Избранное

ДАВИД САМОЙЛОВ

ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Том первый

О времени слышнее весть

У Давида Самойлова между стихами, которыми он начинал, которые первыми напечатал и теми, вслед которым пришла извест­ность,— немалый срок.

Начинал в ИФЛИ вместе с поколением, молодым, талантливым и еще не знавшим, что оно — военное:

Они шумели буйным лесом, В них были вера и доверье. А их повыбило железом, И леса нет — одни деревья.

(«Перебирая наши даты...»)

Послевоенные судьбы тех, что вернулись, складывались раз­лично. Выход их первых книжек растянулся на полтора десятиле­тия. Промежутки между ними, как паузы,— молчание ушедших.

Самойлов не торопился. Не торопил себя, чтобы себе не изменить. Попробовал голос и замолчал, ушел в перевод. Вот почему запозда­ла первая книга 1958 года. Запоздала, чтобы появиться вовремя, в свой срок.

Растет известность. Не быстро, как не быстро за «Ближ­ними странами» следуют сборники: «Второй перевал» в 1963-ем, спустя еще семь лет — «Дни».

Уже есть свой читатель, есть имя, но не такое, которое, как молва, бежит впереди стихов. Резонанс имени — критерий успеха в годы «поэтического бума». Меняется тогда форма вопроса о новой книге: вместо «вы читали?» — «вы достали?»

Самойлова не достают, его читают. Я помню, как первое не­большое избранное — «Равноденствие» (1971), мгновенно исчезнув­шее с московских прилавков, и год спустя можно было вдруг заме­тить в стопке поэтических книг за пределами столицы. Последующие сборники, однако, и на нестоличных прилавках попадались редко — как случайность и удача: «Волна и камень», «Весть»...

Названия для книг выбирают по-разному. Один автор спешит объявить, что читатель вправе ожидать, и выносит на обложку крат­кий тезис, понятный без дальнейших объяснений. Другой в качестве тезиса — к поэтическому сборнику — возьмет название одного из вошедших в него стихотворений. Третий...

Почему Самойлов называет свою книгу — «Весть»? Весть от кого или о чем?

Начинаешь читать стихи и помнишь об этом пока что непонят­ном, неразгаданном названии. И думаешь, что автор наверняка рас­считал так, чтобы оно не забылось, не ушло, отложившись в памяти. И в первом же стихотворении (или небольшой поэме?) «Снегопад» наталкиваешься на строку: «Но зрелости слышнее весть...»

Разгадка? С одной стороны, как будто бы да: ведь в поэме — взгляд в собственную или похожую на свою молодость. И заверша­ется она признанием в том, что если лета и не клонят к суровой прозе, то заставляют внимательнее вслушиваться в ее уроки:

Учусь писать у русской прозы, Влюблен в ее просторный слог, Чтобы потом, как речь сквозь слезы, Я сам в стихи пробиться мог.

Но, с другой стороны,— весть о зрелости слышится в поэме не лири­ческому герою, а героине, и нужно ли в этих словах немедленно различать автобиографический смысл? Тем более, что в стихах Д. Самойлова эта весть прозвучала давно и внятно. А тут еще во втором стихотворении книги, то ли помогая понять название, то ли еще более запутывая, вновь повторяется, окончательно убеждая в неслучайности своего появления, то же слово:

И смутный мой рассказ, И весть о нас двоих...

Это уже совсем о другом!

Теперь думаешь, насколько это вообще в манере Д. Самойлова не настаивать на своей мысли, не подкреплять ее бьющим в глаза тезисом, а подать незаметной, невыделенной строкой, где ее легко пропустить, невнимательно пробегая глазами. Автор как будто не опасается быть непонятым из-за невнимания, то ли рассчитывая на внимательного читателя, то ли полагая, что стихи сами скажут за себя без формулировок и тезисов. Даже без окончательно разгадан­ного названия.

Однако, пусть и без окончательной разгадки, тема сборника воз­никла, и мы не ошибемся, ожидая услышать в нем лирическую весть, постоянную в поэзии Самойлова, весть, которой настойчиво сопутствует мысль об уходящем времени, чреватая почти навязчивы­ми воспоминаниями.

В «Вести», как и в других книгах Самойлова, много стихов, написанных по памяти. И по собственной, биографической памяти, по памяти литературной и исторической. Их нельзя делить, как нельзя делить опыт поэта на пережитое и прочитанное, потому что культура и история для него в равной мере пережитое, свое. Будь о лирический герой военного «Снегопада», или Дон Жуан, или Дельвиг или Арап Петра Великого... Я бы даже сказал, что только окончательно отступая в прошлое, делаясь необратимыми, события становятся для Самойлова поэтическим поводом. А приобретают значение, «как только станут в стих».

Если и можно как-то делить стихи Самойлова, то не по сюжет­ному признаку: написанные на темы личные или историко-литера­турные, а по отношению ко времени: стихи, продиктованные и рожденные настоящим моментом, подтолкнувшим мысль, ощущение. Эти сиюминутные стихи — по большей части бег­лые наброски, фрагменты, где мелькает обрывок неопределившейся интонации, проговаривается сомнение, мысль... Кстати, часто сомне­ние в возможностях самой поэзии, тютчевское сомнение в том, можно ли понять и быть понятым с помощью слова:

Вдруг странный стих во мне родится, Я не могу его поймать. Какие-то слова и лица. И время тает или длится. Нет! Невозможно научиться Себя и ближних понимать!

(«Вдруг странный стих во мне родится...»)

Странно слышать сомнение в поэтическом слове, признание в затрудненности поэтической речи от поэта, который открывает сборник «Снегопадом», где властвует столь для Самойлова харак­терная свободно льющаяся интонация. Я не поручусь за точность термина «поэма» по отношению к целому ряду его стихотворных произведений, но, как только в стихи Самойлова входит воспоми­нание, пропадает сомнение в слове, возникает влекущая, требующая пространства интонация. Она именно требует пространства, чтобы читатель мог вслушаться в легкую поступь русских ямбов во всем разнообразии меняющегося способа рифмовки и получить впечатление строгого и сложного поэтического порядка, который то создается, то разрушается с предусмотренной небрежностью. Внося постоянные поправки в классическую форму, автор напоминает о свободном и дружеском своем отношении с традицией.

О своем праве принадлежать ей, войти в нее и о никогда его не покидающем чувстве дистанции между великим и современным. Так в самой интонации родится ирония.

Но виднее всего поэт в выборе слова. Давно уже Самойловым сказано: «И ветер необыкновенней, //Когда он ветер, а не ветр». Встречая у него же такую строку — «И парного тумана душистое млеко...»,— невольно думаешь, не есть ли те давние слова о ветре предупреждение самому себе против излишней поэтичности. От него же, однако, слышишь и другое:

Поэзия пусть отстает От просторечья — И не на день, и не на год — На полстолетья.

(«Поэзия пусть отстает...»)

И, невзирая на эти предупреждения, Самойлов пользуется и разго­ворным и высоким поэтическим словом. Не только пользуется, но ставит рядом. Вот почти мальчик, но уже фронтовик, оказавшийся в отпуске, объясняется в любви случайно встреченной женщине, и поэт говорит: «Его несло. Она внимала...» Есть ли расчет на комически снижающий, пародийный эффект от сближения этих далеких слов?

Естественно предположить, что в такого рода странном сближе­нии пострадает поэтическое слово, в него ударит пародийный разряд, сбивая ложную красивость. Но ложной красивости нет, поэтому нет и ожидаемого снижения. Если и родится разряд, то не пародий­ный, а иронический, ударяющий в просторечное слово и в героя, к которому относится. Когда у Самойлова жизненная проза сталкивает­ся с поэзией, то побеждает поэзия, но не отстраняя от себя обыден­ного, а вовлекая его в свою орбиту.

Особенно заманчиво проследить, наметить путь от первоначаль­ного впечатления, ставшего поводом, к сложившемуся образу, за которым развертывается повествование. У Д. Самойлова в цикле стихов «Пярнуские элегии» об эстонском городе Пярну, где живет поэт, есть маленький фрагмент:

И жалко всех и вся. И жалко Закушенного полушалка, Когда одна, вдоль дюн, бегом — Душа — несчастная гречанка... А перед ней взлетает чайка. И больше никого кругом.

(«И жалко всех и вся. И жалко...»)

Одно из лучших небольших стихотворений. В нем много самойловского: и в интонации с ее длящейся мелодией и неожиданными обрывами, и в сострадании... Только откуда душа-гречанка на прибалтийском побережье? Конечно, греческий миф о душе, о Психее, но здесь несколько неожиданный в сочетании с полушалком, хотя поэзия Самойлова и привычна к таким странным сближениям в слове и в образе. Однако буквально через две страницы, когда начинаешь читать (в сборнике «Весть») «Сон о Ганнибале», о жене-гречанке, с которой поселился в том же Пярну-Пернове Арап Петра Великого, о ее трагической судьбе, находишь дополнительные объяснения. Понимаешь, что это была не просто, как в классической поэзии прошлого века, мифологическая отсылка, а параллель живая, исто­рическая.

И в то же время параллель литературная. Не Пастернак ли: «Про­вальси­ровать к славе, шутя, полушалок // Закусивши, как муку...»?

Как будто классический текст проступает под собственным, по­верх него написанным. Палимпсест — это слово однажды встрети­лось в сборнике у Д. Самойлова в метафорическом значении:

И словно какая-то сила Возникла. И, как с палимпсеста, В чертах ее вдруг проступила Его молодая невеста...

(«Средь шумного бала...»)

То, что было в жизни, в культуре, в истории,— неуничтожимо. Даже невидимое и забытое, оно готово проступить, обозначиться. Наверное, по тактическим соображениям эту мысль было бы разум­нее припасти для вывода, отложить для заключения, не обнаружи­вая главного преждевременно. Но главное — не в установке, не в намерении, а в стихах, отзывающихся у Самойлова припоминанием, узнаванием, когда и все нынешнее, на глазах происходящее, сту­чится в память.

То в интонации как будто Ахматова:

Здесь великие сны не снятся, А в ночном сознанье теснятся Лица полузабытых людей...

(«Здесь великие сны не снятся...»)

То Пастернак, который приходит на память особенно часто. И Д. Самойлов не хочет скрывать родства, напротив, подчеркивает его настолько, что иногда в пору оговориться — по мотивам:

Тебе всегда играть всерьез, Пусть поневоле Подбрасывает жизнь вразброс Любые роли. Хоть полстранички, хоть без слов, Хоть в пантомиме — Играть до сердца, до основ, Играть во имя.

( «Актрисе»)

Это стихотворение случай особый, исключительный. Прямая стилизация, как будто нарочно подброшенная придирчивому критику с предложением схватить за руку: лови меня, лови. Впрочем, по­следние слова — почти цитата из другого самойловского  стихотво­рения, имеющего непосредственное отношение к возможному спору:

Лихие, жесткие морозы, Весь воздух звонок, словно лед. Читатель ждет уж рифмы «розы», Но, кажется, напрасно ждет. Напрасно ждать и дожидаться, Притерпливаться, ожидать Того, что звуки повторятся И отзовутся в нас опять. Повторов нет! Неповторимы Ни мы, ни ты, ни я, ни он. Неповторимы эти зимы И этот легкий, ковкий звон, И нимб зари округ березы, Как вкруг апостольской главы... Читатель ждет уж рифмы «розы»? Ну что ж, лови ее, лови!..

(«Мороз»)

«Повторов нет!» — таков тезис, опровергаемый стихом. Как много их, повторов, в этих строчках. Пушкин — его нельзя не узнать, он процитирован откровенно и хрестоматийно. Чуть глубже спрятан, но также легко узнаваем в последней строке Тютчев — его стихо­творение о радуге, этом символе мгновенной красоты:

О, в этом радужном виденье Какая нега для очей! Оно дано нам на мгновенье, Лови его — лови скорей!

(«Как неожиданно и ярко...»)

Тютчевым завершается это стихотворение, причем завершается так, что смысл припоминаемой цитаты указывает на изменчивость, неуловимость, а сам факт повтора, в котором заново открывается возможность пережить мгновение, утверждает вечность, непреходя­щую ценность однажды созданной или однажды пережитой красоты.

Надо сказать, что и начинается стихотворение с полуцитаты в первой же строке: «Лихие, жесткие морозы...» — а не так давно, но раньше, В. Соколовым написано стихотворение: «Сухие, чистые морозы...» Значит, еще не дойдя до слов: «Повторов нет...», Д. Са­мойлов опроверг себя, повторяя своего современника, но вновь знаме­нательно — он повторяет поэта, известного своей импрессионистичностью, талантом моментальных переживаний.

Получается, что с первой строки до последней автор сталкивает мгновенное и вечное, повтор и неповторимость. Наверное, не каждый читатель осознанно восстановит для себя ассоциативный ряд этого стихотворения, все его отсылки. Это и необязательно, на это едва ли рассчитывает поэт, который сам, трудно сказать сколь отчетливо, регистрирует в своей памяти каждое совпадение с предшественника­ми. Важно другое, что ни один внимательный читатель, почувствовав­ший манеру Д. Самойлова, знающий его отношения с традицией как языком поэзии, не попадается на лукаво подброшенное ему: «Повторов нет!» Есть, все повторим о, хотя и не буквально, а по закону изменчивости неизменного...

Разговор о поэзии Самойлова так или иначе выводит к имени Пушкина, которое подсказано и самим поэтом, числящим себя в «поздней пушкинской плеяде». Пушкинские ассоциации часты, но на них Самойлов не позволяет себе задерживаться именно потому, что он не любит задерживаться на главном и привлекать к нему внимание. Полуцитата, обрывок интонации, намек — они опреде­ляют тон, но сами тотчас же растворяются, поглощенные движе­нием стиха.

При том, что в стихах Самойлова так многое отзывается прямо или косвенно, так много имен названо, на память приходит одно имя, кажется, ни разу не упомянутое — Иннокентий Анненский:

Как эти дали хороши! Залива снежная излука. Какая холодность души К тому, что не любовь и мука!

(«Как эти дали хороши!..»)

Полного совпадения нигде нет, но контурный пейзаж, заполняемый не зрительно, а эмоционально, «тоска припоминанья» — это общее. И общее в тоне, который приспособлен к тому, чтобы сочетать вы­сокое и будничное. Слух, равно открытый поэтическому и разговор­ному слову. Они не заглушают друг друга, связанные взаимной иро­нией. В их равновесии — особенность и сила поэзии Д. Самойлова. Если иногда в глаза бросается нарочитый поэтический жест или слух режет прозаизм, значит — связь распалась.

Мастерство Самойлова — в умении и очень близко следуя за предшественником-собеседником поддерживать отчетливый диалог с традицией, даже если ему самому в нем принадлежат только репли­ки. Вот почему нет боязни повторить кого-то, нет боязни подражанья:

Великая дань подражанью! Нужна путеводная нить! Но можно ли горла дрожанье И силу ума сочинить?

(«Стансы»)

Поэт знает, что с ним не все согласятся и ясно различает возможного оппонента:

(махнув рукой)

Ассоциации, культурный слой... А я желаю быть самим собой!

(«Учитель и ученик»)

Повод для иронии — столь частая логическая ошибка, содержащая­ся в этих словах, как будто одно обязательно отменяет другое, и нельзя быть самим собой, помня о том, что было до тебя. Встречный полемический аргумент, правда, тоже не трудно предугадать: на сло­вах у вас все верно, а на деле живущая литературными воспомина­ниями поэзия превращается в игру с однажды придуманными и теперь все усложняющимися правилами. На это, конечно, можно ответить, но как ответить, если сам поэт, дразня противников, раскрывается в споре:

Я сделал вновь поэзию игрой В своем кругу. Веселой и серьезной Игрой — вязальной спицею, иглой Или на окнах росписью морозной...

(«Я сделал вновь поэзию игрой...»)

Слово повторено дважды с категоричностью, оттененной смысловыми паузами. Оно произнесено так, будто в нем поэт и видит исполнение своей литературной роли. Дальше его, правда, посещает сомнение:

Не мало ль этого для ремесла, Внушенного поэту высшей силой...

(«Я сделал вновь поэзию игрой...»)

И все настаивает на игре.

Поэту легко прощается непоследовательность, от него не тре­буется объяснений. За ним вслед приходит критик, дело которого скучно и правильно интерпретировать, распутывать противоречия, растолковывать, что сказано и что имелось в виду. Можно и сейчас попытаться построить «защиту» Самойлова, делая акцент на эпитете, на одном из них, утверждая, что главное это серьезность, но все равно слово произнесено и никуда от него не денешься. А ведь хорошо и благополучно говорится у Самойлова в другом стихотворении: «Игра в слова — опасная забава...»

Поскольку это «опасное» значение установлено самим автором, может быть, оставив предубеждение, вдуматься в слово? Ведь пы­тались, и не раз, вывести происхождение искусства из игры. Пусть преувеличивали близость этих явлений, но связь между ними не была придумана: в искусстве сказалась человеческая склонность к подражанью, к тому, чтобы повторить, проиграть заново, объясняя себе все, что случилось или постоянно случается в жизни одного человека, в истории, в природе и в самом искусстве. Повтор, дарующий возможность пережить еще раз, вернуть ощущение реальности происшедшего и его неповторимости.

Что-то припоминается, бывшее соединяется с тем, что могло бы быть... Одно уже неотделимо от другого. Вот одна из поздних самойловских поэм-воспоминаний — «Юлий Кломпус». Было или не было? Было, хотя и безотносительно к точности имен, фактов, ибо точно в главном — по отношению к собственной послевоенной юности:

...Откуда вдруг она взялась, Поэма эта? Полилась Внезапно, шумно и упрямо, С напором, как вода из крана...

За первым слоем воспоминаний — для своего круга — наращиваются слои более отдаленного прошлого, и начинается путешествие по заставам памяти, выбранным, впрочем, довольно случайно и обозна­чаемым прозаическими подробностями. Имя героя, данное в память об императоре — кесаре, ибо Юлий появился на свет с помощью кесарева сечения. Его фамилия, тоже имеющая предысторию:

Дворяне Кломпусы из Дании Лет двести жили в захудании...

И, наконец, семейная коллекция самоваров, описание которой — поле для разнообразных исторических отсылок. Эту коллекцию и раздает друзьям герой на смертном одре. Он отделяет от себя прошлое: каждый из друзей получает по самовару, к которому уми­рающим присовокуплены слова нелицеприятной правды, говоримые наедине в момент последнего прощания.

Однако эта исповедь — покаяние в чужих грехах — оказалась преждевременной. Кломпус выздоровел, но переступить через проща­ние не пожелал и к прежним друзьям не возвратился. Прошлое бы­ло отринуто им необратимо. Не то, чтобы герой вовсе пропал или канул, наоборот, теперь-то он и утвердился в жизни, пошел в гору:

Удачно выдержавши конкурс, Стал где-то кем-то Юлий Кломпус...

Став «кем-то», он перестал быть тем влюбчивым, беспечным — преж­ним, каким его знали и любили. Вероятно, перестал быть самим собой. Разные случались истории...

Что это — шутка, игра? Мы помним, что одновременно с «Бори­сом Годуновым» Пушкин писал «Графа Нулина» и на ту же тему: история и Шекспир. В обоих случаях — взгляд, брошенный в глубь Истории, которая увидена глазами разных жанров: трагедии и па­родии. Самый разный и самый серьезный смысл может быть выражен шутливо или обиняком, не прямо.

Для Давида Самойлова важно боковое зрение: смотреть на пред­мет и видеть то, что расположено вокруг него, что в нем отражается и одновременно отражает его в себе. Поэзия тех моментальных от­блесков, которыми обмениваются сиюминутное и вечное, происходя­щее на глазах и сохраненное памятью. Даже название сборника «Залив» может быть объяснено через эту отражательную способность:

Он на могучем сквозняке Лежит пологим витражом. И отражает все в себе, И сам повсюду отражен.

(«Сперва сирень, потом жасмин...»)

Д. Самойлов ценит эту способность и признает ее поэтической, позволяя себе иногда написать стихотворение только для того, чтобы утвердить промелькнувшее сходство. Девушка, ожидающая в кафе — «Золушка», «сандрильона» (именно так — с маленькой буквы, разменивая имя собственное, лишая его уникальности). Такой она увиделась. А потом начинается описание, детали которого проступают в двух планах: то взгляд, брошенный на живую модель, то припо­минание той — из сказки. Если воспользоваться словом, которое санкционировано самим поэтом,— это целиком игровое стихотворе­ние. Проверка приема. Естественно, что значительнее те стихи, где прием берется не сам по себе, а проверяется в рабочих условиях: под нагрузкой материала, в действии. Тогда ассоциативная связь раз­рабатывается не столь подробно, она даже не так заметна, но ею организуется стихотворение изнутри. Своеобразная смысловая под­светка:

Из всех печей, из всех каминов Восходит лес курчавых дымов. А я шагаю, плащ накинув И шляпу до бровей надвинув. Спешу в спасительный подвальчик, Где быстро и неторопливо Рыжеволосый подавальщик Приносит пару кружек пива.

(«Завсегдатай»)

Прибалтийский пейзаж, аккуратный и немного ненастоящий. Пивной подвальчик, куда держит путь автор — мрачноватая фигу­ра,— где ему предстоит встреча со студентом,— все это, вместе взя­тое, рождает воспоминание, смутное настолько, что даже имя главного героя не произносится. Автор не называет себя Фаустом, а вот собеседник — дьявол:

Он здешний завсегдатай. Дятел, Долбящий ресторанный столик. Он Мефистофель и приятель Буфетчицы и судомоек.

Вечный образ бликом скользнул по лицу и пропал за мыслью о меняющемся времени и человеке, о неизбежности перемен. Но веч­ность не исчезла, она лишь отошла, отдалилась, встав за окном тем самым пейзажем, с которого стихотворение начиналось и которым оно заканчивается:

А в круглом блюде груда раков, Пузырчатый янтарь бокала; И туч и дымов странный ракурс В крутом окне полуподвала.

Природа у Самойлова, кажется, всегда борется не столько по созвучию с человеческим состоянием, сколько по контрасту с ним: меняющемуся, подвижному противостоит вечное, во всяком слу­чае вечно возвращающееся. Новое же в том, что взгляд, обра­щенный к природе, становится более пристальным. Раньше поэт ловил ее только боковым зрением, в отражениях, теперь может посмотреть на нее в упор. Перемена объясняется в послании «Другу- стихотворцу»:

Теперь пора узнать о тучах и озерах, О рощах, где полно тяжеловесных крон, А также о душе, что чует вещий шорох, И ветер для нее — дыхание времен.

Размышляющий Самойлов, а также — наблюдающий, описываю­щий. Вот и в названии живописное обозначение жанра — «Картина с парусами». И все же остается впечатление, что поэтически лучше картин Д. Самойлову удаются эскизы. Всматриваясь, приобретает в подробности, но теряет в отчетливости деталей. Пропадает режущий глаз эффект зримости, вот такой, как в одной из «Пярнуских эле­гий»:

В Пярну легкие снега. Так свободно и счастливо! Ни одна еще нога Не ступала вдоль залива. Быстрый лыжник пробежит Синей вспышкою мгновенной. А у моря снег лежит Свежим берегом вселенной.

(«В Пярну легкие снега...»)

Весь цикл составился не из элегий, а из элегических фрагментов. В каждом — беглая мысль, впечатление, тот самый миг, за которым «время распадется на «сейчас» и «никогда».

Самойлов меняется... Хотя он и печатает юношеские стихи, соп­ровождая их комментарием: «Порой мне кажется, что вкусы мои не очень сильно изменились». Пожалуй, точнее другая фраза из того же краткого предисловия в «Заливе»: «Для каждого человека прихо­дит время возвращаться к началу».

Читая юношеские стихи, мы убеждаемся, что та плотность, весо­мость впечатлений, о которых начинает мечтать «поздний Самой­лов», были присущи ему в самом начале:

Свет фар упирается в ливень. И куст приседает, испуган. И белый, отточенный бивень Таранит дорогу за Бугом. Рубеж был почти неприметен. Он был только словом и вздрогом. Все те же висячие плети Дождя и все та же дорога. Все та же дорога. Дощатый Мосток через речку. Не больше. И едут, и едут солдаты Куда-то по Польше, по Польше.

( «Рубеж»)

Под стихотворением дата —1944. Действительно, рубеж — между первоначальным увлечением Хлебниковым, видимо, Заболоцким, с одной стороны, и той манерой, по которой теперь узнают Самойлова. В этом случае уже не рождается мысль о подражании, которая еще сопутствует предшествующим стихам: «Пастух в Чувашии», «К вечеру». От увлечения названными поэтами осталась лишь предметность ощущений: свет, который настолько материален, что упирается, таранит, оборачивается бивнем. Рубеж, как пограничным столбом, отмечен окриком часового и ответным вздрогом — от неожи­данности, от ночного напряжения. И слова под стать впечатлениям, тяжело падающие.

Так до последней строфы, где возникает и сразу же узнается характерная — длящаяся, влекущая интонация... Интонация, за­служившая самойловскому стиху репутацию раскованности, не­принужденности.

Да, Самойлов меняется. Он меньше ценит свои прежние досто­инства, ищет новых, которые при ближайшем рассмотрении оказы­ваются для него не такими уж новыми. Сквозь элегическую задум­чивость знакомого лица проступает первоначальная юношеская серьезность выражения. За беглостью впечатлений — живописная, предметная осязаемость вещей.

В какой-то момент знакомства с Самойловым такой его облик казался неожиданным, потому что привыкли к другому. Привыкли,

что в его поэзии преобладает не описание, не изображение, а впе­чатление, что он избегает не только прямого называния, видения вещей, но и прямого разговора о главном, отчего стихи кажутся уклончивыми, недосказанными. «Смутный мой рассказ...»

В этом рассказе тем не менее постоянна весть о времени, но ее нужно расслышать. Время возникает не в хорошо известных, легко опознаваемых приметах, а в поэтическом переживании. Вот почему поэму, написанную, в сущности, о времени и о себе, Самой­лов может закончить признанием: «Важней всего здесь снегопад...» — потому что снегопад завладел образом, связал впечатления. Сквозь его пелену все остальное только — контуром, силуэтом. Все осталь­ное недоговаривается.

Недоговаривается главное...

У И. С. Тургенева есть рассказ «Часы». Поздний рассказ о самом начале столетия. Действие начинается в марте 1801 года — время смерти Павла I. Но рассказ не об этом: о часах, полученных подростком в подарок от крестного, "дурного" человека, плута и выжиги, иметь подарок от которого — стыдно. И как ни жаль расстаться с часами, от них нужно избавиться. Их передаривают, закапывают в землю, прячут, наконец, бросают в воду, ибо они имеют свойство возвращаться, преследовать.

Как будто, пока идут эти старинные часы, длится прежняя — павловская — эпоха, не наступает новый век, не возвращаются из Сибири сосланные, те, кого ждут так нетерпеливо, чтобы полной грудью вдохнуть свободу. «Дней Александровых прекрасное на­чало...»

Рассказ о часах, отмеряющих Время.

Самойлов также приучил своего читателя к тому, что главное недоговорено. Оно в подтексте, оно схвачено боковым зрением, отмечено деталью. Поэт приучил к такому ходу мысли, но теперь он все чаще обманывает ожидание в последних сборниках: «Голоса за холмами», «Горсть»...

Первый из них вышел в Эстонии, напомнив, что место действия все то же, что и в «Заливе», хотя и переживается оно поэтом иначе. Прежде он видел себя на берегу моря — на берегу вечности, беспре­дельности; теперь пространство суживается, теснит, обрекает на одиночество, куда с трудом доносится эхо дружественных го­лосов.

Поэт наедине с собой, со своими мыслями, в кругу отношений самых по-человечески близких и самых трудных:

Веселой радости общенья Я был когда-то весь исполнен. Оно подобно освещенью — Включаем и о нем не помним. Мой быт не требовал решений, Он был поверх добра и зла... А огненная лава отношений Сжигает. Душит, как помпейская зола.

(«Веселой радости общенья...»)

Последние сборники — книги трудных признаний, непривычно прямых и откровенных высказываний, тем самым являющих нам не только изменившуюся поэзию, но и новую трудность: говорить о ней, ее понимать.

Прежний Самойлов ускользал, прятался в искрящем, играю­щем слове, в легкой изящной интонации. К стиху было боязно при­коснуться, и критики постоянно подпадали под его обаяние, стре­мясь не столько оценить, сколько сохранить вкус поэзии в собст­венном слове. Это казалось самым важным, а прояснить смысл, договорить — ощущалось как трудность, как опасность.

В новых же сборниках Самойлов просто не оставляет возмож­ности критику что-то договорить за него; он все договаривает сам — и о своих трудностях, и о своих сомнениях... Одна из главных труд­ностей — и в прямоте признаний сохранить искренность, не разру­шить поэзию.

Самойлов более не выдает поэзию за игру, где каждое сти­хотворение — маска, роль, а каждая роль — радость перевоплоще­ния. Нет сил и желания перевоплощаться, когда даже «играть себя мне с каждым днем труднее» («Последний проход Беатриче»).

Рифмы, приходившие так легко и бездумно, тяготят. Мелька­ет иронически-правдоподобное: «Надо учиться писать без рифмы...» И уже совершенно серьезно:

Добивайтесь, пожалуйста, смысла, Проясняйте, пожалуйста, мысли. Понимаете? Все остальное Не имеет большого значенья.

(«Добивайтесь, пожалуйста, смысла...»)

Сравнительно не так давно Самойлов, говоря об ощущении возраста, о меняющихся пристрастиях в поэзии, признался: «Понятнее поэт Мартынов Леонид...» Судя по новым стихам, не только понятнее, но и поэтически ближе.

Все, что хочется сказать о новом Самойлове, о его мыслях и настроении, хочется предложить не от себя, но цитируя строки поэти­ческих признаний. Стихи, однако, требуют отношения, оценки. Она дается не просто. Все время оглядываешься назад, сравниваешь: прежде и поэт и читатель ощущали себя куда вольнее, раскованнее... Прежде речь лилась, теперь мысль расщепляет стих на строки, строфы, обрывает его течение полувопросом, полусомнением... Но и замкнуть стихотворение, придать ему, даже краткому, завершенность — дается с усилием: «Все фразы завершаем многоточием...» («На рассвете»).

А где же былая легкость разговорных, соскальзывающих с пе­ра афоризмов, из стихотворения переходивших в речь и ведущих уже самостоятельную жизнь: «Он тоже заговорщик //И некуда по­даться, кроме них...», или «Хочется и успеха,— // Но на хорошем по­прище...», или «У зим бывают имена...»

Теперь такого рода фразы не то чтобы редкость, их почти нет. Нет этих резких, графически прочерченных линий, нет и многого другого, привычного, от чего поэт то ли отказался, то ли... «Иногда мне кажется, что я разучился писать. Это может обозначать конец творчества. Но до сих пор означало для меня назревание новой темы. В такие периоды то, что мы называем поэтикой, распадается и как бы не существует...» — такими словами начинает Давид Самойлов предуведомление ко второму разделу последней своей на сегодняшний день книги — «Горсть».

Даже в сравнении с предшествующей она есть заметный шаг преодоления — прежнего мастерства, прежней, привычной, манеры.

Самойлов, безусловно, изменился. И все-таки, если взглянуть на перемены, припоминая все, что мы знали о Самойлове — и о его зрелости, и о его поздно напечатанных ранних стихах,— перемены последних лет не покажутся такими уж непредсказуемыми. Умение говорить, избегая прямого называния; умение видеть, не поворачивая головы; умение быть серьезным, не обнаруживая серьезности... Но в случае необходимости — умение выйти из этой роли, чтобы сказать со всей прямотой:

Вот и все. Смежили очи гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении Стали слышны наши голоса. Тянем, тянем слово залежалое, Говорим и вяло и темно. Как нас чествуют и как нас жалуют! Нету их. И все разрешено.

(«Вот и все. Смежили очи гении...»)

Сказано ли кем-нибудь о поэзии в последнее время откровеннее и жестче? А это старые стихи — двадцатилетней давности. Они те­перь стали заметнее, а через них — и истоки новой манеры поэта.

Однако и в прежней не будем принимать легкость на веру и уж во всяком случае не будем принимать ее за легковесность.

Самойловская легкость, самойловская ирония привлекали одних и отталкивали других, полагающих более отвечающей Духу времени неулыбчивую торжественность, с которой — о великом, о свершениях, о нравственных исканиях... Искания, правда, редко увенчивались находками; свершения, по крайней мере художест­венные, вызывали сомнение, как и мысль о современном величии: «Вот и все. Смежили очи гении...»

С этим никак не могли согласиться те, что мнили себя новыми гениями, обосновывая свои притязания числом полученных премий и тиражностью изданий. Их не устраивало как содержание разговора, так и сам тон, предложенный Самойловым. Тон определял многое, по нему узнавалась позиция — отношение к великой традиции, к русской классике, коей на верность присягали все, однако по-разному. Для одних она — пространство, открытое каждому движимому знанием и любовью. Для других — ревниво охраняемая зона, куда вход по спецпропускам, удостоверяющим величие вошедшего и право на установление ему памятника или уж во всяком случае прижизненного бюста. Первые непринужденны, раскованны и не пре­тендуют более, чем на роль собеседника. Вторые напыщенны, тор­жественны и бронзовеют на глазах.

Нужно ли говорить о том, что Самойлов из числа первых? Его стихи — знак определенного стиля, далеко не только поэтического, в котором сама легкость, уклончивость приобретали значение высказывания. Как будто бы не о главном...

Сегодня Самойлов меняется. Заметив перемены и откликнув­шись ожиданием на новую манеру, не будем забывать прежнего, чьи стихи так легко завладевали памятью: «Я — маленький, горло в ангине...» или не менее известное — «Папа молод. И мать мо­лода. // Конь горяч, и пролетка — крылата...»

Этот текст не кажется менее значительным и не становится менее разборчивым, оттого что новые стихи наносятся как бы поверх него. Они его не отменяют, скорее, напротив, сама серьезность теперешних намерений поэта позволяет нам яснее понять его прежнего — как будто играющего, как будто уклончивого, но умевшего сказать так много.

Игорь Шайтанов

Ближние страны

(1938-1958)

Осень сорок первого

Октябрь бульвары дарит рублем… Слушки в подворотнях, что немцы под Вязьмой, И радио марши играет, как в праздник, И осень стомачтовым кораблем Несется навстречу беде, раскинув Деревьев просторные паруса. И холодно ротам. И губы стынут. И однообразно звучат голоса. В тот день начиналась эпоха плаката С безжалостной правдой: убей и умри! Философ был натуго в скатку закатан, В котомке похрустывали сухари. В тот день начиналась эпоха солдата И шли пехотинцы куда-то, куда-то, К заставам, к окраинам с самой зари. Казалось, что Кремль воспарил над Москвой, Как остров летучий,— в просторе, в свеченье. И сухо вышагивали по мостовой Отряды народного ополченья. И кто-то сказал: «Неужели сдадим?» И снова привиделось, как на экране,— Полет корабельный, и город, и дым Осеннего дня, паровозов, окраин. И было так трудно и так хорошо Шагать патрулям по притихшим бульварам. И кто-то ответил, что будет недаром Слезами и кровью наш век орошен. И сызнова подвиг нас мучил, как жажда, И снова из бронзы чеканил закат Солдат, революционеров и граждан В преддверье октябрьских баррикад.

Семен Андреич

С. А. Косову

Помню! Синявинские высоты Брали курсанты три раза подряд. Еле уволокли пулеметы. А три батальона — там и лежат. Помню! Мальчик простерт на талом Снегу с простреленным животом. Помню еще — о большом и малом, Об очень сложном и очень простом. И все же были такие минуты, Когда, головой упав на мешок, Думал, что именно так почему-то Жить особенно хорошо. И ясно мне все без лишних вопросов, И правильно все и просто вокруг. А рядом — Семен Андреевич Косов, Алтайский пахарь, до смерти друг. Да, он был мне друг, неподкупный и кровный, И мне доверяла дружба святая Письма писать Пелагее Петровне. Он их отсылал не читая. — Да что там читать,— говорил Семен, Сворачивая самокрутку на ужин,— Сам ты грамотен да умен, Пропишешь как надо — живем, не тужим. Семен Андреич! Алтайский пахарь! С тобой мы полгода друг друга грели. Семь раз в атаку ходил без страха, И пули тебя, как святого, жалели. Мы знали до пятнышка друг о друге, И ты рассказывал, как о любви, Что кони, тонкие, словно руки, Скачут среди степной травы. И кабы раньше про то узнать бы, Что жизнь текла, как по лугу, ровно, Какие бывали крестины и свадьбы, Как в девках жила Пелагея Петровна. Зори — красными петухами. Ветер в болоте осоку режет. А я молчал, что брежу стихами. Ты б не поверил, подумал — брешет. Ты думал, что книги пишут не люди, Ты думал, что песни живут, как кони, Что так оно было, так и будет, Как в детстве думал про звон колокольный… Семен Андреич! Алтайский пахарь! Счастлив ли ты? Здоровый? Живой ли? Помнишь, как ты разорвал рубаху И руку мне перетянул до боли! Помнишь? Была побита пехота, И мы были двое у пулемета. И ты сказал, по-обычному просто, Ленту новую заложив: — Ступай. Ты ранен. (Вот нынче мороз-то!) А я останусь, покуда жив. Мой друг Семен, неподкупный и кровный! Век не забуду наше прощанье. Я напишу Пелагее Петровне, Выполню клятвенное обещанье. Девушки в золотистых косах Споют, придя с весенней работы, Про то, как Семен Андреич Косов Один остался у пулемета. И песни будут ходить, как кони, По пышным травам, по майскому лугу. И рощи, белые, как колокольни, Листвою раззвонят на всю округу. И полетят от рощи к роще, От ветки к ветке по белу свету. Писать те песни — простого проще И хитрости в этом особой нету.

«Жаль мне тех, кто умирает дома…»

Жаль мне тех, кто умирает дома, Счастье тем, кто умирает в поле, Припадая к ветру молодому Головой, закинутой от боли. Подойдет на стон к нему сестрица, Поднесет родимому напиться. Даст водицы, а ему не пьется, А вода из фляжки мимо льется. Он глядит, не говорит ни слова, В рот ему весенний лезет стебель, А вокруг него ни стен, ни крова, Только облака гуляют в небе. И родные про него не знают, Что он в чистом поле умирает, Что смертельна рана пулевая. …Долго ходит почта полевая.

Тревога

Долго пахнут порохом слова. А у сосен тоже есть стволы. Пни стоят, как чистые столы, А на них медовая смола. Бабы бьют вальками над прудом — Спящим снится орудийный гром. Как фугаска, ухает подвал, Эхом откликаясь на обвал. К нам война вторгается в постель Звуками, очнувшимися вдруг, Ломотой простреленных костей, Немотою обожженных рук. Долго будут в памяти слова Цвета орудийного ствола. Долго будут сосны над травой Окисью синеть пороховой. И уже ничем не излечим Пропитавший нервы непокой. «Кто идет?» — спросонья мы кричим И наганы шарим под щекой.

Телеграфные столбы

Телеграфные столбы. Телеграфные столбы. В них дана без похвальбы Простота моей судьбы! Им шагать и мне шагать Через поле, через гать. Вверх по склону. И опять Вниз со склона. Но не вспять. По-солдатски ровный шаг Через поле и овраг, Вверх по склону — и опять Вниз со склона. И опять Вверх по склону — на горбы… Телеграфные столбы. Телеграфные столбы.

Подмосковье

Если б у меня хватило глины, Я б слепил такие же равнины; Если бы мне туч и солнца дали, Я б такие же устроил дали. Все негромко, мягко, непоспешно, С глазомером суздальского толка — Рассадил бы сосны и орешник И село поставил у проселка. Без пустых затей, без суесловья Все бы создал так, как в Подмосковье.

Начало зимних дней

Прекрасная пора — начало зимних дней, Нет времени яснее и нежней. Черно-зеленый лес с прожилками берез, Еще совсем сырой, мечтающий о снеге. А на поле — снежок и четкий след колес: В ходу еще не сани, а телеги. В овраге двух прудов дымящиеся пятна, Где в белых берегах вода черным-черна. Стою и слушаю: какая тишина, Один лишь ворон каркнет троекратно И, замахав неряшливым крылом, Взлетит неторопливо над селом… Люблю пейзаж без диких крепостей, Без сумасшедшей крутизны Кавказа, Где ясно все, где есть простор для глаза,— Подобье верных чувств и сдержанных страстей.

Апрель

Словно красавица, неприбранная, заспанная, Закинув голову, забросив косы за спину, Глядит апрель на птичий перелет Глазами синими, как небо и как лед. Еще земля огромными глотками Пьет талый снег у мельничных запруд, Как ходоки с большими кадыками Холодный квас перед дорогой пьют. И вся земля — ходок перед дорогой — Вдыхает запах далей и полей, Прощаяся с хозяйкой-недотрогой, Следящей за полетом журавлей.

Первый гром

Стоят дубы с обнаженными сучьями, Как молотобойцы с рукавами засученными, Ударят кувалдой по пням-наковальням, Откликнется роща громом повальным. Как мехи, ветрами задышат тучи, И мехи загудят, запоют, заревут. И каленую молнию бросит подручный Остывать, Как подкову готовую, В пруд.

Мост

Стройный мост из железа ажурного, Застекленный осколками неба лазурного. Попробуй вынь его Из неба синего — Станет голо и пусто. Это и есть искусство.

«Город зимний…»

Город зимний, Город дивный, Снег, как с яблонь, Лепестками. Словно крыльев Лебединых Осторожное Плесканье. Дворники, Как пчеловоды, Смотрят снежное роенье. И заснеженной природы Принимают настроенье.

Снежный лифт

Все сегодня легко, свежо… Взять хотя бы вон тот снежок, Тот, что смехом сыпучим жжет Твой полуоткрытый рот, Тот, что падает наискосок На бульвар, на киоск, На лоток, На дома, На забор из досок. Он белее, чем белый конь, Он свежее, чем молоко, Он навален до самых стрех, Он просеян сквозь сотню сит. Вот уже неподвижно висит, Это город летит вверх. Город — вверх, мимо снежных сетей, Город — вверх, на забаву детей. Мимо снега Летят фонари, Окна, Трубы, Часы, Карниз — Прямо в медленную пургу. Эй, держись! Не свались Вниз! Там все тоже в снегу! В снегу! Если ты сегодня счастлив, Я возьму тебя в снежный лифт.

«И так бывает — в день дождливый…»

И так бывает — в день дождливый, Когда все серо и темно, Просветом синевы счастливой Средь туч откроется окно. И мгла расходится кругами От восходящих сквозняков, Над низовыми облаками — Паренье верхних облаков. Но вот уже через мгновенье Сомкнулся дождевой навес, И скрылось легкое строенье Тысячеярусных небес.

Ночлег

Однажды летним вечерком Я со знакомым стариком В избе беседовал за водкой. Его жена с улыбкой кроткой Нам щей вчерашних подала, А после кружево плела. Старухи грубая рука Была над кружевом легка. Она рукою узловатой Плела узор замысловатый. Старик был стар — или умен, Он поговорки всех времен Вплетал умело в дым махорки. Или, наоборот, ему Все время чудились в дыму Пословицы и поговорки… Старуха кружево плела. И понял я, что мало стою, Поскольку счастье ремесла Не совместимо с суетою. Потом стелила мне постель. Кричал в тумане коростель. И слышал я на сеновале, Как соловьи забушевали! Забушевали соловьи! Забушевали соловьи! Что за лады, что за рулады! Как будто нет у них беды, Как будто нет у них досады… Забушевали соловьи… Я спал, покуда птицы пели, Воображенье распалив. Потом рассвет струился в щели, А я был молод и счастлив…

Гончар

Продавали на базаре яблоки, халву, урюк, Полосаты, как халаты, запотели арбузы. А разгневанное солнце било в медные тазы. И впервые я услышал, что лучи имеют звук. Как развенчанный владыка, гордо щурился верблюд На сурового узбека из колхоза «Кзыл юлдуз». Тот, не глядя на прохожих, молча вспарывал арбуз. А вокруг горшков и блюд волновался разный люд. Ах, какие это блюда — и блестят, как изразец, И поют, как колокольчик, и звенят, как бубенец. Их безоблачному небу взял аллах за образец. Это маленькое небо за десятку продают. А какие там узоры по глазури завиты! Красноперые пичуги в синих зарослях поют, И прохладные озера меж цветами налиты. Эти милые озера за десятку продают. Он, как глина, мудр и стар, этот каменный гончар. Он берет ломоть арбуза — красноватый хрусткий снег, Он к прохожим безучастен, этот старый человек: Пусть, мол, сам себя похвалит звонкий глиняный товар. Он недаром желтой глиной перепачкан по утрам, Веселясь своим удачам и грустя от неудач. А болтливость не пристала настоящим мастерам. Суетливость не пристала настоящим мастерам.

«Извечно покорны слепому труду…»

Извечно покорны слепому труду, Небесные звезды несутся в кругу. Беззвучно вращаясь на тонких осях, Плывут по вселенной, как рыбий косяк. В раздумье стоит на земле человек, И звезды на щеки ложатся, как снег. И в тесном его человечьем мозгу Такие же звезды метутся в кругу. В нас мир отражен, как в воде и стекле, То щеки уколет, подобно игле, То шоркнет по коже, как мерзлый рукав, То скользкою рыбкой трепещет в руках. Но разум людской — не вода и стекло, В нем наше дыханье и наше тепло. К нам в ноги летит, как птенец из гнезда, Продрогшая маленькая звезда. Берем ее в руки. Над нею стоим, И греем, и греем дыханьем своим.

Крылья холопа

Стоишь, плечами небо тронув, Превыше помыслов людских, Превыше зол, превыше тронов, Превыше башен городских. Раскрыты крылья слюдяные, Стрекозьим трепетом шурша. И ветры дуют ледяные, А люди смотрят, чуть дыша. Ты ощутишь в своем полете Неодолимый вес земли, Бессмысленную тяжесть плоти, Себя, простертого в пыли, И гогот злобного базара, И горожанок робкий страх… И божья, и людская кара. О человек! О пыль! О прах! Но будет славить век железный Твои высокие мечты, Тебя, взлетевшего над бездной С бессильным чувством высоты.

Стихи о царе Иване

Мечта о море

Он видел лес, Где распевают птахи И где ночами ухают сычи, И этот лес шумел, шумел в ночи. И этот лес лежал до синя моря. Он видел степь, Где ястреб и орел Ныряют в травы. Холм за холм и дол за дол Свободно уходили на просторе. И эта степь легла до синя моря. А моря он не видел никогда… Ему ночами снилась синяя вода, Над нею пена белая кипела, И словно степь дышал ее простор. И море пело, пело, пело, Как по ночам поет дремучий бор. И птицы снились не степные, не лесные Невиданные, новые, иные — Не желтоглазый сыч, Не серый беркут, А птицы синеглазые морские, Как гуси белокрылые белы И с клювами кривыми, как орлы. Подобно морю Простиралась степь. Подобно морю Волновались чащи. И сны его тревожили Все чаще. Какие сны! А им свершенья нет! И государь державы сухопутной, Бывало, просыпался. Рядом с ним Дышала женщина, как дышит море. Но пахло духом смоляным, лесным, И филин ухал в непроглядном боре. А по лесным дорогам шли войска, Шли ратники, скакали верховые, Везли в санях припасы огневые. И озирал просторы снеговые Суровый воевода из возка. О море, море — русская мечта! Когда еще тебе дано свершиться! И государю по ночам не спится, А чуть прикроет грозные зеницы, Все чудятся ему морские птицы, И синева, и даль, и высота!

Иван и холоп

Ходит Иван по ночному покою, Бороду гладит узкой рукою. То ль ему совесть спать не дает, То ль его черная дума томит. Слышно — в посаде кочет поет, Ветер, как в бубен, в стекла гремит. Дерзкие очи в Ивана вперя, Ванька-холоп глядит на царя. — Помни, холоп непокорный и вор, Что с государем ведешь разговор! Думаешь, сладко ходить мне в царях, Если повсюду враги да беда: Турок и швед сторожат на морях, С суши — ногаи, да лях, да орда. Мыслят сгубить православных христьян, Русскую землю загнали бы в гроб! Сладко ли мне? — вопрошает Иван. — Горько тебе,— отвечает холоп. — А опереться могу на кого? Лисы — бояре, да волки — князья. С младости друга имел одного. Где он, тот друг, и иные друзья? Сын был наследник мне господом дан. Ведаешь, раб, отчего он усоп? Весело мне? — вопрошает Иван. — Тяжко тебе,— отвечает холоп. — Думаешь, царь-де наш гневен и слеп, Он-де не ведает нашей нужды. Знаю, что потом посолен твой хлеб, Знаю, что терпишь от зла и вражды. Пытан в застенке, клещами ты рван, Царским клеймом опечатан твой лоб. Худо тебе?— вопрошает Иван. — Худо,— ему отвечает холоп. — Ты ли меня не ругал, не честил, Врал за вином про лихие дела! Я бы тебя, неразумный, простил, Если б повадка другим не была! Косточки хрустнут на дыбе, смутьян! Криком Малюту не вгонишь в озноб! Страшно тебе? — вопрошает Иван. — Страшно! — ему отвечает холоп. — Ты милосердья, холоп, не проси. Нет милосердных царей на Руси. Русь — что корабль. Перед ней — океан. Кормчий — гляди, чтоб корабль не потоп!.. Правду ль реку? — вопрошает Иван. — Бог разберет,— отвечает холоп.

Смерть Ивана

Помирает царь, православный царь! Колокол стозвонный раскачал звонарь. От басовой меди облака гудут. Собрались бояре, царской смерти ждут. Слушают бояре колокольный гром: Кто-то будет нынче на Руси царем? А на колокольне, уставленной в зарю, Весело, весело молодому звонарю. Гулкая медь, Звонкая медь, Как он захочет, так и будет греметь! «Где же то, Иване, жены твои?» — «В монастырь отправлены, Зельями отравлены…» — «Где же то, Иване, слуги твои?» — «Пытками загублены, Головы отрублены…» — «Где же то, Иване, дети твои?» — «Вот он старший — чернец, Вот он младший — птенец. Ни тому, ни другому Не по чину венец…» — «Где же, царь-государь, держава твоя?» «Вот она, господи, держава моя…» А на колокольне, уставленной в зарю, Весело, весело молодому звонарю. Он по сизой заре Распугал сизарей. А может, и вовсе не надо царей? Может, так проживем, Безо всяких царей, Что хочешь — твори, Что хошь — говори, Сами себе цари, Сами государи. Лежит Иван, в головах свеча. Лежит Иван, не молитву шепча. Кажется Ивану, что он криком кричит, Кажется боярам, что он молча лежит, Молча лежит, губами ворожит. Думают бояре: хоть бы встал он сейчас, Хоть потешил себя, попугал бы он нас! А на колокольне, уставленной в зарю, Весело, весело молодому звонарю. Раскачалась звонница — Донн-донн! Собирайся, вольница, На Дон, на Дон! Буйная головушка, Хмелю не проси!.. Грозный царь преставился на Руси. Господи, душу его спаси…

Дует ветер

Дует ветер однолучный Из дали, дали степной, Ветер сильный, однозвучный, Постоянный, затяжной. Этот ветер обдувает Город с ног до головы. Этот ветер навевает Пыль земли и пыль травы. И вокруг легко и гулко Подпевают целый день Все кларнеты переулков, Все органы площадей. Как оркестры духовые, Трубы города гудят, Даже окна слуховые Словно дудочки дудят. Окна с петель рвутся в гуде, Двери бьют о косяки. И бегут навстречу люди, Распахнув воротники.

«Я наконец услышал море…»

Я наконец услышал море,— Оно не покладая рук Раскатывало у Бомбори За влажным звуком влажный звук. Шел тихий дождь на побережье, И, не пугая тишины, Пел только мужественно-нежный, Неутомимый звук волны. Я засыпал под этот рокот, И мне приснился сон двойной: То слышал я орлиный клекот, То пенье женщины одной. И этот клекот, это пенье И осторожный шум дождя Сплелись на грани сновиденья, То приходя, то уходя…

Цирк

Отцы поднимают младенцев, Сажают в моторный вагон, Везут на передних сиденьях Куда-нибудь в цирк иль кино. И дети солидно и важно В трамвайное смотрят окно. А в цирке широкие двери, Арена, огни, галуны, И прыгают люди, как звери, А звери, как люди, умны. Там слон понимает по-русски, Дворняга поет по-людски. И клоун без всякой закуски Глотает чужие платки. Обиженный кем-то коверный Несет остроумную чушь. И вдруг капельмейстер проворный Оркестру командует туш. И тут верховые наяды Слетают с седла на песок. И золотом блещут наряды, И купол, как небо, высок. А детям не кажется странным Явление этих чудес. Они не смеются над пьяным, Который под купол полез. Не могут они оторваться От этой высокой красы. И только отцы веселятся В серьезные эти часы.

Золушка

Веселым зимним солнышком Дорога залита. Весь день хлопочет Золушка, Делами занята. Хлопочет дочь приемная У мачехи в дому. Приемная-бездомная, Нужна ль она кому? Белье стирает Золушка, Детей качает Золушка, И напевает Золушка — Серебряное горлышко. В окне — дорога зимняя, Рябина, снегири. За серыми осинами Бледнеет свет зари. А глянешь в заоконные Просторы без конца — Ни пешего, ни конного, Ни друга, ни гонца. Посуду моет Золушка, В окошко смотрит Золушка, И напевает Золушка: «Ох, горе мое, горюшко!» Все сестры замуж выданы За ближних королей. С невзгодами, с обидами Все к ней они да к ней. Блестит в руке иголочка. Стоит в окне зима. Стареющая Золушка Шьет туфельку сама…

Сказка

Мальчик строил лодку. И построил лодку. И поплыл по речке В тихую погодку. Лодка острым носом Воду бороздила. Облако дорогу Ей загородило. Мальчик въехал в облако, В белое, густое. А за первым облаком — Облако второе, Облако пуховое, Облако из снега. А за третьим облаком Начиналось небо. Мальчик плыл не речкою, Мальчик плыл по Млечному, По небу проточному В сторону восточную. Мальчик плыл по звездам, К месяцу тянулся. Покатался по небу И домой вернулся.

«О, много ли надо земли…»

О, много ли надо земли Для дома, для поля, для луга, Чтоб травами пела округа И море шумело вдали? О, много ли надо земли, Чтоб очи продрать на рассвете И видеть, как шумные дети Пускают в ручьях корабли; Чтоб в зарослях возле села Черемуха жарко дышала И ветвь поцелуям мешала — И все ж помешать не могла? О, много ли надо земли Для тропки, проселка, дороги, Чтоб мирные псы без тревоги Дремали в нагретой пыли? О, много ли надо земли Для истины, веры и права, Чтоб засека или застава Людей разделять не могли?

Софья Палеолог

Отмерено добро и зло Весами куполов неровных, О византийское чело, Полуулыбка губ бескровных! Не доводом и не мечом Царьград был выкован и слеплен. Наивный варвар был прельщен Его коварным благолепьем. Не раз искусный богомаз, Творя на кипарисных досках, Его от разрушенья спас Изображеньем ликов плоских. И где пределы торжеству, Когда — добытую жар-птицу — Везли заморскую царицу В первопрестольную Москву. Как шлемы были купола. Они раскачивались в звоне. Она на сердце берегла, Как белых ласточек, ладони. И был уже неоспорим Закон меча в делах условных… Полуулыбкой губ бескровных Она встречала Третий Рим.

Элегия

Дни становятся все сероватей. Ограды похожи на спинки железных кроватей. Деревья в тумане, и крыши лоснятся. И сны почему-то не снятся. В кувшинах стоят восковые осенние листья, Которые схожи то с сердцем, то с кистью Руки. И огромное галок семейство, Картаво ругаясь, шатается с места на место. Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо Писать, избегая наплыва Обычного чувства пустого неверья В себя, что всегда у поэтов под дверью Смеется в кулак и настойчиво трется, И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья В себя. Чтоб скрипели гусиные перья И, словно гусей белоснежных станицы, Летели исписанные страницы… Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном,— Есть множество окон. И в каждом Виднеются лица: Старухи и дети, жильцы и жилицы. И смотрят они на мои занавески, И переговариваются по-детски: — О чем он там пишет? И чем он там дышит? Зачем он так часто взирает на крыши, Где мокрые трубы, и мокрые птицы, И частых дождей торопливые спицы? — А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите. Но только учтите, Читайте не то, что давно нам известно, А то, что не скучно и что интересно… — А что вам известно? — Что нивы красивы, что люди счастливы, Любовь завершается браком, И свет торжествует над мраком. — Садитесь, прочту вам роман с эпилогом. — Валяйте! — садятся в молчании строгом. И слушают. Он расстается с невестой. (Соседка довольна. Отрывок прелестный.) Невеста не ждет его. Он погибает. И зло торжествует. (Соседка зевает.) Сосед заявляет, что так не бывает, Нарушены, дескать, моральные нормы И полный разрыв содержанья и формы… — Постойте, постойте! Но вы же просили… — Просили! И просьба останется в силе… Но вы же поэт! К моему удивленью, Вы не понимаете сути явлений, По сути — любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком. Сапожник Подметкин из полуподвала, Положим, пропойца. Но этого мало Для литературы. И в роли героя Должны вы его излечить от запоя И сделать счастливым супругом Глафиры, Лифтерши из сорок четвертой квартиры. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . На улице осень… И окна. И в каждом окошке Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки. Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке. Глафира выносит очистки картошки. А может, и впрямь лучше было бы в мире, Когда бы сапожник женился на этой Глафире? А может быть, правда — задача поэта Упорно доказывать это: Что любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком.

Второй перевал

(1958-1963)

Сороковые

Сороковые, роковые, Военные и фронтовые, Где извещенья похоронные И перестуки эшелонные. Гудят накатанные рельсы. Просторно. Холодно. Высоко. И погорельцы, погорельцы Кочуют с запада к востоку… А это я на полустанке В своей замурзанной ушанке, Где звездочка не уставная, А вырезанная из банки. Да, это я на белом свете, Худой, веселый и задорный. И у меня табак в кисете, И у меня мундштук наборный. И я с девчонкой балагурю, И больше нужного хромаю, И пайку надвое ломаю, И все на свете понимаю. Как это было! Как совпало — Война, беда, мечта и юность! И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось!.. Сороковые, роковые, Свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, А мы такие молодые!

Старик Державин

Рукоположения в поэты Мы не знали. И старик Державин Нас не заметил, не благословил… В эту пору мы держали Оборону под деревней Лодвой. На земле холодной и болотной С пулеметом я лежал своим. Это не для самооправданья: Мы в тот день ходили на заданье И потом в блиндаж залезли спать. А старик Державин, думая о смерти, Ночь не спал и бормотал: «Вот черти! Некому и лиру передать!» А ему советовали: «Некому? Лучше б передали лиру некоему Малому способному. А эти, Может, все убиты наповал!» Но старик Державин воровато Руки прятал в рукава халата, Только лиру не передавал. Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал. Что-то молча про себя загадывал. (Все занятье — по его годам!) По ночам бродил в своей мурмолочке, Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи! Пусть пылится лучше. Не отдам!» Был старик Державин льстец и скаред, И в чинах, но разумом велик. Знал, что лиры запросто на дарят. Вот какой Державин был старик!

«Слава богу! Слава богу!..»

С. Б. Ф.

Слава богу! Слава богу! Что я знал беду и тревогу! Слава богу, слава богу — Было круто, а не отлого! Слава богу! Ведь все, что было, Все, что было,— было со мною. И война меня не убила, Не убила пулей шальною. Не по крови и не по гною Я судил о нашей эпохе. Все, что было,— было со мною, А иным доставались крохи! Я судил по людям, по душам, И по правде, и по замаху. Мы хотели, чтоб было лучше, Потому и не знали страху. Потому пробитое знамя С каждым годом для нас дороже. Хорошо, что случилось с нами, А не с теми, кто помоложе.

Перебирая наши даты

Перебирая наши даты, Я обращаюсь к тем ребятам, Что в сорок первом шли в солдаты И в гуманисты в сорок пятом. А гуманизм не просто термин, К тому же, говорят, абстрактный. Я обращаюсь вновь к потерям, Они трудны и невозвратны. Я вспоминаю Павла, Мишу, Илью, Бориса, Николая. Я сам теперь от них завишу, Того порою не желая. Они шумели буйным лесом, В них были вера и доверье. А их повыбило железом, И леса нет — одни деревья. И вроде день у нас погожий, И вроде ветер тянет к лету… Аукаемся мы с Сережей, Но леса нет, и эха нету. А я все слышу, слышу, слышу, Их голоса припоминая… Я говорю про Павла, Мишу, Илью, Бориса, Николая.

Деревянный вагон

Спотыкался на стыках, Качался, дрожал. Я, бывало, на нарах вагонных лежал. Мне казалось — вагон не бежал, а стоял, А земля на какой-то скрипучей оси Поворачивалась мимо наших дверей, А над ней поворачивался небосвод, Солнце, звезды, луна, Дни, года, времена… Мимо наших дверей пролетала война, А потом налетали на нас «мессера». Здесь не дом, а вагон, Не сестра — медсестра, И не братья, а — братцы, Спасите меня! И на волю огня не бросайте меня! И спасали меня, Не бросали меня. И звенели — ладонь о ладонь — буфера, И состав Пересчитывал каждый сустав. И скрипел и стонал Деревянный вагон. А в углу медсестра пришивала погон. А в России уже начиналась весна. По откосам бежали шальные ручьи. И летели недели, года, времена, Госпитальные койки, дороги, бои, И тревоги мои, и победы мои!

«Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал…»

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. Я любил, размышлял, воевал. Кое-где побывал, кое-что повидал, Иногда и счастливым бывал. Гнев меня обошел, миновала стрела, А от пули — два малых следа. И беда отлетала, как капля с крыла, Как вода, расступалась беда. Взял один перевал, одолею второй, Хоть тяжел мой заплечный мешок, Что же там — за горой? Что же там — под горой? От высот побелел мой висок. Сорок лет. Где-то будет последний привал? Где прервется моя колея? Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. И не допита чаша сия.

Осень

Вот опять спорхнуло лето С золоченого шестка, Роща белая раздета До последнего листка. Как раздаривались листья, Чтоб порадовался глаз! Как науке бескорыстья Обучала осень нас! Так закутайся поте́пле Перед долгою зимой… В чем-то все же мы окрепли, Стали тверже, милый мой.

Атлант

Не нужен гений и талант, Что сам собою горд. А нужен труженик Атлант, Что мир воздвиг на горб. Стоит он, выпятив губу, По-бычьи пяля взор. И чует на своем горбу Косые грани гор. Земля круглее казана, А в ней огонь и лед. И океанская волна Ему за ворот бьет. А он стоит, багроволиц, Спина — под стать коню. И вдруг как гаркнет: — Люди, цыц! Неровно — уроню!

«Захотелось мудрым землянам…»

Захотелось мудрым землянам Распрощаться с домом зеленым, Побродить по нездешним лонам, По иным морям-океанам. И откуда такое желанье? Почему со времен Дедала Рвутся в небо наши земляне, Неужели земли им мало? Но птенцы готовятся летом К их осенним большим перелетам. Так нас тянет к дальним планетам, К безначальным тянет высотам. Кличет осень из синих далей, Осыпаются листья клена… От великих наших печалей Звезды манят нас с небосклона. Бурой, желтой, красной метелью Закружились жухлые листья… От великих наших веселий Манят нас надзвездные выси. Журавли курлычут. По далям Оплывают сосны, как свечи. И, раскрыв глаза, упадаем, Упадаем небу навстречу.

Вдохновенье

Жду, как заваленный в забое, Что стих пробьется в жизнь мою. Бью в это темное, рябое, В слепое, в каменное бью. Прислушиваюсь: не слыхать ли, Что пробивается ко мне. Но это только капли, капли Скользят по каменной стене. Жду, как заваленный в забое, Долблю железную руду, Не пробивается ль живое Навстречу моему труду?.. Жду исступленно и устало, Бью в камень медленно и зло… О, только бы оно пришло! О, только бы не опоздало!

Слова

Красиво падала листва, Красиво плыли пароходы. Стояли ясные погоды, И праздничные торжества Справлял сентябрь первоначальный, Задумчивый, но не печальный. И понял я, что в мире нет Затертых слов или явлений. Их существо до самых недр Взрывает потрясенный гений. И ветер необыкновенней, Когда он ветер, а не ветр. Люблю обычные слова, Как неизведанные страны. Они понятны лишь сперва, Потом значенья их туманны. Их протирают, как стекло, И в этом наше ремесло.

«Дождь пришел в городские кварталы…»

Дождь пришел в городские кварталы, Мостовые блестят, как каналы, Отражаются в них огоньки, Светофоров цветные сигналы И свободных такси светляки. Тихо радуюсь. Не оттого ли, Что любви, и надежды, и боли Мне отведать сполна довелось, Что уже голова побелела И уже настоящее дело В эти годы во мне началось. И когда, словно с бука лесного, Страсть слетает — шальная листва, Обнажается первооснова, Голый ствол твоего существа. Открывается графика веток На просторе осенних небес. И не надо случайных чудес — Однодневок иль однолеток. Эй, листва! Постарей, постарей! И с меня облетай поскорей!

Соловьиная улица

Тучей шла сирень, лавиной, На заборы надвигалась. Это буйство называлось Улицею Лакстигалас, Улицею Соловьиной. Свешивалась через стены Гроздью пышной, грузной, пьяной, И дворы вспухали пеной, Словно глиняные жбаны. Кто живет здесь — люди, птицы? И ужель в домишках чинных Есть под красной черепицей Страсти кроме соловьиных? Что за слово — Лакстигалас? Птичье или человечье?.. И свободно постигалась Сладость чуждого наречья.

Старый город

Трудолюбивые пейзажи, Возделанная красота. И все круглей холмы, все глаже И все отраднее места. Тевтонский орден и Ливонский — Чванливых рыцарей орда — В своем ленивом пустозвонстве Здесь не оставили следа. Зато ремесленные швабы И местный работящий люд Свои понятья и масштабы Навечно утвердили тут. Они ценить привыкли место, И город, окружен стеной, Залег извилисто и тесно, Как мозг в коробке черепной. И разум прост, и тверд, и скромен. И облик крыш над головой Подобен сомкнутым ладоням, Прошедшим обжиг вековой.

Дворик Мицкевича

Здесь жил Мицкевич. Как молитва Звучит пленительное: Litwo, Ojczyzno moja. Словно море Накатывается: О, Litwo, Ojczyzno moja. Квадратный дворик. Монолитно, Как шаг в забое, Звучит звенящее: О, Litwo, Ojczyzno moja! И как любовь, как укоризна, Как признак боли, Звучит печальное: Ojczyzno, Ojczyzno moja. Мицкевич из того окошка Глядел на дворик, Поэт, он выглядел роскошно, Но взгляд был горек. Он слышал зарожденье ритма. Еще глухое, Еще далекое: О, Litwo, Ojczyzno moja!

Над Невой

Весь город в плавных разворотах, И лишь подчеркивает даль В проспектах, арках и воротах Классическая вертикаль. И все дворцы, ограды, зданья, И эти львы, и этот конь Видны, как бы для любованья Поставленные на ладонь. И плавно прилегают воды К седым гранитам городским — Большие замыслы природы К великим замыслам людским.

«Подставь ладонь под снегопад…»

Подставь ладонь под снегопад, Под искры, под кристаллы. Они мгновенно закипят, Как плавкие металлы. Они растают, потекут По линиям руки. И станут линии руки Изгибами реки. Другие линии руки Пролягут как границы, И я увижу городки, Дороги и столицы. Моя рука как материк — Он прочен, изначален. И кто-нибудь на нем велик, А кто-нибудь печален. А кто-нибудь идет домой, А кто-то едет в гости. А кто-то, как всегда зимой, Снег собирает в горсти. Как ты просторен и широк, Мирок на пятерне. Я для тебя, наверно, бог, И ты послушен мне. Я берегу твоих людей, Храню твою удачу. И малый мир руки моей Я в рукавичку прячу.

Из детства

Я — маленький, горло в ангине. За окнами падает снег. И папа поет мне: «Как ныне Сбирается вещий Олег…» Я слушаю песню и плачу, Рыданье в подушке душу, И слезы постыдные прячу, И дальше, и дальше прошу. Осеннею мухой квартира Дремотно жужжит за стеной. И плачу над бренностью мира Я, маленький, глупый, больной.

Карусель

Артельщик с бородкой Взмахнул рукавом. И — конь за пролеткой, Пролетка за конем! И — тумба! И цымба! И трубы — туру! И вольные нимбы Берез на ветру. Грохочут тарелки, Гремит барабан, Играет в горелки Цветной балаган. Он — звонкий и легкий Пошел ходуном. И конь за пролеткой, Пролетка за конем. То красный, как птица, То желтый, как лис. Четыре копытца Наклонно взвились. Летит за молодкой Платочек вьюном. И — конь за пролеткой, Пролетка за конем!.. Сильнее на ворот Плечом поднажать, Раскрутишь весь город, Потом не сдержать. За городом роща, За рощею дол Пойдут раздуваться, Как пестрый подол. Артельщик хохочет Ему нипочем: Взял город за ворот И сдвинул плечом.

Старик

Старик с мороза вносит в дом Охапку дров продрогших. В сенях, о кадку звякнув льдом, Возьмет железный ковшик; Водой наполнит чугунок, Подбросит в печь полешки. И станет щелкать огонек Каленые орешки. Потом старик найдет очки, Подсядет ближе к свету, Возьмет, как любят старики, Вчерашнюю газету. И станет медленно читать И разбираться в смысле И все событья сочетать В особенные мысли.

Аленушка

Когда настанет расставаться — Тогда слетает мишура… Аленушка, запомни братца! Прощай — ни пуха ни пера! Я провожать тебя не выйду, Чтоб не вернулась с полпути. Аленушка, забудь обиду И братца старого прости. Твое ль высокое несчастье, Моя ль высокая беда?.. Аленушка, не возвращайся, Не возвращайся никогда.

Черный тополь

Не белый цвет и черный цвет Зимы сухой и спелой — Тот день апрельский был одет Одной лишь краской — серой. Она ложилась на снега, На березняк сторукий, На серой морде битюга Лежала серой скукой. Лишь черный тополь был один Весенний, черный, влажный. И черный ворон, нелюдим, Сидел на ветке, важный. Стекали ветки как струи, К стволу сбегали сучья, Как будто черные ручьи, Рожденные под тучей. Подобен тополь был к тому ж И молнии застывшей, От серых туч до серых луж Весь город пригвоздившей. Им оттенялась белизна На этом сером фоне. И вдруг, почуяв, что весна, Тревожно ржали кони. И было все на волоске, И думало, и ждало, И, словно жилка на виске, Чуть слышно трепетало — И талый снег, и серый цвет, И той весны начало.

Наташа

Круглый двор с кринолинами клумб. Неожиданный клуб страстей и гостей, приезжающих цугом. И откуда-то с полуиспугом — Наташа, она, каблучками стуча, выбегает, выпархивает — к Анатолю, к Андрею — бог знает к кому! — на асфальт, на проезд, под фасетные буркалы автомобилей, вылетает, выпархивает без усилий всеми крыльями девятнадцати лет — как цветок на паркет, как букет на подмостки,— в лоск асфальта из барского особняка, чуть испуганная, словно птица на волю — не к Андрею, бог знает к кому — к Анатолю!.. Дождь стучит в целлофан пистолетным свинцом… А она, не предвидя всего, что ей выпадет вскоре на долю, выбегает с уже обреченным лицом.

«Музыка, закрученная туго…»

Музыка, закрученная туго в иссиня-черные пластинки,— так закручивают черные косы в пучок мексиканки и кубинки,— музыка, закрученная туго, отливающая крылом вороньим,— тупо-тупо подыгрывает туба расхлябанным пунктирам контрабаса. Это значит — можно все, что можно, это значит — очень осторожно расплетается жесткий и черный конский волос, канифолью тертый. Это значит — в визге канифоли приближающаяся поневоле, обнимаемая против воли, понукаемая еле-еле в папиросном дыме, в алкоголе желтом, выпученном и прозрачном, движется она, припав к плечу чужому, отчужденно и ненапряженно, осчастливленная высшим даром и уже печальная навеки… Музыка, закрученная туго, отделяющая друг от друга.

«Странно стариться…»

Странно стариться, Очень странно. Недоступно то, что желанно. Но зато бесплотное весомо — Мысль, любовь и дальний отзвук грома. Тяжелы, как медные монеты, Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне Чьи-то судьбы сквозь меня продеты. Тяжела ладонь на ладони. Даже эта легкая ладошка Ношей кажется мне непосильной. Непосильной, Даже для двужильной, Суетной судьбы моей… Вот эта, В синих детских жилках у запястья, Легче крылышка, легче пряжи, Эта легкая ладошка даже Давит, давит, словно колокольня… Раздавила руки, губы, сердце, Маленькая, словно птичье тельце.

Ночная гроза

Тяжелое небо набрякло, намокло. Тяжелые дали дождем занавешены. Гроза заливает июльские стекла, А в стеклах — внезапно — видение женщины. Играют вокруг сопредельные громы, И дева качается. Дева иль дерево? И переплетаются руки и кроны, И лиственное не отделимо от девьего. Как в изображенье какого-то мифа, Порывистое изгибание стана, И драка, и переполох, и шумиха С угоном невест, с похищением стада. Она возникает внезапно и резко В неоновых вспышках грозы оголтелой, Неведомо как уцелевшая фреска Ночного борения дерева с девой. С минуту во тьме утопают два тела, И снова, как в запечатленной искусством Картине, является вечная тема — Боренья и ребер, ломаемых с хрустом.

Красная осень

Внезапно в зелень вкрался красный лист, Как будто сердце леса обнажилось, Готовое на муку и на риск. Внезапно в чаще вспыхнул красный куст, Как будто бы на нем расположилось Две тысячи полураскрытых уст. Внезапно красным стал окрестный лес И облако впитало красный отсвет. Светился праздник листьев и небес В своем спокойном благородстве. И это был такой большой закат, Какого видеть мне не доводилось. Как будто вся земля переродилась — И я по ней шагаю наугад.

Таланты

Их не ждут. Они приходят сами. И рассаживаются без спроса. Негодующими голосами Задают неловкие вопросы. И уходят в ночь, туман и сырость Странные девчонки и мальчишки, Кутаясь в дешевые пальтишки, Маменьками шитые навырост. В доме вдруг становится пустынно, И в уютном кресле неудобно. И чего-то вдруг смертельно стыдно, Угрызенью совести подобно. И язвительная умудренность Вдруг становится бедна и бренна. И завидны юность и влюбленность, И былая святость неизменна. Как пловец, расталкиваю ставни И кидаюсь в ночь за ними следом, Потому что знаю цену давним Нашим пораженьям и победам… Приходите, юные таланты! Говорите нам светло и ясно! Что вам — славы пестрые заплаты! Что вам — низких истин постоянство! Сберегите нас от серой прозы, От всего, что сбило и затерло. И пускай бесстрашно льются слезы Умиленья, зависти, восторга!

Болдинская осень

Везде холера, всюду карантины, И отпущенья вскорости не жди. А перед ним пространные картины И в скудных окнах долгие дожди. Но почему-то сны его воздушны, И словно в детстве — бормотанье, вздор. И почему-то рифмы простодушны, И мысль ему любая не в укор. Какая мудрость в каждом сочлененье Согласной с гласной! Есть ли в том корысть И кто придумал это сочиненье! Какая это радость — перья грызть! Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье И поражаться своему уму! Кому б прочесть — Анисье иль Настасье? Ей-богу, Пушкин, все равно кому! И за полночь пиши, и спи за полдень, И будь счастлив, и бормочи во сне! Благодаренье богу — ты свободен — В России, в Болдине, в карантине…

Заболоцкий в Тарусе

Мы оба сидим над Окою, Мы оба глядим на зарю. Напрасно его беспокою, Напрасно я с ним говорю! Я знаю, что он умирает, И он это чувствует сам, И память свою умеряет, Прислушиваясь к голосам, Присматриваясь, как к находке, К тому, что шумит и живет… А девочка-дочка на лодке Далеко-далеко плывет. Он смотрит умно и степенно На мерные взмахи весла… Но вдруг, словно сталь из мартена, По руслу заря потекла. Он вздрогнул… А может, не вздрогнул, А просто на миг прервалась И вдруг превратилась в тревогу Меж нами возникшая связь. Я понял, что тайная повесть, Навеки сокрытая в нем, Писалась за страх и за совесть, Питалась водой и огнем. Что все это скрыто от близких И редко открыто стихам… На соснах, как на обелисках, Последний закат полыхал. Так вот они — наши удачи, Поэзии польза и прок!.. — А я не сторонник чудачеств,— Сказал он и спичку зажег.

Матадор

Скорей, скорей! Кончай игру И выходи из круга! Тебе давно не по нутру Играть легко и грубо. Пока злащеный рог быка Тебя не изувечил Под исступленный свист райка И визг жестоких женщин, Пока убийцею не стал. Покуда ножевого Клинка мерцающий металл Не поразил живого — Беги! Кончай игру! Скорей! Ты слышишь, как жестоко Сопенье вздыбленных ноздрей, Как воет бычье око!.. …Ты будешь жить на берегу В своей простой лачуге, Не нужный прежнему врагу, Забыв о прежнем друге. И только ночью волн возня Напомнит гул, арену. И будет нож дрожать, дразня, На четверть вбитый в стену…

Дом-музей

Потомков ропот восхищенный,

Блаженной славы Парфенон!

Из старого поэта

…производит глубокое…

Из книги отзывов
Заходите, пожалуйста. Это Стол поэта. Кушетка поэта. Книжный шкаф. Умывальник. Кровать. Это штора — окно прикрывать. Вот любимое кресло. Покойный Был ценителем жизни спокойной. Это вот безымянный портрет. Здесь поэту четырнадцать лет. Почему-то он сделан брюнетом. (Все ученые спорят об этом.) Вот позднейший портрет — удалой. Он писал тогда оду «Долой» И был сослан за это в Калугу. Вот сюртук его с рваной полой — След дуэли. Пейзаж «Под скалой». Вот начало «Послания к другу». Вот письмо: «Припадаю к стопам…» Вот ответ: «Разрешаю вернуться…» Вот поэта любимое блюдце, А вот это любимый стакан. Завитушки и пробы пера. Варианты поэмы «Ура!» И гравюра: «Врученье медали». Повидали? Отправимся дале. Годы странствий. Венеция. Рим. Дневники. Замечанья. Тетрадки. Вот блестящий ответ на нападки И статья «Почему мы дурим». Вы устали? Уж скоро конец. Вот поэта лавровый венец — Им он был удостоен в Тулузе. Этот выцветший дагерротип — Лысый, старенький, в бархатной блузе Был последним. Потом он погиб. Здесь он умер. На том канапе, Перед тем прошептал изреченье Непонятное: «Хочется пе…» То ли песен? А то ли печенья? Кто узнает, чего он хотел, Этот старый поэт перед гробом! Смерть поэта — последний раздел. Не толпитесь перед гардеробом…

Белые стихи

(Рембо в Париже) Рано утром приходят в скверы Одинокие злые старухи, И сердитые пенсионеры На скамейках читают газеты. Здесь тепло, розовато, влажно, Город заспан, как детские щеки. На кирпично-красных площадках Бьют пожарные струи фонтанов, И подстриженные газоны Размалеваны тенью и солнцем. В это утро по главной дорожке Шел веселый и рыжий парень В желтовато-зеленой ковбойке. А за парнем шагала лошадь. Эта лошадь была прекрасна, Как бывает прекрасна лошадь — Лошадь розовая и голубая, Как дессу незамужней дамы, Шея — словно рука балерины, Уши — словно чуткие листья, Ноздри — словно из серой замши, И глаза азиатской рабыни. Парень шел и у всех газировщиц Покупал воду с сиропом, А его белоснежная лошадь Наблюдала, как на стакане Оседают озон с сиропом. Но, наверно, ей надоело Наблюдать за веселым парнем, И она отошла к газону И, ступив копытом на клумбу, Стала кушать цветы и листья, Выбирая, какие получше. — Кыш! — воскликнули пенсионеры. — Брысь! — вскричали злые старухи. Что такое — шляется лошадь, Нарушая общий порядок! — Лошадь им ничего не сказала, Поглядела долго и грустно И последовала за парнем. Вот и все — ничего не случилось, Просто шел по улице парень, Пил повсюду воду с сиропом, А за парнем шагала лошадь… Это странное стихотворенье Посвящается нам с тобою. Мы с тобой в чудеса не верим, Оттого их у нас не бывает..

Бертольд Шварц

(Монолог) Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах, Презрел людей за дьявольские нравы. Я изобрел пылинку, порох, прах, Ничтожный порошочек для забавы. Смеялась надо мной исподтишка Вся наша уважаемая братья: «Что может выдумать он, кроме порошка! Он порох выдумал! Нашел занятье!» Да, порох, прах, пылинку! Для шутих, Для фейерверков и для рассыпных Хвостов павлиньих. Вспыхивает — пых! — И роем, как с небесной наковальни, Слетают искры! О, как я люблю Искр воркованье, света ликованье!.. Но то, что создал я для любованья, На пагубу похитил сатана. Да, искры полетели с наковален, Взревели, как быки, кузнечные меха. И оказалось, что от смеха до греха Не шаг — полшага, два вершка, вершок. А я — клянусь спасеньем, боже правый! — Я изобрел всего лишь для забавы Сей порох, прах, ничтожный порошок! Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах, Вас спрашиваю, как мне жить на свете? Ведь я хотел, чтоб радовались дети. Но создал не на радость, а на страх! И порошочек мой в тугих стволах Обрел вдруг сатанинское дыханье… Я сотворил паденье крепостей, И смерть солдат, и храмов полыханье. Моя рука — гляди! — обожжена, О господи, тебе, тебе во славу… Зачем дозволил ты, чтоб сатана Похитил порох, детскую забаву! Неужто все, чего в тиши ночей Пытливо достигает наше знанье, Есть разрушенье, а не созиданье. Чей умысел здесь? Злобный разум чей?

Шуберт Франц

Шуберт Франц не сочиняет — Как поется, так поет. Он себя не подчиняет, Он себя не продает. Не кричит о нем газета, И молчит о нем печать. Жалко Шуберту, что это Тоже может огорчать. Знает Франц, что он кургузый И развязности лишен, И, наверно, рядом с музой Он немножечко смешон. Жаль, что дорог каждый талер, Жаль, что дома неуют. Впрочем — это все детали, Жаль, что песен не поют!.. Но печали неуместны! И тоска не для него!.. Был бы голос! Ну а песни Запоются! Ничего!

«Хочется мирного мира…»

Хочется мирного мира И счастливого счастья, Чтобы ничто не томило, Чтобы грустилось не часто. Хочется синего неба И зеленого леса, Хочется белого снега, Яркого желтого лета. Хочется, чтоб отвечало Все своему назначенью: Чтоб начиналось с начала, Вовремя шло к завершенью. Хочется шуток и смеха Где-нибудь в шумном скопище. Хочется и успеха, Но на хорошем поприще.

Дни

(1963-1979)

«Давай поедем в город…»

Давай поедем в город, Где мы с тобой бывали. Года, как чемоданы, Оставим на вокзале. Года пускай хранятся, А нам храниться поздно. Нам будет чуть печально, Но бодро и морозно. Уже дозрела осень До синего налива. Дым, облако и птица Летят неторопливо. Ждут снега. Листопады Недавно отшуршали. Огромно и просторно В осеннем полушарье. И все, что было зыбко, Растрепано и розно, Мороз скрепил слюною, Как ласточкины гнезда. И вот ноябрь на свете, Огромный, просветленный, И кажется, что город Стоит ненаселенный,— Так много сверху неба, Садов и гнезд вороньих, Что и не замечаешь Людей, как посторонних. О, как я поздно понял, Зачем я существую! Зачем гоняет сердце По жилам кровь живую. И что порой напрасно Давал страстям улечься!.. И что нельзя беречься, И что нельзя беречься…

Перед снегом

И начинает уставать вода. И это означает близость снега. Вода устала быть ручьями, быть дождем, По корню подниматься, падать с неба. Вода устала петь, устала течь, Сиять, струиться и переливаться. Ей хочется утратить речь, залечь И там, где залегла, там оставаться. Под низким небом, тяжелей свинца, Усталая вода сияет тускло. Она устала быть самой собой. Но предстоит еще утратить чувства, Но предстоит еще заледенеть И уж не петь, а, как броня, звенеть. Ну, а покуда в мире тишина. Торчат кустов безлиственные прутья. Распутица кончается. Распутья Подмерзли. Но земля еще черна. Вот-вот повалит первый снег.

«Вода моя! Где тайники твои…»

Вода моя! Где тайники твои, Где ледники, где глубина подвала? Струи ручья всю ночь, как соловьи, Рокочут в темной чаще краснотала. Ах, утоли меня, вода ручья, Кинь в губы мне семь звезд, семь терпких ягод, Кинь, в краснотале черном рокоча, Семь звезд, что предо мной созвездьем лягут. Я притаюсь, притихну, как стрелок, Боящийся спугнуть семью оленей. Ручей лизнет мне руку, как телок, И притулится у моих коленей.

Память

Е. Л.

Я зарастаю памятью, Как лесом зарастает пустошь. И птицы-память по утрам поют, И ветер-память по ночам гудит, Деревья-память целый день лепечут. И там, в пернатой памяти моей, Все сказки начинаются с «однажды». И в этом однократность бытия И однократность утоленья жажды. Но в памяти такая скрыта мощь, Что возвращает образы и множит… Шумит, не умолкая, память-дождь, И память-снег летит и пасть не может.

Фейерверк

Музыкантам, музыкантам Было весело играть. И под небом предзакатным Трубам весело сиять. Но окрестности темнели, Угасал латунный сверк. И, когда сомкнулись ели, Вдруг ударил фейерверк. С треском, выстрелом и шипом Он распался на сто звезд. Парни в танце с диким шиком Мяли девушек, как воск. И опять взлетел над парком Фейерверк и прянул вниз. И тогда с тревожным карком Галки стаями взвились. И рассыпалися черным Фейерверком, прянув вверх. Но хвостом разгоряченным Вновь распался фейерверк. Свётла начали крутиться, Поднимаясь к небесам. И тогда другие птицы Заметались по кустам. Ослепленные пичуги Устремлялись от огней, Трепыхаясь словно чубы Перепуганных коней. И тогда взлетел Огромный, Словно лопнуло стекло. И сияющей короной Всплыло нежное Светло. Как шатер оно снижалось, Озаряя небеса. С тенью тень перемежалась, Словно спицы колеса. И последняя шутиха Где-то канула на дно. И тогда настало Тихо, И надвинулось Темно. Мы стояли, рот разинув, И глядели долго вверх. И как битву исполинов Вспоминали фейерверк.

Красота

Она как скрипка на моем плече. И я ее, подобно скрипачу, К себе рукою прижимаю. И волосы струятся по плечу, Как музыка немая. Она как скрипка на моем плече. Что знает скрипка о высоком пенье? Что я о ней? Что пламя о свече? И сам господь — что знает о творенье? Ведь высший дар себя не узнает. А красота превыше дарований — Она себя являет без стараний И одарять собой не устает. Она как скрипка на моем плече. И очень сложен смысл ее гармоний. Но внятен всем. И каждого томит. И для нее никто не посторонний. И, отрешась от распрей и забот, Мы слушаем в минуту просветленья То долгое и медленное пенье И узнаем в нем высшее значенье, Которое себя не узнает.

«Расставанье…»

Расставанье, Век спустя после прощанья, Ты звучишь во мне, как длинное стенанье, Как стенанье ветра за стеной. Расставанье, Мне уже не нужное, Стонешь ты, как женщина недужная, Где-то за туманной пеленой. Пробуждаюсь. Вместе с пробужденьем Оборвался звук. Но странным пеньем Я разбужен был. Так где оно? Я однажды в детстве слышал это: Женский вопль далеко до рассвета, Замиравший медленно вдали. Мне казалось — это похищенье Женщины. Куда ее влекли? Так со мной бывает спозаранок, Когда что-то нарушает сон. Слышу похищенье сабинянок — Длинный, удаляющийся стон.

«И всех, кого любил…»

И всех, кого любил, Я разлюбить уже не в силах! А легкая любовь Вдруг тяжелеет И опускается на дно. И там, на дне души, загустевает, Как в погребе зарытое вино. Не смей, не смей из глуби доставать Все то, что там скопилось и окрепло! Пускай хранится глухо, немо, слепо, Пускай! А если вырвется из склепа, Я предпочел бы не существовать, Не быть…

Названья зим

У зим бывают имена. Одна из них звалась Наталья. И было в ней мерцанье, тайна, И холод, и голубизна. Еленою звалась зима, И Марфою, и Катериной. И я порою зимней, длинной Влюблялся и сходил с ума. И были дни, и падал снег, Как теплый пух зимы туманной. А эту зиму звали Анной, Она была прекрасней всех.

«Получил письмо издалека…»

Получил письмо издалека, Гордое, безумное и женское. Но пока оно свершало шествие, Между нами пролегли века. Выросли деревья, смолкли речи, Отгремели времена. Но опять прошу я издалече: Анна! Защити меня! Реки утекли, умчались птицы, Заросли дороги. Свет погас. Но тебе порой мой голос снится Анна! Защити обоих нас!

Рябина

Так бы длинно думать, Как гуси летят. Так бы длинно верить, Как листья шелестят. Так бы длинно любить, Как реки текут… Руки так заломить, Как рябиновый куст.

«Была туманная луна…»

Была туманная луна, И были нежные березы… О март-апрель, какие слезы! Во сне какие имена! Туман весны, туман страстей, Рассудка тайные угрозы… О март-апрель, какие слезы — Спросонья, словно у детей!.. Как корочку, хрустящий след Жуют рассветные морозы… О март-апрель, какие слезы — Причины и названья нет! Вдали, за гранью голубой, Гудят в тумане тепловозы… О март-апрель, какие слезы! О чем ты плачешь? Что с тобой?

Апрельский лес

Давайте каждый день приумножать богатство Апрельской тишины в безлиственном лесу. Не надо торопить. Не надо домогаться, Чтоб отроческий лес скорей отер слезу. Ведь нынче та пора, редчайший час сезона, Когда и время — вспять и будет молодеть, Когда всего шальней растрепанная крона И шапку не торопится надеть. О этот странный час обратного движенья Из старости!.. Куда?.. Куда — не все ль равно! Как будто корешок волшебного женьшеня Подмешан был вчера в холодное вино. Апрельский лес спешит из отрочества в детство. И воды вспять текут по талому ручью. И птицы вспять летят… Мы из того же теста — К начальному, назад, спешим небытию…

«Стройность чувств. Их свободные речи…»

Стройность чувств. Их свободные речи. И в мазут Патриарших прудов Опрокинут мерцающий глетчер, Звездный брус городских холодов. В эту ночь окончанья сезона, Когда лебеди странно вопят, До сухого и нежного звона Доведен городской листопад. И почти одинаково ярки Фонари, что в аллее горят, И высокие тополи в парке, Сохранившие желтый наряд. На пустынной аллее садовой Мне сулит этот лиственный звон Приближение музыки новой И конец переходных времен. Пруд лоснится, как черное масло, И как легкое пахнет вино. И бессонница наша прекрасна — Так все молодо, так ледяно!..

«Дай выстрадать стихотворенье!..»

Дай выстрадать стихотворенье! Дай вышагать его! Потом, Как потрясенное растенье, Я буду шелестеть листом. Я только завтра буду мастер, И только завтра я пойму, Какое привалило счастье Глупцу, шуту, бог весть кому,— Большую повесть поколенья Шептать, нащупывая звук, Шептать, дрожа от изумленья И слезы слизывая с губ.

В деревне

В деревне благодарен дому И благодарен кровле, благодарен печке, Особенно когда деревья гнутся долу И ветер гасит звезды, словно свечки. Сверчку в деревне благодарен, И фитилю, и керосину. Особенно когда пурга ударит Во всю медвежью голосину. Соседу благодарен и соседке, Сторожевой собаке. Особенно когда луна сквозь ветки Глядит во мраке. И благодарен верному уму И доброму письму в деревне… Любви благодаренье и всему, Всему — благодаренье!

«Весь лес листвою переполнен…»

Весь лес листвою переполнен, Он весь кричит: тону! тону! И мы уже почти не помним, Каким он был семь дней тому. Как забывается дурное! А память о счастливом дне, Как излученье роковое, Накапливается во мне. Накапливается, как стронций В крови. И жжет меня дотла — Лицо, улыбка, листья, солнце. О горе! Я не помню зла!

Голоса

Здесь дерево качается: — Прощай! — Там дом зовет: — Остановись, прохожий! Дорога простирается: — Пластай Меня и по дубленой коже Моей шагай, топчи меня пятой, Не верь домам, зовущим поселиться. Верь дереву и мне.— А дом: — Постой! — Дом желтой дверью свищет, как синица. А дерево опять: — Ступай, ступай, Не оборачивайся.— А дорога: — Топчи пятой, подошвою строгай. Я пыльная, но я веду до бога! — Где пыль, там бог. Где бог, там дух и прах. А я живу не духом, а соблазном. А я живу, качаясь в двух мирах, В борении моем однообразном. А дерево опять: — Ну, уходи, Не медли, как любовник надоевший! — Опять дорога мне: — Не тяготи! Ступай отсюда, конный или пеший.— А дом — оконной плачет он слезой. А дерево опять ко мне с поклоном. Стою, обвит страстями, как лозой, Перед дорогой, деревом и домом.

Советчики

Приходили ко мне советчики И советовали, как мне быть. Но не звал я к себе советчиков И не спрашивал, как мне быть. Тот советовал мне уехать, Тот советовал мне остаться, Тот советовал мне влюбиться, Тот советовал мне расстаться. А глаза у них были круглые, Совершенно как у лещей. И шатались они по комнатам, Перетрогали сто вещей: Лезли в стол, открывали ящики, В кухне лопали со сковород. Ах уж эти мне душеприказчики, Что за странный они народ! Лупоглазые, словно лещики, Собирались они гурьбой, И советовали мне советчики И советовались между собой. Ах вы, лещики, мои рыбочки, Вы, пескарики-головли! Ах спасибо вам, ах спасибочки, Вы мне здорово помогли!

«Вдруг обоймут большие шумы леса…»

Вдруг обоймут большие шумы леса И упадет к ногам кусок коры. И февраля неистовая масса На полнедели разведет хоры. Такой зимы давно не выдавалось, Подобной стужи не было давно, Так широко и шумно не вздувалось Деревьев грубошерстное рядно. Давно и я не жил, забившись в угол, Темно, как волопас или овчар. И лишь в смешенье выдохов и гулов Какое-то движенье различал. Порой срывало провода с фаянса, И нам светили печка и свеча. Мой пес пространства дымного боялся И в конуре ворочался рыча. А лес, как бесконечный скорый поезд, Летел, не удаляясь в темноту. Я, наконец со скоростью освоясь, В него вбегал, как в поезд на ходу. И мы летели в страшном напряженье, Почти непостижимые уму. Но только гулом было то движенье И устремленьем дерева во тьму.

Выезд

Помню — папа еще молодой. Помню выезд, какие-то сборы. И извозчик — лихой, завитой. Конь, пролетка, и кнут, и рессоры. А в Москве — допотопный трамвай, Где прицепом старинная конка. А над Екатерининским — грай. Все впечаталось в память ребенка. Помню — мама еще молода, Улыбается нашим соседям. И куда-то мы едем. Куда? Ах, куда-то, зачем-то мы едем! А Москва высока и светла. Суматоха Охотного ряда. А потом — купола, купола. И мы едем, все едем куда-то. Звонко цокает кованый конь О булыжник в каком-то проезде. Куполов угасает огонь, Зажигаются свечи созвездий, Папа молод. И мать молода. Конь горяч. И пролетка крылата. И мы едем, незнамо куда,— Все мы едем и едем куда-то.

Двор моего детства

Еще я помню уличных гимнастов, Шарманщиков, медведей и цыган И помню развеселый балаган Петрушек голосистых и носатых. У нас был двор квадратный. А над ним Висело небо — в тучах или звездах. В сарае у матрасника на козлах Вились пружины, как железный дым. Ириски продавали нам с лотка. И жизнь была приятна и сладка… И в той Москве, которой нет почти И от которой лишь осталось чувство, Про бедность и величие искусства Я узнавал, наверно, лет с пяти. Я б вас позвал с собой в мой старый дом… (Шарманщики, петрушка — что за чудо!) Но как припомню долгий путь оттуда — Не надо! Нет!.. Уж лучше не пойдем!..

Пустырь

Подвыпившие оркестранты, Однообразный цок подков. А мне казалось — там пространство, За садом баронессы Корф. Там были пустыри, бараки, И под кладбищенской стеной Храпели пыльные бродяги, Не уходившие домой. А кладбище цвело и пело И было островом травы. Туда бесчувственное тело Везли под грузный вздох трубы. Но дальше уходили трубы Вдоль белокаменной стены, И марши не казались грубы, А вдохновенны и нежны. Над белым куполом церковным Вдруг поднималось воронье. А дальше — в свете безгреховном Пространство и небытие. И светом странным и заветным Меня пронизывал дотла При звуках музыки посмертной Осколок битого стекла.

Ночной сторож

В турбазе, недалеко от Тапы, Был необычный ночной сторож. Говорили, что ночью он пишет ноты И в котельной играет на гобое. Однажды мы с ним разговорились О Глюке, о Моцарте и о Гайдне. Сторож достал небольшой футлярчик И показал мне гобой. Гобой лежал, погруженный в бархат, Разъятый на три неравные части, Черный, лоснящийся и холеный, Как вороные в серебряной сбруе. Сторож соединил трубки, И черное дерево инструмента Отозвалось камергерскому блеску Серебряных клапанов и регистров. Я попросил сыграть. И сторож Выдул с легкостью стеклодува Несколько негромких пассажей… Потом он встал в концертную позу И заиграл легко, как маэстро, Начало моцартовского квартета. Но вдруг гобой задохнулся и пискнул. И сторож небрежно сказал: «Довольно!» Он не мог играть на гобое, Потому что нутро у него отбито И легкие обожжены войною. Он отдышался и закурил… Вот почему ночной сторож Играет по ночам в котельной, А не в каком-нибудь скромном джазе Где-нибудь в загородном ресторане. Благодарите судьбу, поэты, За то, что вам не нужно легких, Чтоб дуть в мундштук гобоя и флейты, Что вам не нужно беглости пальцев, Чтоб не спотыкаться на фортепиано, Что вам почти ничего не нужно,— А все, что нужно, Всегда при вас.

Фотограф-любитель

Фотографирует себя С девицей, с другом и соседом, С гармоникой, с велосипедом, За ужином и за обедом, Себя — за праздничным столом, Себя — по окончанье школы, На фоне дома и стены, Забора, бора и собора, Себя — на фоне скакуна, Царь-пушки, башни, колоннады, На фоне Пушкина — себя, На фоне грота и фонтана, Ворот, гробницы Тамерлана, В компании и одного — Себя, себя. А для чего? Он пишет, бедный человек, Свою историю простую, Без замысла, почти впустую Он запечатлевает век. А сам живет на фоне звезд. На фоне снега и дождей, На фоне слов, на фоне страхов, На фоне снов, на фоне ахов! Ах! — миг один,— и нет его. Запечатлел, потом — истлел Тот самый, что неприхотливо Посредством линз и негатива Познать бессмертье захотел. А он ведь жил на фоне звезд. И сам был маленькой вселенной, Божественной и совершенной! Одно беда — был слишком прост! И стал он капелькой дождя… Кто научил его томиться, К бессмертью громкому стремиться, В бессмертье скромное входя?

Оправдание Гамлета

Врут про Гамлета, Что он нерешителен. Он решителен, груб и умен. Но когда клинок занесен, Гамлет медлит быть разрушителем И глядит в перископ времен. Не помедлив стреляют злодеи В сердце Лермонтова или Пушкина. Не помедлив рубит гвардеец, Образцовый, шикарный воин. Не помедлив бьют браконьеры, Не жалея, что пуля пущена. Гамлет медлит, Глаза прищурив И нацеливая клинок. Гамлет медлит. И этот миг Удивителен и велик. Миг молчания, страсти и опыта, Водопада застывшего миг. Миг всего, что отринуто, проклято. И всего, что познал и постиг. Ах, он знает, что там, за портьерой, Ты, Полоний, плоский хитрец. Гамлет медлит застывшей пантерой, Ибо знает законы сердец, Ибо знает причины и следствия, Видит даль за ударом клинка, Смерть Офелии, слабую месть ее,— Все, что будет потом, На века. Бей же, Гамлет! Бей без промашки! Не жалей загнивших кровей! Быть — не быть — лепестки ромашки, Бить так бить! Бей, не робей! Не от злобы, не от угару, Не со страху, унявши дрожь,— Доверяй своему удару, Даже если себя убьешь!

Свободный стих

Профессор Уильям Росс Эшби Считает мозг негибкой системой. Профессор, наверное, прав. Ведь если бы мозг был гибкой системой, Конечно, он давно бы прогнулся, Он бы прогнулся, как лист жести,— От городского гула, от скоростей, От крика динамиков, от новостей, От телевидения, от похорон, От артиллерии, от прений сторон, От угроз, от ложных учений, Детективных историй, разоблачений, Прогресса наук, семейных дрязг, Отсутствия денег, актерских масок, Понятия о бесконечности, успеха поэзии, Законодательства, профессии, Нового в медицине, неразделенной любви, Несовершенства. Но мозг не гибок. И оттого Стоит, как телеграфный столб, И только гудит под страшным напором, И все-таки остается прямым. Мне хочется верить профессору Эшби И не хочется верить писателю Кафке. Пожалуйста, выберите время, Выключите радио, отоспитесь И почувствуете в себе наличие мозга, Этой мощной и негибкой системы.

«Химера самосохраненья!..»

Химера самосохраненья! О, разве можно сохранить Невыветренными каменья И незапутанною нить! Но ежели по чьей-то воле Убережешься ты один От ярости и алкоголя, Рождающих холестерин; От совести, от никотина, От каверзы и от ружья,— Ведь все равно невозвратима Незамутненность бытия. Но есть возвышенная старость, Что грозно вызревает в нас, И всю накопленную ярость Приберегает про запас, Что ждет назначенного срока И вдруг отбрасывает щит. И тычет в нас перстом пророка, И хриплым голосом кричит.

Читая фантаста

С. Л.

Что, если море — мыслящее существо, А волны — это мысли моря, И зыбкое зеленое стекло Подвижная пронизывает воля? Тогда мне страшен мудрый океан И буйное его воображенье. И что такое лютня, и кимвал, И стон, и необузданное пенье? Как страшно быть смятением земли, Быть мозгом всеобъемлющим и диким, Топить в себе мечты и корабли — Быть океаном — Тихим и Великим!

Зрелость

Приобретают остроту, Как набирают высоту, Дичают, матереют, И где-то возле сорока Вдруг прорывается строка, И мысль становится легка. А слово не стареет. И поздней славы шепоток Немного льстив, слегка жесток, И, словно птичий коготок, Царапает, не раня, Осенней солнечной строкой Приходит зрелость и покой, Рассудка не туманя. И платят позднею ценой: «Ах, у него и чуб ржаной! Ах, он и сам совсем иной, Чем мы предполагали!» Спасибо тем, кто нам мешал! И счастье тем, кто сам решал,— Кому не помогали!

Колыбельная вполголоса

Ну вот, сыночек, спать пора, Вокруг деревья потемнели. Черней вороньего пера Ночное оперенье ели. Закрой глаза. Вверху луна, Как рог на свадьбе кахетинца. Кричит, кричит ночная птица До помрачения ума. Усни скорее. Тополя От ветра горько заскрипели. Черней вороньего пера Ночное оперенье ели. Все засыпает. Из-под век Взирают тусклые болотца. Закуривает и смеется Во тьме прохожий человек. Березы, словно купола, Видны в потемках еле-еле. Черней вороньего пера Ночное оперенье ели.

Море

Сначала только пальцем Покатывало гальку И плотно, словно панцирь, Полнеба облегало, Потом луна в барашках Сверкала белым кварцем. Потом пошло качаться. И наконец взыграло. Когда взыграло море, Душа возликовала, Душа возликовала И неба захотела, И захотела ветра, И грома, и обвала. А чем она владела— Того ей было мало!..

На Дунае

О краткое очарованье Плывущих мимо кораблей! А после разочарованье От бронзы бывших королей. Сидят державные солдаты, Как задремавшие орлы. А корабли плывут куда-то, Как освещенные балы. Здесь варвары на земли Рима Запечатлели свой набег. Но все равно — плывущий мимо Прекрасней ставшего на брег.

Сиглигет

В той Венгрии, куда мое везенье Меня так осторожно привело, Чтоб я забыл на время угрызенья И мною совершаемое зло, В том Сиглигете возле Балатона, В том парке, огороженном стеной, Где горлинки воркуют монотонно,— Мое смятенье спорит с тишиной. Мне кажется, что вы — оживший образ Той тишины, что вы ее родня. Не потому ли каждая подробность, Любое слово мучают меня. И даже, может быть, разноязычье Не угнетает в этой тишине, Ведь не людская речь, а пенье птичье Нужней сегодня было вам и мне.

Соловьи Ильдефонса Константы

Ильдефонс-Константы Галчинский дирижирует соловьями: Пиано, пианиссимо, форте, аллегро, престо! Время действия — ночь. Она же и место. Сосны вплывают в небо романтическими кораблями. Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре, И вновь на скрипке играет Ильдефонс-Константы Галчинский. Ночь соловьиную трель прокатывает в гортани. В честь прекрасной Натальи соловьи поют по-грузински. Начинается бог знает что: хиромантия, волхвованье! Зачарованы люди, кони, звезды. Даже редактор, Хлюпая носом, платок нашаривает в кармане, Потому что еще никогда не встречался с подобным фактом. Константы их утешает: «Ну что распустили нюни! Ничего не случилось. И вообще ничего не случится! Просто бушуют в кустах соловьи в начале июня. Послушайте, как поют! Послушайте: ах, как чисто!» Ильдефонс забирает гитару, обнимает Наталью, И уходит сквозь сиреневый куст, и про себя судачит: «Это все соловьи. Вишь, какие канальи! Плачут, черт побери. Хотят — не хотят, а плачут!..»

Ветреный вечер

Взлетает пернатая птица, И ветер пернатый щебечет, Пернатое дерево мчится И перья горючие мечет. И вечер снимается с места И наискось мчит к небосклону. Как огненный кочет с насеста, Слетают багряные клены. Слетают багровые тучи, Взлетают лиловые дымы. Предметы легки и летучи, Свистящи и неудержимы…

Весенний гром

За горой открывается Павшино, А оттуда — по левой руке — Стоэтажно, победно и башенно Встало облако невдалеке. Так высоко оно и расправлено И такая в нем гордая стать, Что роскошную оду Державина Начинаешь невольно читать. И на облачном светлом нагории Поднимаются, полные сил, Алексеи, Платоны, Григории В белизне полотна и лосин, Чтоб с громами зелеными, юными Сдвинуть чары курчавых пиров И злащеными грянуть перунами По листве красногорских дубров.

«Был ливень. И вызвездил крону…»

Был ливень. И вызвездил крону. А по иссякании вод, Подобно огромному клену, Вверху замерцал небосвод. Вкруг дерева ночи чернейшей Легла золотая стезя. И — молнии в мокрой черешне — Глаза.

Таллинская песенка

Хорошо уехать в Таллин, Что уже снежком завален И уже зимой застелен, И увидеть Элен с Яном, Да, увидеть Яна с Элен. Мне ведь многого не надо, Мой приезд почти бесцелен Побродить по ресторанам, Постоять под снегопадом И увидеть Яна с Элен, Да, увидеть Элен с Яном. И прислушаться к метелям Что шуруют о фрамугу, И увидеть: Ян и Элен, Да, увидеть — Ян и Элен Улыбаются друг другу. А однажды утром рано Вновь отъехать от перрона Прямо в сторону бурана, Где уже не будет Элен, Где уже не будет Яна. Да, ни Элен и ни Яна…

Предместье

Там наконец, как пуля из ствола, Поезд метро вылетает из-под земли. И вся округа наклонна. Там дивная церковь, Оранжевая с белым, Слегка накренясь, как в танце на льду, Медленно откатывается вбок. Там, в поредевших рощах, Белые дома — Макеты рационального воображения. Но земля не занята городом. Там воздух листвен. Там иволга садится на балкон. Там балконные двери — Летки человеческого пчельника. Вечером светятся окна Пузырьками искусственных сотов. Там ветер намывает флаг, И свежее полотнище, пахнущее арбузом, Хлобыщет в небо.

Конец Пугачева

Вьются тучи, как знамена, Небо — цвета кумача. Мчится конная колонна Бить Емельку Пугача. А Емелька, царь Емелька, Страхолюдина-бандит, Бородатый, пьяный в стельку, В чистой горнице сидит. Говорит: «У всех достану Требушину из пупа. Одного губить не стану Православного попа. Ну-ка, батя, сядь-ка в хате, Кружку браги раздави. И мои степные рати В правый бой благослови!..» Поп ему: «Послушай, сыне! По степям копытный звон. Слушай, сыне, ты отныне На погибель обречен…» Как поднялся царь Емеля: «Гей вы, бражники-друзья! Или силой оскудели, Мои князи и графья?» Как он гаркнул: «Где вы, князи?!» Как ударил кулаком, Конь всхрапнул у коновязи Под ковровым чепраком. Как прощался он с Устиньей, Как коснулся алых губ, Разорвал он ворот синий И заплакал, душегуб. «Ты зови меня Емелькой, Не зови меня Петром. Был, мужик, я птахой мелкой, Возмечтал парить орлом. Предадут меня сегодня, Слава богу — предадут. Быть (на это власть господня!) Государем не дадут…» Как его бояре встали От тесового стола. «Ну, вяжи его,— сказали,— Снова наша не взяла».

Пестель, поэт и Анна

Там Анна пела с самого утра И что-то шила или вышивала. И песня, долетая со двора, Ему невольно сердце волновала. А Пестель думал: «Ах, как он рассеян! Как на иголках! Мог бы хоть присесть! Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть. И молод. И не станет фарисеем». Он думал: «И конечно, расцветет Его талант, при должном направленье, Когда себе Россия обретет Свободу и достойное правленье». — Позвольте мне чубук, я закурю. — Пожалуйте огня. — Благодарю. А Пушкин думал: «Он весьма умен И крепок духом. Видно, метит в Бруты. Но времена для брутов слишком круты. И не из брутов ли Наполеон?» Шел разговор о равенстве сословий. — Как всех равнять? Народы так бедны,— Заметил Пушкин,— что и в наши дни Для равенства достойных нет условий. И посему дворянства назначенье — Хранить народа честь и просвещенье. — О да,— ответил Пестель,— если трон Находится в стране в руках деспота, Тогда дворянства первая забота Сменить основы власти и закон. — Увы,— ответил Пушкин,— тех основ Не пожалеет разве Пугачев… — Мужицкий бунт бессмыслен…— За окном Не умолкая распевала Анна. И пахнул двор соседа-молдавана Бараньей шкурой, хлевом и вином. День наполнялся нежной синевой, Как ведра из бездонного колодца. И голос был высок: вот-вот сорвется. А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!» — Но, не борясь, мы потакаем злу,— Заметил Пестель,— бережем тиранство. — Ах, русское тиранство — дилетантство, Я бы учил тиранов ремеслу,— Ответил Пушкин. «Что за резвый ум,— Подумал Пестель,— столько наблюдений И мало основательных идей». — Но тупость рабства сокрушает гений! — В политике кто гений — тот злодей,— Ответил Пушкин. Впрочем, разговор Был славный. Говорили о Ликурге, И о Солоне, и о Петербурге, И что Россия рвется на простор. Об Азии, Кавказе, и о Данте, И о движенье князя Ипсиланти. Заговорили о любви. — Она,— Заметил Пушкин,— с вашей точки зренья Полезна лишь для граждан умноженья И, значит, тоже в рамки введена.— Тут Пестель улыбнулся. — Я душой Матерьялист, но протестует разум.— С улыбкой он казался светлоглазым. И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!» Они простились. Пестель уходил По улице разъезженной и грязной, И Александр, разнеженный и праздный, Рассеянно в окно за ним следил. Шел русский Брут. Глядел вослед ему Российский гений с грустью без причины. Деревья, как зеленые кувшины, Хранили утра хлад и синеву. Он эту фразу записал в дневник — О разуме и сердце. Лоб наморщив, Сказал себе: «Он тоже заговорщик. И некуда податься, кроме них». В соседний двор вползла каруца цугом, Залаял пес. На воздухе упругом Качались ветки, полные листвой. Стоял апрель. И жизнь была желанна. Он вновь услышал — распевает Анна. И задохнулся: «Анна! Боже мой!»

Святогорский монастырь

Вот сюда везли жандармы Тело Пушкина (О, милость Государя!). Чтоб скорей, Чтоб скорей соединилось Тело Пушкина с душой И навек угомонилось. Здесь, совсем недалеко От Михайловского сада, Мертвым быть ему легко, Ибо жить нигде не надо. Слава богу, что конец Императорской приязни И что можно без боязни Ждать иных, грядущих дней. Здесь, совсем недалеко От Михайловского дома, Знать, что время невесомо, А земля всего родней,— Здесь, совсем невдалеке От заснеженной поляны, От Тригорского и Анны, От мгновенья Анны Керн; Здесь — на шаг от злой судьбы, От легенд о счастье мнимом, И от кухни, полной дымом, И от девичьей избы. Ах, он мыслил об ином, И тесна казалась клетка… Смерть! Одна ты домоседка Со своим веретеном! Вот сюда везли жандармы Тело Пушкина… Ну что ж! Пусть нам служит утешеньем После выплывшая ложь, Что его пленяла ширь, Что изгнанье не томило… Здесь опала. Здесь могила. Святогорский монастырь.

Блок. 1917

В тумане старые дворцы Хирели, Красногвардейские костры Горели. Он вновь увидел на мосту И ангела, и высоту. Он вновь услышал чистоту Свирели. Не музыка военных флейт, Не звездный отблеск эполет, Не павший ангел, в кабарет Влетевший — сбросить перья… Он видел ангела, звезду, Он слышал флейту, и на льду Невы он видел полынью Рождественской купелью. Да, странным было для него То ледяное рождество, Когда солдатские костры Всю ночь во тьме не гасли. Он не хотел ни слов, ни встреч, Немела речь, Не грела печь, Студеный ветер продувал Евангельские ясли. Волхвы, забившись в закутки, Сидели, кутаясь в платки,— Пережидали хаос. И взглядывали из-за штор, Как полыхал ночной костер, Как пламя колыхалось. «Волхвы! Я понимаю вас, Как трудно в этот грозный час Хранить свои богатства, Когда веселый бунтовщик К вам в двери всовывает штык Во имя власти и земли, Республики и братства. Дары искусства и наук, Сибирских руд, сердечных мук, Ума и совести недуг — Вы этим всем владели. Но это все не навсегда. Есть только ангел и звезда, Пустые ясли и напев Той, ледяной свирели». Да, странным было для него То ледяное рождество Семнадцатого года. Он шел и что-то вспоминал, А ветер на мосту стенал, И ангел в небе распевал: «Да здравствует свобода!» На мосте грелись мужики, Веселые бунтовщики. Их тени были велики. И уходили патрули Вершить большое дело. Звезда сияла. И во мгле Вдали тревогу пел сигнал. А рядом «Интернационал» Свирель тревожно пела. Шагал патруль. Вот так же шли В ту ночь седые пастухи За ангелом и за звездой, Твердя чужое имя. Да, странным было для него То ледяное рождество, Когда солому ветер греб Над яслями пустыми. Полз броневик. Потом солдат Угрюмо спрашивал мандат. Куда-то прошагал отряд. В котле еда дымилась. На город с юга шла метель. Замолкли ангел и свирель. Снег запорошивал купель. И все в снегу затмилось…

Смерть поэта

Что ж ты заводишь

Песню военну,

Флейте подобно,

Милый снегирь?

Державин
Я не знал в этот вечер в деревне, Что не стало Анны Андревны, Но меня одолела тоска. Деревянные дудки скворешен Распевали. И месяц навешен Был на голые ветки леска. Провода электрички чертили В небесах невесомые кубы. А ее уже славой почтили Не парадные залы и клубы, А лесов деревянные трубы, Деревянные дудки скворешен. Потому я и был безутешен, Хоть в тот вечер не думал о ней. Это было предчувствием боли, Как бывает у птиц и зверей. Просыревшей тропинкою в поле, Меж сугробами, в странном уборе Шла старуха всех смертных старей. Шла старуха в каком-то капоте, Что свисал, как два ветхих крыла. Я спросил ее: «Как вы живете?» А она мне: «Уже отжила…» В этот вечер ветрами отпето Было дивное дело поэта. И мне чудилось пенье и звон. В этот вечер мне чудилась в лесе Красота похоронных процессий И торжественный шум похорон. С Шереметьевского аэродрома Доносилось подобие грома. Рядом пели деревья земли: «Мы ее берегли от удачи, От успеха, богатства и славы, Мы, земные деревья и травы, От всего мы ее берегли». И не ведал я, было ли это Отпеванием времени года, Воспеваньем страны и народа Или просто кончиной поэта. Ведь еще не успели стихи, Те, которыми нас одаряли, Стать гневливой волною в Дарьяле Или ветром в молдавской степи. Стать туманом, птицей, звездою, Иль в степи полосатой верстою Суждено не любому из нас. Стихотворства тяжелое бремя Прославляет стоустое время. Но за это почтут не сейчас. Ведь она за свое воплощенье В снегиря царскосельского сада Десять раз заплатила сполна. Ведь за это пройти было надо Все ступени рая и ада, Чтоб себя превратить в певуна. Все на свете рождается в муке — И деревья, и птицы, и звуки. И Кавказ. И Урал. И Сибирь. И поэта смежаются веки. И еще не очнулся на ветке Зоревой царскосельский снегирь.

«Я вышел ночью на Ордынку…»

А. А.

Я вышел ночью на Ордынку. Играла скрипка под сурдинку. Откуда скрипка в этот час — Далеко за полночь, далеко От запада и до востока — Откуда музыка у нас?

«Листвой наполнены деревья…»

Листвой наполнены деревья, Деревьями наполнен сад, А где-то в высшем измеренье Садами полнится закат. Но так бывает слишком редко И если сильно повезет, Чтоб смыслы высшего порядка Загромождали горизонт. А чаще нерадивый кравчий Не льет нам чашу дополна… И тщетно бьется лист, приставший К стеклу туманного окна.

Зима настала

В первую неделю Остекленели Глаза воды. Во вторую неделю Закоченели Плечи земли. В третью неделю Загудели Метели Зимы. В первую неделю Я духом пал. Во вторую неделю Я чуда ждал. А в третью неделю, Как снег упал, Хорошо мне стало. Зима настала.

С эстрады

Вот я перед вами стою. Я один. Вы ждете какого-то слова и знанья, А может — забавы. Мол, мы поглядим, Здесь львиная мощь или прыть обезьянья. А я перед вами гол как сокол. И нет у меня ни ключа, ни отмычки. И нету рецепта от бед и от зол. Стою перед вами, как в анатомичке. Учитесь на мне. Изучайте на мне Свои неудачи, удачи, тревоги. Ведь мы же не клоуны, но мы и не боги. И редко случается быть на коне! Вот я перед вами стою. Я один. Не жду одобрения или награды. Стою у опасного края эстрады, У края, который непереходим.

«Я рано встал. Не подумав…»

Я рано встал. Не подумав, Пошел, куда повели, Не слушая вещих шумов И гулов своей земли. Я был веселый и странный, Кипящий и ледяной, Готовый и к чести бранной, И к слабой славе земной. Не ведающий лукавства, Доверчивый ко словам, Плутал я — не заплутался, Ломал себя — не сломал. Тогда началась работа Характера и ума, Восторг, и пот, и ломота, Бессонница, и луна. И мука простого помола Под тяжким, как жернов, пером, И возле длинного мола — Волны зеленой излом… И солоно все, и круто, И грубо стало во мне. И даже счастья минута. И ночь. И звезды в окне.

Волна и камень

(1970-1974)

«То осень птицы легче…»

То осень птицы легче Опустится на плечи Осиновым листом… Но это все потом. И графика пейзажей, Изображенных сажей На воздухе пустом… Но это все потом. А что было вначале? Какие-то печали, Вошедшие в мой дом… Нет! Это все потом!

«В воздухе есть напряженье…»

В воздухе есть напряженье Солнечной грубой зимы. Может быть, это — бесснежье Остро почуяли мы. То, что замыслено где-то, Осуществляется в нас: Перемещение света И уплотнение масс. Наши бессмертные души Зреют не в нас, а вовне. И, загораясь снаружи, Перегорают во мне.

«Возвращенье от Анны…»

Возвращенье от Анны, Возвращенье ко мне. Отпаденье от камня, Восхожденье к волне. До свидания, память, До свиданья, война, До свидания, камень, И да будет волна! Память — смертным отрада, Камень — мертвым почет. А благая прохлада Пусть течет и течет. До свидания, слава. До свиданья, беда. Ведь с волной нету слада, И она — навсегда. Память, память, ты — камень, Ты под стать валуну. Все равно мы не канем, Погрузившись в волну. До свиданья, Державин И его времена. До свидания, камень, И да будет волна! Нет! Отнюдь не забвенье, А прозрение в даль. И другое волненье, И другая печаль. И другое сверканье, И сиянье без дна… До свидания, камень! И да будет волна!

Пятеро

Жили пятеро поэтов В предвоенную весну, Неизвестных, незапетых, Сочинявших про войну. То, что в песне было словом, Стало верною судьбой. Первый сгинул под Ростовом, А второй — в степи сырой. Но потворствует удачам Слово — солнечный кристалл. Третий стал, чем быть назначен, А четвертый — тем, чем стал. Слово — заговор проклятый! Все-то нам накликал стих… И живет на свете пятый, Вспоминая четверых.

При дожде

О, так это или иначе, По чьей неизвестно вине, Но музыка старой удачи Откуда-то слышится мне. Я так ее явственно слышу, Как в детстве, задувши свечу, Я слышал, как дождик о крышу Играет все то, что хочу. Такое бывало на даче За лето по нескольку раз. Но музыку старой удачи Зачем-то я слышу сейчас. Все тот же полуночный дождик Играет мне, что б ни просил, Как неутомимый художник В расцвете таланта и сил.

«И осень, которая вдруг началась…»

И осень, которая вдруг началась Прилежно, Меня веселит на сей раз И тешит. Она мне настолько мила, Что надо На время оставить дела Земные… Шататься и скуки не знать Осенней. Да кто это вздумал пенять На скуку! Ленивы мы думать о том, Что, может, Последняя осень последним листом Тревожит.

«С постепенной утратой зренья…»

С постепенной утратой зренья Все мне видится обобщенней. На сугробы и на деревья Свет ложится потусторонний. Слабый снег сочится как мушка, Упадает и голубеет. Так мне видится, потому что Постепенно зренье слабеет. Вместе с тем не могу похвастать, Что острее зрение духа. Только ночь надо мной глазаста. Путь лежит ледяно и сухо. Путь лежит ледяно и сухо. Ночь стоит высоко и звездно. Не склоняй доверчиво слуха К прозревающим слишком поздно.

«Мне снился сон. И в этом трудном сне…»

Мне снился сон. И в этом трудном сне Отец, босой, стоял передо мною. И плакал он. И говорил ко мне: — Мой милый сын! Что сделалось с тобою! Он проклинал наш век, войну, судьбу. И за меня он требовал расплаты. А я смиренно говорил ему: — Отец, они ни в чем не виноваты. И видел я. И понимал вдвойне, Как буду я стоять перед тобою С таким же гневом и с такой же болью… Мой милый сын! Увидь меня во сне!..

«Хочу, чтобы мои сыны…»

Хочу, чтобы мои сыны и их друзья несли мой гроб в прекрасный праздник погребенья. Чтобы на их плечах сосновая ладья плыла неспешно, но без промедленья. Я буду горд и счастлив в этот миг переселенья в землю, что слуха мне не ранит скорбный крик, что только небу внемлю. Как жаль, что не услышу тех похвал, и музыки, и пенья! Ну что же! Разве я существовал в свой день рожденья! И все ж хочу, чтоб музыка лилась, ведь только дважды дух ликует: когда еще не существует нас, когда уже не существует. И буду я лежать с улыбкой мертвеца и неподвластный всем недугам. И два беспамятства — начала и конца — меня обнимут музыкальным кругом.

Заздравная песня

Забудем заботы о хлебе, Хлебнув молодого вина. Воспомним заботы о небе, Где плавает в тучах луна. Забудем заботы о доме За этим веселым вином, Воспомним заботы о громе, О ливне, о ветре ночном. Забудем заботы о детях, Об их беспричинных слезах. Воспомним заботы об этих Осинах в осипших лесах.

Купальщица

М. К.

Когда бежит через лиловый полдень Купальщица, ее волнистый бег Невольным обещанием исполнен Беспечных радостей и сладких нег. И вот она уже вступает в волны И исчезает вдалеке. Она — Почти как речь поэзии условна И как язык печали солона.

Рассвет

Светало. Воздух был глубок. Вблизи долина, словно заводь. А там, где должен быть восток, Два облака учились плавать. И постепенно, без болей, Ночь умирала за домами — Посередине тополей, Потом — вверху, потом — над нами.

«Там дуб в богатырские трубы…»

Там дуб в богатырские трубы Играет на сильном холме. Но светлые, тихие струны Звучат на душе и в уме. И слиться с землею и небом Мечтает беспечный артист, С закатом, где тополь над брегом Так легок, летуч и ветвист. Какое прекрасное свойство — Уметь отрешиться от зла, Бродить, постигая устройство Пространства, души, ремесла! Слияния легкая тризна! Дубы замолкают тогда. И грозные трубы отчизна Сменяет на флейту дрозда.

«Не мысль, не слово,— а под снегом…»

Не мысль, не слово,— а под снегом, Подобный напряженным слегам, Отяжелевший вечный смысл Повелевает мне: — Проснись! И странно: в ясности речений Какая-то есть пустота. И может только свет вечерний Заполнить общие места. И трудно спать перед закатом И просыпаться в странный час, Когда над снегом розоватым Березы высятся, светясь.

«Когда с досадой и печалью…»

Когда с досадой и печалью Я слух нарочно отвращаю От тех, кто жалуется мне,— Простор и снег в моем окне. И преданности безотчетной Я полон сумрачной зиме, Где притулился Неотлетный Снегирь на голой бузине.

«Что-то вылепится…»

Что-то вылепится Из глины. Что-то вытешется Из камня. Что-то выпишется Из сердца. Будь как будет! Не торопись!..

Зимние птицы

Задувает снегодуй, Завевает вьюговей, Запевает свистопляс — Ледовитый соловей. Воет, воет — вью да вью! — Вьюга, как пустой горшок. Подпевает соловью Снеговитый петушок. Режет так, что прячь лицо, Но такая благодать!.. Вьюга катит колесо, А куда — не угадать.

«Полночь под Иван-Купала…»

Л. Ч.

Полночь под Иван-Купала. Фронта дальние костры. Очень рано рассветало. В хате жили две сестры. Младшая была красотка, С ней бы было веселей, Старшая глядела кротко, Оттого была милей. Диким клевером и мятой Пахнул сонный сеновал. На траве, еще не мятой, Я ее поцеловал. И потом глядел счастливый, Как светлели небеса, Рядом с этой, некрасивой,— Только губы и глаза… Только слово: «До свиданья!» — С легкой грустью произнес. И короткое рыданье С легкой грустью перенес. И пошел, куда не зная, С автоматом у плеча, «Белоруссия родная!..» — Громким голосом крича.

«Я ехал по холмам Богемии…»

Я ехал по холмам Богемии, Где хмель зеленел вдоль шоссе, И слушал, что хмеля цветение Моей говорило душе. Та почва тяжелая, красная И хмеля зеленый дымок Тогда говорили про разное, Про то, что понять я не мог. Я ехал по холмам Богемии, Вкушая движенье и цвет, И был я намного блаженнее В неведенье будущих бед.

«Березы, осины да елки…»

Березы, осины да елки — Простой подмосковный пейзаж. Художник в татарской мурмолке Весенний открыл вернисаж. Художник, немного раскосый, С татарской раскладкою скул, Дымит и дымит папиросой И слушает внутренний гул. Из гула рождаются краски, Из звука является цвет. Природа плетет без развязки Один бесконечный сюжет. Но надо включить его в раму, И это искусства залог, Когда бесконечную драму Врубают в один эпилог.

Березняк

Так березняк беспечен, словно он К российским бедам не причастен, Воронами от зла заговорен И над своей судьбой свободно властен. Роскошный иней украшает лес. Еще светлей березовая роща. Как будто псковичи с резных крылец Сошли на вечевую площадь. Ах, это вече! Русская мечта, Похищенная из ганзейских вотчин! Перед бесчинством царского меча Как колокол березовый непрочен. И наша деревенская судьба, Еще не став судьбою городскою, Одним нас наградила навсегда — Серебряной березовой мечтою!.. О жаркая, о снежная березка! Мое поленце, веничек и розга!..

Стихи и проза

Мужицкий бунт — начало русской прозы. Не Свифтов смех, не Вертеровы слезы, А заячий тулупчик Пугача, Насильно снятый с барского плеча. Мужик бунтует против всех основ, Опровергая кесаря и бога. Немая Русь, обильна и убога, Упрямо ищет сокровенных слов. И в русской прозе отреченный граф С огромной силой понял суть боренья: Что вера без любви — одно смиренье, А при любви — отстаиванье прав… Российский стих — гражданственность сама. Восторг ума, сознанье пользы высшей! И ямбов ломоносовских грома Закованы в броню четверостиший. Гражданский стих!.. Года бегут, бегут… И время нас стихам и прозе учит. И сочинителей российских мучит Сознанье пользы и мужицкий бунт.

Легкая сатира

Торопимся, борясь за справедливость, Позабывая про стыдливость Исконных в нас, немых основ, Которые причина снов. Порой душой командуя, как телом, Считаем покаянье главным делом И, может, даже посрамленьем зла. И тут закусываем удила. Хоть собственной души несовершенство Вкушаем, как особое блаженство. Тогда природа помогает нам И особливо чижики и дятлы Или сосны растрепанные патлы. И мы приходим к ним, как в божий храм. Нас восхваляет критик наш румяный, Метафоры любитель и ловец. И наконец покровы истины туманной Слетают с ясной стройности словес.

«Тоски ледяной гребешок…»

Тоски ледяной гребешок Штакетником частым отстукан. Как черт я упрятан в мешок, Назло современным наукам. Ведь все из проклятых наук, Известных с времен Гостомысла, Гласили, что слово есть звук, Исполненный здравого смысла. Но вся сумасшедшая суть Названий березы и дуба, Рогами уставившись в грудь, Бодает тоску словолюба.

Старый сад

Забор крапивою зарос, Но, несмотря на весь разор, Необычайно свеж рассол Настоянных на росах зорь. Здесь был когда-то барский сад, Где молодой славянофил Следил, как закипает таз Варенья из лиловых слив. Он рассуждал: «Недаром нить Времен у нас еще крепка». И отпирал старинный шкап, Где красовался Ламартин. Читал. Под деревенский гул Вдруг засыпал. Чадил ночник. И долго слышен был чекан Кузнечика в ночном лугу.

«Кончался август…»

Кончался август. Примолкнул лес. Стозвездный Аргус Глядел с небес. А на рассвете В пустых полях Усатый ветер Гулял, как лях. Еще чуть светел Вдали рассвет… Гуляет ветер, Гуляет Фет. Среди владений И по лесам Последний гений Гуляет сам. Не близок полдень, Далек закат. А он свободен От всех плеяд…

«…И тогда узнаешь вдруг…»

А. Я.

…И тогда узнаешь вдруг, Как звучит родное слово. Ведь оно не смысл и звук, А уток пережитого, Колыбельная основа Наших радостей и мук.

Подражание Феокриту

Песню запойте для нас, милые Музы! Лепит понтийский закат тень на вершине. Воздухом нежной зимы пахнут арбузы, Медом осенней зари — спелые дыни. Песню запойте для нас, милые Музы! В час, когда примет волна цвет апельсина, В час, когда к козьей тропе выйдут Отузы, Песню запойте для нас кратко и сильно. Песню запойте для нас, милые Музы! Медь ядовитых высот солнце чеканит. Вместе с вечерней зарей сбросим обузы, Все, что тревожило нас, в вечности канет. Но еще видно, как там, на перевале, Вывесил цепкий кизил алые бусы. Вспомните, как в старину вы нам певали, Песню запойте для нас, милые Музы!

Михайловское

Деревья пели, кипели, Переливались, текли, Качались, как колыбели, И плыли, как корабли. Всю ночь, до самого света, Пока не стало светло, Качалось сердце поэта — Кипело, пело, текло.

Свободный стих

В третьем тысячелетье Автор повести О позднем Предхиросимье Позволит себе для спрессовки сюжета Небольшие сдвиги во времени — Лет на сто или на двести. В его повести Пушкин Поедет во дворец В серебристом автомобиле С крепостным шофером Савельичем. За креслом Петра Великого Будет стоять Седой арап Ганнибал — Негатив постаревшего Пушкина. Царь в лиловом кафтане С брызнувшим из рукава Голландским кружевом Примет поэта, чтобы дать направление Образу бунтовщика Пугачева. Он предложит Пушкину Виски с содовой, И тот не откажется, Несмотря на покашливание Старого эфиопа. — Что же ты, мин херц? — Скажет царь, Пяля рыжий зрачок И подергивая левой щекой. — Вот мое последнее творение, Государь.— И Пушкин протянет Петру Стихи, начинающиеся словами «На берегу пустынных волн…». Скажет царь, Пробежав начало, — Пишешь недурно, Ведешь себя дурно.— И, снова прицелив в поэта рыжий зрачок, Добавит: — Ужо тебе!.. Он отпустит Пушкина жестом, И тот, курчавясь, выскочит из кабинета И легко пролетит По паркетам смежного зала, Чуть кивнувши Дантесу, Дежурному офицеру. — Шаркуны, ваше величество,— Гортанно произнесет эфиоп Вслед белокурому внуку И вдруг улыбнется, Показывая крепкие зубы Цвета слоновой кости. Читатели третьего тысячелетия Откроют повесть С тем же отрешенным вниманием, С каким мы Рассматриваем евангельские сюжеты Мастеров Возрождения, Где за плечами гладковолосых мадонн В итальянских окнах Открываются тосканские рощи, А святой Иосиф Придерживает стареющей рукой Вечереющие складки флорентинского плаща.

Анна Ярославна

Как тебе живется, королева Анна, В той земле, во Франции чужой? Неужели от родного стана Отлепилась ты душой? Как живется, Анна Ярославна, В теплых странах?.. А у нас — зима. В Киеве у нас настолько славно, Храмы убраны и терема! Там у вас загадочные дуют Ветры с моря-океана вдоль земли. И за что там герцоги воюют? И о чем пекутся короли? Каково тебе в продутых залах, Где хозяин редок, словно гость, Где собаки у младенцев малых Отбирают турью кость? Там мечи, и панцири, и шкуры: Войны и охоты — все одно. Там под вечер хлещут трубадуры Авиньонское вино… Ты полночи мечешься в постели, Просыпаясь со слезой… Хорошо ли быть на самом деле Королевой Франции чужой? Храмы там суровы и стрельчаты, В них святые — каменная рать. Своевольны лысые прелаты. А до бога не достать! Хорошо почувствовать на ощупь, Как тепла медовая свеча!.. Девушки в Днепре белье полощут И кричат по-русски, хохоча. Здесь, за тыщей рек, лесов, распутиц, Хорошо, просторно на дворе… Девушки, как стаи белых утиц, Скатерти полощут во Днепре.

Солдат и Марта

Первую брачную ночь Марта и драгун Рааб провели в доме пастора Глюка.

Из «Разысканий об императрице Екатерине Первой», т. 1,с. 86
Он Любимая, не говори, Что надо нам прощаться! Пускай до утренней зари Продлится наше счастье!.. Она Драгун! Драгун! Ведь завтра бой, Нам суждены печали. Не на разлуку ль нас с тобой Сегодня обвенчали?.. Он Любимая! Не говори! Нам суждено прощаться! Но пусть до утренней зари Продлится это счастье!.. И грянул бой. И обречен Был город. Град чугунный Низвергся. Рядом с трубачом Упал воитель юный. Его латали лекаря. И он узнал от друга, Что слух идет: мол, у царя Живет его супруга. Там купола, как янтари Над старою Москвою… Он Любимая! Не говори! Вот я перед тобою… Она Зачем здесь этот инвалид, Игрушка чьих-то козней! Беги! Не то тебя велит Убить супруг мой грозный! Он Любимая! Не говори! Как разошлись дороги!.. Спокойно властвуй и цари!.. И он упал ей в ноги. Она Деньгу солдату! Пусть он пьет! Не знает сам, что мелет! Гляди, коли Великий Петр Словам твоим поверит!.. Он Любимая! Не говори! Уже настало утро! И поскорей умри, умри, Та ночь Мариенбурга! Она Да, поскорей умри, та ночь! Умри, то утро боя! Солдат, ступай отсюда прочь,— Я не была с тобою. Ступай, ступай, хромой драгун, И обо мне — ни звука! Забудь про то, что ты был юн, Про свадьбу в доме Глюка. И пей, хоть день, хоть два, хоть три Хоть до скончанья света!.. Он Любимая! Не говори! Не говори про это!..

Скоморошина

Поводырь ведет слепого, Любопытного такого. — Что там, что там, поводырь? — Это город Алатырь. — Почему ж не слышен город? — В этом городе был голод. А потом повальный мор. Целый город перемер. Идут лесом и болотом. А незрячий: — Что там, что там? Надоел поводырю. — Что молчишь, горбатый? — Зрю. — Что там? — Девка молодая. — Каковая? — Таковая: Губошлеписта, толста. — Сколько лет-то ей? — С полста. — Ах ты, зрячий, сын собачий!.. Что там, что там пахнет клячей? — Ехал с ярмарки цыган, Дурака с собой тягал. Под ракитой опростался, А дурак со мной остался… Так бредут слепой с горбатым. За леса свалился день. И под месяцем рогатым: — Что там, что там? — Вор? Пень?

«В августе, когда заголубели…»

В августе, когда заголубели Окна, словно сонные глаза, Закричал младенец в колыбели, Но не пролилась его слеза. Мать легко, разбуженная плачем, Сон с ресниц стряхнула, как песок, И склонила голову над младшим, И младенцу подала сосок…

«Распутица. Разъезжено. Размято…»

Распутица. Разъезжено. Размято. На десять дней в природу входа нет. Лишь перелесков утренняя мята Студит во рту. Преобладает свет. Свет беспощадный, ярый свет весны, Срыватель тайн с морщинок и веснушек, Припухших век, очей полузаснувших, С болезненной и страстной желтизны. Свет. Ярое преображенье духа. Размяты в тюрю колеи дорог. Невнятица, распутица, разруха. А там — опушек тюлевый дымок.

«Неужели всю жизнь надо маяться!..»

Неужели всю жизнь надо маяться! А потом от тебя останется — Не горшок, не гудок, не подкова,— Может, слово, может, полслова — Что-то вроде сухого листочка, Тень взлетевшего с крыши стрижа И каких-нибудь полглоточка Эликсира, который — душа.

«Старушечье существованье…»

Старушечье существованье Зимы под серым колпаком. И неустанное снованье Махровых нитей шерстяных. И даже наше расставанье Махровым обнято чулком. И теплым было целованье — Последнее из всех земных.

Из стихов о Польше

1939-й

Вперед на прицел и на целик В шеренге завзятых рубак Шагал молодой офицерик С улыбкой и розой в зубах. Он шел впереди не для позы. Он просто хотел умереть. Он жить не хотел без улыбки и розы — С улыбкой и розой хотел умереть. Походкою мерной и медной, Построенный в четкий квадрат, Полк шел на последний, последний, Последний, последний парад. Еще с укрепленных позиций Стрелки не открыли огня. Казалось, что вечно продлится Начало последнего дня. Казалось, что смертное тело Намного сильнее души… И юная роза летела На каменные блиндажи.

1944-й

Польских смут невольный современник, Рано утром прибыл я в Мендзыжец. Праздник был. И служба шла в селеньях, В тех, что немцы не успели выжечь. Комендант меня устроил чудно В старом добром тихом доме. Помню, Как Марыля Адамовичувна Вечером читала Сырокомлю. Брат ее, довольно кислый парень, Шляхтич и один в дому добытчик, Полагал, что он принципиален, Потому что не менял привычек. Утром отправлялся на толкучку, Предварительно начистив обувь. Там торчал, распродавая кучку Барахла из старых гардеробов. А потом он торопился бриться (Жокей-клуб был в доме брадобрея). Между прочим, юная сестрица Мне стихи читала в это время. Ах, моя чахоточная панна! Маленького зальца воздух спертый! Как играла ты на фортепьяно О себе — беспомощной и гордой. От костлявых клавиш мерзли руки. И сжимал я в тайном трепетанье Польшу сеймов, королей, мазурки, Бледных панн, Мицкевича, восстаний. Я покинул этот город в полночь, Собрался и отвалил бесшумно. Спали пан Станислав Адамович И Марыля Адамовичувна. Перед Седлицем едва серело, И не знал я, что еще увижу Ребра искалеченной сирены И за Вислой снег, от крови рыжий.

Балканские песни

Эти стихи навеяны чтением народных песен сербов, болгар и румын. В их поэзии я нахожу много общего. «Подражание» не кажется мне словом более зазорным, чем «учение» или, как чаще говорят в наше время, «учеба».

1. Песня о кузнеце

Подъезжает солдат: — Ты подкуй-ка мне, брат, вороного! — А кузнец бьет-бьет, он солдату кует подкову. Подъезжает на рысях эскадрон: — Так и сяк, ты подкуй нам коней толково.— А кузнец бьет-бьет, эскадрону кует подковы. Подъезжает целый полк: — Ты в работе знаешь толк, не сыскать кузнеца такого! — А кузнец бьет-бьет, и полку он кует подковы. И в пыли, как в дыму, войско целое к нему: — Ты подкуй нам коней по-свойски! — А кузнец бьет-бьет, он подковы кует для войска… Ускакал солдат, ускакал отряд, скрылся полк за холмом, скрылось войско за полком… а кузнец бьет-бьет, а кузнец бьет-бьет, бьет-бьет, бьет.

2. Прощание юнака

Ты скажи, в стране какой, в дальнем городе каком мне куют за упокой сталь-винтовку со штыком? Грянет выстрел. Упаду, пулей быстрою убит. Каркнет ворон на дубу и в глаза мне поглядит. В этот час у нас в дому мать уронит свой кувшин и промолвит: — Ах, мой сын! И промолвит: — Ах, мой сын! Если в город Банья Лука ты приедешь как-нибудь, остановишься у бука сапоги переобуть, ты пройди сперва базаром, выпей доброго вина, а потом в домишке старом мать увидишь у окна. Ты взгляни ей в очи прямо, так, как ворон мне глядит. Пусть не знает моя мама, что я пулею убит. Ты скажи, что бабу-ведьму мне случилось полюбить. Ты скажи, что баба-ведьма мать заставила забыть. Мать уронит свой кувшин, мать уронит свой кувшин. И промолвит: — Ах, мой сын! — И промолвит: — Ах, мой сын!..

3. Песня о построении кладенца

Надо выкопать колодец, надо выкопать его. Пусть живет в колодце жаба — неземное существо. Будет, будет эта жаба петь в колодце по ночам. Будет месяц литься слабо к золотым ее очам. И увидит эта жаба наверху одну звезду. И уронит эта жаба серебристую слезу. И придет к колодцу странник, и опустит он бадью. И со дна слезу достанет серебристую твою. И отыщет странник место на горе в густом лесу. И построит целый город на одну твою слезу. В этом городе во храме засияет семь лампад. Грянет колокол утрами и в дробинку и в раскат. Семь невест придут к колодцу. Бросят в воду семь колец, чтобы семь веков не падал семивратный Кладенец.

4. Песня о походе

А. Я.

Как в поход собирался Вук, говорил ему старый друг, старый друг воевода Милош: — Чем могу помочь тебе, Вук, если руки не держат лук и копье мое преломилось? Я гляжу как сквозь тусклый лед и не бью уже птицу влет, не валю на скаку зверя. Зажирел мой конь от овса. И ни в сына, и ни в отца, и ни в чох, ни в сон я не верю. И ответствовал Вук: — Ну что ж! Если ты для битвы негож и не веришь в святого духа, я и сам воевать могу. — Чем же я тебе помогу? — Снова Милош спросил у Вука. — А помочь мне? Можешь помочь. У меня остается дочь и младенец о третьем годе. Если долго я не приду, посылай моим чадам еду,— отвечает Вук воеводе. — Да и матушку не забудь. Навести ее как-нибудь, соболезнуй ее заботе. А когда истекут ее дни, по обряду похорони,— отвечает Вук воеводе. — И еще мне в чем помоги: если злую молву враги обо мне распустят в народе, ты не верь той молве ни в чем, как не веришь ни в чох, ни в сон,— отвечает Вук воеводе. И садится Вук на коня и в поход отъезжает шагом.

5. Песнь о друзьях Милоша

Когда старый Милош слеп, Кто ему вино и хлеб Приносил По мере сил? Не соседние князья, А старинные друзья — Те, кого и не просил. — Моря не видать с горы. Утром не видать зари, В полдень солнца нет! — Нам не скоро уплывать. Можно ночью пировать! — Те ему в ответ. — Иль тебе не сладок мед, Иль не слышишь, как поет Дева у ручья? Иль не дышит ветром сад И с тобою не сидят Верные друзья? Мы нальем тебе вина. И давай-ка, старина, Вспомним о былом! Отдых дай своим мечам, Отдых дай своим очам!.. Пировали по ночам. Пели за столом.

Поэт и старожил

…не для битв…

…для молитв…

(Рифмы из стихотворения Пушкина)

Поэт

Скажите, гражданин, как здесь пройти До бани?

Старожил

Баня нынче выходная. Зато на Глеб Успенского — пивная. Там тоже можно время провести.

Поэт

Ну что ж!

Старожил

Как раз и я иду туда. Приезжий?

Поэт

Да.

Старожил

У нас не скучно!

Поэт

Да.

Старожил

По делу?

Поэт

Нет.

Старожил

К родне?.. И я вот к брату На отпуск собираюсь восемь лет. То захвораю… Или денег нет. А прошлым годом прогулял зарплату… Ты не Петрова брат?

Поэт

Да нет.

Старожил

Постой! Давай-ка два рубля. Вон-он магазин… А там, в пивной, ее пивком подкрасим… Я мигом. Вижу — парень ты простой. Весь в брата.

Поэт

Нету брата у меня.

Старожил

Ну весь в сестру. Ведь и сестра — родня. Порядок. На-ка сдачу… Эко горе! Пивная — елке в корень! — на запоре!.. В столовой пить придется под компот. Там пива нет!.. А где сестра живет? Она бы нам поставила закуски. И вместе погуляли бы по-русски.

Поэт

Да у меня родни и вовсе нет.

Старожил

Так бы сказал… А сам ты кто?

Поэт

Поэт.

Старожил

Вот то-то вижу, будто не из наших! Выходит — пишешь?.. Я люблю читать. Да время нет… Могу и тему дать! А ты ее возьмешь на карандашик… Есенин был поэт! Моя старушка, Мол, в старомодном ветхом шушуне… Как сказано!.. А Пушкин? «Где же кружка?. Бери себе стакан!

Поэт

Пожалуй, мне Пора…

Старожил

И впрямь! Чего сидеть без толку… Ну, со свиданьицем!.. А ты чего ж? Тяни… Задумался!.. Уже хорош? A-а! Выпятил полтинники на Лорку!

Поэт

(очнувшись)

Что? Федерико?..

Старожил

Ей цена-то грош! Конечно, все при ней: станочек, грудь… Эй, Лорочка, товарищу поэту И мне подай два раза винегрету! А ты бы рассказал про что-нибудь.

Поэт

А было так. Он на снегу сидел. А офицера увели куда-то. Вблизи него немецкие солдаты Переговаривались. День скудел. Слегка смеркалось. Из-за перелесиц Вступали тучи реденьким гуртом. И, как рожок, бесплотный полумесяц Легко висел на воздухе пустом. Нога не мучила. А только мерзла. Он даже улыбался. Страх прошел. Бой утихал вдали. За лесом грозно, Как Моисеев куст, пылал костел. Пришел какой-то чин. Но небольшой. Он так же был небрит, как эти трое. За лесом выцветали шумы боя. Хотелось пить. Нога была чужой. Солдаты сели есть. Один из них Достал сухарь. И дал ему. Однако Есть не хотелось. Думал о своих: Какая неудачная атака! Он думал о себе, как о ноге: Душа была чужой, но не болела. Он сам не мерз. В нем что-то леденело. Еще вверху плыл месяц налегке, Но словно наливался. От еды Они согрелись. Те, что помоложе, Подначивали третьего. Похоже, От них не надо было ждать беды. Тот, третий, подошел. Он был и мал, И худ, и стар. И что-то он сказал. Что — непонятно. Пленный без испуга Соображал. И понял. Было туго Вставать. И все ж он встал, держа сухарь. Уже был месяц розов, как янтарь. Те тоже подошли. И для чего-то Обшарили его. Достали фото Жены и сына. Фото было жаль. Он поднял руки, но держал сухарь. Разглядывали фото. И вернули. И он подумал: это хорошо! Потом его легонько подтолкнули. Он сразу понял. И с трудом пошел. Он мог идти. Он отправлялся в путь. И это вдруг его приободрило. «Видать, не очень сильно зацепило… Дойти бы только… там уж как-нибудь…» Додумать не успел. Невдалеке Рвануло эхо. Звук был слишком громок. Он закричал. И, дергаясь, как кролик, Свалился навзничь с сухарем в руке. Упал. И дернулся последний раз. И остывал, не закрывая глаз. Три немца прочь ушли. Еще дымился Костел. И месяц наверху налился И косо плыл по дыму, как ладья.

Старожил

Ты это видел?

Поэт

Это был не я.

Весть

(1974-1978)

«И ветра вольный горн…»

В. Б.

И ветра вольный горн, И речь вечерних волн, И месяца свеченье, Как только стали в стих, Приобрели значенье. А так — кто ведал их! И смутный мой рассказ, И весть о нас двоих, И верное реченье, Как только станут в стих, Приобретут значенье. А так — кто б знал о нас!

«Город ночью прост и вечен…»

Город ночью прост и вечен. Светит трепетный неон. Где-то над Замоскворечьем Низкий месяц наклонен. Где-то новые районы, Непочатые снега. Там лишь месяц наклоненный И не видно ни следа. Ни прохожих. Спит столица, В снег уткнувшись головой, Окольцована, как птица, Автострадой кольцевой.

«Ветры пятнадцатых этажей…»

Ветры пятнадцатых этажей Не похожи на ветры, Плутающие по изворотам Двухэтажных улиц. В них нет ропота листьев, Посвиста заборных прогалов, Шепота слуховых окон, Гуда печных труб. Они дуют ровно и сильно И кажутся гулом вселенной, Особенно ночью.

«Возвращаюсь к тебе, дорогая…»

Возвращаюсь к тебе, дорогая, К твоим милым и легким словам. На пороге, меня обнимая, Дашь ты волю свободным слезам. — Ах,— ты скажешь,— как времени много Миновало! Какие дела! Неужели так долго дорога, Милый мой, тебя к дому вела! Не отвечу, к тебе припадая, Ибо правды тебе не скажу. Возвращаюсь к тебе, дорогая, У тебя на пороге лежу.

«Мне снился сон жестокий…»

Мне снился сон жестокий Про новую любовь. Томительно и нежно Звучавшие слова. Я видел твое платье, И туфли, и чулки И даже голос слышал. Но не видал лица. О чем меня просила? Не помню. Повтори. Опять с такой же силой Со мной заговори. И снова в сновиденье Случайное вернись. Не надо завершенья, Но только повторись! Ведь в этой жизни смутной, Которой я живу, Ты только сон минутный, А после, наяву — Не счастье, не страданье, Не сила, не вина, А только ожиданье Томительного сна.

«Не торопи пережитого…»

Не торопи пережитого, Утаивай его от глаз. Для посторонних глухо слово И утомителен рассказ. А ежели назреет очень И сдерживаться тяжело, Скажи, как будто между прочим И не с тобой произошло. А ночью слушай — дождь лопочет Под водосточною трубой, И, как безумная, хохочет И плачет память над тобой.

«Кто двигал нашею рукой…»

Кто двигал нашею рукой, Когда ложились на бумаге Полузабытые слова? Кто отнимал у нас покой, Когда от мыслей, как от браги, Закруживалась голова? Кто пробудил ручей в овраге, Сначала слышимый едва, И кто внушил ему отваги, Чтобы бежать и стать рекой?..

«Вдруг странный стих во мне родится…»

Вдруг странный стих во мне родится, Я не могу его поймать. Какие-то слова и лица. И время тает или длится. Нет! Невозможно научиться Себя и ближних понимать!

«Не увижу уже Красногорских лесов…»

Не увижу уже Красногорских лесов, Разве только случайно. И знакомой кукушки, ее ежедневных часов Не услышу звучанья. Потянуло меня на балтийский прибой, Ближе к хладному морю. Я уже не владею своею судьбой И с чужою не спорю. Это бледное море, куда так влекло россиян, Я его принимаю. Я приехал туда, где шумит океан, И под шум засыпаю.

«Упущенных побед немало…»

Упущенных побед немало, Одержанных побед немного, Но если можно бы сначала Жизнь эту вымолить у бога, Хотелось бы, чтоб было снова Упущенных побед немало, Одержанных побед немного.

Подросток

Подросток! Как по нежному лекалу Прочерчен шеи робкий поворот. И первому чекану и закалу Еще подвергнут не был этот рот. В ней красота не обрела решенья, А истина не отлилась в слова. В ней лишь мольба, и дар, и приношенье. И утра свет. И неба синева.

«Выспалось дитя. Развеселилось…»

Выспалось дитя. Развеселилось. Ляльки-погремушки стало брать. Рассмеялось и разговорилось. Вот ему какая благодать! А когда деревья черной ратью Стали тихо отходить во тьму, Испугалось. Страшно быть дитятью! Поскорей бы возрастать ему!

«Для себя, а не для другого…»

Для себя, а не для другого Я тебя произвел на свет… Произвел для грозного бога — Сам ты будешь держать ответ. Ты и радость, ты и страданье, И любовь моя — малый Петр. Из тебя ночное рыданье Колыбельные слезы пьет.

«Выйти из дому при ветре…»

Выйти из дому при ветре, По непогоду выйти. Тучи и рощи рассветны Перед началом событий. Холодно. Вольно. Бесстрашно. Ветрено. Холодно. Вольно. Льется рассветное брашно. Я отстрадал — и довольно! Выйти из дому при ветре И поклониться отчизне. Надо готовиться к смерти Так, как готовятся к жизни…

«Наверное, слишком уверенно…»

Наверное, слишком уверенно Считаю, что прожил не зря. Так думает старое дерево, Роняя в конце декабря Веселые желтые листья И зорям на память даря.

«Отгремели грозы…»

Отгремели грозы. Завершился год. Превращаюсь в прозу, Как вод — в лед.

«А слово — не орудье мести! Нет!..»

А слово — не орудье мести! Нет! И, может, даже не бальзам на раны. Оно подтачивает корень драмы, Разоблачает скрытый в ней сюжет. Сюжет не тот, чьи нити в монологе, Который знойно сотрясает зал. А слово то, которое в итоге Суфлер забыл и ты не подсказал.

«Вот и все. Смежили очи гении…»

Вот и все. Смежили очи гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении Стали слышны наши голоса. Тянем, тянем слово залежалое, Говорим и вяло и темно. Как нас чествуют и как нас жалуют Нету их. И все разрешено.

Армения

Здесь Арарата древнее господство Доносит из пастушеских времен Мычанье и свирели скотоводства И ремесла жужжание и звон. Здесь так вверху напряжено пространство, Что ночью слышно натяженье струн. В миниатюрах раннего христианства Иуда глуп, розовощек и юн. Страданья разоренных вилайетов, Забытые уже в иных местах, До сей поры рождают у поэтов Грозу в глазах и песню на устах.

«Стихи читаю Соколова…»

Стихи читаю Соколова — Не часто, редко, иногда. Там незаносчивое слово, В котором тайная беда. И хочется, как чару к чаре, К его плечу подать плечо — И от родства, и от печали, Бог знает от чего еще!..

«Поэзия пусть отстает…»

Поэзия пусть отстает От просторечья — И не на день, и не на год — На полстолетья. За это время отпадет Все то, что лживо. И в грудь поэзии падет Все то, что живо.

Стихи о Дельвиге

I Дельвиг… Лень… Младая дева… Утро… Слабая метель… Выплывает из напева Детской елки канитель. Засыпай, окутан ленью. В окнах — снега белизна. Для труда и размышленья Старость грубая нужна. И к чему, на самом деле, Нам тревожить ход времен! Белокурые метели… Дельвиг… Дева… Сладкий сон… II Две жизни не прожить. А эту, что дана, Не все равно — тянуть длиннее иль короче? Закуривай табак, налей себе вина, Поверь бессоннице и сочиняй полночи. Нет-нет, не зря хранится идеал, Принадлежащий поколенью!.. О Дельвиг, ты достиг такого ленью, Чего трудом не каждый достигал! И в этом, может быть, итог Почти полвека, нами прожитого,— Промолвить Дельвигу доверенное слово И завязать шейной платок.

Ночной гость

Чаадаев, помнишь ли былое?

А. Пушкин
Наконец я познал свободу. Все равно, какую погоду За окном предвещает ночь. Дом по крышу снегом укутан. И каким-то новым уютом Овевает его метель. Спят все чада мои и други. Где-то спят лесные пичуги. Красногорские рощи спят. Анна спит. Ее сновиденья Так ясны, что слышится пенье И разумный их разговор. Молодой поэт Улялюмов Сел писать. Потом, передумав, Тоже спит — ладонь под щекой. Словом, спят все шумы и звуки, Губы, волосы, щеки, руки, Облака, сады и снега. Спят камины, соборы, псальмы, Спят шандалы, как написал бы Замечательный лирик Н. Спят все чада мои и други. Хорошо, что юные вьюги К нам летят из дальней округи, Как стеклянные бубенцы. Было, видно, около часа. Ко-то вдруг ко мне постучался. Незнакомец стоял в дверях. Он вошел, похож на Алеко. Где-то этого человека Я встречал. А может быть — нет. Я услышал: всхлипнула тройка Бубенцами. Звякнула бойко И опять унеслась в снега. Я сказал: — Прошу! Ради бога! Не трудна ли была дорога? — Он ответил: — Ах, пустяки! И не надо думать о чуде. Ведь напрасно делятся люди На усопших и на живых. Мне забавно времен смешенье. Ведь любое наше свершенье Независимо от времен. Я ответил: — Может, вы правы, Но сильнее нету отравы, Чем привязанность к бытию. Мы уже дошли до буколик, Ибо путь наш был слишком горек, И ужасен с временем спор. Но есть дней и садов здоровье, И поэтому я с любовью Размышляю о том, что есть. Ничего не прошу у века, Кроме звания человека, А бессмертье и так дано. Если речь идет лишь об этом, То не стоило быть поэтом. Жаль, что это мне суждено. Он ответил: — Да, хорошо вам Жить при этом мненье готовом, Не познав сумы и тюрьмы. Неужели возврат к истокам Может в этом веке жестоком Напоить сердца и умы? Не напрасно ли мы возносим Силу песен, мудрость ремесел, Старых празднеств брагу и сыть? Я не ведаю, как нам быть. Длилась ночь, пока мы молчали. Наконец вдали прокричали Предрассветные петухи. Гость мой спал, утопая в кресле. Спали степи, разъезды, рельсы, Дымы, улицы и дома. Улялюмов на жестком ложе Прошептал, терзаясь: — О боже! И добавил: — Ах, пустяки! Наконец сновиденья Анны Задремали, стали туманны, Растеклись по глади реки.

«Надо себя сжечь…»

Надо себя сжечь И превратиться в речь. Сжечь себя дотла, Чтоб только речь жгла.

«Кто устоял в сей жизни трудной…»

Д. К.

Кто устоял в сей жизни трудной, Тому трубы не страшен судной Звук безнадежный и нагой. Вся наша жизнь — самосожженье, Но сладко медленное тленье И страшен жертвенный огонь…

Маркитант

Фердинанд, сын Фердинанда, Из утрехтских Фердинандов Был при войске Бонапарта Маркитант из маркитантов. Впереди гремят тамбуры, Трубачи глядят сурово. Позади плетутся фуры Маркитанта полкового. Предок полулегендарный, Блудный отпрыск ювелира Понял, что нельзя бездарней Жить, не познавая мира. Не караты, а кареты. Уйма герцогов и свиты. Офицеры разодеты. Рядовые крепко сшиты. Бонапарт короны дарит И печет свои победы. Фердинанд печет и жарит Офицерские обеды. Бонапарт диктует венским, И берлинским, и саксонским. Фердинанд торгует рейнским, И туринским, и бургонским. Бонапарт идет за Неман, Что весьма неблагородно. Фердинанд девицу Нейман Умыкает из-под Гродно. Русский дух, зима ли, бог ли Бонапарта покарали. На обломанной оглобле Фердинанд сидит в печали. Вьюга пляшет круговую. Снег валит в пустую фуру. Ах, порой в себе я чую Фердинандову натуру!.. Я не склонен к аксельбантам, Не мечтаю о геройстве. Я б хотел быть маркитантом При огромном свежем войске.

Брейгель

(Картина) Мария была курчава. Толстые губы припухли. Она дитя качала, Помешивая угли. Потрескавшейся, смуглой Рукой в ночное время Помешивала угли. Так было в Вифлееме. Шли пастухи от стада, Между собой говорили: — Зайти, узнать бы надо, Что там в доме Марии? Вошли. В дыре для дыма Одна звезда горела. Мария была нелюдима. Сидела, ребенка грела. И старший воскликнул: — Мальчик! И благословил ее сына. И, помолившись, младший Дал ей хлеба и сыра. И поднял третий старец Родившееся чадо. И пел, что новый агнец Явился среди стада. Да минет его голод, Не минет его достаток. Пусть век его будет долог, А час скончания краток. И желтыми угольками Глядели на них бараны, Как двигали кадыками И бороды задирали. И, сотворив заклинанье, Сказали: — Откроем вены Баранам, свершим закланье, Да будут благословенны! Сказала хрипло:— Баранов Зовут Шошуа и Мадох. И богу я не отдам их, А также ягнят и маток. — Как знаешь,— они отвечали, Гляди, не накликай печали!..— Шли, головами качали И пожимали плечами.

Позднее лето

Вы меня берегите, подмосковные срубы, Деревянные ульи медового лета. Я люблю этих сосен гудящие струны И парного тумана душистое млеко. Чем унять теребящую горечь рябины, Этот вяжущий вкус предосеннего сока? И смородинных листьев непреоборимый Запах? Чувствуют — им увядать недалеко. Промелькнет паутинка, как первая проседь, Прокричит на сосне одинокая птица. И пора уже прозу презренную бросить, Заодно от поэзии освободиться.

«И вот однажды ночью…»

И вот однажды ночью Я вышел. Пело море. Деревья тоже пели. Я шел без всякой цели. Каким-то тайным звуком Я был в ту пору позван. И к облакам и звездам Я шел без всякой цели. Я слышал, как кипели В садах большие липы. Я шел без всякой цели Вдоль луга и вдоль моря. Я шел без всякой цели, И мне казались странны Текучие туманы. И спали карусели. Я шел без всякой цели Вдоль детских развлечений Качелей, каруселей, Вдоль луга и вдоль моря, Я шел в толпе видений, Я шел без всякой цели.

Залив

(1978-1981)

«Повтори, воссоздай, возверни…»

Повтори, воссоздай, возверни Жизнь мою, но острей и короче. Слей в единую ночь мои ночи И в единственный день мои дни. День единственный, долгий, единый, Ночь одна, что прожить мне дано. А под утро отлет лебединый — Крик один и прощанье одно.

«Мы не меняемся совсем…»

И. К.

Мы не меняемся совсем. Мы те же, что и в детстве раннем. Мы лишь живем. И только тем Кору грубеющую раним. Живем взахлеб, живем вовсю, Не зная, где поставим точку. И все хоронимся в свою Ветшающую оболочку.

«Дай мне нынче выйти в полночь…»

Дай мне нынче выйти в полночь В незастегнутом пальто. Не нужна ничья мне помощь, И не нужен мне никто. И не важно даже — худо Или хорошо у нас. Просто я шататься буду, Несмотря на поздний час. Потому что в эту полночь, Раскачавшую прибой, Вдруг очнешься и припомнишь, И узнаешь, что с тобой.

Средь шумного бала

Когда среди шумного бала Они повстречались случайно, Их встреча, казалось сначала, Была не нужна и печальна. Он начал с какого-то вздора В своем ироническом тоне. Но, не поддержав разговора, Она уронила ладони. И словно какая-то сила Возникла. И, как с палимпсеста, В чертах ее вдруг проступила Его молодая невеста — Такой, как тогда, на перроне, У воинского эшелона, И так же платочек в ладони Сжимала она обреченно. И в нем, как на выцветшем фото, Проявленном в свежем растворе, Вдруг стало пробрезживать что-то Былое в лице и во взоре. Вдвоем среди шумного бала Ушли они в давние даты. — Беда,— она тихо сказала,— Но оба мы не виноваты. Меж нашей разлукой и встречей Война была посередине. И несколько тысячелетий Невольно нас разъединили. — Но как же тогда, на вокзале, Той осенью после победы,— Вы помните, что мне сказали И мне возвратили обеты? — Да, помню, как черной вдовою Брела среди пасмурных улиц. Я вас отпустила на волю, Но вы же ко мне не вернулись… Вот так среди шумного бала, Где встретились полуседыми, Они постигали начало Беды, приключившейся с ними. Все, может быть, было уместно: И празднества спад постепенный, И нежные трубы оркестра, Игравшего вальс довоенный.

«Обратно крути киноленту…»

Обратно крути киноленту, Механик, сошедший с ума, К тому небывалому лету, За коим весна и зима! Крути от июня до мая Обратного времени ход, Что стало моим — отнимая, Приход превращая в уход. Пускай разомкнутся объятья, Окажется шляпа в руке. И слезы в минуту отъятья Покатятся вверх по щеке. Спиною подамся к перрону, Прощанью бессмысленно рад, Рукою махну изумленно, И поезд потянет назад. Уйдут станционные зданья, Просторный откроется вид. И смутное счастье незнанья Тревожно черты озарит. Крути мою ленту обратно. Злорадствуй, механик шальной. Зато я увижу двукратно Все то, что случилось со мной. Я прожил ни много ни мало Счастливых и сумрачных лет. Я фильм досмотрю до начала И выйду из зала на свет…

Памяти юноши

Жаль юношу Илюшу Лапшина, Его война убила. За что ему столь рано суждена Солдатская могила! Остались письма юноши домой. Их суть прекрасна. А та, что не успела стать вдовой, Его ждала напрасно. Он был когда-то маменькин сынок И перцу до войны не нюхал. Но был мечтатель с головы до ног. И вышел крепок духом. И, вылетев из доброго гнезда, Он привыкал к недолям. И понимал, что горняя звезда Горит над ратным полем. А кто сказал, что с самых нежных дней Полезней опыт слезный И что высокий дух всего верней Воспитывают розгой? В профессорской квартире, где он жил, В квартире деда, Бывало, сизой тучей дым кружил И за полночь текла беседа. Мы прямо в сад сигали из окна, Минуя двери. Я помню откровенность Лапшина, Признанья в общей вере. Вокруг весна, рассветная Москва, Восторженные прозелиты. Зарю поддерживали дерева, Как темные кариатиды. Здесь за глухим забором и сейчас — Тишайший Институтский, А в двух шагах, торжественно светясь, Ампир располагался русский. Здесь улицы и парки Лапшина, Здесь жил он, здесь учился в школе, Но черной тучей близилась война. И мы расстались вскоре. Расстались. Как ровесники мои — Навеки расставались. И я не ведал о судьбе Ильи, Покуда не отвоевались. Прощай, Илья, прощай, Москва тех лет, Прощай, булыжник Божедомки, Больничный сад, где на воротах лев. Весны блаженные потемки. Прощай и ты, рассветная звезда, Подобная сияющему глазу. И все прощай, что прервалось тогда, Жестоко, может быть, но сразу!..

Ревность

Я влюблен. Мне пятнадцать. Она холодна. Я, отвергнутый, к ней не иду на рожденье. Жить мне невмоготу. Испиваю до дна Нелюбовь, одиночество и униженье. За дворами сгорает заря на Москве. Наблюдает пожар каланча на Сущевке. Опускается сумрак. Как при волшебстве, Фонарей зажигаются длинные четки. Во Втором Самотечном пустынно. Туда Лишь бродячие псы совершают набеги. Но над снегом горит высоко, как звезда, Золотое окошко, висящее в небе. Там она. Там на тюле ее силуэт. Там счастливый соперник ликует за чаем. Я взбешен со всей силой пятнадцати лет. Я в отчаянье. Но и жесток и отчаян. Образ сладостной мести мерещится мне. Громкой славой увенчанный, в час неурочный, Я въезжаю в столицу на белом коне. Предо мной переулок Второй Самотечный. Открываются окна. Сияет луна. Я проехал задумчив и взора не кинул. Вслед мне в позднем раскаянье плачет она. А соперник растерянный чай опрокинул. Нет! Тогда я не стану врага попирать, Ибо мы не злопамятны и горделивы. Лишь одною печалью могу покарать: Будь счастлива, любимая! Будьте счастливы!

Звезда

Зима. Среди светил вселенной Звезда, как камень драгоценный. Я звездной карты не знаток, Не знаю, кто она такая. Против меня передовая Глядит на северо-восток. И я, солдат двадцатилетний, Счастливый тем, что я есть я. В болотах Волховского фронта Расположилась наша рота, И жизнь моя, и смерть моя. Когда дойдет звезда до ветки, Когда вернутся из разведки И в маскхалатах пробегут На лыжах в тыл, придет мне смена, Настанет, как обыкновенно, Блаженный сон на сто минут. Но я еще вернусь к рассвету На пост. Звезду увижу эту. Она как свет в окне жилья. Не знаю, кто она такая, Зачем она стоит, сверкая И на меня покой лия.

Часовой

Л.К.

Нельзя не сменять часового, Иначе заснет на посту. Нельзя человека живого Во всем уподобить кусту. Горячего чаю в землянке Напиться ему не грешно. Пускай переменит портянки И другу напишет письмо. Пусть тело, что стыло и дрогло, Задремлет — и вся недолга, Забыв о величии долга, Не помня себя и врага.

Свободный стих

Я рос соответственно времени. В детстве был ребенком. В юности юношей. В зрелости зрелым. Потому в тридцатые годы я любил тридцатые годы, в сороковые любил сороковые. А когда по естественному закону время стало означать схождение под склон, я его не возненавидел, а стал понимать. В шестидесятые годы я понимал шестидесятые годы. И теперь понимаю, что происходит и что произойдет из того, что происходит. И знаю, что будет со мной, когда придет не мое время. И не страшусь.

«Был ли счастлив я в любви…»

Был ли счастлив я в любви, В самой детской, самой ранней, Когда в мир меня влекли Птицы первых упований? Ах! в каком волшебном трансе Я в ту пору пребывал, Когда на киносеансе Локоть к локтю прижимал! Навсегда обречены Наши первые любови, Безнадежны и нежны И нелепы в каждом слове. Посреди киноромана И сюжету вопреки Она ручку отнимала Из горячечной руки. А потом ненужный свет Зажигался в кинозале. А потом куда-то в снег Мы друг друга провожали. Видел я румянец под Локоном из теплой меди — Наливающийся плод С древа будущих трагедий…

Дневник

Листаю жизнь свою, Где радуюсь и пью, Люблю и негодую. И в ус себе не дую. Листаю жизнь свою, Где плачу и пою, Счастливый по природе При всяческой погоде. Листаю жизнь свою, Где говорю шутейно И с залетейской тенью, И с ангелом в раю.

Реанимация

Я слышал так: когда в бессильном теле Порвутся стропы и отпустят дух, Он будет плавать около постели И воплотится в зрение и слух. (А врач бессильно разведет руками. И даже слова не проговорит. И глянет близорукими очками Туда, в окно, где желтый свет горит.) И нашу плоть увидит наше зренье, И чуткий слух услышит голоса. Но все, что есть в больничном отделенье, Нас будет мучить только полчаса. Страшней всего свое существованье Увидеть в освещенье неземном. И это будет первое познанье, Где времени не молкнет метроном. Но вдруг начнет гудеть легко и ровно, Уже не в нас, а где-то по себе, И нашу душу засосет, подобно Аэродинамической трубе. И там, вдали, у гробового входа, Какой-то вещий свет на нас лия, Забрезжит вдруг всезнанье, и свобода, И вечность, и полет небытия. Но молодой реаниматор Саня Решит бороться с бездной и судьбой И примется, над мертвецом шаманя, Приманивать обратно дух живой. Из капельниц он в нас вольет мирское, Введет нам в жилы животворный яд. Зачем из сфер всезнанья и покоя Мы все же возвращаемся назад? Какой-то ужас есть в познанье света, В существованье без мирских забот. Какой-то страх в познании завета. И этот ужас к жизни призовет. …Но если не захочет возвратиться Душа, усилье медиков — ничто. Она куда-то улетит, как птица, На дальнее, на новое гнездо. И молодой реаниматор Саня Устало скажет: «Не произошло!» И глянет в окна, где под небесами Заря горит свободно и светло.

«Усложняюсь, усложняюсь…»

Усложняюсь, усложняюсь — Усложняется душа, Не заботясь о прошедшем, В будущее не спеша. Умножаются значенья, Расположенные в ней. Слово проще, дело проще, Смысл творенья все сложней.

«Может, за год два-три раза…»

Вдруг проймет тебя насквозь Разразившаяся фраза, Лезущая вкривь и вкось. Но зато в ней мысль и слово Диким образом сошлись. И с основою основа Без желанья обнялись.

Другу стихотворцу

Ю.Л.

Все, братец, мельтешим, все ищем в «Литгазете» — Не то чтоб похвалы, а все ж и похвалы! Но исподволь уже отцами стали дети И юный внук стихи строчит из-под полы. Их надобно признать. И надо потесниться. Пора умерить пыл и прикусить язык. Пускай лукавый лавр примерит ученица И, дурней веселя, гарцует ученик! Забудь, что знаешь, все! Иному поколенью Дано себя познать и тратить свой запал, А мы уже прошли сквозь белое каленье, Теперь пора остыть и обрести закал. Довольно нам ходить отсюда и досюда! А сбиться! А прервать на полуслове речь! Лениться. Но зато пусть хватит нам досуга, Чтоб сильных пожалеть и слабых уберечь. Теперь пора узнать о тучах и озерах, О рощах, где полно тяжеловесных крон, А также о душе, что чует вещий шорох, И ветер для нее — дыхание времен. Теперь пора узнать про облака и тучи, Про их могучий лет неведомо куда, Знать, что не спит душа, ночного зверя чутче, В заботах своего бессонного труда. А что есть труд души, мой милый стихотворец? Не легковесный пар и не бесплотный дым. Я бы сравнил его с работою затворниц, Которым суждено не покидать твердынь. Зато, когда в садах слетает лист кленовый, Чей светлый силуэт похож на древний храм, В тумане различим волненье жизни новой, Движенье кораблей, перемещенье хмар. И ночью, обратись лицом к звездам вселенной, Без страха пустоту увидим над собой, Где, заполняя слух бессонницы блаженной, Шумит, шумит, шумит, шумит морской прибой.

Учитель и ученик

Идиллия

Благодарю моих учителей

За то, что я не многим им обязан…

Не верь ученикам,

Они испортят дело…

Приходите, юные таланты!..

Из стихов разных лет

Холмистая местность. Утро.

Последняя грань лета.

Учитель

Видимо, тебе не впрок Моя наука.

Ученик

Пожалуй. Пусть я тебя люблю, но, видит бог, Твоя наука сильно устарела. И твой урок мне больше — не урок. Все ваши аксиомы для меня — Лишь недоказанные постулаты. И не просты они, а простоваты. И потому я новые извлек.

Учитель

А какие?

Ученик

Ты помнишь, что когда-то нас учил Глядеть вперед?

Учитель

Но тогда Я шел не здесь… И что же?

Ученик

А мы решились поглядеть назад!..

Учитель

Я гляжу по сторонам… Гляди, как расположен синий воздух Среди холмов. И золотой подковой Над ними выгнута заря. На склонах Отдельные деревья сжали листья В зеленый шар, стоящий на стволе, И не дают в нутро их свету влиться, И длинно тень ложится на земле. А шерстка трав недавнего, покоса Как гривка жеребенка. А спина Холма, хребет кабаний выгнув косо, Словно дремучий волос, зелена. Там лось над головою держит пару Окаменевших допотопных крыл, А дальше — высоко по крутояру — Однообразных елок темный клир. Большие валуны, как черепахи, Круглят щиты на бывшем поле брани. А надо всем — крутые облака Осуществляют хлебниковский сон О подвижных стеклянных городах. Вот что я вижу…

Ученик

А ты Уклончив стал.

Учитель

Нет. Я вижу Нутро картин, а не поверхность мнений. Природа мысли такова, мой друг, Что доведи любую до конца — И вдруг паленым волосом запахнет… Да…

Ученик

Так растолкуй картину.

Учитель

Тридцать лет тому назад, А может, больше, здесь шел бой. И я Лежал вон там… скорей немного ближе. Теперь и не узнать. Я умирал. Я был почти убит. И вот я жив. Ты понял?

Ученик

Сказать по правде, Порой изрядно нам надоедают Все ваши ветхие воспоминанья. Чем хвалишься?

Учитель

Добротой. Ведь, если мне ученика не жалко, Какой же я учитель!

Ученик

О, все в жалейку дуешь ты!

Учитель

А смысл легенды, может, только в том, Что прежде, чем успел пропеть петух… Сам знаешь…

Ученик

(махнув рукой)

Ассоциации, культурный слой… А я желаю быть самим собой!

Учитель

Опыт ты добудешь сам. Но ежели, вперед спиною пятясь, Упрешься в стену, вспомни обо мне… Кто знал войну, тот знает цену крови И знает цену листьям в каждой кроне. А листья — мы с тобою.

Ученик

Я не ценю красивых аллегорий. Но если так, важны не листья — корни. И дело в корне, если хочешь знать.

Учитель

Скоро листья полетят, Красны, как кровь, желты, как сукровица, И оголятся скоро лес и сад, И птице негде будет приютиться, Перевернется новая страница, А корни до зимы заснут в земле… Закружатся ладони и сердца, Зубцы и профили листвы дубовой. Осенний край с улыбкой мертвеца Затихнет в ожиданье жизни новой… Всем суждено выстрадывать судьбу. А быть счастливым — нет такого права. И все-таки осенняя дубрава Ждет счастья.

Ученик

И ты?

Учитель

И я!.. Но, впрочем, осень лишь в начале. Люблю ее пришествие, когда Все движется, все не стоит на месте. Деревья — как восставшее предместье — Готовы ринуться на города. В такую пору зренью предстает Разительная ясность очертаний. И ощущаешь приближенье к тайне Того, что есть движенье и полет… Но не спешите, голову сломя, Кидаться вслед за птичьим перелетом. Останьтесь здесь. И выберите холм. И…

Ученик

Не зритель я.

Учитель

Я так и знал. В бессмысленном стремленье Вы видите величие души, А я — лишь невоспитанность ума. Послушай!

Ученик

Оставь меня! Мы слишком далеко зашли, учитель, Пора вернуться. Трапеза готова.

Учитель

Поброжу-ка я один. А ты ступай. (Уходит по дороге.)

Бессонница

Я разлюбил себя. Тоскую От неприязни к бытию. Кляну и плоть свою людскую, И душу бренную свою. Когда-то погружался в сон Я, словно в воду, бед не чая. Теперь рассветный час встречаю, Бессонницею обнесен. Она стоит вокруг, стоглаза, И сыплет в очи горсть песка. От смутного ее рассказа На сердце смертная тоска. И я не сплю — не от боязни, Что утром не открою глаз. Лишь чувством острой неприязни К себе — встречаю ранний час.

«Деревья должны…»

Деревья должны Дорасти до особой высоты, Чтобы стать лесом. Мысли должны дорасти До особой высоты, Чтобы стать Словом. Больше ничего не надо. Даже ухищрений стиха.

Стансы

Начнем с подражанья. И это Неплохо, когда образец — Судьба коренного поэта, Приявшего славный венец. Терновый, а может, лавровый — Не в этом, пожалуй что, суть. Пойдем за старухой суровой, Открывшей торжественный путь. И, сами почти уже старцы, За нею на путь становясь, Напишем суровые стансы Совсем безо всяких прикрас. В тех стансах, где каждое слово Для нас замесила она, Не надо хорошего слога И рифма пусть будет бедна. Зато не с налету, не сдуру, Не с маху и не на фуфу, А трижды сквозь душу и шкуру Протаскивать будем строфу. Великая дань подражанью! Нужна путеводная нить! Но можно ли горла дрожанье И силу ума сочинить? И как по чужому каркасу Свое устроенье обжать? И можно ли смертному часу И вечной любви подражать? Начнем с подражанья. Ведь позже Придется узнать все равно, На что мы похожи и гожи И что нам от бога дано.

Хлеб

Не попрекайте хлебом меня. Не до веселья, Ибо с тревогой на поле свое взираю. Сам свой хлеб я сею. Сам убираю. Вы меня хлебом пшеничным, я вас зерном слова — Мы друг друга кормим. Есть и у слова своя полова. Но и оно растет корнем. Без вашего хлеба я отощаю. Ну а вы-то — Разве будете сыты хлебом да щами Без моего звонкого жита? Из одного перегноя растут колос пшеничный и колос словесный. Знаю, что ждут хлебные печи. В русское небо с заботой гляжу я, пахарь безвестный. Жду, что прольются благие дожди в пахоту речи.

«Тебе свою судьбу вручил навек…»

Тебе свою судьбу вручил навек, И как бы ни была судьба печальна, Меня не отлучит любой навет И то, что изначально и случайно. Суть назначенья моего проста, И к этому мне нечего добавить: Во имя зла не разжимать уста И лишь тебя благословлять и славить.

«Игра в слова — опасная забава…»

Игра в слова — опасная забава. Иное слово злобно и лукаво. Готово огнь разжечь и двинуть рать… О, старости единственное право — Спокойным словом страсти умерять.

«Пусть нас увидят без возни…»

Пусть нас увидят без возни, Без козней, розни и надсады. Тогда и скажется: «Они Из поздней пушкинской плеяды». Я нас возвысить не хочу. Мы — послушники ясновидца… Пока в России Пушкин длится, Метелям не задуть свечу.

Афанасий Фет

Лишь сын шинкарки из-под Кенигсберга Так рваться мог в российские дворяне И так толково округлять поместья. Его прозванье Афанасий Фет. Об этом, впрочем, нам не надо знать — Как втерся он в наследственную знать. Не надо знать! И в этом счастье Фета. В его судьбе навек отделена Божественная музыка поэта От камергерских знаков Шеншина. Он не хотел быть жертвою прогресса И стать рабом восставшего раба. И потому ему свирели леса Милее, чем гражданская труба. Он этим редок, Афанасий Фет. Другие, получив свои награды, Уже совсем не слышали природы И, майской ночи позабыв отрады, Писали твердокаменные оды. А он, с почтеньем спрятав в гардеробе Придворные доспехи Шеншина, Вдруг слышал, как в пленительной природе Ночь трелью соловья оглашена. Открыв окно величию вселенной, Он забывал про действенность глаголов. Да, человек он необыкновенный. И что за ночь! Как месяц в небе молод!

Два стихотворения

I Он заплатил за нелюбовь Натальи. Все остальное — мелкие детали: Интриги, письма — весь дворцовый сор. Здесь не ответ великосветской черни, А истинное к жизни отвращенье, И страсть, и ярость, и души разор. А чья вина? Считайте наши вины Те, что умеют сосчитать свои, Когда уже у самой домовины Сошлись концы любви и нелюбви. И должен ли при сем беречься гений? О страхе должен думать тот, другой, Когда перед глазами поколений В запал курок спускает нетугой. II Что остается? Поздний Тютчев? Казалось, жизнь ложится в масть. Уже спокоен и невлюбчив. И вдруг опять — стихи и страсть. Что остается? Поздний тоже, Но, господа благодаря, Вдруг упадающий на ложе В шум платья, листьев, октября. Что остается? Пушкин поздний? Какой там — поздний! Не вчера ль — Метель, селитры запах грозный, И страсть, и гибель, и февраль…

Мастер

А что такое мастер? Тот, кто от всех отличен Своею сивой мастью, Походкой и обличьем. К тому ж он знает точно, Что прочно, что непрочно, И все ему подвластно — Огонь, металл и почва. Суббота, воскресенье — Другим лафа и отдых, Копаются с весельем В садах и огородах. А он калечит лапы И травит горло ядом С миниатюрным адом Своей паяльной лампы. Когда заря над морем Зажжется, словно танкер, Он с мастером таким же Готов был выпить шкалик. Но мастеров немного Ему под стать придется. И если не найдется, Он выпьет с кем придется. Не верь его веселью, Ведь мастера лукавы И своему изделью Желают вечной славы, А не похвал в застолье Под винными парами. Зачем? Ведь он же мастер, И смерть не за горами.

Погост

Здесь, возле леса, с краю поля Погост сияет небольшой, Где на рассвете, птицам вторя, Душа беседует с душой. И эти тихие беседы Легки, как утренний туман, В них веют радости и беды Когда-то живших поселян. Беседуют односельчане — Родня, соседи, свояки — Под вековое величанье Дубравы, поля и реки. И ни ограды, ни гранита — Одни воздушные струи Вдруг всплакивают сквозь ракиту Протяжливо, как плачеи. Я знаю кладбища другие Вблизи огромных городов, Где все погибели людские Положены во сто рядов. И кажется там громче горе И комья глины тяжелей, Чем здесь, в заброшенном просторе, У края леса и полей, Где разбегаются подросты, В себя вбирая сок и свет… Растут огромные погосты, А к малым зарастает след.

Три стихотворения

Памяти М. Петровых

I Спи, Мария, спи. Воздух над тобой До высот небесных Полон тишиной. Дерево в ночи — Изваянье дыма. Спи, Мария, спи. Пробужденья нет. А когда потом Мы с тобой очнемся, Разбегутся листья По тугой воде. II Во сне мне послышался голос, Так тихо, что я не проснулся, И сон мой к последнему вздоху Как будто в тот миг прикоснулся. К последнему вздоху Марии, Который настолько был легким, Что словно уже относился К бессмертью души, а не к легким. На миг, что почти неприметен, Сошлись непохожие двое — С ее сновиденьем бессмертным Мое сновиденье живое. III И вот уже больше недели, Как кончилась вся маета, Как очи ее не глядели И не говорили уста. Казалось, что все это рядом, Но это уже за чертой, Лишь память не тронута хладом И не обнята немотой. И можно ли страхам и ранам Позволить себя одолеть? Лишь память, лишь память дана нам, Чтоб ею навеки болеть.

«Скрепляют болезни и смерти…»

С. Н.

Скрепляют болезни и смерти Отчетливость памятных мет И сумрачных десятилетий Понурый и грубый цемент. Когда эта птица мне пела, Сквозь пенье ее угадал В основе грядущего дела Простой и смертельный металл. И все же — не твердость, не холод — Моя кряжевая судьба. Спасибю за то, что не молод Я был, когда понял себя.

Рихтер

Крыло рояля. Руки Рихтера, Изысканные, быстрые и сильные, Как скаковые лошади. Точнее Сравненья не умею подыскать. Он заставляет музыку смотреть, Угадывать ее предвестье В лице, фигуре, в мимике и жесте. Не видя Рихтера, теряешь что-то От вдохновения и мастерства, Как в письмах Утрачиваешь что-то от общенья. Транзисторщики и магнитофонцы, Мы музыку таскать с собой привыкли И приспосабливать ее к жилью. А Рихтер музыку возводит в зал И возвращает музыку в музыку. Прислушаемся к Рихтерову лику, К рукам задумчивого ездока, Вожатому коней, изваянных из звука… Так, колесницы умедляя ход На спуске с небосклона, Сам Гелиос внимает, как поет, Крыло откинув, Черный лебедь Аполлона.

Актрисе

Л. Т.

Тебе всегда играть всерьез. Пусть поневоле Подбрасывает жизнь вразброс Любые роли. Хоть полстранички, хоть без слов, Хоть в пантомиме — Играть до сердца, до основ, Играть во имя. Без занавеса, и кулис, И без суфлера, Чтоб только слезы пролились На грудь партнера, Чтоб лишь леса поры потерь, Поры печали, Рыжеволосы, как партер, Рукоплескали. Играть везде — играть в толпе, Играть в массовке, Но для себя и по себе, Без подтасовки. И, наконец, сыграть всерьез В той мелодраме, Где задыхаются от слез Уже над нами.

«Я сделал вновь поэзию игрой…»

Я сделал вновь поэзию игрой В своем кругу. Веселой и серьезной Игрой — вязальной спицею, иглой Или на окнах росписью морозной. Не мало ль этого для ремесла, Внушенного поэту высшей силой, Рожденного для сокрушенья зла Или томленья в этой жизни милой. Да! Должное с почтеньем отдаю Суровой музе гордости и мщенья И даже сам порою устаю От всесогласья и от всепрощенья. Но все равно пленительно мила Игра, забава в этом мире грозном — И спица-луч, и молния-игла, И роспись на стекле морозном.

«Свободный стих…»

Свободный стих — для лентяев, для самоучек, для мистификаторов (когда без точек и запятых). Но в руках настоящего мастера он являет естественную силу речи, то есть мысли. Организованный стих организован для всех — для посредственности и таланта, он подстегивает вдохновение и подсказывает метафору. Надо быть слишком уверенным в собственной ценности, чтобы посметь изъясняться свободным стихом. Отыдите, нерадивые!

Черновик

Два года я писал в одну тетрадь. Всю исчеркал. И стал ее листать. И разбирать с трудом. А толку мало. Какие-то наброски и начала, Зачеркнутые густо три строки. Все недописано. Черновики. Души моей небрежной черновик! Невыполненных замыслов наброски, Незавершенных чувств моих язык, Угаснувших волнений отголоски! Зачатки мыслей! Слово — и пробел. А тут-то надо было мучить перья! Но нет, не мог! Не сделал. Оробел… Зачеркнуто… А вот белей, чем мел, Свободная страница. Полстраницы. Неточность. Рядом — беглые зарницы, Гроза без грома — вечный мой удел…

Вторая легкая сатира

Мой недоброжелатель! Как ни ползай, Как ни соизмеряй с своею пользой Стихи, что я свободно говорю,— Презрительно тебя благодарю. Хотя б за то, что твой прискорбный вкус Расходится с моим пристойным вкусом. И наш с тобой немыслимый союз Полезен все ж российским музам. Ты — лакмус мой. Ты у меня в цене. Когда, к моим принюхиваясь одам, Подавишься ты толстым бутербродом, Тебя я первый стукну по спине.

В духе Галчинского

Бедная критикесса Сидела в цыганской шали. А бедные стихотворцы От страха едва дышали. Ее аргументы были, Как сабля, неоспоримы, И клочья стихотворений Летели, как пух из перины. От ядовитых лимонов Чай становился бледным. Вкус остывшего чая Был терпковато-медным. Допили. Попрощались. Выползли на площадку. Шарили по карманам. Насобирали десятку. Вышли. Много мороза, Города, снега, света. В небе луна катилась Медленно, как карета. Ах, как было прекрасно В зимней синей столице! Всюду светились окна, Теплые, как рукавицы. Это было похоже На новогодний праздник. И проняло поэтов Нехороших, но разных. Да, конечно, мы пишем Не по высшему классу И критикессе приносим Разочарований массу. — Но мы же не виноваты, Что мало у нас талантов. Мы гегелей не читали, Не изучали кантов. В общем, купили водки, Выпили понемногу. Потолковали. И вместе Пришли к такому итогу: — Будем любить друг друга, Хотя не имеем веса.— Бедная критикесса, Бедная критикесса.

Начало поэмы

Пора за поэму садиться, Закрыться, писать. А не то Герой ее в дверь постучится И скинет в передней пальто. А тут уж пишите пропало — Начнет городить что попало И тень на плетень наводить. И трудно его проводить. Таких сочинителей баек, Наверно, не видывал свет. Ему бы хороший прозаик, Отыскивающий сюжет! Актер погорелого театра, Не знает он, где будет завтра, Но помнит, что было вчера. От самой ничтожной затравки Трепаться готов до утра. Из тех очевидцев бывалых, Свидетелей тех матерых, В чьих летописях и анналах Фантазии на пятерых… Но он не пришел, слава богу! В дорогу, поэма, в дорогу! Пусть шарик по легкой бумаге Скользит, как танцорша на льду, И строчек лихие зигзаги Выписывает на лету.

«Зачем за жалкие слова…»

Зачем за жалкие слова Я отдал все без колебаний — И золотые острова, И вольность молодости ранней! А лучше — взял бы я на плечи Иную ношу наших дней: Я, может быть, любил бы крепче, Страдал бы слаще и сильней.

Залив

Я сделал свой выбор. Я выбрал залив, Тревоги и беды от нас отдалив, А воды и небо приблизив. Я сделал свой выбор и вызов. Туманного марта намечен конец, И голос попробовал первый скворец. И дальше я вижу и слышу, Как мальчик, залезший на крышу. И куплено все дорогою ценой. Но, кажется, что-то утрачено мной. Утратами и обретеньем Кончается зимняя темень. А ты, мой дружок, мой весенний рожок, Ты мной не напрасно ли душу ожег? И может быть, зря я неволю Тебя утолить мою долю? А ты, мой сверчок, говорящий жучок, Пора бы и мне от тебя наутек. Но я тебе душу вручаю. И лучшего в мире не чаю. Я сделал свой выбор. И стал я тяжел. И здесь я залег, словно каменный мол. И слушаю голос залива В предчувствии дивного дива.

Приморский соловей

За парком море бледною водой На гладкий пляж беззвучно набегает. И вечер обок с набожной звездой Удобно облака располагает. Напротив запада в домах — латунь, А иногда мерцанье белой ртути. Везде стригут, как рекрута, июнь. Цветут сирени грозовые тучи. И эпигоны соловья — дрозды Стараются, лютуют в три колена. А сам он ждет, когда замрут сады И для него освободится сцена. Пускай уйдут! Тогда раздастся взрыв Кристаллов в пересыщенном растворе. И страсть, и клокотанье, и разлив, И в воздухе явленье сжатой воли. Откуда это в жалком существе, В убогой горстке встрепанного пуха, Укрытого в спасительной листве,— Подобное осуществленье духа? И вот теперь — бери его врасплох, Когда, забывшись на вершине пенья, Оледенел, закрыл глаза, оглох И не годится для самоспасенья. Нет благозвучья, нету красоты В том щелканье, в тугих засосах свиста, Но откровенья тайные пласты И глубина великого артиста. Не верю, что природа так проста, Чтоб только данью вечной несвободы Был этот полунощный взрыв куста И перепады бессловесной оды. И почему вдруг сердце защемит! И свист пространства коротковолновый Не зря нас будоражит и томит, Как в семь колен мечта о жизни новой.

Эстимаа

Здесь к городам веселой трезвой Ганзы Приближен был высокий город Псков, А племена, неведомы и разны, Таились где-то в глубине лесов. И там они хранили темный норов Среди болотниц, лешаков и ведьм — Неведомо когда степных угоров До моря дотянувшаяся ветвь. А сколько их — неведомо. И даты Темны. Повсюду тьма, и тишь, и тьма. Датчане, шведы, немцы, руссы, латы Сбивали их, как масло, в Эстимаа. Они в глуши хранили свой обычай И свой язык, как драгоценный клад, В котором длинных гласных щебет птичий, Согласных — твердость камня и раскат. Когда же сосчитали их, то горстка Их оказалась. Но не от числа В них проявлялось чертово упорство Без различения добра и зла. Пусть их теплом не баловало солнце, Пусть ветер дул из-за прибрежных дюн. Но сотворили родину эстонцы Круглее и прочнее, чем валун.

«Я люблю ощущенье ушедших годов…»

Я люблю ощущенье ушедших годов И забытых ладоней тепло. Я снимаю со времени тайный покров, Убеждаясь: оно утекло. Но зачем этот сад накануне зимы, Этот город туманный зачем И зачем же тогда в этом городе мы, Сочинители странных поэм? А великое слово «зачем» — как пароль, Произнесенный в долгих ночах. И безумствую я, как влюбленный король, По бессоннице и при свечах.

«И снова все светло и бренно…»

И снова все светло и бренно — Вода, и небо, и песок, И хрупкая морская пена, И отплывающий челнок. Уж не волнуют опасенья. Отпущен конь, опущен меч. И на любовь и на спасенье Я не решусь себя обречь. Высокой волей обуянный, Пройду таинственной межой И постучусь, пришелец странный, К себе домой, как в дом чужой.

«О бедная моя!..»

О бедная моя! Ты умерла. А я Играю под сурдину На скрипке бытия. И так же непреложно Ведет меня стезя Туда, где жить не можно И умереть нельзя.

«Я смерть свою забуду…»

Я смерть свою забуду Всего лишь оттого, Что состояться чуду Не стоит ничего. Вот что-то в этом роде: Муаровый скворец, Поющий на природе Гармонию сердец. О малое созданье! Зато он превзошел Величье подражанья И слабость новых школ. Пускай поет похоже На каждого скворца, Ведь все созданье божье Похоже на творца.

«Надо идти все дальше…»

Надо идти все дальше, Дальше по той дороге, Что для нас начертали Гении и пророки. Надо стоять все тверже, Надо любить все крепче, Надо хранить все строже Золото русской речи. Надо смотреть все зорче, Надо внимать все чутче, Надо блюсти осторожней Слабые наши души.

Мороз

Лихие, жесткие морозы, Весь воздух звонок, словно лед. Читатель ждет уж рифмы «розы», Но, кажется, напрасно ждет. Напрасно ждать и дожидаться, Притерпливаться, ожидать Того, что звуки повторятся И отзовутся в нас опять. Повторов нет! Неповторимы Ни мы, ни ты, ни я, ни он. Неповторимы эти зимы И этот легкий ковкий звон, И нимб зари округ березы, Как вкруг апостольской главы… Читатель ждет уж рифмы «розы»? Ну что ж, лови ее, лови!..

Завсегдатай

Из всех печей, из всех каминов Восходит лес курчавых дымов. А я шагаю, плащ накинув И шляпу до бровей надвинув. Спешу в спасительный подвальчик, Где быстро и неторопливо Рыжеволосый подавальщик Приносит пару кружек пива. Вторая кружка для студента, Косого дьявола из Тарту, Который дважды выпил где-то И починает третью кварту. Он в сером свитре грубой вязки, По виду — хват и забияка, Он пьет и как-то залихватски Разламывает шейку рака. Он здешний завсегдатай. Дятел, Долбящий ресторанный столик. Он Мефистофель и приятель Буфетчицы и судомоек. Поклонник Фолкнера и йоги, Буддизма и Антониони, Он успокоится в итоге. На ординарном эталоне. Он не опасен. Пусть он шпарит Двусмысленные парадоксы И пусть себе воображает, Что он силен в стихах и в боксе. Мне нравится его веселость, Как он беспечен и нахален, И даже то, как тычет в соус Огрызок сигареты «Таллин». А в круглом блюде груда раков, Пузырчатый янтарь бокала, И туч и дымов странный ракурс В крутом окне полуподвала.

Сандрильона

Сандрильона ждет карету. Чинно курит сигарету. Ждет, чтоб прибыл сандрильонец Из компании гуляк — С туфелькой, на «Жигулях». Стынет кофе. Отрешенно Ожидает Сандрильона Из миллиона сандрильон. В ней не счастье, не страданье, Все — сплошное ожиданье. Наконец приходит он. И, с задумчивым соседом Не простившись, выйдет следом За плечистым сандрильонцем Из сапожной мастерской. Парк осенний залит солнцем. Осень. Небо. И покой. И уедет Сандрильона, С ней — волос ее корона, Вместе с гордым модельером На машине «Жигули»… Высоко над морем серым Чайки, тучи, корабли.

Можно и так…

Можно и так. На заре Выйти — и за садоводство, В час, когда в алой заре Пышное солнце печется. Чувствовать лапой босой Холод и влажность тропинки. Птиц услыхать, над тобой Пинькающих без запинки. Можно и так. Не спеша Ждать, чтоб глаза разлепились, Чтобы проснулась душа, Чтобы слова укрепились. Как поступить? На заре, Может быть, даже и лучше Пальцем писать на золе Или на утренней туче.

«Мое единственное достояние…»

Мое единственное достояние — Русская речь. Нет ничего дороже, Чем фраза, Так облегающая мысль, Как будто это Одно и то же.

«Сперва сирень, потом жасмин…»

Сперва сирень, потом жасмин, Потом — благоуханье лип, И, перемешиваясь с ним, Наваливается залив. Здесь масса воздуха висит Вверху, как легкое стекло. Но если дождь заморосит, Земля задышит тяжело. Залив господствует везде, Навязывая свой накат. Деревья держит он в узде, Захватывает весь закат. Он на могучем сквозняке Лежит пологим витражом. И отражает все в себе, И сам повсюду отражен.

«Тебя мне память возвратила…»

Тебя мне память возвратила Такой, какою ты была, Когда: «Не любит!» — говорила И слезы горькие лила. О, как мне нужно возвращенье Из тех невозвратимых лет, Где и отмщенье и прощенье, Страстей непроходящий след. И лишь сегодня на колени Паду. Ведь цену знаю сам Своей любви, своей измене. Твоей любви, твоим слезам.

«Пахло соломой в сарае…»

Пахло соломой в сарае, Тело — травою и ветром, Губы — лесной земляникой, Волосы — яблоней дикой. Были на раннем рассвете Легкие свежие грозы. Мы просыпались. И снова Сном забывались, как дети. Утром она убегала, Заспанная и босая, С крупных ромашек сбивая Юбкой раскосые капли. Да! Уже было однажды Сказано: остановиться! Сказано: остановиться! Остановиться мгновенью!

Воспоминание

Как тяжесть спелых яблок клонит ветку Или ломает, если нет подпоры, Так до земли сгибают И ломают нас Созревшие воспоминанья. Блажен лишь тот, кто памяти лишен. Зато какая устремленность в небо У необремененного побега, Когда мы близ травы вкушаем сон!

«Эта плоская равнина…»

Эта плоская равнина, Лес, раздетый догола, Только облачная мнимо Возвышается гора. Гладко море, берег гладок, Гладки травы на лугах. И какой-то беспорядок Только в горних облаках.

«Чайка летит над своим отраженьем…»

Чайка летит над своим отраженьем В гладкой воде. Тихо, как перед сраженьем. Быть беде.

«У меня пред тобою вина…»

У меня пред тобою вина. И ее не смывает волна. Не смывает прошедшего горя Благодать полунощного моря. У меня пред тобою вина, Что осталась на все времена, Времена, что белей и короче, Чем короткие белые ночи.

«Тот же вялый балтийский рассвет…»

Тот же вялый балтийский рассвет. Тяжело размыкание век. Тяжело замерзание рек. Наконец, наконец выпал снег. Я по снегу уже доберусь Из приморского края на Русь, Где морозы звончей и синей. И опять, может быть, научусь Не бояться свободы своей.

«Свежо кричат вороны…»

Свежо кричат вороны Во славу тишины. Подстриженные кроны Еще обнажены. В засохших травах дудки Утиной перелив. И, видно, через сутки Очистится залив. Но надо, чтобы ветер Дул с севера на юг И холодом бессмертья Повеяло у губ… Серебряные чайки Промчались — вот их нет. И лучшего не чайте, Ведь, может быть, вослед Весне простой и легкой События не столь Простые, с подоплекой Совсем уж не простой…

Картина с парусами

Яхт шелковые ветрила… Легкокрылые ладьи Расположены, как лира, На поверхности воды. Там, подсвеченная снизу, Воздух утренний прожгла Моря выпуклая линза Серебристого стекла. В полотне своем высотном Воздух выпуклый неся, Друг за другом к горизонтам Уплывают паруса. Горделиво и степенно, Белые на голубом, Исчезают постепенно За водой, как за бугром.

«Какой-то ветер нынче дул…»

Какой-то ветер нынче дул, Однообразный, безутешный, И моря равномерный гул Мешался с ним во тьме кромешной. Так без начала и конца, В однообразии усталом, Как колыбельная вдовца Над сиротою годовалым.

«Что за радость! Звуки шторма…»

Что за радость! Звуки шторма Возле самого окна. Ночь безумна и просторна, Непонятна и черна. Море — тыща колоколен, Ветер — пуще топора И готов валить под корень Вековые тополя. Что за радость! Непогоды! Жизнь на грани дня и тьмы, Где-то около природы, Где-то около судьбы.

«Забудь меня и дни…»

Забудь меня и дни, Когда мы были вместе. На сердце не храни Ни жалости, ни мести. Но вспомни об одном — Как в это время года Ходила ходуном Ночная непогода. И гром деревья тряс, Как медная десница… Ведь это все для нас Когда-то повторится.

Пярнуские элегии

Г. М.

I Когда-нибудь и мы расскажем, Как мы живем иным пейзажем, Где море озаряет нас, Где пишет на песке, как гений, Волна следы своих волнений И вдруг стирает, осердясь. II Красота пустынной рощи И ноябрьский слабый свет — Ничего на свете проще И мучительнее нет. Так недвижны, углубленны Среди этой немоты Сосен грубые колонны, Вязов нежные персты. Но под ветром встрепенется Нетекучая вода… Скоро время распадется На «сейчас» и «никогда». III Круг любви распался вдруг. День какой-то полупьяный. У рябины окаянной Покраснели кисти рук. Не маши мне, не маши, Окаянная рябина, Мне на свете все едино, Коль распался круг души. IV И жалко всех и вся. И жалко Закушенного полушалка, Когда одна, вдоль дюн, бегом — Душа — несчастная гречанка… А перед ней взлетает чайка. И больше никого кругом. V Здесь великие сны не снятся, А в ночном сознанье теснятся Лица полузабытых людей — Прежних ненавистей и любвей. Но томителен сон про обманы, Он болит, как старые раны, От него проснуться нельзя. А проснешься — еще больнее, Словно слышал зов Лорелеи И навек распалась стезя. VI Деревья прянули от моря, Как я хочу бежать от горя — Хочу бежать, но не могу, Ведь корни держат на бегу. VII Когда замрут на зиму Растения в садах, То невообразимо, Что превратишься в прах. Ведь можно жить при снеге, При холоде зимы. Как голые побеги, Лишь замираем мы. И очень долго снится — Не годы, а века — Морозная ресница И юная щека. VIII Как эти дали хороши! Залива снежная излука. Какая холодность души К тому, что не любовь и мука! О, как я мог так низко пасть, Чтобы забыть о милосердье!.. Какое равнодушье к смерти И утомительная страсть! IX Любить не умею, Любить не желаю. Я глохну, немею И зренье теряю. И жизнью своею Уже не играю. Любить не умею — И я умираю. X Пройти вдоль нашего квартала, Где из тяжелого металла Излиты снежные кусты, Как при рождественском гаданье. Зачем печаль? Зачем страданье, Когда так много красоты? Но внешний мир — он так же хрупок, Как мир души. И стоит лишь Невольный совершить проступок: Задел — и ветку оголишь. XI В Пярну легкие снега. Так свободно и счастливо! Ни одна еще нога Не ступала вдоль залива. Быстрый лыжник пробежит Синей вспышкою мгновенной. А у моря снег лежит Свежим берегом вселенной. XII Когда тайком колдует плоть, Поэзия — служанка праха. Не может стих перебороть Тщеславья, зависти и страха. Но чистой высоты ума Достичь нам тоже невозможно. И все тревожит. Все тревожно. Дождь. Ветер. Запах моря. Тьма. XIII Утраченное мне дороже, Чем обретенное. Оно Так безмятежно, так погоже, Но прожитому не равно. Хотел мне дать забвенье, боже, И дал мне чувство рубежа Преодоленного. Но все же Томится и болит душа. XIV Вдруг март на берегу залива. Стал постепенно таять снег. И то, что было несчастливо, Приобрело иной разбег. О этот месяц непогожий! О эти сумрачные дни! Я в ожидании… О боже, Спаси меня и сохрани… XV Расположенье на листе Печальной строчки стихотворной. И слезы на твоем лице, Как на иконе чудотворной. И не умею передать То, что со мною происходит: Вдруг горний свет в меня нисходит, Вдруг покидает благодать. XVI Чет или нечет? Вьюга ночная. Музыка лечит. Шуберт. Восьмая. Правда ль, нелепый Маленький Шуберт, Музыка — лекарь? Музыка губит. Снежная скатерть. Мука без края. Музыка насмерть. Вьюга ночная.

Из юношеских стихов

Для каждого человека приходит срок возвратиться к началу. Для меня пришел этот срок. Эти несколько стихотворений написаны очень давно. Первое — когда мне было семнадцать лет. Последнее — когда было двадцать пять. Критики писали, что я пришел в литературу «готовым» . Теперь, когда я обрел читателей, им, может быть, интересно будет знать — как я «готовился», как приуготовлялся. Порой мне кажется, что вкусы мои не очень сильно изменились. Не мне судить.

Плотники…

Плотники о плаху притупили топоры. Им не вешать, им не плакать — сколотили наскоро. Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры; Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского». Краснорожие солдаты обнимались с девками, Хохотали над ужимками бродяги-горбуна, Городские стражи строже потрясали древками, Чаще чокались, желая мяса и вина. Облака и башни были выпуклы и грубы. Будет чем повеселиться палачу и виселице? Геральдические львы над воротами дули в трубы. «Три часа осталось жить — экая бессмыслица!» Он был смел или беспечен: «Ив аду не только черти На земле пожили — что же! — попадем на небеса! Уходи, монах, пожалуйста, не говори о смерти, Если — экая бессмыслица! — осталось три часа!» Плотники о плаху притупили топоры. На ярмарочной площади крикнули глашатаи. Потянулися солдаты, горожане, школяры, Женщины, подростки и торговцы бородатые. Дернули колокола. Приказали расступиться. Голова тяжелая висела, как свинчатка. Шел палач, закрытый маской,— чтоб не устыдиться, Чтобы не испачкаться — в кожаных перчатках. Посмотрите, молодцы! Поглядите, голубицы! (Коло-тили, коло-тили в телеса колоколов.) Душегуб голубоглазый, безбородый — и убийца, Убегавший из-под стражи, сторожей переколов. Он был смел или беспечен. Поглядел лишь на небо. И не слышал, что монах ему твердил об ерунде. «До свиданья, други! Может быть, и встретимся когда-нибудь: Будем жариться у черта на одной сковороде!» 1937

Пастух в Чувашии

Глухой хрипун, седой молчальник Из-за коряг следил луну. Вокруг стоял сухой кустарник, Жевали совы белену. И странны, как рога оленьи, Валялись корни в отдаленье. На холод озерных зеркал Туман влачил свои полотна. Здесь мир первичный возникал Из глины и куги болотной. …И, звезд питаясь млечным соком, Сидел он, молчалив, как окунь. Как дым, кипели комары В котле огромной лихорадки. За косогоры падали миры. И все здесь было в беспорядке. Я подошел к огню костра. — А сколько будет до кордона? — Глаза лениво и бездонно Глядели из болотных трав. Он был божественный язычник Из глины, выжженной в огне. Он на коров прикрикнул зычно, И эхо пело в стороне… Я подражал «Цыганам» Пушкина До третьих петухов. Потом достигла речь кукушкина Светлевших перьев облаков. Коровы сбились в теплый ком, Следя, как звезды потухали. Шурша шершавым языком, Они, как матери, вздыхали… 1938

Охота на мамонта

Я спал на вокзале. Тяжелый мамонт, Последний, шел по болотам Сибири. И камень стоял. И реки упрямо В звонкие берега били. А шкуры одежд обвисали. В налушнах Стрелы торчали. И было слышно: Мамонт идет по тропам непослушным, Последний мамонт идет к водопою. Так отступают эпохи. Косые, Налитые кровью и страхом глаза. Под закосневшим снегом России Оставив армию, уходит на Запад. Но челюсть разорвана криком охоты. Кинулось племя. В руках волосатых Свистнули луки, как птицы… И кто-то Уже умирал на топях проклятых. И вдруг закричал последний мамонт, Завыл, одинокий на всей земле. Последним криком своим и самым Угрюмым и долгим кричал зверь. Так звал паровоз в ледниковой ночи, Под топот колес, неуемно, грозно… Мы спали тогда на вокзале тифозном И там же кончались при свете свечи. 1939

К вечеру

К вечеру лошади на ходулях Шляются. Сосны дымят медью. В травах лиловых кузнечик колдует. И мир поворачивается медленно, Как деревянное колесо. Перемежаются длинные спицы. Вдруг прилетают тяжелые птицы И улетают за горизонт. 1940

Перед боем

В тот тесный час перед сраженьем Простуженные голоса Угрюмым сходством выраженья Страшны, как мертвые глаза. И время не переиначишь. И утешение одно: Что ты узнаешь и заплачешь И что тебе не все равно. 1944

Муза

Тарахтят паровозы на потных колесах, Под поршнями пары затискав. В деревянном вагоне простоволосая Муза входит в сны пехотинцев. И когда посинеет и падает замертво День за стрелки в пустые карьеры, Эшелоны выстукивают гекзаметры И в шинели укутываются Гомеры. 1944

Рубеж

Свет фар упирается в ливень. И куст приседает, испуган. И белый, отточенный бивень Таранит дорогу за Бугом. Рубеж был почти неприметен. Он был только словом и вздрогом. Все те же висячие плети Дождя. И все та же дорога. Все та же дорога. Дощатый Мосток через речку. Не больше. И едут, и едут солдаты Куда-то по Польше, по Польше. 1944

Катерина

1 Баян спасает от тоски, Но не спасает от печали, Когда поет, как казаки Дружка убитого встречали. Есть где-то в мире Бах и власть Высокой музыки над сором. Органа ледяная страсть Колючим восстает собором. Той музыке не до любви! Она светла и постоянна! О руки бедные твои, О скомороший визг баяна! Кривляется горбатый мех, Дробится в зеркальце лучина. И только твой счастливый смех Я вдруг услышал, Катерина. 2 В стихах господствует закономерность, Как в подвижном строении светил, Как будто с мерным замыслом Гомера Господь свое создание сличил. И облака российского ненастья Теряют вид нестираных рубах, И горький ветер зла и разногласья Приобретает старость на губах. И бытия растерзанная глина За столько лет, наверное, впервой В твоем саду, родная Катерина, Неосторожной поросла травой… 1944

«Мы зябли, но не прозябали…»

Мы зябли, но не прозябали, Когда, съедая дни и сны, Вокзалы лязгали зубами В потемках, как цепные псы. Холодный шорох снегопада. И привокзальные костры. А в отдаленье канонада Катает гулкие шары. 1945

«Берлин в просветах стен без стекол…»

Берлин в просветах стен без стекол Опять преследует меня Оскалом сползшего на цоколь, Как труп, зеленого коня. Продуты смертным сквозняком Кривые пальцы мертвых сучьев. Над чем смеешься, страшный конь, По уши тучи нахлобучив!.. 1945

Голоса за холмами

(1981-1985)

Голоса за холмами

Голоса за холмами! Сколько их! Сколько их! Я всегда им внимаю, Когда чуток и тих. Там кричат и смеются, Там играют в лапту, Там и песни поются, Долетая отту… Да! За холмами теми Среди гладких полян — Там живут мои тени Среди гладких полян. Голоса за холмами Раздаются в тумане, То ли ищут потери, То ли в прятки играют… Кличут давние тени, А потом замирают.

За перевалом

Ю. А.

Я уже за третьим перевалом. Горных кряжей розовая медь Отцвела в закате небывалом. Постепенно начало темнеть. Холодно. Никто тебя не встретит. Камень в бездну канул из-под ног. Лишь внизу, в долине, робко светит Отдаленной сакли огонек. Пой для храбрости, идя в долину! Пой погромче, унимая дрожь! Или помолись отцу и сыну. И тогда, наверное, дойдешь.

«Тогда я был наивен…»

Тогда я был наивен, Не ведал, в чем есть толк. Купите за пять гривен, А если надо — в долг. Тогда я был возвышен, Как всадник на коне. Не знал, что десять пишем И держим два в уме. Тогда я был не этим — Я был совсем другим. Не знал, зачем мы светим И почему горим. Тогда я был прекрасен, Бездельник молодой. Тогда не падал наземь Перед любой бедой.

«Тяжел уже стал. Никуда не хочу…»

Тяжел уже стал. Никуда не хочу. Разжечь бы камин, засветить бы свечу И слушать, и слушать, как ветер ночной Гудит и гудит над огромной страной. Люблю я страну. Ее мощной судьбой Когда-то захваченный, стал я собой. И с нею я есть. Без нее меня нет. Я бурей развеян и ветром отпет. И дерева нет, под которым засну. И памяти нет, что с собою возьму.

«Я в этой жизни милой…»

Я в этой жизни милой Изведал все пути. Господь меня помилуй, Господь меня прости. Но суеты унылой Не мог я побороть… Господь меня помилуй, Прости меня господь. Да, в этой жизни, боже, Не избежал я лжи. Карай меня построже, Построже накажи.

«Светлые печали…»

Светлые печали, Легкая тоска По небу промчали, Словно облака. А по ним осталось Все, что я сберег: Легкость, свет и старость, Море и песок.

«Можно ли считать себя счастливым…»

Можно ли считать себя счастливым В день, когда туманы над заливом Так печальны, мутны, неземны? Можно ли считать себя несчастным, Когда рядом в образе неясном Предстоят деревья, словно сны? И со мною соотнесены… Чувствую себя и к ним причастным.

«Перед тобой стоит туман…»

Перед тобой стоит туман, А позади — вода, А под тобой сыра земля, А над тобой звезда. Но в мире ты не одинок, Покуда чуешь ты Движенье моря и земли, Тумана и звезды; Покуда знаешь о себе, Что ты проводишь дни Как неживое существо, Такое, как они. А большего не надо знать, Все прочее — обман. Поет звезда, летит прибой, Земля ушла в туман…

Песенка для спектакля

Моя душа, душа моя, Твои дела несовершенны. И облако плывет над нами, Как одинокая ладья. Душа моя, моя душа, Забудь, что мы с тобой в разлуке. Ведь облака в бессонном небе Плывут друг к другу не спеша. Моя душа, душа моя, Когда-нибудь соединимся, Постигнем тайное значенье Небытия и бытия. Душа моя, моя душа, Давай прислушаемся снова К ночному разговору листьев Или к шуршанью камыша.

«Закатам облака к лицу…»

Закатам облака к лицу, Как Пушкину и Лермонтову гибель. Подобен краткий ливень Лиловому свинцу. Когда закат похож на бой, Взлетают грозные богини. Здесь не сраженье меж собой, А бой меж нами и другими.

«Какой могучий ветер…»

Какой могучий ветер Всю ночь дул от залива! Деревья на рассвете Качались боязливо. Пока еще зависим От бури и от шторма, Мне не пишите писем, Их содержанье — вздорно.

«Луна взошла. Спасибо ей!..»

Луна взошла. Спасибо ей! Как редко мы Благодарим за свет. Пролей Сиянье среди тьмы! Благодарю тебя, Луна, За этот светлый час. Ведь я не знал, что времена Должны упасть на нас.

«Когда кругом цветут сады…»

Когда кругом цветут сады, Душа, забывшись, отдыхает От суесловья и вражды И свежесть яблони вдыхает. Она устала прозревать Грядущее. Она устала Прошедшее переживать, Минувшее твердить с начала. Она устала от оков И, отдыхая, вновь готова Поверить в свежесть облаков И в святость образа людского.

«Сад — это вовсе не природа…»

Сад — это вовсе не природа, А означенье перехода От грустной осени к зиме, От неба серого к земле. Сад — это рассветанье в окнах, Через окно — огромность лип, Где тишина лежит, промокнув, И холод ей равновелик. Ах, как мне надоело это — Холодная зима и лето, Времен скрипучий переход, Что длится уж который год!..

«Запиши мне в жизнь кусок…»

Запиши мне в жизнь кусок Марта с долгою метелью. Занеси еще лесок, Где береза рядом с елью. Подверстай еще сугроб, Что от сумрака сиренев. Подведи потом итог Ветра, снега и деревьев. Это все соедини В зимнем облике природы В завершающие дни Холодов и непогоды.

«В деревьях около воды…»

В деревьях около воды Запели вешние дрозды. Их с каждым годом меньше. А ручеек между камней Весною каждой все мутней И каждым летом мельче. И с каждым годом роща та, Лишаясь дерева, куста, Становится все реже. Так наступает пустота; Так изменяются места. А говорят: все те же.

«Купаться в ключевой воде…»

Купаться в ключевой воде, Вдыхать всей грудью воздух чистый И взором на заре тенистой Стремиться к молодой звезде. Чего еще? В траве лежать, Всю ночь прислушиваясь к полю. И руку медленно разжать, Чтоб сердце отпустить на волю.

Гроза

Накатывается издалека. Сначала громом конского обоза По мостовой. Гуденьем сквозняка. Потом паденьем тяжких бочек с воза. Потом фугасным взрывом. А за ним Витком сверхзвукового самолета. И вскоре — адом, где удар и дым. И упаданье дерева в болото. Бушуй, бушуй! Ударь в меня, ударь, Чтоб пал близ пенной кромки океана, Где превращается смола в янтарь И смерть, как жизнь, светла и первозданна.

Весна

I Вдруг становится хорошо, Отчего — не поймешь. Как точильное колесо, Точит солнышко нож. Узкий ножик весны, Ее синюю сталь. С этим звуком и мы Устремляемся вдаль. Ах, побольше печалей, Побольше тревог! Чище шорканье стали О тугой оселок! Смерть — вы знаете, что это? Не конец, не беда — Остановка сюжета Навсегда, навсегда. II Все тянет меня к Подмосковью. Я связан с ним детством и кровью. Вы слышали дудку коровью Когда-нибудь на заре? Конечно, романтика стада Уже устаревшею стала. И — да! — остается нас мало, Кто слыхивал выхлест кнута. Эпоха настала не та. Теперь уже слогом Гомера Опишут купанье коней. Но будет нарушена мера У нас в отысканье корней. III Рассвет в огромном дереве — Словно гнездо жар-птицы. Солнцеобразно вделаны В него большие спицы. Весенний день высиживается Золотой, как луковица. И быстро солнце рыжее Из скорлупы вылупливается.

Птицы

I О, как я птиц люблю весенних, Не зная их по именам. Я горожанин. В потрясеньях До этого ли было нам? Я житель улиц, житель парков, А не тайги и не степей. И скромных городских подарков Я жду от птиц и талых дней. II Музыка играет В тихом кафетерии. Воробей порхает За окном на дереве. Веселишься, малый, На носу апрель. Проживем, пожалуй, Несколько недель. III Словно пестрая корова, Март пасется у реки. Там от снежного покрова Остаются островки. Ожиданье ледохода Наблюдается везде. Любопытство небосвода К лесу, полю и воде. IV Люблю я март. Вороний карк. Зимы последний всплеск. Грачиный крик, Где спор возник О пользе сочинительств. И ветер свеж. И вот рубеж Между зимой и мартом. Ветра судьбу На берегу Гадают нам по картам. В раскладе карт — Вороний карк И вопли жадных чаек, Грачиный шум, Которым ум И сердце отвечают.

Облики облака

Наблюдая, как тысячи Наблюдают облака, Вижу я, как в них неровно высечен Образ века и не наверняка. Можно видеть в утреннем облаке Текучие лики и облики: Космические вихри атома И рядом профиль Курчатова. И чему-то вселенскому родственно, И стоустой молвы стоустей — Нежное лицо Высоцкого, Полное печали и предчувствий.

«А на рассвете дрозд поет…»

А на рассвете дрозд поет. Проснувшись, вновь тоскую. Ведь невозможен поворот Обратно, в жизнь мирскую. Есть что-то нелюдское в том, Как я живу, пытаясь Себя изобразить пером, И как пишу, отчаясь. А на рассвете свищет дрозд И тенькают синицы. И росы падают со звезд Деревьям на ресницы.

«Милая жизнь! Протеканье времен…»

Милая жизнь! Протеканье времен. Медленное угасание сада. Вот уж ничем я не обременен. Сказано слово, дописана сага. Кажется, все-таки что-то в нем есть — В медленном, в неотвратимом теченье, Может, о вечности тайная весть И сопредельного мира свеченье… Осень. Уже улетели скворцы. Ветер в деревьях звучит многострунно Грустно. Но именно в эти часы Так хорошо, одиноко, безумно.

Конец лета

Покатилось лето под гору. Август. Тихие деньки. Подложив туман под голову, Сонно бредят родники. Млечный Путь клешнею рачьей Тихо движется к рассвету, Осторожно поворачивая Ворот медленного лета. Осторожней, осторожнее Вейте, ветры, надо мной, Чтобы месяц новорожденный Не пугался тьмы ночной.

«Сколько здесь явилось чар…»

Сколько здесь явилось чар: Ветер клены раскачал, Листья с липы сбросил — Наступила осень. Все окончилось как будто. Но сегодня сердце радо: Ведь всего одна минута До зимы и снегопада.

«Декабрь. Но не хватает снега…»

Декабрь. Но не хватает снега. Скрипит приморская сосна. Дождей тяжелая телега Все тянется мимо окна. А после медленно и скупо Сквозь тучи цедится рассвет. В такие дни на сердце скука, Чего-то ждешь и мыслей нет. И вдруг — письмо… Письмо от друга… Но, как ни сумрачно окрест, Порой желанна роскошь юга, Но чуждо счастье дальних мест…

«Всю ночь сегодня буря выла…»

Всю ночь сегодня буря выла И море зимнее бесилось. И оттого так смутно было, И думал я про нашу сирость. Неужто есть конец, начало, Но в мире — нам подобных нету? И оттого так страшно стало За одинокую планету. А утром волны отрычали, Снега от солнца заблистали. И оттого так беспечальны Мне дни грядущие предстали.

Смех в отдаленье

Смех молодых женщин: впереди По улице. Смех молодых мужчин. Уж, кажется, смеяться нет причин — Дожди. А стать зимой Никак не соберется осень… О боже мой, Как смех разноголосен! Как много в нем значений, величин, Какой раскат и вольный дых — Смех молодых мужчин, Смех женщин молодых. Смех музыке сродни — Рулады, переливы. Наверное, они Прекрасны и счастливы. А между тем — дожди, Скрип сосен канифольный. А там, по улице, там, впереди, Смех молодой и вольный. В их смехе — к жизни прикрепленность, И ожиданье свежих зим, И века дикого смиренность, И принадлежность молодым.

«Я многого хочу…»

Я многого хочу. К примеру — зимы морозной, Чтобы сугроб в сажень И чтоб дымок курился папиросный Над кровлями деревень. Чтобы трещал мороз И чтоб светило, Погружено в небесный купорос, Едва светило. Чтоб были дни короче Фразы Цезаря И ледяными литерами врезаны Посередине ночи. Чтобы пронзительные очи холода Глядели строго, Чтобы звезда была приколота На грудь сугроба.

Зима

Об удовольствиях весны Железные мечтают сосны. Дни нераздельны и ясны, Снега задумчивы и косны.

«Я все время ждал морозов…»

Б. С. Я все время ждал морозов, Ты же оттепели ждал. Я люблю мороз — он розов, Чист и звонок, как металл. Оттепели, ералаши, Разоренные пути… Я люблю морозы наши. Только шубу запасти.

Песенка

Ю. К.

Печечка залепетала. Что она мне нашептала Жарким шепотом ольхи? Нашептала мне стихи. На дворе пурга сырая, А она поет, сгорая. А когда сгорит дотла, Даст мне несколько тепла. Печечка, гуди послушно. Без тебя мне очень скучно, Очень скучно без друзей И без юности моей.

Шарманщик

Шарманщик гуляет по свету. Бредет по московским дворам. Шарманочка музыку эту Играет с грехом пополам. Шарманщик встает спозаранку И трудится до темноты. «Шарманка моя, лихоманка!» — И тут заедает лады. «На улице ветер, ненастье. А ты, мой органчик, играй. А ты из коробочки счастье Скорее достань, попугай!» За счастье свое горожанка Заплатит последний пятак. «Шарманка моя, лихоманка, Играй свою музыку так: Таратам, таратам, таратам, Таратам, таратам, тара… С моим попугаем хохлатым Стою посредине двора. Шарманка, шарманка, шарманка Меня довела до беды. Шарманка моя, лихоманка…» — И тут заедает лады. Потом, после осени трудной, Когда на бульварах черно, Сидит он в подвале на Трубной, Дает попугаю зерно. За чашкой горячего чая Сидит, молчалив и устал. Ведь, счастье другим отдавая, Он счастья себе не достал.

«Я никогда не пребывал…»

М. К.

Я никогда не пребывал В любовном исступленье Блока, Не ведал ревности Востока, Платок в слезах не целовал. Влюблялся весело и просто, Безумствовал. И в те года Порой в порыве сумасбродства Летел неведомо куда. Не то чтоб лавры Дон-Жуана Меня прельщали, но была Любая женщина желанна И увлекала, и звала. И был вокруг туман любовный И ночи светлые без сна. И голос робкий и неровный, Шептавший милых имена.

«Когда-нибудь я к вам приеду…»

Когда-нибудь я к вам приеду, Когда-нибудь, когда-нибудь, Когда почувствую победу, Когда открою новый путь. Когда-нибудь я вас увижу, Когда-нибудь, когда-нибудь, И жизнь свою возненавижу, И к вам в слезах паду на грудь. Когда-нибудь я вас застану, Растерянную, как всегда. Когда-нибудь я с вами кану В мой минувшие года.

Песня без слов

Хотелось бы сказать тебе: «Радость моя!» — Но радость мне не по годам. Хотел бы сказать тебе: «Сердце мое!» — Но сердце тебе не отдам. Хотел бы сказать тебе: «Счастье мое!» — Но счастьем я не дорожу. Раскланяюсь молча При встрече с тобой. И молча вослед погляжу.

«Когда уже надежды нет…»

Когда уже надежды нет, И опостылел белый свет, И невозможно жить с людьми, О господи, подай любви! Когда нет солнца в небесах, И птицы не поют в лесах, И в синем море нет ладьи, О господи, подай любви! Когда почти что свет угас И близится последний час, Душа в порыве воззови: О господи, подай любви! Когда уже лежишь на дне, Не мысля о грядущем дне, Но что-то теплится в крови: О господи, подай любви!

«В какие-то новые дали…»

В какие-то новые дали Меня от тебя позвали Какие-то новые вести, И радости, и печали. Пошел я белой дорогой С лукавой судьбой тягаться Вослед весне босоногой, За шалью ее цыганской.

Памяти Антонины

А. А.

Пять счастливых дней Мы провели с Антониной. Мы провели с Антониной Пять счастливых дней. Вскоре она умерла В городе Екабпилсе, Где мы с ней провели Пять счастливых дней. Благословляю днесь Ее милую душу, Ее добрые очи, Ее теплые губы, Ее мягкие руки, Ее стройные ноги, Ее светлое тело — Ради пяти счастливых Дней, которые мы Вместе с ней провели В городе Екабпилсе. Может, простится мне, Грешной моей душе, За то, что пять дней Мы провели с Антониной. И были совсем счастливы. И больше уже не видались.

«Острая моя травина…»

Острая моя травина, Знавшая немало зол, Я тебя непоправимо Смял ногою и ушел. Острая моя травина, Ты лежишь суха, бела. Я ушел, и половина Сердца сразу отмерла.

Баллада

— Ты моей никогда не будешь, Ты моей никогда не станешь, Наяву меня не полюбишь И во сне меня не обманешь… На юру загорятся листья, За горой загорится море. По дороге промчатся рысью Черноперых всадников двое. Кони их пробегут меж холмами По лесам в осеннем уборе, И исчезнут они в тумане, А за ними погаснет море. Будут терпкие листья зыбки На дубах старинного бора. И останутся лишь обрывки Их неясного разговора: — Ты моим никогда не будешь, Ты моим никогда не станешь. Наяву меня не погубишь И во сне меня не приманишь.

«А помнишь, ты была тогда…»

А помнишь, ты была тогда Беспамятней воды — На светлой глади ни следа, Ни складки, ни черты. Мы не останемся нигде И канем в глубь веков, Как отраженье на воде Небес и облаков.

«А мы куда-то мчались…»

А мы куда-то мчались На поезде вдвоем, Нимало не печалясь О будущем своем. Вдоль телеграфных линий, Под частый перестук В простор глядели синий, Не разжимая рук. Как прядь твоя взлетала! И воздух был тугой, Был с запахом металла И с дымною трубой. А мы тогда не знали, Что станция близка И что грозят печали С разлукой на века.

Цыгане

Нас в детстве пугали няни, Что уведут цыгане. Ах вы, нянюшки-крали, Жаль, что меня не украли. Бродил бы с табором лунным (Странно-туманно). Кони под месяцем юным. Запах тимьяна. Где вы, мои цыгане, Плясуны, конокрады? Где вы, мои цыганки, Где вы, сердца отрады? В поэзии нашей великой Есть цыганская нота. И звучит эта нота, Когда уже жить неохота. « Странно-туманно. Расстались нежданно. На сердце рана, И жизнь не желанна». Пока луна не погасла, На свете будет цыганство: Песня, обман, лукавство, Скрипка и постоянство. Я помню цыгана Игната В городе Кишиневе. Он мне играл когда-то О давней моей любови. « Странно-туманно Вечером рано. Расстались нежданно, И на сердце рана!» Узел моей печали, Скрипка, стяни потуже… Ах, если б нянюшки знали, Как спасать наши души!

Романс

Поворожи, цыганка, На картах погадай, Ограбь меня до нитки, Но молодость отдай! Обобранный до нитки, Неловкий, молодой, Поеду я в пролетке С лошадкою гнедой. — Скажи-ка мне, извозчик, Куда меня везешь? Ведь у меня в кармане Один несчастный грош. Извозчик мне ответит: — Не можешь — не плати. Ведь сам не знаешь, малый, Куда тебя везти! Не молодой, не старый, Не мертвый, не живой, Обобранный до нитки, Я побреду Москвой. И вдруг — знакомый дворик, Где сушится белье. — Привет, мой друг Татьяна, Пусти меня в жилье. — Прости меня, мой милый, Что не могу пустить. За то, что не любила, Не можешь мне простить. Я отойду печальный — Все вспомнил, все забыл. — Тебя, мой друг Татьяна, Так мало я любил! Забыто — не забыто. И больно. И светло. И то, что будет после, Уже произошло.

«Водил цыган медведя…»

Водил цыган медведя, Плясал его медведь, А зрители-любители Ему бросали медь. И девочка-цыганочка, Как вишенки зрачки, Ловила в звонкий бубен Монетки-пятачки. А как она плясала — Плясала, как жила. И ножками притопывала, И плечиком вела. Пляши, моя цыганочка, Под дождичком пляши, Пляши и для монетки, А также для души. В существованье нашем Есть что-то и твое: Ради монетки пляшем — И все ж не для нее.

«Играй, Игнат, греми, цимбал!..»

Играй, Игнат, греми, цимбал! Под скрипку и цимбал Вот здесь я Анну целовал И слезы проливал. Играй, Игнат! Игра твоя Хмельнее, чем вино. Играй! Ведь молодость моя Отыграна давно! Со мной играли бой и смерть, Начало и конец. Со мной играли сталь, и медь, И порох, и свинец. Со мной играли дождь и снег, Фугас и самолет. Со мной играл Нечеловек И сорок первый год. Играй, цыган! Играй, Игнат! Терзай струну, как зверь, Во имя всех моих наград И всех моих потерь. Ведь здесь последний мой привал, Где ты тогда играл И где я Анну целовал И слезы проливал.

Фантазия о Радноти

В сорок ПЯТОМ году Возле Ораниенбурга Пара задумчивых кляч Тащила большую фуру По пустынной дороге. Возница в черном жилете, В старой фетровой шляпе Шел рядом с той колымагой, Похожий на итальянца. — Кто вы? — спросил по-немецки Я у того человека. Возница пожал плечами. Остановилась фура. Выглянули из нее Несколько бледных, курчавых И перепуганных детских Рожиц. За ними — старик. Старик одет был в тряпье, Торчали седые патлы. Он явно был не в себе И закричал по-немецки: — Я — Радноти Миклош, Великий венгерский поэт, В городе Будапеште Меня знает любая собака! Меня подобрали цыгане. И я теперь стал цыганом. Это великое племя, Которого не уничтожить, Ибо ему суждены Свобода, музыка, кони. Нет никого прекрасней На свете, чем цыгане! Здесь я хочу умереть Под скрипку и ржанье коней! К черту — былая слава! К дьяволу — бывшее счастье! Я люблю только вас, Цыгане, музыка, кони!.. Так орал этот странный Старец с цыганской фуры. Слушали молча цыгане, Слов его не понимая. Наши солдаты стояли, Думая: старый рехнулся. Я много позже узнал, Что поэт Радноти Миклош Погиб совсем молодым В Сербии, в лагере смерти. Может, ослышался я. Но нет, хорошо помню, Как сумасшедший старик Орал, что он Радноти Миклош.

«Что надобно солдату?..»

Что надобно солдату? Натопленную хату, Картошки котелок, За печкой уголок. И утром, этот рай Навеки покидая, Услышать, как ему Хозяйка молодая Прошепчет, провожая: — Солдат, не умирай!

Песенка гусара

Когда мы были на войне, Когда мы были на войне, Там каждый думал о своей Любимой или о жене. И я бы тоже думать мог, И я бы тоже думать мог, Когда на трубочку глядел, На голубой ее дымок. Как ты когда-то мне лгала, Как ты когда-то мне лгала, Как сердце легкое свое Другому другу отдала. А я не думал ни о ком, А я не думал ни о ком, Я только трубочку курил С турецким табаком… Когда мы будем на войне, Когда мы будем на войне, Навстречу пулям понесусь На молодом коне. Я только верной пули жду, Я только верной пули жду, Что утолит мою печаль И пресечет вражду.

«Жизнь сплетает свой сюжет…»

Б. С.

Жизнь сплетает свой сюжет. Но, когда назад посмотришь, Возникает свежий свет Далеко — на девять поприщ, По которым пятерых Повело июнем ранним. И нетленный пятерик Засветился их стараньем. Сколько крови пролилось, Сколько дел осуществилось, Сколько выпало волос И сердец остановилось! Но сияет вдалеке Свежий свет того июня, Как в предутренней реке Острый отсвет новолунья.

Пушкин по радио

Возле разбитого вокзала Нещадно радио орало Вороньим голосом. Но вдруг, К нему прислушавшись, я понял, Что все его слова я помнил. Читали Пушкина. Вокруг Сновали бабы и солдаты, Шел торг военный, небогатый, И вшивый клокотал майдан. Гремели на путях составы. «Любви, надежды, тихой славы Недолго тешил нас обман». Мы это изучали в школе И строки позабыли вскоре — Во времена боев и ран. Броски, атаки, переправы… «Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман». С двумя девчонками шальными Я познакомился. И с ними Готов был завести роман. Смеялись юные шалавы… «Любви, надежды, тихой славы Недолго тешил нас обман». Вдали сиял пейзаж вечерний. На ветлах гнезда в виде терний. Я обнимал девичий стан. Ее слова были лукавы. «Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман». И вдруг бомбежка. Мессершмитты. Мы бросились в кювет. Убиты Фугаской грязный мальчуган И старец, грозный, величавый. «Любви, надежды, тихой славы Недолго тешил нас обман». Я был живой. Девчонки тоже. Туманно было, но погоже. Вокзал взрывался, как вулкан. И дымы поднялись, курчавы. «Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман».

«Год рождения не выбирают…»

Год рождения не выбирают, легче выбрать свой последний год, потому что люди умирают не от старости, не от невзгод, даже не от хворей. Просто строчку дописав, устало ставят точку — я уверен,— сами выбрав час. Ну и пуля выбирает нас.

«Я слышал то, что слышать мог…»

Я слышал то, что слышать мог: Баянов русских мощный слог, И барабанный бой эпох, И музы мужественный вздох. Мы шли, ломая бурелом, Порою падая челом. Но долго будет слышен гром И гул, в котором мы живем.

«Да, мне повезло в этом мире…»

Да, мне повезло в этом мире — Прийти и обняться с людьми И быть тамадою на пире Ума, благородства, любви. А злобы и хитросплетений Почти что и не замечать. И только высоких мгновений На жизни увидеть печать.

«Мне выпало счастье быть русским поэтом…»

Мне выпало счастье быть русским поэтом. Мне выпала честь прикасаться к победам. Мне выпало горе родиться в двадцатом, В проклятом году и в столетье проклятом. Мне выпало все. И при этом я выпал, Как пьяный из фуры, в походе великом. Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете. Добро на Руси ничего не имети.

«Что за странная забота…»

Что за странная забота — Судьбы мира, Где невзгоды Дон Кихота Или Лира? Что за странное волненье — Утро сада? Почему любовь полнее, Сердце радо? Что за странная тревога — Вечер моря, Где простора ветрового Шум и воля? Что за странность все же это Состраданье! В поле отзвук, в роще — эхо, В нас — рыданье.

«Начать сначала! Боже мой!…»

Начать сначала! Боже мой! Нет, невозможно начинать сначала. О, добрый путь отплывшим от причала И не вернувшимся домой! О, добрый путь светилам Магеллана! Пусть паруса подставят ветру грудь. Путь добрый всем, которым смерть желанна, Чей неизведан путь…

«Рассчитавшись с жаждою и хламом…»

Рассчитавшись с жаждою и хламом, Рассчитавшись с верою и храмом, Жду тебя, прощальная звезда. Как когда-то ждал я вдохновенья, Так теперь я жду отдохновенья От любви и горького труда. Но, видать, не спел последний кочет И душа еще чего-то хочет, Своего никак не отдает. Жаждет с веком и толпою слиться. Так стремятся птицы в стаю сбиться, Собираясь в дальний перелет.

«И вот я встал, забыл, забылся…»

И вот я встал, забыл, забылся, Устал от вымысла и смысла, Стал, наконец, самим собой Наедине с своей судьбой. Я стал самим собой, не зная, Зачем я стал собой. Как стая Летит неведомо куда В порыве вещего труда.

«Перестрадаю, переболею…»

Перестрадаю, переболею, А может, все же преодолею. Своею болью, своей печалью Себя от прочих я отличаю, Как отличает любой из прочих Себя в печалях своих полночных. Мы все на этом, стоим на этом И существуем лишь по приметам Своих волнений, своей тревоги И споткновений в своей дороге.

«В последний раз со старым другом…»

А. Ш.

В последний раз со старым другом Сижу и пью вино. Тепло. Поет над вешним лугом Пчелы веретено. О, пойте, пчелы, пойте, пчелы, Носите вешний мед. Вы в этой жизни новоселы, И вас работа ждет. А мы с товарищем бесстрашны, Мы пьем в последний раз. И вскорости уйдем, безгласны, Покинем, пчелы, вас.

«Сплошные прощанья! С друзьями...»

Сплошные прощанья! С друзьями, Которые вдруг умирают. Сплошные прощанья! С мечтами, Которые вдруг увядают. С деревней, где окна забиты, С долиной, где все опустело. И с пестрой листвою ракиты, Которая вдруг облетела. С поэтом, что стал пустословом. И с птицей, что не возвратится. Навеки — прощание с кровом, Под коим пришлось приютиться. Прощанье со старой луною, Прощанье с осенними днями. Прощание века со мною. Прощание времени с нами.

«Здесь, вдали, неизвестно — кто умер, кто жив…»

Здесь, вдали, неизвестно — кто умер, кто жив. Просто письма не пишут. Здесь всегда перед окнами дышит Залив. А друзья уж не дышут. Пусть дыханье Залива сольется с моим. Его ветром объяты, Вместе с ним океанской слезой утолим Горечь каждой утраты.

«Я устарел, как малый юс…»

Я устарел, как малый юс, В сырой тени воспоминаний. Многоглаголанья боюсь И грубых жизнеописаний. Ведь так изменчиво живу — Подобно очертаньям дыма… Хотелось бы по существу, Но существо неуловимо…

На смерть кузнечика

Ах, любезный мой кузнечик! Я расплакаться готов. Сколько, сколько в чет и нечет Промотали вы годов! Ах, как звонко вы ковали Золотые пустяки! Ах, как звонко распевали Золоченые стихи! Ваше горлышко шальное Не могло не заболеть. Ваше горлышко больное Не могло не умереть. В каждой вашей оговорке — У кого их только нет! — Вы оказывались зорки, Недогадливый поэт. Смерть случилась до кончины. И за рюмочкой винца Вы справляли годовщины Незаметного конца. Ах, любезный мой кузнечик! Я расплакаться готов Из-за ваших узкоплечих Моложавых пиджачков, Оттого, что песни ваши Стали вдруг седей волос, Оттого, что полной чаши Вам испить не удалось.

«Я был не слишком добрым…»

С. Н.

Я был не слишком добрым, Но доброго был нрава, Обязанности ставя Всегда превыше права. Я предан был искусству И жил не очень густо… Себя молве вручаю, Которая стоуста.

Старая мама

Как червячок, Закутавшийся в кокон, Полуслепая И полуглухая, Она грызет тихонько Домик свой, Чтоб маленькою бабочкой взлететь И, шелк судьбы оставив, умереть.

«Заскорузлые слова мои…»

Заскорузлые слова мои мыслью истоми. Мой язык и груб и неподатлив. Разум мой и туп и непонятлив. Я всю жизнь кляну себя, кляну. Все равно я у себя в плену. И живу в том слове заскорузлом. В том солдатском, в том природно-русском.

Камень

Прежде я мог тесать На холмах обильных. Нынче я стал писать На камнях могильных. Прежде, взойдя на холмы, Я пел. Нынче гляжу на холмы — Снег бел. Все вкруг меня бело — Бел снег. Белым уже замело Русла рек. Можно из снега лепить, Тесать из льда. Можно из них летом испить Вода. Что же! Можно испить — Вода сладка. Хочется в камень вбить Тебя, строка. Нет! Тому уж не быть. Не та рука!

«Не преуменьшать…»

Не преуменьшать И не преувеличивать. Знаю я прилипчивость Преувеличений. А преуменьшений Главная опасность — Целое, великое Принимать за частность.

«О люди, о люди,— вопит Прометей…»

— О люди, о люди,— вопит Прометей,— Спасите меня из орлиных когтей! Прожег меня уголь в корявых горстях, Болит моя печень в кровавых когтях. Спасите меня от огня и орла! — Молчанье в ответ. И кромешная мгла.

«Куда мне деваться от этих забот ежедневных…»

Куда мне деваться от этих забот ежедневных, От детских хотений и частых простуд? Одно утешенье, что где-то в деревьях Закатные зори растут. Куда мне деваться от ссор и от дома в разоре, От дружеских встреч и претензий родни? Одно утешенье, что позже вечерние зори Пылают в деревьях и дольше становятся дни. Куда мне уйти? И какие найти мне решенья? Не лучше ль идти, не противясь, куда поведет? Не знаю. Не знаю. Одно утешенье, Что шире зари разворот.

«Разрушена души структура…»

Разрушена души структура, Она познала жизни тлен И нынче прозябает хмуро, Не чая добрых перемен. И зябко ощущает шкура Неотвратимо-близкий плен. — Все прочее — литература, Как говорил старик Верлен.

Романс седьмого дня

Ю. Л.

Когда от всех твоих любвей неясных Родится чадо — лучшее из чад, Прислушайся к звучанью детских гласных. Они гласят: зачем я был зачат? В блаженном содроганье ты был богом, А в день седьмой вблизи твоих дверей Твое подобье в логове убогом Заснет среди растений и зверей. И ты засни на берегу вселенной, Спи, слабый бог, окутан сладкой мглой. И все, что сотворил душой нетленной, Замрет с тобою рядом в день седьмой… Дари, творец, дитяти свет вечерний, Его судьбы кощунственно не трожь… И может быть, под ласкою дочерней Когда-нибудь навеки ты уснешь.

«Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть…»

Л. Л.

Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть. Но сначала хочу поглядеть со скалы над Сигнахи На долину, где осень кует виноградную медь И стоят полукружием горы, надвинув папахи. В Алазанской долине пои меня местным вином, Я потом буду долго жевать золотую чурчхелу. Увези меня в Грузию, друг, приведи меня в дом. Только здесь я сумею отдаться последнему делу. Только здесь, где однажды запели Шота и Важа, Только здесь, где стояла препона всевластью ислама, Только здесь, где судьба доведет меня до рубежа, Только в Грузии, здесь, и начнется последняя драма. Пусть я буду дыханием холмов ее освежен. Пусть я буду объят, опоен ее долей и волей, Византийскою нежностью тонких грузинских княжон И медлительным вежеством добрых крестьянских застолий. Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть. Здесь, с друзьями, окончится вдруг ощущенье чужбины. И еще я хочу, и еще я хочу посмотреть Со Сигнахских высот в глубину Алазанской долины.

«И встану я. И слово канет…»

И встану я. И слово канет. И больше ничего не станет. Рассвет, рассвет. Начало дня. Но это будет без меня. И яблонь юное цветенье, И трав и злаков воскресенье, И пчел весенняя возня — Все это будет без меня. И паруса нальются туго, И вы обнимете друг друга, На плечи головы склоня. Но это будет без меня. И все, и все. Навеки кану. Уйду. И я уже не стану Сидеть у вашего огня. Все это будет без меня.

«Нет слова ужасней, чем это…»

Нет слова ужасней, чем это Мучительное «никогда». Со дня сотворения света В нем времени к людям вражда. Отбытие в нем без прибытья, Оно убивает и рвет, Как зверь на загривке событья, Ломающий лапой хребёт.

«Что за жалкие эти уловки…»

Что за жалкие эти уловки — Упованье на молодость духа, Если на постаревшей головке Белизна, вроде детского пуха. Что за скромное наше величье — Пиджаки в орденах и медалях. Нет, слова величавей молитвы Уж начертаны в наших скрижалях. Старость — это вселенское горе. Но сегодня, под стать новолунью, Обнимаю рассветное море И зарю молодую целую.

В. Соколову

Какая это все мура — Со смертью жалкая игра! Какая это робость мысли, Что смерть есть жизнь В известном смысле. И вправду ли тебе известен Тот смысл? И если будешь честен, Напрасно не произнесешь Нас унижающую ложь. О, жизнь есть смерть В известном смысле. Вот, видишь, яблоки нависли, Вот, видишь, покраснел томат. Все это ты, мой бедный брат. Ты жил, чтоб стать томатной пастой… А жизнь твоя была опасной. Ты был поэтом, Соколов! Теперь тобой заправят плов. Напрасно, милый мой Володя, Надеяться на что-то вроде Бессмертья. Ты — матерьялист. И даже я. И все нам ясно. И видимо, живем напрасно. И кажется, уйдем в навоз. Мы станем удобреньем роз.

«Познать свой век не в силах мы…»

Познать свой век не в силах мы Мы в нем, как жители тюрьмы, Заброшены и одиноки, Печально отбываем сроки. Потом историк и певец Преобразят тюрьму в дворец И, всю эпоху перестроив, Отыщут в ней своих героев. И на единый пьедестал Тогда их возведет ученый, Чтобы палач иль заключенный Перед потомками предстал. И, славы предков сберегатель, На них какой-нибудь ваятель Употребит один металл.

«Вечность — предположенье…»

Вечность — предположенье — Есть набирание сил Для остановки движенья В круговращенье светил. Время — только отсрочка, Пространство — только порог. А цель Вселенной — точка. И эта точка — Бог.

Батюшков

Цель людей и цель планет — К Богу тайная дорога. Но какая цель у Бога? Неужели цели нет?

«В мире многообразном…»

В мире многообразном Есть ясность и туман. Пока предмет не назван, Он непонятен нам. Спрашиваем в страхе: Кто он, откуда, чей? Слова — смирительные рубахи Для ошалевших вещей.

«Хотел бы я не умереть…»

Хотел бы я не умереть, А жить в четвертом измеренье. И равнодушно посмотреть Оттуда на свое творенье. Пожать плечом — там нет плеча, И усмехнуться — смеха нету. И просквозить, как тень луча, Сквозь прежнюю свою планету.

«А если мир погибнет весь?..»

А если мир погибнет весь? Неужто там, на дне вселенной, Не вскрикнет кто-нибудь, смятенный, О гибели почуяв весть? И там — в нигде и в никогда,— Где существует постоянство, Не крикнет: вспыхнула звезда! И через миг: она погасла! А может, миг переворота Никто на свете не узрит. И пробу странную природа Уж никогда не повторит.

«Думать надо о смысле…»

Думать надо о смысле Бытия, его свойстве. Как себя мы ни числи, Что мы в этом устройстве? Кто мы по отношенью К саду, к морю, к зениту? Что является целью, Что относится к быту? Что относится к веку, К назначенью, к дороге? И, блуждая по свету, Кто мы все же в итоге?

«Примеряться к вечным временам…»

Примеряться к вечным временам, К бесконечным расстояньям — Это все безмерно трудно нам, Вопреки стараньям. Легче, если расстоянье — пядь, Если мера времени — минута. Легче жить. Труднее умирать Почему-то.

Арсению Тарковскому

Мария Петровых да ты В наш век бездумной суеты Без суеты писать умели. К тебе явился славы час. Мария, лучшая из нас, Спит, как младенец в колыбели. Благослови ее господь! И к ней придет земная слава. Зато не сможет уколоть Игла бесчестия и срама. Среди усопших и живых Из трех последних поколений Ты и Мария Петровых Убереглись от искушений И в тайне вырастили стих.

«Престранная наша профессия…»

Престранная наша профессия — Стихи сочинять на ходу, При этом держа равновесие, Подобно танцорам на льду. Руками при том не размахивай, Чтоб зря не потешить людей. Питайся росинкою маковой И ветром роскошных идей. Да чем еще можно бездельнику Оплачивать аховый труд! Шатается по Переделкину, Где в рифму вороны орут. И думают люди соседские: Бездельники, мол, чудаки… Престранная наша профессия — Гуляючи мыслить стихи…

«Не мешай мне пить вино…»

Не мешай мне пить вино. В нем таится вдохновенье. Вдохновенье. А продленья Нам добиться не дано. Без вина судьба темна. Угасает мой светильник. Смерть — она не собутыльник, К трезвости зовет она. Можно ль жить, себя храня, С чувством самобереженья? Нет, нельзя среди сраженья Уберечься от огня! Ты уж так мне жить позволь, Чтоб не обращал вниманья На прерывистость дыханья И тупую в сердце боль!..

«Уж лучше на погост…»

Уж лучше на погост, Когда томит бесстишье! Оно — великий пост, Могильное затишье. И, двери затворив, Переживает автор Моления без рифм, Страданье без метафор. Нет, он не глух — он нем, Он безъязык, как время, В нем брезжат тени тем И тупо ломит темя. Жестокая беда! Забвение о счастье. И это навсегда. Читатели, прощайте!

«Поэзия должна быть странной…»

Поэзия должна быть странной, Шальной, бессмысленной, туманной И вместе ясной, как стекло, И всем понятной, как тепло. Как ключевая влага, чистой И, словно дерево, ветвистой, На все похожей, всем сродни. И краткой, словно наши дни.

«Не исповедь, не проповедь…»

Не исповедь, не проповедь, Не музыка успеха — Желание попробовать, Как отвечает эхо, Как наше настоящее Поет морозной ранью И как звучит стоящее За вековою гранью.

«И к чему ни прислушайся — все перепев…»

И к чему ни прислушайся — все перепев… Да, мой перепел, ты и себя перепел. Но однажды, от радости оторопев, Ты особую ноту поставил в пробел. Ту, неверную, что остальным вопреки… Но, мой перепел, я тебя не попрекну Переломом мотива, крушеньем строки, Несуразицу всю не поставлю в вину. Пусть та нота — какая-то вовсе не та, Да, мой перепел, дуй в нее, как стеклодув, А когда не по горлу тебе высота, Раздери клокотаньем разинутый клюв.

«Я вдаль ушел. Мне было грустно…»

Я вдаль ушел. Мне было грустно. Любовь ушла. Ушло вино. И я подумал про искусство: А вправду — нужно ли оно? Затем, зачем стремится гений Познать ненужность бытия, Ведь все мгновенней и мгновенней И сокровенней жизнь моя!..

«Допиться до стихов…»

Допиться до стихов — Тогда и выпить стоит; Когда, лишась оков, По миру сердце стонет, Тогда — хоть вдребадан, В заклад хитон и лиру, И голый, как Адам, В Эдем брести по миру. Беситься, тосковать По дружбе и по братству… И, падая в кровать, Со стоном просыпаться…

«Увлечены порывом высшим…»

Увлечены порывом высшим, Охвачены святым огнем, Стихи в самозабвенье пишем И, успокоясь, издаем. А после холодно читаем В журнале вялую строку И равнодушно подставляем Свое творенье остряку.

«Надоели поэтессы…»

Надоели поэтессы, Их жеманство, их старенья. Не важны их интересы, Скучны их стихотворенья. Выходите лучше замуж, Лучше мальчиков рожайте, Чем писать сто строчек за ночь В утомительном азарте. Не нудите постоянно, Не страдайте слишком длинно, Ведь была на свете Анна, Ведь писала же Марина.

«Поздно учиться играть на скрипке…»

Поздно учиться играть на скрипке, Надо учиться писать без рифмы. С рифмой номер как будто отыгран. Надо учиться писать верлибром… Как Крутоямов или как Вздорич, С рифмою не брататься, а вздорить. Может, без рифмы и без размера Станут и мысли иного размера.

Двойник

Поэт и сосед Королев, Почув движение смысла, Очухался, встал, не умылся, Почувствовал, что нездоров. И вдруг увидал мирозданье За зданьями ближних дворов. Внезапно увидел в окне Себя в освещении вешнем… Двойник — это «я» не «во мне», А где-то вовне и во внешнем. Двойник — это маленький сдвиг Рассудка на десять микронов. Но если уже он возник, Не может он быть, не затронув Исконных устоев судьбы, Ее непреложных законов. Двойник — это автопортрет Из путаных линий и пятен. И ты уже неоднократен. И это похоже на бред. И это — почти что свобода, Когда уже выбор из двух. И это предвестье прихода, Захватывающее дух.

Старый Тютчев

Всю дряблость ноября с шатанием и скрипом, Все всхлипыванья луж и шарканье дождя И все разрывы струн в ночном канкане диком Я опишу потом, немного погодя. И скрою ту боязнь, что не дождусь рассвета, Хоть знаю — нет конца канкану и дождю, Хоть знаю, сколько дней до окончанья света. Об этом не скажу. Немного подожду. Что означает ночь? Что нас уже приперло. Приперло нас к стене. А время — к рубежу. Вот подходящий час, чтоб перерезать горло. Немного подожду. Покуда отложу.

Северянин

Отрешенность эстонских кафе Помогает над «i» ставить точку. Ежедневные аутодафе Совершаются там в одиночку. Память тайная тихо казнит, Совесть тихая тайно карает, И невидимый миру двойник Все бокальчики пододвигает. Я не знаю, зачем я живу, Уцелевший от гнева и пули. Головою качаю. И жгу Корабли, что давно потонули.

«Теперь вы плачете. А где ж вы были…»

Теперь вы плачете. А где ж вы были, Друзья-приятели, в тот смертный час, Когда поэт привел себя к могиле И жизнь покинул, не оборотясь. Детдомовец, матрос, бедняк, бродяга, В славянский дух и в Родину влюблен, Не сделал бы он рокового шага, Когда б услышал славы сладкий звон. Подайте хлеба алчущим признанья, Им поднесите сладкое вино. Иначе их высокое призванье Тщетой убитым быть осуждено.

«Стих Слуцкого. Он жгуч…»

Стих Слуцкого. Он жгуч, Как бич. Как бык, могуч. Изборожден, Как склон. Он, как циклон, Закручен. И, как обвал, неблагозвучен. На струнах из воловьих жил Бряцает он на хриплой лире О том, как напряженно жил, Чтоб след оставить в этом мире.

Леди Макбет

Ю. К.

Леди Макбет бросила профессию, Леди Макбет вышла на пенсию. Ее любят соседи, Чинные леди. Леди Макбет, забыв про макбетство, Украшает счастливое детство Юных джентльменов из соседства Поучительными рассказами. И они целуют ей руки. Действительно, что взять со старухи!

Дуэт для скрипки и альта

М. П.

Моцарт в легком опьяненье Шел домой. Было дивное волненье, День шальной. И глядел веселым оком На людей Композитор Моцарт Вольфганг Амадей. Вкруг него был листьев липы Легкий звон. «Тара-тара, тили-тики,— Думал он.— Да! Компания, напитки, Суета. Но зато дуэт для скрипки И альта». Пусть берут его искусство Задарма. Сколько требуется чувства И ума! Композитор Моцарт Вольфганг, Он горазд,— Сколько требуется, столько И отдаст… Ох, и будет Амадею Дома влет. И на целую неделю — Черный лед. Ни словечка, ни улыбки. Немота. Но зато дуэт для скрипки И альта. Да! Расплачиваться надо На миру За веселье и отраду На пиру, За вино и за ошибки — Дочиста! Но зато дуэт для скрипки И альта!

Ожиданье пришествия

Вглядываюсь в юные лица: Может быть, это Он, Который должен явиться Вестником новых времен. Может, вон тот, с лицом неприметным, В глупом беленьком петушке, Записывает на коробке сигаретном Ручкой за 35 к.— Такое, что все закачаются, Потому что все шары — в лузы, И возликуют печальницы, Русские музы. Может, от этой поступи, Ритмом звучащей в холоде, Что-то случится в воздухе И произойдет в городе. Может быть, это таяние Снега на косогорах Выльется в сочетание Новых имен и глаголов. И может быть, потепление — Не результат циклона, А результат скопления Новой воли и слова. Нет ничего скромнее пришествий. Звоном и лаврами они не венчаются. Лишь улыбнутся в сонме созвездий Русские музы — наши печальницы.

«В этот час гений садится писать стихи…»

В этот час гений садится писать стихи. В этот час сто талантов садятся писать стихи. В этот час тыща профессионалов садятся писать стихи. В этот час сто тыщ графоманов садятся писать стихи. В этот час миллион одиноких девиц садятся писать стихи. В этот час десять миллионов влюбленных юнцов садятся писать стихи. В результате этого грандиозного мероприятия Рождается одно стихотворение. Или гений, зачеркнув написанное, Отправляется в гости.

Сон

Какая-то странная книга Сегодня привиделась мне. Я взял эту старую книгу И стал осторожно листать. Ах, что это за чертовщина! — Она начиналась с конца. Страницы ее эпилога, Ей-богу, я знал назубок! А мне было нужно начало, Ведь был непонятен конец. И книга мне все обещала, Как полный сокровищ ларец. Герои вступали в сраженье, И кто-то из них умирал, Но где же начало, начало? — Задумчиво я повторял. Герои казнили друг друга, Герои вершили дела. Меня по порочному кругу Коварная книга вела. Вела меня за полстолетье, Как будто по лестнице вниз. И я оторваться порою Не мог от прекрасных страниц. Но мне было нужно начало, Которое я утерял. Так где же начало, начало,— Настойчиво я повторял. Закрыть эту книгу не в силах, Как это бывает во сне, Листаю, листаю страницы, И страшно становится мне. Как будто вокруг одичало. И странно и пусто в мозгу. Так где же начало, начало — Ищу. И сыскать не могу.

«Люблю тебя, Литва! Старинная вражда…»

А. М.

Люблю тебя, Литва! Старинная вражда Остыла. И мечи — давно добыча ржави. Нас повела одна высокая звезда И нам судила жить в одной державе. Давно осуждено попрание святынь. Простили мы тебя, и ты прости нас. И нынче тешит слух твоих имен латынь: Марцелиюс, Юстинас. Литва, молись за нас! Я за тебя молюсь. Мы вдруг соединим Царьград с великим Римом. И слезы потекут из глаз, Разъедены отчизны общим дымом. Мой друг! И мой поэт! Нас не разъединит Различье языков и вер разъединенье. Одною пулей будешь ты убит Со мною рядом. И одно мгновенье Мы проживем. Ах! Нам недолго жить… Литва, не уходи, ведь без тебя мне пусто. Нет, Альфонсас, теперь уж не прервется нить Любви, судьбы, искусства.

Рем и Ромул

Когда совсем свихнутся люди И что-то страшное случится — Тогда опять подставит груди Двум новым близнецам волчица. И, выкормленные волчицей, Какие-нибудь Рем и Ромул Замыслят снова причаститься Новейшей из вселенских формул… Там будет пахнуть волчьей шерстью И кровью заячьей и лисьей И стадо туров в чернолесье Спускаться будет с горных высей. Пойдут, плутая в диких травах, Отъяты от сосцов обильных, Поняв, что единеньем слабых Побьют разъединенье сильных. И стенами им станут кущи, И кровлей — придорожный явор. Но Рим построят, потому что Без Рима торжествует варвар. Над ними будет крик гусиный, Пред ними будет край безлесный, А впереди их — путь пустынный. Но на устах язык вселенский. И лягут и, смежив ресницы, Заснут, счастливые, как боги. И сон один двоим приснится На середине их дороги.

Декабрист

Цареубийство мне претит. В том смысл стоянья на Сенатской, Что царь, выигрывая натиск, Утрачивает свой престиж. Нам повезло, что мы не взяли власть. И это стало ясно при дознаньях. Пусть государь, запутавшись в признаньях, Правдивых слез напился всласть. Они ничтожества. И это знать — Одно из главных наших знаний. А первый вывод из признаний, Что умереть — не умирать. Сибирь! И тишина. И просвещенье. И отдаленность от родни. Мы будем жить. Нет ничего священней, Чем просвещенье в наши дни. Мы будем жить близ синевы Байкала. Пусть по родным местам душа болит. Не быть тому, чего душа взалкала, Но быть тому, что Родина велит. Спать надо. Просыпаться на Рассвете. Яблони лелеять. Ведь еще долго-долго ветрам веять, Хотя по времени весна.

Ялуторовск

Незнатная птица Каховский Спускал непутевый курок, Чтоб где-нибудь в Ялуторовске Бессмертия вился дымок. Сквозь зелень сибирского кедра Сияет растрепанный март, И слышно за три километра Движенье ледовых громад. И марта высокое действо Сплетает в единый клубок И душные дымы злодейства, И родины вольный дымок.

Про охотника

Стоит белый камень. На камне белый город. Над городом белый облак. Над облаком белый лебедь. Пришел охотник, Прицелился каленой стрелою. Упал белый лебедь На белый облак, А белый облак На белый город, А белый город На белый камень. Ушел охотник. Один камень остался.

Про Ванюшку

Просит Ванюшка у мамушки: — Испеки ты мне шанежки — Целый пуд. — А зачем тебе, Ванюшка, Шанежек Целый пуд? — Я шанежки возьму Да на торг пойду. Продам я шанежки, Получу за них денежки. — А зачем тебе, Ваня, денежки? — Куплю кафтан ала бархата, Да сапожки козловые, Да ружье куплю с насечками. Как откину у кафтана полу, Как топну три раза сапожками, Как начну из ружья палить, Бояре в городе испужаются, Слуги боярские поразбегаются. Заберу я у них казну, Заберу и себе возьму. — Ах ты, Ванюшка, глупый Ванюшка. Бояре-то в городе сильные. Не дадут тебе казну. Лучше ты ступай ко сну.

За Непрядвой

Ходят кони по елани, Меж собою говорят, Дескать, едут басурмане К нам с набегом, говорят. — Скрыты в чащах наши веси, Отвечает конь коню,— Не сыскать их в чернолесье Ни мечу и ни огню. — Ой, отыщут, ой, отыщут, Никого не пощадят. Их ведь тыща, да две тыщи, Да три тыщи, говорят. Оседлают нас, буланых, Оседлают вороных И угонят от желанных, Далеко от сел родных. Ой, увидим, как в тумане Села дальние горят, Ох, сердиты басурмане, Ох, жестоки, говорят. Пропадут следы в полыни, Порастет вокруг быльем. Будем сохнуть на чужбине, Слезы горькие прольем. — Нет, на речке, на Непрядве, Стяги русские стоят. Будут биться наши рати, Одолеют, говорят. И себя не пожалеют Ради Родины в бою. Одолеют, одолеют,— Отвечает конь коню.

Из стихов о царе Иване

1. Томление Курбского

Над домами, низко над домами Медным ликом выплыла луна. Во тумане, близко во тумане Брешут псы, сошедшие с ума. Только совесть бродит под туманом, Как изветник, смотрится в пробой. Не доспорил князь с царем Иваном, Не поладил князь с самим собой… Пишет Курбский в лагере литовском И перо ломает на куски. Сторожа по деревянным доскам Бьют — и то, наверно, от тоски. «Огляди меня, как саблю, на свет, Выспроси бессонницу мою. Предаю тебя, проклятый аспид, Но с тобою Русь не предаю. Не иду к льстецам твоим в науку, Не плутаю с хитростью лисы. Награжден за муку, за разлуку, Говорю прямые словесы. Оглядись! Среди непрочных топей Ты столбы трухлявые забил. Воспитал вокруг себя холопей, А высоких духом погубил. Отворил ли правду властью царской, Водворил ли счастье и покой? Времена жестокости татарской Воцарились под твоей рукой! Годы — суть для вечности минуты, Перейти их мыслями сумей. Гневом божьим не родятся ль смуты, Царь Иван, за гибелью твоей?..» Оплывая, свечи плачут воском, Под глазами тени-медяки. Пишет Курбский в лагере литовском И перо ломает на куски. За домами, низко за домами Засветилась алая черта. Во тумане, близко во тумане В час рассвета кличут кочета.

2. Самозванец

Как мы встанем с клинками, Как мы по степу свистнем. Царь Димитрий скликает Потягаться с Борисом. Соберемся мы, воры, Ко городу Кромы, Задрожат воеводы От нашего грома. К нам в кафтане малиновом Царь Димитрий выходит, Он полячку Марину нам На крылечко выводит. Ох, бесстыжи глаза его! Да зареяло зарево! Чтобы выше зареяло, Подыграем игре его. Ох, и будет дым! А там поглядим — И спровадим прочь Из царей его!

Ода

России нужны слова о России, Поскольку пути у нее не простые. России нужны слова о правде, Поскольку живет она правды ради. России нужны слова о мире, Поскольку недругов мы сломили. России нужны слова о хлебе, Поскольку живет она не на небе. Живет не на небе? А может быть — в небе, Поскольку так широки ее бреги. Но ей не нужны слова о мести, Поскольку хочет славы и чести. Но ей не нужны слова о злобе, Поскольку низвергнуты злобные боги. А ей нужны слова о дороге, Где новые вехи и новые сроки. России нужны слова о великом, Поскольку она велика и обильна. Чтоб перед ее таинственным ликом Они прозвучали свободно и сильно.

Горсть

(1985-1987)

I. Беатриче

Откуда Беатриче? Да еще не под синим небом Италии, а на фоне хмурой Прибалтики? Оттуда же, откуда многие Дамы Блока — из знаковой системы культуры. Культура накапливает образы, понятия и опыт чувств. Все, кто соприкоснется с культурой, не могут не усваивать ее знаковых значений.

Для меня Беатриче — знак суровой, требовательной и неосуществленной любви.

Мой цикл сложился как ряд переживаний, связанных с категориями чувств.

Ссылка на накопленные значения составляет суть культурной традиции, вне которой не существует развитая поэзия. Она есть и в шестикрылом серафиме Пушкина, и в сапоге ломающего каноны Маяковского, где гвоздь кошмарней фантазии Гете.

Один критик, сторонник поэзии «простодушной», уже успел упрекнуть меня в книжности, наткнувшись в моем цикле на имена Беатриче, Лауры. Данте, Петрарки и Дон Кихота. Наверное, ученые педанты, со своей стороны, упрекнут меня в невежестве относительно реалий подлинных отношений Данте и Беатриче.

Выше я ответил тому и другим.

Беатриче

Говорят, Беатриче была горожанка, Некрасивая, толстая, злая. Но упала любовь на сурового Данта, Как на камень серьга золотая. Он ее подобрал. И рассматривал долго. И смотрел и держал на ладони. И забрал навсегда. И запел от восторга О своей некрасивой мадонне. А она, несмотря на свою неученость, Вдруг расслышала в кухонном гаме Тайный зов. И узнала свою обреченность. И надела набор с жемчугами. И, свою обреченность почувствовав скромно, Хорошела, худела, бледнела, Обрела розоватую матовость, словно Мертвый жемчуг близ теплого тела. Он же издали сетовал на безответность И не знал, озаренный веками, Каково было ей, обреченной на вечность, Спорить в лавочках с зеленщиками. В шумном доме орали драчливые дети, Слуги бегали, хлопали двери. Но они были двое. Не нужен был третий Этой женщине и Алигьери.

Автобусная остановка «Лаури»

У нас с тобой каникулы В круглогодичной школе Взаимных обучений. Кругом луга и выгоны. Дорога вьется в поле. Автобус предвечерний. А остановка «Лаури» Вдруг может стать Лаурой. На фоне ровной травки Возможно в светлой ауре Среди природы хмурой Явление Петрарки. Откуда здесь? В неведенье. Но где-то за лугами, Где не подозревают, «Божественной комедии» Зловещими кругами Округа назревает. А дальше — силы женственной Два образа, что милы Душе в своем различье. Поэзии божественной Две жертвы. Две могилы. Лаура. Беатриче.

«Ждать не умею! Вмиг! Через минуту!..»

Ждать не умею! Вмиг! Через минуту! Ведь каждый миг я изменяюсь сам. А нынче мне приснилось почему-то, Что мы живем по солнечным часам. А солнца нет. В душе темно, как в штольне. И циферблат луны туманом скрыт. И лишь на вильяндистской колокольне Двенадцатый удар. Звонарь не спит.

«Желанье и совесть — две чаши…»

Желанье и совесть — две чаши Весов. Если нет равновесья, Желанья бессовестны наши. А совесть — сплошное увечье. И в самоубийственном раже, Как жуткий пожар чернолесья, Дымится нутро человечье.

День

Увижу рассвет за венозным окном, Пойму, что не надо тягаться со сном. Теперь уже можно не спать, не дремать, А лишь ожиданьем себя донимать. А дождь не стихает и днем. Сперва буду ждать вдохновенной строки. Но рифмы трещат, как стропила. Да! Боги мои обжигают горшки, А я лишь леплю их уныло. Потом ожидать начинаю письма. И жду, чтобы дети восстали от сна. И чтобы ты кофе сварила. И чтобы ты заговорила. Но оба мы ждать начинаем врага. Ты соль уронила вблизи очага. Ах, жаль, что солонку разбила! Сначала его я хотел бы убить. А после — его я хотел бы забыть. А после — его я хотел бы любить. Как мертвого любит могила. А может быть, даже сильнее стократ. Но вскоре уже наступает закат. А дождь все шумит за венозным окном. И можно утешиться только вином, А может, ударом булата. Все ждать, ожидать и опять ожидать, И ждать, чтобы все повторилось опять. Чтоб кончилось это когда-то.

Дон Кихот

Так за день устаю от битвы с ветряками И от фантазии испанской, Что к вечеру хочу в трактире с мужиками Стать Санчо Пансой. Смешной старик, худой, седоволосый, Молчу. Кому нужна изысканная проза! Молчу и слушаю. Но вдруг бледнею, Когда заговорят про Дульцинею, Про Дульцинею из Тобозо! Что говорят о ней, о девке с сеновала! Смешной гидальго, встань, ведь ночь не миновала, Клюй до утра свое небесное зерно. А утром вновь пойдешь войной на мнимых чудищ. Но с Санчо Пансой воевать не будешь. Да и ему с тобой сразиться не дано.

«Ты подарила мне вину…»

Ты подарила мне вину, Как крепость старому вину. Сперва меня давила в чане, Как кахетинские крестьяне Тугие грозди Алазани Жмут, беспощадные к плодам. Потом меня лишила плоти. А кровь мою, что изопьете, Я при застолье вам подам.

Страсть

В страстях, в которых нет таланта, Заложено самоубийство Или убийство. Страсти Данта Равны ему. Растут ветвисто. Страсть — вовсе не прообраз адюльтера. В ней слепота соседствует с прозреньем, С безмерностью — изысканная мера: Слиянье бога со своим твореньем. В ней вожделенья нет. И плотью в ней не пахнет. Есть страсть духовная. Все остальное — ложь. И криворотый образ леди Макбет, Которая под фартук прячет нож.

«Вот в эту пору листопада…»

Вот в эту пору листопада, Где ветра кислое вино, Когда и лишних слез не надо — В глазницах сада их полно, Тебя умею пожалеть. Понять умею. Но доныне Никто не мог преодолеть Твоей заботливой гордыни. Ты и сама над ней не властна, Как все не властны над судьбой. А осень гибелью опасна. И прямо в горло бьет прибой.

«Соври, что любишь! Если ложь…»

Соври, что любишь! Если ложь Добра, то будь благословенна! Неужто лучше ржавый нож И перерезанная вена? Да! Притворись! Мне правду знать Невыносимо, невозможно. Лелей неправды благодать, Как в колыбели, осторожно.

45-я Гайдна

Исчерпан разговор. Осточертели речи. Все ясно и наглядно. Уходят наши дни и задувают свечи, Как музыканты Гайдна. Брать многого с собой я вовсе не хочу: Платок, рубашка, бритва. Хотел бы только взять последнюю свечу С последнего пюпитра. Когда свой приговор произнесу в ночи Под завыванье ветра, Быть может, отрезвлюсь, увидев, как свечи Истаивает цедра.

«Не для меня вдевают серьги в ушки…»

Не для меня вдевают серьги в ушки И в зеркало глядятся. О милая, обмана не нарушьте, Свершая святотатство! Не для меня небрежна эта складка, Блеск янтаря на шейке. О милая! Так улыбайтесь сладко, Цветите, хорошейте. Я знаю все равно, что на излете Сей тривиальной прозы, Заплаканная вы ко мне придете. Я поцелую слезы. Я обниму вас с болью злобной ласки И жалостной отрады. И потечет размыв ресничной краски На кровь губной помады.

Бабочка

Я тебя с ладони сдуну, Чтоб не повредить пыльцу. Улетай за эту дюну. Лето близится к концу. Над цветами по полянам, Над стеною камыша Поживи своим обманом, Мятлик, бабочка, душа.

«Ах, наверное, Анна Андревна…»

Ах, наверное, Анна Андревна, Вы вовсе не правы. Не из сора родятся стихи, А из горькой отравы, А из горькой и жгучей, Которая корчит и травит. И погубит. И только травинку Для строчки оставит.

Идиллия на потом

Рассчитаемся не мы — потомки Порешат, кто прав, кто виноват. Так давай оставим им потемки. Пусть мой стих им будет темноват. Пусть от нас останется легенда, Россказни, почтовые лубки, Бонбоньерка, выпускная лента, Поздравительные голубки. И еще — любительские снимки, Где улыбчивы Она и Он, Что, наверно, выжмут две слезинки У красавиц будущих времен. Пусть останется… А остальное Поскорей пусть порастет быльем — Все, что мы с тобою знаем двое. Ночь. Тоска. И ветер за окном.

Реплика Данте

О, вы ее не знаете! В ней есть Умение обуздывать порывы. И, следовательно, свобода воли. Мы оба несчастливы, Но откровенны. Это можно нам зачесть За счастье в каждом нашем разговоре. Она меня не любит. Да и я Люблю, быть может, лишь свое творенье. Но часть его — она. Когда душа моя отрешена, Когда картину ада видит зренье,— Она со мной и целиком моя. По улицам в толпе я прохожу ненастен, Извозчичьих трактиров чуя чад. На площади ее встречаю. — Мастер, Как спали вы? — Я спал, мадонна, видел Ад.

Под утро

Так с тобой повязаны, Что и в снах ночных Видеть мы обязаны Только нас двоих. Не расстаться и во сне Мы обречены, Ибо мы с тобою не Две величины. И когда расстонется За окном борей, Я боюсь бессонницы Не моей — твоей. Думаешь. О чем, о ком? И хоть здесь лежишь, Все равно мне целиком Не принадлежишь. Я с твоими мыслями Быть хочу во мгле. Я хочу их выследить, Как мосье Мегре. А когда задышишь ты Так, как те, что спят, Выхожу из пустоты В сон, как в темный сад. Тучи чуть светающи. Месяц невесом. Мысли лишь пугающи. Сон есть только сон.

«Действительно ли счастье — краткий миг…»

Действительно ли счастье — краткий миг И суть его — несовершенство, И правы ль мы, когда лобзаем лик Минутного блаженства? И где оно, мерило наших прав?.. О, жалкое мгновенье, Когда пчела взлетает с вольных трав И падает в варенье! Нам суждено копить тяжелый мед, И воск лепить, и строить соты. Пусть счастья нет. Есть долгие заботы. И этой жизни милый гнет.

«Я вас измучил не разлукой — возвращеньем…»

Я вас измучил не разлукой — возвращеньем, Тяжелой страстью и свинцовым мщеньем. Пленен когда-то легкостью разлук, Я их предпочитал, рубя узлы и сети. Как трудно вновь учить азы наук В забушевавшем университете! Как длинны расстоянья расставаний!.. В тоске деревья… Но твоя рука. И капор твой в дожде. И ночью ранней Угрюмый стук дверного молотка…

Она

Неверие тому, что даже очевидно. Мир полон призраков, как Лысая гора. Ни пенье петуха, ни жаркая молитва Не прогоняют их с утра и до утра. Сгинь, наважденье, сгинь! Замкни страницы, книга, Слепи между собой, чтоб их не перечесть!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Она томит, как ярость, злость и месть. Она не чтит причин. Она равновелика, Когда причины нет, когда причина есть.

«Устал. Но все равно свербишь…»

Устал. Но все равно свербишь, Настырный яд, наперекор хотеньям. Как будто душу подгрызает мышь. Душа живет под солнечным сплетеньем. Казалось, что она парит везде И незаметно нам ее передвиженье. И почему теперь я знаю, где Ее точнейшее расположенье? И почему она В иные времена Как бы растворена в потоке ровной воли? Как будто нет ее. И лишь в минуты боли Я знаю: есть душа и где она.

«Веселой радости общенья…»

Веселой радости общенья Я был когда-то весь исполнен. Оно подобно освещенью — Включаем и о нем не помним. Мой быт не требовал решений, Он был поверх добра и зла… А огневая лава отношений Сжигает. Душит, как помпейская зола.

«Как я завидую тому…»

Как я завидую тому, В ком чувство гордости сильнее Обид. Кто может, каменея, Как древний истукан глядеть во тьму. Но сердце, подступивши к рубежу, Окаменеть уже не может. Его воображенье изничтожит… Уже себе я не принадлежу.

Фантазия

Фантазия — болезнь причин и следствий, Их раж, их беззаконный произвол. И непоследовательность последствий. Фантазия! Она — начало зол! Фантазия — свержение с престола, Разъятье мировых кругов и сфер. Ее для нас придумал Люцифер. Фантазия — слепая ярость пола, Ломание рогов и рык самца. Крушение систем и крах теорий. Она — недостоверность всех историй До гибельной нелепости свинца. В ней странно то, что голубых красот Нам не рисует кисть воображенья. А только хаос, только разрушенье. Ее не сыщешь в устроенье сот, В идиллии пчелиных медосборов, В мелодиях аркадских пастушков… Несчастлив тот, кто испытал, каков Ее неукротимый норов.

«В меня ты бросишь грешные слова…»

В меня ты бросишь грешные слова. От них ты отречешься вскоре. Но слово — нет! — не сорная трава, Не палый лист на косогоре. Как жалко мне тебя в минуты отреченья, Когда любое слово — не твое. И побеждает ум, а увлеченье Отжато, как белье. Прости меня за то, что я суров, Что повторяюсь и бегу по кругу, За справедливость всех несправедливых слов, Кидаемых друг другу.

«Ты скажи, чем тебя я могу одарить?..»

Ты скажи, чем тебя я могу одарить? Ни свободой, ни силой, ни славой, Не могу отпустить тебя жить и творить И свой путь по земле невозбранно торить,— Только горстью поэзии шалой. Потому-то у нас перекресток пути, Потому-то нам в разные страны идти, Где мы оба недолго покружим. Ты раздаривать будешь осенний букет, Я — разбрасывать старости злой пустоцвет, Что лишь мне самому только нужен.

«Ты не добра…»

Ты не добра. Ко мне добра. Ты не жестока. Ты со мной жестока. Хоть ты из моего ребра, Но требуешь За око Око. Я очи отдал. Новая заря Прольется на меня, Как неживая. Тогда себе найду поводыря. И побредем мы, Песни распевая.

«Простите, милые, ведь вас я скоро брошу…»

Простите, милые, ведь вас я скоро брошу. Не вынесет спина Ту дьявольскую ношу, Что мне подкинул сатана. Но все равно я буду видеть вас И ощущать отчизну. Я просочусь, как газ, Как облачко повисну. Но бога не увижу — сатану Среди кривляющихся ратей, Когда, узрев тебя в жару чужих объятий, Услышу вздох твой и, как буря, застону.

На рассвете

Почти светает. После объясненья, Где все разъяснено, Прозрачный воздух льется в помещенье Сквозь тусклое окно. Все фразы завершаем многоточьем… Проснулись воробьи. Залаял сонный пес. И между прочим — Признанье в нелюбви.

«Жалость нежная пронзительней любви…»

Жалость нежная пронзительней любви. Состраданье в ней преобладает. В лад другой душе душа страдает. Себялюбье сходит с колеи. Страсти, что недавно бушевали И стремились все снести вокруг, Утихают, возвышаясь вдруг До самоотверженной печали.

«Я написал стихи о нелюбви…»

Я написал стихи о нелюбви. И ты меня немедля разлюбила. Неужто есть в стихах такая сила, Что разгоняет в море корабли? Неужто без руля и без ветрил Мы будем врозь блуждать по морю ночью? Не верь тому, что я наговорил, И я тебе иное напророчу.

Финал

Любить, терзать, впадать в отчаянье, Страдать от призрака бесчестья И принимать за окончание Начала тайное предвестье. Утратить волю, падать, каяться, Решаться на самоубийство, Играть ва-банк, как полагается При одаренности артиста. Но, перекраивая наново Все театральные каноны, Вдруг дать перед финалом занавес И пасть в объятья Дездемоны.

Последний проход Беатриче

По окончанье этой грустной драмы Пусть Беатриче снова просквозит. Разъехались актеры. До утра мы Одни. И нам не нужен реквизит. Ах, реквизит не нужен. Только тени Вещей, предметов, туч, деревьев, трав. Я предпочту играть на голой сцене, Всю нашу бутафорию убрав. Я бы сыграл одни лишь наважденья. Но вдруг услышу Беатриче шаг, Когда она походкой Возрожденья Минует зал и делает мне знак. Уже от глаз моих бегут предметы, И только слышатся ее шаги. Ты — силуэт. Все вещи — силуэты. Не вижу, Беатриче, помоги! Не надо. У меня не хватит духа На монолог — венец старинных драм. Ступай. Уже мне яду влили в ухо. А остальное доиграю сам. Сыграю среди этой ахинеи Деревья, травы, тучи и дожди… Играть себя мне с каждым днем труднее. Не нужно, Беатриче. Уходи.

II. Разные стихотворения

Иногда мне кажется, что я разучился писать. Это может обозначать конец творчества. Но до сих пор означало для меня вызревание новой темы. В такие периоды то, что мы называем поэтикой, распадается и как бы не существует. Поэтики нет без темы.

Долго я писал о вечных темах любви и смерти. Теперь мне кажется, что нравственное назначение поэзии — писать о жизни. То есть о том, как жить. Именно поэтому я ввожу читателя в поиски темы. Время настоятельно требует решения вопроса о том, как будет жить каждый из нас, как будет жить Россия и все человечество. В этой необходимости мы можем помочь друг другу — читатель и я.

Вечные темы не отменяются, а должны предстать в других ипостасях — в их соотношениях с жизнью. При достойной жизни любовь содержательней и возвышенней смерти.

Трудней всего выздоровленье «памяти…»

Трудней всего выздоровленье памяти. Спрошу: — Ты помнишь? Скажешь: —Нет причины. Увижу камедь — я леплю из камеди. Увижу глину — я леплю из глины. И лепится какая-то нелепица, Какие-то уродцы, карлы, мимы, А память, может, вовсе и не лечится. Пути господни неисповедимы!

Валя-Валентина

Бой вспоминается потом. В тылу. На госпитальной койке. Ночами часто будит стон Тяжелораненого Кольки. Прокручивается кино На простыне, как на экране. Обстрел. Команда заодно С обрывком энергичной брани. Все возвращается — деталь, Неподходящая экрану, Как комсомольский секретарь Кишки запихивает в рану… Азарт. Бросок. «Стреляй же, бля!» «Ура!» звучащее не густо. Нет, это не годится для Документального искусства. Но утренний приход сестриц Пригоден для кинокартины, Особенно насчет ресниц Сестрицы Вали-Валентины. Ее не тронь! Словцом хотя б! И не допустят матерщины, Не больно верящие в баб, Гвардейцы Вали-Валентины. О ней возможен разговор Возвышенный, почти стихами. Тяжелораненый сапер О ней во сне скрипит зубами. А этот госпитальный быт! О чем еще мечтать пехоте! Лежишь на чистой койке. Сыт. И, вроде, с Родиной в расчете. Да, было. А теперь печет: Иные раны, карантины. И с Родиной иной расчет. И нету Вали-Валентины.

«Грачи прилетели»

Стояли они у картины: Саврасов. «Грачи прилетели». Там было простое, родное. Никак уходить не хотели. Случайно разговорились, Поскольку случилась причина. — Саврасов. «Грачи прилетели» — Хорошая это картина. Мужчина был плохо одетый. Видать, одинокий. Из пьющих. Она — из не больно красивых И личного счастья не ждущих. Ее проводил он до дома. На улице было морозно. Она бы его пригласила, Но в комнате хаос и поздно. Он сам напросился к ней в гости Во вторник на чашечку чая. — У нас с вами общие вкусы В картинах, как я замечаю. Два дня она драила, терла Свой угол для скромного пира. Пошла, на последние деньги Сиреневый тортик купила. Под вечер осталось одеться, А также открытку повесить — «Грачи прилетели». Оделась. Семь, восемь. И девять. И десять. Семь, восемь, и девять, и десять. Поглядывала из-за шторки. Всплакнула. И полюбовалась Коричневой розой на торте. Себя она не пожалела. А про неудавшийся ужин Подумала: «Бедненький тортик, Ведь вот никому ты не нужен. Наверно, забыл. Или занят… Известное дело — мужчина…» А все же «Грачи прилетели» Хорошая очень картина.

Маша

Маша, женщина из Подмосковья, В странного художника влюбилась. Он все лето жил у них в сарае И писал окрестные пейзажи. А потом он написал Марию. «Господи! Неужто я такая!» А зимой Мария постучалась В помещенье, где творил художник. И Мария у него осталась. А потом он написал картину: Женщина с зелеными глазами В синем платье, только что надетом. «Господи! Ведь он меня не любит!» И Мария возвратилась к мужу. Он ее любил. И только спьяну За измену упрекал не часто. Стал художник скоро знаменитым. Он писал похожие портреты Академиков и генералов. Стал богат. А два портрета продал. Маша, женщина из Подмосковья, Как-то раз случайно прочитала, Что открылась выставка в музее. И она стояла у портрета. Но ее при этом не узнали. А ее портрет был самый лучший. «Господи! Ведь я была такая!»

Малолеток

В шесть лет он написал стихи про осень. А было лето. Он был поражен, Впервые ощутив порыв поэта И первых рифм двукратный перезвон. Потом он написал, что рябь ручья Подобна крупной терке. И еще Две строчки: «Я хотел бы стать природой, Быть птицей, яблонею или снегом». Потом в семь лет: «Я не могу не быть». Он был довольно хлипок, большеглаз И лопоух. Не избегал проказ. Но постоянно мучила ангина. Тогда в постель укладывали сына Родители. И это он любил. В ушах его жужжало и шумело, Кровать его взлетала и летела. Он сочинял: «Разбойничий фрегат Летит по небу, весел и пернат». Болея, прочитал десятки книг. Любил халву. И странный вел дневник. Родители, конечно, понимали, Что сын их гений. И ему внимали. Перепечатывали каждый стих. Показывали людям. Что взять с них! Друзей он не имел, поскольку сильно Опережал ровесников. В двенадцать Влюбился страстно. Но его предмет Был старше ровно на двенадцать лет. Он ей писал: «Я буду плакать дико, Когда тебя утрачу, Эвридика!» Ей был смешон невинный мизантроп, Но поощрен был поцелуем в лоб… Он числился при Доме пионеров В литературной студии «Ромашка». Руководитель студии, бедняжка, Был сам поэт. И не любил талантов. Ему был нужен заурядный фон. К тому ж обиду затаил писака, Поскольку мальчик про него сказал: «Мне стыдно было бы писать, как он». Итак, отсутствием успехов внешних Уравновешивалось восхищенье Знакомых и родителей. Но вдруг В их городок примчалась из столицы Ваятельница Голубых Чудес, Имевшая в большой газете вес. Стихи ребенка даму покорили, В восторженно-сентиментальном тоне Оттопала она на ремингтоне Статью, где объявлялся новый гений. (А нас давно уверила печать, Что в гении возможно назначать.) Подборку напечатали в газете. И тут о мальчике заговорили. (У нас когда уже заговорят, То в говорении не знают меры.) Прославилась «Ромашка». Всю семью Сто раз отобразили в интервью. Уж малолетка прочили в Гомеры. Откликнулись на это пионеры, Водители такси, пенсионеры, Учителя, артисты, инженеры И прочие любители стихов… Один поэт, довольно знаменитый, Почуяв славы душный запашок, О малолетке написал стишок. Семья цвела. Его боготворили. И даже в школе был он полубог. Он стал заносчив, то есть одинок. А как стихи? Да так. Он их писал, Уже не ожидая вдохновенья. Взрослел. Но стих его не повзрослел. Тогда он начал нажимать на тему. И строки шли уже натужно, вяло, Неискренне — дыханья не хватало. Он был еще хвалим, но постепенно К нему утрачивали интерес. Он стал угрюм и зол. Забросил книги. Родители шептали про интриги, Про зависть в литераторских кругах. А он остановился и зачах. Ему обрыдла жизнь. Живя во мгле, Порой он горло примерял к петле… Вы скажете, его убила слава. Не думаю. Ее шипучий хмель Бодрит и возбуждает вдохновенье. Нет, он упал, как недозрелый плод. Поэты совершаются в семнадцать — Чуть раньше или позже. А в ребенке Вдруг возникает образ, звук, число. Поэзия — душевный опыт в слове. И в ней метафоры — остаток детства. Лишь на заре людского разуменья Основою был образ, а не мысль. Дитя-поэт — виденье давних эр. Ожившее дитя палеолита, Смятенное среди иного быта, Поскольку вспомнило то, что забыто — Язык природы и небесных сфер. Им надо много сил, чтобы прийти Оттуда к нам. И сохранить при этом Начальное, услышанное там. А мы поспешно поселяем их У нас. И кормим их своим сюжетом, Который так неудобоварим. Но наши страсти непосильны им… Поэты начинаются тогда, Когда их, словно на тугом батуте, Подбрасывает время. Сколько нужно, Чтобы при этом не сломать костей!.. Родители невиданных детей, С ребенком обращайтесь осторожно! Ужасен стиль восторженных статей. Не верьте им. Их содержанье ложно. Храните тех, кто обретает речь!.. А, впрочем, вундеркиндов можно сечь…

Вечером

Мальчик играл в оловянных солдат, Девочка куклу качала. Этот тысячелетний обряд Весь повторялся сначала. Девочка спела свое: «Ай-люлй», Мальчик заснул героем. Ветки качались. По небу шли Тучи сомкнутым строем. Глаз не смежая, кукла спала. И на ночном привале, В кучу сбившись у края стола, Стоя солдатики спали.

В ночном

Были ветер и дым. Были травы и кони. Совершенством своим Конь подобен иконе. Так же чист его лик, Так же взор его светел. Были луг и тальник, Были травы и ветер. Был костер и казан, Полунощная птица. Конь, луна и цыган. Сны, которым не сбыться.

«Путь мой юный, свет мой ранний…»

Путь мой юный, свет мой ранний, Долгий свет солнцестояний. Будут дни чуть-чуть короче, Будут чуть длиннее ночи. Будут чуть длиннее ночи, Будут чуть грустнее очи. Чуть грустнее, чуть печальней. Свет мой поздний, путь недальний.

«Знаю: дерево это в июне…»

Знаю: дерево это в июне Достигает духовных высот. Как роскошно оно в новолунье, Как сильны его запах и пот! Расстилается лунная пажить, Расплываясь в рассветном дыму. Молча дерево что-нибудь скажет, Молча месяц ответит ему. Друг на друга с улыбкою глянут И увидят, что скоро рассвет. И тогда уж пернатые грянут Уходящему месяцу вслед.

Ночная прогулка

Ветер звал. Тропа вела. Желтый мед луна пила. Ночь была большой и сильной, Как табун степных коней. Лишь потом полоской синей Прочертилось утро в ней. Посерели небеса. И заплакала роса. В небесах уже мельчали Кучи звездного зерна. И, как сахар в желтом чае, Быстро таяла луна. Ветер звал. Тропа вела. Солнце грызло удила.

«Слышно все. В соседней улице…»

Слышно все. В соседней улице Просквозила легковая. Ветер с яблоней целуется До зари, не уставая. Фортка хлопнула. Калитка пискнула. «Скорая» проквакала сиреной. Слышно: с расстояния неблизкого — Крякнул дуб под тяжестью вселенной. Слышно: яблоко, достигнув спелости, С ветки уронилось с мягким стуком. Каждый звук здесь остается в целости, Не соединяясь с прочим звуком. Даже слово медлит на губах, Чтоб не затеряться в разговоре. Главное, что в пятистах шагах Молча страсти сдерживает море.

«А иногда в туманном освещенье…»

А иногда в туманном освещенье Евангельский сюжет изображает клен — Сиянье, золотое облаченье И поворот лица, и головы наклон. И, замерев, ты чувствуешь усладу И с умиленьем ждешь своей судьбы. И ждешь, чтоб месяц засветил лампаду, Чтоб вознести молитвы и мольбы.

«Овсяновки, малиновки, щеглы…»

Овсяновки, малиновки, щеглы, Клесты, кукушки, иволги, синицы. На рассвете так они щедры, Что нельзя не присоединиться. Хочется защелкать, засвистать, Повторить мотив певучей птахи. Или с палочкой за пультом встать, Как бывало некогда при Бахе. Но, пожалуй, из таких затей Только гений извлечет немало. Без шестнадцатых и четвертей Он услышит главный тон хорала. Это могут Моцарт или Бах — Всею стаей в нотный стан нагрянуть, Рассадить на всех линейках птах, Встать за пульт, взмахнуть смычком — И грянуть. Гений прост, когда часов с пяти Птицы скопом распевают в чаще. Вслушаться, понять, что это — счастье И свободно воспроизвести.

Колорит

Рябины легкое вино. И синий звук. И желтый отзвук. И все во всем отражено. И все объединяет воздух. И словно бы несовместимы Сиена и ультрамарин. Но где-то в глубине картины Цвет слабой синькой растворим. Не для того изобразила Природа образец холста, Чтоб ляпал на него мазила Несовместимые цвета. Она зовет не к подражанью, Создав воздушную среду, А к озаренному дерзанью И кропотливому труду. И тут уж осень золотая Легонько постучит в окно, Колебля воздух и глотая Рябины легкое вино.

Осень

Д. Х.

В уходе есть свое величье. Когда, не подсчитав потерь, Выходят прямо в безграничье И не запахивают дверь. Перед морозом, перед снегом, Перед бесчинством непогод. И можно ли считать побегом Великой Осени уход? Уж ветер северо-восточный В листве копается, сварлив, Как архивариус дотошный, Долистывающий архив. А тот архив уже не нужен. Отказываться нам пора От стилистических жемчужин, От легких шалостей пера. Ступай вдоль серого залива, Мечи следы на пляж пустой, Беседуя неторопливо С землей, водой и высотой.

«Мороз! Накликал сам! Ведь слово — колдовство!..»

Мороз! Накликал сам! Ведь слово — колдовство! Пророчества свои произносить не стоит. А я призвал Мороз! Зачем призвал его? Теперь, как псы, у нас ночами печки воют. Мы можем иногда владеть толпой причин И силою молитв влиять на ход вселенной. Но следствия темны. Так лучше промолчим. И лучше не дадим свободы воле пленной.

У печки

В печи березу жрет огонь, И пес глядит, не отрываясь, Как пламя злится, извиваясь. А я к теплу тяну ладонь. Увы! Романтика печей Не привлекает москвичей! А здесь — поленья прогорят, Польется жаркий теплопад Наружу из багровой топки. Тогда заслонку затвори, Закрой трубу. И воспари, Разгорячившись, как от стопки. В саду мороз острей стекла. Но автономия тепла Понятней прочих автономий. При ней и проще, и знакомей Понятия добра и зла.

После суровой зимы

Снег все же начал таять. Суть Победна. И весна, хоть робко, Но начала торить свой путь. Уже подтаивает тропка. Черны, крепки деревья так В рисунке своего скелета, Что могут сохранить костяк В роскошном оперенье лета. Уже на новом рубеже Стоят небесные светила. И время летнее уже Нам радио провозгласило. Так побеждает суть. В саду Вокруг деревьев глубже лунки. И радуют на холоду Синиц серебряные струнки. Суть времени уже ясна. Пусть неуступчива погода, Грядут иные времена, Извечно, как у Гесиода. Снег начал таять. В этом суть. И здесь мерило высшей пробы. Уже весна торит свой путь. А формы тают, как сугробы.

«Разговаривает ветер…»

Разговаривает ветер С майской рощей. Разговаривает роща С майским солнцем. Разговаривает солнце С майской тучей. Разговаривает туча С майским небом. Разговаривает небо С майской речкой. Разговаривают небо, солнце, речка, Разговаривают тучи, ветры, рощи, Исцеляюсь, зачарован этой речью. Но догадываюсь: жизнь не станет проще.

«Птичка маленькая пела…»

Птичка маленькая пела На серебряном рассвете Так осмысленно и грустно, Как озябшая душа. Солнце встало. Смолкла птичка. Прянул ветер. Одуванчик Просушил свою головку И беспечно разлетелся.

«Мать ушла. И тонкий полог…»

Мать ушла. И тонкий полог Вдруг исчез. Надо мною звездный холод В семь небес. Небеса бездонны эти — Синь и жуть. Нас, как рыбу, манит в сети Млечный Путь. И теперь иные ночи Начались. Ведь твои слепые очи Смотрят вниз.

«Рученьки мои устали…»

Рученьки мои устали, Ноженьки мои устали, Голова моя устала, Сердце ноет от печали. Песенка моя забылась, Лесенка моя сломалась, Душенька моя замерзла. Сам не знаю, что осталось.

Два голоса

Первый Когда ты восстанешь из мертвых, Какие ты скажешь слова? Второй Нет, я не восстану из мертвых, Душа моя будет мертва. Первый Когда ты вернешься на землю, Ты снова полюбишь ее. Второй Нет, я не хочу возвращаться В убогое тело мое. Первый Да что тебе бренное тело! Ты явишь божественный лик. Второй Но как же я буду без тела? Ведь я без него не привык. Первый Когда ты восстанешь из мертвых, Себя от себя отреши. Второй Но нужно ли мне воскресенье Одной бестелесной души?..

«Когда бы спел я наконец…»

Когда бы спел я наконец Нежнейшее четверостишье, Как иногда поет скворец Весною в утреннем затишье! Про что? Да как вам объясню? Все так нелепо в разговоре. Ну, предположим, про весну, Про вас, про облако, про море.

«Напиши мне, богомаз…»

Напиши мне, богомаз, «Утоли моя печали». Не на день и не на час Утоли мои печали. Словом уст и светом глаз Утоли мои печали, Утоли мои печали.

«Чудо — познаваемость вселенной…»

Чудо — познаваемость вселенной И с природой дивный диалог. Этот чистый, темный и целебный Рек, небес, пустынь и моря слог. Этих гор возвышенные оды, Пестрые элегии лесов, Разговор осмысленной Природы, Примечанья птичьих голосов. Осторожней принимай признанья И о тайнах сбивчивый рассказ. Что-то пусть останется за гранью, В любопытстве сдерживая нас.

«Несовпадение в пространстве…»

Э. С.

Несовпадение в пространстве Мы не заметим. Просто мимо Пройдем рассеянны, бесстрастны, Рассеемся, как струйки дыма. Несовпадение во времени — Тоска о том, чему не сбыться. Бессмысленное озарение Томящегося ясновидца.

«День выплывает из-за острова…»

День выплывает из-за острова И очищается от мрака С задумчивостью Заболоцкого, С естественностью Пастернака, Когда их поздняя поэзия Была дневной, а не вечерней, Хотя болезнь точила лезвия И на пути хватало терний.

«В крутокрышем пярнуском доме…»

В крутокрышем пярнуском доме, Среди ветра, среди тумана, Мы живем, как в десятом томе Нескончаемого романа. Забываем его высоты И пленительные пейзажи, И пролистываем эпизоды, И пробрасываем пейзажи. Но и все же ты, мудрый Диккенс, Сочинитель добрых легенд, Говоришь нам: «Не торопитесь, Дотяните до хэппи энд. А в искусстве скорости первые Лучше всех других скоростей. Персонажи второстепенные Лучше третьестепенных гостей». Ну а мы, на него досадуя, Нарушаем его устав. Через пятое, через десятое Жизнь бросаем, перелистав.

«Был год неустройства и слома…»

Был год неустройства и слома. Пустые вояжи. Когда убегают из дома, Как вор из-под стражи. И все же мы странные воры: Сломали запоры, Узлы увязали, Ушли и не взяли.

«Есть спор двух душ слиянных — о разъятье…»

Есть спор двух душ слиянных — о разъятье. Спор двух неосторожных, жадных душ, Спор о свободе, словно о проклятье,— Двух душ слиянных, залетевших в глушь. И оба мы живем под впечатленьем Поэмы, не написанной пером. То с просветлением, то с утомленьем Поэмой этой дышим и живем. В боренье том неистовом, но истом, Слиянные навек, как два ручья, Мы обращаемся к евангелистам: Ведь верно — боль ценней небытия.

«Меня ты не отпустишь. Осторожно…»

Меня ты не отпустишь. Осторожно Введешь меня в Харонову ладью. И мы тогда поймем, как невозможно Сказать: «Постой. Не уходи. Люблю». Но перевозчик строго, отрешенно Нас будет ждать, нетороплив и тих, Покуда я из той ладьи Харона Благословлю на жизнь детей моих. И лодочник опустит весла плавно, Вокруг сомкнется черная вода. Прости-прощай, княгиня Ярославна, Твой Игорь не вернется никогда! Так омочи в реке рукав бобровый, Омой свои шелковые крыла! Увидишь тень ладьи во мгле лиловой. Тогда поймешь, что молодость прошла.

Два наброска

1. Конец XVIII

Язык, еще необработан, Пленяет мощным разворотом Звучаний, форм и ударений. В нем высь державинских парений. С державной лирою Державин Еще стоит. Но мы дерзаем Усвоить речь Карамзина. И пробует Жуковский лиру. И муза тяжкую порфиру Снимает — и обнажена. Крылов, привыкший к барским креслам, Лукаво бьет ее по чреслам. За шторами сентиментальных спален Цветут романсы с запахом левкоев. И за полночь не медлит Пален У государевых покоев.

2. Конец XIX

Безвременье. Отдых души. Девяностые годы. В подпольных кружках горячо обсуждают программы. Осенние листья ложатся на голые воды. И на десять лет отодвинуты жгучие драмы. Поэзия стала цыганской и кафешантанной. И кажется вялой. Словесный сугроб не подтаял. Печалится Чехов. Но проза душевных шатаний Не вяжется как-то с гармошкой фабричных окраин. Но тайные сути глядят сквозь неясные бреды. Искусство готовит себя — и отнюдь не для рынка. Й Победоносцев уже не стяжает победы. Престранное время грядет, где Толстой и Ходынка.

Старый цирк

После представления

Фонари погасли под шатром. Разошлись зеваки. А потом В клетках звери тощие грустят. Вечный рупь канючит акробат. В номерах циркачка с циркачом Хлещут чай, болтая ни о чем. Фокусник Петров (Али-баба) В пух продулся — значит, не судьба. С кавалером, помня про канат, Пьет канатоходка лимонад. Думает в постели казначей, Как бы облапошить циркачей. А под мокрым тентом шапито Слышен чей-то слабый шепот. То Ангел цирка с детской головой Бредит над ареной цирковой.

Бим и Бом

Бом увел жену у Бима. Ненавидит Бома Бим. Как она была любима! Он недавно был любим. На манеже град пощечин Отпускает Биму Бом. Их союз казался прочен, А теперь столкнулись лбом. На манеже град пощечин Отпускает Бому Бим… Почему-то мы хохочем И над тем и над другим.

Лев в неволе

Они не знают, что царя зверей Дрессировать не удается. Я просто знаю, что они сильней И что в них мало благородства. Ее мне жалко. Так она слаба, Так неумна, так лицемерна, Что может только быть рабынею раба. И пахнет от нее прескверно. А я молчу. А надо, так рычу И публику пугаю басом. Но огорчать бедняжку не хочу. Она меня к тому же кормит мясом. Его я презираю. Пистолет Он прячет от меня под мышкой. От трус и неврастеник, в тридцать лет Страдающий одышкой. Ему башку я мог бы размозжить Своей тяжелой лапой. Но не хочу. И оставляю жить На радость этой, слабой. А публика! Я знаю, что играть Льва перед ней почти что подло. Но как еще жалеть и презирать На нас глазеющее кодло.

«Жить так: без жалоб и обид…»

Жить так: без жалоб и обид На мир, который нас не любит. И лишь велит, а не сулит, И недовольно брови супит. Ну а за что любить-то нас? За что нас мир любить обязан? Что дал ему наш жадный разум? Мы отбираем, не чинясь. Съедаем море, реки, лес, Вонючий воздух выдыхаем. Съедаем синеву небес, Земную зелень пожираем. Враждуем меж собой. И без Самоубийства умираем.

«Владеть всем тем, что нам дано…»

Владеть всем тем, что нам дано, Чем человек богат и чуток! Не опускаться до того, Чтобы руководил рассудок! А отдаваться тем, земным, Слепым, глухим и безрассудным Желаньям — тем, что мы храним Наперекор понятьям скудным,— Любви, сочувствию, слезам, Прощенью, отвращенью к крови. Все это, относясь к азам, Естественно в своей основе.

«Поверить новым временам…»

Поверить новым временам Не так легко при ста обманах. И впрямь, нужна ли правда нам В разоблачительных романах? И нужно ли разоблачать То, что давно уже знакомо: Умение не замечать Попранье права и закона? И неужели в том открытье, Что мы должны во все поры Правдиво освещать событья, А там пусть хоть в тартарары!

Поэтика

В поэзии — старение реалий. Но нет старенья страсти и печалей, Метафоры стареют и язык, Но не бессонница во мраке нощи. Стареет рифма. Ну а если крик Придет на рифму, то рифмуй попроще. Поэтику пора бы отменить. Она — пустейшее из всех занятий. Но где тогда связующая нить, Преемственность стремлений и понятий? Как быть с поэтикой? Один верлибр — Сторонник разлохмаченной кудели: С суровой нитью больше канители И страстотерпцам легче без вериг.

Лирика

Лирика! «Я», обращенное к «Вам»? Нет! Обращенное в ночь! Лирика — осуществление драм, Где никому не помочь. Это не жалоба. Чистая кровь, Что вытекает из жил. Здесь, как беда, возвращается вновь То, чем когда-то ты жил. Это не песнь, не печальный мотив, Пусть он безмерно высок… А Маяковский, Ее проводив, Пулю пускает в висок.

«Не верь увереньям, наивный…»

Не верь увереньям, наивный, И, зрячий, ослепни скорей! Избавься от дрожи противной, И если стареешь — старей! А если ты молод — будь молод, Поверь и друзьям, и любви. И если не будешь размолот, То лучше с мое поживи. Но из молодых, но не ранний, Хочу, чтоб скорее постиг Систему разочарований И очарований моих. Тогда, мой поэт и наследник, Блюдя свою славу и честь, Привыкни, что ты — из последних. А вправду ли первые есть?

«Надо так, разбираясь толково…»

Надо так, разбираясь толково, Узнавать о своих сыновьях, Словно без толмача разбитного Путешествуешь в чуждых краях. Да и что нам толмач растолмачит В их превратной и легкой судьбе! Только что-то в ней переиначит, Перешьет и примерит к себе. Да и как нам, былым забиякам, Понимать своих хмурых котят? Разве что — по таинственным знакам?.. Впрочем, пусть их живут, как хотят!

Хлебников

Не думал про стихосложенье, Как это было в том веку, Когда боролись за княженье И пелось «Слово о полку». Он что-то вспомнил так правдиво Из темного праязыка, Что месяц в небе всем на диво Преобразился в рог быка. Сородич мифов быкорогих, Он солнце брал за удила, И шел от шалашей убогих Бить Прометеева орла. Он с соколом Бояна бился, Чтоб лебедей его сберечь… И так он жил. А к нам явился Произнести и умереть.

Лаборатория поэта

Лаборатория поэта — Его черновики. На них есть верная замета Его души, его руки. Священнодействует над темой, Колдует над своей Периодической системой Любвей и нелюбвей. Здесь строят из веществ строптивых Состав, который загремит, Воспитывая в тайных взрывах Изобретенный динамит. Здесь тот подвал или мансарда, Где мыслят не по пустяку, Чтоб под карету Александра Метнуть взрывчатую строку.

Могила поэта

О нем и память уж почти мертва. Ушла с друзьями. Камень и могила Заросшая. А та, что хоронила, Его забыла и еще жива. Земная память, в общем, пустяки. Когда-то, может, вспомнятся стихи, Совсем в другом, нездешнем пониманье. Да не стихи! Две-три строки, отнюдь Не лучшие. Их нынешняя суть Скорей всего не привлечет вниманья.

Партизаны

Спасаться от огня и от набега, Спасать скотов, добро, себя и чад Простительно. Пускай же нас простят Герои войн и мученики века. Славнее те, кто не бежит от бед, Кто в страшный час свой край не покидает, А вместе с ним воюет, и страдает, И гибнет, не доживши до побед.

«Конец системы самооправданья…»

Б. 3.

Конец системы самооправданья — Начальный пункт самоуничтоженья. Подобно это разрушенью зданья От изверженья и землетрясенья. 1Јсть оправданье в самообвиненье: К самим себе являемся с повинной; Поэтому достойны снисхожденья. Вот вам сюжет комедии старинной.

«Когда сумеем угадать….»

Когда сумеем угадать, Что объявился новый гений, Когда прольется благодать В пустые окна наших келий, Он завоюет нас легко, Он смыслы новые заявит, И скоро новое лицо Словесность наша миру явит. Усвоим мы его язык, В ученики пойдем смиренно. От наших пут и от вериг Освободимся постепенно. Пришел бы он! Пришел бы он! Чтоб его имя воссияло. А мы, чтоб стерлись в пыль времен, Как будто нас и не бывало.

«Добивайтесь, пожалуйста, смысла…»

Добивайтесь, пожалуйста, смысла, Проясняйте, пожалуйста, мысли. Понимаете? Все остальное Не имеет большого значенья. Что есть дерево? Лишь древесина? Или, может быть, ветки и листья? Понимаете ли, в чем причина Разумения и бескорыстья?

М. Козакову

Что полуправда? — Ложь! Но ты не путай Часть правды с ложью. Ибо эта часть Нам всем в потемках не дает пропасть — Она ночной фонарик незадутый. Полухарактер — ложный поводырь. Он до конца ведет дурной дорогой. Характер скажет так с мученьем и тревогой «Я дальше не иду! Перед тобою ширь. И сам по ней ступай. Нужна отвага, Чтобы дойти до блага. Но смотри: За правды часть и за частицу блага Не осуди, а возблагодари!» Ах, грань тонка! На том горим! Часть… честь… «Не это» путается с «этим». Порой фонарик правды не заметим, За полуправду возблагодарим. А наши покаянья стоят грош, И осуждения — не выход. Что ж делать? Не взыскуя выгод, Судить себя. В себе. Не пропадешь.

Exegi

Воздвиг я…

Гораций
Если бы я мог из ста поэтов Взять по одному стихотворенью (Большего от нас не остается), Вышел бы пронзительный поэт. Тот поэт имел бы сто рождений, Сто смертей (и даты от и до), Было б сто любовных наваждений, Ревностей и ненавистей сто. Сто порывов стали бы единым! Споров сто поэта с гражданином! Был бы на сто бед один ответ. Ах, какой бы стал поэт прекрасный С лирой тихою и громогласной! Был бы он такой, какого нет. Он тому, что время возвещало, В строках вещих не дал бы истлеть. И все то, что память возвращала, Мог бы навсегда запечатлеть. Гений роковых сороковых, И пятидесятых полосатых, И шестидесятых дрожжевых, И загадочных семидесятых, И восьмидесятых межевых!.. Не запятнан завистью и ложью, Не произносящий слов пустых… Почиталось бы за честь к подножью Гения сложить свой лучший стих. Памятник ему нерукотворный Я воздвиг бы, и дорогой торной Стала бы народная тропа. А на нем я выбил бы слова: «Да прославятся Кирилл, Мефодий, Петр, и Павел, и Борис, и Глеб… Монумент единому в ста лицах… Знаменитому во всех столицах…» Но, конечно, замысел нелеп.

III. Баллады

Надоели медитации у себя и у других. Наша поэзия расплывается в них, как сад в тумане. В медитациях часто камуфлируется отсутствие мыслей, чувств и тем перамента. Хочется потребовать, чтобы поэты выложили карты на стол. Сюжет — это карты на стол. Его нельзя камуфлировать. Он либо интересен, либо нет. Отсюда — баллады.

Я перебрал многие стили балладного стиха от энергичной английской, сентиментальной немецкой, шутливой французской до «скорости голой» баллад советской поэзии 20-х годов. Тихонов, Асеев, Сельвинский.

Но это отнюдь не формальный поиск. Сюжет не только способ организации материала, но и нравственный стержень стиха. Сюжет указывает, как надо или не надо действовать в данных обстоятельствах. Он дает побуждение к действию.

Он же является способом интенсивного контакта с читателем, формой уважения к нему. Мне кажется, что в наши времена, когда этот контакт ослабевает, хороша баллада.

Сюжеты мной придуманы, услышаны или взяты из истории.

Королевская шутка

— Вставайте, ваше величество! — К черту! Который час? — Вставайте, ваше величество. Дело касается вас. — Сам пусть дела решает Старый лентяй сэр Джон! — Ваш канцлер, ваше величество, Этим кинжалом сражен! — Как это? За убийство Будете казнены… — Но вы отреклись от престола В пользу вашей жены! Ваш канцлер не понял этого И был сегодня смещен, Смещен ударом кинжала. И я за это прощен. У нас уже новый канцлер: Юный герцог сэр Грей… — Этот юбочник — канцлер? Эй, стража, ко мне скорей! Эй, молодцы, за мною! Бейте бунтовщиков! — В ваших подвалах, сударь, Для стражи хватило оков. А те, на кого не хватило, Валяются там, во рву!.. — Но я ваш король, сударь, Покуда еще живу! — Архиепископ и гвардия, Народу подав пример, В полночь уже присягнули Вашей супруге, сэр! Исполнить три ваших желанья — Такой поступил приказ. А с третьими петухами Отправить к господу вас! — Как милостива королева! Ее поблагодари. Ведь я бы ее ухлопал, Не дожидаясь зари. Вели, чтоб стучались в двери Таверны «Кум королю». Будите красотку Мэри, Которую я люблю. Скажите, что некий пропойца, Который был королем, Просил, чтоб красотка Мэри Прислуживала за столом. Катите бочонок токайского, Хочу умереть хмельной. А вас за стол приглашаю, Любезный убийца мой! Второе мое желанье: Острей наточите кинжал. Тот недостоин короны, Кто ее не удержал. А третье мое желанье, Чтобы к началу дня Вы мадам королеву Зарезали, а не меня! — Тут принесли токайское. И долго, себя веселя, Они хохотали над шуткой Бывшего короля… Над шуткою ко- Над шуткою ро- Ля! А-а!

Песня ясеневого листка

Жили на свете Лотта И Гензель — лесной стрелок… Куда ты летишь по ветру, Ясеневый листок? Лотта была женою Вальдмана-лесника. И часто певала песню Ясеневого листка. Лотта детей рожала, Пекла, варила обед. Тихо в лесной сторожке Жили двенадцать лет. Тринадцатый год, недобрый, Взлетел к сверчку на шесток… Куда ты летишь по ветру, Ясеневый листок? В тот год явился в сторожку Гензель, лесной стрелок. И пил он с Вальдманом пиво. И Вальдман поспать прилег. А Гензель шутил с Лоттой, Рукою к себе привлек… Куда ты летишь по ветру, Ясеневый листок? И Лотта его полюбила, Своей любви не стыдясь, Поскольку любила в жизни Последний и первый раз. И Вальдману повинилась. И тот сказал: «Не виню». — Спасибо,— сказала Лотта.— Тебе я не изменю. И вышел он в лес дремучий, В предутреннюю полумглу. И взял он свой лук певучий, И верную взял стрелу. И он подошел к поляне, Где спал беспечный стрелок. И лук натянул певучий, Стрелу же послать не мог. — Зачем причинять ей горе! И чем я ему воздам? — Пошел он в густой орешник, Сказал зеленым кустам: — В зеленые руки возьмите Певучий мой лук и стрелу, И сердце мое пробейте, Чтоб я не доверился злу. И выпустил верный орешник Стрелу изостренную ту. Но ворон, с ясеня прянув, Ее подхватил на лету. И внятно прокаркал ворон: — Зазря себя не губи. Ведь Лотта твоя умирает. И скоро умрет от любви. Пришел он домой. И Лотта Сказала: «Прости, мой друг». Он молча сидел у постели. И дети стояли вокруг. Потом в ее изголовье Медовую свечку зажег… Куда ты летишь по ветру, Ясеневый листок? А утром закрыв сторожку, С детьми пошел на восток… Куда ты летишь по ветру, Ясеневый листок? Так кончилась повесть про Лотту И Вальдмана-лесника. Лучше не пойте песню Ясеневого листка.

Андалузская баллада

Апельсиновая ветка Апельсины уронила. Черноокая Росита Габриэля схоронила. Как он мог быка прирезать, Как умел водить медведя, Как ходил в ночное дело! Но его сгубила ведьма. Ой, мандолина! Пой, мандолина, Пока так запоется, Что струна оборвется! По усопшему поминки Были в ночь на новолунье. Позвала вдова весь табор. И сама пришла колдунья. Невеселый это праздник. Там без песен пили-ели. Поминали, вспоминали О красавце Габриэле. Ой, мандолина! Пой, мандолина, Пока так запоется, Что струна оборвется! А потом Росита встала В черной шали-покрывале И сказала всем цыганам, Так промолвила в печали — Не по-божески сказала, Не по дедовским обрядам: «Если нету Габриэля, Пусть весь табор ляжет рядом!» Ой, мандолина! Пой, мандолина, Пока так запоется, Что струна оборвется! Тут-то ведьма и вскочила: — Вы послушайте, цыгане! Чтобы весь наш род извелся — Вот Роситино желанье. А чтоб нынче не свершилось То злодейское заклятье, Нечестивицу Роситу Пусть клинком заколют братья! Ой, мандолина! Пой, мандолина, Пока так запоется, Что струна оборвется! Но заколебались братья. А сестра вдовы кинжалом Десять раз пробила сердце Под шелковым покрывалом. Словно все окаменели. Но раздался смех бесстыжий. То красавица колдунья Вознеслась вороной рыжей… Ой, мандолина! Пой, мандолина, Пока так запоется, Что струна оборвется! Если женщина полюбит, А мужчина не полюбит, То она в порыве злобы Самого его погубит; Если женщина полюбит, А любимою не стала, Пожелает в диком горе, Чтобы вся земля пропала. Ой, мандолина! Пой, мандолина, Пока так запоется, Что струна оборвется!..

Притча о сыновьях Утцы

Ехал король на охоту, Встретил цыганку Уцу. Сразу в нее влюбился. Вскоре на ней женился. И принесла ему Уца Четырех цыганят кучерявых. Утром, едва проснутся, Время проводят в забавах: Лазают по заборам, Рвут дорогие платья. Словно для знатных принцев Нет другого занятья. Помер король. Оставил Детям четыре царства. Стали они королями. Тут и пошли меняться Замками и городами. Город — на кобылицу Мавританской породы; Замок, леса и воды — На заморскую птицу. Часто они съезжались. Тогда вынимали скрипки. Долго играли на скрипках, Покуда не уставали. А когда уставали, Тут же и засыпали. И даже во сне пели, А в безлунные ночи Ходили в соседние страны. И табуны угоняли. Но возмутились бароны: «Что это за государи? Зачем играют на скрипках? Зачем поют при гитаре?» И собрались бароны, Пришли в королевский замок, Где не было обороны, И королей убили. Потом заперлись бароны С прелатами в тронном зале. И короля выбирали. Долго его выбирали, Между собой препирались, Но выбрали государя. Тот не играл на скрипках, Только правил и правил. Он половину баронов На эшафот отправил, А остальные бароны Радовались и похвалялись Тем, что в живых остались. А внуков Уцы прогнали Обратно в цыганский табор. И стали ее внуки Цыганскими королями. Они на скрипках играют. Они поют при гитарах. На старых гадальных картах Есть их изображенье.

Кабаретная баллада

Жил-был король Гильом Второй И мирно правил он. И всем, кто кланялся ему, Он отдавал поклон. Но в королевстве — трам-тарам! — Суровый был закон. Чтоб каждый не в свое не лез. Иначе дураку, Который не в свое полез, Оттяпают башку. Пахали пахари его, Погонщик гнал осла, И дева милая одна Ягненочка пасла. И музыкантша там была, Прелестная Мими, Она играла — трам-тарам! — На флейте до-ре-ми. Зачем же им в чужое лезть, В дела не по плечу И ради этого башку Подставить палачу? Король уехал отдыхать. Остался у руля Его сиятельный маркиз Картон де Труляля. И он нарушил — трам-тарам! — Законы короля. И каждый не в свое полез Порядку вопреки, Поскольку страх у всех исчез Остаться без башки. Пошли портные воевать, Жандармы — петь в церквах, А мукомолы — суд вершить, Воссев на жерновах. Вручили звание посла Погонщику осла. Мими маркизу Труляля Ребенка принесла. Одна лишь дева — трам-тарам! - Ягненочка пасла. Так каждый не в свое полез, В дела не по плечу. Стать воспитателем детей Осталось палачу. Пока отсутствовал король, Сбесилась вся печать. И цензор начал сочинять, Редактор — запрещать, А сочинитель в цирк пошел И так смешил народ, Что мог наверняка попасть В опасный оборот. Но в королевстве — трам-тарам! Все шло наоборот: Того, кто не в свое полез, Все чтили, как божка. И возносилась до небес Дурацкая башка. Пришел из отпуска король. И увидал король, Что каждый подданный его Не ту играет роль. Башмачник пел, судья латал, Хорист ковал металл, Писатель в цирке гоготал, Палач детей питал. Но вмешиваться — трам-тарам! Король в сие не стал. Поскольку не в свое полезть Не пожелал король. Он сел с девицей на осла И поскакал в Тироль. Адье, мадам, адье, мосье! В Тироль! В Тироль!

Вознесение Аугуста Лима

(Местная быль) I Люблю легенды. В них разбег И краткость. (Ибо я не стайер.) Пишу, покуда снег не стаял. Но очень скоро стает снег. Пишу сугробам. Но люблю, Чтобы растаяли сугробы, Чтоб потекли, осели, чтобы Служили пополненью рек. II Вот так же думал Аугуст Лим. (Но не ручаюсь, что об этом, Поскольку не был он поэтом, А просто — нелюбитель зим.) Он жил в приморском городке, В домишке чистом и прелестном. И слыл философом известным. Сейчас я познакомлю с ним. III Мужчина. Лет за пятьдесят. Он за столом работал редко: Три слова, изредка — заметка. А там его тянуло в сад. Он наблюдал, как рос редис Или подобное растенье. С восторгом он встречал цветенье И с неохотой — листопад. IV Амалья-Гамадрилла Фюнф Жила у Лима экономкой. Была девицею негромкой, Зато достоинств — целый фунт. Не буду я касаться здесь О них неблаговидных сплетен. Философ был великолепен, Но перед ней стоял во фрунт. V Я даже кратко излагать Его учения не стану, Поскольку много в нем туману: Идея, что Природа — мать, Но неизвестно кто отец. Ну и так далее. Не страшно Прослыть профанами. Нам важно Лишь то, что Лим любил гулять. VI Да! Я ведь начал про снега, Но, отвлекаясь, их оставил. А снег тем временем растаял. И отделились берега От моря. По большой воде Бежали легкие буруны. По вечерам сияли дюны, Как лысина без парика. VII Лим вышел прогуляться. Он В плаще легко шагал по дюнам. Но вдруг весенний ветер дунул И охватил со всех сторон. И загремел весенний шторм. Забушевала Мать-Природа, Как часто в это время года. Лим в этот грохот был влюблен. VIII От волн неслась морская пыль, Волненье затопило пляжи, Распространяясь ввысь и вширь. Деревья закричали в раже. Бесстрашный Лим, закутан в плащ, Стоял среди морского гула. Но вдруг порывом плащ раздуло — И он взлетел, как нетопырь. IX Превыше всех высоких крон Его взнесло одним ударом. По воле ветра став Икаром, Он мчал, врезаясь в небосклон. Стал воздух бледен, как сукно. В груди дыхание спирало. Вокруг гремело и орало: На город Лима нес циклон. Х Стемнело. Город стал глухим. Шторм, разрастаясь, бил по крышам. Как бы влеком порывом высшим, Летел философ Аугуст Лим. В его душе восторг и страх, Вблизи шарахаются тучи. Шторм, разъяренный и могучий, Свеж, молод и неумолим. XI От притяжения земли Совсем освободилось тело. Оно, блаженствуя, летело, Как парусные корабли. Внизу десяток огоньков Мерцал в пространстве нелюдимом, Порою тучами, как дымом, Прикрыт. Ветры вознесли XII Философа. И он решил, Что это знак его величья. Мелькнула мимо стая птичья, Почти лишившаяся сил. Его же призывал Зевес, Чтоб воспарил ширококрыло. Что там Амалья-Гамадрилла Тому, кто от небес вкусил! XIII И было страшно глянуть вниз, Где все расплылось и погасло. Стихии, плотные, как масло, Его держали. И лились, Куда неведомо. Летун Был акробатом в диком цирке… Но вдруг задел за флюгер кирхи — Задел за флюгер и повис. XIV И сразу прохватила дрожь: Ведь можно на землю свалиться! Вот и летай теперь как птица… Клянусь, что этот факт не ложь. Ну что ж, коль этот факт не ложь? Лишь для пустого очевидца Любая правда пригодится, Хотя в ней смысла ни на грош. XV Я правдою по горло сыт. А перед смыслом ум пасует. Пусть тот, кого интересует, О смысле сам сообразит. И разберется что к чему. Мне это не необходимо. Итак, мы отвлеклись от Лима. Что с ним? Пока еще висит. XVI Висел он, как пиратский флаг. И слабо вопиял: «Амалья, Спаси меня!» Ведь знал, каналья, Что дело не оставят так. И впрямь, его пошли искать. И обнаружили на шпиле, Воздели руки, возопили: «Вот до чего довел кабак!» XVII Наутро люди собрались. Смеялись, гикали, орали, С недоумением взирали, Как Лим над городом повис. Пожарный прискакал обоз. И, наконец, беднягу сняли… А все же, как насчет морали? Возможно так: не возносись! XVIII Да что мораль! Пришла весна, Повеял с моря ветер вешний, В его дыханье каждый грешный Пьянеет, словно от вина, И можно даже вознестись, А хочешь — повисеть на шпиле… Ужасно надоели штили И благостная тишина!

Смерть императора Максимилиана

Чешская баллада В строгом замке, что квадратом Середь города стоит, Умирает император, Добрый маленький старик. Император он природный, Императором рожден, И за это всенародной Он любовью награжден. Три различных совещанья Происходит в этот миг, Три готовят завещанья Три из трех дворцовых клик. Три законных претендента, Тоже, в общем, старики, Ждут удобного момента Взять друг друга за грудки. Император умирает, Он отходит. Но пока Награждает и карает Августейшая рука. И еще спешат курьеры, Мчат приказы из дворца. Еще строятся карьеры И надеются сердца. И законы создаются, Чтоб цвела его страна. Еще трубы раздаются, Раздаются ордена. Но земному государю До земного дела нет. Он узрел иные дали, Он увидел горний свет. И господь к нему приходит И к земному королю Стаю ангелов приводит. — Хочешь, жизнь тебе продлю Будешь на своем престоле Среди ангелов стоять. По моей высокой воле Будешь ангелам под стать. Не ответил сразу старец, Думал или же дремал, Долго веки поднимались, Долго губы разжимал. Улыбнулся тихо богу И ответил: — Не хочу! — И отправился в дорогу Вверх по лунному лучу.

Смотрины

…Его привел под локоть некий чин На середину небольшого зала, Где заседали несколько мужчин И дама под вуалью восседала. Он бледен был, обрюзг, нетверд в ногах. Одет нечисто, несколько всклокочен. Глаза косили. Слюни на губах. И женщина произнесла: «Не очень!» — Кто ты? — его спросили. «Здешний принц». — Как звать? — Молчанье. «Не знаток меморий», Блеснула женщина из-под ресниц. — Ты знаешь, что тебя зовут Григорий! — Я здешний принц! — и дрогнула губа.— И вы меня ни в чем не убедите! — Он чувствовал: решается судьба. Но женщина сказала: «Уведите!» Ивана увели. «Такая чушь Кому-нибудь из вас могла присниться, Что подобает мне подобный муж?» Все помолчали. И императрица. «Но, впрочем, это не моя вина, Что долг ему Россией не оплачен. Убавить пищи. И лишить вина. Он слишком толст и слишком неопрятен». Его везли от царства, от столиц, От неожиданных фантасмагорий. А он орал: «Я сей державы принц!» Тут навалились: «Замолчи, Григорий! …Тогда в России были трех корон Носители (при воцаренье новом): Екатерина, Третий Петр и он, Пожалуй, всех законней коронован. Железными запястьями звеня, Он все орал, пока его держали: — Я бедный принц! Забыл, как звать меня Но я превыше принцев в сей державе!.. А Катерина, бывшая Софи, Разделываясь с призраком былого, Перед трюмо сгримасничала: «Фи!» И приказала пригласить Орлова. — К чему нам этот? — говорил Орлов.— Россия сумасбродами богата. Не зря на государственных орлов В ней зарятся голодные орлята. Один из этих треплет в кабаках — Мирович, в нем сидит Мазепин корень,— Что, дескать, был бы взвод в его руках…— Подумала: «И ты был так проворен». — Но это мысль! Не трогать дурака. Притворно верить всем его посулам. И дать ему команду от полка. И в Шлиссельбург назначить с караулом. А если сей болван пойдет на вал, То это совершенно безопасно. Чуть суматоха — подавать сигнал И действовать инструкции согласно…— Он был убит… Но там, на рубеже, Где сказочные море-окияны, Неубиенные Петры, Иваны Грозят короне, пусть они и «лже».

Убиение углицкое

Был Феодор добрый царь, Да дела не ладились. Говорили: преставится, Все тогда поправится. Говорили: отдохнем От царя от грозного. А при Феодоре, при нем Много было розного. Если бы не царский шурин, Если б не Борис, Все б передрались. А Борис, царский шурин, Был умом светел. Он царя мишурил, В государи метил. А Димитрия убили, Сына грозного царя. Поздно, поздно Прибежали лекаря. Мать-царицу откачивали, В покой внеся. Ах, нельзя убивать маленьких, Убивать нельзя. Лежал он бледный, беленький Среди желтых свечей. Мог бы стать помазанником, А теперь он — ничей. Государем мог бы стать строгим, Страшным государем быть, Головы приказал бы рубить, Свирепей батюшки быть, Недругов разя. А все равно маленьких Убивать нельзя. Ой,— горевал Феодор, Ай,— утешал Борис. А после сего события Только начались. Нарядили следствие. Шуйские князья Приговорили: маленьких Убивать нельзя. А его, царевича, Никто и не убивал. Играл, играл Да напоролся На кинжал. Ой,— горевал Феодор, Ай,— утешал Борис. А тут-то они, события, Другие начались. Помер, помер царь Феодор. Упросили стать Бориса. Стал татарин, царский шурин, Государем всея Руси. И опять дела не пошли на лад: Всюду глад и мор, Всюду мор и глад. Но тут заговорили: Димитрий бежал, Он не напоролся На кинжал. Говорили: Гришка, Беглый монах. А про Бориса — царишко, Не в своих, дескать, чинах. Говорили: маленького Убивать нельзя, У него особая стезя. Маленького не убили, Маленького схоронили, Схоронили в девичьей. Не так просто убить царевичей! И пришел царевич — Димитрий С ляхами. Архиереи хватались за митры, Ахали. И заколебалась Русь вся. Убивать маленьких Нельзя… Ведь дети, они слабеньки, Что хочешь с ними твори. А достойны сабельки Взрослые цари. Ой и помер Борис За злодейство свое. Ой и Шуйский ушел За лукавство свое. И по всей Руси Началась резня. Потому что маленьких Убивать нельзя!..

Скоморохи

Идут скоморохи по тусклым дорогам — По главному шляху, по малой дороге, Отвержены церковью, признаны богом, По русским дорогам идут скоморохи. Что могут они? Потешать, скоморохи. Что могут они? Рассмешить, скоморохи. А могут ли что-то решить скоморохи? Какие вопросы, в какие эпохи? Навстречу — старуха с козой на аркане, Навстречу — артель мужиков с топорами, Навстречу боярин в брусничном кафтане. А там уже — город горит куполами. Войдут они в город. Осмотрятся — где бы Устроить им игрища утречком рано, Для красных петрушек поставить вертепы Поближе к базару, подальше от храма. Как станут скакать и играть в балагане, Посмотрит старуха с козой на аркане, Посмотрят артельщики и горожане И даже боярин в брусничном кафтане. Забудет старуха невзгоды и беды, Забудут холопы кабальные нети, Забудет боярин войну и победы, Когда затанцуют козлы и медведи. Пусть к злобе и мести взывают пророки, Пускай кулаки воздвигают над веком, Народу надежду внушат скоморохи И смехом его напитают, как млеком. Воспрянут старуха с козой на аркане, Торговые люди, стрельцы, лесорубы, И даже боярин в брусничном кафтане. И ангелы грянут в небесные трубы.

Блудный сын

1 По пустому темному проселку Шел солдат из города домой. Думал он: «Конечно, мало толку Жить у нас, особенно зимой…» 2 Время было накануне святок, Но еще не вылегли снега. «А отцу-то за восьмой десяток, Захворал — и вся тут недолга». 3 Вышел к полю Псовые Охоты, А оттуда, если глянуть в дол, Прежде, словно праздничные флоты, Плыли огоньки окрестных сел. 4 А теперь — хоть глаз коли! Весомо С четырех сторон стояла мгла. «С довойны,— подумал,— не был дома, Может, немец все спалил дотла». 5 Поддувало снизу. Шла поземка. Далеко кричал локомотив. Что-то монотонно и негромко В воздухе гудело, как мотив. 6 Дом был крайний к лесу. Все молчало. Пес не выл. Петух не голосил. Во дворе корова не дышала. Конь не бил копытом о настил. 7 А отец не спал. Ломило руку. Тараканы терлись на печи. Он прислушался к ночному стуку И зажег огарочек свечи. 8 «И кого так поздно носят черти! Без того нейдет проклятый сон!» — Отворяй! Заколенел до смерти! — И старик подумал: «Может, он». 9 Ветер режет хуже божьей кары, Не найти дорогу без луны. — Сам ты чей? — «Не он»,— подумал старый. — Сам с войны. Шагаю в Тиуны. 10 «Пусть-ка сам меня признает»,— думал И снедь тем временем извлек. Печь остыла. От окошка дуло. Колебался светлый стебелек. 11 — Выпьем, батя, на помин усопших, Сам своих ушедших помяни. А еще за тех, кто тропы топчет Далеко от дома и родни. 12 Парень, видно, был совсем не беден. Не пустой мешок с войны волок. Водку в кружки наплескал: «Поедем!» — С богом. Тиуны-то немец сжег. 13 Думал сын: «Не стоит открываться. Только зря расстроишь старика. Здесь не жить мне, здесь не оставаться. Лучше напишу издалека». 14 Он молчал и пил, смятенья полон. И зубами от тоски скрипел. А держать язык за частоколом И в хмелю умел. А надо — пел. 15 Пел натужно, диковато, хрипло. Песню начинал по десять раз. Долго пел. Но голова поникла. Был еще далек рассветный час. 16 То, что старый не увидел глазом, Мог бы он расслышать в песне той. Но, наверно, помутился разум От войны, от жизни прожитой. 17 Думал старый: «Он, видать, не беден. А добро задаром нажито. Ночью не заглядывал к соседям. Пропадет — не хватится никто». 18 Дуло-поддувало в чистом поле. Дуло, снег сметало на пути. Ветры на бугре стерню пололи. Время было около пяти. 19 У печи нащупал топорище. На мгновенье прохватила дрожь. Отодвинул от хмельного пищу. «Может — он? Пожалуй, не похож». 20 Задохнулся. Ноги стали шатки. «Крепко спит. А если встанет вдруг? В кошельке, небось, одни тридцатки, Может, десять, может, двадцать штук…» 21 Дуло, дуло, дуло, дуло, дуло, Ночь не выдувало со двора. Посреди избы стоял сутуло Он, не выпуская топора. 22 Свечка вдруг вздохнула и истлела. Очи словно дегтем залило. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 23 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сын проснулся. За окном белело. — Шею,— говорит,— совсем свело! 24 Был он трезв. Старик со страху замер. Думал, вскочит, крикнет: «Загублю!» А солдат: — Давай топор, хозяин, Я тебе дровишек нарублю. 25 — Благодарствуй,— старец чуть ответил. — Слава богу, ветер унялся. Мне пора. Проселок вон как светел, А отсюда ходу два часа. 26 Старому при свете стало жутко. Холод разлился в его крови. Выдохнул: — Как звать тебя? — Зовутка. Как захочешь, батя, так зови… 27 …По пустому зимнему проселку Шел солдат от дома на восток. Шел солдат и плакал втихомолку. За плечом висел пустой мешок. 28 Он остановился там, где рядом У раскрестка стыли две сосны — Две вершинки срезаны снарядом, Только вбок росли они с войны. 29 С той межи, где мерзли две калеки, Дом еще виднелся вдалеке. И пошел солдат к одноколейке — Восемь верст не страшно налегке.

Баллада о конце света

(Из блокнота 1941 года) Последний час сражалась рота. И каждый к гибели привык. Хорошая была работа, Да мало виделось живых. Стреляли изредка, с прищуром, Оставшиеся храбрецы. Засыпанные амбразуры Обороняли мертвецы. И приближалась грозно, внятно Та неизбежная черта, Где только под ноги гранату С последним лозунгом: «За Ста…» Но тут, врываясь в цепь событий, Сквозь посвист пуль и минный вой Закаркал громкоговоритель За вражеской передовой. «Внимание! Бросайте ваффен! Напрасно будет кровь пролит! В пять сорок на участке нашем В планету врежется болид. Мы скоро будем тучей пыли — И мы, и вы, кто бьется тут. И нас не будет, всех, кто были. Штык в землю, руссен! Всем капут Не призываем вас сдаваться. И сами не идем к вам в плен. Не призываем вас брататься, Нас скоро побратает тлен. Вниманье! По последней сводке До катастрофы ровно час. И если вы хотите водки, Довольно шнапса есть у нас!» И замолкает перестрелка. И слышно, как течет вода. И только у комроты стрелка Неумолима, как всегда. Но тут, придя в соображенье, Героев собирает в круг, О межпланетном положенье Повестку ставит политрук. Что, мол, ввиду поломки раций, Ориентация туга. Но я зову не поддаваться На провокации врага… И только лица побелели. Цветной сигнал взлетел как плеть… Когда себя не пожалели, Планету нечего жалеть!