Основная тематика новых рассказов Михаила Колосова — обличение и осмеяние разного рода приспособленцев, хапуг, рвачей, халтурщиков и прихлебателей.
ОТ АВТОРА
Редактор этой книжки наказал мне сочинить свою биографию в юмористическом духе. Даже образец показал — как это сделал известный юморист.
Но тем не менее справиться с такой задачей я не смог: ничего смешного в своей жизни я так и не нашел. То, что я родился в Донбассе аж в 1923 году, — не смешно. То, что отец умер рано, а мать осталась с тремя детьми, — так это скорее грустно. И в том, что я был на войне и был дважды ранен, тоже смешного мало.
Вот разве то, что я умудрился окончить два института — юридический и литературный, — это действительно смешно. И уж совсем смешно, что я, сын паровозного слесаря и больничной сиделки, поселковый уличный мальчишка-сирота, исхитрился стать писателем — это в самом деле смешно!
А впрочем, что же тут смешного? Это и есть наша обыкновенная жизнь, наша действительность, и я ее порождение. Как в песне: «У нас героем становится любой!» А тем более — писателем…
ВЕЛИКАЯ ТАЙНА
Тайна творчества — это великая тайна!..
Уже две недели я хожу «беременный» рассказом. Несколько раз садился за стол, начинал писать. Но рассказ не шел — все что-то мешало работе: то служба, то усталость, то домашние…
Ох, эти домашние!.. Если бы не они, сколько бы я смог сделать! Ведь вот весь переполнен рассказом, садись и пиши — не дают. А мне бы только засесть основательно! Дня два бы мне совершенно свободных!
Наконец не выдерживаю, прошу:
— Не могли бы вы все на выходные дни уехать за город?..
Как ни странно, но они проявляют редкое понимание и соглашаются уехать. Тогда я выпрашиваю у них еще одну уступку:
— Хорошо, если бы вы уехали в пятницу вечером, чтобы я уже утром в субботу был совершенно свободным и с самого утра сел бы за работу.
Они и на это идут! Удивительно!
Уходя, жена заглянула в рукопись, прочитала вслух:
— «Карпо подошел к плетню…» Надеюсь, когда мы вернемся, он уже перелезет через него?
Опять ирония! Вы дайте мне поскорее свободных два дня — увидите.
В пятницу, проводив всех, я лег спать пораньше, чтобы завтра пораньше встать и начать свою работу.
Хорошо! Все идет по графику, в 7.30 я уже на ногах. Настроение бодрое. Сейчас только умоюсь, даже ни бриться, ни завтракать не буду, сразу — за стол. Никаких других дел!
Умылся. Иду к столу. Взглянул на диван. Постель раздражает, надо убрать ее. Нехорошо. Да и сколько на это уйдет? Пять минут…
Убрал постель, тронул зачем-то подбородок — щетина. Надо побриться. У небритого у меня всегда настроение паршивое. Побрился. Бритву чистить не буду. А может, почистить? Вчера не чистил, позавчера… Нет, так можно докатиться черт знает до чего. Пять минут всего времени отнимает. Почистил бритву, уложил ее аккуратно в ящичек. Во всем должен быть порядок. Беспорядок раздражает, а это плохо действует на творчество.
Взглянул на часы — 8.30. Ничего, люди в это время еще только на работу собираются. У меня же впереди целых два дня! Сейчас сяду. А может, уж заодно и позавтракать, чтобы потом не отвлекаться? Да, пожалуй, так и сделаю. Завтрак будет легкий и быстрый! Решено!
Открываю холодильник: яйца, колбаса, масло… Опять то же самое. Хочется почему-то чего-то легонького, вкусненького. Лезу в поддон. Там в бумаге завернуто что-то мягкое. Развернул — печенка. Сырая. Поджарить бы ее да со сметаной. Нет, не буду, это долго. А почему долго? Она быстро жарится. Да и могу я себе позволить хоть иногда позавтракать необычно, в свое удовольствие? Поджарю, и на обед останется — потом не буду отвлекаться. А то ведь как засяду, как влезу в работу с головой, не до еды будет.
Начинаю возню с печенкой. Нож тупой, совсем не режет. Полез в кладовку, нашел камешек наждачный, наточил.
Как хорошо режется, совсем другое дело: печенка только похрустывает под острым лезвием. Сковородка уже дымит — перекалилась, пока я нож точил. Бросаю на нее ломтики, шкварчит жарево, запах по квартире вкусный расплылся. Пошло дело! Пусть не думает, что плита — это только женское занятие, не хуже умеем начадить.
Поджарил печенку, твердой, правда, почему-то получилась, но ничего, есть можно. Поел, теперь хорошо бы кофейку попить. Это тоже недолгое дело: чайник на газ, ложку молотого кофе в кофейник, залил кипятком. Пять минут и пахучий напиток готов. Кофе необходим. Для поднятия общего тонуса. Говорят, все творческие люди дуют, извините — пьют кофе.
Посмотрел на часы — 9.40. Ого! Даже обзор газет по радио прозевал. «Но ничего, ничего… — успокаиваю себя. — Еще не так много времени. На работу к десяти приходишь, а сколько сделать успеваешь. Газеты уже, наверное, в ящике».
Иду за газетами. Посмотрю, что в мире делается, и за работу. Газет сегодня много: «Правда», «Неделя», «За рубежом». Но я только заголовки пробегу. «Опровержение клеветы», «Произвол оккупантов», «Сорвать заговор», «Сомоса в бункере»… Это коротко, прочитаю. В «За рубежом» большая статья о гипертонии… Длинна очень, оставлю на потом. Нет, разве что вот только этот раздельчик: «Гипертония у творческих людей». Это меня касается. Да… Режим, режим… С понедельника займусь, а сейчас — за работу! Нет, еще минутку: что там сегодня по телевидению? Ага, в 16.45 «В мире животных». Хорошо! К тому времени я уже так наработаюсь, можно будет перерыв сделать.
К столу, к столу!
Пошел к столу, а завернул зачем-то на кухню. Боже мой, я, оказывается, со стола не убрал, посуду не помыл!.. Нехорошо. Масло, сметану убираю в холодильник, хлеб — в хлебницу, тарелки, вилки, ножи — в раковину. Боже мой, сколько посуды! Откуда?
Мою быстро, но тщательно: пусть знает жена, что мне по плечу и эта работа. А то всегда упрекает посудой.
Помыл. Теперь все нормально. Могу еще и раковину помыть, с мылом. Вот так, ишь как заблестела! Ну вот, теперь можно и за работу. Сколько там времени? Двенадцатый час! Откуда? Стрелка перескочила, что ли? Проверил по другим часам — то же самое. Набрал по телефону «100» и услышал размеренный голос: «Одиннадцать часов двадцать пять минут». Нет, так не годится, к столу, к столу! Но повернул почему-то к балкону. Погоду посмотреть. А погода как по заказу: тихо, тепло, солнечно. В такую погоду в лес бы, на озеро… Но нет, никаких речек, — за работу. Вот только надо цветы полить. Земля в ящиках совсем высохла. Не совсем, правда, но все-таки полить надо.
Полил.
Ну наконец-то я за столом! Освобождаю стол от всего лишнего, достаю из ящика еще десятка два листов бумаги, чтобы во время работы не отвлекаться, убираю долой с глаз книгу о космосе (вчера купил, интересная!), беру ручку и…
И вдруг со двора доносится какой-то ненормальный вороний крик. Вышел на балкон и вижу: сидят на мусорном ящике с одной стороны ворона, а с другой кошка. Ворона орет на кошку, прогоняет ее, а та, поджав уши, лезет все-таки зачем-то в ящик. Интересно, кто победит? Ах ты, досада какая! Соседка спугнула и ворону и кошку. Надо же ей тут как раз выйти! Белье понесла в прачечную. Вишь, сколько накопила, еле тащит, могла бы и еще повременить. А вот, а вот… Кто бы это? У нас что-то таких я не видел… Ух, какая красулечка! Брючный костюм канареечного цвета по фигурке… А фигурка, а личико!.. А походка!.. Какая прелесть! Интересно, к кому она идет? Вдруг в наш подъезд, «друг на наш этаж, вдруг… Нет, в четвертый пошла. Ах, как быстро годы летят, а девушки с годами становятся все красивее и красивее… Но нечего, нечего, работа ждет.
И вот я снова за столом. «Карпо подошел к плетню…» Нет, не то, не то! Не так!.. Все не так! Надо… Ведь было же у меня хорошее начало. Не записал, теперь забыл. Надо… Ага, вот оно! Хватаю ручку, хочу быстро записать, но перо не пишет: чернила в ручке высохли. Какая досада.
Но ничего, ничего! Пока ручку заправлю — фразу обдумаю. Иду в ванную, достаю чернила… И тут обнаруживаю, что ручку пора бы уже и помыть, поршень двигается с трудом. Развинчиваю ручку, начинаю мыть все ее детали. Помыл, вытер, свинтил, заправил. Во, теперь надолго хватит, начну писать — не буду отвлекаться на эти мелочи. Вот только раковину всю чернилами уделал. Надо помыть, а то приедет — будет шуму. Жёны, они ведь такие, им дай только повод завестись из-за чего-нибудь.
Беру порошок, губку — начинаю мыть. Не смывается. Ищу и нахожу под ванной какое-то средство специальное, оно уже засохло, но я отколупываю ножом несколько кусочков, разминаю и тру им раковину. Помогает, Только вот вода почему-то слабо уходит — наверно, отстойник засорился. Надо прочистить. Достаю из-под ванны резиновое «ботало» с деревянной ручкой, приставляю к отверстию и начинаю «ботать». Вода где-то в глубине трубы хлюпает и в ванной тоже хлюпает. Ишь ты, они, оказывается, как сообщающиеся сосуды! Приставил свою «машинку» к отверстию в ванне, начал качать и высосал в ванну разную черную дрянь. Откуда только все это набирается? Удивительно… Однако, раз начал, надо кончить. Я не люблю оставлять дело на полдороге.
От горячей воды, которую я пустил для промыва, от усердной прокачки вспотел весь — мокрый стал, как мышь. Но сделал, вода пошла — с шумом, воронкой закручивается у отверстия. Вот что значит мужские руки! А ведь придет и не заметит, будто так и надо…
Помыл ванну, напустил воды, залез в нее — надо же с себя пот и грязь смыть. Ухекался — дай бог. Лежу в ванне — хорошо!
Но сколько ни лежи, а основная работа стоит. Пора к столу.
После ванной легко. Теперь работа пойдет! Вот только ветерок по ногам гуляет, надо бы носки надеть. Сейчас надену и снова сяду. Куда же они запропастились? Никогда у нее порядка нет… Наконец нашел, они лежали совсем в другом шкафу, где и всегда хранились, я просто забыл. Какие же взять — вот эти в клеточку или вот эти в полосочку? «А какое это имеет значение?» — «Все-таки… Для настроения. В творческой работе настроение играет большую роль!» — «Ну возьми в клеточку». — «А почему не в полосочку?» — Ну возьми в полосочку». — «Нет, я лучше возьму в клеточку».
Надел, сел. Ну, теперь, кажется, все… Итак, «Карпо подошел к плетню…». Нет, не то! Не то!
Бросил ручку, пересел на диван, потом завалился на спину — уставился в потолок, увидел трещину. Откуда она? Да, квартира ремонта просит. И жена об этом же давно говорит, а я тяну: ремонт — это ведь такая канитель, оторвет меня от стола!.. А мне писать надо! «А почему лежишь?» — «Я не лежу, я обдумываю!» — «Обдумывать надо за столом с пером в руках». — «Отстань. Творческий процесс — вещь сугубо индивидуальная, у каждого протекает по-разному». — «В горизонтальном положении мозг работает плохо», — «Смотря у кого… У меня, может, наоборот». И я подложил под голову подушку.
Полежал, чувствую, под ложечкой засосало. Есть захотелось, что ли? Сколько же времени? Три часа! Да, пора и обедать. Решаю твердо: «Пообедаю и засяду!»
Но пока обедал, пока посуду мыл, подошло время передачи «В мире животных». Природу я люблю, она всегда меня настраивает на творческий лад. Посмотрел про жизнь в пустыне. Хотя ее и повторяли уже в третий раз, но я все-таки телевизор не выключил. Потом была передача «Международная панорама». Международное положение меня с детства интересует — быть бы мне министром иностранных дел. После панорамы осталось совсем немного времени и до последних известий. Эту программу я никогда не пропускаю. А потом началась оперетта…
Да что я, обреченный, что ли? Неужели я не могу позволить себе посмотреть оперетту? Проклятый я, что ли, целый день сидеть за столом? Я тоже человек, я тоже хочу развлечься, мне тоже нужен отдых, в конце концов!
Оперетта кончилась за полночь. Тут я уже не стал садиться за стол, решил работу отложить до утра. Завтра с утра начну все на свежую голову. Сегодня я что-то устал…
А на другой день повторилось то же самое. Только вместо чистки канализации я пересаживал комнатные цветы из маленьких горшочков в более вместительные. Это давно надо было сделать, да все время не выбиралось. А тут муха помогла. Влетела откуда-то, большая, шумливая. Жужжит, о стекло бьется. Какая уж тут работа! Надо ловить ее или выгонять. Бросил ручку, занялся мухой. А она какая-то сметливая попалась, не дается. Кончилось тем, что я смахнул на пол цветочный горшок и разбил. Пришлось спасать цветок, пересаживать его в новую посудину. За ним пошли и другие. Пока занимался цветами, муха куда-то исчезла. И полдня — тоже.
Лишь к вечеру наконец нашлась та самая фраза, без которой я не мог начать работу. Я рванулся к столу, схватил ручку и написал, не садясь, стоя: «По-воскресному выбрит, в чистой клетчатой рубахе Карпо подошел к плетню…»
И только написал я эту строчку, только представил себе, как я сейчас рвану — как забегает перо по бумаге, как полетят на край стола один за другим исписанные листы!.. — раздался звонок. Открыл — мои вернулись.
— Ну как, поработал? — спрашивает жена. Заглянула в рукопись: — До сих пор у плетня? Ну теперь он хоть рубаху надел!
Опять ирония!
— Да разве вы дадите поработать! Не могли уж приехать хотя бы часа на два позднее.
И работа снова надолго прервалась…
А как и когда он написался потом этот рассказ, не знаю, не помню. И ведь даже не рассказ получился, а целая повесть!
Да, тайна творчества — великая тайна!
КАРАКУРТ, ИЛИ У КОГО НА НАШЕЙ УЛИЦЕ ЖЕНА ХОРОШАЯ
Карпо вышел за ворота покурить. Сел на скамейку, достал не спеша из красной пачки «Примы» сдавленную сигаретку, закурил.
Голубой дымок окутал Карпову голову и медленно поплыл в палисадник.
Стоял тихий, сухой и прозрачный осенний денек. Умиротворение было в природе и на душе. Хорошо посидеть вот так одному, подумать о чем-то. Неважно, о чем, оно само думается, думается. О том, о другом…
Из Куликова проулка показался Илья Ахромеев — с работы возвращался. Шел он серединой улицы, поравнявшись с Карпом, тронул козырек кепки — поздоровался.
— Здрастуй, Илья. — У Карпа было хорошо на душе, благостно. Обычно Илью он не жаловал, а тут остановил: — Куда торописси? Все равно ведь никто не ждет тама. Зайди, посиди, отдохни да расскажи че-нибудь. Шо там у мире деется?
— А шо там деется? — отозвался Илья. — Каждый друг дружку скубет — на лучшее надеется.
Илья завернул к Карпу, сел рядом.
— У тебя «Прима»? Дай, а то я свои на рояле забыл, — Илья шутил, однако сам даже не улыбался: настроение у него, видать, было чем-то испорчено.
— Че не женисси, Илья? Одному ведь скушно…
— Женитьба, дядя Карпо, не напасть, как бы потом не пропасть. Слыхал такое? Вот то-то… Я уже эту радость жизни испытал, хватит с меня.
Илья служил в армии в Ленинграде и там женился, привез оттуда жену городскую, культурную. Помучился с ней тут года три, а может, она с ним — кто их разберет, — уехали снова в Ленинград. Года через два вернулся Илья оттуда один.
— Че ж так-то? — продолжал Карпо. — Нашел бы бабенку себе…
— Где ты ее найдешь? — сердито спросил Илья. — Ты много их видал, бабенок тех, на каких можно положиться?
— Да мало ли?
— Мало. Знаешь, как поп в веселый дом ходил?
— Наш поп? — удивился Карпо. — А рази у нас есть такие дома?
— Не наш, а вообще поп. В городе.
— Им рази можно туда ходить?
— Нельзя. Но этот ходил.
— Ну и што?
— Ну, пришел. Его встретили культурненько, дали пачку фотографий — выбирай, мол, батюшка, любую, какая по вкусу. Он смотрит, откладывает, одна приглянулась, говорит: «Хочу эту отроковицу». — «Эту нельзя, батюшка, она в отпуске, отдыхает по профсоюзной путевке». — «Ладно». Поп смотрит дальше. Нашел. «Хочу эту отроковицу». — «И эту нельзя, батюшка: у нее клиент». Перебирает фотографии поп дальше, нашел. «Эту хочу». — «Ой, ну, что вы все попадаете не на тех… Она на больничном: у нее грипп». Поп бросает фотографии на стол и поднимается уходить. «Куда же вы, батюшка?» — всполошилась хозяйка. «А что мне у вас делать? Ведь некого…» — «Как некого? Ну, хоть меня?..» — «Тебя? С этакой-то рожей?!» — «А я виновата? — оправдывается хозяйка. — Такую бог создал…» — «Бог создал тебя, вот пусть он тебя и… любит». И ушел. — Илья сделал большую паузу, давая Карпу переварить рассказанную историю.
— Анекдот, — догадался Карпо. — Ну и што? К чему он?
— А к тому, что кто их сотворил, тот пусть на них и женится. А я — пас. Хватит, наелся я этой радости-сладости — во́ как.
— Че ж ты на них так-то уж обозлился? Насолила чем-нибудь?
— Дело не в этом. «Насолила». А будто они могут не солить? Это ж ихняя стихия — человеку на душу соль сыпать, они ж без этого жить не могут. — Илья затянулся, сплюнул остервенело. — Ты вот скажи, знаешь ты, встречал за свою жизнь хоть одну, которая ужилась бы с золовкой, со снохой, то есть с такой же невесткой, как и сама? Я уж не говорю — со свекровью?
— Со свекровью? Таких нема. Тут ты прав. Два медведя в одной берлоге не живут.
— Вот медведи-то как раз живут. Сам читал в газете: три медведя обнаружили в одной берлоге! Во! А этих не найдешь. Я, дядя Карпо, теперь таким психологом стал насчет ихнего брата — за версту чую, что она за птица. Буфетчицу, к примеру, с ходу определю, что она буфетчица. Или зав. базой, или начальница какая. Да и не только профессию определю, а даже — большая она стерва или так себе.
— Дак тем легше тебе выбрать подходящую: не промахнешься.
— «Подходящую». Ты вот со своей бабкой полвека прожил, а хоть раз она тебя назвала как-нибудь ласково?
— Как это? Как ты меня назовешь ласково? Карпо и есть Карпо. Карпик — так это уже будет не то…
— Н-да, не то… Ладно. Ну, а от других ты много слышал, чтоб жена мужа называла, к примеру, Коля, Коленька, Илюша или еще как-то ласково?
— Бывает.
— «Бывает». Когда провинится или если ей чего-нибудь надо от мужика, тут она прикидывается лисичкой. А в обыкновенной жизни — «ты», и все. Или по фамилии зовет. Своего мужика по фамилии, как ротный старшина! Вот, говорят, разводов сейчас стало больше. Верно, больше. А кто виноват? Они. Не хочут, заразы, жить как надо: ни детями не хочут себя обременять, ни за мужиками ухаживать. Давай ей только наряды да помады.
— Мужики нынче тоже хорошие — пьют.
— А пьют отчего? От этого самого, от грубости постоянной с их, бабьей, стороны. Ты разуй глаза и кинь в этом вопросе пошире. Что делается в окружающей нашей жизни? Мы вот жалуемся: хамства много развелось, грубости. Куда ни пойди — обязательно нарвешься — обхамят. Особенно продавцы. Да и не только они. В мастерскую пойдешь или в контору какую — если тебя не унизили, не обозвали, не нагрубили, плакать хочется от счастья! Так много у нас хамства. А почему? Да потому, что кругом бабы, женщины стали всем заправлять: продавщицы, завы, директора, кондуктора, контролеры, врачи — везде они! Казалось бы, должно быть все наоборот с хамством: раз женщины, значит, забота, ласка, внимание, обхождение, а на деле пышным букетом цветет хамство, грубость, злость, ненависть. И я вот прихожу к выводу, почему раньше было так, а теперь иначе. Да потому, что раньше везде работали мужики — и официантами, и врачами, и продавцами, и в конторах. И они никогда хамства себе не позволяли. А эти как с цепи сорвались, прямо готовы тебя на куски растерзать — злые, грубые, завистливые, мстительные, жестокие. Нет, им власть давать нельзя: погубят все и всех и себя тоже. Они же все каракурты.
— Как это? — не понял Карпо.
— Паук такой есть ядовитый. Каракурт называется. По-русски означает: черная вдова.
— Не обязательно вдову брать, да еще черную. Есть пожилые девки разной масти. Сейчас их много таких развелось.
— Не понял ты. Каракурт этот — чем знаменитый? Его паучиха, как только спарится с пауком, так тут же и съедает его. Живьем сжирает мужика своего, зараза такая.
— Съедает? — удивился Карпо.
— Да. Вот такие же и бабы наши. Они все каракурты, только, может, хитрые. А есть даже и не очень хитрят… Едят не в прямом смысле, конечно, а…
— Это я понимаю… Да, крепко ты на них обозлился, — сказал задумчиво Карпо. — Ну, и как же теперь с ними быть-то? Дустом травить?
— При чем тут дустом? К власти не пускать. А то ж они как за прилавком, как на работе лаются, так и дома.
— Значит, теперь ты их из своей жизни окончательно исключил? — поинтересовался Карпо.
— Нет, зачем же? — улыбнулся Илья. — Без них тоже нельзя. Они знаешь когда хороши? Когда к ней в гости приходишь. И то не часто, а так… Когда она поскучает, проголодается… Тут-то она тебя ждет! И такая ласковая, такая внимательная, такая… Ну, я тебе скажу, настоящий человек! Но опять же — не зевай, не задерживайся долго. Полюбились, помиловались и знай время — сматывайся побыстрее, а то схряпает, как та каракуртиха. Их нельзя приручать, их надо все время держать на расстоянии, как тигру — в клетке, тогда еще как-то можно с ними ужиться.
Карпо молчал, переваривал слова Ильи, не решив еще, как к ним относиться. Шутка — так вроде не шутка, а и серьезного мало. Если бы это говорил кто-нибудь другой, не Илья… Прикинул знакомых женщин — жену, дочь Клавку, свояченицу Марью, соседей. «С Ульяной живем уже лет пятьдесят — и ничего… Клавка? Ну, двое первых у нее были — так те сами обое пьяницы. Теперь же вот с Романом живет хорошо. Марья? Та, правда, часто шпыняет своего без дела… Ну и што? Живут же?»
Мысленно Карпо перебрал всех соседей на своей улице, заглянул во все хаты — и нет, не согласен он с Ильей.
— Нет, Илья, я с тобой все-таки несогласный. Есть же бабы и ничего себе?
— Может, ты хвамилию ее знаешь? — ехидно спросил Илья.
— Знаю! У Виктора Пухлякова. Ласковая бабенка попалась. Только и слышишь: «Витя, Витенька! Есть, наверное, хочешь? Что тебе приготовить, Витя? Витюсь, какую рубашку наденешь? Только гляди там с девочками не очень!..» И засмеется, чтобы Витя, значит, не обиделся, зальется, как колокольчик, как синичка предвесенняя.
— А я тебе скажу, — упорствовал Илья. — Виктор и сам подхалюзник хороший, умеет бабу улестить. Так што тут трудно сказать, почему она к нему ласковая, может, с им и нельзя иначе обходиться. Ну, ладно. Но это ж только одна-а-а на весь поселок! А остальные?
— У Вячеслава Назарова — тоже ничего бабенка, — не сдавался Карпо. — Чернявенькая такая вся, с челочкой… Сразу видать — культурная. И Вячеслав ее все по-заграничному кличет: «Польди, Польди». Шо оно означаеть, я, правда, не знаю, но она не обижается, а в ответ и сама его обзываеть: «Слава, Слава». Видишь, славит его! И опять же — улыбчивая.
— «Улыбчивая», — сказал Илья. — А жалится.
— Полинка жалится? — удивился Карпо. — Кусается?
— Да не, Вячеслав жалится, шо она его тиранит.
— Ну, и шо ж тут такого? — сказал Карпо. — Дело-то молодое, а он, видать, мужик с ленцой, вот она, может, и потиранит его когда-нито. Шо ж тут такого!
— Да не в том смысле, — сердится Илья. — Ругаеть она его. Тот, бывает, ночь-другую не придеть домой, она сразу думает черт знает шо, сразу начинает ругать: «Где был да што делал?» А он нигде не был и ничего не делал такого. На рыбалку ездил. Ну? А она после этого ему даже рубль на столовку не даеть, не то штобы там ишо што другого. А как жить человеку без этого?
— Брешет, — сказал Карпо. — Вячеслав брешет: какая это рыбалка без удочек? И насчет рубля — он же хочет, шоб она ему по рублю давала и в выходные дни. А какая столовка в выходной, когда он сидит дома и питается бесплатно? Тоже хороший прохиндей: хочет и борщ Полинкин съесть да еще и рубль получить!
— Ну, не знаю, — не сдавался Илья. — А тольки ему достается.
— А шо ты скажешь про Юрку Григорова? — продолжал Карпо перебирать соседей. — Вон хата его по тому порядку на самом краю стоит, зеленая? По-моему, у него баба — шо надо. Главное — молчаливая, а это, брат, для ихней сестры редкость, такое надо ценить. Другие — ля-ля, ля-ля, языком — што помелом: ля-ля, ля-ля. В мужчинский разговор встревають, а эта — нет. Ну?
— Ну, шо я скажу, — почесался Илья. — Сурьезная у него баба, правда, на людях никогда не скандалить, а шо там у них происходит внутри себя — не знаю, может, и они грызутся, как все нормальные люди.
— Внутри себя чего не бывает! — возразил Карпо. — А вот же посмотри, как Юрка ходит — всегда в чистеньком, в модненьком, в заграничных полушубках щеголяеть. Значит, заботится она об ем.
— «Заботится»! — усмехнулся Илья. — В полушубках, а худой! Ты погляди, какой он худой. «Заботится».
— Тут он сам виноватый, — сказал Карпо. — Дужа быстро бегаеть. Ты попробуй с ним идти — все одно ухекаешься и отстанешь.
— И сама она тоже негладкая, — продолжал Илья.
— Так то ж теперь мода такая, — не сдавался Карпо. — А потом я тебе скажу, люди бывают разные по своей конструкции: есть гладкие, а есть худые. Все зависит от конституции.
— Чего? От конституции? Давай вали теперь все на Советскую власть, она вывезет! «Конституция». Конституция у нас у всех одна. Понял?
— Да погоди ты, не кипятись. Я о какой конституции толкую? Об организме человека. В том смысле, што толщина его от харчей не зависит. Вон мой племяш, Василь Гурин, толстый…
— Ну, и ты думаешь, он от хорошей жизни такой толстый? — перебил Илья Карпа. — Он же сердце надорвал со своей говорилкой, она ж ему слова не даеть сказать. Он — «да», она — «нет».
— Значит, ты и Нинку его туда же? Она ж в очках ходит! — горячился Карпо.
— А чем она лучче других? Тольки што в очках, а пальцы в рот не клади. По всему ж видно, не сладко с ней твоему Василю, вот он и толстеет.
— Не, — крутит головой Карпо. — Нинка заботливая, она к Василевой родне хорошо относится, шутки его воспринимаете и готовить хорошо умееть, вкусно.
— Ну и што? — не сдавался Илья. — Это ж она нарочно все делает, нарочно закармливает его, как ото ты своего борова, а он жреть да хрюкаеть.
— Кто хрюкаеть — Василь?
— Да не, боров твой. Да и Василь скоро хрюкнет: у него уже нос утоп промеж щек, в поросячий пятачок превращается. Это ж она издевается так над ним.
— Выходит, значит, по-твоему, никому из нашего брата так и не пощастило в жизни?
— Ну, а может, скажешь — ты шибко счастливый? Ты вот прожил сколько лет, и, скажешь, никогда не ссорились?
— Как можно! — сказал Карпо. — Жизня — она, брат, не гладенькая хванерка, на ней попадаются и зазубринки.
— «Зазубринки». А если прикинуть, так тоже, наверное, сплошные ссоры да скандалы? И все она командует, во всем она права.
— Не! — не согласился Карпо. — Хорошее переважить. И командую в доме я, — сказал твердо Карпо, оглядываясь через калитку во двор. — Тут командир я!
— Ну, значит, повезло тебе.
Какое-то время оба сидели молча, курили, а потом переглянулись и засмеялись — вроде как нашли общий язык: один облегчил душу, а другой прикоснулся к чему-то новому для себя, что было для него до сих пор далеким, чужим и запретным.
И вдруг со двора донесся звонкий голос Ульяны:
— Карпо-о! Ну, где тебя черти носють? Поросенок не кормлен, ниче не сделано, а скоро ж люди поприходють — Клавка со своим, Микита… Карпо-о-о!
— Ну, че звягаешь? Тут я… — отозвался Карпо.
— О, сидит, празднует! — всплеснула руками Ульяна, — И товаришша себе под стать нашел! Он же бобыль, его дело холостяцкое — никаких забот. А ты?
— Не ругайся, тетка Ульяна, — сказал Илья. — Ухожу. — Он покрутил головой, проговорил, уходя: — «Хорошее переважить»! Эхе-хе!
— Чего это он? — кивнула на Илью Ульяна.
— Да так… — сказал Карпо и пошел кормить поросенка. Делал дело, а сам думал: «Чего только в природе не бывает… Каракурта какая-то…»
ПУТЕШЕСТВИЕ НА «ЛЕТАЮЩЕЙ ТАРЕЛКЕ»
Мой сосед просто помешан на этих «тарелках». Каждый вечер он обязательно приносит какую-либо новость о них. То где-то она зависла над поездом, и пока все пассажиры не налюбовались ею, она поезд не отпускала, то где-то в Испании она зайцем прокатилась на хвосте самолета и смылась только тогда, когда летчики вызвали истребитель. А на юге эта «тарелка» в одну из ночей долго наблюдала двух тетек, отдыхающих в санатории. При этом весь город был освещен прожектором. А вчера такая вот «тарелка» зависла над переездом, и все машины заглохли…
— Ну, говорю, теперь мне ясно, почему моя машина как-то летом заглохла. Мне бы поднять голову да пульнуть камнем в эту «тарелку», отогнать ее, а я в моторе копался, бензонасос холодной водой поливал, остужал.
— Смеешься… — обиделся сосед. — Не веришь… А зря! — и он многозначительно погрозил мне пальцем, будто я святотатствовал.
— Не верю, — стоял на своем. — Что же они, эти умные-разумные обитатели «тарелок», ведут себя так странно: в контакт с нами не вступают, появляются таинственно и так же таинственно исчезают, неуязвимые и неуловимые? Духи они, что ли?
— Они очень разумные! А нас держат как заповедник — хотят узнать, что из нас в конце концов получится.
— Так и у нас есть заповедники, и мы там ведем научную работу, и животных, и мошек разных изучаем. А они? Хоть одного землянина утащили? Нет. Вот взяли бы, например, меня своим пинцетиком поперек живота и на «тарелку» для изучения… Или нет, я слишком толст, по весу им неподходящий. Ну, взяли бы тебя, ты худощав и по весу легче, взяли бы и унесли своим ротозеям напоказ, ученым для науки. Нет же, не делают этого почему-то.
— Говорю тебе: мы у них заповедник, вмешиваться не хотят.
Долго мы в последний вечер спорили, наверное, только уже за полночь разошлись. Устал я, даже тарелки, не летающие, а настоящие, не стал со стола убирать, оставил на утро жене, лег на диван.
И уснуть еще не успел — чувствую: свет в комнате ка-какой-то ненормально яркий горит. «Что за безобразие? — думаю. — Опять этот дурень со своим прожектором балуется. Сейчас выйду на балкон, отчитаю его». Есть в нашем доме один чудак: купил машину, поставил во дворе и по ночам со своего окна ярким прожектором ее облучает.
Вышел я на балкон, но в этом ненормальном свете ничего не увидел. Только почувствовал вдруг какое-то облегчение, будто стал я совсем невесом. Оглянулся по сторонам, вижу: трубы нашей бани почему-то далеко внизу, подо мной, словно я у соседки, у этой симпатюшки на девятом этаже. «Вот фантазия, — думаю. — И впрямь, что у трезвого на уме, то у пьяного во сне». Но, чувствую, что-то тут не то — никакая не фантазия и тем более не бред пьяного, — все реально: вон уже проплыла освещенная прожекторами стрела с ракетой на конце, вслед за ней — скульптура рабочего и крестьянки у ВДНХ… А я все лечу, лечу. Город кончился, внизу уже только темень. Поднял голову вверх, а там сплошной свет, но сквозь него ничего не видно, как сквозь солнце.
Испугаться не успел, как очутился в просторной, ярко освещенной круглой комнате. Ни окон, ни дверей в ней, и откуда свет исходит — не пойму. В комнате всего один стул — и тот подо мной. Стул твердый, но удобный, как сиденья в новых вагонах метро. Стены белые с чуть голубоватым оттенком, как стекло.
Пока я рассматривал свою белую камеру, противоположная стена вдруг осветилась, и за ней я увидел трех… Не знаю, как их и назвать. Людьми? Так нет, уж больно заросшие, нашим геологам и в три года так не зарасти. Носы широкие, расплющенные, передние зубы выпирают, как у грызунов. Потом я заметил: они и впрямь у них как у грызунов — крепкие саблеобразные резцы. «То-то, давно дома не были, бедняги, — подумал я, — заросли так, что человеческий облик потеряли». Не успел я так подумать, как вдруг обнаружил, что они вообще все в шерсти, будто медведи. А когда один из них зачем-то встал и повернулся ко мне спиной, я увидел у него еще один глаз, третий, в затылке. «О, это здорово! — позавидовал я этим существам. — Очень удобно: можно видеть, что делается у тебя за спиной, не оглядываясь, особенно ночью в безлюдном переулке. Как в машине зеркало заднего видения».
Наконец они уселись, будто судьи на процессе, — в центре председатель, а по бокам заседатели — и уставились на меня. «Председатель» — рыжий, широкомордый огромный детина, шерсть на нем курчавилась и золотисто блестела, как дорогой каракуль. Левый «заседатель» был маленький, вертлявый, с узенькой мордочкой и с длинной козлиной бородкой. И шерсть на нем была тоже как у козла — прямая, длинная, белая. «Заседатель» справа был черным, шерсть на нем лоснилась, как на откормленной лошади, хотя сам он был тощим, будто кощей. Глаза злые, холодные, особенно левый — он все время у него косил куда-то в сторону.
«Судьи» долго смотрели на меня молча, потом Рыжий обернулся к Козлу:
— Ну, и что ты увидел в нем особенного? Зачем притащил?
— А он не верит, что мы существуем.
— Не верит? — Рыжий взглянул на меня.
— Уже верю, — быстро сказал я. — Верю, только отпустите меня.
Рыжий отмахнулся от моих слов:
— Какие они все жалкие: дрожат за свою жизнь, будто она у них вечная. Ну ладно, раз притащил, делать нечего — в фаршлабораторию его на исследование. У нас еще не было такого брюхатого — может, что-то новое и обнаружим.
— Не надо меня на фарш, — взмолился я. — Ничего нового не обнаружите, честное слово: все как у всех. Может, чуть побольше, чем у других, мяса да сала. И только. Отпустите меня, пожалуйста, у меня жена…
— Жена? Это еще что такое?
— Я занимался этим вопросом, — сказал Черный. — Это те, которые продукты домой носят.
— Нет, не совсем так, — перебил я Черного. — Я вот не жена, а тоже хожу и за хлебом, и в стол заказов за пайком.
— Ты — баба, — сказал Черный. — Так, кажется, у вас зовут таких, как ты?
Я обиделся, промолчал, а он продолжал разъяснять Рыжему:
— Которые с большими сумками ходят — это у них жены, а которые с маленькими — так это пока еще не жены, они пока только мечтают стать женами. Жены у них работают в государственных учреждениях, а дома готовят пищу, белье стирают, убирают жилище.
— Да нет же, все это не совсем так, — опять перебил я Черного. — Все, что вы говорите, все это буржуазная пропаганда. Муж и жена — это… Как бы вам объяснить? Ну, например, я — муж, а моя жена — это жена… Муж и жена — это семья, а чужой муж и чужая жена — это не семья. У них дети бывают… У мужа и жены. У тех тоже… могут быть, но то не в счет.
— Дети? Каким образом?! — удивился Рыжий.
— Пока не знаю, — Черный пожал плечами, а Козел заулыбался пошленько, приник к уху Рыжего и стал что-то шептать ему. Слушая его, Рыжий сначала брезгливо морщился, потом удивленно поднял брови, в глазах у него заиграли бесенята, но он тут же взял себя в руки, посерьезнел, зафыркал:
— Фу, какая отсталая цивилизация! У нас уже миллион лет как это дело поставлено на промышленную основу: дети производятся только путем инкубации. Это дает возможность регулировать народонаселение и, главное, никаких семейных дрязг и драм. Человеческая энергия, нервы используются только на благо всего общества, а не на личные свары.
— Это очень хорошо, — согласился я с Рыжим. — Семейные свары действительно отнимают много нервов, энергии и времени. Но… А как же без любви прожить? Любовь — штука хорошая! Отпустите меня, пожалуйста, — опять взмолился я. Вспомнил, что у нас на Земле к писателям доброе отношение, сказал: — Отпустите, у меня роман не закончен…
— С кем роман? — встрепенулся Козел.
— Да не «с кем», а «какой». Я пишу роман, я ведь писатель!
— Писатель? А это еще что такое? — опять удивился Рыжий.
— Профессия такая. Я пишу.
— Что пишешь? О чем?
— О жизни.
— А зачем о ней писать? Кому это интересно? Кто ее не знает? Кто это читать будет?
— Читатель.
— Читатель? Это что, тоже профессия?
— Нет. Читатели работают в самых разных сферах народного хозяйства.
— А когда же они читают?
— В свободное от работы время. Правда, многие ухитряются это делать и в служебное время.
— Им интересно читать о жизни? Они что, не видят ее сами, не ощущают, не знают?
— Ощущают, знают, видят и тем не менее — читают, — погордился я нашими читателями. — И чем толще роман, тем быстрее его раскупают.
— Странно. И много вас таких, пишущих?
— Тысяч восемь по стране наберется.
— Восемь тысяч не занятых в сфере материального производства! — воскликнул Рыжий. — И кроме того, эти восемь тысяч своими творениями отвлекают от производства еще миллионы так называемых читателей! Какое расточительство! — он обернулся к своим коллегам — сначала к одному, потом к другому. Те сокрушенно закивали головами.
— Но мы работаем в сфере духовного, мы создаем духовную пищу человечеству! — возразил я Рыжему. — Обогащаем культуру. Какая же это цивилизация — без культуры?
— Духовное создается только в момент духовного озарения. А такое озарение бывает очень редко, и его, такое озарение, нельзя превратить в профессию. Когда оно приходит — человек все равно выплеснет из себя то, чем вдруг озарилась, вдохновилась его душа, где бы он ни работал, чем бы он ни был занят, — назидательно внушал мне Рыжий. — А так… Ну-ка скажи мне, много ли у вашего брата шедевров?
— Шедевров? Шедевров, конечно, мало, у многих их совсем нет. Но…
— Что «но»? — перебил меня Рыжий. — Даже у классиков! Из всего их многотомья — много ли там шедевров?
— Есть! — уверенно сказал я. — Там есть! Одно, два, а то и три произведения у некоторых вполне можно зачислить в шедевры.
— Ну, вот тебе и ответ на мой вопрос. — Рыжий торжественно поднял свой волосатый палец: — А остальное?
— Вы неправы, — сказал я. — Остальные у них тоже хорошие вещи. И потом — иначе нельзя. Чтобы добыть золотинку, нужно вон сколько земли перелопатить. У нас говорят: чем больше молока, тем больше сливок.
— В том-то и беда ваша, что вместо сливок вы очень много производите сыворотки. Ну, ладно, дело ваше, — Рыжий отвернулся, потеряв ко мне интерес.
«Хвастается своей цивилизацией, а сами еще в шерсти, как обезьяны», — подумал я, а вслух, чтобы не злить их, сказал:
— Может, вы и правы… Отпустите меня, пожалуйста, вы же хорошие, цивилизованные…
— Какой подлый, коварный и двуличный тип! — Рыжий покрутил кудлатой головой. — Думает одно, а говорит другое.
— Простите… Это просто привычка такая…
— Откуда?..
— Да… У нас так как-то уж повелось… Напишет кто плохую книгу, а ему в глаза говорят хорошо, а за глаза — плюются.
— Зачем же так делать? Это же нечестно!
— Чтобы не огорчать человека, не обижать его. Из такта. Культурный человек у нас никогда не будет в глаза другому говорить плохие слова, тем более правду. За глаза — дело другое.
— Боже! У них все наоборот! — воскликнул Рыжий. — А насчет нашей шерсти, так это, братец, не «еще», а «уже»! Это достижение наших ученых. Благодаря тому, что на нас выросла шерсть, мы высвободили огромные ресурсы, мы сохранили свою природу — и животный, и растительный мир. Мы совершенно ликвидировали так называемую легкую промышленность: нам не нужна ни верхняя, ни нижняя одежда. Мы на этом сэкономили огромные сырьевые богатства нашей планеты.
— И самое главное — у нас нет очередей ни за шубами, ни за дубленками, — съехидничал косоглазый Кощей и захихикал. При этом нормальный глаз у него смеялся, а косой смотрел сердито, не моргая.
Я не стал спорить с Черным, так как, чувствую, Рыжий сейчас отправит меня в фаршлабораторию, стал просить его:
— Отпустите меня, пожалуйста… У меня дети… Кляйн киндер, ферштеен?.. — почему-то перешел я на немецкий.
— Ферштеен, ферштеен, — сказал Рыжий и обернулся к Козлу: — Послушай, Козел, по-моему, это какой-то нетипичный тип, надо его…
— За борт? — обрадовался Козел. — И пусть летит!
— Нет, ты определенно переменился! — развел руки Рыжий. — Устал? Полетал вокруг Земли один сезон и совсем землянином стал! Такая туша, — указал он на меня, — свалится кому-либо на голову — что они о нас подумают? О, Козел, Козел!.. Если в тебе сейчас проснется угасшее миллион лет желание и ты побежишь к землянским девочкам, я уже не удивлюсь. Надо тебе, наверное, возвращаться на нашу Альфу-Бетту-Зетту-Центурионину.
— Зачем на Землю? — воскликнул обиженно Козел. — Я хотел его в космос выбросить, и все.
— Космос засорять? Ну и чем ты отличаешься от землян? Они только-только научились преодолевать земное притяжение, а уже околоземное пространство так заср… засе… засорили, что скоро будет к ним не продраться. Как после диких туристов на пляже. Отправь его туда, где взял, и… помой руки, — приказал Рыжий.
Свет погас, и я остался в темноте…
Очнулся я от холода, ноги совсем окоченели. Огляделся — лежу поперек балконной двери: голова в комнате, а ноги на балконе. «Чертов Козел, — выругался я, — не мог уж положить как следует. Трудно ему было до дивана донести».
Услышав мою возню, прибежала жена:
— Что с тобой? Почему ты там лежишь?
— «Тарелки»… — сказал я, оглядываясь по сторонам.
— Что тарелки? Совесть мучает? И за то спасибо. Я их давно уже помыла.
— «Тарелки»… — повторил я и указал пальцем в небо.
— Боже мой! И этот помешался! Пить надо меньше и спать вовремя ложиться, — тут же упрекнула она.
— Э, у тебя одна песня! Говорю тебе: сам только что был у н и х… Пойду к соседу, расскажу. Обрадуется.
— Он спит еще.
— Неважно.
Пошел, разбудил. Тот спросонья не поймет, в чем дело. А я ему свое:
— Коля, есть «тарелки»! Этой ночью сам летал на ней. Только что оттуда!
Сосед вытаращил глаза, усадил меня вежливо на диван, а сам, с опаской косясь в мою сторону, стал куда-то звонить.
ПОХВАЛА НЕДРУГУ
Ей-ей, не лукавлю, воистину воздаю хвалу врагам своим, ибо они, только они и никто более, настоящие, искренние и бескорыстные помощники мои и лучшие читатели книг моих.
Знаю наперед: прочитав это откровение, какой-нибудь скептик поморщится и скажет: «Ерунда какая-то… Таковыми могут быть только друзья!»
Друзья?! Нет, дорогой скептик! Нет, нет и нет! Тысячу раз нет.
Но давайте без эмоций, давайте разберемся в этом деле спокойно. Ведь давно известно: все познается в сравнении. Вот и займемся сравнениями.
Скажите, ваши друзья когда-нибудь покупали книги, написанные вами? Нет. Мои друзья тоже никогда не покупают моих. Они ждут авторских экземпляров с дарственной надписью. И я, изучив их повадки, закупаю для них сотню-другую своих книг и аккуратно рассылаю. После выхода книги у меня всегда наступает страда такая: надписываю, упаковываю, клею марки, ношу на почту. А на почте удивляются: «От какого учреждения вы носите бандероли? Нужно составить опись». Я пытаюсь объяснить, что я не учреждение, а всего лишь автор этой книги. Но меня не понимают и больше четырех бандеролей из одних моих рук не принимают. Однако я настойчив: занимаю очередь снова или прихожу на другой день. С трудом, но разошлю всем — по списку, чтобы не забыть кого. Обида ведь будет! Разошлю и жду ответов, хотя заранее знаю, что легче дождаться оттепели на крещенской неделе, чем ответа от друзей.
Недруг же в этом случае поступает куда благороднее. Выхода моей книги он ждет, как не ждут тайного свидания с любимой женщиной, а поступления ее в магазин он стережет, как модницы не стерегут импортных сапожек на высокой платформе. К прилавку за моей книгой недруг рвется, словно спортсмен к финишной ленточке, и на свои кровные деньги покупает сразу несколько экземпляров! Другие покупатели, видя такое, тут же выстраиваются в очередь, производят запись, нумеруют друг друга и кричат продавцу: «Больше двух экземпляров в одни руки не давать!»
Через полчаса книга распродана, она стала дефицитом. Кто из авторов об этом не мечтает? Каждый! А удостаивается такой участи только тот, у кого есть настоящий недруг.
Кроме того, купив книгу, недруг никогда не уподобляется закадычному другу — он не молчит, он любым способом дает тебе знать, что творение твое у него в руках име-е-ется…
Ну, так кому, скажите, мне петь хвалу?
Но пойдемте дальше и возьмем следующий этап. Получив книгу, друг, думаете, тут же принимается за чтение твоего опуса? Как бы не так! Хорошо, если он полистает книгу, картинки посмотрит, корешок помнет — сравнит со своим изданием, — чаще же всего он, не глядя, сунет ее на полку и забудет. Случись нужда в ней — и не найдет потом.
Недруг же и тут поступает несравнимо энергичнее и заинтересованнее: он обязательно прочитает книгу. Да не раз и, может, даже и не два. Сперва он читает ее с начала до конца, потом — с конца до начала, особо понравившиеся ему места он заучивает наизусть или выписывает на чистый лист бумаги. А чтение с карандашом в руках я считаю особенно похвальным в его действиях. Свой карандаш недруг никогда не жалеет, он, как прилежный ученик в своей тетрадке по правописанию, делает в книге подчеркивания, отчеркивания — прямыми, волнистыми, двойными, тройными линиями. А на полях оставляет значки, знаки — вопросительные, восклицательные, галочки, черточки, плюсы, минусы… А сколько заметок сделает — не счесть!
Боже ты мой, плакать хочется от умиления: ну кто еще проявит такую дотошную заинтересованность в твоем труде? Только он! Исполосует книгу — живого места на ней не оставит! Уверяю вас, так не полосует ремнем и самый строгий папаша свое любимое, но непослушное чадо.
Да что говорить! Сравнениям нет конца, и все они не в пользу друзей. Но для убедительности приведу еще одно.
Скажите, многие из писателей могут похвастаться, что, получив его книгу, друг его тут же сел и стал писать о ней свой отзыв, пусть не в газету, не в журнал, а просто в письме кому-то из своих друзей? Нет, далеко не многие могут этим похвастаться.
А недруг и тут оказывается на высоте. Он обслужит тебя в этом смысле наилучшим образом. Устроит настоящий сервис! Просто не недруг, а самая настоящая палочка-выручалочка! Он не поленится, не посчитается ни со временем, ни с трудом (да ему и труд-то этот не в труд, а в радость!) — обязательно напишет статью о твоей книге. Напишет обстоятельно, подробно, растерзает бедную книжку с чувством такой ярости, с какой и цепной кобель не терзает брошенную в него палку. После этого я только и молю: «Господи, помоги моему недругу — пусть напечатают его статью». Ибо чем скандальнее статья, тем лучше: после нее автору слава, а книге — известность. Кто же этого не знает? Недаром некоторых хлебом не корми, а только напечатай о них скандальную статью.
Но, к сожалению, у нас пресса деликатная, и недругу не всегда удается найти для своей статьи печатный орган.
Однако, вы думаете, мой неутомимый недруг после этого складывает руки? Отнюдь! Это же вам не друг какой-нибудь, а настоящий недруг. После неудачи с публикацией он размножает статью свою во множестве экземпляров и вместе с книгами рассылает ее в разные организации: в комитет по печати, в профком, в ЖЭК, где я живу, в поликлинику Литфонда, в издательство… Не забывает он и меня: пришлет и мне мою книгу со своими пометками.
Ну, разве не забота о ближнем, разве не труженик?
После этого меня приглашает директор издательства и показывает многочисленные статьи недруга: ведь все организации переслали их в издательство для принятия мер.
— Что будем делать? — спрашивает обескураженный директор.
— Как что? Надо реагировать на сигнал.
— Каким образом? — вздымает он руки к потолку.
— Очень просто. Запланируйте мою книгу к переизданию в доработанном и исправленном виде. Доработать же ее мне — раз плюнуть; мой недруг все промахи подчеркнул: на двадцатой странице трижды повторяется слово «который» — я сведу его до минимума, на тридцатой слово «дурак» заменю на «глупец» и так далее.
Директор, довольный, улыбается и вписывает мою книгу в план переизданий.
Ну скажите, как мне после этого не благодарить своего недруга? Попробуйте добиться переиздания с помощью друзей. Дудки. Никто не поможет, только он, он, мой верный, неотступный и неутомимый недруг.
Верно сказал один восточный мудрец: друзей берегите, а недругов лелейте. Воистину так. Ибо они, выражаясь языком натуралистов, являются биологическими санитарами в твоей работе, подобно хищникам в живой природе. Ведь теперь уже определенно установлено, что все хищные звери — лучшие друзья тех животных, которых они пожирают. Например, научно доказано: современный волк ни за что не станет есть здоровую овцу, если даже она и попадет ему в лапы. Выплюнет, поморщившись, и побежит ловить больную.
Так и недруг. Он — врач, он — исцелитель. Лечит меня в частности и общество — в целом.
Хвала тебе, мой Недруг!
Хвала-то хвала… А как же быть с друзьями? Не обидятся ли они за эту «Похвалу»?
Пожалуй, кое-кто обидится.
Ну, что же… Обидевшийся друг перейдет в число недругов — и тогда уж он наверняка прочитает мои книжки. А лишний читатель — это тоже находка.
Так что все-таки хвала тебе, мой Недруг! Тебе, и никому больше!
КОГО КРИТИКОВАТЬ?
Главный редактор литературного еженедельника был явно расстроен. Планерку он начал, ни на кого не глядя, уперев взгляд в коробочку со скрепками. Выбрал из пластмассовой подставки карандаш помассивнее, стукнул им по плексигласу. Все затихли.
— Вчера на совещании нас опять ругали за отсутствие критики. Безобразие! Стыдно! Мы такое солидное издание, а критиковать почему-то боимся. Издательства выпускают массу всякой серятины, у нас же на страницах тишь и благодать, идут только положительные рецензии. Сколько можно говорить? Неужели так трудно это сделать? — редактор бросил взгляд в сторону заведующей отделом критики. — Возьмите того же Неваляйкина, его последний роман… Читать невозможно! И вообще прохвост, а мы с ним носимся… Да и не только мы. Интервью, беседы… Никаких бесед! Вот вам задание: через неделю чтобы критическая статья на его роман «Любка с нефтебазы» лежала у меня на столе. — Редактор стукнул карандашом — поставил точку: вопрос ясен, разговор на эту тему окончен. — Пошли дальше.
Заведующая критикой, сухонькая, бледная от чрезмерного курения старушка, кивнула, будто поклонилась, проговорила тихо и неуверенно:
— Хорошо… — И, поерзав на стуле, так же тихо добавила: — Но ведь Неваляйкин жалобщик, он засыплет всех жалобами…
— Жалобщик? — сдвинул брови редактор. — Да, это верно. Не учел. Этого нам только и не хватало… Ну, возьмите… Кого?.. — И вдруг просиял: — Косорылова. Во! Повесть его, детектив «Кровь пригоршнями». Это же позорище! Сплошной садизм! Бр-р-р…
— Хорошо… — сказала заведующая так же тихо и так же неуверенно.
— Все, — стукнул карандашом главный. — Пошли дальше.
— Только… — подала голос заведующая.
— Что «только»? — недовольно обернулся к не» главный.
— …А как же быть? На собрании в ЦДЛ Никон упомянул этот роман в ряду удачных… Жанр, мол, нужно поддерживать.
— Какой Никон?
— Тот самый… Никон Никонович… Он, говорят, и внутреннюю рецензию писал на этот роман…
— Да-а-а!.. — главный дробно застучал карандашом по плексигласу. — Ну, кого-то другого найдите, мало, что ли? Будто на Косорылове свет клином сошелся!
— Можно взять роман Ин. Ползучего «Двутавровая балка» — очень плохой роман, — подал голос сотрудник отдела прозы Дробкин, высокий, застенчивый юноша с девичьей прической.
Главный посмотрел на него, снисходительно улыбаясь. Потом вытянул в его сторону карандашное полено под названием «Гигант», сказал внушительно:
— Вы правы, товарищ Дробкин: роман «Двутавровая балка» — плохой роман. Но он уже премирован на последнем конкурсе. И вам за незнание литературного процесса ставлю на вид.
Дробкин смущенно затеребил висевший у него на груди брелок, отвел глаза в сторону, покраснел.
— Кстати, — обернулся главный к отделу критики, — мы должны заметить этот роман и отметить как положительное явление.
— У нас уже есть очень положительная рецензия, — на этот раз громко сказала заведующая отделом критики и мило улыбнулась всем присутствующим: вот, мол, какие мы оперативные.
— Есть? Хорошо! Но и критическое выступление нужно. Подберите сами автора, книгу и доложите.
— А можно взять Суконкина, «Рыба тоже мясо», — предложил ответственный секретарь, жизнерадостный, начитанный, гладко выбритый интеллигент, сумевший всю ведомственную подписку оформить на свой домашний адрес. — Читал — чуть не умер от смеха! Галиматья ужасная! Ни языка, ни сюжета, ни мысли…
— А что? — воспрянул духом главный и снова обернулся к отделу критики: — Вот! Действительно муть роман! С ходу дарю вам и заголовок: «Ни рыба ни мясо»! Все! — главный стукнул карандашом по плексигласу. — Пошли дальше.
— Хорошо, — тихо и неуверенно произнесла критикесса и сделала низкий затяжной кивок. — Только, наверное, неудобно…
— Почему? — поднял брови главный.
— Суконкина выдвигают на руководящую работу…
— Куда?
— То ли в Союзе, то ли в Литфонде.
— Точно знаете?
— Да…
— Вот черт!.. Действительно неудобно. — Главный обвел взглядом присутствующих: — Так кого же взять?
— Фугина, «Во саду ли, в огороде», — подала свой томный голос сотрудница отдела искусств, полногрудая девица с глазами снулой рыбы. — Это так ортодоксально, так ортодоксально — вы себе и представить не можете! — Она поправила сползший на глаза седой парик.
— Не надо, — с ходу мрачно и решительно отмел ее предложение заместитель главного редактора, тучный мужчина, страдающий мечтой выбиться в писатели. — Этот роман выпустило одно из старейших наших издательств «Книга за книгой», которое в этом году будет широко отмечать свой юбилей. У них есть много прекрасных изданий, а мы выберем одно — спорную книгу, раскритикуем и испортим людям праздник. Не надо.
Заместитель главного пришел на работу в редакцию из этого издательства, и все знали, что там у него остались издательские и другие интересы, и поэтому единодушно согласились с его вескими доводами.
— Тогда давайте возьмем Сенькина, «Шапка по мне», стихи — ужас какие ортодоксальные! — снова пропела девица из отдела искусств.
На этот раз поморщился главный, закрутил головой, задергал правой щекой:
— Нет… Нет… Эту книгу выпустило молодое издательство «Сила слова»… Издательство только набирает силу, в начале пути его надо поддержать, а мы… Нет, нехорошо… Не то!
Все знали, что в этом издательстве главный выпускает свою книгу беллетристики, и потому тоже единодушно согласились с его вескими доводами.
— Давайте возьмем роман самого Никона! Жуть как плохо пишет! — предложил самый молодой и самый красивый мужчина в редакции — поэт, гитарист, острослов и модник с рыжей курчавой бородкой и длинными, зачесанными, как у Гоголя — на косой пробор, — волосами. Главный питал к нему слабость и поэтому позволял ему иногда маленькие вольности…
Услышав такое, главный и на этот раз улыбнулся, однако отечески погрозил ему карандашом: мол, говори, да не заговаривайся.
— Так кого же взять?
— У меня есть предложение, — подобно школяру-первоклашке, поднял руку спецкор отдела очерка, флегматичный толстяк по фамилии Гончий. — Я вот недавно был в командировке, и мне попалась книжонка. Небольшая такая… Рассказы… Есть хорошие, но есть и так себе… Чувствуется, что молодой автор писал их.
— Где живет автор?
— В каком-то таежном селе…
— Так. Кто издал?
— Какое-то местное издательство.
— Хорошо! Как фамилия автора?
— То ли Тюлькин, то ли Килькин…
— Хорошо! — Главный обернулся к отделу критики: — Запишите. Достаньте книгу, и через неделю чтобы у меня на столе была острая, принципиальная разносная статья! Надо кончать с халтурой в литературе! Все! — главный стукнул карандашом по плексигласу. — Пошли дальше.
ПЕТУХ
Так сначала называлась повесть, которую я написал. Три года работал над ней, зато и вещица вышла — загляденье. Самому нравится. А рецензенты (пока только внутренние) расхвалили ее — дальше некуда. Редактор отдела прозы в журнале, куда я отнес рукопись, даже запрыгал от радости, когда прочитал.
Пошла моя повесть вверх по лестнице, ведущей к печати. Сначала с нею ознакомился один заместитель главного редактора и чуть не захлебнулся от восторга, назвал повесть явлением. Потом прочитал другой заместитель — этот только руками развел: «Нет слов!» А главный сказал: «Да, это вещь! Напечатаем!»
Еще бы! Такую повесть! Петух сработан что надо! Не Петух, а настоящий Павлин: хвост его можно сравнить только с радугой, гребень — разве что с полковым бархатным знаменем, а серьги… Даже и не знаю с чем их можно сравнить — уж больно хороши получились. А осанка, а шпоры на ногах! Да что и говорить — все со знаком качества.
— Напечатаем, — сказал главный. И добавил: — Через годик.
— Стоит подождать, — тут же утешил меня заместитель главного. — Потерпи, зато в каком журнале напечатаешься! Для твоего Петуха именно такая упаковка и нужна!
А что? Подожду.
Повесть снова спустилась по той же лестнице вниз, чтобы потом совершить свое окончательное восхождение!
Через год я проведал Петуха. Жив оказался. При свидании мне сказали:
— Подожди еще с полгодика… Год ждал, осталось меньше. Зато уж!..
Через полгодика я снова постучался в журнал:
— Как там мой Петушок?
— Жив Петушок! Жив! Но потерпи еще с полгодика. Зато уж!..
И вот наконец редактор отдела радостно сообщает мне:
— Все! Печатаем! Только… не влезает он в наши рамки… Уж больно велик твой Петух.
— Как же быть? Голову ему отрубить, что ли?
— Ну вот, сразу и обида! Зачем же голову? Отрежь ему хвост. Зачем ему такой? Что толку в этих перьях? Главное — мясо!
Пришлось отрезать хвост. А что делать? Зато рукопись снова пошла по лестнице вверх. Там снова с нею ознакомился зам. И сказал:
— Нет, не влезает. Отрежь ему гребешок, на кой он ему? И сережки заодно. Это же не мясо, а так, неизвестно что. Излишества какие-то.
Отрезал. А что делать? Зато рукопись пошла выше — к другому заму. Тот прочитал и зацепился за шпоры.
— Отруби ты их! Ну, к чему они Петуху? Только мешают.
Отрубил. Зато повесть пошла дальше — к самому́, к главному!
Посмотрел главный на Петуха свежим глазом и увидел, что у него крылья велики.
— Вырвать маховые перья, — приказал главный строго. — Зачем они Петуху, он все равно не летает. Не орел ведь. Сделайте, только побыстрее: повесть идет в набор.
— Сделай, — утешают меня оба зама. — Не держись ты за эти крылья! Зато напечатаешься! Слыхал, в набор идет повесть!
Как ни жалко было, а пришлось оборвать и крылья бедняге. Ну, а что делать? Зато повесть в набор пошла!
Теперь все позади, жду верстку. И вдруг звонок — от редактора:
— Не волнуйся, — говорит. — С Петухом все в порядке. Только тетя, которая главнее главного, из Общества Охраны Читателей, пришла и, никого не спросясь, отрезала твоему Петуху… эти… Извини, но она попросту кастрировала его. Нельзя, говорит, животное с такими штуками пускать на страницы нашей печати.
— Как же она их узрела? — удивился я. — Это же не Баран, а Петух?!
— Вот, узрела…
— Но теперь ведь это уже не Петух! Надо название менять…
— Да, не Петух, — согласился редактор. — Но и не Курица?
— И не курица…
— А давай так и назовем: «Ни Петух, ни Курица»?
— Давай! — согласился я.
Ну, а куда ты денешься? Ведь против этой тети не попрешь? Она же все знает — как лучше, как целомудреннее, как интереснее; знает, что наш читатель любит, что отвергает, что ему полезно и что вредно.
ВИТЬКА ДЕРЕВЕНСКИЙ — КНИЖНЫЙ ГЕРОЙ
Витька — хороший деревенский парнишка. А раз хороший, решил писатель про него книжку написать. И написал про то, как Витька весной помогал родному колхозу с сусликами бороться. А боролся он с ними просто: набирал в ведро талой воды и лил в норку. Суслик не выдерживал такого потопа и выползал наружу, тут Витька и хватал голубчика за шиворот. Так не один Витька ловит этих грызунов, все ребята так ловят. И не первый год. Но в тот раз Витька норму перекрыл — вот и попал в книжку.
Напечатали книжку — радость Витьке, радость и писателю. Да недолгая. Попалась эта книжка строгим дядям и тетям, прочитали они ее и ужаснулись. А ужаснувшись, руками всплеснули и осудили строго всех, кто писал книжку, кто издавал ее и кто читал. Особенно Витьке досталось: «Витькино занятие способно вызвать у маленького читателя лишь протест против бессмысленного и жестокого уничтожения животных».
Прочитал такой приговор писатель и закручинился. А еще больше закручинился сам Витька.
— Дядь писатель, чё они так-то? «Животные»! Разве они не знают, что суслики вредители?
— Знают.
— А чё ж они? Да еще живодером обзывают.
— Нельзя.
— Чё нельзя? Вредителей-грызунов уничтожать? И мышей нельзя? А тараканов можно?
— Ничего ты не понимаешь, Витька, — сказал писатель своему герою. — Можно. В жизни все можно, а в книжке нельзя. В книжке я должен был придумать для тебя другую работу. Благородную, невинную.
— А то рази винная? Ну ладно… — согласился Витька. — Давай, дядь писатель, пропиши меня в домашних условиях. Как я родителям помогаю. А?
— Давай! — обрадовался писатель и «прописал» все как есть: как Витька дома за скотиной ухаживает, как корм поросенку задает, как вырос тот поросенок большим и жирным, как готовились колоть того поросенка — отец ножи точил, а Витька точило крутил, — как потом закололи и как Витька отцу помогал мясо разделывать. Кончалась книжка тем, как Витькина мать мяса-свежатины натушила и как они всей семьей пировали. Вкусно было!
Написал про все это писатель и сам даже облизнулся от удовольствия: он-то знал, какое жаркое бывает из свежатины!
В издательстве долго мурыжили эту книжку, принюхивались. Но вроде ничего не обнаружили такого. Свининой пахнет, так это даже и вкусно. Напечатали. «Вот, — думает писатель, — теперь-то меня похвалят!»
Ан не тут-то было.
Те строгие дяденьки и тетеньки налетели на книжку и пуще прежнего ругать стали писателя.
— Опять не туда? — спросил Витька.
— Не туда, — вздохнул писатель. — Беда мне с тобой.
— Ну, а чё сейчас они говорят?
— Говорят, что плохой ты мальчик: кормил-кормил поросенка, а потом дал отцу зарезать его, да еще сам же и помогал ему, да еще и мясо ел. Живорез, говорят, ты. Из таких, как ты, говорят, бандиты вырастают, убийцы.
— Вона! — удивился Витька. — Спокон веков в деревне сами ро́стят скот и сами бьют его на мясо, и, как говорит моя бабушка, бог миловал. А тут — на́ тебе: живорез, бандит. Да пущай они по осени заглянут в деревню — тут в каждом дворе то поросенка режут, то овцу, то бычка. А этих петушков так им и не посчитать, сколько голов отрубают! Шо же теперь, выходит, и мясо не есть?
— Выходит… И разговариваешь ты как-то коряво: «чё», «шо», «ро́стят»…
— А сами они шо едят, те тетеньки и дяденьки? — не унимался Витька.
— Не надо так, — сказал писатель. — Это будет неправильное реагирование на критику. Надо исправляться.
— А как? — спросил Витька. — Мясо я брошу есть, и всю домашнюю скотину побоку, и смотреть на нее больше не буду. А шо ж делать?
Задумался писатель.
— А шо, если я с батькой в лес на охоту пойду и там ловко, прямо в глаз, белку подстрелю?
— Да ты что? — отшатнулся писатель. — Меня с такой рукописью и на порог не пустят. Но я, кажется, придумал! Ты подпаском можешь быть?
— Могу! Чего проще!
— Вот и давай! Помогай летом пастуху отару овец пасти и соверши героический поступок.
— Это — раз плюнуть! — сказал Витька. — Овцу от волка спасу.
— Точно.
И пошел Витька в подпаски, а писатель засел за книжку. Написал все как было, понес в издательство. Напечатали. С трудом, правда, но напечатали. «Теперь-то, — думает писатель, — никуда не денутся, похвалят! Еще бы! Мальчишка овцу у волка отбивал, собой жертвовал, чуть не погиб. Если бы не старший пастух, который убил волка, быть бы Витьке на том свете. Похвалят, определенно похвалят. А может, еще и премируют на конкурсе!» Писатель потирал руки от удовольствия.
Ан опять не тут-то было. Тетеньки и дяденьки пуще прежнего взъярились на писателя да с осуждениями и клеймением напустились.
Опустил голову писатель и пошел опять к Витьке. Видит Витька — голова у писателя на груди висит, догадался:
— Опять не то?
— Не то… — покрутил головой писатель. — А все ты виноват, Витька, все ты. Жизни не знаешь, и я, дурак, тоже увлекся.
— Как не знаешь? — возмутился Витька. — А это шо? — И он поднес писателю забинтованную руку. — Вот, в самой волчьей пасти побывала, до сих пор не зажила.
— Все это так, конечно, — поморщился писатель от того, что Витька такой непонятливый. — Волка не надо было убивать.
— А шо ж с ним делать? Целоваться? Да? Хищник, овцу, гад, зарезал.
— Да не хищник он! — воскликнул писатель. — Ты, Витька, какими-то древними понятиями живешь. — Волки давно уже не хищники, они теперь все стали санитарами.
— Чудно что-то, — удивился Витька. — На том, шо меня покусал, я не заметил не то что сумки санитарной, но даже повязки с красным крестом.
— Говорят тебе — санитар. Все они теперь только санитары. И ловят они теперь только больных, слабых овец. А хищник ты, Витька, ты — губитель живой природы. Понял?
— Не, дядя писатель, что-то ты не тово. — Витька покрутил пальцем возле виска. — Или это тебе те тетеньки так мозги засорили. Он, этот гад, «санитар» тот, пымал самую лучшую овцу. А пымал ее потому, что она суягная была, тяжело ей было бежать.
— Какая она была?
— Ну, брюхатая, — пояснил Витька. — У нее в животе четыре ягненочка оказалось! Это такая породистая овца была — по четыре да по пять ягнят за одно ягнение приносила. Вот какая это овца, а он ее погубил. Ну?
— Что «ну»? — обиделся писатель. — Ну — баранки гну.
— Теперь, значит, про меня все, дорога в книжку мне закрыта?
— А ты занимайся тем, чем надо. Отдыхай летом, как все нормальные дети. На дачу к тетке…
— Как же это? На кой мне та дача? Тетка к нам приезжает.
— Ну, заимей себе сачок и лови для коллекции бабочек. Из разных пород деревьев по листочку сорви — гербарий сделай, а осенью в школу отнеси.
— Это можно, — согласился Витька. — Раз плюнуть!
— Вот и давай. Тебе легко, и мне спокойно.
Стал Витька ловить бабочек, а писатель сел книжку писать. Написал. Понес в издательство. Приняли рукопись там с большим-пребольшим трудом. Напечатали. Доволен писатель. Смотрит книжку, радуется. А тетеньки с дяденьками тут как тут, принялись пуще прежнего бранить писателя, а книжку ту в разряд самых вредных зачислили.
Пошел писатель к Витьке, голову совсем до земли опустил. Увидел его Витька, крикнул досадливо:
— Да что ж это такое там у вас делается?
— Не у нас, а у вас, Витька. Ты, опять ты виноват. Ты соображаешь, чем ты целое лето занимался? Ты же природу губил! Что такое бабочка? Это же украшение природы? А ты ловил ее и насаживал на булавку! Изверг ты, Витька, губитель красы. Сколько ты их сгубил?
— Пять…
— «Пять», — передразнил писатель. — А если все станут вот так поступать, как ты? Что тогда? А листьев сколько ты сгубил? Пятнадцать. А ты представляешь, что такое листок для дерева? Он же через него солнечную энергию пьет, а ты, как непарный шелкопряд, уничтожил его. Да не один, а пятнадцать! А если все станут гербарии делать? Одним словом, хищник ты и враг всей живой и неживой природы. Губитель.
— Слыхал уже, — отмахнулся Витька. — Шо ж мне теперь делать? На завалинке сидеть?
— Да, сидеть. Сиди и любуйся природой.
— И в носу пальцем ковырять?
— Не груби, Витька! Ковырять не надо. Песню пой. Кругом природа, хорошо, солнышко тебе голову лучами обливает, а ты пой песенку:
Обрадовался писатель такой находке, быстро книжку сочинил про Витьку и его песенку и понес в издательство. А там его рукопись только полистали и тут же вернули. Надоел им этот писатель, из-за него одни неприятности. А вслух сказали: «Эгоист ваш Витька, как же такого эгоиста можно героем книжки делать? Вы смотрите, что он поет: «Пусть всегда буду я…» «Я». Наши дети должны петь: «Пусть всегда будем мы…»
Взял писатель свою рукопись и пошел к Витьке дорабатывать. Выслушал его Витька и сказал:
— Знаешь, дядя писатель, и мне ты уже надоел. Иди ты к…
— Но-но! — поднял руки писатель. — Не вздумай ругнуться! Тогда совсем все пропало.
— Что пропало? Что пропало? — не унимался Витька. — Вон Вовка — мне ровесник, а я против него щенок: он мясо ел, а я, как кролик, одной морковкой питался.
— Зато ты в книжку попал.
— Попал! Отрицательным персонажем! Вовку вон в армию берут, а меня забраковали. Сказали: «Куда тебе?.. Ты ведь и карабин не поднимешь». Дали отсрочку на полгода — на поправку. Ну?
— Разве ты уже призываешься? — удивился писатель.
— А ты как думал? Пока мы тут с книжками возились, годы и подошли. А там ведь, в армии, не бабочек ловить нас будут учить, а? Я на границе служить хочу, врагов ловить буду. А рази я его пымаю, если я такой тощой? Как мне теперь быть, а, дядя писатель? Вегетарианцем много не навоюешь. Не, не хочу я быть книжным героем. Меня отсрочили для поправки, вот я и должен это сделать.
Витька пошел во двор, поймал в сарае жирного петуха, придавил одной ногой ему крылья, а другой — ноги и отхватил топором красную голову. Потом поднял, подержал его на весу, пока кровь стекла, и сунул в чугун с кипятком — ошпарил, чтобы перья легче выщипывались.
— Иди сюда, дядя писатель, не бойся, сейчас мы такую лапшу с петушатиной сварганим — пальчики оближешь! Иди, не боись, а то и ты отощал с этими своими книжками. Подкормлю!
Писатель долго отнекивался, увиливал от соблазна, как правоверный мусульманин от вина, а потом, когда лапша вкусно запахла курятиной, не выдержал, сел за стол. Ел и все думал, как ему описать эту лапшу с курятиной, чтобы строгие тети и дяди не догадались, что в ней был сварен так жестоко обезглавленный петух.
ПСИХОЛОГИЯ
У меня какой-то нюх на них, на этих прохиндеев, которые никогда своих сигарет не имеют, а постоянно «стреляют», которые вечно с протянутой рукой ходят — то полтинник, то рубль выклянчивают, а отдавать забывают… Я их за версту чую.
Есть в нашей редакции такой ханурик Вася Рыбиков. Если посчитать все полтинники, которые он в разное время брал взаймы и не отдавал, — зарплаты не хватит. А посмотреть — вполне порядочная физиономия, даже застенчивый вроде, стишки сочиняет. А вот узнал людскую слабинку и пользуется. Но я себя ни разу не дал ему одурачить.
Подойдет, бывало:
— Дай до завтра рублевку?
А я ему:
— Нету мелких. Вот только трешка.
— Да нет, трешка — это много, — и застесняется, и отвернется от трешки, как кот от сметаны, которая стоит на столе и предназначена вовсе не для него. Совестливый все-таки, знает: трешка — это деньги, тут придется отдавать.
Я быстро раскусил его натуру и всегда таким образом отделывался от попрошайки.
А однажды он не выдержал и потянулся к трешке, но я вовремя ее спрятал:
— Она одна у меня и самому нужна позарез.
Нет, не дал я ему и на этот раз себя одурачить! А про себя решил: «За трешкой уже тянется, надо ставку повысить».
И вот как-то послали нас, несколько человек, в подшефный колхоз — на картошку, и Вася с нами. Недели две мы работали там. Под конец Рыбиков подошел ко мне, начал вертеть пуговку на куртке:
— Дай рубль взаймы… Веришь, на обратный билет не хватает…
Верю, почему не поверить? Не оставлять же человека в беде? Полез в карман, достаю:
— На — пять! — А про себя размышляю: «Пять рублей он, пожалуй, не забудет — сумма все же. А рубль не отдаст. Хотя он и пятерку может забыть, дам десятку».
— Возьми десять, — говорю. — Мало ли что в дороге может случиться?
— Не… Давай уж пятерку, десять много.
После долгих препирательств я все-таки заставил его взять десятку.
А когда приехали домой, он вскоре заболел, потом укатил в отпуск и о долге, конечно, забыл.
Месяц за месяцем — порядочно времени пролетело, мне и напоминать стало неловко. Уже и сам иногда думаю: «Брал он или не брал? Может, мне приснилось все это?»
Нет, наверное, все-таки брал, потому что с тех пор Рыбиков пока ни разу не попросил у меня взаймы. Отучил.
О, я знаю психологию этих прохиндеев, за версту чую, и одурачить им меня не удастся, не из таких.
Оказывается, великое это дело — быть психологом!
ЗАЯ
Как-то прихожу с работы, а жена уже дома, обед готовит. И вижу: затевает что-то вкусное. Хотел спросить, что случилось, но не успел, вскоре само все выяснилось.
— Пусть к нам на лето приедет Зая? — сказала она, вроде как спрашивая, а сама приготовилась к бою на тот случай, если я отвечу отрицательно.
Я ответил не сразу. И вот почему. Знал я этого Заю, это братишка жены, учится он в шестом классе, живет в Ленинграде. Гостей я люблю и всегда рад, когда у нас кто-то бывает, особенно если с ребятами. Весело мне тогда, хочется делать для них что-либо интересное. И приятно, когда видишь, что люди довольны. Но вот Зая… Если для него что и сделаешь, он или не заметит, или примет как должное… Но не в этом главное. Приедет-то он один, а мы с женой каждый день на работе, а за мальчишкой нужен присмотр. За любым нужен, а за Заей — особенный. «Трудно, — думаю, — ему будет у нас. Да и нам с ним…» Но возражать не стал, бесполезно: раз жена спросила, то тут дело давно уже решенное, и меня только ставит в известность. Пожалуй, Зая уже в пути…
— Пусть, — говорю, — только…
— Что «только»? Ты никогда моих родственников не любил…
— Я хотел сказать, что тебе будет тяжело.
— Ничего, справлюсь. Не все ли равно, что за одним ходить, что за двумя?
Под «одним» она подразумевала меня.
— Когда встречать его?
Жена оживилась и ласково сказала:
— Завтра в семь утра.
Ну так я и знал: Зая уже целый день в пути. Зря сказал я слово «только».
Утром в 6 часов мы с женой поехали на вокзал встречать Заю. Из вагона вышел высокий, немного сутулый паренек. «О, да он совсем взрослый! За ним никакого ухода и не нужно», — подумал я и снова пожалел, что сказал слово «только».
Зая был выше меня ростом, как говорят, под коленку ему плюнуть не достанешь. И гнулся, как молодой тростник.
Приехали домой, сели завтракать.
— А колбаса у нас вкуснее, — сказал Зая.
— Возможно…
— И масло в Ленинграде лучше, — продолжал он.
— Может быть, — не возражал я.
— Это у вас сливки? — указал Зая на бутылку. — У нас они белее.
— Значит — лучше, — поторопился я согласиться с дорогим гостем.
— Ваш Жуйск гораздо меньше Ленинграда, — заметил он.
— Что поделаешь?
— Как вы тут живете? Ни Эрмитажа нет…
— Да так вот и живем, принимаем гостей из больших городов. Ты был в Эрмитаже?
— Как же! А помнишь, когда вы к нам приезжали, ты водил меня туда? Я тогда еще совсем маленький был. Сейчас уже ничего не помню, что там показывали нам. Помню только, как мороженое ели в буфете.
— Да, вам хорошо, Эрмитаж есть… — позавидовал я гостю.
— Перестань! — оборвала наш интересный разговор жена. — Ребенок с дороги, а ты к нему с глупыми разговорами — про Эрмитаж.
На другой день жена встала пораньше, приготовила завтрак. Встал и я, спал только один Зая. Раскладушка его стояла посредине комнаты, ноги Заи свешивались на пол.
Мы ходили на цыпочках вокруг Заи, боясь разбудить.
— Пусть спит, он с дороги, — говорила жена.
К девяти нам нужно на работу, а Зая не просыпается. Решили не будить: ведь он с дороги. Оставили записку, ушли.
На следующий день Зая тоже не проснулся до девяти.
— Пусть поспит, — сказала жена, — он еще с дороги.
— Пусть.
На третий день Зая продолжал в том же духе. Жена взглянула на меня, сердито сказала:
— Ну пусть поспит. Жалко тебе? В конце концов, у ребенка каникулы.
— А я что? Пусть.
В час дня мы приходили домой на обед. Зая в это время обычно уже не спал, сидел на диване, читал книгу. Постель была не убрана.
— Олег, — сказал я ему как-то (у Заи было настоящее имя, и я звал его этим именем), — ты бы постель убирал…
— Мальчик приехал в гости и будет работой заниматься? — набросилась на меня жена. — Если тебе трудно, сама справлюсь.
По вечерам Зая требовал греть ему воду — мыть ноги. Я заметил однажды:
— В ванной колонке вода вполне теплая: жара стоит, она нагревается.
Зая не обратил на меня внимания — я ему надоел.
— Олег, ты знаешь, почему тебе дали такое имя?
— Знаю. В честь Олега Кошевого.
— Ну? А ты способен на подвиг? Вот, например, тебя в армию призовут. Кто там тебе будет воду греть?
— Я в армию не пойду: я сторонник мира.
Зая, оказывается, шутник! А у меня почему-то зачесалась ладонь правой руки.
Из дому Зая никуда не выходил, всегда ссылался то на жару, то на пасмурную погоду.
— Ты бы на речку сходил.
— Жарко, — отвечал он, зевая.
— Покупался бы.
— Жарко… Далеко…
— Пять минут всего ходьбы. Вниз спустился — и у речки.
— Да, туда вниз, а обратно на гору. Жарко… Почему вы себе машину не купите?
— А вы?
— У нас денег нет. А у вас их куры не клюют: вдвоем работаете. Мама говорила…
Как-то мы пришли на обед, а Зая все еще спит. Думали, заболел, к нему:
— Заболел?
— Кажется… — простонал он.
— Что с тобой?
— Три раза сегодня терял сознание…
— Боже мой! — воскликнула жена, прикладывая ладонь ко лбу Заи. — Врача надо вызвать.
— Расскажи, Олег, как это было? — попросил я.
— Ну как? Проснулся. Лежу, а потом вдруг постепенно теряю память и мне становится легко-легко и будто куда-то проваливаюсь…
— Это не страшно, — успокоил я его. — У меня тоже так бывает.
— Бывает? — обрадовался он.
— Да. Каждый день. Лягу в постель вечером, полежу немного и вдруг начинаю терять сознание. И до самого утра не прихожу в себя.
Зая улыбнулся, поднялся. А жена обругала меня:
— Не дашь мальчику и похворать.
Решил я изредка вытаскивать Заю на воздух. В субботу пригласил его на рыбалку — пусть, думаю, посмотрит, как и где рыба водится. Согласился он. Поехали.
Забросили удочки, сидим. Не клюет. Тогда мы разбрелись в разные стороны. Я пошел к отмели, Зая — в противоположную сторону. И вдруг на новом месте у меня поплавок затанцевал. Подсек — и удилище согнулось: вытащил полукилограммового карпа!
— Олег! — кричу от радости. — Олег! Скорее сюда!
Отцепил карпа, бросил его в траву, насаживаю наживку, а сам зову, рукой машу. Никакого ответа. Забросил снова, и не успел еще расплыться круг на воде, как поплавок скрылся. Снова карп! Да побольше первого! Тут я потерял всякое терпение — кричу, зову.
Наконец из-за кустов показался Зая. Шел он медленно, не торопясь.
— Ты что — оглох? — напустился я на него. — Слышал, как я звал тебя?
— Слышал, — спокойно сказал он.
— Почему ж не отзывался?
— Мама говорила, громко кричать нельзя, голова может заболеть.
— А почему не шел?
— Так я догадался, что ты поймал, — он подошел к трепыхавшимся в траве карпам, стал смотреть на них, склонив голову. Лицо его было совершенно безразличным.
— Что? — спросил я. — Хороши!
— Вот у нас в гастрономе рыба — разве ж такая! — и он небрежно удочкой потрогал карпов.
Уехал я однажды в командировку в Донбасс. Через неделю возвратился. Намучился. Больше всего намучился от жары. Лето ведь жаркое, сухое, а в Донбассе — особенно душно.
Прихожу домой — встречает меня Зая:
— Уже приехал?
— Приехал, — отвечаю и увидел: на столе лежит половина арбуза — красный, сочный! Первый раз в этом году вижу. «Вот, думаю, сейчас умоюсь и освежусь арбузиком. Это, наверное, мне оставили, знали, что приеду». И так это у меня на душе радостно и легко стало.
Умываюсь. А Зая тем временем подошел к столу, вооружился ножом и давай уничтожать арбуз. Пока я умылся, вытерся, взглянул, а арбуз совсем кончается.
— А в Донбассе еще нет арбузов? — спросил Зая.
— Нет, — говорю.
— О, а тут уже есть! Привезли!
— А я и не видел их еще в этом году.
— О, а я это уже второй ем.
— А я и не пробовал еще…
В ответ Зая отправил себе в рот последний кусочек жарко-красной мякоти и встал, бросив нож на горку корок.
— Олег! — не выдержал я. — Как тебе не стыдно?
— А что? — удивился он.
— Убери корки, ведь мухи разведутся…
Зая нехотя сгреб корки в тарелку и переставил на другой стол.
Вечером пришла жена. Убирая арбузные корки, спросила:
— Ну, как арбуз?
— Хороший! — сказал Зая.
— Хотя бы скибочку оставили, — заметила она.
— Нам самим мало было, — сказал я, — мне, например, тоже не хватило.
— Ничего, завтра еще купим, — сказала жена.
На другой день она оставила деньги, чтобы Зая купил арбуз. Вечером Зая объявил:
— Арбузов не было, купил дыню.
— Дыни уже есть? — удивился я. — Сейчас попробуем, какие они.
— Невкусные, — успокоил меня Зая, и я увидел на столе корки и дынные семена.
Так мы с Заей целое лето ели ягоды, фрукты, арбузы, дыни.
Пришли к нам как-то гости. Сели за стол. И Зая, конечно, с нами. Сидим, разговариваем. И Зая — тоже. Да еще старается, чтобы только его слушали.
Жена подала утку.
— Мне ножку! — крикнул Зая, подскакивая на стуле.
— Олег, успокойся, — не выдержал я. — Ножки пойдут гостям.
— А я у вас гость! — резонно заметил он. — Дома, например, мама при гостях и без гостей всегда ножки отдает мне, потому что я их люблю, — объяснил он мне, наивному человеку.
Я, посрамленный, замолчал.
— Ах, какой ты, Зая, невоспитанный, — возмутилась жена и плюхнула ему на тарелку ножку вместе с полбоком утки.
Решил я устроить Заю в пионерский лагерь: ни разу не был он в лагерях.
Меня пригласили к ребятам в лагерь выступить, и я прихватил с собою Заю. Пусть посмотрит, как отдыхают дети, может, понравится.
И правда, ему понравилось: играл с ребятами в волейбол, баскетбол и другие игры. Смотрел помещения, где ребята спят, играют, мастерят. Вижу — ожил мой Зая, совсем преобразился, на мальчишку стал похож. И лес, и речка, и жизнь ребят — все понравилось ему.
Набегался Зая, проголодался. Пригласили нас в столовую обедать. Суп Зая съел с аппетитом, второе не осилил — много, зато компот выпил весь. Сказал:
— Ух, наелся!
— Понравилось здесь?
— Да.
— Останешься?
— Нет.
— Почему?
— Мама говорит, в пионерском лагере с голоду умрешь.
Уезжал Зая в середине августа. По дороге на вокзал жена поинтересовалась:
— Понравилось тебе у нас?
— Скучно, — сказал он. — Газа у вас нет. А на газу знаешь как курица проваривается!
Стоя на площадке вагона, обратился ко мне:
— Учительница задание давала — написать, как лето провели. Ты бы написал за меня?
Поезд ушел. Жена вскинула на меня глаза:
— Ну?
— Что?
— Уехал. Рад?..
Я пожал плечами: чему ж мне радоваться? Будто Зая на следующее лето приедет другим.
А вот над его предложением — описать, как он лето провел, — задумался. Может быть, стоит написать?
И написал.
Авось кому-нибудь пойдет на пользу.
БЛЕСТЯЩИЕ ШАРИКИ
Разные бывают у людей странности. Одни собирают какие-то ненужные вещи, вроде этикеток, значков, бутылок, а другие так болеют хоккеем, будто там решается судьба человечества. Кто-то охоч ковыряться в моторе машины, а кого-то хлебом не корми — дай только завести в доме какую-нибудь живность. Кто любит костры жечь, а кто сидеть с удочкой у воды… У каждого свое.
У меня тоже есть причуда, да такая, что и признаться стыдно: узнают люди — смеяться будут. Оказывается, я люблю по свалкам бродить, в мусорных кучах копаться. Не поверите? Но это так.
Первый раз я случайно забрел на свалку, и так она меня захватила, что я с трудом ушел с нее. Полдня слонялся по ней. Даже дым от многочисленных костров не мог меня выкурить оттуда — так интересно было. Пожалел я сильно, что не мальчишка уже, — каких вещей там только не найдешь! Сейчас свалки богатые стали, не то что в пору нашего детства. И с каждым годом они все богаче становятся. По свалке можно судить, как народ живет. Прежде всего сейчас там игрушек разных навалом. А деталей к ним — колес, винтиков, гаечек, проволоки — еще больше. Кроме игрушек на свалке много мебели и разных бытовых приборов: электрические и газовые плитки, холодильники, приемники, велосипеды и даже автомобили! Не детские, не игрушечные, а настоящие, только разбитые. Раньше там были керогазы, примуса, керосинки, а теперь этих вещей днем с огнем не найдешь. За ними не на свалку, а в комиссионный магазин идти надо.
Специально я, конечно, свалки не навещаю, далеко. А вот те, маленькие, что все больше и больше встречаются сейчас в пригородных лесах, не обхожу. Ругаю нерадивых шоферов, которые захламляют лес, а самого так и тянет к этим кучам. А что делать? Пойдешь за грибами, грибов нет, невольно переключаешься на другую охоту.
Находки случаются разные. Но особенно ценной я считаю вот эту…
Однажды я набрел на настоящий клад. Вместе с другим хламом там была выброшена старая железная кровать: панцирная сетка и боковые «стенки» из никелированных прутьев в завитушках и с блестящими шариками, и все это в отличном виде! Цены, кажется, нет этой кровати, а ее выбросили. Особенно шарики были хороши. Заходился я снять их, да ничего не вышло: голыми руками не открутить. На другой день захватил инструмент и чуть свет специально поехал в лес. Боялся: вдруг кто-нибудь опередит. Кровать, к моей большой радости, лежала нетронутой, и я скрутил все шарики до одного. Они и сейчас у меня хранятся, уже года три.
И хотя я до сих пор их никуда так и не пристроил, я уверен: из них можно очень красивую вещь сделать. С блестящими шариками! Эдакое в духе «ретро» что-нибудь!
Правда, моя жена утверждает, что этим шарикам место именно там, где я их нашел, но я ей не верю. Женщина в подобных делах мужчину никогда не поймет. Ведь она высмеивает даже мое желание купить себе электрическую железную дорогу в Детском мире! Что уж тут говорить о таких красивых вещах, как блестящие шарики…
ХОДИКИ
Как всякие ходики, они не могли ходить нормально. Идут-идут — и вдруг станут, и теперь надо искать им новое положение, в котором они снова застучат своим маятником. А положения эти они принимали самые разнообразные: то вдруг им понадобится, чтобы низ их был задран неестественно вверх, а верх — наклонен вниз; то захочется им накрениться на левую сторону, а то ни с того ни с сего — на правую. Иногда они принимали почти горизонтальное положение и висели так какое-то время, пока не уставали и не придумывали еще что-либо.
То они идут нормально со своей родной гирькой, то вдруг им захочется, чтобы на нее повесили еще либо утюг, либо замок, либо полкирпича, а иногда и все вместе. Однажды они очень долго шли с подвешенной на их цепочку четвертинкой водки. А когда содержимое четвертинки понадобилось и я заменил его водой, ходики остановились. После мне пришлось несколько дней искать им новое положение и новую подвеску.
Всякий раз, когда они останавливались, я откручивал стрелки, доставал механизм часов и смазывал его то подсолнечным маслом, как это делали наши предки в давние времена, то сливочным, то солидолом, то автомобильным моторным маслом «АС-8». Перед смазкой, как человек, знающий толк в технике, я мыл шестеренки бензином и подтягивал плоскогубцами соединительные гаечки.
Последний раз я смазал их маслом от швейной машины и затянул все гаечки на полную силу, но часы так и не пошли.
Домашние советовали выбросить их и не мучиться больше. Жалко, что ли? Ходики ведь — какие это часы?
Жалко. Не могу выбросить. Они уют создают. Днем, а особенно — ночью проснешься — они тикают. Размеренно так, спокойно: тик-так, тик-так… И на душе становится покойнее от их неторопливого отсчета времени…
В мастерскую отнести? Неловко: ходики ведь — какие это часы? Их и чинить-то, наверное, не возьмутся. Еще осмеют…
Но собрался, понес.
Мастер при мне распотрошил их, стал гаечки откручивать — не тут-то было. Спросил:
— У вас машина есть?
— Есть, — признался я и тут же на всякий случай добавил: — Старенькая…
— Вы в машине подшипники затягиваете до отказа?
— Нет! Как можно? Сгорят… А что?
— Да то…
Мастер наконец открутил соединительные гаечки и тут же снова стал их подкручивать. Не плоскогубцами, не ключом даже, а просто двумя пальцами. Легонько так прикрутил их и стал снова собирать все. Собрал и вернул мне часы.
— Все. Отличный аппарат!
«Аппарат»? Смеется?
— Будут идти и еще внукам останутся! Только точное время отрегулируйте пятачком маятника.
— Это я знаю… Сколько с меня?
— Ничего: часы исправны.
Принес домой, повесил, толкнул легонько маятник — пошли. Пошли! Да так легко, весело, будто их освободили от каких-то тисков.
И вот уже пятый год идут. И время точное показывают. Все остальные часы, какие есть в доме, сверяем по ходикам: и наручные, и настенные пружинные, и далее электронный будильник.
А что за «поломка» у ходиков была — молчу, в тайне держу — боюсь престиж свой уронить: я ведь во всем доме слыву «мастером на все руки».
ГДЕ-ТО НА ЗАПАДЕ
— Дорогие товарищи!.. Саша, Виталий, Женя… Дорогие друззя! Это что! Вы послушайте, что я вам расскажу. Саша, подожди, не уходи, одну минутку. Вот послушайте… Летел я по приглашению этих… как их? Но это неважно. В общем — летел с докладом то ли об Омаре Хайяме, то ли о Тутан Хамоне, то ли о Томасе Манне, то ли о самом себе… Но это неважно. Одним словом, летел туда. Самолет сел в Мадриде… Нет, вру… В Париже… Или в Бонне. Забыл уже. Кажется, все-таки в Париже. Но это неважно. В общем, где-то там, у них. Да-а… А нам надо делать пересадку и лететь дальше. Со мной был еще мой друг поляк Сикорский… Нет, вру, кажется, араб Мухамед Али… А может, немец Бауэр?.. Вот черт, склероз. Забыл уже. Но это неважно. Важно то, что нам надо лететь дальше. Вот забыл только куда. То ли из Мадрида в Лиссабон, то ли из Парижа в Марсель, то ли из Бонна в Рим или из Рима в Афины… Но это неважно. Погоди, Саша!.. Ну, куда ты торопишься? Успеешь… Одну минутку. Ну вот. Нам, понимаешь, надо сдать багаж. А этот мой то ли немец, то ли араб, черт его знает кто, хвастался, что владеет всеми европейскими языками. Я говорю ему: «Читай! Вот вывеска. Читай, что там написано?» Он читает долго-долго. Наконец говорит: «Что-то про багаж». — «Ну, говорю, давай сдавать». Мы сдали, они приняли, дали нам квиточки, и мы полетели дальше. Прилетаем. А багажа нет. Вы послушайте, что было дальше, это очень важно. Мне же доклад надо делать, а бутылка абхазского коньяка вместе с докладом остались в портфеле. Ну, начали мы тут показывать свои квитки. Оказалось, что мы сдали свои вещи в камеру хранения. А? Ха-ха!.. Подожди, Саша, ну, подожди. Еще не все. Куда ты все торопишься? Ну, не выйдет вовремя газета, ну опоздает, на день позже получит ее читатель? Ну и что? Катастрофа, да? Ты послушай. Взяли у нас эти квитки и сказали: «Попробуем помочь…» Ну, идет симпозиум этот, я выступил, не помню, о чем говорил, но все остались довольны, как всегда. Пора домой, а багажа все нет. И вдруг стук в дверь. И заходит, друззя мои!! Кто бы вы думали? Красотка! Ну вот настоящая красотка! И спрашивает: «Синьор Г. Г., к вам можно?» Ну, конечно, можно! Такая красотка — пальчики оближешь! Пца!.. Она открывает дверь пошире и приглашает кого-то еще: «Силь ву пле в номер». И тут входят двое. И что бы вы думали? Вносят мой чемодан и портфель! «Ваши?» — спрашивает красотка. «Конечно! — говорю. — Надо расписаться»? — «Нейн, нейн, — улыбнулась и: — Ариведерчи». И ушли. Я тут же к портфелю. Открываю. И что бы вы думали! Коньяк лежит, а доклада нет. А? Но это неважно. Я что хочу сказать, друззя мои? Культурный народ все-таки! У нас бы было все наоборот: коньяк бы выпили, селедкой закусили, а докладом в лучшем случае руки вытерли. А там нет: им нужны прежде всего знания, они бросаются на культуру.
— А что, селедка тоже была в портфеле?
— Да нет!.. Что вы, друззя мои! За кого вы меня принимаете? Там был лимончик! А доклад я потом обнаружил у себя в пальто, в боковом кармане. Но это неважно.
Ив. Ив. ИНКОГНИТОВ
ЗАБЫТЫЙ ПИРОЖОК
Эта повесть вся, от начала до конца, документальная. В связи с тем что по известным причинам факты, изложенные в ней, опубликовать в открытой печати нельзя, автор изменил свою фамилию, фамилии действующих лиц и придумал совершенно новые факты. Поэтому повесть стала не только документальной, но и художественной.
В окнах горят разноцветными огнями елки. Все встречают Новый год в своих семейных кругах. И только майор каждый праздник вынужден быть на посту. Иначе нельзя, так требует литературный штамп.
Иностранное посольство погружено во мрак. Им хорошо — Новый год у них будет только еще в марте. Тишина. Но эта тишина обманчива, потому что через стену перешагивает тень, достает рукой до балкона и проникает в помещение. Отключив тайную сигнализацию, вор достает из сейфа полиэтиленовый мешочек и выпрыгивает на улицу. «Мешочек украден — надо действовать!» — решает милиционер и кричит:
— Стой!
— Пошел ты к фене, — сказал ему вор на иностранном языке. — Чудак, если ты меня задержишь, повесть же закончится, а еще не написано и листа.
Выстрел. На тротуаре лужа. Бурая. Похоже — кровь.
На франко-турецко-японской границе таможенникам предъявили один паспорт на двоих супруги Винигреденшвили. По всему было видно, что она немка, а он турок, хотя глаз у него и был завязан. Фотография в паспорте была явно поддельной.
— Куда едете? — спросили таможенники иранцев.
— В Финляндию, изучать тамошние бани, — ответил муж, явно волнуясь. По всему было видно, что он бывший русский белогвардеец, хотя глаз у него и был все еще завязан.
Милиционер разбудил иностранного посла и сообщил ему:
— У вас украдена сумочка. Мы должны ее найти и вернуть. Что в ней было? Признавайтесь.
— Ерьюнда, — сказал посол, — миллиарда два денег в совьетских рубльях… И маленький пустьячок… — посол почему-то застеснялся.
— Что именно?
— Так, личный вещчичек… Это был пирьёжок… От мой завтрак остался пирьёжок…
Из углового дома на Кутузовском вышел долговязый детина и направился к вокзалу. Он купил билет на электричку дальнего следования и сел в последний вагон. Но за ним давно уже идет по следу лейтенант Ушкин — молодой, веселый, голубоглазый, белокурый, который очень любил читать книжки. Он купил билет на эту же электричку, сел напротив долговязого, незаметно поздоровался с ним и стал следить. Долговязый всю дорогу разговаривал с Ушкиным и ни разу не спрыгнул с электрички на ходу. Это показалось подозрительным.
Майор ждал донесений, но их не было. «Иностранное посольство, деньги, пирожок, — думал он. — Здорово закручено! Но ничего, к концу кое-что раскрутим! Редактор поможет».
В дверь постучали. Вошел старик.
— Вот, — сказал он. — Нашел. Это, думаю, то, что вы сейчас шукаете. Перво-наперво, на сумке иностранные буквы, второ-навторо, записка иностранная и, третье-натрете, надкусанный пирожок.
Майор осмотрел записку: «…ona lübit drugogo…»
— «Опа», «опа», — повторил майор. — Это конец какого-то очень знакомого слова, не могу вспомнить. Серьезный шифр, — сказал он, — такого еще не встречал, — и отправил на исследование. А старику сказал: — Спасибо, папаша. Бдите и дальше. Без народа мы, сами знаете…
— Да че уж там… Если вы сумлеваетесь насчет пирожка, так я его не кусал. А ежели вам еще надо, могу принесть, тут вот рядом, по пятаку штука. Ась?
Скорый поезд третьи сутки мчится по горным вершинам. Четвертые сутки следит за международным купе молодой, голубоглазый, веселый, белокурый лейтенант Юшкин, который очень любил читать книжки. Пятые сутки иностранцы не выходят в туалет. Это казалось странным.
Вдруг в вагон вошел продавец пирожков. Он был весь забинтован, как египетская мумия.
— Куда прешься, морда? — вежливо попытался остановить его проводник. — Не видишь, шпиенов везем?
Но торговец выхватил из лотка пирожок и заткнул им рот проводнику. А сам, подмигнув Юшкину, вошел в купе к иностранцам.
Прошли сутки, а пирожник все не выходил из купе. Тогда Юшкин подошел к двери и услышал массовое чавканье. «Едят пирожки!» — догадался Юшкин и рванул дверь.
На последней остановке долговязый сошел с электрички и быстро зашагал. Ушкин спросил у него:
— Завтра как? Куда поедешь?
— На рыбалку, а сейчас — спать.
Но Ушкина не проведешь, он продолжал следить за долговязым, который почему-то не пошел в дом, а направился в маленькую деревянную пристройку и долго оттуда не выходил. Слышались звуки — он почему-то кашлял.
В купе Юшкин увидел труп одноглазого, он был совсем мертвый. На столике работал магнитофон и издавал чавканье. И — ничего подозрительного на первый взгляд. Но тут Юшкин заметил на полу пирожок. Поднял его, положил на столик, нашел под лавкой топор и рубанул. Но не тут-то было! На пирожке даже царапины не осталось. Юшкин осмотрел пирожок и увидел на нем Знак качества и чернильный штамп: «Ночная выпечка. Мосгорпищекомбинат».
— Крепко сработано! — с гордостью подумал вслух про себя Юшкин. — Придется отправить в лабораторию, там его автогеном вскроют.
Майор, не показывая вида, явно волновался: время идет, а записка расшифровке не поддается. Позвонила жена и сказала, чтобы он принял таблетку. «Какая она!..» — подумал он с нежностью.
И вдруг вбегает шифровальщик и кричит:
— Эврика! Эврика!
— Как, опять? — удивился майор. — Уже ж было одно издание!
— В записке написано: «Она любит другого».
— Я так и знал! — воскликнул майор. — «Опа» — это же ее окончание, Европа! Все ясно. Рука третьей державы, хотят поссорить. Ни за какие пирожки! Грубая работа! Нас не поссорить! Сзывайте всех, снимайте с постов. — И, когда все собрались, майор объявил: — Операция «пирожок» закончена. Благодарю за внимание. Идите по домам и встречайте Новый год.
— А как же долговязый? — спросил Ушкин.
— Это хороший парень, наш. Немного свихнулся — выпивает. Введен для удлинения повести. Можешь любить его сестру.
— А как же забинтованный пирожник и немка? — спросил Юшкин.
— О, с забинтованным просто. Мы точно такого же поймали в саду больницы Склифосовского. А немка? А немки никакой и не было. Это была наша Люся! — Майор набрал номер иностранного посольства. — Господин посол, хочу вас обрадовать. Пирожок найден. Да. Даже два. Один, правда, надкусан, но совсем немного. Можете взять любой. Деньги, к сожалению, не обнаружены.
— О, деньги — пустьяки, — сказал посол. — Дрюжба дороже денег.
Майор шел домой и слышал, как звуки кремлевских курантов сливались со звоном бокалов с шампанским: люди, ничего не подозревая, спокойно встречали Новый год в своих семейных кругах.
ГДЕ РАБОТАТЬ?
Лучше всего работать в Домах творчества. Это испытано многими годами, так что можете верить.
Путевку я обычно беру поздней осенью, когда там уже нет никаких соблазнов, когда ни море, ни лес, ни горы уже не манят и красивые женщины в шортиках мимо окон не дефилируют. На улице слякоть, непогода, а ты сидишь в тепле совершенно один и пишешь. Пишешь и пишешь…
При этом советую не скупиться: покупайте номер люкс или, в крайнем случае, полулюкс, чтобы никакие бытовые мелочи вас не отвлекали. Ох уж эти мелочи! Бойтесь их — они как чесотка: вот бы записать хорошую фразу, а тебе приходится откладывать ручку и лезть куда-то чесаться. Пока чесался, фраза испарилась. Люкс вас избавит от мелочных хлопот.
Я поступаю так постоянно. И в этом году своим привычкам не изменил.
Приезжаю. На всем лежит легкая элегическая грусть поздней осени. На пляже — ни души, на прогулочных дорожках — никого, в доме тишина, как в анатомическом музее. Народу мало, а значит, и внимания на каждую творческую душу со стороны обслуживающего персонала приходится больше. А это, замечу, не просто приятно, но очень важно для творческой работы. Встречают меня любезно, оформляют с улыбкой, горничная ведет в мои апартаменты, сама открывает дверь и пропускает меня вперед:
— Вот ваша комната. Недавно отремонтирована. Чистенько. — Заметив на столе белые ошметки сухого мела, она быстро смахивает их, пояснив: — С потолка сыплется, но это ничего…
— Ничего, — соглашаюсь я.
Горничная знакомит меня с распорядком дня, отдает ключи и предупреждает вежливо:
— Как раз время обеда. Не опоздайте.
В столовой народу редко — человек пятнадцать всего. И ни одного знакомого! Что может быть лучше для творческой работы? Ничего!
Мужская половина — народ все пожилой, степенный, женщины им под стать: совсем почти старухи. Прелесть! Ибо, как сказал один умный француз, женщины способны вдохновить на великие произведения, но никогда не дадут их осуществить. Так что лучше от них подальше. Это очень легко сделать, когда вам под семьдесят, хотя вы и ходите все еще в молодых…
После обеда я принялся раскладывать вещи — бумагу и ручки на стол, рубашки в шкаф, бритву, мыло — все по своим местам. В шкафу дверь не запиралась, пришлось уплотнить ее газетой. Но и газета ее почему-то не держала: стоило пройти мимо, как дверь тут же со скрипом отворялась. Скрипели и другие двери. Это всегда раздражает и мешает работе. Поэтому в ужин свое масло я не съел а, завернув его в салфетку, принес в номер. Снимая поочередно двери с петель, я аккуратно смазывал их и снова навешивал. Результат был отличный: двери стали работать «как по маслу». Смазал и дверцу в шкафу — она тоже перестала скрипеть. Но зато и открывалась теперь от малейшего движения воздуха.
Работа с дверями заняла у меня все время до полуночи, спать повалился усталый и довольный: благое дело сделал, кто-то, кто будет жить здесь после меня, оценит, добрым словом помянет.
Ночь в общем прошла спокойно, если не считать, что ночью дверь шкафа открылась, и я в темноте наткнулся на нее, отчего утром нос мой вспух и так разрумянился, что стал похож на помидор «бычье сердце». Кроме носа немного болела и шея — это от подушки: она оказалась настолько тощей, что ее правильнее было бы назвать пустышкой. Бока тоже немного ныли: пружинный матрац без тюфяка был жестким и холодным. Но это все ерунда — всегда в первые дни что-то кажется не так. Стоит пойти к дежурной, сказать о своих неурядицах — и все уладится. Я так и сделал. Дежурная выслушала меня и сказала:
— Вы знаете… Шкаф починить некому. У нас был слесарь, или столяр, так он уволился. Не сезон сейчас. А насчет постели… Сестра-хозяйка в отпуск уходит, но в понедельник она должна быть. А вообще, знаете, спать рекомендуется на жестком.
Наверное, она права: Суворов тоже советовал солдатам спать на жестком и сам поступал так же. Буду закаляться и я. Ибо закаленный организм для творческой работы — это уже половина успеха. Вялому, немощному, нетренированному человеку в нашем цехе делать нечего.
Но дверь в шкафу закрепить надо, а то ведь она к концу срока так изуродует меня, что и родная жена не узнает. Я вышел на шоссе, доехал автобусом до города, нашел там хозмаг и купил все, что надо: магнитную защелку, несколько штук шурупов и отвертку. Вернувшись к себе в номер, я принялся за ремонт шкафа.
С защелкой справился легко: еще и солнце не село, а я уже любовался своей работой. Защелка держала дверь крепко, как и положено магниту. Я ходил вокруг шкафа, как вокруг ценной реликвии, и восхищался содеянным. Настроение было отличным!
Покупайте магнитные защелки! Не знаю, каким образом, но они способствуют творческому настроению наилучшим образом.
После обеда я решил заняться тем, за чем приехал сюда — сесть за рукопись.
В конце ноября дни короткие, темнеет быстро, поэтому вся надежда была на свет. Но в моем настольном светильнике лампочка оказалась всего в пятнадцать ватт. Хотел выкрутить из ночника и поменять, но там лампочки совсем не было! И, судя по тому, как много в патроне скопилось мертвых мух и пыли, не было ее там уже давно.
«Ну, что ж, — подумал я, — оно и лучше: сразу садиться за работу нельзя, надо сначала привыкнуть к обстановке, а мыслям дать отстояться. Как сказал поэт: «Не суетись!» И в народе говорят: «Все хорошие дела надо начинать с понедельника». У меня же все к тому и идет! Отлично!»
В субботу, поверив объявлению на библиотечных дверях, я пошел в назначенный час в это хранилище ума, мыслей и знаний. Но, увы, дверь была наглухо закрыта. Дежурная объяснила:
— Не сезон, знаете… Народу мало, поэтому библиотекарь ушла в отпуск. Так что придется вам как-то обойтись без книг.
«Ну, что ж, — решил я. — Это тоже к лучшему: вообще чтение чужих книг только отнимает время, которое так необходимо для писания своих. А часто даже и просто сбивает с толку. Особенно если попадется хорошая книга. Правильно делают те писатели, которые не читают ни классиков, ни своих современников».
В понедельник, несмотря на все ее увертки, я все-таки поймал сестру-хозяйку. Слушая, она смотрела на меня как на пришельца с другой планеты. Долго молчала, потом спросила:
— Вы что, писатель? Странно… Но тюфяков у нас вообще нет. А подушки — все такие. Я же не настригу с себя для них пуху? Вторую дать? Странно… Насчет лампочек? У нас на складе все такие. А потом — энергию надо экономить. Слыхали? И вообще не знаю, что с вами делать: склад опечатан, а я уже в отпуске. Вы очень привередливый: у нас тут отдыхали шахтеры, так у них никаких претензий не было.
— Может, они привыкли в шахте к темноте? К тому же они отдыхали, а я приехал работать.
— Странно…
— И еще. Летом ведь день в два раза длиннее. А сейчас сплошная полярная ночь; не успело развиднеться, как снова смеркается.
— Странно… — сказала она. — Но я сделать ничего не могу, это от меня не зависит.
— Странно, — сказал я в свою очередь.
К директору идти в подобной ситуации не советую: директор лучше других осведомлен о конъюнктуре на нашей писательской «ярмарке», в наших лабиринтах он как в собственной квартире, никакой нити Ариадны ему не нужно: он назубок знает, кто есть кто. Знает, кому выйти навстречу, кого заметить, с кем поздороваться, кому улыбнуться подобострастно, кому постелить лучший коврик, а перед кем и ковер разостлать. Поэтому, если вы п р о с т о писатель, не ходите к нему. Такой визит вас надолго выведет из строя: перед вами сразу встанет во всем масштабе вся наша «ярмарка тщеславия», поднимется во весь рост наша писательская лестница, по которой все мы карабкаемся на ее вершину, станете вычислять, на какой ступеньке стоите вы, а увидев себя далеко внизу, расстроитесь и…
Не надо! Расстройство, скажу я вам, любое, даже обыкновенное расстройство желудка от столовской пищи, влияет на творческую работу крайне отрицательно. Поэтому отнеситесь ко всему так, как это сделал я — философски!
«Плевать мне на все эти проблемы! — сказал я бодро. — Поеду в магазин, накуплю лампочек — и будет свет!» Сказал и сделал. Правда, не сразу: оказывается, магазины здесь в понедельник не работают. Немного огорчился, конечно, но потом догадался, что это даже и к лучшему: понедельник, говорят, день тяжелый, так что хорошие дела лучше все-таки начинать со вторника.
Во вторник в том же хозмаге я купил шесть разносвечовых ламп, вкрутил в ночник, в настольный светильник, три — в люстру, а одну оставил про запас. Включил: свету — хоть кино снимай! Хорошо! Люблю свет! При свете и мысли светлые, при свете легко работается! Хороший свет очень важен в творческом процессе. В темноте ничего не напишешь, уверяю вас.
Но тут обнаружилось, что в этой светлой комнате я как рыбка в аквариуме: четыре больших окна на первом этаже открыты на все стороны света! Конечно, я понимаю: мало людей найдется, чтобы в ненастье стоять там, за окнами, и любоваться моей фигурой, но все-таки какая-то неловкость одолевает. И неудобство: если надо переодеться — свет выключай. И тогда я намекнул горничной:
— Шторочки бы на окна сделать?.. Занавесочки?..
— Что вы! Из чего?
Однако не прошло и суток, как она принесла мне старую простыню.
— Вот, возьмите. Хоть от улицы отгородитесь, а там пусть, — махнула она на остальные окна.
И то дело! Кнопки я купил в «Канцтоварах» и теперь по вечерам устраивал светомаскировку, а утром снова распечатывал окно. Это разнообразило мою жизнь. А разнообразие в занятиях во время творческой работы — это первейшее дело! И наоборот: однообразие — злейший враг творчеству!
Дело шло к зиме, и в природе неожиданно посвежело. Ветер подул, в комнате сквознячок загулял, в спину потянуло от неоклеенных окон, по ногам зашарил холодок. А писать, как вы сами понимаете, окоченевшим от холода — гиблое дело. Мозги ворочаются туго, как мотор на летней смазке. Какое же это творчество? Творческий процесс должен проходить живо, он должен бежать — легко, бодро, игриво!.. Как сани с ледяной горки!
Сижу, закутавшись в одеяло, как старая англичанка в пледе у камина… Снова выручила горничная:
— Пока никто не утащил, возьмите под лестницей в коридоре калорифер.
Обрадованный, я побежал под лестницу и притащил тяжелый, из ребристого металла обогреватель. Штепсельной вилки, правда, на нем не оказалось, но я уже хорошо знал дорогу в хозмаг. Продавец встретил меня как доброго знакомого, по секрету сообщил:
— Мы получили отличные насосы — воду из колодца качать. Вам не нужен?
— Нет, — сказал я. — Водопровод пока работает исправно. Мне бы штепсельную вилку. И хорошо бы шторки на окна: все-таки мучаюсь без них.
Шторок, разумеется, у них не было, а вот водопровод свой, похоже, я сглазил. Дело в том, что с наступлением холодов и горячая вода стала холодной, а чтобы добыть ее, горячую, надо долго-долго держать кран открытым. Стоять же и ждать ее невозможно, потому что в нашей ванной холодно, как в дровяном сарае. Поэтому, чтобы ускорить приток горячей воды, я открыл кран на всю мощь и тут же почувствовал, что подо мной образовалась лужа. Заглянув под раковину, я увидел, как из сочленений водосточной трубы хлещет вода. Оказывается, стыки между трубами ничем не заделаны. И мне пришлось идти на соседнюю стройку. Там я за трешку выпросил полведра раствора и заделал стыки. После этого два дня водой вообще не пользовался — ждал, пока застынет бетон. Зато потом все было хорошо.
Все, кроме, пожалуй, двух вещей: по-прежнему беспокоили шторы и кровать. С кроватью я нашел неожиданно простое решение: перенести постель на диван. Здесь и мягче и теплее! Диваном я до сих пор не пользовался, так как он был весь усыпан падавшей с потолка побелкой. Теперь я смел с него весь этот строительный мусор и сел, чтобы испробовать его на мягкость. Сел и вдруг провалился до самого пола, задрав ноги вверх. На шум прибежала горничная, увидела мою аварию, пояснила спокойно:
— Это новые диваны, они все проваливаются. Вы лучше на него не садитесь.
Однако выполнить ее совет я не мог: для нормального творчества обязательно нужно, чтобы и обстановка вокруг была нормальной. Диван теперь не давал мне покоя: что же это за чудо современной мебели, если на него нельзя садиться! А мне как раз так хочется сесть именно на диван — развалиться, отдохнуть. На стульях спина устает.
И я принялся за дело: снял подушки-подспинники, вывернул с трудом длинное и тяжелое тело сиденья и обнаружил под ним всю гениальную мысль конструктора этого монстра. Сиденью надлежало опираться на длинную срединную доску, которая должна была стоять на ребре. Однако эта опора вопреки мысли своего создателя спокойно лежала плашмя на полу. Доска, спрессованная из опилок и древесных отходов, тяжелая, как чугун, крошилась, однако, будто легкорастворимый сахар, и поэтому она легко освободилась от тех колышков, которые призваны были держать ее в заданном положении. Мною овладела идея заставить все-таки работать эту непокорную доску — поставить ее на ребро, как и замышлял конструктор, и с двух сторон туго подпереть дощатыми брусками. Каркас дивана прочный — выдержит! Но где взять такие бруски?
Я оделся и пошел на хоздвор. Там валялись разные тарные ящики, среди них я нашел подходящий. Оторвал четыре доски и притащил их в номер. Они, конечно, оказались длинны, а отрезать их было нечем, перочинный нож для этого не годился. И я снова оделся и поехал в город — в хозмаг. Купил там отличную пилу, которой и отрезал аккуратно нужные мне упоры. Поставил, укрепил эту злополучную доску на ребре, собрал снова диван, сел на него. Не проваливается! Потом устроил испытание на прочность — попрыгал на нем. Держит! Отлично! Большое дело сделал, даже на душе легче стало. А когда на душе легко — и пишется легко, только успевай чистую бумагу подбрасывать!
Перетащил постель на диван, лег — как в родительской колыбельке! Мягко, тепло, покойно. Думается хорошо.
А я должен сказать, что удобная постель очень важное условие для плодотворной творческой работы. Сколько хороших сюжетов, сколько мудрых мыслей приходит в голову именно в постели! Кто бы только записал все это!..
Лежу, думаю… Вот если бы еще и шторки на окна сообразить — совсем бы благодать была. У жены как-то все это получалось легко и просто: покупала материал, разрезала, шила и вешала. Ну и что же здесь сложного? Попробую. Гоголевский губернатор кошельки вышивал! А чем я хуже? Да и потом шить — не вышивать, справлюсь.
На другой день я уже топтался в толпе женщин в магазине тканей. Щупал разную материю, приценялся, прислушивался к разговору покупательниц. Особым спросом пользовалась какая-то ткань — шелковистая, голубенькая, в мелких веселых цветочках. Я решил не выделяться из общей массы, встал в очередь и попросил отмерить мне шесть метров — по полтора на каждое окно. Дороговато, правда, мне это обошлось, но зато как смотрели на меня женщины, как они любили меня в этот момент, как завидовали моей жене! За это стоило заплатить! И вообще, когда речь идет о творчестве, тут не надо жалеть никаких затрат. Творчество — дело святое. Вдумайтесь сами в эти слова: «творение», «творец»! Э-э, то-то!..
— Вот это мужчина! Обрадует жену… — сказала одна женщина, лаская меня глазами.
— И не только жену… — пропела другая, улыбаясь хитренько. — Шесть метров на одну — не много ли?
Не скрою, мне это было приятно, я был доволен собой и своей покупкой. Из магазина я вылетел как на крыльях — помолодевший, бодрый, с румянцем на щеках. По пути заглянул в «Спорттовары» и купил там моток толстой лески, будто собирался таскать из моря акул или китов. В галантерее приобрел катушку ниток и полдюжины иголок. И наконец, в своем любимом хозмаге выбрал отличные ножницы, которыми, если верить рекламке, приложенной к ним, можно резать железо, бумагу, ветки, картон и конечно же разную мануфактуру.
Дня два возился я с этими шторами. Мерил, кроил, заметывал края, делал широкий верхний рубчик. Он-то больше всего и доставил мне мучений. Все пальцы исколол в кровь — бегал в аптеку за йодом, но зато сделал! К концу третьих суток скрепкой продел шнурок из лески и примерил шторку к окну. Как тут и была! Но только теперь сообразил, что мне нечем их прибить, оказывается, я забыл купить маленьких гвоздочков. Ехать же в хозмаг было уже поздно. Жаль… Что же делать? И я вспомнил: на почте в дверном тамбуре на столике стоит коробка с гвоздями — там клиенты заколачивают свои посылочные ящики. Посмотрел на часы — успею! И побежал. Перед закрытием посетителей уже никого не было, и я без помех высыпал из ящика себе в карман все гвозди, а заодно прихватил и молоток. Мне ведь надо чем-то заколачивать эти гвозди? А он до утра все равно будет лежать без дела.
Развесил шторки — и сразу комната преобразилась. Хожу, любуюсь своей работой, чувствую себя совершенно раскованным: легко мне, радостно, свободно!
Вот что значит обстановка! Создать надлежащую обстановку для творческой работы — это очень важно. Об этом надо постоянно помнить и заботиться о ней больше даже, чем о самом творчестве.
Еле дождался утра — ждал, когда придет горничная, хотелось услышать, что скажет она о творении рук моих. Пришла она только перед обедом. Пришла и ахнула! А мне надо было видеть, чтобы запомнить на всю жизнь тот восторг, который был в ее глазах! Уверяю вас, ни один мой рассказ, ни одна повесть ни у кого не вызывали такого восхищения, как эти шторы! Ради этой минуты стоило жить! Я понял, что шторки — мое лучшее произведение, которое останется в памяти народной.
— Как уютно стало! — наконец обрела она дар речи и огляделась вокруг.
— Хорошо, правда? — Гордый, я тоже огляделся. — Вот теперь можно и садиться наконец-то вплотную за работу!
— Можно… — сказала она и протянула мне какие-то бумажки: — Это билет на поезд… Вы заказывали?
— Уже принесли? — удивился я и, развернув билет, увидел, что мой поезд отправляется завтра в 16-00. — Как быстро пролетело время!
— Это всегда так, — философски заметила горничная. — Если работа спорится, время летит незаметно.
Жаль. Очень жаль. Я ведь не все еще сделал: рамы на зиму в этой комнате так и останутся теперь незаклеенными, а я собрался это сделать завтра — мои соседи из девятого свои окна вчера оклеили.
Когда я проезжал на такси мимо хозмага, меня увидел знакомый продавец, остановил:
— Уже уезжаете? А к нам в продажу шифер поступил. Разве вам не нужен?
— Предложите его писателю, который живет на верхнем этаже. Жаловался — протекает.
Вы спросите: «Что же я написал?»
Да!.. Но зато у меня теперь есть полный набор слесарных, столярных и портновских инструментов, и жена моя по этому поводу говорит:
— Наконец-то у нас в доме появился настоящий мужчина!
А такое услышать от жены даже на склоне лет, скажу вам, не просто приятно, но очень важно, потому что нет ничего нужнее для творческой работы, чем доброе расположение к тебе собственной супруги.
Работайте в Домах творчества!
РАССКАЗЫ ИЗ ЖИЗНИ ЛИТЕРАТОРА ЭРАЗМА ИВАНОВИЧА НЕВАЛЯЙКИНА
ЛЕГКАЯ АТЛЁТИКА
Встреча была совершенно неожиданной: на него засматривались люди, засмотрелся и я. И было на что! По улице шел не человек — глыба! Редко встретишь теперь такого богатыря: возвышался над всеми, будто на лошади ехал. Одет в длинный, до пят, тулуп иностранного пошива, подпоясан цветным кушаком. На голове шапка из меха молочного тюлененка, в руках желтый портфель величиной с товарный пульмановский вагон. Шел он не то чтобы важно, но с достоинством, голову, как делают современные интеллектуалы, склонил чуть набок, глаза, заволоченно-задумчивые, ничего не выражающие, были настроены на мировую скорбь.
«О, боже! Да ведь это же Эразм Неваляйкин! Мой бывший одноклассник! Эразм-Маразм! Сколько зим, сколько лет!»
— Эразм!
Неваляйкин остановился, заулыбался, расставил руки на всю ширину тротуара и направился ко мне. А по глазам вижу — не узнает. Но идет уверенно, сграбастал, прижал, вдавил мою голову себе в живот, на спину мне взвалил свой портфель-пульман — дышать трудно. Совсем уж задыхаюсь, а он не отпускает, держит, наверное, вспоминает, кто я. «Ну, думаю, конец мне: много лет прошло, много ему придется переворошить в своей памяти…» Кое-как с трудом вывернул голову, глотнул воздуху, сказал:
— Это я… Вместе учились…
— А! Ну, как ты?
— А ты?
Хотя я знал, как он. Эразм наш преуспевал. Вместо головы он тренировал бицепсы и добился больших успехов в этом деле: стал известным спортсменом. О нем писали газеты, печатали портреты, с опозданием по нем вздыхали бывшие наши одноклассницы. Как же! У Эразма — слава, деньги, квартира, машина, дача! В каком виде спорта он работал — я разбирался мало, то ли что-то толкал, то ли выжимал, то ли железо грыз — не знаю. Но преуспевал!
— Все это? — и я, согнув руку в локте, поднял кулак.
— Нет! — сморщился он, будто ему в нос горчица шибанула.
— Зайдем? Посидим, поговорим.
Зашли, сели.
— Со спортом я давно распрощался. Интриги все. Может, читал, писали: дисквалифицирован за хулиганство. Чепуха! Вышло как? За первенство мы боролись. А после на дачу поехали — продолжили. Сначала поддавали мирно-смирно, а потом завелись. Один дружок мой возьми да и трахни меня по башке двухпудовой гирей. Сначала гул в голове стоял, круги в глазах мельтешили, но постепенно прояснилось. Вижу, кувалда в углу стоит, взял да этой кувалдой друга своего по кумполу. Опять гул. Кругов, правда, я уже не видел. Он после рассказывал, что были, но я ему не верю: трепач. Ну вот, с этой чепухи все и началось. Сначала нам хулиганство шили, а потом простили. Вышел на помост, нагнулся, взял «железо» на грудь, а меня качает и в глазах как с перепою. Не получается. Трагедия! Значит, крепко он двухпудовкой психологическую травму мне нанес. Куда идти? Пошел в бокс. Там поначалу здорово у меня дело пошло. Но опять — интриги. Появился гад — своротил мне челюсть. «Не-ет, такой спорт мне не нужен!» — сказал я себе. А что делать? И подался я в Большой театр — наниматься на работу. Столько железа перетаскал, а уж балериночку, думаю, курочку голенькую, по сцене пронесу? Поверчу, поверчу ее, переверну вверх ножками и на цыпочках отнесу за кулиску. Номер даже себе такой придумал: одна голенькая стоит у меня на голове, а еще по две на моих вытянутых руках. Представляшь? Ну вот. Прихожу в Большой. Сидит ихний тренер. «Так и так, мол, — объясняю, — в балет хочу». А он, бюрократ несчастный: «Шутите?» — «Какие шутки! — говорю. — В балет хочу!» — «А-а, ну прекрасно, — поднял голову. — Сделайте мне па-де-де». — «Чего, чего?» — говорю. А он опять: «Па-де-де». Заикается вроде, гад: «де-де»… А я сразу смекнул: по географии экзаменует. «А чего, — говорю, — его делать, если он уже давно сделанный». — «Остроумно», — отвечает. Ты ж понимаешь, до чего забюрократились, до чего заелись! По-русски слова сказать не могут! С талантом нашему брату туда не пробиться, нет! Ты ж видишь, даже вопрос задает оттуда, а нет бы что-либо поближе спросить: кто, например, тренер такой-то команды? Так нет! Сидит: «Остроумно! Остроумно! Ну, тогда, может, объясните, что это такое — па-де-де?» Но меня не поймаешь, по истории, ты же помнишь, я всегда был силен. Отвечаю: «Хоть вы и не договариваете до конца, но я знаю: Па-де-Кале — это великий путешественник, он еще до нашей эры открыл Америку, которая с тех пор в честь его имени называется Индией». — «Остроумно! — говорит. — Охотно побеседовал бы с вами еще, но я занят. Освободите кабинет!» — «Не подхожу?» — уточняю. «Нет», — так вот прямо и говорит, гад, и в глаза мне смотрит. Во, бюрократ! «А может, — говорю, — по песенному делу пройду? У вас же тут и поют. У меня голос тонкий, как у бабы». — «Это, — говорит, — не по моей части. До свидания». Пошел к другому, который по певчему делу — та же история. «Если для одиночного исполнения не подхожу, поставьте пока в общую команду. Буду петь как можно тише, чтобы не мешать другим». — «Нам такие не нужны», — отвечает. Видал, как нагло разговаривает! «Не нужны»! А взял бы, если бы я перед этим его раза два в ресторан сводил. Взял бы! Да и так вполне подошел бы. Ну, бабий голос, ну и что? Наряди меня бабой и выводи на сцену! Это ж театр — можешь во что хочешь наряжаться. Надень на меня юбку, кофту, поставь в середине, а остальных от меня по росту. Во номер был бы! За такую бабу любой бы денежки заплатил. А? Нет, не взяли. Никакие звонки не помогли. Во окопались! Это ж до чего дошли, это ж куда мы идем? Но, правда, потом мне объяснили, что там все-таки трудно: сплошные тренировки, учиться требуют, знания нужны, какой-то свой голос необходим. Рассоветовали, успокоился. А куда идти? Пиши, говорят, мемуары вспоминательные — в назидание молодым спортсменам. Сел, наковырял. Сверху фамилие свое поставил: Эразм Неваляйкин. И заглавие сам придумал: «Кувалдой по кумполу». Это для науки молодым — не надо, мол, тяжелым бить по голове, а то влияет на здоровье. Написал, отнес в издательство. Заинтересовались. Ко мне живчика прикрепили, месяца два бегал — выспрашивал все, уточнял, записывал.
Всю мою писанину переписал, название изменил, но я не стал спорить — пусть творит, ему виднее. Недаром же я два месяца его на своем иждивении держал. Переписал он всю брошюрку, фамилие, правда, мое оставил — тут все нормально. Вышла книжка, вот она. — Неваляйкин достал из портфеля брошюрку «Железо слабых не любит», повертел перед моим носом и шуганул ее опять в бездонное нутро портфеля. — А мой дружок, которого я кувалдой тогда по башке огрел, рецензию потом в газетку написал: все, говорит, правильно в книге, все очень поучительно и даже талантливо. Марухин такой, не слышал? Ну как же, он тоже после того случая бросил спорт и теперь стал известным критиком. В боксе-то он ходил под своей фамилией, а тут зачем-то взял себе псифдо́ним. Но я-то знаю, как это случилось. Маруха у него была — мировая баба, вот он, чтобы улестить ей, назвал себя Марухин. Сейчас, правда, у него Дарья, Даша. Говорю ему: «Чего ж не меняешь, подписывайся Дашкин». — «Нет, — говорит, — нельзя этого делать, поскольку я уже известен в критических кругах как Марухин. Подпишись я Дашкиным — еще печатать не будут, подумают, другой какой объявился. Пока разберутся…» Это верно: в нашем литературном деле важно иметь имя. Чтобы тебя знали. А на остальное наплевать. Иной раз даже и не читают. Я знаю такую редакцию — взглянут: ага, имя — и в печать; глянут на книгу: ага, имя — и давай хвалить! Им же неважно, что написано и как написано, им важно кто написал. Имя! Везде гоняются за именами. Не таланты ищут, а имена. Вот, к примеру, составляют план по печати — кого в первую очередь ставят? Имена. Или — требуется статья; напиши — не напечатают: кто ты такой? А было бы имя — это когда фамилие называется именем, — напечатают. Даже закажут тебе, да что там — напишут за тебя, ты только соизволь согласиться поставить свое имечко под ней. Во как! Как говорит мой друг прозаик и поэт Филька Косорылов (не слышал такого? Ну как же, знаменитость!), так вот он говорит: «Ты без имя, что корова без вымя — зарежут». Ну, а мне повезло, имя я себе приобрел еще в ту пору, когда «железо» поднимал. Мое имя тогда у всех в зубах навязло. А еще окромя имя у нас кое-где очень уважают разных психов. Это когда выпендривается, как ненормальный: того вроде не знает, того не понимает, а сам гребет — знает куда, свой курс держит. О, псих, я тебе скажу, может пройти совсем даже и без имени, как намыленный просклизнет. Его тут же издадут, тут же дискуссию затеют: оригинально! ново! неповторимо! понять — не понять! глубоко — не докопаться! Еще бы! Псих ведь, это у нормального все понятно…
Я тоже под психа работаю. Чё смеёсси? Точно! То возьму себе бородищу отпущу — вот такую! То вдруг сбрею ее, а усы отращу — длинные, как вожжи. Или заведу бороду, усы и патлы, как у Махно — по самые плечи. И пишу так же. Вот, к примеру, сносють в Москве старые дома, клоповники, а на их месте строють благоустроенные небоскребы, школы и все такое. Хорошо? Хорошо! А я будто не понимаю и как запущу статью, да со слезой: губят, мол, старину, историю, память, на чем-де, мол, будем патриотизьм воспитывать и разве будут современные дети любить такую свою многоэтажную Родину, где нет ни бабушкиного сундука, ни ладанного запаху? И все в таком роде. В редакцию принесу, а там: «Ой, как остро! Ой, как смело! Ой, как мудро!» Печатают, шумят. А мне что? А мне того и надо: шумите! Популярность моя от этого растет и имя мое, понимаешь, набирает вес, как штанга. Понял? Пройдет время, немного успокоятся, а я опять статейку, на этот раз уже про деревню: разве можно, мол, в селе строить многоэтажные дома со всеми удобствами и по улицам прокладывать асфальт? Это же уничтожает деревенский колорит! Наш крестьянин этого не любит, колхознику этого не нужно. Мы уничтожаем вековечное Руси, а значит, и саму Русь. Как напущу страху — только держись. Опять шум! Пройдет время — я снова статейку: мол, нужно и новое строить, и старую курную избу надо сохранить. После этого затишье, всех помирил: и те довольны, и другие. А мне затишье зачем? Не надо! И я снова сажусь строчить: до каких пор, мол, деревня будет утопать в грязи и навозе? Колхознику нужны тротуары, дороги, дома со всеми городскими удобствами, модные ателье, пункты проката. И так и далее и далее. А фотографируюсь я — всегда задумчивым: головку набок и кулачком щеку подпираю. Увидишь такую фотографию — так и знай: это я. Вот так-то, брат! Работы — по горло! А иначе дела не будет, иначе усохнет имя, как у старой коровы вымя, и каюк. Во, и я срифмовал! Скоро на стихи перейду, пожалуй.
— Но писать — надо же… ну, уметь, что ли?.. — попробовал я возразить.
— Чепуха! Тут все уже обкатано-накатано. Бери любой вариант за образец и дуй. Я, например, себе сначала выбрал такой. Многие пишут так (это даже модно стало): гонял, гонял, выслеживал, выслеживал волка, измотался весь, измочалился, догнал наконец, загнал в «угол». Стрелять надо. Но посмотрел в волчьи глаза и… не смог. Пожалел. Или: «он» и «она». Он влюбился. Так влюбился — до последней капли. Измотался весь, измочалился. Наконец добился — она отвечает ему взаимностью! Хлоп, лап!.. Посмотрел ей в глаза и не смог: любовь сильнее чувств. Пожалел. Вот и я по этой дорожке пошел. Двое на ринге: «он» и «я». Она сидит в первом ряду. Я люблю ее, она его, он ее. Я его сейчас нокаутирую и героем предстану перед ней. Но взглянул в ее глаза и увидел: нет, она любит его, и я великодушно шепчу: «Бей, я нокаутируюсь, и будьте вы счастливы». Он бьет, я валюсь, посылая ей прощальный взгляд. Когда меня облили водой, я открываю глаза и вижу: надо мной — она, улыбается, вытирает мой лоб полотенцем… А? Каков сюжетец! Читатель плачет навзрыд! Или другая повесть: «Глаза матери». На ринге двое — «он» и «я». Мать в первом ряду. Она ждет его победы, а я вырываю ее у него. Еще удар, и он будет готов. Но вдруг я вижу глаза матери. Сколько в них всего!.. Я открываюсь, он бьет меня, я — копыта врозь, мать счастлива, публика ревет, читатель снова плачет. А? Вечная, брат, проблема: матерья и сыны. Это я поначалу так писал, а потом с любви перешел на секс. Знаешь, шо это такое? О-о!.. — Неваляйкину стало жарко, он расстегнул свой длиннополый тулуп, и я увидел его грудь — всю в орденских планках.
— Откуда?! — невольно воскликнул я. — Ты же…
— Камуфляж, — успокоил меня Неваляйкин. — Для героической биографии это необходимо.
— И тебя приняли в члены Союза?
— А как же! — воскликнул Неваляйкин. — У них же тоже, я слышал, статистика, их же тоже, говорят, проверяют, спрашивают проценты: сколько женщин, сколько грамотных, почему уменьшилось мужское поголовье? Лауреатов таких-то — столько, таких-то — столько, трижды — столько-то, четырежды — столько-то, кандидатов без мандатов — столько-то, врачей-трепачей, кинологов-сексологов, тоё-моё и прочее. А спортсмена-чемпиона нет. Почему? Недооценка, недоработка. Ну вот и говорят мне: «Давай еще одну книжку, и ты — член». А я что? Пожалуйста! Бах — роман «Нокаут в сексе». И все, и я — в дамках. А ты чем занимаешься? Гляжу я на тебя — здоровый ты, крепкий. С таким здоровьем только издательства штурмовать. Иди в писатели, помогу. Это же так, легкая атлётика! Не хочешь… А зря! — он посмотрел на часы. — Ну, прости, старичок, спешу, несу в издательство вот очередной свой роман. Пожелай мне удачи, ругай… Пошли меня к черту… Ты меня к черту пошли, поня́л. Для удачи. Ну, пошли, пошли, не обижусь.
— Пошел ты… А подальше послать тебя нельзя?
— Давай! Для удачи — все годится!
ЧЕРСТВЫЕ ЛЮДИ
С львиной нечесаной гривой, с лохматыми нашлепками бакенбардов, с посыпанными, как пеплом, перхотью плечами Неваляйкин небрежно уронил свое тело в глубокое и огромное, как саркофаг, кресло, безжизненно откинул руку и устало смежил глаза. Отработанная годами поза эта означала: «Гений устал». На этот раз он действительно устал: Неваляйкин только что возвратился с похорон тещи и был переполнен впечатлениями. «Черт бы ее побрал, — думал он, — с этими ее похоронами… Нужно было мне туда ехать, стоять у гроба, изображать скорбящего!.. Дурацкое положение какое-то, как в очередном анекдоте про тещ. Три дня пропало ни за понюшку… Но ладно, надеюсь, это в последний раз: семь тещ похоронил — сколько можно!»
И вдруг его осенило, он встрепенулся, открыл глаза и скорбным голосом попросил жену:
— Мивочка, подай тевефончик… — Неваляйкин иногда картавил, иногда шепелявил или заикался, смотря по обстоятельствам. С женой и вообще с женщинами он предпочитал говорить «в» вместо «л». — И не огорчайся очень: горю не поможешь. Ты видишь: я скорбвью не меньше твоего. Подай тевефончик…
Жена принесла некогда белый, захватанный аппарат, вслед за ней тянулся длинный перекрученный узловатый шнур.
— Спасибо, Мивочка. — Неваляйкин набрал номер и заупокойным голосом спросил: — Это издатевьство?.. Мария Санна?.. Неваляйкин… Да… Здравствуйте… Говос? Хоть такой пока есть. Горе у меня, горе. Очень бойшое, не знаю, как и переживу: теща умерва… О нет, это дураки о тещах анекдоты сочиняют. Она же мне мивее родной матери быва, я ею тойко и жив, вдохноввявся. А вюди кругом!.. Что за вюди? Одна черствость. Невниматейные, нечуткие… Какой там? Простого сочувствия не встретишь, не то что помощи. А я в такой прострации. Одна надежда на вас — выручайте: совсем на меви, поиздержався. Знаете, то гробик, то попик… Да, верующая быва… А как же, надо было уважить. То могивку выкопать, то закопать, то поминки… — голос его совсем упал. — Ну как, чем можете помочь? У вас вежит моя заявочка. Да, да… Да разве за рукописью дево встанет? Быв бы договор, аванс. Я ведь совсем без копейки. Не поверите: с вокзава домой на тровейбусе ехав зайцем. Спасибо, спасибо… Простите, а какую ставку вы мне даете за вист? Как всем? А почему не четыреста? Это тойко вауреатам? Вы меня режете без ножа, Марья Санна, этой формайностью. Пожавейте: у меня такое горе… И потом: я ведь тоже вауреат премии ковхоза имени Разина, и, кстати, в других издатевьствах мне всегда сами, даже без намека с моей стороны, назначают ставку четыреста. А вы… У меня же детей куча, их же надо кормить. Как откуда? Авименты пвачу по пяти аттестатам. Конечно! Ну, спасибо, уваживи. Когда можно приехать повучить аванс? Посвезавтра?! Боже мой, как же я доживу до посвезавтра? Я ведь сегодня ничего не ев… Завтра? Хорошо. В первой пововине дня? Во второй?! Ну, вадно, вадно, я готов на все… Как вы скажете, Марья Санна… Благодарю вас… — Неваляйкин повесил трубку, взглянул на жену: — Мивочка, не смотри на меня так. Пойди в свою комнату, отдохни, Мивочка. Видит бог — я не хочу восьмой тещи.
Не дав трубке остыть, Неваляйкин снова закрутил диск.
— Хрум Хрумович? Н-неваляйкин… Да… Выручайте, дорогой, пропадаю: т-такое нервное потрясение! Еле стою, ей-ей-богу. Тещу п-п-похоронил… Да, плачу… Но, но… Нет, нет, эти анекдоты не для меня. У меня совсем др-др-другое. Она для меня была больше чем мать родная. Не могу, не могу… — Неваляйкин всхлипнул. — А люди кругом такие черствые — копейки взаймы не дают, а я так выложился, что и поверить трудно. Похороны — это т-т-такие расходы! Один б-б-бальзамин что стоит. А оградка? Да, забальзамировал. Ну что вы, такая женщина! Она столько для м-м-меня сделала. Не пожалел. Делают, у нас все делают, б-б-были бы деньги. Ну, как чем п-поможете? У вас лежит мой р-рассказ. Слабый. Знаю, что слабый. Но разве я могу в таком с-с-состоянии работать? Я, можно сказать, в т-трансе, и никому до этого дела нет. Какая черствость! Можно же посочувствовать? Да и ч-читателю можно объяснить. Разве мало у нас п-п-печатается слабых п-произведений? А это и не так уж, чтоб очень… С-с-ставите в номер? Вот спасибо!.. А нельзя ли гонорарчик выписать заранее? Будьте настолько великодушны. Б-благодарю вас — вы спасли меня, честное слово: я стоял на краю бездны, я был в отчаянье… — Неваляйкин положил трубку, проговорил: — Хамло! Рассказ слабый, видите ли!..
Пожевал с минуту раздумчиво мясистыми губами и решительно сунул палец в диск.
— Литфонд? Тиграна Львовича… Дорогуша, пожалуйста, соедините, это Неваляйкин. Тигран Львович? Мне очень неудобно говорить, но положение вынуждает. Такое потрясение, что и передать не могу. И моральное, и материальное. Умерла, понимаете ли, теща. Нет, нет, Тигран Львович, это совершенно другой случай. Она была мне и матерью, и отцом, и женой, и всем, чем хотите. Я до сих пор не могу опомниться. Но главное — похороны, они столько стоят. Дорога туда да обратно, да вдвоем с женой. А потом всякие другие расходы. Да вы же знаете, вам приходится такие сметы утверждать частенько. Вы не поверите, но у меня такое и положение, и настроение — хоть в петлю. Честное слово… Ничего немило… Ссудой помогите. Да откуда же они у меня возьмутся? Ни договоров, ни подрядов у меня нет. Люди-то черствые кругом. Хоть умри… А я в таком состоянии — совершенно неработоспособен. Мне бы безвозвратную, да… Сколько? Максимально… Хорошо, спасибо. И еще одна маленькая просьбица, Тигран Львович. У нас с женой в связи с этой историей совсем расшатались нервы. Надо бы отдохнуть. Прошу две путевочки в Ялтинский дом творчества на июль. Пожалуйста. Ну, откуда же? За счет Литфонда… Я понимаю… Но в порядке исключения, такое положение. Спасибо.
— Иностранная комиссия? — промямлил Неваляйкин в трубку, нажимая на прононс. — Сим Симыча, пожалуйста… Сим Симыч, Неваляйкин… Слышали уже? Да… Да.. Нет, нет, это для меня такой удар, такой удар!.. Такое потрясение для нас обоих с Милочкой, что не знаем, куда себя девать. Был бы пистолет… А что делать? Люди-то кругом черствые… Уехать бы куда… На время, развеяться, забыться. Подальше. Нет, Франция, Испания, Италия — эти страны не успокоят, тут мне уже все известно, как на моем дачном участке. Подальше, подальше, куда-нибудь… В Америку? Ну, что ж…. Давайте, хоть в эту бучу, боевую кипучую, в эту одноэтажную, как говорил Володя Маяк. Да, да, правильно, под «бучей» он не Америку имел в виду. Вот видите, от горя я уже сам не свой, заговариваться стал. Надо развеяться. На июль уже не могу. На август. С женой. Ну, сделайте, ведь такой трагический случай! Да откуда же у меня деньги? Командировочку оформите, за счет Союза. Ведь такой случай! Спасибо. Значит, на август. Сувениры за мной. Ну, ну!..
Неваляйкин встал, потянулся:
— Бюрократы проклятые, каждого надо уламывать, объяснять, просить. О, народ! Сувениры, сувениры!..
Вспомнив что-то, Неваляйкин вновь схватил телефон и стал неистово накручивать диск:
— Жилищная комиссия? С вами говорит член Союза писателей, член Литфонда, член секции, член комиссии по наследству Хряпкина лауреат Неваляйкин. — Изложив в самых печальных красках свою беду, он резюмировал: — Так, вот, у нас с женой три комнаты. Сами понимаете, в такой обстановке, при таком несчастье… Нас двое… И горе… Нам бы улучшить… На пятикомнатную. Нет, вы меня не поняли. У нас ничего не увеличилось, ничего не освободилось: теща жила в другом городе. У нас? У нас горе, понимаете, несчастье, беда, трагедия. Неужели это так трудно понять и войти в положение?! Значит, нельзя? — Неваляйкин бросил трубку и заходил вокруг кресла. Потом остановился, поддел растопыренными пальцами свою львиную гриву, вздыбил ее и воскликнул трагически: — Боже мой! Какие черствые люди! Люди-и, куда мы идем!
«ХОЧУ ИНТЕРВЬЮ!»
Неваляйкин просмотрел одну газету — швырнул ее на пол, другую — скомкал, запустил ею в дальний угол.
— Черт знает что такое! И после этого они будут утверждать, что не поддерживают групповщину? А где Неваляйкин? Где, я тебя спрашиваю? — обратился он к обескураженной жене. — Вон, посмотри: интервью от того, интервью от другого… «Что мы пишем», «Как мы пишем», «Над чем работаем». А где Неваляйкин? Скажешь, это все квассики? А кто их «квассив»? Откуда читатевь узнает обо мне, если ни одного моего интервью не опубвиковано? Ну, вадно!.. Я сейчас задам им жару! Мивочка, подай, дорогая, тевефончик… Спасибо…
Неваляйкин решительно набрал номер, откашлялся, выпалил в трубку:
— Хрум Хрумыч, что же это делается? Значит, все есть, а Неваляйкина нет? Где Неваляйкин? Отнюдь не пьян… Всерьез спрашиваю. Где, где? Это, конечно, шутка, я юмор уважаю, особенно сверху. Ну а если все-таки всерьез? Где Неваляйкин? Дома? Да, я дома, верно… Но я не в этом смысле. Почему вы меня игнорируете? Каким образом? А вот таким… На днях был опубликован некролог, под ним пятнадцать фамилий, а Неваляйкина нет. Почему? Я что, против? Я бы с удовольствием подписался под любым некрологом. Так нет, все это делается как-то келейно. Или: вот вы печатаете интервью. А где Неваляйкин? Как мой читатель узнает обо мне? По рассказу? Нет, он хочет большего! Кстати, рассказ, который был с таким трудом вами опубликован, получил колоссальный резонанс! Идут тысячи восторженных писем! Спрашивают, что можно еще моего прочитать, над чем работаю… А как я им всем отвечу? Меня просто физически не хватает. Что-что? Вы получили много ругательных писем и ни одного положительного? Странно… Это наверняка мои недоброжелатели, завистники… У меня их знаете сколько! Так где же Неваляйкин? Поймите меня правильно: я не о себе пекусь, это читателю нужно, это он требует: «Где Неваляйкин?» Имейте в виду: я буду жаловаться, буду… Как зачем жаловаться? Хочу интервью! Будет? Когда? Ваш корреспондент позвонит? Вот это другой разговор! Жду!
Неваляйкин положил трубку и недоверчиво покосился на телефон. Потом накрыл его широкой ладонью и потащил к письменному столу, водрузил на гору газет и журналов, локтем раздвинул в стороны клей, ножницы, выбрал из подстаканника черный фломастер, стал быстро набрасывать интервью. Когда зазвонил телефон, он был уже готов.
— Значит, так, товарищ корреспондент, — важно начал Неваляйкин. — В своем интервью я хотел бы осветить следующие вопросы. Во-первых, как я стал писателем? Отвечаю: случайно. Из-за моральной травмы. Я был последнее время профессиональным боксером. Бил на ринге налево и направо, вот-вот должен был стать чемпионом. Но тут нашелся негодяй, который побил меня. Сделав левой обманный финт, он правой саданул меня в челюсть снизу и своротил ее надолго со своего места, от этого я до сих пор иногда картавые. Лежа в Склифосовского и глядя в потолок, передо мной встал вопрос: «Куда идти?» На ринге бьют, там мне больше делать нечего. При такой психологической травме — сами понимаете!.. Решил податься в писатели! Почему не пошел в Большой театр? О, мой юный друг! Был… Но ведь там, оказывается, нужно уметь петь, иметь свой голос. А потом — стоять тет-а-тет с публикой! Это не по мне. Я люблю самовыражаться в тиши кабинета.
Как мне помогают мои боксерские качества в литературе? Скажу вам откровенно и честно: очень здорово! Более того, именно благодаря им я добился того, что имею: издания и переиздания, квартиру, дачу, машину. Что ни говорите, а спорт — это вещь!
Как я работаю? Вдохновенно! На меня не влияет ни погода, ни время суток. Ноги в корыто с водой я не ставлю и яблоки себе в стол не подкладываю. Все это чепуха! Когда я в работе, я хожу по квартире и диктую, диктую, диктую! Из меня прет, как из гейзера, когда в него бросят кусок хозяйственного мыла. Это надо видеть, как я работаю! Запоем! Нет, нет… Работаю запоем. О запое как таковом? Не надо… Читателю это не интересно. Метод диктовки считаю наиболее прогрессивным: это намного ускоряет процесс работы и до минимума сокращает количество орфографических ошибок в рукописи. Сам пишу только в самолете и в вагоне. Пишу только фломастером. Потом все равно передиктовываю.
Это мои ответы на первую группу вопросов. Тезисно, разумеется. Ваше дело — развить все это вглубь и вширь.
Теперь — во-вторых. Какие проблемы меня волнуют? Ох, эти проблемы, проблемы! Прежде всего — секс, то есть — популярно — любовь. Но мне больше нравится научный термин, звучит красиво: секс! Этому делу, можно сказать, я посвятил всю свою жизнь. Секс — мой конек, и я этим горжусь. Я всегда держу руку на пульсе жизни, а жизнь — это в конечном счете и есть секс. Все от этого, и все к этому. Вам понятна моя мысль? Хорошо. Уже в раннем отрочестве я был бит отцом именно за эту проблему. Совершенно верно: это была первая критика моих дел, но она была несправедлива, как и все последующие. Таким образом, секс в малом и в большом… Эту мысль в своем интервью я хотел бы развить философски. Первый рассказ мой «Секс на ринге» был посвящен этой проблеме. Затем я расширил тему в романе «Нокаут в сексе». Этот роман я потом переделал в сценарий, пьесу и в либретто. Секс, собственно, и сделал меня знаменитым. Была ли критика? Была, главным образом от моих жен. Ах, вы имеете в виду литературную критику? Не помню… Да, да, что-то припоминаю, кто-то обозвал меня сексуальным маньяком, но это не имеет значения. Проблемы сельского хозяйства? Как же, как же… Волновали! Мой роман «Любовь на ниве плодородной» отвечает как раз на многие вопросы, которые волнуют село: председатель любит доярку, доярка любит тракториста, тракторист влюблен в учетчицу, учетчица неравнодушна к инструктору райкома, инструктор тянется к практикантке и так далее.
Особенно, я считаю, мне удался роман «Не боги горшки обжигают» — это прямой ответ на конкретную проблему в то время — о торфоперегнойных горшочках. Ситуация такая: налепили горшков, поставили сушить, пошел дождь — они раскисли. Председатель же, вместо того чтобы построить печь для обжига горшков, любит доярку, доярка любит тракториста, тракторист влюблен в учетчицу и т. д. Успех был колоссальный! Правда, один критик придрался к технологии изготовления этих горшков и утверждал, что их не обжигают. Но разве дело в этом! Писатель и не обязан знать решение проблемы, ему важно ее поставить и важно, чтобы в романе был здоровый, целенаправленный секс. Эти романы я также потом экранизировал, переделал в пьесы, сейчас работаю над либретто. Горшочки заменил на плошки — кустарный промысел на селе.
В свое время держа постоянно руку на пульсе жизни и узнав об издании серии «Писатели-передовики», я тут же создал книгу — собрал ее из отдельных глав моих произведений и издал в числе первых. Очень популярное издание получилось: мой портрет на обложке и цена соответствующая — восемь копеек.
Это было года четыре тому назад, читатель может и сейчас купить эту книжку в любом московском магазине. Да и не только в московском. Недавно я был в Ленинграде — и там видел свою книжку в большом количестве. Очень популярное издание!
На днях закончил два романа, один «Любовь на БАМе» и второй — «Любка с нефтебазы». Оба на рабочую тему. Кончаю историческую повесть «Жизнь Баркова». Ездил ли я на БАМ? Был включен в группу писателей. Но с вокзала вернулся. Решил: зачем мне ехать за тысячу верст киселя хлебать? Материал в достаточном количестве поставляют периодическая печать, радио и телевидение. На месте столько не увидишь, сколько дает мне, например, маленькое голубое окошко телевизора. При современном потоке информации для умного и трудолюбивого писателя вполне достаточно, чтобы философски осмыслить происходящее.
Над чем работаю в настоящее время? Вы, наверное, хорошо знаете о серии «Шедевры мировой литературы». Так вот, я сейчас готовлю для этой серии свой роман. Это будет нечто новое, квинтэссенция из всех моих предыдущих произведений.
Мои планы: мечтаю написать документальное исследование о развитии секса с древнейших времен до наших дней. Здесь будут Апулей, Овидий, Дон Жуан, Казанова и, конечно, я.
Мои вкусы. О вкусах много спорят. Я скажу бесспорно: люблю ливерную колбасу за 64 копейки и анчоусы. Ненавижу критиков. Что такое анчоусы? Это хамса!
Алё, алё… Товарищ корреспондент! Когда сделаете мое интервью, обязательно доставьте ею мне на визу. Чао, старичок!
ДЕЛЕГАЦИЯ
— Но почему?! — взревел Неваляйкин. — Почему другим можно, а мне нельзя? — последние слова он произнес уже не в трубку, а в комнатное пространство.
А ведь началось все так хорошо, обычно. Зазвонил телефон, и такой милый, такой ласковый женский голос спросил:
— Эразм Иванович?
— Да-а… — ответил с достоинством Неваляйкин.
— Это говорят из Комиссии по связям… Эразм Иванович, вы не смогли бы возглавить делегацию в Мермижанск? Там будут большие торжества по случаю пятилетия ввода в строй городской канализации, просят прислать писательскую делегацию…
— А почему не смог бы? Смогу!..
— Ну вот и чудесно! — обрадовалась обладательница милого голоса. — Я вас попрошу: подберите сами себе группу человек из пяти и принесите завтра список нам в Комиссию на утверждение. Хорошо?
Неваляйкин тут же подвинул лист бумаги, расписал на валявшемся конверте шариковую ручку, вывел насколько мог красиво:
Написал, задумался. Подошла жена, спросила, кто звонил, и, узнав, в чем дело, взмолилась:
— Возьми меня с собой, Эрик, милый! В Мермижанске, говорят, можно такие чудесные дубленки достать! Такая возможность: ты — глава делегации с супругой! А?
Неваляйкин подумал-подумал и решил, что это хорошо, и под пунктом два вписал свою Милевтину.
На раскладушке заворочался пьяный племянник — гостя бог прислал на праздники. Неваляйкин покосился на волосатого недоросля: «А как с ним быть? Не оставлять же одного в доме?.. Возьму с собой. Кстати, пусть балбес посмотрит, чего стоит его дядя!» И он представил себе Мермижанский вокзал, толпу народа… Стрекочут кинокамеры, вспыхивают магниевые лампы, пионеры, цветы!..
«Пусть посмотрит!» — заключил он мстительно и под третьим пунктом появился:
Дальше пошло легче. Четвертой он вписал свою тетку по матери — она давно мечтала побывать в какой-нибудь представительной делегации:
Пятого делегата помогла найти жена:
— Моего папу запиши, — посоветовала она. — Он так много стихов знает! Если надо — прочитает.
— Да какие он там стихи знает? — поморщился Неваляйкин. — Про Жучку, что в сене прыгает?..
— Он может твои выучить к тому времени.
Неваляйкин подумал-подумал и решил, что и это хорошо, и вписал в свой список пятого делегата:
Прочитал список и остался доволен.
В помещении, где размещалась Комиссия, было как на бирже.
Главы делегаций со списками сновали взад-вперед — шумные, самодовольные, гордые, на Неваляйкина смотрели свысока. Но Неваляйкин быстро оценил обстановку и вскоре сам стал смотреть на всех как на мелкоту, а потом, презрев очередь, пошел на прием первым. Когда вокруг зашумели, он бросил небрежно всем:
— У меня по линии МИДа… Срочная!.. — и захлопнул за собой массивную дверь, оставив всех любоваться медным набалдашником на дверной ручке в виде оскалившегося льва.
— Эразм Иванович? Садитесь, — встретила его милая женщина и взяла список. Она долго смотрела в него, будто иероглифы разбирала, думала, вздыхала, наконец проговорила: — С супругой…
— Да, — твердо сказал Неваляйкин. — Это всегда придает солидность «С супругой!»
— А этот, молодой?.. Он что, ваш однофамилец?
— Да, однофамилец… И случайно племянником оказался….
— А эта? Что-то я не помню такую, — и милая женщина потянулась к Справочнику Союза писателей.
— Она еще не член… — опередил ее Неваляйкин.
— Родственница?
— Далекая.
— Но ведь так нельзя, Эразм Иванович! Вас там будут встречать, приемы, всем сувениры заготовлены, печать будет писать… Как-то неудобно, мне думается, составлять делегацию только из родственников?
— Но почему? — искренне удивился Неваляйкин. — Я обо всем подумал. Писать будут так: «Делегация во главе с известным писателем Э. И. Неваляйкиным с супругой и другими. Среди них литературоведы, молодые писатели, чтецы-декламаторы и другие». Ну?
— Нет-нет, так не пойдет, — категорически запротестовала милая женщина. — Ну хотя бы еще двух писателей включили.
— Хорошо, — согласился Неваляйкин. — Но в таком случае делегация немного разрастется. Дайте список, я допишу.
И он тут же дописал:
— Вот, пожалуйста, — подал он дополненный список и пояснил: — Косорылов — это известный прозаик, пишет на меня внутренние рецензии, а Марухин — критик, пишет обо мне в открытой печати.
Милая женщина посмотрела список и задумчиво положила его перед собой. Наконец сказала:
— Ну, хорошо… Оставьте. Я покажу его начальству, потом позвоню вам.
Не успел Неваляйкин прийти домой, как раздался звонок:
— Эразм Иванович? Список вашей делегации, к сожалению, не утвержден. И вообще поездка в Мермижанск отменяется.
— Но почему?! — взревел Неваляйкин. — Почему другим можно, а мне нельзя? — И он с досады двинул ногой подвернувшегося пуделя.
СОБРАНИЕ
В большом зале Дома литераторов состоялось собрание секции романистов-документалистов.
Писателей на собрание пришло 51. Был избран президиум в составе 49 человек — ровно столько, сколько вмещается стульев на сцене.
После перерыва поступила записка от Неваляйкина с просьбой избрать его в президиум, так как ему страшно одному сидеть в темном зале. Его друг Косорылов с перерыва не вернулся, остался в буфете.
Председатель прервал оратора и доставил вопрос на обсуждение. Кто-то внес предложение включить свет в зале. Но тут другой кто-то разумно заметил, что это дорого обойдется.
После небольших дебатов единогласно решили доизбрать Неваляйкина в состав президиума, тем более что на сцене после перерыва много мест опустело.
Неваляйкин торжественно поднялся на сцену.
С тех пор не проводилось ни одного собрания, чтобы Неваляйкина не избрали в президиум.
НЕ УПОМЯНУЛИ!
Вышел я недавно вечером прогуляться и завернул на огонек к своему однокашнику Неваляйкину. Давно не видел его, вроде и соскучился даже. А он, слышал, преуспевать стал на своем литературном поприще: премию какую-то получил, интервью газетчикам дает — о любви, о сельском хозяйстве, о литературе. Выбился в люди мой Эразм, молодец. Зря, наверное, я к нему с иронией относился.
Захожу и вижу: сам Эразм мрачнее тучи, его жена Милочка в непроницаемом трансе, звягучий пес их Пулька, вислоухий, кудлатый и нечесаный, молча бродит из угла в угол, а в квартире такой раскардаш, как после погрома. «Вот те на! — думаю. — Видать, слава — штука серьезная, с нею шутить опасно…»
— Что случилось? — спрашиваю.
В ответ Эразм только махнул рукой и отвернулся. Милочка сверкнула на него злыми глазами, прошипела какую-то ругань в адрес мужа и ушла в другую комнату. Пес Пулька приостановился, посмотрел на меня грустно и снова принялся слоняться из угла в угол.
— Что же все-таки случилось, Эразмушка?
— А-а… — простонал Неваляйкин и спустил свою голову так низко, что львиная грива его закрыла ему лицо, и он стал похож на своего кудлатого Пульку.
Я — к Милочке:
— Произошло несчастье? Какое?
— Вчера у них собрание было, а его, видите ли, в докладе не упомянули. Так он теперь тут трагедию ломает. Свету конец устраивает.
Такого комментария Неваляйкин, конечно, вынести не мог. Словно катапульта сработала — молнией выскочил он из кресла, закричал на жену:
— Курица безмозглая! Я всегда знал, что моя жизнь, моя работа чужды тебе! Ты никогда не понимала и теперь уже не поймешь душу творческого человека! Ты!.. Ты!.. Я развожусь с тобой! Хватит!..
Неваляйкин стоял посреди комнаты и был страшен в гневе, как проснувшийся вулкан. С трудом удалось унять его, и, когда он немного пришел в себя, я спросил:
— А что, в самом деле — это очень страшное событие, когда тебя не упоминают в докладе?
— Ну, а как же? Это же симптом!
— Какой?
— Либо против тебя козни какие-то плетутся, либо тебя хотят выдворить из комиссий, либо вообще взят курс на замалчивание. А знаешь, что такое замалчивание для писателя? Это значит заживо похоронить его! Я тебе должен сказать, что у нас самые яростные страсти разгораются именно вокруг этого — «упомянули» или «не упомянули». Прошлый раз одного уже в отчете случайно не упомянули, так он всех на ноги поднял, аж в ЮНЕСКО жаловался.
— Может, и твоя фамилия случайно выпала? Ты не узнавал?
— В докладе случайностей не бывает, — сказал Неваляйкин. — Его текст готовится заранее, обсуждается, утверждается, и при этом каждая фамилия обсасывается со всех сторон.
— Но ты все-таки позвони докладчику, узнай, в чем дело. Авось все и образуется.
Вижу — воспрянул мой Эразм, в глазах появился огонек: идея моя ему понравилась. Милочка тут же подала мужу увесистый гроссбух в сером коленкоре под названием «Справочник Союза писателей», и он стал лихорадочно листать его.
Пока Неваляйкин набирал номер, Милочка принесла из другой комнаты параллельный аппарат и сунула мне трубку. Я хотел было отстранить ее — неудобно все-таки, но Неваляйкин кивком одобрил ее действия:
— Послушай. Тут никаких секретов нет, просто будешь в курсе дела.
После обычных приветствий Эразм сразу поставил вопрос ребром: как понимать тот факт, что его не упомянули в докладе. На другом конце провода наступила короткая пауза, видно, собеседник Неваляйкина собирался с духом. И вот наконец полилась его спокойная, мягкая, слегка картавая речь:
— Видите ли, дорогой Эразм Иванович… Я должен сразу сказать, что у меня к вам нет никакой предвзятости, но надо было позвонить, когда я готовился к докладу, как это делали другие. А кроме того, я просто физически не мог перечислить всех…
— Я не говорю о всех, — прервал его Неваляйкин. — Я говорю о себе: почему мое имя замалчивается? Я что, хуже Черногузова, который, кстати, дважды фигуряет в вашем докладе? Или, может, он ваш родич?
Собеседник помолчал и снова заговорил так же ровно и усыпляюще, как и прежде:
— Дослушайте меня, пожалуйста, Эразм Иванович, коль скоро вы мне позвонили. Родичей, как вы изволили выразиться, среди писателей у меня нет. А Черногузов конечно же не лучше вас…
— Так в чем же дело?
— Наберитесь терпения, Эразм Иванович. Наша организация большая, и, естественно, обо всех, повторяю — обо всех, хороших писателях рассказать невозможно. Поэтому, чтобы задействовать как можно больше имен, мы договорились: одних упомянуть на секционных собраниях, других — на общем. О вас говорилось на секции. Верно?
— А о Черногузове и на общем, и на секции?
— Дался вам этот Черногузов… Но вы меня не дослушали. К тому же форма моего доклада построена так, что она не позволяла вставить в него ваше имя, — рокотал докладчик. — Я ведь построил свой доклад, если вы заметили, по возрастному принципу: сначала я говорил о двадцатилетних, потом о тридцатилетних, о сорокалетних и, наконец, о наших корифеях, о наших, так сказать, старейшинах. Согласитесь, что стариков обижать не очень-то гуманно?
— Странно. А пятидесятилетних куда же?
— Мне просто режим времени не позволил рассказать об этом большом и, я бы сказал, плодотворном отряде литераторов. И в этом, как я теперь понимаю, была моя ошибка. Кстати, вы далеко не первый звоните мне по этому поводу, вы уже двухсотшестнадцатый. Но я исправлю свою ошибку, и вы, пожалуйста, не беспокойтесь: ваше имя займет достойное ему место.
— Нет, ждать несколько лет до следующего собрания я не намерен. Я буду жаловаться!
— Зачем же жаловаться? И ждать не надо, ошибка будет исправлена теперь.
— Каким же это образом? Ни догнать, ни перегнать время, а тем более повернуть его вспять еще никому не удавалось.
— Я найду способ. А вы, Эразм Иванович, пожалуйста, успокойтесь, и жаловаться никуда не надо. Всего доброго.
Неваляйкин положил трубку, вытер со лба пот.
— Ну, слыхал? Утешил: он исправит ошибку. Наверное, в стенограмму допишет. Очень мне это нужно!
— И то хорошо: для истории останешься.
— Нужна мне твоя история! — вскричал Неваляйкин. — Я хочу жить сейчас, теперь! Если я буду при жизни греметь, будь уверен, и до истории кое-что докатится. От одного книги, от другого жалобы, от третьего анонимки, от кого-то скандальные анекдоты, а от кого-то даже стоптанные тапочки. История сама во всем разберется, она лучше нас знает, кто ей нужен, и мне до нее дела нет. Если бы все думали об истории, разве была бы такая давка у кормушек? Кое-кто постеснялся бы!
Однако как ни бесновался Неваляйкин, а после разговора с докладчиком он стал уже совсем иным — он будто вырос в своих собственных глазах и смотрел на всех победителем: человек выпустил пар, и ему полегчало.
А через три дня я получил от него пухлый пакет и в нем «Литературный вестник» с отчетом о собрании. Основной доклад печатался полностью, и был он похож скорее на длинный поминальник, чем на серьезный разговор о делах: от обилия имен рябило в глазах.
В абзаце, который начинался словами: «Нынче нельзя представить наш литературный процесс и без таких имен, как…» — все эти слова и фамилия Неваляйкина были жирно подчеркнуты красным фломастером, и от них тянулись длинные вожжи на чистое поле, где красовалась игривая приписка:
«Читай и завидуй! Правда восторжествовала! Так-то! Э. Нев.».
«ХОЧУ ДОЛЖНОСТЬ!»
Неваляйкин сидел за столом, тяжело опустив голову над нетронутой вырезкой, чмокал недовольно мясистыми губами, словно жевал что-то невкусное и несъедобное. Угрюмо поводил глазами по заставленному закусками столу, машинально налил в стопки, обратился к соседу напротив — своему закадычному другу Косорылову:
— Читал?
— Ну… — качнулся Косорылов. Лицо его от выпитого уже было багровым, как флотский борщ, а узкие глазки совсем слиплись.
— Слушай, дружище! — подался к нему Неваляйкин. — Очнись: ты недооцениваешь ситуации! Ты лауреат какой-то там премии, и то не пощадили — в последней рецензии уже появилось: «Однако…» Замечание сделали. А я голенький, совсем ничем не прикрытый, колхозная премия — это не щит, — так мне целый абзац закатили после этого «однако»: «К сожалению, роман непомерно растянут, изобилует натуралистическими сценами…» Видал?
— Чепуха! — Косорылов выпил, вытер рукой рот. — Я этому критику морду набью!
— Не то, — отмел такую меру Неваляйкин. — Несерьезно это. Мы должны быть вооружены властью. Понимаешь — властью!
— Ну что ж!.. Вооружимся!
— Властью! Должностью! — втолковывал ему Неваляйкин. — Тогда мы сможем спокойно творить и… к премиям поближе будем. А иначе добра не видать: нас, талантливых писателей, подавят как лягушат на асфальте. Нужна должность для прикрытия. Понял?
— Пожалуй… — кивнул Косорылов. — А вдруг и при должности раскритикуют?.. Да ниспровергнут?
— Не посмеют!.. А со временем имя примелькается, укоренится, ниспровергать будет уже неудобно.
— Там выступать часто надо. А по выступлению Петр Первый тупость оратора определял, — пьяно засмеялся Косорылов.
— То когда было! — отмахнулся Неваляйкин. — Нет, дружище, ты все-таки недооцениваешь ситуацию. Ты смотри, что делается: сейчас требуют развивать критику. А на ком ее развивать? А-а!.. Вот то-то и оно-то! Видал, мою последнюю вещь уже начали щипать. Недостатки уже стали находить: натурализм какой-то, видите ли, нашли…
— Чепуха!.. — ухмыльнулся Косорылов. — А комплиментов сколько перед этим набросали?
— Эх, наивный человек ты, как я погляжу! Комплименты! Это же маскировка! Нет, ты недооцениваешь ситуацию. А зря. А я вижу: против нас зреет заговор. Тебя слегка покритиковали, меня — чуть покрепче. Сначала слегка, а потом и вразнос. Мне издательство на доработку новую рукопись вернуло. А?.. Когда это было такое?! И вообще стало трудно пробиваться. Молодые всюду поперли косяком, как ночные бабочки на свет, Носятся с ними…
— Среди них есть очень даже талантливые. И немало. Учти, — поднял палец Косорылов.
— Тем более надо спасаться… А куда? Главное спасение сейчас я вижу в должности. И чем выше, тем безопаснее. Вот я и толкую тебе: срочно нужна должность. Хочу должность! — Неваляйкин схватил Косорылова за галстук, притянул к себе: — Слушай, сейчас начинается выборная кампания, ты там в активе числишься, выдвинь меня куда-нибудь?
— Куда? В творческое бюро?..
— Нет, — Неваляйкин с ходу отверг такое предложение, закрутил головой. — Мало. Там работать нужно, а чести мало. Мне б такую должность, чтобы работы минимум, а чести максимум. По журнальчику бы нам заполучить! Это вещь! Я бы тебя напечатал, ты — меня.
— Губа не дура! О журнальчике сам всю жизнь мечтаю, да где их набрать столько. «Свободных нету мест» — как поется в одной песенке. Тут для начала хотя бы комиссию какую заполучить.
— Какую?
— Ну, хотя бы приемную, что ли…
— Какая?
— Ну, приемная…
— Не! Мало! Там тоже работать надо — книжки вступающих читать. А заинтересованы во мне будут только желающие вступить в Союз. А как вступит — и все, больше я ему не нужен. Нет. Мне такую — чтоб власть в руках или чтобы распределять что-нибудь. Понял?
— Есть жилищная комиссия…
Неваляйкин задумался.
— Это уже что-то: квартиры распределять! Но ведь это очень хлопотное дело? Да и потом, насколько мне известно, видные критики все уже с квартирами, вряд ли кто из них пойдет ко мне просить жилье. Нет ли чего-нибудь полегче и посолиднее?
— Чтобы сами золотые рыбки к тебе на поклон приходили? — съехидничал Косорылов, разлепив узкие щелочки глаз. — И саму рыбку хочешь заарканить?
— Чш-ш-ш, — приложил Неваляйкин палец к губам. — Ну, зачем же так громко?
— Так, брат, ты рискуешь остаться у разбитого корыта…
— Ладно, ладно… — Неваляйкин обернулся, щелчком подозвал официантку: — Фенечка, — он положил руку ей на поясницу, — еще графинчик, пожалуйста. — И опять лег грудью на стол, подался к Косорылову: — Ты пойми: мы должны поддерживать друг друга. Литература-то на ком держится? А? Вот то-то и оно-то. Если не ты да не я, так кто же? Должность нужна, должность! Выдвигай хоть куда, только побыстрее. Чую — подбираются! Должность нужна! Хочу должность! И тебе тоже надо пробиваться. Давай друг друга выдвигать: ты — меня, а я — тебя.
— Давай! — согласился Косорылов. — Давай, наливай. Разве я не понимаю. За успехи!
— За наши успехи, — уточнил Неваляйкин и заговорщически подмигнул: — За должность!
ДОБРОХОТЫ
В службе Неваляйкину поначалу везло: не прошло и года, как он стал уже заведующим редакцией. Обрадовался, прикинул и решил в уме несложную задачку, по которой выходило, что не далее как годика через три сидеть ему в кресле главного. Математика — наука серьезная, он верил в нее и уже так и нес себя в этом направлении.
Однако наука наукой, а фортуна крутит свое. Четвертый год был на исходе, а у Неваляйкина никакого движения, как в степном соленом озере. О нем будто напрочь забыли. И бедняга затосковал. Почувствовал себя усталым, работа опротивела, как назойливая нелюбимая женщина.
Особенно тоска стала одолевать его, когда он трезвым оком взглянул вверх на служебную лестницу и не увидел там ни свободных ступенек, ни людей, которые могли бы протянуть ему оттуда руку. Не увидел ничего такого на этой лестнице и загрустил. Ведь он рвался к должности, чтобы преуспеть в творческих делах. Но почему-то не вышло. Не прогремел. А вокруг творилось что-то непонятное: и среди неработающих писателей было немало настоящих, и среди должностных — уйма бездарей.
«Освободиться бы от этой каторги да засесть по-настоящему за стол! Ух, напишу романею! Вот тогда они узнают!..»
Кто «они», Неваляйкин и сам толком не представлял, — все, кто с ним работал и работает, начальники и подчиненные, особенно те, кто его не замечает. Критики — в первую очередь. Все!
Что они «узнают» — тут у него представления были более четкие: они узнают, какой он н е о б ы к н о в е н н ы й человек и писатель. И тогда их всех, особенно тех, кто недооценивал его, всех до единого съест собственная совесть. А у кого ее нет, тот умрет от зависти. И неудивительно: своим романом он докажет всем, какой он талант, какой мастер, как он широко и перспективно мыслит!..
Неваляйкин размечтался. Отвалившись на спинку кресла, он задумчиво пускал в потолок колечки дыма.
И вдруг — двери настежь, и на пороге появился здоровенный, с рыжей бородой писатель Громыхулин. Раскрылатил руки, пошел на Неваляйкина.
«Бесцеремонный тип», — поморщился Эразм. Но делать нечего, поднялся, изобразил на лице подобие улыбки, вышел навстречу. Тот обнял его, похлопал большими ручищами по спине.
— Медведь сибирский, полегче бей-то…
— Хо-хо! — прозвище понравилось Громыхулину. — Давненько я тебя не видел, Эразмушка, давненько!
— Какими судьбами? — спросил Неваляйкин, усаживаясь на свое место.
— Гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Вот я и пришел.
— Ну, какая я гора? — заскромничал Неваляйкин.
— Гора! Гора! Не прибедняйся! Вот приехал… Такие дела в Сибири разворачиваются!.. А вы тут мою рукопись манежите.
— Да ведь слаба рукопись-то…
— Чепуха! Не тем на рецензию давали. Сам почитай, — Громыхулин положил перед Неваляйкиным заявку. Тот долго смотрел в бумагу, поднял глаза на Громыхулина.
— Смеешься? Заключить договор и выдать аванс! Рукопись-то…
— Да что ты заладил: рукопись, рукопись?.. Подперло вот так. Я прошу. А не можешь…
— Не могу.
— Ну нет, так нет, — согласился Громыхулин. — И не надо. Я, собственно, рад, что тебя вижу. Это мне дороже всего. Только ты мне не нравишься: бледный какой-то, усталый. Что с тобой? — и, не дав Неваляйкину ответить, продолжал: — Слушай, ну почему бы тебе не приехать ко мне, в Сибирь? Просто так — отдохнуть? Ведь у нас на Байкале солнечных дней в году больше, чем в Сочи! А тайга, а реки!.. Поди, и тайги-то не видел? Эх, паря, паря! Приезжай! Брось все к черту и хоть на месячишко приезжай. Хочешь — рыбалкой займешься, хочешь — охотой, хочешь — просто так поживи. У меня в тайге избушка есть. Приезжай один ли, с женой ли, оккупируй избуху и живи. Отдохнешь — человеком себя почувствуешь! Что же ты на износ работаешь? Ведь живем мы только раз.
— А когда ехать-то? — пожаловался Неваляйкин, представляя себе, как бы он хорошо устроился в таежной избушке.
— В любое время! — не отступал Громыхулин. — Надумаешь — дай телеграмму, встречу. Что ты!
— А что, может, и надумаю, — сдался Неваляйкин. Сердце его растопилось, на душе стало благостно. — А что?..
— Приезжай! — и Громыхулин потянулся за заявкой.
Неваляйкин придержал ее:
— Оставь… Хотя грех на душу беру большой: не знаю, как и выпутаюсь.
— Обойдется, — успокоил его Громыхулин. — Приходи сегодня вечером в ЦДЛ, посидим. Ну, бывай! — и он быстро распрощался.
Не успел Неваляйкин поразмыслить над приглашением сибиряка, как в кабинет вошел представитель южного региона. Чернобровый, усатый, глаза блестят, как мокрые сливы. И пахнет от него вкусно — шашлыком и коньяком.
— Товарищ Неваляйкин!.. Эразм Иванович!.. Честное слово!.. Выручи, пожалста!.. Горю! Понимаешь, горю! Второй год алименты не плачу! Честное слово… Стыдно просто.
— Ну, ну! — успокоил посетителя Неваляйкин. У него было благодушное настроение после визита Громыхулина. — Не надо паники. Что там у тебя?
— Да чепуха, понимаешь, честное слово!..
Неваляйкин взглянул на бумагу, и у него глаза полезли на лоб.
— Ого! Хорошенькая чепуха! — Насупив брови, отрубил: — Не могу! Три тысячи! Да ведь книга выйдет — она же не покроет эту сумму!
— Правильно! Я останусь должником. А чтобы погасить долг, ты запустишь в производство мою новую книгу. А? Или эту переиздашь. А?
— Нет, не могу.
— Директор — за, главный — за, а ты против?
— Да ведь врешь все?
— А ты подпиши, тогда мне легче будет их уломать. Увидишь!
— Да ведь шишки потом все на меня посыплются!
— Какие шишки? Какие шишки? Скажешь — ошибся! Выписал вместо пятисот три тысячи. Ну, так что? Судить будут? Не будут.
— Нет, не могу.
— Как же быть? — развел руки южанин. — Сам ведь приедешь на юг отдохнуть, будешь возмущаться: не встретил как следует… А где взять? А может, ты потому и не едешь на юг? Почему не приедешь? Я тебе, товарищ Неваляйкин, как другу, как родному брату говорю: почему не приедешь? Смотри, какой ты бледный: сто лет не отдыхал. Почему? Приезжай осенью. В бархатный сезон. Фрукты, море, воздух, и народу мало. Будешь жить дорогим гостем. Хочешь — санаторий, хочешь — отдельный домик в горах или на берегу? А? Почему не приедешь? Честное слово, говорю. Встречу как отца родного!
— Но как я могу? Некогда… — вяло сопротивлялся Неваляйкин.
— И умирать будет некогда? Не надо. Есть заместитель? Есть. Пусть посидит. Нельзя отпуск, возьми командировку. Нельзя командировку, возьми больничный. Честное слово. Буду ждать. А тут напиши что-нибудь, напиши, дорогой, — южанин указал на заявление.
— Ох, подведешь ты меня под монастырь!.. — вздохнул Неваляйкин, однако потянулся за ручкой.
— Какой монастырь? Зачем монастырь? Все будет, понимаешь, как надо. Честное слово.
Подмахнул Неваляйкин бумагу. И когда вошел третий посетитель — представитель западных районов, он уже был окончательно растопившимся, словно вологодское масло в жарко натопленной комнате.
— Что там у тебя? — кивнул Неваляйкин на бумагу в руке гостя.
— Да так, ничего… Пустячок… — махнул западнянин на свою заявку. — Я, дорогой Эразм Иванович, зашел сказать вам доброе «здравствуйте» и пригласить вас в гости в наши края. Я слышал, что вы большой роман пишете. Лучшего места для работы, чем у нас, нигде не найдете. Особенно ранней весной. Море шумит, под ногами песочек хрустит… Тихо… Ходи, дыши и думай.
— Откуда знаете, что я роман пишу? — приятно удивился Неваляйкин.
— О, земля слухом полнится! Вы ведь писатель известный, и такой талант не может молчать, бездействовать, — сказал гость. — Милости просим! У нас вилла есть на самом берегу. Поживете — сколько захотите. И сауна рядом.
— И сауна? — переспросил Неваляйкин.
— И сауна, да. Настоящая!
— Это заманчиво, черт возьми! Так что там у вас? — он поманил к себе заявку, которую гость все еще держал в руке и не решался вручить ему. И когда тот наконец положил бумагу на стол, Неваляйкин дерябнул свободно и легко в левом углу: «Согласен на увеличение тиража. Книга хорошая». И сказал:
— А вдруг приеду?
— Конечно, приезжайте!
Ночью Неваляйкин долго не мог уснуть, размечтался: «Ах, какие добрые, чуткие люди! Знают, что человеку нужно, черт возьми, жить хочется от общения с такими людьми! Брошу работу, перейду опять на творчество — засяду за роман! Ух, рвану! С этой чертовой работой действительно ничего путного не напишешь. Надо дерзать! А чего бояться? С голоду помру, что ли? Месяц-два поживу у этого Громыхалы в тайге, у этого Гришки Распутина, черта рыжего. Потом на месячишко махну на юг… А после можно и в сауну… Хорошо!»
И Неваляйкин подал заявление в связи с переходом на творческую работу. К нему отнеслись с пониманием — освободили.
В первый же свободный день Неваляйкин накатал письма своим друзьям-доброхотам о том, что он готов воспользоваться их настойчивыми и искренними приглашениями.
Ответов ждал долго. Первым отозвался таежник — Громыхулин, он писал: в этом году у него такая запарка, что он не сможет уделить Неваляйкину должного внимания, и поэтому просил отодвинуть его визит хотя бы на годик… Южанин написал, что он теперь работает в другой системе и прежних возможностей у него нет… Западнянин сообщил о своей длительной зарубежной командировке…
Прочитал все это Неваляйкин и минут пять стоял с отвисшей челюстью. А потом выскочил на улицу, поймал такси и помчался в издательство, чтобы повернуть колесо судьбы своей вспять. Но там на его месте уже сидел какой-то Наливайкин, который лениво прогнусавил Эразму:
— Прием авторов по средам. Приходите через неделю.
А когда Неваляйкин хотел сказать ему, что он пришел не как автор, у того, будто патефонная иголка соскочила на испорченную борозду, монотонно зачастило:
— Я занят… Я занят… Я занят…
Плюнул Неваляйкин и поплелся в ЦДЛ «зализывать раны».
МУКИ ТВОРЧЕСТВА
Неваляйкин вытолкнул ногой из-под кровати огромный, как пульмановский вагон, желтый, крокодиловой кожи портфель, водрузил его на середине комнаты и, словно Самсон льву, двумя руками разодрал ему пасть. Как в жертвенный котел опустил в него увесистую рукопись и отряхнул над ней прах с рук своих. Потом снял с полки тяжелый и гладкий, как булыжник, моржовый клык, похожий на рог годовалого бычка, сдул с него пыль, хотел было тоже опустить в портфель, но раздумал.
— Мивочка! — позвал он жену. Мне нужна ковобочка, жевательно иностванная. Из-под кавготок? О, чудесно! И женщина нарисована и две ярких буквы R и S. Чудесно! — Неваляйкин вложил клык в коробку и опустил в портфель. — Так, директриса готова. — Он выдвинул ящик своего стола, извлек оттуда растопыренное многочисленными ответвлениями черное корневище, сказал: — «Спрут». Это, помнишь, на день моего рождения дурак Косорылов принес. Пригодився: мы этим «спрутом» гвавного опутаем, он собирает всякую чепуху. — Засунув «спрута» в портфель, Неваляйкин подошел к туалетному столику жены: — Мивочка, тебе придется расстаться с этой вещицей, — он подбросил на ладони ее перстень. Жена плаксиво сморщила лицо. — Не огорчайся, Мивочка. Тем бовее что это дешевка, обыкновенная морская галька, поквытая эмалью. Сдевана, правда, искусно… Не огорчайся! Выйдет книжка — отдарю тебе сторицей. А этот отдам своей редакторше, этой дувочке, каракатице, старой кокетке с дувацким именем Эжени. Она уписается от радости.
— Ну зачем ты так?.. — засмущалась жена. — А что же ты забыл Стамескину — заведующую отделом?
— Перебьется-обойдется! — махнул рукой Неваляйкин. — Она влюблена в меня, как кошка. Пообещаю ей книжку с автографом — будет счастлива.
Он сунул перстень в карман, сел, как перед дальней дорогой, в кресло, откинул на спинку кудлатую голову, смежил устало глаза, словно молился мысленно. Короткая и толстая, как комель столетнего дуба, шея его напряглась, массивная, квадратная челюсть отвисла под собственной тяжестью.
Посидел, быстро вскочил, защелкнул портфель, поцеловал жену в шею:
— Все! Потопал! Ругай тут меня.
Широко улыбаясь, Неваляйкин вошел в приемную директора издательства. Не дав опомниться секретарше — лупоглазой девице на выданье, которая млела от любого комплимента, воскликнул:
— Ниночка, ты, как всегда, преквасна! А увыбка — само очарование! — он извлек из кармана шоколадную медальку, положил перед ней: — Тебе! Медаль! За красоту!
Ниночка зарделась, засмущалась, заулыбалась счастливо.
— Начальство на месте?
— Да… — выдохнула Ниночка. — Проходите…
Сделав улыбку как можно шире, Неваляйкин открыл дверь в кабинет, быстро и решительно прошел вперед, грохнул свой портфель на приставной столик, отчего с портфеля взлетело облако пыли и припудрило довольно плотным слоем лакированную поверхность. Распростер огромные руки и двинулся всей своей массой на директрису:
— Марья Санна! Говубушка! Как давно я вас не видев!.. А вы похорошеви, похорошеви! И это пватье, так вам идет! Как я рад вас видеть, если бы вы тойко знави!..
Директриса встала, вышла из-за стола и, склонив от удовольствия голову набок, протянула Неваляйкину руку. Тот вцепился в нее двумя лапищами, припал к ней, как жаждущий к роднику, присосался надолго. Потом чмокнул смачно, вытер рукавом губы, а директриса отвела руку за спину и стала незаметно тереть ею о поясницу, будто у нее заныл радикулит.
— Садитесь, — пригласила она гостя.
— Спасибо, — поклонился Неваляйкин и сел напротив, уставясь в директрису. — Ей-право, похорошели! Что с вами? — Неваляйкин маслено заблестел глазами. — А я работал, работал… Принес вот, — он вытащил из портфеля рукопись, положил на край стола. — А это вам маленький презент, — он извлек коробку с моржовым клыком и поставил перед директрисой. Та вознегодовала:
— Ой, ну зачем это? — и отодвинула коробку к Неваляйкину.
— Пустячок, Марья Санна! — он подвинул коробку к директрисе.
— Нет, нет, — она двинула коробку к Неваляйкину, но уже не так решительно.
— Специально для вас вез! — Неваляйкин двинул коробку подальше от себя. — Не обижайте.
— Неудобно, право… — она отодвинула коробку опять к Неваляйкину.
— Это всего-навсего клык… Моржовый… Специально для вас. Из Южной Африки… Марья Санна!.. — Он подвинул коробку к директрисе и придержал ее рукой.
— Нет, право… Вы ставите меня в неловкое положение… — Она уперлась кулачком в коробку с другой стороны и малость подвинула ее.
— Ну что вы!.. Такой пустяк… Подарок, ни к чему не обязывающий… Презент!.. Марья Санна! — и он сильнее нажал на коробку.
Так они играли в поддавки, пока наконец коробка не остановилась неподвижно на середине стола, а с двух сторон ее подпирали толстые пальцы Неваляйкина и беленький морщинистый кулачок директрисы.
— Нет, нет… — шептала она.
— Ну, Марья Санна!.. — умолял он страстно.
— Нет, нет…
— Марья Санна!..
— Ну что с вами делать?.. — Марья Санна отодвинула ящик и сгребла туда коробку. Клык гулко стукнул и скрылся в темной фанерной пропасти навсегда.
Неваляйкин облегченно вздохнул и обласкал директрису глазами:
— Одна только просьба, Марья Санна: передайте мою рукопись Эжени. Правда, она редактор не ахти какой, но у нас с ней давний контакт… Творческий. А это для писателя далеко немаловажно. Целую ручки!
В кабинет главного редактора Неваляйкин вошел, как в свою квартиру.
— Привет, Гриша! — закричал он с порога, не дав главному опомниться. Обнял его левой рукой, вмял голову главного себе под мышку, подержал, пока тот не стал задыхаться, отпустил: — Вижу, старина, ты совсем закопался в этой службе: выглядишь плохо! Наверное, и в отпуск еще не ходил? Все разгребаешь чужие дела, а свои, как всегда, ждут? А ведь ты талантливый мужик! Жаль, жаль, зарываешь свой талант в землю. Тебе надо писать! Самому! Я ж помню!..
— К сожалению, никто этого не видит, — пожаловался главный, вытирая вспотевший лоб.
— Видят! И знают! Настоящие друзья — вроде меня. Я к тебе на минутку, Гриша: давно не видел, соскучился. Ну, выглядишь ты ничего! Тьфу, тьфу… — Неваляйкин постучал по дереву.
— Спасибо, — размягчился, будто воск, главный, глаза его потеплели.
— Зная твою страсть, хочу порадовать… Вот, возьми на память. «Спрут»! — Неваляйкин водрузил перед главным корневище. — Из Эфиопии. Увидел, вспомнил тебя… Думаю: «Возьму, сделаю Грише приятное». А хорош, стервец!
— Прелесть! — расплылся в улыбке главный. — Спасибо! — и совсем растаял.
— Ну, не буду отнимать у тебя драгоценное время, побегу. Там я рукопись принес, так ты проследи, пожалуйста…
— Ну! О чем речь! — главный развел руки в стороны. — Все будет нормально!.. — Он был так растроган, что готов был заплакать.
— Привет! — Неваляйкин поднял руку и вышел.
— О, радость моя! Эжени! — У Неваляйкина влажно заблестели глаза. — Ты совсем, видать, забыва меня? А я все пою: «Эжени, Эжени, ты меня на себе ожени!»
— Ах, все это только слова, к сожалению… А как до дела доходит, так вы в кусты… Разве не так?
— А что делать, милая Эжени! Путы Гименея…
— Да, мужчина пошел сегодня трусоват.
Эжени, коротконогая, пожилая, молодящаяся женщина, встала из-за стола. Неваляйкин подошел, поцеловал ей руку и, не отпуская, прижал ее к груди. Прошептал:
— Любовь моя, мечта моя…
— Не надо… — опустив глаза, попросила Эжени.
— Был сейчас у вашей шефши. Говорил, между прочим, о тебе. Говорю: «Такую умную женщину сколько можно держать в рядовых редакторах?» А она мне искренне: «Самой, — говорит, — стыдно. Никак место не освобожу. При первой же возможности, — говорит, — справедливость восторжествует».
— Правда? — радостно засияла глазками Эжени.
— Клянусь!
— Мой один хороший знакомый, — сказала Эжени, — он работает там… Наверху…
— Ревную!.. — заревел Неваляйкин.
— Не надо. Это мой давний и очень, очень хороший знакомый. Так он тоже говорил мне: «Дураки твое начальство. Я бы давно тебя сделал главным!»
— Ну вот видишь! — Неваляйкин помолчал. — А я роман закончил! Сдал.
— Ах, вот почему вы такой ласковый! Ну, Лиса Патрикеевна!
— Нет, нет, Эжени! Мои чувства к тебе всегда неизменны. Без рукописи они просто как будто без повода…
— И большая рукопись?
— Листов на тридцать…
— Боже мой! — Эжени упала на стул. — Опять мне переписывать всю, приводить ее в нормальный удобоваримый вид! Ведь вы такой бездарный, Неваляйкин!
— Ну, Эжени!.. — он оглянулся на дверь, поймал ее руку и ловко насадил на ее палец перстень. — Это только аванс… Аквамарин чистейшей воды!
Эжени сделала вид, что не заметила перстня, продолжала как ни в чем не бывало:
— Ладно уж… Пользуйся, шалунишка, моей слабостью. Внутреннюю рецензию надо обеспечить.
— Обеспечу!
— Алё, старичок! Привет, друг мой Косорылов! Давненько мы с тобой не встречались. Я тоже работал. Повод есть встретиться, закончил роман. Какой там «быстро»! Три месяца корпел! Устал, как черт. Давай, старик, встретимся, поговорим. А то ведь так и одичать можно. В ЦДЛ, часиков в шесть.
Столик Неваляйкин выбрал в самом дальнем уголке и попросил официантку, чтобы она убрала лишние стулья. Когда у Косорылова после пятой стопки закраснелось, будто столовый бурак, лицо и совсем слиплись глаза, Неваляйкин приступил к делу:
— Нам, талантливым писателям, надо держаться друг за друга, иначе нас поодиночке передушат. Поддерживать надо талантливых друзей. Верно?
— Верно, старик!.. — мычал Косорылов и тянулся к стопке. — За твои успехи!
— Ведь если не ты да не я, так кто же тогда? А? Нет же никого… Все остальное — так… Верно?
— Верно, старик! Никого!.. Наливай.
— Ты бы отрецензировал мою рукопись? Тебе заплатят…
— Тридцать листов! Да это же мне на три года чтения!
— Я сам напишу, ты только подпиши… Ведь это обыкновенная формальность.
— Ну, если так — давай! Тебя я знаю, как пишешь — тоже знаю… Подпишу с чистой совестью. Давай, старик, наливай!
Неваляйкин радостный ходил по комнате и, как с мячом, играл книгой, приговаривая:
— Ай да Невавяйкин, ай да моводец!.. Ты смотри, Мивочка, какую книжищу сварганив! А? Но это еще не все, не все! — он переступил через пачки связанных книг «Любовь на БАМе», которые только что привез из лавки писателей, закрутил диск телефона: — Алё! Привет, старичок! Слушай, друг мой Косорылов! Выручай, брат. Роман мой вышел в свет. Спасибо, спасибо… Надо опередить врагов настоящей литературы. Ты можешь сделать это легко: возьми ту свою внутреннюю рецензию на мою рукопись, поскобли ее соответственно и отправь в «Обозрение». Конечно! И второй раз сострижешь с нее шерстку. Точно! Бутылка за мной! Ну, привет… Спасибо, брат… Обнимаю.
Неваляйкин в приемной самого Никона — уламывает пухленькую, беленькую, как пампушечка, секретаршу с сигареткой в остреньких зубках.
— Нельзя, Никон Никонович занят, — говорит она строго, не вынимая сигаретки из яркого ротика.
— Я только на минутку: книжку свою подарю и обратно, — бьет себя в грудь Неваляйкин.
— Не могу. Знаете, сколько ему за день приносят авторы своих книг? Уже вся кладовка забита ими.
— Он сам просил меня зайти! — нагнулся Неваляйкин к душистому ушку секретарши и положил перед ней шоколадную медальку.
— Сам? — сощурила глазки секретарша.
— Ну да!
— Тогда идите, если сам!
Когда Неваляйкин вошел в кабинет, Никон, низенький, толстенький, бритоголовенький, похожий на бильярдный шар, развалясь в кресле, говорил в трубку вялым, уставшим голосом:
— Ну, хорошо, хорошо!.. Оставьте в плане три моих романа. Это будет всего-навсего сто двадцать листов… Да, всего сто двадцать… А Тюлькина вычеркните. На следующий год перенесите. Как почему? У него в местном издательстве вышла пятилистная книжка, да здесь — восемь. Нельзя: координация есть координация. — Он положил трубку, взглянул на Неваляйкина, поморщился — то ли улыбнулся, то ли нахмурился. — Слушаю вас?
— Никон Никонович, моя фамилия Неваляйкин. Я давно хотел вам сказать, что мне очень нравится все, что вы пишете. Все! Я всегда считал себя вашим учеником. И в знак того, что вы есть на белом свете, хочу подарить вам свой роман. Вот — «Великому учителю от недостойного ученика», — и Неваляйкин, изобразив на лице крайнюю покорность, протянул книгу.
— Спасибо!.. Спасибо!.. — расплылся в улыбке Никон Никонович. — Да вы садитесь, товарищ Наливайкин… — Взглянул на книгу, поправился: — Простите… Неваляйкин… Садитесь… Не скрою: мне приятно это слышать. Такие мы уж писатели чувствительные: похвала не шуба, как говорят, а греет.
— Особенно мне нравится ваш последний роман «Камнем по философу». — Продолжал Неваляйкин. — Удивительно, почему его не выдвигают на премию?
— Ах, не говорите, — вздохнул Никон Никонович. — По чисто формальным соображениям: только потому, говорят, что я уже лауреат всех премий…
— Ну и что! — искренне возмутился Неваляйкин. — Это же формализм! Роман-то какой!
— Так вот же… Подите докажите!
— Была бы моя власть!.. — негодовал Неваляйкин.
Никон Никонович достал из ящика свой роман, отвернул обложку, написал: «Дорогому талантливому другу…» Взглянул на книгу Неваляйкина, продолжил: «…Неваляйкину — способному ученику от учителя с пожеланием больших творческих успехов».
— Вот вам! — и он пожал руку, заглянув Неваляйкину глубоко в глаза, словно старался запомнить его. — Желаю успеха.
Неваляйкин снова в издательстве.
— Марья Санна! Не могу не поделиться с вами моей радостью! Вы смотрите, что пишет о нашей с вами книге «Обозрение»: «Эта талантливая, умная книга найдет себе самого широкого читателя, потому что она заставляет думать». А? А еще приятность: сам Никон Никонович пригласил меня к себе, похвалил роман и подарил мне свой вот с такой надписью. Читайте! А? И вы знаете, заглянув на последнюю страницу, он возмутился: «Какой маленький тираж — всего сто тысяч!» Так я вот принес заявочку на переиздание и расклейку романа, — он с трудом выпростал из портфеля две пухлые папки, положил на стол. — И еще знаете, что он сказал? Говорит: «Такой роман не стыдно на любую премию выдвинуть. Почему издательство так робко к этому относится?» А? Марья Санна, почему? Никон Никонович говорит, если издательство выдвинет, то он с удовольствием поддержит, где надо.
— Ну что ж, — сказала директриса. — Если Никон Никонович поддержит, мы выдвинем. Нам ведь тоже приятно видеть свою книгу премированной, — и она сделала пометку у себя на календаре.
— Ну, Мивочка! Кажется, дево в швяпе! Пока я добрый — проси что хочешь!
— Ты обещал мне перстень купить, когда выйдет роман, — робко напомнила жена.
— О, гвупенькая моя! Зачем он тебе? Я подарю тебе нечто бойшее. Я подарю тебе, Мивочка, свой роман с тепвой авторской надписью! Это будет память на всю жизнь. Тем бовее, — он сделал паузу, — тем бовее что нам, наверное, придется расстаться: ты очень какая-то… земная, понимаешь… Отстаешь от жизни… Одинок я с тобой… Я вон уже куда поднявся, а ты… Невовко мне… Очень невовко мне с тобой… Меня жизнь зовет ввысь, а с тобой разве я смогу взвететь?..
САМ — УНИВЕРСАМ
Мрачен стал Неваляйкин в последнее время, все больше ворчит, недовольство высказывает — говорит, притесняют его…
— Да, притесняют!.. — сказал он как-то сердито, будучи под хмельком. — Нашего брата притесняют! Порядки какие-то дурацкие стали заводить в издательствах. Даже мое родное издательство «Сорочинская ярмарка», в котором я столько лет пасся, как в своем огороде, и то начало фордыбачиться: «Это нельзя, это не положено, это неудобно, а это, видите ли, незаконно…» Фу-ты ну-ты! А ведь было и можно, и положено, и удобно, и законно, и все с рук сходило, и все были довольны. И правильно, я тебе скажу, делали! Работали по новейшему современному методу — полное самообслуживание. Как в универсаме: пришел, снял, примерил, взял и пошел на выход. Точно так было и в моем родном самиздате: пришел, принес, отдал, обеспечил, получил и ушел. Был я себе сам — универсам! Ну, не без того, конечно, — «смажешь» телегу: младшему редактору шоколадку сунешь, старшему — бутылку, заведующего сводишь в ресторан да редактора раза два-три в шалмане накачаешь — вот и вся редподготовка. А остальное — все сам.
— Как это? Не понимаю… Написать, конечно, ты должен сам, а дальше, наверное, извини и не мешай, пока тебе не вернут рукопись на доработку или позовут для редактуры вместе с редактором?
— Пишу, разумеется, я сам! — гордо подтвердил Эразм. — Я даже статьи для газет пока что пишу сам. Некоторые, особо сложные, — тут сочиняют за меня журналисты. А так — сам! И дальше — все сам! Вот, к примеру, написал я роман… Или нет, еще не написал, а только задумал его. Задумал роман, а пишу заявку. И в этой заявке расписываю достоинства своего будущего романа так, как не расхваливает и влюбленный балбес прелести своей дебилки. Отмечаю важность темы, злободневность, художественный уровень, изящество языка…
— Языка? Какой же язык у несуществующего произведения?
— Темный ты человек! А как же иначе? Ведь мне надо убедить издателя и получить договор. Даже не столько убедить его, сколько дать ему аргументацию для защиты моей позиции в плане и оправдания договора на столь ранней стадии перед вышестоящими инстанциями. Понял? А договор, да еще авансовый, — это, я тебе скажу, очень большой стимул в работе! Ну вот, значит… Перебил… Да! Расхвалил, заключил, получил аванс, сел спокойно писать. А почему спокойно? Да потому, что какую бы галиматью я после этого ни написал, аванс все равно остается мне.
— Странно.
— Ничего странного. Слушай дальше. Написал, понес рукопись в издательство. Принимают ее у меня там с радостью! А почему с радостью? Да потому, что она д о г о в о р н а я! А это все равно что родная. Ты вот попробуй дай им свою рукопись — будь она хоть гениальной-разгениальной, к ней все равно отношение будет, как говорит поэт, плевое. Почему? Да потому, что она относится к разряду са-мо-те-чных. Сама пришла, сама и будет течь по издательскому лабиринту медленно и долго. А за мою рукопись сразу хватаются, в ней заинтересованы, тут они приложат все силы, но издадут. Почему? Да чтобы договор, да еще авансовый, «не висел». Ну вот, значит… Принимают у меня рукопись и спрашивают: «Кому дать на рецензию?» И я с а м с е б е подыскиваю рецензентов. Подыскал, договорился — с рецензентами, с издательством, свел обе стороны — пошла работа. И это, я считаю, очень даже правильно! А попади рукопись случайному человеку, который меня не знает или того хуже — недолюбливает, или шибко принципиальному? Накидает всяких замечаний, создаст канитель: рукопись надо возвращать на доработку или давать на дополнительное чтение! Что ты! Мне беспокойство, издательству — тоже… А кому это нужно? А так все тихо-мирно, форма соблюдена, дело идет. После рецензентов редактор должен написать редзаключение. А он рукописи не читал, и читать ее ему некогда и не хочется. У него своих дел по горло: он ведь тоже пишет и ему надо тоже устраивать свои собственные рукописи. Поэтому проект редакторского заключения на свою вещь пишу тоже я сам. Нет-нет, тут все честно и объективно — ведь передо мной документы: заявка, рецензии и сама рукопись. На их основе, с цитатами, с выкладками я набрасываю заключение. Разумеется, положительное. Редактору остается только подписать его. Потом издательству для плана нужна аннотация. Аннотацию на свой роман опять же пишу я сам. Ну а как же иначе? Кто лучше меня знает мой роман и кто лучше меня его расхвалит? А аннотация, я тебе скажу, — это сплошная похвала! Ты загляни в любой план, почитай их и увидишь, как там авторы сами себя превозносят.
— Неужели так все и пишут на себя? — удивился я.
— Ну, не все, конечно. За знаменитых, за известных сочиняют, разумеется, редактора… Вернее, они переписывают из года в год из одних планов в другие. А такие, как я, сами себя обрабатывают. Идем дальше. Допустим, вокруг своей рукописи я уже так накалил атмосферу, что она требует к себе прикрытия, вроде теплого одеяла, — предисловия или послесловия. Так вот, автора предисловия тоже ищу я сам. Нахожу, рассказываю ему содержание романа, показываю внутренние рецензии, заключение редактора, аннотацию, он все это изучает, сводит в одну кучу и — предисловие готово!
— А редактирование когда же?
— Его не бывает.
— Как так?!
— А зачем оно? Кому оно нужно? Что, думаешь, редактор грамотнее меня или он больше меня знает? Нет. Ну, найдет он какую-нибудь «блоху», ну, и что? Был у меня, правда, один редактор, могикан двадцатых годов — воинственный безбожник, на «божественные» слова набрасывался, как бык на красное: выкидывал из рукописи такие междометия как «ей-богу», «боже мой!». «Почему, — говорит, — у тебя комсомолец позволяет такие слова? Откуда он их знает? Он что, верующий?» — «Да нет, — говорю, — не верующий, а знает он их еще со школьной скамьи, учил, как пишутся, когда употребляются они для усиления, для восклицания…» — «Все равно, — говорит, — комсомолец должен для восклицания найти другие слова». — «Ну, какие, — говорю, — другие? «Боже мой, сколько народу!» Как тут скажешь иначе? Можно усилить матерно», — шучу, конечно. А он мне всерьез: «Вот и пусть скажет…» Я, понятное дело, не стал употреблять матерные слова, нашел другие: «Ох ты!..» Ну? И кому нужна такая редактура? Лучше уж не лезть в текст. Умные редактора так и делают: не лезут.
Неваляйкин на минуту задумался.
— Дальше что? Да, пошла рукопись в производство. Думаешь, там корректора набросились на нее и стали внимательно вычитывать? Как бы не так! Тогда не было бы в книгах такого количества опечаток. Однажды я проследил одну ошибку — она тянулась от самой машинки. Как я пропустил ее, так и дошла аж до читателя. Зная такую практику, я теперь верстку читаю с особым вниманием. Как видишь, и за корректора тоже я сам. Дальше что? Вышла книга. Думаешь, ее где-то заметят, если ты сам не приложишь к этому руки? Дудки! Беру книгу и иду в редакцию. Там меня поздравляют с выходом романа и говорят: «Найди рецензента. Найди и договорись с ним, пусть напишет столько-то страничек». Ищу, договариваюсь. А допустим, надо представить книгу на конкурс или выдвинуть на премию? Думаешь, кто это делает? Я, сам! Пишу на нее всякие реляции и все, что надо… Нет, что ни говори, а мне нравятся такие порядки: в самом деле, кто же лучше порадеет за меня, чем я сам за себя? Это здорово! Сам себе самосвал… Фу, что я?.. Сам — универсам! Нравились мне такие порядки.
— Ну, а теперь что?
— А то, что я сказал: это неэтично, это неприлично, то незаконно, то нерезонно… Отдал рукопись и хожу вот уже который месяц, как впотьмах: где она, что с ней, кто ее читает — не знаю, все покрыто тайной! «Подарки» не принимают, в ресторан не заманишь, угрозы не действуют. Ну, и кому это надо? То ли дело: сам — универсам!
ПЕРЕКРЕСТНОЕ ОПЫЛЕНИЕ
Недавно в метро снова встретил я своего однокашника Эразма Неваляйкина. Он в писателях ходит. Встретил и не узнал. Раньше он был такой вальяжный, неторопливо-самоуверенный, его портфель-пульман из крокодиловой кожи, бывало, блестел, как зеркальный телескоп Крымской обсерватории, и поскрипывал, словно добротное седло под начдивом. А тут смотрю — какой-то он загнанный стал, голова влево-вправо без устали вращается, глазищи так и стригут, и весь он какой-то устремленный — так и норовит обогнать впереди идущих, так и норовит первым в вагон проскользнуть. И портфель, вижу, изрядно пообтерся, потускнел, углы размочалились.
Тронул я Неваляйкина за рукав:
— Эразм! Ты ли это?
— Я, я! — быстро ответил он. — А что?
— Да как-то ты переменился…
— Э-э, брат! Жизнь требует. — Наклонился к уху, пояснил громко: — Тактику пришлось изменить, понимаешь. Теперь снова я при должности!
— То есть?..
— Тебе далеко ехать? До конца? И мне тоже. Садись — расскажу. Раньше я как жил? Напишу роман — несу в издательство. Ну, организуешь там внутреннюю рецензию на себя, ну, потом попросишь кого-то отклик хвалебный написать в газету… Обычное, понимаешь, дело. И не очень хлопотное. Теперь этого мало, теперь трудно стало пробиваться. А почему? Да потому, что без должности. Сейчас все решает должность. И потому должности, брат, теперь нарасхват. Вот и пришлось идти наниматься. Работаю старшим редактором.
— Много работы?
— Да-а нет! Не в работе дело. Самое тяжелое в моей службе — надо раз в неделю являться в издательство. Мой день — понедельник. А понедельник — день тяжелый, голова, понимаешь, болит… Но дело не в этом. Должность для чего? Чтобы тебя знали, замечали, привечали, не обходили молчанием. Вот теперь меня стали замечать: «Эразм Иванович, мы вас выдвигаем в комиссию…», «Эразм Иванович, вы не возражаете поехать с делегацией?», «Эразм Иванович, мы хотим вас сделать членом…» Ну, я, понятное дело, не возражаю. Да не только не возражаю, а стараюсь везде успеть помаячить. Иначе должность твоя — пшик. Это, понимаешь, как пузырь дырявый на воде — его все время надо поддувать, чтобы он оставался на плаву. Так и тут. Чтобы тебя знали, надо все время мельтешить: там присутствовал, там принял участие, там выступил, там встретился, а там, смотришь, уже возглавил!.. Может, видел — показывали как-то вечер юмора? Не видел. Жаль. Я выступал. А какой из меня юморист — сам знаешь. Когда случайно услышу анекдот, поверишь, аж самому стыдно: не знаю, где смеяться. А пригласили — пошел: надо мельтешить. Дошла до меня очередь, вышел и так прямо и сказал: «Я ведь, товарищи, не юморист. Но я думаю, что меня пригласили для разрядки, чтобы вы отдохнули от смеха». В зале: «Ха-ха!» В президиуме: «Хо-хо!» После говорят мне: «Как здорово ты выступил!» А я же знаю, все дело в моей должности: редкий из них, кто не придет ко мне со своей рукописью. Но и этого мало при должности. Это все работа, так сказать, самая поверхностная, а есть еще подспудная. И она-то, подспудная, и есть главная при должности. Будто строишь здание — возводишь его сверкающие этажи, один за другим — это мельтешение. А разве дом устоит без фундамента? Нет! Вот тут-то и надо должность использовать помимо возведения этажей на поверхности, одновременно и для подведения под это здание крепкого фундамента. А фундамент — это книги! Издания! Публикации! Как можно больше, как можно шире, как можно чаще! Использовать на полную катушку свое издательство и все другие, куда только можешь дотянуться. И обеспечить все хвалебной критикой. Моя должность дает такую возможность, только не зевай.
— Каким образом?
— Да просто это все делается! К примеру, попадает ко мне рукопись такого-то. А этот такой-то не просто какой-то там, а тоже при должности. При первой же встрече я ему всучиваю свой рассказ или повесть. Мол, так и так — посмотрите, пожалуйста. Ему деваться некуда, берет, смотрит сам, иногда сам и дорабатывает — старается опубликовать. А куда он денется? Не напечатает, я тоже буду к его рукописи относиться с прохладцей. Если совсем и не удастся забодать, то поманежу, оттяну издание на годик. Для этого тыща причин найдется, чтобы оправдаться. Конечно, он этого не хочет. Договор, к примеру, заключаем — я опять ему в одну руку бланк соглашения, а в другую — свою рукопись. Иной попадется честный, претит ему все это. Вижу — аж зеленеет, негодует, значит, а я будто не замечаю, сую ему свое сочинение. Да еще нахально говорю с ним как бы на равных — на «ты», обращаюсь по имени — Валя, Леша. Действует!
— И многого ты достиг таким образом?
— Я лично — пока нет, я еще — новичок. Но примеры подобного могу привести. Ты знаешь такого писателя — Свистулькин? Первый раз слышишь? Я так и думал. Я его тоже не знал. Да и никто его не знал. Человечишка он маленький и меленький. На вид тощенький, черненький, как муравьишке И — злобненький. Но цепкий! Пописывал рассказишки. Никто его не признавал. Устроился в издательство. Стал издаваться. И тут же стали появляться о нем хвалебные статейки. Дальше — больше. Выдвинулся. Как только утвердили — тут-то о нем статьи пошли такие!.. И самого интервьюируют: «Что вы думаете об этом?», «Что вы скажете о том?», «Ваше мнение о проблеме?»… Прочитаешь — ну, думаешь, наконец-то новый гений появился. А это всего-навсего проныра на должность влез. На вопросы отвечает, статьи по любому поводу пишет, а последнее время уже только подписывает — пишут за него другие. На своей работе шустрит: в издательский план ни одного человека не включит, кто ему без надобности. Посмотришь — обязательно все нужные люди: либо те, кто уже сработал на него, либо еще сработает: газетные, издательские работники, начальство разное. Сам за два года издался во всех издательствах, получил несколько журнальных премий. И теперь прет на лауреата. И он будет им, вот увидишь! А до этого кто его знал? Никто. А сейчас? Тоже никто не знает, а кто знает — плюется, а ему тоже на все наплевать. Обнаглел, свою должность использует на полную мощность. Он по телефону разговаривает только так: «А, привет! Ну, как там? Будет статья о моем однотомнике? Будет? Ну, хорошо. Приходи… Считай, что твоя книга в плане», «А, это ты? Привет! Ну, как там, моя фамилия стоит в списке? Стоит? Хорошо, молодец! Приходи, договор заключим на твою рукопись». И сам мельтешит, где только можно. Вот наугад возьми любое литературное издание, закрой глаза и ткни пальцем — попадешь в Свистулькина: присутствовал, участвовал, выступал или еще что-то делал. О нем пишут. Он о ком-то пишет. Ей-богу, будет лауреатом. Но он молодец: сам живет и вокруг себя людям жить дает. Своих издательских работников поддерживает. А иначе как же жить? Окружение должно быть, опора. У нас двадцать пять редакторов — и все пишут. Все заведующие пишут. Начальник АХО пишет. Гардеробщик долго не писал, сейчас тоже расписался, вошел во вкус — творческие отпуска берет, строчит. Недавно старшая машинистка написала рассказ. Муть! Старуха вспомнила свою первую любовь, всплакнула. Свистулькин похвалил, пообещал: «Наберется сборник — издадим». Наберется! Каждый год треть плана у нас идет на своих сотрудников. Тома издают — во какие толстенные. И само собой — бумажка первый сорт, переплетики — классикам такие и не снились. И кому надо — тоже изданьица делаем, как на экспорт. Поэтому у нас в издательстве тишь да гладь да божья благодать. Все довольны. Каждый доволен сам собой и друг другом. Начальство — подчиненными, подчиненные — начальством.
— Круговая порука? Но ведь этот гнойник рано или поздно прорвется. Достаточно одному из этих довольных почувствовать себя обделенным, как начнется всеобщая свалка, все попрет наружу.
— Ну, когда это будет! — закатил глаза Неваляйкин. — Наше начальство пока чувствует себя прочно, и люди рвут все, что могут. Недавно к нам по блату устроился редактором один тип. С прежней работы его прогнали за безграмотность, а у нас он уже книгу выпустил и теперь пробивает на нее положительную рецензию. И пробьет! Должность, брат, теперь — все, особенно такая… У меня есть приятель, он уже там, — указал Неваляйкин куда-то мимо правого уха вверх, — так тот… Встречаю недавно, а он чуть с ног не валится, как балериночка после бессонной ночи — томный, усталый, на грудь мне упал… Поцеловать хотел. Они же моду взяли — целоваться, как институтки. Вот и он вроде хотел, да не смог. Крутит головой: «Эразмушка! Дорогой!.. Как я устал!.. Измотался…» — «Да что ж ты себя не жалеешь? — говорю. — Уступи место другому, пусть и другой помучится: штуки три премии получит, свои книги растиражирует, собрание сочинений издаст, машину, дачу приобретет. Пусть, гад, помучится!» Нет, не хочет уступать место другому, во какой самоотверженный. Понял, для чего и как это делается?
— Как в своем издательстве — понял: своя рука владыка. А как в других? Это ж…
— Наивняк ты! — усмехнулся Неваляйкин. — Там же тоже есть пишущие. А раз человек пишет, значит, ищет выхода на простор, значит, славы жаждет. Мы берем его, он берет нас. Знаешь как это называется? Перекрестное опыление. Здорово действует! Гибридики, брат, такие получаются — лучше не придумаешь! Не кирпичи, а настоящие блоки железобетонные, самый раз для фундамента. Вот и мотаешься, производишь челночные операции: ты — мне, я — тебе. Нелегкое, брат, дело! У меня задача: накопить сейчас побольше «блоков», имя свое растиражировать, чтобы уже и не мыслили литературной жизни без меня, пропустить Свистулькина, потом своего зава и затем уже двигать себя. Хватит сидеть и ждать милостей от критики. Ждать, когда тебя заметят? Нет, надо самому, своими руками делать себя.
— Ну, а для чего все это? — полюбопытствовал я. — Ведь все это искусственное, дутое? Настоящая-то ценность, наверное, не нуждается в такой культивации?
— Черт его знает, — развел руками Неваляйкин. — Я тоже так думал… А вот засосало другое — мельтешащее, блескучее, фейерверк. Жить-то хочется сейчас, все хочется получить при жизни.
— Ну, получишь. Достигнешь ты всех должностей, соберешь ты все лауреатства, все почетные звания — и что? Как ты себя будешь чувствовать на такой высоте? Пузырь-то дырявый?
— Об этом пока не надо говорить, — пресек меня Неваляйкин. — Тем более мне до этого еще далеко. Как там? Люди живут и не жалуются. К тому времени я привыкну не замечать своих прорех и сам уверую в свою гениальность. И все будет легко и просто. Я тебе вот что скажу: если ты решишь писать, приходи к нам. Я помогу тебе устроиться на должность, при которой ты прославишься гораздо быстрее. Если, конечно, не будешь ушами хлопать. Должностью тоже надо уметь пользоваться. Кажется, приехали? Ну, пока… Побежал опыляться!
«ХОЧУ ПРЕМИЮ!»
Мне позвонила жена Неваляйкина и сказала, что Эразм снова «бесится», и просила приехать успокоить его. Я приехал, но Неваляйкина дома не оказалось. Хотел было уже уходить, как вдруг на лестничной площадке громыхнул лифт. Милочка вздрогнула, кинулась ко мне:
— Идет!.. Не уходите, прошу вас… Попробуйте угомонить его.
Не успела она договорить, как дверь распахнулась, и в ее проеме показался разъяренный Неваляйкин. Зубы стиснуты, глаза навыкате, ноздри ходуном ходят. В одной руке портфель, в другой — скомканная газета. Увидел нас, зарычал по-львиному, грохнул портфель о пол — дом закачался, шмыгнул в комнату, заходил из угла в угол, как зверь в клетке.
— Эразм, что случилось? — подступил я к нему осторожно.
— В том-то и дело, что ничего не случилось! Ни-че-го!
— Ну, так?..
— А до каких пор это будет продолжаться? — он вперил в меня налившиеся кровью глаза, выждал минуту и, не получив ответа, сунул мне газету: — На, читай!
Я стал лихорадочно искать то, что могло так взбудоражить Неваляйкина. «Наконец-то разносная рецензия напечатана на него», — решил я, но найти ее не мог.
— Рецензия, что ли, разгромная? Но где она?
— Какая там рецензия! Да еще разгромная! Много ты их читал за последнее время? Их вообще сейчас не печатают. Вот читай, — он ткнул пальцем в большой список кандидатов, выдвинутых на соискание литературной премии. Подождал, пока я пробежал весь список, спросил: — Ну?
— Что ну? По-моему, все достойные люди…
— Достойные… А Неваляйкин? Где Неваляйкин? Где, я тебя спрашиваю? Он что, не достоин? Пишешь, пишешь, и все как в песок. Уже даже рецензушки захудалой не напечатают. Разве я хуже других? Не хуже. А почему не замечают?
— Да, почему?
— Да потому, что у меня нет никакой премии.
— Но позволь, у тебя ведь была премия какого-то колхоза?
— Кто ее помнит? — Неваляйкин поморщился. — И не котируется. Тем более что сейчас разных премий развелось как грибов после дождя. А котируется вот эта, — ткнул он в газету. — И выше. Понял?
— Понял. Но зачем она тебе? То ты рвался к должности — получил. Теперь — к премии. Для чего все это? И когда конец будет твоим вожделениям?
— Должность нужна, — твердо сказал он. — Должность для изданий. А премия — для славы, а слава — опять же для изданий, но уже улучшенных, утолщенных и многотиражных.
— Объявляется масса разных конкурсов, пошли туда свои книги, может, и клюнет?
— Послал, сделал такую глупость. Так мне же житья не стало! Тут же пять человек приволокли мне в издательство свои рукописи и каждый назвался моим рецензентом на этом конкурсе. Главный манипулятор всей этой кухни, который все регулирует там: кому дать, кому послать, кого отсеять, кого продвинуть, — притащил свой однотомник на полста листов, потом прислал своего сына с рассказами. Не прошло недели, заявилась его жена — принесла сборник стихов, тоже, оказывается, пишет! А под конец пришел критик и предлагает книжку уже о самом манипуляторе! Представляешь? Чтобы получить премию, я должен был всех их удовлетворить. Это почти весь годовой план редакции надо было ухнуть на эту братию. Ну, пришел бы сам, один — еще куда ни шло, может, и сторговались бы. А так… Слишком большую цену загнули. Не осилил. Ну, и премия, естественно, накрылась.
— Ну, и плюнь на все это дело. Пиши и пиши, время рассудит.
— Время-то рассудит… Да ведь кое-что хочется получить и при жизни. Тем более, говорю ж тебе, другие бездарнее меня, а получили все сполна. Обидно, понимаешь… Пишешь, пишешь, а о тебе ни звука, будто тебя и нет. А все дело, оказывается, в премии. На днях заходит ко мне одна критикесса, показывает книжку — новая у нее вышла, статьи о разных писателях. Я ей прямой вопрос: «А почему вот ты, к примеру, обо мне не напишешь? Только честно. Разве там нет таких, которые пишут хуже меня?» — ткнул я в ее книжку. «Есть», — говорит. «Так в чем же дело?» — «Премию тебе надо, Эразм… Премию выбивай. Уже пора. Будет премия — будут и статьи. Сумей хотя бы попасть в первоначальный список». Она имела в виду вот этот список. Ведь ясно же: не все выдвинутые получат, но всех их начнут обсуждать — говорить, писать, показывать о каждом и везде только похвально. Это же список и для критиков: «Вот, мол, обратите на них внимание, это те самые, достойные, именно эти не теперь, так в другой раз, но получат премию. Пишите о них, славьте». Я сегодня специально поехал к самому, к председателю нашей секции. Застал, сидит такой, с бородкой, вежливый. Я прямо перед ним и поставил свой вопрос: «До каких пор, мол, будет это игнорирование?» А он: «Ничего не могу сделать: очередь. Вот список на ближайшие два года — двадцать шесть человек. И это только по нашей организации!» — «Запиши, — говорю, — меня двадцать седьмым». — «Не могу. Это дело общественное». — «А где она, та общественность, которая вот этот список составляет, вот эту очередь устанавливает? Я пойду и поклонюсь ей в ножки». Улыбнулся снисходительно: «Зачем же так примитивно понимать? Надо, чтобы о вас пресса заговорила, критики…» Это же заколдованный круг! Критики обо мне молчат, потому что я не лауреат, а на премию не выдвигают, потому что молчат критики! Ну? Да на меня уже скоро будут мальчишки пальцем показывать: «Ребята, смотрите, вон пошел непремированный писатель!» Стыдно, от людей стыдно.
— Так, может, это и хорошо: оригинально? — решил я его успокоить. — Все с премиями, а ты без нее! А?
— Очень оригинально! — обиделся Неваляйкин. — Тебе только шуточки шутить… С такой оригинальностью не то что собрания сочинений своего не увидишь при жизни, а и обыкновенного томика избранных. «Оригинально»!
— Но в чем же дело? Ведь, наверное, есть же какая-то система в этом деле, какие-то критерии?..
— Есть система, и критерии тоже есть. Только их научились очень ловко обходить. Одних деятелей я разгадал — эти начинают вихлять. Знаешь — и нашим, и вашим. Один вот так вихлял-вихлял — ему премию. А он еще больше завихлял, в одну неприятную историю вляпался, тогда ему — большую премию. Так и дошел до самой высокой. Не знаю вот только, успокоился он или нет. А другой молодой еще, но ушлый. Написал повесть — хорошая, написал роман — хуже, второй — еще хуже. Запсиховал, интервьюшки стал давать с душком, западные корреспонденты к нему начали принюхиваться. Дали премию — успокоился. Вот я и не пойму: в этих случаях премия — то ли награда за вихляние, то ли успокоительные пилюли? И мне завихлять, что ли? Но это крайняя мера, и я на это не пойду! Разве я сволочь какая, чтобы из-за премии родное продавать?
— И на том спасибо.
— «Спасибо»! Опять смеешься? А что́ мне за это «спасибо», думаешь, однотомник издадут? Нет, этого я так не оставлю! Пойду выше! До самого Никона Никоновича дойду — он меня поймет!
Схватил газету, побежал…
Ах, бедный ты мой, неугомонный Неваляйкин! Употребить бы тебе всю эту энергию, все эти хлопоты, все эти нервы да на полезное дело!..
Да нет, видать, не скоро он теперь успокоится, — занесло, завихрило человека… А жаль…
ЮБИЛЕЙ
Эразм Неваляйкин прислал мне приглашение на товарищеский ужин по случаю своего пятидесятилетия. Приглашение было отпечатано на плотной белой бумаге с портретом юбиляра на лицевой стороне. Портрет, как и водится в таких случаях, был двадцатилетней давности — тот самый, где он подпирает кулаком склоненную набок голову. Уж больно, видать, нравится ему этот портрет — настоящий писательский вид, задумчивый и усталый. Мыслитель.
Не доверяя почте, Эразм позвонил и справился — получил ли я его депешу. На прощанье сказал:
— Приходи, старик, обязательно приходи. С видными людьми познакомлю. Ты еще зауважаешь Неваляйкина! — хохотнул он. — До встречи!
Я обещал, но вовремя прийти на торжество, к сожалению, не смог. Хотел было уже совсем не идти, но все-таки решил: лучше поздно, чем никогда, и пошел. Однако чем выше поднимался по ресторанной лестнице, тем сильнее одолевала неловкость, а ноги мои тяжелели и путались, будто подцепили на них пудовые гири. «Вот сейчас, — думалось мне, — открою двери, и масса незнакомых людей, именитых и знаменитых, подгулявших уже, вдруг прекратит общий гомон и обратит свои взоры на меня — кто ты, мол, откуда и зачем сюда так поздно?..»
Потоптавшись у дверей и набравшись решимости, я наконец потянул за массивную ручку. Дверь бесшумно открылась, и я вошел в зал. Вошел и оторопел от неожиданного безлюдья и тишины, царившей здесь. «Не туда попал? Нет, зал тот же, прежде чем войти, проверил… В чем же дело?..»
Постоял, осмотрелся. Зал большой, просторный, как для игры в волейбол. Столы, расставленные огромной буквой «П», празднично сервированы: ветчина, рыба разная, икра, коньяки, водка — «Пшеничная», «Сибирская» и цветы, цветы…
Вдали, в самом центре верхней «перекладины» этой буквы «П» маячили две человеческие фигурки — они были так далеко, что казалось, будто смотрю я на них через перевернутый бинокль. По могучей шевелюре я узнал юбиляра и, семеня по скользкому паркету, направился к нему. Рядом с Эразмом сидела бледная, как мумия, его жена Милочка. Поздравив супругов с торжеством и вручив юбиляру подарок, я пошел обратно вдоль столов — стал искать свое место. Дело в том, что перед каждым креслом на пустых тарелках здесь стояли переломленные картонки с надписями: «Министр такой-то», «Министр такой-то», «Председатель Госкомитета такой-то», «Председатель Госкомитета такой-то», «Секретарь СП такой-то», «Секретарь СП такой-то», «Секретарь СП такой-то» — секретарей СП было особенно много. Потом пошли директора и главные редактора издательств, вперемежку с ними значились главные редактора журналов, затем замелькали фамилии деятелей кино и Литфонда… Боже мой, кого тут только нет! Под конец пошли просто фамилии, среди них я нашел и свою.
Сел, огляделся. И только теперь заметил в конце противоположного ряда кучечку каких-то людей. Они пили, ели и тихо разговаривали, не обращая внимания на юбиляра.
Я не спеша приготовил закуску, наполнил стопку и поднял ее в сторону виновника торжества: мол, пью твое здоровье! Но он на это никак не отреагировал, наверное, из-за дальности расстояния не видел меня. Пришлось подняться и снова идти к юбиляру — чокаться. Чокнулись, выпили, облобызались.
— Я, кажется, перепутал время? Рано пришел? — спросил я, кивнув на пустые кресла.
— Нет, просто неудачный день выбрался: все, понимаешь, заняты сегодня. У этих коллегия, у тех секретариат, а у тех редсоветы…
— А может?..
— Не-не! — решительно отмахнулся Неваляйкин. — День неудачный. Я же сам лично с каждым разговаривал, как с тобой. Обещали, но… Нет-нет, не думай. Неделю назад я был у одного своего друга на юбилее в этом же зале. У Фильки Косорылова. Так все присутствовали. Он, правда, полуклассиком уже считается. Но тут даже не в нем дело, — Неваляйкин перешел на шепот и сообщил мне доверительно: — У него жена — бестия рыжая: что хочешь организует, кого хочешь притащит. Всех знает, знает, кто чем ведает, до каждого дойдет. У-у, баба еще та! — он покосился на свою Милочку, поморщился, повел носом в сторону — не то. — Я у нее и картонки вот эти с надписями одолжил. Придется повторить вечер, такой случай упускать нельзя. Только день надо выбрать удачный и организаторскую работу провести как следует.
— Да стоит ли? Такие траты, зачем?
— Стоит, — твердо сказал Неваляйкин. — Стоит. Это все окупится.
— Каким образом?
— Темный ты человек, как я погляжу. — Неваляйкин указал на одну картонку, сказал: — Вот этот человек Косорылову на вечере подарил договор на двухтомник, а вот этот — дополнительное соглашение к старому договору на повышенную ставку, а вот тот — удвоил тираж уже печатающейся книги… Ну? И кроме того, моральный выигрыш: во время вечера я подошел запросто к человеку, чокнулся, поговорил о том о сем, справился о здоровье и з а п о м н и л с я! А потом случись дело какое — я уже иду к нему, как к знакомому. И ему уже неудобно будет после этого не принять меня или отказать в моей просьбе — он обязательно постарается помочь. Это дело, — Неваляйкин простер над столами руку с растопыренными пальцами, подобно командарму над макетом будущего сражения, — это дело очень сближает людей! Проверено.
— А там что за теплая компашка веселится? — указал я на дальний конец столов.
— Это внутренние рецензенты. Хорошие ребята. А главное — нужные люди, от них оч-ч-чень многое зависит! Ну, будь здоров! — Неваляйкин наполнил наши бокалы, мы выпили, и я побрел на свое место закусывать. Не успел я дойти и до середины своего ряда, как из среды внутренних рецензентов поднялся один здоровенный лысеющий детина с фужером, наполненным коньяком. Повернувшись в сторону юбиляра, качаясь, он пытался что-то произнести:
— Эр-р-р… Эрразм!.. Я должен сказать… Только между нами… — он приложил палец к губам и зачем-то подул на него. — Я должен сказать: ты настоящий писатель! Б-большой писатель! Честное слово — по-большому работаешь… Эт-то я от души. За тебя! — оратор вылил содержимое фужера в широко открытый рот. В горле у него дважды булькнуло, он икнул и, плюхнувшись снова в кресло, уставился сердитыми глазами на своего соседа.
Юбилейный вечер набирал силу, веселье разгоралось…
Позже я узнал, что Неваляйкин свой юбилей справлял трижды. Как обстояли дела на двух других вечерах — не знаю: не был, не видел. А врать не буду: не могу.
КОНФУЗ
«Трудна дорога на Голгофу, а на Парнас — еще труднее!»
Этот афоризм Неваляйкин сам придумал и часто повторял его то в шутку, то всерьез, то в назидание молодым, то со злорадством вдогонку сорвавшемуся с пьедестала какому-нибудь искусственно раздутому литературному «пузырю».
А тут как-то пришлось Эразму применить этот афоризм к самому себе. И он вдруг испугался своего же изречения, как рока, сник, заскучал, затаился. А вроде и мужик-то не робкого десятка — умел работать и локтями, и горлом, мог черное выдать за белое, белое за серое, а серое, особенно свое, наловчился поднимать на такую высоту, что шапку надо придерживать, чтобы увидеть его сияющие вершины. И пыль умел взбивать вокруг себя — такую дымовую завесу, бывало, поднимет, что люди только усмехались да плечами пожимали, а сказать, что это бутафория, не решались.
Казалось, такую натуру ничем не испугать, ничем не оконфузить. Но, как видно, и скалы рушатся, и на силу находится сила. Иначе, чем же объяснить затишье в в неваляйкинском стойбище? Сколько уж времени не слышно его — больше недели! Сам не звонит и на звонки не отвечает.
«Что за притча? — думаю. — Видать, случилось что-то нешуточное: сам по себе этот гейзер ни за что не угомонился бы!»
Решил проведать. Прихожу и вижу знакомую картину: в квартире разгром, хозяйка в меланхолии, а сам хозяин в глубокой депрессии.
Начинаю выяснять причину, спрашиваю, что случилось.
Лишь после долгой паузы Эразм поднял голову и, глядя куда-то в пространство, пустился в длинное и туманное рассуждение:
— Это же надо так опростоволоситься, так бездарно влипнуть! Лезешь, лезешь, карабкаешься изо всех сил, цепляешься, за что только можно уцепиться, вот-вот уже, кажется, у цели, и вдруг какая-то муха, обыкновенная мушка, вот такусенькая козявка пролетает мимо и сталкивает тебя в пропасть, в самые что ни на есть тартарары!.. Ну, справедливо ли это?
Выслушав эту тираду, я спросил:
— Не делаешь ли ты, Эразм, как обычно, из мухи слона?
— Ах, оставь свои остроты!.. Мне вовсе не до шуток…
— Тогда расскажи толком, что произошло.
— Оконфузился я, понимаешь? А ведь так все было налажено! Уже казалось: еще одно усилие, и я на вершине… И — на тебе!.. Какая-то паршивая муха!.. — Неваляйкин досадливо тряхнул головой.
— А толком рассказать можешь, какая муха тебя укусила?
— Могу. — Неваляйкин собрался с силами, вздохнул, принялся рассказывать: — Понимаешь, был шестидесятитрехлетний юбилей Классика, и мне дали пригласительный билет на торжественное собрание. Да не простой мне билет дали, а со штампом «ПРЕЗИДИУМ». Представляешь! Я был бесконечно счастлив! На собрание пришел за час до начала, хотя с таким штампом мог бы прийти и позднее: мне ведь не в зал, где места обычно берутся с боем задолго до открытия театра.
Пришел, спокойно переждал, пока основная давка у входа прекратилась и самые пронырливые, отталкивая друг друга, устремились в зал, предъявил свой пригласительный контролеру и чуть небрежно спросил:
«Скажите, пожалуйста, как пройти в президиум?»
«Налево, вверх и — направо. Потом еще чуть вверх и опять направо», — быстро и очень вежливо объяснила мне неприступно строгая до этого женщина. Она даже приостановила поток входящих, обернулась и указала, где именно та первая дверь налево. Я поблагодарил и пошел дальше. Вокруг меня образовалась почтительная пустота: передние уже успели уйти, а задние были задержаны контролером. О, удивительное ощущение от этой пустоты!
Иду, поднимаюсь не спеша: думаю, неловко первому являться. На каждом повороте предъявляю билет и с каждым подъемом становится все легче и торжественнее на душе. Только чуть-чуть оторопь одолевает. Наконец последняя проверка — самая пристальная: билет осматривается со всех сторон, удостоверение — тоже, особенно тщательно исследуется фотография. И вдруг быстрый, как молния, взгляд на меня. Я даже вздрогнул. Потом вежливый возврат документов и совсем мягкое:
«Проходите».
«Наверное, еще рановато?» — сказал я проверяющему и улыбнулся: я, мол, человек простой, демократичный.
«Проходите», — сухо и очень настойчиво сказал мне проверяющий.
Я прошел. Открыв дверь в комнату для президиума, я остолбенел: здесь, оказывается, уже было полно народу. Одни, скучая, ходили по кругу, другие большими или малыми группами стояли там и сям, о чем-то разговаривали, улыбались непринужденно. Но когда я вошел, мне показалось, что все они обернулись ко мне и смотрели одни удивленно-презрительно, другие удивленно-снисходительно, третьи — безразлично, как на пустое место, четвертые — заискивающе. Но последние — это те, кто, как и я, попали сюда впервые и еще не знали, кто есть кто. Несколько секунд я стоял в растерянности, не зная, куда идти и что делать. Ближе всех ко мне в сторонке стоял столик с прохладительными напитками — лимонадом, пивом, минеральной водой. Будто измученный жаждой, я решительно направился к этому столику. Хотел было наброситься на пиво, но вовремя сдержал себя, и открыл бутылку «Боржоми». Налил в бокал и пока пил, глазами косил на публику, изучал, как люди себя ведут, чтобы и самому войти в этот ритм. И тут я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянулся и увидел давнего своего друга Фильку Косорылова: смотрит он на меня зло, неприязненно, будто я у него бутерброд с икрой из рук вырвал. И в то же время, вижу — сомневается: я ли это в самом деле или ему показалось. Чтобы он не сомневался, я кивнул ему и направился к самому Никону Никоновичу.
«Здравствуйте, — говорю громко, — Никон Никонович! С праздником вас!»
Тот обернулся, протянул мне руку, улыбнулся приветливо, меня поздравил, даже спросил, как жизнь, будто давно и хорошо меня знал, я ответил: «Все отлично!» — и пошел дальше, кивая одним и улыбаясь другим. А как же иначе? Надо было делать вид, будто я здесь по полному праву и не моя, мол, вина, что вы меня не знаете.
Вскоре стали собираться в плотную кучу у входа на сцену. Посматривали на часы, распорядитель звал кого-то пройти вперед. Пристроился и я к толпе с левой стороны. И вот сигнал: «Пошли!», и все полезли по ступенькам еще чуть выше. На сцене, путаясь в пыльных кулисах, устремились кто вправо, кто влево. Сгрудились с двух флангов, как перед атакой, постояли с минуту и ринулись на ярко освещенную сцену. На сцене для президиума было приготовлено шесть рядов стульев. Я хотел было идти в шестой ряд, но тут же раздумал: кто меня там заметит, тем более, вижу, что я вполне успею еще занять место в первом. Нет, в первый — это слишком, пойду во второй. И пошел. Смотрю, все начальство идет мне навстречу, с правой стороны заходит, а с нашей, с левой, из начальства никого нет, тут оказался, видать, народ — все новички, стесняются: кто полез в последний ряд, кто вслед за мной — во второй.
И так получилось, что, когда Никон Никонович остановился в центре у микрофона, слева от него до самого конца весь первый ряд оказался пустым. Аплодируя, он оглянулся на пустые места, потом на наш ряд и жестом пригласил занять места у стола. Я тут же отодвинул стул и встал рядом с ним. Но не совсем рядом, а из такта оставил между нами один свободный стул. Очень быстро и другие стулья влево от меня были заняты.
Поаплодировали. Началось собрание. Я сижу, не дышу: боже мой, наконец-то удостоился, вот он я, в первом ряду, чуть ли не локтем касаюсь самого Никона Никоновича! Вот только с руками не знаю, что делать: то на стол их положу, то под стол опущу… Посмотрел на других — как они? Вижу: чертиков рисуют. Не долго думая, и я подвинул листок бумаги, достал ручку и стал рисовать рожицы.
И вдруг откуда ни возьмись — муха. Села на руку, нахально потерла лапками, будто у себя дома, пробежалась взад-вперед. Я незаметно согнал ее, она опять на то же место. Сладко ей там, что ли? Согнал, она покружила вокруг носа и села мне на лоб. Бить ее на лбу неудобно — перед всем залом, и я изо всех сил старался согнать ее движением кожи. И так морщу лоб, и эдак, а она будто прилипла. А тут, вижу, фотографы и телевизионщики направляют объективы на Никона Никоновича. Делать нечего, поднял руку, спугнул нахалку, но руку не убрал, а так и остался сидеть, будто задумался о чем-то важном. А муха тем временем села на бумагу и стала рассматривать мои рисунки. На одной рожице оставила точку как раз на носу, потом взлетела, побегала по микрофону и опять ко мне.
«И откуда ты тут взялась?» — возмутился я.
«А ты?» — приподняла она свою круглую головку.
«Я по праву здесь! У меня пригласительный билет со штампом «Президиум». Я достоин…»
«По праву! Достоин»! — передразнила меня муха и усмехнулась. — Видела я твое достоинство: пер сюда затаив дыхание, локтями работал, чтобы только поближе место занять».
«Неправда, я не работал локтями!»
«Работал. Вид только делал, что не работал, а сам так орудовал ими».
«Клевета! Ты завидуешь мне, жалкая назойливая муха».
«Чему завидовать! — приподняла она крылышки. — Это ты мне позавидуй. Я вольная птица, живу здесь, присутствую на всех собраниях, на всех концертах. Кто только не перебывал здесь — и я со всеми на «ты». Меня все уважают, все сгоняют с себя деликатно, незаметно».
«Хвастунишка! Какая ты птица, ты просто муха, назойливая муха. Тебя каждый с удовольствием прихлопнул бы, если бы это не было на виду у всего зала».
«А вот и нет! Хочешь, на зависть тебе я сейчас на самого Никона сяду? Ты даже сесть близко побоялся, один стул пустым оставил, а я ничего не боюсь. Смотри!» Она снялась и полетела к Никону Никоновичу. Опустилась ему на руку, он дернул нервно пальцами, муха пересела на другую, потом на лоб ему, на нос. Со лба Никон Никонович согнал ее легко, у него кожа на лбу подвижная, а вот с носа, вижу, никак ее не спугнет. Он и так и сяк носом, а она ни в какую. Побагровел весь, губу нижнюю оттопырил, дует, струю воздуха направляет на нос, а муха только крылышки распустила, будто купается в прохладной струе. Наконец он не выдержал, смахнул ее рукой. Муха снялась и снова спланировала на мой лист.
«Ну, видал? Завидуешь?»
«Чему?!»
«Не делай вид, не делай! «Чему»! Хотел бы быть на моем месте и вертеться на носу у самого Никона?»
«Нет, не хотел бы: быть в такой близости опасно, может прихлопнуть».
«Философ! Вот и выходит, что мое положение лучше твоего, я могу себе позволить быть в любой близости к любому человеку», — муха снова перелетела на Никона Никоновича. И стала так донимать его, что мне даже жаль его стало. Она бегала у него по лбу, по щекам, по подбородку, лезла в нос, садилась на ресницы. Измучила бедного так, что он взопрел даже. «Ну, думаю, при первом же удобном случае прихлопну я тебя, проклятая муха! Спасу Никона Никоновича». И стал пристально следить за мухой. Вот наконец она села ему на левый рукав, я изготовился — сделал ладонь корытцем, — раз, одно мгновение — и муха у меня в кулаке.
По залу прошло какое-то оживление, но я не обратил на это внимания, главное — муха в кулаке. Жужжит, вырывается:
«Пусти! Слышишь, отпусти!»
И Никон Никонович шепчет:
«Вы что делаете?»
«Муху поймал, Никон Никонович! — радостно сообщил я ему. — Вот она! Не будет больше вам надоедать».
«Дурррак!..»
«Дурак, отпусти! — не унималась муха. — Отпусти, подхалим несчастный!»
Обескураженный, я разжал кулак, и муха медленно вылетела на волю, покружила-покружила и опустилась Никону Никоновичу на список выступающих, принялась расправлять слегка помятые крылышки. Никон Никонович отвел от нее глаза, стал слушать оратора.
После торжественной части, как и все из президиума, я ушел домой, будто концерт мне был неинтересен.
Пригласительные билеты со штампом «Президиум» я больше не получал. Впрочем, и без штампа тоже не получал… Понял теперь? — спросил меня Неваляйкин с великой печалью в голосе.
— Понял, — сказал я. — Но виноват ты сам.
— Конечно, сам! — досадливо поморщился Эразм. — Разве я кого виню?
— Я не муху имею в виду — там ты поступил наилучшим образом! Ошибка твоя в том, что ты на другой же день не пошел к Никону и не разведал его настроения: он ведь отходчив, как и все люди. А ты спрятался! Никон может подумать, что ты гордыню свою демонстрируешь. Рано.
— Сам знаю, что рано.
— Тогда иди к нему.
— Его нет, он уехал отдыхать.
— Тем лучше! Бери билет и катись к нему. На пляже у него настроение тем более благостное.
— Да это же идея! — вскочил Неваляйкин и стал меня целовать со слезами на глазах. — Ты — гений! Мивочка! Биственько собеви мой чемоданчик!
Через неделю Неваляйкин позвонил мне и самым развеселым голосом сообщил:
— Все отлично, старик! Правда, я чуть снова не оконфузился: оказывается, сейчас просто затишье, каникулы. До осени никаких юбилейных собраний не будет. А я труса праздновал. Но нет худа без добра, поездка была полезной: Никон объяснился мне в любви и предложил в соавторстве с ним написать сценарий о войне. Я, как фронтовик…
— Ты разве фронтовик? — удивился я очередной фантазии Неваляйкина.
— Ну, как же! Я ведь был лучшим пулеметчиком в роте, которой сам командовал. Во время штурма Берлина я такого жару давал немцам! Они мой пулемет в лицо знали! Как услышат — так у них паника в окопах. Немцы прозвали мой пулемет «Maschinengewehr»! Машина, значит! У меня до сих пор мозоли на ладонях от пулеметных ручек и ожоги от раскалившихся стволов, которые я менял раз за разом!..
— Позволь-позволь! — остановил я его. — Да ведь, помнится, ты говорил, что опоздал на войну: приехали, а война кончилась, и ты стрелял из пистолета по телеграфным чашечкам да по воронам.
— Как же не успел? — обиделся Неваляйкин. — Я и на Одере был, с американцами обнимался, они еще, как сейчас помню, говорили: «Гот бай!» Ну?
— Ой, Эразм! Смотри, оконфузишься, война — это не муха. Встреча с американцами была на Эльбе, а «Maschinengewehr» — это вообще по-немецки пулемет…
— Ну, уж войну-то я знаю — на своей шкуре испытал. У меня даже, кажется, ранение было, только оно не зафиксировано: я ведь не ушел с передовой в санбат. В субботу слушай радио — готовлю передачу о войне для молодежи. Узнаешь, как я воевал!
Как ни странно, такая передача была, выступал Неваляйкин, рассказывал и про мозоли, и про ожоги, и про «Maschinengewehr», и про многое другое.
А ведь врал все, уж я-то знаю его подвиги.
Ну, Неваляйкин! Мало ему одного конфуза, ищет другого, да похлеще прежнего. Неймется человеку — славу добывает.
Наверное, далеко пойдет пройдоха, если не сорвется…
У САМОГО СИНЕГО МОРЯ
Подъезжая к Дому творчества, Эразм Неваляйкин окончательно успокоился: все бури и схватки, слава богу, остались далеко позади, там, в Москве, за тысячу километров. Ох уж эти схватки! На два фронта пришлось воевать: в Литфонде за путевку и дома с женой Милочкой.
Те, литфондовцы, упирались как быки, насмерть стояли: «Нет путевок, и все. Время сезонное, все давно распределено». — «А мне какое дело! Я член? Член! Гони путевку!» — «Мы советуем вам поехать в октябре: и тепло еще, и тихо уже — самое время работать. Бархатный сезон. И воздух в это время чистый, и фрукты дешевые». Чудаки! Кто же едет на юг летом! к морю! — работать? Писать я могу и на лестничной площадке. А дышать? Да для меня и выхлопные газы кажутся перенасыщенными кислородом. Мне общение, знакомство нужно. Мне дело делать надо! А все нужное мне общество греет бока на курортных пляжах именно в это время. Даже сам Никон Никонович с женой сейчас там. «Ладно, — говорят наконец. — Мы дадим вам путевку, но без номера… Там как-нибудь устроитесь. Мы позвоним директору — он определит вас. Освободят какую-нибудь подсобную комнату. Главное ведь — пляж, солнце. Правда?» — «Правда, — говорю я им в тон, а потом как рявкну: — Издеваться изволите? В чулан писателя Эразма Неваляйкина хотите поместить? Мне люкс нужен!» — «Люкс?!» — застонали все, как по команде. «Да, люкс!» Конечно, люкс! Я же знаю, что нужно для престижа. Без люкса со мной там никто и знаться не будет. А с люксом я — человек, всяк зауважает. Там же о чем разговаривают? «Ну, как устроились?» — «Хорошо!» Но «хорошо» — это еще ни о чем не говорит, допрос продолжается: «В каком номере?» — «Семьсот семьдесят семь — люкс». — «О, три семерки! Счастливое число!» И глаза сразу становятся такими преданными. А я же знаю: дело вовсе не в семерках, а в люксе. «Люкс мне, и ничего боле!» — настаиваю я. Все разводят руками и падают на стулья, как подстреленные. «Значит, нет люкса? — ставлю последний раз вопрос. — Хорошо! В таком случае я даю Никону Никоновичу телеграмму, что приехать не могу. Я не хотел вам говорить (это наша творческая тайна с Никоном Никоновичем), но теперь придется… Надеюсь, вы не болтливы? Не ради себя я еду туда. Мы должны там с Никоном Никоновичем писать киносценарий для многосерийного телевизионного фильма по его роману «Тещин язык». На тринадцать серий надо растянуть этот «Язык»! Ну? А вы?»
Соврал, конечно. А что делать?
Услышав такое, литфондовцы стали понемногу приходить в себя, переглядываться, обмениваться какими-то знаками, звуками, а потом постепенно и совсем речь обрели: «Тык… Мык… А может?.. А как ж?..» Туда-сюда — нашли. «Может, вас устроит… полулюкс?..» — робко так, несмело предлагают. «Ладно, — говорю. — Неудобно, конечно, нам будет с Никоном Никоновичем в нем… Ну, да ладно, как-нибудь уж…» Нашли, голубчики! Старичка инвалида вроде какого-то на осень сдвинули. Ну, и правильно: ему-то все равно, а мне жить надо!
Это все в Литфонде такая война была. А дома — своя баталия. Милочка-дурочка, жена, взъерепенилась: «До каких пор я буду жить как мать-одиночка? Никогда вместе не отдыхаем — все один и один ездишь. А я только и знай — с детьми». Ну, тут у меня разговор короткий: «Цыц, говорю, дура! Ты живешь не с кем-нибудь, а с писателем! Ко мне не применимо слово «отдыхать», я постоянно в работе. И в Дома творчества езжу ра-бо-тать!» — «А я — с детьми?..» — «Детям нужна мать». — «А отец?» — «Отец свое дело сделал. И еще подключится, когда нужно будет. Вон Борька-шельмец уже стихи пробует сочинять. Кто его натаскивать на это дело будет? Ты, что ли? Нет, я, я, я!.. Все я!» — «Работать он едет, а туалетов набирает, словно женщина, которая хочет завлечь весь курорт…» — «Фу-ты, неразумная баба… Там же все общество! Я же должен выглядеть личностью!.. Одним словом, я еду работать!»
Неваляйкин вздохнул облегченно, улыбнулся, довольный: победил на всех фронтах. Настроение поднялось. «Работать?.. Много там наработаешь, когда в окно солнце смеется, рядом море вздыхает и куда ни глянешь — всюду женщины в шортиках дефилируют!.. И одна другой краше! У-у!.. — заурчал он от удовольствия и даже песенку запел: — Море голубо-о-е-е, серебристая волна!..»
Эразм сидел на середине заднего сиденья, обняв, как своих закадычных друзей, одной рукой чемодан, а другой — свой любимый под крокодиловую кожу вместительный портфель-пульман. Чемодан его был весь оклеен этикетками зарубежных отелей — коллекция младшего сына пошла в дело. Уговорил несмышленыша и вместе весь вечер клеили.
Машина остановилась у поворота на территории Дома творчества: ехать под «кирпич» шофер не решился.
— Ничего! Двигай! — велел ему Неваляйкин. — Я разрешаю.
Машина въехала на территорию и снова остановилась: впереди путь загораживали сетчатые полуворота. В окно из сторожевой будки привратник сердито махал рукой, делал знаки, чтобы поворачивали обратно. Приоткрыв дверцу, Неваляйкин пальцем поманил привратника к себе. Увидев повелительный палец, тот встрепенулся, быстро подбежал к машине.
— Открыть! — приказал Неваляйкин.
— Нельзя… Запрещено…
— Кому запрещено? Живо!
— Не работает… Испортился механизм, — лопотал привратник.
— Руками!
Привратник побежал к полуворотам, уперся в них руками, поднатужился, отодвинул сетку в сторону.
— Вот так! — похвалил его Неваляйкин. — Между прочим, привратник — это тот, кто любит приврать. Ха-ха! — рассмеялся он своей остроте и сунул усатому стражу через открытое окно новенький рубль с олимпийской символикой. Шоферу сказал: — К парадному!
Щедро расплатившись с таксистом, Неваляйкин махнул ему небрежно на прощанье и не торопился идти в свои апартаменты. Подбоченясь, с видом хозяина, приехавшего домой после долгой отлучки, он с высоты крыльца не спеша огляделся по сторонам.
В Доме недавно закончился завтрак, и почти все его обитатели уже были на пляже. Во дворе на скамейках в тени сидело лишь несколько человек, которым море и солнце почему-либо были противопоказаны, да редкие заспанные фигуры выскакивали из-за стеклянных дверей и, как угорелые, устремлялись к морю. Но, увидев Неваляйкина, невольно останавливались: Эразм был неотразим: яркий, как кенар в свадебную пору.
В лимонно-желтых штиблетах на толстой белой подошве, в потертых узких джинсах, подпоясанных широченным в две пряжки ремнем, в желтой, под цвет штиблетам, рубахе, изрисованной и исписанной вдоль и поперек аэрозольными баллонами и английским текстом, в большой ковбойской шляпе, он стоял как изваяние, как символ диких прерий. На бедре, где должен был болтаться красавец кольт, у Неваляйкина была приторочена форсетка из добротной кожи.
Особого внимания заслуживала его жилетка, надетая поверх рубахи! Короткая, она едва прикрывала Неваляйкину лопатки. Полы ее не застегивались, они лишь еле-еле выглядывали из-под мышек. Без воротника, с короткими рукавами — не жилетка, а скорее распашонка с плеча младенца.
Густая, волнистая грива волос водопадом ниспадала на ворот рубахи, пышные бакенбарды серебрились редкой сединой.
Рубаха его была расстегнута до пупа, и все могли любоваться неваляйкинской грудью, заросшей, как у породистого барана, черной курчавой шерстью.
Эразм обвел орлиным взглядом отдыхающих и, не встретив никого из знакомых, гордо вздернул голову, подхватил свой багаж и легко понес его в вестибюль.
Там у стойки администратора стояла толпа, но, увидев Неваляйкина, невольно расступилась. Дежурная, изобразив подобострастную улыбку, кинулась к приезжему, залопотав приветственные слова по-английски.
Эразм улыбнулся и деликатно перебил ее:
— Говорите, пожалуйста, по-русски, я понимаю. По-американски я и дома наговорюсь, — и он достал из форсетки свою путевку.
Пока любопытные считывали с неваляйкинской рубахи рекламу о различной продукции голландской фирмы «Джонсон» (их особенно заинтересовал аэрозольный баллон с надписью «toilet fresh»), дежурная оформила документы, выдала ему ключ и даже вызвалась проводить его в номер. Она схватила было пестрый в наклейках чемодан, но лишь крякнула, ойкнула и засмущалась: чемодан с места не сдвинулся.
— Спасибо, я сам, — сказал Неваляйкин. — Книги, рукописи — ноша не легкая. — Он качнул головой и ловко вручил ей олимпийский рубль: — Сувенир! Сувенир, и только! — и подмигнул ей.
В номере Эразм не стал долго задерживаться. Он тут же сбросил с себя дорожные доспехи, извлек из портфеля пляжный костюм в целлофановом мешочке и стал облачаться в него. Костюм этот был рассчитан на то, чтобы если не поразить обитателей Дома творчества, то, по крайней мере, вызвать у них всеобщий вопль удивления. Японского производства, цвета пронзительной голубизны, костюм был куплен Неваляйкиным у спекулянта за большие деньги. И на шортах, и на рубашке-курточке с кушачком, и на кепочке с большим белым пластмассовым козырьком — всюду повторялся один и тот же рисунок: крупный длинношеий аист — тот самый аист, который красуется на хвостах всех самолетов японской авиакомпании. К костюму, правда, не очень подходили пляжные шлепанцы местного производства — ребристая подошва из красной резины, но что поделаешь… Зато огромные черные очки новейшей модели!
Вышел на крыльцо Неваляйкин, огляделся — скамейки были пусты, убрались куда-то в тень слабосердные, остальные коптились на пляже. Пошлепал туда же и Неваляйкин — по серым бетонным плитам через самшитовую рощицу.
На пляже он не бросился на поиски свободного лежака, чтобы поскорее улечься на нем. Эразм даже был рад, что свободных лежаков поблизости не оказалось. Высоко задрав голову, как взнузданный рысак, шел он не спеша между валявшимися на песке человеческими телами, незаметно изучал обстановку: кто где, кто с кем… Где маститые, где знаменитые, где середняки, где пробивные молодые.
Группу маститых заметил под навесом, они сосредоточенно играли в преферанс. У каждого из них за спиной стояла или сидела престарелая супруга и проявляла какую-нибудь заботу о своем муже. Одна натягивала своему на голову чепчик, приговаривая: «Накрой головку, Мусик, накрой…» Другая накидывала своему на плечи полотенце и тягуче сообщала: «Ветерок подул, не простудись, Дусик..» Третья совала своему тапки настырно требуя: «Песок холодный, Люсик, надень сейчас же тапочки…»
Маститые отмахивались от своих жен, как от назойливых мух, капризно, на манер малолетних детей, надували губки и тянули недовольно:
— Отста-ань… Не ме-е-ешай…
Трое знаменитых стояли на середине пляжа в театральных позах. Этим не лежится, не сидится — их донимают проблемы. И сейчас они громко, чтобы все слышали, философствовали на тему: как сохранить море от такого нашествия купающихся. Один кривобокий, с челкой, упавшей на правый глаз, указывая рукой в сторону моря, говорил сокрушенно:
— Оно ж живое, морюшко! А его губят! Ведь каждый входит в него сухим, а выходит мокрым. А когда эта вода возвратится обратно в море? А?..
Другой, квадратная фигура: что ввысь, что вширь, с отвислым животом, однако подвижный такой, раскинув руки в стороны, словно хотел обнять все море, восклицал:
— Да-да!.. Верно, верно!.. Они же нарушают экологическое равновесие! И никому до этого нет дела!
Третий, высокий лысый бородач в маленьких очечках на длинном лице, пошарил многозначительно пятерней у себя в затылке, изрек задумчиво:
— Много народу, ой много! А вы заметили, вода в море солонее стала? Отчего?
— Да-да!.. — подхватил тут же квадратный. — Верно, верно — солонее! И никому до этого нет дела!
Пробивные молодые — усатые, волосатые и бородатые парни и шустрые, кокетливые девицы — оккупировали дальний угол пляжа плотным шумным клубком: оттуда слышались громкая декламация, смех, аплодисменты.
Некоторые из них еще несмело, но уверенно просачивались к первым двум группам. Одни уже достигли цели и стояли возле маститых, заинтересованно следили за игрой, другие топтались на подступах к знаменитым, с умным видом прислушиваясь к проблеме, третьи были где-то на полпути к этим двум группам.
Середняки — неорганизованная публика, их тела валялись по всему пляжу в самых разнообразных позах, как трупы после мамаева побоища.
Неваляйкин шел и видел, как все обитатели пляжа, словно подсолнухи за солнцем, поворачивали свои головы в его сторону. К какой группе подойти — он решил не сразу. Затеряться среди массы середняков? Ни в коем случае! Не за этим он приехал сюда! К маститым? Неловко… К ним чуть попозже… К молодым? С какой стати! Сами приползут — будут искать покровительства. Хотя с молодыми нынче надо быть осторожным: есть данные, что кое-кто из них вот-вот прыгнет очень даже высоко. С этими надо дружбу крепить заранее…
«А сейчас — к знаменитым!» — решил Неваляйкин и направился к трем забронзовевшим фигурам. Как с равными поздоровался, принял и поддержал шутейные замечания по поводу своего наряда и, получив прозвище Синяя птица, тут же превратившуюся в Синего кондора, он с полным знанием дела включился в общий разговор.
Когда тема была исчерпана, квадратный предложил:
— Ну что, братцы, скупнемся? — и все не спеша направились к морю.
Неваляйкин купаться не стал, он медленно ходил у самой воды, нагибался, поднимал интересные камешки, показывал их тем, кто оказывался поблизости, был общительным, демократичным и загадочным. Перед самым обедом нашел огромную корягу, выброшенную волной, и потащил ее к себе в номер. По пути объяснял всем, что в этой коряге он видит оленя с роскошными рогами.
К концу дня номер Неваляйкина уже был завален камнями, корягами, бревнами и другим разным мусором, который море обычно выбрасывает за ненадобностью на берег.
Никона Никоновича с супругой Эразм встретил только вечером — они приехали на директорской машине откуда-то из гостей и, раскланиваясь налево и направо, направлялись к лифту. Огромная лысая голова Никона, похожая на голыш, обглоданный морем, полированно блестела под светом люстр.
Неваляйкин подбежал к Никону, схватил его за руку, сжал ласково:
— Никон Никонович, здравствуйте!
Никон, веселенький, добренький, заулыбался в ответ, силясь в то же время вспомнить, кто этот человек и где он его видел. Жена Никона, Ираида Юрьевна, тонкая, длинная, раза в два выше своего супруга, сняв очки, откровенно рассматривала Неваляйкина узкими — под японку, подслеповатыми глазками.
— Я — Неваляйкин, — напомнил ему Эразм.
— Да ну что вы! Знаю же я вас, знаю отлично! — воскликнул Никон. — Работать или отдыхать приехали?
— Работать, Никон Никонович, работать!
— Ну-ну… Желаю удачи. Еще увидимся. Спокойной ночи, — супруги вошли в лифт и вознеслись к себе в номер.
Вслед за ними удалился и Неваляйкин. Однако спать он не лег — его обуяла творческая страсть. Взгромоздив на кровать чемодан, он извлек из него дрель с набором сверлышек, полдюжину напильников, столько же стамесок с лезвиями различной ширины, нож, молоток, клеи — БФ-2, БФ-6, казеиновый, столярный в гранулах, эпоксидный, суперцемент польского производства… Достал целлофановый мешочек с пуговицами разного калибра и цвета — будущие глаза птиц и животных. Разложил это и принялся за работу.
А на другой день утром он подарил Ираиде Юрьевне фигурку, склеенную из камней разной величины, подобранных у моря.
— Что это? — воскликнула Ираида радостно. — Какая чудесная штучка!
— Это Мишка Олимпийский, — объяснил Неваляйкин.
— Как похож! Как похож! — крутила она тяжелую фигурку, не сразу определив, где у нее перед, а где зад.
И каждый, кто проходил мимо стола Никона Никоновича, непременно останавливался, осматривал Мишку, и восторгам не было конца. А супруга Никона Никоновича сказала мужу:
— А он милашка, этот твой Неваляйкин! Славный мужч… мальчик!
Потекли обычные будни домотворческого житья. На пляже Синий кондор очень быстро стал своим человеком во всех группах. Каждый раз он находил на берегу что-то необыкновенное — камень ли, ракушку ли, — носился с ними, показывал всем, демонстрируя свой ум и необузданную фантазию. С женщинами ладил: был чуток, внимателен, ласков, остроумен, и… только. Дальше грань этих милых отношений старался не переступать.
В столовой он непременно проходил мимо стола Никона Никоновича и всякий раз желал ему и его супруге приятного аппетита, справлялся о здоровье. Делал им мелкие услуги: утром занимал и на их долю лежаки на пляже, брал заранее билеты в кино, помогал Ираиде нести корзиночку с фруктами, когда ездили на рынок.
Но недели через две, когда Синий кондор примелькался и стал уже привычным атрибутом курорта, Неваляйкин начал искать средство, чем бы взбудоражить здешнее общество и снова обратить на себя внимание. И он это средство нашел.
В один прекрасный день на дверях столовой появилась большая самодельная афиша:
Во внутреннем дворике, который именовался здесь Зимним садом, Неваляйкин развернул обширную выставку. На подставках из стульев, табуреток, чурбачков были расставлены многочисленные коряги, куски бревен, камни величиной с воробьиное яичко и до глыб в два обхвата. Под каждым стояла подпись: «Мамонт», «Фламинго», «Олень»… Когда все названия из трехтомного Брема были исчерпаны, в ход пошли библейские: «Моисей», «Адам», «Ева». Или просто: «Фантасмагория».
После обстоятельного объяснения соавтора этих творений и максимального напряжения человеческой фантазии можно было и в самом деле узреть в камне очертания мамонта, а в разветвленном корневище — голову оленя. Единственно, что было сотворено в реалистической манере и имело сходство с натурой, так это многочисленные яйца: «Яйцо голубя», «Яйцо курицы», «Яйцо страуса» и даже «Яйцо динозавра». Последнее собирало возле себя особенно большое число зрителей и толкователей.
Разумеется, Никон Никонович с супругой получили от Неваляйкина персональное приглашение на выставку. Он сам их и сопровождал по ней, давая подробную расшифровку каждому экспонату. Никон Никонович в ответ только покачивал головой, а его супруга все время приговаривала: «Мило!.. Мило!..»
Надо сказать, что это была не просто выставка скульптуры. В большей степени здесь демонстрировались эрудиция и необузданная фантазия соавтора природы Эразма Неваляйкина. К тому же, не в пример многим и многим выставкам, устроитель этой был необычайно щедр: он раздаривал свои творения налево и направо. В этом случае Неваляйкин поступал вполне в духе местных обычаев: понравилась вещь — бери! Многие в этот день оказались счастливыми обладателями разных неваляйкинских поделок, которые они охотно разнесли по своим номерам — себе на потеху, уборщицам на горе. Лишь одна дамочка не смогла унести своего двухпудового «Моисея». Она оставила его в зале, взяв с директора Дома творчества слово, что до ее отъезда «Моисей» будет в сохранности. Директор посмотрел на скульптуру и охотно дал ей это слово.
Вечером в местном баре по случаю такого события состоялся большой прием для избранных. Сюда Неваляйкин пригласил некоторых маститых, всех знаменитых, кое-кого из молодых и, разумеется, Никона Никоновича с супругой. Все пили коньяк и искренне любили Эразма. А жена Никона Никоновича приговаривала:
— Какой душка!.. Какой милашка!.. Какой славный этот Неваляйкин!.. Настоящий Кондор!..
— Синий кондор, — улыбался Никон Никонович.
Да и не только Ираида, многие были очарованы или ошарашены им: кто не знал его — теперь узнал, кто презирал — запрезирал еще больше, но тем не менее все обнимали его и целовали с такой страстью, с какой целуют только любимую женщину после долгой разлуки, да и то наедине.
Выставка для Неваляйкина явилась своего рода маховым колесом. Раскрученное, оно теперь работало само, по инерции: Неваляйкин был у всех на устах. И инерции этой вполне хватило бы до конца срока. Но, когда маховик раскручен, тут уже и сама фортуна начинает ходить в служанках у счастливца, помогает ему вовсю. На этот раз по ее воле случилось то, что обычно и случается с начальством: Никона Никоновича срочно затребовали из отпуска по важным делам на неделю раньше. Он уехал, а супруга осталась. И невольно как-то так получилось, что осталась она на попечении Неваляйкина. Теперь он носил ее сумочку на пляж и с пляжа, в столовой шастал по столам — добывал ей из многочисленных чайников кофе, чай или напиток из шиповника. Для этого Эразм вынужден был даже пересесть за ее стол. Правда, тут были и свои потери для Неваляйкина. Дело в том, что Ираида сидела на диете, она берегла фигуру и питалась только тертой морковкой, а он съедал все, что давали, да еще просил добавки. Но на какие жертвы не пойдешь ради искусства! Пришлось Неваляйкину отказаться от добавок и заменить их умными разговорами о литературе.
В канун ее отъезда состоялся особенно заинтересованный разговор. Темой беседы Неваляйкин избрал роман Никона Никоновича «Тещин язык». Расхваливая его напропалую, он как бы между прочим заметил:
— Уж больно скромён, ваш Никон Никонович… Другой бы на его месте!.. Вы знаете, его роман сам просится на многосерийную экранизацию. Я понимаю, что Никону Никоновичу некогда этим заниматься. Но зачем тогда мы, его друзья? Ему стоит только позвонить куда следует и сказать о своем желании. А сценарий я напишу… Просто так, из любви к роману и к Никону Никоновичу. Я уже вижу все тринадцать серий, они уже вот у меня где, — Неваляйкин похлопал себя по лбу.
— Это интересная мысль! — загорелась Ираида Юрьевна. — Я подскажу ему.
— Конечно, подскажите. Если он согласится на двойную фамилию в титрах, я буду счастлив! А нет — так нет, для меня важно сделать доброе и нужное дело: вышибить халтуру с экрана! А клин, как известно, вышибается клином.
О, когда надо, Неваляйкин бывал очень даже красноречив!
Уезжая, Ираида Юрьевна дала Неваляйкину телефоны — и городской и дачный — и просила его звонить и бывать у них:
— У нас просто… Приезжайте. Думаю, уговорим Ника на экранизацию романа.
Эразм, довольный, потирал руки.
Маховик, раскрученный им, работал в полную силу. Тем не менее Неваляйкин раз за разом давал ему все новый и новый импульс, и тот вертелся как волчок.
А время тоже, будто наматывалось на этот маховик, бежало вовсю, и срок его пребывания в Доме сокращался, как шагреневая кожа. Уезжать не хотелось. Попробовал продлить путевку — не удалось. Огорчился. Но, посмотрев вокруг и трезво взвесив каждого, решил, что ему больше здесь и делать-то нечего. Лучше поспешить в столицу и там ковать железо, пока не остыло.
В день отъезда, сразу же после завтрака, к парадному подкатило такси, и Неваляйкин стал грузить в него свои вещи. Чемодан и портфель он сунул в салон на заднее сиденье, а «скульптуры» бережно уложил в багажник. Произведений монументального искусства из дерева и камня набралось столько, что крышка багажника не закрылась, и ее пришлось оставить на весу. От тяжести машина так осела, что всю дорогу потом на малейших неровностях брюхом цепляла асфальт.
Провожающие удивлялись:
— Как же вы довезете все это добро?
— Довезу! — говорил Неваляйкин уверенно. — В аэропорту у меня друзья, помогут!
Он поднял величественно руку — послал всем общий привет, и машина выехала за ворота. И в тот же миг в Доме творчества раздался дружный вздох: одни вздохнули облегченно, другие — с огорчением: улетел Синий кондор, улетел орел!..
В аэропорту Неваляйкин подхватил свой багаж и заспешил к регистрационной стойке. А вслед за ним бежал шофер такси и кричал:
— Эй, писатель!.. Подожди!.. Дрова свои зачем не взял? Камни зачем оставил? Какой рассеянный писатель!
— Слушай, кацо, — остановился Неваляйкин. — Возьми себе эти дрова, самовар дома вскипятишь.
— Зачем самовар? Нет у меня самовара. А камни куда? Тоже — самовар?
— И камни пригодятся. Вези домой, дорогу к даче сделаешь.
— Зачем дорогу? У меня есть дорога, асфальтированная. Шутки шутишь, писатель?
— Ну, ладно. — Неваляйкин открыл свою форсетку, порылся в кармашке, достал олимпийский рубль: — Вот тебе, кацо, медаль, и прошу: отвези все это за город на свалку. Ни дрова, ни камни мне больше не нужны, они уже сыграли свою роль.
— Сыграли? — удивился шофер. — А со мной еще сыграют, да? Рессоры совсем сломаются, — он повертел небрежно рубль, поморщился недовольно.
— Нет у меня больше. Поверь, кацо, нет. Я же с курорта еду, весь выложился — вот так.
— Э-эх, писатель… — махнул рукой шофер и поплелся к своей машине.
ПРЫЖОК В БЕЗДНУ, КОТОРАЯ НАВЕРХУ
Стояло знойное бабье лето.
В такую погоду Неваляйкин не мог спокойно сидеть дома, его все время куда-то тянуло. Вспомнил юг, море, Никона Никоновича, его супругу — сердце сжало тоской…
Он подошел к аппарату и машинально набрал номер дачного телефона Никона Никоновича. Пока в трубке раздавались длинные гудки, Эразм успел обдумать разговор: «Если подойдет Никон, поздороваюсь, справлюсь о самочувствии и извинюсь за беспокойство. А дальше уже пусть он сам говорит, что хочет. Если трубку возьмет она…»
Трубку сняла Ираида Юрьевна.
— Вас слушают!.. — пропела она усталым голосом. Но, узнав Неваляйкина, приободрилась: — Ах, это вы, Эразм Иванович! Не забыли? Очень рада вас слышать, — говорила Ираида Юрьевна манерно — врастяжку и чуть гнусавя, наподобие иностранных певичек. — Приезжайте! Правда, нашего папульки нет дома, он в заграничной командировке, но мы с дочуркой будем вам очень рады. Очень!..
«Никона нет дома? Так это же даже и лучше!» — рассудил Эразм и помчался на Центральный рынок за цветами. Купил дорогой букет роз (понимал: тут скупиться нельзя!) и заспешил на вокзал. Пока ждал электричку, вспомнил: «А что же я подарю «дочурке»? Дите тоже обижать не надо». К тому же Неваляйкин по опыту знал, что в подобных ситуациях путь к сердцу мамы частенько пролегает именно через ребенка. Расположишь к себе ее любимое чадо, смотришь, и мама размякла, при случае сообщает: «Как вас любит моя дочурка! И чем вы ее только приворожили? Приезжайте, она так скучает без вас…» «Знаем мы эти дамские штучки!» Неваляйкин подмигнул воображаемому собеседнику и кинулся к ближайшему киоску. Там среди завалов открыток для новобрачных, гашеных почтовых марок с олимпийской символикой и спортивной литературы он увидел книжку-малютку «Веревочка» ценою в пять копеек. Купил ее и был доволен: «О, как раз для девочки. И рисунки цветные».
Пока ехал, книжечку прочитал: стишками насладился и время скоротал.
Всю дорогу храбрился, придумывал слова, какими он сопроводит свой букет. А вошел на территорию дачи и сник: от калитки до самого дома по обе стороны красной дорожки цвели роскошные чайные розы. «Вот те на!.. Куда же я со своим веником?..» Он посмотрел на букет, хотел запустить им в синиц, но сдержался, не выбросил. И хорошо сделал: увидев цветы, Ираида Юрьевна всплеснула радостно руками, воскликнула:
— Какая прелесть! Где вы достали такие?
Неваляйкин засмущался:
— Извините, не знал… Пришел в розарий с розами…
— Ах вы, комплиментщик эдакий! — она погрозила ему пальчиком и, опустив цветы в хрустальную вазу, закричала куда-то в глубину комнат: — Анапка! Иди сюда, лапочка, к нам Эразм Иванович приехал!
«Что за имя? — подумал Неваляйкин. — Собачье какое-то…»
Словно прочитав мысль гостя, Ираида пояснила:
— Я ее в память об Анапе так назвала… Анапочка, иди же!..
Эразм вытащил из кармана «Веревочку», вытянул губы трубочкой, наподобие куриной гузки — приготовился сюсюкать с маленькой Анапкой, как вдруг в дверях во всю ее высоту и ширину появилась девица с гладко зачесанными волосами и с большой, выпирающей из глубокого выреза грудью. Подсиненные глаза с накладными ресницами глядели на Неваляйкина с надеждой и печалью.
Увидев «дочурку», Эразм остолбенел. Он чуть не потерял сознание: в голове помутилось, во рту высохло, но не оттого, что перед ним явилось чудо красоты, а от мысли, на какую высоту он может взобраться, если сумеет охмурить эту нескладеху.
— Что с вами, Эразм Иванович? — всполошилась Ираида Юрьевна.
— Чудо!.. — прошептал Неваляйкин и, делая вид, что приходит в себя, отмахнулся рукой, будто отогнал какое-то наваждение перед глазами, улыбнулся: — А я… я думал, что у вас дочурка вот такая и припас ей вот «Веревочку»… — Про себя подумал: «Такой веревочкой эту дылду, пожалуй, не обратаешь, тут нужен канат!»
Ираида Юрьевна театрально расхохоталась, а Анапка подошла и сама взяла из рук Неваляйкина «Веревочку».
— Произошла ошибка… Но не роковая, — она бросила на гостя игривый взгляд. — Однако это даже интересно: «Веревочка»… Символично…
«Неужели?!» И Эразм снова чуть не потерял сознание.
На другой день снова стояло знойное бабье лето.
Сказать, что Неваляйкин ехал за город на электричке, это значит ничего не сказать. Он летел туда на крыльях любви!..
Обе дамы ждали Эразма как желанного гостя, специально для него была разработана целая программа времяпрепровождения.
Сначала Анапочка побренчала на рояле, потом по предложению мамы принялась читать свои стихи. Но прежде она пожеманничала немного — бросила книжечку на стол: «Они мне уже давно не нравятся…» Неваляйкин схватил книжку, погладил ее нежно:
— Так вы еще и поэтесса!
— Да, а вы не знали?
— Под псевдонимом выступаете?
— Нет, это моя настоящая фамилия. Папулька у меня третий отец.
— Ах, вот оно что! — и он стал листать книжку, читать про себя, восхищаться вслух.
— Да, да! — поддержала его Ираида. — Анапочка очень гениальна! Она уже три премии получила: одну еще в пятом классе за стишок в журнале «Тепа-растрепа», вторую — за первую книгу, третью — за вторую.
— У вас уже две книги!
— Вторая пока в верстке.
— А премия уже есть?
— Да!
— Не удивлюсь, если окажется, что и вы, Ираида Юрьевна, обладаете каким-нибудь талантом? — обратился Неваляйкин к хозяйке.
— Каким-нибудь! — усмехалась Анапка снисходительно. — Наша мамуля известная детская писательница — Ираида Хрюкина!
— Ах вот оно что! Ираида Хрюкина — это вы и есть? Как же!.. Как же!..
Ираида Юрьевна скромно улыбалась, а Анапка продолжала просвещать невежду:
— Ну, наивняк этот Неваляйкин! Хрюкина — первая девичья мамина фамилия, вот она ею и подписывается. Мамуля имеет уже несколько специальных премий и штук сорок различных грамот.
— Боже мой! Вы, конечно, простите меня: я до сих пор был далек от детской литературы… Однако — какая талантливая семья!
— Да! Мы такие! — сказала Ираида. — А наш папуля — со счета собьешься, сколько у него премий!
— Я знаю. Ваш папуля медалями увешан, как породистый сенбернар. Как говорят, на нем пробы негде ставить.
— Негде, негде, — быстро согласилась Ираида Юрьевна.
— Наш папулька молодец! — сказала Анапка. — У него семь побочных сыновей, и он всех сделал талантливыми. Кого в театр, кого в кино устроил. Трое ходят в писателях. Двое уже удрали за границу.
— Широкая натура ваш папуля! Это мне очень импонирует!
После столь содержательной культурной программы тетя Поля, недавняя доярка из пригородного колхоза, пригласила всех к чаю. Чая, правда, на столе не было, зато красовался не уступающий ему по цвету самой крепкой заварки армянский марочный коньяк «Наири» двадцатилетней выдержки. На японских тарелочках веерами, будто лепестки цветов, лоснились разные закуски — сыры, колбасы, рыба, копчености. Все это благоухало первозданной свежестью и издавало такой аромат, какой бывал когда-то только в елисеевском гастрономе.
— Эразм, берите хозяйство в свои руки, — сказала многозначительно Ираида Юрьевна, кивнув на бутылку. — Этот коньяк ровесник нашей Анапки, поэтому мы вот уже лет десять пьем только «Наири».
Первый тост предложила Ираида Юрьевна — за самое сокровенное. Без объявления. И да пусть оно сбудется!
Тост был принят всеми с восторгом, все признали его остроумным, необычным и таинственным. Началась тонкая и прозрачная, как полиэтиленовая пленка, игра.
Анапка выпила коньяк одним глотком и долго с сожалением смотрела в пустую стопку. Потом сказала томно и бесшабашно:
— Мне почему-то захотелось вдруг напиться до чертиков!..
— Ах, как я тебя понимаю, доченька! — вздохнула мамуля и обратилась к Неваляйкину: — Эразм, а вам никогда не хотелось напиться до чертиков?
— Хотеться не хотелось, но… — Он чуть не сказал: «…но надираться до положения риз приходилось частенько», однако вовремя спохватился, промолчал.
Ираида Юрьевна поняла его в русле своих мыслей:
— Ах, какой вы еще наивный и… чистый мальчик! А вы попробуйте, напейтесь до чертиков! Не стесняйтесь, здесь все свои. Рискните, хоть раз в жизни! — И она налила ему полный фужер и стала подзадоривать: — Ну-ка! Ну-ка!
Поломавшись для вида, Неваляйкин встал и торжественно опрокинул фужер себе в рот. Дважды дернулся его кадык, дважды булькнуло у него в горле, и фужер опустел.
— Браво! Браво! — закричали мать и дочь и захлопали в ладоши.
— И мне, мамочка! — воскликнула Анапка и протянула свой фужер.
После такого чаепития Ираида Юрьевна сказала:
— Я пойду к себе — поработаю, а вы, дети, подышите воздухом, прогуляйтесь в саду. Такая погода стоит!
Послушные дети выпорхнули из-за стола, выбежали на улицу и укрылись в гуще сада. Чем дальше они удалялись от дома, тем медленнее были их шаги, тем многозначительнее были их молчаливые вздохи. «Плодик-то, кажется, созрел, — думал Неваляйкин, косясь на Анапку, — но как его сорвать? Сразу? Теперь? А вдруг спешка повредит? Потянуть немного? Но ведь промедление — смерти подобно…»
А «плодик» в этот момент ойкнул и свалился головкой на Эразмову грудь:
— Ой, я совсем опьянела…
Неваляйкин не растерялся, задышал глубоко и часто, словно паровоз, набиравший пары. Грудь его вздымалась, будто кузнечный мех, Анапкина голова качалась на ней, как на лодке в штормовую погоду.
Он нагнулся к ее уху, прошептал:
— Вам плохо?
— Нет… Мне хорошо… Как у вас сердце бье-е-ется!.. — Не раскрывая глаз, она приподняла лицо, быстро отыскала Неваляйкины губы и страстно прильнула к ним. Эразм не стал противиться и тут же ответил ей еще большей страстью… И, уверяю вас, это был самый долгий поцелуй из всех поцелуев в мире! Неваляйкин успел за это время продумать весь план своих действий, прикинул все ходы и выходы, побывал дома, распрощался с Милочкой и снова вернулся на дачу.
Как насосавшаяся пиявка, Анапка отвалилась от него, промычав грудным голосом:
— Чуть не задушил… Ух, какой ты сильный!.. Геракл!.. Настоящий Геракл!.. — И она, как перед нырком в воду набрав в легкие воздуху, снова прильнула к его губам.
«Плодик» сам упал в Эразмовы руки. Теперь задача — подольше сохранить его.
Третьи сутки стояло знойное бабье лето.
В этот день Эразм Неваляйкин уже на правах хозяина наводил порядок у дровяного сарайчика на даче Никона. Вооружившись огромным колуном, он легко раскалывал толстенные березовые чурки на тонкие поленья.
Эразм был гол до пояса, но тем не менее казалось, что он одет в баранью шубу навыворот — такая густая и черная, вся в завитушках, росла на нем шерсть.
Анапка стояла тут же и любовалась своим Эриком. Когда Эразм делал короткие передышки, она бросалась к нему и, прижавшись всем телом, теребила его шерсть, терлась лицом, словно хотела окунуться в нее и искупаться, как купаются куры в дорожной пыли.
В одну из таких идиллических минут, бибикнув, в ворота вдруг вкатилась черная «Волга», и из нее вылез сам Никон Никонович. Он долго смотрел на волосатого человека с колуном в массивных руках, потом спросил:
— Кто это? Новый дворник?
— Ой, какой ты наивный, папулька! — воскликнула Анапка. — Это же Эразмик, Эрик, мой муж.
— Эразм?.. Неваляйкин?.. — заверещал своим тонким голоском Никон. — Негодяй! Мерзавец! Охмурил баб! Вон из моего двора! — И, будто испугавшись своего гнева, сам быстро побежал в дом.
Вслед за ним заспешила и Анапка. А вскоре из раскрытого окна донеслось:
— Ты старая сводня!
«Это, наверное, старик ласкает после долгой разлуки свою женушку, — догадался Неваляйкин. — Буен мужик во гневе!»
— Ты потаскушка!..
«А это, кажется, он уже голубит свою дочурку».
Эразм поднял голову и увидел в окне квадратную фигуру Никона с широко раскрытым ртом, будто ему не хватало воздуха.
— А ты — проходимец! — прокричал он и тут же скрылся.
«О, а это, видать, он уже и до меня добрался? Надо что-то делать!» И, не выпуская из рук колуна, Неваляйкин направился в дом.
Эразм открыл дверь и остановился на пороге. Все оглянулись на него. Огромный, волосатый, похожий на орангутанга, он держал в длинной ручище колун, как держал когда-то питекантроп дубину перед нападением на пещерного медведя.
— Нехорошо, папуля! — рявкнул Неваляйкин. — Культурный человек! Интеллигент! А так разговариваете, с женщинами… — Эразм обратился к дамам и вежливо попросил их: — Анапа и вы, мама, оставьте нас вдвоем, здесь будет мужской разговор.
— Эразм, вы только не бейте его по голове, это у него самое слабое место, — попросила, уходя, Ираида Юрьевна.
— Эрик, будь аккуратен — не убивай его до смерти, он нам еще пригодится, — сказала Анапка.
— Не оставляйте меня! — затрясся Никон и бросился вслед за женщинами, но Эразм преградил ему дорогу, и он забился в угол, не спуская глаз с колуна.
— Поговорим, папуля?
— Брось топор! Брось топор!
Неваляйкин прислонил колун к стене, сел на ближайший стул, спросил ласково:
— Что вас так взволновало, папуля? В чем дело?
— Ты проходимец! Зачем охмурил моих дур?
— Ну, вот опять брань! Все было по доброму обоюдному согласию, по любви. Любовь, только одна любовь в этом виновата. Разве можно против любви устоять? Вы знаете такие случаи?
— Ты ведь женат!
— Был. И что же тут такого? Какой же я писатель, если я не сменил еще и дюжины жен? У меня же их было всего восемь штук. Но не будем считать. Я ведь ваших не считаю. А кстати, сколько их было у вас?
— Одна…
— Ошибаетесь. Но не будем. Только помните, что я о вас все знаю. Я даже знаю, кого вы навещаете в однокомнатной кооперативной квартирке на Соколиной.
— Тс-с-с! — Никон приложил палец к губам и так усиленно замахал на Эразма, что тот даже вздрогнул.
— Ну, вот. Так поговорим по-мужски, папуля?
— Ей всего двадцать лет… — начал Никон.
— И тут вы ошибаетесь. Но даже если и двадцать… Возраст вполне зрелый для женщины, — сказал Неваляйкин.
— Да, но у тебя-то перезрелый?
— В мире все относительно, — философски заметил Эразм. — В западной да и в отечественной литературной практике такие случаи, как у нас, не единичны. У Пушкина жена была на тринадцать лет моложе, а у Льва Толстого — на шестнадцать…
— Но ты-то не Пушкин! А разница в тридцать с гаком! — закричал Никон Никонович, чуть не плача.
— Все это буржуазные условности, предрассудки, перенесенные на нашу почву, — отпарировал Неваляйкин. — Опять же из литературы вы должны знать, что в подобных ситуациях, как у нас, родители в конце концов прощали и обласкивали своих детей. И чем раньше они это делали, тем было лучше. Вы умный человек…
— Никогда! — взвизгнул обреченно Никон.
— Ну, что ж… Насильно мил не будешь, — Неваляйкин встал и, прежде чем выйти, взял в руки колун.
— Хорошо, хорошо!.. Я согласен… — закричал Никон.
— Вот и отлично, папуля!
— Однако ты не думай, что я сразу смогу определить тебя в большие чины.
— Зачем же сразу да в большие? В большие сразу не надо, это будет бросаться в глаза. Надо постепенно, но поспешая, — поучал Неваляйкин новоиспеченного тестя. — Для начала достаточно будет, если вы сделаете меня своим помощником, или — как там у вас называется? — референтом?.. Разве вам не нужен верный помощник, которому вы доверяли бы, как самому себе? Я смогу им быть! А доверие я ценю очень даже высоко, — Эразм протянул ему руку. Никон робко, неуверенно подошел к Неваляйкину и пожал ее.
В эту же минуту в комнату вбежали мать и дочь, бросились к Никону, стали его обнимать, целовать и говорить ему всякие разные ласковые слова.
— Ах, Анапка, как я тебе завидую!.. — вздохнула Ираида Юрьевна, взглянув на Эразма.
Все кончилось общим веселым застольем.
А вечером Неваляйкин был в городе и незаметно для себя оказался на том самом проспекте, где стоит заветный особняк. Старинный, еще семнадцатого века постройки, с дюжиной колонн по фасаду, с яркими окнами, через которые видны были дорогие люстры, — барский особняк этот притягивал Эразма как магнит. Неваляйкин даже перешел через улицу, прогулялся между колоннами, он даже подержался за массивные бронзовые ручки на дубовых дверях — этакие могучие львиные головы, а в их зубастой пасти толстые кольца. Подержался за эти кольца, словно хотел вырвать их из звериных зубов, но не посмел, не стал торопить судьбу. Опустил тихонько и пошел пока прочь. «Не спугнуть бы фортуну раньше времени… — рассудил он трезво. — Но неужели сбудется?!»
Эразм вошел в свой кабинет, огляделся, сел в кресло, опробовал его на прочность и от нечего делать нажал белую кнопку на телефонном столике.
Дверь бесшумно открылась — в кабинет вошла секретарь, такая пампушечка-игрушечка, веселенькая и игривая.
— Слушаю вас, Эразм Иванович!.. — она склонила головку и прищурила глазки, как котенок на солнышко.
— Ух ты, какая Пышечка! — не выдержав, воскликнул Неваляйкин.
— Меня зовут Нинель.
— Играй, Нинель, не знай печали!.. Так, что ли?
— Нет, не так, Эразм Иванович. Там — Адель.
— Вы все равно лучше!
— Спасибо. Так я слушаю вас, Эразм Иванович?..
— Записывайте, — Эразм встал и прошелся вдоль стола, набычив лоб, обремененный глубокими мыслями. — Записывайте, — повторил он. — Бутылку коньяку армянского марочного, шесть хрустальных стопок и подносик палехской работы вот в этот бар. Это для высоких и зарубежных гостей. Далее. Пачку хорошей бумаги с водяными знаками — на стол. Далее. Набор цветных фломастеров и две паркеровских ручки — одну перьевую, другую шариковую. Далее. Еженедельник — красивый, отрывной, — Эразм показал на стол, где он должен лежать. — Далее. Календарь перекидной — Гознаковский. Далее. Закажите визитные карточки семи видов: на русском, испанском, английском, французском, немецком, американском и кубинском языках…
— Эразм Иванович, американцы и канадцы говорят на английском языке, а кубинцы — на испанском…
— Это их дело. Мы, как известно, во внутренние дела не вмешиваемся. Тираж каждого вида — тысяча экземпляров. Далее. Скажите хозяйственникам, чтобы заменили ковер. Этот, я вижу, уже порядочно поистерся. Начнем свою деятельность, как говорят, с чистого листа. Ну, кажется, на первый случай все?.. Дополнительные указания дам потом. Да, присовокупьте к коньяку несколько бутылочек «Боржоми» и коробку хороших шиколадных конфет.
— Именно шиколадных? — переспросила Нинель.
— Именно! Других не надо.
— Вот это размах! — воскликнула Нинель. — Сразу видно, что человек пришел работать!
— Вы меня правильно поняли, Подушечка!
— Я обижусь: меня зовут Нинель…
— Я имел в виду конфеты, Конопушка! Мой девиз, Дорогуша: взять от работы все, что она может дать! Да, кстати, о работе… Что он там говорил? Какую-то речь надо подготовить?
— Так точно, Эразм Иванович: подготовить ему речь для приветствия иностранной делегации.
— Иностранцы приезжают? А какие — те или эти?
— Те, Эразм Иванович, западные. Вот список делегации.
— Если те, то задача усложняется. Это впервые такая делегация оттуда?
— Нет, уже были.
— Ага! В таком случае задача упрощается. Прошу вас: срочно достаньте из архива дело по приему прошлой делегации и потом, минут через десять, пригласите ко мне машинистку.
— Слушаюсь, Эразм Иванович, — Нинель ехидненько улыбнулась и вышла.
С первым заданием Никона Эразм справился легко: заменил в прошлой приветственной речи старые фамилии на новые и отдиктовал машинистке. Речь Никону понравилась.
Эразм ходил по кабинету и потирал руки от удовольствия, как вдруг к нему вошел заведующий АХО — тип нахальный и неприятный, как все завы, от которых зависит материальное обеспечение.
— Эразм Иванович, — начал он свою речь, тыча пальцем в бумагу, которую принес с собой. — Выполнить ваши пожелания мы не можем. На коньяк и конфеты нам средств не отпускают, да они вам и не положены. Бумаги с водяными знаками нам вообще не дают. Есть хорошая белая финская бумага, на ней все пишут и не жалуются. Могу дать. Могу выписать и еженедельник, правда, скромненький, такой, как у всех. Будут лучше — дадим. Ковра нового у нас тоже нет. Но ведь и этот почти новый… — Зав. АХО посмотрел внимательно себе под ноги. — Хороший ковер! Визитные карточки можем заказать только одного вида: на русском языке. И не тысячу, а двести пятьдесят штук. Этого хватит надолго, поверьте моему опыту. И боржомом вас обеспечить тоже не можем. Вот вам графин с кипяченой водой.
— И это называется идеальные условия для работы! — возмутился Неваляйкин. — И это считается солидное учреждение? Боже мой, куда я попал?! Что это за контора?!
Зав. АХО лишь поднял плечи, развел руки в стороны и, не опуская их, вышел.
Неваляйкину понравилось нажимать на белую кнопку, и он пользовался ею очень даже часто: его радовало появление в кабинете этой беленькой пышненькой бестии, как он называл про себя Нинель. Войдет, улыбнется лукаво — будто бальзамом на сердце капнет: сразу все вокруг становится голубым и веселым, словно весенний зайчик заиграл на потолке, и все проблемы трын-трава.
— Ну, что, Фунтик? — спросил Эразм у Нинель. — Похоже, в обозримом будущем никакой делегации пока не предвидится? Как там, на вашем горизонте?
— Делегаций нет, — сказала Нинель. — Но будет совещание поэтов, и шеф хочет на нем выступить. Нужна речь.
— Поэзия мне противопоказана, — отмахнулся Неваляйкин. — Поручите это кому-то из консультантов. У меня есть дела поважнее, которые не терпят отлагательства. Прошу вас, соедините меня с редактором газеты «Литературный вестник», потом с редактором журнала «Куда ветер дует», с директором издательства «Перекрестное опыление» и другими. Действуй, Пупсик! — Эразм послал ей воздушный поцелуй.
Пупсик начала действовать, и Неваляйкин поочередно переговорил почти со всеми нужными ему людьми.
Ниже приводятся несколько из его бесед, предусмотрительно зафиксированых Пупсиком для истории.
Из беседы с редактором газеты:
Из беседы с редактором журнала:
Из беседы с директором издательства:
Подобные тонкие деловые беседы состоялись и со всеми остальными издательствами города, у которых Неваляйкин выговорил себе где переиздание, где доиздание, где двухтомник, где трехтомник, в одном сборник похвальных статей о себе, а в другом даже собрание сочинений — правда, в перспективе…
— Вот теперь чувствую, что я наконец-то забрался на ту вершину, на которой и должен быть! — воскликнул Эразм, закончив так успешно свой очередной рабочий день.
Да, Неваляйкин был на вершине!
Имя его в таком новом качестве принималось сначала робко, нехотя, подчас с иронией, с насмешками, но постепенно оно набирало силу и вскоре вошло в привычку. Сперва оно мелькало в информациях, в официальных отчетах — был, присутствовал, участвовал, потом перебралось в обзорные статьи творческого характера и, наконец, — в специальные исследования, посвященные только ему, Неваляйкину.
Неваляйкин стал неизменным атрибутом всех президиумов, его огромная кудлатая голова на бычьей шее постоянно торчала рядом с никоновской лысиной. Где появлялся Никон, там же, как тень, маячил и Неваляйкин. Обычно он держался у Никона за спиной, но иногда шел впереди — прокладывал своему шефу и его свите дорогу в толпе. И тут надо было видеть Эразма! Гордый, надменный, с выпяченным животом, он не шел, а двигался как глыба, как бульдозер, и толпа отступала на обе стороны, будто ее отбрасывала какая-то сверхъестественная сила.
На творческих собраниях ни один докладчик, ни один выступающий уже и не мыслил обойтись без его имени, оно стало таким же обязательным и необходимым, как в нашем обиходе стали слова: «здравствуйте», «пожалуйста» или «до свидания». Шла речь о драматургии — Неваляйкин был на первом месте: он соавтор Никона по инсценировке никоновской повести; заходила речь о кино, и тут без него не обходилось: Неваляйкин автор сценария тринадцатисерийного фильма по роману Никона «Тещин язык»; говорили о детской литературе — опять не обойти Неваляйкина: он успел сделать из своего романа «Любка с нефтебазы» вариант детской повести. Ну, а если на повестке дня была проза, тут уже именем Неваляйкина все начиналось и им же все кончалось, как в той молитве, где то и дело повторяется «господи, помилуй», «господи, помилуй».
Неваляйкина любили, Неваляйкина презирали, в глаза ему льстили, за глаза — плевались, слабые искали у него защиты, сильные лезли к нему в друзья…
Он купался в этой славе!
Один мудрец сказал: ничто не вечно под луной… Но ничто не вечно и под солнышком славы.
Туча на Неваляйкина надвинулась и гром разразился над его головой совсем неожиданно. Да и пришла гроза эта с той стороны, откуда он ее никак не ожидал. Хотя, если сказать правду, он вообще никакой грозы ниоткуда не ждал. Ему казалось, что теперь он всю жизнь так и будет купаться в лучах славы и в море обрушившихся на него материальных благ. Между прочим, это постоянная ошибка всех, кто взлетает на верхотуру. Они забывают, что за спиной у них давка среди желающих занять их место, и ведут себя так, будто они одни на свете и будто они вечны.
Короче: имя неваляйкинской катастрофы — «зарвался». Или, что из той же категории понятий, «не поделили». Эразм переступил границы своих владений и посягнул на жирный кусок льва. Лев, то бишь Никон, стерпеть такого не мог и взъярился.
Трудно сказать, каким образом при таких многочисленных изданиях Никон вдруг недосчитался нескольких своих многотомников. Стал выяснять и выяснил, что издание их отодвинуто по требованию Неваляйкина, который вставил вместо них свои книги. Такое стерпеть Никон, конечно, не мог. Он мог стерпеть неверность жены, с трудом стерпел бы, если бы Неваляйкин укатил без спроса на его машине. Поступиться же славой, лишиться лишнего куска — нет, тут уж, как говорит один писатель, извини-подвинься!
Никон взъярился. Он бегал по кабинету, громыхал мебелью и дискантом изливал свой гнев на Неваляйкина.
— Это же надо до такой степени обнаглеть! — удивлялся он. — Стал уже меня выбрасывать из издательских планов, а себя вставлять, и все это будто бы с моего согласия! Ну, проходимец, ну, проходимец!
— Папуля, но я думал, что мы одна семья… Какая, думаю, разница… Да и, думал, хватит вам уже… — пытался оправдаться Эразм.
— Какой я тебе папуля?! — Никон даже ногой топнул. — Анапка больше не твоя жена, она сегодня ушла к Косорылову.
«Ого! Вот это удар! — У Неваляйкина даже челюсть отвисла. — Все одно к одному…»
— Что же мне делать с тобой, пройдоха ты эдакий? — размышлял Никон вслух. — Как же мне от тебя избавиться?
— Зря вы уж так-то… — сказал Неваляйкин сочувственно, будто Никон делился с ним своим горем. — Разве мало я для вас сделал? Пьесу, сценарий… Все время поддувал вас, как мог, и ваше имя все время оставалось на плаву благодаря моим усилиям.
— Если бы не ты, это сделал бы кто-то другой, более одаренный человек. Поддувал он! Не поддувал ты меня, а надувал все время! Вон! Чтобы ноги твоей больше здесь не было! — Никон указал на дверь.
— Это бесчеловечно! — решительно запротестовал Неваляйкин. — Сразу на улицу!.. Нет, я не согласен. Мы живем в такое гуманное время, когда людей на улицу не выбрасывают. Если человек даже очень провинится, и то его только пожурят и передвинут на другую должность, притом частенько с повышением.
— На другую должность? С повышением?!
— Конечно! Вы же совсем оторваны от жизни…
— Ну, нахал! Ну, нахал!
— Я о вас забочусь, Никон Никонович. Если вы меня просто так выгоните, на вас же пятно ляжет: начнутся суды-пересуды: как, да что, да почему?..
Никон взглянул пристально на Эразма — он учуял здравый смысл в его словах, но вслух не признал этого, сказал:
— Нет, я тебя все-таки накажу… В институте есть вакансия: им нужен доцент на кафедру художественного мастерства. А?
— Доцент? Мастерства? — переспросил Неваляйкин. — Ну и что? А чем я хуже других? Вон Черногузов совсем бездарь, а ведет там какие-то семинары, учит мастерству.
— Какому же мастерству ты станешь учить? Впрочем, черт с тобой. Иди! Будешь доцентом по художественному мастерству.
— Спасибо, папуля! Вы — гений! Я всегда это говорил и говорить буду! И папулей вы останетесь для меня на всю жизнь. И это хорошо! — Неваляйкин подошел к Никону, крепко сжал его руку, многозначительно сказал: — Если я понадоблюсь вам — позовите: я всегда с вами!
Гордый, с высоко поднятой головой, он вышел из кабинета, потрепал за пухлую щечку Нинель и направился в институт.
Прошло около года. Имя Неваляйкина постепенно сошло с газетных страниц, его все реже упоминали в докладах, пока не забыли совсем. Забыли так прочно, будто и не было такого. Будто звездочка блеснула на небосклоне и исчезла бесследно…
А ведь он был и еще есть, но уже нет…
Вот в такую пору забвения он и приполз ко мне — помятый, разбитый, раздавленный, жалкий.
— Видал, какая она зараза, эта фортуна? — пожаловался Эразм. — Как Анапка: улыбнулась, хвостом вильнула и была такова. А ведь я все бросал на ее алтарь! Я испробовал все! От прически до подметок — они у меня бывали экстравагантными! Я голосовал открыто за начальство и тайно вычеркивал его из бюллетеней; я пытался активничать в большой жизни — выступал за сохранение деревень с черными избами и ратовал за их уничтожение. Я старался печатать свои романы в престижных номерах и науськивал на них критиков, но их все равно забыли. Я приголубливал подхалимов, и их целый рой, всегда готовых за меня в огонь и в воду, постоянно вился вокруг, — где они? Я придумывал себе и носил годами различные маски — то мудрого до абсурда философа, то разыгрывал из себя простака, демократа, но надо мной лишь подсмеивались. Я давал интервью и взятки, я ораторствовал и клеветал на честных людей, я поменял восемь жен и пятнадцать должностей, я лез в разные комиссии и куда только можно было влезть с мылом и без мыла — все делал, как это делают некоторые преуспевающие, но ничего не добился: слава ко мне так и не повернулась лицом. Где она? Нет ее…
— Но ты не испробовал еще одно средство: ты не пытался добиться славы мастерством, упорным трудом.
— Мастерством?! — взревел Неваляйкин. — А что это такое и с чем его едят? И у кого ты его видел — покажи! Да и многого ли он достиг, тот трудяга, кто корпит над непокорным словом? Пишут о нем, славят его, знают его? Нет! Нет и нет. Это говорю тебе я, я — доцент кафедры мастерства! Адью…
И он ушел. Ушел в неизвестность…
Автор этого повествования хорошо понимает, что у него, как и у большинства современных создателей многотомных романов, хватило силенок лишь на первую часть его, а последующие главы представляют из себя сухую рыхлую стекловату, которую ни жевать, ни стелить под ноги нельзя, тем не менее он, автор, не огорчается и надеется на снисходительность критики: да пощадит она и его, как она щадила до сих пор всех графоманов, облаченных в тоги важных должностей и великодушно осыпавших себя высокими званиями, премиями и наградами.
ТРОЯНСКИЙ КОНЬ
За суетой разных дел не заметил, как время пролетело. Прикинул как-то — когда с друзьями, знакомыми общался? Ого-го! С некоторыми, оказывается, по году уже не встречались, а с другими и того больше. Вспомнился мне и Неваляйкин — старый мой дружок. Куда пропал, куда исчез? А вспомнил его потому, что время наступило такое — стали пощипывать халтурщиков, рвачей, преуспевающих бездарей — самый бы раз распотрошить его «творчество». Ан нет, не слышно, не видно Неваляйкина, будто и не было такого, а если и был, неизвестно, куда подевался. Может, затаился, залег на грунт, ждет, когда наверху штормить перестанет? А может, он уже давно ушел в мир иной? От последней догадки даже дрожь по телу прошла: такая глыбища, такое явление, такое порождение эпохи книжного бума — и вдруг так тихо скончаться? Нет, это не в духе Неваляйкина! Неваляйкин — это ведь не комета Галлея — сверкнула где-то там, на южном небосклоне, хвостом махнула и ушла в космические дали, и след ее растаял. Только и осталась пыль, что на приборах. От Неваляйкина пыль не скоро осядет, она еще долго будет туманить атмосферу и светиться на литературном небосклоне не только в утренние и вечерние часы, но и в ясное полуденное время еще не раз удивит людей причудливыми сполохами.
Воодушевленный такими обнадеживающими мыслями, я стал искать Неваляйкина. И, представьте себе, нашел! Жив он, жив! И объявился не где-нибудь, а в Научно-исследовательском институте языка и литературы (сокращенно НИИЯЗЛи). Оказывается, он давно уже работает здесь на кафедре творческого мастерства — учит молодых литераторов искусству писать художественно, хотя сам, как известно, в этом деле хром на обе ноги. Поэтому я поначалу немало удивился, услышав о неваляйкинском занятии, но, поразмыслив немного, решил, что так оно, наверное, и должно быть: ведь в жизни не так уж редко случается, когда именно слепой учит смотреть, глухой — слушать, а немой — говорить.
Тем не менее я не мог подавить удивления и спросил его, как он туда попал.
— Э, было дело!.. Сделал я как-то в жизни зигзаг — увлекся дочерью Никона, ну, а потом, естественно, расстались. Вот он, обидевшись, и бросил меня сюда в наказание.
— Кому в наказание?
— Мне, конечно.
— А страдают студенты? — не сдержался я.
— Как бы не так! — весело возразил Неваляйкин. — Я, брат, как никто другой, познал законы мастерства, только бы писать! Да, знаешь, учить этому все-таки куда легче! — признался он простодушно. — Слушай, заходи ко мне на кафедру, потолкуем. По телефону всего ведь не расскажешь, а мы давно не виделись.
Я охотно принял приглашение и пришел в институт, в котором Неваляйкин ковал молодые литературные кадры. Храм науки встретил меня многоголосьем юных гениев — их было много и разных. В одном лишь они походили друг на дружку: все поголовно безбожно курили и все были шумливы и безапелляционны.
Сначала я опешил, увидев такую ярмарку юных тщеславцев: «Не дай бог, думаю, остановлю чье-то внимание на себе — прославит на века!» Но опасения мои были напрасны, вскоре я убедился, что к посторонним делам, вещам и лицам они абсолютно безразличны: они были заняты только собой. Один крикливо отстаивал какую-то свою строку, другой ниспровергал рифму и утверждал «свободный» стих, третий вообще был против грамматики, четвертый ничего не утверждал и не разрушал, он стоял, облокотившись о стену, и был совершенно отрешен от мира сего, в том числе и от этой суеты своих товарищей. Это был молодой критик. Блеклые глаза его смотрели сквозь людей, сквозь стены — куда-то в неведомое пространство. На подоконнике сидела девица с непомерно оголенными ногами и, призывно болтая ими, страстно убеждала своих собеседников — высокого прыщавого парня и девицу в балахонистом платье:
— Ну, что Пушкин? «Пушкин! Пушкин!» Надоело! «Мороз и солнце. День чудесный!» Ну? Это гениально?.. Это же на поверхности лежит!
— Гениальное — всегда просто, — сказал парень.
— Банальности говоришь, — отпарировала девица с подоконника и окутала себя большим облаком дыма.
В этот момент распахнулась дверь тринадцатой аудитории, и в проеме ее показалась величественная фигура Неваляйкина. Он так горделиво высоко нес свою голову, что казалось, будто ему рядом с горлом вживили тугую пружину. Пепельно-серые волнистые волосы, похожие на парик средневекового ученого, ниспадали на его могучие плечи.
Не будь я знаком с ним много лет, я непременно подумал бы, что идет съемка какого-то фильма из прошлых веков и передо мной если не Иоганн Себастьян Бах, то наверняка кто-то из Людовиков.
Но это был он, мой современник Неваляйкин, хотя и сильно изменившийся: под глазами мешки, в глазах усталость, седина по всей голове. «Э-э, — подумал я. — Оказывается, время и над тобой властно!» Однако неизмененными и узнаваемыми оставались его короткая крепкая шея, тупой, как солдатский башмак, подбородок и широкий с большими ноздрями нос. А вот картавить он, кажется, стал теперь уже на две буквы — на «Р» и «Л»:
— Пвивет, двужище! Скойко зим, скойко вет! — и он облапил меня по-медвежьи, полез целоваться. Но в этот момент его отвлекли его питомцы:
— Профессор, а ведь первая фраза вашего романа «Любка с нефтебазы» не совсем грамотна…
— Совершенно верно, — не оборачиваясь, тряхнул своей львиной гривой Неваляйкин. — И не только первая! Кстати, вот всем вам вопрос к следующему семинару: «Какая фраза оказывает наибольшее эмоциональное воздействие на читателя — грамотно гладкая или же корявая, не совсем грамотная, как вы выражаетесь?» Пошли! — этот призыв относился ко мне, и я безропотно повиновался ему. На кафедре он устало упал в мягкое кресло, указав мне на стул.
— А я думаю, куда пропал Неваляйкин, почему исчез? — начал я разговор, оглядывая кабинет. — А он вот где окопался! И что же, теперь писать совсем перестал?
— Нет, не совсем. Просто некогда, другие заботы одолели: переизданием занимаюсь. Издал Избранное в трех томах. Теперь пробиваю пятитомник. Это тоже работа, я тебе скажу! Надо не просто расклейку сделать, а выверить все: издание-то прижизненное каноническое!
— Зачем это? У тебя ведь много изданий было?
— Наивняк ты, — брезгливо сказал Неваляйкин. — Изданий никогда не бывает много. Особенно для автора! Кроме того, тут есть стимулирующие нюансики: просто издание — это одно, а вот избранное — это уже совсем другая категория, тут все идет как новое. До трех томов. А если четыре тома и более — это уже третья, наивысшая категория, и называется такое издание Собранием сочинений. А отсюда опять же и наивысший стимул, — он посучил большим и указательным пальцем, — усёк?
— Усёк, товарищ профессор. А не боишься? Время наступило — критиковать стали. Ты ведь много нахалтурил.
— Мне-то чего бояться? — спокойно пожал плечами Неваляйкин. — Наоборот, я рад приходу этого времени! Я ждал его! Я ведь жертва тех времен. Почему я халтурил? Да потому, что другие, те, надо мной, были еще большие халтурщики. Пора, давно пора сказать народу правду. Это же надо — сколько голых королей наплодилось! — С каждым словом Неваляйкин распалялся все больше. — Я вот как раз в своей статье говорю об этом, — указал он на зелененькую полиэтиленовую папочку. — Называю вещи прямо, своими именами, не взирая на лица, не взирая на чины и звания. Хватит безобразиями заниматься. С самого начал! — ткнул он пальцем в потолок. — А что? Пусть почешется. — Неваляйкин понизил голос до доверительного: — Понимаешь, сейчас важно быстро вскочить на коня. Вскочишь вовремя — будешь на коне! А, хорошо сказано? И я его оседлаю, будь уверен! Вот этой статьей. Она будет первой и потому станет сенсацией, а твой покорный слуга снова будет у всех на устах. По первому ряду пройдусь! Я этот рядочек так прополю, так прорежу, так пропахаю! Кого тяпочкой под корешок, кому секатором слишком разросшиеся веточки отсеку, а кого — мачете да по ребрам, по ребрам! Шороху будет! — Неваляйкин даже слюнку сглотнул, будто перед ним раскрыли банку любимых его анчоусов. — Этой своей статьей я убиваю сразу трех зайцев: первый заяц — мое имя снова всплывает на поверхность, притом громко, зримо, смело! Второй — я опережаю всякую любую критику в своей адрес. И, наконец, третий — никто после этого не посмеет принять против меня какие бы то ни было контрмеры, потому что это уже будет выглядеть, как месть за критику. Представляешь, сколько очков набираю? И эти очки станут, как надувные резиновые пузыри, удерживать меня на плаву. Да не просто на плаву, я окажусь в лодке с ярко раскрашенными парусами и с аршинными буквами на борту «ЭРАЗМ НЕВАЛЯЙКИН». Вот что значит — понять дух времени, вот что значит — поймать момент, использовать ситуацию! Я это прекрасно усёк и образно называю: «Вовремя вскочить на коня».
— А если этого твоего «троянского коня» не напечатают? Там ведь люди сидят, надо думать, с головами: знают, кто есть кто?
— Все равно я буду на коне! Я прочитаю эту статью на первом любом собрании, какое мне подвернется, и слух обо мне сразу пройдет по всей Руси великой. У нас это быстро делается — что касается распространения слухов! Хлебом других не корми — дай слушок. И я тебе скажу: эхо будет посильнее даже, чем от публикации. Но тут уже достанется и тем, кто не захотел печатать мою «лошадку». — Неваляйкин нежно погладил зеленую папочку.
— Ой, Эразм, смотри не промахнись. За гриву не схватишься, за хвост не цепляйся: лошадка может копытом все зубы выбить.
— Не боись! Все рассчитано, все обдумано. Следи за прессой!
А я смотрел на Неваляйкина и думал: «Неужели такое возможно? Ну, племя демагогов и приспособленцев! Неужели оно неистребимо?»
РЕФЕРАТ
Фамусов: Что за комиссия, создатель…
Не прошло и недели после нашей последней встречи, как мне позвонил Неваляйкин:
— Свушай! Приходи тринадцатого в институт — буду защищаться.
— От кого? Выгоняют, что ли?
— Неуч, — хмыкнул Неваляйкин. — От оппонентов: докторскую защищаю.
— Число-то какое — не боишься?
— Число как раз мое, счастливое, нарочно подгонял под него. Приходи.
Я пришел. Пришел из любопытства: не верилось, что такое могло быть всерьез. Но увы! Неваляйкин воистину неутомим и, кажется, никогда не устанет удивлять нас многогранной своей активностью. Да, поверьте, — все было всамделишно! За столом президиума восседали ученые мужи — с лицами серьезными и сосредоточенными, у торца этого стола сидел виновник торжества — Неваляйкин Эразм Иванович, сидел невозмутимо спокойно, положив большие волосатые руки на пухлую папку. И в зале был народ, приглушенно гомонивший в ожидании интересного действа.
Когда предоставили слово диссертанту, Неваляйкин не спеша откинул гриву на плечи, потом прошелся по ней одной рукой, другой, взял папку и вальяжно проследовал к трибуне. Положив папку перед собой, он вцепился в края трибуны своими орангутаньими ручищами, покачал ее, словно пробовал на прочность (трибуна в ответ жалобно скрипнула), и, глядя прямо в зал, начал:
— Дорогие товарищи, друзья, коллеги! Дамы и господа! Студенты и студентки! Тему своей диссертации я обозначил так: «Комиссии — как основа основ деятельности творческого коллектива». Несколько экземпляров полного текста моей работы есть в библиотеке, и к ним был свободный доступ. Кроме того, сокращенный реферат, размноженный типографским способом, в изобилии раздавался всем желающим и нежелающим. Так что — все присутствующие знакомы с плодами моего многолетнего научного труда. Однако, тем не менее, я позволю себе тезисно изложить суть проблемы, кое-что разъяснить и кое-что добавить, так как мысль моя не стоит на месте, она бьет ключом и все время совершенствуется. Итак — комиссии… Что такое комиссия? Этот вопрос волнует человечество на протяжении многих веков. Еще в прошлом столетии наши соотечественники Фамусов и Грибоедов мучились над ним, вопрошая: «Что за комиссия, создатель?» Но ответа не нашли. После долгих и упорных изысканий и наблюдений я нашел ответ на этот вопрос: комиссии — это основа основ, это стимулятор, это эликсир, это панацея, это вечный двигатель любой творческой организации, а особенно — писательской.
Разумеется, лучшим доказательством любой гипотезы являются факты, и я вам их сейчас выдам! Вот они, родимые и неопровержимые! Начнем с переднего края нашей жизни — неба и его обитателей. Как они отражались в художественной литературе раньше? Прямо скажем — плохо! Шли постоянные споры — есть ли жизнь на Марсе. Но вот как только была создана комиссия по небесной художественной литературе, посмотрите, какой сразу случился скачок: Герберт Уэллс, Жюль Верн, Станислав Лем, Алексей Толстой с его «Аэлитой» и наконец сам Никодим Марфуткин — председатель комиссии. С полным основанием я назвал бы также и Манишкина Костю.
Голос из зала:
— Кто такой?
Неваляйкин поднял глаза, долго смотрел в зал и укоризненно качал головой.
— Мне стыдно за вас, товарищ спрашивающий: надо знать наших будущих гениев. Однако поясню. Манишкин — это литературно-художественный псевдоним моего младшего сына, который записался в секту… то бишь — в секцию юных небесных писателей, так как задумал грандиозный роман о космосе, в котором, как дважды два, будет доказано, что Земля круглая и что она вокруг чего-то вертится.
Но мы отвлеклись от темы. Итак, о небесной комиссии. Теперь, когда эта комиссия так блистательно себя оправдала и многие ее члены, кто даже строчки не написал о космосе, кто даже в самолете ни разу не летал, кто даже на лифте не поднимался выше пятого этажа, получили значки «За космические успехи в литературе», нам надо идти дальше, надо расширять и совершенствовать эту комиссию. В теперешнем виде ей слишком тесно. Мы имели бы несравненно большие успехи, если бы создали подкомиссии по каждой планете. Допустим, подкомиссия по венерич… Простите, по венериной литературе, по марсовой, по урановой и т. д., и т. д.! Представляете, насколько бы вперед, а точнее — в какую высь взлетела бы наша литература! Ну, а уж по комете Галлея — тут сам бог велел создать комиссию. Она ведь через 76 лет снова прилетит и спросит: «Где обо мне романы?» И что мы ей ответим? То-то!..
Однако пойдем дальше. Вот совсем недавно была создана комиссия по морской художественной литературе. Товарищи! Я обеими руками голосовал и приветствовал создание этого детища чьей-то неутомимой творческой мысли! Я аплодировал необузданной фантазии некоторых наших литераторов в изворотливости и умении находить себе видимость деятельности! Аплодировал, и недаром. Смотрите, за короткий исторический срок мы уже имеем на своих полках неувядаемые шедевры отечественной и мировой маринистики: «Робинзон Крузо», «Остров сокровищ», повести и романы Станюковича, «Цусима», «Танкер» Дербенева…
Голос из зала:
— «Танкер «Дербент»!
— Совершенно верно, — не смутясь сказал Неваляйкин. — У меня так и написано: «Танкер «Дербент», а также опусы самого товарища Волнорезова. Но и тут, товарищи, мы почему-то не доработали до конца, остановились на полпути, сказав «А», почему-то боимся сказать «Бе». Почему нет комиссии по речной художественной литературе, по озерной, по болотистой? Особенно за болота́ мне обидно: они ведь питают водой наши реки и речки!
А теперь возьмем такой насущный вопрос, как сельское хозяйство. Почему отстают некоторые культуры овощей и зерновых по урожайности? Да потому, что нет соответствующих литературно-художественных комиссий. Их надо в спешном порядке создать по всем отраслям — по зерну, по скотам, по механизации и прочим культурам. Вот тут мы, как говорится, и напашем, и насеем! И решим двояковыпуклую задачу: поможем нашему крестьянству решить свои проблемы и досыта накормим наших читателей художественной литературой! Будут книги — будут и продукты.
Однако пойдемте дальше и затронем несколько иной аспект комиссий и несомненную пользу от них. Ведь, товарищи, сколько шуму можно поднять вокруг каждой комиссии! А что такое шум, товарищи? Шум — это не просто отголосок нашей деятельности, шум — это и есть сама наша деятельность!
А если мы, товарищи, повернем наш комиссионный вопрос к свету еще одной гранью? Что мы тут увидим? А тут мы увидим, то, что созданием комиссий мы решаем большую проблему занятости писателей общественно полезным трудом! Иначе, что у нас получается на сегодняшний день? Организация растет, а должностей каждому не хватает. Отсюда конфликты, недоразумения — писатели не у дел, заняться им нечем. Комиссии же решают эту проблему легко и просто: пятьдесят комиссий — уже пятьдесят должностей! Да плюс по два-три заместителя, да плюс секретари, да плюс бюро, да плюс десять — пятнадцать членов. Ого-го! А мы ведь можем наплодить таких комиссий не пятьдесят, а сто, двести! Сколько угодно! Море! Кстати, о море и морской комиссии. Хотя я ей уже аплодировал…
Однако хочу остановиться еще на одном аспекте этого вопроса — его резервах и наших упущениях. Я недоумеваю: где комиссии по противопожарной, врачебной, милицейской, газово-нефтяной, водо-каналстроевской и прочим художественным литературам? Нет их пока, а зря! Вот сколько у нас, товарищи, открытых, а еще больше скрытых резервов. А мы почему-то дремем… дремаем… Извините — дремлем. Почему мы дремлем? — обратился Неваляйкин с пафосом к залу.
Но зал не дремал, зал аплодировал. И Неваляйкин с чувством исполненного долга сошел с трибуны.
ОТЦЫ И ДЕТИ, ИЛИ ГЕНИАЛЬНЫЕ ГЕНЫ
Эразм Неваляйкин продолжал меня удивлять.
При очередной встрече хотел поговорить с ним о литературных делах, а разговор вылился совсем другой, какого и придумать — не придумаешь.
— Почему не пишешь? — спросил я его. — Давно ничем новым не поражал читающую публику.
— Некогда, — сказал он без особого сожаления. — Другие дела заедают — организационные: переиздания, выбивание премий, собрания, заседания, семинары и НИИЯЗЛи. Дети подросли — надо их в люди выводить. Если и пишу сейчас, то больше для них сочиняю.
— Как это? Не пустил ли ты их по своим стопам?
— А почему бы и нет? Конечно, пустил. Сделал, как все делают. По крайней мере — как многие. Борька учится в этих «Нияслях».
— Где-где?
— «Ниясли» — так студенты зовут наш институт; переиначили НИИЯЗЛи. Есть писательские ясли, есть — детсады, а этот — ни сад, ни ясли, а так, площадка молодняка, вольера для писательских недорослей.
— У Борьки твоего талант?
— Да пока нет. Но прорежется: у него ведь гены мои! А пока приходится самому сочинять за него. И по редакциям за него бегаю тоже я. Они же, современные, такие ленивые! Правда, за гонораром ездит сам. Младшего Казимира тоже сюда буду определять. Талантливый, стервец! Стишки крапает такие — мне и не придумать. Дуняшка учится на отделении переводчиков.
— К языкам склонность?
— Какой там! По подстрочникам шпарит с любого языка! Доходное дело, между прочим. Уже сейчас идет нарасхват, на местах ее принимают как царицу, осыпают подарками!
— Рискованный ты человек! Ну, а вдруг у Борьки не прорежется талант прозаика? Вдруг не сработают твои гены? Трагедия!
— Никакой трагедии! — закрутил головой Неваляйкин. — С прозой он действительно вряд ли совладает. Тут надо все-таки что-то иметь, хотя бы желание. А у него — ничего! Поэтому я хочу перевести его на отделение критики — там легче: прочитал чужую книжку, пересказал на бумаге ее содержимое более или менее точно — вот тебе статья и готова!
— И кому она нужна, такая статья?
— Борьке. Он станет членом Союза, и я за него уже буду спокоен: литфонд умереть с голоду ему не даст. Даже дача литфондовская после меня никуда не уйдет, останется за ним.
— Н-да!.. Неисповедимы дела твои, господи, как говорят.
— А чего ты удивляешься? Естественные дела, понимаешь.
— И что, все писатели делают из своих детей литераторов?
— Ну, зачем же такие обобщения? Не все, разумеется, но многие. Не веришь, что ли? Нужны имена? Пожалуйста! — Он хотел назвать чью-то фамилию, но тут же окоротил себя на полуслове: — Нет, должностных трогать не буду… Да и при чем тут должность, верно? Важно явление. Возьмем вот «Справочник СП» и давай с первой страницы, по алфавиту. Хотя нет, тоже неудобно: к сожалению, у каждого фамилия начинается с какой-нибудь буквы. А писатели — народ чуткий, чувствительный и догадливый: назовешь букву, он тут же домыслит всю свою фамилию. К примеру, хвалит критик в статье какие-то книги, называет несколько, а дальше: «и другие». И все подразумевают свою фамилию. А если «и другие» идут со знаком минус, каждый подразумевает своего товарища и вслух сочувствует ему, а в душе ликует.
— Ну, хорошо, убедил: любопытнейшее племя! Давай тогда так, — предложил я ему свой метод разговора, — не будем никого называть, а как бы погадаем на этом «Справочнике»: я открываю страницу, тыкаю пальцем в фамилию, а ты говоришь — «да» или «нет».
— Отличная идея! — вскричал Неваляйкин и, как азартный игрок, скомандовал: — Итак, начали!
— Этот? — ткнул я пальцем в строчку на первой же странице.
— Да! Племяш сочиняет романы, сын — стихи.
— Хорошие?
— Кто их знает! Печатают!
— Этот? — перевернул я несколько страниц.
— Сын, дочь и жена — все пишут и издаются.
— А этот, по-моему, еще молодой? Не успел…
— Успел! — сказал Неваляйкин. — Какой же он молодой? Самому — сорок с гаком, детям — по двадцать. Пока дети были малыми, братца внедрял в публицистику. Теперь за детей принялся. Маша и Миша. Машу пустил по поэтическому ведомству, устроил в наши «Ниясли». Да ты ее видел — на подоконнике сидит. Это ее обычное место. А папа, как и я, бегает по редакциям с ее стихами. Где не возьмут — скандалит, козни потом разные против редактора устраивает. Мишку своего внедрил на факультет журналистики — на публициста натаскивает. По стопам дяди пойдет, дядя его и опекает.
— А вот старому твоему дружку, наверное, не до этого: он все еще жен меняет?
— Косорылов? — засмеялся Неваляйкин. — Ему действительно не до этого! Своих детей рассеял по миру, а сам нарвался на пишущую тещу. Бедняга и свои романы забросил, пробивает тещины графоманские стишки. С боем ему удалось опубликовать в одной газете два стихотворения к Восьмому марта в рубрике «Творчество наших подруг» и доволен, думал, угомонил тещу. А она вошла во вкус, и теперь не укротить, наседает на него пуще прежнего, уже требует, чтобы он статью о ней написал.
— Так… Пошли дальше. Этот? Хотя нет, об этом спрашивать не буду: это писатель серьезный.
— А ты спроси! Нет, ты спроси! — остановил Неваляйкин мой палец на очередной фамилии.
— Неужели? Но ведь он, как никто другой, должен понимать, что такое творчество!
— Он и понимает. Но у него есть жена, которая спит и видит свою дочь знаменитостью. Да и сама доченька — она ведь с пеленок живет только в Домах творчества — среди писателей, артистов, художников, иной атмосферы не знает и знать не хочет. Есть и другой расчет: если сама не выбьется, может, заарканит себе в мужья более удачливого балбеса. А пока вот этот хороший по всем статьям писатель мучается сам и мучает редакции сочинениями своей дочери. Кстати, она учится у нас же, в «Нияслях».
— Пишут-то хоть под псевдонимами? Наверное, неудобно печататься под одной фамилией?
— Почему неудобно? Наоборот, удобно: все знают, кто есть кто, кто чей, кому брат, сват, сын, зять, теща… Это облегчает молодым пробивать себе дорогу. Некоторые родители уже с рождения планируют именно такую карьеру своим детям, поэтому дают им свои же имена или, по крайней мере, схожие инициалы, чтобы легче было внедрять свое чадо. К примеру, все думают, что печатается все тот же И. Петров, а оказывается, это уже младший И. Петров. Тот Иван, а этот — Игорь. Когда укоренится и младший, начинают размежевываться — на Ивана и Игоря. Правда, один чудак-папа посоветовал своему сыну взять псевдоним, и теперь оба локти себе грызут. Сын принесет в редакцию свои стишки, а его заворачивают: «Слабо, мол, да и знать не знаем такого поэта — Иноземова». Тогда идет сам папа — Земов и доказывает свое отцовство. Но там уже от своего решения не отступают. Недавно у сына книжка вышла, так папа уже десять пар обуви истоптал, а рецензию на нее никак не пробьет. Нет, псевдоним не всегда помогает. Особенно, если папа знаменит, ни в коем случае не надо скрываться под псевдонимом. Вот мой младший, дурачок, все примеривает на себе разные псевдонимы. Но он несмышленыш еще, что с него взять?
— А может, наоборот: надеется сам утвердить свое собственное имя?
— Ради бога! — развел великодушно руками Неваляйкин. — Продолжим?
— Нет, хватит. — Я отложил в сторону «Справочник». — Убедил. Ну и что же это происходит и как это называется? — спросил я, стараясь смутить Неваляйкина.
Но он ничуть не смутился, а, поняв, что вопрос относится и к нему, посерьезнел и даже изобразил на лице обиду.
— Как что? Забота о молодой поросли, о смене нашей. Неужели непонятно? Печемся о будущем нашей родной литературы. А ее будущее в руках наших родных детей. Это, кстати, мой афоризм! — погордился он.
— Очень глубокий, а главное — точный афоризм! И как сказывается такая преемственность на качестве литературы?
— Очень даже положительно сказывается! Тут ведь действуют гены! Рабочие династии — это хорошо? Хорошо! А писательские династии — еще лучше! Мои гены умножаются в моих детях и количественно и качественно.
— Количественно — да, но качественно ли?
— Только так, друг мой! Гены — великое дело!
— У Толстого вон сколько детей было, сам какой талантище, а гены ни в одном не сработали. У Пушкина было четверо, за полтораста лет столько потомков расплодилось, а гены тоже молчат. Говорят, устали. А у нынешних почему-то не устают, работают, как атомные реакторы!
— Время другое. Гены сейчас — как автогены, работают, аж искры летят, незащищенными глазами не смотри — обожжешься!
— Ну, хорошо. Твои гены у твоих детей, а вот у этого? Ведь сын-то ему не родной, пасынок, а тоже в писатели тянет.
— Гены сейчас не только в крови, — учено заметил Неваляйкин, — они даже в воздухе витают и очень быстро передаются при тесном общении.
— Наверное, в других видах искусства такое невозможно? — с надеждой на отрицательный ответ спросил я.
— Ха-ха! — по-мефистофельски засмеялся Неваляйкин. — В других это дело давно и так крепко накатано, что уже никто внимания не обращает. Потому там и достижения имеем недосягаемые. Возьми кино, театры. Мы от них на три поколения отстали! Вот, пожалуй, Большой театр тоже пока отстает в этом деле. Зато эстрада, эстрада!.. Дитя еще из пеленок не выбралось, соску еще не выплюнуло, а его уже тащат на сцену, на народ, под юпитеры! А ты говоришь!..
Нет, я уже ничего не говорил. Да и что тут скажешь?
ПОСЛЕСЛОВИЕ, ИЛИ ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЯМ — ПИСАТЕЛЯМ
Прочитали вы эти незатейливые истории и, вижу, морщитесь, недовольно.
Не надо.
И не уподобляйтесь гоголевскому городничему, не спрашивайте автора: «Над кем смеешься?»
Ибо я тоже уподоблюсь тому же бессмертному персонажу, человеку мудрому и многострадальному, и отвечу вам: «Над собой смеюсь».
Честное слово — над собой. Только над самим собой. Исключительно — над собой, и ни над кем больше.
Бросил тень на вас? Ничуть не бывало! Каким же надо быть великим, чтобы заслонить такое большое?! Вы мне просто льстите. Не надо.
Не надо, и — успокойтесь.
Успокойтесь и занимайтесь своим делом, если считаете, что оно приносит пользу народу и отечеству нашему.