрались на мост. Голова кружилась. От ледяной воды и от нервного напряжения мы дрожали мелкой дрожью. Но что это такое? Голодная галлюцинация? Я украдкой взглянул на Джека. Но нет: его взгляд был устремлен в ту же сторону, и Джек выглядел не менее озадаченным, чем я: под кустами у самой дороги лежал мешок с мукой.
Мешок с мукой не был галлюцинацией. Мы поспешили развести костер и, вспоров слегка мешок, тут же стали стряпать лепешки и пожирать их полусырыми. После десятидневной голодовки такая диета могла привести к очень серьезному заболеванию, даже со смертельным исходом. Но, к счастью, в это время вдали показалась запряженная лошадью телега, на которой восседал владелец мешка. Сначала он несколько испугался, увидев у своего мешка двух голых дикарей, но когда он приблизился и узнал про пережитые нами бедствия, радушно пригласил нас к себе в дом.
— Поживите у меня, ребята, отдохните, соберитесь с силами, я буду очень рад. Вы первые новые люди, которых мы видим здесь за прошедшие два года.
Мы, конечно, с радостью приняли это приглашение. Наш гостеприимный хозяин жил совершенно один в маленьком домике, окруженном лесом. Шаг за шагом он отвоевывал у буша свой узкий посевной участок.
Иногда мы помогали фермеру вывозить срубленные деревья. В такие дни собака хозяина Чики (что значит «нахал») никогда не упускала случая увязаться за нами. Под колодами лежавших деревьев всегда ютились ящерицы. Стоило нам откатить колоду, как Чики бросался на них и, смачно хрустя зубами, пожирал их тут же на месте.
— Никогда не видал, чтобы собаки ели ящериц, — удивился Джек.
— Если люди могут есть змей, то почему бы собакам не полакомиться ящерицами? — откликнулся я.
— Молчи! — злобно зашипел на меня Джек, — Неужели тебе не стыдно рассказывать про «это»? — Он почему-то считал наше приключение позором.
Про этого же Чики фермер рассказал мне интересный эпизод. Однажды Чики пропал. Разыскивая его в лесу, фермер услышал в кустах знакомый лай и с радостью поспешил туда, уверенный, что найдет свою собаку. Собаки нигде не было, а лай все же продолжался. Впоследствии выяснилось, что это проделки жившей неподалеку птицы-лиры: эти птицы обладают еще более совершенной способностью подражания, чем попугаи. И вот птица-лира научилась подражать лаю Чики с таким искусством, что ввела в заблуждение самого хозяина.
Скоро Чики нашелся. Оказалось, что он был укушен змеей и отправился в лес залечивать свои раны какими-то известными ему целебными травами.
После нашего трудного перехода мы наслаждались тихой и безмятежной жизнью в домике фермера… Я много бродил по лесам, но даже встреча один на один с медведем не нарушила спокойной обстановки.
Австралийский медведь коала — это небольшое мохнатое существо из породы сумчатых, достигающее не более четверти метра в длину и довольно неуклюже карабкающееся по деревьям. Но в Австралии все наоборот, и потому гораздо более опасной следовало считать мою встречу с ящерицей на берегу небольшого ручья, окаймленного зарослями гигантских папоротников.
Единственным моим оружием была старая коса без ручки, которую я захватил с собой для того, чтобы нарезать свежих листьев папоротника для нашего ночлега на сеновале. Набрав большую охапку, я уже собрался уходить, как вдруг в молодой поросли что-то зашевелилось и оттуда показалась безобразная серая голова какого-то чудовища, чрезвычайно похожего на одну из знаменитых химер на башнях собора Нотр-Дам в Париже. Вслед за головой потянулось длинное туловище, и на тропинку выползла гигантская серая ящерица. Это была австралийская гоана. нередко попадающаяся в лесах восточной Виктории и за свои гро-мадные размеры прозванная «гипслендским крокодилом».
Повадки этого животного еще мало изучены, и о нем ходят разнообразные противоречивые рассказы. Одни утверждают, что гоанв1 ядовиты, другие решителвно это отрицают. Распространено мнение, что рассерженная гоана с шипением гоняется за человеком и старается его укусить. Признаюсь, что. когда я читал про это в Мельбурнской библиотеке, у меня зародилась честолюбивая затея проверить это наблюдение на личном опыте, Однако теперь, когда двухметровое чудовище находилось в нескольких шагах от меня, всякая охота к натуралистическим исследованиям у меня пропала, и я ограничился тем, что, крепко сжав в руке свою косу, стал в оборонительную позицию.
Ящерица презрительно зашипела, медленно переползла через тропинку и скрылась в зеленой чаще. Мне оставалось утешаться тем, что удалось хоть наполовину проверить легенду о шипящей и нападающей ящерице.
Надо сказать, что встреча с годной, как и вообще все мои приключения в районе Голубых Альп, была для меня полной неожиданностью. Чтобы видеть «настоящую Австралию». мне казалось необходимым забраться в дебри Гипсленда, а между тем здесь, всего лишь в нескольких десятках километров от Мельбурна, я успел повидать все своеобразные достопримечательности австралийской природы.
Лето подходило к концу, и пора было подумать о возвращении в город, чтобы найти себе работу на зиму или снова искать пристанища на корабле дальнего плавания.
Джек намеревался еще некоторое время остаться у фермера. Распростившись с ним, я через несколько дней уже снова шагал по улицам Мельбурна.
Игорь Забелин
ДОЛИНА ЧЕТЫРЕХ КРЕСТОВ[28]
ГЛАВА ПЕРВАЯ
История, которую я собираюсь рассказать, началась, подобно десяткам, если не сотням других историй, со старых бумаг, найденных на чердаке старого дома. Правда, нам не пришлось подниматься за ними со свечой в руках по ветхой лестнице на ветхий захламленный чердак: мне позвонили из геолого-географического отделения Академии наук и попросили зайти вместе с моим товарищем Березкиным. Во дворе Президиума Академии, слева от главного здания, стоит двухэтажный флигелек, окрашенный в желтый цвет. Мы вошли в него и поднялись на второй этаж. Нас принял сотрудник отделения Данилевский, уже немолодой человек, чуть располневший, с седеющими висками. Мы не знали, зачем нас вызвали, и не пытались угадать: у нас с Березкиным давно вошло в привычку правило не мучить себя домыслами, если через некоторое время нам все равно откроют истину.
Данилевский извлек из ящика письменного стола две тонкие, сильно потрепанные с ржавыми подтеками на обложках тетради и положил их перед нами.
— Вот, — сказал он и легонько пододвинул тетради к нам, — Из-за них мы вас и пригласили. Эти тетради полтора месяца назад переслали в адрес Президиума из Краснодарского краеведческого музея. В сопроводительном письме директор музея сообщил, что тетради были обнаружены на чердаке какого-то полуразрушенного дома на окраине Краснодара. Бумагам все-таки повезло: они пережили и гражданскую войну, и фашистскую оккупацию…
— Вы полагаете, что они такие старые? — спросил я.
— В этом нет никакого сомнения. Краснодарцы определили, что первая запись относится к дореволюционным годам, а последняя сделана в 1919 году. Разобрать, что там написано, очень трудно. Но в тетрадях содержатся сведения о полярной экспедиции Андрея Жильцова…
— Жильцова? — удивился я. — Но эта экспедиция бесследно исчезла!
— Вот именно. Впрочем, можете прочитать сопроводительное письмо…
Из письма мы не узнали ничего нового, кроме фамилии автора записок: по предположению работников краеведческого музея тетради эти принадлежали непосредственному участнику экспедиции Зальцману. Но сопроводительное письмо уже не интересовало нас. Мы с нескрываемым любопытством посматривали на тетради, не решаясь взять их в руки.
— Кажется, вас заинтересовало это дело, — сказал наблюдавший за нами Данилевский, — Не согласитесь ли вы взяться за его расследование?
— Вы хотите сказать — расшифровку записей?
— Не знаю. Может быть, и не только за расшифровку… По крайней мере Президиум Академии готов помочь вам.
— Но почему вы обратились именно к нам?
— Для этого более чем достаточно оснований, товарищ Вербинин. Насколько нам известно, вы уже несколько лет занимаетесь историей освоения Севера и недавно опубликовали книгу… Кроме того, вы писатель, а это такая загадочная история… Наконец, ваше с товарищем Березкиным изобретение — хроноскоп…
«Да, в этом-то все дело, — тотчас подумал я. — Хроноскоп! Верно, что я занимаюсь историей Севера и сам много путешествовал, верно, что я писатель, но мало ли людей, занимающихся исследованием полярных стран, мало ли писателей, близких к географии! Дело прежде всего в хроноскопе, в изобретении Березкина!»
— Будем точны, — сказал я Данилевскому, — Хроноскоп изобрел Березкин. Лишь идея хроноскопа родилась у нас одновременно. Услышав это, мой молчаливый друг заерзал в кресле, но я не обратил на него внимания, — А кто изобрел — в данном случае неважно. Беда в том, что хроноскоп еще не прошел необходимых испытаний, — тут я взглянул на Березкина, ожидая с его стороны поддержки, — Нет никакой гарантии, что он полностью оправдает надежды…
— Нет гарантии, — повторил за мной Березкин; невысокий, широкоплечий, коренастый, с крупной головой, с развитыми надбровными дугами и тяжелой нижней челюстью, он производил впечатление неповоротливого тяжелодума, неспособного к быстрой и точной умственной работе; взглянув на него, никто не подумал бы, что перед ним талантливейший математик и изобретатель…
— Собственно говоря, — сказал Данилевский, — нас сейчас интересует не столько хроноскоп, сколько пропавшая экспедиция. Решайте сами, можете вы взяться за расследование или нет.
Я ответил, что мы должны подумать, и Березкин, соглашаясь со мной, слегка кивнул. Данилевский не возражал, но предложил нам взять с собой тетради и ознакомиться с ними.
Бережно завернув тетради и спрятав их в полевую сумку, мы вернулись домой…
Но тут, пожалуй, следует прервать последовательное описание событий и рассказать, что такое хроноскоп и что такое хроноскопия. Предложение расследовать историю исчезнувшей экспедиции совпало с окончанием предварительных работ над хроноскопом. Мы готовились подвергнуть аппарат всестороннему испытанию, чтобы потом сделать заявку в патентное бюро. В душе каждый из нас полагал, что хроноскоп — подлинное совершенство, но когда Данилевский предложил нам прямо использовать его, мы немножко испугались и поспешили отступить… О хроноскопе уже давно ходили различные слухи, а кое-какие сведения даже проникли в газеты. Но почти все относились к нашему изобретению с явным недоверием. Это и понятно. Ведь на всем белом свете существует лишь два хроноскописта — Березкин да я, — и успехи хроноскопии еще совершенно ничтожны…
Строго говоря, история, которую я рассказываю, началась не в тот день, когда мы впервые увидели старые потрепанные тетради, и даже не в тот день, когда их нашли на чердаке полуразрушенного дома… История эта началась значительно раньше, темной звездной ночью, в глухой тайге, началась в тот час, когда родилась идея хроноскопа…
Наша небольшая географическая экспедиция работала в Восточном Саяне. Весь день, с утра до вечера, шли мы по вьючной тропе и вели маршрутные наблюдения: описывали рельеф, растительность, изменения в характере долины реки Иркут. На третий день пути, покинув долину Иркута, мы стали подниматься на перевал Нуху-дабан (в переводе с бурятского это означает «перевал с дыркой»). Все мы давно уже слышали и читали об этом странном перевале, и теперь каждому хотелось поскорее увидеть его. Подъем был очень крут и труден, и, хотя через перевал шла торная, по местным понятиям, тропа, своеобразный жертвенник у выхода на перевал убедил нас, что и привычные к горным условиям скотоводы и охотники относятся к перевалу с некоторой опаской. Я осмотрел этот жертвенник, расположенный под крутой скалой: жертвоприношения состояли в основном из цветных ленточек, привязанных к веткам лиственницы, а также монеток, ниточек стеклянных бус и даже рублей, свернутых в тугие трубочки… Едва ли люди, принесшие эти жертвы, всерьез надеялись, что они помогут им преодолеть перевал, но такова была традиция, так поступали из века в век, и обычай этот сохранился до наших дней. Мы тоже, хоть и не верили ни в какие потусторонние силы, оставили у жертвенника монетки и, настроившись на торжественный лад, продолжали нелегкий подъем… Наконец, мы увидели Нуху-дабан: справа от тропы возвышалась известняковая скала со сквозным отверстием; лишь несколько маленьких лиственниц цеплялось за ее острые зубчатые края. Я поднялся к скале и на одном из ее выступов обнаружил боевой металлический, шлем. Не знаю, кто, для чего и когда поставил его там. Но и трудный, овеянный легендами перевал, и жертвенник, и, наконец, старинный шлем — все это настраивало на романтический лад; потом, когда мы спустились в долину реки Оки и остановились на ночлег, долго еще продолжались разговоры о прошлом края, об истории вообще…
Шлем я унес с собой. При свете костра мы с Березкиным внимательно осмотрели его. Был он непомерно велик, словно некогда принадлежал гиганту: ни одному из нас он не подходил по размеру даже приблизительно. Сделан он был из восьми склепанных стальных пластин, снизу скрепленных металлическим ободом; спереди имелся небольшой козырек, а наверху кружок со вставленной в него трубочкой (видимо, в нее втыкались украшения — пучки конских волос или еще что-нибудь).
Тихая ночь, река, журчащая меж камней, холодные волны ветра, катившиеся с перевала, снопы багряных искр, летевшие в темноту, ущербная луна над горами — все это подхлестывало нашу фантазию, давало дополнительную пищу воображению, и уж всем нетрудно было представить, как много лет назад проезжал по перевалу Нуху-дабан могучий монгольский витязь в полном боевом облачении, как пал он, пораженный меткой стрелой… И кто-то из нас — потом мы никогда не могли вспомнить, кто именно, — высказал сожаление, что нельзя воочию увидеть события, происходившие за десять, сто, триста лет до наших дней, что нельзя приблизить их, как приближают при помощи телескопа предметы, удаленные от нас на многие тысячи, а то и миллионы километров…
Вот тогда и родилось это слово — «хроноскоп». Оно было сказано в шутку, по аналогии с телескопом. Телескоп приближает предметы, удаленные от нас в пространстве, а хроноскоп… хроноскоп мог бы приблизить предметы, удаленные во времени, сделать зримыми события, оставившие лишь смутный след.
Мое собственное воображение сделало для меня бывшего обладателя шлема настолько реальным, что я совершенно серьезно сказал:
— Такой прибор давным-давно существует.
Все с удивлением посмотрели на меня.
— Это мозг, — пояснил я. — Человеческий мозг. Разве он не способен проникать сквозь толщу веков и воскрешать события далекого прошлого? Разве мы не воссоздаем по сохранившимся предметам обихода быт наших предков, по их вооружению — способы ведения войны? Разве мы не верим историческим романам или картинам, в которых повествуется о делах давно минувших дней?
— Ты не про то говоришь, — возразил мне один из наших товарищей, — Человек может представить себе, допустим, что находится на Марсе. Но это же не заменит телескопа…
— Так же, как ни один телескоп не заменит человеческого мозга, — не сдавался я, — Если речь идет о том, чтобы дополнительно вооружить мозг…
— Не только вооружить, — вмешался в разговор молчавший до этого Березкин; в те годы он был еще студентом-математиком Московского университета и из любви к странствиям устроился к нам в экспедицию рабочим, — Не только вооружить, — повторил он, — Конечно, ни телескоп, ни самый хитрый хроноскоп никогда не смогут мыслить, но разве не усилится способность человека к мышлению, если в его распоряжение поступят новые неожиданные факты?.. Осмыслить прошлое сможет только мозг, но помочь ему в этом, воскресить ускользнувшие от человеческого разума и глаза факты мог бы хроноскоп… Верно, у каждого из нас в мозгу проносятся разные фантастические картины, мы можем населить Марс марсианами, объявить тектонические трещины системой орошения, но только телескоп открывает нам подлинную природу Марса… В истолкование исторических событий тоже всегда вносится много домысла, много субъективного, а если бы хроноскоп смог приблизить их к нам в неискаженном историками виде…
— Это привело бы к перевороту и в истории, и в археологии, — вырвалось у меня, — Возможности человеческого познания беспредельно расширились. Я убежден, что хроноскоп оказал бы огромное влияние на все общество, заставив людей строже относиться к своим поступкам!
— Хроноскоп, хроноскоп! — саркастически заметил кто-то, — И не надоело вам болтать?.. Все равно нельзя создать такой прибор.
— Можно, — возразил Березкин. — Не в виде трубы с системой увеличительных стекол, но все же…
— Что же это будет? — спросил я, почувствовав, что Березкин говорит серьезно, что идея, пришедшая нам в голову, имеет хоть и непонятную мне, но реальную основу.
— Обыкновенная электронная машина, — Он подумал и поправился: — Ну, не совсем обыкновенная, но сделанная по типу вычислительных машин, машин-переводчиков и тому подобных. Они способны решать сложнейшие математические задачи, переводить с иностранного языка тексты, «запоминать» множество самых разнообразных вещей… Достижения кибернетики уже настолько велики, что можно представить себе и такую электронную машину — хроноскоп… Допустим, на шлеме имеется пробоина. Мы помещаем шлем в хроноскоп и формулируем требование — объяснить происхождение пробоины. С колоссальной быстротой, в течение нескольких секунд, машина перебирает сотни, тысячи, а если нужно и десятки тысяч вариантов и останавливается на одном из них, самом вероятном… При помощи фотоэлементов этот вариант переснимается, а затем проектируется на экран. И тогда…
— И тогда на экране ожило бы прошлое! — прервал я размечтавшегося Березкина, — Мы увидели бы монгольского богатыря, медленно поднимающегося на перевал Нуху-дабан, увидели бы, как, притаившись среди скал, поджидает его враг, как мгновенным рывком выгибает он лук и метко посланная каленая стрела поражает беззаботного богатыря!..
Все сидевшие у костра засмеялись, и даже мы с Березкиным не выдержали — так фантастично все это прозвучало…
Немало лет прошло с того вечера, и вот хроноскоп готов. Едва ли стоит сейчас подробно рассказывать, каким долгим и трудным путем шли мы к своему изобретению, сколько пришлось пережить неудач и разочарований, сколько раз одолевали нас сомнения… Теперь все это в прошлом, и, как это обычно бывает после благополучного завершения долгих трудов, все пережитое кажется нам окрашенным в розовые тона… Нами двигала большая идея, мы хотели создать прибор, способный служить окном и в далекое, и в близкое прошлое, прибор, при помощи которого по мельчайшим вещественным доказательствам можно быстро и точно восстановить картину человеческого подвига или преступления, восстановить честь оклеветанного и разоблачить клеветника; мы еще не знаем всех возможностей нашего детища; может быть, со временем он позволит палеонтологам воочию увидеть давно вымерших обитателей нашей планеты; может быть, с его помощью археологи сумеют изучить трудовые навыки первобытных людей, а историки — восстановить эпизоды Бородинского сражения или «битвы народов» под Лейпцигом…
Короче говоря, мы верили, верим и будем верить, что хроноскопии — искусству видеть прошлое — принадлежит великое будущее!
Однако до того момента, как на нашем столе появились старые тетради из Краснодара, похвастаться достижениями хроноскопа мы еще не могли, хоть и восторженно относились к своему изобретению. Конечно, это радостно, что хроноскопу удалось восстановить по старому письму моей жены, обстановку, в которой она его писала…
Но для официального признания хроноскопа прибор необходимо было подвергнуть серьезной всесторонней проверке…
Теперь вы понимаете, как своевременно попали к нам тетради Зальцмана…
Сейчас, когда я пишу эти строки, работа наша уже закончена, картины прошлого восстановлены и запечатлены в нестареющей «памяти» хроноскопа. Их можно в любой момент вновь увидеть на экране. Разумеется, я прекрасно помню, как шла наша работа, как мы с Березкиным настойчиво распутывали сложно переплетенный узел человеческих судеб… И вот теперь, когда обо всем этом можно уже написать, передо мной встает вопрос: о чем писать?.. Не удивляйтесь. Ведь можно написать о том, как мы испытывали хроноскоп. А можно написать о людях, судьбы которых воскресли перед нами на экране, да и не только на экране… Мы очень любим с Березкиным наше детище — хроноскоп, но еще дороже нам люди, их горе и их радости… Чем Дальше продвигалось наше расследование, тем меньше мы Думали об испытании хроноскопа и тем настойчивее стремились до конца раскрыть тайну исчезнувшей экспедиции.
Вот об этом, пожалуй, я и буду рассказывать — о том, что мы узнали. А хроноскоп… но дело в конце концов не в хроноскопе…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вернувшись из Президиума Академии наук ко мне домой, мы с Березкиным решили все трезво взвесить, прежде чем принять окончательное решение: ведь неудача с расследованием могла бросить тень и на самую идею хроноскопа.
— Вот что, Вербинин, — сказал мне Березкин, устраиваясь на своем любимом месте у края письменного стола. — Риск, конечно, благородное дело. Но сначала расскажи, что тебе известно об этой экспедиции. Ты сам знаешь, я не очень силен в истории географических открытий, а браться за дело, о котором не имеешь представления…
Он не договорил, но я прекрасно понимал его. Рисковать репутацией хроноскопа мы могли лишь в том случае, если дело того стоило. Но на этот счет у меня не было сомнений. Если речь действительно шла об экспедиции Жильцова, то заняться расследованием, безусловно, следовало…
Не отвечая Березкину, я встал и прошелся по комнате. Уже вечерело, за день мы оба устали, и я попросил жену заварить нам крепкого чая. Пока она возилась на кухне, я достал с полки несколько книг и сложил их стопочкой на письменном столе.
— Видишь ли, — сказал я Березкину, — об этой экспедиции достоверно известно лишь то, что она была организована, ушла на Север и бесследно исчезла…
— Немного, — усмехнулся Березкин, — Но все-таки, почему экспедицию организовали, кто такой Жильцов — неужели этого нельзя узнать?
— Можно, — ответил я, — Андрей Жильцов — наш крупный гидрограф-полярник, участник знаменитой экспедиции Толля на «Заре»…
— Рассказывай все по порядку, — перебил меня Березкин, — О Толле я слышал, знаю, что он погиб, но подробностями не интересовался… А сейчас как раз нужны подробности, без них ничего не поймешь.
— Да, без подробностей не обойтись, и об одном любопытном обстоятельстве я вспомнил. Но сначала об экспедиции на шхуне «Заря». Ее организовала Академия наук для исследования Новосибирских островов и поисков «Земли Санникова». Теперь ты спросишь, что такое «Земля Санникова»?
— Не спрошу, — Березкин чуточку обиделся. — Сто раз писалось, что в начале прошлого века эту землю будто бы увидел с острова Котельного промышленник Санников… Потом ее искали, искали, но так и не нашли…
— Верно, не нашли. Но землю эту видел не только Санников. Ее несколько раз видел эвенк Джергели, да и сам Толль. В 1886 году он вместе с полярным исследователем Бунге изучал Новосибирские острова и, так же как Санников, заметил землю к северу от острова Котельного… Толль был настолько уверен в существовании «Земли Санникова», что даже сделал попытку по форме гор предсказать ее геологическое строение. Открытие этой земли стало для Толля главной целью в жизни. Вот почему экспедиция на «Заре» в 1900 году отправилась к Новосибирским островам. А через два года Толль погиб вместе с астрономом Зебергом и двумя промышленниками — эвенком Дьяконовым и якутом Гороховым. Он работал на острове Беннета в архипелаге Де-Лонга, и туда за ним и его спутниками должна была зайти «Заря». Но шхуна, сделав две попытки пробиться к острову, вернулась к устью Лены. Ледовые условия в тот год были тяжелыми, но все-таки известно, что гидрограф Жильцов требовал продолжать попытки пробиться к острову Беннета, а командир «Зари» Матисен не рискнул пойти еще на один штурм… Кто из них был прав — теперь трудно судить. Но отступление «Зари» стоило жизни Толлю и его товарищам… Жильцов позднее писал, что гибель Толля произвела на него очень тяжелое впечатление и он твердо решил завершить дело, начатое трагически погибшим исследователем… Вот причина организации экспедиции Жильцова. Ей поручалось найти и описать «Землю Санникова», а затем выйти через Берингов пролив в Тихий океан… Экспедиция началась в канун первой мировой войны, она вышла из Якутска…
— И бесследно исчезла, — закончил Березкин.
— Да, бесследно исчезла. До сих пор самым вероятным считалось предположение, что экспедиция в полном составе погибла либо во льдах Северного Ледовитого океана, либо на пустынном побережье. Подобных случаев известно немало. Так пропала экспедиция Брусилова на «Святой Анне», экспедиция Русанова на «Геркулесе», одна из партии экспедиции Де-Лонга после гибели «Жаннетты»… Но если Зальцман спасся и в девятнадцатом году жил в Краснодаре… Один он спастись не мог, это почти исключается.
Жена налила нам крепкого, почти черного чая и, чтобы не мешать, устроилась в сторонке, на тахте. Мы выпили по стакану и продолжали разговор.
— По твоему тону я догадываюсь, что ты склонен взяться за расследование, — сказал мне Березкин. — Точнее, уже начал расследовать.
Прозорливость Березкина меня не удивила: мы достаточно хорошо знали друг друга и умели угадывать многое из того, что не говорилось вслух.
— Мне понятны твои сомнения, — ответил я Березкину, — Хроноскоп должен служить высоким человеческим целям. Но, повторяю, это именно тот случай, когда стоит рискнуть…
— У меня уже не осталось сомнений.
— И очень хорошо. Не думаю, чтобы этой экспедиции удалось совершить крупные открытия, но что мы имеем дело с актом высокого мужества — это бесспорно. Если эти люди пали в неравной борьбе с природой — а может быть, и не только с природой, — наш с тобой долг рассказать об их подвиге!
— А не проще ли взяться за тетради? Вдруг ваш хроноскоп не потребуется? — не без иронии спросила моя жена; после истории с ее письмом она относилась к хроноскопу с некоторым предубеждением или, точнее, с опаской; в самом деле, если ты на собственном опыте убедился, что почти каждый день, прожитый тобой, может быть просвечен и изображен на экране, то невольно начинаешь задумываться над своими поступками, даже если ты в общем честный человек…
Мы последовали мудрому совету и бережно, страничку за страничкой перелистали обе тетради. Попорчены они были действительно очень сильно, и не случайно работникам Краснодарского краеведческого музея удалось узнать из них так немного. Мы могли поступить двояко: или, прибегнув к помощи криминалистов, заняться кропотливой расшифровкой и восстановить в тетрадях все, что поддается восстановлению, или довериться хроноскопу… Совсем отказываться от первого пути мы не собирались, но все-таки больше устраивал нас второй, позволяющий и сэкономить время, и проверить аппарат. Начать хроноскопию тетрадей мы решили с последних страниц второй тетрадки. Эти почти не пострадавшие страницы были исписаны крайне неразборчиво рукой слабеющего, быть может умирающего, человека. Строки часто прерывались, потом Зальцман, словно собравшись с силами, возвращался к ним опять… У нас создалось впечатление, что на последних страницах Зальцман, теряя остатки сил, стремился записать нечто очень важное, такое, что он ни в коем случае не имел права унести с собой в могилу. Мы не сомневались, что расшифровка этих страниц позволит узнать главное: что случилось с экспедицией и сохранились ли результаты ее исследований…
Уже собираясь уходить в институт к Березкину, я вспомнил, что в одной из тетрадей имеется список участников экспедиции Жильцова.
Я быстро нашел его и прочитал:
1) Жильцов, начальник экспедиции, гидрограф,
2) Черкешин, командир корабля, лейтенант,
3) Мазурин, научный сотрудник, астроном,
4) Коноплев, научный сотрудник, этнограф и зоолог,
б) Десницкий, врач,
6) Говоров, помощник командира корабля.
— Забавно, — только и смог сказать Березкин, — Зальцмана нет и в помине!
Березкин смотрел на меня, очевидно полагая, что я должен немедленно все объяснить ему, но я сам ничего не понимал.
— Вот что, не будем зря ломать голову, — предложил я, — Хроноскоп чем-нибудь да поможет нам. Пошли в институт.
Хроноскоп стоял в отдельном помещении, в рабочем кабинете Березкина. Настроить его было делом нескольких минут. Я устроился в удобном кресле напротив экрана (по молчаливому уговору хроноскопом распоряжался Березкин) и приготовился смотреть. Я немножко нервничал, мне хотелось, чтобы как можно быстрее было дано задание хроноскопу, но Березкин как назло медлил; он тоже волновался и в десятый раз проверял самого себя. Наконец, он тяжело опустился на стул и сказал:
— Посидим, — он улыбнулся чуть смущенной улыбкой и добавил:
— Как перед дальней дорогой.
Потом он выключил свет. Несколько мгновений, показавшихся нам бесконечно долгими, экран оставался совершенно темным; затем он просветлел, но изображение получилось не сразу, а когда получилось — мы увидели человека, валявшегося на соломе; человек, прикрытый серой шинелью, метался в жару, и губы его шевелились — видимо, он бредил; в руке человек держал тетрадь — ту самую, страницы из которой попали в хроноскоп и позволили восстановить картину времен гражданской войны. «Тиф», — подумал я и хотел сказать это вслух, но внезапно раздался глухой голос. Он прозвучал так неожиданно, что я невольно вздрогнул; у меня создалась полная иллюзия, что говорит больной, но говорил, конечно, не он: хроноскоп произносил расшифрованные строчки… «Нельзя предать забвению… Мучения… Совесть… Все должны знать… Обре-ли на гибель… Спаситель… — равнодушно выговаривал металлический голос хроноскопа, и снова: — Совесть… Со--… Правы или нет?.. Кто скажет?.. Так нельзя больше жить… Правы или нет?.. Спас, он же всех спас…» Когда хроноскоп старательно выговаривал последние слова, за которыми, в этом не приходилось сомневаться, скрывалась какая-то трагедия, не высказанная ранее боль, измучившая душу, человек на экране раскрыл тетрадь и неповинующейся рукой сделал какую-то запись; потом он с трудом спрятал тетрадь у себя на груди под шинелью и больше уже не шевелился: все проблемы мироздания, даже последняя, самая жгучая, перестали для него существовать. А хроноскоп еще раз повторил: «Правы или нет?» И вдруг, после короткого перерыва, произнес имя: «Черкешин». Изображение на экране исчезло. Звукоусилительная установка выключилась. Хроноскоп сделал все, что мог.
Некоторое время мы с Березкиным продолжали сидеть в темноте. У меня перед глазами по-прежнему стояло тонкое лицо исхудавшего, измученного болезнью и сомнениями человека, его растрепанная седеющая бородка, спутанные, некогда черные волосы… Я знал, что мы видели Зальцмана. Быть может, в его изображении не было точного портретного сходства с оригиналом, но хроноскоп, который в задании получил имя человека, а по почерку и тексту смог «составить» о нем кое-какие дополнительные впечатления, перебрав тысячи вариантов, остановился на таком, что мы «узнали» Зальцмана…
— Умер он или впал в забытье? — спросил Березкин, зажигая свет.
— Сыпняк, наверное, — ответил я, — Штука серьезная…
Каждый из нас в этот момент думал не о самом Зальцмане, не о первом удачном испытании хроноскопа — нас волновала тайна, которую стремился передать людям тяжело больной человек; но мы были сломлены колоссальным нервным напряжением, понимали, что так, сразу, не сможем разгадать тайну, и разговор наш скользил по поверхности, не затрагивая самого главного…
— Все-таки выживали, — не согласился со мной Березкин. — Кто был в девятнадцатом году в Краснодаре? Деникин? Что там мог делать Зальцман?
— Все что угодно, — я пожал плечами, — И жить, и воевать, и скрываться…
— Да мы же ничего не знаем о нем… А вдруг он жив? Ведь тетради могли пропасть!
— Зальцман умер. К сожалению, это бесспорно. Иначе он рассказал бы про экспедицию.
Березкин согласился со мной. Мы ушли из института и по тихим ночным улицам Москвы побрели домой.
— А хроноскоп здорово сработал! — с гордостью сказал Березкин.
— Здорово, — подтвердил я.
Когда мы прощались, Березкин спросил:
— Почему он вспомнил одного Черкешина? Уж не из-за него ли весь сыр-бор затеялся?
— Постараемся выяснить это завтра, — ответил я. — Видимо, история исчезнувшей экспедиции сложнее, чем это представлялось мне с самого начала. По крайней мере последние страницы дневника Зальцмана ровным счетом ничего не прояснили…
— Запутали даже.
— Придется нам завтра же взяться за расшифровку записей в первой тетрадке. Мы с тобой немножко погорячились. Нужно идти по цепи последовательно, не пропуская ни одного звена.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дней через пять, когда значительная часть записей Зальцмана была уже прочитана нами, в моем кабинете раздался телефонный звонок:
— Товарищ Вербинин? — спросил незнакомый голос, — Данилевский вас беспокоит…
Данилевского интересовало, беремся ли мы за расследование, и я ответил, что да, беремся и сделаем все от нас зависящее, чтобы выяснить судьбу экспедиции. Я сказал это бодрым тоном, но оснований для оптимизма пока у нас было очень мало.
Расшифровка тетрадей Зальцмана подвигалась сравнительно успешно, непрерывно возрастало количество карточек с прочитанными и перепечатанными строками, но и меня и Березкина не покидало странное чувство неудовлетворенности — словно мы читали не то, что надеялись прочитать. Это было тем более необъяснимо, что наши сведения об экспедиции постепенно пополнялись, мы уже знали, как попал в экспедицию Зальцман, что стало с доктором Десницким, что делала экспедиция в Якутске, кто такой Розанов, и все-таки…
Как-то неконкретно он пишет, — сказал мне Березкин. — Будто с чужих слов… Может быть, прихвастнул он? услышал от кого-нибудь и записал?
Березкин сам тут же отказался от этого предположения: оно было слишком неправдоподобно.
— Вот что, — не выдержал я. — Пусть хроноскоп проиллюстрирует нам записи. Зрительное восприятие, знаешь ли… И потом, раз уж аппарат существует…
Березкина не пришлось уговаривать. Мы опять заперлись у него в кабинете, и хроноскоп получил задание. В ожидании новых волнующих сцен мы пристально вглядывались в экран, но… хроноскоп отказался иллюстрировать записи, «окно в прошлое» упорно не открывалось. Впрочем, я не совсем точно выразился: «окно в прошлое» приоткрылось, но не так, как мы рассчитывали. Записи, которые должен был оживить хроноскоп, трактовали о разных событиях, а на экране сидел и писал худой человек с острыми лопатками… Березкин вновь и вновь повторял задание хроноскопу, подкладывал ему новые страницы, десятки раз производил настройку, но результат получался один и тот же. Мы промучились до вечера, и в конце концов Березкин сдался.
— Чертова машина, — устало сказал он и опустился в свое кресло. — Никуда она еще не годится. Ее надо совершенствовать и совершенствовать, а мы за расследование взялись.
— Мне почему-то кажется, что дело тут не в хроноскопе, — возразил я, чтобы немножко успокоить и поддержать Березкина.
— Думаешь, в тетрадях?
— И это не исключено.
— На зеркало пеняем…
— Возникло же у нас с тобой при чтении чувство неудовлетворенности. Тут вероятна взаимосвязь…
Березкин быстро взглянул на меня и бросил папиросу в пепельницу.
— Все-таки мы работаем не с первоисточником, — сказал он.
— Я бы сформулировал это иначе. В том, что перед нами подлинные записи Зальцмана, а Зальцман участник экспедиции, я не сомневаюсь. Но это не экспедиционные заметки. Видимо, уже в Краснодаре Зальцман по памяти восстанавливал события прошлых лет.
Березкин облегченно вздохнул.
— Не могли сразу такого пустяка сообразить! — он любовно погладил корпус хроноскопа, — Стыд! А машинка ничего, работает. Вот тебе, мигом отличит подделку от подлинника!
— Мы еще не научились как следует понимать хроноскоп, — поддержал я Березкина, — А когда научимся!..
Мы снова верили в неограниченные возможности нашего хроноскопа и покинули институт в прекрасном расположении духа.
Вскоре мы закончили расшифровку записей Зальцмана и прочитали все, что поддавалось прочтению. К сожалению, многие страницы выпали из тетрадей и пропали, другие так сильно пострадали, что даже с помощью криминалистов удалось восстановить лишь отдельные слова; немалое количество страниц, к нашему огорчению, было заполнено рассуждениями Зальцмана, не имевшими прямого отношения к экспедиции; быть может, не лишенные сами по себе интереса, они, однако, ничем не помогали нам в расследовании; разве что мы полнее сумели представить себе характер их автора; судя по всему, Зальцман был типичным представителем старой либерально настроенной интеллигенции, со склонностью к самоанализу и рефлексиям, с обостренными представлениями о долге, совести, о благе отечества; он умудрялся переводить в плоскость моральных проблем почти все, чего касался в записках; к этому его, видимо, побуждала конечная цель: он хотел рассказать о чем-то таинственном, ужасном, по его представлениям, и подготавливал к этому своих вероятных читателей. Зальцману не удалось довести своих записей даже до середины: они обрывались на рассказе о прибытии экспедиции в устье Лены. Затем следовала запись, сделанная во время болезни и разобранная с помощью хроноскопа. Кроме того, в первую тетрадь был вшит лист, по качеству бумаги, по смыслу и стилю написанного резко отличавшийся от всего остального; только почерк был один и тот же — почерк Зальцмана…
Отложив тетради, мы решили подвести итоги. Итак, вот что теперь мы знали.
Жильцов и все другие участники экспедиции прибыли в Якутск уже после начала первой мировой войны, осенью 1914 года. Конечно, в далеком Якутске о войне знали лишь понаслышке, но все-таки экспедиция Жильцова показалась местным властям явно несвоевременной, относились они к ней с прохладцей и если не чинили препятствий, то и не помогали. Жильцову и Черкешину пришлось приложить немало усилий, чтобы выстроить небольшую шхуну и получить необходимое снаряжение и провиант. Они добились своего, причем, если верить Зальцману, особенно энергично и успешно действовал Черкешин. Сам по себе этот вопрос нас с Березкиным не очень занимал, но для себя мы решили особенно Зальцману не верить: Черкешин интересовал его с какой-то особой точки зрения, и он все время выдвигал командира шхуны на первый план. Немалую помощь Жильцову и Черкешину в подготовке экспедиции оказали политические ссыльные, которых в то время немало жило в Якутске. Они, узнав о задачах экспедиции, добровольно являлись на верфь работать, а двое из них — Розанов и сам Зальцман — позднее даже приняли участие в экспедиции.
В своих записках Зальцман отвел немало места и себе и Розанову. Мы узнали, что Зальцман, студент-медик, за участие в студенческих волнениях был выслан в Якутск на поселение и прожил там несколько лет. У нас сложилось впечатление, что никаких определенных политических взглядов у него не было; будучи честным человеком, Зальцман негодовал по поводу порядков, существовавших в царской России, мечтал о свободе, о равенстве и верил в прекрасное будущее. Иное дело Сергей Сергеевич Розанов. По свидетельству Зальцмана, он был членом Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, профессиональным революционером-большевиком, человеком с четкими и ясными взглядами на жизнь. В своих записках Зальцман нигде прямо не полемизировал с Розановым, но упорно подчеркивал его непреклонность и твердость. Сначала мы не могли понять, для чего он это делает, но потом у нас сложилось впечатление, что из всех участников экспедиции Зальцмана больше всего интересовали Черкешин и Розанов, что он противопоставляет их и сравнивает. Впрочем, мы могли и ошибиться, потому что записи Зальцмана оборвались слишком рано. Розанов, находившийся под строгим надзором полиции, работал вместе с другими на верфи, когда там строилась шхуна, названная в честь судна Толля «Заря-2». Как Розанов попал в экспедицию — Зальцман почему-то не написал. Его самого Жильцов пригласил на место тяжело заболевшего Десницкого, и он охотно согласился.
Экспедиция покинула Якутск весной 1915 года, сразу после ледохода. Неподалеку от устья Лены на борт были взяты ездовые собаки и якуты-промышленники, не раз уже бывавшие на Новосибирских островах… Затем «Заря-2» вышла по Быковскому протоку в море Лаптевых…
Вот и все, что удалось нам узнать. Как видите — до обидного мало. Самого главного Зальцман рассказать не успел. Разочарованные, огорченные сидели мы у обманувших наши надежды тетрадей.
— Как это Жильцову разрешили взять с собой ссыльных? — спросил Березкин.
Я ответил, что в этом нет ничего необыкновенного. Политические ссыльные нередко занимались научными исследованиями в Сибири. Например, немало сделали для изучения Сибири поляки, сосланные после восстания 1863 года, — Черский, Чекановский, Дыбовский…
— Но Жильцов, конечно, помнил, что и в экспедиции Толля работали политические ссыльные, — добавил я, — Когда весной 1902 года умер врач Вальтер, его заменил политический ссыльный из Якутска Катин-Ярцев, а во вспомогательной партии, возглавлявшейся Воллосовичем, участвовали двое ссыльных: инженер-технолог Бруснев и студент Ционглинский. Вероятно, они зарекомендовали себя с самой лучшей стороны, и Жильцов тоже охотно пополнил свою экспедицию умными и честными людьми.
— Так и было, наверное, — согласился Березкин; он смотрел на тетради, как бы соображая, нельзя ли из них еще чего-нибудь выжать, — Понять Жильцова нетрудно. И политических ссыльных тоже можно понять. Все-таки экспедиция дело живое, интересное. Но мы сегодня так же далеки от раскрытия тайны экспедиции, как и в тот день, когда впервые увидели тетради…
Мог ли я что-нибудь возразить своему другу?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дня два мы занимались посторонними делами, не имеющими никакого отношения к судьбе экспедиции Андрея Жильцова — нам хотелось немножко отдохнуть и отвлечься. Не знаю, как Березкину, а мне отвлечься не удалось. Судя по тому, что на третий день рано утром мрачно настроенный Березкин явился ко мне домой, у него тоже судьба экспедиции не выходила из головы.
— Что будем делать? — спросил он, — Нельзя же сидеть сложа руки!
— Нельзя, — это я понимал ничуть не хуже своего друга, — А вот что делать… Не запросить ли нам архивы?
— Я тоже думал об этом. Вдруг сохранился еще какой-нибудь документик?
Увы, мы отлично знали, что на это нет почти никакой надежды, что мы цепляемся за соломинку и успокаиваем ДРУГ друга.
— Все-таки попробуем, — сказал я, отгоняя сомнения, — Мы ничего не теряем…
— Кроме времени, — возразил Березкин.
— Постараемся и время не потерять, — бодро сказал я. — Будем действовать!
— Действовать? Что же мы предпримем?
Так мы вернулись к тому, с чего начали.
— По-моему, у нас есть хроноскоп, — не без иронии напомнил я.
— Как же! Мы можем вдоволь насмотреться на тощую спину Зальцмана, — в том же тоне ответил Березкин.
Мы послали от имени Президиума Академии запрос во все архивы, а сами все-таки вернулись к хроноскопу. Березкин, правда, предлагал вылететь в Якутск, но я отговорил его: разумнее было сначала получить ответы из архивов. Пока же, совершенно не рассчитывая на успех, мы решили подвергнуть хроноскопии все остальные листы тетрадей: и расшифрованные, и те, которые нам не удалось расшифровать. Просматривая первую тетрадь, мы вновь обратили внимание на вшитый лист, отличавшийся и качеством бумаги, и характером записи от всех остальных. Ранее мы пытались прочитать его, но разобрали только цифры, похожие на координаты: 61°21′, 03 и 177°13′, 17. Если эти цифры действительно были координатами, то отмеченное ими место находилось на Чукотке, где-то в верховьях реки Белой, впадающей в Анадырь… Зальцман мог попасть туда, если «Заря-2» погибла у берегов Чукотки… Но для чего ему потребовалось отмечать именно эту долину? И что могла означать вот такая запись: «Длн. чтрх. кр. (далее шли координаты), сп. н., птрсн. слч., д-к спртн: пврн, сз, 140, р-ка, лвд., пвлн. тпл., крн!!!» Видимо, Зальцман зашифровал нечто важное для себя, но что — мы не могли понять, а на хроноскоп не надеялись: мы думали, что опять увидим лишь пишущего Зальцмана. Мы ошиблись, и ошибку нашу извиняет только неопытность нас как хроноскопистов. Именно потому, что вшитый лист отличался от остальных, его и следовало подвергнуть анализу в первую очередь.
Теперь Березкин предложил начать с него. Сперза мы дали хроноскопу задание выяснить, как была вырвана страница. Портрет Зальцмана хранился в «памяти» хроноскопа, и поэтому он тотчас возник на экране. Но с ответом хроноскоп, к нашему удивлению, медлил дольше, чем обычно. Потом на экране появились руки — худые, с обгрызенными ногтями, перепачканные землей; руки раскрыли тетрадь, секунду помедлили, а затем торопливо вырвали лист, уже испещренный непонятными значками, сложили его и спрятали: мы видели, как Зальцман запихивал его в боковой карман. Экран погас.
— Три любопытные детали, — сказал я Березкину, — Изгрызенные ногти, перепачканные землей руки, торопливые движения. Зальцман зарывал какую-то вещь и боялся, что его могут заметить. Изгрызенные ногти, если только это не старая привычка, свидетельствуют о душевном смятении…
— Это не привычка, — возразил Березкин, — И вот доказательство.
Он переключил хроноскоп, и на экране вновь появился умирающий Зальцман. Руки его — худые, но чистые и с ровными ногтями — сжимали заветную тетрадь…
— Дадим новое задание хроноскопу, — предложил Березкин, — Может быть, он сумеет расшифровать запись.
И хроноскоп получил новое задание. Ответ пришел немедленно. Мы увидели на экране человека — широкоплечего, плотного, подтянутого, совершенно не похожего на Зальцмана; портрет был лишен запоминающихся индивидуальных черточек, но все-таки у нас сложилось впечатление, что человек этот требовательный, жесткий, скорее даже жестокий; он сидел и писал, и мы видели, что тетрадь у него такая же, как та, которую прятал Зальцман. В полной тишине зазвучали странные слова: «Цель оправдывает средства. Решение принято окончательно, осталось только осуществить его. И оно будет осуществлено, хотя я и предвижу, что не все пойдут за мною…»
Березкин протянул руку и выключил хроноскоп.
— Недоразумение, — сказал он, — Придется повторить задание. Он повторил задание, и вновь на экране возник широкоплечий, плотный, подтянутый человек с жестоким выражением лица. «Решение принято окончательно…» — услышали мы металлический голос хроноскопа.
— Что за чертовщина! — изумился Березкин, — Ничего не понимаю…
Он снова хотел выключить хроноскоп, но я удержал его.
— Мы ж условились верить прибору. Давай послушаем…
Металлический голос продолжал: «…не все пойдут за мною. Придется не церемониться…»
И вдруг изображение смешалось, а голос забормотал нечто совершенно непонятное.
Березкин выключил хроноскоп.
— Что-то неладно, — сказал он, — Определенно, что-то неладно… Никто же не трогал прибор! Он должен работать исправно!
Березкин нервничал, он хотел еще раз повторить задание, но я попросил его вынуть лист из хроноскопа.
— Для чего он тебе нужен? — не скрывая раздражения, спросил Березкин, — Мы его вдоль и поперек изучили!
Я все-таки настоял на своем, хотя и не знал еще, что буду делать со страницей. Я долго рассматривал ее, а Березкин стоял рядом и торопил. Он почти убедил меня вернуть ему лист, когда мне пришла на ум неожиданная мысль.
— Послушай, — сказал я, — ведь хроноскоп исследует страницу с верхней кромки до нижней, не так ли?
— Так.
— Теперь обрати внимание: строки, написанные рукой Зальцмана, расположены почти посередине страницы…
— Но выше ничего нет!
— Есть. Мы с тобой этого не видим, а хроноскоп заметил…
— Тайнопись, что ли?
— Не знаю, но что-то есть. Постарайся уточнить задание. Можно сформулировать его так, чтобы хроноскоп пока не анализировал строчки 8альцмана и сосредоточил внимание только на невидимом тексте?
— Сформулировать можно, но что получится?
— Попробуй.
— Ты думаешь, изображение и звук смешались из-за того, что одно нашло на другое?
— По крайней мере эта мысль пришла мне в голову.
— Гм, — сказал Березкин, — Рискнем.
Он довольно долго колдовал около хроноскопа, а я с волнением следил за его сложными манипуляциями: мы приблизились к раскрытию какой-то тайны, и если хроноскоп не подведет…
Березкин сел рядом со мной, и в третий раз на экране появился плотный подтянутый человек с жестоким лицом, и в третий раз зазвучали одни и те же слова. Когда металлический голос произнес: «Придется не церемониться…» — я невольно взял Березкина за руку, но голос, не изменяясь, продолжал: «Кто будет против, тот сам обречет себя на гибель вместе с чернью. Замечаю, что кое-кто забыл, кому все они обязаны спасением. Придется напомнить. Только бы справиться с этим… Никогда не прощу Жильцову, что он взял его…»
Голос умолк, изображение исчезло.
Мы с Березкиным удовлетворенно переглянулись: хроноскоп выдержал еще одно сложное испытание.
— Все это мило, Вербинин, но я ничего не понимаю, — возвращаясь к делам экспедиции, сказал Березкин, — Откуда взялся этот тип? Впрочем, не будем пока гадать. Пусть хроноскоп сначала проиллюстрирует и расшифрует строчки Зальцмана.
То, что мы увидели через несколько минут, повергло нас в еще большее удивление. Металлический голос четко и бесстрастно произнес: «Долина Четырех Крестов». Мы надеялись увидеть на экране долину, но хроноскопу это оказалось не под силу: неясное изображение быстро исчезло, и на экране возник Зальцман. Он сделал какую-то запись в тетрадке, и мы тотчас узнали какую: «Спасения нет, потрясен случившимся, дневник спрятан…» Потом Зальцман начал вышагивать, придерживаясь все время одного направления, но откуда он шел и куда — мы никак не могли понять. Хроноскоп молчал, а по экрану проходили странные зеленоватые волны, и у нас сложилось впечатление, что электронный «мозг» хроноскопа столкнулся с задачей, которую не может разрешить. Наконец, металлический голос медленно, словно нехотя, выговорил: «Поварня».
— Ну, конечно! — воскликнул я, — Так называют избушки на севере!
Но хроноскоп, видимо, этого «не знал» — изображение избушки не появилось на экране.
Березкин выключил хроноскоп и разъяснил в задании, что такое «поварня». После этого на экране возникла небольшая плосковерхая избушка, и Зальцман начал свой путь от нее. «Северо-запад, — выговорил хроноскоп, — сто сорок». А Зальцман все шагал и шагал, и мы поняли, что 140 — это количество шагов. Затем прозвучали слова: «Река, левада». Зальцман в этот момент остановился и сделал в открытой тетрадке запись. Очевидно, он записал цифру и эти слова. На экране появилось смутное изображение реки, а потом и леса. После некоторой паузы металлический голос сказал: «Поваленный тополь, корни», и мы увидели огромный тополь, вывернутый бурей вместе с корнями.
— Бред, — категорически заявил Березкин. — Действие происходит севернее полярного круга, в тундре, а тут — украинские левады, гигантские тополя! Придется повторить задание.
— Нет, задание повторять не придется, — возразил я. — Хроноскоп с удивительной точностью восстановил картину. Зальцман спрятал дневник в ста сорока шагах к северо-западу от поварни, в леваде, у корней поваленного бурей тополя!
— Да нет же там никаких левад и тополей! На Чукотке-то!
— Есть, и это известно всем географам: в долине реки Анадырь и некоторых ее притоков сохранились так называемые островные леса. И к югу и к северу от бассейна Анадыря — тундра, а в долинах рек растут настоящие леса из тополя, ивы-кореянки, лиственницы, березы… Это как раз и служит доказательством, что хроноскоп точно расшифровал запись и правильно проиллюстрировал ее!
— Все это похоже на чудеса, — задумчиво произнес Березкин, — Знаешь, когда я закрываю глаза, мне порой кажется, что никакого хроноскопа не существует, что все это мы где-нибудь прочитали или услышали, или сами нафантазировали… Настала пора действовать энергично. Данилевский обещал нам помощь. Затребуем самолет и вылетим на Чукотку. Согласен?
— Конечно.
Но, прежде чем вылететь на Чукотку, мы передали подвергнутую хроноскопии страничку на исследование специалистам. После тщательного анализа они подтвердили, что, помимо хорошо видимого текста, на ней имеются очень слабые следы другой записи, вдавленные в бумагу: кто-то писал на предыдущей странице, и текст отпечатался на той, которая попала к нам. Мы не обратили бы внимания на эти следы, но электронные «глаза» хроноскопа разглядели их и расшифровали. Специалисты частично восстановили для нас запись, и мы убедились, что она сделана почерком очень твердым, жестким, совершенно не похожим на почерк Зальцмана… Более того, страничку подвергли дактилоскопическому анализу, и было установлено, что наряду с нашими отпечатками пальцев сохранились отпечатки пальцев еще двух людей.
ГЛАВА ПЯТАЯ
О первых результатах расследования мы сообщили Данилевскому, а он доложил о них на Президиуме Академии наук. Мы присутствовали на заседании и высказали свои соображения о дальнейших планах. Наши предложения были приняты, и через некоторое время в распоряжение хроноскопической экспедиции предоставили самолет. Мы могли вылететь на Чукотку немедленно, но из-за хроноскопа задержались почти на месяц. Кажется, я не говорил, что хроноскоп, несмотря на сложность и почти невероятную чувствительность, по размерам совсем невелик?.. Проектируя его, Березкин сразу поставил целью сделать хроноскоп, если так можно выразиться, портативным. Конечно, носить его с собой в буквальном смысле слова никто из нас не мог, но перевезти на самолете или автомашине можно было без особого труда. Однако за стенами Института вычислительных машин хроноскоп нуждался в помощи некоторой дополнительной аппаратуры. Монтаж ее и задержал нас в Москве.
Жалеть о задержке нам не пришлось. Во-первых, наступило лето. А во-вторых… Во-вторых, мы получили неожиданные известия из Иркутска. Один из сотрудников краеведческого музея, прекрасный знаток Сибири, которому показали запрос Академии в городской архив, в частном письме сообщил нам, что об экспедиции Жильцова он ничего не знает, но зато ему хорошо известно имя Розанова — большевика и красногвардейца, сражавшегося за советскую власть, против Колчака. Если это тот самый Розанов, который принимал участие в экспедиции Жильцова, писал наш Добровольный помощник, то о нем мы сможем получить в Иркутске точные сведения.
Вот почему наш экспедиционный самолет, на борту которого был установлен хроноскоп, совершил специальную посадку в Иркутске.
Энтузиаст-краевед встретил нас на аэродроме. Горисполком предоставил нам машину (почему-то полуторку, видимо товарищи решили, что мы немедленно перегрузим на нее хроноскоп), и наш помощник предложил поехать к Розанову. Он сказал это так, как будто Розанов был жив.
— Нет, к сожалению, — ответил краевед, когда я переспросил его, — Жив он только в памяти сибиряков.
Было еще очень рано, около шести часов утра; машина прошла по тихим зеленым улицам Иркутска — и город остался позади. Дорога, описав дугу, прижалась к Ангаре и больше не отходила от нее. Небо было затянуто неплотным, но сплошным слоем облаков, а над темной быстрой Ангарой клубился белый туман, и казалось, что река дышит, и дыхание ее — холодное, влажное — долетает до нас. Я сидел в кузове между Березкиным и краеведом. Разговаривать никому не хотелось. Машина проносилась мимо березовых с примесью сосны лесков, мимо вытянувшихся вдоль реки селений, и я вспоминал, что скоро на их месте раскинется новое водохранилище. Туман над рекой постепенно рассеивался, и сквозь пелену проступали очертания темных рыбачьих лодок. Машина попадала то в теплые струи воздуха, то в холодные, но становилось все теплее, проглядывало солнце. Теперь мы хорошо видели лесистые сопки по левому берегу Ангары, узкую полоску железнодорожного полотна, прижатую к самой воде… Неожиданно река, а следом за ней и шоссе сделали крутой поворот, и между двумя мысами показалась широкая светлая полоска воды — Байкал.
Мы остановились в селе Лиственничном, и краевед повел нас на заросший сосной и кедром склон сопки. Торная тропа круто поднималась вверх, и мы еще издали заметили высокий белый обелиск, поставленный над братской могилой… Среди многих имен, высеченных на мраморной доске, мы нашли знакомое нам имя: С. С. Розанов…
— Он был членом Иркутского комитета РКП(б), — сказал краевед, — и одним из руководителей восстания против колчаковцев. Погиб в январе 1920 года под Лиственничным на берегу Байкала…
…Мы стоим, сняв шапки. Утренний бриз чуть колышет волосы. Байкал затянут полупрозрачной голубой дымкой, он спокоен, величествен и прост. От пирса уходит в голубую даль небольшой буксирный пароход… А у самого берега лежит большое село с крепкими, надолго срубленными домами, и по длинной улице движутся к школе маленькие фигурки детей…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Иркутском городском архиве документально подтвердили все, что мы узнали со слов краеведа о Розанове. Но полученные нами сведения относились к последнему, вероятно самому славному, короткому периоду в жизни одного из наших героев — к борьбе за советскую власть в Восточной Сибири. Сведения эти подтверждали достоверность записок Зальцмана. Да, Розанов, вольный или невольный участник полярной экспедиции Жильцова, был профессиональным революционером, настоящим коммунистом и до конца жизни сохранил верность своим идеалам. Он прожил трудную героическую жизнь и пал смертью храбрых в бою с колчаковцами… Образ этого человека до конца прояснился, он стал близок и дорог нам, но от решения основной задачи (узнать судьбу экспедиции) мы были по-прежнему далеки.
Правда, появление Зальцмана в Краснодаре уже не удивляло нас, он спасся не один, Розанов тоже добрался до крупных городов. Но что стало с остальными? О какой таинственной истории пытался рассказать умирающий Зальцман? Сохранились ли документы? Ни на один из этих вопросов мы по-прежнему не могли ответить. Все наши помыслы сосредоточились на Долине Четырех Крестов…
За три дня по сложной трассе мы долетели до Чукотки и приземлились на аэродроме в селе Нырково. Экспедицией нашей сразу же заинтересовались все местные жители — и новоселы, и старожилы, но о Долине Четырех Крестов никто никогда не слышал.
— Залив Креста знаем, — сказал нам начальник аэропорта, — Крестовый перевал тоже. Но Долина Четырех Крестов… понятия не имею.
— На Колыме еще всякие «кресты» есть, — поделился своим опытом марковский агроном, — Нижние Кресты, Кресты Колымские…
— Все не то, — ответили мы, — Наша долина находится в верховьях реки Белой. Там должна стоять поварня…
— Это еще не примета, — возразили нам, — Мало ли поварен на севере!
Много, — согласились мы, — Но по реке Белой их же не сотня… И потом, нам известны координаты, мы знаем, где искать.
И мы начали поиски. На второй день самолет полярной авиации поднялся с аэродрома и взял курс на север (мы не могли рисковать хроноскопом, и поэтому наш самолет остался в Маркове, в аэропорту). Сначала мы летели над болотистой Анадырской низменностью, испещренной цепочками небольших тундровых озер, соединенных между собой протоками-висками, потом местность стала выше, и самолет пересек неширокую холмистую гряду; сверху холмы казались серыми, безжизненными, лишь кое-где на них зеленели пятна стелющейся черной ольхи. Совершенно иная картина открылась нам, когда холмистая гряда осталась позади. Теперь самолет шел над долиной реки Белой; сильно извиваясь, то и дело меняя направление, река неспешно текла между низкими берегами, заросшими лесами; они жались к реке, эти леса, и узкая полоска их с внешней стороны оконтуривалась кустарниками; а дальше расстилалась тундра — серая, заболоченная, с редкими пятнами снежников, летующих в затененных местах.
Чем севернее забирался самолет, тем выше становились холмы вокруг Белой, прямее долина реки, уже полоски прибрежных лесов; вскоре пилоту пришлось набрать высоту: теперь под нами лежали горы, тоже серые и тоже с редкими зелеными пятнами ольхи; пятен этих становилось все меньше, и, наконец, они исчезли совсем; зато все чаще попадались белые летующие снежники; они лежали в долинках, и из-под них вытекали ручьи; деревья встречались лишь небольшими группами и с каждой минутой полета все реже и реже. За все время я лишь однажды заметил кочевье оленеводов — несколько островерхих яранг и загон для оленей — и один раз одинокое зимовье, как мне показалось — пустое (дымок над ним не вился).
Штурман предупредил, что скоро мы выйдем в заданную точку.
— Смотрите в оба, товарищ Вербинин, — сказал он мне. — Не так-то легко заметить с воздуха ваши кресты, — Он подумал и добавил:
— Если они вообще существуют.
Долина Белой становилась все уже. На севере отчетливо виднелись вознесенные в поднебесье вершины Анадырского хребта. Больше всего меня смущало то, что совсем исчезли галерейные леса; ведь в шифровке Зальцмана упоминались левада и поваленный тополь; и хроноскоп так убедительно изобразил нам все это… Я почувствовал на себе внимательный взгляд Березкина и оглянулся; он выразительно приподнял брови и кивнул в сторону окна. Очевидно, расстилавшаяся под нами картина смущала его не меньше, чем меня…
Я еще раз посмотрел вниз и понял, что в указанной точке мы не найдем Долину Четырех Крестов. Я пришел к такому заключению не потому, что вдруг усомнился в точности астрономического определения — мы давно подозревали что оно лишь приблизительно указывает местоположение долины; привел меня к нему физико-географический анализ местности. Северные ветры могли беспрепятственно разгуливать по долине реки Белой, которая становилась все выше и выше; тополя здесь выжить уже не могли. И я пришел к выводу, что где-то поблизости должна находиться замкнутая почти со всех сторон, хорошо защищенная от северных ветров горным хребтом небольшая долинка одного из второстепенных притоков Белой, в которой и сохранился островок леса — быть может, самый северный на Чукотке… Древесную растительность на севере губит не холод, не жестокие морозы, как это обычно думают. В районах Верхоянска и Оймякона, в пределах «полюса холода» северного полушария, где температура опускается почти до семидесяти градусов мороза, растет тайга и деревья чувствуют себя вполне нормально. Главная причина безлесья тундры в низких летних температурах и в иссушении растений. Да, на севере растения нередко гибнут от засухи, стоя «по колено» в воде. Очень опасны для деревьев весенние ветры: деревья начинают пробуждаться от зимнего оцепенения, влага испаряется, а новая не поступает, потому что почва еще не оттаяла и скована мерзлотой… Но даже когда почва оттает — деревья могут погибнуть от засухи, так как очень холодная вода корнями не усваивается; это называется «физиологической сухостью».
— Прибыли, — сказал штурман.
Под нами расстилалась арктическая пустыня, и никаких признаков жизни невозможно было заметить сверху. Я высказал штурману свои соображения и попросил взять немного восточнее: насколько я мог судить, Анадырский хребет там лучше защищал прилегающие к нему долины.
Самолет лег на новый курс и стал набирать высоту: зеленый оазис леса все равно не ускользнул бы от нашего внимания.
Мой прогноз подтвердился: минут через двенадцать с большой высоты мы разглядели темнеющее посреди серых гор пятно оазиса. Постепенно снижаясь, самолет пошел к нему и начал кружить над маленькой, прижатой к массивному склону хребта долинкой; к неширокой речке примыкал там крохотный клочок леса, виднелась прямоугольная поварня, а по соседству белел снежник. Сверху нам долго не удавалось разглядеть крестов, но при последнем заходе и Березкин и я все-таки заметили один из них — наверное, самый высокий.
Никто не сомневался, что найдена Долина Четырех Крестов. Штурман определил ее местоположение, нанес долину на карту, и мы полетели обратно.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Во время полета к Долине Четырех Крестов пилот и штурман, как выяснилось, внимательно изучали местность и установили, что нигде поблизости нет посадочной площадки, на которую смог бы приземлиться наш самолет с хроноскопом. Это сразу же усложнило задачу. Первой нашей мыслью было выброситься на парашютах без хроноскопа, произвести рекогносцировку в Долине Четырех Крестов, а затем в походном порядке выйти к ближайшему населенному пункту. Но летчики, вместе с нами обсуждавшие этот вариант, категорически запротестовали и предложили запросить у руководства вертолет. Не очень надеясь на успех, мы послали радиограмму в Анадырь и почти тотчас получили ответ: один из вертолетов был выслан в наше распоряжение.
Несколько дней ушло у нас на монтаж хроноскопа и вспомогательной аппаратуры в вертолете. Электронные машины — приборы, как известно, тонкие, и мы с Березкиным натерпелись немало страха, прежде чем убедились, что монтаж завершен благополучно и хроноскоп работает.
Мы уже готовились вылететь, как вдруг зарядили дожди. Рыхлые серые облака спустились почти к самой земле, перекрыли все «небесные дороги», и начальник аэропорта упорно не давал нам «добро». Что это было за мучение сидеть в нескольких часах полета от заветной цели, тосковать, проклинать все на свете и смотреть, смотреть, смотреть, как беспрерывно сочатся из облаков тонкие дождевые струи, как набухают тундровые болота, а ручьи становятся все полноводнее и полноводнее. На Анадыре стояли белые ночи, и круглые сутки все было серо и уныло. Даже большущие мохнатые комары подохли с тоски — по крайней мере они не появлялись.
Наконец, погода прояснилась. Мы вылетели рано утром и вскоре увидели темный оазис леса посреди арктической пустыни.
Вертолет опустился в стороне от поварни, за снежником. Когда выключили мотор и несущий винт, сделав последний оборот, неподвижно застыл в воздухе, ничем не нарушаемая, безжизненная, как выразились мы, тишина обступила нас. Испытывая легкое волнение, мы выбрались из вертолета и огляделись. За нашей спиной, защищая долинку от ветров с Северного Ледовитого океана, монолитной стеной возвышался Анадырский хребет; небо лежало прямо на его спокойных округлых вершинах и, как козырьком, прикрывало и нас, и маленькую долинку с снежником и левадой. Серые потоки щебня распадались у наших ног на мелкие застывшие ручейки, и тут же рядом серебрились припавшие к земле пушистые ивы, каждую из которых можно было накрыть двумя ладонями, цвела куропаточья трава, тянулись к хмурому небу тонкие в зеленых чешуйках стебельки шикши, белели причудливые, как кораллы, кустики ягеля — оленьего моха, а среди камней виднелись проволочные мотки черного жесткого лишайника алектория.
По пути к поварне мы пересекли снежник; у меня было такое ощущение, что снежник этот — часть внезапно застывшего озера; дул ветер, ходили по озеру волны, а потом, как по мановению волшебной палочки, оно застыло, и волны замерли с вознесенными вверх гребешками… Напуганные вертолетом суслики-евражки вылезли из норок и тревожно свистели, глядя на нас.
Безыменный приток Белой, начинавшийся где-то на склонах Анадырского хребта, был не очень глубокой, но зато широкой рекой. Над водой выступали гладкие темные спины многочисленных валунов. Поварня стояла на левом берегу реки, а небольшая тополиная рощица ютилась на правом.
Неподалеку от поварни мы и увидели четыре креста: три высоких и один небольшой, похожий на обычный могильный крест. Два крайних, стоявших особняком, сразу же показались нам очень старыми; еще издали заметили мы, что черное потрескавшееся дерево иссечено ветрами, а внизу поземка «подгрызла» кресты, и они вот-вот могли упасть. Никаких надписей на этих крестах не сохранилось, а может быть их никогда и не было. Они возвышались посреди арктической тундры, как безмолвные памятники всем, кто жил, боролся и погиб на Севере. Наверное, их водрузили здесь еще во времена землепроходчества над могилами павших товарищи по скитаниям, водрузили — и ушли дальше, затерялись где-то в просторах Арктики, канули в небытие, а кресты над безыменными могилами все стояли, широко раскинув черные перекладины. А потом рядом с ними появилось два новых креста. На одном из них, высоком, мы прочитали еще хорошо сохранившуюся надпись:
Жильцов Андрей Павлович.
Русская полярная экспедиция.
1914–1916
Мы расследовали историю экспедиции, исчезнувшей сорок лет назад, и, конечно, никого из ее участников не надеялись застать в живых. И все-таки, когда на маленьком кресте мы с трудом разобрали имя астронома Мазурина, всех нас охватила глубокая тоска, и руки сами потянулись к шапкам.
Низенькая старая поварня казалась глубоко вросшей в землю. Прежде чем войти в нее, нам пришлось срыть грунт перед порогом; видимо, поварня уже очень давно никем не посещалась…
Мне трудно передать сейчас свое первое впечатление от всего, что мы увидели внутри поварни, а увидели мы странную картину: пол был завален порванными и порезанными листами из тетрадей и путевых журналов, а посреди этого хаоса лежали останки человека… Мы радостно вздохнули, когда снова вышли наружу, почувствовали прикосновение холодного ветерка, услышали шум реки и шелест листвы в леваде; мир показался нам особенно чистым, сквозным, просторным, и уже с совершенно иным чувством смотрели мы и на неяркие цветы куропаточьей травы, и на чешуйчатые стебельки шикши, и на ватные головки пушицы, качавшиеся над болотцем…
Долго молчавший Березкин сказал:
— Отсюда Зальцман начал отсчитывать шаги, — и махнул рукой в сторону левады.
Это замечание вернуло всех нас к действительности. Мы возвратились в поварню, обходя скелет с остатками одежды, тщательно собрали все бумаги, а пилот нашел у стены сильно поржавевший охотничий нож и тоже захватил его с собой. Со всем этим багажом мы отправились к вертолету, чтобы там привести в порядок найденные бумаги и вообще разобраться в своих впечатлениях.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Пилот признался, что посадил вертолет так далеко от поварни, боясь повредить какие-нибудь «вещественные доказательства», как он выразился. Теперь же, произведя первое обследование, мы решили перебазироваться и разбить лагерь у тополиной рощи. Поставив палатку и наскоро перекусив, мы при живейшем участии пилота и штурмана занялись разбором бумаг. Все они были перепутаны, многие выцвели, стали ломкими, но все-таки успех нашего предприятия теперь зависел от этих листочков, исписанных неразборчивыми незнакомыми почерками. Как и все современные люди, с раннего детства приученные читать и писать, мы подсознательно больше всего и охотнее всего верили письменным документам, слову. И даже сейчас, обладая первым в мире хроноскопом, прибором, способным объективнее и точнее воспроизводить картины прошлого, чем любое письменное свидетельство, неизбежно отражающее симпатии и антипатии автора, мы все же засели за бумаги, и не подумав прибегнуть к помощи своего чудесного аппарата… Пренебрежительное отношение к хроноскопу и заставило нас потратить некоторое количество времени на совершенно нелепые домыслы.
Пилот и штурман, довольные, что им тоже позволили разбирать бумаги, и чувствовавшие себя по меньшей мере Шерлок Холмсами, на чем свет стоит бранили «негодяя» (выражение принадлежит штурману), изрезавшего и расшвырявшего в непонятном приступе ярости дневники участников экспедиции.
— Занесло лешего! — сказал пилот, — Надо же такому случиться! Уж кажется в такой глуши стоит поварня! Даже оленей чукчи не пасут поблизости.
— А по-моему, его не занесло, — возразил Березкин, — По-моему, все произошло в шестнадцатом году, и именно об этой трагической истории хотел сообщить умирающий Зальцман. Видимо, один из участников экспедиции сошел с ума и его пришлось…
Березкин не договорил, но мы поняли его. Хаос, царивший в поварне, не оставлял сомнений, что там побывал буйно помешанный.
— После всего пережитого, — сказал штурман, — всякое, конечно, могло случиться…
Больше он не бранил «негодяя».
Разбор старых, выцветших, ломающихся в руках бумаг все-таки требует определенных навыков. В этом деле я обладал несравнимо большим опытом, чем Березкин и наши помощники — пилот и штурман. Поэтому постепенно я их оттеснил на второй план, им пришлось почти все время сидеть сложа руки, а сидеть сложа руки, как известно, занятие очень скучное. Вероятно, поэтому мысли пилота и штурмана возвратились к вертолету и находящемуся там хроноскопу; нам вежливо напомнили, что мы обещали в первый же день показать, как работает хроноскоп.
— Вот, — сказал штурман, осторожно приподнимая с пола заржавленный нож, принесенный из поварни пилотом, — Провентилировали бы вы эту штучку.
Симпатии Березкина при всем его уважении к письменным документам тоже принадлежали хроноскопу; от дела я его отстранил, и он решил, очевидно, не без тайного умысла, поразить пилота и штурмана совершенством хроноскопа, уступить их просьбе.
— Дай какой-нибудь документик, — попросил он у меня, — Познакомлю ребят с хроноскопией.
Просьба мне не понравилась: пока бумаги не разобраны и не систематизированы — лучше их не трогать. Я замялся и пробормотал, что сейчас мне может понадобиться любая из этих страничек.
Штурман, выручая меня и испугавшись, что им не покажут хроноскоп в работе, снова помахал перед нами ножом.
— Можно же эту штучку…
Теперь загорелись глаза у Березкина. До сих пор мы ограничивались хроноскопией письменных документов, а тут представлялась возможность испытать хроноскоп на совершенно ином материале.
— Пошли, — сказал он штурману и пилоту, — Пусть Вербинин тут один командует.
Меня больше всего интересовали дневники начальника экспедиции Жильцова. Сопоставив разные тексты и почерки, я, наконец, обнаружил записи самого Жильцова. Они пострадали сильно, в душе я тоже проклинал безумца, порезавшего и порвавшего дневники, но все-таки работа успешно продвигалась вперед, и я надеялся дня за два закончить предварительную разборку материалов.
По времени давно уже наступила ночь, я трудился, радуясь, что на Чукотке сейчас стоит полярный день и короткие сумерки сгущаются лишь в полночь. Я был настолько поглощен своими делами, что, услышав крик Березкина, не обратил на него внимания, он просто не дошел до моего сознания.
Березкин, а следом за ним и пилот ворвались в палатку.
— Ты что, заснул? — нетерпеливо спросил Березкин. — Кричим тебя, кричим! Быстрее, быстрее! Совершенно неожиданный результат!
Он потащил меня за собой, но я сначала тщательно прикрыл документы и лишь потом вышел из палатки.
— Что случилось?
Березкин и пилот, не отвечая, волокли меня к вертолету, ко более непосредственный штурман, выскочивший из вертолета нам навстречу, крикнул:
— Нож заржавел от крови! — он глотнул воздух и тихо добавил — Самоубийство, — Потом уже совершенно другим тоном, не скрывая восхищения, сказал, имея в виду хроноскоп: — Ну и аппаратик! Чудо просто!
— Серьезно… самоубийство? — останавливаясь, спросил я.
— Увы! Трижды повторял задание, по-разному формулировал его, — ответил Березкин, — а результат один и тот же.
— На кого похож человек.
— Портрет, к сожалению, очень неопределенен. Ни на Зальцмана, ни на того с жестоким лицом не похож…
— Зальцман! Зальцман умер в Краснодаре…
Березкин поморщился.
— Как будто об этом можно забыть! Просто на экране возник этакий обобщенный образ человека…
— И он… — я сделал выразительное движение большим пальцем в сторону собственного сердца.
— Вот именно, — вздохнул Березкин.
— Кажется, у Зальцмана действительно были основания мучиться и спрашивать — «правы или нет?»
— Не знаю. Что-то совсем непонятное, — честно признался Березкин, — И неясно, когда это произошло.
Эпизод этот, уже запечатленный в «памяти» хроноскопа и вновь продемонстрированный, произвел на меня очень тяжелое и неприятное впечатление, мне даже не хочется описывать, как все выглядело на экране. Отмечу лишь, что, если верить хроноскопу, покончивший с собой находился в состоянии буйной ярости. Всем нам подумалось, что он и порезал документы. Я согласился подвергнуть хроноскопии некоторые особенно сильно пострадавшие страницы, и хроноскоп подтвердил наше предположение: мы увидели на экране разъяренного человека, бессмысленно режущего, рвущего и разбрасывающего дневники. Человек орудовал охотничьим ножом — тем самым, которым покончил с собой.
Однако мы не могли понять, что вызвало приступ ярости, как отнеслись ко всему другие люди, а если безумный был один, то куда делись все остальные; наконец, мы не знали, чем объяснить, что именно экспедиционные документы привлекли внимание человека. Наблюдая за мечущейся по экрану фигурой мужчины, останки которого лежали в поварне, я думал, что ярость его — странная ярость, что она не от бешенства сильного, идущего напролом человека, а скорее от отчаяния, от безысходности и безвыходности… Впрочем, все это могло мне просто показаться.
По просьбе пилота и штурмана мы продемонстрировали им все, что хранилось в «памяти» хроноскопа и имело отношение к экспедиции, а потом подвели итоги, расположив все известные нам факты по порядку. Итак, вот что мы знали:
1) в Якутске к экспедиции Жильцова присоединились политические ссыльные Розанов и Зальцман;
2) экспедиция вышла в океан, и через два года некоторые из ее участников оказались в поварне в Долине Четырех Крестов, где двое из них, Жильцов и Мазурин, погибли;
3) в Долине Четырех Крестов в поварне полярные исследователи почему-то оставили документы и ушли, причем какой-то человек, скорее всего один из участников экспедиции, попытался уничтожить документы, а потом покончил жизнь самоубийством;
4) Зальцман добрался до Краснодара и умер там от тифа; перед смертью его жестоко мучили угрызения совести, он пытался ответить самому себе, правильно ли они поступили или неправильно, а в записках явно противопоставлял политссыльного Розанова командиру шхуны Черкешину;
5) Розанов погиб в боях с Колчаком, борясь за советскую власть в Восточной Сибири, и прах его покоится в братской могиле на берегу Байкала…
Сначала я подумал, что в поварне лежат останки Черкешина, хотя сейчас я не берусь объяснить, почему именно так подумал. Но Березкин стал доказывать мне, что, судя по запискам Зальцмана, Черкешин сильный человек, наделенный несгибаемой волей, безусловно мужественный, и предположение, что он покончил с собою, — просто абсурдно.
— Если хочешь знать, — говорил Березкин, — так мог поступить человек с характером Зальцмана, но никак не с характером Черкешина…
— Но Зальцман… — начал я.
— Да, Зальцман выдержал испытание, и я склонен думать, что это был кто-то другой…
Мы решили оставить вопрос открытым и зря не ломать себе голову: ведь документы должны были многое прояснить нам.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Все сохранившиеся страницы дневника Жильцова мы прочитали без особого труда, лишь изредка прибегая к помощи хроноскопа. Жильцов писал обстоятельно, четко, очень доброжелательно по отношению ко всем участникам экспедиции и почти не упоминая самого себя — то есть так, как писало большинство отечественных путешественников. Этим он сразу расположил нас к себе, и мы, читая его дневники, верили каждому его слову. Записки других участников экспедиции, прочитанные позднее, позволили нам составить полное представление о Жильцове. Он принадлежал к прекрасной школе русских военных моряков — высокообразованных, гуманных, преданных науке, к числу людей с широким кругозором, ясным умом и твердой волей. Такими были Крузенштерн и Лисянский, Лазарев и Беллинсгаузен, Коцебу и Нахимов, Литке и Седов. В дневнике Жильцова почти отсутствовали отвлеченные рассуждения, но весь строй его мыслей, проскальзывающие в записках симпатии и антипатии позволили нам заключить, что он хоть и не был революционно мыслящим человеком, но, безусловно, был прогрессивно настроенный ученый. В этом убеждали нас и факты — в частности, отношение Жильцова к Розанову и Черкешину. Судьбы этих трех людей с разными убеждениями и разными характерами завязались в сложный узелок сразу же, как только экспедиция покинула Якутск.
В дневнике Жильцова содержалась подробная, заметно выделяющаяся по стилю запись. Мы назвали ее «оправдательной», хотя в прямом смысле слова Жильцов не оправдывался. Просто вскоре после выхода из Якутска, когда «Заря-2» уже шла вниз по Лене, он написал в своем дневнике, что экипаж шхуны недоукомплектован и что где-нибудь по пути придется нанять еще одного матроса; Жильцов подробно аргументировал это, а через страничку мы обнаружили короткую, из двух строчек справку о том, что на борт шхуны взят в качестве матроса С. С. Розанов. Нам показалось странным, что Жильцов сам нанял матроса — экипаж обычно комплектует капитан или командир корабля. И Жильцов далее добросовестно отметил, что лейтенант Черкешин решительно протестовал против взятия на борт еще одного политического ссыльного. Однако Жильцов настоял на своем.
Эпизод этот сразу прояснил многое. Во-первых, мы помнили, что Розанов работал вместе с Зальцманом на верфи в Якутске и, следовательно, мог наняться в экспедицию там. Видимо, что-то помешало этому. Мы все склонились к мысли, что за Розановым в отличие от Зальцмана был более строгий надзор и местные власти отказали ему в разрешении уехать с экспедицией: как-никак, экспедиция намеревалась выйти к берегам Америки. Но Розанов стремился попасть в экспедицию, и Жильцов, который не мог не знать о мнении властей, сочувствовал ему и помог: Розанов присоединился к экспедиции уже в пути, несмотря на протест лейтенанта Черкешина…
Выйдя из устья Лены в море Лаптевых, «Заря-2» взяла курс прямо на Новосибирские острова. Море уже очистилось ото льдов, и шхуне попадались лишь редкие, изъеденные морем льдины, легко крошившиеся под форштевнем.
Через несколько дней «Заря-2» подошла к острову Васильевскому, что расположен на пути к Новосибирским островам. Этот остров открыл еще в 1815 году якут Максим Ляхов, который шел по льду из устья Лены на остров Котельный, но сбился с пути. Вероятно, Жильцов этого не знал, но к острову Васильевскому в 1912 году подходили суда Русской гидрографической экспедиции «Таймыр» и «Вайгач» и подробно описали его. В дневнике Жильцова тоже имеется характеристика острова, отмечено, что он невелик размером и невысок, сложен песчано-глинистыми породами и льдом, и волны энергично разрушают его берега… Не задерживаясь у этого острова, «Заря-2» пошла дальше, к острову Котельному, и, воспользовавшись благоприятными ледовыми условиями, сделала попытку обойти Новосибирские острова с севера. Это ей удалось, и «Заря-2» прошла на север дальше, чем все другие суда до нее. Но однажды Жильцов заметил на облаках характерный отблеск льдов, и на следующий день тяжелые паковые льды преградили шхуне дорогу. Некоторое время «Заря-2» лавировала у кромки льда, надеясь дождаться разводьев, но потом вынуждена была отступить и взять курс на остров Беннета, еще в прошлом веке открытый Де-Лонгом и ставший последним пристанищем Толля и его спутников…
«Заря-2» побывала в тех местах, где предполагалась «Земля Санникова», и… не обнаружила ее. Жильцов посвятил этому несколько страниц своего дневника — очень любопытных страниц. Он приводил факты, доказывающие, что «Земля Санникова» не существует, но… он верил людям, видевшим эту землю, и поэтому считал, что вопрос по-прежнему остается открытым. Нам было приятно читать запись в его дневнике, в которой он утверждал, что нет ни малейших оснований сомневаться ни в честности Санникова, менее всего помышлявшего о том, чтобы приписывать себе не сделанные открытия, ни в научной добросовестности Толля. Они, как и многие другие исследователи Арктики, писали то, что наблюдали, и не писали того, чего не наблюдали, — так почти дословно сказано в дневнике Жильцова.
И меня и Березкина очень заинтересовали характеристики участников экспедиции, сделанные Жильцовым; мягкие, доброжелательные, а потому, безусловно, достоверные, они помогли нам понять взаимоотношения между участниками экспедиции, а позднее уяснить и причину трагических событий в Долине Четырех Крестов…
Черкешин — командир корабля, лейтенант… Опытный моряк, отличный навигатор, уже принимавший участие в нескольких арктических плаваниях; но особенно, с некоторой тревогой подчеркивал Жильцов следующие его свойства: умен, смел, настойчив и заносчив, требователен до жестокости, сторонник крутых мер, неприязненно относится к младшим чинам и якутам.
Мазурин — научный сотрудник, астроном… Человек мягкий, доброжелательный, легко подпадающий под чужое влияние, но прекрасный знаток своего дела; в полярной экспедиции участвует впервые.
Коноплев — научный сотрудник, этнограф, зоолог… Величайший энтузиаст своего дела, человек ясного ума и большого сердца, склонный во всех людях видеть своих братьев; Жильцов сделал небольшую дополнительную приписку: часто бывает излишне резок в разговорах с командиром корабля.
Характеристика Зальцмана вполне совпала с мнением, сложившимся у нас после ознакомления с дневниками; чуть шутливо Жильцов называл его «совестью» экспедиции.
Говоров — помощник командира корабля… Молод, горяч, честен, ревностно относится к службе, но большого опыта не имеет.
Ни боцмана, ни матросов Жильцов в своем дневнике, к сожалению, не охарактеризовал; ни слова не было сказано специально и о Розанове; имя его всплыло неожиданно на других страницах дневника.
Вскоре после выхода в океан командир шхуны лейтенант Черкешин приступил к осуществлению далеко идущего плана. Сначала все выглядело естественно: командир требовал строгого соблюдения дисциплины, жестоко взыскивал за малейшие явные или кажущиеся провинности. Матросы, да и все участники экспедиции работали на совесть, но Черкешина это мало интересовало; он ввел на шхуне режим военной казармы, добивался, чтобы люди работали как автоматы, слепо выполняя его распоряжения, глушил всякую инициативу, идущую не от него; презрительное отношение к нижним чинам делало обстановку особенно гнетущей, тяжелой… Неизвестно, как развивались бы события, не будь на шхуне политического ссыльного Розанова, человека, посвятившего свою жизнь борьбе с угнетателями всех мастей. Он быстро сплотил вокруг себя команду, и когда Черкешин попробовал ввести на шхуне телесные наказания, матросы во главе с Розановым выступили против него.
Первоначально Розанов один явился к Жильцову и от имени всех матросов высказал ему свои требования. Жильцов не удивился и не возмутился — оказалось, что он давно Уже разгадал планы Черкешина и готов пойти на обострение конфликта, чтобы пресечь их. Причина конфликта четко сформулирована самим Жильцовым: в море за судно отвечает командир корабля, или капитан, и Черкешин, ловко используя это, решил оттеснить начальника экспедиции на второй план и захватить всю власть в свои руки; Умный человек, Черкешин понимал, что осуществить это он сможет лишь при безропотной покорности всей команды, поэтому он и стремился забить, запугать людей. Но попытка совершить экспедиционный переворот не могла застать врасплох и обескуражить Жильцова. И не только потому, что он был достаточно наблюдателен, чтобы вовремя заметить опасность, и достаточно решителен, чтобы не растеряться в трудный момент, но и потому, что однажды такие события уже происходили на глазах у Жильцова…
Увы, история повторяется. В экспедиции Толля в 1902 году командир «Зари» лейтенант Коломейцев попытался сделать то же, что и лейтенант Черкешин. «Заря» стояла тогда у берегов Таймыра, и Толль, проявив достаточную энергию и решительность, сместил сторонника телесных наказаний и властолюбца Коломейцева, отправил его с почтой в Енисейский залив, а на его место назначил Матисена…
Вот почему Розанов и Жильцов стали союзниками в борьбе против Черкешина. Ждать им пришлось недолго: как все авантюристы, Черкешин быстро зарвался, и тогда против него выступили все: и начальник экспедиции, к матросы, и научные сотрудники. Переворот не удался. К сожалению, Жильцов не имел возможности избавиться от Черкешина: судно находилось в открытом море. Но Черкешин признал, что поступал неправильно; новых попыток захватить власть или ввести палочный режим он не делал. Жильцов с искренней радостью записал в дневнике, что Черкешин глубоко осознал свои ошибки и, конечно, больше не повторит их…
Эпизод этот прояснил нам причину разногласий между Жильцовым и Черкешиным из-за Розанова; Жильцов, предвидевший осложнения с Черкешиным, нуждался в Розанове, как в человеке, способном противостоять командиру шхуны; а Черкешин, замышляя переворот, понимал, что Розанов может помешать ему… И Жильцов, и Черкешин были умными людьми и не ошиблись в своих предположениях.
Вскоре после этих событий с борта «Зари-2» заметили на севере «водяное небо» — на облаках лежал мутно-серый отсвет чистой воды. Черкешин предложил пробиться к полынье. Жильцов дал согласие, и шхуна начала трудный путь среди льдов. Внезапно переменившийся ветер увеличил разводья, «Заря-2» забиралась все дальше и дальше, как вдруг ветер снова изменился — и ледяные поля стали сдвигаться… Жильцов сделал в дневнике лаконичную запись: «Герой нынешнего дня — Черкешин; лишь его искусство избавило экспедицию от больших неприятностей».
К концу арктического лета шхуна «Заря-2» подошла к острову Беннета — самому крупному в архипелаге До-Лонга, гористому, необитаемому… За тринадцать лет до этого с острова Беннета по непрочному ноябрьскому льду ушел в последний поход полярный исследователь Толль, так и не дождавшийся своей шхуны «Зари»… «Заря» догнивала на берегу бухты Тикси, а у скал острова Беннета стояла другая шхуна — «Заря-2», экипаж которой продолжал дело, начатое Толлем…
Несколько участников экспедиции переправились в шлюпке на остров и, разделившись на две партии, занялись его исследованием. Коноплев, Зальцман и Мазурин пошли в одну сторону, а Жильцов с якутами Ляпуновым и Михайловым и матросом-гребцом Розановым отправился искать хижину, построенную Толлем.
Небо помутнело незаметно, и лишь когда внезапный порыв ветра хлестнул Жильцова по лицу, он понял, что надвигается буря и необходимо срочно вернуться на шхуну. Жильцов, Розанов, якуты Ляпунов и Михайлов поспешно двинулись обратно, к месту высадки. Жильцов шел первым. Они переходили небольшой, круто спадающий к морю ледник, когда сильнейший порыв ветра сбил Жильцова с ног. Начальник экспедиции покатился к обрыву, и лишь трещина спасла его от гибели. И Розанов, и якуты кричали сверху, но Жильцов не отзывался и лежал неподвижно… Буря все усиливалась, шквальный ветер не давал подняться, людей вот-вот могло сбросить в море. Но никому и в голову не пришло покинуть Жильцова в беде. Розанов и Ляпунов остались наверху страховать, а маленький ловкий Михайлов спустился на веревке к Жильцову. Он был жив, но сам идти не мог. Ежесекундно рискуя жизнью, выбиваясь из сил, якуты и Розанов вытащили начальника экспедиции и на руках понесли его туда, где надеялись еще застать шлюпку… Шлюпку они застали, и всех остальных высадившихся на берег — тоже, но «Заря-2» исчезла: она не могла оставаться в бурю у скалистых берегов острова…
Уже через несколько часов на море появились льды. Ветер продолжал бушевать, но волны утихли. Никого это не обрадовало. Льды ползли с севера и неодолимой преградой вставали на пути между островом и шхуной, штормовавшей где-то в открытом море… И тяжело пострадавший Жильцов, и все другие участники экспедиции, оставшиеся на острове, понимали, что их ждет неминуемая гибель, если «Заря-2» не пробьется сквозь льды за ними. Толль, оказавшийся в таком же положении, имел теплую одежду, питание, все его спутники были здоровы… И все-таки они бесследно исчезли среди льдов… А у людей, сидевших в маленькой палатке вокруг Жильцова, где не было ни запасов еды, ни теплой зимней одежды… И конечно же, каждый из них в эти дни думал: пробьется Черкешин или отступит, как отступил Матисен?..
Прошел первый день, второй, третий. Вокруг острова лежали льды, и даже на горизонте не было видно «водяного неба»… Здоровье Жильцова не улучшалось. Мысленно он готовился к смерти, хотя Зальцман уверял его, что ушибы не опасны. Но Жильцов думал о другом; он думал, что ему придется самому уйти из жизни, чтобы не отнимать у товарищей последней надежды на спасение…
Неизвестно, чем кончилось бы двухнедельное пребывание на острове, если бы не удачная охота якутов на оленей… А потом на горизонте появился едва заметный дымок: это «Заря-2» пробивалась к острову. Черкешин не подвел… К самому острову шхуна подойти не смогла, и пострадавшие по льду пошли к ней. На полпути их встретили товарищи, и вскоре экспедиция в полном составе собралась на борту шхуны… Осунувшийся, измученный бессонными ночами Черкешин сдал вахту помощнику и, не слушая благодарностей, ушел к себе в каюту спать.
«Заря-2» продолжала плавание…
«Мы все, и я в особенности, обязаны жизнью Черкешину», — записал в дневнике выздоравливающий Жильцов,
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
…Погода портится. Сухая снежная крупа стучит по туго натянутому тенту палатки. Не слышно свиста евражек — они попрятались в норы. Низкие, но неплотные облака проносятся над нами на юг. Откуда-то прилетела крупная полярная чайка; она кружит над Долиной Четырех Крестов и жалобно кричит — обижается, что нет поблизости моря или озера; потом она круто взмывает вверх и уносится на юго-восток. Мы тоже могли бы взмыть вверх и улететь на юго-восток, в Марково. Но и мне, и Березкину кажется, что хроноскоп еще может пригодиться нам здесь, в долине, и что вообще мы используем его мало и неумело…
— Между прочим, еще не доказано, что хроноскоп правильно раскрыл историю с этим человеком, — говорит Березкин, имея в виду погибшего в поварне, и смотрит то на штурмана, то на пилота.
Штурман и пилот протестуют, а Березкина охватывает приступ самобичевания: упрямо склонив крупную тяжелую голову, он нудно перечисляет и действительные, и выдуманные недостатки хроноскопа. Меня это раздражает, но потом я начинаю понимать, что Березкин устал. Я тоже устал. Уже несколько месяцев мы идем по следам экспедиции, ищем, сопоставляем, думаем. Мысли об экспедиции не покидают нас ни днем, ни ночью. И вот теперь, когда мы близки к цели, наступила вызванная утомлением реакция. Надо бы отвлечься, поговорить о чем-нибудь постороннем или побродить с ружьем по горам, но говорить о постороннем не хочется, а бродить по горам — значит бродить там, где за сорок лет до нас прошла экспедиция Жильцова…
Я вышел из палатки. Ветер усиливался, снежная крупа секла лицо. Тополя натужно гудели, вершины их упруго клонились к земле, а каждый листик рвался вверх, стремился улететь, но улететь удавалось лишь немногим, и те падали неподалеку — либо в реку, либо на сухие россыпи щебня, где уже скапливались белые линзы снежной крупы… Заблудший лемминг, маленький, бурый, с тоненьким писком шмыгнул у меня между ног и юркнул в норку. А мне вдруг захотелось найти место, где Зальцман спрятал какую-то тетрадь. Находки в поварне на некоторое время отвлекли нас от Зальцмана, но теперь мои мысли вновь и вновь возвращались к нему. Почему он так странно вел себя? Ведь часть экспедиционных материалов была сознательно оставлена в поварне. Почему же он прятал свою тетрадь?… Я перебрался через реку к поварне, встал лицом на северо-запад и, отсчитывая шаги, упрямо пошел навстречу ветру; за рекой углубился в леваду и, когда количество шагов приблизилось к ста сорока, подошел к старому поваленному дереву. Ствол могучего тополя еще сохранился — на севере деревья гниют медленно, — и я остановился как раз там, где Зальцман прятал тетрадь… Потом отправился за лопатой.
В палатке шел разговор о «Земле Санникова». Пока меня не было, штурман, еще молодой и недавно работающий на севере парень, высказал предположение, что экспедиции Жильцова все-таки удалось найти «Землю Санникова». Штурману очень хотелось, чтобы так было, и поэтому казалось, что так могло быть. Березкин и пилот смеялись над ним, но штурман не сдавался.
— Эх вы! — не без презрения говорил он, когда я подошел к палатке. — Жильцов почти полвека назад жил, и то верил в людей, в их честность верил, а вы… — штурман махнул рукой и отвернулся.
— Спроси у Вербинина, если нам не веришь, — сказал слегка задетый Березкин. — Если б «Земля Санникова» существовала, ее бы давно нашли. Весь тот район и ледоколы избороздили, и самолеты облетали… Ее ж специально разыскивали.
— Значит, врали и Санников, и все другие?
— Ошиблись люди, — сказал пилот, — С кем этого не случается. Особенно в Арктике.
Штурман с надеждой посмотрел на меня.
— Я тоже верю всем, кто видел «Землю Санникова», — сказал я, — И самому Санникову, и эвенку Джергели, и Толлю. Жильцов глубоко прав — то были люди, которые писали, что наблюдали, а чего не наблюдали — не писали. Подумайте сами, с какой целью Санников мог врать? В надежде получить царскую милость?.. Нет, он не рассчитывал на нее, он и не подумал сообщить в Петербург о своих открытиях, как сделал, например, купец Иван Ляхов: ведь сама Екатерина Вторая дала его имя двум островам — Большому и Малому Ляховским — и предоставила предприимчивому купцу монопольное право на добычу мамонтовой кости!.. Или возьмите эвенка Джергели. Его желание побывать на «Земле Санникова» было очень велико, и однажды он сказал Толлю, что готов отдать жизнь за право хоть один раз ступить на эту землю!.. Нет, такие люди не могли кривить душой!
— Патетично, но неубедительно, — возразил Березкин. — Нельзя же увидеть то, чего нет…
— Мираж, — сказал пилот.
— Нет, не мираж, — возразил я, — «Земля Санникова» существовала, а если и не существовала, то все-таки… все-таки ее могли видеть…
Пилот фыркнул, и даже штурман, мой союзник, улыбнулся.
— Короче говоря, существуют две гипотезы, объясняющие загадочную историю с «Землей Санникова». Помните, в дневниках Жильцова упоминается остров Васильевский?
— Помним, — сказал пилот.
— Верите вы, что Жильцов видел этот остров?
— Конечно!
— А между тем, нет такого острова на белом свете — Васильевского…
— То есть как?
— Очень просто. Нет, и все. Проверьте по картам, если хотите.
— Не мог же Жильцов соврать!
— А Санников мог? — вставил торжествующий штурман.
— Остров Васильевский видели и якут Михаил Ляхов, и участники Русской гидрографической экспедиции на «Таймыре» и «Вайгаче», и Жильцов со своими спутниками… Но в 1936 году советское судно «Хронометр», получившее задание еще раз обследовать остров, не нашло его… Остров растаял. На его месте оказалась банка глубиной всего в два с половиной метра. А совсем недавно, уже в сороковых годах, точно так же исчез остров Семеновский…
— Растаял, — недоверчиво повторил пилот.
— А вы забыли, что он был сложен ископаемым льдом и глинисто-песчаными отложениями?.. Арктика сейчас охвачена потеплением, ископаемые льды тают и… острова исчезают. Первая гипотеза и утверждает, что «Земля Санникова» существовала, но растаяла. И анализ морских грунтов к северу от Новосибирских островов будто бы подтверждает это.
— А вторая гипотеза? — спросил штурман.
— Вторая гипотеза объясняет все иначе.
Более десяти лет назад в Северном Ледовитом океане были открыты дрейфующие ледяные горы — гигантские айсберги. Они дрейфуют по эллипсам и время от времени заходят в район Новосибирских островов.
— Какая же из них правильна?
— Вероятнее всего, по-своему обе правильны. Не исключено, что к северу от Новосибирских островов раньше существовали небольшие островки, которые потом растаяли. Но все, кто видел «Землю Санникова», утверждают, что она гориста. И поэтому мне кажется, что за землю были приняты именно айсберги… Их видели, когда они приплывали, и не могли найти, когда они уплывали.
— Значит, Жильцов так и не открыл «Землю Санникова», — вздохнул штурман; мой рассказ его разочаровал.
— Увы…
Я взял лопату и двинулся к выходу.
— Ты куда? — спросил Березкин.
— За тетрадью Зальцмана. Надо ее выкопать.
Все отправились следом за мной, а у полусгнившего тополя пилот и штурман быстро оттеснили нас с Березкиным, и наше участие в раскопках свелось к руководящим указаниям. Пока пилот осторожно снимал слои грунта, а штурман торопил его, требуя лопату, я пытался угадать, сохранилась ли тетрадь и если сохранилась, то в каком состоянии. У меня были серьезные основания для опасений. Весь север Сибири, как известно, охвачен вечной мерзлотой: местами на несколько сот метров в глубину грунт скован холодом и никогда не оттаивает; за короткое полярное лето прогреваются лишь самые верхние горизонты, которые называют «деятельным слоем»; мощность этого деятельного слоя часто не превышает полуметра и лишь в долинах крупных рек Увеличивается метров до двух. Этот деятельный слой действительно очень «деятелен»: летом он оттаивает, насыщается водой, а осенью начинает замерзать с поверхности; верхний слой льда давит на жидкий грунт, он вспучивается, прорывает ледяную корку, вырывается наружу… Зальцман наверняка спрятал тетрадь в пределах деятельного слоя; если даже он тщательно запаковал ее, все равно надежды найти ее в хорошем состоянии у нас почти не было.
К сожалению, я не ошибся. Пакет мы нашли, но в плачевном состоянии. Мы бережно перетащили его остатки к себе в палатку, но что делать с ними дальше — никто не знал. Мы решили хотя бы просушить их.
На следующий день я вновь засел за дневники Жильцова. Его экспедицию постигла участь многих других экспедиций. В Восточно-Сибирском море «Заря-2» вошла в тяжелые льды, которые внезапно за несколько часов смерзлись… Шхуна попала в ледовый плен, вырваться из которого не удалось. Начался медленный дрейф в восточном направлении… Вскоре наступила полярная ночь… Судя по дневникам Жильцова, продовольствием экспедиция была снабжена хорошо. Однако к середине зимы у многих появились признаки цинги… Это не удивительно, потому что в то время о витаминах еще почти ничего не знали.
Сильнее других страдал от цинги Жильцов, не успевший оправиться после сильных ушибов. Он крепился, старался как можно больше находиться на свежем воздухе, двигаться, принимал участие в малоудачной охоте на тюленей. К цинге прибавился еще какой-то недуг, но какой — никто не знал… Последняя запись, сделанная уже под диктовку Жильцова, содержала обращение в Академию наук и несколько теплых слов к родным, которые так и не дошли до них… Жильцов понимал, что умирает, сознание его до последней минуты оставалось ясным, а воля твердой… Все участники экспедиции, дневники которых мы прочитали позднее, свидетельствовали это. Все они преклонялись перед умирающим начальником и все с тревогой думали о будущем: без Жильцова, который сумел всех сплотить вокруг себя, оно рисовалось смутным, тревожным… Задень до смерти Жильцов созвал у себя в каюте всех научных сотрудников экспедиции и пригласил командира судна. Прощаясь с ними, он сказал, что передает свои права лейтенанту Черкешину.
— Он самый опытный среди вас, — пояснил Жильцов, — Он доведет экспедицию до конца.
Жильцов слабо шевельнул рукой, и Черкешин, правильно поняв его, взял руку умирающего и тихонько пожал.
— Экспедиция выполнит свою задачу, — коротко сказал Черкешин, — Я обещаю вам это…
Жильцова похоронили среди торосов, неподалеку от шхуны. Значит, мы ошибались, думая, что его могила находится в Долине Четырех Крестов…
Через месяц умер боцман. На этом скорбном событии все найденные нами дневники обрывались. Далее с перерывом в неделю-полторы следовали лишь лаконичные записи, извещавшие о гибели шхуны: льды раздавили ее неподалеку от берегов Чукотки…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Разумеется, мы заранее знали, что шхуна погибла — иначе люди едва ли покинули бы ее. Знали мы также, что все участники экспедиции, оставшиеся в живых, двинулись на юг, благополучно достигли материка, перевалили через Анадырский хребет и пришли в Долину Четырех Крестов… Но все это было лишь внешней стороной событий, все это не объясняло нам, почему в Долине Четырех Крестов разыгралась трагедия, почему всю жизнь стоял перед Зальцманом вопрос, правильно они поступили или нет… Хроноскоп не мог оказать нам никакой помощи, а дневники молчали — измученным людям было не до анализа взаимоотношений, они боролись за свое спасение…
— На тебя, Вербинин, вся надежда, — сказал мне Березкин.
— На меня?
— Да, на тебя. Однажды ты рассказывал мне, чем отличается работа писателя от работы следователя. Помнится, ты выразился так: «следователь идет от событий к характерам, а писатель от характеров к событиям».
Мы действительно как-то беседовали на подобную тему с Березкиным. Не помню, почему об этом зашел разговор, но я сказал ему, что творческий процесс делится на два этапа. Писатель — хозяин положения, пока он выбирает своим героям характеры и предлагает им определенные обстоятельства. Но как только характеры сложились и автор столкнул их в конкретной обстановке — писатель как бы превращается из творца в наблюдателя: герои его начинают действовать самостоятельно, в соответствии со своими внутренними свойствами, в воображении писателя они подобны живым людям, над которыми никто не имеет власти. Я давно уже пришел к выводу, что вымышленные герои действуют в воображении писателя точно так же, как и живые люди с такими же характерами и в такой же обстановке. Конечно, я имею в виду лишь логику поведения, но ведь это самое главное.
— К чему ты клонишь? — спросил я у Березкина, уже догадываясь, на что он намекает…
— Займись-ка творчеством, — сказал он, — Нам известны характеры людей и обстановка, в которую они попали. Ты должен догадаться, как они повели себя… Это тот самый случай, когда ни одна электронная машина не может заменить человеческого мозга… Помнишь, в Саянах ты заявил, что мозг и есть самый настоящий хроноскоп?
Я все помнил, но художественное творчество, — а именно к этому призывал меня Березкин, — требует особой внутренней подготовки, особой душевной настроенности.
— Что ж, настройся, — с улыбкой, но категорически потребовал Березкин.
Проанализировав все известное нам, я понял, что задача не так уж трудна, как показалось в первый момент. И характеристики, оставленные Жильцовым, и описание первого конфликта, и отрывочная последняя запись умирающего Зальцмана, поставившего слово «спаситель» и фамилию «Черкешин» почти рядом, позволяли разобраться в событиях, которые произошли после гибели шхуны «Заря-2» и привели к изгнанию лейтенанта Черкешина из экспедиции… Да, изгнанию. Об этом очень коротко, но все-таки с указанием причин сообщалось в записке, найденной нами среди бумаг в поварне…
Вот как рисуются мне события последних месяцев.
…Искрошенная льдами шхуна полярной экспедиции Жильцова исчезла в пучине океана. Потрясенные случившимся, растерявшиеся люди видели, как сомкнулись над черной полыньей торосы. Все понимали, что произошло нечто непоправимое, ужасное и надеяться на помощь не приходится. Я не оговорился, сказав, что люди растерялись. Ни астроном Мазурин, ни этнограф Коноплев, ни врач Зальцман, ни матрос Розанов никогда раньше не участвовали в арктических экспедициях, не имели опыта перехода по полярным льдам… Лишь самый опытный из всех лейтенант Черкешин сохранил хладнокровие; он чувствовал себя главным действующим лицом, человеком, от которого зависит спасение всех остальных, и это при его гордом и властолюбивом характере питало его собственное мужество. Я не сомневаюсь, что именно Черкешин сумел ободрить и поддержать людей, вернуть им надежду на спасение и способность бороться… И он повел потерпевших кораблекрушение к далеким пустынным берегам Чукотки…
Люди шли за ним, и Черкешин все более проникался сознанием своей власти и своей значительности, постепенно он переставал понимать, что сознательная дисциплина и рабская покорность — это не одно и то же, он словно забыл, что лишь совместная борьба может обеспечить спасение, и мысленно приписывал себе все, что делалось его спутниками и товарищами по несчастью, а поэтому относился к ним все с большим презрением… Однако вскоре в поведении его появились новые черточки: он стал мягче держаться с научными сотрудниками экспедиции, со своим помощником Говоровым, но начал придираться к матросам и якутам, грубить им, дошел до зуботычин. И, конечно же, против этого восстал Розанов. Но на этот раз он не встретил общей поддержки. Роковой принцип «разделяй и властвуй» дал свои результаты и здесь. Обласканные Черкешиным люди (и среди них астроном Мазурин, врач Зальцман) молчали, а привыкшие к помыканию, сломленные непривычной обстановкой матросы и якуты утратили способность сопротивляться… Черкешин не замедлил воспользоваться этим, и на следующем переходе вся самая тяжелая работа легла на плечи якутов и матросов…
Розанов разгадал далеко идущий замысел Черкешина: тот решил спасти одних за счет других; точнее, он решил прежде всего спастись сам; но Черкешин знал, что одному не спастись; поэтому он мысленно обрек на гибель матросов и якутов, а остальным сберегал силы… Особенно нетерпимо относился он к якутам, и это позволило Розанову обрести первого надежного союзника — этнографа Коноплева. Ни большевик-революционер Розанов, ни честный ученый-этнограф не могли смириться с проявлением расизма. И когда однажды Черкешин пустил в ход кулаки, погоняя измученных якутов, Розанов и Коноплев заступились за них… Зальцман и Мазурин сочувствовали якутам, но у них не хватило смелости восстать вместе с Розановым и Коноплевым против Черкешина, уже однажды спасшего им жизнь, а Говоров, помощник командира погибшей шхуны, постарался сгладить конфликтно сгладить его было невозможно. Маленькую группу людей, затерянную среди льдов океана, по-своему раздирали те же противоречия, что и всю страну, в которой уже назревала революция. И здесь одни пытались угнетать других, используя и классовые, и националистические предрассудки. И здесь зрел протест. Неравенство, насаждавшееся Черкешиным, становилось слишком ощутимым. Особенно распоясался он, когда вывел людей на материк…
Измученные, голодающие люди в труднейших зимних условиях перевалили через Анадырский хребет и вышли в небольшую долину, где обнаружили пустую поварню и два высоких креста, поставленных задолго до них… Вероятно, кресты эти многих навели на невеселые размышления: уходили силы, кончались съестные припасы, почти не было надежды спастись, и самые впечатлительные уже представляли себя погибшими среди снегов…
В поварне Черкешин решил сделать короткий отдых. Первые же дни омрачились смертью Мазурина. Он не казался слабее других, но, заснув с вечера, утром не проснулся… Могилу ему вырыли неподалеку от двух старых крегов, и тогда же Розанов вырубил крест в память трагически закончившейся полярной экспедиции Андрея Жильцова…
Смерть Мазурина словно подхлестнула Черкешина. Через два дня разыгрались события, приведшие к роковым последствиям: Черкешин обвинил якутов Ляпунова и Михайлова и матроса Розанова в похищении продуктов и потребовал изгнать их без всяких припасов из экспедиции. Это означало обречь людей на верную смерть, но таким способом Черкешин рассчитывал спастись сам… И тогда случилось то, чего Черкешин не мог предвидеть из-за ненависти и презрения к людям: все снова выступили против него. Без особого труда удалось обнаружить, что продукты спрятал сам Черкешин. Бывший командир шхуны схватился за оружие, но его связали, прежде чем он пустил револьвер в ход… В тот же день над Черкешиным состоялся товарищеский суд. Розанов предложил снабдить Черкешина продовольствием на равных правах со всеми, а затем изгнать из экспедиции. Против выступил один Зальцман. Он говорил о заслугах Черкешина, напоминал, как пробился он на шхуне к берегам острова Беннета, как вел всех по льдам к материку, но и Розанов, и Коноплев, а вместе с ними и все другие остались непреклонными.
В присутствии Черкешина все продовольствие поделили на равные части и одну из них отдали ему… Зальцман снова взывал к справедливости, и тогда Розанов предложил ему идти вместе с Черкешиным. Зальцман испугался и перестал спорить. На следующий день Черкешин покинул Долину Четырех Крестов.
Надежды на спасение были очень слабы и у всех остальных. Поэтому Розанов предложил часть дневников оставить в поварне: кто-нибудь посетит поварню, найдет дневники и перешлет их в Петербург. Так и было сделано, а потом все ушли дальше, но что случилось с ними — нам узнать не удалось. Лишь судьбу Розанова и Зальцмана мы проследили до конца.
А Черкешин… Черкешин вернулся Б поварню. Труднее всего сохранять мужество наедине с самим собой, и этого испытания Черкешин не выдержал. Вероятно, он пришел с повинной — сломленный, неспособный бороться даже за свою жизнь, — никого не застал в поварне, в бессильной ярости изрезал и расшвырял дневники, а потом… Впрочем, что случилось потом, мы уже видели на экране хроноскопа.
Так представились мне события, происшедшие после гибели шхуны. Быть может, не все рассказанное абсолютно точно в деталях, но и Березкин, и пилот, и штурман согласились, что главное подмечено верно, они поверили мне.
Готовясь к отлету в Нырково, мы, не надеясь на успех, решили все-таки подвергнуть хроноскопии подсохший пакет, некогда спрятанный Зальцманом. Хроноскоп долго отказывался отвечать на задания, и Березкин повторял их вновь и вновь, по-разному формулируя.
Наконец, на экране мелькнула расплывчатая фигура.
Мы тотчас вспомнили плотного человека с жестоким выражением лица — однажды он уже возникал на экране.
— Неужели он? — спросил Березкин.
— По-моему, он, — ответил я.
Березкин еще раз уточнил задание, изображение стало немножко яснее.
— Черкешин, — сказал Березкин. — Уверен, что это он. Зальцман прятал не свою тетрадь. Помнишь слова: «придется не церемониться», «цель оправдывает средства» и тому подобное?.. Это писал Черкешин, задумавший свою авантюру. А когда она провалилась, он из каких-то соображений оставил тетрадь Зальцману, единственному, кто сочувствовал ему. Видимо, он считал, что у того больше надежды спастись. Но Зальцман предпочел спрятать тетрадь.
Предположение это показалось мне убедительным, я согласился с Березкиным. А потом Зальцмана, который так и не узнал, что случилось с изгнанным Черкешиным, до конца дней мучили угрызения совести, он не мог решить, правильно они поступили с Черкешиным или неправильно. Дневники свои он потерял, добираясь уже после революции до Краснодара, но решил по памяти восстановить события прошлого, чтобы всем рассказать о случившемся.
…В тот же день под вечер наш вертолет поднялся над Долиной Четырех Крестов, последний раз мелькнул под нами крохотный лесной оазис, затерянный среди арктической пустыни, и вертолет взял курс на Нырково.
Мы сделали все. что могли, мы выяснили судьбу исчезнувшей полярной экспедиции. А хроноскоп… Хроноскоп прошел первое испытание. Он немало помог нам с Березкиным, и мы надеялись, что в дальнейшем он будет помогать еще лучше.
Н. Вержбицкий
НАНСЕН В АРМЕНИИ[29]
Более тридцати лет назад в течение двух недель мне довелось ежедневно встречаться и беседовать с человеком редкой душевной красоты, про которого известный мореплаватель X. Свердруп сказал: «Нансен был велик как полярный исследователь, более велик как ученый и еще более велик как человек».
Мне хочется рассказать читателям о поездке Фритьофа Нансена по Армении — одном из эпизодов благородной деятельности великого ученого, всю жизнь боровшегося за национальную свободу угнетенных народов, за прекращение войн и за полное разоружение.
Летом 1925 года Нансен выступил в Лиге наций с заявлением о необходимости помочь Советской республике в орошении безводных пространств Армении, превратить их в цветущие сады и нивы и поселить в этих местах десятки тысяч беженцев-армян, живущих на чужбине.
На предложение знаменитого ученого Лига наций ответила согласием, но это было лицемерное согласие, рассчитанное на обман общественного мнения и на оттяжку времени.
Была создана комиссия во главе с Нансеном для выяснения на месте, в Закавказье, возможностей проведения в жизнь этого плана[30]. Мне посчастливилось сопровождать по Советскому Союзу эту комиссию в качестве корреспондента краевой закавказской газеты «Заря Востока».
10 июля 1925 года океанский пароход доставил Нансена и его спутников в Батум. С ними приехали эксперты: английский инженер, специалист по гидротехническим сооружениям К. Дюпюи, французский ботаник Р. Карль, итальянский инженер Пио Лео-Савио и секретарь комиссии Квислинг. Как только высокая фигура Нансена показалась на пристани, навстречу ему раздались сердечные приветствия встречающих.
Знаменитый гость был в простом бумажном пиджаке. Отложной воротник светлой рубашки стянут узеньким галстуком, небрежно спадавшим вниз. Из-под широкополой серой шляпы виднелись седые волосы. От желтоватых подстриженных усов к едва заметной бородке под нижней губой шли две морщины: глубокие складки между бровей и крупный нос с широкими ноздрями придавали его лицу мужественное и суровое выражение.
Здороваясь, Нансен энергично протягивал длинную руку, словно собирался нанести удар. Кисть его руки с узловатыми пальцами была красная и широкая, как у матроса.
Один из приехавших, увидав в моих руках блокнот и карандаш, отвел меня в сторону и, очевидно, думая застать врасплох, начал задавать вопросы на ломаном русском языке:
— Сообщите в двух словах, как у вас тут на Кавказе, все ли спокойно?
Я сказал, что не понимаю его вопроса.
— Ну, чего там скрывать! — мотнул он головой с рыжей спутанной шевелюрой: на его широком лице появилось нетерпеливое выражение, как у человека, привыкшего командовать, — Вся Европа знает о том, что Грузия только что пережила кровавое восстание против большевиков!
— Смею вас уверить, — сказал я на это, — что в настоящее время все Закавказье, в том числе и Грузия, охвачено не восстанием, а повсеместным строительством. И вы в этом скоро убедитесь.
— Посмотрим, посмотрим, — пробормотал рыжий.
Тогда я в свою очередь задал ему вопрос:
— Как же вы не побоялись ехать в страну, где вас может подстеречь опасность?
— А что вы поделаете с этим человеком, — воскликнул мой собеседник, указывая в ту сторону, где возвышалась фигура Нансена, — Его всегда тянет туда, где опасно!.. Ну ладно, я вижу, вас отлично вымуштровали!.. А вот не будете ли вы любезны дополнить некоторые сведения…
И, вынув из кармана толстую книжку — «Путеводитель по Закавказью», изданную в Лондоне в 1924 году, он начал ее перелистывать.
В это время к нам подошел Нансен, прислушался, о чем мы говорим, и вдруг быстрым движением взял путеводитель, захлопнул его и сказал улыбаясь:
— Ну к чему это, капитан? Зачем смотреть на отражение, когда перед нами сам оригинал?
«Рыжий» оказался Квислингом.
После завтрака мы на автомобилях отправились в знаменитый Батумский ботанический сад, созданный выдающимся русским ученым А. Н. Красновым. Долго осматривали замечательную коллекцию растений, привезенных со всех частей света. Нашего почетного гостя больше всего заинтересовал «японский уголок».
Я уже был знаком с этим причудливым собранием карликов и относился к нему как к своего рода курьезу.
«Можно ли, — думал я, — говорить о серьезном научном значении столетней сосны высотой в четверть метра или бамбука толщиной со стебель пшеницы, насчитывающего несколько десятков лет? Богатые китаянки, например, с младенчества забинтовывают ноги, чтобы они до старости оставались крошечными. Но ведь это же уродство!»
Что-то в этом роде, помнится, я и сказал Нансену, когда мы сидели с ним около игрушечного мостика, перекинутого через «реку» шириной в ладонь.
Светлые усы Нансена вздрогнули от улыбки.
— В данном случае, — сказал он, — меня удивляет и радуют не столько растения, сколько люди, которые их создали, люди, сумевшие накопить столько знаний и проявить столько терпения, чтобы так властно переделывать природу…
— Если… — добавил он, немного помолчав, — если человек научился нормальное превращать в очень маленькое, значит, он сможет и маленькое превращать в огромное… Например, землянику — в плод величиной с дыню!
И Нансен лукаво подмигнул мне.
Я тогда еще ничего не знал о мичуринских опытах.
Только потом, несколько лет спустя, я оценил способность Нансена глядеть далеко вперед. Когда он сидел в «японском уголке», мысли его касались не столько преобразования природы растений, сколько преобразования самих преобразователей, то есть людей, вооруженных наукой, стремлением к изобилию всего и для всех.
Впервые я увидел Фритьофа Нансена в 1921 году. Он выступал перед депутатами Московского Совета.
Еще после окончания первой мировой войны Нансен, будучи членом Лиги наций, помог скорейшему возвращению на родину полумиллиону русских солдат и офицеров, находившихся в плену.
В августе 1921 года Нансен в Москве подписал соглашение о создании «Международного комитета помощи голодающим на Волге», и спустя месяц этот комитет уже отправил в Россию первые поезда с хлебом. Но руководители капиталистических держав заявили, что они пропустят эти грузы через границу только в том случае, если большевики откажутся от своей власти и сложат оружие.
Для спасения голодающих нужно было около 50 миллионов рублей. В такую же сумму обходилась тогда постройка одного крейсера. На многочисленных конференциях Нансен языком пламенного агитатора доказывал необходимость оказания помощи России.
Нансен сказал на одной из конференций:
— Я знаю, чем руководствуются эти люди. Они боятся, что моя деятельность укрепит советскую власть. Хорошо, обойдемся без Лиги наций!
И он обратился к частным лицам, которые дали деньги, потому что верили Нансену, его честному сердцу. Голодающие были спасены.
Девятый Всероссийский съезд Советов постановил выдать норвежцу Нансену грамоту такого содержания:
«ГРАЖДАНИНУ ФРИТЬОФУ НАНСЕНУ.
IX-й Всероссийский съезд Советов, ознакомившись с Вашими благородными усилиями спасти гибнущих крестьян Поволжья, выражает Вам глубочайшую признательность от имени миллионов трудящегося населения РСФСР. Русский народ сохранит в своей памяти имя великого ученого, исследователя и гражданина Ф. Нансена, героически пробивавшего путь через вечные льды мертвого Севера, но оказавшегося бессильным преодолеть безграничную жестокость, своекорыстие и бездушие правящих классов капиталистических стран».
Моссовет избрал его почетным депутатом. Нансен с глубокой благодарностью принял это звание.
Он стоял на трибуне. Его тихий голос звучал ясно и четко.
— Я только выполнил свой долг, спасая от смерти голодающих, так же как русские выполняют свой долг перед историей, провозглашая труд основой человеческого существования!
Он говорил по-английски с большими паузами, опустив глаза. Сидя в ложе для журналистов, недалеко от трибуны, я хорошо видел, что он волнуется, понимая ответственность своего положения — единственного члена Лиги нации, которому поверили, которого полюбили, которого чтит вся огромная Советская страна.
Нансену было ясно, что в эти минуты за него голосуют не только депутаты Моссовета, но и все стопятидесятимиллионное население страны, о которой спустя два года он писал в одной французской газете:
«Русский народ имеет большую будущность. В жизни Европы ему предстоит выполнить великую задачу… Россия в не слишком отдаленном будущем принесет Европе не только материальное спасение, но и духовное обновление».
— Я не знаю, окажусь ли достойным этого почетного звания, — продолжал Нансен, стоя на трибуне, — но постараюсь, хотя бы в малой степени, оправдать его… Триста лет тому назад мой предок, северный мореплаватель Ганс Нансен из Фленсборна, побывал на Печоре, ездил по городам России и по поручению русского царя исследовал побережье Белого моря. Мне ли, его потомку, отказываться от помощи трудовому народу страны, у которой такое великое будущее?
Такими словами закончил Нансен свое короткое выступление и медленно обвел взглядом переполненный и притихший зал. Из-под нависших седых бровей глаза его смотрели строго и вместе с тем мягко и смущенно…
Словно устав от переживаний, он тяжело опустился в кресло, склонил голову и принялся что-то рисовать на листе бумаги. Так он делал всегда в момент особого волнения.
Позже, уже в Закавказье, близко наблюдая Нансена, я не раз видел, как он густо краснел и отворачивался, если начинали говорить, что он великий человек…
Когда мы ехали по железной дороге из Батума в Тифлис, Нансен то и дело подходил к окну и подолгу смотрел на проносившиеся мимо пейзажи Рионской долины. При этом у него на лице появлялось выражение досады и недоумения.
— Неужели у здешних крестьян слишком много свободной земли? — спросил он у меня.
— Наоборот, — ответил я, — здесь не хватает земли, годной для обработки.
— Тогда не понимаю, как же можно мириться с тем, что такие огромные пространства находятся под этим дурацким папоротником! Ведь здесь можно возделывать ценнейшие культуры!
Пришлось объяснить, что все это живая и яркая иллюстрация последствий колониальной политики царского самодержавия. Советская власть уже принимает меры к тому, чтобы при помощи ирригации сделать эти площади пригодными для сельского хозяйства.
— Ведь это знаменитая Колхида, — сказал я, — и большевики снова открывают страну «золотого руна»…
…В Тифлисе членов комиссии пригласили посетить строительство ЗАГЭС — Земо-Авчальской гидроэлектростанции на Куре, первенца электрификации в Грузии. Инженеры провели их по всей трассе канала, ознакомили с общей схемой сооружения.
Работы велись среди массы вышек, подъездных путей, штабелей и куч строительного материала. Здесь же крутилась и рычала почерневшая от злости мутная Кура, уже зажатая в бетонные тиски.
Слышались тревожные сигналы колокола, рабочие разбегались в разные стороны, и воздух потрясал могучий взрыв, отдававшийся тысячами эх. Рвали каменный берег, чтобы расчистить место для генераторной станции. Куски голубого базальта с визгом взлетали к небу и грузно падали в желтую стремнину реки, высоко поднимая водяные столбы.
Члены комиссии так увлеклись этим зрелищем, что не заметили исчезновения Нансена.
Оглядевшись по сторонам, я увидел вдали его высокую фигуру. Он широко шагал среди глыб кутаисского гранита, привезенного для облицовки плотины.
Услышав крики зовущих его людей, Нансен на секунду задержался, но потом, показав рукой на храм «Мцыри», венчающий гору, снова зашагал дальше.
Я поспешил вслед за ним.
Извилистая тропинка довела нас до середины горы. ЗАГЭС уже казалась кучкой карточных домиков, когда шестидесятичетырехлетний Нансен, неутомимый и стройный как юноша, остановился около озера, похожего на голубое блюдечко. Ему нужно было щелкнуть кодаком.
У монастыря нас встретил пожилой монах.
Мы очутились под мрачными сводами храма, построенного более тысячи лет назад из огромных обтесанных камней, как будто не подверженных разрушению. Купол, лишенный верхнего света, казался бездонным. Пропадая во мраке, к нему устремлялись стены, расписанные узорами старинных фресок и покрытые налетом плесени.
Посреди храма неуклюжей громадой возвышался жертвенник солнцепоклонников, построенный задолго до того, как здесь появился христианский дом молитвы.
Выйдя из храма, мы уселись на ступеньках. Огромный пес, способный разорвать матерого волка, как старый друг, подошел к Нансену и положил ему на колени свою тяжелую голову.
Монах широко раскрыл глаза.
— Ва! — вырвалось у него, — Мой Лами еще ни к одному незнакомцу не подходил с таким доверием! Клянусь солнцем, у этого человека большая и светлая душа! Собаки это чувствуют лучше, чем люди!
Я в нескольких словах объяснил ему, кто такой «этот человек» и зачем он приехал на Кавказ.
— Да, да, — растроганно бормотал монах, — Мало на свете таких хороших людей! Дай бог ему благополучно завершить свое благое дело! Наша страна так нуждается в воде!..
Мы выпили по стакану холодного светлого вина из глиняного кувшина, зарытого в землю.
— Не тот ли это монастырь, о котором так поэтично рассказывается в одной из поэм Лермонтова? — спросил у меня Нансен и, получив утвердительный ответ, попросил что-нибудь прочесть из «Мцыри». Я продекламировал:
Нансен внимательно слушал меня и одобрительно качал головой. Его добрые голубые глаза светились от удовольствия. Он сказал, что знает много русских слов, почти все понимает, а Лермонтова считает одним из лучших в мире поэтов за его мужественный стих, который очень хорошо переводится на норвежский язык. Заговорив о мужестве, мы вспомнили человека непоколебимой отваги и стойкости — Руала Амундсена, земляка и друга Нансена, который 21 мая 1925 года с пятью спутниками вылетел со Шпицбергена на двух самолетах к Северному полюсу[32]. От него давно уже не было известий, и это тревожило весь мир.
— Я спокоен за него, — сказал Нансен, — Амундсен очень опытный, осторожный и предусмотрительный человек. Он хорошо подготовился и, конечно, будет на полюсе…
Но все-таки, по словам Нансена, при исследовании полярных стран пора отказаться от собак и саней и начать применение больших дирижаблей, приспособленных для посадки на лед.
— Доктор, — сказал я ему, — вам уже немало лет, и вы прожили жизнь, полную тяжелых испытаний. Скажите, пожалуйста, чему следует приписать ваше отличное здоровье, выносливость и всегда ровное жизнерадостное настроение, о котором мне говорили ваши спутники?
— Я много работаю, — ответил Нансен, — Постоянная работа, физическая и умственная, спасает от неприятных мыслей, которые подтачивают организм, действуя на нервную систему… Кроме того, я всю жизнь занимаюсь спортом — лыжи, коньки, охота, гребной спорт и яхта… Когда мне было 17 лет, я стал чемпионом Норвегии по конькам в беге на длинные дистанции, а спустя год — побил мировой рекорд на дистанции в одну милю…
Я обратил внимание на то, что Нансен говорит о своих спортивных победах просто и скромно. «Впрочем, — тотчас пришло мне в голову, — ему ли, победителю Арктики, хвалиться своими конькобежными достижениями?»
Я узнал также, что увлечение спортом никогда не мешало его научным занятиям. Двадцати двух лет он получил степень доктора биологических наук и написал книгу о беспозвоночных.
— А что вы посоветуете в отношении ежедневного режима? — спросил я.
— Фестина ленте! — латинской пословицей ответил Нансен, — Спешите медленно!.. А кроме того, не ленитесь каждое утро принимать холодный душ, не кутайтесь без особой нужды и строго следите за ровным дыханием при любой обстановке… Вот, кажется, и все, что нужно для счастья простого человека, — с улыбкой закончил он, добавив: — Ведь счастье — это в первую очередь здоровье. Не так ли?
Сказав это, он одним быстрым и гибким движением поднялся с места.
Когда мы спускались с горы, Нансен на ходу швырял камешки, размахивал в воздухе шляпой, а в выражении лица У него было что-то мальчишеское.
В Тифлисе Нансен ознакомился с планом работ по орошению всего Закавказья — Грузии, Армении и Азербайджана.
В то время здесь была только старая оросительная система, технически несовершенная и запущенная. Огромные пространства земли, годные для земледелия, оставались без воды и превратились в выжженные солнцем пустыни. Но уже существовало учреждение, называемое «Закводхоз», во главе которого находился старый большевик Багдатьев. Беседуя с Нансеном и его спутниками, он в ярких красках рисовал будущее страны, когда в результате дружных усилий всех населяющих ее народов будет создана густая сеть оросительных каналов и сказочно возрастет благосостояние людей.
Багдатьев показал нам письмо В. И. Ленина к коммунистам Кавказа, в котором были такие строки:
«…Сразу постараться улучшить положение крестьян и начать крупные работы электрификации, орошения. Орошение больше всего нужно и больше всего пересоздаст край, возродит его, похоронит прошлое, укрепит переход к социализму»[33]. Когда по просьбе Нансена сняли копию этого письма, он бережно сложил лист бумаги вчетверо, вынул из бокового кармана большой бумажник и спрятал документ, который, видимо, произвел на него большое впечатление.
В Тифлисе пробыли пять дней, все это время Нансен аккуратно каждое утро ездил из гостиницы принимать горячие серные ванны. Поздно вечером выехали поездом в Армению.
Нужно было перевалить через горный хребет Малого Кавказа.
Проехали город Шулаверы, в котором родился Степан Шаумян. Нансен слышал о нем и попросил меня рассказать подробности из биографии этого мужественного большевика-ленинца, ставшего жертвой озверелых интервентов.
Когда мы проезжали мимо алавердских медных заводов, Нансен спросил, где еще в Закавказье есть медные разработки. Я ответил: «В Армении, в Зангезуре».
— Да, да, Кафан! — вспомнил он.
Оказывается, кто-то из его знакомых французов работал в Зангезуре на кафанских рудниках.
Уже во время предыдущих бесед я убедился в том, что у Нансена собрано большое количество сведений об истории, народе, хозяйстве, флоре и фауне Закавказья. Он много читал об этой стране и сделал некоторые интересные выводы. Ему была знакома идея «Севанского каскада», которому предстояло преобразить всю экономику Армении. Однажды он заявил мне, что южный прикаспийский Азербайджан с его латеритными почвами может развиваться как район влажных субтропиков и что там — место для культуры чая. Это вполне совпадало с планами советских хозяйственных организаций.
…Поезд двигался очень медленно, паровоз тяжко вздыхал, пыхтел и дергал вагоны, с трудом втаскивая небольшой состав на Джаджурский перевал. Наконец, на рассвете, собрав последние силы, он ринулся в темный четырехкилометровый тоннель, победоносно одолел самую высокую точку перевала и с ликующим ревом выскочил из тьмы навстречу новому дню, навстречу уже проснувшемуся Ленинакану.
Население города, пожертвовав сладким сном на заре, вышло к станции приветствовать гостя из далекой Норвегии. Он сошел на перрон и, пока паровоз набирал воду, решил побеседовать с группой черноглазых пионеров. Расспрашивал их о школе, о том, как организованы пионерские отряды, какой у них самый любимый спорт…
Подошли две учительницы.
— Мы знаем, что вы приехали изучать возможности для проведения оросительных каналов, — начала одна из них, — Всему миру известно, какой вы решительный человек, вас все любят и уважают. Мы желаем успеха в вашей работе! Нам так нужна вода! Даже в нашем городе ее не хватает, приходится возить в бочках за пятнадцать километров… Мы каждую каплю бережем!
Нансен стоял, слушал, разводил руками и говорил:
— Ах, если бы я был всемогущим, я бы приблизил к вам воду из этих прекрасных ледников!
И показал на два ослепительно белых снежных горба прозрачного Арагаца. С одного из них, как легкая пушинка, оторвалось облачко, поплыло навстречу другому, но не успело с ним обняться — растаяло в голубом необъятном небе.
…И снова станция за станцией: многие из них превратились в развалины, напоминающие о недавно прокатившейся по стране гражданской войне и о нашествии турок.
После турецких зверств 1915–1916 годов в Армении осталось около тридцати тысяч сирот. Из двух миллионов армян, живших в Турции, половина была уничтожена, а стальные бежали в разные страны и влачили на чужбине бедственное существование.
И стоял у окна рядом с Нансеном. Недалеко от железнодорожного пути на обугленном пепелище крестьянского домика стоял полуголый в рубищах мальчик и махал ручонкой, провожая несущийся поезд.
«Может быть, отец и мать этого мальчугана, — думал я, — пали под ударами турецких ятаганов, и он остался один. А теперь смотрит на бегущий мимо поезд, в окне которого белеет голова старика, приехавшего издалека с желанием поддержать мир и дружбу между народами, дать влагу полям, залитым кровью… Но чего он может добиться один?»
«Ширак — житница Армении!»
Так с древних времен говорили об этой огромной равнине, на которой когда-то зеленели поля, созревала знаменитая ширакская пшеница.
Несколько войн, междоусобица, раздоры привели к тому, что люди запустили хлебопашество, оросительные каналы занесло песком, мирабы, специалисты по орошению, перестали следить за тем, чтобы во время дождей в больших водоемах накапливалась влага. Ширак заглох. Угроза голода нависла над этим когда-то плодородным и веселым краем. Солнце поспешило выжечь сады и виноградники. Поля превратились в голую пустыню. А неподалеку, за горным хребтом, кипел, извивался среди камней шумливый Ахурьян-Арпачай, бесполезно унося свои воды в море.
В первые годы после установления советской власти сюда пришли инженеры и рабочие. Долго и настойчиво долбили они гору. Действуя киркой, молотком и динамитом, пронизали ее ниткой тоннеля, и Ахурьян должен был через него дать воду Ширакской долине.
Это замечательное событие произошло как раз в те дни, когда комиссия Нансена посетила Ленинакан.
С утра до ночи по улицам города ходили глашатаи и оповещали всех о радостном событии. Город был празднично украшен, с балконов спустили самые красивые ковры. В гривы лошадей вплели ленты, на рога буйволов повесили красные банты. Смуглые лица жителей сияли.
Еще только начало светать, а уже возбужденные ленин-аканцы тронулись к тому месту, где пролегала трасса оросительной системы. Ехали в пролетках, фаэтонах, на автомашинах, волах, верхом на пылких карабахских жеребцах, шли пешком, с жаровнями, с бубнами, с грудными детьми, с бурдюками вина за спиной.
Тысячи сирот с красными знаменами шли по дороге, чтобы приветствовать представителей братских народов Советского Союза, поставивших себе целью вернуть благосостояние и радость мирного труда обнищавшей, разграбленной Армении.
Далеко в ущелье гремел и бился Ахурьян. Наступил последний день его свободы. Через несколько часов мудрые и трудолюбивые люди запрут его бирюзовые воды в гранитные стены, толкнут их в тесный проход двухкилометрового тоннеля, а затем прикажут течь по равнине, и пойдет поток к полям, забыв свою недавнюю прыть и ярость.
Голубоватые скалы, складками опускавшиеся к реке, были усыпаны людьми. Около плотины невозможно было пробраться через огромную толпу. Перед трибуной на камнях расположились почетные гости.
Нансен сидел вместе с председателем Закавказского Центрального исполнительного комитета Махарадзе. Рядом с ними в огромных роговых очках стояла корреспондентка американского газетного треста. Оживленной группой разместились «именинники» — инженеры, водхозы, водначи, водснабы, гидрологи, гидротехники и прочие водные специалисты, приехавшие сюда с разных концов страны, чтобы принять участие в осуществлении славного дела…
Мелькнул флажок в руке распорядителя, опустились щиты плотины. Прошло десять минут, и на том месте, где только что сновали люди, появились ручейки, потом они слились и вскоре превратились в обширное озеро, достигающее краев плотины. Страшный удар потряс воздух, взметнулся столб дыма, пронизанный огнем, и вдруг рассыпался бойкий горох ружейного салюта, зазвучал «Интернационал» и загремели аплодисменты.
Махарадзе вертит ручку подъемных винтов. Ему помогает Нансен, изо всех сил нажимая на штурвал большими, сильными руками. Через взорванную перемычку, бурля и крутясь, в тоннель хлынула вода.
На митинге выступил и Нансен.
Он сказал, что вода вместе с другими благами жизни Делает людей счастливыми. И надо стремиться к тому, чтобы на земле не было ни одной нивы, ни одного виноградника или сада, который испытывал бы нужду в воде. Тогда люди будут счастливы и могущественны, тогда умрет зависть и расцветет мир!
После митинга Нансен выразил желание посмотреть, как население встретило воду на самой трассе канала.
Для этого нужно было спешить, и ему предложили перебраться через гору напрямик. Нансену и мне дали двух сильных животных — осла и лошадь — все, что оказалось под рукой. Экипаж (а тем более машина) не смог бы проехать по узкой горной тропе.
Нансен заявил, что он предпочитает осла, так как еще ни разу не садился на это симпатичное животное.
Мы тронулись в путь и очень быстро перевалили через гору. Спустя полчаса были уже на другом конце Ширакской равнины и здесь, вдали от речей и салютов, наблюдали торжество иного характера.
У края еще сухой, недавно вырытой канавы сидела большая группа крестьян. Они пришли сюда на рассвете. Около женщин стояли колыбели, в которых спали или играли самодельными игрушками смуглые младенцы. Другие женщины пряли тонкую шерстяную нить, накручивая ее на веретено, висящее у ноги; под мышкой или за пазухой у них были пучки белоснежной шерсти. Мужчины попыхивали маленькими трубочками, то и дело посматривая в ту сторону, откуда должна была прийти вода.
И вдруг совершенно неожиданно, гоня впереди себя сор и пыль, в канаву прокралась вода, арпачайская вода!
Все вскочили на ноги и, как зачарованные, смотрели на нее. Послышались радостные возгласы, запищали ребятишки, женщины побросали веретена и на корточках присели у самого края канавы, не веря своим глазам.
Какой-то старик с веселым озорством в глазах сорвал с головы баранью шапку и швырнул ее в несущийся поток. Это послужило сигналом — в канаву полетели шапки, кепки, платки, ожерелья… А когда восторг достиг наивысшего предела, ребятишки, на бегу сбрасывая с себя одежду, бросились к воде и, словно испуганные лягушки, плюхались в мутный поток, визжа, кувыркаясь и ныряя.
Нансен, широко расставив ноги, щелкал кодаком. Но, наконец, и он не выдержал. Сорвал с головы шляпу, высоко помахал ею над головой и, размахнувшись, что есть силы швырнул ее в воду, которая все бежала и пела, и смеялась, неся с собой прохладное дыхание реки, убегая все вперед и вперед, ласково облизывая истомленную жаждой землю…
Во время пребывания в Армении Нансен захотел посетить и те районы республики, где возрождалась культура хлопка, тоже остро нуждавшаяся в орошении. Трудно добывать воду в стране, где лето длинное и жаркое, а солнце палит четырнадцать часов в сутки.
…Еще не везде сошел снег, еще не прилетели аисты и не проснулись от зимней спячки черепахи, а хлопкороб уже бродит с рогатым заступом по полю, проваливаясь в жидкую грязь выше колен. Надо прочищать канавы, надо открыть вольный ход для воды, приготовиться к «арату» — первому пуску воды перед пахотой.
«Арат» прошел обильный. Земля напилась и просит работы.
В ясное утро выходит хлопкороб на влажное поле со своими отощавшими за зиму буйволами. Пристально смотрит на дальние горы. Слава богу, много еще снегу в горах, хватит воды на все четыре полива, до самой осени. Пора пахать!
Ахей! Ахо-о! Буйволы тянут так сильно, словно их всю зиму кормили ячменем. Новенький плуг, купленный в кооперативе, режет глубоко, не то что дедовская соха, сделанная из корневища дерева. Частым дождем падают в борозды крупные семена.
Дней через пять, если не обидят холодные ночи, на черном ковре заблестят изумрудные глазки первых ростков.
У соседей начали сеять машиной. Священник-тертер узнал об этом, рассердился, собрал крестьян и показал им то место в «Священном писании», где сказано:
«От руки твоей не оскудеет земля…»
— Вы видите, «от руки», а не «от машины»! — гневно сказал он.
Но кто-то из молодежи разумно ответил:
— Да ведь и машина тоже сделана руками человеческими!
Мы ходили по улицам Эривани. Стоял знойный полдень.
Нансен подошел к киоску с сельтерской водой. Стоявший рядом пожилой армянин отвел нас в сторону и сказал:
— Сразу видно невежественных иностранцев!.. Ну кто же в Эривани пьет сельтерскую воду, кроме неразумных ребятишек?! Идемте, я угощу вас настоящим освежающим напитком.
И он вдоволь напоил нас из влажного кувшина чудесной ключевой водой, чистой, как детские слезинки.
«Кырх-булах!» — сорок источников, соединяясь в один поток, обильно питают эриванский водопровод. Вода, которую почел бы за счастье пить житель самой благоустроенной столицы, льется здесь вовсю. Целые каскады омывают Улицы. Ею орошают фруктовые сады, виноградники и огороды, ее на каждом шагу продают быстроглазые коричневые мальчишки, предлагающие певучими голосами:
Наешьтесь до отвала, выпейте стакан нашей воды — вы второй раз сядете обедать! — говорят про эту воду эриванцы.
И в самом деле, ее глотаешь, как холодный, бодрящий горный воздух. Она утоляет жажду, не отягчая желудок, она освежает человека, вливая в него необыкновенную легкость и силу.
Однажды Нансен решил совершить прогулку в сторону араратской долины. Его сопровождал капитан Квислинг[34] который, как я заметил, старался всюду следовать за доктором и прислушивался к каждой произнесенной им фразе.
Проехав большое пространство, покрытое возделанными полями, мы остановились около обрывистого холма, у подножия которого из каменной расселины бил холодный источник.
Шофер по имени Нерсес выскочил из кабины, подбежал к источнику, сорвал с головы кепку, упал на землю, прильнул губами к клубящейся влаге и целую минуту не мог оторваться.
Потом вскочил на крепкие ноги и прокричал, подняв голову к небу, удовлетворенно поглаживая живот кругообразными движениями ладони:
— У-у-хха-а-ай!
Это был традиционный в Армении возглас человека, напившегося из источника.
Затем он разлегся на траве в тени дикого персика и рассказал нам замысловатую сказку про могучего чародея, хозяина всех рек, источников и горных потоков по имени Ухай.
Ухай — это маленький человечек зеленого цвета, обладающий, так же как и сама вода, замечательной способностью быстро изменять свой внешний вид.
— Подошел к источнику крестьянин, простой человек, — рассказывал Нерсес, — и с ним был его сын, молодой еще, вроде меня… Напились они воды, сын погладил себя по животу и сказал от удовольствия: «Ух-хай!» И сейчас же из воды появился зеленый человечек. «Вы меня звали?» — спрашивает. Крестьянин испугался и говорит: «Вот у меля сын, такой бездельник, ничего не умеет. Научи его чему-нибудь хорошему!» — «Ладно, — сказал Ухай, — оставь его мне, а через год приходи»… Прошел год, явился крестьянин к источнику, но Ухай не отдает ему сына. Вернулся бедный человек домой, плачет. Вдруг кто-то стукнул у порога. Смотрит — красивый конь. Заржал, ударил копытом и превратился в сына. Это Ухай научил его превращаться во что угодно… Решил сын жениться на любимой девушке, а денег на свадьбу нет. Вот он и говорит отцу: «Я превращусь в лошадь, продай меня на базаре». Так и сделали. Но покупателем оказался сам Ухай, превратившийся в цыгана. Он решил убить парня за то, что тот убежал от него. Парень, быстро смекнув в чем дело, превратился из лошади в воробья Ухай принял вид сокола, полетел за воробьем и чуть не настиг его у застрехи на крыше дома, где жила невеста. Воробей, обратившись яблоком, упал на стол, за которым сидела и шила девушка. Ухай стал ашугом, вошел в дом, стал петь, разжалобил девушку и попросил у нее в награду яблоко, чтобы съесть. Яблоко сейчас же превратилось в иголку, которая воткнулась в платье около самого сердца девушки. Ашуг превратился в нитку и вделся в иголку. Невесте стало больно от укола иголки, она вскочила и закричала: «Мне и без этого тяжело на сердце!» и бросила иголку в огонь. Нитка сгорела, а из очага вышел жених и обнял свою невесту!.. Вот и вся сказка!
Нансен сидел задумчивый, держа карандаш над исписанным блокнотом.
— Какой поэтичный народ! — вырвалось у него, наконец, — 'В какую прелестную форму заключил он свои представления об извечной превращаемости водной стихии, о великой перерождающей силе воды и об огне, который, сжигая зло, утверждает добро!
Когда мы ехали обратно в Эривань, Квислинг все время оборачивался и внимательно смотрел на снежные вершины двух Араратов, величественными призраками поднимавшихся над горизонтом. Видимо, его что-то беспокоило. Наконец, он сказал недовольным тоном:
— С какой стати на гербе армянской республики изображен Арарат? Ведь эта гора, если не ошибаюсь, находится в пределах Турции?..
Нансен сказал на это:
— А что тут странного? Ведь мы же не против того, что турки изображают на своем гербе полумесяц, хотя он, как известно, освещает весь земной шар?
Бросив эту реплику, он снова вернулся к сказкам и вспомнил, что в сказочном фольклоре почти всех народов участвует «вода мертвая» и «вода живая»; «водой живой» воскрешают царевну, усыпленную злым драконом.
— Кто этот дракон, — сказал я, — нетрудно догадаться. На Кавказе совсем еще недавно его последыши руками наемных джуваров и мирабов распоряжались всей водой, господствуя над полями землепашцев, и по своему усмотрению или покрывали их зеленью нив, или превращали в пустыню.
Я рассказал также, что почти все народы Закавказья чтут Георгия-Змееборца, смутно догадываясь о реальной сущности этой легенды, за которой можно видеть народного героя отдаленнейших времен, освободившего невесту-воду из-под власти дракона… В мифах Грузии тоже есть сказание о «Гвелашапи», хозяине рек, воду из которых он разрешал брать только в обмен на непорочных девушек.
— Не находите ли вы, — спросил я Нансена, — что сейчас в Стране Советов творятся дела, которые тоже могут послужить темой для легенд?
— Да, да, — подтвердил он, — Меня в этом убеждать не надо. Я уверен, что вы достигнете таких побед, которые сейчас кажутся фантастическими.
На шестой день пребывания в Армении мы выехали из Эривани по эчмиадзинскому шоссе в сторону Сардар-Абадской степи (ныне Октемберянский район).
Этот огромный участок выжженной земли предназначался для орошения. Здесь правительство республики и специалисты, приехавшие с севера, наметили создание сплошного зеленого массива с нивами и виноградниками, с благоустроенными селениями, в которых предполагалось устроить много тысяч армян, рассеянных по всему свету, потерявших родину, пострадавших в урагане войн и межнациональной розни.
По пути в Сардар-Абад мы проезжали через селения. Это были ряды неуклюжих коробок из камней и глины. И все же здесь веяло благополучием. По берегам каналов нам встречались тенистые сады, аллеи ив и тополей, пшеничные поля и хлопковые плантации. На полях работали крестьяне с лицами спокойными и уверенными, с походкой твердой и энергичной. В больших водоемах, где хранились запасы воды, резвились дети, а рядом гудела колесами водяная мельница, из дверей которой вкусно пахло теплой мукой.
Позже в одной из зарубежных газет Нансен писал:
«Единственное место, где в настоящее время можно устроить армянских беженцев, это Советская Армения. Здесь, где несколько лет тому назад царили разруха, нищета и голод, теперь благодаря заботам советского правительства установлены мир и порядок, и население в известной мере стало даже зажиточным».
…Мы миновали зеленеющие селения и скоро очутились на краю голой и ровной, как стол, пустыни. На ней жидкими клочками рос жесткий кустарник, сожженный солнцем бурьян, валялись камни. Пустыня спала. Она видела тяжелые сны, и сквозь жаркую дрему ей грезилась одна только вода, вода, вода…
Слева около нас, как видение прошлого, возвышалась старинная крепость с большими круглыми башнями и бойницами, искрошенными временем. В некоторых местах на потолках и стенах сохранился орнамент. Когда-то эта крепость была оплотом завоевателей, а теперь ее превратили в загон для скота.
Раскинувшись на сто с лишком тысяч гектаров, лежала перед нами степь. Безмолвный простор, уходящий за горизонт, курился желтой пылью, поднимаемой раскаленным ветром. Казалось, что земля стонет под жестокими лучами солнца и молит о влаге, обращая к небу свое высохшее чрево.
Из-под колес автомобиля выскакивали сухие жесткие шары перекати-поля. Впереди виднелись кучи огромных камней, покрытых разноцветными узорами лишайников.
Мы остановились у обрывистого берега Ахурьяна.
Итальянец что-то вычерчивал у себя в блокноте, француз собирал растения и образцы почвы.
Нансен сидел на камне и рисовал нам картины будущей жизни в этом краю. Он, как ребенок, радовался смелому замыслу, а я думал, глядя на него:
«Какой размах у этого необыкновенного человека! Какая ненасытная душа!.. Неустрашимый победитель ледяных просторов, он с такой же страстью и во имя тех же гуманных целей тратит свои силы на почти непосильную сейчас для людей задачу — поднять воду со дна глубокого ущелья, вздыбить своевольный Ахурьян, превратить пески в цветущий сад и возродить жизнь на этом кладбище природы!»
Нансен большим синим платком утирал пот со своего широкого лба, говорил и говорил, широко размахивая длинными руками, и во взгляде его умных глаз по-детски чисто светилась неистребимая вера в торжество добра и науки. В руке у него был карандаш, и он по привычке чертил им в воздухе какие-то схемы. Я невольно следил за кончиком этого карандаша и совершенно отчетливо видел, как перед моими глазами на фоне ярко-голубого неба расцветает чудесная сказка.
Если бы знал тогда Фритьоф Нансен, что не пройдет и десяти-пятнадцати лет, как от этой пустыни по воле советских людей не останется и следа! Что через голое Сардар-Абадское плато будет прорыт большой оросительный канал, который превратит царство запустения в цветущий край; на плодородных почвах зазеленеют кудрявые виноградники, Фруктовые сады и табачные плантации; разовьется травосеяние, и колхозные стада будут снабжать всю республику вкусным и жирным молоком, душистыми сырами; Армения будет иметь собственный сахар, так как здесь откроются богатые возможности для выращивания сахарной свеклы… Ученый не мог тогда предвидеть, что благодаря воде даже климат изменится здесь и люди перестанут изнывать в летние месяцы от иссушающей жары, тысячелетиями господствовавшей в этих местах[35]. Десятки тысяч армян-беженцев со всех концов света приедут сюда, на возвращенную им родину, вольются в могучую семью советских народов и своим патриотическим трудом прославят мир и дружбу, провозглашенные великой страной социализма.
Обратно в Эривань решили ехать поездом.
Вагон, стоявший в тупике на станции Сардар-Абад, обещали прицепить к поезду только утром. Нам предстояло ночевать на глухом полустанке среди огромной степи.
В купе было душно, и сон не шел.
Промаявшись с полчаса, я, наконец, не выдержал и оставил вагон.
Передо мной открылась туманная бесконечность, слабо озаряемая звездами.
Сделав несколько шагов, я заметил впереди себя на земле что-то светлое. Подошел ближе и услышал «Силь ву пле!», произнесенные знакомым голосом.
Это был Нансен. Он лежал на широком брезентовом плаще. Под ним не было ни тюфяка, ни коврика, не было даже подушки. Этот железной выносливости человек лежал на жесткой, как кирпич, земле.
Узнав меня, он подвинулся, чтобы освободить место на плаще, и проговорил:
— Ложитесь… Будем вместе смотреть на небо…
Я лег. Некоторое время мы молча глядели на звезды.
Потом я спросил:
— Какая разница между здешними звездами и звездами Арктики?
— Огромная, — сказал Нансен и, подумав, добавил: — в Арктике звезды колючие, они похожи на голубые искры, забывшие потухнуть… Здешние звезды желтоватые, сонные… можно подумать, что у них слипаются веки…
— А в общем, — неожиданно и громко заявил он, — уверяю вас, что и то и другое прекрасно!.. Да и вообще все в природе восхитительно, даже если не говорить о научном интересе… Наступит время, когда и человек будет прекрасен!..
Нансен опять надолго замолчал.
Мое ухо уже привыкло к тишине, и я стал различать множество разнообразных звуков, доносившихся из ночной степи.
Тончайшими скрипками на разные лады пиликали мириады насекомых, выползших подышать воздухом, исполнить несколько «любовных романсов» и, может быть, тоже полюбоваться на сверкающее звездами небо. Чем дальше я слушал, тем больше разрастался этот сложный звук. Вскоре он превратился в целый хор, который гремел, заполняя все пространство ликующей песнью природы.
Устав слушать, я спросил у Нансена:
— Вам, наверное, неприятен этот шум? Ведь вы человек, слушавший великое молчание Севера… Говорят, его очарование остается на всю жизнь…
— Нет, я с большим удовольствием слушаю этот концерт, — последовал ответ, — Мне даже послышалось, что в нем сохраняется какой-то единый ритм… Вообще, должен сказать, что юг меня не утомляет. Я и жару переношу довольно спокойно. Закаляя себя в детстве, я говорил: «Мне не страшен никакой холод!» Теперь могу сказать: «Мне не страшна никакая жара!» Все это очень относительно и часто зависит от того, как вы себя настроили…
Наша неторопливая беседа с большими паузами продолжалась, пока не заалел восток. Реплики и замечания Нансена были лаконичны, но очень содержательны и давали пищу для размышлений.
Я, например, узнал от него, что при желании можно и в очень тяжелой и однообразной обстановке избавить себя от плохого настроения.
— Описывая жизнь путешественников, вынужденных подолгу находиться среди ледяных и снежных пустынь, — сказал Нансен, — всегда очень много говорят о тяжелом влиянии на психику однообразия обстановки. Во время путешествия на «Фраме» я целый год провел вдвоем с Йохансеном в хижине, затерянной среди льдов, со слабыми надеждами на спасение. Но я не допустил у себя даже намека на тоску, строго следя за собой и запрещая себе всякого рода неприятные размышления.
Это признание показалось мне очень поучительным. Я подумал, что умение так держать себя полезно не только для путешествующих в полярных странах…
На мой вопрос, как он относится к тому, что в советской стране у богатых людей отобрана не только власть, но и все материальные ценности, Нансен ответил примерно так:
— Чувство уважения к труду и вера в животворный труд, способный вывести человечество из тупика, в который его загнал империализм, заставляет меня признаться, что я вовсе не возмущен тем, что в Советской России бывшие аристократки каждую субботу привлекаются к работе по очистке вокзалов и общественных зданий, о чем с возмущением пишут европейские газеты…
Я не сразу решился задать Нансену вопрос о его знакомстве со знаменитым русским математиком профессором Стокгольмского университета Софьей Ковалевской. Как известно, Нансен был увлечен ею.
— Это был человек редкой духовной и физической красоты, самая, по моему мнению, умная и обаятельная женщина в Европе, — после долгого молчания ответил Нансен на мой не совсем деликатный вопрос. — Да, безусловно, у меня было к ней сердечное влечение, и я догадывался о взаимности. Но мне нельзя было нарушить свой долг, и я вернулся к той, которой уже было дано обещание… Теперь я об этом не жалею…
Утром за завтраком Нансен взял мой блокнот и, многозначительно поглядев мне в глаза, очевидно, желая напомнить наш ночной разговор и мои вопросы относительно юга и севера, быстро написал на листке:
«Il est beaux partout!» (Всюду хорошо!)
Написал и протянул мне, улыбаясь сквозь усы.
Листок с этой надписью хранится у меня до сих пор. Мне кажется, что в этих словах заключено все мироощущение Фритьофа Нансена, умевшего любить людей, видеть и понимать природу во всем ее безграничном богатстве, с пристальным вниманием прислушиваться к вечности и мечтать.
«Чем бы была наша жизнь, если ее лишить мечты?» — такими словами кончалась его замечательная книга «Путешествие на «Фраме».
А в другой своей книге («В страну будущего»), написанной в самый разгар мировой войны 1914–1918 годов, Нансен писал:
«Каких прекрасных результатов могли бы достигнуть усилия народов, их организаторские способности, воодушевление и самопожертвование, если бы они были направлены не на войны, а на покорение сил природы и обработку земли. Там, на Востоке, этих усилий хватит людям на долгие времена».
Василий Канаки
БИШКА[36]
Серая Сватья ощенилась, когда уже перестали сбегать с ледников ручьи, когда кайры со своими птенцами слетели с базальтовых скал на воду и когда в ночную пору в бухте стало появляться первое ледяное «сало».
Помет был невелик, всего три щенка — два серых, как мать, и один белый. Белого назвали Бишкой. Собственно, начата ему дали имя Мишка, но каюр зимовки, страдая хроническим насморком и испытывая затруднения в произношении чистых носовых звуков, невольно заменил заглавную букву.
Мы согласились — Бишка так Бишка, эдак даже лучше. По крайней мере никаких претензий. К тому же и неизвестно, что еще получится из этого белого живого комочка.
Бишка рос незаметно и мало чем отличался от остальных щенят. Не было у него ни особых талантов, ни сообразительности, ни каких-то своих шкод. Правда, каюр Мелентьич, взяв однажды Бишку на руки и проделав с ним ряд таинственных манипуляций, авторитетно заявил:
— Первый медвежатник будет! Все признаки налицо и еще несколько совершенно особых!
Какие это были признаки, да еще «совершенно особые» — так и осталось для нас тайной, хотя все мы с интересом и даже некоторым почтением наблюдали, как каюр осматривал Бишку. Однако заявление Мелентьича было молча принято к сведению, и с тех пор на Бишку смотрели с уважением и надеждой как на будущую опору всех медвежьих охот.
Прошла короткая полярная осень, а за ней и зима с долгими вьюжными ночами. Пурга отсвистела положенное время, навалив у домов сугробы снега, вскоре затвердевшего, как лед.
В марте солнце осветило зимовку. Люди встретили появление солнца салютом из ружей, собаки радостным лаем. В многоголосом хоре собачьих голосов появился вдруг молодой, срывающийся, но солидный басок. Все обратили внимание на его обладателя. Среди стаи собак выделялся статный белый пес с острыми стоячими ушами и пушистым хвостом. Широкая грудь и крепкие короткие лапы говорили о силе и выносливости. В черных глазах сверкала отвага бойца. За осень и зиму Бишка превратился из кутенка в красивого пса. Мы решили на первой же медвежьей охоте испытать его способности.
— Бишка! — крикнул Мелентьич.
Мгновенный поворот настороженной головы. Улыбчиво прижимаются уши, и Бишка, стремительно бросившись к ногам хозяина, начинает выполнять какой-то дикий, восторженный танец — топчется на месте, прыгает и виляет не только хвостом, но и всей задней половиной туловища, кажется, вот-вот сломается пополам.
Вдруг… резкий бросок в сторону, и он уже стоит настороженный, чутко нюхает воздух, устремляя глаза и уши в сторону бухты.
В этот день восхода солнца после четырехмесячной полярной ночи Бишка родился для нас второй раз, и с этого дня началась его жизнь, полная приключений, хитрости и отваги.
Однажды утром, когда настали длинные дни и морозный воздух, пронизываемый солнечными лучами, искрился ледяными иглами, а на ледниках серебрились купола и лиловели впадины, каюр вышел из дому, держа в руках деревянную чурку с привязанной к ней собачьей шлейкой. Этот инструмент предназначался для Бишки.
У поморов принято приучать собаку к упряжке таким инквизиторским способом. Она должна несколько дней всюду волочить за собой тяжелую чурку, постепенно привыкая к лямке. Для живой, подвижной собаки такая «волокуша» — большое испытание.
Бишка только один раз позволил надеть на себя шлейку с чуркой и, очень быстро избавившись от нее каким-то хитроумным способом, больше не давал себя провести. Все ухищрения Мелентьича не приводили ни к чему. Пес, казалось, знал все намерения каюра. Стоило тому появиться на улице даже без злополучной чурки, а только с намерением поймать Бишку и запрячь, как он, с подозрением посмотрев на хозяина, низко опускал хвост и, нагнув голову с прижатыми ушами, рысцой убегал прочь. Спрятавшись за базальтовой скалой, он наблюдал за тем, что происходило около домов зимовки. Бишка мог лежать так целыми часами, не проявляя признаков жизни и даже не реагируя на инсценировку кормежки собак, которую устраивали специально для него. Каким-то особым чутьем он умел угадывать, когда оканчивалось покушение на его свободу, и спокойно появлялся среди собак, начиная с ними жестокую расправу. Тогда только клочья шерсти летели в разные стороны.
Обычно драку и визг прекращал вожак стаи — старый, но еще самый сильный пес, полукровка Джим. Ударив грудью расходившегося Бишку и повалив его на землю, вожак презрительно обнюхивал лежащего на спине с раскинутыми лапами забияку и, постояв над ним, отходил прочь, перед этим воинственно поскребя лапами снег.
Мы все принимали участие в пресечении Бишкииых хитростей, но это не приводило ни к чему. Он проявлял столько изобретательности и выдержки, чтобы избавиться от ненавистной чурки, что заставить его забыть этот злополучный предмет мы не могли. Как ездовая собака Бишка погиб для нас.
Первая охота на белого медведя, в которой принимал Участие Бишка, чуть не окончилась для него трагически. Три дня бушевала пурга. Три дня апрельский влажный снег несся сплошной стеной с юго-востока. Три дня все живое пряталось от пурги и колючего снега. На четвертый день с ночи в небе вызвездило, и стихающий ветер унес последние хлопья облаков.
В эту ночь к жилью пожаловал зверь. Смело, не замедляя шага, хозяин ледяной пустыни вплотную подошел к продовольственному складу, обошел его кругом, оставляя на снегу громадные следы, встал на задние лапы во весь свой трехметровый рост, обнюхал стену, похлопал по ней мохнатой лапой и неудовлетворенно рыкнул, потом отвернулся, сел и стал оглядываться, осваиваясь с обстановкой.
Здесь его и почуяли собаки. Первой тявкнула старая Сватья — мать Бишки. Это послужило сигналом для остальных собак. Отовсюду, из всех укромных, нагретых за ночь уголков с лаем выскакивали потревоженные псы.
Зверь не проявил особого беспокойства, только встал и, поводя головой, начал рычать. Через несколько секунд, окруженный злобно лающими собаками, он медленно повернулся и, отмахиваясь лапами от особенно активных преследователей, стал уходить по льду в сторону скалы Рубини-Рок. Эта скала, сложенная из долеритов и базальта, громадой высилась над бухтой.
В поведении медведя не чувствовалось особого беспокойства и страха. Казалось, что нападающие собаки только выводят его, привыкшего к тишине и одиночеству, из равновесия.
Среди стаи собак Бишки не было. То ли случайно, то ли из особых соображений он задержался на зимовке и, бегая между домами, бухал своим неустановившимся баском. Его голос, многократно отраженный в звонком морозном воздухе, нарушал тишину спящего поселка.
И действительно, кое-где в темных окнах вспыхнул свет и в домах захлопали двери.
Лай собаки по медведю столь характерен, что всякий полярник воспринимает его как боевую тревогу.
Шуршат и поскрипывают по снегу лыжи. Ремень винтовки привычно оттягивает плечо. Впереди, в брезжущем сумраке ночи временами чуть виднеется подвижный силуэт Бишки. Собака то исчезает в темноте, забегая далеко вперед, то, появившись как из-под земли у самых лыж и призывно гавкнув, снова устремляется вперед. Нам, спешащим к зверю, кажется, что наш проводник нарочно отстал от собак, чтобы поторопить охотников и быстрее довести по следу к медведю. На этот раз мы не обратили особого внимания на поведение Бишки, но дальнейшие события во время охоты заставили зимовщиков сделать вывод о его исключительной преданности и отваге.
Все сильней и сильней раздается в тишине ночи разноголосый собачий лай. Приближаемся к месту, где наши четвероногие друзья остановили зверя и заставили его принять оборонительную позицию.
Хорошо, хотя и чуть-чуть жутковато идти в полной темноте к медведю. Сама обстановка заставляет насторожиться, невольно думаешь о висящей за спиной винтовке, и это как-то успокаивает.
Вот, впереди, как видение, встает громада скалы. Бишка исчезает, и мы несколько раз слышим его басовитый лай, выделяющийся среди хора собачьих голосов.
Подходим вплотную к отвесной базальтовой громаде, у подножия которой в непрерывном движении сплетается клубок рассвирепевших псов и в самом его центре Бишка. Куда девалось величавое спокойствие полярного гиганта. Он мечется на одном месте, отбиваясь от нападающих собак. Зверь, как-то весь подобравшись, хищно прижав уши, отстаивает свою вековую власть над полярной пустыней.
Скидываем уже ненужные лыжи и, взяв на изготовку оружие, подходим еще ближе, внимательно вглядываясь в пляшущие силуэты. Стрелять можно только наверняка, иначе под пулю может попасть один из наших четвероногих друзей. Бишки не видно. Только его голос дает знать, что он здесь, что он в числе первых.
До медведя четыре-пять метров; всю сцену можно было почти ясно различить в обманчивом сумраке ночи. И совершенно невольно наши взгляды устремляются на светлую фигуру Бишки, мечущегося у самого медведя.
Плотно прижав к затылку уши, ловкий и подвижный, Бишка возбужденно нападал на могучего зверя. Крохотный по сравнению с колоссальной фигурой медведя, он мужественно бросался к зверю, стараясь схватить за толстую неподатливую шкуру, отскакивал в сторону, увертываясь от его страшных передних лап. Несмотря на свою неопытность, казалось, что он стал вожаком всей стаи.
Невольно забыв об опасности, которой подвергался наш четвероногий друг, мы залюбовались этой живописной сценой. И вот внезапно лапа медведя задела бок Бишки. Скорчившись от боли, но не издав ни звука и потеряв от обиды инстинкт самосохранения, разгоряченный пес с еще большим азартом бросился на грудь зверя, стараясь схватить его за горло.
Молниеносный взмах лап полярного владыки — и Бишка, описав в воздухе широкую дугу, покатился по заснеженному льду.
Это было последним движением медведя. Залп трех винтовок положил конец охоте. Многократно повторенное звонкоголосое эхо выстрелов потерялось в тишине наступающего весеннего полярного утра.
Мы нашли Бишку под ропаком. Его белая пушистая шерсть была в кровяных пятнах. На боку зияла глубокая Рваная рана. Он нашел еще силы слабо вильнуть хвостом на наше приветствие и, устало откинув голову, замер в ожидании человеческой помощи. Домой мы донесли Бишку на импровизированных носилках из двух винтовок и ватной куртки. Переход он перенес терпеливо.
Через две недели Бишка, шатаясь, появился среди собак. Еще несколько дней — и первая жестокая схватка показала, что он совершенно здоров. Крепкий организм пса и внимательный уход за ним сделали свое дело. Но после этого в поведении Бишки произойти серьезные изменения. В эту весну было много охот на медведей. Сколько раз тишина снежных просторов нарушалась собачьим лаем. И все же среди этих голосов мы совсем не слышали густого баса нашего любимца.
Бишка участвовал в охотах, чуял зверя всегда самый первый и также водил нас по следу к блокированному собаками медведю, указывая дорогу среди торосов бухты, однако близко к зверю не подходил. После такого трусливого поведения мы решили, что карьера Бишки как охотника погибла навсегда. Подросли другие псы, которые блестяще держали медведя. Бишка на время был забыт.
Прошла весна. Короткое полярное лето отшумело ледниковыми бурными ручьями. Стал замолкать птичий базар на скале Рубини-Рок, гаги появились в разводьях льда со своими семействами. Наступала короткая полярная осень. Зимовка ждала парохода с Большой земли.
Однажды утром нас разбудили рев и шум под самыми окнами дома. И мы увидели страшную сцену. Матерая медведица в грязной осенней шкуре и два годовалых пестуна терзали Бишку. Он был совершенно один. Видимо, остальные собаки убежали куда-то в глубь острова.
Медведица, прижав Бишку лапой к земле, судорожно щелкала клыками, стараясь перекусить ему затылок. Одновременно с этим ее подростки растягивали в разные стороны щеки хорошо знакомой нам белой головы.
Наконец, медведи потеряли интерес к измятому безжизненному телу собаки, бросили ее среди камней и отошли в сторону. Казалось, все кончено. Но вдруг Бишка вскочил на ноги и бросился к старому карбасу, лежавшему на берегу вверх килем.
Это движение не ускользнуло от внимания медведей. Мягкий прыжок — и Бишка под мохнатыми лапами, клыки снова впились в шейные позвонки.
Раздался выстрел… тело медведицы обмякло и распласталось на снегу. Медвежата бросились наутек, и скоро их неуклюжие фигуры скрылись за ближайшим ледником.
У наших ног лежал растерзанный Бишка. Искусанный затылок и разорванные щеки сильно кровоточили. Мутные глаза и острые уши были неподвижны. Казалось — жизнь ушла из этого, когда-то полного энергии молодого тела. Склоняемся над ним, чтобы поднять с земли и оказать помощь. Вдруг пробежавшая по мускулам дрожь и слабое движение ушей дали знать, что жизнь еще в нем теплится.
Через несколько секунд, судорожно шевельнув всеми четырьмя лапами, Бишка слегка приподнялся и с трудом пополз от нас в сторону знакомого карбаса. В узкой щели между его бортом и камнями на мгновение задержался пушистый хвост.
В это время на горизонте пролива мы увидели дымок… В сутолоке последовавших за этим дней разгрузки парохода был забыт наш белый друг. Наконец, настал час отплытия. Отгрохотали лебедки. Катера и кунгасы подняты на борт, и бухта оглашается троекратным ревом сирены уходящего до следующей весны парохода. Рев сирены сопровождается залпами наших ружей и лаем собак.
И вдруг около старого карбаса мы увидели странную неподвижную грязно-белую фигуру, у которой вместо головы был распухший мохнатый фантастический шар. И только пушистый хвост, раскачиваясь из стороны в сторону, говорил о том, что перед нами живое существо.
Это был Бишка…
Услышав громкие звуки сирены и салюта, он выполз из своего убежища, где молча пролежал несколько суток, зализывая раны и оправляясь от потрясений. А теперь, распухший до неузнаваемости, предстал перед нами.
В этот день Бишка родился для нас в третий раз.
Быстро поправившись, он снова стал первым медвежатником и ревностным участником всех охот. Казалось, он умышленно искал встреч с медведями и мстил им за свои поражения. Даже мороженое мясо медведя, которое давали в корм собакам, он рвал зубами и пожирал с особым озлоблением. В каждой охоте он принимал самое активное участие, висел у медведя «на штанах», и еще не один десяток крупных зверей мы убили с помощью Бишки, пока печальный случай не прервал его доблестную жизнь.
Снова наступила полярная весна.
Хлопотливые люрики стаями гомонили на первых полыньях бухты. В солнечные дни на льду у лунок появились тушки чутких нерп. Снег начинал оседать под лучами незаходящего солнца. Подошло время весенней миграции полярного медведя.
Однажды утром, разбуженные криками дежурного по зимовке, мы соскочили с постелей и, наскоро одевшись, выскочили на улицу.
По льду бухты спокойно и величаво шел матерый медведь. Оглядываясь на зимовку и чутко поводя носом, он шел в сторону скалы Рубини-Рок. Собак поблизости не было. Как всегда по утрам, они всей стаей убежали к берегу.
Через несколько секунд трое лыжников с винтовками за плечами уже спешили вдогонку за зверем. Не обращая внимания на бегущих, тот спокойно и размашисто шел своей дорогой. Один лыжник, обогнав остальных, стал настигать медведя. Зверь обернулся и прибавил шагу. Затем, мотнув головой, стал, потом опять сделал несколько шагов и вдруг, круто повернув, пошел на лыжника. Охотник остановился, скинул лыжи и, сбросив с плеча винтовку, прицелился.
Зверь быстро и решительно подходил к нему, оскалив клыкастую пасть и хищно прижав к затылку короткие уши. В маленьких, налитых кровью глазах таилась злоба. Ствол ружья спокойно следил за ним, а мушка стояла у самой развилки передних лап под широкой грудью. Остается двадцать… пятнадцать… десять метров. Щелчок затвора, но выстрела нет. В патроннике винтовки не оказалось очередного патрона.
Зверь сделал прыжок и почти накрыл своей тушей охотника. В этот миг из-за спины охотника молнией блеснуло серебристо-белое ловкое тело, и клыки Бишки впились в горло ненавистного зверя. Медведь грузно осел на лед, заревел и. стиснув лапы, упал на грудь. Еще мгновение — и пуля оправившегося охотника пригвоздила его ко льду.
Когда мы с трудом перевернули многопудовую тушу убитого медведя, то увидели, что в его крепко стиснутых лапах измятый, с переломанными костями лежал Бишка. Его пасть по самые уши утопала в шкуре зверя, клыки застыли в последней судороге на ненавистной глотке. Выразительные глаза были неподвижны и мертвы. Белая с желтизной между пальцами лапа безжизненно упала в сторону.
Спасенный Бишкой зимовщик с трудом оторвал от горла медведя голову собаки и, помедлив мгновение, прикоснулся губами к черной пуговке носа.
Грустные и опечаленные, мы везли на связанных лыжах неподвижную белую тушку.
Так отважно погиб наш четвероногий полярный друг!
Вера Ветлина
НА ЗОЛОТОМ ОЗЕРЕ[37]
Семьдесят семь ветров дуют на Телецком озере: из каждого ущелья свой. А господствуют над всеми — два: верховой и низовой.
С юга из монгольских степей приходит верховой. Буйный и горячий, обрушивается он на могучие алтайские хребты, преграждающие ему путь. Но пока переберется через них, теряет свой пыл и, усмиренный, приносит озеру тепло, солнечную погоду, штиль.
Низовка дует с севера. Знобящим дыханием Ледовитого океана проникает она сюда, в глубь Алтайских гор, через сибирские равнины, через открытые ворота предгорий, неся с собой бури и непогоды.
Единоборствуют между собой два ветра — то один пересилит, то другой. И, отправляясь в путь по озеру, никогда не знаешь, что тебя ждет завтра, через час.
Семьдесят семь рек впадают в Телецкое озеро: из каждого ущелья своя. Тесны и мрачны ущелья. Целое лето таятся в них снежные толщи, спрятавшись от солнца. Они и высылают на озеро холодные, пронизывающие ветры да звонкие речки-водопады. Но главнее всех семидесяти семи рек две: Чулышман и Бия.
Больше трех четвертей всей воды приносит озеру Чулышман. По ручейку собирает он ледниковую прозрачную воду чуть ли не со всех горных вершин юго-восточного Алтая и щедрой полноводной рекой выливает ее в каменную чашу.
Может быть, и переполнилась бы каменная чаша, поднятая горами на полукилометровую высоту, если бы не Бия. То, что в южном конце вливает в озеро Чулышман, что добавляют в него речки-водопады, выливается через северо-западный край чаши. Тут зарождается Бия — единственная река, вытекающая из озера. Ока уносит его воды навстречу Катуни в Обь.
Много в памяти Сабьяша, или, как его когда-то окрестили по-русски, Пантелея Семеновича Казандыкова, разных легенд про здешние места. Тут его дом, дом его отца и деда. Легенды передаются, текут от одного к другому, собираются вместе, как ручьи в озере: когда надо, зачерпни только — всегда полон родник.
Есть у Сабьяша Казандыкова и такая легенда про Катунь и Бию.
«Жил высоко в горах Алтая среди каменных круч Бий[38] — богатырь. Всего у него вдоволь — и богатства, и славы, да не тешили они его. Был он одинок, и не с кем делить ему свои богатства, не перед кем показать удаль и силу.
Затосковал Бий и совсем бы пропал от тоски, но дошла до него весть, что далеко за горами, если идти на закат, живет гордая красавица Катунь[39]. Много знатных и сильных сватались к ней, да от всех убегала в горы, пряталась своенравная невеста. И тому только обещала быть навеки верной, кто сумеет догнать ее.
Закипело сердце у богатыря Бия. Решил и он попытать счастья. Начал горы раздвигать, скалы рушить, чтобы пробить путь к Катуни. А Катунь узнала о том и, не мешкая, пустилась в путь.
Крепки оказались Алтайские горы, даже богатырю не по плечу. Пока ломал их Бий, далеко ушла красавица в ту сторону, где лежат степи. Бросился тогда богатырь вдогонку. Проломил ворота в горах, где они пониже, помчался по камням и порогам. А на том месте, где пробивался Бий напрямик к Катуни, легло золотое Телецкое озеро.
Долго гнался богатырь за красавицей. Не уступала она ему ни в быстроте, ни в ловкости. Только далеко за горами, в степи, поймал, наконец, Бий свою невесту. И она сдержала свое слово, стала его верной женой.
Там, где встретились Катунь с Бием и, обнявшись крепко, одним путем пошли на север оба, родилась богатырская река Обь».
Чуть ли не про каждую высокую гору из тех, что обступили озеро, есть у Сабьяша легенды. Да и помимо легенд, много может он рассказать про озеро.
Пять десятков лет живет он в Артыбаше. Юношей вместе с отцом, потом один уходил Сабьяш на всю зиму «белковать» — охотиться на белку-телеутку или «шишковать» — на кедровый промысел в окрестную тайгу. А дичее и опаснее тайги, чем прителецкая, мало на Алтае. В лодке-долбленке с одним кормовым веслом ходил рыбачить в грозном и своевольном озере. Водил и плоты с лесом по бешеным бийским порогам.
Этим издавна занимаются тут, в Артыбаше, все. Каждый день ходить со смертью по одной тропинке и не повстречаться — не у каждого хватит сноровки. Кто послабее — заранее уходит в другие места, кто оплошает — рассчитывается головой. Так закрепилась здесь, на озере, особая порода людей — крепких, как кедр, взошедший выше всех деревьев к горной вершине. Недаром и славится Артыбаш опытными лоцманами-проводниками, такими, как Сабьяш Казандыков.
Тридцать лет водит Сабьяш по озеру и Бий, по окрестным горам людей: геологов и охотников, художников и туристов. Он поведет по озеру и нашу туристскую группу.
Позади у нас семидневный переход через алтайские хребты. По 20–25 километров в день с рюкзаком за плечами: где таежными тропами сквозь медвежью глухомань, где каменистыми склонами карабкаясь к вершинам, где через бешеные горные реки по поваленным стволам, связавшись заранее веревкой. Целью нашего перехода и было Те-лецкое озеро. Далеко запрятала его природа. Только недавно проложена к озеру проезжая дорога. Теперь на веслах и под парусом пойдем мы вдоль всего озера от истоков Бий, из Артыбаша, к устью Чулышмана. Предстоит проплыть почти 80 километров в одном направлении и столько же обратно. Затем шлюпкой же спустимся по Бий к Бийску.
— Вы с нами и по Бий пойдете? — спросили мы у Сабьяша.
— Нет, — сказал он, помрачнев, — На Бию больше не хожу. Сына у меня отняла, разбился в том году на порогах.
Закончились последние сборы. Впереди свободный вечер, и мы отправились побродить по берегу. Возвращались Уже в сумерках, и на тропинке, ведущей в Артыбаш, неожиданно увидели сухощавую, жилистую фигуру Сабьяша. Он был не один: рядом шла, слегка волоча ноги, старуха в безрукавной телогрейке поверх линялого платья и алтайской простроченной шапке, отделанной цветной тесьмой и мехом. У старухи широкие скулы, обтянутые сухой, как пергамент, коричневой кожей, властный взгляд и крепко сжатые губы. Через плечо у нее ружье, в углу рта — прокопченная трубка. За старухой, высунув язык и понуря голову, плелась лохматая собака.
— Веду мать из тайги, — объяснил Сабьяш, — Опять ушла на охоту, мало-мало не пропала. Спасибо собака смотрит.
Оказалось, 88-летняя мать Сабьяша до сих пор ходит в тайгу бить зверя. Летом ее невозможно удержать дома. Забыв о возрасте, на многие дни отправляется она в горы. Иногда ей делается там плохо. Тогда собака, неразлучная ее спутница, прибегает в селение и ведет на помощь хозяйке сына или соседей.
Следующим утром наша нарядная белая шлюпка Арты-башской турбазы с двумя парами весел и видавшим виды «дыроватым» парусом отчалила от пристани.
Безмятежный день сулил легкое плавание. Попутный ветерок исправно надувал парус, и озеро голубой укатанной дорогой уводило на юго-восток. Оно похоже тут на широкую реку, неторопливо пробирающуюся среди просторных берегов. В пронизанной солнцем холодной воде чуть трепещут опрокинутые березовые рощи и мягкие склоны гор, а если заглянуть вниз, проглядывается устланное зеленым подводным ковром каменистое дно.
Но, увы, парус недолго нес нашу шлюпку по водной глади. Ветер вдруг переменился, подул откуда-то сбоку, потом совсем упал, начал дуть в лицо и опять сбоку, надсмехаясь над всеми законами метеорологии. Пришлось переключаться на весла. На воде появились белые гребешки. К вечеру стали сгущаться тучи.
— Ну, Камга задула, — заметил Сабьяш и стал натягивать свою порыжевшую, подбитую ветром куртку.
Камга — глубокий шестикилометровый залив на крутом повороте озера к югу, высылающий по вечерам холодные воздушные струи из-за «теплого берега» Яйлю.
Ночевали возле Яйлю — поселка Алтайского заповедника, занимающего сотни тысяч гектаров вдоль восточного берега озера.
Утром, вслед за озером, поворачиваем на юг. И сразу, словно из просторного и светлого вестибюля, входим в величественный и строгий зал. У входа в него справа, против Камги, круглой алтайской шапкой лежит лесистая гора Купоросная. За ней бухта Чодор — единственное в этой части левого берега место, куда можно пристать во время бури.
Слева серая крепостная стена хребта Корбу, поднявшаяся на две тысячи метров, вся как на ладони — от зеленого подножия, опершегося на побережье, до белых вершин, на которые уже пришла зима.
Плывем вдоль неприступного восточного берега возле Корбу. Неожиданно открывается вход в ущелье, по нему вливается в озеро речка. Густой и глубокий гул доносится из ущелья. Заходим. Среди черных скал мечется в пене и брызгах «белый огонь» водопада. Долго любуемся: десятиметровый Большой Корбу — самый красивый из водопадов озера.
Плывем дальше. Громады хребтов с обнаженными головами вздымаются теперь по обоим берегам озера, круто посылая острые скалы в воду. По хребтам лепится тайга, пришедшая на смену светлым березовым рощам. Вода потеряла голубизну. Она черна, как нефть. Трехсотметровой толщей лежит она тут, против хребта Корбу. Вспомнилось: еще большей глубины достигают только два пресноводных озера нашей страны — Байкал и Иссык-Куль. Берега раздвинулись на четыре, а в южной части на шесть километров. Там, в пятидесятикилометровой дали виднеется хребет Туолок — «Полено», лежащий поперек озера.
Как неожиданная улыбка на суровом, нахмуренном челе, промелькнуло у подножия горы Улюк — «Победитель» устье голубой веселой Кокши. Вся в белой пене прыгает она по валунам, спешит сюда из ущелья к широкому пляжу, усеянному песком и звонкой серебристой галькой, к просторной роще, подступающей к самому берегу. Нет, наверное, другого более очаровательного уголка на озере, чем устье Кокши. Говорят, ранней весной весь этот плоский мыс розов от цветущих зарослей вечнозеленого маральника-рододендрона. И сейчас, в начале осени, мы нашли в них несколько веток с большими и нежными цветами.
За Кокшей опять потянулись отвесные скалы. Вот в этих самых неподходящих местах в конце дня и настигла нас низовка. Резкий порывистый ветер сразу вспорол маслянистую водную гладь. Словно в лихорадке задергался парус. Лохматые водяные валы обступили шлюпку, беспорядочно затолкались вокруг, и она заметалась среди них, черпая бортом воду. Затем ветер и волны погнали нас к берегу, черно-сизой стеной надвигавшемуся слева.
Положение становилось рискованным. Все с тревогой смотрели на лоцмана, сидевшего на корме у руля. Его густокоричневое, прокаленное ветрами морщинистое лицо было невозмутимо. В углу рта попыхивала неизменная трубка, и только глаза сузились, стали жесткими.
— Снимай парус. Самые сильные ребята на весла, — коротко командовал он. — Зачем на берег смотреть, что там видишь? Вперед себя смотри. Девчата, воду черпать!
Барахтаясь в волнах, шлюпка постепенно выравнивалась вдоль берега. И уже в полной темноте по своим, ему одному ведомым приметам нашел Сабьяш пологую береговую полоску, благополучно принявшую нас с высокой волны на хрустящую гальку.
Следующим утром мы не сразу смогли разобраться, что было сном и что реальностью: ночное ли наше скитание по волнам возле утесов или то, что открывалось глазам теперь.
Бури не было и в помине. Не было и мрачных утесов. Перед нами в густой пелене только кусочек пустынного берега, а впереди безжизненная гладь, словно старое, давно отслужившее зеркало. Обессиленное бурей озеро даже не шелестит галькой. Утихли все 77 ветров.
Эта поразительная перемена не вызывала особенно радужных надежд. Туман мог продержаться неопределенно долго, мог снова обернуться бурей. Сидеть на пустынном кусочке берега не имело смысла.
Отплыли, и сразу погрузились в вязкую мглу. С открытыми глазами мы чувствовали себя слепыми. Всем как-то не по себе на этой мертвенно застывшей поверхности, где лишь всплески весел да постукивание уключин нарушают безмолвие и неподвижность. Голоса наши звучат неестественно громко, и мы невольно умолкаем. Только Сабьяш, как всегда, благодушен и невозмутим. Каким-то особым чувством безошибочно определяет он направление, то и дело побалтывая в стоячей воде рулевым веслом.
Но озеро, видно, еще не исчерпало весь арсенал своих эффектов. Снова задули из его ущелий сквозняки-ветры, театральным занавесом пополз вверх туман. Сначала открылся водный простор, затем выступили подножия гор. Выше, выше становятся горы. Открыв их совсем, тяжелый занавес остановился. И только мягкие клочья его оторвались, зацепившись где за макушку горы, где за утес, и повисли на них. Перед нами открылась высочайшая среди всех вершин, обступивших озеро. Трудно представить себе что-либо более законченное, стройное и сурово простое, чем эта гранитная громада, уходящая мощными террасами ввысь и украшенная серебряными нитями водопадов.
— Алтын-ту, Золотая гора, — указывает Сабьяш на вершину.
— Сделаем остановку, поднимемся, — предлагает один из наиболее горячих скалолазов.
— Долгая остановка будет, — усмехается проводник, — Две тысячи четыреста метров высота. Пойдешь прямо — пять километров до вершины. Только этой дорогой, кроме птицы да горного козла, никто не пройдет. А людям надо в обход 35 километров идти через Чулышманскую долину. Хочешь, — обернулся он к скалолазу, — поплывем к ущелью, посмотрим. Есть тут такое ущелье Аю-кечпес называется, по-русски значит «медведь не пролезет», или вон то, Аю-таркты— «медведь убьется».
Подплываем к берегу. В отвесных скалах узким коридором прорезывается грозное ущелье. Его мокрые холодные стены нависают над самым берегом. Хаотическое нагромождение обломков скал, камней заполняет дно ущелья, довольно круто поднимающееся вверх. Между камнями пробивается небольшой поток, а из темной глубины доносится шум водопада. Действительно, медведь убьется.
Остается любоваться Золотой горой издали, и Сабьяш рассказывает о ней и об озере алтайскую народную легенду, которая, впрочем, уже вошла в литературу:
— Был в этих местах большой голод. Люди умирали, скот умирал. Один алтаец нашел у озера кусок золота с лошадиную голову. Обрадовался. Пошел к соседу: «Дай за золото кусок хлеба», тот не дал, пошел к другому, третьему — никто не дает. Поднялся тогда алтаец на эту гору и бросил золото в озеро. А за ним и сам бросился. С тех пор гору зовут Алтын-ту, а озеро — Алтын-коль — Золотое озеро.
Сабьяш задумался, раскуривая потухшую трубку, потом продолжал:
— Может, что тут и не так, в этой сказке, только и правда есть. Голодали — правда, золото — правда. Ай, много тут золота, — покачал он головой, — Верные люди, геологи, говорили, когда их по горам водил, нашли тут давно еще самородок в 60 фунтов. Может, и был он с лошадиную голову. А по 10–12 фунтов много раз находили. Из всего Алтая, говорят, самое тут богатое место на золото. Однако спрятано далеко, и без хлеба его не возьмешь. Будет тут больше людей жить, будут хлеб разводить. Тогда и золото бери, пожалуйста. Вот о чем она, эта сказка.
Проводник замолчал, снова углубившись в какие-то свои думы. Молчали и мы, зачарованные всем виденным.
Могут же быть до такой степени разными, совершенно непохожими два конца одного и того же озера! Только-только, кажется, были мы в северо-западной части озера, где улыбчивы берега, где человеку не только возможно, но и уютно жить, а проплыв на веслах сутки, уже оказались совсем в ином мире — в первозданном жилище стихий. Оно поражает своей монументальностью, но еще более — непередаваемым богатством красок и настроений. В каждый новый момент при непрерывной смене освещения и озеро, и горы иные. Но они всегда удивительны и всегда подавляюще грандиозны.
Какими же крохотными и беспомощными казались себе тут мы, горстка людей, в лодке, букашкой проползающей среди колоссов. Нет, это сооружение природы не для жилья, оно для стихий.
Но вот, причалив к берегу небольшой бухты у самой южной оконечности озера, увидели мы обжитый человеком уголок. Небольшой домик, окруженный цветником и плодовыми деревьями, виднелся неподалеку. Рыбацкие сети сушились на изгороди.
— Хороший человек, Смирнов живет, — ответил на наши удивленные вопросы Сабьяш.
Неожиданно поливший дождь заставил нас поторопиться к домику. Детские голоса отозвались на стук, и мы вошли в просторную опрятную комнату.
— Здравствуйте, сейчас позову маму, она на огороде, — сказала черноглазая смуглая девочка лет восьми, державшая на руках грудного ребенка. — Коля, подержи Верочку.
Она передала ребенка младшему брату, который строгал что-то, расположившись на полу возле широкой русской печи, и выскользнула за дверь. Еще двое малышей — девочка лет четырех и мальчик, розовощекий крепыш примерно двухлетнего возраста — выглянули из соседней комнаты и, оробев, спрятались.
Мы осмотрелись. Чисто побеленная комната, очевидно, служила столовой и кухней. Простой добротный стол, накрытый клеенкой, скамьи вокруг него, табуреты. Чистые половички на полу. На полках возле печи за марлевыми накрахмаленными занавесками аккуратно расставлена посуда. Двустволка на стене, возле нее коврики ручной вышивки. В открытую дверь виден угол стола другой комнаты. На нем какие-то приборы, инструменты, книги. С краю несколько номеров «Литературной газеты», «Алтайской правды» и журнал «Сад и огород».
Говорят, жилище — лицо хозяина. Чьим могло быть такое жилище?
Наши размышления прервала женщина средних лет с миловидным усталым лицом, вошедшая в этот миг в комнату. Она сняла у порога мокрый брезентовый плащ, тщательно вытерла о половик ноги. То же сделали две девочки, одна уже знакомая нам, другая постарше, вошедшие следом.
— Вот и гости к нам с попутным ветром, — приветливо улыбнулась женщина. — Что же вы стоите у двери, раздевайтесь, проходите. Озябли, небось, устали. Туристы?
Она поправила скамьи у стола, пододвинула табуреты.
— Отдыхайте, а потом я вас на сеновале устрою.
— Да нет, спасибо, — отказался староста группы, — нам только дождь переждать бы, и дальше. Торопиться надо, пока озеро спокойно.
— А как же хозяина не повидаете? Он только недавно поплыл на ту сторону. Из колхоза Тельмана приезжали, просили помочь по столярному делу. Заодно сад у них посмотрит. Раньше как к ночи не вернется. Оля, беги-ка тогда к девочкам, — обратилась она к старшей, — за мысом они рыбу ловят, пусть сплавают, может быть, отца догонят, вернут.
Девочка накинула плащ, но в это время дверь распахнулась, в комнату стремительно вошла высокая стройная девушка.
— Вот! — торжествующе воскликнула она с порога, не замечая еще, видимо, посторонних, — Одна папина, одна моя.
И подняла над головой двух подстреленных уток.
В промокшем насквозь ситцевом платье, опоясанном патронташем, с двустволкой за плечами, легкая и сильная, девушка была необычайно хороша. Ее круглое, покрытое нежным загаром лицо горело возбуждением. Особенно хороши голубые глаза, оттененные тонкими бровями и черными, гладко зачесанными волосами. Они смеялись и торжествовали.
— Ты уже сплавала, Ирина? — удивилась мать, — А мы собирались за вами вдогонку девочек посылать. Отца надо бы вернуть, люди приехали.
— Нет, теперь отца не догнать. Я его высадила на том берегу залива, он пошел в Балыкчу. А знаешь, как он ходит? Сказал, чтобы только к ночи за ним приплыла. Да, мама, сказал он, чтобы Георгий без него рыболовные снасти проверил, а Надя чтобы не забыла все наблюдения, которые он ей поручил, вовремя провести.
— Да кто же он, наконец, ваш отец, — не сдержали мы своего любопытства, — столяр, садовод, охотник, рыбак?
— Наблюдатель. На гидрометеорологическом посту. А вообще, — лукаво улыбнулась Ирина, — он у нас Робинзон, наш отец.
Нет, как ни торопились мы, нельзя было уехать, не познакомившись с современным Робинзоном. Решили остаться.
Дождь не переставал. Он выбрал себе неторопливый, размеренный темп и намеревался, очевидно, идти и идти. В маленьком домике у Золотого озера было тепло и уютно. Вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. Дети занимались своими делами, а мы слушали простой рассказ хозяйки дома — Доры Захаровны. Вот что мы узнали.
Тридцать лет назад приехал на озеро из Москвы 25-летний Николай Смирнов. Активный комсомолец, работал он в Москве самозабвенно и много, учился. Начали сдавать нервы. Наконец, болезнь совсем вывела его из строя, и только одно, как сказали врачи, могло снова поставить на ноги — природа. Так Смирнов оказался на Алтае.
Сначала поступил на кордон лесообъездчиком. Работая там, познакомился с дочерью местного рыбака-алтайца Дорой, женился. Вскоре на Телецком озере, неподалеку от Устья реки Чулышман, основного источника, регулирующего воды озера, был создан гидрометеорологический пост. Николай Смирнов стал на нем наблюдателем.
Подумалось, только очень мужественный человек мог решиться в одиночку жить и работать тут, в одном из самых диких и отдаленных углов Горного Алтая. До ближайшего алтайского поселка Балыкчи шестнадцать километров лодкой через залив Кыга, затем через тайгу и горы тропой или на лодке до устья Чулышмана, там пешком в глубь Чулышманской долины. А от Балыкчи еще чуть ли не сотня километров вьючными тропами до проезжей дороги. Второй путь, это тот, которым прибыли мы: лодкой вдоль Телец-кого озера к Артыбашу, в те времена тоже почти не связанному с внешним миром. В зимние месяцы на полгода наглухо закрываются и эти пути. Рассчитывать можно только на свои силы.
— Сначала пришлось нам жить под кедрой в алтайском чуме, — рассказывала Дора Захаровна, — потом поставили маленькую избушку. Охотничали, рыбу ловили. В тридцать шестом весной забушевала соседняя речка Чири, ночью разломало и унесло нашу избушку. Еле сами с ребятами спаслись. Снова стали строиться. Вот этот дом тогда и поставили. Все Николай Павлович сам делал: и лес валил и сруб ставил. И в доме — все его работа: и печь, и мебель.
Невольно мы еще раз внимательно огляделись вокруг с новым теплым чувством к не знакомому еще, но уже вызывавшему глубокое уважение и симпатии человеку, у которого не только мужественное сердце, но и золотые руки.
— Трудно ему приходится, — продолжала хозяйка, — Такую семью, как наша, прокормить, обеспечить — не шутка. Шестнадцать человек детей!
— И все с вами в лесу живут?
— Нет, зачем, у них своя дорога. У двоих уже семьи. Один сын по отцовскому любимому делу пошел — на Дальнем Востоке сады разводит, другой по соседству с нами лесничим. По отцовской специальности пошла старшая дочь Люба — учится в Ташкенте в гидрометтехникуме. Три девочки в Горно-Алтайске в техникумах. Учительницами и зоотехниками будут работать в горных алтайских селах. Пятеро старших — комсомольцы. Остальные с нами. А сейчас и старшие девочки на каникулы собрались.
— Ой, как же вы, Дора Захаровна, успеваете, — вмешалась экспансивная Тамара Ефимовна, «завхоз» группы, — Это же ужас сколько работы: обшить, обстирать, накормить всех!
— Конечно, работы много, — улыбнулась та, — и здоровье у меня уже плохое. Последними родами этой зимой сильно переболела. Лечиться-то нам тут негде, сами себе врачи. И при родах мне только муж помогает. А по дому все сообща делаем. Как ребенок становится на ноги, он уже помогает: младшего покачает, когда все заняты, с котелком за водой к озеру сходит. Остальные работают в полную силу. У нас ведь не различается, какая работа для мальчиков, какая для девочек: каждый должен все уметь делать. И порядок в семье такой: как только кто из детей кончает седьмой класс, на год остается дома помогать в работе, чтобы следующий мог начать учиться. Потом уже и сам может продолжать ученье.
— А куда же тут у вас ребята в школу ходят?
— Отправляем их на зиму в алтайскую национальную школу в Балыкчу. Там и живут в интернате. А на воскресенье часто домой пешком приходят: скучают. В субботу мы уже смотрим в бинокль, не идут ли по тому берегу залива? Увидим, на лодке выплываем навстречу, если озеро не замерзло. Когда через залив нельзя — идут через гору. Во время низовки ни через горы, ни через озеро не переберешься. Вот Ирина как-то попала в низовку. Ветер, снег, на озере буря. Не ждали мы ее тогда совсем. Уже и ночь надвигается, а она, оказывается, на том берегу залива. Так и ночевала в снегу, а на следующий день перебралась через гору, пришла.
Две девушки, черноглазая красавица и скромница Надя и похожая на нее, но голубоглазая и более плотная Наташа, принесли в ведре наловленную и почищенную ими рыбу. Ирина — ощипанных и выпотрошенных уток — свою добычу. С дровами и водой пришли две другие девочки. Коля, посланный матерью на огород, принес к обеду овощи и принялся их чистить. Мать затопила печь.
Какая-то удивительная легкая и спокойная атмосфера царила в этом доме. Ни окриков, ни споров, как часто бывает в других семьях. Каждый занят каким-то своим делом. От этого, очевидно, то уважение друг к другу, которое сложилось здесь между детьми. Можно было только удивляться педагогическому такту, с каким Дора Захаровна, простая малограмотная женщина, вела свою большую семью.
Под вечер все вышли к озеру. Дождь начал утихать, но небо по-прежнему было обложено тучами. И озеро в унисон ему хмурилось, раздраженно било волной о камни.
В синие сумерки погружались горы, когда Ирина, оттолкнувшись веслом от берега, направила свою лодку через залив Кыга, где должна была встретить отца. Долго смотрели мы вслед храброй девушке, уходившей в лодке навстречу сердитому озеру…
Наутро совсем иным предстало перед нами Золотое озеро. На этот раз все оно было залито светом. Тем особым легким и чистым утренним светом, когда ушли, отшумели непогоды и солнце неторопливо и основательно занимает свое место в высоте. Тогда мраморно белые стволы берез становятся телесно розовыми, живыми и теплыми, а черные кедры расправляют плечи.
Мы вышли в сад. Весь он был еще полон вчерашним дождем. Мокрые яблони роняли с отяжелевших ветвей крупные капли, и черная рыхлая земля, как ни была напоена, жадно ловила их, собирая в запас. Капли дождя лежали и на слипшихся лепестках цветов, и в густой картофельной ботве и на разлапистых листьях капусты, прятавших их где-то в глубине и неожиданно, чуть заденешь, выплескивавших целыми пригоршнями на ноги.
За густыми зарослями сада в маленьком плодовом пи-томничке мы увидели хозяина дома. Он занимался прививкой.
Пожалуй, именно таким представлялся нам в детстве один из героев любимейших книг, вместе с которым мы, попав на необитаемый остров, переживали множество приключений, утверждавших победу человеческой воли и разума: высокий, широкоплечий, с твердой походкой и крепким рукопожатием пахаря, с задумчивыми голубыми глазами мечтателя. Таким был Николай Павлович Смирнов.
— Хорошо-то тут у вас как, Николай Павлович!
— Да, очень хорошо.
Он широко вздохнул и, сняв шляпу, подставил солнцу белокурую, начавшую седеть голову. Затем обернулся в сторону умиротворенного озера, задержался взглядом на Золотой горе.
— Я вот ранним утром возвращался с осмотра рыболовных снастей и все наблюдал, как меняются краски на гольцах Золотой горы и других вершинах при восходе солнца. Откуда только берутся такие сочетания! Видели? Жаль, что не увидите здешней осени. Вот когда здесь море красок — в сентябре, и тишина особенная. Вода в заливе как зеркало: далёко где-нибудь всплеснет крупная рыба, и через все озеро круги.
— Маралов тогда хорошо бить, рев у них, — авторитетно вставил Женя-охотник, один из туристов.
— Отчего же, можно бить, — сухо подтвердил Николай Павлович, обернувшись к нему, — Вот на это место, — показал он в сторону крутого открытого склона горы, падающего прямо к домику, — каждую весну выходят маралухи с телятами. Жмутся к жилью, спасают телят от медведей. Их тоже хорошо бить, и прямо на дому. Только я за тридцать лет жизни здесь не сделал в это время по ним ни одного выстрела, как ни трудно бывало с продуктами. И убить марала во время рева не поднимается рука. Раньше я специально ходил в тайгу их слушать. Да вам этого не понять.
— Что же, вы и медведей не бьете, жалеете? — вставил уязвленный Женя снова.
— Охочусь. Охота для меня один из источников жизни. Но и медведей зря не истребляю. Считаю, если в тайге не будет медведя, и тайга станет неинтересной, как парк. Сейчас идешь, холодок в груди: ждешь, кого повстречаешь.
По лицу Николая Павловича пробежала тень. Он умолк, устало ссутулился:
— Простите, это в молодости. Теперь мало становится сил, старею, видно. Уж на что, кажется, здешние места знаю, а заблудился недавно. В тумане блуждал-блуждал, наконец, по эху определил, что попал к Кырсаю, к горе на Туолоке. Да и времени порой не хватает любоваться природой. Мы ведь с ней здесь больше воюем, чем находимся в союзе. Вот видите, — поднял он с земли засохшую молодую яблоньку, — растил, растил, хотел соседний колхоз саженцами снабдить, а теперь все снова надо начинать. Нашествие непарного шелкопряда было из леса, всю листву обглодал. Еле сад спасли.
Мы пошли вместе вдоль тесных рядов яблонь. Николай Павлович, указывая то на одно дерево, то на другое, называл сорта, каким отнюдь не полагалось бы расти так вот, совсем открыто на сибирской земле. Раздвинув ветки, он нарвал и угостил нас синими, словно заиндевевшими сливами. Потом повел на огород, где тучные помидоры, отяжеленные розовеющими плодами, как на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, выше человеческого роста и почти с пудовым урожаем на каждом кусте. Тридцать сортов помидоров испытал он, пока выбрал, что нужно для этих мест. Тут же, на аккуратных грядках греются под солнцем всевозможные сорта лука и фасоли, цветная капуста и сладкий перец, кольраби и огромные, похожие на розовых поросят тыквы. Мы любовались астрами и бальзаминами, рассаженными всюду, где можно было найти для них уголок, вдыхали пряный аромат душистого табака и резеды — незатейливых цветов, которые, видно, любят здесь и берегут. Искренне удивлялись всему, так как понимали, что растет это не на Полтавщине где-нибудь и не на Кубани, а в необжитых Алтайских горах.
Но по-настоящему оценили все увиденное, когда подошли к краю участка.
Сразу за огородом кончается пышный, почти кубанский чернозем. Носилки, кирка, кувалда лежат у края каменной пустоши. Они приготовлены для работы. И мы узнали волнующую историю единоборства человека с природой, которое совершается здесь буднично, изо дня в день.
Поселившись у устья речки Чири, Смирнов скоро убедился, что жить здесь, особенно горожанину, по существу невозможно. В узкой долине, стиснутой горами, нет земли. Это всего лишь каменное русло когда-то мощной горной реки, прорывавшейся в озеро. Века прикрыли пересохшее русло тонким, в несколько сантиметров почвенным покровом, а под ним голый камень. Но работа требовала, чтобы жил он именно здесь.
Небольшой свой сад, который весело зеленеет сейчас густой листвой, семья Смирновых сажала больше десяти лет. Чтобы посадить деревцо, разводили на отведенном ему месте костер. Раскаливали камень огнем, потом поливали водой. Камень трескался. Тогда его разбивали кувалдой и по кускам извлекали. Затем снова разводили костер, снова поливали и долбили кувалдой, пока не образовывалась яма величиной в кубический метр. Ее заполняли землей, которую мешками на плечах приносили с гор, привозили через залив из устья Чулышмана лодкой.
— Задание ставили себе с дочерьми такое, — говорит Николай Павлович, — по двадцати мешков земли принести с горы до завтрака.
Так же, метр за метром, расширяли огород, цветник. Земля, постепенно смываемая дождями, добавляется ежегодно. Длинная гряда каменных обломков, словно мол, тянется по берегу озера возле воды. Эту гору камня извлекла из земли семья Смирновых. Еще больший труд Еложен в тот участок, где угощались мы помидорами и сливами. Для этих теплолюбов приспособлен солнечный южной склон. Он превращен в узкие террасы, где в случае надобности можно укрыть растения от ранних осенних заморозков и снимать спелые помидоры до конца октября.
Здесь не только долбили камень и накосили на его место землю, но и подпирали огромными бревнами каждую террасу, защищая от разрушения весенними потоками. И это на крутом склоне, почти голыми руками одной семьи.
— Не закончили мы, к сожалению, эту работу, как намечали, нынешней весной, — заметил Николай Павлович, — Озеро подвело. Две недели был на нем зимой хороший лед. Мы и заготовили по ту сторону залива в лесу десятка два толстых лиственичных бревен. Спустили их на лед, а ночью поднялась низовка, лед разметало и весь наш лес унесло в озеро. Придется этой зимой все начинать снова.
— Зачем же, Николай Павлович, такой тяжелый и рискованный труд? Разве нельзя обойтись так?
— Почему нет, — возразил тот, — без многого можно обходиться и прозябать всю жизнь из-за собственной лени.
Он внимательно, изучающе посмотрел на нас:
— А я считаю, что человеку не пристало мириться с запустением, и детям стараюсь это внушить. Раз уж довелось нам жить в этих диких местах, надо приводить их в человеческий вид. Прежде всего для самых практических целей. Чем бы мы иначе, как вы думаете, огромной семьей жили тут? Только дичью, рыбой? Видели наших детей? Они не знают болезней, самого страшного в наших условиях. Почему? Я считаю, главным образом благодаря разным овощам, которые у нас на столе круглый год. И это стоит любых трудов. Да и самый труд, даже самый тяжелый, только всем на пользу. Здешние места не для белоручек.
Николай Павлович крупно зашагал вперед, потом остановился, поджидая нас. Вместе мы вышли к озеру, постояли у самой воды.
— И второе, более общее соображение, — помолчав, продолжал он, — наше Телецкое озеро по климату называют сибирской теплицей. Это самое теплое место на Алтае. Как правило, больше четырех суток здесь, в южной части, холодная погода не держится далее зимой. Подует верховой ветер, и снова тепло. Видите, что угодно выращивать можно. Также в Чулышманской долине, где к тому же черноземные земли, камень, как у нас, долбить не нужно. Они ведь пустуют. А местные жители алтайцы никогда не знали вкуса не только яблока, а и обыкновенной моркови. В наш садик теперь целое паломничество. Я уж не говорю об овощах. В прошлом году больше центнера яблок раздали местным жителям, чтобы присматривались. Саженцы выращиваю прямо на усадьбах колхозников. Пятьсот плодовых деревьев решил вырастить по колхозам Чулышманской долины. Сто уже посадил. Хочется, чтобы люди тут лучше жили. Разве можно для этого жалеть трудов?
Солнце приближалось к зениту, когда мы покидали гостеприимный берег. Трепетные солнечные блики лежали на озере. Светло было на душе от встречи с сильными и мужественными, настоящими людьми. И Золотое озеро не казалось больше созданным только для стихий.
Юн Евер
ТРАГЕДИЯ МАЛЕНЬКОГО
ПЕТТЕРА ЕНСЕНА[40]
В сущности его звали вовсе не Петтер Енсен. Но так уж его окрестили одной летней ночью, когда люди впервые принялись строить дом на Земле Мускусных Быков. Кто-то из зверобоев приметил маленькую птичку, которая небольшими шажками медленно расхаживала по берегу и наблюдала за разгрузкой.
— Эк, как важно вышагивает, — сказал зверобой.
Один из охотников обернулся на его слова.
— Вон тот, что ли? Это же галстушник. Их яйца большая редкость. Ставлю бутылку виски, если вы следующей весной найдете мне гнездо.
— Как вы говорите, галстушник? То-то, я смотрю, он смахивает на карликового коммивояжера с дорогой мануфактурой! Смотрите-ка: серый плащ, черный жилет, крахмальный воротничок, белые штанишки… Да еще и черный берет! А семенит — ну точь-в-точь такой же важный и любопытный, как наш старик Петтер Енсен. Такой же сутулый и поджарый. Э-гей, Петтер, нравится тебе имя?
«Пик! — откликнулась птичка недоумевающе, — пик-пик, пик-пик!» — Галстушник небрежно склюнул с камешка красную блоху и проглотил ее.
Так с той поры и пристало к нему прозвище Петтер Енсен.
Один за другим проходили летние дни; два зимовщика выстроили себе красный дом на берегу, напротив песчаной косы, где Петтер Енсен обычно добывал блошек и рачков.
Настала осень. Ушли теплые деньки, а с ними и Петтер Енсен. Земной шар повернулся, и на Еренландию пала холодная тень — пришла зима. Но вот Земля повернулась еще раз — и тепло двинулось к северу.
Двадцатого мая на рассвете в небе над красным домиком протрубили гуси. Они всегда первыми возвещали о приходе весны на побережье залива Мускусных Быков. С крыльца соскочила человеческая фигура — в одних подштанниках и с дробовиком в руках. Долго зимовщик щурился, провожая взглядом гусиную стаю.
Он стоял босой на снегу и недоумевал: что-то новое появилось в воздухе, чего он не замечал раньше. Звуки! И вдруг человек увидел:
— Черт возьми, Отто, погляди-ка, к нам гость явился! Да и какой гость! Сам Петтер Енсен с супругой сидят на золе! А принарядились-то: в курточках, серых шелковых жилетках — что значит весна! И босые… Вот, небось, продрогли. Здорово, Петтер, добро пожаловать из южных краев! Не привез ли ты привета двум белым медведям от двуногих зверей в юбках? Здравствуйте, мадам Енсен!
Крохотная пара дружно закивала в ответ: «Пик-пик!» Что правда то правда — ноги у обоих замерзли. Они никак не могли лететь на север медленно, вместе с летним теплом, все им не терпелось. Вот и попали в царство зимы еще до того, как ночи могли оказаться сколько-нибудь терпимыми для таких малышей без чулок.
Но таков закон природы. На поляны Земли Мускусных Быков пришла Новая весна! Любовь, борьба, труд на севере должны заменить порядком-таки надоевшее праздное существование на юге.
Впрочем, пока что гостям явно не до любви. Маленькие супруги сидят нахохлившись и дрожат от холода. Перед ними простирается скованный льдом залив, сияя на солнце, словно огромное зеркало.
«Пи!» — пискнул Петтер уныло и разочарованно.
«Пии!» — отозвалась жена еще жалобнее.
Прошло несколько часов, и Петтер Енсен приободрился, голос его зазвучал совсем по-иному. Он обнаружил на старом месте выглянувший из-под снега камешек. Сообщил Жене, и супруги немедленно перелетели туда — ждать, когда оттает вся груда камней.
На других камнях и бугорках сидели кулики и радостным щебетанием приветствовали солнце. А над их головами стаями носились бездомные: молодые птицы, которым впервые предстояло строить себе гнезда, и старики, искавшие свои прошлогодние квартиры. Впрочем, крылатые путешественники охотно занимали и чужие гнезда, когда это удавалось.
Петтер Енсен сидел на своем камне и беспрерывно ругался. Один из самых маленьких в птичьем семействе, он только на голос и мог положиться. Крохотное горлышко извергало поток мелодичной брани.
Все теплее становились лучи поднимающегося солнца. Камень все сильнее грел ноги. И вдруг словно что-то растаяло под шелковым жилетом Петтера Енсена. Он оглянулся, и его черные глаза-бусинки стали чуть ли не еще круглее: на подсушенном солнцем песчаном откосе начали игру ржанки.
Петтер взъерошил свой наряд, расправил веером крылышки-фалды и поскреб ими камень. Миг — и он закружился в возбужденном танце. Перышки трепетали от волнения.
Самочка встрепенулась, поднялась в воздух, и они вместе затеяли хоровод в прозрачном воздухе.
Потом он сидел сонный на своем камне и лениво поругивался, чутко следя за всем происходящим. В утесах ка юге трубили гуси. Где-то в горах тявкала облезлая лиса. Куропатки дрались и шумели на осыпи. А среди дня вдруг зажурчал ручеек. Снег вокруг камня Петтера Енсена исчезал на глазах.
Весна… Ровно четверо суток длится она здесь. Густой туман ложится на гренландскую землю, и под его покровом она меняет свое облачение. В это время шум и журчание воды в горах нарастают, становятся гулом, гул переходит в гром и рев. Вскоре туман рассеивается, и глазу предстает дышащая паром земля. Сошедший снег обнажил уже готовые к цветению молодые ростки, и последовал настоящий взрыв. Ярким солнечным светом вспыхнули огоньки лютиков и камнеломки; в несколько часов земля покрылась зеленым, красным, желтым ковром. Солнце уже не хочет больше скрываться за ледником. Пришел день, круглые сутки — день!
Ясным июньским днем Петтер Енсен и его супруга устраивают свое жилье. Когда именно? Этого вам никто не сможет сказать. Ведь никто не знает, где находится их гнездо, хоть оно и расположено на самом виду, прямо на гравии. Маленькая ямка аккуратно выложена крохотными листиками мха, в ямке четыре бурых яичка, расположенных по кругу острием к центру. Их и не отличишь от серых камешков. А Петтер Енсен после буйных майских дней стал примерным отцом и семьянином. Он проникся чувством ответственности, помогает даже высиживать яйца, так что его избранница может в это время прогуливаться вдоль ручейков и ловить там всякую мелюзгу для еды. Но Петтер почти не ест. Большую часть суток сидит он на страже на своем камне. Спать ему тоже некогда.
У Петтера Енсена много врагов. Страшнее всех сова. Вон она летит, машет острыми крыльями, за ней стайка отважных пичужек. А в утесах поселился белый сокол. На узкой каменной площадке примостилось его гнездо, кое-как сложенное из вереска и травы.
Сокол лакомится не только яичками. Когда он вылетает на добычу, Петтер Енсен прижимается к гравию и замирает. Полярный воробей взлетает в воздух и пытается спастись бегством, но убийца перехватывает его на лету.
Петтер Енсен храброе создание. Если сова направляется к его гнезду, он немедленно перелетает на другой камень, подальше от своего жилья. И вдруг словно серая молния поражает разбойницу. Маленький настойчивый чертенок неотступно преследует сову, кричит, бьет крыльями, клювом. И это беззащитный Петтер! В эти дни он храбр как лев. И что же вы думаете? Ему удается отогнать сову. После этого малыш летит к своему камню и начинает хвастаться на весь мир.
Никто не должен знать, где находится гнездо с драгоценными яичками. Когда супруги меняются местами при высиживании яиц, происходит удивительная церемония. Петтер взмывает с камня вверх и с громким щебетом летит прочь. Пусть все видят, что он улетает! Он долго носится кругом, стараясь наделать как можно больше шуму. Потом вдруг замолкает, осторожно кружит несколько раз над самой землей и… исчезает. Исчезает? Нет, вон он ходит по кругу маленькими шажками, все ближе и ближе подкрадываясь к своему гнезду.
Миг — и он уже на яичках.
А супруга? Она все время не выпускала его из виду и, как только он приблизился, незаметно покинула гнездо. Теперь уже она шумит во всю мочь далеко в стороне, как раз там, где только что суетился Петтер Енсен. Попробуй, Угадай, где их гнездо.
На Земле Мускусных Быков мириады пичужек, тысячи гнезд, у каждого гнезда своя зона, от пяти до десяти метров в поперечнике. И в каждой такой зоне сидит куличок. И не просто сидит, а пищит, ругается, гонит прочь всякого, кто переступит запретную черту. Трусливого зайца, флегматичного мускусного быка, коршуна, горностая… Во всяком случае сам куличок уверен, что именно его наскок заставил уйти незваного гостя, будь то даже человек, который бродит в поисках гнезда Петтера Енсена.
Люди опасные существа. Они приставляют к лицу какие-то трубки, и их глаза видят тогда лучше, чем глаза сокола. Часами они способны следить за птицей, пока та не сядет на гнездо. Одного за другим они выслеживают сокола на утесе, сову на пригорке, утку возле карликовой березки, даже воробья, гнездящегося в узкой расщелине. И забирают все яички, чтобы выменять на них себе товар, когда придет корабль.
Люди спускаются на веревке с утеса и крадут пух в гагачьих гнездах; с опасностью для жизни карабкаются по скалам, чтобы добыть два больших яйца, снесенных поморником. А однажды они вырыли целый кусок дерна, на котором свила гнездо ржанка, и унесли с собой. Всех подряд грабят, в том числе и ближайших соседей Петтера Енсена!
Отчаянные птичьи вопли сопровождают двух зимовщиков. Лишь сокол и сова попытались защитить свое жилье и тут же были подстрелены.
Стон стоит над всем краем, тысячи маленьких пташек дрожат, наполняя воздух жалобными звуками.
— Поют-то как славно, — заметил один зимовщик.
— Да, — отозвался другой, — летом здесь всегда так, сплошное щебетание. Слышишь, сколько радости!
И они шли дальше, грабили на каждом шагу гнезда и наслаждались симфонией звонких птичьих голосов. До чего же люди недогадливы…
И вдруг они заметили Петтера Енсена. Он будто из-под земли вырос и уселся на камень прямо перед ними. Он ругал их, честил на все лады, а они считали, что маленькая птичка поет от радости. Как же, свиделись после долгой разлуки!..
— Понятно, где-то поблизости гнездо, — сказал один из зимовщиков и принялся искать. Другой остался на месте наблюдать за Петтером Енсеном. А тот расправил крылышки и улетел. Он обманул их, гнездо его было совсем в другом месте.
И все-таки они добрались до его камня. Легли на землю и долго смотрели в бинокль, пока не обнаружили наблюдательный пост Петтера Енсена. А обнаружив, встали и зашагали прямо к гнезду. Как он ни старался, как он ни отлетал в сторону от гнезда, ему все не удавалось увести их. Петтер Енсен пришел в отчаяние. Он камнем упал на землю под ноги людям и стал бить крыльями.
«Пи-и-и! — кричал он, — Пии-пии-пииии!»
Неужели они не видят? Он ведь жертвует собой! Петтер Енсен лежал, будто с переломанным крылом, и жалобно пищал. Изо всех сил притворялся, словно боясь, что они вот-вот схватят его. Хотел провести людей. Но зимовщики даже не стали пытаться поймать его, а продолжали идти к камню. Он снова залетел вперед, лег на спину и забился. Ноль внимания!
— Не старайся, артист, не проведешь! — крикнул зимовщик, — Твой театр годится для лисы или горностая, но мы не такие кровожадные!
Лучше бы уж были кровожадными! Ужас охватил Петтера Енсена. Вон оно, гнездо. Самочка давно скрылась, чтобы не выдать его своим присутствием. Маленький галстушник снова бросился на людей, путался у них в ногах, летал над их головами. А зимовщики все ближе и ближе подходили к его жилью.
Но они не нашли яички! Не увидели гнезда на гравии, хотя до него можно было рукой дотянуться. Несколько раз они чуть не наступили на яички, но так и не разглядели их, не сумели отличить от камешков. Наконец, зимовщики устали таращить глаза на землю и сдались. И после того уже не приходили на это место, потому что в июле начался ледоход в заливе и оба были по горло заняты другими делами.
Однако мало кому из куличков удалось уберечь яички. Одни замерзли в морозные ночи, других снесло снеговой водой, множество яичек унесли люди, звери и хищные птицы. Но Петтер Енсен бережно охранял свое потомство всю эту трудную пору. И вот наступил день, когда свершилось чудо: крохотные клювики высунулись из скорлупы и пропищали свое первое «пиии».
Как тут не торжествовать! Петтер Енсен глядел на разинутые клювики четырех малюсеньких серо-желтых пуховых шариков и ликовал, сидя на своем камне, впервые за все лето. Он отнес скорлупу далеко-далеко прочь, потом бросился на берег за пищей. В теплой воде кишела всякая мелюзга, и Петтер сутки напролет не знал покоя. Птенцы жадно глотали и требовали еще и еще. Петтер Енсен выбивался из сил, но был только рад этому. Он носился по воздуху взад и вперед так, что ветер шумел в его перышках. С восторгом исполнял он обязанности, предъявленные ему самой жизнью.
А трагедия? Она разыгралась в самый разгар счастья. Однажды ночью, когда с ледника на западе повеяло морозным дыханием, опять появились люди. На этот раз они шли прямо на его гнездо. Петтер Енсен упал на гравий перед ними, а его супруга тем временем попрятала малышей между камнями.
Никогда еще в жизни маленький куличок не устраивал такого представления. Он прыгал, кувыркался по земле, кричал истошным голосом. Одно дело защищать четыре яйца, куда важнее отстоять четырех птенчиков. Он ли не любил их! Петтер Енсен превзошел самого себя, совершая головокружительные акробатические прыжки между кочками и отчаянно крича от страха. Люди не обращали на него никакого внимания…
Наконец, его подруга бросилась прямо в лицо одному из пришельцев. Тогда зимовщики остановились и стали пристально всматриваться в землю. Значит, гнездо все-таки где-то здесь! Они смотрели, смотрели, но ничего не видели, а малыши лежали у них перед самым носом.
И вдруг они услышали тоненький писк. «Пии», — донеслось слева. «Пии», — откликнулось справа. Нежные слабые призывные звуки поднимались снизу. Но и теперь люди не могли точно определить, откуда доносится писк.
Почему они не пошли дальше? Да, почему люди не ушли? Неужели они не понимали, что малыши жаловались на холод, что они боялись остаться одни? Их крохотные родители метались у самых ног зимовщиков и тоже жалобно пищали. Ведь достаточно было нескольких минут, чтобы мороз убил птенчиков, превратил их в твердые шарики.
А писк становился все тише, потом и совсем замолк. Тут Петтер Енсен забыл о всякой осторожности. Он подбежал к ближайшему малышу и лег на него, чтобы согреть теплом своего тела. Супруга накрыла собой другого. Но они все никак не могли успокоиться, метались от одного птенца к другому, и когда люди в конце концов сообразили, что около них происходит, холодная ночь, слишком долго обволакивавшая их ледяным дыханием, унесла четыре молодые жизни.
Теперь зимовщики хорошо видели маленьких птенцов, все четверо лежали мертвые…
«Пи-и-и-и», — пропищал Петтер Енсен так жалобно и печально, что даже люди услышали горе в его голосе.
— Вот ведь беда-то! И как мы не сообразили сразу.
— Эх, надо же! Какие маленькие и какие нежные. Ты уж прости, Петтер Енсен, мы не нарочно. Мы ведь на зайца собрались.
И они зашагали дальше.
Несчастье Петтера Енсена никак не отразилось на жизни многочисленной птичьей колонии Земли Мускусных Быков. Ведь такие случаи бывают здесь ежедневно, ежечасно, все лето напролет.
Но разве это может утешить Петтера Енсена и его подругу… Вот они сидят на своем камне, снова одинокие, и горестно попискивают. Человеку не дано понять чувства крохотной супружеской пары, он не знает, сколько времени потребуется пернатым родителям, чтобы забыть своих птенцов.
Вот он, человек, шагает по Земле Мускусных Быков. И только потому, что природа наделила пташек нежными голосами, человек уверен, что тысячеголосый ликующий хор поет хвалу солнцу и лету.
А Петтер Енсен плачет…
Георгий Гуревич
ЧЕРНЫЙ ЛЕД[41]
В ясные дни из окна видны были горы.
Подножие их скрывала толща плотного равнинного воздуха, и морщинистые вершины, оторвавшись от земли, плыли по небу с развернутыми парусами ледников. В предрассветной мгле льды были нежно-розовыми, как лепестки, как румянец ребенка, но когда солнце подымалось на небо, они блекли, голубели и в конце концов таяли в синеве, как сахар в теплой воде.
Эти далекие горы были так прозрачны, так непрочны, что не верилось в их существование. Они казались складками на кисейном пологе неба. И вдвойне было странно, когда их очертания проступали на небесной эмали в разгаре среднеазиатского дня, наполненного зноем, известковой пылью, ревом ишаков и автомобилей, скрежетом трамваев и арб, криком, звоном, бранью, песнями и гудками…
На рассвете, сидя в кресле у окна, министр смотрел на горы. Он был очень болен, смертельно болен, и знал это. Комната его пропахла лекарствами, мебель была по-больничному белой, даже жена приходила сюда в косынке и белом халате. Ночи министра водного хозяйства республики были ужасны: душные южные ночи с парным воздухом, которым противно дышать, потными простынями, саднящей болью в боку. Всю ночь он ворочался и думал, а когда начинали светлеть щели в соломенных занавесках, садился в кресло у окна и продолжал думать…
О воде.
Всю жизнь он думал о воде. Этой весной уровень в реке ниже многолетнего. В низовьях необходимы насосы, вода опять не достанет до рисовых полей. А в верховья надо послать контролера: люди наливают слишком много воды и портят почву. В Намангане строится завод дождевальных машин, плотина водохранилища требует ремонта, в Голодной степи засолили почву, просят воды для промывки.
Воды!.. Воды!.. Воды!.. — вечный припев Средней Азии.
«Где кончается вода, там кончается земля!» — гласит восточная пословица. Там, где есть вода — зеленые рисовые поля, белая пена хлопчатника, бахчи с полосатыми арбузами, бархатистые персики, виноградники, рощи, сады. Где нет воды — сухая потрескавшаяся равнина, бурые пучки обгоревшей травы, саксаул, горькая полынь, песчаные волны барханов.
Египет называют даром Нила. Средняя Азия — дар лопаты. Сотни поколений, рабов и крестьян перелопачивали жирную землю, давая путь воде. Жизнь приходила с водой. Рождались деревни, города, государства.
История Средней Азии — это история борьбы за воду. В периоды расцвета строили много новых каналов, в периоды упадка — забрасывали старые. Приходили знаменитые завоеватели, разрушали города, уничтожали плотины, но едва только оседала пыль, поднятая копытами их коней, вновь трудолюбивый крестьянин брался за лопату, чтобы наполнить водой арыки — артерии страны.
Но сколько бы он ни копался, вода была чужая. Она принадлежала персидскому шаху, согдийскому афшину, арабскому калифу, монгольскому хану, хану бухарскому, хивинскому, кокандскому, русскому царю, своим собственным баям. Земля была рядом, земли было сколько угодно, но без воды она не стоила ничего.
Сколько лет было министру (тогда еще не министру, а просто безземельному батраку Митрофану Рудакову), когда он взял в руки винтовку, чтобы драться за землю и воду?
И после он отдал ей всю свою жизнь. Он дрался за воду с басмачами, баями, кулаками, с вредителями, маловерами, бюрократами, консерваторами, лодырями, болтунами. Он дрался в окопах и на съездах, в кабинетах, лабораториях и проектных мастерских, но больше всего на стройках, где звенят кетменями смуглые землекопы с цветными платками на поясе, а экскаваторы вытягивают шеи и лязгают жадными железными челюстями.
Вся его жизнь — борьба за воду… но жизнь подходила к концу, таяла, как дымка далеких гор в знойной синеве полуденного неба.
В 10 часов, начиная рабочий день, в дверь стучит секретарь Исламбеков, плотный коренастый мужчина с черными усами. Голос у него густой, солидный, уверенный. Исламбеков деловит, безукоризненно точен, исполнителен. Рудаков очень ценит его, но немножко недолюбливает и за его усы, и за его голос, и даже за деловитость. Вероятно, дома у себя Исламбеков рассказывает своей жене, что он заправляет всем министерством; возможно, он надеется со временем стать министром.
Рудаков подписывает бумаги, потом принимает посетителей. Большей частью это председатели колхозов и гидротехники. Колхозники просят воды, инженеры достают ее. И Рудаков слушает, спорит, запрашивает, распоряжается, разносит, обещает, приказывает, пишет, диктует, возмущается, волнуется…
Из-за воды, о воде.
Дел по горло, а сил в обрез. Уже к полудню на щеках у него красные пятна, под глазами мешки, пухнут пальцы, колет в боку. И, чувствуя, что силы иссякают, он торопливо обрывает посетителей, сердится на терпеливого секретаря.
Затем приходит жена — чернобровая, с усиками на верхней губе, такая пышная, что, кажется, платье вот-вот лопнет на ней. Жена ставит на стол тарелочку с манной кашей и сердито кричит на секретаря:
— Довольно! Уберите бумажки! Митрофан Ильич устал…
— Но позвольте, уважаемая Раиса Романовна… — возражает секретарь.
Они громко спорят у изголовья больного — оба здоровые, цветущие, полные сил — и вежливо вырывают друг у друга папку с делами. Министр следит за ними усталыми глазами и переводит дыхание. Наконец, секретарь уступает. Он пятится к двери, прижимая к груди обеими руками дело, и говорит тоном человека, умывающего руки:
— Профессор Богоявленский вернулся из Москвы. Ждет внизу. Передать, чтобы приехал завтра?
— Ну, конечно, завтра, — решает жена.
Но больной уже набрался сил, чтобы приподняться на локте.
— Зовите профессора, товарищ Исламбеков. Я приму его сейчас…
Профессор Богоявленский руководил научной работой в министерстве. В юности он был плечистым богатырем, а сейчас стал сутуловатым сухим стариком с выпуклым лбом и загорелой лысиной. Годами профессор был старше министра, даже преподавал ему гидравлику лет двадцать назад и до сих пор в разговоре с бывшим учеником то и дело сбивался на лекцию.
Сегодня профессор привез хорошие известия. Москва утвердила проект Аму-Дарьинского канала. Из водных запасов великой реки республика сможет брать пять кубических километров в год. Богоявленский настаивал, чтобы дали по крайней мере девять кубических километров, но в Москве урезали проект. «Впрочем, — утешал себя профессор, — для начала нам хватит».
Он разложил карту на зеленом мохнатом одеяле больного. Вот здесь, недалеко от афганской границы, будет водозаборная плотина. Отсюда речная вода пойдет налево в Туркмению и направо в Узбекистан. Трасса пройдет здесь и здесь: тут пересечет пустыню, здесь обойдет предгорья. Старик Зеравшан, выпитый до последней капли полями и садами, получит помощь от Аму-Дарьи. Посевные площади вокруг Бухары и Самарканда будут увеличены вдвое. Если стройка начнется в будущем году, вероятно, лет за шесть можно будет закончить и плотину и канал.
Кивая головой, Рудаков смотрел поверх карты в окно. Сегодня опять среди белого дня проступили очертания гор. Подножие их было скрыто толщей равнинного воздуха, и морщинистые вершины, оторвавшись от земли, плыли по небосводу с развернутыми парусами ледников.
— А что делают в наших институтах? — спросил он.
Профессор с неудовольствием сложил карту. Ему хотелось без конца говорить о проекте, смаковать все подробности. Двадцать пять лет твердил он на всех перекрестках, что Зеравшану нужна вода из Аму-Дарьи. И вот, наконец, строительство разрешили…
— Что в институтах? — сказал он, пожимая плечами, — Алиев занят дождевальными установками, обещает экономить восемь процентов воды на каждом гектаре, Кравчук бурит колодцы, Львов опресняет солоноватые воды, Нигматулин ищет овощи с длинным корнем. Уважаемый Митрофан Ильич, через шесть лет, когда мы получим аму-дарьинскую воду, все наши проблемы будут решены разом.
Министр не ответил. Он все еще смотрел в окно. В ликующей синеве далекие горы таяли, как сахар в теплой воде.
— Отсюда видны горы, — сказал он неожиданно.
Глаза профессора раскрылись от недоумения, и на его лице появилась виноватая улыбка.
«Неловкий я человек, — подумал он, — говорю о том, что будет через шесть лет, а Митрофан Ильич и шести месяцев не протянет. Конечно, ему неприятно слушать».
Но Богоявленский недооценивал Рудакова и поэтому не угадал его мыслей.
«Профессор большой специалист, — думал министр, — в этом его сила и в этом его слабость. Он гидротехник и верит в каналы, а в дождевальные машины, в опреснение, в новые виды растений он не верит. Он слишком любит свой проект и не умеет признавать чужие. На его месте нужен человек с более широким кругозором. Но кто? Таких Богоявленских можно по пальцам пересчитать. В конце концов можно работать и с ним, только нужно держать его за руку и говорить: «Обрати внимание!» Иначе он пройдет мимо и не заметит, как сам Рудаков не замечал гор, пока не заболел».
— Вот, например, горы, — сказал он вслух, — у нас тридцать семь градусов в тени, а там льды. Вы, гидротехники, занимаетесь ледниками?
Профессор улыбнулся. Вопрос показался ему наивным.
— Само собой разумеется, — ответил он, — В Академии наук есть специальная ледниковая секция. Мы измеряем ледники, изучаем их движение и таяние, у нас есть каталоги. В Средней Азии более тысячи крупных ледников, среди них такие гиганты, как ледник Федченко или Иныльчек. В одном только Зеравшанском леднике 8 кубических километров льда, он дает Зеравшану 200 миллионов кубометров воды ежегодно. Один только этот ледник орошает 20 тысяч гектаров земли. Ледники — необходимое звено в круговороте воды. Солнце испаряет морскую воду, ветер гонит водяные пары, в горах они оседают в виде снега, который лежит годами и превращается в лед, лед сползает вниз по склонам гор и тает, образуя ручьи и реки, несущие свои воды в моря. Без ледников вообще не было бы Средней Азии. Нарын, Чу, Аму-Дарья, Зеравшан — все наши реки рождаются в ледниках. Но мы знаем, что большинство ледников у нас убывает, они укорачиваются, тают, используя старые запасы льда, накопленные в прошлых веках.
Рудаков терпеливо выслушал. У него была привычка всегда выслушивать до конца.
— Об этом я и говорю, — сказал он, — Этот прошлогодний снег — золотые запасы воды. Вы не думали, как привести эту воду в колхозы?
Профессор оторопело посмотрел на него.
— Что же вы хотите — пилить ледники и возить лед на поля?
Министр усмехнулся.
— Стыдитесь, профессор! Такое решение недостойно ученого. Это я, простой батрак, мог бы предложить пилить и возить (Рудаков кончил два факультета, всю жизнь учился, но все еще любил бравировать своей мнимой необразованностью). У науки должны быть более удобные способы. Вы бы еще предложили мне сплавлять лед по реке — возить воду по воде.
Самолюбивый профессор вспыхнул и закусил губу.
— В сущности, — сказал он немного погодя, — вопрос транспорта отпадает. Природа сама возит воду. Нужно, чтобы снега растаяли, и тогда ручьи сами потекут в реки и существующие каналы. Вопрос в том, как растопить. Не знаю… когда-нибудь, возможно, применят для этого атомные бомбы. Если заложить их в толщу льда…
— Атомные бомбы отпадают, — резко заметил министр, — Если поливать огороды шампанским, это обойдется дешевле вашей атомной воды. Нет, я серьезно вас спрашиваю.
Профессор задумчиво ерошил брови.
— Н-ну… н-не знаю, — тянул он, — сразу не скажешь. Может быть, ставить зеркала, направлять солнечные лучи… Но, конечно, это тоже фантастика. Надо подумать… А, вот что! Можно посыпать снег солью. Смесь снега с солью тает при температуре ниже нуля. Таким образом, это же самое солнце растопит гораздо больше снега. Вас удовлетворяет такое решение?
— А сколько понадобится соли? — деловито спросил Рудаков.
— Это нужно подсчитать. Вообще говоря, чем больше, тем лучше. Морская вода, например, содержащая около четырех процентов солей, замерзает при двух градусах холода, а двадцатипроцентный раствор соли — при тринадцати градусах.
— Отставить, — сказал Рудаков, — Вода нужна для орошения. Хлопок и рис не поливают морской водой.
— Ну, тогда не знаю, — Богоявленский махнул рукой, и голос его зазвучал веселее, как будто ему стало легче после того, как он признался в своем бессилии.
Митрофан Ильич заложил руки за голову и потянулся, глядя на потолок.
— А, помнится, в детстве, — сказал он, — мы на Клязьме посыпали лед золой, чтобы протаять проруби. Какие, собственно, соли в золе?
— Правильно, — отозвался Богоявленский, — я забыл. Есть такой способ. Но дело здесь не в солях, а в цвете. Черная зола впитывает все солнечные лучи, а белый снег отражает их, как зеркало. Именно поэтому в белой одежде прохладно, а в черной жарко. И если бы снег был черным, он таял бы в три раза быстрее.
Рудаков стремительно выпрямился.
— Как? — воскликнул он, — это значит, что в наших реках будет в три раза больше воды только оттого, что мы снег посыплем золой?
— Ну, не в три раза, скажем для осторожности — в полтора. Но, безусловно, цвет имеет большое значение. Ледники тают заметно быстрее, если они покрыты пылью. А когда на льду лежат темные камешки, под ними образуются ямки с водой, так называемые ледяные стаканы.
— И теперь я вспоминаю, — продолжал профессор, — что в 1948 году мы рассматривали проект некоего Файзлутдинова. Он был альпинистом и два года спустя провалился в трещину на хребте Академии Наук. Так этот Файзлутдинов предлагал посыпать вечные снега сажей. Он даже представил расчеты. У него получалось на гектар снега кубометр сажи. И с каждого зачерненного гектара льда он орошал гектар полей.
— Ну и почему же вы отказались?
— Ну, что вы, — профессор усмехнулся, — это просто идея, нечто в общем и целом. И тогда это было совершенно не нужно. В наших реках имелись еще огромные запасы воды. Сначала надо было отрегулировать их, чтобы не пропадали зря воды паводка, построить для половодья водохранилища.
— Хорошо. А сейчас, когда водохранилища давно построены и использованы?
— Но ведь это титанический труд! Нужно целые горы посыпать золой.
И тогда министр неожиданно закричал громко и сердито. Казалось, он долго сдерживался, чтобы разом огорошить профессора.
— Как? — кричал он, — трудно горы посыпать золой? А строить канал легче? 500 километров по пустыне, 500 миллионов кубических метров земли, 11 миллионов кубометров бетона, плотина поперек Аму-Дарьи! И все-таки мы беремся строить. Потому что нам нужна вода. Почему вы уткнулись в свой проект и ничего не хотите замечать вокруг? Вам предлагают за тонну сажи получить гектар хлопка. Даже, если за пять тонн… Почему вы не проверяете, не исследуете, не ищете?
Он остановился, чтобы перевести дух, и продолжительно позвонил. В дверях показалась румяная и усатая физиономия секретаря.
— Товарищ Исламбеков, — сказал Рудаков совершенно спокойно, как будто все его раздражение израсходовалось на звонок, — будьте добры, достаньте в шкафчике лед для компрессов. И сходите на кухню, принесите нам золы… Да, да, печной золы и побольше. Не надо поручать поварихе, принесите сами. И не бойтесь испачкать руки, потом вымоете.
— А вы, — продолжал он, когда возмущенный секретарь скрылся, — пишите: профессору Богоявленскому в недельный срок составить план научно-исследовательских работ. Общие соображения поручите написать, например, Батурину… Проектное задание — оросить в долине Зерав-шана 40 тысяч гектаров новых земель. Пожалуй, больше 40 тысяч гектаров мы не освоим за год. Затем свяжитесь с…
Четверть часа спустя Раиса Романовна — жена Рудакова заглянула в комнату и остановилась на пороге пораженная: в углу на корточках с сосредоточенным видом сидели два старика, один в белом полотняном костюме, другой — в полосатой пижаме; профессор держал на коленях тазик со льдом, а министр сыпал на лед золу и равнял ее чайной ложечкой.
Гор не было видно. Ночь затягивала небо черным бархатом. На нем, словно бриллианты, лучились звезды. Рудаков, вконец измученный бессонницей, сидел у окна и думал…
О воде.
Болезнь его прогрессировала, и он знал это. Знал это потому, что гости были подчеркнуто терпеливы и уступчивы, потому, что жена все дольше шушукалась с врачами за дверью, а Исламбеков все небрежнее подавал бумаги на подпись. И Рахимов — председатель Совета министров республики вежливо намекнул о годичном отпуске по болезни.
Жизнь уходила, богатая жизнь, насыщенная трудом, надеждами и победами, жизнь, посвященная борьбе за воду. За последние двадцать лет не было ни одной крупной гидростройки в Средней Азии, где бы не участвовал инженер и министр Рудаков. Он строил Большой Ферганский, Большой Чуйский и Южный Голодностепский каналы, Кзыл-Ординскую плотину в низовьях Сыр-Дарьи и Фархадскую в среднем течении, он строил водохранилища для сбора паводка — Катта-Курганское на Зеравшане, Орто-Токойское на Чу…
Но это было в прошлом. А министр думал о будущих стройках — о тех, которые начинались при нем и должны были кончиться без него: о Красноводском и Аму-Дарьинском каналах и еще более отдаленной стройке — соединении сибирских рек с Аральским морем, но больше всего о том насущном и близком, чему он сам положил начало — окраске ледников в черный цвет.
Почти ежедневно к нему поступали рапорты о ходе работ. Краску для льда искали в Химико-технологическом институте. Из всех красок черные — самые дешевые. Как правило, их получают из сажи — печной, ламповой, газовой, ацетиленовой. Но, как часто бывает в технике, трудности возникли из-за масштаба. Если нужно вырыть яму в саду, ты берешь лопату — и яма готова через час, но рытье котлована для фундамента плотины (то есть такой же ямы) — это сложная техническая задача, требующая расчетов и проектирования. Горсть сажи для опыта можно было наскрести в собственном дымоходе, но едва ли можно было наскрести сажи хотя бы на один ледник из всех печей Средней Азии. Когда понадобилось заготовить 50 тысяч тонн сажи, истратив на это 1 миллион кубометров древесины, инженеры стали в тупик. Вопрос о сырье едва не сорвал все дело — пришлось резко сокращать планы. Министр с трудом добился разрешения на постройку завода черной пыли из молотого каменного угля в Кизыл-Кия. Завод уже заложили, но вдруг оказалось, что он не нужен. Нурмухамедов, простой землекоп на стройке, внес предложение вместо молотого угля взять отходы производства обогатительной фабрики. Когда на этой фабрике обрабатывали руду, оставались ненужные отходы в виде черного порошка. За несколько лет работы позади корпусов выросли громадные черные холмы. Химики проверили отходы — они были несколько светлее сажи, но для ледников годились.
Пока химики искали краску, инженеры конструировали «кисточку». Но этот вопрос не вызвал затруднений. «Маляры» должны были летать на самолетах и обрызгивать лед сверху. И можно было применить для этого обычную самолетную установку для борьбы с малярийными личинками или садовыми вредителями, слегка видоизменив ее.
Где красить? В верховья Зеравшана была направлена специальная экспедиция для уточнения устаревших карт и определения снеговой линии (ниже снеговой линии снег стаивает за лето, и незачем помогать ему черной краской).
Неожиданную оппозицию идея окраски льда встретила в ученых кругах. Глава среднеазиатских климатологов профессор Гусев, мировой авторитет по ледниковедению, выступил в печати со статьей, доказывая, что уничтожение вечных снегов ухудшит климат Средней Азии. Профессор Богоявленский, все еще скептически относившийся к окраске льда, поддержал Гусева; Батурин — его собственный помощник — выступил против. Он говорил, что почти вся вода, идущая на орошение, впоследствии испаряется, и водяные пары возвращаются назад в горы. В Академии развернулась жаркая дискуссия о том, что было бы, если бы в Средней Азии совсем не было ледников. Пришел даже запрос из Москвы, и Рудаков сам написал лаконичное письмо:
«Мы взяли для опыта один процент ледников. Они растают лет за сорок, не раньше. Опыт покажет…»
А сколько хлопот было с санитарной инспекцией, утверждавшей, что черная краска отравит питьевую воду. Тот же Батурин специально пил две недели мутную воду под наблюдением врачей. Краска оказалась безвредной, но министр дал специальное указание построить в каждой деревне отстойники и фильтры.
А новые оросительные каналы! А постройка домов для колхозников! Вербовка переселенцев! А школы, дороги, больницы… Освоить 40 тысяч гектаров не шутка — для этого нужно 40 тысяч человек.
Однажды (уже летом) на прием к министру пришел необычный посетитель. Это был рослый парень, широколицый и курносый, из-под форменной фуражки его падал на лоб залихватский клок русых кудрей. На пороге гость козырнул и отрапортовал:
— Сорокин. Командир эскадрильи Сельхозавиации.
И сразу он наполнил унылую комнату скрипом сапог, сиянием пуговиц, раскатами молодого голоса.
— Ш-ш — зашипела на него Раиса Романовна, убиравшая с тумбочки ненавистную Митрофану Ильичу манную кашу, — тише, он себя плохо чувствует.
Смутившись, летчик на цыпочках проследовал к стулу, но сапоги его заскрипели еще сильнее.
— Митя, ты не задерживай товарища, тебе отдохнуть нужно. И вы, товарищ, покороче! — сказала жена и выплыла из комнаты, такая полная и цветущая.
Рудаков неодобрительно посмотрел на нее. Они не очень хорошо прожили жизнь. Жена была гораздо моложе его и никогда не интересовалась его делами, а он не мог простить ей этого. «Теперь она ухаживает за мной с увлечением, как будто чувствует свою значительность, и тешится ролью сиделки, белым халатом, косынкой», — думал он.
Но тут Митрофан Ильич упрекнул себя за несправедливость: «Брюзжишь, старик; жена у тебя чудесная, а если не интересуется твоими делами, сам виноват — не умеешь рассказать».
Летчик встал. Ему казалось неприличным сидя разговаривать с начальством.
— Разрешите доложить, товарищ министр. Завтра в 5.00 сводная эскадрилья под моим командованием вылетает на Зеравшанский ледник. Цель полета: провести окраску в квадратах…
Глаза Рудакова заблестели.
— А ну рассказывайте, рассказывайте!
Летчик вытащил планшетку. Горячась, видимо сам увлеченный небывалой задачей, он говорил все громче, так громко, что ложечка звенела в стакане, и тут же спохватившись, краснел и шепотом переводил свою мысль на официальный язык.
«Хороший парень! — думал Митрофан Ильич, глядя на него, — Молодой, горячий, честный. И краснеть еще не разучился. Я тоже таким был. Нет, пожалуй, не был…»
Память нарисовала молодого Рудакова — долговязого, худого, с острыми скулами и большими ладонями, не-сгибающимися от мозолей.
«Нет, наша молодость труднее была, — подумал он, — для них старались. А что ему? Летает, песни поет, вихор отрастил, девушек смущает. Был бы я сейчас молодым, тоже пошел бы в летчики. Интересно, хочется ли ему быть министром? Вероятно, нет. А Исламбекову хочется. Так пускай бы он и лежал в моей постели, а я полетел бы на ледник».
И он сказал неожиданно:
— Товарищ Сорокин, в вашей эскадрильи есть вертолеты связи?
— А как же! — воскликнул Сорокин и тут же поправился, — Так точно, есть.
— Так слушайте. Прикажите пилоту связи сегодня в три часа ночи посадить вертолет в моем саду.
На открытом лице летчика можно было прочесть недоумение.
— Но ведь вы нездоровы. Без разрешения врача…
— Я имею право приказывать, — напомнил министр и, немного подумав, добавил: — Вы хорошо помните Фауста?
И замялся. Он хотел сослаться на пример старика Фауста, который поставил творчество выше жизни, но как-то неловко было говорить о сокровенных чувствах перед этим юнцом. Поймет ли он, что величайшее счастье для человека — увидеть результаты своего труда, что довести дело до конца важнее, чем прожить лишнюю неделю.
— Понимаю, — произнес летчик задумчиво и, сразу загоревшись, воскликнул: — Разрешите мне лично вести вертолет, вам удобнее будет передавать через меня указания.
— Хорошо! — Рудаков был очень доволен, что летчик понял его с полуслова. Парень оказался гораздо глубже, чем показалось сначала. — Хорошо! На обратном пути осмотрите сад. Там есть поляна в абрикосах. Машину сажайте тихо, чтобы… чтобы жена не проснулась. Потом подойдете к окошку, окликнете меня или свистнете… или нет, свист не годится… Мяукать вы еще не разучились? Ну вот, значит, подойдете к окошку и будете мяукать.
Ему стало весело от своего собственного мальчишества. А летчик вскочил в восторге.
— Есть, мяукать, товарищ министр.
Мяуканье раздалось ровно в 3.00.
Голова немного кружилась не то от свежего воздуха, не то от волнения. Колени сгибались неуверенно: Рудаков отвык ходить. И он с трудом поспевал за летчиком, который увлекал его в тень.
Ночь была прохладная. На черном небе сияла полная луна, ослепительно сверкающий, начищенный до блеска медный таз. На луну было больно смотреть сегодня — она гасила звезды и заливала весь сад жемчужно-серым светом. Дорожки были полосатыми, поперек них тянулись прямые угольно-черные тени тополей, а ветвистые абрикосы оттеняли обочины кружевным узором.
На крокетной площадке стоял новенький вертолет. Министр впервые видел такие. Аппарат со своим щупленьким фюзеляжем, широко расставленными колесами, огромным четырехлопастным винтом показался ему каким-то разухабистым, несерьезным, и он с некоторой опаской взобрался на сиденье, чувствуя, что сам он совершает что-то несерьезное.
— Товарищ министр, наденьте, пожалуйста. Разрешите, я застегну. Вот шарф, я принес его для вас: наверху холодно, — хлопотал летчик.
Потом над головой застрекотал винт подъема, и, когда лопасти его слились в мерцающий круг, Рудаков увидел вровень с собой макушки деревьев. Вертолет поднимался плавно, еле ощутимо и совершенно отвесно. Земля бесшумно проваливалась вниз. Вот поравнялись с кабиной монументальные тополя, мелькнула крыша дома и освещенное окно в его спальне, затем все растворилось во тьме. Остались небо, звезды, тьма и думы…
О воде, конечно, как всегда, о воде.
Отсюда сверху земля казалась огромной гидрографической картой. Суша тонула во мраке, видна была только вода — поблескивали, как стеклянные осколки, затопленные поля, сверкали тонкие проволочки арыков, а широкие реки с плавными очертаниями были сплошь залиты лунным серебром, на их сияющем фоне виднелись даже купы деревьев и строения.
…Здесь он работал десятником, здесь — инженером, здесь — секретарем райкома. Тут он вел воду по акведуку, тут взорвал на выброс 20 тысяч кубометров земли…
Под ними была страна, которую называли когда-то Мирзачуль — Голодная степь. Рудаков помнил ее. Это была потрескавшаяся равнина, так трескаются губы у человека, погибающего от жажды. О Голодной степи рассказывали легенду. Говорили, будто некогда красавица Ширин-Кыз обещала свою руку тому, кто оросит Мирзачуль. Богатырь Фархад взялся за работу… Но изнеженный царевич Хосрой перехитрил его. Он выстелил степь циновками, и при лунном свете солома заблестела как вода. Ширин вышла замуж за Хоороя. А когда взошло солнце и обман открылся, она покончила с собой. Убил себя и Фархад, а степь на долгие века осталась мертвой.
Но сейчас она вся сверкала в лучах луны, и это были не циновки, а настоящая вода. У скал Фархада большевики создали плотину. Три канала тянулись от нее, унося воду Сыр-Дарьи. Голодная степь кормила досыта полмиллиона человек.
Вероятно, не было здесь арыка, план которого не обсуждал бы министр. Потом руками трудящихся план был воплощен на местности. Сегодня он видел свои проекты в натуре и, может быть, в последний раз…
Позади была долгая жизнь, до предела заполненная трудом, а впереди…
Горы!
Это летчик прислал ему записку. На ней было одно слово: «Горы!»
Разве это горы? По светлеющему небу плыли алые вихри. Да, действительно — горы, те самые вечные льды, которые будут штурмоваться сегодня…
Небо светлело с каждой минутой — из темно-лилового стало темно-синим, сиреневым, серым. Золотой ободок обвел контуры хребта, и вдруг из-за перевала выкатился гигантский малиновый шар.
Солнце!
Теперь горы были близко, они придвинулись, нависли над головой. Что можно представить себе больше кеба? Горы заслонили полнеба. Вертолет, как мотылек, порхал вдоль крутых склонов, огибая скалы, посыпанные снежной мукой.
Но вот снега, залитые багрянцем и золотом, остались внизу. Впереди поднялся новый хребет, еще более высокий, хмурый, заснеженный, с еще более острыми вершинами. А внизу между хребтами в глубокой расщелине змеился Зеравшан, и ущелье казалось таким тесным, таким крутым, что непонятно было, как могут здесь жить люди и где здесь нашлось место для целого района.
Вертолет повернул на восток, вверх по реке. Самой реки еще не было видно: ущелье тонуло в матово-синей тени, туман, как ватное одеяло, прикрывал русло, и глубокий сумрак сонной долины как бы подчеркивал сверкающее великолепие горных вершин.
Рудаков чувствовал себя прекрасно. Суровый и мощный пейзаж бодрил его. Это было так не похоже на город, в котором он жил, где природа была загнана в скверики, за решетку, как редкий зверь; так не похоже на очерченные арыками орошенные поля, где земля кротко зеленела с разрешения человека. Здесь, в горах, природа была хозяином, а человек — гостем. Скалы громоздились где попало и как попало, а тропинки, протоптанные людьми, вежливо обходили их. На крошечных площадках над пропастями робко лепились серые домики, тесные поля, крохотные садики… Здесь было полным-полно работы. И глядя в лицо спесивым горам, старик смеялся, потирая руки…
— Ну что же, поборемся… поборемся!
Вскоре туман рассеялся, и каменистая долина верхнего Зеравшана выглянула на свет во всей своей неприглядности. Выше кишлака Духаус появилась первая морена (гряда камней, принесенных ледником). Когда-то давным-давно Зеравшанский ледник был много длиннее и доходил почти до кишлака. Впрочем, ученые все еще спорят об этой гряде: некоторые из них считают, что на самом деле это не морена, а просто остатки древней плотины. Науке нелегко быть точной, когда речь идет о прошлом.
Бурная извилистая река блуждает по долине. Всюду камни, камни, камни… Островерхие хребты с крутыми склонами сходятся все ближе, вот-вот сомкнутся. Впереди поперек долины — желто-серая плотина.
Это и был ледник. Когда вертолет подлетел ближе, Рудаков увидел толщу грязного полосатого льда и темную пасть грота, откуда вытекала река, зародившаяся на леднике. Зеравшан вырывался на дневной свет многоводным мутным потоком, почти черным от глины и, клокоча, с ревом нес камни, осколки льда и главное — воду, драгоценную влагу на поля.
Летчик опять прислал записку. «А где же лед?» — спрашивал он.
Под ними текла каменистая река, заполнявшая долину от края до края — бесконечное множество острых и окатанных глыб. Камни покрывали ледник толстым слоем, лед даже не просвечивал сквозь них.
Обычно на ледниках середина чистая: осколки камней, скатившихся с горных склонов, движутся по бортам, образуя так называемую боковую морену. Справа и слева ледник принимает множество ледников-притоков, каждый из них выносит в общее русло свои боковые морены, и все они, перепутавшись и сбившись в кучу, сплошь устилают нижнюю треть ледника каменным ковром. Когда в 1881 году здесь проходил Мушкетов — знаменитый геолог и исследователь Средней Азии, первый человек, поднявшийся по Зеравшанскому леднику до перевала, — он не мог найти воды на леднике для своей экспедиции, страдавшей от жажды.
Вертолет миновал несколько ледников-притоков. Правые текли в глубоких темных ущельях, левые спускались по склонам, образуя ледопады и ледяные пороги. Поверхность главного ледника постепенно очищалась от морен, и вскоре полосы ослепительно сверкающего зернистого снега заняли всю долину.
Не долетая перевала Матча, на высоте около четырех тысяч метров, вертолет совершил посадку. Кругом расстилалось блестящее море снега, и в нем, как обломанные зубы, торчали черные остроконечные скалы. Справа вздымалась гора Игла, и острая тень ее ложилась на снежный цирк. Зеравшанский ледник могучим белым потоком уходил на запад, а на восток круто падал другой ледник — изломанный, разбитый, беспокойный. За ним виднелась горная страна, где чудовищные скалы со странными очертаниями громоздились одна на другую, а дальше в голубой дымке тонула Фергана — жемчужина Средней Азии, древняя страна семидесяти городов.
Ни звука, ни ветерка. Торжественное безмолвие подавляло. Можно было подумать, что путники забрели на поле битвы, где яростно сражались между собой целые хребты, и, изрубив друг друга в куски, горы навеки остались здесь, их каменные тела занесло белым снегом.
Рудаков пробил каблуком заледеневшую корочку и набрал в горсть сыроватый слипающийся снег.
— Вот, — сказал он, — урожай 2000 года. Мы с вами стоим на чистом хлопке. Каждый комок снега — это хлопковая коробочка. Но мы возьмем его сейчас. Через полгода мы превратим его в пряжу, а через год — в сарафаны и костюмы.
Летчик шумно рассмеялся. Ему, молодому, общительному, было не по себе в этом торжественном безмолвии.
— А где мы возьмем сарафаны для 2000 года? — спросил он.
Министр взглянул на него одобрительно. Этот парень нравился ему все больше и больше.
— Вы задали хороший вопрос, — сказал он, — Конечно, одним черным льдом мы не обойдемся. Нельзя все болезни лечить одним лекарством или в вашем деле, например, все грузы возить на самолетах. Самолеты сами по себе, барки сами по себе. Так и у нас. Мы навалимся на пустыню разными способами, разной водой — и черным льдом, и каналами, и опреснением. И в конце концов мы добьем пустыню.
Раскатистый пушечный выстрел раздался за спиной. Что это? Неужели сказочные великаны все еще сражаются? Нет, это просто снежная лавина.
И вдруг солнце померкло, все вокруг потемнело. Рудаков протер глаза, пальцы были черные. И рукава, и пальто, и шлем, и лопасти винта вертолета, и снег под ногами — все матово-черное. А Сорокин, превратившийся в негра, махал руками и кричал восторженно:
— Это же наши, Митрофан Ильич! Наши летят!
Белки его сверкали на чумазом лице, с волос сыпалась смолистая пыль.
Вслед за первым самолетом показался второй, третий, четвертый. Они проносились на бреющем полете над ледником, волоча дымчатые хвосты распыленной краски, и на ослепительно сверкающий снег ложились черные полосы, похожие на расщелины. Появились другие звенья над соседним склоном. На белой ленте ледника они чертили иероглифы. Казалось, самолеты хотят записать на вечном льде рассказ о новой победе человека над природой.
— Товарищ министр, садитесь, мы поднимемся в воздух.
— Не надо (Рудаков задыхался от волнения). — Включите микрофон. Передайте им: «Прекратить беспорядок.
Пусть кладут на ледниках поперечные полосы от края до края. Красить надо только южные склоны, незачем тратить краску на северные. Пусть действуют с умом: они же пилоты, а не маляры».
— Пилоты, а не маляры, — кричал Сорокин в микрофон.
Минут через десять, исчерпав запасы краски, самолеты ушли на северо-запад. Сорокин выбрался из кабины. Его щеки, лоб, льняные волосы были заляпаны черной грязью, но на лице сияла счастливая улыбка. И снова они вдвоем, первобытная тишина окружала их. Только вместо ослепительно сияющего снега теперь лежала вокруг мрачная черная равнина.
— И небо стало темным, — заметил летчик.
— Да, да, — отозвался Рудаков, — так и должно быть. Это замечено в Арктике давным-давно. Над ледяными полями небо светлее, чем над открытой водой.
Он замолк. Не хотелось тревожить тишину словами.
Неожиданно явственный звук нарушил молчание. Клик-кляк! Это было похоже, как будто капля упала на камень. Под ногами что-то шелохнулось. Митрофан Ильич отступил в сторону — в следах было мокро.
Черный снег был тепловатым на ощупь, становился ноздреватым, набухал водой. И вот, звеня льдинками, запел первый ручеек.
Ледник начал таять.
Теперь очередь была за солнцем, и оно делало свое дело: солнце превращало фирновый снег в мокрую кашу, солнце гнало бесчисленные ручейки, и все они, звеня, стуча камешками, крутясь в рытвинах, бежали вниз, то смывая краску, то окрашивая белый снег. Ручьи падали в трещины, бурлили, вытачивая ледяные колодцы и спиральные лестницы, пробивали ходы в толще ледника, просачивались к подошве, выбивались сбоку; они несли тепло, а тепло рождало новые ручьи.
Солнце принялось за дело. Там и сям на поверхности ледника сверкали озерца, наполненные чернильной водой. Солнце вытачивало ледниковые столы под большими плоскими камнями и, полюбовавшись на свое искусство, обрушивало их тонкие ножки. Солнце разрушало ледник, лепило ледяные фигурки и ломало их, как ребенок, забавляющийся с кусочком пластилина. Но что бы оно ни творило, все превращалось в воду, и нарастающий черный поток с ревом вырывался из грота в самом низу ледника.
Окраска продолжалась больше месяца. Тонким слоем черной пыли была покрыта свободная от морены верхняя часть Зеравшанского ледника, его притоки — ледники Скачкова, Толстого, Ахун и другие, ледник Рама, полоса вечных снегов от горы Обрыв до перевала Матапан и снежные поля в долине Ягноб-Дарьи.
Река прибывала. Уже на девятый день после окраски гидрологи на станции в кишлаке Духаус отметили небывалый подъем воды. На двенадцатый день по верхнему течению реки начали возводить плотины на случай наводнения. Толпы людей собирались на лугах и с волнением глядели, как бурлили холодные волны, клокотали в фарватере, переворачивали валуны и набегали на берег, оставляя черную грязь.
Начальник Катта-Курганского водохранилища (так называемого Узбекского моря) сообщил в Министерство, что котловина не может вместить непредвиденных четырехсот миллионов кубометров воды (он так и сказал: «У меня море не резиновое!»). Поэтому обком принял меры, чтобы досрочно закончить оросительную сеть в новом районе.
Новый район принимал воду 10 августа в 12.00.
Небо было по-южному густо-синим, и в горячей синеве стояли горы, такие прозрачные, такие непрочные, что не верилось в их существование. Они казались морщинами на небесной эмали. Но белые паруса ледников были спущены сегодня, и там, где они находились прежде, в темно-синих пятнах можно было угадать полосы крашеного льда.
К полудню жара стала нестерпимой, и тени совсем съежились, залезли под подошвы. Но люди ждали; ждали узбеки — владельцы этой земли, их ближайшие соседи — туркмены и таджики, и казахи, и русские, и украинцы, и татары, и дунгане — как всегда, на новых землях селились все национальности.
Но вот прогремел пушечный выстрел, сверкнули на солнце ножницы, упала, извиваясь, белая ленточка и дрогнули тяжелые ворота шлюза. Черная и сердитая, вся в белой пене, вода заклокотала на бетонном дне канала, а там пошла и пошла, набирая скорость, наполняя русло, прямым ходом в пустыню.
И тотчас же на обоих берегах вскипели клубы пыли. Обгоняя воду, мчались всадники с радостной вестью. Мчались, сверкая клинками, соскакивая и взлетая на коня на ходу, крича неустанно:
Вода-а-а-а!
Впрочем, скакали они по традиции, главным образом для собственного удовольствия. Кони сделали только первый скачок, а о воде уже знали, воду увидели и в новых колхозах, и в далеких кишлаках, и в Самарканде, и в Ташкенте… на мерцающих экранах телевизоров.
И в новеньком домике, который вырос на скале над лаково-черным ледником, тоже клокотала и ревела черная вода… и за окном и на экране.
— Признаю… — сказал профессор Богоявленский, — Вынужден признаться. Мы, специалисты, упустили. Ничего не скажешь, вы оказались кругом правы, Митрофан Ильич!
Худой, с ввалившимися глазами, Рудаков сидел рядом в кресле, сидел… не лежал в постели.
— Жалко, что мы не с народом, — вздохнул он, — Но не рискую, знаете ли. После того полета в горы я прямо ожил. А потом опять жара, духота, нечем дышать. Вижу, одно спасение для меня — горный воздух. Поживу здесь, а годика через полтора попробую спуститься. Конечно, телефон, телевизор, вертолет, работать можно и тут. Но главное сражение — там, внизу. Все-таки добьем мы пустыню. Как полагаете, добьем?
Профессор начал охотно пересчитывать ресурсы: «Ледник Федченко мы покрасим в будущем году, он пополнит Вахш. Язгулемские и прочие ледники Памира пойдут прямо в Аму-Дарью, возьмем их для Кара-Кумского канала. А группу Хан-Тенгри трогать не будем: она для дружественного Китая. Из Пекина уже приезжали мелиораторы, просят помочь им оросить долины Яркенд-Дарьи…»
— А я вот что думаю, — прервал министр. — Ведь и у нас в России полезно подумать о черном снеге. Белый снег отражает до 80 процентов падающих лучей. Если подкрасить его. то он растает на месяц раньше. Весна придет не в апреле, а в марте. На месяц раньше трава… и всходы…
— Но эта титани… — начал было Богоявленский и осекся, — Я подсчитаю, я подсчитаю и доложу вам, Митрофан Ильич, Теперь я ничего не отвергаю без расчетов.
«Этот человек загадывает на десятки лет, — подумал он про себя, — как будто у него две жизни».
И словно отвечая на мысли профессора. Митрофан Ильич сказал:
— Мы, советские люди, живем дольше всех, потому что часть души у нас в Будущем. Больше волнений, больше хлопот, зато и радости больше. А Будущее приходит, когда его зовешь. Приходит и становится Настоящим.
Павел Аренский[42]
МАТАМАТА[43]
Галапагосские острова знамениты потухшими вулканами и слоновыми черепахами. Чатам, один из островов этого архипелага, был когда-то населен ссыльными индейцами из Эквадора. Индейцы давно вымерли. Остался один старый метис, сухой и черный, как прокуренная трубка, и маленький Пепе.
— Мальчик, — сказал метис, — в кадушке нет больше солонины, а в лампе масла. Пойди в горы и выбери самого жирного самца.
Пепе, тонкий, узкоплечий, словно выточенный из темно-красного дерева, взял нож и легкое копье и вышел из дому. Их дом был построен из деревьев, выброшенных прибоем. Кругом простирались черные поля базальтовой лавы, выжженные солнцем и пересеченные глубокими трещинами.
Почва вздымалась, образуя множество усеченных конусов, увенчанных небольшими кратерами. Поверхность земли была пронизана порами, часто попадались озерца горькой воды.
Пепе воткнул в свои черные волосы серое перо сарыча — знак войны. Обычно он сражался с кактусами, которые бесчисленными полчищами подымались из долин. Они были высокими и темными и казались ему страшными. Но сегодня он искал черепах.
Было душно и жарко, как в раскаленной печи. Большие черные ящерицы злобно шипели на юного охотника, собирались стаями, садились невдалеке на гребнях пепла, свив кольцом хвосты, разевали пасти и страшно кивали головами. Когда же он подходил, ящерицы разбегались.
Черепах нигде не было. Ни среди кактусов, которыми они питались, ни на многочисленных тропах, проложенных ими к родникам. Пустынны были и горные источники, выбивавшиеся из-под скал среди пышных папоротников.
После долгих поисков Пепе спустился в уединенную мрачную долину. Прямо перед ним подымались неприступные стены кратера Синей Воды. Его зубчатые очертания трепетали в струях горячего воздуха.
— А где же синяя вода? — спрашивал Пепе, когда они бывали здесь с метисом.
— Никакой воды нет, — ворчливо отвечал старик, — Это просто название горы.
Но Пепе не понимал этого и упорно искал синюю воду.
В этой долине он увидел черепах. Они шли громадным стадом, тяжело передвигаясь на своих толстых ногах и вытянув вперед головы на длинных черных шеях. Вероятно, животные шли так уже несколько дней.
Мальчик, испустив воинственный клич, с разбегу вскочил на панцирь последней черепахи и начал перепрыгивать с одной на другую, пока все они не легли, как мертвые, втянув лапы и головы, и не стали похожими на груду камней, скатившихся в долину.
Тогда Пепе выбрал самую крупную впереди стада и вонзил ей в хвост нож. Этим способом индейцы узнают, достаточно ли жира накопило животное.
Черепаха с шипением вытянула голову и обернулась к нему. Ее голова была почти такой же величины, как голова Пепе.
— Матамата! — прошептал он в ужасе. По обломанному краю панциря Пепе узнал старого самца, считавшегося неприкосновенным и пользовавшегося здесь почетом.
Мальчик стал на колени и поклонился ему до земли.
— Матамата, — сказал Пепе, — прости меня, что я испортил твой хвост. Но я знаю, он заживет у тебя завтра же.
Голова животного окаменела, его маленькие, ничего не выражавшие глаза неподвижно смотрели на юного охотника. В конце концов Матамата, наверное, принял извинения Пепе, потому что медленно зашевелил передними лапами и пополз дальше. За ним двинулись и другие.
Пепе почувствовал, что черепахи мудрее его. Они всегда делали одно и то же и никогда не торопились. Но почему же жестокость человека, беспощадно истреблявшего их, не научила животных прятаться и защищаться?
Куда они шли? Мальчик целый час следил за ними. Черепахи проползли четверть километра, отделявшие их от кратера, и остановились.
Два года назад во время стоянки голландского парусника они точно так же в огромном количестве собрались в этой долине. Матросы наловили их тогда несколько сотен и каждую несли пять-шесть человек.
Теперь эти громадные беспомощные существа расположились среди лавы у самых стен кратера, неподвижно вытянув шеи, словно прислушиваясь к чему-то или вспоминая что-то древнее, давно забытое. Ни одна из черепах не шевелилась, и мертвая, гнетущая тишина стояла над долиной.
— Должно быть, они ищут синюю воду, — подумал Пепе.
Он взобрался на утес, чтобы лучше осмотреть окрестность, и вдруг увидел корабль, подходивший к острову. Это было таким редким событием в водах Чатама, что он забыл все и бегом пустился домой.
Корабль был испанский. Он бросил якорь в заливе, и с него спустили шлюпку. Матросы, вооруженные большими палками, направились в глубь острова.
— Так ты говоришь, что черепахи около большого кратера? — спросил метис.
— Их там сто, и сто, и сто, и еще гораздо больше, — сказал Пепе, — и Матамата ведет их.
— Матамата? — промычал старик. Он чувствовал перед старой черепахой суеверный страх, передававшийся из поколения в поколение.
— Они убьют его, — прошептал Пепе.
Через два часа испанцы вернулись и подошли к хижине.
— Куда девались ваши черепахи? — спросили они.
— Мои черепахи в загоне, сеньоры, — хитро ухмыльнулся старик, — Но если вам нужно свежее мясо, я могу вам его продать.
Заключили сделку, в которой большое место занимали табак и спирт.
— Пеле, проводи сеньоров к стаду, — сказал метис.
Пепе не двинулся с места.
— Слышишь, что я говорю!
— Я не пойду, — сказал мальчик и отступил на несколько шагов. Метис поднял камень. Пепе, как собака, отскочил еще дальше. Но матросы поймали его, надавали шлепков и втащили в дом.
— Мальчишка упрям, как бык, — сказал старик, — Я провожу вас сам, сеньоры.
Он припер снаружи дверь колом. В ту же минуту Пепе пролез через дымовое отверстие и очутился на крыше.
— Матамата! — закричал мальчик, — Уходи, о Матамата! Они идут убить тебя! Уходи, о Матамата!
Камень просвистел мимо его уха, и Пепе спрыгнул внутрь дома.
Вечером уставшие, но веселые матросы вернулись на корабль. Они настигли стадо в долине, обнесли его оградой из камней и наутро предполагали начать переноску живого груза на судно. Из предосторожности штурман оставил двоих людей на берегу. Вскоре они напились со стариком и растянулись перед хижиной.
— Караулить черепах! — кричал один из них, — не смехотворная ли это затея? «Останься здесь, Хозе, — говорит он мне, — покарауль черепах». Почему он не сказал: «Покарауль эти скалы, Хозе, чтобы они за ночь не убежали от нас!»
Матросы хохотали, вспоминая неуклюжих животных и называя их выходцами с того света. Метис отвечал им хриплым кашлем, который испанцы благосклонно принимали за смех.
— Черепахи не уйдут, — говорил старик, — но не надо было запирать вместе с ними старого самца. Нет, этого не надо было делать.
Он сидел у потухшего костра и жевал беззубым ртом, подобный костлявому призраку прошлого.
Когда все трое заснули, Пепе осторожно вышел из дому и побежал в горы.
Кровавый диск луны подымался из океана. Медленно, подобно громадной огненной черепахе, он полз по небу, и левый край его щита был слегка отбит, как у Матаматы.
Черепахи лежали в загоне, подняв головы в неподвижной задумчивости.
Пепе стало немного страшно. Он принялся быстро разбирать ограду. Большие камни были очень тяжелы для него, мальчик надрывался, из-под ногтей у него сочилась кровь. Когда образовался достаточный проход, он крикнул:
— Эй, Матамата, выходи!
Но животное не двигалось, поглощенное своими воспоминаниями. Тут Пепе подумал, что этот мудрец все-таки немного глуповат.
Мальчик вскочил на Матамату и тупыми ударами копья по задней стороне щита вывел его из неподвижности. Торжественно выехал Пепе на нем из ограды, неподвижный, как маленький истукан, и двинулся мимо черных башен кратера, а за ним, подобно длинному ряду оживших камней, выступало стадо.
Высоко поднялся месяц и осветил долину. Кактусы начинали цвести, распуская на одну ночь свои большие ослепительно-белые цветы. Пепе недоверчиво присматривался к ним, но они стояли оцепеневшие, погруженные в глубокое безмолвие, и благоухали во сне. Это смягчило его воинственное сердце. В знак мира он выбросил свое страшное совиное перо и воткнул в волосы белый цветок кактуса.
Вдруг Матамата почуял что-то и упрямо потянулся в сторону, в угольно-черную тень горы. Ни копье, ни удары маленьких пяток не могли его остановить. Тень становилась все чернее и чернее, и скоро Пепе увидел, что они лезут в какую-то мрачную дыру в стене.
Но Пепе и не подумал соскочить на землю. Он уперся руками и ногами в гору, а когда это не помогло, быстро согнулся, обнял обеими руками шею животного и прижался к его щиту. Мальчик очутился в совершенном мраке, и сердце его замерло от ужаса. Матамата полз уверенно, можно было подумать, что он хорошо знает тропу. Он миновал длинный подземный ход и очутился на краю пропасти внутри кратера. Глубоко внизу в ярком лунном свете лежало озеро синей воды. Затаив дыхание, смотрел на него Пепе и боялся поднять голову от щита, чтобы оно не исчезло. Ему казалось, что это сон, а когда проснется, метис возьмет его за ухо и хрипло спросит:
— Где черепахи?
Но все оставалось по-прежнему. Ни один звук не нарушал таинственной тишины. Осторожно нес его большой черный Матамата вниз по крутому спуску, а большой серебряный Матамата тихо плыл в небе и освещал путь.
На берегу озера Пепе слез с черепахи и почерпнул горсть солоноватой воды. Животные друг за другом спускались к воде. Одно из них сорвалось с крутизны и с глухим шумом Разбилось в пропасти. Но это не остановило других. Черепахи все ползли и ползли. Подойдя к озеру и погрузив в него голову, они долго пили медленными и судорожными глотками. Потом беззвучно пускались вплавь.
Почти до рассвета непрерывным потоком двигались огромные животные по подземному ходу, пока все стадо не исчезло в кратере… Перед утренней зарей, когда раскрывшиеся белые цветы как будто висели в прозрачном воздухе, Пепе вернулся к загону и тщательно уничтожил все следы, снова сдвинув камни. Потом он побежал домой, прокрался в свою постель и крепко заснул в ту минуту, когда первые лучи солнца окрасили вершины острова.
Проснувшись. Пепе услышал сердитый голос метиса.
— Где черепахи? — наклонившись над ним, спрашивал тот.
Кругом стояли матросы, угрюмые и злые.
— Матамата увел их, — сказал Пепе, протирая глаза, — он провел черепах через подземный ход к синей воде.
— К какой такой синей воде? — спросил метис и взял его за ухо.
Пепе молчал. Почерневший цветок кактуса упал с его головы, и он гордо прибавил, что в эту ночь неисчислимые полчища могучих воинов заключили с ним вечный союз.
— Мальчишка бредит, — сказал штурман, — вы. верно, вчера напоили и его?
— Нет, сеньор, — сказал метис, — но я вам говорил: следовало оставить на свободе старого самца.
И старик погрузился в глубокую задумчивость.
Ни брань, ни угрозы испанцев, подозревавших какой-то обман, не помогли найти черепах. Вечером судно снялось с якоря и с пустым трюмом покинуло Чатам.
Лидия Соловьева
СКАЗКА[44]
Мы шли тайгой. На пути то и дело попадались обгоревшие пни, а иногда и целые ряды почерневших, обуглившихся деревьев. Мне хотелось, как можно скорее уйти с этого мрачного места. Я люблю тайгу, люблю ее полную жизни, гордую и сильную, всегда стремящуюся к солнцу. Она живет, дышит, поет и сердится, но никогда не бывает жалкой…
Моя спутница, старая эвенка Мария, кажется разделяла мое настроение. Она молча ускорила шаг, а потом без всякой связи с предыдущим разговором вдруг сказала:
— Недавно пожар был. Смотри, сколько красоты сгорело. Говорят от курева. Кто-то огонь бросил на сухое сено. Сенокос здесь богатый был… — Мария вздохнула, — Хороший человек так не сделает. Хороший человек тайгу любит.
Она кинула на меня быстрый, испытующий взгляд. Черные умные ее глаза под негустыми белесыми бровями совсем молодо блеснули. Было как-то странно видеть эти молодые глаза на старом, морщинистом лице совсем седой женщины.
— У тебя беда, на сердце плохо? — тихо спросила она.
— Да, — ответила я просто, — мужа на материк проводила. Совсем.
Марию я знала давно, еще в пору своей работы в этих местах. Она была звероводом на колхозной ферме, и, когда я слушала, как она разговаривает со своими питомцами, черно-серебристыми лисами, мне казалось, что они понимают и любят её; как любят и понимают все окружающие. Мария обладала той удивительной чуткостью, которая заставляла даже мало знакомых людей вдруг рассказывать ей самое сокровенное и не лгать.
— Значит, совсем, — задумчиво повторила Мария, — Я твоего мужа знала. Хороший работник. И люди про него тоже хорошее говорили.
Мария сказала то, что больше всего меня мучило. Нет, я вовсе не хотела думать, что Виктор плохой. Ведь вот умеет он как-то с товарищами. И любят его. А со мной… Сначала мелкие ссоры, потом скандалы, ревнивые оскорбления, после которых мне все хотелось отмыться… А потом — недели, месяцы холодного, вежливого молчания. Виктор все чаще стал задерживаться на работе, а я радовалась каждой своей новой командировке.
Месяц назад Виктор пришел с работы неожиданно рано. За ужином, доставая из кармана изрядно помятый конверт, он протянул его мне и сказал:
— Вот, перевожусь в Н-ск, на завод…
Письмо было недельной давности, но я как-то вскользь заметила это, не удивляясь, что узнала о переводе мужа только теперь.
— Когда едешь? — спросила я.
И он тоже не удивился холодности моего вопроса.
Он понимающе кивнул головой и сказал, что вот расчет задерживают, но обещали на этой неделе закончить.
Мы простились, как прощаются давние, но не очень близкие знакомые.
— Напиши, если что надо будет, — сказал Виктор.
— Непременно, — ответила я, — и ты напиши…
— Не пишет? — спросила Мария.
— Нет.
— А ты?
— И я не пишу… Скажите, Мария, как же это так? Ведь вот вы знали его, Виктора. Сами говорите — хороший. Значит, это я… плохая? Да?
Мария засмеялась.
— Нет, тебя я давно знаю. Нет, ты совсем не плохая. Это… это знаешь как, — Мария покрутила рукой, подыскивая слова, и вдруг обрадованно указала на маленький, хрупкий цветок, примостившийся под большим, раскидистым деревом. И дерево и цветок были совсем свежими, не обгоревшими, и вокруг них на маленьком клочке земли даже зеленела несмелая трава. Они каким-то чудом уцелели от огня и выглядели необычно среди обожженной тайги.
— Смотри, — сказала Мария, — кругом огонь горел, каждое дерево о себе думало, каждый цветок о себе думал — такие все погибли. А эти, видишь, как стоят? Наверное, дерево думало, что это самый красивый цветок, и закрыло его своими ветвями, цветок и не видел огня. Он думал, что это дерево самое сильное. Даже огонь пожалел их, не тронул… Хорошо, когда любовь есть.
На какую-то минуту Мария словно забыла обо мне. Скорее всего она была сейчас мысленно с мужем. В поселке все говорили, что нет пары более любящей, чем Мария и Нестер. Высокий, широкоплечий, мускулистый, Нестер весь был воплощением силы. Движения его всегда размеренны и спокойны. Ни одно не пропадет зря. Нестер сплавщик леса. Его большие огрубевшие в работе руки, кажется, только и приспособлены для того, чтобы таскать огромные бревна, вязать плоты или спасать сплавляемый лес от капризов неспокойной реки в дни неожиданных паводков. И только одна Мария знала, какими нежными, осторожными, чуткими становились эти руки, когда Нестер оставался с нею…
Сколько трудного пришлось им вынести, сколько горя испытать, а вот любовь свою пронесли нетронутой, чистой, как в те дни, когда Нестер увез Марию из соседнего стойбища…
Мария слегка провела рукой по шершавому стволу дерева и все так же задумчиво сказала:
— Это не сказка. Это я про себя думала. И про тебя тоже.
И вдруг, решительно стряхнув минутную грусть, она потащила меня вперед.
— Пойдем, покажу тебе самое красивое место. Ты еще там не была.
Мы вышли на широкую просеку.
— Это вырубка, — объяснила Мария. — Вон сколько деревьев вырубили. Остальной лес от огня спасали.
За просекой снова начиналась тайга. Здесь трава доходила почти до пояса. Я шла за Марией по невидимой тропинке. Неожиданно свернув, Мария затерялась в гуще кустов, которых здесь было великое множество. В первый момент я растерялась, но тут же услышала голос Марии:
— Спускайся сюда! Вниз иди, я здесь!
Я раздвинула кусты и остановилась: подо мною, внизу, была река. Очертания ее берегов были настолько необычайны, что при виде их невольно появлялись всякие фантастические мысли.
Река напоминала девушку, в стремительном движении уносящуюся вперед. В одном месте берега почти сходились, как бы вырисовывая тонкий стан. Ниже по течению широкий разлив реки походил на развевающееся платье, а верхняя ее часть терялась в густых зарослях невысоких пушистых деревьев, которые, как пышные волосы, украшали головку девушки.
…Я на минуту зажмурила глаза, а Мария рассмеялась.
— Ну, правду говорила, что это самое красивое место! Знаешь, зачем я тебя сюда привела?
И, не дожидаясь ответа, сказала:
— Не знаешь.
Мы спустились к реке. Вода в ней была так чиста и прозрачна, что легко просматривалась до самого дна. Особым спокойствием и радостью веяло от этих мест, и я подумала» что не зря Мария любит здесь бывать.
Усевшись у самой реки, Мария сорвала травинку и бросила ее в воду. Травинка на секунду качнулась и поплыла вниз.
— К океану пошла, привет от реки понесла, — тихо сказала Мария.
Я знала ее слабость, все явления природы толковать по-своему, романтически, и промолчала. Но Мария, думая о чем-то своем, продолжала:
— Я о тебе думаю. Горюешь ты не потому, что с мужем рассталась, а потому, что рассуждаешь: «Как же так, он хороший и я тоже хорошая, а вместе плохо». Верно я говорю?
— Верно, — согласилась я.
— Разные вы были, вот что я скажу. Ему одно радость, тебе другое… — И снова, как тогда в тайге, Мария засмеялась и неожиданно заговорила о другом:
— Знаешь, как в народе про эту речку говорят?
Я, конечно, не знала. Марию не надо было просить, она любила рассказывать сказки и легенды, переплетая слышанное когда-то с тем, что приходило ей в голову тут же, во время рассказа…
Я смотрела на спокойную серебристо-синюю воду реки и видела совсем другое…
…В очень давнее время в этих местах стояло небольшое селение. Однажды, это было ранней весной, когда стаял снег и показалась первая трава, в селении появилась незнакомая девушка. Она спустилась с гор вместе с первой талой водой. Она была так красива, что все жители селения сразу заметили ее. Глаза у девушки были синие и ясные, как самая чистая вода, волосы густые и пушистые, а походка такая легкая и стремительная, что, когда она танцевала, трава под ее маленькими ножками оставалась совсем непримятой, словно и не прикасался к ней никто. Одно только было непонятно всем: девушка будто боялась кого-то. Завидев мужчин, она убегала в тайгу и пряталась там, а когда люди спросили, как ее зовут, она сказала:
— У меня нет имени…
И люди прозвали ее Нэгнэр, что значит — весенняя. Ведь она появилась весной.
Однажды, когда Нэгнэр танцевала, к девушкам незаметно подошел какой-то парень. Нэгнэр не видела его. У парня были очень горячие и сердитые глаза. Он был высок и строен с длинными гибкими руками. И еще заметили люди красную, как закат перед ветреным днем, широкую одежду парня. Такую в этих местах никто не носил.
Парень подошел к Нэгнэр сзади и схватил ее за руки.
— Ой! — закричала девушка и, вырвавшись, отбежала в сторону.
Парень бросился за ней, но Нэгнэр скрылась в кустах, а когда люди спустились туда за нею и незнакомым парнем, то с удивлением увидели вместо девушки тонкую прозрачную речку, которой никогда прежде здесь не было.
— Кто же ты? — спросили пораженные жители селения у парня, развязывавшего свою красную одежду.
— Я Тог, — ответил он, — разве вы меня не знаете?
— Ты огонь? — еще больше удивились люди.
— Да, — сказал парень, — это я помогаю вам варить пищу, я согреваю ваше жилье, когда приходит холодное время, я отгоняю комаров от ваших рыбаков и охраняю охотников от волков. Разве вы меня не знаете?
— Конечно, знаем, — сказали обрадованные люди, — Ты очень хороший.
Но тут они вспомнили о Нэгнэр.
— За что же ты так обидел девушку Нэгнэр? И не знаешь ли ты, откуда здесь река? Ведь прежде ее не было.
— Нэгнэр? — засмеялся Тог, и глаза его снова стали сердитыми и печальными. — Значит, вы назвали ее Нэгнэр? Вот она, смотрите! — И он указал на реку, бегущую так быстро, словно за нею кто-то гонится, — Это Нун, моя жена. Вы сказали, что я хороший, а Нун говорит, что это не так. Только недавно отец отдал мне ее в жены, а она дождалась, пока стает снег, и убежала к вам. Помогите мне вернуть ее Домой, ведь я всегда делаю вам добро…
Тогда самый старый из жителей селения приблизился к реке и сказал:
— Послушай людей, Нэгнэр-Нун, вернись домой. Нехорошо, когда жена уходит от своего мужа.
Закипела река, Нун рассердилась. Вода ее стала темной, а когда Тог протянул к ней руки, она зашипела, как самая настоящая сварливая жена, и обдала мужа брызгами, которые сразу превратились в пар. Одежда Тога намокла, а глаза сразу угасли и перестали гореть.
Рассердились люди.
— Какая ты плохая! — сказали они реке. — Смотри, что ты сделала с мужем.
— Я плохая? — обиделась Нэгнэр-Нун, — А кто же дает вам воду для питья и приготовления пищи? Кто поит цветы и деревья, которые вы любите, а разве не отдыхают люди возле реки в жаркий день?
— Да, и это верно, — сказал старик, — Выходит, вы оба хорошие.
Старик задумался, а Тог стал просить:
— Не убегай от меня, Нун! Хочешь, останемся с этими людьми?
Подумала Нун и согласилась. «Может быть, и правда здесь нам будет лучше», — решила она.
И стали они жить среди людей. Только тогда поняли люди, почему ссорятся Тог и Нэгнэр-Нун. Нун была веселая и быстрая. Но оттого, что спустилась она с гор вместе с талыми снегами, сердце Нун было холодным, как эти снега, и не понимала она горячего Тога, своего мужа. Нун любила свободу, любила, когда заглядывались на нее. Когда же ласковый ветер пушил ее волосы, Нун откидывала свою красивую головку и пускалась в пляс, а глаза ее при этом так блестели, что бедный Тог спешил увести жену, потому что он ревновал ее к ветру. Он ревновал ее и к тайге, куда любила уходить Нун, ревновал и к солнцу, при свете которого Нун становилась еще красивее, ревновал даже к людям, потому что с людьми Нун была ласкова. А берега? О них и говорить не приходится. Ведь Нун была рекой, а у каждой реки есть берега. Но Тог не хотел понимать этого. Ему казалось, что она ласкает свои берега так, как никогда не ласкала его.
— Сейчас же уйди от них! — кричал Тог. — Ты отдаешь им всю ласку, а мне ничего уж не остается.
Напрасно Нун пыталась его успокоить, напрасно говорила, что она ему верна. Тог не верил.
Дивились люди, глядя на них. Ведь Тог делал им много добра и был ласков и спокоен. Но едва появлялся ветер, как Тог начинал злиться, ворчать и спешил хоть искоркой полететь с ветром туда, где была Нун. Ему казалось, что ветер только к ней и летит. Завидев солнце, Тог тянулся вверх и кричал!
— Эй, ты! Спустись сюда! Посмотрим, кто горячей!
Когда Нун была спокойна и даже хотела с ним помириться, Тог сердито говорил:
— Ты набегалась с ветром, согрелась под солнцем, приласкалась у берегов и теперь хочешь обмануть меня, потому что ты виновата…
И тогда Нун сердилась, закипала и говорила:
— Уходи! Уходи от меня!
Но Тог не уходил, он бушевал. Он забывал тогда, что должен был делать людям добро. Как он обижал тогда всех вокруг, хотя никто не был виноват в том, что Тог и Нун были разные, слишком разные…
Тог пытался заслонить солнце дымом, наполнял воздух гарью, чтобы ветер, который очень не любит этого, чихал и кашлял. От этого страдали и люди, потому что ни дым, ни гарь никому не приносят радости. Он размахивал своей широкой красной одеждой и жег берега, красивые берега Нун, на которых так любили отдыхать и люди, и птицы, и звери. Тог не думал ни о ком.
И тогда разгневанная Нун выходила из берегов. Она мяла, заливала ледяной водой свой чудесный наряд из трав и цветов, покрывавших берега. Нун становилась серой от ярости, она бурлила, вырвавшись на свободу. Ей хотелось позвать сразу всех: и ветер, и солнце, и людей. Ей хотелось крикнуть:
— Да уймите же его, уймите!
Но гордая Нэгнэр-Нун не делала этого. Ей было стыдно. Она настигала разбушевавшего Тога и гасила его. Гасила холодной водой.
А потом, тихонько войдя в берега, Нун молчала и никому не говорила о своем горе. Мокрый Тог притихал ненадолго и только жаловался украдкой людям на неверную жену. А люди что? Одни жалели Тога, другие Нун, но кто ж разберется в чужой жизни?
Только один раз тот самый старик, что первый спросил у Тога, кто он, сказал:
— Нет, не любишь ты ее, не любишь.
— Это неправда, люблю, — возразил Тог.
Но старик покачал головой.
— Ты любишь только себя. Ты хочешь спрятать Нун в горах, лишить ее света. Ты хочешь отнять у Нун то, что она любит. Ты хочешь отнять у нее жизнь. Нун плохо с тобой, подумай…
Но Тог не понял старика.
Кто знает, что было бы дальше? Ох, как надоело это красавице Нун!
А время шло. Все реже выходила Нун танцевать с людьми, все меньше блестели ее глаза. Но с Тогом она по-прежнему не могла быть ласковой. Холодная и спокойная, плавно текла Нун в своих берегах, и никто не знал, что у нее на сердце. В ее густых волосах-деревьях любили шептаться влюбленные, приходили сюда на отдых и молодые мужья с женами. Мужчины, любовались ее красотой и сравнивали с нею своих милых. А девушки и жены говорили:
— Смотри, как она спокойна и холодна. Ее глаза, наверное, не знали ни горя, ни радости. Они слишком ясные. И разве она умеет так ласкать, как я?
— Конечно, нет, — смеясь отвечали мужчины и обнимали своих милых.
Нун слушала их и думала: «Да, видно я уже не способна на любовь и ласку. Видно, скоро придет моя старость».
А Тог, боясь, что Нун, почувствовав радость жизни, уйдет от него, все время твердил:
— Не ходи танцевать, Нун, не позорься. Ведь другие это делают гораздо лучше тебя.
Когда-то Нун умела придумывать красивые танцы. Такие, каких никто до этого не видел. Но Тог говорил:
— Смешная Нун, тебе только кажется, что это красиво. Ты самая обыкновенная река. Ты просто должна делать свое дело. Ты только Нун…
И Нун в конце концов поверила в это. Она совсем перестала танцевать и только глядела, как танцуют на ее берегах другие.
А время все шло. Выпал первый снег, и Тог стал говорить, что пора вернуться домой, в горы. Нун согласилась. Ей теперь было все равно, где жить. И, когда северный ветер, наслушавшись рассказов братьев, прилетел, чтобы посмотреть на красавицу, Нун уже не было на прежнем месте. Тог увел ее в горы.
Стоит ли говорить, как они жили там? Нун никому не жаловалась. Она научилась скрывать свои чувства. А Тог говорил всем, что Нун ничем особым не наделена, что она ни на что не способна, и, что если бы не он, пропала бы Нун совсем. Еоворил и об ее изменах.
«Пусть о ней идет дурная слава, — думал он, — так вернее».
Нун молчала, но Тог понимал это по-своему:
— Ты стала хитрее, — трещал он ей с утра до вечера, — Теперь ты прячешь свои измены. Разве иначе могла бы ты оставаться равнодушной к моей красоте?
Пришла весна. Веселые ручейки побежали с гор, стало ярче светить солнце. Нун старалась не видеть этого.
В эту зиму было особенно много снегу. Поэтому весной, когда он растаял, даже отец Нун сказал, что она должна спуститься к людям и отнести им воду. Тогу ничего не оставалось, как примириться с этим.
А сердце Нун наполнила радость. Ведь она могла немного отдохнуть от Тога.
«Я только посмотрю на все живое, — думала Нун, — я ничего себе не позволю».
Ох, как обрадовались все, когда снова увидели Нун!
— Смотрите! — кричали люди, — к нам вернулась Нэг-нэр-Нун!
Из тайги к ней пришли звери, цветы и травы дарили ей свои наряды, а ветер, узнав от солнца, что вернулась Нун, прилетел рассказать ей весенние новости.
А снег в горах все таял и таял. И Нун становилась все сильнее и сильнее. Нет, она не делала ничего недозволенного. Она только радовалась свободе.
«А что, если заглянуть немного дальше? — думала Нун, — Дальше тоже так хорошо?» — И она пробежала тайгу, миновала незнакомую поляну. Всюду была жизнь, всюду было хорошо. Нун очень хотелось потанцевать, но она тут же вспомнила, как Тог говорил, что она не умеет, и испугалась.
И вдруг Нун почувствовала, что кто-то смотрит на нее. Ей почему-то стало и страшно и радостно. Она и сама не знала, почему. Это не было ни солнце, ни ветер, ни цветы… Это было все вместе и гораздо лучше.
Остановившись, Нун увидела парня. Он совсем не походил на Тога. Высокий и сильный, такой сильный, что Нун вдруг почувствовала себя совсем маленькой, — он спокойно стоял и смотрел на нее. И еще Нун заметила, что у этого парня большие и крепкие руки. Такие могут поднять и нести, нести, нести… А какая могучая была у него грудь. Наверное, в такой должно быть очень большое сердце…
Но больше всего понравились Нун его глаза: умные и смелые.
Он молча подошел и взял ее за руки. И Нун не отняла рук, не смогла. Она только спросила:
— Кто ты?
— Я Океан, — сказал он, — Я жду тебя давно.
— Почему же Я тебя не знаю? — снова спросила Нун.
— Потому что ты боялась смотреть дальше своего дома, — ответил Океан.
«Что со мной? — думала Нун, чувствуя, как она становится все шире и полноводней. — Что со мной?»
— Это радость, — сказал Океан.
— Ты узнал мои мысли, — прошептала Нун.
«Да, — хотел сказать Океан, — потому что я люблю тебя…»
Но Нун увидела это раньше, чем он сказал.
— А что такое Океан? — спросила она.
— Смотри, — улыбнулся он и разлился так широко и вольно, что у Нун захватило дыхание. Она старалась рассмотреть его берега и не могла. А потом Нун увидела большие корабли, которые плыли по широкой груди Океана.
— А я так не могу, — сказала Нун, но Океан возразил:
— Можешь. — И обнял ее так, что у Нун закружилась голова и она вдруг ощутила, как и ее грудь становится шире, а дыхание глубже и полнее. Она хотела услышать, как дышит Океан, но так и не разобрала, потому что дыхание их сливалось. И вдруг Нун увидела, как тот самый большой корабль, что плыл по широкой груди Океана, свободно и легко вошел в ее воды.
И Нун захотелось танцевать. Так захотелось, что она забыла все свои страхи. Нун поднялась, раскинула руки и закружилась в чудесном, ликующем танце. Она не могла остановиться, придумывая все новые и новые движения. Нет, не придумывая, а идя за ними, потому что это рождалось само, потому что это был танец радости…
«Я могу! Могу! — пело все внутри Нун, — И танцевать могу, и корабли нести могу, и главное радоваться могу…»
— Да, можешь, — говорил Океан, угадывая ее мысли, — смотри, каким сильным и я стал с тобой.
Прилетел ветер, и Нун на минуту подумала: «Вот сейчас он заставит меня не глядеть на ветер. Все мужчины так делают». Но Океан подхватил Нун и пошел танцевать вместе с нею, подставляя голову ласковому ветру. А потом они оба грелись на солнце, и Океан говорил:
— Как хорошо, Нун, что у нас столько друзей. От этого мы еще сильнее.
И Нун радовалась, потому что никогда еще ей не было так легко и спокойно, как теперь. Одно только печалило ее: Тог узнает и отнимет эту радость сейчас, когда она поняла, как хороша жизнь.
И Тог узнал. Ведь ни Океан ни Нэгнэр-Нун не прятали своего счастья. Его видели все: и ветер, и птицы, и солнце, и люди… Они радовались тому, что Нэгнэр-Нун из маленькой горной речушки стала большой и сильной рекой. Она слилась с Океаном и теперь могла не уходить в горы. Сколько пользы могла принести теперь Нэгнэр-Нун! А Океан? Ведь и он стал гораздо шире и сильнее от ласковых вод Нун.
Это видели все и разнесли радостную новость по свету. Дошла она и до гор. И Тог, который прежде ссорился с ветром, сказал ему:
— Передай Нун, чтобы она немедленно вернулась…
Но Нэгнэр-Нун не ответила Тогу.
И тогда Тог спустился с гор и разыскал ее. Ох, что он наделал!
— А, это вы помогли ей, вы прятали ее, когда она бежала к Океану! — кричал он деревьям в тайге и жег их, жег.
— Это вы дали ей свободу! — кричал он берегам и жег их жег…
— А, негодные! Это вы научили ее любить! — кричал он людям и жег их жилища…
— Остановись, ты причиняешь горе и ей и всем вокруг, — сказал ему старик, — Тот, кто любит, не делает так.
Но Тог не слушал его.
— Уйди от Океана, Нун! — кричал он жене, — Он обманывает тебя. Ты вовсе не умеешь танцевать, ты вовсе не сильна. Он говорит это только потому, чтобы удержать тебя. А потом он бросит тебя, Нун, уйди от него!
Но Нун гордо откинула голову, как делала это прежде, когда была еще девушкой, и сказала:
— Нет!
И Тог принялся жечь все вокруг. Он сжег наряды Нун и даже опалил ее волосы. И тогда Океан и Нэгнэр-Нун вышли из берегов и стали гасить неугомонного Тога. Он отступил и хотел найти помощь у людей, тех самых людей, жилища которых он жег. Он хотел, чтоб люди построили запруду и вернули Нэгнэр-Нун.
Но люди отказались. И тогда Тог снова набросился на их жилища и на тайгу, люди стали рубить деревья и, сделав просеку, прогнали огонь.
Много горя пришлось в то время перенести людям и от огня и от паводка, но люди справились с этим, как справляются вообще со всем. На то они и люди.
А Нун? Нун уже перестала быть только Нэгнэр-Нун, весенней рекой, приходящей раз в год. Слившись с Океаном, она стала сильной большой рекой. Нун расцвела. Теперь воды ее не кажутся такими холодными, потому что Нун научилась любить. И еще потому, что она счастлива и ей хочется поделиться счастьем со всеми.
Теперь влюбленные у ее берегов говорят:
— Я хочу, что бы ты была как Нун, ласковая и веселая.
А девушки приходят поучиться у Нун новым танцам. Но имя Нэгнэр так и осталось у Нун навсегда, потому что от радости своей она всегда светла, как весна…
Мария давно уже молчала. Ветер слегка шевелил пушистые деревья, и мне казалось, что это волосы Нэгнэр-Нун. В сумерках особой синевой отсвечивала вода в реке, и невольно думалось, что так должны светиться очень счастливые глаза.
Я смотрела на реку и видела счастливую Нэгнэр-Нун. Ветер перебирает ее легкое платье, и от этого на нем мелкая, переливающаяся рябь, а Нэгнэр-Нун, вся устремленная вперед, создает свой новый танец. Танец радости…
— Ну а что же стало с огнем, с Тогом? — спросила я, с трудом отрываясь от своих мыслей.
— Кто знает? — улыбнулась Мария, — Может быть, и огонь нашел свой очаг… если научился любить… — добавила она.
Александр Казанцев
ВЕЛИКАЯ ГЕОГРАФИЯ[45]
География — самая героическая и самая поэтическая из всех наук, наука о Земле и человеке, живущем на ней. География — наука подвига и движения, зовущая в неизведанные дали, к преодолению преград на пути к открытиям, к победам знания, наука отважных людей, которые пересекали моря и горы, падали от усталости и вставали, тонули в болотах, срывались в бездны, но всегда стремились вперед, открывали экзотические страны и ледовые материки, дружили с разными племенами, наука Михаилы Ломоносова и Фритьофа Нансена, Александра Гумбольдта и Миклухо-Маклая.
В наши дни география претерпевает знаменательные изменения, превращаясь в «Великую географию», отражающую два ярчайших момента нашего времени — устремление в будущее, которое мы делаем зримым, и устремление в космос, до которого уже дотягиваемся рукой, в который вступаем. Человек раздвигает географию за пределы старой Планеты, превращает былую науку звездочетов в «географию космоса», в науку познания не только нашего мира, но и других миров, науку будущих героев, готовящихся стать ногами на пепел лунных вулканов, чтобы описать и воспеть кольцевые хребты невыветривающихся гор, увидеть орошенные марсианские пески планеты мудрости, противостоящей увяданию, или бурный взрыв жадной жизни на Венере, планете геологического детства.
И вместе с тем человек поднимает географию до «географии мечты», до «географии грядущего», которая научно покажет Землю и человека, какими они станут, какими хотим мы их видеть при коммунизме.
И нет больше географии покоя, есть только география движения, наука о человеке на Земле, постоянно меняющемся и меняющем облик Земли, есть лишь «меняющаяся география», которая так же отлична от географии застывших описаний, как отличается кино от фотографии. И в этой динамике восприятия и изучения — новая поэзия науки.
И пусть не доказывают строгие ученые, что пока еще нет провозглашенной «географии мечты» и нет еще утвержденной «географии космоса». Мы присутствуем при их рождении, и тем ценнее они для нас, без них завтра уже не сможет жить человек!
Вот оно, прекрасное величественное здание нашей мечты!
Брошенному в царский каземат революционному демократу оно казалось сделанным из стекла и серебристого металла, что легче дерева и крепче стали. Ему виделись в нем красивые и счастливые люди, вдохновенно заставившие неистовое солнце пустынь и живую воду рек, повернутых вспять, превратить страну барханов в благоуханный край. И как певуче, быстро и весело шла у них работа на отвоеванных трудом полях! «Но еще бы не идти ей быстро и еще бы не петь им! — восклицал Николай Гаврилович Чернышевский, смотря сквозь сырые и толстые тюремные стены в будущее, — Почти все делают за них машины, — и жнут и вяжут снопы, и отвозят их, люди почти только… управляют машинами».
Вот оно, уже близкое, сверкающее, подобно снежному пику, здание светлой мечты человечества. Мы стоим у его подножия, на первых ступенях циклопической лестницы, которую сами же строили революционной страстью, упорством, спаянностью народа, порой кровью отвоевывая каждый камень в ней.
Крутой путь к коммунизму намечен XXI съездом нашей партии, записан в семилетний план преобразования страны.
Страницы этого плана — самые поэтические страницы «географии мечты», в них поэзия цифр, поэзия размаха, поэзия дерзания, основанного на строгом расчете, поэзия созидания.
Перелистываешь страницы «географии мечты», и перед мысленным взором меняются ландшафты: исчезают бурные пороги Падуна, зажатого меж зеленых таежных стен, разливается морем светлая и холодная Ангара, отступает лес, освобождая место великим стройкам домен и мартенов, химических заводов и электростанций… И так по всем необъятным просторам нашей страны — от непроходимых сибирских лесов до крутых кавказских гор, под солнцем юга, на краю пустынь, среди полярной тундры или среди прекрасных русских равнин.
Преображаются ландшафты страны, чтобы вдвое, вдвое больше дать народу всего того, что нужно ему для жизни.
Вдвое! Чудесная цифра «географии мечты».
Перед нами новая семилетняя ступень лестницы в коммунизм, где едва ли не каждая ступень вдвое выше предыдущей.
Старинная легенда рассказывает об индийском мудреце, назначившем награду за величайшее достижение ума, делающего мудрым каждого, — за изобретение шахмат. На первую клетку шахматной доски нужно было положить одно зерно, на вторую два, на третью четыре и на каждую следующую — вдвое больше зерна. И не нашлось во всем царстве восточного владыки запасов, чтобы насыпать их на доску и отдать по воле мудреца народу. Вот она, поэзия народной мечты, вот оно, головокружительное нарастание геометрической прогрессии.
Мы поднялись всего лишь на первые ступени указанного Лениным пути, а наша новая ступень геометрической прогрессии роста поднимает когда-то нищую, отсталую, разоренную войной и разрухой страну в первый ряд богатейших стран мира, столетиями бывших впереди всех других, а ныне топчущихся в капиталистическом круге на месте, если не пятящихся назад.
Что же будет, если мы перейдем еще на одно поле истории?
Что нужно было русскому крестьянину полвека назад, когда великий Ленин намечал революционное решение аграрного вопроса, чего желал, о чем мечтал русский мужик в лаптях, в сермяжкой нищете, перебиваясь с хлеба на квас и свято блюдя голодные посты? О золотой медали на сельскохозяйственной выставке в Москве, о новом автомобиле для артели, о молодежном клубе на селе? Или о том, чтобы уберег господь от нового голода, чтобы потеснился Христа ради помещик на земле да унялся бы, креста на нем нет, царский урядник?
На что надеялся, сжимая кулаки, изнуренный трудом и фабричным чадом, не раз битый нагайкой русский мастеровой? На всероссийскую славу за трудовую доблесть, на высшее образование для сыновей или на вырванную у хозяина ценой голодной забастовки прибавку?
А каковы стали ныне потребности нового поколения тружеников на той же самой русской земле? Где найти лапти или онучи, как на концерте отличить учителя от кузнеца?
Было время — и люди Советской страны отказывали себе в самом необходимом, ходили в рваных шинелях и затасканных кожаных куртках, делили на равные части скудные хлебные пайки, затягивали туже пояса, учились у врагов и на своих ошибках, стараясь построить больше домен, выплавить больше стали, выковывать больше деталей, чтобы изготовить из них металлообрабатывающие станки и гидравлические прессы и при их помощи — свои автомобили, комбайны, тракторы и в нужную минуту танки.
Лучшие люди тех времен совершали подвиги, которые остались как вехи славного пути к социализму. Простые и скромные, они во имя общего блага воздвигли город Молодости на Амуре, проложили морскую трассу среди полярных льдов, достигли Северного полюса, пересекли на льдине Ледовитый океан. Это они, самоотверженные и непритязательные, с песней строили — скорее лопатами, чем экскаваторами — плотину Днепрогэса, — ими же взорванную потом перед носом гитлеровских захватчиков и снова восстановленную. Это они беззаветно грудью закрывали извергавшую огонь амбразуру или, высоко подняв голову, гордые, никем не побежденные, шли на казнь, одной своей стойкостью делая для Родины больше, чем могли разрушить орды захватчиков.
Когда-то, гремя кандалами, проходили колодники по ковыльным сибирским степям. Многие из ссыльных отдали все лучшее в жизни за то, чтобы будущее стало иным — счастливым.
Уныло проходили они по просторам, где можно ехать не один день и не встретить селения. По этим степям носились когда-то полчища древних монголов. И серебристые травы били по животам лохматых лошадей. Ни морскому, ни лесному воздуху не сравниться с воздухом степей. Он так же чист, как в океане, так же напоен живительными запахами, как весенний лес, но не почувствуешь в нем сырости и прели. Только моряк да кочевник степей ощущали всю необъятность мира, который хочется пересечь из края в край.
Но для земледелия эти степи казались непригодными. Владимир Ильич Ленин говорил в свое время, что они непригодны «…не столько в силу природных свойств… сколько вследствие
Но вот перед новым географом те же земли. На них пришли сотни тысяч энтузиастов, вооруженных новым представлением о труде как о деле чести, доблести и геройства. Здесь и хлеборобы с юга, унаследовавшие дедовский опыт земледелия, и горожане с заводов, мечтавшие «делать хлеб» в некрытых зеленых цехах так же, как делали они машины или ситцы, приходя по гудку на работу.
Взревел двигатель, загрохотали гусеницы, радостно закричали ребята… Двинулся первый трактор, врезался в целину металл, вскипела за трактором черная тучная волна, меняя географию планеты. Только к вечеру вернется радостный паренек, прокладывая последний километр бесконечной, как степные дали, первой борозды…
На месте седых бесплодных ковылей колышется теперь Комсомольский золотистый океан, которому именоваться в новой географии одним из морей коммунистического изобилия.
Новые моря одно за другим появляются на географических картах. Напоят они водой засушливые степи, превратятся в турбинах гидростанций в могучие потоки электрической энергии, освещая новые деревни, новые заводы и новые города.
Новые названия на географических картах… 2-е Баку, 3-е Баку, 4-е Баку… Фонтаны подземных черных морей, новые города у скважин, люди новых профессий, нового уклада жизни, новых запросов, новых целей! Города, которых не было, дороги, которых не ждали, богатства, которые были скрыты в недрах… Новые названия, новые водоемы, новые районы, новый характер земли, пробужденной новыми людьми…
Исторически движение человечества к коммунизму совпало с его движением в космос.
География космоса только зарождается, автоматические «географы» уже кружат вокруг Земли, более того, прошли в районе Луны, ощупав ее своими приборами, и стали спутниками Солнца! А завтра в космос полетят географы Вселенной, люди небывалой дерзости, обуреваемые неуемной жаждой знания.
Космос — это нескончаемое пространство, населенное бесконечными миллиардами сверкающих звезд, многие из которых подобны нашему Солнцу. Он так немыслимо огромен, что его измеряют не мерами длины, а миллиардами лет пути лучистой энергии. До одной из далеких галактик в созвездии Волопаса расстояние составляет 230 миллионов световых лет. Пока летел оттуда луч света, на Земле менялись геологические периоды, поднимались и опускались материки, зарождались и вымирали гигантские пресмыкающиеся и, наконец, появился человек. И вот космические дали оказались доступными для его острого глаза, пытливого ума, математического анализа, железной логики, они охватываются его мыслью, осознаются его разумом.
В беспредельном космосе нет покоя, в нем движется все: ничтожная молекула газового облака и планетная система звезды, космическая пыль и залетная комета со светящимся шлейфом, одинокий метеорит и медленно вращающийся звездный остров Галактики.
Силы тяготения собрали миллионы миллионов звезд и гигантские звездные скопления — галактики, круглые, сплюснутые и напоминающие колоссальные диски циклопических дискоболов. Смотря ясной ночью на Млечный Путь, мы видим изнутри обод такого звездного диска нашей Галактики через всю его толщу. Наблюдая в мощный телескоп далекую спиральную туманность в созвездии Волосы Вероники, мы видим извне обод, но только другого, стоящего к нам ребром диска чужого, бесконечно далекого звездного мира. Множество подобных галактик можно увидеть в небе, и многие из них отчетливо вырисовываются в черноте неба, как огненные колеса со спиральными спицами. Кто разгадает непостижимую единообразность строения звездных миров? Человек!
Сила тяготения заставляет частицы материи сближаться, сгущаются туманности космической пыли и возникают новые звезды. Какие катаклизмы заставляют разогреться до миллионов градусов колоссальные массы вещества? Неужели только все те же силы тяготения и вызванное ими давление? Или рассыпанные в космосе частицы вещества неединообразны, состоят из обычного вещества и так называемого антивещества с ядрами атомов, обладающими противоположным обычному веществу электрическими зарядами. Полученные на Земле частицы антивещества — «позитрон» и «антипротон», — взаимодействуя соответственно с электроном и протоном, превращались в частицы света — «фотоны». Не эти ли процессы происходят при сближении существовавших на космически огромных расстояниях частиц космической пыли, не эти ли превращения вызывали гигантские потоки энергии, разогревавшие звезды, в которых оставалось преобладающее количество вещества того или иного знака, не эти ли причины порождают и таинственные космические лучи, не объясненные пока наукой?
Это великие тайны космоса, среди которых величайшей тайной тайн остается жизнь, самосовершенствование материи, в конечном счете познающей самое себя. Если даже исходить из условий, близких к земным, жизнь может существовать на великом множестве миров бесконечных галактик. Ведь условия образования Солнечной системы отнюдь не исключительны. Планетные системы должны быть и у многих других звезд. Жизнь, возникнув в самых простейших формах, неуклонно развивается, стремясь к высшему совершенству — мыслящему существу.
Оно всесильно — мыслящее существо, и где-нибудь на планетной песчинке, близ одной из светлых точек туманности созвездия Волос Вероники, «оно» так же оглядывает иные миры, как оглядывает их с Земли человек.
Среди египетских пирамид, в тени колонн храма бога Ра, среди беломраморных статуй Паллады и Юпитера или в философском уединении пустынь безвестные ученые глубокой древности извечно наблюдали звезды, заложив основу астрономии, этой науки ночной тишины, сосредоточенного одиночества и острого зрения, науки жрецов, мечтателей и мореходов.
Египетскими иероглифами или клинописью, кабалистическими знаками или греческим алфавитом в течение тысячелетий велись записи взаимного расположения звезд, планет, появления комет, явления солнечных и лунных затмений.
Древние свидетельства и современные наблюдения позволяют видеть космос в относительном движении, меняющимся на протяжении столетий.
Девятьсот лет назад, когда в средневековой Европе лжеученые астрологи в мантиях составляли по звездам гороскопы, предсказывая закованным в доспехи рыцарям победу и славу, а врагам в чалмах — погибель, далеко на Востоке, за Великой китайской стеной, мудрый звездочет двора царствующей династии Сун заметил ночью яркую вспышку сверхновой звезды. Он запечатлел это открытие тушью на шелковых свитках и внес тем самым огромный вклад в современную астрономию. Описанная им сверхновая звезда породила массу светящегося газа — туманность, которую мы ныне называем крабовидной. Гигантские радиотелескопы — телескопы без линз, но с мощными электронными усилителями — принимают радиосигналы этой туманности, которые идут к нам через пугающие глубины пространства долгие, долгие годы, радиосигналы, посланные не разумными существами иных миров, а массами расширяющегося в межзвездном пространстве газа.
Астрономия ныне обогащена новым средством изучения космоса, неизвестным в былые времена, — радиоастрономией. Радиосигналы шлют нам далекие газовые туманности, шлют рассыпанные в безднах атомы вещества.
Пытливый разум человека, не удовлетворяясь просто наблюдением, уже столетия назад научился применять еще один удивительный метод исследования — теоретический анализ с помощью математики. Математика — мать астрономии. Она же создала «астрономию невидимого» — позволила при помощи математических вычислений и анализа движения известных космических тел увидеть невидимое, предсказать существование неизвестных планет, указать, когда и где их искать на небосводе. Так была открыта Леверрье не наблюдениями, а вычислениями планета Нептун в 1846 году. Математический анализ помог и открытию в 1930 году самой удаленной планеты Солнечной системы — Плутона, совершающего вокруг Солнца оборот за 248 лет по таинственной орбите, позволяющей предполагать возможность еще одного «сверхплутонового» спутника Солнца. Так доказывается существование планет у некоторых звезд. Семь планет нашего Солнца были увидены, две вычислены, десятая… Существование десятой планеты, если не считать, конечно, астероидов, в Солнечной системе доказано не было..
Но астрономия перестает быть наукой, опирающейся только на данные наблюдений с Земли, ныне она властно вторгается в космос. И первый шаг в космос сделан страной социализма.
3 января 1959 года перед рассветом, в 3 часа 57 минут по московскому времени, на ночном небе между тремя самыми яркими звездами, тремя альфами созвездий Девы, Волопаса и Весов, появилась новая удивительная комета необыкновенного происхождения. Она была «открыта» одновременно многими обсерваториями мира. В течение трех коротких минут ее наблюдали, фотографировали, изучали, фиксировали при помощи спектрального анализа характерные для натрия линии.
Когда-то кометы считались небесными знамениями, ужасая невежественных людей прошлого, предвещая всякие беды и несчастья, войны, мор и даже конец света… Ученые давно опровергли суеверия, изучили пути движения и строение комет. Но вот в небе новая комета, и эту комету весь мыслящий мир признает ныне подлинным знамением нового века, новой эры, символом новой ступени, на которую поднялось человечество.
Впервые за всю историю Разума в черном мраке межзвездных пустынь развернулся яркий шлейф натриевого облака, выпущенного первым межпланетным кораблем людей, пронзившим космос. Пролетая сквозь холодные космические глубины, ощущая своими приборами потоки метеоритных частиц и корпускулярное излучение Солнца, изучая газовую компоненту межпланетного пространства, фотоны и космические лучи, ракета коснулась сферой своих умных приборов чужого небесного тела — Луны, определяя ее радиоактивность, наличие магнитного поля… Астрономия обогатилась разведчиками космоса, посланцами в межпланетное пространство, которые проникают в запретные бездны, донося на Землю об открытых ими тайнах.
4 января 1959 года, в день, дата которого будет высечена на лунных скалах, и спустя ровно год и три месяца со дня запуска в космос первого в мире советского искусственного спутника Земли, в шесть часов утра по московскому времени — как звучит это привычно! — управляемый пока автоматами первый межпланетный корабль, разорвав неумолимые цепи земного притяжения, превысив заклятую скорость в 11,2 километра в секунду, торжествуя над извечным тяготением, преодолел глубины космоса — человек достал рукой зону другого небесного тела!
Другое небесное тело! По существу говоря, «другая планета»!..
Самая близкая, но отдаленная более чем третью миллиона километров межпланетного пространства неосознанных тайн; самая знакомая на ночном небосводе, но полная волшебного очарования и гипнотической силы; самая безучастная ко всему земному, но поднимающая воды наших океанов в живом дыхании приливов и даже тормозящая вращение Земли до одной тысячной секунды каждый век; самая изученная астрономами, наименовавшими ее условные «моря» и реальные горы, но полная необъяснимых загадок гигантских кратеров, кольцевых хребтов и светлых лучей, тянущихся по ее поверхности; никогда не показывающая человеку оборотной своей стороны; мертвая, безвоздушная, покрытая исполинскими цирками и острозубыми невыветривающимися скалами, дорогами лавы, равнинами без растительности и почвы с золотыми и железными жилами прямо на поверхности.
Удивительная Луна!..
Достигнутая Луна! Мы прикоснулись к ней «руками» космической лаборатории, прошедшей мимо нее с целым штатом четко работающих «ученых» пусть с электронным мозгом, с аккумуляторным сердцем, электромагнитными мышцами и медными нервами, но сообщавших по радио полученные ими бесценные сведения о тайнах космоса. И тайны эти будут раскрыты, окончательно раскрыты уже живыми исследователями космоса с дерзким умом, страстным сердцем, натренированными мускулами и чуткими нервами. В этом можно не сомневаться, вслед за сегодняшним нашим посланцем, пролетевшем близ Луны, мы будем на Луне сами, построим там надежные укрытия от метеоритных дождей, в бронированных вездеходах исколесим лунные просторы, с геологическими молотками взберемся на лунные горные цепи, среди которых будут стоять памятники гениальному Циолковскому и светлому Кибальчичу, мы создадим новую географию, лунную географию, которая вчера зарождалась у телескопов, а завтра станет наукой шагающих по Луне людей.
На Луне будет построена обсерватория, перевезут на нее детали гигантских телескопов, при наблюдении в которые не будет мешать атмосфера. Лунные астрономы, географы Вселенной, возвращаясь для докладов на Землю, расскажут о выведанных тайнах других планет, о марсианских каналах, этих полосах растительности, быть может, орошаемых талой водой полярных льдов…
Будущие межпланетные корабли будут стартовать с Луны, от которой много легче оторваться, чем от Земли (достаточно скорости двух километров в секунду), чтобы добраться до укрытой вечными облаками сверкающей Венеры или до песчаных пустынь таинственного Марса.
Советская ракета 4 января 1959 года прошла близ Луны… В таинственном мире космоса, в беспредельном просторе миллионов световых лет, среди звезд, живущих и. рождающихся, гигантских или карликовых, двойных, белых, желтых, голубых, ослепительных или невидимых и непостижимо плотных, в мире комет и задумчивых лун, цветущих или увядающих планет появилось новое космическое тело — советская ракета стала первым искусственным спутником Солнца, его новой планетой, которая обрела свою орбиту между Марсом и Землей, свой «год», средний между земным и марсианским, равный пятнадцати земным месяцам, свое условное «лето» во время сближения с Солнцем с равноденствием 14 января, свою «зиму» в сентябре при наибольшем удалении от светила. Астрономы вычисляют великие и малые противостояния новой планеты с Землей, быть может, удастся через пятнадцать миллионов километров, которые минимально будут разделять их, когда-нибудь разглядеть еще раз первый искусственный спутник Солнца с вымпелом Советского Союза.
Меркурий, Венера, Земля и Марс… Юпитер, Сатурн, Уран и Нептун, наконец Плутон… К их семье, не считая, конечно, астероидов, прибавилась ныне маленькая планета Мечта.
Кто знает, может быть, в будущем тысячелетии в ознаменование годовщины покорения космоса с коммунистической Земли вылетит звездолет и выйдет на орбиту Мечты, вплотную приблизится к ней, и звездолетчики будущего из уважения снимут шлемы, поравнявшись с первенцем космических кораблей, посланным из древней страны социализма, с первой ракетой, разорвавшей цепи земного тяготения.
За сотню тысяч лет своей истории человек мог лишь смотреть на звезды. Он завидовал птицам, был рабом земного тяготения, никогда не мог оторваться от Земли. Но он уже умел мечтать…
Понадобились тысячелетия, прежде чем человек, трудясь, творя и мечтая, начал одолевать земное тяготение, прежде чем, опершись искусственными крыльями о воздух, он оторвался, подобно птице, от Земли.
Но космос, в который взволнованно смотрел Ломоносов, как в звездную бездну, «где звездам нет счета, а бездне — дна», казался недосягаемым никогда.
Проникающая в будущее мечта требует революционного самосознания. Не случайно дерзкую мысль о реактивном движении при полетах в космос высказал русский революционер Н. И. Кибальчич, человек героического подвига, светлой души.
Кибальчич был заключен в Петропавловскую крепость за участие в покушении на царя. Химик по специальности, он сделал бомбу. Ему грозила смертная казнь. Друзья прислали ему в камеру адвоката, речь шла о помиловании. Кибальчич отказался принять адвоката, сославшись на занятость. Чем же был занят смертник? За день до казни, жизнерадостный и увлеченный, отнюдь не заботясь о своей судьбе, он просил тюремщиков передать людям свой эскиз с гениальным замыслом использования для межпланетных полетов реактивного движения. Но проект Кибальчича был похоронен в полицейском управлении царской России, боявшейся огласки и посмертной славы казненного. Понадобилось появиться другому человеку с революционным научным мировоззрением — Константину Эдуардовичу Циолковскому, скромному учителю и гениальному ученому, чтобы идея реактивного движения возродилась вновь.
Циолковский был великим мечтателем, но он не только видел достижения человечества на столетия вперед. Своей работой он предопределял эти достижения, приближал их, делал возможными. Но даже такой дерзкий провидец, как Циолковский, не смог назвать 1957 год годом выхода человека в космос, а начало 1959 года — временем достижения другой планеты, победы над тяготением. Однако он верил, что эта победа будет достигнута и именно в нашей стране. Все свои труды, основополагающие для грядущего звездоплавания, он завещал Коммунистической партии и Советской власти.
Мечта Кибальчича и завещание Циолковского! Закон законов космоса — тяготение — покорен человеком. Но это не просто количественная победа. Дело не в том, что человек сумел поднять сделанный им снаряд за пределы атмосферы, а потом заставил его обрести орбиту среди других планет Солнечной системы. Советскими учеными, инженерами, техниками и рабочими, заслуги которых так высоко оценили ЦК нашей партии и Советское правительство, выполнена историческая миссия, советской наукой и техникой совершен качественный скачок, выводящий человечество на совершенно новую дорогу прогресса.
Космическая ракета не была и не могла быть изобретена одним человеком, хотя бы и гением. Она явилась итогом прогресса науки и техники, комплексным выражением успеха почти всех сторон человеческой деятельности. Чтобы победить земное тяготение, нужно было людям различных областей человеческого знания и отдельных отраслей техники решить совместно титаническую научную и техническую задачу.
Спутник не поднялся бы в небо, космическая ракета не преодолела бы земного тяготения, если бы реактивное движение не было бы освоено техникой, если бы не появилась могучая реактивная авиация. Только после того, как ракета стала двигателем, а не эффектным зрелищем средневековья, можно было говорить о сверхмощном ракетном двигателе, задуманном Циолковским.
Вчерашние скептики с карандашом в руках скрипуче доказывали, что нет в таблице Менделеева веществ, которые в любой комбинации способны дать топливо для космических целей, успевающее сгореть в доли секунды, выделить умопомрачительную энергию… Спутник и космическая ракета не были бы выброшены на свои орбиты, не победили бы земного тяготения, если бы химия не сделала качественного скачка в своем развитии и не создала бы совершенно фантастического топлива, способного выделить колоссальную энергию, дать возможность ракетному двигателю развить мощность, сравнимую с мощностью крупнейших гидростанций мира.
Оппоненты доказывали, что нет и не может быть материала, способного выдержать немыслимые температуры при сгорании требуемого для космического рейса топлива. И космического рейса не было бы, если бы металлургия не одержала удивительной качественной победы и не создала бы требуемые жароупорные материалы. Лишь в новых условиях стало возможным сгорание топлива при сверхвысоких температурах.
Всего лишь два века прошло с того дня, когда мальчишка, перепускавший рукой пар в первобытном паровом насосе, догадался привязать веревку к рукоятке движущейся части машины и убежал воровать яблоки, всего лишь два века прошло с поры нашего технического детства, а привязанная к рукоятке веревка превратилась в умные самодействующие машины, в сложнейшие автоматы, заменяющие работу множества квалифицированных людей, в автоматические заводы.
Космическая ракета не вышла бы на орбиту, если бы на ней безукоризненно не работала поразительная автоматика, управляемая по радио, аппаратура предельной четкости — саморегулируемая, умная, самообслуживающая.
Аппаратура ракеты не была бы создана, если бы физика не сделала качественного скачка в развитии, открыв свойства полупроводников, дав возможность технике создать автоматические приборы и радиоаппаратуру ничтожных габаритов и веса. Только такой качественный скачок науки позволил создать уже на третьем советском спутнике солнечную энергостанцию, дающую при помощи полупроводников энергию приборам.
Наконец, понадобился качественный скачок науки, скачок, подобный первому применению человеком для увеличения силы своих мышц могучей силы ветра, воды, потом пара. Понадобился новый скачок науки, создавшей электронно-вычислительные машины, несказанно увеличивающие возможности человеческого мозга, способные в доли секунды делать сложнейшие вычисления, умеющие решать логические задачи, управлять комплексом приборов автоматического межпланетного корабля.
Победы над тяготением, победы над космосом не было бы без качественных побед всех этих отраслей техники. Но главное в том, что все эти знаменательные победы были впервые сделаны в Советской стране, создавшей после великих преобразований Октябрьской революции могучую индустрию, механизированное сельское хозяйство, прогрессивную систему образования, особо благоприятные условия для развития талантов и осуществления грандиозных замыслов, которые по плечу строителям коммунизма.
14 сентября 1959 года в 00 час. 02 мин. советская космическая ракета достигла Луны, принесла туда вымпел Советского Союза — не знак захвата территории, а знак новой эры человечества.
4 октября 1959 года, спустя два года после запуска первого искусственного спутника Земли, в небо была запущена межпланетным бумерангом третья космическая ракета с автоматической межпланетной станцией, которая облетела Луну с невидимой стороны, вернулась к Земле, принеся бесценную информацию о Луне и Космосе.
Сколько людей мечтает сегодня найти на Луне исторический вымпел, поднять его с лунных камней, водрузить на пьедестал и самим увидеть на «той стороне» то, что видела электронным взором третья космическая ракета.
Раздвинуты горизонты науки.
Величайшая победа науки и техники открывает двери для новых, еще более величественных задач.
Интенсивно развивается никогда не существовавшая прежде космическая медицина, наука о поведении в космосе живого и особенно человеческого организма.
Человек готовится войти в космос.
Идут самые разносторонние исследования, идут в разных странах, всюду, где люди уверенно целятся в космос.
Мы за научное сотрудничество и готовы приветствовать любое достижение наших соратников по освоению космоса, призываем их пополнять научные сведения о космосе, готовы хоть вместе с ними лететь в космос, дружа и соревнуясь…
Наука и техника скоро дадут будущим звездолетчикам все необходимое для путешествия к звездам, к утренней красавице зорь или к суровой красной звезде, где пусть среди пустынь, но скорее всего можно встретить жизнь.
О том, что встретят звездолетчики на других мирах, всерьез задумываются ученые.
Как-то к замечательному нашему астроному, члену-корреспонденту Академии наук СССР Гавриилу Адриановичу Тихову в Алма-Ату приехал американский астроном Вильсон. Знакомясь с достижениями советской науки о марсианской растительности, с точкой зрения Г. А. Тихова на возможность существования на Марсе различных форм жизни, включая высшее ее проявление, он сказал, что американцы недооценили Циолковского, но они по достоинству оценят Тихова. При обсерватории в Аризоне, построенной когда-то знаменитым Лоуэллом, будет создан институт астробиологии.
Мы за сотрудничество, за общую разгадку тайн Марса! Ведь так интересно задуматься над проблемами непонятных каналов в пору таяния льдов, удлиняющихся со скоростью 4,5 километра в час, со скоростью течения воды… быть может, в скрытых водопроводных трубах. Так можно объяснить возникновение атомного взрыва на Марсе, отмеченного Пулковской обсерваторией во время последнего великого противостояния в 1956 г. Г. А. Тихов очень заинтересован появлением нового цветного пятна на Марсе, которого прежде не было в этой зоне пустынь. Сектор астроботаники Академии наук Казахской ССР ведет интереснейшую работу, чтобы подыскать объяснение обнаруженному на Марсе пятну, которое, возможно, окажется признанием существования на Марсе искусственных посевов.
И, наконец, интереснейшее предположение современных «географов космоса», всеми возможными средствами вторгающихся в район Марса…
Видный советский астроном профессор И. С. Шкловский в мае 1959 года сообщил, что скрупулезные математические вычисления доказывают не естественное, а искусственное происхождение двух спутников Марса — Фобоса и Деймоса!.. Фобос заметно ускоряет свое вращение, он тормозится атмосферой Марса, это может иметь место лишь в том случае, если он… полый.
Полый? Да, полый, как ракетный корабль, решетчатый, как проекты больших искусственных спутников Земли… И орбиты Фобоса и Деймоса как-то не похожи на орбиты естественных образований. Они приближаются к кругу и лежат точно в плоскости экватора… Так их можно было только запустить…
Но когда? Неужели миллионы лет назад и Фобос и Деймос, искусственные космические острова марсиан, пережили создавшую их цивилизацию? Астроном Шкловский склонен думать так. Но можно ли допустить это, диалектически Рассуждая? Если на Марсе в пору, когда он обладал плотной атмосферой с кислородом, существовала цивилизация разумных существ и они знали неизбежность увядания их Планеты, неужели они погибали на протяжении столетий, ничего не предпринимая для того, чтобы сохранить жизнь будущих поколений и завоевания культуры? Нет! Тысячу раз нет!.. Разве мы, люди Земли, не принимаем все зависящие от нас меры, чтобы избежать возможной гибели цивилизации от последствий преступной атомной войны? Разве мы не оберегаем жизнь своих потомков? Разве не стали бы мы делать убежища с нужной атмосферой, если бы земная атмосфера со временем могла бы исчезнуть? Нет! Человечество никогда не погибло бы, если бы даже завтра стало известно, что на Земле через столько-то веков не останется воды и воздуха. Оно ушло бы под землю, оно колонизовало бы другие планеты, но оно не исчезло бы бесследно!..
Так почему же так думать о марсианах? Разве не могли они тоже уйти в глубь планеты, создать там в течение сотен, даже тысяч лет подземные города, подземные озера, даже моря, подземную, изолированную от наземной атмосферу, именно такую, какой когда-то обладал Марс? Может быть, марсиане появляются на поверхности Марса в скафандрах, как мы на дне моря, занимаются там «сельским хозяйством», орошают талой водой полярных льдов оазисы растений, которые так успешно изучает советский астроном Г. А. Тихов.
Мы не говорим уже о том, что они могли колонизовать другие планеты, если в состоянии были забросить за тысячи километров в космос искусственные спутники — города Фобос и Деймос. Кто знает, может быть, они попали когда-то, десятки тысяч лет назад или еще раньше, и на нашу Землю!..
И не делают ли марсиане и в наше время попыток перелететь на другие планеты, в частности на нашу Землю? Ведь все больше сторонников становится у автора этих строк, высказавшего гипотезу о том, что в 1908 году в тунгусской тайге произошло не падение метеорита, а взрыв ядерного горючего межпланетного корабля, летевшего с Марса через Венеру. Лишь эта версия объясняет пока все обстоятельства тунгусской катастрофы, а метеорит или его следы последними экспедициями так и не найдены. В то же время экспедиция Томского университета обнаружила в 1959 году на месте катастрофы картину повышенной радиоактивности, характерную для ядерного взрыва. Быть может, мы были на пороге знакомства с марсианами на Земле. Но мы, возможно, познакомимся с ними… на Марсе.
Сколько захватывающих проблем для географии космоса! И скоро будут уже вписаны в нее волнующие страницы истории марсианской культуры, будут вписаны!
Уже летает советский искусственный спутник Солнца, и будет летать советский искусственный спутник Марса, он сфотографирует Фобоса и Деймоса, возможно даже вернется на Землю и разрешит вопрос об искусственной природе марсианских лун, прольет первый свет на историю марсианской культуры.
А такой спутник послать возможно уже сегодня, для этого не требуется больших скоростей, чем те, которые уже достигнуты советскими космическими ракетами.
И это, конечно, будет сделано!
Мы стремимся, подчиняясь неуемной своей жажде знаний, и на Венеру, и на Марс, мы в самом скором времени ступим на Луну, чтобы и эта планета служила счастью человечества. Луна будет служить человеку, требуя огромных усилий передовой науки.
Достижением ракетой Луны, завершившим усилия советской науки, советской техники, коммунистическим подвигом советского народа отметила наша страна 1959 год, первый год великой семилетки строительства коммунизма.
Новые усилия коммунистической науки сделают «географию космоса» одной из самых интересных, поэтических и волнующих ветвей «Великой географии».
П. Бурлака
У НАШИХ
ДРУЗЕЙ[47]
В Варшаву мы прилетели днем. Это было мое второе посещение польской столицы. Первое — сразу после окончания войны, в мае 1945 года. Тогда город поразил меня своим видом, своими, казалось, смертельными ранами. Всюду одни развалины. Страшные, темные от копоти, обгоревшие скелеты зданий, дома без крыш, без окон, даже стены большинства зданий лежали. Только города-герои Сталинград да Севастополь пережили еще более тяжелые удары войны, они буквально «полегли», но не покорились.
Когда светлым майским днем, возвращаясь из Берлина, я проезжал по улицам Варшавы, двигаться было очень трудно. Асфальт разбит и искромсан танками, всюду зияли воронки от мин и снарядов. Высокие нагромождения кирпича и камня лежали повсюду, и ощущение большой тяжести и тоски было на сердце.
Помню, мы вышли из машины на широкую сильно разбитую и изуродованную улицу, которая когда-то была «Краковским Предместьем», и пешком направились в Старе Място — старый город. С трудом мы попали в какое-то дикое, бессмысленное нагромождение развалин. Вокруг торчали развороченные стены, разбросанные крыши, лестничные клетки — все словно побывало в гигантской мясорубке, перемешалось, перепуталось. Идти нам пришлось не по улицам, не по переулкам — их не было, — и трудно было даже определить их прежнее расположение. Мы пробирались какими-то тропками, неизвестно кем уже проложенными среди этих руин.
Видно, до нас после разгрома фашистов здесь уже побывали многие тысячи людей. Может, это были варшавяне, которые хотели посмотреть, что сталось с гордостью их города, может, жители других городов или бесстрашные и неутомимые советские саперы. Приходили сюда, безусловно, и прежние жители Старе Място, пытавшиеся найти здесь хотя бы частицу того, что ранее было их кровом.
Дорого стоили Варшаве война и фашистская оккупация. Пятьсот сорок тысяч убитых, разрушено семьдесят пять процентов жилых домов, девяносто процентов всех предприятий, храмов и исторических памятников было уничтожено; взорвано одиннадцать мостов и виадуков.
Польский товарищ, который показывал нам то, что ранее было «Старе Място», вздохнул и тихо сказал:
— А ведь знал я здесь каждый дом, каждую улицу — а теперь…
Он замолчал. Тяжело было говорить. Потом добавил:
— Восстановим, все восстановим… камень к камню, кирпич к кирпичу…
И он оказался прав. Уже тогда свыше ста тысяч варшавян вернулось в свой город — пешком, с котомками за плечами, с чемоданами в руках, на велосипедах. Вернулись мужчины и женщины, старики и дети — все, кого неодолимо влекло сюда. Где они жили, где находили приют среди этих развалин — сказать трудно. Многое им пришлось испытать, но самое страшное уже осталось позади.
Где-то находили себе место вновь открытые магазины, столовые, кафе, где-то в подвалах, без электричества, чуть ли не по-пещерному устраивались люди. Разрушен был в городе водопровод, уничтожена электросеть, грудой кирпичей лежали общественные предприятия.
И когда в октябре 1958 года я снова посетил Варшаву, в памяти возник 1945 год, и нельзя было не изумиться тому, что сделано, создано здесь за такой короткий срок. Варшаве около семисот лет. В начале XIII века она была еще деревней, но уже в конце того же века стала резиденцией древних польских князей Мазовецких. Благодаря своему выгодному географическому положению (Варшава лежит на перекрестке важных торговых путей) она привлекла к себе внимание, и маленький городок стал быстро расти. Уже в 1596 году древний Краков уступил ей первенство, и Варшава стала столицей польского государства.
Сегодня все, кто побывал в Варшаве, очарованы ее красотой. Варшава наших дней — город юности. Семь веков не в счет! И за эту юность, за неотразимость красоты борются варшавяне. Они не только восстановили Старе Място, не только своими трудовыми руками заново построили тысячи домов, но и свято берегут памятники старины — то, что говорит о великом прошлом польского народа. Варшавяне очень возмущены, что рукописи великого сына Польши Фредерика Шопена, знаменитые гобелены и коронационные регалии польских королей вывезены из Вавеля[48] и до сих пор находятся в Канаде.
— Но нам кажется, канадцы порядочные люди и не захотят, чтобы поляки считали их похитителями чужих памятников культуры, — сказал мне польский журналист.
— Я тоже думаю, что честные люди должны вернуть эти ценности Польше, — согласился я.
Ранее хозяевами Польши и ее столицы были магнаты Потоцкие, Замойские, Радзивиллы, Сапеги — им принадлежали дворцы и парки, они были хозяевами многочисленных имений с десятками тысяч крестьян-батраков. Но нет больше магнатов.
Посмотрите теперь на сверкающие чистотой широкие улицы польской столицы, зайдите в магазины, посетите музеи, театры, парки, кафе, рестораны — побеседуйте с варшавянами. Это трудолюбивые, приветливые, гостеприимные и очень скромные люди. Вот перед нами поток людей на улице Краковское Предместье. Первое, что бросается в глаза, — это отсутствие резких контрастов в одежде. И мужчины и женщины одеты равно, нет каких-либо кричащих, ярко-пестрых или очень дорогих нарядов у женщин, нет больших различий в этом и у мужчин.
В Варшаве на улице Рудковского есть магазин «Жона модна». В шутливой форме нас предупредили, что этот магазин — беда и погибель для мужчин. Мы посетили это «страшное» для мужской половины человеческого рода заведение, но убедились, что и здесь также нет ничего кричащего, карикатурного — есть скромные, но элегантные, красиво изготовленные наряды для женщин.
Осенью 1958 года в Польше была организована первая выставка советской книги. В нашей стране ежегодно издается около шестидесяти тысяч названий самых разнообразных научных, научно-популярных и художественных книг общим тиражом, превышающим один миллиард экземпляров. Естественно, что мы не могли показать все эти издания нашим польским друзьям. Пришлось отобрать для выставки шесть тысяч лучших по содержанию и внешнему оформлению политических, научно-технических, художественных, географических, медицинских и других книг и альбомов.
Автор этих строк был комиссаром выставки советской книги в Польше, и в связи с этим ему пришлось иметь много дружеских встреч и искренних бесед с жителями Варшавы, Кракова и Катовиц, где экспонировалась выставка, ознакомиться с рядом достопримечательных мест в Польше, показанных ему гостеприимными работниками польской печати.
В Варшаве я остановился в гостинице «Бристоль» на улице Краковское Предместье. После войны эта улица лежала в развалинах, а теперь это широкая, светлая, оживленная красивая магистраль. Здесь расположен Варшавский университет, учреждения министерства культуры и древний костел Св. Креста, в одной из колонн которого замуровано сердце Фредерика Шопена. Рядом с костелом философский факультет университета, географический факультет и Географическое общество, а напротив чуть правее памятник Николаю Копернику.
Но давайте по свежим следам посетим Старе Място. Ведь в 1945 году оно нас особенно поразило своими ранами. Опять мы идем пешком по Краковскому Предместью — это совсем близко от «Бристоля», но по пути мы уже не видим никаких разрушений. Словно их не было. Вот и Старе Място. Оно, собственно, теперь и «Нове» и «Старе». «Нове» оно потому, что построено уже после войны, «Старе» потому, что оно не просто «построено», а построено по старым проектам, по прежним образцам.
Старомястинские дома строились очень давно. Это трехчетырехэтажные здания, примыкающие одно к другому так, что у двух соседних домов одна стена общая. В фасаде каждого дома на одном этаже три-четыре окна. Все восстанавливалось так, как было, также укладывали кирпич, с таким же количеством окон, стекол, дверей. Восстановлены и знаменитый старомястинский рынок и древнейший костел Девы Марии, поднялись из пепла и ожили улицы Мяста, снова стоит как новый кафедральный собор Святого Яна — очень монументальное сооружение в готическом стиле, в котором покоятся останки великого сына Польши писателя Генриха Сенкевича. Конечно, восстановительные работы в городе еще не закончены. И в Старе Място, как, впрочем, и на многих улицах, во многих районах столицы, продолжается восстановление разрушенных зданий.
В центре города стоит величественный дворец науки и культуры, созданный советскими архитекторами и художниками и построенный руками советских рабочих. Это дар советского народа дружественному польскому народу. Скоростной лифт быстро поднимает посетителя на верхний этаж, и здесь перед ним раскрывается величественная панорама Варшавы.
Мы видим большой город — сердце страны — с населением, превышающим миллион человек. Большая часть города раскинулась на возвышенном левобережье Вислы, меньшая — Прага — находится на низком правом берегу реки. Взору посетителя открываются быстро расцветающие районы столицы, ее дома, памятники, сады и парки. Вот вдали виднеются корпуса недавно сооруженного завода легковых автомобилей, далее дымятся трубы завода качественных сталей, видна Висла, разрезающая город на две части, и во многих районах высятся острые шпили древних костелов.
Выставка советской книги в Варшаве была открыта две недели. Ее посетило около десяти тысяч человек. Советским представителям на выставке в эти дни было довольно трудно.
В числе посетителей были люди самых разнообразных профессий, специалисты с разным уровнем подготовки, разными взглядами, вкусами, люди разных возрастов.
К чести нашей науки, особым почетом и вниманием пользовалась советская научная книга.
— Что у вас есть по физике?
— Есть ли книга по атомной энергии?
— Я бы хотел иметь каталог книг по математике?
— А что есть из опубликованных работ академика Курчатова?
— Когда вы собираетесь лететь на Луну?
— Почему нет альбома по Сибири?
— Может ли ваша межконтинентальная ракета облететь вокруг земного шара?
— Над чем работает академик Капица?
— Где у вас книги о спутниках?
Вопросов, как видим, много, и на некоторые из них ответить очень трудно.
Художественная литература — классическая и современная советская — пользовалась большой популярностью. Советские писатели, издатели и полиграфисты могли бы получить большое удовлетворение, если бы они побывали в эти дни на выставке и послушали высказывания посетителей.
У читателя может возникнуть вопрос: а как же с языком?
Ведь книги, представленные на выставке, изданы на русском языке? Такой вопрос и законная, связанная с ним тревога ранее возникали и у меня.
Но история Польши не одну сотню лет была тесно связана с историей нашей родины. Соседние народы познавали, изучали, влияли друг на друга, знакомились с бытом, культурой, языком. И совершенно неожиданно нам почти нигде не понадобились переводчики. Многие поляки пожилого и среднего возраста знают русский язык, многие хорошо знают украинский, белорусский, молодежь в школах изучает русский язык. В ход пошли три братских языка — часто это вызывало веселые улыбки.
Наиболее привлекательным и оживленным все же был отдел детской литературы. Тут действительно было что посмотреть. Я имею в виду детей — посетителей выставки. Школьники младших классов, а часто и дети дошкольного возраста в сопровождении папы или мамы останавливались у стендов, брали в руки особенно приглянувшиеся им книги, долго рассматривали их, не желая с ними расставаться.
Интересный случай произошел при закрытии выставки в Варшаве. В восемнадцать часов 5 октября выставка была объявлена закрытой. Но посетители еще долго не уходили, беседовали у стендов, делились мыслями, впечатлениями. Наконец, все ушли. Дежурные обходят стенды и собираются гасить свет. И вдруг за стендами с детской литературой мы слышим громкий хохот. Оказывается, два посетителя в возрасте 11–12 лет сели на пол в углу за стендом и с таким увлечением рассматривали детские книги, что даже не слышали о закрытии выставки. Дирекция выставки подарила этим болельщикам-посетителям понравившиеся им книжки.
Об этом стало известно польской печати и радио. И здесь, несколько забегая вперед, следует упомянуть о случае, который произошел в Кракове. Одному из посетителей, дирижеру краковского театра, очень понравился изданный Музгизом альбом «Большой театр». Этот альбом во всех городах привлекал внимание посетителей, но Краков музыкальный город, и здесь к альбому бьш особый интерес. Дирижер дважды приходил на выставку, рассматривал и читал его текст. Потом как-то обратился ко мне.
— Я очень хотел бы иметь этот альбом.
— Прошу заказать в киоске, — посоветовал я.
— Там нет, а мне он очень нравится.
— Но у нас он в единственном экземпляре на выставке, — извинился я.
Дирижер с сожалением поставил на стенд книгу и отошел. Потом снова подошел ко мне и с улыбкой спросил:
— Когда вы закрываете выставку в Кракове?
— Двадцать шестого октября в восемнадцать часов.
— В этот день я последним покину выставку, — сказал он.
— Почему? — не понял я.
— Тогда вы по установленной вами традиции преподнесете мне альбом «Большой театр», — ответил дирижер.
Мы оба дружески рассмеялись и пожали друг другу руки.
Выход был найден.
Пятого октября утром мы поехали в Желязову Волю. Знаем мы небольшой подмосковный город Клин, где находится Домик-музей гениального русского композитора Чайковского, дорога сердцу каждого советского человека Ясная Поляна, где похоронен великий писатель земли русской Лев Толстой. Желязова Воля — родина Фредерика Шопена. Это в нескольких десятках километров от Варшавы.
Ровное, неширокое асфальтированное шоссе, обсаженное на всем протяжении деревьями. Между прочим, в Польше много зелени; а дороги напоминают аллеи и повсюду раскинулись сады. Почти нет крестьянских изб или даже пригородных домов, вокруг которых не было бы фруктовых деревьев. На дворе октябрь, но осень теплая, поздняя, и на деревьях еще висели плоды — яблоки, груши, сливы.
Если говорить о польском пейзаже, то следует сказать еще об одной особенности. Когда вы из Москвы на самолете летите в Варшаву, то до границы видите под крылом самолета широкие, раздольные колхозные и совхозные поля. Самолет пересек границу. Если вы и не знаете об этом, то стоит только взглянуть под крыло и увидишь разительную перемену. Под фюзеляжем самолета убегают узкие полоски земли. С большой высоты они кажутся очень маленькими и даже жалкими. В Польше ведь еще значительная часть сельского населения единоличники, и полоски эти — их поля.
Дорога повернула вправо, машина бежит по узкой, но ровной дороге, направляясь в бывшее имение помещика Скарбека. Перед нами густой красивый парк с еще буйной и не опавшей, но уже пожелтевшей листвой. Машина останавливается у ворот. Здесь стоят несколько легковых автомобилей и два автобуса. Это прибыли туристы.
По широкой аллее идем к небольшому светлому дому. Дом одноэтажный, построен из камня, окна большие, вокруг высокие тенистые деревья.
Еще многие годы назад установилась чудесная традиция — по воскресеньям давать концерты в доме, где впервые увидел свет и отдал всего себя без остатка музыке великий композитор. Никакого концертного зала или площадки нет. В одной из комнат дома у окна стоит рояль. Окна и дверь на террасу открыты. В парке у раскрытого окна и далее на аллеях расставлены скамейки, стулья. На них сидят туристы — пожилые мужчины, женщины, стоит молодежь.
Начинается концерт…
Из окон льются чудесные звуки. Они сразу захватывают. Сидишь, слушаешь и даже не думаешь, какую вещь исполняет пианист. Льются звуки нежные, сердечные, кажется, слышится голос композитора, то он зовет куда-то, то просит о чем-то, то плачет и тоскует, то страстно поет о любви. И в дивных звуках чудится, что болен, тяжко болен молодой композитор, что невыразимо тяжело ему расставаться с прекрасным миром и своей короткой жизнью.
Сидят не шелохнутся мужчины, льются слезы из глаз женщин и девушек.
Недаром знаменитый немецкий композитор Роберт Шуман, друг и восторженный критик Шопена, воскликнул однажды:
— Шляпы долой, господа! Перед вами гений!
Умер композитор в Париже в 1849 году в возрасте 38 лет, а сердце его, вместе с жизнью отданное своему народу, похоронено в Варшаве.
Рядом со мной сидит пожилой поляк, в руке у него погасшая папироса. Далее турист, молодой развязный парень в широком, как дверь, клетчатом пиджаке и узких до неприличия коротких брюках. Он обращается к моему соседу с вопросом, но поляк недовольно отворачивает голову и ничего не говорит. Турист поднимается и демонстративно уходит.
Поляк тихо наклоняется ко мне:
— Этот наглец сказал, долго ли еще будет продолжаться эта волынка.
— Ну, а вы что ответили? — спросил я.
— Мне страшно захотелось разбить ему рожу…
— Но вы же воздержались?
— У меня вместо правой руки протез…
Умолк рояль. Мы долго еще сидели на скамейке, очарованные дивным концертом. Потом гуляли по древнему парку и делились мыслями о композиторе. Шопена очень любили и ценили многие русские музыканты и композиторы. По инициативе русского композитора М. Л. Балакирева в Желязовой Воле Шопену поставлен памятник.
Есть города, о которых мечтают турист и путешественник. Манит их туда особенность и исключительность этих городов, их овеянное легендами далекое прошлое, их замечательное настоящее.
Еще в Москве, собираясь в Польшу, я очень хотел побывать в Кракове, но особый интерес к нему проявился в Варшаве во время встреч с польскими журналистами.
— Вы едете в Краков? Учтите, что это город особых традиций! Краковяне свято соблюдают свои вековые традиции.
— Очень хорошо.
— В Варшаве говорят: жить можно всюду, но родиться и жениться надо только в Кракове.
— Почему? — удивился я.
— Там все эти процедуры отмечаются по первому разряду, на всю жизнь запоминаются.
Конечно, это не могло не вызвать особого интереса к древнему польскому городу.
Краков — живописный город, и это вы замечаете еще издали, приближаясь к нему. Город расположен в долине реки Вислы среди невысоких мягких зеленых холмов. К югу от города простираются горные цепи Западных Карпат, замкнутые далеко на горизонте цепью Татр с высокими и заснеженными вершинами.
Вокруг города раскинулись Планты — прекрасный, очень живописный парк, любимое место отдыха жителей. Ранее Краков был окружен мощными крепостными стенами, но еще в прошлом веке эти стены стали постепенно сносить и на их месте разбивать скверы и парки, которые ныне широкой зеленой лентой опоясывают город.
Кракову свыше тысячи лет. В этот город мы прибыли ранним осенним утром, и он сразу покорил нас своим внешним видом, зелеными, очень оживленными улицами, обилием древних памятников.
Уже в первый день наши польские друзья, чтобы яснее подчеркнуть историческое значение Кракова, сказали мне:
— Краков для Польши, как Киев для России — это мать городов польских. Нам кажется, что есть три древних, но юных сердцем и молодых телом города — Киев, Краков, да еще Господин Новгород. Все они перешагнули тысячелетие и у всех славная история.
Мне трудно было что-либо возразить против такого сравнения. Прямо скажем — сравнение меткое. В 1960 году Польша отмечает тысячелетие своего государства, и в дни торжеств старику Кракову будет оказан должный почет. В древние времена Краков был важным центром, где пересекались международные торговые пути, и уже с начала XI века он начал расти. В те времена в городе было построено много зданий и костелов, некоторые из них выстояли многие сотни лет и сохранились до сих пор.
— А как вы уберегли ценности Вавеля во время фашистской оккупации? — спросил один из туристов.
Экскурсовод рассказал:
— Во дворце поселился гитлеровский комиссар Ганс Франк. Он готовился все ценности вывезти в Германию. Франк понимал, что Краков — центр польской культуры, и чтобы обезглавить этот центр, он обманным путем собрал 186 профессоров краковских высших учебных заведений и вывез их в концентрационные лагеря. Когда под ударами Советской Армии гитлеровские войска отступали, Франк решил взорвать Вавель и ряд исторических памятников Кракова. Только молниеносное наступление советских войск помешало фашистам взорвать уже заминированные памятники.
В XIV–XVI веках Краков был столицей польского государства, а в 1596 году он уступил эту роль новому, быстро растущему городу Варшаве.
В 1241 году татарские полчища, продвигаясь на запад, сожгли Краков, и поэтому многие древние сооружения погибли. Архитектурные памятники XIV, XV и более поздних Ееков в большинстве сохранились. Это костелы, соборы, дворцы польских магнатов, королевские дворцы. Рассказать обо всех этих достопримечательных местах Кракова почти невозможно. В городе свыше пятидесяти только одних костелов, но с главными историческими и архитектурными памятниками мы ознакомились.
В первый из воскресных дней мы посетили Вавель. Это старый внушительных размеров королевский замок. Он расположен на одном из холмов на берегу Вислы, окружен высокой каменной стеной и кажется неприступной крепостью. Вавель — свидетель былой славы и роскошной жизни польских королей и магнатов, очевидец великих страданий угнетенного польского народа в прошлом.
В замке имеется великолепный королевский дворец, воздвигнутый в первой половине XVI века. Во время экскурсии мы осмотрели этот дворец, его галереи, роскошные залы, где заседал сейм, совещались и пировали короли и магнаты. Во дворце много картин, скульптур, гобеленов. Одним из замечательных сооружений Вавеля является кафедральный собор — красивое готическое сооружение, построенное в первой половине XIV века. Почти отовсюду видны его три высокие башни. Собор окружен кольцом часовен, построенных в готическом стиле и в стиле барокко. При этом соборе находится мавзолей Ягеллонов. Польский экскурсовод показал нам саркофаги с телами польской королевы Ядвиги, королей Ягелло, Яна Собеского, польских поэтов Мицкевича и Словацкого и… Пилсудского. Правда, мертвому Пилсудскому не повезло. Польский кардинал не разрешил похоронить его в общей усыпальнице под собором, и пилсудчики вынуждены были вырыть в стороне от мавзолея нишу для саркофага бывшего диктатора панской Польши.
Еще в первый день мы столкнулись с одной очень интересной традицией, характерной только для Кракова. Ежечасно и ночью и днем после удара башенных часов над городом раздавалась мелодия, так называемая гейнала, которую исполнял горнист.
Оказывается, эта традиция уходит в глубь веков. После 1241 года, когда татарские полчища вернулись с Запада снова к бассейну Волги, Краков стал возрождаться. Но в 1260 и в 1287 годах татарские орды снова разорили город, опустошили его и исчезли. Жители стали вновь восстанавливать свой город, но они знали, что дикий и бессердечный враг в любой момент может вернуться. Поэтому на самой высокой городской башне — на башне Мариацкого костела был установлен сторожевой пункт, и оттуда ежечасно раздавался призыв горниста:
— Слуша-а-а-й, будь бдителен!
Давно прошли времена нашествия татар, тысячи других, более оперативных средств связи и оповещения об опасности изобрело человечество. Но краковяне сохранили горниста как символ вечной бдительности их города.
Несколько слов скажем о Мариацком костеле. Основание этому костелу было положено в первой половине XIII века, но окончательно он был построен в XIV и XV веках. Мариацкий костел — удивительно стройное архитектурное сооружение в готическом стиле, несколько мрачное, потемневшее от времени, но очень прочное. Внутри бросается в глаза роскошь убранства, красота росписей его стен, колонн и особенно знаменитого Мариацкого алтаря, работы выдающегося художника Вита Ствоша. Гитлеровцы вывезли в Германию богатства этого алтаря, но в 1946 году жители Кракова привезли их обратно и берегут как дорогие реликвии города.
В беседе со мной один польский журналист, старый житель города, сказал:
— Краков ныне не тот.
— Почему? — спрашиваю я.
— За послевоенное время сильно изменился состав его жителей?
— Каким образом?
— Перед войной в городе было 180 тысяч жителей. Гитлер замучил и уничтожил 120 тысяч, в живых осталось 60. После войны из других городов сюда прибыло до 400 тысяч, родилось 40. И теперь вместе с Новой Гутой в нашем городе около 500 тысяч жителей. Как видите, восемьдесят процентов населения — не коренные жители Кракова.
— А знаменитые традиции в связи с этим изменились?
Журналист улыбнулся:
— Новые люди принесли с собой и новые традиции, но старые также сохранены и строго соблюдаются.
Краков — город древнейшей польской культуры. Здесь в 1364 году был организован первый в Польше университет, который и в настоящее время считается лучшим высшим учебным заведением страны. В этом университете учился великий сын польского народа астроном Николай Коперник.
Из примечательных архитектурных сооружений прошлого назовем еще Сукеннице. Это трехэтажное здание, протянувшееся во всю ширину площади и построенное в XTV веке, было центром городской торговли. Оно хорошо сохранилось, и сегодня в нем, так же как и в старину, ведется оживленная торговля различными товарами.
Сукеннице стоит на главной площади, и здесь же сооружен памятник Адаму Мицкевичу. А над всей площадью тучи голубей. Они то резвятся в воздухе, то стремительно падают на площадь, заметив своих доброжелателей, которые здесь же в магазинах покупают кульки с зерном и угощают пернатых.
Несколько теплых дружеских встреч было у нас с краковскими издателями. Мы обменялись опытом работы над книгой, работы с авторами, художниками и читателями. Польские издатели жаловались, что им приходится вести борьбу с авторами, которые пишут скучные книги, и с художниками, которые предлагают пустые формалистические обложки.
— А что вы делаете, чтобы улучшать язык и содержание поступающих к вам рукописей?
— Это мучительная история. Мы и просим автора переделать и сами правим, переделываем, часто очень спорим и даже напоминаем о каре, которая ждет авторов в аду за плохие книги…
— Какая кара? — не понял я.
Один из польских писателей в прошлом писал, что в аду самых страшных грешников за их преступления заставляли читать скучные книги.
— Ну и что?
— Несчастные грешники не выдерживали этого тяжкого наказания. Они читали эти книги и рыдали, рвали на себе горящие волосы и тяжко проклинали своих мучителей.
— Злая, очень злая шутка.
— Для автора. А я думаю, что читатель не будет возражать, если автора скучных и нудных книг немного поджарят в аду.
Я вздохнул и, сознаюсь честно, не утерпев, пожаловался, что создание живо написанной научной и даже научно-популярной книги и для нас еще очень трудная задача.
После войны Краков стал быстро расти и превратился в один из промышленных центров Польши. Мы побывали в Новой Гуте. Здесь сооружен крупнейший в стране металлургический комбинат имени В. И. Ленина. В Новой Гуте построены сотни многоэтажных домов, школы, больницы, скверы и парки. Официально Новая Гута — это самый молодой, шестой по счету район Кракова с населением до двухсот тысяч человек, а по существу это новый, самостоятельный город. Кракову тысяча лет — Новой Гуте десять. Вы садитесь в трамвай в Кракове — и через тридцать минут остановка Новая Гута.
Ранее на месте, где выросла Новая Гута, была деревня с очень мрачным названием — Могила. Нужда, горе, от которых спасала жителей только могила, вот что было характерным для этой деревни.
Краков — один из центров науки и культуры Польши.
В нем тринадцать высших учебных заведений, одиннадцать театров, десять музеев, а в Новой Гуте три домны, шесть мартеновских печей, блюминг — словом, это огромный комбинат стали. Поляки называют Краков дедом, а Новую Гуту — внуком. Пожалуй, трудно найти деда, который был бы старше своего внука на тысячу лет!
Но это факт. И что самое главное, дед этот сам еще выглядит очень молодо, красив и статен, а десятилетний внук не по возрасту активен, крепок и к концу семилетия обещает дать стране до трех с половиной миллионов тонн стали. Таков этот внук!
Западнее Кракова ровное асфальтированное шоссе ведет в промышленный центр Польши город Катовицы. Но проехав несколько десятков километров, мы повернули влево. Впереди Освенцим.
Уже около пятнадцати лет прошло с тех пор, как закончилась война, но и до сих пор не может честный человек без содрогания слышать это название.
Лагерь находится примерно в шестидесяти километрах от Кракова в излучине реки Вислы. Высокий забор, проволочное заграждение в несколько рядов, по проволоке тогда пропускался электрический ток. Мы подъехали к высоким железным воротам. Над ними огромными буквами поразительно цинично звучащая здесь надпись: «Арбайт махт фрай» — «Труд делает свободным». Через эти ворота непрерывным потоком шли люди.
Сюда прибывали поезда со всей Европы, набитые людьми. Вагоны были запломбированы. Поляки, евреи, русские, украинцы, чехи, французы, англичане — трудно назвать народ, сыны и дочери которого не попали бы сюда. Гитлеровцы открывали вагоны и сортировали людей. Здоровых мужчин обращали в рабов, а женщин, стариков, инвалидов, больных и всех детей направляли в крематорий.
Несчастные обреченные шли в здание крематория спокойно. Они считали, что их ведут в баню. Все они раздевались, и, когда помещение оказывалось битком набитым людьми — за один прием сюда загоняли до трехсот человек, — палачи закрывали герметически дверь и пускали газ. В страшных муках наступала смерть. Потом мертвецов грузили на тележки и по рельсам везли в печи. Эти тележки стоят и ныне. День и ночь трупный смрад разносился по окрестности, этим смрадом дышали заключенные, дышало население окрестных деревень.
Вместе с нами в Освенцим прибыла экскурсия польских школьников. Дети шли очень тихо, держались поблизости от своего учителя и почти не задавали вопросов экскурсоводу. Их юные души были потрясены.
Лагерь делится на блоки. Внешне это добротные, похожие на казармы здания. На каждом надписи: блок для кобет (для женщин), блок № 10 — здесь производились разные опыты над заключенными. Блок № 11 — блок смерти. Здесь фашистские изверги истязали и казнили заключенных. Окна в блоке забиты и заглушены, чтобы не было слышно предсмертных криков. В этом корпусе сохранилась комната пыток с виселицей и крючком для подвешивания несчастных. В лагере всюду видны потрясающе страшные свидетельства пыток и истребления людей.
Огромные залы выделены для десятков тысяч пар обуви, сорванной с ног взрослых, детской обуви, одежды, горы зубных щеток, кисточек для бритья, целый отсек зубов и зубных протезов, детские игрушки, ложки, котелки, чашки, миски, масса чемоданов, привезенных сюда несчастными со всей Европы, десятки тысяч пар очков и костылей. Эти вещи уже не нужны владельцам — их сожгли в печах.
Но самым страшным памятником были волосы. Женские волосы. Они занимают огромный отсек. С чьих голов срезаны и сорваны эти волосы? Знал Ли мир более страшные преступления?
По длинным коридорам блоков всюду на стенах фотографии заключенных с надписями — поступил тогда-то, тогда-то.
Вместе с нами на экскурсии был один из сотрудников краковского литературного издательства. Директор этого издательства товарищ Слапа, уже пожилой человек, извинился, что он не сможет поехать с нами.
— А вы были там после освобождения? — поинтересовались мы.
— Нет, — ответил Слапа. Потом, видя наше недоумение, расстегнул манжет на левой руке, и там мы увидели вытатуированный номер 75 700.
— Вы были узником Освенцима? — взволнованно спросил я.
— Три года. Меня спасли от смерти русские.
Мы совершили путешествие на юг Польши — в местечко Поронино и в интересный горный городок Закопане.
Кто из читателей не слышал о Поронино, кто не знает, что здесь в 1913 и 1914 годах жил и работал Владимир Ильич Ленин? Жил он в простом крестьянском деревянном доме. Вот комната, где спал наш Ильич. Небольшая кровать, два тяжелых стула и шкаф с книгами, над которыми в то время он работал. В большом двухэтажном деревянном доме в августе 1913 года состоялось совещание ЦК РСДРП с партийными работниками. Ныне в этом доме открыт музей имени В. И. Ленина и возле дома сооружен памятник.
Из Поронино мы направились в Закопане — небольшой городок в предгорьях Татр, горный курорт Польши, центр альпинизма и лыжного спорта. Ежегодно этот курорт посещают сотни тысяч человек.
Ровное асфальтированное шоссе тянется в горы среди хвойных лесов. Сейчас только конец октября, а в горах уже выпал снег. Лес тих. Кажется, он уснул под нежным снежно-серебряным покрывалом. Безмолвно стоят могучие сосны, изредка виднеются раскидистые, еще не сбросившие пожелтевшей листвы дуб и бук.
В прошлом Польша была богата лесами. Они покрывали почти всю страну, в их дебрях было много зверя.
Попробуем и мы пойти в этот древний лес вместе с героем романа Генриха Сенкевича «Крестоносцы» молодым рыцарем Збышко на охоту с рогатиной на медведя.
«…Он надел для тепла лосиную безрукавку, на голову — сетку, из железной проволоки, чтобы медведь не содрал кожу, взял двузубую рогатину с зазубринами и широкий стальной топор с длинным дубовым топорищем. Ко времени вечерней дойки он был уже у цели и, выбрав удобное место, перекрестился, засел и стал ждать.
Алые лучи заходящего солнца просвечивали сквозь ветви ельника. В вершинах сосен, каркая и хлопая крыльями, возились вороны. Кое-где к воде пробирались зайцы, шелестя опавшими листьями, иногда на молодом буке мелькала шустрая куница. В зарослях раздавался постепенно затихающий щебет птиц.
Уже близился закат, а бор еще не успокоился. Вскоре вблизи с громким шумом и хрюканьем прошло кабанье стадо, затем длинной вереницей промчались галопом лоси, положив друг другу головы на спины. Сухие ветви трещали под их копытами так, что лес содрогался. Лоси, отливая на солнце красноватой шерстью, торопились к болоту, где их ожидал безопасный и удобный ночлег. Наконец, на небе вспыхнула заря, и верхушки сосен, казалось, пламенели в лучах. Потом все затихло. Бор отходил ко сну. С земли поднимался сумрак и устремлялся вверх, к сияющей заре, которая постепенно качала таять, хмуриться, темнеть и гаснуть.
…Вдруг у него над головой раздался шум сосен, он почувствовал на лице сильное дуновение ветра, тянувшего с болота, и тут же до него донесся запах медведя.
Теперь не было ни малейшего сомнения: шел мишка.
Страх мгновенно исчез, и Збышко, наклонив голову, напряг зрение и слух. Шаги приближались, тяжелые, явственные, запах становился острее; вскоре послышалось сопенье и глухое ворчанье.
«Только бы не два сразу!» — подумал Збышко.
И в ту же минуту, он увидел перед собой огромный темный силуэт зверя, который шел на запах размазанного по пням меда.
— Сюда, дед! — воскликнул Збышко, выступая из-за сосны.
Медведь коротко зарычал, испуганный внезапным появлением человека. Опасность была слишком близко, чтобы искать спасения в бегстве, и зверь мгновенно поднялся на задние лапы, расставив передние, словно для объятия. Збышко только этого и ждал: весь напрягшись, он молниеносно бросился вперед и всей силой могучих рук и собственной тяжести вонзил рогатину в грудь зверя…»
Таким был польский лес в первые годы пятнадцатого века. А ныне? Еще с прошлого века леса здесь подвергались рубке, и на их месте возникали пашни, росли города, деревни. Теперь в Польше под лесами занято примерно двадцать два процента площади. В основном это хвойные породы — сосна, ель, пихта, а из лиственных пород — дуб, бук, ясень, граб, ольха, береза, тополь и осина.
Сосна наиболее распространена в предгорьях, в среднем поясе буковые и пихтовые леса, а в верхнем ярусе Татр преобладает ель.
Вряд ли встретился бы здесь в наше время юный Збышко с медведем. Крайне мало их осталось в польских лесах. Зато повсеместно распространены кабаны, барсуки, косули, зайцы, белки и лисицы. Недавно в польские леса завезен лось.
В Татрах обитает замечательное и благородное животное — серна. Мы встретили парочку серн в горах. Взрослая самка и малыш. Они спокойно пересекли дорогу буквально в ста метрах от машины и остановились на опушке леса. Мать безразлично посмотрела на машину — по опыту она знала, что это не опасные для нее чудовища, и медленно ушла в лес. Малыш оказался более любопытным. Он остановился и, приподняв гордую головку, с интересом посматривал на нас. Потом ему, видимо, эта история надоела, он задорно мотнул головой, пренебрежительно брыкнул в нашу сторону задними ножками и вприпрыжку бросился догонять маму.
— Очень уверенно чувствовала себя серна. Разве здесь нет хищников и никто их не беспокоит? — спросил я.
— Хищников здесь еще немало. Совсем недавно рыси уничтожили несколько десятков диких коз, а волки погубили целое стадо овец. Даже хищные птицы иногда ведут себя очень агрессивно. Одна горянка стояла на собственном дворе и занималась хозяйственными делами. Вдруг она услыхала какой-то шум вверху, бросила взгляд и увидела большую птицу, которая камнем падала на нее. Это был огромный татранский орел. В поисках пищи, видимо, изголодавшийся царь птиц переоценил свои силы и принял горянку за слабую дичь. Но мужественная женщина не растерялась. Она схватила топор и одним ударом сразила хищника.
— А раньше Польша славилась обилием оленей, — заметил я.
— В крупных лесных массивах их вы встретите и теперь. Уже с сентября в лесу часто слышится мощный рев оленей-самцов, этих очень красивых и смелых животных. В лесных чащах некоторые охотники и теперь бывают свидетелями жестоких схваток между самцами.
Часто мы проезжаем мимо оригинальных домиков — одноэтажных, двухэтажных, трех- и даже четырехэтажных, каменных и деревянных, построенных в лесу на зеленых полянках.
— Чудесные домики, — не удержался я.
— Это жилища горцев.
— А не скучно здесь зимой?
— Что вы? Зимой сюда приезжает много лыжников, а летом тут масса туристов и отдыхающих.
Дорога все время вьется лесом. Лес, лес, лес. Впереди видны мощные вершины Татр.
Проезжаем мимо водопада Мицкевича. Он небольшой, ко шумный, вода с грохотом падает со скалы, рвется, пенится и рассыпается среди каменных глыб. Говорят, что здесь бывал великий поэт Адам Мицкевич и любил смотреть, как шумит, пенится и неудержимо грохочет этот водопад.
— Скоро «Морское Око», — сообщает водитель.
Название явно интригует. Мы много раз слышали восторженные рассказы об этом высокогорном озере и торопимся увидеть его.
Кто путешествовал по горам Венгрии, тот знает, что там в чудесном лесу у замка Люллафюред также есть озеро под названием «Морской глаз», оно очень узкое, вытянутое, и если предположить, что оно похоже на глаз, то только на полузакрытый.
«Морское Око» — самое красивое из всех высокогорных озер Польши. Оно, как гигантская каменная чаша, со всех сторон окружено высокими горами. Слева от озера вздымается на 2449 метров вершина Рысы — самая высокая точка Польши, справа каменистая вершина Мнах, которая своим острым верхом поднялась на 2064 метра. Если взобраться на одну из вершин и бросить взгляд на озеро, то его очертания напоминают гигантский глаз. Вода в озере чистая и прозрачная, как слеза. На берегу озера стоит гостиница.
Если сесть в лодку, пересечь озеро и подняться на высоту 1580 метров, то вы увидите другое горное озеро. Это «Черный Став». Оно небольшое, имеет круглую форму, и кажется, будто какой-то шутник-великан гигантской стальной ложкой выбрал здесь среди каменных утесов почву и налил в выемку холодной горной воды.
После недолгого отдыха на берегу «Морского Ока» мы направились на гору Губалувка высотой до двух тысяч метров. На вершину этой горы поднимаемся на фуникулере. Действует два вагона. Один ползет вверх, а другой в это время спускается вниз. На вершину мы поднялись к закату солнца. Картина сказочно красивая. Серебром сверкали залитые лучами солнца горные вершины Татр. Они казались очень близкими, словно находились рядом, а не за много километров от нас. А темно-синее без единого облачка небо было удивительно чистым, мягким, бездонным.
На вершине горы также есть комфортабельная гостиница, ресторан, здесь есть образцы местной горной экзотики. Вот стоит в национальном костюме гурал (горец) — он здесь живет. На горце узкие, красочно расшитые брюки из домотканного белого сукна, расшитый короткий плащ и шляпа. А вот стоят нарты с собачьей упряжкой, рядом на столбе висит национальный костюм — расшитые брюки, плащ и шляпа. Здесь же на снегу медвежья шкура. Это принадлежности фотографа. Можно одеться в костюм горца, сесть на нарты, да еще с медвежьей шкурой — для любителей фотоснимок может быть интересным.
Уже было совсем темно, когда мы возвращались в Краков. Лес был тих. Плотной стеной по сторонам стояли укрытые снегом серебристые ели, не слышались голоса лесных обитателей. Только один раз из лесу выскочил на дорогу заяц. Испугался косой и, прижав уши, рванулся впереди машины по дороге. Шофер пожалел его и убавил скорость, а трусливый русак будто догадался, прыгнул в сторону и был таков.
В Краков мы вернулись поздно.
Катовицы — город труда, один из промышленных центров Польши, город угля и металла. Большое количество промышленных предприятий, близость угольных шахт — все это отразилось на внешнем виде города. Дома здесь крепкие, с толстыми стенами, но, как правило, все потемнели от копоти. На улицах города большое оживление, имеется много магазинов, ресторанов, столовых и «млечных баров».
Катовицы находятся среди больших промышленных городов, которые очень близко расположены один от другого и связаны трамваем и автобусной линией. Это Хожув, Сосковец, Забже и Бытом.
Однажды мы вместе с катовицкими издателями поехали в театр. Поездка заняла минут сорок. Только вернувшись в гостиницу, я узнал, что в театре мы были не в Катовицах, а в соседнем городе Бытоме.
Хорошая транспортная связь помогает жителям без особого труда посещать театры, магазины или кино в любом из этих городов.
Из Катовиц мы совершили очень интересную поездку в Зеленую Силезию до города Цешина. Это на самой границе с Чехословакией. Если вы посмотрите на карту, то увидите рядом два кружочка и две надписи — Цешин на польской стороне и Тешин на чехословацкой. Ранее это был один город, а теперь стало два. Их разделяет мелкая и узкая река. Мост через эту реку соединяет обе части города. Цешин — старый город. Здесь сохранились очень древний костел, крепость и колодец Трех братьев.
— Каких братьев? — поинтересовались мы.
И здесь мы узнали один из вариантов легенды о трех братьях.
…На широких просторах славянской земли в древние времена жили три брата, три могучих богатыря. Один брат хозяйничал на Днепре и Волге, его поля и леса простирались от Черного до Белого моря. Это был брат старший и звали его Русс. Два других брата, Лях и Чех, как близнецы равные, жили в горах и на равнинах западнее Днепра.
Хорошо жили братья, и всего у них было в достатке. Но вот над их домами, над их полями нависла грозная черная туча. С холодной Сибири и знойной южной Азии на старшего брата Русса стали совершать набеги дикие татарские орды. Русс отбивался, он смело и мужественно сражался, но врагов было видимо-невидимо, их истребляли, но они плодились, как муравьи. Трудно было Руссу — самому старшему брату, рекой лилась русская кровь.
А с Запада стали надвигаться немецкие полчища. Воины были в железных латах, носили на головах железные каски, а в руках пудовые мечи. Этими тяжелыми мечами они рубили головы воинам-чехам и воинам-ляхам, не жалели женщин, стариков и детей.
Но не всех женщин убивали черные рыцари. Молодых полек они брали в полон. Рыцари хотели иметь красивых жен и красивых детей. Но не шли в полон юные польки и вместе с мужьями, отцами и братьями дрались с лютым врагом и падали на поле брани.
Тяжело, очень тяжело было трем братьям. И однажды сошлись они на небольшой реке Олыне, поведали друг другу о своих бедах и порешили вместе бороться против врагов.
— Я отдам все свои силы, свои просторы, леса и пашни для нашего братского дела, — сказал Русс.
— У меня крепкие руки, я умею ковать мечи, копья, делать кольчуги, я вместе с тобой, наш старший брат, — молвил Чех.
— У нас нет таких сил, таких больших просторов, лесов и полей, какие имеет брат Русс, — сказал Лях, — но сердца наши не знают страха на поле брани, и вместе с нами научились сражаться наши женщины. Они нежны, как серны, и храбры, как тигрицы. А где сражается женщина — нет страха в том боевом ряду.
Радостно улыбнулся могучий с большой светлой бородой Русс, громко и весело рассмеялся трудолюбивый и скромный Чех, счастье сверкнуло на румяном лице Ляха. И скрепили три брата эту дружбу клятвой. А Русс и Чех взяли себе в жены молодых сестер брата Ляха. В знак этой дружбы братья построили на реке город Тешин-Цешин и выкопали в нем колодец дружбы и счастья. Из этого колодца пили они чистую, как слеза, воду в дни свадьбы, пили эту воду их красавицы жены, позднее пили их многочисленные дети, их неисчислимые внуки и правнуки…
Много воды утекло с тех пор. Давно разбиты кровные враги трех братьев. Поколение за поколением сменяются русские, чехи, поляки. Появились тысячи новых городов и сел. А среди них на пограничной реке стоит древний Тешин-Цешин. Он вечен, как вечна братская дружба русских, поляков и чехов.
В Цешине есть очень интересный этнографический музей. Пройдешь по залам этого музея и увидишь, как жил здесь человек в прошлом. Тут есть макет закопченной избы с печью без трубы, старинная посуда, миски, ножи, ложки, сундуки и древнее оружие. Мы не знаем, есть ли здесь посуда, из которой пили легендарные братья, но это история страны, польского народа, его первые шаги, и очень интересно посмотреть на эти памятники старины теперь, в дни тысячелетия Польского государства.
Из Цешина мы отправились в горы к истокам славной польской реки Вислы. Горы в лесах. Несмотря на ноябрь, многие деревья еще сохранили листву, во многих местах лежат могучие вековые сосны, поваленные ветром. Они вывернуты с корнями. Трудно им во время бури удержаться в каменистом грунте, видно, не смогли они крепко ухватиться за скалы своими корнями.
Висла главная река страны и для поляков имеет такое же значение, как и для русских Волга. Извилистой лентой тянется Висла по стране с юга на север. На ней стоят города Варшава, Краков, Быдгощ, Сандомеж, Плогун, Торунь и Гданьск.
Истоки Вислы расположены в Западных Бескидах. И в чем здесь отличие Вислы от Волги? Наша могучая река берет свое начало с Валдайской возвышенности из небольших родников на болотах и течет от истока очень тихо, почти незаметно и только, пройдя многие десятки километров, превращается в реку. Висла — другое дело. Она с первых же километров, от истоков, которые находятся в горах, превращается в бурный поток, шумит, грохочет и прыгает по горным уступам вплоть до выхода из Бескид.
Висла образуется из двух горных потоков — Белой Вислы и Черной Вислы, или, как поляки ласкательно называют их, Белой и Черной Виселками. Мы с живейшим интересом наблюдали, как живописно и резво прыгают по уступам с горного хребта эти маленькие, но очень быстрые потоки. Вода в них прозрачно чистая, студеная, нередки маленькие водопадики. И рыбы! У одного из водопадов в широком водоеме они стаями играли, гонялись друг за другом, и мы искренне сожалели, что не можем вдоволь полюбоваться этой картиной.
Когда Висла с горных хребтов опускается до высоты 250 метров над уровнем моря, ее бурное течение затихает — и дальше до самой Балтики это уже спокойная, равнинная река. Но тихая Висла во время высоких весенних и летних паводков сильно разливается, становится очень грозной и доставляет немало бед прибрежнему населению.
По пути из Зеленой Силезии мы заехали в город Скочув на дачу к польскому писателю Густаву Морцинеку. Встретила нас сестра писателя, пожилая но очень подвижная и приветливая женщина. После взаимных приветствий она весело сказала, обращаясь ко мне:
— Я вас знаю.
Конечно, приятно, если тебя в незнакомом городе встречают знакомые люди, но мне показалось, что эту женщину все же я вижу первый раз в жизни.
— Простите, а где мы с вами в последний раз встретились? — осторожно спрашиваю я.
Она рассмеялась.
— Вчера.
— Но где? — не удержался я.
— На экране телевизора. Вы вчера рассказывали польским телезрителям о советских книгах.
Мы дружно рассмеялись, это сразу создало атмосферу дружбы и как «старым знакомым» позволило вести беседу просто и непринужденно. Густав Морцинек рассказал нам о своих творческих планах, расспрашивал о жизни и творчестве советских писателей, о Москве и Киеве.
Потом вдруг писатель обратился ко мне:
— А вы были в Тарновске-Гуры?
— Нет, — ответил я, не совсем ясно представляя, что я там могу увидеть.
— Там есть старинная, средневековая шахта, где добывались серебро и олово. Я только вчера там был, и у меня осталось много впечатлений.
На второй день утром мы прибыли в Тарновске-Гуры. Машина остановилась у большого старого, несколько запущенного парка. Вместе с экскурсоводом мы направляемся к маленькой круглой башенке с железной решетчатой дверью. Экскурсовод — молодой человек, видимо студент — открыл дверь и зажег два фонаря типа «летучая мышь».
«Неужели эти мрачные пещеры находятся под таким красивым тенистым парком?» — невольно возникала в голове мысль.
— Увага, проше пане, осторожно следуйте за мной, — пригласил экскурсовод. Он первым спускается по крутой винтовой лестнице вниз, а мы в полутемноте торопимся за ним. Процедура эта тянется медленно — глубина шахты до пятидесяти метров. Наконец, последняя ступенька скрипящей лестницы — и группа останавливается на небольшой деревянной площадке. Она колеблется под ногами, и нетрудно догадаться, что эта площадка лежит на подземной воде.
Напрягаем зрение, всматриваемся в темноту. Что это за пещера, как здесь добывали руду, какими орудиями, как ее поднимали наверх? Ведь никаких лифтов, подъемников и вагонеток в те времена еще не было.
Экскурсовод выводит откуда-то из-под площадки, на которой мы стоим, плоскую и очень длинную, специально сконструированную для плавания по подземной реке лодку мест на восемь.
— Проше пане садиться, — приглашает он.
Нас вместе с переводчиком и экскурсоводом пять человек. Осторожно, по одному садимся мы в эту плоскую лодку, она оказывается очень неустойчивой, при малейшем нашем движении наклоняется то в одну, то в другую сторону и еле не захватывает бортами воды.
Длина пещеры около шести километров. Ширина ее до четырех-пяти метров, высота до пяти-шести метров.
Самое интересное — по этому туннелю течет подземная речушка. Течение быстрое, и как только лодку отвязали, она сразу пошла вперед.
Мы плывем по подземной реке! Тусклый огонек фонарей очень слабо освещает стены и потолок пещеры. Лодку непрерывно подносит то к правой, то к левой стенке пещеры, мы тихонько отталкиваемся, она шатается — нам все время кажется, что вот-вот эта плоская и легкая посудина зачерпнет холодной воды или опрокинется.
— Глубоко здесь? — на всякий случай кто-то задает вопрос экскурсоводу.
— Утонуть трудно — метра полтора.
— А рыба есть?
— Есть, только ловить ее запрещено.
— Она слепая?
— Нет. Пещерный поток имеет выход в надземную реку, значит рыба не вечно живет в этой темноте.
Всматриваемся в холодную мутную воду, не покажется ли спинка, не плеснет ли игриво хвостом хотя бы небольшая рыбешка. Но нет! Не удалось нам увидеть живых существ в этом подземном канале. Стены пещеры сырые, изредка с потолка свисают тоненькие, как карандаши, сталактиты. Невольно вспомнились минувшие века и те несчастные, обездоленные люди, которых загоняли сюда, в подземелье, добывать богатства польским магнатам.
Впереди площадка. Лодка останавливается. Снова по винтовой лестнице поднимаемся вверх, и здесь у входа стоит наша машина. Вечером мы возвращаемся в Катобицы.
Быстро пролетели дни нашего пребывания в Польше. После закрытия выставки все книги и экспонаты были оставлены в Варшаве, как дар советского народа братскому польскому народу.
Мы тепло распростились с гостеприимными польскими друзьями и возвратились в Москву.
Ю. Авербах
ЗАМЕТКИ
О ГОРОДАХ И СТРАНАХ[49]
Кто из нас в детстве не мечтал о путешествии в дальние страны? Как и все мои сверстники, начитавшись приключенческих романов, я мысленно не один раз объехал вокруг света на 80 дней, вместе со Стенли я бродил по дебрям Центральной Африки в поисках Ливингстона, вместе с Пржевальским вторгался в неисследованные области Средней Азии, вместе с Миклухо-Маклаем устанавливал дружественные отношения с папуасами Новой Гвинеи.
Много интересных волнующих событий, связанных с путешествиями, приносила и действительность. Вместе со всей страной я переживал поиски и спасение экспедиции Нобиле, ледяную эпопею челюскинцев, полеты через Северный полюс.
Меня, как и всю молодежь, влекла героическая романтика этих событий.
Но… я познакомился с шахматами, они вошли в мою жизнь, я начал ими серьезно заниматься.
Шахматы и страсть к путешествиям. Разве есть более разные вещи? Неужели можно совместить игру, предполагающую спокойную кабинетную обстановку, с «охотой к перемене мест», ненасытной жаждой новых впечатлений?
Оказывается, можно!
Миллионы людей во всем мире играют в шахматы. Эта мудрая игра, находящаяся на грани между искусством и наукой, стала одним из средств культурного общения между народами. Советские шахматисты по праву считаются сейчас сильнейшими в мире, и их охотно приглашают во многие уголки земного шара.
Когда я стал шахматным мастером, а затем гроссмейстером, мне пришлось многократно защищать честь нашей родины за рубежом.
Для того чтобы померяться силами с шахматистами южного полушария, я четыре раза пересекал экватор; чтобы сразиться с шахматистами американского континента, два раза летал за Атлантический океан.
Мне приходилось выступать в шахматных клубах Парижа и Лондона, Цюриха и Стокгольма, Антверпена и Копенгагена, Джакарты и Рейкьявика, Буэнос-Айреса и Монтевидео.
Во время поездок я делал краткие заметки в своих записных книжках о новых странах, о встречах с людьми, заносил интересные географические и бытовые подробности.
В своих заметках шахматам я намеренно уделил меньше внимания, так как спортивные результаты наших выступлений за рубежом широко освещались в печати и общеизвестны. А желающим ознакомиться с творческими итогами наших встреч я посоветую посмотреть шахматные ежегодники, где опубликованы все лучшие партии этих соревнований.
В 1953 году Швейцарская шахматная федерация взяла на себя организацию турнира претендентов на матч с чемпионом мира. Как правило, за границей спортивные организации не пользуются поддержкой государства и вынуждены существовать на членские сборы и пожертвования. Чтобы обеспечить финансовую сторону соревнования, по всем двадцати пяти кантонам Швейцарской конфедерации был проведен сбор средств. Кантонам, собравшим наибольшие суммы, предоставлялось право проведения турнира.
Победителями этого своеобразного конкурса явились кантоны Шафхаузен и Цюрих. В Шафхаузене турнир должен был начаться, а в Цюрихе закончиться.
Однако первая половина турнира проходила не в столице кантона городе Шафхаузене, а в расположенном недалеко от него маленьком городке Нейхаузене. Это место было выбрано не случайно. Около Нейхаузена Рейн, с большой скоростью несущий свои воды среди высоких берегов, сплошь покрытых зелеными чащами, делает резкий поворот и с высоты двадцати метров со страшным шумом и грохотом обрушивается вниз. Когда-то, много веков назад, здесь, по-видимому, была естественная каменная преграда, ко вода постепенно уничтожила ее и пробила себе дорогу через скалы. Сейчас от этой преграды сохранилось лишь несколько порогов да мохнатый зеленый утес, одиноко возвышающийся среди мириадов брызг и клочьев мохнатой белой пены. Живописный Рейнский водопад каждый год привлекает сотни туристов. Замечательное явление природы стало своеобразным зрелищным предприятием.
В Нейхаузене большое число крохотных отелей, пансионатов, гостиниц. Расположенные в красивой зеленой чаще, они обступили водопад со всех сторон. К услугам туристов есть гостиницы и выше водопада, и ниже его, и на левом берегу, и на правом. Вид на водопад, так же как и ванна, считают здесь, увеличивает комфорт, поэтому комнаты с видом на водопад стоят дороже.
Швейцария стоит на одном из первых мест в мире по использованию энергии падающей воды — белого угля. Здесь даже на самых маленьких горных речках можно увидеть гидростанции. Почему же до сих пор огромная энергия Рейнского водопада расходуется впустую? Ведь в летнее время каждую секунду с двадцатиметровой высоты низвергается около одного миллиона литров воды? Как оказалось, проект использования Рейнского водопада существует давно. Однако хозяева многочисленных отелей и курхаузов встретили его в штыки. Был создан специальный комитет, который развернул оживленную кампанию в «защиту водопада». В результате проект, по-видимому, на долгие годы положен под сукно.
Советские участники шахматного турнира поселились в отеле «Бельвю», расположенном напротив водопада. Отель был во время войны разрушен и только теперь восстанавливался.
— Позвольте, — может спросить читатель, — причем здесь война? Ведь в то время как все прогрессивное человечество сражалось против своего смертельного врага — германского фашизма, маленькая Швейцария сохраняла нейтралитет, торговала с обеими сторонами и еще наживалась на войне. Но и нейтральная Швейцария получила от войны мелкие царапины. Нейхаузен, например, расположенный на границе с Германией, в самые последние дни войны подвергался бомбардировкам американской авиации. Одной из весьма немногочисленных жертв этих бомбардировок оказался отель «Бельвю». Может быть, подобные события и послужили причиной появления оригинального памятника, который мы обнаружили как-то, прогуливаясь по окрестностям Нейхаузена. На каменной плите, вделанной в ограду одного из парков, были высечены следующие слова: «Нашей доблестной армии, стоявшей на страже своих границ, в то время как всюду вокруг лилась кровь».
Вторая половина турнира проходила в Цюрихе, и в один из свободных от игры дней мы совершили поездку в город Люцерн.
После почти двухчасового кружения среди гор электропоезд вынес нас к большому синему озеру, имевшему форму неправильной четырехконечной звезды. Берега озера сплошь утопали в зеленых зарослях, и лишь у одного из концов синей звезды среди зелени виднелся сгусток красных черепичных крыш. Это был Люцерн.
День был безоблачный, и на фоне светло-голубого неба на горизонте величественно выступали вереницы горных цепей с ярко-белыми полосами вечного снега.
После короткой встречи с местными шахматистами в тамошнем шахматном клубе хозяева решили ознакомить нас с достопримечательностями города.
— Времени у нас немного, поэтому мы успеем посмотреть лишь знаменитую люцернскую панораму, монумент льва и, пожалуй, этнографический музей, — сказал, обращаясь к нам, местный шахматист Алекс Кризован.
На маленьком пароходике мы переправились через бухту Люцерн и, отойдя несколько кварталов от берега, подошли к невысокому зданию, немного напоминавшему цирк.
— Сейчас мы вам покажем панораму, отображающую один из эпизодов франко-прусской войны 1870–1871 годов, — выступил в роли гида Кризован, — Швейцарцы в этой войне участия не принимали, но однажды взяли в плен целую французскую армию вместе с генералами и офицерами. Отступая под натиском пруссаков, французские войска, чтобы избежать худшего, были вынуждены перейти франко-швейцарскую границу, сдать оружие и интернироваться. Здесь вы увидите, как это происходило.
Мы купили билеты и прошли внутрь.
На внутренней стене здания, представляющей цилиндрическую поверхность площадью свыше тысячи квадратных метров, был изображен унылый зимний ландшафт в горах. Среди снега по дороге тянулась бесконечная колонна замерзших и измученных солдат. Многие из них были ранены. На переднем плане лежали штабеля ружей, сабель и горы различной амуниции. Внутренность здания составляла единое целое с гигантской картиной. На пригорке, покрытом искусственным снегом, стояла группа швейцарских солдат, выполненная в натуральную величину. Продолжением поезда, изображенного на полотне, был настоящий железнодорожный вагон.
Вся панорама, произведение швейцарского баталиста Кастре, оставляла сильное впечатление как мастерством исполнения, так и большой художественной правдой. Небольшой военный эпизод явился причиной создания значительного художественного произведения.
Невольно напрашивается вопрос, а почему наши художники так мало внимания уделяют панорамам? Ведь в нашей жизни, столь богатой различными большими событиями, можно найти сотни тем для создания произведений, воспевающих подвиги нашего народа. Строительство гигантских электростанций, штурм целины — разве это не сюжет для создания величественных панорам?
Кто-то из швейцарцев сказал:
— Люцернская панорама показывает милосердие швейцарцев, но они могут быть и храбрыми солдатами. Вы это сейчас увидите.
От площади, где находилась панорама, по усаженной деревьями аллее мы стали подниматься вверх. Аллея привела нас к неглубокому бассейну, наполненному прозрачной водой. Прямо над бассейном в отвесной каменной стене виднелся большой продолговатой формы грот. В гроте лежал огромный около десяти метров длины каменный лев. Он изображен мертвым, и его мощная передняя лапа бессильно покоилась на рукоятке меча. Над гротом в скале было высечено по-латыни: «Верности и храбрости швейцарцев». Монумент льва — величественный памятник, высеченный из одного куска скалы швейцарским скульптором Ахарном по модели знаменитого датского ваятеля Торвальдсена.
В течение многих столетий в прошлом молодые швейцарские парни, отчаявшиеся найти работу на родине, шли наемниками в армии разных стран. Рослые и сильные, они проявили себя хорошими солдатами и очень ценились. Многие монархи, не доверявшие своему народу, создавали из них личную охрану. Так, охрана дворца французского короля Людовика XVI — Тюильри — целиком состояла из швейцарцев.
Во время Великой французской революции вся швейцарская гвардия погибла, защищая короля Франции от разгневанного народа.
И вот Швейцарская республика, а не французская монархия, как скорее следовало бы ожидать, поставила памятник своим сынам, стоявшим насмерть при защите французской монархии.
«Верности и храбрости швейцарцев!»
Но разве не следовало бы им быть верными высоким идеалам республики? Это была бы, конечно, более благородная цель, чем защищать ненавидимого и проклинаемого всем французским народом монарха.
Монумент льва — это в первую очередь памятник беспринципной морали капиталистического мира.
В двух шагах от монумента льва находится геолого-этнографический музей.
Лет 70 назад один из жителей Люцерна рыл погреб. Вдруг его лопата ударилась обо что-то твердое. К разочарованию люцернца, это оказался не сундук с кладом. Когда геологи сняли здесь слой почвы, под ней обнаружилась огромная гладкая, словно отполированная скала со следами многих царапин. Когда-то, в ледниковый период, эта территория была покрыта ледником, который при позднейшем потеплении стал отступать и, наконец, исчез совсем. Ледник нес многочисленные включения твердых пород. Они-то и оставили царапины на скале при движении ледника. Сейчас около этой скалы создан небольшой музей, где представлены геологические коллекции, а также чучела представителей животного мира Альп. Среди экспонатов, связанных с Альпами, мы неожиданно обнаружили небольшую панораму, изображающую один из эпизодов легендарного похода Суворова через Альпы.
В национальном бюджете Швейцарии доходы от туризма составляют весьма значительную сумму. Поэтому все, что привлекает внимание туристов, становится коммерческим предприятием. Вокруг таких объектов вырастают, как грибы после дождя, киоски для продажи сувениров и открыток. Даже горы в Швейцарии приносят доход.
Как-то наши хозяева решили показать нам Альпы. В воскресенье автобусом по берегу Цюрихского озера мы добрались до местечка Швегальп. Здесь было довольно оживленно: стояло много машин, толпились туристы.
Перед нами высилась каменная громада Сентиса — одной из альпийских вершин. На Сентис можно подняться различными путями: Альпинисты предпочитают карабкаться по скалам, туристы пробираются по узким горным тропкам. Наконец, можно взобраться на вершину в кабине канатной дороги. Канатная дорога на Сентис построена в 1935 году. Это незаурядное сооружение. Два троса, несущие кабину, имеют диаметр около пяти сантиметров, длину около двух километров и весят двадцать девять тонн каждый.
Для экономии сил и времени мы предпочли подняться по канатной дороге. В огромном ангаре мы сели в кабину подъемника, вмещающую тридцать пять человек. Заработали моторы, кабина выплыла из ангара и, подвешенная на двух тросах, заскользила вверх над пропастью. Сделав остановку на одной промежуточной станции, мы через двенадцать минут оказались почти у самой вершины. Здесь нас ожидали гостеприимно накрытые столы небольшого ресторана, гостиница и почтовый киоск, где продавались сувениры, открытки и откуда можно было незамедлительно отправить открытку друзьям, что, кстати, некоторые из нас и сделали, так как на открытках в графе «обратный адрес» стояло: с вершины Сентиса!
Сентис возвышается над своими ближайшими соседями, и с него в хороший ясный день можно любоваться грандиозной панорамой Швейцарии. Перед глазами, куда ни кинешь взор, раскинулась как бы огромная рельефная карта. Во все стороны горизонта расходятся бесчисленные горные цепи с вершинами, покрытыми вечными снегами; в ущельях далеко внизу вьются голубые полоски рек, темные ниточки дорог. Большими синими пятнами выглядят водные пространства Цюрихского и Боденского озер.
Вдоволь насладившись чудесным зрелищем, мы быстро спустились вниз.
Как я уже говорил, вторая половина турнира проходила в Цюрихе. При переезде из Нейхаузена у нас возникли некоторые затруднения, так как снять номера в гостинице оказалось совсем не просто.
В это время во Франции происходила всеобщая забастовка, и толпы заокеанских туристов из Франции ринулись в Швейцарию, заполнив все гостиницы. В конце концов нам все-таки удалось решить «квартирный вопрос», и мы поселились в гостинице «Золотой меч». Однако наша радость была недолгой. С приближением ночи, когда Цюрих собирался спать, вокруг нашей гостиницы улицы стали наполняться гуляющей шумной толпой, заиграла музыка.
Выяснилось, что мы поселились в районе ночных развлечений, где праздношатающиеся бездельники тратят время и деньги в барах, ресторанах и ночных кабаре. Начались поиски нового пристанища, и вскоре мы переехали в другой, более спокойный район.
Цюрих, раскинувшийся в месте, где река Лиммат впадает в Цюрихское озеро, — очень древний город. О нем упоминают еще древнеримские историки как о месте, где останавливались римские легионы на пути из Рима на север. Его стены, пропитанные «пылью истории», могли бы немало рассказать. Здесь множество старинных соборов, древних построек, величественных памятников.
Однако для нас, советских людей, самым ценным памятником явилась скромная мраморная доска, прикрепленная под одним из окон дома «Цум Якобсбруннен», примостившегося в узком крутом переулке Шпигельгассе. На доске высечена надпись:
«Здесь с 21 февраля 1916 года по 2 апреля 1917 года жил Ленин, вождь русской революции».
Владимир Ильич, находясь в эмиграции, часто бывал в Швейцарии, где прожил с перерывами в общей сложности около семи лет. За это время великий вождь трудящихся всего мира побывал во многих швейцарских городах, здесь он. много работал, здесь он написал ряд выдающихся работ, по теории и практике марксизма. Взволнованные, мы проходили мимо дома, откуда в апреле 1917 года Ленин уехал в Россию, чтобы возглавить партию большевиков перед генеральным штурмом капиталистической твердыни.
В своих воспоминаниях о Ленине, его бывший квартирохозяин, сапожник Каммерер, рассказывает:
— На прощание я пожелал ему счастья и сказал: «Надо надеяться, что в России вам не придется так много работать, как здесь, господин Ульянов!»
Он ответил задумчиво:
— Я думаю, господин Каммерер, мне придется в Петербурге работать еще больше.
— Ну, — сказал я, — больше, чем здесь, вы так или иначе не сможете писать. Найдете ли вы там сразу комнату? Ведь там, наверное, сейчас жилищный кризис?
— Комнату-то я получу в любом случае, — ответил господин Ульянов, — только не знаю, будет ли она такой же тихой, как ваша, господин Каммерер!
Вскоре он уехал.
В 1954 году советские шахматисты впервые отправились за океан для встречи с одной из сильнейших команд мира — командой Аргентины. Пролетев около двадцати тысяч километров по маршруту Москва — Прага — Брюссель — Париж — Мадрид — Дакар — Рио-де-Жанейро — Сан-Паулу — Монтевидео, мы прибыли в столицу Аргентины город Буэнос-Айрес. Встреча в Буэнос-Айресе надолго останется у нас в памяти. Ожидавшая нас многотысячная толпа народа овацией встретила наше появление на лестнице самолета. Восторженные крики, приветствия, цветы, рукопожатия.
В то время между нашей страной и Аргентиной только устанавливались культурные связи. Мы оказались в числе первых советских делегаций, посетивших Аргентину, поэтому легко понять тот большой интерес, который проявили к нам темпераментные аргентинцы.
Мы покинули Москву в марте, температура в день отлета была четырнадцать градусов ниже нуля, и, хотя официально март считается весенним месяцем, зима еще не собиралась сдавать свои права. В Буэнос-Айресе мы застали начало осени, и температура была тридцать — тридцать пять градусов выше нуля. В Аргентине существуют два расписания работы учреждений. Одно — летнее, другое — зимнее. Летом работают с 4–5 часов утра до часу дня, а позже, когда наступает сильная жара, спят. Основная жизнь города начинается вечером, когда жара несколько спадает. Зимнее расписание обычное — с 8–9 часов утра до 5–6 часов вечера. Правда, зима в Аргентине существенно отличается от нашей российской. Там всю зиму можно проходить в плаще, так как средняя температура самого холодного месяца июля равна примерно + 10° по Цельсию.
На следующий день после прибытия некоторые из нас сделали попытку осмотреть город, но она оказалась неудачной. На улице было жарко и душно, окна домов закрыты жалюзи, спасающими от лучей палящего солнца. Улицы немноголюдны, лишь на перекрестках маячили регулирующие движение полицейские. Для защиты от солнца у них на фуражки надеты белые чехлы, закрывающие сзади голову и шею. Убедившись, что в такую жару долго гулять нельзя, спасаемся в отеле. Здесь расставленные в холле поворачивающиеся вентиляторы создают движение воздуха и иллюзию прохлады.
Через несколько дней, привыкнув к климату, мы совершили экскурсию по берегу Ла-Платы. Когда мы выехали на набережную, перед глазами открылось огромное водное пространство. Сколько мы ни напрягали взор, другого берега видно не было. Это и не удивительно, так как он находится на расстоянии трехсот километров! Пусть читатель не думает, что я оговорился. Буэнос-Айрес расположен в гигантском эстуарии реки Ла-Платы, вбирающей в себя воды Параны, Уругвая и многих других рек. Устье Ла-Платы от места слияния с Параной, где ее ширина равна нескольким километрам, быстро расширяется и достигает значительной величины. Впервые созерцая широкий, как море, простор Ла-Платы, трудно поверить, что это всего лишь исполинское речное устье, а не залив или море.
Не удивительно, что во времена, когда завеса незнания только поднималась над Новым Светом, знаменитый португальский путешественник Магеллан, отправившийся на поиски пролива, соединявшего Атлантический океан с Тихим, увидев этот необъятный водный путь, решил, что заветный пролив найден. Целых две недели он бороздил воды Ла-Платы, пока не убедился, что необозримая водная ширь — всего лишь необычайно широкая пресноводная река.
Эта река сначала была названа Рио-де-Солис по имени испанского конквистадора Хуана де-Солис, впервые проникшего в устье Ла-Платы, но нашедшего здесь смерть во время одной из стычек с индейцами. Немного позднее путешественник Кабот, увидев у местных индейцев массу украшений из серебра, решил, что эти места богаты серебром, и назвал реку Рио-де-Ла-Плата, что в переводе с испанского значит — Серебряная река. На самом деле никакого серебра здесь не оказалось. Его привозили из Боливии. Однако название Ла-Плата сохранилось и поныне. Более того, название страны Аргентина также произошло от латинского Argentum — серебро.
Вода в Ла-Плате — мутно-красного цвета. Этот своеобразный цвет ей придают мельчайшие частицы красной глины, находящиеся во взвешенном состоянии в воде. Позже, когда мы летели из Буэнос-Айреса домой, с самолета была ясно видна резкая граница между мутно-красной Ла-Платой и бирюзовой водой океана.
На берегу Ла-Платы раскинулся один из самых красивых и живописных парков города — Палермо. В этом исключительно богатом растительностью оазисе так приятно укрыться от жары и зноя. По гладким зеркальным поверхностям прудов плавно скользят лодки, песчаные дорожки приглашают в тенистую лесную чащу, где кроны деревьев, причудливо переплетаясь, образуют естественные коридоры и беседки. Гигантские кактусы, раскидистые магнолии, высокие эвкалипты, стройные и лохматые пальмы — кажется, весь богатый растительный мир тропиков представлен здесь.
Едем в порт. Голубой автобус с огромной скоростью мчит нас по набережной. Вдоль берега непрерывная цепь элеваторов, складов, рефрижераторов. Хаотический лес мачт, труб, стрел корабельных кранов. Буэнос-Айрес — крупнейший порт южного полушария. Десятки кораблей под самыми различными флагами стоят у причалов. Здесь и огромные белоснежные красавцы пассажирские пароходы и маленькие «замарашки» грузовые буксиры, лесовозы, разгружающие лес, чередуются с плоскими нефтеналивными судами. Многочисленные портовые краны своими длинными хоботами-щупальцами погружают в трюмы судов сельскохозяйственные товары, основные предметы экспорта Аргентины. Особенно много вывозится мяса.
Заканчивая экскурсию, мы выехали на площадь Сан-Мартин, В центре ее величественный бронзовый монумент. На огромном постаменте всадник поднял лошадь на дыбы. Это памятник герою освободительного движения против испанского владычества генералу Хозе Сан-Мартину. Аргентина сравнительно молодая страна, и генерал Сан-Мартин занимает в ее истории видное место.
Земли в устье Ла-Платы были заселены индейскими племенами, но в начале XVI века здесь появились новые хозяева — испанцы. Испанский король предоставлял права на открываемые земли обнищавшим испанским дворянам. Индейцы яростно боролись против незваных пришельцев, но борьба была слишком неравной. Индейцев жестоко истребляли и оттесняли на север.
Переселенцы из Испании, смешавшиеся с местным населением, по существу были бесправны и подвергались произволу королевских властей. Слабеющая испанская монархия судорожными предсмертными усилиями старалась выжать из колоний все соки.
Великая Французская революция и последовавшие затем события в Европе явились толчком, всколыхнувшим страну против ненавистного режима. Под руководством Сан-Мартина народ поднялся на борьбу за освобождение страны. Народная армия, возглавляемая Сан-Мартином, разбила испанские королевские войска у себя на родине, перешла через Анды и нанесла поражение испанцам в Чили и Перу.
9 июля 1816 года была провозглашена независимость Соединенных провинций Ла-Платы, позднее переименованных в федеральную республику Аргентину.
В честь этого знаменательного события на одной из главных площадей Буэнос-Айреса и воздвигнут огромный в несколько десятков метров пирамидальный обелиск. У обелиска пересекаются две большие магистрали города — улица Девятого июля и улица Корриентес. Улица Девятого июля поражает своей шириной. Аргентинцы никогда не упустят при случае с гордостью сообщить, что это самая широкая улица мира.
На Корриентес десятки шикарных магазинов, кафе, дансингов, кинотеатров. Вечером они ярко освещаются, привлекая публику. На крышах домов время от времени ярко вспыхивают разноцветные огни рекламы. Жара несколько спадает, и на улицу высыпает шумный поток разодетой публики, часто создавая препятствия уличному движению.
Наш шофер жалуется:
— По Буэнос-Айресу стало трудно ездить. Таких улиц, как Корриентес или Девятого июля, у нас раз-два и обчелся, в основном улицы узкие. Мы с вами ездили по старой торговой части города. Здесь трудно развернуться: чуть что — затор.
Буэнос-Айрес раскинулся на обширной территории вдоль берега Ла-Платы… Чтобы проехать из конца в конец, приходится преодолевать большие расстояния. Особых ограничений уличного движения нет, поэтому автомашины состоятельных аргентинцев несутся по улицам с огромной скоростью.
Мы были гостями Аргентинской шахматной федерации, и наши хозяева старались сделать все от них зависящее, чтобы принять нас возможно лучше. Однако с питанием у нас сначала возникли некоторые затруднения. Аргентинская кухня оказалась немного непривычной. Впрочем, судите сами: в первый же день, когда мы, приведя себя в порядок после дороги, пришли ужинать, нам подали для поднятия аппетита дыни с… ветчиной. К мясу в виде приправы шли жареные бананы, а в качестве деликатеса что-то, напоминавшее крылышки цыплят в соусе. Всем нам последнее кушанье очень понравилось, но каково же было наше удивление, когда мы узнали, что это лягушачьи лапки!
Через два-три дня мы привыкли к местной кухне. Попробовали и очень популярный в Южной Америке парагвайский чай — хербо-мате. Этот ароматный, немного возбуждающий напиток, приготовляемый из настоя растения мате, отлично утоляет жажду. Пьют его через трубочку из специальной грушевидной чашечки — бамбильи, в которой заваривается мате.
Несколько дней мы провели в городе Мар-дель-Плата. Это фешенебельный курорт, раскинувшийся в большой бухте на берегу Атлантического океана. Почти у самого берега построены комфортабельные гостиницы, кафе, кинотеатры, варьете, рестораны и особенно привлекающий праздную публику, известный на весь мир игорный дом.
На пляжах много тентов, но пользоваться ими нельзя. Это персональные места, принадлежащие состоятельным людям, заплатившим за них деньги на весь сезон вперед.
Каждый вечер игорный дом-казино заполняют прожигатели жизни. Здесь несколько огромных залов. В одних стоят длинные столы, за которыми идет азартная карточная игра. В других вращается диск рулетки. Накурено. Сизый дым поднимается к потолку. Усталые лица, напряженные, прикованные к быстро вращающимся дискам взгляды. Стучат фишки. Крупье быстро сгребают их. Игра идет… Душно. Скорей на воздух.
Когда на самолете летишь в Мар-дель-Плату, под крылом простирается бесконечная, бескрайняя степь — пампа. Только изредка нет-нет мелькнет окруженное зелеными зарослями ранчо. Даже с самолета заметны огромные пасущиеся в пампе стада.
Мясо — одно из основных богатств Аргентины и один из главных предметов экспорта. Однажды мы совершили поездку в город Ла-Плату. Здесь находятся крупнейшие в Аргентине мясокомбинаты, или, как их здесь называют, — фригорификос.
Нам устроили экскурсию на фригорификос. Мы надели белые халаты и вошли в рабочее помещение. Забой скота автоматизирован. В разделочный цех входят контейнеры, из них вываливаются еще дергающиеся в предсмертных конвульсиях туши животных. Здесь с них снимают шкуры, потрошат и подвешивают на крюки медленно движущегося конвейера. У конвейера на каменном полу стоят длинные цепи рабочих. Каждый из них проделывает какую-нибудь операцию по разделыванию туши. Несмотря на вентиляцию, в помещении стоит неприятный, тошнотворный запах.
По окончании соревнований наша команда разделилась на две группы. Часть выехала для выступлений в провинцию, часть выступала в Буэнос-Айресе. Мне с гроссмейстером Марком Таймаыовым пришлось давать сеанс одновременной игры на одной из фабрик Буэнос-Айреса «Бона-фиде». После сеанса был устроен небольшой ужин совместно с рабочими и служащими предприятия. Он превратился в своеобразный вечер вопросов и ответов о жизни в Советском Союзе. В заключение нас попросили спеть какую-нибудь советскую песню. Обладая сомнительными вокальными данными, мы с Таймановым не рискнули познакомить аргентинцев с новыми произведениями наших поэтов-песенников. С грехом пополам затянули «Катюшу». Ее сразу подхватило множество голосов. Пением «Катюши» и закончился этот вечер.
Через два месяца советские шахматисты снова отправились за океан на этот раз в Соединенные Штаты Америки. Мы были первой спортивной делегацией Советского Союза, выступавшей на американской земле.
Америка встретила нас щелканьем фотоаппаратов, тропической жарой и более чем прохладным отношением властей. Государственный департамент разрешил нам передвигаться только на расстояние в двадцать пять миль от городской черты Нью-Йорка, поэтому наши впечатления от Соединенных Штатов оказались весьма ограниченными.
Приехав в Нью-Йорк, команда расположилась в отеле «Рузвельт», в центре города. Этот огромный, занимающий целый квартал отель, равно как и добрый десяток гостиниц в других городах США, принадлежал одному человеку — миллионеру Хилтону.
В Нью-Йорке трудно заблудиться, планировка его проста и напоминает шахматную доску. Под прямым углом двести сорок улиц «стрит» пересекаются двенадцатью широкими проспектами «авеню». Проспекты и улицы прямые как стрела, и лишь один Бродвей, извиваясь как змея, растянулся на десятки километров через весь город.
В первый же вечер, немного отдохнув после утомительной дороги, мы отправились побродить по Нью-Йорку. На улице было жарко и душно, вечер не принес ожидаемой прохлады. По дороге на тротуаре часто попадались вентиляционные решетки сабвея — подземки, откуда несло жаром и вонью.
Внезапно стало светло как днем, а точнее сказать, значительно светлее, чем днем. Мы вышли к месту, где пересекаются Бродвей и Пятая авеню. Этот, пожалуй, самый оживленный участок Нью-Йорка американцы называют «Великий белый путь».
Во всех городах мира есть главная, наиболее ярко освещенная улица. В Лондоне — Пикадилли, в Буэнос-Айресе — Корриентес, в Стокгольме — Кунгсгатан. Но все они не идут ни в какое сравнение с «Великим белым путем».
Было бы наивным думать, что освещение здесь состоит из бесчисленного множества мирно висящих лампочек. Нет, это триумфальный праздник огня, настоящая языческая вакханалия. Если в далекие доисторические времена первобытный человек, с колоссальными трудностями добывший впервые огонь, в восхищении плясал перед костром, то теперь роли переменились, и укрощенный огонь выделывает замысловатые фигуры перед людьми.
На экране в неистовом вечном движении зажигаются и гаснут буквы. Высоко в небе размахивает крыльями электрический разноцветный орел, рекламируя сорт пива. Названия фирм, заведений, кинотеатров, напитков то загораются, сверкая яркими красками, то исчезают. На крыше одного из домов плещет гигантский водяной каскад, ярко переливаясь под разноцветным освещением.
В центре бушующего огненного моря — картина высотой с хороший трехэтажный дом. Улыбающийся джентльмен в шляпе курит сигарету. Из его рта, величиной с окно среднего размера, идет самый настоящий дым. Так фирма «Кэмел» рекламирует свои сигареты.
В этом районе Бродвея сосредоточены кинотеатры, дансинги, кабаре и другие увеселительные предприятия. По тротуарам движутся десятки тысяч людей. Кажется, весь Нью-Йорк вышел прогуляться на Бродвей. Прямо на улице стоят автоматы. Они торгуют буквально всем: прохладительными напитками, папиросами, завернутыми в целлофан бутербродами, конфетами, шоколадом и даже дамскими чулками. Стоит только опустить в отверстие монету, как автомат выдаст нужную вещь. Но «мистер бизнес» пошел еще дальше. Он автоматизировал и развлечения.
В один, из «универмагов развлечений» мы зашли. В огромном зале стояло несколько десятков ящиков, напоминающих видом китайский биллиард. За некоторыми из них с деловитым видом сидели молодые люди. В тишине слышалось щелканье металлических шариков. Эти ребята играли на автоматических биллиардах. Для желающих поупражняться в игре в бейсбол или кегли были соответствующие автоматы. Можно здесь сразиться и в пинг-понг, и в настольный футбол.
Большое место занимали различные военизированные развлечения — тир, в котором стреляют из обычных духовых ружей, и особые автоматические пистолеты, пулеметы, пушки. Опустив монету в нужное отверстие, можно было пострелять даже по модели летающего самолета.
Однако «изюминку» заведения, по-видимому, составляли стоявшие на первом плане шкафы со смотровыми окошками. За пять центов в них можно было увидеть фотографии полураздетых «гёрлс».
У самого выхода в ящике, похожем на телефонную будку, сидела большая в человеческий рост кукла, под ее мертвенно-белыми восковыми руками были разложены карты. За десять центов «позолотив ручку», кукла обещала рассказать о настоящем и предсказать будущее.
Когда деньги были опущены в окошечко, кукла ожила, закачала головой, и руки ее, медленно двигаясь, начали перебирать карты. Эта процедура длилась несколько секунд, после чего механическая гадалка замерла, а в окошечке появился маленький листок — предсказание судьбы.
— Вы являетесь хорошим человеком, — было сказано там, — и, хотя из-за недостатка средств не получили образования, обладаете достаточным жизненным опытом. В делах у вас, несомненно, будут удачи, но вам следует остерегаться тринадцатого числа.
Получив сей немудреный гороскоп, мы закончили знакомство с американским «очагом» культуры.
Среди бесчисленных баров и ресторанов Бродвея один, несомненно, заслуживает упоминания. Джек Демпси, бывший свыше четверти века назад одним из популярнейших боксеров Америки, неоднократный чемпион мира, закончил свою карьеру чисто по-американски, открыв ресторан на Бродвее. Когда мы проходили мимо этого заведения, Демпси, кстати выглядевший еще очень бодро, сидел у большого зеркального окна (чтобы было видно с улицы) и подписывал свои фотографии, которые предусмотрительно продавались там же. Возможность открыть кабачок является за рубежом наилучшей перспективой для сходящих со сцены спортсменов, но удается это очень немногим. У остальных средств явно не хватает.
Нью-Йорк — огромный деловой город. Оживленное движение в нем не прекращается с раннего утра до поздней ночи. Но однажды утром в Нью-Йорке раздались протяжные, хватающие за душу звуки сирен. Движение машин замедлилось, потом стало затихать. Рассыпаясь во все стороны, начали быстро редеть людские потоки на тротуарах. Лишь отдельные растерянные фигурки еще некоторое время метались из стороны в сторону, пытаясь найти убежище. Наконец, исчезли и они. На пустынных улицах наступила необычная тишина. Город затаил дыхание и замер. Только неугомонные голуби как ни в чем не бывало продолжали ворковать на карнизах.
Прошло несколько тянувшихся как вечность минут. Сирены заревели снова. И, как по мановению волшебной палочки, город ожил. Толпы людей высыпали на тротуары, потоки машин продолжали свой путь. Деловая жизнь снова закипела. Так мы стали свидетелями учебной атомной тревоги, которая 14 июля 1954 года проводилась, кроме Нью-Йорка, еще в тридцати одном городе.
Как только представлялась возможность, мы отдыхали от шума и пыли Нью-Йорка в маленьком городке Гленкове на даче Советского представительства в ООН. Гленков ничем не отличается от сотен таких же представителей одноэтажной Америки. Несколько бензозаправочных станций, привлекающих внимание развешанными яркими лентами и разноцветными флажками. За углом — бар, где завсегдатаи, сидя на высоких тумбочках, посасывают виски с содой. Парикмахерские, у входа в которые обязательно крутятся стеклянные цилиндры с белыми, красными и синими полосами. Один кинотеатр. Когда-то кинотеатров было два, но хозяин одного из них купил и другой. Устранив конкурента, он закрыл второй зал, облегчив тем самым публике выбор, в какое кино пойти.
Как и в больших городах, здесь есть своя главная улица, где расположены магазины и отделение банка.
Остальные впечатления о Соединенных Штатах мы могли получить только по дороге из Нью-Йорка до Гленкова и обратно. Они не очень обширны. Мы остались самого высокого мнения о «хайвеях», больших двусторонних автострадах без единого пересечения, по которым пришлось ехать, да наше внимание привлекли своеобразные рынки подержанных машин различных марок, располагавшиеся обычно у бензоколонок.
Серыми мрачными скалами, вздымающимися над безбрежной гладью океана, предстала перед нами Исландия, когда наш самолет, летевший по маршруту Копенгаген — Рейкьявик, вынырнул из облаков и пошел на снижение. На фюзеляже самолета был изображен крылатый конь — эмблема исландской авиакомпании, но он с успехом мог быть и шахматным конем, так как все шестьдесят пассажи — ров его были шахматистами, спешившими в Рейкьявик на студенческое первенство мира по шахматам.
Это было в июле 1957 года. В Москве тогда шел документальный фильм «По Исландии». В нем есть такие кадры: под проливным дождем, зябко кутаясь в демисезонные пальто, спешат прохожие, в то время как диктор произносит:
— Не думайте, что перед вами глубокая осень: это июль.
Посмотрев фильм, некоторые члены нашей команды уже подумывали одеться потеплее, но нас выручили легкоатлеты, выступавшие перед нами в Рейкьявике и уверявшие, что там стоит хорошая теплая погода. И они нас не подвели. Рейкьявик встретил шахматистов теплой, не жаркой погодой, белыми ночами и неожиданно большим интересом к шахматам.
Исландия — по-английски — страна льда. В Европе бытует такой анекдот: американец, встретивший исландца, с непосредственным удивлением воскликнул:
— Вы из страны льда? Помилуй боже, где только не живут люди!
Суров и неприветлив ландшафт Исландии. Голые, почти лишенные растительности скалы, гигантские холодные ледники, спускающиеся почти к берегам океана и оканчивающиеся каскадами ледяной воды, сотни вулканов и огромные, покрытые застывшей лавой поля.
Трудно представить себе место, менее приспособленное для жилья человека. И действительно, население Исландии немногочисленно. На этом втором по величине острове Европы, расположенном почти у Северного полярного круга, живет около ста шестидесяти тысяч человек, из которых более одной трети — в столице.
Первыми поселенцами острова, которые оставили след в истории, были монахи, иммигрировавшие из Ирландии. Только в IX веке население острова стало заметно увеличиваться, когда сюда стали спасаться от тирании своих монархов свободолюбивые норвежцы. Они провозгласили республику и основали альтинг — самый древний парламент в Европе, собиравшийся регулярно на открытом воздухе в одном из самых живописных мест страны — на зеленом холме на берегу реки Иоксара.
Суровая природа давала мало средств к существованию, и основным занятием населения было рыболовство. Искусные мореходы на утлых ладьях совершали далекие путешествия. Они основали поселения в Гренландии и побывали в Америке примерно на пятьсот лет раньше, чем Колумб. Талантливый народ создал прекрасные образцы литературного творчества — исландские саги.
Однако затем наступили темные времена. Исландия была завоевана датчанами и потеряла независимость. Только благодаря сагам, переходящим из уст в уста, исландский народ сохранил свой язык и теперь говорит на том же языке, на котором говорили скандинавы тысячу лет назад.
XVII и XVIII века были самыми тяжелыми в истории страны. Численность населения стала падать, и детская смертность была наивысшей в Европе.
Маленький, отрезанный суровыми водами Атлантики от всего мира народ, никогда не прекращал борьбу за свою независимость. Совсем недавно — 17 июня 1944 года на том же холме, на котором десять веков назад собирался древний альтинг, была провозглашена независимая республика Исландия.
Как и тысячу лет назад, главным занятием населения является рыболовство, но трудолюбивые исландцы много сделали, чтобы использовать своеобразные природные условия своей страны. В Исландии развилось овцеводство, освоены земли, покрытые лавой, водопады стали источниками энергии — белого угля.
Когда в учебниках географии говорят об Исландии, то обычно никогда не забывают упомянуть, что Исландия исключительно богата горячими источниками, что здесь часто прямо из земли бьют огромные фонтаны горячей воды. Кстати, название одного из них Гейзер стало нарицательным для подобных источников во всем земном шаре.
Однако сейчас эта «живописная бесхозяйственность» почти ликвидирована. Гейзеры Исландии потеряли свой романтический вид. Горячая вода заключена в трубы и отлично служит человеку. Четверть всех домов страны отапливается горячей водой «укрощенных» гейзеров. В теплицах, обогреваемых водой горячих источников, почти у самого Северного полярного круга выращивают южные фрукты — бананы и дыни.
Исландия — одна из немногих стран в мире, где нет железных дорог, не видно здесь и асфальтированных шоссе. Дороги Исландии проложены прямо по твердой каменистой почве, которая не размокает под дождем. На этих в сухое летнее время пыльных дорогах можно увидеть самые различные марки автомашин, в том числе и хорошо нам знакомые «Москвичи», «Победы» и др.
Это не удивительно, так как в экспорте Исландии торговля с Советским Союзом занимает значительное место.
Исландцы, в массе своей высокие светловолосые люди, — исключительно спокойны и уравновешенны. С честностью исландцев нам пришлось познакомиться. Однажды ко мне пришел расстроенный представитель монгольской команды и сообщил, что он потерял довольно значительную сумму денег. Когда мы рассказали об этом нашим исландским друзьям, они посоветовали дать о потере сообщение в газету. Это было сделано, и на следующий день в гостиницу, где жила монгольская команда, явилась женщина и принесла потерянные деньги. По местным законам, нашедший деньги имеет право на одну десятую потерянной суммы. Эта премия была ей выдана, и она ушла вполне удовлетворенная.
Но не следует думать, что Исландия какая-то сказочная страна, где нет острых классовых противоречий. Дня через два после приезда за обедом нам вдруг не подали хлеба. На наш недоуменный вопрос последовал ответ, что в городе происходит забастовка пекарей, требующих повышения оплаты труда, и хлеб почти не выпекается.
Мы пробыли в Исландии около трех недель и каждый день совершали прогулки по столице. Рейкьявик — тихий городок, расположенный на холмах залива Факса. Его маленькие одно- и двухэтажные домики спускаются почти к самому берегу. Много раз мы гуляли в районе порта, и нас поразила стоящая там необычная для порта тишина. Бездействовали огромные краны, было безлюдно, казался покинутым людьми и большой океанский корабль «Гульфосс», стоявший у причалов. Но эта тишина была обманчива. В порту проходила забастовка моряков, недовольных низкой заработной платой. Здесь, как и в любой другой капиталистической стране, трудовой народ ведет нелегкую жизнь и борется за свои права.
Один из клубов Джакарты. В небольшом зале вокруг расставленных прямоугольником шахматных столиков столпился народ. Идет сеанс одновременной игры на сорока двух досках. Советский гроссмейстер встречается с шахматистами Джакарты.
Я хожу по кругу, почти без раздумья делая ответные ходы. Вдруг у одного из столиков происходит заминка. Я берусь за пешку и… тотчас отдергиваю руку. Из-за пешки на меня с нескрываемым любопытством смотрит маленькая серая ящерица — чечока, как ее здесь называют. Раздается дружный смех. Ящерица стрелой проносится между фигур и скрывается под доской.
— Что, испугались? — спрашивает меня кто-то из зрителей.
— Нет, гроссмейстер просто не знал, как ходит эта фигура! — отвечает за меня один из играющих.
Теплая дружеская обстановка характерна для всех моих выступлений в Джакарте, куда в сентябре 1956 г. я приехал по приглашению Индонезийской шахматной федерации. Это была первая встреча между шахматистами Индонезии и Советского Союза.
Путешествие в Индонезию было долгим и утомительным. Тогда еще не было прямой авиационной линии Москва — Ташкент — Дели, которая позволяет на ТУ-104 меньше чем за десять часов долететь до Индии. Мне пришлось добираться в Индонезию кружным путем. Сначала я отправился в Копенгаген, где сел на самолет скандинавской авиакомпании «SAS», летевший по маршруту Копенгаген — Токио. Под крылом самолета, как на экране кино, замелькали города, реки, моря, страны. Гамбург, Дюссельдорф, Цюрих, Рим, Абадан, Карачи, Калькутта, Рангун, Бангкок. В столице Таиланда Бангкоке ранним солнечным утром я пересел на двухмоторный самолет смешанной индонезийско-голландской компании Гаруда. Самолет взял направление на юг вдоль ровного берега Малаккского полуострова. Постепенно полуостров остался позади, и под крылом самолета до самого горизонта протянулось безбрежное сверкающее бирюзой море. Через несколько часов полета внизу показалась большая земля. Это самый большой остров Индонезии — Суматра. Короткая остановка в Медане — и снова воздух. Суматра вскоре скрылась из виду. Один за другим проплывают под нами небольшие островки. Индонезию недаром называют страной тысячи островов!
Как-то незаметно весь горизонт заполняет огромная земля. Самолет идет на снижение. Стал виден раскинувшийся вдоль берега огромный город; на многих улицах оживленное движение, заметны прямые линии каналов. Джакарта.
После дороги я чувствовал себя очень усталым и немедленно по приезде в гостиницу лег спать, предварительно натянув поверх кровати специальный полог от москитов.
Как приятно было вытянуться на мягкой кровати после четырехдневного сидения в кресле самолета, когда неожиданно обнаруживаешь, что у тебя слишком длинные ноги и их никак не удается расположить удобным образом.
На следующее утро я встал очень рано и, наскоро позавтракав, вышел на улицу. Мне не терпелось ознакомиться поскорее с городом. Несмотря на яркое тропическое солнце, было еще не очень жарко.
Посередине улицы медленно текли мутно-коричневые воды канала, заключенные в светло-серые каменные стены. Прачки, расположившись прямо на камнях, стирали и отжимали белье. Рядом с визгом и хохотом брызгались смуглые темно-коричневые ребятишки.
Канал разделял улицу на две половины. По каждой из них, но в противоположную сторону с шумом и гудками неслись потоки грузовых и легковых автомобилей, мотоциклов, велосипедов. Москвичу, впервые попавшему на улицы Джакарты, многое покажется необычным. Он не увидит ни троллейбусов, ни больших автобусов. Их заменяют маленькие, окрашенные в желто-зеленый цвет автобусы, рассчитанные всего на шесть человек. Его внимание привлекут многочисленные рикши — велосипедисты, которые, непрерывно звеня, ловко лавируют в потоке автомашин.
Гостиница, где мне пришлось вначале остановиться, находилась вблизи торгового района Джакарты — Пасар Бара. Здесь полным-полно всевозможных магазинов, лавочек, палаток. Товары, развешанные в открытых витринах, разложенные на лотках, привлекают покупателей. Торговля идет прямо на улице. Здесь же крошечные ресторанчики, представляющие собой стол и несколько стульев под тентом, где рядом на жаровнях, распространяя всевозможные ароматы, готовится пища.
С высоты птичьего полета Джакарта представляет прямоугольник, сильно вытянутый с севера на юг. Он состоит из нескольких районов, мало похожих один на другой.
Позже я переехал в гостиницу, расположенную в центральной части города. Здесь шире улицы, много зданий европейского типа. Почти в самом центре города большой парк. Под развесистой кроной его тенистых деревьев хорошо прятаться от солнечных лучей. Парк выходит на гигантскую площадь, носящую название Мердека. После визита президента Сукарно советский народ знает, что это дорогое каждому индонезийцу слово означает по-индонезийски — свобода.
На площади Мердека находятся многочисленные спортплощадки. Рано утром или к вечеру, когда спадает зной, здесь разгораются оживленные сражения в волейбол и футбол.
Мои новые друзья старались ознакомить меня с жизнью своей страны. В свободный от игры день они предложили съездить в Пунчак. Это курортное место к югу от Джакарты, в горах, примерно в трех часах езды на автомобиле. Здесь мы провели весь день, хорошо отдохнули и заночевали в уютном бунгало, расположенном рядом с шоссе среди стройных пальм и тенистых деревьев. «Два часа сна в горах равны семи в Джакарте», — говорили мне мои друзья. Горные районы Западной Явы славятся замечательными климатическими условиями. Прекрасный чистый воздух и умеренная температура привлекают сюда в воскресенье сотни жителей Джакарты. Здесь так хорошо себя чувствуешь после духоты и жары побережья!
На следующий день до рассвета мы отправились в обратный путь. Ночью, прошел дождь, черная от влаги мокрая лента шоссе затейливо вилась вдоль цепи невысоких гор, до самого верха покрытых густой растительностью. Было сумрачно, на вершинах гор висели тяжелые темно-серые облака. В низинах стоял туман. Еще не рассвело. Было прохладно, и крестьяне, которых мы время от времени обгоняли по дороге, шли, завернувшись в плотные цветные одеяла. Даже не верилось, что где-то совсем рядом находится жаркая и душная Джакарта.
Шофер вел машину очень осторожно. Дорога трудная, она изобилует резкими поворотами, крутыми спусками.
Постепенно начало рассветать. Яркие солнечные лучи неумолимо пробивались сквозь гущу облаков. Облака теряли свой мрачный цвет, светлели и таяли буквально на глазах. В облачных разрывах показалось голубое небо.
Дорога перешла в один сплошной спуск. На склонах гор видны заросли низкорослого кустарника с темными блестящими листьями — плантации знаменитого яванского чая. По тропинке, вьющейся вверх по склону, взбирается цепочка женщин. Поверх головных платков надеты широкополые шляпы. У каждой к поясу привязан небольшой мешок. Это выходят на работу сборщицы чая.
Прошел час пути. Горные вершины, хорошо видные в утренней дымке, остались позади. Пейзаж заметно изменился. Вокруг нас до самого горизонта раскинулись ступенчатые террасы рисовых полей. Их зеркальная поверхность ослепительно блестит под лучами взошедшего солнца. Из воды дружно высовываются зеленые побеги риса. Кое-где видны огромные, как абажур, соломенные шляпы крестьян, кропотливо копающихся по колено в воде на своих участках.
По обеим сторонам шоссе небольшие селения. Красивые, нарядные домики перемежаются с простыми хижинами, сколоченными из бамбуковых палок и циновок. На крылечках-верандах домов стоят большие клетки с яркими птицами тропиков. Селения утопают в тени развесистых деревьев. Рядом с домами островки высоких стройных кокосовых пальм или растрепанные копны банановых листьев.
Движение становится оживленнее, мы вынуждены ехать тише. Слышится мелодичный звон бубенчиков — это по дороге нам навстречу едут доверху нагруженные повозки — докары, запряженные маленькими низкорослыми лошадками. По обочине характерной раскачивающейся походкой идут носильщики. На длинных гибких коромыслах они несут большие, иногда очень громоздкие тюки. Мои друзья объяснили мне, что раскачивание груза в такт ходьбе облегчает носильщикам их тяжелый труд.
Въезжаем в город Богор, славящийся своим ботаническим садом, где собрана богатейшая коллекция растений многих стран. В саду у подножия деревьев-исполинов тропических джунглей пасутся стройные козочки и серны.
За Богором шоссе тянется через лес высоких, высаженных в правильном шахматном порядке стройных деревьев. На их коре немного ниже человеческого роста ясно видны следы надрезов елочкой, к некоторым стволам прикреплены металлические стаканчики.
Как читатель, вероятно, уже догадался, это каучуковые деревья. Они были завезены сюда из Бразилии меньше ста лет назад и хорошо прижились. Сейчас каучук один из важнейших предметов экспорта Индонезии.
Пока я любовался окружающим пейзажем, мы подъехали к Джакарте.
Даже коротенькая поездка по стране дает возможность убедиться в огромных природных богатствах Индонезии, в исключительном трудолюбии ее населения. Страна «тысячи островов» оказалась совсем не такой, какой она существовала в моем воображении.
Как мало мы знаем о жизни многих стран Азии? До этой поездки романтические названия островов Индонезии ассоциировались в моей памяти с питекантропом, орангутангом, пряностями. Еще со школьной скамьи я знал, что именно на Яве были найдены части черепа одного из предков человека — питекантропа, что в джунглях острова Борнео водится человекообразная обезьяна — орангутанг. Мне было известно, как настойчиво стремились в средние века алчные европейские купцы к Молуккским островам в поисках мускатного ореха, миндаля и других пряностей, ценившихся в то время на вес золота.
Поиски путей к «островам пряностей» привели к открытию Колумбом Америки, к экспедициям Васко да Гамы и Магеллана, к развитию географии, естествознания и в конце концов к тому, что Европа смогла сбросить мрачную сутану средневековья.
В основном мои знания касались прошлого страны. И вот теперь мне пришлось увидеть ее настоящее. На Яве я не обнаружил никакой особой экзотики, так привлекающей заокеанских туристов. Передо мною предстала жизнь многомиллионного народа со всеми ее сложностями и трудностями, народа, самоотверженно борющегося за свое счастье. Я увидел крестьян, умело обрабатывающих примитивной мотыгой (пачолью) рисовые поля, я видел быстрые движения пальцев сборщиц чайного листа, обветренные лица рыбаков и мускулистые ноги рикш-велосипедистов.
А какие умельцы живут в Индонезии! Какое богатство мотивов и разнообразие материала существует здесь в прикладных искусствах! Рассматривая живописные тканые материи ручной выделки — знаменитый «батик» и малоизвестный «икат», кружевную резьбу по дереву, изящные орнаменты из серебра, понимаешь, какими большими талантами обладает этот удивительный народ.
История Индонезии — это история вековой борьбы против колонизаторов, борьбы, закончившейся победой и провозглашением независимости. Но столетия колониального гнета, разнузданного грабежа не прошли даром. Материальный уровень жителей Индонезии еще очень низок. Подъем материального благосостояния — одна из самых насущных проблем, стоящих перед страной. Ее решению немало будут способствовать неисчерпаемые природные богатства страны. Каучук, пальмовое масло, копра, хина, рис. чай, кофе, какао, олово, серебро, нефть, алмазы составляют далеко не полный перечень предметов экспорта страны. Благоприятный климат, плодородная почва и огромные, хотя еще и малоисследованные запасы полезных ископаемых дают возможность для всестороннего развития экономики Индонезии.
В. Полянский
В ЛЕСАХ ЮЖНОГО КИТАЯ[50]
Из года в год растет и крепнет наша дружба с народным Китаем. Непрерывно развиваются и углубляются научные связи между СССР и КНР. Одна из форм этих связей — взаимный обмен учеными.
В 1957 году мне удалось в составе китайско-советской биологической экспедиции посетить тропики и субтропики Китайской Народной Республики. Комплексная экспедиция, организованная на основе договоренности о сотрудничестве между академиями наук Китая и СССР, состояла из нескольких отрядов. В один из них входили преимущественно ботаники, в том числе и я. Главной нашей задачей было исследование растительных ресурсов острова Хайнань и юго-западной части провинции Юньнань. Мы изучали и культурную флору и дикую растительность. Особенно нас привлекали тропические леса, природные условия которых дают возможность для разведения многих очень ценных и полезных растений.
Конечно, наши интересы не ограничивались чисто ботаническими рамками, нас интересовало буквально все: нравы, быт, обычаи местного населения, их замечательное искусство. За пять месяцев пребывания в Китае каждый из нас накопил массу ярких впечатлений о великом китайском народе, о богатейшей природе этой страны. Мы побывали в нескольких крупных городах (Пекин, Гуанчжоу, Куньмин). Из столицы Китая самолет за несколько часов перенес нас на юг страны, и с высоты около 2000 метров мы любовались бесконечными рисовыми полями, напоминавшими что-то вроде причудливых кружев.
Много сотен километров проехали мы на машинах.
Остров Хайнань, расположенный в Южно-Китайском море, целиком относится к тропической зоне, и посещение его представляло для нас особый интерес.
Рано утром 19 февраля группа участников экспедиции во главе с академиком Владимиром Николаевичем Сукачевым и вице-президентом Академии наук КНР профессором Чжу Кэ-чжэном прибыла на аэродром в город Гуанчжоу (Кантон) и заняла места в специально предназначенном для нас самолете. Полет, продолжавшийся два с половиной часа, почти все время протекал в облаках, на большой высоте. Уже находясь у цели, перед самой посадкой самолет снизился почти до 100 метров и вынырнул из облаков. Несколько мгновений мы видели под собой воды пролива Цюнчжоу, отделяющего остров Хайнань от континента, и вот уже машина, мастерски посаженная летчиком, бежит по беговой дорожке аэродрома города Хайкоу. Позже мы узнали, что рейсовый самолет, вылетевший несколько ранее нас по тому же маршруту, так и не решился приземлиться в Хайкоу и повернул обратно.
Пасмурно. Моросит мелкий дождь. Прохладно. Конечно, такая погода — как мы вскоре сами в этом убедились — отнюдь не характерна для Хайнаня: зимой здесь бывает + 18, + 19°, летом свыше 30°. Вообще же климат на Хайнане муссонный, и год делится на сухой и влажный периоды: первый тянется с октября по март. Два-три раза в год (с июля по сентябрь) бывают тайфуны, достигающие 10 и даже 11 баллов; они сопровождаются сильнейшими ливнями.
Хайкоу — главный город острова Хайнань — расположен в северной его части. Он невелик, но многолюден. На главных улицах преобладают двух- и трехэтажные дома. Множество магазинов нередко занимают все первые этажи зданий. В таких случаях панель проходит под вторым этажом и отделена от тротуара колоннами (большей частью четырехугольными), испещренными крупными иероглифами. Вход в лавки не закрыт, так что все их содержимое хорошо видно с улицы. Есть специальный магазин, где продаются разнообразные изделия из плодов кокосовых пальм, растущих здесь в большом количестве; мы любовались пальмами из машин, доставивших нас с аэродрома в гостиницу.
Гостиница в Хайкоу предоставляет своим постояльцам все удобства. Отсутствует только водопровод, и, по китайскому обычаю, здесь умываются в тазиках. Хорошо оборудованы номера; в своем номере на письменном столе, кроме электрической лампы, я нашел календарь, два сорта чернил для авторучек (синие и красные), клей, спички, скрепки, булавки, пепельницу. На отдельном столике, сверх того, — термос с кипятком, чайник, чайница с чаем, две чашки.
На Хайнане мы провели всего 19 дней, преимущественно в средней гористой его части. Находившиеся в нашем распоряжении машины позволили проделать за этот сравнительно короткий срок большой и очень интересный маршрут.
Переночевав в Хайкоу, мы на следующее же утро направились в глубь острова и, проехав 220 километров, прибыли в город Тунчжа — центр автономного национального округа народностей ли и мяо. Надолго останется в памяти это первое знакомство с тропиками! Погода сжалилась над нами. Термометр показывал в тени свыше 20°. Светило солнце. Вначале мы ехали по равнине. Дорога почти на всем протяжении красная из-за цвета почвы, характерной для большой части Хайнаня. По сторонам дороги — панданусы, агавы, кактусы опунции. Много плодоносящих кокосовых пальм. Большие площади заняты рисовыми полями, работа на которых еще не началась. Немало плантаций сахарного тростника. Поля здесь обрабатываются с помощью рогатого скота — зебу, коров и буйволов. Лошадей на Хайнане почти нет.
В некоторых местах видны круглые холмики. Это могилы. Пока холмик не сравняется с землей, обрабатывать почву здесь строго запрещается. Но на многих кладбищах, виденных нами в Китае, холмики выложены камнями и иногда украшены вертикально стоящей каменной плитой. Такие могилы сохраняются очень долго.
Селения попадаются не часто. Изредка встречаются местные жители в широкополых бамбуковых шляпах; на плече обычно палка, и на ней плащ из пальмовых листьев, в дождливую погоду набрасываемый на плечи. Многие мужчины в трусиках.
Но вот вдали показались горы. Деревьев становится все больше. Бросаются в глаза высокие пальмы арека; мощные ликвидамбары, издали напоминающие наши дубы; стройные бишофии; раскидистые бомбаксы, лишенные листьев (сбрасываемых в сухой период года), но с крупными красными цветками; многочисленные бананы; дынное дерево с крупными, напоминающими дыню плодами, которыми мы впоследствии не раз лакомились, и многие другие. Мы въезжаем в горы. Дорога становится все более извилистой. Наконец, перед нами Тунчжа.
Город Тунчжа невелик и скорее напоминает большой поселок. Но в нем есть педагогическое училище, почта, несколько магазинов (в том числе универмаг). Около дома, где мы поселились, эстрада и, конечно, баскетбольная площадка. Баскетбол и пинг-понг любимые игры китайцев. Дом, предоставленный в наше распоряжение, специально предназначен для приезжих. Он одноэтажный, длинный, характерный для Хайнаня. Крыша высокая, сводчатая, но потолок отсутствует. В большом холле — стол, вокруг него кресла и скамейки. Над столом повешены мастерски сделанные бумажные украшения; в центре обычно висит разноцветный шар, от которого по радиусам протянуты бечевки и на них цветки, разноцветные цилиндрики, живописно вырезанные бумажные кружева и нередко белые голуби — символ мира. По обе стороны от холла вдоль здания тянется коридор, заканчивающийся дверями, ведущими на улицу; иногда дверь только одна. По бокам — комнаты на одного или двух человек. В комнате стол, кресло и широкая деревянная кровать под марлевым пологом. Кровать очень жесткая: в лучшем случае под простыню подкладывается тоненький матрасик. Две маленькие длинные подушки покрыты махровым полотенцем. Полотенце, а также простыня, одеяло и наволочки красиво разрисованы. В таких домах иногда встречаются малоприятные для постояльцев представители местной фауны: тарантулы, сколопендры. На стенках и под крышей часто сидят или медленно двигаются в поисках пищи (насекомых) небольшие безвредные ящерицы гекконы.
Автономный национальный округ с центром в городе Тунчжа объединяет семь уездов. Среди народностей округа преобладают ли, мяо и вей. Плотность населения в отличие от большинства других районов Китая невелика: 39 человек на один квадратный километр. Промышленности нет, и население занимается сельским хозяйством и охотой. Здесь около 1000 сельскохозяйственных кооперативов. Площадь, занятая полями, составляет полтора миллиона му[51]; из них несколько менее одной трети падает на долю поливного риса — основной здешней культуры. Кроме того, выращиваются батат, кукуруза, бобовые. Недавно начали культивировать сахарный тростник. Площадь лесов семь миллионов му. В лесах водятся обезьяны, леопарды, медведи, олени. Из диких растений собирают бомбакс; его плоды дают нетонущий хлопок, имеющий многообразное применение (в частности, для набивки спасательных кругов!.
Максимальная температура + 32°, минимальная + 5°. Однако зимой 1955 года неожиданно наступили необычные «холода», и в течение некоторого времени местами наблюдался иней, а на воде тонкий лед. В некоторых частях острова температура упала до -1,3°, в других местах она была немногим больше 0°. Листья кокосовых пальм гибли от холода. Погибал и неприспособленный к таким температурам рогатый скот. Такие похолодания наблюдаются в среднем один раз в пятьдесят лет.
Во время наших странствований по Хайнаню мы неоднократно проходили через селения, где местные жители приветливо встречали нас. Помню, как после одной довольно утомительной экскурсии мы оказались в деревне народности ли. Дома здесь небольшие, на невысоких сваях. Построены они, по-видимому, из бамбука и обмазаны чем-то вроде глины. Крыши из листьев крупных злаков. Окна очень маленькие, внутрь проникает немного света, да в этом и нет особой нужды: ведь большая часть жизни протекает на улице. В деревне есть начальная школа, занимающая несколько домиков, в каждом из которых помещается отдельный класс.
Увидев нас, жители деревни вынесли скамейки, предлагая жестами отдохнуть, что мы с большим удовольствием и сделали. Окружив нас, они что-то оживленно обсуждали. К сожалению, мы не знали языка ли, но благожелательное отношение было ясно и без слов. Проводили нас приветственными возгласами. Ли одеты во все черное. Женщины невысокого роста, худые, многие очень стройны; одеты в короткие черные юбочки. Народ ли жизнерадостный, мы нередко слышали их веселый смех.
Растительный мир Хайнаня исключительно богат, многообразен и изучен еще далеко не полностью. В дикой флоре Хайнаня сейчас известно около 3500 видов высших растений, среди которых резко преобладают древесные породы. Есть основания полагать, что эта цифра в ближайшие годы значительно возрастет. Различны и типы растительности: разнообразные леса, саванна, тропическая пустыня. К сожалению, большая часть естественных лесных массивов уничтожена, что привело к сильной деградации почвенного слоя.
Незабываемое впечатление оставляют влажнотропические леса, наиболее интересные и в чисто ботаническом отношении. Особенно поразил нас лес на горе Чэн-лин, недалеко от Тунчжи, сохранившийся в нетронутом виде, так как гора эта считалась священной. Здесь предполагают устроить заповедник.
Гора Чэн-лин поднимается на высоту свыше 1000 метров над уровнем моря и заканчивается пиком, взобраться на который нам так и не удалось. У ее основания заросли крупных злаков (темеда, тизанолена) выше человеческого роста и очень густые, так что идти можно только по тропинке. Гора целиком покрыта лесом влажнотропического типа. Мы поднимались на нее несколько раз — с северной и южной стороны. Склоны крутые — 30–45°. Подниматься трудно, а спускаться еще труднее. Помогают рабочие, идущие впереди и выбивающие в грунте нечто вроде ступеней.
На подступах к горе мы впервые познакомились с одним из очень неприятных обитателей тропических лесов — наземными пиявками, называемыми по-китайски махуа-нами. Они обитают во влажных местах и сидят обычно на почве, реже на деревьях, быстро вращая своим передним концом. Размеры их невелики (несколько сантиметров), но неприятностей они доставляют немало. Эти пиявки буквально набрасываются на людей и начинают сосать кровь. Укус их почти нечувствителен, но кровь остановить трудно из-за содержащегося в их слюне фермента гирудина, препятствующего свертыванию крови. Они свободно прокусывают кожу и через одежду. Идешь по такому лесу и вдруг видишь на костюме у себя или у товарища красное кровяное пятно. Тронешь его рукой — так и есть: сидит пиявка, настолько плотно присосавшаяся к телу, что ее трудно оторвать. Однако насытившись кровью, она сама сразу отваливается. Мы в шутку прозвали такой укус «награждением орденом святого махуана». Подобных «награждений» никто из нас не смог избежать.
Влажнотропические леса мало похожи на наши. В них очень много различных видов деревьев, располагающихся в несколько ярусов (до пяти); преобладают вечнозеленые растения. Травяной покров и подстилка отсутствуют. Первый ярус состоит из отдельных, редко стоящих гигантов высотой до 50 метров, а диаметр их стволов иногда превышает два метра. Наиболее высокие деревья — амезиодендрон, ва-тика, тариеция, подокарпус, некоторые дубы, литсея. Поражают гигантские фикусы с мощно развитыми воздушными корнями. Ветвятся эти деревья высоко, большей часть вильчато и не дают мелких разветвлений, поэтому форма кроны у них очень своеобразная, различная у разных видов. Замечу кстати, что высоко расположенная крона крайне затрудняет определение этих пород, так как далеко не всегда удается рассмотреть форму листьев. Кора у них тонкая, часто белая, что нередко зависит от развивающихся на них накипных лишайников. Древесина почти всегда чрезвычайно крепкая (зачастую тонет в воде). В нижних ярусах встречаются главным образом пальмы, древовидный папоротник циатея и мн. др.
Замечательная особенность многих деревьев влажнотропического леса — сильное развитие досковидных корней, названных так за их плоскую форму. Они подчас достигают очень крупных размеров. Так, у одного экземпляра литсеи в лесу на горе Чэн-лин досковидные корни спускались по стволу с высоты трех метров и отходили от дерева метров на пять. Их биологическое значение — придание опоры стволу. У некоторых пород (например бакаурея, фикусы) цветки, а затем и плоды образуются непосредственно на стволах и ветвях (так называемая каулифлория).
Характерные жизненные формы влажнотропического леса — лианы и эпифиты[52]. Первые, как известно, имеют собственные корни и пользуются стволами деревьев для опоры, причем часто перекидываются с одного дерева на другое; вторые лишены связи с почвой, и субстратом им служит дерево, которому они, однако, не приносят непосредственного вреда, так как существуют за счет атмосферной влаги. Между теми и другими имеются переходы: известны растения, начинающие свою жизнь в качестве эпифитов, а потом укореняющиеся и превращающиеся в лианы или даже в прямостоячие древесные формы (некоторые фикусы).
Лианы и эпифиты здесь многочисленны и разнообразны. Особенно интересны бамбук-лиана (динохлоа), широко распространенная в лесу на горе Чэн-лин, знаменитая энтада с плодами (бобами), длина которых достигает метра. На поперечном разрезе стебель лианы бывает округлым или плоским (то есть имеет досковидную форму). Иногда весь лес буквально переплетен лианами, и через него приходится прорубаться. Не менее интересны эпифиты. Часто ствол дерева покрыт крупными растениями из семейства ароидных (эпипремнум, рафидофора, потос) — близкими родственниками разводимой у нас в комнатах монстеры. На стволах и на ветвях многих деревьев часто находят себе приют многочисленные папоротники, достигающие весьма внушительных размеров. Встречаются и красиво цветущие орхидеи. Все же количество эпифитов во влажнотропических лесах Китая относительно меньше, чем в экваториальных тропиках, что связано с длительным сухим периодом года.
Основные закономерности в структуре тропического леса горы Чэн-лин свойственны всем виденным нами здесь лесам этого типа; различия наблюдались лишь в видовом составе растений и характере ярусности.
Из представителей животного мира мы видели только оленя. В лесу около уездного центра Дунфан (в западной части острова) мы натолкнулись на маленького оленя, попавшего в силок, погибшего и не найденного охотниками. А на обратном пути в молодой заросли видели облаву на оленей. Охотники поражают животных из больших луков отравленными стрелами. На наших глазах олень выбежал из заросли и скрылся в лесу, преследуемый отчаянными криками охотников и лаем собак.
Надолго запомнилась поездка на юг Хайнаня в уездный центр Санья, расположенный на берегу Южно-Китайского моря. Дороги здесь очень хорошие, и наш автобус за девять часов (включая остановки) легко преодолел 300 километров. По пути встречались большие комфортабельные рейсовые автобусы, обычно полные пассажирами; багаж, прикрытый брезентом, помещался на крыше. Попадалось много пешеходов, некоторые несли груз на конце положенной на плечо палки. Шли они быстро — у местных жителей очень характерная «бегущая» походка.
По мере продвижения на юг горы стали раздвигаться и долина становилась все шире и шире. Но небольшие горы тянутся до южной оконечности Хайнаня и подходят к самому морю. Здесь большие рощи кокосовых пальм, обильно увешанных плодами. Пальмы очень высокие, тонкие, стройные и часто изогнутые от воздействия ветра, во время сильных тайфунов многие деревья ломаются, но гибкие кокосовые пальмы только гнутся.
Плоды кокосовых пальм охотно употребляются в пищу. На базарах, прямо на земле, лежат их целые горы. Лакомство это недорогое и очень приятное, особенно в жаркую погоду. Они продаются очищенными от наружных слоев оболочки. В орехе прежде всего проделывается отверстие, через которое в кружки выливается «кокосовое молоко». У молодых орехов (съедобны только они) «молоко» сладковатое с очень небольшой кислинкой и почти прозрачное. Орех, освобожденный от «молока», раскалывают и с внутренней его поверхности соскабливают копру (часть эндосперма) — белую мягкую хрящеватую, чуть сладковатую массу, также употребляемую в пищу. Из оболочек кокосовых орехов добывают волокно, идущее на изготовление веревок, а из копры — кокосовое масло.
На следующее утро после приезда в Санья мы отправились километров за сорок в лес на горе Нан-шан-лин к берегу Южно-Китайского моря. По дороге встречались многочисленные велотакси. Коляска для пассажиров прикрепляется у них сбоку, а не сзади, как в Пекине и Гуанчжоу. В коляске помещаются два и даже три человека. Целой вереницей тянутся обозы. В телегу запряжен буйвол или зебу, верхом на котором сидит босоногий хозяин. Телега маленькая, двухколесная. Колеса сплошные, без спиц, и отчаянно скрипят. Эта «музыка» заглушает даже шум автобуса, но хозяева, по-видимому, к ней привыкли и сохраняют полное спокойствие.
В нижней части горы Нан-шан-лин растут кустарники и невысокие деревья. Выше расположен густой, богатый лианами лес. Он напоминает лес влажнотропического типа, но деревья здесь менее высокие. Блуждая по лесу, мы натолкнулись на просеку и стали спускаться по ней. Спуск крутой, градусов 30–40; шли по груде сваленных сучьев и стволов, через камни. Часто было совершенно некуда ступить. В конце спуска выяснилось, что нужно было где-то наверху свернуть в лес и тогда мы бы скоро вышли на шоссе к машине. Предстояло или подняться по просеке, или спуститься дальше к морю и идти кружным путем около десяти километров. Мы выбрали второй путь и вышли к морю, что первоначально не входило в планы. Однако то, что мы увидели, сторицей вознаградило нас.
Южно-Китайское море изумительно красиво. Оно голубое, как Черное море, но, пожалуй, ярче. Дно песчаное, местами попадаются крупные камни, сплошь покрытые водорослями. Берег тоже песчаный с большим количеством камней и огромными величественными скалами. Под ногами масса кораллов и раковин разных размеров и иногда поразительной красоты. На берегу обильно произрастают стелющаяся по песку крупнолистная ипомея и панданус с отходящими высоко над землей ходульными корнями. Здесь, в тропиках, исключительная «насыщенность жизнью», она кипит буквально всюду? В воде мы видели множество крабов. Наблюдали раков-отшельников, живущих в пустых раковинах, которые они «мужественно» таскают за собой. Попадались «жирные трепанги», из которых готовят знаменитое китайское лакомство. Солнце уже садилось, путь предстоял дальний, и надо было спешить. Но мы все продолжали собирать раковины, наполняя ими наши и без того тяжелые походные сумки…
В наступившей темноте, усталые, но полные ярких впечатлений, вернулись мы в этот вечер на базу.
Немало времени посвятили мы знакомству с работой селекционных станций и некоторых хозяйств. Перспективы развития тропического растениеводства здесь несомненны, несмотря на неблагоприятное влияние тайфунов.
Одна из селекционных станций расположена в Нада, около 200 километров к северо-западу от Тунчжи. В 1917 году здесь по инициативе частного лица были осуществлены опытные посадки каучуконоса гевеи бразильской. В 1951 году они были переданы государству и послужили основой для организации станции, находящейся с 1953 года в ведении Института тропических культур Южного Китая (город Гуанчжоу). Гевея хорошо прижилась и в настоящее время уже дает каучук. В январе она сбрасывает листья, цветет дважды в год — с апреля до октября (обильнее всего в апреле). Мы видели 39-летнее «дерево-рекордсмен», продуктивность которого достигает 27 килограммов сухого каучука в год. Остальные деревья того же возраста в среднем дают в год не более полутора килограммов сухого каучука. Нам продемонстрировали подсочку гевеи. Острым ножом рабочий молниеносно сделал косой надрез коры, и белый густой сок потек в подвешенный к дереву сосуд. На станции ведется интенсивная научная работа; все темы связаны с культурой гевеи. Кроме гевеи, культивируют кофе, агаву сизаль, особо крепкое волокно которой используется при изготовлении морских канатов, черный перец, кокаиновый куст, хлопок, банан.
Другая осмотренная нами селекционная станция помещается во Взяму, в 40 километрах от Тунчжи. Она организована в 1954 году, основная ее задача также заключается в выращивании лучших каучуконосных деревьев. Помимо гевеи бразильской, здесь на плантациях растут ананас, масличная пальма, черный перец и другие. Первые попытки культивировать какао пока не дали положительного результата.
Большое впечатление производит госхоз Синлун — комплексное хозяйство, расположенное в восточной части острова. Этот госхоз интересен во многих отношениях, и недаром его охотно посещают иностранцы. Кроме советских ученых, здесь уже побывали специалисты из Чехословакии, Польши, Венгрии, ГДР, а также многочисленные кинооператоры, журналисты, художники. Здесь очень влажно, выпадает 2200–2800 миллиметров осадков в год, максимально 600 миллиметров в месяц, и тепло (минимальная температура в 1957 году + 7°).
Плантации созданы в 1954 году, госхоз же существует с 1956 года. Под культуры освоено 22 тысячи му, из которых половину занимает сорго или померанцевая трава (цимбопогон), дающая 70 % валового дохода госхоза. Культура этого злака, содержащего ценное эфирное масло, удается здесь не хуже, чем в Индонезии. Средний урожай — 3000 дин (около 1500 килограммов) с одного му в год. Можно собирать по четыре урожая за год, но если косить трижды, то масло оказывается более высокого качества. Наибольший выход масла — с апреля по май.
При госхозе имеется завод для получения эфирного масла. Скошенная трава густо набивается в барабаны, погружаемые в огромные закрытые котлы, и варится в них. Пар с эфирным маслом возгоняется по трубам, охлаждаемым проточной водой; затем эфирное масло отделяется от воды. Использованная трава применяется в качестве мульчи[53].
Кроме померанцевой травы, в госхозе разводят агаву сизаль, текстильный банан, дающий, как и сизаль, высококачественное волокно, черный перец, ананас, масличную пальму, клещевину, эвкалипт, джут, сахарный тростник, кокосовую пальму, дынное дерево, кофе. Ведутся работы по введению в культуру какао. Очень хорошо здесь кофе. В день приезда в Синлун нас угостили местным кофе. Он показался нам особенно вкусным, и я думаю, что мы не ошиблись.
Заслуживает большого внимания удачный опыт выращивания кофе в условиях, максимально приближающихся к естественным — под пологом леса. Однажды мы отправились на экскурсию в ближайший лес. Места оказались очень живописными. В лесу река с водопадом, где предполагается построить гидроэлектростанцию. Правда, значительная часть леса вырублена и от его первоначального массива мало что осталось. Каково же было наше удивление, когда в лесу мы обнаружили… обильно плодоносящий кофе!
Госхоз занимается также рыбоводством (разведением зеркального карпа), животноводством, лесным хозяйством, торговлей. В штате госхоза 400 человек рабочих. Вся организация этого крупного хозяйства тщательно продумана, все по-хозяйски рассчитано. Характерно, например, что для кормления свиней в прудах специально выращивают растения.
Директор госхоза энтузиаст своего дела и знает его очень хорошо. Он не без удовольствия выслушал наши восхищенные отзывы, но настойчиво просил высказать критические замечания и горячо благодарил за те немногие советы, которые мы смогли ему дать.
Три дня, проведенные в Синлуне, были до отказа заполнены экскурсиями. Возвращаясь вечером домой, подытоживали впечатления, полученные за день, и… слушали китайскую оперу. Недалеко от нашей базы находилась открытая эстрада, где китайский театр ставил свои спектакли. Как известно, китайская опера очень своеобразна и не похожа на нашу. На расстоянии движущиеся фигуры артистов, облаченных в причудливые костюмы, были видны неясно, но отчетливо доносилось их пение — нечто вроде речитатива с отдельными выкриками. Пению соответствовала и музыка, звуки литавр и барабанов подчеркивают ритм действия. В китайской опере наряду с пением большую роль играет пластика движений с элементами акробатики. Характерно, что на репетициях (а они начинались с раннего утра) артисты упражнялись не в пении, а отрабатывали движения, многократно повторяя наиболее трудные из них.
На обратном пути в Хайкоу мы имели возможность осмотреть территорию будущего местного ботанического сада, для которого отведена площадь около 20 000 му. Здесь одно из наиболее влажных мест на Хайнане: годовые осадки достигают 1800–3900 миллиметров. Намечено организовать два отдела: в первом растения будут расположены в систематическом порядке, во втором будут показаны экономически важные растения, размещенные по характеру их использования в народном хозяйстве. Зная настойчивость и целеустремленность китайских товарищей, можно быть уверенным, что этот интересный тропический сад скоро будет создан.
Хайкоу встретил нас такой же пасмурной погодой, как и проводил, только было гораздо теплее: термометр днем показывал + 29°. После отдыха в уже знакомой нам комфортабельной гостинице на следующее утро мы отправляемся на последнюю хайнаньскую экскурсию, цель которой знакомство с манграми[54]. Этот тип растительности, характерный для тропических побережий, защищенных от прибоя, здесь широко распространен. Видовой состав мангров не богат; встречаются ризофора, бругуиера и некоторые другие. Только немногие растения могли приспособиться к своеобразным условиям, характеризующимся периодической сменой приливов и отливов.
Проехав 80 километров на машине, мы оказались в Чинлангане, на берегу Южно-Китайского моря. Нам предоставили моторный катер, к которому одна за другой привязаны две лодки. Первой из них управлял старик, он привязал к носу лодки спущенный с катера канат и с весьма довольным видом уселся на ее корме, закрывшись от ветра плащом из пальмовых листьев. Труднее приходилось хозяину второй лодки — молодому стройному юноше. Лодку его все время заносило, и он должен был при помощи весел «выправлять положение». Плыли так минут сорок пять, пересели в лодки и въехали в самые мангры. Мы с любопытством осматривали сильно развитые ходульные корни, служащие дополнительной опорой, что очень важно на илистом грунте; интересны плоды бругуиеры с проросшими внутри них семенами, уже образовавшими массивные корни. Такой плод, падая, легко зарывается в ил. К сожалению, высоко стоявшая вода не дала возможности рассмотреть прямостоящие, вырастающие над почвой дыхательные корни (пневматофоры) — это одно из характернейших приспособлений мангровых растений, позволяющее им жить на иле, лишенном воздуха и отравленном сероводородом. Дожидаться же отлива не позволяло время.
На обратном пути в Хайкоу нам попадалось много нарядно одетых девушек… Ведь сегодня 8 марта — Международный женский день!
Женщины-крестьянки здесь в большинстве своем невысокие, нередко коренастые. Они часто улыбаются, открывая ярко-белые крупные зубы. Волосы обычно черные, подстриженные или заплетенные в две косы. Все носят брюки, поверх которых навыпуск надета кофточка. У старых женщин и брюки и кофточка обычно черные, у молодых же очень яркие и красивые. На голове — широкополые шляпы, тоже разной окраски. В Китае очень много детей, и они совершенно обворожительны: черноволосые, черноглазые, очень шустрые и веселые. Маленьких ребят женщины носят за спиной в специальном мешочке, подвешенном на лямках. Руки матери остаются при этом свободными, и она может, если нужно, работать ими. Так носят детей не только взрослые женщины, но и девочки, иногда сами еще небольшие.
В Хайкоу нас пригласили на бал, посвященный Международному женскому дню. К сожалению, пришлось отказаться, так как назавтра предстоял вылет в Гуанчжоу, и нужно было успеть подготовить к перевозке собранные на Хайнане коллекции.
Китайцы очень любят танцевать. Наш переводчик и друг Хуан Гуаы-чэн однажды озадачил меня вопросом: «Скажите, а у вас в институте танцуют?» Я сначала не понял его, но потом выяснилось, что в учреждениях Китая по субботам, когда работа заканчивается раньше, молодежь обычно устраивает танцы. Однако китайцы любят не только танцы, но и физкультуру. Два раза в день — в 10 и 16 часов — по радио передают урок гимнастики, и все служащие в течение десяти минут занимаются гимнастическими упражнениями.
…Ко мне в номер доносились громкая музыка и временами взрывы веселого смеха. Мотивы незнакомые, и вдруг среди них популярный и у нас вальс «После первой нашей встречи»…
Прощай, Хайнань! Жаль, что наше знакомство было таким кратковременным. Но впереди еще много нового и интересного!
Заместитель начальника экспедиции, один из виднейших ботаников Китая, неизменно сопровождавший нас в странствованиях, профессор У Чжэн-и напомнил, что Хайнань некогда служил местом ссылки: «как у вас Сибирь», — добавил он. Здесь свирепствовала малярия, и множество людей погибало. Местные жители влачили жалкое существование. Теперь все изменилось. В народном Китае много сил тратится на благоустройство Хайнаня, на развитие его хозяйства, на то, чтобы население этого острова жило счастливо и в достатке. Плоды этой политики уже налицо — мы сами видели их. Нет сомнений, что в недалеком будущем Хайнань расцветет еще больше.
17 марта мы снова прибыли на аэродром в Гуанчжоу и вылетели в главный город провинции Юньнань — Куньмин. Полет (с пересадкой в Наньнине) продолжался около пяти часов. Большую часть пути летели в густых облаках, и только в конце полета наступила ясная погода. Можно было рассмотреть внизу высокие горы. Пролетая над ними, самолет поднялся на высоту 3700 метров, и все же отдельные вершины казались очень близкими. Подлетая к Куньмину, любовались большим живописным озером Дяньчи.
Куньмин — один из крупных городов Китая: в нем проживает свыше 500 тысяч человек. В настоящее время он не связан железной дорогой с другими большими центрами КНР. Но когда в недалеком будущем такая связь будет установлена, его значение еще больше возрастет. Расположен Куньмин на высоте 1880 метров над уровнем моря и отличается своим исключительно мягким и приятным климатом. Тут никогда не бывает большой жары и дышится легко и свободно. Недаром в Китае говорят, что Куньмин город вечной весны. Средняя многолетняя температура января + 9,3°, июля + 20,2°. Дни с отрицательной температурой бывают только в декабре и январе, причем температура ниже —3° наблюдается как редчайшее исключение.
Несмотря на значительную высоту над уровнем моря, в этом живописном городе роскошная растительность. В чем мы убедились уже в первый вечер, гуляя по городскому парку. Здесь высокие эвкалипты, много бамбуков, богато цветут персики. В Куньмине вообще масса цветов. Особенно славится он своими камелиями.
Провинция Юньнань расположена в южной части КНР. Климат разных ее районов весьма различен, самый юг лежит уже в тропической зоне. Среднегодовая температура центральной Юньнани около +15,5°. Разнообразен также и рельеф — здесь есть горы свыше 4500 метров высоты. В связи с этим неоднородна и растительность.
В Юньнани насчитывают около 40 различных национальностей, причем некоторые очень немногочисленны — всего несколько десятков человек. На юге провинции преобладают народности таи, хань и другие.
Из Куньмина мы совершили несколько экскурсий в его окрестности. Особенно запомнилась экскурсия на гору Сишань, расположенную километрах в пятнадцати от города, на берегу озера Дяньчи, которое мы уже видели с самолета. Гора покрыта нетронутым лесом, так как здесь построены храмы, а леса около храмов считались священными и не подлежали вырубке. Лес сухой с преобладанием хвойных пород: сосен, кетелерии, кипариса. Сосны не похожи на наши, здесь другие виды (сосна Арманда, сосна юньнаньская). К хвойным примешаны вечнозеленые лиственные породы, на стволах и на почве обильно развиваются мхи и лишайники.
Буддийские храмы очень живописны. На горе Сишань три храма, расположенные на разной высоте; около них цветущие персики, камелии, магнолии. В храмах фигуры будд, а у входа устрашающие статуи стражей. В одном из храмов, где в центре находятся три огромные золотые фигуры и еще две поменьше, все стены снизу доверху покрыты выразительными скульптурами людей и зверей. Но особенно интересен третий, верхний храм, принадлежащий религии дао. Некогда это была дача императора, лишь позднее превращенная в храм. Он состоит из нескольких отдельных небольших храмов, связанных между собой узкими, прорубленными в скале дорожками. В каждом из них статуи, преимущественно устрашающего вида, и многочисленные надписи; далеко не все из них наши переводчики смогли перевести, так как написаны они по-древнекитайски. Перед некоторыми статуями полусгоревшие благовонные свечи. Поднимаясь по дорожке, мы, наконец, достигли самого верхнего храма, называемого Ворота дракона. Он буквально висит над крутым обрывом к озеру.
Интересен и храм Цюнчжусы, находящийся в десяти километрах от города. Он окружен лесом, в котором преобладает циклобаланопсис. Храм был создан 1300 лет назад, но с тех пор дважды горел и перестраивался. Мы с большим интересом осмотрели основную его достопримечательность — фигуры 500 учеников будды, собранные в специальной пристройке. Это замечательное произведение искусства, как нам сообщили китайские товарищи, принадлежит известному сычуанскому мастеру Ли Гуын-сю и его ученикам, приступившим к работе в 1888 году и закончившим ее за семь лет. Все фигуры очень выразительны, и каждая обладает резко выраженной индивидуальностью: нет фигур похожих одна на другую!
В окрестностях Куньмина есть горячие минеральные источники, имеющие лечебное значение. В сорока километрах, в районном центре Аньин, на базе такого источника создан специальный санаторий. При санатории в особом здании два бассейна с проточной водой на три и четыре человека. Все выложено белым кафелем и блещет чистотой. Нам предложили принять лечебную ванну. Правда, вода оказалась уж очень горячей (+42°). Китайцы, как правило, свободно переносят такую температуру воды. Многие из нас в этом менее выносливы.
Перед отъездом на юг мы были приглашены в одну из поликлиник города, где нас подвергли тщательному медицинскому осмотру. Дело в том, что климат юго-западной Юньнани «новичками» переносится тяжело. Здесь, как и на Хайнане, год делится на сухой и влажный периоды. Первый, конечно, гораздо благоприятнее. Сроки нашей работы в поле были рассчитаны очень удачно: исследования не вышли за пределы сухого периода. Врачи признали нас «практически здоровыми», и утром 22 марта 1957 года мы тронулись в далекий путь. Наш караван состоял из шести машин: двух легковых, огромного автобуса, двух грузовиков (выпуска первого китайского автомобильного завода — предмет законной гордости китайских друзей) и одного «вездехода». Этот вездеход специально предназначался для повара, который постоянно опережал нас: куда бы мы ни приезжали, он оказывался на месте, и вскоре нас приглашали обедать.
Наш путь лежал в один из окружных центров Юньнани — город Сымао, находящийся в 570 километрах от Куньмина.
Шоссе около Куньмина обсажено тополями и эвкалиптами. Лесов тут нет — вся земля обработана. По обеим сторонам дороги тянутся бесконечные поля: рис, пшеница, бобы, сурепица, донник… По пути попадаются машины, повозки. Везде кипит жизнь, везде идет напряженная работа. Встречалось немало селений. Дома здесь кирпичные, крытые черепицей. Кирпичи крупные, коричневые, из высушенной на солнце необожженной глины. Совсем не то, что на Хайнане! Недалеко от Куньмина большие кладбища. На этот раз мы видели и похороны. Гроб несут подвешенным на палках, которые держат на плечах несколько человек. У некоторых провожающих в руках вырезанные из бумаги фигуры: птица феникс, детские фигурки… Профессор У Чжэн-и пояснил нам, что в Китае существует старинное поверие: если сжечь на могиле фигуры людей, зверей, домов, то все это перенесется в загробный мир и будет принадлежать усопшему. Сообщив об этом через переводчика, У Чжэн-и со смехом добавил по-русски: «Очень нехорошо!»
В 104 километрах от Куньмина расположен окружной центр Юйци. Здесь была наша первая остановка. За чайным столом, где мы лакомились кусочками засахаренной местной дыни и грушами, любезно принимавший нас начальник округа сообщил некоторые интересные сведения. Все хозяйства в округе объединены в кооперативы. Урожаи высокие. Зерновые, на которые обращается особое внимание, приносят до 60 центнеров с одного гектара. На юге округа сахарный тростник дает максимальный выход сахара 1250 дин (среднее — 710 дин)[55] с одного му. Однако наилучший результат дает культура табака: его урожай в среднем 300–400 дин с одного му, максимальный — 700 дин, это рекорд для всего Китая. Здесь жарко: самая низкая температура января + 2°. Дождливый период — с середины июня до середины сентября. Юйци на 200–300 метров ниже Куньмина. Наша беседа протекала в одной из комнат трехэтажного здания с большими колоннами. Оно построено сравнительно недавно — в 1953 году. Начальник округа с гордостью демонстрировал нам его как еще один показатель растущего благосостояния Юйци.
Небольшой отдых — и в путь. По дороге часто попадаются мостики. Они здесь не имеют сплошного настила; доски уложены вдоль мостика двумя рядами — для колес машины. Шоссе, изобиловавшее поворотами, то поднималось в гору, то спускалось в ущелье. Нужно воздать должное мастерству китайских шоферов, которые на быстром ходу уверенно вели наши машины.
88 километров пути — и мы в Ян-у, где предстояла ночевка. За день, таким образом, мы продвинулись на юго-запад без малого на 200 километров. Все устали, и только неутомимый Владимир Николаевич Сукачев выражает сожаление, что проехали мало; 300 километров, по его словам, — нормальная «дневная порция». Ян-у расположен на высоте 1350 метров над уровнем моря. Здесь у дороги гостиница для проезжающих.
Вечером, когда уже стемнело, недалеко от гостиницы раздалось ритмичное хлопанье в ладоши, сопровождаемое негромкой музыкой. Вышли посмотреть. Это танцевали молодые крестьяне национальности и. Днем мы видели их в национальных костюмах. Женщины одеты в красивые вышитые кофточки и синие матерчатые головные уборы. Теперь, после рабочего дня, они отдыхали и танцевали почти в полной темноте вокруг нескольких горевших на земле щепок. Лишь иногда кто-нибудь из зрителей зажигал карманный электрический фонарик, но и он давал мало света. Рассмотреть музыкальный инструмент так и не удалось. Мотив своеобразный, подчеркнуто ритмичный, в такт ему танцующие медленно двигались гуськом по кругу, иногда немного приседая и мерно ударяя в ладоши.
Выехали рано утром, и через три с половиной часа уже переправлялись на пароме через реку Хунхэ (Красная). На ее берегу расположено с. Юаньцзян. Тут небольшая высота, всего 500 м над уровнем моря, и бывает сильная жара. Правда, на этот раз мы ее не испытали, но когда 15 мая снова очутились в Юаньцзяне, термометр показывал в тени + 40°.
За Юаньцзяном снова подъем. Очень интересно было наблюдать за сменой растительности. Характер ее закономерно менялся по мере продвижения на юг и в зависимости от высоты над уровнем моря. Все больше попадалось тропических пород: широколистые бананы, высокие кактусообразные молочаи, бомбаксы, баугинии, цезальпинии. Три последние красиво цвели: у первой цветки красные, у второй бело-лиловые, у третьей желтые. Эти растения имеют очень интересный ритм развития, который в тропиках вообще весьма разнообразен. Например, обычное здесь дерево буханания в это время сбрасывало листья и одновременно цвело, но в середине мая мы видели его распускающим свежие листья и плодоносящим. Подобный ритм характерен для деревьев саванн. Однако обильно развивающиеся здесь злаки ведут себя совсем иначе, они начинают отрастать в дождливый период.
На большой высоте мы встречали сосновый лес (из сосны касия), ниже — лиственные, так называемые муссонные леса, в которых преобладают разные виды дубов. В отличие от влажнотропических лесов здесь доминируют листопадные породы, деревья не достигают большой высоты, хорошо выражен травяной покров, отсутствуют пальмы. Досковидные корни и многочисленные лианы и эпифиты, столь типичные для влажнотропического леса, не характерны для муссонных лесов.
Большую часть пути нас окружали саванны с редко разбросанными отдельными деревьями или небольшими их группами. Кроны деревьев здесь никогда не образуют сомкнутого полога. Развитию леса препятствует густой травянистый покров из сухолюбивых (ксерофитных) злаков. Как и в муссонном лесу, в саванне встречаются листопадные породы: бомбакс, цезальпиния, баугиния, эритрина и другие. Саванны часто бывают вторичными, то есть образуются на месте вырубленного леса. Таковы, например, широко распространенные в южной Юньнани бамбуковые саванны, в которых между раздельно стоящими деревьями обильно развивается бамбук. Наблюдая саванны, можно еще раз убедиться в том, насколько характер растительности зависит от рельефа местности. В лощинах, например, деревьев оказывается больше, кроны их смыкаются, и саванна переходит в саванный лес.
Во многих местах Юньнани лес, к сожалению, уничтожен, хотя сохранился он все же лучше, чем на острове Хайнань; всего леса занимают здесь более 17 процентов.
Проехав еще 160 километров, мы оказались в уездном центре — городе Моцзян. Он расположен как раз на тропике Рака. Итак, мы опять достигли тропической зоны!
В 60 километрах от города Пуэра мы видели интересный сосновый лес. Пуэр — старинный, очень типичный китайский городок: узкие улицы со множеством магазинов, преимущественно одноэтажные дома с крышами, сложенными большей частью из полуцилиндрических черепиц и имеющими характерные вытянуто-приподнятые углы; водоем, заросший лотосами. Прежде здесь был центр округа, позднее перенесенный в Сымао.
Лес этот напомнил нам сосняки, которые мы видели ранее. Преобладает также сосна касия, к ней примешаны лиственные породы. Сосны очень стройные и высокие — метров до тридцати. Когда находишься в таком лесу, то кажется, что каким-то чудом перенесся на родину: уж очень они похожи на наши сосняки, хотя виды сосен другие. Но иллюзия сразу пропадала, как только мы спускались в перерезавшие его небольшие ущелья. В них растут дикие бананы, саговники; на ветвях деревьев встречаются гнезда тропического муравья (экофилы), сшиваемые им из листьев. И сразу чувствуешь, что ты в тропической зоне.
24 марта мы, наконец, прибыли в Сымао. Нас здесь ждали и тепло встретили. Всем участникам экспедиции нарядно одетые девушки преподнесли по букету рододендронов, а на следующий день в честь китайско-советской биологической экспедиции был организован банкет. Кушанья были поданы китайские, с которыми мы до сих пор встречались мало, так как в экспедиционных условиях кухня для нас была европейская. Китайские блюда исключительно разнообразны и очень вкусны. Поначалу мы еще не умели пользоваться палочками, которые заменяют в Китае вилки, но освоиться с ними было не так уж трудно. К тому же у наших приборов обычно наряду с палочками лежали и вилки.
Многочисленные блюда ставят на стол обычно по нескольку сразу. Узнать, что именно вы кушаете, удается далеко не всегда, хотя большинство блюд приготовляется из тех же продуктов, что и у нас, но способ приготовления иной. Бывают и непривычные для нас комбинации, например рыба с мясом. Из специфических китайских блюд, испробованных нами, особенно запомнились голубиные яйца, моллюски, трепанги, осьминог, пальцы медведя, плавники акулы, проростки бамбука. Хлеба и булок не полагается, но в конце банкета часто подают оформленные в виде булочек кусочки вареного теста. Одно из последних блюд перед десертом, к которому, между прочим, причисляются также огурцы и помидоры, — бульон. Его наливают понемногу в небольшие чашки (пиалы) и едят маленькими белыми ложечками. Бульон обычно куриный — кур в Китае очень любят. Иногда в нем варятся гусеницы, считающиеся тут большим лакомством. Алкогольных напитков китайцы употребляют мало.
После окончания банкета мы поехали на концерт юньнаньского военного художественного ансамбля. Концерт был очень хороший. Особенно нам понравились танцы с элементами пантомимы: это целые сценки, например сбор чая, во время которого встречаются юноши и девушки, причем одна девушка оказывается лишней — перипетии двух влюбленных; игра в футбол и другие. Хороши темпераментные пляски разных провинций и национальностей — танцы юньнаньский, тибетский, тайский и другие. Очень красочны и разнообразны костюмы. Достаточно напомнить широко известный танец «павлин», он интересен тем, что группа танцовщиц как бы слагает фигуру этой птицы. Хороши и пластичные движения — особенно выразительны руки.
Но вот концерт окончен. Мы встаем со своих мест и аплодируем замечательным китайским танцорам. В свою очередь в наш адрес раздаются овации всего зрительного зала, к аплодисментам на этот раз присоединяются и артисты. Нас приветствовали как представителей великого Советского Союза. И это столь непосредственное и искреннее выражение дружбы и симпатии к нашей родине со стороны простых людей Китая, наполнявших зал, глубоко волновало и радовало нас.
Сымао — сравнительно небольшой, но очень быстро растущий город. За последнее время здесь построено много больших каменных зданий. Некогда в округе Сымао свирепствовала малярия, причем около 90 процентов заболевавших умирало. Была и бубонная чума. Теперь все это давно забыто. Жизнь коренным образом изменилась. 99 процентов хозяйств в округе кооперировано. Быстро развивается сельское хозяйство. Культивируется много фруктов, особенно бананы и ананасы.
За время нашего пребывания в Сымао мы занимались главным образом изучением окрестных лесов. Находившиеся в нашем распоряжении машины и превосходное шоссе позволяли осуществлять далекие поездки. Шоссе построено в 1953 году, раньше тут проходили только вьючные тропы, и проникнуть в эти места было не так-то просто. Теперь здесь часто встречаются машины, ходят рейсовые автобусы.
Характер лесов в окрестностях Сымао также во многом зависит от высоты над уровнем моря и рельефа местности. На наиболее возвышенных местах встречаются сосняки, широко распространены муссонные субтропические леса, а в ущельях местами «вкраплены» леса влажнотропического типа. Резкой границы между теми и другими провести, конечно, нельзя, и во многих местах наблюдаются смешанные участки с тропическими и субтропическими элементами.
Интересен «священный» лес, или «лес дракона», в 42 километрах к югу от Сымао, недалеко от с. Банамын-ван. В подобных лесах категорически запрещается не только рубить деревья, но даже убирать упавшие ветки.
Лес богат эпифитами, среди которых преобладают эпипремнум из семейства ароидных и крупные папоротники — асплениум и дринария. Другой небольшой лес (в 61 километре к югу от Сымао) расположен на крутом склоне. Тут много лиан, в частности, бамбука-лианы, которую мы уже видели на острове Хайнань, только здесь представитель другого рода (шизостахиум). Первый ярус в этом лесу образован очень крупными, редко стоящими деревьями (некоторые виды ильма, дуба). Во втором ярусе встречается кнема — одно из красивейших деревьев тропиков, дилления. В пятом ярусе мы обнаружили колючую пальму каламус. Но стоит подняться немного выше, и характер леса меняется — он становится более сухим и в ботаническом отношении гораздо менее интересным.
В лесах южной Юньнани немало зверей. В округе Сымао охотники ежегодно сдают около пятидесяти тигровых шкур. Кроме того, тут водятся леопарды, пантеры, медведи. Нам рассказывали также о диких буйволах и носорогах. В магазинах и прямо на улицах мы неоднократно видели плакаты, изображающие тигра и других животных с указанием того, как следует снимать с них шкуру. Сами эти шкуры были вывешены в магазинах. В 1957 году было обнаружено стадо диких слонов. Мы этих зверей не встречали, но в существовании слонов убедились сами, когда на одной из экскурсий в лесу в 110 километрах к югу от Сымао на песке у реки увидели следы слоновых ног и обглоданные ими растения — бананы и пальмы ливистона. Любопытно, что эти следы находились почти у самого шоссе. Очевидно, слоны выходят сюда ночью, а днем скрываются в глубине лесов, где обнаружить их трудно. Километрах в двенадцати от этого места на временной базе одного из отрядов нашей экспедиции китайские ботаники слышали рев тигра и видели клок его шерсти, приставшей к дереву. Были вызваны охотники, но тигр больше не появлялся. Изредка в лесах встречаются удавы, змеи, в том числе и кобры.
5 апреля из Сымао уехал Сукачев с сотрудниками, а на следующий день тронулись в путь и мы, но в другую сторону — на юг.
Мы держали путь в город Юньцзинхун (Чэлй) — центр автономной национальной области Сишуанбана. От Сымао до Юньцзинхуна около 160 километров. По дороге сделали только одну небольшую остановку в Сяомэньяне, расположенном километрах в тридцати севернее Юньцзинхуна. Население тут смешанное — китайско-тайское. На обратном пути несколько дней мы провели в Сяомэньяне и лучше ознакомились с его окрестностями. Здесь в это время заканчивалось строительство биостанции юньнаньского университета, находящегося в Куньмине. Под биостанцию отведено несколько одноэтажных каменных зданий. Место для биостанции выбрано удачно, природные условия здесь очень интересны и разнообразны.
В окрестностях Сяомэньяна мы обследовали несколько лесных массивов и встретили много любопытных растений. В одном из лесов, километрах в десяти от Сяомэньяна, китайским зоологам, входившим в состав экспедиции, удалось изловить не часто встречающуюся огромную тропическую птицу — носорога (буцерос).
Возвращаемся, однако, к нашему путешествию из Сымао в Юньцзинхун. Дорога живописна, значительная ее часть проходит через леса, она петляет, то опускаясь, то поднимаясь. Но в целом мы спускались: Сяомэньяи находится на высоте 750, а Юньцзинхун — 550 метров над уровнем моря. Вблизи Сяомэньяна в лесу много пальм ливистона, а на берегу реки Ланцанцзян (Меконг), где расположен город Юньцзинхун, я впервые увидел «пальму тени» (корифа) с ее огромными веерными листьями. Первая встречается здесь в дикорастущем виде, а вторая культивируется, преимущественно около храмов.
Река Ланцанцзян около Юньцзинхуна по ширине примерно равна Москве-реке или немного уже, течение очень быстрое, вода мутная. Юньцзинхун расположен на правом на берегу. Мы переправились на пароме и скоро уже были «дома» — в недавно построенной двухэтажной каменной гостинице, где располагалась наша основная база во время работы в Сишуанбана. Все надписи на зданиях здесь на двух языках: китайском и тайском.
Юньцзинхун невелик, но, так же как и Сымао, растет чрезвычайно быстро.
Климат здесь для нас мало привычный, днем термометр показывал в тени около + 30°, ночи теплые. Влажность воздуха очень велика, особенно по утрам, хотя мы посетили Юньцзинхун в сухой период. Рельеф области сложный. Среди гор и по бассейну реки Ланцанцзян часто встречаются ущелья, долины, так что микроклиматические условия крайне пестрые. Юньцзинхун расположен в долине, называемой Цзинхунба. Средняя годовая температура тут + 21°, причем годовая разница температур очень невелика. За несколько прошедших лет иней и снег никогда не наблюдались. Минимальная температура воздуха за последние годы отмечена в 1957 году и равнялась + 2,Г. Годовые осадки 1000–1300 миллиметров, причем 80 процентов их падает на дождливый период. В сухой период часто наблюдаются туман и роса.
Богатая природа Сишуанбана, роскошная растительность, быт и обычаи местного населения (преобладает национальность таи) глубоко заинтересовали нас. За время пребывания в Юньцзинхуне мы совершили много экскурсий и выездов как в близлежащие, так и в более удаленные районы.
Мы посетили много тайских селений. Основной строительный материал здесь бамбук. Крыши делают из листьев крупных злаков, прикрепляемых с одной стороны к пруту так, что получаются своего рода «заготовки», из которых крыша может быть сложена очень быстро. Гораздо реже встречаются черепичные крыши. Очень типична их форма с возвышающейся средней частью. Это характерная особенность тайских домов. Дома на сваях, причем помещение под ними обычно используется как склад. Сваи предохраняют от проникновения внутрь дома змей, ядовитых насекомых, а в дождливое время года также и от сырости. Окна очень маленькие. Чтобы попасть в дом, нужно подняться по лесенке, у входа в крытое помещение часто находится нечто вроде «веранды» — настил на сваях без крыши. Внутри дома полутьма: света проникает мало.
Вместо скамеек низенькие табуретки.
Около домов много стройных высоких пальм: кокосовая, борассус, кариота; множество бананов. Тут же часто растут дынное и хлебное деревья с крупными съедобными плодами. Очень эффектны гигантские фикусы с их мощно развитыми воздушными корнями. Они, как и пальма тени, встречаются главным образом около храмов.
Высокие стройные черноволосые обитатели этих селений — национальность таи — неизменно приветливо встречали нас. Лица у большинства красивые. Впечатление несколько портят черные зубы и ярко-красный рот. Дело в том, что местные жители очень любят жевать бетель, изготовляемый из листьев особого вида перца и семян пальмы арека катеху вместе с небольшим количеством извести. Он-то и вызывает такую окраску. Многие мужчины курят «козьи ножки» огромных размеров. Они конусовидной формы, прямые, свернутые из листьев и набиты табаком. Подобная «папироса» курится очень долго, с перерывами.
Весьма красочны тайские костюмы. Женщины носят кофточки и длинные юбки разного цвета, часто красиво и разнообразно вышитые. На руках многочисленные браслеты. В праздничные дни через левое плечо на лямке перекидывается нарядно расшитая сумка. Волосы длинные, плотно закрученные в узел крендельком. Вечером после рабочего дня можно видеть, как тайки расчесывают их, моют в ручье и потом сразу, не дав просохнуть, опять причесывают. У многих в волосах желтые цветки (желтый цвет — цвет буддизма). Впрочем, голова чаще повязана полотенцем. Очень трогательны девочки: даже самые маленькие и в одежде, и в прическе точно копируют женщин.
Мужчины одеваются проще. В сильную жару вся их одежда сводится к трусикам: хорошо видна татуировка, покрывающая почти все тело. Нужно, впрочем, сказать, что в жаркую погоду туалет вообще облегчается до предела: у многих женщин он ограничивается юбкой, а ребятишки бегают совсем голые. Мужчины, отправляясь в лес, обычно нацепляют сбоку солидных размеров кинжал. Так поступали, в частности, проводники, к помощи которых нам неоднократно приходилось прибегать во время блужданий по лесам Сишуанбана. Такие люди с первого взгляда кажутся прямо-таки страшными: красный рот (от бетеля), разрисованное тело и огромный нож на боку… Но это впечатление сразу же рассеивается, когда видишь добродушную улыбку и явные признаки расположения к нам. Даже в этих удаленных от центра районах мы были желанными гостями. Праздничный тайский мужской костюм я впервые увидел позже — во время новогоднего праздника. Он состоит из шелковых брюк и широкой куртки. И то и другое в большинстве случаев голубого цвета (реже другой расцветки, например синей). На куртке вместо пуговиц шнурки с петлями такого же цвета, как и сама куртка. Последняя лишена также ворота, который заменяется выставленным наружу воротничком надетой внизу белой рубашки. Голова повязана шелковой тканью (чаще розовой), завязанный конец ее свешивается сзади.
Совершенно иначе одеваются женщины национальности хань. Они носят короткие черные юбки, черные кофточки с горизонтальными цветными полосами и черные же конусовидные шляпы с многочисленными бусами, бляхами, ожерельями и кисточками. Некоторые курят трубку.
Почти в каждом селении есть буддийский храм. У входа в них часто можно увидеть фигуры страшных зверей, а около храмов нередки памятники, украшающие могилы монахов. Здесь очень много монахов — мужчин и мальчиков. Нам пояснили, что все мальчики в течение определенного срока обучаются в школе при храме и на этот период надевают монашескую одежду. Вообще влияние буддизма здесь очень сильно; оно ощущается гораздо больше, чем в провинциях, населенных китайцами. Монахов сразу можно узнать по их одеянию. Большинство из них носит желтую (реже — красную или белую) юбку и такого же цвета шаль. Под шалью на голое тело надето нечто вроде нашей майки, чаще также желтой с карманом спереди, шнуровкой с левой стороны и лямкой через левое плечо, правое остается открытым. На ногах иногда желтые носки, но почти всегда они ходят босые. На голове круглая шапочка, обычно того же цвета, что и остальная одежда. В руках нередко черный зонт.
Нам посчастливилось принять участие в праздновании тайского Нового года. Новогодний праздник начинается здесь 13 апреля, незадолго перед полевыми работами, и длится несколько дней. В это время обычно происходят помолвки, устраиваются всевозможные развлечения. Здесь, как и в Бирме, в эти дни воскрешается старинный обычай «обливания водой»: девушка может безнаказанно облить водой любого понравившегося ей парня, и он должен быть только благодарен за оказанное ему внимание! В этом году праздник отмечался особенно торжественно в связи с завершением земельной реформы: с феодализмом покончено раз и навсегда!
Утром в первый день праздника мы возвращались из длительной экскурсии в Юньцзинхун. Уже на довольно большом расстоянии от города мы обратили внимание на множество людей в праздничных одеждах, идущих из окрестных селений. Немного передохнув в гостинице, мы вместе с членами правительства Сишуанбана и прибывшими на праздник гостями спустились к реке Ланцанцзян. Весь берег заполнен массой нарядно одетых людей. Их разноцветные наряды образуют богатую цветовую гамму. Яркими пятнами выделяются одежды монахов. Впечатление, правда, несколько портят многочисленные раскрытые зонты, преимущественно черные. В тени +34°, а солнце печет нещадно. У многих в руках веера. Мы расположились под навесом из бамбуковых палок, накрытых ветками.
В программе праздника соревнование лодок, фейерверк и танцы. Особенно интересным было первое. Лодки, участвовавшие в состязании, очень большие, длинные, заполненные людьми. На носу и на корме нечто вроде рогов: четыре расходящихся палки. Один человек сидит на носу, опустив ноги в воду, и, по-видимому, регулирует направление. Далее стоят несколько человек без весел, наклоняющиеся и выпрямляющиеся в такт движению лодки. Их руки положены на плечи стоящего впереди. За ними гребцы: передние, с более длинными веслами, стоят, задние сидят; одни загребают справа, другие слева. Наконец, на корме сидит еще один человек без весла. Плавание сопровождается ударами гонга и ритмическими выкриками. Зрелище впечатляющее! Закончив гонку, команда-победительница подходит к навесу, гребцы исполняют своеобразный танец, причудливо изгибаясь, взмахивая руками, гримасничая и ударяя в ладоши. Звучит гонг. Раздается пение. Танцующих гребцов угощают вином, наливаемым в кружки, по тайскому обычаю, из чайников. Церемония заканчивается вручением командиру лодки подарка — розовой шелковой ткани, которой он тут же повязывает себе голову.
Второй номер программы — фейерверк. Он не сопровождается особыми световыми эффектами, а просто запускают бамбуковую ракету с длинным хвостом. Со свистом долетает она до середины Ланцанцзяна и падает в воду: «как катюша», — пошутил один из китайских друзей.
В окрестностях города Юньцзинхун мы посетили несколько очень интересных лесов влажнотропического типа. Но и здесь, как и в более северных районах, они занимают небольшие площади и приурочены к ущельям. Особенно сильное впечатление на нас произвел лес в ущелье Шигуяу, находящийся километрах в десяти от Юньцзин-хуна на высоте 650 метров над уровнем моря, то есть значительно ниже, чем обследованные нами леса в районе Сымао. Этот лес флористически очень богат. К сожалению, часть его вырублена. Раньше он, несомненно, занимал большую площадь, но и то, что сохранилось сейчас, в высшей степени замечательно. В нем много лиан и эпифитов. Среди них часто встречаются фикусы-удушители — своеобразная жизненная форма тропиков. Эти растения, развиваясь из семян, заносимых птицами на ветки деревьев, начинают свою жизнь в качестве эпифитов. Разрастаясь, их побеги достигают земли и укореняются. Таким образом, фикус-удушитель становится лианой. В дальнейшем, многократно разветвляясь и охватывая со всех сторон дерево, он приводит его к гибели. В конце концов ствол дерева полностью разрушается и удушитель продолжает существовать самостоятельно. На этой фазе развития он имеет вид цилиндра с многочисленными отверстиями в стенках. Внутренняя полость соответствует месту, где раньше находился ствол погибшего дерева, стенка с отверстиями — результат срастания побегов удушителя. Поселяться он может на разных деревьях, в том числе и на других видах фикусов. Высота некоторых деревьев первого яруса, по-видимому, превышает 50 метров, у многих великолепно развиты досковидные корни.
Совершенно иной характер имеет лес на горе Наношань, что буквально означает «чайная гора». На ней имеются плантации чая. «Чайная гора» находится к западу от Юньцзинхуна. Чтобы добраться до нее, нужно проехать 30 километров по шоссе в сторону города Фохай (Мын-хай), а потом свернуть с шоссе и пройти еще несколько километров в горы. Мы поднялись на высоту свыше 1300 метров над уровнем моря и в общем могли составить представление об особенностях этого живописного места.
Чайная плантация на горе Наношань занимает очень большую площадь и существует давно. Долгое время она была заброшена и теперь восстанавливается. Плантация находится в ведении сельскохозяйственного управления провинции Юньнань. Здесь культивируют не обычный китайский чай, а чай ассамский, из которого изготавливается весьма ценимый в Китае так называемый пуэрский чай: вкус его действительно превосходен. Незначительная часть плантации расположена на открытом месте, большинство же чайных деревьев растет под пологом леса. Деревья разных размеров и возрастов. Нам сказали, что в лесу есть одно чайное дерево, которому около 600 лет. Увидеть его нам удалось, к сожалению, только на фотографии.
На плантации собирают лишь молодые листья. Если дерево крупное, то сборщик сначала срывает нижние листья, а потом залезает на дерево за верхними.
К юго-западу от Юньцзинхуна, недалеко от границы с Лаосом и Бирмой, мы совершили два выезда, занявшие в общей сложности девять дней; на машине в район Дамон-луна (километров пятьдесят от Юньцзинхуна) и на лодках вниз по реке Ланцанцзян в район Ганланба (около двадцати пяти километров от Юньцзинхуна).
По дороге в Дамонлун нам несколько раз встречались небольшие участки леса влажнотропического типа — главным образом по ущельям. Попадалось много тайских селений; ничем не отличается от них и сам Дамонлун, где было наше временное пристанище. Отсюда в течение нескольких дней мы совершали экскурсии главным образом в леса, расположенные около окрестных селений: Манфей, Мангуан, Манянгуан, Мантан. Это «священные леса», или «леса дракона», и поэтому, к нашему великому удовольствию, они сохранились очень хорошо.
Район в ботаническом отношении изучен еще далеко не достаточно. Здесь бывали сравнительно немногие китайские ботаники, и мы оказались первыми советскими специалистами, посетившими его.
Однажды в храме селения Манфей мы увидели монаха непомерной толщины, хотя ему (как выяснилось из беседы) было всего 24 года! Оказалось, что это «живой будда», то есть крупный священный чин, считающийся в определенном районе наместником будды. Он любезно согласился позировать перед объективами наших фотоаппаратов. Два юных монаха вынесли циновку и небольшой красный коврик, на которые важно сел «будда», и сами уселись по обе стороны от него. Так мы и запечатлели их всех троих. Впрочем, «живой будда» был несколько огорчен, узнав, что мы не можем сразу презентовать ему фотокарточку…
В окрестностях Манфей мы обнаружили несколько деревьев диптерокарпуса. Этот представитель тропического семейства диптерокарповых распространен преимущественно в экваториальных тропиках, и тот факт, что он вполне натурализовался на юго-западе Юньнани, в высшей степени показателен. Здесь растут два крупных дерева и целая рощица мелких. Самое большое дерево достигает 40 метров высоты и имеет возраст 51 год. В диком виде в окрестных лесах не только диптерокарпуса, но и какого-либо представителя семейства диптерокарповых, несмотря на тщательные поиски, обнаружить не удалось. Эти деревья, несомненно, завезены сюда, но откуда, когда и кем — неизвестно. Из диптерокарпуса добывается бальзам. Нам продемонстрировали получение бальзама. В искусственно образованном дупле поджигается ранее скопившийся там бальзам, который горит некоторое время, а затем его тушат. Вскоре вследствие нагревания в дупло начинают набегать новые порции бальзама, и их остается только вычерпать оттуда.
На одной из экскурсий около Мангуана мы наблюдали, как крестьяне получают из древесины растущей здесь акации катеху высококачественный дубитель. Древесину вываривают, и полученный водный экстракт кипятят до загущения. Загустевший экстракт используют и как вкусовое вещество: местные жители охотно грызут его, так же как и бетель, вместе с семенами пальмы арека катеху, листом табака и известью.
Рельеф в этих местах большей частью ровный, и если бы не сильная жара, то наши продолжительные экскурсии не были бы утомительными. Через ручьи и рвы, неоднократно попадавшиеся на пути, перекинуты мостики с черепичной крышей и скамейками. Нередко при переходе через такие мостики раздавался возглас «сюси» (отдых), и мы делали небольшую передышку — рассаживались по скамейкам, утоляли жажду, закуривали ароматные китайские сигареты и, конечно, поминали добрым словом предусмотрительных хозяев этих мест, обеспечивших путешественникам возможность столь приятного отдыха.
Здесь, как и в ближайших окрестностях Юньцзинхува, большие площади заняты зарослями бамбука — растения, находящего в Китае поистине универсальное применение: он идет на строительство зданий, на изготовление мебели и всевозможных других изделий (в том числе шляп и зонтов), употребляется в пищу. Бамбуки в Юньнани разнообразны и относятся к разным родам и видам. Особенно эффектен наиболее крупный из них — дендрокаламус, стебли которого достигают значительной толщины. Заросли бамбука обычно возникают на месте уничтоженных лесов, о чем свидетельствуют попадающиеся среди них отдельные огромные деревья.
В отличие от более северных районов мы обнаружили в районе Дамонлуна несколько лесных массивов влажнотропического типа, расположенных не в ущельях, а на ровных местах. Это «леса дракона», в них настоящее «царство тропических растений»! Этим лесам свойственны и общие признаки влажнотропического леса, а именно многообразие видов древесных пород, многоярусность, огромные размеры деревьев, характерная форма кроны, сильное развитие досковидных корней, каулифлория, отсутствие травяного покрова и подстилки, разнообразие жизненных форм — в частности, лиан и эпифитов, и в то же время каждый лес имеет свои особенности.
Несмотря на обилие лиан, достигающих подчас очень крупных размеров, проходить через леса в районе Дамонлуна гораздо легче, чем на горе Чэн-лин. Вообще представление о том, что лес влажнотропического типа из-за лиан будто бы всегда труднопроходим — сильно преувеличено. Часто лианы образуют сплошной «заслон» только на опушке. Взглянешь на такой лес со стороны — и кажется, что пробиться сквозь него нельзя. Но стоит лишь пробраться через опушку, и дальше можно двигаться относительно свободно. За все время работы в Южном Китае был, помнится, только один случай, когда мы так и не смогли войти в лес: сплошная зеленая стена, перевитая лианами, не впустила нас внутрь и заставила отступить…
В этих лесах преобладают вечнозеленые растения, что характерно для влажнотропических лесов. Одно из самых высоких деревьев тут — знаменитый анчар (антиарис ядовитый), воспетый Пушкиным. Растение это ядовито и используется при изготовлении отравленных стрел: его млечный сок может вызвать нарывы на коже. Однако ядовитость его сильно преувеличивалась. Один экземпляр анчара в лесу у с. Манянгуан, высоту которого точно установить не удалось (во всяком случае около 50 м), имел периметр ствола у основания (вместе с досковидными корнями) восемь метров, а диаметр ствола (он был несколько сжат) в одном направлении около трех метров, а в другом полтора метра, таких гигантов мы встретили здесь несколько. Из досковидных корней некоторых деревьев местные жители изготовляют колеса, но сделать это не так-то легко: досковидные корни отличаются очень крепкой древесиной.
Лесам Дамонлуна свойствен еще один характерный признак лесов влажнотропического типа, наблюдавшийся нами и ранее. Речь идет о так называемых эпифильных формах, образующих своеобразную флору на поверхности листьев вечнозеленых пород (отсюда и название: «эпифиль-ный» значит буквально «налиственный»). Тут встречается множество лишайников, грибов, водорослей и мхов. Иногда попадаются листья, верхняя сторона которых сплошь покрыта ими. Развиваются эпифилы только на нижних и притом не слишком молодых листьях. Массовое развитие этих оригинальных растений — еще одно проявление замечательной особенности тропических лесов: чрезвычайной «насыщенности жизнью» и многообразия жизненных форм.
«Насыщенность жизнью» в лесах влажнотропического типа проявляется, конечно, не только в отношении растительного, но и животного мира. Но об этом пусть расскажут зоологи! Нельзя, однако, пройти мимо деятельности термитов, обитающих тут в несметных количествах. Роль их огромна. Все растительные остатки, падающие на землю, нацело разрушаются ими — и это относится не только к листьям и веткам, но и к целым древесным стволам. Но этим дело не ограничивается. Обмазывая предварительно почвой стволы растущих деревьев, термиты поедают их кору, нанося тем самым существенный вред лесу.
Красота тропического леса воспринимается, если так можно выразиться, как зрительно, так и на слух. Огромное количество живых существ, населяющих лес, создает удивительную «музыку тропического леса». Здесь никогда не бывает тихо. Кажется, что звуки источает сам воздух. Неумолчно трещат цикады. Раздается пение различных птиц, среди которого особенно выделяется характерное «курлыканье» бородастика. Эта сравнительно небольшая птица размером с сойку, как и большинство других тропических пернатых, окрашена очень ярко: тело у нее голубое, грудка желтая, а голова красноватая. Люди, знакомые с «секретами» тропического леса, не удивляются, услышав здесь также… петушиный крик. Тут немало диких петухов, внешне похожих на домашних, но меньшего размера.
Очень интересна была и вторая наша поездка на юго-запад — в район Ганланба. Нас доставили туда на семи лодках. Лодки здесь узкие, длинные, плоскодонные, по форме напоминающие пироги, но сколоченные из досок. Они очень вместительны. В лодке, на которой плыл я, свободно помещались девять человек, в том числе два гребца, стоящих один на носу, другой на корме. У каждого в руках одно весло, один загребает с правого, а другой с левого борта. Река Ланцанцзян очень живописна. Ниже Юнь-цзинхуна она заметно расширяется, потом снова сужается. Несколько раз встречались пороги. Берега во многих местах скалистые; иногда скалы выходят прямо из воды. Местами берег песчаный, частично галечный с большим количеством мелких пойменных водоемов — следов пребывания реки. Дело в том, что в дождливый период Ланцанцзян сильно разливается, иногда вызывая серьезные наводнения. На большей части пути между Юньцзинхуном и Ганланбой берега холмисты и покрыты бамбуковой саванной, а ближе к Ганланбе — лесами.
Ганланба — типичное тайское селение, расположенное на самом берегу реки Ланцанцзян.
Леса в районе Ганланбы сохранились хуже, чем в районе Дамонлуна, и значительные площади заняты бамбуковой саванной. Но и здесь мы нашли интересные участки леса с огромными анчарами и чукразиями, напоминавшие то, что мы видели около Дамонлуна.
Погода, все время благоприятствовавшая нам, начинала портиться. Снова повторилась гроза, а однажды, вернувшись с экскурсии, мы стали свидетелями урагана, сопровождавшегося сильнейшим ливнем. Все это продолжалось несколько минут, но тем не менее непогода успела принести немало бед. Под нашим окном сломалось большое дерево и упало на дом, не причинив, однако, ему вреда. Зато одноэтажный бамбуковый домик, расположенный рядом с нашим жилищем, развалился буквально на глазах. В нем помещался магазин, и товары оказались «погребенными» под остатками крыши и стен. Впрочем, извлечь их оттуда не составило особого труда. В соседней с нами комнате, где жили китайские ботаники, дождь через открытые окна успел залить весь пол: постели, одежда, гербар-ные папки — все мгновенно намокло…
Интересным было посещение плантации гевеи, расположенной в четырех километрах от Ганланбы. Гевея растет здесь превосходно. Кое-где под ее пологом успешно выращивается кофе. Окончив осмотр плантации, мы отдохнули в управлении, одноэтажном здании без свай. Остов его из толстых бревен, а почти все остальное из бамбука: стены и столы из бамбуковых матов, табуретки перед столами — обрубки стеблей толстых бамбуков. Пол земляной. Крыша, как всегда, из листьев крупных злаков. Такой тип постройки мы видели здесь нередко, особенно у служебных зданий.
Гевею нам приходилось видеть не только в Юньнани на плантации близ Ганланбы, а еще раньше этот ценный каучуконос встречался нам на опытной станции тропических культур около Юньцзиихуна.
Станция была создана осенью 1953 года. Первоначально в ее задачу входил систематический сбор сведений о росте, развитии и продуктивности гевеи в Сишуанбана. Так же как и в Ганланбе, это растение там хорошо натурализовалось. Подсочка некоторых деревьев в 1955 и 1956 годах показала достаточную эффективность этой культуры. Наиболее интенсивный рост гевеи падает на дождливый период года.
В настоящее время станция успешно испытывает и ряд других культур — три вида кофе, сорго, масличную пальму, два вида агавы, тиковое дерево, бананы, ананас, манго, кокосовую пальму. С давних времен в Сишуанбана успешно разводятся анона, личи и хлебное дерево, плоды которых неоднократно украшали наш обеденный стол. Хорошо растут священная смоковница, акация катеху и многие другие ценные тропические растения.
Хорошо запомнилось наше возвращение из Ганланбы в Юньцзинхун. Мы снова на лодках и плывем по Ланцан-цзяну, но на этот раз не по течению, а против течения, что много труднее. Выехали рано утром. В это время здесь, как всегда, туманно, но скоро туман рассеивается. Жарко. Двигаемся очень медленно — не более трех километров в час. Лодка плывет вдоль берега, подальше от стрежня. У гребцов уже не весла, а шесты, которыми они отталкиваются от дна или от берега. Иногда от скал отталкиваются прямо руками. Лодка часто садится на мель, и тогда передний гребец выскакивает в воду и высвобождает ее. В наиболее трудных местах он вылезает на берег и тянет за собой лодку на канате. Если стрежень подходит к берегу, то гребцы поворачивают ее поперек течения и, налегая на весла, пересекают реку.
Вечером первого мая мы снова встретились с нашими гостеприимными хозяевами на прощальном банкете. Приветствуя нас, тайские товарищи сказали, что настоящие друзья все делят между собой пополам, в том числе и пищу. «И поэтому, — закончил он, — вы, вероятно, не откажетесь попробовать наши тайские блюда».
Мы впервые познакомились здесь с тайскими кушаньями. Очень своеобразны водоросли. Это зеленые нитчатки, собираемые в реке Ланцанцзян. Мы неоднократно наблюдали, как женщины и дети собирают их сетками. Затем водоросли промывают и сушат. Их продают в виде тонких лепешек. Перед подачей к столу лепешку поджаривают и разламывают на куски. Попробовали мы и «яйца» тропического муравья экофилы. Мы видели гнезда этого муравья, висящие на деревьях в лесу. Муравьи желтые, крупные и больно кусаются, но боль проходит быстро. То. что называют «яйцами», в действительности содержимое его гнезда, то есть белые личинки с примесью взрослых форм (имаго). Для приготовления кушанья гнездо разрезают. все. что находится внутри него, погружают в кипяток и варят, после чего прибавляют мелко нарезанные куриные яйца и лук. Получается нечто вроде салата. Вообще в качестве приправ здесь употребляют в пищу многие растения. которые в других местах считаются несъедобными. Кроме водорослей, мы попробовали мелко нарезанный вареный папоротник и листья фикуса. Еще какое-то растение. по-видимому из семейства молочайных, было подано отдельно и в курином бульоне. В заключение попробовали тайский рис. Он очень крупный и сварен так, что зернышки, слипаясь одно с другим, тем не менее сохраняют свою отдельность.
На вопрос тайских друзей «как нам понравились тайские лакомства» мы совершенно искренне ответили, что все нами отведанное превосходно!
На следующий день утром мы крепко пожали руки нашим друзьям, от всей души пожелали успехов в работе и дальнейшего процветания Сишуанбана и тронулись в обратный путь — на север: в Сымао, а оттуда в Куньмин.
Александр Казанцев
В ДЖУНГЛЯХ ФАНТАСТИКИ
Вооружись терпением, читатель, надень болотные сапоги неверия и москитную сетку иронии. Мы отправляемся в смелое путешествие по джунглям американской научной фантастики, которая сама себя называет «псевдонаучной». Они враждебны нам эти джунгли непроходимого пессимизма, населенные кровожадными хищниками или тупыми обезьянами… Можно отвернуться, отойти, не заглянуть в глухие заросли уродливых и невозможных растений, чтобы не дышать смрадными испарениями мистики и патологии, не слышать завываний шаманов будущего. Но будем исследователями, проникнем в заросли, где среди душащих ум и сердце лиан, кровососных орхидей, ядовитых колючек, среди сумеречного мрака вечной тени и засасывающей топи болот можно найти интереснейшие соцветия игры ума, а порой и хинное дерево горечи сердца. В эти джунгли стоит углубиться, чтобы лучше понять американцев, ищущих своей фантазией выход из дремучей чащи современной им жизни. Однако редкие наши находки — а на своем пути мы увидим не только их — не могут изменить нашего представления о мрачных джунглях фантазии, рожденной ненавистью, безысходностью вымысла, который никогда не поднимается до уровня мечты.
Итак, раздвинем завесу ярких и крикливых обложек…
Автоматическая аппаратура, совершенная, безотказная и безызносная, при полном отсутствии видимости точно посадила огромный самолет на бетонную, изъеденную временем дорожку. Прыгая на ухабах, подъехали бензозаправщики с нацеленными на самолет фотоэлектрическими фарами и через присоединившиеся шланги заполнили бак горючим. Бензин, без помощи людей полученный на нефтеперегонном заводе, был подан по трубам на аэродром. Нефть на завод текла по нефтепроводу с неиссякающих промыслов, где остроумные машины сами бурили скважины в нужных местах.
Вслед за бензозаправщиками к самолету подъехали бомбовозы и подвесили к фюзеляжу атомные бомбы, изготовленные на управляемых кибернетическими устройствами заводах, получающих сырье с автоматически разрабатываемых урановых рудников.
Самолет снова поднялся в воздух. Автопилот повел его по давным-давно заданному маршруту. Точно в нужном месте радиолокаторы в несчетный раз обнаружили один и тот же объект поражения и дали сигнал приборам бомбометания. Ядерные бомбы несравнимой ни с чем силы были сброшены на… на место, где двести лет назад существовал шумный и веселый прекрасный город с дворцами и мостами, с парками и музеями, с величественной историей и светлыми надеждами…
Бомбы, сотрясая планету, взорвались среди серых бугров и черных кратеров, вздымая над пустыней щебня тучу смертоносной пыли, которая расплылась уродливым грибом над безжизненной, давно уже необитаемой радиоактивной Землей…
Самолет развернулся и по программе, заданной истлевшими мертвецами, полетел обратно на свой старый, но все еще функционирующий без людей аэродром, где тупые машины снова заправили его горючим и упрямо снабдили страшными орудиями уничтожения, которым давно уже некого было уничтожать.
Закроем мрачную страницу, обратимся к другой…
…Взрываются атомные бомбы, взвиваются в небо зловещие столбы черного дыма, расплываются там смертоносными грибами… Рухнули здания, сметены сады и леса, испарились реки, почернела земля… В ужасе бегут в пустыни уцелевшие люди, пораженные неизлечимой болезнью. У них рождаются уродливые дети. Забыты причины войны, погубившей культуру, забыты и основы самой культуры. К грозящим смертью развалинам нельзя подойти… Суеверный ужас порождает религию диких. Грубо утверждается право сильного. Одетый в шкуры, бредет пещерный человек будущего. Перед ним скрытые травой заржавленные полосы металла, протянутые от горизонта к горизонту. Назначение их не понять новым питекантропам, сутулым, длинноруким, снова заросшим шерстью и переставшим мыслить…
С содроганием перелистывает читатель эти мрачные страницы, созданные, может быть, совсем не для того, чтобы вызвать у него протест против атомных войн. Но ради чего бы ни создавали американские писатели романы о конце цивилизации и одичании человечества — ради ли привычного устрашения, игры на нервах в годы военного психоза или ради затаенного, тлеющего среди американцев возмущения безумной гонкой атомного вооружения — все равно эти книги невольно воспринимаются как предупреждение о близкой пропасти небытия, как призыв остановиться.
Первый роман об атомной войне и ее последствиях «Последние и первые люди» принадлежит Аллафу Стеббельдогу. Не только упирались в облака огненные фонтаны на страницах романа, не только разверзалась от взрывов земля и сходили с ума от ужаса люди, обреченные на одичание, — в романе подробно и точно рассказывалось о цепной реакции атомного распада и притом точно так, как в знаменитом секретном Манхеттенпроекте. Взбешенные этим безграмотные маккартисты начали после окончания второй мировой войны преследование писателя, беспримерное расследование, предпринятое американским федеральным бюро… Писателя спасло от электрического стула лишь то, что его роман был опубликован в Лондоне в 1930 году… раньше, чем были сделаны физиками открытия, легшие в основу атомной бомбы.
Оказывается, угадывая направление развития физики, можно было понять и связанную с этим опасность для человечества в условиях возможных конфликтов на Земле.
В Америке еще недавно издавалось свыше тридцати толстых научно-фантастических журналов и, помимо того, около семидесяти стеклографических изданий, которыми обменивались между собой особо страстные любители научной фантастики.
Но в последний год на американском научно-фантастическом фронте произошел кризис. Закрылось около двадцати журналов.
В чем же дело? Иссякла американская фантазия? Нет, ее у американцев хоть отбавляй. Пожалуй, ответ на этот вопрос можно найти в анализе типичных произведений американской фантастики.
Своим родоначальником американские фантасты считают Гуго Гернсбека, опубликовавшего в 1911 году роман «Ральф 124 С = 41+» — таково было имя главного героя.
Американских фантастов, как и других, привлекает, например, назойливая мысль о множественности сосуществующих рядом миров, одновременно и непостижимо далеких и предельно близких. В романе Хэлла Клеменса «Миссия тяготения» рассказывается об исследовании тяжелой планеты-солнца Лебедь-61, которую можно увидеть лишь в сильнейший телескоп и до которой в то же время рукой подать, если понять принцип полоски Мёбиуса (кольцо из полоски тонкой бумаги, края ее перед склеиванием вывернули один относительно другого). Если по ней поползет муха, то она побывает и на той и на другой стороне полоски. Пройдя половину всего пути, муха окажется как раз под тем местом, откуда начала движение. Вот фантасты и воображают, что Вселенная свернута подобной полоской, очень тонкой. Стоит только каким-нибудь образом пройти сквозь воображаемую ее толщину, и вы окажетесь в другом конце Галактики.
Американские фантасты охотно отзываются на научные гипотезы, иной раз гиперболизируя их, доводя до абсурда, охотно принимают на вооружение термины, рожденные самыми новыми открытиями, но мало интересуются самими открытиями. Прогресс науки и техники, питающей их литературу, порой пугает некоторых из них. Так, Форстер в романе «Машина остановилась» (1928) показывает мрачный мир одичавших в технической цивилизации людей, живущих отдельно, каждый сам по себе, обслуживаемых во всем некоей машиной и не способных ни к труду, ни к мысли. И когда машина остановилась… Вот об этом и рассказывает писатель, боящийся, что технический прогресс заведет человека в тупик. Прочь от машины, к первобытности, натуральности!..
Своеобразно, но ту же мысль проводит и современный писатель Меррей Лейнстер в рассказе «Исследовательский отряд». Дикие, непроходимые джунгли неведомых и хищных растений, летающие вампиры, похожие на голых обезьян, страшные чудовища сфиксы, сухопутные пресмыкающиеся, быстрые, ловкие, кровожадные, не прощающие смерти никого из собратьев, — все это делает одну из вновь открытых планет непригодной для заселения. И не выдерживает, погибает созданная там колония совершенных роботов, исполнительных, точных, неутомимых, но не мыслящих и поэтому неспособных быстро ориентироваться в новых условиях. Зато выживает бесстрашный авантюрист, нелегально поселившийся здесь и покоряющий природу новой планеты не с помощью машин, а с помощью… прирученного орла-разведчика, носящего на груди телевизионную камеру, да дрессированных медведей, могучих, умных и преданных. Друзья человека — животные, а не машины, говорит между строками пресыщенный достижениями цивилизации автор.
Роботы, человекоподобные мыслящие механизмы, порождение века электронных машин и автоматики, века не-изживаемого страха угнетателей перед живым разумом угнетенных, пугающего преддверия неизбежного кризиса, который разрушит всю капиталистическую систему, эти роботы заполняют собой целую ветвь американской научно-фантастической литературы.
На суде выступает не прокурор или адвокат, не истец или свидетель, не обвиняемый или ответчик, даже не человек с его страстями, настроением, ужасом или надеждой — на суде выступает машина, вздумавшая с убийственно холодной, математической логикой оспаривать право собственности на нее у фирмы, ее изготовившей. Уложив в своей электронной памяти все своды законов, пользуясь ими лучше целого сонма пламенных барристеров в париках и черных мантиях, деловитых атторнеев и солиситоров, крючковатых законников и высокочтимых их лордств судей, эта кибернетическая машина, способная производить самые сложные логические действия, с непостижимой для человеческого ума алмазной логикой последовательности доказала, что, поскольку сами ее доводы свидетельствуют о ее способности мыслить, на нее следует распространить закон о запрете рабовладения, так как раб есть мыслящая собственность.
Представители фирмы были в восторге от проявившихся способностей их изделий, но в отчаянии от тупика, в который оно их логически загнало.
Конечно, это лишь милая шутка, но… Перевернем страницу.
Современные ученые считают возможным создание электронно-вычислительных машин, способных не только управлять станками, изготавливающими, скажем, телевизоры, но и проектировать эти телевизоры, даже совершенствовать их, решая математические и логические задачи.
Американские фантасты продолжают мысль ученых: значит, можно представить кибернетические машины, которые будут производить себе подобные кибернетические машины. Значит, машины будут размножаться!
И вот мы читаем о бунте машин против людей. Это уже не милая шутка. Она перерастает в мрачную картину неверия в Человека, и его будущее. Машины, размножаясь и совершенствуясь, не обладая человеческими слабостями вроде гуманности и милосердия, исповедуя одну лишь рациональность, тупо беспощадные, бесстрашные и всесильные, должны смести с Земли слабую человеческую расу, их породившую.
Горький взгляд на человечество!
Профессор биохимии Принстонского университета Асимов — автор многих романов о роботах: «Я — робот», «Стальные пещеры», «Течение пространства» — совершал детективные экскурсы в психологию человекообразных машин. Читателю с его чувствами и переживаниями на страницах романа противостоят нелюди с психикой, лишенной эмоций, некий недосягаемый стандарт для «слабых» представителей человечества…
Есть романы, в которых даже руководство человеческими нациями (притом через ООН!) передается роботам, более беспристрастным, холодным, точным, а главное, самым послушным слугам своих хозяев.
Мрачная ирония безысходности! Поистине завеса мрака перед взглядом, обращенным вперед!
Но перевернем страницу.
Межпланетные корабли бороздят космическое пространство. На спутнике Юпитера бойко торгует салун с рулеткой, в городах Венеры царит разнузданный разврат, еще на какой-то планете люди режут друг друга, чтобы завладеть сокровищами недр. Слабые, забитые, вымирающие туземцы протягивают трехпалые ручки, клянча подаяние у наглых и энергичных, сильных и жестоких землян. Гангстеры завладевают межпланетными ракетами и спасаются в глубинах Космоса от преследования полицейских ракет. Звездная девчонка щеголяет своей беспутностью, известной по всей Солнечной системе. Обо всем этом пишут король фантастов Гамильтон и все, кто походит на него.
Доктор философии Эдвард Смит написал, как говорят англичане, «Космическую оперу» — многотомную серию романов «Лендсмен»: «Трехпланетное», «Галактический патруль», «Лендсмен», «Дети Лендсмена» и так далее, как в «Тарзане»…
Столкнулись две галактики, столкнулись, обнаружив друг друга, две антагонистические культуры. Одна — на планете Аризии, добродетельная и высокая, позволившая путешествовать в Космосе не как-нибудь, а при помощи одного лишь напряжения мысли, другая — на планете Эдцар, столь же высокая, но мрачная носительница злого начала, некое космическое темное царство межзвездного Вельзевула. Эти две культуры, два начала — добра и зла — сталкиваются всюду, в том числе и у нас на Земле, когда-то на Атлантиде, потом в древнем Риме… На арене идет бой гладиаторов аризианцев… А Нерон был не кем иным, как эддарианцем! А потом во время первой мировой войны представителем Аризии был на Земле доблестно сражавшийся против германцев капитан Кайтон. Но действие уходит в будущее после второй и третьей мировых войн… Однако война необходима автору, не мыслящему без нее знакомого ему капиталистического общества. И он переносит ее на галактики… Вместо Антанты или НАТО создается союз Трипланетания — Земля, Венера, Марс… Наконец, в войну втягивается цивилизация земноводных неведомого мира, и государство эддарианцев на искусственном планетоиде разгромлено.
Вот оно, безыскусственное зеркало фантазии. Все земные конфликты, империалистические союзы, блоки НАТО и СЕАТО — все это по принципу геометрической пропорции переносится на космические масштабы, неизменное, застывшее…
В романе «Темная Андромеда» Мерак рассказывает о борьбе человечества с союзом ни много ни мало, а целых ста солнц в туманности Андромеды, о шпионаже на Андромеде, о разоблачении засланной туда девушки с Земли. Организовав столкновение интересов противников, землянам удается разбить союз ста солнц, затем следует традиционный «хэпи энд» («счастливый конец»).
Это довольно распространенный вид космического шпионажа и детектива. И все в Космосе — да и в будущем, — как сейчас на Земле: и мотивы действия, и сами действия, и герои-супермены, и даже атомное, но ружье, какой-то немыслимый, но пистолет… А в романе «Звездные короли» в непомерно далекое будущее, куда герой попадает в порядке обмена душ, перенесены нравы и обычаи монархического средневековья с баронами созвездий, империями галактик и полицией современной Америки… и, конечно, с неизбежной, истребительной войной, перенесенной на галактические масштабы с физическим уничтожением уже самого пространства…
И какое неожиданное для американских трафаретов решение находит космическая тема в романе «Ветры времени», написанном доктором антропологии Техасского университета Чадом Сливером!
Молодой американский врач, отдыхая, ловил в горной речке форелей. Гроза загнала его в пещеру. Странный человек, высокий, тонкий, чем-то неуловимо отличающийся от обычных людей, схватил врача, парализовал неведомым аппаратом и унес в глубь пещеры, где сидело еще пять или шесть таких же странных людей…
Много, много лет назад быстрее света (?) летел в Космосе корабль. Путешественники посетили множество планет, пытаясь найти собратьев. Повсюду человечество либо не достигало еще высокой культуры, либо планеты были уже мертвыми и ветры развеивали по их поверхности радиоактивную пыль — но ведь именно это хотели предотвратить космические путешественники, взявшие на себя благородную миссию. Отчаяние овладело ими. Всюду человечество проходит вершину своего развития и потом гибнет от чрезмерных знаний.
Только на родной планете путешественников культура избежала гибели, находясь на скрещивании космических путей, испытав на себе благотворное, предостерегающее влияние иных цивилизаций.
Корабль терпит аварию, и путники оказываются на Земле, где есть люди, знающие лишь каменные топоры, каменные наконечники для стрел, шкуры да первобытный костер… И тогда путники, принося себя в жертву великой цели, решаются ждать, заснуть в анабиозе на 15 тысяч лет. Когда они проснулись, один из них и схватил удившего форель американца, чтобы узнать от него все о Земле. Врачу, переставшему быть пленником, приходятся по сердцу космические гости. Разочарованный в капиталистической Америке, он убеждает своих новых друзей, что человечество еще не дожило до встречи с ними, еще нет космических кораблей, он сделает сыворотку, которая позволит всем, и ему в том числе, снова заснуть. Сыворотка погружает их в сон… Они просыпаются, выходят из пещеры, и, к ужасу своему, видят: ничто не изменилось. Но в небе вдруг сверкает молния — след космического корабля. ОНИ проснулись вовремя! Человечество созрело.
Так американский ученый, взявшийся за перо фантаста, пытается убедить, что настало время понять многое, чтобы избежать увядания и гибели цивилизации. Конечно, он не убедит своих читателей, что нужно ждать предупреждения из Космоса; хочет он того или не хочет, он объективно напоминает о существовании на Земле культуры, которая прилагает все усилия, чтобы не допустить превращения всего созданного людьми в руины, покрытые слоем радиоактивной пыли. Фантазия отражает действительность.
Есть еще одна космическая новелла, где герои, попав на неведомую планету, находят гигантские сооружения, которые могли быть под силу лишь титанам, но не видят нигде следов жизни. Так и не разгадав тайны, они вылетают в обратный рейс и обнаруживают в пути, что корабль их заражен микросуществами, пожирающими металл… Это они воздвигли в процессе своей жизнедеятельности неведомые сооружения, стены, башни, подобные встречающимся на Земле колониям кораллов, это они представляли жизнь на планете казавшейся мертвой. В присутствии металлической питательной среды микросущества размножаются с потрясающей быстротой. Они погубят одного за другим всех путешественников, погубят корабль… Есть возможность долететь до Земли, спастись, но… принести на родную планету чудовищную заразу, обречь человечество, быть может, на гибель или беспримерную борьбу за жизнь… И самоотверженные астронавты решают сделать путешествие долгим… Они направляют корабль не к Земле, а от нее, уносясь в бездну Космоса, чтобы никогда не вернуться. Новелла «Путешествие будет долгим» написана американцем, верящим в подвиг, в самоотверженность, в лучшие черты характера людей.
Еще раз перевернем страницу космических новелл. Перед нами снова холодная жестокость беспредельного Космоса. На этот раз она использована не ради утверждения героического благородства жертвующих собой астронавтов — неумолимая и беззлобная жестокость создает здесь садистскую ситуацию неизбежной гибели прелестного создания, семнадцатилетней девушки, легкомысленно пробравшейся в ракету экстренной помощи, рассчитанную лишь на одного человека. Новеллист Том Годвин написал психологическую новеллу любования ужасом обреченной — «Неумолимое уравнение». В математическом уравнении вес лишнего человека, оказавшегося в ракете, вытесняет его жизнь с математической неумолимостью. Это лишний вес и лишняя жизнь, они должны оказаться за бортом. Автору не приходит в голову показать в этой острейшей ситуации подлинный героизм, светлое чувство, готовность к тому, чтобы пожертвовать собой. Нет! Холодный и жестокий пилот, истратив несколько сочувственных слов, объяснив, что по законам космических путешествий каждый обнаруженный лишний пассажир подлежит уничтожению, дав обреченной поговорить по радио с потрясенным братом и написать письмо родителям, этот механический исполнитель долга и представитель неумолимой бесчеловечности твердо нажимает рукой красный рычаг, выбрасывающий растерянную девушку с голубыми глазами в маленьких туфельках с блестящими бусинками в Космос… Насколько человечнее было бы то же неумолимое уравнение, если бы за скобками в Космосе оказался другой его член, подлинно мужественный человек-герой, оставивший в ракете одну девушку и включивший автоматическую аппаратуру спуска! Но американский новеллист был заинтересован лишь в показе ужаса, а не в показе силы и благородства характера.
Необычна для американской космической темы и новелла Бима Пайпера «Универсальный язык», которая интересует нас независимо от прежнего творчества писателя, не гнушавшегося и антисоветскими романами. Но даже он не смог обойтись без достижений русской науки. Он рисует полузасыпанный песком город на Марсе, где последний марсианин умер 50 тысяч лет назад. Мрачная, пессимистическая, привычная для американской литературы картина, но…
С самых верхних этажей проникают земные археологи в засыпанное красным песком двадцатиэтажное здание, оказавшееся марсианским университетом. Кто-то старательно запирал помещения, стараясь уберечь ценности от одичавших обитателей умиравшей планеты. Загадочны надписи на стенах, непонятны книги… Как прочесть неизвестный мертвый язык? Ведь не найти надписей, где бы марсианская письменность сопоставлялась с известной. И все же нашелся ключ, нашлась такая надпись. Она оказалась таблицей элементов Менделеева. Какой бы цивилизация ни была, каким бы языком и письменностью ни обладала, но если она познала вещество, то таблица элементов будет точно такой же, как у нас на Земле или на неведомой планете далекого Лебедя-61, она будет общей для всех культур Вселенной. Таблица элементов оказалась тем «универсальным языком», на котором смогли бы общаться обитатели любой планеты, любой галактики. И эта таблица помогла разгадать загадку мертвого языка давно исчезнувших марсиан. Какие тайны их жизни откроют теперь прочитанные марсианские книги…
Космическая тема не прошла мимо попов и ханжей. Некий мистер Люис написал трилогию: «Вне молчаливой планеты», «Перельяндра» и «Это странная мощь». Доктор Ренсон попадает на Марс, счастливую планету, населенную полупризраками, полулюдьми. Все там чудесно, потому что не было, оказывается, грехопадения, которое проклятием легло на Землю… И на Венере, как выясняется, грехопадения тоже еще не было. Дьявол запоздал соблазнить венерианскую Еву, видимо, слишком занятый на Земле… Во втором томе доктор Ренсон послан высшими силами на Венеру, где он встречает прекрасную нагую женщину Перельяндру, тамошнюю Еву. Другой герой романа — черт сидел в его теле — искушает венерианскую Еву. Доктор Ренсон спасает ее от грехопадения. Ну, а вернувшись на Землю в третьем томе, доктор Ренсон, умудренный на Марсе и Венере, борется с темными силами и с самим дьяволом на Земле.
Следующий шаг американских фантастов привел их к телепатии, черной магии и прочей чертовщине, которая питает фантазию немалого числа писателей Америки.
Фантазия в Америке верно служит реакции. Помимо пустых, мрачных или мракобесных произведений, в США выходит немало воинствующих антисоветских романов о войне и шпионаже, запугивающих, оглушающих американских читателей. Такие произведения не заслуживают того, чтобы их разбирать; породившая их бесчестная фантазия способна лишь одурманивать и отравлять.
А между тем фантазия — качество величайшей ценности. Без фантазии нельзя было бы изобрести дифференциального и интегрального исчисления. Об этом говорил Владимир Ильич Ленин. Фантазия — это способность представить себе то, чего нет. Она лежит в основе всякого творчества, которое возвышает человека над всем живым миром.
Фантазией обладает ученый, выдвигающий научную гипотезу, фантазией обладает конструктор, мысленно видящий никогда не существовавшую машину, фантазией обладает поэт, но фантазией обладал также и тот человеческий ум, который выдумал сверхъестественную силу, ад, привидения, мистику, кто видит мрак впереди…
Фантазия становится светлой в мечте. Но далеко не всякая фантазия поднимается до уровня мечты. Мечта — это фантазия, направленная желанием. Однако любая фантазия, поднялась ли она до мечты или просто переносит в мир, отличный от действительности, все равно отталкивается от действительности, отражает ее, становясь своеобразным зеркалом этой действительности.
Свойство фантазии отражать действительность, подчеркивая те или иные ее стороны, неоценимо для литературы, призванной протестовать против существующего порядка, гневно обнажая мрачные стороны современного ей общества.
Свойством фантазии остраннять обычное, чтобы с бичующей яркостью показать его, пользовались многие выдающиеся писатели. Свифт сталкивал рядового человека с лилипутами и великанами, позволяя ему видеть в них преувеличенные черты знакомого общества, или с разумными лошадьми, перед которыми так гнусно выглядели человеческие пороки, или, наконец, переносил его на фантастический, висящий в воздухе остров Лапутию, где так смешили уродливо преувеличенные, но столь знакомые читателю особенности современного ему человека.
Именно такую фантастику привлекал для своих социально-критических романов Герберт Уэллс. Он отнюдь не мечтал о нашествии бездушных, безжалостных, питающихся кровью марсиан, но, перенеся их на Землю, показал в условиях потрясения современную ему гнилую в своей основе капиталистическую Англию. Он вовсе не мечтал всерьез о невидимости человеческого тела, но, создав «Невидимку», он смог показать всю обреченность гениального одиночки-ученого в условиях капиталистического общества.
Тем более не мечтал Уэллс о грядущем биологическом разделении человека на ушедших под землю морлоков, продолжающих, как их предки-рабочие, производить материальные ценности, и на беспомощных, нежных, но скотоподобных элоев, потомков тех, кто жил за чужой счет, и годных теперь только для поставки морлокам нежного мяса… Уэллс не мечтал об этом, но он отразил в своем зеркале фантазии разделение современного ему капиталистического общества на эксплуататоров и угнетенных и, доведя это разделение до предела, произнес тем приговор капитализму, отвергая его как систему, способную привести лишь к вырождению.
Обличающая фантазия Карела Чапека населила мир мыслящими саламандрами, сначала безобидными, смешными, милыми, а потом страшными, равнодушно бесчеловечными, захватывающими весь мир и холодно уничтожающими населенные материки, понадобившиеся для создания удобных им отмелей… В этом подавлении человечества в интересах новой человекообразной, но звериной в своей сущности расы узнаются знакомые, античеловеческие стремления современного Карелу Чапеку фашизма, который он с ненавистью обличал в романе «Война с саламандрами», предостерегая человечество от возможной гибели лучшей его части под фашистским «саламандровым» сапогом…
Как мы уже видели, американская научная фантастика опирается не на мечту, не на направленную светлым желанием фантазию, а на фантазию, переносящую читателя в мир, не похожий на действительность, или вводящую в знакомый мир преувеличенные достижения техники, вызывающие необыкновенные положения. Наука, ее задачи, терминология, гиперболизированные достижения техники привлекаются лишь для завязки умопомрачительных сюжетов и внушения читателю безысходности, обреченности человеческого мира…
Однако неверно по одним только пустым или пугающим книгам судить обо всей американской научно-фантастической литературе, как одно время у нас делалось.
Интересный американский писатель Бредбери в своей книге «451° по Фаренгейту» показал, что в Америке есть научно-фантастическая литература уэллсовского направления. Это не литература светлой мечты, но литература вольного или невольного отрицания капиталистической действительности. Мы знаем и воинствующую литературу американцев, не желающих мириться ни с террористическим мракобесием Маккарти, ни с авантюристической политикой скачки по краю пропасти войны.
Фантазия Рея Бредбери сделала его книгу «лупой совести» честного американца. «Смотрите, куда мы придем!» — показывает он. Великая техника достигнет умопомрачительных высот и скоростей, телевидение окружит нас абстрактным изображением со всех сторон, отгородит от реального мира и забот, покрытые огнеупорным слоем, наши дома не смогут гореть, но… пожарные останутся-останутся для того, чтобы по первому доносу мчаться на воющих саламандрах к месту происшествия, судорожно разматывать там пожарные рукава, стоять, держа в руках вырывающиеся медные брандспойты, и направлять в огонь струю… керосина! А сжигаемые пожарной командой незаконно сохраненные книги — все равно, Шекспир это или библия, — сжимаясь и корчась, будут разлетаться чернеющими страницами, пламенея красными и желтыми перьями… И пепел грязным снегом посыплет все вокруг, и сажа трауром покроет потные лица молодчиков, у которых в современной Америке найдутся достойные предшественники, не так давно сжигавшие перед кадиллаками хозяев книги Маркса, Горького, Твена…
Бредбери, наблюдая действительность, показывает своеобразные ножницы между возможностями развития техники и культуры, уже сейчас ощущаемые в США. Техника еще более разовьется, поднимется, а культура человека, оглушенного, ослепленного телевидением и радио, оставшегося без книг, постыдно упадет, увянет. И читатель восклицает: «Так дальше продолжаться не может!»
С язвящей сатирой в своих фантастических произведениях выступают такие писатели, как Джон Дж. Макгир, Фредерик Поль и К. М. Корнблат.
В книге «Без азбуки» едко показана Америка 2140 года. В школах того времени обойдутся без забытой письменности, а обучать в них будут таких разнузданных молодчиков, с которыми учитель сможет, справиться только при наличии двух головорезов с заряженными автоматами.
Но американские фантасты не ограничиваются показом уродства капиталистической Америки. Пол Андерсон в романе «Сэм Холл» не только бичует современный ему маккартизм, но и мечтает о том, что американцы с оружием в руках изгонят маккартистов из страны. Быть может, именно здесь американская фантастика становится пророческой.
Перевернем страницу. Перед нами научно-фантастическая новелла Джозефа Шеллита «Чудо-ребенок». Уэллсовская «Пища богов» на американский лад.
Дети уэллсовской «Пищи богов» не только ростом много выше обыкновенных людей, которые кажутся рядом с ними пигмеями, они также и гиганты духа, мечтающие о том, чтобы расти, расти… переделывать мир, сделать то, что не под силу ничтожным пигмеям. Стремясь в иное, светлое будущее, они символически противостоят мелкому миру пигмеев, пугающихся всего смелого, огромного, цепляющихся за маленькое, старое, убогое… Острый ум писателя угадывает неизбежность столкновения сил, олицетворяющих в себе новое, гигантское с злобно упрямым пигмейством, тянущим историю вспять, писатель предрекает грядущие социальные потрясения.
Американская «пища богов» — электрический «мату-ратор», некий паукообразный аппарат вроде рентгеновского, с помощью которого якобы можно воздействовать на нервную систему, ускоряя и направляя развитие человека, более того — формируя этого человека по заранее намеченному плану. Но чудо-ребенок, созданный с помощью электрифицированной «пищи богов», — отнюдь не уэллсовский гигант тела и духа, мечтающий о светлом будущем. Новый человек «по-американски» должен стать концентратом способностей, прославляемых в капиталистическом обществе, приносящих удачу, силу, богатство. Словом, герой новеллы задумал создать «гиганта капитализма». Чудо-ребенок проектируется как воплощение звериной сущности человека, который всем другим людям волк. И на страницах новеллы появляется человеческое чудовище, символ пропасти, к которой ведет дорога безжалостной борьбы за существование в мире частной инициативы, исступленного соревнования и исступленной конкуренции. В этом мире победить может лишь некий сверх-волк, перегрызающий горло всем остальным волкам и в первую очередь — по канонам фрейдизма — своим собственным, мешающим ему родителям…
Можно отвернуться, содрогаясь, от выдуманного чудо-ребенка, но… не содрогнешься ли еще больше, увидев черты человеческого чудовища именно в тех, кто добился успеха в условиях прославленного американского образа жизни, кто исповедует для этого философию супермена, сверхволка, фашизма.
Новелла Джозефа Шеллита «Чудо-ребенок» — американское саморазоблачение системы «свободной конкуренции», уродующей душу человека, приближающей его к зверю, непроизвольный протест против будущего, уготованного человеку капитализмом.
Будущее… оно тревожно, полно пугающих опасностей и «неизбежных катастроф». Сегодняшний день Америки — это день исступленного запугивания по радио, телевидению, в кино, газетных статьях и с помощью пробных атомных тревог с эвакуацией городов.
Некоторые западные ученые, опровергая старые гипотезы о гаснущем Солнце, подсчитали, что Солнце, переходя от одной ядерной реакции к другой, сокращаясь в диаметре, не гаснет, а разгорается, став из красной звезды прошлого желтой, и что через десять миллиардов лет так раскалится, что температура на Земле поднимется до 300 °C.
Американский писатель Джон Т. Мак-Интош в своей новелле «Из трехсот один» доводит гипотезу о разгорании Солнца до зловещего предсказания скорого и мгновенного повышения температуры на Земле до 300 °C. Спастись может только один из каждых трехсот, улетев в одной из лихорадочно изготавливаемых ракет на Марс. Пассажиров отберут по своему произволу лейтенанты, командиры ракет. В этих гиперболических условиях писатель заставляет действовать обыкновенных, знакомых ему плохих и хороших американцев, сильных и слабых, нервы которых уже до предела взвинчены сегодня военной истерией. Американская жизнь отражается в зеркале фантазии Мак-Интоша отчаянием и безразличием, верой и подозрительностью, благородством и низостью… Все венчается типичной для Америки неуверенностью. Не обманут ли правители в решительную минуту ради интересов кучки имущих, которым только и обеспечат жизнь после катастрофы?
Чем это не современность? Зеркало такой фантазии увеличивает, но не искажает!
В ультракапиталистическом обществе современной Америки властвуют интересы монополий, стремящихся сделать сговорчивым рабочий класс. Высокий уровень жизни работающей части населения искусственно поддерживается выкачиванием богатств из колониальных или полуколониальных стран, изнурительным трудом живущих там в нищете людей.
Эта система отражается в зеркале фантазии американского писателя Роберта Хайнлайна. Зеркало его фантазии интересует нас как саморазоблачение капиталистического Запада…
Роберт Хайнлайн, дитя капитализма, грешивший и антисоветскими романами, не мыслит себе будущего в иной социальной организации, он допускает, что капитализм будет существовать и в пору, когда человек овладеет космическим пространством, когда планета Венера будет для новых видов транспорта не дальше от США, чем теперь леса Амазонки или тихоокеанские острова.
И он решает показать в рассказе «Логика Империи» капиталистическую колонию будущего… он призывает свою фантазию, но она отражает действительность. Перед нами колония на Венере — мир чудовищной эксплуатации и рабского труда законтрактованных людей, завербованных обманом или насилием, отчаянием или посулами. Вместо трюма корабля корсаров, наполненного живым товаром, — тесные помещения межпланетной ракеты, которую ведут талантливые инженеры будущего и в которой хозяйничают звероподобные надсмотрщики прошлого…
И вот… на завоеванной гением человека планете происходит аукцион, где с молотка продаются контракты завербованных. Патроны-покупатели, местные капиталисты, выходцы с Земли, смахивающие на фермеров из Южных штатов, ощупывают не контракты, а мускулы тех, кто стоит за каждым из этих контрактов, кого в действительности приобретает за доллары хозяин.
И белые невольники с Земли, которым ханжески предоставлялось «право» расторгнуть контракт в любое время, предупредив лишь за две недели, эти невольники, обреченные, став свободными, погибнут в болотах Венеры, не имея возможности возместить расходы компании и вернуться на Землю на ее корабле, покорно влачат кандалы рабства, залезая во все большие долги, закабаляясь, продаваясь на все больший срок.
Жутко осязаемы фантастические пейзажи Венеры. Можно поклясться, что на Венере действительно существует описанный Хайнлайном амфибиеобразный лопочущий народец, безобидный, слабый, притесняемый колонизаторами, которые по правилам всех колоний скрывают от туземцев распри среди представителей высшей земной расы.
В глухих недоступных болотах живет община беглых невольников Венеры, живет неким вольным казачьим станом, дружа с амфибиеобразным народцем, пользуясь его помощью, закладывая на Венере новый, отличный от капиталистического строя уклад.
Со всех сторон через туман болот стремятся к Запорожской Сече Венеры беглые люди. Им помогают найти братьев по судьбе туземцы, провожающие захваченный беглецами болотный плавающе-ползающий экипаж-«крокодил». «Вынырнувшая туземка приняла протянутую ей руку и грациозно взвилась на борт. Она уселась на перила вблизи сиденья механика, Как долго вел их маленький лоцман с нечеловеческой, но все же странно приятной фигуркой, Уингейт не знал… Наконец, сама отмерив себе порцию табака, она скользнула за борт. Они увидели, как туземка поплыла, держа пакет высоко над водой».
Читая о колонии на Венере, вспоминаешь о тропических болотах Амазонки и невольническом, по существу говоря, труде в нынешних колониях.
Перевернем страницу.
Появление советских искусственных спутников Земли и космических ракет, достижение ракетами Луны потрясло капиталистический мир, развенчало великорекламную американскую технику, перепугало военных руководителей НАТО, не на шутку встревожило финансовых воротил. Простые люди и ученые всего мира увидели в советских спутниках победу науки, призванной расширить знания человека, проложить ему путь в Космос. Люди же, мыслящие лишь военными категориями атомных бомб, разрушений и баз, с которых удобно произвести эти разрушения, увидели в маленькой советской луне военную угрозу. Не мудрено! Именно Форрестол, недавний американский министр обороны, генерал, помешавшийся на грядущем военном поражении, предлагал создать атомно-бомбардировочную базу на… искусственном спутнике. Жадные руки авантюристов не дотянулись еще и до трассы спутника, а некоторые недалекие генералы с дальним прицелом болтают уже об американской атомной базе на… Луне!
Луна, Луна! Друг влюбленных и живописцев, мечта астронавтов и рок лунатиков! Пока тебя достигли не американские, а советские ракеты. Но что, если капиталистический мир действительно создаст на тебе атомную бомбардировочную базу?
Уже сейчас над Европой летают американские самолеты с подвешенными к ним атомными и водородными бомбами. Безумие или преступление летчика, авантюризм или ошибка радиста — и страшный взрыв не только разрушит один город, но станет началом истребления жизни на Земле. Уже сейчас есть на Земле атомные базы, которые не хуже, чем лунную, можно использовать для преступлений против человечества.
Предполагаемой атомной базой на Луне руководили бы люди, среди которых нашлись бы и негодяи, властолюбцы, достойные бесноватого фюрера. Будущее самой Америки стало бы зависеть от прихоти командования такой бомбардировочной базой на Луне. В любую минуту эту базу можно было бы использовать в преступных личных целях ради чудовищного шантажа Земли.
Такой случай атомного шантажа и описывает тот же Роберт Хайнлайн в своей новелле «Долгая вахта». Но он уже не повторяет былых антисоветских выпадов, ему уже хочется верить в человека, в то, что преступление может быть предотвращено, пусть ценой жизни героя.
«Девять кораблей взметнулись с лунной поверхности. Вскоре восемь из них образовали круг, в центре которого был девятый — самый маленький. Этот строй они сохранили на своем пути до Земли.
На маленьком корабле виднелась эмблема адмирала, однако на нем не было ни одного живого существа. Это был даже не пассажирский корабль, а радиоуправляемая ракета, предназначенная для радиоактивного груза. В этом рейсе она имела на борту один лишь свинцовый гроб и гейгеровский счетчик, который ни на минуту не утихал».
Читатель верит, что герой предотвратит гнусное атомное преступление, и в этом отражается вера народа, простого американского народа, который, как и герой новеллы, присягал перед своей совестью сохранить мир и не допустить атомного преступления против человечества, подготовляемого современной политикой главных капиталистических стран, не допустить, хотя бы для этого пришлось встать на долгую и трудную вахту — вахту мира.
Мы выходим из джунглей американской научной фантастики: мы увидели жуткие космические драмы, содрогались от нарисованных страхом или чувством безысходности картин, содрогались потому, что они воскрешали в нашей памяти подлинные картины разрушенных атомной бомбой японских городов: иной раз интерес к незнакомому, странному мешал увидеть враждебную нам сущность произведений, прикрытую внешней занимательностью. Мы не заглянули в самые мрачные уголки ненависти к нам, мракобесия, упадка, мы едва коснулись тех мест, в которых чувствовалась отрава, преподносимая американскому народу в облатке сногсшибательной занимательности. Можно сделать общий вывод, что американская научная фантастика — прежде всего в основном классовая литература, верно служит гибнущему капитализму, перенимая от него пессимизм и обреченность. Она покончила ныне с традиционным когда-то американским «хэпиэндом». Эта литература паразитирует на науке, пользуясь ее достижениями и терминологией для целей, ничего общего не имеющих с мечтой, с самими этими достижениями. И, наконец, — что отнюдь немаловажно для понимания американского народа, к которому советский народ относится с симпатией, с верой в его будущее, — в американской научно-фантастической литературе есть крепнущая ветвь критического отношения к капиталистической действительности, ветвь светлого отношения к человеку. А часть этой литературы, хотят того или не хотят авторы пессимистических, мрачных произведений, подсказанных, быть может, общим чувством безысходности, объективно работает на ненависть к войне, и к уничтожению городов, стран, народов, которая не может не проснуться у читателя.
Советские люди много думают об американцах. Им хочется больше и лучше узнать их стремления, мечты, тревоги. Фантазия — отражение действительности, ее волшебное зеркало. Через фантазию американцев можно увидеть и понять их действительность, почувствовать тупик американского образа жизни, в котором бьется, как в клетке, мечта. Американская научная фантастика помогает заглянуть в думы и жизнь американцев.
Бим Г. Пайпер
УНИВЕРСАЛЬНЫЙ ЯЗЫК[56]
Марта Дейн остановилась и посмотрела на медно-красное небо. Пока она была внутри здания, ветер переменился и песчаный ураган, который раньше дул с пустынных нагорий на восток, теперь бушевал над Сиртисом. Солнце, увеличенное туманным ореолом, казалось великолепным красным шаром. Оно было почти такой же величины. как и солнце Земли.
Сегодня к вечеру тучи пыли осядут из атмосферы, добавив еще слой песка к той массе, под которой был погребен город вот уже пятьдесят тысяч лет.
Все вокруг было покрыто красным лёссом — улицы, площади. открытые участки парка. Слой красного песка совершенно скрывал небольшие постройки, которые под его тяжестью обвалились и оплыли. Камни, оторвавшиеся от высоких зданий уже после того, как рухнула крыша и развалились стены, тоже были покрыты красным лёссом. В том месте, где стояла Марта, улицы древнего города были на сто — сто пятьдесят футов ниже уровня современной поверхности, и проход, пробитый в стене дома, вел прямо на шестой этаж. Отсюда ей хорошо был виден лагерь, сооруженный на поросшей кустарником равнине, где некогда на берегу океана располагался морской порт. Теперь на месте океана простиралась впадина Сиртис. Сверкающий металл лагерных построек уже покрылся тонким слоем красной пыли. Она снова подумала о том, каким станет этот город, когда, затратив много времени и труда и переправив через пятьдесят миллионов миль космического пространства людей, оборудование и продовольствие, археологи завершат его раскопки. Они используют технику. Иначе ничего здесь не сделаешь. Нужны бульдозеры, экскаваторы, землечерпалки. Машины ускорят работу, но они не заменят человеческих рук. Она вспомнила раскопки Хараппы и Мохенджо-Даро[57] в долине Инда и старательных, терпеливых местных рабочих, простых и неторопливых, как и цивилизация, которую они открывали. Она могла бы перечесть по пальцам случаи, когда кто-либо из ее рабочих повредил в земле ценную находку. И если бы не эти низкооплачиваемые и безропотные люди, археологи не сдвинулись бы с места со времен Винкельмана. Но на Марсе не было таких рабочих. Последний марсианин умер пятьсот столетий назад.
В четырехстах ярдах слева от нее вдруг затрещал, как пулемет, пневматический молоток. Тони Латтимер, должно быть, выбрал здание и приступил к его обследованию.
Марта ослабила ремни кислородной коробки, перекинула через плечо аппарат, подобрала с земли чертежные инструменты, доску и зарисовки и двинулась вниз по дороге. Она обошла нагромождение камней и мимо развалин стены, торчащей из-под лёсса, и остовов уже пробитых зданий вышла к заросшей кустарником равнине, на которой стоял лагерь.
Когда Марта вошла в большую рабочую комнату здания № 1, там было человек десять. Она первым делом освободилась от своей кислородной ноши и закурила сигарету, первую с утра. Затем она оглядела всех присутствующих. Старый Селим фон Олмхорст (наполовину турок, наполовину немец), один из ее двух коллег-археологов, сидел в конце длинного стола, напротив стены, и курил большую изогнутую трубку. Он внимательно изучал какую-то записную книжку, в которой явно не хватало страниц. Девушка — офицер Технической службы Сахико Коремитцу низко склонилась над чем-то, освещенным ярким светом двух ламп. Полковник Хаберт Пенроуз, начальник отдела технического снабжения Космической службы, и капитан разведки Фильд слушали отчет одного из пилотов, возвратившегося из разведывательного полета. Две девушки из Службы сигнализации просматривали текст вечерней телепередачи, которая должна быть передана на «Сирано», лежащий на орбите, удаленной на пять тысяч миль от планеты, а оттуда уже через Луну на Землю. С ними сидел Сид Чемберлен, транспланетный корреспондент «Ньюс сервис». Он был штатским, как Марта и Селим, о чем свидетельствовали белая рубашка и синяя безрукавка.
Майор Линдеманн из инженерных войск с одним из своих помощников обсуждал какие-то проекты на чертежной доске. Марта с надеждой подумала, зачерпнув кружкой теплую воду, чтобы умыться, что они обдумывали план постройки будущего водопровода. Затем, захватив свои записки и зарисовки, она двинулась к концу стола, где сидел Селим. По дороге, как обычно, она остановилась около Сахико. Девушка японка занималась реставрацией того, что пятьсот столетий назад было книгой. Толстая бинокулярная лупа прикрывала ее глаза. Черный ремешок почти не выделялся на фоне гладких блестящих волос. Она осторожно по кусочкам собирала поврежденную страницу при помощи тончайшей иголочки, вставленной в медную оправу. Выпустив на секунду крошечную, как снежинка, частичку, Сахико подхватывала ее пинцетом и опускала на лист прозрачного пластиката, на котором восстанавливала страницу. Затем она обрызгивала ее закрепителем из маленького пульверизатора. Следить за ее работой было истинным наслаждением. Движения были точными и изящными, как взмах дирижерской палочки.
— Привет, Марта. Что, уже время коктейля? — спросила Сахико, не поднимая головы. Она боялась, что даже легкое дыхание может сдуть лежащую перед ней пушистую массу.
— Нет. Еще только пятнадцать тридцать. Я там все закончила. Не знаю, обрадует ли вас эта новость, но книг я больше не нашла.
Сахико сняла лупу и, прикрыв ладонями глаза, откинулась в кресле.
— Да нет. Мне нравится эта работа. Я ее называю микроголоволомкой. Но вот эта книга — просто мучение. Селим нашел ее в раскрытом виде. На ней была навалена какая-то тяжесть. Страницы почти совсем уничтожены. — Затем, после некоторого колебания, она сказала: — Но если бы можно было потом что-нибудь прочитать, после того как я закончу… — В голосе прозвучал легкий упрек.
И отвечая ей, Марта почувствовала, что невольно защищается.
— Когда-нибудь сможем. Вспомните, сколько времени понадобилось, чтобы прочитать египетские иероглифы уже после того, как нашли Розеттский камень[58].
Сахико улыбнулась.
— Да, я знаю. Но был Розеттский камень. А на Марсе такого камня нет. Последнее поколение марсиан вымирало в то время, когда первый кроманьонский пещерный художник рисовал оленей и бизонов. И не было моста, который связывал бы две цивилизации, разделенные пятьюдесятью тысячами лет и пятьюдесятью миллионами миль космического пространства.
— Но мы найдем его. Ведь должно же быть что-нибудь, что даст нам значение нескольких слов, а с их помощью мы докопаемся до смысла других. Вполне вероятно, что мы не сумеем разгадать этот язык, но мы хотя бы сделаем первые шаги, а в будущем кто-нибудь продолжит нашу работу.
Сахико отняла руки от глаз. Она старалась не смотреть на яркий свет. Затем снова улыбнулась широкой дружеской улыбкой.
— Я верю, что так и будет. Я очень надеюсь. И будет просто замечательно, если вы первая сделаете это открытие, Марта, и мы получим возможность читать то, что писали эти люди. Тогда этот мертвый город вновь оживет, — улыбка медленно исчезала. — Но пока, кажется, нет никакой надежды.
— Вы не нашли больше картинок?
Сахико отрицательно покачала головой. Если бы она и нашла их, вряд ли это имело бы большое значение. Они нашли уже сотни картинок с надписями, но так и не могли установить связи между изображением и напечатанным текстом. Никто больше не сказал ни слова. Сахико опустила на глаза лупу и склонилась над книгой.
Селим фон Олмхорст оторвался от своих записей и вынул трубку изо рта.
— Все там закончили? — спросил он, выпуская дым.
— Все, как было намечено. — Она положила свои дневники и зарисовки на стол.
— Капитан Джиквел уже начал продувать здание сжатым воздухом с пятого этажа вниз. Вход там на шестом этаже. Как только он кончит продувание, будут включены кислородные генераторы. Я очистил ему место для работы.
Фон Олмхорст кивнул головой.
— Там было совсем немного дела, — сказал он. — А вы не знаете, Марта, какое следующее здание выбрал Тони Лат-тимер?
— Кажется, то высокое, с конической верхушкой. Я слышала, как он там просверливал канал для взрывателя.
— Ну что ж. Надеюсь, что хоть здесь нам повезет и мы хоть что-нибудь найдем.
Марсианские строения, которые они обследовали до сих пор, были нежилыми, и все содержимое их было начисто вывезено. Вещи, очевидно, постепенно растаскивали пока здание не было полностью опустошено. В течение столетий, по мере того как город умирал, шел процесс самоуничтожения. Она сказала об этом Селиму.
— Да. И мы всегда с этим сталкиваемся, за исключением, может быть, таких мест, как Помпеи. А вы видели хоть один римский город в Италии? К примеру возьмем хотя бы Минтурно[59]. Сначала жители разобрали одну часть города, чтобы привести в порядок другую, а после того как они покинули город, пришел новый народ и разрушил до основания то, что еще сохранилось от их предшественников. Даже камни обычно растаскивали для починки дорог. И этот процесс продолжался до тех пор, пока ничего не осталось от города, кроме следов фундамента. На сей раз нам повезло. Это одно из мест гибели населения Марса, а кроме того, здесь не было варваров, которые пришли бы позже и уничтожили все, что оставалось. — Он не спеша докуривал трубку. — В ближайшие дни, Марта, я собираюсь взломать одно из зданий и посмотреть, что там было, когда умер последний из них. Вот тогда мы узнаем историю гибели этой цивилизации.
— Да, но если мы сможем читать их книги, то мы узнаем всю историю, а не только некролог. — Она молчала, не решаясь высказать вслух свои мысли. — Мы непременно в один прекрасный день узнаем это, — сказала она, наконец, и посмотрела на часы, — Я хочу до обеда еще немножко поработать над списками.
На мгновение на лице старого археолога промелькнуло недовольство. Он хотел что-то сказать, затем передумал и снова сунул трубку в рот. По выражению его лица Марта поняла, что разговор окончен. Старый археолог думал. Он считал, что она напрасно тратит время и силы — время и силы, принадлежащие экспедиции. Со своей точки зрения, он был прав, она это понимала. Но ведь в конце концов должны же быть какие-то пути к дешифровке. Марта молча повернулась и пошла к своему месту, устроенному в центре стола из упаковочных ящиков.
Фотокопии восстановленных книжных страниц и транскрипций надписей пачками лежали на столе вперемежку с тетрадями, в которые были выписаны слова. Марта села, закурила новую сигарету и взяла верхний листок из пачки еще не изученного материала. Это была фотокопия страницы, напоминающей титульный лист какого-то периодического журнала. Марта вспомнила. Она сама нашла эту страницу дня два тому назад в стенном шкафу в подвале здания, которое только что кончила обследовать. Она внимательно рассматривала снимок. Ей удалось установить, правда еще очень гипотетично, марсианскую систему произношения. Длинные вертикальные значки были гласными. Их было всего десять. Не очень много, принимая во внимание то, что существовали, по всей вероятности, отдельные буквы для обозначения долгих и кратких звуков. Двадцать начерченных горизонтально букв были согласными. Такие двойные звуки, как НГ, ТШ обозначались одной буквой. Было мало вероятно, что разработанная ею система произношения точно соответствовала марсианской. Однако она выписала несколько тысяч марсианских слов и могла все их произнести.
На этом все кончалось. Она могла произносить около трех тысяч слов, но их значение оставалось для нее тайной.
Селим фон Олмхорст считал, что она этого так никогда и не узнает. Так думал и Тони Латтимер и, не стесняясь, говорил об этом. Она была уверена, что и Сахико Коремитцу была того же мнения. Временами ей казалось, что они правы.
Буквы на странице, лежащей перед ней, начали вдруг съеживаться и танцевать — тоненькие изящные гласные с толстыми маленькими согласными. Они это проделывали теперь каждую ночь во сне. Были и другие сны, когда она читала по-марсиански так же свободно, как и на своем родном языке. Утром она лихорадочно пыталась вспомнить сон, но напрасно. Она зажмурилась и отвела глаза от страницы. Когда она снова взглянула на фотографию, буквы успокоились и встали на свои места.
Строчка наверху страницы состояла из трех слов. Они были подчеркнуты снизу и сверху. Было похоже, что так марсиане выделяли заглавие.
Она начала листать записную книжку, чтобы проверить, встречала ли она раньше эти слова, а если встречала, то в каком контексте. Все три слова она нашла в списках. Кроме того, там было отмечено, что
Она старалась представить себе, как мог выглядеть журнал. Может быть, он напоминал «Археологический ежегодник», а может быть, был чем-то вроде «Мира приключений».
Под заголовком на второй строчке стояли дата и номер выпуска. Они не раз находили разные предметы, пронумерованные по порядку, и поэтому Марта смогла установить цифры и определить, что марсиане пользовались десятичной системой счисления. Это был тысяча семьсот пятьдесят четвертый выпуск.
Она беспрестанно курила и сосредоточенно листала свои записи. Сахико с кем-то разговаривала, затем скрипнул стул в конце стола. Марта подняла голову и увидела огромного человека с красным лицом. На нем была зеленая форма майора Космической службы. Он сел рядом с Сахико. Это был Айвн Фитцджеральд, врач экспедиции. Он поднял пресс с книги, очень похожей на ту, которую реставрировала Сахико.
— Совсем не было времени, — сказал он в ответ на вопрос Сахико.
— Эта девушка Финчли все еще лежит, а диагноза я так и не могу поставить. Я проверял культуру бактерий, а все свободное время ушло на препарирование образцов для Билла Чандлера. Он, наконец, нашел млекопитающее. Похоже на нашу ящерицу. Всего в четыре дюйма длиной, но все же это самое настоящее теплокровное живородящее млекопитающее. Роет нору и питается здешними так называемыми насекомыми.
— Неужели здесь достаточно кислорода для таких животных? — спросила Сахико.
— Очевидно, достаточно у самой земли. — Фитцджеральд укрепил ремешок своей лупы и надвинул ее на глаза. — Он нашел этого зверька внизу, в лощине, на дне моря. Ха! Да эта страница совсем целая. — Он продолжал что-то бормотать вполголоса. Время от времени он приподнимал страницу и подкладывал под нее прозрачный пластикат. Работал он с необычайной четкостью. В его движениях не было изящества маленьких рук японки, которые двигались, как кошачьи лапки, умывающие мордочку. Здесь была точность ударов парового молота, раскалывающего орех. Полевая археология тоже требует четкости и осторожности движения. Но на работу этой пары Марта всегда смотрела с нескрываемым восхищением. Затем она снова вернулась к своим спискам.
Следующая страница, видимо, представляла собой начало статьи. Почти все слова были незнакомыми. У Марты создавалось впечатление, что перед ней страница научного, может быть технического журнала. Она была уверена, что это не беллетристика. Параграфы имели слишком внушительный и ученый вид!
Вдруг раздался торжествующий возглас Фитцджеральда:
— Ха! Наконец!
Марта подняла голову и посмотрела на него. Он отделил страницу книги и осторожно наложил сверху лист пластиката.
— Картинки? — спросила она.
— На этой стороне нет. Подождите минуту, — он перевернул лист. — И на этой ничего…
Он приклеил еще один лист пластиката с другой стороны, затем взял со стола трубку и закурил.
— Мне это дело доставляет удовольствие, а кроме того, это хорошая практика для рук. Так что я не жалуюсь. Но, Марта, вы серьезно думаете, что из всего этого можно будет хоть что-нибудь извлечь?
Сахико подняла пинцетом кусочек кремниевого пластиката, который заменял марсианам бумагу. Он был величиной в квадратный дюйм.
— Смотрите! На этом кусочке целых три слова, — проворковала она, — Айвн, вам повезло, у вас еще легкая книга!
Но Фитцджеральда не так легко было отвлечь.
— Ведь эта чепуха совершенно лишена смысла, — продолжал он. — Это имело смысл пятьсот столетий назад, а сейчас все это ничего не значит.
Марта покачала головой.
— Смысл — не то, что испаряется со временем, — возразила она.
— И смысла в этой книге сейчас ничуть не меньше, чем когда-либо, но мы пока не знаем, как его расшифровать.
— Мне тоже кажется, что вся эта работа впустую, — вмешался в разговор Селим, — Сейчас не существует способов дешифровки.
— Но мы найдем их, — Марта говорила, как ей казалось, чтобы убедить себя.
— Каким образом? При помощи картинок и надписей? Да, но мы ведь уже нашли много картинок с надписями, а что они нам дали? Надпись делается для того, чтобы разъяснить картинку, а не наоборот. Представьте себе, что кто-нибудь, незнакомый с нашей культурой, нашел бы портрет человека с седой бородой и усами, распиливающего бревно. Он подумал бы, что надпись означает «Человек, распиливающий бревно». И откуда ему знать, что на самом деле это «Вильгельм II в изгнании в Дорне?»
Сахико сняла лупу и зажгла сигарету.
— Я могу еще представить себе картинки, сделанные для разъяснения надписей, — сказала она, — такие, как в учебниках иностранных языков. Изображения в строчку и под ними слово или фраза.
— Ну, конечно, если мы найдем что-нибудь подобное… — начал Селим.
— Михаил Вентрис нашел что-то похожее в пятидесятых годах, — раздался вдруг голос полковника Пенроуза. Марта обернулась. Полковник стоял у стола археологов. Капитан Фильд и пилот уже ушли.
— Он нашел множество греческих инвентарных описей военных складов, — продолжал Пенроуз, — Они были сделаны критским линейным письмом и сверху на каждом листке был маленький рисунок меча, шлема, треножника или колеса боевой колесницы. И эти изображения дали ему ключ к надписи.
— Полковник скоро превратится в археолога, — заметил Фитцджеральд. — Мы все здесь в экспедиции освоим разные специальности.
— Я слышал об этом еще задолго до того, как была задумана экспедиция, — Пенроуз постучал папиросой о свой золотой портсигар, — Я слышал об этом еще до Тридцатидневной войны в школе разведчиков. Речь шла об этом в связи с анализом шифра, а не с археологическими открытиями.
— Анализ шифра, — проворчал фон Олмхорст, — Чтение незнакомого вида шифра на знакомом языке. Списки Вентриса были на известном языке, на греческом. Ни он и никто другой никогда не прочитали бы ни слова по-критски, если бы не была найдена в 1963 году греко-критская двуязычная надпись. Ведь незнакомый древний текст может быть прочитан только при помощи двуязычной надписи, причем один язык должен быть известным. А у нас что? Разве у нас есть хоть что-нибудь подобное. Вот, Марта, вы бьетесь над этими марсианскими текстами с тех пор, как мы высадились то есть уже целых шесть месяцев. И скажите мне, вы нашли хоть одно слово, смысл которого был бы вам ясен?
— Мне кажется, что одно я нашла, — Она старалась говорить спокойно, — Дожа — это название одного из месяцев марсианского календаря.
— Где вы нашли это? — спросил фон Олмхорст, — И как вы это установили?
— Смотрите! — она взяла фотокопию и протянула ему через стол, — Мне кажется, что это титульный лист журнала.
Некоторое время он молча рассматривал снимок.
— Да, — наконец, произнес он, — мне тоже так кажется. У вас есть еще страницы этого журнала?
— Я как раз сижу над первой страницей первой статьи. Вот здесь выписаны слова. Я сейчас посмотрю. Да, вот все, что я нашла. Я собрала все листы и тут же отдала Джерри и Розите снять копию, но внимательно я проработала только первый лист.
Старик поднялся, отряхнул пепел с куртки и подошел к столу, за которым сидела Марта. Она положила титульный лист и стала просматривать остальные.
— Вот и вторая статья на восьмой странице, а вот еще одна, — она дошла до последней страницы.
— Не хватает в конце двух страниц последней статьи. Удивительно, что такая вещь, как журнал, может так долго сохраняться.
— Это кремниевое вещество, на котором писали марсиане, видимо, необычайно прочное, — сказал Хаберт Пенроуз.
— По-видимому, в его составе с самого начала не было жидкости, которая могла бы со временем испариться.
— Меня не удивляет, что материал пережил века. Мы ведь нашли уже огромное количество книг и документов в отличной сохранности. Только люди очень жизнеспособной и высокой культуры могли издавать такие журналы. Подумать только… Эта цивилизация умирала в течение сотен лет, прежде чем наступил конец. Очень может быть, что книгопечатание прекратилось уже за тысячелетие до окончательной гибели культуры.
— Знаете, где я нашла журнал? В стенном шкафу в подвале. Должно быть, его забросили туда, забыли или не заметили, когда все выносили из здания. Такие вещи часто случаются.
Пенроуз взял со стола заглавный лист и стал внимательно его изучать.
— Сомневаться в том, что это журнал, нет основании. — Он снова поглядел на заглавие. Губы его беззвучно шевелили с
Сид Чемберлен, заметив, что происходит что-то необычное, поднялся со своего места и подошел к столу.
Осмотрев листы «журнала», он начал шептать что-то в стенофон, который снял с пояса.
— Не пытайтесь раздувать это, Сид, — предупредила Марта, — Ведь название месяца — это все, что мы имеем, и бог знает, сколько времени понадобится для того, чтобы узнать хотя бы, что это за месяц.
— Да, но ведь это начало. Разве не так? — сказал Пенроуз, — Гротефенд[60] знал только одно слово «царь», когда начал читать древнеперсидскую клинопись.
— Но у меня ведь нет слова «месяц». Только название одного месяца. Всем были известны имена персидских царей задолго до Гротефенда.
— Это неважно, — сказал Чемберлен, — Людей там, на Земле, больше всего будет интересовать сам факт, что марсиане издавали журналы такие, как у нас. Всегда волнует то, что знакомо, близко. Это все делает марсиан реальнее, человечнее.
В комнату вошли трое. Они сразу же сняли маски, шлемы, кислородные коробки и начали освобождаться от своих стеганых комбинезонов. Двое из них были лейтенантами Космической службы, третий оказался моложавого вида штатским с коротко остриженными светлыми волосами, в клетчатой шерстяной рубашке. Это Тони Латтимер со своими помощниками.
— Уж не хотите ли вы мне сказать, что Марта, наконец, что-нибудь извлекла из всей этой ерунды? — спросил он, подходя к столу.
— Да, название одного из марсианских месяцев, — сказал Пенроуз и протянул ему фотокопию.
Тони едва взглянул на нее и бросил на стол.
— По звучанию вполне вероятно, но все же это не больше, чем гипотеза. Это слово может быть названием месяца с таким же успехом, как оно может означать «изданный» «авторизованный перевод» или еще что-нибудь в таком же роде. Сама мысль о том, что это периодический журнал, кажется мне дикой, — Тони всем своим видом показывал, что не хочет продолжать этот разговор. Затем он обратился к Пенроузу, — Я, наконец, выбрал здание, то высокое, с конусом наверху. Мне кажется, что оно внутри должно быть в хорошем состоянии.
Коническая верхушка не дает просачиваться пыли, а снаружи не видно никаких следов повреждения. Уровень поверхности там выше, чем в других местах: примерно на высоте седьмого этажа. Завтра мы пробьем там брешь, и, если вы сможете дать мне людей, мы сразу же приступим к обследованию.
— Какие могут быть сомнения, доктор Латтимер! — воскликнул полковник, — Я могу вам выделить около дюжины рабочих, кроме того, думаю, найдутся и еще желающие. А что вам нужно из оборудования?
— Около шести пакетов взрывчатки. Они все должны взорваться одновременно. Я нашел удобное место и просверлил отверстие для взрывателя. И, как обычно, фонари, кирки, лопаты и альпинистское снаряжение, если вдруг встретятся ненадежные лестницы. Мы разделимся на две группы. Никуда нельзя входить без опытного археолога. Следует даже создать три группы, если Марта сможет оторваться от составления систематического каталога своей ерунды, которым она уже давно занимается вместо настоящей работы.
Марта почувствовала, как что-то сдавило ей грудь. Она крепко сжала губы, готовясь дать волю вспышке накопившегося гнева, но Хаберт Пенроуз опередил ее.
— Доктор Дейн делает не меньшую и не менее важную работу, чем вы. Даже более важную, я бы сказал.
Фон Олмхорст был явно огорчен. Он бросил беглый взгляд на Сида Чемберлена и тут же отвел глаза. Он боялся, как бы разногласия среди археологов не получили широкой огласки.
— Разработка системы произношения, при помощи которой можно транслитерировать марсианские надписи, — огромный и важный вклад в дело науки, — сказал он, — И Марта эту работу сделала почти без посторонней помощи.
— И уж во всяком случае без помощи доктора Латтимера, — добавил полковник. — Кое-что сделали капитан Филд и лейтенант Коремитцу, я помогал немного, но все же девять десятых работы она сделала сама.
— Но все ее доказательства ни на чем не основаны, — пренебрежительно ответил Латтимер. — Мы ведь даже не знаем, могли ли марсиане произносить те же звуки, что и мы.
— Нет, это мы знаем, — раздался уверенный голос Айвна Фитцджеральда. — Я, правда, не видел черепов марсиан. Эти люди, кажется, очень заботились о том, как бы получше припрятать своих покойников. Но, насколько я могу судить по тем статуям, бюстам и изображениям, которые я видел, органы речи у них ничем не отличаются от наших.
— Ну хорошо, допустим, что все будет очень эффектно, когда имена славных марсиан, чьи статуи мы находим, прогремят на весь мир, а географические названия, если только нам удастся их прочитать, будут звучать изящнее, чем та латынь коновалов, которую древние астрономы разбросали по всей карте Марса, — сказал Латтимер. — Я возражаю против бессмысленной траты времени на эту ерунду, из которой никто, никогда не прочтет ни слова, даже если Марта провозится с этими списками до тех пор, пока новый стометровый слой лёсса не покроет город, в то время как у нас так много настоящей работы и не хватает рабочих рук.
Впервые Тони высказался так многословно. Марта была рада, что это все сказал Латтимер, а не Селим фон Олмхорст.
— Вы просто считаете, что моя работа не настолько сенсационна, как, например, открытие статуй? — отпарировала Марта.
Она сразу же увидела, что Удар попал в цель.
Быстро взглянув на Сида Чемберлена, Тони ответил:
— Я считаю, что вы пытаетесь открыть то, чего, как хорошо известно любому археологу, да и вам в частности, не существует. Я не возражаю против того, что вы рискуете своей профессиональной репутацией и выставляете себя на посмешище, но я не хочу, чтобы ошибки одного археолога дискредитировали всю нашу науку в глазах общественного мнения.
Именно это и волновало больше всего Латтимера. Марта готовилась ему возразить, когда раздался свисток и резкий механический голос в рупоре выкрикнул:
— Время коктейля. Час до обеда. Коктейли в библиотеке, здание номер четыре.
Библиотека, служившая одновременно местом всех собраний, была переполнена. Большинство людей разместилось за длинным столом, накрытым листами прозрачного, похожего на стекло пластиката, который сняли со стен в одном из полуразрушенных зданий.
Марта налила себе стакан здешнего мартини и подошла к Селиму, сидящему в одиночестве в конце стола. Они заговорили о здании, которое только что закончили обследовать, а затем, как всегда, вернулись к воспоминаниям о раскопках на Земле. Селим копал в Малой Азии царство хеттов[61], а Марта в Пакистане — хараппскую культуру.
Они допили до конца мартини — смесь спирта и ароматических веществ, получаемых из марсианских овощей, — и Селим взял стаканы, чтобы наполнить их снова.
— Знаете, Марта, — сказал он, когда вернулся. — Тони в одном был прав. Вы ставите на карту свою научную репутацию и положение. Думать, что язык, который так давно мертв, может быть дешифрован, противоречит всем археологическим правилам. Между всеми древними языками было какое-то связующее звено. Зная греческий, Шампольон[62] мог прочесть египетские надписи, а при помощи египетских иероглифов изучен хеттский язык. Ни вы, ни ваши коллеги так и не смогли расшифровать иероглифы из Хараппы именно потому, что там не было преемственности. И если вы будете настаивать на том, что этот мертвый язык может быть изучен, это явно нанесет ущерб вашей репутации.
— Я слышала, как однажды полковник Пенроуз сказал, что офицер, который боится рисковать своей репутацией, вряд ли сохранит ее. Это вполне применимо и к нам. Если мы действительно хотим до чего-нибудь докопаться, приходится не бояться. Меня же гораздо больше интересует суть открытия, чем собственная репутация.
Она посмотрела туда, где рядом с Глорией Стэндиш сидел Тони Латтимер, что-то с жаром ей объяснявший. Глория медленно потягивала из стакана густую жидкость и внимательно его слушала. Она была основным претендентом на звание «Мисс Марс» 1996 года, если в моде будут пышногрудые, крупные блондинки. Что касается Тони, то его внимание к ней не ослабело бы, будь она даже похожей на злую колдунью из детской сказки. Причина заключалась в том, что Глория была комментатором федеральной Телевизионной системы при экспедиции.
— Да, я знаю, что это так, — сказал Селим, — и именно поэтому, когда меня просили назвать кандидатуру второго археолога, я назвал вас.
Кандидатура Тони Латтимера выдвинута университетом, в котором он работал. Очевидно, для этого было много всяких причин. Марта хотела бы знать всю историю дела. Она сама всегда стремилась быть в стороне от университетов с их путаной, сложной политикой. Ее раскопки финансировались обычно неакадемическими учреждениями, чаще всего музеями изобразительных искусств.
— У вас прекрасное положение, Марта, гораздо лучше, чем было у меня в ваши годы. Вы многого добились. И поэтому я всегда волнуюсь, когда вижу, как вы ставите все на карту из-за упорства, с которым пытаетесь доказать, что марсианские надписи можно прочесть. Но я не вижу, каким образом вы собираетесь это сделать.
Марта пожала плечами, допила остатки коктейля и закурила. Она вдруг почувствовала, что ей смертельно надоели разговоры о том, что она лишь смутно ощущала.
— Пока не знаю, как, но я сделаю это. Может быть, мне удастся найти что-нибудь вроде книжки с картинками, о которой говорила Сахико, детский учебник. Наверняка у них было что-то в этом роде. Ну, а если не книжку, то что-нибудь другое. Мы ведь здесь только шесть месяцев. Я могу ждать весь остаток жизни, если понадобиться, но когда-нибудь я все же найду разгадку.
— А я не могу так долго ждать, — сказал Селим, — Остаток моей жизни исчисляется всего несколькими годами, и когда «Скиапарелли» ляжет на орбиту, я вернусь на борту «Сирано» на Землю.
— Мне бы не хотелось, чтобы вы уезжали. Ведь перед нами целый неизведанный археологический мир. На самом деле, Селим.
— Да, все это так, — он допил коктейль и посмотрел на свою трубку, как бы раздумывая, стоит ли курить до обеда, затем положил ее в карман. — Да, целый неизведанный мир. Но я стар, и он уже не для меня. Я истратил жизнь на изучение хеттов. Я могу разговаривать на языке хеттов, хотя и не вполне уверен, что хеттский царь Нуватталис одобрил бы мое современное турецкое произношение. Но здесь мне нужно заново изучать химию, физику, технику, научиться проверять прочность стальных балок и разбираться в берилло-серебряных сплавах, пластических массах, кремниевых соединениях. Я куда увереннее чувствую себя в изучении культур, при которых ездили в колесницах, бились мечами и только начинали осваивать обработку железа. Марс — для молодых. А я лишь старый кавалерийский генерал, который уже не способен командовать танками и авиацией. У вас достаточно времени, чтобы как следует изучить Марс. А у меня его уже нет.
Марта подумала, что его репутация как главы хеттологической школы была вполне прочной и устойчивой. Но она тут же устыдилась своих мыслей. Ведь нельзя же ставить Селима на одну доску с Тони Латтимером.
— Я приехал сюда начать работы, — продолжал Селим, — Федеральное правительство считало, что это должно быть сделано опытной рукой. Теперь работы начаты, а уж продолжать их будете вы и Тони и те, кто прибудет на «Скиапарелли». Вы сами сказали, что это целый неизведанный мир. А ведь это лишь один город марсианской цивилизации. Не забывайте, что есть еще поздняя культура Нагорий и Строителей каналов. А сколько было еще рас, цивилизаций, империй вплоть до марсианского каменного века! — После некоторого колебания он добавил: — Вы даже не представляете, сколько вам предстоит узнать. И именно поэтому сейчас не время узкой специализации.
Все вышли из грузовика, разминая затекшие ноги. Перед ними было высокое здание, увенчанное странным конусом. Четыре фигурки, копошившиеся у стены, подошли к стоящему на дороге недалеко от здания джипу и сели в него. Машина медленно двинулась назад по дороге. Самая маленькая из четырех, Сахико, разматывала электрический кабель. Когда джип поравнялся с грузовиком, они вышли из машины. Сахико прикрепила свободный конец кабеля к электроатомной батарее. И тотчас же фонтан серого грязного дыма, смешанного с оранжевым песком, вырвался из стены здания. Через минуту последовал многоголосый гул взрыва. Марта, Тони Латтимер и майор Линдеманн взобрались на грузовик, который двинулся к зданию, оставив джип на дороге. Когда они подъехали ближе, то увидели, что в стене образовался довольно широкий пролом. Латтимер расположил взрывчатку в простенке между окнами. Оба окна были выбиты вместе со стеной и лежали в полной сохранности на земле.
Марта хорошо помнила, как они входили в самое первое здание. Один из офицеров Космической службы поднял с земли камень и бросил в окно, уверенный, что этого будет достаточно. Но камень отскочил обратно. Тогда он вытащил пистолет и выстрелил четыре раза подряд. Пули со свистом отскакивали, оставляя царапины. Кто-то пустил в ход скорострельное ружье. Здесь на Марсе все носили оружие, считая, что неизвестность полна опасностей. Однако и на этот раз пуля ударилась о стекловидную массу, не пробив ее. Пришлось прибегнуть к помощи кислородно-ацетиленового резака, и только через час стекло поддалось.
Тони пошел впереди, освещая дорогу фонарем. Они с трудом различали его измененный микрофоном голос.
— Я думал, мы пробили проход в коридор, а это комната. Осторожно. Пол почти на два фута понижается к двери. Здесь куча щебня от взрыва, — и он исчез в проломе. Остальные начали снимать с грузовика оборудование: лопаты, кирки, слеги, портативные фонари, аппараты, бумагу, альбомы для зарисовок, складную лестницу и даже альпинистские веревки, топоры и кошки. Хаберт Пенроуз нес на плече какой-то предмет, похожий на пулемет, который оказался электроатомным отбойным молотком. Марта выбрала для себя остроконечный альпинистский ледоруб, он мог одновременно служить и киркой, и лопатой, и палкой.
Стекла, в которые въелась тысячелетняя пыль, едва пропускали дневной свет. Луч, проникший через пробитую брешь, падал на пол светлым пятном. Кто-то из присутствующих поднял фонарь и осветил потолок. Огромная комната была совершенно пуста. Пыль толстым слоем лежала на полу и окрашивала в красный цвет некогда белые стены. Должно быть, здесь находилось большое учреждение, но не было никаких следов, указывающих на его назначение.
— Все начисто вывезено, до самого седьмого этажа, — воскликнул Латтимер.
— Ручаюсь, этажи на уровне улицы тоже полностью очищены.
— Их можно будет использовать под жилье и мастерские, сказал Линдеманн, — Плюс к тому, что у нас есть. Мы разместим здесь всех со «Скиапарелли».
— Вдоль этой стены, кажется, размещалась электрическая или электронная аппаратура, — заметил один из офицеров Космической службы, — Здесь десять, нет, даже двенадцать отверстий, — Он провел перчаткой по пыльной стене, затем потер подошвой пол, где были следы проводки.
Двустворчатая гладко отполированная дверь была наглухо закрыта. Селим Фон Олмхорст толкнул ее, но дверь не поддалась. Металлические части замка плотно сомкнулись с тех пор, как дверь закрыли в последний раз. Хаберт Пенроуз поставил наконечник молотка на стык между двумя половинками двери, прижал его коленом и повернул выключатель. Молоток затрещал, как пулемет. Створки слегка раздвинулись, затем дверь снова захлопнулась. Целое облако пыли вырвалось им навстречу.
История повторялась. Почти каждый раз им приходилось взламывать двери, и поэтому у них был некоторый опыт. Щель оказалась достаточно широкой. Они протащили фонари и инструменты и прошли из комнаты в коридор. Около половины дверей, выходивших в него, были распахнуты.
Над каждой дверью стоял номер и одно слово
Женщина-профессор естественной экологии из Государственного пенсильванского университета, которая добровольно вызвалась присоединиться к группе, осмотрев помещение, сказала:
— Знаете, я чувствую себя совсем как дома. У меня такое впечатление, что это учебное заведение, какой-то колледж, а это аудитория. Смотрите! Слово над дверью, очевидно, означает предмет, который здесь изучался, или название факультета. А эти электронные приборы устроены так, чтобы слушатели могли их видеть. Это, должно быть, наглядные пособия.
— Университет в двадцать пять этажей?! — усмехнулся Тони Латтимер, — Ведь такое здание могло бы вместить около тридцати тысяч студентов.
— А может быть, и было столько. Ведь в дни расцвета это был большой город, — сказала Марта, движимая желанием возразить Латтимеру.
— Да, но представьте себе, что творилось в коридорах, когда студенты переходили из одной аудитории в другую. Не меньше получаса нужно, чтобы попасть с одного этажа на другой, — он повернулся в Селиму фон Олмхорсту.
— Я хочу посмотреть верхние этажи. Здесь все пусто. Есть надежда, что, может быть, мы что-нибудь найдем наверху.
— Я пока останусь здесь, — ответил Селим, — Здесь будут ходить и носить вещи, и поэтому мы должны прежде хорошенько все обследовать и описать. А потом уже ваши ребята, майор Линдеманн, могут там портить.
— Ну хорошо, если никто не возражает, я возьму нижние этажи, — сказала Марта:
— Я иду с вами, — тут же откликнулся Хаберт Пенроуз, — И если нижние этажи не представляют археологической ценности, я использую их под жилые помещения. Мне нравится это здание. Здесь всем хватит места. Можно будет, наконец, не болтаться под ногами друг у друга.
Он посмотрел вниз. Здесь где-то в центре должен быть эскалатор. На стенах и на полу в коридоре тоже лежал толстый слой пыли. Большая часть комнат была пустой. Только в четырех нашли мебель, в том числе и маленькие столики со скамьями, напоминающие наши парты. Все это подтверждало предположение, что они находились в Марсианском университете. Эскалаторы для подъема и спуска были обнаружены с двух сторон большого вестибюля, затем они нашли еще один в правом ответвлении коридора.
— Вот так они переправляли студентов с этажа на этаж, — сказала Марта, — И держу пари, что мы найдем еще не одну такую лестницу.
Коридор кончился. Перед ними был большой квадратный зал. Слева и справа помещались лифты и четыре эскалатора, которыми еще можно было пользоваться как лестницей. Но не эскалаторы заставили всех присутствующих застыть от изумления. Все стены зала снизу доверху были покрыты росписью. Рисунки, потемневшие от пыли и времени, были не очень отчетливы. Марта попыталась представить себе, как они выглядели первоначально. Требовалась большая работа, чтобы очистить все стены. Но все же можно было разобрать слово
Марта не сразу даже осознала, что перед ней целое полнозначное марсианское слово. Вдоль стен по ходу часовой стрелки развертывалась грандиозная историческая панорама.
Несколько одетых в шкуры первобытных людей сидели на корточках вокруг костра; охотники, вооруженные луками и стрелами, тащили тушу какого-то похожего на свинью животного. Кочевники мчались верхом на стройных скакунах, напоминающих безрогих оленей. А дальше — крестьяне, сеющие и убирающие урожай, деревни с глинобитными домиками, изображения битв, сначала во времена мечей и стрел, а затем уже пушек и мушкетов; галеры и парусные суда, а затем корабли без видимых средств управления, авиация. Смена костюмов, орудий и архитектурных стилей. Богатые, плодородные земли, постепенно переходящие в голые, мертвые пустыни, и заросли кустарника, время Великой засухи, охватившей всю планету. Строители каналов при помощи орудий, в которых легко узнать паровую лопату и подъемный ворот, трудятся в каменоломнях, копают и осушают равнины, перерезанные акведуками. Большая часть городов — порты на берегах постепенно отступающих и мелеющих океанов: изображение какого-то покинутого города с четырьмя крошечными человекообразными фигурками и чем-то вроде военного орудия посреди заросшей кустарником площади. И люди и машина казались совсем маленькими на фоне огромных безжизненных зданий. У Марты не было ни малейших сомнений. Слово
— Удивительно! — повторял фон Олмхорст. — Вся история человечества. И если художник изобразил правильно костюмы, оружие и орудия каждого из периодов и правильно дал архитектуру, то мы можем разбить историю этой планеты на эры, периоды и цивилизации.
— Даже можно считать, что такое деление соответствует нашему. Во всяком случае название факультета этого университета —
— Да,
Марта не сразу осознала, что он впервые назвал ее по имени, а не «доктор Дейн».
— Мне кажется, что взятое отдельно слово
— Это дает вам три слова, Марта, — поздравила ее Сахико. — И это ваше достижение.
— Но давайте не будем так далеко заходить, — сказал Латтимер, на сей раз без насмешки, — Я еще могу согласиться с тем, что
— Однако это грандиозно! Вся история Марса от каменного века и до самого конца — на четырех стенах! Я пока хочу заснять отдельные кадры, а затем мы все это покажем в телепередаче в замедленном темпе. И вы, Тони, будете комментировать по ходу действия, дадите истолкование сцен. Вы не возражаете?
Не возражает! Марта подумала, что если бы у него был хвост, то он бы завилял им при одной мысли об этом.
— Хорошо, друзья, но на других этажах еще, наверное, есть фрески, — сказала она, — Кто хочет пойти с нами вниз?
Первыми вызвались Сахико и Айвн Фитцджеральд. Сид решил пойти наверх с Тони Латтимером. Глория тоже выбрала верхний этаж. Было решено, что большинство останется на седьмом этаже, чтобы помочь Селиму фон Олмхорсту закончить работу.
Марта медленно начала спускаться вниз по эскалатору, предварительно проверяя прочность каждой ступеньки своим топориком.
На шестом этаже тоже была
— Марта, посмотрите на это слово! — воскликнул Айвн Фитцджеральд, — То же, что и в заглавии вашего журнала, — Он посмотрел на стену и добавил: — Химия и физика.
— Или и то и другое вместе, — предположил Хаберт Пенроуз, — Не думаю, чтобы марсиане так строго делили эти предметы. Смотрите! Этот старик с длинными усами, должно быть, изобретатель спектроскопа. Он его держит в руках, а над головой у него радуга. А женщина в голубом рядом с ним, наверное, что-то сделала в области органической химии. Видите над ней схемы молекулярных цепей? Какое слово передает одновременно идею химии и физики как единой дисциплины?
— Может быть,
— Да, это должно стереть презрительную усмешку с лица Тони Латтимера, — сказал Фитцджеральд, когда они спускались по неподвижному эскалатору на следующий этаж.
— Тони хочет стать крупной фигурой. А когда рассчитываешь на это, трудно примириться с мыслью, что кто-то может быть крупнее. Ученый, который первым начнет читать марсианские надписи, будет, без сомнения, самой крупной величиной в археологии нашего времени.
Фитцджеральд был прав. Марта сама не раз думала об этом, но последнее время она гнала от себя подобные мысли. Ей хотелось только одного — иметь возможность читать то, что писали марсиане, и узнать о них как можно больше.
Они спустились еще по двум эскалаторам и вышли в галерею, которая шла вокруг большого зала, расположенного на уровне улицы. В сорока футах под ними был пол. Они освещали внизу предмет за предметом — огромные скульптурные фигуры в центре, нечто вроде вагонетки с моторчиком, перевернутой, очевидно, для ремонта; какие-то предметы, напоминающие пулеметы и самострельные пушки; длинные столы, доверху заваленные пыльными деталями машин; коробки, клети для упаковки, ящики.
Они спустились и, с трудом пробираясь среди завала вещей, отыскали эскалатор, ведущий в подвальные помещения. Подвалов было три, один под другим. Наконец, они стояли у подножия последнего эскалатора на твердом полу, освещая портативными фонарями груды ящиков, стеклянных бочек, круглых металлических коробок, густо обсыпанных слоем порошкообразной пыли.
Ящики были из какой-то пластмассы. За все время работ экспедиции в городе им ни разу не попадались деревянные предметы. Бочки и большие круглые коробки были либо из металла, либо из стекла, вернее, из какой-то особой стекловидной массы. В этом же подвале они обнаружили несколько холодильников. При помощи топорика Марты и похожего на пистолет вибратора (его Сахико всегда носила на поясе) им удалось вскрыть дверь одной из комнат. Они нашли там гору окаменелостей, которые когда-то были овощами. Тут же на полках лежали превратившиеся в кожу куски мяса. По этим остаткам, переданным ракетой в лабораторию на корабль, ученые легко смогут определить радиокарбонным способом, сколько лет назад прекратилась жизнь этого здания.
Холодильная установка, совершенно отличная от всех холодильников, которые когда-либо производила наша культура, работала на электрической энергии. Сахико и Пенроуз обнаружили, что аппарат включен. Он перестал действовать только после того, как был поврежден источник энергии.
Центральным подвальным помещением, видимо, тоже пользовались как хранилищем. Оно было разделено пополам перегородкой с дверью в середине. Они полчаса возились с этой дверью, пытаясь открыть ее, и готовы были уже послать наверх за специальными инструментами, как дверь неожиданно приоткрылась. Они протиснулись внутрь помещения.
Фитцджеральд, шедший впереди с фонарем, вдруг остановился, оглядел комнату и издал какое-то восклицание. Они с трудом разобрали слова, неясно доносившиеся через микрофон.
— Нет! Не может быть!
— Что случилось, Айвн? — спросила обеспокоенная Сахико, входя за ним. Он отодвинулся, пропуская ее.
— Смотрите, что здесь, Сахико! Мы должны все это реставрировать!
Марта протиснулась в комнату вслед за подругой, посмотрела вокруг и застыла на месте. Голова кружилась от волнения. Книги. Шкафы с книгами. Они тянулись вдоль всех стен до самого потолка на высоту до пятнадцати футов. Фитцджеральд и Пенроуз вдруг сразу громко заговорили. Марта слышала их возбужденные голоса, но не понимала ни слова. Они, должно быть, попали в главное хранилище университетской библиотеки. Здесь собрана вся литература исчезнувших обитателей Марса. В центре между шкафами Марта заметила квадратный стол библиотекаря и рядом лестницу, ведущую наверх.
Марта вдруг поняла, что она движется вслед за всеми к этой лестнице. Сахико сказала:
— Я самая легкая. Пустите меня вперед, — Должно быть, она говорила о металлической винтовой лестнице.
— Я убежден, что она абсолютно надежна, — сказал Пенроуз, — То, что мы так долго возились с дверью — лучшее доказательство прочности металла..
В конце концов Сахико настояла на своем, и ее пустили вперед. Она осторожно, совсем по-кошачьи, поднималась по ступенькам, которые, несмотря на их кажущуюся хрупкость, оказались очень прочными. Все по очереди последовали за ней. Комната наверху была точной копией той, которую они только что осмотрели, и вмещала не меньшее количество книг. Они решили не взламывать дверь, чтобы не тратить зря времени, вернулись обратно и по эскалатору поднялись в первый этаж.
Здесь были кухни, судя по электрическим плитам, на которых еще стояли горшки и кастрюли. Рядом с кухонными помещениями располагался огромный зал, где, по всей вероятности, находилась студенческая столовая, впоследствии переделанная под мастерскую. Как они и ожидали, читальный зал был на уровне улицы, прямо над книгохранилищем. Он тоже превращен в жилую комнату последними обитателями здания. В соседних, примыкающих к залу аудиториях они нашли множество баков, колб и дистилляционных аппаратов. Здесь, очевидно, была химическая лаборатория или мастерская; металлическая перегонная труба проходила через отверстие, пробитое в потолке на высоте семидесяти футов. Повсюду стояла пластмассовая мебель, такая, какую они прежде находили в других зданиях. Часть ее поломана и приспособлена для каких-то новых целей. В остальных комнатах первого этажа тоже находились ремонтные и производственные мастерские. По всей вероятности, промышленное производство продолжало существовать еще долгое время после того, как университет перестал функционировать.
На втором этаже размещался музей. Выставленные экспонаты едва различались за запыленными мутными витринами. Здесь же, видимо, находились административные учреждения. Двери большинства комнат были закрыты. Они не пытались их открыть. Комнаты, которые были открыты, тоже переоборудованы под жилье. Сделав необходимые зарисовки и набросав предварительные планы, чтобы в будущем приступить к более детальному обследованию, они двинулись в обратный путь.
Был уже полдень, когда они добрались до седьмого этажа.
Селима фон Олмхорста они нашли в большой комнате в северной части здания, где он занимался зарисовкой и фиксацией расположения отдельных вещей перед их упаковкой. Он велел мелом разделить пол на квадраты и пронумеровать их.
— Мы все уже сфотографировали на этом этаже, — сказал он. — У меня три группы, по количеству фонарей. Они делают обмеры и зарисовки. Мы надеемся все закончить к четырем часам, но, конечно, без завтрака.
— Вы быстро управились. Очевидно, сказывается руководство опытного археолога, — заметил Пенроуз.
— Это же ребячество! — почти с раздражением ответил старый ученый. — Ваши офицеры не такие уж неучи. Все они были в школах разведчиков или в училище по Уголовным расследованиям. Самые дотошные из археологов-любителей, которых мне когда-либо доводилось знать, были в прошлом либо военными, либо полицейскими. Но здесь не так уж много работы. Большинство комнат пустые или вот как эта: здесь немного мебели, битая посуда, обрывки бумаги. А вы нашли что-нибудь на нижних этажах?
— О да, — сказал Пенроуз, — загадочно улыбаясь.
— А как по-вашему, Марта?
Она начала рассказывать Селиму об их открытии. Остальные, будучи не в состоянии сдержать свое возбуждение, то и дело прерывали ее рассказ, фон Олмхорст слушал ее в немом изумлении.
— Но ведь этот этаж был почти полностью разграблен, как и здания, которые мы видели раньше, — произнес он, наконец.
— Те, кто разграбил это здание, здесь и жили, — ответил Пенроуз. — Они до самого конца пользовались электроэнергией. Мы нашли рефрижераторы, набитые едой, и плиты с обедом. Они, видимо, на лифтах спускали все необходимое с верхних этажей. Весь первый этаж превращен ими в мастерские и лаборатории. Мне кажется, что здесь было что-то вроде монастыря, как в средние века в Европе, вернее, такими могли бы быть монастыри, если бы те, что известны нам по средневековью, появились в результате гибели высокоразвитой в научном отношении культуры. Мы нашли большое количество пулеметов и легких самострельных пушек на первом этаже. Все двери там забаррикадированы. Люди, которые здесь жили, очевидно, пытались сохранить цивилизацию уже после того, как остальная часть планеты впала в состояние дикости. Я думаю, что время от времени им приходилось отражать набеги варваров.
— Вы, надеюсь, не собираетесь превратить это здание в квартиры для экспедиции, полковник? — обеспокоенно спросил Селим фон Олмхорст.
— Нет, что вы. Это здание — настоящая археологическая сокровищница. И более. Судя по тому, что я видел, здесь много нового и интересного для наших ученых-техников. Но вы постарайтесь поскорее все здесь закончить. Тогда я велю продуть сжатым воздухом нижние помещения, начиная с седьмого этажа. Мы поставим кислородные генераторы и электроустановки и пустим пару лифтов. Верхние этажи мы будем продувать постепенно, этаж за этажом, при помощи портативных установок и когда создадим нужную атмосферу, все проветрим и прожжем, вы, Марта и Тони Латтимер сможете приступить к систематической работе уже в спокойной обстановке. Я вам буду помогать все свободное время. Ведь это, пожалуй, самое важное событие в жизни нашей экспедиции.
Вскоре на седьмом этаже появился и Тони Латтимер со своей группой.
— Мне не все здесь ясно, — сказал он, подойдя, — Это здание было опустошено каким-то особым образом, не так, как другие. Ведь казалось бы, что вещи всегда начинают выносить с первого этажа, а потом уже принимаются за верхние. А здесь все наоборот. Они начали с верхних этажей. Оттуда все вывезено, но самый верх не тронут. Кстати, теперь я выяснил, для чего наверху конус. Это ветряная турбина, а под ней электрогенератор. Здание питалось собственной электроэнергией.
— А в каком состоянии генераторы? — спросил Пенроуз.
— Как обычно, всюду полно пыли, которая, конечно, набилась и под турбину, но мне кажется, что сама турбина в исправности. У них была энергия, и они могли пользоваться лифтом для переброски людей и вещей вниз. Я уверен, что так все и было, но некоторые этажи они не тронули. Тони замолчал и, казалось, усмехнулся под своей кислородной маской.
— Не знаю, должен ли я говорить об этом в присутствии Марты, но двумя этажами ниже мы наткнулись на комнату, где, по-видимому, находился справочный отдел библиотеки одного из факультетов. Там около пятисот книг, — В ответ раздался звук, напоминающий крик попугая. Это смеялся под шлемом своего скафандра Айвн Фитцджеральд.
Завтракали наскоро в библиотеке. За столом все время слышались возбужденные голоса. Хаберт Пенроуз и несколько офицеров, быстро покончив с едой, занялись обсуждением плана дальнейших работ. Около пятидесяти участников экспедиции были временно освобождены от работы на своих участках и направлены в университет. К вечеру обследование седьмого этажа было закончено; сделаны все необходимые обмеры, снимки и зарисовки. Росписи в центральном зале были покрыты специальным защитным брезентом. После этого группа Лорента Джиквелла принялась за работу. Решили герметически закупорить центральный зал. Инженер, молодой француз из Канады, весь вечер только тем и занимался, что разыскивал и заделывал вентиляционные отверстия. Было обнаружено, что клеть лифта в северной части здания шла до двадцать пятого этажа. Второй лифт центрального зала вел вниз. Таким образом соединились все этажи. Никто не решался испробовать древний лифт. Только к вечеру на следующий день специально спущенная ракета доставила лифтовую кабину и все необходимое оборудование, изготовленное в мастерских на корабле. К этому времени закончили продувание комнат сжатым воздухом. Были установлены электроатомные трансформаторы и включены кислородные генераторы.
Как-то утром, двумя днями позже, Марта работала в нижнем подвале, когда дверь кабины лифта открылась и из нее вышли два офицера Космической службы, они принесли дополнительные фонари. Марта не сразу поняла, что на пришедших не было кислородных масок и один из них даже курил. Она сняла шлем и маску, отстегнула коробку и осторожно вздохнула. Воздух был прохладным; пахло чем-то заплесневелым. Запах древности — первый запах Марса, который она почувствовала. Она зажгла сигарету. Легкое пламя горело спокойно, но табак попал в горло и сильно жег его.
В этот вечер пришло много народу: археологи, штатские научные сотрудники экспедиции, несколько офицеров, Сид Чемберлен и Глория Стэндиш.
Они уселись в пустых комнатах на складных стульях, которые принесли с собой. Офицеры установили электрические плитки и холодильник в старом читальном зале и оборудовали стойку и столы для завтрака. В течение нескольких дней в древнем здании было людно и шумно, но постепенно офицеры Космической службы, а вскоре и все остальные вернулись к своей прерванной работе. Нужно было продуть сжатым воздухом те из обследованных раньше зданий, в которых можно разместить пятьсот членов новой экспедиции. Прибытие ее ожидалось через полтора года. Еще не были закончены работы по расширению посадочной площадки для ракетных кораблей и сооружению резервуаров для технического топлива. Решили очистить древние городские водохранилища до того, как новое весеннее таяние снегов принесет воды в подземные акведуки, которые неправильно на Земле называли каналами.
Древние строители каналов, должно быть, предвидели, что наступит время, когда их потомки уже не будут в состоянии вести работы по очистке наземных каналов, и заранее позаботились об этом. Университет был почти полностью обитаемым, когда Марта, Селим и Тони с помощью нескольких офицеров Космической службы — большей частью девушек — и четырех штатских закончили основные работы.
Они начали с нижних этажей. Разделив весь пол на квадраты, целыми днями делали записи, зарисовки, снимки. Все образцы органических пород отправлялись в лабораторию на корабль для радиокарбонного анализа и датировки. Они открывали банки, кувшины и бутылки и всегда сталкивались с одним и тем же явлением: содержащаяся в них жидкость испарялась сквозь пористые стенки сосудов» если не было других отверстий. Повсюду, куда бы они ни заглядывали, встречали следы сознательной деятельности, неожиданно оборвавшейся и уже никогда не возобновившейся: тиски с зажатым в них куском железа, наполовину перерезанным; горшки и сковородки с окаменелыми остатками пищи; тонкий лист железа на столе, а рядом, под руками — ножи, предметы туалета и умывальники, незастеленные кровати, на которых лежало постельное белье, рассыпавшееся от прикосновения, но все еще сохранявшее очертания тела спящего; бумага и письменные принадлежности на столах создавали впечатление, что писавший вот-вот войдет и продолжит работу, прерванную на пятьдесят тысяч лет.
Все эти вещи как-то странно действовали на Марту. Ей казалось, что марсиане никогда не умирали, что они ходят вокруг и незаметно следят за каждым ее шагом, с неодобрением смотрят на то, как она трогает оставленные ими вещи. Они являлись к ней во сне вместо своих загадочных надписей. Сначала все работающие в здании университета заняли по отдельной комнате. Все были рады избавиться от излишнего шума, всегда царившего в лагере. Но Марта была рада, когда к ней через несколько дней вечером заглянула Глория Стэндиш, которая, извинившись, сказала, что ей очень тоскливо оттого, что не с кем даже перекинуться словом перед сном. На следующий вечер к ним присоединилась Сахико Коремитцу, а затем зашла девушка-офицер, чтобы почистить и смазать перед сном свой пистолет.
Остальные тоже почувствовали одиночество. У Селима фон Олмхорста появилась манера быстро и неожиданно оборачиваться, как будто он хотел увидеть кого-то, стоящего сзади. Как-то раз Тони Латтимер взял стакан со стойки, в которую превратили конторку библиотекаря в читальном зале, залпом выпил его и выругался.
— Знаете, как называется этот пункт? — спросил он, — Это археологическая «Мария Целеста»[63]. Это здание было обитаемо до самого конца, но какой был конец? Что с ними произошло? Куда они делись, черт возьми?!
— Я надеюсь, вы не ожидали, что они выстроятся на красном ковре и со знаменем в руках будут приветствовать нас криками: «Добро пожаловать, люди Земли»? — спросила Глория Стэндиш.
— Нет, конечно. Они умерли пятьдесят тысяч лет назад. Но если они были последними марсианами, почему мы не находим их тел? Кто похоронил их? — Он посмотрел на свой стакан из тонкого пористого стекла, взятый среди сотни таких же в шкафу наверху. Затем протянул руку к бутылке с коктейлем. — И все двери на уровне древней поверхности либо заколочены, либо забаррикадированы изнутри. Как же они выходили? И почему они ушли?
На следующий день за завтраком Сахико неожиданно нашла ответ на второй вопрос. Пять инженеров-электриков спустились с корабля на ракете, и Сахико провела с ними утро в верхнем этаже здания.
— Тони, я слышала, как вы утверждали, что генераторы были целыми, — начала она, бросив взгляд на Латтимера, — Вы ошиблись. Они в ужасном состоянии. И вот что произошло: подпорки ветряного двигателя подкосились, он рухнул и все там разрушил.
— Все могло случиться за пятьдесят тысяч лет, — ответил Латтимер, — Когда археолог говорит, что что-то в хорошей сохранности, это не обязательно означает, что остается только нажать кнопку — и все начнет действовать.
— Но вы не заметили, что катастрофа произошла, когда было включено электричество? — спросил один из инженеров, задетый высокомерным тоном Латтимера, — Там все сожжено, смещено и разорвано. Жаль, что мы не всегда находим вещи в хорошем состоянии даже с археологической точки зрения. Я видел на Марсе очень много интересных вещей, вещей, которые для нас дело будущего. Но все же понадобится не меньше двух лет, чтобы разобраться и восстановить в первоначальном виде все там, наверху.
— А не кажется ли вам, что кто-то уже пытался навести там порядок? — спросила Марта.
Сахико покачала головой.
— Достаточно только взглянуть на турбину, чтобы отказаться от этой попытки. Я не верю, что там возможно хоть что-нибудь восстановить.
— Но теперь понятно, почему они ушли. Им нужно было электричество для освещения и отопления. Ведь все их производство работало на электричестве. Они могли жить здесь только при наличии энергии. Без нее это здание, конечно, не могло быть обитаемым.
— Да, но для чего они забаррикадировали двери изнутри? И как они выходили? — снова спросил Латтимер.
— Для того, чтобы кто-то не ворвался и не разграбил весь дом. А тот, очевидно, запер последнюю дверь и по веревке спустился вниз, — предположил Селим фон Олмхорст.
— Эта загадка меня как-то не очень волнует. Мы непременно что-нибудь обнаружим, что даст нам ответ на этот вопрос.
— Как раз тогда, когда Марта начнет читать по-марсиански, — усмехнулся Тони.
— Да, вот тогда мы и сможем все узнать, — серьезно ответил фон Олмхорст, — И я не удивлюсь, если окажется, что они оставили записи, когда покидали здание.
— Вы серьезно начинаете думать о ее бесплодных мечтах как о реальной возможности, Селим? — спросил Тони, — Я понимаю, что это чудесная вещь, но ведь чудеса не случаются только потому, что мы ждем их. Разрешите мне процитировать слова знаменитого хеттолога Иоганна Фридриха: «Ничто не может быть переведено из ничего» или не менее знаменитого, но жившего позже Селима фон Олмхорста: «Где вы собираетесь достать двуязычную надпись?».
— Да, но Фридрих дожил до того времени, когда был прочитан и дешифрован хеттский, — напомнил ему фон Олмхорст.
— И лишь после того, как была найдена хетто-ассирийская двуязычная надпись, — Латтимер всыпал в чашку кофе и добавил кипятку, — Марта, вы должны знать лучше, чем кто-нибудь другой, как мало у вас шансов. Вы несколько лет работали в долине Инда. А сколько слов из Хараппы вы смогли прочесть?
— Но ни в Хараппе, ни в Мохенджо-Даро мы не находили университета с полумиллионной библиотекой.
— И в первый же день, когда мы вошли в здание, мы установили значение нескольких слов, — добавил Селим.
— Но с тех пор вы больше не нашли ни одного слова. Вы с уверенностью можете сказать, что знаете общее значение отдельных слов, но ведь у вас несколько различных интерпретаций для каждого элемента слова.
— Но это только начало, — не сдавался фон Олмхорст, — У нас есть первое слово, как слово «царь» у Гротефенда. Я собираюсь прочитать хотя бы часть этих книг, если даже мне придется посвятить этому весь остаток своей жизни. И скорее всего так оно и будет.
— Как я понимаю, вы отказались от мысли уехать на «Сирано»? — спросила Марта, — Вы остаетесь здесь?
Старик кивнул головой.
— Я не могу уехать. Впереди слишком много открытий. Старому псу придется выучить много новых хитрых вещей, но отныне моя работа здесь.
Латтимер был изумлен.
— Как, такой знаток, такой специалист, как вы! — воскликнул он, — Неужели вы хотите зачеркнуть все, чего достигли в хеттологии, и начать все снова здесь, на Марсе? Марта, если вы подбили его на это безумное решение, то вы просто преступница!
— Никто меня ни на что не подбивал, — резко сказал фон Олмхорст, — Не знаю, какого черта вы здесь говорите об отказе от всех достижений в хеттологии. Все, что я знаю об империи хеттов, было опубликовано и доступно каждому. Хеттологию постигла та же участь, что и египтологию: она перестала быть исследовательской, превратившись в кабинетную науку и чистую историю, а не археологию. Я же не кабинетный ученый и не историк. Я раскопщик, полевой исследователь, высококвалифицированный и искусный гробокопатель. А на этой планете столько раскопочной работы, что не хватит и сотни жизней. Глупо было бы думать, что я могу повернуться спиной ко всему этому и продолжать царапать примечания к книгам о хеттских царях.
— Но как хеттолог, вы могли бы на Земле получить все, что вы хотите. Ведь десятки университетов скорее согласились бы иметь вас, чем прославленную победоносную футбольную команду. Но нет! Вам этого мало, вы должны быть главным действующим лицом и в марсологии тоже, вы, конечно, не можете упустить такую возможность! — Латтимер с грохотом отодвинул стул, резко поднялся и почти выбежал из-за стола.
Марта сидела, не смея поднять глаз на товарищей. У нее было такое чувство, что на них вылили ушат грязи. Тони Латтимер, конечно, мечтал, чтобы Селим уехал на «Сирано». Марсология новая наука. И если Селим войдет в нее с самого начала, он принесет с собой славу знаменитого ученого. Главная роль, которую Латтимер уготовил себе, механически перейдет Олмхорсту. Слова Айвна Фитцджеральда звучали в ушах Марты: «Тони хочет стать крупной фигурой, а когда ты рассчитываешь на это, трудно примириться с мыслью, что кто-то может быть крупнее». Теперь ей стало понятно презрительное отношение Латтимера к ее работе. Он не был убежден, что она никогда не сможет прочитать марсианской письменности. Напротив, он боялся, что она прочтет их в один прекрасный день.
Айвну Фитцджеральду, наконец, удалось выявить бактерию, которая вызвала заболевание девушки по имени Финчли. Он легко смог поставить диагноз. После тяжелой лихорадки больная начала медленно поправляться. Никто больше не заболел. Но Фитцджеральд так и не мог понять, откуда взялась бактерия.
В университете нашли глобус, сделанный, по-видимому, в то время, когда город был морским портом. Они установили, что город назывался Кукан или как-то иначе — словом, с тем же соотношением гласных и согласных.
Сразу же после этого открытия Сид Чемберлен и Глория Стэндиш начали давать телепередачи из Кукана, а Хаберт Пенроуз включил это название в свои официальные отчеты. Они нашли, кроме того, марсианский календарь. Год делился на более или менее равные месяцы, и один из них назывался
Зоолог Билл Чандлер все глубже и глубже забирался на морское дно Сиртиса. В четырехстах милях от Кукана и на пятнадцать тысяч футов ниже его уровня он подстрелил птицу, вернее, нечто, напоминающее нашу птицу. Она была с крыльями, но почти совсем без перьев. Это существо было скорее ползающим, чем летающим, если судить по общепринятой классификации. Билл с Фитцджеральдом очистили ее от редких перьев, сняли кожу, а затем расчленили туловище, отделяя мышцу за мышцей. Около трех четвертей тела занимали легкие. «Птица», несомненно, дышала воздухом, содержащим по крайней мере половину количества кислорода, необходимого для поддержания человеческой жизни, и раз в пять больше, чем его было в атмосфере вокруг Кукана.
Это открытие несколько ослабило интерес к археологии, но вызвало новый взрыв энтузиазма. Вся наличная авиация, состоящая из четырех геликоптеров и трех бескрылых разведывательных истребителей, была брошена на тщательное обследование бывшего глубокого морского дна.
«Биологическая» молодежь находилась все время в состоянии крайнего возбуждения и делала все новые и новые открытия во время каждого полета.
Университет был предоставлен археологам — Селиму, Марте и Тони. Последний совсем замкнулся и работал один. Научные сотрудники и военные из Космической службы, которые вначале помогали им, теперь совершали полеты на дно Сиртиса, чтобы выяснить, сколько там скопилось кислорода и какая жизнь там могла сохраниться.
Иногда заглядывала Сахико. Большую часть времени она помогала Фитцджеральду препарировать образцы. У них уже было пять или шесть экземпляров птиц и несколько рептилий. Еще раньше на дне Сиртиса Билл Чандлер нашел плотоядное млекопитающее с птичьими когтями размером с кошку. Самыми крупными образцами оказались животные, очень похожие на «кабана» со стенных росписей в большой Дарнхульве, и олень с рогом посреди лба, по виду близкий к газели.
Сенсацию вызвала находка одним из отрядов в морской впадине, лежащей на тридцать тысяч футов ниже Кукана, вполне пригодного для жизни человека воздуха. Все сняли маски. У одного из участников появились признаки легкой одышки, и его на руках с криками «ура» отнесли к врачу. Остальные же чувствовали себя превосходно. Теперь все заговорили о планете как о возможном месте обитания человечества. Но вскоре Тони Латтимер неожиданно вновь возродил интерес к прошлому. Марса как среди членов экспедиции, так и у населения Земли.
Марта и Селим работали в музее на втором этаже, они стирали въевшуюся пыль со стеклянных ящиков, витрин, экспонатов и рельефных надписей. Тони обследовал так называемые административные помещения в другом крыле здания. Вдруг из мезонина ворвался в комнату молодой лейтенант и, почти задыхаясь от возбуждения, крикнул:
— Марта! Доктор Олмхорст! Где вы? Тони нашел марсиан.
Селим уронил в ведро тряпку, которую держал в руке. Марта опустила клещи на стеклянную витрину.
— Где? — спросили они разом.
— Там, в северной части. — Лейтенант уже пришел в себя и говорил спокойнее. — В маленькой комнате за «конференц-залом» дверь была заперта изнутри. Пришлось открывать ее резаком. Там и нашли. Восемнадцать человек. Все сидят вокруг круглого стола.
Глория Стэндиш, заглянувшая к ним во время второго завтрака, узнав новость, тотчас отправилась в галерею, где находился радиофон, и вскоре они услышали ее голос.
— …восемнадцать человек! Конечно, мертвые. Что за вопрос! Скелеты, обтянутые кожей. Нет. Я не знаю, отчего они умерли. Меня теперь совершенно не волнует, нашел ли Билл гиппопотама о трех головах. Сид? Как, вы еще не знаете? Мы нашли марсиан!
Она повесила трубку и бросилась вперед, Селим и Марта последовали за ней.
Марта хорошо помнила запертую дверь. При первоначальном осмотре здания они даже не сделали попытки открыть ее. Теперь дверь, обугленная с обеих сторон, лежала на полу в большом зале, фонарь стоял в задней комнате, освещая фигуры Латтимера и офицера Космической службы, стоящего у входа. Большую часть комнаты занимал стол, вокруг которого в креслах разместились восемнадцать мужчин и женщин — бессменных обитателей этой комнаты в течение пятидесяти тысячелетий. На столе стояли бутылки и стаканы. Если бы не яркий свет, Марта решила бы, что они просто задремали над своими бокалами. Один закинул ногу за ручку кресла и заснул вечным сном.
— Ну что вы на это скажете? — торжествующе воскликнул Тони Латтимер. — Налицо массовое самоубийство. Заметили, что там в углах?
Тони осветил фонарем жаровни, сделанные из двух металлических коробок с отверстиями. Белая стена над ними совсем почернела от дыма.
— Это уголь. Я видел его следы и раньше вокруг горна в мастерской на первом этаже. Они закрылись изнутри, поэтому мы с таким трудом взломали дверь. — Он прошелся по комнате и заглянул в вентилятор.
— Забит тряпками, как и следовало ожидать. Должно быть, это все люди, которые здесь оставались. У них не было сил бороться. Они чувствовали себя старыми и усталыми. Привычный мир вокруг них умирал. И они собрались здесь, зажгли жаровню и пили до тех пор, пока не заснули навсегда. Теперь мы хоть знаем, что с ними произошло.
Сид и Глория постарались сделать все для создания шумихи. Население Земли жаждало новостей о марсианах. Находка комнаты, наполненной древними покойниками, примирила их с отсутствием живых марсиан. В этом даже было преимущество, так как у всех на Земле еще жила в памяти паника, которую вызвало нашествие Орсона Веллиса шестьдесят лет назад.
Герой дня Тони Латтимер пожинал плоды своей предусмотрительной дружбы с Глорией. Он без конца выступал по телевидению, принимая передачи с Земли. За один день он стал самым знаменитым археологом в истории.
— Это мне нужно не для себя лично, — повторял он. — Это величайшее открытие для марсианской археологии. Нужно привлечь к нашему открытию интерес широкой общественности. Подать все в ярком свете. Селим, вы помните, в каком году лорд Кэрнарвон и Говард Картер нашли гробницу Тутанхамона?[64]
— Кажется, в двадцать третьем. Мне тогда было два года, — усмехнулся Селим. — Я как-то до сих пор не могу понять, что дало человечеству познание египтологии. Музеи расщедрились и отвели больше места для выставки египетских вещей, а Музейное управление выделило несколько дополнительных витрин. Очевидно, некоторое время было легче и с финансированием раскопок. Но не знаю, принесет ли в конечном итоге пользу весь этот ажиотаж.
— Я все же думаю, что один из нас должен вернуться на Землю, когда «Скиапарелли» выйдет на орбиту, — сказал Латтимер. — Я надеялся, что это будете вы. К вашему голосу прислушиваются. Одному из нас просто необходимо вернуться, чтобы рассказать о нашей работе общественности, университетам, федеральному правительству. Их нужно ознакомить с нашими достижениями и дальнейшими планами. Нам предстоит огромная работа, и мы не можем допустить, чтобы другие отрасли науки и так называемые практические интересы лишили нас поддержки в общественных и научных кругах. Я считаю, что мне нужно хотя бы на некоторое время поехать и посмотреть, что я смогу предпринять.
Лекции, организация общества марсианской археологии во главе с Антони Латтимером, доктором философии, единственным кандидатом на пост президента, ученые степени, поклонение широкой публики, высокое положение с внушительными титулами и жалованьем. Словом, все удовольствия, которые приносит слава.
Марта потушила сигарету и поднялась с места.
— Я еще должна сверить последние списки вещей, найденных в
Именно от этого и хотел уйти Тони Латтимер — от тщательной, кропотливой работы. Пусть пехота пробирается по грязи, а награды достанутся командованию.
Неделю спустя Марта, почти закончив работу на пятом этаже, завтракала в читальном зале. К ней подошел полковник Пенроуз и спросил, чем она занимается.
— Я как раз думаю о том, сможете ли вы дать мне двух человек на часок, — ответила она. — Мне нужно открыть две двери в центральном зале. Там, судя по плану нижнего этажа, находятся лекторий и библиотека.
— Могу предложить свои услуги. Я стал квалифицированным взломщиком, — он оглядел присутствующих. — Здесь Джеф Майлз. По-моему, он сейчас ничем особенно не занят. Для разнообразия не мешает потрудиться и Сиду Чемберлену. Надеюсь, вчетвером мы справимся с вашей дверью.
Он окликнул Чемберлена, который нес поднос к судомойке.
— Послушайте, Сид. Вы чем-нибудь заняты в ближайший час?
— Я собирался подняться на четвертый этаж и посмотреть, что там делает Тони.
— Бросьте! Тони выполнил свою норму по марсианам. Пойдемте лучше поможем Марте открыть пару дверей. Вполне вероятно, что мы найдем там целое марсианское кладбище.
Чемберлен пожал плечами.
— Ну что ж. Все равно у Тони ничего нового нет, а за этой заколоченной дверью кое-что может обнаружиться.
К ним подошел Джеф Майлз, капитан Космической службы в сопровождении лаборанта, который накануне спустился на ракете с корабля.
— Вам это должно быть интересно, Монт, — сказал он своему спутнику. — Химический и физический факультеты. Пойдемте с нами.
Лаборант Монт Грантер охотно согласился. Он специально спустился с корабля, чтобы своими глазами увидеть находки.
Марта допила кофе, докурила сигарету и вышла вместе со всеми в зал. Захватив необходимые инструменты, они сошли на пятый этаж.
Дверь, ведущая в лекторий, была у самого лифта. С нее они и начали. При помощи специальных инструментов через десять минут им удалось приоткрыть дверь и войти внутрь. Комната оказалась совсем пустой, и, как в большинстве помещений за закрытой дверью, в нее набилось сравнительно мало пыли. Студенты, очевидно, сидели спиной к двери, лицом к низкому помосту. Ни столов, ни кафедры преподавателя в комнате не было. Две стены были испещрены рисунками и надписями. На правой стороне были изображены какие-то концентрические круги. Марта сразу же узнала в них схемы строения атомов. На левой стенке они увидели сложную таблицу цифр и слов, расположенных в две колонки.
— Это же атом бора! — сказал Грактер, указывая на правую схему. — Впрочем, не совсем. Они знали об электронном заряде, но изобраясали ядро в виде однородной массы. Никаких указаний на протоны и нейтроны нет. Держу пари, Марта, что, когда вы будете переводить их научные труды, вы обнаружите, что они считали атом неделимой частицей. Вот где кроется объяснение того, что вы до сих пор не находили следов использования атомной энергии.
— Это атом урана, — заметил капитан Майлз.
Сид Чемберлен так и подпрыгнул.
— Вы в этом уверены? — спросил он. — Они были знакомы с атомной энергией! Ведь тот факт, что мы не находили картинок с изображением взрывов водородной бомбы в виде грибов, еще ничего не доказывает!..
Марта внимательно рассматривала стены. Эта мгновенная реакция Сида на все события раздражала ее. Услышав слово «уран», он тут же решил, что здесь не обошлось без атомной энергии.
Пока Марта пыталась разобраться в расположении цифр и слов, она слышала, как Грантер сказал: «О да, Сид, вы крупный специалист. Но мы узнали о существовании урана задолго до того, как обнаружили его радиоактивные свойства. Уран был открыт на Земле в 1789 году Клапротом».
Таблица на левой стене показалась Марте знакомой. Она пыталась вызвать в памяти обрывки знаний по физике, вынесенных из школы. Вторая колонка была продолжением первой. В каждой было по сорок шесть пунктов. Следовательно, каждый пункт…
— Может быть, они нарисовали уран, потому что у него самый большой в природе атом, — сказал Пенроуз. — Судя по этой картинке, можно твердо сказать, что они не изобрели Transuranics[65]. Студент подходил к этой таблице и мог указать внешний электрон любого из девяноста двух элементов.
— Девяносто два! Так вот что это такое. В таблице на левой стене было девяносто два пункта. Водород стоял под номером один. Теперь она знала, что он назывался
— Посмотрите сюда, — сказала она взволнованно, — и скажите, что вы об этом думаете? Может это быть таблицей элементов Менделеева?
Все обернулись и посмотрели на стену. Через минуту Монт Грантер заявил:
— Да, но если бы я хоть что-нибудь мог понять в этих каракулях!
Он был прав. Ведь он все это время был на корабле.
— Если бы вы могли читать цифры, вам бы это помогло? — спросила его Марта и начала записывать в блокноте арабские цифры и их марсианские эквиваленты. — Это десятичная система, такая же, как у нас, — сказала она.
— Конечно, если это периодическая таблица элементов, то мне только нужны цифры. Большое спасибо, — добавил он, когда Марта вырвала листок и протянула ему.
Пенроуз знал, цифры, и поэтому ему было легче разобраться в таблице.
— Девяносто два пункта. Первый номер, очевидно, порядковый, за ним стоит слово — название элемента, а затем атомный вес. Марта начала читать названия элементов. Я знаю водород и гелий, а что такое третий?
— Литий, — сказал Грантер.
— Водород — один с плюсом, если этот двойной крючок плюс. Гелий — четыре с плюсом. Это верно. А литий — семь, это не совсем точно. Его атомный вес шесть целых девяносто четыре сотых. А может быть, эта вот штучка марсианский значок для минуса?
— Вы правы. Смотрите! Плюс — крючок, чтобы вместе повесить предметы, а минус в виде ножа, чтобы что-то отрезать. Это, конечно, стилизация, но все же это минус. Четвертый элемент
— Берилий. Атомный вес — девятка и крючок. На самом деле это девять целых и две сотых.
Сид Чемберлен, который был явно разочарован тем, что ничего не получается из истории о применении марсианами атомной энергии, не сразу понял новое открытие, но, наконец, оно дошло до него.
— Как, вы читаете! — воскликнул он, — Вы читате по-марсиански!..
— Вы правы. Читаем прямо с листа, — сказал Пенроуз. — Я не могу разобрать двух слов после атомного веса. Они похожи на наши названия месяцев марсианского календаря. Что бы это могло означать, Монт?
Грантер задумался.
— После атомного веса должен стоять периодический номер, а затем номер группы. Но здесь ведь слова.
— А какие цифры для первого номера водорода?
— Период первый, группа первая. Один положительный заряд и один электрон внешней орбиты. Для гелия период первый. Он относится к группе нейтральных элементов.
—
— Группа инертных элементов, очевидно, восьмая, третий элемент — литий. Это период первый, группа первая. Подходит?
— Вполне. Какой первый элемент в третьем периоде?
—
— Правильно, это будет
Ясно, что названия месяцев — порядковые числительные от одного до десяти, написанные словами.
—
Марту удивило, что после стольких событий он так подробно помнит о ее работе.
— Что-нибудь вроде «журнал» или «обозрение», а может быть, «Ежегодник».
— Мы дойдем и до этого тоже, — сказала уверенно Марта. После сегодняшнего открытия ей казалось, что ничего нет невозможного, — Может быть, мы сможем найти, — Она остановилась, — Вы сказали: «Ежегодник». Я думала, что скорее это «Ежемесячник». Он ведь помечен определенным месяцем — пятым, и если
— Давайте устроим небольшой перерыв, — предложил Пенроуз, доставая сигареты, — и сделаем это как можно комфортабельнее. Джеф, сходите в соседнюю комнату и посмотрите, нет ли чего-нибудь вроде кафедры и скамеек.
Сид Чемберлен, пытаясь сдержать свои чувства, извивался, как будто на него напали муравьи. Наконец, он разразился довольно бессвязной речью.
— Вот это да! Это вам не резервуар и не животные. Это даже почище статуй и мертвых марсиан. Представляю, какую гримасу состроит Тони, когда увидит это. Вся Земля сойдет с ума после телепередачи. — Он повернулся к капитану Майлзу: — Джеф, будьте любезны, посмотрите, что там в комнате, а я пока скажу Селиму, Тони и Глории. Подождите, пусть они посмотрят.
— Не волнуйтесь, Сид, — предупредила его Марта. — Вы бы лучше дали нам просмотреть ваши записи, перед тем, как передавать их по телевидению на Землю. Ведь это только начало, и пройдут годы, прежде чем мы сможем читать книги.
— Это будет гораздо быстрее, чем вы думаете, Марта, — сказал ей Хаберт Пенроуз. — Мы все будем работать над этим. А телекопии материалов пошлем на Землю. Пускай ученые там потрудятся. Мы передадим им все, что сможем, все, что у нас есть: копии книг и ваши списки слов. Я убежден, что мы найдем еще таблицы по астрономии, физике, механике, в которых и слова будут эквивалентны нашим.
Марта была убеждена, что в библиотечных фондах, наверное, много таких вещей. Все их сейчас можно будет транслитерировать латинским шрифтом и арабскими цифрами. Первым делом надо поискать в библиотеке учебники по химии. По текстам, в которых встречаются названия элементов, можно будет установить значение новых слов. Ей самой придется заняться химией и физикой.
Сахико заглянула в комнату и остановилась в дверях.
— Могу я чем-нибудь помочь? — Заметив взволнованные лица, она спросила: —Что случилось? Что-нибудь интересное?
— Интересное! — взорвался Сид Чемберлен. — Посмотрите сюда, Саки! Мы читаем надписи. Марта открыла способ чтения марсианской письменности. — Он схватил капитана Майлза за руку. — Пошли, Джеф, я хочу позвать всех остальных. — Слышно было, как он не переставая трещал, когда они шли по коридору. Сахико поглядела на надпись.
— Это правда? — спросила она, и вдруг, прежде чем Марта успела открыть рот, бросилась к ней и крепко ее обняла, — Это правда! Я вижу, что правда! Вы читаете! Я так рада!
Марте пришлось объяснить все сначала, когда пришел Селим фон Олмхорст.
— Но, Марта, вы абсолютно уверены в этом? Вы хорошо знаете, что открытие способа дешифровки надписей для меня не менее важно, чем для вас. Но все же, где у вас уверенность, что эти слова означают водород, гелий, кислород? И откуда вы знаете, что их таблица элементов была такая же, как наша?
Грантер, Пенроуз и Сахико посмотрели на него с удивлением.
— Это не только марсианская таблица элементов. Никакой другой быть не может, — почти возмущенно ответил Монт Грантер. — Смотрите! У атома водорода один протон и один электрон. И если бы было больше, то это был бы не водород, а какой-то другой элемент. А водород на Марсе ничем не отличается от водорода Земли, альфы Центавра или даже другой Галактики.
— Только поставьте цифры в правильном порядке, и любой студент-первокурсник сможет сказать, какие элементы они обозначают, — сказал Пенроуз.
— Во всяком случае, он должен это знать, чтобы сдать зачет.
Старик покачал головой и улыбнулся.
— Я бы не сдал зачет. Я этого не знал или во всяком случае не сразу понял. Первое, что я сделаю: это попрошу прислать мне со «Скиапарелли» набор учебников по химии и физике, предназначенных для способного десятилетнего ребенка. Как оказалось, марсиологи должны знать множество вещей, о которых ни хеттологи, ни ассириологи никогда даже не слыхали.
Тони Латтимер пришел к концу рассказа Марты. Он поглядел на стены и. узнав, что произошло, подошел к Марте и пожал ей руку.
— Вы действительно добились своего, Марта. Вы нашли, наконец, свою двуязычную надпись. Я не верил, что это возможно. Разрешите мне вас поздравить.
Очевидно, он решил таким образом загладить все их прошлые расхождения. Он собирался домой, на Землю, где его ждала слава. Может быть, и это заставило его переменить свою тактику. Во всяком случае дружба Тони для Марты значила так же мало, как и его насмешки.
— Да, такую вещь мы можем показать миру, и это оправдает все затраты и времени и денег на археологические работы на Марсе. Когда я вернусь на Землю, я сделаю все от меня зависящее, чтобы этому достижению было отдано должное.
— Я думаю, нам не нужно так долго ждать, — сухо сказал Хаберт Пенроуз. — Завтра я посылаю официальный отчет. и уж можете быть уверены, что сполна будет отдана дань достижениям доктора Дейн, и не только этому открытию, но и всей ее прежней работе, которая сделала его возможным.
— И вы можете добавить, — сказал Селим фон Олмхорст, — что работа была сделана, невзирая на сомнения и даже неодобрительное отношение со стороны ее коллег, к которым, должен признаться к моему глубокому стыду, принадлежал и я.
— Вы говорили, что мы должны найти двуязычную надпись. В этом вы были правы.
— Но это лучше, чем двуязычная надпись, — вмешался в разговор Хаберт Пенроуз. — Археология до сих пор имела дело только с донаучными культурами, а физика — универсальный язык для всех мыслящих существ.
Мюррей Лейнстер
ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКИЙ ОТРЯД[66]
Близкая луна прошла над головой. Она имела зазубренные края и неправильную форму. Очевидно, это был заселенный астероид. Хайдженс не раз его видел и поэтому даже не вышел посмотреть, как он пронесся по небу со скоростью воздушного экспресса, затемняя звезды на своем пути. Хайдженс корпел над какими-то бумагами. Для него это занятие не совсем обычное, так как юридически он был преступником, и, следовательно, вся его работа на Лорене Втором тоже была преступлением. Странно как-то писать в комнате со стальными шторами в обществе огромного плешивого орла, дремавшего на трехдюймовом насесте, вделанном в стену. Единственного помощника Хайдженса после схватки с «ночным бродягой» корабль Кодиус Компани увез туда, откуда тайком приходили все эти корабли. И теперь он должен был работать за двоих. Хайдженс понимал, что он сейчас единственный человек в этой солнечной системе.
Внизу в загоне спали медведи. Ситка Пит тяжело поднялся и побрел к своей миске с водой. Он с жадностью стал глотать охлажденную воду, а затем вдруг громко чихнул. Проснулся Сурду Чарли и недовольно заворчал. Откуда-то снизу донеслись рычание и возня.
Хайдженс крикнул: «Потише там!» и снова углубился в работу. Он закончил отчет о климате и включил электронную машину. Пока она «считала», он просмотрел свои записи и определил количество оставшихся запасов. Затем снова принялся за отчет.
«Ситка Пит, — писал он, — по всей вероятности, разрешил проблему борьбы с отдельными экземплярами сфиксов. Он понял, что не имеет смысла душить их, так как когти не могут пробить даже верхний слой их шкуры. Сегодня Семпер оповестил нас, что стая сфиксов пронюхала дорогу на станцию. Ситка, спрятавшись с подветренной стороны, ожидал их прихода. Затем он сзади напал на сфикса и обрушил на его голову два страшных удара, сила которых была, вероятно, равна силе двух двадцатидюймовых снарядов, выпущенных одновременно с разных сторон. Такой удар расплющил череп сфикса, как яйцо, и он свалился замертво. Затем Ситка такими же мощными шлепками убил еще двух сфиксов. Сурду Чарли с ворчанием наблюдал за схваткой, но когда сфиксы набросились сзади на Ситку, он поспешил ему на выручку. Я не мог стрелять, так как боялся попасть в него, и ему бы пришлось совсем плохо, если бы из медвежьего загона на помощь не подоспела Фаро Нелл. Ее появление отвлекло внимание сфиксов и дало возможность Ситке еще раз применить свою новую технику. Поднявшись на задние лапы, он наносил свои ужасные удары. Битва закончилась быстро. Семпер все время кричал и летал над дерущимися, но, как обычно, к ним не присоединялся.
Примечание: Наджет, медвежонок, пытался ввязаться в драку, но мать пинками отогнала его. Сурду и Ситка, как всегда, не обращали на него никакого внимания. Я прихожу к выводу, что гены у медведей Кодиака очень устойчивы».
Снаружи доносились ночные звуки. Среди них можно было ясно различить голоса поющих ящериц, похожие на звуки органа, хихиканье «ночных бродяг», звуки, напоминающие удары молотка, вбивающего гвозди, и скрип дверей. Со всех сторон слышалось икание в разных тональностях. Его производили совсем крошечные существа, которые на Лорене Втором заменяли наших насекомых.
Хайд жене продолжал писать: «Ситка еще хорохорился после окончания битвы. Он хотел показать Сурду Чарли свой новый способ. Он поднимал головы раненых и мертвых сфиксов и с двух сторон лапами наносил удары. Медведи страшно рычали, когда тащили трупы к мусоросжигательной печи. И мне показалось, что…»
Вдруг раздался звонок прибытия. Хайдженс поднял голову и посмотрел на шкалу. Семпер приоткрыл ледяной глаз, взглянул на хозяина и снова закрыл его. Хайдженс прислушался. Снизу доносился спокойный глубокий храп. Кто-то пронзительно закричал в чаще. Икание, стук молотка и звуки органа…
Звонок зазвенел снова. Это означало, что какой-то корабль уловил сигнальный луч, о существовании которого могли знать только корабли Кодиус Компани, и теперь сообщал о том, что он приземляется. Но Хайдженс знал, что сейчас не должно быть никаких кораблей в этой солнечной системе.
Лорен Второй был единственной обитаемой планетой. Официально и эта планета считалась необитаемой из-за населявшей ее вредоносной фауны (имелись в виду, конечно, сфиксы). И поэтому колонизация запрещалась, а Кодиус Компани нарушила закон. Едва ли существовало более тяжкое преступление, чем самовольный захват новой планеты.
Звонок прозвенел в третий раз. Хайдженс громко выругался. Он протянул руку, чтобы выключить световой сигнал, но тут же подумал, что это бесполезно. Радиолокатор уже зафиксировал его расположение на карте. Корабль все равно сможет отыскать это место и спуститься днем.
— Дьявол! — выругался Хайдженс. Он не двигался и ждал, пока звонок не прозвонил еще раз. Корабль Кодиус Компани должен был дать двойной сигнал. Но вот уже много месяцев в этой части космоса не было ни одного корабля Кодиус Компани.
Звонок прозвучал один раз.
Мембрана космофона слабо осветилась, и вдруг голос, искаженный расстоянием, отчетливо произнес:
— Вызываю землю! Вызываю землю! Корабль Крит Л айна «Одиссей» вызывает землю на Лорене Втором. Спускается один пассажир в ракетной лодке. Включите полевые огни.
Хайдженс застыл от изумления. Он был бы рад приветствовать корабль Кодиус Компани. Корабль Колониальной Службы отнюдь не был бы для него желанным гостем. Люди с него наверняка уничтожили бы и колонию, и Ситку, и Сурду, и даже маленького Наджета, а Хайдженса привлекли бы к суду за незаконную колонизацию планеты. Но появление здесь на нелегально существующей станции корабля торговой компании просто ничем нельзя было объяснить.
Хайдженс включил огни на посадочной площадке. Он видел, как ярко осветилось поле. Затем он поднялся. Необходимо было принять все меры безопасности в связи с раскрытием его убежища. Он вложил свои записи в специальный сейф, затем достал документы и бумаги, свидетельствующие о том, что Кодиус Компани поддерживала станцию на Лорене Втором. Он захлопнул дверцу. Оставалось нажать кнопку, прикосновение к которой должно было превратить в пепел все содержимое сейфа, но он не решался это сделать. Если бы он твердо знал, что корабль принадлежал Колониальной Службе, то без колебания нажал бы кнопку и обрек себя на долгие годы тюремного заключения. Но корабль Крит Лайна, если космофон сказал правду, не был опасен для Хайдженса. Его появление в этой системе было просто невероятным. Он покачал головой, затем натянул на себя комбинезон, взял ружье, спустился вниз, где находился медвежий загон, и повернул выключатель. Звери, разбуженные ярким светом, удивленно смотрели на него. Ситка Пит сел и смешно замигал. Сурду Чарли лежал на спине, задрав кверху лапы, находя, что так спать значительно прохладней. Он с шумом перекувырнулся и засопел в знак дружеского расположения к Хайдженсу.
Фаро Нелл проковыляла к дверям своей отдельной клетушки, сделанной специально для того, чтобы Наджет не толкался под ногами и не раздражал взрослых медведей.
Хайдженс, единственный человек на этой планете, осматривал своих четвероногих земляков, свою основную рабочую и боевую силу. Все они были видоизмененными потомками Чемпиона Кодиака, в честь которого называлась компания. Ситка Пит, самый большой самец, весил двадцать две сотни фунтов, а Сурду Чарли почти столько же, Фаро Нелл, в которой удивительно сочетались страшная свирепость с материнской добротой, достигала восемнадцати сотен фунтов, а в маленьком резвом медвежонке Наджете, высунувшем любопытную морду из-за шерстистого бока матери, было уже не менее шестисот фунтов. Звери выжидающе смотрели на Хайдженса. Они хорошо знали, что означало, когда на плече у хозяина сидел Семпер.
— Пошли! Уже темно. Кто-то приземляется. Боюсь, как бы дело не обернулось худо.
Он снял запоры с наружной двери загона. Ситка Пит неуклюже проковылял через нее. Сурду вперевалочку последовал за ним. Все было спокойно. Ситка встал на задние лапы и потянул носом воздух. Сурду, переваливаясь с боку на бок, подошел к нему и тоже стал нюхать воздух. Последней появилась Фаро Нелл. Она зарычала на Надзкета, вертевшегося около нее. Хайдженс стоял в дверях, держа наготове ночное ружье. Он чувствовал себя неловко из-за того, что отправил вперед медведей. Им нужно было пройти через две чащи, а уже наступила ночь. Звери прекрасно чуяли опасность, но человек не обладал их обонянием и зоркостью.
Фонари, зажженные на широкой тропинке, ведущей к посадочному полю, освещали каким-то таинственным светом все вокруг — огромные сплетенные арки гигантских папоротников, стройные колонны деревьев над ними, причудливые стрельчатые кусты. Осветительные лампы, установленные на уровне земли, подсвечивали лес снизу. Листва четко выделялась на фоне черного неба. Повсюду были поразительные контрасты света и тени.
— Вперед! — скомандовал Хайдженс, махнув рукой. — Хоп!
Он с силой захлопнул дверь загона, и процессия двинулась к посадочному полю через полосу освещенного леса. Два гигантских Кодиака ковыляли впереди. Ситка опустился на четвереньки и крадучись шел по дорожке. За ним следом, переваливаясь из стороны в сторону, брел Сурду Чарли. Хайдженс шел за ними, настороженно вслушиваясь в темноту, Фаро Нелл с Наджетом замыкали шествие.
Они составляли великолепный боевой отряд, хорошо приспособленный для передвижения по этой полной опасности дикой чаще. Ситка и Чарли всегда были в авангарде. Фаро Нелл защищала тыл. Наджет шел за ней. 'О нем нужно все время заботиться и охранять от возможного нападения сзади, и поэтому мать была всегда начеку. Хайдженс был главной ударной силой. Взрывные пули могли поражать даже сфиксов, а светящийся конус фонаря на его ружье, который включался, как только он дотрагивался до спускового крючка, хорошо освещал цель. Ружье его совсем не похоже на обычное охотничье оружие. Но обитатели Лорена Второго тоже ничем не напоминали обыкновенных зверей. «Ночные бродяги» боялись света. Они могли напасть только в состоянии истерии, которое вызывалось у них слишком ярким освещением.
Хайдженс быстро шел к посадочной площадке. Он был разъярен. Станция Кодиус Компани на Лорене Втором существовала совершенно секретно. Имелись серьезные причины, побудившие компанию создать ее, но сделано все было тайно. По металлическому голосу в космофоне нельзя было определить реакцию пассажира корабля на нелегальное положение станции. Во всяком случае, если корабль приземлится, Хайдженс успеет вернуться и уничтожить сейф, чтобы спасти тех, кто прислал его сюда.
Пробираясь сквозь фантастически освещенную чащу, Хайдженс слышал отдаленный грубый рев посадочной ракетной лодки. Ясно было, что это не рокот моторов корабля. По мере того как они приближались к ракетодрому, рев становился громче. Два огромных Кодиака, тщательно нюхая воздух, двигались впереди.
Отряд подошел к краю посадочного поля. Оно было все залито слепящим светом. Мощные лучи косо направлены вверх, так, чтобы приборы корабля могли легко установить место посадки. Такие посадочные площадки были когда-то стандартом. Теперь же на всех освоенных планетах их сменили посадочные решетки, мощные сооружения, которые с необычайной легкостью и осторожностью поднимали и спускали звездолеты.
Площадки еще можно было встретить либо на планетах, где велись исследовательские работы, чаще всего по бактериологии или экологии, либо в заново основанных колониях, еще не успевших построить типовой ракетодром.
Когда Хайдженс дошел до края поля, ночные обитатели уже успели слететься на свет, как мошкара на Земле. Воздух был затемнен бешено крутящимися существами. Их было бесчисленное множество всевозможного типа и размера: от белых маленьких ночных мошек и многокрылых летающих червей до непрерывно вращающихся, довольно больших голых тварей, которые могли бы сойти за ощипанных летающих обезьян. Все они жужжали, плясали и описывали в воздухе сумасшедшие круги, издавали какие-то особенные свистящие звуки. Их было так много, что они почти образовали потолок над расчищенной площадкой и затемняли небо. Взглянув наверх, Хайдженс сквозь завесу из крыльев и тел сразу увидел голубовато-белое пламя ракетобота.
Пламя росло на глазах. Один раз оно отклонилось в сторону. Пилот, должно быть, отрегулировал направление, а затем ракета вновь вернулась в нормальное положение. Светящаяся точка сначала увеличилась до размеров большой звезды, затем очень яркой луны и, наконец, превратилась в безжалостно слепящий шар. Хайдженс отвернулся. Тяжелый неуклюжий Ситка Пит благоразумно последовал примеру хозяина и стал смотреть на темную чащу. Сурду, казалось, не замечал все усиливающегося глухого рева ракеты. Он все время осторожно нюхал воздух. Фаро Нелл, прижав голову Наджета огромной лапой, старательно вылизывала его перед приходом гостей. Наджет дергался, как капризный ребенок. Рев перешел в чудовищные громовые раскаты, С посадочной площадки потянуло горячим ветром. Ракетная лодка метнулась вниз, и ее пламя спалило стену летающих существ. Затем все покрылось облаком пыли. Середина поля ярко вспыхнула, и что-то быстро скользнуло в огонь, примяло его и осело в нем. Пламя сразу исчезло, и Хайдженс увидел ракетобот. Он покоился на хвосте, устремив нос к звездам, с которых спустился.
После бури вдруг наступила мертвая тишина. И постепенно стали появляться ночные звуки — пение органа и робкое, похожее на икоту всхлипывание. Звуки становились все отчетливее, и вдруг Хайдженс стал слышать нормально. Боковая дверца в корпусе лодки с лязгом открылась, и оттуда выбросили какой-то предмет. Он стал быстро разворачиваться. Это был металлический трап, который перекинули через выжженную пламенем площадку, где стояла лодка.
Из дверцы вышел человек. Он повернулся лицом к кабине и обменялся с кем-то рукопожатием. Спустившись по лесенке к металлическому трапу, человек прошел над дымящимся полем. В руках его был небольшой саквояж. Дойдя до конца дорожки, он ловко спрыгнул на землю и быстро направился к краю расчищенной посадочной площадки, затем махнул рукой кому-то в лодке. Металлическая дорожка тут же поднялась и исчезла в корпусе ракетобота. Из-под хвостового оперения вырвалось пламя и за ним столбы удушливой пыли. Вскоре снова яркая вспышка. Ее сопровождал невыносимый шум. Пламя стало быстро подниматься сквозь дымовую завесу. Когда, наконец, к Хай-дженсу вернулся слух, он только услышал приглушенное бормотание. Маленькая светящаяся точка в небе уходила все дальше и дальше на восток, где ее ждал корабль.
Из чащи снова донеслись ночные звуки. Жизнь на Лорене Втором протекала независимо от дел людей. Над дымящейся площадкой ярко освещенного поля стоял маленький подвижный человек с саквояжем в руках и удивленно оглядывал все вокруг. Как только огонь стал затихать, Хайдженс направился к нему. Сурду и Ситка шли впереди. Фаро Нелл как преданный пес плелась за хозяином, не спуская заботливого материнского ока со своего детища.
Человек на площадке испуганно смотрел на этот парад. Не очень было приятно спуститься ночью на незнакомую планету и, утратив последнюю связь с остальным космосом после отлета корабля, очутиться лицом к лицу с семейством гигантских медведей. Одинокая фигура человека в такой компании казалась нереальной.
Прибывший растерянно смотрел на приближающийся отряд. Когда большие медведи подошли к нему, он испуганно отшатнулся.
— Привет! Не бойтесь медведей. Это друзья, — крикнул Хайдженс.
Ситка подошел к приезжему и осторожно обнюхал его. Запах был вполне удовлетворительный, запах человека. Затем он грузно опустился прямо в грязь, не спуская дружелюбного взгляда с незнакомца. Сурду усиленно обнюхивал край площадки. Подошел Хайдженс. Он сразу заметил, что на прибывшем форма офицера Колониальной Службы. По знакам отличия было видно, что он в высоких чинах. Все это не предвещало ничего хорошего.
— Да, — произнес незнакомец, — а где же ваши роботы? Какого черта они там делают? И почему вы перенесли станцию? Меня зовут Рон. Я прибыл сюда, чтобы составить отчет о вашей колонии.
Хайдженс удивленно спросил:
— О какой колонии?
Рон начал раздражаться.
— Робот-Пункт на Лорене Втором. И не пытайтесь доказывать, что идиот водитель высадил меня не на той планете. Это ведь Лорен Второй? А это посадочное поле? Но где же ваши роботы? Вы должны были уже начать возведение решетки. Что здесь произошло и на кой дьявол здесь эти звери?
Хайдженс усмехнулся.
— Здесь, — сказал он вежливо, — нелегальное, незаконное поселение и, следовательно, я преступник, а эти звери мои сообщники. Если вы не хотите, то можете не иметь дел с преступниками, но я не ручаюсь, что вы доживете до утра, если не воспользуетесь моим гостеприимством. А я тем временем обдумаю, что мне делать с вами дальше. Честно говоря, у меня есть все основания убить вас.
Фаро Нелл стала на задние лапы рядом с Хайдженеом. Наджет заметил нового человека. Он был еще ребенок и поэтому был настроен весьма дружески. Мелкими шажками он стал приближаться к гостю, застенчиво ворча, и вдруг чихнул от смущения. Мать одним прыжком очутилась рядом и шлепнула его. Наджет отчаянно завизжал. Визг маленького Кодиака весом в шестьсот фунтов звучал внушительно. Рон переступил через низкую ограду площадки.
— Я думаю, — сказал он нерешительно, — что лучше всего было бы переговорить нам обо всем. Но если это нелегальная колония, то вы арестованы, и все, что бы вы ни говорили, обернется против вас.
Хайдженс снова ухмыльнулся.
— Вы правы, — сказал он. — Но теперь вы должны держаться близко от меня, и только так мы сможем вернуться на станцию. Я было поручил Сурду тащить ваш чемодан. Он любит таскать вещи, но боюсь, что ему могут понадобиться зубы. Нам идти почти милю.
Он повернулся к медведям:
— Ну пошли. На станцию! Хоп!
Ситка Пит ворча поднялся и занял свое обычное место впереди. За ним нехотя последовал Сурду.
Хайдженс и Рон шли рядом перед Фаро Нелл и Надже-том. Только так можно было на Лорене Втором свободно пробираться по лесу в полумиле от укрепленного жилища. На пути они столкнулись с «ночным бродягой», которого яркий свет привел в состояние истерии. Он с безумным смехом стремительно несся через чащу. Ударом лапы СУРДУ свалил его на землю в десяти ярдах от Хайдженса. Наджет ощерился при виде мертвого зверя. Он даже сделал вид, что собирается напасть, но мать отогнала его.
Снизу раздалось умиротворенное ворчание. Звери долго возились и, наконец, успокоились. Свет на посадочном поле погас. Исчезла сразу же яркая освещенная полоса. Хайдженс ввел гостя с ракетной лодки в жилую комнату. Послышался шелест крыльев. Орел поднял голову из-под крыла и холодно посмотрел на людей.
— Это Семпер, — сказал Хайдженс. — Семпер Тираннис. Он тоже житель Земли. Но он не ночная птица и поэтому не вылетел вас приветствовать.
Рон испуганно смотрел на огромную птицу, сидящую на вделанном в стену насесте.
— Орел? — спросил он. — То медведи, видоизмененные, если вам верить, но все же медведи, а теперь орел. Да, ваши медведи неплохой боевой отряд.
— Они еще и вьючные животные, — сказал Хайдженс. — Они могут тащить на себе до сотни фунтов и при этом не терять своих боевых качеств. И их питание не проблема. Они кормятся в чаще. Не сфиксами, конечно. Сфикса есть невозможно.
Он достал бутылку и стаканы и пригласил Рона к столу. Рон поставил на пол свой саквояж и взял стакан.
— Интересно, — спросил он, — почему Семпер Тираннис? Я еще могу понять такие имена, как Ситка Пит или Сурду Чарли. Очевидно, они названы в честь родных мест их предков. Но откуда Семпер?
— Его обучали для соколиной охоты, — ответил Хайдженс. — Ведь науськивают же на что-то собак, так и науськивают Семпера Тираннис. Он слишком велик для того, чтобы ездить на руке, а плечи моего комбинезона вполне ее заменяют. Он летающий разведчик/ Я научил его извещать нас о приближении сфиксов. Во время полета он несет крошечный телевизионный аппарат. Пользы от него много, но все же ему далеко до медведей.
Рон сел и отпил из стакана.
— Любопытно… очень любопытно. Значит, это нелегальное поселение. А я инспектор Колониальной Службы. Мое дело составить отчет о ходе работ согласно плану, но тем не менее я должен вас арестовать. Вы, кажется, говорили о том, что собираетесь застрелить меня?
Хайдженс сказал упрямо:
— Я пытаюсь найти какой-нибудь выход. Я попал в скверную историю, если учесть еще наказание, угрожающее мне за незаконную колонизацию. Самое логичное было бы убить вас.
— Понимаю, — проговорил медленно Рон. — Но если уж речь идет об этом, то дуло моего взрывателя направлено из кармана прямо на вас.
Хайдженс пожал плечами.
— Вполне вероятно, что мои сообщники вернутся сюда до ваших друзей. И боюсь, что вы окажетесь в незавидном положении, если они придут и застанут вас сидящим верхом на моем трупе.
Рон кивнул головой.
— Это тоже правда. Очень может быть, что ваши земляки не обрадуются мне. А вы, как я вижу, не из тех, кто теряется, даже когда на вас направлен взрыватель. Но с другой стороны, вы легко могли меня убить, когда ушел ракетобот. Я тогда ни о чем не подозревал. Но мне кажется, что это не входит в ваши намерения.
Хайдженс снова пожал плечами.
— Знаете, — сказал Рон, — часто секрет хороших отношений между людьми кроется в том, что откладываются ссоры. Давайте отложим обсуждение вопроса кто кого убьет. Говорю вам честно, я собираюсь при первой же возможности отправить вас в тюрьму. Незаконная колонизация дело плохое. Но вы, как я понимаю, тоже собираетесь что-то предпринять в отношении меня. На вашем месте я, очевидно, поступил бы так же. А сейчас я предлагаю заключить перемирие.
Хайдженс молчал.
— Тогда беру это на себя, — сказал раздраженно Рон. — Итак… — Он вытащил руку из кармана и положил на стол карманный взрыватель. Затем с вызовом посмотрел на Хайдженса.
— Держите его при себе, — сказал Хайдженс, — Лорен Второй не место, где вы можете жить без оружия, — Он повернулся к шкафу и спросил.
— Хотите есть?
— Я бы съел что-нибудь.
Хайдженс вынул из стенного шкафа два пакета и вложил их в электроплиту. Затем достал тарелки.
— Но все-таки, что же произошло с законной колонией? — спросил Рон. — Разрешение на колонизацию было дано восемнадцать месяцев назад. Здесь высадили колонистов со всем необходимым оборудованием и запасами продовольствия. С тех пор на Лорене было четыре корабля. Здесь должно быть несколько тысяч управляемых людьми роботов к прилету основной части колонистов. Они должны были очистить и занять сотни квадратных миль и построить посадочную решетку, а я не видел даже сигнального маяка, указывающего место посадки. С высоты не видно вырубленных участков. Корабль Крит Лайна находился на орбите целых три дня в поисках места, куда бы спустить меня. Представляете, в каком бешенстве был пилот! Ваш сигнальный луч — единственный на этой планете, и то мы совершенно случайно его заметили. Что же произошло?
Хайдженс молча готовил ужин. Он сухо ответил:
— На этой планете могут быть сотни колоний и ничего не знать о существовании друг друга. Можно только догадываться о том, что случилось с роботами. Подозреваю, что они столкнулись со сфиксами.
Рон застыл с вилкой в руках.
— Я много читал об этой планете, когда готовился к докладу. Сфиксы — это представители местной фауны, очень свирепые, холоднокровные плотоядные с особыми генами, не такими, как у нашей ящерицы. Охотятся стаями. Вес взрослого экземпляра от семи, до восьми сотен фунтов. Очень многочисленны и смертельно опасны. И именно поэтому людям ни разу не было дано разрешение на заселение этой планеты. Здесь могут жить только роботы, так как они машины. А какое животное станет нападать на машину?
Хайдженс спросил его:
— А какие машины могут напасть на животных? Сфиксы, разумеется, не станут беспокоить роботов, но разве роботы могут побеспокоить сфиксов?
Рон прожевал и проглотил кусок.
— Я согласен с вами, что нельзя сделать охотящегося робота. Машина может различать, но решать она не может. Вот поэтому нам никогда не угрожает опасность, что роботы могут взбунтоваться. Они не способны на действия без предварительных указаний. Но эта колония была запланирована с полным учетом возможностей роботов. Когда участок очистили, его обнесли электрическим забором, который зажарил бы любого сфикса, если бы тот попытался перелезть через него.
Хайдженс молча резал мясо. После небольшой паузы он сказал:
— Высадка колонистов происходила зимой. Думаю, это было именно так, судя по тому, что колония некоторое время еще продержалась. И ручаюсь, что последний корабль
Рон ответил:
— Да. Высадка была зимой. А последний звездолет опустился до наступления весны. Идея состояла в том, чтобы пустить рудники, очистить поля и обнести все электрической изгородью до возвращения сфиксов из тропиков. Как я понимаю, они там зимуют?
— А вы видели когда-нибудь сфиксов? — спросил Хайдженс, но тут же добавил: — Нет вы, конечно, не могли их видеть. Если взять ядовитую кобру, скрестить ее с дикой кошкой, выкрасить в рыжий и синий цвета и еще наделить ее водобоязнью и маниакальной жаждой убийства, то вы получите сфикса, но сфикса как индивида. Гораздо более страшная вещь стая сфиксов. Кстати, они прекрасно лазают по деревьям, никакой забор их не остановит.
— А электрическая изгородь! — возразил Рон. — Через нее никто не может перелезть.
— Ни одно животное. Но сфиксы это особая категория. Запах мертвого сфикса заставляет целое стадо бегать с налитыми кровью глазами в поисках его убийцы.
Оставьте труп сфикса на шесть часов, и вокруг него соберутся десятки его сородичей. А если вы оставите его на два дня, то их будут сотни. Они начнут выть над трупом, а потом будут рыскать вокруг.
Хайдженс некоторое время молча ел, а затем продолжал:
— И поэтому можно себе представить, что произошло с колонией. За зиму роботы очистили участок для лагеря и сделали электрический забор. Затем настала весна и вернулись сфиксы. Вдобавок ко всем своим качествам они чертовски любопытны. Сомнительно, чтобы сфикс мог пройти мимо забора и не влезть на него для того, чтобы поглядеть, что за ним делается. Его убило током. Запах трупа привлек других сфиксов, разъяренных смертью собрата. Некоторые из них, конечно, попытались влезть на изгородь и погибли. И снова на запах мертвечины сбежались новые сфиксы, и в конце концов забор рухнул под тяжестью висящих на нем тел, а может быть, из трупов получилось нечто вроде моста, по которому орда обезумевших чудовищ обрушилась на лагерь и с визгом кинулась на поиски жертв. Очевидно, их было немало.
Рон перестал есть. Он был очень бледен.
— Там, в материалах, которые я когда-то читал, были изображения сфиксов. Думаю, что они все могут объяснить…
Он взял вилку, но снова положил ее.
— Не могу есть, — сказал он отрывисто.
Хайдженс ничего не ответил. Он молча окончил ужин. Затем поднялся и вложил тарелки в посудомойный шкаф.
Послышалось жужжание, и через минуту он снизу вынул чистые тарелки и убрал их.
— Вы дадите мне посмотреть материалы? — спросил он угрюмо. — Мне интересно, какого типа поселение у этих роботов.
После некоторого колебания Рон открыл свой саквояж и достал микропроектор и несколько катушек пленки. На одной из катушек была этикетка с надписью: «Инструкция по строительным работам. Колониальная Служба». Это были подробно разработанные планы и описание необходимого оборудования для колонии роботов, начиная от строительного материала и сырья и до организации управленческого аппарата колоний. Но Хайдженс искал какую-то другую пленку. Он нашел ее, вложил в микропроектор и начал медленно поворачивать регулятор, задерживаясь только для того, чтобы прочитать надписи.
Наконец, он нашел то, что искал, и стал с интересом читать текст.
— Роботы, роботы, — проворчал он. — Почему вы не держите их там, где они на месте, в больших городах для грязных работ? Их еще можно использовать на безатмос-ферных планетах, где ничего неожиданного произойти не может. Роботы не годятся для освоения новых планет. Подумать только! Защита колонистов целиком зависела от этих машин! Да, если человек поживет подольше в обществе роботов, мир покажется ему таким же ограниченным, как эти автоматы. Вот подробный план по устройству управляемой защиты, — он выругался. — Самодовольные, привязанные к доске безмозглые идиоты!
— Роботы не так уж плохи, — сказал Рон. — Мы не могли бы без них создать цивилизацию.
— Но вряд ли вы сможете освоить пустыню с помощью роботов, — оборвал его Хайдженс. — Вы высадили дюжину людей и пятьдесят роботов, которые должны были начать строительство. В следующей партии их было уже не менее пятнадцати тысяч. И держу пари, что потом корабли привезли еще.
— Так все и было, — сказал Рон.
— Я презираю их, — взорвался Хайдженс. — У меня к ним чувство, испытываемое древними греками и римлянами к рабам. Они делали работу, которую для себя может сделать каждый человек, но не станет делать за плату за другого. Унизительная работа!
— Взгляды вполне аристократичные, — сказал Рон насмешливо. — Насколько я понимаю, роботы чистят медвежий зал.
— Нет, — отрезал Хайдженс. — Это делаю я сам. Медведи мои друзья. Они дерутся за меня, но они часто не понимают, что нужно делать. Ни один робот не вычистит хорошо их помещение.
Он снова нахмурился. За стеной не прекращался ночной концерт — звуки органа икание, стук молота и скрип дверей. Иногда в это многоголосие врывался визг ржавого насоса.
— Я ищу, — сказал Хайдженс, передвигая регулятор, — записи об их рудных разработках. Если у них были открыты шахты, то не о чем и говорить. Но если они вырыли туннель и там были люди, которые наблюдали за роботами, когда гибла колония, то есть надежда, что люди могли уцелеть.
Рон вдруг пристально на него посмотрел.
— И тогда… — продолжал Хайдженс.
Рон резко прервал его:
— К черту! Теперь мне понятно… Если даже они могли уцелеть, то…
Он поднял брови.
— Я инспектор Колониальной Службы. Я уже вам говорил, что отправлю вас в тюрьму при первом удобном случае. Вы рисковали жизнью миллионов людей, поддерживая бес-карантинный контакт с незаконно заселенной планетой. И если бы вы спасли кого-нибудь из колонии роботов, то могли бы оказаться весьма нежелательные свидетели вашего пребывания здесь. Вам это не приходило в голову?
Хайдженс продолжал сосредоточенно крутить регулятор. Вдруг он остановился и пробормотал:
— Они проложили туннель. — Затем он сказал громко: — А о свидетелях я буду думать, когда это понадобится.
Он открыл другую дверцу шкафа и достал ящик, наполненный всякими мелочами. Там был целый набор проволоки, болтов, шурупов, разных винтиков, вещей, необходимых в хозяйстве человека, который считает себя единственным жителем солнечной системы.
— Ну и что вы думаете делать дальше? — резко спросил Рон.
— Попытаюсь узнать, остался ли кто-нибудь в живых. Я сделал бы это раньше, если бы знал о существовании колонии. Я не могу доказать, что они погибли, но я могу доказать, что там кто-то жив. До них полторы недели пути. Странно, что две колонии выбрали место так близко друг от друга.
Он отобрал нужные ему инструменты.
Рон спросил:
— Как вы можете узнать, остался ли кто-нибудь в живых на расстоянии в сотни миль отсюда, когда вы полчаса назад еще не знали о том, что существует колония?
Хайдженс нажал кнопку и опустил часть деревянной обшивки стены, за ней оказалась электронная аппаратура с монтажом. Он отверткой начал что-то вывинчивать.
— Вы когда-нибудь думали о том, что такое поиски потерпевших аварию? — спросил он, не поворачивая головы.
— Есть планеты, площадь которых составляет миллионы квадратных миль. Вам известно, что где-то приземлился корабль, но вы не представляете даже, где он. Вы считаете, что у тех, кто уцелел, есть запас горючего, так как без горючего не может долго существовать ни один цивилизованный человек с тех пор, как он научился обрабатывать металл. Для светового сигнала нужны очень точные вычисления и инструменты. Смастерить самим их невозможно. И как по-вашему, что будет делать потерпевший аварию цивилизованный человек, чтобы спасательный корабль отыскал его на клочке земли в одну квадратную милю?
Рона явно раздражал этот разговор.
— Человек начнет с того, что вернется к первобытному состоянию, — продолжал Хайдженс, — он будет жарить мясо на костре, как и его далекие предки. Он наладит очень примитивную сигнализацию. Без микрометров и специальных приборов больше ничего сделать нельзя. Потерпевший аварию должен наполнить эфир сигналами, которые не смогут не услышать люди, отправившиеся на его поиски. Вы согласны со мной, Рон? Он сделает искровой передатчик и настроит его выход на самые короткие волны, какие только ему удастся получить, примерно от пяти до пятидесяти метров. Но они будут хорошо слышны. Он получит самые примитивные сигналы и начнет их передавать. Некоторые волны обойдут вокруг всей планеты под ионосферой, и любой корабль, проходящий ниже ионосферы, примет их, зафиксирует место, откуда они исходят, и направит путь прямо туда, где потерпевший аварию в самодельном гамаке посасывает влагу, которую ему удалось извлечь из местных растений. Мой космофон принимает только микроволны. Я могу поменять несколько элементов, чтобы настроить его на более длинные волны. И если в эфире есть сигналы о бедствии, то мы их услышим. Но не думаю, что они есть.
Он продолжал работать. Рон молча наблюдал за ним. Внизу раздавался равномерный храп Сурду Чарли. Медведь лежал на спине, подняв лапы. Он считал, что так спать значительно прохладней. Ситка заворчал во сне. Ему, очевидно, что-то снилось. В жилой комнате Семпер приоткрыл глаза, сунул голову под гигантское крыло и снова заснул. Звуки из чащи проникали даже сквозь стальные шторы. Низкая луна, которая прошла незадолго до того как зазвонил звонок, снова появилась над восточным горизонтом. Эта каменная неровная глыба была хорошо видна и пронеслась по небу со скоростью воздушного экспресса.
Рон сердито сказал:
— Послушайте, Хайдженс! У вас есть все основания меня убить. Но, очевидно, вы не намерены этого делать. Вам было бы выгоднее оставить в покое эту колонию роботов, а вместо этого вы собираетесь помочь людям, если они там остались в живых и нуждаются в помощи. Но все же вы преступник. Я в этом уверен, так как именно с таких планет, как Лорен Второй, были завезены ужасные бактерии, и это стоило многих жизней. И вы продолжаете рисковать. Для чего вы это делаете? Для чего вы совершаете поступки, которые могут стать причиной гибели других людей?
Хайдженс усмехнулся.
— Вы напрасно считаете, что не было принято никаких санитарных и карантинных мер предосторожности. Вы ошибаетесь. Все было сделано по всем правилам. Что же касается остального, то вы все равно не поймете.
— Я не понимаю, — ответил Рон, — Но это еще не доказывает, что я не могу понять, И все-таки, почему вы считаете себя преступником?
Хайдженс с трудом всунул отвертку в деревянную обшивку. Затем он осторожно вынул маленький электронный блок и начал ввинчивать новый, значительно большей мощности.
— Я преступник потому, что меня эта роль вполне устраивает, каждый ведет себя согласно своим представлениям о себе. Вот вы порядочный гражданин и честный служащий и считаете себя разумным мыслящим животным. А ведете себя совсем не так, как надлежало бы. Вот вы напоминаете мне о необходимости вас убить или сделать что-нибудь подобное, в то время как просто разумное животное сделало бы все, чтобы заставить меня забыть о моем намерении. К несчастью, Рон, вы человек, как и я. Но я это понимаю и поэтому сознательно совершаю поступки, на которые бы не решилось ни одно просто разумное животное, потому что таково мое представление о том, как должен поступать человек, стоящий гораздо выше разумного животного.
Он тщательно укрепил один за другим все винты.
— Это целая религия, — сказал все еще раздраженный Рон.
— Самоуважение, — поправил Хайдженс, — Я не люблю роботов. Они слишком похожи на разумных животных. Робот будет делать все, что он может, если этого потребует от него человек. А просто разумное животное сделает то, что потребуют обстоятельства. Я уважал бы робота, если бы он плюнул мне в глаза, когда я заставлю делать его то, что он не хочет. Вот возьмите медведей внизу. Это вам не роботы, а вполне достойные и заслуживающие уважения звери. Они бы разорвали меня в клочья, если бы я попытался заставить их что-нибудь сделать, что им не по нраву. Фаро Нелл вступила бы в единоборство со мной, да и со всем человечеством, попытайся я обидеть Наджета. С ее стороны это было бы неразумно, бессмысленно и нелогично. Она бы, конечно, проиграла и погибла. Но я именно за это ее люблю. И я тоже бы вступил в единоборство с вами и со всем человечеством, если бы вы попытались заставить меня сделать что-то против моей природы. И я тоже вел бы себя глупо, неразумно и нелогично, — Затем добавил, не поворачивая головы: — И вы тоже. Только вы не сознаетесь в этом.
Он закрепил регулятор.
— А что вас заставляли делать? — спросил Рон, который никак не мог успокоиться, — Почему вы стали преступником? Против чего вы взбунтовались?
Хайдженс нажал кнопку и начал поворачивать регулятор своего перестроенного приемника.
— Как что? — ответил он насмешливо, — Когда я был молод, все люди вокруг пытались сделать из меня сознательного гражданина и порядочного служащего. Они хотели превратить меня в высокоинтеллектуальное разумное животное и ни во что больше. Разница между нами, Рон, в том, что я это, понял вовремя, и естественно, что я взбун…
Он не закончил фразу. Слабое потрескивание вдруг донеслось из рупора космофона, приспособленного для приема волн, которые когда-то называли короткими.
Хайдженс вскинул голову, напряженно слушал и медленно поворачивал регулятор. Рон поднял палец, чтобы обратить внимание Хайдженса на какие-то звуки, прорывающиеся сквозь треск. Хайдженс, продолжая настраивать приемник, молча кивнул головой, звук усилился. На фоне треска и свиста стало вырисовываться какое-то бормотание. Когда Хайдженс изменил настройку, бормотание стало явственнее, и, наконец, они услышали ряд последовательных звуков, какое-то нестройное жужжание. Три отрывистых жужжащих звука. Затем пауза в две секунды, три долгих звука, снова пауза и три коротких сигнала. Потом молчание, длящееся пять секунд, — и все сигналы повторились сначала.
— Дьявол, — выругался Хайдженс, — это сигнал, несомненно полученный механическим путем. Это обычный сигнал о бедствии. Он когда-то назывался СОС, хотя я понятия не имею, что это значит. Кто-то там, должно быть, в свое время начитался старинных романов, раз он знает о нем. Значит, в вашей законной, но ныне не существующей колонии роботов есть люди. И они просят о помощи. Думаю, что они в ней здорово нуждаются, — Он посмотрел на Рона.
— Самым разумным было бы сидеть и ждать, когда появится корабль с вашими или моими друзьями. Корабль может помочь пострадавшим лучше, чем это сделаем мы. Кораблю проще отыскать их. Но, может быть, каждая ми нута дорога этим чертям. И поэтому я собираюсь взять медведей и попытаюсь добраться до них. Вы можете нас здесь ждать, если хотите. Что говорить, путешествие на Лорене Втором не увеселительная прогулка. Нам придется отвоевывать каждый фут. Ух, слишком много здесь «вредоносной фауны»!
— Не дурите. Конечно, я иду. За кого вы меня принимаете? И вдвоем у нас в четыре раза больше шансов, — сказал сердито Рон.
Хайдженс усмехнулся.
— Не совсем так. Вы забываете Ситку, Сурду Чарли и Фаро Нелл. Если вы пойдете, нас будет пятеро, вместо четырех. И Наджета, конечно, нужно взять. Помощи от него немного, но зато у нас есть Семпер. Вы не учетверите наших возможностей, Рон, но коли вам так хочется быть глупым, неразумным и нелогичным, я буд рад, если вы пойдете с нами,
Огромный острый каменный уступ навис над речной долиной. Внизу широкий ручей стремительно бежал на запад, к морю. В двадцати милях к востоку прямо на фоне неба поднималась гряда гор. Их вершины, расположенные на одном уровне, сливались вместе, образуя сплошную стену. И повсюду, насколько мог видеть глаз, простиралась вздыбленная земля.
Точка в небе быстро приближалась. Захлопали огромные крылья. Стальные глаза обозревали окрестность. Семпер, наконец, приземлился и, резко повернув голову, стал смотреть немигающим взглядом на скалы. Маленький аппарат был прикреплен ремешками у него на груди. Он прошел по гладкому камню к вершине утеса и застыл там гордой и одинокой фигурой на фоне пустыни.
Послышались треск, рычание, а затем сопение. Ситка Пит вперевалочку вышел из-за поворота. На спине он нес поклажу. Сбруя была сложной конструкции, так как она должна удерживать на спине тюк и во время сражений, когда медведю приходилось пускать в ход передние лапы. Медведь прошел по открытой площадке к утесу и посмотрел вниз. Он явно кого-то высматривал, а когда вплотную приблизился к Семперу, орел раскрыл слой огромный изогнутый клюв и издал звук негодования. Ситка даже не обратил на это внимания. Затем зверь с удовлетворением вздохнул и сел. Его задние лапы смешно разъехались.
С шумом и сопением появился Сурду Чарли. За ним шел Рон с Наджетом, Сурду тоже тащил тяжелый тюк. Над-жет, подгоняемый шлепком матери, с отчаянным визгом бросился вперед. К сбруе Фаро Нелл была привязана туша какого-то животного, похожего на оленя.
— Я выбрал это место по стереофото, — сказал Хайд-женс, — чтобы определить направление. Я хочу сделать отметку. Он сбросил на землю свой заплечный мешок, достал самодельный приемник и установил его на земле. Натянув воздушную антенну, он закопал большой кусок гибкой проволоки и размотал маленькую направленную антенну. Рон тоже снял с плеч мешок и внимательно наблюдал за движениями Хайдженса, который надел наушники.
— Следите за медведями, Рон, — сказал он. — Ветер дует в нашем направлении. Медведи по запаху чувствуют, если кто-то идет по следу. Они дадут нам знать.
Он извлек из мешка инструменты и снова занялся приемником. Из аппарата отчетливо донеслись свистящие потрескивающие звуки, которые были не чем иным, как сигналами. Он натянул маленькую антенну. Треск усилился. Самодельный портативный приемник, настроенный на короткие волны, оказался более эффективным, чем космофон. Хайдженс ясно услышал три коротких сигнала, затем три длинных и опять три коротких. Три точки. Три тире. Три точки. Снова и снова СОС, СОС, СОС…
Хайдженс сделал отметку и передвинул направленную антенну на тщательно отмеренное расстояние. Затем снова отметил место и записал показания приемника. Закончив, он проверил направление сигналов не только по громкости, но и по силе с максимальной точностью, возможной для его портативной аппаратуры.
Сурду тихо заворчал. Ситка Пит понюхал воздух и поднялся на ноги. Фаро Нелл опять дала шлепок Наджету, и он, скуля, отправился в самый дальний конец площадки. Мать стояла ощерившись и смотрела на тропинку, по которой они поднялись.
— Проклятие! — сказал Хайдженс.
Он встал с земли и махнул рукой Семперу, который, услышав шум, повернул голову. Орел пронзительно, совсем не по-орлиному закричал, нырнул со скалы и через мгновение был на земле. Пока Хайдженс доставал оружие, Семпер отлетел на сотню футов и стал описывать в воздухе причудливые фигуры. Когда он снизился, Хайдженс посмотрел на лежащую у него на ладони маленькую пластинку. В ней отражалось все, что фиксировал телевизионный аппарат на груди Семпера, — кусок качающейся земли с какими-то движущимися между деревьями точками.
— Сфиксы, — мрачно сказал Хайдженс, — Восемь штук. И не ищите их на дороге, Рон. Они бегут параллельно с нами, по обеим сторонам тропинки. Они всегда пытаются неожиданно напасть с флангов. Слушайте, Рон! Медведи прекрасно справятся сами со сфиксами, которые нападут на них. Наша задача помочь им и подстрелить остальных. Цельтесь в туловище. Пули разрываются у них внутри, — Он сдвинул предохранитель своего ружья. Фаро Нелл с громовым рычанием встала между Ситкой и Сурду. Ситка посмотрел на нее и презрительно засопел, как бы насмехаясь над ее страшными криками, от которых кровь застывала в жилах. Он и Сурду отодвинулись подальше от Нелл.
Вокруг все было спокойно. Мертвую тишину нарушали лишь крики лоренских «птиц» и рычание Фаро Нелл. Щелкнул предохранитель ружья Рона.
Семпер снова закричал и, захлопав крыльями, полетел низко над деревьями, следуя за пестро раскрашенными чудовищами. Восемь сине-рыжих дьяволов рысцой выбежали из-за кустов. Торчащие рога и острые шипы создавали впечатление, что они только что выскочили из ада. Разбрызгивая слюну, сфиксы бросились на медведей с визгом, похожим на крики дерущихся котов. Хайдженс поднял ружье. Пуля громко стукнулась о шкуру сфикса, и он свалился на землю. Фаро Нелл, грозное воплощение ярости, бросилась в бой. Рон выстрелил. Пуля взорвалась, ударившись о дерево. Ситка Пит, стоя на задних лапах, наносил во все стороны мощные удары. Рон выстрелил еще раз. Сурду Чарли угрожающе зарычал, всей тяжестью навалился на двухцветное чудовище и покатился с ним по земле, царапая его лапами. Кожа на брюхе была чувствительнее, чем остальная шкура. Рыча от боли, сфикс отполз в сторону. Одна из тварей, воспользовавшись суматохой, приготовилась прыгнуть на Ситку сзади, но Хайдженс одним выстрелом уложил ее. Два сфикса атаковали Фаро Нелл. Одного убил Рон, другого почти пополам разорвала в ярости медведица. Ситка вдруг выпрямился… На нем повисло несколько чудовищ. Сурду кинулся к нему, стащил одного из них и задушил его. Так же он разделался и с остальными. Одновременно щелкали ружья. Неожиданно Хайдженс и Рон увидели, что сражаться больше не с кем.
Звери бродили между трупами. Ситка с ворчанием поднял безжизненную голову сфикса.
Раздался удар, затем другой. Так он расправился со сфиксами и успокоился только тогда, когда увидел, что все они лежат неподвижно. Семпер, хлопая крыльями., слетел вниз. Во время битвы он кричал и летал над головами. Хайдженс по очереди подходил к медведям и заговаривал с ними, стараясь их успокоить. Труднее всего было утихомирить Фаро Нелл. Она со свирепой страстностью вылизывала Наджета и не переставая рычала.
— За работу! — сказал Хайдженс.
Он видел, что Ситка собирается снова сесть.
— Сбросьте трупы со скалы! Ситка! Сурду! Хоп!
Он смотрел, как огромные медведи подняли мертвых сфиксов и потащили их к утесу. Кувыркаясь в воздухе, пестрые чудовища полетели вниз, в долину.
— Теперь, — заметил Хайдженс, — их ближайшие приятели соберутся вокруг и устроят плач, если не нападут на наш след. Если бы мы были у реки, я бы отправил трупы вниз по течению, и тогда пусть бы их родственники искали место для оплакивания. Я всегда сжигаю трупы около станции.
Он развязал мешок, который нес Сурду, и вытащил вату и несколько галлонов антисептической жидкости. Он промыл все раны и царапины у медведей и пропитал их шерсть жидкостью в тех местах, где могли быть следы ядовитой крови сфиксов.
— Это средство хорошо тем, что уничтожает запах, — сказал он, — не то все сфиксы побегут по нашим следам. Когда мы двинемся, я смажу лапы медведям.
Рон молчал. Он злился на себя за свой неудачный выстрел. Он сразу не мог освоить новое для него оружие. В конце битвы он стрелял без промаха, но тем не менее чувство досады не проходило. Он сказал с горечью Хайдженсу:
— Если вы инструктируете меня, как действовать в случае вашей гибели, то, по-моему, не стоит стараться. Все равно не поможет.
Хайдженс порылся в мешке и достал пачку увеличенных стереоснимков той части планеты, по которой они шли. Он сориентировал карту по местности. Затем аккуратно провел линию через все фото.
— Сигнал СОС доходит из какого-то места недалеко от колонии роботов, — сказал он, — Мне кажется, южнее колонии. Может быть, из шахты, которую они вырыли на окраине плато. Видите, на карте две отметки. Одна от станции и вторая отсюда. Я нарочно отклонился от пути, чтобы зафиксировать сигналы и тем самым получить две линии направления к передатчику. Если раньше можно было предполагать, что сигналы идут с другого конца планеты, то теперь я твердо знаю, что это не так.
— Нелепо думать, что сигналы могут исходить не из колонии роботов, — сказал Рон.
— Но почему же, — возразил Хайдженс, — Ведь в колонию роботов приходили корабли. Один из них мог потерпеть катастрофу. И у меня тоже есть друзья…
Он упаковал всю аппаратуру и сделал знак медведям. Отведя их за поле битвы, Хайдженс тщательно смазал им антисептической жидкостью лапы, на которых оставались следы крови сфиксов. Затем поманил рукой Семпера, летающего над скалами.
— Двинулись, — сказал он Кодиакам, — Вперед! Хоп!
Отряд спустился с горы и вошел в лес. Теперь настала очередь Сурду идти первым. Ситка ковылял за ним. Фаро Нелл с Наджетом шла за людьми. Она не спускала глаз с медвежонка, еще совсем маленького, несмотря на свои шестьсот фунтов.
Над головой хлопал крыльями Семпер, выделывая гигантские круги и спирали. Он никогда далеко не отлетал. Хайдженс время от времени проверял на пластинке изображения, которые фиксировал аппарат, прикрепленный на груди у Семпера. Изображения смещались, двигались и переворачивались. Но тем не менее это был лучший способ воздушной разведки.
Хайдженс вдруг сказал:
— Мы отклонились вправо. Но прямо идти опасно. Похоже, что стая сфиксов кого-то поймала и теперь пожирает добычу.
— Скопление такого количества плотоядных, — сказал Рон, — противоречит всем правилам науки. Ведь на каждое плотоядное обычно приходится довольно большое количество других животных. Если их разведется очень много, они уничтожат всю дичь и сами погибнут от голода.
— Они уходят на всю зиму, — ответил Хайдженс, — А зима здесь не очень суровая, как могло бы казаться. Многие животные здесь размножаются, когда сфиксы уходят на юг. И в хорошую погоду они не всегда здесь торчат. У них есть какое-то время «пик», а потом целыми неделями вы можете не встретить ни одного сфикса. И вот вдруг снова все леса кишат ими. Сейчас они движутся на юг. Очевидно, звери переселяются — непонятно, почему именно в этом направлении.
— Но на этой планете почти не было натуралистов. Ведь здесь вредоносная фауна, — добавил он язвительно.
Рон явно сердился. Он был старшим офицером Колониальной Службы, и ему не раз приходилось высаживаться на незнакомых планетах для обследования колоний, которые создавались на новых территориях согласно предусмотренному плану. Но впервые он попал в такую враждебную обстановку. Жизнь его зависела от прихотей незаконного колониста. Теперь офицер оказался втянутым в какое-то темное предприятие только потому, что механическая искровая сигнализация продолжала все еще действовать после того, как те, кто создал ее, погибли. Все его привычные представления о вещах сместились. Сам он остался в живых только благодаря трем гигантским медведям и плешивому орлу. И даже если им удастся добраться до колонии роботов, вряд ли они сумеют справиться с ордой разъяренных сфиксов.
Да, все понятия Рона о возможностях цивилизованного человека перевернулись. Роботы были великолепным изобретением для выполнения заранее намеченного плана точного подчинения инструкциям, но у них были недостатки. И самый главный заключался в том, что они совершенно не были подготовлены к встрече со случайностями, если же они сталкивались с чем-нибудь заранее не предусмотренным, то оказывались беспомощными перед лицом необычных обстоятельств. Цивилизация, создаваемая роботами, могла существовать только в среде, где вся жизнь протекала по намеченному плану, там, где от роботов не могли потребовать ничего нового. Рон был испуган. Он тоже никогда не сталкивался ни с чем не предусмотренным.
Он обнаружил, что рядом с ним все время бежит Над-жет. Медвежонок прижал уши и заскулил, когда Рон посмотрел на него. Рон подумал о том, что Наджет получает с воспитательной целью не меньше ударов, чем он сам.
— Я тебя понимаю, друг, — сказал он грустно.
Наджет обрадовался. Шерсть у него поднялась, и он посмотрел на Рона с надеждой, что человек поиграет с ним. Даже на четвереньках он достигал четырех футов.
Рон протянул руку и погладил медвежонка по голове. Впервые в жизни он приласкал животное. Сзади, послышалось рычание. Мурашки поползли у него по спине. Он отпрянул от Наджета. В десяти шагах от него стояла Фаро Нелл и смотрела ему прямо в глаза. Рон почувствовал, как холодный пот выступил у него на лбу. Но глаза медведицы были странно спокойными, и она рычала совсем не так, как тогда на утесе, когда почуяла, что Наджету грозит опасность. Постояв, она равнодушно отвернулась и стала рассматривать какой-то привлекший ее внимание предмет на скале.
Отряд продолжал свой путь. Наджет теперь не отходил от Рона. Время от времени он тыкался мордой ему в ноги и смотрел на него преданным, полным обожания взглядом, в котором отражалась вся сила внезапно вспыхнувшего чувства, свойственного ранней молодости. Рон устало тащился за медведями. Иногда он останавливался, чтобы приласкать Наджета. Фаро Нелл теперь могла спокойно отходить от медвежонка. Она, казалось, была довольна тем, что так надежно его пристроила и он больше не раздражал ее.
Рон крикнул Хайдженсу:
— Смотрите! Меня Фаро Нелл приставила нянькой к Наджету.
Хайдженс оглянулся.
— Да шлепните его несколько раз, и он вернется к матери, — сказал он.
— А на кой черт это нужно? — рассердился Рон, — Мне это нравится.
Они продолжали двигаться вперед. Когда наступила ночь, они устроили привал. Из страха, что ночные обитатели Лорена могут слететься на огонь, они не разжигали костра. Но и в темноте было небезопасно, так как «ночные бродяги» с вечера выходили на охоту.
Хайдженс устроил заграждение из затемненных ламп. Туша оленеподобного животного составила им ужин. Они приготовили постели и легли спать, но спали только люди. Медведи чутко дремали, просыпались и снова начинали храпеть. Семпер сидел неподвижно на сухой ветке, спрятав голову под крыло. Как-то неожиданно наступила чудесная, полная утренней прохлады тишина, и мир вокруг расцвел под утренними лучами солнца, пробивающегося сквозь чащу. Они быстро поднялись и тронулись в путь. Днем они вынуждены были остановиться на два часа, чтобы сбить с толку сфиксов, напавших на след медведей. Хайдженс заговорил о том, что необходимо иметь средство, уничтожающее запах, и смазывать им обувь людей и лапы медведей, чтобы сфиксы не могли пронюхать следы.
Рон предложил изобрести какую-нибудь жидкость с запахом, который отвратил бы этих чудовищ от людей.
— Если будет такое средство, то люди смогут безбоязненно передвигаться по всей планете, — сказал он.
— Как средство от клопов, — рассмеялся Хайдженс, — Великолепная мысль, Рои! Можете гордиться.
Ночью они снова сделали привал и только на третий день добрались до подножия плато, которое издали напоминало горную гряду. Оно оказалось пустынным плоскогорьем. Их удивило, что пустыня лежала так высоко над уровнем моря, в то время как низкая впадина обильно смачивалась дождями. Но на четвертый день им стала ясна причина этого явления. Далеко впереди на краю огромного плато они увидели каменную глыбу. Она была похожа на нос большого корабля. Хайдженс сразу обратил внимание на то, что гора лежала на пути ветров и разрезала их, как нос корабля режет воду. Несущие влагу воздушные потоки с двух сторон обмывали плато, и поэтому середину его палящие лучи солнца превратили в выжженную пустыню. Целый день ушел на то, чтобы подняться до середины склона. Семпер дважды во время подъема летал над большим скоплением сфиксов, которые бежали параллельно дороге, то с одной, то с другой стороны.
Их было великое множество, от пятидесяти до ста чудовищ в одной стае. Хайдженс прежде никогда не видел таких больших скопищ сфиксов. Обычно в стае их было не больше дюжины. Хайдженс все время смотрел на маленький экран, отражающий то, что видел Семпер на расстоянии от четырех до пяти миль. Сфиксы длинной вереницей двигались вверх по направлению к Плато. Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят лазурно-рыжих обитателей ада.
— Я с ужасом думаю о том, что эта свора может напасть на нас, — сказал Хайдженс, — и боюсь, что тогда мы окажемся в незавидном положении.
— Вот здесь бы нам пригодился бронетанк, управляемый роботами, — ответил Рон.
— Да, что-нибудь бронированное, — согласился Хайдженс. — Даже один человек может уцелеть на такой станции, как моя. Но если он убьет сфикса — все пропало. Он будет осажден, и ему придется долго просидеть в своей норе, вдыхая запах дохлого сфикса, пока аромат не улетучится. И ни в коем случае нельзя больше убить ни одного зверя, так как иначе придется сидеть в крепости до самой зимы.
Они взбирались по склону, круто поднимавшемуся вверх под углом примерно в пятьдесят градусов; медведи шли очень легко, Хайдженс почти не спускал глаз с пластинки.
— Ну и дьявольский подъем, — сказал он отдуваясь, когда они остановились передохнуть. Медведи терпеливо их ждали.
— А медведи у вас здорово вышколены, Хайдженс. Я вполне понимаю Семпера, у которого не хватает терпения.
— Не я их вышколил, — ответил Хайдженс, внимательно рассматривая изображение на пластинке, — Это ведь видоизмененная порода, и все их качества передаются по наследству. Люди на моей родной планете разумно учли психологический фактор, когда выводили новую породу. Им нужны были животные, которые могли бы драться, как дьяволы, жить вдали от родных мест, таскать тяжести и быть преданными человеку, как собака. Люди с давних времен делали попытку добиться необходимой степени физического развития у животных, обладающих высокой духовной организацией. В результате этого способа должна была получиться гигантская собака. На моей планете лет сто тому назад такой опыт решили проделать с медведями. Он оказался удачным. Первый медведь, названный Чемпионом Кодиака, обладал уже всеми качествами, которые вы можете наблюдать у его потомков.
— Но вид у них вполне нормальных медведей, — сказал Рон.
— Они абсолютно нормальные, — В голосе Хайдженса появились теплые нотки, — Они ничем не хуже обычного честного пса. Их не нужно обучать, как Семпера. Они сами всему учатся.
Он снова посмотрел на лежащую у него на ладони пластинку, на которой отражалась верхняя часть склона.
— Семпер ученая, но безмозглая птица, хорошо тренированный разведчик и только. А медведи стараются дружить с людьми. Они зависят от нас в эмоциональном отношении, как и собаки. Если Семпер слуга, то они помощники и друзья. Служить человеку его вынудили обстоятельства, а медведи нас любят. Семпер, не задумываясь, оставил бы меня, если бы он понял, что может прожить один. Но он уверен, что может есть только то, что ему дают люди. А медведи не ушли бы от меня. И я к ним очень привязан. Может быть, за то, что они меня так любят.
— И кто вас дергал за язык, Хайдженс? — сказал Рон, — Ведь я офицер Колониальной Службы. Все равно рано или поздно я должен буду вас арестовать. А вы рассказали мне все вещи, по которым я легко смогу установить, кто вас сюда прислал. Мне теперь нетрудно навести справку о том, на какой планете выращивали видоизмененных медведей и где остались потомки медведя по имени Чемпион Кодиака. Теперь я могу узнать, откуда вы прибыли, Хайдженс.
Хайдженс поднял глаза от пластинки, на ней покачивалось крошечное телевизионное изображение.
— Ничего страшного не произошло, — сказал он добродушно, — Там меня тоже считают преступником. Официально записано, что я похитил этих медведей и скрылся с ними. А на моей родине это самое страшное преступление, которое только может совершить человек. Это даже хуже, чем было конокрадство на Земле в старые времена. Родственники моих медведей очень высоко ценятся. Так что и дома я преступник.
Рон внимательно на него посмотрел.
— Вы их украли? — спросил он.
— Если говорить откровенно, — ответил Хайдженс, — я их не крал. Но подите докажите это, — он подмигнул Рону и добавил: —взгляните на пластинку. Хотите знать, что видит Семпер на краю плато?
Рон взглянул наверх, где кружил Семпер. Он уже по опыту знал, что Семпер всегда кричит при виде приближающейся опасности. Вдруг орел метнулся к границе плато. Рон посмотрел на пластинку. Она была размером четыре на шесть дюймов, совершенно гладкая и блестящая. Изображение на пластинке двигалось и поворачивалось, так как аппарат, который, нес орел, тоже все время двигался. На мгновение на экране мелькнули крутой горный склон и на нем черные точки. Это были люди и медведи. Затем появилась вершина плато, и на ней они увидели сфиксов. Около двухсот чудовищ рысцой бежали по направлению к пустынному ложу плато. Аппарат передвинулся — и Рон увидел новую партию сфиксов. Птица поднялась выше. По краю плато двигались все новые и новые орды.
Они выходили из маленькой, образовавшейся от выветривания ложбины. Плато кишело дьявольскими отродьями. Трудно было представить, где они находили достаточное количество пищи. Издали они напоминали стада, рассыпавшиеся по пастбищу.
— Они переселяются, — сказал Хайдженс, — И идут в какое-то определенное место. Я не уверен, что сейчас нам будет удобно пересекать плато, когда там такое скопление сфиксов.
Рон выругался. Настроение у него резко переменилось.
— Но сигналы все еще доходят, — сказал он, — Кто-то жив в колонии роботов. Можем мы ждать до тех пор, пока кончится переселение?
— Мы ведь ничего не знаем, — сказал Хайдженс, — какие у них условия и смогут ли они еще продержаться, — он показал на пластинку, — Ясно одно: им очень нужна помощь. И мы во что бы то ни стало должны до них добраться. Но в то же время… — Он посмотрел на Сурду Чарли и Ситку, терпеливо стоявших на склоне, пока люди отдыхали и разговаривали, Ситка ухитрился даже найти место и сесть, уцепившись тяжелой лапой за склон.
Хайдженс махнул рукой, указывая новое направление.
— Пошли! — заторопил он медведей, — В путь! Вперед!
Они шли по склонам, не поднимаясь до верхнего уровня плато, по которому двигались сфиксы, что значительно замедляло продвижение отряда. Людям казалось, что они забыли, как ходят по ровной земле. Семпер днем парил над головой, не отлетая далеко от них. Когда наступала ночь, он спускался за едой, которую Хайдженс доставал из тюка.
— У медведей осталось совсем мало еды, — сказал однажды Хайдженс, — Для них этого недостаточно. Но они проявляют благородство по отношению к нам. Вот у Сем-пера его нет. Он слишком для этого туп. Но его приучили думать, что он может есть только из рук человека. Медведи все лучше понимают, но тем не менее они бескорыстно нас любят. За это они мне и нравятся.
Как-то они расположились на отдых на вершине, высоко торчащей над гористой каменной стеной. На камне едва хватало места для всех. Фаро Нелл заволновалась и стала толкать Наджета в самый безопасный уголок около горного склона. Она готова была столкнуть людей с камня, чтобы устроить медвежонка. Но вдруг Наджет заскулил и стал проситься к Рону. И когда Рон подошел к нему, чтобы его успокоить, медведица, довольная, отодвинулась и зарычала на Ситку и Сурду. Они потеснились и пропустили ее к самому краю скалы.
Это был невеселый привал. Все были голодны. Иногда они находили маленькие ручейки, текущие вниз по склону. Медведи напивались, а люди наполняли фляги. Но уже третью ночь не было никакой дичи, и Хайдженс ничего не предпринимал, чтобы достать еду для себя и Рона. Рон молчал. Он тоже начал ощущать то особое духовное родство между медведями и людьми, которое делало медведей не рабами, а чем-то иным. В этом было какое-то новое, двойственное чувство.
— Мне кажется, — сказал он мрачно, — что если сфиксы не охотятся по пути наверх, то где-то должна быть и дичь. По-моему, они ни на что не обращают внимания, когда идут шеренгой.
Хайдженс задумался. Рон был прав. Обычно во время боя сфиксы выстраиваются цепью, чтобы в любую минуту окружить жертву, которая делала попытки к бегству. Если противник сопротивлялся, они нападали с флангов. На сей раз они поднимались в гору, выстроившись цепочкой, один за другим, очевидно уверенно следуя по привычному пути. Ветер дул со склонов, и запах медведей доходил до сфиксов. Но они не сворачивали с намеченного пути. Длинная процессия сине-рыжих дьяволов упорно лезла вверх. О них трудно было думать как о виде плотоядных, делящихся на самцов и самок и откладывающих яйца, как обыкновенные рептилии на других планетах.
— По этой дороге прошли тысячи сфиксов. Мне кажется, что они идут уже несколько дней или даже недель.
На пластинке мы видели не менее десятка тысяч. Пересчитать их невозможно. Первые партии, очевидно, сожрали все, что нашли, а остальные…
Рон запротестовал.
— Не может быть в одном месте такого количества плотоядных. Я знаю и вижу, сколько их здесь, но тем не менее быть этого не может.
— Ведь они холоднокровные, — сказал Хайдженс, — И им не нужны калории для поддержания температуры тела. Кроме того, многие животные могут долгое время обходиться без еды. Даже медведи погружаются в зимнюю спячку.
Он в темноте начал устанавливать приемник. Рон не понимал, для чего он это делает. Передатчик был на другой стороне плато, которое кишело самыми свирепыми и опасными зверями из всех обитателей Лорена Второго. Всякая попытка пересечь плато равнялась бы самоубийству.
Хайдженс настроил приемник. Тут же послышался царапающий резкий треск. Затем сигнал. Три точки, три тире, три точки. Три точки, три тире, три точки. Снова и снова. И так без конца. Хайдженс выключил приемник.
— Почему вы не ответили на их сигнал перед тем, как ушли со станции, чтобы подбодрить их? — спросил Рон.
— Не сомневаюсь, что у них нет приемника. Они не ждут, что им ответят в течение многих месяцев. Едва ли они слушают беспрерывно, если живут в туннеле шахты. Они, наверное, иногда делают попытки выскочить, чтобы достать какую-нибудь пищу. И не думаю, что у них есть время и силы для того, чтобы делать сложные приемники и реле.
Рон молча его слушал и затем сказал:
— Мы должны достать еду для медведей. Наджет ведь только бросил сосать. Он голодный.
— Да, нужно попытаться, — согласился Хайдженс, — Может быть, и я ошибаюсь, но мне кажется, что сфиксов становится меньше, чем вчера или позавчера. Когда мы будем за пределами их обычных маршрутов, то снова поищем что-нибудь вроде «ночного бродяги». Боюсь, что они уничтожили все живое на пути.
Однако оказалось, что он был не совсем прав. Ночью Хайдженса насторожило рычание медведей. В темноте раздавались звуки шлепков. Легкий, как перышко, порыв ветра ударил его по лицу. Он тряхнул фонарь, висящий у него на поясе. Все вокруг было окутано беловатой дымкой, которая вдруг растаяла. Что-то темное метнулось в сторону. Затем Хайдженс увидел звезды и пустоту. Вскоре они расположились лагерем. Несколько больших летающих белых существ бросилось к нему. Ситка Пит зарычал во всю мощь своей огромной глотки. Потом раздался бас Фаро Нелл. Она вдруг высоко подпрыгнула и что-то схватила. Свет погас, прежде чем Хайдженс понял, что произошло. Он сказал только:
— Не стреляйте, Рон.
Они прислушались. В темноте слышался хруст работающих челюстей. Потом стало тихо.
— Смотрите! — прошептал Хайдженс.
Рон снова зажег фонарь. Какое-то существо странной формы, бледное, как человеческая кожа, покачиваясь приближалось к нему. За ним еще. Четыре, пять, десять. Огромная мохнатая лапа появилась в освещенном круге и выхватила из него летающее «привидение». Затем вторая огромная лапа. Хайдженс поднял фонарь. Три огромных Кодиака, стоя на задних лапах, смотрели на странных ночных гостей, которые дрожали, будучи не в силах преодолеть притяжения лампы. Они вращались с бешеной скоростью, и поэтому было невозможно подробней их рассмотреть. Это прилетели те самые отвратительные ночные животные, чем-то напоминающие ощипанных обезьян.
Медведи не рычали. Они спокойно, с удивительным знанием дела доставали «обезьян» и отправляли их в пасть. У ног каждого уже образовались маленькие холмики из останков. Вдруг все исчезло, Хайдженс потушил фонарь. Медведи деловито жевали в темноте.
— Эти существа плотоядные кровопийцы, — спокойно сказал Хайдженс, — они высасывают кровь у жертвы, как вампиры, причем ухитряются не будить ее, и когда жертва уже мертва, вся братия съедает труп. Но у медведей густая шерсть, и они просыпаются от малейшего прикосновения. Кроме того, они всеядны и едят все, за исключением сфиксов. Я уверен, что эти ночные гости пришли позавтракать. Но обратно они уже не уйдут. Сами они оказались лакомым блюдом для медведей.
Рон вскрикнул. Он включил маленький фонарь и увидел, что вся рука у него в крови. Хайдженс вынул из кармана перевязочный пакет, смазал и забинтовал ранку. Рон только сейчас заметил, что Наджет что-то жует. Когда зажгли яркий свет, медвежонок уже делал конвульсивные глотательные движения. Он, очевидно, поймал и съел «вампира», присосавшегося к Рону. К счастью, ранка оказалась пустяковой. Утром они снова двинулись вдоль крутого откоса плато. Рон все не мог успокоиться и несколько раз говорил:
— Роботы не справились бы с этими «вампирами».
— Да, но можно было бы сконструировать специально робота, который бы следил за ними. Есть же этих кровопийц вам пришлось бы самому. Что касается меня, то я предпочитаю полагаться на медведей, — отвечал Хайдженс. Он шел впереди. Здесь не нужно сохранять строй, необходимый для путешествия по лесу. Звери легко брали крутые подъемы, так как толстые подушки на лапах помогали им удерживаться на скользких скалах. Хайдженс и Рон с трудом волочили ноги. Дважды Хайдженс останавливался и в бинокль осматривал местность у подножия гор. Высокий пик, торчащий, как нос корабля, на краю плато, заметно приблизился. В полдень они увидели его над горизонтом в пятнадцати милях от места стоянки отряда. Это был их последний привал.
— Проход свободен. Внизу нет больше сфиксов, — сказал весело Хайдженс, — И даже не видно больше цепочек на склонах. Теперь нам нужно воспользоваться тем, что одна партия прошла, а вторая еще не появилась. Мне кажется, что мы обошли их дорогу. Посмотрим, что там у Семпера, — Он поманил рукой орла, который тотчас же поднялся в воздух…
Хайдженс стал смотреть на пластинку. Изображение на экране все время переворачивалось. Через несколько минут Семпер летел над краем плато. Там уже была растительность. Затем земля на пластинке быстро завертелась, и они увидели пятна кустарника. Семпер поднялся еще выше. На экране появилась пустыня, лежащая в середине плато. Нигде не было сфиксов. Только один раз, когда орел резко накренился и аппарат запечатлел плато во всю длину, Хайдженс увидел сине-рыжие точки. Мелькнули какие-то темные пятна, похожие на сгрудившееся стадо. Ясно было, что это не сфиксы, так как они никогда не собирались в такие стада.
— Лезем прямо наверх, — сказал Хайдженс, — Он был чем-то очень доволен, — Мы здесь пересечем плато. Думаю, что по дороге к вашей колонии мы узнаем нечто интересное.
Он сделал знак медведям, и они послушно стали карабкаться выше.
Через несколько часов, незадолго до захода солнца, люди достигли вершины. И здесь они увидели дичь. Не очень много, но все же это была настоящая дичь на зеленой, покрытой травой и кустарником окраине пустыни. Хайдженс подстрелил косматое жвачное, которое никак не могло быть коренным жителем пустыни. К ночи стало холодно. Температура здесь была значительно ниже, чем на склонах. Воздух очень разрежен. Рон вдруг догадался. В «носовой» части горы воздух стоял совершенно неподвижно. Там не было ни единого облачка. Тепло, исходящее от земли, попадало в пустое пространство. Ночью, по-видимому, там было страшно холодно. Он сказал об этом Хайдженсу.
— Да, и очень жарко днем, — ответил Хайдженс. — Солнце палит со страшной силой там, где воздух разрежен, а на горах всегда ветер. Днем здесь земля накаляется, как поверхность безатмосферной планеты. На солнце должно быть не меньше ста сорока — ста пятидесяти градусов, а ночью очень холодно. Они вскоре убедились в этом. Еще до наступления ночи Хайдженс разжег костер. Температура упала ниже нуля, и можно было спокойно спать, не опасаясь ночных гостей.
К утру люди совершенно закоченели, но медведи спокойно храпели и бодро двигались, когда Хайдженс поднял их. Казалось, они наслаждались утренней прохладой. Ситка и Сурду развеселились и начали бороться, награждая друг друга тумаками, могущими сразу размозжить череп.
Наджет внимательно следил за ними и даже чихнул от возбуждения. Фаро Нелл смотрела на медведей, и в ее взгляде было чисто женское осуждение.
Они двинулись дальше. Семпер стал каким-то вялым. После каждого полета он отдыхал на тюке, который нес Ситка. Он сидел на самом верху и оттуда обозревал все время менявшийся ландшафт. Зеленые заросли перешли в унылую пустыню. Семпер сидел с важным видом и упорно не желал летать. Парящие птицы не любят летать, когда нет ветра, облегчающего движение.
Хайдженс показал Рону на увеличенном стереофото дорогу, по которой они шли, и место, откуда доходили сигналы о бедствии.
— Вы все это мне объясняете на случай, если с вами что-нибудь произойдет? — спросил Рон, — Может быть, это и имеет смысл, но чем я смогу помочь этим оставшимся в живых людям, даже если доберусь до них без вас?
— Вам смогут пригодиться ваши познания о сфиксах, — ответил Хайдженс, — И медведи будут хорошими помощниками. Я оставил записку на станции. Всякий, кто приземлится на посадочном поле, ведь сигнальные огни включены, найдет указания, как добраться до нас.
Рон брел рядом с Хайдженсом, с трудом поспевая за ним. Узкая зеленая полоса границы плато осталась позади, и они шагали по порошкообразному песку.
— Послушайте! — сказал Рон, — Меня интересует одна вещь. Вы сказали, что вас считают похитителем медведей на вашей родной планете, но вы сами сознались, что это ложь, придуманная для того, чтобы спасти ваших друзей от преследования Колониальной Службы. А теперь вы каждую минуту рискуете жизнью. Большой риск оставить меня в живых. Теперь вы рискуете еще больше, отправившись на поиски людей, которые смогут подтвердить, что вы преступник. Для чего вы все это делаете?
Хайдженс усмехнулся.
— Потому что я не люблю роботов. Мне противно думать о том, что они командуют людьми, заставляют людей подчиняться себе.
— Ну и что из этого следует? — нетерпеливо спросил Рон. — Не понимаю, почему ваша антипатия к роботам могла толкнуть вас на преступление. Тем более что это неправда. Люди не подчиняются роботам.
— Нет, подчиняются, — упрямо повторил Хайдженс, — Я, конечно, человек с причудами, но я счастлив, что могу жить на этой планете по-человечески, ходить куда мне хочется и делать все что хочу. Медведи мои друзья и помощники. Скажите честно, Рон, если бы попытка создать здесь колонию роботов не потерпела неудачи, разве люди могли бы жить здесь так, как им хочется? Едва ли. Они строили бы свою жизнь под диктовку роботов. Они вынуждены были бы вечно находиться за заборами, построенными роботами; они всегда ели бы только ту пищу, которую им выращивают роботы. Человек не может даже подвинуть кровать поближе к окну, потому что роботы, занимающиеся домашней работой, перестали бы действовать. Роботы хорошо обслуживают людей, так, как им и положено это делать, но для этого люди должны только тем и заниматься, чтобы служить роботам.
Рон покачал головой.
— Ну что ж! Это плата за удобства. Пока люди пользуются услугами роботов, они должны довольствоваться тем, что роботы могут им дать. А если вы отказываетесь от этих услуг…
— Я хочу иметь возможность решать самому, а не быть ограниченным в выборе того, что мне предлагают, — возразил Хайдженс, — На моей родной планете когда-то почти добились с помощью оружия и собак права принимать решения самостоятельно. Потом начали приручать медведей, которые частично избавили нас от услуг роботов. Но позже, когда настала угроза перенаселения и места для медведей и собак, да и для людей, явно не хватает, человек все больше и больше попадает во власть роботов и вынужден пользоваться тем, что ему может предложить цивилизация роботов. Чем больше мы зависим от них, тем ограниченней наш выбор. И мы не хотим, чтобы наши дети зависели от этих машин- и страдали из-за того, что роботы не могут обеспечить их всем необходимым. Мы хотим, чтобы они выросли полноценными мужчинами и женщинами, а не проклятыми автоматами, у которых одна цель в жизни — нажимать кнопки управления роботов, без чего они не могут существовать. И вы считаете, что все это не есть подчинение роботам?
— Но ведь ваши доводы чисто субъективны, — не соглашался Рон, — Не все же чувствуют так, как вы.
— А я чувствую именно так, — сказал Хайдженс, — И не только я. Наша галактика большая и в ней много неожиданного. Можно с уверенностью сказать, что роботы и человек, который зависит от них, совершенно не подготовлены к столкновению с непредвиденными обстоятельствами и им не под силу будет справиться с ними. Недалек час, когда нам понадобятся люди, способные преодолеть любые препятствия. На моей планете многие просили разрешить им колонизацию Лорена Второго. Нам было отказано. Считается, что это слишком опасно. Но люди, если они настоящие люди, могут освоить любую планету. Я поселился здесь для того, чтобы изучить условия местной жизни. Особенно меня интересуют сфиксы. Со временем мы собирались вторично просить разрешения, уже после того как у нас будут доказательства, что возможно жить на этой планете и справиться даже с этими чудовищами. Я уже добился кое-каких успехов. Колониальная Служба дала разрешение на создание колонии роботов, но где же она?
Рон не сдавался.
— Вы выбрали неверный путь, Хайдженс, построив нелегальную станцию. Ваш исследовательский пыл, конечно, не может не вызывать восхищения, но, к сожалению, он направлен был не туда, куда нужно. Я хорошо понимаю, что именно такие пионеры, как вы, впервые покинули планету и отправились к звездам, но…
Сурду вдруг встал на задние лапы и понюхал воздух. Хайдженс придвинул к себе ружье, а Рон даже снял предохранитель, но тревога оказалась ложной. Все было тихо.
— Собственно говоря, — продолжал Рон раздраженно, — вы говорите о свободе и равенстве, вещах, которые многие считают областью политики. Вы даже утверждаете, что это больше, чем политика. Принципиально я с вами согласен, но у вас все это звучит как какой-то религиозный выверт.
— Самоуважение, — сказал Хайдженс.
— Может быть, вы…
Фаро Нелл зарычала и стала носом подталкивать Над-жета поближе к Рону. Она фыркнула на него и рысцой пустилась бежать туда, где уже выстроились Ситка и Сурду лицом к широкой части плато, на которой скопились сфиксы.
Хайдженс, приставив ладонь к глазам, стал вглядываться в том направлении, куда смотрели медведи.
— Они что-то учуяли! — сказал он тихо, — Но, к счастью, нет ветра. Впереди какой-то холм. Пошли туда, Рон.
Он побежал вперед. Рон с Наджетом последовали за ним. Они быстро взобрались на невысокий, поросший кривыми кактусообразными кустами холмик, торчавший на высоту шести футов из окружающего песка. Хайдженс в бинокль оглядел местность.
— Один сфикс, — сказал он, — Всего один. Это не менее странно, чем огромные стаи от сотни до тысячи голов, которые мы видели. Он послюнил палец, поднял его и сказал: — Ни малейшего ветерка, — Потом снова приложил к глазам бинокль.
— Сфикс не знает о том, что мы здесь, он удаляется. И больше ни одного не видно, — Хайдженс стоял в нерешительности, покусывая губы.
— Послушайте, Рон, — сказал он, наконец, — Мне бы хотелось убить этого одинокого сфикса и выяснить одну вещь. И половина шансов за то, что удастся сделать очень важное открытие. Я хочу попробовать, но придется бежать туда. Если окажется, что я прав, — он взглянул на часы… — но нельзя терять ни минуты. Все должно быть сделано очень быстро, поэтому я хочу добраться туда верхом на Фаро Нелл. Ситка и Сурду без меня здесь не останутся. Но Наджет не может так быстро бегать, вы не побудете с ним, Рон?
У Рона перехватило дыхание. Но он спокойно сказал:
— Вы ведь всегда хорошо знаете, что вам следует делать, Хайдженс.
— Смотрите в оба. Если что-нибудь увидите вдалеке, стреляйте, и мы моментально вернемся. Не ждите, пока опасность будет близко, стреляйте сразу.
Рон кивнул головой. Ему было трудно разговаривать. Хайдженс подошел к приготовившимся к бою животным, взобрался на спину Фаро Нелл и крепко ухватился руками за густую шерсть.
— Ну пошли! — крикнул он, — Хоп!
Три Кодиака понеслись с бешеной скоростью. Хайдженс трясся и подпрыгивал на спине у Фаро Нелл. Неожиданный поход поднял Семпера с места. Он изо всей силы захлопал крыльями и взлетел вверх, а затем неохотно последовал за медведями, летя над самой головой Хайдженса.
Дальнейшие события разворачивались очень быстро. Кодиак, когда это необходимо, может бегать со скоростью лошади. Медведи мгновенно одолели полукилометровое расстояние, отделявшее их от сине-рыжего гада. Сфикс встретил их рычанием, Хайдженс выстрелил, не слезая со спины Фаро Нелл. Выстрел и взрыв пули слились в один звук. Огромное рогатое чудовище подпрыгнуло и испустило дух.
Хайдженс соскочил с медведицы и стал что-то делать на земле, где лежал мертвый сфикс. Семпер, перевернувшись в воздухе, накренился и стал снижаться. Склонив набок голову, он наблюдал за Хайдженсом.
Рон не отрываясь следил за движениями Хайдженса. Ситка и Сурду безучастно бродили вокруг, в то время как Фаро Нелл с любопытством смотрела на хозяина, который производил какую-то непонятную операцию над трупом сфикса. На холме тихо скулил Наджет. Рон потрепал его по голове. Наджет заскулил еще громче. Рон видел, как Хайдженс выпрямился и шагнул к Фаро Нелл. Затем он влез на нее. Ситка повернул голову и стал смотреть в ту сторону, где стоял РОн. Казалось, что он почуял что-то подозрительное. Затем отряд двинулся обратно к холму. Семпер бешено хлопал крыльями и кричал, хотя воздух был совершенно неподвижен. Перевернувшись несколько раз, он опустился на плечо Хайдженса и вцепился в него когтями. Наджет вдруг истерически завыл и прижался к Рону, как щенок, который в минуту опасности старается прижаться к матери. Рон упал и увлек за собой медвежонка. Он только видел, как мелькнула чешуйчатая шкура, и воздух огласился редкими, пронзительными визгами сфикса, сделавшего гигантский прыжок по направлению к Рону. Но зверь не рассчитал и прыгнул слишком далеко. Рон и Наджет мгновенно вскочили на ноги.
Рон еще не успел осознать, что произошло и что означает дьявольский визит, как Ситка и Сурду уже летели обратно со скоростью ракеты, Фаро Нелл громко завыла, и мохнатый медвежонок, спотыкаясь, со всех ног бросился к матери. Рон поднялся на ноги и схватился за ружье. Сфикс был совсем близко. Пригнувшись, он пристально наблюдал за удирающим медвежонком, готовясь его преследовать. Рон стал размахивать ружьем перед носом сфикса, а затем яростно ударил его. Сфикс завертелся и сбил Рона с ног. Трудно удержаться на ногах, когда адское чудовище весом в сотни фунтов с яростью и злобой дикой кошки со всей силой ударяется в грудь.
Но в эту минуту появился Ситка Пит. Животное встало на задние лапы и с громовым рычанием, как древний герой, вызывающий врага на битву, двинулось на сфикса. Подоспел Хайдженс. Он не мог стрелять, пока Рон был так близко от чудовища. Фаро Нелл мотала головой и рычала, раздираемая, с одной стороны, желанием успокоить Над-жета, а с другой — разорвать обидчика, осмелившегося напасть на ее чадо.
Сидя на спине у Фаро Нелл с Семпером, идиотски цепляющимся за его плечо, Хайдженс беспомощно смотрел, как сфикс бросался и плевал на Ситку. Хищнику стоило только протянуть лапу и от Рона ничего бы не осталось.
Они поспешили уйти от этого места, хотя Ситку нелегко было оторвать от его жертвы. Он крепко зажал ее в зубах и пытался со всего размаху ударить о землю. Он, казалось, был вдвойне разъярен из-за того, что сфикс осмелился обидеть человека, с которым все медведи Кодиака состояли в духовном родстве. Но Рон получил только легкие царапины. Он смешно подпрыгивал и не переставая ругался. Хайдженс подсадил его на спину Сурду и велел крепко держаться. Но Рон сердито запротестовал.
— Черт возьми, Хайдженс. У Ситки глубокие раны. Эти ужасные когти могут быть ядовитыми. — Но Хайдженс в ответ только прикрикнул на медведей, и они продолжали свой путь.
Прошли не более двух миль, как Наджет отчаянно завизжал от усталости, Фаро Нелл решительно остановилась и стала его облизывать.
— Мы можем передохнуть, — сказал Хайдженс, — учитывая, что сейчас нет ветра и основная масса этих тварей на плато. Может быть, они чем-нибудь очень заняты и даже ослабили бдительность. Однако… — он соскользнул на землю и вытащил антисептический пакет и банку с мазью.
— Сначала Ситку, — сказал Рон, — Я могу потерпеть.
Хайдженс промыл раны огромного медведя. Они оказались пустяковыми. Ситка был испытанным бойцом. Затем он смазал все царапины на груди Рона. Мазь пахла озоном и жгла так сильно, что у Рона захватило дух, но он мужественно все терпел и только сказал:
— Я сам виноват, Хайдженс. Я следил за вами, вместо того чтобы смотреть по сторонам. Я не мог понять, что вы делали.
— Я сделал быстрое вскрытие, — ответил Хайдженс.
— К счастью, первый сфикс оказался самкой, как я и думал. Она собиралась откладывать яйца. Теперь я, наконец, знаю, куда они двигаются и почему они здесь не охотятся. — Он наложил пластырь на грудь Рона, и вскоре они снова двинулись на Восток, оставив позади мертвых сфиксов. Семпер летал над головой и хлопаньем крыльев выражал свое возмущение тем, что ему не разрешили ехать на спине у Ситки.
— Я уже вскрывал их и раньше, — сказал Хайд-жене, — О них почти ничего не известно. А ведь необходимо получить целый ряд сведений, чтобы люди когда-нибудь смогли здесь жить.
— С медведями? — спросил насмешливо Рон.
— Да, конечно, — ответил Хайдженс, — Дело в том, что сфиксы приходят сюда в пустыню размножаться. Они здесь спариваются и откладывают на солнце яйца. Это их заветное место. Ведь тюлени всегда возвращаются в одно и то же место для спаривания. Их самки в это время неделями не едят. Кета для размножения возвращается в родные реки. Рыбы тоже голодают и в конце концов после нереста погибают, а угри, я привожу примеры из жизни на Земле, Рон, проплывают не одну сотню миль до Саргассова моря, чтобы вывести потомство и погибнуть. К несчастью, сфиксы не умирают, но совершенно очевидно, что у них тоже есть унаследованное еще от их предков место размножения, и они приходят сюда на плато класть яйца.
Рон продолжал идти. Он был зол на себя за то, что забыл об элементарной предосторожности. Он чувствовал себя и здесь, в чужом мире, слишком спокойно, так как привык к таким условиям жизни, которые окружают людей цивилизации, создаваемой роботами. Он не реагировал, когда даже медвежонок почувствовал опасность.
— А теперь, — сказал Хайдженс, — мне не мешало бы иметь оборудование, которое было у ваших роботов. При помощи техники, я уверен, мы сделаем первые шаги к освоению этой планеты и созданию нормальных условий жизни на ней.
— С помощью чего? — переспросил Рон.
— Техники, — сказал нетерпеливо Хайдженс, — Мы найдем много машин в колонии роботов. Роботы оказались беспомощными, потому что они не могли активно бороться со сфиксами. Они и впредь будут вести себя не лучше. Но если убрать роботов, машины вполне пригодны. Они ведь не чувствительны: к смене температуры.
Рон шел молча.
— Вот уж не думал, что вам понадобятся машины, сделанные руками роботов, — наконец, сказал он.
Хайдженс обернулся.
— Ну а что в этом ужасного? — спросил он, — Я не против того, чтобы люди заставляли машины выполнять свои желания. И роботы, когда они используются по назначению, не так уж плохи. Но есть вещи, с которыми роботам не справиться. Только человек может управлять огнеметными орудиями и стерилизаторами почвы, чтобы как следует выжечь все вокруг и уничтожить семена ядовитых растений. Мы сюда еще вернемся, Рон, и уничтожим посев этих дьявольских отродий. И если каждый год мы будем стерилизовать почву, то со временем совсем сотрем сфиксов с лица планеты. Я уверен, что у них есть другие места для откладывания яиц. Мы все их отыщем и превратим Лорен в планету, где люди смогут жить по-человечески.
Рон язвительно заметил.
— Если вы уничтожите сфиксов, то тем самым обезвредите планету для роботов.
Хайдженс рассмеялся.
— Вы видели только одного «ночного бродягу», — сказал он, — А вы забыли об обитателях горных склонов. Они вполне в состоянии выпустить из вас кровь, а потом устроить пиршество над вашим трупом. Сознайтесь, Рон, могли бы вы отправиться в путешествие с роботом в качестве телохранителя? Сомневаюсь. Люди не смогут жить на этой планете, если защита их будет зависеть от роботов. Вы еще вспомните мои слова.
Только через десять дней люди нашли колонию. За это время им пришлось выдержать не одну схватку со сфиксами. Они убили несколько оленеподобных животных и каких-то незнакомых косматых жвачных.
В колонии они прежде всего отправились на поиски оставшихся в живых людей. Их было трое, заросших и израненных. Когда упал электрический забор, двое из них находились под землей в туннеле, где устанавливали новый пульт управления роботами, которые должны были работать в шахтах. Третий надзирал за рудными разработками. Обеспокоенные тем, что прервана связь с колонией, они направились в бронированной машине к лагерю, чтобы выяснить, что произошло. У них не было с собой оружия, и только это спасло им жизнь. На территории колонии они нашли невероятное количество беснующихся сфиксов. Звери сквозь броню почуяли людей, но пробить ее не могли. Колонисты прекратили всю добычу руды и решили использовать для борьбы со сфиксами управляемых на расстоянии роботов. Но роботы не могли справиться с незнакомым заданием. Несчастные смастерили маленькие ручные гранаты и наполнили их ракетным топливом. Несколько обожженных сфиксов с визгом убежало прочь. Но гранаты эти не могли убить ни одного сфикса. Хуже всего оказалось то, что на их изготовление ушел почти весь запас горючего. В конце концов колонисты забаррикадировались в туннеле. Остатки топлива они хранили для устройства сигнализации на случай, если их будет разыскивать корабль. Люди были заключены в шахте, как в тюрьме. Строго распределив оставшиеся запасы пищи, они терпеливо ждали спасения, почти утратив всякую надежду, и с ненавистью созерцали неподвижные фигуры металлических роботов, которые из-за отсутствия топлива не могли выполнять даже ту единственную работу, на какую они были способны.
Увидев Хайдженса и Рона, колонисты заплакали. Роботы и все с ними связанное вызывали у них едва ли не большее отвращение, чем сфиксы. Хайдженс дал им оружие, которое достал из мешка, и они двинулись к мертвой колонии. По дороге они убили шестнадцать сфиксов, а на расчищенной роботами площадке, уже начинающей зарастать травой, они обнаружили еще четырех. В самых разных местах лежали останки несчастных колонистов. В бараках и на складах они нашли небольшие запасы пищи. Сфиксы уничтожили почти все пластикатовые пакеты со стерилизованными продуктами, но не тронули металлических ящиков.
Топливо, к счастью, было цело. Повсюду стояли и лежали сверкающие металлом роботы, казавшиеся готовыми в любую минуту приступить к работе. Но они были неподвижны, и вокруг них уже поднималась молодая поросль. Люди даже не посмотрели на роботов. Переоборудовав огнеметательные машины так, чтобы ими можно было управлять без помощи роботов, они наполнили их доверху горючим, затем отыскали и привели в порядок гигантский стерилизатор, специально сконструированный для уничтожения растений, которые роботы не могли выполоть. Закончив все, они направились к плато.
За несколько дней колонисты совсем избаловали Над-жета. Они с радостью приветствовали все, что, хотя бы в будущем, могло обратиться против сфиксов, и поэтому все время кормили и ласкали его.
По следам сфиксов они добрались до вершины плато. Семпер помогал выслеживать чудовищ. Сфиксы всякий раз с визгом и воем нападали на отряд. Медведи ловко отражали их атаки, в то время как Хайдженс и Рон пускали в ход новые орудия. Стерилизатор оказался пригодным и для уничтожения яиц сфиксов. Его диатермические лучи безошибочно попадали в цель. В руках человека машина превратилась в боевое орудие. Ни один робот не сообразил бы, когда и против какой мишени можно его использовать.
Груды опаленных трупов привлекали сфиксов со всего плато, даже когда не было ветра. Они приходили повыть над мертвыми сородичами. Уцелевшие колонисты расположили орудия вокруг скопища мертвых исчадий ада и потоками огня встречали вновь пришедших. По расчетам Хайдженса, они уничтожили большинство сфиксов в этой части пустыни. Немало их, очевидно, оставалось еще в других местах, но на очищенной территории можно было спокойно жить, не опасаясь новых нашествий, так как лучи стерилизатора проникали через толстый слой песка и навсегда обезвреживали смертоносные яйца. К тому времени как были закончены работы, Хайдженс и Рон устроили на краю плато лагерь и поселились там с медведями, предоставив колонистам возможность отомстить за убитых товарищей.
Однажды вечером Хайдженс прикрикнул на Наджета, который обнюхивал мясо, жарящееся на вертеле над костром. Наджет жалобно заскулил и отправился искать защиты у Рона.
— Хайдженс, — с усилием начал Рон, — Пора поговорить нам о наших делах. Я инспектор Колониальной Службы, а вы нелегальный колонист. Мой долг арестовать вас.
Хайдженс посмотрел на него с любопытством.
— Вы предложите мне отступное, если я выдам своих сообщников? — спросил он тихо, — Или мне нужно будет доказывать, что я не обязан давать показания против своей совести?
— Оставьте этот тон, Хайдженс, — сказал раздраженно Рон. — Всю жизнь я был честным человеком, но больше я не верю, что роботы пригодны во всех условиях. Здесь не место для них. Все было с самого начала неверно. Сфиксы уничтожили колонию, потому что роботы не смогли с ними справиться.
Здесь должны жить только люди и медведи. В противном случае людям придется проводить всю жизнь за сфиксонепроницаемыми заборами и довольствоваться тем, что будут производить роботы. А здесь очень много интересного, и люди будут лишены всего этого. Мне кажется, что жить на таких планетах, как Лорен Второй, в полной зависимости от роботов, значит проявлять неуважение к себе.
— Надеюсь, вы не становитесь религиозным? — сухо спросил Хайдженс— Вы прежде пользовались этим термином для определения самоуважения.
Семпер вскрикнул, так как Ситка подошел к огню и чуть не наступил на него. Медведь стал втягивать в себя ароматный запах мяса, Хайдженс грубо закричал на него, и он снова уселся, не сводя глаз с куска мяса и все время облизываясь.
— Вы так и не дали мне закончить, — сердито сказал Рон, — Я инспектор Колониальной Службы, и в мои обязанности входит проверка того, что сделано на планете до высадки основной партии колонистов. Первым делом я должен составить подробный отчет о колонии роботов, для обследования которой я сюда прибыл, а колония фактически уничтожена. И, как я теперь понимаю, это не случайность. Все было запланировано неверно. Колония не могла удержаться здесь.
Хайдженс усмехнулся. Надвигалась ночь. Он перевернул вертел.
— В случае необходимости колонисты имеют право обратиться за помощью к любому проходящему мимо кораблю. Естественно, что… Я всегда был честным человеком, Хайдженс, и я напишу в отчете, что колония, созданная согласно намеченному плану, оказалась нежизнеспособной и была уничтожена. Все погибли, за исключением трех человек, которые спрятались и подавали сигналы о бедствии. Ведь все именно так и было. Вы сами это знаете.
— Продолжайте, — насмешливо сказал Хайдженс.
Рон снова начинал сердиться.
— И совершенно случайно, случайно, заметьте это, корабль, на борту которого находились вы, Ситка, Сурду, Фаро Нелл и, конечно, Наджет и Семпер, уловил сигналы о бедствии. Вы приземлились, чтобы помочь колонистам. Так все и было. И ваше пребывание здесь вполне законно. Ведь незаконным во всем этом деле было только то, что вы оказались здесь в тот момент, когда понадобилась ваша помощь. Но мы сделаем вид, что вас здесь не было.
Хайдженс повернул голову и стал всматриваться в сгущающийся мрак. Затем он спокойно произнес:
— Я бы не поверил этой истории, если бы мне ее рассказали. А вы думаете, что в Колониальной Службе поверят?
— Они не дураки, — резко ответил Рон, — и, конечно, они не поверят. Но когда они прочтут в моем отчете, что в результате самых невероятных событий представляется реальная возможность заселения этой планеты, то они посмотрят на это дело иначе. Я им докажу, что колония роботов без людей на Лорене Втором чистейшая ерунда и что только люди с помощью медведей могут сделать планету пригодной для высадки колонистов по нескольку сот в год. И когда это станет реальным…
Тень Хайдженса как-то странно затряслась. Сидящий недалеко от костра Сурду с надеждой нюхал воздух. На яркий свет уже слетались бесшерстные порхающие существа, которых медведи легко сбивали лапами на землю и потом с аппетитом съедали.
— В моем отчете, — продолжал Рон, — будет слишком много заманчивых предложений, и он будет иметь вес. Организаторы колонии роботов вынуждены будут со всем согласиться, так как иначе они погорят. А ваши друзья их поддержат.
Хайдженс трясся от смеха.
— Вы низкий лжец, Рон, — наконец, сказал он, — Ведь очень неразумно и непредусмотрительно с вашей стороны ставить пятна на свою безупречную репутацию только для того, чтобы выручить меня из беды. Вы ведете себя не как разумное животное, Рон. Но я знал, что из вас не выйдет разумного животного, когда наступит трудный момент.
Рон смутился.
— Но это единственный выход из создавшегося положения, и, по-моему, он вполне Приемлем.
— Я принимаю его, — сказал улыбаясь Хайдженс, — с благодарностью, так как это даст возможность нескольким поколениям людей жить по-человечески на этой планете. Я принимаю его еще и потому, если хотите знать правду, что это спасет Сурду, Ситку, Нелл и Наджета, которых я незаконно привез сюда.
Что-то мягкое ткнулось в колени Рона. Медвежонок толкал его, чтобы поближе придвинуться к лакомому куску. Наконец, ему удалось протиснуться к огню. Рон покатился по земле, но Наджет ничего не замечал. Он упоенно вдыхал запах мяса.
— Шлепните его как следует, — посоветовал Хайдженс. — Он сразу отодвинется.
— Ни за что, — возмутился Рон, не двигаясь с места, — ни за что. Он мой друг.
ФАКТЫ, ДОГАДКИ, СЛУЧАИ…
ЗАГАДКИ ДРЕВНИХ КУЛЬТУР
Долины и плоскогорья южноамериканских Анд, особенно на территории современной Боливии, Перу и Эквадора, хранят не разгаданные до сих пор тайны доисторических народов, оставивших после себя грандиозные руины и величественные памятники. И лишь смутные воспоминания, отраженные в преданиях племен, пришедших позднее в места прежнего обитания древнейших аборигенов, донесли до нас полуфантастические мифы и легенды о белых бородатых людях, построивших большие города и соорудивших огромные памятники еще до времени «великого потопа», «небесного пожара» и поднятия горной цепи Анд, а потом ушедших неизвестно куда.
Долгое время в эти мифы и легенды просто не верили, да и сейчас среди историков и археологов, особенно в США, продолжает существовать пренебрежительное отношение к подобным сведениям. С такими взглядами связана и тенденция подтягивать хронологию существования древнейших культур Южной Америки по возможности ближе к нашему времени. Поэтому еще недавно общепринятая хронология южноамериканских древних культур начиналась всего лишь с третьего-четвертого веков нашей эры. Считалось, что до этого периода в Южной Америке царила сплошная дикость, в то время как Европа переживала уже упадок Римской империи. Абсолютная хронология американских археологов очень недавнего прошлого была мало обоснована. В отличие, например, от памятников Центральной Америки (культуры майя, толтеков, ацтеков) в Южной Америке отсутствуют (вернее, пока еще не обнаружены или не прочитаны) надписи на сооружениях, имеющие хронологические даты.
Не применимы здесь также методы сравнительной археологии, с успехом используемые при изучении археологических находок Старого Света.
Эти методы заключаются в следующем. Иногда во время раскопок вместе с местными изделиями, не известными ранее, в тех же слоях земли находят предметы, попавшие сюда в результате торговли или обмена и изготовленные другими народами, история которых изучена лучше. Тогда становится возможным установить примерно, к какой эпохе относятся местные изделия. Но в Южной Америке «привозные» изделия найдены только при раскопках развалин сооружений, созданных в поздний период существования царства инков. Поэтому до применения метода исследования при помощи радиоактивного изотопа углерода С14[67] можно было строить лишь мало обоснованные предположения о хронологии разных культур.
Произведенные в последние годы исследования с применением нового метода дали совершенно неожиданные результаты. Оказалось, что Южная Америка была заселена человеком до самой южной ее оконечности уже через 2000 лет после окончания ледникового периода на севере Америки. Не менее интересны и другие открытия. Так, например, в кучах хозяйственного мусора, оставшихся после древних поселений в долине Чикама (Перу), были обнаружены ткани из культурного хлопчатника и остатки тыквы, относящиеся к 2500–1200 годам до н. э. Обычно считали, что эти растения впервые окультурены человеком в Азии. Такое открытие вызвало сенсацию.
Также пришлось передвинуть на многие сотни лет назад все датировки древних культур, существовавших в Южной Америке до инков. Так, культура Чавин в Перу с ее внушительными зданиями, пирамидами, скульптурой, домашним скотом (ламами), развитым ткачеством и керамикой, обработкой золота и серебра, возделыванием маиса неожиданно уже в законченной стадии появляется на перуанском побережье около 800 года до н. э. Следовательно, эта культура не уступает по своему развитию и древности культуре древней Греции! Есть много оснований предполагать, что культура Чавин имеет какое-то отношение к культуре высокоцивилизованного племени олмеков в Мексике — предшественников майя, давших последним свою систему счисления и календарь.
Культура Чавин просуществовала около трехсот лет. В начале нашей эры ее сменила культура Мочика, созданная племенами чиму, по легенде, прибывшими с севера на плотах. Несколько позже возникает культура Наска, с которой связывают (правда, без особых оснований) загадочные линии и фигуры, выложенные из светлых камней в пустынных гористых местностях и тянущиеся на многие сотни метров и даже километры. Эти линии и фигуры были случайно обнаружены во время аэрофотосъемки. Назначение их малопонятно. До нашего времени не дошло никаких легенд или преданий о них, что свидетельствует о большой их древности, вероятно превосходящей официальную датировку.
Теперь можно утверждать, что самая известная нам культура инков, которую застали испанские конквистадоры, не является новой, близкой эпохе открытия Америки, а своими корнями уходит в глубокую древность, не уступая многим древним культурам Старого Света. Широкое развитие ирригации, знаменитые пирамиды солнца и луны в долине Моча, развитие ткачества и изумительно красивая крашеная керамика перуанского побережья, следовательно, имеют возраст порядка 2000 лет! Классическая же культура Тиагуанако в нагорьях Боливии, распространившаяся потом и на побережье, существовала не менее тысячи лет.
Таким образом, данные абсолютной хронологии, полученные при помощи С14, подтверждают древние предания, столь неосмотрительно игнорировавшиеся американскими археологами.
Дошедшие до нашего времени записи, относящиеся к первому столетию после испанского завоевания царства инков, сообщают некоторые из древних легенд, ставших известными от последних представителей амаутов — корпорации жрецов и ученых, существовавшей во времена инков. Согласно этим преданиям, записанным испанскими историками, в частности Монтезиносом, первая перуанская культура — Пиргуа — относится к середине третьего тысячелетия до нашей эры. Спустя двести лет начались войны, раздоры и нашествия других племен. За семнадцать столетий до нашей эры появились две кометы, наступила величайшая засуха, в результате которой вымерло множество людей. Целые области тогда превратились в пустыню. Затем пришли племена гигантов, уничтоженных, согласно легенде, небесным огнем за их жестокость и развратный образ жизни. Интересно, что легенда сообщает об отсутствии у гигантов женщин. За пятнадцать веков до нашей эры в Перу прибыл белолицый бог Пачакумак, а в тринадцатом веке до нашей эры сложилась корпорация амаутов; за семьсот лет до нашей эры с участием амаутов был создан календарь, которым пользовались инки. За 150 лет до нашей эры опять началось массовое вторжение диких племен, наступил период войн и упадка, во время которого было утеряно знание древней письменности. Примечательно упоминание о вторжении чернокожих племен. В связи с этим интересно воспоминание аборигенов Гаити, рассказывавших Колумбу о вторжении на их остров чернокожих племен. О существовании таких племен в области Панамского перешейка сообщали и испанские конквистадоры. Сохранились также сообщения некоторых средневековых арабских писателей о том, как негритянские султаны Западной Африки в одиннадцатом веке нашей эры посылали обширные морские экспедиции в надежде переплыть Атлантический океан.
Считавшаяся утерянной письменность андийских народов была недавно обнаружена боливийским ученым Ибарро Грассо, опубликовавшим свой труд в 1953 г. Еще в середине прошлого века на острове Коати, расположенном на озере Титикака, была найдена древняя иероглифическая письменность. По данным исследований Грассо, остатки этой письменности существуют и по настоящий день и некоторые индейские племена пользуются ею и поныне.
Обнаружено до 500 знаков этой письменности, несомненно наиболее древней в этих краях; были открыты и надписи на стенах древнего храма, которые еще не прочитаны. Согласно легендам, иероглифическую письменность заменили так называемым узелковым письмом (кипу) по приказу одного из правителей инков. Все древние записи на иероглифическом письме по его же распоряжению уничтожены. Но кое-что все же уцелело и было обнаружено Грассо.
Таким образом, хронология амаутов, вероятно, очень близка к истине. Уже давно обращали на себя внимание грандиозные развалины около озера Титикака, где недалеко от деревни Тиагуакако на высоте 4000 метров имеются остатки не завершенных постройкой зданий, укреплений и храмов из гигантских камней и огромнейших каменных блоков. Поистине невероятна титаническая работа, требовавшаяся для доставки этих блоков к месту на такой большой высоте! Легенды времен инков сообщали, что эти сооружения созданы белыми бородатыми людьми, бежавшими на лодках во время потопа и бросившими город недостроенным. Некоторые варианты легенды связывают руины Тиагуанако с народом Кон-Тики-Уиракоча, легенда о котором теперь хорошо известна в связи с путешествием Тора Хейердала на бальзовом плоту через Тихий океан.
Среди этих руин особенно примечательны одиноко стоящие «Ворота Солнца» в храме Каласасава, на которых были обнаружены загадочные изображения, похожие на своеобразные иероглифы. Начатые Познанским и Киссом исследования привели позднее Эштона (в 1949 г.) к расшифровке этих рисунков, оказавшихся астрономическим календарем большой точности. Любопытно, что год этого календаря равен лишь 290 дням и состоит из 10 месяцев по 24 дня и двух месяцев по 25 дней. Аллен и некоторые другие атлантологи считают календарь Каласасава самым древним на земле и относят время его создания за много тысячелетий до нашей эры, по самым скромным подсчетам порядка 15–12 тысяч лет назад. Они утверждают, что тогда город Тиагуанако еще находился на берегах Тихого океана, а озеро Титикака было его заливом. Затем произошло внезапное поднятие Анд, о котором сообщают древние индейские легенды, залив стал высокогорным озером, а жители города в ужасе бежали. До сих пор вокруг озера сохранилась хорошо различимая линия морского берега с остатками морских водорослей, а на берегу озера — развалины морского порта. Установлено, что морской берег действительно поднялся, но о времени поднятия единого и твердо доказанного мнения нет. Многие геологи считают, что это произошло за несколько сот тысячелетий до нашей эры.
Единственный же более или менее точный объективный метод абсолютной хронологии — при помощи радиоактивного изотопа углерода С14 — применим только к органическим остаткам. Но эти остатки могут быть и очень позднего происхождения, особенно если учитывать консерватизм техники у большинства народов древности. Затем по разным причинам органические остатки более позднего происхождения могут попадать в более древние слои. К тому же вовсе не обязательно, чтобы остатки материальной культуры, находимые в районе тех или иных древних каменных сооружений, непременно принадлежали их творцам, а не более поздним насельникам. К сожалению, пока еще нет объективного и точного метода определения давности существования каменных сооружений, основанного на изучении их самих, а не по сопутствующим находкам. Поэтому любую датировку, указываемую для каменных сооружений, следует принимать как минимальную. Отсюда понятно, что спор между ортодоксальными археологами, относившими совсем недавно культуру Тиагуанако (вернее, области вокруг него) к шестисотым годам нашей эры, а теперь вынужденными передвинуть ее назад на несколько столетий, к началу нашей эры, и атлантологами, отодвигающими время сооружения каменных руин Тиагуанако на тысячелетия назад, пока еще не может быть решен однозначно.
О следующей загадочной культуре, обнаруженной много севернее, на территории республики Эквадор, сообщает Адриан Мюллер. Он пишет, что из Центральной Америки в район бухты Каракас в древности прибыли племена, создавшие государство на узком побережье от Сан-Лоренсо на север и на юг до острова Пуна, расположенного в бухте Гваякиля, и называвшиеся карас-майя. Исторические ссылки на карас-майя более чем скудны и связаны с сообщениями о богатстве этого государства изумрудами. Неизвестно, какие причины могли в свое время побудить часть племен майя Центральной Америки переселиться ближе к экватору и когда произошло это переселение. Предполагается, что первое большое переселение произошло в начале классической культуры майя (около 300 г. н. э.), так как имеется некоторое сходство изображений, найденных в политическом и религиозном центре карас-майя, городе Манта, с ранними творениями майя. Но скорее всего, учитывая любовь американских археологов к поздним датировкам и отсутствие данных по методу С14, оно могло быть много раньше и, может быть, связано с какими-то событиями в жизни не самих майя, а предшествовавших им олмеков, на стелах которых изображены сцены подчинения каким-то пришельцам.
Интересно, что и у карас-майя имел место процесс, аналогичный загадочному концу древнего царства майя, когда население неожиданно покинуло ранее обжитые местности в гористых областях Гватемалы и переселилось в Юкатан, создав там культуру нового царства. Хотя Манта, столица древнего царства карас-майя, и не была совсем покинута, все же она потеряла свое значение, и в начале тринадца того века нашей эры возникла новая столица на острове Ла Толита.
Новое царство карас-майя было меньше. В шестом-седьмом столетиях нашей эры в страну карас-майя вторгся народ кара, прибывший, как рассказывают легенды, с юга на плотах; этот народ создал государство со столицей в Кито. В период расцвета государство Кара достигло пределов Перу — шестого градуса южной широты. Но в XV веке, почти за сто лет до захвата Перу испанцами, инки после жестоких битв завоевали государство Кара и даже сделали его столицу Кито временной столицей своей империи.
Очень интересны некоторые подробности, относящиеся к культуре карас-майя. Так, в многочисленных могильниках найдены нефритовые китайские изделия времен первой и второй династии Хань (третий век до н. э.). Находки предметов, изготовленных в древнюю эпоху, подтверждают гипотезу об олмекском происхождении культуры карас-майя.
Величественные, раскрашенные в яркие цвета скульптуры карас-майя напоминают древнеегипетские (например известный бюст Нефертити, жены одного из фараонов). Карас-майя умели обрабатывать золото, медь и даже платину. Но их технология обработки платины до сих пор остается невыясненной. Ведь этот металл плавится при температуре выше 1750°, а сваривается и хорошо куется только при белом калении. Может быть, знаменитые платиновые зеркала, посланные последним властителем ацтеков Монтесумой в подарок испанскому императору через Кортеса, были получены от карас-майя!
Еще более загадочна недавно открытая культура Мазма, названная так по имени деревни около плато Маркагуази, расположенного в 50 милях от столицы республики Перу Лимы. Это плато, окаймленное долинами Санта-Эвлалия и Римак, невелико — всего около трех квадратных километров. В 1952 году д-р Русо из Лимы, изучавший индейское племя гуанко, заинтересовался неожиданным вопросом одного из индейцев: видел ли он «Голову Инки» на плато Маркагуази? Прибыв туда и обследовав плато, Русо обнаружил там замечательную серию скульптур, высеченных в скалах. Помимо этого, многие камни, валуны и скалы были покрыты изображениями человека и животных, выполненными различными техническими приемами. Самое любопытное заключается в том, что там имелись изображения животных, не живших в Южной Америке ко времени завоевания ее европейцами. Часть из них вообще никогда в Южной Америке не обитала: лев, слон, верблюд, корова, лошадь. Некоторые скульптуры удивительно напоминают древнеегипетских богов, как известно, изображавшихся с головами животных или птиц. Наиболее примечательна гигантская скульптура «Голова Инки», для которой была использована скала тридцатиметровой высоты. Эта скала с высеченными очертаниями человеческой головы видна с различных мест плато. Кроме того, на плато обнаружено несколько искусственных прудов, вода их поступала через каналы на земледельческие террасы для орошения, а также циклопические сооружения — огромные каменные бастионы.
В большинстве случаев для этих огромных скульптур были использованы естественные скалы, обработанные соответствующим образом, но многие скульптуры были, несомненно, скомпонованы при помощи какого-то цемента. Своеобразие этой скульптурной группы, придающее всей местности фантастический характер и сильно действующее на воображение, несомненно связано с какими-то религиозными представлениями и церемониями и заключается в том, что многие изображения хорошо видны только при определенном угле наблюдения или даже в определенные часы дня, или в определенное время года. Другие же, наоборот, видны лишь в сумерки или при лунном свете. Русо предполагает, что Маркагуази служил крепостью и храмом легендарной расы белых бородатых людей перуанских мифов и сказаний. О времени создания культуры Мазма пока нет никаких данных, но наличие изображений слонов и верблюдов, вымерших в Америке в послеледниковую эпоху, свидетельствует в пользу предположения о глубочайшей древности культуры Мазма. Проведенная в 1958 году дополнительная экспедиция д-ра Русо совместно с известными атлантологами Алленом и Беллами подтвердила предположение об очень большой древности многих сооружений на плато Маркагуази. По-видимому, эта культура была широко распространена по всей Америке, так как аналогичные сооружения сейчас становятся известными в Мексике, Бразилии и других местах.
Несколько слов о существовании в прошлом слонов в Южной Америке. Вероятно, в Южной Америке произошла массовая гибель слонов (точнее — мастодонтов) в связи с процессами горообразования и подъема Анд. Еще в начале прошлого столетия знаменитый путешественник и географ Александр Гумбольдт обнаружил вблизи нынешней столицы республики Колумбии Боготы на высоте 2000 метров плато, где находилось огромное скопление костей мастодонтов. Так как мастодонты не обитали на возвышенных плоскогорьях, то единственное объяснение заключается в том, что они были застигнуты на этом плоскогорье во время подъема Анд и там погибли.
Найденные изображения вымерших не менее 10 000 лет назад слонов и верблюдов — особенность не только культуры Мазма. Такие и еще более точные изображения имеются в руинах так называемой культуры Кокле, обнаруженной в 1942 году Бериллом в Панаме. Это огромное поле развалин площадью в 1400 квадратных километров, где в некоторых местах толщина слоя культурных остатков достигала шести метров. Наиболее интересно так называемое «Святилище Тысячи Богов», находящееся между двумя реками и охватывающее площадь в две-три сотни гектаров. Оно заполнено остатками огромных базальтовых колонн разного сечения: круглых, овальных, восьмиугольных. Колонны покрыты красочными рисунками и иероглифами. На одном из таких рисунков обнаружено бесспорное изображение слона.
С культурой Кокле связаны и другие загадки, например загадки алтарей со следами массовых человеческих жертвоприношений. Не выяснена также и причина гибели этой культуры, происшедшая, по-видимому, в результате сильнейшего землетрясения и вулканического извержения. Хотя официальная археология очень гадательно датирует культуру Кокле в пределах нашей эры, наличие изображений слонов дает основания предполагать, что культура Кокле очень древняя, не менее десяти-двенадцати тысячелетий, и что поселения этой культуры (явно городского типа), может быть, являются древнейшими городами земли, превосходя древность поселения городского типа, расположенного на месте современного Иерихона в Палестине, отнесенного по возрасту (методом С14) к шестому-седьмому тысячелетию до н. э.
В связи с этим приобретает значительный интерес мнение одного из советских атлантологов И. Я. Фурмана относительно культового обряда маскирования единственного в Южной Америке домашнего животного, ламы. Этот «маскарад лам» наблюдался испанцами в Перу непосредственно после его завоевания. Он состоял в том, что на светло окрашенных лам надевали своеобразный парик с двумя рогами из твердого дерева; таким образом ламе придавали вид быка. Так как до завоевания испанцами Южной Америки бык там не был известен, а церемония «маскарада лам», по испанским источникам, существовала еще до эпохи завоевания, то И. Я. Фурман усматривает в этом обычное воспоминание о животном мире прародины Атлантиды, где, по легенде Платона, бык был священным животным. Из Атлантиды почитание быка распространилось как на восток (Египет, Крит), так и на запад, в Америку. Но в Америке этот культ из-за отсутствия быка среди местных животных выродился в обычай «маскарада лам». Напомним, что священный бык древнего Египта Апис тоже обязательно должен был быть светлой окраски.
Последние данные археологических исследований и результаты определения абсолютной хронологии при помощи изотопа Си опровергают укоренившееся представление о проникновении человека на материк Америки из Азии, через Берингов пролив. Этим путем в Америку прибыли лишь наиболее поздние иммигранты. В настоящее время имеются бесспорные данные о существовании человека в Америке задолго до 35 000 лет до н. э. (культура Кловис). Уже более чем 20 000 лет до н. э. жители горных районов штата Нью-Мексико (пещера Сандиа) умели плести корзины, делали орудия не только из камня, но и из кости и охотились за лошадьми, верблюдами и мастодонтами, полностью вымершими в этих местах спустя десять тысяч лет или около этого времени. В тот период весь север Северной Америка и Европы еще был покрыт гигантскими ледниками, создававшими условия, близкие к существующим теперь в Антарктиде. Понятно, что это полностью исключает возможность проникновения человека в Америку северным путем из Азии через Берингов пролив. А так как последнее наступление ледника в Северной Америке (стадия Майкато) было в десятом-одиннадцатом тысячелетии до н. э., то только после полного отступления ледника северный путь стал доступен человеку.
Каким же путем в таком случае мог проникнуть человек в Америку? Известный американский археолог Рейни предполагает вероятность появления человека в Америке через Тихий океан, и он полностью согласен с невозможностью проникновения туда с севера. Но такую возможность следует считать просто невероятной, ибо человек древнекаменного века еще не был в достаточной степени знаком с мореплаванием. Первые лодки появились лишь к концу ледникового периода. Преодолеть же Тихий океан с запада на восток без минимума навигационных знаний просто немыслимо.
Остается лишь противоположное направление — человек прибыл в Америку с востока. Такая миграция была возможна в том случае, если бы между Старым и Новым Светом существовал какой-нибудь «мост», то есть остров или группа островов, служивших цепью, связывавшей оба материка. Таким мостом могла быть лишь легендарная Атлантида, гибель которой приурочивается и имеет прямое отношение к окончанию ледникового периода в Европе и Америке. Принятие такого предположения просто объясняет и тот факт, что среди древних аборигенов Америки встречаются два и даже больше антропологических типа: один, более древний, похож на древнейших обитателей Европы (кроманьонцев), другой отвечает монголоидному типу. Монголоидные племена пришли в Америку уже после окончания ледникового периода из Азии через Берингов пролив. Советский ученый проф. Д. А. Ольдерогге, рассматривая данные последних археологических открытий и сравнивая языки разных индейских племен, пришел к заключению, что действительно имело место очень древнее разделение индейских языков; это говорит в пользу различного происхождения и времени проникновения человека в Америку.
Небольшой остров Мальта, площадью всего в 248 квадратных километров, расположенный к югу от Сицилии, хранит неразгаданные тайны доисторической погибшей цивилизации, существование которой отдельные ученые относят к пятому-седьмому тысячелетиям до н. э. Если это так, то культура доисторической Мальты была древнее египетской, будучи одновременной с древнейшей городской культурой той же эпохи — Иерихоном в Палестине.
На Мальте, занимавшей в те времена, по-видимому, гораздо большее пространство, чем теперь, и сильно уменьшившееся вследствие происшедших позднее опусканий, находят развалины величественных дворцов и храмов, построенных из гигантских камней со странными колоннами, узкой частью обращенными к земле. Внутри дворцов обнаружены остатки стенной живописи, несколько напоминающей найденную на острове Крит и в Южной Испании, а на гробницах загадочные статуэтки, изображающие лежащую ничком человеческую фигуру в юбке.
Но самая интересная особенность острова Мальты, по жалуй, обширная и сложная система выдолбленных в скалистом грунте путей, наподобие рельсовых, доходящих до моря и, как показала аэрофотосъемка, продолжающихся далее уже под водой. Это еще раз доказывает, что во время сооружения этих удивительных колей, остров занимал гораздо большую площадь, чем теперь. Колейные пути не совпадают с современными дорогами и в некоторых случаях удваиваются и умножаются, как на современных железнодорожных разъездах и сортировочных станциях. Эта выдолбленная в скале двойная колея везде шириной 137 сантиметров и глубиной около полуметра. Стенки углублений косые, шириной от четверти метра до полуметра вверху и десять сантиметров внизу.
Исследования показали, что этими путями пользовались очень долго. Но нигде не удалось обнаружить признаков того, что в качестве тягловой силы применялись животные, и между колеями не найдено никаких следов выбоин от копыт. Ныне жители Мальты за немногими случаями избегают пользоваться древними колеями, так как они быстро изнашиваются от железных ободьев колес и копыт мулов. Отсюда напрашивается предположение, что доисторические жители острова применяли деревянные повозки, приводимые в движение босоногими людьми. Однако известно, что ступени многих храмов, посещавшихся долгое время босоногими паломниками, носят глубокие следы истирания или износа, даже если ступени выложены очень твердыми камнями. Поэтому, если передвижение повозок производилось в течение многих лет босоногими людьми, то и от них должны были бы остаться следы; но и их нет. Невольно приходит в голову фантастическая мысль — не были ли эти повозки чем-то вроде современных ручных дрезин. Механизм дрезины очень прост и мог быть сделан даже примитивными инструментами. К тому же, если повозки были легкими, как предполагают, то передвигать их, подобно дрезинам, было бы нетрудно.
Обнаружение колей для передвижения повозок свидетельствует, что древним обитателям Мальты было известно колесо. Даже много позже культурные народы Средиземноморья и Ближнего Востока еще не знали колесных повозок, а народы обеих Америк не были знакомы с принципом колеса вплоть до прибытия европейцев.
Большая древность путей доказывается тем, что в слоях земли, перекрывающих их, найдены более поздние, но тоже доисторические гробницы. Ни в одном из дошедших до нашего времени трудов античных авторов, ни в каких мифах или легендах народов Средиземноморья нет и намека на сооружения храмов, дворцов и особенно на колеи острова Мальты. Пожалуй, лишь в описаниях родины Одиссея острова Итаки, по Гомеру, есть кое-что сходное.
Примечательно, что все пути избегают те места, где были расположены храмы и дворцы. Очевидно, дороги не предназначались для перевозки камней, необходимых при сооружении мегалитических построек. Считают, что дорогами пользовались для доставки земли и воды на террасы орошаемого земледелия, как это было у инков в Южной Америке.
В настоящее время Мальта не имеет ни рек, ни ручьев или других постоянных источников воды и жители ее вынуждены пользоваться дождевой водой. Но, как это ни странно, в послеледниковое время Мальта имела густое земледельческое население, создавшее развитую островную культуру. Не выяснено пока, из каких источников древние жители брали воду на орошение полей. Для такой интенсивной земледельческой культуры искусственные водохранилища должны были бы быть грандиозными сооружениями: следов же таких сооружений на острове не обнаружено.
Объяснение может быть только одно: в те времена остров был больше, намного выше и обладал какими-то проточными постоянными источниками воды.
В культуре Мальты много сходных черт с древнеминойской культурой острова Крита, но последнюю следует считать более молодой, чем культуру доисторической Мальты.
В то время как на Мальте имелись гигантские мегалитические сооружения, на Крите ничего подобного нет: к тому же культура Крита возникла как-то неожиданно, сразу достигнув высокого развития. Пожалуй, культура доисторической Мальты имеет больше сходства с древнейшей культурой юга Испании, где были найдены мегалитические сооружения и гидротехнические приспособления глубочайшей древности (близ Ниебла и др.).
Весьма вероятно, что Мальта была скорее всего связующим звеном в длинном ряду древнейших в мире и очень плохо изученных культур позднего неолита — энеолита Средиземноморья, распространявшихся с запада на восток по линии: Тартесс (остров западнее Кадиса, Испания) — Балеарские острова — Мальта и близлежащие острова — Крит— острова Эгейского моря (Архипелаг). Это был комплекс островных культур, созданных народами-мореплавателями глубокой древности, начавшими свою экспансию еще в мезолите. Этим народам принадлежит честь изобретения морских парусных судов. Об их подвигах до нашего времени дошли мифы и легенды позднейших народов, такие, как миф о путешествии за море Гильгамеша у древних шумеров, о Мелькарте у финикиян, о Геракле у древних греков, об Одиссее у критян-греков и этрусков.
Очень может быть, что до сих пор не доказанная с достаточной убедительностью география путешествий Одиссея связана с путешествиями этих древнейших морепроходцев, искавших новые пути в Средиземном и Черном морях. Они открыли используемый тогда Великий Восточный водный путь из Черного моря в Балтийское или Белое, существование которого убедительно доказывает С. А. Ковалевский, предполагая его направление: Азовское море — Маныч — Каспийское море — Волга — озеро Моримаруса (выше Казани) — проток в Белое или Балтийское море. Может быть, загадочная до сих пор родина Одиссея, остров Итака, по описанию совсем не похожая на современную Итаку Ионических островов, где археологи не нашли ничего напоминающего Итаку «Одиссеи», в действительности находилась на острове Мальте.
Хронологически к этому времени относится и миф об аргонавтах, проплывших в Черное море еще до того, как Дарданеллы и Босфор окончательно оформились как проливы. Это произошло в четвертом тысячелетии до н. э. Н. М. Страхов, изучавший геологическую историю Черного моря, указывает, что окончательный прорыв средиземноморских вод произошел 5000 лет назад, а до этого Босфор был мелким, труднопроходимым проливом с бурным течением из Черного моря. Миф об аргонавтах как раз и отмечает опасность плавания через Босфор и происшедшие потом изменения.
Своеобразной особенностью культуры Мальты является исключительная забота населения о загробной жизни. Конец этой культуры относят к 1800 году до н. э. и предполагают, что он был вызван нашествием какого-то другого народа или религиозным переворотом. Интересно, что с предполагаемой датой гибели культуры Мальты почти совпадает дата катастрофы, постигшей среднеминойскую культуру острова Крит (около 1800–1750 гг. до н. э.) Предполагают, что эта катастрофа вызвана сильнейшим землетрясением, разрушившим полностью крупнейший город минойского Крита и его вероятную столицу — Кносс. Кажется возможным сопоставить катастрофу на Крите с гибелью древней культуры Мальты, если предположить, что обе катастрофы были вызваны одной и той же причиной — тектоническими движениями в области Средиземного моря, очень частыми в этих районах, в результате которых Мальта осела, площадь ее сильно уменьшилась, постоянные источники воды иссякли и ее древняя культура, потеряв питавшую ее материальную базу, погибла. Поэтому нет необходимости прибегать к гипотезам о вторжении новых народов или о религиозном перевороте.
По-видимому, опускание Мальты началось задолго до окончательной катастрофы. Происходившее все время постепенное уменьшение площади острова, частые землетрясения, иссякание источников воды — все это создало у его населения чувство обреченности, наложив отпечаток на религию жителей, уделявших особое внимание загробной жизни. Может быть, этим и объясняется своеобразие культуры Мальты на ее последних этапах.
Гипотезу о том, что древнейшая мальтийская культура погибла в результате тектонических движений, косвенно подтверждают и находки вулканического пепла в верхних слоях придонных осадков в восточной части Средиземного моря к югу от Крита. Предполагают, что этот пепел отложился во время гигантского извержения вулкана Сан-торина примерно в 1800–1500 годах до нашей эры. Этот факт подтверждает, что в то время восточная часть Средиземного моря была ареной усиленной вулканической и сейсмической деятельности. В этих же осадках найден нижний, более древний слой вулканического пепла, относящегося ко времени порядка 11 000 лет до нашей эры, вероятнее всего занесенного западными ветрами, а не с островов Архипелага.
Описанная выше культура древнего неизвестного народа не ограничивалась одним только островом Мальтой. Такого же рода культуру (с храмами, колеями и т. п.) обнаружили и на маленьком вулканическом островке Пантеллерии площадью всего в 83 квадратных километра, расположенном в 100 километрах к юго-западу от Сицилии и в 69 километрах от тунисского берега. А несколько лет назад на полпути между Пантеллерией и Сицилией под водой были открыты развалины двух затопленных городов с симметрично расположенными улицами и высокими зданиями, существование которых относят примерно к тому же времени, что и загадочные памятники и колеи островов Мальты и Пантеллерии.
ОСТРОВ РОБИНЗОНОВ
Пустынные острова у берегов Южной Америки в XVII–XVIII столетиях были убежищем пиратов. Туда они заходили пополнить свои запасы свежей водой, мясом, плодами. Одно из таких убежищ занимало три острова в 650 километрах от берегов Чили. Самый большой из них назывался Хуан-Фернандес или Мас-а-терра, два других Мас-а-фуэра и Санта-Клара. Они гористы, частью покрыты лесами. Открыл их в 1563 году испанский лоцман Хуан-Фернандес, прославившийся тем, что сумел найти прямой путь из Кальяо к берегам Чили, минуя холодное Перуанское течение.
Остров, получивший имя первооткрывателя, можно с полным основанием назвать островом робинзонов. По любопытному стечению обстоятельств на протяжении нескольких сот лет он служил пристанищем для вольных и невольных отшельников, и судьба одного из них представляет особый интерес как судьба реального прототипа героя знаменитого романа Даниеля Дефо «Робинзон Крузо».
Первым робинзоном был сам Хуан-Фернандес. Он прожил на острове несколько лет, занимаясь разведением коз и свиней. Но уединение, видимо, наскучило ему, и он вернулся на материк.
В двадцатых годах XVII века здесь жили долгое время три моряка из эскадры голландского адмирала де-Витта. Судьба их неизвестна; вероятно, они попали в руки испанцев, которые были беспощадны к своим врагам голландцам.
После них здесь пять лет провел человек, спасшийся с одного торгового судна, затонувшего недалеко от острова.
Следующим робинзоном был некто Уильям, гватемальский индеец из племени москитов, которого оставил на Хуан-Фернандесе пиратский корабль капитана Шарпа. Он прожил здесь три года два месяца одиннадцать дней.
Пятая робинзонада была если не самая трудная, то самая забавная. В 1687 году капитан Дэвис высадил на острове пятерых матросов с четырьмя негритятами. Матросы были отчаянные игроки и, снабженные всем необходимым вплоть до маленькой пушечки, весело проводили время за игрой в кости. Весь остров они разделили на участки и проигрывали их один другому. Если бы не посещения испанцев, несколько раз пытавшихся поймать неутомимых игроков, жизнь отшельников можно было бы назвать идиллической. Через три года и два месяца девять робинзонов покинули остров.
Но настоящая слава Хуан-Фернандеса началась с 1712 года, когда в Лондоне была опубликована книга капитана Вудза Роджерса «Промысловое плавание вокруг света». В книге описывалось событие, заинтересовавшее всю Англию. На следующий год в журнале «Англичанин» появилась статья известного публициста Ричарда Стила на ту же тему. «Человек, о котором я намерен рассказать, — писал Стил, — зовется Александром Селкирком. Имя его знакомо людям любопытствующим, ибо он приобрел известность тем, что прожил в одиночестве четыре года и четыре месяца на острове Хуан-Фернандес. Я имел удовольствие часто беседовать с ним тотчас по его приезде в Англию в 1711 году». Жизнь Селкирка на острове, по словам Стила, была «столь восхитительно приятной, что ни одной минуты не тяготился он ею». В разговоре со Стилом Селкирк сожалел о своем возвращении к людям и оплакивал свое благословенное одиночество.
Хитрый шотландец умел пустить пыль в глаза. Его жизнь ни до Хуан-Фернандеса, ни во время пребывания на нем не может быть описана в нежных тонах.
Александр Селкирк, седьмой сын сапожника Джона Селкрега, родился в 1676 году в Шотландии в городе Ларго, графство Файф. С юных лет он не отличался покладистым характером. Отношения между ним и отцом с братьями были очень натянуты. Благоволила к нему одна мать. Когда распри в семье зашли слишком далеко, с ее одобрения Александр изменил свою фамилию с Селкрега на Селкирк, подчеркивая тем самым полный разрыв с отцом.
Неуживчивым и непоседливым людям вроде Селкирка прямая дорога была в море. Он рано покинул дом. Когда в 1695 году его вызвали в суд за неблагопристойное поведение в церкви, родные уведомили власти, что Александр Селкирк давно служит матросом и бог весть где пропадает.
За несколько лет плавания он приобрел большой опыт. Во всяком случае в 1703 году он ужо служил штурманом на пиратском судне «Пять Портов», которым командовал капитан Стредлинг. Селкирк участвовал в нескольких операциях, но в конце концов не поладил со Стредлингом и, когда «Пять Портов» стояло у берегов Хуаы-Фернандеса, потребовал, чтобы его высадили на берег.
Стредлинг оставил своего штурмана, снабдив его платьем, постелью, ружьем, порохом, посудой, книгами и навигационными инструментами. Селкирк оказался в лучшем положении, чем все его предшественники. Но когда «Пять Портов» собиралось уходить, строптивый шотландец одумался и умолял не бросать его. Однако капитану надоели выходки Селкирка, и он остался глух к его мольбам.
Первое время Селкирк очень тосковал. Но шли недели, приближалась зима, надо было думать о будущем. Селкирк построил две хижины на небольшом расстоянии одна от другой, покрыл крыши тростником, стены выложил козьими шкурами. Одна хижина, поменьше, служила кухней, вторая была спальней. Ради экономии пороха Селкирк решил собирать на берегу моллюсков. На его счастье, там в изобилии водились не только моллюски, но и черепахи. Их мясо, нежное и вкусное, сначала очень понравилось Селкирку, но вскоре он им пресытился. Пришлось перейти на козлятину, как ни жаль было скудных запасов пороха. Мясо он приготавливал вместе с плодами перечного дерева. Из этого же ароматичного дерева он запасал себе свечи и дрова. Без соли и хлеба очень трудно приходилось первые недели, поэтому ел Селкирк только в минуты крайнего голода. Желая всегда иметь в запасе свежее мясо, он поймал несколько козлят и подрезал им сухожилия ног так, чтобы они не могли далеко убежать от хижины.
Износилась одежда, стерся нож, кончился порох. Селкирк сшил себе костюм из козьих шкур, вытягивая нитки из своих чулок, сделал нож из железного обруча, который нашел на берегу. И отсутствие пороха не причиняло уже больших неудобств — Селкирк научился бегать так, что свободно догонял коз. Правда, однажды, преследуя козу и, уже схватив ее на краю обрыва, он оступился и упал вниз. От удара он потерял сознание, а когда очнулся, почувствовал, что лежит на мертвой козе. То, что он упал на козу, спасло его. Он пролежал больше трех дней.
В 1708 году во время войны за испанское наследство два английских корабля «Герцог» и «Герцогиня» под командой капитана Вудза Роджерса отправились каперствовать к берегам Южной Америки. В январе 1709 года английские корабли бросили якорь в Кемберлендском заливе острова Хуан-Фернандес. На остров выслали лодку, которая привезла оттуда массу раков и человека в козьих шкурах. Он весь зарос волосами и произносил только обрывки слов. Это был Александр Селкирк. Он рассказал, что прежде несколько раз видел корабли, проходившие вблизи острова. Дважды Хуан-Фернандес посещали испанцы, гонялись за Селкирком, но поймать не могли и ограничивались тем, что, отплывая, давали по острову орудийный залп. На сей раз Селкирк тотчас признал в «Герцоге» и «Герцогине» английские корабли и развел на берегу костер, чтобы привлечь внимание. Огонь увидели.
Селкирку предлагали водку, но он отказался, боясь, что водка может ему повредить. Только через несколько дней он мог приняться за кушанья, которых не пробовал более четырех лет.
Роджерс взял Селкирка к себе в помощники. Пираты грабили и уводили испанские суда, то есть брали призы, как тогда говорили. Селкирк с особенным рвением принялся за прежнее дело. В скором времени Роджерс назначил его командиром одного призового судна, потом перевел на такое же судно подшкипером.
Вскоре после опубликования статьи Стила в «Англичанине» в Лондоне появилась брошюра с интригующим названием: «Вмешательство провидения, или удивительное описание приключений некоего Александра Селкирка, написанные его собственной рукой». Вряд ли это творение привлекло бы внимание потомства, если бы шесть лет спустя не вышла в свет книга с еще более длинным названием, но несравненно более значительным содержанием, в основу которого тоже были положены приключения Селкирка: «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки, близ устья реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим». Только благодаря этому сочинению Александр Селкирк получил бессмертие.
Впрочем, он не мог предполагать это весной 1712 года, когда вернулся на родину в Ларго. Привычка ли к одиночеству или что-либо другое сыграло роль, но Селкирк поступил несколько неожиданно: в отцовском саду он выстроил грот и жил в нем отшельником, предаваясь, по словам биографа, благочестивым размышлениям. Правда, эта высоконравственная жизнь довольно скоро кончилась. Во всяком случае известно, что в 1713 году он судился за избиение некого Ричарда Нетла, судостроителя. И это не единственное дело, которое привлекало к Селкирку внимание полиции. Умер Селкирк 12 декабря 1721 года на корабле «Веймут» в должности помощника капитана.
Роман Дефо был причиной тому, что спустя сто с лишним лет в Ларго воздвигли Селкирку бронзовый памятник, а в 1868 году командор Пауэлл и офицеры английского корабля «Топаз» установили на одной скале острова Хуан-Фернандес, которая, по преданию, была наблюдательным пунктом Селкирка, мемориальную доску в его честь. Через некоторое время некий Томас Селкрег из Эдинбурга, именовавший себя единственным потомком Александра Селкирка, печатно благодарил офицеров «Топаза» за любезность, проявленную по отношению к его предку.
Робинзонады Хуан-Фернандеса не кончились с Селкирком. В 1719 году на нем два месяца прожили дезертиры с одного английского судна. В 1720 году на нем обитала несколько месяцев команда затонувшего английского корабля «Спидуэлл». Часть из них, выстроив лодку, ушла с острова, часть, в количестве тридцати человек — белых, индейцев и негров, осталась на острове и была перебита испанцами.
До настоящего времени сохранился обычай: каждое судно, бросающее якорь в Кемберлендской бухте, должно оставить на острове какое-нибудь полезное животное или растение, видимо для того, чтобы сделать удобнее жизнь возможных будущих робинзонов.
РОЖДЕННАЯ В СПОРЕ
Живым опровержением пословицы «Один в поле не воин» была армия, насчитывавшая… одного военнослужащего. Он предназначался для защиты государства Моренэ, существовавшего не так давно в Европе.
Когда после разгрома наполеоновской империи союзники стали делить входившие в нее земли между Нидерландами и Пруссией, произошел спор из-за округа Моренэ, располагавшегося на границе этих королевств. В результате в 1816 году часть этого округа отошла к Нидерландам, часть к Пруссии, а часть, которая представляла особый интерес из-за богатых цинковых и свинцовых рудников, находившихся на ее территории, была объявлена нейтральной. Так возникла карликовая республика Моренэ. Она занимала площадь в 3,3 кв. км и насчитывала несколько сот жителей. На службе у этой республики и состоял упомянутый военнослужащий, соединявший в своем лице и главнокомандующего, и солдата. Он был облачен в яркий мундир — предмет гордости не только его носителя, но и всех граждан республики.
Государство Моренэ просуществовало 104 года. Оно управлялось советом из девяти членов, во главе которого стоял мэр города Моренэ — столицы государства. Налоги не обременяли граждан республики — каждый из них платил всего шесть франков в год. Эти деньги шли на содержание дорог и единственной школы республики.
Собственно, государство Моренэ могло прекратить свое существование еще в 1884 году, когда истощились его рудники, которые в свое время не поделили Нидерланды и Пруссия. Но ликвидировалось оно только после первой мировой войны, целиком войдя в состав Бельгии и образовав отдельный округ. В настоящее время бывшая республика насчитывает 4 тысячи жителей.
ГЕОГРАФ, ГУСАР, СХИМНИК
Читавшие роман Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев», наверное, помнят рассказ Остапа Бендера о гусаре-схимнике, герое аристократического Петербурга, воевавшем, между прочим, в Абиссинии и ставшем в конце концов кучером конной базы Московского коммунального хозяйства.
Гусар-схимник — личность, о которой стоит поговорить подробнее.
Это было более шестидесяти лет назад, во время итало-эфиопской войны. Русская общественность, сочувствовавшая борьбе эфиопов за свою независимость, собрала средства для помощи раненым и больным, и в Эфиопию в 1896 году был отправлен санитарный отряд Русского общества Красного Креста. В составе отряда находился поручик Александр Ксаверьевич Булатович. Санитарный отряд, проделавший большую работу, отбыл на родину в конце 1896 года, Булатович остался в Эфиопии. Его как географа интересовали малоисследованные западные районы страны, загадочные горные хребты, отходящие от возвышенности Кафа и Шоа, долина легендарного Голубого Нила. Сотни километров исходил он по горным ущельям, собрал много ценных сведений. Об этой экспедиции он рассказал в книге «От Энтото до реки Баро», вышедшей в Петербурге в 1897 году.
В том же году в составе дипломатической миссии Булатович снова отправился в Эфиопию. Здесь он участ вовал в военной экспедиции негуса Менелика II, предпринятой для завоевания областей, лежащих между Эфиопией и озером Рудольфа. Русскому путешественнику довелось совершить ряд интересных открытий. В частности, он обнаружил горный хребет протяженностью в несколько сот километров, который является водоразделом между озером Рудольфа и Нилом.
Любопытный дневник путешествия под заглавием «С войсками Менелика II» был издан в Петербурге в 1900 году.
На заседании Русского географического общества академик Ю. М. Шокальский отметил, что результатом экспедиции Александра Булатовича «явились не только географические описания местностей и этнографических коллекций, но и новая карта пройденных стран». За свои исследования А. К. Булатович был удостоен серебряной медали имени П. П. Семенова-Тян-Шанского.
Дальнейшая судьба талантливого гусара сложилась более чем своеобразно. В вечернем выпуске петербургской газеты «Биржевые ведомости» от 16 марта 1913 года была опубликована заметка под интригующим названием «Таинственное исчезновение иеромонаха». Автор заметки на поминает читателям о том недавнем времени, когда на петербургском горизонте блистал гусарский офицер Булатович. Он заслуженно считался лихим кавалеристом и всегда брал первые призы на конных состязаниях. «Офицеру-кавалеристу предстояла блестящая будущность Судьба, однако, решила иначе». Он постригся в монахи и поселился в одном из пригородов Петербурга. Спустя не сколько лет он исчез. Тщетно его разыскивала полиция Следов иеромонаха Антония, как стал после пострижения именоваться Александр Булатович, найдено не было. По слухам, он бежал в Грецию, в афонские монастыри.
Казалось, Булатович исчез навсегда. Но так ли это? Как ни странно, он под именем графа Буланова продолжает жить уже в качестве литературного героя. Теперь мы с уверенностью можем сказать, что Ильф и Петров, работая над романом «Двенадцать стульев», внимательно просматривали старые газеты. Однажды им на глаза попалась заметка о странном иеромонахе, и рассказ о нем, правда несколько видоизмененный, они вложили в уста «великого комбинатора».