Автор более сотни книг, Майкл Морпурго живёт на тихой ферме в Девоне и, по собственному признанию, прежде чем перенести свои истории на бумагу, рассказывает их своим лошадям и собакам. Ведь в большинстве его книг животным отведена очень важная роль. Делая их героями своих приключенческих произведений, автор говорит о беззащитной красоте и хрупкости мира, его зависимости от человеческого участия и сострадания. Каждой своей историей Майкл Морпурго утверждает, что подлинная человечность держится на двух столпах – милосердии и силе духа. Этот гуманистический посыл пронизывает все книги Майкла Морпурго, продолжая традиции великой английской литературы, заложенные Диккенсом и Киплингом.
«Адольфус Типс и её невероятная история» погружает читателя в трудные будни прибрежной английской деревушки, которая в годы Второй мировой войны оказалась в зоне размещения союзных войск. Семья Лили вынуждена покинуть родную ферму, но девочка не может оставить на произвол судьбы свою любимицу – своенравную серую кошку. За эти месяцы изгнания Лили обретёт дружбу, которая продлится долгие десятилетия, а кошка обзаведётся звучным именем – Адольфус Типс.
Michael Morpurgo
THE AMAZING STORY OF ADOLPHUS TIPS
Text © Michael Morpurgo 2005
Illustrations © Michael Foreman 2005
The author and illustrator assert the moral right to be identified as the author and illustrator of this work.
Иллюстрации в тексте Майкла Формана
© А. Олефир, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
Хотя эвакуация Саут-Хэмс и учения перед Днём «Д» – высадкой в Нормандии – происходили на самом деле, эта повесть является художественным вымыслом. Любые упоминания реальных людей, живых или мёртвых, географических названий и исторических событий служат исключительно для придания вымыслу должной культурной и исторической атмосферы. Все прочие имена, персонажи, места и события созданы воображением автора, и любое сходство с реальными людьми, живыми или мёртвыми, абсолютно случайно.
Посвящается Энн и Джиму Симпсон, которые привезли нас в Слэптон, а также их семье, особенно Атланте, Гарриет и Эффи
Некоторые подробности этой истории почерпнуты из книги Грейс Брэдбир «Исказился лик земли» (The Land Changed its Face), выпущенной издательством «Харбор Букс» в 1984 году.
Первый раз я прочитал бабушкино письмо больше десяти лет назад, когда мне было двенадцать, – такое письмо, что уж никак не забудешь. Помню, я перечитывал его снова и снова, чтобы убедиться, что всё правильно понял. Вскоре и все домашние тоже прочли это письмо.
– Н-да, я сражён наповал, – сказал мой отец.
– Безумие какое-то, – заявила мама.
Бабушка позвонила тем же вечером:
– Був? Это ты, дорогой? Это бабушка.
Бабушка и начала звать меня Був. Скорее всего, это было самое первое слово, которое она от меня услышала. По-настоящему меня зовут Майкл, но так она меня никогда не называла.
– Так ты прочитал? – продолжала она.
– Да, бабушка. Это правда – вот это всё?
– Конечно же да, – ответила она с далёким смешком, который отозвался эхом. – Если тебе угодно, считай, что всё из-за кошки, Був. Но помни одно, дорогой мой: только дохлая рыба плывёт по течению, а я пока что совсем не дохлая рыба.
Итак, всё правда. Она действительно взяла и сделала это. Мне хотелось вопить и улюлюкать, скакать, как мячик, от радости. Но все остальные как будто ещё не оправились от шока. Целый день приходили тётушки и дядюшки, кузены с кузинами, охали и ахали, качали головой и перешёптывались:
– Да как же она могла?
– И в её-то возрасте!
– Дедушка всего несколько месяцев как умер.
– Едва похоронить успели.
И, по правде говоря, дедушка действительно всего несколько месяцев как умер: точнее, пять месяцев и две недели.
Во время похоронной службы лил ужасный ливень, да так громко, что иногда и орган заглушал. Помню, какой-то младенец расплакался и его пришлось вынести из церкви. Я сидел рядом с бабушкой на передней скамье, возле гроба. Бабушкины пальцы дрожали, и когда я искоса взглянул на неё, она улыбнулась и сжала моё плечо: мол, всё в порядке. Но я знал, что ничего не в порядке, и потому держал её за руку. Потом мы вместе шли за гробом по проходу между рядами, крепко ухватившись друг за друга.
Дальше мы стояли под её зонтиком у могилы и смотрели, как опускают гроб; слова викария уносило ветром, мы даже не успевали их расслышать. Помню, я изо всех сил старался почувствовать горе, но у меня не получалось, и не потому, что я не любил дедушку. Я его любил. Но он был болен рассеянным склерозом десять лет или больше, то есть почти всю мою жизнь, и я его толком даже не знал. Когда я был маленьким, он сидел у моей кровати и читал мне всякие истории. Позже уже я читал ему; иногда он только и мог, что улыбаться. В конце, когда дедушке стало совсем плохо, бабушке приходилось делать за него почти всё. Даже переводить то, что он пытался мне сказать, потому что я уже больше не мог этого понять. В последние несколько каникул, проведённых в Слэптоне, я по глазам видел, как ему плохо. Дедушку раздражало собственное состояние и бесило то, что я вижу его таким. И когда я услышал, что он умер, мне, конечно, стало жалко бабушку: они ведь были женаты больше сорока лет. Но где-то в глубине души я радовался, что всё закончилось – и для неё, и для него.
После похорон мы вместе пошли по переулку в паб, на поминки, и бабушка всё так же сжимала мою руку. Я понимал, что не стоит сейчас ничего говорить. Бабушка погрузилась в какие-то свои мысли, и беспокоить её не надо было.
Мы проходили под мостом, паб уже виднелся впереди, когда бабушка наконец заговорила.
– Теперь он свободен от всего, Був, – сказала она, – и от инвалидного кресла тоже. Господи, как он ненавидел это кресло! Теперь он снова будет счастлив. Как жалко, Був, что ты не знал его раньше. Если бы ты знал его так же, как я. Он был здоровенный, дюжий такой парень и при этом мягкий, и спокойный, и всегда добрый. Он старался быть добрым до самого конца. Поначалу мы с ним всё время смеялись – ох, как мы хохотали! В этом-то, наверное, главная беда: он просто перестал смеяться, давным-давно, ещё в начале болезни. Вот почему я всегда любила, когда ты приезжал к нам, Був. Ты напоминал мне о том, каким он был в юности. Ты всегда смеялся, прямо как он в былые дни, и мне становилось намного лучше. И дедушке тоже, уж поверь мне.
Это было совсем не похоже на бабушку. Обычно, когда мы были с ней вдвоём, рассказывал я. Бабушка никогда много не говорила, только слушала. Я поверял ей всю свою жизнь. Не знаю почему, но мне всегда с ней говорилось легко – гораздо легче, чем с кем-либо из домашних. Дома все всё время были чем-то заняты. Я едва раскрывал рот, и мне тут же начинало казаться, будто я кого-то от чего-то отрываю. А бабушкино внимание целиком принадлежало мне, я это знал. С бабушкой я ощущал себя немножечко центром вселенной.
Сколько себя помню, я приезжал на каникулы в Слэптон чаще всего один. В бабушкином одноэтажном коттедже я больше чувствовал себя как дома, чем где бы то ни было, потому что мы часто переезжали – по мне, так слишком часто. Только привыкнешь, обживёшься, заведёшь новых друзей – и на тебе: снова надо сниматься с места и куда-то ехать. Лето в Слэптоне с бабушкой – это было что-то устойчивое, надёжное, повторялось из года в год, и я любил его за эту неизменность, а особенно за Харли.
Бабушка иногда втихомолку вывозила меня кататься на любимом дедушкином мотоцикле, его гордости и радости – старом «харлей-дэвидсоне». Мы звали его Харли. До дедушкиной болезни они катались на Харли, когда только получалось, то есть не очень часто. Однажды бабушка сказала, что это были самые счастливые их годы. А потом дедушка стал слишком болен, чтобы возить её на Харли, и потому она возила меня. Мы, конечно же, подробно рассказывали дедушке о своих поездках, и ему нравилось слушать, где мы побывали, на каком поле останавливались перекусить и как быстро гнали мотоцикл. Я точно оживлял всё это для него, и он радовался. Но моей семье мы никогда об этом не рассказывали. Бабушка говорила, что это должен быть наш секрет: если кто-нибудь дома узнает, что она возит меня на Харли, меня больше никогда в жизни к ней не отпустят. И она была права. По-моему, папа, её родной сын, и мама расходились с бабушкой практически во всём. Они всегда считали её упёртой, эксцентричной и даже безответственной. Наверняка они бы решили, что поездки на Харли вместе с ней для меня слишком опасны. Но ничего подобного. Я никогда не ощущал опасности, как бы мы ни мчались. Чем быстрее, тем лучше. Когда мы возвращались, едва дыша от восторга, с занемевшими от ветра лицами, бабушка всегда говорила одно и то же: «Грандиозно! Правда же? Просто грандиозно!»
Если мы не катались на Харли, то долго гуляли по берегу и запускали воздушных змеев, а на обратном пути наблюдали за водяными курочками, лысухами и цаплями в Слэптонских лугах. Как-то раз мы видели выпь. «Правда же грандиозно?» – шепнула бабушка мне на ухо. «Грандиозно» было её любимым словечком, она им описывала всё, что ей нравилось: мотоциклы и птиц, а ещё лаванду. В доме всегда пахло лавандой. Бабушка обожала лавандовый цвет и запах. Мыло у неё тоже было лавандовое, и в каждом шкафу и сундуке лежала подушечка, набитая лавандой, – будто бы моль отпугивать.
А лучше всего, даже лучше, чем вцепляться в бабушку и мчаться по глухим переулкам на Харли, были самые ветреные дни, когда мы вдвоём, вопя и топоча, носились по галечному пляжу Слэптон Сэндс, держась друг за друга, чтобы не унесло. Мы не могли уходить надолго из-за дедушки. Он не возражал, когда его оставляли одного на какое-то время, но только если по телевизору шла какая-нибудь спортивная передача. Так что мы обычно уезжали кататься на Харли или уходили гулять, когда передавали крикетный матч или регби. Больше всего дедушка любил регби. Он и сам в молодости неплохо в него играл – очень хорошо, с гордостью утверждала бабушка. Порой он даже играл за Девон, когда удавалось оторваться от дел на ферме.
Бабушка немного рассказывала о той хлопотливой жизни, которую они вели до моего рождения, возила меня на ферму и всё показывала. Я знал, что они доили стадо из шестидесяти рыже-палевых коров южнодевонской породы и что дедушка работал, пока были силы. В конце концов, когда болезнь победила и он больше не мог подниматься и спускаться по лестнице, им пришлось продать ферму и скот и переехать в коттедж в деревне Слэптон. Однако бабушке больше хотелось говорить обо мне, спрашивать обо мне, ей и вправду было интересно. Может, потому, что я её единственный внук. А ещё она никогда меня не судила. И я рассказывал ей всё без утайки о своей жизни дома, о друзьях и переживаниях. Бабушка никогда не давала советов – она просто слушала.
Помню, однажды бабушка сказала, что всякий раз, как я приезжаю к ним, она словно молодеет.
– Чем старше я становлюсь, тем больше хочется быть молодой, – призналась она. – Вот почему я люблю кататься на Харли. И я собираюсь оставаться молодой до последнего – что бы ни случилось.
Я хорошо понял, что она имела в виду под «что бы ни случилось». Последние пару лет перед дедушкиной смертью с каждым моим приездом бабушка выглядела всё более седой и усталой. Я часто слышал, как папа уговаривал её отправить дедушку в дом престарелых, потому что нельзя же больше ухаживать за ним в одиночку. Только уговоры эти частенько напоминали обвинения или угрозы, и мне хотелось, чтобы папа замолчал. В любом случае бабушка ничего не желала слушать. Она всё же завела сиделку, которая каждый день приходила мыть дедушку, но все остальные дела так и оставались на бабушке, и её силы истощались. Теперь я всё чаще гулял по берегу в одиночестве. Кататься на Харли мы больше вообще не могли. Дедушку теперь не оставить было даже на десять минут, иначе он начинал нервничать, а бабушка – беспокоиться за него. Но после того как дедушку укладывали в постель, мы или играли в «Эрудит», причём иногда она мне поддавалась, или допоздна разговаривали – точнее, я рассказывал, а она слушала. Можно считать, я много лет вёл репортаж о своей жизни: с момента, как научился говорить, и всё дальнейшее детство.
Но теперь, после дедушкиных похорон, когда мы вместе брели к пабу, а все шли позади, настала её очередь говорить. И она говорила о себе – без умолку, быстро и возбуждённо, как никогда прежде. А слушателем внезапно оказался я.
На поминках в пабе собралась целая толпа, и, конечно же, каждый хотел что-нибудь сказать бабушке, поэтому в тот день нам больше не удалось пообщаться – по крайней мере, с глазу на глаз. Я исполнял роль официанта, разнося чай, кофе и тарелки с пирогами и пирожными. Когда мы в тот вечер уезжали домой, бабушка обняла меня особенно крепко, а потом погладила по щеке, как делала всегда перед сном, прежде чем выключить свет. Она не плакала, почти совсем.
– Не волнуйся за меня, милый мой Був, – прошептала она. – Бывают времена, когда лучше побыть одному. Я буду кататься на Харли – уж с ним-то мне станет легче. Со мной всё будет хорошо. – И мы уехали, оставив её наедине с тишиной опустевшего дома.
Через несколько недель бабушка приехала к нам на Рождество, но держалась очень отстранённо, словно заблудилась где-то в глубинах себя и была одновременно здесь и не здесь. Я решил, что она всё ещё горюет, а это ведь такое дело, личное. В общем, я к ней не приставал, и мы мало разговаривали. Всё же, как ни странно, бабушка не выглядела особенно печальной – скорее, умиротворённой, очень тихой и спокойной. По её лицу блуждала мечтательная улыбка, будто для счастья ей достаточно было просто быть здесь, с нами, но только без особой нужды ни во что полностью не включаться. Я нередко заставал её сидящей и глядящей в пространство и думал, что она, возможно, вспоминает какое-нибудь Рождество: из проведённых с дедушкой или из своего детства на ферме.
В сам день Рождества после обеда бабушка сказала, что хочет прогуляться, и мы пошли в парк вдвоём. Мы сидели и наблюдали за утками на пруду, и вдруг она заговорила:
– Я уезжаю, Був. На Новый год, ненадолго.
– А куда? – спросил я.
– Скажу, когда туда приеду, – ответила она. – Обещаю. Напишу тебе письмо.
Больше мне из бабушки ничего вытянуть не удалось. Через пару дней мы отвезли её на вокзал и помахали ей в окошко. А потом – ничего: ни письма, ни открытки, ни звонка. Прошла неделя. Две недели. Никто, кроме меня, вроде бы о ней не беспокоился. Мы все знали, что бабушка уехала в путешествие; из этого она тайны не делала, однако никому не сообщила, куда едет. Но она обещала мне написать, а сама не писала. Бабушка никогда не нарушала своих обещаний, никогда. Я был уверен: что-то случилось.
Как-то раз субботним утром я забирал почту с коврика у входной двери, и там было письмо для меня. Конверт оказался весьма увесистым. Я сразу же узнал бабушкин почерк. Вскоре все принялись читать свои письма, но бабушкино мне хотелось открыть так, чтобы никто не видел. Я убежал наверх, в свою комнату, сел на кровать и распечатал конверт. Из него я извлёк нечто, больше похожее на рукописную книгу, чем на письмо, – листов тридцать или сорок, заполненных мелким почерком. На верхней странице бабушка приклеила скотчем чёрно-белую (на самом деле скорее буро-белую) фотографию маленькой девочки, очень похожей на меня: она смотрела в камеру, улыбаясь во весь рот и держа на руках большую чёрно-белую кошку. Там же красовалось заглавие: «Адольфус Типс и её невероятная история», а под ним бабушкина подпись: Лили Трегенца. К рукописи большой разноцветной скрепкой было пришпилено вот такое письмо.
Адольфус Типс
и её невероятная история
Пятница, 10 сентября 1943 г.
Я уже целую неделю опять хожу в школу. Когда мисс Макаллистер ушла от нас в конце прошлого триместра, я от счастья просто прыгала скакунчиком (мне нравится это слово), и все мы прыгали. Она была ведьма, точно говорю, настоящая ведьма. Я-то думала, теперь всё будет типи-топ (это слово мне тоже нравится), просто здоровско, и так ждала школы без неё. И кого же мы получили взамен? Миссис Панталонфелд, то есть Блумфелд. Снаружи она вся такая улыбчивая, а внутри ещё хужее мисс Макаллистер. Я знаю, что «хужее» говорить не положено, но это звучит хужее, чем «хуже», и поэтому напишу так. Так вот. Мы зовём её Панталонфелд – конечно же, из-за фамилии, а ещё потому, что она как-то раз пришла в класс, а из-за пояса юбки у неё торчали панталоны, тёмно-синие, как форма у моряков.
Сегодня Панталонфелд оставила меня после уроков только за то, что у меня опять были грязные руки. «Лили Трегенца, пожалуй, я ещё не встречала таких неаккуратных девочек». Она даже сказать это нормально не может. У неё получается «агурадный» вместо «аккуратный» и не обычное «я», а какое-то «йа-а-а». По-английски говорить не умеет, а ещё учительница, и нас будет учить. Я сказала, что это нечестно, и она ещё раз оставила меня после уроков. Меня бесит её акцент! Она, может, вообще немка из Германии. Может, даже шпионка! Она похожа на шпионку. Я её ненавижу, вот прямо ненавижу. А кроме того, у неё есть любимчики – городские, которых эвакуировали. Это потому, что Панталонфелд приехала сюда из Лондона, как и они. Она сама нам так сказала.
В этом триместре в моём классе ещё трое городских, все из Лондона, как и предыдущие. Теперь их так много, что на площадке даже играть негде – уже почти столько же, сколько нас. И они всё время дерутся. Большинство вроде бы нормальные, только говорят по-смешному, я половину не могу разобрать. А ещё они общаются только со своими, а на нас иногда смотрят так, будто у нас корь, или свинка, или что-нибудь такое. Как будто считают нас всех тупыми деревенщинами, а мы вовсе не такие.
Один из наших новичков – его звать Барри Тёрнер – живёт в доме миссис Морвенны, возле магазина. У него волосы рыжие везде-превезде, даже брови рыжие. И он ковыряется в носу, так противно. В правописании у него ошибок гораздо больше моего, но его Панталонфелд никогда не оставляет после уроков. И я знаю почему – потому что папу Барри, он в авиации служил, убили в Дюнкерке. Мой папа в армии, и он жив. И только из-за того, что он не умер, меня оставляют после уроков. Разве это честно? Барри сказал Мейзи, которая теперь сидит рядом со мной в классе, и мы с ней иногда лучшие подруги, что она может поцеловать его, если хочет. А он в нашей школе всего неделю. Вот мартышка нахальная! Мейзи говорит, она позволила ему себя поцеловать, потому что он ещё маленький – ему всего десять – и потому что ей стало его жалко из-за папы и хотелось проверить, хорошо ли городские это умеют. Она сказала, было немножко липко и мокро, но неплохо. Я этими поцелуйчиками не занимаюсь. Не понимаю, что тут хорошего, раз это липко и мокро.
У Типс уже в любой день могут родиться котята, пузо у неё – как набитый мешок. В прошлый раз она родила у меня на кровати. Типс самая лучшая (и самая большущая) кошка в целом мире, и я её люблю больше всего и всех на свете. Но она всё время приносит котят, и это она зря, потому что мы не можем их оставлять. Никто не хочет их брать, потому что у всех уже есть свои кошки и у них тоже котята.
И вот из-за Типс и её котят у меня вышла ссора с папой, самая ужасная ссора в моей жизни, когда он в последний раз приезжал в отпуск из армии. Он сделал это, пока я была в школе, и мне даже не сказал. Как только котята родились, он просто взял их всех и утопил. Когда я узнала, то наговорила ему страшных гадостей: что я с ним никогда больше не буду разговаривать и что надеюсь, немцы его убьют. Я вела себя кошмарно и с ним даже не помирилась. Я написала письмо, что очень сожалею обо всём этом, но папа не ответил, а лучше бы ответил. Он, наверное, теперь меня ненавидит, и я не могу его винить. Если с ним что-нибудь случится, я этого не перенесу, особенно после того, что я наговорила.
Мама всё время мне твердит, чтобы я не давала языку думать за себя, а я не очень-то понимаю, что́ она имеет в виду. Она вот только что зашла пожелать мне спокойной ночи и задула мою лампу.
Говорит, я слишком много времени провожу за своим дневником. Она думает, я не умею писать в темноте, но я умею. Может, утром мои записи будут выглядеть чуточку криво, но мне всё равно.
Воскресенье, 12 сентября 1943 г.
Мы сегодня видели в Слэптоне американских солдат; я их вообще в первый раз видела. Все зовут их «янки», уж не знаю почему. Дедушке они не нравятся, а мне нравятся. По-моему, форма у них красивей, чем у наших солдат, а сами они выглядят как-то побольше. Янки всё улыбались и махали нам, особенно маме, но только потому, что она красотка, уж это точно. Когда они стали свистеть, мама вся покраснела, но ей было приятно. Они говорят не «здравствуйте», а «здрасть», один даже сказал «здорово». И он дал мне карамельку, только назвал её «леденец». Я сейчас её сосу, пока пишу. Она вкусная, но не такая вкусная, как лимонные конфетки с шипучкой или мятная карамель с полосками и тянучкой в серединке. Мятные я больше всего люблю, но теперь мне их дают только две в неделю – из-за карточек. Мама говорит: нам сильно повезло, что мы живём на ферме и можем сами выращивать овощи, делать масло и сливки из своего молока и есть своих кур. И когда я жалуюсь на нормы по сладостям, а я жалуюсь, она всякий раз читает мне маленькую лекцию про то, какие мы везучие. Барри говорит, в Лондоне у них на всё были карточки, так что, может, мама и права. Может, нам и вправду повезло. Но я всё равно не понимаю, как то, что мне дают меньше мятных карамелек, поможет нам победить в войне.
Четверг, 16 сентября 1943 г.
Сегодня мама получила письмо от папы. Всякий раз, как приходит письмо, она одновременно страшно радуется и огорчается. Она говорит: папа сейчас в Африке с Восьмой армией, он там следит, чтобы грузовики и танки работали, а мой папа здорово разбирается в моторах. Днём очень жарко, пишет он, зато ночью так холодно, что можно пальцы на ногах отморозить. Мама дала мне прочитать письмо, когда сама его прочитала. Папа ничего не написал про Типс и котят и про нашу с ним ссору. Может, он забыл про всё это. Надеюсь, что так.
Мне не хочется это писать, но я же должна записывать, что чувствую на самом деле. А то зачем вообще писать дневник? Если честно, я совсем не так скучаю по папе, как следует и как, по-моему, скучает мама. Вот когда я читаю его письма, то страшно по нему скучаю, а потом вообще про него забываю, пока кто-нибудь о нём не заговорит или, к примеру, мне на глаза не попадётся фотография. Может, это потому, что я до сих пор зла на папу из-за котят. Но я на него не только из-за котят злюсь. На самом деле ему не обязательно было уходить сражаться на войну – он мог остаться с нами и помогать дедушке и маме на ферме. Другим фермерам разрешили остаться. И папа мог, но не стал. Он пытался мне это объяснить, перед тем как уйти в армию. Говорил, что ему кажется неправильным оставаться дома, когда столько мужчин такого же возраста, как он, идут на войну. Я ему сказала, что лучше бы он подумал о дедушке, и о маме, и обо мне тоже, но он не стал слушать. Теперь им приходится делать всю работу самим: и доить, и разбрасывать навоз, и всё сено заготавливать, и ягнят принимать. Только папа умел чинить свой фордсоновский трактор и молотилку, а теперь его нет. Я чуть-чуть помогаю, но пользы от меня не так уж много. Мне всего двенадцать (уже почти), и я почти что всё время в школе. Ему надо было остаться здесь, с нами, вот как я считаю. С меня уже хватит его отсутствия. И войны этой тоже с меня хватит. Нам больше нельзя ходить на пляж и запускать воздушных змеев. Везде колючая проволока, чтобы мы туда не лазили, и везде под ней закопаны мины. Везде понаставили ужасных знаков, чтобы нас отпугнуть. Но это не помогло старой вонючей одноглазой овчарке фермера Джеффри, которая задирала ногу везде, где проходила (как-то раз даже над моей ногой). Вчера она пролезла под колючей проволокой на пляж и взорвалась, вот бедняга.
Эта идея пришла мне в школе (наверное, потому, что Панталонфелд читала нам истории про короля Артура). Я думаю, надо одеть Черчилля и Гитлера в доспехи, посадить на коней, дать каждому копьё и пусть они сами между собой разберутся. Кого собьют, тот проиграл, и война закончится, и все мы сможем снова нормально жить. Черчилль, конечно же, победит, потому что Гитлер с виду слабак слабаком, даже на лошади не сумеет усидеть, не то что копьё удержать. Так что мы победим. И больше никаких карточек. Карамели – сколько захочется. Папа сможет вернуться домой, и всё станет как раньше. Всё будет типи-топ.
Пятница, 17 сентября 1943 г.
Сегодня утром я видела лиса, он бежал через южное поле, а в зубах держал курицу. Когда я на него закричала, он остановился и секунду на меня смотрел, как будто говорил не лезть в его дела. А потом просто потрусил прочь, наглый до невозможности, вообще ничего не боялся. Мама говорит, это не наша курица, – но ведь чья-то же? Кто-то должен рассказать этому лису о продуктовых карточках, вот что я думаю.
По моему окну ползают толпы косиножек и бабочка. Сейчас я их всех выпущу…
На улице всё ещё светло. Люблю светлые вечера. А бабочка была «красный адмирал». Красивая. Прямо грандиозная.
Мама с дедушкой спорят внизу, я их слышу. Дедушка снова ругается на американских солдат, зовёт их «янки чёртовы». Говорит, их сотни, они повсюду, и расхаживают, как у себя дома: сигары курят, жвачку жуют. Прямо какое-то вторжение, говорит он. Мама отвечает тише, поэтому слова трудно расслышать.
Теперь они перестали спорить и включили радио, уж не знаю зачем. Новости с войны всегда плохие, и от них мама с дедушкой только огорчаются. Оно вообще почти никогда не выключается, это радио.
Понедельник, 20 сентября 1943 г.
Два больших сюрприза. Один хороший, один плохой. Сегодня нас всех отослали из школы по домам – это был хороший сюрприз. Всё из-за этого мистера Адольфа чёртова Гитлера, как его зовёт дедушка. Мы сидели и занимались арифметикой с Панталонфелд – делением в столбик, которое я никак не могу понять, хотя стараюсь изо всех сил, – и вдруг услышали над головой рёв и гул самолёта. Он делался всё громче и громче, так что в классе даже окна задребезжали. Потом раздался громкий-прегромкий взрыв, и вся школа затряслась. Мы все попадали на пол и заползли под парты, как на учениях по воздушной тревоге, только сейчас было гораздо волнительней, потому что по-настоящему. К тому времени, как Панталонфелд вывела нас из школы на площадку, немецкий бомбардировщик был уже далеко над морем. Барри изобразил, что стреляет в него из зенитки и сбивает. Почти все мальчишки тоже стали тыкать в небо пальцами и издавать дурацкие пулемётные звуки: «та-да-да-да-да».
Панталонфелд отправила нас по домам просто на всякий случай: вдруг ещё бомбардировщики прилетят. Но мы не пошли по домам, а пошли искать, куда упала бомба. И мы её нашли. На пшеничном поле мистера Берри, прямо за деревней, оказалась огроменная дыра. Туда уже пришёл дядя Джордж в своей униформе – он в отряде местной самообороны – и указывал всем, что делать. Наверное, следить, чтобы никто не свалился в яму. Никто не пострадал, кроме бедняги-голубя, который, похоже, объедался пшеницей, когда упала бомба. Его перья разлетелись повсюду. Потом один из городских на́чал хвастаться, что до́ма, в Лондоне, видал дырки и побольше. Крепыш Нед Симмонс сказал, куда этому лондонцу идти, и что он о нём думает, и обо всех напыщенных городских заодно, ну и понеслось, как обычно: мы против них. И я ушла.
Я уже шла домой и вдруг увидела, как по дороге едет этот джип, прямо ко мне. В нём сидел один солдат в американской каске. Он затормозил со скрежетом и сказал: «Эй, привет!» Солдат был чернокожий. Я ещё никогда в жизни не видела чёрных людей, только на картинках в книжках, и поэтому не знала, что ответить. Я изо всех сил старалась не таращиться на него, но ничего не могла с собой поделать. Ему пришлось дважды переспросить, по той ли дороге он едет в Торпойнт, и только тогда я наконец смогла кивнуть. «Знаешь что? У тебя такие же косички, как у моей самой младшей сестрёнки, – сказал он, а потом ещё добавил: – Пока!» И уехал, разбрызгивая лужи. Я немножко огорчилась, что в этот раз мне не досталось конфеты.
Когда я добралась до дома, то получила второй сюрприз, плохой. Я рассказала про бомбу и про то, что дядя Джордж и отряд самообороны уже были там, а ещё про чёрного солдата, которого встретила на дороге. Маме с дедушкой словно не было до всего этого дела. Мне это показалось странным. И странно, что никто из них как будто не хотел со мной разговаривать и даже на меня смотреть. Мы все пили чай на кухне, когда вошла Типс. Она потёрлась о мою ногу, а потом принялась бродить туда-сюда и мяукать: под столом, под шкафом, под буфетом. Но она мяукала не как всегда, когда хочет еды или ласки или когда приносит мышь. Типс звала кого-то, и когда я взяла её на руки, то нащупала кое-что новое. Её пузо всё так же висело мешком, но определённо изменилось. Она больше не была толстой и круглой. Я сразу же поняла, что они натворили.
– Нам нужно было это сделать, Лили, – сказала мама. – Лучше сразу, пока она не успела сильно к ним привязаться. Иногда ради добра приходится поступать жестоко.
Я завопила на них: «Убийцы! Убийцы!» Потом унесла Типс к себе в комнату. Я и сейчас тут с ней. С тех самых пор я всё плачу, и погромче, чтобы они услышали, чтобы им стало так же плохо, как мне.
Типс лежит у меня на коленях и умывается, будто ничего не случилось. Она даже мурлычет. Может, она ещё не поняла. А может, поняла и уже нас простила. Сейчас она перестала вылизываться. Она смотрит на меня, как будто всё-всё понимает. Сомневаюсь, что она нас простила. И вряд ли когда-нибудь простит. С чего бы?
Вторник, 5 октября 1943 г.
День моего рождения. Я родилась в этот день двенадцать лет назад, в десять часов утра. Я уже давно говорила, что мне двенадцать, и вот теперь это и правда так. Всё, чего я хочу теперь, – чтобы мне исполнилось тринадцать. И даже тринадцать недостаточно взросло. Мне очень-очень хочется стать намного старше, чем сейчас, но не такой старой, как дедушка, – не так, чтобы я ходила согнувшись, а мои руки загрубели и все покрылись морщинами и венами. И чтобы у меня из носа вечно текло, а из ушей росли волосы, тоже не надо. Но я очень хочу, чтобы мои года побыстрее добежали где-то до семнадцати – тогда школа, и Панталонфелд, и деление в столбик закончатся насовсем и никто не сможет забрать у меня котят и утопить их. Будет так здорово, когда мне станет семнадцать, потому что к тому времени война точно кончится. Дедушка говорит, мы уже побеждаем и до конца осталось совсем недолго. Тогда я смогу поехать в Лондон на поезде – я ещё никогда не бывала в поезде, – и увидеть все магазины, и покататься на этих больших красных автобусах и на метро. Барри Тёрнер мне всё об этом рассказал. Он говорит, там на улицах есть фонари, повсюду миллионы людей, и кино, и танцзалы. Его папа работал в кинотеатре до войны, до того как погиб. Барри как-то раз мне сказал – это было самое первое, что он вообще рассказал мне про своего папу.
Ой, а я ведь так до сих пор и не получила письма от моего папы. Наверное, он всё ещё зол на меня из-за того, что я сказала. Я бы очень-очень хотела этого не говорить. Он мне приснился позавчера. Я обычно вообще не помню снов, но этот запомнила, хоть и всего кусочек. Папа вернулся домой и доил коров, но только в военной форме и в каске. Это был кошмар, потому что когда я зашла в доильню, то заговорила с ним, а он даже головы не поднял. Я закричала, но он всё равно не смотрел на меня. Как будто кого-то из нас там не было, но мы были, оба были там.
Понедельник, 1 ноября 1943 г.
Барри повторял это каждый раз, как меня видел. Это уже здорово бесило. В конце концов я наорала на него, и он расстроился. Знаю, что не стоило этого делать, Барри ведь просто шутил и подружиться хотел. Он не разревелся, но почти.
Но сегодня мне ещё больше стыдно из-за кое-чего другого, гораздо худшего. С тех пор как у нас появилась Панталонфелд, я над ней издевалась, – все мы, но я больше всех. У меня здорово получается доводить людей, если мне этого хочется. Когда она пришла к нам в первый раз, то не понравилась мне и я ей надерзила, а она рассердилась и наказала меня. Я снова ей надерзила, и Панталонфелд меня снова наказала, и так всё и продолжалось, ну а потом я уже вообще никак не могла с ней поладить. Я всё время считала её врединой, с самого начала, а теперь случилось вот это.
Сегодня к нам в школу пришёл викарий из церкви и сказал, что утром нас будет учить он, поскольку миссис Блумфелд не очень хорошо себя чувствует. Она не то чтобы больна, но у неё горе, пояснил он. Она горюет оттого, что узнала новости: её муж, который служил в торговом флоте, пропал без вести где-то в Атлантике. В его корабль попала торпеда. Несколько выживших подобрали, но мужа миссис Блумфелд среди них не было. Викарий сказал нам, что, когда она вернётся в школу, нам лучше бы вести себя помягче и подобрее, чтобы не огорчать её ещё больше. Потом он велел нам закрыть глаза, сложить руки и помолиться за неё. Я заодно помолилась и за себя, потому что не хочу, чтобы Бог отвернулся от меня за все те гадости, которые я говорила и думала о ней. И за папу я тоже молилась: пусть Бог не заставит его погибнуть в пустыне только потому, что я дурно себя вела с миссис Блумфелд, и пусть папа знает: когда я говорила, что хочу, чтобы он умер, из-за котят, которых он утопил, я на самом деле этого не хотела. Я никогда в жизни так старательно не молилась. Обычно, когда мне положено молиться, мои мысли всегда где-то блуждают, но сегодня было не так.
После обеда миссис Блумфелд пришла в шко-лу. Она не накрасила губы и казалась совсем бледной и замёрзшей. И ещё её немножко трясло. Мы оставили ей на столе письмо и все-все его подписали, что нам очень жаль её мужа. Миссис Блумфелд выглядела слишком спокойной, как будто вся оцепенела. Она не плакала и ничего такого не делала, пока не прочитала наше письмо. Тогда она попыталась улыбнуться нам сквозь слёзы и сказала, что мы очень заботливы и внимательны, хотя это не так: ведь насчёт письма-то викарий придумал, – но ей мы рассказывать не стали. Мы весь день говорили шёпотом и вели себя очень-очень хорошо и тихо. Мне её теперь ужасно жалко, потому что она совсем одна. Я больше не буду звать её Панталонфелд. И вряд ли кто-нибудь будет.
Понедельник, 8 ноября 1943 г.
С тех пор как погиб муж миссис Блумфелд, я стала сильно беспокоиться за папу. Раньше нет, а теперь всё время. Мне кажется, что он лежит мёртвый в песках Африки. Я пытаюсь не думать об этом, но картинка, как он там лежит, постоянно перед глазами стоит. И я знаю, что это глупо, ведь от него наконец-то пришло письмо, только вчера, и с ним всё в порядке. (Папины письма идут целую вечность. Это отправлено два месяца назад.) Он ничего не сказал про то, как я на него наругалась. На самом деле он даже просит передать привет Типс. Папа пишет, в пустыне так жарко, что на капоте его джипа можно яичницу пожарить. Говорит, уже который день страшно скучает по старой доброй девонской мороси и грязи. Как можно скучать по грязи? Нас тут всех тошнит от грязи. Дождь идёт целыми днями, мерзкий дождь: то моросит, то льёт. Сегодня ещё ветер был с моря, и я насквозь промокла, пока добралась из школы до дома.
Дедушка пришёл позже. Он немного выпил, но он всегда немного выпивает, когда ходит на рынок, – чисто чтобы не простудиться, как он говорит. Он уселся перед плитой и положил ноги в нижнюю духовку. Мама сердится, когда он так делает, но он всё равно это делает. И носки у него дырявые, всегда-превсегда.
«Повсюду в городе полно янки со жвачкой, целые сотни, – сказал он. – Словно мухи на коровьей мине, чёрт их дери». Мне нравится, когда дедушка так говорит. Мама его чуть не испепелила взглядом, но он и бровью не повёл. Только подмигнул мне и ухмыльнулся и стал рассказывать дальше. Говорит, наверняка что-то готовится: везде, куда ни глянь, склады горючего, палаток понаставили, танки и грузовики стоят. Помяни моё слово, говорит, какое-то большое дело затевают.
На улице всё льёт. Я пишу, а по стёклам хлещет, и весь дом скрипит и вздрагивает, как будто вот сейчас поднимется в воздух и улетит за море. Слышно, как в хлеву мычат коровы, им страшно. Типс от страха совсем обалдела и ищет, где спрятаться. Она всё время мешает мне писать, пытается засунуть голову поглубже мне под мышку. А вот я не боюсь, мне бури нравятся. Обожаю, когда море грохочет и бросается на берег, а ветер дует так сильно, что дух захватывает.
Миссис Блумфелд сегодня утром сказала такое, от чего у меня тоже дух захватило. Эта Дейзи Симмонс, младшая сестра Неда, всё время задаёт вопросы, когда не надо, и сегодня она подняла руку и спросила миссис Блумфелд, есть ли у неё детки, – вот так вот запросто! А миссис Блумфелд как будто и ничего. Она подумала немного, а потом сказала, что у неё никогда не будет своих детей, потому что они ей не нужны: ведь есть все мы. Мы теперь стали её семьёй. А ещё у неё есть кошки, которых она очень любит. Я и не знала про её кошек. Я смотрела на миссис Блумфелд, когда она это говорила, и было сразу видно, что она их и вправду любит. Я так в ней ошибалась. Она любит кошек – значит, наверняка хороший человек. Сейчас я лягу спать и не буду думать про то, как папа лежит в пустыне. Лучше представлю, как миссис Блумфелд сидит дома вместе со своими кошками.
Только что я подошла закрыть окно и увидела, что через двор пролетела сова-сипуха, белая и бесшумная в темноте. Только появилась и уже исчезла. Сова-призрак. А теперь она верещит. Они верещат, а не угугукают. Это слово очень смешно выглядит, когда пишешь, но совам же не нужно его писать, правда? Они просто ухают или угугукают.
Суббота, 13 ноября 1943 г.
Сегодня был день, который изменил всю мою жизнь, навсегда.
Дедушка оказался прав, когда говорил: что-то готовится. И действительно большое дело, очень большое – я всё время щиплю себя, но всё равно не верится, что это правда, что это возьмёт и случится. Вчера был такой же день, как всегда. Дождь. Школа. Деление в столбик. Контрольная по правописанию. Барри, ковыряющий в носу. Барри, улыбающийся мне через весь класс своими большими круглыми глазами. Вот бы он уже перестал мне так улыбаться. Он всегда такой улыбчивый.
А сегодня вдруг оно случилось. Я весь день помнила, что вечером в церкви будет какое-то собрание, и туда должен пойти кто-нибудь от каждого дома, и это важно. Я узнала ещё до школы, когда мама с дедушкой спорили за завтраком. Дедушка вёл себя как ворчливый старикашка. Он стал такой раздражительный в последнее время. (Мама говорит, это из-за ревматизма – в сырую погоду сильней болит.) А дедушка всё ворчал, что у него и так полно работы на ферме и незачем ему тратить время на какие-то собрания и прочую ерунду. И к тому же, сказал он, женщинам лучше даются разговоры, потому что они больше разговорами занимаются. Конечно, от этого мама совсем рассердилась, и они крепко повздорили. В конце концов мама сдалась и сказала, что пойдёт, и попросила меня сходить с ней за компанию. Я не хотела, но теперь рада, что пошла, очень-преочень рада.
Церковь была битком набита. К тому времени, как мы пришли, сесть уже было негде. Потом какой-то важный чиновник, лорд Как-его-там, встал и начал говорить. Я сначала не обращала особого внимания, потому что у него был такой занудный и напыщенный (нравится мне это слово) голос – я чуть не заснула. Но тут я почувствовала, что вокруг наступила странная тишина и неподвижность. Как будто все вдруг перестали дышать. Все слушали, и я тоже стала слушать. Не могу вспомнить точные слова, но, кажется, что-то в таком роде.
– Я знаю, мы просим очень много, – говорил важный чин, – но уверяю вас, мы не стали бы просить о таком, если бы не нужда, если бы это не было совершенно необходимо. Им понадобится побережье в Слэптон Сэндс и вся территория за ним, в том числе эта деревня. Это нужно, потому что им требуется тренироваться перед готовящейся высадкой во Франции. Это всё, что я могу вам сказать. Остальное – высшая военная тайна. Не имеет смысла расспрашивать меня об этом, потому что мне известно не больше, чем вам. Мне известно только, что у вас есть семь недель, начиная с сего дня, чтобы выехать со всем имуществом, и это не просто слова. Вам придётся забрать с собой всё: мебель, еду, уголь, весь свой скот, машины, горючее, а также все корма и урожай, которые можно увезти. Ничего ценного для вас не должно остаться здесь. По прошествии семи недель никому не позволят вернуться – абсолютно никому. Здесь всё обнесут забором из колючей проволоки и расставят охрану, чтобы не пропускать вас. Кроме того, здесь станет опасно. Тут будет идти настоящая стрельба: настоящие снаряды, настоящие пули. Я понимаю, это тяжело, но не думайте, что так обстоят дела только в Слэптоне, что вы единственные. Торкросс, Ист-Аллингтон, Стокенхэм, Шерфорд, Чиллингтон, Стрит, Блэкоутон – трём тысячам людей придётся переехать. Это семьсот пятьдесят семей, и тридцать тысяч акров земли нужно освободить за семь недель.
Кто-то попытался встать и задать вопрос, но без толку. Лорд от них просто отмахнулся.
– Говорю вам, бесполезно меня спрашивать почему и зачем. Всё, что мне известно, я вам уже рассказал. Это нужно для военной операции, для учений – вот всё, что вам нужно знать.
– Да, но как надолго? – спросил викарий из задних рядов.
– Примерно шесть-девять месяцев, возможно дольше. Мы не знаем наверняка. И не беспокойтесь. Мы позаботимся, чтобы у каждого было место для жизни, и, разумеется, каждому, всем фермерам и предпринимателям, выплатят соответствующую компенсацию за любые убытки или ущерб. И следует честно предупредить: ущерб будет, и значительный.
Можно было услышать, как комар пролетает. Я ожидала кучу протестов и вопросов, но все, похоже, онемели. Я взглянула на маму. Она смотрела прямо перед собой, приоткрыв рот, очень бледная. Всю дорогу домой в темноте я донимала её вопросами, но она не сказала ни слова, пока мы не подошли к ферме.
– Это убьёт его, – прошептала она. – Твоего дедушку. Это его убьёт.
Едва войдя в дом, она сразу всё выложила. Дедушка сидел в своём кресле, грея ноги у печки, как обычно.
– Нам придётся уехать, – выдавила мама и рассказала ему всё.
Дедушка помолчал секунду-другую, потом просто заявил:
– Им сначала придётся вытащить меня отсюда. Я родился здесь и умру здесь. Я никуда не поеду, ни ради этих чёртовых янки, ни ради кого.
Мама и сейчас с ним внизу, пытается его уговорить. Но он не станет ничего слушать – я знаю, не станет. Дедушка не так чтоб много говорит, но если уж что скажет, то так и сделает. Он своё слово держит. Типс запрыгнула на мою кровать и затоптала весь мой дневник грязными лапами! Повезло ей, что я так сильно её люблю.
Вторник, 16 ноября 1943 г.
В школе, в деревне, куда ни пойдёшь и кого ни встретишь, все говорят только об эвакуации. Как будто на нас обрушилось стихийное бедствие – никто не улыбается, все какие-то не такие. С тех самых пор, как нам сказали про эвакуацию, стоит густой туман. Он повсюду вокруг, старается заползти во все окна. Мне уже становится любопытно, уйдёт ли он когда-нибудь вообще, увидим ли мы солнце снова.
Я теперь совсем по-другому думаю про Барри. Этот вонючка Боб Болан пристал ко мне на перемене и давай дразниться из-за дедушки: что он один во всей деревне отказывается уезжать. Обозвал дедушку тупым старым козлом. Сказал, что его надо сдать в лечебницу для психов и запереть там покрепче. Мейзи в тот момент была рядом, но она-то за меня не вступилась, а ведь вроде бы моя лучшая подруга. Теперь уже бывшая. Никто не стал меня защищать, так что пришлось мне самой. Я толкнула Вонючку (я больше не буду звать его Боб Болан, потому что «Вонючка» подходит ему гораздо лучше), а Вонючка толкнул меня, и я упала и ободрала локоть. Я сидела и выковыривала песок из локтя, старалась не показать виду, что плачу, как вдруг подбежал Барри. Я даже не заметила, как он сбил Вонючку с ног и начал колошматить. Миссис Блумфелд пришлось его оттаскивать, но Барри успел расквасить Вонючке нос, и поделом. Когда миссис Блумфелд вела обоих в школу, Барри оглянулся через плечо и улыбнулся. Мне не удалось сказать ему спасибо, но я это сделаю. Если бы он только перестал ковыряться в носу и всё время мне улыбаться, то, наверное, и вправду мне понравился бы. Но целоваться с ним я не собираюсь.
Вторник, 30 ноября 1943 г.
Кое-кто уже начал вывозить свои вещи. Сегодня утром я видела, как папа Мейзи ехал по дороге на телеге, загруженной кроватями и стульями, кухонными шкафчиками, чайными ящиками и всем таким прочим. Мейзи сидела наверху и махала мне. Мы снова дружим, но теперь она уже не моя лучшая подруга. Наверное, сейчас мой лучший друг – Барри, потому что я знаю, что могу ему доверять по-настоящему. Потом я увидела, как мисс Лэнгли уезжает на машине, к которой сверху пристёгнуты чемоданы и сундуки. На коленях у неё сидел Джимбо, этот её кошмарный джек-рассел-терьер, – он загоняет Типс на дерево всякий раз, как увидит. Мама сказала, мисс Лэнгли уезжает к кузине в Шотландию, за тысячи миль отсюда. Я только что сообщила это Типс, и она вдруг замурчала, очень радостно. По-моему, это значит «скатертью дорога».
Многие собираются поехать жить к родственникам, и мы бы могли, только дедушка не хочет. Ферма дяди Джорджа всего в паре миль от нас, сразу за тем местом, где пройдёт забор из колючей проволоки. Мама уже начала с ним договариваться. Дядя ответил, что семья есть семья и он будет только рад нам помочь. Я слышала, как он говорил дедушке, что можно перевести к нему наших молочных коров, всех овец, всю технику, папин фордсоновский трактор – всё-превсё. Будет тесновато, сказал дядя Джордж, но, как говорится, в тесноте да не в обиде. А дедушка и слушать не захотел. Он не уедет, и точка.
Среда, 1 декабря 1943 г.
На перемене я нашла Барри, он сидел возле мусорных баков за навесом для велосипедов. Глаза у него были красные. Он плакал, но старался этого не показать. Сначала ему не хотелось говорить мне, в чём дело, но чуть погодя я из него всё вытащила. Он плакал из-за того, что больше не сможет жить у миссис Морвенны, когда она уедет в Кингсбридж на следующей неделе. Она ему очень нравится, да к тому же теперь ему вообще некуда идти. И чтобы его утешить, а ещё за то, как он позавчера подрался с Вонючкой из-за меня, я предложила пойти ко мне поиграть после школы, если только он не будет ковырять в носу. Тогда Барри повеселел, но куда больше оживился, увидев коров и овец. А когда я показала ему папин фордсоновский трактор, он прямо очумел. Как будто ему насовсем подарили новую игрушку. Я его никак не могла оттащить от трактора. Дедушка провёл Барри по всей ферме и позволил поводить трактор, что было нечестно: мне он никогда не разрешал. Когда они вернулись, оба были счастливые, как младенцы. Я уже сто лет не слышала, чтобы дедушка столько смеялся.
Барри набросился на мамин бисквитный торт со сливками и ел кусок за куском и всё время не переставая болтал о тракторе и ферме (и никто не сказал ему, что нельзя говорить с набитым ртом, и это тоже нечестно – меня-то мама всегда за такое ругает). Он бы и весь торт слопал, если бы мама не убрала оставшееся. Барри всё так же мне улыбается, но теперь меня это не так раздражает. На самом деле мне даже нравится.
Потом, когда мы вместе шли по дорожке к воротам фермы, он вдруг опять взял и скис. За всю дорогу почти ни слова не сказал и потом вдруг выпалил:
– А можно я у вас останусь? Я не буду мешать, честно, и в носу ковыряться не буду, честно-пречестно.
Я не могла сказать «нет», но и «да» говорить вот так сразу не хотела. Это же как будто у меня вдруг появится брат. У меня никогда не было брата, и я не уверена, что хочу брата, пусть даже Барри теперь вроде как мой лучший друг. Поэтому я сказала:
– Может быть, я спрошу.
И спросила за ужином. Дедушка даже думать не стал, сразу сказал:
– Парню ведь нужен дом, так? У нас есть дом. Барри нужно кормить. У нас есть еда. Давно надо было взять кого-нибудь из этих эвакуированных ребятишек, но до сих пор мне городские не нравились. А этот ничего, славный. Да и хорошо, если в доме есть парнишка. Будет как в старые добрые деньки, когда твой папа был маленьким. Ты передай, что он может перебираться к нам.
Дедушка даже не спросил, что я об этом думаю, и маму тоже не спросил – просто сказал «да». Это было так неожиданно, мы с мамой оказались к такому совсем не готовы. Похоже, теперь у меня будет как бы брат, который живёт с нами, нравится мне это или нет. Минуту назад пришла мама и села на мою кровать.
– Ты не возражаешь против Барри? – спросила она.
– Вроде бы он славный, – ответила я. Он такой и есть, если только не ковыряется в носу, конечно.
– Одно уж точно, дедушку это порадует, – сказала мама. – А если он станет счастливее, то, может быть, проще будет уговорить его уехать, перебраться к дяде Джорджу. Понимаешь, Лили, они нас всё равно выселят, так или иначе. – Она меня обняла и долго-долго не отпускала. Мама так не делала уже целую вечность. Наверное, она думает, что я для этого слишком большая или ещё что-нибудь, но нет.
Мне уже давно не снился кошмар про папу, и это хорошо. Но я о нём особенно и не думала, а это уже не так хорошо.
Среда, 15 декабря 1943 г.
Сегодня Барри переехал к нам. Он пришёл из школы вместе со мной и принёс свой чемодан. По дороге он чуть ли не всё время скакал и прыгал. Он будет спать в комнате в конце коридора. Дедушка говорит, там спал папа, когда был маленьким. Сразу после чая дедушка повёл Барри кормить коров. Когда Барри вернулся, то по его лицу я поняла: он считает, что попал в рай. Как он говорит, в Лондоне нет ни тракторов, ни коров, ни овец, ни свиней. Он уже решил, что больше всего ему нравятся овцы. И грязь ему тоже нравится, и нравится скатываться со склонов и уделывать куртку овечьими горошками. Маме Барри сказал, что любимый цвет у него коричневый, потому что он обожает грязь, а ещё сосиски. Сегодня я немножко лучше его узнала – маме он рассказывает больше, чем мне. Но я-то слушаю. Конечно, про своего папу Барри много не говорит, но его мама работает в лондонских автобусах «кондукторшей», как он сказал, – это женщина, которая продаёт билеты. Вот почти всё, что я пока о нём знаю, и ещё что он накручивает волосы на палец, когда расстроен, и не любит кошек, потому что кошки над ним смеются. С ним хорошо разговаривать, и он всегда мне улыбается. Но если он теперь живёт с нами, то лучше пусть будет поласковей с Типс, вот что я скажу. В школе он часто накручивает волосы на палец, я заметила это на уроке, – особенно когда что-нибудь пишет. У него не очень-то красиво получается писать. Миссис Блумфелд пытается ему помочь с почерком и правописанием, но он продолжает всё писать задом наперёд. (По-моему, он их боится – букв, я имею в виду). А вот с числами у него всё хорошо. Ему даже не нужно считать на пальцах. Он всё делает в голове, а я так не могу.
Дедушка по-прежнему всем говорит, что не собирается уезжать и никому не даст себя выдворить. Многие пробовали его уговорить: викарий, доктор Моррисон, даже майор Таккер приезжал к нам из усадьбы. Но дедушку не сдвинуть. Он просто живёт, как будто ничего не происходит. Половина деревни уже уехала, даже наш сосед, фермер Джент. Я видела, как вчера от него увозили последнюю технику. Всей его скотины уже нету, на прошлой неделе её отвезли на рынок. Его дом на ферме стоит пустой. Обычно из своего окна я вижу там свет, один или два огонька, но больше его не видно. Теперь там темно, черным-черно. Как будто дом тоже уехал.
Мы видим, что каждый день в деревню приезжает всё больше и больше американских солдат и грузовиков. Дедушка всего этого словно не замечает. Барри сейчас пошёл с ним доить коров. Я недавно видела, как они уходят вместе, топают по двору в высоких резиновых сапогах. Барри выглядел так, будто занимается этим всю свою жизнь, как будто уже давно здесь живёт, как будто он дедушкин внук. Честно говоря, я немного ревную. Нет, это не совсем правда. Я очень сильно ревную. Мне часто казалось, что дедушка хотел бы, чтобы я родилась мальчиком. Теперь я в этом уверена.
Четверг, 16 декабря 1943 г.
Когда завтра закончится школьный день, то закончится и триместр, и это на четыре дня раньше, чем мы ожидали. У нас четыре лишних дня каникул. Урра! Йо-хо-хо! Это потому что нужно вывезти все парты, доски, книжные шкафы – всё-всё, до последнего кусочка мела. Миссис Блумфелд сказала, что американские солдаты завтра придут и помогут нам выезжать. После Рождества мы пойдём в школу в Кингсбридже. Нас будут возить на автобусе, потому что пешком ходить слишком далеко. А сегодня миссис Блумфелд сказала, что так и останется нашей учительницей там. Мы все захлопали, и завопили, и радовались по-настоящему. Она самая лучшая учительница в моей жизни, только иногда я всё равно не совсем её понимаю из-за того, как она произносит слова. Оказывается, она из Голландии, и поэтому у нас на стене висят всякие картинки с Амстердамом. У них там каналы вместо улиц. Она повесила две большие картины, обе нарисовали голландцы: на одной старушка в шляпе, и художника зовут Рембрандт (смешное слово, но так оно и пишется), а на второй разноцветные корабли на берегу, их кто-то другой написал. Никак не могу запомнить его имя – вроде Ван-что-то-там. Я смотрела на эту картину сегодня, когда мы разучивали рождественские песни. Мы пели «Я видел три корабля», и вот они здесь, на стене, эти корабли. Забавно вышло. Я на самом деле не очень понимаю эту песню. Вот приплыли три корабля, но при чём тут рождение Иисуса? Зато мелодия мне нравится. Я её сейчас напеваю, пока пишу.
Мы все считаем, что миссис Блумфелд очень храбрая, раз вот так вот продолжает нас учить после того, как её муж утонул. Теперь все в деревне её любят. Она всюду ездит на велосипеде в своей синей косынке, звонит в звонок и машет нам, как увидит. Надеюсь, она не помнит, как мерзко я себя с ней вела, когда она только пришла к нам в школу. Наверное, не помнит, потому что выбрала меня солировать в концерте рождественских песен, в первом куплете «Средь зимы суровой». Я всё время тренируюсь петь: по пути домой, в полях, в ванной. Барри говорит, у меня здоровско получается, что очень мило с его стороны. И он больше совсем не ковыряется в носу и не улыбается мне всё время. Может, он понял, что не обязательно мне улыбаться – что он и так мне нравится. В ванной моё пение звучит совсем хорошо, что верно, то верно. Но я же не смогу взять ванну в церковь, так ведь?
Суббота, 18 декабря 1943 г.
Обожаю рождественские песни, особенно «Средь зимы суровой». Жалко, что мы поём их только под Рождество. Сегодня днём в церкви мы выступали с концертом, и мне надо было петь свой куплет перед всеми. Я чуть-чуть неточно взяла одну или две ноты, но это потому, что меня всю затрясло прямо перед тем, как петь. Барри сказал, что звучало всё отлично, но я поняла, это он только чтобы меня порадовать. И мне помогло, но потом я как-то задумалась. Штука в том, что Барри умеет петь лишь на одной ноте. Как тогда он смог понять, хорошо я спела или нет?
Осталось всего две недели до того, как всем надо уехать. Барри всё спрашивает меня, что будет с дедушкой, если он не согласится, – боится, что его заберут в тюрьму. Это потому, что вчера к нам приходили военные и полицейские и говорили дедушке, что он должен упаковать вещи и выехать, иначе у него будут большие неприятности. Дедушка их выпроводил и высказал всё, что про них думает, но они пообещали вернуться. Лучше бы Барри перестал меня спрашивать, что случится, потому что откуда мне знать? Никто этого не знает. Может быть, дедушку посадят в тюрьму. Может, нас всех посадят в тюрьму. Мне становится очень страшно каждый раз, как я про это подумаю, так что лучше постараюсь не думать. А если всё-таки стану, то надо просто начать волноваться о чём-нибудь другом.
Сегодня вечером мы с Барри сидели наверху на лестнице в ночных рубашках и слушали, как мама с дедушкой опять спорят обо всём этом внизу на кухне. Дедушка говорил так сердито, как я никогда от него не слышала. Он сказал, что лучше застрелится, чем уедет с фермы. И дальше стал говорить, что вообще не одобряет эту войну и никогда не одобрял, что он всю предыдущую войну провёл в окопах и страху натерпелся на всю жизнь и с него хватит.
– Если бы только люди знали, как всё это было на самом деле, – сказал дедушка, и мне показалось, что он сейчас заплачет от злости. – Если бы они знали, если бы видели то, что видел я, то никогда больше не послали бы молодых ребят воевать. Никогда!
Он просто хотел, чтобы его оставили в покое, а он бы спокойно занялся фермой.
Мама снова и снова пыталась его переубедить, объяснить, что все в деревне уезжают, а не только мы, что никто не хочет уезжать, но это нужно, чтобы американцы смогли натренироваться в высадке десанта, поехали во Францию и быстро закончили войну. Тогда мы все скоро вернёмся домой, и папа опять будет с нами, а с войной уже будет покончено. Это ведь ненадолго, говорила мама, они же обещали. Но дедушка не желал ей верить и им тоже. Он сказал, янки говорят это нарочно, чтоб его выгнать.
В конце концов он выскочил из дома, хлопнув дверью, и оставил маму одну. Мы услышали, что она плачет, и спустились. Барри налил ей чаю, а я держала её за руки и говорила, что всё будет хорошо, что я уверена: дедушка уступит и всё-таки уедет. Но я только так говорила. Он не уедет, по своей воле уж точно, ни за что на свете. Им придётся его вытаскивать, и, как мама говорит, когда они это сделают, у него сердце разорвётся.
Четверг, 23 декабря 1943 г.
Письмо от папы для всех нас с пожеланиями счастливого Рождества. Он пишет, что сейчас в Италии, и там только дождь и грязь, и когда забираешься на один холм, впереди тебя всегда ещё один, но, по крайней мере, с каждым холмом приближаешься к дому. Мы читали письмо за завтраком и только закончили, как в дверь постучали. Оказалось, это миссис Блумфелд. Она сказала, что принесла нам рождественскую открытку. Мама пригласила её зайти. Миссис Блумфелд была вся красная и еле дышала от своего велосипеда. Было так странно видеть её у нас дома. Она была совсем не похожа на нашу учительницу, а больше на тётушку, которая зашла в гости. Как только она уселась, Типс сразу запрыгнула к ней на колени. Миссис Блумфелд пила чай и говорила, какая Типс чудная кошка, даже когда та запускала когти ей в колени.
Потом миссис Блумфелд вдруг посмотрела на дедушку, он сидел напротив. Не помню всего, что она говорила, но что-то вроде этого:
– Мне кажется, мистер Трегенца, мы с вами – как это вы говорите по-английски? – разделяем много общего. – Дедушку это чуточку огорошило (здоровское слово). – Мне говорят, вы единственный человек в деревне, кто не собирается уезжать. Пожалуй, я вела бы себя точно так же, как вы. Я так любила наш дом в Голландии, в Амстердаме. Я в нём выросла. Всё, что я любила, было у нас дома. Но нам пришлось уехать, мы не могли поступить иначе. У нас не осталось выбора, потому что немцы подступали всё ближе. Они напали на нашу страну. Мы делали всё, что могли, изо всех сил старались их остановить, но ничего не получалось. У них было слишком много танков и самолётов, они оказались слишком сильны для нас. Мой муж, Якобус, был евреем, мистер Трегенца. И я еврейка. Мы знали, что они хотят сделать с евреями. Они хотят нас всех убить, словно крыс, избавиться от нас. Мы это знали, и потому нам пришлось бросить наш дом. Мы приехали в Англию, мистер Трегенца, где нам ничего не угрожало. Мой Якобус – он вступил в торговый флот. У нас в Голландии он был капитаном дальнего плавания. Мы, голландцы, умелые моряки, как и вы, англичане. Якобус был хорошим человеком и очень добрым, как и вы, – Барри мне рассказывал, и Лили тоже. Пусть они убили его, мистер Трегенца, но они не убили меня, пока ещё нет. Но они убили бы, если бы смогли. Если они придут сюда, то сделают это.
Дедушка не отрывал глаз от лица миссис Блумфелд всё время, пока она говорила.
– Вот почему я прошу вас покинуть ваш дом, как это сделала я, – чтобы сюда смогли прийти американские солдаты. Они попользуются вашим домом и полями несколько месяцев, будут здесь тренироваться. Тогда у них получится пересечь море и освободить мой народ, и мою страну, и много других стран. Тогда немцы ни за что не придут сюда, никогда не пройдут маршем по вашим улицам. Тогда страдания моего народа закончатся. Я знаю, это очень тяжело, мистер Трегенца, но я прошу вас сделать это для меня, для моего мужа, для моей страны – и для вашей страны тоже. И мне кажется, вы это сделаете, потому что я знаю, что у вас большое и доброе сердце.
Я видела, что дедушкины глаза полны слёз. Он встал, накинул на плечи куртку, надел шапку, не говоря ни слова. У двери он остановился и повернулся к нам:
– Одно только скажу, дамочка: жалко, что у меня не было такой учительницы, когда я был мальчишкой.
Потом он вышел, и Барри выбежал за ним, а мы остались сидеть и молча глядеть друг на друга.
После этого миссис Блумфелд не стала надолго оставаться, а дедушку с Барри мы не видели до тех пор, пока они не пришли обедать. Дедушка мыл в раковине руки и вдруг сказал, что всё обдумал и прикинул и после обеда можно начинать собирать вещи, а он прямо сразу отгонит овец к дяде Джорджу и мы оба с Барри ему понадобимся. Потом он очень тихо добавил:
– Но только пока нам не разрешат вернуться обратно.
– Мы вернёмся, обещаю, – сказала мама, а потом подбежала и обняла его. Тогда он заплакал. Это был первый раз, когда я видела, как дедушка плачет.
Суббота, 25 декабря 1943 г.
Рождество. Глупо притворяться, что это было счастливое Рождество. Но мы постарались сделать его как можно лучше. Развесили повсюду украшения, как обычно, и поставили красивую ёлку. Чулки мы повесили все вместе на дедушкину кровать. Но папы с нами не было. Мама без него очень грустила, и я тоже. Барри тосковал по дому, а дедушка весь день ходил мрачный и ворчал из-за переезда. На обед была жареная курица, от неё всем стало немножко радостнее. Я нашла в рождественском пироге серебряный трёхпенсовик, и Барри тоже нашёл, и поэтому забыл, что скучает по дому, хотя бы на время. Вечером мы все помогали дедушке доить коров, чтобы ему было повеселее, и это сработало, но ненадолго. Осталась всего неделя до того, как нам нужно всё отсюда вывезти. Дедушка сейчас больше ни о чём другом думать не может. Дом заставлен чайными ящиками и коробками. Занавески и абажуры все сняты, бо́льшая часть посуды уже запакована. Хотя везде висят рождественские украшения, но на Рождество это совсем не похоже.
Я получила в подарок красные шерстяные перчатки, которые мама связала по секрету специально для меня, а Барри – тёмно-синий шарф, который теперь всё время носит, даже за столом. Мама его не вязала, у неё времени не было. Вечером мы все ходили в церковь. Сегодня мы это делаем в последний раз, а потом ещё долго не будем. Оттуда собираются вывезти все ценные вещи: витражи, подсвечники, скамьи, – чтобы их не повредило. Американские солдаты придут всё это уносить. Они обложат мешками с песком то, что слишком тяжёлое, чтобы вывезти, и защитят всё, насколько это возможно. Так нам сказал викарий – а ещё он сказал, что им понадобится любая наша помощь. Они начинают освобождать церковь завтра. Мама говорит, нам всем нужно прийти помогать.
Вечером я дала Типс немного холодной курицы на рождественский ужин. Она вылизывала тарелку, пока та не заблестела. По-моему, Типс немножко грустная. Она ведь понимает: что-то готовится, – сама это видит и чует. Думаю, она расстраивается, потому что чувствует, как мы расстроены.
Дядя Джордж мне уже чуточку надоел, а мы даже ещё не переехали к нему. Всё, о чём он говорит, – это война: немцы то, а русские сё. Он сидит рядом с радио, как будто прилип к нему ухом, и на все новости охает и фыркает. Даже сегодня, в Рождество, он всё талдычит и талдычит про то, как нам нужно «разбомбить немцев в пух и прах за всё то, что они с нами сделали». А как только он об этом заговорил, все тоже стали обсуждать и спорить. И я ушла спать, пусть они сами там ругаются. Этот день должен быть днём мира и дружбы между всеми людьми. А они только про войну и могут говорить. От этого мне становится ужасно грустно, хотя в Рождество грустить не положено. Но я сейчас грущу. Счастливого Рождества, папа!
P. S. Только я закончила писать дневник, как услышала, что Барри плачет у себя в комнате, и пошла его проведать. Поначалу он не хотел мне рассказывать. Потом признался, что просто немножко скучает по дому и по маме скучает, так он сказал. И по папе – больше всего по папе. Что я могла ему сказать? У меня папа живой, сама я живу в своём родном доме, хожу в свою родную школу. Потом меня осенило, и я говорю:
– А давай пойдём и пожелаем коровам счастливого Рождества!
Барри сразу же повеселел. И мы прокрались вниз по лестнице прямо в ночных рубашках и шлёпанцах и побежали в хлев. Коровы все лежали на соломе, пыхтели и жевали жвачку, а телята спали, подогнув ноги и прижавшись к мамам. Барри сел на корточки и погладил одного телёнка, и тот стал сосать ему палец, пока Барри не захихикал и не вытащил его. Мы уже шли обратно через двор, и тут он всё мне рассказал.
– Я ненавижу радио, – заявил он вдруг. – Там всегда говорят про войну и бомбёжки, а я сразу думаю про маму и больше всего по ней скучаю. Я не хочу, чтобы она погибла. Не хочу быть сиротой.
Я взяла его за руку и крепко её сжала. Мне так было грустно, что я не могла ничего сказать.
Воскресенье, 26 декабря 1943 г.
У меня сегодня получился самый странный и самый счастливый день за долгое время. Я познакомилась кое с кем, и это самый необычный человек, который мне встречался в жизни. Он другой во всём. Выглядит по-другому, говорит по-другому, вообще весь другой. А лучше всего то, что он мой друг.
Мы должны были помогать выносить всё из церкви, но по большей части только смотрели, потому что янки всё сделали за нас. Дедушка прав: они очень много жуют жвачку. Зато они очень весёлые, всегда смеются и шутят. Кто-то из них заносил в церковь мешки с песком, а другие выносили скамьи и стулья, сборники псалмов и скамеечки, на которые встают коленями, когда молятся.
Вдруг я узнала одного из янки. Это был тот самый чернокожий солдат, которого я раньше видела в джипе. И он меня тоже узнал.
– Эй, привет! Как живётся? – спросил он.
Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь так улыбался, как он. Всё его лицо засветилось от улыбки. Он мне показался слишком молодым для солдата. Похоже, ему было очень приятно увидеть меня – хоть кого-то знакомого. Он наклонился совсем близко к моему лицу и сказал:
– У меня три младшие сестрёнки дома, в Атланте – это в Джорджии, а она в Соединённых Штатах Америки, далеко-далеко за морем, – и все они красотки, вот прямо как ты.
Потом подошёл другой солдат – наверное, это был сержант или ещё кто-то такой, потому что у него на рукаве было много-много полосок, которые шли сверху вниз, совсем не так, как у других солдат. Сержант сказал моему солдату, что его дело – носить мешки с песком, а не болтать с ребятишками. А тот ответил: «Дас’р» – и ушёл, но через плечо улыбнулся мне. В следующий раз я увидела его, когда он проходил мимо с мешком песка под каждой подмышкой. Он остановился прямо рядом со мной, посмотрел на меня с высоты и спросил:
– Как тебя звать, сестрёнка? – И я ему сказала. Тогда он ответил: – А я Адольфус Т. Мэдисон. «Т.» значит «Томас». Рядовой первого класса армии США. Друзья зовут меня Ади. Я страсть как рад с тобой познакомиться, Лили. Солнечный лучик из Атланты, вот ты кто, солнечный лучик из Атланты.
Никто никогда со мной так не разговаривал. Он смотрел мне прямо в глаза, когда говорил, и я понимала, что у него каждое слово от души. Но сержант опять на него прикрикнул, и ему пришлось идти.
Потом подошёл Барри, и всё остальное утро мы стояли в задней части церкви и смотрели, как солдаты ходят туда-сюда. Теперь они все приносили и укладывали мешки с песком, и Ади улыбался во весь рот каждый раз, как проходил рядом со мной. Викарий суетился между солдатами-янки и кудахтал, словно старая курица, что надо быть осторожнее, – особенно когда они обкладывали мешками купель.
– Эта купель – большая драгоценность, понимаете ли, – говорил викарий. Было видно, что солдатам не нравится, когда к ним пристают, но они вели себя очень-очень вежливо и уважительно и ничего не отвечали. Викарий всё на них наскакивал: – Это самая драгоценная вещь в нашей церкви. Она ещё от норманнов, понимаете, очень древняя.
Тут мимо нас как раз проходила пара янки, и один спросил:
– Что еще за Норманны? Небось тутошние богатеи какие-нибудь?
Мы с Барри захихикали и никак не могли остановиться. Викарий сказал нам, что в церкви смеяться нельзя, тогда мы вышли во двор и продолжали хохотать там.
Мы рассказали про это дедушке и маме, когда вернулись вечером, и они чуть не рыдали от смеха. Вот такой это был счастливый-пресчастливый день. Надеюсь, Ади не убьют на войне. Он такой славный. Я помолюсь за него сегодня вечером и за папу тоже.
Типс только что принесла дохлую мышь и положила у моих ног. Ведь знает же, как я ненавижу мышей, хоть мёртвых, хоть живых. Лучше бы ей этого не делать. Она сидит рядом, облизывается и, похоже, страшно довольна собой. Иногда мне кажется, я понимаю, почему Барри не любит кошек.
Понедельник, 27 декабря 1943 г.
Сегодня моя самая последняя ночь в родной спальне. До сих пор я, кажется, не верила, что это действительно когда-нибудь случится – такого не может быть с нами, со мной. Со всеми остальными – да, а с нами нет. Все уезжали, но я просто как-то не думала, что наступит день, когда нам придётся сделать то же самое. И всё-таки завтра последний день, и он настанет. Завтра в это же время моя комната будет пуста – и весь дом будет стоять пустой. Я никогда в жизни не спала больше нигде, кроме этой комнаты. Похоже, я только сейчас понимаю, почему дедушка так долго отказывался уезжать. Это не просто потому, что он упрямый, и несговорчивый, и ещё вспыльчивый. Он любит всё это место, и я тоже люблю. Я смотрю на свою комнату, и она будто часть меня. Мы с ней как родные. Если я буду писать дальше, то разревусь, так что лучше перестану.
Вторник, 28 декабря 1943 г.
Наша первая ночь в доме дяди Джорджа, и тут холодно. Но есть и кое-что похуже, гораздо хуже. Типс пропала. У нас не получилось забрать её с собой.
Мы всё перевезли сюда сегодня и переехали – последние из всей деревни. Дедушка очень этим гордится. Нам здорово помогали. Миссис Блумфелд пришла и Ади, а с ним полдюжины других янки. Без них мы бы не справились. Теперь всё здесь – все чайные коробки и мебель. Большую часть вещей спрятали в амбаре дяди Джорджа под старым брезентом. Но коровы пока что на нашей ферме. Мы придём за ними завтра, сказал дедушка, и уведём их прямо по дороге.
Дядя Джордж приготовил здесь место для нас всех. Наверное, он очень добрый, только слишком много разговаривает сам с собой и всё время пыхтит и сопит, а когда сморкается, то звук получается, как у сирены на маяке. Дядя Джордж очень неопрятный, весь грязный и обросший, и маме это не нравится, а ещё, по-моему, он немножко задаётся. Мама сказала, что надо вести себя вежливо, и я старалась, поэтому перед тем, как сесть, спросила, какой стул тут его. Дядя Джордж ответил: «Они тут все мои, Лил». (Лучше бы он не называл меня Лил, так меня зовут только мама с папой.) Он сказал это в шутку, но на самом деле так и думает, я уверена. Наверное, дядя Джордж ведёт себя с нами чуть-чуть заносчиво, потому что он мамин старший брат. Он всё повторяет, что папе не надо было уходить на войну и оставлять маму одну-одинёшеньку. Я тоже так думаю, но мне не нравится, когда это говорит дядя Джордж. И вообще-то она не одна. У неё есть дедушка, и я тоже.
Мама говорит, мне надо быть с ним очень терпеливой, потому что дядя Джордж холостяк, то есть всю жизнь прожил сам по себе, и оттого он такой неряшливый и не особенно умеет ладить с людьми. А ещё он похож на пугало, когда не носит форму отряда местной самообороны. В форме он выглядит очень довольным собой. Дедушка говорит, что дядя Джордж не больно-то много делает в отряде самообороны, просто сидит на наблюдательном посту на холме. Они вроде как должны высматривать вражеские корабли и самолёты, но дедушка ворчит, что там только курят и чешут языками.
Я уже скучаю по своей комнате. Моя спальня здесь не только холодная, но и очень маленькая, немного похожая на чулан – и этот чулан мне приходится делить с мамой. Барри живёт с дедушкой. Только так и получилось всех нас разместить. У нас с мамой и кровать одна на двоих, но это мне даже нравится. Мы будем спать в обнимку. Она меня согреет! Стола у меня тоже нет, поэтому я пишу, сидя на кровати и держа дневник на коленях.
Если бы Типс была здесь, со мной. Я скучаю по ней и очень за неё волнуюсь. Она убежала, когда все пришли к нам выносить мебель. Я звала и звала, но она не вернулась. Я изо всех сил стараюсь не беспокоиться. Мама говорит, она просто убежала и бродит где-нибудь и вернётся, когда в доме снова станет тихо. Мама уверена, что Типс будет дома, когда мы придём завтра забирать скот, и всё повторяет: есть ещё три дня до того, как ферму закроют. Но я не перестаю думать, что потом нас не пустят туда ещё полгода или даже дольше. Что, если завтра Типс там не будет? Что, если у нас не получится её найти?
Барри счастливей прежнего, потому что теперь можно работать с двумя фермерами и двумя тракторами. Но самое удивительное, что дедушка тоже рад. Я думала, он сильно расстроится, когда мы уедем из дома. Я была рядом, когда он запирал дверь и клал ключ в карман жилета. Он постоял несколько минут, задрав голову и глядя на дом, и даже попытался улыбнуться. Но ничего не сказал, просто взял нас с Барри за руки, и мы все пошли прочь, не оглядываясь. Дедушка сразу же почувствовал себя как дома на кухне дяди Джорджа. Он уже складывает ноги на плиту, и видно, что дяде Джорджу это не нравится. Но дедушка намного старше, так что придётся дяде Джорджу как-то с этим смириться, так?
Ах да, я забыла. Сегодня днём Ади познакомил меня со своим другом Гарри, когда они вместе выносили наш кухонный стол. Гарри тоже из Атланты и тоже чернокожий, как Ади. Их обоих иногда довольно трудно понять, потому что они говорят по-английски не так, как мы. Ади болтает за обоих.
– Гарри мне как брат, Лили. Ну, не брат в смысле «брат», если ты понимаешь, о чём я, а просто такой друг. Мы ровно близняшки – так ведь, Гарри? Всегда друг за другом тянемся. Мы вместе выросли, Гарри и я, в одном городе, на одной улице. Мы ещё и родились в один день, двадцать пятого ноября. Нам обоим по восемнадцать, но я старше на шесть часов – так нам сказали мамы, а уж они-то наверняка знают. Разве не так, Гарри? – (Гарри только улыбнулся мне и кивнул). – Гарри не так много говорит, – заметил Ади, – зато думать он мастер.
Они вдвоём работали целый день, таскали всё и складывали. Должно быть, они очень сильные: сами вынесли дедушкин комод с полками. Не пыхтели и не кряхтели, просто подняли и потащили, как будто он лёгкий, словно пёрышко.
Мне всё кажется, что я слышу Типс где-то снаружи, но когда выглядываю, всякий раз вижу рыжего кота дяди Джорджа – это он мяучит во дворе. Надеюсь, Типс поладит с котом дяди Джорджа. Она не очень любит других кошек. Но ведь если мне следует вести себя вежливо с дядей Джорджем, то и ей придётся быть любезной с его котом? Завтра в это время Типс уже будет здесь, и всё станет типи-топ! От этого слова я всегда улыбаюсь, даже когда мне грустно. Так что напишу ещё: типи-топ, типи-топ.
Лампа взяла и погасла, так что, наверное, придётся заканчивать.
Четверг, 30 декабря 1943 г.
Я так и не нашла Типс. Сегодня весь день искала и вчера весь день. Заглянула в каждый сарай, в каждый хлев. Дедушка снова отпер дом, и я обошла все комнаты и чердак тоже. Посмотрела во всех чуланах просто на всякий случай – вдруг её по ошибке где-нибудь закрыли. Дедушка даже залез на стремянку и заглянул в желоба на крыше. Я ходила по полям, стучала ложкой по её миске, звала и звала, а потом слушала. Но ничего не услышала, только коровы мычали, и ветер в деревьях шелестел, и вдалеке урчал трактор. Все пришли мне помогать, как только отвели коров и овец к дяде Джорджу. Миссис Блумфелд поехала обыскивать деревню на своём велосипеде, а Барри сел на багажник. Типс они не нашли, зато нашли толпы янки. Они сказали, там везде американские солдаты – на грузовиках и джипах, а некоторые даже на танках.
Мама всё повторяет, что беспокоиться незачем. Дедушка говорит, у кошек девять жизней и Типс вернётся, как всегда. Это правда: она всегда возвращалась. Но я всё равно волнуюсь. Я ни о чём, кроме Типс, не могу думать. Она где-то там, в ночи, в холоде и сырости, голодная и потерянная, и у меня остался всего один день, чтобы её найти, а потом ферму обнесут колючей проволокой. Я собираюсь завтра встать пораньше; Барри сказал, что пойдёт со мной. Он говорит, мы будем искать Типс, пока не найдём. Я не вернусь к дяде Джорджу, пока её не найду.
Наша ферма выглядела так странно, когда я сегодня туда вернулась. Там совсем пусто и тихо – прямо какая-то ферма-призрак, дом с привидениями.
Будь завтра там, Типс. Пожалуйста, будь там. Это твой последний шанс.
Пятница, 31 декабря 1943 г.
Я ни за что не хочу ещё раз пережить такой день, как сегодня. Наверное, я с самого начала знала, что мы никого не найдём. Слишком много людей искали – я знала, что это её только напугает, так и получилось. Если бы пошли только мы с Барри, и мама, и дедушка, то, может, мы бы её и нашли. Нас Типс знает.
Миссис Блумфелд не виновата. Она просто старалась помочь, и поехала, и рассказала всем, что Типс пропала, и привела с собой чуть не всю деревню. Она была там уже на рассвете, организовывала поиски. И янки пришли, целые десятки янки. Ади и Гарри показали им все места, где искать. Они обшарили всю ферму: каждый хлев, каждый ящик для корма, каждый уголок каждого поля, всё-всё вдоль ручья. Забрались даже в рощу, где растут голубые подснежники, и в заброшенный карьер. Я ходила с ними и всё время пыталась убедить их искать потише, просто смотреть, а не звать – но без толку. Было слышно, как они бродят по всей ферме, звенят в жестянки, зовут Типс, стараются приманить её в дом.
Всё утро моросило, а днём с моря пришёл туман, прополз по полям и накрыл всю ферму, так что ничего не стало видно даже за пару шагов. Дальше искать уже не имело смысла. Тогда мы начали прислушиваться, но и слушать было нечего. Даже вороны молчали. Кажется, я то и дело плакала, а часы шли, и надежда пропадала. Барри всё повторял и повторял: «Я уверен, что мы её найдём рано или поздно», и в конце концов я разозлилась и наорала на него, а зря. Он всего лишь пытался меня подбодрить, сделать мне приятное. Вот в этом-то и беда: он всегда старается быть приятным. Дядя Джордж взял и заявил, что моя кошка – просто кошка и я могу завести другую; и уж это мне совсем не помогло.
Уже почти стемнело, когда один из янки, с полосками сверху вниз на рукаве, сказал, что ему очень жаль, но у них приказ освободить всё это место прямо сейчас и нам пора уходить. Ади подошёл ко мне и дал какую-то шоколадку.
– Батончик «Херши», – сказал он. – От него тебе чуть полегчает. И ты ж брось волноваться, Лили. Я ж обещать ничего не обещаю, но если эта твоя кошка-старушка ещё живёт где-то тут, мы ж её найдём, рано или поздно. Вот прям можешь мне поверить. Так что волноваться нечего, Лили, чесслово.
Потом солдаты натянули за нами колючую проволоку и отрезали нас от дома и Типс. Я смотрела на них и обещала себе, что вернусь и найду её, – так я и сделаю. Я отдала Барри половину батончика «Херши», чтобы извиниться, что так гадко себя с ним вела, и мы съели его ещё до того, как вернулись к дяде Джорджу. Ади был прав, мне и вправду полегчало, но, по-моему, больше потому, что я отдала половину Барри.
Мне жарко, и я сильно кашляю и потею с тех самых пор, как мы вернулись к дяде Джорджу. Мама сказала, что я простыла и завтра мне придётся остаться в постели, а то простуда уйдёт в грудь. Я ненавижу сегодняшний день, каждую минуту – всё, кроме Ади и его батончика. У меня осталась одна-единственная надежда: может быть, Ади с Гарри ещё найдут Типс. Мне кажется, они могут, уж не знаю почему. Но одно я знаю точно: если они её не найдут, я проползу под проволокой и сделаю это сама, что бы они там ни говорили. Пусть вешают сколько угодно колючей проволоки. Пусть пуляют своими снарядами сколько хотят. Меня ничего не удержит. Я никогда не брошу Типс. Ни за что.
Среда, 12 января 1944 г.
Сегодня первый раз за много дней, когда я смогла сесть за дневник. Мама была права: я простыла в тот день, когда мы все искали Типс, и простуда ушла в грудь. Мама сказала, у меня почти неделю была температура под сорок градусов и пришлось позвать врача, потому что начался эйфорический бред. Это только слова такие красивые, что кажется, будто я была вне себя от счастья – но ничего подобного. На самом деле они значат, что я просто была не в себе. Наверное, это так, потому что я помню очень мало. Только последние пару дней и то кусочками. Помню, как Барри приходил после уроков и рассказывал мне про новую школу в Кингсбридже и передавал мне открытки с пожеланиями поскорей выздороветь от миссис Блумфелд и всего класса. Помню, я просыпалась и видела, что дедушка или мама сидят на стуле и смотрят на меня или просто дремлют. А иногда я слышала невнятные голоса внизу и ещё как дядя Джордж сморкается, словно сирена маяка.
Сейчас я чувствую себя намного лучше, но мама говорит, что мне придётся сидеть дома ещё целую неделю, а то и больше. Так доктор прописал, сказала она, но я думаю, это она сама так прописала. Мама всегда становится очень строгой и суровой, когда я болею. Она приносит мне суп, а потом сидит рядом и смотрит, чтобы я точно всё доела. Заставляет меня каждый день есть тушёное яблоко, а ещё пить очень много горячего молока с мёдом. И ведь мама знает, как я ненавижу молоко, но теперь у неё есть идеальный повод, чтобы заставлять меня его пить. «От него у тебя прибавится сил, Лили, – говорит она. – Выпей». И всегда ждёт, пока я не выпью.
А про Типс так ничего и не известно. Никто, конечно же, не возвращался её искать. Я до сих пор надеюсь, что с ней всё в порядке и когда-нибудь она сама нас найдёт и придёт. Она хорошо охотится и умеет за себя постоять. И знает всякие тёплые местечки, куда можно спрятаться. Я твержу себе, что Ади как-нибудь её найдёт. А потом чувствую, что ничего у него не получится. Ещё я всё время представляю, как она лежит мёртвая в какой-нибудь канаве, но стараюсь не думать об этом, изо всех сил стараюсь. Как только поправлюсь, пойду её искать. Я обещала себе, что сделаю это, и я это сделаю.
Мама сегодня пришла и прочитала мне письмо от папы. Я уже так давно не видела папу, что мне стало трудно вспомнить его лицо. Я попыталась услышать его голос, когда мама читала письмо, но тоже не смогла. Он пишет, что на рождественский обед у них была варёная солонина и картошка из консервных банок. Они надели шапочки из газет, пели рождественские песни и думали о доме. Это всё было так грустно и так страшно далеко. Когда мама закончила читать, она тоже стала грустной. Я видела, что ей хочется плакать, но она себе не позволила.
Среда, 19 января 1944 г.
Я планировала всё много дней, всё прорабатывала и собирала всю свою смелость, чтобы это сделать. И сегодня я это сделала. Но всё получилось совсем не так, как я планировала.
У меня всё лучше получается врать. Я сказала маме, что просто хочу прогуляться и подышать свежим воздухом, что не могу больше сидеть дома. Я ныла и ныла, и мама наконец сдалась, но только потому, что сегодня ясный солнечный день, так она сказала. Она закутала меня, как будто я собиралась ехать в Арктику: перчатки, шапка, шарф, пальто и всё остальное – и велела мне не стоять на ветру. Мне пришлось пообещать, что вернусь домой через час. И я пообещала – а сама скрестила пальцы за спиной, чтобы пообещать не взаправду.
Пролезть через проволоку оказалось не так уж трудно. Никого не было, и меня не заметили. Я просто проползла под ней и пошла через поле к дому, прячась за изгородями, чтобы меня не было видно от дяди Джорджа. Дом выглядел ужасно пустым и заброшенным, когда я добралась туда: куры не копаются повсюду, ни одного гуся на пруду. Я звала Типс так громко, как только осмеливалась. Заглянула во все места, где, мне казалось, она может прятаться: в амбар, коровник, доильню, свинарник. Потом я вспомнила, что одно из любимых мест для сна у Типс всегда было на сеновале наверху, в сенном амбаре. Я прошла по заброшенному двору и уже забиралась по лестнице на сеновал, когда услышала снаружи голоса. Судя по ним, людей пришло двое, и они были американцами. И тут я почувствовала, как внутри меня поднимается чих и мне никак его не удержать, просто никак. Кажется, я никогда в жизни так громко не чихала.
Я не смогла придумать ничего другого: просто легла на сеновале, набросала на себя сено, чтобы оно меня полностью закрыло, и постаралась не дышать. Я слышала, как они заходят в амбар, как поднимаются по лестнице. Потом на несколько секунд стало тихо. Я уже думала, что мне удалось спрятаться, как вдруг меня схватили за сапоги и вытащили наружу. На меня сверху вниз смотрели Ади и Гарри.
– Лили! Вот чтоб меня черти взяли! – протянул Ади, сдвигая каску на затылок. – Смотри-ка, кто у нас тут, Гарри! Значит, так: если я не путаю ничего, Лили, ты пришла искать свою кошку, да? – (Я кивнула.) – Ну и зачем было так делать, а? Разве ж я тебе не сказал, что мы её найдём? Нет? Не сказал? Разве ты мне совсем не веришь? – Его лицо вдруг стало очень серьёзным, и он сказал: – Ты должна мне кое-что пообещать. Ты должна пообещать, что больше никогда и близко не подойдёшь к этому месту. Делай, как я тебе говорю, Лили, а то в такую беду попадёшь. Тебя может ранить, очень сильно ранить, слышишь меня? Не стоит оно того, ни ради какой кошки. Скоро тут будет жутко опасно. Тебе здесь не место совсем. Обещай мне, прямо сейчас.
Ади и правда сердился на меня, и я пообещала. Они помогли мне спуститься с сеновала, и мы вместе побежали через двор, мимо дома и по полям, к забору из колючей проволоки. Ади всю дорогу держал меня за руку. Я пролезла под проволокой, и Ади сказал:
– Никогда больше за колючку не заходи. Где ты есть, там и будь, Лили. И брось уже беспокоиться. Мы найдём тебе твою кошку-старушку, и это моё истинное слово. Так, Гарри?
– Наше истинное слово, – подтвердил Гарри.
Потом они пошли прочь, а я смотрела им вслед, пока могла разглядеть.
Мама встретила меня у двери, уже в пальто. Она как раз выходила меня искать.
– Только посмотри на себя! – ахнула она и начала стряхивать с моего пальто сено. – Где ты была?
– На сеновале, – ответила я. Это же не было враньём?
У меня получился просто грандиозный день, хоть я и не нашла Типс. Мне бы огорчаться, но я не огорчаюсь. Я переживаю всё это снова и снова в своих мыслях, каждый волнительный момент. Я сегодня не засну, точно не засну.
Понедельник, 24 января 1944 г.
Опять в школу. Остальные уже, конечно, давно учатся и перезнакомились друг с другом, а я нет. Все мои друзья из деревенской школы уже завели в кингсбриджской школе кучу новых друзей, которых я ни разу не видела. Похоже, никто особо мне не рад. Я бы чувствовала себя не в своей тарелке, если бы Барри не держался всё время рядом. Он мне всё показал: где все строятся, где повесить пальто. Это было немного странно: городской показывает мне мою школу. Но на самом деле я больше не думаю о Барри как о городском. Он всем рассказал про Типс и как я заболела, так что все были со мной очень милы. Я собираюсь кое-что пообещать себе. С этого самого дня я больше никогда не буду вести себя грубо с Барри, даже если злюсь. Он сегодня так заботился обо мне. На перемене кто-то принял его за моего брата, а я совсем не возражала. На самом деле мне даже было приятно, и я не стала говорить, что он мне не брат.
Я в классе миссис Блумфелд, и это грандиозно. У нас был урок про Америку, про все штаты, которые нарисованы на флаге звёздочками, и миссис Блумфелд рассказала, что у них вместо короля президент. Она говорит, это огромная страна, больше Англии, с громадными озёрами размером с Англию, с высоченными горами, которые называются Скалистые горы, а ещё у них есть прерии, и пустыни, и каньоны. Она не объяснила, что такое каньоны, зато рассказала, что американцы играют в бейсбол, а не в крикет и что там живёт очень много всяких разных людей со всего мира. Они все поехали туда, чтобы найти себе место для жизни, добыть свободу и построить совсем новую страну, а теперь приплыли через Атлантику обратно, чтобы помочь нам победить в войне против Гитлера. Мне бы хотелось когда-нибудь там побывать. Расспрошу Ади про Америку, когда его снова увижу. И узнаю, что такое каньон.
Ближе к вечеру пришёл дядя Джордж, постучал сапогами друг о друга и сказал, что снаружи валит снег. Так и было. С неба всё сыпались и сыпались здоровенные тяжёлые хлопья, они падали мне на лицо и не давали смотреть вверх, приходилось закрывать глаза. Я ловила их языком, и они на нём таяли. Потом я подумала про Типс: что она сейчас там, в темноте и холоде, – и расплакалась, никак было не удержаться. Я звала её и звала, пока мама не услышала меня и не затащила в дом. Мама рассердилась, что я вышла на улицу, но потом увидела, как я плачу, и подобрела. Она засунула меня в горячую ванну, чтобы прогреть, и это было чудесно, и заставила выпить стакан горячего молока с мёдом. Это было уже совсем не чудесно, а от-вра-ти-тель-но. Почему коровы не могут давать что-нибудь вкусное? Вот лимонад, например.
Я тут кое о чём подумала. Если снег так и будет валить, как сейчас, если он не растает, тогда ведь будут следы, правильно? Может быть, завтра у меня получится отыскать следы лапок Типс и если да, то я пойду по ним и её найду.
P. S. Я только что проснулась. Мама уже встала и ушла доить коров. Я пишу и выглядываю в окно. Ещё совсем раннее утро, и темно, только всё белое-белое из-за снега. Он такой чистый и свежий, как будто весь мир только что сотворён. Я вижу, как мама идёт через двор к доильне и за ней остаётся цепочка следов. Она дует на руки, в воздухе видно её дыхание. Я ещё вот о чём подумала: если Типс оставляет следы на снегу, то и я ведь оставлю, так? А если я оставлю свои следы, то кто-нибудь может найти их, увидеть, что они уходят под колючую проволоку, и пойти за мной. Это не годится. Надо придумать какой-то другой способ. Пойду ещё посплю. А то не выспалась что-то.
P. P. S. Я снова проснулась. Мне только что приснился сон про Типс, а главное – этот сон в каком-то смысле сбылся. Я хочу его записать прямо сейчас, пока не забыла. Мне приснилось, что она пришла по снегу, сумела забраться в кухонное окно, взбежала вверх по лестнице, распахнула дверь, запрыгнула на кровать и замурлыкала мне в ухо. Когда я проснулась, вот прямо сейчас, я была так счастлива, что мой сон сбылся. Я ощущала её тепло возле своего лица. Типс вернулась, она мурчит мне в ухо! Но потом я совсем проснулась, а её нет. Оказалось, это кот дяди Джорджа. Он всё ещё здесь и смотрит на меня своими круглыми жёлтыми глазами. Лучше бы это были глаза Типс. Кот дяди Джорджа хочет, чтобы я его любила. Но я не могу.
Может быть, Типс никогда не вернётся. Я только сейчас начинаю думать, что она могла пропасть навсегда. Нельзя так думать, нельзя-нельзя. Как только растает снег, я пойду и буду искать снова и снова, пока не найду её. Она должна быть жива, просто обязана. А если она жива, то станет искать еду, ведь так?
Вот дурочка бестолковая! Как же я раньше про это не подумала? Я возьму немного еды из мясной кладовой, какие-нибудь остатки. Никто и не заметит, если брать немного и осторожно. Я положу мясо для неё там, дома, в сенном амбаре, а потом буду сидеть и ждать её. Она проголодается и придёт. Должна прийти. Просто обязана.
Четверг, 10 февраля 1944 г.
Наверное, я уже сходила за проволоку раз десять, если не больше. Каждый раз еда, которую я оставляла для Типс, исчезала, но я её за едой ни разу не заставала. Я так верила, что рано или поздно мне повезёт и она придёт, пока я там, пока жду её.
Но сегодня случилось самое ужасное. Я, как обычно, пошла туда после чая, когда все остальные кормили скотину. Кругом никого не было. Как обычно, еда, которую я вчера положила в сенном амбаре, пропала. Так что я оставила ещё и стала ждать на сеновале, изо всех сил надеясь, что уж в этот раз она придёт, пока я здесь. И тут вдруг в амбар вбежала собака, огромная немецкая овчарка, здоровущая, как волк. Она пошла прямо к еде и стала её обнюхивать. Этот пёс точно знал, где она лежит. Так, значит, он всё съедал! Наверное, я пошевелилась. Может, пёс меня учуял, – не знаю. Знаю только, что он посмотрел вверх, оскалил зубы и как давай на меня лаять. Он весь трясся, шерсть стояла дыбом.
Тогда послышались голоса и топот бегущих ног, и появились американские солдаты. Они смотрели вверх, где я лежала на сеновале, наставляли на меня ружья и кричали, чтобы я спускалась. Они меня не видели, но всё равно знали, что я там. Они кричали и грозили, что будут стрелять, если я не спущусь. И я стала спускаться. Я надеялась, что там будут Ади или Гарри, но это оказались не они: лица у всех были белые. Пёс, кажется, собирался меня сожрать, так что я подождала на лестнице на полпути вниз, пока они его схватят и придержат. Один американец ахнул: «Мать честная! Это же ребёнок!» А потом они вывели меня из амбара и посадили на заднее сиденье джипа. Я всё говорила, что дружу с Ади, но их это, похоже, не успокаивало и не делало добрее. Солдаты обходились со мной не грубо, но и не так чтобы вежливо. Они сказали, что везут меня к капитану и что меня ждут большие неприятности.
Не успела я оглянуться, как меня завели в комнату, и там сидел за столом этот капитан с лысой головой. Он смотрел на меня снизу вверх и задавал всякие вопросы: как меня зовут и где я живу. Я ему всё рассказала, а он покачал головой и спросил, разве я не понимаю, что меня могли убить? Я ответила: «Нет». Тогда капитан разозлился на меня, застучал по столу и сказал, чтобы я никогда, никогда больше не подлезала под проволокой – поняла? Я ответила, что поняла, но просто хотела найти Типс. Он спросил, что ещё за Типс, и я объяснила, что это моя кошка. Тогда он вздохнул: «Иисусе Всемогущий», – а этого не стоило говорить, потому что такие слова не говорят просто так, а только когда молятся. Потом он выкрикнул какую-то команду, вошёл другой солдат и отдал честь. Это был Ади. Как я рада была его увидеть!
– Ребята сказали, ты знаешь этого ребёнка, солдат. Это так? – спросил капитан.
– Дас’р, – ответил Ади. Он стоял рядом со мной, очень строгий и прямой, и, похоже, совсем не рад был меня видеть. – Она просто там играла, капитан, – обычные детские игры. Она не хотела ничего плохого.
Ади велели отвезти меня домой, рассказать всё моей матери и сделать так, чтобы этого больше не случилось.
– Дас’р капитан, – сказал Ади и опять отдал честь.
Я улыбнулась Ади снизу вверх, когда он выводил меня из комнаты, чтобы поблагодарить за то, что пришёл меня спасти. А он вообще не улыбнулся в ответ. Он молча отвёл меня к джипу и довёз до самого дома, не сказав ни слова. Ади выключил мотор у ворот фермы, так чтобы нас не было видно из дома.
– Ты прямо сумасшедшая какая-то девчонка, ты это знаешь? – сказал он. Потом зажёг сигарету, и его лицо осветилось в темноте – и тогда я поняла, что он ужасно на меня зол. – Вот что я сейчас сделаю, Лили, – продолжил Ади. – Я не расскажу твоей маме, что ты натворила, если ты пообещаешь мне больше этого не делать. Но ты должна пообещать не понарошку, а честно-пречестно.
– Обещаю, – сказала я, но совсем не честно-пречестно.
– А теперь слушай меня очень хорошо. Я ищу, и Гарри ищет. Мы найдём тебе эту кошку. Разве я тебе не сказал? Нет? Но если ты опять будешь там болтаться, то вот истинное моё слово: тебя или разорвёт на кусочки, или опять попадёшься. Я серьёзно говорю. У нас тут патрули всё обходят каждый день. Они тебя поймают, Лили, точно поймают. От них не спрячешься. И я никак не смогу спасти твою шкуру в следующий раз.
Ади сказал, что я могу идти, и я вылезла из джипа. Он посмотрел на меня, пока я стояла рядом, и помотал головой:
– Ты прямо как мои сестрёнки, точь-в-точь такая же. Бедовая, одна сплошная беда. И упрямая, как мул. Я уж понял, что ты бедовая с самого первого раза, как тебя увидел. Хоть сейчас сделай, как Ади говорит. Веди себя хорошо, слышишь? – Потом он уехал и оставил меня у ворот.
Мне кажется, Ади знает, что я не собираюсь вести себя хорошо. Он понимает, что я вернусь искать Типс. И я это понимаю, потому что теперь точно знаю, что не давало Типс выйти из укрытия и съесть мою еду. Эта американская собака-сторож, эта овчарка. Я знаю, что надо сделать. Я проснусь пораньше и подожду, пока мама уйдёт доить коров. Никто меня не увидит, правда же? Рано утром будет ещё темно, так что мне ничего не грозит, если только я сильно не задержусь. А Типс всегда любила ходить на охоту, когда темно. Она, наверное, днём где-нибудь прячется, потому что до смерти боится этого пса. Любой бы боялся. Наверное, поэтому у меня всё это время и не получалось её найти. Но теперь я найду. Она выйдет в темноте, я знаю. Я найду тебя, Типс, обещаю – найду.
Мне ужасно хочется рассказать кому-нибудь всё, что случилось со мной сегодня. Пожалуй, Барри единственный, кому можно рассказать. Никто больше мне не поверит. Может, завтра расскажу ему.
Пятница, 11 февраля 1944 г.
Можно ничего не рассказывать Барри. Он уже всё знает и вот откуда.
Я встала рано утром, пока было ещё темно, как и собиралась. Никого не было. Я слышала, как мычат коровы в доильне, пока перебегала через двор, и слышала, как мама им поёт. Ей нравится петь коровам, когда она их доит. Она думает, их это радует, а ей нравится, когда коровы довольны, потому что тогда они дают больше молока. Я пролезла под проволокой в своём обычном месте, где меня не видно с фермы, и побежала через поля. Через какое-то время я остановилась перевести дух, позвать Типс и прислушаться. И вот тогда я услышала тяжёлое сопение за спиной. Я подумала, что это опять овчарка быстро-быстро бежит на меня из темноты, и вся оцепенела от ужаса. Но из темноты выскочила вовсе не собака, а Барри, и он был зол на меня, зол, как я не знаю кто. Он схватил меня и затряс. Сказал, что догадался, что я что-то затеваю. Барри встал доить вместе с мамой и увидел, как я убегаю. Он заорал на меня:
– Ты что вообще такое делаешь, Лили? Это опасно! Сюда нельзя! Здесь будет поле боя. Настоящее оружие, Лили, – бомбы, снаряды, пули. Везде висят таблички: ОПАСНО. БОЕВАЯ СТРЕЛЬБА. Ты что, читать не умеешь? Сюда нельзя! – Потом он перестал орать и вдруг выпустил меня. – Ты уже была здесь! Ты кучу раз пролезала под проволокой, так ведь? Ты же Типс ищешь?
Когда я заревела, он усадил меня под изгородью. Я ему всё рассказала – и про вчера, и как я ищу-ищу Типс и нигде не могу найти, и как я всё равно верю, что она ещё жива. Барри какое-то время ничего не говорил, только дёргал травинки.
– Ты же не скажешь никому, правда? – спросила я.
– Нет, конечно, – ответил он. – Что я, ненормальный, что ли? Но нам нужно убираться отсюда. Сейчас же!
– Ещё только разок, – взмолилась я. – Пожалуйста, Барри. Она, может быть, ждёт нас прямо сейчас. Ну пожалуйста. – Я знала, что он мне позволит, и так и вышло.
Мы шли через поля, а луна словно плавала в море. В бухте стояло много кораблей, больше обычного. Несмотря на лунный свет, небо над морем было темнее, чем над холмами за фермой. Там занималась заря. Пока ещё без солнца – только серое начало нового дня. Всё было тихо. Мы залезли на ворота и стояли там, просто прислушиваясь. Потом стали звать Типс – сначала слабо, потом чуть погромче, потом так громко, насколько хватило смелости. Никто не отозвался, вокруг стояла какая-то пустая, жутковатая тишина. Это было странно, потому что я чувствовала, как будто тишина чего-то ждёт, и когда всё началось, совсем не так удивилась, как должна была.
Вдруг всё небо заполнили жёлтые и оранжевые вспышки у горизонта, а потом раздался жуткий рёв. И взрывы, один за другим: внизу на берегу и в деревне – и они бабахали всё ближе и ближе к нам. Земля у меня под ногами затряслась. Барри схватил меня за руку, и мы побежали, понеслись во всю прыть. Но как быстро мы ни бежали, взрывы нас как будто нагоняли. Я визжала и вопила. Потом запнулась и покатилась, а Барри упал почти прямо на меня. Потом взрывы прекратились, и мы набрались духу встать и оглядеться. В слабом свете я увидела, что к берегу сквозь дым подходят десантные катера, сначала два или три, потом целые десятки, и солдаты прыгают в воду и выбираются на берег, всё время стреляя.
Барри помог мне встать, и мы опять понеслись. Мы пробежали уже как будто целые мили, но всё не останавливались до самой колючей проволоки. Я так торопилась, когда пролезала под проволокой, что зацепилась за неё своим пальто, и Барри пришлось остановиться и снять меня с колючки. Пока мы вместе шли домой, я вся дрожала и едва могла дышать и говорить. У задней двери, прежде чем войти, Барри заставил меня пообещать никогда больше не лазить под проволокой. Я пообещала и на этот раз честно-пречестно. Я до смерти перепугалась. Больше никогда туда не пойду, ни за что на свете, даже ради Типс.
В школе мы с Барри целый день переглядывались. Все говорили про стрельбу над морем сегодня утром. Все её слышали или слышали про неё, но мы-то сами там были. Миссис Блумфелд сказала, что, скорее всего, это будет повторяться снова и снова. «Им нужно натренироваться, – объяснила она. – Так в любом деле, дети. Если хочешь сделать что-то хорошо, нужно тренироваться. А если мы хотим, чтобы они победили в войне, если хотим, чтобы Европа снова стала свободной, тогда мы хотим, чтобы они тренировались, сколько им надо, ведь так?»
Кот дяди Джорджа опять пришёл к нам на кровать. Он думает, что занял место Типс. Может, и так, но только на моей кровати, а не в моём сердце. Никогда и ни за что.
Четверг, 24 февраля 1944 г.
Миссис Блумфелд оказалась права. Янки теперь тренируются почти каждый день, и слышно, как падают бомбы вдалеке: «вжжж», «хрясь» и «бубух». Сегодня мы с Барри шли после школы домой, и по дороге это опять началось. Не так близко, чтобы затряслась земля, не как в тот раз. Но всё-таки довольно близко, так, что мы услышали треск выстрелов. Барри сказал, это больше похоже на пулемёты, потому что они стреляют очень быстро. Для меня это всё звучало, как целый оркестр – оркестр войны. Он играл вдалеке, но мне всё равно было жутко, и самое странное, что птицы присоединялись к нему. Их он, похоже, совсем не пугает.
Пятница, 3 марта 1944 г.
Это как чудо. Мы как раз сидели на кухне и пили чай, как вдруг услышали машину за окном. Пёс дяди Джорджа прямо с ума сошёл. Мама сказала пойти посмотреть, кто там. К тому времени, как мы вышли, пёс дяди Джорджа уже нападал на шины, кусал их и рычал. Приехал джип, а в нём сидели Ади и Гарри. Это был первый раз, когда я увидела их без касок. Так они выглядели даже ещё младше, совсем не как мужчины, не как остальные солдаты, а больше как мальчишки.
– У нас что-то для тебя есть, Лили, – сказал Ади с такой улыбкой, будто за ней спрятался смех и только и ждёт, чтобы выскочить. – Что-то эдакое, чему ты по-настоящему обрадуешься.
Я думала, это будет какая-нибудь шоколадка или другая штука, но оказалось, нет. Гарри полез на заднее сиденье джипа и вытащил картонную коробку – а она взяла и замяукала!
– Ты сказала, чёрно-белая, верно? – спросил Гарри, передавая коробку мне. – Мы нашли вот эту, она пряталась в старой гостинице на берегу. Она черней меня и белей тебя. И царапается чуток.
Ади вытащил кошку и протянул мне:
– Это та, которую ты всё ищешь?
Я сразу узнала Типс – по зелёным глазам, по чёрным пятнам и белым лапкам и по громкому мурчанию, которое, как моторчик, завелось у неё где-то внутри, когда я взяла её на руки и прижала к щеке.
Я не очень хорошо помню, как всё было дальше. Помню, что рыдала, а потом обнимала Ади и Гарри. Помню, что они уже собирались сесть в джип, и тут вышла мама. Через минуту мы все уже сидели за кухонным столом: Ади, Гарри, дедушка, дядя Джордж, мама, Барри и я с Типс, которая точила когти о мои колени, – и пили самый счастливый чай в нашей жизни. Мама вытащила булочки-сконы и топлёные сливки, которые запасла на воскресенье. Ади и Гарри раньше никогда не ели сконов. Барри измазал нос сливками и пытался облизнуть его, но не мог, так что стёр их рукой и слизал оттуда, а все смеялись. И никто не говорил про войну, даже дядя Джордж. Они пробыли у нас до темноты.
Я дошла вместе с Ади до джипа, а Типс ехала у меня на плече и цеплялась за меня так, будто никогда не слезет.
– Лили, – тихо произнес Ади, – я должен тебе сказать, что там, в той старой гостинице, были и другие кошки, маленькие, целая семья. Они походят друг на друга, видать, это её дети – наверное, уже слишком взрослые, чтобы им нужна была мать. Но ты всё равно следи за ней в оба, а то она сбежит прямиком к ним, чуешь? Теперь она тут, так и держи её тут. – Он остановился у джипа, погладил Типс по голове и добавил: – Это был отличный вечер, Лили, самый лучший с тех пор, как я уехал из дома.
Тогда я спросила его:
– Когда вы плывёте на этих лодках и высаживаетесь, это опасно?
Ади ответил не сразу:
– Там стреляют настоящими пулями у нас прямо над головой, поэтому, наверное, опасно. Но это же всё специально, чтобы мы привыкли. Наверное, уж начальство-то знает, что делает. Будет куда жарче, когда мы станем высаживаться по-настоящему во Франции, – это уж точно.
– А когда вы поедете? – спросила я.
– Чем скорее, тем лучше, – вздохнул Ади. – Мы ведь за этим и приехали в такую даль, Лили, так что мне очень хочется побыстрей начать, побыстрей закончить и вернуться домой.
И они с Гарри уехали. Я слишком поздно поняла, что даже не сказала спасибо.
Вечером дедушка сидел у плиты, положив на неё ноги, как вдруг повернулся ко мне и сказал:
– Никогда, Лили, я не думал, что скажу такое, но эти жующие жвачку янки вовсе даже ничего, славные ребята.
Кота дяди Джорджа не видно с тех пор, как приехала Типс. Она теперь тут королева. Заняла весь дом – и мою кровать. Прямо сейчас она лежит, развалившись, у меня на ногах, выпускает когти и смотрит, как я пишу. Просто глаз от меня не отводит. И Ади был прав: у Типс опять родились котята – причем довольно давно, но всё равно по ней видно. Очень надеюсь, что её котята уже достаточно взрослые и проживут без неё. Я не могу отпустить её к ним, просто не могу. Так здорово, что она вернулась. Я, кажется, сама мурлычу от счастья, точно у меня внутри моторчик.
Я вот что подумала: в следующий раз, как я увижу Ади, надо попросить его привезти к нам и всех её котят. Тогда Типс будет по-настоящему счастлива, и я тоже. Тогда ей уже не захочется убегать и их искать, верно?
Вторник, 7 марта 1944 г.
Типс опять исчезла. Это всё Барри виноват: пошёл за дровами и оставил заднюю дверь открытой. А я ему говорила. Я всем сказала, что она может убежать, что надо всегда следить за ней и не выпускать из дома. Наверное, Типс проскользнула за его спиной, и с тех пор мы так и не смогли её найти. Барри говорит, что его не было всего пару секунд. Я стараюсь его не винить, но в душе всё равно виню. Ну чем он только думал?
Я больше сержусь, чем расстраиваюсь. Теперь я хотя бы знаю, что Типс жива и куда она пойдёт: обратно в гостиницу, к своим котятам. Расскажу Ади, как только получится, – он съездит и ещё раз привезёт Типс вместе со всеми котятами. Я знаю, он сделает это для меня.
И ведь сегодня был такой прекрасный день: чистое небо и море синее-синее. Под всеми изгородями вылезли примулы и чистотел. Почему в хорошие дни случается всякое плохое? Барри тоже ходит несчастный: думает, я на него злюсь. А я не злюсь на самом деле. Ну, то есть злюсь, но не сильно. Я с ним завтра помирюсь. Сегодня мы слышали ещё больше сильных взрывов, а от одного вообще весь дом затрясся. Надеюсь, у Ади и Гарри всё хорошо.
Среда, 8 марта 1944 г.
Первым это сказал кто-то в школьном автобусе утром. Я не могла поверить, не хотела верить, но миссис Блумфелд сказала нам, что это правда. «Слэптон-Бич отель» вчера взорвали, разнесли на кусочки во время учений по высадке. Она говорит, совсем ничего не осталось, только куча камней. Днём по пути домой Барри набрал для меня примул – наверное, подумал, что от них мне полегчает. Но они не помогли. На этот раз я знаю, что больше не увижу Типс. Теперь даже надеяться незачем. Видимо, она прожила все свои девять жизней, но ведь её котята нет? Я даже плакать не могу – вся закаменела от горя. Пару минут назад пришёл кот дяди Джорджа. Может, он знает, что случилось, и пытается сделать мне приятное. Я сразу его выставила. Не хочу никакую другую кошку, никогда.
Среда, 15 марта 1944 г.
Сегодня утром мама сказала, что у неё для меня большой сюрприз. Я подумала, что она попытается меня утешить. Сначала она сказала, что мы с Барри можем сегодня не ходить в школу, так что мы сразу поняли: будет что-то интересное. Потом она приготовила особый воскресный обед, хотя сегодня вовсе не воскресенье: жареную курицу и яблочный пирог с крошкой. На стол постелили самую красивую скатерть, поставили лучший фарфоровый сервиз, а мама сделала причёску, напудрилась и накрасила губы. Даже дядя Джордж стал меньше похож на старое пугало, чем всегда. Он зачесал волосы и надел галстук. Дедушки не было, и никто не говорил мне, где он. Мама только постучала себя по носу и загадочно улыбнулась. Барри сказал, что знает, в чём тут дело, но мне не скажет. Тогда я притворилась, что мне всё равно, и зря, потому что он сразу расстроился. Он ведь только старался не испортить сюрприз. И когда сюрприз случился, это было грандиозно, просто грандиозно.
Когда мы услышали, как снаружи залаяли собаки, я догадалась, что это, наверное, Ади. Я была в этом уверена. Я выбежала из дома, но приехал не американский джип, а просто машина, дедушкин старый форд, всё ещё пыльный после стояния в сарае. Кто-то махал мне из машины. Я поначалу не разглядела, кто это. Потом он открыл дверь и вылез из машины. Он был не в американской форме, а в британской, с правильными полосками на рукаве. Папа! Папа в своём армейском берете! Папа дома!
– Привет, Лил, – сказал он, – помнишь меня?
Я подбежала к нему, и мы обнялись во дворе фермы, а пёс дяди Джорджа кусал шины дедушкиной машины. Потом мама с папой обнимались, и мама сильно плакала, и даже дядя Джордж, кажется, плакал, когда тряс папину руку. Когда через пару минут я огляделась, чтобы познакомить папу с Барри, его не было. Он сидел рядом со мной за обедом, но был не такой разговорчивый, как обычно, и почти не ел, что уж совсем на него не похоже. Это был самый лучший обед. Папа уплетал так, как будто вообще ничего не ел в те два года, что его не было.
Он с самого начала предупредил, что ни слова не скажет про Африку, Италию и армию. Зато он хотел знать всё-превсё о доме, о ферме и эвакуации и как мы со всем этим справились. Мы рассказали ему про переезд, про Ади и Гарри и про «Слэптон-Бич отель» и Типс. Папа сказал, что ему ужасно жалко, и поцеловал меня. Очень мило с его стороны, потому что я знаю, он никогда особенно не любил Типс.
Папа попытался поговорить с Барри, но Барри весь застеснялся и не сказал ни слова. Немного погодя он извинился и попросил разрешения уйти. Я не могла понять, почему он так себя ведёт, пока мама не объяснила.
– Мальчик потерял отца, – тихо сказала она папе. – Он служил в ВВС и погиб где-то под Дюнкерком – да, Лил?
Мне стало ужасно стыдно, что я такая глупая и сама всё не поняла. Мой папа ко мне вернулся, но Барри своего никогда не вернуть. Я вышла и увидела его на крыльце, он сидел и смотрел на море. Барри не хотел разговаривать и смотреть на меня не хотел. Но он хотел, чтобы я осталась, это было видно. Я села рядом с ним, и мы долго-предолго молчали, а так могут только настоящие друзья.
Барри всё-таки развеселился вечером, а вот я была не так рада: мама сказала, мне придётся переехать из нашей комнаты, потому что там будет спать папа. И пока он не уедет, – он говорит, у него пятидневный отпуск, – я ночую на диване в гостиной. Но это даже неплохо, потому что, если повезёт, можно каждый вечер допоздна не ложиться. Они ведь не смогут заставить меня лечь спать, раз я здесь, внизу. И в любом случае это не так уж страшно, потому что у меня тут есть камин и огонь, на который я могу смотреть и который меня согревает.
Знаю, что не должна такое говорить и даже думать не должна, но я думала. Когда приехал папа и я поняла, что это не американский джип, то почувствовала какое-то разочарование. Я увидела папу и обрадовалась, но в то же время огорчилась, оттого что это не Ади. Это неправильно, я знаю. Но всё равно я очень счастлива, что мой папа дома, живой и здоровый. Я так по нему соскучилась; теперь, когда он приехал, я это поняла. Мы снова настоящая семья. Он похудел и чуть-чуть полысел, но ему я этого не скажу. Ему не понравится.
Понедельник, 20 марта 1944 г.
Мне пришлось попрощаться с папой ещё утром, перед тем как уйти в школу. Он проводил нас с Барри до конца нашей дорожки, где останавливается школьный автобус, и Барри шёл в папином берете. Он прямо влюбился в этот берет. Папа снова надел форму, в первый раз с того дня, как приехал, и я очень гордилась, когда его увидели другие ребята. У него на рукаве три полоски, и это значит, что он сержант и может приказывать другим солдатам, что делать. По-моему, я не плакала потому, что больше гордилась, чем грустила. Он говорит, что я должна быть умницей и хорошо себя вести. «Я скоро опять буду дома, Лил, – так он сказал. – Побереги свою маму ради меня и будь умницей. Война закончится, ты и опомниться не успеешь». Барри отдал ему берет. Папа взъерошил Барри волосы, и мы зашли в автобус и побежали к заднему сиденью. Папа становился всё меньше и меньше, и дальше. Скоро, слишком уж скоро он совсем скрылся из виду. Тогда-то я и заплакала, но подальше высунулась из окна, чтобы никто не заметил.
Было так странно, что папа дома. Почему-то в доме для него не нашлось подходящего места. Бо́льшую часть времени он проводил с дедушкой и дядей Джорджем на ферме и чинил там все машины, а в какой-то день возился с двигателем трактора вместе с Барри, которому нравится пачкать руки в масле. Один раз он сходил выпить в паб с дядей Джорджем и остальными из отряда местной самообороны, – кажется, это было что-то вроде вечеринки по поводу приезда домой, но мы, конечно же, не пошли, потому что нас в паб не пустят. Мама была так счастлива, когда папа только приехал, но потом я увидела, как она смотрит на него из окна кухни, и поняла, о чём она думает. Дни проходили, и папиного отпуска оставалось всё меньше, а мы все думали об одном и том же. Мы уже не смеялись, как раньше. Мы просто ждали момента, когда ему пора будет уезжать, и из-за этого не могли радоваться так, как должны были. Это нависало над нами, как тень. Теперь папа уехал и как будто никогда и не приезжал. Я буду молиться за него каждый вечер, пока он не дома, вот прямо сейчас начну и не пропущу ни одного вечера. Чтоб мне умереть на этом самом месте, если совру.
Среда, 29 марта 1944 г.
Теперь, когда мы идём в школу, то встречаем всё больше и больше солдат. В основном это янки, но есть и наши. Мы видим их на грузовиках и танках и видим, как они проходят маршем. Они повсюду ставят целые городки из палаток. Всякий раз, как я вижу чернокожего солдата, я приглядываюсь: вдруг это Ади или Гарри. Я уже сто лет не видела Ади. Наверное, они ещё больше заняты своими учениями. Я знаю, что с ним всё в порядке: мне дядя Джордж сказал, что только вчера видел его в патруле, который ходит вдоль забора из колючей проволоки. Дядя Джордж говорит, он позвал их с Гарри как-нибудь заглянуть к нам в гости. Надеюсь, они приедут. Очень надеюсь.
Четверг, 20 апреля 1944 г.
Великий праздник хот-догов – вот как я назову этот день.
Мы с Барри бежали по нашей дорожке, возвращаясь из школы. Мы соревновались, кто быстрее, и я побеждала, как всегда, и вдруг мы услышали, что сзади подъезжает машина. Это были Ади и Гарри на своём джипе. Они сказали, что просто приехали в гости. Гарри держал в руках букет жёлтых нарциссов. Они подвезли нас до дома, и это было здорово, но то, что случилось потом, оказалось грандиозно.
На самом деле это были сосиски, но Ади и Гарри называли их «хот-доги», то есть «горячие собаки», и привезли с собой целую гору. Я в жизни не видела столько сосисок. Ади и Гарри сказали, что нужно просто засовывать их между кусками хлеба и поливать кетчупом – всё это они тоже привезли. И у нас получился великий праздник хот-догов: мы сидели все вместе на кухне, а посередине стола стояли нарциссы, которые Ади и Гарри подарили маме. Барри сказал, что это лучшая еда в его жизни. Он слопал целых шесть! И всё лицо перемазал кетчупом. Я смогла съесть только три. Но они были грандиозные!
Мы один раз вспомнили про Типс, когда пришёл кот дяди Джорджа и стал тереться о мою ногу, но это он так выпрашивал сосиску. Я рассказала Ади, что случилось, как Типс сбежала и как взорвали гостиницу. Он знал о гостинице, но сказал, что мне незачем волноваться.
– Она придёт домой, – сказал Ади. – Уж эта кошка всегда уцелеет – это так же верно, как то, что меня зовут Адольфус Т. Мэдисон.
А я сказала, что уже больше не горюю, потому что даже не думаю про неё с тех пор, как папа приезжал домой. И это правда.
Все много говорили про папу, и мама сказала Ади и Гарри, что не знает точно, куда его послали сейчас, но, может быть, он тоже будет участвовать в высадке десанта, когда она начнётся, и, может быть, они все как-нибудь встретятся во Франции. И мы вместе подняли тост за победу. Мы с Барри чокались содовой водой – её тоже привезли Ади и Гарри, и это такой американский лимонад. Она вкусная, но не такая вкусная, как наш лимонад. Взрослые чокались пивом, которое Ади и Гарри тоже привезли с собой. Они привезли весь праздник хот-догов – всё-превсё.
Ади такой высокий, что даже не может выпрямиться в гостиной, не стукнувшись головой. Он всё время стукается головой и хохочет над собой. А когда Ади смеётся, то все смеются, и весь дом как будто тоже смеётся. Ади и Гарри не просто привезли нам сосиски, они принесли настоящую радость. Потом они уехали в темноту. Теперь без них дом кажется пустым и тихим. Барри тошнит, но он говорит, что хот-доги того стоили.
Пятница, 28 апреля 1944 г.
Ночью над морем была гроза. Она меня разбудила. Я встала на колени около кровати и стала наблюдать за молниями из окна. Мама всё проспала, и остальные тоже, но я-то слышала грозу. Я её не придумала. Типс всегда ненавидела грозы. Она закапывалась в мою постель и пряталась там. Но меня грозы никогда не пугали, до этой самой. Или, может быть, я испугалась внезапной темноты и тишины, которые наступили потом, – не знаю. Я только надеялась, что Ади с Гарри не были на своей тренировочной высадке.
В школе сегодня миссис Блумфелд прочитала нам историю. Она вся была про Америку и называлась «Маленький домик в Больших Лесах». Мне она очень понравилась, но люди там разговаривают совсем не так, как Ади и Гарри, – ну, или это миссис Блумфелд так читала.
Радио дяди Джорджа опять испортилось, в нём только треск и свист. Дядя Джордж ужасно зол, но всё равно сидит рядом с ним весь вечер и пытается слушать. Иногда стучит по нему, но получается только ещё больше треска и свиста. Мы с Барри расхихикались, когда Барри изобразил сердитое лицо дяди Джорджа, и мама нас выгнала из гостиной.
Понедельник, 1 мая 1944 г.
Лучше бы этот день никогда не настал, лучше бы я не просыпалась сегодня утром. Сначала всё было совершенно нормально: завтрак с Барри и мамой, дорога в школу, обед, ещё уроки, потом автобус домой. Мы вошли в кухню, а там за столом сидел Ади вместе с мамой. Я сразу поняла, что что-то случилось. Он посмотрел на меня так, будто не хотел, чтобы я тут была, а потом отвернулся.
Нам сказала мама.
– Это насчёт Гарри, – тихо проговорила она. – Ади пришёл нам рассказать, что Гарри погиб.
Когда Ади заговорил, его голос дрожал от слёз:
– Нам велят, чтоб мы не болтали про это. Но я не буду рот замком запирать ни ради кого. Там целые сотни нас мёртвых. Чего они собираются их родным дома говорить? Я скажу, что они наговорят: несчастный случай на учениях или чего-нить ещё такое. Но я же там был, и я же знаю. Знаю, чего случилось. Я своими собственными глазами всё видел. Мы никак ни отбиваться не могли, ни защититься ничем. Нам же никто спины не прикрывал, а так же нельзя. Просто нельзя так.
Тут он расплакался и не мог продолжать. И мама рассказала за него, что три ночи назад солдаты были в паре миль от берега на своих кораблях, ждали, когда начнётся очередная тренировка по высадке на Слэптон Сэндс, – как вдруг из ниоткуда появились немецкие торпедные катера. Американские корабли у них оказались как на ладони – стреляй не хочу. Немцы и давай палить торпедами. У кораблей не было ни единого шанса – все потонули. Сотни людей пропали без вести. Кого-то из солдат, как и Ади, подобрали, но Гарри среди них не было.
Потом мама налила ему чашку чая, а потом мы с Барри проводили его до конца дорожки.
– Я вам кой-чего хочу рассказать, – заявил он. – Мы, Гарри и я, много разговаривали. Один день мы говорили про то, что мы тута делаем, в этой войне белых людей. И знаешь, чего он сказал? Он сказал: «Я знаю, почему я это делаю: чтобы никто нас опять не сделал рабами, больше никогда, – вот почему. У нас есть свобода, и мы никому не дадим её отобрать. Мы её сохраним». – Вот как он сказал. Но когда я поеду во Францию, я не за свободу чью-то там буду воевать. Я стану сражаться за Гарри, и они пущай поберегутся, потому как я теперь вовсе безумный и драться буду, как будто безумный. – Ади надел каску и выдавил улыбку. – У Гарри нету семьи там, дома. Как мы у вас побывали в тот раз, он сказал, что, сколько себя помнит, вы почти что единственные белые люди, которые с ним будто с родным обходились. И я вот то же самое сейчас тут чувствую. – Он отвернулся и ушёл от нас и ни разу не оглянулся.
Мы смотрели ему вслед, и мне хотелось побежать за ним, и обнять, и никогда не отпускать. Я хотела сказать ему, что люблю его и что буду любить до самой своей смерти. Потому что это так. Я люблю его больше, чем лимонные конфетки с шипучкой, больше, чем мятную карамель, больше, чем Типс, маму и папу, больше всех их вместе. И это правда.
По дороге домой я подобрала нарцисс. Я заложила его в дневник, на эту страницу. И он всегда будет здесь отмечать тот день, когда погиб Гарри, и тот день, когда я впервые поняла, что люблю Ади.
Среда, 10 мая 1944 г.
Ади до сих пор не приехал нас навестить. Я всё надеюсь и надеюсь каждый день. Интересно, он вообще когда-нибудь приедет ещё? Не могу перестать думать о нём: как он уходил по этой дорожке и что я, может быть, видела его в последний раз в жизни. Миссис Блумфелд всё повторяет, что операция во Франции должна начаться совсем скоро. Теперь уже в любой день, говорит она, – когда будет подходящая погода. Им нужно дождаться подходящей погоды. Сегодня море бурное. Надеюсь, оно всегда будет таким, и Ади не придётся высаживаться ни в какой Франции, и с ним ничего не случится.
Днём я помогала маме и Барри вытаскивать телёнка. Он уже через десять минут начал ходить. Я много раз видела, как рождаются ягнята, и телят много раз видела, но всё время удивляюсь, как быстро у них получается встать на эти свои шаткие ножки и пойти. То, на что у нас год уходит или даже больше, они могут сделать всего за час.
Мама немного грустная. Это потому что она не получала писем от папы с тех пор, как он уехал. Мы даже не знаем, где он. Мы думаем, он всё ещё в Англии, но на самом деле не знаем. Мы стояли на коленях в поле и смотрели, как телёнок первый раз пробует подпрыгнуть, изо всех сил старается, и Барри хохотал до упаду. Но мы с мамой не смеялись, потому что наши мысли были совсем не здесь. Если бы Барри там не было, я бы, наверное, сказала ей: «Мам, я знаю, каково это: скучать по тому, кого ты очень-очень любишь».
Я не могу рассказать Барри, что люблю Ади, это уж точно, потому что он ещё слишком маленький и не поймёт, а если поймёт, то расстроится. Он никогда этого не говорил, но я знаю, он хочет, чтобы я стала его подружкой. Но я ни за что не стану его подружкой, только не сейчас. Барри мне больше как брат, как друг, – настоящий хороший друг. Но с Ади всё по-другому, совершенно не так.
Суббота, 20 мая 1944 г.
К нам приехала погостить миссис Тёрнер, мама Барри (ей нравится, чтобы мы называли её Айви). Во вторник она просто свалилась нам как снег на голову. Сказала: чтобы сделать Барри приятный сюрприз ко дню рождения – он через два дня. Она устроила ему знатный сюрприз. Она всем нам устроила сюрприз. Мы вернулись из школы, а она уже тут как тут, сидит вместе с мамой за кухонным столом, и чемодан рядом. Она обняла Барри так крепко, что я думала, у него глаза вылезут, и ещё ущипнула за щёку, и было видно, что ему это совсем не понравилось. У неё на лице толстый слой пудры и ярко-алая помада, которую Барри всегда стирает со своих щёк после того, как она его поцелует, а она это делает очень часто. А брови у неё подрисованные, а не настоящие, – прямо как у Марлен Дитрих в кино, говорит мама.
Барри не особенно разговорчив с тех пор, как она приехала, да и все остальные тоже. Никто не успевает вставить ни слова. Его мама вообще не перестаёт болтать, «она кого хочешь до смерти заговорит», – это дедушка так сказал. А ещё всё время курит, «дымит, как чёртова труба», – так тоже дедушка сказал. Но Айви славная. Мне она нравится. Она приехала с подарками для всех и снова и снова повторяла, какие мы добрые, что присматриваем за Барри ради неё. Сегодня весь ужин она рассказывала нам историю за историей, про «Лондонский блиц», то есть бомбёжку, про сирены воздушной тревоги, как все бегут в укрытия и ночуют на станциях метро. Она говорит с городским акцентом, как и Барри, только гораздо громче и гораздо больше. Айви очень гордится своим большим красным лондонским автобусом.
– Я так вам скажу. Ничегошеньки не остановит мой семьдесят шестой, уж он-то доедет куда надо, – заявила она сегодня вечером. – Ну и что, что дороги все в ямах, мосты косые, дома порушились. Да пусть их бросают все взрывалки клятые, куда захочут. Помешают они моему автобусу попасть, куда ему до чёртиков надо? Это уж, клясть их, навряд ли, так я вам скажу.
Барри иногда пытается её утихомирить, но ничего не получается. В конце концов он просто уходит, а она продолжает болтать. Теперь он проводит даже больше времени на ферме вместе с дедушкой и дядей Джорджем. Его мама всё говорит прямо: ей ни вот на столечко не нравится деревня и особенно фермы. «Такой запах, такая грязь. Эти все коровы. И все эти птицы клятые по утрам поспать не дадут». Вчера они с мамой мыли в раковине посуду после ужина, и вдруг Айви расплакалась.
– Что стряслось? – спросила мама, обнимая её.
– Да зелень эта вся, – всхлипнула Айви и показала на окно. – Одна только зелень кругом адская. И никаких домов. И так пусто. Ненавижу зелень. Не знаю почему, но просто ненавижу.
Она вообще почти не выходит из дома, только сидит на кухне, курит и пьёт чай. Маме она очень нравится, потому что с ней веселее и ещё потому что мама Барри любит помогать. Ей нравится хлопотать, носить что-то туда-сюда, отскребать полы, гладить и наводить лоск. Она начистила плиту дяди Джорджа, так что он теперь тоже счастлив. Барри не говорит, что ему хочется, чтобы его мама уехала домой, но ему хочется, я чувствую. Не то чтобы он её прямо-таки стыдился, но видно, как ему неуютно, когда она рядом. Он хочет или быть в Лондоне с ней, или здесь с нами, но не то и другое вместе. По крайней мере, мне так кажется.
Одно хорошо: Айви всё время подтрунивает над дядей Джорджем, – а больше никто не смеет этого делать, – из-за дырок на локтях его куртки и из-за того, как он неопрятно выглядит. Пару дней назад она усадила его и подстригла. И куртку зачинила. А когда дядя Джордж начинал ворчать, как обычно, что мы все тут живём у него на голове, и теперь в собственном доме найти ничего нельзя, и что он жил в мире и спокойствии до нашего приезда, она просто рассмеялась.
– Да ладно, – сказала Айви (получилось, скорее, «далано»). – Ты ж будешь скучать по ним, когда они обратно уедут, ты ж сам это знаешь, чудной ты старый ворчун.
Удивительно, но дядя Джордж не стал с ней спорить. Он задумался ненадолго, а потом согласился:
– Может, и буду. Да, может, и буду.
И, по-моему, он это говорил всерьёз.
Понедельник, 22 мая 1944 г.
Одиннадцатый день рождения Барри. Мама Барри привезла с собой именинный торт. Она несколько недель копила карточки на еду. «Я вон как особо расстаралась», – похвасталась она. Торт и получился особый: фруктовый, с марципаном и королевской глазурью, а сверху на ней голубым сахаром было написано имя Барри. Именинник задул свечки и закрыл глаза, чтобы загадать желание. У Айви в глазах стояли слёзы, и она изо всех сил старалась не расплакаться. Я думаю, они оба пожелали одного и того же, хоть и невозможного: чтобы отец Барри вернулся домой.
Я буду скучать по Айви, когда она завтра уедет. Наверное, мы все будем. С ней мы улыбаемся. Она выключает трескучее радио дяди Джорджа, и мы разговариваем. Она много смеётся и никогда не притворяется. Мне это нравится. Она говорит, что думает. Мне нравятся люди, которые говорят, что думают, – на самом деле и Барри немножко такой. Но лучше бы она не называла меня «милочкой».
Пятница, 26 мая 1944 г.
Маме что-то нездоровится. Она уже много дней сильно кашляет и очень бледная. Вчера приезжал врач и сказал, что ей нужно лежать в постели, пока не перестанет кашлять. Дедушка сказал, что я могу не ходить в школу день-другой и поухаживать за мамой, а заодно помочь по дому с готовкой и уборкой. Барри сказал, что тоже останется дома помогать, но дедушка и слышать ничего не хотел и отослал его в школу. Барри не очень рад. Но он напрасно ворчит и жалуется. Он много раз не ходил в школу, когда надо было помогать на ферме, особенно когда овцы ягнились.
Мама сегодня получила письмо от папы, и ей стало лучше. Он пишет, что сейчас где-то на юге Англии, но не может сказать, где именно. Мама думает, что он тоже будет высаживаться во Франции. Может, они встретятся с Ади, как мы надеялись. Мама папины письма держит возле кровати, рядом с его фотографией.
Днём я пошла гулять одна на вершину холма. Жаворонки летали так высоко, что их было только слышно, но не видно. Мне попались два канюка, они летали между деревьями и кричали, будто мяукали. В какой-то момент они мяукнули, совсем как Типс. Потом я посмотрела на море и увидела в бухте корабли, много-много десятков. Я никогда столько не видела. Наверняка это началась высадка десанта. Ведь не просто же так они тут собрались? И ещё кое-что я сегодня заметила, пока стояла на холме. Были слышны не только обычные деревенские звуки – ещё что-то постоянно гудело, уныло и протяжно. Сначала я не могла понять, что это, а потом догадалась. Это был шум моторов: джипов, грузовиков, танков. Это был гул войны. Я стояла на вершине холма, ветер дул мне в лицо, пахло морем, а я могла думать только об Ади: «Боже, пожалуйста, пусть он приедет повидать меня перед тем, как уйдёт на войну. Пожалуйста, Боже. Пожалуйста».
Вторник 6 июня 1944 г.
Мы услышали об этом по радио. Они ушли. Сегодня утром началась операция во Франции. Ади уехал. Папа, наверное, тоже. День «Д» – вот как они это называют, уж не знаю почему. Мы все поняли: что-то происходит, – ещё до того как услышали радио. Перед рассветом с моря долетел далёкий гром и рёв. Из моего окна были видны вспышки по всему горизонту, и я догадалась, что это не просто какая-то гроза. Это, наверное, были тысячи орудий, которые стреляли одновременно. А когда мы с Барри после завтрака выбежали в поля и посмотрели на море, то увидели, что все корабли ушли. И потому мы не удивились, когда вечером по радио сообщили, что мы высадились по всему французскому побережью: американцы, британцы, канадцы, французы – все-превсе. Дядя Джордж сказал, что уж теперь-то мы немцам покажем. Они с мамой напились сидра и давай от радости плясать на кухне джигу, и глупый злой пёс дяди Джорджа тоже плясал и лаял как полоумный. Сначала мы с Барри только сидели и смотрели на них. Все хохотали. Мама ещё кашляет, когда смеётся, но ей уже гораздо лучше. В конце концов мы вскочили и тоже стали плясать с ними. Мы бегали паровозиком вокруг стола, пока все не выдохлись. Тогда мама дала нам с Барри по полосатой мятной карамельке и немного лимонада в честь праздника. Дядя Джордж с мамой налили себе виски, и мы все чокнулись стаканами. «За победу!», – сказал дядя Джордж.
Дедушка пришёл попозже, после дойки, и мама рассказала ему, что мы услышали по радио. Он ничего не ответил и направился к раковине мыть руки. А потом только и проговорил что «бедняги, бедняги».
Пару минут назад мама пришла спать и сказала, что сегодня начало конца войны, что папа скоро вернётся домой и мы тоже сможем вернуться домой, на нашу ферму, и всё будет как раньше. Но, по-моему, вряд ли что-нибудь будет как раньше. Ничего не остаётся неизменным, ведь правда? И никогда ничего не становится как раньше, верно?
Я сейчас пишу это и не могу думать ни о чём другом, кроме Ади: вдруг он лежит сейчас, ночью, где-то на французском пляже, мёртвый или раненый, а я об этом никогда не узнаю, потому что никто мне не расскажет, ведь никто не знает, что мы были друг с другом знакомы. Я пробую закрыть глаза и представить его. Я очень-очень стараюсь увидеть его не мёртвым и не раненым, а живым и улыбающимся. Что бы с ним ни случилось, куда бы его ни занесло, я всегда буду помнить его таким.
Знаю, что я должна думать и о папе, и я думаю – стараюсь. Теперь я думаю о них обоих. И молюсь за них.
Четверг, 5 октября 1944 г.
День моего рождения и нашего возвращения домой. Это должен был быть самый лучший подарок в моей жизни. Я так ждала этого дня. И вот он пришёл, и я должна бы радоваться, но я не могу. Этот дом – не мой дом. Это пустая скорлупа, набитая мебелью: повсюду чайные коробки, и тут сыро. Когда мы приехали, то оказалось, что передняя дверь свалилась с петель, так что кто угодно мог зайти и выйти. Судя по всему, кто-то и ходил. Тут прямо какой-то кошмар. На потолке плесень – чёрная, а кое-где зелёная, – и везде валяются мёртвые птицы и сухие листья. Обои над трубой в гостиной отклеились, и полдюжины окон выбиты. От дождей сгнил подоконник в моей спальне. Потолок в дедушкиной комнате обвалился в одном углу: там в крыше дыра – в том месте, где какой-то снаряд сорвал черепицу.
В водостоках полно травы, а одна водосточная труба упала в сад и разбила парник. Да и садом это уже вряд ли можно назвать. Ни единого цветочка не найти, всё заросло травой. Даже не видно, где были клумбы и грядки в огороде. В зерновой амбар, похоже, угодил снаряд, потому что от него осталась только куча камней.
Мы с Барри пошли прогуляться по ферме. Куда ни посмотришь, везде крапива и щавель с нас высотой. Кажется, только дедушка по-настоящему счастлив, что вернулся домой.
– Ничего-ничего, – сказал он вечером, когда мы сидели за кухонным столом и уныло молчали, – как только приведём завтра скотину, всё оживёт, вот увидите. Скоро мы тут всё наладим, как новенькое будет, и глазом моргнуть не успеете. Пара куриц возле дома – и они перекудахтают любую тишину.
Надеюсь, он прав. По крайней мере, я снова в собственной комнате, пусть пока не чувствую, что она моя. Всё, что у меня осталось, это кровать, стул и лампа. И здесь воняет, весь дом воняет.
P. S. Поверить не могу! Я только что закончила писать дневник и потянулась погасить лампу и вдруг заметила на стене у окна надпись карандашом. Вот что там говорилось:
10 января 1944 г. Гарри и Ади были здесь и искали Типс. С возвращением домой, Лили!
Я перечитывала это снова и снова и не могла перестать плакать, но не понимала, от счастья или от горя. И от того, и от другого. Я никому об этом не расскажу, сегодня уж точно. Эти слова были написаны для меня, так что я подержу их в себе. Остальным расскажу утром. Мне приходится снова и снова смотреть на надпись, чтобы поверить, что это всё взаправду.
Пятница, 6 октября 1944 г.
Грандиозно! Грандиозно! Я чувствую себя просто грандиозно, потому что случилось чуть ли не самое лучшее, что только могло, и прямо за завтраком.
Я не сразу поняла, где я, когда проснулась сегодня. Окно было не там. Я лежала в постели и пыталась разобраться во всём этом. И тут увидела надпись на стене. Тогда я всё вспомнила. Я же дома! Я выпрыгнула из кровати и созвала всех к себе в комнату, чтобы показать им послание, которое оставили Ади и Гарри. Конечно же, я сказала, что вот только что его обнаружила. Дедушки не было, он уже ушёл к дяде Джорджу доить коров. За завтраком мы только и говорили что про надпись на стене, но всё очень торопливо: мама сказала, что нам нужно попасть к дяде Джорджу как можно скорее, – «бегом-бегом», вот как она сказала, – чтобы после дойки помочь привести коров домой.
В общем, мы мыли посуду, когда открылась задняя дверь, как будто сама собой, и вошла она, мяукая и мурлыча одновременно, забралась под стол и стала тереться о ножки стульев, так что аж хвост дрожал от удовольствия. Типс! Живая Типс! Воскресла из мёртвых! Мы все расплакались, и Барри тоже, а ведь он даже не любит кошек. Я налила ей немного молока, и она лакала, пока не вылизала всю миску. Она гораздо худее, чем раньше, и на морде у неё царапина, которой раньше не было. Но это определённо Типс, моя Типс – зелёные глаза, белые лапки и все её чёрные пятна на своих местах. И мурлычет она точно так же.
Мама сказала, что мне не обязательно идти с ними отводить скотину домой, что они с дедушкой и Барри сами справятся. И поэтому всё, что я сегодня делала, – это обнималась с Типс. Я играла с ней, кормила её и опять обнималась. Наверное, я её за один день наобнимала, как за десять месяцев. Она вернулась домой, как Ади и обещал. Я заглянула в свой дневник, чтобы проверить. И вот в точности его слова: «Она придёт домой. Уж эта кошка всегда уцелеет – это так же верно, как то, что меня зовут Адольфус Т. Мэдисон». И я решила, что с этого момента её надо называть Адольфус Типс. Я, конечно же, сначала спросила её, и она замурлыкала. Так я поняла, что она этому рада. Между прочим, она мурлыкает не переставая с той самой минуты, как вошла в дом! Мне кажется, она счастлива, что получила такое важное и красивое имя, а ей нравится чувствовать себя важной персоной. Я всё время его повторяю, чтобы самой привыкнуть: Адольфус Типс. Адольфус Типс. Я улыбаюсь каждый раз, как произношу его вслух, потому что оно забавно звучит и потому что я сразу думаю про Ади.
Вот только что я потрогала надпись на стене, перед тем как погасить лампу. Я буду делать это каждый вечер, чтобы передать ему удачу туда, во Францию. И буду молиться за него – тогда, может быть, он вернётся. Как Типс, как Адольфус Типс.
Конечно же, я там был, и остальные тоже: дяди и тё-ти – всё семейство целиком. Кое-кто ещё досадовал на такую внезапность, но всем было любопытно, а мне больше других. Так что мы ждали их в Хитроу, на выходе из таможни, с конфетти наготове – это была моя идея.
Бабушка выглядела такой маленькой рядом с ним. Они держались за руки и улыбались, словно кот и кошка, которым налили сливок и они блаженно счастливы разделить их друг с другом. Потом я тряс руку Ади.
– Эй, привет! – сказал он, сияя улыбкой с огромной высоты. – Ты, должно быть, и есть Був? Ага. Ты очень похож на одного человечка, которого я знал очень-очень много лет назад, только ты мальчик и косичек у тебя нету.
Немного погодя бабушка обняла меня за плечи и отвела в сторонку.
– Ну и что ты думаешь, Був? – прошептала она.
– Грандиозно, – ответил я. – Просто грандиозно.
Послесловие
В 1943 году, через четыре года после начала Второй мировой войны, союзники готовились высадиться с моря на территорию оккупированной немцами Франции, чтобы наконец-то освободить Европу от Гитлера и нацистов. Столь масштабная высадка морского десанта до тех пор никогда не проводилась. Солдатам требовалось тренироваться, и для этого им понадобился учебный полигон.
Южная часть Англии превращалась в огромный военный лагерь по мере того, как десантная армия росла и набиралась опыта. Со многих прибрежных территорий пришлось выселить жителей, чтобы проводить там учебные высадки войск: ведь к тому времени, когда начнётся настоящая операция, солдаты должны быть готовы.
Весь район вокруг Слэптон Сэндс эвакуировали, потому что побережье там походило на пляжи Нормандии, за Ла-Маншем. Примерно трём тысячам жителей дали всего несколько недель, чтобы собрать всё имущество и уехать.
Разумеется, такое массовое переселение не могло пройти без трудностей, а ущерб, нанесённый этим землям во время учений по высадке, был огромен. Также случались потери среди солдат – а в Слэптоне стояли в основном американцы.
В ходе операции «Тигр» в апреле 1944 года корабли с американскими солдатами готовились к учебной высадке в Слэптоне, но были захвачены врасплох немецкими торпедными катерами и затонули. Погибло несколько сотен американских бойцов. Эту трагедию умышленно держали в секрете ещё много лет.
Потом, утром 6 июня 1944 года, наступил так называемый День «Д», когда союзные войска высадились на французском побережье и с боями прорвались на внутренние земли, по пути освобождая французские деревни и города. Через одиннадцать месяцев жестоких сражений Германия капитулировала, и Вторая мировая война закончилась.