Книга Л. А. Гиндина и В. Л. Цымбурского «Гомер и история Восточного Средиземноморья» — первый в отечественной науке труд, посвященный многовековой истории древней Трои и сопредельных территорий Балкан и Малой Азии, а также воссозданию реальной действительности, стоящей за греческими преданиями о великой Троянской войне. При анализе текста гомеровских поэм, кроме греческой и латинской литературной традиции, привлечены разнообразные древнеписьменные источники: хеттские, греко-микенские архивные документы и египетские надписи; широко используются данные археологии.
Глава 1
История принадлежит поэту
1
Для античности Троянская война была несомненным фактом. Следы ее виделись повсюду. О ней напоминали родословные, идущие от ее героев, названия основанных ими городов, гавани, где были стоянки их кораблей, мысы и острова. Можно было оспаривать тот или иной источник, говоривший о ней, но объявить саму Великую Войну фикцией в античные времена было немыслимо.
Современный историк, пытаясь «подступиться» к Троянской войне, реконструировать ее смысл и причины, попадает в исключительно сложное положение. У него не оказывается в руках никаких «объективных» данных о ней (о раскопках Г. Шлимана мы еще поговорим). Да, про эту войну упорно твердит традиция — но и только. К тому же самые ранние образцы этой традиции, они же и самые авторитетные, исходные, бывшие в античности как бы недосягаемым образцом воплощения троянской темы, — поэмы, связывавшиеся с именем великого аэда Гомера, — отстоят от предполагаемого времени войны на 500–600 лет. Но хуже всего для историка-позитивиста то, что подавляющее большинство памятников, повествующих о Троянской войне, являются даже не записями народных преданий о былом, а прямо произведениями художественной словесности. И прежде всего это относится к поэмам Гомера. Как же на основе текста, созданного по законам поэтического творчества, судить об исторической реальности, которая — если только она вообще имела место — отделена от этого вымысла многими веками, да еще веками, когда в Греции не было письменности и, значит, не могло сохраниться никаких документов о столь далеком прошлом?
В такой ситуации у исследователя есть три выхода. Во-первых, он может сразу же заявить, что при современной источниковедческой базе о Троянской войне ничего определенного сказать нельзя и пока ее реальность не подтверждена дополнительными источниками — прямыми показаниями археологии или письменных документов, — историку, стоящему на почве фактов, не следует заниматься столь сомнительным делом. Во-вторых, он имеет возможность, не требуя доказательств, принять традицию за вполне достоверное свидетельство, почти что «хронику великих дел», сохраненную в коллективной памяти, и попросту перелагать ее в импонирующих ему исторических терминах, как часто и поступают. Если же он не захочет некритически выбрать ни один из этих малоплодотворных путей, у него остается одно решение: всерьез войти в филологическую, прежде всего гомероведческую, проблематику, чтобы понять, как реально возникал и воспринимался текст Гомера, и представить, может ли стоять за этим замечательным поэтическим вымыслом какой-то исторический прообраз, и какой именно. По этому последнему пути мы и пойдем в нашей книге, сознавая, что историческая истина сказаний о Троянской войне лежит в предыстории гомеровского эпоса.
Споры, бушевавшие в науке последние 200 лет вокруг поэм Гомера, принято объединять под общим названием «гомеровского вопроса». Рассмотрим эту дискуссию внимательнее, ибо, как будет показано ниже, каждой из споривших школ было присуще свое, особое понимание гомеровского историзма. В течение прошлого и в начале нынешнего века «гомеровский вопрос» был достоянием почти исключительно филологов-классиков, обсуждавших его в том плане, в каком его некогда поставил Ф.-А. Вольф, а именно как вопрос о едином или множественном авторстве гомеровских поэм, обеих вместе и каждой из них в отдельности. В эту пору в гомероведении господствовал в разных вариантах так называемый аналитический подход. Его целью было разъятие обеих поэм на предполагаемые малые, более ранние песни или же вскрытие в массивах эпоса разновременных напластований, возникавших по мере того, как поэмы в их эволюции переходили от одного певца к другому. Основным объектом этих опытов выступала «Илиада», а мотивировкой для них представлялось как бы самоочевидное противоречие между конкретной, четко обозначенной в зачине темой — гневом Ахилла и огромностью втянутого в рассказ материала, никак на внешний взгляд не объединяемого этой заявленной темой. Критерии расчленения «Илиады» выдвигались разные, но за основу неизменно брались две априорные, не подлежавшие критике аксиомы. Во-первых, история эпоса мыслилась исключительно как история жизни готовых текстов, после своего создания прочно закрепляемых в памяти певцов или на письме. Считалось, что эти тексты в сотни стихов способны были контаминироваться, приспосабливаться друг к другу при помощи разнообразных поправок и привнесений с тем, чтобы потом «склеенные» из них более крупные эпические образования могли передаваться далее все так же в точно фиксированном виде, если, конечно, не будет воли очередного певца на новые изменения и доработки. Во-вторых, предполагалось, что сюжет поэмы изначально должен был существовать в максимально простой, элементарной форме, типа «обида — примирение»; все же отклонения от нее, осложняющие рассказ, рассматривались как вторичные интерполяции, снимаемые анализом.
В 20—30-х годах нашего века в гомероведении произошли серьезные перемены. На первый план вышли две новые, конкурирующие между собой концепции, каждая из которых ревизовала и отвергала какую-то одну из указанных фундаментальных аксиом аналитизма. С одной стороны, выдвинулась школа М. Пэрри — А. Лорда и их последователей, доказывавшая типологическую близость между поэтикой Гомера и творчеством певцов-сказителей у тех народов, у которых до сих пор сохранился традиционный устный эпос. Эти ученые поспешили распространить на Гомера результаты, добытые ими при полевой фольклористической работе с югославскими певцами-импровизаторами, но широко подтверждающиеся и материалами иных культур. Важнейшее значение имел вывод о том, что жизнь устного эпоса в веках основывается на передаче от певца к певцу не готовых, сложившихся текстов, но запаса средств, используемых при порождении песни: традиционных сюжетов, канонических образов и ситуаций, а также стереотипных словесно-ритмических формул-словосочетаний. Певцы, способные из этих элементов каждый раз заново одномоментно импровизировать песню, в глазах слушателей выступают не как авторы устойчивых художественных текстов, но как умелые «сказители историй» (singers of tales, по определению Лорда). Каждая такая история представляет реализацию традиционного эпического канона, апробированного коллективом и составляющего важнейшую часть его духовной культуры, причем такие каноны у разных народов обнаруживают большую типологическую близость. В этом смысле о традиционном эпосе говорят как о форме коллективного творчества, хотя, как правило, в каждом отдельном случае песня импровизируется певцом-профессионалом. В Гомере ученые школы Пэрри — Лорда видели именно такой тип великого импровизатора, «сказителя историй».
Понятно, что при этом постулат о становлении «Илиады» в результате сращивания и взаимной подгонки готовых текстов был отвергнут. Для данной школы предыстория «Илиады» — это эволюция не текста, а «компетенции» певцов. Как отмечает П. А. Гринцер, «проблемы авторства, оригинала, интерполяции, точной датировки того или иного памятника или какого-то определенного слоя в нем — это проблемы письменной литературы. Устный эпос не знает ни автора в обычном понимании этого слова, ни твердо установленного текста, ни точной даты создания, ни отделенных непроницаемыми барьерами редакций» [Гринцер, 1974, с. 14]. Многие явления у Гомера, которые рассматривались аналитиками как «интерполяции» — например, повторы, ретардации, тормозящие действие, — нашли свое объяснение с привлечением параллелей из иных эпических традиций. Однако вторая аксиома аналитизма, которую можно назвать «редукционистской», т. е. непременно требующей сведения сложного к простому, в работах школы Пэрри — Лорда оказалась не столько отклонена, сколько переосмыслена, сохранена в новом виде. Если аналитики стремились свести «Илиаду» к совокупности элементарных пассажей с простыми сюжетами или к простому ядру, разбухшему в результате ряда добавлений, то сторонники теории устного эпоса столь же последовательно пытались разложить оригинальную целостную структуру «Илиады» на множество стереотипных сюжетных ситуаций, проходящих через разные традиционно эпические каноны. Приемы гомеровского сюжетосложения, явственно отклоняющиеся от эпических стандартов и соотносящие «Илиаду» и «Одиссею» скорее с индивидуально-авторскими произведениями более поздних эпох, при этом либо игнорировались, либо списывались на счет редактуры, проделанной при записи гомеровских песен и «сшивании» их в единый корпус. Последователи Пэрри, как и аналитики, в своей работе исходят из нижних ярусов организации текста — одни из формульных, образных и сюжетных клише, другие из относительно автономных структурных компонентов в сюжете. Генезис «Илиады» (и «Одиссеи») как целого, эстетическая специфика этого целого, его воздействие на сознание читателей и слушателей расцениваются как следствие более или менее случайных, вторичных процессов.
Именно редукционистские посылки старого аналитизма отклонила унитаристская традиция XX в., родоначальником которой по праву считается В. Шадевальдт. Впрочем, уже крупнейшие аналитики начала столетия, такие, как У. фон Виламовиц-Мёллендорф и Э. Бете, пришли к идее некоего конечного творческого синтеза, лежащего в основе большей части нынешнего текста «Илиады» и подчиняющего ее разнородный материал единому замыслу [Wilamowitz-Moellendorff, 1916; Bethe, 1914]. Но Шадевальдт шагнул гораздо дальше, заложив основы исследования каждого гомеровского эпизода с точки зрения его функций в составе поэмы как целого и показав, что распределение этих функций не позволяет изъять из наличного здания «Илиады» какой-либо компонент, не подорвав структуры и не нарушив ее связности [Schadewaldt, 1938]. Все эпизоды «Илиады», сколь бы далеко ни отстоял тот или иной из них внешне от темы гнева Ахилла, связаны принципом взаимной подготовки (Vorbereitung), с неукоснительной последовательностью нацеливающим их на тот миг, когда сюжет как бы сам собой должен вытолкнуть на поле битвы скрывающегося Ахилла. С Шадевальдта начинается перелом в гомероведении в пользу унитаризма, ознаменовавшийся выходом множества работ, демонстрирующих выверенность и эстетическую действенность композиции «Илиады» (К. Райнхардт, Дж. Какридис, А. Хойбек, Г. Эрбзе, С. Уитмен и др.). В отличие от гомероведческого унитаризма ΧΙΧ—ΧΧ вв., который даже в лице столь крупных своих представителей, как Э. Дреруп или Т. Аллен, занимал оборонительную позицию, выявляя произвольность тех или иных аналитических построений, новый унитаризм начиная с Шадевальдта обрел твердую методологическую основу. Такой основой стала уверенность в абсолютной необязательности восхождения разветвленной нетривиальной структуры «Илиады» в процессе ее создания к структурам простейшим. С точки зрения конкретного замысла поэта как раз сложное, рассчитанное на неожиданный эффект может быть первичным.
В прямую противоположность школе Пэрри — Лорда унитаристы последних пятидесяти лет, перешагнув через редукционизм аналитиков, сохранили филологический взгляд на генезис «Илиады» как авторского фиксированного текста. Их Гомер — не просто «сказитель историй», но создатель художественного текста, рассчитанного на воспроизведение с минимальными вариациями, отмеченного печатью личного авторства.
Разработки современных гомероведов ведутся в основном в рамках этих двух подходов, которые могут быть обозначены как «линия Шадевальдта» и «линия Пэрри — Лорда». Вопреки иногда высказывающимся суждениям спор этих течений не сводится к вопросу о письменном или устном характере поэм. Разумеется, взгляд на эти огромные памятники как на детально проработанные тексты часто соединяется с мыслью о возможности использования письма при их создании. Но ведь такой возможности не отрицают и некоторые сторонники фольклорного происхождения поэм. Так, А. Лорд думал, что великий «сказитель историй» мог их диктовать какому-то писцу (см. [Lord, 1953]), а С. Баура допускал, что сам гениальный импровизатор мог, овладев письмом, записывать свои поэмы [Bowra, 1955, с. 10 и сл.; Тройский, 1973, с. 149]. Некоторые ученые развивают концепцию «переходных» эпосов, создаваемых уже с применением письма, но формально мало отличающихся от записи произведений «коллективного творчества» [Гринцер, 1974, с. 95]. С другой стороны, не все исследователи, отмечающие оригинальные авторские черты гомеровских поэм, уверены, как, например, Р. В. Гордезиани, в их сугубо письменном характере [Гордезиани, 1978, с. 258 и сл.; Gordesiani, 1986]. Иные предпочитают думать, что эпос сперва исполнялся устно и был записан уже после смерти поэта [Kirk, 1962, с. 58 и сл.]. Главное расхождение не в том, создавались ли эти произведения тем или иным формально-техническим способом, а в интерпретации творческой личности, стоящей за ними: мыслится ли она по аналогии с акынами и манасчи или гораздо ближе к Эсхилу и Вергилию.
Именно по этому критерию и выделимы три основные исследовательские парадигмы в гомероведении. Для одной текст Гомера — реализация эпического канона. Для другой — выражение творческого сознания, во многом не укладывающегося в канон и активно переосмысляющего его, творя новые сюжетно-повествовательные формы для выражения своих установок. И наконец, для третьей, сейчас переживающей кризис, в этом тексте слышится столкновение и борьба многих творческих актов, разных традиций, независимых, суверенных сознаний различных поэтов.
Однако эти парадигмы вовсе не представляют окончательно размежеванных, непримиримых альтернатив, но скорее усредненные тенденции, оставляющие достаточно возможностей для переходных, промежуточных позиций. В пределах каждого из основных гомероведческих течений нынешнего времени — как «линии Шадевальдта», так и «линии Пэрри — Лорда» — в трансформированном виде на правах приглушенного, второстепенного расхождения может оживать старая дискуссия унитариев и аналитиков. Так, если говорить о теории устного эпоса, то А. Лорд постулировал существование одного «сказителя историй», Гомера, подобного знаменитым сказителям южных славян. Напротив, Д. Пейдж в аналитическом духе утверждает, что в «Илиаде» можно выделить следы различающихся эпических версий, сведенных воедино [Page, 1959, с. 297 и сл.]. Если перейти к унитариям — на одном фланге видим своеобразный «ультра-унитаризм» Г. Эрбзе, для которого органичности того или иного эпизода или мотива в нынешнем тексте «Илиады» достаточно, чтобы объявить их созданными поэтом «по вдохновению», без серьезной опоры на раннюю традицию [Erbse, 1961]. А на противоположном крыле оказывается «неоаналитизм» В. Кульманна или самого Шадевальдта, увлеченно выискивающих в «Илиаде» приметы возможных влияний со стороны более ранних песен Троянского цикла [Kullmann, 1960; Schadewaldt, 1965].
Наконец, связующим звеном между идеями Шадевальдта и Пэрри — Лорда может служить в том или ином виде разделяемая многими учеными концепция «перерастания» в гомеровском творчестве традиционного эпоса в эпос авторский. Это та общая почва, где и встречаются, и могут быть примирены взгляды последовательных унитариев (Эрбзе, Гордезиани) и ученых, в основном принадлежащих к фольклорно-эпосоведческому направлению, но вместе с тем признающих в Гомере такое развитие принципов устного эпоса, которое уже дает новое художественное качество (Баура, Керк). Подобное понимание Гомера, как увидим, близко и авторам данной книги.
2
Параллельно этим внутренним процессам в гомероведении с конца прошлого века «гомеровский вопрос» обрел совершенно новое измерение, делающее его актуальным не только для специалистов по классической филологии и теории фольклора, но и для множества людей, интересующихся историей древнего мира. Это проблема отношения гомеровского повествования и, шире, всего цикла сказаний о походе греков на Трою к реальной истории.
Можно выделить четыре основных фактора, способствовавших развитию исследований в данном направлении. Во-первых, это проведенные в 1870—90-х годах Г. Шлиманом и В. Дерпфельдом раскопки слоев Трои, относящихся к бронзовому веку, а также великих столиц Ахейской Греции — Микен, Пилоса и Тиринфа. Тем самым было доказано главное — героическая эпоха, о которой говорили предания, передаваемые сквозь века аэдами, — не поэтический вымысел, а совокупность действительных событий: были великие цари Микен, лидировавшие в этом мире, были вассальные царства, столицы которых во многом совпадали с дворцами гомеровских царей — сподвижников Агамемнона, существовал в это время тесно связанный с греческим миром могучий город с высокими стенами на Гиссарлыкском холме, где с конца VIII в. до н. э. выросло греко-эолийское поселение, называвшееся Илионом и претендовавшее на преемственность по отношению к гомеровской Трое-Илиону.
Во-вторых, дешифровка в 1910-х годах документов из архивов хеттских царей и многочисленные раскопки в Малой Азии выявили картину массового проникновения греков-ахейцев с XV в. до н. э. на побережье этого полуострова. В хеттских документах замелькало название великого царства Аххиявы и имена его правителей, в ряде случаев перекликающиеся с именами ахейских царей и героев. Начался ожесточенный спор о правомерности подобных отождествлений.
В-третьих, дешифровка древнейших памятников греческого языка, выполненных так называемым линейным письмом Б, пролила свет на многие стороны жизни греков в XIV–XIII вв. до н. э., о которых археология не давала достаточного представления. Связи этого мира с Малой Азией, в том числе и с районом Троады, стали нагляднее и отчетливее. Зазвучали греческие имена конца бронзового века, и оказалось, что из них многие идентичны именам героев эпоса.
Наконец, в-четвертых, позднейшие раскопки Трои, проведенные в 1930—1950-х годах экспедицией К. Блегена, и публикация результатов этой экспедиции [Blegen, 1950–1958; 1963] уточнили картину потрясений, пережитых этим великим городом в конце его существования. По датировке Блегена, принятой с поправками в пределах нескольких десятилетий большинством историков и археологов, важнейшие из этих бедствий приходились на конец XIV–XIII в. до н. э., т. е. на то время, которым античная традиция датировала в большинстве случаев походы Геракла и Агамемнона на Трою. Восстановленная Блегеном цепь событий — сперва сокрушение величественных стен Трои VI землетрясением, а спустя примерно через полвека война и пожар, испепеляющий ее преемницу Трою VIIa, — отчетливо вызывала в памяти читателей историю гибели Лаомедонтовой Трои, сокрушаемой гневом колебателя земли Посейдона, а вслед за тем долгое царствование Приама, обрывающееся Троянской войной гомеровских поэм.
В результате споры вокруг проблем «Гомер и история», «Гомер и Микены» буквально захлестнули гомероведение XX века. Причем если одни исследователи трактовали данную проблематику в общем эпосоведном, культурно-историческом плане, выявляя отложившиеся в «Илиаде» и «Одиссее» социальные и археологические реалии разных эпох [Nilsson, 1933; Webster, 1964; Kirk, 1962; Андреев, 1976], то других волновал главным образом вопрос об историзме отраженных в эпосе событий. Была или нет Троянская война и если была, то насколько можно верить Гомеру и другим античным авторам в ее изображении? Известно множество работ, оценивающих «Илиаду» как исторический или полуисторический эпос, вполне надежный с точки зрения историка [Burr, 1944; Page, 1959; Luce, 1975; Wood, 1985]. Такому подходу активно противостоят скептики, подчеркивающие в эпосе Гомера черты, которые роднят его с мифом и сказкой, будто бы всегда лежащими вне реальной истории [Carpenter, 1956; Hampl, 1962; Finley, 1964]. Эти авторы доказывают практически полное отсутствие у Гомера свидетельств, начиная с самого факта похода на Трою, которые находили бы однозначное подтверждение в исторических источниках. Пользоваться же показаниями эпоса или легенды для восполнения лакун, возникающих в ряду известных исторических событий, им представляется недопустимой вольностью.
Эти альтернативы — «Илиада» как историческое воспоминание или же «Илиада» как создание фантазии поэта, слабо соприкасающееся с историей, — пересекаются с собственно гомероведческой контроверзой: Гомер как традиционный аэд-сказитель или же Гомер как индивидуальный поэт-автор. Этим пересечением определяется множество подходов, реализуемых в работах отдельных ученых. Среди последователей Пэрри сам Лорд, усматривая в традиционном эпосе канонические схемы календарного мифа, считает этот вид творчества внеисторичным по природе [Lord, 1970]. Напротив, Д. Пейдж, также считая «Илиаду» продуктом «коллективного творчества», высоко ставит ее информативность в качестве священного предания малоазийских греков о делах их предков [Page, 1959]. Унитарист А. Хойбек резко выступает против попыток видеть в поэме хоть какие-то намеки на стихотворную хронику реального похода против Трои [Heubeck, 1949; 1960; 1961а]. А Р. В. Гордезиани, неизменно исходящий из образа Гомера — индивидуального автора, творившего в VIII в. до н. э., тем не менее настаивает на исторической достоверности картины Троянской войны в «Илиаде», полагая, что поэт мог основываться не только на стихотворном и прозаическом предании греков и легендах соседних народов, но и на переживших века письменных источниках (!), дошедших от микенского времени [Гордезиани, 1978, с. 324]. Надо сказать, что последняя возможность абсолютному большинству специалистов кажется нереальной.
Разноголосица мнений очень велика, при том что фактически каждая высказываемая точка зрения опирается на рациональные аргументы, а значит, способна содержать долю истины. Поэтому, обосновывая нашу собственную позицию, мы будем придерживаться следующего хода рассуждений. Сперва мы охарактеризуем те черты гомеровского эпоса, на которые опираются в своих доводах сторонники «линии Пэрри — Лорда». В рамках фольклорно-эпосоведческого подхода будут очерчены те потенции сохранения и образного претворения исторической памяти, поэтического проникновения в исторический процесс, которыми располагает традиционный эпос. Вслед за этим мы изложим аргументы приверженцев «линии Шадевальдта» и постараемся обосновать правомерность концепции «перерастания» в эпосе Гомера сказительства-импровизации в явление литературы. И наконец, эта концепция будет приложена и к проблеме историзма Гомера. Мы сделаем попытку показать, каким образом способы моделирования истории, присущие эпическому канону, в «Илиаде» и примыкающей к ней «Одиссее» подчиняются формам видения той же истории, более изощренным, непредсказуемо индивидуальным и в то же время понятным и увлекательным для гомеровских слушателей.
3
Основной тезис фольклористов-эпосоведов состоит в том, что устный эпос на разных уровнях его организации структурируется из ограниченного набора единиц, имеющих традиционный характер. Эти единицы и правила их сочетания представляют для певца тот язык, которым он с необходимостью должен пользоваться, чтобы его песня была приемлема для внимающего ей коллектива [Богатырев, Якобсон, 1971, с. 372 и сл.; Гринцер, 1974, с. 32]. Сопоставление этой системы средств выражения с языком позволяет проникнуть в самую суть проблематики. Мы пользуемся средствами, предоставляемыми нам языком для выражения своих идей, намерений, чувств. Но вообразим себе искусственный язык, обладающий крайне ограниченным, жестко фиксированным набором слов и очень строгими правилами их сочетания. Ясно, что число возможных высказываний на этом языке окажется далеко не беспредельно, многие мысли не смогут быть переданы. В известной степени этот язык будет детерминировать не только то, как придется говорить его носителям, но и то, о чем они смогут говорить между собой. Чем более лимитирован такой язык, тем менее точно и достоверно делаемые на нем высказывания способны отразить многообразие исторических явлений.
Простейшими единицами эпического языка выступают устойчивые словесно-ритмические образования-«формулы». Пэрри определял формулу как группу слов, регулярно употребляемую в одних и тех же метрических условиях для того, чтобы выразить некую существенную мысль [Parry, 1930, с. 80]. Уже из этого определения ясно, что изобилующий формулами текст — это такой текст, где одни и те же мысли и представления устойчиво повторяются в одних и тех же метрических позициях, в одинаковом словесном облике, текст, пронизанный повторами. Отсюда, согласно Пэрри, проистекают особенности гомеровских устойчивых эпитетов: употребление их в зависимости от метрической валентности, традиционность, орнаментальность, часто — отсутствие их прямой связи с ситуацией [Parry, 1928, с. 208]. Так, мать нищего Ира в «Одиссее» оказывается «владычицей» (πότνια) (Od. XVIII.5), грязные одежды, вывозимые к морю для стирки Навзикаей, — «сияющими» (σιγαλόεντα) (Od. VI,26), а корабли ахейцев, много лет в неподвижности пребывающие на троянском берегу, — «быстрыми» (ϑοαί) (Il. Х,306; XI,666; XVI,168). Формулы могут комбинироваться между собой, склеиваться, в составе уже существующих формульных сочетаний одни имена могут по аналогии заменяться другими [Hainsworth, 1968; Hoekstra, 1963; Russo, 1966]. Благодаря этому система повторов на поверхностном уровне выглядит изощренной и гибкой, отвечая основному принципу устного эпоса: нерасчленимому единству традиционности с постоянно открытой для певца возможностью импровизаций по заученным схемам. По данным некоторых авторов, в отдельных частях гомеровского эпоса формулы покрывают свыше 90 % текста [Notopoulos, 1962, с. 360; Тронский, 1973, с. 145]. Эти данные можно сравнить с аналогичными цифрами по древнеиндийскому эпосу: согласно подсчетам П. А. Гринцера, в «Махабхарате» имеются песни, где почти 80 % текста складываются из формул [Гринцер, 1974, с. 88]. Однако применительно к Гомеру некоторые ученые ставят под сомнение достоверность подобной статистики, как основанной на слишком ограниченном материале. По замечанию Тройского, «ни сам Парри, ни его ученики не проводили сколько-нибудь обширных исследований гомеровского словоупотребления для проверки степени пронизанности его формульными элементами», ограничиваясь выбранными контекстами, в основном из начальных песен «Илиады» и «Одиссеи» [Тройский, 1973, с. 145].
Гомеровский эпос был адресован аудитории, для которой повествование, выдержанное в формульном стиле, было знакомым и приемлемым, а традиционный устный эпос представлялся еще вполне живым культурным явлением. Делать на этом основании утверждения в духе А. Лорда, будто Гомер не просто «погружен в традицию», но «он сам — традиция», ибо «в нем нет никакой искусственности» тех, кто использует традиционный эпос для нетрадиционных целей [Lord, 1968, с. 147], — нам кажется слишком рискованным. Но то, что за Гомером стояла традиция «коллективного творчества», думается, неоспоримо.
Черты этой традиции обнаруживаются и на более высоких ярусах организации текста. В сюжетном развертывании, повествования большое место занимают так называемые темы, которые Лорд определяет как «повторяющийся элемент повествования или описания». Таковы, например, темы собраний, облачения героев перед выходом на битву, пиров, торжественных выездов, поединков между героями [Lord, 1968, с. 87 и сл., 146 и сл.; Bowra, 1952, с. 191 и сл., 210 и сл.]. По Лорду, тема в эпосе живет полусамостоятельной жизнью [Lord, 1968, с. 94]. Она вводится по требованию фабулы, но в то же время поэт для каждой темы располагает набором ее собственных «порождающих правил». Последние обеспечивают реализацию темы в тексте в различных, более или менее развернутых вариантах [Arend, 1933; Fenik, 1968; Krischer, 1971]. На том же ярусе текстовой организации, что и темы, лежат разные повествовательные повторы-ретардации, а также «каталоги» героев, народов, божественных имен и т. д. [Lord, 1968, с. 106; Гринцер, 1974, с. 113 и сл.]. Умение вводить в текст по мере надобности подобные компоненты составляет особый аспект компетенции певца — «сказителя историй».
К наиболее глубинному пласту порождения песни принадлежит запас традиционных образов и заполняемых ими фабульных схем. При выделении таких схем эпосоведы также широко используют критерий повторяемости. Но если формулы и темы распознаются благодаря их неоднократному использованию чаще всего в пределах одного текста, то традиционность фабульных структур открывается при сравнении нескольких фольклорных текстов, иногда принадлежащих к различным фольклорным традициям. При этом мировой эпос выступает как некий огромный макротекст, порождаемый на основе универсального эпического канона, конкретные же эпические традиции рассматриваются в качестве частных реализаций этого канона. Такова история великого похода героев в некую далекую страну; ссора сильнейшего из героев с царем или предводителем войска (вспомним распри Ильи Муромца с князем Владимиром); похищение жены героя как повод для войны («Рамаяна», угаритское сказание о Керете и др.); товарищ-побратим, умирающий взамен главного героя (история Гильгамеша и Энкиду); пленение героя в некой далекой стране, возвращение его домой из плена; хождение в потусторонний мир; муж на свадьбе жены; сын, ищущий ушедшего на чужбину героя-отца. Все эти фабульные структуры, вычленяемые в повествовании «Илиады» и «Одиссеи», представляют универсалии мирового фольклора, представленные в эпосах разных народов и регионов (см. [Bowra, 1952; Lord, 1968; Page, 1973; Толстой, 1966; Гринцер, 1974]).
Итак, если брать все три уровня, на которых конструируется гомеровское повествование, — фабульный, собственно сюжетный и словесно-ритмический, — то окажется, что на первом уровне «Илиада» и «Одиссея» по репертуару своих основных мотивов органично связаны с сюжетикой традиционного эпоса, а на двух нижних уровнях в изобилии сохраняют родовые черты этого вида словесного творчества.
Среди гомеровских формул, как достоверно доказано к настоящему времени, есть и такие, которые через длительную цепь традиции восходят к языку поэтов микенского времени. Так, К. Рёйх это установил по отношению к очень частой у Гомера формуле βίη Ἡρακληείη «сила Гераклова», встречающейся в «Илиаде» 5 раз (II,658,666; V,638; XI,690; XV,640), всегда в одной и той же позиции в исходе строки. Поскольку метрический рисунок этой формулы имеет вид — / — // — // —, последние три стопы гексаметра составляются сплошь из спондеев (сочетаний двух долгих слогов). Но для пятой, предпоследней стопы в гексаметре замена дактиля на спондей практически недопустима! Поскольку имя Ἡρακλῆς восходит к
Но и этого недостаточно для того, чтобы в полной мере оценить архаичность многих элементов гомеровской поэтической речи, обнаруживающих глубокую связь с традициями индоевропейской поэтики. За формулами, органично привязанными к метрике гексаметра, вскрывается более ранний слой еще догексаметрических стереотипных словосочетаний, находящих точные этимологические эквиваленты в языке самых ранних индоарийских и иранских памятников: в гимнах «Ригведы» и в меньшей степени в «Авесте». Эти языки в рамках индоевропейской семьи особенно близки к греческому, и по данным грамматики и словаря примерно для рубежа IV–III тысячелетия до н. э. предполагается состояние греко-индоиранской диалектной общности. По формульным схождениям восстанавливается немало поэтических клише, которыми могли пользоваться еще сказители и создатели гимнов богам и героям, творившие на диалектах этой общности (подробнее см. [Schmitt, 1967; Герценберг, 1972, с. 100 и сл.]).
Даже по этим соответствиям можно представить в общих чертах семантическую структуру и образный антураж тех песен, которые на грани IV–III тысячелетия до н. э. предки греков и индоиранцев слагали о своих героях. Последние представали воителями с «мощным духом», молящимися богам — «подателям благ» и в битве добывающими себе «славу мужей», славу «неумирающую» на «широкой земле». Читатель Гомера легко может увидеть, как много пережитков подобных греко-индоиранских эпических стереотипов сохранил поэтический строй «Илиады». За 2000 лет, разделяющих период этой общности и время создания гомеровских поэм, образ жизни греков и окружающая их среда по крайней мере два раза претерпевали серьезные изменения. Первый раз — с переселением их из степей, где они еще на праэтническом уровне имели контакты с праиндоиранцами, на покрытый лесистыми горами Балканский полуостров. Второй раз — когда с Балканской Греции в конце II — начале I тысячелетия до н. э. часть греков перебралась в Анатолию, утратив прямую связь с родными местами, с могилами обожествляемых предков. И однако же в культурном сознании малоазийских греков VIII в. до н. э. оставались живыми тысячелетние эстетические клише, связанные с традициями воинской героики, ее неизменными ценностями. Именно это важно: ценности, имевшие наибольшую этическую и художественную привлекательность для гомеровских слушателей, да и для самого поэта, не слишком разнились от тех, которые некогда культивировались верхушкой прагреков и праиндоиранцев, а языковые способы выражения таких ценностей, от неведомых поэтов раннебронзовой эпохи и до Гомера, находились в отношении прямой генетической преемственности. Таким образом, поэт работал временами с невероятно архаичным материалом.
4
Двигаясь дальше, зададимся вопросом, можно ли в каком-то смысле говорить об историзме традиционного устного эпоса? Какой облик приобретает реальная история, будучи претворена в подобных сюжетных, повествовательных структурах?
Некоторые исследователи, как упоминалось выше, делая акцент на мифопоэтических моментах в эпосе, считают его структуру в принципе не предназначенной для хранения памяти о прошлом народа. М. Финли, соглашаясь, что «Илиада» во многом верно воссоздает картину жизни микенской Греции — правда, с серьезными анахронизмами, относящимися как к более поздним, так и к более ранним временам, — полагает, что, опираясь только на гомеровский эпос, да и на всю греческую традицию, нельзя сказать ничего определенного ни о причинах, ни о ходе Троянской войны, ни вообще о том, кто разрушил город на Гиссарлыкском холме [Finley, 1964]. Какую историческую ценность может иметь сюжет, для развития которого фантастические сцены на Олимпе столь же необходимы, как и эпизоды, воспринимаемые многими чуть ли не в качестве документальных свидетельств? Где критерии для отделения памяти народа от домыслов певца?
Начнем с того, что сам вопрос о потенциальном историзме мифа и особенно мифологической легенды далеко не прост. Очень часто бывает необходимо проводить ясное различие между мифологемой, т. е. универсальной схемой, способной реализоваться во множестве мифов различных этносов и времен, и ее воплощением в конкретном мифе. Последний обыкновенно несет в себе приметы не только базисной мифологемы, из которой он возник, но также исторически неповторимого «здесь и сейчас», стимулировавшего это возникновение. М. Элиаде приводит следующий пример. Принцу де Гозону, великому магистру Ордена иоаннитов с Родоса, легенда приписывала победу над драконом. Змееборчество — мифологическая модель, чуть ли не во всей Евразии (да и за ее пределами, например в Египте) выступающая архетипом героического деяния. Следовательно, заключает Элиаде, почитания принца де Гозона как героя было достаточно для возведения его к архетипу змееборца [Элиаде, 1987, с. 59 и сл.]. История по-гегелевски «снимается в мифе», но «снимается» — одновременно «сохраняясь». Из мифа могут исчезнуть почти все реальные черты жизни принца де Гозона, но остается главное: фиксация того, что некогда жил де Гозон и что его считали героем.
Большинство ученых, занимающихся эпосом, настаивают на необходимости отличения его от мифа. А. Ф. Лосев писал, что «эпическое время есть все то же самое мифологическое время, но с показом всякого неустройства и пестроты жизни, без чего невозможны были бы и самые подвиги эпического героя» [Лосев, 1977, с. 44]. На место мифологических первопричинных времен, когда устраивался мир, обретая нынешние свои формы, эпос выдвигает героические, «ключевые» эпохи в истории коллектива (ср. [Мелетинский, 1963, с. 434] — о чисто функциональном подобии определяющих эпох в мифе и эпосе и о неправомерности отождествления этих представлений по существу). Для эпоса, складывающегося у народов, которые уже знакомы с государственным устройством, образ «века героев» часто представляет собой поэтическое воспоминание о ранних формах централизованной государственности с военно-дружинными традициями [Chadwick, 1967, с. 344 и сл.]. Таковы былинный Киев, держава Карла Великого в «Песни о Роланде», «золотые» Микены в «Илиаде», раннегерманские варварские государства в «Песни о Нибелунгах», Урук «Эпоса о Гильгамеше». Обыкновенная неустойчивость подобных государств, воспоминание об их закате создают ту атмосферу ностальгии, «исторической печали», которая порой присутствует в посвященных им сказаниях, иногда прямо стремящихся объяснить крушение их героики. В этой «эталонной» исторической ситуации эпоса и призван проявить себя эпический герой-воин, замечательный своими выдающимися личными качествами, которые позволяют связать с ним судьбу коллектива.
Поэтому, думается, прав П. А. Гринцер, указывая, что эпос представляет своего рода историю, которая «рассказывается по эпическому канону», и «по мере того, как от этого канона остается одна только сюжетная схема, четче обнаруживается истинное назначение эпической поэзии» [Гринцер, 1974, с. 290] (ср. [Гиндин, 1983, с. 36]). Иначе говоря, исследователь видит суть эпоса в том, что это особый способ представления истории. Нетрудно заметить здесь парадоксальную перекличку с мнением Лорда, считающего историзм поздним приобретением эпической традиции на последней стадии ее бытования [Lord, 1970, с. 14]. Только акценты у Гринцера оказываются переставлены. Где Лорду видится увядание эпоса, там Гринцеру представляется цель, к которой эпос стремится в своем саморазвитии. Аналогичным образом об эпосе как об образе истории в сознании переживающего ее народа пишут и другие авторы [Bowra, 1952, с. 508 и сл.; Путилов, 1975], иногда подчеркивая, что лишь в поздний свой период эпос от воссоздания типизированных героических ситуаций, обобщенно передающих смысл истории, переходит к осмыслению индивидуальных событий. Важно помнить, что даже при подходе к гомеровским поэмам только как к памятникам устного эпического творчества греков они определенно должны представлять последнюю, заключительную стадию в истории этого творчества. А значит, по логике всех упомянутых авторов в этих поэмах закономерно могла быть достигнута высшая форма эпического историзма у данного народа.
В свете изложенного становится понятной шаткость полемического утверждения М. Финли об антиисторизме эпоса в силу предполагаемой ученым невозможности исторического мышления до появления исторической литературы [Finley, 1964, с. 4]. При этом видный историк совершенно игнорирует вопрос о социальных функциях такой литературы. Если эту функцию видеть в осмыслении прошлого или в извлечении из прошедшего прообразов событий, возможных в будущем, то ясно, что эпос вполне мог служить и служил подобному назначению, выполняя роль, которая позднее досталась историографам. При этом, как и в случае с мифом, вопрос об отношении эпического памятника к истории по-настоящему встает лишь тогда, когда мы от структуры эпического «языка», взятой, по Ф. де Соссюру, «в себе и для себя», переходим к конкретным актам эпической речи — к текстам с конкретными именами, топонимами, распределением между носителями этих имен стереотипных эпических ролей и т. д.
Иначе говоря, от взгляда на памятник как на воплощение тех или иных эпических универсалий следует обратиться к факту субъективного усвоения данной темы конкретным коллективом, выражающим в ней часть своего неповторимого исторического опыта. Сколько бы параллелей к троянскому эпосу ни обнаружилось у других народов, сам по себе рассказ о борьбе за Трою есть часть представления греческих племен о своем прошлом, часть их исторического самосознания, их рефлексии над собственной судьбой. Если же рассуждать о специфике такого представления истории, которое вытекает из принципов развертывания эпоса, пожалуй, лучшее определение находим у М. Элиаде. Не противопоставляя мифа и эпоса, но характеризуя общие их особенности, он пишет, что «независимо от истоков фольклорных сюжетов и от более или менее крупного творца эпической поэзии память об исторических событиях и о подлинных персонажах меняется по истечении двух-трех столетий так, чтобы их можно было подвести под шаблон архаического способа мышления, неспособного к восприятию индивидуального и удерживающего в памяти лишь образцовое. Это сведение событий к категориям, а личностей — к архетипам… Можно было бы сказать, что народная память возвращает историческому персонажу… его значение имитатора архетипа и воспроизводителя архетипических действий… Становится понятным, почему в греческой традиции только герои сохраняют свою личность (свою память) после смерти: совершая в течение земной жизни лишь образцовые действия, герой сохраняет память о них, потому что эти действия с определенной точки зрения были безличными» [Элиаде, 1987, с. 63 и сл.]. К этому можно лишь добавить, что архетип, к которому возводится индивидуальный исторический факт в эпосе, не обязательно должен восходить к доисторическим глубинам: это может быть архетип эпохи формирования эпоса. Пример тому — переосмысление гибели Роланда в Испании в борьбе с басками в эпизод фундаментального для эпохи крестовых походов противоборства христианства с исламом.
Видение истории, основанное на ее сведении к архетипам, на понимании индивида в качестве своего рода вариации архетипа, является исходной, древнейшей формой исторического мышления и находится в прямом соответствии с последовательно проводимым на всех уровнях принципом организации эпического текста. Как текст строится из традиционных мотивов, тем, формульных клише, варьируемых в процессе импровизации, но сохраняющих свою узнаваемость, привычность, так и образ истории в этом тексте есть цепь архетипических ситуаций в формах, предопределенных перипетиями истории народа. Поэтому можно утверждать, что устный эпос — модель истории в самых своих основах.
Мало кто усомнится, что историческая литература вырастает из произведений анналистического, летописного типа. Между тем у народов древней Передней Азии, в областях, где рано утвердилась письменность и устный героический эпос (поэмы о Гильгамеше, о Керете) был закреплен на письме, царские анналы и надписи оказываются органично проникнуты мифо-эпическими чертами. Р. В. Гордезиани по праву видит признаки эпического сказания в надписи Рамсеса II, посвященной битве египтян с хеттами при Кадеше (начало XIII в. до н. э.), когда фараон является в облике героя-богатыря, единолично сокрушающего врагов и выручающего из беды свое гибнущее войско [Гордезиани, 1978, с. 165]. Случаи изложения истории в надписях и летописях по мифо-эпическому канону могут быть значительно умножены. Видимо, для определенного времени понимание истории как истории героев — воплощений архетипов было единственно допустимой ее интерпретацией [Гиндин, 1983, с. 36]. Можно думать, что в Передней Азии раннее введение письменности лишь привело к трансформации подобного канона из собственно эпических в квазилетописные, преисториографические формы.
С другой стороны, заслуживают внимания наблюдения Г. Штрасбургера, относящиеся к взаимодействию эпоса и историографии в Греции VII–V вв. до н. э. На протяжении почти двух столетий после появления «Илиады» и «Одиссеи» исключительная популярность эпоса тормозит становление исторической прозы. Но, возникнув, последняя в ее классических образцах, трудах Геродота и Фукидида, испытывает сильное воздействие концептуальных схем эпоса. К таковым относятся: принципиальная убежденность в исторической основе мифа, интерпретируемого в свете логики обычного человеческого поведения, представление о возможности двоякого выбора предмета для рассказа — это может быть либо эпическая «слава мужей», т. е. в исторической трактовке «дела, достойные рассказа, дела великие» (ἔργα μέγιστα, αξιόλογα), либо великие «бедствия» (ἄλγεα, παθήματα); трактовка механики исторических конфликтов в «героически-агональном» духе, сводящая борьбу к соревнованию, зависти, обидам и т. д. героев; наконец, объективное, непредвзятое отношение к борющимся сторонам, восприятие их, в отличие от восточных летописей, как равноправных протагонистов. Во всех этих аспектах античная историография оказывается законной наследницей гомеровского эпоса [Strassburger, 1972]. Разработки Штрасбургера могут быть соотнесены с суждениями многих видных исследователей, усматривавших в эпосе Гомера подлинное начало и исток исторической мысли в Греции [Snell, 1953; Лосев, 1960, с. 203 и сл.; Toynbee, 1950, с. V].
На сходство между античной историографией и эпосом в технике представления событий указывает М. Л. Гаспаров (см. его «Введение» к книге [Миллер, Кузнецова, 1984]). В частности, им отмечается, что поэт-эпик, выбирая между версиями мифа, обычно наряду с предпочитаемым им вариантом «должен был вставить намеки, объясняющие существование и других вариантов. По существу, так работал и историк». Там же обращается внимание на эпическую формульность «описаний битв, осад, народных собраний, судебных заседаний и т. д.», которые «составлялись из одних и тех же повторяющихся (иногда в очень сходных словах) элементов», в чем историки идут за эпосом. Точно так же эпические корни имеет, по Гаспарову, искусство историков обосновывать те или иные решения исторических персонажей в якобы принадлежащих им речах. Отсюда совершенно законное определение в указанной книге повествовательной манеры ряда античных историков как «эпической историографии».
Изоморфизм между формальными структурами эпоса и эпическим видением истории означает, что каждая реальная историческая деталь, входя в повествование, функционирует и может быть «прочитана» на трех уровнях: на уровне текста, на уровне истории мыслимой, идеальной, моделируемой в эпических повествовательных формах, и, наконец, на уровне истории реальной, из которой эта деталь почерпнута. Специалисты по «гомеровской археологии» давно объяснили мир «Илиады» и «Одиссеи» как своеобразную культурную амальгаму, сплав свободно комбинируемых примет разных эпох (см., например,[Chadwick, 1976, с. 185; Kirk, 1975, с. 849; Андреев, 1976, с. 6 и сл.]). Отсюда неудача попытки, в свое время предпринятой К. Робертом, выделить в «Илиаде» разновременные слои с учетом датировки материальных деталей [Robert, 1901]. Однако Д. Пейдж выявил в этой поэме серию формульных эпитетов, сочетаемость которых с именами строго определенных героев не выводится из общих норм эпической поэтики, но предполагает некую дополнительную мотивировку. Таковы относимые только к Гектору эпитеты κορυθαίολος «сияющий шлемом» и χαλκοκορυστής «несущий медный шлем», определение Аякса Теламонида φέρων σάκος ήύτε πύργον «несущий щит как башню» и т. д. Пейдж настаивает на диахронной, исторической обусловленности подобных избирательных сочетаний, видя в них пережитки неких реалий, ассоциируемых коллективной памятью с вошедшими в нее ценностно окрашенными образами. Так, шлем Гектора, по Пейджу, вероятно, воспоминание о незнакомых Ахейской Греции малоазийских бронзовых шлемах. Щит Аякса восходит к типу «башенных» щитов раннемикенского периода, позднее вытесненных небольшими круглыми щитами [Page, 1959, с. 232 и сл., 249 и сл., 288].
Последний пример хорошо иллюстрирует склонность предания, строя образ «ключевой эпохи», соединять в едином действии персонажей, чьи реальные или мифологические прообразы принадлежат к разным временным и этнокультурным слоям [Гринцер, 1974, с. 167 и сл.; Bowra, 1952, с. 516 и сл.]. Яркий случай в этом роде — включение в некоторых русских былинах библейского богатыря Самсона и покорителя Сибири Ермака в число сподвижников Ильи Муромца [Пропп, 1955, с. 315]. Генетическая связь с иными эпическими циклами и независимыми местными традициями устанавливается не только для Аякса, но и для таких героев, как Тлеполем, Одиссей, Диомед [Page, 1959, с. 147, 163, 176, 235; Erbse, 1961, с. 186 и сл.; Heubeck, с. 45 и сл.; Лосев, 1960, с. 250]. X. Хоммель привел убедительные свидетельства в пользу того, что гомеровский Ахилл, воитель, скорбящий о своей краткой жизни, а после смерти, согласно «Одиссее», царствующий в Аиде над душами мертвых, еще в VII в. до н. э. в некоторых эгейских и причерноморских областях почитался в своем, вероятно, изначальном качестве загробного божества [Хоммель, 1981]. Примеры Пейжда раскрывают свойство традиции, принимая в свой арсенал реальный или вымышленный образ, порой сохранять вместе с ним окказиональные его атрибуты, позволяющие последовательно расшифровать его эволюцию.
Из этого следует, что отношения между реальными фактами и образами в эпосе могут претерпевать серьезные изменения, и прежде всего не следует брать на веру мнимое сосуществование и взаимодействие героев в одной временной плоскости повествования. Синхронизм эпоса не обязательно должен соответствовать какому-то реальному временному срезу, чаще — это плоскость проекции, на которой сходятся образы разных времен, это смысловое соотношение, изображенное в виде событийной связи. Мы не можем быть уверены, что все народы, представленные сражающимися под Троей, действительно там воевали. Но кажется несомненным, что у традиции были какие-то основания вообразить Трою-Илион городом, в судьбе которого оказываются заинтересованы племена всей Западной Анатолии и северобалканского побережья, для интерпретации борьбы за этот город как «битвы народов», захватившей чуть ли не весь известный мир. А вот каковы именно эти основания, какие диахронные процессы лежат за картиной, рисуемой эпосом, это предстоит расшифровать.
5
Всего изложенного было бы вполне достаточно для определения принципов источниковедческой работы с нашим материалом, если бы перед нами был не Гомер и если бы мы могли себе позволить игнорировать огромные успехи унитаристского гомероведения с 1930-х годов. Традиционному эпосу, как мы видели, присуща глубокая аналогия между техникой развертывания текста и формами претворения в нем истории. Особенности гомеровских поэм, выводящие их за рамки «коллективного творчества», естественно, должны либо нарушать эту аналогию — и тогда мы получим эпос художественно новаторский, но концептуально традиционный, — либо восстанавливать ее на более высоком уровне, выражающемся в новом типе видения истории. Конечно же, говоря в подобном контексте об «истории», следует помнить, что прошлое в эпоху Гомера не могло восприниматься иначе, чем через легенду и в форме легенды. Новое видение истории в это время могло быть только новым способом рефлексии над легендой, новым пониманием традиции.
Проблема авторства неотделима от проблемы хронологии поэм. В определении последней мы присоединяемся к исследователям, говорящим о середине VIII в. до н. э. [Heubeck, 1974, с. 216; Kirk, 1962, с. 287; Schadewaldt, 1944; Lesky, 1967; Гордезиани, 1978, с. 227]. В пользу такой датировки свидетельствует, прежде всего, общая характеристика VIII столетия как «греческого Ренессанса». В эту пору повсеместно обостряется внимание к микенскому прошлому, выразившееся, в частности, в учреждении новых культов героев Троянского похода [Hiller, 1983, с. 13; Kirk, 1965, с. 199]. Тем же веком датируется первое известное произведение искусства на троянский сюжет: аттическая ойнохойя с изображением поединка Гектора и Аякса, события, описанного в VII песни «Илиады» [Friis Johansen, 1961]. Здесь мы имеем либо прямую отсылку к гомеровскому эпосу, либо реминисценцию эпической песни, использованной при создании «Илиады». Наконец, к третьей четверти VIII в. относится стихотворная надпись на знаменитом «кубке Нестора» из греческого поселения на острове Исхия (Питекуссы) в Неаполитанском заливе [Büchner, Russo, 1955; Metzger, 1965; Hansen, 1976; Watkins, 1976; Зайцев, 1987]. Она убедительно рассматривается как образец «раннегреческого юмора», пародийная отсылка к стихам «Илиады» (XI, 629 и сл.), где изображается роскошный кубок пилосского царя. Комический эффект, возникающий из-за сопоставления скромного сосуда с этим помпезным изделием, фигурирующим в эпосе, усиливается словами о «желании Афродиты», охватывающем пьющего. Ученые видят здесь подшучивание над гомеровской сценой, когда престарелому Нестору подносит его кубок «прекраснокудрая» рабыня-наложница Гекамеда [Rüter, Matthiesen, 1968, с. 249 и сл.; Heubeck, 1979, с. 113 и сл.; Зайцев, 1987, с. 62]. С полным правом в этом случае можно говорить о знакомстве автора надписи с «Илиадой». Последняя к тому времени должна была не просто существовать, но приобрести немалую славу в греческом мире, вплоть до западной его окраины, которую представляли Питекуссы.
В этом случае создание «Илиады» может быть синхронизировано с важнейшими культурными и политическими процессами «греческого Ренессанса», происходившими в первой половине — середине VIII в. до н. э., наряду с оживающим культом микенской героики. Во-первых, это крепнущее чувство общегреческого этнокультурного единства, выразившееся открыто в учреждении с 776 г. до н. э. Олимпийских игр [Hiller, 1983, с. 13]. Происходящее сплочение греков отразилось у Гомера настойчивым повторением термина «всеахейцы» (Παναχαιοί) для обозначения множества племен, охваченных преданием о Троянском походе. Интересно, что в «Илиаде» в отличие от «Одиссеи» этот термин употребляется 8 раз исключительно в сочетании ἀριστῆες Παναχαιῶν, т. е. «самые лучшие, самые доблестные из всеахейцев» (11,404; VII,73,139,327,383; Χ,1; XIX,193; XXIII,236). Создающийся образ собрания лучших и сильнейших со всей Греции начиная со второй четверти VIII в. до н. э. естественно перекликался с картиной недавно учрежденных олимпийских состязаний. Во-вторых, в это время под влиянием расширяющегося ввоза восточных товаров начинается становление ориентализирующего стиля в греческом искусстве, переход от геометризма к фигурным изображениям. Финикийские привозные сосуды упоминаются в «Илиаде» (XXIII,741 и сл.), а в таких деталях, как изображение Горгоны на щите Агамемнона (ΧΙ.37 и сл.) — мотив, находящий прямое отражение в искусстве VIII в. до н. э. (см. [Webster, 1964, с. 213]), — видно становление новых, «ориентализирующих» вкусов. И, в-третьих, что наиболее важно, в эту эпоху по всему греческому миру распространяется письменность. Самые ранние граффити около 770 г. до н. э. прослеживаются на Наксосе; к 730 г. до н. э. появляются надписи в Афинах, на Эвбее, на Питекуссах; к концу VIII — началу VII в. до н. э. они встречаются на Крите, Родосе, в Фивах, Коринфе, Смирне, Сиракузах и т. д. Некоторые из них имеют стихотворный характер [Heubeck, 1979, с. 109 и сл.; Johnston, 1983; Burkert, 1984, с. 30].
В принципе ничто не противоречит мысли, будто гомеровский эпос мог начать записываться или быть записанным в течение VIII столетия [Huxley, 1969, с. 189; Johnston, 1983, с. 67]. Более того, прослеживающееся в надписи на «кубке Нестора» четкое деление стихотворного текста на строки — довод в пользу того, что автор надписи мог знакомиться с гексаметрическим текстом Гомера по рукописи, а не со слуха [Heubeck, 1979, с. 115].
Как повлияло распространение грамотности на эволюцию поэтического искусства греков? Представленные в греческой традиции образы певцов — предшественников Гомера практически сплошь имеют мифический характер (Орфей, Фамирис-кифаред, Олен, Мусей), иногда это просто персонификации определенного вида песен. Так, Лин — воплощенная идея «лина» (λίνος), похоронного жалобного плача. Самому Гомеру хорошо знаком тип поющего на пирах аэда-импровизатора, вроде Фемия или Демодока (Od. I,320 и сл.; VIII,499 и сл.), исполнителей песен о богах или о Троянском походе. Традиционный устный эпос сказительство, импровизация — та концепция поэзии, из которой исходил Гомер, выступая перед своими слушателями. Но уже киклический эпос конца VIII — начала VII в. до н. э., развитие которого, несомненно, стимулировано успехом гомеровских поэм, — явление совершенно иное: это исключительно авторское творчество. Каждая киклическая поэма проходит через столетия в строго фиксированном виде, под именем определенного автора. Создателем «Киприй» считался Стасин, «Малой Илиады» — Лесх, «Разрушения Илиона» — Арктин и т. д. После Гомера безымянный эпос-импровизация у греков был немыслим. Живший в конце VIII или начале VII в. до н. э. Гесиод сообщает эпосу подчеркнуто личностное начало, насытив «Труды и дни» фактами из своей биографии. Можно сказать, что Гомер стоит на разделе: за его спиной — эпос-импровизация, перед ним — эпос-литература. Но можно выразиться и иначе: сам гомеровский эпос — это скачок от сказительства к литературе, а создание этих поэм стало актом Рождения Авторства.
Итак, Гомер — первый эпик-автор, творивший в годы, когда грамотность становится у греков обычным явлением и, следовательно, письмо в том или ином виде могло найти применение на различных ступенях формирования текста. Только с учетом всех этих обстоятельств поддаются объяснению многие особенности стиля «Илиады». На примере ее зачина (Il. I,1–7), которым часто оперировали сторонники школы устного эпоса, начиная с самих М. Пэрри и А. Лорда, И. М. Тройский хорошо показал, что к тезису о «формульности» гомеровского стиля следует подходить с большой осторожностью. На эти семь строк лишь две — 3-я и 7-я — имеют определенно формульный характер, применительно к другим формульность далеко не бесспорна. Наконец, начальные «ударные» строки 1–2 в целом очень оригинальны: необычно выдвижение на первую позицию в стихе сочетания μῆνιν ἀείδε «гнев воспой», притягивающего внимание слушателя к слову «гнев», ключевому для всей огромной поэмы; уникально усиливающее этот эффект словосочетание μῆνιν… οὐλομένην… «гнев… губительный…», разнесенное по началам двух смежных строк, как бы подхватывающим тему; наконец, энергичное обращение к Музе просто θεά «богиня» без дополнительных уточнений, согласно Тройскому, выглядит как «стремление избежать традиционных формул инвокации и привычных эпитетов Муз» [Тронский, 1973, с. 146]. Убедительно доказано, что от традиционного эпического стиля далеко отступает язык гомеровских сравнений, изощренных, иногда нанизываемых одно на другое, разветвляющихся, изобилующих поздними формами и неологизмами [Shipp, 1972, с. 208; Heubeck, 1974, с. 209; Гордезиани, 1978, с. 285 и сл.]. Нельзя свести к приемам устного эпоса, скажем, уподобление плачей и воплей в Илионе по убитому Гектору грохоту города, рассыпающегося в пламени (Il. XXII,408 и сл.), или место, когда затянувшийся бег Ахилла за Гектором сравнивается с ярко обрисованной призрачной погоней во сне (Il. XXII,199 и сл.).
Но дело не только в оригинальности или повторяемости тех или иных элементарных отрезков текста. Гораздо более важна специфика образуемых из них крупных сюжетно-повествовательных структур. В этом смысле трудно переоценить значение работ унитаристов (А. Перри и др.), показавших, что речь и поведение героев «Илиады» характеризуются собственным стилем, индивидуальным сочетанием языковых стереотипов и поведенческих клише, строго выдерживаемым на протяжении эпоса, — явление, невозможное без последовательно проводимой установки на создание фиксированного текста, допускающего минимальные вариации при исполнении [Parry, 1972; Lohmann, 1970; Гордезиани, 1978, с. 291 и сл.; Gordesiani, 1986, с. 68 и сл.]. Традиционное на нижних этажах структуры текста, комбинируясь, дает оригинальные, неповторимые сочетания на верхних этажах. «Цензура коллектива» апробировала текст Гомера, ибо в нем большие отрезки его словесной ткани были вполне традиционны, легендарные фигуры и общая канва их взаимоотношений узнаваемы. Но через этот текст в сознание коллектива входили и завладевали им новые, индивидуализированные героические характеры. Если сквозной принцип традиционного эпоса — «архетип во множестве вариаций», то определяющий принцип поэтики Гомера может быть сформулирован как «рождение уникального из традиционного». Особенно четко уникальное проявляется на самом верхнем ярусе композиции — на уровне организации сюжета как целого.
Давно уже отмечено [Webster, 1964, с. 259], что для этого уровня у Гомера характерно взаимоналожение двух различных структурных принципов: динамического и статического. Статический принцип проявляется вычленимостью в тексте композиционных блоков, связанных между собой отношениями смыслового и повествовательного параллелизма и симметрии. Таким образом, универсальный эпический прием повтора оказывается нацелен на создание симметричных «макроузоров» в движении сюжета, гармонизирующих действие и представляющих в сфере словесного творчества аналог к геометрическому стилю греческого искусства. В этом ключе проделан ряд очень значительных исследований [Myres, 1932; Stählin, 1923; Whitman, 1958, с. 249 и сл.; Лосев, 1960, с. 134 и сл.; Гордезиани, 1978, с. 38 и сл.; Gordesiani, 1986, с. 30 и сл.]. Некоторые моменты в этих работах могут представляться спорными, но есть примеры симметрии совершенно очевидные. Таково демонстрированное С. Уитменом распределение дней действия и бездействия по обе стороны от сцены посольства греков к Ахиллу, когда девять дней гнева Аполлона в начале соответствуют девяти дням оплакивания Гектора в конце, двенадцать дней между спором Ахилла с Агамемноном и встречей Фетиды с Зевсом — двенадцати дням между похоронами Патрокла и приходом Приама к Ахиллу и т. д. Точно так же аналогичны две большие панорамы ахейцев: «каталог кораблей» в начале, без Ахилла и Патрокла, скрывающихся в своем шатре, и поминальные игры героев в конце, устроенные Ахиллом по погибшему Патроклу. Вполне наглядна перекличка первой и последней песен, когда отвергнутому посольству Хриса контрастно отвечает прием Ахиллом Приама, а ссоре ахейских героев — примирение и соглашение троянского царя с самым грозным из врагов Трои. Как бы ни интерпретировать концептуальный смысл этой симметрии (очень заманчиво ее истолкование Уитменом в духе эволюции от наступления хаоса в мире героев к восстановлению должного порядка), ясно, что она означает завершенность композиции, исчерпание действия в рамках текста.
Напротив, с точки зрения динамической организации сюжета, где главным принципом выступает раскрытый Шадевальдтом прием сквозной подготовки одних событий другими, так что ни один шаг не оказывается без последствий, действие поэмы не завершено. Это хорошо почувствовал Виламовиц-Мёллендорф, отметивший, что поэме недостает финала, к которому она стремится, — смерти Ахилла [Wilamowitz-Moellendorff, 1916, с. 77 и сл.]. Слушатель расстается с героем в миг, когда тот стоит перед своей судьбой, от которой он так отчаянно пытался уклониться. Целостное впечатление от сюжета определяется этим странным сочетанием противоречащих друг другу эмоций — сознания незавершенности судьбы героя в его открытости трагическому будущему и чувства восстановленной гармонии, возрожденного миропорядка.
Сама динамическая структура обладает особенностями, не позволяющими свести ее к традиционному эпическому канону. Фабула «Илиады» на самом деле очень проста. Предводитель-царь ссорится с героем, тот уходит с поля боя, и царь надеется обойтись без него. Поднимается другой герой (Диомед), одерживает великие победы, и кажется, что война идет к концу. Но вмешиваются боги, враги пересиливают и прорываются к кораблям ахейцев. «Заместитель» главного героя — Диомед тяжело ранен. Изранены и остальные вожди. Скрывающийся герой посылает второго «заместителя» — своего лучшего друга и лишь после его гибели, раскаиваясь и обвиняя себя, вступает в войну. Вот, собственно, и все. Однако конкретный сюжет, в котором воплощена эта простая и стройная фабула, оказывается чрезвычайно напряжен и сложен. Действие на протяжении большей части рассказа движется так, как если бы и впрямь все в конечном счете могло обойтись без Ахилла — благодаря бегству греков домой или примирению с троянцами, или решиться мужеством Диомеда, либо, наконец, Патрокла. Увы, ничего не уладится без Ахилла, и рассказ, описав гигантскую петлю, неукоснительно идет к тому, чтобы пересечься с судьбой Ахилла, вытолкнув скрывающегося героя на сцену против его воли. Поразительно, насколько действие «Илиады» оказывается близко к формуле, некогда предложенной Л. С. Выготским для объяснения особенностей сюжетики шекспировского «Гамлета». По Выготскому, парадокс «Гамлета» — в борьбе сюжета с фабулой. Согласно фабуле, Гамлет убивает короля, но на уровне сюжета Гамлет отчаянно тормозит действие, не убивая Клавдия, пока внезапно в сцене дуэли сюжетная и фабульная линии не пересекутся [Выготский, 1986, с. 205 и сл.]. То же самое происходит и в «Илиаде». Герой, чья судьба — убить Гектора и умереть, выходит из войны и уклоняется от убийства Гектора, пока события не выносят его навстречу предреченному. Ему остается сделать лишь один, самый главный шаг — и Ахилл делает его, а затем успокоенно ждет часа своего ухода из жизни, оказавшись как бы по другую сторону своей, уже совершившейся, судьбы. «Илиада» оказывается по типу своего действия трагедией в аристотелевском смысле — трагедией перехода от незнания к знанию, от восстания на судьбу — к ее приятию и исполнению. Не случайно в «Поэтике» Аристотель постоянно апеллирует к Гомеру как образцу для поэтов-трагиков. Впрочем, в своей трагедийности Гомер еще не переходит границу традиционной эпики, которой хорошо знаком тип героя, против желания, но с честью встречающего лицом к лицу свою судьбу (вроде Кухулина ирландских саг). Однако пронизывающее «Илиаду» драматическое несоответствие между фабулой и сюжетом, между центральной ролью Ахилла и его затяжным бездействием — именно это является индивидуально-авторским открытием, недостижимым в форме импровизируемого устного сказания.
Но раздумья Аристотеля над «Илиадой» не потеряли своего значения и в другом аспекте. Отмечая, что эпические сказания «не должны походить на обычные истории, в которых приходится описывать не единое действие, а единое время и все в нем приключившееся с одним или с многими», по мере того как «в смене времени иногда случается одно за другим без всякой единой цели», мыслитель заключает: «Оттого-то Гомер… и здесь богоподобен по сравнению с остальными: он не взялся сочинять про всю войну, хотя она имела и начало, и конец (ибо слишком она была бы велика и неудобообозрима, а в умеренном объеме — [слишком] пестра и потому запутана), — нет, он взял одну [лишь] ее часть, а многими остальными воспользовался как вставками для перебивки произведения (например, перечнем кораблей, а также другими вставками). Остальные же [эпические поэты] сочиняют об одном герое, об одном времени, [а если] об одном действии, [то] о многосоставном, как, например, сочинитель “Киприй” и “Малой Илиады”» (Poet. 1459а; пер. М. Л. Гаспарова). Стало быть, по Аристотелю, величие Гомера в том, что, стремясь охватить картину Троянской войны, он не стал создавать огромную стихотворную хронику, но и не сбился на заурядный пересказ. Поэт пошел по иному пути — выделив из массы троянских событий один высоко драматичный сюжет «с началом и концом», он спроецировал внутрь его при помощи «вставок — перебивок действия» многие другие части Троянской войны. Тем самым поэма, не распыляясь на множество не связанных друг с другом эпизодов, оставаясь стройным драматическим действием, переросла рамки конкретного сюжета и представила образ Великой Войны в целом.
В «Илиаде» явственно сосуществуют две разномасштабные темы: явная — рассказ об Ахилле и настойчиво, подспудно проводимая тема трагической участи Ахейской Греции и Трои [Bowra, 1972, с. 98]. Подобная «нераздельность и неслиянность» двух тем в одном тексте — явление трудно представимое в традиционном устном эпосе. Разумеется, такой эпос, как, например, «Махабхарата», может разрастаться до гигантских размеров, с исключительной полнотой впитывая мифологию народа, его религиозные, нравственные, политические идеи. Но тем не менее заявленный сюжет эпоса неизменно тождествен самому себе. Сколько бы ни длились скитания братьев Пандавов и их подготовка к битве с Кауравами, никто не усомнится в том, что певец рассказывает именно о Пандавах и Кауравах. Когда же он желает по ходу дела рассказать о чем-то постороннем, то пользуется приемом вставного рассказа, и опять-таки ни у кого нет сомнений: коль скоро идет рассказ о Савитри или о Нале и Дамаянти, значит, временно повесть о Пандавах прервалась, чтобы по окончании вставки вернуться к месту обрыва. Но с Гомером совсем не так. Он обещал говорить об Ахилле, а вместо этого повествует о смотре Агамемноном войск, о выстреле Пандара, о подвигах Диомеда и о том, как тот встретился с семейным другом Главком. Повествует ли он тем самым об Ахилле? На первый взгляд — нет. И в то же время в каком-то смысле он говорит именно об Ахилле. Все происходящее на поле боя влияет на движение заявленного сюжета — на отношение ахейцев к сидящему в своем шатре гневному Ахиллу, на вероятность того, что судьба войны может решиться без него. Ахилл, ничего не делая, не выходя из шатра, включен в развитие событий: значение этого героя в час, когда Диомед разит союзных Трое богов, устремляясь к илионским стенам, совсем не то, что при отступлении Диомеда перед громами Зевса, и, уж конечно, не то, что в страшный миг прорыва троянцев к ахейским кораблям. Все повествование двусмысленно: совершенно не упоминая Ахилла, Гомер рассказывает о его судьбе. Но можно сказать и иначе: повествуя об этом герое, певец выходит далеко за пределы этой частной трагической и мифологической судьбы. Заявленный сюжет «Илиады» в отличие от сюжета традиционного эпоса оказывается нетождествен самому себе.
Способы, которыми это достигается, неоднократно обсуждались гомероведами и, пожалуй, наиболее четко суммированы в работах Уитмена [Whitman, 1958, с. 265 и сл.] и Гордезиани [Гордезиани, 1978, с. 32 и сл.]. Говоря о «желании поэта осмыслить в едином действии поэмы весь ход войны», ученые показывают, что это желание реализуется «посредством двоякого построения действия: описанные в поэме события наделены, с одной стороны, функцией развить связанную с темой гнева единую фабулу, а с другой — вызвать ассоциацию значительных событий всей войны». Мы можем это сформулировать иначе: повествование помимо прямых сюжетных связей организуется при помощи метонимических и метафорических соотношений.
Гордезиани показывает, как уже в зачине «Илиады» проявляется оригинальность задания поэмы [Гордезиани, 1978, с. 33 и сл]. Призывая Музу воспеть гнев героя, погубившего множество ахейцев, поэт завершает картину бед словами: «Совершалася Зевсова воля» (Διός δ’ ἐτελείετο βούλη). Но выражение «воля Зевса» применительно к потрясениям Троянской войны имело вполне прозрачный мифологический смысл, отраженный в зачине «Киприй», начальной поэме Троянского цикла (Schol. А, Il. I,5): люди обременяют землю, и Зевс, желая ее разгрузить, развязывает Великую Войну. «И под Троей умирали герои. Совершалася Зевсова воля». Конкретная тема — повествование о гневном Ахилле — стыкуется с фразой, суммирующей смысл всей войны — конец вообще века героев. Одна тема семантически «наплывает» на другую, частным проявлением которой она может служить. Между двумя темами устанавливаются метонимические отношения. Тот же прием использован далее, во II песни. После отказа Ахилла сражаться, охваченный сомнением в возможности продолжать войну, Агамемнон по совету Нестора устраивает смотр войск. Перед слушателем как бы разворачивается панорама всего греческого мира, с разных концов которого плывут заполненные воинами корабли. Специально подчеркивается, что Ахилла нет на этом смотре, но вскоре он воспрянет для битвы. Гнев и примирение Ахилла соотносятся с картиной Эгеиды, охваченной раздором, просматриваемой точно с высоты птичьего полета. Заявленная частная тема включается в мировую перспективу. Здесь опять-таки отношение метонимии.
Но далее, в песни IV, видя готовность греков и троянцев пойти на примирение (при этом тема гнева Ахилла естественно сходила бы на нет), боги решают спровоцировать на предательский выстрел в Менелая троянского союзника Пандара. Тем самым достигается двоякая цель — примирение срывается, а Троя оказывается обречена на гибель павшим на нее грехом клятвопреступления. Причем Зевс соглашается отступиться от любимого им Илиона лишь после того, как Гера обещает громовержцу не препятствовать в разрушении ахейских столиц — Микен, Спарты и Пилоса (Il. IV.50 и сл.). Ахейцы неизбежно победят, но чаемая победа заранее оплачена на Олимпе. Эта скрытая от них, но не от поэта и его слушателей плата — конец героического века. Между участью «обреченного победителя» Ахилла и судьбой всей Ахейской Греции, выступившей против Трои, устанавливается новое — метафорическое — отношение. Ахилл раздираем противоборствующими чувствами, то готовый предпочесть долгую и бесславную жизнь надвигающейся смерти, то, наоборот, устремляющийся навстречу «смерти-победе». И весь ахейский мир медлит под Троей в преддверии то ли победы, обесцененной гибелью, то ли гибели, возвеличенной через победу.
Углубляя смысловую емкость эпизодов и действия в целом, поэт широко пользуется приемом, который мы могли бы назвать «семантической анаграммой». Обычная анаграмма состоит в расщеплении слова, часто имени, на фонемы, сочетания которых настойчиво повторяются в тексте, вызывая в сознании читателя или слушателя закодированное слово. Семантическая анаграмма предполагает аналогичную операцию над планом содержания: ситуация или образ разбиваются на составные элементы и последние, нагнетаемые в тексте, постоянно отсылают к скрытому смыслу. Так, сцена смерти Ахилла скрыта от слушателя, возникая лишь в предсмертном пророчестве Гектора (Il. XXII,359 и сл.). Но повторяющийся ряд структурно близких сцен, когда Пандар с молитвой к Аполлону и ради угождения Парису вероломно пускает стрелу в Менелая (IV,90 и сл.), далее, когда он же, полагаясь на Аполлона, стреляет в Диомеда, заменяющего Ахилла в роли главного ахейского героя (V,95 и сл.); и, наконец, когда сам Парис из засады простреливает ногу того же Диомеда (XI,369 и сл.), — должны вызвать в сознании слушателя финал, к которому стремится действие «Илиады» в точке его обрыва: Парис с помощью Аполлона вероломно пробивает из засады стрелой ногу Ахилла (ср. [Erbse, 1961, с. 174]). Это и есть своего рода семантическая анаграмма.
Аналогичным образом следует расценивать и ряд эпизодов «Илиады», как бы исподволь воспроизводящих на последнем году войны самое его начало. Гигантский смотр кораблей Агамемноном воспроизводит сбор греков в Авлиде: сцена на стене Илиона, когда Елена называет Приаму поименно ахейских вождей, восходит к высадке ахейского войска в Троаде, как и попытка решить спор поединком претендующих на Елену Менелая и Париса; первые дни войны воспроизводит и собрание троянцев в VII песни, на котором друг ахейцев Антенор требует выдать Елену, а Парис отвергает его призыв. Суммировав эти факты, Гордезиани пишет: «Совершенно незаметно мы узнаем, как прибыли ахейцы в Троаду, что случилось после их вступления на троянскую землю, как завершилась война и т. д.» [Гордезиани, 1978, с. 36]. Но важно не то, что слушатель Гомера узнавал об этих вещах: он мог о них знать и из других песен и легенд. Существенно то, что через историю «обреченного победителя» Ахилла он переживал все важнейшие моменты Троянской войны не как хронику, а как неразрывные звенья трагедии, многомерной, многоплановой, по-разному реализующейся в легендарной биографии чуть ли не каждого из героев «Илиады». Разве не «обреченный победитель» сам Агамемнон с предстоящей ему смертью в собственном доме? Или Диомед, которого мятеж сограждан изгонит на чужбину? Не вторят ли этой теме воспоминания Нестора о героях его молодости — «времен Геракла»? Не звучит ли во всю мощь тема «бессилия героев», когда, израненные, сбившись в кучу, они глядят, как Гектор поджигает корабли?
Сюжетика «Илиады» несет в себе принцип аналитической работы с преданием, вычленения в нем и связывания в единый узел мотивов, которые находились бы в семантическом и эмоциональном соответствии с темой Ахилла, его движения навстречу неразделимым победе и смерти. История Ахилла становится для Гомера моделью всей троянской темы, в ее частных претворениях. На историю Троянской войны поэт переносит важнейшую черту модели: идею постоянного колебания между жизнью и смертью, поражением и победой, неустанную подготовку предреченных, но все никак не наступающих великих и страшных событий, черты которых «анаграмматически» различаются в контурах происходящего. Может быть, всего важнее в гомеровском авторском понимании Троянской войны — это включение каждого шага, совершаемого в противоборстве сторон, в причинно-следственные перспективы разной глубины, не совпадающие одна с другой. Не просто ликованию победителей вторит плач побежденных, но каждая из борющихся сил в любой момент может рассматриваться, при разной степени прозорливости, как движущаяся и к состоянию победы и торжества, и к противоположному полюсу плача и краха. Зевс помогает троянцам победно дойти до ахейских кораблей лишь затем, чтобы подвигнуть против них Ахилла; но, в свою очередь, триумф Ахилла — это утрата им последнего шанса на спасение. За дымящимися руинами Трои встает видение оставленных богами на разрушение ахейских столиц. Подобно самой поэме, окончательный итог борьбы остается открытым, лежащим, как говорили греки, «у богов на коленях».
Очевидно, сколь большое значение в смысловой структуре «Илиады» имеет традиционный эпический архетип погибшего и оплакиваемого воина-победителя. И тем не менее в том понимании истории, которое несет в себе эта поэма, есть важное отличие от фольклорно-эпического осмысления событийного потока через возведение к архетипам. Это отличие — в принципиальной неоднозначности совершающегося, нетождественности ни победы, ни поражения себе самим. Интересно, что, как и в традиционном эпосе, важнейший принцип осмысления поэтом истории находит параллели на разных уровнях развертывания текста. Все сюжетные звенья у Гомера амбивалентны: рассказ о Диомеде — он же и об Ахилле, песнь о последнем годе войны — она же и о первом. То же самое и на других уровнях. Самые «формульные» места у Гомера, как показал Тронский, вдруг оказываются неповторимо отклоняющимися от ритмико-словесных стереотипов. Несамотождественность традиционного — ключ к поэтике Гомера, но здесь же и ключ к «гомеровской историософии».
Наличие такой модели исторического события в культурном сознании греков, а позднее и римлян, не могло не наложить сильнейший отпечаток на отношение к движению истории в целом. Здесь уже берет начало представление о неоднозначности любого исторически значимого акта, стремление проследить множество взаимодополняющих связей, в которые он способен вступить, тянущихся и в будущее и в прошлое. Вспомним геродотовское разыскание о «причинах» греко-персидской вражды, которые видятся по-разному в зависимости от того, сколько звеньев в цепи реальных или мифических фактов принимаются во внимание; либо вставные речи у Геродота и Фукидида, когда герои приводят аргументы в пользу взаимоисключающих решений или неодинаково интерпретируют какие-либо явления и события. Много веков спустя гомеровская модель «победы-смерти» ожила у Вергилия в его идее грядущего в лице римлян троянского триумфа, реванша за погибший Илион, но реванша, в свою очередь, достигаемого на пути полного, без остатка, растворения троянцев в якобы побежденных ими латинянах. Сознание античного человека, воспитанное на «Илиаде», было вполне открыто пониманию неокончательности, относительности значения любого факта, его «многомысленности» в мировой истории. Яркий пример — слезы Сципиона Эмилиана над разрушаемым римлянами Карфагеном, вызванные предвосхищением подобного же удела и для Рима. Показательно, что это предвидение сопровождалось декламацией стихов Гомера о будущей гибели Илиона, неизбежно напоминающих о катастрофе ахейцев-победителей (Polyb. 39,6).
Не менее важно то искусство, с которым Гомер представляет картину Троянской войны через судьбу одного из ее героев, преобразует многообразные подвиги и беды прочих в фон, обрамление для выдвинутой на первый план линии Ахилла в его противостоянии сперва Агамемнону, а затем Гектору. О чем бы ни шла речь, на каких бы персонажах временно ни фокусировал поэт свое внимание, слушатель тем не менее постоянно помнит, что на самом-то деле в виду имеется Ахилл, что повествование непременно должно пересечься с историей Ахилла. В этом смысле технику Гомера должно сравнить с приемами переработки исторического материала у античных биографов (ср. недавнее исследование [Поляков, 1990], проводившееся по соответствующим приемам у Плутарха в сопоставлении с Фукидидом). Можно утверждать с оговорками, касающимися специфики материала, что «Илиада» — по существу, первый в античности пример переработки «объективной истории» в «биографию», типологически очень сходный с последующими опытами в этом роде.
В том же контексте следует оценивать и упоминавшиеся наблюдения Штрасбургера над воплощенными и в гомеровских поэмах, и в античной историографии концептуальными схемами, на деле восходящими к традиционному эпическому сознанию (какова установка поэта и историка на «повествование о великих делах», трактуемых в «героически-агональном ключе»). Перерастая рамки устного творчества — сказительства, «Илиада» все еще сохраняет за собой те функции хранилища исторической памяти, которые искони принадлежали народному эпосу, а в дальнейшем были переняты исторической литературой. — Промежуточная в этом процессе позиция «Илиады» проявляется в перекличках ее с историографией не только в чертах, объединяющих гомеровскую поэму с предыдущими фазами жизни эпоса, но и в тех, которые составляют открытие Гомера. Строя сюжет, поэт проводит свое понимание Троянской войны как «мирообъемлющего» события, в каком-то смысле приведшего Ахейскую Грецию в преддверие ее краха, «схождения в Аид». Этой сверхзадаче служат и элементы эпического канона, и мифологические реминисценции (черты Ахилла как загробного бога или полубога, по Хоммелю), но еще более — новая внутренняя форма эпоса, создаваемая самим Гомером, игра на соотношении между поверхностной темой («страсти Ахилла») и темой глубинной («воля Зевса, свершающаяся над Грецией и окрестным миром»). Тем самым понятие «гомеровского историзма» приобретает новый, сугубо унитарный смысл, связанный с историко-моделирующими функциями нетрадиционных, индивидуально-авторских средств гомеровской поэтики. Он требует для своего раскрытия уже не аналитического проникновения в предысторию текста, а герменевтики наличного повествования в его поэтической целостности.
6
Позволительно высказать здесь гипотезу о причинах феноменального успеха «Илиады», превратившейся в восприятии греков в своеобразный эталон воплощения троянской темы, не только затмившей более ранние песни аэдов, но и оказавшейся недостижимым образцом для более позднего киклического эпоса.
Этот успех, на наш взгляд, во многом может объясняться интуитивно схваченной слушателями-греками и глубоко ими пережитой близостью «внутренней формы» «Илиады», отличающейся сложным метонимико-метафорическим структурированием сюжета «вглубь», к изначальным особенностям самой троянской темы. Очевидно, что рассказ о великом походе греческих вождей за море и гибели тысячелетнего священного города, за которой последовали скитания, разбросавшие греков по всему Средиземноморью, ни в коей мере не представляет самоценного, замкнутого в прошлом героического сказания, вроде легенд о плавании аргонавтов или о походе Семерых против Фив. В сознании греков эта тема задолго до Гомера соединила единым драматическим смыслом многочисленные сюжеты, в которых отражались судьбы разных греческих племен в переломную эпоху после начала заката ахейских столиц (конец XIII — начало XII в. до н. э.). Массовое переселение греков с Балканского полуострова на восток — на Киклады, вторжения на Кипр, набеги на Египет и Левант, битвы с проникающими в Грецию северобалканскими народами, отток части населения Пелопоннеса в Италию, проложивший путь будущей Великой колонизации этого полуострова, мятежи и разрушения в еще сохранявшихся пелопоннесских цитаделях — все эти события, составившие содержание целой эпохи, предание объединило под названием Троянской войны и последующего «возвращения героев». Крупнейшие племенные герои, предки и полубоги и, видимо, даже некоторые локальные божества были объединены в грандиозной панораме этого похода, за которым на деле встает великий исход — прощание Греции со своим микенским, героическим веком. Не предрешая наперед вопрос об историчности нападения ахейцев на «Приамову Трою», подчеркнем одно: сколь бы значительным событием ни была подобная экспедиция, совершенно невероятно, чтобы она могла повлечь за собой столь гигантские последствия — по существу, финал археологического периода поздней бронзы в Греции и по всей Эгеиде.
Из этого естественно заключить, что конкретная эпическая тема похода на Трою по каким-то причинам очень рано в восприятии греков возвысилась до ранга «сверхтемы», подчиняющей себе самые разные конкретные сюжеты, которые объективно могли соответствовать событиям совершенно самостоятельным и, вероятно, не менее масштабным, чем такой поход. Почему так произошло — другой вопрос, на который мы надеемся ответить в нашей книге. Сейчас для нас важен сам факт: троянская тема приобрела черты мифа, через который воспринимались и объяснялись многообразные события интересующего нас времени. Таким образом, в сознании греков на мифологической основе формируется своеобразный аналог тому, что позднее стало обозначаться понятием «эпохи»: идея длительного отрезка исторического времени, проникнутого единым действием, когда различные, не сводимые друг к другу явления и процессы тем не менее рассматриваются как выражающие по-разному одно и то же глубинное содержание. Перед нами миф, но миф, обращенный к истории, в смещенной, метафорической форме выражающий ее движение. Единство эпохи конституируется единством условного «мирообъемлющего» действия, задаваемого одним из событий данного времени, почему-то особенно поразившим сознание коллектива. В терминах культурологов, вслед за К. Леви-Стросом противопоставляющих «холодные» («мифологичные») и «горячие» («историчные») общества [Charbonnier, 1961, с. 44 и сл.], рождение троянского мифа, сюжетно связывающего различные событийные потоки в рамках более широкой временной и пространственной, иерархически организованной панорамы, выражало резкий «разогрев», историзацию мышления греков на рубеже поздней бронзы и раннего железа. Этот миф рассказывал, как греки, движимые внезапным порывом, устремились за моря и разрушили отмеченный некой виной перед ними священный и древний город, после чего греческое сообщество не смогло вернуться к прежнему состоянию, будучи ввергнуто в скитания, междоусобия и мятежи. Каждая из троянских героических судеб оказывалась одной из частных версий этого мифа.
Понятно, почему традиционные формы устного эпоса, как и те приемы «сшивания» троянских эпизодов, к которым прибегали позднейшие киклики, оказывались не соответствующими внутренней форме данного сказания. Подобное «сшивание», когда, по замечанию Аристотеля, единство действия мыслилось попросту вытекающим из единства времени, не могло не переворачивать с ног на голову фундаментальный конструктивный принцип троянской темы. Не единство времени, эпохи в киклических поэмах определялось динамикой сквозного сюжета, а наоборот — изображаемые события механически сополагались в одну цепь, поскольку легенда приписывала им временное соседство. Можно сказать, что традиционный сказитель-аэд, исполняя отдельные песни или цикл песен на троянские сюжеты, хотя и удовлетворял пристрастие к последним своих слушателей, однако неизбежно оставался ниже этой темы, ниже выработавшего ее коллективного сознания. Такие песни, по сути, оказывались лишь иллюстрациями к этой теме, не будучи в состоянии воссоздать ее глубинное метонимико-метафорическое строение, которое рождалось чувством единства эпохи, воспринимаемой через один сюжет, принятый за «мирообъемлющий», ключевой.
Целостность этого сюжета становилась все более формальной, «горячий» миф «остывал» в традиционных формах эпоса. Для оживления «внутренней формы» мифа, чтобы слушатель смог пережить во всей его силе зрелище головокружительного разрастания троянской темы «вглубь и вширь», требовалась новая сюжетная структура.
Такую структуру и дала «Илиада». Сюжетика этой поэмы использует как бы заново стержневой принцип троянской темы — трактовку многих разнородных событий как ответвлений и преломлений одной ситуации. На роль таковой выдвигается ситуация «обреченного победителя» Ахилла с характерным для нее лейтмотивом «подготовки», «кануна» близящихся, но все никак не наступающих катастроф: гибели героя и падения города. Различные сюжеты, мотивы и образы троянского круга сказаний осмысляются через нее, через свое отношение к ней. Приняв в свое сознание структуру «Илиады» в целом, грек, присутствуя при рецитации любого отдельного ее эпизода — подвигов Диомеда, поединка Гектора с Аяксом или других, — отдавал себе отчет в том, что слушает фрагменты из поэмы о гневе и горе Ахилла. Все эти эпизоды представали перед ним как проявления одной и той же «сверхтемы». Он присутствовал при чуде превращения одного эпизода среди многих равных ему в ключевой, главенствующий над иными, определяющий их понимание. Каждый слушатель переживал чувство, эквивалентное картине рождения и утверждения в своих мифотворческих правах самой троянской темы. Гомер вырвался из традиционности фольклорного сказительства именно тем, что перестал иллюстрировать песней легенду, но овладел механизмом рождения легенды и на уровне единого текста совершил индивидуальный мифотворческий акт, принципиально равный тому, который несколькими веками раньше осуществил коллектив, создавая троянский миф. В сознание народа «Илиада» вошла как модель всего мифа о Троянском походе, но она отмечена знаком личного авторства. Право на индивидуальность Гомер обрел тем, что показал себя творчески равным коллективу.
Известно, что некоторые авторы, по отношению к «Илиаде» выступавшие как унитаристы, сомневались в возможности приписать «Одиссею» тому же поэту [Nilsson, 1933, с. 210; Chadwick, 1976, с. 184; Kirk, 1962, с. 300]. Даже В. Шадевальдт, выделяя в ней основную часть как вполне гомеровскую, связанную приемом сквозной «подготовки», многие песни считал вставными, неорганичными для развития действия. Сюда он относил рассказ о Телемахе, сцену в царстве мертвых и т. д. [Schadewaldt, 1965, с. 468 и сл.]. По его мнению, над «Одиссеей» последовательно трудились Гомер — автор «Илиады» и неведомый аэд — его ученик. Однако нетрудно видеть, что именно в целостном ее виде «Одиссею» сближает с «Илиадой» склонность их создателей (или создателя) к изощренным построениям, усложняющим отношение между фабулой и сюжетом, заявленной темой и способом ее представления в тексте. В «Одиссее» это достигается решением поэта ввести события, предшествующие пленению героя на острове Калипсо, в форме вставного рассказа об Одиссее у феаков, благодаря чему временное соотношение между ранними и более поздними по фабуле событиями для непосредственно воспринимающего поэму слушателя оказывается инвертировано. Так же и рассказ о Телемахе отделяет сообщение о пребывании Одиссея в плену от песни V, рисующей этот плен и избавление от него. Такая структура рассказа, как и в «Илиаде», невозможна для эпика-импровизатора.
Поэт причудливо распределяет отрезки событийной цепи по тексту в целях постоянного обострения интереса слушателя. Это делает правдоподобной мысль, что «Одиссея», подобно «Илиаде», сразу создавалась как фиксированное целое, возможно, с применением письма.
О том же говорит и тщательная «геометрическая» проработка ансамбля эпизодов «Одиссеи» в его статике. В работах ряда ученых [Myres, 1952; Bertman, 1966; 1968; Гордезиани, 1978, с. 102 и сл.; Gordesiani, 1986, с. 58 и сл.] вскрыто тяготение поэмы к композиционной симметрии. Очень явственна перекличка начала и финала: призыва Афины к Телемаху в I песни действовать и мстить и, с другой стороны, водворяемого ею же в XXIV песни мира на Итаке. В литературе отмечалось, что сцена схождения душ в Аид в XXIV песни находит аналоги в заключениях других классических эпосов [Гринцер, 1974, с. 234 и сл.], но только в «Одиссее» эпизод в Аиде присутствует в центре композиции поэмы (XI песнь), который тем самым практически совмещается с кульминационным моментом странствий Одиссея. Это надо целиком отнести за счет сознательной деятельности поэта, ставящего на этой сцене сюжетно-смысловой акцент, превращая ее в главный композиционный узел поэмы (подробнее см. [Гиндин, 1979, с. 198]). Такой изощренный «геометризм» — общая черта «Илиады» и «Одиссеи», выделяющая их среди всех известных эпосов древности.
Наконец, прием, используемый в «Одиссее», когда через рассказ о путешествии Телемаха в Пилос и Спарту в поэме раскрывается панорама судеб других ахейских героев, вернувшихся домой или погибших в пути, явно близок повествовательной технике «Илиады»: воссозданию картины всей Троянской войны при помощи вставных эпизодов. Благодаря этому «Одиссея», как и «Илиада», выходит за пределы своей непосредственной темы, превращаясь в широкую картину возвращения ушедших.
7
Очевидно, что все три известных подхода к гомеровскому эпосу — фольклорно-эпосоведческий, аналитический и унитарный — имеют право на существование и способны давать ценные результаты. Но из этого не следует, что с их помощью могут одинаково хорошо объясняться одни и те же явления. Скорее, каждая из этих методик в синхронном плане отвечает особому уровню строения текста, а в плане историческом — определенному аспекту его предыстории.
Унитаристы правы, когда они подчеркивают уникальность сюжетной формы «Илиады» среди эпосов древнего мира, подчинение поэмы единому замыслу и ее изощренную технику, преобразующую разнородный материал в стройное и высоко драматичное повествование. Законно настаивают они на том, что подобная структура предполагает единое авторство текста в его нынешнем виде, за вычетом допустимых небольших вставок исполнителей-рапсодов.
Доля истины, заключенная в аналитическом подходе, определяется использованием в гомеровском синтезе более ранних эпических сюжетов и, вероятно, отдельных строк, пассажей, даже целых сцен из созданий безымянных аэдов — предшественников Гомера. Все эти извлечения инкорпорировались в «Илиаду», обрабатываясь в соответствии с сюжетным замыслом ее автора. Не исключено, что гигантские поэмы могли создаваться на протяжении ряда, лет и даже десятилетий, отнюдь не в той последовательности, которую их эпизоды обрели после завершения. Гомер, как и любой автор, мог воплощать в словесном материале сперва те сюжетные звенья, которые ярче представлялись его воображению, лишь впоследствии заполняя лакуны между ними связующими сценами, сочиняемыми им или черпаемыми из арсенала уже существовавших троянских песен. Поэтому аналитическая методика, выявляющая некоторые различия в стиле отдельных частей гомеровского эпоса, небольшие противоречия в повествовании и т. п., позволяет высказывать гипотезы об этапах складывания существующего текста (еще Э. Бете показал ее перспективность в этом плане на таких индивидуально-авторских текстах, как «Медея» Еврипида).
Наконец, неоспоримо, что Гомер создавал свои изощренные поэтические структуры, своеобразно применяя существовавшую до него технику устного эпоса: традиционные формулы, клишированные приемы развертывания эпических сцен и т. п. Исследователь всегда должен иметь в виду внутренние характеристики этого материала, возможности, которые он открывал перед поэтом, и ограничения, которые он на него накладывал.
Думается, каждая из трех методик призвана решать свои собственные задачи. Однако, чтобы воссоздать целостную картину генезиса гомеровских поэм, полученные результаты должны интегрироваться под унитарным углом зрения как соотносящимся с уровнем художественных структур более высокого ранга, чем те, которыми оперируют и аналитики, и последователи Пэрри и Лорда. Для нас существенно то, что при каждом подходе понятие «историзма» гомеровского повествования обретает особый смысл.
«Историзм» Гомера для эпосоведа-фольклориста — это не только множество разновременных реалий, отложившихся в словаре Гомера, в археологической амальгаме гомеровского условно-поэтического мира. В этом же значении об исторических моментах у Гомера может говорить и унитарист, и аналитик. Но применительно к традиционному эпосу историзм означает и нечто иное, а именно — способы сохранения в нем исторических событий и образов, воспринятых в соответствии с каноном, сведенных к ограниченному числу архетипов, через посредство которых коллективное сознание реагирует на разнообразные исторические феномены. Очень важно сознавать специфику подобных мифопоэтических схем, чтобы избежать их перетолкования в виде квазиисторических фактов, когда за подлинное воспоминание народа принимаются моменты, продуцируемые внутренними механизмами канона (см. [Гиндин, Цымбурский, 1984]).
С точки зрения аналитика, историзм «Илиады» — это конкретные исторические импульсы, претворенные в тех или иных, как предполагается, изначально автономных сюжетных линиях поэмы. Поскольку Троянский цикл вобрал в себя массу героев более ранних мифов, немалый интерес представляют обстоятельства обретения этими героями их ролей в рассказах о Великой Войне, изменения, пережитые при этом их образами и кругом функций, рудименты более ранних, «дотроянских» их трактовок, проявляющиеся в новом контексте. Для аналитика процессы становления «Илиады» и циклических поэм суть своего рода производные от процессов более глубоких, этнокультурных (миграций, борьбы племен и т. д.), таящихся за условными героическими судьбами и подлежащих историко-филологической «дешифровке».
Для унитариста же историзм «Илиады» и «Одиссеи» — прежде всего претворение в их образном строе и сюжетосложении представлений певца о трагических потрясениях, изведанных греческими племенами в конце микенской эпохи и начале новых времен. Занимаясь «Илиадой», унитарист вскрывает метаморфозы, которым подвергались образы и мотивы троянских песен, когда, притягиваясь к судьбе Ахилла, они оказываются подчинены развитию и варьированию «мирообъемлющей» темы «обреченного победителя».
Эпосовед-фольклорист говорит о перекодировке истории в эпосе под давлением канона; аналитик — о возможных локально-племенных интересах и пристрастиях, скрывающихся за мутациями, взаимными притяжениями и отталкиваниями отдельных сюжетов; для унитариста главное — переработка Гомером всего эпико-легендарного материала, попавшего в сферу притяжения «Илиады», сообразно с представлением поэта о неких «роковых» происшествиях в истории народа. И все эти аспекты гомеровского историзма, вместе с идентификацией перемешанных в тексте примет различных культурных эпох, должен учитывать ученый, стремящийся, по мере сил, к комплексному выделению исторической информации, заключенной в «Илиаде» или по крайней мере в отдельных звеньях ее сюжета.
Для того чтобы названные методики обрели надлежащее место в гомероведении, они должны рассматриваться не как исчерпывающие, взаимоисключающие концепции гомеровского эпоса, а как три совокупности приемов, действенные на разных уровнях и полноценно дополняющие друг друга. Лишь в совокупности своей они открывают нам подступ к решению фундаментальнейшей и в то же время самой актуальной, насущной проблемы — проблемы многообразных форм явления и обнаружения Истории в Слове.
Является ли наша работа исторической или филологической по своему характеру? Думается, в ней мы пытаемся вернуться к изначальному образу филологии — комплексной дисциплины или совокупности дисциплин, сосредоточенных на разных уровнях анализа и толкования текста. Филологи начала века практически без исключения были, так сказать, «историко-филологами», т. е. и собственно историками, и литературоведами, и языковедами, и мифологами, и историками философии, а при необходимости вполне квалифицированными археологами и искусствоведами. Достаточно вспомнить Г. Узенера, У. фон Виламовица-Мёллендорфа, К. Роберта, Э. Бете, И. Кречмера, М. Нильсона (для более позднего времени некоторое представление о подобном типе ученого дают работы Ф. Шахермейра, Т. Вебстера, Д. Пейджа). Это многообразие инструментария старой филологии объяснялось не только широтой образования (которое в наше время, к сожалению, даже весьма даровитых авторов не охраняет ни от «эффектного» дилетантизма в конкретных областях, ни от начетнического «сопряжения литературных массивов» под знаком более или менее броских концепций). Добротность выводов, получаемых названными учеными, определялась прежде всего применением всех методик в едином ключе, связанном с задачей проникновения в жизнь текста.
Сейчас не столько филология как единая дисциплина утрачивает свой предмет (ибо тексты будут существовать, пока живет человеческий род), сколько, наоборот, предмет — целостный текст — лишается дисциплины, отвечающей его единству (см. [Гиндин, 1988, с. 185]). Он дробится между литературоведением с его бесчисленными подразделениями, лингвистикой, историей, искусствоведением и т. д. При этом возникает двоякая опасность. С одной стороны, специалисты в предметно смыкающихся областях перестают понимать друг друга и выводы каждого из них теряют применимость за пределами узкого сообщества ближайших коллег. Такие традиционные методы филологии, как этимология, синхронный и диахронный анализ семантики и т. д., объявляются прерогативами чистой лингвистики. Филологи-литературоведы перестают в них разбираться и пользоваться ими, возникает литературоведение, оторванное от реального текста, т. е. то, что Д. С. Лихачев удачно назвал «неконкретным литературоведением». В свою очередь, лингвисты, замыкаясь на слове как единице словаря, теряют чувство текста, умение работать с более или менее крупными его отрезками. На пути от лингвистического анализа к литературоведческим суждениям «высокого уровня», претендующим на характеристику произведения «в общем», разверзается пропасть методической беспомощности при анализе живого текста, в котором на каждом отрезке замысел автора взаимодействует с исторической памятью, ассоциативным потенциалом вовлекаемого в этот замысел слова во всей его семантической многомерности, нет даже и понимания необходимости такого анализа. С другой стороны, возникает иная опасность, обусловленная частой неспособностью узкого специалиста проверить результаты, заимствованные из «чужой» области. Пропадает важный в гуманитарных науках не менее, чем в естественных, критерий воспроизводимости результатов, начинается нагромождение гипотез на гипотезы: лингвистических на археологические и т. д.
Выход видится один: в обращении на новом этапе во всеоружии выработанных в XX в. методик к идее текста как единого предмета филологического знания. В этом ключе и писалась наша книга. Отметим в заключение, что при использовании археологических материалов авторы старались опираться на наиболее авторитетные и апробированные сообществом археологов разработки, способные играть роль достоверных экспертных оценок.
ЭГЕИДА И ТРОЯНСКАЯ ВОЙНА
Глава 2
Хеттские свидетельства об ахейцах в Анатолии XV–XIII вв. до н. э
1
Как бы ни интерпретировать генезис легенд о Троянской войне, едва ли возможно отрицать связь этого круга греческих сказаний с историей утверждения греков в Малой Азии. День, когда греки впервые ступили на эту землю, положил начало тому культурно-историческому и одновременно политическому процессу, который к VIII в. до н. э. увенчался, с одной стороны, сплошной греческой колонизацией всей малоазийской части эгейского побережья, а с другой — гомеровскими поэмами, повествующими о великом походе ахейцев на неприступную столицу Троады. Эпическая предыстория Гомера начинается с истории первых греков в Анатолии.
Это превосходно понимал Э. Форрер, когда свою первооткрывательскую статью об упоминаниях ахейцев в хеттских клинописных текстах озаглавил: «Догомеровские греки в клинописных текстах из Богазкёя» [Forrer, 1924]. Такое заглавие сразу делало проблему отождествления царства Аххиява хеттских клинописных документов с Микенской Грецией, на чем настаивал Форрер, гомероведческой проблемой. До этого гомеровский рассказ об осаде малоазийского города ахейцами выступал как самое раннее письменное свидетельство встречи Греции с Анатолией. Признание достоверности выводов Форрера открывало бы еще более древнюю ступень их контактов. Гомеровский текст переставал быть хронологической точкой отсчета — теперь его показания о делах микенской эпохи, отстоящие от нее почти на 500 лет, могли поверяться документами того самого времени, на которое проецировалась картина, рисуемая поэтом.
Понятен огромный резонанс «спора об Аххияве», где в поддержку Форрера, правда, с определенными оговорками, выступил крупнейший филолог-классик и специалист по языковой истории древних Балкан П. Кречмер [Kretschmer, 1930; 1933; 1950; 1954], а с резкой критикой «микенской гипотезы» — столь авторитетные хеттологи, как Й. Фридрих, А. Гётце и особенно Ф. Зоммер, по ходу полемики осуществивший гигантский труд, подвергнув ревизии, а затем издав и прокомментировав все источники с упоминанием Аххиявы [Friedrich, 1927; Goetze, 1934; Sommer, 1932; 1934; 1937].
В центре дискуссии оказались приводимые Форрером контексты, указывающие на локализацию Аххиявы где-то в море, за пределами Анатолии (хотя Форрер отмечал, что царь этой страны владел какими-то территориями в Малой Азии), а также серия предложенных им сближений местных названий и личных имен в текстах об Аххияве с топонимами, представленными в греческих памятниках, и греческими именами, в том числе отраженными в легендарно-мифологической традиции, уходящей в микенскую эпоху [Forrer, 1924; 1924а; 1926–1929; 1929а; 1930]. Таковы соответствия: 1) хет.
Отождествления Милава(н)да-Милиада (в широком смысле) и Милава(н)да-Милет не обязательно исключают друг друга — в первом случае можно видеть туземное, с сохранением звука (
Антропонимические соответствия, указанные Форрером и получившие особенно широкую известность среди ученых-античников, таковы: 1) хет.
Критики Форрера направили основной полемический огонь на его истолкования личных имен из Аххиявы. В основном признавая эти имена нехеттскими, они утверждали, что греческие их этимологии основаны на фонетических натяжках и очень приблизительных созвучиях. Особенно это относилось к сближению имен Атрисия и легендарного Атрея, в самом деле выглядящему чрезвычайно уязвимым из-за явного различия в исходах этих имен, которое невозможно объяснить никаким закономерным фонетическим развитием. Форреру бросался упрек в произвольном предпочтении удобных для его гипотезы и часто весьма искусственных интерпретаций ряда контекстов. Что же касается топонимических сопоставлений, то здесь оппоненты Форрера до известной степени разошлись между собой во мнениях: если Зоммеру и Фридриху все эти параллели казались нереальными с точки зрения законов фонетики (см., в частности, [Friedrich, 1927, с. 92 и сл.; Sommer, 1932, с. 354 и сл.] — о сомнительности передачи греческого звука χ [kh] хеттским
Постепенно в работах Кречмера, Гётце и Ф. Грозного [Hrozný, 1929, с.333] наметилась третья позиция в вопросе об Аххияве, промежуточная между взглядами последовательных сторонников Форрера [Szemerényi, 1957; Harmatta, 1968; Гордезиани, 1978; Luce, 1975] и подходом тех авторов, которые вслед за Зоммером видели в Аххияве одно из малоазийских государств, не имеющих ничего общего с миром греков [Steiner, 1964]. Согласно этой точке зрения, разделявшейся ранее одним из авторов данной книги (см. [Гиндин, 1967, с. 25 и сл.; Гиндин, 1981, с. 142 и сл.] — там же краткий обзор форм и литература по проблеме Аххиявы), Аххиява помещается либо где-то на крайней периферии Анатолии, на западе, северо-западе или на юге, либо на прилегающих к анатолийскому побережью и охваченных в позднебронзовую эпоху ахейским влиянием островах.
В ее жителях видят то греческих колонистов на западе Эгеиды, вперемешку с местным малоазийским и островным населением (в таком случае они оказываются своеобразными «полуахейцами», отграниченными от ахейцев Пелопоннеса и Средней Греции), то даже реликты греческих племен, сохранившиеся на их древнейшей северобалканской и североанатолийской прародине, где они могли обитать еще задолго до передвижения на юг Балканского полуострова и тем более возвышения Микен [Mellaart, 1968; Macqueen, 1968; Маккуин, 1983; Muhly, 1974; Иванов, 1977, с. б; Гамкрелидзе, Иванов, 1984, т. 2, с. 901 и сл.]. В результате возникла Аххиява Дж. Мелларта во Фракии на северном берегу Мраморного моря, Аххиява Дж. Маккуина и Дж. Мюли в Троаде, Аххиява Грозного и Д. Пейджа на Родосе, где находился город Ἀχαΐα, т. е. «Ахейский» [Hrozný, 1929, с. 333; Page, 1959, с. 15; Sacconi, 1969, с. 19] (ср. [Schachermeyr, 1958, с. 380 и сл.] — колебания между Микенами, Родосом и Кипром); наконец, Аххиява П. Кречмера на юге Киликии, которая в начале I тысячелетия до н. э. в ассирийских документах именовалась страной
Подобные отождествления становились все популярнее по мере того, как с успехами малоазийской археологии обнаруживались истинные, весьма впечатляющие масштабы ахейского присутствия в XV–XIII вв. до н. э. на всем западе полуострова (см. ниже). Но в то же время с уточнением политической карты Анатолии этих столетий становилось ясно, что для огромного царства Аххиявы, по мощи какое-то время сравнимого с Хеттской державой, практически не остается места на территории, контролировавшейся хеттами или сопредельной с их владениями. В 80-х годах, подводя итог этим построениям, Шахермейр остроумно назвал общим для них всех стимулом готовность «охотнее локализовать Аххияву хоть на луне, чем на греческом континенте» [Schachermeyr, 1986, с. 327]. Он с полным правом указывает, что особенно фантастичны попытки по принципу «все может быть» отыскать Аххияву на берегах Мраморного моря, влекущие за собой произвольные перемещения далеко на север целого ряда областей и населенных пунктов вроде Милаванды, страны Лукка, г. Иаланда и т. д., названия которых, пережив века, сохранились в I тысячелетии до н. э. в той же конфигурации на юго-западе Малой Азии [Schachermeyr, 1986, с. 327]. С другой стороны, более правдоподобную с историкогеографической точки зрения гипотезу об Аххияве как некоем обособленном от Балканской Греции ахейском царстве на островах Южной Эгеиды довольно сложно согласовать с хорошо прослеживаемым для второй половины XIV в. до н. э. (микенский период III В) фактом культурного сплочения всего греческого мира вокруг Микен, которое, по всей очевидности, должно было сопровождаться установлением, в той или иной форме, их политической гегемонии в этом мире [Desborough, 1964].
В рамках данной схемы, объединяющей исследователей с весьма различающимися взглядами по тем или иным частным вопросам — от последовательного «антимикенца» Маккуина до Шахермейра, в конечном счете ставшего горячим приверженцем концепции Форрера, — идея соотнесения Аххиявы с какой-то частью греко-эгейского мира стала практически общепризнанной. В наши дни возвращение к гиперкритическим позициям, занимаемым в 30-е годы Зоммером и Фридрихом, выглядело бы явным анахронизмом. Основной спор в последние 20–30 лет идет не вокруг альтернатив «связывать или нет Аххияву с греками», а о том, включало ли это понятие в себя с точки зрения хеттов Микены и другие центры материковой Греции или ограничивалось малоазийской и западно-эгейской периферией греческого ареала.
Решительный поворот в дискуссии об Аххияве связан с появлением в 80-х годах работ Г. Гютербока [Güterbock, 1983; 1984; 1986] и последней книги Шахермейра [Schachermeyr, 1986]. Гютербок, с его огромным хеттологическим авторитетом, проделав новую ревизию текстов об Аххияве, переадресовал Зоммеру и другим противникам микенской Аххиявы упрек в произвольных конъектурах и выборе предпочтительных для них чтений — тот самый, который они бросали Форреру. В результате скрупулезной работы Гютербока подавляющее большинство чтений и толкований Форрера было научно реабилитировано. Синтезировав встающую из текстов картину с данными археологии, Гютербок пришел к однозначному выводу: «Великий царь Аххиявы, равный по рангу царям других великих держав того времени, не мог быть правителем какой-то страны в Анатолии, где нет места ни для какой великой державы, кроме страны Хатти. Невозможно поместить его и на одном из островов. Я думаю, заключение может быть только то, что он управлял материковой Грецией, так же как и островами и колониями в Анатолии» [Güterbock, 1984, с. 117] (ср. [Герни, 1987, с. 51] — о том, что «аххиявцы» хеттских текстов явно должны были выступать, подобно микенцам, владыками Восточного Средиземноморья и об исторически устанавливаемой невероятности сосуществования двух разных талассократий в одном бассейне). Признав правдоподобие сближения имен Тавакалаваса и Этеокла и т. д., Гютербок заявил о невозможности требовать еще более точных передач греческих имен собственных от хеттской клинописи при значительном расхождении этих языков в области фонетики и морфологии и несовершенстве клинописной фиксации. С узколингвистического анализа ономастических тождеств центр тяжести исследований был перенесен на филологическую интерпретацию цельных отрезков текстов, принадлежащих к двум сопрягаемым традициям, на фоне исторических процессов, прослеживаемых для Эгеиды XV–XIII вв. до н. э.
Важнейшим исследованием, выполненным в этом ключе, стала упомянутая предсмертная монография Ф. Шахермейра, представляющая на сей день, без сомнения, самое масштабное и всестороннее исследование проблем Аххиявы, проделанное с широким соположением данных хеттских документов и греческих преданий, а также археологии всего огромного эгеоанатолийского пространства и отдельных его участков. Можно спорить с решением отдельных проблем, предлагаемым в этой книге, как и в предыдущих работах автора [Schachermeyr, 1982; 1984], но нельзя не видеть, что с появлением этих трудов история народов и государственных образований данного ареала в период поздней бронзы оказалась поднята на недосягаемую до тех пор высоту, — и это не только в силу исключительной эрудиции ученого, но и благодаря мастерскому применению им на необычном материале современного инструментария политической истории и истории цивилизаций. Значительным достижением Шахермейра стала показанная им закономерность периодического столкновения в древности в прибрежной полосе Восточной Эгеиды держав, воплощающих принципы морского и континентального владычества (Аххиява и Хеттское царство, Афинский, а затем Спартанский союз и империя Ахеменидов), при кратковременных эффектных возвышениях и быстрой гибели государств промежуточного типа, возникающих в самой этой полосе и пытающихся вырасти в империи, расширяясь в глубь континента (Арцава, Лидия Креза).
В свете такой концепции Шахермейр смог объяснить статус территорий, подобных Милаванде, по аналогии со статусом ионийских городов V–IV вв. до н. э., введя понятие «двойного подчинения», обозначающее одновременную признанную зависимость этих образований от их отделенной морем исторической метрополии и в то же время их официальную лояльность по отношению к континентальным империям, к которым они примыкают географически. Теория «двойного подчинения», разработанная Шахермейром на материале Запада Малой Азии II–I тысячелетий до н. э., обнаружила гораздо более широкую применимость, проливая свет на механизмы многих парадоксальных ситуаций древнего и нового времени (буферные государства Передней Азии между Римской империей и парфянами, Брабант в средние века между Англией и Бургундией, Босния и Герцеговина в XIX в. в подчинении Оттоманской империи и Австро-Венгрии (см. [Schachermeyr, 1986, с. 23] — с приведением откликов медиевистов и специалистов по международному праву относительно этого положения). Последняя книга Шахермейра (завершенная им в возрасте девяноста с лишним лет) стала научным подвигом исследователя, включившего в контекст долговременных закономерностей средиземноморской и мировой истории 200 лет контактов между хеттами и Микенской Грецией.
2
Осознав тему Аххиявы как тему культурно-историческую, начнем с археологии, с показаний истории материальной культуры. Карта микенских находок в Западной Анатолии XV–XIII вв. до н. э. совершенно однозначно говорит о широком присутствии греков в этом районе. Один из самых авторитетных специалистов по археологии Малой Азии, М. Меллинк, комментируя предпринятую Гютербоком ревизию хеттских свидетельств об Аххияве, уверенно утверждает: «Результаты раскопок в Милете и Иасосе находятся в полном соответствии с рабочей гипотезой о том, что Аххиява = ахейцы» [Mellink, 1983, с. 141].
В самом деле, если до середины XV в. до н. э. Милет, основанный выходцами с Крита и в своих внешних связях ориентированный на этот остров, представляет яркую картину минойской культуры на анатолийском побережье, то под 1450–1440 гг. до н. э., почти сразу после занятия критской столицы Кносса ахейцами и включения острова в сферу микенского влияния, в истории Милета наступает новая эпоха. Город перестраивается, воздвигается крепость, храм Афины, появляются характерные для Греции дома с большим центральным залом-мегароном, а также типично ахейское скальное захоронение в каменных камерах [Schachermeyr, 1986, с. 43 и сл.; Weickert, 1959, с. 181 и сл.]. Аналогичная картина прослеживается в Иасосе [Mellink, 1973, с. 177 и сл.]. Микенские захоронения обнаруживаются также к западу от Галикарнасса (совр. Мюзгеби), в Эфесе, в Колофоне, где открыта купольная гробница некоего знатного грека, а также к северу от р. Герма в Питане, будущей Эолии (см. [Schachermeyr, 1976, с. 194 и сл.; Schachermeyr, 1986, с. 44; Mellink, 1976, с. 270 и сл.; Mellink, 1983, с. 139 и сл.]).
На Родосе в середине XV в. до н. э. гибнет минойское поселение в Иасосе, и следом на этом острове, а также на Косе, Самосе и Хиосе и, вероятно, на соседних участках побережья, в Клазоменах, Эритрах и карийском Книде, утверждаются микенские пришельцы [Schachermeyr, 1986, с. 43]. Шахермейр здесь же с полным правом отмечает, что заселенная ими область должна была быть гораздо шире, чем о том прямо свидетельствуют археологические памятники: ибо, пишет он, ахейские населенные пункты, как правило, лежали у самого побережья, и при позднейшем повышении уровня моря их нижние слои оказываются разрушены и поглощены почвенными водами, что частично наблюдается и в Милете. По той же причине и микенские керамические изделия обнаруживаются в массовом количестве в прибрежной полосе Малой Азии лишь для относительно позднего микенского периода III В, примерно с 1360 г. до н. э. В то же время во внутренних районах Карии, а также в камерных захоронениях в Эфесе встречается посуда местного производства микенского стиля III A [Schachermeyr, 1976, с. 194 и сл.; Schachermeyr, 1986, с. 44] (ср. в последней работе с. 170 и сл. о появлении в Карии и на Кипре керамики этого стиля с 1400 г. до н. э. и о более редких находках изделий микенского периода II, т. е. XV в. до н. э.). Итак, с середины XV до середины XIV в. до н. э. наблюдается изменение этнокультурной ситуации во всем очерченном регионе. Захватив Крит, ахейцы сразу же распространили свою экспансию на связанные с «царством Миноса» восточноэгейские острова и прибрежные города, прежде всего Милет, а далее, в течение столетия, утвердились в ряде пунктов на протяжении от Лесбоса (поселения в Терми и в Антисе) и южной Эолии на севере до позднейшего карийско-ликийского пограничья на юге. К середине XIV в. до н. э. по обе стороны Эгеиды звучала греческая речь. В Анатолии укоренилась греческая культура, ахейский стиль жизни, включая местное производство микенской посуды.
Последняя вообще входит в моду, получает большую популярность даже в тех местах, где невозможно предполагать наличия сколько-нибудь значительных греческих контингентов. По карте, составленной К. Биттелем (см. [Güterbock, 1984, с. 115; Schachermeyr, 1986, с. 75]), прослеживаются случаи нахождения микенской керамики в глубине полуострова, на территории будущих южной Фригии, Писидии, даже Ликаонии (совр. Дирмил, Дерекёй, Годелесин). Сенсацией стало ее обнаружение под 1300 г. до н. э. в самом центре Анатолийского плато в Машат-Гююке, находящемся примерно в 300 км к югу от современной Анкары и немного далее от Хаттусаса [Özgüs, 1977]. Машат-гююкские открытия расширили представления историков о возможностях проникновения изделий микенской культуры, а может быть, и отдельных ее носителей во внутренние области Малой Азии, о масштабах эллинизации последней уже в хеттские времена.
Очень интересная ситуация наблюдается на северо-западе полуострова. Если в слоях Трои VI — Трои VIIб I начиная с XVI в. до н. э. прослеживается множество микенских сосудов, что определенно говорит о тесных связях Троады в течение почти 250 лет с ахейским миром [Blegen, 1963, с. 141 и сл.], то южнее на 200 км от Трои до ахейского поселения в Питане лежит пространство, на котором до настоящего времени не обнаружено никаких микенских изделий. С одной стороны, тому может быть виной недостаточность раскопок, проводившихся в этой части полуострова. Но в то же время существуют и объективные обстоятельства, сильно понижающие шансы на обнаружение ахейских поселений в этих местах. В работе одного из авторов данной книги этот резкий перепад между скученностью признаков микенской колонизации в южной и центральной части эгеоанатолийского побережья и отсутствием их на северо-западе был сопоставлен с хорошо прослеживаемой по данным топонимики этнической обособленностью данной оконечности Малой Азии от других ее областей [Гиндин, 1991, с. 38 и сл]. Есть основания думать, что в составе населения северо-западного района (Троада и позднейшая Мисия) с очень ранних времен доминировали племена, родственные племенам — обитателям Северных Балкан: фракийцам, фригийцам, пеонийцам и т. д. [Гиндин, 1981] (также см. главу 3 данной книги), тогда как более южные области были заселены хетто-лувийскими этносами. Последние в позднебронзовый период уже обладали высокоразвитой городской культурой при активных торговых и дипломатических связях с современными им государствами Передней Азии и Египтом. Между тем на северо-западе, по-видимому, вовсе не было крупных городов, помимо Трои-Илиона, да и то во II тысячелетии до н. э. резко обособленной от хеттского мира (см. [Blegen, 1963, с. 37]), как и от всего переднеазиатского культурного круга. Возможно, воинственные и не слишком цивилизованные племена от Герма до Троады, в отличие от хетто-лувийцев, легко вступавших, как увидим, в культурно-политический симбиоз с греками, оказали пришельцам решительный отпор, положив северные рубежи их анатолийской колонизации. Но, с другой стороны, вполне правдоподобно, что сами греки, активно осваивавшие хетто-лувийские области, приобщаясь к плодам роскошной древневосточной культуры, до поры до времени не испытывали большого интереса к северной, «дикой» окраине этого цветущего мира — конечно, за исключением Троады с ее мощной столицей, в окрестностях которой, однако, никакая вооруженная колонизация не могла иметь шансов на успех.
Так в сознании греков сложился образ Эгейской Анатолии XV–XIV вв. до н. э., с обжитым югом и плохо освоенным, малопривлекательным севером, среди которого возносила свои неприступные стены Троя VI, вошедшая в греческие сказания под именем построенной Посейдоном Лаомедонтовой Трои.
Полученную картину дополняют и конкретизируют свидетельства греческих архивных документов XIV–XIII вв. до н. э., выполненных линейным письмом Б. Этими документами подтверждаются широчайшие контакты Микенской Греции с Передней Азией и Египтом, проявляющиеся не только в многочисленных заимствованиях культурных терминов [Masson, 1967; Гиндин, 1967, с. 167 и сл.; Иванов, 1977, с. 19 и сл], но и в известных случаях проживания в греческих городах Пелопоннеса и Крита людей с переднеазиатскими и египетскими личными именами. Среди этих примеров, собранных Ландау и Лурье [Landau, 1958, с. 271 и сл.; Лурье, 1963, с. 172 и сл.], для нас особенно интересны прямые совпадения с именами, отраженными в хеттских текстах (значения хеттских имен даны по Ларошу), например: KN Dv 1272
Уже в ходе дешифровки текстов линейного письма Б М. Вентрис и Дж. Чедвик выделили среди них серию табличек, содержащих прямые сведения о грабительских военных операциях ахейцев на востоке Эгеиды. Эти таблички упоминают о женщинах-рабынях (обычно в количестве одного-двух десятков вместе с множеством детей обоего пола), вывезенных в результате пиратских рейдов из различных малоазийских городов и соседствующих с побережьем островов. Среди них появляются «женщины из Милета»
Всю эту историческую реконструкцию замечательно подтверждает одно место из «Илиады», а именно XX,191–194, где Ахилл, повествуя о своем походе на Лирнесс, город на юге Троады, замечает: «…я его разрушил… а женщин-пленниц (ληϊάδας δὲ γυναῖκας) угнал, лишив свободы». Фигурирующий здесь редкий поэтический термин ληϊάς <
Среди пилосских обозначений рабынь-чужестранок выделяются формы
Образования от топонима
Вникая в это удивительное сочетание фактов, мы можем предложить для него лишь одно объяснение. Вероятно, в западноанатолийской традиции издревле бытовало именование какого-то, более или менее обширного, региона словом
Между прочим, уже в XV в. до н. э. фараон Тутмос III в своих текстах упоминает о чтущей его наряду с другими землями стране
Если мы вспомним, что традиция выводила династию Пелопидов, якобы правивших в Микенах в пору их расцвета, из Лидии, где лежал и «Асийский луг», то отношения греков и западных хетто-лувийцев предстанут в новом свете. Греки пришли в Анатолию не просто как пираты, завоеватели и охотники за рабами и рабынями. В этом отношении они не слишком отличались от прочих малоазийских правителей, ведших между собой постоянные грабительские войны и угонявших друг у друга подданных. Для традиции греков этот край с его высокой культурой был изначальной родиной их легендарных великих царей, отсюда на Пелопоннес ввозили не только рабынь, но и богов. Утверждение греков в XV в. до н. э. в Милете и в других прибрежных городах на востоке Эгеиды стало актом прорыва их в новый, притягивавший их мир.
В таком контексте интерес вызывают их постоянные контакты с лежащей, казалось бы, в стороне от центров этого мира Троей-Илионом, которым мы находим не только археологические, но и языковые, ономастические подтверждения. В ахейской ономастике представлены имена, отражающие троянские реалии. Таковы в Пилосе мужские имена
3
Учитывая постоянную, глубокую заинтересованность хеттов начиная с эпохи Древнего Царства (XVII–XV вв. до н. э.) в делах Западной Анатолии (см. подробнее [Heinhold-Krahmer, 1977]), легко заключить, что к XV–XIV вв. до н. э. сложились все политические и историко-географические предпосылки для встречи двух народов и их культур, более того, было бы труднообъяснимым, если бы встреча хеттов и ахейцев вовсе не состоялась. Но здесь возникает вопрос: какой характер могла носить эта встреча, что каждый народ мог вынести из нее? Пытаясь ответить на него, мы, пожалуй, поймем, почему представления хеттов о крупнейшем эгейском государстве предстают в документах в таком одностороннем фрагментарном виде, вводившем в заблуждение столь многих авторов, начиная с Зоммера, Фридриха, Гётце, а с другой стороны, почему образ великого анатолийского царства почти (именно почти) бесследно изгладился из воспоминаний греков (см. ниже, в гл. 7 о кетейцах).
Шахермейр в своей последней, вершинной работе с глубочайшей исторической проницательностью обратил внимание на принципиальную несхожесть хеттской и ахейской политических культур, которая неизбежно должна была обернуться взаимным непониманием и в конечном счете глубоким конфликтом, даже в том случае, если бы между сторонами была достигнута идеальная гармония в разграничении сфер влияния и интересов. Этот конфликт коренился в различии ценностей, на которые ориентировалась каждая из культур, в разном понимании самого принципа политического главенства.
Не подлежит сомнению, что в эпоху поздней бронзы правители Микен обладали высочайшим влиянием в греческом мире. Микены и прилегающий к ним Тиринф как города-столицы были обнесены мощными стенами, с которыми не могли сравниться укрепления вокруг прочих ахейских городов (Фивы, Афины, Пилос), иногда вовсе остававшихся неогражденными. В керамике, в глиптике, в металлургии отмечается единообразие стиля, оформившегося в Микенах и господствующего во всех греческих поселениях. Сказания приписывают царю Микен авторитет, достаточный для того, чтобы поднять всю Грецию в великий заморский поход против Трои. Но во всех этих аспектах, замечает Шахермейр, главенство Микен оформляется исключительно как первенство, а не как отношение подчинения и господства. Микенский царь всеми признан первым среди ахейской знати, но он не обладает прямой властью хозяина нигде, кроме своего собственного владения. Ему никто не обязан повиновением во внутренних делах той или иной области, во внутренних династических распрях. Соответственно у Гомера Агамемнон может заставить Ахилла отдать ему свою пленницу, но он не властен приказать Ахиллу выйти на поле битвы. Эти наблюдения подтверждаются и документами из пилосского архива — хозяйственно Пилос совершенно автономен и его бюрократия не обязана никаким отчетом бюрократии Микен. В этом мире как бы сосуществуют две культуры: письменная, бюрократическая культура, охватившая сферу хозяйства и закрепляющая обособленность, автаркию отдельных владений, и военно-рыцарская, по-видимому, бесписьменная культура, проникнутая духом взаимоуважения и авторитета, но в равной мере чуждая централизаторских тенденций. Высшим духовным выражением последней должны были быть героические песни о делах предков, о подвигах полубогов вроде Геракла и т. п.
С другой стороны, в хеттском мире главенство, в согласии с восточными традициями, осмысляется как доминат, как отношение господства — повиновения, приказа — исполнения. Здесь проводится четкое различие между статусом небольшого числа великих царей, видящих друг в друге равных, «братьев», и подчиненных каждому из них династов низшего ранга — «детей», обязанных своему «отцу» покорностью, приношением подарков-дани, участием в его походах, незамедлительной выдачей беглецов, переметнувшихся из владений великого царя на земли его вассала, доносами о всех попытках посягнуть на власть «отца» или иным способом затронуть его интересы, твердым следованием за «своим» великим царем в его дружественных или враждебных отношениях с тем или иным из его «братьев», воздержанием по его приказу от распрей с царьками-соседями и даже проведением по его приказу определенной торговой политики, каков, например, предписанный Тудхалиясом IV правителю Амурру Шаушкамувасу полный отказ от любых торговых связей с Ассуром [Sommer, 1932, с. 320 и сл.]. Здесь главенство и авторитет неизбежно воспринимаются сквозь призму отношений сюзерена и вассала. Протест Ахилла против злоупотреблений авторитетом со стороны Агамемнона был бы приравнен к прямому мятежу, требующему подавления силой.
Концепция Шахермейра позволяет представить неизбежные ценностные конфликты, которые должны были возникать между носителями этих двух столь различных традиций — главенства-первенства и главенства-домината. В соответствии с системой «двойного подчинения» города на побережье, вроде Милета, населенные ахейцами, признавали над собой главенство царя Аххиявы и в то же время были обязаны лояльностью хеттскому Царю-Солнцу. Но что же получалось, если милетяне нарушали свои обязательства и, скажем, оказывали гостеприимство врагам хеттского царя? Последний немедленно обращался к царю Аххиявы, рассчитывая, что тот призовет своих «вассалов» к порядку. Но царь Микен, как «первый среди равных», должен был гораздо больше считаться с самолюбием и желаниями милетских правителей, чем это способен был понять владыка Хаттусаса. В принципе они могли и не спешить с исполнением пожелания, исходящего из Микен. Такое положение вещей хетты, в соответствии со своим мировосприятием, должны были однозначно оценивать как признак индивидуальной «слабости» ахейского царя, его неспособности совладать со строптивыми и мятежными «подданными», впавшими в анархию.
Ответом мог стать переход в наступление на этих «мятежников» в попытке покончить с «фиктивным» двойным подчинением и установить надлежащую твердую власть Царя-Солнца. Но на это уже владыка Микен, защищая интересы греков и подражая героям-предкам, мог ответить применением силы, двинув греческие дружины в Анатолию. Удивительно яркое проявление трудности сосуществования держав с принципиально разными ценностями, даже при самых благих намерениях с обеих сторон!
Понятно, как своеобразно оба народа должны были воспринимать друг друга. В охватывающей своим повествованием сотни лет летописной традиции хеттов времен империи господствует мифологизирующий взгляд на судьбу окружающего мира как на цепь локальных мятежей, нарушающих правильный миропорядок, который утверждается руководимым богами хеттским царем. В ответ на каждое такое восстание хаоса царь выступает в поход, и его боги идут перед ним, одерживая для него победы и восстанавливая в мире должный строй (частью которого является господство великих царей над их «детьми»). Отношение к Аххияве с ее своеобразным устройством целиком определялось той ролью, которую ахейские города в данный момент играли в делах Анатолии. Если они не являются источником беспокойства, летописи о них как бы забывают; когда же дело доходит до прямых столкновений с Аххиявой, она выглядит одной из мятежных сил, однако настолько могущественной, что с ней приходится считаться как с неизбежным злом. Отсюда и то изображение Аххиявы, которое находим в анналах и договорах и которое так долго питало мнение о ней как о некоем малоазийском государстве: в самом деле, эта сила интересует хеттов лишь постольку, поскольку проявляет себя в их мире — в Анатолии, все прочее лежит за пределами их любопытства.
Не случайно отсутствие в хеттском греческих апеллативных заимствований при наличии целого ряда хетто-лувийских вкраплений в греческом [Neumann, 1961; Heubeck, 1961] (см. также [Гиндин, 1967]), если отвлечься от гипотезы о пеласгском посредничестве). Правда, Форрер, обратив внимание на хет.
Позднее возможность проникновения из греческого предполагалась для трех хеттских лексем, две из которых имеют лувийские параллели: хет., (из лув.)
Но другие ученые видят в приведенных греческих словах, достаточно обособленных в греческом словаре, наоборот, заимствования из анатолийских языков (ср. [Gusmani, 1968, с. 86 и сл.; Гиндин, 1981, с. 143]). Можно считать это достоверным для соотношения греч. ϑεράπων ~ хет. — лув.
Наконец, для хет.
Возможно, греческие заимствования обнаружились бы, будь мы знакомы с живыми диалектами прибрежной Анатолии XV–XIII вв. до н. э., но, к сожалению, письменных памятников на этих диалектах нет и, видимо, не было.
Однако если хетты с их теократической картиной мира не поняли, да и не имели надобности по-настоящему понять феномен Аххиявы, выпадавшей из представлений о должном государственном устройстве, то с греками дело обстоит еще хуже. Летописей в Микенской Греции, похоже, не велось, а письменность, ориентированная на бюрократическую повседневность (не исключая и письма, иногда по разным поводам отправлявшиеся в Хаттусас на хеттском языке и цитируемые хеттским царем в ответных письмах, что говорит о существовании в Микенах писцов-полиглотов), не служила выстраиванию многовековой детальной ретроспективы, подобной хотя бы той, которой обладали хетты. Формой сохранения памяти о прошлом для ахейских вождей, скорее всего, были родовые предания и оформленный по канонам устного народного творчества эпос. В этом отношении между эпохой «золотых» Микен и последующими «темными» веками едва ли имел место какой-то особенный разрыв. Царство, некогда существовавшее в глубине Малой Азии, отразилось в греческой традиции лишь постольку, поскольку реминисценции его, иногда до неузнаваемости измененные по сказочно-эпическим стереотипам, осели в героических легендах, из которых отдельные, вроде мифической истории битвы Геракла в Троаде с чудищем по прозванию κῆτος «кит», вполне могут восходить к ахейским временам (см. гл. 3). Какой благодарный материал для историка, изучающего формы отражения соприкосновений двух непроницаемых друг для друга политических и культурных систем!
4
Приступая к обзору в хронологическом порядке всех сколько-нибудь удовлетворительно сохранившихся источников об Аххияве, начать следует с «текста о преступлениях Маддуваттаса», так называемого
За последние 20 лет отношение в хеттологии к этому тексту резко изменилось, прежде всего благодаря его передатировке, обоснованной Г. Оттеном [Otten, 1969]. Если А. Гетце, подготовивший в 20-х годах образцовое издание памятника, на основании усматривавшихся ученым содержательных параллелей в анналах поздних хеттских царей Тудхалияса IV и Арнувандаса III отнес отраженные в нем события к последним десятилетиям XIII в. до н. э. [Götze, 1928, с. 158] (ср. [Page, 1959, с. 97, 113; Герни, 1987, с. 48]), то Оттен по лингвистическим и эпиграфическим критериям указал на необходимость датировать текст значительно более ранним временем — начальным периодом Хеттской империи до воцарения Суппилулиумаса I, т. е. ранее 1380 г. до н. э. (здесь и ниже датировки по Герни [Герни, 1987, с. 190]). Вспыхнувшая полемика осложнилась тем обстоятельством, что одновременно сам Г. Оттен, О. Карруба и Ф. Хоувинк тен Кате, по-прежнему синхронизируя текст о Маддуваттасе с анналами царей Тудхалияса и Арнувандаса, предложили отождествлять их авторов не с Тудхалиясом IV и Арнувандасом III, а с правившими в середине XV в. до н. э. Тудхалиясом II и Арнувандасом I [Otten, 1968; Carruba, 1969; 1971; 1977; Houwink ten Cate, 1970; Güterbock, 1984, c. 116]. До сих пор о западноанатолийской политике этих царей было мало что известно. И вот теперь этим царям приписывались грандиозные войны на западе, включая разгром конфедерации Ассува! Напротив, А. Камменхубер и ее ученица С. Хайнхольд-Крамер отрицательно отнеслись ко всем этим хронологическим новациям, продолжая настаивать на прежней датировке как анналов, так и истории Маддуваттаса [Kammenhuber, 1969; 1969а; 1970; 1971; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 31 и сл., 262 и сл.].
Важным аргументом в полемике оказались результаты работы в 70-х годах коллектива во главе с Камменхубер, детально обследовавшего эволюцию хеттского письменного языка и графики на протяжении нескольких сотен лет по текстам, датировка которых не вызывала сомнений. Когда полученные результаты были соотнесены с соответствующими характеристиками спорных текстов [Kammenhuber, 1979, с. 246 и сл., 292], картина оказалась неожиданной. Анналы Тудхалияса и Арнувандаса, по всей очевидности, должны быть отнесены к XIII в. до н. э., скорее ко второй его половине, и, следовательно, их авторами, вопреки Каррубе и Хоувику тен Кате, по-прежнему следует считать Тудхалияса IV и Арнувандаса III. Зато текст о Маддуваттасе, в подтверждение полной правоты Оттена, вписывался во временной промежуток от правления Арнувандаса I до Суппилулиумаса I, т. е. приблизительно от 1440 до 1380 г. (о сложностях, связанных с династической историей этого во многом «темного» времени, см. [Otten, 1968; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 388 и сл.; Schachermeyr, 1986, с. 97 и сл.])Данная табличка на самом деле оказалась наиболее ранним источником по истории отношений хеттов с Аххиявой, составленным через 20–30 лет после утверждения ахейцев в Милете, еще до массового распространения ахейской керамики по территории Карии и на север, включая Лидию и Лесбос. Выяснилось, что такая содержательная параллель, на которой базировался в своей датировке Гётце, как появление и в тексте о Маддуваттасе, и в анналах Тудхалияса и Арнувандаса западноанатолийского царя по имени Купанта-Инарас, врага хеттов, ничего не доказывает: в них говорится о двух разных людях, разделенных двумя веками (см. [Schachermeyr, 1986, с. 150 и сл.]). Вообще это теофорное имя, указывающее на отношение его обладателя к божеству Инара, в Западной Анатолии хеттской эпохи было довольно частым: так, между указанными двумя его носителями вклинивается еще и третий — правивший в конце XIV — начале XIII в. до н. э. царь страны Мира, так что удобнее говорить о Купанта-Инарасе I, II, III. Зато новая датировка прекрасно объяснила появляющуюся в тексте о Маддуваттасе необычную форму названия Аххиявы
Если же попробовать более точно обозначить время, к которому должен относиться этот источник, то следует учитывать, что в нем еще не отражена картина бедствий, обрушившихся на Хеттское царство в последние 25–30 лет перед воцарением Суппилулиумаса, хотя рисуемая ситуация вполне может рассматриваться как преддверие этих потрясений [Otten, 1969, с. 31 и сл.]. Поэтому мы едва ли сильно ошибемся, если отнесем описываемые события к концу 20-х – 10-м годам XV в. до н. э.
В тексте о Маддуваттасе впервые встречаем упоминания о государстве
Критики этой гипотезы считают ее малообоснованной, указывая, что Арцава точно так же могла граничить с Нижней Страной, например, с запада, а судить о местоположении государства по крайним пределам его завоеваний очень рискованно: например, хетты доходили до Вавилона [Schachermeyr, 1986, с. 316]. К тому же в тех местах, где предполагается существование «южной» Арцавы, пока еще вовсе не обнаружено никаких крупных городов и поселений позднего бронзового века, которые могли бы указывать на наличие в то время в этом регионе какого-то значительного государственного образования [Garstang, Gurney, 1959, с. 84; Mellaart, 1968, с. 187 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 334]. Археологически эта гипотеза до сих пор остается неподтвержденной.
Альтернативная точка зрения предполагает нахождение Арцавы гораздо севернее, на западном малоазийском побережье в области позднейшей Лидии, причем Апаса часто отождествляется с греческим Эфесом [Garstang, Gurney, 1959, с. 84 и сл.; Cornelius, 1958, с. 395; Cornelius, 1973, с. 20; Macqueen, 1968, с. 176; Houwink ten Cate, 1961, с. 47, 192; Schachermeyr, 1986, с. 333]. В археологическом плане эта версия в настоящее время гораздо лучше обоснована, так как наличие здесь в хеттскую эпоху крупных городов, способных служить политическими центрами, является неоспоримым фактом. Кроме того, на Бейджесултанском холме, вблизи верховьев р. Меандр раскопан роскошный царский дворец, воздвигнутый, как обнаруживают критские параллели, в среднеминойском III или позднеминойском I периоде (XVI — первая половина XV в. до н. э.), прямо указывающий на существование в эпоху поздней бронзы самостоятельного царства на лидийской территории [Schachermeyr, 1986, с. 176 и сл.] (ср. [Garstang, Gurney, 1959, с. 93]). Кроме археологических идея «западной» Арцавы находит также ряд других серьезных подтверждений.
Дело в том, что к Арцаве с разных сторон примыкали несколько мелких государств, из которых три — Мира, Хапалла и Страна реки Сеха — с конца XIV в. до н. э. включались в хеттских текстах в собирательное понятие «стран Арцавы» во множественном числе (KUR KUR
Реконструкция Хайнхольд-Крамер полностью подтверждается, если сопоставить ее с картой Лидии и смежных районов. Так, уже Ф. Корнелиус соотнес название области
Что касается страны
После этого не остается никаких препятствий для того, чтобы локализовать Страну реки Сеха частично в северной Лидии, частично, вслед за Гарстангом и Гарни [Garstang, Gurney, 1959, с. 97], Макквином [Macqueen, 1968, с. 170] и Корнелиусом [Cornelius, 1973, с. 20], в Тевтрании, т. е. прилегающей к морю части будущей Мисии. Это подтверждается и тем, что Страна реки Сеха соседствовала со страной
В этой связи уместно вспомнить, что еще А. Гётце указал на параллели к имени Маддуваттаса в позднейшей Лидии. Это имя, по происхождению несомненно хетто-лувийское (ср. топонимы
Обратимся к тексту. Он составлен в форме послания к Маддуваттасу, которому напоминают о благодеяниях, оказанных ему отцом правящего царя. Уцелевшая часть начинается со слов (переводы и тексты из табличек о Маддуваттасе даны по [Sommer, 1932, с. 329 и сл.], проверены по [Goetze, 1928]): (1)… I
Далее (Vs. 6–21) мы узнаем, что Маддуваттас получил от хеттского царя защиту. Ему была предоставлена в вассальное владение некая горная область Ципасла, вероятно, вблизи Арцавы, потому что, как указывается ниже (Vs. 22–27), отправляясь в Ципаслу, он дал клятву защищать страну Хатти от врагов, а особенно от правителя из Арцавы по имени
Из Vs. 42–59 выясняется, что между Маддуваттасом и Арцавой почти сразу же разгорелась война, в которой новоиспеченный правитель Ципаслы был разбит. «Отец Солнца» посылает войска, которые отражают наступление Купанта-Инараса, берут в плен его жен и детей и передают их Маддуваттасу в заложники. Неожиданно вновь появляется Аттариссий, желая расправиться с Маддуваттасом. Тот бежит в страхе перед старым врагом, но «отец Солнца», узнав о происходящем, отправляет на запад еще одно войско во главе с полководцем Киснапили (Vs. 60–63). Из этого места видно, что войско Аттариссия базировалось достаточно близко к рубежам Арцавы. Хотя Милаванда-Милет в этом тексте еще ни разу не упоминается, по историко-географическим соображениям нельзя исключать, что именно оттуда Аттариссий мог легко вторгаться в области Анатолии, соседствующие с долиной Меандра.
В Vs. 63–65 описывается столкновение Киснапили с Аттариссием:… I
Утвердившись в своем владении, Маддуваттас заплатил хеттскому царю черной неблагодарностью. Для начала он принял под свою власть враждебных хеттам жителей области
В сильно испорченных строках (Rs. 84–90) содержатся обвинения, обращенные царем к Маддуваттасу в связи с событиями вокруг о-ва Аласия (Кипр), с которым хетты уже в XV в. до н. э. поддерживали тесные связи. Царь решается даже заявить (Rs. 85): [KU]R[UR]Ụ
В ответ Маддуваттас дипломатично замечает (Rs. 88–89), что хотя он до сих пор никогда не слышал таких претензий ни от отца правящего царя, ни от него самого, однако готов по требованию царя Хатти помочь вернуть домой каких-то пленных, кем-то захваченных на Аласии (место, определенно говорящее против датировки текста концом XIII в. до н. э.: в то время, при Тудхалиясе IV и его сыновьях, хеттские войска уже вторгались на Кипр, остров был насильственно обложен данью в пользу империи и никто не мог бы отрицать наличия у хеттских царей если не прав, то по крайней мере притязаний на него). Обстоятельства, при которых эти пленники были вывезены с острова, видимо, освещались в плохо сохранившихся строках Rs. 86–87, реконструируемых Гётце и Зоммером в следующем виде (ср. [Goetze, 1928, с. 38 и сл.; Sommer, 1932, с. 337]): (86)… URU
С учетом этих данных мы можем вернуться к выдвинутой Форрером гипотезе о сопоставимости имен и образов «аххиявца» Аттариссия (Атресия) и ахейского Атрея [Forrer, 1924, с. 21]. Впрочем, Гютербок, защищающий многие из прозорливых догадок Форрера по поводу Аттариссия, осторожно заметил, что данное «имя звучит по-гречески, однако едва ли это Атрей!» [Güterbock, 1984, с. 119].
Еще П. Кречмер указал на то, что о генетическом тождестве этих имен можно было бы говорить лишь в одном случае: если видеть в греч. Ἁτρεύς сокращенную форму от *
Поэтому представляет особый интерес та модификация идеи Кречмера и Форрера, которую предложил О. Семереньи. Принимая вслед за этими авторами этимологию Ἁτρεύς из
Семереньи приходит к выводу о том, что анатолийское имя с прозрачной для хеттов структурой могло быть использовано в Хаттусасе как калька греческого имени Ἁτρεύς, передающая, приспосабливая к знакомой модели, созвучное и близкое по смыслу имя грозного «человека из страны Аххия».
Кстати, такое титулование Аттариссия в хеттских документах (LÚ KUR
Сопоставляя свидетельства рассказа о Маддуваттасе с показаниями археологии, Шахермейр отмечает совпадение по времени победных походов Аттариссия в Юго-Западную Анатолию и на Кипр с началом массового появления на этом острове и одновременно в Карии керамики микенского стиля III А, датируемой временем с 1400 г. до н. э. и позднее. Резкое увеличение именно в это время числа ахейских изделий в данном регионе позволяет думать о широком проникновении выходцев из Греции, имевшем место на рубеже XV–XIV вв. до н. э. или немного ранее. Утверждение здесь ахейцев сопровождалось в первой половине XIV в. до н. э. повышением престижа и власти Микен — вероятного лидера колонизации в самом греческом мире, вплоть до того, что около 1345–1340 гг. до н. э. на Крит, где господствовал смешанный культурный стиль, сочетавший континентально-греческие черты с продолжением минойских традиций, вторгается новая группа греков, вводящая здесь микенскую культуру [Schachermeyr, 1986, с. 170 и сл.]. Самая величественная из микенских купольных гробниц, связывавшаяся в античности с именем Атрея (Paus. II,16,6) и раскопанная Шлиманом, была на самом деле воздвигнута, судя по осколкам керамики под ее порогом, не раньше 1360 г. до н,э. [Schachermeyr, 1986, с. 168], т. е. минимум полвека, а то и больше спустя после анатолийских побед Аттариссия.
Если с буквальным отождествлением Аттариссия с гомеровским Атреем трудно согласиться, то диахроническая связь этих имен отнюдь не исключена, поскольку образ завоевателя Аттариссия, значительно расширившего масштабы малоазийской экспансии греков, вполне мог отразиться в преданиях о прародителе Атридов, хотя совсем не обязательно, чтобы и в реальной истории этот герой был отцом Агамемнона — разрушителя Трои. С другой стороны, сохранение анатолийского варианта данного имени на территории Лидии (
Не исключено, что мотив лидийских истоков микенского царского рода использовался в обосновании военных предприятий этих царей в Анатолии. Аххиява, не будучи только малоазийским государством, в то же время претендовала на то, чтобы включать в себя часть Малоазийского полуострова и играть приличествующую ей роль в его истории, для чего могли пускаться в ход мифологические, генеалогические и подобные доводы в стиле господствующей идеологии эпохи. Поэтому в отличие от Семереньи, видящего в имени
5
Между временем, отраженным в рассказе о Маддуваттасе, и приходом к власти хеттского царя Суппилулиумаса I (1380–1345/40 гг. до н. э.), с которого начинается расцвет Хеттской империи, прошло 20–30 лет, чрезвычайно важных в истории этого государства. В конце XV в. до н. э. племена касков с севера и северо-востока и крепнущая Арцава с запада и юго-запада, возвышение которой началось уже при Купанта-Инарасе и Маддуваттасе, вероятно, объединив свои усилия, предприняли сокрушительный натиск на контролировавшиеся хеттами внутренние районы Анатолии. Как позднее вспоминал внук Суппилулиумаса Хаттусилис III в своих анналах (KBo VI,28, 6 и сл.), накануне воцарения его деда «страны Хатти» (KUR KUR MEŠ
О том, что в словах Хаттусилиса об «уничтожении» стран Хатти содержится лишь очень небольшая доля преувеличения, свидетельствует сохранившаяся в архиве Эль-Амарны переписка фараона Аменхотепа III на 20-м году его царствования с царем Арцавы Тархунарадусом (воцарение этого фараона большинством египтологов датируется последними годами XV в. до н. э. (см. [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 51; Schachermeyr, 1986, с. 175]). Поводом для переписки послужило поступившее от фараона предложение дать ему в жены дочь царя Арцавы, переданное последнему в устной форме послом фараона. В ответ на просьбу Тархунарадуса подтвердить это предложение письмом, составленным по-хеттски
Женитьба Аменхотепа на дочери царя Арцавы означала прямое признание этой страны на рубеже XV–XIV вв. до н. э. главенствующей силой в Анатолии, заступившей место «погибшего» Хеттского царства. Второй по значению силой оказываются каски. Можно предполагать, что в восточных районах Малоазийского полуострова эти племена прямо граничили с простершейся до Каппадокии Арцавой. Тем самым остатки «стран Хатти» оказались плотно замкнуты в кольце враждебных сил и перестали, как могло казаться фараону, играть сколько-нибудь значительную роль в «большой политике» Передней Азии [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 50 и сл.].
Но Аменхотеп ошибся. Через несколько лет даровитый полководец Суппилулиумас, пришедший к власти через свержение и убийство законного царя — молодого Тудхалияса, напрягая силы своего государства, разорвал сплошной фронт врагов и, отбросив касков к северу, а войска Арцавы на запад, совершив вслед за тем удачные походы в Сирию, вновь добился возвышения Хеттской империи до ранга одной из великих держав Востока. Аменхотеп III еще застал это время. В поздравлении его сыну Аменхотепу IV (будущий знаменитый Эхнатон) по случаю воцарения Суппилулиумас вспоминал о добрых отношениях между Египтом и воспрянувшей хеттской державой в последние годы жизни его отца [Schachermeyr, 1986, с. 179 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 56 и сл.; Герни, 1987, с. 28 и сл.].
Об установлении в это время новых связей с Аххиявой может говорить один фрагмент, а именно KUB XIV,2 [Sommer, 1932, с. 298 и сл.], обычно относимый ко времени преемника Суппилулиумаса — Мурсилиса II (1340–1315; к датировке начала царствования ср. [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 390; Schachermeyr, 1986, с. 190]). Дело в том, что семейная жизнь Суппилулиумаса с его супругой, вавилонской принцессой, сложилась весьма несчастливо. Мурсилис, отличавшийся большой богобоязненностью, усиленно стараясь замолить грехи свои и своих предков под впечатлением эпидемии, постигшей хеттов в последние годы его правления, вспоминает, как его мать была обвинена в различных проступках и куда-то отправлена в ссылку (см. [Sommer, 1932, с. 300 и сл.]). Во фрагменте же KUB XIV,2 некий царь хеттов говорит: Rs. (3)
В чисто прагматическом аспекте выбор лежащей далеко на западе за морем страны в качестве места ссылки для опальной вавилонянки вполне оправдан, хотя бы в силу удаленности этого региона от ее родины. Кстати, и Форрер и Зоммер допускали, что
Как мы помним, в годы походов Аттариссия отношения хеттов к Аххияве характеризовались глухой враждебностью. Затем в конце XV в. до н. э., в период восточной экспансии Арцавы в глубь континента, когда Хеттское царство оказалось на грани катастрофы, полностью лишившись выхода к Эгеиде, всякое соприкосновение между ним и Аххиявой должно было быть утеряно. В первые, героические годы своего царствования Суппилулиумас не только очистил области «стран Хатти» от войск Арцавы, но, идя по пятам последних, вторгся во внутренние районы этой страны, разгромив пять арцавских полководцев: Анцапахаду, Алантали, Запали, Маммали и Анцуния [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 69]. Шахермейр допускает, что в это время, около 1380 г. до н. э., царь Арцавы покидает свой дворец в Бейджесултане и переносит резиденцию ближе к морю, в Апасу-Эфес, среди жителей которого значительную часть составляли ахейские греки [Schachermeyr, 1986, с. 178]. Аххиява, на протяжении десятков лет вынужденная мириться с гегемонией Арцавы в западноанатолийском регионе, теперь, в обстановке борьбы двух царств, из которых ни одно до поры до времени не могло одержать верх, должна была значительно укрепить свои позиции в качестве третьей силы. В привлечении ее на свою сторону должны были быть заинтересованы оба противника, сама же она охотно оказывала им повышающие ее авторитет услуги, вроде принятия ссыльной хеттской царицы в своих владениях.
Справедливости ради нужно отметить, что существует и другой вариант интерпретации указанного фрагмента. Поскольку от позднейшего времени сохранились упоминания о тяжелых конфликтах самого Мурсилиса II с его матерью, видимо, в его правление находившейся в Хаттусасе при дворе, предполагается, что ее изгнание должно было произойти лишь в годы ее вдовства при Мурсилисе, а не при жизни Суппилулиумаса [Sommer, 1932, с. 301] (ср. [Герни, 1987, с. 62]). А в этом случае, как думал Зоммер, текст KUB XIV,2 мог повествовать о высылке при Суппилулиумасе в Аххияву не самой царицы, а кого-то из близких царю людей, вошедших с нею в конфликт. Разумеется, и при этом остается в силе все сказанное о необходимости для подобного акта взаимопонимания между Аххиявой и Хаттусасом.
С воцарения Мурсилиса отношения между хеттами и Арцавой предельно накалились. По словам Мурсилиса, царь Арцавы Уххацитис откровенно насмехался над юностью нового хеттского властителя и отказывался выдавать ему хеттских подданных, бежавших в Арцаву. Эта дерзость и была поставлена в вину Уххацитису как предлог для войны [Goetze, 1933, с. 46 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 96]. В то же время в анналах Мурсилиса находим несколько поврежденных строк, относящихся к началу войны и указывающих на особую роль Аххиявы и Милаванды в возникновении губительного для Арцавы конфликта (KUB XIV,15,I; [Goetze, 1933, с. 36 и сл; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 97]): (23)
Итак, войну открыли некие действия Уххацитиса, затрагивающие Милаванду-Милет и Аххияву. Это место формально допускает две различные интерпретации. Форрер и Зоммер считали царя Аххиявы в этой войне союзником хеттов. По их мнению, война началась с того, что Уххацитис взбунтовал жителей Милаванды против их господина — царя Аххиявы или прямо захватил этот город [Forrer, 1926, с. 45, 98; Sommer, 1932, с. 306]. Гётце обосновал иную трактовку этих строк, полагая, что Уххацитис, начиная войну, обещал царю Аххиявы полное господство над Милавандой, до тех пор признававшей власть хеттского царя. Тем самым мятежник попытался привлечь Аххияву на свою сторону [Goetze, 1933, с. 36 и сл., 234 и сл.]. Хайнхольд-Крамер отмечает серьезное преимущество трактовки Гётце: ниже, перечисляя вины Уххацитиса к началу войны, Мурсилис указывает, что тот
Объяснение Гётце полностью отвечает дальнейшему развитию событий, когда Уххацитис после нанесенных ему поражений при подходе хеттского войска к Апасе покинул город и бежал вместе с женой и двумя сыновьями «в море» [Goetze, 1933, с. 50 и сл.]. Пребывание его «среди моря»
Достойно внимания, что Аххиява, возможно, дав приют Уххацитису и его семейству, избежала прямого вмешательства в войну и, судя по анналам Мурсилиса, никак не проявляла своего отношения к разыгравшимся событиям, к началу которых она была с очевидностью причастна. Похоже, ее царь счел за благо занять в этой войне позицию «третьего радующегося»: несмотря на пожар Милета, едва ли он имел основания быть слишком недовольным исходом борьбы, уничтожившей единственное мощное государство в осваиваемой ахейцами части Малой Азии. На те действия, которые он предпринял, убедившись в полном крахе Арцавы, проливает свет фрагмент KBo III,4,III [Goetze, 1933, с. 66 и сл.; Sommer, 1932, с. 310 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 118], где в начальных строчках уцелели слова: (lc)
Отношения, которые установились между двумя державами в десятилетия после уничтожения Арцавы, видны из текста KUB V,6, того самого, где во второй колонке упоминается жрец Ант(а)равас (сохраняем такое чтение, так как попытка Зоммера отождествить это имя с именем малоазийского бога D
В тексте перечисляются различные ритуалы и вопросы, обращаемые царем к богам. В описываемых сакральных процедурах особое внимание уделяется приезжему Антаравасу, чье имя постоянно ставится рядом с титулом самого Царя-Солнца в сочетаниях типа: (II, 14–15)…
6
Сейчас для нас не так важна датировка «Письма о Тавакалавасе» конкретным периодом того или иного царствования (об этом см. следующую главу). Пока достаточно сказать, что сопоставление этого письма с другими документами, в которых фигурируют некоторые из указанных в нем лиц, позволяет отнести его к концу XIV — первой четверти XIII в. до н. э., когда престол по очереди занимали сын Мурсилиса Муватталис 1 (1315–1296 гг. до н. э.), сын Муватталиса Урхи-Тешуп, или Мурсилис III (1296–1289 гг. до н. э.), и брат Муватталиса Хаттусилис III (1289–1265 гг. до н. э.), пришедший к власти, низложив племянника и отправив его в отдаленную ссылку.
В центре внимания автора письма находятся трения, не прекращающиеся между ним и адресатом, царем Аххиявы, главным образом по двум причинам. Во-первых, бывший хеттский вассал по имени Пиямарадус некогда, взбунтовавшись, отбыл в Милаванду и, оказавшись под покровительством Аххиявы, начал враждебные действия против Хеттского царства, нападая на его земли, переманивая и насильственно угоняя его подданных. В этом ему, с ведома царя Аххиявы, оказали поддержку правитель Милаванды Атпас (имя явно негреческое) и другое знатное лицо этого города, Аваянас, вступившие в брак с дочерьми Пиямарадуса. Вторая причина была еще более серьезной: во время смуты, возникшей на юго-западе Анатолии в стране Лукка, брат царя Аххиявы Тавакалавас по приглашению части жителей этой страны вторгся на ее территорию и пытался создать свое собственное царство на землях, которые хеттский царь причислял к своим владениям. Поскольку резиденция Тавакалаваса также, судя по всему, находилась вблизи Милаванды, возникала опасность прямого союза покровительствуемого царем Аххиявы мятежника Пиямарадуса с преследующим свои цели братом этого заморского властителя.
Вмешательство Тавакалаваса в анатолийские дела не было случайностью: как видно из стк. II, 60–62, этот царевич из Аххиявы с юных лет поддерживал тесные связи с хеттской знатью и какое-то время мог пребывать в Хаттусасе при царском дворе. В указанных строках автор письма, отправляя на время своего выяснения отношений с Пиямарадусом к царю Аххиявы заложником некоего придворного Дабалатархунтаса, указывает на высокий ранг этого человека: (60)… TUR
Этому тексту посвящена обширная литература [Forrer, 1929, с. 95 и сл.; Sommer, 1932, с. 2 и сл; Cavaignac, 1933; Schachermeyr, 1935, с. 30 и сл.; Page, 1959, с. 10 и сл.; Huxley, 1960, с. 1 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 175 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1983, с. 82 и сл.; Singer, 1983, с. 210 и сл.; Гордезиани, 1978; Güterbock, 1983, с. 135 и сл.; Борухович, 1964, с. 98 и сл.; Герни, 1987, с. 45 и сл.; Schachermeyr, 1986, с. 214 и сл.]. Мы рассмотрим «Письмо о Тавакалавасе», следуя разбивке его на параграфы в издании Зоммера, в строго определенном ключе: как памятник совершенно особого периода в истории контактов хеттов с Аххиявой, обладающего такими признаками, которых мы не находим ни до, ни после этого времени. Проявляется эта уникальность прежде всего в прагматике текста, в том, как изображается в этом письме статус хеттского Царя-Солнца по отношению к царю Аххиявы. Это особенно важно потому, что именно прагматика письма при беглых его пересказах часто трактуется неверно (ср. рассуждения О. Герни, будто царь Аххиявы выглядит личностью довольно слабой и пр. [Герни, 1987, с. 46]).
В § 1 (I, 1-14) хеттский царь рассказывает адресату, каким образом он, собственно, столкнулся с Тавакалавасом. Оказывается, жители страны Лукка во время нападения некоего врага призвали их обоих на помощь. Когда же хеттский царь вступил на землю этой страны, сам Тавакалавас отправил к нему человека с просьбой: принять его, Тавакалаваса, в подданство и послать к нему кого-либо из царского рода
В § 2 (I, 16–31) хеттский царь, выступая к захваченному врагом городу Иаланда (позднейшая Алинда в Карии), предупреждает Тавакалаваса, чтобы никто из его людей во избежание зла не появлялся в тех местах во время борьбы царя с мятежниками («я о своих подданных позабочусь сам!»). И действительно, враги были успешно разбиты, брат Тавакалаваса
В § 3 (I, 32–34) хеттский царь клянется, будто все обстояло именно так, как он пишет (т. е. складывалось к общему благу), и зовет всех богов в свидетели.
В § 4 (I, 35–52) он заверяет, что, сражаясь в Иаланде, он был верен договору с Милавандой и владений ее не тронул. В дальнейшем из-за нехватки воды он вообще отошел в область Абавию (часть Страны реки Сеха) и, по его словам, ничего бы не имел даже против Пиямарадуса, но тот причинил ему зло, и хеттский царь позвал его к себе. Об этом он, находясь у границ Милаванды, написал своему брату — царю Аххиявы: знает или не знает его брат, что Пиямарадус постоянно нападает на соседнюю страну, в чем этого человека упрекает хеттский царь? Задача параграфа — продемонстрировать полную лояльность пишущего, его глубочайшее уважение к неприкосновенности границ Милаванды, готовность в спорных вопросах, связанных с этой страной и принятым ею под защиту Пиямарадусом, всецело положиться на справедливость господина Милаванды — царя Аххиявы.
Из § 5 (I, 53–74; II, 1–8) узнаем, что прибывший наконец из Аххиявы посол высокомерно, не вручив подарка — знака вежливости, тем не менее сообщил, что Атпас уже получил в Милаванде инструкции предоставить Пиямарадуса в распоряжение царя Хатти. Потому-то последний сразу пошел в Милаванду, чтобы поговорить с Пиямарадусом в присутствии подданных брата своего — царя Аххиявы. Но Пиямарадус взял и бежал на корабле. Однако его зятья Атпас и Аваянас знают все, что хеттский царь ему хотел сказать. Почему же они не передадут это царю Аххиявы? Следует попытка изобразить приход в Милаванду еще и как величайшее смирение перед высокомерием Тавакалаваса: тот не хотел к нему явиться, а вот теперь великий царь сам к нему пришел. Тем самым лукавый Царь-Солнце решает риторическую задачу неимоверной сложности и вторжение на землю Милаванды изображает как жест дружелюбия и покорности перед царем Аххиявы и его братом [Schachermeyr, 1986, с. 237]. Но вот беда: Тавакалавас тоже в панике бежал, заявляя, что боится быть убитым (II, 3). И хеттский царь, столкнувшись с таким «недоразумением», патетически вопрошает (II, 8): «Разве кровавые дела дозволены в стране Хатти? — Нет!» (…
Длинный § 6 (II, 9-50) начинается с жалоб на то, что воля царя Аххиявы, позволившего хеттскому царю поставить перед собой Пиямарадуса и говорить с ним (но только не забирать его с собой), не исполнена. Строки II, 13–15 содержат описание радости хеттского царя, когда он получил из Аххиявы послание: (13)…
В испорченном § 7 (II, 51–55) вновь поднимается тема Пиямарадуса как клятвопреступника, на которого должны гневаться боги.
С § 8 (II, 56–77; III, 1–6) начинается удивительная картина заискивания царя Хатти перед адресатом. Этот параграф открывает заявление (II, 56):
Царь Хатти заверяет, что готов вступить в переговоры с Пиямарадусом, дав тому, по хеттскому обычаю, высшую ритуальную гарантию — послав ему хлеб и вино, каковым актом исключается причинение получившему их любого зла. Более того, все время, пока будут длиться переговоры, при дворе царя Аххиявы в качестве заложника будет пребывать благородный начальник царской конюшни Дабалатархунтас, лично известный Тавакалавасу и происходящий из высокочтимой в стране Хатти семьи правящей царицы. Когда Пиямарадус придет к хеттскому царю, тот готов всячески заботиться о его благополучии, а в случае, если Пиямарадусу и это будет не по душе, один из людей царя доставит его «назад… в страну Аххиява» (II, 69–70). Царь-Солнце готов ублаготворять своего бывшего вассала и злейшего врага, вместо того чтобы конфисковать его владения и передать их кому-нибудь из знати (как он грозится выше, II, 26–28), лишь потому, что тот пребывает под покровительством великого царя Аххиявы.
В § 9 (III, 7 -21) автор письма просит, в случае если Пиямарадус отклонит его обращение, царя Аххиявы решить судьбу 7000 пленных, которых Пиямарадус угнал из страны Хатти, по-видимому, на территорию Милаванды. Представители обоих великих царей должны допросить вождей этих пленников, вероятно, переселявшихся целыми племенами. Царь страны Хатти не просит выдачи бежавших, не настаивает на своих правах сюзерена: если кто-нибудь из этих вождей скажет, что перешел границы добровольно, его и подвластных ему оставят в покое. Царя Аххиявы просят помочь в возвращении лишь тех, кто сам объявит себя угнанным насильно.
В § 10 (III, 22–51) содержатся рассуждения об обязанностях великих царей выдавать друг другу тех подданных (ÌR), которые, прогневав своего господина, перебегут от одного царя к другому, при этом автор письма ссылается на прецедент в отношениях между хеттским царем и неким Сахурунувой, вероятно, царем Кархемыша [Sommer, 1932, с. 34]. Также и царю Аххиявы следовало бы задержать Пиямарадуса. Иначе за ним охотно побегут и другие подданные хеттского царя (!).
Следующий § 11 (111, 52–62) преисполнен опасения, что Пиямарадус переберется в страну Маса (возможно, часть Мисии) или Каркию (вероятно, часть исторической Карии), оставив жену, детей и все добро под защитой Аххиявы, и, уверенный в их безопасности, начнет вновь нападать на земли хеттов. Звучит тревожный возглас: «Брат мой, неужели ты теперь с этим согласен?» (III, 62… ŠEŠ.
B § 12 (III, 63–69; IV, 1-15) царя Аххиявы просят поставить Пиямарадуса перед выбором: или вернуться в страну Хатти, или мирно осесть в той области Аххиявы, которая ему будет указана, или, наконец, с семьей и со всем достоянием уйти в какую-нибудь другую страну и чинить оттуда хеттскому царю зло, не используя для этого территории Аххиявы. Великий царь этой страны должен напомнить Пиямарадусу, что война между Аххиявой и страной Хатти, шедшая из-за города Вилуса, окончилась (подробно об этом важнейшем эпизоде см. гл. 3), царь хеттов умиротворил (IV, 9 —
Из § 13 (IV, 16–26) узнаем, что за «согласие» между двумя царями имелось в виду в предыдущих строках. Ссылаясь на заключенный мир, пишущий вопрошает: «Чего же еще?» (IV, 20). И откровенно говорит о том, что, когда один человек перед другим признает свою вину, тот, перед кем эту вину признали, не должен отвергать повинившегося (IV, 21–23). Он, хеттский царь, полностью признал свой грех (
И наконец, после нескольких испорченных строк (§ 14, IV, 27–31), в § 15 (IV, 32–57) мы читаем отчаянные, но глубоко искренние оправдания. Автор письма припоминает те оскорбительные слова и агрессивные (ŠU. BULUG) действия, которые владыка Аххиявы ему когда-то ставил в вину, и с необычайным чистосердечием и простотой повторяет: TUR-
Еще раз подчеркнем, «Письмо о Тавакалавасе» — единственный известный за всю историю Хеттской империи текст, в котором великий царь, мучимый страхом, обращается к кому-то с позиций откровенной и обезоруживающей слабости и прямо признает превосходство царя далекой державы. С подобным феноменом мы не встречались прежде и более не встретимся ни разу.
7
Время трех последних правителей Хеттской империи — Тудхалияса IV (1265–1235 гг. до н. э.) и его сыновей Арнувандаса III (1235–1215 гг. до н. э.) и Суппилулиумаса II (1215 г. — начало XII в. до н. э.) для нас особенно, настораживающе интересно, поскольку эти 70 лет включают также и те годы, которыми античная традиция в разных ее версиях датирует Троянскую войну, а многие археологи — пожар Трои VIIa. Мы всматриваемся в документы этого времени, касающиеся Аххиявы. Подтверждают они или нет то соответствие, которое многие ученые в последние 30–40 лет предполагают между словами легенды и картиной раскопок на Гиссарлыкском холме? Отразились ли в хеттских текстах какие-то факты, которые могут быть соотнесены с эпическими мотивами, семнадцать веков питавшими античную культуру? И первое, что мы видим, — как резко изменяется в это время отношение Хаттусаса к Аххияве.
Наиболее показателен в этом смысле текст договора Тудхалияса со своим вассалом Шаушкамувасом из Амурру, изданный в KUB XXIII, 1 (приводится ниже по [Sommer, 1932, с. 320 и сл.]). В колонке IV, 1 и сл. этого текста Тудхалияс накладывает на вассала обязательства следовать политике хеттского царя в отношении прочих великих держав. При этом он перечисляет царей, которые, по его мнению, ему равны (LUGALMEŠ
Как можно объяснить этот факт? Шахермейр справедливо замечает, что здесь не может быть речи об ошибке писца, но за таким исправлением должны стоять какие-то серьезные политические перемены [Schachermeyr, 1986, с. 286]. В самом деле, из «Письма о Тавакалавасе» видно, что в первые десятилетия XIII в. до н. э. властители Хаттусаса безоговорочно признавали царей Аххиявы равными себе и другим великим царям Востока. Так что же произошло за 20–30 лет? Пытаясь объяснить этот поворот, Шахермейр видит его причину в якобы усилившейся к середине века под натиском северобалканских племен на рубежи ахейского мира агрессивной политике Микен на юге Средиземноморья. В это время на Кипр вторгается обширная группа ахейцев, разрушающих ряд древних городов (в Энкоми, Гала-Султан-Теке и др.) и сооружающих на их месте свои крепости [Schachermeyr, 1982, с. 128 и сл.]. По мнению ученого, Тудхалияс осознавал, что миру с Аххиявой наступает конец, и, готовясь к предстоящей борьбе, вычеркнул упоминание о царе Аххиявы из списка признаваемых им легитимных правителей в договоре с Шаушкамувасом. Шахермейр, по-видимому, прав в том, что касается связи между нарастающим натиском на Грецию с севера и массовым переселением на Кипр. Но в целом, как нам кажется, предложенное объяснение не выдерживает критики.
В анализируемом договоре Тудхалияс четко отличает тех великих царей, отношения с которыми могут меняться как в хорошую, так и в плохую сторону (сюда относятся цари Египта и Вавилонии), от царя Ассирии, в это время, при Тукультининурте, резко активизировавшей свою экспансию в Передней Азии. По словам Тудхалияса, царь Ассирии ему постоянный враг и правитель Амурру не имеет права с ним поддерживать даже торговых контактов. Возможность изменений к лучшему в отношениях между хеттами и Ассирией не предусматривается как явно нереальная. Спрашивается, если Тудхалияс и впрямь считал Аххияву, захватившую Кипр, своим заклятым врагом, почему ее царь не упомянут именно в таком качестве, наряду с царем Ассура? Тем более что ниже, в стк. 23, о царе Ассирии сказано:
Этому не противоречит и организация тем же царем первого известного в истории похода против осваиваемого ахейцами Кипра (см. [Otten, 1963; Güterbock, 1967]). Из позднейшего текста KBo XII, 38, составленного при Суппилулиумасе II, который пожелал прославить деяния своего отца, ясно, что этот поход был удачен и Тудхалияс, захватив в плен царя Кипра-Аласии, обложил его различными повинностями, формально — в пользу различных божеств-покровителей хеттского царя. Но в тексте нет никаких указаний на то, чтобы этот царь Аласии, будь он ахейцем или нет, находился в какой бы то ни было зависимости от царя Аххиявы. Аласия выглядит вполне самостоятельным государством, а отнюдь не частью какого-то более обширного ахейского царства. Нельзя ли думать, что именно уверенность Тудхалияса в невозможности как отпора, так и возмездия со стороны Микенской Греции позволила ему впервые в хеттской истории попытаться включить Аласию в число уже не союзников, а прямо подчиненных империи вассальных владений?
Через 25–30 лет сам Суппилулиумас II, подобно своему отцу, предпринял поход на этот остров, о чем и рассказал в своих анналах, изданных Г. Оттеном вместе с рассказом этого царя о первом покорении Аласии Тудхалиясом. Суппилулиумас сжег в море корабли врагов, затем разгромил последних на суше и отпраздновал свою, как ему казалось, полную победу сооружением на острове храма («Каменного дома») в память Тудхалияса. Из того, что, говоря о своих собственных успехах, Суппилулиумас ни разу не упоминает о царе Аласии, но собирательно повествует о некоем множестве врагов, Шахермейр сделал правильный вывод. За четверть века положение на острове изменилось, вероятно, в результате вторжений новых завоевателей, так называемых «народов моря» [Schachermeyr, 1986, с. 341] (см. о них гл. 4). Единая власть, объединявшая остров, пресеклась, и Аласия как государство, похоже, распалась на множество мелких, плохо связанных между собою районов, контролируемых отдельными группами пришельцев и прежних обитателей. Но как бы облик острова в конце XIII в. до н. э. ни отличался от того состояния, в котором его застал Тудхалияс, одна черта в обоих описаниях остается общей: ни в том, ни в другом случае мы ничего не слышим об Аххияве.
В этой связи можно вспомнить и так называемое «Письмо в Милаванду», второй по величине текст после «Письма о Тавакалавасе» из опубликованных Зоммером источников об Аххияве [Sommer, 1932, с. 198 и сл.]. В 1982 г. Г. Хоффнер дополнил этот сильно поврежденный текст фрагментом KUB XL VIII.90, благодаря чему интерпретация в ряде деталей прояснилась [Hoffner, 1982] (ср. [Güterbock, 1984, с. 120; Schachermeyr, 1986, с. 251]). Основное содержание письма сводится к пересмотру и изменению границ между Милавандой и Хеттским царством. Имя хеттского царя, при котором происходил этот пересмотр, не сохранилось. Но судя по тому, что в стк. Rs. 10 Пиямарадус мельком упоминается в историческом отступлении в связи с какими-то давними делами, письмо должно быть датировано ближе к середине XIII в. до н. э. [Heinhold-Krahmer, 1983, с. 95; Schachermeyr, 1986, с. 254; ср. с. 252 — отождествление автора письма с Тудхалиясом]. Не лишено резонов сближение отца адресата, который, как отмечается в письме, правил в Милаванде и чинил хеттскому царю зло, посягая на его владения, с известным нам Атпасом, доставившим хеттам много хлопот, войдя в сговор с Пиямарадусом. Вспомним, сколь старательно автор «Письма о Тавакалавасе» пытался ублаготворить Атпаса как вассала царя Аххиявы, показывая свое особое уважение к статусу Милаванды. Ко времени составления второго письма мы видим совсем иную ситуацию. Отношения между царем Хаттусаса и правителем Милаванды трактуются как обычные связи между «отцом» и «сыном», т. е. сюзереном и вассалом. Высший обещает низшему (Rs. 42) «позаботиться о его благе, если тот будет заботиться о благе Солнца», в стандартном стиле подобных вассальных договоров. В своем месте мы убедимся, как бесцеремонно хеттский царь решает в этом письме судьбу еще одного города, над которым в «Письме о Тавакалавасе» признавался суверенитет Аххиявы. Похоже, что в годы Тудхалияса не только Кипр, но и ахейцы Милаванды-Милета оказались под эгидой Хеттской империи. В связи с изложенным встает вопрос, случайно ли в такой политической обстановке произошло вычеркивание царя Аххиявы из числа великих царей?
И наконец, важнейшим текстом этого времени, касающимся проблем Аххиявы, является KUB XXIII,13, значение которого авторы настоящей книги попытались раскрыть в специальной работе [Гиндин, Цымбурский, 1986]. Основная часть его звучит так (дано по [Sommer, 1932, с. 314 и сл.], с уточнениями по [Ranoszek, 1934, с. 52]): (1) […] KUR ÍD
Еще Зоммер вполне оценил важность этого свидетельства, указав на него как на единственный текст, который «недвусмысленно выводит на сцену владыку Аххиявы действующим в определенном месте» [Sommer, 1932, с. 319]. Хотелось бы добавить — «и в определенное время», так как с 20-х годов отнесение этого текста по содержательным критериям к анналам Тудхалияса IV, ведшего постоянные войны на западе, признается большинством ученых [Sommer, 1932, с. 316 — со ссылками на Гетце и Форрера; Garstang, Gurney, 1959, с. 95; Ranoszek, 1934, с. 49; Huxley, 1960, с. 7 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 251; Schachermeyr, 1986, с. 279]. Доводы некоторых авторов, высказавшихся в последнее время в пользу его датировки предшествовавшим царствованием Хаттусилиса III [Singer, 1983, с. 207 и сл.; Güterbock, 1984, с. 122], не очень убедительны. Так, стк. 2–3 Гютербок предлагает понимать как последовательно относящиеся к деду и отцу правящего царя и переводит с заполнением лакуны в стк. 3 так: «Дед Солнца Моего оружием не покорил, [отец Солнца Моего], когда страны Арцавы покорил, нас, однако, оружием не покорил», — а из этого делается вывод, что автор текста был сыном покорителя Арцавы Мурсилиса, т. е. Хаттусилисом III! Но такое восполнение текста отнюдь не обязательно. Не говорим уже о том, что характер лакун в началах строк позволил бы допустить и совсем иную последовательность поколений, когда сначала стоит прадед ([ABI A.]BI A.BI) говорящего (Суппилулиумас I, также воевавший с Арцавой [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 56 и сл.]), а затем его дед (Мурсилис). Но едва ли благоразумно делать столь далеко идущие выводы из частичного синтаксического повтора, наблюдаемого в уцелевших частях этих строк.
Мы можем иметь здесь, как думал и Зоммер, просто риторическое выделение одиозной информации, акцентирующее дерзость жителей Страны реки Сеха: «Говорят, мол, их дед Солнца Моего оружием не покорил, — хотя, дескать, страны Арцавы покорил, но нас, однако, оружием не покорил!». Такое понимание вполне соответствует стилю данного фрагмента (см. аналогичный прием непосредственно ниже: «… и царь Аххиявы отступил назад; он отступил, я же, Великий Царь, пришел!»). Датировка текста временем Тудхалияса тем оправданнее, что объединение его с другими уцелевшими фрагментами анналов этого царя проясняет смысл слов о втором проступке народа указанной страны против Хеттского царства.
К сожалению, в понимании данного текста имеются и другие сложности. Так, из-за повреждения в начале стк. 5 пропало подлежащее глагола
Видимо, всеми этими трудностями вызвано сдержанное отношение многих ученых к давно намеченному сближению данного текста с эпизодом так называемой «Псевдо-Илиады» из греческой традиции о годах, предшествовавших осаде Трои. Еще более 30-ти лет назад Дж. Хаксли [Huxley, 1956, с. 25] мимоходом указал на перекличку KUB XXIII,13 с сообщением Страбона (I,1,17) о том, что «войско Агамемнона, грабя Мисию, как будто Троаду, с позором отступило». Однако слова Страбона, будучи выхвачены из общего контекста традиции, выглядят загадкой. Между тем Дж. Гарстанг и О. Герни, более серьезно, хотя и выборочно рассмотрев этот и некоторые другие источники, посвященные «Псевдо-Илиаде» («Киприи», Pind. Olimp. IX,70 и сл.), указывают: «Совпадение слишком значительно, чтобы его игнорировать» [Garstang, Gurney, 1959, с. 97].
Как оказалось, круг греческих свидетельств, относящихся к этому эпизоду неудачной, грабительской экспедиции Агамемнона в Мисии, может быть значительно расширен. Самый ранний развернутый источник, видимо, во многом инспирировавший последующие, — это «Киприи». Вот пересказ интересующего нас места у Прокла: «[греки], выйдя в море, причаливают к Тевтрании (древнее название Мисии) и начали ее грабить, как будто Илион. Телеф же (местный царь) спешит на помощь и убивает Терсандра, сына Полиника, и сам ранен Ахиллом. Когда же они отплывают из Мисии, случается буря и их разбрасывает в разные стороны». У Пиндара находим по крайней мере три аллюзии этого эпизода — Olymp. IX,70 о Патрокле: «вместе с Атридами придя в долину Тевтранта, один встал рядом с Ахиллом, когда мощных данайцев, обратив в бегство, Телеф отбросил на корабельные кормы»; Isthm. V,38 об Ахилле; «кто доблестного Телефа ранил своим копьем у берегов Каика» (точная локализация места битвы); о нем же Isthm. VIII,59: «кто мисийскую виноградную долину обагрил, обрызгав черной кровью Телефа» (к мифо-ритуальным аспектам этого эпизода см. главу 7). Подробный пересказ соответствующего места из «Киприй» дает Аполлодор (Ер. III,17); «Не зная морского пути в Трою, пристали к Мисии и стали ее разорять, думая, что это Троя. А Телеф, царствовавший над мисийцами, погнал эллинов к кораблям и убил многих…». Живописный образ Телефа, поднимающего на битву свой народ, вырисовывается в позднем романе Диктиса Критского (II,1,4): «Те, кто первыми спаслись бегством от греков, приходят к Телефу, мол, вторглись многие тысячи врагов и, перебив охрану, заняли берега… Телеф с теми, кто был при нем, и с прочими, кого в этой спешке можно было собрать вместе, быстро идет навстречу грекам, и обе стороны, сомкнув передние ряды, со всей силой вступают в бой…». Из географов кроме Страбона к «Псевдо-Илиаде» неоднократно обращается Павсаний, у которого помимо беглых ссылок (I,4,6; VIII,45,7), ничего не добавляющих к известному, появляется интересное сообщение, показывающее, как глубоко воспоминание о великой битве с войском ахейского царя укоренилось в традиции самих жителей Мисии (IX,5,14): «У отправившихся в Трою с Агамемноном случилась ошибка во время плавания и битва в Мисии… И как напоминание об этом входящему в долину Каика служит камень в городе Элее на площади под открытым небом, и местные жители, как говорят, приносят здесь жертвы мертвым». Это свидетельство относится к началу нашей эры, т. е. почти полторы тысячи лет спустя после легендарного сражения!
Эта, еще не полная, подборка источников (некоторые приведены дополнительно в гл. 7) достаточно показывает характер «Псевдо-Илиады» как одной из фундаментальных, проходящих через всю античность тем, связанных с историей Троянского похода, неотделимых в памяти греков хронологически и событийно от опустошения ахейцами Троады и частично ближайших берегов Фракии. Примечательно, что Аполлодор, пересказывая «Киприи», излагает этот эпизод в едином сюжете «Илиады» и соответственно пишет (Ер. III,15–20): «Действительно, поскольку эллины вернулись, иногда говорится, будто война длилась 20 лет: ведь после похищения Елены эллины на второй год приготовились выступить в поход, а после того, как возвратились из Мисии в Элладу, спустя 8 лет они, вновь вернувшиеся в Аргос, отбыли в Авлиду». Сообщение Аполлодора о традиции включать «Псевдо-Илиаду» в историю Троянской войны и отводить на последнюю в целом 20 лет заслуживает полного доверия, поскольку оно прямо подтверждается свидетельством Гомера, у которого Елена в своем плаче по Гектору (Il. XXIV,764–766) восклицает: «Ведь ныне уже у меня двадцатый год идет с того, в который я пришла оттуда и покинула мое отечество». Более того, вопреки ранее высказывавшемуся нами мнению [Гиндин, Цымбурский, 1986, с. 84], есть основания видеть реминисценцию неудачного мисийского похода в одном месте у Гомера, а именно там, где Ахилл предупреждает Агамемнона в связи с насланной Аполлоном чумой (Il. I,59–60): «Атрид, я думаю, что ныне мы, повернув обратно (παλιμπλαχϑέντας), опять назад (или обратно — άψ’) возвратимся, поскольку равно и война, и мор губят ахейцев». При встречающемся в ряде списков раздельном написании, πάλιν πλαχϑέντας, это место получает совершенно иное значение: «… мы, вновь сбившись с дороги, опять возвратимся». Место это темное, может быть, нарочито из-за очевидной полисемии как глагола, так и частицы αψ’ «назад» или «опять»: перед слушателем как бы попеременно то выступает из текста, то вновь в нем исчезает указание на некое уже имевшее в прошлом место возвращение из неудачного похода. Составитель схолий A к этому месту, сразу ухватив его связь с «Псевдо-Илиадой», поясняет фразу: «Атрид, ныне мы, повернув обратно…» следующим образом: «новейшие авторы, основываясь на этом, сообщают о делах, относящихся к Мисии». Еще определеннее комментирует эти строки Евстафий, указывая, что вместо πάλιν некоторые авторы однозначно говорят ἐκ δευτέρου «во второй раз» (подробнее о единстве «Псевдо-Илиады» и собственно «Илиады» см. [Гиндин, 1991а, с. 269 и сл.]). Маловероятно, чтобы Гомер с его тончайшим искусством лексикосемантических аллюзий мог не осознавать напрашивающихся перекличек этого места с темой битвы в Мисии. Скорее, отведя на всю Троянскую войну, начиная от похищения Елены, 20 лет, он в Первой, вводной песни к аллюзиям затянувшейся задержки в Авлиде присоединяет напоминание о событиях еще более ранних, издавна рассматривавшихся в традиции как самый первый этап великого похода.
Мы убеждаемся в разительном сходстве событий «Псевдо-Илиады» с сообщением текста из анналов Тудхалияса. Отождествлению поддаются и место (долина Каика — в хеттском Страна реки Сеха, в регионе между бассейнами Каика и Меандра), и время (канун Троянской войны — годы правления Тудхалияса IV, на которые с большой определенностью приходится гибель археологической Трои VIIa или по крайней мере созревание предпосылок этой катастрофы), и, наконец, ход событий (появление и отступление царя Аххиявы: вторжение и бегство царя ахейцев). Подчеркнем, что из этого сопоставления вовсе еще не вытекает, как думают Гарстанг и Герни, прямое отождествление р. Сеха с Каиком. Достаточно того, что Страна реки Сеха на северном фланге могла охватывать часть бассейна мисийской реки. И точно так же ничего не изменило бы в полученных выводах даже отстаиваемое Гютербоком отнесение текста KUB XXIII, 13 ко времени Хаттусилиса, хотя оно и кажется нам мало правдоподобным по другим причинам. Речь вполне могла бы идти о последних годах жизни этого царя, непосредственно смыкающихся с царствованием его сына. А выводы эти таковы: данный текст — вовсе не аргумент против «микенской» гипотезы, как думал Зоммер. Скорее наоборот, констатируя тот факт, что текст KUB XXIII, 13 — уникальное прямое свидетельство о походе царя Аххиявы в Анатолию, Зоммер невольно дал в руки сторонников «микенской» концепции очень сильный довод. Появление царя Аххиявы в хеттских текстах на малоазийской земле в десятилетия, предшествующие пожару Трои VIIa, точно соответствует засвидетельствованному традицией вторжению ахейского царя в Западную Анатолию за 20 лет до сокрушения Приамовой Трои. Обзор источников, проделанный нами, позволяет сказать определенно: в данном фрагменте из анналов Хаттусаса оказывается отраженным начало Троянской войны.
Более того, еще неизвестные нам в точности события, послужившие прообразом этого легендарного великого похода греков, должны будут осмысляться в двух планах. В рамках той эпохи, в которой это могло происходить, они должны складываться в единую картину с наблюдаемым упрочением позиций хеттов в Милаванде-Милете и на Кипре и с падением роли Аххиявы в Анатолии. В то же время в диахронном ключе эта эпоха, которая для греков выступает как эпоха Троянской войны, а для хеттов — как время Тудхалияса IV и его сыновей, должна по своему духу, по определяющим ее тенденциям радикально отличаться от эпохи предыдущей, облик которой встает перед нами из строк «Письма о Тавакалавасе».
В свете изложенного практически однозначным предстает важнейший для истории всего Восточного Средиземноморья вывод, означающий конец спорам о местонахождении государства Аххиява. Оно должно быть приравнено к Микенской Греции, включая области Анатолии (Малой Азии), с близлежащими островами, охваченные микенской колонизацией.
Можно подумать, что перед нами разыгрывается трагическое действо в стиле многочисленных античных рассказов о каре, сокрушающей носителей героического дерзновения (гибриса) на вершине их успеха. От дерзкого самоутверждения Аххиявы в Анатолии через стадию признанного, легитимного господства над областями, подпавшими под ее власть, это государство приходит к неслыханному возвышению, когда перед ним чуть ли не заискивает повелитель крупнейшей анатолийской империи, затем стремительно наступает полоса неудач и крах.
Кажется совершенно очевидным, что между смирением Царя-Солнца перед владыкой Микен и пренебрежительным сбрасыванием Аххиявы со счетов в делах Анатолии и всего Восточного Средиземноморья должны были произойти какие-то важные события, изменившие облик того мира, который окружал обитателей Хаттусаса. Но об этих событиях мы ничего не узнаем непосредственно из текстов, упоминающих об Аххияве. Мы должны эти сдвиги восстановить и осмыслить, обращаясь к другим хеттским текстам, относящимся к интересующим нас отрезкам времени в истории Западной Анатолии, а если потребуется, и к свидетельствам из иных архивов — египетских, угаритских, а также к данным археологии. Но сразу же скажем, забегая вперед: все исторические потрясения, о которых пойдет речь, оказываются нерасторжимо связаны с отразившейся в греческих преданиях судьбой «Лаомедонтовой» и «Приамовой» Трои.
Глава 3
Вилуса-Илион и Труиса-Троя
1
На протяжении 70 лет спор об ахейцах в хеттских текстах переплетается с дискуссией об отражении в тех же источниках названий Трои и Илиона. Обе эти проблемы как бы сливаются в одну, хотя еще Зоммер справедливо отмечал, что они имеют совершенно разный характер: Троя и Илион — названия негреческие, неотделимые от малоазийской почвы. Поскольку хетты энергично стремились распространить свою власть на запад Малой Азии, то в их знакомстве с одним из крупнейших местных городов и с прилегающей к нему страной нет ничего удивительного [Sommer, 1932, с. 362]. Этого знакомства даже следовало бы ожидать. Но судьба Трои настолько совместилась в сознании европейских ученых с историей Греции, что возможность связей хеттов с Троадой оказалась невычленяема из круга той проблематики, касающейся контактов хеттского и греческого миров, которая, видимо, навсегда соединилась с хеттским словом «Аххиява».
Не случайно уже в первой публикации Э. Форрера «О до гомеровских греках в клинописных текстах» особое внимание было уделено названию страны KUR URU
Топоним
Отождествляя Труису с Троадой, Форрер не уделил особого внимания названию города
По праву не удовлетворенный этими конъектурами, Кречмер впервые привлек для сравнения с названием Вилусы греч. Ἴλιον/Ἴλιος «Илион». Для данного слова недвусмысленно восстанавливается начальное
Важнейшим аргументом в пользу гипотезы Кречмера стало обращение к одному эпизоду истории Вилусы конца XIV в. до н. э., когда ее правитель по имени
Надо сказать, что Кречмер, как и Форрер, помещал Арцаву на крайнем юге Анатолии. Будучи вынужден локализовать там же Вилусу, он выдвинул смелую гипотезу. Отождествив Вилусию, соседку Труисы в списке стран Ассувы, с Илионом в Троаде, Кречмер предположил, что якобы в XIII в. до н. э. в эти места проникли колонисты, выходцы из южной Вилусы, и именно их традиция, сохранившая образ царя Алаксандуса, дала толчок к возникновению греческих сказаний об Александре-Парисе [Kretschmer, 1924; Kretschmer, 1933, с. 253] (см. также [Page, 1959, с. 116]).
Надо сказать, такая версия не находит ни археологических, ни лингвистических, ни иных подтверждений: каких-либо признаков перемещения племен с юга в Троаду проследить невозможно, в отличие от миграций в обратном направлении, из Троады во внутренние районы и на юг, о чем нам еще придется говорить. Точно так же нет никаких языковых оснований для отделения Вилусии от Вилусы, это явно варианты одного названия [Houwink ten Kate, 1970, с. 77; Heinhold-Krahmer, 1977, с. 351 и сл.; Гиндин, 1981, с. 145]. Исследователи же, исходящие из представления о «западном», «лидийском» местоположении Арцавы, вообще не сталкиваются ни с какими особыми трудностями в отождествлении примыкающей к Арцаве с севера Вилусы с принадлежащей к Ассуве Вилусией, но прямо помещают Вилусу-Вилусию либо в Троаде, либо где-то в районе среднего и нижнего течения Сангария, оговаривая, что ее территория могла бы тянуться на неопределенное расстояние на запад, включая Троаду [Garstang, Gurney, 1959, с. 104; Page, 1959, с. 116; Дьяконов, 1968, с. 110].
Особую позицию по этой проблеме занял в последней своей книге Ф. Шахермейр [Schachermeyr, 1986, с. 299 и сл.]. Приравнивая Вилусию к Илиону и Труису — к Троаде, а также помещая Арцаву в Лидии, он тем не менее, как и Кречмер, отделяет Вилусию-Илион от Вилусы царя Алаксандуса, предпочитая искать последнюю где-то поближе к Арцаве, например в Карии, и даже допускает ее тождество с Самилией, о которой пишет Стефан Византийский.
Такое толкование легенды, донесенной Стефаном Византийским, не кажется правомерным уже потому, что Александр-Парис в ней появляется не как герой из Самилии, но в качестве гостя ее основателя Мотила (Муватталиса). Вообще, в работе сторонника «западной» Арцавы, каким является Шахермейр, идея вторичной контаминации вилусского Алаксандуса с Александром из греческого эпоса не кажется логически необходимым моментом. Тем не менее одним из авторов данной книги [Цымбурский, 1987а, с. 7] было отмечено обстоятельство, которое могло бы послужить доводом в поддержку попытки Шахермейра искать Вилусу немного южнее троянского ареала: дело в том, что в «Путеводителе» («Синэкдеме») ранневизантийского географа Гиероклита (Hieroc. 667) к юго-востоку от Мисии, где-то в лидийско-фригийском пограничье упоминается город Ἴλουζα. Об этом городе неоднократно говорится в церковных документах того же времени [Zgusta, 1984, с. 197 с лит-рой]. Позднее появление свидетельств о нем не должно быть основанием для того, чтобы игнорировать возможность происхождения этого топонима от праформы
2
Предварительно надо заметить, что само соседство Вилусии и Труисы, как будто бы отдельных, самостоятельных государств в списке Тудхалияса IV, вызывает у некоторых специалистов, допускающих тождество Вилусы и Илиона, сомнения в возможности приравнять Труису к Трое, т. е. стране, подвластной Илиону [Дьяконов, 1968, с. 113]. Насколько такие сомнения могут быть оправданы?
Во-первых, само по себе отдельное упоминание следующих друг за другом «страны Вилусия» и «страны Труиса» еще не означает, будто перед нами и впрямь два независимых владения. В хеттских текстах мы постоянно сталкиваемся с таким явлением, когда две в древности различные области, затем слившиеся в одну страну и уже не воспринимающиеся по отдельности, тем не менее обозначаются как сочетание двух стран по схеме «страна X, страна Υ». Может быть, самый яркий пример такого рода — это одна из стран Арцавы Мира-Кувалия. Со времен Мурсилиса она представляет единое вассальное царство, управляемое в каждый конкретный момент общим правителем. Однако хетты, говоря об этой стране в своих дипломатических текстах и хрониках, неизменно записывают ее название KUR URU
Эти примеры подсказывают предположение, что единожды упоминаемая рядом с Вилусией и более неизвестная Труиса могла точно так же быть просто составной частью единого царства «Вилусия-Труиса».
Во-вторых, следует внимательнее присмотреться к соотношению терминов Троя и Илион в эпосе. Можем ли мы говорить о том, что уже древнейшие создатели первых песен о Троянском походе, далекие предшественники Гомера, знали один и тот же город под двумя названиями, Илион и Троя? Во всех словарях греческого языка указывается, что Троя — это название и города, и страны, тогда как Илион — название, относящееся только к городу, столице Троады. В подтверждение такого толкования можно бы сослаться на эпитеты Илиона в «Илиаде», однозначно «городские», — αίπύ, αίπεινή «высокий», εὐτείχης «имеющий высокие стены», ἠνεμόεσσα «овеваемый ветрами», ὀφρυόεσσα «крутой», на такие словосочетания, как «высокая башня Илиона» (VI,386) или «Илион, начиная с вершины» (XXII,411; XIII,772; XV,558), наглядно характеризующие Илион именно как город. А с другой стороны, вспомним эпитеты Трои, то ясно представляющие ее в виде страны, окружающей Илион, — εὐρείη «широкая», ἐρίβωλος, ἐριβώλαξ «с широкими пахотными пластами», — то двусмысленные, применимые и к стране, и к городу, например, εὐρυάγυια «с широкими улицами» или «с широкими дорогами», то, наконец, «городские», аналогичные определениям Илиона: εὔπυργος или εὐτείχης «с высокими башнями», «с высокими стенами». Спрашивается, что первично — Троя как обозначение прилегающей к Илиону страны или Троя как второе название города, осаждаемого ахейцами?
Для решения этого вопроса один из авторов данной книги предложил следующую методику [Цымбурский, 1987 г]. Если Троя и Илион — термины, относящиеся к одному и тому же объекту, например, равно обозначающие осаждаемый город, то аналогичные падежные формы от этих терминов должны употребляться в близких смысловых контекстах. Поэтому были проанализированы обобщенные классы контекстных значений, закрепленные за одинаковыми падежными формами обоих топонимов, при этом наречные формы на -δε и на -ϑεν, выполняющие функции, идентичные функциям винительного и родительного падежей с предлогами, были соответственно объединены с этими падежами. Каковы же оказались результаты? Чтобы не утомлять читателя статистикой, приведем здесь лишь итоги анализа.
Всего в «Илиаде» оба топонима вместе встречаются 161 раз. Обследование контекстных значений падежных форм позволило выделить следующие доминирующие значения, охватывающие более 150 случаев, т. е. свыше 93 % контекстов. Именительный падеж: «Троя погибнет, а погубят ахейцы»; «Илион был дорог богам»; «Илион стал ненавистен богам»; «Илион погибнет». Родительный падеж: «ахейцы вернутся из Трои» или «будут из нее изгнаны, не овладев городом»; «сражающиеся герои гибнут в преддверии Илиона». Дательный-местный падеж: «ахейцы погибнут» или «будут истлевать в Трое»; «те или иные герои являются лучшими в Трое или Илионе». Винительный падеж: «ахейцы плывут из Греции в Трою или Илион»; «Парис из Греции привозит Елену в Трою»; «троянцы и их союзники приходят, приносят тела убитых, скрываются с поля боя и т. д. в Илион»; «греки захватят (разграбят, воюют за) Трою либо Илион». В самом по себе выделении подобных контекстов как наиболее представительных нет ничего необычного, думается, такой результат мог бы предугадать любой внимательный читатель «Илиады».
Традиционная словарная трактовка, подкрепляемая распределением эпитетов: Илион — город, а Троя — вместе и город и страна, хорошо объясняет такой узус, когда греки после безуспешной войны могут быть изгнаны или уйти добровольно только «из Трои», но не «из Илиона» (однако покоривший город Геракл вполне в состоянии «плыть из Илиона» — Il. XIV.251). Точно так же понятно, почему невозможно сказать, что греки гибнут или будут тлеть в Илионе, или почему недопустимо высказывание типа «греки разрушают города в Илионе», хотя, согласно Il. IX,328 и сл., Ахилл разграбил 11 городов в Трое. Нетривиальным оказался другой результат, которого вовсе не предусматривало словарное определение, а именно полное отсутствие у Гомера таких контекстов, где бы троянцы или их союзники из соседних городов приходили, вносили тела, отступали, скрывались и т. д. «в Трою» или, скажем, гибли «перед воротами Трои»: в этих случаях неизменно стоит название Илиона. На уровне клишированных семантических контекстов вырисовывается следующая ситуация: греки пребывают в Трое и, погибнув, остаются в ней навсегда; они бьются сразу и «за Илион», который для них пока недоступен, и «за Трою», где они уже находятся; осажденные же, пребывая под защитой крепостных стен, сидят «в Илионе», об их же пребывании «в Трое» ничего не говорится, поскольку это считается само собой разумеющимся. Итак, Троя клишированных текстов — только страна, а Илион — только город!
Этот вывод находит оригинальное подтверждение при сопоставлении встречаемости обоих названий в «Илиаде» и «Одиссее». Если в «Илиаде» термин Илион встречается 107 раз, а Троя — 54 раза, то в «Одиссее» 19 раз упоминается Илион и 36 раз Троя. Итак, для термина Илион численность падает в 5,6 раза, тогда как для термина Троя — всего лишь в 1,5 раза. За счет чего это происходит, нам позволит понять все та же группировка контекстных значений по падежам. Оказывается, что важнейшие содержательные структуры, связанные с термином Троя, таковы: «возвращаться из Трои», «плыть в Трою», «гибнуть или сражаться в Трое», сохраняются и в «Одиссее». Правда, в связи с общей проблематикой этой поэмы, посвященной эпохе скитаний греков после разрушения «священного» города, значительно возрастает число контекстов типа «возвращаться из Трои». Между тем важнейшая смысловая позиция, занимаемая в «Илиаде» термином Илион (свыше трети случаев его упоминания), — обозначение конкретного места, где находятся или куда приходят, вбегают и т. п. те или иные герои, — в «Одиссее» практически элиминирована за ненадобностью. Если рассматривать совокупность смысловых связей — в них вступает каждый из рассматриваемых терминов — как семантическое поле термина, то исчезновение необходимости в различении города и страны в контексте «Одиссеи», а также отсутствие пассажей, посвященных именно истории города, который сперва был мил богам, а потом стал им ненавистен, совершенно разрушают поле понятия Илион. В него теперь входят в основном контексты типа «плыть в Илион» (15 раз). Кстати, среди иных единичных употреблений этого термина теперь становится возможной применительно к грекам конструкция «плыть из Илиона» в смысле «после его взятия и разрушения» (Od. IX.39). Таким образом, «мир» термина Илион становится как бы «дефектным», совпадающим с частью «мира» термина Троя. Отсюда ясно, что ядро, основу семантического поля Илиона в «Илиаде» составляли два вида контекстов: очень распространенные контексты, описывающие движение к Илиону из соседних близлежащих точек Трои (типа «войти, вбежать, втянуть кого-либо в Илион» и т. п.), и несколько контекстов, посвященных мифической истории города, построенного Лаомедонтом. Еще раз подтверждается сделанный вывод: в стандартных, стереотипных смысловых контекстах Троя — это страна, а Илион — город.
Как же происходит смешение этих понятий? Оно оказывается возможным в силу трех факторов. Первый и самый важный из них — это взаимозаменяемость этих терминов, их свободное варьирование по смыслу в таких исключительно частотных контекстах, как «захватить Трою/Илион», «биться за Трою/Илион», «плыть в Трою/ Илион», «родиться в Трое/Илионе». Второй фактор — это возможность метонимического переноса типа «город с высокими крепостными стенами» > «страна с высокими крепостями, стенами, башнями», благодаря чему на Трою распространяются «городские» эпитеты εὐτείχης, εὔπυργος. Сочетания типа «захватить высокобашенный Илион» и «захватить высокобашенную Трою» оказываются дублетами. Наконец, третий фактор — это парономасия, позволяющая истолковать Τροίη πόλις «троянский город» (Il. I,129), вариант при более обычном Τρώων πόλις «город троянцев» (Il. IV,4; VIII,52 и др.), в смысле «город Троя». Однако достоверно в «Илиаде» Троя в смысле «город Илион» прослеживается лишь в одной-единственной, дважды повторенной фразе «здесь бы и взяли высоковратную (ὑψίπυλον) Трою сыны ахейцев» (XVI,698; XXI,544). Эпитет «высоковратный» применим только к городу, но не к стране. Примечательно, однако, что эта фраза в «Илиаде» неразрывно связана с ключевыми, маркированными звеньями гомеровского индивидуально-авторского сюжета, эпизодами выходов на бой Патрокла и Ахилла, т. е., скорее всего, принадлежит к собственно гомеровскому уровню оформления повествования. Поэт уже отождествляет Трою с городом, но это понимание появляется лишь там, где он сочиняет собственные формулы для лучшего воплощения своего сюжета. Патрокл и Ахилл вот-вот возьмут город — но это «вот-вот» не осуществится при их жизни. Когда же поэт в проходных контекстах пользуется стереотипными, клишированными лексико-семантическими блоками, доставшимися от предшественников, Троя всегда страна, а город — Илион. Следующий этап этой эволюции мы находим в «Одиссее», где Гомер уже вводит конструкции «приходить/вести войско под Трою», т. е. под стены города (Od. IV,146; XIV,469). Весь этот материал представляет поучительнейшую для гомероведа картину борьбы поэтической авторской речи эпика с используемым им формульным языком, диктующим иную трактовку термина.
Мы не касались до сих пор одного очень странного контекста в «Илиаде» (I,71), где о Калханте вдруг говорится, что он привел свою дружину «в Илион» (Ἴλιον εἴσω), с послелогом, означающим продвижение внутрь какого-то пространства. Получается, что во время войны Калхант уже находился в Илионе! Непонятно, создал ли поэт данное словосочетание по неправомерной аналогии с синонимией иных конструкций, передающих значение «плыть в Трою/Илион», или же здесь перед нами редчайший архаизм — использование названия Илиона не только для города, но и для всей страны, в которую входила частью Троя (так и хетты писали KUR URU
Сопоставление свидетельств гомеровского языка с узусом составителей хеттских документов позволяет вполне определенно сказать, что изначально Троя в восприятии греков была областью, прилегающей к Илиону, но также и Труиса вполне могла быть, исконной частью царства Вилусы/Вилусии. В этом отношении наши источники отнюдь не противоречат друг другу. Рассмотрим теперь вопрос об отождествимости Вилусы с Илионом на более широком фоне малоазийской политической истории XIV–XIII в. до н. э. Сопоставимо ли то, что мы узнаем о Вилусе, с легендами Троады и ее археологией?
3
Договор Муватталиса с Алаксандусом, датируемый концом XIV в. до н. э., изданный И. Фридрихом [Friedrich, 1930], — самый ранний из дошедших документов, упоминающих о Вилусе. Из этого текста перед нами возникает в общих чертах история взаимоотношений Хеттского царства с Вилусой на протяжении достаточно длительного времени. В § 1 отмечается, что уже Лабарна, полулегендарный хеттский царь XVII в. до н. э., подчинил себе все страны Арцавы и Вилусу. После этого Арцава прониклась к хеттам враждой, Вилуса же еще в древности, неизвестно при котором из хеттских царей обособилась от страны Хатти. Но даже обособившись, она оставалась с хеттами в мире и постоянно присылала к ним посольства [Friedrich, 1930, с. 50 и сл.] (ср. [Güterbock, 1986, с. 36]). Поэтому предок Муватталиса Тудхалияс II или III в своих войнах против Арцавы никогда не посягал на Вилусу. В § 3 указывается, что при деде Муватталиса Суппилулиумасе I (1380–1340 г. до н. э., по той же хронологии) уже находился на престоле отец Алаксандуса Кукуннис, продолжавший ту же традицию дружественных отношений с хеттами. Более того, согласно § 4 во время победоносного похода Мурсилиса против Арцавы Кукуннис оказал ему какую-то помощь (как мы помним по предыдущей главе, в это время и Аххиява также могла поддерживать хеттов против Арцавы, властвовавшей над значительной частью анатолийского побережья).
С очень плохо сохранившимся § 5 связана одна смелая гипотеза первого издателя И. Фридриха, имеющая, как увидим ниже, прямое отношение к сближению Алаксандуса с Александром-Парисом. Слова, сохранившиеся от стк. 35–36, — (35)
Гипотезу Фридриха об усыновлении Алаксандуса принимают Дж. Гарстанг, О. Герни, Ф. Шахермейр, И. М. Дьяконов [Garstang, Garney, 1959, с. 101; Schachermeyr, 1986, с. 294 и сл.; Дьяконов, 1968, с. 111], но весьма скептически расценивает А. Хайнхольд-Крамер, впрочем, признающая, что Алаксандус должен был по каким-то причинам чувствовать себя на престоле очень неуверенно [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 159, 161]. Вилусу явно раздирали на рубеже XIV–XIII вв. внутренние смуты, и это стало одним из важнейших стимулов для обращения Алаксандуса за помощью к хеттскому властителю. Надо сказать, что хеттские цари в своих договорах с вассальными и зависимыми правителями вообще очень любят подчеркивать слабость своих контрагентов, ущербность тех в каком-либо отношении: физическую болезненность, преступления их родителей, враждебность к ним со стороны их народа и сородичей, чтобы этим еще внушительнее акцентировать зависимость их благополучия от доброй воли и милости правителей Хаттусаса [Ардзинба, 1987, с. 105 и сл.]. По-видимому, нечто в этом роде действительно должно было содержаться в § 5 договора с Алаксандусом.
От § 6, где обрисовывалось установление отношений между двумя царями, также дошло очень мало. Начало параграфа отсутствует в издании Фридриха, но частично сохранилось в опубликованных Г. Оттеном фрагментах копии с договора, снятой еще в начале века его первооткрывателем Г. Винклером [Otten, 1957, с. 27 и сл.]. По этим фрагментам, после смерти Мурсилиса началась некая война и кто-то призвал Муватталиса на помощь. Во время похода хеттский царь разгромил страну Маса и еще каких-то противников на западе Анатолии. Хайнхольд-Крамер думает, что именно в это время Муватталис оказал Алаксандусу какую-то помощь; ибо ниже, в ст. 69 и сл., говорится, что Муватталис, согласно воле Кукунниса, защитил Алаксандуса, умертвив его врага. Правда, при этом неясно, идет ли речь о внешнем враге, например из той же страны Маса, вторгшемся на земли, подвластные Алаксандусу, либо о внутреннем раздоре в Вилусе, о борьбе Алаксандуса с его соперниками, в которую счел возможным и желательным вмешаться хеттский царь во время своей западноанатолийской экспедиции [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 160].
Твердо обещая вилусскому правителю оберегать вечно его самого и его наследников от недругов в Вилусе, Муватталис далее (§ 11 и сл.) налагает на него, по существу, вассальные обязанности. Алаксандус отныне должен доносить ему о всяком мятеже, который мог бы возникнуть против власти хеттского царя в зависимых владениях, созданных Мурсилисом после разгрома царства Арцавы, в частности в Стране реки Сеха. В случае предполагаемой войны хеттов с самостоятельными малыми царствами на западе Анатолии (Каркисой, Масой, Луккой и некоей страной Варсияла) Алаксандус должен по призыву Муватталиса лично идти к нему на помощь с пешим войском и конницей; напротив, в случае войны с Египтом, Вавилоном, Миттани и Ашшуром Алаксандус только обязывался послать вспомогательное войско, о личном же его прибытии речь не шла (§ 17). Эти свидетельства позволили Хайнхольд-Крамер сделать важные заключения относительно географической локализации Вилусы.
Тот факт, что Вилуса длительное время сопротивлялась влиянию Арцавы и в отличие от Страны реки Сеха не дала себя втянуть в антихеттскую коалицию, говорит о достаточной удаленности от собственно арцавских рубежей. Скорее всего, она была отделена от Арцавы Страной реки Сеха. В своих походах хеттские цари ни разу не были вынуждены пересекать территорию Вилусы: это выдает ее обособленное положение в стороне от маршрутов, ведущих из Центральной Анатолии в сторону Арцавы. Наконец, возможность для царя Вилусы без ущерба для своего царства лично принимать участие в походах на Лукку и Каркису и отсутствие такой возможности, когда дело касалось походов через анатолийский юг в сторону Сирии, вносит последний штрих, убеждая в том, что Вилуса должна была лежать на западе полуострова, к северу или северо-западу от комплекса «стран Арцавы» [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 158, 167].
Долгое время Вилуса вообще стояла особняком, не смешиваясь с этими странами. Но в результате помощи, оказанной хеттским царем Алаксандусу, статус страны менялся, о чем возвещал § 17 договора. Здесь указывалось, что в «странах Арцавы» отныне правят четыре царя, которые должны быть в дружественных отношениях между собой: это сам Алаксандус,
4
Итак, самое раннее развернутое сообщение о Вилусе в дошедших до нас хеттских документах связано с серьезным военным и дипломатическим успехом Хеттского царства в его борьбе за власть над Западной Анатолией. В годы войн с Арцавой Вилуса не особенно интересовала хеттских царей, вполне довольствовавшихся благожелательным к ним нейтралитетом со стороны этого достаточно удаленного от театра военных действий государства. Точно так же судеб Вилусы не затронула последовавшая за крушением Арцавы перекройка Мурсилисом политической карты покоренных областей. В результате происшедших перемен на территориях Арцавы возникли подчиненные хеттам вассальные царства Хапалла, Мира-Кувалия и Страна реки Сеха, созданные в качестве регионального противовеса сохраняющим относительную независимость Лукке, Каркисе и Масе. Вилуса все еще оставалась в стороне.
При Муватталисе картина меняется. Некая война на западе Анатолии и призывы к молодому царю о помощи, по-видимому, со стороны кого-то из местных династов становятся поводом для похода, во время которого он не только нанес удар по стране Маса, но и прямо вмешался во внутренние дела Вилусы. Формой вмешательства стала поддержка Алаксандуса, которого многие вилусцы явно не считали законным претендентом на власть в городе. Учитывая сообщение Стефана Византийского, рассмотренное выше, допустимо думать, что во время похода Муватталисом была основана на территории будущей Карии крепость Самилия, где он и принимал прибегнувшего к его покровительству Алаксандуса. Примеры основания хеттскими царями в их походах подобных крепостей хорошо известны. Так, в договоре Мурсилиса с Купанта-Инарасом из Миры-Кувалии в качестве одной из границ этого вассального владения указан «лагерь Тудхалияса» [Ардзинба, 1987, с. 125], очевидно воевавшего в этих местах Тудхалияса II или III.
Какие политические последствия могло иметь провозглашение Вилусы четвертой из «стран Арцавы»? Если исходить из локализации «малой» Арцавы в Лидии и соответственно помещать Вилусу на северо-западе полуострова, легко видеть, что присоединение ее к числу этих территорий означало создание прохеттской зоны на эгейском побережье от Геллеспонта до Меандра, управляемой местными царьками. Последние должны были блюсти интересы хеттского царя против еще возможных поползновений со стороны правителей Лукки, Каркисы и Масы и одновременно зорко следить друг за другом. Такова была явная задача, открыто поставленная перед владетелями «большой» Арцавы их хеттским сюзереном. Ее осуществление должно было способствовать «хеттизации» всей Эгейской Анатолии, включая «самостоятельные» мелкие царства, чей статус исподволь начинал реально сближаться со статусом великоарцавских вассалов Хаттусаса.
Но договор с Вилусой, как проницательно подметила Хайнхольд-Крамер, мог преследовать и еще одну, не прокламируемую слишком явно цель, на которую способно указывать довольно темное место в § 17, кол. 52 и сл. В этих строках Алаксандус обязуется биться с врагом, который попробовал бы вторгнуться во владения хеттского царя через земли Вилусы. Муватталис в договоре явно стремится предотвратить возможность такого развития событий, когда при появлении этого неведомого врага Алаксандус предоставит хеттам сражаться, а сам пожелает остаться в стороне [Friedrich, 1930, с. 74 и сл.]. Исследовательница, хотя и придерживающаяся «южной» локализации Арцавы, однако по праву помещающая Вилусу на северо-западе всей этой группы государств, совершенно справедливо ставит вопрос: что же это за враг, который мог бы попытаться проникнуть во внутреннюю Анатолию через Вилусу, неизменно оказывавшуюся в отдалении от всех предыдущих малоазийских конфликтов? Но еще острее встает та же проблема для нас при помещении Вилусы на северо-западной оконечности всего полуострова. Хайнхольд-Крамер высказывает подозрение, что такой враг мог находиться на западе, за пределами Азии. Иными словами, хотя название Аххиявы и не упоминается в договоре (как думает исследовательница — из тактических соображений), но в реальной обстановке конца XIV в. до н. э. договор, заключенный Алаксандусом, неизбежно ориентировал Вилусу не только против «независимых» царств на юге, но и против анатолийских притязаний Аххиявы [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 177]. Ниже мы убедимся, что в 1980-е годы работы Г. Гютербока и Ф. Шахермейра принесли серьезные подтверждения этой догадки.
На первых порах «хеттизация» Западной Анатолии при Муватталисе шла весьма успешно. Практически все известные для этой эпохи местные государства присоединились к хеттскому царю в развернутой им на территории Сирии большой войне против Египта. Текст Рамсеса II, посвященный решительному сражению при Кадеше, неоднократно перечисляя отряды, находившиеся в составе войска Муватталиса, упоминает среди них дружины из всех трех постоянно бывших у хеттов на подозрении «самостоятельных» западноанатолийских царств
Поразительным фактом является постоянное упоминание в этих перечнях народа
5
Достигнутая при Муватталисе гегемония хеттов над западом Малой Азии оказалась недолговечной отчасти и потому, что в последующие годы этот царь был занят сирийскими делами и даже попытался создать новую столицу на юге. «Письмо о Тавакалавасе», помимо прочего, наглядно свидетельствует о том, чем закончилась попытка распространить суверенитет хеттов на Вилусу. Мы видели, что в этом письме царь хеттов просил царя Аххиявы открыто подтвердить отсутствие вражды и спорных вопросов в отношениях между его страной и Хеттским царством. Он вкладывал в уста адресата следующее предполагаемое заявление: (7)… LUGAL KUR
Вывод Гютербока заставляет говорить о войне хеттов с Аххиявой из-за Вилусы как об историческом факте. Из «Письма о Тавакалавасе» явствует, что эта война не принесла хеттскому царю успеха. Он был вынужден согласиться с требованиями царя Аххиявы, и договор был подписан на условиях, которыми противник мог признать себя полностью удовлетворенным. Иначе вряд ли автор письма стал бы просить у своего контрагента, дабы тот во всеуслышание заявил об исчезновении у него после этой войны каких бы то ни было притязаний к стране Хатти. Неоднократно отмечавшийся хеттологами очень мягкий, увещевающий тон «Письма о Тавакалавасе» может объясняться именно тем, что его пишет относительно недавно побежденный в локальном конфликте своему победителю, стараясь извлечь максимальную выгоду из своего проигрыша, из мира, достигнутого ценою уступки. Таким образом, в конце XIV — начале XIII в. до н. э. войска хеттов два раза участвовали в войнах, касавшихся Вилусы. Один такой случай — это поход Муватталиса против Масы, сопровождавшийся возведением на престол Алаксандуса и включением до тех пор независимой Вилусы в один ряд со странами «большой» Арцавы. Второй случай — неудачная война с Аххиявой за Вилусу, кончающаяся признанием прав царя Аххиявы в этом городе. В данном контексте надлежит рассматривать еще один документ, к сожалению, в интересующем нас месте сильно испорченный. Это письмо в KUB XIX,5 уже известного нам царя Страны реки Сеха Манапа-Даттаса к одному из хеттских царей, чье имя, так же как в случае с «Письмом о Тавакалавасе», не сохранилось в уцелевшей части текста [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 173 и сл.].
В последующем анализе мы должны учесть следующие хронологические моменты. Манапа-Даттас, получивший власть в первые годы правления Мурсилиса (середина 1340-х годов до н. э.), ко времени подчинения хеттам Вилусы правил уже свыше 30-ти лет и был в весьма зрелых летах. В позднейшем договоре Тудхалияса IV с Шаушкамувасом из Амурру (KUB XXIII, 1,II.17 и сл.) упоминалось о том, что Муватталис в свое царствование отдал свою сестру DINGIRMEŠ-IR в жены Мастурису, преемнику и, вероятно, сыну Манапа-Даттаса, объявив его царем в Стране реки Сеха. Отсюда следует, что Манапа-Даттас скончался при жизни Муватталиса и соответственно события, о которых говорится в его письме, могли произойти либо при Мурсилисе, либо уже в начале царствования его старшего сына. С другой стороны, содержащееся в стк. 6–7 письма упоминание о притеснении Манапа-Даттаса известными из «Письма о Тавакалавасе» Пиямарадусом и Атпасом и о нападении первого из них на Лацпу-Лесбос заставляет отнести оба документа к одной эпохе и предполагать некую связь между отраженными в них событиями [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 227 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1983, с. 87 и сл.].
Для нашего исследования имеют исключительное значение уцелевшие фрагменты строк 3–4, где царь Страны реки Сеха уведомляет сюзерена: (3) […]
Война из-за Вилусы явно разразилась уже после принятия этого города под протекторат хеттского царя. Но тогда по условиям договора, удовлетворившим, судя по «Письму о Тавакалавасе», царя Аххиявы, этот протекторат должен был быть в значительной степени, если не полностью, ликвидирован. На таком понимании происходившего решительно и очень убедительно настаивает в своей последней монографии Ф. Шахермейр [Schachermeyr, 1986, с. 295 и сл.]. По его мнению, эта война вполне могла возникнуть именно из-за действий Муватталиса, посягнувшего на древние, закрепленные обычаем связи Вилусы, находившейся в прибрежной области Западной Анатолии, с Аххиявой — т. е. греками-ахейцами. Вмешиваясь в дела Вилусы, сажая здесь царем своего ставленника и пытаясь присоединить этот город к «большой» Арцаве, Муватталис нарушил исторически сложившийся статус города. По существу, Шахермейр оказывается очень близок к гипотезе Хайнхольд-Крамер, считающей, будто хеттский царь попытался без лишних деклараций повернуть Вилусу против Аххиявы (с которой до того времени, в царствование Мурсилиса, у хеттов были весьма неплохие отношения). «Согласие» хеттского царя с требованиями Аххиявы в «вилусском вопросе» не могло означать ничего иного, кроме восстановления того положения вещей, которое существовало до договора с Алаксандусом. Едва ли этот исходный статус-кво, как думает Шахермейр, заключался в двойном подчинении Вилусы, подобно Милаванде, одновременно Хеттскому царству и Аххияве. Если не говорить о полулегендарном походе Лабарны на этот город, то для эпохи Хеттской империи у нас нет никаких оснований предполагать включение Вилусы в область влияния хеттских царей ранее правления Муватталиса (1315–1296 гг. до н. э.). От Тудхалияса III до Мурсилиса эти владыки вполне довольствовались тем, что Вилуса стояла в стороне от замыслов Арцавы. Скорее Вилуса должна рассматриваться как город, издревле пребывавший в особо тесной близости с Аххиявой. Поражение хеттского царя в войне означало отказ его от посягательств на исконные права Аххиявы по отношению к этому городу.
Каким же временем может датироваться эта война? Если полагать, что именно о ней, а не о первом военном вмешательстве хеттов в дела Вилусы говорится в письме Манапа-Даттаса, тогда эта война должна быть отнесена к первому периоду царствования Муватталиса, до переноса им столицы на юг Анатолии, в Даттасу, где и остались архивы времен его борьбы с Египтом. Но маловероятно, чтобы отряды дарданцев — а может быть, и народа улса, если он впрямь тождествен вилусцам, — могли бы участвовать как вассалы в сирийском походе хеттского царя, после того как он отступился от прав, приобретенных им по договору с Алаксандусом. Приходится предполагать одно из двух: либо в письме Манапа-Даттаса речь идет еще не об этой войне и развернулась она не раньше последних трех-четырех лет жизни Муватталиса, прошедших между Кадешской битвой и его смертью, либо же борьба Аххиявы с хеттами растянулась на долгие годы, так что ко времени сражения Муватталиса с Рамсесом II исход ее еще не был решен и договор с Алаксандусом оставался в силе.
Вспомним, однако, как характеризует свой жизненный путь автор «Письма о Тавакалавасе». Он признает, что, еще будучи юношей (царевичем?), он нанес некие оскорбления царю Аххиявы, за которые тот мог держать на него зло. Однако, по словам автора письма, теперь, возмужав и будучи царем, он изменился и раскаивается в своих ошибках. Значит, перед нами немолодой человек, который в ранние годы, возможно еще не будучи царем, уже играл видную политическую роль и враждовал с царем Аххиявы. Однако по достижении зрелых лет он воспитал в себе наряду с миролюбием и настойчивостью в достижении своих целей средствами «дружеской дипломатии» склонность к рефлексии, определенную самокритичность. (Это совершенно не похоже на воинственного Муватталиса.) Хайнхольд-Крамер и Шахермейр справедливо признают близость духовного облика автора «Письма о Тавакалавасе» к тому, что мы знаем о царе-дипломате и миролюбце Хаттусилисе III, свергнувшем своего притеснителя — племянника Мурсилиса III и в осознании сомнительности такого пути к престолу создавшем яркую самооправдательную «Автобиографию», замечательную по риторическому мастерству. Как известно, этот царь своей «дружеской дипломатией» сумел положить конец затяжной конфронтации хеттов и Египта в Леванте и обеспечить мир для всего этого региона, основанный на гармонизации интересов и взаимной поддержке двух великих держав. В том же русле лежит проступающее в «Письме о Тавакалавасе» стремление умиротворить Западную Анатолию на основе «сердечного союза» правителей Хеттской империи и Аххиявы. Но Шахермейр напоминает, что в годы сирийской войны Муватталиса, постоянно пребывавшего в своей южной столице Даттасе, именно его брат Хаттусилис управлял северными районами империи и соответственно вопросы, связанные с Вилусой и войной из-за нее, должны были в то время находиться в его ведении. Шахермейр полагает автором письма Хаттусилиса, события же прошлого, о которых тот пишет, войну из-за Вилусы и оскорбления, нанесенные им царю Аххиявы, датирует теми годами правления Муватталиса, когда делами на севере распоряжался его младший брат. Это весьма правдоподобно, но отсюда вытекало бы, что эта схватка великих держав за северо-запад Анатолии развернулась в полную силу после отбытия Муватталиса на юг. Письмо Манапа-Даттаса если и отразило эту борьбу, то разве что самое ее начало. Как долго она продолжалась, мы не знаем, и не исключено, что окончательно Хаттусилис склонился к согласию с Аххиявой по вилусскому вопросу, уже взойдя на престол. Сохранился документ времен его правления, KBO XVI,22, упоминающий о том, как во время их распри с Урхи-Тешубом последний попытался привлечь на свою сторону Аххияву, но получил отказ [Schachermeyr, 1986, с. 275]. Можно думать, что именно в благодарность царю Аххиявы за нейтралитет в этом деле Хаттусилис, всячески превознося того в «Письме о Тавакалавасе», пошел ему навстречу в затянувшемся хетто-ахейском споре, послужившем фоном для взбудоражившей Западную Анатолию авантюры Пиямарадуса. Последний все это время, т. е. около 20 лет, выступая против хеттов якобы на стороне Аххиявы, на самом деле явно вел игру в своих собственных интересах, возможно пытаясь создать независимое царство на протяжении от Милаванды до побережья Страны реки Сеха, противолежащего о-ву Лацпе-Лесбосу, и вероятно — включая также и этот остров. А тактика, которую использовал Пиямарадус, отдав своих дочерей замуж за Атпаса и Аваянаса из Милаванды, живо напоминает имевший место столетием ранее брак между Купанта-Инарасом из Арцавы и дочерью Маддуваттаса, открывший последнему путь к созданию «великой Арцавы».
Резюмируя, можно утверждать, что на рубеже XIV–XIII вв. до н. э. попытка хеттов навязать Вилусе свое господство, в своекорыстных целях поддержанная не уверенным в своей власти Алаксандусом, окончилась неудачей. Аххиява (т. е. Ахейская Греция) нанесла ответный удар и в результате борьбы на вилусской земле смогла восстановить и упрочить свое влияние в этом важном для нее городе.
В результате сопоставления всех этих данных перед нами по-новому определяется хронология и смысл уже рассматривавшегося текста KUB V,6, где речь идет о доставке в Хаттусас по случаю болезни царя богов Аххиявы и страны Лацпа и о прибытии одновременно человека по имени Ант(а)равас, совершающего вместе с хеттским царем молитвы этим богам. Как мы помним, в этом тексте в качестве жрицы выступает хеттская царевна DINGIR MEŠ-IR, или Массануцци, которую ее брат Муватталис выдавал замуж за Мастуриса из Страны реки Сеха. Между тем из одного хеттского фрагмента (KUB XXI,33) известно, что еще отец Массануцци Мурсилис назначил ее в невестки Манапа-Даттасу, предшественнику и, скорее всего, отцу Мастуриса. Из сравнения этих документов вытекает, что при Мурсилисе эта царевна, по всей вероятности, была еще ребенком и лишь в правление Муватталиса, достигнув брачного возраста, стада женой Мастуриса, с которым была помолвлена с детства [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 228 и сл.; Heinhold-Krahmer, 1983, с. 87 и сл.]. Но тогда, вопреки Зоммеру, текст, где Массануцци фигурирует как взрослая женщина и жрица, никак не может быть привязан к годам Мурсилиса! Видимо, правы Камменхубер и Шахермейр, отнеся KUB V,6 к царствованию Хаттусилиса III: из переписки этого царя с Рамсесом II известно, как он беспокоился из-за того, что Массануцци, дважды побывав замужем, не имела детей. Хаттусилис всячески пытался разузнать, не может ли чужеземная, египетская медицина помочь его сестре, которой было уже более 50 лет и которая после своего второго замужества вернулась в Хаттусас к брату (ср. [Ардзинба, 1987, с. 119 и сл.]). Именно этим временем — 1270-ми или 1260-ми годами — и надо датировать текст об Ант(а)равасе и богах Аххиявы и Лацпы в хеттской столице. А отсюда надо. заключить, что огромные старания, приложенные Хаттусилисом III к разрешению споров и установлению взаимопонимания с Аххиявой, свидетельством чему явилось «Письмо о Тавакалавасе», увенчались полным успехом: при этом царе отношения хеттов с Египтом, а с другой стороны — с властвующей на морях Аххиявой стали основой мира и порядка во всем Восточном Средиземноморье.
6
Можно ли наметить какие-то точки соприкосновения между реконструируемой по хеттским текстам историей Алаксандуса и античными преданиями о погубившем Илион Александре-Парисе? Некоторые ученые, принимающие блегеновское отождествление «Приамовой Трои» с археологической Троей VIIa, сомневаются в сопоставимости этих персонажей. Согласно И. М. Дьяконову, Александр-Парис, якобы живший в последние десятилетия существования «Приамовой Трои» (по Блегену — это середина XIII в. до н. э.), не может идентифицироваться с Алаксандусом, царствовавшим на рубеже XIV–XIII в. до н. э. Этот Алаксандус скорее мог бы быть отцом Приама, замещенным в легенде мифической фигурой грешного царя Лаомедонта [Дьяконов, 1968, с. 111]. Однако необходимо учитывать своеобразие тех законов, по которым развивается легенда. Например, Кукуннис-Кикн, исторический отец Алаксандуса, в легенде не только отделен от родословного древа царей Илиона, но из XIV в. перенесен прямо в годы Троянской войны и превращен в героя, выходящего на битву с войском Агамемнона. Еще в 1950 г. Ф. Шахермейр отметил, что память о землетрясении, сокрушившем Трою VI, претворилась в Троянском цикле в двух различных формах: во-первых, это образ чудовища Κῆτος, насылаемого на страну разгневанным на Илион колебателем земли Посейдоном; а во-вторых, это представление о громадном Троянском коне, священном животном Посейдона, вступающем в Илион через пролом в разрушаемой стене, — образ, лишь вторично эвгемеризированный и представленный как хитроумная выдумка ахейцев [Schachermeyr, 1950, с. 189 и сл.]. То обстоятельство, что оба этих мотива сцеплены с преданиями о двух различных нападениях ахейцев на Илион, под предводительством то Геракла, то Агамемнона, стало для Шахермейра основанием отрицать историческую реальность Троянской войны, точнее, видеть в этом сказании лишь удвоение более ранней легенды о походе Геракла, отражающей военные экспедиции царей Аххиявы в Анатолии около 1300 г. до н. э. Едва ли следует заходить так далеко. В конце концов, греческий эпос мог привнести в рассказ о событиях Троянской войны образы и сюжетные ходы из более раннего предания, как бы осмыслить более позднюю войну сквозь призму уже выработанных повествовательных схем. Однако разработки Шахермейра говорят против того, чтобы видеть в одном лишь хронологическом разрыве непреодолимое препятствие для сопоставления фигур Алаксандуса и Александра-Париса.
Гораздо важнее «биографии» этих персонажей, реального и вымышленного, те событийные схемы, в которые герои оказываются включены. Для Алаксандуса эта схема объединяет четыре мотива: 1) сомнительность прав на престол, если верить Фридриху — усыновление предшественником; 2) конфликт с более законными претендентами на власть в Вилусе — «братьями» Алаксандуса; 3) договор с Муватталисом, возникающий во время какой-то большой войны, затронувшей судьбу Вилусы; 4) спровоцированная этим договором война хеттов с Аххиявой, заканчивающаяся победой царя Аххиявы, сумевшего отстоять свои права в Вилусе.
Как же выглядит в легендах «биография» Александра-Париса? Об этом позволяет судить сюжет несохранившейся трагедии Еврипида «Александр», реконструируемый по пересказам у Аполлодора (Apd. III,12,5) и Гитина (Hyg. fab. 91), а также по найденному в Оксиринфе гипотесису (краткому предварительному изложению) этой трагедии [Jouan, 1966, с. 113 и сл.; Шопина, 1986]. Новорожденному Парису предсказана судьба губителя Илиона. По воле Приама младенца оставляют на склоне Иды, где его кормит медведица, а затем подбирает на воспитание пастух. Спустя 20 лет Приам учреждает игры в память умерщвленного младенца-сына. Случайно попавший на них Парис вступает в состязание и побеждает всех соперников, в том числе своих братьев. Разгневанный Деифоб пытается умертвить победителя-пастуха, спасающегося перед дворцом на алтаре Зевса. Явившаяся пророчица Кассандра признает в пастухе пропавшего брата, но вместе с тем повторяет предсказание о грядущей гибели Илиона по его вине. Однако Приам провозглашает его своим законным сыном и, зачеркнув свое первоначальное решение, торжественно принимает Александра в царский дом.
Неоднократно обращалось внимание на глубокое сходство этой фабулы с геродотовским рассказом о юном Кире (Hdt. I,108 и сл.).
При этом одни ученые думали о литературном влиянии Геродота на Еврипида, а другие предполагали, что предание о Кире, выброшенном на гибель по приказу деда, воспитанном в доме пастуха, а затем случайно попавшем царю на глаза и признанном царевичем, могло возникнуть под воздействием мифа о Парисе [Robert, т. 3, с. 980; Jouan, 1966, с. 138]. Но ту же последовательность эпизодов находим и в испытавшей этрусское влияние истории Ромула и Рема. Поэтому прав Ф. Жуан, видя во всех этих случаях «азианический» фольклорный сюжет, используемый при формировании квазибиографических легенд о разных героях.
Рассматривая ту конкретную модификацию, которую этот сюжет приобретает применительно к Парису, мы выделяем следующие структурные звенья; 1) изгнание Париса из царского дома и позднейшее признание его в качестве царского, сына Приамом, дающее пришельцу власть в Илионе, т. е., по сути, усыновление; 2) возникающий при этом конфликт с побежденными на состязаниях братьями и враждебное отношение троянцев к Александру как к губителю города: в «Илиаде» (III,454) говорится, что «всем он стал ненавистен черным сердцем» (момент, сопоставимый со словами из договора о ропоте вилусцев на Алаксандуса). Сюда же присоединяются два дополнительных мотива; 3) авантюризм этого приемыша, превратившегося в «царя Александра» (см. Il. IV.96: Ἀλεζάνδρῳ βασιλῆι), навлекающий на Илион ахейское нашествие (в главе 7 мы увидим, что в Троянском цикле сохранилась память и о победной схватке ахейцев Агамемнона с хеттами в Троаде, и об особых отношениях между хеттами и Александром); 4) гостеприимство, оказанное ему пинастом Мотилом. Очевидно, что все эти компоненты истории Александра могут быть в точности сопоставлены с соответствующими эпизодами жизни Алаксандуса: «нелегитимным воцарением», «враждой с братьями», «помощью Муватталиса» и «спровоцированной большой войной с Аххиявой». Интересно, что подтверждение находит и постулируемый Фридрихом мотив усыновления Алаксандуса, в легенде оборачивающийся принятием пастуха в царский дом. Фольклорная канва, на которую ложатся эпизоды жизни Александра в предании, изменяет трактовку эпизодов и причинно-следственные отношения между ними, но само сочетание событийных блоков распознается вполне отчетливо.
Еще более необычные выводы ждут нас, если мы, памятуя о том, что исторически жизнь Алаксандуса должна была приходиться на время перехода от Трои VI к Трое VIIa, внимательнее присмотримся к легендам о конце Лаомедонтовой Трои и начале Трои Приама. Важнейшим эпизодом этих легенд оказывается битва Геракла с Посейдоновым чудовищем и последующее опустошение города приведенным из Микен войском Геракла (в главе 7 см. специально о вероятности отражения в имени сражаемого Гераклом чудища κῆτος; названия Хеттской державы). Связь в одном легендарном сюжете нашествия чудища и вторжения Геракла может отражать хронологическую близость землетрясения, разыгравшегося около 1300 г. до н. э и войны, развязанной Аххиявой против Вилусы, перешедшей при Алаксандусе под власть хеттов. Особый интерес для нас имеет та трактовка прихода Приама к власти, которую дают легенды троянского круга. Если Гомер, рисуя совет старцев в Илионе (Il. III,147), перечисляет в составе его членов братьев Приама Лампа, Клития и Икетаона (ср. Il. XX,238, где в родословной троянских царей Приам назван перед этими своими братьями, вероятно, как самый старший из них), то через постгомеровские версии открыто проходит мысль о Приаме как младшем из братьев, изначально не имевшем прав на престол, но получившем его вследствие кары, совершенной Гераклом над домом Лаомедонта. Версии этого предания многообразны. Среди них выделяются рассказы о выкупе отрока Подарка, будущего Приама, у Геракла из плена его сестрой Гесионой (Apd. II,6,4) или о выкупе его самим Гераклом у пленивших царского сына соседей Трои (Serv. Aen. I,619), навеянные народно-этимологическим сближением имени героя с греч. πρίασθαι «покупать» (ср. Lycophr. Alex. 338 и сл. о Приаме: «выкупленный пленник, пришедший на сожженную родину, скрыв во мраке прежнее, темное имя»). Версия Дарета (Dar. 3 и сл.) говорит о приходе Приама с войском и обширным семейством из Фригии на руины Лаомедонтовой Трои. Диодор повествует о протесте юного Приама против бесчинств Лаомедонта в отношении Геракла и аргонавтов и о награждении справедливого царевича победителем Гераклом (Diod. IV,32). Во всех этих сообщениях можно выделить три общих, устойчивых элемента, а именно: 1) утверждение, что Приам воцарился, хотя не был законным наследником власти; 2) мнение, будто его родичи, имевшие больше прав на престол, были истреблены либо отстранены от наследования; 3) мотив прихода его к власти в результате ахейского нашествия на Трою, последовавшего за победой Геракла над «китом» (κῆτος).
Эти мотивы незаконного воцарения в обход родичей, на фоне хеттского и ахейского вмешательства в судьбы Троады, перекликаются с аналогичными мотивами в биографии Алаксандуса, в том числе и с теми, что, видимо, вошли в историю Александра-Париса («усыновление», «вражда с братьями»). Но высказанная ранее одним из авторов данной работы [Цымбурский, 1990а] мысль об отражении в обеих легендах — о Парисе и о юном Приаме — судьбы Алаксандуса, интерпретированной по разным фольклорным схемам (в одном случае «возвращение царевича-изгнанника во дворец», в другом — «торжество младшего брата над старшими»), не кажется единственно возможным решением. Достаточно заметить, что Александр, видимо в соответствии со своим реальным прототипом, — персонаж, враждебный миру греков, юный же Приам получает власть из их рук. Как ни парадоксально, нельзя исключать того, что события, отнесенные легендой к юности Приама (отвоевание Илиона ахейцами), могли иметь реальный прообраз, следующий за событийным комплексом, связанным с именем Александра-Алаксандуса. Последний герой мог быть вторично соотнесен с событиями более поздними в качестве врага ахейцев и легкомысленного губителя Трои, так же как Кикн-Кукуннис из царя XIV в. до н. э. стал противником Ахилла. Дьяконов допускал, что Алаксандус — союзник Муватталиса на деле мог быть отцом Приама и дедом Александра-Париса, т. е. в реальности занимать то место, которое в легенде перешло к наказанному Гераклом грешному царю Лаомедонту — «Властителю над народом» [Дьяконов, 1968, с. 111]. Трудно сказать на этот счет что-либо определенное, но слияния соименных персонажей — обычное явление в устном эпосе, тем более если эти персонажи связаны родством: былинный князь Владимир Красное Солнышко возник из контаминации двух Владимиров — прадеда крестителя Руси) и правнука (Мономаха) [Bowra, 1952, с. 524 и сл.]. Исторически Парис мог быть раньше Приама!
В заключение этого экскурса мы должны сделать одно лингвистическое замечание относительно этимологии и семантики имен этих двух героев. Имя Приама — это достоверно эпитет хетто-лувийского происхождения со значением «первый», «лучший», ср. ликийское сочетание
Итак, события, стоящие за легендами об этих персонажах, могут быть отождествлены с потрясениями, пережитыми Вилусой-Илионом в конце XIV — начале XIII в. до н. э., от перехода Вилусы при Алаксандусе под власть хеттского царя до торжества Аххиявы над хеттами. Но что же нам тогда мешает вслед за Шахермейром сводить всю грандиозную картину Троянской войны к вариации на тему этих битв, разыгравшихся на рубеже веков? Об этом мы поговорим в свое время.
7
Спустя, по-видимому, несколько десятилетий после победы Аххиявы мы снова видим Вилусу в поле пристального внимания очередного хеттского царя. Скорее всего, это уже Тудхалияс IV, воинственный сын миролюбивого Хаттусилиса III и автор упоминавшегося «Письма в Милаванду», где о делах Пиямарадуса вспоминается уже мимоходом в контексте исторического экскурса, посвященного прошлым отношениям Милаванды с Хеттским царством. Сейчас нас интересуют стк. 40–45 этого послания. В приведенной Ф. Зоммером части этого текста из KUB XIX,55 они имели следующий вид [Sommer, 1932, с. 202 и сл.]: (40)
Отчасти смысл этих полуразрушенных строк был ясен. В Милаванде находился некий подчиненный хеттскому царю местный царек Валму (
Значение этого места для политической истории Западной Анатолии предстало в совершенно новом свете после того, как X. Хоффнер идентифицировал фрагмент KUB XLVIII.90 с недостающими окончаниями строк «Письма в Милаванду» [Hoffner, 1982]. Некоторые из прежних догадок подтвердились. Так, в стк. 41–42 говорилось, что распоряжения, относящиеся к Валму, которые доставит в Милаванду чиновник хеттского царя
Итак, если Хаттусилис с самого начала своего царствований согласился с притязаниями Аххиявы на этот город, то автор «Письма в Милаванду», по всей очевидности преемник Хаттусилиса, Тудхалияс IV решает судьбу этого города, игнорируя Аххияву и не упоминая о ней в этой связи ни единым словом. Он явно возвращается к замыслам своего деда Муватталиса, пытаясь навязать Вилусе своего ставленника Валму так же, как дед поддерживал Алаксандуса, нисколько не считая нужным заботиться о согласии Аххиявы. Поскольку Валму, судя по контексту, должен был уже до этого какое-то время править в Вилусе именно как «кулаванес» Царя-Солнца, напрашивается вывод: связи Вилусы-Илиона с Аххиявой в правление Тудхалияса IV резко ослабели, и этот город вновь стал «лакомым куском» для хеттов. Причем из-под контроля Аххиявы выходит в это время (третья четверть XIII в. до н. э.) и Милаванда-Милет, в начале века пребывавшая в двойном подчинении у хеттов и Аххиявы (см. гл. 2), а теперь однозначно ориентирующаяся на Хаттусас и участвующая в замыслах хеттского царя, относящихся к Вилусе. Любопытно сравнить эту эволюцию Милаванды со строками из «Троянского каталога» (Il. II,867 и сл.), где Милет вместе с прочими обитателями Карии выступает на защиту Илиона от ахейцев. Впрочем, гипотеза о прямой зависимости Валму от правителя Милаванды нам не кажется достоверной. Скорее, стк. 42 надо понимать в том смысле, что хеттский царь обещает адресату всяческие милости в случае поддержки хеттской политики в Вилусе. Но, кроме того, эпизод с Валму обнаруживает и другое крупное изменение в политической системе Западной Анатолии, происшедшее менее чем за полвека. Изгнанный из Вилусы Валму почему-то находит убежище и помощь не в граничащей с Вилусой Стране реки Сеха и не в какой-то иной из близлежащих стран Арцавы, а в достаточно удаленной Милаванде-Милете, ранее никогда не упоминавшейся в относящихся к Вилусе текстах. Случайно ли это? Или в политике стран Арцавы ко времени Тудхалияса IV произошел решительный поворот, лишающий бежавшего из Вилусы хеттского сателлита надежды на поддержку в этих странах? Как это могло случиться? Какие реальные процессы скрываются за этими глухими указаниями хеттских документов?
8
Задумавшись над этими вопросами, присмотримся внимательнее к тексту из анналов этого же царя KUBXXIII.11, повествующему о походе Тудхалияса IV против конфедерации Ассува, — тому самому свидетельству, где появляются рядом названия Вилусии и Труисы.
Мы уже упоминали, что ряд авторов — О. Карруба, Г. Оттен, Ф. Хоувинк тен Кате, Г. Гютербок — пытаются отнести анналы царей Тудхалияса и Арнувандаса вслед за текстом о Маддуваттасе к XV в. до н. э. и приписать их не Тудхалиясу IV и Артувандасу III, последним правителям Хеттской империи, а их далеким предкам — Тудхалиясу II или III и Арнувандасу I. Между тем А. Камменхубер и Ф. Шахермейр продолжают придерживаться прежней атрибуции этих анналов. Текст KUBXXIII.11 представляет для сторонников передатировки особые трудности, ибо в нем страна Вилусия названа в числе государств, выступивших против Тудхалияса, тогда как на рубеже XIV и XIII вв. до н. э. Муватталис прямо писал в своем договоре с Алаксандусом, что Вилуса всегда была в мире с хеттами и, в частности, предок его Тудхалияс в эту страну не вторгался! Приверженцы передатировки, не находя убедительного решения этому казусу, прибегают к натяжкам, либо пытаясь вновь разделить Вилусу и Вилусию, либо полагая, что Вилусия — это страна, окружающая город Вилусу, и город мог быть в мире, хотя страна восстала [Houwink ten Cate, 1970, с. 77 и сл.] (ср. [Güterbock, 1986, с. 40]). Мы же видим в соотношении этих данных прямое подтверждение тому, что победителем Ассувы мог быть только Тудхалияс, правивший после Муватталиса, т. е., как и считалось всегда, Тудхалияс IV.
Приводим текст KUB XXIII, 11 по изданию Раношека [Ranoszek, 1934, с. 53 и сл.]. Начало испорчено, ясно лишь, что Тудхалияс перечисляет страны, которым он нанес поражение во время некой кампании. В уцелевших частях строк 2–8 читаются названия: […KUR URUX]
Однако, когда, победив этих противников, хеттский царь повернул назад, к Хаттусасу, против него внезапно выступили еще 22 государства, названия которых, заключенные в стк. 14–19 [Ranoszek, 1934, с. 54], также сохранились лишь частично: (14)… [KUR URU…]-
Исследователя, привыкшего себе представлять политическую карту Западной Анатолии, основываясь на договорах Мурсилиса и Муватталиса, а также на текстах начала XIII в., подобных «Письму о Тавакалавасе», потрясает это зрелище возникших неизвестно откуда полутора десятков государств, подобных островам, встающим со дна морского после извержения подводных вулканов. А между тем перед нами, казалось бы, хорошо знакомые места: мы видим здесь Каркису, совпадающую, по крайней мере частично, с Карией, и Варсию, по-видимому тождественную той Варсиялле, которую Муватталис во время заключения договора с Алаксандусом считал наряду с Каркисой, Масой и Луккой вероятным противником Хеттского государства. В обрывке некоего слова […]
Однако военное счастье благоприятствовало Тудхалиясу. По его словам, когда во время его пути к Хаттусасу все эти страны собрались и двинули войска против него, он сам выступил им навстречу в ночи, окружил их и с помощью богов уничтожил (стк. 20–26). Затем он устремился в те страны, откуда пришло для битвы каждое из этих войск, и боги, шедшие впереди него, «отдали» ему эти страны (включая, разумеется, и Вилусию, и Труису). В этом месте мы видим прямое указание на акт принятия Вилусы-Вилусии под власть Тудхалияса, приобретение ею такого статуса, когда хеттский царь мог распоряжаться ее судьбой, давая ей в правители своего
В связи с историей вхождения Вилусы в состав Ассувы надо поставить два вопроса: что представляла из себя Ассува и какие причины обусловили за несколько десятилетий такое резкое изменение политического облика Западной Анатолии, которое мы видим, сравнивая анналы Тудхалияса с документами времен его отца и деда? Стандартно понятие Ассувы рассматривается как обозначение тех 22 государств, которые восстали против Тудхалияса IV во вторую очередь, государства же из первого списка со «странами Арцавы» в Ассуву не включаются. Арцава как бы четко отделяется от Ассувы. Но при разных вариантах-такого подхода возникают одинаково серьезные противоречия. Так, иногда утверждают, что список «стран Ассувы» перечисляет их с юга на север, причем южный фланг занимает Лукка (Ликия), а северный — Вилусия с Труисой, т. е. Илион и Троя [Page, 1959, с. 106; Гиндин, 1981, с. 146]. Но тогда спрашивается, как соотносится этот список с перечнем государств, разбитых Тудхалиясом на первом этапе похода? Совершенно ясно, что исходя из «лидийско-ионийской» локализации Арцавы невозможно отождествлять ни страну […]
Мы видим совсем иной выход из этого положения. Он состоит в признании того, что второй список, который обыкновенно только и считают списком «стран Ассувы», может географически разрываться первым, куда, в частности, попадают и «страны Арцавы».
А из этого прямо вытекает, что название Ассува относится не только к 22 государствам, выступившим против Тудхалияса во вторую очередь, но вообще ко всей массе противников, разбитых им в эту кампанию, — от Вилусии до ликийской Аринны, включая и мисийские, и меонийско-лидийские, и карийские исторические области, а возможно, и Ликию-Лукку. Тогда вопрос о размежевании Арцавы и Ассувы отпадает: если под Ассувой Тудхалияса IV понимать общее название для Западной Анатолии, а не для какой-то ограниченной ее части, то «страны Арцавы» от Мисии до северной Карии естественно, будут частью Ассувы. В этом случае хеттское представление об Ассуве как об Эгейской Анатолии в широком смысле будет уже не частично сходно с представлением греков об Азии в дни Геродота, а полностью идентично ему. Такой подход позволяет по-новому интерпретировать смысл событий в рассказе об «ассувском» походе Тудхалияса. На первых порах ему противостояли лишь лежащие в средней части Ассувы «страны Арцавы» и, вероятно, войска из соседней Гилларимы и из внутренней Ликии. Но когда он, одержав победу, повернул обратно, в тылу у него стало накапливаться войско из отрядов периферийных «ассувских» государств, не поспевших к первой баталии. Здесь были отряды и с северной окраины Ассувы — из Вилусы и Труисы, и с юга — из Каркисы и, может быть, Лукки. Их Тудхалияс и разбил во второй заход, а после этого, не страшась сопротивления, устремился на сами эти обескровившие себя государства.
Из этого видно, что Ассува, скорее всего, не представляла особого единства ни в политическом, ни в военном отношении. Сам Тудхалияс называет ее «страной», лишь подводя итог своей победе; Ассува для него едина лишь как покоренное им географическое и политическое пространство. По ходу же действия это для него не «страна», а отдельные «страны», которые, по его словам, «со своими воинами собрались и выставили войско против меня» — (13)… KUR.KURḪIA (20)
Пияма-Инарас явно был одним из крупных местных вождей, но отнюдь не правителем Ассувы, поскольку «государства Ассувы» даже как сколько-нибудь целостной федерации, по видимому, не существовало. Был конгломерат обособленных владений, малых государств, сплачиваемых страхом перед хеттами и стремлением отстоять свою самостоятельность. При возрастании хеттской угрозы эти государства, как видно из слов Тудхалияса, пытались создать объединенное ополчение, но получилось на самом деле лишь два или даже несколько ополчений, которые хеттский царь разбил по частям.
Что же стоит за этим впечатляющим преобразованием политической карты Западной Анатолии с размыванием, распадом той четкой структуры баланса сил, которая наблюдалась в начале века? Гарстанг и Герни, а за ними и И. М. Дьяконов приписывают эти перемены происшедшему в XIII в. до н. э. проникновению первых волн фрако-фригийцев на землю Анатолии, так что в Ассуве усматривается чуть ли не фрако-фригийское племенное объединение [Garstang, Gurney, 1959, с. 107; Дьяконов, 1968, с. 114, 118] (ср. [Гиндин, 1981, с. 166]). Вполне допуская, что к середине века ранние фракийцы и фригийцы уже могли находиться в огромном регионе, охватываемом для хеттов понятием Ассувы, мы тем не менее не склонны присоединяться к гипотезе названных ученых по трем причинам. Во-первых, нет никаких свидетельств столь массированного балканского вторжения в Малую Азию в первой половине XIII в., которое бы охватило все эгейское побережье полуострова вплоть до Карии и Ликии. Во-вторых, мы вовсе не видим ко времени Тудхалияса того крушения и исчезновения с карты ранее существовавших государств, которым обыкновенно сопровождаются широкомасштабные этнические потрясения. Практически все известные государства сохраняются (правда, нет упоминаний о Масе, но это короткое название вполне могло стоять в поврежденной части одной из стк. 2–8), однако идет процесс нарастания раздробленности, выделения множества сепаратных мелких владений. В-третьих, среди новых названий вовсе не наблюдается форм балканского происхождения. Ассувские вожди SUM-DLAMA, т. е. Пияма-Инарас, и Малацитис носят обычные лувийские имена, а имя Кукуллис — вариант к известному нам имени Кукунниса, правившего в Вилусе еще в XIV в. до н. э. (см. [Дьяконов, 1968, с. 114], где Кукуллис обозначается как «Кукуннис II»). Думается, для Западной Анатолии времен Тудхалияса IV мы имеем дело с некими чисто политическими процессами, которые могли бы идти параллельно накапливающимся этническим изменениям, но вряд ли были последними обусловлены.
Скорее всего, истоки этих процессов надо искать в событиях первой четверти столетия, когда хетты теряют реальный контроль над эгейскими областями Малой Азии. Ассува становится полем хетто-аххиявских конфликтов с выяснением взаимных претензий силой оружия, а возникающий «вакуум власти» заполняется диктатом могущественных, вполне «суверенных» авантюристов, вроде высокородного Пиямарадуса, на которого Царь-Солнце не мог найти из Хаттусаса решительно никакой управы. Необходимость рассчитывать лишь на самих себя в деле обеспечения своей безопасности — вот та основа, на которой должна была складываться как автаркическая замкнутость отдельных городков и кастеллей, дающих защиту местному населению своей округи, так и тенденция к созданию рыхлых союзов на час, в условиях возникающей конкретной опасности. Повсеместно, кроме, может быть, издревле связанной с Хаттусасом Милаванды, утратившие власть хетты с их непрекращающимися попытками своекорыстного вмешательства в «ассувские» дела вызывают растущую враждебность. К этой-то эпохе и относится последнее, только что рассмотренное нами свидетельство о Вилусе-Вилусии (Илионе).
9
До нас дошел, к сожалению, в очень плохом состоянии один текст, побуждающий думать, что триумф хеттов над Ассувой не остался безразличен и для царя Аххиявы. Это KUB XXVI.91, который мы даем по изданию Зоммера [Sommer, 1932, с. 268 и сл.], где он обозначен еще как Bo 1485. Он представляет собой письмо, составленное от имени хеттского царя. В первой строке, где должно стоять имя адресата, читается: [..E]N? [K]UR
В стк. 2–4, сильно поврежденных, упоминается о войне и о каких-то мертвецах. А дальше идут лучше сохранившиеся стк. 5-12: (5) [.]
Что же выясняется из этих фрагментов? «Брат», которому хеттский царь адресует письмо, в свое время посягнул на его владения. Ссылаясь на то, что часть земель хеттского царя почему-то пребывает в запустении, он попытался их захватить. При этом он считал Бога Грозы своим покровителем в этом деле. Весь этот контекст напоминает взаимоотношения между Хеттским царством и Аххиявой в первой половине XIII в. до н. э., когда северо-запад Анатолии был опустошен землетрясением, разрушившим Трою VI, а более южные районы охвачены мятежом народов, которых хетты привыкли считать в той или иной форме подвластными себе. В это время Аххиява восстановила власть над Илионом-Вилусой, а Тавакалавас-Этеокл, высадившись в районе Милета, попытался здесь создать новое царство. Как мы помним, Хаттусилис не решался дать отпор притязаниям Аххиявы, пытаясь умиротворить их дипломатическими средствами. Не об этих ли делах вспоминает «брат» хеттского царя в цитируемом письме? Зоммер удивлялся тому, что вначале правитель Аххиявы зовется «господином», а в стк. 12 «царем». Думается, объяснение здесь очень простое: стк. 5-12 представляют прямую речь адресата, который, заявляя о своих правах и вспоминая о делах своих предков, обозначает себя или кого-то из них в качестве «царя Аххиявы». Между тем царь хеттов с оттенком пренебрежения величает своего зарвавшегося собрата «господином Аххиявы», и не более.
В таком случае оказывается, что этот правитель обратился к хеттскому царю с письмом по поводу судьбы царя Ассувы. Зоммер опять-таки недоумевает, почему в стк. 9—10 о Тудхалиясе, победителе Ассувы, говорится в третьем лице. Однако этот ученый упустил из внимания возможность для окончания
Еще в 20-х годах, после того как Э. Форрер выпустил в свет описание этого текста [Forrer, 1928, с. 57], было отмечено удивительное созвучие имен Акагамунаса и греческого Агамемнона [Fries, 1929, с. 145]. Конечно же, о точной передаче греческого имени говорить не приходится, ибо она должна была бы звучать примерно как
Самое главное — подтверждается то впечатление, которое мы вынесли в предыдущей главе из разбора текста KUB XXIII, 13 о поражении царя Аххиявы в Стране реки Сеха, а также договора Тудхалияса IV с Шаушкамувасом из Амурру: в третьей четверти XIII в до н. э. произошли какие-то события, в результате которых Аххиява утрачивает положение великой державы, перестает быть крупнейшей политической силой на западе Анатолии, каковой она, согласно «Письму о Тавакалавасе», выступала при Хаттусилисе III. Мятежные страны Ассувы, включая Вилусию с Труисой, бросающие вызов Тудхалиясу IV, были определенно независимы от Аххиявы, потерявшей также свои позиции в Милаванде-Милете. Что же произошло с Аххиявой (Ахейской Грецией) в эти десятилетия, предшествующие пожару Трои VIIa, по Блегену — «Трои Приама»?
Глава 4
Ахейцы, «народы моря» и Гераклиды (Крушение Микенской Греции и гибель Трои)
1
Сейчас мы подходим к проблеме, которая многим читателям, вероятно, покажется самой интригующей из всех, рассматриваемых в книге: какая историческая реальность скрыта за преданиями о Троянской войне — о походе всей Ахейской Греции против города над Геллеспонтом? Мы с полным правом говорим о скрытой реальности, ибо трудно усомниться в том, что позднейший рассказ о союзе женихов прекрасной Елены, поклявшихся защищать того, кто ею будет избран в мужья, да и вообще тема великой войны из-за похищения женщины — не более чем фольклорное оформление, сведение к архетипу, своего рода мифотворческое осмысление гигантской картины, встававшей в коллективной памяти греков. Но спросим: как возник сам этот образ сотен кораблей, покидающих греческие берега, —
Мы видели, в анналах Тудхалияса IV промелькнуло событие, изображаемое в сказаниях греков своеобразным прологом Троянской войны. Можно ли поручиться, что сражение на Каике не было произвольно вовлечено в троянские легенды и что именно в годы, последовавшие за этим эпизодом хеттской летописи, совершились дела, на полтора тысячелетия поразившие воображение античного мира? На первых же страницах нашей книги было сказано вполне определенно: о разрушении Илиона греками прямо не сообщает ни один источник, кроме их собственных преданий. Скептикам этого достаточно, чтобы отодвинуть Троянскую войну в область полумифологических, полулитературных вымыслов.
Однако здесь возникает встречный вопрос: а каких именно свидетельств мы могли бы ждать, скажем, от предполагаемых современников этой войны — египтян или хеттов? Любой источник представляет событие с позиции повествующего (например, для хеттов нет «долины Каика», а есть «Страна реки Сеха»). Сколько-нибудь сложный комплекс событий оборачивается в источнике прежде всего стороной почему-либо актуальной для повествующего, затрагивающей его интересы; но эти стороны для разных рассказчиков редко совпадают. Кроме того, излагаемые события порой деформируются жесткими требованиями тех стереотипных — сюжетных, мировоззренческих, идеологических — схем, которые повествователь вообще привык накладывать на наблюдаемую им реальность. Для древних эпох можно говорить о мифологизации реальности, о придании ей канонических структур, воплощающих представления коллектива о сакральном сверхсмысле, явленном в их истории. Вспомним эпизод «Псевдо-Илиады» в хеттской и греческой трактовках. Тудхалияс, диктуя свою летопись, делает акцент на «непорядке», хаосе, возникающем на западной окраине державы. Он говорит о вызове, брошенном нечестивым царьком Страны реки Сеха Царю-Солнцу, о позорной неудаче, постигшей в этой стране чужого царя, отступающего из нее прочь, и о том, как в этот край победно вступил сам Тудхалияс, превзойдя подвигами своих прославленных предков и утвердив в побежденной стране должный порядок. Для греков же военная экспедиция на северо-запад Анатолии необходимо воспринимается в ключе похода в Трою. Соответственно битва в Мисии осмысляется как отклонение от основного пути, как неудача первого плавания к указанной цели. Неожиданно, вопреки известным рассказам о путешествиях греков в Трою и, наоборот, троянцев в Грецию, Троя приобретает черты сказочной земли, куда никто не знает дороги. Отсюда такие мотивы, как умилостивление местного героя или бога, стремление обрести в нем союзника, открывающего путь к Илиону, и т. д. (см. гл. 7). В обеих версиях, хеттской и греческой, факты представляются в согласии с мифологической (или «мифологизированной») концепцией истории, исходной для повествователя.
Отчасти аналогичным образом дело обстоит и с интерпретацией археологических данных. Самое объективное и скрупулезное описание археологического материала представляет как бы речь свидетеля, предвзято выделяющего в потоке событий лишь один аспект — трансформации сферы материальной культуры и следы, оставляемые всем происходящим на материальных объектах. Это также одностороннее, деформирующее представление истории, хотя и основанное на иных принципах, чем канон эпоса или древневосточных царских анналов. Работая над истолкованием своих памятников, археолог на деле пытается воссоздать ту последовательность событий, которая могла бы оставить подобные следы. Разногласия археологов в осмыслении исторических показаний одних и тех же памятников часто объясняются тем, что одинаковые или сходные следы могут быть приписаны разным событиям — разрушения могут объясняться землетрясением, нападением врагов, внутренними раздорами и т. д.
Вопрос об историческом смысле троянских сказаний — это прежде всего вопрос о возможности с позиций уже оправдавшего себя междисциплинарного подхода увидеть в их повествовании особую трактовку, специфическое понимание того же комплекса конкретных фактов, пусть фрагментарно и в различных проекциях преломившихся в других свидетельствах рассматриваемой эпохи, в ее письменных документах и археологических реликтах. При этом отправные, минимальные критерии для распознания в разнородных свидетельствах данного круга фактов достаточно просты. Мы ими пользовались, уже рассматривая «Псевдо-Илиаду» (гл. 2). Это отождествимость времени, места и фабулы. Но сколько споров и затруднений возникает, когда с этими, казалось бы, элементарными критериями мы пытаемся подойти к огромному полотну Троянской войны!
2
Прежде всего необходимо определить, о каком конкретно временном промежутке должна идти речь. И здесь начинаются сложности. Известные в античности попытки датировать Троянскую войну относятся ко времени не раньше V в. до н. э., и в них наблюдается большой разнобой. В пересчете на современную хронологию они оказываются раскиданы в интервале от 1334 г. до н. э. (по Дурису Самосскому) до 1136 г. до н. э. (согласно Эфору). Среди предпринимавших подобные попытки авторов наиболее, весомы имена Геродота и Эратосфена, но и эти эрудиты указывают совершенно разные сроки: Эратосфен — 1183 г. до н. э. (Cens. de die natali, 21), а Геродот (II, 145) — больше чем за 800 лет до времени его работы над «Историей», т. е. не позже второй четверти XIII в. до н. э. (о прочих датировках см. [Robert, т. 3, с. 1288 и сл.; Mylonas, 1964, с. 353]).
На 200-летнем временном отрезке между датами Дуриса и Эфора Троя в самом деле три раза переживала большие перемены, открывавшие новую фазу в истории города. Но если исключить конец периода Трои VIIб 1, ознаменовавшийся оккупацией города племенами из Фракии, происшедшей мирно и не сопровождавшейся серьезными разрушениями [Blegen, 1963, с. 167], у нас останутся два события, которые можно сопоставить с эпическим захватом Илиона ахейцами: гибель сперва почти 600-летней величественной Трои VI, а затем, спустя небольшой промежуток времени, — страшный пожар и, видимо, война, уничтожающие ее преемницу Трою VIIа. В начале XX в. В. Дерпфельд под впечатлением от колоссальных стен Трои VI и обширных разрушений в исходе этого периода решительно отождествил этот город с «Троей Приама» [Dörpfeld, 1902, с. 19].
Позднее К. Блеген, придя к мысли о землетрясении как причине уничтожения Трои VI и впервые обнаружив уничтоженную врагами Трою VIIа, объявил именно ее жертвой ахейцев Агамемнона [Blegen, 1963, с. 162; Blegen, 1967, с. 19]. Последовательность катастроф, восстанавливаемая Блегеном, оказывается идеально соответствующей античной традиции, где за «гневом колебателя земли» Посейдона, уничтожающим могучий город Лаомедонта, следует царствование Приама, кончающееся Троянской войной Атридов. Для катаклизма, погубившего Трою VI, Блеген предложил дату около 1300 г. до н. э. Как мы видели, эта датировка косвенно подтверждается и тем, что разыгравшаяся примерно в это же время война Аххиявы с хеттами за Вилусу-Илион отразилась в сказании, где мотив Посейдонова гнева переплетается с историей битвы под Илионскими стенами Геракла с чудищем κῆτος. Что же касается времени сожжения Трои VIIа, то здесь Блеген проявлял серьезные колебания; сначала при публикации материалов раскопок срок около 1240 или 1230 г. до н. э. казался ему вполне допустимым, но в позднейших публикациях он предпочитает говорить о 1260 или даже 1270 г. до н. э., явно идя по пути все большего «занижения» хронологии [Blegen, т. 4, с. 12; Blegen, 1963, с. 174; Blegen, 1967, с. 32].
При обсуждении данной проблемы чрезвычайно важным оказывается соотнести во временном плане эти роковые моменты в истории Трои XIII в. до н. э. с важнейшим событием, происшедшим в том же столетии в истории Ахейской Греции, — политическим и культурно-историческим переломом, выражением которого в изготовлении керамики стал переход от позднемикенского периода III В к позднемикенскому III С. По экспертным оценкам большинства археологов, этот переход должен быть приурочен к 1230–1190 гг. до н. э., причем в пределах указанного промежутка между этими оценками наблюдаем серьезные расхождения. К. Блеген и А. Фурумарк, основоположник современной периодизации истории Микенской Греции, принимали для начала позднемикенского периода III С 1230 г. до н. э. [Blegen, 1967, с. 31; Furumark, 1941, с. 115]. Ф. Шахермейр колеблется между 1215 и 1200 гг. до н. э. [Schachermeyr, 1982, с. 91], Э. Вермёль и В. Десборо предпочитают последнюю дату [Vermeule, 1964, с. 315; Desborough, 1964, с. 240], а Дж. Милонас — 1190 г. до н. э. [Mylonas, 1964, с. 366; Mylonas, 1966, с. 236]. Понятно, что любая из этих дат условна: культурные и политические эпохи редко сменяются за один год, закат старого стиля жизни и становление нового могут охватить и не одно десятилетие [Broneer, 1968, с. 31].
Но как же все-таки с этим более или менее определенно датируемым поворотом в истории Греции соотносятся по времени два интересующих нас разрушения Трои? Согласно Блегену, ни Троя VI, ни Троя VIIа не обнаруживают в своих слоях керамических изделий из Греции по стилю позднее периода III В. По его мнению, конец «Приамовой Трои» VIIа наступил за 10–30 лет до начала нового периода в греческой истории. Но уже Милонас высказывается более осторожно, относя финал Трои VIIа, которую он, как и Блеген, считает «Троей Приама», к переходному времени между позднемикенскими периодами III В и III С в Греции. На взгляд Ф. Матца, насколько можно судить по керамике, недолгая история Трои VIIа оборвалась фактически синхронно с концом позднемикенского периода III В [Matz, 1956, с. 144]. Некоторые ученые отвергают хронологические выкладки Блегена еще более радикально. Уже в начале 1960-х годов такой непререкаемый авторитет в микенской керамике, как Фурумарк, усмотрел в сосудах, откопанных Блегеном в слое Трои VIIа, черты, характерные для периода III С (ср. [Nylander, 1963, с. 7], с приведением данных оценок Фурумарка). А это значило бы, что Троя VIIа погибла не задолго до перемен в Греции, как полагал Блеген, а по крайней мере в начале новой фазы ахейской истории, если исходить из общепринятых оценок, т. е. не раньше 1230-х или даже 1220-х годов до н. э. По хеттской хронологии это означало бы смещение пожара Трои VIIа с последних лет правления Хаттусилиса III или начала правления Тудхалияса IV на самый конец его царствования или даже на те годы, когда у власти находились сыновья Тудхалияса — Арнувандас III и Суппилулиумас II.
Таким образом, ясно обозначаются две противоположные позиции в отношении к концепции Блегена, на деле, как скоро увидим, означающие вообще различное отношение к проблематике Троянской войны. Несколько в стороне от этого спора оказывается экзотическая гипотеза X. Подцувайта, пытающегося уже в Трое VI найти сосуды позднемикенского стиля III С и соответственно конец Трои VIIа смещающего куда-то во вторую половину XII в. до н. э. [Podzuweit, 1982, с. 81]. Из приверженцев этой гипотезы, кроме ее автора, пожалуй, можно назвать лишь советского археолога Л. С. Клейна, популяризирующего ее в ряде выступлений без дополнительной аргументации. Главный же спор идет между авторами, принимающими в основном концепцию Блегена, тем самым считающими, что к моменту уничтожения Трои VIIа Ахейская Греция была еще далека от культурного и политического перелома, и специалистами, идущими за Фурумарком (среди них Матц, Шахермейр, Вермель и многие другие) и относящими пожар этого города ко времени, когда в ахейском мире либо происходили, либо уже произошли ошеломляющие перемены.
Почему же на первый взгляд узко археологическая проблема синхронизации конца Трои VIIа с позднемикенским периодом III В или III С оказалась исключительно значима для решения вопроса об исторической основе троянских сказаний? Да потому, что вся мощь и блеск Микенской Греции, сложная система дворцовых хозяйств, абсолютный авторитет Микен, по мнению историков и археологов, ограничиваются только первым из этих периодов. Переход к периоду III С был ознаменован, катастрофой: на Грецию обрушился какой-то страшный враг. Пострадали Беотия, значительная часть Арголиды, Лаконики, Мессении. По подсчетам специалистов (конец 1960-х годов), в Беотии из 26 раскопанных поселений уцелели 4, в Арголиде — 10 из 27, в Лаконике — 7 из 39, в Мессении — 10 из 56. Наблюдаются разрушения в Микенах и Тиринфе. Правда, эти твердыни вскоре были восстановлены и вновь укреплены, причем в Микенах преемственность обитателей не прерывалась, Тиринф, как предполагается, после опустошения был заселен вновь. Пилосский же дворец в Ано Энглианос, будучи разрушен, так и не восстанавливался [Desborough, 1964, с. 221 и сл.; Broneer, 1966, с. 346 и сл.; Buck, 1969, с. 276 и сл.; Mylonas, 1966, с. 218 и сл.; Blegen, 1967, с. 27 и сл.; Vermeule, 1964, с. 270 и сл.; Lewartowski, 1989, с. 168 и сл.]. Похоже, некая группа захватчиков высадилась даже на Крите, где, однако, следы их нападения не столь масштабны [Desborough, 1964, с. 178 и сл.].
Пелопоннесские ахейцы предвидели это нашествие и готовились его отразить. Найденные в канцелярии Пилосского дворца свежие таблички с перечислением военных отрядов, их диспозиций, отчасти их заданий (контроль над побережьем) рассматриваются в качестве свидетельства предпринимавшихся, но не увенчавшихся успехом мер по защите этого центра [Mylonas, 1964, с. 369; Palmer, 1969, с. 147 и сл.; Hiller, 1972, с. 68 и сл.]. Попытку сдержать агрессию на более ранней стадии, не пропустить наступающих на Пелопоннес выдает огромная стена, воздвигнутая в эти годы поперек Истма — своего рода «линия Мажино» XIII в. до н. э. [Broneer, 1966; 1968]. Впрочем, найденная под ней керамика может быть в равной мере отнесена к концу позднемикенского периода III В или к раннему III С [Broneer, 1968, с. 354]. Но мысль о возможном сооружении этой стены уже после отхода врагов, с целью предотвратить подобные бедствия в будущем, не получила признания среди ученых, прежде всего потому, что подобный размах строительных работ кажется большинству из них маловероятным для эпохи, наставшей после военной катастрофы.
Эта эпоха характеризуется ослаблением ахейского культурного единства, всплеском локальных и региональных особенностей в материальной культуре, где Микены перестают быть законодателем стиля [Desborough, 1964; Полякова, 1983, с. 106 и сл.]. Из областей, подвергшихся нападению, массы населения уходят на окраины, в места, кажущиеся более спокойными. Прослеживаются мощные потоки переселенцев, прежде всего на восток — в прикрытую со стороны континента горами и обращенную к морю Аттику, на Киклады, в частности острова Додеканеса, где наблюдается настоящий расцвет, на Крит и Кипр, в греческие малоазийские города. Поднимается новое ахейское поселение в киликийском Тарсе. Часть же греков движется, наоборот, на запад, находя себе пристанища в позднейшей Ахайе и на островах Ионического моря, в том числе на Одиссеевой Итаке, откуда уже прямая дорога в Южную Италию [Desborough, 1964, с. 226 и сл.; Buck, 1969, с. 278 и сл.; Полякова, 1983, с. 105]. Основные центры разгромленного греческого мира явно смещаются на его периферию, на побережья и острова. Даже относительная стабилизация жизни на несколько последующих десятилетий не приводит к возрождению великоахейской государственности, бюрократически централизованных царских хозяйств; выходит из употребления письменность. Развитие явно начинает идти по нисходящей: конец XIII–XII в. до н. э. в истории Греции — время «заката цитаделей».
Что же за враги ввергли Грецию в водоворот этих драматических перемен? До середины 70-х годов специалисты склонны были утверждать, что пришельцы не оставили в опустошенных ими местах каких-либо примет своей собственной культуры [Desborough, 1964, с. 224 и сл.; Desborough, 1975, с. 662; Hiller, 1972, с. 72 и сл.; Buck, 1969, с. 281]. Высказывались предположения, что какая-то неизвестная причина могла помешать победителям воспользоваться плодами победы, заставив их вскоре уйти из разоренной страны [Desborough, 1964, с. 225]. Догадки же об их происхождении сводились к двум основным версиям: одни ученые, опираясь на традицию о переселении дорийцев, видели в завоевателях именно северо-западных греков, дорийцев в широком смысле [Blegen, 1967, с. 29; Stubbings, 1975; с. 354; Broneer, 1966, с. 357 и сл.; Vermeule, 1964, с. 274 и сл.]; другие же предпочитали объяснять эти потрясения продвижением в Эгеиду неких негреческих племен из Европы [Schachermeyr, 1929, с. 27 и сл.], квалифицируя это вторжение то как иллирийское [Nylander, 1963, с. 9 и сл.; Mylonas, 1966, с. 224], то как фракийское [Buck, 1969, с. 292 и сл.].
Перелом в изучении данной проблемы произошел в 1975–1976 гг., когда Дж. Раттер обратил внимание на присутствие в целом ряде поселений — в Коринфии, на Эвбее, в Аттике и даже в Микенах — в раннем слое позднемикенского периода III С, непосредственно следующем за разрушениями, керамических изделий, которые по типу резко отличаются от соседствующих с ними сосудов, продолжающих микенскую традицию. Последние в основном, хотя и не всегда, изготовлялись на гончарном круге, имели светлую окраску, для них использовалась очищенная глина. Между тем специфическая лощеная керамика, выявленная Раттером, а за ним анализировавшаяся 3. Дегер-Ялкотци, Э. Френч, Ф. Шахермейром и другими специалистами, характеризуется ручным изготовлением с последующим обжигом, темно-серой, коричневой или красноватой окраской, использованием неочищенной глины с минеральными примесями, накладным или прорисованным узором, а также некоторыми формами сосудов, неизвестными в более ранних фазах микенской культуры [Rutter, 1975; 1976; French, Rutter, 1977; Deger-Jalkotzy, 1983; Schachermeyr, 1982, c. 102 и сл.; Schachermeyr, 1983а].
Вокруг этой керамики возникла оживленная дискуссия. Попытки связать данный вид посуды, которую Ф. Шахермейр именует «варварской», с деградацией гончарного дела в Греции в эту эпоху [Walberg, 1976; Sandars, 1978, с. 191 и сл.] входят в противоречие с изолированным ее положением среди массы позднемикенских изделий. В конце 1970-х и начале 1980-х годов она была найдена в Тиринфе, в Ахайе и даже на Крите; но ее нет на Кикладах и в ахейско-малоазийских поселениях. Раттер настаивал на том, что «северяне» принесли с собой такой тип керамики с северо-востока Балкан, где он находит аналоги в Румынии и Болгарии, но также, что для нас особенно любопытно, в близкой к балканскому ареалу Трое, в ее слоях VIIб 1 и 2. Напротив, Дегер-Ялкотци, ссылаясь на обнаружение лощеной керамики на западе Балкан и в Южной Италии (места обитания иллирийских племен), считает основным очагом, откуда шло ее распространение, балканские области, прилегающие к Адриатике.
Как бы то ни было, сейчас доказанной причиной катастрофы, пережитой Грецией в конце позднемикенского периода III В, следует считать натиск негреческих племен с севера Балканского полуострова, среди которых могли быть как предки исторических иллирийцев, так и носители раннефракийских и раннефригийских диалектов. При этом остается несколько спорных вопросов. Неясно, были ли увлечены этой волной и некоторые «дорийские» группы северо-западных греков, исторически соседствовавших с иллирийским регионом. Также не проясняет археология и судьбу завоевателей после их победного вступления на Пелопоннес. Сама обособленность варварской керамики в позднемикенских слоях, непрерывность культурного развития Греции в конце XIII–XII в. до н. э. не позволяет исключить возможность быстрого отхода назад варваров-пришельцев, оставивших после себя руины и изолированные анклавы «северян», сумевших закрепиться в ахейском окружении.
Все эти новые данные, казалось бы, еще больше подкрепляют давний тезис Блегена о решительной невозможности общегреческого похода на Трою с наступлением позднемикенского периода III С — в силу политического коллапса, переживаемого в это время Ахейской Грецией, ее великими царствами, бывшими ранее способными выступать организаторами такой войны [Blegen, 1967, с. 28]. Однако с признанием присутствия лощеной керамики в слоях Трои VIIб этот тезис оборачивается против блегеновского отождествления Трои VIIа с «городом Приама».
Ученые, не желающие отнести Троянскую войну к разряду вымыслов, стремятся датировать ее так, чтобы она ни в коем случае не приходилась на годы, последовавшие за подорвавшим ахейскую мощь северным вторжением. Для тех, кто, доверяя Блегену, не усматривает в слоях Трои VIIа примет позднемикенского периода III С, нет особых сложностей. Они спокойно идут за Блегеном и в его сюжетной схеме, хотя могут, как Милонас, расходиться с ним на десятки лет в конкретных датах. Так, В. Десборо и С. Уитмен считают именно истощение сил ахейцев в великой войне причиной того, что их города оказались легкой добычей «северян» [Desborough, 1964, с. 221; Whitman, 1958, с. 43]. По Милонасу, разрушения в Микенах вообще могут быть связаны не с нападением внешнего врага, а с легендарной «Орестеей» — историей убийства вернувшегося с войны Агамемнона и последующей местью царевича Ореста за отца [Mylonas, 1966, с. 226].
Труднее тем, кто идет в этом споре не за Блегеном, а за Фурумарком (таковых большинство). Матц подчеркивает, что 1240-е годы до н. э. и позднее — время, хорошо согласующееся с возможностью «северного» нашествия, но очень плохо — с подготовкой объединенного похода Греции на Трою. По его оценке, крах ахейских столиц и культурно связанной с ними Трои VIIа, скорее всего, мог быть вызван одной и той же причиной [Matz, 1956, с. 144]. Матц, Шахермейр, К. Нилендер, О. Броунир, М. Вуд, Д. Истон и другие возвращаются от Блегена к Дерпфельду, признавая «Приамову Трою» в могучей Трое VI, павшей в дни микенского величия, в начале XIII в. до н. э. [Nylander, 1963, с. 10 и сл.; Broneer, 1966, с. 358 и сл.; Schachermeyr, 1982, с. 91; Wood, 1985, с. 230 и сл.; Easton, 1986, с. 190]. На фоне этой резкой антиблегеновской реакции понятны и идеи Подцувайта, и настроение скептиков, вроде М. Финли или Ф. Хампля, вообще не считающих Троянскую войну сколько-нибудь надежным историческим фактом [Hampl, 1962; Finley, 1964].
Между тем нетрудно увидеть, что всех этих ученых, при многочисленных разногласиях, объединяет один постулат. Для них общеахейское предприятие, подобное Троянской войне, после бесчинств «северян» и вступления Микенской Греции в финальную, кризисную фазу ее истории, — вещь немыслимая, априори исключенная. Кажется, лишь один специалист в этом отношении идет «против течения». Это Э. Вермёль, допускающая, что ахейцы вполне могли сплотиться для такого похода через небольшой промежуток времени после драматического начала этого периода [Vermeule, 1964, с. 277]. Отметим, забегая вперед, что выводы, к которым мы приходим в настоящей главе, побуждают нас не только высоко оценить проницательность исследовательницы, но пойти еще дальше, сделав более сильное утверждение, а именно: Троянская война Атридов не только могла произойти после разорения Пелопоннеса северными племенами, она по характеру своему должна была произойти после него и вследствие него. Между этим историческим катаклизмом и величайшим, по восприятию греков, событием их сказаний реконструируется не просто временная близость, но фундаментальная причинная связь.
3
Если признать вместе с критиками Блегена, что ахейцы не могли быть разрушителями Трои VIIа, то неизбежно встает вопрос: кто же разрушил этот город и как его драматический конец вписывается в историю Западной Анатолии конца XIII в. до н. э.? И здесь такие разнящиеся между собой ученые, как Шахермейр, Финли, Хойбек, Матц и многие другие, высказывают мысль, обычно не приходящую на ум гомероведам, размышляющим об исторической подоплеке Троянской войны. Коротко эта мысль заключается в том, что этот город уничтожили так называемые «народы моря». Под «народами моря» специалисты по истории Древнего Востока вслед за египтянами конца XIII — начала XII в. до н. э. понимают множество различных племен, совершивших в это время два больших нападения на Египет и в самих египетских памятниках связываемых с «морем» (
Точная датировка этих событий весьма затрудняется общей дискуссионностью древнеегипетской хронологии. Так, если принимать за точку отсчета воцарение Рамсеса II, то окажется, что для этого события существует несколько предлагаемых дат: это или 1304 или 1290 или даже 1279 г. до н. э. [Parker, 1957, с. 42 и сл.]. Соответственно с принятием ранней даты нам следует отнести первое нападение «народов моря» к 1232 г. до н. э., а второе к 1191–1190 гг. до н. э. [Barnett, 1975, с. 366–371]. Вторая, промежуточная дата воцарения Рамсеса II даст нам для этих битв соответственно 1219 и 1180–1177 гг. до н. э. [Schachermeyr, 1982, с.91]. А если отсчитывать от самой поздней из допускаемых дат, то первое нападение придется на 1209/1208 г. до н. э. Тогда исследователи либо вынуждены сдвигать вторую войну куда-то в 1160-е годы до н. э., что по многим причинам кажется неправдоподобно поздней датой, либо же, основываясь на гипотезе, значительно сокращающей время правления Мернептаха, относят это вторжение все к тем же 1180–1177 гг. до н. э. [Hölbl, 1983, с. 125]. Ниже мы будем исходить из двух первых хронологий, самой ранней и промежуточной, расценивая разрыв между ними как временной интервал, в пределах которого должны были произойти описываемые события.
Начинаются они с того, что на 5-й год правления фараона Мернептаха (в ранней датировке 1232 г. до н. э) во время очередной войны между Египтом и его соседями — лувийцами последние получили необычных союзников. Среди них неожиданно оказались лукка-ликийцы (
Но помимо известных в Египте ликийцев-лукка и шардана врагами фараона в этот год оказались народы, ранее не упоминавшиеся в египетских текстах. Во-первых, это народ
И наконец, внимания — хотя, скорее всего, роль его в этой войне была невелика — заслуживает племя
От них идет название острова Сицилия, но их распространение в древности не ограничивалось этим островом. Их имя засвидетельствовано на адриатическом побережье Италии, от Бруттия до Пицена (Thyc. VI,2; Plin. III, 110 и сл.), и точно так же на противоположной стороне Адриатики, в Акарнании, а кроме того, в формах
В большой надписи из Карнака Мернептах патетически повествует о том, как враги «внезапно проникли в долины Египта к великой реке» и принялись свирепо опустошать страну и сколь стремительно фараон выступил на врага: «его отборнейшие лучники были собраны, его колесницы были приведены со всех сторон» и т. д. [Breasted, т. 3, с. 242, 244]. Цифры убитых и пленных воинов разных народов, хотя и немного варьирующиеся по разным надписям Мернептаха и частично поврежденные, дают, однако, представление о реальном вкладе в эту войну союзников, выступивших против Египта. Число убитых ливийцев превышало 6200–6300 человек, число взятых в плен — 9300 человек. По сравнению с этими цифрами количество «северян» может показаться незначительным. Так, для шакалуша получаем цифру убитых примерно в 220 воинов, для турша — около 740 человек. Акайваша погибло значительно больше: в начале века в своде Брестеда численность убитых оценивалась в 2201 человека [Breasted, т. 3, с. 255]. Позднее в издании рамессидских надписей К. Китчена [Kitchen, т. 4, с. 22] это чтение пересмотрено и неоспоримо установлена значительно меньшая цифра в 1213 человек, сейчас приводимая большинством авторов (ср. [Schachermeyr, 1982, с. 45; Hölbl, 1983, с. 124], однако в работах Барнетта и Сандарс [Barnett, 1975, с. 367; Sandars, 1978, с. 114] численность дается по-прежнему по Брестеду). Кроме того, в надписи из Атрибиса в поврежденных строках стоят цифры 200 и 32, вероятно, относящиеся к убитым шардана и лукка соответственно [Kitchen, т. 4, с. 22] (ср. [Hölbl, 1983, с. 124]).
Между тем, вникнув в причины ошибки Брестеда, мы получим результат большой важности. Этот ученый признавал, что восстановил для стелы из Атрибиса цифру 2201 под влиянием близкого числа 2370 в надписи из Карнака [Breasted, т. 3, с. 255]. Но, обратясь к этой надписи, обнаруживаем, что здесь цифра 2370 относится не к одним лишь ахейцам. В этом месте (см. [Breasted, т. 3, с. 248; Kitchen, т. 4, с. 8]) пересчитываются порознь погибшие ливийцы и их северные союзники. При подсчете у первых отсекались фаллосы, а у вторых — по руке, затем большая часть каждой кучи была доставлена пред лицо фараона. Так, из 6359 фаллосов перед Мернептахом были повержены лишь 6111 и с ними 2370 рук. Отсюда можно заключить, что всего в битве с египтянами полегло около 2400 пришельцев с севера, а из них, как сказано в надписи на стеле из Атрибиса, больше 1200 составляли акайваша-ахейцы. Проверить этот вывод можно, сложив указанные выше цифры для акайваша, турша, шардана, шакалуша и лукка: получим те же 2400 с небольшим человек, что примерно соответствует показаниям надписи из Карнака. Если по численности павших в каждом отряде судить о размерах самих отрядов, то ахейцы составили свыше половины пришлого воинства, сомкнувшегося с ливийцами в нападении на Египет.
В этом плане оказываются знаменательны слова о «презренном вожде», приведшем акайваша в эту страну. Либо здесь имеется в виду вождь ливийцев — и тогда акайваша выделяются среди всех северных отрядов как основная союзная ливийцам сила, связанная с ними особым договором, — либо же, что гораздо вероятнее, речь идет о вожде самих акайваша — и тогда они опять-таки выделяются среди прочих «северян», о чьих предводителях в надписях не говорится ни слова. Еще поразительнее следующая деталь, вызывавшая много дискуссий в литературе о «народах моря». В надписи из Карнака акайваша настойчиво противопоставляются ливийцам, не знающим обрезания, как народ, практикующий эту процедуру — и именно этим обстоятельством мотивируется отсечение у одних фаллосов, а у других — рук [Breasted, т. 3, с. 248; Kitchen, т. 4, с. 8]. Как ни удивляет это свидетельство в сравнении со всем, что известно об обычаях позднейших, исторических греков, но факт знакомства разбитых Мернептахом ахейцев с обрезанием сейчас общепризнан [Astour, 1965, с. 355 и сл.; Helck, 1971, с. 227; Barnett, 1975, с. 367;Hölbl, 1983, с. 125; Lehmann, 1979, с. 490 и сл.]. При объяснении этого свидетельства нужно, во-первых, иметь в виду, что такой обычай мог изначально возникнуть у ахейцев Крита и Кипра под влиянием их соседей на юге Средиземноморья — тех же египтян и семитских народов Леванта в общем контексте культурного влияния. Во-вторых же, в самих Микенах широко прослеживается подражание ритуальной практике Египта — в попытках применять бальзамирование для сохранения тел умерших, погребальной архитектуре, в обычае наполнять гробницу золотыми изделиями и т. д. [Schachermeyr, 1984, с. 64 и сл.]. Таким образом, распространение обрезания среди ахейцев не имеет в себе ничего неправдоподобного. Но оно практически невероятно для шакалуша-сикелов и турша-тирсенов — народов Северной Эгеиды и Адриатики, прежде не появлявшихся на юге средиземноморского бассейна. И в самом деле, в египетских надписях ни слова не говорится об обрезании у этих народов, однако указывается, что при подсчете павших у них так же, как у акайваша, отсекались руки! Одним из авторов данной работы этому парадоксальному факту предложено следующее объяснение. Впервые в своей истории столкнувшись с враждебным войском из двух, ливийского и эгео-адриатического, компонентов, египтяне при их различении использовали привычную классификационную оппозицию «рука-фаллос», причем все «северяне» оказались объединены с практикующими обрезание ахейцами, как основным войском, вошедшим в союз с ливийцами. Прочие мелкие отряды расцениваются как второстепенные этносы того же «ахейского» круга, и при подсчете убитых среди них используется «ахейский» классификационный показатель [Цымбурский, 1994].
Тем поразительнее, что акайваша, в этой войне выступающие ядром бросившего вызов фараону на его собственной земле эгео-адриатического мира, после этого навсегда исчезают с горизонта властителей Египта. Это как раз та загадка, которую нам предстоит разрешить в данной главе. Более того, если при отце Мернептаха — Рамсесе II из Греции в Египет широко ввозилась керамика позднемикенского стиля III В, то со времени Мернептаха торговые связи с ахейским регионом полностью прекращаются. Правда, исследователи отмечают, что в Угарите меч с картушем этого фараона соседствует с микенскими сосудами [Desborough, 1964, с. 239 и сл.; Lewartowski, 1989, с. 14], однако вряд ли можно доказать, что эти сосуды не были привезены из Греции ранее. Нападение акайваша на Египет отчетливо синхронизируется с прекращением ввоза сюда посуды импонировавшего египтянам стиля, который исторически был связан с наивысшим расцветом ахейского мира и которому положило конец наступление на этот мир северобалканских народов, в том числе, если не преимущественно, соседствующих с Адриатикой.
На события, происходившие в Южном Средиземноморье в последующие годы, проливают свет документы угаритских архивов: письмо хеттского царя в Угарит с требованием немедленно переправить в Хаттусас некоего знатного хетта, захваченного пиратами
И тем не менее отодвигаемая почти 30 лет общими усилиями левантийских держав катастрофа в конце концов грянула — правда, уже после кончины Мернептаха, при новой XX династии. Сперва, на 5-й год правления Рамсеса III — в 1194/1180 г. до н. э. ливийцев в их новом натиске на Египет поддержали ранее неизвестные египтянам народы
Имя
После этого разгрома пути «народов моря» разошлись. Отступившие в Ливию шардана вскоре ушли на Сардинию, получившую свое название от их этнонима. Это подтверждается как многочисленными позднебронзовыми статуэтками воинов на этом острове, внешне идентичными изображениям шардана на египетских рельефах [Pallottino, 1950, с. 17], так и преданиями о том, как прародитель сардинцев Сард, приплыв с войском из Ливии, заселил этот остров (Paus. Х,17). На Запад перебрались и турша-тирсены.
В то же время «народы моря», оставшиеся на берегах Леванта, в том числе филистимляне, неизменно утверждают в своих поселениях культуру позднемикенского периода III C — культуру распадающегося ахейского мира [Dothan, 1983; Albright, 1975, с. 509; Desborough, 1964, с. 237 и сл.; Lewartowski, 1989, с. 173]. Очевидно, среди них значительное влияние должны были иметь элементы, исторически ориентированные на Грецию, что вполне достоверно для тевкров, племен, которые издавна могли быть причастны к ахейской цивилизации через Троаду. Как мы уже отмечали, пеласты-филистимляне также происходили с окраины Греции, из Эпира. К тому же они явно двигались из Адриатики на Ближний Восток через Крит. На это указывает Библия, называющая данный народ «критянами» —
С учетом всех этих данных мы вправе теперь вернуться к поставленному вопросу: как могут соотноситься предание о Троянской войне, гибель Трои VIIa и два события, объединяемых историками под влиянием египетских источников в единый сюжет «походов народов моря», т. е. факт коллективной памяти греков, факт археологии и факты «египтоцентристски» ориентированной письменной традиции?
4
Оговоримся сразу же: походы «народов моря» в изображении египетских источников, рассматриваемые многими учеными как «достоверная» историческая альтернатива «мифической» Троянской войне, на самом деле представляют такой же случай, как трактовка событий в долине Каика в анналах Тудхалияса IV в сопоставлении с их же рецепцией в греческой легенде. Мы точно так же имеем здесь параллельное отражение фрагментов одного и того же событийного комплекса в свидетельствах разного типа — с одной стороны, в фольклорном предании, концентрирующемся вокруг темы разрушения Трои, а с другой — в типичном для Древнего Востока квази-историческом письменном официозе, где на первый план выдвигаются мироупорядочивающие деяния побеждающего хаос Властителя.
В Троянском цикле налицо несколько сюжетов, легко сопоставимых с египетскими сообщениями о деяниях «народов моря». Прежде всего это хорошо прослеживаемая тема высадки ахейского войска в Египте непосредственно после разрушения Приамовой Трои, как бы в эпилоге Троянской войны, и сокрушительного разгрома ахейцев силами египетского царя (фараона).
К этой теме два раза, с небольшими нюансами, обращается Одиссей у Гомера в своих так называемых «лживых рассказах» на Итаке, когда неузнанный царь в обличье нищего рассказывает слушателям различные версии своей вымышленной биографии. В XIV песни (ст. 199 и сл.) он изображает себя побочным сыном некоего знатного критянина, преуспевшим в войнах и набегах и девять лет сражавшимся в Троаде рядом с царем Идоменеем. Вернувшись с Троянской войны и пробыв в своем доме не более месяца, герой этого рассказа снаряжает девять кораблей и отбывает со своей дружиной в Египет. Здесь его воины, отправленные на разведку, «поддавшись дерзостному устремлению и повинуясь своей ярости, сразу же начали грабить прекрасные поля египетских мужей, угонять их женщин и малых детей, а их самих убивать. Быстро слух дошел до города. Внявшие крику о помощи [египтяне] явились вместе с засветившейся зарей. Вся долина наполнилась пешими воинами и колесницами и сверкающей медью» (Od. XIV,262–268). Далее (ст. 269–282) греки обращаются в бегство, их убивают или обращают в рабов. Но их предводитель, увидев вблизи самого египетского царя, успевает, отбросив оружие, сдаться лично ему в плен, и тот увозит рыдающего пленника к себе во дворец, хотя разъяренные египтяне и грозят критянину смертью. В XVII песни (ст. 415 и сл.) Одиссей пересказывает ту же историю с изменениями. Здесь нет указаний на критское происхождение рассказчика, путь в Египет, проделываемый в предыдущей версии критянами за пять дней, назван просто «долгой дорогой», финал же проигранной битвы для побежденного героя оказывается еще более плачевным — взяв в плен, его продают в рабство на Кипр. Поразительно, что вся эта картина из «Одиссеи»: неожиданное появление врагов в долине Нила, насилие и грабежи, стремительное появление египетского царя с колесницами и пехотой — почти буквально совпадают с рассказом Мернептаха в египетском источнике о его победе над врагами, среди которых он выделяет «презренного вождя акайваша».
Видимо, та же тема высадки ахейцев после опустошения Трои в Египте воплотилась в известном легендарном сюжете египетского плавания Атрида Менелая. Сейчас мы имеем в виду не столько даже гомеровскую версию этого сюжета. У Гомера приход спартанского царя в Египет имеет окказиональный, непреднамеренный характер. Буря забрасывает плывущего из Трои Менелая к критским берегам, здесь большинство его кораблей разбивается о скалы, а сам он с пятью кораблями оказывается в Египте, где проживает в доме царя, торгует, посещает Ливию и Финикию, чтобы через много лет вернуться в свою Спарту (Od. III,300 и сл.; IV,125 и сл.). Гораздо интереснее версия, приводимая Геродотом (II,118 и сл.), со ссылками на беседы с египетскими жрецами. По Геродоту, Парис-Александр, спеша в Илион с Еленой и похищенными у греков сокровищами, против воли попал в Египет; его царь вынуждает троянца оставить в этой стране и Елену, и остальную добычу. Но греки, прибыв под стены Илиона, не поверили заверениям троянских тевкров, что в Трое нет ни жены Менелая, ни богатств. Когда же город был разрушен после осады, Менелай, убедившись в справедливости сказанного тевкрами, отделился от других ахейцев и направился со своими кораблями в Египет. Здесь египтяне ему выдали Елену и сокровища, но вскоре между ними и ахейским вождем вспыхнула вражда, ибо, задерживаемый в Египте отсутствием попутного ветра, Менелай принес в жертву ветрам египетских детей. Преследуемый египтянами, желающими отомстить за злодейства, он бежал в Ливию. Р. В. Гордезиани, сближая эту легенду с надписями Мернептаха, говорящими о первом вторжении в дельту Нила «народов моря», включая ахейцев-акайваша, делает акцент на мотивах бегства Атрида от египтян и обретения им убежища у ливийцев, бывших, напомним, в этой войне союзниками «народов моря» [Гордезиани, 1978, с. 194 и сл.]. Но едва ли не важнее то, что в подобной трактовке появление ахейского флота в Египте становится как бы частью Троянского похода Атридов, продолжением «поисков Елены», не прекращающихся и после сожжения Приамовой Трои. Разграбление Троады и египетский поход оказываются звеньями единого сказания: Троянская война не ограничивается северо-востоком Эгеиды, но для какой-то части ахейцев выливается в операции на юге Средиземноморья.
Как в истории Менелая, так и в «лживых» рассказах Одиссея ахейцы появляются в Египте сразу же после ухода из Трои и в обоих случаях прибывают со стороны Крита, что можно сопоставить с настойчивыми упоминаниями об островах «народов моря» в египетских надписях. Вообще, сравнивая эти легендарные мотивы с египетскими свидетельствами, в особенности с надписями Мернептаха, допустимо воспользоваться теми же критериями достоверности и методикой, примененными выше (гл. 2), когда мы рассматривали «Псевдо-Илиаду», чему способствует упомянутый выше параллелизм засвидетельствования одного и того же реального события в фольклорно-литературном и официально-историческом источниках.
До походов Александра Македонского только для эпохи «народов моря» оказывается достоверно зафиксировано вооруженное вступление греков-ахейцев (акайваша) в Египет с грабительскими и завоевательными целями. Но точно так же во всей греческой традиции только в «лживых» рассказах Одиссея мы видим разграбление ахейцами долины Нила. Отождествлению поддаются места, к которым привязываются эти ситуации, сопоставима и их хронология: в одном случае это первые же месяцы после сожжения Илиона, в другом, в зависимости от принимаемой датировки, интервал между концом 1230-х и началом 1210-х годов до н. э. Наложение этих дат должно вполне удовлетворять критиков Блегена, настаивающих на передвижении времени пожара Трои VIIa ближе к концу XIII в. до н. э. Наконец, сходны и фабулы обоих событий, исторического и эпически-легендарного: нападение на Египет врагов с моря, осознание населением опасности, надвинувшейся на страну, выдвижение большого войска из колесниц и пехотинцев, возглавляемого лично фараоном, разгром и пленение нападающих, обращение многих греков в рабство. Мифологизированную аллюзию тех же событий можно усмотреть и в бегстве приплывшего за Еленой и сокровищами «преступного» Менелая в Ливию от преследующих его египтян.
Поскольку по хеттскому династическому летосчислению победа Мернептаха должна приходиться на конец царствования Тудхалияса IV или на первые годы после смерти этого царя, то оказывается, что с его правлением синхронизируемы уже не один, а два эпизода, составлявшие, по воспоминаниям греков, начало и конец троянской эпопеи: «Псевдо-Илиада» и египетский поход. Между этими двумя, как выясняется, не только реальными, но и близкими по времени коллизиями для греков простиралась вся Троянская война Атридов. Между тем большинство специалистов не будет возражать против датировки конца Трои VIIa теми же годами. Правда, традиция ничего не говорит о союзе греков в их нападении на Египет с другими племенами. Однако в числе «многоскитальных разбойников» (ἅμα ληϊστῆρσι πολυπλάγκτοισιν — Od. XVII,425), с которыми объединяется герой рассказов Одиссея в этом походе, ничто не мешает усмотреть хотя бы тех же пиратствующих сикулов.
Гораздо сложнее дело обстоит с попытками обнаружить у греков воспоминания о втором, «большом» наступлении «народов моря» на Левант, уничтожившем хеттскую державу. В этом плане привлекались рассказы о саламинском герое Тевкре, будто бы отвергнутом после самоубийства его сводного брата Аякса их общим отцом Теламоном и отправившемся в скитания. По легенде, придя на Кипр, он женился на дочери местного царя и в память о своей родине заложил город Саламин, дав начало знатному роду Тевкридов (Paus. I,3,2; II,29,4). Конечно, в истоках эта легенда должна быть связана с проникновением на средиземноморский юг в конце XIII — начале XII в. до н. э. североэгейских тевкров, племен, союзных пеласгам как раз по «большому» походу «народов моря» (о кипрских изделиях первой половины XII в. до н. э. с характерными изображениями знакомых по египетским памятникам воинов-теккара см. [Wainwright, 1963, с. 146 и сл.]). У Атенея (VI,256) кипрское племя гергинов, якобы родственное троянским гергитам, рисуется в качестве троянцев — пленников Тевкра, поселенных на острове этим героем. Фамильное имя кипрских Тевкридов так же может восходить к этнониму предполагаемого прародителя, как, например, имя Фракидов в Дельфах (Diod. XVI,24). Но легко видеть, что сказание о Тевкре не донесло почти никакой исторической информации, кроме имени персонажа и сообщения о его высадке на Кипре. Похоже, в результате мощного движения греков на Кипр в исходе II тысячелетия до н. э. отпрыски тевкров оказались практически ассимилированы греками-ахейцами, позднейшими носителями аркадо-кипрского диалекта. Созвучие догреческого названия острова Саламин у побережья Аттики и города Саламина на Кипре дало толчок к превращению родоначальника кипрских Тевкридов в саламинца, брата Аякса [Schachermeyr, 1982, с. 117], тем более что такая идея подкреплялась мифом о вывезенной Теламоном из Трои царевне Гесионе (об ее имени как обозначении для «уроженке страны Асия» см. в гл. 2). Так в рассказах и песнях о Троянской войне возник сын Гесионы, «полуахеец» Тевкр. В мифе о его скитаниях и поселении на Кипре историческая память оказывается деформирована почти до полной утраты сходства между сюжетом и его реальной основой. Пользоваться таким мифом для реконструкции нелегко.
Не меньше трудностей представляет и другой сюжет, неоднократно трактовавшийся в связи с проблематикой «народов моря». Это миф о лидийском царе Мопсе (Μόψος) или Моксе (Μόξος), будто бы сразу после Троянской войны завоевавшем Южную Анатолию, включая Памфилию и Киликию, а затем вторгшемся в Сирию и дошедшем до Финикии (Strab. XIV,4,3). По преданию, сподвижниками Мопса были ахейцы во главе с Амфилохом и прорицателем Калхантом, которые после Троянской войны пешком из сожженного Илиона двинулись прямо в Лидию. Там Калхант стал состязаться с Мопсом в искусстве прорицания, но, проиграв спор, умер (Apd.Ep. 6, 2). Амфилох же вместе с Мопсом пошел воевать в Киликию, где они вместе основали ряд городов (Strab. XIV,5,16). Позднее греки-памфилийцы считались потомками ахейских союзников Мопса (Hdt. VII,91).
Вообще о Мопсе-Моксе бытовали разнообразные поверья. Одни авторы считали его сыном фиванской пророчицы Манто и критянина Ракия либо даже самого Аполлона. Говорили, будто, придя в Анатолию из Греции вместе с матерью, он построил в Кларосе храм Аполлону, изгнав из тех мест карийцев (Paus. VII,3,2). Для других он был малоазийский уроженец, сын Лида, предка лидийцев (так Athen. VIII,346 E со ссылкой на историка Ксанфа Лидийского). Николай Дамаскин писал о Моксе как о герое, научившем народ почитать богов (FHG III, фр. 24). У Ксанфа же Лидийского Мопс, придя в сирийско-палестинский город Аскалон, расправляется с великой богиней Атаргатис, ввергая ее в озеро на съедение рыбам (Athen., там же). Предполагают, что это имя отражено во множестве малоазийских названий: ср. города Μόψου κρήνη «Источник Мопса» и Μόψου ἑστία «Очаг Мопса» в Киликии, Μοξούπολις «Город Мокса» на юге Фригии, также племя Μοξοανοί в Западной Фригии [Barnett, 1975, с. 366; Zgusta, 1984, с. 395, 405]. Последнее, видимо, из анат.
Это имя с его вариантами восходит к древней форме
Сенсационный интерес к фигуре Мопса Колофонского привлекла упомянутая надпись из Кара-тепе, высеченная царем Аситаваддой. Дело в том, что в ней имя подвластного Аситавадде народа
Ущерб этому построению нанесла передатировка «Текста о Маддуваттасе»: вместе с Маддуваттасом и Аттариссием Мукс этого документа переместился в конец XV — начало XIV в. до н. э. и перестал быть кандидатом на роль вождя «народов моря», да и имя данунитов, как увидим через несколько страниц, прослеживается для Киликии намного раньше интересующих нас десятилетий. К тому же М. Эстур обратил внимание на то, что греческая традиция наряду с лидийским царем-прорицателем Мопсом-Моксом знает его фессалийского тезку, лапифа Мопса, отличавшегося пророческими и врачевательскими способностями участника похода аргонавтов (Ap. Rhod. 1,65 и др.; Hyg.fab. 14). Та же основа представлена в названии фессалийского городка Μοψίον (Strab. IX,5,20) и в архаичном наименовании Аттики Μοψοπία (St. Byz. s.v.), формально идентичном древнему названию Памфилии (Plin. V.96), будто бы полученному этой южноанатолийской областью в честь ее завоевателя, лидийского Мопса. Суммируя подобные факты, Эстур высказал не лишенное доказательности предположение о Мопсе, сыне Аполлона, как о западноанатолийском божестве, рано принятом греками и позже считавшемся предком утвердившихся в Киликии династов [Astour, 1965, с. 65 и сл.]. Эту гипотезу можно бы подкрепить надписью из Александрии Троянской (CIG, 3577), где вслед за Аполлоном Сминфейским и его сыном Асклепием Спасителем следует группа близких им божеств Моксинитов (Μοζυνειταις, см. [Zgusta, 1984, с. 395]). Что же касается употребления имени бога в функции антропонима, то оно имеет аналоги в древнем мире — например, у хеттов Телепин как теоним и как царское имя, Сминфей — эпитет Аполлона и личное имя в Микенской Греции и т. д.
Сейчас достоверным следует считать лишь прибытие в Киликию династов из «дома Мопса» со стороны Карии и Лидии, а вероятным — участие в этом завоевании греков-ахейцев, чье имя отразилось в этниконе ϓπαχαιοί. Но мы не знаем, возникло ли «царство Мопса» на юге задолго до движения «народов моря», или в ходе его, или же по его следам, когда вызванные им перемены на политической карте региона могли развязать инициативу местных властителей и подтолкнуть их к попыткам создания новых «империй». Наконец, неизвестно, не могли ли эти лидийско-карийские династы быть на самом деле потомками Мукса — современника Аттариссия, не носил ли некий его потомок, возглавивший это переселение, то же имя, что и пращур, не произошла ли в этом случае контаминация исторического персонажа с пророчествующим полубогом. Неясных моментов здесь много.
Итак, наиболее отчетливыми реминисценциями в греческих легендах и эпосе событий, связанных в египетских надписях с натиском «народов моря», следует считать разгром ахейской дружины войском фараона в «лживых» рассказах Одиссея и, вероятно, дублирующее ту же тему египетское плавание Менелая, особенно в версии Геродота с финальным бегством в Ливию. Более всего эти сюжеты перекликаются с первым нападением «народов моря», отбитым при Мернептахе. Однако в то же время их особенностью, как и более смутных отголосков второго похода «народов моря» в истории Тевкра и, возможно, Мопса, является четкое их тяготение к Троянскому циклу. Все, что коллективная память греков могла сохранить о делах «народов моря», связывается в ней с образом Троянской войны и с ее последствиями.
5
Ученые, отвергающие историческую достоверность преданий о Троянской войне или по крайней мере не приемлющие предложенного Блегеном отождествления Трои VIIa с «Троей Приама», охотно указывают на «народы моря» как на самых вероятных разрушителей этого города [Heubeck, 1961, с. 115; Finley, 1964, с. 5 и сл.; Nylander, 1963, с. 9 и сл.; Hampl, 1962, с. 48 и сл.]. Казалось бы, велика ли разница, коль скоро точно известно, что в число этих народов входили ахейцы? На самом деле, по мнению скептиков, принятие этой альтернативы подрывает доверие к традиции, ибо египетские надписи будто бы дают совсем другую картину, чем Гомер и прочие греческие авторы. Вместо сплочения ахейского мира вокруг царя Микен, поднимающего греческие племена в священный поход на Трою, мы видим конгломерат этнически разнородных дружин, грабящих средиземноморские города, и среди этого воинства группу ахейцев, неизвестно откуда пришедших — из континентальной Греции, или с островов, или из малоазийских поселений. Если даже воспоминания о набегах этих пиратов претворились с эпическими преувеличениями в Троянских сказаниях, велика ли цена таким свидетельствам, до неузнаваемости деформирующим реальность?
Суммировать все «позитивные» данные, т. е. археологические материалы и свидетельства документов из хеттских и египетских архивов конца XIII в. до н. э., с тем чтобы на их основе воссоздать целостную картину событий этого времени, постарался в 1980-х годах в серии обширных монографий Ф. Шахермейр [Schachermeyr, 1980; 1982; 1983; 1984; 1986]. Как мы уже говорили, этот автор еще в 1950 г. блестяще объединил две эпические темы — Посейдонова чудища, опустошающего Трою и побеждаемого Гераклом, и Троянского коня, вступающего в город через пролом в стене, и отождествил их с землетрясением, уничтожившим Трою VI. Отсюда его постоянная мысль о том, что Троянская война Агамемнона — это всего лишь эпический вариант рассказа о разрушении города Гераклом и за этими легендами не могут стоять разные исторические прототипы. За десятки лет работы взгляды Шахермейра не оставались неизменными; иногда он относился к Троянской войне с большим скептицизмом [Schachermeyr, 1960, с. 64], в других же случаях считал ее реальным событием рубежа XIV–XIII вв. до н. э. [Schachermeyr, 1986, с. 116], хотя и допускал, что в рассказы о ней могли инкорпорироваться некоторые более поздние мотивы из эпохи «народов моря». Но датировка Троянской войны второй половиной или даже концом XIII в. до н. э. отвергалась Шахермейром как противоречащая всем историческим фактам.
В своей концепции 1980-х годов Шахермейр исходил из того, что «народы моря» — это не что иное, как те же племена «варварской керамики», в конце позднемикенского периода III B опустошившие ахейские столицы. По мнению ученого, они около 1215 г. до н. э. завоевали Грецию, создав на ее территории множество собственных мелких «княжеств», с которыми мы, собственно, и имеем дело, говоря о греческих территориях в позднемикенский период III C. Возможно, предлагая дату 1215 г. до н. э., Шахермейр имел в виду и то, что Тудхалияс IV, по одной из датировок (не той, что принята нами), умирает незадолго до того, а от более позднего времени надежных сведений об Аххияве нет. Предводители варваров довольно быстро усвоили греческий язык и микенскую культуру, постарались легитимизировать свою власть, возможно, вступая в браки с женщинами из прежних правящих династий и т. п. Стиль позднемикенского периода III C — это на деле стиль завоевателей, принесших его в Палестину. Шахермейр думает, что они почти сразу после прихода на юг Балкан вовлекли покоренных греков в свое движение на юг и на запад в качестве подданных или сателлитов. Что касается войны, разыгравшейся при Мернептахе, то, по мнению австрийского ученого, она могла предшествовать завоеванию Греции «северянами», знаменуя их встречу с ахейцами в Леванте — в одинаковой для тех и других роли ливийских наемников [Schachermeyr, 1982, с. 43 и сл.]. Остается совершенно неясным, почему ахейцы, способные накануне нападения с севера сражаться в Египте, не могли в это же время предпринять поход в Троаду.
Гибель Трои VIIa также датируется крайне поздно — около 1200 г. до н. э., т. е. началом этого второго, великого похода «народов моря», когда их основную массу составили тевкры и пеласты, а жертвой их оказались Хеттское царство, Кархемыш и Угарит. Варварская керамика в Трое VIIб 1, по Шахермейру, выдает в новом населении города какую-то группу пришедших со стороны Греции участников этого грандиозного передвижения, которым, по-видимому, оказались захвачены также малоазийские и кикладские греки, включая будущих создателей «царства Мопса».
Ученый считает, что после этих событий северные пришельцы еще около 200 лет правили Грецией, постепенно до неразличимости сливаясь с греками. Они пытались возродить дворцовый стиль жизни и даже временами добивались относительной стабильности. Но в конце концов их «княжества» захирели и пришли в упадок, и тогда на юг полуострова двинулись северо-западные греческие племена, включая дорийцев. По мысли Шахермейра, период примерно с 1220 по 1000 г. до н. э., охватывающий приход и правление «северян», практически полностью выпал из памяти греков, образовав лакуну в традиции. Лишь после дорийского переселения память народа вновь восстанавливается и его предания обретают статус достаточно достоверного свидетельства. Это очень шаткое место в построении Шахермейра. Едва ли в истории какого-либо еще народа мы найдем пример подобного беспамятства, бесследно поглотившего всякое представление о том, как им 200 лет правили одолевшие его чужеземцы. Особенно если учесть, что этот период амнезии всего два-три века отделяют от появления фиксированного письменного эпоса — гомеровских поэм и произведений поэтов-кикликов, повествующих и о посттроянском периоде в легендарной истории ахейцев. Вообще, в отношении к традиции Шахермейр проявляет непоследовательность: то он по принципу «все может быть» спокойно постулирует подобные огромные провалы, то вдруг, рассуждая о невозможности Троянской войны в конце XIII в. до н. э., особый упор делает на отсутствие в преданиях сообщений о нашествии с севера накануне этой войны [Schachermeyr, 1983, с. 292].
Опыт Шахермейра очень поучителен. В отличие от чистого скепсиса авторов вроде М. Финли Шахермейр выдвигает едва ли не единственную на сей день, при этом уникальную по стройности и широте охвата фактов гипотезу о происходившем в Греции и в Эгеиде в начале позднемикенского периода III С, гипотезу, принципиально несовместимую с картиной, представляемой троянскими сказаниями греков. При этом Шахермейр допускает реальный исторический смысл в рассказах о Троянской войне, но он трактует этот смысл «не по Блегену», отвергая понимание исторических процессов, воплощенное в гипотезе американского археолога. В результате он вынужден отказать в доверии греческой традиции в целом, сведя ее ценность к разрозненным, отрывочным воспоминаниям. Этот итог не случаен. Концепция Блегена, по которой за городом, разрушенным землетрясением (Троя VI), следует город, сожженный врагами (Троя VIIa), и эти враги суть ахейцы, разрушители «Приамовой Трои», полностью отвечает связи и последовательности событий, содержащейся в греческом предании. Отвергая версию Блегена, мы вынуждены дискредитировать традицию как целостный исторический источник. И наоборот, реабилитация традиции в этом качестве оборачивается возвращением к интерпретации Блегена (разумеется, прежде всего и к предлагаемой ею сюжетной канве, но необязательно к конкретным датировкам) и требует серьезной критики альтернативы, сформулированной Шахермейром.
Мы не будем сейчас говорить о принципиальном расхождении с Шахермейром в отношении к традиции, ибо при абсолютизации методологического разногласия дальнейший спор часто становится невозможным. Но в нашей критике мы займем позицию, правомерность которой не может отвергнуть ни один историк, — мы попытаемся показать, что осмысление уже рассмотренных «позитивных» данных, исходящее из доверия к греческому преданию, согласуется с этими данными не хуже, а во многих отношениях лучше, чем построение Шахермейра или утверждения скептиков, отметающих идентификации Блегена.
При этом наш анализ сосредоточится на трех ключевых вопросах. Во-первых, адекватно ли Шахермейр, а также Финли, Хойбек, Нилендер и другие интерпретируют характер участия греков в походах «народов моря»? Во-вторых, верно ли понимают исторический смысл сказаний о Троянской войне те авторы, которые видят в этой эпической теме лишь выражение триумфа ахейской мощи, прославление победной экспедиции греческих вождей? Или смысл этих сказаний изначально намного сложнее и драматичнее? Наконец, в-третьих, действительно ли предания о Троянской войне не отражают опасности, нависшей с севера над Пелопоннесом или уже успевшей его постигнуть до ухода ахейцев на завоевание Трои?
6
Посмотрим, есть ли у нас хоть один источник, дающий картину, предполагаемую Финли или Шахермейром: небольшой ахейский контингент среди массы слабо организованных «северных грабителей» (по Финли) или он же в подчинении грозных завоевателей, идущих на покорение Леванта (по Шахермейру).
Для начала обратимся к событиям времен Мернептаха. Как мы уже видели, в первом нападении «народов моря» акайваша оказывается столько же, если не больше, чем шакалуша, турша, шардана и лукка, вместе взятых. Поразительно, что мимо этого прошли не только критики Блегена, но и такой автор, как Р. В. Гордезиани, принимающий разрушение Трои VIIa ахейцами Агамемнона, а первый поход «народов моря» сближающий с рассказами о египетском плавании Менелая. Он также пишет о незначительности участия ахейцев в этом походе [Гордезиани, 1978, с. 194 и сл.]. Однако египетские источники говорят совершенно о другом: среди противников Мернептаха ахейцы были не вспомогательным отрядом и не чьим-то сателлитом, а едва ли не ядром войск, вторгшихся в дельту Нила вместе с ливийцами.
Что касается событий, разыгравшихся при Рамсесе III, то здесь дело обстоит иначе. Прежде всего, сомнительно даже то, принимали ли в них вообще какое-то участие греки. Как бы ни было заманчивым встречающееся в массе работ отождествление «народа моря»
Исследователи давно отметили в текстах конца правления Тутмоса III (середина XV в. до н. э.), а также в надписи из погребального храма Аменхотепа III (начало XIV в. до н. э.) весьма правдоподобные случаи передачи греч. Δ
Особенно знаменита надпись из храма Аменхотепа III, где в начале стоят названия
Ларош показал, что в финикийской части билингвы из Кара-тепе страна, о которой идет речь в надписи, вместе с ее населением обозначается двояко — либо просто через
Важнейшим результатом Лароша стали приведенные им доказательства того, что название данунитов и их страны в Киликии несравненно древнее эпохи передвижения «народов моря». Так, уже в эпоху Аменхотепа IV — Эхнатона (первая половина XIV в. до н. э.) царь Тира по имени Абимилки информирует фараона в письме, составленном на аккадском языке, о событиях, происходящих в соседних областях Леванта, указывает, что «царь страны Дануна умер, и брат его воцарился на место его, и спокойна страна его» (LUGAL KUR
Что же касается страны данунитов
Лингвистические выкладки Лароша об отношении имени дануна к формам
Так или иначе, ученые вынуждены признавать для XV–XIII вв. до н. э. существование в Восточном Средиземноморье двух паронимических народов: греков-данайцев и данунитов в Киликии, а связи между ними либо вовсе отрицаются, как это делал Ларош, либо трактуются очень разноречиво. Некоторые авторы настаивают на негреческом происхождении имени данайцев, связывая его с названием самого северного из древнееврейских племен
Историк-филолог, стоящий на почве языковых фактов и письменных источников, вынужден выбирать между двумя решениями. Во-первых, не исключена возможность, что имя данунитов лишь вторично сблизилось с известным в XVI или даже XVII в. до н. э. названием страны Адана. В таком случае этот народ может быть потомками греков-данайцев из «дома Мопса», якобы приведенных этим героем в Киликию. Но тогда это переселение должно было произойти задолго до Троянской войны, в Мопсе же вполне можно усмотреть того Мукса, который в конце XV в. до н. э. выступал сподвижником Аттариссия-Атрея. Не исключено, что легенда могла обоих этих героев перенести во времени, поближе к событиям великой битвы за Трою. При этом появление в Киликии страны Дануна уже в первой половине XIV в. до н. э. будет вполне объяснимо. Но столь же понятно будет и различие в оформлении имен данайцев и данунитов: в последних придется видеть анатолизировавшийся осколок греков, адаптация которых к лувийскому окружению проявилась и в приспособлении их имени к явно негреческой ономастической модели (тип лувийских этнических имен на
Пытаясь уклониться от этого напрашивающегося вывода, Шахермейр и Г. Леманн выдвигают версию, кажущуюся нам наименее правдоподобной. Ссылаясь на единичный случай с утратой конечного
Дифференцированный анализ событий убеждает в том, что историку едва ли следует говорить обобщенно об «участии греков» в походах «народов моря». Ибо в двух войнах, разделенных примерно 30 годами, дело в этом плане обстояло по-разному. Во второй из них (1190-е или 1180-е годы до н. э.) греки как самостоятельная сила либо не участвовали вовсе, либо этим предприятием была захвачена их небольшая группа в Анатолии, уже 200 лет как обособившаяся от основного греческого этнического массива. Напротив, в первой войне, датируемой, скорее всего, 1220-м годами до н. э., акайваша-ахейцы выглядят не просто рядовыми участниками похода, но по численности — его лидерами, к которым примыкают остальные отряды. Ни в одном из этих случаев у нас нет оснований думать об ахейцах Балкан как о сателлитах или вассалах «народов моря». Но точно так же явно негреческий, неахейский состав основных противников Рамсеса III, при всем их знакомстве с микенской культурой, не позволяет принять и гипотезу А. Штробеля о микенцах как об основной силе этих походов [Strobel, 1976, с. 265 и сл.]. Ахейское войско на берегах Леванта появлялось только раз — при Мернептахе, и победа этого фараона над акайваша в пределах одного-двух десятилетий сополагается и с внезапным ослаблением Аххиявы при Тудхалиясе IV, и с неудачной высадкой ее царя в Стране реки Сеха, и, по-видимому, с пожаром Трои VIIa. Второй, пеластско-тевкрийский поход «народов моря», положивший конец Хеттской империи, лежит за пределами очерченного временного интервала и охваченного им круга событий.
7
Дополнительную информацию дает участие в обоих нашествиях «народов моря» ранее неизвестного египтянам этноса турша, т. е. тирсенов.
Ядром первого похода надо считать сложившийся на севере союз ахейцев и тирсенов с явным доминированием первых. При этом особое значение приобретает весьма вероятная изначальная локализация тирсенов на Северо-Западе Анатолии, в достаточной близости к Троаде [Schachermeyr, 1929; Säflund, 1957]. Широко известна версия Геродота (I,94) об этрусках-тирренах как о выходцах из Лидии, покинувших ее после 18-летнего голода, когда будто бы ее народ разделился между царем Аттисом и его сыном Тирсеном и последний со своими подданными отбыл на чужбину (мотив страшного голода, терзающего страну, может быть реминисценцией великого недорода, постигшего по египетским источникам, Анатолию накануне первого выступления «народов моря»). Любопытно, что эта легенда имеет точную параллель в рассказе Ксанфа Лидийского (Dion.Hal. I,28) о том, как разделились дети Аттиса Лид и Торреб; потомки последнего будто бы до позднейшего времени обитали по соседству с лидийцами в городе Торребе. Давно отмечалось созвучие имен тирренов и торребов между собой, а также с названием лидийского города Тирры (в греческой передаче Τύρρα, возможно, из
В свое время В. Георгиев прямо пытался включить Троаду в область проживания тирсенов, сближая имя этого народа с хеттским обозначением Трои — Труиса. При этом за исходную принималась форма основы
Поэтому очень интересно появление в «Илиаде» в «Каталоге кораблей» (Il,840 и сл.) и далее (XVII,288 и сл.) в числе союзников, защищающих Илион, отряда из лежащего на юге Троады города Ларисы; его обитатели фигурируют у Гомера под именем «пеласгов». Тема нашей книги не предполагает обсуждения так называемой «пеласгской» проблематики, в частности вопроса об исторической реальности этого легендарного народа, который греки считали своим доисторическим предшественником на Балканском полуострове, но чьи следы с уникальным постоянством обнаруживаются от Македонии до Крита и от Трои до италийского Лация (обзор источников см. [Lochner-Hüttenbach, 1960]; ср. [Гиндин, 1967, с. 43 и сл.]). Точно так же нас здесь не касается даже проблема соотношения имени вездесущих и не зафиксированных нигде, кроме греческих легенд, пеласгов и реальных пеластов-филистимлян. Напомним здесь лишь интереснейшую гипотезу В. Георгиева о греч. Πελασγοί из
Но для нас сейчас важнее то, что даже авторы, исходящие из презумпции исторической реальности народа пеласгов, вынуждены признать применительно к северо-востоку Эгеиды настойчивое перенесение в греческой традиции имени пеласгов на тирсенов: «тирсенские места» в трактовке греческих авторов оказываются «пеласгскими» [Немировский, 1983, с. 20 и сл.]. Так, например, Геродот постоянно говорит о пеласгах на Лемносе (IV,145; V,26; VI.136 и сл.) — «тирсенском» Лемносе, где за 100 лет до Геродота звучал язык, близкородственный этрусскому, а у Фукидида (IV, 109) находим удивительную характеристику некоего Эгейского этноса как «пеласгского, из числа тирсенов» (Πελασγικὸν τῶν… Τυρσηνῶν), То же самое наблюдаем в разных версиях тирсенского переселения на запад. По Геланику Лесбосскому (FHG I, фр. 1), «пеласги» — это первоначальное имя ушедших в Италию тирренов; согласно Мирсилу, также уроженцу Лесбоса, наоборот, «тиррены» — древнее имя пеласгов с Лесбоса, заселивших Италию (FHG IV, фр. 2, 3); по Страбону (V,2,4 со ссылкой на историка Антиклида), герой Тирсен приводит в эту страну подвластных ему пеласгов. Поскольку одновременно, по аналогии с Балканами, греки склонны были находить в древней Италии «настоящих» пеласгов, будто бы пришедших из Фессалии, то в вопросе о соотношении пеласгов и тирсенов на италийской земле возникала еще большая путаница. Но одно можно сказать определенно — применительно к местам, соседствующим с Троей, под пеласгами («морским народом») греки часто разумеют не кого иного, как тирсенов. Поэтому сообщение о «пеласгах» из троянской Ларисы, явившихся на защиту Илиона, сразу же привлекает особое внимание.
Название этого городка Λάρισα принадлежит к догреческому, неиндоевропейскому слою эгейской топонимики. Оно исключительно популярно в этом ареале, где его носят до 14 городов и поселений: в Фессалии, Аргосе, Аттике, на Крите, в Лидии и т. д. Еще распространеннее заключенная в нем основа
Знаменательно, что отец двух молодых пеласгов — защитников Илиона носит имя Λῆϑος Τευταμίδης (Il. II,843). Здесь патроним легко объясним из индоевропейского корнеслова: ср. лит.
На бронзовой модели печени из Пьяченцы, изображающей этрусскую мифологическую картину мира, этот бог получает больше всего домов, обитая сразу в пяти участках, что выдает его значительную роль в пантеоне [Pfiffig, 1975, с. 239]. А. И. Немировский, впервые отметивший этрусские параллели к имени троянского пеласга, отстаивая идею исторической реальности пеласгского этноса, без достаточных оснований видел в носителях соответствующих имен из Этрурии представителей покоренного доэтрусского населения [Немировский, 1983, с. 28]. Нам кажется более правдоподобным другое объяснение; с учетом обычного для рассматриваемого региона отнесения имени «пеласгов» к тирсенам мы видим в имени героя Лета с юга Троады ранний ономастический «этрусцизм», отражающий контакты греков-ахейцев с тирсенами (египетскими турша) в этих местах [Цымбурский, 1986а, с. 181]. Само соединение этрусского имени с индоевропейским патронимом может вполне достоверно отражать этническую ситуацию в данной области, повлиявшую на формирование строя этрусского языка в преиталийский период.
Гомеровские данные подкрепляют мысль о том, что именно в Троаде и смежных с ней анатолийских областях мог в XIII в. до н. э. сложиться союз ахейцев и тирсенов, проявившийся в их совместном походе на Египет. Тем самым косвенно подтверждается и маршрут, приписываемый традицией части ахейцев, выступивших на Троянскую войну (флот Менелая, критяне из «лживых» рассказов Одиссея): Греция — Троада — (Крит) — Египет. В переводе на реальные археологические и исторические факты это означало бы пожар уничтожаемой ахейцами Трои VIIa с последующим устремлением на юг части этого воинства, присоединившего к себе тирсенов, затем, уже во вторую очередь, ликийцев и прочих союзников. Во втором же походе «народов моря», через 30 лет, турша-тирсены плыли в Египет уже знакомым путем, объединив свои силы с ближними северными соседями — племенами тевкров, вероятно населявшими какую-то часть Троады (что, впрочем, не исключает распространения этого этнонима и в других частях северной Эгеиды). Так, несколько гомеровских строк в сопоставлении с египетскими надписями проливают свет на раннюю историю этрусков-тирсенов, народа, ни разу прямо не упомянутого ни в «Илиаде», ни в «Одиссее». Заодно еще раз подтверждается высказанное нами предположение о том, что первый поход «народов моря» имел свою предысторию в битве за Трою.
8
Подойдем теперь к нашей теме с другой стороны. Как уже говорилось, слишком часто историки видят в Троянской войне прежде всего выражение мощи и триумфа Ахейской Греции, утверждение ее превосходства над противоборствующими ей малоазийскими и северобалканскими народами. Соответственно решается вопрос и о событии, которое могло бы послужить реальным прообразом такого сказания. Как формулирует Т. В. Блаватская, «победа над Троей должна была неизмеримо усилить роль Ахейской Греции в международной жизни Восточного Средиземноморья. Это было время, когда ахейское общество достигло самого высокого уровня» [Блаватская, 1966, с. 163]. Однако при этом игнорируется главный парадокс преданий Троянского цикла, поражающий при непредвзятом подходе: в них повествуется о гибели Трои, но при этом совершенно отсутствует идея торжества победителей, их радостного возвращения домой. В этих песнях есть великое поражение Трои, но, по сути, нет великой победы ее разрушителей.
В «Одиссее» (III,130–151) Нестор вспоминает о страшной распре, вспыхнувшей среди ахейцев на руинах Илиона и приписываемой гневу Афины (видимо, имеется в виду миф об оскорблении Афины Аяксом Оилидом, надругавшимся в ее храме над пророчицей Кассандрой). Предлог для раздора оказывается до смешного мелок: Атрид Менелай стремится немедленно в путь, тогда как Агамемнон хочет сперва совершить гекатомбу Афине. Братья осыпают друг друга оскорблениями, и в первую же после победы ночь войско распадается на два враждебных лагеря. Наутро половина ахейцев уходит с Менелаем и приносит жертвы на Тенеде, а не в Трое. Зная позднейшую судьбу Менелая, в раздоре Атридов можно видеть реминисценцию выделения отряда, выступающего в Египет. Но и после этого ссоры среди ахейцев не утихают, и армада распадается на отдельные группы, из которых каждая движется своим путем, не дожидаясь остальных (Od. III,155 и сл.). За считанные дни победоносного общеахейского войска не остается и в помине.
Традиция говорит о мятежах и переворотах, происходящих во владениях крупнейших греческих героев ко времени их возвращения. Агамемнона по его прибытии немедленно убивают его супруга Клитемнестра и ущемленный сородич Эгист. Жена Диомеда Айгиалея поднимает восстание в Аргосе, и вернувшийся царь вынужден, не задерживаясь, бежать на родину своих предков в далекую Этолию, а оттуда отправиться на колонизацию италийской Апулии (Lycophr.Alex. 610 и сл. со схолиями; Serv. ad Verg. Aen. VIII.9).
В отсутствие критского Идоменея некий Левк убивает его жену и дочь, захватывает на острове города, а затем изгоняет царя-победителя, подобно Диомеду, отбывающего в Италию (Apd. Ер. 6, 9; Verg. Aen. III,400 и сл.). Эта легенда явно некритского происхождения, ибо на самом Крите до позднейшего времени показывали гробницу Идоменея в Кноссе (Doid. V.79). Но примечательна настойчивость традиции, насыщающей легендарные судьбы виднейших троянских вождей мотивами нежелательности их возвращения на родину, картинами восстаний, изгойства, бегства. В ней возникает демонический образ губителя ахейцев Навплия, видимо, исконно морского бога или полубога, изображаемого отцом героя Паламеда, неправедно казненного ахейцами по наущению Одиссея. Оказывается, это Навплий в отсутствие царей чинит бесчисленные козни, устраивая смуты в Микенах, Аргосе и на Крите; это он же, доплыв до Итаки, возбуждает местную знать слухом о смерти Одиссея и побуждает потенциальных новых мужей Пенелопы грабить дом царя (Apd. Ер. 6, 7-11; Schol. Lycophr. 1093). Наконец, он в бурные ночи зажигает ложные огни на скалах, заставляя ахейские корабли разбиваться о рифы, и затем безжалостно истребляет добирающихся до берега пловцов (Apd. Ер. 6, 11). В тот же цикл мотивов входит и скитание отвергнутого отцом Тевкра, и гибель в море особенно ненавистного Афине Аякса Оилида (Od. IV,499 и сл.), а в конечном счете и крушение большей части Менелаева флота у критских берегов (Od. III,290 и сл.; Ap. Ep. 6, 2), и многолетнее пребывание этого царя в Египте и Ливии. Подавляющему большинству «победителей» нет благого пути из-под Трои домой. Для них заморский поход не кончается с разрушением троянской столицы.
Античные авторы, в той или иной мере осознавшие этот парадокс, объясняли его по-разному. По мнению Фукидида (I,12), из-за затягивания войны «возвращение из-под Илиона замедлилось, что привело к многочисленным переменам: в государствах возникают… междоусобицы, вследствие которых изгнанники стали основывать новые города». Дион Хрисостом в «Илионской речи», замечая, что победители не возвращаются в обстановке такой ненависти и позора, как предполагаемые разрушители Трои, инкриминировал Гомеру — а значит, и всей традиции греков — стремление затушевать некую страшную неудачу, разгром, постигший, по мнению этого ритора, войско Агамемнона под стенами Илиона. При этом Дион мастерски акцентирует мотивы колебания между победой и поражением ахейцев, пронизывающие «Илиаду» и неотделимые от хорошо прослеживаемого гомеровского представления о победе, оборачивающейся поражением, и наоборот. Впечатление таково, будто, пытаясь уличить Гомера в фальсификации, Дион на деле предлагает свое, крайне вульгаризованное толкование доминирующей идеи Троянских сказаний: победа над Илионом означала надлом, кризис в истории ахейского мира. Микенская Греция оказывается обречена погибнуть вслед за Троей. Это представление удивительным образом обнаруживает четкий археологический эквивалент в фактической синхронности уничтожения Трои VIIa и разрушений в ахейских центрах на переходе к позднемикенскому периоду III С, отмечаемой критиками Блегена.
Что же касается того эпического затягивания великой войны, о котором пишет Фукидид, то целый ряд героев похода явно не стремится возвращаться домой вообще, независимо от каких бы то ни было катаклизмов и препон по пути. Похоже, они и из Авлиды отплыли без намерения вернуться. Именно такое впечатление возникает, когда читаем у Аполлодора (Ep. 6, 2) уже рассмотренное выше место о том, как Амфилох, Калхант и другие, оставив свои корабли возле разрушенного Илиона, пешком устремляются в Колофон к Мопсу. Или немногим ниже (Ер. 6, 15) о том, как из прочих героев «одни поселились в Ливии, другие в Италии, некоторые же в Сицилии и на островах, расположенных вблизи Иберии. Эллины поселились также и на берегах реки Сангарис (к востоку от Троады. —
Троянская война превращается в великое рассеяние греков, а то, что позднее называлось «Возвращениями» (Νόστοι), в большинстве случаев представляет миграции, обретение новых мест для жизни, не предполагающее возвращения к оставленным очагам. Разумеется, когда позднейший местный фольклор приводит Менелая с Еленой в Калабрию и Сицилию (Lycophr. Alex. 852 и сл. со схолиями), а Нестора — в Метапонт (Strab. VI, 1,15), мы имеем дело с попытками «облагородить» эпическими именами генезис тех или иных позднейших колоний, и не более того. Но такие попытки едва ли были бы столь популярны в античности, если бы представления о Троянской войне не несли в себе изначально идеи огромного колонизационного движения, сопровождающего закат микенской эпохи, когда отток греков на периферию былого «великоахейского» ареала и временный хозяйственный расцвет этой периферии соединяются с децентрализацией греческого мира, с обезлюдением и деградацией прежних ахейских столиц, все больше подрываемых неурядицами и мятежами. Все это — сжатая, суммированная в памяти народа картина жизни позднемикенского периода III С, через тысячу лет лаконично обобщенная в словах Страбона (1,3,2): «Так что после гибели Илиона победители из-за оскудения обратились к грабежу, а еще более — уцелевшие побежденные. И говорят, много ими было основано городов за пределами Эллады…».
Как видим, вдвойне неверно противопоставлять якобы помпезно-триумфальный образ Троянской войны «второстепенной» и «ограниченной» роли ахейцев среди «народов моря». С одной стороны, первый, «акайвашский» поход народов моря, когда египтянами было убито свыше 1200 ахейцев, может быть расценен как всплеск, пик ахейской экспансии, обрушившейся на Левант, согласно легенде, уже затухающей волной, докатившейся с севера, от берегов Троады. А с другой — Троянская война в воспоминании греков не столько вершина микенского могущества и благополучия (скорее связываемых с именами Геракла, Эврисфея и Атрея), сколько начало конца греческого века, зыбкая грань между внезапной консолидацией ахейского сообщества и его сокрушительным распадом. Сказания Троянского цикла не дают нам права связывать события Троянской войны с цветущим позднемикенским периодом III В. Круг ассоциаций, сопряженных с этой войной, всецело принадлежит последней, драматической фазе в истории Микенской Греции, по крайней мере началу этой фазы. События, послужившие прообразом этих сказаний, вовсе не должны были непременно «неизмеримо усилить роль Ахейской Греции в международной жизни Восточного Средиземноморья». Это скорее какой-то прилив героизма в преддверии коллапса и выпадения Ахейской Греции из средиземноморского баланса сил, накануне колоссальных перемен в картине этого ареала. Не те ли это времена, когда Тудхалияс IV колебался, сохранить или вычеркнуть царя Аххиявы из списка «великих царей», и решился — вычеркнуть, но после этого стертые слова еще проглядывали вполне отчетливо, хотя уже определенно были устранены из текста?
9
В свете того, что мы уже знаем о натиске носителей «варварской керамики» с северо-запада Балкан как о причине массового движения ахейцев в Западную Анатолию (Малая Азия) и на Ближний Восток, естественно задаться вопросом: действительно ли, как утверждает Шахермейр, мы ничего не слышим в греческих сказаниях о завоевателе, незадолго до Троянской войны овладевшем ахейскими городами?
В ошибочности этого утверждения Шахермейра легко удостовериться, обратившись непосредственно к мифу, отразившему волну миграций с севера, положивших конец ахейской государственности. Имеется в виду миф о Гераклидах — сыновьях Геракла, изгнанных властителями Микен на север и оружием прокладывающих себе путь на пелопоннесскую родину. Обычно этот миф понимается слишком узко — как мистифицированное воспоминание о продвижении на юг северо-западных (дорийских) греческих племен. Так его воспринимали потом и сами позднейшие обитатели дорийских полисов Пелопоннеса, например спартанские цари, обосновывавшие свое право на власть происхождением от Гераклидов и их великого предка Геракла. Но здесь есть один редко учитываемый нюанс. Передвижение дорийцев на Пелопоннес традиция относила ко времени спустя 80 лет после Троянской войны (Thuc. I,12). Впрочем, о пребывании отдельных дорийских групп на этом полуострове, в частности вблизи Пилоса, в микенскую эпоху могут говорить не только усматриваемые Дж. Чедвиком дорийские языковые приметы в некоторых пилосских табличках [Chadwick, 1976а], но также и отраженное в «Каталоге кораблей» «Илиады» (II,594) название поселения в этом ахейском царстве Δορίον τϵῖχος [Rubinson, 1975, с. 107]. Однако если «большое» переселение дорийцев в эти края считалось событием определенно более поздним, нежели Троянская война, то с Гераклидами как таковыми дело обстоит иначе: предание с большой настойчивостью сообщает о первой, неудачной попытке возвращения Гераклидов на родину до общеахейского похода на Трою.
По Аполлодору (II,8, 1–4), после смерти Геракла гонимые микенским Эврисфеем Гераклиды, пройдя через всю Грецию, являются в Аттику. Вторгшийся сюда Эврисфей гибнет в бою от руки Гераклова сына Гилла (Ὕλλος). После этой победы Гераклиды устремляются на Пелопоннес и занимают там все города. Но вспыхнувшая эпидемия заставляет их оставить полуостров, отступив на север. Получив будто бы от оракула обещание победы «после третьего плода», Гилл с войском через три года вновь идет на Пелопоннес, но на Истме ему перекрывает путь и вызывает его на единоборство тегейский царь Эхем. В поединке Гилл гибнет. Позднее Гераклиды осознают, что, говоря о «третьем плоде», оракул имел в виду необходимость смены трех поколений, провидя то дорийское передвижение, которое совершилось через 80 лет после разорения Трои. Поражение Гилла на Истме было широко известно в традиции, служа неизменным поводом для похвальбы тегейцев (Hdt. IX,26). По Диодору (IV,58), тегейского героя выставил против Гилла не кто иной, как Атрей, будто бы после гибели Эврисфея получивший власть в Микенах и возглавивший оборону Пелопоннеса, — недвусмысленное указание на то, что это нашествие с севера по легенде должно было предшествовать походу ахейцев за моря во главе с Атридами. Анализируя это сказание, Н. Хаммонд, условно приняв за дату гибели Трои 1200 г. до н. э., считает возможным датировать первый натиск Гераклидов 1220 г. до н. э. [Hammond, 1975, с. 681 и сл. с картой]. Если же считать, как это делаем мы, именно 1230 г. или 1220-е годы до н. э. наиболее вероятным временем битвы за Трою, то соответственно нашествие Гераклидов, занявших все пелопоннесские города, их отход назад на север и последующее поражение при попытке вновь прорваться через Истм должны быть отнесены примерно к 1240-м годам до н. э. «Первое возвращение гераклидов» и по месту, и по времени, и по развитию событий совпадает с археологически документированным нападением на Грецию племен «варварской керамики» с Северных Балкан.
В конце 1960-х годов на это обратил внимание Р. Бак. Однако, будучи под влиянием старого представления о Гераклидах как о дорийцах и не видя в традиции никаких указаний насчет иллирийского или фракийского посягательства на пелопоннесские столицы ахейцев, он предложил компромиссную гипотезу. Согласно ей, вторжение негреческих балканских племен в Северную и Среднюю Грецию могло комбинироваться с нападением дорийцев — Гераклидов на Пелопоннес, а позднее в местных преданиях северных греков иноплеменные агрессоры превратились в тех же Гераклидов, будто бы прошедших всю Грецию с севера на юг [Buck, 1969, с. 292]. Сама мысль, что за мифическими Гераклидами в легенде об их «первом возвращении» могут скрываться ранние иллирийцы или фракийцы, положившие конец позднемикенскому периоду III В в Греции, оказывается очень плодотворной в свете позднейших работ Раттера, Дегер-Ялкотци, Френча, Шахермейра о «варварской керамике», принесенной этими завоевателями. А вот с утверждением, будто традиция ничего не знает о народах балканского севера, идущих войной на Ахейскую Грецию, можно поспорить. Дело в том, что Гераклид Гилл, главный герой «первого возвращения», убийца Эврисфея и фактически покоритель Пелопоннеса, не только дал имя одной из трех дорийских фил, так называемой филе гиллеев (Ὕλλϵῖς). Он в равной мере эпоним омонимичного иллирийского племени гиллов, или гиллеев (Ὕλλοι, Ὑλλαῖος, Ὑλλϵῖς и т. д.), обитавшего на адриатическом побережье и, видимо, на ближайших островах, о чем говорит отголосок их имени в названии Гиллейской гавани на Керкире [Mayer, 1957, с. 158 и сл.]. На карте, составленной Г. Леманном (GÄL, с. 178), ясно просматривается соседство исторической области иллирийских гиллов с районом обитания пеластов, а также насыщенность этого края топономастическими следами имени сикелов (сикелиотов). Похоже, гиллы принадлежали к кругу западнобалканских племен, захваченных миграционными потоками второй половины XIII — начала XII в. до н. э. Начальствование мифического Гилла над «первыми Гераклидами», покоряющими на какое-то время Пелопоннес, хорошо согласуется с тем, что пишет Дегер-Ялкотци об адриатическом очаге керамики, появляющейся в поздней Микенской Греции вместе с этим вторжением.
Следует иметь в виду, что предание никогда не отождествляло Гераклидов со всеми дорийцами в их совокупности. Н. Хаммонд ссылается на рассказы о том, как Айгимий, царь дорийцев, в благодарность Гераклу за оказанную им помощь принял в свой род его сына Гилла (Ephor. FGH 79, F 15) и уступил Гераклидам треть своей земли (Diod. IV,37) — она должна была составлять владения гиллеев. Из этого Хаммонд верно заключает, что среди дорийцев только гиллеи, потомки Гилла, имели право на имя Гераклидов, тогда как остальные две дорийские филы — памфилы и диманы не принадлежали к Гераклову роду [Hammond, 1975, с. 696 и сл.]. В науке причисление гиллеев к дорийцам давно оценено как отражение ассимиляции последними иллирийского этноса [Wilamowitz-Moellendorff, 1924, с. 177; Mayer, 1957, с. 158; Blumenthal, 1930; Rubinson, 1975, с. 112]. В частности, А. фон Блюменталь небезуспешно анализировал дорийские лексемы в словаре Гесихия на предмет выявления иллирийского слоя, который он называл «гиллейским». Сопоставим два выявленных тождества; «дорийские гиллеи — ассимилированные иллирийцы» (в истории) и «гиллеи — Гераклиды, потомки мифического Гилла» (в легенде). Легко заключить, что причисление к дорийцам «Гераклидов» во главе с Гиллом должно отражать на мифо-легендарном уровне адаптацию среди северо-западных греков раннеиллирийских элементов, участвовавших в третьей четверти XIII в. до н. э. в инвазии, интерпретированной греками как первая попытка «возвращения Гераклидов». Возникла такая интерпретация потому, что, как думал еще Виламовиц-Мёллендорф, эти иллирийцы, стараясь теснее сблизиться с окружающими их греками, объявили своим предком греческого Геракла (возможно, отождествив его со своим племенным героем). После того как традиция этих «квази-Гераклидов» влилась в этническую традицию дорийских племен, нападение гиллеев на города Пелопоннеса было связано в единый сюжет с последующим переселением дорийцев на юг.
Итак, вопреки Шахермейру, традиция как раз запечатлела те события, которые он считал изгладившимися из памяти греков. Но рисуемая ею картина вовсе не согласуется с идеей Шахермейра о долговременном подпадении греков под власть иноплеменных правителей. Уж скорее слова об эпидемии, заставившей пришельцев уходить с Пелопоннеса, и об ахейцах, отразивших на Истме через три года новую попытку вторжения, согласуются с прозорливым мнением Десборо насчет бесплодности данного завоевания для самих победителей, почему-то не сумевших им воспользоваться. Кстати, не за эти ли три года, судя по соседней керамике, на самой грани позднемикенского периода III В и периода III С, поднялась стена поперек Истма, сделавшая перешеек непроходимым для «племени Гилла»?
Здесь хотелось бы обратить внимание на самую раннюю реминисценцию «первого возвращения Гераклидов» в гомеровском «Каталоге кораблей» (Il. II,657 и сл.). Это рассказ о Тлеполеме, родосском герое, будто бы принадлежавшем к сыновьям Геракла, но по безрассудству убившем своего родича, старца Ликимния, и вынужденном в страхе перед гневом прочих Гераклидов отплыть с большим войском на колонизацию Родоса. Согласно позднейшим авторам (Apd. II,8,2; Diod. IV,58), это убийство произошло в Аргосе, что подтверждает имя Ликимния (Λικύμνιος) как эпонима Тиринфского акрополя Ликимны (Strab. VIII,6,11). По Аполлодору, это случилось во время захвата Гераклидами Пелопоннеса, а Диодор пишет, что Ликимний и Тлеполем и раньше жили в Аргосе сами по себе, отделившись от прочих Гераклидов. Хотя позднее, когда и Аргос и Родос были заняты дорийцами, Тлеполем превратился в их традиции в дорийского героя-изгнанника, спасающегося от своих же сородичей, но едва ли это было так, изначально. Уже Страбон (XIV,2,6), споря с таким мнением, настаивал на том, чтобы видеть в Тлеполеме мифического тиринфянина или аргосца, а еще раньше Пиндар (Ol. VII,20 и сл., 77 и сл.), ни с кем не вступая в спор, просто славил Тлеполема как «предводителя тиринфян». В нашем веке рисуемая Гомером картина прихода этого героя с дружиной на Родос сравнивалась с многочисленными приметами поздней микенской колонизации на этом острове [Nilsson, 1933, с. 262; Колобова, 1951, с. 41 и сл.]. Во всяком случае, если даже права М. Римшнейдер, видя в Тлеполеме догреческое родосское божество (местный вариант хатто-хеттского бога плодородия Телипина) [Riemschneider, 1973, с. 16], он бесспорно должен был быть адаптирован ахейцами гораздо раньше, чем дорийцами. Поэтому знаменательно, что на каком-то этапе своей эволюции этот персонаж был осмыслен как предводитель аргосских ахейцев (многочисленных выходцев из опустошенного носителями «варварской керамики» и обезлюдевшего Тиринфа), отплывающих, спасаясь, под его началом на Родос, с наступлением позднемикенского периода III С расцветающий благодаря притоку иммигрантов из Греции. Для этого времени Тлеполем представлял героизированный тип ахейца, уходящего с Пелопоннеса — родины, оказавшейся добычей «Гераклидов» — гиллеев с Адриатики, и их союзников. И отнюдь не случайно этот «беглец-колонизатор», по преданию, вскоре пополняет ряды воинства, устремляющегося в Трою.
10
Подведем итоги. Восстанавливая ход событий, разыгравшихся в Восточном Средиземноморье во второй половине XIII — начале XII в. до н. э., мы видим, что исторически достоверные факты образуют конфигурацию, в которой отчетливо различимы контуры великой Троянской войны.
Как мы помним, Тудхалияс IV (1265–1235 гг. до н. э.) столкнулся с новой для хеттских царей ситуацией «вакуума власти» на западе Анатолии из-за резко ослабевшего влияния Аххиявы в этом регионе. Царь Аххиявы вычеркивается из перечня великих царей, чье могущество Тудхалияс считает равным своему. Археология говорит о том же: на 1240-е годы до н. э., может быть, немного раньше или немного позже, приходится нашествие народов «варварской керамики» на Микенскую Грецию. Показаниям клинописных документов из Богазкёя и разрушениям в Микенах, Тиринфе, Пилосе вторит легенда о гибели Эврисфея в Аттике и первом вступлении Гераклидов в Аргос. У нас нет оснований не верить традиции, когда она настаивает на кратковременности этого вторжения (ср. сообщение Аполлодора об эпидемии, разразившейся среди завоевателей). Как бы то ни было, все рассмотренные факты согласуются с версией о быстром отходе «первых Гераклидов» в более северные районы. Часть их могла смешаться с северогреческими, «дорийскими» в широком смысле племенами, отдельные же группы могли оставаться и на юге, входя в контакты и в союзы с владельцами отстраиваемых ахейских цитаделей.
Судя по всему, устои «великоахейского» стиля жизни, опирающегося на централизованное, бюрократизированное дворцовое хозяйство, за несколько лет потрясений оказались подорваны. Среди населения возникает сознание опасности жизни вблизи столь привлекательных для варваров и столь беззащитных перед ними столиц. Утрата политической стабильности увеличивает подвижность греков, подгоняемых предприимчивостью и страхом, ненадежностью хозяйствования на старых местах и открывающейся перспективой поиска для жизни новых территорий за морем. Очень ярко этот комплекс мотивов выразился в мифе о Тлеполеме, в страхе перед первыми Гераклидами переселяющемся на Родос.
Расцвет локальных тенденций в культуре позднемикенского периода III С говорит о снижении ранее абсолютного культурного авторитета Микен. За этими переменами видится новая политическая ситуация с возобладанием автаркического принципа «каждый за себя», крепнущая децентрализация. Однако в чисто материальном аспекте хозяева Микен по-прежнему остаются едва ли не самыми мощными династами Пелопоннеса. После отхода завоевателей стены в Микенах и Тиринфе укрепляются заново. Как уже говорилось, не исключено, что именно в эти годы возводится огромный вал на Истме, предназначенный предотвратить новые вторжения. В то же время в попытках восстановить свой общеахейский престиж микенские правители должны были считаться с новыми реалиями, среди которых важнейшей оказывается массовый отход населения на «окраины греческой ойкумены», сочетающий эмиграцию с экспансией.
Похоже, что в это время царь Микен пытается вновь подтвердить свое присутствие в политической жизни Анатолии. Ввиду происшедшей или только грозящей расправы над врагом Тудхалияса — Кукуллисом из Ассувы — в Хаттусас отправляется письмо, напоминающее хеттскому царю о давних договорах предков Кукуллиса с Агагамунасом, дедом нынешнего царя Аххиявы, видимо, правившим в конце XIV — начале XIII в. до н. э., в пору максимального усиления влияния Аххиявы в Малой Азии. Отсюда видно, что, несмотря на кризис, переживаемый Аххиявой в дни Тудхалияса, в ее главном центре правит все та же династия — и с прежними претензиями. Тудхалияс отсылает автору этого письма пренебрежительный и предостерегающий ответ, рассмотренный нами в третьей главе. Но в эти же годы хеттские анналы фиксирует событие, бывшее с точки зрения греков началом Троянской войны Атридов: пользуясь антихеттским выступлением Страны реки Сеха, царь Аххиявы с войском высаживается в этой стране вблизи Вилусы-Илиона, но оказывается изгнан. Традиция греков уже включает эту вылазку в контекст гигантского легендарного сбора вождей и дружин в фактически безвозвратный для большинства из них заморский поход, растянувшийся на десятилетия, из которого даже уцелевшие не спешили возвращаться.
Итак, информация, заключенная в анналах Тудхалияса IV, позволяет свести в рамках 30 лет, охваченных правлением этого царя, следующие события: перелом в истории Ахейской Греции после ударов «первых Гераклидов», конец позднемикенского периода III В, миграции греков на Киклады и к берегам Анатолии; новый всплеск агрессивности ослабевших царей Аххиявы в районе Вилусы-Илиона, перекликающийся с борьбой Аххиявы за Вилусу в начале века. Затем первый поход «народов моря» на Египет, тот поход, в котором главной силой были воины Аххиявы с примкнувшими к ним другими народами. Среди последних наряду с пиратами шакалуша (сикелами) и хорошо знающими Египет шардана особенно выделяются вошедшие с ахейцами в союз турша-тирсены, южные соседи Троады. Присоединив сюда тот факт, что пожар Трои VIIa приходится на те же начальные годы позднемикенского периода III С и что в числе разрушителей этого города была группа незадолго до того проникших на Пелопоннес носителей «варварской керамики», а также учтя слова Геродота о последовавшем за сожжением «Приамовой Трои» продолжении поисков Елены ахейцами в Египет, мы достраиваем картину до конца.
Как представляется, правители Микен, стремясь вернуть свое лидерство в Греции и заодно позиции в Анатолии, нашли удачное решение, направив владеющий греками миграционный порыв в русло давно апробированной и престижной акции — нового похода на отпавшую от греческого мира Трою. Выше мы уже видели, что великий Агагамунас-Агамемнон и «нечестивый» Алаксандус-Александр могли войти в эпос из воспоминаний о событиях начала XIII в. до н. э. В таком случае возникает кажущийся парадокс — песни об этих героях Троянской войны могли на самом деле звучать еще накануне этой войны, более того, в какой-то мере направлять ее течение, чтобы потом слиться с ее грандиозным образом. Но через один-два века этот великий поход оказался закреплен за Агамемноном, а более ранняя экспедиция связана с мифическим воплощением микенской мощи — Гераклом. Впрочем, известная тенденция к повторению одних и тех же имен в династических генеалогиях, с называнием внуков в память дедов и т. д. делает предположительными любые суждения в этом роде (см. о «двух троянских войнах» [Hiller, 1977]): вполне допустимо, что Микенами в эту пору снова правил царь, носивший, как и его прадед, имя Агамемнон, а в Вилусе в составе правящей верхушки, окружавшей местного царя, носившего титул «Приама», могли быть лица с характерным для этого города и не зафиксированным в Малой Азии за его пределами именем Алаксандус.
Неубедительны абстрактные рассуждения о том, что опасность с севера исключала для микенцев широкие завоевательные акции вдали от дома. Как раз наоборот — осознанная необеспеченность, ненадежность жизни на родине превращала самих энергичных и предприимчивых греков в полчище потенциальных мигрантов-завоевателей. Это подтверждают, например, волны греческих переселенцев в XIII–XI вв. до н. э., неоднократно и сокрушительно захлестывавшие Кипр. Именно тогда правители Микен, провозгласив план похода на Илион, могли сплотить под своим началом, пусть на очень небольшой срок, такую армаду, о которой не приходилось и мечтать в пору стабильного благополучия.
Видимо, во многом правы авторы, такие, как Д. Пейдж, допускающие в эпическом консорциуме народов, защищающих Илион, воспоминание о совместных выступлениях «стран Ассува», включая Вилусию с Труисой. Члены этого регионального союза, ранее противодействовавшие натиску на Эгейскую Анатолию державы Тудхалияса IV, теперь должны были поддержать Илион и его правителя, носившего титул или титулатурное имя «Приам», против неслыханного по масштабам нашествия с моря. Впрочем, «Троянский каталог» относит к союзникам Илиона и державшийся в стороне от Вилусы, ориентировавшийся на Тудхалияса Милет-Милаванду. В этой битве народов мог участвовать и отряд осевших в Греции носителей культуры «варварской керамики», примкнувших к ахейцам.
Между прочим, самые незначительные из противников Мернептаха — отряд народа
Таким образом, борьба за Троаду завершилась с уничтожением этого города в самом конце 1230-х или уже в 1220-х годах до н. э. Вопреки мнению некоторых авторов [Vermeule, 1964, с. 278; Stubbings, 1975, с. 354], Троянскую войну надо синхронизировать не с «пеластско-тевкрийским» переселением в XII в. до н. э., а с первым, «акайвашским» походом «народов моря», присоединивших к себе тирсенов с севера Анатолии, а также прежних союзников Илиона — ликийцев. Собственно, если отрешиться в осмыслении фактов от египтоцентристской позиции, то же самое можно сказать более четко: связь событий, трактовавшаяся греками как Троянская война, с выдвижением в коллективном сознании на первый план одного эпизода, затмившего и подчинившего себе все остальные, — эта же война в той части, в которой она коснулась Египта, была расценена египтянами в качестве первого из походов «народов моря».
Не следует надписи фараонов противопоставлять эпосу и легендам греков, как будто бы позитивную фактографию — поэтическим домыслам. Стереотипная терминология и картина мира египетских надписей представляла мощный механизм — только в ином ключе, чем у греков, — мифотворческой переработки реальности: под давлением этого механизма в восприятии ученых XX в. возникла идея «народов моря» как единой общности, чуть ли не 50 лет поэтапно осваивавшей по единому плану восток Средиземноморья. И наоборот, греческое предание глубоко проникает в движение истории, когда оно рисует раздор Атридов перед побежденным городом и стремительное превращение воодушевленного героическим планом воинства в разрозненные отряды, бороздящие моря во всех мыслимых направлениях с военно-колонизационными целями. Гибель Илиона, исчерпав задачу, во имя которой ахейцы в последний раз и в небывалом числе сплотились вокруг царя Микен, знаменует фактический конец этого единения, распад ахейского сообщества на массу автономных групп, включая выделение отряда, выступающего, согласно традиции, во главе с супругом Елены Атридом Менелаем в Египет. На руинах Илиона Греция конституируется в новом состоянии: поход микенского царя оборачивается уже никем не контролируемой миграцией, разбрасывающей греков по всем концам Средиземноморья, когда каждая группа, захваченная этим движением, в одиночку борется сама за себя, за свое выживание и успех. Здесь легенда выразила самую суть того, что сталось с греческим миром в позднемикенском периоде III С. Разумеется, она в согласии со своей природой стремится резюмировать смысл эпохи в обобщающих, часто фольклорных сюжетах, привязанных к популярным фигурам героев. Однако, сопоставляя предание с известными по другим источникам фактами, историк вынужден заключить, что основную канву происходившего оно сохранило в неприкосновенности.
Троянская война, включая ее египетский эпизод, должна быть включена в цепь из четырех великих миграций, за 100 лет последовательно преобразивших этнополитический облик Передней Азии и Восточного Средиземноморья. При этом каждая предыдущая из этих миграций подготавливала или провоцировала последующую. Первая из них — это нападение на Грецию примерно в 1240-х годах племен «варварской керамики» (из них мы твердо можем говорить о гиллах), выведшее ахейский мир из состояния стабильности. Вторая — стимулированное опасностью с севера движение греков на восток и, как следствие, Троянская война, разыгравшаяся в 1230-е или 1220-е годы до н. э. на просторах от Геллеспонта до Нила. После нее дезинтегрированная Микенская Греция фактически исчезает в качестве единой силы, ранее поддерживавшей своей талассократией порядок в Эгейском бассейне. Тем самым открывается возможность для третьей миграции, потрясшей в 1190-х или 1180-х годах до н. э. Эгеиду и Левант: в ней уроженцы Западных Балкан — эпирские пеласты, возможно, принадлежавшие ранее к кругу народов «варварской керамики», соединяются с народами областей, соседствовавших с Троадой и опустошенных ахейцами (таковы тевкры и тирсены, повторно увлеченные планом нападения на Египет). Отсутствие в это время разрушений на Кикладах вовсе не говорит о том, что в поход была вовлечена какая-то «влиятельная группа микенцев» [Desborough, 1964, с. 238]. Скорее оба основных маршрута мигрантов: восточный, через Анатолию (условно «путь тевкров»), и западный, со стороны Адриатики, через Крит и далее к берегам Леванта («путь пеластов-филистимлян»), соединившиеся на берегах Сирии и Палестины, обошли стороной этот архипелаг, к счастью греков — его обитателей.
Никакой уверенности в непосредственной причастности ахейцев к этому походу нет. Греческая традиция в целом прошла мимо переселений и баталий других народов, если не считать их отзвуком рассказы о скитаниях героя Тевкра. Однако эти рассказы так же делают упор на второстепенных моментах миграции, уничтожившей Хеттскую империю, как надписи Мернептаха, с точки зрения грека, должны были отражать событийную периферию Троянской войны. И наконец, четвертая великая миграция была вызвана «политической пустотой», возникшей после пеластско-тевкрийского передвижения на месте ранее властвовавшего над Анатолией Хеттского царства. Эта пустота была заполнена массовым переселением на малоазийский полуостров фракийских и фригийских этносов Северной Эгеиды, доходящих во второй четверти XII в. до н. э. до Евфрата, где их остановила мощь Ассирии. Среди переселенцев оказались и строители Трои VIIб 2, города, с возникновением которого обрываются микенские связи Троады (об этом подробнее говорится в следующей главе). К этим названным четырем миграциям примыкает позднейшая пятая: начинающееся со второй половины XII в. до н. э. и растянувшееся на полтора века движение северо-западных греков на юг Греции, где еще сохранялись остатки ахейской государственности.
Так выглядит значение событий Троянской войны в истории Восточного Средиземноморья на том, предельно обобщенном уровне исторического описания (так сказать, «с птичьего полета»), когда различимы лишь потоки населения, соотношение сил, гибнущие и возникающие царства.
В ином ракурсе раскрывается исторический смысл Троянской войны, если поставить в центр внимания сознательную установку ахейских предводителей, приписываемую им эпосом, на колонизацию Северо-Западной Анатолии. Предание о происхождении их предка Пелопса, сына Тантала, из Анатолии прямо связывало его с местами, прилегавшими к Троаде, частично включавшими ее: в Пелопсе видели лидийца (Pind. Ol. I,24; IX,9), или фригийца (Hdt. VII,8; Bacch. VIII,31), или, наконец, пафлагонца (Istr. FHG I, фр. 59; Diod. IV,74). Цец в комментарии к стк. 158 «Александры» Ликофрона указывает, что бог — Зевс или Посейдон — отправил Пелопса в Грецию «из Лидии или, согласно некоторым, из Пафлагонии». Все это области, как бы подковой окружающие владения Илиона. На юге самой Троады Килл, эпоним поселения Киллы, славился как возница Пелопса (Strab. XIII, 1,63). Отсюда понятна возможность поэтического наименования Пелопса «дарданцем», т. е. прямо выходцем из Троады (Sen. Her. fur. 1165). В этот круг представлений, естественно, включается и мотив изгнания Пелопса с его родины победившим царем Трои Илом (Paus. II,22,3; Diod. IV,74; Nic. Damasc. FHG III, фр. 17). Эта версия освещает важный аспект предыстории Троянской войны, непростительно часто упускаемый из вида. Осада Троянской столицы Атридами имеет в легендах явственный смысл возвращения на землю предков, возможно, даже реванша за изгнание прародителя Пелопса. Ибо существовала версия, будто необходимым условием взятия Илиона был привоз под его стены костей Пелопса (Apd. Ер. 5, 10–11; ср. Lycophr. Alex. 53 и сл. — слова о Трое, сожженной «остатками от погребального костра Танталова сына», и схолии к этому месту). Воюя за Трою, Атриды в определенном смысле утверждались на своей родине. Кстати, в конце XV — начале XIV в. до н. э. лишь немногим южнее, в Лидии воевал Ат(та)риссий, вероятный исторический прототип легендарного Атрея, их предка.
По воспоминаниям греков, Троянская война уже на ее первом, вполне контролируемом и направляемом Атридами этапе не ограничивалась Троадой. Из Илиады (IX, 129, 271) узнаём о разграблении ахейским войском Лесбоса, хеттской Лацпы, будто бы находившегося в сфере влияния Приама (XXIV,544). Выше, во второй главе, мы рассматривали хеттский текст времен Хаттусилиса III о том, как из Аххиявы в Хаттусас приезжал жрец Ант(а)равас, везя с собой к заболевшему хеттскому царю изображения богов Аххиявы и Лацпы. В эпосе конфликт Микен с Илионом немедленно оборачивается бедой для Лесбоса. Зато правитель соседнего Лемноса Эвней рисуется Гомером как союзник ахейцев; на его острове они делают стоянку перед высадкой в Троаде (Il. VIII,230), здесь же они продают в рабство троянских пленников (Il. XXI,40 и сл., XXIV,753). Эвней во время осады посылает Атридам дары и через своих посланцев прямо под стенами Илиона покупает захваченную ахейцами добычу (Il. VII,468 и сл.). Словом, если попытаться очертить пространство, затронутое Троянской войной в собственном смысле, до того, как она переходит в «возвращения ахейцев», нетрудно видеть, что оно в основном совпадает с позднейшей греческой малоазийской областью Эолидой.
Между тем возникновение исторической Эолиды греки относят к десятилетиям, последовавшим за Троянской войной, и связывали его с именами потомков Агамемнона. Говорили, что уже сын Агамемнона Орест предпринял поход в Мисию, т. е. по следам своего отца (Pind. Nem. XI,36 и сл.). По другой версии, дети Ореста, снарядив корабли, отправились колонизовать эти края, причем местом отплытия избрали ту самую Авлиду, откуда якобы два раза — в Мисию и в Троаду — отплывал Агамемнон (см. Strab. IX,2,3). По этой трактовке заселение Эолиды пелопоннесскими и беотийскими выходцами с самого начала оформлялось по аналогии с Троянской войной. Наконец, в еще одном варианте колонизация началась при сыне Ореста и внуке Агамемнона Пенфиле через 60 лет после гибели «Приамовой Трои». Это примерно середина XII в. до н. э., когда усиливается движение на юг северных греков, осмысленное в легендах как новая попытка «возвращения Гераклидов». Получается, что правители скудеющих Микен отреагировали на этот натиск точно так же, как раньше на первое вторжение северян-негреков, — тягой на северо-запад Малой Азии, к Пелопсовым местам. Причем Пенфил будто бы повел туда свой народ не по морю, а сушей через всю Грецию, и лишь его сын Архелай добрался до острова Кизика в Мраморном море у троянских берегов и далее до реки Граника на севере Троады, внук же Пенфила Грас оттуда перебрался на Лесбос (Strab. XIII, 1,3). Возможно, создатели Эолиды пытались осесть в Трое, но не смогли удержаться в этой местности, куда в то время прибывали все новые северобалканские племена (Strab. XIII, 1,8), и были вынуждены отойти к югу и на острова. Лишь в VIII в. до н. э. эолийцы уже с юга осваивали Троаду и, придя на руины Илиона, строят здесь свой город — Трою VIII [Cook, 1975, с. 781].
Поскольку в ряде поселений Малой Азии, например в Смирне, эолийская колонизация явно предшествует ионийской, начинаясь ранее 1000 г. до н. э., мы можем вполне доверять традиции, относящей возникновение эолийских поселений к XII–XI вв. до н. э. [Hammond, 1975, с. 704 и сл.; Cook, 1975, с. 779 и сл.; Schachermeyr, 1980, с. 377 и сл.; Schachermeyr, 1983, с. 332]. Но тогда должен быть всерьез поставлен и вопрос об исторической преемственности между эолийской колонизацией и троянскими войнами микенских царей XIII в. до н. э. Эта преемственность проявляется в самой «пластичности» традиции, в подвижности внутри нее тем и мотивов, постоянно уподобляющей последующие события предыдущим путем своего рода «удвоения» (ср. [Гиндин, 1985]): рассказ о великом походе Атридов насыщается аллюзиями «Троянской войны Геракла», а, в свою очередь, в изложение эолийской колонизации переносится важнейший для троянских сказаний эпизод сбора в Авлиде. Можно ли на этом основании утверждать, подобно некоторым гиперкритикам, будто Троянская война Атридов — просто вымысел аэдов, поэтизирующих переселение эолийцев, или вслед за Шахермейром, считать, что она только удвоение «экспедиции Геракла»? Отнюдь нет, ведь реальными историческими фактами являются и война Аххиявы в начале XIII в. до н. э. с хеттами за Вилусу-Илион, и высадка царя Аххиявы в Стране реки Сеха близко к тому времени, когда была сожжена Троя VIIa, и переселение эолийцев. «Пластичность» традиции выражает постоянно присутствовавший в истории ахейцев лейтмотив какого-то неустанного конкистадорского стремления их правителей в Трою и в смежные с ней области. Слиянием этого многовекового лейтмотива с кризисным порывом бегства из Балканской Греции за моря, охватившим массы ахейцев после первого «нашествия Гераклидов» и придавшим новому походу на Илион небывалый общеахейский размах, определяется тот поливалентный облик, какой обрела в памяти греков Великая Троянская война: то ли завоевание, то ли бегство, не то триумф, не то катастрофа, событие, формально вписывающееся в историю греко-малоазийских отношений, по масштабу же и трагизму связанных с ним ассоциаций не имевшее себе в прошедшем подобий.
КТО ЖИЛ В ТРОЕ?
Глава 5
Фракия и Троада
1
Восстановив картину того, как и когда гибла «Приамова Троя», естественно спросить: а кто ее защищал? К кому на помощь, по преданию, устремлялись союзники со всего побережья Малой Азии и Фракии? Какой язык или языки накануне войны звучали в стенах этого города?
На этот счет в науке имелось и сейчас имеется несколько версий. С самой романтической из них, принадлежащей В. Георгиеву, мы ознакомились уже выше и решили, что троянцы все-таки не могут считаться предками этрусков-тирренов. Похоже, эти предки и впрямь жили где-то в Северо-Западной Анатолии, относительно недалеко от Трои, но отождествлять эти народы не следует. По другой версии, Трою населял некий народ, говоривший на одном из языков хетто-лувийской семьи. Впрочем, В. Георгиев, считая самих этрусков народом, близкородственным хеттам (с чем не соглашается практически ни один авторитетный этрусколог), пробовал свести эти две концепции воедино. По третьей версии, Троя была частью греческого мира и обитало в ней греческое племя, по языку и культуре родственное тем ахейцам, которые ее сокрушили. Согласно последней гипотезе, крах Трои напоминает происшедшее в годы расцвета Микен разрушение Фив, уничтоженных, по всей вероятности, соперниками из числа ахейских правителей, обеспокоенными могуществом этого города.
Но есть еще одна концепция. Ее основы, по-видимому, заложил еще Страбон, комментируя 835-й стих Второй песни «Илиады». Говоря о троянском городе Арисбе, он с присущей ему ученой сухостью констатировал (XIII,1,21): «Есть и на Лесбосе город Арисба… есть и река Арисб во Фракии, как говорят, и вблизи нее фракийские кебренийцы. Ибо много созвучных имен у фракийцев и троянцев (разрядка наша. —
О фракийцах, язык которых представлен многими десятками местных названий и личных имен в античных источниках, народе, с которым греки связывали мифы об Орфее и Дионисе, с каждым годом становится известно все больше, и не только в результате непрерывно ведущихся археологических раскопок. Обследование фракийской ономастики, проделанное И. Дуридановым и В. Н. Топоровым, обнаружило ее тесные связи с ономастикой народов, говорящих на языках балтийской семьи [Duridanov, 1969; Топоров, 1977а], вплоть до того, что впрямую возникает мысль о древнем фрако-балтийском диалектном единстве. Но с востока, на переходе из Подунавья в Причерноморские степи, фракийцы издавна граничили с носителями иранских, а возможно, и индоарийских диалектов. Там же, на востоке от протофракийцев должны были проживать и ранние хетто-лувийцы в преданатолийский период своей истории. На запад от фракийского ареала обитали племена протоиллирийцев и протокельтов. Фракия оказывается соединяющим звеном между восточной и западной частью индоевропейского мира, а со второй половины III тысячелетия до н. э., когда хетто-лувийцы начинают заселять Анатолию, — между индоевропейцами в Европе и индоевропейцами Малой Азии. Не будет преувеличением назвать Фракию местом пересечения дорог, ведущих во все концы мира индоевропейцев, как бы сердцевиной этого мира (ср. [Гиндин, 1981, с. 18]).
Слова Страбона о созвучных именах у фракийцев и троянцев кажутся вполне понятными — ведь речь идет о давних соседях. Море, плещущее у троянских берегов, Гомер называет «Фракийским морем» (Il. XXIII,230), цари Трои и Фракии, как увидим ниже, связаны брачными союзами, в руках троянца Гелена блистает «фракийский меч» (Il. XIII,577). Ономастический список Страбона даже по научным критериям XIX–XX вв. выглядит вполне внушительным. Опираясь почти исключительно на него, такие авторитетные ученые, как Э. Мейер и П. Кречмер, признали наличие в троянской топонимике фракийских элементов, однако не склонны были считать их слишком древними [Meyer, 1877, с. 11 и сл.; Kretschmer, 1896, с. 186 и сл.]. В XX в. по этому вопросу более решительно высказался Э. Бете, который, исходя из общих этногеографических соображений, отнес Трою с самых ранних фаз ее существования к ареалу расселения фракийцев [Bethe, 1927, с. 16 и сл.]. Гипотезу о северобалканском происхождении населения Трои I высказал видный археолог К. Шухардт [Schuchardt, 1940]. В. Георгиев также допускал фракийское происхождение имени троянцев, хотя и полагал, что это имя было перенесено на местный хетто-лувийский народ [Георгиев, 1958, с. 172]. С начала 1960-х годов о параллелях между культурой Трои и фракийскими культурами раннего бронзового века много писал Дж. Мелларт [Mellaart, 1960; 1971].
В 1970-х годах фрако-троянские этнические и языковые отношения во II тысячелетии до н. э. стали предметом специальных исследований одного из авторов данной книги [Гиндин, 1973; 1974; Gindin, 1978]. Эти исследования были позднее подытожены в обобщающей работе [Гиндин, 1981]. Результаты проделанного обследования троянско-гомеровской топо- и гидронимики оказались нетривиальными: они побудили вразрез с гипотезами о греческой или хетто-лувийской принадлежности «города Лаомедонта и Приама» выдвинуть тезис о преобладании среди населения Трои этого времени людей, говоривших на раннефракийских диалектах, и соответственно о единстве в культурно-историческом отношении северо-запада Анатолии с территориями юго-востока Балкан. Этот тезис нашел прочную поддержку в материалах осуществлявшихся в те же годы раскопок ряда памятников бронзового века Болгарии, особенно советско-болгарских раскопок поселения Эзеро, возглавлявшихся Н. Я. Мерпертом и И. Георгиевым. В 1980-х годах уже сложившуюся картину серьезно обогатили и дополнили материалы раскопок поселения Юнаците (о согласовании языковых свидетельств с археологическими данными см. в конце данной главы).
К настоящему времени степень изучения материала достигла такого уровня, когда кажется возможным представить целостную карту гомеровской «фракийской Троады». Особо подчеркнем, что мы говорим именно о гомеровской Троаде и принимаем в расчет лишь названия, засвидетельствованные в «Илиаде». Дело в том, что уже после создания великой поэмы эта область пережила новые этнические потрясения, свидетелями которых стали греки — основатели Трои VIII. Приблизительно в конце VIII в. до н. э. западнофракийские племена треров, прорвавшись через проливы, сперва заселили все троянское побережье к югу от Абидоса, а затем, устремившись в Лидию, Фригию и Пафлагонию, приняли активное участие в походах киммерийцев (Strab. I,3,18, 21; XIII, 1,8; XIV, 1,40). Возможно, вместе с киммерийцами они достигли Закавказья, где их имя отразилось в названии области к югу от Тбилиси — Триалети, арм.
2
Мы начнем с микротопонимики Илиона, где важнейшими точками, неоднократно упоминаемыми в «Илиаде», оказываются двое ворот: Скейские и Дарданские. Скейские ворота играют особую роль, поскольку они, судя по всему, непосредственно обращены к полю битвы. Над ними восседают на стене троянские старейшины, глядя на подступающее к городу ахейское войско (III,145 и сл.), через них выезжает Приам для принесения клятвы перед поединком Менелая с Парисом (III,263 и сл.). Эти ворота, иногда вместе с росшим вблизи них знаменитым дубом, неоднократно упоминаются Гомером и в других местах поэмы (VI,237; IX,354; XI,170; XVIII,453 и др.), очень часто в контекстах, где речь идет о выходе троянцев на битву, либо об их отступлении в город, либо, наконец, о битве, непосредственно приближающейся к стенам Илиона. Поскольку, согласно поэме (II,464 и сл.), смотр ахейских войск происходил в находившейся к югу от Илиона Скамандрийской долине (и здесь же на побережье античность помещала так называемую «Стоянку ахейцев»), надо полагать, что Скейские ворота смотрели, скорее всего, на юг. Название других, Дарданских ворот говорит само за себя: это ворота, обращенные к древнему троянскому городу Дардану или Дардании, лежавшему на северо-северо-восток от Илиона. Эти ворота упоминаются сравнительно редко. Лишь один раз Гера риторически восклицает, что, пока Ахилл участвовал в войне, троянцы боялись выглянуть даже за Дарданские ворота (V.788 и сл.), т. е. самые удаленные от поля битвы. Зато около них разыгрывается сцена гибели Гектора. Преследуемый Ахиллом от Скейских ворот, он трижды обегает Илион и неоднократно пытается войти в него через эти дальние ворота, пока на четвертом круге не становится жертвой своего врага.
В нашем обзоре троянской топонимики мы будем исходить из той системы ориентиров, которую нам предлагает Гомер, и различать «скейскую» и «дарданскую» часть Троады, т. е. соответственно северную и южную по отношению к Илиону. Но если смысл названия Дарданских ворот ясен сам собой, то название Скейских не расшифровывается из троянской топономастики, и о них надо сказать несколько слов специально. Народная этимология сближала их название с греч. σκοπός, лат.
Хотя сведения Стефана Византийского об изображении данного этноса у Гекатея побуждают считать скеев соседствующим с Троей эгеофракийским племенем, однако нельзя пройти мимо того, что их корни, возможно, обнаруживаются и в другой, континентальной части Фракии. В дакомизийском регионе вблизи р. Ятера (совр. Янтра), притока Дуная, находилось поселение
Вероятность проникновения скеев в Северо-Западную Анатолию выводится не только из сопоставления свидетельства Гекатея с ролью Скейских ворот в повествовании Гомера. Оно может быть подкреплено и некоторыми дополнительными данными. В этрусской ономастике, отличающейся многочисленными западноанатолийскими вкраплениями, обращают на себя внимание родовые имена
Если принять эту гипотезу, можно будет объяснить полное отсутствие скеев в исторической Трое. Между тем некогда они должны были играть в ее истории весьма заметную роль, если их имя и местопребывание стали одним из важнейших ориентиров в греческих воспоминаниях о планировке Илиона.
Один из важнейших мотивов, в преданиях связанных со Скейскими воротами, это мотив убийства Парисом с помощью Аполлона подступающего к этим воротам Ахилла, особой заботы Аполлона о неприступности обращенных к югу ворот. Своеобразное преломление мотив получает в позднем романе Дарета «О падении Трои» (гл. 46): прибывшего для переговоров Ахилла ждет засада в стоящем перед этими воротами маленьком святилище Аполлона Фимбрейского. Генезис этих представлений об Аполлоне в Скейских воротах будет понятен, если мы вспомним, что при раскопках Трои перед южными и западными («скейскими», согласно народной этимологии) воротами были обнаружены пилоны в честь бога-защитника этих ворот, подобные столбам, в историческое время воздвигавшимся перед дверными входами в честь Уличного, или Дворового, Аполлона [Nilsson, 1955, с. 562; Лосев, 1957, с. 272]. Эти пилоны, которые еще мог видеть Гомер в VIII в. до н. э., посещая Троаду, относятся к периоду «Лаомедонтовой» Трои VI (XVIII–XIV вв. до н. э.), как и небольшое святилище рядом с южными воротами, где на протяжении сотен лет горел огонь и часто приносились жертвы [Blegen, 1963, с. 138 и сл]. Если даже думать, что миф о гибели Ахилла возник у греков в века после гибели города под впечатлением созерцания его руин и культовых памятников в южной и западной части, все равно имя скеев должно было быть еще достаточно живым в традициях Трои для того, чтобы оно могло столь же прочно закрепиться за этим памятником Трои VI, как имя реальных дарданцев — за противолежащими воротами.
3
По примеру античных периплов (географических обзоров в жанре путешествий) рассмотрим сперва топонимику северной Троады, начиная с упомянутой Дардании. Мы уже видели, что жители этих мест тождественны тем
Мы можем объяснить появление Дардании в Троаде только тем, что это племя, в историческую эпоху отрезанное от моря пеонийскими этносами, должно было во времена более отдаленные иметь выход на Эгейское побережье, причем гораздо раньше рубежа XIV–XIII вв. до н. э., когда возникла «Приамова Троя».
Династические легенды троянской Дардании и топономастика ее окрестностей имеют яркую «фракийскую» окраску. Название реки, впадающей в море непосредственно рядом с городом Дарданом, — Родия, Ῥόδιος (Strab. XIII,1,28), родственно названию левого притока фракийской реки Неста Ῥοδόπη. Последнее построено по типу многочисленных фракийских гидронимов с элементами -απα, -ϵπα, -οπα, родственными лит.
В «Илиаде» (XX,215–240) Эней, предводитель отряда из Дардании, перечисляет имена правителей, царствовавших в Илионе и в родном городе Энея Дардане. При этом сразу бросается в глаза, что все династы из Дардании с момента, когда их династическая ветвь расходится с ветвью илионской, либо оказываются героическими эпонимами хорошо известных фракийских городов, либо носят имена-прилагательные, образованные от фракийских местных названий. Так, сам Эней связан своим именем с городами Эносом (Αἰνος) в устье Гебра, напротив Самофракии, и, вероятно, Энеей (Αἰνϵία) в Халкидике. Имя его отца Анхиза соотносится с названием, к сожалению, точно не локализуемого города Ἀνγισσός. Историк Феопомп упоминает об этом городе, рассказывая о войне, которую македонцы под 340 г. до н. э. вели в Пропонтиде, осаждая Византий и Перинт (FGH 115, № 227). Не исключено, что Ангисс находился здесь же, недалеко от берегов Троады. Дед Энея Капис носит «героическое» фракийское имя, отраженное в таких континентально-фракийских топонимах, как Καπι-στούρια «страна Каписа», крепость в верховьях Гебра, и Καπί-δαυα «город Каписа», в восточной части балканской Мисии (так называемая «Малая Скифия»). Имя же прадеда Энея Ассарак — это прилагательное, образованное от названия города в Мигдонии, на северо-западе Эгеиды Ἄσσαρα. Итак, не только название самой Дардании, но и весь перечень ее легендарных царей восходит к ономастике Фракии, к именам ее героев и обозначениям ее населенных пунктов.
Двигаясь от окрестностей Дардании к северу параллельно все более загибающемуся на восток побережью, мы приблизимся к «божественной Арисбе», как именует Гомер этот город (II,836). Конечный элемент -ισβα был впервые интерпретирован А. Хойбеком, опиравшимся на параллели в ономастических реликтах Южной Анатолии. Анализируя памфилийское личное имя Μαγασιψϝας, читающееся как
Предложенная этимология подкрепляется тем, что «божественная» Арисба у Гомера рисуется как город, славный своими конями: в «Илиаде» (II,838 и сл.) перед слушателями является герой Асий Гиртакид, «которого из Арисбы принесли кони блещущие, огромные». В этих строках семантика троянского топонима как бы находит претворение в художественных ассоциациях греческого эпика, связанных с данным городом. К сожалению, начальный элемент
Кстати, поскольку имя Ἄσιος этимологически родственно названию Ἀσία, хет.
В монографии Гиндина [Гиндин, 1981, с. 133 и сл.] был сделан следующий шаг в изучении ареальных связей этого троянского названия: сопоставление слов Страбона «есть и река Арисб во Фракии… и вблизи нее фракийские кебренцы» с цитированным свидетельством Полиэна, помещающего во Фракии в непосредственной близости друг к другу кебренцев и скайбоев, позволило включить топоним Арисба в единый ономастический пучок, объединяющий Троаду с близлежащим берегом Фракии, а возможно, частично охватывающий и соседние эгейские острова (ср. г. Арисба на Лесбосе). Одновременно было показано, что южнофракийскому -ισβος <
Надо упомянуть также варианты эпиклезы фракийского бога-всадника Хэроса в надписях из окрестностей Варны Οὐτασπιῳ —Οὐϵτϵσπιῳ, где широкое
Можно отметить любопытное явление: «аномальное» сужение начального гласного в индоевропейском обозначении коня, характеризующее некоторые позднеанатолийские, по географическому распределению лувийские, диалекты, прослеживается и на севере Эгеиды, выделяя из фракийского ареала участок Эгейского побережья вместе с Троадой. Эта изоглосса покажется еще важнее, если вспомним, что греческое название коня в разных его вариантах -ἵππος, мик.
В этом отношении особенно примечательны микенские имена PY Au 723
В окрестностях Арисбы, протянувшихся по северо-западу Трои вдоль Геллеспонта, нас ждут несколько интересных находок. Согласно «Троянскому каталогу», отсюда в Илион прибыли два отдельных отряда, и поэтому можно предполагать существование в этих местах двух самостоятельных доменов, пребывающих в вассальной зависимости от Илиона. Но на самом деле размежевать эти владения достаточно сложно. Во главе первого отряда, включающего бойцов из поселений Адрастии, Апайса и Питиеи, стоят два сына прорицателя Меропа из Перкоты, Адраст и Амфий (II,830–831), но город их отца Перкота почему-то выходит из-под их власти, и «Илиада» (II,835) включает его в область, подвластную выезжающему на своих конях из Арисбы Асию Гиртакиду (вспомним, что Мероп считался отцом героини Арисбы, эпонима города). Думается, рассказывая легенду о том, как Мероп запрещал сыновьям идти на войну, но они выступили на свой страх и риск во главе отряда, набранного в соседних местах, поэт на самом деле стремился лишь ввести в текст побольше персонажей местных троянских легенд, а отнюдь не хотел проводить территориальные границы внутри этой, по существу, единой области, где исследователи обнаруживают немало фракийских или во всяком случае «фракоидных» топонимов.
Так, название высящейся вблизи Адрастии Терейской горы (Τηρϵίης ὄρος) часто сопоставляется с исключительно популярным во Фракии (до 50 примеров) именем Τήρης, один из носителей которого, в частности, основал в V в. до н. э. Одрисское царство. О глубочайшей древности этого имени говорит то, что в греческих мифах его в варианте Τηρϵύς носит царь фракийцев, якобы в незапамятные времена обитавших в Фокиде (Thuc. II,29 и др.). Многочисленные исследователи возводят троянский ороним к данному фракийскому имени [Fick, 1905, с. 148; Jokl, 1929, с. 282; Bredow, 1986, с. 181]; для него В. Томашек предложил сближение с и.-е.
Рассмотрим название Περκώτη — город между Абидосом и Ламсаком на малоазийском берегу Геллеспонта (Il. II,835 и сл.); согласно комментарию Страбона (XIII, 1,20), эта местность была шестым владением Приама из девяти, на которые было разделено побережье, «называемое Троей». Этот топоним в книге Гиндина [Гиндин, 1981, с. 137 и сл.] был сопоставлен с формой Πέρκη, приводимой Стефаном Византийским под словом Θράκη, где он, ссылаясь на Арриана, пишет: «А Фракия — страна, которая называлась Перка и Ария». В индоевропейском языкознании давно признано, что Перка в качестве обозначения Фракии родственно и.-е.
В пользу второго истолкования топонима Перкота можно привлечь контекст из «Илиады» (ΧΙ.221 и сл.), повествующий о выходце из знатной троянской фамилии Антенориде Ифидаманте. Мать Ифидаманта Феано, супруга троянского старейшины Антенора, была дочерью фракийского царя Киссея, а братья его Архелох и Акамант возглавляли вместе с Энеем войско из троянской Дардании (II,823 и сл.). Ифидамант был воспитан во Фракии у деда Киссея, по достижении зрелости женился на одной из его дочерей и прочно обосновался по другую сторону Геллеспонта, но, узнав о Троянской войне, он устремляется на защиту Илиона. Его корабли причалили в Перкоте, откуда он пешком с дружиной прибыл в троянскую столицу (ΧΙ.229 и сл.). Этот рассказ замечателен нарисованной в нем картиной кровнородственных и брачных связей, соединяющих знатные семьи Фракии и Троады, когда сыновья выданных в Трою замуж фракиянок получают воспитание в роду своих матерей и предпочтительно берут замуж своих двоюродных сестер из этого рода. Имя царя Киссея (Κισσής, производное от κισσός «плющ», также Κισσός эпитет Диониса) может быть навеяно ролью плюща в дионисийском культе, выводимом греками из Фракии. Кстати, того же мифического фракийского царя под именем Κισσεύς Аполлодор (III,12,5) объявляет уже отцом Гекубы и тестем самого Приама.
Едва ли покажется случайной тенденция приписывать различным троянским персонажам происхождение по материнской линии от фракийских царей. В истории Ифидаманта хорошо прослеживается заинтересованность этих правителей Фракии и судьбах своих илионских сородичей. Но к тому же этот контекст подкрепляет и толкование топонима Перкота как соотносимого с обозначением Фракии: Перкота в нем предстает привычной гаванью для прибывающих в Троаду фракийских кораблей.
В то же время надо подчеркнуть, что эта местность вообще изобилует «лесной» топонимикой. Так, вблизи Перкоты находилось поселение, известное уже Гомеру как Πιτύϵία «Сосновая местность» (Il. II,829), позднее также Πιτύη «Сосна», находившееся под высокой горой, покрытой сосновым лесом (Strab. XIII,1,15). Заманчиво видеть в этом названии греческий эквивалент к фрак.
Описание этих мест в «Троянском каталоге» содержит одну удивительную деталь: в перечне городов, подчиненных Асию Гиртакиду (II,835 и сл.), поэт наряду с Арисбой, Перкотой, Абидосом и Практием, неожиданно называет Сест (Σηστός), фракийский город, находившийся отнюдь не в Троаде, а напротив Абидоса, на другом берегу Геллеспонта [Detschew, 1976, с. 439]. Это трудно объяснить, если не допустить, что Сест в троянской традиции входил наряду с Абидосом, Арисбой и т. д. в одно владение легендарного Асия, раскинувшееся по обеим сторонам пролива. Геллеспонт не только не оказывается помехой ни для языковых, ни для этнических, ни, по преданиям, для брачно-родственных связей, но, в глазах Гомера, это троянское владение, зависимое от Приама, простирается через пролив, захватывая часть фракийской земли.
Еще далее к востоку в море, возле города Пария (Πάριον) — название, определенно родственное имени Πάρις из
Наконец, за Граником протекает река Айсеп, восточная граница Троады. По Страбону (XIII,1,9-10), Айсеп впадает в Пропонтиду (Мраморное море) невдалеке от острова Кизик. О жителях этих мест в «Илиаде» говорится (II,844 и сл.): «те, что Зелею населяли у подножия Иды, богатые, пьющие черную воду Айсепа троянцы». Название города Ζέλϵια образовано от хорошо известного фракийского слова, зафиксированного у Гесихия, в словаре Фотия и в других источниках в вариантах ζελᾶς, ζειλᾶ, ζιλαί <
Гидроним Αἴσ-ηπος построен по обычной во фракийском языке модели речных названий, с которой мы уже познакомились на примере «Рудой реки», Родопы (ср. также Ζάλδ-απα «Золотая река», Μούνδ-ϵπα «Мутная река»). Начальный элемент Αἴσ- представлен во фрако-вифинских гидронимах
Название выходящей к морю вблизи Зелеи огромной горной гряды Иды, окаймляющей Троянскую долину с востока, указывает на связь Трои с догреческими Балканами в целом, обнаруживая соответствия в обозначении одноименного горного массива на Крите, горной вершины Идомены в Акарнании и, наконец, в догреческом апеллативе ίδη «лесистая гора, корабельный лес». Это слово индоевропейское, восходящее к
Особо надо обсудить название берущей начало на Иде реки Ἑπτά-πορος в северной Троаде. Его греческое толкование в смысле «Поток с семью переправами» бросается в глаза своей семантической нестандартностью, заставлявшей в эллинистическое время греков либо переделывать его в Πολύπορος «С многими переправами», либо объяснять его необходимостью семь раз переходить через реку по пути к святилищу, основанному Лисимахом, полководцем Александра Македонского (Strab. XIII, 1,44). Все это слишком уж отдает народной этимологией. В упоминавшейся монографии Л. А. Гиндина [Гиндин, 1981, с. 131, ср. с. 76 и сл.] было намечено сопоставление начального Ἕπτα- с исключительно распространенным элементом
Кречмер выявил в этом позднем теониме продолжение имени заимствованной хеттами у хурритов во II тысячелетии до н. э. великой богини, жены хурритского бога грозы Тешуба
Параллелизм образов великой анатолийской богини II тысячелетия до н. э. Хепат и собственно фракийской Бендиды, имя которой, как богини браков и совместной жизни, восходит к и.-е.
Поэтому гидроним Ἑπτάπορος вблизи Илиона, в малоазийской области, как мы видим, хорошо и издавна освоенной фракийцами, может представлять важное указание на проникновение данного культа во Фракию из хетто-хурритского мира через соседствовавшую с последним Трою-Труису. Весьма заманчиво было бы цельнолексемное сближение названия троянского Гептапора с распространенным фракийским мужским именем
4
Рассмотренная картина фрако-троянских отношений вставала перед нами, пока мы шли из Илиона на север, так сказать, в «дарданском» направлении. Если же мы выйдем через Скейские ворота и направимся к югу, то через несколько часов ходьбы, миновав лежащие от Илиона в 130 стадиях, или 24 км, владения небольшого племени неандриев, перед собой увидим равнину, называемую Кебренией. По ней струится река Кебрен, на которой стоит одноименный город, и жители здесь зовутся кебренцами (Κϵβρηνοί) или кебренийцами (Κϵβρηνίοι) (Strab. XIII,1,33, 51 и сл.; St. Byz. s.v. Κϵβρηνία). Еще в конце V в. до н. э. Ксенофонт писал о Кебрене как о «поселении», но о «поселении, чрезвычайно укрепленном» (Xen. Hell. III,1,17). Попав к кебренийцам, как не вспомнить слова Полиэна о соседствующих племенах кебренийцев и скеев (скайбоев) во Фракии, имевших вождями у себя жрецов Геры (т. е. отождествляемой с Герой фракийской богини, вероятно, Бендиды)! Возникает догадка, что колонисты из этих двух племен, по-видимому, перебрались через проливы совместно и заселили соседние области в Троаде южнее Илиона, но потом троянские скеи частично ассимилировались, частично на рубеже II–I тысячелетий до н. э. ушли в глубь Анатолии, как думает Джаукян [Джаукян, 1984, с. 12], с потоком иных мигрантов, кебренцы же освоили получившую их имя долину и на многие сотни лет стали троянским народом. У Гомера их название отразилось в имени одного из побочных сыновей Приама, Кебриона Κϵβριόνης, сраженного Патроклом возницы Гектора. Между прочим, сам Патрокл погибает в разыгравшейся битве именно за тело и доспехи Кебриона, смерть которого оказывается роковым эпизодом всей «Патроклии» (XVI, 727–782). Страбон (XIII,1,33) по справедливости считает этого отпрыска илионских царей эпонимом кебренской области и города, с их явно фракийскими названиями.
Внимание привлекает еще один момент: на территории Мисии, в бассейне Дуная, т. е. примерно там же, где по данным топонимики, возможно, прослеживается раннее пребывание скеев, обнаруживается гидроним Κέβρος,
На дальнейшем нашем пути важнейшим водным рубежом, отделяющим окрестности Илиона от союзной этому городу области троянских киликийцев, перед нами предстанет знаменитый поток Скамандр, о котором сказано в «Илиаде» (XX,73–74): «великая глубоководная река, которую Ксанфом называют боги, а смертные Скамандром». На берегу этого потока в Скамандрийской долине происходит смотр ахейских войск, дающий повод для введения в «Илиаду» «Каталога кораблей» (II,464 и сл.). Второе, «человеческое» (т. е. «мирское») название этой реки отразилось в имени некоего убитого Менелаем троянца Скамандрия (V,49 и сл.); тем же именем Гектор нарек своего маленького сына, прозванного троянцами Астианактом — «Владыкой Города» (VI,402 и сл.).
Возникает вопрос, каково происхождение двух названий для одной и той же реки? Разные авторы предлагали на этот вопрос различные ответы (см. обзор [Bredow, 1986, с. 167, 181]). Еще Страбон, как мы видели, обратил внимание на перекличку названия троянского Ксанфа с фракийским этниконом Ξάνϑιοι, Ξανϑοί. Локализовать это племя позволяет его же сообщение (VII, фр. 44): описывая область племени киконов, Страбон упоминает рядом с Бистонским озером города Ксанфию (Ξάνϑϵια), Маронию и Исмар. Первое название образовано от имени ксанфиев. Но с самим этим этниконом не все просто. Д. Дечев обратил внимание на то, что это практически единственный случай, когда во фракийском в начале слова встречается сочетание звуков
Такую интерпретацию данного соответствия подкрепляет еще одно обстоятельство. Во владениях фракийских ксанфиев, по Птолемею (III,11,7), находился город Пергам (Πέργαμον). Идентичное название в варианте Πέργαμος зафиксировано также несколько дальше к западу в области племени пиеров, проживавших севернее горы Пангея (Hdt. VII, 112). Но дело в том, что Πέργαμος, Πέργαμα — это слово, хорошо известное на северо-западе Анатолии, оно представлено в многократно, начиная с «Илиады» (IV,508; V,460, 446; VI,512; XXIV,700), зафиксированном в греческой литературе названии троянской цитадели, которая у Гомера постоянно изображается как обиталище Аполлона, защитника города. То же самое слово отразилось и в названии крупнейшего мисийского города Пергама. В греческом языке под влиянием троянских сказаний оно превращается в апеллатив, становится универсальным в поэтических текстах обозначением для крепости, цитадели, акрополя (см. подробнее [Гиндин, 1981, с. 110 и сл.]).
В указанной работе специально обосновано значение этого слова для проблемы фрако-троянского языкового континуума. Его этимология вполне надежна: она восходит к и.-е.
Принадлежность названия Ксанфа фрако-троянскому миру получает особое значение в контексте одного гомеровского эпизода, где выступает эта обожествленная река. Это эпизод истребления Ахиллом дружины, присланной на помощь Илиону северобалканским племенем пеонийцев (XXI, 135 и сл.), кстати, непосредственно граничащих с балканской Дарданией. После того как Ахилл оскверняет воду Ксанфа, бросая в нее тело убитого сына Приама Ликаона, поток воодушевляет на битву с ним пеонийца Астеропея, т. е. «Молнийного», и «вкладывает ему в грудь силу» (XXI,145). Важно, что Астеропей — не просто северобалканский герой, он внук бога одной из крупнейших рек Аксия (Ἄξιος), берущей исток в землях балканских дарданцев. Этот гидроним сейчас с учетом его нынешнего македонского названия Црна река, т. е. «Черная река», сближают с иран.
Ахилл, гордящийся своим происхождением от Зевса, провозглашает превосходство мощи своего божественного прародителя над мощью всех рек и потоков, включая великую греческую реку Ахелой, и в подтверждение своих слов истребляет, вслед за Астеропеем, почти всю пеонийскую дружину. Тогда против него поднимается сам Ксанф, спасает тех пеонийцев, что оставались еще в живых, в своих глубинах (характерный сказочный мотив сокрытия героя в подводном царстве!) и обрушивает на Ахилла всю мощь своих волн. Ахилл побежден, и ему грозила бы неминуемая смерть, если бы его молитвам не вняла Гера и не послала ему на помощь Гефеста, который своим огнем укротил поток. Вся эта картина, где бог троянской реки, омонимичный фракийскому племени, воодушевляет северобалканских героев, связанных узами родства со своей рекой, берущей истоки в «другой», европейской Дардании, прячет их в своих глубинах и бьется вместе с ними, является удивительным художественным воплощением идеи принадлежности Трои и северобалканскому миру. Как здесь не вспомнить слов Геродота (V.13) о том, что пеонийцы, жившие на Стримоне, прямо считали себя потомками переселившихся из Трои тевкров.
Интересную интерпретацию предложил Георгиев для параллельного имени Ксанфа — Σκάμανδρος или Κάμανδρος по схолиям к «Илиаде» (XXI,2). Приняв последнюю форму за основную и ссылаясь на то, что в нижнем течении Ксанф-Скамандр протекает через гористую местность, сейчас называемую
Если мы перейдем Ксанф и вступим в область троянских киликийцев, то и здесь перед нами будут мелькать названия, напоминающие топонимику Фракии. Так, название основного святилища этих мест Киллы (Κίλλα) сопоставимо с топонимами к северу от Гебра и в Македонии — Κέλλαι,
Еще дальше начинается Мисия, район с собственными древнебалканскими связями. Нельзя не видеть, что движение кебренов и скеев из Мисии на Дунае в Трою поразительно наглядно воспроизводит схему передвижения в Северо-Западную Анатолию части всего этнического массива, именуемого мисийцами (Μυσοί), переселения, в результате которого наряду с Мисией в Подунавье появилась вторая, малоазийская Мисия между Троей и Меонией (Лидией), частично совпадающая с областью, известной хеттам как «Страна реки Сеха». Когда произошло это передвижение и как оно соотносится с великим нашествием балканских народов на Анатолию в конце XIII — начале XII в. до н. э.?
Известно, что от имени мисийцев образовано то собирательное название
Аналогичным путем из мест, сопредельных с Мисией, через Эгейскую Фракию (Самофракию?) должны были некогда двигаться в Трою дарданцы, которых мы видим в Малой Азии с конца XIV в. до н. э.
5
С учетом всех этих фактов, из которых складывается картина глубоких фракийских связей гомеровской Троады, мы рассмотрим теперь этимологию самого названия Троя (Τροία), хетт.
Как мы видели выше, архаичные фиксации этого топонима — дорийская Τρωΐα, ионийские Τρωΐη, Τρωΐη — структурно прозрачны и позволяют без колебаний интерпретировать термин Троя в смысле «страна племени Τρῶϵς». Но далее естественно встает вопрос: какова этимологическая структура самого этого этникона и обнаруживает ли он какие-то параллели за пределами той области в Северо-Западной Анатолии, где греки сталкивались с троянским племенем? Скрупулезный и в своих профессиональных деталях, может быть, несколько скучноватый разбор лингвистических тонкостей, сопряженных с этой проблемой, приводит нас в конечном счете к неожиданным в своей яркости этноисторическим результатам.
В формах Τρωΐα, Τρωΐη зияние на стыке долгого
Из этих свидетельств видно, что в XIII в. до н. э. в греческом мире была широко распространена негреческая по происхождению ономастическая основа
Перейдем теперь к названию Труиса, отраженному в анналах Тудхалияса IV. Хотя нет никаких оснований с точки зрения реальной, историко-географической отвергать возможность соотнесения Труисы с Троей, однако языковые нюансы этого сопоставления следует обсудить подробнее. Э. Форрер мыслил его таким образом, будто
Однако еще в 1920—30-х годах П. Кречмер, сразу признавший тождество Труисы с Троей, усомнился в приведенных фонетических объяснениях, игнорирующих вместе и прозрачность греческого названия Трои, образованного от этнического имени троянцев при помощи обычного в греческом языке суффикса -ια, и тот факт, что суффиксальное -σ(σ)- сохраняется безо всяких изменений в десятках греческих передач других малоазийских топонимов. Кречмер предпочитал думать, будто греки, понимая внутреннюю форму топонима
Между тем эта их главная предпосылка на самом деле вызывает серьезные сомнения. Материал, собранный Э. Ларошем и Л. А. Гиндиным, говорит о том, что нужно последовательно различать анатолийские топонимы на
Мы видели выше (гл. 4), что исходная гипотеза болгарского ученого о тождестве имен троянцев и тирсенов-этрусков, скорее всего, ошибочна. Однако, разрабатывая ее, Георгиев исключительно подробно и глубоко сумел проследить ареальные северобалканские связи троянского этникона, обратив внимание уже в 1937 г. на иллирийские личные имена
В упоминавшейся монографии одного из авторов данной работы [Гиндин, 1981] концепция Георгиева была переосмыслена и дополнена в двух важнейших аспектах. Во-первых, было подчеркнуто, что собранный Георгиевым материал не позволяет более рассматривать ни греч. Τρωΐα, ни хет.
Во-вторых, был поставлен вопрос о более конкретной этнической атрибуции имени троянцев. Привлеченное Георгиевым в качестве параллели племенное название фракийских травсов Τραυσοί еще более увеличивает список ономастических соответствий, соединяющих Трою с отдаленными областями Фракии, по праву претендующими на глубокую древность. Для географической локализации травсов мы располагаем двумя принципиально различающимися указаниями. По Геродоту (V.3), они вместе с гетами жили к северу от города Крестона, находившегося в западной части Эгейской Фракии, что позволяет относить их местообитание к юго-западной части Родоп [Tomaschek, 1980, 1, с. 100; Detschew, 1976, с. 521]. Этому соответствует и упоминание Ливия (38,41) об их грабительском вторжении в 188 г. до н. э. в область к западу от Гебра. Совершенно иной характер имеет свидетельство Стефана Византийского (s.v. Τραυσοί.), у которого вслед за безнадежно испорченным началом, содержащим какое-то упоминание о кельтах (по правдоподобной конъектуре А. фон Гутшмида надо читать «Травсы, вблизи кельтов…», см. [Detschew, 1976, с. 7]), стоит «… племя, которое эллины называют агафирсами (Ἀγαϑύρσους)». Но агафирсы — это хорошо известный грекам народ, обитавший, согласно Геродоту (IV,48), у истоков реки Марис (совр. Муреш к юго-западу от Карпатского хребта) [Tomaschek, 1980, 1, с. 100; Detschew, 1976, с. 3].
Начальная часть имени агафирсов, включаемых Геродотом в круг племен, соседствовавших со скифами (у этого автора в IV, 10 мифические предки народов Агафирс и Скиф предстают двумя родными братьями), была сопоставлена В. Томашеком с иран.
Но каким же образом совместить локализацию данного народа вблизи Родоп, по Геродоту, с версией Стефана Византийского, помещающей носителей данного имени намного севернее, где-то в районе современных Баната и Семиградья [Detschew, 1976, с. 3]? Единственное правдоподобное объяснение предлагает концепция В. Томашека, видящего в прикарпатских и родопских травсах осколки некогда единого племенного образования, охватывавшего обширную территорию от Прикарпатья до Постримонья, т. е. практически всю западную Фракию [Tomaschek, 1980, 1, с. 100]. Поддержавший эту гипотезу Кречмер усмотрел в ней замечательную возможность объяснения имени фракийцев — Θράϊκϵς, в позднейших вариантах Θρᾷκϵς, Θρήικϵς и т. д. По его мысли, воспринятой многими специалистами, Θράϊκϵς происходит из
Анализ всех этих обстоятельств позволил внести новые серьезные коррективы в георгиевскую трактовку происхождения слова Τρῶες (см. [Гиндин, 1981]). Перед нами не просто этникон с древними северобалканскими связями, отражающий языковое родство ранних обитателей Троады с носителями палеобалканских индоевропейских диалектов III–II тысячелетия до н. э., но этноним, исторически тождественный названию одной из наиболее мощных группировок протофракийских племен, которое превратилось в устах греков в обобщенный термин для всего фракийского мира. Хотя это, может быть, самое значительное подтверждение доминирующей роли ранних фракийцев в этногенезе Трои, однако в своих выводах мы можем пойти дальше. Дело в том, что постулируемая Георгиевым монофтонгизация
Позволим себе высказать некоторые наблюдения относительно характера распространения ономастической основы
Для греческих форм из этого ряда особенно очевидна их прямая соотнесенность с троянским этниконом: микен.
Сложнее дело обстоит с названием Илиона-Вилусы. Соотношение между суффиксальными частями хеттской передачи
О том, что звукокомплекс
6
Как же соотносятся все эти лингвистические данные и показания традиции, включая гомеровские сообщения о Мигдоне, Кебрионе, мисийцах и Скейских воротах в «Трое Приама», со свидетельствами археологии о материальной культуре Троады?
Существует очевидный рубеж, начиная с которого археологи, не колеблясь, признают принадлежность Трои к области обитания исторических фракийцев. Это последняя фаза существования догреческой Трои, так называемая Троя VIIб 2, которую Блеген датирует примерно 1170–1100 гг. до н. э. Этот город строят на руинах Трои VIIб 1, прямой преемницы и продолжения «Приамовой Трои», пришлые племена, принесшие с собой до тех пор не засвидетельствованную в этом городе культуру «выпуклой керамики», для которой помимо специфических выпуклостей характерен вытисненный или процарапанный орнамент с повторяющимся мотивом концентрических кругов и вытянутые, загибающиеся под острым углом ручки [Dimitrov, 1971]. Эта культура, не имея соответствий ни в окрестностях Трои, ни вообще в Анатолии, перекликается многими чертами с культурами Средней и Юго-Восточной Европы, в частности Подунавья [Blegen, 1963, с. 169 и сл.; Akurgal, 1961, с. 3; Дьяконов, 1968, с. 117]. На территории Фракии обнаружено множество черепков от сосудов позднего бронзового века, выполненных в той же технике. Решающим событием для этнической атрибуции культуры Трои VIIб 2 стало обнаружение в 1956 г. в окрестностях Казанлыка фракийской культуры с сосудами, абсолютно идентичными сосудам данного слоя Трои, но при этом по своему типу имеющими как предысторию, так и продолжение в последующие века на территории Фракии [Dimitrov, 1971, с. 78]. Это дает надежные основания для отнесения Трои VIIб 2 к культурам сложившегося с XIII в. до н. э. стиля «фракийского гальштатта», оформившегося в результате тесных культурных связей фракийцев этого времени с раннекельтскими и раннеиллирийскими этносами (см. [Čičikova, 1971, с.80 и сл.]).
В начале XI в. до н. э. Троя VIIб 2 была разрушена очередной группой пришельцев со стороны Фракии. По Блегену, городская жизнь на Гиссарлыкском холме не возобновлялась до прихода в конце VIII в. до н. э. греков — строителей Трои VIII. X. Подцувайт, ссылаясь на найденные Блегеном в поздних слоях Трои VII сосуды протогеометрического стиля, справедливо настаивает на том, что какое-то население могло оставаться в городе и в последующие века [Podzuweit, 1982, с. 81 и сл.]. По крайней мере для XI–X вв. («протогеометрическая эпоха») это вполне правдоподобно. Однако едва ли Подцувайт прав, пытаясь продлить существование Трои VIIб 2 чуть ли не на все «темные века», вплоть до строительства Трои VIII. Троянские предания отражают переход населения Илиона в эту эпоху в более безопасное место на Скепсис в предгорьях Иды, а также правление в Троаде вплоть до гомеровских времен фракийской династии, возводившей себя к древним царям Дардании. Итак, можно утверждать без колебаний, что ко времени создания «Илиады» Троада четыре с лишним века была населена фракийцами, причем предшественниками этих фракийцев были известные здесь с конца XIV в. до н. э. дарданийцы или дарданцы.
Если мы захотим продвинуться в глубь веков к более древним стадиям связей между Троей и Фракией, отправным пунктом должен стать тот фундаментальный вывод, которым увенчались интенсивно проводимые в послевоенные годы раскопки многослойных поселений на территории Болгарии, в особенности таких, как Эзеро (раннебронзовый век), Михалич (Караново VII) той же эпохи и особенно поселения Юнаците, охватывающего огромный временной отрезок с энеолита до позднего бронзового века. Этот вывод состоит в непрерывности линии культурного развития на фракийской земле на протяжении всей эпохи бронзы, начиная с самых ранних ее стадий и кончая позднейшими, к которым относятся уже культуры исторических фракийцев, в том числе и тех, что основали Трою VIIб 2 (см. [Георгиев, Мерперт, 1965, с. 130; Мерперт, 1969, с. 254; Katinčarov, 1972, с. 53 и сл.]). Напротив, начало бронзового века ознаменовалось военными и культурными потрясениями на всей территории Юго-Восточной Европы и Балкан, гибелью цветущих, но совершенно незащищенных неолитических поселений, обитатели которых зачастую, как это имело место в Юнаците, были внезапно и беспощадно истреблены некими пришельцами. С победой последних связано возникновение во всем этом ареале в конце IV — начале III тысячелетия мощных поселений крепостного типа и появление гряды новых, раннебронзовых культур от Баденской до Караново VII, Эзеро и «нового» Юнаците. (Данной проблематике был посвящен подробный доклад Н. Я. Мерперта «Раскопки поселения в Юнаците» на заседании Секции по античной балканистике в Институте славяноведения и балканистики в январе 1990 г.) Эти события могут быть истолкованы однозначно как вторжение в приэгейские области племен с севера, решительно изменивших этнический облик данного региона и сыгравших видную роль в его «индоевропеизации». Поскольку в течение последующих двух тысяч лет состав населения на территории не подвергался кардинальным изменениям, из этого прямо следует, что на рубеже IV–III тысячелетий до н. э. на землю Фракии в числе иных индоевропейских народов пришли предки исторических фракийцев, возможно, принадлежавшие к фрако-балтийскому диалектному континууму на протоуровне.
«Раннебронзовый» этнокультурный переворот не ограничился Юго-Восточной Европой в узком смысле, он охватил также острова Северной Эгеиды и Кикладского архипелага. Следствием его явилось появление раннебронзовых поселений Терми на Лесбосе и Полиохни на Лемносе, имеющих множество общих черт с современными им культурами Фракии. На волне этих преобразований, закономерно распространившихся на Северо-Запад Малой Азии, возникла и культура Трои I [Мерперт, 1988]. Уже Блеген подчеркивал глубокие связи, соединившие этот город с начальными стадиями Терми, Полиохни, а также с культурой так называемого «холма Протесилая» во Фракийском Херсонесе [Blegen, 1963, с. 58]. Немногим ранее В. Чайлд обратил внимание на подобие культуры Михалич (Караново VII) с Троей I и на всю важность этого факта [Childe, 1956, с. 45 и сл.]. О североэгейском характере культуры Трои и близлежащей культуры Йортан (малоазийская Мисия) подробно писал А. Гётце [Goetze, 1957, с. 19 и сл.]. Раскопки многослойного поселения в Эзеро на юге Болгарии, проводимые совместной болгаро-советской экспедицией в течение многих сезонов под руководством Н. Я. Мерперта и И. Георгиева, значительно дополнили и уточнили эту картину. Комплексное сличение его девяти верхних строительных горизонтов (слой раннего бронзового века) с Троей I–IV выявило для Трои I–II (по Блегену, 3000–2300 гг. до н. э.) поразительную картину культурной идентичности по таким показателям, как многочисленная керамика, планировка городища, архитектура, и, наконец, такое специфическое фортификационное устройство, каким явился в Трое II укрепленный «воротный вход» (в деталях см. [Езеро, 1979]).
Что же касается массовой троянской керамики этого времени, темной, монохромной во множестве оттенков, от оливково-зеленого до серого и черного, с нарезным узором, заполняемым белой краской [Blegen, 1963, с. 52], то, по словам Мерперта, «трудно назвать троянский вариант, двойник которого не был бы найден в Эзеро» [Мерперт, 1966, с. 114]. Сходства обнаруживаются также в бытовых изделиях из металла, кости, рога и камня. Важным результатом сличения стал вывод о большей древности первоначального слоя Эзеро (Эзеро А1) по сравнению с Троей I (см. статью Черных в [Езеро, 1979, с. 312, 316]). Поскольку Троя с самого своего появления соответствует этапу Эзеро А2, естественно утверждать, что возникновение города на Гиссарлыкском холме было стимулировано этнокультурными процессами, развернувшимися на Северо-Восточных Балканах, особенно в соседнем протофракийском ареале, и что строительство этого города отразило факт вовлечения близлежащих районов Анатолии в тот же процесс, хотя и не на самой ранней его стадии. Эту мысль подтверждают и раскопки Юнаците, где ранняя фаза, непосредственно следующая за руинами беспощадно уничтоженного энеолитического поселка, также оказывается предшествующей началу Трои. Троя I — это как бы младшая сестра городов-крепостей, которые строили народы, в конце IV тысячелетия до н. э. заселявшие Фракию, в том числе говорившие на диалектах, исторически развившихся в диалекты фракийцев конца бронзового и железного веков. С разительными археологическими параллелями между Эзеро и Троей I–II согласуется тот лингвистический факт, что позднейшее фракийское поселение Илион, о котором упоминает Стефан Византийский, находилось на юго-востоке Фракии в области астов, т. е. именно там, где процветала в древности культура Эзеро.
Интересно, что разрушение Трои I в середине III тысячелетия до н. э. и строительство новой, гораздо более внушительной цитадели Трои II не изменило этнокультурного облика этого города, первоначально по-прежнему особенно не выделяющегося из ряда эгейских городов, ориентированных на «протофракийский» мир. Между тем за гибелью Трои I внезапно начинается мощное распространение культур, родственных новой Трое II, на юг и во внутреннюю часть Малой Азии, сначала до Бейджесултана вблизи верховьев Меандра, далее через долины Конья к предгорьям Тавра и в Киликию. Дж. Мелларт вполне обоснованно связывает эти события с проникновением в Малую Азию лувийцев, обитателей юга полуострова, во II тысячелетии до н. э. [Mellart, 1958]. По Мелларту, народ, говоривший на лувийском диалекте, был строителем Трои II и использовал этот город как плацдарм для дальнейшего движения к югу. Но тогда как можно объяснить прямую преемственность между Троей I и Троей II, хорошо показанную Блегеном, полное отсутствие резких культурных изменений, которые было бы естественно ожидать в случае прихода завоевателей? Предположение Дж. Маккуина [Маккуин, 1983, с. 23 и сл.], будто лувийцы могли населять уже Трою I, плохо согласуется с жестоким разрушением этого города. Однако оно весьма способствует раздумьям над проблемой исторических отношений между лувийскими племенами и народами «протофракийского» круга, с которыми связан «раннебронзовый» переворот на северо-востоке Балкан, давший импульс к строительству Полиохни, Терми и Трои I.
В самом деле, если вторжение завоевателей ничего не меняет в культурной ориентации города, но сами завоеватели несут его культуру далее, это значит, что они или полностью восприняли традиции новых для них мест, или еще до своего прихода в эти места принадлежали к одному культурному кругу с их более ранними жителями. Поскольку Троя I находилась в органическом единстве с культурами «протофракийского» ареала (через него должны были пройти лувийцы на их пути к проливам), преемственность Трои II по отношению к этому городу и распространение близких Трое культур по Анатолии с волнами ранних лувийцев указывают лишь на то, что лувийцы вступили на этот полуостров и первое время осваивали его пространства как носители культурных традиций, близких традициям раннебронзовой Фракии. Иначе говоря, древности III тысячелетия до н. э., которые мы именуем «протофракийскими», базируясь на ареальной приуроченности их к территории будущей Фракии и на непрерывном эволюционном движении от них к культуре исторических фракийцев, с равным основанием могут рассматриваться в качестве разновидности «индоевропейских» древностей, составившей достояние различных индоевропейских племен, соприкасавшихся с традициями этого ареала (см. подробнее [Гиндин, 1988а]). К таким племенам, по-видимому, должны были принадлежать и племена лувийцев. Они были подготовлены к восприятию традиций протофракийского мира благодаря существованию многочисленных общих признаков (формы сосудов, шнуровой орнамент, боевые топоры, типы захоронений), объединяющих раннебронзовый век Болгарии, как и другие балканские территории, с центральноевропейскими и юго-восточноевропейскими культурами, и прежде всего с районами Подунавья и Северного Причерноморья [Мерперт, 1965; Мерперт, 1969, с. 238; Мерперт, Черных, 1971, с. 553]. Поэтому предполагаемое для середины III тысячелетия прохождение лувийцев через Троаду не нарушило и не могло нарушить протофракийских связей этого города.
Картина начинает меняться лишь постепенно, без этноисторических катаклизмов и потрясений по ходу внутренней эволюции культуры Трои II. Средние фазы истории этого города характеризуются появлением ряда новых разновидностей сосудов (среди них знаменитый depas amphicypellon, тип изящных цилиндрических кубков с сердцевидным контуром, снабженных двумя ручками, а также иные, более вместительные кубки с одной или двумя ручками [Blegen, 1963, с. 81]), позволяющих говорить о формировании особого троянского культурного стиля. X. Подцувайт, выдвинувший в конце 1970-х годов новую, весьма оригинальную периодизацию культуры Трои раннебронзового века, основанную исключительно на особенностях керамических коллекций в различных слоях этого города, объединяет Трою I и фазы Трои II a — b в единый культурный период, начиная же с Трои II c, говорит о наступлении нового периода [Podzuweit, 1979, прил. 2]. В это время отношения между Троей и протофракийским ареалом приобретают новое качество. По оценке Н. Я. Мерперта, которой он любезно поделился с авторами книги, с этого времени можно говорить о параллелях, заимствованиях, взаимовлияниях, отражающих непрекращающийся культурный обмен между Троей и протофракийскими этносами, но уже не о единстве. Троя обретает свой неповторимый облик, она из части протофракийского мира становится его влиятельной и популярной соседкой. Если для начала III тысячелетия до н. э. сейчас уже нет очевидных оснований трактовать культуры Юго-Восточной Фракии в качестве деривата анатолийских культур, в частности откровенно «протофракийской» Трои I, то в конце этого тысячелетия «троянские» изделия и отдельные «троянские» стилистические черты в культурных комплексах Юго-Восточной Европы (см. [Kalicz, 1963; Мерперт, Черных, 1972, с. 501; Георгиев, Мерперт, 1973]) говорят уже о влиянии, о моде, исходящей из Троады и осознающейся именно как мода, как предмет импорта и имитации.
Однако, по справедливому выводу К. Блегена, на протяжении 1100 или 1200 лет, охваченных периодами Трои I–V, троянская культура эволюционировала в едином русле, и если один раз, на переходе от Трои II к Трое III, может быть, и допустимо предполагать смену в городе одной группы обитателей другой, близкородственной, то о прерывности в традициях, о смене культурной парадигмы, о полном замещении одного этноса другим говорить не приходится. Даже для лувийцев, как мы увидим, скорее стоит предположить в той мере, в какой они задержались в Троаде, оседание на ее периферии и адаптацию к ее условиям, в том числе к власти правителей города на Гиссарлыкском холме. Троя конца III тысячелетия до н. э. и современные ей протофракийские культуры, протофракийские племена — это результат постепенного расхождения двух ветвей одного и того же ствола, который дает нам в его первоначальном единстве сопоставление Трои I и Эзеро. Это то расхождение, лингвистическим эквивалентом которого может считаться дивергенция троянского и европейского продолжений этникона
Любопытно, что в XVIII в. до н. э., когда, по Блегену, в начале эпохи Трои VI город сменил культурную парадигму и взамен своих прежних северобалканских связей обратился «лицом к Греции», заселяемой в ту же эпоху раннегреческими племенами [Blegen, 1963, с. 94 и сл.], этот культурный переворот не сопровождался ни разрушениями, ни пожаром, ни массовой резней, ни иными признаками этнических катаклизмов. К. Биттель, ссылаясь на это, а также на присутствие в Трое VI образцов более ранней троянской керамики и наличие в ранних фазах этого города зданий, построенных в прежней манере, вообще отрицал реальность этого перелома в этнической истории Трои, признаваемого Блегеном [Bittel, 1956]. В таком случае население Трои предстало бы однородным с начала Трои I по конец Трои VI1б 1, когда в Троаду прибывают носители культуры «фракийского гальштатта», т. е. на протяжении почти двух тысячелетий. Вспомним еще раз о дарданцах как вероятных подданных Илиона-Вилусы в конце XIV в. до н. э. и о той картине массового заселения североэгейских берегов Анатолии в «эпоху Приама» балканскими народами, которую нам дает Гомер.
В свою очередь, Блеген указывал на одновременное возникновение в Трое и в Греции характерного парадного стиля «серо-минийской» керамики, на параллельное введение в обоих регионах коневодства, а кроме того, на обнаруживающиеся в Трое с самого начала микенской эпохи, с XVI в. до н. э., привозные сосуды микенского стиля, надолго опережающие появление ахейских колоний в Анатолии. С первой половины II тысячелетия до н. э. между Троей и Грецией устанавливаются прочные культурные связи, троянцы зорко следят за модами греческого мира. Выше мы указывали на возможность заимствования из Троады греческого слова со значением «конь». В том же ключе надо рассматривать и наличие в Греции городов с названием Ἴλιος, омонимичных троянскому Илиону. Об особых отношениях Илиона-Вилусы с греками говорит и война между Аххиявой и Хеттским царством за этот город в конце XIV — начале XIII в. до н. э., когда Муватталис попытался включить Вилусу в сферу хеттского влияния. Для Троады в этот период не исключено присутствие какой-то престижной иноэтнической прослойки, связанной с Грецией, о чем может свидетельствовать и имя вилусского Алаксандуса, явно отражающее греч. Ἀλέξανδρος — Александр.
Но тем не менее ряд керамических форм, общих и в эту эпоху для Трои и Фракии, заставляет думать о пребывании в городе группы обитателей, по-прежнему традиционно ориентированных на Северные Балканы, а за пределами Трои «по обеим берегам Пропонтиды население, вероятно, оставалось в основном фракийским» [Hodinott, 1981, с. 58]. Тот же автор помимо археологических данных, упоминает греческие легенды о походе аргонавтов, старающихся по пути в Колхиду миновать Илион под покровом ночи и вынужденных вступать на пропонтийских берегах в сражения с фракийцами — бебриками и долионами. Похоже, эти легенды отразили воспоминания о контроле за проливами, осуществлявшемся правителями Илиона и соседними фракийскими народами, делавшими тем самым черноморский бассейн малодоступным для микенцев. Есть все основания думать, что ко времени Троянской войны раннефракийские элементы преобладали в составе племенной общности тевкров, которые считались древнейшими обитателями Троады и к которым, как мы помним, согласно Геродоту, позднее причисляли себя также пеонийцы по другую сторону Фракийского моря (греч.
Τευκροί от и.-е.
Что же касается обстоятельств прихода в Северо-Западную Анатолию носителей культуры «фракийского гальштатта», строителей Трои VIIб 2 (по Блегену — около 1170 г. до н. э.), то по этому поводу один из авторов книги недавно привлек любопытный контекст из надписи Рамсеса III, относящейся к пятому году правления этого фараона [Цымбурский, 1994]. Говоря о смуте, охватившей северные народы, пеластов-филистимлян и тевкров, составитель этой надписи на втором пилоне из Мединет Хабу (ст. 51–52) дает к имени последнего народа загадочное примечание:
Но если родина тевкров для первой четверти XII в. отождествима с Троадой, о каком событии из истории археологической Трои здесь может идти речь? В принципе, если допускать предельно позднюю датировку великого похода «народов моря», можно было бы допустить, что здесь как раз имеется в виду вторжение в Анатолию племен «фракийского гальштатта». Но этому противоречит отмечаемый Блегеном удивительно мирный характер вступления в город этих пришельцев, похоже, не встретивших в Трое никакого сопротивления [Blegen, 1963, с. 167 и сл.]. Это само по себе нуждается в интерпретации, однако во всяком случае не позволяет отнести слова египетской надписи о разорении страны тевкров к появлению новой волны фракийцев в Северо-Западной Анатолии. Между тем заметим: при любой из более ранних датировок великого похода, возглавленного тевкрами и пеласгами, от 1190-х до 1170-х годов до н. э., он приходится на период Трои VIIб I, убогой наследницы Трои VIIа — города, разрушенного и сожженного врагами, отождествляемого нами вслед за Блегеном и его сторонниками с уничтоженной ахейцами «Троей Приама». Поэтому в словах надписи Рамсеса III насчет опустошения страны тевкров можно видеть отголосок событий, отразившихся в традиции греков в виде Троянской войны. Это уже вторая реминисценция перипетий этой войны в египетских источниках после надписей Мернептаха, описывающих нападение на Египет ахейцев-акайваша с их союзниками, турша-тирсенами и лука-ликийцами.
По-видимому, именно оскудение Троады после ахейского нашествия побудило ее жителей (теккара египетской традиции) примерно через 20–25 лет выступить инициаторами похода множества народов, положившего конец Хеттскому царству и ряду более мелких государств Передней Азии и на какой-то период представлявшего смертельную угрозу для Египта. В то же время, поскольку из египетских изображений, как уже писалось в главе 4, явствует, что участники этого похода двигались, покинув родные места навсегда, вместе с семействами и со всем скарбом, можно предположить следующее: в результате ухода своих обитателей Троя оказалась сильно обезлюдевшей и это позволило фракийцам из Европы беспрепятственно заселить город.
Впрочем, мирный характер этого нового культурного поворота в судьбе Трои может находить дополнительное объяснение также в историческом родстве и тысячелетиями не прекращавшихся контактах двух народов. Если фракийцы позднебронзового века — такие же преемники протофракийцев из древнего Эзеро, как жители «Приамовой Трои» — законные наследники Трои I, родственной поселениям Михалич, Эзеро и Юнаците, то фракийская иммиграция, положившая начало Трое VIIб 2, уже не выглядит торжеством чужаков, но скорее восстановлением на новом уровне единства Трои и Фракии, встречей двух ветвей одного «троянско-травсийского» рода.
Глава 6
Лувийцы в Трое
1
Мы видим, что Троада буквально перенасыщена северобалканской, в основном — явно фракийской топо- и этнонимикой (может быть, с небольшой примесью западнобалканских, раннеиллирийских элементов), и трудно поверить, насколько популярной, едва ли не общепризнанной была в 60-70-х годах идея хетто-ливийской языковой принадлежности Трои VI и VIIа, по крайней мере среди лингвистов. Об археологах — особый разговор. И поныне у этой идеи достаточно много приверженцев. Подтверждения ей усиленно искали в троянской, не обязательно гомеровской ономастике. Сейчас можно оценить, как скудны и в ряде случаев двусмысленны были факты, на основании которых делались заключения о будто бы превалирующем хетто-лувийском языковом слое в Троаде.
Рассмотрим эти факты. Вероятно, самой достоверной троянско-лувийской антропонимической изоглоссой является титулатурное имя последнего легендарного царя Трои Πρίαμος «Приам» с прямыми аналогами в поздних лувийских диалектах: лик. А
Среди троянских топонимов надежное хетто-лувийское объяснение имеет местное название Πηδάσσος, равное анатолийскому топониму
«Троянско-хеттскую» гипотезу сильно дискредитировали опыты сплошного этимологизирования гомеровских форм из «Илиады» на базе хетто-лувийского словаря. Вспомним попытку В. Георгиева выделять в легендарных троянских именах Асканий, Ассарак хеттское
Например, имя стоящего рядом с Фалком героя Πάλμυς (Il. XIII, 792) явно тождественно лидийскому титулу
Что же касается перечисленных выше надежных хетто-лувийских — в основном лувийских — форм в Троаде, то ранее единичность и периферийность этих примеров расценивались одним из авторов книги как признаки позднего их происхождения сравнительно с основной массой троянской топонимики. Появление их объяснялось политическими (вассальными, союзническими и прочими) контактами троянцев с хетто-лувийскими народами и инфильтрацией сюда представителей этих народов, группами или поодиночке [Гиндин, 1981, с. 164 и сл.].
Привлечение данных, которые будут изложены ниже, побудило авторов книги в 80-х годах решительно пересмотреть эту точку зрения. Мнение об отсутствии в Троаде архаичных хетто-лувийских элементов оказалось трудно примирить с показанным тем же автором [Гиндин, 1981], а затем подтвержденным в публикациях [Баюн, 1987; Цымбурский, 1988] наличием ранних анатолийских, обычно лувийских, заимствований во фракийском. Археология дает нам для второй половины III тысячелетия до н. э. картину мощного движения со стороны Трои II в те области, где через несколько веков непрерывной этнической эволюции застаем исторических лувийцев [Mellaart, 1958, с. 28 и сл.; Маккуин, 1983, с. 23 и сл.]. В существовании фрако-лувийских и более редких фрако-хеттских изоглосс следует видеть свидетельство ранних контактов соответствующих племен — видимо, еще в преданатолийский период истории хетто-лувийцев, когда последние пребывали на юго-востоке Европы, скорее всего в причерноморских степях, на восток от места обитания протофракийцев. Наличие серии исключительных хеттоарийских изоглосс (см. неполный перечень в [Гиндин, 1981, с. 24 и сл.]; более пространный — [Гиндин, 1972, Gindin, 1993]) заставляет для начала III тысячелетия до н. э. поместить хетто-лувийцев между раннефракийскими этносами и народами восстанавливаемой греко-арийской (индоиранской) общности. Разрушение Трои I, предшествующее движению с северо-запада Анатолии племен, осваивающих будущий лувийский регион, правдоподобно укладывается в концепцию прихода лувийцев через Эгейскую Фракию. Более того, как отмечалось в предшествующей главе, культурная преемственность Трои II по отношению к типично балканской Трое I (во всяком случае, ко второй половине этого периода) может указывать, что лувийские племена проникали в Эгеиду как носители того же типа раннеиндоевропейской культуры, характерного в эту эпоху для раннефракийского ареала, включая Троаду. При таких условиях отсутствие лувийских. языковых реликтов вблизи Трои-Илиона было бы мыслимо лишь в том случае, если бы лувийцы с ходу миновали эту область, устремляясь кочевой ордой в глубь полуострова. Но исторически мы видим совсем иное: племена, идущие во второй половине III тысячелетия до н. э. со стороны Трои, несут с собой культуру, в основном продолжающую культурный комплекс Трои II (см. [Mellaart, 1958, с. 30] о распространении культур, родственных троянской, в 2400–2200 гг. до н. э. на юг, включая долины Коньи; там же со ссылкой на [Goldman, 1956, с. 347 и сл.] о сожжении пришельцами Тарса и наступлении «троянской фазы» в истории Киликии). Мигранты достаточно хорошо должны были обжиться на троянской земле, чтобы впитать и перенести в новые места ее традиции. Могло ли их пребывание здесь пройти бесследно для топонимики этой области и для ее преданий?
Думается, это не так, но для того, чтобы с достоверностью выявить интересующие нас реликты и отделить их от позднейших привнесений, понадобится иная методика, чем та, которой мы пользовались до сих пор. Методика сплошного обследования этно- и топонимического материала объективно показала, что хетто-лувийцы во II тысячелетии до н. э. не могли доминировать в Трое и в лучшем случае составляли здесь незначительное меньшинство. Но как это меньшинство складывалось — на этот вопрос подобная методика ответа не дает. Сейчас мы подойдем к проблеме по-иному. Мы рассмотрим отраженные в «Илиаде» троянские легендарные сюжеты, отмеченные лувийскими лингвистическими элементами, попробуем определить, может ли трактовка этих элементов в Троаде быть вторичной по сравнению с лувийским югом и говорить об их привнесении оттуда или, наоборот, контексты, которыми окружает их фольклорная традиция Трои, в своей архаичности сами проливают свет на раннюю историю некоторых лувийских племен до их передвижения на юг. Подчеркнем, что речь идет лишь о некоторых племенах, ибо мы, конечно, далеки от мысли выводить все лувийские этносы (и тем более хеттские) непосредственно из Трои.
2
На протяжении большей части главы в центре нашего внимания будет находиться тема ликийцев в «Илиаде». Сказать, что этот народ упоминается в поэме очень часто, значит сказать очень мало. Более красноречивы следующие цифры: фригийцев «Илиада» упоминает 3 раза, карийцев, один из самых крупных и хорошо знакомых грекам народов в Малой Азии VIII в. до н. э. и позднее, — 2 раза, меонийцев — 3, мисийцев — 5, пеонийцев — 7, пафлагонцев — 4, фракийцев — 17, а ликийцев — 49 раз, т. е. больше, чем все имена других малоазийских и северобалканских этносов, кроме троянцев, вместе взятые! Если говорить о географических названиях, то Фригию Гомер вспоминает 5 раз, Фракию — 6, Меонию — 2, Карию и Мисию — ни одного раза, Пеонию — 2, название же Ликия появляется 21 раз (правда, из них 4 примера приходятся на Троянскую Ликию, о чем ниже). Опять-таки эта небольшая, далекая от Трои страна на крайнем юго-западе Анатолии по числу упоминаний превалирует над прочими областями, вместе взятыми. Ликийцы практически затмевают иные народы Малой Азии, так что о подвигах представителей последних мы в поэме почти ничего не слышим. Внимание к ликийцам как ко второму по своей значимости народу после троянцев видно по фигурирующей в разных падежах формуле «троянцы и ликийцы» (VI,77; XVI,564), а также по удивительной формуле обращения к объединенному войску, защищающему Илион, «троянцы и ликийцы и дарданцы, бьющиеся врукопашную», произносимой 6 раз (VIII,173; XI,286; XIII,150; XV,425, 486; XVII, 184), где имя ликийцев вклинивается между двумя терминами, выступающими у Гомера своего рода обобщенным названием для всех жителей Троады. В чем причина особого отношения поэта к этому народу, когда ликийцы получают такое огромное значение по сравнению с народами вроде меонийцев и карийцев, с которыми эолийские и ионийские греки — слушатели Гомера находились в отнюдь не менее тесном общении?
Задумываясь над тем, какие пласты исторического опыта могут скрываться за гомеровскими сюжетами, отмеченными именем ликийцев, мы обнаруживаем не менее трех таких пластов, «лежащих на глубине» до полутора тысячелетий. Первый, самый очевидный слой соответствует истории взаимоотношений между малоазийскими греками I тысячелетия до н. э. и жителями ликийского выступа Анатолии. Когда Гомер говорит о текущей в Ликии р. Ксанф (11,877; V.479) или о памятнике, воздвигнутом на родине герою Сарпедону (XVI,675), он указывает тем самым реалии, с которыми мог бы ознакомиться любой современный ему грек, посетив эту область.
Второй уровень исторических ассоциаций, преломившихся в сказаниях о ликийцах, — это роль страны
Наконец, третий уровень мотивов, сопряженных с ликийской темой и ставящих термин Λύκιοι в совершенно особое положение среди малоазийских этнонимов, определяется высокой достоверностью этимологии, трактующей название страны и народа
Еще большее правдоподобие этой гипотезе придает то, что ономастическая основа
Таким образом, ввиду обстоятельств, в которых греки на протяжении своей истории сталкивались с носителями данного имени, ликийские мотивы греческих преданий могут иметь под собой либо контакты греков (дорийцы и ионийцы) с историческими ликийцами в период великой греческой колонизации в Анатолии; либо взаимодействие греков Аххиявы с обитателями страны Лукка, скорее всего на ее же территории во времена микенской экспансии на малоазийском побережье; либо, наконец, встречи греков с лувийцами в эпоху раннего расселения греческих племен по Балканскому полуострову (а может быть, как увидим, и еще раньше!). Однако главная сложность состоит в том, что один и тот же легендарный комплекс, сконцентрированный вокруг ликийской темы, иногда способен включать все три очерченных уровня.
Так, когда Гомер воспевает в числе своих героев ликийского вождя Главка как одного из предводителей дружины, пришедшей с далекого юга на помощь Трое, он явно ориентируется на возвеличение современной ему смешанной греко-ликийской фамилии Главкидов, правившей во многих городах Ионии (Hdt. I,147). Договор, заключаемый между Главком и аргосцем Диомедом о мире и гостеприимстве, вполне способен символизировать примирение греков и местного населения в ионийских полисах под властью Главкидов [Wilamowitz-Moellendorff, 1916, с. 305; Malten, 1944]. Но когда Главк, рассказывая Диомеду свою родословную, повествует о своем деде, герое Беллерофонте, посланном тиринфским царем Пройтом в Ликию с посланием к ликийскому царю, мы вспоминаем прежде всего не гомеровское время, когда греческая письменность если уже и существовала, то не могла использоваться для международных сношений, а микенские времена, пору активной переписки Аххиявы с хеттами, с Милавандой и, по всей вероятности, с другими малоазийскими государствами. Точно так же поединок двоюродного брата Главка Сарпедона с Тлеполемом, царем Родоса, представлявшего в XIII в. до н. э. своего рода форпост Аххиявы у ликийского побережья, имеет в основе догомеровский сюжет, вторично отнесенный к Трое, исконно отражающий столкновения родосцев с соседями — анатолийцами, в особенности с жителями страны Лукка в ахейское время. Но тут же за историей плаванья Беллерофонта в Ликию (Лукку) встает еще более ранний пласт преданий — это рассказы о царе Пройте (Προῖτος — «говорящее» имя-титул, подобное имени Приама, ср. фриг.
Так, в рамках одного легендарного цикла под одним и тем же именем ликийцев (анат.
3
Отправным пунктом в нашем анализе явится тот факт, что в «Илиаде», никак не соприкасаясь между собой, действуют две группы ликийцев. С одной из них, предводимой Сарпедоном и Главком, казалось бы, все просто: они пришли на помощь Трое из далекой Ликии на юго-западе Малой Азии (II,876 и сл.). Со второй же группой все сложнее и загадочнее. Это — выходцы из г. Зелеи на северной окраине Троады (на границе ее с Вифинией). Они впервые появляются в «Троянском каталоге» из II песни «Илиады» и сразу же притягивают к себе внимание тем, как вводит их поэт. Мы помним, что в этом «Каталоге» жители «владений Приама» предстают разделенными на отдельные отряды, возглавляемые собственными предводителями, причем общее нейтральное имя «троянцы» сохраняется за уроженцами Илиона. В «Каталоге» (II,816 и сл.) читаем: «Троянцами предводительствовал… Гектор Приамид… дарданцами же начальствовал… сын Анхиза Эней… те же, что владели Адрастеей… их вели Адраст и Амфий» и т. д. В таком окружении неожиданно звучат слова (II,824 и сл.): «Те же, что населяли Зелею у подножия Иды, богатые, пьющие черную воду Айсепа, троянцы, их вел славный сын Ликаона Пандар». Итак, в «Каталоге» появляются два отряда, особо обозначенные как «троянцы» среди множества троянских дружин.
Это явление было легко замечено схолиастами. Так, в схолиях А (к Il. V,211) у этникона Τρῶϵς выделяются три значения; общее название всех жителей Троады и два специальных — определения героев из Илиона и из Зелеи. Но если трактовка жителей троянской столицы как «троянцев по преимуществу» вполне понятна и в особых пояснениях не нуждается, то о зелейцах, окраинном племени Троады, этого сказать нельзя. Вчитываясь в текст Гомера, мы видим, что такое обозначение зелейцев встречается и в других случаях, причем в устах зелейского предводителя Пандара. Так, по словам этого героя (V, 197–200), его отец Ликаон велел ему «предводительствовать троянцами в жестоких битвах», хотя речь идет всего лишь о зелейском отряде. Далее Пандар сообщает (V.210 и сл.), что «повел в прекрасный Илион троянцев, неся радость божественному Гектору», — как если бы сам Гектор возглавлял на войне не троянцев, а какой-то иной народ! Схолиасты хорошо уловили в этих контекстах противоречие и попытались его разрешить. В схолиях А к II. V.200, где Пандар «предводительствует троянцами», сказано: «Ибо населяющие Зелею под Идой… назывались (или „звали себя“, как можно перевести глагольную форму ἐλέγοντο) троянцами»; ниже к V.211 указывается: «Некоторые в неведении, что и подвластные Пандару называются (или „зовут себя“ — λέγονται) троянцами». Комментаторы здесь стоят на правильном пути, видя в этом навязчивом Τρῶϵς применительно к зелейцам механически перенесенное в эпос Гомера устоявшееся название, может быть, даже самоназвание племени. Но здесь возникает новый вопрос, на который схолиасты нам уже не ответят: а как такое самоназвание могло возникнуть? Ведь функции подобных имен состоят в том, чтобы выделить племя из более широкой совокупности этносов, на фоне которых оно себя воспринимает, при помощи индивидуальной метки-характеристики. Но как же можно себя выделить среди жителей Троады, назвавшись троянцами? Это явный абсурд.
Далее в «Илиаде» с зелейцами связывается и второй парадокс. Пандар в поэме неотделим от Троады, он пешком пришел в Илион из Зелеи (V.204), а после войны намерен вернуться в этот город (IV, 121). Однако, ничего не говоря ни о каких его связях за пределами Троады, Гомер упорно именует его столь недалекую от Илиона родину Ликией. Вспомнив о своем покровителе Аполлоне, Пандар восклицает (V.104): «Если воистину подвигнул владыка, сын Зевса, меня, пришедшего из Ликии (Λυκίηϑϵν)», Эней же в беседе с этим героем замечает (V,173): «Ни один муж не поспорит здесь (т. е. в Илионе) с тобой, да и никто не назовется лучше тебя в Ликии». Схолиасты тут же указывают читателям, чтобы те не думали о южной Ликии. Выражение Λυκίηϑϵν поясняется словами (Schol. A ad Il. V,105): «Ибо он из Троянской Ликии». И далее: «[Это выражение может значить] „из ликийской земли“, над которой царствовал Сарпедон. Но есть и другой город в Троаде, над которым царствовал Пандар». Также и слова (V,173) об отсутствии в Ликии равных Пандару поясняются в схолии замечанием: «потому что поэт говорит о Троянской Ликии» (см. также ссылку Папе и Бензелера на схолию к Il. IV,88, где Зелея называется Малой Ликией [Pape, Benseler, 1959, т. 2, с. 822]). Обе загадки, относящиеся к этой местности, — загадку второй Ликии и загадку «других троянцев» — суммирует схолия B (к Il. II,827), говоря о зелейцах, что поэт «их страну зовет Ликией, а их самих троянцами» (ср. у Евстафия к тем же стихам: «а называются подданные Пандара зелейцами и ликийцами»).
Хотя сам Гомер ни разу впрямую не именует отряд Пандара «ликийским», но название Троянской Ликии, естественно, побудило Страбона и идущего за ним Евстафия к мысли о пребывании в Троаде некой части ликийского этноса. Поэтому первый пишет о «подвластных Пандару ликийцах, которых (поэт) также называет троянцами» (XIII,1,7), а несколько раньше тонко замечает, что «двоякость ликийцев вызывает предположение об одном и том же племени и что либо троянские [ликийцы], либо те, которые вблизи Карии, выслали других в качестве колонистов» (XII,8,4). Евстафий же выделяет отголоски ликийского этнонима в разных контекстах, относящихся к Пандару: в имени его отца Ликаона (Λυκάων), и в эпиклезе Аполлона, к которому взывает Пандар (Λυκηγϵνής) (коммент. к Il. II,824). Но об этой эпиклезе мы еще поговорим подробнее.
В литературе по Гомеру и по этногенезу Анатолии удовлетворительного разъяснения загадок Троянской Ликии мы не находим. Мнение авторов, видящих здесь поэтическую вольность — перенос части ликийских героев Гомером с юга на север и поселение их вблизи Илиона [Kretschmer, 1896, с. 189, 371; Nilsson, 1933, с. 261; Carpenter, 1956, с. 66 и сл.], никак не мотивирует странного самообозначения их в эпосе именем троянцев. Можно указать и на различение ликийцев-троянцев и ликийцев с юга посредством употребления слов со значением «иноземец, нетроянец» от основы ἄλλο- из и.-е.
В результате мы приходим к важному выводу: факты гомеровского эпоса позволяют думать, что жители Зелеи, воспринимаясь окружающими племенами как лукка, называли сами себя троянцами. Этот вывод заставляет относиться к ним как к исторической реальности, этносу, родственному южным лукка — ликийцам и ликаонам, но в силу каких-то обстоятельств осевшему на северо-западе Анатолии. Можно думать, что имя троянцев характеризовало их в собственном самосознании, выделяя не среди троянцев-соседей, а по отношению к массиву южных сородичей. Ибо для того, чтобы называть себя троянцами среди троянцев, надо себя воспринимать на некоем нетроянском этническом фоне, надо факт своего оседания в Троаде воспринимать как событие, решающее для своего самоопределения — акт выделения из мира, с которым новообразованный этнос продолжает себя соотносить, но уже издалека.
Как же здесь появилось это племя? Кажется очень спорной встречающаяся в литературе гипотеза о зелейской Ликии как о результате инфильтрации в Троаду с юга Анатолии [Meyer, 1928, с. 301; Kretschmer, 1954, с. 24] (ср. [Гиндин, 1981, с. 167]). Если речь идет о сухопутном переселении из лувийских областей, то непонятны ни пути, ни причины миграции, которая оторвала бы часть лукка от их сородичей и погнала далеко на север через области, заселенные множеством западноанатолийских народностей (не говоря о том, что для попадания в Зелею пришлось бы насквозь пройти всю Троаду!). Так как Зелея лежала на р. Айсеп в 80 стадиях, или 15,6 км, от ее устья (Strab. XIII,1,10), сюда в принципе можно было проникнуть со стороны Пропонтиды. Но главный вопрос — зачем? — все равно остается без ответа. Этот город не был морским портом и не контролировал ни в какой мере путей по Геллеспонту, поддерживать же отсюда хоть какие-то связи с племенами лукка на юге было бы исключительно сложно. У. Лиф, отмечая, что с юга Зелея была окаймлена отрогами Иды, не без основания полагает, что обитатели этого города в их внешних сношениях всецело зависели и от северных, и от южных соседей [Leaf, 1912, с. 189]. Трудно найти в Троаде более неудачное и менее удобное место для поселения здесь в хеттскую эпоху народа из южных областей, имеющего, судя по всему, значительные интересы в Эгейском бассейне.
Видимо, к этой проблеме следует подойти иначе. Приглядевшись к топономастике зелейских окрестностей, мы обнаруживаем здесь архаичные хетто-лувийские, а точнее, лувийские формы. Таково название гористой местности рядом с Зелеей Πειρωσσός (Strab. XIII, 1,17), прямо соответствующее лув.
С другой стороны, важно осмыслить случаи, когда топонимы, прослеживаемые вблизи Зелеи и заведомо не являющиеся хетто-лувийскими, находят прямые параллели в ономастике внутренних районов Малой Азии. В этом можно видеть свидетельство раннего прохождения родственных зелейцам лувийцев через северную Троаду. Мы видели, что название р. Айсеп, на которой стояла Зелея, восходит к фрак.
Далее, один из авторов данной книги давно подметил, что основа
Образ Иды как «великой» горы, с которой происходят предки, чье название соединяется с именами богов и т. п., очень хорошо согласуется с древними троянскими поверьями об Иде как обиталище Великой Матери богов и ее хтонических спутников Идейских Дактилей (Strab. Х,3,22), а также Идейского Зевса. Конечно, для носителей поздних хетто-лувийских диалектов образы троянской и критской Иды уже могли слиться в едином представлении о священной лесистой вершине. Но следы поселения племен лукка в предгорьях Иды в Троаде, на Айсепе, а также то обстоятельство, что при первом же вступлении лувийцев на землю Анатолии, задолго до их появления на Крите, новая земля должна была сразу же запечатлеться в их сознании лесистыми громадами Иды и связанными с ней мифами, — все это побуждает причислить «идейские» имена и топонимы в Южной и Западной Анатолии к троянским отголоскам в традиции здешних народов.
Племена, оставившие на берегах Мраморного моря названия гор Пейросса и озера Афнитиды и, с другой стороны, унесшие с собой на юг и в глубь полуострова образ священной горы Иды и, вероятно, кальку с названия омывающего эту гору Айсепа, мы вправе отождествить с лувийцами, миновавшими эти места на пути с преданатолийской прародины к историческим местам обитания. По-видимому, часть этого древнего миграционного потока составляли также предки будущих троянских ликийцев, достигшие Зелеи по долине Айсепа, двигаясь со стороны Пропонтиды и лежащей за ней Эгейской Фракии. В то время как основная масса мигрировавших лувийцев обогнула хребты Иды, устремившись в Илионскую долину и отсюда в течение десятилетий медленно продвигаясь на юг и на запад, осколок их остался на севере на берегах «Изобильного» озера, в «Винодельной», судя по ее фракийскому названию, Зелее, где склоны Иды предоставляли прекрасные места для пастбищ, а высившиеся отроги обеспечивали убежище на случай войны. Осознавая свое все нараставшее отдаление от родственных этносов, это племя, в глазах соседей обособившееся в некую Малую, Троянскую Ликию, нарекло себя троянцами, ознаменовав тем, особенность своей исторической судьбы. Но что же дальше случилось с этим народом? Исчез ли он бесследно, растворившись в прочих троянских племенах, или, сохранив свою самобытность, он в какой-то момент вдруг появляется на исторической сцене, со своей традицией и языком?
4
Гадая о судьбе этих полулегендарных «ликийцев Пандара», мы вдруг вспоминаем, что в эллинистическое время в «большой», южной Ликии существовало святилище этого героя, причем Страбон (XIV,3,5) упоминает о нем в весьма многозначительном контексте, описывая окрестности ликийской столицы — г. Ксанфа. Рядом с этой столицей в г. Патаре находился культовый центр Аполлона. Неподалеку, в 60 стадиях (менее 11 км) стоял храм матери этого бога Лето, и здесь же, по соседству, явно входя в единый сакральный комплекс с храмами Аполлона и его матери, в г. Пинаре отправлялся культ Пандара. Страбон напрасно сомневается в тождестве этого южноликийского героя гомеровскому стрелку из Троянской Ликии, которому сам Аполлон вручил чудесный лук (Il. II,827). Существует ряд указаний на то, что город Пандара в Трое мыслился как место особо ревностного служения Аполлону. В основном мы их рассмотрим ниже, когда будем говорить о связи проблем троянских ликийцев и культа ликийского Аполлона. Но уже здесь можно привести схолию А к Il. IV, 103, где говорится: «Ликия под Идой в древности называлась Зелеей, поскольку в ней сильно почитался Аполлон» (попытка объяснить фракийское название города по созвучию с греч. ζηλόω «ревновать, ревностно почитать»). Или схолию В к Il. IV, 101, где по поводу намерения Пандара в случае удачного выстрела в Менелая принести Аполлону жертву в Зелее схолиаст подчеркивает: «Ибо самое истинное святилище Аполлона в Ликии», имея в виду, конечно, Троянскую Ликию под Идой. Пандар, почитавшийся в южной Ликии в трех-четырех часах ходьбы от Патарского храма Аполлона, — это, без сомнения, тот же самый зелейский любимец божества. Но каким образом установилась эта связь между «малой» и «большой» Ликией, если, как мы видели, переселение южных ликийцев в Зелею очень маловероятно?
Почти 100 лет тому назад в небольшой, но очень емкой статье М. Майер, отметив, что Пандар в Западной Анатолии очень рано превращается в ипостась Аполлона (отсюда прозвище последнего в Лидии Ἀπόλλων ἐν Πάνδοις «Аполлон в Пандах», некоем предполагаемом культовом месте, не поддающемся точной локализации), попытался проследить связи для имени этого героя в древних мифологиях Эгеиды. Оказалось, что этот персонаж с трикстерскими чертами (вероломство, похвальба, скупость, заставляющая его пешком идти в Илион на войну, жалея лошадей, эффектные на вид выстрелы, однако часто не попадающие в цель) может быть сопоставлен с мифическим хитрецом и мошенником Пандареем, якобы унесшим в Лидию золотую собаку критского Зевса. Но по наблюдениям Майера, в греческих мифах Пандарей часто смешивается и контаминируется с аттическим героем Пандионом [Mayer, 1892]. Такой контаминацией, в частности, объясняется возникновение в греческом мире легенды, возводящей ликийцев к Лику, сыну Пандиона, хотя Греция знает множество иных героев с «волчьим» именем Лик, годных на роль ликийского эпонима. Выбор в предки ликийцев Пандионова сына мотивирован сближением имен Пандиона и Пандарея-Пандара, исконно связанного с Лидией и с областями к северу от нее.
В таком случае мы можем по-новому осмыслить донесенную Геродотом (I,173) легенду о том, что население Ликии будто бы состояло из двух разновременных групп иммигрантов. Первую составляли приведенные сюда в глубокой древности Сарпедоном термилы (Τϵρμίλοι или Τρϵμίλοι), которых легко отождествить с носителями так называемого ликийского языка А, обозначающими свою страну в надписях именем
Такая гипотеза получает серьезную поддержку в данных анатолийского языкознания. Как известно, к концу V в. до н. э. помимо многочисленных памятников на ликийском А, языке «термильского» этноса, в Ликии относятся два памятника на особом языке лувийской группы, обозначаемом как ликийский Б или милийский (TL 44 c — d; 55). Исследователи отмечают его особую архаичность, подчеркивая, что «в большинстве случаев ликийский Б… стоит ближе к лувийскому, нежели к ликийскому А» [Нойман, 1980, с. 328]. Иногда в нем усматривают просто консервативно-поэтический язык тех же ликийцев-термилов, по Ф. Кенигу — их «гомеровский язык» (см. [Нойман, 1980, с. 329]). Но едва ли это правильно, ибо в таком случае трудно было бы объяснить возникновение знаменитого текста стелы из Ксанфа TL44, где после небольшой греческой заставки дается билингвистическое изложение, сперва на ликийском А, затем на ликийском Б, ряда событий 430–412 гг. до н. э., в частности, похода ликийцев вместе с сатрапом Тиссаферном на подавление восстания греков-ионийцев против Персидской державы. При этом обе части выдержаны в торжественном поэтическом стиле, испытавшем сильное влияние греческих мифов, особенно Троянского цикла: прославляемые герои уподобляются Гераклу (
Тем замечательнее тот факт, что в части, составленной на ликийском Б, прямо называется язык надписи, определяемый словом
В массе анатолийских имен, родственных греч. Τροίη, каковы ликийский и карийский антропонимы Τρυσης, Τρυσαδας, ликийское местное название Τρυσα, название святилища Τρυσϵῖς и т. д. (см. выше), отражена, как и во фрак.
Поэтому в работах авторов данной книги [Цымбурский, 1984; Гиндин, 1986; Цымбурский, 1987] была выдвинута гипотеза о том, что подобное обозначение носителями ликийского Б этого своего языка может говорить о приходе данного этноса в окрестности Ксанфа из Северо-Западной Анатолии, со стороны Троады и их тождестве второй группе ликийцев, по Геродоту, явившейся в страну, уже до того заселенную термилами (носителями ликийского А). С появлением здесь этого народа в Пинаре вводится культ Пандара, тождественного тому Пандиону, которого греки считали прародителем этой части ликийцев. В подтверждение последней мысли можно сослаться на своеобразный троянский колорит, который приобрела в эллинистическое время локальная мифология окрестностей Пинары, где находился храм Пандара. По Страбону (XIV,3,5), к этим местам привязывалось действие мифа о битве Беллерофонта с чудовищной трехглавой Химерой, вскормленной героем Амисодаром, согласно «Илиаде» (XVI,328). В эвгемеризированной версии этого мифа у Плутарха (De virt. mulier. 9) говорится об украшенном звериными мордами корабле, на котором приплывает из Зелеи вторгающийся в Ликию и опустошающий ее Амисодар. Такая версия с высокой вероятностью инспирирована зелейскими традициями пинарского храма Пандара, а может быть, прямо несет в себе отголоски вступления в эту область ликийцев-«труйцев».
В конечном счете перед нами открывается возможность прямого сопоставления выражения
В поддержку гипотезы имеются и другие доводы. Легко заметить, насколько слова гомеровского Сарпедона о своей родине, «Ликии на бурном Ксанфе» (Il. V.479), перекликаются с образом Троянской долины, замыкаемой на севере Малой Ликией, а на юге омываемой троянским Ксанфом-Скамандром (Strab. XIII,1,33). Известно, что крупнейшая река южной Ликии Ксанф и стоящий на ней одноименный город имеют в ликийском А совсем иное название,
Имеющиеся факты складываются в законченную картину: по-видимому, после более чем тысячелетнего обитания в Троаде зелейские лукка, сохранившиеся здесь от времен первого вступления лувийцев на землю Анатолии, где-то на рубеже II–I тысячелетий до н. э., теснимые новыми балканскими переселенцами, были вынуждены опять тронуться в путь. Они шли на юг, ибо ориентиром для них была южная Ликия, хеттская Лукка. Они пытались найти пристанище в стране своих южных сородичей. Трудно сказать, как конкретно сложилась их судьба на юге, но, судя по тому, что еще в V в. до н. э. они не растворились среди термилов, сохраняя особое имя и язык, их, скорее всего, приняли здесь как чужаков, и они были вынуждены утверждать себя на правах особых, «других ликийцев», «ликийцев второй волны», отзвуки чего сохранились в упомянутом рассказе Геродота. Детали изложенной выше концепции идентичности троянских ликийцев и лувийцев клинописных текстов (в реконструкции «луккийцев»), другими словами, гипотезы о присутствии лувийцев в гомеровской Трое и соответственно в Трое археологической со всеми необходимыми текстами, включая многочисленные схолии к «Илиаде», изложены авторами в более ранних работах [Цымбурский, 1987, гл. 2; Гиндин, 1990].
5
В работе В. Л. Цымбурского [Цымбурский, 1984], где впервые был поставлен вопрос о тождестве исторических носителей ликийского языка Б с полулегендарными троянскими ликийцами Пандара, одновременно была выдвинута гипотеза об особой роли данного этноса в складывании культа так называемого «ликийского Аполлона» (Ἀπόλλων Λύκιος).
Роль Аполлона в сюжете «Илиады» велика. Этот бог враждебен ахейцам, он сеет болезни в стане Агамемнона, ссорит того с Ахиллом, защищает Энея от Диомеда, уводит Ахилла обманом от Гектора. Он — убийца Патрокла, а в перспективе и самого Ахилла, для которого он «самый ненавистный из богов» (Il. XXII,15). Почему Аполлону выпала такая роль в греко-троянской распре?
Еще К. Мюллер отмечал универсальную для греческих мифов об Аполлоне трактовку этого бога как пришельца, приходящего в Грецию откуда-то с севера, и на этом основании предполагал его дорийское происхождение [Müller, 1844, с. 202 и сл.]. Подтверждение такой концепции можно усматривать в негативных свидетельствах текстов линейного письма Б, где ни разу не встречается имя этого бога [Ventris, Chadwick, 1959, с. 126], но, к сожалению, эти тексты ничего не говорят о религиозной ситуации в Центральной Греции позднемикенского времени, в частности в Дельфах, уже бывших в то время крупным культовым центром [Desborough, 1964, с. 43 и сл., 123 и сл.]. Иначе, нежели Мюллер, подошел к генезису образа Аполлона У. фон Виламовиц-Мёллендорф, отталкивавшийся в первую очередь от трактовки этого бога у Гомера. Аполлон защищает от греков малоазийский город Трою, поэтому не может ли он быть исконно малоазийским богом? Хотя Виламовиц колебался в отношении эпиклез бога Λύκιος «Ликийский» или «Волчий» и Λυκηγϵνής (ввиду того, что народ, известный грекам под именем ликийцев, сам себя называл термилами), но в то же время допускал существование некоего древнего ликийского этноса, вторично отождествленного с термилами, богом которого мог быть первоначально Аполлон [Wilamowitz-Moellendorff, 1903].
Дешифровка хеттской клинописи и иероглифики, а также изучение памятников ликийского А и Б, лидийского и других позднеанатолийских языков дали материал для проверки гипотезы Виламовица. В 1930-х годах Б. Грозный, выделив в иероглифической надписи из Эмир-Гази комплекс знаков, чередующийся с идеограммой, напоминавший ворота, сделал смелый шаг: он попробовал прочитать это слово как теоним
Даже в позднеанатолийское время мы не находим туземных личных имен, образованных от этого теонима. Ликийское
На фоне подобных данных, похоже не оставляющих Аполлону места в хетто-лувийском мире, особняком стоят факты, относящиеся к Троаде, которая всегда пребывала от этого мира несколько в стороне, как в языковом, так и в культурном плане больше ориентируясь на Балканы. В договоре Муватталиса с Алаксандусом из Илиона-Вилусы, в том месте, где боги призываются в свидетели договора, читаем [Friedrich, 1930, с. 80]:
Примечательны схождения между контекстом, окружающим имя Аппалиунаса в договоре, и ролью Аполлона в троянских сказаниях, а также археологическими свидетельствами, относящимися к эпохе Трои VI. Перед Аппалиунасом в перечне богов Вилусы стоит на первом месте соединяющий атмосферные функции с военно-сторожевыми Грозовой Бог Военного Стана (DU KI.KAL BAD). Одному из авторов данной книги приходилось писать о точном соответствии такого образа главного вилусского бога с гомеровским изображением в «Илиаде» хранящего Илион Ареса, летающего в небе вместе с грозовыми облаками (V.864 и сл.) [Цымбурский, 1990б, с. 52]. Нельзя не заметить явный параллелизм между соседством Грозового Бога Военного Стана с Аппалиунасом в тексте договора и гомеровской сценой, когда Арес вызывается на защиту Илиона против ахейцев не кем иным, как Аполлоном (V.454 и сл.). Если место Аппалиунаса в договоре, видимо, должно отражать его охранительные функции по отношению к Вилусе [Sommer, 1937, с. 177], то у Гомера Аполлон прямо рисуется защитником подступов к Илиону. Этого бога «заботит стена хорошо воздвигнутого города» (XXI,516): охраняя эту стену, он трижды сбрасывает вступающего на нее Патрокла (XVI,702). Наконец, сцена с убийством Ахилла в Скейских воротах выдает функцию «Дверного» Аполлона как бога-хранителя городских ворот. Мы уже отмечали, что в этом эпизоде преломилось воспоминание о хорошо прослеживаемом по данным археологии культе бога ворот в Трое VI. Однако точное подобие сооружений перед южными воротами в честь этого бога каменным столбам, в историческое время ставившимся перед входами во имя Аполлона, в сопоставлении с ролью Аппалиунаса в пантеоне Вилусы позволяет сформулировать более сильный вывод: вся эта совокупность археологических, исторических и эпико-легендарных свидетельств позволяет говорить о Троаде II тысячелетия до н. э. как о единственном месте в Анатолии, где для данного времени прослеживается почитание Аполлона. Гомеровский образ этого бога как хранителя Илиона, давший толчок гипотезе Виламовица, может быть объяснен совсем иначе. Аполлон защищает этот город не потому, что он вообще малоазийский бог (напротив, хетто-лувийской Анатолии он вполне чужд), но потому, что он древний бог-владыка (ἄναξ) обращенной к Балканам Троады.
Этот вывод не противоречит ни Версиям о «приходе» Аполлона в Грецию с севера, ни отражению этого теонима в близкородственном греческому фригийском языке (ср. словосочетание
Для эллинистического времени Страбон (XIII,2,5) пишет об исключительном почитании Аполлона в окрестностях Трои, в чем и впрямь легко убеждает разительная скученность его храмов на этой небольшой территории. Один его храм Гомер упоминает на акрополе Илиона, так называемом Пергаме (Il. V.445); на юге почитался Аполлон Киллей со святилищем в Килле; в III в. до н. э. в вотиве из Лидии упомянут Аполлон Πιτυαηνός [Detschew, 1976, с. 372], бог города Питии на северо-западной окраине Троады. Похоже, что различные этнотерриториальные группы на троянской земле ставили Аполлону отдельные святилища как собственному своему покровителю — обстоятельство, лишний раз говорящее о восприятии поселяющимися здесь этносами этого бога в роли «хозяина» всей здешней земли.
Удивительно, что разгадку предания о «ликийском» Аполлоне мы тоже находим в Троаде. Выше уже приводились слова схолиастов о «самом истинном храме Аполлона» в Троянской Ликии и ревностном почитании этого бога зелейцами. Для нас особенно важен микроконтекст молитвы Пандара Аполлону перед его выстрелом в Менелая: Λυκηγϵνέι κλυτοτόξῳ «Ликегену, славному луком» (IV,101,119). Анализируя это место, следует постоянно иметь в виду, что эпитет Λυκηγϵνής ни разу не употребляется в греческой словесности вне связи с ситуацией молитвы Пандара: все прочие контексты — это комментарии к данному эпизоду «Илиады». Евстафий (в коммент. к Il. IV,101), приводя попытки толкования эпиклезы в смысле «светородный» (как в Et. Magn.) или «сын волчицы» (Ael. Nat. anim. Х,26), сам предпочитает иное объяснение, указывая: «А Λυκηγϵνής — это по мифу вроде как Λυκιη-γϵνής, т. е. “рожденный в Ликии” — или в большой, согласно некоторым, или в малой, которой правил Пандар… по которой отец Пандара называется Ликаон и в которую после родов удалилась Лето, спасаясь от ревности Геры»; ср. его же замечание к Il. II,827: «Зелейцы Пандара называются ликийцами, потому и Ликаон их вождь, и Аполлон там почитается Ликеген». Схолиасты же, в отличие от Евстафия, не оставляют сомнений в том, какая из двух Ликий имеется в виду. Так, в схолиях к IV песни «Илиады», ст. 101, список А дает: «Λυκηγένϵι — по Троянской Ликии, из которой Пандар», а список В уточняет: «[поэт] его (Пандара) наполняет гордыней, считая бога его земляком» — и тут же приводит рассказ о рождении бога в Ликии, т. е., конечно, в Зелее.
Думается, схолиасты совершенно справедливо связывают уникальность эпитета с уникальностью ситуации и через ситуацию объясняют смысл слова. Ведь молитвы героев всегда имеют у Гомера четкую прагматическую структуру. Правящий в Пеласгическом Аргосе Ахилл молится Пеласгскому Зевсу (XVI,233 и сл.); Хрис просит Аполлона о наказании похитителей своей дочери, обращаясь к нему как к защитнику святилища Хрисы (I,37 и сл.). Когда раненный в Трое южный ликиец Главк зовет на помощь Аполлона, «пребывающего в Трое или в тучном народе Ликии» (XVI,514 и сл.), из этого ясно, что к гомеровскому времени, когда, судя по именованию р. Аринны Ксанфом, «труйское» племя уже утвердилось в Ликии, туда же проник и сближающий Ликию с Троей культ Аполлона. Воззвание к богу «светородному» или «рожденному волчицей» (если не иметь в виду тотемных или квазитотемных ассоциаций, вызываемых осмыслением имени ликийцев как «волчьего» племени) непонятно в своей уникальности, неотделимости от эпизода молитвы зелейца. Напротив, при понимании Λυκηγένϵι как «рожденному в (Троянской) Ликии» все остановится ясно — стрелок молится перед выстрелом богу, «славному луком»; житель Малой Ликии обращается к богу-соотечественнику, рожденному в этом городе на троянской земле. Кажется весьма правдоподобным, что миф о рождении Аполлона в Ликии — это исконно троянский миф, имеющий в виду город на Айсепе…
Эта мысль подкрепляется и другими фактами. Выделяемая в Λυκηγϵνής основа Λυκη- не отражает греческого названия Ликии, но точно соответствует той форме, что представлена в хет.
Полная эквивалентность в географических рамках Троады понятий Ликия и Зелея, мощно воздействовавшая на узус Гомера, заставляет видеть во фракийском эпитете Аполлона Ζϵλαηνός точное реальное соответствие к троян.-лув.
Гомеровский эпос обнаруживает приобщение троянских лукка к почитанию Аполлона вместе со всеми жителями Троады, наряду с наметившимся здесь притяжением образов Аполлона и Пандара. С другой стороны, в нем показывается сценой воззвания южного ликийца Главка к Аполлону, что перенос названия Ксанфа в «большую» Ликию, синхронизированный нами с прибытием туда почитавших Пандара «труйцев», и утверждение в Патаре рядом с г. Ксанфом религии Аполлона к середине VIII в. до н. э. должны были произойти, возможно, в одно и то же время. Ценное свидетельство, обнаруживающее особые отношения ксанфийцев к Аполлону, дает открытая в 1973 г. в Ксанфе греко-ликийско-арамейская трилингва, где греческое имя Απολλόδοτος «Данный Аполлоном» глоссируется в ликийской части формой
6
Среди топонимов, связанных с окрестностями Троянской Ликии, особый интерес представляет уже упоминавшееся название нагорья Пейросса (Πϵιρωσσός) в непосредственном соседстве с Зелеей. Согласно Страбону (XIII,1,17), на Пейроссе устраивались традиционные охоты лидийских, а позднее — подражавших им персидских царей. Это несколько озадачивает, ибо Пейросс лежит на крайнем севере Троады, в предельном удалении от исконно лидийских территорий. Следовательно, за лидийскими царскими охотами в этих местах проступает какая-то самобытная древняя традиция, продолжавшаяся в роду этих поздних наследников хетто-лувийской культуры.
Еще любопытнее то, что в Илиаде мы встречаемся с явным эпонимом Пейросса — героем по имени Пейрос (Πϵίρως или Πϵίροος). В первый раз он появляется в «Троянском каталоге» (Il. II,844 и сл.) в качестве товарища и спутника вождя фракийской дружины Акаманта. Оба они вместе названы предводителями «всех фракийцев, которых быстротекущий Геллеспонт внутри замыкает», т. е. обитателей фракийских областей, лежащих к западу от этого пролива. Идущее вторым имя Пейроса получает усилительный эпитет ἥρως «герой»: «Акамант и Пейрос-герой». Любопытно, что в данном месте это слово появляется единственный раз на оба каталога из II песни «Илиады»: «Троянский» и «Каталог кораблей». Евстафий, комментируя ст. 844, отмечает внутреннее созвучие, соединяющее оба слова, — Πϵίροος ἥρως.
О Пейросе упоминается еще раз в IV песни (ст. 516–538), где рисуется гибель этого воина. Здесь указывается его патроним Имбрасид (Ἰμβρασίδης) (по нему можно восстановить имя его отца — Имбрас или Имбрасий) и сообщается, что в Трою он прибыл из г. Эноса в устье Гебра. «Острым камнем» повергает он наземь элейского вождя Диора и добивает его копьем, но тут же сам оказывается сражен двоюродным братом Диомеда этолийцем Тоантом. Задумавшись над гибелью Пейроса, гомеровед мог бы отметить, что камень не такое орудие, которое Гомер легко вкладывает в руки проходных, второстепенных персонажей. Камнями бьются Агамемнон, Патрокл, сам Диомед (XI,265; XVI,587, 739; V,308 и сл.); ударами каменных глыб обмениваются в своих поединках Гектор и Аякс (VII,263 и сл., XIV,409 и сл.); Гектор метит камнем в брата Аякса Тевкра (VIII,321 и сл.), Эней — в Ахилла (XX,285 и сл.). Все это элита гомеровского мира, лучшие среди героев. В их ряд плохо вписывается Пейрос Имбрасид, вступающий в битву лишь один раз, но запоминающийся именно в качестве камнеметателя.
У имени Пейроса, встречающегося в списках «Илиады» в написаниях Πϵίρως и Πϵίροος, нет надежной этимологии. А его негреческий характер виден уже из его странного склонения. Евстафий (Schol. ad Il. II,844), исходя из формы Πϵίρως, думал, что оно должно склоняться по типу имен с исходом на — ω, т. е. иметь генитив Πϵίρωος. Но на самом деле в XX песни (ст. 484), где речь заходит о сыне Пейроса Ригме, мы находим форму генитива Πϵίρϵως; с разночтением Πϵίρϵω. Оба варианта не соответствуют именительному падежу, какое бы написание последнего ни считать правильным. В целом это имя, как не вписывающееся ни в один из типов греческого склонения, выглядит в греческом языке плохо адаптированным заимствованием. Зато мы уже знаем, что оно превосходно соотносится с топономастическим контекстом Троады.
В. Георгиев, рассматривая имя Пейроса как царское имя и постулируя для него соответствующую семантику, предполагал в нем основу
К этим основам легко можно привести ряд догреческих соответствий. Таково название реки Πϵῖρος (из
Как известно, от тех же основ в индоевропейских языках образуется имя обитающего на скалах и горах бога, часто представляемого в виде всадника: таков хетто-лувийский конный бог
На фоне изложенных соображений еще нагляднее выступает фонетическая безупречность соответствия имени гомеровского мифического фракийца Πϵίρως и хеттского бога
Но кроме того, уникальность сочетания эпитета ἥρως с именем Пейроса в каталогах из II песни «Илиады» привлекает внимание к полной аналогии между оборотом Πϵίρως ἥρως в ст. 844 и посвящениями Хэросу Перку и Хэросу Перкону в приведенных позднейших фракийских вотивах из района Варны. Мы не будем здесь вдаваться в давнюю дискуссию о соотношении между именем фракийского бога и греческим словом ἥρως «герой». Некоторые ученые видят в имени Хэроса-Героя позднюю эллинизацию некоего фракийского теонима [Detschew, 1976, с. 200; Casson, 1926, с. 248 и сл.]. Но авторы наиболее авторитетных этимологических словарей греческого языка Я. Фриск и П. Шантрен отмечают этимологическую неясность самого греческого слова и даже допускают, особенно Шантрен, возможность его заимствования из какого-то соседнего языка [Frisk, т. 1, с. 644; Chantraine, с. 417]. Таким языком, по нашему мнению, вполне мог быть фракийский — догреческий. Как бы то ни было, у нас нет оснований отбрасывать с порога мысль о том, что за гомеровским фонетически выделенным именованием Пейроса «героем» может стоять отголосок фракийского двухкомпонентного теонима вроде Πϵίρως Ἥρως, аналогичного именам Хэроса Перка и Хэроса Перкона.
В литературе обращалось внимание на то, что образ бога грозы в хеттской Анатолии II и начала I тысячелетия до н. э. по имени
7
Особо следует задержаться на патрониме Пейроса Имбрасид. Как бы ни звучало имя его отца — Имбрас или Имбрасий — похоже, оно не имеет соответствий во Фракии. Зато у него масса параллелей в позднеанатолийской ономастике Карии и Ликии: Ιμβρας, Ιμβρασις, Ιμβρασιος и т. д. Один из авторов книги, проанализировав эти поздние образования от основы Iμβρα-, вернулся к догадке А. Гётце об отражении в ней лув.
Выделение лувийских истоков у патронима «фракийца» Пейроса позволяет наметить для формы Имбрасид в данном микроконтексте по крайней мере два уровня интерпретации — в зависимости от того, видеть ли в Пейросе только фракийского вождя или принимать в расчет его генетические связи с анатолийским Пирвой. В первом случае в троянском окружении бросается в глаза тождество предполагаемого имени отца Пейроса эпиклезе Ἴμβρασος, с вариантом Ἴμβραμος (Eusth. ad Il. XIV.281; St. Byz. s.v. Ἴμβρος), под которой карийцы почитали Гермеса, чей культовый центр находился на острове Имбросе вблизи побережья Троады. С названием того же священного острова связывалось карийское прозвище Геры и Артемиды — Имбрасия [Laumonier, 1958, с. 21, 697 и сл., 704, 706]. Образование патронима при имени мифического вождя эгейских фракийцев от формы, чуждой фракийской антропонимике, но идентичной имени карийского Гермеса, весьма примечательно. Этот факт заманчиво сопоставить со словами Геродота (V,7) о фракийских царях: «отдельно от других граждан почитают Гермеса больше всех богов и клянутся только им и говорят про себя, что рождены они от Гермеса (γϵγονέναι ἀπό Ἑρμέω ἑωυτούς)». Происхождение этого сепаратного родового культа фракийских царей остается темным (см. [Златковская, 1971, с. 161 и сл.] о неудаче попытки П. Пердризе обосновать его северодунайский, гетский характер). Имя Пейроса Имбрасида из Эноса заставляет думать, что этим богом-прародителем династии мог считаться именно карийский Гермес Имбрас. Эта догадка подтверждается культом Гермеса в Эносе, на родине Пейроса, засвидетельствованным изображениями этого бога на эносских монетах и побудившим О. Группе еще в начале века связать патроним Пейроса с карийским почитанием Гермеса Имбраса [Gruppe, 1906, с. 1332]. В связи с оборотом Πϵιρως ἥρως можно вспомнить, что в Эносе, судя по памятникам из этого города, как раз сосуществовали культы Гермеса и Хэроса [Casson, 1926, с. 258 и сл.].
Парадоксальным образом все эти обстоятельства побуждают вновь вспомнить о гипотезе Георгиева, возводившего имя Пейроса к
Но если не упускать из вида историческое тождество Пейроса и Пирвы, эпитет Имбрасид может обрести в хетто-лувийском мире и более глубокие связи. Ибо формально прозвища Гермеса Имбраса и богинь Имбрасий могут быть прямо возведены к лувийским именам божеств сельской местности, степи D
Думается, мы можем даже указать среди лувийских теонимов такой, который был способен послужить прямым прообразом для имени героя-камнеметателя из Эноса. Это встречающееся в ряде лувийских ритуалов имя особого Бога Грозы Полей
Наш анализ дает новые данные о лувийцах на берегах Фракийского моря. Несомненно, что лувийцам имя Пирвы было хорошо знакомо. Об этом говорит не только упоминавшаяся лувийская форма
В районах, примыкающих с северо-востока к Эгейскому бассейну, обнаруживаются все новые приметы глубоких контактов лувийцев с протофракийскими племенами. Показательно, что практически все известные хетто-лувийские образования от основ
Итак, лувийский Пирва, встающий за пришедшим от устья Гебра Пейросом Имбрасидом, должен рассматриваться в реконструкции как покровитель ранних племен лукка, осевших на севере Троады в середине III тысячелетия до н. э., продвинувшихся из Фракии и еще не до конца обособившихся от протофракийского культурного ареала.
8
В своеобычной судьбе троянских ликийцев преломилась та же схема, которая, по-видимому, может быть вскрыта в предыстории различных лувийских племен: пребывание в прибрежных областях Эгейской Фракии, затем переход проливов, более или менее длительная задержка на северо-западе Анатолии по соседству с Троей и последующее движение на юг и юго-восток, в материковые районы полуострова. Чрезвычайно интересно показать, как этот исконный исторический сюжет отозвался в гомеровском рассказе о другой группе ликийцев — пришедшей на помощь Трое дружине из «большой» Ликии во главе с Сарпедоном и Главком. Большинство авторов до сих пор считают древнейшей версией мифа о Сарпедоне ту, что отразилась у Гесиода (Schol. А, В к Il. XII,292) и Геродота (I,173), где этот герой изображался критянином, сыном Зевса и Европы, братом Миноса, после неудачной борьбы за власть уводящим племя термилов с острова в Ликию. Гомеровская же генеалогия Сарпедона, делающая его внуком Беллерофонта и двоюродным братом Главка, сына Гипполоха, считается вторичной, удовлетворяющей претензии ионийских Главкидов на глубокие анатолийские корни [Robert, 1881, с. 115 и сл.; Gruppe, 1906, с. 327; Wilamowitz-Moellendorff, 1916, с. 136; Malten, 1944]. Доля истины здесь есть: вводя сцену, где умирающий от раны Сарпедон передает власть над ликийцами Главку (XVI,492 и сл.), поэт прямо льстит чувствам своих меценатов. Но когда мы задумываемся над истоками преданий о Сарпедоне, защищающем Трою, проблема оказывается и интереснее, и сложнее.
Начать с того, что Σαρπηδών — не только героическое имя, это еще и местное название. На побережье Киликии высился мыс Сарпедон с одноименным городом и храмами Аполлона и Артемиды Сарпедонских (Strab. XIV,5,4; Diod. XXXII, 10). Но и на побережье Эгейской Фракии рядом с устьем Гебра тоже находилась гора Сарпедон с поселением и святилищем Посейдона (Hdt. VII,58; Ар. Rhod. 1,216; Strab. VII, фр. 51). Сравнивая описания двух мысов Сарпедонов, мы поражаемся не только близости реалий — огромное возвышение с храмом, имеющее признаки священного места, — но и устойчивому повторению применительно к этим весьма далеким друг от друга пунктам одних и тех же словосочетаний — Σαρπηδονίη ἄκρη «мыс Сарпедонский», Σαρπηδονίη πέτρη «скала Сарпедонская», Σαρ-πηδών ἀκτή «Сарпедонское взморье», как если бы в самом этом местном названии была скрыта лексема со значением «мыс, скала, возвышенность» и т. п., глоссируемая соответствующими греческими словами. Лексикограф Геродиан прямо пишет: «Сарпедон: или герой, или скала, или берег, или остров» — и приводит цитату из «Киприй», где говорится о мифических Горгонах, якобы живущих среди Океана на «Сарпедоне, острове скалистом» [Zwiecker, 1921, кол. 43; Bethe, 1922, с. 163].
Поэтому для данного названия семантически полностью оправдана этимология, предложенная Л. А. Гиндиным [Гиндин, 1981, с. 65 и сл.]. Конечный элемент -δών, представленный в ряде северобалканских топонимов, например Μακϵ-δονία, букв. «Высокогорная местность», ср. греч. μακρός «высокий, длинный», или Μυγ-δονία «Болотистая местность», ср. греч. μύχος «болото», может рассматриваться как фракийское отражение и.-е.
Такая этимология имеет очень серьезные последствия для этно-исторической реконструкции. Ведь элемент -δων — чисто северобалканский, чуждый хетто-лувийским языкам, где и.-е.
Где же складывался образ героя Сарпедона, как бы персонифицирующего земные возвышенности, «Высокую Землю»? Мы знаем, что само это имя — исконный топоним. Но именно поэтому критское происхождение героя очень маловероятно, ибо ни одна из двух частей его имени не находит параллелей в топономастике Крита. Да и появляется Сарпедон здесь уже в роли ликийского вождя. Скорее легенду о Сарпедоне-критянине следует объяснять, учитывая высочайший культурный авторитет всего критского в Юго-Западной Анатолии первой половины и середины II тысячелетия до н. э., когда какие-то группы лувийцев пытались утвердиться на «священном» острове [Meyer, 1928, с. 546; Huxley, 1961; Palmer, 1962; Гиндин, 1967, с. 108]. Версия Геродота восходит к преданию, отразившему возвратное движение в Анатолию лувийцев, вытесненных с острова так называемыми критскими минойцами. В Милете, основание которого приписывалось Сарпедону, древнейший слой имеет явные критские признаки, что обычно объясняется критской колонизацией в этих местах [Weickert, 1959, с. 183, 192]. Но точно так же эти критские выходцы в числе основателей Сарпедонова города могут быть отступающими с острова лувийцами. Как видно из структуры имени Сарпедона, оно возникло сперва в качестве топонима в местах интенсивных фрако-лувийских контактов, затем было перенесено на юг мигрирующими лувийскими этносами уже в двух функциях: топонимической и мифологического антропонима.
Следует иметь в виду, что в Анатолии эти функции, по-видимому, разъединены между собой. Гора Сарпедон в Киликии удалена от Ликии и Карии, где действует герой Сарпедон, и он с этой горой никак не связывается, разве что в позднем и весьма искусственном рассказе епископа Василия Селевкийского, у которого Сарпедон в поисках пропавшей сестры случайно забредает в Киликию. Но если на юге топоним и героический образ живут порознь друг от друга, то во Фракии дело обстоит иначе: в здешних преданиях слиты в единый комплекс образ горы и омонимичного ей героя, считавшегося здесь сыном Посейдона и братом мифического фракийского царя Полтия (Schol. Eur. Rhes. 29; Schol. Ap. Rhod. I,216). Важнейшим эпизодом этих преданий оказывается гибель героя от руки завоевателя Геракла во время плаванья того к берегам Трои. Об этом сообщает Аполлодор (II,5,9): «Он (Геракл) на Энийском побережье выстрелом из лука убил чинившего насилия Сарпедона, сына Посейдона и брата Полтия». Несколько иная версия в надписи IG XIV, 1293 (Marm. Farnes. А 82): «Геракл, выступив походом во Фракию, убил Диомеда и овладел фракийцами, а взяв Энос, заколол правителя Сарпедона». Итак, в тех местах, где, скорее всего, оформилась гибридная фрако-лувийская топонимическая лексема, мы находим в наиболее архаичном, прямо ориентированном на местный ландшафт варианте образ богатыря «Высокой Земли», считавшегося здесь, как и в Анатолии, сыном великого бога (последний на Гебре отождествлялся с Посейдоном, а в эллинизированной Ликии — с Зевсом).
Миф о поединке Сарпедона с Гераклом на берегу Фракийского моря находит отголосок в гомеровской сцене воинственной перебранки Сарпедона-ликийца с сыном Геракла родосцем Тлеполемом (Il. V.628 и сл.). Когда этот герой, осмеивая претензии Сарпедона на божественное происхождение, превозносит своего отца Геракла как разрушителя Илиона, Сарпедон убивает Гераклова сына (ср. Apd. II,5,9, где одоление Сарпедона-фракийца смыкается с появлением Геракла в Троаде). Тема «сравнения доблестей Геракла и Сарпедона» была очень популярна в позднейшее время в Ликии, где почти одновременно в конце V в. до н. э. она всплывает в речи грекоязычного ритора Николая из Миры [Zwiecker, 1921, кол. 37] и в «труйской» части стелы из Ксанфа (TL 44 d 6–7):
Ахейским грекам была хорошо известна, по-видимому, воспринятая из Анатолии лексема Сарпедон в топонимическом употреблении: она отражена в местном названии из окрестностей Пилоса
Впрочем, тезка ли? Или скорее двойник, оставшийся в древних местах обитания лувийцев, которые здесь усвоили этот образ в забрали его с собой в Анатолию? Хотя нет надежных данных о почитании Сарпедона в самой Трое — впрочем, известно позднее упоминание Тертуллиана (De anim. 46) о будто бы существовавшем троянском его оракуле [Zwiecker, 1921, кол. 45], — традиция о его битвах в Трое не случайно вернула героя так близко к местам, где, вероятно, возникло само фрако-лувийское имя полубога «Высокой Земли». В своем саморазвитии предание бессознательно реконструирует свои истоки, возвращая образ на его родину.
То размежевание троянских и пришлых, южных ликийцев, которое дает Гомер, соответствует длившейся свыше тысячелетия эпохе, когда лукка, осевшие на периферии Трои, и основная масса лувийцев, ушедших на юг, разошлись, чтобы ко времени жизни Гомера снова сойтись на земле Ликии. При более глубокой реконструкции обе ликийские темы «Илиады» обнаруживают в основе своей реликты североэгейской, «паратроянской» фазы в предыстории обоих этносов, выступающих в середине I тысячелетия до н. э. как носители двух ликийских языков, А и Б.
9
Думается, в том же ключе следует рассматривать традицию о киликийских поселениях, будто бы существовавших в Трое во времена Приама. Мотивы, связанные с троянскими киликийцами, занимают видное место в композиции «Илиады». Достаточно сказать, что этими мотивами проникнута знаменитая сцена прощания Гектора с Андромахой из VI песни, ибо сама Андромаха, один из ярчайших женских образов у Гомера, по происхождению киликийская царевна, дочь царя Ээтиона, правившего в городе киликийцев Подплакийской Фиве. Весь диалог супругов построен на воспоминаниях о недавнем разрушении ахейцами Подплакийской Фивы, где погибли отец, мать и братья Андромахи, — и в равной мере на предчувствиях подобной же судьбы, грозящей Илиону и его правителям. Более того, поход на киликийские города предстает у Гомера своеобразным прологом сюжета «Илиады», поскольку именно в этом походе оказались в качестве добычи захвачены женщины — Хрисеида и Брисеида, из-за которых вспыхивает раздор между Агамемноном и Ахиллом. Таким образом, замышляя свой сюжет, Гомер отталкивался от более раннего сказания, повествующего о гибели некогда существовавших в Троаде городов, заселенных киликийским племенем.
Местные предания помещали эти города на юге области у берега Адромиттенского залива, и пишущие о них античные эрудиты, отмечая промежуточное положение этой северной Киликии между собственно Троей и Мисией, колеблются, не причислить ли троянских киликийцев к мисийцам (Schol. Eur. Rhes. 5). Страбон (XIII,1,60; XIV,5,2), локализуя это племя рядом с педасскими лелегами, приводит разноречивые мнения насчет его возможного родства с одноименным народом на юге Анатолии. Сам он решительно не согласен с авторами, видящими в здешних киликийцах переселенцев с юга, и, напротив, считает их троянским племенем, вытесненным отсюда после великой войны новопришлыми народами.
Нужно сказать, что мысль о происхождении жителей этих городов из исторической Киликии в свете современных данных должна быть отвергнута. В IX–VIII вв. до н. э., т. е. в эпоху, включающую время создания «Илиады», будущая Киликия была в основном населена хурритами и называлась в ассирийских документах страной
Как же могут соотноситься между собой легендарные киликийцы эпохи Приама в Трое и реальные киликийцы IX–VIII вв. до н. э. в Катаонии? Хотя прямых подтверждений версии Страбона о приходе последних из Трои у нас нет, некоторые косвенные обстоятельства вызывают раздумье. На протяжении всей истории Хеттского царства киликийцы ни разу не упоминаются на этой территории, известной хеттам под названием Нижней страны, но появляются здесь спустя два с половиной века после гибели Хаттусаса. Эти 250 лет были заполнены движением по Анатолии миграционных волн, в основном с севера и северо-запада.
Структура этого племенного имени не совсем обычна для хетто-лувийских этнонимов. Этнонимические образования на
Что же касается основы
Здесь результаты лингвистического анализа прямо смыкаются со свидетельствами троянской топономастики. Вглядываясь в строки Страбона, описывающие места обитания троянских киликийцев, мы понимаем причину уверенности географа в здешнем происхождении этого народа. По Страбону (XIII,1,63), киликийские города Лирнесс и Подплакийская Фива непосредственно соседствовали со святилищами Аполлона Киллой (Κίλλα) и Хрисой (Χρύση), составляющими единый сакральный центр северной Киликии. О том же говорит гомеровская молитва жреца Хриса к Аполлону (Il. I,37 и сл., 451 и сл.): «Сребролукий, ты, что обходишь Хрису и священную Киллу и мощно правишь Тенедом, о Сминфей!». Проступающая в этой молитве особая выделенность в данном комплексе «священной Киллы» подтверждается и тем, что, по Страбону (XIII,1,62; II,59), во всех упомянутых в молитве Хриса местах Аполлон еще в историческое время почитался под именем Киллейского (Κιλλαῖος) (ср., возможно, в линейном Б личное имя
На этимологическом уровне тождество троян. Κίλικϵς и анат.
Могли ли хетты и лувийцы принести термин
Хотя мнение Страбона о непосредственном уходе киликийцев в Памфилию из Троады и опровергается показаниями ассирийских источников, в одном великий географ прав: перед нами еще одно лувийское племя или группа племен, следы которых ведут в глубь Анатолии из Троады.
10
В недавнее время К. Уоткинс обратил внимание на еще одно свидетельство троянского наследия в лувийской традиции, на этот раз доставляемое письменным источником хеттского времени. Речь идет о тексте KBo IV,11,45–46, содержащем описание ритуала, в ходе которого жрец произносит сакральные формулы на лувийском языке. Во время принесения жертвы богу
О греческих элементах в Илионе мы упоминали в гл. 5. По поводу же интерпретации Уоткинса надо сказать следующее. Гипотеза о солдатах и вообще о некоем походе лувийцев в Вилусу никак не поддерживается контекстом и кажется излишней. Слово
Нельзя переоценить важности привлеченного Уоткинсом лувийского ритуального контекста с мотивом «прихода от Вилусы» для исследования двуединой проблемы: как значения Трои в истории лувийцев, так и места последних в троянской истории С мнением о доминировании лувийцев во II тысячелетии до н. э. в составе населения Троады согласиться невозможно. Мы не находим здесь массивного лувийского топономастического слоя, который неизбежно возник бы в подобном случае. Топономастика Трои имеет в основном явный раннефракийский характер. Археологически Троя этого времени также не имеет ничего общего с лувийскими районами Анатолии. И в то же время данные традиции в совокупности с лингвистическим материалом позволяют думать, что в эту эпоху лувийская речь, причем в достаточно архаичных ее формах, звучала на крайнем севере области, в Троянской Ликии, равно как и на юге, в городах троянских киликийцев и, возможно, в «лелегском» Педасе. Все лувийцы прошли или через Трою, или мимо Трои, и лувийские вкрапления в «Приамовой» Троаде — это остатки племен, ушедших «от Вилусы-горы» в конце III тысячелетия до н. э.
Подведем итоги. Контакты лувийских и раннефракийских племен на троянской территории сперва выступали прямым продолжением аналогичных контактов в Юго-Восточной Европе и далее, по мере выхода лувийцев к Эгейскому морю и Пропонтиде, в прибрежных областях Эгейской Фракии (особенно в этом плане примечательны долина и устье Гебра). Мы отмечали, что в III тысячелетии до н. э. Троада входила вместе с раннефракийским регионом в единый огромный очаг индоевропейских культур. В числе их находились и культуры ранних лувийцев, переход которых через проливы первоначально вовсе не носил характера радикального обособления от этого «очагового» ареала, но скорее выглядел сравнительно небольшим сдвигом в его пределах. В какое-то время (вероятно, в эпоху Трои II) лувийская речь могла быть в Троаде достаточно престижна: наследием этой эпохи остался царский титул
Первоначально общим наименованием лувийских племен и заселяемой ими страны было
Глава 7
Хетты в Троянских сказаниях
1
Для полного понимания принципов взаимодействия гомеровской сюжетики с легендарной историей анатолийских народов недостаточно рассмотреть такие случаи, когда легенда и Гомер как бы естественно стремятся друг другу навстречу. Нам нужно осмыслить и противоположные случаи, когда сюжет, за которым может стоять интереснейшая страница малоазийской истории, оказывается за пределами интересов поэта, отзываясь в его строках в лучшем случае беглой, глухой реминисценцией. Почему это так происходит, мы попробуем понять на примере одного темного контекста в «Одиссее», загадка которого как бы завещана Страбоном антиковедению нового времени.
Это строки (519–521 XI песни) из рассказа о путешествии Одиссея в загробное царство, когда он, утешая скорбящего по земной жизни Ахилла, рассказывает тому о подвигах его сына Неоптолема. Здесь-то и звучат слова: «Я не вспомню и не назову всех поименно, скольких воинов он истребил, обороняя аргивян. Но какого Телефида, героя Эврипида, он умертвил медью! И многие вокруг того спутники-кетейцы погибли из-за женских даров». Легко заметить, как изысканно построен контекст в греческом оригинале: ἕταροι Κήτϵιοι… κτϵίνοντο — «спутники-кетейцы… погибли», где повторы фонем
Нельзя сказать, чтобы традиция и впрямь не давала Страбону ответа на последний его вопрос. Скорее сам великий географ по каким-то мотивам игнорировал этот ответ, бросив там же презрительное замечание в адрес комментаторов, которые, привлекая мифологические побасенки (μυθάρια), больше пустословят, чем решают проблему. Можно быть в относительной уверенности, что упоминаемые «побасенки» — это прежде всего рассказ о хранившейся в Илионе золотой лозе, полученной Лаомедонтом от Зевса в возмещение за взятого на Олимп царевича Ганимеда. Этот мотив преломился в строках из «Малой Илиады», приписывавшейся поэту Лесху из Митилены (Schol. Eur. Tro. 822): «Виноградная лоза, которую Кронид послал в воздаяние за его (Лаомедонта) чадо, покрытая прекрасными золотыми листьями и гроздьями: изготовив их, Гефест ее дал отцу Зевсу, а тот послал Лаомедонту за Ганимеда». Эта золотая лоза — ключевой образ предания о кетейцах. Евстафий и схолиасты (к Od. XI,520), поясняя слова Гомера о «женских дарах», сообщают, что Приам подарил ее своей сестре Астиохе, матери царя кетейцев Эврипила, которая за подарок послала сына на гибельную для него войну. По другой приводимой там же версии, подкуплена была не мать, а жена Эврипила.
Итак, за какие «женские дары» гибли кетейцы, древние понимали достаточно ясно. В то же время представления о самих кетейцах были очень туманными. Правда, Страбон (XIII, 1,70) связал их имя с названием речушки Κήτϵιος в долине Каика вблизи Пергама, а Евстафий (там же) прямо донес мнения об их тождестве с древними пергамлянами — гипотеза, в новое время подкрепляемая найденной в Пергаме монетой с надписью ΚΗΤΕΙΟΣ. Но сверх того об этом невесть куда пропавшем с малоазийской карты народе ничего не было известно, и бытовали лишь отраженные у Евстафия и схолиастов (там же) догадки о происхождении его имени от κῆτος «морское чудище, кит», якобы в ознаменование гигантского роста (ср. в словаре Гесихия под словом Κήτϵιος: «род в Мисии, [названы так] по притоку реки Каика. Или [в смысле] “большие”, μεγάλοι»).
Напротив, ученые ΧΙΧ—ΧΧ вв., оставив в стороне миф о «женских дарах», вплотную занялись именем каикских кетейцев. Началось с того, что У. Гладстон, знаменитый политический деятель, одновременно бывший большим поклонником и другом Г. Шлимана, в одной из своих книг по гомеровскому вопросу, достаточно дилетантских по методике, но не лишенных здравых и остроумных наблюдений, впервые сопоставил кетейцев с известными в ту пору только из Библии хеттами, или «сынами Хета». Он же возвел к имени кетейцев-хеттов и название города Κήτιον/Κίτιον на Кипре, откуда идет библейское название Кипра
Но еще задолго до Кречмера основоположник хеттологии А. Сейс связал идею Гладстона с культурно-историческими свидетельствами движения хеттов на запад Малой Азии. Этому ученому принадлежит наблюдение, тонко раскрывающее специфику претворения истории в соответствии с мифо-эпическим каноном: он показал, что миф об амазонках — народе женщин, распространившем свою власть на всю Анатолию от Каппадокии до Эфеса и Смирны и вторгавшемся в Сирию, совпадает с историческими путями расселения хеттов. Более того, как подметил Сейс, один из крупнейших хеттских городов вблизи Богазкёя лежал совсем недалеко от легендарной «долины амазонок» Темискиры на р. Термодонт, соединяясь с этой долиной водным путем [Sayce, 1888, с. 78] (ср. [Garstang, 1929, с. 73]). Ученый еще не знал, что этот город окажется столицей Хеттского царства — Хаттусасом. Источником мифа об амазонках Сейс, а за ним Дж. Гарстанг и Ш. Пикар считали знакомство греков в Малой Азии с культовыми женскими общинами, наподобие общины Артемиды Эфесской, восходящими к хеттской эпохе, оберегавшими вооруженной силой святилища своих божеств, особенно часто — Великой Богини-Матери, и по своей многочисленности и иерархической организованности вполне способными производить впечатление самостоятельных государств [Sayce, 1888, с. 79; Picard, 1940, с. 270 и сл.; Garstang, 1929, с. 86].
Круг возможных предпосылок для сближения хеттов с амазонками был значительно расширен В. Леонхардом [Leonhard, 1911, с. 99 и сл.], указавшим прежде всего на обычную иконографию хеттов без бород и в длинных, как бы женских одеждах. Любопытно, что аналогичную догадку относительно происхождения мифа об амазонках из-за встречи греков в древности с неким воинственным народом, носившим длинные одежды и сбривавшим бороды, высказывал еще античный толкователь мифов Палефат в трактате «О невероятном» (De incred. 32). Далее, к таким же предпосылкам принадлежат и хетто-хурритские изображения женских или женоподобно-двуполых военных божеств, например скачущей на коне богини Иштар [Cavaignac, 1950, с. 48 и сл.; Иванов, 1977, с. 15 и сл.; Гиндин, 1983, с. 33; Gindin, 1990 с литературой]. Здесь надо вспомнить и другие хеттские образы, которые в восприятии греков могли быть притянуты к тому же мифу. Такова, например, странная фигура воина с округлой грудью на косяке ворот в Хаттусасе, рельеф, который легко, хотя, возможно, ошибочно, воспринимается как изображение женщины в кольчуге [Герни, 1987, с. 177]; или длинная процессия женских божеств, шествующих за верховной богиней навстречу мужским божествам на стене святилища в Язылыкая, — картина, истолкованная уже в 1839 г. открывшим это святилище Ш. Тексье как сцена встречи амазонок с пафлагонцами [Герни, 1987, с. 175]. Кстати, Э. Мейер усматривал в этой сцене отголосок ритуала, перекликающегося с «амазоническим» мифом [Meyer, 1914, с. 91]. Сюда же следует присоединить и свидетельства, говорящие об исключительно высоком статусе хеттских цариц, подобно жене Хаттусилиса III Пудухепе, имевших собственный двор и оказывавших глубокое влияние на все стороны государственной политики, об отдельных дворцах царя и царицы, особых «троне царствования» и «троне царицынствования» и т. д. [Герни, 1987, с. 62, 91; Ардзинба, 1982, с. 141 и сл.]. Все эти факторы вместе взятые могли участвовать в кристаллизации мифа, ставшего в Малой Азии I тысячелетия до н. э. формой сохранения в коллективной памяти информации о хеттской государственности и культуре.
Хорошо известные случаи отнесения страны амазонок и к иным регионам — от Фракии до северопричерноморских скифских степей и предгорий Кавказа — могут объясняться по-разному, в зависимости от взгляда ученых на соотношение истории и мифа. Либо миф о «народе женщин», возникший на малоазийской почве и отразивший уникальный исторический опыт, в дальнейшем переродился в чисто фольклорную схему, либо, наоборот, «царство женщин», исконно представлявшее один из фольклорных «миров навыворот», вроде мира людей с песьими головами или мира воюющих с журавлями пигмеев, благодаря своеобразию культурной реальности, с которой греки столкнулись в Анатолии, оказалось спроецировано ими в историческое прошлое, где вторично приобрело условный прототип в виде Хеттского царства. Для нас сейчас несуществен выбор между этими интерпретациями. Важно лишь, что сопоставление сказаний о нашествиях амазонок со свидетельствами хеттских документов и находками хеттских памятников в Западной Анатолии создает наглядную картину проникновения последних в этот регион и живого участия в фамильных распрях, междоусобицах и прочих его проблемах.
Вписавшееся в этот контекст и не представлявшее особых трудностей с формальной стороны сближение имен кетейцев и хеттов, прежде чем один из авторов данной книги посвятил этому доклад [Гиндин, 1978а] и специальную статью [Гиндин, 1983], было принято рядом крупных специалистов по истории древней Малой Азии [Sayce, 1888, с. 120; Garstang, 1929, с. 172; Hansen, 1947, с. 8; Дьяконов, 1968, с. 117; Иванов, 1977, с. 18]. Тем не менее в проблеме кетейцев по-прежнему много неясностей, и не случайно в некоторых авторитетных справочных изданиях гипотеза Гладстона-Кречмера отвергается как невероятная (см. [Kleine Pauly, т. 3, с. 206]). Историки, даже сочувственно относящиеся к ней, выражают удивление по поводу локализации кетейцев так близко к Трое и так далеко к западу от Хеттского царства [Дьяконов, 1968, с. 117] — удивление, особенно оправданное в свете раскопок Блегена, не обнаруживших никаких следов хеттского пребывания в Троаде. Со своей стороны, филолог должен заметить, что практически все авторы, занимавшиеся кетейцами в течение 100 лет после Гладстона, совершенно выпустили из виду ту часть гомеровского сообщения, которая содержит упоминание о «женских дарах». Смысл этого мотива остается неясным; по сути, обсуждается лишь созвучие имен, не проясняющее эпического контекста и не находящее в нем содержательной поддержки. Не предпринималось попыток реконструировать эпическую традицию о кетейцах, без чего совершенно невозможно представить, как рисовался в воображении греков этот народ во времена возникновения троянских сказаний. Для этого явно недостаточно гомеровского упоминания и лаконичных свидетельств мифографов, например, Аполлодора (Ep. V.12) о явившемся под предводительством Эврипила большом войске из Мисии.
Наконец, есть еще один исключительно важный аспект проблемы, который нельзя упускать из вида. Дело в том, что в современной Гомеру Малой Азии имя хеттов отнюдь не было мертвым, безвозвратно ушедшим в прошлое. Как раз после гибели Хеттской империи мелкие царства и княжества, возникавшие на ее руинах, особенно охотно претендовали на имя «страны Хатти». Так, с XII по VIII в. до н. э. «великим царством Хатти» именовало себя царство Мелид в Восточной Анатолии (хет. Малдия). В примыкавших к нему владениях Куммухе (греч. Κομμαγηνή) и Гургуме правители принимали древнехеттские имена Суппилулиумас, Хаттусилис и Мутал (Муватталис). В Северной Сирии со «страной Хатти» отождествлялся прежде всего Кархемыш. Но южнее его, на реке Оронте (хет. Аранта), лежало царство Унки, также присвоившее себе второе имя Хаттина, и его владетели с гордостью носили имена Супаллума (т. е. Суппилулиумас) и Лубарна (др.-хет. Лабарнас) (см. [Meyer, 1931, с. 346, 371 и сл., 380, 421 и сл.; Olmstead, 1960, с. 94, 124; Дьяконов, 1968, с. 129 и сл., 235 и сл.]).
Для ассирийцев и урартов в начале I тысячелетия до н. э. жители областей к западу от Евфрата все еще продолжали оставаться «хеттами». Для этого имелись вполне законные основания. Еще в XIV в. до н. э. Суппилулиумас, вторгшись в Сирию и покорив Кархемыш и Алеппо, посадил в них на царство своих сыновей Пияссили и Телепину [Meyer, 1931, с. 369, 372; Герни, 1987, с. 30]. С тех пор в Сирии правили хеттские династии, состоявшие в родстве с царями Хаттусаса и после крушения этой столицы по праву, хотя и не по реальным возможностям, считавшие себя наследниками империи. Во второй половине 80-х годов экспедиция Г. Гауптманна во время раскопок в Лидаре, вблизи древнего Кархемыша, обнаружила печати кархемышских царей — потомков Суппилулиумаса I, правивших в конце XIII — начале XII в. до н. э.: Талми-Тешупа, бывшего современником последнего хеттского царя Суппилулиумаса II, а также сына Талми-Тешупа — Куци-Тешупа. Похоже, что эта династия сумела пережить разорение Кархемыша «народами моря» и после 1200 г. до н. э. сохранила власть в этом регионе [Mellink, 1987, с. 9]. К ареалу малых «хеттских» государств принадлежала и область К(и)етида в Киликии, простиравшаяся на побережье между мысами Анемурием и Сарпедоном и далее до р. Каликадна (Ptol. V,7,2).
Впрочем, в эллинистическое время монеты с названием этой области и ее жителей — «киетов» (Κιητῶν) обнаруживаются и во внутренних частях полуострова, в том числе в Коммагене (хет. Куммуха) (см. [Ruge, 1921, кол. 380 и сл.]). Правда, название Кетиды представляет известное затруднение: оно может быть идентифицировано с египетским обозначением области на юге Анатолии
Поэтому по справедливости привлекает внимание созвучие имен эпического кетейца Эврипила и правившего в Тиане во времена Тиглатпаласара III (745–727 гг. до н. э.) царя, имя которого по-ассирийски записывается как
На протяжении ряда лет авторы данной книги, то порознь, то объединяя свои усилия, работали над различными сторонами «кетейской проблемы». Думается, к настоящему времени они в состоянии предложить ответ, разрешающий значительную часть отмеченных неясностей и затруднений.
2
В работах Л. А. Гиндина [Гиндин, 1978а; 1983; Gindin, 1990] была впервые предпринята попытка выявить как мифологические, так и реально-исторические аспекты в предании о кетейском царе, идущем на войну за «женские дары». Дело в том, что формула γυναίων εἵνϵκα δώρων — «ради женских даров» в «Одиссее» кроме XI песни, ст. 521 встречается еще один раз (XII,246 и сл.), где об участнике Фиванской войны аргосском герое Амфиарае сказано: «Не достиг порога зрелости, но погиб в Фивах из-за женских даров». Показательно, что здесь эти слова соотносятся с той самой легендой, на которую проницательный Евстафий, комментируя упоминание о кетейцах, указал, как на точную аналогию к истории Эврипила и Астиохи. Вот его замечание к Od. XI,519: «Следует знать, что не только для вышеназванной Астиохи подарок оказался сильнее родного сына, но и для Эрифилы сильнее мужа — прекрасного Амфиарая» (ἰστέον δὲ ὅτι οὐ μόνον ἐπὶ τῆ δϵδηλωμένη Ἀστυόχη δῶρον ἴσχυσϵ κατὰ φίλου παιδός, ἀλλὰ καὶ ἐπὶ Ἐριφύλη κατὰ ἀνδρὸς τοῦ καλοῦ Ἀμφιάρϵω). Исходной точкой развития сюжета и здесь является подношение подарка женщине — жене воина предводителем одной из воюющих сторон: Полиник, борющийся за власть в Фивах с братом, другим сыном царя Эдипа, дарит жене Амфиарая Эрифиле золотое ожерелье фиванской прародительницы Гармонии, а за это Эрифила отправляет Амфиарая против его воли на Фиванскую войну, где, как он предвидит, его ждет гибель (Apd. III,6,2). Знаменательна вторая фаза того же сюжета. Спустя много лет Эрифила посылает своего сына Алкмеона на вторую Фиванскую войну («поход эпигонов»), приняв от сына Полиника в дополнение к ожерелью Гармонии ее пеплос; вернувшийся с войны Алкмеон убивает мать, мстя ей за смерть отца, и скитается, гонимый Эриниями (Apd. III,7,2).
Очевидно уникальное сходство этого фивано-аргосского мифа со сказанием о кетейце Эврипиле вплоть до того, что донесенные Евстафием две версии, рисующие подкупленную царицу то матерью, то женой героя, прямо соответствуют двум частям истории Эрифилы — преступлениям против мужа и сына. Но одновременно аргосский рассказ, вершинной точкой которого становится «убийство сыном матери из мести за погубленного ею отца» ясно соотносится с микенской «Орестеей». Поэтому можно думать, что, изображая душу Эрифилы в числе других знаменитых женщин, которых Одиссей встречает в загробном мире, поэт, говоря от имени Одиссея о «ненавистной Эрифиле, принявшей драгоценное золото за своего мужа» (XI,326 и сл.), стремился напоминанием о трагедии Амфиарая подготовить слушателя к развернуто излагаемой чуть ниже (XI,385 и сл.) истории Агамемнона, убитого женой и отомщенного сыном [Гиндин, 1983, с. 34]. Кстати, если следовать непосредственно течению рассказа Одиссея, игнорируя перерыв в нем, занявший почти 50 строк, то оказывается, что тень Агамемнона появляется сразу же после слов об Эрифиле.
Возвратимся к изоморфизму кетейского и аргосского сюжетов. Помимо тождества резюмирующей их формулы «гибели из-за женских даров» этот изоморфизм еще усиливается практически полной омофонией звуковых комплексов Εὐρύπυλος — Ἐριφύλη. Эта омофония окончательно утверждает в мысли об исторической связи данных мифов. На какой почве — малоазийской или грекобалканской — мог возникнуть прообраз этих сказаний? Имя Эрифилы в Греции уникально, а Эврипил («Широковратный») — одно из самых популярных героических имен (всего в преданиях насчитывается до 15 Эврипилов). Если принять допущение, что Эрифила — это имя плохо, натянуто этимологизируется из греческого корнеслова, как «Вносящая вражду в род» — исходно звалась *Ἐριφύλλη «Многолиственная» [Грейвс, 1992, с. 287], то это могло бы быть свидетельством первичности малоазийского мифа перед беотийским. Потому что тогда имя Эрифилы представляло бы явную звуковую адаптацию того же, видимо, негреческого прототипа, что скрывается за именем кетейского царя, — адаптацию, некогда подсказанную мифом о полученной в дар царицею золотой лозе. Вместе с тем в осмыслении имени царя кетейцев как «Широковратного» можно усмотреть не только приспособление к популярной ономастической модели, но и, к примеру, отзвук реального впечатления от мощных ворот хеттских крепостей, вроде Хаттусаса с его женоподобным хранителем-воином. Характерно имя распоряжающейся жизнью кетейского царя Астиохи, т. е. «Градодержицы», в то же время по звучанию удивительно напоминающее хур.
Наконец, существует одно ценнейшее свидетельство, наталкивающее на мысль о возможности для анатолийских греков прямо связать тему «воина, идущего на смерть из-за даров, получаемых его женой или матерью», с кругом ассоциаций, возбуждаемых именем кетейцев-хеттов. В § 42 «Хеттских законов» мы находим указание: (48)
Такая интерпретация вполне согласуется с существующими представлениями о правах женщин в хеттском обществе. С современной точки зрения «плата женщине» из § 42 выглядит чем-то вроде пособия по случаю потери кормильца. Ясно, однако, что установление, по которому в случае гибели воина женщинам из его семьи выдавалось возмещение, в глазах патриархально настроенных греков с их развитым институтом военного наемничества легко могло обернуться идеей «материальной заинтересованности» жен, как и вообще женщин-домочадцев, в гибели своих мужчин. Насколько это близко к сюжету, когда мать или жена за золото побуждает сына или мужа идти на войну и там погибать!
К этому сближению гомеровской формулы в содержательном и формальном отношении с § 42 «Хеттских законов», развитому в указанных публикациях Л. А. Гиндина, следует прибавить и данные из § 171 тех же законов, возможно проясняющие уникальную власть Астиохи над сыном. В § 171 говорится о праве матери отвергнуть и изгнать сына: (3)
Сопоставление с хеттскими законами еще больше утверждает в мысли о малоазийских истоках сюжета, вторично инфильтровавшегося в Фиванский цикл, кстати, параллельно со становлением экстравагантных преданий об амазонках в Фивах. Любопытно, что родоначальницей этих амазонок считалась Гармония, чей наряд приобрела, распорядившись судьбой мужа и сына, Эрифила (см. Ap. Rhod. II,990 и схолии к этому месту). Однако если в аргосско-беотийской легенде «женские дары» получили форму, определяемую местным мифологическим контекстом, то образ золотого винограда не вышел за пределы Северо-Западной Анатолии, как бы сроднившись с историей погибших под троянскими стенами кетейцев с Каика.
3
Какими виделись эти загадочные союзники Трои древнейшим греческим сказителям? Для ответа на этот вопрос необходим достаточно развернутый текст, который принадлежал бы если не к самой погибшей киклической традиции, то хотя бы к числу ее эллинистических продолжений. Он давал бы понять, пусть сквозь призму разнообразных авторских домыслов, как эта традиция, опираясь на запас мотивов и представлений, идущих из догомеровских времен, могла трактовать эпизод прихода Эврипила с кетейцами в Трою. У нас имеется лишь один, притом весьма поздний, текст, отвечающий этим требованиям, — это созданные в III–IV вв. после утраты киклических поэм «Постгомерики» Квинта Смирнского (Quintus Smyrneus «Posthomerica»), детально исследованные в текстологическом и литературно-историческом ключе Ф. Вианом [Vian, 1959; 1959а]. Впервые значение «Постгомерик» для восстановления традиции о кетейцах отмечено в работах В. Л. Цымбурского [Цымбурский, 1986; 1987].
Выявив ряд примеров отступлений Квинта от известных по пересказам Аполлодора и Прокла киклических фабул, Виан отверг гипотезу об этом поэте как о скрупулезном реставраторе киклического корпуса. Но зато раскрылась большая начитанность Квинта в грекоязычной литературе о Троянской войне, его избирательный подход к традиции и, наряду с этим, стремление опереться на апробированный предшественниками материал, сводимый им в целостную эпическую картину последних дней битвы за Трою. Так, разбросанные по разным киклическим поэмам истории трех пришлых героев, пытающихся сокрушить ахейскую крепость и спасти Илион, — амазонки Пентесилеи, эфиопа Мемнона и кетейца Эврипила, слагаются в «Постгомериках» в единый триптих. Не исключено, что поэт при этом учел концепцию «Илиады», где также последовательно видим трех ахейских героев — Диомеда, Патрокла и Ахилла, безуспешно рвущихся к Илиону. Как и у Гомера, у Квинта третья фаза (появление кетейцев) оказывается самой напряженной — у Гомера потому, что в это время Ахилл вступает в бой, а у Квинта, наоборот, оттого, что греки в это время остаются без Ахилла. О немалой изобретательности поэта говорит введенный им и незнакомый кикликам яркий эпизод высадки прибывшего на войну Неоптолема в Трое в тот самый момент, когда торжествующий Эврипил приступает к разрушению ахейских укреплений (VII,412 и сл.).
Если Пентесилее и Мемнону в «Постгомериках» посвящается по одной песни (соответственно I и III), то Эврипилу целых три (VI–VIII, погребение описывается в начале песни IX). Интерес к нему возбуждается прежде всего тем, что поэт изображает кетейского вождя последней, зато величайшей надеждой троянцев. Боги посылают его «жаждущим… в качестве великого оплота против бед» (VI,119 и сл.); народ ликует при его вступлении в Илион (мотив, повторяющийся в нарастающей степени в рассказах о каждом из трех последних союзников троянцев), а встречающий его Александр-Парис провозглашает (VI,306 и сл.): «Я думаю, ты один можешь защитить гибнущий город». Прибывшие кетейцы характеризуются как «воины… искусные в битве, многочисленные, все, что обитали у текучих вод длинного Каика, доверяясь мощным копьям» (VI,121 и сл.), — определение необычное, будто речь идет о большом военном лагере, пребывающем в постоянной боевой готовности.
Нагнетанию напряжения служит многократно повторяемый мотив гибели, казалось бы неотвратимо встающей перед ахейцами, ср., например, об ахейцах: «они быстро погибли бы под руками врагов» (VI,503 и сл.); «троянцы быстро сожгли бы корабли» (VI,644); о «городе» ахейцев: «уже предстояло ему погибнуть под руками Эврипида и сровняться с землей» (VII.417 и сл.)· Подобные пассажи, во многом представляющие дань поэта-стилизатора условностям повествовательной техники эпоса, не так уж несущественны для задач реконструкции, как может показаться. Квинт явно следует за кикликами, у которых Эврипил также выступал последним чужеземным защитником Илиона. Можно сказать с определенностью, что гибель Эврипила в традиции означала полную обреченность города, чья судьба в последний раз испытывалась в борьбе ахейцев с кетейским воинством.
Картина приема Эврипила в поэме изобилует деталями, которых нет в предшествующих эпизодах с Пентесилеей и Мемноном. Так, после пира Эврипил не уходит с прочими кетейцами на ночь в особый покой для гостей, но почивает в палатах Александра-Париса, уступающего их кетейскому царю (VI, 185 и сл.). Когда Эврипил выступает на поле боя, с ним движется специально созданная отборная дружина, куда входят Александр-Парис с несколькими братьями, «дарданец» Эней, «лучший из пафлагонцев» Айтик и гомеровский близнец Гектора Полидамант, т. е. сплошь предводители и лучшие воины племен, окружающих Трою. По этому поводу стоит вспомнить слова из договора хеттского царя Суппилулиумаса I с местным правителем Хуканасом: «Когда я, Солнце, с войском пойду на битву… или я пойду на страну, город врага, ты же пойдешь вместе со мной, и если там ты будешь мне телохранителем, будешь Солнце беречь как свою собственную голову…» [Friedrich, 1930, с. 114 и сл.; Ардзинба, 1987, с. 102]. Кроме того, при Эврипиле находятся особые прислужники: когда камень Идоменея выбивает копье из рук кетейского царя, тот не нагибается за копьем, но ему сразу же подносят новое (VI,590 и сл.). Это не совсем обычная черта, ибо оказание таких услуг, как держание наготове оружия, «не оскверненного» падением на землю, похоже, не входило в функции гомеровских дружинников-гетайров, бьющихся рядом с предводителем и в случае ранения выносящих его из битвы. Зато данная сцена могла бы привести на память процедуру поднесения царю ритуально чистого копья, неоднократно встречающуюся в изложениях хеттских царских обрядов, когда царя сопровождают специальные копьеносцы [Ардзинба, 1982, с. 29 и сл., 113, 148].
Эпизод вступления Неоптолема в бой содержит яркое описание поистине благоговейного трепета, каким троянцы окружают Эврипила и его спутников. Особенно показательны строки (VII,530 и сл.): «Как малые дети у колен своего отца дрожат перед молнией великого Зевса… так троянские сыны среди мужей кетейских вокруг великого царя увидели как бы чудовищного Ахилла, его самого и его доспехи. Но скрывали в груди болезненное оцепенение, чтобы жестокий страх не вошел в душу кетейцев и владыки Эврипила». Мистический ужас при виде воскресшего Ахилла не так властен над троянцами, как боязнь лишиться своих заступников.
На этом контексте нужно остановиться подробнее. Во-первых, внимания заслуживает словосочетание «великий царь» (μέγας βασιλεύς) применительно к Эврипилу. Незнакомое Гомеру, это выражение фиксируется с V в. до н. э. у Геродота (I,188) и в «Персах» Эсхила (ст. 24) как титул персидского царя и в этой функции должно трактоваться в качестве кальки с перс,
Внимательнее следует присмотреться и к обороту «троянские сыны среди мужей кетейских». Сами по себе формульные сочетания слов «сыны» и «мужи» с этниконами стандартны и в целом синонимичны (о гом. υἷϵς Ἀχαιῶν «сыны Ахейцев» как точном аналоге к акк.
Присмотримся еще к одной детали, не сразу бросающейся в глаза, но на самом деле исключительно важной. В «Илиаде» все формулы, описывающие союз защитников Трои, — «троянцы и союзники», «троянцы и ликийцы и дарданцы», «троянцы и дарданцы и союзники» и т. д. — всегда без исключения имеют на первом месте имя троянцев. Это понятно. Против Трои направлено нашествие греков, и на троянцев ложится основная тяжесть войны. Они — стержень союзного войска; исчезновение их из повествования немыслимо, тогда как даже самые значительные из союзников, например ликийцы, могут невесть куда пропадать из рассказа на протяжении ряда песен, в общем, малозаметно для слушателя. Такому узусу сплошь и рядом следует и автор «Постгомерик»: в этой поэме помимо гомеровской формулы «троянцы и дарданцы» (III,167) употребляются также собственно квинтовские обороты — Τρώων Αἰθιόπων τϵ «троянцев и эфиопов» (II,467) или Τρῶας ὅμως Λυκίοισι «троянцев вместе с ликийцами» (III,270). Но с появлением на сцене кетейцев положение радикально меняется. Это находит выражение в использовании совершенно невозможной у Гомера формулы Κήτϵιοι Τρῶϵς τϵ «кетейцы и троянцы», где «кетейцы» оказываются впереди: «вкушали пищу под стеною высокой кетейцы и троянцы» (VI, 168 и сл.) или «ночи и дни бились кетейцы и троянцы с воинственными аргивянами» (VII, 148 и сл.). Легко видно, что эта формула с уникальным для троянского эпоса порядком этнических имен вводится отнюдь не ради метра: ведь гипотетическая формула *Τρῶϵς Κήτϵιοι τϵ со стереотипным порядком, отвечающим гомеровскому узусу, заняла бы ровно столько же места в стихе. Значит, дело не в размере. Причины, подтолкнувшие нашего автора или его источник к этой новации, — сугубо семантические, содержательные, связанные с тем, что в союзе кетейцев и Трои кетейцам принадлежит главенство, а троянцы с их появлением отступают на второй план, отдавшись под покровительство «великого царя».
Тех черт традиции, которые восстанавливаются на основании «Постгомерик», с присоединением мотива гибели воинов за «женские дары», не нашедшего отражения в этой поэме, кажется, вполне достаточно для ответа на вопрос Страбона о том, кого следует понимать под кетейцами. До Квинта Смирнского дошла традиция о носителях этого имени как о народе, мощью своей намного превосходившем племена Западной Анатолии, как о царстве на малоазийской земле, сравнимом, судя по титулованию его правителей, с персидской державой и эллинистическими монархиями, как о самой значительной силе в этом регионе, которая могла бы в XIII в. до н. э. взять под защиту Трою против натиска ахейцев.
Встающие из различных источников разрозненные мотивы: подношение царю нового копья взамен оброненного наземь, дружина из местных царьков в роли телохранителей — у Квинта; главное, тема «женских даров» у самого Гомера, с ее прообразом в хеттском законодательстве, — подкрепляют то же впечатление: речь идет не о хеттах VIII в. до н. э. из Кархемыша, Мелида или Хаттины-Унки, а о хеттах XIII в. до н. э., о воинах Хеттской империи.
4
Могли ли во времена Троянской войны вдалеке от Хаттусаса на территории будущей Мисии существовать крупные поселения хеттов? Для начала укажем на одну особенность всех топонимов, в которых, по Кречмеру, могло отразиться имя этого народа: все они — и на Каике, и на Кипре, и в Киликии — обнаруживаются вдалеке от хеттской метрополии, на периферии мира, знакомого хеттам. Но как раз это обстоятельство очень хорошо отвечает известной топономастической закономерности, заключающейся в том, что топонимы, производные от названия некоего народа, племени, обычно прослеживаются не в основных местах его обитания, где его имя не может служить выделению какой-то конкретной точки на местности, но лишь там, где этот народ бывает представлен спорадическими вкраплениями в иные этноязыковые массивы [Дьяконов, 1968, с. 16, 198; Никонов, 1965, с. 40]. Тогда в глазах местных жителей оказываются отмеченными места, связанные с пребыванием пришельцев — иногда даже очень недолгим.
А как обстояло дело на северо-западе Анатолии, в долине Каика? Вернемся еще раз к тексту KUB XXIII, 13, отразившему неудачное вторжение царя Аххиявы в Страну реки Сеха. Когда мы писали выше (гл. 2) о перекличке этого текста с «Псевдо-Илиадой», начальной фазой Троянской войны, и в частности о значении этой переклички для отождествления р. Сеха с Каиком, мы намеренно отложили на будущее комментарий к заключительной части этого текста. Теперь для такого комментария пришло время. По словам Тудхалияса, «царь страны Аххиява отступил назад (или — “держал оборону”), когда же он отступил назад (или “держал оборону”), пришел я, Великий царь…» Если сопоставить эти строки с началом рассказа, где устами жителей этой страны (или скорее ее царя) утверждается, что до сих пор их (на собственной земле) не побеждал оружием ни один хеттский царь, становится ясно, что цель повествования — прославить Тудхалияса как впервые в истории пришедшего на берега р. Сеха, чтобы силой оружия низложить нелояльного местного царя и посадить на его престол своего ставленника (I DU
Итак, на вопрос, могли ли хетты появиться в долине Каика, мы должны ответить однозначно: они не только могли, но в самом деле победоносно вступили сюда в годы, предшествовавшие Троянской войне. Спросим-далее, кто вынудил царя Аххиявы к отступлению из Страны реки Сехи. Некоторые исследователи приписывают эту победу исключительно самим обитателям данной страны [Sommer, 1932, с. 315; Page, 1959, с. 29; Борухович, 1964, с. 97]. Другие допускают в качестве возможной причины для его отхода приближение войска Тудхалияса [Lloyd, Mellaart, 1955, с. 83]; таково же мнение Кроссланда, согласно Пейджу [Page, 1959, с. 28]. В то же время среди версий «Псевдо-Илиады», рисующих, как мы помним, картину битвы ахейцев с прикаикскими племенами, предводимыми царем Телефом, притягивают внимание рассказы Филострата и Цеца. В них отражен нетривиальный мотив вступления в эту битву некоего женского войска на колесницах. Так, Филострат пишет (Heroic. III,34): «…и мисийские женщины на колесницах сражались вместе с мужчинами, точно амазонки, и предводительствовала этим конным войском жена Телефа Гиера». Далее этот автор связывает с воспоминаниями о каикской амазономахии известный в античности (см. Paus. VII,5,11) культ Агамемнона — защитника от амазонок — на горячих ключах между Смирной и Клазоменами. Очень близок к филостратовскому вариант Цеца (Antehom. 275 и сл.). Однако можно усомниться в том, что Цец непосредственно использовал в качестве источника текст Филострата, поскольку у византийского компилятора, повествующего о ранении Телефа и гибели Гиеры, отсутствует чрезвычайно эффектная филостратовская концовка: напуганные криком, поднятым воительницами над убитой Гиерой, кони мечутся и вместе с амазонками тонут в прибрежных болотах. Скорее в литературе бытовало несколько версий этого оригинального предания, смысл которого представляется совершенно ясным. Где в истории мы видим вступление хеттов в страну, только что испытавшую нашествие царя Аххиявы, там в легенде находим вмешательство войска амазонок в борьбу ахейцев с народом царя Телефа.
Хочется подчеркнуть, что хотя традиция постоянно трактует кетейца Эврипила как сына мифического Телефа, тем не менее сам Телеф никогда не называется царем племени кетейцев. Его подданные, противостоящие ахейцам в «Псевдо-Илиаде», — это всегда либо мисийцы, либо тевтры, т. е. в глазах греков естественные обитатели долины Каика, Мисии или Тевтрании. Лишь Эврипил оказывается вождем неизвестно откуда появившихся здесь кетейцев, вовсе исчезнувших из Северо-Западной Анатолии во времена, последовавшие за Троянской войной. Но интересно сообщение в схолиях к Od. XI,521: «лучше толковать так, что кетейцы — мисийское племя… ведь Телеф был царем Мисии. И Алкей говорит “кетеец” вместо “мисиец” (φησὶ τὸν Κήτϵιον ἀντὶ τοῦ Μυσόν)».
Алкей был уроженцем Лесбоса, острова, соседствовавшего с Мисией, древней Страной реки Сеха, и, как мы помним, известного еще хеттам под именем Лацпы. Приведенная схолиастом алкеевская глосса явно говорит о том глубоком впечатлении, которое произвела на греков встреча в этом регионе с контингентом кетейцев-хеттов, чье имя они поэтически распространяли на всю страну даже тогда, когда реальных хеттов в ней давно уже не осталось. Параллелью здесь опять же может быть библейское употребление названия Киттима: восходя к обозначению одного города на Кипре, куда хетты вторгались в XIII в. до н. э., оно в древнееврейском стало наименованием не только для Кипра, но шире — для островов и прибрежных стран Средиземноморья (Числ. 24,24), о чем специально писал Иосиф Флавий (Ant. iud. I,6,1).
Но если думать, что накануне Троянской войны хетты могли контролировать область, непосредственно прилегающую с юга к Троаде, спрашивается, как они должны были отнестись к массовому появлению ахейцев на малоазийском побережье Фракийского моря? Вспоминая историю взаимоотношений хеттов с Вилусой на протяжении всего XIII в. до н. э., мы видим недвусмысленную заинтересованность хатусасских правителей, начиная с Муватталиса, в судьбе этого обособленного северо-западного царства, выражающуюся, в частности, как подметил Шахермейр, в упорных попытках вывести Вилусу из-под влияния Аххиявы [Schachermeyr, 1986, с. 293 и сл.]. Представим основные события этой истории, рассмотренные нами выше. Первая ее страница — это вооруженное вмешательство «Солнца» Муватталиса в большую войну или междоусобицу, охватившую Вилусу, и вручение им власти над этой страной Алаксандусу, сыну Кукунниса. Видимо, в благодарность тот подписывает договор, где в число потенциальных общих врагов, против которых он обещает выступить Муватталису на помощь, включается и враг с запада, эвфемистическое указание на Аххияву (согласно Хайнхольд-Крамер [Heinhold-Krahmer, 1977, с. 167]).
От этого договора не слишком далеко должна была отстоять во времени упоминаемая в «Письме о Тавакалавасе» война между хеттами и Аххиявой из-за Вилусы, по-видимому, не принесшая хеттам сколько-нибудь значительных плодов. С достаточной осторожностью можно было бы высказать гипотезу о чрезвычайно мифологизированном отражении этой войны также и в троянских сказаниях греков. Как мы видели выше, античность стереотипно возводила имя кетейцев к κῆτος, обозначению «чудища, кита». Эта народная этимология может получить особый смысл, если мы будем иметь в виду, что κῆτος — это название также и для того мифического чудовища, «Посейдонова зверя», с которым вступает под стенами Илиона в смертельный бой Геракл, после победы в свою очередь приводящий войско из Микен на завоевание и разграбление сокрушенного Посейдоном (т. е. землетрясением) города (ср. Il. XX, 145 — боги садятся «на возведенную кругом стену божественного Геракла, высокую, ибо сделали ее троянцы и Афина Паллада, чтобы он ускользал от Кита, когда тот кидался за ним от побережья на долину»). Не может ли эта битва микенского воителя с Троянским Китом за Илион представлять реминисценцию первых столкновений, в том числе из-за Вилусы-Илиона, именно с хеттами, в эпосе о троянском походе Агамемнона приобретшими уже облик кетейского племени? Впервые мысль об отражении в образе «кита», атакующего многократно Трою и побежденного Гераклом, воспоминаний о Хеттской империи была высказана В. Э. Орлом на семинаре по античной балканистике в Институте славяноведения и балканистики в конце 70-х годов. Кстати, в этом случае появление легенды, связующей в один событийный и временной узел «гнев Посейдона» и «первую (Гераклову) Троянскую войну», как мы уже говорили, забегая вперед, в третьей главе, подтвердило бы реально-исторический синхронизм событий, относящихся к воцарению Алаксандуса и попытке включения Вилусы в сферу влияния Хеттского царства, с землетрясением, по Блегену, положившим около 1300 г. до н. э. конец «Лаомедонтовой Трое». «Война из-за Вилусы», отраженная в «Письме о Тавакалавасе», оказалась бы реальным прообразом походов Геракла в Троаду. Интересно, что о сохранении в названии Троянского Кита имени некоего правителя, собиравшего с Трои дань, впервые заговорил уже упоминавшийся автор Палефат (De incred. 37).
Следующее важнейшее звено в истории связей Хаттусаса и Вилусы (Вилусии) — это вступление последней в середине столетия в антихеттскую конфедерацию Ассуву, разгромленную Тудхалиясом. Не исключено, что именно после этой победы Тудхалияс вновь попробовал установить протекторат над непокорным малым царством, посадив в нем на трон своего сателлита Валму, как то некогда сделал Муватталис в отношении Алаксандуса. Но вилусцы изгоняют Валму. Тот бежит в Милаванду, и Тудхалияс, призывая правителя Милаванды оказывать изгнаннику всяческую поддержку, начинает строить новые планы насчет «наведения порядка» в Вилусе («Письмо в Милаванду»).
Специалистами по истории древней Малой Азии много раз высказывались соображения о возможности сопоставить хеттский поход против Ассувы (Азии) с рассказом гомеровского Приама (Il. III,187 и сл.), вспоминающего о своем совместном выступлении с фригийским войском вождей Отрея и Мигдона к р. Сангарис в день, когда туда «пришли амазонки, подобные мужам» (см. [Garstang, 1929, с. 172; Garstang, Gurney, 1959, с. 107; Дьяконов, 1968, с. 114, 118; Гиндин, 1981, с. 149]). Протекающий по Вифинии и Фригии Сангарис в XIII в. до н. э. вполне мог служить естественной водной преградой между подвластными хеттам внутренними районами полуострова и сохранившими относительную независимость малыми государствами в северо-западном его углу. В своих истоках текущий на север Сангарис почти смыкается с текущим на запад Термом, как мы помним, ставшим в XIII в. до н. э. барьером на пути распространявшейся с юга микенской колонизации.
Из этого рассказа не видно, чем закончилась битва на Сангарисе. Но схолии к «Александре» Ликофрона (ст. 69), а также Цец в своих «Антегомериках» (ст. 22–23) уверенно говорят о приходящемся на временной промежуток между походами Геракла и Агамемнона покорении города победившими амазонками. (Цец называет их Σκυθόμητρϵς, т. е. «имеющими скифских матерей».) Об этом не говорится у Гомера, предполагать же для схолиастов в данном случае возможность далеко заходящего вымысла «из ничего» было бы откровенной гиперкритикой. Скорее мы имеем здесь относительно позднюю фиксацию архаичного предания, соответствующего появлению Вилусы и Труисы в перечне побежденных Тудхалиясом членов Ассувы.
Правильное понимание истории Троады накануне гибели Трои VIIa во многом должно зависеть от хронологического соотношения двух рассмотренных выше текстов из анналов хеттских царей — KUB XXIII,11–12, посвященного победе над Ассувой, включая Вилусию и Страну реки Сеха, и KUB XXIII,13, повествующего о вступлении хеттов также в Страну реки Сеха.
Выше, в главе 3, мы уже показали шаткость позиции авторов, которые пытаются отодвинуть разгром Ассувы в XV в. до н. э. и тем самым разделить рассматриваемые два текста чуть ли не двумя столетиями. На самом деле датировка обоих этих документов приходится на 30–40 лет, охватывающих царствование Тудхалияса IV, и, может быть, если принимать конъектуру Гютербока (против который мы высказались в гл. 2) — последние годы Хаттусилиса III.
Р. Раношек, впервые показавший тематическую, а скорее всего, и временную близость рассказов, заключенных в этих текстах, считал историю занятия хеттами Страны реки Сеха хронологически предшествующей войне с Ассувой [Ranoszek 1934, с. 53, 74]: На первый взгляд это вполне соответствует горделивым заявлениям царя данной страны о своем народе как о не потерпевшем ни разу поражения от хеттских царей, заявлениям, казалось бы, невозможным после разгрома Ассувы. Интерпретация Раношека не противоречит и упоминавшейся гипотезе Гютербока, относящего поход в Страну реки Сеха к правлению Хаттусилиса III, отца Тудхалияса. Получалось бы, что хотя сам Тудхалияс или его отец ввел сюда войска и отдал страну под власть своего сателлита, тем не менее она вскорости вновь отложилась от хеттов, влилась в состав Ассувы и разделила ее судьбу.
Но ничто на самом деле не мешает допустить для этих эпизодов и обратную последовательность. При этом мы выигрываем то, что сразу объясняются слова о царе Страны реки Сеха, который якобы «опять, во второй раз согрешил»: первый его грех и составляло бы участие в замыслах Ассувы. Как отмечалось выше, разгромив силы Ассувы, хетты не смогли закрепить успеха, а об оккупации побежденных областей и говорить не приходилось, иначе Тудхалиясу не пришлось бы, согласно KUB XXIII,12, уже на следующий год устраивать в те же области второй поход, подавляя мятеж претендующего на восстановление Ассувы вождя Кукуллиса (по Дьяконову — Кукунниса II). Понятным становится и то, почему исторически оправданные слова царя Страны реки Сеха о непобедимости своего народа могли составить его «второй грех». Несмотря на поражение Ассувы, он, пользуясь тем, что хеттские войска не доходили до его страны, нагло заявлял, будто не считает себя побежденным. Тогда победа над Ассувой и облегченное неудачной экспедицией царя Аххиявы занятие Страны реки Сеха соотносились бы в анналах примерно так же, как в легенде соотносятся троянско-фригийское выступление против амазонок, представляющее для Приама и его слушателей уже отдаленное, хотя все еще живое воспоминание, и, с другой стороны, непосредственно переходящие в Троянскую войну события «Псевдо-Илиады».
Утверждение хеттов на Каике означало развернувшееся их наступление на регион, ограниченный водами Сангариса и Герма, и представляло прямую угрозу для Троады, поскольку к ее южным рубежам теперь вплотную подступала Хеттская империя. Это обстоятельство могло быть как-то связано и с событиями, о которых говорит «Письмо в Милаванду»: отказом вилусцев принять в цари Валму и заявлением Тудхалияса о намерении силой вмешаться в вилусские дела. Изгнание Валму давало предлог для такого вмешательства, а покорение Страны реки Сеха создавало для него благоприятные условия. В таком случае второй, неизмеримо более массовый натиск греков пришелся бы на время наибольшего ухудшения отношений между Хаттусасом и Илионом-Вилусой (ср. меткие слова Страбона о невозможности для амазонок стать на сторону Трои, воевавшей против них вместе с фригийцами, — XII,3,24).
Разумеется, это лишь гипотеза, ибо факты, донесенные хеттскими источниками, допускают и иную группировку. Однако нельзя отрицать, что все свидетельства, дошедшие от времени Тудхалияса IV, выражают определившийся к его времени взгляд на Вилусу/Вилусию как на страну мятежную, склонную и во внешних военных мероприятиях, и во внутренних решениях проводить курс, враждебный интересам Хеттской державы. Как же могли владыки Хаттусаса отнестись к Троянской войне? Самостоятельная и сильная Вилуса была явной помехой для их планов, но тем более претила им со времен Муватталиса возможность превращения Вилусы в ахейский плацдарм на побережье Анатолии. При таких предпосылках трудно для них представить более адекватный отклик на Троянскую войну, чем тот, который отразили эпические сказания греков, а именно выжидание на Каике в течение многих лет (пока пришельцы жгли и опустошали Троаду, истекая в то же время кровью в борьбе с идущими ей на помощь союзниками, включая бывших участников Ассувы) и вступление в этот регион хеттов свежими силами, когда обе стороны были истощены борьбой. По сути, это было повторением сценария, оправдавшего себя в Стране реки Сеха. Прибывшее свежее войско сбрасывало в море обессиленную ахейскую рать и принимало измученную Трою под власть «великого царя». Не к этому ли все идет и в эпосе, когда обосновавшийся в покоях Александра-Париса Эврипид в окружении царьков-телохранителей хочет приступить к сокрушению ахейского лагеря?
Но в Троянской войне на Трою обрушилось, как мы склонны думать, уже не отборное войско микенского царя, а полчища балканских греков, теряющих пристанище у себя на родине и рвущихся к новым берегам. И если хетты из долины Каика в самом деле пытались в это время вмешаться в судьбу Трои VIIa и войско их, пусть лишь на малом участке малоазийской земли, вступило в противоборство с этой лавиной, то нельзя исключить, что конец очередного города на Гиссарлыкском холме и впрямь мог отозваться во многих хеттских семействах скорбью — и выдачей положенной по закону «платой женщине»!
5
Не покажется ли нам теперь сказание о каикских кетейцах своего рода эпической хроникой событий, происходивших в этих местах в последние десятилетия и годы существования «Приамовой Трои», — хроникой, в которой мифопоэтический момент, не играя, особой конструктивной роли, сведен к минимуму, если не изглажен вовсе? Но если такое представление возникнет, то оно будет глубоко ошибочным. Дело даже не в том, что некоторые события, исключительно важные с «хеттской» точки зрения, каков, к примеру, эпизод с Валму, не находят ни малейшего отклика в легенде. Существеннее присутствие в последней деталей, которые могут быть объяснены не с точки зрения «позитивной» истории, но только с позиций герменевтики мифа. К таким деталям принадлежит мотив золотого винограда Астиохи.
Объяснив, каким образом из реальных воспоминаний о хеттах мог быть дедуцирован мотив «женских даров», мы отнюдь еще не подошли к пониманию того, почему эти дары, в одном культурном контексте, беотийском, обернувшиеся предметами туалета Гармонии, в другом, западноанатолийском, приобрели образ золотой виноградной лозы, за которую умирает царь кетейцев. Пытаясь осмыслить причины такой рецепции этого мотива в сознании малоазийских греков, мы прежде всего должны отметить глубокую изолированность истории Эврипила и Астиохи в преданиях Северо-Западной Анатолии. Здесь не прослеживается местной традиции об Эврипиле, за исключением попытки поставить его в отцовские отношения к герою Грину, эпониму города Гринея вблизи Пергама (Serv. Ecl. VI.72). Такая попытка интересна тем, что одновременно гринейская легенда возводила название города к имени некой амазонки Грины (Serv. Aen. IV,345) и, следовательно, амазонка и кетеец здесь опять дублируют друг друга в параллельных этиологических версиях. Еще У. фон Виламовиц-Мёллендорф видел слабую укорененность Эврипила на западноанатолийской почве: отсюда его гипотеза о кетейце Эврипиле как о слепке с одноименного косского героя, для которого в свою очередь предполагалось фессалийское происхождение [Wilamowitz-Moellendorff, 1886, с. 51 и сл.]. Эта гипотеза и сейчас небезынтересна как попытка объяснить включение героя, гибнущего «из-за женских даров», в общегреческую героическую вереницу Эврипилов.
Как мы упоминали, греческий эпос считал Эврипила сыном героя «Псевдо-Илиады» мисийского царя Телефа, но на самом деле отношение образа Эврипила к мифологии Телефа неоднозначно. Известно, что эллинистические цари Пергама из династии Атталидов, считавшие Телефа своим предком, повелели изобразить его мифическую историю на знаменитом пергамском алтаре [Hansen, 1947, с. 8, 309 и сл.]. В то же время взгляд этих династов на Эврипила виден из свидетельства Павсания (III,26,9—10) о том, что в опекавшемся ими пергамском храме Асклепия, где богослужения начинались с восхвалений Телефа, не только никогда не пели об Эврипиле, но было под запретом даже его имя. Мотивировалось это ссылками на эпизод из «Малой Илиады», где Эврипил выступал убийцей Махаона, сына Асклепия. Но здесь неясно, что первично — киклический эпизод или то нежелание допускать Эврипила в родовую традицию пергамских «потомков Телефа», которое могло быть намного древнее воцарения Атталидов в этом городе. Как бы то ни было, своеобразное отношение к Эврипилу хорошо согласуется с этнической чужеродностью кетейцев на Каике. Но именно эта изолированность образа кетейского царя при некой подчеркнутой связи его с Телефом побуждает внимательнее присмотреться к мифологии Телефа, в поисках объяснений тому, что тема «даров женщине за гибнущего на войне мужа» на территории Мисии реализовалась в диковинном образе золотой грозди.
Как известно, почитание Телефа сближало Пелопоннес, конкретно Аркадию, с западом Малой Азии, а имя его может быть присоединено к серии других ономастических изоглосс, соединяющих эти области (в частности, см. [Гиндин, 1967, с. 103 и сл.] об аркадских топонимах, отражающих этническое имя
Еще Вяч. Иванов, писавший о Телефе как о «дионисийском» герое, видел в его ковчеге символ плодородия, мотивируя эту догадку широкими типологическими параллелями вплоть до образа Ноя — насадителя виноградных лоз [Иванов, 1923, с. 66, 75, 123 и сл.]. Мысль Вяч. Иванова подкрепляется ролью, которая отводится алтарю Телефа в столь очевидной «дионисийской» драме, какой является перенесенная из Этолии в Аркадию история борьбы этолийских родов «винодела» Ойнея и «дикого» Агрия (по-видимому, перенос произошел одновременно с натурализацией в Аргосе культа Диомеда, причислявшегося к роду Ойнея). Ойней, первый этолийский распространитель виноградарства на Пелопоннесе, где Дионис известен уже в микенские времена (ср. теоним линейного Б
Наблюдения Вяч. Иванова прямо подводят нас к известной этимологии П. Кречмера, сблизившего имя Τήλϵφος с хатто-хеттским именем бога плодородия D
Картина резко меняется, как только для сравнения с Телипином привлекается не аркадский, а мисийский Телеф из «Псевдо-Илиады». Легко обнаруживается, что легенда о вторжении ахейцев в Мисию с ее ясно различаемым реально-историческим прообразом в то же время с полным основанием может рассматриваться как пример эвгемеризации чисто мифологического героя, втянутого в историческое предание, излагаемое по мифо-ритуальному календарному канону. Роль, исполняемая в истории Телефа Ахиллом, объяснима в свете замечательной работы X. Хоммеля, показавшего, что даже в VII в. до н. э. этот персонаж, давно превратившийся в эпического героя и союзника Агамемнона, в ряде районов греческой Малой Азии по-прежнему выступал в своей исконной фессалийской функции одного из загробных демонов [Хоммель, 1981, с. 53 и сл.]. Эта изначальная функция Ахилла мотивирует представления греков о несомом им копье кентавра Хирона, амбивалентном «живом и мертвом» оружии, заключающем в себе как смерть, так и исцеление недугов. Телеф, пораженный этим копьем в бедро и страдающий незаживающей язвой — возможная метонимия ущемления в половой сфере, — был одной из самых популярных фигур Троянского цикла. Произведения на тему его страданий создали все три великих афинских трагика, но наибольший резонанс получила трагедия Еврипида. Ее постоянно цитирует в пародийных целях Аристофан (Ach. 440, 446,497,540, 543; Eq. 1240; Lys. 706 и др.; см. схолии к этим местам), у которого главным объектом осмеяния стал гротескный образ страждущего Телефа, обряжающегося в нищенские лохмотья и покидающего свою страну, отправляясь за море в Аргос. Таким же изображает его Аполлодор (Ер. III,20), а ритор Максим Тирский (Orat. I,10) упоминает нищенскую суму и рубище как постоянные атрибуты трагического Телефа.
Герой, до ранения представляемый воителем-богатырем, наводящим ужас на греков, достойным сыном Геракла (Diet. II,4), после удара Хиронова копья предстает в качестве притворяющегося нищим больного богача, о чем он сам восклицает у Еврипида (Eur. fr. 708): «Чем богатство мне поможет в болезни? Я предпочел бы иметь понемногу на каждый день и жить без страданий, чем болеть богатым». Явившись в Аргос, где к тому времени собираются греки, подготовившие новый поход против Трои, но не знающие туда пути (!), он грозит погубить сына Агамемнона, если Ахилл, в согласии с оракулом, не исцелит своим копьем его рану (Hyg. fab. 101). Наступает последний акт — умилостивление и лечение Телефа. Греки просят мисийского владыку показать им путь к Трое, на что он изъявляет свое согласие. Ахилл врачует его рану, посыпая ее ржавчиной со своего волшебного копья. Выздоровевший и отрекшийся от своего гнева, превратившийся в друга греков Телеф плывет на их кораблях в свое царство — с Пелопоннеса в Анатолию (повторяя путь, некогда проделанный им, по одной из версий, заточенным в ковчеге).
История Телефа, как она реконструируется по литературным источникам, несет в себе очевидные черты хорошо изученной архетипической мифологии исчезающего и возвращающегося бога плодородия, больного и исцеляемого, гневного и умилостивляемого, часто заточаемого в сосуд или ковчег и выходящего оттуда, нищего, оказывающегося богачом. Само ранение Телефа имеет характер поражения царя хтоническим демоном (каковым исконно являлся Ахилл по реконструкции Хоммеля), увлекающим героя за море к его пелопоннесским культовым местам, с последующим возвращением его, возрожденного, на престол. Не случайна инверсия традиции, которую находим в романе Дарета, где аркадянин Телеф и Ахилл с самого начала предстают не антагонистами, а парой ближайших друзей и именно Ахилл сажает Телефа на царство в Мисии. При этом главной заботой нового царя становится снабжение войска, идущего на Трою, продовольствием (см. Daret. XVI: «… [Ахилл] сказал, что тот (Телеф) много больше поможет войску, если обеспечит войску подвоз продовольствия»). В романе Диктиса (II,6) также читаем о продовольствии и обильных дарах, полученных исцелителями-греками от излеченного Телефа.
Что же получается при сопоставлении фабул, в которых участвуют хатто-хеттский Телипин и мисийский Телеф? Телипин — характерное исчезающее божество плодородия, в гневе на богов уносящее с собой в неведомые тайники вегетативную силу животных и растений, сытость богов и людей. Телеф — «исчезающий» герой, распоряжающийся продовольствием и богатствами, покидающий свое царство, будучи ранен в бедро (т. е., по-видимому, ущемлен в половой функции), охвачен гневом на греков. Телипина отыскивают боги, само же примирение его с богами рисуется как особое лечение, избавление от гнева, запираемого в магические сосуды. Гневный и больной Телеф сам ищет и находит нуждающихся в нем целителей-ахейцев, а лечение его обусловлено примирением сторон, заключением союза ахейцев с «хозяином» Мисии, ведающим путями и подступами к Трое. С восстанавливаемой ритуальной прагматикой мифа о Телипине, символизирующего прекращение раздора между богом и человеком, а также разлада в царском доме, особенно ссоры между царем и царицей [Ардзинба, 1982, с. 84], можно сравнить прорезающийся в версиях трагиков мотив союза Телефа с враждебной мужу Клитемнестрой, научающей пришельца шантажировать Агамемнона угрозой погубить младенца Ореста (Hyg. fab. 101). Все эти моменты естественно приводят нас к представлению о Телефе как о периферийной, западноанатолийской и южнобалканской ипостаси почитавшегося в Центральной Анатолии Телипина.
Только с учетом этой древней мифо-ритуальной канвы, по которой развивается история битвы с Телефом на Каике, мы сможем должным образом оценить ту деталь, что ранение героя в бедро ассоциируется с внезапным оплетанием в бою его ног виноградной лозой. Сообщение Аполлодора (Ер. III,17) «запутавшись в виноградной лозе, ранен в бок копьем» и патетическое восклицание Пиндара об Ахилле (Isthm. VIII.50 и сл.): «Кто мисийскую виноградную долину окровавил, забрызгав черной кровью Телефа» — позволяют реконструировать этот эпизод для «Киприй». От этой киклической поэмы, должно быть, отталкивался и автор романа Диктис Критский, рисующий бой и ранение Телефа в винограднике (Dict. II,3). Составитель же схолий к «Илиаде» (кодекс А к I,59), почти дословно воспроизведя сообщение Аполлодора, дополняет его интересным мотивом: «Ибо разгневался на него (Телефа) Дионис за то, что он отнимал у бога почести в свою пользу». Это соперничество Телефа и Диониса, а также дионисийские почести, воздаваемые Телефу, подтверждают вывод о Телефе-Телипине и далее перекликаются с аркадским мифом, где адепт Диониса, виноградарь Ойней, умерщвлялся на алтаре Телефа.
Наконец, бесценное воплощение того же мотива находим в «Александре» Ликофрона (ст. 204 и сл.), донесшей удивительную легенду, в основе которой прямо сомкнулись два упоминавшихся в нашей книге отождествления, выявленные филологами XX в.: Телипина с Телефом, по Кречмеру, и его же с эгейским богом Дельфинием [Barnett, 1956, с. 219 и сл.; Huxley, 1961, с. 25 и сл.; Гиндин, 1977, с. 105 и сл.]. Греки у Ликофрона по пророчеству Кассандры поплывут к Трое, «прославляя Вакха, которому некогда в пещерах Дельфиния… тайные возлияния совершит предводитель градоразрушительного войска (т. е. Агамемнон). А ему быструю благодарность воздавая за жертвы, божество… льва от трапезы удержит, пяту оплетя лозами, чтобы не погубил колос под корень режущим зубом и прожорливыми челюстями».
По Ликофрону, обуздание Телефа, уподобляемого некоему мифическому льву — истребителю посевов, совершается вследствие жертв, приносимых Дионису в святилище Дельфиния. Весь контекст проникнут взаимопритяжением этих трех мифологических имен. На поверхности лежит конфликт Телефа с Дионисом, вполне аналогичный, скажем, отношениям Диомеда и Ареса: сталкиваются функционально аналогичные образы, из которых один в рамках данной мифологии трактуется как бог, а другой — в качестве смертного. Далее, в тексте отражен синкретизм Диониса и Дельфиния, характеризующий религиозную ситуацию в Дельфах и, возможно, служащий свидетельством в пользу изначального отличия Дельфиния от Аполлона (см. [Иванов, 1923], глава «Дельфийские братья» с обзором традиции о Дионисе как о более древнем по сравнению с Аполлоном обитателе Дельф, особенно о «гробе Диониса» в Дельфах). Но в глубине повествования прочно связываются на уровне описываемого ритуала принимающий жертву в своем храме Дельфиний (Дионис) и укрощаемый Телеф, два эгейских отображения Телипина.
Надо полагать, в Западной Малой Азии и на юге Балкан мифология Телефа попадает в «зону притяжения» дионисийского культа. В отличие от центральноанатолийского Телипина Телеф в качестве атрибутов получает связь с виноградарством и соответственно виноградную лозу. Ситуация оплетания этой лозой (т. е. созревание винограда?) осмысливается как переломная в жизни Телефа. После пролития его крови на виноградную долину он переходит от богатства и здоровья к исчерпанию производительных сил и нищете, возможно отражающим наступление зимнего сезона (ср. упоминаемую в пересказе «Киприй» у Прокла непогоду, собственно, зимнее ненастье — χϵμών, обрушившееся на отплывающих из Мисии греков после ранения Телефа). Гневный и страдающий, Телеф скрывался в далекую страну за морем, чтобы в должный срок вернуться исцелившимся и умиротворенным.
На этот календарный циклический миф оказались спроецированы предания о походе Агамемнона в Мисию и о временно обосновавшихся на Каике кетейцах. Культ Телефа-Телипина имел во многом общеанатолийский характер (по Стефану Византийскому, «Телефов народ», Τηλέφιος δῆμος, существовал также и в Ликии). Это делало Телефа в равной мере и героем племен, живших на берегах Каика, священным предком позднейших царей Пергама, и предстателем Троады, единственно способным показать ахейцам путь к ней (ср. вазы VI и V вв. до н. э. с изображением Телефа, защищающего Илион вместе с Гектором [Robert, с. 1126 и сл.]), и покровителем вторгшихся сюда хеттов из войска Тудхалияса IV. В глазах малоазийских греков появление Эврипила с Каика воспринималось в естественной ретроспективе «Псевдо-Илиады», когда ахейцы вынуждены были отступить перед поддерживаемым амазонками народом Телефа». Поэтому греческие легенды без колебаний говорят о кетейском царе как о подлинном потомке Телефа.
Между тем местная традиция, обожествляя Телефа, по-видимому, относилась к Эврипилу с достаточной осторожностью. Обычай открывать служение в пергамском храме Асклепия хвалой Телефу объясняется глубоко раскрытой в исследовании В. Н. Топорова функциональной и концептуальной близостью мифологий Асклепия и Телипина [Топоров, 1975], выразившейся в Пергаме в переплетении культов, однако никогда не доходившем до полного их слияния. В этом отношении важно другое сообщение Павсания (V,13,3), который, рассказав о соседствующих в Олимпии святилище Зевса и участке, посвященном Пелопсу, и о запрете приносившим жертву Пелопсу без очищения входить в храм Зевса, добавляет: «То же самое происходит и в Пергаме на реке Каике с приносящими жертву Телефу — этим тоже нельзя до омовения входить к Асклепию». Ясно, что прославление Телефа совершалось помимо самого храма и на особом участке, находившемся рядом с ним. Эта неразрывность и вместе неотождествимость культов и позволяла со ссылкой на убийство Эврипилом сына Асклепия наложить запрет на имя кетейского царя, отторгнув его от пергамских потомков Телефа.
Между тем для греков в рассказе о гибели кетейцев под Илионом происходило совмещение двух смысловых планов. С одной стороны, с кетейцами прочно соединился миф о женщине, получающей плату за гибнущего воина, с другой — за эпизодом «кетейцы в Трое» вставали контуры «Псевдо-Илиады» с ее символикой виноградной лозы в качестве знака крови, проливаемой уходящим в потусторонний мир богом-царем, когда виноград оплетает ноги пораженного в бою Телефа. Думается, именно контаминацией, взаимоналожением этих двух планов создается образ «женских даров» в виде золотого винограда — подарка царице за жизнь уходящего на войну героя. Показательно, что версия «Малой Илиады», объясняя происхождение этой лозы, делает ее воздаянием за унесенного из мира людей царского сына Ганимеда, виночерпия богов. Золотая лоза осмысляется как цена жизни царя или царевича. Троянский царь получает ее в возмещение за сына — и соответственно покупает за нее жизнь сына Астиохи. Редко когда удается исследователю с такой очевидностью наблюдать саморазвитие мифа!
6
Эпическое претворение реального факта — появления хеттов по соседству с Троей в годы, предшествующие ее разорению греками, — проявляется не только в контаминации исторических и мифо-ритуальных мотивов, рождающих экзотические образы вроде золотого винограда Астиохи. Помимо этого, для генезиса легенды характерно мультиплицирование отражений одного и того же исторического события, когда оно, как бы записанное в различных «кодах», способно превратиться в несколько на первый взгляд разнородных и независимых друг от друга легендарных свидетельств. Так, поход Тудхалияса в Страну реки Сеха оказался запечатлен традицией греков в двух версиях: в то время как в «амазоническом коде» этому факту отвечает вмешательство женской конницы в битву ахейцев с мисийцами, в «кетейском коде» он зафиксирован как соотношение между отсутствием упоминаний о кетейцах на Каике ко времени «Псевдо-Илиады» и фиксацией здесь этого народа после нее.
Если мы рассмотрим под тем же углом зрения киклические рассказы о трех отрядах, пытавшихся отстоять Илион в его последние дни, то обнаружится, что первыми в этом ряду выступают амазонки во главе с царицей Пентесилеей, пришедшие со своей родины на Термодонте, а заключат ряд кетейцы, живущие на Каике, «доверяясь мощным копьям». Здесь легко распознать удвоение того же типа, который мы только что рассмотрели. Аналогия фигур Гиеры и Пентесилеи давно отмечалась исследователями киклического эпоса [Malten, 1913, кол. 1395]. Разница между кетейцами и воинством Пентесилеи в том, что первые, будучи носителями реального этнического имени хеттов, вторгаются из ближайшей к Трое области, подвластной этому царству, а полусказочные амазонки идут со стороны своей легендарной метрополии, реально со стороны древнего Хаттусаса. Если кетейцы могли попасть в Троянский цикл из легенд народов Мисии и Троады, то амазонки — характерное для собственно греческих сказаний условно-обобщенное воспоминание о древнем анатолийском царстве.
Между амазонками и кетейцами киклики, а за ними и Квинт Смирнский, выводят на сцену войско Мемнона, ярко выраженного «восточного» героя, представлявшегося то эфиопом, то египтянином, то ассирийцем. Еще Гладстон, ссылаясь на слова Одиссея о кетейце Эврипиле как о «красивейшем после Мемнона» (Od. XI,522), а также на картину Полиглота в Дельфах (Paus. Х,31,5), изображающую Мемнона опирающимся на плечо ликийца Сарпедона, высказал мысль о принадлежности Мемнона к анатолийскому, «хеттскому» в широком смысле кругу образов Троянского эпоса [Gladstone, 1876, с. 179]. Детально мысль о Мемноне как о божественном представителе хеттского мира развил Леонхард [Leonhard, 1911, с. 169], привлекший сообщения о погребении Мемнона в Северной Сирии в г. Палте на р. Баде (Strab. XV,3,2), а также о существовании святилища Мемнона на р. Оронте (Ps.-Oppian. Cyneg. II,152 и сл.). Кроме того, Мемнону приписывались восходящие к хеттской эпохе памятники скальной скульптуры вблизи Смирны (Hdt. II,106). Леонхард заключил, что греки не случайно помещали родину этого «египтянина» или «ассирийца» в тех сирийских областях, из-за которых некогда шла жестокая борьба между Египтом и хеттскими царями, стремившимися распространить свою власть за пределы Анатолии. Но Леонхард не учел одного немаловажного обстоятельства: все места в Сирии, соотносившиеся с именем Мемнона, для XIII в. до н. э. представляли отдаленнейшую периферию хеттского мира, зато для VIII в. до н. э. были его естественной и основной частью. Достаточно заметить, что «святилище Мемнона» на р. Оронте должно было прямо находиться на территории царства Хаттина (Унки). «Эфиоп» Мемнон по меркам Малой Азии гомеровского времени был очевидным «хеттом». Итак, отряд, в триаде последних союзников Илиона появляющийся после амазонок, но прежде кетейцев, — это снова хетты, но на этот раз не в качестве мифологизированной реминисценции (женское царство на Термодонте) или исторически точного свидетельства, прошедшего сквозь столетия (кетейцы на Каике). Теперь перед нами действительно посланцы позднехеттского мира, сведшегося к массе мелких царств и объединений на юго-востоке Малой Азии и на севере Сирии.
Что могло подтолкнуть греческих аэдов к включению этих мифических выходцев с Оронта не просто в число защитников Трои, но в одну группу с амазонками и кетейцами? Объяснить это будет трудно, если не предположить в основе этого мотива представление о некоем родстве поздних претендентов на хеттское имя с народом, вмешавшимся в Троянскую войну в последней ее фазе, тем самым, который в других версиях возникает то как амазонки, то как кетейцы. Позднехеттские мотивы в Троянском цикле, соответствующие претензиям малоазийских и сирийских государств на продолжение хеттских традиций, не позволяют просто пройти мимо созвучия имен Эврипила и властителя Тианы Варпалаваса. К тому же оно подкрепляется одной интересной реалией. В. Леонхард, обсуждая миф об Астиохе, указывал на отклик, который находит мотив золотой виноградной лозы в культуре киликийской Кетиды, где лоза изображалась на монетах ряда городов и, кроме того, хорошо прослеживается почитание бога с виноградной гроздью. Важнейшим памятником этого «кетейского культа» Леонхард по праву считал рельеф в Ивризе со сценой молитвы местного царя, протягивающего руки к богу, в чьей деснице зажата роскошная кисть винограда [Leonhard, 1911, с. 173] (также см. [Garstang, 1929, с. 165]). Мог ли предположить ученый, связавший эту сцену с мифом об Эврипиле, что молящимся царем здесь был «тезка» погибшего за «женские дары» кетейца Эврипила — тианский Варпалавас!
Поскольку правление этого царя приходилось на годы отчаянной борьбы поздних хеттов с наступающей Ассирией, заключенный в его имени звуковой комплекс
Предание о последних пришедших из глубин Анатолии союзниках Илиона для греков, продвигавшихся в Киликию и Каппадокию и далее в Сирию, могло, как видно из истории Мемнона, связываться с открывавшимися перед ними на этом пути странами.
Нам кажется, моление Варпалаваса перед богом с виноградной гроздью само по себе ничего не объясняет в истории гибели Эврипила, в ее генезисе: ни происхождения темы «женских даров», ни появления кетейцев на Каике, ни того, почему лоза оказывалась ценой царской жизни. Для объяснения этих моментов надо в одном случае анализировать хеттский закон, в другом — анналы Тудхалияса IV, а в третьем — всматриваться в мифо-ритуальные пласты «Псевдо-Илиады». Но если еще в самом начале I тысячелетия до н. э. киликийский царь Аситавада в надписи из Кара-тепе возводил себя к «дому Мукса», хорошо знакомого греческим преданиям как лидийский выходец Мопс из Колофона, то нет ничего невероятного в том, что в VIII в. образ тианского Варпалаваса перед гроздью, сжимаемой богом, мог бы сближаться с уже оформившимся мифом о его омониме, сыне Телефа-Телипина, «великом царе» кетейцев, ушедшем за золотую лозу в безвозвратный поход на далекий северо-запад.
7
Теперь мы вправе задуматься над тем, случайно ли «кетейский» сюжет оказался за пределами творческих интересов Гомера и лишь мельком возникает в качестве темной аллюзии в «Одиссее». Рассмотренные в предыдущих главах факты подтверждают выдвинутый нами тезис о гомеровском эпосе как о памятнике этнокультурного пограничья, памятнике взаимодействия греков с их ближайшими соседями вдоль всего западного малоазийского побережья от Ликии до Троады. Гомер, несомненно, широко использует предания этих соседей. С особо обостренным интересом интегрирует он в здание «Илиады» мотивы местной традиции, в которых с точки зрения этих племен претворились их родовые судьбы и судьбы населенных ими территорий (отсюда — проблемы так называемого «согомеровского эпоса»).
Понятно, что тема кетейцев в данном плане не представляла большого интереса. Хеттское царство претворилось в греческих мифах не как великая держава, но как ирреальное, курьезное «воинство женщин», не находящее никакого продолжения в посттроянской истории, исчезающее для нее бесследно. «Кетейский» же отряд кратковременно, неизвестно откуда появляющийся в долине Каика, остается совершенно чужеродным явлением в истории Северо-Западной Анатолии, не объяснимым из этноисторических процессов, определяющих облик этого региона. Кетейцы не оставили здесь, в отличие от ликийцев и киликийцев, глубокого следа, а с племенами далеко на юге, которые могли еще в VIII в. до н. э. носить имя хеттов, Гомеру и его окружению не приходилось соприкасаться особенно тесно. Разумеется, рассказы об амазонках и о царице, губящей сына за золотой виноград, могли вызывать любопытство своей экзотикой, но как раз самоцельная экзотика нисколько не притягивает Гомера, пока он остается на реальной почве хорошо знакомой ему Западной Малой Азии. Другое дело — потусторонний мир «Одиссеи», но ведь и там поэт предпочитает передоверить рассказ хитроумному, а порой и лживому герою, сняв с себя ответственность за расписываемые им чудеса. По всем этим причинам кетейская тема (как и иные фольклорные отображения хеттского вмешательства в Троянскую войну) не обрела сколько-нибудь значительного места в структуре гомеровского замысла. Лишь в XI песни «Одиссеи» Гомер мимоходом, полунамеком обращается к этой теме, вводя мотив гибельных для царя-воителя «женских даров», звучащий, как и имя «ненавистной» Эрифилы, оправданным смысловым аккомпанементом трагедии Агамемнона.
Но и здесь поэт остался верен себе в своем бережном отношении к фольклорно-традиционному материалу, не всегда уже понятному ему в деталях.
Список сокращений
АБ-84 — Античная балканистика. Карпато-балканский регион в диахронии. Предварительные материалы к международному симпозиуму. М., 1984.
АБ-88 — Античная балканистика-6. Тезисы докладов. М., 1988.
БВКС — Балканы в контексте Средиземноморья. Проблемы реконструкции языка и культуры. Тезисы и предварительные материалы к симпозиуму. М., 1986.
БЛС — Балканский лингвистический сборник. М., 1977.
ВДИ — Вестник древней истории. М.
ВЯ — Вопросы языкознания. М.
ДЯМА — Древние языки Малой Азии. М., 1980.
ППДВ — Поэзия и проза Древнего Востока. М., 1973.
ЭССЯ — Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Под ред. О. Н. Трубачева. Вып. 1. М., 1974.
AJA — American journal of archaeology. Boston.
AnzAW — Anzeiger der Akademie der Wissenschaften in Wien. Philologisch-historische Klasse.
AO — Archiv Orientálni. Praha.
ARM —
AS — Anatolian Studies.
BAMA — Bronze Age migrations in the Aegean. Proceedings of the First International Colloquium on Aegean prehistory. Duckworth, 1973.
BNF — Beiträge zur Namenforschung. Heidelberg.
BSL — Bulletin la Société de linguistique de Paris.
CAH — Cambridge Ancient history. 3 ed. Vol. 2. Pt. 1,2. Cambridge, 1973,1975.
CIE — Corpus inscriptionum etniscarum. Lipsiae.
CIG — Corpus inscriptionum graecarum. B.
CIL–Corpus inscriptionum latinarum. B.
EPB — L’ethnogenise des peuples balcaniques. Symposium international sur 1‘ethnogenèse des peuples balkaniques. Plovdiv, 23–28 avril, 1969. Sofia, 1971.
ERL — Reallexicon der Vorgeschichte. Hrsg. von M. Ebert Bd. 1-15. B., 1925–1932.
FGH —
FHG — Fragmenta historicorum graecorum. Collegit C. Müllerus. Vol. 1–5. P., 1841–1861.
G1 — Glotta. Göttingen.
GÄL — Griechenland, die Ägäis und die Levante während der «Dark Ages» vom 12. bis zum 9. Jh.v. Chr. — Akten des Symposions von Stift Zwettl, 11–14 Oktober, 1980. Wien, 1983.
GREC — The Greek renaissance of the eighth century B.C. — Tradition and innovation. Stockholm, 1983.
HSt — Harvard studies in classical philology. Cambridge (Mass.)
IF — Indogermanische Forschungen. B.
IG — Inscriptiones Graecae. B.
JCS — Journal of cuneiform studies. New Haven.
JHS — Journal of Hellenic studies. L.
JKF — Jahrbuch für kleinasiatische Forschungen. Heidelberg.
JNES — Journal of Near Eastern studies. Chicago.
KBo — Keilschrifttexte aus Boghazköi. Lpz., 1916.
KF — Kleinasiatische Forschungen. Weimar.
KUB — Keilschrifturkunden aus Boghazköi. В., 1921.
KZ — Zeitschrift für vergleichende Sprachforschung auf dem Gebiete der indogermanischen Sprache, begründet von A. Kuhn. Göttingen.
LB — Linguistique balkanique. Sofia.
MDOG — Mitteilungen der Deutschen Orient. Gesellschaft. B.
MSS — Münchener Studien zur Sprachwissenschaft.
OLZ — Orientalistische Literaturzeitung. Lpz.
PdP — Parola del Passato. Napoli.
RE — Realencyclopädie der classischen Altertumwissenschaft. Begr. von Pauly, neu hrsg. von G. Wissowa, K. Kroll u.a. Stuttgart, 1896 sqq.
REA — Revue des études anciennes. Bordeaux et Paris.
RHA — Revue hittite et asianique. P.
RhM — Rheinisches Museum für Philologie. Frankfurt-am-Main.
RLA — Reallexicon der Assyriologie. Bd. 1-… В., 1928—…
SMEA — Studi micenei ed egeo-anatolici. Roma.
TAPhA — Transactions and Proceedings of American Philological Association. Chico (Cal.).
ThLE — Thesaurus linguae etruscae. Vol. 1. Indice lessicale. Publ. da M. Pallottino. Roma. 1978.
TL (=TAM I) — Tituli Asiae Minoris. Vol. 1. Tituli Lyciae lingua lycia conscripti, ed. E. Kalinka. Wien, 1901.
TTW — Troy and the Trojan War. A symposium held at Bryn Mawr Colledge. October 1984. Ed. by M. Mellink. Bryn Mawr. 1986.
ZA — Zeitschrift für Assyriologie und verwandte Gebiete. В.
Язык и диалекты
авест. — авестийский
акк. — аккадский
алб. — албанский
анат. — анатолийский
араб. — арабский
арм. — армянский
ассир. — ассирийский
аттич. — аттический
балт. — балтийский
вавил. — вавилонский
вифин. — вифинский
галльск. — галльский
герм. — германский
гом. — гомеровский
гот. — готский
греч. — греческий
догреч. — догреческий
дор. — дорийский
др.-англ. — древнеанглийский
др.-в.-нем. — древневерхненемецкий
др.-евр. — древнееврейский
др.-инд. — древнеиндийский
др.-ирл. — древнеирландский
др.-исл. — древнеисландский
др.-макед. — древнемакедонский
др.-прусск. — древнепрусский
др.-хет. — древнехеттский
егип. — египетский
и.-е. — индоевропейский
иллир. — иллирийский
ирл. — ирландский
исавр. — исаврийскнй
кар. — карийский
кельт. — кельтский
килик. — киликийский
килик.-исавр. — киликийско-исаврийский
кипр. — кипрский
лангоб. — лангобардсккй
лат. — латинский
лид. — лидийский
лик. — ликийский
лит. — литовский
лтш. — латышский
лув. — лувийский
мессап. — мессапский
микен. — микенский
нем. — немецкий
нововавил. — нововавилонский
осет. — осетинский
памф. — памфилийский
перс. — персидский
пилосск. — пилосский
писид. — писидийский
раннефрак. — раннефракийский
русск. — русский
самофрак. — самофракийский
сев-фрак. — северофракийский
сидет. — сидетский
слав. — славянский
слвц. — словацкий
ср.-в.-нем. — средневерхиенемецкий
ст.-слав. — старославянский
с.-х. — сербохорватский
тох. — тохарский
троян. — троянский
троян.-лув. — троянсколувийский
умбр. — умбрский
фесс. — фессалийский
фрак. — фракийский
фрак.-дак. — фракодакийский
фриг. — фригийский
хет. — хеттский
хет.-лув. — хетто-лувийский
этр. — этрусский
южнофрак. — южнофракийский
Литература
Айхенвальд и др., 1987 —
Альтман, 1936 —
Андреев, 1976 — Андреев
Ардзинба, 1982 —
Ардзинба, 1987 —
Баюн, 1984 —
Баюн, 1987 —
Баюн, 1989 —
Баюн, 1990 —
Баюн, Дандамаев, 1983 —
Блаватская. 1966 —
Богатырев. Якобсон, 1971 —
Борухович, 1964 —
Борхес, 1989 —
Венедиков, 1976 —
Выготский, 1986 —
Гамкрелидзе, Иванов. 1984 —
Георгиев, 1958 —
Георгиев, 1967 —
Георгиев, 1977 —
Георгиев, Мерперт, 1965 —
Георгиев, Мерперт, 1973 —
Герни, 1987—Герни
Герценберг. 1972 —
Гиндин, 1967 —
Гиндин, 1972 —
Гиндин, 1973 —
Гиндин, 1974—
Гиндин, 1977 —
Гиндин, 1977а —
Гиндин, 1978 —
Гиндин, 1978а —
Гиндин, 1979 —
Гиндин, 1980 —
Гиндин, 1981 —
Гиндин, 1983 —
Гиндин, 1985 —
Гиндин, 1986 —
Гиндин, 1988 —
Гиндин, 1988а —
Гиндин, 1990 —
Гиндин, 1991 —
Гиндин, 1991а —
Гиндин, 1993 —
Гиндин, Цымбурский, 1984 —
Гиндин, Цымбурский, 1986 —
Гиндин, Цымбурский, 1991 —
Гордезиани, 1970 —
Гордезиани, 1978 —
Грейвс, 1992 —
Гринцер, 1974 —
Джаукян, 1964 —
Джаукян, 1984 —
Дуриданов, 1976 —
Дьяконов, 1968 —
Дьяконов, 1980 —
Дьяконов, 1980а —
Езеро, 1979 —
Елоева, 1984 —
Зайцев, 1987 —
Иванов, 1923 —
Иванов, 1958 —
Иванов, 1977 —
Иванов, 1977а — Луна, упавшая с неба. Древняя литература Малой Азии. Пер. с древнемалоазийских языков Вяч. Вс. Иванова. М., 1977.
Иванов, 1979 —
Иванов, 1981 —
Иванов, 1983 —
Иванов, Топоров, 1974 —
Казанскене, Казанский, 1986 — Предметно-понятийный словарь греческого языка. Крито-микенский период. Сост. В. П. Казанскене, Н. Н. Казанский. Л., 1986.
Казанский, 1989 —
Калужская, Цымбурский, 1988 —
Камменхубер, 1980 —
Келлерман, 1971 —
Колобова, 1931 —
Королев, 1976 —
Коростовцев, 1963 —
Ларош, 1980 —
Леви-Брюль, 1930 —
Лосев, 1937 —
Лосев. 1960 —
Лосев, 1977 —
Лурье, 19S7 —
Лурье, 1963 —
Маккуин, 1983 —
Мелетинскнй, 1963 —
Мерперт. 1965 —
Мерперт, 1966 —
Мерперт, 1969 —
Мерперт, 1988 —
Мерперт, Черных, 1971 —
Мерперт, Черных, 1972 —
Миллер, Кузнецова, 1984 —
Миттельбергер, 1980 —
Немировский, 1983 —
Никонов, 1965 —
Николов, 1986 —
Нойман, 1976 —
Нойман, 1980 —
Поляков, 1990 —
Полякова. 1983 —
Пропп, 1955 —
Пропп, 1986 —
Путилов. 1975 —
Толстой, 1966 —
Топоров, 1975 —
Топоров, 1977 —
Топоров, 1977а —
Топоров, Трубачев, 1962 —
Тройский, 1973 —
Тураев, 1937 —
Фасмер, т. 1–4 —
Фол, 1986 —
Фридрих, 1952 —
Хазарадзе, 1974 —
Хоммель, 1981 —
Цымбурский, 1984 —
Цымбурский, 1984а —
Цымбурский. 1986 —
Цымбурский, 1986а —
Цымбурский, 1987 —
Цымбурский, 1987а —
Цымбурский, 1987б —
Цымбурский, 1987в —
Цымбурский, 1987 г —
Цымбурский. 1988 —
Цымбурский, 1990 —
Цымбурский, 1990а —
Цымбурский. 1994 —
Шеворошкин, 1965 —
Шопина, 1986 —
Элиаде, 1987 —
Akurgal, 1961 —
Albright, 1950 —
Albright, 1975 —
Altheim, 1931 —
Arbeitman, Rendsburg, 1981 —
Arend, 1933 —
Astour, 1965 —
Barnett, 1953 —
Barnett, 19S6 —
Barnett, 1975 —
Bartonek, 1966 —
Bartonek, 1973 —
Berard, 1952 —
Bertman, 1966 —
Bertman, 1968 —
Bethe, t 1–3. —
Bittel, 1956 —
Bittel, 1983 —
Blegen, t. 1–4 —
Blegen, 1963 —
Blegen, 1967 —
Blumenthal, 1930 —
Bonfante, 1946 —
Bossert, 1946 —
Bowra, 1952 —
Bowra, 1955 —
Bowra, 1972 —
Breasted, L 3–4 —
Bredow, 1986 —
Brixhe, Lejeune —
Broneer, 1966 —
Broneer, 1968 —
Bryce, 1974 —
Büchner, Russo, 1955 —
Buck, 1969 —
Bugge, 1892 —
Burkert, 1984 —
Burr, 1944 —
Çabej, 1977 —
Carpenter, 1956 —
Carruba, 1964 —
Carruba, 1969 —
Carruba, 1971 —
Carruba, 1977 —
Carruba, 1977a —
Casson, 1926 —
Cavaignac, 1933 —
Cavaignac, 1950 —
Chadwick, 1967 —
Chadwick, 1968 —
Chadwick, 1975 —
Chadwick, 1976 —
Chadwick, 1976a —
Chadwick, Baumbach, 1963 —
Chantraine —
Chantraine, 1958 —
Charbonnier, 1961 —
Childe, 1956 —
Conti, 1985 —
Cook, 1975 —
Cornelius, 1958 —
Cornelius, 1973 —
Čičikova, 1971 —
Čop, 1971 —
Deger-Jalkotzy, 1983 —
Desborough, 1964 —
Desborough, 1975 —
Detchew, 1952 —
Detschew, 1976 —
Dimitrov, 1971 —
Dörpfeld, 1902 —
Dothan, 1983 —
Duridanov, 1969 —
Durnford, 1975. —
Easton, 1986 —
Edgerton, Wilson, 1936 —
Eichner, 1983 —
Erbse, 1961 —
Faulkner, 1975 —
Fenik, 1968 —
Fick, 1905 —
Finley, 1964 —
Finley, 1978 —
Foner, 1924 —
Forrer, 1924a —
Forrer, 1928 —
Forrer, 1928a —
Forrer, 1928b —
Forrer, 1926–1929 —
Forrer, 1929a —
Forrer, 1930 —
Forrer, 1931 —
Forrer, 1936 —
French, Rutter, 1977 —
Friedrich, t. 1–4 —
Friedrich. 1926 —
Friedrich, 1927 —
Friedrich, 1930 —
Friedrich, 1959 —
Fries, 1929 —
Friis Johansen, 1961 —
Frisk, t. 1,2 —
Furumark, 1941 —
Gardiner, 1927 —
Gardiner, I960 —
Garstang, 1929 —
Garstang, 1943 —
Garstang, Gurney, 1959 —
Georgacas, 1969 —
Georgiev, 1937 —
Georgiev, 1957 —
Georgiev, 1973 —
Georgiev, 1981 —
Gindin, 1978 —
Gindin, 1990 —
Gindin —
Gladstone, 1876 —
Goetze, 1924 —
Goetze, 1928 —
Goetze, 1933 —
Goetze, 1934 —
Goetze, 1933 —
Goetze, 1954 —
Goetze, 1934a —
Goetze, 1957 —
Goetze, 1962 —
Goetze, 1975 —
Goldman, 1956 — Excavations at Gözlü Kule, Tarsus, v. 2. Princeton, 1956.
Gordesiani, 1986 —
Groppe, 1906 —
Gusmani, 1964 —
Gusmani, 1968 —
Güterbock, 1967 —
Güterbock, 1967a —
Güterbock, 1972 —
Güterbock. 1983 —
Güterbock, 1984 —
Güterbock, 1986 —
Haas, 1953 —
Hainsworth, 1968 —
Hamann, 1952 —
Hammond, 1972 —
Hammond, 1973 —
Hammond, 1975 —
Hampl, 1962 —
Hanfmann, Waldbaum, 1969 —
Hansen. 1947 —
Hansen. 1976 —
Harmatta, 1968 —
Heinhold-Krahmer, 1977 —
Heinhold-Krahmer, 1983 —
Helck, 1971 —
Helck, 1979 —
Heubeck, 1949 —
Heubeck, 1958 —
Heubeck, 1959 —
Heubeck, 1960 —
Heubeck, 1961 —
Heubeck, 1961a —
Heubeck, 1962 —
Heubeck, 1964 —
Heubeck, 1974 —
Heubeck, 1979 —
Hiller, 1972 —
Hiller, 1977 —
Hiller, 1983 —
Hirt, 1892 —
Hodinott, 1981 —
Hoekstra, 1965 —
Hoekstra, 1969 —
Hoffner, 1982 —
Hölbl, 1983 — Hölbl G. Die historischen Aussagen der ägyptischen Seevölkerinschriften. — GÄL.
Houwink ten Cate, 1961 —
Houwink ten Cate, 1970 —
Houwink ten Cate, 1973 —
Hrozný, 1929 —
Hrozný, 1937 —
Huxley, 1956 —
Huxley, 1960 —
Huxley, 1961 —
Huxley, 1969 —
Imparati, 1964 —
Ivanov, 1965 —
Johnston, 1983 —
Jokl. 1926 —
Jokl, 1929 —
Jouan, 1966 —
Kalicz, 1963 —
Kammenhuber, 1968 —
Kammenhuber, 1969 —
Kammenhuber, 1969a —
Kammenhuber, 1970 —
Kammenhuber, 1971 —
Kammenhuber, 1976 —
Kammenhuber, 1979 —
Karageorghis, 1963 —
Katinčarov, 1972 —
Kirk, 1962 —
Kirk, 1965 —
Kirk, 1975 —
Kitchen —
Kleine Pauly, t. 1–5. — Der kleine Pauly. Lexicon der Antike. Bd. 1–5. Stuttgart, 1964–1975.
Korostovtsev, 1973 —
Krähe, 1925 —
Krähe, 1929 —
Krähe, 1955 —
Kretschmer, 1896 —
Kretschmer, 1924—
Kretschmer, 1925 —
Kretschmer, 1927 —
Kretschmer, 1927a —
Kretschmer, 1927b —
Kretschmer, 1930 —
Kretschmer, 1933 —
Kretschmer, 1934 —
Kretschmer, 1936 —
Kretschmer, 1936a —
Kretschmer, 1939 —
Kretschmer, 1940 —
Kretschmer, 1943 —
Kretschmer, 1954 —
Krischer, 1971 —
Kullmann, 1960 —
Landau, 1958 —
Laroche, 1947 —
Laroche, 1947a —
Laroche, 1954 —
Laroche, 1957 —
Laroche, 1958 —
Laroche, 1958a —
Laroche, 1959 —
Laroche, 1960 —
Laroche, 1960a —
Laroche, 1963 —
Laroche, 1963a —
Laroche, 1966 —
Laroche, 1967 —
Laroche, 1978 —
Laumonier, 1958 —
Leaf, 1912 —
Lehmann, 1979 —
Lehmann, 1983 —
Leonhard, 1911 —
Lesky, 1967 —
Lewartowski, 1989 —
Lloyd, 1956 —
Lloyd, Mellaart. 1955 —
Lochner-Hüttenbach, 1960 —
Lohmann, 1970 —
Lord, 1953—
Lord, 1968 —
Lord, 1970 —
Luce, 1975 —
Luckenbill, 1913 —
Macqueen, 1968 —
Malten, 1913 —
Malten, 1944 —
Masson, 1961 —
Masson, 1967 —
Matz, 1956 —
Matz, 1965 —
Mayer, 1892 —
Mayer, 1957 —
Mayer, t. 1,2 —
Mee, 1978 —
Mellaart, 1958 —
Mellaart, I960 —
Mellaart, 1968 —
Mellaart. 1971 —
Mellaart, 1981 —
Mellink, 1973—
Mellink, 1976 —
Mellink, 1983 —
Mellink, 1987 —
Meriggi, 1957 —
Meriggi, 1967 —
Mertens, 1960 —
Metzger, 1965 —
Meyer, 1877 —
Meyer, 1914 —
Meyer. 1928,1931 —
Mihailov, L 1–4 —
Mihailov, 1970 —
Mihailov, 1985 —
Morpurgo, 1958 —
Morpurgo, 1963 —
Muhly, 1974 —
Müller, 1844 —
Mylonas, 1964 —
Mylonas, 1966 —
Myres, 1932 —
Myres, 1952—
Neumann, 1961 —
Neumann, 1969 —
Nilsson, 1933 —
Nilsson, 1955 —
Notopoulos, 1962 —
Nylander, 1963 —
Olmstead, 1960 —
Otten, 1951 —
Otten, 1957 —
Otten, 1961 —
Otten. 1963 —
Otten. 1968 —
Otten, 1969 —
Otten, 1975 —
Otten, 1983 —
Otten, 1986 —
Özgüs, 1977 —
Page, 1959 —
Page, 1973 —
Palmer, 1962 —
Palmer, 1969 —
Pape, Benseler, 1959 —
Pareti, 1926 —
Parker, 1957 —
Parlangeli, 1960 —
Parry, 1928 —
Parry, 1930, 1932 —
Parry, 1972 —
Pfiffing, 1975 —
Picard, 1940 —
Podzuweit, 1979 —
Podzuweit, 1982 —
Pokorny, 1959 —
Powell, 1973 —
Ranoszek, 1934 —
Renger, 1972 —
Riemschneider, 1960 —
Riemschneider, 1973 —
Robert —
Robert, 1881 —
Robert, 1901 —
Rosenkranz, 1952 —
Rosenkranz, 1966 —
Rubinson, 1975 —
Ruge, 1921 —
Ruijgh, 1985 —
Russo, 1966 —
Rüter, Matthiesen, 1968 —
Rutter, 1975 —
Rutter, 1976 —
Sacconi, 1969 —
Säflund, 1957 —
Sandars, 1978 —
Sayce, 1888—
Schachermeyr, 1929 —
Schachermeyr, 1935 —
Schachermeyr, 1950 —
Schachermeyr, 1954 —
Schachermeyr, 1958 —
Schachermeyr, 1960 —
Schachermeyr, 1962 —
Schachermeyr, 1976–1982 —
Schachermeyr, 1983 —
Schachermeyr, 1983a —
Schachermeyr, 1984 —
Schachermeyr, 1986 —
Schadewaldt, 1938 —
Schadewaldt, 1944 —
Schadewaldt, 1965 —
Schadewaldt, 1975 —
Schmitt, 1967 —
Schuchardt, 1940 —
Schuchardt, 1941 —
Schwyzer, 1939 —
Ševoroškin, 1968 —
Shipp, 1972 —
Singer, 1975 —
Singer, 1983 —
Snell, 1953 —
Sommer, 1932 —
Sommer, 1934 —
Sommer, 1937 —
Stählin, 1923 —
Steiner, 1962 —
Steiner, 1964 —
Strassburger, 1972 —
Strobel, 1976 —
Stubbings, 1973 —
Stubbings, 1975 —
Szemerényi, 1957 —
Tischler —
Tomaschek, 1980 —
Toporov, 1990 —
Toynbee, 1950 —
Van Brock, 1959 —
Vasmer, 1970 —
Vaux, 1969 —
Ventris, Chadwick, 1959 —
Ventris, Chadwick, 1973 —
Vermeule. 1964 —
Vetter, 1948 —
Vian, 1959 —
Vian, 1959a —
Wainwright 1952 —
Wainwright, 1963 —
Walberg. 1976 —
Watkins, 1976 —
Watkins, 1986 —
Watkins, 1987 —
Webster, 1964—
Weickert, 1959 —
Weippert, 1981 —
Whitman, 1958 —
Wiesner, 1963 —
Wilamowitz-Moellendorff, 1886 —
Wilamowitz-Moellendorff, 1895 —
Wilamowitz-Moellendorff, 1903 —
Wilamowitz-Moellendorff, 1916 —
Wilamowitz-Moellendorff, 1924 —
Wood, 1985 —
Zgusta, 1964 —
Zgusta, 1984 —
Zwiecker, 1921 —
Summary
In their book,
In the introductory Chapter 1,
In the Part 1,
The Second Chapter,
Under the rule of Tuthalijas IV (the second half of the 13 century B.C.) the political picture undergoes major changes. Since that time the king of Aḫḫijawā is expunged from the document listing the «great kings», and the ruler of Milawa(n)da is regarded as a subject of the Hittite king; moreover all the dealings with that ruler are conducted without the prior consent of Aḫḫijawā. It is quite evident that certain developments taking in the Achaean metropolis of the Balkan Peninsula were apt to undermine the Achaean Greeks’ position in Asia Minor. The text KUB XIII, 13 is dated to that epoch. It informs us of the defeat suffered by the king of Aḫḫijawā in the Seha River Country (later Mysia) — this fact exactly corresponds to Greek tradition relating the inauspicious beginning of the Trojan war when invading by mistake Mysia instead of Troad, the Achaeans had been repelled by local population (a «Pseudo-Iliad» of a sort!). Using this evidence, we can correlate historical prototype of the Trojan war with certain crises of Greek history of the second half oft the 13 century B.C.
In Chapter 3,
In Chapter 4,
In Part 2,
While writing Chapter 5,
As for the «Laomedon’s» Troy VI and «Priam’s» Troy VIIa (18–13 centuries B.C.), there seems to have seen a strong Greek-oriented ruling stratum in the city that exerted considerable cultural influence. However, even if we are to openly admit that Greek rulers could appear in Ilios in the beginning of the 2nd millenium B.C., the bulk of Troad’s population was composed of early Thracian ethnic elements whose influence on ethnolinguistic aspect of those who fought the Achaeans during the Trojan war was the strongest.
In Chapter 6,
Other Luwian tribes had had a Trojan phase in their prehistory as well. Thus, the name of Sarpedon, the hero-protector of the people speaking Lucian A language, derives from the name of a headland situated in the south of Aegean Thracia, opposite Tread. Homeric figure of Sarpedon fighting the Achaeans for Troy returns this image to its historical and geographic origins. Another Luwian tribe, Cilicians, is known to Homer as a people that once inhabited the south of Troad. The authors explain their name as a derivative of their sanctuary’s name Κίλλα < Hitt.-Luw.
Chapter 7,
However, this historical reminiscence is complicated by mythological motifs whose provenance is to be sought in Asia Minor. Thus, tradition makes the Cetean king Eurypylus a son of the Mysian demigod Telephus who was a hero participating in the events of «Pseudo-Iliad». Telephus while fighting the Achaeans gets his feet entangled in a vine and being severely wounded in the thigh, flees overseas to Greece to show the Greeks the way to Troy in exchange for their healing his wound. The above story is doublessly a Greek revision of the Western Anatolian version of the Hattie and Hittite myth about the fertility god Telepi/Telepinus who shuns the world, sick and getting healed, furious and then placated. Under the influence of this calendar myth intruding in the historical legend, the «women’s gifts» for which the Ceteans-Hittites perish, turn into the fabulous golden grapevine which had supposedly been presented by Priam to the Cetean queen and became the bane of Eurypylus. The memory about the fighting between the Greeks and their fell Hittite foes (cf. the story of Hercules fighting the κῆτος-monster) merges with the motifs which had come to Greeks from traditions of the peoples of Asia Minor living near Troy.