Сборник представляет разные грани творчества знаменитого «черного юмориста». Американец ирландского происхождения, Данливи прославился в равной степени откровенностью интимного содержания и проникновенностью, психологической достоверностью даже самых экзотических ситуаций и персоналий. Это вакханалия юмора, подчас черного, эроса, подчас шокирующего, остроумия, подчас феерического, и лирики, подчас самой пронзительной. Вошедшие в сборник произведения публикуются на русском языке впервые или в новой редакции.
Предисловие (Автор: Гузман Александр Б.) — отсутствует
Самый сумрачный сезон Сэмюэля С
Он жил в Вене на серой сумрачной улице, отъединенный от нее двумя пролетами лестницы и четырьмя грязными, вечно закрытыми окнами. Медленно поднимался по утрам и босиком шатко брел по коридору в темную затхлость ванной. Иногда замирал — понаблюдать за цепочкой рыжих муравьев, исчезающих в стене за плинтусом. Он достиг возраста, когда плоть начинает плыть, а дух еще пытается ее удерживать.
Заботился о сердце (ел вареное) и не позволял религии лишить себя аппетита и чувства юмора. Жизнь в этом странном городе на пограничье двух цивилизаций текла тихо, ропот большого мира сюда вроде бы и доносился, но вслушиваться — зачем, кому нужна лишняя дыра в голове. Вылечиться — вот какую он поставил перед собой пять лет назад задачу, и теперь, тысячи долларов спустя, по-прежнему дважды в неделю минута в минуту являлся к пухлому коротышке доктору, который сидел в углу, косился из полумрака и невозмутимо слушал, изредка все же фыркая в кулак. Уже нежданное, пришло озарение. Что, оставаясь на месте, быстрее стареешь.
Сэмюэль С создал собственный ритм жизни и разрабатывал то одно, то другое из начинаний, которыми можно было худо-бедно перебиваться если не до конца дней, то хотя бы месяца по полтора кряду. Так он стал давать уроки американского гостеприимства и обзавелся тремя эксцентричными ученицами — аристократками, которым взбрело в голову бегать впереди прогресса. Уже на втором занятии этой его частной академии, когда изображали чай у ректора Гарвардского университета и обучались употреблять биг-маки с попкорном, он враз лишился и гостеприимства учениц, и временной профессии, неудачно скрестив ноги под складным столиком с мейсенским фарфором. Прощайте, новые платья двух клиенток. А третья лишь усугубила неловкость и нарвалась на ссору с подругами, тут же рухнув со смеху на пол. Зато эта вдовая графиня дожила до зажигания спички о подошву, чему посвящался урок третий. Она смотрела на Сэмюэля С снизу вверх, ловила каждое слово, он даже заподозрил, что она с ним просто играет, а сама, подобно его психиатру, держит ухо востро — премиленькое, впрочем, ушко — и на некоторые реплики тоже фыркает в кулак, заодно заслоняясь, а то вдруг он перейдет к поцелуям.
Графиня, гибкая блондинка с мышцами, как стальные тросы, твердила, как это ужасно, чтобы человек столь тонкий, умный, знающий растрачивал себя по пустякам. В таких случаях Сэмюэль С говорил:
— Но вы, графиня, вы же цените меня, мне этого довольно.
— Ценю, герр С, конечно, и ваше отношение ко мне ценю тем паче.
Таким вот образом Сэмюэль С скользил по снежному склону души курсом на майские бутоны и прямиком в очередное европейское лето. Время от времени на непослушных лыжах залетая головой в сугроб, а проще говоря, впадая в депрессию. Зато в дни просветлений, в опере, послушав Моцарта или Верди, об руку с графиней шел в фойе, где та в сиянье люстр объясняла ему и кто здесь кто, и кто никто, и кто из себя кого корчит. Дважды, когда он провожал ее до дверей квартиры, между ними что-то возникало: в первый раз она сказала, герр С, у нас семь лет разницы, я возраста себе не убавляю, хотя, может, и следовало, поскольку вполне могла бы. И оставила его на лестнице, солидно пахнущей сандаловым деревом, созерцать медленно затворяющуюся дверь. А второй раз пригласила: заходите. Поставила на граммофон «Реквием» Форе, налила ему в бокал фиртель[1] шампанского, и Сэмюэль С подумал, вот оно, лед сломан, культурный барьер взят, до спальни рукой подать. Но она заговорила вдруг отчетливо и громко:
— Что с нами такое, герр С, живем в каком-то выдуманном мире. Что с того, что мы ходим в оперу, что с того, что мы сливки общества в этой деревне, которая когда-то была городом. — Тут она улыбнулась тепло в грустно. — Ах, герр С, если бы можно было вернуться во времена юности и попусту тратить время на берегу какой-нибудь речки, думая, что жизнь впереди.
Сэмюэль С приберег эту тревожащую мысль для доктора, у которого без обиняков спросил:
— Герр доктор, как по-вашему, эта графиня что — зубы мне заговаривает. Ну должна же она чего-то хотеть в этом смысле.
Доктор мягко поскреб у себя под глазом и ответил то же, что и всегда:
— Продолжайте, пожалуйста.
От этих слов веяло холодом, но еще холоднее была зима в Австрии, где крыши неделями белели и белели, у дымоходов снег днем оттаивал, а ночью намерзали полоски льда, ярко блестевшие на рассвете. Затем постепенно, после множества судорожных предупреждающих ужимок у него всерьез кончились деньги. И Сэмюэль С молча пошел ко дну. Лыжи, палки, все к чертям. А на деревьях уже вовсю лопались почки, как-никак середина апреля.
Он не нашел ничего лучшего, как обходить знакомых, собирая пригоршни мелочи. Пока однажды майским вечером икры не начало сводить и на безлюдной площаденке ноги не подкосились. Тут перед ним в створе трех улиц замаячили три призрака. Один сказал, направо пойдешь, в канаве помрешь, другой ничего не сказал, витал себе молча, с загадочным видом пуская ветры, а третий так и вовсе: голая девица, прозрачная такая, стоит в одних полосатых гетрах, красно-синих — это у них часть формы в Рэдклифе — и вдруг говорит, ну наконец-то, прощай, школа. Сэмюэль С остановился, содрогнулся и устремился на ближайшую почту, где купил бланк телеграммы и отчаянно возопил к богатым амстердамским друзьям, чтобы выслали денег, да побольше, надо удержаться на плаву, а то он тонет, тонет.
Он утонул. Хотя деньги прибыли. Но не раньше, чем он задолжал за комнату, и пришли из полиции, забрали паспорт. А в день, когда он шлепнул пачку банкнотов на стол под шмыгающий нос хозяина квартиры, ему выдали паспорт и выселили. Стоял на улице, ждал такси, а хозяин, крестясь, запирал за ним дверь на крюк. На вокзале Зюдбанхоф проверил пожитки, готовый откочевать к югу — в Триест, Венецию или Стамбул, — и позвонил графине. Та говорит, не уезжайте, перезвоните через десять минут, я знаю одну женщину, тоже вдову, у нее есть свободная квартира в три комнаты и нет жуткой жажды наживы.
Через двадцать минут у него была новая хозяйка. К которой он прибыл прямо с вокзала. Вдова, чванливая, носатая, да и район далеко не из лучших. Он поклонился, она улыбнулась. У нее были волосы, грудь, а также ноги. Как жилец и хозяйка они вполне подошли друг другу. Хотя потом был еще краткий период конных прогулок с графиней в парке Пратер, где она как-то раз остановила лошадь под деревом и заявила, подставив ветру летящие локоны:
— В одном вам нельзя отказать, герр С: вы крепко держите себя в узде.
На три недели и два дня он получил передышку и стал понемногу выволакиваться из водоворота. Ежедневно цокая подковками надраенных сапог по плиткам лестничной площадки, звеня шпорами, нахлестывая себя по бедру ивовой веточкой, утонченно элегантный в намотанном на горло желтом шарфике. В Пратере они резвились под сенью ветвей. Вдыхая прохладные древесные ароматы. Потом — бац. Графиня в очередной раз остановила лошадь под тем же любимым деревом и, только было он почти привычно чуть не зачирикал, как засадит ему этакий хук в солнечное сплетение:
— Наездник вы знатный, герр С. Но главное — вовремя остановиться, ведь правда же.
На всем пути назад Сэмюэль С старался не терять лицо. Придя домой, плюхнулся в пыльное кресло, ноги вразброс. Под конец прогулки так осадив кобылу, что чуть рот ей трензелем не порвал. Ишь, графиня-то — решила вокруг пальца обвести. Вот так всегда с этими бабами: ты готовишь, ездишь, изъясняешься лучше них, а они потом еще и не дают. Ну что ж, отправил сапоги, шпоры и прочую сбрую на консервацию, вместе с курсом американских манер, фонетикой, семантикой, искусствоведением и волей продолжать борьбу. Услышал осторожные шаги. Хозяйка ухом к двери. Тихо извлек себя из кресла, приложил ухо со своей стороны, а потом и глаз — к замочной скважине. С глазу на глаз, хоть и не слово за слово, но как-то это все же привело к тому, что несколько недель спустя в пол-одиннадцатого утра она постучала.
— Герр С.
— Вас ист[2].
— Герр С, прошу прощения.
— Так вы вчера уже просили прощения.
— А я и сегодня прошу прощения.
И в тот раз, и потом после такой, с позволения сказать, пикировки у них начинался междусобойчик, переходивший в безудержный галоп вокруг обеденного стола. Она была шустрой, в руки не давалась. В конце концов, пыхтя и отдуваясь, а его чуть не доведя до инсульта, она соглашалась на компромисс:
— Герр Сэм, я встану с этой стороны стола, если вы встанете с той.
Сэм С вставал со своей стороны стола. Когда она улыбалась, у нее сужались глаза. И показывались два вставных зуба. Полуголые — она на верхнюю половину, он на нижнюю, — они предавались пустой болтовне над остатками завтрака. Под дребезжанье двустворчатых рам, когда колеса трамвая за окнами перемалывали брошенный на рельс камешек. Все тот же ритуал, по кругу, как по рельсам, пока Сэмюэль С не придумал дразнилку, чтобы из-за преграды как-то достать ее.
— Агнес-психогенез.
— Герр Сэм, не называйте меня так.
— Почему мы не можем вступить в нормальную половую связь.
— Герр С, вы меня пугаете.
— Ничего себе. Я вас пугаю. Знаете что, Агнес, это вы меня пугаете. Но если иного отдохновения Господь мне не дал, то не настолько я в Него верую, чтобы просить о замене.
Хозяйке каждый раз требовалось время мысленно разжевать его реплики, она беспомощно улыбалась, буравя взором эту черную дыру, это непознаваемое нечто, нависающее солидным брюшком по ту сторону мебельной преграды: наполовину человек, наполовину зверь, на две трети джентльмен, сумма и то не сходится. И, сделав голос вкрадчиво-дружелюбным, она ввинчивалась, влезала в его жизнь:
— Герр Сэм, ваш мозг слишком много думает.
— Вот-вот, он и сейчас думает. Думает, почему бы нам не завалиться в койку. В нашем-то возрасте. Беда прямо.
— Герр Сэм, чем вы там занимаетесь в своих комнатах, когда по три дня не выходите.
— Я думаю.
— А о чем вы думаете.
— А о чем вы думаете.
— Я думаю, это у вас заскоки.
— Пожалуйста, продолжайте, Агнес-психогенез.
— Почему вы поселились в Вене.
— Чтобы, когда придет пора с собой покончить, я мог бессовестно заставить венцев разбираться с останками.
— И не стыдно.
— Но, надо отдать им должное, венцы не то что швейцарцы.
— Хотя не в моих привычках божиться, я скажу: слава Богу, герр С, слава Богу, по крайней мере мы не швейцарцы.
Такие сценки позволяли отвлечься от неполадок во внутреннем, так сказать, трубопроводе. И от эпизодической загадочной пульсации в паху, из-за которой ночами он отплывал в страну грез с тем же ощущением безнадежности, с каким нарезал круги по комнате, пытаясь ухватить Агнес за пятую точку, настолько внушительную, что на крутых поворотах она за хозяйкой не сразу и поспевала. Потом — минуты отчаяния, она ускользает в свою квартиру, сидишь несолоно хлебавши, и пустыня от горизонта до горизонта, и опускаются веснушчатые руки. И голос шепчет с ясного неба. Эй, привет, когда же ты наконец вылечишься, вылечишься, вылечишься. Потом к окну, прослушать гулкий грустный гомон колоколов собора Святого Стефана и посмотреть, как там солнце. Взошло ли снова. И еще острее ощутить желание отчалить на белом катере да по молочной реке с кисельными берегами прямо в старость.
Сэмюэль С всегда носил пиджак. И галстук, аккуратно повязанный под белым воротничком, пристегнутым к рубашке в тонкую полоску. Он заклеил окна, чтобы в комнату не проникали ни лязг трамваев, ни копоть. Хладнокровно дрейфовал по тротуарам, словно айсберг, — все одиночество в подводной части. До которой ни матери, ни миру никакого дела. В детстве играл как-то с приятелем, тот говорит, если признаюсь матери, что не верю в Бога, она умрет на месте, и Сэмюэль С бегом домой, мама гладит на кухне, а он ей: «Мам, знаешь что, я не верю в Бога», — а она ему: «Да что ты говоришь, передай, пожалуйста, прыскалку». Его первое озарение. Родители слишком заняты, чтобы во что-то верить.
Десять утра, воскресенье, последний день июля, за окном панически голосит скворец, по ветке липы крадется кот, накрапывает мелкий дождик. Сэмюэль С сидит, зажав уши, зажмурив глаза и погрузившись в задачу по сферической геометрии — небольшое упражнение, чтобы запустить умственный механизм и отвести душу подальше. Тут под горой грязного белья едва слышно звякнул телефон.
Археология в быту. Раскопать черный аппарат и услышать голос графини, которая сказала, что вот, подумала. Не зайдет ли он к ней на утренний кофе.
Сэмюэль С бодро пустился в путь, трамваем, пешком, через порталы дворцов, аллеями парков и между колоннами внушительного серого здания, процокал каблуками по черно-белым плиткам мраморного вестибюля. Быстрый взгляд на себя в зеркало. Последний шиллинг вылетел лифтеру. Скромная умеренная расплата за скромную умеренную роскошь. Закрыть антикварные створки, подняться на три этажа. Тяжелая резная дверь. Улыбчивая служанка из деревенских препровождает в гостиную. Он невесомо коснулся губами руки графини, точно по правилам, да и по своему разумению тоже. Графиня закинула ногу на ногу. Самая интересная часть у них утолщается выше колена. Сэмюэль С стоял столбом, не знал, что делать, может, подскажут. Как в детстве, в гостях у друга, когда все сели за стол, поели супа, он вытер рот и вставать, а его спрашивают: «Ты куда», — и Сэмюэль С сказал, оглядевшись: «Домой, конечно. А что, дадут еще».
— Вы удивляетесь, зачем я вас позвала, герр С.
— Нет.
— Наверняка удивляетесь, в столь неурочный час.
— Вру — удивляюсь.
— Вы мне нравитесь.
— Опаньки.
— Что значит «опаньки».
— Вообще-то, графиня, это вопрос сложный, тем более в нашем мире. Где говорят одно, думают другое, короче, от таких признаний я начинаю нервничать.
— Перейду к делу. Я хотела бы назначить вам содержание. Пожизненное.
— Ни фига себе, сказал я себе.
— Я ожидала немного другого ответа.
— Дык, Господи.
— Что же, это и все.
— Весь мой прошлый опыт, графиня, показывает, что я всегда говорю не то. Особенно в ответ на что-нибудь такое, что сам хотел услышать.
— Но при условии.
— Уй-ё.
— Герр С, я не шучу.
— Ну так сейчас начнете.
— Не совсем понимаю.
— Вы меня покупаете. Чтобы, когда накатит тоска-кручина, пнуть в зубы.
— Я вижу, герр С, вам нравится отгрызать куски мяса от руки, которая вас кормит. Наверно, это ваш способ спасаться от голодной смерти.
— Как вам угодно, графиня, но я был бы полным идиотом, если бы не сознавал, что глумление над чужим несчастьем — одно из главных блюд пиршества духа в этом городе.
— Считаете мое предложение глумлением.
— Нет, только условия, которое заставят меня его отвергнуть.
— Понятно. Но откуда вы знаете, вы же их еще не слышали.
— Я знаю человеческую природу. У некоторых есть масса воздушных змеев, для каждого ветра. А у меня только один змей, и он летает при определенном ветре. Короче, не играйте в теннис моим сердцем, нет, хуже, моим бумажником, который, кстати, почти пуст.
— А вы неблагодарный.
— Возможно.
— Да и слабак притом.
— Может, и так. Но я не продаюсь. Хотя от чашки кофе на дорожку не отказался бы. Кстати, что за условия.
Как спускался на улицу, как мерил шагами брусчатку Бальгассе, Сэмюэль С едва помнит. Выложился так, будто, попав в эпоху кембрийского оледенения, пытался еще этак картинно курить. Взгромоздив ноги на Северный полюс и дым вокруг луны завивая колечками. Тут и душа ушибется, и тело тоже. На длинном пути неудач. Начавшемся еще со школы, когда влюбленно разглядывал профиль соученицы. Сидевшей по диагонали через класс. После уроков незаметно провожал ее домой, выяснил адрес, кем работает отец, сколько платит за электричество, и нашел в сумме загадочную красоту. Потом чуть не застукали, когда подглядывал в окно, что они там едят. Если в гости к ним приезжали родственники, вызнавал по номерам автомобилей, кто они и чем занимаются, а как-то раз потратил целую субботу, отслеживая какого-то из ее дядьев, причем пришлось проехать сорок миль на автобусе до соседнего городка, где тот всего лишь поливал перед домом лужайку. Потом, когда после года изысканий знал о ней все, сказал ей привет, а ее взгляд прошел сквозь, будто я чисто вымытое стекло.
Вот знакомый киоск. Остановиться у дыры в стена и заглянуть в жабьи глаза киоскерши:
— Цванциг «Лаки страйк», битте[3].
Расплатиться двадцатишиллинговой бумажкой. Протянуть руку за сигаретами и горстью мелочи. Молниеносным взглядом пересчитав медь. Семидесяти пяти грошей не хватает. Еще один взгляд в дыру:
— Вы меня обсчитали. Но если вам это в радость.
Сэмюэль С пожал плечами, сказал гутен таг[4] и, склонив голову, отправился петлять извилистыми средневековыми улочками. Весьма взволнованный решением отклонить пожизненное содержание. Нравственность вышибает табурет, и петля пережимает шею. Утром, готовясь к выходу, протянул руки и растопырил пальцы, те были недвижны, как изо льда. Надел носки того же цвета, что и галстук, навел седельной смазкой блеск на ботинки и, по-военному чеканя шаг, выступил в залитый светом кошмар. Абстрактная алгебраическая абракадабра: В — вожделение, Д — денежный доход, помноженный на ряд зависимых переменных: С — смех, У — ужас, и все равняется П, то есть пролетел.
Сэмюэль С пересек Зингерштрассе, завернул за угол и в прохладный тенистый проулок. Иногда, чтобы оставаться в живых, достаточно оставлять след в памяти знакомых. Для графини — жадный неблагодарный грубиян. Затаившийся в Вене, на великом перекрестке кровей. Как следует смешанных. И ни одной ирландской. Хоть мелкими глоточками цеди, пока не покажутся сердца Габсбургов[5]. Но раз свое работает без сбоев, надо снова расправить плечи и двигаться дальше. А то еще разрыдаешься. О гречишных блинах в кленовом сиропе, о беконе и масле. Об осеннем утре, безоблачном синем небе, листьях каштана на газоне, свернувшихся в трубочку и хранящих безмолвный пахучий воздух. Давних-давних времен.
Стена. В стене проем под выцветшей старомодной вывеской. Сэмюэль С туда сворачивает, он словно маленький передвижной мирок — с канализацией, городами в почках, лесами в легких, озерами в печени. Вдруг уже пришло его время — щеголять в белых тапочках и пиджаке с завязочками сзади. Нельзя недооценивать бренность бытия. А женщина должна вбирать каждый выплеск того, что дает мужчина. Графиня хотела всучить свою старость, сдобрив ее еженедельным гонораром. А я чересчур ку-ку, чтобы согласиться. Ну что ж, на чашку кофе с рогаликом у меня еще хватит.
Присесть в полутемном кафе. Сложив руки вокруг чашки с блюдцем. Втянуть длинным печальным носом пары черной кофейной круговерти. Отломить от рогалика и прожевать. В ожидании августа, который начнется завтра. Вот ведь, теперь ностальгия замучила. А две девицы за соседним столиком спрашивают на ломаном немецком, потом сбиваются на английский, показывают на его кофе и рогалик-кипфель и говорят, что хотят то же самое. Сэмюэль С лихо выдает тираду на своем венском, разъяснив озадаченному официанту, что они хотят. Шатенка, повернувшись к нему, сказала:
— Вы, должно быть, говорите по-английски.
— А как же.
— Спасибо, что помогли.
— Всегда пожалуйста.
Сэмюэль С не спускал глаз с ее загорелых чистых рук — ногти обкусаны, но на пальце золотое колечко с жемчужиной и бирюзинками. Свежий, сочный аромат изящного загорелого тела. А подруга-то экая толстуха. В полутьме опять нахлынуло и захватило — это же целый мир, Гарвард, весь антураж, шейкер, пара сапожных колодок, да и часы в жилетном кармане, огромные, как луна. А теперь только мурашки по коже, когда снова слышишь американскую речь и шелестит над чашкой кофе карта.
— Прошу прощения, не могли бы вы помочь, мы как бы заблудились.
Сэмюэль С медленно разворачивается, одним движением снимая кепи и кивая. Нервная дрожь в мясистом бугорке между большим пальцем и указательным.
— Ну почему же нет.
— Нам хотелось бы посмотреть сердца Габсбургов.
— Как выйдете, поверните налево. Потом направо. Опять налево, еще раз направо и на второй улице слева увидите церковь. Там и будут сердца Габсбургов.
— Вы американец.
— Естественно.
— О Боже.
— Что такое.
— Не может быть, это не вы, невероятно.
— Не — кто.
— Сэмюэль С.
— Вы что, меня знаете.
— Это вы, ну и ну. В смысле, фотки я вашей не видела, но все равно была уверена, что не ошибусь. Просто у моего дяди есть друг, профессор Нью-Йоркского университета, так он ваш знакомый. Когда мы планировали поездку, он оказал, что вы интереснейший из европейских экспонатов.
— Отчаянье имя ему.
— Здорово. Прямо как взаправду. В смысле, ха-ха, он сказал, что как раз чего-нибудь такое вы бы и отмочили. Ну, ты подумай, Кэтрин, это же он, точно он. У нас даже есть ваш адрес.
— Оттуда меня уже выселили.
— Какая жалость. Кстати, я Абигейль, а это Кэтрин.
Следующие четыре дня Сэмюэль С не давал себе спуску, подтянутый, весь на взводе, хвост пистолетом. Тигриным прыжком из постели, стремительный наскок на раковину, плеснуть холодной водой в жевалки и гляделки, разлепить склеенные сном веки. Все комплексы, все каноны к черту. Впервые за пять лет он пропустил сеанс у доктора. У Абигейль такие волосы длинные, такие глазки, чистые-чистые, опушенные длинными шелковистыми ресницами.
В первый день он повел их к сердцам Габсбургов. На третий сказал ей, что Кэтрин не мешало бы покататься на лошади в Пратере, лишний жир растрясти. Абигейль ответила, что это оскорбление. И что вы за американец после этого.
— А кто.
— Не знаю, но на тех американцев, с кем я знакома, вы не похожи.
— Почему.
— Ну, если вам так нравится швыряться оскорблениями, то я тоже могу. Спасибо, конечно, что показали нам город, но из вас уже песок сыплется, и вообще столько не живут. Сколько эти ваши туфли. Да и галстук. Потом, вы тоже ведь не худышка. И воротничок не подходит к рубашке, якобы английской, но такую носят в Англии разве что работники службы общественного призрения.
— Вы знаете, что носят в Англии работники службы общественного призрения.
— А вот и знаю: надуется, как пузырь, вот-вот яйцами зазвенит, чтобы скорее чай подавали.
Для пресечения пагубной перепалки Сэмюэль С предложил попить чаю, изо всех сил стараясь не зазвенеть. Но от толстухи Кэтрин необходимо было избавиться. Хоть динамитом. Подруги сплошь и рядом не разлей вода, пока на одного мужика не западут. А потом трах-бах, и как чужие. Дружба дружбой, а мужичок врозь.
В порядке намека он шепнул Абигейль:
— Очень хотелось бы к вам чуточку поближе притереться.
А в ответ взгляд. Безнадежно враждебный. Как раз когда они тихой поступью выходили на безмолвную средневековую площадь Хайлигенкройцерхоф. И, остановившись у ограды парка на Прелатентракт, она выдала ему, в упор и дуплетом:
— Не такие мы пустышки, как вам могло показаться. Может, конечно, вы и повидали виды, но я умнее, чем вы думаете. Мы приехали в Европу, чтобы пополнить нашу галерею человеческих типов. Ну и, не стану лукавить, ради парней. Я понимаю, что у меня не такая уж смазливая мордашка, вот и приходится точить лясы с уродищем вроде вас. Который вполне мог бы быть моим папой. Или дядей, друг которого рекомендовал вас. Конечно, я не настолько наивна, чтобы упустить из виду, что вы мужчина. Только меня вы не за ту приняли. Я вам не вертихвостка какая-нибудь. А вы ужасный сноб. На всех сверху вниз смотрите. Если задницу не лижете. Знаете, кто вы такой. Зануда.
Несколько секунд Сэмюэль С затратил на осмотр оконных ставен, поднял взгляд на листву, щеки подставил солнечным лучам, и в голову пришла фраза, которая по здравом размышлении вроде никак не способна была туда проникнуть. Все же австрийцы-то — изящны духом, не нам чета. А я животное, по которому плачет учебник зоологии.
Четвертый день. С утра сдобренный липовым ароматом, да так, что даже гравий на дорожке, должно быть, клеится к подошвам. Вот и хозяйка туда же — заиграла увертюру, которая вполне могла кончиться оперой. В постели. Сэмюэль С сказал, да что вы говорите, Агнес, что вы говорите, ну и ну, вы хотите сказать, все внешние покровы падут, вы сцапаете меня, я сцапаю вас, и мы, словом, сплетемся. Тут лицо Агнес красноречиво сморщилось: мол, не так громко, герр С, вдруг кто услышит.
— Ну и пусть слышат. Пусть весь мир знает. Лично я во всяком случае точно собираюсь спеть сегодня арию.
И вот, в день, когда самки наскакивают сами, Сэмюэль С отправился на прогулку, в результате которой с письмом в кармане вскочил на трамвай. Он насвистывал, так как вдобавок получил и чек из Амстердама. Явившись к месту рандеву, он щелкнул каблуками, и они отправились, как было договорено, лесистыми склонами Каленберга на вершину, смотреть на Вену с высоты птичьего полета. Где она сказала, когда он поправил пару огрехов ее речи:
— Я знаю, что вы думаете. Вы думаете, я глупая.
— Я ничего такого не говорил.
— Вы так отворачиваетесь, будто ничто на свете для вас не новость. К вашему сведению, я прочитала всю мировую классику. И по-моему, все это гнилой отстой.
— Пожалуйста, продолжайте.
— Еще я прошла курс по психологии. Так вот, у меня есть-таки для вас новость. По-моему, это тоже отстой. Только не надо так ухмыляться. И все эти великие французские соборы, которые, по-вашему, просто ах, — по-моему, тоже гнилой отстой. По мне, так простая честная автозаправка куда круче всех этих витражей вонючих.
— Пожалуйста, продолжайте.
— Не особо-то заноситесь с этим вашим «пожалуйста, продолжайте».
— Серьезный случай. А ведь французские соборы — это действительно красиво. Или вы меня дурачите.
— Делать мне больше нечего, дурачить вас.
— Ладно, я вот что вам скажу. Вы самая типичная американочка-студентка, девчушка-хохотушка, из тех, что болеют за свою футбольную или баскетбольную команду и ни в коем случае не желают походить на маму с папой. Подрастете, поумнеете и тогда увидите, что многое обернулось именно так, как вы были уверены, что не обернется.
— Ах-ах, старый мудрый дедушка. Так навсегда в студентах и застряли. Живете на чужие подачки, сами говорили. Лазите по библиотекам, науку двигаете — далеко-далеко. Таким, как вы, без этой колыбели культуры ни туды и ни сюды. Почему не возвращаетесь домой. Назад в Штаты. Сами знаете почему — потому что не выдержите конкуренции. Глазом моргнуть не успеете, как вылетите в трубу.
Сэмюэль С не справился со слезами. Градом хлынувшие из глаз, словно булыжники под гору. Не рукавом же, в самом деле, утираться. Голос ее доносился издали, смутно, как плеск прибоя, когда и ветер светел, и моря речи, и сон далече. Тут ее губы произносят с участием:
— Ой, простите. Не хотела вас так обидеть. Я просто шучу.
Веснушчатый нос Абигейль. Небольшие карие глазки. Широкий рот. В улыбке являющий миру подлинно нетронутые красоты. Когда она вставала, хотелось увидеть то, что скрыто. Сейчас она сидела. А Сэмюэль С вставал.
— Вы посрамили меня.
— Да ну, еще чего.
— Да-да, именно посрамили, победа за вами. Сам напросился. Ладно, мне пора.
— Не уходите.
Сэмюэль С вновь нахлобучил кепи. Махнул рукой официанту, «герру оберу», устремившемуся, колыхая исполинским черным брюхом, смахнуть в черный бумажник-складень купюру, которую Сэмюэль С кинул на стол со словами, что сдачи не надо. Обер, черная туча, блеснул улыбкой, поклонился и исчез. Сэм С медленно стянул со спинки стула курточку и глянул на Абигейль.
— Не хотите, чтобы я уходил.
— Нет, не хочу, чтобы вы уходили.
— Прежде ни у кого не хватало духу мне это сказать. Тем не менее я ухожу. Всего хорошего.
Волоча коричневую курточку по галечке между столами, Сэмюэль С покинул солнечную террасу, взошел, миновав древнюю церковь, по ступенькам к дороге и сел в тесный прокаленный автобус, помчавший его, фырча и трясясь на ухабах серпантина, в тенистый сонный городок Гринциг. Где через дорогу под навесом дожидался венский городской трамвай. Сэмюэль С опустился на жесткую, облегающую ягодицы скамью, стиснул руками колени и попытался подавить тупую боль в спине. Как протянуть целых двадцать четыре часа до встречи с герром доктором завтра в пять. Зануда. Мудозвон. За неимением побед размяк и разжирел на неудачах. Один как перст посреди большого круглого нуля.
На другом конце трамвайного маршрута, в сияющем подземном вестибюле Сэмюэль С двинулся через пустынную ширь, так напомнившую ему Америку. И в самом центре, в мельтешении торопящихся на обед и с обеда венцев, в лязге и визге прибывающих и отъезжающих трамваев, боль резанула по почкам так, что он вскрикнул. Машинально схватившись за бумажник и кошелек с мелочью. Крепко их придерживая, по чудом раскрывшемуся в толпе проходу устремился на негнущихся ногах прямо в мужской сортир.
Пульс чересчур учащен для подсчета. Разбрызгивая по лицу воду, ловя ртом воздух, Сэмюэль С унял панику, согнул-разогнул ноги в коленях, выпрямил спину, опять перековылял через мраморную пустошь и кое-как втащил себя на эскалатор. На улице прошептал адрес и слился в такси. Как дикобраз, лишившийся иголок.
Укрывшись за четырьмя зашторенными окнами, Сэмюэль С наполнил ванну и поставил себе градусник. Из чащобы читанного по врачеванию вычленилась чертова куча болячек. Что за чума нечаянно прикончит. Дрожащей рукой вынул термометр, увидел красную черту на тридцати девяти, выронил, и тот разбился о ботинок. Хоть бы разочек чудом удержаться на уступе. Попробуем подойти к стене и на руках повиснуть на вешалке для пальто. Тик-так, тик-так, две минуты. Третья. Это как дверь. Всегда открытая. Ступишь в черный проем всего лишь шаг, и шиш вернешься. Скользишь, проваливаешься без ступенек, падая во мрак, и вспоминаешь прожитую жизнь, на каждом этаже жалуясь, поминая по именам тех, кого знал дольше. У них были руки и волосы, которые ты трогал, когда они сидели рядом, просто сидели, а ты — еще ребенок, и было ли так, чтобы к тебе прикоснулись, обняли, сказали, ну не капризничай, малыш, ну все же хорошо, все в порядке.
Вопль с площадки. Сэмюэль С остолбенел на своей дыбе, в дверь молотили. Отчаянный голос Агнес. Агнес-психогенез.
— Герр С, герр С, что вы делаете. Вы зальете дом, вода на лестнице.
— Их штербе[6]. Я умираю.
— Сначала выключите воду.
Вода из ванны ровным каскадом через края. Сэмюэль С озадаченно провожает взглядом полновесный поток, поспешающий по коридору и под дверь. Личный дунайчик. Промочивший ковер и вытекающий через парадный подъезд. И собравший на тротуаре кучку прохожих, которые с нескрываемым шаденфройде[7] веселятся и разве что по плечам друг друга не хлопают. Когда Сэмюэль С высунулся, вооруженный тряпкой, а за ним Агнес-психогенез тоже с тряпкой, только нацеленной ему в загривок, толпа расхохоталась. Он был исцелен. Тотчас же, мгновенно.
После дневного водевиля страх выселения всю ночь гонял Сэмюэля С по узким дымоходам, где он панически сучил сапогами, ссыпая со стенок слоистые струпья сажи. Чтобы в четверг проснуться и с боем брать каждую минуту до заветных пяти вечера. Потом с пятиминутным запасом по извивам узкой тенистой улочки, пульс бешеный, температура неизвестна. Мимо серой каменной церкви, где летом прохладно. Блеск ласковых лучей сквозь мреющую дымку. Шаг в ворота, меж исполинских дубовых створок. Через мощенный брусчаткой дворик мимо фонтана; из открытой двери прачечной клубы пара. Темная мрачная арка со статуей Пресвятой Девы. Красногубый благостный лик под синим капюшоном, и горит свеча.
Сэмюэль С одолевает сорок шесть ступенек, при каждом шаге рукой помогая колену. На третьем этаже большая дверь. Он громко постучал, вступил в прохладные покои и повесил кепи на крюк. Поворот стеклянной ручки, и за следующей дверью герр доктор сидит за столом. Кивнул. В одной руке опасно отточенный карандаш, другая покоится на желтом листе бумаги. За двумя большими, чисто вымытыми окнами тенистый зеленый сад, белые каменные статуи под деревьями в окружении самшитовых зарослей, и два сизых голубя терзают беззащитный жасмин. Самое место для редких игр тихой девочки в белых перчатках.
— Добрый вечер, герр С.
— Док, ну и ну. У меня звенит в церебеллуме[8].
— Пожалуйста, сядьте.
— И в медулле облонгате[9] дергает.
Сэмюэль С опадает в мягкое кресло коричневой кожи, добела вытертое локтями, спинами и задами пациентов. Тиканье больших золотых часов на столе доктора особенно громко в паузах, подгоняющих гонорар. В стеклянном шкафу семь языковых словарей и один технический, обращаться к которому работа с Сэмюэлем С понуждала доктора довольно часто. На стене дипломы из Гейдельберга, Вены, Берлина и Кембриджа. Грустное напоминание о прахе и только прахе в жизни Сэмюэля С — о его собственном дипломе. Смятом однажды вечером в трезвом кулаке и сожженном дотла на глазах у спокойно улыбавшегося друга. Залах дыма, латынь и пергамент. Думал, это откроет новые перспективы, куда там, кругом ярлыки да наклейки, сам ими поверх ушей и глаз обклеен, и в итоге сослепу натыкаешься на окружающую стену, не способный оценить вкус персика или пискнуть при оргазме.
— Я вас слушаю, герр С.
— Вчера меня всего перекорежило. Буквально в куски искромсало. Нарушил собственное правило: нечего распускать хвост, будто остальные — грязь под ногами. Встретил девушку. Случайно. Она обо мне знала. По крайней мере, что я самый вычурный чудик в Европе. Думал, это дает преимущество. А она развернулась и дала пинка, да так врезала — в самую душу. Док, ведь я не молодею, мне жениться бы, завести детишек, надоело шляться как неизвестно кто, этаким грязным старикашкой.
— Грязный старикашка, герр С, может быть женат и иметь десяток детей.
— Ага, док, вот я вас и подловил, заставил высказать суждение.
— Пожалуйста, продолжайте, герр С. Сэмюэль С сжал губы. Доктор свои разжал ипотянулся длинными уплощенными пальцами за белым сигарным мундштуком. Коснувшись пластика, его рука, пойманная взглядом Сэмюэля С, замерла.
По стенам кабинета в полумраке вихлялись блики, вслепую засланные лаковой листвой, обласканной летней лазурью. Герр доктор на глазах худел. Сидя в кабинете и посасывая белый мундштук без сигары. Какой простор для умозаключений. Грудничками все, случалось, довольствовались самообольщением. Остается надеяться, что мать герра доктора не была чересчур худосочной. За эти пять лет я его, должно быть, чуть с ума не свел. Когда вхожу, каменеет, уходит в глухую защиту. Но маски не снимает, удар держит. А я порой такое поднесу, такую дичь, вроде как все в этом мире должны были с детства любить меня, а не выскакивать вдруг из зеленой чащи, не возить мордой по всей прогалине. Тут герр доктор медленно встает. Заходит мне за спину. Я умолкаю. Продолжайте, пожалуйста, говорит он. Вы это, спрашиваю, зачем. Просто пересаживаюсь, отвечает. Тогда я понимаю, что заставил его улыбнуться. Он устраивается в углу и незаметно прыскает в кулак. Может, герр доктор и выдержит.
— Я разрыдался, герр доктор, ревел в три ручья. У меня, что ли, нервный срыв.
— Нет, герр пациент.
— Так что мне делать. Я решил горячку не пороть. Посуду об пол вроде рановато. Пока лучше сделать ноги. Мой телефон у нее есть. Потом подумал. Вот и хорошо. Если у нее есть мой телефон, мы еще можем сблизиться. Еще проберусь сквозь заросли в глубь ее джунглей. Только вот что, док, меня беспокоит: мне подавай все моложе и моложе. В чем дело-то.
— Продолжайте, продолжайте.
— То есть, герр доктор. Думаете, рвусь заполучить эту телку, чтобы, как говорится, позаимствовать свежей закваски, подбодрить брожение соков. Хотя что она может во мне найти. Во-первых, денег нет. Опять же крышу подточили мыши. Когда же я вылечусь. Смогу наконец создать семью с кучей детишек. Я даже заглушил в себе весь этот либерализм хренов. Да те же предрассудки — ну пусть себе тихой сапой займут в моей жизни прежнее место. Док, я ли против. У вас-то их полно должно быть. Это же здорово, зачем отказывать себе в такой малости перед смертью. Подумываю даже, не заказать ли по себе мессу, только было бы это чуть подешевле.
— Понимаю, понимаю, герр С, но продолжайте, пожалуйста.
— Ну что ж. Начнем с того, что я родился в городе Потакет, штат Род-Айленд, страна Америка. Октябрь, холод, мрак, туман наносит с берега. Как матери моей пришли поры спускать пары, у ней от радости прям аж на лоб шары, я шасть наружу из своей норы, сплошного рева девять фунтов — не хухры-мухры. Но вот уж рос-то я совсем не на верху горы, о чем сам не ведал. Стоял и пялился на поезда — а фиг ли, — а они мне ногти на ногах стригли, и, пока я там отирался, солнцем палимый, красивая жизнь проносилась мимо.
— Прощу вас, не надо ерничать.
— Да что ж мне делать, ведь от вас-то слова не дождешься. Вот я и вынужден переть вспять до упора, авось увижу, где маху дал. Сел на экспресс, который гонит мимо баб и денег. Кстати, док, я уже пять лет хожу к вам дважды в неделю. А утром лежу в кровати и бабки эти самые считаю. Можно было дорогую тачку купить. А у меня и дешевой никогда не было. Вдумайтесь, мог бы дважды в неделю по пятьдесят минут наводить на нее блеск. А когда наконец дамочка хочет выйти за меня, да еще приплатить готова, я сбегаю. Вот уж пролетел так пролетел, как говорится. А хочу стать нормальным. А вчерашнее показывает, что никакой я не нормальный.
— Пожалуйста, не кричите, герр С.
— Боитесь, что соседи услышат.
— Пожалуйста, продолжайте.
— Отвечайте немедленно. Вы боитесь, что соседи услышат.
— Нет, герр С, я не боюсь, что соседи услышат. Пожалуйста, продолжайте. Но должен предупредить вас, что налицо все симптомы выздоровления.
— Док, только не это. Я так одинок. Одинок, как звонок между ног. Как мне заполучить эту телку.
— Универсального рецепта нет.
Сэмюэль С подтягивает коричневые носки плотной вязки и вздыхает. Негромко жужжит вентилятор. Тикают часы. За окном трель свистульки. Все та же девочка в белых перчатках, малышка с большими голубыми глазами и длинными волосами; когда папа приходит домой, ей позволяют свистнуть. Крошечная радость каждый день в пять пятнадцать. А в ожидании она толкает по кремнистым дорожкам игрушечную коляску, беззвучно разговаривая с куклой.
— Может, с меня на сегодня хватит, док. Посижу только, пока не кончится час.
— Этот час ваш, герр С.
— Я в курсе, что час мой. Вас это небось раздражает. Просто хочу посидеть. Молча. Потому что разговоры ни к чему хорошему не приводят. В чем дело, док, почему я лишен нормальной работы, красивых женщин. Взять, к примеру, это международное издательство — ну, которое тут, по соседству. Вот уж всем сиськам сиська. Как бы я к ней припал. Так и вгрызся бы. Но стоит кому-нибудь заметить, что я туда поглядываю и бочком подбираюсь, мне сразу проходи-проходи, не видишь, что ли, тут мы кормимся, кыш отсюда. Злокозненные узурпаторы праздника жизни. А меня этак локтем, локтем: под столом ползай, крошки подбирай. Еще и пальцы береги — каблуком отдавят, чисто для смеха.
За дубовыми вратами докторова дома Сэмюэль С остановился. Кепи сидит ровно, без пяти шесть вечера, четверг, август, Вена. Где можно пройтись по Гольдеггассе с ощущением, будто ты только что от бабы. Надо же, занесло: восточное Мюнхена и Парижа, не говоря уж про Галифакс. Пока бродил узкими улочками в тени собора Святого Стефана, главный колокол бьет шесть. На углах Кертнер-штрассе занимают позиции ранние пташки из панельных девок. Голубые и розовые платьишки, свитера наброшены — к вечеру похолодает, а болтаться им допоздна. Сэмюэль С резко сворачивает в короткий серый проулок, и вот пришел: внутри сплошь дымчато-янтарный мрамор, вылитый мавзолей. Сел в кабинке, локти на стол, и на минутку приложился лбом к ладоням. К фигуре скорби склоняется официантка.
— Добрый вечер, герр С, вам нехорошо.
— Хочу растравить синапсы сливовицей. Не растравятся — в голубых кедах на полюс поеду играть ивасям на ионике.
Когда главный колокол бил восемь, Сэмюэль С уже стоял на столе, раскланиваясь после сложного танца под названием гавот гегемона — форменная акробатика, двумя притопами и тремя прихлопами не обойдешься. Потом урок американского футбола, владелец в ужасе — а что, удар «пыром», вместо мяча рюмка сливовицы. Сразу опрос восхищенных зрителей, слизывающих с лиц сливовицу, не отлучен ли кто от Любови, не зазяб ли без зиждительной заботы. После социологии — авторская песня
Восторг всеобщий, улюлюканье, по столу затренькали шиллиги. Присутствующие венцы, правда, ограничили одобрение хлопками. Но и они ощерились во все рты, когда, сняв пиджак и зажав в пальцах сигару, Сэмюэль С в желтых подтяжках, намотанных на горле, раскинул руки крестом и спел подряд четыре расширяющих ребра арии Моцарта, чем привлек с улицы толпу, набившуюся в фойе и запрудившую тротуар. Дым, крики и канкан вплоть до стриптиза. Полный дурдом. Менее стойкие стыдливо отворачивались, прикрывали глаза и косились из-под пальцев. Наконец он провозгласил по-английски, что отправляется к истокам. Вверх по речке-говнотечке, без руля и ветрил, да и вообще он стеснен в плавсредствах, так что не сделают ли ему на прощанье ручкой.
Пятница, рассвет. После такого трудного четверга. Сэмюэль С простерт в бессознательности под столом, подтяжки петлей вокруг шеи. В левой руке черная монашка — кукла будто для ритуала вуду, узрев которую он возопил благим матом и швырнул ею в стенку. Мир выглядел желтым. Боли в ахилловых сухожилиях, во рту саднящий спиртовый осадок. Ночь напролет беготня по канату над бездной, чтобы потом через ледяную пустыню отбыть в Одессу служить черную мессу. Ох, ну и утро. По стене крадется солнце, в щели портьер проныра лучик. Заставить себя встать на колени. На четвереньках выползти по хлюпающему ковру в коридор, сделать пи-пи. Пока почки выжимают яд по капле, слабеет сердце. Назад к скрипучему матрасу с конским волосом, по пути носом к носу столкнувшись с монашкой, под белый фартучек которой заткнута записка.
ШЛИ БЫ ПРОВЕРИЛИ МОЗГИ.
Искренне Ваш, австрийский гражданин.
Сэмюэль С лежал в постели, наблюдая убывающую перспективу серых пятен на диагоналевых кавалерийских бриджах, продранные носки коричневых туфель и подтяжки вразлет, как сломанные золотые крылья. Взгляд в потолок. Вся в трещинах лепная блямба, с которой неминуемо сольешься, когда придет пора вознестись. Лежу тут мордой вверх. Черт знает где. Не предприняв ничего. И потеряв все, тем не менее. Мозги не проверять пора, а жарить и жрать. Вон виднеются. Глаза-то не наружу, внутрь смотрят. Да и с ушами неутешительно — сплошной шурш. А, это за дверью на цыпочках Агнес-психогенез. Прикидывает, достукался ли я уже до последнего помертвения. Трамвайный визг затихает. И в сон — как в яму. Приснился дикий бык, ковыряющий рогом клумбу с маргаритками и рычащий, я, дескать, царь зверей. Естественно, надо подойти поспорить, и тварь в атаку. В конце концов загнала в сарай, где я замер, трепеща на вершине ароматного штабеля брикетов прессованного сена. Шепчу животному, из ноздрей которого бьет пламя. Бычара, давай договоримся. Травки получишь. Тут и у самого чуть ли не искры из ноздрей, так близко просвистели рога. Снова проснулся. Лоб в поту. Пора пи-пи. Серьезное усилие воли, перекатиться вбок. Приземлиться на полу на колени. Встать, мотнуть головой и в ванную.
Сэмюэль С осторожно ступает между муравьями, снующими в болотистом мирке между ворсинок ковра. Вывернулся из одежды, как змея из кожи. Наполнил до краев ванну, вдохнул курящийся пар. Закрутил кран. Набрал в горсть туалетной бумаги, смял в комок и сунул под язычок звонка. Вот телефон еще, его тоже — закопать в исполинской груде грязного белья. Скрепить портьеры булавкой, зажечь электричество. Накинуть на кресло простыню, полотенце. Сложить книги в пределах досягаемости. Одну взять с собой в ванную.
Сэмюэль С медленно погружается в горячую воду. По его ноге ползет отбившийся от стаи муравей, взбирается к колену и выписывает безумные круги на этом островке безопасности, который тоже скрывается под водой. Муравей исступленно дергается, пытается плыть к берегу. Безнадежно. В отчаянии колышутся усики-антенны. Сэмюэль С подставил ему палец, с превеликой осторожностью. Вопреки инстинктам, подстрекающим к убийству. Тот замер на самой большой веснушке предплечья, пожевал мандибулами. Перед тем как отправиться в полет за пределы опасной зоны. И тут же в дверь квартиры постучали — раз, потом еще раз.
Сэмюэль С в горячей ванне аж заиндевел. Хозяйка. Или полиция. У которой всегда руки чешутся, если не арестовать, то хоть вызнать, какой ты пастой чистишь зубы. Еще три стука.
Нет, это не венцы — те, если не ответишь, начинают расспрашивать соседей, а услышат достаточно, уйдут, всем довольные. Еще три стука. Полиция. Накрыли, когда я в самом уязвимом виде. Мол, денежки давай за дерзостный дебош. Плакали дотации из Амстердама, до последнего доллара.
— Эй, есть там кто, приве-ет.
Чтобы сохранять хладнокровие, в ванне слишком жарко. Потому что это голос Абигейль. Только нужна ли снова эта лишняя боль, какой смысл. Отвергнув вас, они чувствуют вину и приходят рассказать о ней подробно.
— Эй, я знаю, что вы здесь. У вас свет горит. Приве-ет. Это я, Абигейль.
Сэмюэль С вздымает тело из ванны и шествует по коридору, роняя капли. Задрапировался выложенными на кресле простыней и полотенцем и направился к входной двери, чтобы не было этих криков, проникавших сквозь тонкие картонные стенки.
— Что вам надо.
— Надо поговорить.
— Не могу, я раздет.
— Просто хочу вам кое-что сказать.
— Что вы хотите сказать.
— Еще не знаю. Но надо поговорить.
— Ну вот, опять двадцать пять. Не будем же мы снова. Посрамлен. Хватит. С меня довольно.
— Вот еще глупости. Почему не посмотреть правде в глаза.
— Какой еще правде.
— Я хотела бы узнать вас получше.
— А мне-то хоть одна причина есть — узнавать вас.
— Могли бы пристроить голову ко мне на плечико.
Краем простыни Сэмюэль С отер со лба испарину. Да, чтобы их понять, надо с бомбейскими дантистами в торосах Шпицбергена полгода совещаться. А в Вене изволь управиться секунд за двадцать.
— Сколько вам лет.
— Достаточно.
— Я старше вас почти вдвое.
— Нечего тогда вести себя как ребенок. Откройте. Будем друзьями.
— Это самые скользкие отношения, какие только бывают.
— Что с вами. Вы что, трус.
— Да, а вы кто.
— Я еврейка. На три четверти.
— А я антисемит. На четыре.
— Отлично. Вот я и избавлю вас от вашего предубеждения.
Сэмюэль С отворяет засовы, придерживая край простыни зубами. Его первая гостья. Вся в коричневом, вышитая шелковая блузка и кожаная юбочка. На плече большая переметная сума, чтобы не сказать седельный вьюк. Ноги в низких замшевых сапожках, замерших на пороге душной темной гостиной.
— Ну ничего себе. — Она даже присвистнула.
— Вы хотели зайти.
— Я, конечно, читала, что в Европе бедновато, но это совсем уж. А что ковер-то хлюпает. И видок у вас какой-то замогильный.
— Не нравится — дверь вон там.
— Ой-ой, какие мы обидчивые.
— Як себе никого не зову, а если кто приходит, то я за впечатление не в ответе.
— Ишь хитрый какой. Настоящий демагог.
— Я уже сказал, дверь вон там.
— Желание повернуться и уйти у меня есть. Но я не делаю этого. И только потому, что комнаты грязнее не видала в жизни. Капитально загажено. Надо срочно принять меры. Зачем у вас все лампы горят. А шторы белый свет застят. Времени три часа дня.
— Для меня это полночь.
— Можно мне сесть.
— Садитесь.
Сэмюэль С прошлепал в ванную. Холодной водой плеснул на голову и, продравшись гребнем через спутанные волосы, изобразил на левом склоне черепа неровный пробор. Неужто снова стезя свернула. На сей раз, казалось бы, в оазис. Стоит себе, семитская смоковница, сулит исламские сласти, а сунешься — песок да сушь да собачья чушь. Плюс ко всему хозяйка развела в подвале улиток, в стеклянном ящике, и они громко хрумкают виноградными листьями. Графиня про нее сказала, что, когда темно, она немного странная и вообще замучила своими эскарго[10], но утром вроде ничего, вроде опять в норме.
Вздернув подбородок и расправив плечи, Сэмюэль С выступил из ванной, солнечно лучась глазами. Белый крахмальный воротничок, рубашка в синюю полоску. Абигейль — нога на ногу. Листает его самоучитель банковского дела. Поднимает взгляд, глаза карие, губы сиренью отсвечивают.
— Прошу прощения, что наговорила на Каленберге. Встретила тут кое-кого из ваших знакомых, они сказали, что вы лечитесь. Знала бы, не говорила так.
— Все говорят то, что хочется. И всегда искренне. А делают всегда наоборот.
— Черт, как неловко. Не знаю, что и сказать. Может, окно откроем.
— Окна заклеены.
— Как-то я к этим европейским запахам не привыкла.
— Этот воздух здесь уже четыре месяца, менять его не вижу причины. От свежего воздуха меня мутит.
— Вам нравится такая первобытная жизнь.
— Нет.
— Тогда почему.
— Потому что иначе жить у меня нет денег, а убирать некому.
— Прибрались бы сами.
— Нет настроения.
— Что ж, извините, не настаиваю.
Сэмюэль С замер по стойке смирно. Возле стола, заваленного кипами бумаг. Втянуть, вобрать в себя все щупальца, все усики, все рожки и ложноножки жизни, все свои сны, стремления и сомнительные сделки. Чтобы какой-нибудь злой чечен ятаганом походя не отчекрыжил. В конце концов жив покуда, и то ладно. Тихо, тихо ползи, чуть что — рожки в домик. Цветочек сразу не лапай: небось в высоковольтный кабель впаян, шандарахнет так, что клочья полетят. По закоулочкам.
Протягиваю щупальце:
— Ну и зачем вы пришли.
— Переспать с вами.
Пришлось перенацелить кровоток опять к пяткам, от которых тот вновь упруго отразился. В четверть четвертого вечера. Плюнет — поцелует, неужто не надует. Маргинальная фата-моргана. Где собственно фата — награда на мой намаянный монумент.
— Что вы несете. В смысле, нельзя же так.
— И очень даже можно. Сэм.
— Сейчас, секундочку, только присяду. Необходимо все взвесить.
— А я, если не возражаете, встану.
— Вставайте, вставайте; сейчас, место вам тут расчищу.
— Да ладно. Уже стою ведь.
— Нет-нет, секундочку, тут мало места. Отодвиньте кресло.
— Да нет же, все нормально.
— Полотенце надо убрать, простыню вот.
— Да не беспокойтесь вы.
— Да ну, какое беспокойство.
Созрело зрелище: Сэмюэль С, пляшущий на мокрых пятках. Тогда как в прежние годы пытался женщин попирать пятой. Стоило тем побывать под другими частями его тела. Теперь найти непринужденный тон и полностью раскрыться. Повеяло студенческим прошлым, когда оттачивалась тактика: я белый, я пушистый, у меня и подштанники благоуханные, что твоя елка под Рождество.
— Можно я буду звать вас Сэмми.
— Как вам угодно.
— Я слышала, Сэмми, вы хотели с девушкой м-м-м… оттоптаться.
— Я, знаете ли, предпочел бы временно куда-нибудь в сторонку оттоптаться от этой темы.
— Ха. Такой разговор мне нравится. Хотите, возьму предложение назад.
— Не надо.
— Не хватало только, чтобы мне еще раз предлагать пришлось.
Абигейль стоит, живот втянут, грудь торчком. У локтя пульсирует маленький загорелый мускул. Сэмми С глубже утопает в кресле. Поднимает руку ко лбу, источающему влагу. В этой комнате, цвета морской волны. Где сразу после поражения в войне жил глазной техник. Который сидел за верстаком у окна и споро трудился день за днем, выдувая аккуратные стеклянные шарики, а клиент сидел рядом и отблескивал в свете дня уцелевшим глазом, пока мастер наносит кисточкой последние штрихи, подгоняя мертвое к живому. Хозяйка сказала, что ее глаз тоже он делал.
— Скажите что-нибудь, Сэмми.
— Как насчет пирога. Зачерствел, правда, но хоть без плесени. Я весь в холодном поту.
— Какое чистосердечие.
— Чистосердечие смягчает участь.
— Тогда, Сэмми, я сяду. Видимо, придется ждать, пока ваша участь смягчится. А еще хотите, чтобы вас не пинали в аденоиды. Когда же вы наконец поумнеете. Вам же лучше будет.
— Да как-то я и так справляюсь.
— Ага, когда уверены, что противник слабый.
— А, вот вы как.
— Извините, не хотела этого говорить.
— Вот я пять лет и сижу здесь. Не научусь никак. Разумно реагировать на подобные выпады.
— Господи, пять лет.
— Не исключено, что понадобится еще столько же.
— О, вы в состоянии это себе позволить.
— Не в состоянии. Я банкрот. Живу на подачки богатых друзей, которым слишком больно отказать мне.
Молчание. Ее карие глаза и мои голубые. Изящные костяшки под кожей руки, берущей остаток пирога, купленного в момент слабости и грусти и съеденного со свежей венской водицей.
— Сэмми, где-то вы даже честный. Даже вот… насчет черствого пирога. Наверно, мне надо тоже так. В общем, я за тем и в Европу поехала, за опытом. Ну и сразу. Началось прямо в Гавре. Короче, мы только час как с парохода, поймали грузовик, и тут же французский водила попытался нас оприходовать. Мол, так мы больше о Европе узнаем. Я сказала, что у него изо рта пахнет. Тогда он потребовал миньет. Мне-то что, а Кэтрин влепила ему пощечину — он и не думал, что мы так по-французски рюхаем. Тогда он нас вышвырнул. По-моему, европейцы грязные болваны. И вы объевропеились. Это неправильно.
— А что правильно.
— Им, в Европе, следует подрасти. Они думают, у них духовные ценности. Поумнеть пора.
— Вы полагаете.
— Да, а проблемы надо решать. Сплошь и рядом даже умственно отсталые учатся работать над собой и кое-как выправляются. Взять хоть меня.
— Взять вас. Ну, попробуем.
— Из меня пытались сделать вундеркинда. Рояль купили. Родители у меня богатые. Условия самые тепличные. Мама обдирала папу как липку. Не успела закончить, на сцене возникла еще одна кукла и занялась тем же, а пока они соревновались, он чуток передохнул. Да вам-то, поди, неинтересно.
— Пожалуйста, продолжайте.
— Не командуйте.
— Я просто слушаю. Продолжайте.
— Ну, проблемы у меня тоже есть. У моей мамы фигура, как у свинки. То есть она не всегда была такая, но всю жизнь она будто с папы жир перекачивала. Образ безобразный, но это я чтобы образно. А папа сказал, что по-настоящему меня любит, ну, то есть как мужчина женщину, в таком роде. Ну, я говорю, это же ненормально. А папа у меня классный, смеется, шутит, а что. У него хорошее чувство юмора. Так что мы над этим могли и пошутить. Это не проблема, проблема в том, что он еврей только наполовину.
Августовская пятница, вдали колокол гулко бьет пять. Сэмюэль С в темных глазах по ту сторону стола. Утопает. Крупные коричневого цвета шарики. А в серединке каждого будто глазной техник точненько вставил вкрапление из черного стекла. Попка американская, спелая, при движении аж отлетает. Что-то у нее с ножкой — тоньше другой и загар темнее. Кадр из недр, из толщи и гущи туристского полчища. Фигурка стройная. Маленькие плечи. И все это подмять под жирной похотливой грудой имени меня. Тонкие пальцы, темно-розовые ногти. Чистенькая, как древесный плавник, омытый океаном и прибитый осенью к пескам острова Мэн. Улыбка на ее губах гаснет и тут же вспыхивает снова, стоило вам опечалиться, что та была последняя. Ах ты шлюшка ты моя плюшевая.
— Понимаете, Сэмми, какое дело, родом я из Балтимора. Не знаю, может, по мне и не скажешь, но мой папа вырос в кафе-мороженом, ну, там, на кухне, его родители не говорили по-английски, короче, если бы мои подружки увидели моих деда с бабкой, прости-прощай всякое общение и нормальная жизнь. Я ведь училась в очень престижном колледже — в смысле, не будь у меня денег, эти девицы мне бы точно от ворот поворот дали. В Америке от снобов проходу нет. В смысле, вы там давно не были. И не знаете.
— Знаю.
— Это вам кажется. Съездили бы лучше да посмотрели сами, как там теперь и что. И как распространилось. Просто повсюду. Не знаю даже, как у меня только глаза открылись. Не колледжи, а конвейер по производству снобов. Тысячами. Вы не представляете. Друг моего дяди сказал, что вы замкнулись в себе. Нет, вы представьте, сколько мозгов, напичканных образованием. Мне страшно. Я ничего уже не понимаю. И невинность потеряла. Я вас шокирую.
— Если вам хочется так думать.
— Крепкий вы орешек, а я-то, ничего себе разговорилась. Единственный мужчина, к кому я прислушиваюсь, так это дядин друг, и, по его словам, вы едва ли не самый странный экспонат в Европе. Рассказывал, как вы коротаете дни в Вене и как, если вам недодадут сдачу, тихо и вежливо говорите: вы меня обсчитали, — потом кланяетесь и идете себе дальше, я обалдела. Ну, в смысле, тогда. Хотите правду.
— Если скажете.
— В общем, когда я вас увидела, была разочарована. Сначала удивилась: вот так вот взять случайно и наткнуться. Потом впечатления утряслись, и я подумала. Как — этот странный тип. Да мой папа ему сто очков вперед даст. Вы извините, это я — правду-матку. С плеча, так сказать.
— Извиняю.
— Потом, когда я выдала вам пару реплик не в бровь, а в глаз и вы сидели весь несчастный, я сказала себе, либо у него и впрямь не все дома, либо это нечто особенное. В Америке, когда парень плачет, обычно это словесный понос. Но вы даже не плакали. Просто из глаз катились большие слезы, сами по себе. Вот почему я хочу узнать вас поближе. По-моему, вы самая интересная личность из всех, кого мне доводилось встречать в Европе. Мне кажется, я могу у вас кое-чему научиться.
— И все.
— Ну, в общем, да, все. Вы как бы неиспорченны, что ли. В смысле, ну, то есть в смысле я не знаю, в каком смысле. Но. Господи, я ведь женщина. А вы мужчина. Потом, в конце концов, мы в Европе, и мы одни. Вас это не возбуждает.
— Возбуждает.
— Ну вот, Сэмми.
— Что, ну вот.
— Ну вот, я же сказала, зачем пришла. Зачем вы меня смущаете. Опять, что ли, повторять. Я ж говорю: вы можете дать мне что-то новое. А я могу переспать с вами.
— Это что, все.
— Конечно все. Что еще. Чего вы ждали-то.
— Я жениться хочу.
— Ну ничего себе. Вы что, спятили.
— И детей наплодить.
— Ой. Давайте лучше сменим тему. Ничего себе — жениться. На мне. Ну и ну. Не будете же вы мне предложение делать. Я-то имела в виду просто переспать.
— Не хочу я просто переспать.
— Не кричите. Я прекрасно слышу. Может, вы хотите, чтобы я ушла. Уйду.
— Насильственно удерживать не стану.
— И впрямь, что ли, не станете. Тогда пора бы вам посмотреть в лицо фактам. На жизненной, так сказать, распродаже. И брать, что дают. С молодой девушкой вроде меня у вас шансов ноль целых, ноль десятых. Вы седеете, значит, припасы тают. И даже на какие-нибудь там регалии вам тоже не опереться.
Сэмюэль С глядит в ее жгучие карие глаза. Сердце колотится. Она сидит нога на ногу, на коленках проступили белые кружочки. Глубокая синяя жилка у косточки. Конечно, телка — она телка и есть. Сколько ни склоняй, в каждом падеже спряжения жаждет. Она смугла, глупа и тощевата. Когда ее валят в постель, мозги выключает, как лампу. И то сказать: ищешь удовольствия — забудь премудрость. А начнешь думать — обрящешь боль.
— По правилам внешнего мира я неудачник. Но живу себе тихо-мирно. Никого не трогаю. Не вожу гостей. Да ведь и вы тут только потому, что элитные мальчики на вас свысока смотрят. Вы, конечно, не уродина, но от подбородка и выше определенно не королева. Самое смешное, что по мне, так вы очень даже хорошенькая, но я в курсе, что думают ваши сверстники. И вам не идет самоуверенность. Делает вас неприятной, жестокой, невоспитанной.
— Погодите, Сэмми.
— Нет, вы погодите.
— Но, Сэмми, как раз что-нибудь такое я и ждала от вас услышать. И рада, что пришла. А все эти мои крутые заходы насчет переспать… Просто мне было неудобно, что так вот с бухты-барахты ввалилась. Вдруг у вас кто-нибудь был бы или чем-нибудь заняты. Но мне сказали, что с вами такое бывает, уходите в подполье, как партизан, и несколько дней от вас ни слуху ни духу. И я не считаю вас неудачником. Честно.
— А кто я.
— Ну, могу повторить, что вы про меня сказали. Может, ваши сверстники на вас свысока и поглядывают. Но на мой взгляд, в вас есть зрелость, которой даже у папы нет.
— А если бы вы меня просто встретили в кафе, ничего не зная, таким, как есть, вы на меня бы и внимания не обратили.
— Но это ж надо, какой упрямый, черт побери.
— Есть немножко.
— При том что парней жениться и под дулом не заставишь. Вам жену с ребятишками подавай, одинокой старости боитесь. Нет, я еще, ха-ха, хочу повыступать с вольной программой, пока ярмо не надели.
Абигейль сидит, оперев локти на стол. Устремленная в будущее. Завязав прошлое ленточкой на бантик. Тогда как я к своему прошлому взял да прибавил еще три дня, полных мучений. Когда ты молод, сердце жужжит, как колибри, а где нектар, сам не знаешь. Слишком усердно спотыкаешься о всякие мелкие условности, из которых такие, как ты, состоят целиком. А теперь — вот он. Слишком долгие годы ты смотрел под ноги. Вытягивал руки перед собой, не дай бог на препятствие налететь. И нектарчик-то проливал, проливал.
— Какой-то у нас прямо семинар выходит. Кофе есть у вас. А то сварю, давайте. В чем дело, что я такого сказала.
— Ничего.
— У вас вдруг такое лицо стало. Так есть кофе.
— Вы позорите американских женщин.
— Это чем же. Тем, что предложила сварить кофе. Странные у вас представления. Мы, по-вашему, что, калеки. Я тут у вас еще и приберу. Ведь тут не прибирались не меньше месяца.
— Три месяца и восемнадцать дней.
— Ого. Учет и контроль.
Пятница ускоряется, уходит, уходит. Прочь из жизни. Вороша пыльные воспоминания о студенческих комнатах и прежних вечерах. Солнце заходит за Альпы. Сэмюэль С сказал, что купит кофе в зернах за углом. Если она одолжит ему денег. Наморщив лоб, она порылась в сумке и, улыбаясь уголками губ, протянула пятидесятишиллинговую купюру. Когда он уходил, она спросила, где швабра.
В висках стучит пульс. На середине лестницы Сэмюэль С остановился и прижал ладонь ко лбу. Иногда приходится самому сочувственно сжимать себя в объятиях, и бывает, что от этого трещат кости. Когда никто другой не обнимет тебя по-матерински. Не стиснет крепко и не сбережет. Однако цель близка. На грудь ей, что ли, кинуться и в поту пропыхтеть: выходи за меня, стирай мне носки, мели кофе, жарь тосты до нежной румяной корочки.
Звяк колокольчика над дверью кофейной лавки. Где две седые престарелые сестры-толстухи почти отчаялись его обсчитывать. Уже обращаются к нему как к директору большой психбольницы. В которую, возможно, сами попадут в один далеко не прекрасный день и будут рады, если герр директор уделит им личное внимание. Ссыпая мелочь ему в ладонь, они кланяются. Спасибо, герр профессор, данке.
На знакомой улице Сэмюэль С замирает. Внезапный озноб, будто над изумленной зеленью возобладала изморозь, пахнуло венской зимой с ее легионами мрака. Расхристанно зарыскал ветер. За витриной лавки свечных дел мастер в белом переднике медленно превращается в видение тонкого гимнастического стана Абигейль. Американской девушки, бесхитростно хлопочущей по хозяйству. Как мило она произносит его имя: Сэмми. Может, он бедственно отстал от событий, и за океаном жены вовсю потеют над раковиной или плитой, пока муженек, задрав ноги в носках, почитывает газетку. При том что американские жены его друзей приучили Сэмюэля С, что, если он попросит яичницу, тосты и немного кофе, он получит. Яичницу осклизлую со сковородки да на штаны. И кофе. Щедрой рукой ему на руку. Так и убили его мечту стать королем, чтоб во главе стола, чтобы в другой комнате бузила дюжина детишек, а когда жена принесет чай с беконом и, может даже, яичницу, чтобы спросила: ваше ловкачество, вам любезна ли трапеза, не прикажете ли еще чашечку чая и ломтик лимона. Да разве станет он, ковыляющий по этим ступенькам, когда-нибудь королем. Лакомый ломтик лимона — щ-щас. Муж и жена — размечтался. Еще отца и сына вспомни.
На полутемной площадке, в тусклых отблесках подслеповатой лампочки с пролета ниже этажом, Сэмюэль С стоял перед своей дверью — снизу пятна пинков, сверху зацепы царапин. За ней — посылка от Господа, сказавшего на последнем собрании совета старейшин: что, аксакалы, испытаем сегодня стабильность сексуальной аскезы Сэмюэля С. Посредством смазливой сучки. Которая предложит Сэму перепихон без обычных отягчающих обязательств. Под доброй дозой дарового кофе. Если Сэм останется неколебим, она приберет в квартире и вымоет посуду. Если его и это не проймет, она выстирает, накрахмалит и отгладит чертову кучу пахучих наволочек, а также подаст глазунью из двух яиц и сосиски, шкварчащие среди шинкованной капусты. Наши диетологи считают, что его желудок справится с таким сочетанием, а если и тогда Сэм на нее не вскочит, мы зашлем ангела, который примет его в послушники, сведет на курсы переподготовки, а после проведем по его кандидатуре голосование и изберем в старшие помощники младшего кассира с присвоением титула «Святой Сумасброд Сэм, Самосвихнутый Сластострадалец Снулый».
Сэмюэль С поднимает руку. Вставить в скважину ключ. Повернуть, толкнуть — и в облако пыли. Абигейль стоит посреди комнаты, облизывается. Сэмюэль С кладет пакет с кофейными зернами на стол в гостиной. Она с улыбкой поворачивается:
— Что, Сэмми, разве так не лучше. Я почти ничего не трогала, бумаги только с полу подобрала. Нет, но как тихо тут и одиноко, даже грустно. Пойду умоюсь, столько пылищи.
Сэм С провожает глазами зажигательную тёлочью попку, вострепетавшую под телячьей кожей для рывка в сортир. Два крепких сухожилия под коленками, гладкие ляжки. Вот возвращается, волосы причесаны, умытое лицо сияет.
— Сэмми, звукоизоляция тут не ахти. Из соседней квартиры все слышно. Может, ты слышал, как я писала.
— Музыка. Была.
— Ну, я не из тех дамочек, которые специально спускают воду, чтобы не было слышно, как они писают. Надо пописать, все писают, ну, слышно тебя, ну и что. Вот если бы меня громко пропоносило, тогда да, наверно, было бы чего смущаться. Кстати, я тебя не смущаю.
— Мое смущение немо как рыба.
— А мое как иерихонская труба. Меня в детстве приучили не сдерживать пердежа. Может, рыгаю зато нечасто. Кстати, меня всегда интересовало, газовал ли кто-нибудь из подруг на свиданке. Никто не признается. А я таким манером потеряла четырех приятелей, из них трое были очень перспективные. Ну, можешь себе представить, чисто по-человечески, разок всего, без малейшей задней мысли пукнула, и…
— И.
— И все.
— Держи сдачу.
— Ой, да ладно.
— Держи сдачу.
— Вот еще, щепетильный какой.
— Просто есть условия, на которых я принимаю деньги, и есть — на которых нет.
— Не смеши.
Абигейль откидывается назад, кладет ладони на край стола и как бы невзначай ловит взгляд Сэмюэля С. Нижняя губа оттопырена. Курносый нос, а карие глаза так лучатся, будто она уверена, что я просто обязан отвести взгляд. В уголках губ дружелюбие. Моргает, опускает глазки.
— Сэмми, ты выиграл. Никому еще не удавалось победить меня в гляделки.
— Не может быть.
— Тебя не слишком затруднит звать меня попросту, по имени. Ты ни разу не назвал меня Абигейль.
— Абигейль.
— Не так, сначала что-нибудь скажи. Ой, ну вечно у меня все по-дурацки.
Глядь, у Абигейль глаза на мокром месте. Резко, неуклюже она делает два шага вперед. Руки у ворота. Пальцы расстегивают верхнюю пуговку блузки. И следующую.
— Сэмми, ты сказал, что выше подбородка я не королева. А ниже.
— Боже ты мой.
— И тут.
— Нормально.
— А еще ниже. И тут, повыше.
— Очень даже.
— А теперь. В полный рост. Посылка с сюрпризом.
— Сейчас, только сяду.
— Сэмми. Наконец-то мы это сделаем.
— Нет, не наконец-то. Минуточку. Ты забыла, что я говорил о браке.
— Не до того. Ну, так как насчет ниже подбородка. В общем и целом. Только честно.
— В общем и целом — нечто.
— Неужели.
— Будет что вспомнить в старости. И после, в элизиуме.
— Никогда бы не подумала, Сэмми, что у тебя такое забавное чувство юмора.
— Забавно. Что не подумала.
— Сэмми, раздевайся.
— А потанцуй.
— А запросто.
За истертыми малиновыми шторами в комнате цвета морской волны тихие звуки изменившегося мира. Над Веной нависает вечер. Улицы всех цветов и оттенков камня и дома, как одинокие насупленные призраки. Пойти бы в это время погулять, этаким невидимкой. С тротуаров публика уже исчезла — к своему супу, сосискам, ломтям хлеба. А ты все идешь и идешь, слушая стук каблуков, потому что, если остановишься, умрешь на месте. Неоплаканный. И будешь упакован и погребен в глинистой почве кладбища Централфридхоф. Под такой эпитафией:
Сэмюэль С разделся. Залезая вслед за ним в кровать, она вслух отметила, что он не волосат. Он свел руки, обхватив ее хрупкое тело, и напряг бицепсы. Ты сильнее, чем я думала, сказала она. Перекатился в положение сверху — хруст конского волоса, — перекатился в положение снизу — снова хруст. И ее взгляд ему прямо в глаза.
— Ты так и не собираешься ничего делать, да.
— Нет.
Абигейль отползает от этого моржа на лежбище. Ложится на спину в нескольких дюймах, изучает потолок.
— Нет, но каков козел. Вы даже не догадываетесь, чем это для девушки чревато.
— Догадываюсь.
Абигейль поворачивается, полуприкрыв веками мерцающую черноту зрачков. Едва заметное дрожанье губ.
— Не можете догадываться.
— А вы не догадываетесь, чем для меня чреват трах без будущего.
Абигейль приподнимается на локте. Глаза расширены. Покачала головой, и над загорелым животиком заколыхались удлиненные белые груди.
— Не могу же я замуж за вас пойти. А потом мне что делать, лет еще тридцать-сорок, когда вы умрете. Вот два месяца спортивной гребли, не сходя с места, это я могу обеспечить. И даже варить кофе, временами прибирать берлогу. Ой, что я мелю. В смысле, ты что вообще себе воображаешь, можно подумать, умеешь пердеть в ля-миноре или еще там чего.
— Умею.
Абигейль навострила ушки. Сэмюэль С приподнимает локтем одеяло и выдает строго «до» первой октавы.
— Bay. Человек-камертон. Ничего себе, и правда ля-минор. Ну, ты даешь, Сэмми, действительно здорово.
— Выходи за меня, устрою органный концерт.
— Не сомневаюсь. Что ты способен. Но почему не удовольствоваться малым. То есть ничего себе малым. В смысле, насчет того, что я предлагаю. Такой фигуры, как у меня, ты не видел в жизни, согласись. Кстати, нижнее белье я сняла, пока ты ходил за кофе, — чтобы тебе разом показаться. Здорово я придумала.
— Обалдеть.
— Только не подумай, что от меня потом не отвязаться будет.
— Не подумаю.
— У меня и в мыслях такого нет.
— Конечно, это для тебя туристская программа. А для меня черпак земли из экскаватора по крышке гроба.
Абигейль становится на коленки, волосы ниспадают на лицо. Маленькие отвердевшие соски туда-сюда. Коснешься одного веком, и прости-прощай железная воля.
— Сэмми. Послушай. Без обид. Ты просишь, чтобы я связала жизнь с неудачником, в то время как у меня есть еще года три-четыре, чтобы найти парня побогаче или хотя бы как папа. К тому же мне пока хочется разнообразия. Кроме шуток. Может, не все умеют прямой кишкой тромбон изображать, но каких только инструментов не встретишь. У одних с правым уклоном, у других с левым. Ни одного одинакового. А головки, как фрукты: у кого яблоко, у кого груша, а у тебя как вишня. Ничего такая вишенка. Кроме шуток. В смысле, парни-то ведь не в курсе. Думают, это меня унижает. Как бы не так. Мой интерес чисто научный, биологический. Я им столько могу порассказать. Ой, да не слушай ты меня. Опять какой-то семинар. Ну его. А у тебя чисто центровой. Впервые такой вижу. Пока не встанет, никогда не догадаешься, какой будет наклон или длина. А кстати, чего ему зря пропадать. Может, в ротик. Сигаретку вставить. Ха-ха, чтобы дым пошел.
— Никто не отрицает, что ты на чем угодно изобразишь глиссандо.
— Сэмми, я ведь перлась в такую даль, чтобы меня как следует трахнули.
— А я перся в такую даль, чтобы меня как следует вылечили.
— Может, я тебя вылечу.
— Я уже вывел из строя трех врачей, которые пытались.
— Как тебе моя грудь. Крупновата, но изящна, правда.
— А нынешний мой врач того и гляди улизнет по Дунаю в Венгрию.
— Ну и черт с тобой. Все, я сплю. Спокойной ночи.
Сэмюэль С повернулся на бок, и ему послышалась слезная капель по простыне. Хотел ободряюще подержаться за попку, но руку оттолкнули. Час за часом вдалеке бьет грустный колокол. Трахнуть — значит позволить ей уйти навсегда. Ее голова на подушке, нос между пальцами, гибкими, как янтарные бусы, и каждый вылеплен по-особому, со своим, только ему присущим характером. Длинные волосы вдоль спины. Гладкая кожа под глазами. Губы приоткрыты. Дыхание отдает вареной капустой. Она не догадывается, что женская робость поднимает нас на подвиги невероятные. Вплоть до того, чтобы вдруг взять да и трахнуть.
Сэмюэль С отъехал в сон вслед за автомобилем, рокот которого по пустынной брусчатке был слышен задолго до его приближения и долго потом затихал. Во сне увидел, как ступает на цыпочках по белым пышным облакам высоко над синим бурливым морем, пока не пришел к ограде из гигантских бобовых стеблей, вплетенных в железную сетку. Попытался взобраться и наверху зацепился за проволоку. Падение, и проволока выдирает из бедра широкий шмат мяса.
Проснулся с воплем, откинул одеяло, рука метнулась по ноге вниз, зарылась пальцами в копну волос и отпихнула от источника боли. На бедре глубокие кровоточащие следы зубов полукружьями.
— Какого черта ты делаешь.
— Кусаюсь.
— Спятила, что ли.
— Да.
— Вся нога в крови.
— Не бойся, это не смертельно.
— Господи, да ты опасна.
Сэмюэль С соскальзывает с кровати. Через плечо бросив взгляд на эту вампиршу, вервольфа, посверкивающего глазами из-под одеяла. Когда вставал, колено подкосилось и мелко задрожало. По ноге струйка крови, до самой щиколотки. Придется герру доктору покопаться ради этого в своей оккультной энциклопедии. Я же тем временем подхвачу водобоязнь и в конвульсиях прямиком на небеса. Где увижу вспыхнувшие над перламутровыми вратами слова озарения. Откажись телку трахнуть, и она тебе ногу откусит.
Четыре сорок шесть утра. В заоконной прохладе на пробуждающейся улице ревут грузовики с овощами для рынка Нашмаркт. Скрежет, лязг и голубая вспышка первого на линии трамвая. Ах, эти полчаса до рассвета. Сэмюэль С сидит в кресле, завернутый в простыню. Обводит взглядом комнату, залитую тусклой электрической желтизной. Выключить. Скрип конского волоса. Абигейль переворачивается на другой бок.
— Ладно. Я тебя укусила. Неужто тебя никогда не тянет кусаться. Или образования перебор. А я вот дикарка. Может, мне просто вкус крови нравится. К тому же тебе следовало меня трахнуть.
— Трах ради траха для меня уже грех.
— Прямо так и поверила. Зачем ты тогда разделся. Развратник.
— Твоя правда. Он самый.
— Я серьезно. О Боже, мальчики. Джеробоам. И Сид. И Джо. Нормальные ребята со своим нормальным комплексом вины, зачем я задирала перед вами нос. Кого-нибудь поопытней захотелось. Конечно. Ты вот то и дело про озарения талдычишь. А выходит, это заразно. Я, например, только что осознала, что пусть уж лучше вовсе не встает, чем если кто его в ход пускать не желает. Как голова болит. Аспирину бы.
— Схожу куплю.
— Да ну, морока. Болит, и ладно.
Большие карманные часы Сэмюэля С громко тикают на столе. Серый свет крадучись заползает в здания. Мимо скрежещут трамваи. Вся Вена поехала на службу. С портфельчиками. Выходят из парадных, толпятся на улицах, собираются на углах, ждут. Помолимся за всех безмолвных малых мира сего, кончающих с собой в Австрии. Поаплодируем венским мадоннам с младенцами. Мне же дадим залп в ля-миноре. Мне, с этой сучкой. Которая старше меня, сколько бы мне ни стукнуло.
Скрип конского волоса. Абигейль к Сэмюэлю С лицом — белый овал в ореоле темных волос. Поджав ноги, свернулась калачиком.
— Сэмми. Что с тобой. Может, все-таки скажешь. Как я ни пытаюсь… Бьюсь как об стенку лбом. Ничего не пойму. Бред, конечно, но ты мне нравишься. Но… насколько ты уверен, что правда так думаешь. Потому что так только женщины думают. В смысле, Боже правый, о чем я. Шесть утра, а еще и не начали. Кэтрин в гостинице, поди, с ума сходит, скорей бы узнать все в подробностях. Наверно, ты подумал, раз я так откровенничаю, то всем все расскажу. Так ты подумал.
— Нет.
Она вдруг громко, с наслаждением зевнула.
— А скажи-ка, ты когда-нибудь ходил по-большому в самолете.
— Нет.
— До земли тысяч двадцать футов, скорость немереная, и думаешь, вау, там, где оно в конце концов шмякнет, не хотелось бы сидеть, слушая тихую музыку. Совсем спятила. Господи, Боже. Как там укус. Кровь прямо через простыню. Кошмар. Никогда не думала, что так сильно кусаюсь. Давай хоть перевяжу. И зубы со вчерашнего дня не чистила. Плохо, наверно.
Абигейль медленно выкарабкивается из-под одеяла. Неуверенной ногой касается пола. Делает шаг к Сэмюэлю С, замотанному в кровавую простыню; тонкая ткань стоически прижата к бедру. Абигейль осторожно отлепляет простыню от белесой веснушчатой ноги.
— Можно я гляну. Ой, неужели это я зубами.
— Это вы. Вы зубами.
— Бог ты мой, извините. Можно хоть рану обработаю.
Абигейль не сводит глаз с места укуса. Вскидывает ладони к лицу. Узкая спина изгибается, посередине проступает цепочка белых бугорков. Длинный стон, на лице болезненная гримаска. Сэмюэль С вздрагивает. Абигейль опускается на колени и замирает. Маленький человечек, крошечный комок.
— Помоги мне, Сэмми. Мне нужна помощь. А самый первый раз у меня это случилось с нашим псом. И он меня укусил. Ты, может, знаешь, очень со мной фигово или как.
Ледяные пальцы тянутся к Сэмюэлю С, призрачные навязчивые волоконца, медуза-великанша на волне страха, которую внешний мир обрушивает всякий раз, когда падаешь вниз, вниз вертикально. Встать и бежать. Прочь по-быстрому. На площадку, вниз по лестнице и по штрассе как можно дальше. Литр кислого молока — от летаргии желудка — и прощайте. Прощайте, хозяйкины улитки, прощай, графиня, прощай, прощай, этот дикий, идиотский дурдом. Кто тут врач, кто пациент. Где мурашки. Ага, вот. Мурашки везде.
— Сэмми, так и будешь молчать. Стесняешься, что ли. Прости, что я смеюсь, но ты не первый, кого я кусала. Меня это беспокоит, но иногда бывает смешно до колик, буквально. У тебя такой вид, будто тебя тоже что-то беспокоит.
— Беспокоит.
— А мне-то — беспокоиться или как.
— Не знаю.
— Я не чувствую себя больной, но, видимо, больна.
На площадке шаги. Шлеп-шлеп за дверью. Герр профессор с верхнего этажа. На выход за утренней порцией льда. Сказал как-то раз, когда они столкнулись внизу, что он экспериментирует. Со льдом, который не будет таять. Вроде вечной спички, которая всегда будет зажигаться. Разбирается ли герр С в науке, герр профессор слышал от хаусфрау, что он учился в Гарварде. А обычный лед, сказал герр профессор, нужен как контрольный образец. Понятно ли герру С. Герру С было понятно. И профессор, шаркая, удалялся к себе на чердак, где впадал в маразм, но говорил на древнегреческом безупречно. На этом благородном наречии они, было дело, перебросились у двери парой-тройкой бессмыслиц. Отчего хаусфрау, ни в зуб ногой не врубившаяся, зашипела сквозь щель в двери, чтоб не шумели.
— Я папе из колледжа письма писала, сидя нагишом, и так ему и написала, как я их пишу. Нагишом то есть. Не знаю, я до сих пор чувствую себя абсолютно нормальной. А ты. Сэмми.
— Не знаю.
— Почему ты так кутаешься. Боишься, что опять укушу.
— Как-то не тянет снова становиться холодной закуской. Пора подавать горячее. Вот и греюсь.
— В глубине души ты так и остался ребенком, ты в курсе.
— В курсе.
— То есть тебя это устраивает.
— Устраивает.
— А ты, наверное, еще и вуайерист.
— Может быть.
— Инфантильный, да еще и вуайерист, да в твоем возрасте — не слишком удачное сочетание. Не знаю, зачем я трачу время, лекции тебе читаю. Разве что, если у нас так ничего и не выйдет, надо будет хоть другим отсоветовать.
— Сколько яда.
— А ты что думал. Э, секундочку, в каком смысле яда.
— Брызжешь на меня, можно сказать, ядовитой слюной.
— Ой, давай сменим тему. Хотела бы я все-таки знать, какие у тебя взгляды на жизнь.
Сэмюэль С чешет под коленом, смахивает капельку крови. Той же окрашенной костяшкой проводит под носом, отирает каплю застывшего пота. Свинствующий сфинкс, вахлак малахольный с забардаченным чердаком, обызвествленный любезник. Исповедник выживших из ума изобретателей, богатых белокурых аристократок и нагих шлюшонок, ведущих семинары. Исполински раздулся от гордыни, взращенной на печально победивших принципах. И вляпался в августейший, вероломнейший из провалов. Теперь только возглавить парад униженных, перевалить Альпы, двинуться на Мюнхен — нет-нет, Париж минуем, — потом на плот и из Бреста в Нью-Джерси; сойти левее Стейтен-Айленда и заложить дворец дурацких неудач на ближнем болоте, среди гнилья и пиявок. Храм, куда смогут приезжать иногородние приятели, чтобы, сидя у ног, просить прощения за мирские богатства и процветание.
— Сэмми, о чем ты думаешь, все молчишь.
— Воображал себя председателем банка с уставным капиталом миллиард долларов.
— А если бы я пришла просить ссуду.
— Я бы дал.
— И ведь дал бы. Чем все кончится, Сэмми.
— Кончится, и все тут.
— Во мне как будто нутро вверх тормашками. Хоть что-нибудь посоветуй.
— А что ты хочешь услышать.
— Все ли в порядке. Со мной.
— Какая разница, что я скажу.
Абигейль поднимается на ноги. Сжимает кулачки. Треугольник мягких темно-каштановых волос в основании живота, подушечка, куда можно было бы преклонить голову.
— Хрен надутый. Никому чтобы ни слова.
— Думаешь, есть о чем поведать.
— Никому ни слова, и точка. Я знаю, до чего все эти психиатры любят в дерьме копаться. Хлебом не корми. Развратники.
— Ты так считаешь.
— Я так считаю.
— Минуту назад ты просила помочь.
— Да, только вы помочь не можете. Брать — это да, а вот давать. Я вас пугаю, правда же. Если хотите услышать что-нибудь новенькое, так вы тоже начинаете меня пугать. Может, я психованная, но вы просто чудовище. Вы обо мне ничего не знаете. Ничегошеньки. Зарубите это себе на носу. Что, зарубили.
— Зарубил.
— Очень хорошо. Небось думаете, у меня с отцом что-то было.
— Я ничего не говорил. Зарубил себе на носу, что ничего о тебе не знаю.
— Вот именно. Не знаете. Потому что мы с папой любим друг друга. Господи, Сэм. Боже мой. Пожалуйста, у тебя не найдется чего-нибудь выпить. Пожалуйста.
Сэмюэль С в простыне идет в ванную. Переступает через четырех муравьишек, разведывающих обстановку вокруг крошки, оставшейся от сосиски, которую он сжевал, бултыхаясь в ванне, шестнадцать куда менее веселых дней назад. Все вместе тянут-потянут, запасают на зиму. Я запускаю руку в дверцу под раковиной, шарю в литом коробе пьедестала с такой опаской, словно оттуда может выскочить змея.
Абигейль тянется за стаканом виски. Соприкосновение рук. Подносит стакан к губам и залпом выпивает. Протягивает за добавкой. Сэмюэль С наклоняет бутылку (кисть руки, как положено, сверху) и наливает. Она запрокидывает голову. Стакан пуст. Утренний свет дрожит в ее слезах.
Сэмюэль С сидит, при нем одно брюхо, в остальном сорок раз банкрот. Абигейль перегибается, младые перси ходуном, пустой стакан ставит на стол. Широкая темная бровь воздета, губы сжаты, подносит руку к виску и наматывает на палец прядь волос. Держа колени сомкнутыми, слезла с кровати. Достает из переметной сумы нижнее белье. Расправляет комбинацию легкого черного шелка. Оборачивается к Сэмюэлю С:
— Не смотрите.
Слышен гудок с ближней фабрики. Семь утра, в это время сквозь заклеенные окна всегда пробивается странный запах — то ли яд, то ли парфюмерия. Гудит огонь под чугунами, будит дымоходы. Стоя в замшевых сапожках перед облезлым зеркалом, Абигейль продирает гребень сквозь спутавшиеся пряди. Берет свою торбу, перекидывает через плечо ремень и останавливается в дверях, возле косого солнечного луча, в котором пляшут пылинки.
— До свидания. И прошу прощения за укус.
— Вы знаете, что надо сказать кондуктору.
— Знаю. Айнмаль цур опер, битте[11].
— Зер гут.
— Жалко, нерадостные получились посиделки. Я пришлю вам открытку. Ну… Ладно, фиг с ним. До свидания.
Сэмюэль С варит на кухне чашку кофе. Опершись у плиты локтями на деревянную доску для рубки мяса. В краях совсем иных пластая мысленно лук и чеснок и отбивая конину, чтобы стала мягкой. Вот-вот, и неудача точно так же есть отбивная из косных принципов. Расставание с тем, что слишком хочешь удержать. Сказать останься всегда слишком поздно. Она захлопнула бы сердце перед самым носом.
В старые добрые времена имелись друзья, к которым можно было зайти вечерком в субботу, оттаять, вернувшись с холода этого мира.
Понедельник прохладный, облака высокие, свет солнечный. Вспоминая, как уютно прижимался к ее попке, Сэмюэль С принимает ванну. Вода подступает к груди и периодически заливает уши. Тщательно промыв и высушив рану, двинулся пешком на восток за три мили вдоль речки Вьенны, незримо струящейся в своем бетонном русле и пропадающей под Нашмарктом. Мимо Оперы по запруженной толпами Кертнерштрассе. И в кафе, где так еще недавно встретил Абигейль. Там взял кофе и кипферль.
В три часа дня позвонил графине. Та заявила, что у нее нет сил с ним ругаться. Сэмюэль С сказал, что перезвонит точно в это же время. Через год. Когда колокола били четыре, сел в семьдесят первый трамвай, круживший по улочкам с фамилиями философов. Из окна трамвая проблеском вид сквозь ворота парка Бельведергартен на белые тропинки, аккуратные живые изгороди и ровные газоны. Эх, надо было заронить в Абигейль семя.
Во вторник девятого августа Сэмюэль С входил во двор дома герра доктора. Тихо моросил дождик, начавшийся накануне, когда он бродил по кладбищу Централфридхоф. Торжественно наплывал вечер, и отовсюду виднелся далекий купол крематория. Сэмюэль С гулял по пустым тропинкам еврейского уголка, прошел мимо развалин синагоги, щербатых от обстрела, обходя воронки от снарядов среди гладких гранитных надгробий. Постоял под дождиком, наблюдая, как две женщины возводили стенку, замешивали цемент, клали кирпичи сильными загорелыми руками с засученными рукавами, временами слизывая с носа дождевые капли. Такая жена может горы свернуть. Или мужнину шею. А потом в день поминовения усопших купить цветы на одном из лотков, выставленных полумесяцем перед массивными воротами, и возложить букет ему на могилку. Чтобы в итоге упокоиться на этой же квадратной миле смерти, где могилы зарастают кустами, а от гниющих деревянных крестов не остается вовсе ничего. Как это только люди научаются — снимать с противника исподнее и продавать ему по ниточке обратно.
Попав в поле зрения докторовой консьержки, которая бдела с желтоглазым котом на коленях, поглаживая его по курносому носу и поглядывая в свое окошко, Сэмюэль С приветственно щелкнул по козырьку кепи. Статуе Пресвятой Девы у подножья лестницы он сказал гезундхайт[12], снова приложил палец к козырьку и услышал неодобрительное цоканье языком из открытой двери прачечной во дворе. Вена построена из камней, проложенных глазами.
Перед дверью герра доктора секунду помедлить. Вот, донес все-таки — мощнейший такой сон с зажженным фитилем, болтающимся сзади. Взрывной силы озарение. В котором местом действия была платформа вокзала Нордбанхоф. Место как место, для сновидения не хуже любого другого. Ух, заражу герра доктора моими мурашками, — а вот и он, стоит себе у окошка, в садик, понимаете ли, смотрит.
— Что такое, док. Почему вы стоите. Обычно вы сидите за столом. За вами что, из сада кто-то шпионит. Говорят, на венских врачей, которые завышают расценки, охота объявлена.
— Садитесь, герр С.
— Конечно, док. Сегодня я вам кое-что сброшу. А то с субботы крутится и крутится подле варолиевого мостика, а теперь так и девятый с пятым нервы забивает. Да вы помните, это те самые, что на лабораторках вы у налимов выковыривали. Ну, док, свершилось. Впервые в жизни мне предложили перепихнуться, причем без всякой привходящей лабуды. Целую ночь перед носом сиськами трясли. Док, вы слушаете. Еще у меня для вас мощнейший сон. Да что такое, вы чем-то озабочены. Закурите сигару. То есть вам это по карману, с гонораров-то.
— Герр С.
— Вас ист, док.
— Я предпочел бы, чтобы вы не говорили со мной по-немецки. Герр пациент.
— Погодите-ка, док, что-нибудь не так.
— Да, герр пациент.
— Может, до вас дошел слух, что я организую недовольных расценками пациентов в союз. Хи-хи.
— Герр пациент, я хочу сказать вам нечто важное, и необходимо, чтобы вы все правильно поняли. Вы чертовски умны, и, я надеюсь, непонимания не возникнет.
— Слушаю, герр доктор. В чем ваша проблема.
— Герр С, вы сводите меня с ума.
— О-о.
— А это знак того, что вы полностью и окончательно вылечились.
— Постойте, док.
— Нет, вы постойте. Будьте так любезны. Этот час бесплатный, и все — мои поздравления. Так что позвольте продолжить.
— А что вы собираетесь делать со всеми деньгами, которые от меня получили.
— Герр С, вы в курсе, что за эти пять лет мои расценки возросли, а с вас я брал по-прежнему.
— Истинная правда. И все-таки, док, на что вам деньги.
— Осмелюсь напомнить, герр пациент, что это мое личное дело.
— Я ночей не сплю, мучаюсь, а если буду знать, мне это поможет, вот и все.
— Я их вкладываю.
— Во что.
— Бога ради, герр С, я ответил на ваш вопрос.
— Нет, не ответили.
— Какая разница, во что я их вкладываю.
— Если никакой, почему бы тогда не сказать.
— В производство.
— В производство чего.
— Химической продукции.
— Какой химической продукции.
— По-моему, герр С, ваше время истекло.
— Нет, не истекло. Я хочу знать, во что вы вложили мои деньги. Никуда отсюда не уйду, пока не скажете.
— Очень хорошо, герр С. Я вкладываю деньги в производство боеприпасов и оральных контрацептивов.
— О'кей.
— Я ответил на ваш вопрос.
— У-гу.
— Рад слышать.
— Боюсь, док, вам будет очень не хватать моих излияний. Но вышвырнуть меня в этот холодный мир с вашей стороны все же чертовски разумно. Еще три месяца, и вы бы сами тут вмерзли ледяным сталагмитом.
— Возможно, герр С.
Сэмюэль С в кресле, руки на кожаных подлокотниках. Пока сидишь, кажется, так и будешь сидеть тут вечно. И тишина вокруг слушает тиканье докторовых часов — тиканье, которое теперь гроша ломаного не стоит. Заснуть бы. Пока он еще здесь, по ту сторону стола. Боксерская груша. Ледяной сталагмит. Для сокрушения саднящих моих костяшек. Последний час после многих сотен. Зато бесплатный. Как в Штатах пиво — за счет заведения, приятель. Глоток последний — вкусный самый. Можно сказать, его только и ждешь, пока хлещешь остальное. А этот последний сеанс принес мне самое большое озарение. Оказывается, если вылечишься, сам не заметишь.
— Пока, док.
— Прощайте, герр С.
Сэмюэль С принимает вертикальное положение. Доктор так и не садился. За ним окно, за окном девочка свистит в свою свистульку. Герр доктор потирает большой палец. Хочет, стало быть, пожать руку. Ну уж нет, это против моих принципов. Да ведь и помимо него я немало народу обидел. Что же теперь начинать с рукопожатий, когда знаешь, что один черт все кончится руками у тебя на горле.
— Док, последний вопрос, прежде чем я навсегда уйду. Как по-вашему, вы когда-нибудь вылечитесь.
— Нет, герр С.
— Док, хотите верьте, хотите нет, но, по-моему, мы славный малый. В общем, спасибо, что хоть пытались.
— Герр С, позвольте, я добровольно выскажу суждение. Вы странный тип. Жаль, что вы пытались превратить меня в ледяной сталагмит, а то я мог бы слушать вас гораздо дольше.
На улице вся храбрость сходит на нет под струйками прохладного летнего дождика, капающего прямо в сердце. Отпечаток зубов на бедре пульсирует. В глазах у Сэмюэля С набухают слезы. Медленным шагом прочь — и спокойно, спокойно. Но сорок шагов спустя он все равно не выдержал. Плечи сложились, как крылья, и, спрятав лицо в ладонях, он привалился к косяку ближайшего дверного проема. Так никому и не поведав сна. О том, как провожает Абигейль и Кэтрин на поезд. Помогает грузить багаж. Истинный джентльмен. И вдруг трахает Кэтрин. Толстуха не толстуха — по фигу. Впендюрил ей по самый помидор. Потом обернулся. И видит, что на перроне две фигуры. Темная и светлая. Графиня и герр доктор. Те проходят мимо, а тут носильщики тащат шикарные чемоданы, а его прижали к колесам поезда, который тронулся. Потом он умирает, но ведь не хочется, чтобы друзья знали, что ты умер с криком боли и ужаса, так что пусть верят, что ты вел себя храбро, держал язык за зубами и не издал ни звука.
The
Лирика в жизни Альфонса А
Сложенный атлетически, он ходил с развальцем, по-ковбойски. Седовласый его отец был, что называется, столпом общества; носил иногда в кармане самозарядный пистолетик, на который имел разрешение. Из четверых его детей Альфонс единственный был трудным. И шел по жизни, то и дело повторяя: осесть бы мне, чтобы чуток повкалывал — для сохраненья формы, — и отоспаться после, в Вермонт, может, сгонять на пару месячишек, поохотиться…
Руку для приветствия он таким движением протягивал, изящным. И разносилось шепотком, ну правда же, какой миляга. Однако же его отец, еще задолго до своей кончины, сказал Альфонсу: сын, вся твоя жизнь безнравственна. Альфонс стоял в отцовском кабинете на ковре с рукой, протянутой его коронным жестом, и говорил, ну папа, докажи, прошу тебя, ну назови мне случай — один-единственный, — когда ты точно знал бы, что я сделал что-нибудь дурное.
И отец Альфонса, сидя за письменным столом с карандашиком в тонких пальцах, тогда сказал:
— А как насчет того штрафа за превышение скорости. Вечно их приходится оплачивать мне. Еще легко отделался — могли привлечь за вождение в пьяном виде. А кстати, для какой ты надобности весь был с ног до головы в духах.
Альфонс, одетый по-весеннему, мягкой подошвой модного мокасина ерошит замшевую шкурку штиблета на другой ноге.
— Видишь ли, папа, за пьянство за рулем меня бы посадили, вот я и вылил на себя все Лайлины духи, чтобы нельзя было унюхать.
— Ты преступил закон.
— Да кто ж его не преступает.
— Для моего сына это не оправдание.
Такие собеседования почти помесячно пронизали его студенческие годы. Все в том же обрамленном книгами деловом кабинете. Последние слова отца настигали Альфонса уже в дверях: «Меня в городе знают. Подумал бы хоть о моей репутации».
Когда осенний стадион взрывался красным, синим, золотым, громом оркестров и воплями молодых мужчин и женщин, отец Альфонса, в енотах, стоя у самой беговой дорожки, тыкал соседа локтем в ребра, крича сквозь общий рев: «Давай, сынок, молодец». А после, в раздевалке, Альфонс, застенчиво примолкший, припечатанный печалью, выслушивал отцовские слова: «Нет, не понравилось мне, как вы эти несколько встреч провернули. Ваш выигрыш просто везенье».
Руки Альфонса, мощные ладони на коленях, разведенные пальцы покойны, одиноки.
И вот четыре осени прошли, диплом с отличием в кармане, а позади победные голы блистательной цепочкой да три тенистых летних лагеря, уже таких далеких, и в каждом по девушке с разбитым сердцем. В компании новые лица его не смущали, он запросто переходил на уменьшительные имена и всех допрашивал про хобби, словно агент по рекламе пива. На выходные он приглашал в дом девушек, восторг которых нарастал неудержимо от дома, от его родных и от всего уклада жизни. Их Мирабель, верная горничная с двадцатилетним стажем служения, выдавала обеды и воскресные шутки, а по ночам храпела как раз через коридор против комнаты для гостей. Куда Альфонс, усыпив девушку теплом и дружелюбием домашних, входил после полуночи, жарко шепча: «Лапушка, смотри, подымешь крик — что обо мне подумают родные».
Девушки менялись чаще, чем погода. Отец говорил:
— Когда ж ты успокоишься. Что за безответственность. Не дом, а вокзал какой-то. Все же у нас не гостиница.
Альфонс в подобных случаях — за руль, и по какой-нибудь замызганной кембриджской улочке до площади Сколлей, где можно кружечку-другую хватануть пивка «с прицепом», бармена щедро наделяя чаевыми и угощая всю компанию, покуда население пивной не возлюбит его безмерно. Звучало это так:
— Ты молоток, Джо.
И ответ Альфонса:
— Зови меня Ал.
В решениях Альфонс был столь же тверд и однозначен, сколь в видах на существование по окончании войны. В мягких мокасинах, фланелевых рубашках и безвкусных галстуках, взывающих к свободе. И в армии ему пришлось по сердцу. Сидеть над нескончаемым потоком бумажек, едва держась, чтобы не скорчиться, не рухнуть в судорогах смеха. Хаос, некомпетентность, рапорты и справки, вдобавок несколько фальшивых докладных, украдкой им же самим подсунутых, рождали еще больший хаос, сумятицу и реки докладных. С надменным видом он величественно выковыривал скорлупу и всякий сор из утренней яичницы-болтуньи, а если подавали крутые яйца, одно приберегал побаловать вечерний аппетит. Проигрывая в чине всей армии, он непрестанно упражнял свое чувство долга и любовь к дисциплине. Перед лицом этого нового, едва не всемогущего отца. В полевой форме, надраенный слюной и ваксой, он — надо и не надо — молодцевато брал под козырек, причем с особенным усердием когда не надо.
Когда прогремел последний выстрел и все его коллеги по канцелярии бросились вон поорать под виргинским небом, Альфонс, за письменным столом, с застрявшим в ручке чайной чашки пальчиком, откинулся на стуле. Пусть скромная, но у него своя программа праздника. Он подошел к стене и осторожно взвесил на руке пожарный топорик. Бывало, в колледже он столько раз примеривался этаким манером к бейсбольным битам. Вокруг палили пистолеты, ревмя ревели, проносясь, грузовики, выли сирены и сгущались, темнели млечные сумерки. Когда его вели в тот вечер в каталажку, Альфонс переживал, дескать, какой он нынче хилый: шесть раз пришлось топориком махнуть, чтобы располовинить стол старшего сержанта. Потом его отцу шесть раз пришлось звонить в Вашингтон, чтобы Альфонса с миром демобилизовали.
Мало-помалу его друзья срывались, попадая в сети брака, тогда как он всерьез, пожалуй, приготовился к осаде одиночества. Поглощал на новобрачных кухнях цыплят и пиво, пиццу и болонью под градом пожеланий остепениться. Использовав однажды это как предлог для каламбура, Альфонс склонился над сервизом низко и сказал: «Ха. Очень надо. Степень икса». Подчас на повышенных тонах звучало: «Да ты совсем не тот стал, Альфонс А. Не таким мы тебя знавали».
Сезон сияющей синевы сменился сентябрем, и где-то в один из дней его середины Альфонс, как желудь загорелый, подобранный и переполненный не тем, о чем вы подумали, навытяжку стоял на юте доброго парохода «Франкония», салютовал флагу над фортом Джей, прощальной оконечностью Нью-Йорка, и про себя слал самые сердечные приветы всем писарям штаба 1-й армии США.
Пейзаж высотных выбросов, абрис кошмарного такого искушения рвануть наверх, наверх во что бы то ни стало, мало-помалу вылинял, сник, съежился до крошечных кончиков, уже едва рябивших среди сутолоки невысоких волн, и наконец исчез, когда склянки вызвонили полдень. В Британии он сел на дублинский экспресс, который и привез его в год портера и куролесной круговерти в Тринити-колледже, где Альфонс почитывал в свое удовольствие утонченные философские труды, живя в семье, которая приняла его как родного. Мыл посуду, копал в крошечном палисадничке картошку и стругал капусту и морковку в красной кирпичной мойке.
Дьедре, девушка, сидевшая с ним рядом на лекциях по логике, брала его с собой на пляжные пирушки в Киллини, и там Альфонс ей на ухо нашептывал, что любит ее по-братски. Случалось, вечерами на дублинских тенистых набережных Альфонсу попадались язвительные девицы, грубоватые, но душевные. Сначала он на них тратил деньги, а после нравился им сам по себе.
Но вот этот последний в жизни счастливый год медленно умер, оставив в памяти зеленую травку стадиона, где он в футболке с гарвардским гербом, гарцуя горделиво, гонял с регбистами в дурашливый футбол и выучился крикетным молотком орудовать на высшем уровне. Год медленно угас, Альфонс упаковал пожитки и, сделав ручкой, сронил слезу.
Назад в Америку на сухогрузе в качестве кока, подавленно и покорно. Выплескивая за борт помои чайкам. Послеживая искоса за беглым черным плавником огромной рыбины. А по ночам отчаяние и утомленный сон на койке. Ах да, при расставании он обещал Дьедре забрать ее к себе в Новый Свет, и последнее, что она ему сказала, это «не надо только лгать. Лучше уж сразу знать, что больше мы не увидимся». А он ответил: «Я разве говорю, что мы увидимся». И тут ее ладонь хлыстом ему прошлась по подбородку. За правду. Альфонс безмолвно сформулировал логичность лжи. На судне превратив это в факт личной лирики.
У Дьедре были темные волосы и голубые глаза. Память о ней лежала легкой тенью на глади вод между Европой и Нью-Йорком. Пока его корабль впитывал всю эту серость и туманный, тусклый, кисловато-сладкий воздух.
Под тихим дождичком лежал форт Джей и призрачная зелень Стейтен-Айленда. Подонок, пария. Пусть даже прихотливо просвещенный. Мимо, взрезая воды, проплывали пассажирские лайнеры. В даль, в океан, в печаль, быть может, и где-нибудь за сотни миль, под вечер, у них там для знакомства будут танцы. А поглядишь на этот берег — твоих отдай мне — что-то там такое, — мечту лелеющих вдохнуть свободно, — а там, глядишь, может, и что-нибудь еще[13]. И в дымке — Боже правый, — этот бетон, резина и бензин, не говоря уже о стали и всяких сплавах. Однако такой подход для Штатов не годится, и не успело такси доставить Альфонса на исходный рубеж, как он отцу отбил телеграмму:
Я В БИЛТМОР-ОТЕЛЕ БЕЗ ДЕНЕГ НЕДЕЛЮ
Чем, похоже, заслужит еще пару упреков в аморальности да две-три фразы типа ты за кого меня принимаешь, я стольким для тебя пожертвовал, а вырастил балбеса себе на шею. Бостон. Все та же улица, тенистая, и красный кирпичный дом. Вверх по ступенькам, туда, где он родился и вечерами слушал по радио бейсбольные матчи. Матери подымают этот дом вверх тормашками, чистят и ловят пылинки детства, танцующие в солнечном луче. Мать хочет только удержать тебя. А отец ждет в кабинете. Альфонс — одна нога чуть впереди другой, — глядя в пол, слушает.
— Ты за кого меня принимаешь.
— Послушай, па.
— Добиться того, чего добился я, и вырастить сына-балбеса.
— Па…
— Балбеса. Номер-люкс. Ты что вообразил-то о себе, гулянку там еще устроил. На мои-то денежки. На мои деньги, пусть тут не остается недомолвок. Можно подумать, я его просил быть моим сыном. Ты в моей жизни просто лишняя обуза. Сейчас ты скажешь, что был отличником — «фи-бета-кап-па» — и капитаном сборной по футболу.
— Я же не говорю ничего, па.
— И думаешь на эти капиталы жить весь остаток жизни. Этика. Вот чего тебе не хватает.
— Па, слушай, ты-то сам не променял ли часом идеалы на пару лишних долларов.
— Да как у тебя язык поворачивается.
— Пап, такова жизнь.
— Нет, в самом деле, он еще смеет…
Меж бледно-зеленых стен сплошь книги в сафьяновых переплетах. Право и нравы, пороки и пророки. Глаза за стеклами соседских окон. Пекут пирог: пахнуло печеным яблоком и корицей.
— Па, ты ведь и сам как-то сказал, бывают ситуации, когда приходится душить прекрасные порывы. Но разве так не может получиться. Чтобы за вечер прогореть до тла.
— И как у тебя язык поворачивается.
— Па, уверяю тебя, так оно и есть.
— Убирайся.
— Па, я ведь знаю — свои-то идеалы ты променял. На пару лишних долларов. Но разве я тебя виню за это.
— Убирайся с глаз моих, и чтоб я тебя не видел до тех пор, пока не научишься разговаривать с отцом.
Чураясь чопорных честолюбивых соучеников, Альфонс нашел себе убогое убежище в полуподвале в Бруклине. На улицу подслеповато пялились, едва выглядывая над заплеванным палисадничком, два окошка. В нескольких ярдах из дырки в тротуаре торчал тополь. Два парня, за компанию с которыми он снимал квартиру, твердили: «Сам живи и других не дави — вот наше правило». Они приехали в Нью-Йорк один из Айовы, другой из штата Мэн. И встретились однажды летним вечерком у детской песочницы на углу Восемьдесят Третьей улицы и Сентрал-Парк-Вест. И вместе же, сдружившись тесно, купили двух далматских догов, которых держали на привязи в ванной, в условиях буквально антисанитарных. Но по причине низкой платы за квартиру и пресловутого «сам живи и других не дави» сказать Альфонсу ничего не оставалось, кроме трех слов: «Да бога ради».
Но он и вообще помалкивал. Садился у подъезда в свой желтый «форд» и ехал через Бруклин к северу. Кварталы Браунсвилла огибал, по Ливония-авеню мимо кладбища мчался с молитвой. Среди стонущих моторов. Один низковольтный мозг на эдакую кучу лошадиных сил, чтобы направить их через Ист-Ривер и мимо мрачноватого намека психиатрической лечебницы Бельвью. На бетонном уклоне сбросив скорость, подкатывал и четко становился. На этом узком островке удачи. Средоточием которого было высокое кирпичное здание с промышленного вида входом и полным письменных столов обширным залом семью этажами выше. Где раздавались слова Альфонса:
— Привет, Гейдж, как делишки, Тони, что новенького, Фрэнк, что ли, у всех о'кей.
Сядет, вокруг оси крутнется пару раз в своем конторском кресле. А этот Гейдж, слоняясь без толку, остановился как-то и, несмотря на странность разделявшей их немаленькой дистанции, вдруг говорит:
— Я все же не пойму — чтоб человек твоего круга, с твоим образованием, и вдруг реклама пива.
Ответ облекся в голове Альфонса в форму стиха:
Тихонько улизнуть в свой округ агитации. Назад по красноватым бруклинским проездам. В полуденное запустение какой-то мрачной забегаловки, где Альфонсу у стойки бара в полумраке положено провозглашать: «Джентльмены, я бы хотел присутствующим предложить по кружечке пивка. А уж о качестве своем оно и без меня заявит». Случайно совпало, что Альфонсу этот сорт пива пришелся самому по вкусу, и все хвалебные слова шли от души, а в результате по большей части призыв звучал незатейливо: «Ну-ка, до дна». За следующую пару часов человек, пожалуй, семь мужчин тихонько расползались по домам. Чуть тепленькими. К своим не очень-то обрадованным женам. Сам слегка на взводе, Альфонс удалялся в свой клуб. В простынку завернувшись, выпаривать пшеничный дистиллят. И слушать в банном пару цепляющее нервы бормотанье переговоров о крупных сделках. Лежал и искренне печалился о том, что он в самом начале лестницы, если на ней вообще имеются ступени.
Вдруг в жизни возникали женщины. Одна была учительницей школы в Бруклине. Эта Ребекка под кружевным жабо скромно скрывала складненькую грудь и благонравно облекала бойкие бедра суровой черной юбкой. Она брела, с шуршаньем вороша шнурованными башмачками без каблука палую листву Ботанического сада, когда Альфонс, поставив свой шафранный «форд» на Флэтбуш-авеню, сказал, а знаете, у них такой платан тут на исследовательской аллее… А у вас такие волосы, и вы так все понимаете, и как вам удается. В том возрасте, когда выходят замуж, оставаться так пленительно незамужней. И вы так смотритесь с этими книжками, а все почти мужчины мимо проходят и пропускают вашу красоту. Все колдовство чтобы досталось мне одному.
И он очаровал ее. Почти что. Воскресным вечером Ребеккиного первого уик-энда в тепле его семейного гнезда Альфонс навытяжку стоял в отцовском кабинете, ждал. Пока папаша прищурится, наклонит голову и с тонкой сигары сбросит пепел.
— Такой замечательной девушки у тебя и не было еще. Ты-то ее достоин ли. Сомнительно. Те, прежние, какие-то все были растрепы. Все, вместе взятые, ее не стоят. Вот все, что я хотел тебе сказать. Ну и — кончай уже с этой твоей пивной халтурой, да делом займись.
— Вот это верно, па. Я сам как раз об этом думаю.
— Нечего меня умасливать.
— Да нет, я в самом деле чувствую, что надо выходить на уровень, достойный Ребекки.
— Ну так давай.
— Во-во, и я о том же.
Воскресный день как всякий выходной. По Кембриджу проехались, по Бретл-стрит, мимо безлюдия прудов Фреш-понд, Клей-Пит-понд, Спай-понд и безнадежно дальше — к озерам Мистик-Лейке, пока Ребекка не взмолилась: «Хватит. Разве нельзя поехать в какое-нибудь место поприличнее. Дались тебе эти пруды». Ребекку опекали тетки на Стейтен-Айленде, и многие годы за ней закреплено было на пароме сиденье. С прижатой к груди грудой книжек она взад и вперед бороздила водный путь у подножия вертикальных вершин урбанизации. Садилась так, чтобы весь ее вид — медные волосы, спокойная уравновешенность лица — всем, кто посмотрит, говорил бы: то-то же, я девушка серьезная, не то что там какая-нибудь фифа.
И вот неделя за неделей на выходные в Бостон, в наш добрый Бостон, где капусту косим. Друзьям сообщено уже, что да, да, думаем создать семью, да, беленький заборчик, ну я, конечно, по пивному делу, понятно, и Ребекка тоже школу не бросает, да, самое время. И в это самое же время у Альфонса А, едва он ощутит себя не на виду, вид делался отчаянно печальным. Вот так, тоскливо, вниз по суровым ступеням подъезда в Бруклине, через пропахший псиной воздух его беспутной комнатушки, и в постель. Свалиться навзничь и в облезлые остатки великолепия викторианского лепного потолка пробормотать: «О Господи, ну что они на меня навалились».
Весть о помолвке расползалась, шелестела шепотом, спеша от дяди к тете и по всяким прочим спесивым родичам с поджатыми губами, а у Альфонса А вокруг лодыжек смыкались, звякая цепями, кандалы. В мечтах его манили океаны, в проливах корабли и зеленая веселая весна в Дублине, где умереть еще не значит сдаться. А выжить — если здраво разобраться — не значит выиграть. И мечешься между приятелями, за чашкой чая умоляя, ну в самом деле, пока еще не поздно, объясни, что это будет. Ведь я же еще молод слишком — любить во исполнение контракта.
Шея Ребекки под поцелуями. Машина спрятана среди деревьев: укрытие грустным рукам под девственной одеждой. И тут ее слова: «Я ведь согласна, но сначала свадьба». И слова Альфонса: «Но послушай, мы ведь не дети, к тому же мне, как взрослому здоровому мужчине, необходимо жить нормальной регулярной жизнью». Ответ Ребекки: «Взрослые здоровые мужчины идут в десантники».
Молчание. Молчание. И в тот раз и потом, когда еще медлительней и монолитней оно наваливалось, одолевало одиночеством, пальцы Альфонса так и тянулись сомкнуться у нее на горле. Но вместо этого смыкались на баранке. Он резко разгонялся, и неизменно все это кончалось у крыльца какого-то блюстителя правопорядка, который в третьем часу утра в пижаме выходил, принимал тридцать долларов и «Сынок, так больше никогда не делай. Нехорошо, сынок».
Но вот уик-энд, когда все кончилось. Как горделиво улыбалась она голосам с трибун, когда Альфонса узнавали. Пока команда Йеля разносила Гарвард. У сгиба локтя Альфонса А, прильнув к нему, Ребекка взошла наверх и там кричала его команде, ободряя, лучась надеждой. Но наконец Альфонс сказал: нет, все пропало. Зато потом под длинными лучами послеполуденного солнца был долгий вечер со старинными друзьями. Когда, неуправляемо кружась, вплываешь в рукопожатия как в заводи, согласно суете случайных соприкосновений. Потом пили пиво, пели, обедали на крыше, покуда осень зябко запечатывала окна, а ветер гнал приливную волну и выворачивал деревьям ветви.
Уик- энд еще не кончился. Он продолжался поцелуем в гараже, запечатленным страстно за штабелем штор, с концом сезона снятых и брошенных сюда на зимнее хранение. Она еще сказала: «Ал, как хорошо мне, я так счастлива». В кильватерной струе этого счастья Альфонс прошествовал до третьей лестничной площадки, где, подставляясь под прощальный поцелуй, услышал:
— Чудесный день. Спасибо, милый. Альфонс про себя комментирует: теперь не пережать, пусть зреет, лишь бы не остыла. Потом у себя в спальне лежа слушает и ждет. На простынях, благоухающих хвоей.
За дверью сразу замер — рекогносцировка: нет ли движения в уснувшем доме. Ступеньки номер четыре и шесть скрипят, их избегаем. Площадку переходить по половице правой крайней: она надежно приколочена к балке. И осторожно со ступеньками номер два, шесть и семь. Считая в темнотище снизу вверх по ходу. Она же — есть надежда — лежит сейчас недвижно, ожидает, едва держась под нежным наваждением желания. Вслед за Альфонсом войти в тот круг сияющий. Вот, погляди, Ребекка, вот они — те, с кем тебе всегда хотелось водить компанию, и все это мои ближайшие друзья. Да, те, к кому можно пойти, когда нет денег на метро. И сегодня — как они все были Альфонсу рады, а старый тренер, тот даже обронил вполне серьезно:
— Ал, я хоть сегодня бы тебя на поле выпустил, ей-богу.
Совесть у Альфонса А была, и много чего говорила. Ведь ты мерзавец. Чуть покрасовался, покрутился в мишуре былой своей дешевой славы, и тут же этику в сторону, готов последние остатки моральных принципов в грязь втоптать. Ведущая рука Альфонса на перилах замерла, он занял оборону. Молчать. Жизнь — это джунгли. Может, морали у меня и маловато, но ведь у многих и того меньше. А вот досочка тут — тютю. Призанять у нее пришел просто. Что-нибудь типа зубной щетки. Ну и парой слов перекинуться. Про щетинки. Сначала постучать. Невоспитанность недопустима. Если я ввалюсь без предуведомления, она же может так рвануть, что потолок прошьет насквозь и с той стороны покатится по крыше и покрошит всю черепицу. Отчаянно рискую. Если бы я с такой же удалью держался в мире бизнеса, банк Чейз-Манхэттен ко дню рождения мне поздравления бы слал. И клерки — трое, пожалуй, — распевали бы:
Ребекка в отдалении. Темно. Ее медные волосы черным-черны на белизне подушки. Время три часа утра. Альфонс А, обмундированный в халат, подкрадывается с фланга. Развертывая боевой порядок, движется вперед, вооруженный знанием каждого дюйма мягкой ковровой дорожки.
Вдруг села, будто на. пружине. Альфонсу слышно: набирает воздух, долго — признак паники, предвестие пронзительного крика. Губы разжать, выслать вперед спасительный свет своей улыбки. Этот корабль, дорогая, под дружественным флагом подплывает.
Встречен враждебно.
— Кто там.
— Я.
— Что ты здесь делаешь.
— Да ничего. Так просто.
— Нет, ты не так просто.
— Не надо так громко. Хочешь еще подушку.
— У меня две.
— Может, еще одну.
— Уйди.
— Ну пожалуйста. Можно мне тут побыть.
— Уйди.
— Ну пять минуточек.
— Нет, уходи.
— Нет.
— Я буду кричать.
— Лапушка, если ты крик подымешь, что обо мне подумают родные.
— Подумают, что ты блудливое животное.
— Ну, лапушка…
— Уйди.
— Ну можно мне просто побыть с тобой секундочку под одеялом. Всего секундочку. Я весь продрог.
— Уйди.
— Но слушай, мы же с тобой не первый день знакомы. Неужто у тебя совсем нет жалости. Маленькая репетиция свадебного па-де-де.
— Э, нет. Прежде поженимся.
— Ну, лапушка, ну ты же знаешь, я ведь пожалуйста, в любой момент.
— Ха. Ха. Ха.
— Ребекка, ты, что ли, не видишь, как мне-то плохо. На пять минуточек, погреться только. Я ведь совсем-совсем один. Все меня бросили. Как будто ты не понимаешь. Впусти меня к себе. В кроватку.
— Только после свадьбы.
Начало схватки было довольно заурядным. Руку — в зажим японским реверсивным хватом кисти. Ноги прижать коленом, чтобы не дрыгались. И то и дело на ухо слова какие-нибудь. Тихонечко, успокоительно: вот так… ну что ты, ну не надо… тихо, тихо. И тут ее рука выскальзывает из японского захвата и с грохотом отправляет на пол ночник. В такую минуту всегда бывает трудно поверить, что они это всерьез: так много раз бывало, что потом, месяц-другой спустя, ему говорилось, а ведь я, ты знаешь, и совсем была не против, зря только ты меня послушался и сдался. Вот он теперь и не сдается. Все простыни на полу вместе с лампой. И в лихорадке этой, в упоении некогда даже прислушаться к храпу Мирабели. Как она там, отделенная от них коридором.
— Какой ты грубиян, пусти меня.
— Ребекка, ну будь умницей, ну успокойся.
Из коридора лучик света, бледный такой, желтоватый. Тихонько втек. Перечеркнув белеющие мятые покровы ломкой тенью. Узорчатая битая гильза стакана. Сброшенным якорем хлопнула от сквозняка белая рама с решеткой жалюзи. В вышине аэроплан возник над Кембриджем. Сейчас переползет Чарльзривер и низко-низко через Бостонскую гавань — на посадку. Картонный маленький цилиндрик с порошком, картинка: дождик и девочка с желтеньким зонтиком гуляет по голубизне. Счастливые мгновенья, когда ты ничего не делал — вовсе ничего, — какой-то маленький оживший в памяти кусочек детства. Нашептывает еле различимо, что есть такие вещи, которым не случиться снова. Но вот — случаются.
Отец Альфонса заговорил тоном доверительно-печальным. Худой, костлявый человек в дверном проеме. В профиль прямо патриций. Длинные белые руки сжимают шнур халата. Столп общества. Он шевельнул губами, потом еще, и ветхая завеса тишины разъехалась, стянулась в паузы между словами.
— Даю тебе десять минут, и чтобы ноги твоей больше в этом доме не было.
На улице рассвет. Альфонс пихает пожитки в машину. Над плетенкой с книжками пыжится, пыхтит оскорбленно. Самый такой предательский момент: не надорваться бы. Вот еще маленький приемничек, прикупленный в армейской лавке, — скромненький способ снабжения себя послевоенной музыкой. Коробка с шерстяными носками, галстуками и наугад надерганной галантереей. Какие-то куртки с накладными плечами. Чтобы ходить по трибунам стадиона, будто бы ты великий футболист. Одно групповое фото, где они всем классом: запомнить каждое лицо и вовремя сворачивать с дороги, завидев на Мэдисон-авеню. И с этаким непоэтичным, тленным скоплением собственности Альфонс А отбыл. По улице Сигнальной, все прямо, все на юг, и вон из Бостона.
И вот зима в Нью-Йорке: лютые колючие ветра по каменным каньонам. Однажды в день тоски и мрака Альфонс из Бруклина через Гудзон откочевал на Манхэттен. Проложив мокрые следы по слякотному снегу, устлавшему любоскудную плоскость им только что покинутой пустыни. Его пивной начальник Гарри сказал Альфонсу: «Слушай, чтобы тебе не так было паршиво, я запишу, пожалуй, за тобой райончик в Восточном Бронксе». И вот Альфонс засел в новом своем жилище оттачивать стратегию кампании. По карте, прикнопленной к зеленой стенке. Тут наконец сгодился и военный лексикон. Который он в первые семьдесят два часа армейской службы почерпнул, да так и не сподобился с тех пор применить ни разу. Весь вечер Альфонс готовил в кухоньке на электрическом гриле, который то и дело отбрасывал его к стене ударом тока.
Ребекка превратилась в смутный силуэт. Должно быть, до сих пор ее сиденьице на Бруклинском пароме путешествует от Шестьдесят Девятой улицы и обратно. В надежде все же на какую-то поживу до брачного застолья он некоторое время продолжал таскать ее с собой на пьянки к приятелям, сидевшим развалясь в глубоких креслах и умудрявшимся ни разу к ней не обратиться за целый вечер. Только дымились китайские ароматические палочки да бутерброды-канапе с тарелки на столе уплывали во рты. Его спрашивали: «А что, Ал, говорят, твой старикан врезал тебе под зад коленкой. Халявная жратва отпала в капустном городке». И, запрокинув голову, Альфонс хохотал, пока ладонь сама не накрывала губы. В тот миг, когда Ребекка бросалась вон.
И как- то вечером на пароме по дороге на Стейтен-Айленд Ребекка взорвалась. Билеты он тогда им взял на палубу, где свежий воздух. Вдруг выдала: «Твои приятели просто мразь». И путь обратно через Нэрроуз, где черные воды течений, сталкиваясь, дымятся толчеей меленькой зыби у форта Джей. В густом тумане, все в огнях, встречное судно; Альфонс идет на полубак, взирает вдаль на тусклые бусы огней в отдалении. Потом уединенный ужин: кофе и сосиска в тесте, под бормотанье с места какого-то замшелого ревнителя общественной пользы и прогресса: «Нет, маловато у нас в Ричмонде похоронных контор, маловато». Слушать равнодушно.
Ночами Альфонс А спал как убитый и воскресал, только когда пора было вставать. И снова двигаться сквозь освещенные просторы Восточного Бронкса. Но прежде встать в нижнем белье неописуемого вида перед открытой дверцей холодильника. Ноги скрестив, в позе задумчивости сжевать ломтик ананаса и кофейного кекса с орехами.
А Гарри, грустноглазый и недокучливый его пивной начальник, — тот тихо веровал, что для такого парня, как Альфонс, преград не существует, ему бы только рукава повыше засучить да с места стронуться. Такая была радость для него, когда Альфонс вошел в его стеклянную клетушку в углу конторы и говорит:
— Мистер Г, я не хочу хвалиться перед ратью, но кажется, я мог бы в Бронксе продавать пива побольше.
Потом пошли недели действия, когда Альфонс прокладывал свой пионерский путь переселенца. Осваивал Тридцать Вторую улицу, Тридцать Третью и дальше к востоку. И сокрушал рекорды сбыта в заведениях Ханта, Клейсона и «Трогз Нек». И лишь однажды, в боковом проезде, где ребятишки возились в клубах пыли, Альфонс сломался. Лопнул и потек, как битое яйцо в кипятке. Глядя на свои коленки, вовсю светившие сквозь складку, с утра собственноручно заутюженную личным утюгом. Голову склонив на грудь, тыльной стороной ладони смахивал соленую влагу. Проехала патрульная машина с полицейскими, они на него глазели.
Однако на новом своем поле деятельности Альфонс лучился оптимизмом, правую руку выбрасывая от плеча, за нею устремлялся весь, блестел зубами, сжимал, подтягивал к себе свой путь к достатку. Для тех, кто замедлялся, терял инерцию, всегда доброе слово, — просто твой гусь чуток желает подойти еще в духовке. Про детишек спрашивал. Про кошечек и собачек. И даже не боялся тошнотного позыва, если в ответ вдруг упомянут далматинцев. Водил компании по кабакам, приговаривал: «Вперед, ребята, нам все дается с бою, но это честный бой, ребята, так вперед же». У светофоров, зажигавшихся зеленым, он снова повторял, приобернувшись в набитую битком машину: «Вперед, вперед». И старые друзья говорили: «Ага, вот, узнаем Альфонса. Он снова прежний».
Устыдясь своих недавних обиталищ, Альфонс еще раз переехал. В район восточных Шестидесятых, где от улицы отделился тремя форштевнями выступающих углом высоких окон и тремя этажами. Входя с улицы, ступал на черно-белые кафельные ступени между рядами кустиков самшита, и прямо в двери — тяжелая стальная филигрань по узорчатому стеклу. Через улицу напротив — какое-то восточное представительство, и черный опиджаченный его сотрудник, нисколько не таясь, каждое утро ждет, пока черный пудель, натягивая поводок, поднимет ножку на только что посаженное деревцо. В этом новом убежище, которое Альфонс старался не рассекречивать, по средам он проводил вечера, начищая свою коллекцию — викторианских времен весы; штуковины, которых у него уже скопилось три.
Но вот та самая среда. День только поворачивал к закату, когда Альфонс по пригородной Бостон-Пост-Роуд возвращался из Вестчестерских Высот. Он был слегка не в духе после одинокого визита в Бронксское отделение «Америкэн индиан». Досадовал, зачем индейцы вообще сдались пришельцам. День был закончен булочкой и кока-колой за столиком кафе в зоопарке. Детские воздушные шарики — синие, красные, желтые, застрявшие в ветвях деревьев. Те, у кого с мозгами напряженно, исподтишка подсматривают и тщатся остроумием перещеголять друг друга и других животных за решетками. Солнце слепит, оранжево сверкая в стеклах окон на верхних этажах по Пятой авеню. В плюще отчетливо постанывают пчелы, безрадостный рык идет из клеток с большими кошками. Всё покрывают ребячьи вопли: кому-то папочка надраивает попку.
И медленно Альфонс побрел домой, в свое жилище, поглядывая вверх, где между каменными серыми фасадами — небо. Так, словно именно оттуда пришло к нему решение на всякий случай делать деньги — вдруг они принесут счастье. И избегать женитьбы — вдруг она принесет цепи. Свернув в подъезд, возвысился над желто-голубым мозаичным геральдическим орлом на полу лифта. И обнаружил бледно-апельсиновый конвертик рядом с вечерней газетой на мраморном столике у двери. Сказал себе: ну, кто-то умирает, а может, уже умер.
ПАПА СЕРЬЕЗНО БОЛЕН СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙ
Ночью с последним поездом поехал в Бостон. Одиноким силуэтом через пустыню розового пола вокзала Гранд-Сентрал. Под зодиаком, напластанным на потолке золотом и бирюзой и утыканным электрическими звездами. С журналом, рассеянно раскрытым на коленях, поезд помчал Альфонса между черных опор, сочащихся дождевой влагой с улицы вверху. Потом все выше, и вот пронесся краснокирпичными кварталами особняков, где коридоры как в гостинице и где мостовые темные такие — выглянешь, и словно уже был когда-то здесь и видел раньше. «Салон захоронений», «Горячая свежая пицца 10 центов ломтик», «Лучшая в мире больница ботинок», и вдруг, словно подсвеченные разрядом молнии, огромные черные буквы на серой высокой стене
ОСКАР ВЕЛИКИЙ
В ночной прохладе яркая луна над Бостоном. Альфонс волочит саквояж, насквозь ирландский, к стоянке такси у Южного вокзала. И направляет экипаж сквозь эти узкие, знакомые закоулки прошлого. Прошлого года. Неяркий свет включен по всему дому. Сквозь реликтовые шторы отцовской спальни проникает сияние. Посмотришь от подъезда вверх, сквозь летнюю ночную черноту, и кажется, что Рождество. Гирлянды всякие, ветки омелы на косяках, как в Англии, когда еще ребенком ты заливаешься слезами, уже пронюхав — негодник и проныра, — что припасли тебе в подарок Ма и Па: в гостиной заглянул под оттоманку.
Развинченным аллюром по ступенькам вверх. Еще и постучаться не успел, а дверь уже открылась. Мама, такая маленькая, крепко обнимает большого сына. Подставка в коридоре ломится от тростей и палок. Одна там даже деревенская ирландская дубинка. В дверях отцовской библиотеки — закоренелый неудачник дядя. Темноволосая сестра Альфонса, закончившая только что девичьи курсы в Рэдклиффе, сходит по лестнице уже вся в черном, с мокрым от слез личиком. Что ж, девушкам Рэдклиффа рады в любом виде. Но самый-то бедлам и суета от Мирабель, которая всюду снует, стеная, с пустым подносиком и столь же пустым лицом. А брат, так тот устроился на кухне с книжкой — готовится к экзамену.
Еще нынче вечером он про поездку думал — чушь, ложная тревога. Один из тех полубезумных способов, к которым прибегают иные семьи, чтобы опять собрать всех вместе. И вот голос матери: «Поди, пожалуйста, поднимись наверх». Вот уж не ожидал дожить до этого, а ведь пришлось-таки. Все та же лестница, ступеньки номер три, восемь и девять, та же дощечка на площадке у отцовской двери. Дощечка, которая должна была бы среди ночи громко скрипнуть. Когда-то в прошлом.
Из комнаты выходит доктор. Папин старый приятель, из тех, чьи глаза загадочны. Помнится, много лет назад, по осени, после поездки на охоту он поливал у них в полуподвальной кухне горячим жиром жаркое из оленины. А еще он мог, приняв как следует на грудь с отцом Альфонса, так лихо распевать — куда там, прямо квартет парикмахеров.
— Привет, док.
— Привет, Альфонс. Он уснул. Побудь минутку, не знаю, долго ли ему еще осталось.
Дверь приоткрыта. Все в желтом свете. Горит ночник. На белизне подноса белые вещицы. Спеленут простынями, как новорожденный. Брошенный матерью. И бросивший взрослого сына-спортсмена. Из дому вышиб, приговорил четырнадцатью словами, а теперь лежит вот, и сил ему не хватит даже расписаться.
За несколько безмолвных мгновений над постелью Альфонс убедился, что его отец в эту минуту умирает, тихо давясь своим же собственным дыханием. Ступив поближе, почувствовал, как под глазами и по всей подвижной части щек мускулы сжались, губы раздвинулись в ухмылке. И как засевший в нем торговец пивом пытается это прекратить. И не может. Стоит на мягком коврике, ухмыляясь от уха до уха.
Путь похорон отца в последний раз провел его тенистой улицей под новенькой листвой. Через два хайвея и железнодорожный переезд. Огромные черные железные ворота. Служители в перчатках и униформе спокойного серого цвета. Деревья и надгробья на склоне холма. Магнолия выпятила свои нежнейшие цветы, розоватые на фоне чопорной серебряной березы и высоких вязов, которые древнее всех этих могил.
Я гепард
Гостеприимный хозяин провел нас через кухню в гараж, выбрать машину, чтобы развезти по домам. Давайте поедем на синей, сказал я. И мы покатили по дорожке, голые ветки царапали корпус, было три часа утра. Болтали о службе, в армии и на флоте. Один сказал, что его скоро загребут, другой — что свое уже оттарабанил. Сказал, что играл на рояле в военном оркестре, считай, легко отделался. Все равно, сказал Джек, какое унижение.
На обочине кучками лежал снег, и у деревьев немного тоже осталось, с северной стороны. И я сказал, что был на флоте сачком-ударником. Что каждое утро выстраивали десять тысяч человек, и меня в том числе, производили перекличку, а затем сбивали всех в одну темную массу и, нарезая с краев по ломтику, зачитывали наряд на работы. Но меня припахать — кишка тонка. Мы стояли на плацу, а я выскакивал из общей темной массы, уходил в отрыв от белых касок, молнией несся к казармам затеряться среди стен гофрированного железа, слыша за спиной топот десятков ног. Просто восторг. И каждый раз они были наготове, усиливали охрану. И строй слаженно ликовал, когда я рвался к блаженному безмолвию библиотеки, словом, к безделью. А вслед неслись вопли, лови, мол, этого умника, и дежурный офицер психовал с мегафоном на трибуне, исходил на крик: остановите его, ради бога, кто-нибудь, держи гада. Есть такой зверь. Звать гепард. Я бежал быстрее пули, в ушах свистел ветер. Естественно, я каждый день тренировался. Порой такая наглость меня самого пугала, но сердчишко прельщалось овацией. Дошло до того, что все эти десять тысяч человек ждали, затаив дыхание, когда я ломанусь, а главный бугор начал, видимо, переживать за престиж флота или решил, хоть тресни, изловить меня, другим в назидание. Если не ослышался, как-то раз он проорал: ты у меня на десять лет загремишь, или я не я буду. Это заставило меня задуматься и, конечно, поднажать.
И то, последнее, утро, когда они меня чуть не сцапали. К плацу подогнали несколько караульных джипов, битком набитых. Противные типы с табельным дубьем. Я глядел в оба, отмечал, откуда опасность. Произвели перекличку повзводно, затем перестроение. Я ждал, глядя в виргинское небо, такое холодное до самого моря, и ни шороха вокруг, ни писка. Мне нужен успех, Боже, не дай мне попасться. Мои мозги и ноги против их дубинок и колес. Натура требует, бежать надо, а тут обложили со всех сторон. Они знали, откуда примерно я выскакиваю, но на всякий случай ездили вперед-назад, буравили орлиным взором лица, излучавшие в ответ святую невинность. Я тоже излучал. Но, выдержав обычную драматическую паузу, я что-то засомневался, и прямо передо мной затормозил джип. Я подумал было, хана, вычислили, но тут один из них ткнул пальцем в матросика неподалеку и сказал: глаз не спускать с этого паршивца, по-моему, это он.
Я поднял ворот повыше, пилотку надвинул пониже. Прошло полминуты, караульные заулыбались. Момент настал. С места в карьер. Я рванул прямо на них. Стоп. Эти вскинутые дубинки, семафор, объезд. Оглушительным гиканьем приветствовал рядовой состав первый мой обходной маневр. Они хотели выскочить из джипа, но тут водитель дал газу, и все трое полетели на землю, и слава Богу. Хохот. Дежурный офицер нес такую тарабарщину, что я чуть было не остановился послушать.
Противолодочным зигзагом рванул я к казармам. Сзади топот, а спереди заступает дорогу караульный, ну и ну, они ж это всерьез. Он успел первым сказать последнее слово. Я его снес его же собственной дубинкой. Но он меня затормозил, и оставалась одна надежда. Финт ушами. Я заскочил в казарму, пробежал ее насквозь и тут же нырнул в следующую, снимая на ходу бушлат и тельник, пилотку тоже, и спокойно вышел с другой стороны, стараясь дышать ровно, и засунул обмундирование в умывальник.
И вот стою стираю, а из-за угла, пыхтя, выбегает караульный. Остановился, глядит на меня. Вы что, спрашиваю, все еще за этим психом гоняетесь? Он ответил что-то совсем нецензурное.
Раз вместо да
В прокатной паре очков, затемненных синим, по переходу к рыбному рынку и вперед, по Оул-стрит мимо широкого подъезда здания казначейства. Август месяц, середина. Тянусь сквозь все эти недели, пальцы проникли и тут же тонут в этом безвреднейшем из дней. Среда.
На ранних утренних улицах посыльные снуют из двери в дверь. В это мгновение мне хорошо. Суда выходят в море по высокой приливной воде. Составы с запада, идущие на север, пересекают узкие проливы на паромах. Хайвеи, мосты и туннели под шествием шин запели. По городу кофейный дух.
Но стоп. Взгляд вверх. Дальнейшему движению вперед препятствует фигура, пришедшая из моего школьного детства. Проворно устремляю обходной маневр в канаву. Едва не перемолотый мчащимися механизмами, от кваканья клаксонов отпрыгнул. Поздно. Я слишком слаб и уязвим и в этот идиотский миг истории моей персоны не в силах повернуться и сбежать. От личности с четкими челюстями. В ладном сером пиджаке, кремовой рубашке и толстом полосатом галстуке. С глазами, в которых он включил сияние.
— А я тебя узнал, ну, ты ведь Джордж Смит. Стал тяжелей на поворотах, не то что в тот раз — помнишь, на стройке.
— Бип.
— Ха, точно это Джордж Смит.
— Бип.
— Это в каком же смысле, старому приятелю вдруг бип. Мы еще в школе были вместе.
— Бип.
— Ха-ха, Джордж. Это ты. Привет. Кроме шуток. Ну как ты там. Не слабо выдаешь. Прессу читаю. Я это к тому, что ты у нас не прост. В смысле, я тоже кое-чего стою. У меня все нормально. Купил вот себе долю в одном дельце. Я это к тому, что ты-то как, как у тебя, нормально.
— Бип-бип.
— Ну подожди-ка. Джордж, ха-ха. Я понимаю, ситуация дурацкая.
— Бип.
— Ну будет. Шутки в сторону, ладно.
— Бип-бип.
— Ну хватит уж. Не будем же мы тут, посредине Оул-стрит, в этой толкучке устраивать из нашей встречи черт-те что. В смысле, ты тут живешь, что ли. Что-что.
— Бип.
— Ну ты даешь, Джордж. Что случилось. Ты из-за них, что ли, они тебя преследуют. А то, ты знаешь, шутка длинновата. Не остроумно. Хоть намекнул бы, если что. Что ты заладил бип да бип. Не хочешь узнавать — так и скажи.
— Бип-бип.
— Ага. Так это что — система. Что-то случилось, и ты теперь взял новую систему. Я это к тому, что в газетах пишут, будто ты строишь личный мавзолей, это недешево, я понимаю, в смысле, нервишки там, то да ce.
— Бип.
— Значит, система.
— Бип.
— Ага. Один бип. А, помню-помню. Ты репортеров еще встретил всякими звуками. Я, кажется, улавливаю: у тебя голос пропал. И один бип — это, видимо, вместо да.
— Бип.
— А два вместо нет.
— Бип.
— Прости, Джордж, я ведь понятия не имел.
Это навсегда, что ли.
— Бип.
— Паршиво, да. А каково твоей жене и детям. Говорят, ты женился. Не знаю только вот насчет детей. На Ширл. Какая девушка. На меня и не взглянула ни разу. Помнишь те вечера, мы еще пили чай и танцевали. Бывало, Ширл как выйдет в белом платье. Красавица была.
— Бип.
— Но я понятия не имел, что с тобой такая штука. Наверно, по врачам мотаешься.
— Бип.
— Такая новая система, должно быть, напрягает мозги. Хоть иногда-то хочется, наверное, что-то сказать по-настоящему. Мнение, что ли, выразить.
— Бип-бип.
— Смотри-ка ты. Может, тебе помочь чем-нибудь. Я понимаю так, что деньги у тебя имеются. Но может, у тебя какие-то проблемы, духовного, так сказать, порядка. Зачем ты руку около уха держишь. Ты что, глухой вдобавок.
— Бип.
— Ай-яй. Паршиво как. Читаешь по губам.
— Бип.
— Помнишь Алису. Слыхал, я ведь на ней женился.
— Бип-бип.
— Она только позавчера тебя вспоминала. Как Ширл вслед за тобой отправилась за океан. Океан. Я говорю океан. Моя Алиса, да, вспоминала тебя. Она тебя вспоминала. И в самом деле жизнь — подлая штука. Действительно подлая. Подлая штука. У парня ни голоса, ни слуха, и это в нашем возрасте. Я говорю, в наши-то годы. Плохое дело. Но ты ведь видишь. Я говорю, видишь, видеть ты еще можешь. Чтобы читать по губам. Сквозь эти твои синие очки.
— Бип.
— Ну, и то слава богу. Врачи-то тебе чем-нибудь помочь хоть могут. Я говорю, что-нибудь сделать для тебя. Врачи. Помочь могут.
— Бип-бип.
— Вот это сознавать противно, правда же. Погано. Я говорю, погано это.
— Бип.
— Поверь мне, я действительно сочувствую. В том, что с тобой случилось. Совершенно искренне. Я говорю, сочувствую. Искренне.
— Бип-бип-бип.
— Так. Три раза. Ага. Вместо спасибо.
— Бип.
— Только, ты знаешь, Джордж, я тороплюсь. Нам бы без суеты засесть где-нибудь, повспоминать былое. Хорошо бы, ей-богу. Я к тому, что надо бы нам как-нибудь собраться вместе. В смысле, когда ты поправишься, старина. Ты поправишься. Главное, не волноваться. Я говорю, не волнуйся. Где там у меня часы. Опаздываю со страшной силой. Важная встреча. От души желаю тебе поправляться. С Божьей помощью будешь когда-нибудь опять как огурчик. Надеюсь, что ты выздоровеешь. В самом деле.
— Бип-бип-бип.
— Прости, что я убегаю. Но если ты читаешь по губам, я говорю, может быть, ключ к исцелению в молитве, Джордж. Молись. Пока.
— Бип-бип-бип-бип.
— Ха-ха, до свидания.
— Бип.
— Ну привет.
— Бип-бип-бип-бип.
Друг
Канун Рождества, трудный морозный месяц. Мне позвонили и сказали, что он умер. Я зашел в церковь и сел в заднем ряду, пахло ладаном и пели певчие. Я вспоминал лето и листья клена. Как они растут и растут, пока улица не превратится в туннель. И если умрешь, отправишься куда-то на небо, где самолеты и белое на голубом. И золото на красном.
Пришлось везти его из Флориды, там лето. Там в окна бьются большие жуки и на поле для гольфа пружинистый дерн. Его загрузили в ночной экспресс на север, укрыли флагом. Блондина с ледяной натянутой улыбкой.
Тротуар сланцевый, почва каменистая, лунки для игры в шарики стерты, почти не видны. В детстве мы сошлись на почве католичества. Алтарные служки, тщившиеся коснуться Бога. Крали яблоки и вишню по субботам. В воскресенье поклонялись Духу Святому. Вечера просиживали у реки, в лунном свете резали коньками лед замерзших озер. И каждое лето загорали, как головешки, играли в салочки на мелководье. Поезд уже в Виргинии, пересекает плоские, на уровне моря, равнины. Мэриленд и темно-зеленые холмы. Затем Ньюарк, где за болотами маячат, мерцают в ночи тонкие белые силуэты, и нет конца туннелю, и невидимая вода больно давит на ушные перепонки, и наконец гудок, остановка у длинной платформы. Его извлекут из вагона и подкатят к грузовику, где стоит навытяжку часовой. И грустен будет свет фонарный, и ярок стяг. Кто-нибудь его встретит. И дальше на север, в Бронкс.
За дорогой — опушка леса, где мы охотились, стреляли белок, ловили змей за скользкие хвосты. Повесили качели высоко на дубе (или на дубу?), и я так и не решился покачаться. Всё зелено под толстобоким солнцем. С каждой подружкой разговор ночь напролет у какого-нибудь плетня. Мы тщательно мыли уши и голову, до блеска скоблили щеки и обувь. А встретившись где-нибудь вместе, говорили привет, как здорово, что все мы здесь сегодня собрались. Игра сердец и кончиков пальцев. А теперь война привела его туда, где нет деревьев, где жизнь громоздится на жизнь, и не знают слова хватит, и шаги незнакомцев по серому кафелю коридоров, и молчание.
Трудным печальным днем. Я проехал под эстакадой электрички, сквозь грохот. И припарковался в тихом проулке, сером и сумрачном. Спрашиваю на входе, и служитель негромко говорит, лейтенант покоится в седьмом зале направо по коридору. Его имя на черной табличке со сменными белыми буковками, которым так не терпится смениться, чтобы все узнали, кто следующий. Пожимаю руки другим его друзьям, раскланиваюсь. Некоторые криво улыбаются и говорят, как рады меня видеть. Преклоняю колени перед гробом и молюсь. Смерть всегда настигает самые святые сердца. Правда, он ударил меня в зубы, у меня еще скобки стояли, ортодонт только что поставил, а однажды растоптал мою сборную модель самолета. А я любил его сестру. Черт, под стекло заглядывать совсем не хочется.
На следующее утро месса и гроб, и люди выходят на собачий холод. И длинный кортеж черных машин поехал дальше на север, к кладбищу, которое называется Небесные Врата. Я был в последней машине, между его шмыгающих подружек. С шоссе вверх по серпантину мимо тележки с хот-догами, на деревьях дрожат последние золотые листья, и между стволами островки снега.
Маленький зеленый навес и раскатанный над слякотью искусственный дерн. Могильщики заходят за надгробья переодеться в кепки и спецовки, из гладких обшлагов торчат массивные европейские клешни. Выстроились солдаты, внезапный треск карабинов, и погребальная трель рожка уносится в долину, отражается холмами.
Я стоял за чьими-то спинами и не увидел, как его опускают. Подружки плакали, одна завопила в голос, и ее пришлось удерживать, она опустилась на колени, меся грязь нейлоном чулок, и мы все начали молиться, бормотать себе под нос.
Дорогая Сильвия
Я пишу это письмо сама знаешь почему. Не в том дело, что твоя мама оборвала портьеры, а в том, что набросилась на меня с холодным оружием, и это, не говоря уж обо всем прочем, показывает, что у нее нет ко мне ни капли уважения, а я ведь как-никак твой муж. В подобной ситуации я и собственную маму ударил бы, упокой Господи ее душу.
По-моему, ты упускаешь из виду, что я дипломированный химик, и не в том дело, что я пытаюсь дудеть, как говорится, в свою дудку, но не забывай, что мозгов у меня побольше, чем у всей твоей фермерской семейки, вместе взятой. Ты просила их приехать, не я. Потолковать за жизнь в кругу родных — пожалуйста, но терпеть побои в собственном доме — это совсем другое дело. Могло бы кончиться чем похуже, а не просто переломом бедра. Что мог я сделать против троих, особенно учитывая, что у них был твой ключ и они надеялись застать меня врасплох, спящим? Намазать пол вазелином — это был поступок не труса, но стратега. Согласен, мне и в голову не приходило, что уловка так хорошо сработает.
Ну да, теперь они планируют вчинить мне иск за телесный ущерб, но хотел бы я знать, как твой папа объяснит, зачем он прихватил с собой грабли, в полусотне миль от ближайшего сенокоса. Хотел разровнять землю в наших цветочных ящиках? Так что беспокоиться мне, как видишь, не о чем. И не забывай, что, когда твой брат поскользнулся и сломал бедро, он уже занес над головой красную вазу, которую ты купила в деревне в прошлом году, занес той самой рукой, которая, как он опрометчиво похвалялся, принесла его команде в Эразмус-хайскул восемь чистых побед, но его занесло на повороте, и он шлепнулся на спину, все благодаря моему вазелину. Лишь его дикие вопли воспрепятствовали твоему брату Тиму и отцу поколотить меня, хотя и они могли бы загреметь в итоге в больницу со смазанными пятками.
И не забудь передать отцовскому адвокату, что я, как жилец квартиры 4-F, не обязан предупреждать лиц, вознамерившихся убить меня в собственной постели, что проникновение в мое жилище чревато риском. Что, кстати, приводит на память издевательские реплики военного времени на предмет номера моей квартиры. Это злобная клевета — будто мне присвоили категорию 4-F и признали негодным к действительной службе, ведь, скажу без лишней скромности, на здоровье я никогда не жаловался. Как бы ты там ни злословила, но лишь моя работа в колледже воспрепятствовала мне встать, так сказать, под ружье. Некоторые «тыловые крысы» больше поспособствовали делу победы, чем тысяча таких, как твои братцы, которые, насколько я понимаю, атаковали каждый куст и пень на Гавайях с примкнутыми штыками, которыми пользовались в конечном счете лишь для вскрытия пивных банок.
Впрочем, цель этого письма — отнюдь не встречные обвинения. Просто я хотел, чтобы ты взглянула на вещи непредвзято и поняла мою сторону конфликта. Я никогда ничего не имел против твоей семьи, единственное, что меня до глубины души возмутила та реплика, мол, мои родители были невежественными иммигрантами. Они жили бедно, но чисто и трудились не покладая рук, тобы я имел возможности, какие им и не снились, и они горбатились до кровавых мозолей, дабы я мог стать тем, кто я сейчас. И все же, дорогая моя Сильвия, порой я испытываю невольное облегчение от того, что укоренен в эту землю не более чем на одно поколение.
Впрочем, как я уже сказал, письмо это вовсе не обвинительное. Хотя вечные твои нападки, какой я скряга, жмот и т. д., отнюдь не помогали делу. Противосолнечный козырек для машины — просто модное поветрие, и если я не желал на него раскошелиться, из этого никак не следует, что я скряга. Давно пора понять, что люди, у которых что-то есть за душой, совсем не обязаны кричать об этом на каждом углу. Можешь сколько угодно смеяться над этими бостонскими старичками, мол, тоже мне, ездят-то на велосипедах, но каждый раз, когда ты куда-нибудь звонишь, им с этого капают дивиденды.
А теперь серьезно. Я хотел бы поддерживать самые теплые отношения с твоими братьями, и вовсе не потому, что я их боюсь. В колледже я ходил на занятия джиу-джитсу, и мне рекомендовали продолжить тренировки. Что касается меня, я готов начать с чистого листа. Но ничего этого и не произошло бы, если бы твоя мама не совала нос куда не надо. Предложить мне работу свиней кормить — разве так говорят с тем, кто по успеваемости был в первой половине группы все годы учебы в колледже? А потом явиться в нашу квартиру и обозвать меня красным из-за цвета портьер — это уж слишком!
Я высказался, изложил факты самым непредвзятым образом что ни на есть, и, по мне, так все это было да быльем поросло, на вещи надо смотреть шире. Если хочешь, я встречу тебя на вокзале Гранд-Сентрал в субботу в семь, и можно будет зайти «К Джо» на спагетти с тефтелями — причем одним.
Дорогой Хьюго
Hадеюсь, когда ты получишь это письмо, тебе будет так же гнусно, как мне, когда я прочитала твое. Ты такой умный-разумный, да? А кругом одни идиоты? Нашел бы хоть что-нибудь новое, чем похваляться, мне уже осточертело слушать, как по успеваемости ты был в первой половине группы все годы учебы в колледже. Там-то, наверное, ты и научился колотить женщин и тут же задавать стрекача, когда появляется кто-нибудь твоей весовой категории. И что это за чушь насчет того, будто моя мама набросилась на тебя с холодным оружием. Ты ее с самого начала не переваривал. Но она моя мама и имеет полное право навещать нас, когда захочет, и высказывать то, что думает, о наших портьерах.
И нечего похваляться своими подвигами, я слышала совершенно другую историю. Когда мои братья с отцом вошли, чтобы, как ты говоришь, застать тебя врасплох, то, по их словам, ты пытался спрятаться под кроватью, и это уже после того, как Джо поскользнулся и сломал бедро. Намазать пол вазелином — поступок не труса, но стратега? Не смеши меня. Храбрец хренов. Нет чтобы сносить удары, как подобает мужчине, не пускаясь на грязные хитрости. Чего-то в таком духе я от тебя и ожидала. А как ты преувеличиваешь — это убиться можно. Отцовские грабли всю дорогу оставались в кузове, и можешь не беспокоиться, он прекрасно справился бы с тобой без всяких грабель. И еще одна поправочка — это ты швырнул красную вазу, потому что дворник как раз выносил мусор и слышал твой вопль: «И вазу сестричкину тоже забирай, прямо по кумполу!» Так что хорошенько подумай, прежде чем вчинять иск о покушении на членовредительство.
Ты даже не догадываешься, как это здорово — получить от тебя самое непредвзятое изложение фактов что ни на есть и что на вещи, мол, надо смотреть шире. У тебя-то, видать, между глазами фута два уложится, при случае напомни, надо смерить.
И никто не обзывал твоих родителей невежественными иммигрантами, просто я сказала, что они иммигранты и толком еще не освоились, что совершенно естественно, с учетом того, из какой отсталой страны они приехали, а это, конечно, не их вина. Но как это в твоем духе — радоваться, что всего одно поколение здесь, и если так, что-то я не вижу, чтобы ты особо рвался на пароход обратно. Может, в этом и есть цель твоей жизни — вернуться туда с дипломом по химии и устроить им ликбез. Я смотрю, тебя все еще осеняют идеи насчет обустройства квартиры, так я напомню, что это твое хваленое изобретение, твой фен чуть не убил меня током, когда я пыталась высушить волосы, хотя, может, именно этого ты и добивался. Аадно, все мы знаем, какой ты распрогений, особенно как ловко управляешься с мытьем посуды.
А это вообще здорово — как твои родители горбатились до кровавых мозолей, чтобы ты мог стать тем, кто ты сейчас. Ничего, если я им медаль пошлю? Валяешь дурака со своими вонючими взрывчиками за восемьдесят долларов в неделю — да отец с братьями получают столько же, продав несколько своих свиней. А ты оскорбился, что тебе предложили работу задавать им корм, тебе же просто хотели дать передышку и чтобы я не убивалась на этом конвейере. Могу, кстати, еще добавить, что это была бы самая выгодная работа в твоей жизни.
Честное слово, ты меня утомил. И заруби себе на носу, если хочешь, чтобы я вернулась. Ни цента больше этому рыжебородому психу, который борется с твоим произношением. Поглядеть только, как он заходит с этим идиотским магнитофоном и декламирует свои заумные стишки да еще нос задирает выше крыши. Тоже мне, нашел дурачков. Это у него ты набрался всяких несусветных идей, а со своим новым акцентом разве что по морде схлопочешь, а может, и в тюрьму загремишь на пару-тройку деньков. И то и другое могло бы, кстати, пойти тебе на пользу. И нечего мне тут домострой разводить, всю работу по хозяйству делим пополам, это мое последнее слово.
Вот, я тоже высказалась и тоже готова начать с чистого листа. Но если мы и встретимся в воскресенье на Гранд-Сентрале, то ни к какому Джо не пойдем, тефтелями со спагетти ты не отделаешься, придумай чего получше. Иначе я тут же уеду обратно — причем одна.
Так я купил медвежонка
Я вошел в дверь с бумажкой в один фунт. Много раз сложенной и сжатой в цепком кулаке. Решил, что ведь ребенком ты бываешь раз и больше никогда уже. Как правило. Я оглядел все эти красные прыгучие штуковины, кубики, домики и глянцевитые куклы. И я сказал, а медвежонки есть у вас. Которых можно мыть.
Она с улыбкой двинулась и говорит, есть у меня как раз такой, из губки. Я объяснил, дескать, ребенку вынь да положь уютную зверюшку, чтоб с ней обняться. И я хочу такую вещь, чтоб надолго, ведь мы живем на барже, и разгуляться там ребенку негде.
Держа пушистую вещицу на ладони, я стиснул ее пальцами и говорю, сколько с меня. Гинея. Стало быть, фунт и еще шиллинг. Я так вздохнул, как будто напоследок перед смертью. По временам мне кажется, что фунтов на мою долю хватает, даже стопочкой сложены в столе: выдвинуть и любоваться. Но фунт — это фунт, даже и в стопочке. Хотя опять-таки, посмотришь ночью на это сонное сопящее личико, и вот слеза, в глазах все зыбится, а попросить игрушку, так ли это много. Причем не тот я человек, чтоб тратиться на фасонистые финтифлюшки. А этот медвежонок — он из губки, его можно мыть, и он будет служить годами. Что ж, мадам, получите с меня этот фунт.
С медведем, угнездившимся на сгибе локтя, я влез в автобус по имени двадцать второй. Сидел на верхнем этаже спереди, глядя вниз на залитые солнцем толпы. Лица у всех довольные. Чепчики и кудряшки так и мельтешат, снуют под ногами. А этот мишка — он даже прыгать может, и вообще он вечный. Сквозь скверик с фонтанчиком, накрапывающим посредине, и мимо места, где у них пара большущих пушек, которые так и кажется — вдруг как бабахнут. Дома подсвечены, чтоб подороже сдать, и кафетерии с налетом роскоши. Там болтовня, сигарный дым и хохот. Я всех люблю.
И вот приехал, этот уголочек у реки — мой дом, тут я соскакиваю и пробираюсь между грузовиками к своему судну, подрагивающему на волне. Мой гордый флаг реет на корме. Снизу слышится гулюканье матери над ребенком. Бывает, мне приходит в голову, что для отца я молод слишком, но уж назад не повернешь. Может быть, нынче к обеду отбивная, да с чесночком, а позже можно опять будет выйти и смотреть на реку, как мост вспыхивает огоньками — пузырьки света скачут по стали. Столько удовольствий еще ждут меня впереди.
По трапу вниз, кричу привет, я дома, ты погляди, что я принес, что будем делать, может быть, сразу ей дадим. Или отложим как сюрприз на утро. Он сколько стоит. Не скажу. Сколько. Гинею. О нет. О да. О господи. Он моется. Он что, из золота. Из губки.
В пенной лохани мы ее крутили и так и сяк, а после купанья уложили в кружевную колыбельку сказать спокойной ночи, мохнатый мишка. Она его и обнимала, и улыбалась, и целовала, и ножкой дергала. Я спел песенку про луну и говорю спите-спите, девочка и мишка. Пчелки жужжат, волки воют. А медвежонки денег стоят.
Как всегда в такие ночи, сонный и усталый, я лежал на спине, прислушиваясь к незнакомой мелодии, которую играли за рекою в парке, где сделан из воска домик и рвутся вверх фонтаны. Мимо проплывали баржи, буксиры гукали гудками, и по реке пробегали всплески. Потом опять-таки: когда подарку рады, затрат жалеть не надо.
В ту ночь я спал как убитый. А утром кровавое красное солнце. Я встал, метнул кофейник на плиту. Достал из нового холодильного кувшинчика масло, намазал им хлеб и все это накрыл кусочками салями. Потом вылез наверх понаблюдать, как ветер разносит облака из дымных жерл по всему небу. Часы напротив показывают восемь. Может, когда-нибудь и у меня будет свой садик и место, где вздохнуть.
Вскрики и всхлипы, тихие, едва слышны. Я не могу понять, за что хвататься, куда бежать. Услышал: бултыхнулось что-то, и вбежал в каюту. Девчушка у окна. Нигде никакого медвежонка. Скорее реквием. Нет, это не со мной, не может быть. Два уха меховых и два стеклянных глаза. Там, на вспухающей приливной глади. Стою, смотрю. Река мчит к морю. Один фунт, один шиллинг.
Франц Ф
Он жил на Элдерберри-стрит, на западной окраине Бостона, на первом этаже, где была прежде лавка. Витрина, проходная комната, клетушка позади, вода только холодная. В подвале кто-то непрерывно гнал вино, и специфические ароматы проникали между досок пола. В маленькой темной кухоньке царило запустение, а когда Франц включал свет, полчища тараканов суетливо разбегались из раковины и исчезали в стене.
В комнате — той, что побольше, — имелась встроенная кушетка. На ней Франц спал. По стенам несколько полок с книгами, а в дальней комнатке — еще одна кровать. От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу широкий шерстяной ковер. Форпост одиночества. Если бы не шумные скандалы в остальных квартирах дома, а иногда на улице — по обе стороны.
Когда сна не было, Франц в шесть утра становился в дверях в тени проема послушать, как там и сям срываются будильники, печально испуская звон в распахнутые окна. Потом под душ, и в восемь пятьдесят — по будням ежедневно, — заправив портфель бумагами, себя овсянкой, он отбывал.
Элдерберри-стрит узка; два-три несоразмерных дерева, перегибаясь, суются ветками в проходы между домами. Цены пустующих квартир на стеклах окон выписаны мылом. Несколько зданий рухнули, и пустыри на их местах превращены в автостоянки. Франц Ф спускается к реке, мотая впереди себя портфелем, свободная рука снует вокруг лица, воюя с облачками мух, взмывающими словно соцветия с куч мусора при его приближении. У реки ветерок, сверкание воды и утренняя зелень.
Иногда он сзади обходил больницу, мимо красной кирпичной стены с громадой темных двустворчатых ворот. Если они бывали открыты, у крыльца дожидалась пустая каталка. Случалось, оттуда выкатывал черный фургон похоронного бюро, и служащий, шагая впереди, на узкой улице перекрывал движение. Выше ворот были большие окна, в которые Франц мог заглянуть с противоположной стороны дороги. Полки по стенам огромной комнаты и ряды бутылочек и склянок. Вот, стало быть, где все будем.
Больница простиралась до самой реки. Но тут уже травка, деревья, высокие балконы корпусов и окна со шторами. Сидит кто-нибудь в кресле с высокими колесами, читает. У этого входа всегда стояли несколько длинных дорогих автомобилей. Выглядит ободряюще. Внутри сверкающая стойка регистратуры в освещенном холле. Тут престарелым дамам в мехах и с палочками помогают осилить крыльцо их личные шоферы.
В самый жаркий полдень здесь, у реки, всегда свежо. Молоденькие клены простирают ветви над дорожками. Вечерами корпуса фабрики на той стороне ярко сияют неоновыми огнями, мерцают и колыхаются. По субботам и воскресеньям на реку выходят яхты. Белые бабочки-однокрылки.
За больницей была тюрьма. Решить, где оказаться лучше — в больнице или в тюрьме, — всегда непросто. Поразмыслив над этой проблемой всерьез, Франц выбрал тюрьму. От нее, по крайней мере, ближе к реке и рукой подать до станции метро. Коли уж стену как-то одолеешь, окажешься поблизости от городского транспорта. Мысль утешительная.
На ступеньках станционной платформы Франц — четкий черный силуэт, закованный в одиночество и викторианский костюм. В поезде он всегда уступит место женщине, тем самым вызывая в себе чувство, что все в мире по-прежнему, все в порядке. Путешествовали чаще всего длинные девицы с лошадиными лицами; они закидывали ногу на ногу, щедро щеголяя костлявыми коленками, на которые клали книжки. Если до работы оставалось время, Франц заходил выпить кофе на Гарвард-сквер. В эту лучшую пору утра, когда корпуса колледжей пробуждаются. От летнего хлопанья об асфальт голубых тапок. Контраст поразительный: после тесной полутьмы Элдерберри-стрит — эти просторно раскинувшиеся здания. Эти белозубые студенческие улыбки. Его поезд тормозит у последней станции, и уже даже воздух иной. Белые чистые стены подземного перехода. Журнальный киоск. Даже весы и автомат с жевательной резинкой окружены аурой чистоты. Тут он взвешивался (171 фунт) и покупал резинку.
Здание, где Франц Ф работал, сразу за площадью. На первый взгляд можно принять его за библиотеку. За стойкой при входе сидела молодая женщина, ее светлые волосы стянуты на затылке в узел. Франц входил, она ему кивала. Он приподнимал шляпу, слегка наклонял голову; не более. Как бы она не заподозрила притворство. Да и костюм. Не слишком ли обманом отдает. Каждое утро мимо нее он шествовал в надежде, что она задаст какой-нибудь вопрос. У него такой умный вид. Но ее лицо не выражало никаких эмоций, а звали ее Лидия.
Ее ноги он выучил наизусть. Мускулы плавно обтекают длинные лодыжки, а пальчики немножко смяты. Во внешних уголках каждого глаза карандашом проведены черные черточки, придающие ее лицу что-то китайское. Ее молчание ему казалось настороженным, слегка неодобрительным. Но каждое утро, проходя мимо, он чувствовал, что дела его не так уж плохи.
Потом по лестнице вверх к себе в комнату, где два широких окна смотрят на улицу. Открыть на длинном письменном столе портфель. Руками веснушчатыми, серыми и усталыми, неверными, будто два крюка. Такой же точно день, как раньше, как всегда, и может быть, как все в его будущем. Йота надежды только в том, чтобы подойти к окну, распахнуть его и, облокотившись о подоконник, взглядом окинуть улицу внизу и мастерскую портного напротив. Вся жизнь и состоит из тысяч вот таких же дней. Как в школе, когда на улице весна под синим небом.
По мере того как утро вырастает в полдень, ему приносят желтоватые листы бумаги с множеством цифр. Строчка за строчкой скользит над ними его перо, отмечая те статистические данные, между которыми усматривается связь, и выписывая их в отдельную таблицу. Потом из этой таблицы составят еще таблицы. И наконец по ним, в кабинете на верхнем этаже, люди, наделенные властью, будут что-то решать.
Жизнь в офисе уединенная. Изредка кто-то из двух-трех знакомых на минуточку заглянет поболтать сквозь приоткрытую дверь. И ощущение такое, будто на лицах у них написано: а ну, кто кого. Но он осаживал их взглядом, и они скрывались; пробормотав остроту, удалялись по коридору к сотрудникам рангом повыше. И оставалась неловкость — будто они сговорились выжить его, лишить работы.
Есть, правда, проблемы поважнее, чем потерять работу. Вот уже много лет Франца волновало, как бы завести интрижку с женщиной. Что-нибудь типа для меня нет тебя прекрасней. Начало выходило довольно бодрым. Его рубашка, белье и льняной костюмчик — все прямо из-под утюга, чистое и хрустящее. Специально для этих вечеров в печально голубеющей прохладе. Его девушка высока, благоуханна и, может быть, принадлежит к обществу. Своим согласием с ним встретиться она уже серьезно подорвала оборону. Он был уверен, что имеется секрет — как подступаться к женщине, какой-то код, отпирающий целомудрие. Сперва звонишь — пойдем послушаем квартет, играют Баха. Днем посылаешь ей цветок, — и тот, когда появишься под вечер, приколот к платью, уже поникший. Увядшая трехдолларовая увертюра.
Непременной частью этих свиданий была поездка на такси вдоль травянистого откоса берега Чарльз-ривер. В изумлении от ее прелестного платья. Сидя прямо и напряженно, показывать достопримечательности. Как много в его жизни было попыток организовать обстановку для соблазнения. Вырвать жертву из лап семьи, водворить в уединение своей квартиры, пустой, если не считать тараканов. И никаких приятелей, которые могли бы заявиться, сорвать весь поединок. Но на его предложение после концерта зайти к нему пить кофе в ответ всегда звучала просьба проводить ее домой. Что он и выполнял, с должной благонадежностью доводя до дверей, приподнимая шляпу, кланяясь, желая доброй ночи. И вот закрыта дверь — уход; вздох облегчения почти касается его затылка.
В такие вечера лавка на Элдерберри-стрит становилась логовом обреченного. И нечем чары тьмы развеять. Разве что встать под душ или за тараканами погоняться. Ну, выйдешь, пройдешь мимо бара — зайти, что ли, выпить, но — дым, внутри у всех угроза на угрюмых лицах, и купишь кварту пива в магазине на углу. Там продавец безошибочно его обсчитывает на два цента. И каждый раз один и тот же ритуал: ах да, простите, — и неохотно, по одной, обе монетки падают в его раскрытую ладонь.
Субботним утром после такой кошмарной пятницы Франц в рубашке и при галстуке шлепает мимо тюрьмы к реке, купив в аптеке «Нью-Йорк таймс». По Чарльз-стрит, мимо кирпичной, покоем веющей стены, за которой, должно быть, такое утешение думать о том, как хорошо снаружи. За занавешенными окнами напротив длинные женщины с лошадиными лицами шепчут из сумрака мужьям: милый, приди, поцелуй меня. Будь там Франц, он, устремившись к ее губам, поскользнулся бы и свернул себе шею.
Вот снова субботнее утро. На сей раз Франц направился в Центральный парк с газетой, свернутой и сунутой под мышку, позволив ласковому ветру трепать себя по волосам.
Оазис исполинских деревьев. На скамейках долговязые дамы, на старинный манер завернувшись в шерстяные пледы, читают при помощи лорнетов. Лодки, как лебеди, чинно скользят под мостами из пруда в пруд.
Все скамейки уже были заняты, и Францу досталась та, что вкруговую опоясывала дерево. Мимо прошествовала пара; у каждого по бульдогу. Нянька с двойняшками в коляске. Сел, нога на ногу, и, подтянув носки, перелистнул газету до объявлений. Кто из великих мира сего перебрался в мир иной. Не то что Элдерберри-стрит в жару, когда окно гробовщика приспущено и купол его лысины натружено сияет. Эти газетные мертвецы — уж они-то умерли не напрасно.
Франц услыхал слова, пришедшие из-за дерева. Он поднял взгляд и снова сунулся в газету. Опять услышал те же слова и обернулся. Женская ножка — ступня и икра до половины — подпрыгивала вверх и вниз, и он опять уставился в свою газету. Еще раз он услышал эти слова, и у него в желудке заскворчало. Слова такие стертые, почти без смысла: простите, у вас не будет спичек.
Изогнувшись вокруг дерева, Франц отвечал (той части девушки, которая была видна). Он ей ответил: вы меня, что ли, спрашиваете. Она сказала, ну, видимо, вас. Так есть у вас спички. Францу пришло на ум, что если бы у него их не было, он тут же бросился бы в магазин — на угол Чарльз-стрит и Сигнальной — и назад бежал бы с уже зажженной спичкой в руке, а согнутой ладонью защищал бы пламя. Паническая эта мысль поразила Франца, и он не сдержал смешка. Девушка подалась вперед и говорит, в чем дело. Франц объяснил, дескать, в газете тут кое-что. Тогда она говорит, ну так есть у вас спички.
Отчаяние обметало Францу губы. Руки взметнулись к глазам — перехватить горстями слезы. У него не было спичек. И голос исчез куда-то. Мысль в самом деле сбегать в магазин — нет, это чересчур. Как все те женщины, которые его пугались до нее, эта, пока он будет бегать, исчезнет тоже. Такой спешный поход за спичками перед собой самим можно бы выставить этакой причудой, на новый лад рыцарским жестом. Увы, она примет его за психа. И вот пожалуйста, словно прилипнув к месту, он умирает с каждым ударом сердца.
Сидит, газета скомкана в руке, колени широко, подошвы плоско упираются в дорожку. Суббота, предобеденное время. О боже, что же сказать туда, за дерево. Такое с ним уже бывало в школе: вопрос учителя стучится, пробивается словно сквозь корку сна. А ты сидишь одеревенело.
И снова ее голос: простите, что побеспокоила. Услышал, что она встает. Шлак треснул под подошвой. Тут Франц сказал, не уходите.
Так, сидя в городском саду, Франц говорил с Арлингтон-стрит, а она обращалась к кварталам Бойлстона. Исповедальня под открытым небом. По мере продвижения беседы Франц оживлялся. Она сказала, что приехала сюда с той стороны Земли. Известие, которое ожгло Франца испугом. Однако той стороной Земли оказалась Новая Зеландия; Франц был о ней наслышан. Еще она сказала, что ее муж бостонец. Такое Францу тоже слышать приходилось.
Она сказала, что Америка не нравится ей, и зачем только она приехала. Муж ужасающий зануда. Тогда Франц ей поведал о прелестях Бостона. Сигнальная гора, кирпичные красные мостовые, Т-образный мол, спокойная уединенность жизни. Она ответила в том смысле, что ожидание электричек на Северном вокзале — вот ее Бостон, и этого с нее довольно.
Она поднялась и вышла из-за дерева, чтобы на него посмотреть. Дурацкое положение. Она улыбалась. Живет она в Бивер-плейс. Но ей еще надо кое с кем встретиться, а вообще-то он симпатичный. Боже ты мой, подумал Франц, вот, она начинает лгать. Он проводил ее до ограды парка и помахал рукой, когда она оглянулась с угла Сигнальной и Арлингтонской. Она оставила ему свой номер телефона. Велела позвонить, ну хоть на следующей неделе.
Вот воскресенье. Франц снова в городском саду. Сел там же, где сидел тогда, переживая заново ту встречу. Припоминая каждый камешек и каждый лучик травки на газоне. От радости одурев, он далее поклонился одной из закутанных в пледы престарелых дам, и та вскинула бровь. Остатки брови.
Свою квартиру он выскреб дочиста. Потом отправился пешком бродить по городу. Через площадь Сколлей, по Стэйт-стрит, в центр, сквозь толчею уличных базаров. Все ждал момента, чтобы позвонить ей. И пригласить к себе, пройти по затрапезной улочке, мимо бывшей витрины, в пыли которой подростки вывели: если ты такой умный, то почему беден. Эти ребята все понимают четко.
И вот пойдет она — если пойдет, — но не примерзли бы у нее подошвы к тротуару, пока она там по соседству бродит, отыскивая нужный адрес. Пусть лучше мимо библиотеки идет, потом вдоль обветшалой благопристойности улицы Блоссом. Он что-нибудь в дверях сказал бы, такое куртуазное. А телефон надраен и выставлен из кухни на своем восьмиугольном столике. Может, хоть он придаст какой-то лоск этой дыре.
Все это вымечталось в воскресенье. День, кончившийся тем, что Франц много часов подряд провел на оконечности «Т-мола», обозревая море через Бостонскую гавань. И звуки, и пейзаж от тех времен, когда здесь была низменная пустошь, поросшая кустарником и населенная загадочными замкнутыми индейцами. А тут еще один шофер к нему приблизился, сказав: — все это ерунда в сравнении с той бухтой, что у них во Фриско. Я только что пригнал оттуда грузовик.
И в понедельник все в обычной колее. Только с утра на булочку и кофе больше, чем обычно. Еще рубашку новую купил в обед в лавке портного через дорогу, пронес ее под мышкой, словно книжку, мимо дежурной в холле. А вечером на Элдерберри-стрит после душа и получасового раздумья, как в омут головой, выписал на лист бумаги несколько слов и прицепил к стене над телефоном. Франц набрал номер.
Какая-то другая девушка пошла позвать ее. Множество голосов на заднем плане. Все те, кого он знает, по телефону говорят так смело. Она произнесла алло, и спотыкающимся голосом он попросил ее прийти к нему домой. На чашку кофе. Молчание. Алло, сказал он. Алло, сказала она. Ну так как, выдавил из себя он, насчет этого. Пожалуй, нет, ответила она, нет, вряд ли она сможет. Пространство пустоты расширилось, и он сказал гм, вы еще слушаете. Вы еще трубку не повесили. Она сказала нет, не повесила. И это все, что вы хотели мне сказать. Франц сказал нет, есть кое-что еще. Она сказала ну, так я же не могу ждать целый вечер. Франц говорит — тогда, может, сходим посмотрим пьесу. Она говорит, какую. Франц говорит, ну, я не знаю, просто пьесу. Ответом было — что вы за странные мне вещи предлагаете. Вы извините уж, но мне пора идти, счастливо.
Тихонько Франц повесил трубку. Стоя во мраке в своей квартире, где раньше торговали овощами. Он поднял руку и провел по лбу, смахнув крупные капли пота. Руками крепко обхватил себя и так держал, так стоял и плакал.
Неделю Франц не разговаривал ни с кем. Носил свои обеденные бутерброды к ступеням Вайденеровской библиотеки, хрустел поджаристыми корками прилюдно. А на работе дверь держал закрытой и голову склоненной низко над желтизной бумаг. По вечерам, не в силах противостоять монашескому одиночеству на Элдерберри-стрит, он выходил гулять по переулкам Кембриджа. Однажды, увязавшись за накрахмаленной компанией, купил билет и пошел в театр.
Зубы в замок, губы ниточкой, шел он в свой офис следующим утром, застывший взгляд поверх голов уставив, и тут, как обухом по голове, голос дежурной. Она сказала: о. Это вы. Он обернулся, и она вышла из-за стойки. Чтобы сказать, что сидела позади него вчера в «Театре Поэтов». Франц с отдаляюще суровым видом проследовал своей дорогой, так и оставив ее стоять.
Поздним вечером на Элдерберри-стрит, затылком продавив подушку, Франц пялился на звук шагов по потолку в квартире сверху. Все эти дни он избегал проходить мимо больницы и как-то раз ходил купаться в открытый бассейн в конце улицы. Но челюсти одиночества от этого сжимались только крепче. А на ступенях Вайденеровской библиотеки он примелькался так, что его уже узнавали.
Вот как-то раз под вечер, в нахлобученной на уши шляпе, с глазами снулыми как нули, выходя с работы, проходит он пост дежурной. Выступив из-за стойки, она заслонила ему проход и сказала, господи, почему вы такой грубиян. Франц моргнул и, отступив, попробовал протиснуться мимо нее. Она сказала да, вы грубиян, черт бы побрал вас, ну неужели все так к вам и пристают с разговорами. Франц сказал нет, кроме вас, больше никто.
В тот раз весь вечер он просидел, обхватив голову руками, в высоком читальном зале на Блоссом-стрит. И появилась мысль, может быть, газ открыть да поплотнее затворить окна и двери. Но прежде чем его найдут, пройдет, пожалуй, не одна неделя, и это как-то чересчур унизительно. Подумал, не уйти ли с работы. Раньше он всегда дожидался, пока выгонят. Может, попробовать назад в Европу. Вместо Европы он отправился в местную пекарню, где так знакомо пахнет. Сырое тесто, поджаристые корочки в печи и итальянский джентльмен, любитель задавать ему вопросы.
В тот вечер булочник сказал, вы знаете, мистер, у вас такой вид значительный, и все-то вы молчите. Неужто так и не скажете мне, кто вы такой. Франц сказал да, сегодня я скажу вам. Я авторучка. Франц — в каждой руке по длинному батону — поднимался по ступенькам к выходу, а итальянский джентльмен кричал ему вслед, тоже мне остряк-самоучка.
Франц настрогал из чеснока могильный холмик и сделал из него с маслом пасту. Оба больших белых батона изведя на бутерброды, заправил их в духовку. Такая, значит, одинокая акция протеста. Завтра весь вагон провоняет. Потом мимо Лидии. Имя-то противное какое. Теперь она, чего доброго, скажет, что он не только грубиян, но к тому же вонючий.
По Элдерберри-стрит свет всюду выключен. Двенадцать ночи. Наконец-то из окон перестали доноситься звуки визгливых свар. Быстро прибить таракана и плеснуть воды в лицо. Залезть под простыню и попытаться закрыть глаза. Голос приглушенно доносится с аллеи. Женщина с клиентом. Франц на своей кушетке неподвижно слушает. Как она стучится к нему в окно. Эй ты, не слышишь, что ли, ты почему всегда молчишь. Может, ты нами брезгуешь. А сам-то кто такой. Я остряк-самоучка, сказал из своей кельи Франц.
Раскаты хохота. Она, цепляясь за клиента, тащится вверх по черной лестнице, орет: нет, вы послушайте, что говорит этот паршивец. Остряк-самоучка, ну дает. Псих он, вот кто. Вы его видели когда-нибудь с женщиной. Вы слышите меня, поганое отродье в остальных квартирах. Брезгуете мной, да. Он псих.
Во сне был вечер осенью в Вермонте. Леса горели красным, червонным золотом. Шла игра в теннис, и там была Лидия. Она взяла его за руку и сказала, только не сегодня. А он на цыпочках, на цыпочках все крался к ее двери, царапался в нее, и она повторяла не смей, не смей. Потом он спал, и тут она пришла и на него легла, и от ее грудей мускусный запах.
Просыпаясь, — над Элдерберри-стрит между ветвей деревьев клочок голубизны, пронизанный стрижами, — Франц заклинает сон к нему вернуться.
По пути на службу, всю дорогу, он разрабатывал план. Как подойдет к Лидии, поклонится небрежно и скажет: я должен извиниться за вчерашнюю грубость, она непростительна. Вдобавок за сегодняшний чесночный аромат. Потом на каблуках кругом и вверх по лестнице. Но, проскочив в распахнутую дверь, дежурную Франц миновал с застывшим, полным страха сердцем. В своей рабочей комнате, под бульканье воды в кондиционере за дверью, беззвучно оба кулака вдавил в крышку стола.
Каждое утро у него готов был план, но гора росла все выше, все неприступнее. Как вдруг она сказала, не знаю, почему я говорю вам это, но против вас тут сговорились, выжить с работы.
С коленями ослабшими и пепельным лицом, Франц зашептал себе снова и снова, не суетись, не суетись, спокойно. А Лидии сказал, вы почему мне сообщаете об этом. Она говорит, потому что вам некому помочь. Спасибо, ответил Франц и, повернувшись, зашагал по лестнице, скрывая мокрые глаза.
Этот момент приходит неизбежно. Как часы. Как раз когда жизнь устоялась и тикает себе ни шатко ни валко, они наваливаются на него всем скопом. Не оттого, что в данных статистики напутал. Или нарушил правила. А потому, что на работу приходил не поздно и не рано, что вежливо кивал, одевался по-своему, и взгляд на жизнь у него эдакий, с прищуром. Он делал все, что ему велят. Бывает, что за это убивают.
Но сильнее пошлого ужаса увольнения — удивление. Женщина с тонким лицом и изящным телом — ему помогает. Конечно, она замужем, ей нечего бояться. После работы, с сумочкой в виде патронного подсумка через плечо, она заходит в вагон электрички и уносится по улице Маунт-Оберн под сень деревьев Кембриджа. Чтобы исчезнуть за живыми изгородями в большом белом доме. Потому что как-то вечером он ее выследил.
Казалось, между ними воцарился мир. Она однажды улыбнулась и даже облизнула губы, когда он улыбнулся ей в ответ. Ввязаться в битву за свое спасение он все равно не мог, ведь это то же, что в одиночку сражаться с армией. Всего наилучшего. Искренне Ваш. В этих случаях одиночка только и может, что сыграть в кювет.
Как-то в четверг Франц Ф собрался. Пыль вытер, в помещении прибрался и сдернул со стены свой стих.
К себе на Элдерберри-стрит он добирался долго. Попав по месту жительства, Франц тараканам дал побеситься вволю. В пятницу с утра прошелся по аллее, а у бассейна пересек ее. Монетка, звякнув, провалилась в турникет. На час он зажил тюленьей жизнью. Что это он не на работе, допытывался кое-кто из ребятишек. С забавной дерзостью.
Пришло письмо. Его заявление подписано, чек с полумесячной зарплатой прилагается. Чек — зеленовато-голубой листок — Франц пропихнул назад в конверт и отослал назад в то самое светлое здание на Гарвард-сквер.
Взял лист бумаги и написал другое стихотворение. Его он прицепил над раковиной.
В выходные Франц покупал пиво и возражать не стал, когда продавец его обжулил на два цента. Но, повернувшись уходить из магазина, услышал, как тот его окликнул, эй, в чем дело. У тебя случилось что-нибудь или как. Франц сказал нет. Тот говорит, ты что же, не заметил, как тебя обсчитали. Франц сказал, я заметил. Тот говорит, ничего не поделаешь, привычка.
В четверг Франц приобрел на двадцать центов почек. И жарил их на постном масле. Прекрасная диета для осады. В дверь постучали, когда он стоял на стуле и выгонял в форточку дым. На крыльце, держа в руке конверт, стояла Лидия.
Она сказала, вот, это вам. Франц взял, сказал спасибо. Она говорит, тут, значит, вы живете. Да, сказал он. А она говорит, что ж, вы меня зайти так и не пригласите. Лица, глаза из окон гроздьями. Для Элдерберри-стрит это новость. Он говорит, ну заходите, коли желаете.
Он проводил ее сквозь дым. В гостиную, где она уселась на его кровать. Она сказала, странный вы человек, это же глупо, вы так все в жизни провороните. Вы почему не попытались бороться. Неужто им так и сойдет выгнать с работы человека только за то, что он обедал на ступенях Вайденеровской библиотеки. А уж чек посылать обратно и вовсе глупо.
За чаем испарился час. Франц вынул печенье. Выложил на тарелке из печений розу. Что-то случилось, сказала она, с вами. В последнее время. Вдруг перестали разговаривать со всеми. Так помрачнели. Франц сказал, да, он помрачнел. Она сказала, потому-то я и хотела с вами подружиться, а вы меня отшили. Франц сказал, верно, он ею пренебрег. Лидия взяла еще одно печенье и, вставая, сказала, что ей пора.
Франц грустно вывел ее в кухню. Дернул за шнур выключателя, и Лидия ступила в темноту. Я не хотел бы, объяснил Франц, чтобы вы увидели здесь тараканов. Она сказала, это не важно, что я увижу. А когда Франц обнял ее, она зашептала, не смейте, не смейте. Франц сказал, вы мне уже говорили это прежде, и в аромат духов у нее за ухом вжал губы. Она сказала, вы будете тут в следующий уик-энд. В субботу я забегу в три тридцать.
Франц взял конверт и чек и сжег их над плитой. Набрал ведро воды и принялся за мытье своей магазинной витрины. Вокруг столпились ребятишки, эй, что случилось, мистер. Что это вы вдруг блеск решили навести. Франц покатил по тротуару пятицентовик, в тихом восторге от зрелища ребячьей толкотни в канаве.
Каждое утро подъем, руки к плечам, наклоны, вдох, выдох. Дверь настежь, на улицу с улыбкой. Купить газету и читать ее за кофе с кексом на Чарльз-стрит. Потом воинственно в городской сад, и получасовой реванш на круговой скамье под деревом.
У Лидии такие волосы светлые. Она пройдет, ступая своими пальчиками, чуть-чуть искривленными, тело очерчено волнисто, — мимо всех входов в подвалы, темных переулков и выбитых окон и постучится в дверь.
В условленную субботу в двадцать минут четвертого Франц ждал, дважды за последний час сменив белье. Согласно метеосводке, было прохладно. И свет голубоватый, сумеречно-грустный. И дрожали руки. Такой уединенный форпост. Стул рядом с телефоном, глаза прилипли к двери.
Звонок. Взяв в руку черное орудие переговоров, Франц выслушал, как приглушенный голос сообщил, это муж Лидии, оружие при мне, сейчас я буду здесь и пристрелю тебя.
Трубка выпала у Франца из руки и легла на пол, булькая и бормоча. Слова того стиха, что висел на службе. Когда твой путь что-то уж слишком гладок. Франц встал, дверь отомкнул, оставив приоткрытой. Вернулся на свой стул. Решение принято. Вечер траурно потемнел. Пускай ему не надо будет даже в дверь стучаться. И вот, все эти годы позади, и даже как-то странно справедливо, что все так кончится. Франц, тяжело склонившийся вперед, сидит к двери лицом, уронив голову и руки. Может, хоть тем будет его конец облагорожен, что его пристрелит обладатель диплома колледжа.
Дверь отворилась, и Франц Ф закрыл глаза. Отвернув голову, он поднял руки, заслоняясь от пуль. Шаги приблизились, рука коснулась его волос, и Лидия сказала, о господи, по телефону я пошутила.
Могила
Я валялся с книжкой в полночь в Коннектикуте. Гремела буря, Хаусатоник-ривер угрожала выйти из берегов, и лис облаивал молнии, полосовавшие лесистый склон. На последней странице было написано, что Германа Мелвилла похоронили в дождливый день на кладбище Вуд-Лоун на окраине Нью-Йорка.
Ближе к концу месяца я решил наведаться в город и сел на поезд. Через Дэнбери, Стэмфорд и Нью-Рошель, вдоль реки Бронкс, где в давние времена мог пройти крейсер. Теперь она перегорожена запрудой, измельчала, провоняла сточными водами. Летом сюда приезжают парочки. И дети плещутся там, где поглубже, а как-то раз близнецы нырнули с пирса, застряли в придонном иле, да так и не вынырнули.
Я поднялся с платформы, постоял на мосту, разглядывая машины на новом шоссе. Вся эта плавность, скорость и нега. Домчат на мягких колесах куда только захочешь. Я прошел через железные ворота и далее, в прохладный каменный особняк, где были пишущие машинки и тихие обходительные люди. Молодая женщина предложила мне сесть и ушла в архив. Вернувшись, принесла план и прочертила маршрут среди петляющих дорожек к аккуратному иксику, который, как она уточнила, находится на вершине холма.
Я шел мимо всех этих дверей, мраморных, гранитных и бронзовых, мимо деревьев, не по сезону радующих глаз. Они богаче там, чем я при жизни. Человек в серой форме приветственно помахал рукой и улыбнулся. Тропинка, проложенная среди папоротников и плюща, привела на невысокий холм, и я остановился под сенью огромного вяза. Четыре плиты, одна с пером и свитком. За деревьями виднеются мавзолеи, витражные окна и двери под стать гигантам. А с той стороны проносятся поезда следованием Нью-Йорк — Бостон. Я приехал проверить, правда ли это, и оказывается, правда. И, как везде, надгробия гласят умолкшая песня вечный покой или даже моя Мейбл я никогда тебя не забуду когда же мы снова будем вместе. Я бродил и читал и наконец снова вышел за ворота.
Через несколько кварталов я завернул в бар, который назывался «У Джо». И уселся на высокий табурет, заказал кружку пива в это послеполуденное ненастье. Запах сыра, масла и пирогов с помидорами. Какой-то вялый джаз из музыкального автомата. За стойкой мужчина с волосатыми мускулистыми предплечьями и аккуратно закатанными белыми рукавами сказал, я видел вас тут несколько лет назад, может пять или шесть, я запомнил ваше лицо. Да, я помню вас, у меня хорошая память на лица. Очень хорошая. Он принес мне стопку виски и еще одно пиво и сказал это за счет заведения. Когда я уходил, он сказал еще увидимся.
Я пошел на станцию смотреть поезда. Одни мчались на север, покачиваясь на средних путях с уютными зажженными окнами, белыми салфетками и свежими вечерними газетами, — тут, значит, ужин будет далеко от городов, среди лесистых пейзажей. Другие были товарные — алюминиевые в красную полоску. А то порой глянет на меня женщина из какого-нибудь поезда. На Чаппакуа? На Валгаллу? Или на Поулинг?
Назад я ехал вдоль темных пустых полей с круглыми тенями кедров, а затем по дорожке, петляющей среди елей, к моей поляне; внизу шумел Хаусатоник, и вдруг в лучах фар замерли три оленя. На ужин у меня были ребрышки с луком и лимонным соком и бутылка пива. Потом я написал письмо одному человеку в Европу и спросил его,
Вот вам Всевышний
Однажды летом я с песнями отбыл. Вознесся к вратам Всевышнего. Дом его на холме стоит, лужайки вокруг зеленью залиты, и лютики на ней словно брызги. И я сказал ну вот. Стою перед тобою на холме твоем, возьму и подойду, в окошко постучусь, а там уже станем решать, как дальше быть вдвоем. Выходит он ко мне. Джинсы на нем старые, во рту трубка, и говорит привет, вот так номер, когда ж ты помер.
Я говорю вчера. Что-нибудь сразу после десяти утра. Все собрались, стояли, ожидая, когда свершится надо мною рок. Даже Сидней в своих темных очках и Флора, держась за дверь и не ступая за порог. Они смотрели на меня и говорили за город съездил, называется; и это было последнее, что я услышал перед смертью.
Всевышний говорит, что ж, проходи-садись. Он говорит, может, выпьешь. Да, говорю, пожалуй, белого сухого. Ну, молодой человек, рассказывайте. Как добрались, случались ли в дороге остановки, которые отчаянием зовутся, и был ли город на пути с названием печаль. А может, ты свой путь вершил объездом, через страну улыбок. А я сказал — Всевышний, по правде говоря, я больше все в столице ошивался, она зовется деньги, порой они себя вели со мной как девки и день-деньской звенели, но все же слушались и сыпались в карман в конце недели. Всего и делов-то: купи подешевле, продать подороже сумей, и был этот город городом змей.
Но, сын мой, оставь кручину. Ты же не мог так жить. Мог, мог, Всевышний, так я и прожил до самой до моей кончины. Я жил там высоко в небе и на балконе распевал свою песенку:
Приходят как-то Сидней с Флорой и говорят, — а почему бы нам не поразмяться. Поехали куда-нибудь в Вермонт, пикник устроим. И вот мы поехали, мчались всю ночь, а я все смотрел, как за окнами сосны и всякие штуки уносятся прочь. Дорога вилась между куч консервных банок, и я раздумывал о том, как, в сущности, я слаб и что не надо бы мне отрываться далеко. От всяких клубов; и стараться жить легко, и воздух вдыхать только импортный. Флора, правда, как-то заявила, что я как раз из тех, кому не очень нужен жизненный успех: они так мило и задумчиво покуривают трубку, мол, если что, тебе всегда протянут дружескую руку; ты себе можешь позволить бедность или даже что-нибудь эдакое. Но я сказал им вот уж нет, будьте добры любить меня за то, что у меня полным-полно монет, и нечего тут. В общем, поехали мы в Вермонт устраивать пикник. И вот мы разожгли костер у озера и разложили сельдерей, говядину и хлеб на самом берегу. Я ведь не знал, Всевышний, что в результате так никогда покаяться уже и не смогу. Всего-то и хотел — немного покупаться, поплавать да на звездочки полюбоваться, а после, видно, мокрый да на травке посидел — меня и прохватило, вот и заболел. Ну я и говорю им: пока я, дескать, здесь не помер окончательно, как всякие бродяги, пускай везут скорей обратно в город денег — ведь надо же узнать, во сколько обойдется выбраться живым из этой передряги. И тут ко мне подходят и говорят: слушай, парень, час пробил и поезд тронулся, твой город позади, и тут уже не повернешь, как ни верти и ни крути. Ну я и говорю, так где же проводник, быть может, он к Всевышнему в доверие проник, пусть скажет там, что у меня есть кое-что еще, что он бы мог купить по дешевке. Но мне говорят, что ты, какой там проводник, везут-то бесплатно.
Всевышний, я на это только и ответил — ну и ну. Теперь ты видишь, я всю жизнь так и прожил у семги и шампанского в плену, и дни за днями я мотался между сауной и клубом, я ел, плясал и пил, наверное, я был ужасно глупым, но, честно говоря, мне это до сих пор не надоело. Ну, сын мой, брось. Печалиться — не дело, я ведь тебе сочувствую вполне, но знаешь, мы ведь тут, можно сказать, купаемся в вине, самых изысканных сортов бочонки, наисвежайшая телятина, печенка, да, кстати, забредают к нам, бывает, и девчонки. И времени здесь у тебя навалом будет — сиди и наблюдай себе, как солнышко согреет мир, а ночь его остудит. Ты извини меня опять-таки, Всевышний, но как же ты меня допустишь-то к себе, ведь я пришел из той страны внизу, где ни разочка даже не пролил слезу. Ну что ты, сын мой, я же вижу, ты же никому и никогда не причинил вреда, одна бутылочка шампанского туда, одна сюда, так это разве повод для стыда.
Ну хорошо, а как же Сидней с Флорой. А ну-ка, сын мой, подойди поближе, отсюда ты их всех увидишь. Во, колоссально, ты, Всевышний, что — и правда можешь все-все видеть. Да, сын мой, сквозь стены и крыши, сквозь все пелены, во всяком пределе любой стороны. Так Сидней зажал же мою зажигалку, а Флора уперла подстежку к плащу, подонки какие, за это я их никогда не прощу. Ну-ну, ты что-то слишком уж разволновался, сын мой. Спокойнее, таким же был и ты, пока не очутился здесь. Так он теперь мои пластинки крутит, а Флоре настольная лампа досталась. Да, сын мой, в следующий раз не оставляй после себя даже такую малость, и здесь тебя не будет мучить жалость.
Ладно, Всевышний, так что нам дальше-то делать. Что ж, сын мой, думаю, сперва ты хорошенько отскребешься в ванне, потом полчасика подремлешь на диване, а вечером считай, что приглашен поужинать со мною в ресторане. Просто не верится, Всевышний, и как это у нас все вышло гладко так и ладно, мне даже лучше тут, чем было там, внизу, да ко всему к тому же и бесплатно. Ну, сын мой, а теперь раскрой глаза пошире и смотри. Смотри же на меня. Ого, Всевышний, ты — это же я.
Одиночка: Пьеса
Пьеса «Одиночка» впервые была поставлена на сцене Кембриджского Художественного театра 6 октября 1964 года. В Лондоне шла в Театре комедии с 21 октября 1964 г.
Роли исполняли:
Первый актер — Билл Нейджи
Джордж Смит — Рональд Фрейзер
Салли Томсон — Сузанна Иорк
Энн Мартин — Аннетта Кросби
Ширл — Томазин Хейнер
Миссис Мартин — Мойа О'Салливэн.
Постановщик — Филип Уайзмен
Художник-оформитель — Карл Томс
В схватке участвуют:
Первый актер
Джордж Смит
Салли Томсон
Энн Мартин
Ширл
Миссис Мартин
Место действия: город Нью-Йорк.
Время действия: середина ХХ века; год вам на выбор.
Действие первое
Гольф-стрит, финансовая зона.
Старый приятель
Джордж Смит
Этакое бодрящее утречко за одиннадцать дней до Рождества. В пешеходном мельтешении на тротуаре появляется дремотный
Старый приятель. Постой-ка, эй, да это же Джордж Смит.
Смит
Старый приятель. Ха, точно это Джордж Смит.
Смит
Старый приятель. Что это ты, старому другу вдруг «бип». Мы же в школе еще учились вместе.
Смит
Старый приятель. На все лады. Ха-ха, Джордж, это ты. Привет. Кроме шуток. Ну, как живешь. В смысле, я слышал, у тебя тут вроде офис неподалеку. Читал твое объявление. Ха-ха, здорово сформулировано. Ха-ха, нужна секретарша, которая работает с желанием. Что ли ты все играешь. Словами. Должно быть, можешь это себе позволить. В смысле, ты у нас будьте-нате.
Смит
Старый приятель. В смысле, я тоже не промах. У меня все как надо. Купил вот долю себе в одном дельце. Но ты-то как, как живешь, нормально.
Смит
Старый приятель. Минуточку, Джордж, ха-ха. Я понимаю, ситуация дурацкая. Ну, ха-ха, тебе, что ли, «скорую» вызвать.
Смит
Старый приятель. Ну ладно, шутки в сторону, о'кей.
Смит
Старый приятель. Постой. Давай-ка не будем тут, посредине Гольф-стрит, устраивать из нашей встречи черт-те что. Вон, толпу собираем. Я в смысле, ты, что ли, живешь здесь. Постоянно, что ли. Что-что.
Смит
Старый приятель. Ты что это, Джордж, может, случилось что-нибудь. Они тебя преследуют. А то все-таки шутка затянулась. Не смешно. Мог бы намекнуть, если, там, что-нибудь такое. Заладил все бип да бип. Не хочешь меня узнавать, так и скажи.
Смит
Старый приятель. Погоди, погоди. Так это система. Что-то случилось, и ты завел такую систему. В смысле, у тебя что-то с нервами.
Смит
Старый приятель. Так это система.
Смит
Старый приятель. Ага, один бип. А, дошло наконец: у тебя язык отнялся. И один бип, наверное, вместо «да».
Смит
Старый приятель. А два вместо «нет».
Смит
Старый приятель. Прости, Джордж, я же не знал ничего. Это навсегда, что ли.
Смит
Старый приятель. Черт, плохо дело. И ты теперь, ха-ха, в своем новом молчании, хочешь, чтобы на него новенькие сотрудницы отзывались с желанием.
Смит
Старый приятель. Эк тебя угораздило. По врачам мотаешься.
Смит
Старый приятель. Такая система, должно быть, иссушает мозги. Иногда ведь хочется что-то сказать попросту. Мнение, что ли, выразить.
Смит
Старый приятель. Неужели.
Смит
Старый приятель. Ох, ну вообще, ха-ха. Читаешь по губам.
Смит
Старый приятель. Так вот почему тебе новенькие сотрудницы понадобились.
Смит
Старый приятель. Помнишь Алису. Знаешь, я ведь на ней женился.
Смит
Старый приятель. Она только вчера тебя вспоминала.
Смит
Старый приятель. Ну и то слава Богу. А врачи-то что-нибудь сделать могут. Я говорю, как насчет подлечиться.
Смит
Старый приятель. Вот это скверно, правда же. Отвратно.
Смит
Старый приятель. Поверь, я тебе очень сочувствую. Честно — сочувствую.
Смит
Старый приятель. Три раза.
Смит
Старый приятель. Только вот, Джордж, спешу я. Надо бы нам собраться, повспоминать былое.
Смит
Старый приятель. Ты выздоровеешь. Главное не волноваться.
Смит
Старый приятель. Прости, что я так убегаю. Но если уж ты читаешь по губам, я говорю: может быть, ключ ко всему в молитве, Джордж. Молись. Пока.
Смит
Старый приятель. Ха-ха, до свидания. До свидания.
Гольф-стрит, офис; пять минут спустя.
Салли Томсон
Джордж Смит
Несколько минут спустя в то же самое бодрящее утречко за одиннадцать дней до Рождества. Уединенная контора на втором этаже дома 33 по Гольф-стрит. Мимо дома проходит бродячий тенор, напевая «Энни Лори».
Мисс Томсон
Смит. Да.
Томсон. Хочу к вам на работу.
Смит. Присядьте, пожалуйста.
Томсон. Обязательно.
Смит. Так, мисс…
Томсон. Томсон. Салли Томсон.
Смит. Мисс Томсон, все, что положено, вы, надо полагать, умеете.
Томсон. Могу печатать. Работать могу. Много работать. То, что я из южан, ничего не значит. И у меня брат большая знаменитость. Не верите, могу газету показать, там его портрет напечатали. Буду делать все, что вы захотите. Ну, в известных пределах, разумеется.
Смит. Разумеется.
Томсон
Смит. Понятно.
Томсон. Так вы меня берете.
Смит. Пока вы первая, кто ко мне обратился.
Томсон. Так вы меня берете.
Смит. Можно мне немного подумать.
Томсон
Смит. Послушаете, мисс Томсон, погодите. У меня к вам только один вопрос, можно.
Томсон. Конечно, ну.
Смит. Если я возьму вас на работу, я могу считать, что ваша манера держаться — обычная, всегда вам свойственная манера и вы каждый день будете на работе такой же.
Томсон. Всяко бывает. Но я постараюсь.
Смит. Ладно, не надо выходить на минутку. Вы приняты. Пожалуй, вы подойдете.
Томсон
Смит
Томсон. Н-дэ. Я тут на нее уже натыкалась.
Смит. А можно я спрошу: эти ногти у вас настоящие.
Томсон
Смит. О'кей. Мисс Томсон, я не возражаю. Когда вы сможете приступить.
Томсон. А что, я бы запросто прямо сейчас. Мне, понимаете, собачку содержать надо.
Смит. Понятно.
Томсон. Можете назначить мне испытательный срок. Ну так что — можно начинать.
Смит
Томсон
Смит. Не стесняйтесь.
Энн Мартин. Здравствуйте.
Томсон. Привет.
Смит. Так.
Энн Мартин. А в четыре урок фехтования.
Смит. Ах ты Господи. Да.
Томсон
Смит
Томсон. А ничего нога.
Смит. Спасибо.
Гольф-стрит, офис; необычайную неделю
Салли Томсон
Джордж Смит
Томсон
Смит. Это он что, лает.
Томсон
Смит. Нам предстоит встречаться с ним
Томсон. А вам хотелось бы. У него имя есть, Голиаф. Прямо настоящий лев.
Смит. Это точно.
Томсон. Простите, что он напал на вас. Но он ведь вас еще не знает.
Смит. Пожалуйста, не надо ему на меня показывать.
Томсон
Смит. Мисс Томсон, у меня живая фантазия, вообразить могу все, что угодно.
Томсон
Смит
Томсон
Смит
Томсон
Смит. Вы это к чему, мисс Томсон.
Томсон. Я насчет шляпы. Понемногу исправляетесь. Ту, другую, не надевайте больше никогда, ладно. В ней вы ни на себя и ни на что хорошее не похожи. Она не идет ни вам, ни тому, за кого вы хотите, чтобы вас принимали.
Смит. О…
Томсон. Можно мне дать вам один совет. Не надевайте этот зеленый галстук с этой зеленой рубашкой.
Смит. Спасибо.
Томсон. Не за что.
Смит. Хотите осмотреть мое нижнее белье, мисс Томсон.
Томсон. Ха-ха. Простите. Лезу не в свои дела.
Смит
Томсон. О.
Смит. Мисс Томсон.
Томсон. Н-дэ.
Смит. Мисс Томсон, вы не возражаете, если я задам вам один вопрос.
Томсон. Нет.
Смит. Личного характера.
Томсон. Ну так валяйте, чего там.
Смит. Когда вы пришли ко мне, почему вам понадобилась работа.
Томсон. Меня соблазнили и бросили.
Смит. Наверное, мне не стоит вдаваться в такие интимные детали.
Томсон. Вот еще, почему бы не вдаться, если хочется.
Смит. Ну, если уж позволено спросить — вас очень это огорчило.
Томсон. Ну, лучше сказать, меня это очень озадачило.
Смит. А-а.
Томсон. Черта с два еще в жизни ему такой трофей, как я, так легко достанется.
Смит. Меня удивляет, что вас бросили.
Томсон. Ну, на самом-то деле дудки.
Смит. Я понял так, мисс Томсон, что этот ключик был от какого-нибудь уютного гнездышка.
Томсон. Это вы хорошо обозначили, мистер Смит, но только особого уюта там не наблюдалось.
Смит. Простите, что я использую терминологию нашего соблазнителя, но что было дальше с поэтической диковиной.
Томсон. А он отстегнулся. После того как я его кормила и возила всюду на машине, которую мне пода-рил мой соблазнитель.
Смит. Хотя мне и не хотелось бы противоречить сложившемуся у вас мнению, но поэтическая диковина как раз и оказалась соблазнителем, который вас бросил.
Томсон. Н-дэ, можно и так обрисовать. Но мне бывало с ним забавно.
Смит. Понятно.
Томсон. Такой шутник. То вдруг привяжет апельсин к кошачьему хвосту.
Смит. Понятно.
Томсон
Смит. Да ну что вы.
Томсон. Нет, обидела. Вы такой ранимый.
Смит. Мисс Томсон, когда мою ранимость пора будет лечить в стационаре, я вам сообщу.
Томсон. Сообщите обязательно.
Смит
Томсон. И как ваша шпага — не гнется.
Смит
Томсон. Мистер Смит, приличные люди так не спрашивают.
Смит. То есть, простите, мисс Томсон…
Томсон. Вам надо было спросить, смогу ли я остаться на сверхурочную работу. Или вы меня приглашаете в ресторан.
Смит. Вы не могли бы зайти ко мне домой сегодня вечером с блокнотом и карандашами.
Томсон. Конечно. Во сколько.
Смит. Обед нам доставят на дом. Может быть, вы не откажетесь со мной пообедать. В семь.
Томсон. Вот так-то лучше.
Смит. Спасибо.
Особняк «Радостный», квартира 14; четыре ветреных часа спустя.
Салли Томсон
Джордж Смит
В тепле и уюте, отторгнутых у зимы. Стол, накрытый к обеду в этом спокойном, слегка затемненном уединении. Пылающий камин. Издали вой сирен. В честь множества убийств, повсюду. Бутылки с вином. Смит, сплетя руки на диафрагме, обозревает уставленный щедротами угощений стол. Тянется за лакомым кусочком. Голубой абажур, засветившись, знаменует приход гостьи. Смит нажимает кнопку. Входит
Томсон. Недурно, совсем недурно, не ожидала. Уютненько.
Смит. Из стали.
Томсон, Вот.
Смит
Томсон. Да, пожалуй.
Смит
Томсон. Спасибо.
Смит. Что ж, необычно.
Томсон. Рехнуться можно. А вы-то что нервничаете. Из-за письма.
Смит. Боюсь, что да.
Томсон. Можно мне глянуть, мистер Смит.
Смит. В общем-то, меня не слишком озаботит, если на меня натявкают или, там, нарычат.
Томсон. А здорово Голиаф, бродяга, шуганул вас, а, мистер Смит. Ха-ха. Надо признать, парень культурно подбирается, этак исподволь.
Смит. Потому-то я и не склонен его недооценивать.
Томсон
Смит. Спасибо, мисс Томсон. Они и правда у меня уже в печенках сидят.
Томсон
Смит. Вы правы, мисс Томсон. Надо не поддаваться, а я поддаюсь.
Томсон. Не берите в голову.
Смит. Вот ведь впутал.
Томсон. Вы о чем.
Смит. Беспардоннейшим образом. Впутал вас в дела, которые, честно говоря, ничем хорошим не чреваты.
Томсон. Смеетесь.
Смит. Да нет.
Томсон. Вот, берите еще кусочек. Такова жизнь, мистер Смит. В смысле, люди прут толпами, карабкаются вверх.
Смит. Увы.
Томсон. Но как бы то ни было, не позволяйте им перехватить инициативу. Как отфехтовались сегодня.
Смит. Инструктору пришлось вокруг меня изрядно попрыгать на пуантах. Кстати, там нынче в клубе чудные образчики человечьих статей.
Томсон. Во, расскажите мне про них, мистер Смит. Люблю послушать про таких тарзанов, у меня брат по тем же меркам скроен — тот, чье фото мелькает в колонках светской хроники.
Смит. Да нет.
Томсон. Нет да. Что же с того. Ну и не надо нам быть как те громилы. Я к тому, что прямо так и вижу вас с поднятой шпагой.
Смит. Что именно, мисс Томсон.
Томсон. Даже если шпагу опустим. Вы ведь можете заключать сделки.
Смит. А.
Томсон. У вас вся сила в голове, я вот что, видимо, хочу сказать. Потом, вы вежливый, у вас руки красивые. Достойно держитесь. Все это тоже важно, мистер Смит.
Смит. Н-да. Пожалуй, можно приступать к обеду.
Томсон
Смит. Я не совсем вас понимаю, мисс Томсон.
Томсон. Да понимаете, мистер Смит.
Смит. Не понимаю, мисс Томсон. Почему вы так головой качаете.
Томсон. Это ж надо, мистер Смит, какой вы наивный мальчик. Ха-ха, не может быть. Не может быть, чтоб вы не заметили, как я хожу, будто сама на это напрашиваюсь.
Смит. На что.
Томсон. На это. Не надо из меня тянуть насильно, я ведь возьму да и скажу.
Смит
Томсон. Ну-ну, вы джентльмен, я знаю.
Смит. Вы разрешите, я вам отрежу хлеба. Мисс Томсон, вам белого или черного.
Томсон. Вот черный симпатично смотрится. Мистер Смит, а ничего, если я буду поглощать свою спаржу с помощью пальцев. Ведь есть такие, которых в жар бросает, стоит сунуть в тарелку крючковатый палец.
Смит. Конечно нет, мисс Томсон, я тоже суну в тарелку крючковатый палец. Так гораздо здоровее.
Томсон. Смотри, как вас заботит все это здоровье.
Смит. Стараюсь поддерживать, мисс Томсон. Кое-какие функции.
Томсон. Смотрите, как бы они не нарушились — от излишнего-то усердия.
Смит. С помощью спорта. Чтобы держаться в форме.
Томсон
Смит. Вы очень добры, мисс Томсон.
Томсон. Да на что мне это свободное время. Приду домой — особенно пока Голиаф на ветеринарной станции, — немножко послоняюсь, послушаю музыку, пошью немножко. Ровным счетом ведь ничего не делаю. Бывает, брат придет, натащит полную квартиру знаменитостей.
Смит
Томсон. Издеваетесь.
Смит. Что вы, как можно.
Томсон. О
Смит. Мисс Томсон, пожалуйста, я вас прошу, не надо. Хлебните-ка лучше винца.
Томсон. Вы знаете, мистер Смит, все это так несправедливо по отношению к вам, вы этого не заслужили. Вы хороший парень. И такой необычный. Почему какая-нибудь акселераточка до сих пор вас не захомутала, не могу понять. Они, наверное, вокруг так и вьются.
Смит. Мне горько это признавать, мисс Томсон, но они не вьются.
Томсон
Смит. Здесь у вас все как надо, мисс Томсон. Если уж на то пошло.
Томсон. Откуда вы знаете, что они настоящие.
Смит. Да ну вас, мисс Томсон.
Томсон. Ха-ха, я вас почти поймала, вы усомнились, правда, ну признайтесь честно.
Смит. Ну разве что на мгновенье.
Томсон. Сейчас надрызгаюсь. Все время забываю, что надо будет еще работать. Ладно, давайте работать. Доставайте ваши письма. У меня все подготовлено. Такие есть на них ответы — закачаешься. Уважаемый Ломщик, тут у нас в центрах открылась распродажа, заходи, круто отоварю. Ну как, мистер Смит.
Смит
Томсон. Ну это вам не нравится, ну ладно. А вот который называет себя Дж. Дж. Дж. и говорит, будто ему ведома природа вашего бизнеса, — он-то откуда знает, если даже я не знаю. Ему давайте так: милый Джек, вали подальше, не то тебя продырявят, в дырки гвоздики вставят да в цементных ластах в речку плавать отправят. Простите, мистер Смит, вам такой подход не кажется правильным.
Смит. Иногда лучше всего промолчать.
Томсон
Смит. Боюсь, что оно заклеено.
Томсон. Хочу бросить детишкам какие-нибудь деньги. Во, они меня заметили. Бедняжки, совсем одни, на холоде, стоят, поют. А вокруг и послушать-то некому. Что бы нам для них такое сделать. Может, я сбегаю вниз, вынесу им поесть. Вот хлеб, язык холодный. Ну-ка, а.
Смит. Мисс Томсон, по-моему, не стоит.
Томсон. Что это на вас нашло, мистер Смит. Вы не хотите, чтобы я бедным ребятишкам оказала помощь. Вы что, серьезно.
Смит. Мисс Томсон, вы меня не так поняли.
Томсон
Смит. У меня имеются свои соображения.
Томсон. Имеются, чего б им не иметься.
Смит. Мисс Томсон.
Томсон. Я готова.
Смит. Мисс Томсон
Томсон. Ну что вы, не надо.
Смит. Нет, я прошу вас. Отложите блокнот.
Томсон. Да нет, это совсем не важно.
Смит. Важно, мисс Томсон, важно. Мне теперь это важно. Вот и подносик серебряный.
Томсон. Это совсем не важно. Блокнот на месте, вот карандаш…
Смит. Я огорчил вас.
Томсон. Просто я жду. Диктуйте.
Смит. Но сам-то я так огорчен, что диктовать не могу.
Томсон. Ну так тогда, может, нам лучше отложить до следующего раза.
Смит. Это надо понимать так, что вы хотите домой, мисс Томсон.
Томсон. Покажите мне, пожалуйста, куда вы повесили мое пальто.
Смит. Мисс Томсон, простите, что я не дал вам выйти к тем ребятишкам
Томсон. Я не сержусь. Где пальто.
Смит. Вон там.
Гольф-стрит, офис; пятница, дурацкое утро.
Энн Мартин
Джордж Смит
Пятница, утро. За пять дней до Рождества.
Энн Мартин. Я прошу прощения, мистер Смит.
Смит. Да.
Энн Мартин
Смит. У нее на столе ничего не трогать. Все остается как есть.
Энн Мартин. Вы же сказали, если до пятницы она не явится…
Смит. Знаю. Но ничего не трогайте.
Энн Мартин. Тут пару раз звонили, ну, знаете, когда на том конце молчат. И жутко дышат. Я подключала музыку.
Смит. Тот концерт волынщиков.
Энн Мартин. Ага. И там сразу вешали трубку.
Смит. Правильно.
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Ничего.
Смит. Как это ничего.
Энн Мартин. Да так.
Смит. Я что-нибудь сделал. Или сказал.
Энн Мартин. Нет, ничего.
Смит. Может быть, эти письма, эти звонки.
Энн Мартин. Мне вчера сон приснился.
Смит. Ну.
Энн Мартин. Они с вами расправились.
Смит
Энн Мартин. Не знаю, шестеро.
Смит. Понятно.
Энн Мартин. А может, всего человека четыре или пять. Мистер Смит, я не хочу вас подводить, ни боже мой. Но мне страшно.
Смит. Мисс Мартин, вы не должны принимать все так близко к сердцу.
Энн Мартин. Я постираю его и поглажу.
Смит. Ладно, ладно, мисс Мартин, пусть он у вас будет.
Энн Мартин. Как приятно пахнет. Ваш платок.
Смит. Лимоном.
Энн Мартин. Все кругом гады и сволочи.
Смит. Да. Да.
Энн Мартин. Честных людей всех со свету сживают.
Смит. Конечно, мисс Мартин, мир нынче стал продажным. Но мы не должны отчаиваться.
Энн Мартин. Да, мистер Смит.
Смит. Я очень переживаю, что вам здесь плохо у меня. Я правда переживаю, мисс Мартин.
Энн Мартин. Взять бы да и уплыть куда-нибудь.
Смит. Да. Прочь, прочь от всей этой сутолоки.
Энн Мартин. У вас такой голос грустный.
Смит. Да.
Энн Мартин. А можно.
Смит. Ну.
Энн Мартин
Смит. Знаменитым преступником.
Энн Мартин. Ха-ха, мистер Смит. Ну по правде. Кем бы вы хотели стать.
Смит. Я и говорю по правде, мисс Мартин.
Энн Мартин. Но вы и так ведь махинациями занимаетесь.
Смит. Именно махинатор. Когда прокладываешь путь по жизни напрямик, всегда наткнешься на стенку.
Энн Мартин. Вы честный, мистер Смит.
Смит
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Ой.
Смит. По снежку бы погуляли. Смотрите, как хотите, конечно. Дело в том, что мне так и так ехать за город во вторник вечером.
Энн Мартин. Под Рождество.
Смит. Да. Мне придется изображать Санта-Клayca с подарками, и надо бы сперва, ну, хоть отведать деревенской тишины. Побродили бы под деревьями, среди скал. Не говоря уже о том, что у вас будет своя комната.
Энн Мартин. Мне надо у мамы спроситься.
Смит. Ладно.
Энн Мартин. А там гостиница.
Смит. Нечто вроде.
Энн Мартин
Смит. Ну, мисс Мартин.
Энн Мартин. Прямо так вдруг.
Смит
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Что ж.
Смит
Энн Мартин. Ладно.
Смит. Да.
Энн Мартин. Прямо не знаю, мистер Смит.
Смит. Что ж тут не знать. Берем машину. Прочь, прочь, подальше от этой финансовой жути.
Энн Мартин. О Господи. Мама убьет меня. Она ж выспросит, кого как звали. Потом начнет их в телефонной книге раскапывать. Звонить им примется, спрашивать, может, я там перчатки забыла или еще что. Мистер Смит, я боюсь.
Смит. Ну-ну.
Энн Мартин. Лучше я не поеду.
Смит. Свежий воздух. Никакой тебе городской грязи и сажи. Но если вы чувствуете, что каким-то образом вам это будет неприятно, что ж, тогда не надо.
Энн Мартин
Смит. Я вам ручаюсь.
Энн Мартин
Смит. Да не знаю. Сказал просто первое, что в голову пришло. Что тут скажешь.
Энн Мартин. Знаете, мне кажется…
Смит. Что кажется.
Энн Мартин
Смит. В чем дело, мисс Мартин.
Энн Мартин
Смит. Простите, не понял.
Энн Мартин. Может, там девиц целый выводок. Вроде этой мисс Томсон, которая ходила к вам домой. Или еще что-нибудь в том же духе.
Смит. Мисс Мартин, вы понимаете, что говорите.
Энн Мартин. Да.
Смит
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Я не поеду.
Смит. Но это ж глупо.
Энн Мартин. Я не поеду.
Смит. Но вы ведь уже у матери отпросились.
Энн Мартин
Смит. Ну хорошо, мисс Мартин, как хотите.
Энн Мартин. Ладно. Поеду.
Смит
Энн Мартин. Ох, как бы потом мне не было жаль.
Вечерний поезд, вагон-бар; четыре дня
Джордж Смит
Официант
Салли Томсон
Два больших синих кресла друг против друга. Между ними круглый маленький столик для коктейлей. Смит сидит, откинувшись в кресле. Дым, синева, лед звякает в стаканах.
Смит. Официант.
Официант. Да, сэр.
Смит. Коктейль.
Официант. А именно, сэр, какого вида и свойства.
Смит
Официант. Хотите стриптиз — наши ночные пассажиры очень любят.
Смит. Простите, не понял вас.
Официант. Я сделаю вам стриптиз, сэр.
Смит. Ни в коем случае.
Официант. Дело в том, что так называется коктейль, с вашего позволения.
Смит. В таком случае сделайте его двойной крепости.
Томсон. Ба.
Смит
Томсон. Салли, почему нет.
Смит. О.
Томсон. Это вы садитесь.
Официант
Смит. Ах да.
Официант. Однажды вечером заходит женщина. Хочу, говорит, чего-нибудь такого необычайного. Франц составляет смесь. Дама садится. Выпила. Глядим, а она уже голая абсолютно. Так что стриптиз.
Смит. Как это мило.
Официант. Пять санитаров из дурдома еле с ней справились. Хорошо еще, что мы как раз мимо большой больницы проезжали.
Смит. Надо же.
Официант. А ваш к тому же двойной.
Смит. Заманчиво.
Официант. Но она-то, по-моему, и до того была шизанутая.
Смит. Спасибо за фольклор.
Официант
Томсон
Смит
Томсон
Смит
Томсон
Смит. Вы даже чек с зарплатой не забрали.
Томсон. Да ну ее, мистер Смит. Отдайте сиротам.
Смит. Ах да. Хотите присоединиться, мисс Томсон.
Томсон. Ха, Смитик, ха-ха, если вопрос так поставлен — хочу, конечно.
Смит. Замечательная тень.
Томсон
Смит. Официант. Сюда два стриптиза.
Официант. Вы прямо на лету все схватываете, сэр.
Смит
Томсон. Чему же, мистер Смит.
Смит. Да просто рад, и все тут.
Томсон. Вы что тут делаете, на этом поезде. В канун Рождества.
Смит. Радуюсь, что поехал.
Томсон. Но вы же не можете куда-то ехать просто от радости.
Смит. Вам, мисс Томсон, где выходить.
Томсон. Мне до конечной. А вам.
Смит. До развилки. Там пересадка.
Томсон. И все вот так один, один. Не понимаю. В гости к друзьям едете.
Смит. В общем-то да, но не совсем.
Томсон. Вы для меня загадка.
Смит. Как это, мисс Томсон.
Томсон. Почему вы себе не найдете какую-нибудь милую девушку.
Смит. Вы мне предлагаете, мисс Томсон, чтобы я вот так вот прямо взял да и нашел милую девушку.
Томсон. Ну да, вот так вот прямо. Это же идиотство — жить одному и никаких девушек.
Смит. Мисс Томсон.
Официант
Томсон. И у вас их было бы навалом, вам бы только…
Смит. А что естественно, мисс Томсон.
Томсон
Смит. Простите, не понял, мисс Томсон.
Томсон. Я, в смысле, жемчуг. Но и вот это все естественное тоже. Надо их сюда вот опустить, в самую ложбинку. Мои жемчужинки. Естество к естеству. А что-то холодно сегодня.
Смит. Скажите, вы собираетесь вернуться.
Томсон. В контору, что ли. Не знаю. Честно, просто не знаю. Целое утро сегодня в кровати провалялась, все думала об этом. Для меня ли эта трудовая жизнь. Я тут машинку такую приобрела: будит тебя музыкой и наливает горячий кофе. И вам такую надо завести. Вот чего, Смитик, вам не хватает. Руки, которая вас будит лаской.
Смит. В моих руках любая машина начнет плевать и огрызаться.
Томсон. Нет, эта не начнет. Она просто чудо.
Смит. А где вы купили вашу машинку, мисс Томсон.
Томсон. Вообще-то это был подарок.
Смит. А-а.
Томсон. Причем не откажешься. Стоит в темноте на площадке у двери моей квартиры. Я об нее споткнулась и разбила стекло на циферблате. Так что и назад в магазин не сдашь. Это от парня, которому такой трофей, как я, так легко достался. Вы знаете, все время, пока я у вас работала, он следил за мной. Как вам это нравится. Какая выдержка. А знаете, что я ему сказала.
Смит. Да.
Томсон. Правильно. И он с тех пор меня цветами осыпает, все присылает — не квартира, а похоронное бюро. Я говорю посыльному, малыш, отдай их маме или девчонке своей. Знаете, что он мне ответил. Это смех один. Он говорит, предпочитаю мужчин.
Смит. Катаетесь на коньках, мисс Томсон.
Томсон. В основном задом об пол. Может, вы бы меня как-нибудь поучили. Эх, ничего себе, Сми-тик, как это я вдруг на вас налетела.
Смит. До конечной.
Томсон. Как раз и мы тоже до конечной, только напрямую. Так это же недалеко. Ваша конечная от нашей. Мы же будем в одной и той же лесополосе. Почему бы вам не навестить нас, или мы бы к вам заехали.
Смит. Нет-нет, ничего я там накрепко не повязан.
Томсон. Ну что случилось, Смитик.
Смит. Мисс Томсон, я же скучный в компании.
Томсон. Очень даже забавный. Немножко, правда, скряга. Но когда как следует раскрутитесь, это пройдет. По вечерам мы дома собираемся. Заходите. Там и Голиаф будет.
Смит. Вот еще новости.
Томсон. Я понимаю, Смитик, это ужасно, но детектив, который следил за мной, продолжал следить за вами, чтобы узнать, не вернусь ли я на работу. Я это к тому, что не надо мне вкручивать все эти ваши «простите, не понял», «вот еще новости» и прочую чушь. Там в лесу где-то у вас спрятано сельское гнездышко. Ну а как она-то — красивая. Ваша провинциалочка. Красотуля молочница. А может, это мисс Мартин.
Смит. Не уходите.
Проводник
Томсон. Это ваша.
Смит. Пять минут еще.
Томсон. Смитик, я вас не понимаю. Чувствуете. О чем вы думаете.
Смит. О том, как сходят с рельсов. В пустынном месте, чтобы потом брести в снегах по кустам к заброшенной хижине среди полей.
Томсон. Где надо изо всех сил добывать огонь трением. Друг о дружку.
Смит. Да.
Томсон. Хотите взять попутчицу. В путешествие.
Смит. Вам дьявольски идет быть безработной.
Томсон. Какие вы интересные комплименты отпускаете. Этакий вы конькобежец, Смит, из тех, что по льду зигзаги чертят. Молниеносно и непредсказуемо. Мне в самом деле пора идти.
Смит. Можно будет вас увидеть.
Томсон. Конечно. Завтра.
Смит. Я, в смысле, в городе, когда вернемся. Посидели бы, поотрывали клешни у какого-нибудь омара.
Томсон
Смит. До свидания, мисс Томсон.
Томсон. А если Салли.
Смит. Ха-ха, мисс Томсон.
Томсон. Ха-ха, ну привет.
Гостиница «Гусь-гуляка»; еще через двадцать четыре часа.
Джордж Смит
Ширл
Уютная комнатка Смита в этом сельском приюте, снаружи обшитом досками. Вечереет. Крики совы, свист ветра, лай лисицы. За окном все в снегу. Высокие сугробы в ночных лесах и среди гор, скалистых, отливающих пурпуром в лучах луны.
Смит
Смит
Ширл
Смит
Ширл
Смит. Гадкое, испорченное существо. Ни одному отцу такое не понравится. Я на коленках к ним, с игрушками, а они мне уходи, говорят, не мешай, мы играем.
Ширл. Но, Джордж, это же дети.
Смит. Всего-то и хотел один их грузовичок подпихнуть. А они меня взяли и выпихнули. Когда я был мальчишкой, у меня таких игрушек отродясь не водилось. А они говорят, мы, что ли, в этом виноваты, не путай нас со своим папашей. Выставили меня из собственного дома.
Ширл. Что дом твой, я и так знаю.
Смит. Встретили бы меня по-человечески, а большего мне и не надо.
Ширл. А тебя как встретили.
Смит. А меня оскорбили. Вот, оказывается, во что свежий воздух, поля и леса с хрустальными озерами малышей превращают. Четыре безбожных дикаря.
Ширл. Ну, воспитание без Бога, это ведь ты придумал. Я так далеко сюда шла к тебе, Джордж. По сугробам. Пойдем домой.
Смит. Нет.
Ширл. А войти хоть мне можно.
Смит. Это я еще не решил.
Ширл. Мы что — тратим слишком много. Я постараюсь быть экономнее. Можно мне войти.
Смит. Дверь, кажется, открыта.
Ширл
Смит. Я разрешаю.
Ширл
Смит. Я знаю.
Ширл. Ты где, Джордж.
Смит. В кровати.
Ширл. Может, нам свет зажечь.
Смит. Хватит камина.
Ширл. Ну так можно войти.
Смит. Ты вошла уже.
Ширл. Может, дверь закрыть.
Смит. Закрой.
Ширл. Ничего, если я присяду.
Смит. Вон там кресло.
Ширл. А, вижу. Спасибо, Джордж.
Смит. Не за что.
Ширл
Смит. Давай.
Ширл. Джордж, ты понимаешь, о чем я собираюсь говорить.
Смит. Бип-бип.
Ширл. Что еще за звуки такие, Джордж.
Смит. Это ты насчет бип-бип.
Ширл. Да, насчет бип-бип.
Смит. А, это просто так: бип-бип.
Ширл. В темноте звучит как-то странно.
Смит. Бип-бип.
Ширл
Смит. Да, Ширл.
Ширл
Смит. Я слушаю внимательно, Ширл.
Ширл. В темноте каждый звук кажется таким громким…
Смит. Бип-бип.
Ширл. Не надо этого, Джордж, пожалуйста.
Смит. Бип-бип.
Ширл. Я понимаю, я заслужила это, Джордж.
Смит. Что заслужила.
Ширл. Бип-бип.
Смит. Бип-бип.
Ширл
Смит. Как скажешь.
Ширл. Джордж, жалко, ты не видишь мои золотистые туфельки.
Смит. Темно слишком.
Ширл. Ага. Но может, хочешь их пощупать. Мои туфельки.
Смит
Ширл
Смит. Опасные разговорчики.
Ширл. Я и хочу опасности.
Смит. Ширл, ты чем там занимаешься.
Ширл. Не занимаюсь, Джордж. Разнимаюсь.
Смит. Осторожнее. Бип-бип. Я автомобиль.
Ширл
Смит
Ширл. Ты чего вскочил, Джордж.
Смит. Жду зеленого.
Ширл
Смит. Бип-бип, я опять поехал.
Ширл. Вдруг врезаться случится.
Смит. Случайно случиться не получится.
Ширл. Конечно, ты водитель аккуратный.
Смит. Вот-вот. Аккуратнее. Бип-бип.
Ширл. А я тебя вижу, Джордж. Честно.
Смит. Хи-хи. И я тебя честно, Ширл.
Ширл. Это же сколько мы времени-то потеряли, Джордж, правда же.
Смит. Ты за рулем. Соблюдай дистанцию.
Ширл. А я, может, хочу, чтобы ты врезался. В меня.
Смит. Прежде всего осторожность.
Ширл. Джордж.
Смит. А это еще что такое, Ширл.
Ширл. А ты пощупай.
Смит. Ого. Фары.
Ширл. Пощупай тут.
Смит. А что это, Ширл.
Ширл. Пощупаешь, узнаешь.
Смит. Что я, совсем поглупел, чтобы там щупать.
Ширл. А ты поглупей да пощупай.
Смит. Фу ты, глупости-то какие.
Ширл. Глупости — это в голове у тебя.
Смит. Парад-алле.
Ширл. Не ускользай, Джордж. Год его ждешь, а он еще ускользает.
Смит
Ширл. Помолчи, Джордж. Какой еще парад. И потом, не входит, а стоит у входа. Пусть войдет.
Смит. Ширл, ну белье же.
Ширл. А почему, кстати, оно у тебя красное.
Смит. Имею предпочтение.
Ширл. Сними, оно царапается.
Смит. Ну не рви, Ширл, ведь порвешь.
Ширл. Поцелуй вот сюда, в бутончик.
Смит. Ну порвешь ведь, Ширл.
Ширл. Я молнию расстегиваю.
Смит. Ты рвешь, Ширл, и потом, волосы там попали, на животе.
Ширл. Ну царапается, жесткое же.
Смит. Я ведь тебя сюда не приглашал.
Ширл. Помолчи. Вот тебе твои волосы. Куда подевались все большие сильные мужчины. Все было так хорошо, пока ты был машиной. Заводи мотор.
Смит. Бип-бип.
Ширл. Заводись-заводись.
Смит. Ширл, перестань мне указывать. У меня своя голова на плечах.
Ширл. Но тебе ведь много месяцев уже не с кем было завестись толком.
Смит. Откуда столько самонадеянности.
Ширл. Ага, значит, было.
Смит. Все это фальшь, а лексикончик твой меня удручает.
Ширл. Ха-ха, Джордж.
Смит. Ха-ха, Ширл, не смешно.
Ширл. Ну еще разик, Джордж, по-быстрому. Меня друзья ждут. Ну быстренько, видишь, не зря я на лошадках езжу.
Смит
Ширл. Они внизу. Ждут.
Смит. Не понимаю, Ширл. Они там что.
Ширл. Ждут.
Смит
Ширл. Вот еще, мы ж не кончили.
Смит. Я не позволю себя использовать, пока твои друзья тебя ждут. Уходи.
Ширл
Смит
Ширл. Нет.
Смит. Иди к своим друзьям. Которые ждут тебя. Пригородные прихлебатели. Ждут, пока Ширл там наверху навыступается. С каким-то типом. Не делай из меня посмешище.
Ширл. А ты им уже сделался. Каждый знает, на чем ты заколачиваешь деньги. И все смеются, от души смеются. Смеются, потому что знают.
Смит. А ты берешь их от меня и тратишь.
Ширл. И раскаиваюсь, потому что это подлые деньги. А еще они знают, что ты вытворяешь со своей негритянской служанкой. Не надо меня за дурочку считать.
Смит. Я прошу тебя, выйди отсюда, пока я не потерял терпение.
Ширл
Смит. Что еще за бред.
Ширл. Не бред. Втерся в порядочное общество.
Смит. Ну ладно, теперь-то я уже в обществе.
Ширл. Не бойся, они видели, как ты втирался. Мои друзья все знают. Все твои смехотворные потуги на интеллигентность. Вся квартира в идиотской мозаике. Как тебя только в твой клуб приняли — непостижимо. А эти твои потуги на графскую усадьбу — весь проезд деревьями засадить.
Смит. Понятно.
Ширл. Где-то мои тут вещи. Сумочка. Мне надо включить свет.
Смит. Как ты вошла в темноте, так и уйдешь отсюда непросветленной.
Ширл. Подлец. Хорошо, что мне твоей рожи не было видно. Иначе вовсе не смогла бы себя заставить под тебя улечься.
Смит
Ширл
Смит. Жду не дождусь.
Ширл
Смит. Не понимаю, о чем ты говоришь.
Ширл
Смит. Н-да.
Ширл. Вот тебе и н-да. Ясно же, кто ты. Со своим зонтиком. Господин Страх — вот кто там строит. И чье, думаете, имя с этим связано. Джорджа Смита. Чье же еще.
Смит
Ширл. Мне причитается половина твоего имущества. Я заставлю тебя прекратить разбазаривать то, что принадлежит мне и моим детям. Этому вурдалачьему памятнику я положу конец.
Смит
Ширл. Мне нужно больше.
Смит
Ширл. А выходя из лавки, прихватил бронзового поросенка, ценой в целое состояние.
Смит
Ширл. Вот, сам сознался. А бедняга хозяин в истерике.
Смит. Весь мир в истерике.
Ширл. Ты его ограбил. Бронза. Старинная.
Смит. Ничего подобного. Медь. Современная.
Ширл. Бронза и старинная. Мне мой детектив сказал.
Смит. Понятно. Детектив. Ничего себе.
Ширл. Да, между прочим, детектив ничего себе. И, кстати, у него высшее образование. А у тебя нет.
Смит. Ха-ха.
Ширл. Давай-давай, смейся. Где-то моя сумочка. Ты у меня посмеешься. Посмотрим, как ты посмеешься. Я тебя заставлю посмеяться. Ух как ты у меня посмеешься.
Смит. Ха-ха.
Ширл. Посмейся, посмейся. Давай. Я из тебя все до капли выжму. Почище, чем эта твоя усыпальница. Дождешься, перекроют ради тебя движение. Когда на кладбище повезут.
Смит. Ты говоришь, «ты у меня посмеешься». И еще «я выжму из тебя все до капли».
Ширл. Джордж, мне страшно, и какой-то озноб. Почему меня так трясет.
Смит. Что, сумочку все не найти.
Ширл. Да нет, Джордж, ну страшно же. Не выгоняй меня. Про адвоката это я просто так сказала.
Смит. Плюнь.
Ширл. Не могу. И дети ведь. Господи, адвокат. Не доводи меня до того, чтобы в суд подавать.
Смит. Я не довожу тебя.
Ширл. Они там измываться надо мной будут. Я знаю, они будут измываться. Какой-нибудь судья в сединах. Они же из меня душу вымотают, Джордж.
Смит. Ну что за глупости.
Ширл. Не заставляй меня подавать на развод, Джордж. Вот прямо сейчас, как ты лежишь там, пообещай. Мне страшно.
Смит. Ширл.
Ширл
Смит. Все женщины плачут. А живут дольше мужчин.
Действие второе
Поместье «Конфетка», оранжерея; три непотребных месяца спустя.
Салли Томсон
Джордж Смит
Дворецкий
Этакий мартовский морозный вечерок, зиме конец, лес рядом, там поднимается ветер. Комната в виде грота, на белом пьедестале некое огромное растение с зеленым цветком, перегибающимся над розовым двухместным креслом. Силуэт одетого по-вечернему
Томсон. Смитик. Ого. Перемещаетесь по всем уровням.
Смит. Вас ищу.
Томсон. Надо же, а я вас. Один сказал мне, будто бы он видел, как вы таитесь. Повсюду. Сперва не поверила. Говорят, вы прибыли в катафалке.
Смит. Да принял вот приглашение заглянуть по-соседски на вечеринку, думал, может, вас увижу: прошло-то уж сколько месяцев.
Томсон. Так я — вот она.
Смит. Они поклялись до меня добраться. Сбегу на подводной лодке.
Томсон. Ха-ха.
Смит. Как поживает Голиаф.
Томсон. Он умер.
Смит. О Господи.
Томсон. Его застрелили.
Смит. Я вам очень сочувствую.
Томсон. Он, между прочим, побеждал, двух собак сразу, и обе ростом с него. Я ведь всегда лучший кусок ему. На любой медкомиссии — все безупречно. Глистов — и то никогда не было. Хоть на выставку выводи.
Смит. Не надо все время об этом думать. Мисс Томсон. Вы так хорошо сегодня выглядите.
Томсон. Вы это вправду, Смит. Я что — ив самом деле выгляжу прилично.
Смит
Томсон
Смит
Томсон. Ой, ну это так по-старосветски, Смитик.
Смит. Разница есть: иначе себя чувствуешь при жизни.
Томсон. По-вашему, это жизнь — шастать туда-сюда в катафалке. Стоит ли таких трудов.
Дворецкий
Томсон
Дворецкий. Нет. Мисс Томсон. Простите… то есть я к тому, что перебил вас.
Томсон. Ничего-ничего, всегда пожалуйста.
Дворецкий
Томсон. И в этом тоже мы всегда пожалуйста.
Дворецкий. Вы ведь Джордж Смит, сэр.
Томсон. Смитик, ответьте ему.
Дворецкий. Я вас по фотографии узнал. Вы этих тузов как котят сделали.
Томсон. А многие из них сегодня здесь.
Дворецкий. И может быть… Простите, что я так влез… В чем ваш секрет.
Смит. Гонясь за выгодой, надо освободить свой ум от всех сопутствующих эмоций.
Дворецкий. Нет, правда. Да-а, подумать только. А мне всю жизнь как раз погоня за выгодой давала массу эмоций.
Томсон
Смит. Не обижусь.
Томсон
Смит. Не было такого.
Томсон
Смит. Вы сердитесь, мисс Томсон.
Томсон. Да нет, Смит.
Смит. Я не умею.
Томсон
Смит. Простите, мисс Томсон, не понял.
Томсон
Смит. Мисс Томсон, лучше бы вы по-прежнему работали у меня.
Томсон. Я знаю, грустно все это.
Смит. А чего бы вам хотелось, мисс Томсон. Для полного счастья.
Томсон. Фу ты, как я рада, что налетела на вас, Смитик. Вы задаете такие вопросы приятные. Сразу видно — широкая натура. Не то что эти шкодливые мерзавцы, крысы, которые снуют нынче повсюду.
Смит. Спасибо.
Томсон
Смит. Ну, бывает и по-другому, мисс Томсон.
Томсон. А вот представьте, что вы просто этакий душевный парень, который не умеет танцевать. Поймите, будь вы задрипанным доходягой, испитым, небритым, в мятых и засаленных штанах, вы знаете, я, может быть, сказала бы тогда: ах боже мой, Смит, бедняжечка.
Смит. И много там крошек.
Томсон. Хватает.
Смит. Мисс Томсон.
Томсон. Ого. Начинаете приставать.
Смит. Звучит, конечно, пакостно и даже подловато. Особенно в этой тьме. Но я не мог не спросить, потому что, не сделай я этого, вселенная помчится дальше уже без нас.
Томсон
Смит. Так как насчет…
Томсон. Н-дэ. Это печально.
Смит. Почему вы говорите «эта печально».
Томсон. Столько времени упущено. Никогда бы не подумала, что я вам нравлюсь.
Смит. Боже.
Томсон. Нет, правда, Смитик.
Смит. Надо же.
Томсон. А вы хороший. Я, кажется. Действительно. Н-дэ.
Смит. Разве что в темноте.
Томсон. Руку, Смитик. Моя машина как раз напротив двери, через лужайку. Вам не перестаешь удивляться. О, вы дрожите.
Смит
Томсон. А ну-ка, ну-ка.
Смит
Томсон. Смитик, что за чудные звуки.
Смит. Р-р-р-р-р.
Томсон. Вы так близко, что мне передается стук вашего сердца.
Смит. Бух.
Томсон. Что — это оно и было.
Смит. Да.
Томсон. Спасибо. Бух. А это вам от меня. Чтобы легче было довести меня до машины.
Смит. Спасибо.
Томсон. Не стоит благодарности. Черт с ними, с пальто, пойдемте.
Смит. Мисс Томсон.
Томсон. Что.
Смит. Когда я умру, вы ведь придете ко мне на похороны.
Томсон. Смитик. Бедняжечка. Ну конечно приду. Но вы же не собираетесь умирать.
Смит. И как же она будет звучать.
Томсон
Оул-стрит, «Динамо-хаус», комната 604; сорока часов как не бывало.
Джордж Смит
Энн Мартин
На дворе утро, март, холодно. Сорок часов спустя. Новый офис на Оул-стрит, комната 604, окно выходит на бесконечную, выложенную белой плиткой стену склада. В одном конце комнаты стол Энн Мартин — рядом с этой подлой дверью, от которой вечно не знаешь, чего ждать, — а в другом, за антикварной ширмой, столик поменьше. Малый мир, состоящий из кожаного диванчика, часов с боем, подставки, полной тростей, антикварной ванны на толстых львиных лапах и горелки, чтобы варить кофе и подогревать завтраки. В рамке на стене Смитов диплом по самообороне. Звонок телефона и стук в дверь.
Смит. Это вы, мисс Мартин.
Посыльный. Это посыльный: почта, срочная.
Смит
Посыльный. Ага, щас.
Смит. Будьте добры, уберите ногу.
Посыльный. Нет, ну бывают же такие люди — никакой благодарности.
Смит. Ты это о чем, сынок.
Посыльный. О чаевых.
Смит. Каких еще чаевых.
Посыльный. Это ведь ваша фотка в утренней газете — опять: на прошлой неделе тоже была. Ну, и вам положено дать мне на чай. За то, что я письмо принес.
Смит. Что ж, давай, дожидайся, а я почитаю.
Энн Мартин. Да.
Смит. Мисс Мартин, время не подскажете.
Энн Мартин. Да-да, я опоздала. Остановили поезд на мосту, прямо посредине, и продержали чуть не целый час.
Смит. Я просто спросил, сколько времени.
Энн Мартин. Двенадцать тридцать.
Смит. Спасибо. Не смотрите, ладно, а то я не при галстуке.
Энн Мартин
Смит. Скажите, что они набрали не тот номер.
Энн Мартин
Смит. Скажите им, что скоро он будет не тот.
Энн Мартин
Смит. А теперь вешайте трубку, мисс Мартин. И принесите тот бело-красно-синий конверт.
Энн Мартин. Овощехранилище.
Смит. К дьяволу.
Энн Мартин. Не кричите.
Смит
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Я вам хотела кое-что сказать.
Смит. Ну где же оно.
Энн Мартин. Я беременна.
Смит. Давайте сегодня без шуточек. Письмо.
Энн Мартин. Третий месяц.
Смит. Быстренько, мисс Мартин, нам надо найти то письмо.
Энн Мартин. Слушайте.
Смит. Я слушаю. Положите винтовку.
Энн Мартин. Нет.
Смит. Мисс Мартин. Надеюсь, вы понимаете, что у вас в руках.
Энн Мартин. Еще бы. Я не позволю вам поступить со мной подло.
Смит. Простите, что-то я…
Энн Мартин. Подлый проныра, козел. Девушек у вас небось целый выводок. Да и сейчас у вас прямо на лице написано: как бы этак выкрутиться. Я же вижу.
Смит. Я не знаю, что должно быть написано у меня на лице, мисс Мартин.
Энн Мартин. А доктору теперь кто по счетам платить будет…
Смит
Энн Мартин. Выродок.
Смит
Энн Мартин. На колени.
Смит. И что же — это я. Отец.
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Какая разница.
Смит. Я не к тому, может, это и я, конечно. Но почему ж вы раньше-то не сказали.
Энн Мартин. Потому что я только вчера была у врача, вот почему. Хорек.
Смит. Ну зачем вы так.
Энн Мартин. А вы зачем. Этот ваш сейф похоронный. И бронированный автомобиль на заказ.
Смит. Ну хорошо. Ладно. Я в смысле, это как — точно я.
Энн Мартин. Вы, вы.
Смит. О'кей. Ладно. Я.
Энн Мартин. Да. Вы.
Смит
Энн Мартин. Заткнитесь.
Смит. Не могу.
Энн Мартин. Заткнитесь.
Смит. Я умоляю вас, вы должны позволить мне говорить. Ведь вы можете выстрелить.
Энн Мартин. Еще бы.
Смит. Вы же не будете стрелять, пока я говорю.
Энн Мартин. Уберите руку со стола.
Смит. Конечно-конечно. Дайте, пожалуйста… вон там рыбий жир у меня стоит.
Энн Мартин. Нет.
Смит. А газету можно.
Энн Мартин. Могу и без того сказать вам, что в этой газете. Там ваше фото на первой полосе, и к нему целая статья про ваши подлые ухищрения. После обеда вы каждый день исчезаете. А я должна тут одна сидеть в этой вонючей дыре.
Смит. Мисс Мартин, должно же быть и у меня немножко личной жизни. Но мне вовсе не хочется обижать вас.
Энн Мартин. Можно подумать, тем, сколько я у вас получаю, вы меня не обижаете. Так что насчет этого бросьте.
Смит. Я пересмотрю вашу зарплату. В любой момент. Давайте составим приказ, только ружье отложить придется. В самом деле, не могу же я в таком виде пасть со смертельной раной. Газеты взвоют как оглашенные.
Энн Мартин. Об этом предоставьте беспокоиться мне. Вы-то будете на том свете.
Смит. Ой, ну опять.
Энн Мартин. Винтовка у меня нацелена вам в левое предсердие.
Смит. Какую надбавку вы бы хотели. Может, пенсию. Что угодно. Только скажите.
Энн Мартин. Болтайте, болтайте дальше.
Смит. А можно.
Энн Мартин. Только уж давайте на совесть.
Смит. Вы не должны думать, что я от ассигнаций могу прикуривать, мисс Мартин.
Энн Мартин. Однако покупаете бронированный автомобиль.
Смит. Я ж говорю, сейчас такие времена. Так что даже очень разумно. А теперь слушайте. Мы ведь одни здесь с вами.
Энн Мартин. Нет, ну вообще. Во дает.
Смит. И, говорите, я…
Энн Мартин. Подонок, я так и знала.
Смит
Энн Мартин. Подонок.
Смит
Энн Мартин. Почему вы не хотите умереть как мужчина.
Смит. Я хочу. Только, пожалуйста, отвернитесь. Эти несколько секунд мне надо побыть наедине с самим собой. Пожалуйста, не смотрите, как я молюсь. Да, и последнее желание: сожгите картотеку. Подайте в суд, потребуйте наследство, а то останетесь без гроша. Кровь для анализа будет. Любой здравый судья присудит вам с малышом достаточно. Теперь отвернитесь.
Энн Мартин
Смит
Энн Мартин. Ах нет-нет.
Смит. Секундочку, мисс Мартин.
Энн Мартин. Мистер Смит, ну пожалуйста, забудьте все, что я говорила. Я буду смирной и послушной. Ведь я умру в тюрьме. А ребеночек. Я же не преступница какая-нибудь. Пожалуйста. Пожалуйста.
Смит. Мисс Мартин. Я ведь звоню просто сделать заказ. Чтобы нам приготовили столик в каком-нибудь маленьком кафе. Чтобы мы могли прийти туда холодные и голодные и взять кофе с пирожными. Как вы насчет этого. Вы согласны.
Энн Мартин. Да.
Картина 3. Бар и ресторан; зябкий, дождливый апрельский вечер.
Ральф
Джордж Смит
Салли Томсон
Зябкий, дождливый апрельский вечер.
Ральф. Ну, что будем кушать.
Смит. Я пока подожду, прийти кое-кто должен.
Ральф. Ну, кое-кто, положим, уже пришел.
Смит. О.
Ральф. А как зовут вашего гостя.
Смит. Некая мисс Томсон.
Ральф. Ха-ха, неужто Салли.
Смит. Салли.
Ральф
Смит. Будьте как дома.
Ральф. Спасибо. Погодите, я сейчас вам кое-что расскажу. Кстати, вы-то кто.
Смит. Смит.
Ральф. Ха-ха, неужто Джордж.
Смит. Джордж.
Ральф. Да ну, неужто тот самый Джордж Смит. Надо же. Как здорово, что я к вам подсел. Вы ведь не возражаете, — ну, я в том смысле, что человеку с вашими манерами такое может и не понравиться. Я не к тому, чтобы соваться в ваши личные дела, но Салли Томсон. Вы ждете в самом деле ее.
Смит. Да.
Ральф
Смит. Понятно.
Ральф. А теперь перейдем к выводам. Я в том смысле, что вы на вид как раз такой, как я и думал. Действительно, на пальцах ни одного кольца.
Смит. Возможно.
Ральф. Я подтащил ее братца к порогу известности, а она не пожелала даже познакомиться со мной. Она меня даже не знает. Ну так теперь конечно. А я-то думал, как же так, с такой сестрой, как Салли.
Смит. Это вы насчет чего.
Ральф. Ну, вы же мне послали приглашение на балдеж.
Смит. Что-что.
Ральф. Ну как его. Открытие мемориала. Все торчат. В газете было написано. Конечно.
Смит. Что-что.
Ральф. Ну эта, пушка. Вы ж понимаете.
Смит. Вам сколько платят.
Ральф. Мистер Смит, я рад, что вы задали этот вопрос. Нет, в самом деле рад.
Смит. Валяйте.
Ральф. Не надо так говорить. Но слушайте. Я знаю, вы безжалостны. Но я могу предложить вам кое-какое дельце. В смысле, вы можете взять руководство.
Смит. Нет.
Ральф
Смит
Томсон. Когда вы наконец начнете звать меня Салли.
Смит. Салли.
Томсон. Уже лучше.
Смит
Томсон. Нет, ну как встретились: словно две вешалки в шкафу.
Смит. Вы замечательно выглядите.
Томсон. Это маска.
Смит. Как отнесется внутренняя Томсон к тому, чтобы слегка закусить.
Томсон
Смит
Томсон. Мне только пиво.
Смит. А ничего, если я возьму себе копченых сосисок с капустой.
Томсон. Будьте как дома…
Смит. Пиво для мадам, пиво и копченые сосиски с капустой мне.
Официант
Томсон
Смит. Как раз они-то и хотят со мной разделаться.
Томсон. Смитик, да ну вас. Расстегните пальто.
Смит. А что, пуля — это еще не самое страшное, мисс Томсон.
Томсон. О.
Смит. От пули еще как-то можно защититься. А вот кривотолки и подлые наветы давят на психику.
Томсон. Надо же.
Смит. А я скучал. Вы так исчезли вдруг, не появлялись. Сколько недель прошло. Ни разу не попытались связаться. А я вас даже выследил — живет себе в особнячке на крыше небоскреба и вдобавок под чужим именем.
Томсон. Да я знаю, Смитик. Привратник решил, что вы мой папа.
Смит. Понятно.
Томсон. Да, Смитик, как ни печально, но жизнь сложна. Прямо вот все одно к другому.
Смит. Да нет, просто тревога.
Томсон. А в чем дело, Смитик.
Смит. Поплыл.
Томсон. Никуда вы не поплыли. Просто входите в тот возраст, когда начинают предаваться кое-каким порокам. И извращениям. Кушайте сосиски. Да-а, капустка. Вы же взлетите на воздух.
Смит. Простите, не понял.
Томсон. Ну вот, улыбка — это уже лучше.
Смит. Неделя за неделей. Я даже по вокзалу Гранд-Сентрал слонялся. Думал, может, вам на поезд понадобится.
Томсон. Ах, Смитик. Я слаба. Зачем притворяться.
Смит. Мисс Томсон, какой ужасный у нас разговор.
Томсон. Я знаю.
Смит. Я уже чуть не молился. Дескать, пожалуйста, Боже, сделай, чтобы в мою жизнь опять вошла Салли Томсон. И чтоб на ней при этом — одни ее жемчужинки.
Томсон. О Господи.
Смит. Мисс Томсон. Что вы могли бы сделать от любви.
Томсон
Смит. Ну так что.
Томсон. Не знаю. То, что всегда делаю. Хнычу. Хнычу и посвистываю. Из меня получится дрянная жена, я это понимаю. Выхожу за него из-за денег. Я ему так и сказала. А он молодец — ответил, что женится на мне из-за моего ума. Я решила, что это так здорово, что тут же согласилась. После того, как он увивался за мной полгода.
Смит. Ум у вас действительно имеется, мисс Томсон.
Томсон. Все, что у меня имеется, — это кое-какой запас формулировок.
Смит. Почему это в страхе.
Томсон. Потому что в страхе. Вы там часами копошились у себя за дверью, придумывая, что бы мне такое сказать. Чтобы казалось, будто у вас гигантское предприятие и каждый ваш шаг отзывается повсюду. Но я решила, что вы все-таки ничего. Я пару раз подумала даже, не сказать ли человеку правду. Но если бы вы узнали, какая я большая знаменитость, право же, получилось бы неловко. Да ну, Смитик.
Смит. А что такое.
Томсон. Да я не знаю. Вообще, зачем я говорю вам то, что говорю. Шла сейчас к вам по свежему воздуху, так прогулялась прекрасно. Прямо будто мы совсем еще юные и назначили друг другу свидание. Вспоминаю вас то и дело. Все остальные мечутся туда-сюда, а вы так прочно угнездились в своем собственном мирке. Что-то в этом есть. Почему вы так странно на меня смотрите.
Смит. Я не хочу терять вас.
Томсон. Ого, у вас глаза мокрые. Удивительный вы человек.
Смит. Я чувствую, что никогда уже нам не быть вместе.
Томсон. Да почему же нет. Мы будем видеться. Не надо сейчас затевать похороны. Держите платок. Вот, молодец.
Смит. Простите, что я так распускаюсь, мисс Томсон.
Томсон. Да ладно, пара капель влаги это ничего, вот которые канючат, тех не люблю.
Смит. Вот спасибо.
Томсон. Не стоит. А почему бы вам, Смитик, не завести лошадок. Катались бы по всей курортной зоне. Глядишь, встретились бы. Мой жених прямо сам не свой стал насчет лошадок, ну наследственные-то миллионы очень к жеребячеству располагают.
Смит. И маленькой.
Томсон. Нет. Очень важной. Но дело в том, что когда ты любишь мужчину и принадлежишь ему… ну вроде тряпичной куклы, — он забросит тебя в угол, как только с тобой покончено.
Смит. Я бы не забросил вас в угол.
Томсон. Господи, Смитик. Я и сама, я и сама так думаю. Было бы у меня тело такое большое-большое, разостлать его, чтобы и вам краешек достался. Посылать вам его, как только понадобится. Вы ж у меня из головы не выходите. С вашей дурацкой старомодностью. С вашими придурочными неприятностями.
Смит. Почему вы так вздыхаете.
Томсон. Моя внешность мне дана так ненадолго. А надо многое успеть. Главное, не давать мужчинам забросить тебя в угол. И приходится самой ими бросаться, чтобы они тобой не завладели.
Смит. Вы дрожите, мисс Томсон.
Томсон. Н-дэ. Странное дело. Все представляю себе, как я иду по проходу с букетом черных лилий.
Смит. Я не хочу терять вас.
Томсон. О.
Смит. Не хочу.
Томсон. Да ну.
Смит. Я не хочу терять вас.
Томсон. Я знаю.
Смит. Вы ведь не доведете до того, чтобы я потерял вас.
Томсон. Смитик.
Смит. Знаете что.
Томсон. Что.
Смит. Если я вас потеряю, у меня ничего не останется.
Томсон. Останется.
Смит. Не останется.
Томсон. Останется.
Смит. Хотите, куплю вас.
Томсон. А сможете.
Смит. Да.
Томсон. Да ну.
Смит. Брак я вам предложить не могу. Но можно и что-нибудь посмешней выдумать.
Томсон. Н-дэ, Смитик, я уже хихикаю. По-честному.
Смит. А вам этого недостаточно, правда же.
Томсон. Удивительный вы человек. Вы даже не представляете, как я близка к тому, чтобы сказать: н-дэ, достаточно.
Смит. Правда.
Томсон. Н-дэ. Отдала бы. Потому что не хочу терять вас, Смитик. Не хочу. Но не могу двоих сразу, просто не способна. Я странный такой человечек. Ведь не люблю его. Но и не совсем только из-за денег за него выхожу. Очень уж дорогой ценой они достались бы. У моих детишек должен быть отец. Чтобы играл с ними на ковре в паровозик. А если б вы мне давали деньги. Я в смысле, да ну, вам это было бы в напряг — столько денег выкидывать, сколько мне нужно.
Смит. У меня такие зеленые, цвета одиночества.
Томсон. Ой, Смитик, ну что вы.
Смит. Мисс Т.
Томсон
Смит. Вы слышите этот шорох, мисс Т.
Томсон. Нет.
Смит. Это я. На цыпочках.
Томсон. Куда это вы. На цыпочках.
Смит. Ухожу из вашей жизни…
Томсон. Нет. Нет.
Смит. И правда.
Томсон
Смит
Томсон. Вы им еще покажете, Смитик. Чтоб лая вашего боялись больше, чем укуса. Тогда не придется слишком часто пускать в ход зубы.
Смит. Не уходите.
Томсон. Пойду все же. На цыпочках. Чтоб прежде вас. Но. Можно мне вас кое о чем попросить.
Смит. Да.
Томсон. Я знаю, это прозвучит так глупо.
Смит. Ну скажите.
Томсон. Пошлите мне одну из ваших рубашек.
Смит. Салли.
Томсон. Я серьезно.
Смит. Зачем.
Томсон. Пожалуйста, сделайте это.
Смит. Ладно.
Томсон. Только грязную. Я выстираю и поглажу.
Смит. Н-дэ. Сделаю. Салли.
Томсон. Спасибо. Смотрите не надуйте, Смитик.
Ральф. Красивая девушка. Одни ноги чего стоят. Знаете, что я вам скажу. Я ее, конечно, по-настоящему не знаю. Но знаю кое-что другое.
Квартира Энн Мартин; за окном сорная природа окраин.
Энн Мартин
Джордж Смит
Миссис Мартин
Вечер в конце апреля. За окнами квартиры на пустырях Фартбрука завывает ветер.
Энн Мартин. Мама, я открою.
Смит. Расколотил ими машину для чистки ботинок, она работать отказывалась. Пальцы так распухли, что теперь вообще в ботинок не влезть.
Энн Мартин. Бог ты мой.
Смит. Хотел только лягнуть немножко, да там такая инструкция наглая — мол, автоматически то, автоматически ce, так что, боюсь, я разнес ее вдребезги. И она заработала.
Энн Мартин
Миссис Мартин
Смит
Миссис Мартин. Вы, наверное, заметили, мистер Смит, у нас тут все очень скромно.
Энн Мартин. Конечно, мама, я просто дожидалась, когда вы поздороваетесь.
Миссис Мартин
Смит
Миссис Мартин. Ну хоть можно без экивоков.
Смит. Разумеется.
Миссис Мартин
Энн Мартин. Мам, умоляю, мистеру Смиту все это неинтересно.
Миссис Мартин. Энн у нас большая капризница, мистер Смит. Может, хотите стаканчик пива.
Смит. Да, это было бы замечательно, миссис Мартин.
Миссис Мартин. Энн, принеси мистеру Смиту пива.
Смит. Я там заметил через дверь — у вас пианино стоит, миссис Мартин. Энн что — играет.
Миссис Мартин. Когда-то мы ее учили. Дети есть дети, сами знаете, мистер Смит, они никогда своей пользы не понимают вовремя. А вы меломан, мистер Смит.
Смит. Да нет, не то чтобы. Так, иногда послушать.
Миссис Мартин. Я почему-то уверена, что вам должна нравиться классика.
Смит. Да, некоторые классические вещи я очень люблю.
Миссис Мартин. Вот, дочка тоже.
Смит. Пожалуй.
Миссис Мартин. Будьте как дома.
Смит. Я вам сочувствую.
Миссис Мартин. Это давно было. Теперь ответственность за дочь целиком на мне.
Смит. Я понимаю, миссис Мартин.
Энн Мартин. Ну ты что это, мам. Миссис Мартин. Не перебивай меня, когда я говорю, Энн. Мистер Смит все понимает отлично. Поэтому я сюда и позвала его.
Энн Мартин. Мам, ты обещала, ты ж говорила, что не будешь.
Миссис Мартин. Погоди, Энн. Мистер Смит меня поймет. Он светский человек, а ты нет. Ты юное невинное дитя и не притворяйся перед мистером Смитом, будто мальчишки за тобой гурьбой бегали, потому что это не так. Но вот Бобби, который живет на первом этаже, — этот мальчик хотел жениться на тебе еще с тех пор, как вам по восемь лет было.
Энн Мартин. Мам, ты обещала мне, что не будешь.
Миссис Мартин. Я делаю как лучше, и мистер Смит понимает, не правда ли, мистер Смит.
Смит. Да.
Энн Мартин. Интересно, что он может сказать, мам, когда ты его к стенке приперла. Кому нужен твой Бобби. Я умерла бы, а не дала ему к себе притронуться.
Миссис Мартин. Хватит паясничать. Другая была бы рада такой партии.
Энн Мартин. Заманила мистера Смита в ловушку; интересно, чего ты от него еще хочешь дождаться.
Миссис Мартин. Вы ведь не чувствуете себя в ловушке, мистер Смит, правда же.
Энн Мартин. Господи, мам, перестань.
Миссис Мартин. Как ты со мной разговариваешь.
Энн Мартин. Мам, мистер Смит пришел сюда сам, по своей доброй воле.
Миссис Мартин. А по твоей доброй воле заварилась каша, которую надо теперь расхлебывать. Я так и знала, те твои ночевки не доведут до добра. Я знала. Не думай, будто я не понимала, что происходит, — я понимала. Мистер Смит, я полагаю, у вас должно быть множество знакомых девушек, правда же. Нельзя ведь, чтобы тот домик в лесочке пустовал.
Энн Мартин. Мам.
Смит. Между прочим, миссис Мартин, знакомых у меня очень немного, вне зависимости от пола. Я очень ценю Энн. Она всегда была чрезвычайно старательной и расторопной секретаршей. Бывали ситуации, когда прямо даже не знаю, как бы я без нее обошелся.
Миссис Мартин. Например, когда вы ее обрюхатили.
Энн Мартин. Мам, если ты не перестанешь, я уйду к себе в комнату.
Миссис Мартин. Ну и уходи. Продолжайте, мистер Смит, хочется послушать, что вы скажете. Может быть, у вас иная точка зрения.
Смит. Мне понятна ваша позиция, миссис Мартин.
Миссис Мартин. Конечно понятна. Чего ж тут не понять, еще бы.
Смит. Весьма сожалею, миссис Мартин. Я понимаю ваши чувства, однако не думаю, что подобными высказываниями можно чем-либо помочь делу.
Миссис Мартин. Ах вы не думаете, ну ладно же, я вам кое-что еще скажу.
Смит. Миссис Мартин, я не хотел бы, чтобы из-за меня портили настроение Энн.
Миссис Мартин. Ах вот как. Да у нее из-за вас не только настроение, у нее все испорчено. Вся оставшаяся жизнь. Теперь ей только и осталось, что выйти туда, на мост, где встретил смерть ее отец, и прыгнуть. Это вы сделали. Могли бы найти себе какую-нибудь дешевую потаскуху. Тысячу потаскух.
Оул-стрит, «Динамо-хаус», комната 604
Ширл
Джордж Смит
Салли Томсон
Герберт
Ширл. Ну подними, подними взгляд, Джордж. Я не за тем, чтобы ругаться.
Смит
Ширл. У тебя усталый вид, Джордж.
Смит. Да.
Ширл. И как ты думаешь, я это вправду.
Смит. Да.
Томсон. Слышите этот колокол, Смитик. И музыку.
Герберт
Смит. Спасибо.
Герберт
Смит. Спасибо, Герберт. Сегодня Салли Томсон справляет помолвку. Думаю, может, сходить.
Герберт. Читал, читал, в газете было. Экая знаменитость. Тогда обед перенесем, что ли, — на после дождичка.
Смит. Если можно.
Герберт. Дак чего там.
Диктор. Вы слушаете станцию «Метеор», каждые четверть часа последние известия. К нескольким арестам привела полицейская облава в баре на окраине, где, по поступившим в полицию сведениям, посетителей опаивали снотворным, избивали, а затем грабили.
Герберт. Во дожились, мистер Смит, я ж говорил вам, ну и город.
Диктор. Нами только что получено сообщение…
Герберт. Жду вас внизу, мистер Смит.
Диктор. Салли Томсон
Смит машет рукой
Ну вот.