Сборник рассказов, коротких и очень коротких, действие которых происходит во сне, наяву и в измененных состояниях сознания. Фантастика, местами почти научная, абсурд, магический реализм.
Предсказатель дождя
Один человек умел предсказывать погоду.
Собственно, он мог предсказывать только дождь, но делал это точнее любого бюро прогнозов.
Высоко в небе он видел облака особой перистой формы и говорил: «Завтра будет дождь». И дождь шел.
Даже если небо было полностью синее, человек все равно видел там хотя бы одно облачко – в глубине или с краю, которое своей формой и видом говорило ему, что будет дождь. И дождь шел.
А если небо было затянуто тучами, человек мог предсказывать дождь и по тучам.
Поэтому он вообще перестал смотреть на небо.
Но после этого стал предсказывать дождь, глядя на асфальт под ногами, на лужи, на рябь по воде от ветра, на круги, расходящиеся от капель.
Человек захотел поехать в пустыню, чтобы там научиться предсказывать сушь, но не смог. Говорили, что он попал в психбольницу, что естественно для человека, который утверждает о своей каким-то образом причастности к потопу на улицах города (на тот день он предсказал ливень с выпадением месячной нормы осадков).
По другим же сведениям он попал не в больницу, а в тюрьму. По обвинению в нанесении государственному имуществу ущерба в особо крупных размерах.
Кем был в действительности нанесен тот ущерб, не известно, но следователю удалось как-то связать концы с концами. Впрочем, ущерб от потопа на улицах тоже был крупен. Поэтому вынесенный приговор – длительный срок заключения можно было считать косвенно справедливым.
Сидя в месте лишения свободы (больница или тюрьма – не имеет значения) человек не потерял своей способности. Он предсказывал дождь по пятнам от сырости на потолке, по рыбьим костям на дне миски с супом, по боли в спине, кашлю в горле, тяжелому дыханью соседа по нарам.
Моросит…
Белый мерседес
Ухов шел пешком, потому что трамваи уже не ходили.
Какой-то белый мерседес остановился рядом, и Ухов остановился тоже.
Некто вышел из машины. На нем был светлый пиджак в клетку.
«Наверное, хочет спросить, как проехать к Озеркам или на Поклонную Гору», – подумал Ухов.
Но тот, кто вышел, оказался глухонемой и спросить ничего не мог, только нечленораздельно мыкнул два раза. А руками жестикулировал очень живо. Прямо перед носом Ухова он что-то изобразил на пальцах, потом за рукав потянул, за плечо пиджачное потормошил, искательно глядя в глаза, и опять за рукав, и опять за плечо, рукав-плечо, рукав-плечо. Ничего нельзя было понять в этих жестах.
Несколько раз он показывал рукой куда-то вперед. Ухов глядел, но там ничего особенного не было видно. Наконец, он привстал на цыпочках, а локти развел в стороны, словно собирался взлететь – странный такой человек. Но не взлетел, а вместо этого сел в машину, которая тут же тронулась с места.
Когда белый мерседес уже перестал быть виден, Ухов все понял. Полез рукой во внутренний карман пиджака, и точно – бумажник с деньгами исчез. В бумажнике были все деньги Ухова. Все полностью.
Странное ощущение охватило Ухова. Как будто он оказался в чужом, незнакомом городе в пять часов утра на вокзале. Без багажа и обратного билета.
Он машинально потрогал себя за рукав, за плечо пиджачное, снова за рукав, опять за плечо. Посмотрел вперед. Вдоль улицы темнели дома, почти без огней. В конце их сходящейся перспективы мутным пятном маячила луна, вставая над горизонтом.
Ухов приподнялся на цыпочках, взмахнул локтями, несколько раз подпрыгнул и взлетел вверх, сделавшись вдруг пустым и легким. И не опустился уже, а продолжал всплывать выше и выше, к самому небу – туда, где полная луна медленно поднималась над домами.
Таракан
Я переходил улицу на красный свет. Справа виден был автомобиль – еще на достаточном расстоянии. Перехожу – восемь шагов поперек улицы, столько же по тротуару – гарантированный запас. Теперь не наедет, даже если и нарочно захочет. А если захочет? Так бывает в кино: действующее лицо закуривает сигарету на тротуаре, или стоит под зонтиком, или выходит из банка. Справа авто идет на скорости. Легкий поворот руля, не заметный в кадре, но логически очевидный – вильнуло и промчалось, не прерывая движения, а на тротуаре остается лежать тело. Можно не подходить, все ясно. Я ускорил шаг, чтобы к моменту встречи между мной и автомобилем оказался фонарный столб.
Мне рассказывали случай, как двое ловили рыбу на лесном озере. Дед с маленьким внуком. Из лесу вышел медведь. Дед попробовал отогнать медведя удочкой, но тот только разъярился, и все кончилось очень печально. С диким зверем рекомендуют сохранять спокойствие при встрече.
Еще был случай в метро, авария на эскалаторе. Всё рухнуло, и спасся тот, кто успел прыгнуть вбок через поручни. А мне, когда я услышал об этом, сразу и пришла на ум эта мысль, что надо было прыгать. Я, значит, спасся бы в этом происшествии.
А вот если уже идет метропоезд, а ты – на путях перед ним, тогда надо падать и ложиться вдоль – там есть достаточное для человека углубленное место между рельсами, такая траншея. Но костюм не отмыть будет после, потому что в траншее грязно.
Но самое страшное, когда идешь по опушке, грибы собирая, и вдруг из леса выходит динозавр. Он ростом с сосну, у него голова, как молоток, балда чугунная. Головой он бьет врага, ломает ему кости. А ты даже не враг, так – козявка малая. Склюет, не прерывая движения. Это ужасно. Единственный выход – замереть и затаиться, не двигаясь.
Или случайно ты превращен в таракана, и нужно как-то войти в контакт с человеком, это естественно. Он пьет чай, а ты выходишь из своей щели. И как дать знать ему о своей разумности? Делать знаки лапками и усиками? Передвигаться по замысловатой траектории, рисуя треугольник или букву алфавита? Или выйти каким-либо забавным способом, чтобы задержать внимание? Главное, что всё почти безнадежно, потому что раздавит, и наверняка быстрее, чем успеет вглядеться.
И всё.
В доме с балконом
В доме обрушился балкон. Обрушился при отягчающих обстоятельствах. Там в квартире на четвертом этаже как раз играли свадьбу в тот вечер. В разгар торжества невеста вышла на балкон подышать воздухом, и балкон обрушился. Сбежавшиеся к окну гости увидели только белую фату невесты, которая зацепилась за ветку растущего под балконом дерева и там на ветру развевалась. И все.
А у невесты, как потом выяснилось, было всегда какое-то предчувствие относительно этого балкона. Она избегала на него выходить, когда бывала в гостях у своего жениха. И даже прямо отказывалась, когда жених пытался под разными предлогами завлечь ее туда, чтобы уединиться.
Этот жених, между прочим, и сам по себе любил выходить на балкон, смотрел оттуда вниз, навалившись большим своим животом на перила. А то еще приседал и подпрыгивал, делая по утрам гимнастику на свежем воздухе, и высоты совсем не боялся.
Жениха звали Арнольд и весил он килограммов за девяносто. И вот, балкон обрушился не под ним, этим Арнольдом, когда он со всем своим весом прыгал там и махал руками, а под нею – воздушным созданием, почти невесомым. В этом видели какой-то перст судьбы, знак предопределенности событий, в чем даже и утешение какое-то было для скорбящих родственников – тут им и бывшие предчувствия невесты вспоминались относительно этого балкона, и фата ее вставала перед глазами – та, которая необъяснимым, в общем-то, образом зацепилась за ветку, бывшую совсем в стороне от пути падения.
И жених Арнольд вздыхал, конечно, но, примирившись с судьбой, утешился и женился второй раз, почти не откладывая.
Свадьбу играли в той же квартире. В разгар торжества один из пьяных гостей решил выйти на балкон подышать воздухом, забыв, что балкона нет. Уже открыв дверь и сделав шаг вперед, он заметил, что нет ничего под ногой. Хмель сошел с него, и включились скрытые механизмы рефлексов. Уже падая, он прыгнул, оттолкнувшись от края, и успел ухватиться за что-то, оставшееся от балкона, тут же сорвался опять, но каким-то образом там оказалась водосточная труба, которую он ухватил уже обеими руками. Труба отошла от стены, надломилась и гость вместе с обломком полетел на ветки стоявшего внизу дерева, где все еще развевалась по ветру белая фата, необъяснимым образом державшаяся там больше месяца, и никто ее не мог снять, как ни пытался, а может, рука не поднималась.
Сбежавшиеся к окну увидели только ту самую фату на ветке, белевшую в темноте, потому что был уже вечер. Они стали заглядывать вниз из окна, а в это время упавший с четвертого этажа гость, который только веток наломал, падая, а себе ничего не повредил, поднялся по лестнице и позвонил в дверь, как ни в чем ни бывало.
Все стали пить за него, как за героя дня, позабыв про жениха и невесту. А жених Арнольд подошел к окну и вздохнул, думая о событиях, которые происходят, и о том, как по-разному поворачивается судьба к разным людям. Он посмотрел вниз, на фату, белевшую в темноте. В это время как-то особенно сильно подул ветер. Вверху завыло, застучало жестью по крыше, открытая дверь балкона хлопнула, а фата, которая больше месяца держалась на своей ветке, вдруг снялась с места и улетела, растаяв в темном воздухе.
И с тех пор больше ничего не происходило в доме с балконом.
Автобус
Утро? Ночь? Какой-то пустой, безвременный час, один из одинаковых – шестой, или седьмой, или восьмой… Небо – грязная муть, и свет фонарей как слякоть.
Дождь? Снег? Машины проносятся, из-под колес летят брызги, их подхватывает ветер, люди на остановке отодвигаются, а потом опять теснятся у кромки.
– Холодно, – сказал Шмаков. Сказал вслух, чтобы услышать звук своего голоса. Но голос был чужим и далеким. как эхо.
– Холодно, – повторил Шмаков, отворачивая лицо от ветра, хотя холодно было не от ветра, не от погоды. Это изнутри шел холод – такая вот зябкость, которая бывает после бессонной ночи.
Подошел автобус.
Шмаков тискался в толпе, стараясь угадать ближе к дверям. Угадал. Какая-то женщина, в белой шубке и белой разлохмаченной шапке стояла на подножке одной ногой в воздухе.
Выходившие толкали ее, и она каждый раз отшатывалась, словно в испуге, и громко хохотала, заливалась смехом: «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!» Ее оттеснили, и она, неловко взмахнув рукой, соскользнула вниз – в грязь и слякоть, и тянулась еще, тянулась оттуда к поручню, и смеялась, смеялась… На мгновение ее лицо оказалось совсем близко – мокрое, с неровным лиловым – в ртутном электрическом свете – румянцем, светлые волосы выбивались слипшимися прядями, а накрашенные губы казались почти черными, как с запекшейся кровью.
Шмаков пробирался вперед. Мокрые, неуклюжие тела напирали, давили со всех сторон. Где-то в глубине площадки Шмакова прижало к стенке. Он закрыл глаза. Там бурая мгла вспухала причудливыми пятнами. он открыл глаза. Перед ним, странно одинаковые, стояли люди, все мужчины, без шапок – мокрые, словно из воды вынутые, головы с облипшими волосами, с черными, обвислыми корешками усов. Глаза были закрыты, а лица хранили одно, общее для всех выражение, застынув в каком-то ином – не сон, не смерть – сомнамбулическом состоянии. Автобус затормозил, головы дернулись, как будто крупные, неизвестной породы клубни перекатились в кузове грузовика. Кто-то сбоку протискивался к выходу.
– Ха-ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха-ха! – захлебывалась смехом женщина.
– Холодно, – пошевелил губами Шмаков. Озноб ощупью пробирался между лопатками, спускался ниже, сворачиваясь под кожей скользкими шариками.
– Освободите заднюю дверь, – сказал водитель.
В это время еще кто-то – гигант с темным небритым лицом, в тяжелой распахнутой шубе – прицепился к подножке, возвышаясь над всеми. Его рот беззвучно открывался и закрывался.
– Закройте дверь, – сказал водитель, – берегите время, автобус с открытой дверью не поедет.
Гигант напрягся, в беззвучном крике распяливая толстые лиловые губы.
Женщина взвизгнула.
Внутри у Шмакова хрустнуло. Горячая, горячая волна поднялась, подступая к горлу. Шмаков дернулся, раскрывая рот и поджимая ноги. И затих.
Душа Шмакова медленно выходила из широко раскрытого рта, как мыльная паста из тюбика. Она сгустилась над головой, постепенно остывая и принимая форму. Кто может видеть, тот видел – птичка? облачко? – нет – какой-то перевернутый алюминиевый чайник без ручки и без носика, а к нему еще пристроен прутик, и пестрая тряпочка, и пара пружинок – странная, бестолковая машинка – и еще колокольчик без язычка и ржавое гнутое колесико, которое вертелось сбоку, скрипя и цепляясь: хруп-хруп-дзинь, хруп-хруп-дзинь, хруп-хруп-дзинь. Вся эта дурацкая конструкция (и кто только придумал такую) тихо поднималась: хруп-хруп-дзинь, хруп-хруп-дзинь – к низкому холодному небу, где страшная, бурая, светящаяся мгла вспухала и расплывалась бесформенными пятнами.
Дерево
Я пил кофе и глядел в окно.
Я болел и спешить мне было некуда.
Я и не спешил.
Я живу на первом этаже. Мое окно выходит на тихую улицу. Не знаю, как она называется, потому что мой дом стоит на совсем другой улице, а на эту выходит только окно. Не знаю, куда она идет и откуда. Очень тихая улица. Я выпил полчашки кофе и съел бутерброд с сыром, и все это время на улице было пусто. Никто не проходил.
Я сделал себе второй бутерброд, с колбасой. И тут увидел прохожего. Он шел не спеша и, поравнявшись с моим окном, остановился и плюнул под дерево.
Когда я заканчивал бутерброд с колбасой, я увидел второго прохожего, он тоже не спешил и тоже остановился перед деревом и плюнул.
Третьего прохожего я узнал. Это был Сергей Васильевич, только выражение лица у него было какое-то не совсем обычное. Он тоже плюнул, и под то же самое дерево.
Я налил себе еще кофе и отрезал ломтик бисквита.
Следующим утром я опять пил кофе. Первый прохожий показался, когда я еще не доел бутерброд с сыром. Я перестал жевать и смотрел. Он остановился у дерева и плюнул. Потом прошел Сергей Васильевич с таким же странным выражением лица, как и в прошлый раз, и тоже плюнул под дерево – так же, как и вчера.
Я налил еще кофе.
По улице шла девушка.
На следующее утро я совсем уже никуда не спешил. Я выпил четыре чашки кофе с бутербродами и с кексом. Перед моим окном проходили разные люди. Из них некоторые останавливались у дерева и плевали, некоторые плевали, не останавливаясь, а некоторые обходили дерево и плевали, повернувшись ко мне спиной. Когда я ел вкусный бутерброд со шпротами, у дерева остановился один человек, который поднял голову, посмотрел прямо на меня и тоже плюнул.
В этот день я заметил, что не все плевали, были исключения. Те, например, которые шли справа налево, никогда не плевали – не знаю, почему. Когда я доедал последний кусочек кекса, мимо дерева пробежала большая белая собака, но от собаки трудно было ожидать проявления качества, свойственного человеку.
Через несколько дней я вышел из дому утром. Я хотел обогнуть свой дом слева, но это оказалось не так просто. Вплотную с моим домом стоял другой, потом третий. Потом я свернул в переулок, который был перегорожен забором. Потом были еще дома, сад за решеткой и опять забор. Снова пошли дома – стены с облупившейся штукатуркой, палисадники. И вот я увидел дерево. То самое. Это было довольно большое дерево, наверное дуб. Я повернул голову и узнал свое окно, знакомые полосатые шторы. Но приближаясь к дереву, я ничего такого не почувствовал. «Плюнуть или не плюнуть?» – подумал я, проходя мимо. И сразу понял ошибку своей мысли. Ведь если я плюну, то это будет результатом некоторого сознательного решения, и если я не плюну, то это будет результатом такого же сознательного решения, только противоположного. А это совсем не то, что плюнуть под влиянием непонятного внутреннего побуждения. Мне нужно пройти мимо этого дерева еще раз, только пройти так, чтобы не думать совсем об этом дереве, так пройти, как будто я – вовсе посторонний, другой человек, и окно это не мое, и о дереве я ничего не знаю.
Я отошел метров на двести и медленно направился к дереву. Вот я увидел дерево, я увидел окно, и полосатые шторы, и за шторами – человека с чашкой в руке. Но это было последнее, что я мог потом вспомнить. Я ведь хотел пройти мимо этого дерева вроде как посторонний самому себе, не помнящий ничего о себе человек. Это хорошо получилось у меня, так хорошо, что потом, когда я пришел в себя, я уже не мог ничего вспомнить о том, другом своем состоянии – о том, как я прошел мимо дерева, и что почувствовал при этом.
Прошел месяц или около того. Я снова проходил этим местом, и я был не один.
– Зачем мы пришли сюда? – спросила меня моя спутница.
– Леночка, – сказал я, – скажите мне, проходя мимо этого дерева, вы ничего такого не почувствовали? Я хочу сказать, что может быть, вам захотелось… Нет, я не любопытен. Если вам не совсем удобно говорить об этом, то скажите просто: да или нет, мне не нужно большего.
С тех пор прошло еще сколько-то времени. В жизни моей ничего не изменилось. Я по-прежнему люблю кофе. Иногда мне случается не спеша выпить одну-другую чашку, сидя у окна. И каждый раз я вижу, как мимо идут люди. И одни из них останавливаются и плюют, другие плюют, не останавливаясь, а некоторые обходят дерево и плюют, повернувшись ко мне спиной. Теперь я знаю, почему они это делают. Всё рано или поздно становится известным. И так оно оказалось всё просто и не интересно, что и говорить об этом, кажется, нет смысла.
Поэтому я молчу.
Пиджак
non
-
grata
«Тебе не кажется, что мир как-то странно меняется вокруг нас?» – спросил я зашедшего ко мне приятеля, Никиту Шизоева, и, спросив, осознал вдруг, что вопрос этот напрашивался уже давно.
Кто смотрит телевизор, тому должно быть понятно. Кто смотрит, тот, конечно, мог видеть всех этих колдунов, экстрасенсов, телепатов, и как человек соединяется с космосом прямо на экране, да и просто необыкновенных в каком либо отдельном роде людей – была, например, женщина, у которой под кожей появлялись металлические шарики из неизвестного сплава, и другая, которая на расстоянии могла поражать людей электрическим разрядом. Что касается каких-либо случаев телекинеза или левитации, то это уже элементарно. Об одном таком и рассказал зашедший ко мне Шизоев.
Он где-то полгода тому назад поступил в группу духовного совершенствования. В последнее время у нас почему-то очень любят это слово: «духовный». В минувшую субботу они со своей группой выезжали на природу: дышать праной, медитировать и все такое. Они жгли там костер, и самые духовно продвинутые ходили босиком по углям. Шизоев, кстати, тоже этому научился. По его словам ходить было несложно. Главное, он говорил, это чтобы после прохождения не попасть ногой на мокрое, если, например, дождь прошел, или роса в траве. Тогда предотвращенный ожог сразу проявляется в полной степени. И вот, когда они жгли костер и ходили по углям, тогда как раз и произошел этот случай с левитацией. Один студент там так разошелся, что стал прыгать на самом горячем месте.
– Вот так, – Шизоев стал подпрыгивать передо мной. Он прыгал на негнущихся ногах, как-то зажавшись весь – в локти, в плечи, как-то съежившись, словно от холода. Он прыгал передо мной и требовал внимания. И говорил, что увидел:
– Мы все увидели вдруг, что Толик уже не касается ногами земли, мы ошизели все – и пошел, и пошел – на полметра в воздухе....
Он говорил, а я думал, не слишком ли много ненормальностей возникает вокруг нас в последнее время.
– Левитация, – сказал Шизоев, – мы все ей научимся, и это будет только начало.
Он, кажется, уверен был в этом. Мне тоже захотелось рассказать о чем-нибудь необычном, и я рассказал про свой случай в командировке, когда у меня в гостиничном номере исчезла бутылка вина, пиджак и сколько-то рублей денег. В милиции мне объяснили, что это проделки полтергейста, которые участились в последнее время.
– Участились, – подтвердил Никита.
– А ведь всего этого не было раньше, – поделился я своими опасениями. – Тебе не кажется, что мир как-то странно меняется вокруг нас? То ли произошло что-то в нем, то ли собирается произойти.
– А вино-то хорошее было? – спросил Никита.
– Наверное, плохое, – сказал я, – какой-то портвейн.
– Когда-то ты любил хорошие вина.
– А теперь, что дают, то и берем.
– И еще я замечаю, что у тебя в последнее время появилась такая некоторая тревожность в отношении чистоты продуктов: ну там нитраты, химикаты, радиация, – Никита улыбнулся, он явно клонил к чему-то. – Я клоню, – сказал он, – к тому, что подсознательно ты хотел, чтобы эта бутылка пропала, ты хотел освободиться от этого плохого, экологически нечистого продукта.
– Да, – согласился я, – накануне, помню, мы пили это вино, и меня тошнило потом.
– И от пиджака, я думаю, тоже хотел избавиться, – Никита пристально посмотрел мне в глаза, как следователь, ожидающий признания.
– Пиджак-то в чем виноват?
– Ты Фрейда читал? – спросил Никита.
– Представление имею, – сказал я.
– У нас на группе увлекаются психоанализом, – сказал Никита.
Значит, не только по углям ходят.
– Я понимаю, – сказал я, – если бы во сне увидел, что пиджак украли, или если бы вдруг забыл название вина…
– Кстати, именно и забыл.
– Что забыл, можно отнести к работе подсознания. Вытеснение нежелательного – так, кажется? Но это же психика, игра мозговых оболочек. А бутылка и пиджак, это вполне материальный случай, не зависящий от сознания и подсознания.
– Я говорил «психоанализ», но мы пошли дальше, – сказал Шизоев. – Наука пошла дальше, – поправился он. – И наряду с влиянием подсознания на нашу психическую деятельность – тут перечислим разные оговорки, ошибочки, случаи забывчивости, сны, галлюцинации, если они есть – мы признаем также его влияние на касающиеся нас случайные события материального мира. И без всякого полтергейста.
– И этого тоже больше стало в последнее время? Не идут ли наши дела к концу света? – спросил я Никиту.
А он пожал плечами и ушел.
Он ушел, я задумался о пиджаке. С вином все ясно было и я подумал о пиджаке. Это был старый пиджак, но когда-то хороший. Я сдавал его в прошлом году в химчистку, а когда получил из химчистки, то одел в тот же вечер и пошел в гости. В пиджаке я танцевал с девушками, которые мне нравились. Мне казалось, что нам хорошо и весело.
В тот день у меня был насморк, от которого нос потерял чувствительность к запахам. А когда обоняние пришло в норму, я понял, что мой почищенный пиджак жутко воняет. Виноват был, наверное, растворитель, которым пиджак обрабатывали в химчистке, и прошло еще много времени, пока мерзкий дух не улетучился. Этот случай остался в памяти как заноза и, конечно, отягощал собой подсознание, после чего невиноватый, в общем, пиджак естественно стал персоной non grata. Да, маленький случай, но с намеком на большее. Ведь это, может быть, только начало, как говорит Никита.
Но если прав Шизоев, и тянутся тонкие ниточки от наших потаенных желаний к событиям вокруг нас – к судьбе и миру, тогда почему не устраиваются наши дела просто, без вывихов? И подсознание осталось бы чистым, и с девушками, глядишь, что-нибудь завязалось бы…
Вот так.
День бегемота
Сотейкин с детства собирал бегемотов. Этим он был известен. Со временем он собрал приличную их коллекцию. Они стояли у него в шкафу и на полках. По стенам висели картины с изображениями бегемотов. И даже специальная папка была, где Сотейкин держал собранные им высказывания о бегемотах и мудрые мысли. Начиная еще от Библии:
«Вот бегемот, которого Я создал, как и тебя; он ест траву, как вол; вот его сила в чреслах его и крепость его в мускулах чрева его; поворачивает хвостом своим, как кедром; жилы же на бедрах его переплетены; ноги у него, как медные трубы, кости у него, как железные прутья; это – верх путей Божиих…»
Или иначе: «Воззри: я Бегемота сотворил, как тебя; травой он кормится, словно вол. Какая мощь в чреслах его и твердость в мышцах его живота! Как кедр, колеблется его хвост; сухожилия бедер его сплелись. Ноги его, как медяная труба, и, как стальная палица, его кость! Он – начало Божиих путей…»
Мы, наша компания, любили собираться у Сотейкина в его бегемотовой квартире. Там, кстати, у него даже в шахматах конские фигуры были сделаны в виде бегемотиков. Бегемот ведь это гиппопотам – «речной конь» по-гречески.
Предстояло отметить день рождения Сотейкина, и выбрать подарок не стало бы проблем, но тут вдруг объявили Изобилие. Его давно собирались объявить, но все откладывали. И вот вдруг объявили досрочно. Ну и через полгода, как известно, отменили по общей просьбе, но это уже другая история. А тогда мы закатились в кафе, пили, закусывали сыром и мясом – очень обильно – и Артюшкин поставил вопрос:
– Что же, ребята, что делать теперь? Мы ему подарили бы такого какого-нибудь бегемота, а теперь не вижу смысла, потому что бегемоты теперь в изобилии.
– А я как раз приметил одного, из полифарфора, в интересной позе, – сказал Буев.
– Я видел другого интересного, – сказал Вильсон, – занятную такую статуэтку – вариоморф, новинка техники, – принимает сам по себе двадцать четыре различные позы. А что толку?
– Где взять двадцать четыре позы для бегемота? – удивился Гуськов. – Бегемот стоит, бегемот лежит, лежит на боку, еще – пасть открыта, пасть закрыта. Вот, кажется, и все.
– А что толку, – повторил Вильсон, – что толку, если он уже посмотрел, наверное, в каталоге на букву «бе» и получил всех бегемотов, каких захотел?
– Ничего, было бы внимание предъявлено, – сказал Буев.
– А я вот подумываю немного о живом бегемоте, – сказал Дюдюкин, то есть я, – тихо и как бы между прочим.
– Что же думать, – пожал плечами Гуськов, – живой бегемот вымер, что же о нем думать?
– Не вымер, а был редуцирован, – поправил его Буев.
– А есть разница? – пожал плечами Гуськов, человек, надо сказать, новый в нашей компании, поэтому несведущий.
– Разница в том, – объяснил Артюшкин, – что вымершие вымерли сами по себе, а редуцированные были редуцированы по научно разработанной рекомендации. Все крупные животные были редуцированы, когда для их существования стало не хватать природных ресурсов. Но их генетический материал хранится, они возрождаются поочередно к жизни и делят между собой время подобно тому, как в прежние дни делили пространство. Сейчас, например, в Африке живут львы и жирафы – в парке при Зоохране. Но очередь бегемота ведь еще не скоро, где-то через семьдесят лет.
– А там сделали замену, – сказал Дюдюкин свое главное, – в плане были крокодилы и носороги, но их заменили на бегемота, – он выждал, пока затихло ура и возгласы удивления, и продолжал, – это сочли целесообразным, потому что бегемот совмещает в себе свойства обоих видов: он толстокожий, как носорог, а живет в воде и ныряет, как крокодил. И как раз через две недели там, в Африканском Зоохране, состоится праздник – торжественный День Бегемота.
Мы посовещались и решили скинуться купить нашему имениннику билет на этот праздник и билет на самолет до экватора. Дороговато, конечно, но – Изобилие, денег все равно некуда девать. Скинулись, купили, поднесли за торжественным столом. Артюшкин прочел стихи. Сотейкин очень благодарил, принял билет и через три дня улетел. А день рождения удался. Мы поднимали и опрокидывали тосты – за именинника, потом за бегемота – «Он – начало Божьих путей, сотворен над братьями своими царить» и так далее. В закуску был сыр и мясо – все в изобилии. Именинник сидел под торшером, погруженный в кресло, и сам был вполне похож на бегемота – тяжелый, массивный. И знал, что – похож, и готов был играть роль, поднимая руку с неуклюжей важностью жеста. Он принял от нас билет, очень благодарил и вылетел через три дня благополучно… хотя про это было уже.
Прошло время, пока я встретил Сотейкина. Мы встретились случайно на улице.
– Ну, – спросил я, – как поживают африканские бегемоты?
– Кино показывали про бегемотов, – сказал Сотейкин.
– А что же так? – спросил я.
Мы зашли в кафе. Взяли сыра и мяса.
– А что же так? – спросил я. – Или что-то не то там вышло?
Сотейкин выпил из бокала, меланхолично зажевал кусок мяса.
– Все так, – сказал он, – все так и должно было быть.
– А ты изменился, Коля, – сказал я.
– Я похудел, – сказал он, – на пять килограммов. И аппетит, кажется, нормальный, а все как-то не впрок. – Он отрезал мяса и намазал кусок горчицей.
– Ну что же, за здоровье твоего гиппопо? – предложил я, разливая в бокалы.
– Кхе, – он поперхнулся куском. И не говоря слова, вынул из кармана плоскую коробочку – микроконтейнер. Щелкнул затвором, открывая линзу окуляра. Я приложился глазом. Там, увеличенные оптикой, суетливо толкались маленькие живчики, по виду – запятые с хвостиками.
– Сувенир, – сказал Сотейкин, – бегемотии в капле воды.
– Что-что?
– Бегемоты в одноклеточном существовании. У меня и сертификат имеется, – он полез в карман, замешкался, махнул рукой. – Знаешь, один химик в Нигерии изобрел специальное вещество – люкс-фермент, которое добавляется в воду для достижения эффекта. И эти одинокие клеточки, эти – их называют – зооиды, – он постучал ногтем по контейнеру, – могут жить и размножаться, а взрослый большой гиппопотам оказывается лишним звеном при этом. И таким лишним звеном он и признан официально.
– Ты хочешь сказать…
– Ага. И крокодилы, и носороги, и жирафы – все крупные твари, одним словом. Может, и до человека дойдет когда-нибудь очередь? – он ухмыльнулся в половину рта, качнул вперед бокалом, словно предлагая и мне посмеяться, сказал «хе-хе» и сделался задумчив. – А то слишком много его стало, человека то есть. Тебе не кажется? Смотри, я летел сюда над Африкой ночью. Я видел внизу африканские города. Тысячи огней. Миллионы. В иллюминатор я видел с высоты полета… Это было как икра, которую мечут рыбы. Мелкие светящиеся шарики. И я подумал тогда… я думаю, что человек мельчает в тесноте. Как мы измерим человека? Мне пришло в голову, что единица – это человечество – все, а один человек – это одна двадцатимиллиардная. Сравни – он в сотни тысяч раз измельчал по сравнению с тем временем, когда жил Шекспир или Ньютон. И нет сейчас такого, кто выделялся бы своей человеческой величиной, подобно как бегемот выделяется среди других животных. Возьми этого, из Нигерии, – не знаю его имени, и знать не надо. Это мелкий, хитрый человечек, пусть у него хоть семь пядей во лбу, и его люкс-фермент – это тоже изобретение мелкого человека. Да и мы все – мы уже все равно как эти, – он взял в руку контейнер, улыбнулся, посмотрел в окуляр. – Ах! – он вздохнул, – ты прав, Дюдюкин, выпьем за гиппопотама, – он налил, он поднял бокал, – выпьем за его здоровье. «Меж зарослей лотоса он лежит, под кровом тростника и в болотах; тенистые дерева покрывают его своей тенью; ивы при ручьях окружают его; вот, он пьет из реки…»
Судьба Копейкина
Копейкин и Рубликов были соседи по лестничной площадке.
Копейкин часто занимал деньги у Рубликова.
Вообще-то Копейкин зарабатывал много больше, чем Рубликов, но он зато и пил много, а Рубликов не пил совсем после того, как однажды прошел курс занятий у дипломированного йога Козлова. Поэтому у Рубликова всегда было больше денег, чем у Копейкина, и именно Копейкин занимал деньги у Рубликова, а не наоборот. Занимал часто, а отдавал все реже, пока общего долгу не набралось около сотни тысяч.
Сто тысяч – это много или мало? Вчера было много, завтра будет мало – в условиях текущей инфляции, а в то время, о котором речь, достаточно, чтобы Рубликов стал проявлять беспокойство и напоминать Копейкину о возврате.
«Я пустой сегодня, – говорил Копейкин, – но как только, так сразу». И тут же просил выручить на десятку до послезавтрашней получки.
Рубликов уже потерял надежду вернуть свои деньги, но, прочитав однажды Евангелие, утешился тем, что хоть и потерял в деньгах, но зато приобрел в области духовной, поскольку в буквальном смысле следовал Нагорной проповеди, где сказано было: «Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся».
Копейкин же, случайно встречаясь с Рубликовым в подъезде, не проявлял угрызений совести, а даже был рад, улыбался, здоровался за руку. Он всегда был без денег, но часто богатый натурой, предлагая Рубликову купить что-нибудь незатейливое. Тут и сумму долга подразумевалось частично учесть при расчете, но Рубликов не хотел подержанных вещей, а от ящика свиной тушенки, предложенного однажды, отказался, потому что незадолго перед тем читал с интересом Коран и прекратил есть свинину. Встречающийся в подъезде Копейкин также и водки предлагал Рубликову выпить – с открытой душой, а Рубликов, само собой отказываясь, думал при этом: «На мои же собственные деньги меня угощает, мерзавец». Нагорная проповедь уже не была для него утешением с тех пор как он прочитал в одной брошюре, что к этой проповеди следует относиться осторожно, понимая ее в иносказательном смысле как притчу, буквального же прочтения требуют другие места Писания – те, в которых говорится о Всемирном Потопе, сотворении Адама из глины и так далее.
И вот однажды Рубликов и Копейкин встретились в очередной раз в подъезде у лифта. Копейкин был трезвый, но с бутылкой водки в кармане. Он как всегда заулыбался и протянул Рубликову руку, а Рубликов подумал в сердцах: «Почему это я должен улыбаться этому проходимцу и здороваться за руку?» И он не стал пожимать протянутую руку Копейкина, а вложил в эту руку мелкую бумажку в пятьсот рублей – может быть, намекая этим на неулаженность денежных отношений, кто знает? Копейкин застыл на месте, в первый раз в жизни чувствуя замешательство – а что, интересно, можно чувствовать, если в протянутую для рукопожатия руку кладут деньги в размере мелкой милостыни?
Рубликов увидел остановившийся взгляд Копейкина и его осенило – тоже первый раз в жизни. Можно сказать, нашло вдохновение. Как раз перед тем он посещал лекции дипломированного колдуна Баранова, на которых тот, в частности, демонстрировал свое искусство гипноза и давал объяснения. Момент был самый подходящий, чтоб вспомнить урок колдуна, и Рубликов начал.
– Держи крепче, – сказал он уверенным в себе голосом. – Теперь подними руку. Вытяни вперед.
Копейкин послушно исполнил сказанное, и Рубликов, сдержанно ликуя в душе, продолжал:
– Так. Хорошо. Можешь поднять руку выше. Можешь опустить ниже. Ты поднимаешь и опускаешь руку так, как тебе удобно, но крепко держишь то, что у тебя в кулаке и слышишь мой голос. Ты крепко сжимаешь руку в кулак и слышишь мой голос.
Копейкин стоял с вытянутой вперед рукой, крепко сжимая кулак.
– Сжимаешь руку в кулак и слышишь мой голос, – повторил Рубликов формулу внушения и подумал: «Неужели получилось?»
– Скажи мне, который час? – спросил он у Копейкина для проверки контакта.
– Пятый, – ровным голосом ответил Копейкин.
– Сколько у тебя денег сейчас? – перешел Рубликов к насущному вопросу.
– Пятьсот рублей, – сказал Копейкин, крепко сжимая кулак.
«Ну конечно же», – подумал Рубликов.
– Физкультура укрепляет мускулатуру, – сказал он назидательно. – Отожмись-ка двадцать пять раз в упоре лежа для пользы здоровья.
Копейкин начал отжиматься, несколько скособочившись, припадая на правую, сжатую в кулак, руку. А Рубликов стоял, большой и сильный, над маленьким Копейкиным (хотя на самом деле Копейкин был много сильней и крупнее щуплого Рубликова).
Хлопнула дверь наверху. Кто-то стал спускаться по лестнице.
– Вставай, – сказал Рубликов, хотя Копейкин успел отжаться только четырнадцать раз из положенных двадцати пяти.
Рубликов подождал, чтобы тот, сверху, спустился и прошел мимо. Это был кто-то незнакомый и он прошел мимо, не задерживаясь. Когда уличная дверь закрылась за ним, Рубликов продолжил сеанс.
– Ты хороший человек, – сказал он Копейкину, – а хорошие люди всегда платят свои долги. Ты понял?
– Понял, – сказал Копейкин.
– Ты должен мне сто тысяч рублей, – сказал Рубликов, – плюс инфляция, плюс моральный ущерб. Итого, сто пятьдесят тысяч рублей. Так что будь другом, принеси мне эти сто пятьдесят тысяч сегодня вечером.
«Что это я размусоливаю? – подумал он, недовольный собой. – Круче брать надо».
– Сто пятьдесят тысяч, – сказал он. – Сожми руку в кулак и повтори за мной: сто пятьдесят тысяч.
– Сто пятьдесят тысяч, – послушно произнес Копейкин.
– Принесешь ровно в десять. Сожми кулак. И чтобы десятитысячными бумажками, – добавил Рубликов. Пятидесятитысячных он не любил из-за постоянного подозрения на фальшивость. – Теперь разожми кулак.
Копейкин разжал затекшие пальцы.
Рубликов взял у него из руки измятые пятьсот рублей.
– Вот так-то, друг ситный. Теперь, когда я досчитаю до пяти, ты забудешь все, что сейчас происходило и э-э… – Рубликов попробовал вспомнить, чем завершал свой сеанс гипноза колдун Баранов, – и ты проснешься здоровым и бодрым после этого лечебного, оздоровляющего сна.
Он нажал кнопку вызова лифта и начал считать.
На слове «пять» Копейкин вздрогнул и, словно вдруг увидев Рубликова, протянул ему руку для рукопожатия.
Они поздоровались и вошли в лифт.
– Как только, так сразу, будь уверен, – сказал Копейкин.
«Сегодня вечером, в десять», – хотел было сказать Рубликов, но промолчал.
Рубликов сидел дома и ждал десяти часов. Ровно в десять появился Копейкин, запыхавшийся, с грязью на рукаве. Принес деньги.
Несколькими словами Рубликов отправил его в транс, испытав уже знакомый прилив вдохновения. Он стоял, словно большой и сильный Василий Рублев, а не щуплый от природы Вася Рубликов, и смотрел сверху вниз на маленького Копейкина, пока тот отжимался в упоре лежа. Потом он отправил Копейкина сделать оздоровительную физкультурную пробежку – два раза до перекрестка и обратно, не забыв назначить ему прийти через два дня для продолжения опытов. И смотрел вниз с балкона на бегущего в удаленной перспективе домов Копейкина, чувствуя себя могущественным, как йог Козлов и колдун Баранов в одном лице.
Копейкин, однако не появился в указанное время. Рубликов, тем не менее, ходил гордый своей победой, но узнав некоторые обстоятельства событий, не стал вслух распространяться о ней.
Что касается обретенного было дара гипноза, то он исчез без следа. Рубликов попробовал пару раз проверить его на своем молодом племяннике, но ничего у него не получилось. Ушло вдохновение и больше не возвращалось.
Вернемся к истории Копейкина.
В пятом часу вечера поднявшись вместе с Рубликовым на лифте он прошел к себе в квартиру и сделал недобранные одиннадцать отжиманий в упоре лежа. Посмотрел по карманам денег, посмотрел также и в других местах, где они могли, в принципе, быть, но сейчас их быть там не могло, потому что их вообще не было. Был выход продать что-нибудь незатейливое и Копейкин, захватив с собой бутылку водки и банку свиной тушенки, направился к торговому перекрестку.
На перекрестке было, как всегда, многолюдно от продавцов и покупателей. Но у Копейкина никто не хотел покупать.
– Вот выпивка, вот закуска, – говорил Копейкин, активно останавливая прохожих, но те игнорировали его, а один парень, услышав цену, сказал:
– Ты что, охренел, дядя?
– В одном флаконе, – почему-то пробормотал Копейкин и, сделав несколько шагов, задумался, глядя на свое неясное отражение в стеклянной витрине овощного ларька.
«Я ведь хороший человек, – думал он, глядя на свое отражение, – я долги отдаю. А эти все только о своей выгоде думают. Одни хотят продать и нажиться, а другие – пожрать да выпить».
«Хороший человек, друг ситный», – пробормотал он, не замечая, что его правая рука сжимается в кулак. Но слово само «кулак» уже всплыло в мозгу и крутилось там вместе с прочими: «хороший человек», «друг», «друг ситный»…
«У хорошего человека есть только два друга: правый кулак и левый», – родился в голове Копейкина афоризм, хотя что-то подобное, он, кажется, слышал и раньше.
Копейкин ушел с торжища и в глубине какого-то двора остановился у свалочной кучи, где лежали навалом куски кирпича, ржавые трубы и разбитые унитазы. Копейкин наклонился над кучей и поднял оттуда то, что попало в руку.
– Эй, хозяин, – окликнул он проходящего мимо толстого мужчину в кожаной куртке.
Мужчина посмотрел на Копейкина.
«Кожу носит, хрен собачий, а хорошему человеку нет, чем долги отдать», – подумал Копейкин.
Мужчина остановился.
– Купи кирпич, хозяин, – сказал Копейкин, подходя ближе.
Толстяк начал оглядываться по сторонам с растерянным видом.
– Не крути головой, – сказал Копейкин, одной рукой крепко беря его за локоть, а другой поднимая кирпич так, чтобы было видно.
– Да, да, конечно, – толстяк закивал головой, достал из внутреннего кармана бумажник и протянул Копейкину.
Копейкин сунул кирпич подмышку и взял бумажник.
– Хорошему человеку не много надо, только чтобы десятками, – сказал он.
В бумажнике, однако, были сплошь синие пятидесятитысячные.
– Ты что, издеваешься? – возмутился Копейкин, отбросил в сторону деньги и ударил толстяка кирпичом в живот. Тот упал, хватая ртом воздух. Копейкин повернулся и пошел прочь.
У следующего клиента ему все же удалось достать три десятки, потом сразу пять… Когда нужные деньги были собраны, времени до назначенных десяти оставалось в обрез. Копейкин припустил бегом, на пятый этаж взбежал без лифта. Отдал деньги. Спустился вниз и решил уже налегке пробежаться до перекрестка и обратно. Была потребность начать новую жизнь – здоровую жизнь без долгов и водки, с ежедневной физкультурной зарядкой. Копейкин благополучно добежал до перекрестка и там, по свежим приметам личности, был задержан нарядом милиции.
Шла кампания по борьбе с организованной преступностью, поэтому на суде Копейкин получил срок по максимуму.
В каких-нибудь параллельных мирах (доказано наукой их существование или обязано авторскому произволу, неважно) возможны другие варианты развития событий.
В одной из этих параллельностей мы видим стекло ларька, сбоку от кассового аппарата разбитое обломком унитаза. Попытка наглого, среди бела дня, ограбления. А в какой-нибудь другой – три или четыре трупа с проломленными головами. Орудие преступления – обрезок ржавой трубы валяется неподалеку. В измененном варианте реальности Копейкин вместо того, чтобы бежать к перекрестку, бегает вокруг своего дома и это затрудняет его быструю поимку. Следственная бригада пребывает в недоумении, озадаченная тем обстоятельством, что при явных признаках ограбления пятидесятитысячные денежные купюры не взяты преступником, а частью оставлены в бумажниках, частью рассыпаны вокруг трупов.
Но итог для Копейкина оказывается один во всех случаях, как в судьбе у него написано. Обыкновенная, в общем, судьба: казенный дом и дорога.
Уроки каратэ
Михайлов шел из магазина и нес полный бидон молока. Он поскользнулся на скользком месте, потому что был гололед. Он очень сильно поскользнулся, но не упал. Он только глубоко, почти до самой земли, присел на правой ноге, левую ногу отбросил в сторону, словно танцуя вприсядку, и взмахнул правой рукой – все это, чтобы удержать равновесие, – а левая, вытянутая рука в это время придерживала бидон, так чтобы его движение вниз было по возможности плавным. Все было сделано с быстротой и четкостью, опережающей сознательное движение мысли, и когда все было сделано, то Михайлов на мгновение почувствовал, как внутри у него разлилось тепло, словно после выпитой рюмки коньяку. Потом он посмотрел на бидон и увидел, что молока не пролилось нисколько. Тогда Михайлов подумал про себя, какое у него, оказывается, прекрасное чувство равновесия и какая быстрота реакции. Он подумал об этом спокойно, без удовлетворения, как бы со стороны отмечая эти, до сего времени ему не известные, возможности своего организма. И только подходя уже к дому, он почувствовал смутное сожаление о том, что такие прекрасные возможности пропадают попусту и без пользы.
Зима продолжалась, и в эту зиму было еще много дней с гололедом. Было скользко, и новые способности Михайлова обнаруживали себя то и дело. И когда равновесие его тела четко восстанавливалось неожиданными и опережающими работу сознания движениями рук, ног, корпуса или даже головы, или еще каким-нибудь замысловатым прыжком, то Михайлов испытывал каждый раз мгновенное и не воспринимаемое сознанием чувство радости, которая казалась ему просто некоторым изнутренним приливом тепла, как от рюмочки коньяку, а на самом деле – от мышц и сухожилий, исправно завершивших свою работу.
А потом возникало неясное, томительное сожаление о том, что такие прекрасные возможности его организма, такое чувство равновесия и быстрота реакции пропадают без пользы и попусту, не находя себе более серьезного применения.
Однажды вечером, это уже было ближе к весне, Михайлов включил телевизор и увидел на экране двоих, которые стояли друг против друга. Они были одеты в подпоясанные куртки и свободные, как от пижам, штаны. Михайлов услышал какое-то слово, произнесенное чужим для слуха, гортанным голосом, которое прозвучало как сигнал. По этому сигналу тот, кто стоял слева, подпрыгнул и быстро ткнул босой ногой в лицо тому, кто был справа, а тот еще быстрее уклонился и сам ударил ногой, но как-то вскользь ударил, по воздуху, словно только испугать хотел. Потом они стояли друг против друга, переступая ногами и растопырив руки, и один ударил другого ребром ладони – и тоже как-то мимо. А потом они оба прыгали и подпрыгивали, и махали руками и ногами, и делали выпады, и движение одного противника тут же вызывало ответное движение другого, на которое, в свою очередь, первый отвечал движением настолько быстрым и точным, что оно, казалось, было заранее отрепетировано. Зрелище всё более напоминало не поединок, не схватку – ведь всё были одни прыжки и махания, и ни одного действительного удара – а скорее оно напоминало такую согласованную пантомиму или, может быть, такой быстрый темпераментный танец. Михайлов даже уловил одно время какой-то ритм во встречных движениях соперников, словно они подчинялись звуку невидимого барабана. И вдруг он почувствовал, что его мышцы, и позвонки, и сухожилия, которыми мышцы прикрепляются к костям, – что все они, до последней маленькой косточки, соскучились без движения, и что ему, Михайлову, тоже хочется сделать что-нибудь в таком же роде, как эти двое, – например, высоко подпрыгнуть и в прыжке, переворачиваясь всем телом сперва набок, а потом – спиной вниз, в таком вот развороте, стукнуть пяткой ну хотя бы по стенке, а после всего – устойчиво приземлиться на обе ноги. И он смог бы, наверное, сделать так, и по-другому смог бы, как эти двое, ведь не зря же в нем открылись эти новые возможности организма, которые до сих пор пропадали почти без пользы.
«Но интересно, что же это такое, чем они занимаются?» – подумал Михайлов и услышал из телевизора: «Каратэ».
Зима прошла – вся до последнего дня, наступила весна, и однажды, это было в субботу утром, Михайлов вышел из дому. Он немного успел пройти, как ему повстречался Владимиров и спросил его:
– Куда это ты, Михайлов, идешь так рано?
– Я однажды шел из магазина и нес полный бидон молока, – сказал Михайлов, – и я с этим бидоном поскользнулся на скользком месте, потому что был гололед. Я очень сильно поскользнулся, но не упал, и даже из бидона не пролил ни капли. Тогда я понял, что какие-то прекрасные возможности моего организма пропадают без пользы и попусту. Поэтому я иду сейчас к человеку, который обучает приемам каратэ за деньги.
– Каратэ, – сказал Владимиров. Да. Если кто-нибудь знает каратэ, то ему не нужно никакого оружия, потому что кости у него становятся необыкновенной твердости. И не только кости. Если кто-нибудь знает каратэ, то одним ударом руки или ноги он свободно может разрубить пополам доску, словно топором, или пробить дырку в стене, если захочет.
– Этого я не знал, – сказал Михайлов. – Я думал, что у них все дело в быстроте движений, в реакции и в чувстве равновесия.
– Какая у них реакция, этого я не скажу. Потому что не знаю. А скорость у них действительно феноменальная. Если кто-нибудь знает каратэ, то он свободно может поймать летящую муху двумя палочками для еды, потому что японцы – те, которые изобрели каратэ, не знают ни ложек, ни вилок, а пользуются для еды такими специальными палочками.
– Я этого не знал, – сказал Михайлов.
– Да. И они так привыкли есть палочками, что до сих пор не хотят пользоваться ложками и вилками. а насчет скорости я скажу еще, что если кто-нибудь знает каратэ, то он может, например, своим быстрым движением свободно проткнуть рукой падающий лист бумаги, так что в нем будет дырка, а это не так легко, как ты, возможно, думаешь. Даже если дать кому-нибудь, чтобы он держал этот тетрадный лист за уголок, тот все равно ничего не получится.
– Я как-нибудь попробую, – сказал Михайлов.
– Да. И, знаешь ли, я, пожалуй, тоже пойду с тобой к этому человеку, который учит приемам каратэ за деньги. Потому что во мне тоже есть способности. У меня был дед, и он, когда забивал «козла», мог свободно разбить деревянный стол ударом ладони. А мне говорят дома, что я очень похож на своего деда – и лицом, и костью. И я, если поднаучиться, тоже смог бы, как любой, кто знает каратэ, свободно разбивать доски ударом руки. А что касается скорости, то, конечно да, скорость у них развита феноменально. И если кто-нибудь знает каратэ, то ему не страшно никакое оружие, потому что он, если в него стреляют из лука, свободно успеет увернуться, да еще и стрелу сможет поймать своим быстрым движением, пока она пролетает мимо – я видел фотографию. А если его ударить мечом – того, кто знает каратэ… я видел такой фильм: один японец сидит спокойно на земле, а другой с размаху бьет его по голове мечом, а первый хлопает руками над головой – просто хлоп ладонями – и ловит лезвие этого меча, с двух сторон его зажимает ладонями, это у них называется «блок». Вот такая у них скорость движений, а едят они палочками, даже свою рисовую кашу они едят палочками, хотя ложками, кажется было бы гораздо быстрее.
Так вот они шли и разговаривали вдвоем и вскоре повстречали Козлова.
– Куда это вы идете так рано? – спросил Козлов.
– Я однажды шел из магазина и нес полный бидон молока, – сказал Михайлов, – и я с этим бидоном поскользнулся на скользком месте, потому что был гололед. Я очень сильно поскользнулся, но не упал, и даже из бидона не пролил ни капли. Тогда я понял, что какие-то прекрасные возможности моего организма пропадают без пользы и попусту. Поэтому я иду сейчас к человеку, который обучает приемам каратэ за деньги.
– И я тоже иду к этому человеку, который учит каратэ, – сказал Владимиров, – потому что у меня тоже есть способности, и я похож на своего деда, который, когда забивал козла, свободно мог разбить деревянный стол ударом ладони.
– Тогда я тоже пойду с вами к этому человеку, который обучает приемам каратэ за деньги, – сказал Козлов. – У меня нет способностей, но меня интересуют японцы и все японское, а ведь это они изобрели каратэ.
– И деревянные палочки для еды тоже, – сказал Владимиров. – В Японии даже самые маленькие дети едят только палочками, а ложками не едят, хотя научиться есть ложкой, кажется, было бы гораздо быстрее.
Они пошли вместе и шли долго, а когда устали, то присели отдохнуть и подкрепиться.
– У меня есть банка шпротов, но нет ножа, чтобы ее открыть, – сказал Михайлов.
– У меня есть нож, потому что без ножа я не выхожу, – сказал Владимиров.
– Тогда мы можем сделать вкусный бутерброд со шпротами, – сказал Козлов.
– У меня есть кастрюлька, в которой лежит хороший картофельный салат, но нет ни ложки, ни вилки, – сказал Михайлов.
– Японцы едят палочками, – сказал Владимиров. – Палочки делают из бамбука и из другого дерева специальной японской породы.
– Я думаю, что сейчас нам подойдет и дерево русской породы, – сказал Михайлов.
– Дуб, – сказал Козлов.
– Мы им показывали, как пользоваться ложкой, но они даже суп едят палочками, хотя из ложки, пока ее несешь ко рту, супа выливается гораздо меньше.
Но они до сих пор не знают ложек и, кажется, не хотят их знать, – сказал Владимиров, складывая свой складной нож.
– У нас есть, что пить, но нет ни стаканов, ни кружек, – сказал Михайлов.
– Древние скифы, которые были древнее древних японцев, всегда имели при себе кружки, – сказал Владимиров. – У каждого скифа имелась своя собственная кружка, которую он носил с собой, привязав на цепочке к поясу. И скиф пил из этой кружки вино, не разбавляя его водой. Этим древние скифы отличались от древних греков, которые даже легкое сухое вино разводили водой в известной пропорции.
А от японцев древние скифы отличались тем, что они не знали палочек для еды и, кажется, ели прямо руками.
– Для питья, – сказал Козлов, мы можем сделать фунтики-кулечки из тонкой бересты, складывая ее вчетверо.
– Тогда наливай, – сказал Михайлов.
– Из разных закусок я очень люблю баклажанную икру, хотя ее неудобно есть палочками, сказал Владимиров, второй раз складывая свой складной нож и пряча его в карман.
– Будем здоровы, сказал Козлов.
– Я могу, – сказал Михайлов и двумя пальцами поймал на лету пролетавшую мимо муху.
– И я могу, – сказал Владимиров и одним ударом переломил надвое березку в руку толщиной.
– Это старая, трухлявая береза, – сказал Михайлов.
– А твоя муха летает как сонная, потому что она еще не проснулась после зимы, – сказал Владимиров.
И они замолчали.
– Знаешь, Михайлов, как твое имя будет звучать по-японски? – спросил Козлов. – По-японски ты будешь называться Михаиро, потому что у тебя хорошая врожденная реакция и быстрота движений. А ты, Владимиров, будешь Варадимиру, что по-японски, может быть, означает: рука-меч, нога-топор. – Правильно, – сказал Владимиров, ударом ноги расщепляя пень от березы на две части.
– А я буду называться Кодзиё, – сказал Козлов.
– А это что будет означать по-японски? – спросил Владимиров-Варадимиру.
– От козла, – сказал Козлов. – И пусть это у нас будет кимоно – он прикоснулся к пиджаку и брюкам, а это будет сакэ – он отпил из своей берестяной рюмки, а это будет сасими – он вынул рыбку из банки, ну и все так далее, потому что каждая вещь и каждый предмет по-японски называется своим японским словом, и даже некоторые люди, если их назвать по-японски, имеют японское имя, которое, пусть они, может быть, и не подозревают об этом, звучит совсем иначе, чем то, к которому они привыкли.
– А теперь пойдем дальше, сказал Михаиро-Михайлов.
И они пошли дальше, и шли долго, и разговаривали втроем, попутно узнавая новые имена вещей и предметов.
А когда они опять устали и проголодались, Кодзиё сказал:
– Пришли.
Он провел их по тропинке через сад, мимо пруда и кустов цветущей сакуры, раздвинул перед ними легкие сёдзи. Они сняли гэта и вошли в комнату. Сели вокруг стола, поддернув свои кимоно и подобрав под себя пятки. Михаиро сидел на дзабутоне, Кодзиё тоже сидел на дзабутоне, а Варадимиру сидел просто на татами. Было прохладно по-весеннему, и они время от времени протягивали руки к бронзовому хибати с жаркими угольями. Варадимиру сидел напротив остальной компании, и, чтобы погреть ладони над жарким хибати, ему приходилось тянуться через стол. Они пили зеленый чай – сэнтя из глиняных чаш – тяван, временами поднимая их перед глазами, чтобы полюбоваться их непритязательным видом. Потом они ели суп дзони из черных лаковых пиал, белое мисо, рыбу под прессом – камабоко, горячие лепешки – моти, суси – колобки из варенного риса и, конечно, сасими. Они пили сакэ, как его и полагается, в подогретом виде. Они пили сакэ и любовались незатейливой икебаной в простой глиняной вазе. Варадимиру сидел спиной к икебане и любовался ею, поворачивая голову и смотря на нее через левое плечо. Потом они ели сладкий ёкан мутного зеленого цвета и двойные лепешки – кагамимоти. Выпили еще черного сакэ.
– Что написано на этом какэмоно, которое висит в токонома? – спросил Варадимиру.
– Это стихи, – сказал Кодзиё. И прочел:
Поздняя осень,
Грачи улетели,
Лес обнажился.
– Ведь сейчас еще только весна, – сказал Варадимиру.
– Ты прав, – сказал Кодзиё.
– Мне кажется, что там дальше должно быть еще что-то, – сказал Михаиро.
– Нет, – это все. Здесь три строчки, как и полагается в настоящем японском хокку, – сказал Кодзиё.
– Чьи это стихи? – спросил Варадимиру.
– Мои, – сказал Кодзиё.
– А мне кажется, что это я учил еще в школе, когда мы проходили классиков, – сказал Михаиро.
– Может быть, – сказал Кодзиё. – В этом стихотворении я следовал примеру великого Басё. Это он иногда так писал свои хокку: брал пятистишие более старого поэта, три строчки оставлял без изменения, а две, которые по его мнению были лишними, выбрасывал.
– В этом есть какой-то смысл, – сказал Михаиро.
– Но ведь сейчас весна, а не осень, – сказал Варадимиру.
– Да, – сказал Кодзиё, – нужно, может быть, сменить текст. Есть у меня одно хокку на весеннюю тему:
Люблю грозу
В
Начале мая.
Однако над ним, мне кажется, нужно еще поработать. Я, пожалуй, выберу вот это:
Белеет
Парус одинокий
В тумане моря.
Здесь нет указания на время года, но видно, что не осень и не зима.
– Вполне может быть, что и весна, – сказал Михаиро.
– Эти стихи мне нравятся больше, чем про осень, – сказал Варадимиру.
– Я тоже думаю, что они мне удались, – сказал Кодзиё.
– А мне нравится это черное сакэ, – сказал Михаиро, отпивая из чашечки.
– И сладкий зеленый ёкан – тоже, – сказал Варадимиру.
– Он такой зеленый и красивый, что им очень можно любоваться – так же, как мы это делали с цветущей сакурой, чайными тяванами и токонома, – сказал Михаиро.
– И кимоно в какэмоно, и прочей икебаной, – сказал Варадимиру.
– Ик-ке-бана… – сказал Михаиро.
– А хорошо, – сказал Варадимиру, если бы к нам сейчас пришли гейши и самураи, спели бы для нас свои песни, сыграли на сямисэне…
– И веселые камикадзе, – вставил слово Михаиро.
– Показали бы нам свои танцы, – закончил Варадимиру.
«Что-то здесь не так», – вдруг подумал Кодзиё.
– Танцы – это балет, – сказал Михаиро, – а я люблю балет. Я люблю его не за музыку и не за либретто, и даже не за танец как таковой, а за движение в танце – за это движение, в котором осуществляется скрытая возможность организма. И когда танцор подпрыгивает высоко, так что он словно зависает в воздухе на мгновение, а ноги его при этом расположены в какой-нибудь замысловатой позе или же наоборот – вытянуты по струнке, или когда он быстро так перебирает ногами в такт музыке, или совершает какие-нибудь другие быстрые движения, или когда он как-то изгибается телом и руками на пределе возможности своих костей и сухожилий, – в такие мгновения мне кажется, что мои мышцы и сухожилия сами чувствуют эту радость движения, которая им передается, и внутри мне даже становится тепло, словно от рюмочки сакэ. И конечно, это красиво – почти так же красиво, как хорошее каратэ.
– Если кто-нибудь знает каратэ, то он свободно может исполнить любое балетное па, – сказал Варадимиру.
«Все не так, все не так, – думал Кодзиё, – почему мы едим кагамимоти и пьём черное сакэ, ведь сейчас не Новый Год и не похороны?»
– И хорошее громкое пение я тоже люблю, – сказал Михаиро. – Я люблю его не за слова и не за красивую мелодию, а просто люблю голос, свободный человеческий голос, который звучит на полной возможности дыхания и легких. И пусть это будет просто крик из горла, иногда я чувствую, что он как будто проходит и через мое горло – прямо из горла певца – тогда мне передается эта радость свободного голоса и свободного дыхания, и внутри мне становится тепло, как после рюмочки сакэ.
– Если кто-нибудь знает каратэ… – сказал Варадимиру.
«Все, все не так, – думал Кодзиё, – если сасими – это сырая рыба, а камабоко – рыба под прессом, то почему они оба так похожи на холодную колбасу? И почему этот сладкий зеленый ёкан оказываетося сладким только по названию, и цвет он имеет другой, а совсем не зеленый?»
– Мы хорошо попили и поели, – сказал Михаиро, – так не приступить ли нам к послеобеденному харакири?
– А я хочу мицубиси, – сказал Варадимиру.
«Все не так получилось, – думал Кодзиё. – Вот я дал сегодня новые имена вещам и предметам и я думал, что это хорошо. Господи, так я все это хорошо придумал, что сам поверил, что все это – правда. Но все смешалось в доме и перепуталось, и я сам теперь ничего не знаю».
– Ну что же, – сказал Михаиро, – тогда выйдем.
Выходя, они обернулись.
Дым неожиданно пошел из хибати, и за его синими кольцами, словно в тумане, виднелось лицо Кодзиё – бородка клинышком, полуоткрытый рот с редкими крупными зубами, низкий лоб с залысинами и два пучка волос, которые топорщились за ушами. Глаза смотрели печально и сонно.
– Это ведь Козлов, – подумал Михаиро.
– Да, это Козлов, – подумал Варадимиру.
Они вышли и сделали то, что хотели.
Поворачивая назад, Михайлов поскользнулся на скользком. И упал.
– Я думал, что уже вечер, а оказывается, что еще светло, – сказал он, переворачиваясь на спину.
Он смотрел в бледное синее небо, по которому редкие облака плыли, словно рыхлый весенний лед. Совсем низко пролетели две большие белые птицы. Видно было, как их крупные черные лапы – будто в калоши обутые – мотались толчками в такт со взмахами крыльев.
– Гуси-лебеди, – сказал Михайлов.
Он закрыл глаза. Стало темно.
Какие-то мысли проплывали, словно рыбы в темной воде, но – глубоко, не доходя до поверхности сознания. Каким-то шестым чувством Михайлов ощущал их приближение и уход, и от одной из них тянуло теплом и спокойствием, а в другой было неясное, томительное сожаление о чем-то утраченном или забытом, и еще одна была – уходила и возвращалась – самая необходимая и нужная.
Михайлов зашевелил губами, вспоминая.
– Да– сказал Михайлов. – Да… Однажды я шел из магазина… Я шел из магазина и нес полный бидон молока…
Крюк и колодец
По ночам Лыкову снились кошмары.
И что-то такое продолжалось, даже когда он просыпался.
Он просыпался в поту, с готовым уже криком на губах – и словно посреди какой-то тьмы внутренней, не видя, не помня содержания своего сна, и только по косвенным признакам, остаточным своим ощущениям догадываясь, что нечто кошмарное снилось. Он открывал глаза, из внутренней темноты переходя в ту, что снаружи, выпуская воздух из легких – не с криком уже, а с всхлипом. И каждый раз видел справа в ногах кровати высокую тень, словно длинный плащ висел там на потолочной балке. А по левую сторону кровати тут же возникала другая тень, как бы вплывая в комнату из открытого по причине ночной духоты окна.
Лыкову становилось жутко. Глядел, замирая от страха. Тени были неподвижны, но в то же время казалось, что изменялись. Или это мерещилось Лыкову? Правая вроде бы становилась ближе, потом отдалялась, потом опять вырастала – с размеренностью движений маятника. Левая кривилась зигзагами, как отражение на водной поверхности.
Лыков неверной рукой искал на стене выключатель, не отводя застывшего взгляда от того, что стояло перед глазами. Находил не сразу, и, уже почувствовав под пальцем включающую свет кнопку, слышал обращенный к нему тихий голос:
– Михайлыч.
Когда зажигался свет, исчезали тени, и страх исчезал, как будто и не было ничего на этом месте.
Лыков вставал, пил воду из чайника.
На потолочной балке в ногах кровати был вбит крюк – над тем, кажется, местом, где тень колыхалась. А во дворе был колодец, Лыков видел его край в полосе падающего из окна света. И крюк, и колодец были как-то связаны с возникающими у кровати призраками, смутно чувствовал Лыков. Наверное, что-то такое снилось в тех снах кошмарных.
Походив по комнате, Лыков ложился, гасил свет и оставшуюся часть ночи спал спокойно, без сновидений.
“Это всё пустое виденье, – думал Лыков при свете дня, – плод воображенья, в конечном счете, и ничего объективно страшного в нем быть не может”.
“В следующий раз не буду включать свет, – решил он как-то, – не стоит мешать процессу. Пусть дойдет до логического конца, тогда, может, всё само собой прекратится”.
Следующей ночью, когда Лыков проснулся (в том самом холодном поту), он взял себя в руки. “Не боись, Вася”, – сказал он себе. Но страх оставался – телесный, не рассуждающий. “Наверное, у меня будут трястись коленки, если встану”, – подумал Лыков и сел, спустив ноги с кровати. Коленки задрожали. Он снова лег, накрылся одеялом, смотрел, как бесформенная, не определившаяся еще в очертаниях, тень медленно просачивается в окно (другая уже раскачивалась под потолком). “А когда лежу, не трясутся”, – отметил Лыков, и стало как-то спокойнее.
– Михайлыч, – донесся до него замогильный голос.
– Знаю, что Михайлыч, – сказал Лыков, обозначая готовность к общению, и убрал оказавшийся уже на кнопке выключателя палец.
– Лютик Михайлович, – донесся голос с левой стороны (а первый голос, стало быть, был с правой).
Лютиком Лыкова звала мама, когда он был маленьким.
– Что надо-то? – спросил Лыков.
– Это тебе надо, Лютик Михайлович, – сказал голос слева.
Лютиком в детстве Лыкова называла мама, (это было сокращенное от “Людвиг”, хотя вообще-то его назвали Васей).
– Не засиделся ли ты на одном месте, Михайлыч? – сказал голос справа.
– На каком еще месте? – спросил Лыков.
– На этом самом, – сказал голос. – Ну, посадил дерево, построил дом, воспитал сына. Что еще надо человеку?
– Не было ничего, – возразил Лыков, – ни сына, ни дерева.
– Так ведь и не будет, Лютик Михайлович, – сказал голос слева.
– И дом этот не твой, – сказал правый.
– Дерево могу посадить, – предложил Лыков.
– Уже не можешь, Лютик Михайлович, – вздохнул голос слева.
Лютиком Лыкова в детстве звала мама, наверное, потому, что бабушка хотела назвать его Людвигом.
– Есть дом, – сказал правый голос крепнущим басом, – в этом доме комната, в комнате балка на потолке, в балке железный крюк.
–А у дома колодец, – сказал левый.
– На этом крюке повесился мой дедушка! – взвыл правый голос.
– В этом колодце утопилась моя бабушка! – простонал левый.
Угораздило меня снять комнату в доме с привидениями, подумал Лыков и вспомнил хитрое, как ему сейчас казалось, лицо хозяина, Егора Васильевича. Не прост был дядя.
– Выбирай, Михайлыч, куда двинуться, в ту сторону или в эту.
– Мне, собственно, и тут хорошо, – сказал Лыков.
– А хорошо ли, Лютик Михайлович? Который ведь год ничего нового. Ну проживешь еще пять лет, еще десять, а где смысл?
“Или все же галлюцинации?” – подумал Лыков.
– Привидения, галлюцинации – не один ли хрен, – сказал голос справа. – Два имени для одного и того же. А тебе – время сделать выбор.
– Зачем выбор? – спросил Лыков.
– Закончить все по-быстрому и начать с чистого листа, разве не хочется?
– Сбросив оболочку бренного тела, отправиться в большое путешествие, – сказал левый призрак.
– В путешествие, да, – подтвердил правый. – В миры, миры надзвездные, – запел он раскачиваясь.
– В глубины духа… – левый стлался горизонтально, как дым из кувшина.
Лыков протянул руку к кнопке выключателя и сразу попал на нее пальцем.
– Подожди, – оба сказали хором. – Не бойся нас.
“Не боюсь”, – сказал себе Лыков и убрал палец. Но мурашки все же пробегали по коже.
– Крюк, – сказал голос справа.
– Колодец, – прошептал левый.
– На этом крюке повесился мой дедушка, – прокричал правый призрак и, раскачавшись, соскочил вниз, стукнув о половицы, словно наполненный реальным весом. – Выбери крюк, и тебе позавидуют боги.
– В этом колодце утопилась моя бабушка, – левый соскользнул за ним следом, в приседе вытянув руки вперед, как гимнаст, прыгнувший с перекладины. – А на дне колодца тебя ожидает особенный приз.
– Недаром бог Один висел на дереве девять дней и ночей, принеся себя себе в жертву, – сказал правый.
– Кто повесился, тот еще оглядывается на этот мир, утопившийся уходит дальше, – сказал левый.
Они оба прошли в глубину комнаты, двигали там стулья, звенели посудой. Лыков услышал шум льющейся воды из чайника. Он захотел встать, но из-за непонятной слабости не смог, только сел на кровати.
– Конечно, Михайлыч, можешь подождать, как говорится, своего часа, но ведь он, Михайлыч, может наступить неожиданно…
Этот голос Лыков слышал по-прежнему справа, а другой – слева.
– Наступит твой час неожиданно, Лютик Михайлович, и будешь застигнут врасплох, Лютик Михайлович. – Лыков вспомнил маму, которая в детстве звала его Лютиком. – Не лучше ли, пока ты в уме и памяти, поступить, как хозяин, сделав сознательный выбор?
– Крюк, – подвывая, сказал голос справа.
– Колодец, – простонал голос слева.
– Брось, – сказал правый левому, – разве мы друг с другом не договоримся? – Кроме того, – обратился он к Лыкову, – если ты сейчас сделаешь выбор, у тебя будут два помощника.
– Да, – отозвался левый, – поможем ему.
– Прямо сейчас и поможем, – сказал правый.
Лыков почувствовал, как его берут под локти, помогая подняться. Вывели во двор. Лыков почти не сопротивлялся.
Начинало светать.
Лыков увидел перед собой колодец, почувствовал, что сидит на краю, ощутил влажную петлю у себя на шее. Между этими моментами восприятия не было переходов. Так бывает во сне, но было ли это сном?
“Каково это, повеситься и утонуть одним разом”, – подумалось отстраненно.
Лыков оглянулся по сторонам посмотреть на своих провожатых, и не увидел ничего на их месте. Была темнота справа и темнота слева, пустота – бесконечно чуждая, только для прикрытия использовавшая на краткое время человеческий облик и голос. Какая-то липкая, тянущая внутрь себя, сковывающая движения. И оттуда слышны были не голоса, а странные звуки – шип, треск, скрежет. С этим – Лыкову стало ясно – нужно было не спорить, не вступать в разговор, а бежать, не соприкасаться, доверяя первоначальному страху.
Но было поздно. Лыков уже падал вниз, в черный вертикальный тоннель, с криком на губах – как во сне том кошмарном, но напрасно надеясь проснуться.
Время разбрасывать тыквы
У реки было два берега, левый и правый. Когда началось, люди правого берега стали красными, а люди левого берега – синими.
Кириак (Кирьяк) пришел из мест отдаленных и поселился на правом берегу. Он воткнул в землю палку, и она пустила ростки, а через соответствующее время зацвела и принесла плоды (смоквы). У Кириака с собой был целый мешок этих палок, и это был сад.
В этом саду Кирьяк пировал с друзьями – пил пиво – когда у забора остановился человек в полосатом зеленом халате и сказал: «Будет война».
У Кириака к тому времени было два друга или около того – Увар (Вар) и Яков (Якоб). А может быть, это были просто соседи. Кириак тут не видел особой разницы.
Плоды произрастания делятся на три категории: что растет под землей – это брюквы, над землей – клюквы и тыквы, и на дереве – смоквы. Кириак снимал по два урожая смокв за сезон, а тыквы и брюквы у него цвели круглый год. И вот, когда Кириак с товарищами отмечали день рождения большой тыквы (если под днем понимать утро разрезания пуповины) – пили пиво – проходящий мимо старик в зеленом халате, глядя через забор на урожайное изобилие, сказал: «Будет война, и день уже назначен».
«Кто этот человек в халате?» – спросил Кирьяк, но друзья не ответили, а Вар, помолчав, произнес: «У кого есть красный кафтан, – пусть наденет, – а если нет, пусть продаст что-нибудь из того, что имеет, и купит хотя бы жилетку».
«У меня есть штаны с красными лампасами», – сказал Кириак.
«Этого мало», – сказал Вар.
«Лампасы винтом в три оборота, – сказал Кириак, – и еще есть шапка с красным полуверхом».
«Нет, не пойдет», – мотнул головой Вар.
«Не пойдет», – наклонили головы Яков и Якоб, якобы подтверждая.
В назначенный день по улицам двигались красные колонны, кто-то пел, кто-то бил в барабан. Несли знамена и флаги. На другом берегу (на левом) – колонны были одеты в синее. Те, кто мог, трубили в длинные трубы.
Справа реки был обрыв, и слева – обрыв. Красные и синие встали друг против друга под своими знаменами, держа в руках смоквы и брюквы. Они бросали вниз со скалы спелые тыквы – мерялись урожаем. Иные из брошенных плыли по водам, а другие, упав на камни, лопались, брызгая горячим клюквенным соком.
Красные сбросили вниз раз за разом три большие тыквы, а синие – семь маленьких. Красные сбросили девять маленьких, а синие – пять больших. Тогда Якоб с Яковом выкатили самую якобы большую тыкву немереной ширины, и столкнули вниз, а синие со своей стороны тут же уронили другую – в три обхвата. Обе тыквы упали одновременно, с треском раскалываясь на части, и вода в реке стала красной для тех, кто жил ниже по течению. Кирьяк сидел у себя на крыльце, он слышал этот треск и другие звуки, и думал: «Это война».
Поперек реки было два моста – прямой и горбатый. По прямому мосту красные шли с правого берега на левый, а по горбатому синие шли с левого на правый. Растекались по улицам и дворам. Где видели пиво, там пили, где мясо – там ели. И делали все другое, что делают, когда война. Стало темнеть – зажгли факелы. Жгли костры из всего, что было.
У Вара во дворе сожгли диван, стол и четыре стула. А Яков с Якобом якобы сами подожгли свой дровяной сарай. На синем же берегу уже горел целый дом с башней в три этажа. Пламя металось, искры летели в небо.
Кириак сидел на крыльце. У него было двенадцать стволов – не дубовых, а огнестрельных – по числу месяцев года. Когда толпа стала ломиться через забор, он выстрелил из января, февраля и марта поверх синих голов, и люди остановились.
«Моя земля полита не пивом, а потом, – сказал Кириак, – а политое потом можно полить и кровью», – и он выстрелил разом из апреля и мая. Но апрель дал осечку, а у мая был фейерверк внутри, на который глядя люди хлопали в ладоши и радовались, а когда кончилось, полезли на забор с новой энергией.
Тогда Кирьяк, чтобы разом положить этому конец, со всей силы выстрелил из декабря, и один из нападавших упал с дыркой в голове. Толпа умолкла и остановилась уже окончательно. Тело подняли на руки и понесли, накрыв флагом. Тем временем сарай Якова (Якоба) на соседнем дворе догорел, и стало темно. Издали донесся печальный голос трубы. А у Кириака висящий на стене август сам собой выстрелил. Известно, что ружье один раз само стреляет.
Утром Кирьяк, Увар и Яков с Якобом пили пиво, сомневаясь о том, стоит ли что-нибудь праздновать. Пришел старик в зеленом халате и сел за стол.
«Оставь нас, гордый человек», – сказал он.
И Кириак ушел, неся с собою мешок с палками, и это был лес.
Нога
У Николая не гнулась нога.
Вообще ни в одном суставе.
Николай сидел в кресле на колесах в комнате с сиреневыми стенками. В этом кресле он мог кататься по полу.
А Петр сидел в комнате с решетками на окнах. И сидеть ему было два года. Или четыре.
Иногда Николай и Петр менялись местами. Николай на какое-то время становился Петром, а Петр – Николаем.
Став Николаем, Петр крутил у своего кресла колеса и катался по комнате от стенки к стенке.
А Николай, став Петром, несколько раз с удовольствием приседал, сгибая свою (не свою) ногу во всех суставах. Иногда он мог даже пройтись вприсядку по комнате.
Ставший Николаем Петр подкатывал в своем кресле к окну и смотрел из окна.
А ставший Петром Николай подходил к своему окну (зарешеченному) и смотрел тоже. За окном он видел дерево, улицу, дом из красного кирпича. В доме по углам были башенки и особой формы стрельчатые окна на третьем этаже, а на дереве сидела большая ворона.
То же дерево из своего окна видел и ставший Николаем Петр, но он видел его издалека и с другой стороны. Поэтому он не догадывался, что это то же самое дерево, которое он видит из своего собственного окна до того, как становится Николаем.
Дерево было большое. Ставший Петром Николай иногда думал, что это дуб. А иногда ему хотелось думать, что это клен или ясень.
А ставшему Николаем Петру было все равно, какое это дерево.
Из дома, который был из красного кирпича, иногда выходил высокий человек в черном пальто. Из двора выезжал мальчик на красном велосипеде. По улице пробегала лохматая собака. На подоконнике третьего этажа лежал рыжий кот.
Ставший Петром Николай провожал взглядом человека в черном пальто, когда тот шел по улице. А ставший Николаем Петр в это время вообще не глядел в окно. Он катался в своем кресле по комнате и ждал гостей. Гости приходили с разговорами и пирогами. Ставший Николаем Петр ел пироги и помалкивал, чтобы гости не догадались, что на самом деле он не Николай, а Петр.
Однажды Николай, ставши Петром, нашел у себя в кармане маленький гвоздик.
А к ставшему Николаем Петру пришел в качестве гостя один доктор (хирург-терапевт). Он говорил, есть надежда, что нога Николая скоро начнет сгибаться в суставах. Через два года. Или через четыре. При этом он хитро подмигивал, как бы намекая на то, что Николай и без того может, ставши Петром, присесть, сгибая ногу во всех суставах и пройтись вприсядку по комнате.
«А я и есть тот самый Петр», – хотел сказать ставший Николаем Петр, но промолчал.
В это время Николай (ставший Петром) подошел к сиреневой стене своей комнаты и нацарапал на ней гвоздем: «Не хочу».
Хирург-терапевт несколько раз приходил в гости к ставшему Николаем Петру. Однажды он несколько раз назвал его Григорием. «Наверное, этот Николай был Григорием до того, как стал Николаем», – подумал ставший Николаем Петр.
А Николай, ставши Петром, снова обнаружил гвоздь у себя в кармане. Он подошел к сиреневой стене своей комнаты, где было выцарапано «Не хочу» и продолжил надпись: «Не хочу быть Петром, а хочу быть высоким человеком в черном пальто…» В это время в дверь постучали, а может – в окно. Николай, ставший Петром, положил гвоздь в карман и отошел от стенки. Какое-то время он прислушивался к звукам. Звуки не повторялись. Николай, ставший Петром, снова достал гвоздь: «Не хочу быть Петром, а хочу быть высоким человеком в черном пальто, – выцарапывал он, – или мальчиком на красном велосипеде, или бегущей по улице лохматой собакой, или котом…». Тут Николай, ставший Петром, задумался и перестал быть Петром, сделавшись просто Николаем.
Однажды к ставшему Николаем Петру в гости пришел не хирург-терапевт, а совсем незнакомая девица. Она села на краешек его кресла и одной рукой обняла за шею.
– Признаюсь, что я не тот, за которого вы меня, возможно, принимаете, – признался ставший Николаем Петр.
– Я тоже не та, – засмеялась девица.
– А кто же? – спросил Петр.
– Неважно, – сказала девица, – и та, которая я сейчас, мне нравится больше – и попа, и сиськи.
– Мне тоже, – сказал Петр.
– Хочешь потрогать мои сиськи? – спросила девица.
– Хочу, – сказал Петр.
– Они как бы и не мои, потому как бы и не жалко, – сказала девица.
Однажды Николай, сделавшись Петром, увидел перед собой лист бумаги и ручку. «Не хочу быть Петром, – начал писать Николай, – а хочу быть человеком в черном пальто, который идет по улице, или мальчиком на красном велосипеде, или бегущей лохматой собакой (хотя бы так), или рыжим котом, который лежит на подоконнике…» Он перестал писать и отложил перо (ручку). В это время ворона слетела того дерева, которое ставший Петром Николай считал дубом, и села к нему на подоконник. «Или слетевшей с дуба вороной», – написал ставший Петром Николай и поставил точку. Он сложил бумагу пополам и просунул в закрытое шторкой окошко в стене. Бумага исчезла.
А ставший Николаем Петр в это время тоже не хотел быть Петром, хотя не заявлял об этом ни письменно, ни устно. Он трогал те самые сиськи и другое, что ему позволяли, и совсем не хотел возвращаться в свою комнату с зарешеченными окнами.
Желания иногда исполняются. И ставший Петром Николай перестал быть Петром, а стал вороной – той самой, которая слетела с дерева, которое он считал дубом.
А ставший Николаем Петр (не хотевший, если мы помним, становиться обратно Петром и возвращаться в свою комнату с зарешеченными окнами) тоже стал той самой вороной, слетевшей с дуба. Так бывает.
И они полетели вместе в сторону моря.
Вата-вата
Аркадий и Петр сидели вокруг стола.
Аркадий ел сахарную вату.
Было утро.
Осторожно отщипывал по кусочку и отправлял в рот.
А Петр пил кофе.
У Аркадия тонкие ватные нити прилипали к усам, а другие обламывались и падали. Тихо опускались на гладкую поверхность стола.
А Петр тянул кофе через соломинку. Опуская вниз, в сладкую гущу, а потом переводя выше – к чистой кофейной горечи.
Из упавших на стол нитей Аркадий пробовал выложить слово «ВЕЧНОСТЬ», двигая по гладкой поверхности ногтем.
А сидящий вкруг с ним Петр перевел соломинку в угол рта и о чем-то думал.
– Будет ли правильно считать, что мы сидим вокруг стола? – сформулировал свой вопрос Петр. – То есть именно вокруг, хотя нас всего двое?
– Вокруг так вокруг, – сказал Аркадий.
Слово «ВЕЧНОСТЬ» оказывалось слишком длинным. Аркадий попробовал выложить слово «ВРЕМЯ», и тоже неудачно.
– Не говоря уж о том, что наш стол не круглый, а квадратный, – сказал Петр.
– Квадратный так квадратный, – сказал Аркадий.
Вместо слова «ВРЕМЯ» у него получилось «УТРО» – как-то само собой образовалось и, в общем, соответствовало моменту. Другое, что соответствовало бы – это чашечка кофе, но вместо «КОФЕ» у Аркадия упорно выстраивалось «ВАТА» – три раза подряд.
«Хорошо хоть, что сладкая», – думал Аркадий, обсасывая палочку.
– А бутерброд лучше, – заметил Петр.
– «БУТЕРБРОД» – это слишком длинно, – сказал Аркадий, выкладывая одно за другим слова «ХЛЕБ», «СЫР» и «МЯСО».
– Наверное, чтобы сидеть вокруг чего-нибудь, нужно по крайней мере три человека, – Петр вернулся к теме. – Потому что через три точки можно почти всегда провести конкретную единственную окружность. Центр которой для сидящих вокруг должен быть где-нибудь посредине того, вокруг чего они сидят.
– Посредине так посредине, – согласился Аркадий и выложил слово «КРУГ» на гладкой поверхности стола.
– И надо еще позаботиться о том, чтобы этот центр окружности – он же, условно говоря, центр того, вокруг чего они сидят – лежал внутри треугольника, в вершинах которого они находятся, сидя, – уточнил Петр, – иначе не исключены варианты, когда трое будут сидеть не вокруг того, вокруг чего они сидят, а с какой-нибудь одной стороны этого места, прижавшись друг к другу.
– А попроще нельзя высказаться?
– Если хорошо подумаешь, то увидишь, что именно так и будет проще всего и яснее. Или у тебя есть другие предложения?
– Предложений нет, – сказал Аркадий.
– То-то и оно, – сказал Петр.
– Предложений нет, – повторил Аркадий, – но если мы, будучи вдвоем, не можем сидеть вокруг чего бы то ни было, значит где-то поблизости должен появиться кто-нибудь третий.
И он оглянулся в поисках.
Продолжая водить ногтем по гладкой поверхности стола, он оглянулся в поисках кого-нибудь, но никого не увидел.
В это время поднявшийся ветер разметал тонкие нити, и выложенное из них слово осталось неизвестным.
– Зря ищешь, – сказал Петр. – Но мы это дело поправим. Сделаем простую замену: вместо «вокруг» пусть у нас будет «напротив». Сидеть друг против друга, когда нас двое, вполне реально. И никто третий после этого нам будет не нужен.
И он переместился со своим стулом и чашкой на новое место.
Двое сидели за столом друг против друга.
Один пил кофе, другой жевал бутерброд то ли с сыром, то ли с мясом. С бутерброда перед ним падали крошки. Он передвигал их по гладкой поверхности стола длинным, специально заточенным ногтем.
Было все еще утро – восемь ровных часов, а может быть – десять.
Секретное слово Атробатабгаст
Пакин и Букин сидели в зале клиентского ожидания.
На стене перед ними было световое табло, на котором появлялись и исчезали цифры и буквы.
Букин смотрел на табло, а Пакин смотрел на Букина.
– Почему вы не здороваетесь со мной? – спросил Букина Пакин.
– Извините, – сказал Букин, – я просто смотрел в другую сторону.
– Хотите сказать, что вы меня не узнаёте? – спросил Пакин.
– Не хочу, – сказал Букин.
– Значит, узнали, – обрадовался Пакин.
– Нет, не узнал. Просто не хочу.
– Я ведь Пакин, – сказал Пакин.
– А я Букин, – сказал Букин, – будем знакомы.
– Всё же мы некоторым образом и раньше были знакомы, – сказал Пакин.
– Неужели? – Букин внимательно посмотрел на Пакина.
– И очень хорошо были знакомы, – сказал Пакин, пересаживаясь на свободное место рядом с Букиным. – Странно, что вы ничего не помните.
– Вы отвлекаете меня, – Букин отвернулся от Пакина и стал смотреть на табло.
– Долго смотреть придется, – сказал Пакин и пояснил: – У вас карма тяжелая.
– Какая такая карма?
– Рейтинг морального облика.
– Рейтинг чего? – переспросил Букин.
– Морального облика, – и Пакин повел взглядом в сторону сидящей напротив девицы в короткой юбке. – Вы ведь не только на табло смотрите, но и на чьи-то коленки заглядываетесь.
– Это заметно? – спросил Букин.
– Мне, может быть, и не заметно, – сказал Пакин, – а камера видит.
– Тут есть камера?
– А как же.
– Значит, из-за одного несчастного взгляда я потерял место в очереди?
– Такой, значит, был взгляд, – сказал Пакин сурово.
– Какой такой?
– Прелюбодейственный, – сказал Пакин.
– Прелюбо-что? – спросил Букин. – Я то ли не понял, то ли не расслышал.
– Прелюбодейственный. Ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.
– А я смотрел с вожделением?
– Не мне судить, – сказал Пакин, поднимая взгляд к потолку, где, по видимости, располагалась та самая камера.
– И все-таки из-за одного взгляда не слишком ли? – высказал сомнение Букин.
– Не из-за одного, – сказал Пакин.
– Ну, из-за двух.
– Не из-за двух, были у нас и еще прегрешения. Признайся, друг, ты ведь помнишь? – Пакин придвинулся к Букину ближе и положил руку ему на колено.
– Нет, нет, не надо, – живо запротестовал Букин, поднимая взгляд к потолку.
– Все нормально, – сказал Пакин и сложил пальцы своей руки в замысловатую фигуру. – Вот специальный код из трех пальцев для очищения кармы.
Букин сложил пальцы по образцу и показал камере. Под потолком, кажется, что-то мигнуло.
– Есть еще четырехпальцевый код и большой пятипальцевый, – сказал Пакин и продемонстрировал. – И есть секретное слово «Атробатабгаст». Это совершенно секретное слово, и вместо букв «А», «Б» и «Т» там нужно произносить другие буквы, вот эти, – Пакин наклонился к уху Букина и прошептал нужное.
– Я понял, – прошептал Букин.
– И произносить надо на камеру одними губами, чтобы никто не услышал, – сказал Пакин.
– Я понял, – повторил Букин.
– Камера везде, – сказал Пакин, предупреждая возможный вопрос.
В это время в помещение вошли два человека в зеленых медицинских халатах. Они взяли Пакина под руки и увели.
Букин смотрел им вслед, потом сложил из пальцев фигуру – четырехпальцевый код. И на табло тут же появился его долгожданный номер.
Букин не знал, к чему можно применить секретное слово Атробатабгаст. Там и сям произносил его, заменив, как положено буквы, и, наконец, дознался. Если произнести правильным образом это слово на автобусной остановке, то автобус непременно подойдет сразу – даже если предыдущий только сейчас отошел. То же самое с трамваем или троллейбусом. А в метро можно пройти через турникет бесплатно. Реальная, в общем, польза.
Так вот жил Букин и пользовался, пока однажды за ним не пришли два человека в зеленых медицинских халатах.
Поднимаясь колесами на гору Фудзи
То ли дождь прошел, за ночь очистив воздух, то ли бензин подорожал, и меньше стало машин с их мутным выхлопом, но видно стало вдруг как-то необыкновенно далеко вдоль улицы, и там, где вдали за домами и трубами до сих пор открывалась только ровная линия горизонта, обнаружились вдруг не видные прежде горы – три или четыре вершины, одна из которых была совсем настоящая – большая как Фудзияма.
А прежде Рогов никогда не видел ничего подобного, хотя каждый день по этой улице ходил на работу.
Машин, кстати, действительно было немного. Да и людей почти никого.
«Если праздник, – подумал Рогов, – тогда на работу идти не нужно. А можно туда – в эту самую даль светлую. Если уж случай такой. Не каждый день появляется возможность подняться пешком на Фудзияму».
И тут рядом с Роговым остановился троллейбус.
– Я, такой сякой, сбился с дороги, – сказал водитель. – Не знаю, куда, где и как, поэтому есть предложение. Я вас подвезу, а вы покажете куда.
«Колесами лучше», – обрадовался Рогов и стал садиться в троллейбус.
– Я бы на вашем месте этого не делал, – сказал неизвестно откуда взявшийся высокий старик в тюбетейке.
– Почему? – спросил Рогов, стоя уже на ступеньке.
– Потому, – строго сказал старик.
«Хочу себе такую же тюбетейку», – подумал Рогов, а троллейбус уже тронулся.
За окном мелькали картинки. С правой стороны была зима, с левой – осень. Неубранные сугробы снега и желтые листья, которые падали.
«Жалко, что я не взял зонтик», – подумал Рогов.
В троллейбусе было пусто, и как-то особенно пусто – даже кондуктора не было.
«Так не бывает», – подумал Рогов. И стало понятно, что это сон, который ему снится.
– Это сон, – сказал старик в тюбетейке, который оказался вдруг где-то рядом.
Человек видит сон, и какое-то время не догадывается об этом. Тогда к нему приходит старик в тюбетейке и говорит то, что человек, впрочем, и сам знает. И человек успокаивается. Тюбетейка, впрочем, не обязательна. Старик тоже. То есть, это может быть совсем не старик. Главное – что иногда кто-то нужен, чтобы сказать человеку то, что человек и сам знает. Кажется, в одном из языков американских индейцев для этого даже есть специальное обозначающее слово.
Рогов смотрел в окно.
Там стояла зима с левой стороны, а затем – весна, легкий лед на лужах. А вместо осени справа – уже было лето. Шел дождь, и Рогов подумал, что очень кстати взял с собой зонтик. Одуванчики цвели на лугах, а потом – на газонах. Дома были белые.
И вот уже вершина горы Фудзиямы показалась в зеркале заднего вида.
Рогов убрал руки с руля – или положил на руль – неважно – был руль, были руки, и нужно было поворачивать. Судно накренилось, нос корабля медленно пошел вверх, забираясь на волну – первую в ряду девяти. Где девятым валом, никак не иначе, оборачивалась вершина горы Фудзи.
Поднялся и ухнул вниз. Снова стал подниматься.
«Прав был старик, что-то неровное есть в этой дороге», – Рогов обернулся. Старик сидел на заднем сиденье, старика не было, темное приблизительной формы пятно оставалось на его месте, в окнах мерцали картинки: зима, осень, лето, опять зима…
Снова въехали в город. Экипаж остановился у перекрестка. Это был главный решающий перекресток, перепутье дорог. Здесь, под рекламным щитом с надписью «20 000», говорящей неизвестно о чем, можно было повернуть налево, направо или пойти прямо, только Рогов не знал куда.
– Я сбился с дороги, – сказал он, открыв дверь незнакомому человеку с тротуара, и человек вошел.
Хотя и не советовал ему высокий старик в неизвестно откуда взявшейся тюбетейке.
Человек подходит к человеку, и они разговаривают. Скажем, Петр подходит к Семену и говорит ему: «Здравствуй». Или еще как-то взаимодействуют человек с человеком. То есть, Семен, может быть, ничего не отвечает Петру, а молча бьет его кулаком в ухо.
И никто не сомневается в том, что Семен и Петр – это разные люди (разумеется, если все происходит в реальности).
Но что если стоящие друг против друга Семен и Петр оба снятся Ивану (который и сам по себе принимает участие в сюжете, разнимая дерущихся). В этом случае все не так очевидно.
Поскольку все происходит в голове Ивана, не будет ошибкой считать, что и Петр, и Семен по сути один и тот же человек – тот самый Иван, как актер, играющий обе роли (и третью роль наблюдателя-миротворца, разумеется, тоже).
Итак, перед нами не Семен и Петр (на время взятые условные имена), а Иван и Иван – только так. Иван Ивану говорит «Здравствуй», Иван Ивана бьет по уху, Иван Ивана ответно бьет в глаз (что подразумевается естественным ходом событий), Иван разнимает дерущихся Ивана и Ивана: «Иваны, давайте жить дружно».
И вот, в троллейбусе трое – водитель, старик в тюбетейке и вошедший с улицы Рогов. Но водитель за рулем – это тоже Рогов, и старик, сидящий сейчас на заднем сиденье, – это Рогов. И если бы кто-нибудь еще кроме этих трех оказался в троллейбусе, он был бы, разумеется, тоже Рогов, другому здесь неоткуда взяться.
– Это правда? – спрашивает Рогов с зонтиком Рогова в тюбетейке.
– Да, – отвечает Рогову Рогов.
– И ты тоже? – спрашивает Рогов.
– Да, я это тоже ты, – Рогов улыбается в седую бороду.
– Но я разговариваю с тобой, не с собой. Ты отвечаешь мне на вопросы, – недоумевает Рогов.
– Я не говорю тебе ничего такого, что ты сам не знаешь, – спокойно говорит Рогов.
– Право руля, – говорит Рогов-водитель, и троллейбус послушно поворачивает направо.
– И эти тоже? – Рогов смотрит на заднее сиденье, где сидят еще три Рогова, все в чем-то одинаковые.
– Разумеется, – говорит Рогов.
– Лево руля, – говорит Рогов в кабине, и троллейбус сворачивает налево, в лабиринт узких улочек. В переднем стекле ненадолго появляется гора Фудзи в натуральную величину, еще поворот, и она исчезает.
– Я как-то сомневаюсь в этом, – говорит Рогов.– Понимаешь, во всех снах, которые я видел, у меня как актера была только одна роль, главная,– то есть, когда все кончится, то проснусь именно я, а не ты и не он.
– Никто из нас не проснется, – говорит Рогов. – А проснется тот, кто спит в своей кровати. И наши истории – это только материал для той сказки, которую он себе расскажет по пробуждении.
– Как это так? – спрашивает Рогов. Он крутит руль, нажимает педали. Троллейбус идет во все стороны сразу, не обращая внимания. Иногда гудит – трубно как слон. Может быть, у него отказали тормоза?
– Ты не учитываешь очевидного, – и Рогов в тюбетейке растворяется в воздухе, уходя от ответа.
«Может быть, троллейбус – это тоже я?», – хочет спросить Рогов.
– Ты не учитываешь очевидного, – сказал мудрый старик. – То, что ты в своей дневной жизни привык считать сном, на девяносто восемь процентов продукт твоей памяти. Как фильм, который смонтирован из обрезков действительного сна, в котором мы сейчас пребываем. Когда проснешься, ты, может быть, вспомнишь, что был человеком, который в хорошую погоду вышел на улицу, ничего не взяв с собой кроме зонтика, а может быть, будешь вспоминать, как был водителем троллейбуса, который вел свой корабль к вершине горы Фудзиямы. И, кстати, хотя тебе кажется, что ты только вспоминаешь свой сон, на самом деле ты на девяносто восемь процентов сочиняешь свою историю, вспоминая. И поэтому иногда возникает ощущение, что длинный, полный событий сон укладывается в феноменально короткое время.
– Но наш теперешний сон – действительный сон, как ты говоришь, – тоже полон событиями, – сказал Рогов. – Мне он уже сейчас кажется чрезмерно долгим.
– А где мера твоей чрезмерности? – усмехнулся старик. – Ты даже не представляешь, каким этот сон может быть долгим.
– Не представляю, – признался Рогов.
– Но эта долгота устроена уже по другим законам, не таким очевидным, – сказал старик.– И, кстати, на твоих прикроватных часах за все это время ни одна стрелка не сдвинется.
Троллейбус, как обычно, был пуст.
Только трое сидели на заднем сиденье, все в чем-то одинаковые. Они были трезвые и молчали. Это не нравилось Рогову.
Но за стеклами окон белела вершиной в полный рост гора Фудзи. Это радовало.
На обочине женщина в мокром плаще поднимала руку.
«Значит, дождь все-таки пошел», – думал Рогов.
Несколько раз троллейбус проезжал мимо, а затем остановился.
Она вошла, окруженная облаком брызг, которые не спешили осесть.
Рогов предложил ей свой зонтик.
– Спасибо, – сказала женщина.
«Назову ее Долли», – подумал Рогов.
– Спасибо, – сказала Долли и с опаской взглянула в сторону заднего сиденья.
– Ничего, мы все здесь свои люди, – сказал Рогов, хотя не был в этом уверен.
Совсем не уверен был в этом, а скорее был уверен в чем-то обратном.
В чем-то худшем он был уверен – и, действительно, что-то происходило на заднем. Трое теряли черты, стали неотличимы как тени, одна с рогами. Слились в большое косматое пятно. Страшась, Рогов невольно дорисовывал в нем клыки и когти, а снизу – щупальца. Красным углем обвел глаза и, когда зрачки повернулись в его сторону, побежал, полный ужаса.
Через кабину водителя Рогов перепрыгнул в другой вагон. Вагонов было много как в длинном трамвае. Их было без конца, и по кругу, в каждом – руль, педаль и гора Фудзи в переднем стекле. И дверь не на том месте, где ей полагается, а настоящие двери – те что сбоку – были глухо закрыты. Рогов бежал, не чувствуя ни усталости, ни одышки. Потерял счет времени и вагонам.
И вот, когда Рогов собрался уже обернуться и встретить ужас лицом к лицу, а собирался он каждый раз перед каждою новою дверью, он увидел Долли, она в этот момент была кондуктор, открывающий дверь на остановке. Троллейбус с шумом выпустил пар и остановился. Рогов вышел в клубах белого дыма.
Судно отчалило.
Три пассажира, стоя на корме, махали руками, один – платочком.
Теперь о вещах не столь очевидных.
У каждого сущего существа есть свое сознание. Если нет, то представим.
У каждой клеточки в организме оно есть, но клеточка для нас это слишком сложно.
Самый простой пример – это электрон, элементарная частица.
Когда-то считали, что электрон вращается по орбите вокруг ядра атома.
Но на самом деле он пребывает, примерно сказать, в виде некоего облака. В котором он в каждый момент времени находится как бы везде и нигде конкретно. Это если смотреть на предмет снаружи. А если – изнутри? Можно представить, что электрон своим сознанием охватывает все облако своего пребывания (иными словами – универсум), но сознание элементарной частицы по определению должно быть элементарным и электрон одномоментно сможет осознать себя только в одной точке. Поэтому его сознание должно от момента к моменту переходить из точки в точку, чтобы охватить все точки своего универсума одну за другой. То есть двигаться по некоторой траектории. И это движение, этот процесс предполагает наличие какого-то времени, в течение которого он будет совершаться, – бесконечного с точки зрения электрона. Но для внешнего наблюдателя, для которого электрон существует в виде облака-универсума, – этот сколь угодно долгий процесс одномоментен. Наблюдателю доступен только его суммарный след – облако, в котором электрон пребывает сразу везде, и нигде конкретно.
Это общий принцип – существует процесс сканирования универсума сознанием, которое не в состоянии охватить весь универсум в целом. Этот процесс разворачивается во времени, которое, собственно, и возникает в ходе развертывания процесса.
У человека есть свой личный универсум – некое внутреннее вместилище, устроенное неизвестно как. Большее, чем у электрона, но меньшее, чем у мироздания в целом. Ты блуждаешь сознанием по этому универсуму, един в нескольких лицах, и видишь сон, длительность которого ничем, строго говоря, не ограничена. В то время как на твоих секундных часах у кровати не сдвинется стрелка.
– Можно рассказать обо всем этом подробнее и в деталях, – сказал старик, – но тогда нам не уложиться в двадцать тысяч.
– А что такое эти двадцать тысяч, в которые надо уложиться? – спросил Рогов.
Старик промолчал.
– Два слова есть, которые я никогда не употреблял в реальной жизни – «универсум» и «сканировать», – сказал Рогов. – Третье слово – «траектория».
– Так ли уж хорошо ты помнишь свою реальную жизнь? – сказал старик. – Может быть, там ты профессор физических наук или лауреат премии. Иначе откуда ты мог бы знать то, о чем я рассказываю.
Рогов мог бы подняться от берега в гору, мог двинуться в другую сторону – как бы посуху (и волна уже с готовностью стекленела под ногой). Но пошел по шпалам вдоль берега. Долли шла следом по песку, увязая ногами. Впрочем, идти по шпалам было в равной степени неудобно.
Впереди белел стенами дом, где были окна и крыша над головой.
В правом окне виднелась вершина горы Фудзи в лучах восходящего солнца. В левом – вершина горы Фудзи поверх ветки цветущей сакуры. В третьем окне – особый вид на вершину сквозь лежащую на берегу большую бочку без дна.
По стенам на полках расставлены были предметы: линейка, циркуль, рычажные весы, часы (одни песочные, другие – со стрелками), колбы, мензурки с делениями, бутылки и банки с жидкостями и порошками, модель кривошипно-шатунного механизма, машинка для выдувания пузырей.
«Я в реале, наверное, действительно профессор», – подумал Рогов.
Он провел взгляд по полкам. Сливая и смешивая из бутылок и банок. Одно меняло цвет, другое выпадало в осадок, третье испарялось. Прозрачное становилось синим, белое растворялось в прозрачном. Что-то хлопнуло со вспышкой и легким дымом, почти взорвалось.
«Я, должно быть, реально химик», – подумал Рогов.
Весы, линейка и циркуль тоже удостоились взгляда.
Рогов перевернул песочные часы, песок сыпался из верхней склянки в нижнюю. Что ж, закон тяготения никто не отменял. Перевернул будильник со стрелками, часы затикали, секундная стрелка пошла вниз. Это было глубоко правильно.
А весы? Положи на чашку весов камень, и она опустится.
Камней была куча – все ярких цветов, чтоб легче отличать друг от друга.
Рогов взял сразу два – один положил на левую чашку, другой на правую. Левый оказался тяжелее. Подержав в руке, Рогов решил бы в пользу правого камня, но весам следовало верить.
«Может быть, я скорее отличился в области физики?», – думал Рогов.
Тем временем (тем или, может быть, – этим) Долли сварила кофе. Дым поднимался над чашкой, но настоящего вкуса не было. Рогов откусил от яблока – словно положил в рот кусок картона. То же и с пирогом, которому по замыслу следовало быть сладким. То же и с маленьким бутербродом (селедка, яйцо, майонез, листик петрушки), – Рогов любил такие.
– Я научусь, – сказала Долли, – научусь, и все будет. Все у нас будет-будет.
Она обогнула стол и села на колени Рогову. Обхватила шею рукой. Рогов тоже обнял ее, следуя логике момента. Вес женщины казался нормальным у него на коленях, кожа под рукой теплая. Если поставить ей градусник подмышку, сколько там набежит? А кровь потечет ли, если надрезать палец?
– Ты о чем-то задумался? – спросила Долли.
А если рассмотреть каплю крови под микроскопом, будут ли там видны мелкие кровяные шарики? Или окажется только жидкая красная краска? А потрогать пульс? Есть ли там сердце, которое бьется внутри?
– Ты спишь?
– Нет, не сплю, – машинально произнес Рогов, проводя рукой по левой стороне женского тела к тому месту, где сердце. Он почувствовал под ладонью естественные толчки пульса. Или пульсом считается то, что в запястье?
– Что-то не так? – забеспокоилась женщина.
Все было так. Было так, как было, как и должно было быть. Песок в часах сыпался, секунды в будильнике тикали, камни качались на коромыслах весов. Над остатками белого порошка поднимался дымок. Только в окне вместо ветки цветущей сакуры обозначилась кленовая ветка с желтыми и красными листьями. Но вершина горы Фудзи за веткой никуда не делась.
А за дверью уже давно слышались без слов голоса и смех ни о чем. Затихли, и сразу вошли трое под одним зонтиком, одетые по-японски.
– Привет. От нашего вашему, – сказал самый громкий (другие два были – тихий и молчаливый). – Кажется, ты собрался посмотреть роскошный эротический сон?
– Я? – Рогов изобразил удивление.
– А здесь есть еще кто-нибудь? – вошедший сел, взял кусок пирога с тарелки. – Ничего не выйдет.
– Это почему? – ревниво спросил Рогов.
– Не уложится в двадцать тысяч.
– Что такое эти двадцать тысяч, и почему в них надо уложиться?
– Это за пределами нашего с тобой понимания. И не будем об этом.
– Эротике предпочту знание, – сказал Рогов, гладя под столом гладкое женское колено. – Я думаю, что в каждом мире должны существовать свои законы устройства, – добавил он, переводя взгляд на горсть камней на столе – синих, красных, зеленых. – И я, если я действительно доктор наук, хочу разобраться в этих законах.
– С собой это знание не возьмешь, – сказал тихий.
– Может быть, но я по своей природе, видимо, заточен под такую работу, – сказал Рогов.
Он взял из кучи два камня и положил на чашки весов. Один был тяжелее, другой – легче. Рогов положил их у края стола, давая начало ряду, в котором все камни должны были выстроиться по возрастанию веса.
«Должны ли найтись в каждой куче два камня, одинаковых по весу? – думал он. – Наверное, должны, если это действительно куча».
И действительно, через некоторое время (время шло, хоть и спотыкаясь, склянки часов переворачивались, секунды тикали) два камня – зеленый и синий – уравновесили друг друга на чашках.
– Ура, – сказал Рогов.
Еще через некоторое время он поднял со дна кучи красный камень, который оказался легче синего камня из пары равновесных и тяжелее зеленого.
– Как может такое быть? – удивился Рогов.
Это был вопрос, но никто не ответил ни тихо, ни громко, потому что из трех японцев остался только один – молчаливый
Рогов стал взвешивать камни, уже лежащие в ряд, выбирая новые, еще не опробованные пары. И тот, кто был в ряду легче легкого, вдруг оказывался тяжелее тяжелого. И наоборот.
Где закон? Где порядок? Рогов выбежал из дома. Мир кругом был ужасен. Камни шатались под ногой. Тучи кружились. Темнота густела и липла. Светила не освещали. Ветер отрывал от земли, уносил туда, где мрак кромешный и скрежет.
Но Рогов не улетал, а чудом держался на месте как шарик на привязи. Впрочем, чуда не было. Он ясно чувствовал, что держится за чью-то руку, спокойную среди хаоса, и женский голос сказал:
– Все хорошо, все устроится, вот увидишь.
Рогов открыл глаза. В как бы уже родных стенах. Часы тикали, песок сыпался. Стол был рядом. Кучка камней на столе сверкала новыми красками.
Долли опускала камни в миску с теплой водой, промывала. Рогов понимал, что так надо. Опускаемы в воду, они теряли в весе, обучаясь закону Архимеда. «Все правильно, – понимал Рогов, – сперва Архимед, а потом и к законам Ньютона должны привыкнуть».
И когда легли снова в ряд, то четко расположились по возрастанию веса, Рогов был уверен в этом, не глядя.
– И давай договоримся, – сказал Рогов. – Ты не будешь вылетать в окно по ночам, а я не буду ходить по воде. Чтоб был порядок в законах природы.
Женщина сварила кофе.
Рогов пил. Потом почувствовал голод, почти настоящий. Съел пирог и яичницу с колбасой – простое блюдо, которое при случае и сам мог бы приготовить.
А на стене вместе с песочными часами появились другие – с кукушкой, гирей и маятником.
Гиря опускалась, маятник маялся. Время шло. Тикали секунды, а иногда и часы.
Рогов садился за стол как на работу.
Закон тяготения окончательно утвердился в мире. Рогов перешел к законам упругого столкновения тел, получал тепло трением, заряжал электричеством легкие шарики, подвешенные на ниточках.
Отрываясь от дел, выходил на берег, любуясь отражением горы Фудзи в воде, становившейся для этого дела широкой и гладкой.
Время шло, как ему полагается, вслед за песком, который сыпался, стрелками, маятником.
От одного «ку-ку» до другого кофе становился ароматнее, а пироги вкуснее.
Но однажды явилась рука, написавшая на стене «20 000» красными жирными цифрами.
«Это, наверное, столько шагов до вершины горы Фудзи», – подумал Рогов.
И к хижине подошел троллейбус, который сколько-то лет останавливался там ежедневно по расписанию.
Рогов поднялся в салон. Погладил бороду. Поправил на голове тюбетейку.
Женщина плакала на крыльце. Это был миг прощания, и Рогов махнул, обернувшись, рукой, чтобы соответствовать моменту.
Закрутились колеса, экипаж, задирая нос, тронулся с места.
Рогов смотрел, как в переднем стекле вырастает гора Фудзи – поверх ветки цветущей сакуры, желтых кленовых листьев, зимних тяжелых сучьев, покрытых снегом.