В книгу вошли произведения Михаила Левитина, написанные в разные годы. Повести «Чертовщина», «Спасайся кто может!», «Возлюби ближнего!» бичуют тех, чьи пороки перестали быть их личным делом и превратились в нетерпимое зло. Это завистники, карьеристы, стяжатели, готовые на все для своего обогащения. В юмористических рассказах писатель высмеивает недостатки, от которых предстоит избавиться в общем-то неплохим людям.
ПОВЕСТИ БОЛЬШИЕ И МАЛЕНЬКИЕ
ЧТО ТАКОЕ «НЕ ВЕЗЕТ»
Агриппине Морщицыной исполнилось двадцать лет, когда умерла мать и неизвестно откуда вдруг нагрянул много лет скрывавшийся от уплаты алиментов отец — Леонид Сергеевич Морщицын.
Всплакнув по «дорогой, ненаглядной женушке», Морщицын быстро вошел в курс квартирных дел, распродал ненужные вещи, перевел на свое имя скопленные с трудом на «черный день» деньги, которые покойница не успела оформить на дочку, и принялся, по его выражению, за устройство судьбы Агриппины.
— Прежде всего, — объявил Морщицын, — необходимо решить проблему твоего трудоустройства, а подобное мероприятие лучше всего решать в нескольких аспектах. Куда бы ты, доченька, сама хотела пойти работать?
— На завод куда-нибудь, на фабрику…
— Так… значит… Это с твоими-то прекрасными данными? — огорченно сказал Морщицын.
— Какие у меня такие данные? — удивилась Агриппина. — У меня же никакой специальности нет…
— А голос? Да если за твой голос с умом взяться…
— Пение мне нравится, — сказала Агриппина. — Я в школьном хоре на хорошем счету числилась… Мне даже на районной олимпиаде диплом дали третьей степени.
— Вот, вот, — обрадовался Морщицын, — отсюда и прицел брать надо! Вокал дело великое! Чего не добыть руками — можно взять горлом! На заводскую зарплату и одной прожить нелегко, а если тебя по линии вокала направить — то не только себя прокормишь, но и мне, старику, при твоем заработке кое-что отломится!
Два дня Морщицын где-то пропадал с утра до вечера, а на третий день пришел немного навеселе и прямо с порога объявил:
— Ну, дочка, полный порядок. Подобрал тебе чудесную работу. У тебя какой голос?
— Сопрано, говорят…
— Я ему так и сказал, — обрадовался Морщицын. — Сопрано, говорю, у нее круглосуточное, а слух музыкальный. Не хуже, чем у Клавдии Шульженко…
— Ну уж это вы совсем зря, — смутилась Агриппина. — Чересчур перехвалили…
— Ничего! Я ведь это не кому-нибудь сказал, а своему старому приятелю. Мы с ним до последней амнистии вместе на севере, ну, это самое… стаж… отбывали… Я его с тех пор найти не мог… А вчера разыскал… По церковной линии, подлец, устроился… Ответственнейшая должность! На мирском языке он вроде как заместитель начальника епархии по материальному обеспечению. Всемогущая личность!..
— Не пойму, — недоуменно спросила Агриппина, — я-то здесь при чем?
— Не перебивай, дойдет и до тебя очередь… Этот самый мой приятель дал мне записочку старшему регенту Пантелеймоновской церкви. У них там ансамбль духовной песни организован. По совместительству в нем кое-кто из опереточных артистов подрабатывает… Они на разовых, а тебя в штат он зачислить приказал…
— Значит, мне и зарплата будет полагаться? — недоверчиво спросила Агриппина.
— Сто шестьдесят рубликов в месяц! — восторженно воскликнул Морщицын. — Это тебе не завод и не фабрика! Там за эти деньги вкалывать надо, а здесь обедня да литургия го праздникам, вот тебе и весь репертуар… Так что поздравляю, доченька!
— Спасибо вам… — Агриппина неловко обняла Морщицына, к которому она никак не могла привыкнуть.
— Так-с… в одном аспекте проблема твоего благоустройства разрешена… Теперь, глядишь, и вторую проблему решим — не менее острую… Жениха найдем подходящего, не хуже, чем у соседской Тамары… Это я ей выпускника духовной семинарии сосватал, — похвастал Морщицын. — Совершенно бескорыстно, по доброте своего сердца!
Агриппина хотела сказать, что сама была свидетельницей, как соседка целых два часа вымаливала у Морщицына взять с нее за сватовство хотя бы на тридцатку меньше, но старик и слушать не хотел о скидке. Щерясь улыбкой, он монотонно бубнил о «чрезвычайных тематических расходах, понесенных в процессе сватовства».
Хотела это сказать Агриппина своему новоявленному папаше, но так ничего и не сказала.
— Да! — вспомнил Морщицын. — Мы с моим приятелем условились так: расписываться ты будешь в ведомости за сто шестьдесят рублей, а сорок из них отдавать мне для передачи кому следует…
Служба в церковном хоре пришлась Агриппине по душе. Спевки проводились редко, партии были не очень тяжелые. Получающий по договоренности с Морщицыным «кое-какую мелочь» регент относился к Агриппине внимательно и терпеливо. Словом, новая солистка быстро освоилась и чувствовала себя очень хорошо.
Из первой же зарплаты Морщицын сделал необходимые удержания…
— Заметь, — сказал он, — в свою пользу не беру ни копейки. Зато уж, голубушка, отныне квартирную жировку и за электричество должна оплачивать ты целиком. А что касается питания, то мы так договоримся: твои обеды и ужины, а чай, сахар, хлеб — мои…
Как-то на спевке Агриппина обратила внимание на только что поступившего в хор певца. Это был молодой человек лет тридцати с тонкими чертами лица, веселыми черными глазами и красивым белозубым ртом. Голос у певца был не сильный, но такой мягкий и чистый, что любая, даже совершенно незначительная фраза в его исполнении звучала притягательно и задушевно.
Иногда, когда регента не было, новый певец вполголоса напевал какую-нибудь модную песенку или романс, но тут же спохватывался и, прекомично закатив глаза, ловко переходил на молитву.
Агриппине так понравился этот певец, что, преодолев в себе врожденную застенчивость, она заговорила с ним первая. И вскоре так случилось, что каждый раз после службы он провожал ее домой.
Рассказывая о себе, Костя Даурский сообщил, что он пытался поступить в консерваторию, но не набрал проходного балла. Пришлось заниматься пением в порядке самодеятельности… С прошлого года устроился в концертную бригаду областной филармонии, поет всякие песенки и романсы. Выступает не очень часто… Затирают. Вот и приходится подрабатывать в церкви.
— Но это ненадолго, — извиняющимся тоном сказал Даурский. — Как только сколочу себе на концертный гардероб, сразу же уйду… Неловко как-то — исполнитель лирических песен, и вдруг — «господи помилуй»!
В том же месяце Костя Даурский сделал предложение Агриппине Морщицыной.
— Ну что ж, — сказал Леонид Сергеевич, — эстрада — искусство не хуже другого, оперы там или балета… Некоторые эстрадники просто чудовищные деньги гребут!
Однако прежде чем дать согласие на брак дочери, Морщицын решил выведать кое-какие данные о женихе. И надо сказать, что данные эти были неутешительны.
— Прежде всего человек он пьющий — алкоголик, — докладывал Морщицын дочери. — Несмотря на молодость, пьет запоем. По этой причине и из консерватории был отчислен с первого курса… Ни в какой филармонии он не работает, а пробивается «левыми» концертами. И ко всему тому любовница была у него завмагша продуктовая…
— Мало ли что наговорят! — дрожащим голосом осмелилась сказать Агриппина. — Он сегодня зайти к нам обещал.
— А я уже и с ним беседу имел, — сообщил Морщицын. — Он мне все подтвердил лично… Так что выяснять больше нечего. Просил тебе записочку передать…
Морщицын, вытащив из кармана записочку, передал ее дочери.
— Не придет твой Костя… Он уже в поезде трясется… В Сибирь счастье искать поехал. Там у него дружок какой-то отыскался.
В записке Даурский просил простить его.
«Я не хочу губить Вашу жизнь, — писал Костя, — страсть к вину заставила меня бросить учебу и вести кочевую, нехорошую жизнь… Вам нужен другой, более достойный муж, а такой, как я, принесет вам только горе. Прощайте, Агриппиночка, — может, когда-нибудь еще и встретимся, если алкоголь не доконает меня совсем. Не поминайте лихом».
— Ну что ж, — поплакав несколько дней, сказала Агриппина. — Любви у меня к нему, понятно, большой не было, но нравился он мне… очень нравился!
— Ничего, — успокоил Морщицын, — нет худа без добра. Найдем другого человека… серьезного… Без всяких там пороков. А на такого, как твой Костя, надежда плохая… Пропьется вконец и сядет на твою шею… А у тебя тоже положение не крепкое… Приятель сказывал, что протоиерей вместо тебя хочет в хор свою знакомую сунуть из цыганского ансамбля песни и пляски. Вот тогда и делай что знаешь…
Довольно скоро мрачные предсказания Морщицына сбылись: из церковного хора Агриппину уволили.
Теперь Агриппина в отсутствие Морщицына часами валялась на диване, глотая романы про всякие сыщицкие приключения.
В присутствии старика было уже не до чтения. Плотно пообедав, Морщицын произносил длиннейшие наставления, вспоминал случаи из собственной жизни и неизменно заканчивал тем, что предлагал очередной план устройства Агриппининой жизни.
— Прежде всего, — говорил старик, — начинать следует с главного, а главное в данной ситуации — это подыскать хорошего мужа. Устроишь свою семейную жизнь, тогда, смотря по обстоятельствам, и работу начнешь подбирать. Пока у тебя кое-что на книжке из церковной зарплаты осталось…
— Может быть, на швейную фабрику поступить? — робко спрашивала Агриппина. — Там требуются…
— Теперь везде требуются! Весь город объявлениями обклеен, — сердился Морщицын. — Ну, допустим, поступишь ты на фабрику, а толк какой? Специальности у тебя нет — значит, в ученицы зачислят или разнорабочие. На этой зарплате особенно не разойдешься; не забывай, все-таки я человек старый, пенсию получаю далеко не персональную, — по закону ты меня на свое иждивение должна взять, а уж на помощь мою рассчитывать нечего. К тому же, поскольку ты в невестах, то и вид должна иметь наиболее мобилизующий. А когда женщина на работе, тут уж не до внешности…
— Так ведь работают же все и жизнь свою устраивают…
— Смотря кто! У кого есть специальность или природные данные, те, понятно, и на работе цветут. А к тебе это не относится! Нет у тебя настоящих талантов, голос разве, да и то не очень сильный… Теперь в любой самодеятельности не хуже за бесплатно поют. Деньги на твоем голосе не сделаешь. Так мне и регент сказал.
После таких разговоров Агриппина подолгу простаивала у зеркала, тяжело вздыхала, а по утрам, готовя Морщицыну завтрак (старик любил начинать свой день с густого супа и жареных котлет), крутила одной рукой мясорубку, а в другой держала очередной сыщицкий роман.
Антон Федотович Карзинов был человеком уже не молодым, но и не старым: ему стукнуло сорок восемь лет. Это тот самый возраст, который врачи называют «предынфарктным», физкультметодисты — «пожилым», а авторы некрологов — «цветущим».
Однако выглядел Карзинов куда старше своих лет. Преждевременную изношенность, как это ни покажется странным, особенно подчеркивали некоторые сохранившиеся признаки молодости: черные густые волосы, пухлые, как у балованного ребенка, губы и уже совершенно недопустимый в его годы густой, высококачественный румянец, отнюдь не склеротического происхождения.
Все это находилось в непримиримом противоречии с глубокими морщинами, исполосовавшими не только лоб и лицо, но и шею и уши. Пожелтевшая и сильно потертая от частого бритья кожа сморщилась и отвисла. Эту и без того мало веселящую душу картину дополняли обесцвеченные глаза, холодные и такие колючие, что от одного их взгляда даже самый заядлый оптимист и жизнелюбец начинал подумывать о страховании жизни.
Что касается всего того, что принято называть «самопознанием», то Антон Федотович называл себя не иначе, как неудачником-профессионалом.
Все разговоры у Карзинова всегда сводились к одному и тому же выводу:
— Главное в жизни человека — счастливый случай, иными словами — везение. Повезет тебе, и тогда все в порядке. А если не везет, как, например, мне, значит, полная труба. Так и околеешь неудачником.
Людей, которые окружали его и находили свое счастье в работе, жадно учились, никогда не знали покоя, превыше всего ценили преданность и дружбу, — людей этих Карзинов презрительно называл счастливчиками.
Когда однажды Карзинову рассказали о кондукторе, вернувшем рассеянному кассиру оставленный в автобусе портфель с крупной суммой денег, Антон Федотович долго хихикал, подмигивал и, прикрыв рот ладонью, доверительно шепнул рассказчику:
— Липа! Для пропаганды пишут… С целью воспитания. Не верьте, дорогой. И кондуктор такой еще на свет не родился, чтобы портфели с крупными деньгами отдавать. Пустой портфель или с бумагами — это бывает… А вот чтобы с деньгами…
В том случае, когда не было оснований усомниться в благородном поступке, Карзинов иронически пожимал плечами и в порядке контрудара громко, чуть ли не в сотый раз, пересказывал какую-нибудь историю, в которой фигурировал некий тайный трижды миллионер, наживший состояние в овощном ларьке.
— Есть еще у нас делаши! Есть! — гнусаво кричал Карзинов, и в крике этом были не злость, не презрение, а восторг и самая что ни на есть настоящая зависть. Да Антон Федотович и не скрывал своей зависти, не стыдился ее, а, наоборот, старался найти «вескую мотивировку» для всяких комбинаторов, оправдать любого махинатора, если только это не грозило его личной собственности.
Спиртного Карзинов не употреблял, и не только по причине ограниченности достатка; на это, как известно, средства всегда найдутся. Причина была в другом. Антон Федотович великолепно понимал, как низко пали акции алкоголиков.
— Ведь если кроме начальства будут еще пить подчиненные, — рассуждал Карзинов, — тогда кто же работать будет?
Эту истину Карзинов усвоил с тех пор, как начал работать в тресте по очистке города в качестве старшего диспетчера.
Начальником Антона Федотовича был очень добрый и понимающий дело человек, но страсть к выпивке заставляла его часто выбывать из строя.
— Какое счастье, что вы непьющий! — признавался начальник Карзинову. — Завалилась бы без вас очистка, и я бы давно завалился!
Несмотря на хорошее отношение начальника, Карзинов все чаще и чаще подумывал об уходе из треста. Его не устраивал оклад.
— Надо уходить, — сообщил как-то Карзинов старухе матери, которую поместил когда-то в дом престарелых и регулярно приглашал к себе в гости на пасху, рождество и почему-то в День строителя. И пока престарелая мамаша шумно прихлебывала чай, стараясь понять, о чем это ее Антошечка ведет разговор, сын, аккуратно намазывая тонкие до прозрачности, ровные кружочки батона яблочным джемом, продолжал свою речь на серьезную тему.
— Живем, в общем и целом, не по двести лет, — философствовал Антон Федотович, умудряясь ловко подцепить пальцем падающую изо рта каплю джема, — эпоха эпохой, а мне лично от всех этих правильных, высокоидейных соображений пользы нет. Пусть там человечество открытия всякие делает, космосы осваивает, алмазы из нефти производит — пожалуйста, не возражаю. Наука должна идти вперед, только позвольте спросить: а что я от всего этого лично на данный момент иметь буду?
И сам себе отвечал, предварительно прожевав очередной кружок батона и шумно отхлебнув добрые полстакана чая:
— У меня желание простое: получить положенные блага жизни, и не в рассрочку, не частями, а сразу. А ждут пусть другие. Я ждать не способен — для ожидания высокая сознательность нужна. Пусть меня как хотят называют, а со своими пережитками расставаться я тоже не желаю. Лично мне они ничуть не мешают.
— Значит, хочешь, чтобы все по-старому? — вынужденная хоть как-нибудь реагировать на сыновьи слова, спрашивала старуха.
Но слов этих было вполне достаточно, чтобы Карзинов мог продолжать философствовать.
— А мне дореволюционная старина тоже ни к чему, — отвечал Карзинов, — я ведь не капиталист какой-нибудь. Мне прошлое отстаивать незачем. И против коммунизма я не возражаю. Но и коммунизм может быть разный. Есть общий — на целый мир или на всю страну. С такого коммунизма я себе пользы не вижу. Я другой коммунизм планирую, для себя. Небольшой такой, односемейный. И не так уж много мне для этого надо — потребности у меня не очень грандиозные и способностей на самообслуживание вполне хватит.
Карзинов знал: чтобы осуществить свою мечту, нужны деньги, и деньги большие. У Антона Федотовича имелась даже ориентировочная смета, куда входил двухэтажный загородный домик со встроенной в стены мебелью: один этаж для себя, другой для сдачи жильцам. В смете значилась машина «Москвич», велосипед для поездок на близкие расстояния, мотороллер, рассчитанный на пользование в старости, два холодильника (один про запас), универсальная кухонная машина, газоотопительная арматура, набор импортной посуды, ковры с лебедями вместо обоев и «комбайн», куда входили телевизор, приемник, магнитофон и проигрыватель.
Кроме всего перечисленного, предполагалось приобрести несгораемый шкаф с электрозамком и — чтобы семейный баланс всегда находился в ажуре — ручную счетную машину «Лилипут».
Не будучи слишком завышенного мнения о своих умственных способностях, Карзинов и сам понимал, что мечта его о скоростном строительстве односемейного коммунизма ровным счетом ничего не стоит, если не найдется человек, который сумеет наметить пути практического осуществления этой мечты.
И такой человек нашелся. Это был Леонид Сергеевич Морщицын.
Познакомившись с Карзиновым в районной поликлинике, Морщицын участливо расспросил его о житье-бытье, дал несколько медицинских советов; сам же он посещал физиотерапевтов лишь потому, что любил принимать хвойные ванны и душ, избавляя себя от посещения бани и экономя таким образом некоторую сумму денег.
Когда старик узнал, что Антон Федотович не женат, он пригласил его в гости.
— Ну, Агриппинушка, — сказал Морщицын, — готовься принимать жениха… Кажется, кандидатура самая что ни на есть подходящая… Лицом, правда, не красавец, но и не урод… И возраст вполне серьезный…
Видя, что его слова не произвели желаемого впечатления, Морщицын решил действовать несколько тоньше:
— Впрочем, это только так, в порядке общественного просмотра. Антон Федотович придет к нам в качестве гостя… И насчет брачных дел у нас разговора не было… Но, судя по некоторым фактам, человек он скромный, непьющий и с перспективой… Не то что твой сбежавший эстрадничек!
С некоторых пор Морщицын при каждом удобном случае старался сказать что-нибудь обидное по адресу Кости Даурского.
— Это я для профилактики, — признался как-то старик соседке. — Мало ли что! А вдруг она его еще любит и пустыми надеждами голову себе дурит?..
Но о своей первой любви Агриппина никогда ни с кем не говорила, писем ей Костя не посылал, сама она никому не писала, а новых ухажеров не появлялось.
— Невезучая ты, Агриппинка, — сострадательно говорила соседская дочь Тамара, та самая, которая с помощью Морщицына стала попадьей. Хотя попик оказался захудаленький и недавно, допившись до белой горячки, отбыл в «мир иной», тем не менее вдовствующая попадья считала себя вправе выражать соболезнование неудачнице подруге.
— И ведь лицо у тебя привлекательное, глаза красивые — голубые, рост нормальный, а вот у мужчин успеха не имеешь. Прямо загадка какая-то!
Узнав о приглашении Карзинова, Агриппина, оставив недочитанным на самом интересном месте новый роман, принялась готовить тесто для пирогов.
Антон Федотович пришел точно в назначенное время. Пробило семь, и с последним коротким сигналом из репродуктора раздался стук в дверь.
Антону Федотовичу все у Морщицына пришлось по душе. Все! И комната с голубыми портьерами, и веселый, разговорчивый отец, и услужливая, почти не сказавшая ни слова дочка.
А пироги! Карзинов уже давно не ел таких пирогов и не запивал их таким великолепно заваренным крепким чаем. Он уже несколько раз отставлял стакан и просил не подкладывать пирога, но стакан оказывался снова наполненным, а на тарелке появлялись все новые и новые куски.
Под впечатлением столь радушного приема Карзинов окончательно оттаял и поведал о своей сокровенной мечте — односемейном коммунизме.
Выслушав Карзинова, Морщицын восторженно подпрыгнул на стуле.
— Идея люкс! Во имя такой благородной цели готов не пощадить своего ума и не пожалеть своих сил! Будем действовать на базе полного кооперирования!
И впервые за долгое время Антон Федотович сам поверил в реальность своей мечты: до того убедительно и обнадеживающе говорил Морщицын.
Этот в меру худощавый, без единой морщинки старик, к великому огорчению многих учреждений и отдельных граждан, обладал незаурядным здоровьем, сохранил удивительную способность быстро и по-современному сочинять ходатайства, жалобы и всякого рода сигналы и проекты.
Во многом ему помогало то обстоятельство, что он непостижимым чудом сумел удержать в памяти богатейший опыт доброй тысячи склочников, интриганов, жуликов и просто подлецов конца девятнадцатого и первой половины двадцатого века.
Примечательной была и биография Морщицына.
В отличие от Карзинова, Морщицын никогда не жаловался на свою судьбу.
— Вот вы неудачник, а я, наоборот, удачник — заявлял старик. — Мне в жизни всегда везло и все доставалось легко.
— Так вот и все? — удивлялся Карзинов.
— Впрочем, — вспоминал старик, — на одно дело пришлось потратить много усилий и труда.
Морщицын имел в виду «организацию» справок для собеса о тридцатилетнем непрерывном трудовом стаже.
По собственному признанию, Морщицын переменил за свою жизнь двести сорок две службы, шестьдесят одно местожительство, одиннадцать жен и, не случись «социального катаклизма» (так он называл гибель монархии), достиг бы самого высокого положения в обществе.
Видя, как Антон Федотович пожирает глазами дочку, Морщицын старался произвести на гостя еще большее впечатление, показав себя с самой наивыгоднейшей стороны. И на помощь Морщицыну пришел случай.
В комнату постучала соседка, мать Тамары, и попросила Морщицына зайти к ней на минутку, по срочному делу.
— Прошу прощенья, — обратился Морщицын к Антону Федотовичу. — Вынужден вас временно покинуть… Агриппинушка, поухаживай за Антоном Федотовичем… Меня не ждите и начинайте осваивать ватрушку… Я минут на десять…
За время отсутствия Морщицына Карзинов успел пожаловаться на свое одиночество, выпить еще стакан чая и, по настоянию Агриппины, съесть кусок ватрушки.
Вернувшись, Морщицын озабоченно покачал головой:
— Сложное положение. Бедная женщина — супруга священнослужителя — осталась вдовой, а материальную помощь ей никто оказывать не хочет… — Морщицын хитро подмигнул Карзинову, улыбнулся и поднял вверх палец. — Впрочем, все зависит, дорогой гостюшка, от того, как приняться за дело. Потерянных дел не бывает. Вот сейчас я на ваших глазах набросаю некий документик и ручаюсь, что вдова вскоре получит деньги, и не малые!
Морщицын достал линованную бумагу, тут же сочинил письмо местному церковному начальству и дал прочесть его Антону Федотовичу.
— Ознакомьтесь, синьор, и скажите свое мнение.
Карзинов надел очки и прочел:
«Глубокочтимый Отец!
Пишет вам православная христианка, кадровая прихожанка церкви имени святого Пантелеймона — Кузанова Анна Игнатьевна. Обращаюсь к Вам, нашему Наставнику и Духовнику, с просьбой облегчить судьбу единственной дочери моей Тамары.
Несколько месяцев дочь моя была женой священника Сергея Тропинина, и я, во имя господа, способствовала этому браку.
Супруг моей дочери, священник Тропинин, оказался подверженным сильному влиянию алкоголя и почил на базе белой горячки. С тех пор и мучается моя дочь, проживая со мною, немощной старухой, не имеющей достатка и получающей мизерную пенсию.
Вот по этой-то причине, желая устроить благополучие моей дочери, убедительно прошу Вас ассигновать единовременную ссуду, дабы дочь моя могла, с божьей помощью, наладить свою жизнь заново, прославляя святую церковь и параллельно воздавая благодарные молитвы и Вам лично.
В случае отказа или присылки малой суммы вынуждена буду обратиться за помощью в газету на предмет опубликования фельетона, дабы широкие слои общественности знали о том, как загубил жизнь моей дочери пьяница и безбожник покойный отец Сергий, царство ему небесное, а также поведать о малодостойном поведении и некоторых других служителей церкви».
— Да-а, — не скрывая своего восторга, сказал Карзинов, закончив чтение письма, — такое послание наверняка подействует! Сомнений быть не может. Завернуто на всю катушку!
— А на формулировочки мои вы обратили внимание? — спросил старик. — Верняк!
Ушел Карзинов часов в двенадцать и, перед тем как уйти, долго о чем-то шептался с Морщицыным.
— Ну, доченька, — потирая руки, сообщил старик после ухода гостя, — очаровала ты Антошу… Влюбился в тебя с первого взгляда. Дело теперь, голубушка, за тобой. Что касается меня, то я целиком за. Карзинов человек положительный. А если еще провести в жизнь планы его насчет односемейного коммунизма, то лучшего и желать нечего!
К предложению Карзинова Агриппина отнеслась без всякой радости.
— Ну какой он мне муж? Старик уже! Ему первым делом хозяйка нужна, а я хозяйка плохая…
— Ты не виляй! — прикрикнул Морщицын. — Говори прямо: не хочу устраивать свою жизнь, а хочу сидеть на отцовской шее! Так, что ли? Другая бы отцу по гроб жизни была благодарна, а эта, видите ли, финтит! Да такого мужа, как Антон Федотович, умные женщины с руками бы оторвали!
— Ну и пусть отрывают! — в запальчивости бросила Агриппина. Потом помолчала и, всхлипнув, добавила: — Господи! Хоть бы уехать отсюда…
— Уехать? — удивился Морщицын. — Интересно, куда ты поедешь?
— Да куда глаза глядят… Уж себя-то одну как-нибудь прокормлю!
— Уезжай! — крикнул Морщицын. — Посмотрю, куда ты без специальности сунешься! Кому ты такая нужна? Только романы про сыщиков читать можешь! Хотя судомойкой или санитаркой в больницу и без всякой специальности примут. Только не забывай, голубушка, и про меня. По закону я от тебя в любую минуту судом алименты могу потребовать!..
От одной мысли, что ей придется возиться с тысячей грязных тарелок или убирать больничные палаты, Агриппина сразу же притихла и, когда Карзинов вторично попросил ее руки, ответила согласием.
Вскоре соседка Морщицыных получила ответ из церковного управления и вместе с ответом перевод на весьма приличную сумму.
Получив обусловленный за составление ходатайства гонорар, Морщицын рассказал об этом Карзинову.
— Учитесь, молодой человек! — торжественно восклицал старик. — Учитесь и вникайте в существо дела: в каждом своем поступке должно исходить из одной существенной истины: все на свете может принести пользу, если идти в ногу с эпохой, то есть учитывая каждодневно ситуацию и всяческие приметы времени. Напиши я протоиерею слезницу обычного типа, какую писали верующие в доатомный период, процитируй хоть все Евангелие и Библию — ничего бы и не получилось; ну, подкинул бы, на худой конец, полсотни, и все. А тут — решающее звено совсем не бог, не Евангелие, не святые. Тут главное — это конфликт церкви с жизнью. Пошатнулись дела религиозные, бьет их наука, к тому же безбожники почесываться стали. Вот и представьте, что в такой серьезный момент в газетах появляется письмо, как пьяница священник жизнь молодой советской женщины загубил. И подпись: бывшая матушка, имярек! Представляете, какая тут заваруха начнется? Да чтобы такое дело погасить, никаких денег не жалко. Понимэ?
После перевода денег от протоиерея Карзинов окончательно уверовал в своего тестя. Во всем — и в большом и в малом — он полагался на его мудрые советы.
В свою очередь Морщицын охотно посвящал зятю свободные от писания жалоб и прошений часы.
Много времени уходило у старика на хождение по редакциям газет, куда его любезно вызывали для личных переговоров по поводу присланных им стихов.
Следует сказать, что, помимо уже известных нам талантов, старик обладал еще одним: он сочинял стихи, в которых, как сообщал в сопроводительных посланиях, «стремился отразить переполнявшие душу волнующие чувства, считая своим долгом и обязанностью пенсионера внести свой посильный вклад в дело развития литературы».
В заключительных строках Морщицын не возражал, если редакция отшлифует и внесет необходимые исправления в его стихотворение с точки зрения формы, грамотности и прочих требований.
Сочинял стихи Морщицын исключительно «в духе времени», а строчки располагал обязательно лесенкой.
В качестве поэтического образца старик брал одну из трех любимых им песен: «С одесского кичмана», «Любила я, страдала я, а он, подлец, забыл меня» и «Главсметана».
Многолетний опыт Морщицына уже показал, что в большинстве редакций, желая повысить процент привлеченных к сотрудничеству читателей, хвалили автора за важную и очень нужную тему и, сочинив за него новые стишки, не только подписывали его фамилией, но и высылали ему почтой гонорар.
Все это не могло не воодушевлять старика на новые поэтические подвиги.
Каждое опубликованное удачливым тестем стихотворение вызывало, в свою очередь, у Карзинова такое смешанное чувство восторга и распиравшей зависти, что он не на шутку занемогал и левая ноздря его начинала дергаться от нервного тика.
Однажды, когда на мотив «Главсметаны» Морщицын сочинил сатирические стихи о нерадивом управхозе, допускавшем систематический пережог электричества, и стихи эти, переделанные до неузнаваемости, появились в вечерней газете, Антон Федотович так приуныл, что даже поставил градусник и вызвал врача.
— Ты чего это в мою сторону не смотришь? — спросил старик, разворачивая в десятый раз газету и тыкая пальцем в подпись «Пенсионер Л. Морщицын». — Не хуже твоего Михалкова получилось. Как думаешь?
— А я никак не думаю — ваши стихи, вы и думайте. Куда уж нам, неудачникам, соваться!..
— Да ты вроде как сердишься на меня?
— Сердиться мне не за что, но кой-какая претензия имеется.
— Ну, ну, выкладывай. Я это не люблю, когда со мной в молчанку играют.
— Когда же вы мне помогать начнете? — не скрывая злости, спросил Карзинов. — Сами ведь обещали насчет перемены жизни… Помните, когда в начале моей женитьбы разговор был… И не один… А то я смотрю, вы все свое везение только на себя тратите, а я каким был до женитьбы неудачником, таким и остался.
— Люблю, когда мне завидуют! — воскликнул старик. — Раз человеку завидуют, значит хвалят… Тебе бы, например, никто завидовать не стал: оснований нет… Дай мне, Антоша, два дня сроку — есть у меня в голове кое-какие задумки… Обмозговать надо.
К концу второго дня Морщицын объявил зятю:
— Так вот, значит, гражданин Карзинов, так и быть, попробую ради дочери сам за твое устройство взяться. Только предупреждаю: дурь из головы своей выбей. Никаких удачников и неудачников на свете не бывает. Ерунда это. Главное — личный опыт, сноровка и ум. А поскольку тебя природа этим самым обделила, без моего вмешательства ты дальше своего очистительного треста не пойдешь.
И вот однажды Карзинову стало известно, что в дачном тресте освободилось место старшего плановика.
— Вот бы тебе туда пролезть, — сказал Морщицын. — Не место, а клад! И должность внушительная, и дачку по твердой цене можно будет со временем построить, а там и до голубой мечты рукой подать.
«Голубой мечтой» называл старик Морщицын целиком одобренный им карзиновский план построения коммунизма в одной отдельно взятой семье.
Мечта эта так глубоко запала в душу Карзинова, так его волновала, что он даже во сне видел голубой, в розовую крапинку двухэтажный загородный домик, наполненный жильцами, множество сберкнижек, толстую пачку потертых облигаций трехпроцентного займа и гараж, на крыше которого разгуливали куры и гуси.
— Место действительно хорошее, — вздохнул Карзинов. — Только попробуй получи его… Черта с два!
— Всякое место можно получить, — изрек Морщицын, — если действовать научно. Жизнь, — многозначительно продолжал тесть, — она вроде шкатулки с секретным механизмом. Главное — это знать, какая пружина на что действует, а там уже все — сущий пустяк: нажимай кнопку — и полный порядок. Короче говоря, место это я тебе сделаю…
— Как же вы это устроите?
— По своему способу, — подмигивая, ответил старик. — А способ, можешь не сомневаться, проверенный. Безотказный. Благодаря этому способу в тысяча девятьсот пятнадцатом году я получил должность контролера кассы в отделении Русско-азиатского банка… Пятнадцать человек на это тепленькое местечко рассчитывали, — вспоминал Морщицын, — и у каждого претендента самые влиятельные протекции были, а у меня — никаких протекций. И тем не менее место получил я…
Карзинов безнадежно махнул рукой:
— Так то когда было? При царизме! Тогда и жизнь другая процветала, и люди были другие…
— А это ничего не значит. Если хочешь знать мое мнение, то любая старая пружина и посейчас действует безотказно. Надо только выведать, какую кнопку нажимать.
Каждый раз, вспоминая эпизоды из прошлой жизни, Морщицын оживлялся, в обесцвеченных, неподвижных зрачках появлялись плутовские задорные огоньки, и он сразу как-то молодел.
— Главным директором банка в ту пору, — начал свою повесть Морщицын, — был двоюродный брат министра Сухомлинова, очень знаменитый человек. От него одного все в банке зависело. Кого захочет, того и на работу возьмет. Вот я к нему с прошением и обратился. А кроме моего еще штук двадцать таких же челобитных. И к каждой еще несколько неофициальных рекомендательных писем приложено. И не от кого-нибудь, а от разных действительных и тайных советников. Понимэ? Только у меня одного никаких протекций! Вот я и решил действовать применительно к условиям.
Порасспросил кого мог об этом директоре банка — и от всех слышу одно и то же мол, живет он с супругой в собственном особняке, в ресторанных кутежах и прочих гусарствах не участвует, славится своей религиозностью, на всех праздничных молебствиях обязательно присутствует и репутация у него самая что ни на есть замечательная. Но я-то хорошо знал, что людей без тайных пороков не бывает. Свел я знакомство с одним человечком. Он у этого банковского воротилы в кучерах много лет служил. Ну, выпили мы с бывшим кучером не раз и не два, а потом выдал я ему наличными синенькую, то есть пятерку, и рассказал он мне про своего барина такое, что и в голову никому прийти не могло. Оказывается, этот образцовый глава семьи — на самом-то деле распутник, каких свет не видал. Юбочник самого низкого разряда. Мне этот кучер назвал даже адреса его любовниц.
В тот же день сварганил я письмецо, попросил одного приятеля — широкой души был человек — переписать и послал через швейцара директору банка в собственные руки.
— О чем же, ты думаешь, я его предупреждал? — спросил вдруг Морщицын уставившегося на него зятя. — А предупреждал я его о том, что среди желающих получить место во вверенном ему банке есть некий мещанин Морщицын, человек редчайшей хитрости и самая безнравственнейшая личность на свете… А засим следовал длинный и подробный список проступков, совершенных этим «милейшим» господином Морщицыным. Тут я не пожалел самых ярких красок и рассказал о том, как, пребывая на разных должностях в частных конторах, Морщицын растлевал своих хозяев и начальников, сталкивая их на тайную стезю разврата, сводя их, при условии строжайшего секрета, со своими многочисленными возлюбленными, коих у Морщицына целый легион по причинам его исключительного умения без труда завлекать девиц и дам, превращая их в бессловесных рабынь…
В конце письма я предупреждал банкира, что Морщицын обладает умением вести себя так, что все люди принимают его за порядочного человека. Такое обманчивое суждение вызывается еще и тем, что безнравственный Морщицын, к сожалению, постиг в совершенстве финансовое дело. Так что никто и никогда не подумает о его подлинном лице растлителя и развратника. Умоляя сохранить содержание этого письма в строжайшей тайне от Морщицына, — из опасения не стать самому жертвой его мести — я в заключение еще раз воздал дань высоким достоинствам адресата и поставил в конце письма подпись. «Ваш доброжелатель».
Здорово! Ой как здорово! — прошептал Карзинов, начиная понимать всю простоту и в то же время глубокую психологическую сложность примененного тестем маневра. — Так вы же гений! — восхищенно крикнул Карзинов. — Да, да, гений! Величайший психолог!
Прерывисто дыша от овладевшего им волнения, он сказал, обращаясь к жене:
— Гриппушка… Да оторвись ты от своего чтения на минутку!.. Папаша сейчас такое из своей жизни рассказал, что никаким твоим писакам и в голову не придет!
— Это про то, как он в банк поступал? — не поворачивая головы, спросила Агриппина. — Слышала сто раз. Прикрой дверь, а то дует!
— Женщина этого оценить не может, — вздохнул Морщицын. — К тому же, зятек, советую обратить внимание: что-то последнее время наша Гриппушка как-то странно себя ведет. С билетершей из кинохроники подружилась, целыми днями всякие документальные малометражки смотрит… Газеты покупать стала…
— В кино мне не жалко, пусть ходит, — махнул рукой Карзинов. — Билетерша свой человек, и за билеты платить не надо. А вот на газеты деньги тратить — это уж расточительство в некотором роде. Об этом у нас будет принципиальное объяснение. А только сейчас охота дослушать историю про вашу анонимку.
Морщицын раскрыл железную баночку с ментоловыми леденцами, ловко бросил себе в рот сразу несколько зеленых кругляшек и, звучно посасывая, продолжал рассказ:
— И попал я тогда в самую точку. Пружина-то, как и следовало ожидать, сработала точнейшим образом. Не прошло и двух дней, как вызвали меня в банк к управляющему канцелярией, порасспрошали о всяких мелочах — про анонимное письмо ни слова — и попросили с первого числа на работу являться.
Вот я и думаю — надо в твоем деле тоже применить соответствующую пружинку… Предупреждаю, чтобы никому ни словечка! Полная секретность! И не забудь завтра же подать заявление в дачный трест с просьбой предоставить тебе вакантную должность.
— Меня предупредили, что раньше чем через два месяца должность не освободится, — робко возразил Карзинов.
— Это роли не имеет и значения не играет, — назидательно ответил старик. — Подавай заявление сейчас. А я проведу разведку. Мы твоего будущего начальника как на рентгене просветим, узнаем про его главную, ведущую слабость и на эту пружину нажмем как следует.
Разведку долго вести не пришлось. Уже к концу недели старик Морщицын радостно доложил:
— Дело пошло! Считай, с будущей осени можно будет начать заготовку олифы и шифера для дачи…
Морщицын извлек из бокового кармана записную книжку, обернутую в пластикатовый чехол, и, раскрыв ее, прочел:
— «Чарусьев Александр Александрович, директор дачного треста, пятьдесят три года… На этой работе седьмой месяц… До прошлого года подвергался пагубному влиянию алкоголя, за что имел три взыскания. С нынешнего года непьющий. В молодости играл на бильярде… Женился рано, имеет семью в составе трех детей, жены, тещи, племянника и свояченицы. К женщинам относится умеренно, на службе окружает себя подхалимами, выдвигает их на ответственные места, хотя в выступлениях на собраниях требует это зло выжигать каленым железом».
— Ну, тут еще малосущественные сведения есть, — добавил старик, разбирая с помощью двух пар очков сделанные наспех записи. — «Пирожные покупает в «Севере», не ест докторской колбасы и рыбы толстолобик… в кино ходит редко… в Филармонии ни разу замечен не был…»
Морщицын захлопнул книжку, спрятал ее в карман, застегнул карман булавкой и уселся составлять черновик анонимного письма. Время от времени он обращался к зятю с просьбой подыскать — «понимаешь, гиперболу» — наиболее хлесткое и оскорбительное слово.
Когда черновик был готов, Морщицын извлек из чемодана старую разбитую портативку и, то и дело прищелкивая языком от удовольствия, быстро отстукал письмо, после чего прочел его целиком Карзинову.
— Но это же неправда, это же чистая клевета! — то и дело прерывал старика Карзинов.
В самой середине чтения он было ринулся к Морщицыну и хотел вырвать письмо из его рук, но тут же опомнился и стал просить смягчить кое-какие словечки.
— Да зачем же смягчать? — возмутился старик. — Чем крепче, тем лучше. Раз твой Чарусьев любит, чтобы ему льстили и подхалимничали, значит, и выглядеть в этом письме ты должен превеликим льстецом и мастером высшего подхалимажа! Такая у него пружина, вот мы на нее и нажимаем. И можешь не сомневаться, дело верное. Метод — безотказный. Кибернетика!
Видя, как в предвкушении долго ожидаемой удачи светлеет зятьево лицо, Морщицын, желая проверить свое сочинение на слух, приказал Карзинову прочесть его не торопясь и с выражением.
Хотя анонимка, изготовленная во второй половине двадцатого столетия, мало чем отличалась от своей предшественницы, посланной директору Русско-азиатского банка в тысяча девятьсот пятнадцатом году, она тем не менее выглядела абсолютно современной. Ну кому бы пришло в голову, что автор ее один и тот же человек, умудрившийся, дожив до полетов в космос, сохранить в полной неприкосновенности нутро пройдохи и негодяя эпохи керосинокалильных ламп и вагонов-дилижансов!
Положив письмо в конверт и для полной конспирации надписав адрес левой рукой, Морщицын заметил на лице зятя признаки беспокойства.
— Уж не струсил ли ты, грехом? Может, не посылать письмишко? По крайней мере никаких острых переживаний: будешь по-прежнему тянуть лямку и лязгать зубами от зависти. Сам же просил, чтобы я тебя на счастливую дорогу вывел, а теперь, когда вдали забрезжил свет односемейного коммунизма, — в кусты?
— Боюсь я чего-то, — вытирая со лба испарину, сознался Карзинов. — Как вы думаете, не смогут они потом доискаться, что это все с моего ведома, так сказать, при участии… Ведь я тогда не только нового места не получу, но и со старого загремлю!
— Как же они дознаются? — изумился Морщицын. — Насчет древних письменностей тут дело другое: любую первобытную открытку наука расшифровать может: и кто именно писал, и чем этот писака утром закусывал, и в каком доисторическом веке жил — всё скажут, но чтобы раскрыть, кто сочинял наше с тобой самокритическое послание, — до этого наука еще не дошла. Так что возьми себя в руки и будь на высоте поставленной задачи!
Успокоенный, Карзинов поцеловал тестя в щеку и, не теряя драгоценного времени, помчался к почтовому ящику.
В это время из библиотеки вернулась Агриппина Леонидовна и, войдя в комнату, не глядя на отца, выпалила:
— Уйду я… надоела мне такая жизнь…
— Куда же ты, интересно, уйдешь? Уж не приглашают ли тебя возглавить бригаду коммунистического труда? — ехидно спросил отец.
— Мест много, — словно отвечая себе самой, тихо сказала Агриппина. — Здоровьем меня бог не обидел… Тут один прораб из Норильска в кино со мной познакомился… Советует завербоваться, на бульдозере обещает научить работать или крановщицей… А в библиотеке, говорит, тамошней чуть не двести тысяч книг. Есть и про сыщиков и приключения. А хор клубный даже за границей выступать приглашают.
— Ты, Агриппина, с мужем поступай как хочешь, — возмущенно сказал старик — а меня бросать не имеешь то есть никакого морального права. Теперь за такие дела строго… Подыщем тебе в случае надобности поближе место, чем твой Норильск: бульдозеров нынче везде хватает…
— Муторно мне с вами, — не скрывая злости, ответила дочь, — а насчет морали вы, папаша, лучше бы помолчали: сами обмарались, сами всю жизнь от алиментов прятались.
— Ну-ну! — недовольно замотал головой Морщицын. — Не будем вдаваться в детали. Мало ли что в жизни бывает… Разболталась что-то, голубушка, к дождю, видно…
Неделя началась очень хорошо. Старик Морщицын встретил своего старого приятеля Роберта Клудова, с которым его связывала когда-то «многолетняя деятельность в области эстетического воспитания» постоянных посетителей Клинского рынка.
Так пышно и совсем по-современному Морщицын именовал сбыт сотни «оригиналов» шишкинских медведей, причем на каждом, «во избежание обмана», стояла личная подпись художника.
Кроме картин фирма «Морщицын и Клудов» предлагала приобрести у них «по случаю, за недорогую цену ожерелья из настоящих бриллиантов, настенные коврики интимного содержания и только что привезенные из города Брюсселя кружева».
За эти самые «культурно-просветительные» проделки Морщицын и Клудов получили по три года лишения свободы с последующей высылкой. Тогда они были еще совсем зелеными, полными сил и юношеского задора многообещающими уголовниками.
Теперь, по прошествии столь долгого времени, Роберт Клудов из худощавого, юркого и неистощимого на всякие жульнические выдумки весельчака превратился в толстенького, степенного технолога какого-то промкомбината, многодетного холостяка, обладателя широчайшей лысины, длинных усов и доброго десятка причудливых, маловстречающихся в медицинском обиходе болезней.
Узнав, что комбинат, где работал Клудов, производит кукол-голышей, Морщицын страшно обрадовался.
— Так это же золотое дно! — воскликнул старик, обнимая приятеля. — С этими твоими голышами при умении можно не только шикарно обставиться, но и всегда иметь на своем столе графинчик со всеми вытекающими оттуда последствиями!
Буквально в тот же день Морщицын сделал несколько рационализаторских предложений, а Клудов за половину вознаграждения обещал это дело «быстро оформить и довести до кассы».
Предложения Морщицына резко удешевляли продукцию и могли быть внедрены в производство без хлопот, затрат и реконструкций.
Одно из предложений сводилось к тому, чтобы куклы-голыши выпускались без рук, что сильно упрощало технологию, сокращало затраты на материал и уменьшало расходы по зарплате. «Означенное мероприятие, — писал Морщицын, — не вызовет протеста, поскольку даже такое великое произведение искусства, каким является скульптура богини Венеры, с древнегреческих времен до наших дней включительно, воспроизводится с отсутствующими руками».
Второе предложение касалось утенка в морской бескозырке. Морщицын считал необходимым снять с него головной убор военных моряков, «поскольку утята никаких шапок не носят, а у детей подобное нарушение реальности может вызвать искаженное представление о водоплавающей птице».
Оба предложения приняли «на ура», и вскоре значительно повеселевший Клудов попросил старого друга явиться на предмет получения следуемого вознаграждения.
Получив деньги и рассчитавшись с Клудовым, Морщицын направился в местное отделение Союза писателей, куда переслали из газеты толстую папку его поэтических произведений.
Разбирая целую кипу стариковских виршей, консультант, молодой рыжий паренек, не переставал попыхивать трубкой, которую держал не столько ради страсти к никотину, сколько для того, чтобы придать своему девичьему лицу внушительный мужской вид. Пригласив Морщицына сесть, консультант без всяких обиняков сказал:
— Бросить вам это дело рекомендую. Займитесь чем-нибудь другим: с детьми во дворе занимайтесь или, если есть время, боритесь с недостатками в советской торговле. А про стихи забудьте.
— Почему же мне об этом забывать? — засмеялся Морщицын. — Я стихами уже не первый год балуюсь и кое-что даже печатал. Вот, извольте, — двадцать шесть отзывов… в копиях, правда, но все копии у нотариуса заверены…
— Зря деньги на заверку тратили… Знаю я эти отзывы… Их так писали, чтобы вас не обидеть…
— Простите, — спокойно возразил Морщицын, — здесь еще отмечалась важность темы…
— Ну, вижу, тема действительно важная, — согласился консультант, — пятилетка — вопрос, прямо скажем, главный, но зачем же на эту важную тему неважные стишки сочинять? Нет у вас поэтического таланта.
— Таланты не от бога, — уверенно произнес Морщицын. — Талант — от окружающей среды. Мне творческой среды не хватает.
— Насчет бога я согласен. Но если даже допустить, что поэтический дар можно развивать, то у вас он начисто отсутствует… Вы не обижайтесь, что я так прямо говорю, но мне поэзия дороже любых правил хорошего тона…
— Поэзию и я люблю… — начал было Морщицын.
— Ерунда! — оборвал его консультант. — Если бы любили, то таких стихов не писали. Вы на рифму хотя бы обратили внимание… «Моет — строит», «конфетка — планетка», «пятилетка — котлетка»… И чего вам далась эта котлетка? — с чувством нескрываемого отвращения спросил консультант.
— Видите ли… это в смысле… изобилия… Художественный образ, так сказать, — попытался объяснить Морщицын, чем привел консультанта уже в совершенное неистовство.
— А если я не желаю вашей котлетки? Если я связываю с пятилеткой куда большие и совсем не котлетные мысли, тогда как? Должен я выполнять в срок пятилетку или не должен? Стыдно, стыдно, папаша, в ваши годы такую пошлятину городить! Ни грана мастерства!
— Мастерство — дело наживное, — уцепился старик. — На то вы сюда и поставлены, чтобы создавать необходимые условия для овладения этим мастерством всеми трудящимися без различия образовательного ценза, возраста и национальности… Я, милый мой, не смотри, что старый, а все ваши инструкции наизусть выучил!
Чем больше кипятился консультант, тем неуязвимее становился Морщицын. На все резкости рыжего парня старик отвечал веселыми притчами или просто подмигивал и качал головой.
— Знаете что, — сказал Морщицын, желая закруглить беседу. — У вас, как мне известно из газет, организован семинар начинающих поэтов. Вот вы меня туда и зачислите… Идет?
— Ни в коем случае, — вспыхнул консультант. — У нас, уважаемый папаша, объединение молодых поэтов, а не курсы повышения квалификации престарелых графоманов.
Сказав это, консультант сам почувствовал, что хватил лишнего, и, заикаясь, пояснил:
— Вы меня извините… я вас персонально не хотел обидеть.
— Зря извиняетесь, — успокоил консультанта Морщицын. — Не признали вы — признают другие. Был бы я, а редакций и консультантов на мой век хватит!
В подтверждение своей правоты Морщицын достал из папки фирменный конверт редакции журнала «Тара и упаковка» и показал консультанту письмо, в котором заведующий литературным отделом сообщал гражданину Морщицыну, что «присланный им цикл стихов принят к печати и гонорар будет выслан на днях».
— А вы говорите — графоман! — сказал старик консультанту, который, раскрыв рот от изумления, пытался засунуть в боковой карман дымящуюся трубку.
Не привыкший откладывать свои дела в долгий ящик, железный Морщицын тут же, на глазах бледного и остолбеневшего консультанта, переложил раскритикованные стихи в новый конверт и, сочинив короткую сопроводиловку, адресовал все это в редакцию единственного толстого журнала, куда он раньше ни разу не обращался.
Как-то, когда Карзинов был на работе, а Морщицын «промышлял по идеологической линии», Агриппина услышала слабый стук. Не снимая цепочки, Агриппина приоткрыла дверь и увидела незнакомого бородатого мужчину в клетчатом бобриковом пальто и в полосатой коричневой кепке.
— Простите, — приглушенно сказал незнакомец, — если не ошибаюсь, имею честь видеть Агриппину Леонидовну? Я к вам по важному делу… Знать-то вы меня не можете, а я о вас слышал… много слышал… Барыга моя фамилия, Григорий Александрович. Из Сибири я…
— Барыга?.. Что-то не могу припомнить… Да что же мы на лестнице разговариваем?.. Пройдите, пожалуйста…
Гость снял кепку, погладил выбритый до зеркального блеска затылок и, смеясь, сказал:
— Как говорится в старинной волжской песне: «На вершине его не растет ничего». А было время — хотите верьте, хотите нет — холодную завивку делал, как и женишок ваш бывший…
— Какой женишок?
— Даурского Костю имею в виду.
— Жив он? — стараясь не выдать своего волнения, спросила Агриппина.
— Здравствует и шлет вам вместе с приветом свои самые большие извинения. Прощения просит…
Осушая подряд третий стакан чая, гость говорил о Даурском так увлекательно, что Агриппине временами казалось, что речь идет не о ее незадачливом женихе, а о каком-то персонаже интересного, незнакомого ей романа.
— Очень все удивительно получилось! — рассказывал Барыга. — Было бы вам известно, уважаемая Агриппина Леонидовна, — пили мы с Костей в свое время весьма и весьма. А потом судьба забросила меня в Сибирь. Вдруг в позапрошлом году получаю я от него телеграмму: «Выезжаю, больше не могу. Встречай». Приехал он в стелечку пьяный — на руках из поезда вынесли, ну а потом пришел в себя и, отказавшись наотрез от похмелки, сказал: «Все! Кончать надо! Не вышло из меня настоящего артиста, из-за водки не вышло. Пойду к врачам, пусть они меня любыми средствами лечат, я на все, говорит, согласен, только бы от этой болезни излечили». Ну что ж… Пошел он к профессорам, рассказал им про свою жизнь, и положили они его в больницу на излечение. А теперь он и меня уговорил лечиться…
— Вы что же, артист? — спросила Агриппина.
Барыга махнул рукой.
— Был когда-то… Гремел в провинции. На все руки мастером считался. Частушки пел, фельетоны читал, чечетку выбивал, соло-клоуном работал и кипящим самоваром жонглировал. Сам Гущинский Василий Васильевич в свое время предсказывал мне большое будущее. Да не оправдал я его надежд… Последние пять лет уже не работал: руки стали дрожать, ноги ослабли, и голос осип…
Григорий Александрович вдруг решительно поднялся со стула, подошел к вешалке, вынул из кармана пальто небольшой пакетик.
— Это все письма, которые вам Костя писал, но послать так и не решился. Я без его ведома их взял. Почитайте, уважаемая Агриппина Леонидовна, и многое вам откроется.
Агриппина взяла пачку и, крепко держа ее в руке, спросила:
— Так где же он теперь живет? Чем занимается?
— Живем мы с ним вместе. На строительстве большой химии работаем. Он курсы успешно прошел, экскаваторщиком зачислен, а я в бухгалтерии по счетоводческой части… Ну и в оркестре народных инструментов на контрабасе поигрываю, а он — Костя ваш — в народном театре миниатюр… любимец публики… Песни поет…
— Женат? — совсем тихо спросила Агриппина.
— Вроде как нет, — туманно ответил Барыга. — А вы, конечно, замужем и живете счастливо…
— Живу, как все, — увернулась тоже в свою очередь от прямого ответа Агриппина. — Интересно… Костя о моем замужестве знает?
— Откуда ж ему знать? Может, он к вам потому и чувство питает…
— Уж очень он со мной некрасиво поступил, — словно оправдываясь, заговорила Агриппина. — Наобещал бог знает что, а потом взял и скрылся. Какие уж тут чувства!..
— Вот-вот, — согласился Григорий Александрович. — Он мне это же самое сказал… «наобещал и скрылся». Только мало ли что раньше было? Теперь-то все по-другому, и он и вы теперь другие…
— А я та же, — с каким-то смирением, окрашенным не то грустью, не то досадой, едва слышно вставила Агриппина.
Но Барыга обошел стороной замечание Агриппины и как ни в чем не бывало продолжал:
— Понимает он, что поступил трусливо… Но тут, Агриппина Леонидовна, и папаша ваш руку приложил.
— При чем же тут папаша?
— Очень даже при чем. Он Косте прямо сказал: «Вы, говорит, персона нон грата…» Нежелательная, значит, персона… «И если от моей дочери не отстанете, то я вам всю карьеру навек испорчу…» И испортил. Написал в областную филармонию донос — мол, артист Даурский поет в церкви… А там не разобрались как следует — уволили парня. Вот он с горя и запил.
Григорий Александрович поглядел на Агриппину, желая понять по ее лицу, какое впечатление произвел его рассказ, но лицо Агриппины, оживившееся было поначалу, снова обрело свою всегдашнюю непроницаемость…
Снимая с вешалки свой новенький, необкатанный бобрик, он как бы между прочим заметил:
— На премию приобрел. В нашем ГУМе. К нему еще запасные меховые манжеты дали и воротник мутоновый. Я-то хотел, признаться, старое надеть… Мне из факирского халата очень шикарный ватничек в ателье сотворили — с оборкой и рукава модные, без обшлагов. Но наши отговорили. Уверяют, что ватники вышли теперь из моды. Тем более что я по такому делу приехал… без командировки, по личной, так сказать, инициативе…
— Развлечься, наверное, захотели, погулять… — сказала Агриппина, но гость энергично замахал руками.
— Что вы… типун вам на язык… Я потому и приехал сюда, чтобы рецидивов не допустить… Тут, говорят, у вас один профессор по рецидивам специалист. А то последнее время что-то опять, сознаюсь, тянуть на выпивку стало… Только я не поддаюсь… Я с этим пережитком решил бороться в союзе с медициной… А адресок Костин я вам отдельно на бумажечке переписал… Вот… Мало ли что в жизни надумается…
Одернув несколько раз короткие рукава своей обновки, Барыга церемонно поклонился и отправился в клинику на прием к прославленному профессору, специалисту по излечению алкоголиков от возможных рецидивов…
Через знакомого бухгалтера Морщицын узнал, что одна из представленных им справок признана ревизией весьма сомнительной. Но о какой справке шла речь, Морщицын дознаться не мог, и именно это принесло ему немало волнений.
Два дня пребывал Морщицын в неизвестности.
— Что-то вы сдавать начали, тестюшка, — не без некоторой радости сказал Карзинов, когда вдруг Морщицыну вручили повестку о вызове в ОБХСС по какому-то давнишнему и уже забытому стариком делу.
— Мало ли что у человека в далеком прошлом было, — ответил Морщицын. — Мне теперь такие повестки — хоть бы что. Во-первых — давность, во-вторых — возраст мой, не подлежащий осуждению, а в-третьих — уеду я отсюда. Махну в Сибирь. У меня там от третьей жены сын — знатный токарь. Я об этом в газетах прочел… Надеюсь, не откажет старику в приюте.
— Откажет, — решительно сказала Агриппина Леонидовна.
— Тогда я в суд обращусь.
— И суд откажет, — повторила дочь.
— Но я же отец…
Агриппина Леонидовна прыснула:
— Хорош отец, который узнает о сыне из газет. Да вы же его после войны так и не видели. Спасибо, чужие люди в детдом устроили…
— Все равно — Федор меня не выгонит… Ему его высокая сознательность не позволит. А вы с Антошей и без меня обойдетесь. Я для вашего счастья все сделал. Видит бог, все!
Старик вытер с трудом выжатую слезу и обратился к зятю:
— Вот получишь благодаря моему старанию новую службу, построишь себе дачку, заживешь в полном изобилии, а меня и не вспомнишь ни разу… Все вы теперь такие… Уж если родная дочь…
— Не в чем меня упрекать, — перебила старика дочь. — Сама свою жизнь искалечила, сама и исправлять буду.
Когда Агриппина снова ушла в свою комнату и уткнулась в книгу, Морщицын сразу же заговорил нормальным голосом, без всякой плаксивости:
— Насчет пружины моей все будет, как обещал, — сработает. А за это поможешь мне мебель и вещи завтра в контейнер погрузить. Одному мне не управиться, а грузчикам платить охоты нет.
С вещами Морщицына возни было много. Дотошный старик требовал от зятя тщательной упаковки, заставлял зашивать тюки ему одному известным способом: двойным швом и обязательно суровой ниткой, предварительно смоченной сахарной водой.
Провожал Морщицына один Карзинов — Агриппина Леонидовна провожать не пошла, сославшись на сильную головную боль.
Прощаясь, старик долго жаловался на современную молодежь, хотя имени дочери он ни разу не назвал, но Карзинов понимал, кого имеет в виду старик.
— Эгоисты проклятые! — ругался Морщицын. — О какой новой высокой морали может идти речь, если они топчут все принципы уважения и почитания родителей?!
— Ну, насчет родителей — вам виднее, — холодно, как бы мимоходом, заметил Карзинов, — а вот к мужу своему ваша Агриппина нечестно относится. Не ценит моего отношения, словно и не замечает. Целыми днями или читает, или огрызается, а я для нее немало сделал. Кто она была без меня? Никто! Тунеядец, можно сказать! Я ей социальное лицо выправил, фамилию свою дал, а что я получил?
— Меркантильный ты человек, — сокрушенно сказал Морщицын. — Люди нынче живут вон какими благородными идеями, а ты что?..
— У меня тоже идея… Я же говорил вам…
— Знаю, знаю, — заторопился вдруг Морщицын, заметив на платформе откуда-то появившихся двух милиционеров. — Идейка отличная… однокарманный коммунизм…
— Односемейный, — поправил Карзинов.
— Ну, это почти то же самое. Все равно в один карман. Но не век тебе, Антоша, в неудачниках ходить… Вот заполучишь новую должность, начнешь строить дачку — сразу дай мне знать.
— А вам куда писать? В Сибирь до востребования?
— В Сибирь пока не пиши, — уже подымаясь в вагон, ответил Морщицын, — неизвестно, задержусь ли там. Не исключено, что я махну куда-нибудь на юг… У меня в Ростове средняя дочь до войны была… Тянет меня к ней… Ночами ее вижу… плачет все время… к себе зовет… Запомни, Антоша, — пожимая последний раз руку Карзинову, с дрожью в голосе произнес старик, — самое сильное чувство на свете — это чувство отца, разлученного со своими детьми. Самое сильное!
Эти слова и тон, каким они были сказаны, припомнились Карзинову на другой же день, когда из милиции пришли справляться, почему гражданин Морщицын не является на неоднократные вызовы.
На просьбу заглянуть завтра к следователю, чтобы ответить на несколько вопросов о своем тесте, Карзинов сказал, что завтра он занят, и обещал зайти в другой день.
Антон Федотович действительно не мог откликнуться на просьбу милиции, поскольку именно в этот день его пригласили в дачный трест для переговоров о работе.
Ровно в назначенный час Карзинов, тщательно выбритый, в отутюженном в ателье костюме, постучал в дверь с дощечкой «Директор» и, услышав громкое «войдите», переступил заветный порог.
От волнения и страха у Антона Федотовича задергалась левая ноздря, а в ногах появилась неукротимая дрожь.
— Садитесь, — любезно предложил директор треста. — У нас с вами разговор будет короткий. Все мне ясно. С документами вашими я ознакомился, самое главное сейчас — быстро оформить ваш перевод. Я думаю, мы этого добьемся… Хозяин у нас общий…
«Прав был старик, — подумал Карзинов, — пружина-то действительно сработала безотказно».
И впервые он подумал о старике Морщицыне хорошо, без желчной зависти, послав ему мысленно свою благодарность и самые лучшие пожелания.
— Когда бы вы могли приступить к работе? — спросил директор.
— Да как только передам дела на старом месте…
— Вот и хорошо, — обрадовался директор и, когда уже прощался с Карзиновым, неожиданно сказал: — Да… между прочим, тут анонимка пришла..
«Хитер, сукин сын, — подумал Карзинов. — Проверочку сделать хочет.. Ну, пусть… я уже к этой проверке два месяца готовлюсь…»
Директор открыл стол и достал хорошо знакомый Антону Федотовичу конверт.
— Какой-то доброжелатель в кавычках расписывает вас как самого заядлого подхалима…
«Так, так, — быстро сообразил Карзинов, — личного признания моего добивается…»
— Пишет, что вы ради интересов начальника в лепешку разбиться готовы… — улыбаясь, сказал директор.
«Намекну издалека», — решил Карзинов и, опустив глаза, проговорил скороговоркой:
— Из зависти все это написано, не иначе… А насчет начальства… если даже я и имел бы такую слабость, то кому, скажите, до этого дело?
Директор пристально посмотрел на своего будущего подчиненного, а Карзинов, помня советы Морщицына, продолжал речь в том же ключе:
— Кто знает, может быть, и есть за мной такой грешок. Люди есть люди… Со стороны виднее… Бывают и похуже пороки… пьянство или недисциплинированность… А угодить начальству — что же здесь плохого? Хорошему и чуткому начальнику всегда угодить хочется… А людей надменных и неблагодарных никто не любит… Это я не о себе, понятно… а вообще… по поводу анонимки…
— Гм… И вы не шутите? — поглядывая по сторонам, спросил директор.
— А зачем шутить? Шутки тут не к месту; я, товарищ директор, с детства не признаю никаких шуток, особенно если имею дело с серьезными людьми и разговариваю с ними с глазу на глаз, без свидетелей!
— Вот, значит, какой вы! — тихо сказал директор.
Хотя слова эти сами по себе ничего плохого не содержали, Карзинов ощутил вдруг снова, как дергается его левая ноздря.
О том, что произошло что-то непоправимо ужасное и что рухнули его надежды и долгожданная, первая в жизни большая удача ушла так же неожиданно, как и появилась, Антон Федотович понял, уловив холодный, недобрый взгляд директорских глаз.
Директор взял со стола конверт с анонимным письмом и протянул его Карзинову.
— Знаете что, гражданин Карзинов, вы нам не подойдете… Нам с такой психологией работники не нужны…
У Карзинова перехватило дыхание.
— Товарищ Чарусьев, — забормотал он плаксиво, — как же так? Вы же уже согласились… Товарищ Чарусьев…
— А я не Чарусьев, — мрачно сказал директор. — Вашего Чарусьева сняли пять дней назад… Вот ему бы вы подошли… Определенно…
Как это ни покажется странным, но именно последние слова директора дачного треста вселили Антону Федотовичу некоторую надежду.
Нащупав в кармане пальто анонимку, Карзинов бережно разгладил конверт и переложил письмо в пиджак.
«Кто знает, — подумал Карзинов, — а вдруг еще когда и пригодится? Пружина и верно безотказная… Не будь таких непредвиденных обстоятельств, все бы, возможно, по-другому было… Агриппине про этот случай ничего не скажу… Странная она какая-то последнее время… Уйти грозится… Только все это пустой разговор… поздно ей от меня уходить, да и незачем… Такая же неудачница…»
Как всегда, по дороге домой он купил соленый батон; как всегда, трижды нажал кнопку звонка. Но дверь никто не открывал.
— Зачиталась, наверно, — сердито буркнул Карзинов. — А может быть, в прачечную ушла или в кино, картину какую-нибудь новую смотрит?
Антон Федотович достал ключ и открыл дверь. Войдя в квартиру, он снял пальто, прошел на кухню, зажег газ и начал искать кастрюли с приготовленным обедом. Но кастрюли оказались пустыми.
Карзинов прошел в комнату. И здесь на буфете он увидел исписанный листок бумаги, который принял вначале за электротоковскую жировку.
«Антон, — писала Агриппина Леонидовна, — не жди меня и не ищи. Я уехала. Надоела мне такая жизнь. Попробую все сначала начать, хотя по годам вроде и поздновато. А тебе желаю удачи, ищи верные пружины, богатей и строй свой персональный коммунизм. Вещей никаких не беру, от имущества отказываюсь в твою пользу. Что бы ни случилось, а к прежнему не вернусь. Три романа, лежащие на этажерке, прошу вернуть в библиотеку. Привет. Агриппина».
Антон Федотович дважды перечел записку, взял карандаш и осторожно подчеркнул слова «вещей никаких не беру, от имущества отказываюсь в твою пользу».
«Чего-то меня от этих сюрпризов знобить стало», — подумал Карзинов и полез в платяной шкаф, чтобы достать какую-нибудь теплую вещь.
Натянув на себя ярко-зеленую бумазейную кофту, купленную недавно в магазине уцененных товаров, Антон Федотович нащупал в кармане какой-то сверток.
Это оказалась сложенная вдвое тетрадь с длинной надписью:
«Смета на строительство дачи и покупку необходимого для нее оборудования».
Карзинов покачал головой, криво усмехнулся:
— Вот она, мечта… Рухнувшая голубая мечта! Дачка… Машина… Односемейный коммунизм… Рухнуло…
Антон Федотович повертел тетрадку в руках, потом сильным, резким движением порвал ее пополам, бросил в дальний угол комнаты.
— Все рухнуло…
Прямо перед глазами на стене висела фотография Агриппины, и, хотя красовалась эта карточка уже больше года, Карзинову показалось, что видит он ее в первый раз.
— Ушла… Уж если такая тихоня от меня ушла, — злобно сказал Карзинов, — значит, я действительно всем неудачникам неудачник!
Он протянул руку, чтобы сорвать фотографию. Но почему-то передумал и, зябко поеживаясь, отправился на кухню. Здесь Антон Федотович поставил на газовую горелку чайник и принялся нарезать батон тонкими, ровными кружочками.
ВОКРУГ ДА ОКОЛО
Дорогие товарищи!
Двадцать восьмого февраля сего года, когда я шел по Малой Грандиозной улице, с крыши дома № 14 обломилась сосулька и осколком поцарапала мне лицо.
В домовой конторе, куда я пожаловался, мне сказали, что для наведения порядка и своевременной уборки снега не хватает тридцати рублей, каковые вычеркнуты из сметы.
Вот я и обращаюсь к вам, товарищи, чтобы вы приняли срочные меры и восстановили в смете указанную сумму.
С приветом
Уважаемый товарищ Глазков!
Ваше письмо мы получили. Большое спасибо. Надеемся, что ваша честная и прямая критика поможет нам добиться новых серьезных и решающих успехов в работе.
Ваше письмо будет незамедлительно рассмотрено и послужит основанием для обобщения, после чего мы примем самые срочные меры по искоренению указанных вами недостатков, о чем мы вас известим дополнительно.
Заведующая отделом писем
Уважаемый тов. Глазков!
Ставим вас в известность, что нами предполагается провести целый ряд мероприятий в связи с полученным от вас сигналом.
Мероприятия следующие:
1. Организовать срочный выпуск научно-популярного фильма, могущего в увлекательно-занимательной форме показать губительные результаты несоблюдения мер предосторожности в районах, где имеются крыши с неубранным снегом и несколотыми сосульками.
2. Одновременно с кинофильмом подготовить эстрадную программу, а также издать специальную брошюру, для написания которой привлечь работников научно-исследовательского института.
3. Организовать в городе Каравайске крышеуборочный трехдневник.
При сем прилагаются:
а) план крышеуборочного трехдневника;
б) литературный сценарий научно-популярного киноплаката;
в) текст эстрадного спектакля.
Ждем ваших замечаний.
Желаем здоровья, успехов.
Зав. сектором реализации
Вышеназванный трехдневник проводится в порядке профилактического смотра состояния домовых крыш.
Целью трехдневника является также привлечение внимания широких слоев населения к проблемам своевременной крышеуборки и повседневного удаления сосулек, образующихся в зимне-весенний период.
Одновременно с этим трехдневник даст возможность всесторонне информировать об огромной и плодотворной деятельности, которую в грандиозных масштабах ведут все звенья Межгородского управления «Домнадзора».
а) В период всего срока трехдневника в г. Каравайске провести слеты управляющих домовыми хозяйствами, на которых обсудить научные проблемы, связанные с крышеуборкой.
б) Организовать межрайонный семинар дворников. В порядок дня семинара поставить вопрос о мерах профилактики в период наиболее интенсивных крышеуборок.
в) Одновременно организовать повсеместную сдачу дворниками и работниками жилищных контор обязательного техминимума по удалению сосулек элементарным способом с помощью ломиков, скребков и лопат.
г) Предусмотреть обязательное устройство тематических развлекательно-познавательных концертов, привлекая для этого лучшие силы местных эстрадных организаций.
д) В целях информации населения о проводимой «Крышпотолком» автоматизации процесса удаления сосулек организовать радиопередачи, посвященные популяризации крышеуборочного комбайна.
е) Для лучшего снабжения низовых точек комплектами ручного инструмента для крышеуборки — торжественно открыть в г. Каравайске специализированный магазин «Все для крыши».
ж) Поручить отделу снабжения завезти необходимый инвентарь для бесприлавочной выставки-продажи и заключить необходимые соглашения с мастерскими худфонда на изготовление художественной панорамы, отражающей узловые этапы очистки крыш от снега и льда.
з) Итоги трехдневника отразить в специальном отчете, составление которого поручить возглавляемому т. Голосовым сектору обобщения.
и) Для проведения вышеназванных мероприятий утвердить смету общих расходов в сумме 2000 (двух тысяч) рублей 44 копеек. Одновременно с этим ходатайствовать о финансировании проектных работ по изготовлению опытного образца крышеуборочного комбайна.
За начальника Управления
(подпись неразборчива).
Город. Большой красивый город. Панорамы площадей, парков, фонтанов, домов. Огромное здание.
Широкая перспектива. Улица, заполненная народом.
Идут троллейбусы.
Идут трамваи.
Идут автобусы.
Идут машины. Грузовые, легковые, «Волги», «ЗИЛы».
Сверкающая, словно отполированная, залитая асфальтом дорога. Тротуар.
По тротуару идут люди.
Идут старые, идут пожилые, идут молодые.
Снова панорама домов. Гремит музыка. Аппарат панорамирует крыши. Перед глазами зрителей под ритмичные звуки песни мелькают крыши самой различной архитектуры.
Вслед за крышей чердачного типа идут крыши типа бесчердачного, а следом за бесчердачными плывут по экрану крыши односкатные, двускатные, четырехскатные, мансардные, сводчатые, пологие и совсем плоские.
Музыка становится все тише и тише, и как бы из глубины, задушевно, с теплым юмором звучат слова диктора:
— Крыша! Так называем мы ведущую деталь здания, защищающую его от разрушительных действий атмосферных осадков, солнца и ветра! Как установили ученые, первые крыши появились еще задолго до нашей эры. Но что это были за крыши?! Крышами тогда именовали примитивные покрытия из переплетенных прутьев на не менее примитивных шалашах…
…Из затемнения вырастает стенд, на котором изображен шалаш первобытного человека.
Шалаш оживает. Около шалаша первобытные люди — мужчина и женщина. Они о чем-то разговаривают жестами.
Аппарат устремляется вверх. Небо, затянутое тучами. Гром. Ливень.
Мужчина и женщина бегут в шалаш. Крупным планом — внутренность шалаша.
Те же мужчина и женщина продолжают беседу. Снова голос диктора:
— И недаром старинная поговорка гласит: «С милым рай и в шалаше». Но ясно каждому, что слово «рай» следует понимать как блаженство, а никакое блаженство, мы видим, было просто невозможным, если бы не было крыши.
Наплывом проходят бесконечной чередой крыши разных стилей архитектуры — от плоских до сводчатых. Но вот на одном из домов задерживается внимание зрителя. Это обыкновенный современный дом с крышей чердачного типа.
Крупным планом стропила и кровля. Темнеет.
На крышу падает снег. Снега все больше и больше. Темнеет.
То тут то там вспыхивают яркие огни уличных фонарей. Из затемнения появляется огромный отрывной календарь.
На листе календаря крупно: «Октябрь». Чья-то рука срывает лист.
Та же крыша того же дома. На крыше беспорядочные кучи снега.
Опять календарь, рука быстро срывает листы с надписями: «Ноябрь», «Декабрь», «Январь», «Февраль». Перед глазами зрителей — знакомая крыша. Очень много снега.
Огромные, причудливой формы сосульки.
Одна из сосулек крупным планом. Сосульку вытесняет изображение нижней части дома.
К дому подходит мужчина. Мужчина крупным планом. Он идет, углубившись в собственные мысли, и не смотрит наверх.
Лицо мужчины вытесняет сосулька. Сосульку раскачивает ветер. По панели идет прохожий.
Прохожий уходит за кадр. Та же сосулька крупным планом.
Все сильнее и сильнее ветер. Крыша. Снежная глыба сползает к ограждению. Сосулька качается.
Из затемнения падает глыба, вслед за глыбой падает сосулька. Глыба и сосулька крупным планом. Шторка. Видна фигура прохожего. Прохожий падает на мостовую.
Тревожные и скорбные звуки музыки. Свистки. Машина «скорой помощи». Раненого прохожего кладут на носилки. Рядом сосулька. Затемнение. На экране вырастают слова:
«Этого могло и не быть, если бы…»
Панорама крыш. Та же крыша, та же сосулька, тем же крупным планом.
Около дома фигура прохожего. Прохожий остановился. Затемнение. Прохожий отошел в сторону.
Звучит мелодия вальса. Прохожий поднял голову. Закинутая вверх голова прохожего крупным планом.
Прохожий смотрит на сосульку. Сосулька вытесняет голову.
Прохожий покачал головой. Усмехнулся. Поднял руку. Показывает сосульке фигу.
Фига крупным планом. Слышен веселый голос диктора:
— Но увидеть сосульку еще недостаточно, чтобы избежать несчастья. Для полной гарантии безопасного хождения необходимо…
Из шторки появляется рисованный смешной человечек, он отламывает кусок сосульки и пишет ею:
В стороне прохожие бодро поют и единодушно смеются. Вместе с взрывами смеха в зрительный зал с экрана несутся жизнеутверждающие звуки марша.
Затемнение.
В е д у щ и й. Добрый вечер. Как вы уже догадались, сегодня мы хотим поговорить с вами о крышах. Ну, что такое крыша, вы все, понятно, знаете. Крыша — это то самое, что всегда над головой.
В е д у щ и й
И подумать только — сколько мудрости и справедливого гневно-бичующего юмора содержит эта острота… Но я думаю, что плохая крыша — это явление единичное, и все потому, дорогие зрители, что повседневную заботу о наших крышах проявляют работники Управления благоустройства, которым я от вашего имени приношу нашу общую благодарность.
В е д у щ и й. Ну вот мы и познакомились. Кстати, вспоминается такой анекдот. Однажды во времена драматурга Островского один купец пришел к адвокату. Когда купец изложил свое дело, адвокат ответил, что готов за него взяться, но при условии получения аванса. «Чего?» — спросил купец. Адвокат подумал, как бы лучше объяснить это слово, и наконец сказал: «Ну, что такое задаток — знаешь?..» — «Знаю». — «А аванс — то же самое, только, в три раза больше!»
Это я все так рассказал… между прочим, а сейчас не буду больше рассосуливать
и предлагаю вам прослушать тематические частушки в исполнении Дездемоны Веселкиной и Агафьи Дарьял-Ущельской.
В е д у щ и й. Разрешите продолжить наш концерт. Будет исполнена жанровая песня «Любви не страшен лед». Исполнит эту песню мастерица этого жанра, любимица публики Леокадия Гульсенко.
В е д у щ и й. Не знаю, как вам, а мне лично эта песенка очень понравилась, потому что она внушает непоколебимую уверенность в том, что, несмотря на все трудности, снег с крыши будет убран. Эту же светлую, полную оптимизма мысль вы обнаружите и в следующем номере нашей программы. Сейчас я сам, так сказать в натуральную величину, исполню моноскетч под названием «Веселый дворник».
В е д у щ и й. Как видите, концерт наш тематический, и потому в каждом номере обязательно идет речь о крыше и сосульках. И это опять-таки неспроста… Сейчас я снова, со своим партнером, хотел бы остановиться на этом вопросе.
Ну, разве не безобразие?.. Ведь сколько людей могут пострадать из-за одного нерадивого управхоза!..
П а р т н е р. А вы не беспокойтесь.
В е д у щ и й. То есть как же не беспокоиться?
П а р т н е р. А очень просто…
В е д у щ и й. Но вы же видите сосульки?
П а р т н е р. Вижу… А что с этого?
В е д у щ и й. Но они же могут такое натворить!
П а р т н е р. Ничего-то они не натворят.
В е д у щ и й. Я просто удивлен вашими речами. Ведь от этих сосулек могут пострадать люди. А управхоз, видите ли, никаких мер не принимает.
П а р т н е р. А по-моему, он совершенно прав. Тем более что никто не пострадает, а только выиграет.
В е д у щ и й
П а р т н е р. Как кто? Управхоз, конечно…
В е д у щ и й. Не понимаю!
П а р т н е р
В е д у щ и й. Ну, есть…
П а р т н е р. А льда в этой аптеке нет… Вот граждане, которым нужен лед, отобьют себе этих сосулек сколько им надо, и все в порядке. И аптекоуправление довольно, и граждане. А управхоз без всяких забот и затрат крышу обессосулил… Здорово?
В е д у щ и й. Действительно, здорово…
П а р т н е р
В е д у щ и й. Что с вами?
П а р т н е р
В е д у щ и й
П а р т н е р. Я умер.
В е д у щ и й. А сейчас общие танцы!
Д и к т о р. Говорит Каравайск. Слушайте радиорепортаж «По следам одного письма».
Р а д и о р е п о р т е р. Нашу сегодняшнюю передачу мы начнем с того, что расскажем вам об одном происшествии. Произошло оно в марте прошлого года на одной из улиц одного из небольших городов. Шел по этой улице простой человек, скромный служащий, Глазков Павел Леонидович. Шел, как всегда, уверенно и быстро, торопясь в свое учреждение, где его ждала любимая и увлекательная напряженная работа. И вдруг гражданин Глазков почувствовал, как на голову его упало что-то тяжелое, что-то холодное, что-то скользкое. Вы, очевидно, уже догадались, дорогие радиослушатели, что речь идет о сосульке. И вот тогда гражданин Глазков написал письмо в Управление благоустройства с требованием принять соответствующие меры. И меры были приняты.
В сегодняшней передаче, озаглавленной «По следам одного письма», мы расскажем пока только об одном из многочисленных мероприятий, предпринятых Управлением благоустройства по сигналу гражданина Глазкова. Слушайте, слушайте!
Р е п о р т е р. Как вы уже догадались, наш микрофон установлен на крыше одного из домов, где в настоящий момент происходит снегоуборка. Воспользовавшись перерывом, подойдем к работающим на этой крыше и побеседуем с ними.
Здравствуйте, товарищи!
Х о р н е с т р о й н ы х г о л о с о в. Здравствуйте…
Р е п о р т е р. Поете, товарищи?
Г о л о с. Балуемся. Очень уж хорошая песня. Доходчивая. Тематическая.
Р е п о р т е р. Ну что ж… Приятно слышать такой отзыв… Хотя, простите, разрешите вначале представиться — я, товарищи, из радиокомитета… говоря короче — радиорепортер.
Г о л о с а. Ну да?.. Надо же! Очень приятно!
Р е п о р т е р. Я бы попросил кого-нибудь из вас… Вот вас, например, товарищ в меховой шапке… подойти к микрофону и ответить на несколько моих вопросов…
Г о л о с. С полным нашим удовольствием…
Р е п о р т е р. Только сначала, как полагается, скажите о себе, представьтесь…
Г о л о с. Это можно.
…Сам я, значит, дворник, а фамилия моя Нефедов, Егор Михайлович…
Р е п о р т е р. Скажите, Егор Михайлович, нам несколько слов об уборке крыш.
Г о л о с. Ну что сказать? Работа эта, сами знаете, тяжелая… Ведь чтобы убрать снег с крыши, надо, во-первых, на нее залезть и работать так, чтобы, значит, она была на высоте в полном смысле…
Р е п о р т е р. Очень верно и остроумно сказано. А не могли бы вы, товарищ Нефедов, более подробно остановиться на этом вопросе?
Г о л о с. Будьте любезны. Можно и подробнее.
Крыши я убираю с тысяча девятьсот двадцать пятого года… Раньше, еще подростком, я очищал крыши вместе с отцом моим, царство ему небесное… Потом уже действовал самостоятельно… В общем и целом, этим делом я занимаюсь уже ровно тридцать лет.
Р е п о р т е р. Разрешите вас поздравить, дорогой Егор Михайлович, с этой юбилейной датой… И от меня и от всех, кто слушает в настоящую минуту нашу передачу…
Г о л о с. Спасибо… Большое вам спасибо…
Р е п о р т е р. Вот вы тридцать лет убираете с крыш снег, а как убираете?
Г о л о с. Да известно как, по старинке убираем — ломом, лопатой, киркой иногда.
Р е п о р т е р. А как бы вы отнеслись, Егор Михайлович, если бы вам сказали, что эту работу будет делать машина?
Г о л о с. Без дворников?
Р е п о р т е р. Ну понятно, без дворников…
Г о л о с. Не верится как-то… Чудно уж больно…
Р е п о р т е р. Ну а если вы убедились бы, что это именно так?
Г о л о с. Расцеловал бы я этого человека, который такую машину бы придумал, и выпил бы на радостях.
Х о р г о л о с о в. Правильно… И мы тоже… выпили бы… за его здоровье, понятно, чего-нибудь безалкогольного.
Р е п о р т е р. Ну так вот, товарищи, машина по уборке снега с крыш уже не фантазия, а реальное дело, и, чтобы вы в этом убедились, мы пройдем вместе с вами в кабинет, где работает конструктор Межгородского управления «Домнадзора» Дмитрий Николаевич Завялов…
Итак, мы в Управлении.
Можно? Простите, Дмитрий Николаевич, что мы внезапно ворвались к вам со своим микрофоном…
З а в я л о в. Ничего… ничего… Будьте как дома… располагайтесь…
Р е п о р т е р. Спасибо за гостеприимство, Дмитрий Николаевич, но мы ненадолго. Скажите, Дмитрий Николаевич, чем вы заняты в настоящую минуту?
З а в я л о в. В настоящую минуту я редактирую чертежи разработанного под моим руководством проекта постройки крышеуборочного комбайна.
Р е п о р т е р. Вот тут, кстати, на стене я вижу изображение машины, внешне похожей на небольшую башню… Может быть, вы не откажете в любезности и расскажете радиослушателям, что это такое?
З а в я л о в. А это и есть наш крышеуборочный комбайн «КС». Здесь вы видите так называемую ходовую часть комбайна. Она состоит из полозьев и мотора… Приведенный в действие па́ром, мотор передвигает комбайн по крыше…
Р е п о р т е р. Простите, что я перебью вас, Дмитрий Николаевич, но хотелось бы, чтобы вы рассказали нашим радиослушателям, как будет работать комбайн в целом.
З а в я л о в. Устройство агрегата очень простое. Он состоит из двух ломов, трех лопат, кирки и метелки. Метелку мы делаем из капрона. Таким образом, мы не тратим времени и средств для поисков новых принципов очистки крыш, а заставляем работать те же лопаты, ломики и метелки.
Р е п о р т е р. А вы ничего не забыли сказать?
З а в я л о в. Действительно, забыл. Тут еще будет такой острый узенький нож… Называется он сосулькосбиватель…
Р е п о р т е р. Но ведь сосульки могут упасть и свалиться на проходящих в это время по улицам граждан?
З а в я л о в. Это исключено. Весь агрегат работает в полном контакте с реле… Как только сосулька сбита, с помощью реле раздается громкий сигнал, предупреждающий прохожих о падении сосульки.
Р е п о р т е р. А как же будет сбрасываться снег?
З а в я л о в. Снег сбрасываться не будет… С помощью электрометлы он будет попадать в котел и превращаться в воду, в свою очередь вода будет тут же превращаться в пар, а силы пара хватит не только на передвижение комбайна, но и на приведение в действие сигнальной системы агрегата.
Р е п о р т е р. Но это же мировое открытие!
З а в я л о в
Р е п о р т е р. Великолепно! А не скажете ли вы нам, в какой стадии уже находится ваша работа над комбайном?
З а в я л о в. Осталось всего только получить дополнительные ассигнования и, добившись взаимодействия отдельных частей, построить модель и опробовать ее в экспериментальном порядке… И можно с уверенностью сказать, что недалеко то время, когда по крышам города начнет свое победоносное шествие наш крышеуборочный комбайн!
Р е п о р т е р. Большое вам спасибо, Дмитрий Николаевич, желаем вам успехов и полного завершения вашей смелой технической мечты. Дерзайте!
З а в я л о в. Можете не сомневаться. Будем дерзать!
Уважаемый товарищ начальник Управления «Домнадзора»!
В марте сего года на одной из улиц нашего города свалилась на меня сосулька. По этому поводу я написал письмо в руководимое вами Управление, надеясь, что будут приняты соответствующие меры. Однако никто никаких мер не принял, зато началась невообразимая показуха, жуткое очковтирательство, и громадные государственные деньги начали швырять на всякую ерунду.
Прошу вас проверить лично, чем занимаются работники вашего Управления, и строго наказать виновных.
С приветом
Мы внимательно изучили ваше письмо, в котором вы ставите под сомнение целесообразность целого ряда одобренных, кстати, представителями общественности мероприятий.
Подобное отношение к нашей деятельности мы иначе как клеветой и демагогией назвать не можем.
Больше того, требуя от нас сверхсметных ассигнований в сумме 30 (тридцать) рублей на крышеуборку, вы тем самым хотите толкнуть нас на непроизводительные расходы, идущие вразрез с проводимой нами беспощадной борьбой за экономию.
Это тем более непонятно, что, как показала предпринятая нами в июне с. г. повторная глубокая проверка вашего письменного сигнала, указанные в нем факты не подтвердились.
В настоящее время крыша, о которой шла речь, находится в абсолютно удовлетворительном состоянии, и никакого снега и никаких сосулек на ней не обнаружено.
Одновременно сообщаем, что по указанию вышестоящей организации дальнейшую переписку по затронутому вами вопросу прекращаем.
Зав. общим отделом (подпись неразборчива).
С ДЕЛЬФИНЬИМ ПРИВЕТОМ!
…К собственным порокам иные относятся как к особенно ценному имуществу; они расстаются с ними крайне неохотно, и лишь в том случае, когда окончательно пришедший в ветхость порок можно сразу же заменить более модным, современным.
…Из всех известных в мире чувств чувство юмора единственное, без которого можно существовать, и неплохо.
Вначале несколько слов о себе.
Вот уже десять лет, как мы всей семьей — мой отец, мать, две сестры, три тети, четверо дядей, шесть племянников со стороны теть и трое со стороны овдовевшего недавно дяди, а вместе с ними и я, сводный двоюродный брат родного сына одного из старших племянников, бабушкиного внука, — словом, все вместе в составе двадцати двух человек увлекаемся аквалангизмом. В регулярном плавании под водой каждый из нас обрел свое любимое занятие.
За те годы, что мы занимаемся подводным спортом, к нам привыкли многие морские животные и рыбы. Даже барракуды, которых мы встречаем в своих туристских вылазках в Атлантику, приметив, что у нас нет оружия, ведут себя без присущей этим хищникам агрессивности.
Самое большое удовольствие доставляют нашей семье глубоководные заплывы. У каждого из нас свое хобби.
Отец пополняет редчайшую коллекцию пресноводных червей, мама составляет гербарий морских цветов, сестры ищут камешки причудливых расцветок.
Интересным делом заняты трое дядей: последние пять лет они изучают на практике возможность игры в «козла» под водой в условиях сильного шторма.
Скажу без хвастовства, я тоже не плетусь в хвосте. Сконструировав микромагнитофон с очень высокой сверхчувствительностью, я фиксирую любой ультразвук.
Это и позволило мне записывать на пленку, а впоследствии систематизировать и изучать недоступные нашему уху языки рыб и морских животных.
Постепенно, за десять лет, мое хобби поглотило меня целиком и превратилось в основную профессию.
Наиболее сложным и увлекательным для меня оказался дельфиний язык.
Я понимаю, что здесь не место подробно останавливаться на этой теме, и потому ограничусь тем, что приведу всего лишь несколько фрагментов из составленного мною алфавита.
Буквы дельфиньего алфавита Русское звучание
/—1№ Аглд
/!—/! Бымпг
ю/—, Вушрм
—!ф№ Гнаюо
у4?—Т Счиштр
№УН—Б Зюкдт
?!! Княлф
Р/ПЗ—! Яузжн
Ц89!/— Мдрнкс
Ц5??/—/ Длчпк
Уже этих примеров достаточно, чтобы смышленый читатель, проявив упорство, выдержку и терпение, самолично убедился бы в трудности дельфиньего языка и представил себе объем затраченного мною труда и неописуемого мозгового напряжения.
Думаю, никому не покажется удивительным, что, освоив основы дельфиньей фонетики, я никак не мог найти на суше подходящих условий для усовершенствования своих знаний. Когда я пытался где-нибудь дома, на улице, в местах общественного пользования — в прачечных самообслуживания или в закусочных-автоматах — повторять вслух дельфиньи слова, дело неизменно кончалось вызовом районного психиатра.
Но как бы там ни было, а дельфиний язык я изучил настолько сносно, что позже, беседуя с дельфинами, вызывал их бурную похвалу.
Наиболее частые и задушевные беседы вел я с одним дельфином, с которым познакомился три года тому назад.
Это был удивительнейший дельфин. От своих собратьев он отличался острой памятью, образной речью и юмором.
Больше всего этот эрудированный дельфин любил говорить со мной о литературе. Особенно привлекали его внимание современные художественные произведения, где фигурировали животные. Говорил он об этих бесчисленных романах и рассказах с возмущением.
Для пущей наглядности считаю необходимым привести несколько высказываний, записанных мною со стенографической точностью и несомненно представляющих интерес для узкого круга широких читательских масс.
«По-моему, ваши писатели просто одержимы каким-то повальным стремлением, изображая животных, приписывать им поступки, свойственные только людям. Зачем они это делают?»
«Какое счастье, что животные не знают, что вы о них сочиняете. А то даже такое безобидное существо, как собака, перестало бы быть другом человека и превратилось в его злейшего врага».
«Я верю, что когда-нибудь все морские животные научатся читать ваши книги, и тут многим писателям несдобровать».
Потом мой подводный собеседник вдруг исчез, и на том месте, где мы постоянно встречались и беседовали, я обнаружил плотно обернутый в акулью кожу внушительного вида сверток и к нему сопроводительную записку. Дельфин извинялся, что не смог лично передать мне пакет, и просил, если я найду это достойным внимания, перевести находящуюся в пакете повесть на любой человеческий язык. Как писал дельфин, он надеется, что к этому первому произведению пока еще единственного писателя-дельфина люди отнесутся с присущей им снисходительностью.
Ознакомившись с повестью Бывалого дельфина (так он именует себя), я незамедлительно, с огромным увлечением принялся за перевод и теперь предлагаю его вашему вниманию.
После всего, что люди уже успели наговорить о дельфинах, трудно чем-нибудь удивить моих сухопутных читателей. Не исключено даже, что кое у кого одно только слово «дельфин» способно вызвать печаль и нервную икоту, как это бывает у дельфинят-подростков, когда их бабушки и мамы в тысячный раз рассказывают надоевшие небылицы о жизни людей.
Было бы еще обиднее, если кто-либо из недоверчивых читателей, по свойственной им привычке брать под сомнение достоверность любого не им самим сообщенного факта, воскликнет с презрительной усмешкой: «Во-о дает!» — что, кстати сказать, полностью соответствует молодежно-дельфиньему восклицанию: «Заливает, как болтливый морж!»
И все-таки, несмотря на присущую мне, как и всем дельфинам, скромность, я льщу себя надеждой, что мое повествование будет принято с должным уважением и доверием к автору и в какой-то мере явится ценным вкладом в так называемую науку дельфиноведения.
О существовании этой науки я узнал совершенно случайно от одной дикой утки. И вот при каких обстоятельствах.
Во время очередного сезонного перелета утка повредила крыло и, увидя меня отдыхающим после обеда на спокойной волне, обратилась с просьбой поймать электрического угря и приложить его к больному месту.
Надо вам сказать, что у нас в океане лечение электрическими угрями и скатами применяется чуть ли не со времен появления легенды о морском боге Нептуне. И скажу не хвастаясь, только мы, дельфины, в совершенстве владеем искусством угро-скато-терапии.
Видя, как мучается от боли несчастная утка, я мгновенно нырнул на дно, оглушил первого попавшегося угря, всплыл на поверхность, чтобы с той же стремительностью обвязать этим угрем поврежденное крыло.
Люди, которые намного позже, чем мы, дельфины, открыли электричество, хорошо знают, что с помощью его можно делать чудеса: у нас, например, в океане, наэлектризованными рыбами не только лечат, но и кипятят воду, растапливают льдины и, чтобы оградить себя от посягательств акул, устраивают даже электрическое ограждение.
Но вернемся к моей водоплавающей пациентке.
В благодарность за лечение она сообщила мне кое-что интересное. Как выяснилось, она сотрудничала в поднебесной газете «Свежая утка» и была в числе первой пятерки хорошо информированных работников этой популярной газеты.
— Я должна вам сказать, — доверительно прокрякала утка, — что, по имеющимся в моем распоряжении сведениям, среди людей в последнее время возник сильно возросший интерес к дельфинам. Говорят, что появились книги, в которых вовсю расхваливают вашу породу и ставят дельфина даже выше обезьян.
— Странно, — удивился я, — насколько мне известно, обезьяны всюду утверждают, что люди произошли от них и находятся с ними в родстве.
— Поди-ка счастье зачислять себя в родню каких-то безнравственных и неинтеллектуальных мартышек! — иронически заметила утка. — Другое дело вы — дельфины! От таких прародителей не то что люди, даже мы, утки, и то бы не отказались!
Не знаю, как там у вас, у людей, а нас, дельфинов, прямо крабами не корми, только скажи что-нибудь лестное, похвальное. Особенно приятно, если эта похвала исходит от такого много повидавшего на своем веку существа, как утка, гусь или нафаршированная сенсационными новостями сорока.
Утиный рассказ одновременно взволновал меня и сильно встревожил.
Мне было трудно понять, почему люди, раньше так увлекавшиеся обезьянами, сегодня вдруг стали восхищаться дельфинами, забыв, что еще совсем недавно перерабатывали своего нынешнего кумира на самую невкусную в мире колбасу.
«Неизвестно ведь, — мрачно размышлял я, — окажись мы более съедобными и приятными на вкус, возможно все было бы по-другому?»
Но это все так, «а пропо», как любил говорить мой дедушка, владевший многими языками, и в том числе французским.
Важно в конечном итоге не то, о чем я думал, расставшись с уткой, важно, какое я принял решение в результате многодневного раздумья.
Решение мое было далеко не простым. Я решил во что бы то ни стало проникнуть в общество людей, для чего ценою любых усилий изучить их язык.
Трудности меня не пугали. К тому же подстегивало давнее желание увидеть наконец другие океаны, побывать в далеких морях, посмотреть, как живут тамошние сородичи, и отыскать в тех водах преподавателя, который взялся бы обучить меня человеческому языку.
А способности к изучению языков я унаследовал от своего отца. Чтобы вы поняли, какой одаренный это был дельфин, я расскажу о нем более подробно.
Родному языку меня учил мой отец, дельфин по прозвищу Майна-Вира. Не желая возвеличивать своего папашу, я ограничусь всего лишь одной фразой: это был воистину незаурядный дельфин.
В семье отца видели редко — пропадал он целыми месяцами, а когда появлялся, то, не успев отдохнуть, уже снова торопился в поход.
Меня он своим вниманием не баловал, не играл со мной, и даже не гонял рыбу-меч, как это обычно делают все дельфины-отцы. Но мы понимали, что при его чрезвычайной занятости просто невозможно выкроить хоть немного времени для семейных утех.
Умственные способности и прочные знания отца вызывали трепет и восторг. Отец был единственным дельфином, имеющим постоянную штатную должность. Уверен, что еще и сейчас найдется старый моряк, который на вопрос, помнит ли он Майна-Виру, радостно ответит:
— Как не помнить! Я много лет служил вместе с этим удивительным дельфином. Он у нас в отряде подводных лодок лоцманом числился!
Уж кто-кто, а отец хорошо изучил все морские рытвины и ухабы. Недаром адмирал наградил его почетной тельняшкой и, хотя сам не терпел табачного дыма, разрешал отцу курить трубку даже в штормовую погоду.
Никто не знал, где и при каких обстоятельствах отец научился разговаривать с людьми. Сам он об этом ни разу не обмолвился даже одним человеческим словом. Смутно припоминаю, как однажды в моем присутствии мама сказала отцу:
— Ты бы хоть научил своего сына говорить по-человечески. Смотри, какие у него крепкие зубы. И соображает он достаточно быстро. Совсем взрослый!
— А зачем ему знать человеческий язык? — удивился отец. — Пусть хоть рыбий-то как следует изучит. Мне на него все крабы жаловались. Живем, говорят, в одном водоеме, а он двух слов по-крабьему сказать не может.
После этого разговора отец дал мне десять уроков крабьего языка, а когда я робко заикнулся, что не плохо бы теперь заняться человеческими языками, Майна-Вира поправил свою бескозырку и, не вынимая изо рта трубки, пробурчал:
— Некогда мне с тобой возиться — и без тебя забот хватает.
Нежелание отца обучать меня человеческому языку моя мать объясняла просто:
— О, ты не знаешь, какой это эгоист! Он хочет остаться единственным дельфином, умеющим говорить с людьми!
Не исключено, что мама была права. Отец очень дорожил своими привилегиями.
За каждую проведенную лодку он получал крупное вознаграждение натурой. Сюда входило: бочонок свежепросоленных огурцов, два бидона клюквенного пломбира (для меня и матери) и, наконец, сорок восемь ведер густого компота, сваренного из наиболее почитаемых дельфинами продуктов: брюквы, апельсинов, кокосовых орехов и крупно нарубленного сахарного тростника.
«За такую пищу, — говаривал частенько отец, — сам Нептун отдал бы половину подводного царства!»
Склонность к юмору Майна-Вира, видимо, унаследовал от дедушки, а тот, в свою очередь, от прадеда, который, как говорили, был особенно ценим за свое остроумие и находчивость.
Да, уж ничего не скажешь, не каждому дельфину выпадает счастье иметь такую замечательную родословную.
Отсутствие должного внимания со стороны отца восполнялось постоянными заботами о моем воспитании со стороны многочисленных родственников. В наставлениях и нравоучениях недостатка не было.
— Запомни, — наставляла меня мамина сестра еще в ту пору, когда я прогуливался по океану не иначе как крепко вцепившись крошечными зубами в боковой материнский плавник. — Запомни, ты не просто морское млекопитающее, — ты существо редкое по своему уму и способностям.
— Ты должен вырасти добрым, отзывчивым, вежливым, — нашептывала во время кормления другая моя нежная тетушка.
— Но главное, — гудел мне в ухо дядя, — главное, ты должен стать сильным и острозубым!
Так я рос, считая, что у дельфина, как и у всех живых существ, есть только один враг — злая, хищная акула, а одолеть акулу можем только мы — дельфины, и никто больше.
Присматриваясь к окружавшему меня с детства подводному миру, я все больше и больше гордился своим происхождением.
— Ну кто может быть красивее и образованнее дельфина? — восторженно тараторил я, гуляя со своими однолетками или кувыркаясь на спине крепко уснувшего кита.
Так повторял я без конца, восторженный, наивный дельфиненок. Юность, она всегда близорука. А я был тогда очень юн и дальше своего океана ничего не видел.
Под руководством моего тогда еще бодрого деда я усиленно занялся самообразованием. Результаты сказались очень быстро.
Едва достигнув совершеннолетия (у нас оно наступает на десятом месяце жизни), я уже довольно сносно разговаривал не только по-дельфиньи, но и на щучьем, тресковом и селедочном наречиях.
Значительно позже, когда мне стукнуло целых три года, я понял — чтобы по-настоящему углубить свои знания, нельзя ограничиваться рассказами старых дельфинов, а следует черпать их из первоисточников.
Я имею в виду не только море, где родился, но и все другие еще не известные мне океаны, моря и реки.
Наступил день, когда я с разрешения матери и с одобрения престарелых родственников решил отправиться в дальнее странствие.
Обряд проводов у дельфинов не сложный: приложился к материнскому плавнику, постучал своим хвостом по хвосту деда и бабушки — и плыви себе потихоньку, не оглядываясь. Зато процедура прощания с друзьями занимает уйму времени. Кроме дельфинов приходят прощаться рыбы, и каждая считает себя обязанной прочесть на своем родном языке стихотворное напутствие. Хорошо еще, если стихотворение короткое, а попробуй выдержи, когда какая-нибудь лирически настроенная минога решила выразить переполнившие ее чувства не иначе как в длиннющей поэме, да еще написанной отвратительным белым стихом?
К счастью, Нептун меня миловал. Стихи у рыб оказались короткими, а один муксун просто уморил всех со смеху своими хотя и костлявыми, но абсолютно удобоваримыми эпиграммами.
Забегая немного вперед, скажу, что первые же дни самостоятельного плавания в незнакомых водах принесли мне немало разочарования. В подводном мире далеко не все благополучно и спокойно, как мне казалось, когда я плавал в родном водоеме, держась за материнский плавник.
В океанах и морях мне нередко попадались умственно отсталые амалины, неспособные рассчитать даже простейшую траекторию полета какой-нибудь летающей рыбешки вроде долгомера!
Но были факты и похуже. В Тихом океане я впервые познакомился с морскими свиньями. Когда я увидел их круглые спины — толстые, кое-как обтянутые морщинистой кожей, — меня передернуло. А глаза! Такие страшные, круглые, ничего не выражающие глаза! И к тому же тонюсенький свернувшийся хвост, похожий на мертвого угря.
Подумать только, этих тупорылых уродов считают нашей родней, а сами они, пользуясь необразованностью своих одноокеанцев, требуют, чтобы их называли дельфинами! Вот наглость!
Впрочем, если рассуждать научно и беспристрастно, они действительно дельфины. Только уж, извиняюсь, не настоящие. Им до настоящих дельфинов так же далеко, как барабульке до кита!
Встреча со мной, судя по их громкому хрюканью, произвела на тупорылых сильное впечатление. Они окружили меня плотным кольцом и долго разглядывали мою физиономию. Но и этого им показалось недостаточно. Каждый из них, а их было не меньше двадцати, стал пробовать на зуб мой хвост. А одна уже немолодая тупорылица даже пыталась его приподнять, за что крепко получила от меня по носу.
Вот уж действительно свиньи, хотя и морские!
А как они разговаривают! Ужас!
Язык их, безусловно, похож на наш, но только похож, и не больше. Тупорылые то и дело вставляют в свою речь грубые выражения и словечки, которые они, по всей вероятности, позаимствовали у акул и морских чертей.
Я беседовал со многими обитателями Тихого океана. И все, даже кашалоты, крайне пренебрежительно отзывались о морских свиньях. Недаром за ними с давних пор установилась подсушенная репутация[1].
В отличие от нас, настоящих дельфинов, тупорылые хвастливо именуют себя непьющими. Но не пьют-то они только воду. Зато готовы уподобиться бесхребетному вьюну и проползти сотни миль в надежде обнаружить на океанском дне какое-нибудь дырявое нефтеналивное суденышко.
Для чего? А для того, чтобы, насосавшись бензина, пугать щуку, нагонять страх на трусливую салаку и нахально приставать к молодым дельфинихам с гнусным предложением полакомиться дохлой акулой.
Столкнувшись впервые с нравами моих уродливых сородичей, я до того растерялся, что хотел было сразу же повернуть свои плавники назад. Но, вспомнив бабушкино наставление «все подмечать, чтобы изучать», я набрался решимости и продолжил путешествие.
Впервые мне удалось увидеть людей в северной части Атлантического океана. В воде они казались мне какими-то чудовищами. Плавников я у них не заметил, а спускаясь на дно, они смешно кувыркались.
Сначала мне пришло в голову, что это морские львы. Я присмотрелся внимательнее. Львов тут быть не должно. Так кто же это?
Мое раздумье прервал слабый писк. Оглянулся. Около меня вертелась скумбрия.
— Вы что-то хотели сказать? — спросил я скумбрию.
Обрадовавшись, что нашла собеседника, скумбрия пропищала, жеманно поводя своим тоненьким хвостом:
— Если не ошибаюсь, вы, очевидно, тот самый дельфин-путешественник, о котором мне много рассказывала наша общая знакомая утка. Она — кстати говоря — очень хорошо о вас отзывалась. Уж на что я совершенно равнодушна ко всяким морским животным, но и то страшно заинтересовалась вашей незаурядной личностью…
Не скрою, льстивые слова скумбрии пришлись мне по душе. Скажу больше, как только она их произнесла, я изменил свое мнение о ее голосе. И как я мог сказать, что она пищала?! Голос ее звенел и переливался. К тому же она отнюдь не выглядела чрезмерно вертлявой.
— Не хотите ли немного поплавать вместе со мной? — спросила скумбрия. — Я знаю очень красивые места. Вот там… чуть-чуть левее тихого омута. Вы не знаете, что такое тихий омут? Ну, так я вам объясню. В тихом омуте совсем не тихо. И знаете почему? А потому, что невдалеке от него происходят ежегодные соревнования аквалангистов…
— Как вы сказали? — осторожно переспросил я, боясь прослыть невеждой. — Аква…
— …лангисты, — закончила скумбрия.
Тут я узнал, что аквалангистами называют людей, которые хотят быть похожими на рыб и морских животных.
Пожалуй, больше всего меня удивил их уродливо-устрашающий вид. Значит, и отец и дед мой говорили неправду, когда утверждали, что хотя человек, к сожалению, не похож на дельфина, однако внешность у него довольно приятная.
«Что же здесь приятного? — подумал я. — Ведь по сравнению с этими людьми даже тюлень выглядит красавцем!»
Заметив, что какой-то человек приближается ко мне, я испуганно кинулся в сторону.
— Чего же вы испугались? — удивилась скумбрия. — Здесь вам опасаться нечего. Дельфинов тут не трогают. Я лично боюсь только рыбаков. А аквалангистов ничуть. Поверьте моему честному рыбьему слову, — продолжала она, — они очень милы, эти люди… Особенно те, которые не рыбачат…
Скумбрия явно собиралась мне что-то рассказать, но внимание ее отвлекла камбала, видимо старая знакомая. Остановившись в достаточном отдалении от привязанных к удочкам крючков, они повели обычный рыбий разговор о погоде, о модных укороченных хвостах, о каких-то страшных эпидемиях с осложнениями на жабры… Словом, о том, о чем любят поболтать все обитательницы морей и океанов, независимо от степени их умственного развития.
Я плыл один, когда вдруг отчетливо услышал приближение стаи акул.
Совсем близко от меня плыл человек, тот самый, чьи глаза мне удалось разглядеть сквозь стекла уродующего его шлема. Судя по всему, человек заинтересовался мною не меньше, чем я им.
Надо немедленно, сию же секунду предупредить его. Но как? Ведь человек не знал языка дельфинов, а я, дельфин, не знал языка человека.
Акулы были уже совсем рядом, когда я своей спиной загородил беспечного аквалангиста.
Видя, что на ее пути встал дельфин, желтая акула злобно оскалила пасть и издала такой громкий крик, что от страха притихли даже никогда не замолкавшие бычки.
Теперь все зависело от моей выдержки и силы.
«Чем бы это ни кончилось, — твердо решил я, — а человек должен быть спасен!»
Мы стояли друг против друга. Я, полный сил и веры в победу молодой дельфин, и она — старая сизо-желтая акула с перекошенной от злобы пастью, на чьей совести тысячи наиужаснейших подводных преступлений!
Больше всего я опасался, что защищенный моей широкой спиной человек выйдет из укрытия, и тогда борьба примет более опасный для его жизни характер.
Но тут внезапный ветер взбаламутил спокойную воду, и сильная волна приподняла загороженного моей спиной аквалангиста.
Сообразив, что еще секунда — и акула кинется на беззащитного человека, я на какую-то долю секунды успел ее опередить. От моего удара хвостом акула захрипела и, отпрянув от аквалангиста, бросилась на меня.
О том, как проходил мой поединок с акулой, я рассказывать не буду. Вначале, правда, когда я еще работал над черновым вариантом этой повести, здесь было все: от запрещенных приемов, которые то и дело применяла рассвирепевшая акула, до «порозовевшей от ее крови воды». Но потом, когда я выяснил, что количество рассказов о битвах с акулами превысило число обитающих на свете акул, я решил отказаться от подробного изложения моей схватки и ограничиться короткой информацией.
Итак, минуты желтой акулы были сочтены. В предсмертной агонии она билась о камни и предавала анафеме свою беспокойную океанскую жизнь.
Интересно заметить, что никто из сопровождавших ее родственников и друзей даже не попытался прийти ей на помощь.
Выбрав удобную и безопасную позицию, свита спокойно и внимательно следила за битвой. А когда исход ее стал ясен, акулы, помолчав, сколько предусмотрено их ритуалом, огласили море радостным криком.
Как мне удалось понять, они были рады гибели вожака. Уж больно он пугал их своей крайней жестокостью, непостоянством и безмерной грубостью.
Акулы еще долго бродили вокруг мертвого предводителя. И они бы не ушли, пока не отдали бы ему последней почести, употребив его бренное тело на поминальном ужине в качестве основного блюда. Но, опасаясь, как бы и их не постигла такая же участь, они решили убраться в более безопасное место. К тому же откуда-то набралось такое множество аквалангистов, что даже отчаянным акулам стало не по себе.
Неудивительно, что теперь в плотном косяке похожих друг на друга аквалангистов я уже никак не мог узнать спасенного мною человека.
В шлемах и ластах, с какими-то маленькими ящичками неизвестного мне назначения, они суетились вокруг мертвой акулы, а потом, словно по команде, стали приближаться ко мне.
Тотчас же из их таинственных ящичков послышалось ровное гудение, такое же, какое издают морские жуки, когда чувствуют, что надвигается сильная буря.
Не понимая, что им от меня надо, я выбрал удобную волну и вырвался на поверхность. Оглянувшись, я увидел, что вслед за мной выплыл один из аквалангистов. Заметив меня, он снял шлем, и тут я впервые увидел человеческое лицо.
Наверное, это и был тот самый человек, которого я спас. Во всяком случае, мне бы очень хотелось, чтобы это был он. Значит, отец мой и дедушка были правы, когда вторыми после дельфинов красивыми существами называли людей!
Нет, этот первый увиденный мною человек не обладал, конечно, безукоризненной грацией дельфина, и тем не менее он поразил меня целым рядом только ему одному присущих достоинств. У него были большие светлые глаза и длинная белая шея, которой могли бы позавидовать иные обитатели подводного мира.
Подплыв ко мне совсем близко, человек что-то долго и быстро говорил. Незнание человеческого языка не помешало мне почувствовать, что слова, которые я слышу, — ласковые, нежные и хорошие.
Сомнений не было. Рядом со мной находился тот самый аквалангист, которого я спас от зубов акулы.
Все, что я увидел, очутившись на поверхности моря, меня очень заинтересовало. На берегу собралось множество людей. Крепко ухватившись за канаты, они тянули из воды мертвую акулу.
«Ну вот, — подумал я, — выпал и на мою долю счастливый денек. Я убил первую акулу и первый раз собственными глазами увидел людей».
От переполнившей всего меня гордости и счастья я издал такой громкий, восторженный клич, что люди, занятые на берегу разделкой акулы, подняли головы и, увидя меня, тоже стали кричать, захлопали своими ластами, и звуки эти напомнили мне шлепки, которые я получал от матери в раннем детстве.
Только значительно позже я узнал, что ластами люди пользуются только при погружении в воду, а хлопали они тогда в ладоши, выражая тем самым свое восхищение и одобрение моим поступкам.
Но я опять, кажется, забежал вперед, а тогда громкие шлепки всего лишь рассмешили меня, и, поглотив нужное количество кислорода, я снова погрузился в воду.
— Смотрите, смотрите! — прошептала появившаяся неизвестно откуда уже знакомая мне скумбрия. — За вами человек гонится!
И тут же, с присущей этой самолюбивой рыбе обидчивостью, не без ехидства заметила:
— Удивительное дело! И что интересного они в вас нашли! Дельфин как дельфин. А что касается акулы, то будь у меня ваши зубы, я бы их по десять штук в день убивала!
Что она там еще болтала, я не расслышал, потому что увидел рядом с собой успевшего мне понравиться человека. На этот раз он плыл без всяких уродующих приспособлений, только на голове его была резиновая шапочка.
— Фи, — пискнула не отстававшая от меня скумбрия, — это же женщина, девчонка… Вот уж урод… ни хвоста, ни жабр, ни плавников… Тю!
И снова голос скумбрии мне показался отвратительно писклявым. Еще бы минута — и она продолжала бы свою речь уже в моем животе.
К счастью для нее, скумбрия вдруг резко изменила свое мнение.
— А девчонка и в самом деле ничего… Особенно глаза… Точь-в-точь как у одного моего знакомого леща…
Но мне уже было безразлично, что болтает скумбрия. Я плыл рядом с человеком. С человеком, которого только что спас.
Неудивительно, что, задумавшись, я сразу не расслышал, что скумбрия просит меня остановиться.
— Вы бы хоть предупредили, что туги на ухо! — возмутилась скумбрия. — За вами ведь люди плывут! Оглянитесь… Да левее, левее!
— Наверное, та самая, которую вы назвали девчонкой? — спросил я.
Скумбрия загадочно дрыгнула хвостиком и вдруг, страшно волнуясь, закрутилась на одном месте.
— Это не она, и не те, с которыми она плыла… Эти совсем другие… И ласты у них какие-то удлиненные, и ружья…
Не успел я обернуться, как вдруг почувствовал в левом плавнике острую боль…
— Они подбили вас! — закричала скумбрия. — Всплывайте!.. Всплывайте скорее! Они хотят накинуть вам на голову железную сетку!
Но и это предупреждение запоздало. Всплыть я, однако, не успел.
Какое-то время я, вероятно, находился без сознания. Потом я вдруг почувствовал, что с меня стаскивают сетку и я лежу на спине, а вокруг столпились люди. Теперь я уже мог не только видеть, но и слышать. Ближе других оказалась та самая, уже знакомая мне аквалангистка, и по ее улыбке мне стало понятно, что самое опасное позади.
Первое, что я услышал, был голос скумбрии.
— Поздравляю с благополучным исходом этой заварухи, — сказала она. — Вам повезло. Не вмешайся она в ту минуту, вы бы уже были в руках этого толстопузого охотника за дельфинами.
Не понимая, о чем она говорит, я попросил ее рассказать мне обо всем, что случилось, более связно и менее сухим языком.
Но надо знать скумбрию, чтобы понять: если уж она решила высказать переполнившие ее чувства, то остановить ее может только острый крючок опытного рыбака.
— Да вы знаете, что это за девчонка? — продолжала она свой монолог. — Да случись со мной что-нибудь подобное — я бы ради нее сама не знаю что бы сделала! Вот прикажи она мне прыгнуть на раскаленную сковородку, и я бы прыгнула. И поджарюсь даже без капельки масла. Вот на что я ради нее способна!
Высказав свой восторг, скумбрия перешла уже на более понятный и деловой тон.
— Ваш плавник уже смотрел доктор, — сообщила она, — и сказал, что пуля задела только кожу.
А на причале людей становилось все больше. Я, конечно, не понимал, о чем они так оживленно говорили, но обратил внимание, что больше всего горячились два человека. Известная мне аквалангистка и какой-то кругленький человек, похожий на объевшегося муксуна. Это и был тот самый человек, который стрелял в меня и накидывал сетку.
Ах, как мне хотелось понять, о чем сейчас так разгоряченно кричала моя аквалангистка этому кривоногому негодяю. После нескольких неудачных попыток ему все же удалось прорваться ко мне, и даже снова связать мои плавники. Но в эту секунду пошли в наступление друзья моей аквалангистки. В результате одной такой схватки толстобрюхий лежал на спине, связанный той самой длинной цепью, которой он намеревался связать меня.
— Ай какая девчонка, ай какая умница! — не унималась скумбрия. — Я уж не знаю, кто тут кем кому приходится, — закончила она свою речь, — но одно ясно, что, не будь этой самой аквалангистки, вам бы, голубчик, пришлось бы ничуть не лучше той акулы, которую, кстати сказать, еще даже не начали потрошить!
Ничто так не способствует расширению кругозора и получению новых знаний, как длительное путешествие.
Так говорили мой дед и отец, так повторяю вслед за ними и я, на чью долю выпало испробовать не только пресную влагу многих рек, но и крепко посоленную воду Черного моря.
К концу своего путешествия из Атлантики в Средиземное море я уже великолепно понимал хриплую скороговорку морских ежей и невнятный шепот медуз.
В спокойную, безветренную погоду, после хорошего завтрака меня чаще, чем прежде, тянуло к солнцу. А уж это, как знал я с детства, самый точный признак дельфиньего возмужания.
После схватки с акулой и знакомства с людьми прошло уже достаточно много времени, но чем дальше я уплывал от места поединка, тем чаще вспоминал об этом знаменательном дне.
Плавая в прибрежных водах, я почему-то ждал, что обязательно встречу свою знакомую аквалангистку.
С точки зрения дельфина, постоянное пребывание в воде — нормальное состояние каждого живого существа. «Так почему бы, — думал я тогда, — этой самой аквалангистке не быть сейчас где-то поблизости от меня?»
И я снова и снова возвращался в Атлантику. Осознав наконец всю бесполезность моих поисков, я решил побывать в Средиземном море, а уже оттуда двинуться проведать мать и отца.
Но и тут, минуя причудливые изгибы Дарданелл, я ловил себя на том, что продолжаю думать о своей аквалангистке.
Особенно мне запомнился ее голос — веселый и немного резковатый, как у беззаботных марокканских сардинок. И хотя доносились до меня голоса очень даже похожие, но, всмотревшись в лица их обладательниц, я сразу же убеждался, что это не она. И тут я в тысячный раз говорил самому себе, что, пока я не научусь понимать язык людей, до тех пор поиски мои обречены на неудачу.
В Средиземном море я расспрашивал всех мало-мальски осведомленных дельфинов, не знают ли они кого-нибудь, кто мог бы научить меня хотя бы немного понимать человеческую речь.
Почти все советовали мне обратиться к одному ученому кашалоту.
Этого кашалота я отыскал быстро. Посчитав меня за любопытствующего невежду, он долго плел всякую ерунду, не поинтересовавшись даже, зачем, собственно, я к нему приплыл. Я сразу понял, с кем имею дело. Этот кашалот, на поверку, оказался диким хвастуном и воображалой.
К ученым он себя причислял на том основании, что когда-то проглотил натощак плавучую культбазу вместе с библиотекой, в которой насчитывалось полторы тысячи книг.
Книги, по словам кашалота, были на редкость ценные и все очень аппетитные, в матерчатых вкусных переплетах.
На этом основании он объявил себя самым начитанным морским животным. Однако, судя по его разговору, проглоченная библиотека состояла сплошь из кулинарных книг. Я понял это сразу, как только он пустился в длинные рассуждения о пирогах с грибами и курином ризото в соусе а-ля миньер…
Я долго смеялся, вспоминая важность, с какой принял меня этот хвастун, и тут же поклялся никогда не обращаться за советом к кашалотам, если среди них объявится даже такой, который проглотил целое научно-исследовательское судно.
Впрочем, через каких-нибудь полгода случай снова свел меня с этим непревзойденным болтуном.
На этот раз к титулу «ученого» он прибавил звание «первого в море музыковеда».
— Вы знаете, что у меня в животе? — приставал он к безмозглым вьюнам.
Оробевшие вьюны, готовые по привычке пресмыкаться даже перед кильками, почтительно застывали на месте, услышав, что в животе его находится только что проглоченный духовой оркестр в полном составе, с пюпитрами и нотами самых популярных мелодий.
Опасаясь попасться на глаза этому «музыковеду», я круто повернул в противоположную сторону и, всплыв на поверхность, вдруг нос к носу столкнулся с моей давней знакомой уткой.
Да, да, это была та самая утка, которой когда-то, еще в дни моей ранней молодости, я оказал медицинскую помощь. Мы сразу узнали друг друга. С радостным криком утка бросилась мне на грудь. И задала такое множество вопросов, что потребовалась целая неделя, чтобы я смог дать ей более или менее обстоятельные ответы.
Есть у дельфинов старинная поговорка: чтобы найти того, о ком мечтаешь, — нужно встретить того, кого не ожидаешь. Мое нежданное свидание с уткой подтвердило правильность этой дельфиньей мудрости.
Сейчас я даже представить себе не могу, как бы сложилась моя дальнейшая жизнь, не повстречай я тогда утку. Только она смогла дать мне по-настоящему дельные советы.
В такой, казалось бы, совсем маленькой голове моя утка умудрялась вмещать неисчислимое количество самых разнообразных сведений.
По роду своей служебной деятельности — сбор информации обо всем, что происходит на суше, на море и в небесах, — она редко задерживалась на одном месте больше чем на полчаса и непрерывно находилась в движении. Я хорошо понимал свою пернатую подружку, потому что и сам не мыслил своего существования без длительных путешествий. Недаром дельфинов, как и диких уток, завистливые черепахи называют вечными бегунами!
Каково же было мое недоумение, когда я узнал, что люди называют всех умеющих летать уток — дичью, а их, лишенных интеллекта, ничего не видавших, кроме своего пруда, соплеменниц считают цивилизованной птицей.
В ответ на высказанное мною возмущение утка застенчиво улыбнулась, как это делала всегда, когда слышала похвалу, и, поблагодарив за сочувствие, сразу же перевела разговор на другую тему.
Я, понятно, не мог удержаться, чтобы не рассказать утке о своем первом сражении с акулой и о спасенной мною аквалангистке. Рассказ этот был выслушан с участливым вниманием, и за ним последовала уйма всяких расспросов, вопросов и требование повторить снова весь рассказ, не упуская при этом ни одной самой маленькой подробности.
— Ну что ж, — довольная полученными сведениями, сказала утка, — не хочу вас обнадеживать, но мне кажется, что я знаю этого человека. Если не ошибаюсь, то, судя по приметам, это известная молодая аквалангистка, победительница многих соревнований по подводному спорту — Лида Катушкина.
— Где же она сейчас? — нетерпеливо перебил я утку.
— Попробуем выяснить, — сказала утка. — Я черкну запрос моему начальству в «Главгусьсправку». Там всё знают.
Понимая мое нетерпение, утка достала из своего хвоста тонко зачиненное перо и что-то быстро начертила на широком листке водяной лилии. Свернув лист в тонкую трубочку, она крякнула три раза, и к ней тотчас же подлетела маленькая желтенькая птичка и, захватив клювом депешу, взвилась высоко в небо.
— Не думайте, что все так быстро, — предупредила утка. — Пока мой связной вернется со справкой — может пройти много времени. Гусь ведь тоже не сидит на одном месте. Чтобы все знать, надо везде побывать… А бедняге уже двести сорок третий год пошел… И лапы начинают побаливать, и крылья уже не те…
А я-то надеялся, что через какой-нибудь час или два — получу точный адрес Лиды Катушкиной!
По моей опечаленной физиономии утка сразу поняла, в чем дело.
— Только, пожалуйста, без этих ваших нервных дельфиньих штучек, — строго сказала она. — И кстати, нам совсем не обязательно скучать здесь и томиться в ожидании. Связной найдет нас в любой части света, а если так, то предлагаю не терять времени и отправиться в Индийский океан.
— В Индийский? — удивленно переспросил я.
— Да-да, именно в Индийский.
— Вы туда спешите по делу?
— Угадали, — засмеялась утка, — по делу. Только не по своему, а по вашему.
— Но у меня там, кажется, никаких дел нет, — уже совсем по-идиотски пролепетал я.
— Есть, — твердо сказала утка. — В Индийском океане вы сможете осуществить свое заветное желание. Там живет одна очень образованная гринда. Эта гринда, насколько мне известно, единственный представитель вашей дельфиньей породы, владеющий ста сорока языками, и всеми человеческими в том числе.
Сообщение утки привело меня в бурный восторг. От радости я начал прыгать, смеяться, кричать, а потом трижды перекувырнулся и быстро пошел ко дну. Там я наскоро проглотил несколько щук и вскоре всплыл почти у самого берега.
Утка тоже не теряла времени даром. Перед дальней дорогой она основательно почистила крылья, и, когда на небе появилась луна, мы уже были готовы в путь.
В том, что утка плыла по воздуху, стараясь не терять из виду океан, а я передвигался обычным дельфиньим способом, подгоняемый сильным течением, — во всем этом было немало преимуществ. Слов нет, когда под боком у тебя приятный во всех отношениях спутник, путь кажется менее длинным и утомительным.
Но это хорошо в известных пределах. Даже самые близкие друзья должны время от времени разлучаться. По своему опыту я хорошо знаю, что когда странствуешь не один, то часто утомляешься не столько от самого передвижения, сколько от назойливых расспросов и бесконечной болтовни.
Другое дело, когда мы встречались с уткой на поверхности океана и, вдоволь наговорившись, снова расставались до следующей короткой встречи.
Все нам благоприятствовало в этом запомнившемся мне путешествии. Погода стояла удивительно ровная. За все время я не услышал ни одного тревожного ультразвука, никто не тонул, никому не грозила опасность. Только где-то у самого входа в Индийский океан две акулы пытались напасть на моторную лодку, в которой находились четверо нетрезвых рыбаков. Акулы попались на редкость наглые. Одну из них мне удалось вывести из строя только после двухчасовой схватки.
А со второй, наиболее сильной и отчаянной, борьба могла бы кончиться не в мою пользу. И тут на подмогу пришла утка.
Увидя, что акула уже готова броситься на меня, утка ударила ее клювом прямо в глаз. Застонав от боли, акула замертво повалилась на спину.
Погибла акула от разрыва сердца, но я-то думаю, что настоящей причиной было… ее удивление.
Да и как не удивиться! Огромный, сильный хищник — и вдруг смехотворно маленькая утка. От такого зрелища не только акула, даже кит окочурится!
Я попытался тут же выразить утке переполнявшие меня восторженные чувства, но она опять прервала меня.
— Ерунда, — сказала она, хмурясь. — Не вздумайте только об этом рассказывать. Все равно никто не поверит!
Так оно впоследствии и случилось. Когда однажды на обеде у знакомых тюленей я попытался поведать о храбром утином поступке, меня просто осмеяли.
— Опять утка! — держась за животы, закричали тюлени. — И до чего же вы, дельфины, любите рассказывать небылицы!
Возвращаясь к событиям того незабываемого дня, хочу еще сказать о судьбе рыбаков. Благополучно выбравшись на берег, они устроили бурное торжество по случаю своего спасения.
— А пьют они, — доложила мне слетавшая туда утка, — за наше с вами здоровье!
И тут я впервые пожалел, что не могу разделить с ними компанию и провозгласить тост за скорейшую гибель всех акул, которые подстерегают нас во многих морях и океанах.
В долгом нашем пути мы коротали время, угощая друг друга анекдотами из подводной жизни. А героиней этих веселых историй почти всегда оказывалась морская ящерица, самое глупое и вместе с тем самое безвредное и бесполезное существо.
Все, от крокодила до кильки, знали морскую ящерицу и тем не менее относились к ней вполне доброжелательно. Ни в одном мало-мальски значительном водоеме у нее не было врагов. И понятно, почему. В подводном мире дураков хотя и не уважают, но и не обижают. Кое-где без них просто не мыслят нормальной жизни. Известен случай, когда энский водоем всячески старался переманить морскую ящерицу из другого океана, обещая бесперебойное снабжение самыми высококалорийными водорослями и высшими сортами морской капусты.
Не знаю по какой причине, но ни одно живое существо, обитающее под водой, даже в нетрезвом виде (здесь, как будет понятно позже, я имею в виду не только трезвость ума), никто не покушался на жизнь морской ящерицы. Уж на что вечно голодные, неразборчивые акулы и барракуды, даже они, увидя морскую ящерицу, брезгливо поводили носами и давали обратный ход. Что же касается самих морских ящериц, то они свято блюли законы вегетарианства, питались исключительно водорослями, не соблазняясь, даже в зрелые годы, рыбными блюдами.
В данном случае — как говорил мне прапрапрадед — действовал закон взаимного несъедания, а это и есть, пожалуй, самая прочная основа если не любви, то, по крайней мере, длительной и крепкой дружбы.
Вы не представляете себе, какие глупые штучки ежедневно отмачивала морская ящерица! То она потешала подводных зевак сольным танцем «подыхающая килька», то старательно выводила немыслимые трели в хоре морских петухов, то пускала фонтаны одновременно в четыре стороны.
Но больше всего она любила мутить воду, используя отпущенную природой всю механическую силу своего собственного хвоста.
Когда ее спрашивали: «Зачем вы, собственно, это делаете, какая вам от этого выгода?» — она высовывала широкий язык, удивленно моргала пустыми глазами и, кокетливо подпрыгивая, отвечала:
— А мне никакой выгоды не надо. Мне просто нравится мутить воду. Она всегда такая прозрачная, а когда по ней как следует ударить, то она уже совсем другая. Верно, смешно?
Другой бы на ее месте захлебнулся от стыда, но морская ящерица даже гордилась своею глупостью.
Немудрено, что со временем всем ее штучки настолько осточертели, что уже не вызывали смеха даже у примитивных миног.
И что самое удивительное — глупость морской ящерицы неизменно оставалась на одном и том же уровне. Даже возраст — а ей было почти двести сорок два года — ничуть не отразился на количестве выкидываемых ею номеров. Она и теперь «честно» выдавала все то же самое и в том же порядке, как и при моем прапрапрадеде.
Знатоки подводной медицины возлагали надежды на то, что с годами она обязательно должна поглупеть еще больше, но, увы, и этим надеждам не дано было сбыться.
Ко всеобщему удивлению, она продолжала оставаться все той же стабильной дурой. И даже репертуар у нее был тот же — знакомый всем с детства. Но то, что когда-то выходило у нее ловко и безотказно, то теперь производило жалкое впечатление. Вся сила ее заключалась в хвосте. Он составлял больше половины ее общего веса, а теперь, от многолетнего безрассудного употребления, пришел в полную ветхость, облысел, скрючился и при первой же ее попытке мутить воду — напоминал дрожащую от страха улитку.
Да, плохи были дела у бывшей знаменитости. О ней уже никто всерьез не говорил. Безысходная глупость не мешала, однако, ящерице быть тщеславной и завистливой.
На ее глазах становилась кумиром подводных жителей новая поросль молодых сильных и перспективных дураков и дурочек.
Даже такие неопытные и неуклюжие ее последователи, как рипус и макрель, вызывали у своих поклонников бурный восторг, а она сама была вынуждена довольствоваться жалким хихиканьем несовершеннолетних моржей и широко известных своей отсталостью кальмаров!
Хотя эту старую ящерицу я знал еще с детства, но личному своему знакомству обязан утке. Моя крылатая подружка, будучи существом добрым и отзывчивым, старалась помочь каждому, если это, понятно, было в ее силах. Потому-то, когда мы огибали заброшенную бухту, она вдруг замедлила ход и дала мне знак, чтобы я остановился.
— Тут среди четырех камней обитает старая морская ящерица, — сказала утка, — я должна передать ей один адресок и сообщить радостную весть.
Ящерица и действительно обрадовалась появлению утки.
— Это мой друг, дельфин, — представила меня утка.
— То-то, — сострила ящерица, — в вашем лице действительно есть что-то дельфинистское. Не правда ли, остроумно?
Заметив, что ни я, ни утка никак не реагировали на ее остроту, тщеславная старуха печально спросила утку:
— Ну как, ничего вы насчет моего хвоста не выяснили?
— Выяснила, — успокоила утка. — Ваш хвост можно заменить другим. И он будет такой же сильный, даже сильнее, чем прежде.
Услышав эти слова, ящерица даже всплакнула от радости.
— Перестаньте лить слезы, а лучше запомните, что я вам скажу, — утешила утка. — В малом тропическом проливе живет некий осьминог, как мне удалось узнать, он уже давно специализировался на пересадке хвостов. Правда, с ящеричными хвостами ему дело иметь еще не приходилось, но вы немедленно отправляйтесь к нему, и я уверена, что он вам не откажет.
— Но у меня же нет запасного хвоста, — опечалилась вдруг ящерица. — Что же он будет пришивать?
— Не беспокойтесь, — сказала утка, — по подсчетам одного умнейшего попугая, каждые пятьдесят лет от всяких случайностей погибает не менее двух ящериц, оставляя вполне еще годные малоношеные хвосты.
— Ах, как это хорошо, что они погибают! Как это радостно! — воскликнула, подтанцовывая, ящерица.
Наскоро распрощавшись, мы с уткой поспешили на поиски гринды, а наша собеседница, чтобы не терять времени, кряхтя и подвывая, выползла из своего убежища и, не меньше ста раз попросив повторить осьминожий адрес, зашлепала по направлению к огромному валуну, где ее ждали изнемогавшие от любопытства муж и шестеро несовершеннолетних ящерят.
В пути меня настигла скорбная весть.
Еще совсем недавно я поздравлял свою славную мамашу с днем рождения. Ей исполнилось девяносто пять лет.
Между нами говоря, ей было гораздо меньше, но дельфины женского пола любят прибавлять себе года. И слабость эту можно простить, если принять во внимание, что чем старше дельфиниха, тем большим успехом пользуется она в мужском обществе. А на самом деле маме было всего восемьдесят, и она могла бы еще жить и жить.
Она бы и жила до сих пор, если бы не ее вечная приверженность моде и какое-то прямо болезненное стремление удивлять своих подруг сверхоригинальными новинками.
Помню, как, услышав от кого-то, что королевские пингвины сами выбеливают себе грудь, моя мама решила немедленно последовать их примеру.
В затонувшей бочке она нашла известь. А что было дальше, нельзя вспомнить без слез. На наших глазах ее красивое темно-коричневое одеяние покрылось крупными пятнами неприятного судакового цвета. Понадобилось больше года, чтобы уродливые пятна исчезли, а мама обрела свой прежний вид.
Случаев таких было не один, не два, а сотни.
А погибла она вот при каких ужасных обстоятельствах. Некий старый морской лев, долгое время работавший в бродячем цирке и ухитрившийся бежать оттуда в родной водоем, рассказал маме, что, по совету своего дрессировщика, он уже не глотает рыбу целиком, а медленно жует ее, точь-в-точь как люди.
— О, это очень оригинально! — обрадовалась мама и тут же, поймав крупную щуку, начала ее есть новым способом.
Но что хорошо дрессированным морским львам, то никак не пригодно дельфинам. Мама поперхнулась, закашлялась и умерла.
Вслед за одним горем пришло другое.
Мы уже подплывали к Индийскому океану, когда до меня дошло еще одно горестное сообщение. При крайне таинственных и запутанных обстоятельствах исчез мой отец. По наведенным родственниками справкам он скончался от сильного отравления никотином.
Я очень жалел отца, хотя и не был избалован его вниманием.
Вместе со мной тяжело переживала его гибель и моя крылатая спутница.
— Это огромная потеря не только для вас, — сказала утка, — а для всех, кто знал Майна-Виру!
Слова утки соответствовали истине. Все знали умного лоцмана, веселого моряка и заядлого курильщика. И вот его нет. А я…
Отныне я стал круглым сиротой.
Отыскать в Индийском океане мудрую гринду оказалось не так просто. Утка трижды облетела указанные ей места, расспрашивала греющихся на солнце бегемотов и ящериц, но никто ничего толком ответить не мог.
Бегемоты, например, утверждали, что видели гринду рано утром в окружении целого стада дельфинов, с которыми она вела занятия по океанографии.
Ящерицы клялись, что именно в это время гринда чистила зубы свежими морскими ежами.
Совсем огорошила нас белуга.
— Вот уже пять лет, — уверяла она, — как разыскиваемая вами гринда перебралась в нептунов океан[2].
Сообщение белуги подтвердила находившаяся поблизости крокодилиха. При этом она так громко плакала, что мы с уткой, больше от досады, чем от горя, расплакались тоже.
Но тут вдруг я услышал чей-то властный незнакомый голос:
— Кто меня ищет?
Перед нами была та самая гринда, которую так громко оплакивала крокодилиха.
Она была одета в гладкое, плотно облегающее тело, трехцветное платье. Такого одеяния мне еще не доводилось видеть ни на одном дельфине.
Возле меня все время вертелся трясущийся от зависти вьюн.
— Позор! — шептал он, неприятно щекоча мое ухо. — Небывалый позор! У нее черная спина, серый живот и светло-кремовый воротник!
Желая избавиться от вьюна, я так сильно мотнул головой, что желчный завистник очутился далеко на сухом берегу, где, очевидно, и прекратил свое никому не нужное существование.
Первым делом, знакомясь со мной, гринда подробно мне рассказала о своей жизни. Я узнал, что родилась она в Северном море, а образование свое получила в Индийском океане. Здесь ей здорово повезло. Изучая рельеф океанского дна, она случайно обнаружила давным-давно затопленный город. А в нем чудом уцелевшего очень ученого и очень старого попугая.
Когда город смыло водой, попугай спал и ничего не слышал. В спящем виде он вмерз в льдину, льдина успела превратиться в айсберг — а попугай все не просыпался. Так он и проспал больше двухсот лет, и, не откопай его гринда, он бы спал и до сих пор.
Вот этот-то размороженный попугай по имени Адвентист, в благодарность за свое спасение, и обучил нашу гринду ста сорока языкам. Сам он читал и писал на шестистах языках и разговаривал на девятистах тридцати четырех наречиях. В затонувшем городе попугай чувствовал себя превосходно. Он, как оказалось, был дворцовым попугаем и имел ключи от всех учреждений и жилых квартир.
Когда-то, до своего замораживания, попугай жаловался на хронический тонзиллит и остролапочный ревматизм, но длительный сон в замороженном состоянии полностью восстановил его здоровье.
— Скажите, — спросил я гринду, — а где он сейчас, этот удивительный попугай?
Знай я, что за этим последует, я бы никогда не задал такого вопроса.
В ответ раздался сердцераздирающий плач. Гринда — семиметровая великанша, красавица гринда, один вид которой приводил в трепет стаю акул, — плакала навзрыд, как плачут, пожалуй, только молодые ершата, когда острый рыбацкий крючок впивается в их губу.
Видя, как от слез безутешной гринды заметно поднимается уровень воды в океане, морские жуки, опасаясь наводнения, мгновенно поднялись в воздух. Но все кончилось благополучно.
К общей радости, гринда наконец смахнула с пышного воротника последнюю слезу и извинилась за свою чувствительность.
— Прошло уже четыре года, — сказала гринда, — как моего попугая проглотила акула. Я знаю эту акулу лично. Сделала она это не от голода. Сами понимаете, какая польза ненасытной акуле от сорокасантиметрового, обезжиренного попугая? Эта акула, желая отомстить мне за гибель своих выводков, лишила меня самого близкого существа. Вот почему я так тяжело переживаю до сих пор постигшую меня утрату…
Она хотела еще что-то сказать, и, возможно, дело кончилось бы новым припадком, но тут в разговор вмешалась утка.
— Простите, — весело сказала она, — но я, кажется, смогу вас обрадовать. Мне недавно рассказывали друзья, что им довелось видеть одну акулу, из брюха которой слышались иностранные слова.
— А среди этих слов было ли что-нибудь сказано на древнекашалотском? — дрожа от волнения, спросила гринда.
— Да, — радостно отвечала моя утка. — Некий лебедь даже сумел разобрать целую фразу. Речь шла о каком-то мраморном ящике…
— Это он! Это он! — закричала гринда. — В мраморном ящике мой бедный попугай прятал ключи от ворот затонувшего города!
Из дальнейшего разговора выяснилось, что попугай находился в брюхе той самой желтой акулы, которая была моим первым трофеем.
Мой подробный рассказ о том, как погибла желтая акула, вызвал у гринды двойственное чувство.
Она была рада, что ее злейший враг — акула обрела свой конец, но в то же время страшно огорчилась ее гибелью, поскольку, как утверждала она, находясь в брюхе акулы, попугай должен был неминуемо погибнуть вместе с брюховладельцем.
Мы с уткой, хотя в душе и соглашались с этими печальными выводами, но в то же время всячески пытались убедить, что все обстоит не так уж трагично, потому что, попав в руки людей вместе с мертвой акулой, попугай мог быть извлечен еще живым из своей плавающей темницы.
— Ну что ж, — сказала гринда, выслушав мои доводы, — если бы мы знали, где находится та девушка, в руки которой попал труп акулы, мы бы, разыскав ее, узнали бы о судьбе моего дорогого сивохвостика.
— Узнаем, — обнадеживающе произнесла утка. — Еще не было случая, чтобы «Главгусьсправка» не ответила на мой запрос. Клянусь мякишем черствого ржаного хлеба, не пройдет и трех лет, как мы получим ответ на все интересующие нас вопросы!
Столь категорическое заверение не могло не подбодрить приунывшую было звезду Индийского океана.
В тот же день, после небольшого отдыха, я был приглашен гриндой в ее подводную пещеру, чтобы сразу же, не теряя времени, начать изучение человеческого языка.
При этом она предупредила, что берется выучить меня только пониманию этого языка. Научить же меня говорить, как люди, гринда отказалась, поскольку, за редким исключением, дельфины не могут произносить человеческие слова. Так уж устроена их гортань.
— Только считанное количество дельфинов, — сказала гринда, — могут разговаривать с людьми. Но научиться понимать человеческую речь в состоянии все мыслящие морские животные, за исключением глупых от рождения морских котов и толстокожих кашалотов.
Не желая мешать нашей интересной беседе, утка тепло попрощалась со мной и с гриндой, обещав обязательно появиться сразу же, как только получит сведения о местонахождении Лиды Катушкиной и попугая Адвентиста.
Хотя гринда была очень высокого мнения о моих умственных способностях, она все же для ускорения обучения предложила сокращенную программу.
— Я уверена, — сказала она, — что такой редкий ум, как ваш, в состоянии осилить все, что знаю я сама, но начать следует с главного. Мой мудрый попугай рассуждал точно так же. Прежде всего он обучил меня пониманию языка людей, живущих в Европе. На это, если вы проявите усердие, нам понадобится всего два года… У людей, как рассказывал мне Адвентист, эта же учебная программа рассчитана на пять лет.
На мой вопрос, чем это объяснить, гринда ответила не совсем уверенно:
— Видите ли, в отличие от дельфинов люди заняты множеством всяких дел… Нужных и ненужных. Хороших и плохих. У них остается мало времени для учения.
С такой преподавательницей, как гринда, мне все казалось сущими пустяками.
Я даже считал, что мог бы, пожалуй, вопреки предупреждению гринды, и сам научиться произносить человеческие слова.
— Ну что ж, попробуйте, — снисходительно сказала гринда. — Вундеркинды бывают не только среди людей… Я, например, лично знала одного крокодила, который, будучи шестидесятилетним подростком, научился выть белугой и пускал фонтаны не хуже любого кита.
И я попробовал! Но что это был за позор! Я не знал, куда деться от стыда. Зато преподавательница моя смеялась так громко и долго, что, услышав раскаты ее выразительного смеха, все обитатели Индийского океана, кроме вечно мрачных акул, тоже начали хохотать, хотя и не знали, в чем, собственно, дело.
А дело было вот в чем. Мы повторяли английские глаголы, — точнее сказать, повторяла гринда, а я, в доказательство того, что понимаю значение слов, переводил их на дельфиний.
Особенно легким мне показался пример, когда существительное становится глаголом. Water — по-английски — вода, а если к этому слову прибавить две буквы to, получается — набирать воду.
Гринда в своих уроках всегда пользовалась близкими мне понятиями.
Тут-то и произошел конфуз. Я открыл рот, надеясь произнести «water», а вышло у меня что-то вроде «брамбр». Как же не смеяться?
Я понял тогда, почему так высоко ценили люди редкие способности моего покойного отца. И еще большим почтением проникся к своей преподавательнице, которая, как я узнал значительно позже, настолько преуспела в человеческих языках, что читала лекции по фонетике английского языка, и для нее была специально сшита докторская мантия из непромокаемого материала.
«О, наивный, самоуверенный дельфин!» — корил я себя в тот день, когда, усомнившись в правоте слов блистающей мудростью гринды, решил, что способен разговаривать, как человек.
Но и это в конце концов пошло мне на пользу. Отныне я уже более трезво оценивал свои возможности и куда с большим старанием, чем прежде, готовил уроки.
А вскоре был виден результат учебы. Не прошло и года, как я безошибочно понимал значение многих часто употребляемых человеческих слов.
Наибольшие успехи появились у меня тогда, когда с английского мы перешли на русский.
В награду за усердие гринда каждый раз по окончании занятий читала стихи, сочиненные несчастным попугаем. От одного воспоминания об этой легендарной птице меня охватывало горестное раздумье. Боясь расплакаться, я просил прервать чтение и уплывал куда-нибудь ближе к берегу. Здесь, оставаясь один, я жадно втягивал в себя свежий воздух и нетерпеливо поглядывал на небо, где вот-вот должна была показаться моя крылатая подруга — утка.
Величественная красота гринды, обширные и многосторонние знания, благодаря дружбе с легендарным попугаем, делали ее заметной величиной в подводном мире.
Занимая такое высокое положение, многие другие морские животные наверняка бы вели себя как баловни судьбы, тратя свободное от сна время на увеселительные экскурсии и заботу о своем здоровье. Я лично знал одного здоровенного верзилу-кита, который прожил множество лет, удивляя своей прожорливостью даже акул. Тем не менее, вечно ссылаясь на всевозможные болезни, он отлеживался в спокойных и теплых заливах, боясь лишний раз шевельнуть своими плавниками, а все заботы великодушно взвалил на действительно больную и хилую супругу.
Нет, гринда не походила на этого вконец обленившегося дармоеда.
Уютным, тихим заливчикам где-нибудь у острова Мадагаскар она предпочитала полные опасности переплывы в Адриатическое море, ее не страшили бурлящие пучины еще не изведанных морей, а день, когда она не вступала в сражения с акулами, день, когда ей не доводилось выручить из беды любого, пусть совершенно не знакомого чужеморского зверя или рыбу, — она считала тоскливым, пустым, неинтересно прожитым днем.
Ей многие завидовали, но никто не подражал, потому, очевидно, что завидовать легко, а подражать трудно.
«Она очень счастливая — эта гринда», — слышалось то там, то тут. «Смотрите, какая она всегда веселая — вот что значит повезло в жизни», — частенько слышал я даже от неглупых и добросердечных дельфиних.
Но за все время ни разу не дошло до моих ушей, чтобы кто-нибудь из ее знакомых восторгался образованностью, смелостью, добротой и умом гринды. Почему-то именно эти столь похвальные качества не вызывали вполне заслуженных восторгов.
Мне это казалось удивительным и обидным, но потом, когда я научился замечать ранее не замеченное, мне стало понятно, что в подводном мире завидуют только тому, что дается легко. Труднодостигаемое, как правило, зависти не вызывает. Бывает даже, что таким, как гринда, не завидуют, их просто ненавидят.
И в то же время их боятся, перед ними пресмыкаются, расточая льстивые слова.
А как нуждалась моя покровительница в простом искреннем сочувствии, в дружеском расположении!
И никто, как я помню, не справился даже о ее здоровье, а гордость и замкнутость гринды не позволяли ей самой тревожить кого бы то ни было своими заботами и горем.
Даже со мной она избегала чересчур откровенных разговоров.
Только от утки я узнал о глубоких личных потрясениях, которые пережила гринда в молодости. Она безумно полюбила какого-то дельфина, а он, не ответив ей взаимностью, нашел себе другую подругу.
— С тех пор, — поведала утка, — она целиком отдалась наукам, хотя продолжает еще любить этого недостойного ее красоты и ума дельфина.
Не будучи любителем чужих сокровенных тайн, я не обратил внимания на рассказ утки и уже, понятно, никогда не касался этой темы, долгое время проводя с гриндой за изучением человеческого языка.
В самый разгар смерчей и шквальных ветров я услышал наконец долгожданный позывной сигнал: «Ути-ути-ути…» А вслед за сигналом разобрал и слова: «Ищу дельфина Бывалого и гринду — ученицу мудрого попугая Адвентиста!»
Как только в эфире прозвучало: «Перехожу на прием» — я немедленно сообщил наши координаты, которые, за время разлуки с уткой, мы с гриндой меняли несколько раз.
Мне казалось, что, увидя утку, гринда сразу же спросит о результатах предпринятых ею розысков, но этого не произошло. Гринда не задала ни одного вопроса.
Прежде всего она распорядилась отыскать большой валун и приказала накрыть его на тридцать три персоны.
Я уже давно заметил маленькую слабость моей покровительницы. Она любила буквально по всякому случаю закатывать угощения и устраивать праздники.
Поводом могла быть в равной степени и встреча со знакомым моржом, и просто хорошее настроение; я уж не считаю торжеств, устраиваемых по случаю победы над акулами.
Банкеты продолжались по нескольку дней, а киты-повара после этих праздников лежали в лежку месяцами, жалуясь на боли в суставах.
На этот раз прием продолжался целую неделю. В меню, специально для утки, были даже включены плоды хлебного дерева, добытые морскими жуками.
И снова, как на всех банкетах, устраиваемых гриндой, старательные работяги-кашалоты рявкали здравицы и им задорно подвывали осипшие муксуны и тонкоголосые толстолобики.
От долгого нервного напряжения мне явно не хватало воздуха, и я дрожал, как медуза в штормовую погоду.
Казалось, еще секунда — и я, забыв о правилах хорошего тона, ударю хвостом по воде и прерву оживленную беседу.
К счастью, ждать пришлось недолго. Как только гости начали расплываться и фосфорические рыбы прикрутили свои фитили, гринда усадила утку и меня рядом с собой.
— Ну-с… выкладывайте ваши новости! — повелительно сказала гринда, нервно теребя длинными пальцами свой нарядный воротник.
— Он жив! — только успела произнести утка. — Жив!
Что было дальше, я помню крайне смутно. Вначале океан огласили заливистые всхлипывания гринды, потом, когда удалось ее успокоить, утка вручила мне скрученный лист, на котором тонким гусиным пером была начертана следующая справка:
Сообщается, что, по имеющимся в «Главгусьсправке» данным, интересующая вас аквалангистка Лида Катушкина (год рождения 1948), а также ученый папирусовед попугай Адвентист Первый (год рождения 1767 — записано со слов) находятся в настоящее время на северном побережье Черного моря. Подробный адрес: Рубиновый залив. Экспериментальная база НИИ дельфиноведения.
Дочитав до конца, я то ли от прилива сильной волны, то ли от прилива счастья (последнее точнее) свалился на спину и… потерял сознание.
Дежуривший в эту ночь санитар-кашалот утверждал, что я просто хватил лишнего, увлекшись перебродившим китихиным молоком. Но мало ли что придет в голову кашалоту?
Все это, впрочем, не столь важно. Так или иначе, а через час и я и гринда уже находились в полной форме и вместе с уткой обсуждали кратчайший путь из Индийского океана в Черное море.
Мне не пришлось долго зубрить адрес Лиды Катушкиной и древнего Адвентиста. Так уж устроен мозг дельфина, что, получив интересующие его сведения, он мгновенно запоминает их и хранит до самой смерти. Это морские коты и тюлени к старости забывают простейшие вещи и часто находят свою гибель, приняв ядовитого усача за диетического окуня. В отличие от других морских животных память дельфина крепнет с каждым прожитым годом. Но и не обладай я таким преимуществом, все равно бы я никогда не забыл события, происшедшего в тот день, когда мы с гриндой готовились отправиться в далекий путь.
…С первыми лучами солнца, взошедшего над океаном, я уже разминал плавники и собирался завтракать. Спал я плохо, тревожно и проснулся с тяжелой головой и скверным предчувствием.
Вскоре появилась и гринда. Она спала хорошо и видела хороший сон. Сон снился и мне. Тот же самый.
Так уж заведено — на всех спящих дельфинов всегда выдается один-единственный сон. По этой причине морские животные не мучают рассказыванием снов своих родственников и друзей.
Разница только в окраске снов, их цветовой гамме. Один дельфин видит все в ярких, волнующих тонах, другой — в спокойных нежно-голубых, а третий — просыпается мрачным, похожим на приснившийся ему темно-зеленый сон.
Случилось самое ужасное!
Нас поразило страшное горе.
Узнали мы о нем сразу же, как только показались на поверхности океана.
Возможно, что, всплыви мы хоть часом раньше, может быть все было бы по-другому. Но мы задержались, непростительно задержались по вине гринды.
Даже теперь, когда я пишу эти строки, щемящая боль нет-нет да и ударит в левый плавник.
Итак, всплыв наконец, мы не увидели на условленном месте нашего доброго вестника.
Утки не было. Были только следы ужасной трагедии, разыгравшейся, видимо, совсем недавно. По воде плыли остатки утиного наряда — комочек белого пуха.
Единственная свидетельница драмы, маленькая, посиневшая птичка, поведала нам подробности.
На утку налетел ястреб.
Что было дальше, свидетельница не видела. Не в силах глядеть на исход неравного боя, она, слабонервная птичка, полетела звать на помощь, но поблизости никого не оказалось.
«В это время, — впервые с досадой подумал я, — гринда третий раз чистила зубы и сметала с хвоста прилипшие за ночь ракушки…»
…Наше отплытие задержалось еще на некоторое время, но уже теперь по вполне уважительной причине.
Собрав разбросанные ястребом утиные перья, я с разрешения гринды нырнул на дно и спрятал их в затонувшей попугаевой библиотеке.
К слову сказать, позже, через много лет, благодаря этим перьям, я смог написать повесть, которую вы читаете… Хотя в океанах и встречаются иногда пернатые рыбы, но их перья не только не годны для письма, но даже нельзя употребить как зубочистки.
Между прочим, не в отсутствии ли доброкачественных перьев кроется причина того, что мы, дельфины, по количеству писателей еще очень сильно отстаем от людей?
Если за какие-нибудь минуты своего пребывания в подводном мире люди умудряются сделать сотни всяких открытий, то трудно даже представить, как бы прославился человек, который смог бы с дельфиньей скоростью совершить подводное путешествие из Индийского океана в Черное море!
— Люди не могут, — хвастливо заключил я свой монолог, — а мы, дельфины, можем!
Терпеливо выслушав мою тираду, гринда укоризненно покачала своей круглой головой, похожей на отраженную в воде полную луну.
— Некоторое сходство с людьми не дает вам основания ставить себя выше человека. Не забывайте, уважаемый, — со свойственной ей иронией добавила гринда, — мы всего только морские животные, а люди есть люди.
Спорили мы долго. Но доводы гринды были настолько вескими, что от всех моих возражений ничего не осталось.
Однако, перед тем как окончательно сдаться, я, еще продолжая упорствовать, сгоряча крикнул:
— Может быть, по-вашему, и попугай выше дельфина?
Спохватившись, что гринда может усмотреть в моих словах намек на Адвентиста, я тут же сделал соответствующую оговорку и заранее предупредил, что имел в виду попугаев вообще, а не высокочтимого папирусоведа.
Опасения мои оказались напрасными. Несмотря на искреннее восхищение Адвентистом, гринда и в этом случае старалась сохранить свою объективность.
— Попугай по природе своей лишен самостоятельного мышления, — спокойно ответила гринда. — Возьмите хотя бы стихи Адвентиста, все они только подражание древним поэтам. То же самое можно сказать о его научных открытиях — они слово в слово повторяют все, что Адвентист узнал от людей.
Кругозор попугая целиком зависит от умения копировать людей. Одни попугаи счастливы, когда им удается выругаться точно такими же словами, как ругаются люди, другие же попугаи — такие, как Адвентист, — умело подражают поэтам, ученым, изобретателям и даже политическим деятелям. Вот почему, — заключила, смеясь, свою речь гринда, — на свете так много попугаев, похожих на людей, и немало людей, похожих на попугаев.
Так, в оживленных беседах проходило это нелегкое путешествие.
Но, пожалуй, самое интересное произошло, когда мы миновали Цейлон.
— Этот район Индийского океана, — сказал я, — напомнил мне покойного отца. Здесь началась его лоцманская служба в отряде подводных лодок…
— Подождите, подождите! — оборвала меня гринда. — Ваш отец носил бескозырку?
— Да…
— И курил трубку?
— Да…
— Его звали Майна-Вира?
— Да…
— А почему вы сказали, что он «покойный»?
— Так мне сообщили родственники… Капитан подводной лодки, где служил отец, уверил их, что Майна-Вира стал жертвой курения…
— Это ложь! — трясясь от гнева и задыхаясь, проговорила гринда. — Ваш отец жив…
— Жив?
— Я его видела и разговаривала с ним еще в прошлом году. А совсем недавно мне рассказал наш общий знакомый бегемот, что Майна-Вира стал жертвой ужасного обмана… Капитан подводной лодки ушел из флота, демобилизовался и основал торговую фирму по продаже дельфинов… Вашего отца этот хищник продал за баснословную цену одному владельцу океанария.
— Если все это так, — обливая слезами себя и гринду, сказал я, — то вряд ли мой свободолюбивый папа смог пережить этот плен…
Гринда успокоила меня.
— Вы плохо знаете своего отца. У него светлая голова и крепкая воля. Такие дельфины, как он, сумеют приспособиться к любым условиям и не уронить своего достоинства.
Еще больше подробностей сообщил нам тот самый бегемот, на которого ссылалась гринда в своем рассказе.
Бегемота мы разыскали без особого труда — он жаловался на старческие болезни и потому старался не покидать насиженного места.
— Мне о нем рассказывала знакомая горбуша, — доложил бегемот, то и дело отдуваясь и громко шлепая губами. — Совсем недавно, — повторил он очень громко, потому что был глуховат и, как все глухие, считал, что мы тоже плохо слышим.
Бегемот уверил нас, что, по словам горбуши, отец, хотя и прикован толстой якорной цепью к железному столбу океанария, однако судьбой своей доволен.
— Не может этого быть, — возмутилась гринда, — его залучили обманом!
— Я тоже поначалу так думал, — сказал бегемот, — но горбуша врать не будет, Майна-Вира хвастал, что сам подписал контракт на десять лет: ему очень льстило, что по истечении этого срока ему обещали присвоить какое-то ученое звание.
Последние слова бегемота я слушал, стараясь не смотреть на гринду. Только теперь я понял, что вместе с любознательностью можно унаследовать и честолюбие…
Мне не пришлось долго уговаривать гринду изменить первоначальный маршрут, чтобы повидаться с отцом. Беспокоило только одно: узнаю ли я его? Ведь прошло много лет с тех пор, как мы последний раз видели друг друга.
Я уже, кажется, говорил, что, в отличие от моей нежной мамаши, вечно занятый служебными делами отец не очень-то баловал меня вниманием.
Но это ничуть не мешало мне гордиться своим отцом. Как-никак он был единственным дельфином, щеголявшим в бескозырке и полосатой тельняшке. К тому же во всем подводном мире только он — мой отец — курил трубку и, глотая дым, выпускал его изо рта красивыми кольцами. «А вдруг он бросил курить? — подумал я. — Как же я его тогда узнаю без трубки в зубах?»
Вся надежда оставалась на бескозырку. Но, по словам того же бегемота, он променял матросский головной убор на какую-то немыслимую восьмигранную фуражку с блестящим козырьком.
Носит ли он хотя бы свою традиционную тельняшку? Если он заменил ее какой-нибудь нейлоновой безрукавкой — тогда уж мне его никак не узнать.
Никаких других особых отличий Майна-Вира не имел. Обыкновенный дельфин. Рост нормальный, плавники средней упитанности, хвост серо-бурый в мелкий горошек, такой же, как у всех дельфинов старшего поколения.
— Вы плохо к нему присматривались, — сказала с легким укором гринда, выслушав мои рассуждения. — Одинаковых отцов у нас, дельфинов, не бывает. Они всегда разные. Есть хорошие и есть плохие.
Я хотел возразить, что кроме плохих и хороших отцов существует еще одна категория. Никакие. И если не лукавить, то именно к этой разновидности и следует отнести моего папашу.
Однако я промолчал. Ведь было бы по меньшей мере вопиющей бестактностью осуждать отца, которого так плохо знал, что даже не запомнил его физиономии.
Впрочем, наша беседа с гриндой на этом и кончилась. Основательно продрогнув на сильном ветру, она, чтобы согреться, нырнула на самое дно, и я с радостью последовал ее примеру.
На этот раз нам совершенно неожиданно повезло. Мы очутились в уютно обставленной всевозможными камнями океанской впадине, где нас радушно встретили и сразу же, без промедления, напоили густым и сладким китихиным молоком.
Такие впадины на дне океанов и морей встречаются довольно часто. У людей, как рассказывала мне всезнающая гринда, подобные места носят название «молодежных кафе», у морских животных их называют просто «впадина».
Здесь, в привычной морской обстановке, любой дельфин или кит, а то и морские скаты — в общем все, кроме акул, касаток и барракуд, могут напиться молока, закусить щукой, а захотелось чего-нибудь остренького — пожалуйста: устрицы и черепахи сами лезут тебе в рот.
Увидя гринду, посетители приветственно замахали хвостами, и в знак особого к ней уважения дирижер оркестра — молодой талантливый муксун исполнил ноктюрн собственного сочинения. Виртуозно водя угрем по рыбе-пиле, он извлекал из этого неприхотливого инструмента такие чарующие звуки, что совершенно растрогал и гринду, и меня.
Впадина оказалась переполненной до отказа.
У входа стоял длинноусый морской кот — уже давно потерявший левое ухо и полхвоста в схватке с браконьерами. Он усадил нас на почетное место — в самой середине впадины и не успокоился до тех пор, пока проворная официантка стерлядь не приняла у нас заказ.
— Вы уж извините, — грациозно покачиваясь, сказала стерлядь, — но придется минутки три обождать… Очень много посетителей, а официанток не хватает. Нас всего-то четыре десятка, а все нервничают, чуть задержалась — жалуются…
— Да вы не беспокойтесь, дорогая, — сказала гринда, — мы ведь сюда отдохнуть приплыли. Лучше скажите, почему у вас такое множество посетителей?
— А у нас сегодня гастролируют гости с побережья, — вмешался морской кот.
— Что же это за гости? — полюбопытствовал я.
Но тут снова заиграл оркестр и все тот же неутомимый морской кот, уже в качестве конферансье, появился на эстраде и, поглаживая усы, объявил:
— Сейчас выступают наши дорогие звезды побережья, вокальный ансамбль «Поющие лягушки». Солистка — прославленная исполнительница интимно-подводных романсов и болотно-лирических песен — Кривая Жаба!
И мне, и гринде талант Кривой Жабы уже был хорошо известен — о ней говорили с восторгом во всех океанах и морях, ей подражали молодые лягушки, а ее любимые песни распевали даже лишенные музыкального слуха лещи. В репертуаре Кривой Жабы были, главным образом, песни, которые она слышала от людей, проживающих вблизи облюбованного ею болота. Восторженные посетители заставляли уже совершенно осипшую вокалистку бисировать по нескольку раз. Особенным успехом пользовалась песня «Вода, вода — кругом вода».
После концерта, когда были съедены щучьи шашлыки, за нашим валуном завязалась оживленная беседа, и уже, не знаю каким образом, темой разговора стал мой отец. Началось все с пожилого осетра-туриста, он совсем недавно прибыл из дальнего похода и теперь охотно угощал нас своими удивительными рассказами.
— Видел я собственными глазами, — сообщил осетр, — одного забавного дельфина. Он находится в специально построенном аквариуме. Ну, прямо как рыба. А питается исключительно водяными растениями в протертом виде. Вегетарианцем себя объявил.
— Слышала я про этого сумасшедшего дельфина, — вмешалась в разговор официантка, убиравшая посуду и поставившая на ее место раковины, наполненные до краев пенистым китихиным молоком. — На рыб даже внимания не обращает и, кроме сока морской капусты, ничего не пьет.
— Это еще не беда, — горестно вздохнул морской кот. — С акулами, говорят, дружит. Вот что позорно. И чтобы завоевать их расположение, дошел до того, что рассказывает антидельфинские анекдоты. Уж, кажется, сам дельфин, зачем же на своих же сородичей грязную клевету возводить?
Тут на огонек залетело семейство летающих рыб. Одна из них, узнав, что разговор идет о дельфине Майна-Вире, очень обрадовалась.
— У меня самые свежие и достоверные сведения, — запыхавшись, проговорила она. — Я видела его во время выступления. Потрясающе талантливый дельфин! Он так поет! Так играет! Так умно и весело разговаривает, что всех приводит в восторг. Но он очень гордый, и, когда я пыталась с ним заговорить, он просто обругал меня и сказал, чтобы я летела куда-нибудь подальше и больше не попадалась ему на глаза!
Все, что мы узнали за короткий срок от постоянных посетителей впадины, к великому нашему огорчению, подтвердилось и позже.
Буквально в каждом водоеме, будь это даже канал, в котором редко встретишь не пахнущую керосином щуку и всегда плывут банки из-под рыбных консервов, везде, повторяю, мы слышали столько всяких рассказов об удивительном дельфине Майна-Вире, что уже трудно было отличить, где правда, а где порочащая отца сплетня, сочиненная каким-нибудь завистливым ужом.
Только спустя две недели мне суждено было убедиться в справедливости океанской молвы.
На деле все обстояло во много раз хуже, чем утверждал турист-осетр, официантка стерлядь, морской кот и летающая рыба — все вместе взятые.
Случилось самое ужасное. Отец не узнал не только меня, но и гринду. Он принял ее за одну из своих многочисленных поклонниц, которые, как я помнил еще с детства, встречали его томными вздохами и по всякому поводу дарили аппетитные букеты вкусных и витаминозных океанских цветов.
Я стоял чуть в стороне и несколько раз от стыда погружался в воду, с тем чтобы не слышать, какие плоские и развязные комплименты отпускал гринде мой дорогой папаша.
Единственный слух, который не подтвердился, касался внешнего вида Майна-Виры.
Бескозырку он заменил не фуражкой, а светло-серой шляпой с коротенькими полями и широкой узорчатой лентой.
Поверх полосатой тельняшки была небрежно накинута темно-коричневая куртка из крокодильей кожи. Несколько обвислый, потрепанный временем отцовский хвост украшали сверкавшие на солнце медные браслеты, а вместо трубки он безостановочно жевал резинку и препротивно чавкал.
Уж на что корректная гринда, и та не выдержала:
— Первый раз вижу чавкающего дельфина! И где вы только научились жевать эту противную резину?
— Я горжусь, мисс гринда, — побрякивая браслетами, гордо сказал отец, — что последние годы вращаюсь в самом изысканном обществе. Уж кто-кто, а владелец моего океанария, мистер Врушнинг, лучше вас знает, как должен вести себя такой незаурядный дельфин, как я! Если хотите знать, то это он — мой босс, научил меня жевать резинку и чавкать. И вообще, моя славная рыбка, вы мне нравитесь, и я приглашаю вас прийти сегодня на мое выступление и послушать, как я вычмокиваю попурри из матросских песен! Успех грандиозен!
Отец приподнял шляпу и, подмигнув гринде, исчез в воде.
— О, Нептун мой! — всхлипнула вдруг гринда. — И этого дельфина я любила и люблю до сих пор!
Я сделал вид, что не слышал слов гринды. Она, видимо, до сих пор не теряла надежды, что отец узнает в ней ту самую красавицу, чью любовь, в свое время, он не сумел оценить, как подобает настоящему, высоконравственному дельфину.
Чтобы не мешать моей наставнице предаваться своим воспоминаниям, я подплыл к воротам океанария. Прямо перед глазами раскачивался на ветру огромный красочный плакат.
Наконец-то представился случай впервые применить на практике усвоенные знания, и я довольно бегло прочел по складам следующие слова:
Нет ничего удивительного, что, несмотря на наш ранний приплыв, множество людей толпилось у деревянной постройки с надписью «Касса». И как мне, с помощью гринды, удалось понять (сам я тогда еще, не имея практики, очень многих слов не понимал), все они спорили и ругались с каким-то, сразу мне показавшимся знакомым, человеком.
Ну, понятно, ошибки произойти не могло. Перед моими глазами был не кто иной, как тот самый муксуноподобный толстяк, простреливший мне плавник и пытавшийся связать меня цепью. Разжиревший еще больше, он находился так близко от нас, что я даже чувствовал идущий от него острый неприятный запах, который издают дохлые киты и который, очевидно, очень любят и дорого ценят люди.
— Так вот от кого спасла вас ваша Лида Катушкина! — воскликнула гринда, когда я поделился с ней своим открытием. — Этого дрянного человечка знают в подводном мире уже давно. Он прославился тем, что организовал акционерное общество по эксплуатации подводных ресурсов, под названием «Концы в воду». Раньше он торговал земельными участками, потом разбогател и стал продавать будущие участки на луне. Но с луной их что-то затерло, и, не теряя времени, они раскинули свои щупальцы под водой. Все моря и океаны они разбили на микроучастки и уже начали извлекать огромную прибыль с охоты на дельфинов. Не будь тогда поблизости вашей доброй и бесстрашной аквалангистки, — закончила свое объяснение гринда, — вас бы постигла участь несчастного отца!
Тем временем толстопузый коротышка кричал на кого-то из своих подчиненных так громко и визгливо, что проходивший вблизи солидный косяк хека в панике повернул совсем в противоположную сторону, чем та, на которую указывал на причалившем к берегу траулере эхолот.
— Я тут хозяин! — кричал коротышка капитану траулера. — И я требую, чтобы вы покинули территорию моего океанария!
Толстопузый кричал долго, но я, как ни старался, не мог разобрать почти ни одного слова.
— И хорошо, что не разобрали, — сказала гринда, когда я поделился с ней своим огорчением. — Вся его речь состоит из бранных слов. И если ваш отец будет ему подражать, то уж пусть не возвращается к дельфиньему образу жизни, а доживает свой век среди людей!
Готовый к выходу, отец стоял у лестницы, ведущей на подмостки океанария. Когда мы остановились в нерешительности, раздумывая над тем, как бы поудобнее расположиться, он все-таки заметил нас.
— Вы уже здесь? — вяло, совсем чужим голосом спросил отец.
Сейчас он ничуть не напоминал того развязного старого дельфа, каким мы его видели еще недавно.
— Вы же нас сами пригласили, — более чем сдержанно ответила гринда.
Отец только устало вздохнул и одернул свою крокодилью куртку.
— Да-да… посмотрите… обязательно… посмотрите… Как-никак — сенсация века…
Я стоял совсем рядом и на этот раз мог как следует разглядеть его.
Он действительно совсем-совсем старый… И зубов у него всего только три или четыре. И глаза слезятся, как у какой-нибудь наваги, давно потерявшей счет прожитым годам. А уж цвет кожи и определить было трудно. Вся она какая-то дряблая, в толстых морщинах и красных пятнах.
Мой бедный отец! Опечаленный, одинокий, стоял он с опущенной головой, с крупными ссадинами на лице, словно только что потерпел обидное поражение в схватке с малолетней акулой. Он безучастно разглядывал то меня, то гринду, и, видимо, мы его ничуть не интересовали.
Неизвестно, как долго бы отец пребывал в таком состоянии, если бы снова не появился хозяин океанария. Теперь уже он не кричал, не ругался, а наоборот, страшно заискивал, подобострастно изгибался и говорил таким сладким голосом, что я даже пустил слюну, ощутив вдруг вкус агар-агара…
— О чем задумались, мой дорогой кормилец? — спросил хозяин океанария. — Какие мысли терзают вашу драгоценную голову?
— Да так, — неопределенно ответил отец, — молодость свою вспомнил… жену покойную… сына своего… Давно это было. Очень давно…
Заметив, что отец снова уставился в одну точку, хозяин выразил явное беспокойство.
— А вот думать-то вам об этом и не рекомендуется… Помните нашу договоренность? Что было — то давно прошло. С тех пор как подписан контракт — вы не просто дельфин, а величайший артист мира и его окрестностей! Вы чудо века! У вас есть только настоящее и будущее!.. Прошлого нет!.. Прошлое — прошло… Навеки! Навсегда!
Словно испугавшись собственного крика, хозяин вдруг заулыбался, захихикал и, поспешно вытащив из кармана какую-то баночку, достал оттуда несколько маленьких белых крупинок.
Стоило только отцу увидеть банку, как он сразу же оживился, вытянул голову, широко раскрыл рот.
— Ну уж так и быть, — хихикая, сказал хозяин, — так и быть… Прими три штучки.
Проглотив крупинки, отец сразу же неузнаваемо переменился.
Он снова, как и в первую встречу, подпрыгивал, смеялся без всякой причины, и взгляд его, недавно еще такой задумчивый и беспокойный, снова стал бездумным и пустым.
— Пора топать, моя крошка! — хлопая по спине отца, весело проговорил коротышка. — А после выступления я тебе, так и быть, дам еще три зернышка!
От этих слов Майна-Виру охватил такой бурный приступ радости, что он, даже не обернувшись в нашу сторону, будто бы нас тут и не было совсем, зачавкал, засвистел, и вскоре я услышал его голос, обращенный к восторженно встретившей его публике:
— Алло! Добрый вечер, леди и джентльмены! Дельфин Майна-Вира шлет вам привет и лучшие пожелания!
— О-о, негодяй! — чуть не плача, повторяла гринда, и от негодования пальцы ее больно впивались в мое тело. — Подлец! Преступник!
— Вы о ком? — спросил я.
— О его хозяине. Теперь понятно, почему Майна-Вира не узнал ни вас, ни меня. Этот хищник отбил у него память. Белые зернышки — это же гашиш! Ваш отец плохо кончит. Он стал наркоманом!
Последние слова гринды заглушили гулкие раскаты грома. Океан загудел, ветер поднял такие волны, что мы вынуждены были подплыть еще ближе к океанарию.
Однако, несмотря на сверкавшую в темноте молнию, ни один человек не поднялся с места.
Держась за канаты, Майна-Вира, очевидно боясь нарушить контракт, только что закончив клоунаду, сменив шляпу на мичманку, пел матросскую песенку, которую я слышал от него еще в далеком детстве:
Волны с грохотом ударили в стены океанария. Раздался страшный треск.
— Смерч! — крикнула мне гринда. — Ныряйте!
— Спасайтесь! — неслось отовсюду. — Спаса-а-йтесь!
— Карраул…
— Будьте здоровы! — кричал вслед разбегающимся в панике зрителям Майна-Вира. — Покупайте универсальные зонтики фирмы Штрумен и К°! Попутного ветра! Шесть футов вам под килем!
Лишь на другой день стали известны подробности катастрофы. Смерч разрушил только океанарий. Из людей никто не пострадал. Если не считать хозяина. Он, говорят, ругался так громко, что временами даже умудрялся перекричать шум взбесившегося океана.
— Я остался нищим! — вопил хозяин. — Я разорен!.. «Сенсация века», дельфин Майна-Вира исчез!
Как всегда после сильной бури, наступила такая тишина, что слышно было, как взбираются по скользкому берегу смытые со своих насиженных мест лягушки.
Плыть было легко, и я рассчитывал, что не пройдет и месяца, как мы будем в Черном море.
По пути мы подробно обсуждали предстоящие встречи с попугаем Адвентистом и моей знакомой аквалангисткой.
Тем неожиданнее явилось вдруг решение гринды немедленно вернуться к месту катастрофы. Она мотивировала это тем, что очень волнуется и до сих пор никак не может успокоить свои нервы.
Я истолковал состояние гринды очень прямолинейно и по своей привычке давать советы даже тогда, когда меня об этом не просят, рекомендовал для успокоения нервов запивать проглоченную щуку свежим соком морской капусты.
Гринда негодующе фыркнула и сердито ударила хвостом по воде.
— Иногда, — сказала она, успокоившись, — меня просто удивляют ваши советы, мой дорогой ученик. Речь идет не о пищеварении, а о моем душевном состоянии. Я никак не могу себе простить, — с горечью произнесла гринда, — что не попробовала уговорить Майна-Виру уплыть от этого противного человека.
Кто знает, может быть, она ждала, что я последую вместе с ней и тем самым на деле продемонстрирую любовь к отцу? Но, видимо, не так уж горячи были мои сыновьи чувства. К тому же на этот раз я ничуть не сомневался в гибели Майна-Виры. Что касается гринды, то ее решение было бесповоротно.
— У меня почти нет надежд, что ваш отравленный наркотиками, несчастный отец смог уцелеть, и тем не менее я хочу вернуться к месту нашей последней встречи и постараться пролить какой-нибудь свет на исчезновение этого выдающегося дельфина. Я прошу вас, — сказала, прощаясь, гринда, — если Адвентист жив — то дайте мне об этом знать. А если он уже протянул лапки и уподобился высохшей на солнце рыбьей чешуе, то поклянитесь, что, следуя обычаям древней Индии, развеете его прах по ветру и произнесете надгробную речь.
Глядя на то, как, расставаясь, мы плачем в четыре глаза, даже безжалостный кровавый ястреб, пролетавший в этот момент над океаном, уронил крупную слезу.
А может быть, это была не слеза? В моем тогдашнем состоянии было нетрудно и ошибиться.
Как только я очутился в Черном море, меня приветствовал знакомый писк:
— Кого я вижу! Уж не дельфин ли Бывалый посетил наш самый красивый в мире водоемчик?!
Ну да, так и есть! Она! Моя хорошая знакомая скумбрия!
Сразу ее и не узнаешь. Вроде как располнела. И чешуя не отливает серебром, как прежде, а больше похожа на матовый жемчуг.
— А я уж думала, что вы предпочитаете странствовать, находясь в закрытом помещении.
Я недоуменно повел хвостом:
— Простите, не понял… Вы, кажется, сказали что-то остроумное?
— Ничего не поделаешь! — печально призналась скумбрия. — С годами тяжелеет не только наше тело, но и наши остроты…
Выяснилось, что, говоря о «путешествиях в закрытом помещении», скумбрия имела в виду некоего попугая, который совершил длительный переход из Индийского океана в Черное море, находясь в брюхе акулы.
— Вы о каком попугае говорите? — не скрывая своего повышенного интереса, спросил я.
— По-моему, — ответила скумбрия, — за все время, что мы, скумбрии, существуем, это единственный попугай, которого удалось проглотить акуле. Как очутился он в океане, понятия не имею!
Чувствуя, что напал на желанный след, я решил расспросить скумбрию как следует.
— Скажите, а вы сами видели этого попугая?
Скумбрия попыталась увильнуть от ответа.
Только после неоднократного повторения вопроса она объяснила причины своего нежелания вести более подробный разговор о заинтересовавшем меня предмете.
— Да, видела собственными глазами, — сказала она после трехкратного повторения вопроса. — С попугаем я не только знакома, но даже имела с ним довольно продолжительную беседу. Случилось это на второй день после того, как спасенная вами аквалангистка Катушкина извлекла его из акульего живота. Лично я никогда не забуду этот день! Ведь если бы не вы, то аквалангистки Катушкиной уже давно не было бы в живых!
Моя схватка с желтой акулой, видимо, произвела на скумбрию огромное впечатление.
Не скрою, что в другое время я был бы не прочь услышать эту историю и в более подробном изложении, но только не сейчас.
— Ну уж ладно, так и быть, — объявила скумбрия, с явной неохотой возвращаясь к интересующей меня теме. — Впервые я увидела этого попугая на берегу, после купанья он грел на солнце свои больные ноги. Заметив меня, попугай даже не шевельнул крылом, а когда я назвала свое имя, он ни с того ни с сего стал облизываться и хриплым голосом сказал: «Мы с вами, скумбрия, давно знакомы… и вы мне очень понравились». Представьте себе, этот только что выстиранный урод имел в виду скумбрию горячего копчения! Вы понимаете сами, — закончила свой рассказ скумбрия, — что после таких слов я потеряла всякий интерес к этому противному скумбрееду!
Когда я поведал о цели своего приплыва в Черное море, скумбрия тут же выразила полное одобрение и обещала свою помощь. Но захочет ли она стать посредником между мною и оскорбившем ее попугаем? Без содействия же Адвентиста я никак не мог обойтись. Только он, знаток превеликого множества языков от древнеобезьяньего до сравнительно молодого языка речных форелей, мог стать посредником в предстоящей беседе с Лидой Катушкиной.
План мой был прост. Надо срочно через Адвентиста сообщить Лиде Катушкиной о моем прибытии. Но мне самому, без помощи скумбрии, не так-то легко отыскать место их пребывания. А время дорого. Пройдет еще неделя, того и гляди, усилится ветер, начнутся штормовые дни, а в плохую осеннюю погоду люди, как меня уже предупреждала гринда, не любят задерживаться у берегов моря.
Нет, нет, надо действовать немедленно. Попробую как следует поговорить со скумбрией.
Понятно, попугай был не совсем тактичен. Уж на что не самолюбивы барабульки и бычки, но и те горько обижаются, когда их принимают за рыбные консервы. А каково же было легкоранимой, самолюбивой и нежной скумбрии услышать от попугая комплимент сугубо гастрономического свойства!
И все-таки мне удалось доказать скумбрии, что оскорбление, нанесенное ей попугаем, не что иное, как результат длительного нахождения в отвратительных условиях и связанное с этим неизбежное загрязнение мозговых извилин.
— Ладно уж, — согласилась скумбрия, — поговорю еще раз с этим грубияном… Только вы, пожалуйста, не уплывайте далеко… Мне надо вернуться до захода солнца… У нас сегодня танцы, и меня ждут.
Пока скумбрия выполняла мое поручение, я решил порадовать гринду.
В эфире было сравнительно просторно. Без особого труда я настроился на Индийский океан, надеясь, что если не сама гринда, то кто-нибудь из ее бывшей свиты постарается доставить мою дельфинограмму в ее собственные руки.
Текст состоял всего из двадцати пяти слов.
«Адвентиста увижу скоро Готовлюсь свиданию Лидой Катушкиной Скучаю беспокоюсь вашем здоровье Нахожусь левый берег Черного моря точный адрес сообщу дополнительно Вода вам и щука[3] Бывалый».
Ответа ждал долго.
И вдруг кто-то рявкнул. Раз, второй, третий. Как хорошо, что в бытность свою на обучении у гринды я, вперемежку с человеческими языками, изучил еще практически никому не нужные, жаргонные выражения гренландских белых медведей.
Сейчас это мне пригодилось. Какой-то медведь продиктовал следующий ответ: «Не беспокойся Завтра увижу гринду все передам».
Заканчивался ответ привычными в медвежьем обиходе словами: «Жму лапу!»
В данном случае вошедшая в поговорку «медвежья услуга» являлась просто бесценной, а что касается лапы — то он просто забыл, что разговаривает с дельфином.
Интересно все-таки, куда же это занесло гринду? Ведь, насколько мне известно, белые медведи преимущественно обитают в арктических водах. Но там, где льды, — гринде делать нечего.
Не иначе как она вернулась в Атлантику, решил я. В Атлантике тоже иногда можно встретить белого медведя…
— Вот видите, как я быстро обернулась, — услышал я характерную для скумбрии скороговорку, — как это говорят веселые пикши: одна жабра здесь, другая там!
Я хотел поблагодарить ее за оперативность, но разве скумбрия даст тебе открыть рот, если она еще как следует не наговорилась?
По ее словам, на этот раз попугай оказался вполне терпимым стариканом.
— Я его у самого берега встретила, — продолжала свой доклад скумбрия. — Он грязевую ванну принимал и вел себя вполне прилично. Даже вялеными червяками угощал. Только я отказалась. Прямо не знаю, что со мной, но не могу есть у посторонних. Стесняюсь. А потом я ему передала все слово в слово, как вы просили… Мол, здесь находится тот самый дельфин, который получил свое образование у вашей хорошей знакомой — гринды… Если бы вы только слышали, как он меня благодарил за такую приятную новость! Так рассыпался, так передо мной рассыпался, что того и гляди от него одна труха останется. Очень уж он вашу гринду расхваливал. Попугай, а какие приятные слова выговаривает! Не то что некоторые рыбы. Взять хотя бы тех же ершей, разве от них услышишь теперь нежное слово? Одна грубость. Вот и думаешь другой раз: лучше самой крючок проглотить, чем услышать их ершистые выражения! Честное слово…
Боясь обидеть скумбрию, я на этот раз проявил выдержку и терпение.
На мою радость, она сама поняла, что ее занесло, и уже в дальнейшем не отвлекалась от главной темы.
Это не значит, что в рассказе скумбрии совсем отсутствовали раздражающие длинноты и необязательные подробности. Все это было. Но было и главное. Был подробный отчет о разговоре с Адвентистом, который, по согласованию с его теперешней покровительницей, тут же, в присутствии скумбрии, настучал своим клювом на оборотной стороне какого-то пожелтевшего папируса письмо следующего содержания:
«Сентября дня сорок пятого…
Благослови тебя Аллах, Иегова, Магомет, Будда, Христос и прочие боги! Да будет вечно под тобою спокойна вода, а за тобою умеренный ветер, достойный ученик предостойнейшей гринды!!!
Пишет тебе легендарный Адвентист — ученый папирусолог, лингвист и полиглот, знаток физики (обыкновенной и квантовой), доктор всех возможных и невозможных наук, основоположник начертательной геометрии и сочинитель массовых песен различных эпох и народов.
Вместе со мной, мудрым попугаем, повторившим подвиг библейского Ионы, жаждет тебя видеть и разговаривать с тобой при моем посредничестве моя спасительница Лидия Катушкина, чьим спасителем, в свою очередь, являешься ты, мой дельфинисинус (по-гречески), дельфиньяно (по-итальянски), дельфиниш (по-французски), дельфинненгер (по-немецки) и дельвьюм (по-английски)»[4].
— Они ждут вас сразу же, как взойдет луна, — сказала скумбрия, когда я наконец кончил разбирать попугаевы иероглифы. — А доплыть до них — сущий пустяк. Дуйте прямо до первого водоворота, а потом заверните чуть-чуть вправо, увидите башню — так это совсем не то, что вам надо, и здесь вы сделаете небольшой крюк, но не забудьте сразу же свернуть влево… А как заметите палатку, старайтесь больше не сворачивать и плывите до второго водоворота. А уж там вам каждый судак скажет, в какую сторону надо повернуть. Это самый короткий путь, — не преминула похвастать скумбрия, — я его сама нашла… перед тем как заблудиться.
После долгих расспросов и блужданий я наконец вышел на правильный путь. Теперь уже был ясно виден купол башни. Несмотря на темноту, можно было даже прочесть крупную надпись, состоящую из одного, до сих пор непонятного мне слова:
Я миновал уже пятый водоворот, как внезапно в эфире раздался знакомый рев. Белый медведь, видимо, был очень обязательным животным и не поленился снабдить меня новой информацией. Как он выяснил через знакомых тюленей, гринда неожиданно отправилась в Индийский океан.
— Но вы не отчаивайтесь, — успокоил медведь, — я принял меры. Вдогонку гринде послана сверхскоростная черепаха.
«Что же такое произошло с гриндой? — забеспокоился я. — Почему ей вдруг понадобился Индийский океан?»
Я уже был близок к цели, как вдруг на меня хлынули визжащие, хрипящие и стонущие звуки. Вглядевшись, я увидел попугая. Он сидел на берегу и возился с каким-то ящичком. Из этого ящика и раздавался невероятной силы грохот, треск, визг и крики.
Заметив мое приближение, попугай проявил бурный восторг. Сквозь шум я отчетливо слышал его приветственные возгласы:
— Виват! Банзай! Ура! Салют!
Какое-то время я стоял оглушенный и растерявшийся, не двигаясь с места. Но вот сильный луч осветил прибрежный затон, и я увидел знакомую фигуру аквалангистки Лиды Катушкиной.
Это была она, все такая же стройная. Она ничуть не изменилась с тех пор, как я увидел ее впервые…
Я даже немного опечалился, вспомнив, как старалась сохранить свою фигуру моя уже не молодая мама.
На какие только муки она не обрекала себя. Она отказывалась от агар-агара, уверенная, что от сладкого полнеют, ограничивала дневной рацион всего лишь сорока пятью щуками среднего калибра и всегда уходила после обеда совершенно голодная.
Бедная Лида! Неужели и она вынуждена приносить такие же невероятные жертвы на алтарь красоты?!
— Да выключите вы ваш противный транзистор! — весело приказала Лида, и Адвентист, не без сожаления, ударил клювом по какой-то клавише. Ящик сразу замолк.
Когда попугай поднялся мне навстречу, я обнаружил, что нахожусь не на берегу моря, а в специально оборудованном затоне, откуда по широким ступенькам можно выйти на сушу.
Попугай подпрыгнул и уселся на жердочке.
— Не правда ли, комфортабельно? — спросил он меня, показывая на сделанное для него нехитрое сооружение.
Говорил он со мной по-дельфиньи, но с очень сильным греческим акцентом.
В знак своего расположения попугай поскреб мою спину своими острыми коготочками и даже клюнул несколько раз по-отечески в лоб.
— Привет! Привет! Привет! — услышал я голос Лиды Катушкиной.
Вслед за этими словами я ощутил уже знакомое мне прикосновение теплых рук, от которых шел нежный запах свежих водорослей и китовой амбры.
— Это очень хорошо, это очень хорошо, это просто здорово! — обрадованно напевала Лида и от переполнивших ее чувств прыгала на одной ноге. — Можно я вас как следует поглажу?
В знак согласия я кивнул головой, но Адвентист, не глядя в мою сторону, важно откашлялся, нацепил пенсне и начал переводить:
— Лидия Катушкина просит вашего милостивого соблаговоления разрешить ей…
Я вежливо остановил попугая:
— Переводить не надо. Я, правда, на русском языке еще говорить не умею, но понимаю все.
Явно недовольный, что его перебили, Адвентист, очевидно в отместку, чуть ли не десять минут переводил Лиде сказанные мною пятнадцать слов.
— Хорошо, что вы понимаете русский язык, — сказала Лида, — а то Адвентист, хоть и полиглот, но переводит, по-моему, все на восточный манер. Очень уж витиевато и с ненужными подробностями… Прошу без ваших попугаевых штучек! — сердито прикрикнула Лида, заметив, как обиженный ее словами Адвентист ударил клювом по клавише транзистора, чтобы заглушить неприятную для него речь.
Лида поставила транзистор подальше от попугая и, видя, что он продолжает хмуриться, поцеловала своенравного старца.
— Ну, не сердись, дедуля. Я больше не буду. Не сердишься?
— На сердитых воду возят, — бойко проговорил попугай и тут же дал пояснение: — Народная пословица. Сборник крылатых слов. Том первый, страница девяносто восьмая. Бесплатное приложение к журналу «Нива», Санкт-Петербург, год — тысяча девятьсот десятый…
— Не правда ли, эрудированный старикан! — снова поглаживая мою спину, сказала Лида. — Он мне о вашем дельфиньем житье тысячу баек рассказал. И про гринду тоже. Так что я в курсе.
— А как вам нравится моя жердочка? — ни с того ни с сего вмешался в наш разговор попугай. — Вы знаете, на чем я сижу? Нет, вы не знаете, на чем я сижу!
— Ну, чего пристал? — укорила попугая Лида Катушкина.
Адвентист смиренно склонил голову, буркнул: «Пардон, мадемуазель» — и, видимо, забыв, что он попугай, залаял по-собачьи.
Продолжалось это безобразие всего минуту.
Адвентист поймал на себе недовольный взгляд Лиды и страшно смутился.
— Простите… — извинился он, — со мной это случается… Нет-нет, знаете ли, да прорвется попугаево нутро.
— По Павлову, — улыбаясь, сказала Лида, — это называется сигнальная система.
— Про попугаев у Павлова нет ни слова, — аппетитно пощелкивая семечками, важно отозвался Адвентист.
Я увидел, что этот попугай порядочный задира и ему явно не терпелось затеять какой-нибудь научный спор, не столько, понятно, для установления истины, сколько по извечной попугаевой привычке — показать свою эрудицию. Только ничего у него на этот раз не получилось.
Откуда-то сверху послышались частые звонки.
— Товарища Катушкину к телефону! Товарища Катушкину к телефону! — явно повторяя слышанные им ранее слова, прокричал попугай.
Видя, что Лида бросилась к выходу, Адвентист сказал ей вдогонку:
— Посмотрите в ящике… нет ли газет… И захватите заодно семечек… Только чтобы не очень пережаренных.
— Все будет сделано, мой великий повелитель! Разрешите выполнять?
Лида Катушкина откозыряла попугаю и, смеясь, побежала наверх.
И вот здесь я обнаружил, что мудрый Адвентист начисто лишен чувства юмора. Любой дельфин сразу бы понял обращенные к нему слова Лиды не иначе, как шутку. Попугай же важно поскреб свой сильно поредевший хохолок и вполне серьезно заметил:
— Не могу жаловаться… здесь меня ценят… Однако, уважаемый дельфин, — вспомнил он, — вы так и не ответили на мой вопрос…
— Какой вопрос?
— Тот самый — «на чем я сижу?».
— Я же сказал, на жердочке…
— Вот и не угадали, — сердито нахмурился попугай. — К вашему сведению, я сижу не на жердочку, а на костях своего врага. Жердочка сделана из позвонка поглотившей меня и убитой вами желтой акулы! Вот так! Ха-ха-ха! — зловеще рассмеялся Адвентист. — Может ли попугай лучше отомстить акуле? Ха-ха-ха!
Я внимательно обнюхал жердочку. Да, это действительно позвонок акулы. Но чтобы превратить эту кость подводной хищницы в предмет повседневного попугаева обихода, нужно было много поработать.
— Объективность требует отметить, — продолжил свою речь попугай, — что в данном случае я только подсказал идею, а выполнение, то есть реализацию ее, взяла на себя наша милейшая, наша умнейшая…
— Опять этот древневосточный подхалимаж! — сердито остановила попугая вошедшая Лида и обратилась ко мне: — Вам доводилось пробовать пищу, которую едят люди?
Адвентист на этот раз слово в слово перевел мой ответ.
— Да, в мои молодые годы папа служил в подводном флоте, и ему давали компот… много компота… Я очень любил компот… Но это было давно… я даже забыл его вкус…
— Тогда полный порядок! — сказала Лида. — Как раз сегодня в меню самый лучший компот в мире. Экстралюкс. Сплошные витамины. Небывалая калорийность! Сию минуту!
Вскоре она вернулась, таща большой железный бачок, объемом не меньше чем четверть хорошего озера.
— Простите, — извинилась Лида, — но с посудой нас затирает. Ни фарфора, ни серебра. Так что не стесняйтесь, наворачивайте прямо из бачка.
Я не заставил долго себя просить.
Опустошив бачок, я обратился к гостеприимной хозяйке с благодарностью и высказал примерно такую мысль, что если бы даже люди не изобрели ничего, кроме консервированного компота, то одним этим кушаньем они утвердили бы свое превосходство во всей вселенной.
Собственно, я сказал это менее высокопарно, но Адвентист, привыкший к красотам древнего стиля, и на этот раз остался верен себе.
Тем временем мой переводчик, вооружившись очками, уткнулся в принесенные ему газеты. Я задал обычный в этих случаях вопрос «нет ли чего интересного?».
Попугай тяжело вздохнул, и по его гримасе я понял, что, с его точки зрения, ничего интересного в подводной газете нет.
— Разве они умеют писать? — скрипуче произнес он. — Не знаю уж, как вы, дельфины, а даже мало-мальски смышленый попугай вряд ли найдет в этих газетах что-нибудь интересное для себя… А вот раньше…
Здесь я обнаружил еще одну странную черту попугаева характера. Восхищаясь, например, газетами древней Греции, он то и дело сыпал именами прославленных и высокочтимых философов, ученых, писателей, при этом каждый раз не забывал подчеркнуть, что со всеми этими людьми был в коротких приятельских отношениях и все они очень ценили его собственные таланты.
По смеющемуся, снисходительно улыбающемуся лицу Лиды Катушкиной можно было определить, что замеченная мною слабость Адвентиста известна ей уже давно.
— Э-э! — неожиданно вскрикнул попугай, тыча клювом в развернутую газету «Подводные новости». — Тут, кажется, что-то про дельфинов написано. Не жирно, правда. Всего две заметки. Ну да хоть что-нибудь!
Эти две заметки Адвентист прочел вслух.
Все разумные существа, обитающие в Индийском океане, готовятся к торжественной встрече своей любимицы гринды, которая возвращается на днях из дальнего путешествия. Но не дремлют и ехидные акулы. Вместе с барракудами они усиленно мутят воду, распространяя всевозможные небылицы, порочащие нашу общую любимицу. По имеющимся у нашего корреспондента сведениям, созданы команды дельфинов, взявших на себя обеспечение безопасности гринды.
В подводном ресторане «Веселая китиха» в день приезда гринды готовится банкет на девятнадцать тысяч персон. Вот уж наедимся до отвала!
…Попугай облизал сухой рот, выплюнул застрявшую в горле подсолнечную шелушинку и, важно откашлявшись, продолжал чтение второй заметки, которая одновременно вызвала у меня и печаль, и чувство гордости. Вот ее полный текст:
Мы уже сообщали на днях о страшном бедствии, постигшем главу акционерного общества «Концы в воду» и владельца первого в Европе океанария мистера Врушнинга. Океанарий, в котором с присущим ему блеском выступал непостижимо талантливый дельфин Майна-Вира, — ныне разрушен ураганом. Сам артист, как стало нам известно, исчез, и, хотя останки его до сих не обнаружены, мистер Врушнинг, однако, считает, что редчайший экземпляр самодрессированного дельфина погиб в ту кошмарную ночь.
— Мое огорчение не поддается описанию, — сказал, перелистывая бухгалтерские книги, безутешный владелец ныне уже не существующего океанария. — В память о понесенных мною убытках я намереваюсь установить недалеко от места, где стоял океанарий, мраморный обелиск. Рядом с обелиском построю беседку, находясь в которой бесперебойно смогу оплакивать свою колоссальную утрату.
Как сообщил в заключение беседы мистер Врушнинг, утраты его действительно колоссальны, ибо каждое выступление Майна-Виры давало в день, за вычетом налогов и дорогостоящих наркотиков, — двести тысяч долларов чистой прибыли.
Читая заметку, попугай, понятно, не мог предполагать, что среди слушателей находится родной сын чуда века. Иначе он вряд ли бы позволил себе усомниться в правдивости этого газетного сообщения.
— Ерунда это все. Вранье, — раздраженно сказал явно обиженный Адвентист, отбрасывая в сторону «Подводные новости» и ссыпая себе в рот пригоршню ровно поджаренных семечек. — Из всей дельфиньей породы только одна гринда по своему интеллектуальному уровню близка попугаям. А таланты всяких там Майна-Виров — это уже, извините, несерьезно, антинаучно. По-нашему, по-попугайски — чистый вздор.
— Вы что же, — тяжело дыша, спросил я попугая, — не верите в существование этого гениального дельфина?
— «Раз я его не знаю, — процитировал Адвентист изречение одного из своих древнегреческих друзей, — значит его никогда и не было».
— Он был, — печально сказал я, — дельфин Майна-Вира — мой отец. И я могу поклясться усами первого кашалота, что все написанное в этой заметке истинная правда.
Слезы, душившие меня, вырвались наружу, и в слезах этих было все — горе, и гордость за отца, и счастье, что рядом со мною Лида Катушкина и что я не только снова ощущаю тепло ее рук, но и понимаю ее речь!
— Так вот кто спас меня от акулы! — всплеснула руками Лида после того, как попугай, заикаясь и спотыкаясь на каждом слове, перевел мою речь. — Вы сын всемирно знаменитого Майна-Виры! Так что же я зря трачу время?! Еще компоту! — И, схватив двумя руками дочиста опорожненный бачок, побежала за новой порцией восхитившего меня блюда.
Сознавая, что попал впросак, Адвентист нервно подпрыгивал на своей жердочке, жалостливо смотрел на меня и, тяжело дыша, извинялся на всех девятнадцати языках.
Однако этого ему показалось мало, и, чтобы окончательно убедить меня в своем чистосердечном раскаянии, он надрывно закричал:
— Попка дурак!
По натуре Адвентист был, безусловно, добрым попугаем. В этом я убедился, видя, как тяжело переживает он нечаянную свою бестактность.
Мои заверения ничуть не успокоили кающегося попугая. Он продолжал бичевать себя, считая, что всему причиной его проклятая самовлюбленность.
— А может быть, не самовлюбленность? — вдруг обратился он с вопросом к самому себе. — Может быть, это мания величия?.. Как сейчас помню, — Адвентист запустил коготки в хохолок, поскреб его и тогда уже продолжал: — Пришел однажды ко мне в гости Эзоп, знаменитый баснописец… Мы, между прочим, были с ним большими друзьями… Да, приходит он, значит, ко мне в гости, а с ним, с Эзопом… Кто бы вы думали? Не кто иной, как Диоген… Пришел так, запросто… налегке… без бочки… Пешком. Ну, сели… Поговорили о том о сем… Они вопросы задают, я им, как всегда, отвечаю… Гляжу на Эзопа, а сам думаю: хоть ты и очень великий человек, а без моих попугаевых советов тебе, видно, не обойтись. Тем временем встает Диоген со своего места, благодарит за угощение и говорит…
Что именно сказал прославленный философ своему другу попугаю, я на этот раз так и не узнал. Почувствовав, что его устные мемуары послужили всего лишь поводом для нового восхваления собственной личности, Адвентист прервал свой рассказ на полуслове. Он долго протирал пенсне, потом бережно положил его в коробочку, тоже сделанную из кости акулы, и минут пять насвистывал турецкий марш.
По его глазам, давно уже потерявшим свой первичный блеск, по частым коротким вздохам я понял, что его продолжают мучить угрызения совести. Вскоре он и совсем замолк.
— Адвентист, Адвентист! — закричала вернувшаяся после очередного телефонного вызова Лида Катушкина. — Что с тобой, Адвентист?
— Прощайте… Простите… — еле слышно прохрипел попугай и со словами: «Мне плохо!.. Воды!» — закашлялся так сильно и надрывно, что потерял равновесие и упал с жердочки прямо в море.
…Через каких-нибудь десять минут на место гибели попугая приплыл срочно вызванный Лидой Катушкиной ветеринар-аквалангист.
Осмотрев тело несчастного Адвентиста, врач заявил, что есть все основания предполагать самоубийство. Вскрытие подтвердило заключение врача. Смерть Адвентиста была вызвана попыткой проглотить заведомо смертельную дозу жареных семечек. Но мы с Лидой были иного мнения о причинах попугаевой кончины.
Лида Катушкина, которая продолжительное время общалась с покойным попугаем, оказывается, уже не раз указывала ему на его недостатки. Адвентист охотно признавал и свою склонность к самовосхвалению, и не в меру разросшееся тщеславие. Множество раз он брал на себя обязательства устранить все имеющиеся на его счету пороки, но, увы, дальше громких, красивых слов дело не шло. Он был слишком стар, чтобы заняться самоперевоспитанием, а длительное пребывание в акульем брюхе вконец расшатало его психику.
К тому же мания величия, распространенная болезнь многих цивилизованных попугаев, на этот раз осложнилась острым приступом угрызений совести. Такое мнение высказала Лида, и я полностью с нею согласился.
Тем временем ветеринар оформил необходимый документ, выразил Лиде свое соболезнование и поплыл на другой берег оказывать помощь объевшимся черепахам.
Видя, как тяжело переживает внезапную утрату Лида Катушкина, и понимая, что ничем не могу помочь в предстоящих хлопотах, я решил выразить ей свои чувства в письменном виде. Для этой цели пришлось воспользоваться вытащенным из попугаева хвоста пером.
В конце очень короткой записки (это было мое первое письмо, и в нем оказалось сто шестьдесят восемь грамматических ошибок) я обещал Лиде, что навещу ее во что бы то ни стало не позже, чем через три дня.
Только отплыв на середину моря, я наконец пришел в себя. Как это бывает после сильного нервного потрясения, мне страшно захотелось есть. Компот только раздразнил аппетит, и понадобился десяток сазанов, чтобы хоть немного утолить голод.
«Как неожиданно плохо закончился этот так счастливо начавшийся день», — думал я, плывя по течению.
А впереди меня ждали новые потрясения.
Слегка подкрепившись, я все же плыл очень медленно — сказывалась давняя привычка полежать после еды.
Ночь была теплая и до противности тихая. Тишина ведь тоже бывает разная.
Лично я люблю путешествовать, когда тихо, да не совсем. Не слышно, скажем, визга тупорылых свиней, а в то же время где-то там, над водой, весело смеются люди, гудят моторы проходящих кораблей, неугомонные дельфинята водят свои хороводы.
В эту ночь я был бы рад всякому шуму, уж больно пугала меня эта удивительная тишина.
Внезапно послышался пугливый шепот. Ну да, так и есть! Знакомая картина! Несколько человек, воровато озираясь, тащат из воды рослого осетра. А чуть в стороне, у самого причала, какие-то люди, сидя в лодке, пьют, закусывают и что-то оживленно рассказывают друг другу.
Я подплываю совсем близко, но в мою сторону даже никто не поворачивается. Теперь я могу прочесть надпись, украшающую лодку: «Рыбнадзор».
Как много у людей непонятных слов. Надо будет обязательно расспросить гринду, что значит «Рыбнадзор» и «Воспрещается». Здесь, на Черном море, эти слова встречаются особенно часто.
На этот раз тишину разрывает долгий, надсадный кашель простудившихся кефалей.
Как только кашляющая кефаль замолкла, я вспомнил, что забыл сделать самое главное. Надо же срочно сообщить гринде о трагической кончине Адвентиста. Не попало бы только опять мое послание к услужливому полярному медведю!
Я принялся обдумывать текст дельфинограммы. Дело оказалось очень нелегким. А тут еще какая-то рыбешка все время трется о мой бок. Я уже намеревался отбросить ее, но тут вдруг увидел, что это скумбрия.
— Вы это откуда?
— С танцев, — засыпая на ходу, еле слышно проговорила моя взбалмошная приятельница.
Я не мог удержаться от упрека:
— Ничего себе развлечение. Вы так осунулись, что я вас принял за кильку.
Скумбрия не обиделась.
— Ах, что вы понимаете! Шейк, босанова! Современные ритмы — это же чистое наслаждение! А худобы я не боюсь. Толстые теперь не котируются!
Ответ скумбрии меня развеселил. Мне всегда нравилась ее находчивость. Непонятно только, почему, вместо того чтобы после изнурительных танцев отправиться на отдых, она очутилась здесь, в таком отдалении от своего жилья?
— Да я вас разыскивала, — ответила скумбрия. — Я на танцах с одним молодым рыбцом познакомилась… Он не здешний, донской. Но танцует, как Нептун на русалочьей свадьбе! И так кружит, так кружит, что я чуть не задохнулась… А если бы вы видели его чешую… Сплошной блеск!
— Но при чем тут я? У меня, кажется, чешуи нет…
— И это очень жаль, — пропела скумбрия. — Будь у вас чешуя — вы бы пользовались большим успехом даже у таких изысканных рыб, как скумбрии.
Заметив, что ее болтовня начинает меня раздражать, скумбрия опасливо оглянулась и с неожиданной для нее серьезностью проговорила:
— Когда рыбец, торопясь на танцы, огибал остров, где стоит башня с надписью: «Запрещается», он встретил несколько барабулек, и они с морской пеной у рта утверждали, что где-то там собралось много акул, которые решили направиться прямо в затон.
— В затон? — встревожился я. — А что им там делать в затоне?
— А вот этого рыбец точно не понял.
Скумбрия криво улыбнулась:
— Вы же знаете этих барабулек. Их разве толком поймешь? Вот я после танцев и побежала собрать более подробные сведения. Барабульки-то все уже спали. Я с их соседом-судаком посудачила немного… Про акул и он знает. Они, говорит, попугая какого-то разыскивают.
— Где же они? — спросил я, нервно похлестывая хвостом по волне.
— Скоро должны быть здесь.
— Ну что ж, спасибо за сообщение… Идите спокойно спать.
Скумбрия не двинулась с места.
— Я останусь здесь, с вами..
Где-то вдалеке я четко услышал сдавленный протяжный крик.
Так кричат акулы, когда собираются в поход. Хорошо бы узнать — сколько их?
По утверждению барабулек, акул восемь раз по четыре. Но барабульки умеют считать только до восьми. Значит, акул тридцать две штуки.
«Пока не поздно, — решил я, — надо дать сигнал тревоги. Если где-нибудь поблизости есть дельфины, они не замедлят прийти мне на помощь. А скумбрия? Ну что ж, пусть остается. Может быть, помощь не подоспеет и мне суждено погибнуть, то пусть хоть кто-нибудь расскажет, как погиб дельфин Бывалый, родной сын неповторимого Майна-Виры, ученик знаменитой гринды и преданный друг младшей научной сотрудницы Института дельфиноведения — очаровательной Лиды Катушкиной».
На мой тревожный призыв откликнулось всего только два дельфина, супружеская пара более чем преклонного возраста. И два дальних родственника. Я имею в виду тупорылых морских свиней.
— А вы, простите, какими судьбами? — спросил я.
В ответ один из них так дыхнул, что находившаяся рядом со мной скумбрия даже трижды перевернулась от сильной струи керосинового перегара.
— Хоть вы нас и презираете, — сказал тупорылый, — а все-таки мы одного с вами рода и в обиду вас не дадим. Так вот!
Второй родственничек высказался еще более определенно. Он был трезвее своего братца и имел очень воинственный вид.
— Мне подавай акулу — и никаких! А не будет акул — плати штраф! За ложный вызов!
У престарелой четы я спросил, где же молодые дельфины, на что получил неожиданный ответ.
— А вы разве не слышали? — сказал дельфин-супруг. — Вся молодежь в Индийском океане. По случаю замужества гринды.
— Повезло ей, — прошамкала дельфиниха, — хорошего мужа нашла. Вдовец. Немолодой, правда, но страсть как знаменитый. Артист, говорят. И вроде нее ученый. Не то что мой старик…
«И как все интересно устраивается, — подумал я. — Теперь, пожалуй, нет смысла посылать гринде дельфинограмму о гибели Адвентиста. Зачем омрачать торжество?»
Я радовался, что отец жив, а что знаменитый артист, да еще вдовец, мой папаша, сомнений быть не могло.
— Плыли бы вы отдыхать… — заикнулся было я, обращаясь к престарелой паре.
— Как же это мы уйдем? — пробурчали в один голос муж и жена. — Уж если вот они (старик показал на тупорылых) откликнулись, то нам, настоящим дельфинам, бросать вас одного никак не полагается!
Делать нечего, хотят остаться, пусть остаются. Я еще раз поблагодарил свою родню и приказал ждать сигнала.
Ждать пришлось недолго. Скумбрия первой увидела бесшумно крадущихся акул. Их оказалось совсем не восемь раз по четыре. Не зря за барабульками и судаками установилась репутация паникеров и врунов.
Всего я насчитал шесть акул. Все они были мои старые знакомые. В тот раз, когда я дрался с желтой акулой, они находились в ее свите.
Первым нас увидел предводитель акульей шестерки и еще издалека закричал:
— Мы приплыли сюда с мирной целью. Мы разыскиваем мудрого попугая. Он нам очень нужен.
Как выяснилось, суеверные акулы предприняли свое путешествие, чтобы, разыскав Адвентиста, узнать, что их ждет в будущем.
Я уведомил акул, что они опоздали и ученого попугая уже нет в живых.
— Не понимаю, — возмутилась скумбрия. — Если вам был так нужен попугай, зачем же вы его тогда проглотили?
— Это мой отец его проглотил, — признался вожак, — и мы его об этом просили. Иначе разве доставишь попугая из одного океана в другой? Ведь плавать-то он не может.
Всплакнув по поводу гибели попугая и заверив меня в своем миролюбии, акулы наскоро распрощались и отправились в обратный путь.
Вслед за ними уплыли и храбрые старики. Не имея возможности отблагодарить их чем-нибудь за отзывчивость и отвагу, я пообещал при случае прислать им недавно изобретенное полоскание для укрепления дельфиньих зубов.
О чудодейственном полоскании ходило множество всяких слухов. Утверждали, что некоторым морским дельфинам оно очень помогало.
Кстати, мне бы оно тоже теперь пригодилось. Дело в том, что еще в схватке с желтой акулой я сильно расшатал передние зубы.
Но больше всего страданий доставляла открывшаяся рана, которую я получил в том же памятном сражении.
Желая облегчить мою боль, участливая скумбрия опрыскала больное место жидкой черноморской грязью и после нескольких разведок обнаружила недалеко от берега источник целебной воды.
Но, несмотря на все принятые меры, выздоровление мое шло крайне медленно.
Боль была настолько сильная, что я даже не мог пошевелить плавником. О свидании с Лидой Катушкиной нечего и думать, и это мне причиняло самую нестерпимую боль.
— Да, — сказал я однажды скумбрии, — грязевое лечение и вся эта древняя подводная медицина — вещи, понятно, проверенные, но есть все же и другие, более современные средства.
Скумбрия, принимавшая любое замечание, как упрек по ее адресу, раздраженно пискнула:
— Что вы, собственно, имеете в виду?
Клятвенно заверив мою вспыльчивую сиделку, что я не питаю к ней иных чувств, кроме пожизненной благодарности, я подробно рассказал об осьминоге, пришивающем морским черепахам новые хвосты. При этом я высказал предположение, что если старый лекарь делает такие сложные операции, то, может быть, он возьмется вылечить мою рану?
Благодаря обширному знакомству, скумбрия в тот же день выяснила местонахождение хирурга-осьминога.
— Вам, как всегда, дико повезло! — обрадовала меня скумбрия. — Ущелье, где практикует этот осьминог, почти рядом. До него отсюда хвостом подать. Правда, желающих попасть к нему целый косяк… По десять операций в день делает…
— Устает, наверное, старик сильно, — пожалел я. — Такую нагрузку и молодой не осилит.
— А вы за него не бойтесь, — больше с восторгом, чем с завистью, сказала скумбрия. — Он же, учтите, осьминог. Если даже четыре ноги устанут, так еще четыре всегда в резерве.
Знаменитый осьминог оказался улыбчивым старичком, добродушным, весело покрикивающим на своих многочисленных помощников, среди которых, к моему удивлению, была даже одна зубатка. Ей осьминог поручал вытаскивать зубами глубоко застрявшие занозы у гладкокожих налимов.
Со мной обстояло все очень просто. Осьминог даже не пожелал выслушать приготовленные скумбрией комплименты по его адресу.
— Некогда, некогда! — прохрипел он. — Тащите сюда больного и приготовьте инструмент!
Меня положили на большие подводные камни.
— Чистый пустяк! — констатировал осьминог. — Сейчас я ему сделаю тоненький рубчик, и он может опять драться с акулами сколько его дельфиньей душе угодно!
Закончив в какие-нибудь двадцать морских минут операцию, старый лекарь похлопал меня дружески по спине всеми своими восемью ногами, что, не скрою, было довольно чувствительно, и привычно столкнул с операционного камня.
— А теперь, если располагаете временем, — обратилась к нам особенно тронутая скумбриевой речью симпатичная осьминогиха, — мы приглашаем вас проследовать за нами в главный залив. Там сегодня особенное торжество. После долгих и тяжелых экспериментов моему мужу удалась редчайшая операция. Он впервые в подводных условиях заменил старой морской ящерице обветшалый хвост хвостом погибшего, по собственной неосторожности, ее совсем юного племянника.
В морской ящерице я сразу же узнал ту самую особу, о которой вспоминал в начале повести.
На этот раз она так раздулась от распиравшего ее самоуважения, что выглядела еще глупее, чем прежде.
Надменно оглядев огромную толпу любопытных, ящерица торжественно и важно проползла мимо нас, даже не ответив на мое приветствие.
Надо сказать, что внимание собравшихся было сосредоточено на пружинившем, пышном, почти не ношенном ящеричном хвосте.
На осьминога, сотворившего это чудо, как это уже не раз случалось в нашем подводном мире, никто даже не взглянул. Судя по всему, его самого вся эта шумиха ничуть не интересовала. Он явно устал и теперь радовался, что может наконец вытянуть ноги и потолковать с женой о своих семейных делах. Иногда в их разговор вмешивалась зубатка, она восторгалась красотой пришитого хвоста, но сам осьминог, хотя и соглашался с высокой оценкой его работы, однако уверял, что можно было бы сделать еще красивее.
Хотя мне, как и скумбрии, был хорошо известен умственный потенциал ящерицы, мы все же были уверены, что в благодарность за все, что сделал для нее старый осьминог, она хотя бы обнимет его на прощание и пожмет ему хотя бы одну ногу. Но ничего этого не произошло.
Как ни в чем не бывало эта дуреха подползла к берегу и с ходу начала мутить воду со всей небывалой силой вновь обретенного хвоста. Уже все давно разошлись, а она, не обнаруживая признаков усталости, с упоением продолжала делать свое бесполезное дело.
Глядя на нее, старый осьминог беззлобно улыбнулся и, обращаясь ко мне, тихо спросил:
— Может быть, вы мне скажете, зачем ей, собственно, нужен новый хвост?
Но ни я, ни скумбрия на этот вопрос ответить не смогли.
Мой вторичный визит к Лиде Катушкиной смог состояться только через полтора месяца, когда, залечив рану, я уже был в состоянии совершить столь утомительное путешествие.
Всю дорогу меня развлекала скумбрия. Признаться, я не хотел брать ее с собой.
— Хватит, — говорил я ей. — Вы и так намучились со мной за время болезни. Посмотрите на себя, дорогая, от вас скоро один хвост останется.
Я нарочно стращал ее всякими рыбьими болезнями, уговаривая принять предложение донского рыбца и отправиться с ним в его родные азовские края.
Но с рыбцом она даже не хотела встречаться после того, как на очередных рыбьих плясках увидела его танцующим с вертлявой кефалью.
Следуя настоятельным советам скумбрии, мы по многу раз останавливались, и я глубоко вдыхал пропитанный солью воздух. А чтобы все-таки скорее добраться до цели, мы часто пересаживались с одной волны на другую.
Когда уже стала видна башня с надписью: «Воспрещается», а до затона оставалось совсем недалеко, скумбрия предложила мне обождать ее в старой, давно заброшенной бухте, а сама тем временем отправилась дальше, чтобы проверить, не устроили ли там акулы засаду.
Пока скумбрия ходила в разведку, я так волновался, что просто не находил себе места. Хотелось скорее увидеть, встретиться с моей чудесной аквалангисткой и объяснить ей причины моего опоздания.
После того как я увидел, до какого жалкого и унизительного состояния доведен мой отец, я еще больше оценил смелость и доброту спасшей меня от позорного плена Лиды Катушкиной. Я ругал себя, что в первый свой визит не смог выразить и тысячной доли тех чувств, которые питал к своей спасительнице.
Всему виной моя проклятая застенчивость и полная зависимость от переводчика-попугая. Ведь он чуть ли не каждую мою фразу сильно приправлял иронией и подлинный смысл искажал до неузнаваемости. На этот раз, вынужденный обходиться без переводчика, я надеялся, что с помощью перьев, чернил и пергамента выскажу Лиде Катушкиной все, что накопилось в моем дельфиньем сердце.
Из разведки скумбрия вернулась растерянной и явно огорченной.
— Акул там поблизости нет, — доложила она. — В затоне я тоже никого не видела… Встретила одних кефалей, но они разве что-нибудь скажут? Жмутся друг к дружке и молчат.
— А люди? Где же люди? — удивленно спросил я. — Уж Лида-то Катушкина должна там быть непременно!
Скумбрия грустно посмотрела на меня: еще слово — и расплачется.
— Нет… никого нет… Один только попугай…
— Попугай?..
— Он самый, — вытирая глаза своим сухим хвостом, сказала скумбрия. — Я и сама удивилась, когда увидела его. Зря вы его оплакивали… Таким, как ваш Адвентист, ни фига не делается! — продолжала она свой рапорт. — Сидит себе на своей жердочке и притворяется, что никого не замечает. Я ему «здравствуйте» говорю, а он молчит, как будто и не видел меня никогда, и не знает. Тоже мне воображала! Я хоть и не очень крупная морская величина, но все-таки рыба. А он кто? По-пу-гай! Психованная птица! Лжеученый! Вот он кто!
Весь рассказ скумбрии мне казался неправдоподобным. Какого попугая она могла увидеть, если я сам ощупывал его бездыханный труп? И куда исчезла Лида Катушкина?
— Нет, на этот раз вы что-то здорово напутали, — сказал я, не на шутку встревоженный все-таки донесением скумбрии.
— Ну что ж, — обиженно фыркнула скумбрия. — Если не доверяете моим словам — можете убедиться сами. Путь безопасный, акул нет, — обойдетесь и без меня. А я тем временем займусь своими личными делами.
Все понятно. Сегодня донской рыбец собирается к своим родным берегам, и скумбрия обещала проводить его до ближайшего водоворота…
Скумбрия так долго ругала Адвентиста за его высокомерие, что я невольно подумал, до чего же ошибаются люди, считая рыбу немым существом. Ничего себе немая! Обладай человек более совершенным слухом, он вряд ли сочинил бы поговорку: нем, как рыба.
Молчат в море только медузы да тюлька. Уж на что раки — и те говорят.
Но лучше бы они молчали.
Почти у самого затона я встретил рака, с которым познакомился, когда впервые плыл на свидание с Лидой Катушкиной.
Даже меня, хорошо знающего рачьи темпы, удивило, что этот рак с тех пор почти не сдвинулся с места.
Увидя меня, рак приветливо помахал клешней.
— Есть новости, — многообещающе сказал он. — Самые свежие. Строго секретно. Если интересуетесь, то слушайте внимательно. Будем разговаривать на ходу. Сами понимаете, не такое сейчас время, чтобы стоять на месте. Двигаться!.. Во что бы то ни стало! Каждый час! Каждую минуту! Вот мой девиз!
Я проклял ту минуту, когда по своей извечной любознательности польстился на рачью информацию и взялся его сопровождать.
Какая же это была мука! Какое чудовищное испытание для моих и без того издерганных нервов!
Лучше бы он стоял всю жизнь на месте, чем так передвигаться!
Однако мой знакомый рак был очень знаменит и в своей среде пользовался большим почетом как прогрессивный рак.
— Обыкновенные вульгарные раки пятятся примерно со скоростью полтора метра в неделю, — продолжал он, — а что касается меня, то я, к вашему сведению, первый и пока единственный в мире рак, чей смелый почин еще не нашел повторения. Мне одному удалось поломать существующие с незапамятных времен традиции рачьего передвижения! Я пячусь — в три, а иногда, при благоприятных условиях, в четыре раза медленнее, чем обычные раки!
Рачье хвастовство смешило меня и раздражало.
Нептун мой! Какую же он молол чепуху! Этот «прогрессивный новатор» рассчитывал, например, удивить меня сообщениями о том, что какой-то англичанин (рак не помнил ни одной фамилии) изобрел паровой котел, что в России, в помещении дворянского собрания, состоялось первое выступление юного дирижера из Вены.
— А в Париже, — многозначительно прошептал рак, — один мальчик упал с Эйфелевой башни в проезжавший в это время по улице кондитерский фургон. Пострадали только находившиеся в фургоне пирожные. Что касается мальчика, то он в тот же вечер явился домой, жалуясь на расстройство желудка.
И все в таком же роде!
Самая свежая новость касалась торжественной коронации кронпринца Вильгельма, происходившей, как всем известно, семьдесят пять лет тому назад.
А я-то думал, узнаю что-нибудь действительно новое и интересное!
Я говорю так подробно об этом случае только потому, что он имел очень печальные для меня последствия.
Не потрать я столько времени на этого отставшего от жизни «прогрессивного» рака, я бы не допустил этой трагедии.
Теперь же, когда я добрался наконец до затона — Лиды уже не было. И вообще никого не было.
Единственный, кто оказался на своем прежнем месте, — был Адвентист.
Напрасно я заподозрил скумбрию во вранье. Адвентист, такой же задумчивый и гордый, красовался на своей акульей жердочке. Зря только моя милая скумбрия обвинила его в невежливости. Незабвенный попугай не мог ответить на ее приветствие. По той простой причине не мог, что на жердочке стояло его чучело.
Если бы не чучело Адвентиста, я бы, возможно, даже не узнал места, где еще недавно провел целый день в обществе Лиды Катушкиной.
Тихая, обжитая и уютная территория затона напоминала теперь полузатопленную баржу, сплошь заваленную досками, кирпичом, балками и бочками с известью.
Шум стоял такой плотный и многослойный, что по сравнению с ним визг, который еще так недавно извлекал из своего транзистора Адвентист, показался бы мне мурлыканьем морского котенка.
Вся водная и прибрежная часть была полна всевозможных звуков. Тут смешалось все: громкие голоса одетых в брезент людей, крик напуганных птиц, частые взрывы, сирены ожидающих разгрузки пароходов и, наконец, гулкий треск громоздких и неуклюжих машин, похожих на резвящихся бегемотов.
Что происходит? Туда ли я попал? Спросить было не у кого.
Я ждал, что вот-вот покажется моя спасительница, и уже от одной этой мысли начинал задыхаться и чаще, чем обычно, погружался в воду и всплывал опять, опасаясь, как бы не пропустить даже одной секунды предстоящего свидания.
Но Лида Катушкина не появлялась. Становилось все темнее, начал накрапывать дождь — и все же я не терял надежды. Откуда-то, очевидно из маленькой деревянной пристройки, время от времени раздавались звонки, и мне казалось, что чучело Адвентиста вдруг закричит, как кричал когда-то живой попугай: «Катушкину к телефону! Катушкину к телефону!..» На непрестанные звонки отвечал чей-то сиплый, недовольный голос:
— Катушкиной нет… Товарищ Катушкина в командировке!
Дождь прошел, скрывшееся было солнце появилось вновь. И я вдруг услышал шаги приближающегося человека. Она. Лида… Чтобы лучше увидеть ее, я подпрыгнул на гребне самой сильной волны. Нет. Это не Лида. Лицо его было покрыто густыми водорослями. Он шел покачиваясь и спотыкаясь, хотя ветер не достигал и одного балла, а под ногами были ровные доски, похожие на широкие и плоские спины океанской камбалы. Он шел, громко разговаривая, сам себе задавал вопросы и сам же на них отвечал.
Из первых же слов, сказанных этим человеком, я узнал, что он очень уважает Лиду Катушкину, хотя она и является его начальством, а он всего только сторож и уже два года сидит на голой, твердой ставке.
Человек снял жердочку вместе с чучелом, бережно положил чучело подальше от воды и продолжал свою речь, которая объяснила многое из того, что могло навеки остаться неизвестным не только мне, но и вам, мои дорогие читатели.
— Ушли наконец… Слава богу… Все пристают, чтобы я им про дельфинов рассказал. Раз, мол, ты при этом институте числишься, значит, должен знать… Чудаки… У нас в институте — если хотите знать — кроме одного человека, никто никогда живого дельфина и в глаза не видел… Катушкиной, той повезло, ее дельфин даже от акулы спас… Говорят, он потом даже сюда приплывал, только меня как раз на месте не было. Я в город уходил. Семечки попугаю покупать. На складе-то у нас их нет — семечки продукт не фондовый. Попугаю покупать… А попугай тоже не нашего профиля. Сколько из-за него наша бедная Лида переживала!.. Страсть. В сто лет не перескажешь. А своего так и не добилась. Не взяли попугая на учет. Наш, говорят, профиль — дельфины, а попугая обязаны сдать под расписку в зоологический сад. Только Лида их не послушала и никуда его не сдала. На свой бюджет его кормила. Выдаст мне деньги, а я на рынок топаю, семечки покупать… Все торговки про этого попугая знали. Учитывая его ученость, они даже скидку делали. Да и начальство тоже его очень уважало. А вот на учет взять не могли. Так и умер, бедняга, не учтенным! Ни в каких бумагах не числится. Вроде как и существовал, а вроде его никогда и не было. Хороший попугай. При нем и дежурить было одно удовольствие… Так все складно разговаривал, особенно про всякие древности. А вот в теперешней жизни разбирался слабо. Не знаю уж, правда это или привирал он по причине склероза, — только уверял этот попугай, что за свои предсказания от всяких царей имел большущие премии. А зарплату ему платили, как по теперешней новой системе. За каждое предсказание — штучно, и плюс надбавку за качество… Понятно, работа не пыльная. Таким заработкам любой позавидует. Это тебе не дельфиний институт… Одна ставка, и никаких премий. Обещают, правда, что в будущем оно лучше будет. Только уж больно давно обещают. Помнится, попросил я попугая судьбу свою предсказать. Так он опять же ничего определенного не ответил…
«Я, говорит, про современных людей ничего путного предсказать не в состоянии. Вот насчет прошлого с большим удовольствием».
Надо же! Ученый попугай, а в текущих событиях ни бум-бум!
По мелочам, правда, он иногда угадывал, но и это не всегда… Часто не в цвет попадал. Спросил как-то я его для смеха, а что у нас, Адвентист, в столовой завтра на обед будет? Так он на этот вопрос точно ответил. Прямо как в меню глядел. На первое, говорит, суп харчо, на второе — хековое филе, а на третье — манные котлеты с киселем. Только, по-моему, не обязательно быть ученым попугаем, чтобы насчет нашего столовского меню предсказать. По целым неделям одно и то же выдают.
А по всем другим статьям, скажу прямо, без преувеличения, попугай был очень даже хороший, царство ему небесное! Второго такого — во всем свете не сыщешь. Сто тридцать два языка, подлец, знал. И не каких-нибудь, а все иностранные. Бывало, спросишь: «Ты на каком сейчас, Адвентист, выражаешься?» А он отвечает: «Я и сам не знаю, на каком. Вроде как древнечеремшанском, а может быть, древнеэфиопском». По-рыбьему даже говорить умел. А с дельфинами — так прямо как я со своей старухой… С полуслова понимал…
Лида Катушкина сама рассказывала, как он, попугай этот, с ее спасителем, дельфином, балакал. И до чего обидно, что мне на этого дельфина даже посмотреть не удалось.
Лида-то от него прямо в восторге. Она, между прочим, когда уезжала, сказала, что он зайти должен. Только, видать, занят али заболел… Хотя Лида говорит, что болезней у них не бывает. Вот только акулы покусают или сильной волной какую-нибудь важную деталь подшибет. А остальной организм у дельфина всегда в порядке. Да и с чего болеть? Питание диетическое, свежей рыбы ешь — не хочу. Растительность опять же, капуста всякая.
А вообще-то, видать, дельфин хоть и животное, а мозгой шевелить может. Лидин дельфин даже человеческую грамоту осилил. Одно плохо, сам разговаривать не в состоянии. Других он, конечно, понимает, а вот сам ответить не может.
По-своему, по-дельфинскому, это, пожалуйста, ответит, а по-нашему — нет. Только я думаю — это к лучшему.
Ведь узнали бы, что он по-человечески разговаривать научился, так ведь замучили бы его совсем. Житья бы не дали. И с тем поговори, и тому ответь, а то докладик толкнуть попросят или собеседование провернуть. А уж от ученых никак не отвертишься. Они своими расспросами любого дельфина до инфаркта доведут… Ой, да что это там мелькнуло? Вроде как морда! Точно… Определенно… Дельфинья морда!.. Товарищ дельфин! Вам письмецо… от Лиды Катушкиной… Да вы поближе сюда плывите… Вот так… Еще ближе. Да не бойтесь… Я в курсе… Пожалуйста… Очень рад буду познакомиться… Прокушин я… сторож… Мы тут для вас, гражданин дельфин, такой океанарий отгрохаем… что век отсюда не уйдете… Честное слово!
Чтобы передать мне письмо, сторожу пришлось раздеться и влезть в воду.
Взяв от сторожа пакет, я решил тут же, не откладывая, прочесть послание Лиды Катушкиной. Сделать это было несложно. Надо было только подплыть вплотную к затопленной барже и встать во весь рост. Так я и сделал.
Осторожно перекусив зубами толстую веревку, я извлек из железной банки полиэтиленовый конверт и добрался наконец до письма, которое и предлагаю вашему вниманию:
«Привет тебе, мой подводный друг! Где ты? Куда запропастился? Ау!
Надеюсь, что с тобой ничего не стряслось и ты жив и здоров, как и подобает порядочному дельфину. Замотался, наверное, со всякими своими подводными делами. А может быть, и вы, дельфины, такие же, как наши некоторые парни — скажут, что придут, назначат день и час, а сами тут же и забудут о своих обещаниях. Ну, это только так, в порядке юмора. Вроде нашего кавеэна. А если говорить всерьез, то я не сомневалась, что, если ты не пришел в назначенное время, значит, задержался по уважительным причинам.
На тот случай, если ты притащишься в мое отсутствие, не пугайся, что меня не обнаружишь. И не думай, что я тебя забыла, мой незабываемый. И пусть тебе не кажется, что я заболела. Кто знает, может, и вы, дельфины, такие же мнительные, вроде моей мамахен и папули?
У меня все в полном порядке. Ну, прямо, как в кино. Вначале все плохо было, а потом сплошные радости. Даже самой не верится, до чего все здорово. Затона, где ты был в первый раз, уже нет, на его месте строят океанарий, настоящий! Так что будем двигать науку полным ходом. И все это благодаря тебе, мой храбрец и мудрец, ты ведь дельфин и мог не знать, что вся твоя схватка с желтой акулой была снята скрытой кинокамерой.
Ты и представить не можешь, мой чудесный друг и спаситель, как высоко оценили наши ученые начальники эти материалы!
На месте экспериментального затона принято решение построить грандиозный океанарий по последнему слову техники, с правом беспрепятственного входа и выхода для всех находящихся в нем дельфинов.
Здесь вы будете чувствовать себя великолепно. Все руководство института так же, как и я, мечтает увидеть в этом океанарии тебя самого, всеокеанскую красавицу гринду и твоего легендарного отца, знаменитого Майна-Виру.
Зная твое доброе, отзывчивое сердце, я надеюсь, что, пока строят океанарий, ты тем временем найдешь возможность связаться с гриндой и Майна-Вирой и уже все вместе примчитесь по известному вам адресу.
Жду.
Волнуюсь.
Волнуюсь и жду.
Письмо Лиды я прочел несколько раз. Небо снова затянуло тучами. Пора было отправляться в обратный путь, но в тот момент, когда я . . . . . . . . . .
На словах «когда я…» — рукопись дельфина обрывается. Несколько последних страниц прочесть совершенно невозможно. Судя по всему, сторож, которому был отдан сверток на хранение, допустил халатность, и соленая черноморская вода размыла чернила.
Что касается дальнейшей судьбы автора, то, хотя до сих пор встретиться мне с ним не удалось, я уверен, что раньше или позже встреча эта состоится.
На тот же случай, если у читателей появится желание обратиться к автору повести с тем или иным вопросом, они могут адресовать свои письма мне. Обещаю обязательно передать их по назначению.
Письма можно писать от руки, поскольку, как мне известно, дельфин Бывалый разбирает даже самые неразборчивые почерки.
С лингвистическим приветом
СПАСАЙСЯ КТО МОЖЕТ!
Геннадий Кореньев, а точнее, если говорить доступным всем простым паспортным языком, гражданин Кореньев Геннадий Ричардович, родившийся 26 февраля 1939 года в городе Туле, уже давно стяжал себе широкую известность в отделах кадров самых различных предприятий очень многих городов.
В длинном списке учреждений, куда зачислялся Кореньев и откуда вскоре увольнялся, главным образом «по собственному желанию», значились заводы, фабрики, строительные конторы, мастерские бытового назначения, столовые, булочные, детские площадки, жилищные конторы и даже кладбища.
Так, например, в одном из дальневосточных городов Кореньев числился в местном отделе коммунального хозяйства в качестве ловца беспризорных собак и кошек. Работа была сдельная, и заработок зависел (как гласили бухгалтерские документы) «от поголовья отловленных четвероногих бродяг, могущих распространить опасные заболевания».
Заработок вполне обеспечивал Геннадию Ричардовичу безбедное житье, и, что главное, работать можно было в нетрезвом виде, а рабочий день зависел не столько от наличия размножившегося на улицах поголовья, сколько от крепости поглощенных Кореньевым спиртных напитков.
Устраивало Кореньева и еще одно преимущество: отлов производился в специальном фургоне, запряженном парой одров, и на обратном пути кучер, видя, что ловец окончательно упился, укладывал его спать тут же, в фургоне, и отвозил домой.
К сожалению, и здесь Кореньев не удержался. То ли в этом маленьком дальневосточном городке сильно снизилось количество безнадзорных собак и кошек, то ли чересчур увеличились ряды алкоголиков, желающих занять доходное и спокойное место, но Кореньева уволили, и его потянуло в город Дымск, где всем желающим приехать туда на работу предоставлялись подъемные и гарантировалась весомая надбавка за климат и отдаленность от центра.
Тогда Дымск привлекал взоры не только романтиков, но и просто желающих в кратчайшие сроки решить проблему собственного материального благосостояния. Эта категория прибывающих была далеко не однородна. Основное ее ядро составляли так называемые «крепкие мужики», давно уже потерявшие связь с семьями и сельским хозяйством, но почему-то сохранившие в своем сознании одну из характерных черт дореволюционного крестьянина: они были дюже жадны до денег и если не копили свой капитал в кубышках, то только по двум причинам: или нечего еще было копить, или они считали куда более выгодным и надежным хранить свои деньги в сберегательной кассе, твердо усвоив, что «срочный вклад дает доход — три процента каждый год».
Изучив все законы, инструкции и позднейшие изменения в них о предоставлении особых льгот, тарифов и надбавок для лиц, прибывающих на работу в районы вечной мерзлоты, а равно и в районы многовековой засухи, эти люди работали в полную силу, позже выписывали свои семьи, и случалось даже, что из этой плеяды впоследствии вырастали настоящие мастера. Но были в числе прибывающих и рыцари длинного рубля, этакие «перекати-поле» — те, кто привык измерять уровень жизни уровнем потребления спиртных напитков. Девиз их на редкость несложен: чем больше денег — тем больше водки.
Среди этих персон «нон грата» можно было встретить рядом с этаким отпетым «динозавром», кроме этикеток на водочных бутылках не прочитавшим ни единой строки, просто недоучек, махровых бездельников, беспечных попрыгунчиков. Были тут и выходцы из добропорядочных семейств, взлелеянные бабушками и дедушками, привыкшие получать все блага по первому требованию и никогда не заработавшие себе даже на сто граммов хлеба. В отличие от «динозавров», они кое-что читали, кое-что смотрели в кино, вращались в тех самых кругах, где «все знают из достоверных источников», где ведется свой неофициальный табель о рангах, где одних величают «прогрессивными», а других «реакционерами», где, желая оправдать свое дремучее невежество, вечно ссылаются на «перегруженность информацией».
В этой среде людей не делили на хороших и плохих, достойных и недостойных. Тут в обращении был другой эталон: не тунеядцы и труженики, не умные и глупые, не образованные и невежды, а пьющие и непьющие!
Давно застрявшие в отдаленных городах, пропившие все, что можно пропить, эти люди нигде не работали и в поисках выпивки толпились у пивных киосков, в забегаловках, «соображали» на любое количество, клянчили гривенники и часто собирались у кого-нибудь из своих покровителей на квартире.
Чтобы избежать участившихся разговоров в милиции, Геннадий Кореньев поступал куда-нибудь на любую неутомительную должность, добывал очередной штамп о работе, но, продержавшись до первой получки, увольнялся за прогул или по собственному желанию.
Когда его журили за нехорошее поведение, Кореньев пускал слезу, клялся, что будет жить по-честному и перестанет тунеядничать.
Над ним брали шефство, ему выдавали ссуды, пускали шапку по кругу, чтобы собрать на экипировку, покупали сапоги, погашали его задолженность по квартплате — господи! чего только не делали добрые советские люди, дабы гражданин Кореньев Геннадий Ричардович, стольких-то лет, смог наконец начать жить по-человечески!
Чем чаще Кореньев увольнялся с работы, тем больше он опускался. Если раньше Кореньев работал нехотя, но все-таки работал, то теперь, под влиянием ежедневных пьянок, одно слово «работа» вызывало у него отвращение.
Сейчас уже трудно понять, как этот молодой человек, обладатель пусть и не очень ярких способностей, учившийся в школе, откуда, по статистическим данным, вышли два героя войны, семь докторов наук, десять педагогов, двадцать шесть инженеров, один артист и сорок восемь отличников производства, — как среди столь прекрасных, полезных растений вымахал этакий, извините за выражение, чертополох?
Чтобы ответить на этот вопрос, следует остановиться на детстве Кореньева.
Воспитала Кореньева мать. Она без конца внушала, что все ему на свете чужие, кроме нее одной. Вечно обозленная своими любовными неудачами, она пристрастилась к вину, наливала рюмочку «слатенького» своему Геночке, и неудивительно, что день получения сыночком паспорта они оба отпраздновали в вытрезвителе.
К своему совершеннолетию Кореньев уже слыл искусным умельцем пить без закуски и сиротой, живущим на деньги от реализации вещей, оставшихся после скоропостижной смерти матери.
Время от времени на очень короткие сроки Кореньев становился то подручным слесаря, то строителем, то просто канцелярским работником, а целых два месяца даже служил в местном оперном театре в качестве фигуранта.
Иногда его видели в толпе прислужников хана в балете «Бахчисарайский фонтан», иногда же, будучи одетым по моде девятнадцатого века, он изображал гостя помещицы Лариной…
К двадцати пяти годам Кореньев женился. Браком своим он был доволен: жена его получала вполне приличные алименты от двух предыдущих мужей.
Но когда детей по суду отдали на воспитание отцам, жена поняла, что надо самой идти работать. Ждать какой-нибудь помощи от пьющего Кореньева бесполезно.
Обнаружив однажды, что Кореньев пропил ее выходное платье, жена ушла от него к родственникам.
А буквально через несколько дней Кореньев уехал в Дымск, послав с дороги жене письмо, в котором клялся в любви до гроба и обещал возместить причиненный им ущерб.
Ответа на свое послание Кореньев не мог получить по той причине, что не указал своего адреса, опасаясь, как бы его бывшая жена не нагрянула в Дымск.
В Дымске все складывалось для Кореньева более чем удачно. Строительство, куда он завербовался, по каким-то причинам законсервировали. Пока выяснялось, будет ли оно вестись или же его переведут в какую-нибудь другую отдаленную область, Кореньев регулярно получал зарплату и каждый день осваивал новые питейные точки. В одной из них он познакомился с Гарри Курлыкиным.
На вид Гарри было уже около сорока. Маленького роста, с круглым детским лицом и злыми зелеными глазами, он походил на рассерженного гнома из страшной сказки.
Знакомясь, Курлыкин назвал себя долгожителем Дымска и тут же объяснил, как это следует понимать.
— Долгожитель не в смысле возраста, а в смысле стажа пребывания в этом городе… Я уже третий год здесь обитаю, — доложил Курлыкин. — Я тут знаю всех насквозь и даже глубже. Если желаете, введу вас в лучшие дома.
— С удовольствием, — обрадовался Кореньев. — Очень рад воспользоваться вашим покровительством.
— А если рады, то не будем терять драгоценного времени и отправимся сейчас же к одной очень симпатичной молодой даме.
— С пустыми руками прийти, пожалуй, неудобно, как вы думаете? — осведомился Кореньев.
— Сразу видно, воспитанный человек! — похвалил Курлыкин. — Но предупреждаю… Это не какая-нибудь отпетая алкоголичка, это, уважаемый, особа экстра-класс. Работник искусства. Натура артистическая. Здесь портвейном не отыграешься. Тут армянский коньяк принести надо.
— Само собой разумеется, — согласился Кореньев и вместе с Курлыкиным направился в магазин за коньяком.
Так Курлыкин познакомил Кореньева с Региной Капустянской. Регина встретила гостей не очень ласково. В этот день ей объявили, что ансамбль «Зеленые барабаны», где она работала в качестве «певицы с танцами», расформировывается и ей предстоит искать другую работу.
— Понятно, — сказала Регина, — меня уже давно заманивает «Березка», но мне пока что-то не хочется ехать в Москву… Бросать такую комнату! К тому же эта вечная московская суета, приемы, обеды…
Разговорчивая Регина все время обращалась к Кореньеву. Курлыкина она словно не замечала. А когда гном все-таки умудрялся вставить словечко, она брезгливо морщилась и начинала говорить, не ответив на его вопрос, о своих делах.
— А вы сюда надолго? — спросила Регина Кореньева.
— Да все от обстоятельств зависит, — неопределенно ответил Кореньев, — если строительство не начнется, то я ничем здесь не связан… Человек я одинокий, не женат, детей нет, родителей тоже.
Узнав, что Кореньев ютится у кого-то в углу и площади своей не имеет, Регина предложила:
— У меня кроме этой комнаты есть тут еще одна, метра четыре, правда… Я в ней своих московских и ленинградских подруг размещаю. Если хотите, можете остаться там сегодня…
— Везет же людям, — не скрывая досады, проворчал Курлыкин и стал поспешно прощаться, предварительно слив в свою рюмку остатки коньяка.
Регина сразу же понравилась Кореньеву. Кореньев блаженствовал, но на строительстве вдруг спохватились, перестали выплачивать зарплату неработающим и предложили ехать на другую стройку.
Узнав, что подъемные возвращать не надо, Кореньев никуда не поехал и сказал, что останется в Дымске. А тут еще Регине улыбнулось счастье. На единственный билет художественной лотереи она выиграла столовый сервиз на двенадцать персон. Кореньев обрадовался и предложил немедленно загнать дорогой сервиз.
— Да кто же такую дорогую посуду здесь купит? — спросила Регина. — В Москве — там дело другое, там покупателей пруд пруди.
— А покупатель у меня уже есть, — весело сообщи Кореньев. — Тот же Курлыкин… С тех пор как он о твоем выигрыше узнал, все время пристает, чтобы сервиз ему продали… Крупную сумму обещает…
— Не хотелось бы с этим типом связываться, — призналась Регина. — Очень уж он какой-то склизкий, гаденький…
Кореньев и сам недолюбливал Курлыкина, но в Дымске не было комиссионных магазинов, а пить уже стало совсем не на что, и сервиз все-таки продали Курлыкину. Он долго торговался (ссылаясь на свою бедность и неустойчивое положение), но заплатил довольно щедро.
Отныне Кореньев уже не торчал с похмелья у дверей гастронома, чтобы сообразить в складчину на заветную поллитровку.
Теперь он сидел в комнате за уставленным бутылками столом, на котором появилась даже изысканная закуска. Все было как в лучших домах — взбалмошная, беспечная Регина танцевала начинавший опять входить в моду шейк, а заглянувшие на огонек дружки Кореньева восхищенно кричали «браво» и нажимали на выпивку.
А после художественной части те из гостей, кто еще стоял на ногах и шевелил языком, запивали водку пивом и вели застольные беседы на какую-нибудь умственную тему. Начинали обычно с чего-нибудь возвышенного, но неизменно переходили на высокую стоимость вытрезвительских услуг и заканчивали гневной критикой новых правил торговли спиртными напитками, считая малейшее ограничение продажи водки чуть ли не грубым посягательством на «демократические права человека».
По традиции оживленная беседа заканчивалась выяснением давно наболевшего вопроса: кто кого уважает и как именно — очень или не очень?
Шесть месяцев и четыре дня длилась райская жизнь Кореньева. Один день в точности походил на другой. Менялись, пожалуй, только этикетки винных бутылок да кадровый состав собиравшихся гостей.
После пропития выигранного сервиза наиболее стабильный и солидный доход приносило Регине Капустянской гаданье и колдовство.
Оказалось, что эта допотопная отрасль шарлатанства пользовалась повышенным спросом даже у студентов в периоды зачетов и дипломных работ.
Два местных учебных заведения бесперебойно поставляли Регине вполне достаточное количество всесторонне подготовленных к облапошиванию молодых людей. Тех самых, что, сомневаясь в собственных знаниях, не мыслили об овладении высотами науки без вмешательства «нечистой силы».
К тому же сама колдунья производила впечатление вполне современной дамы и, прежде чем назвать крайнюю цену, сообщала, что колдовство и хиромантия — это только ее хобби, а основное занятие — вокально-балетное искусство.
За умеренную, доступную цену Регина давала проглотить «магическую» записку, обеспечивающую «железную тройку» по естествознанию и общественным дисциплинам.
Таким образом, вместе с ростом клиентуры росло и количество посуды, сдаваемой Кореньевым чуть ли не каждое утро.
Кореньев блаженствовал. Наконец-то свершилась мечта! Вот он, его идеал, — пить до отказа, не ведая никаких других трудовых обязанностей, кроме сдачи посуды!
Иногда только настроение портили сны. Причем одни и те же.
Кореньеву снилось, будто он сидит в компании своих друзей — и удивительная вещь: все наливают себе водку, а когда очередь доходит до него, из этой же самой бутылки льется молоко. Кореньев негодует, плачет, кричит и просыпается от голоса Регины:
— Повернись на правый бок…
— Опять… молоко… приснилось…
— Молоко — это к новостям, — бормочет заспанная колдунья и, вспомнив, что ее ждет в девять утра большая группа абитуриентов, наскоро одевается и уже в дверях, смеясь, говорит:
— Я ошиблась… Молоко, кажется, не к новостям… Молоко к неприятностям.
Пятый день второго полугодия сногсшибательной житухи Кореньева ознаменовался крупной неприятностью. Регину Капустянскую поймали на месте преступления в тот самый момент, когда она получала деньги, за гаданье. Надеяться на очень быстрое освобождение не приходилось, некие знатоки даже пророчили не меньше года заключения.
Не желая оставаться в опустевшей комнате, Кореньев собрал в последний раз тару из-под алкогольных напитков, сложил в мешок, прихватил заодно кое-какую движимость и тронулся в путь.
Он успел дойти до приемопосудного пункта, и здесь его встретил знакомый милиционер и вежливо попросил пройти за угол и сесть в машину.
— Если вы меня в вытрезвитель везти решили, — возмущенно сказал Кореньев, — то очень прошу принять во внимание, что я еще даже опохмелиться не успел…
— Вытрезвитель здесь ни при чем, — ответил милиционер. — Вас начальник видеть желает… На предмет личного собеседования.
— Тогда дело другое…
Кореньев поднял мешок с бутылками и положил его себе на колени. Он наперед знал, о чем пойдет разговор. Это уже седьмая по счету беседа в этом месяце. И кончится она тем же самым: начальник прочтет ему длинное нравоучение и даст подписать обязательство, что впредь он, Кореньев Геннадий Ричардович, будучи предупрежденным о необходимости вернуться к трудовой жизни, обязуется не нарушать существующего порядка.
Узнав от шофера, что уже без десяти два, Кореньев печально покачал головой.
— Посуду-то до четырех принимают… Только бы не опоздать.
Все началось с сюрприза.
В кабинете начальника сидела женщина и беспокойно поглядывала на входную дверь. Сразу Кореньев даже не узнал ее. Он успел подумать, что это не иначе как случайно задержавшаяся посетительница, которая вот-вот подымется и уйдет.
— Вашу любимую жену не узнаете? — спросил начальник. — Человек специально приехал, чтобы на вас посмотреть. Соскучилась, говорит, любит вас по-прежнему.
Кореньев усмехнулся.
— Что было, то прошло… А любовь мне ее теперь не нужна… Зря на дорогу тратилась. Сказать честно, я даже забыл, как она выглядит.
— А что деньги мне не вернул за пропитые вещи, про это тоже забыл?
Кореньев молчал, и, воспользовавшись паузой, бывшая жена развернула, видимо, уже не раз разворачиваемый пакет и потрясла пачкой конвертов.
— Твои письма. Двадцать шесть штук. И все про любовь. Думаешь, это пустяки?
— Вы только, пожалуйста, говорите нормально и не кричите. Грубость здесь ни к чему, — предупредил начальник. — В милиции находитесь, а не на базаре.
— Да я его за такой обман…
— Еще раз предупреждаю, гражданка, — теперь уже строго сказал начальник. — Угрожать здесь никому не положено. Говорите нормально.
Жена Кореньева сразу притихла и, вытащив наугад первое попавшееся письмо, начала читать, как стихотворение:
— «Дорогая моя Далила. Если бы ты могла видеть сейчас своего всеми забытого Генашу, ты бы залила слезами весь паркетный пол… Находясь вдалеке от тебя, я клянусь сохранить свою любовь и расплатиться с тобой за причиненный тебе, мой колокольчик, материальный ущерб…»
— Простите, гражданка, — не выдержал начальник, — но мне некогда. А вы тут свою личную переписку слушать заставляете. Про колокольчик…
— Это не мое письмо, а его, — объяснила гражданка. — Я только еще один кусочек прочту… Вот это… «Здравствуй, моя незабываемая и неизгладимая… Чем дальше я уезжаю, тем чаще тебя вспоминаю… Как только получу новые подъемные, пришлю тебе в счет моего долга сразу крупную сумму, которую ты истрать на приобретение постельной пары белья и одеяла, увезенных мною по рассеянности. Я тебя все так же люблю и буду любить вплоть до своей собственной кончины…» Так где она, эта твоя любовь? Ни любви, ни денег! — истерически выкрикнула кореньевская супруга. — А я не девочка. Мне уже скоро сорок. Я, товарищ начальник, созна́юсь вам — он ведь моложе меня на шесть лет…
— На девять, — вставил Кореньев и, не дав своей жене продолжать чтение, обратился к начальнику: — Не понимаю, чего от меня эта гражданка хочет. Мало ли что было… Допустим, я ее действительно любил… Ну и что ж с того? Все уже давно остыло… Теперь обойдусь и без ее запоздавшего ответа на мои прошлые чувства. Разрешите идти?
— Я к прокурору пойду, — пригрозила Кореньева, — мне денег от него не надо, я по моральной линии интересуюсь…
— Как там у вас с работой? — обратился начальник к Кореньеву, давая понять, что разговор о любви закончен.
— Оформляюсь на днях, все уже договорено, — облегченно ответил Кореньев.
— А расписочку все-таки напишите, — сказал начальник, придвигая листок бумаги и кивком головы прощаясь с посетительницей.
Шла уже вторая неделя, а от Регины не было никаких вестей. Кореньев решил, что самое лучшее — это побыстрее ликвидировать оставшееся в комнате барахло и на вырученные деньги податься в другой город. Приходил в голову и такой план:
«А может быть, остаться здесь и оформиться куда-нибудь, на непыльную работенку?»
От одной мысли, что придется вставать рано утром и ждать конца рабочего дня, чтобы бежать в продмаг и искать партнеров на выпивку, настроение, и без того плохое, становилось совсем мрачным. Нет, уж лучше держаться, пока есть еще кое-какие рубли в кармане. Тоскливо только одному, без Регины, и неизвестно — вернется ли она сюда. А вдруг и верно — осудят ее и отправят в колонию?
Погруженный в мрачное раздумье, Кореньев шел по узкой асфальтовой дорожке и не заметил, как от стоявшей на углу машины с надписью «Хлеб» поспешно отошел Курлыкин.
— Кого я вижу! Сам маэстро Кореньев! — воскликнул гном. — Может, сочиним что-нибудь на двоих?
Кореньев утвердительно кивнул головой и проследовал к выкрашенному ядовито-зеленой краской пивному ларьку.
Встреча с Гарри Курлыкиным не обрадовала Кореньева. Он не любил этого человека. Ссор ни в пьяном, ни в трезвом виде с Курлыкиным у Кореньева никогда не было, а Регина хотя и приглашала Гарри на все свои вечеринки, тем не менее избегала с ним оставаться с глазу на глаз и просила Кореньева не отходить от нее, когда приходил Курлыкин.
Если верить Гарри, он всю жизнь страдал за свои принципы. Что это за принципы, никто не знал, да и не хотел знать. Среди дружков Кореньева были такие, которые постоянно заискивали перед этим Курлыкиным, лебезили перед ним и, напившись до одурения, даже целовали его вечно свалявшиеся темно-бурые бакенбарды. Все знали, что Курлыкин запойный и запой у него продолжается ровно шесть дней — тогда он куда-то исчезает. Известно было также, что Гарри сочиняет стихи, в которых воспевает мужскую красоту и любовь с первого взгляда. Этой теме однажды он посвятил даже целую поэму. Все сказанное не помешало Гарри стяжать репутацию легендарного скряги и вымогателя.
Во все дни, кроме запойных, Гарри Курлыкин шмыгал по промтоварным магазинам, занимал с утра очередь, а иногда и выписывал чеки на какую-нибудь остродефицитную вещичку и загонял эти чеки по пятерке и десятке.
Орудовал Курлыкин так осторожно, что поймать его на месте преступления никому не удавалось. Ведь он никогда не перепродавал никаких товаров, а уступить свою очередь или даже отдать выписанный чек, сославшись на то, что при себе не оказалось денег, никому не возбраняется.
Где жил Гарри раньше и как и почему он попал в Дымск, Кореньев не знал, так же как и все остальные.
Гарри обычно прогуливался где-нибудь в районе центрального универмага или регулярно после двенадцати дня у филиала прибрежной столовой, превращающейся с пяти часов в вечерний ресторан.
Хотя Кореньев и недолюбливал Курлыкина, он все же, как и его дружки, неоднократно пользовался услугами этого человека. Кореньев знал, что если уж совсем приперло и не на что промыть свинцовую с похмелья голову, то Гарри, хоть и неохотно и обязательно оговорив, что он не какой-нибудь Ротшильд, а всего только благородный малоимущий гражданин, все-таки даст взаймы, взяв какую-нибудь вещицу в залог, отсчитает всю сумму медяками и серебром (бумажки, говорили, он сдавал в сберкассу на выигрышный вклад).
Последний раз Кореньев виделся с Гарри дней десять тому назад, когда отдал ему под заклад модную гранитолевую кепку, которую Регина выскулила у какой-то вдовы спившегося морячка. В тот раз Кореньев даже сцепился с Гарри.
— С твоей внешностью, Геннасимус, — без конца повторял желчный гном, — я бы давно нашел себе какую-нибудь созвучную дамочку, получше твоей Регины. Рост у тебя нормальный, и лицо, если его маленько подутюжить да отполировать, — не очень уж богомерзкое. Тем более ты, Кореньев, человек неразборчивый — тебе ведь все равно, были бы только дублоны да винцо в буфете. Могу посодействовать, если сторгуемся. На подходе одинокая повариха, немолодая, слов нет, но зато по линии высококалорийного питания — полная гарантия. Верность тоже обеспечена. Ну как, желаешь — посватаю? Она тебе и мелкую работенку у себя в столовой подберет — очистки выносить, посуду ополаскивать…
Кореньев даже кулаки сжал от злости:
— Ты бы себе ее в жены взял. Лучше бы помои выносил, чем товарищей обирать. Ростовщик окаянный…
— Где уж мне, слабосильному, — горестно вздохнул Гарри. — И вообще язык свой прикуси, да побольнее. Я никого не обираю. Наоборот, последними своими грошами рискую, давая в долг таким, как ты… А за ростовщика ты еще ответишь… В ногах будешь валяться — копейки не дам!
И вот надо же, не прошло и декады, как снова встретились. Да еще в такой день, когда меньше всего хотелось видеть этого человека.
— Уж не кепку ли свою выкупать собираешься? — смахивая с бакенбард крошки только что съеденного батона, спросил Гарри. — Вкусную булку стали выпекать. Пятнадцатикопеечный батон навернул и даже не заметил. Вот что значит борьба за качество.
Гарри потрогал рукой полу доставшейся Кореньеву от Регины дубленки.
— Дубленки нынче, Геночка, пока еще в цене. У меня в одном доме просила хозяйка — дочка у нее в десятом классе, по фигуре вроде Регины будет, такая же длинноногая. Ей это макси в самый раз. Видно, Регине-то оно больше не понадобится. В колонии ей что-нибудь из готового подберут. Продашь?
— Продам, — с неожиданной для себя решительностью ответил Кореньев.
В предчувствии удачной покупки у Гарри даже бакенбарды приподнялись и заходили, как маятник старинных часов.
— А на сменку я тебе принесу полупальтон — не новый, правда, но из черного валокордина на утепленной химической подкладке. Выглядит почти как новое, ни одной незаштопанной дырки. Полный ажур. Доплату могу нижним бельем компенсировать. Или деньгами. Как хочешь?
— Деньгами.
— Может быть, портвейном лучше? Целая четвертная в оригинальном соломенном футляре. Я его за услуги намедни получил. Импортный.
— Деньгами и портвейном, — ответил Кореньев.
— Где же я тебя увижу? — спросил Гарри. Ему не терпелось как можно скорее провернуть эту операцию.
— Встречаемся на берегу ровно в пять, — деловито сообщил Кореньев. — Третья скамейка. Только попрошу авансик.
Гарри помрачнел, задергался, помотал головой.
— Да вообще-то сам знаешь, аванс — дело сложное…
Но испугавшись, что из рук уйдет верный доход, Гарри достал бумажник, долго рылся в нем и, вынув сложенную вчетверо пятирублевую бумажку, протянул ее Кореньеву. Спросил:
— Может быть, поближе где-нибудь встретимся?
— Отсюда до Тарабарки совсем недалеко, — сказал Кореньев.
— Только смотри не обманывай, — строго предупредил Гарри, видимо не на шутку обеспокоенный тем, что нарушил свое правило и дал задаток. — Такую сумму под одно честное слово.
— Да не трясись ты так! — пристыдил Кореньев. — Не пропадут твои деньги. Принесешь куртку — получишь дубленку.
— Очень уж меня последнее время обманывать стали часто, — пожаловался Гарри. — Женщина одна просила очередь на импортные колготки занять… По виду солидная такая, в пуховом берете, у охотничьего магазина каждый день породистыми щенками базарит… Уж, кажется, сознательная личность, а когда дело до компенсации дошло — сунула шесть гривен и еще милицией пригрозила. «Переживешь, говорит, я тебя, парень, знаю — ты свое возьмешь».
— И чужое тоже, — засмеявшись, добавил Кореньев.
Зажав в кулаке пятерку, он поплелся в ближайшую забегаловку.
А через какой-нибудь час у распивочного филиала Кореньев разменял последний рубль — все, что осталось от курлыкинского задатка, и залпом опустошил полный стакан какого-то пахнущего жженой тряпкой портвейна и запил его маленькой кружкой пива.
Отныне Кореньев пребывал в том состоянии, когда все считали, что он настолько пьян, что уже не способен отвечать за свое поведение. На самом же деле Кореньев хорошо помнил, зачем, с какой целью отправляется сейчас на берег районного водоема. Он не забывал, что в кармане дубленки, в одном из ее вместительных тайников, спрятана бутылка «московской», которую он должен распить не один, а с этим алчным бакенбардовладельцем, — и это будет последняя выпивка в этой жизни…
Много раз Кореньев принимал решение покончить счеты со своим несклепистым существованием, и только сегодня он осуществит наконец эту задумку. Обязательно осуществит.
Мысль о самоубийстве особенно часто и упорно преследовала его с тех пор, как на все свои письменные обращения к администрации самых, казалось бы, дальних строек он получал похожие друг на друга ответы — «обратитесь в отделение оргнабора по месту вашего постоянного местожительства».
Легко сказать — «постоянное местожительство». А если его нет? Если в паспорте одни только временные прописки?
И откуда взять постоянную прописку, когда в милиции требуют, чтобы ты прочно обосновался на каком-нибудь предприятии, а иначе грозят судом за нежелание заниматься общественно полезным трудом.
Значит, жить как все?
«Все ясно, — думал Кореньев. — Выбор небогатый. Или принудительное лечение, или принудительные работы. А если так, то не лучше ли выпить как следует, до полного удовлетворения — и в Тарабарку…»
И вот вчера он решил, что сделает это непременно. Во что бы то ни стало.
В свободное от сна и выпивки время Кореньев любил ходить на дымскую речку Тарабарку. Гуляя по берегу, он собирал причудливые камешки и, позабыв обо всем на свете, придумывал всякие увлекательные картинки: то он воображал себя известным заморским боксером в окружении отчаянных красавиц, походивших на Регину, то знаменитым миллионером в черной, вытянутой, как сигара, машине.
Но в последнее время, особенно после ареста Регины, в голову лезли совсем не веселые мысли.
«А что, если встать и прыгнуть в этот кружок у самого водоворота? — спрашивал себя Кореньев и тут же сам себе возражал: — Зачем же прыгать? Ничего ведь такого широкоформатного и не произошло. Наоборот — из милиции выпустили под расписку, а насчет этой старой бабы — никуда она больше не пойдет. Потуркается по магазинам и уедет ни с чем…»
«Тогда зачем же она приезжала? — допытывался закадровый голос. — Ведь дорога сюда в один конец сколько стоит! Не такая уж она безрассудная, чтобы крупными деньгами зазря разбрасываться!»
«Верно, ведь не такая, — соглашался Кореньев. — Помнится, когда мы еще вместе жили, она все мои карманы обшаривала, чтобы заначку изъять… Значит, был у нее какой-то смысл сюда приезжать… Не уедет она отсюда без результата! Цель у нее есть, намерение…
А какая же у нее цель? — терялся он в непривычных догадках. — Какое такое намерение?..»
И может быть, впервые за всю свою бездумную, безалаберную жизнь Кореньеву захотелось понять, что же, собственно говоря, с ним произошло. Стремление человека как-то разобраться в сложных вопросах собственного бытия — явление обычное, но Кореньев представлял ту исключительную часть человечества, для которой анализ собственного поведения отнюдь не являлся обязательной нормой, а решение о самоубийстве поэтому было внезапным, похожим на взрыв бомбы замедленного действия.
Ничего похожего до сих пор с Кореньевым не происходило. Он привык жить налегке, без размышлений о судьбе близких, не думая об ответственности за свои поступки.
И все-таки, как это ни удивительно, к вечеру того самого дня, когда увели Регину и в Дымск прибыла его жена, Кореньева впервые за много лет стали преследовать страшные предчувствия.
Кореньев сидел на скамеечке, установленной для купающихся, и глядел, как пузырящиеся волны с шумом выбрасывают вещественные доказательства недавних туристских набегов.
В такую непогоду даже местные «моржи» не кажут сюда своего носа. Не видно и постового милиционера, обычно патрулирующего этот участок города.
Временами Кореньеву казалось, что кто-то выглядывает из воды и молча зовет к себе… Потом он стал совершенно четко различать в этом пловце черты своего собственного лица… Ну да, это он сам и есть…
— Пора нах хауз, — скомандовал самому себе Кореньев, понимая, что опьянение достигло критической черты и дальнейшее пребывание здесь может кончиться плохо. А тут еще откуда-то возник милиционер; он ежился от холодного, резкого ветра, вытирая лицо от долетавших брызг. Увидя Кореньева, милиционер узнал его, кивнул головой.
— А жена ваша бывшая и вправду к прокурору ходила, — сообщил милиционер. — Только нет его, прокурора… в центр уехал.
Милиционер поднял воротник плаща, плотнее надвинул фуражку и с тревогой в голосе сказал:
— Шли бы вы отсюда. Того и гляди дождик еще пойдет… Похоже, что какой-нибудь циклон с антициклоном столкнулся. Тарабарка — река ехидная… Говорят, пять лет тому назад вот так тоже поначалу еще туда-сюда, терпимо было… а потом как затопила!
— Бывает, — ответил Кореньев и, помахав рукой милиционеру, пропел слова услышанной однажды от Курлыкина песенки:
Пророчества милиционера оправдались.
Как бы в насмешку над только что прочтенным по радио прогнозом, который обещал сильное повышение температуры, безветрие и прекращение осадков, в город Дымск ворвался не предусмотренный никакими приборами циклон.
Небо затянуло безразмерным куполом грязно-серого облака, и обычно спокойные воды Тарабарки сплошь покрылись кипящей пеной.
Направляясь к третьей скамейке, где он обещал дождаться Гарри, Кореньев, стараясь удержаться на ногах, обхватил фонарный столб.
— Ишь как тебя качает! — услышал Кореньев каркающий голос Курлыкина.
— А я ничего, — ответил Кореньев. — Я стою твердо… Я не качаюсь… Это ветер меня, как ветку, клонит… Помнишь такую песню?
— Ладно, ладно… Садись… А то и верно сверзишься и сломаешь голову раньше срока…
Гарри схватил Кореньева за хлястик дубленки и усадил своего захмелевшего дружка на скамейку.
— Прижмись… Крепче… Вот так… Да куда ты опять ползешь… Эдак и в воду угодить нетрудно.
— Ну и угодил бы, — с пьяным гонором ответил Кореньев. — Все равно один конец… днем раньше — днем позже…
Гарри, видимо, уже начала надоедать пьяная откровенность, и он громко сказал:
— Ближе к делу! Снимай дубленку и примеряй куртку!
Гарри достал из капронового мешка пакет, развязал веревку и, отряхнув бывшую в длительном употреблении куртку, протянул ее Кореньеву. Тот в свою очередь довольно ловко скинул максидубленку и с трудом напялил расхваленное Курлыкиным синтетическое одеяние с крупными заплатами на самом видном месте.
Кореньев укоризненно покачал головой и сказал куда-то в пространство:
— Хламида — люкс! Судя по ярлычку, лет десять назад считалась первосортным изделием со знаком качества.
— Тебе она даже к лицу! — крепко прижимая к груди дубленку, восхищенно воскликнул Гарри. — Ты в ней даже моложе выглядишь…
Кореньев сплюнул.
— А мне теперь все равно… В Китае не говорят — умер, а говорят — прекратил свой возраст. Так что, дорогой предприниматель, моложе я или старше, сейчас уже значения не имеет. Так сколько приплаты?
Курлыкин достал деньги, отсчитал пять трешек.
— Пятнадцать рубликов и плюс вот эта жидкость. Он извлек из портфеля бутылку рислинга с причудливой заграничной этикеткой.
— Согласен, — с полным безразличием сказал Кореньев. — Рислинг оставь себе на обед — цыпленка табака запивать. А мне по случаю душевного волнения что-нибудь более существенное требуется.
— От этого и я не откажусь, — обрадовался Курлыкин, увидев в руках Кореньева нераспечатанные пол-литра «московской».
Кореньев налил Гарри не больше полутораста граммов.
— Жмот-то ты, а не я, выходит, — упрекнул Гарри, не без зависти наблюдая, как жадно высасывает Кореньев прямо из горлышка драгоценный напиток.
— Смотри не перебирай! — предупредил Гарри. — Я тебя к себе на ночевку не потащу.. И провожать не буду — при моей болезненной комплекции такую жердину мне не дотащить!
Все больше пьянея, Кореньев закричал:
— А меня тащить никуда не надо! Мне и здесь хорошо… Я тут хочу остаться… Навсегда. На веки вечные.
Гарри безнадежно махнул рукой:
— В воду свалишься! Вон как Тарабарка разбушевалась.
— А меня уговаривать не надо, — упрямо твердил Кореньев. — Как решил — так и будет!
Гарри туго свернул дубленку, обернул упругий ком в несколько газетных листов и, обвязав веревкой, встал со скамьи. Он хорошо знал буйно-скандальный нрав Кореньева.
«А вдруг он действительно решил кинуться в реку? — испуганно подумал Гарри. — От него всего ожидать можно. Затаскают тогда меня по допросам… А при такой ситуации и моей собственной персоной слишком интересоваться начнут…»
Но Кореньев схватил его за плечи и усадил на скамейку.
— Ни с места! — скомандовал Кореньев. — Слушай, что я скажу. Слушай и наматывай на свои лохматые бакенбарды. Тебе что? Ты из любого положения выкрутишься. А я больше не хочу, Гарри, не хочу. Я человек свободный и от алкоголизма излечивать себя не позволю. И работать не буду…
Кореньев обнял Гарри и вдруг весело предложил:
— Давай вместе, а? Я тебе за это и куртку отдам, и деньги: твоих пятнадцать и в кальсонах еще зашиты… два рубля серебром…
— И верно, — поддакнул Гарри, — уж если вздумал топиться, так зачем же деньги с собой брать: на том свете эта валюта хождения не имеет…
— Ну как? По рукам? — не отступал Кореньев. — Только условие: вначале ты бултых, а потом я бултых…
— Отстань! — крикнул Гарри, вырываясь из пьяных объятий.
Обхватив пакет обеими руками, он поспешно отошел от скамьи, боясь, что Кореньев снова кинется на него. Но тот уже перестал плакать и, держась за фонарный столб, хрипло орал:
Резкий воющий ветер заглушал отдельные слова, но певец выкрикивал их снова и снова, пока, обессилев, не упал на заливаемый волной огромный валун.
— Ну, в таком состоянии он не опасен, — решил Гарри и, подойдя ближе к опьяневшему приятелю, сказал: — Встань, дурак… И слушай… Ты такого Усачева знаешь?
Кореньев бессмысленно пялил глаза, что-то мычал.
— Он сюда приехал… Важная птица…
— У-у-ус-а-а-а-ч-е-е-ев? — промычал наконец Кореньев.
— Он, этот Усачев, по всему Дымску тебя ищет… Меня расспрашивал… Я на всякий случай потемнил. Мало ли что?
Видя, что Кореньев по-прежнему молчит, с трудом соображая, о ком идет речь, Гарри повторил свой рассказ:
— Усачев… Шуриком его звали… высокий такой… Морда узкая, лошадиная… глаза черные… цыганские… У-са-чев!
— А где же ты его видел? — словно спросонья спросил Кореньев.
— Да вчера, говорю, около гостиницы… Одет шикарно — портфель гармошкой, заграничный. Твоей личностью интересовался… Ну, я сказал, что тебя уже два года не видел… Говорит, в Москве работает, а может, это все ширма…
На этот раз Кореньев совершенно очнулся.
— Раз он меня ищет, значит, не к добру, — дрожа больше от страха, чем от холода, изрек Кореньев. — С хорошими намерениями меня еще никто никогда не искал… Она определенно с ним заодно…
— Кто она? — спросил Гарри. — Ты о ком говоришь?
— Да она… жена моя. Разыскала все-таки, ехидна… Из милиции меня отпустили, так она в прокуратуру пошла…
Гарри снова принялся ерошить бакенбарды.
— Плохи твои дела, маэстро, — посочувствовал он, — и насчет того, что она с Усачевым в одной упряжке, — тоже возможно. От этих порядочных любого подвоха жди. Что по-ихнему хорошо, то по-нашему полный бенц. Я бы на твоем месте тоже задумался. Веселого мало. Прокурор здешний, говорят, дюже строг. Законник до мозга костей. Не поймет он твою сложную душу. Не проникнет, не оценит. Он уже давно до нас добирается… Ну, я пошел, пока не стемнело. Да и тебе пора собираться.
— Нет, не бывать по-ихнему…
Кореньев хотел еще что-то сказать, да зацепился ногой за подвернувшуюся доску и, упав, на четвереньках пополз к почти затопленному водой валуну. Потом, очевидно что-то вспомнив, изменил маршрут и направился тем же способом к тому месту, где лежала брошенная им пустая бутылка. Он тщательно вытер ее рукавом, спрятал в карман брюк.
— Деньги-то хоть отдай мне на сохранение, — крикнул Гарри, — пропадут ведь! Вымокнут!
Но Кореньев уже ничего не слышал. Он попытался было изобразить что-то похожее на воздушный поцелуй, но не удержался на ногах и упал прямо в воду.
Видевший все это Гарри еще крепче обнял свой громоздкий пакет и свернул на дорогу, которая вела к автобусной остановке.
Как и все худощавые мужчины небольшого роста, носящие усики, Василий Георгиевич Лупцов походил на Чарли Чаплина. Эту схожесть еще резче подчеркивали глаза Лупцова — такие же печальные и беспокойные.
Одно время, когда чаплинские картины шли почти ежедневно во многих кино и зрители не догадывались еще о том, что в недалеком будущем критики превратят этого комика в выдающегося философа, Василия Георгиевича останавливали на улице деятели эстрады и цирка и, пораженные его сходством с популярным киноактером, делали всякие заманчивые предложения: одни приглашали участвовать в цирковой пантомиме, другие уверяли, что он будет очень хорош в музыкальном трио, обещая в две недели научить играть на жестяных урнах попурри из модных лирических песен.
Василий Георгиевич даже принял было несколько наиболее настойчивых предложений, но дальше пробы дело не пошло.
Собственно, Василий Георгиевич и сам не ожидал ничего путного, но ведь люди так просили, так уговаривали, и вдруг — смущенный вид, нервное покашливание и одни и те же обидные слова: «Простите… ошиблись… мы думали… но так получилось… Еще раз извините… наружность обманчива…»
Пожалуй, тщеславие- — один из наиболее распространенных человеческих пороков, с которым невозможно бороться с помощью закона. За кражу наказывают, за взятки наказывают, даже за клевету грозит суровая кара, а вот тщеславие — мать многих людских недостатков — вроде как и не порок, а так — милый недостаточек, ерундовый пустячок, борьбу с которым взвалили на плечи сатириков и юмористов. Вот они и борются с сотворения мира до наших дней — высмеивают как могут.
Не по этой ли причине количество тщеславных людей ничуть не уменьшилось, и если в их число не попал все-таки Василий Георгиевич Лупцов, то только потому, что его тщеславие было совершенно бескорыстно и начисто лишено каких-либо соображений меркантильного порядка.
Скромный человек, Лупцов был вполне доволен жизнью, и денег, которые зарабатывал он в Дымске, ему хватало.
Город Дымск находился в том самом районе континента, где благодаря частым морозам и тяжелым скалистым дорогам к зарплате полагались всякие надбавки, а отпуска предоставлялись такие продолжительные, что у некоторых жителей средней полосы вызывали нестерпимую зависть. Но во всем остальном город был похож на очень многие возникшие в последнее десятилетие города с небольшим прошлым и сказочно огромным будущим.
В Дымске, если говорить о его недалеком прошлом, когда он был всего лишь малюсеньким селением с двадцатью охотниками, все изменилось с тех пор, как неутомимые, бородатые геологи нашли ценные минералы и еще какое-то редкое горючее.
И вот тогда таежно-гористый поселок Дымово превратился в город Дымск, а коренные жители, не видавшие железной дороги даже в кино (поскольку такового в их краях раньше не было), быстро обзавелись собственным аэродромом и ежемесячно летали в краевой центр сдавать пушнину, покупать докторскую колбасу и пудовые парфюмерные наборы, куда обязательно входили туалетное мыло «Лель», одеколон «Ромео» и в качестве принудассортимента — лак для сохранения прически.
Быстро растущий Дымск ощущал невероятную нехватку кадров. И не удивительно, что приехавшему туда Лупцову сразу же предложили занять два места. Одно основное, другое — по совместительству. Это оказалось не очень обременительным по той причине, что основная работа в местной нотариальной конторе в качестве инспектора общего отдела была хорошо знакома Василию Георгиевичу, а служба по совместительству не требовала большой затраты времени.
Но даже не эти привилегии соблазнили Лупцова. Очень уж необычной и уже по этому одному очень соблазнительной оказалась должность «испытателя мужской обуви» на местной фабрике кожизделий.
Особенно привлекала в этой должности возможность находиться не в закрытом помещении, а пребывать на свежем воздухе. По инструкции обувь испытывалась в «нормальных условиях носки», то есть в прогулке по улицам, в занятии спортом и даже в «танцевально-плясовом применении».
В тот вечер, когда разыгрались события нашего повествования, Василий Георгиевич Лупцов, отдохнув после семи часов, проведенных в нотариальной конторе, отправился на очередное испытание обуви. На этот раз предстояло проверить прочность бесшнурковых туфель с модным вельветовым верхом и широким капроновым каблуком.
В дни, когда Лупцов шел из дому на очередную ботиночную операцию, он был в каком-то особенно приподнятом настроении. Спокойное сердце Лупцова то трепетно замирало, словно на санях спускался он с крутой горы, то начинало учащенно стучать, и он ощущал небывалый прилив энергии, чувствовал готовность к чему-то важному, трудному и очень серьезному.
Технология испытания обуви в целом, понятно, отличалась от испытания нового самолета или мотора, но в отдельных деталях была несколько схожей. Лупцов сам выработал точный план этой малоизвестной широким слоям населения операции.
Так же, как летчик-испытатель, Василий Георгиевич начинал с того, что тщательно проверял состояние «взлетной дорожки» и точно засекал время начала процедуры.
В отличие от авиатора, Лупцов считал началом не подъем в воздух, а надевание испытуемой обуви. Надевал он ее тут же, на берегу Тарабарки, а свои обиходные туфли — те, в которых явился сюда, аккуратно складывал и клал в портфель.
Программу испытания для каждого вида обуви Василий Георгиевич составлял сам, без каких-либо указаний начальства. Он знал, как много зависит от его старания, инициативы и, не боимся сказать, творческого отношения к делу.
Проявляй Лупцов меньше рвения, начальство вряд ли бы выразило какое-нибудь неудовольствие. Правда, начальство знает, что проверка важна, без нее, без этой испытательной канители, новый образец остается всего только образцом и в поточное производство пойти не может.
«И это очень даже похвально, — рассуждало начальство, — что Лупцов так придирчив, строг и объективен, испытывая качество проверяемого образца. Но ведь вот другие его коллеги не столь уж суровы, и, однако, результаты их проверок не ввергают в уныние, не заставляют без конца улучшать опытную пару».
Каждый раз, когда главный инженер обувной фабрики выдавал Лупцову очередной образец, он, преодолевая чувство неловкости, напоминал:
— Вы уж особенно не придирайтесь, Василий Георгиевич! Человек, я знаю, вы по натуре своей добрый, а вот нас, грешных, не жалеете. Из-за вашего заключения укороченные валяные ботики с производства снять пришлось… Очень уж вы их разлохматили…
Такие слова Лупцову слушать было нелегко. Понятно, имелась полная возможность вроде как бы не заметить некоторые не очень существенные недостатки тех самых валяных бот, о которых теперь вел речь начальник. Тем более обувь эта предназначалась для людей пожилых, за особой красотой не гоняющихся. Но в последний момент, когда он писал свое заключение, в голову пришло и такое соображение:
«А почему, собственно говоря, недорогая обувь должна быть менее качественна, чем какие-нибудь пижонские молодежные бульдоги? Ведь если так рассуждать, то хорошо и вкусно варить нужно только дорогие блюда. А овощная еда или каша простая — их, выходит, кое-как стряпать можно?»
Вот почему, выслушав претензии начальства, Василий Георгиевич разводил руками и извиняющимся тоном отвечал:
— Вы уж поймите меня, Казимир Афанасьевич, не по своей прихоти действую, а от имени всех покупателей… Вы же сами мне говорили, когда я к вам поступал, что к обязанностям моим надо с государственной точки зрения подходить… Вот я и стараюсь.
И главный инженер ничего на это не мог возразить по той причине, что понимал всю глубокую правоту рассуждений Василия Георгиевича и не раз ставил другим в пример сознательное отношение Лупцова к своим служебным обязанностям.
Выйдя из дому, чтобы направиться в прибрежный район, Лупцов обратил внимание, что погода резко ухудшилась. Дул пронизывающий сырой ветер, и надежды на то, что он быстро утихомирится, не было никакой.
«А что, если отложить эту сапожную операцию на денек?» — подумал Лупцов. Но обувь, предназначенная к сегодняшнему испытанию, относилась к разряду «повседневной», а потому и испытать ее необходимо не в сухой летний день, а именно в непогоду.
Дойдя до берега, Василий Георгиевич зашел в раздевалку для купающихся. В павильоне от сильного ветра вылетела рама. Не без труда найдя сухую табуретку, Василий Георгиевич, достав из кармана два металлических зажима, бережно, чтобы не мять брюки, подвернул вначале одну штанину, потом другую и, закрепив на ногах нехитрые приспособления, стал похожим на гонщика-велосипедиста.
Потом он достал из портфеля новенькие, очень красивые туфли, надел их, сделал шесть приседаний и двенадцать легких прыжков. Эта короткая разминка предшествовала, как обычно, началу главной процедуры.
Тут уставший ветер решил передохнуть, чтобы, очевидно, набраться еще больше сил и задуть во всю свою штормовую мощь, но пока на какие-то минуты стало абсолютно безветренно и тихо, как в большой коммунальной квартире после очередного скандала.
Лупцов закрыл зонтик, вложил его в полиэтиленовый футляр и застегнул на все пуговицы свой недавно сшитый утепленный сюртук-пальто.
Размахивая зонтиком, как тросточкой, поглядывая на новенькие туфли, он направился вдоль по берегу.
Первые двадцать метров Василий Георгиевич шел степенно, чуть-чуть пружиня шаг, но потом, убедившись, что сзади на всем прибрежье никого нет, он пустился бегом, старательно обходя встречавшиеся на пути лужи.
Трасса для пробежки была более чем сложной: на каждом шагу выкинутые волнами камни, железные прутья, обломки деревьев, черепки битой посуды и пустые, с полуоткрытыми пастями консервные банки — многолетние следы небывалого роста индивидуального и группового туризма.
По этой захламленной дороге бежать было чрезвычайно трудно. Но подобные трудности Лупцов заранее предвидел и на более удобный и легкий путь сворачивать не намеревался. Ветер ураганной силы теперь уже орудовал без перерыва, и с его помощью Тарабарка выбросила на берег даже громоздкий подъемный кран морально устаревшего образца, списанный местной стройконторой как пропавший при загадочных обстоятельствах.
Подкидывая носками ботинок мелкую утварь, Лупцов продолжал свой испытательный пробег.
И вдруг, уже на втором забеге, средь шума и грохота до него донесся крик:
— Ны-ря-я-я-ю-у…
Лупцов замедлил ход, но крик повторился, и он прислушался. Вокруг ни души, значит, кричит кто-то оттуда, из воды… А может быть, послышалось? В такую погоду даже местные «моржи» не купаются…
Лупцов резко остановился и чуть было не упал, новые подметки скользнули по размытой глине и разъехались по-балетному, на манер «ножниц». Чудом удержавшись, Василий Георгиевич огорченно подумал: «Надо будет в акте упомянуть, чтобы в кожимитовую массу перед прессовкой чего-нибудь добавляли противоскользящего… Туфли эти не для танцев и не для фигурного катания… А в гололедицу и совсем в них беда… Но откуда же все-таки кричали? А может быть, шутник какой кричал?»
Василий Георгиевич опять посмотрел по сторонам, напряженно слушая…
— Ны-ря-а-а…
На этот раз Лупцов не сомневался. Крик стал менее громким, он больше походил на вопль отчаяния.
По голосу чувствовалось, что кричавший напрягает последние силы.
«Почему он кричит «ныряю»?» — удивился Лупцов, и тут очень громко до его слуха донеслось:
— Спа-си-те!
Василий Георгиевич бросился к причалу. Все ясно. Кричат оттуда, с самой середины реки. Это место ограждено флажками. Туда не заходят даже опытные пловцы.
Свернув с асфальтовой дороги, он бежал, задыхаясь, безжалостно окуная новенькие туфли в грязные лужи, отбрасывая модными носками проржавевшие чайники и прочую хозяйственную утварь, несмотря на свою ветхость не имеющую никакой археологической ценности.
Над водой, именно в том самом участке, который был обозначен флажками, на сотую секунды показалась голова. Василий Георгиевич успел разглядеть глаза. Страшные, вытаращенные, по-щучьи остановившиеся — эти без всякого выражения, пустые, еще совсем не мертвые, но уже умирающие глаза.
— Держитесь! — крикнул Лупцов изо всех своих сил, хотя и понимал, что его никто не слышит и услышать не может. — Держитесь! — повторил он и остановился, не замечая, что стоит в воде.
«Опомнись! Ты же почти не умеешь плавать… — неожиданно пронеслось в голове, но тут же другая мысль вытеснила это сомнение: — Ну и что с того, что не умею? Нашел тоже время для всяких отговорок… Человека спасать надо».
Первым делом он скинул туфли и, бросив их на скамейку, чтобы не смыло волной, достал из кармана пиджака сложенную и связанную резинкой пачку документов, которые всегда носил с собой: паспорт, фотографию, на которой с трудом можно было узнать самого Василия Георгиевича в окружении группы служащих дымской нотариальной конторы. Тут же каким-то образом оказалась оплаченная квартирная жировка и вырезка из газеты со статьей о бакинском почтальоне — Герое Социалистического Труда.
Лупцов хотел было снять пальто и костюм, но голова утопающего показалась опять, и Василий Георгиевич неуклюже прыгнул в воду.
Все дальнейшее происходило с немыслимой быстротой, и Лупцову казалось, что действует не он, не он сейчас погрузился в воду, не его больно бьет по лицу волна и что вообще это ему снится, кто-то другой спасает тонущего человека, а он только смотрит и удивляется храбрости того, другого, неизвестного ему Лупцова.
«Надо за волосы тащить», — командует самому себе Лупцов.
И чувствует, как волна подхватывает его вместе с утопающим и осторожно выносит к тому самому месту, вблизи скамейки, куда положены подопытные туфли и пачка документов.
В воде часы остановились, и Василий Георгиевич никак не мог определить, сколько же прошло времени с тех пор, как он снова попал на сушу.
Лупцов с трудом разжал занемевшую от напряжения правую руку, и утопленник, которого он продолжал крепко держать за волосы, громко икнул и вслед за этим невнятно произнес:
— Ны-ы-ы-ряю…
— Почему «ныряю»? — спросил спаситель, вспомнив, что человека, вытащенного из воды, нужно обязательно откачать.
Не получив ответа, Василий Георгиевич с трудом уложил на скамейку утопленника.
— Не для моих силенок этот груз, — печально покачал головой Лупцов. — Удивляюсь, как это я удержал в воде такого великана. Ведь он в три раза больше моего собственного веса.
— Где я? — простонал Кореньев, мутными глазами разглядывая Лупцова. — Вы кто? Из прокуратуры, да?
«Знакомое лицо!» — подумал Лупцов, стараясь лучше рассмотреть спасенного им человека. Тем временем начавший было приходить в себя Кореньев, основательно обессилевший в неравной борьбе с тарабарскими волнами, все так же глядя на Лупцова и приняв его за представителя власти, надрывно прохрипел:
— Не надо меня судить… я сам… я сам…
«Так это же известный пьянчужка… — опознал наконец Лупцов утопленника. — Его портреты я не раз видел в «окне сатиры»!»
Кое-как напялив на мокрые ноги сухие подопытные туфли и накинув пальто, Лупцов старался скорее привести себя в приличный вид, чтобы, дойдя до телефонной будки, позвонить в милицию.
— Ну как, вам лучше? — нагибаясь над утопленником, спросил Лупцов. — Вы, гражданин, лежите спокойно, не поворачивайтесь, а я побегу к автомату… милицию вызвать…
Услышав слово «милиция», Кореньев стал тяжело и прерывисто дышать. Потом затих.
— Э-э, да он опять без чувств!.. — поспешно встал Лупцов. — Тут не милицию, а «скорую помощь» надо!
Объяснив по телефону, в каком состоянии находится вытащенный на берег утопленник и как быстрее до него добраться, Василий Георгиевич намеревался отправиться домой, чтобы скорее снять с себя промокшую одежду и в порядке профилактики напиться малинового чая. Но возвращение домой пришлось отложить.
«Как же это я уйду, оставив человека в таком положении?»
И он снова поспешил на берег разбушевавшейся Тарабарки.
Пока он бежал, его догнал автомобиль.
— Где тут удавленник? — притормаживая, спросил шофер.
— Не удавленник, а утопленник, — почему-то обиделся Лупцов.
— Для нас это не имеет значения. Определим после осмотра. Подсаживайтесь… подбросим.
— Вы кем ему приходитесь? — ткнув фонендоскопом в кореньевскую грудь, спросил у Лупцова врач «скорой помощи».
— Да никем я не прихожусь, — выжимая рукава пальто, пояснил Лупцов. — Просто так, случайный прохожий.
— Не иначе как спаситель, — иронически прокомментировал шофер. — Я по его сырости определил. Теперь их много развелось, этих спасителей. Медаль каждому получить охота. Потому и в воду лезут.
Врач быстро закончил осмотр Кореньева, спрятал свои принадлежности, сунул их в чемоданчик и достал сигарету.
— Вот что, товарищ, — обратился он к Василию Георгиевичу. — Случай редчайший.
Врач показал на стонущего утопленника.
— После такой ванны вряд ли кто обошелся бы без воспаления легких, а вот у него даже никакого хрипа не слышно. Чудо какое-то! Уникум! А у меня, между прочим, еще два срочных вызова, а он, этот ваш утопленник, между прочим, в дымину пьян и его не в больницу везти надо, а в вытрезвитель. На всякий случай я аспиринчик оставляю — для вас. Примите сразу три штучки и запейте крепким чаем. Привет!
Лупцов печально смотрел вслед уезжавшей машине и с грустью подумал: «Ох и возни еще будет! Придется снова в будку бежать, до вытрезвителя дозваниваться! А может быть, не звонить никуда? — мелькнуло в голове Лупцова. — Проспится и сам дорогу найдет?»
Но тут же устыдился собственной мысли.
«А если не проспится? Нет уж, пойду звонить в милицию. Вначале сделаю все как надо, а потом можно и домой».
Лупцов был уже на довольно почтительном расстоянии, когда расслышал громкий многоступенчатый храп.
Храпел утопленник.
Как это ни удивительно, но, словно устрашенные оглушительным храпом экс-самоубийцы, темные силы природы постепенно приутихли, а потом и вовсе ретировались куда-то, поближе к Мексиканскому заливу, где уже после небольшой паузы, возможно, образовали новый циклон и обрушили его на территорию, указанную позже в сообщениях прозорливых синоптиков.
Глядя на вошедшую в свои берега Тарабарку, никто не поверил бы, что совсем недавно тут могли произойти столь драматические события.
Кореньев продолжал спать и только временами, видимо, разбуженный собственным храпом, не раскрывая глаз, спрашивал: «Кто это?» — и снова засыпал беспробудным сном.
Прошло полчаса, как ушел Лупцов, а машина из вытрезвителя так и не появлялась. Как и следовало предполагать, налетевший циклон не мог оставить Дымск без последствий. Одним из них оказалось повреждение телефонной связи.
Испробовав все автоматы, попавшиеся ему на пути, и понимая, что раньше чем через несколько часов их не исправят, Лупцов вынужден был сам направиться в контору вытрезвителя и сделать вызов.
Вот почему, когда Гарри Курлыкин снова появился на берегу Тарабарки, он обнаружил только одного спящего Кореньева.
Что привело сюда Гарри? Тревога за судьбу приятеля? Тогда почему же он, видя, что Кореньев очутился в реке, предпочел уйти подальше от места происшествия?
Нет, гуманные чувства никогда не свивали себе гнезда в душе этого человека.
Но кто знает, может быть, все-таки мучили его тревога и беспокойство? А может быть, это угрызение совести погнало его, пусть с запозданием, чтобы хоть выяснить, в каком месте должны будут искать утопленника отважные водолазы из городского управления канализации и очистки местных водоемов?
Тяжело сказать, но совсем не это намерение определяло действия Гарри. Причина была другая. И очень уважительная.
Всего каких-то два часа тому назад на квартиру Гарри опять нагрянул Усачев, и произошел разговор, который, безусловно, достоин того, чтобы его воспроизвести с магнитофонной точностью.
— Слушайте, Гарри. Вашего приятеля Кореньева мне так и не удалось нигде разыскать. Я для него приготовил письмо… очень любопытное… оно его может заинтересовать…
— Уж не от той ли самой женушки? — спросил Гарри. — Она на него и в милицию жаловалась, нашла от кого сильное чувство требовать. Какая уж у этого подонка любовь? Сами ведь когда-то грешили по этой части. Забыли?
— Зачем забывать. И вас, и этого Кореньева я хорошо запомнил.
— Значит, сочувствуете нам? Жалеете?
— Ни на копейку. Что было, то давно в архив сдано. Рад, что из этого грязного болота вылез… А вас с Кореньевым мне жалеть не за что. Ну, да это не моя забота… Я для Кореньева одну газетную вырезку приготовил. Когда собирался в командировку, захватил ее с собой. Кто-то мне сказал, что он в Дымске бродяжит.
— Мы с ним и уехали бы отсюда, да времена строгие больно. Не то что раньше… А с работой себя постоянной связывать душа не позволяет… Если хотите, дайте мне это письмо, я передам Кореньеву. Не обману.
— Передайте. И скажите: если будут у него какие-нибудь вопросы или совет мой потребуется — пусть напишет. Адрес здесь указан.
— А как насчет этого… в смысле промывания горла? Даром ведь даже государство писем не доставляет… Марку требует… За ваше, так сказать, процветание… Полтинник тоже деньги. Передам, передам… Не волнуйтесь.
Конверт был плохо заклеен, в нем лежала газетная вырезка с подчеркнутыми строчками. Гарри прочел:
«Инюрколлегия (Москва, Тверской бульвар, 13) по наследственной линии разыскивает родственников умершей в Аргентине Фрэди Фридолины Фримль Афродиты Ефросиньи Фроси Сантьеро Густайро Тюббик, урожденной Кореньевой, родившейся в 1899 году в городе Туле и скончавшейся в 1972 году и завещавшей все свое состояние в пользу оставшихся в живых детей единственного брата Кореньева Ричарда Макаровича».
Восемь раз прочел Гарри это набранное мелким шрифтом извещение, после чего положил его обратно, хотел послюнить, чтобы заклеить конверт, но во рту внезапно стало так сухо, что, лизнув несколько раз клеевую полоску, подошел к водосточной трубе и, смочив палец талым снегом, привел наконец конверт в должный порядок.
«А вдруг он все-таки утонул?» — подумал Гарри.
— Нет, нет, — пробормотал, как в горячечном бреду, Гарри. — Этого нельзя допустить… Ведь, шутка сказать, такой сногсшибательный случай — наследство в Аргентине… Это тебе не жук начихал… Это покрепче всякой зарплаты будет. Миллионы, наверное… Как там по-их-нему, по-аргентински… Крузейро, центаво… Нет, — оборвал себя Курлыкин, — кажется, не крузейро… Крузейро — это Бразилия.
И, как это иногда бывает, вместо того чтобы думать о главном и тут же, мгновенно, принять важное решение, в голову Гарри незванно вошла какая-то третьестепенная мысль и почти целиком завладела его вниманием.
«Кажется, все-таки не крузейро и не центавы, это валюта не аргентинская, — сверлило мозг, — а бразильская».
Гарри постоянно читал печатавшийся в газете бюллетень валютного курса.
— Австралийские доллары за одну единицу — на наши деньги рубль одна копейка, австрийские шиллинги за сто — три рубля шестьдесят три копейки, английские фунты стерлингов — за один фунт — два рубля шестнадцать…
— Вспомнил! — Гарри даже подпрыгнул от радости. — Аргентинские песо — за сто — шестнадцать рублей пятьдесят восемь копеек… Песо! Неплохо, — решил он, — валюта вполне приличная, — как будто бы ему предлагали получить крупную сумму именно этой самой валютой.
«Да ведь не о том сейчас думать надо, — сердито сплюнул Гарри. — Надо этого идиота самоубийцу разыскать… Сию же минуту…»
На остановке, у которой оказался Гарри, — никакой очереди и свободное такси. За всю свою жизнь Курлыкин в первый раз отважился воспользоваться таксомоторными услугами.
— К пляжу, — часто дыша, произнес Гарри. — Не купаться, понятно, — объяснил он шоферу, — а к набережной Тарабарки, не доезжая вечернего ресторана… скорее…
— О-кей! — кивнул головой шофер, и машина тронулась на предельной скорости.
Гарри расплатился с шофером и, ощущая щемящую боль в сердце от только что произведенного расхода, отправился искать на берегу брошенного им два часа тому назад приятеля. Кореньева нигде не было.
«Значит, утонул, — решил Гарри. — Знай я, что он имеет тетку в этой знойной Аргентине, я бы разве позволил ему совершить такое безрассудство… Я бы из воды его, подлеца, вытащил! Я бы на благородный поступок ради такого дела пошел!»
От одной только мысли, что может рухнуть хитро задуманная махинация, благодаря которой он мог стать совладельцем капиталов кореньевской тетки, Курлыкин почувствовал себя очень плохо, а тут еще все возрастающее сожаление о безвозвратно потерянных полутора рублях, затраченных на поездку в такси, чуть и вовсе не свалили его с ног.
Убитый горем Гарри сидел теперь на успевшей обсохнуть скамейке и бросал тревожные взгляды на присмиревшую Тарабарку, все еще надеясь, что из недр ее вдруг покажется голова незадачливого клиента и собутыльника.
— А вы что тут, молодой человек, делаете? — услышал Гарри голос женщины в кожаной куртке.
— Это не у меня надо спросить, а у вас, леди, — пощипывая баки, сказал Гарри.
— Я не леди, гражданин, а сторож, — рассмеялась женщина. — И меня интересует, что в такое безлюдье привело вас на территорию моего микрорайона?
Гарри дотронулся до козырька кепки и во избежание лишних разговоров вежливо ответил:
— Товарища разыскиваю, условились встретиться здесь, погулять по вечерним улицам…
— Этот участок под усиленным контролем, — вздохнула женщина. — Вечно здесь какая-нибудь петрушка!.. Недавно пьяницу в вытрезвитель отправили. Его один дядька из воды вытащил… Фамилию свою назвать не пожелал… Скромный такой… Он и машину из вытрезвителя вытребовал… Телефон-то ведь только сейчас исправили… циклонище все провода порвал…
Гарри вскочил со скамьи.
— А как он выглядел?
— Да человек как человек. Среднего роста, шапка меховая… с портфелем…
— Я не про спасителя, я про этого, которого он спас!
— А этого весь город знает… Он сюда за длинным рублем прилетел… по оргнабору, да застрял, живет как паразит, поработает неделю где-нибудь и шляется по забегаловкам, пока все не пропьет…
— Так это же Генка Кореньев! — радостно крикнул Гарри. — Жив, значит!.. Спасибо, дорогая, обрадовали! Большое вам мерси!
Гарри долго тряс женщине руку. Потом, заметив зеленый огонек такси, замахал обеими руками, вскочил в машину и голосом отчаявшегося человека приказал:
— Едем на Гусляровский… Серый большой дом рядом с поликлиникой!
Шофер, понимающе кивнув головой, признался:
— Первый раз вижу, чтобы человек сам себя в вытрезвитель отправлял… да еще за свой собственный счет… Вот это сознательность!
Здесь все было на высоком уровне. Постороннему человеку, если бы ему довелось стать свидетелем сцены, когда, очнувшись после крепкого нездорового сна, Геннадий Кореньев принял из рук заботливого медбрата большую кружку огуречного рассола, могло показаться, что он находится не в районном вытрезвителе, а по меньшей мере на дипломатическом приеме по случаю тезоименитства шестого заместителя папского нунция по оргхозработе.
А если бы к тому же он бы поинтересовался стенной газетой, издаваемой силами «передовиков активного вытрезвления», то обязательно обратил бы внимание на критический стихотворный фельетон, посвященный пациентам, не погасившим прошлогодней задолженности. Фамилия Кореньева упоминалась, здесь в числе хронических неплательщиков.
Гарри Курлыкин прочел этот фельетон дважды, дожидаясь, пока дежурный по вытрезвителю доложит начальству о его визите.
«За такую задолженность, — подумал Гарри, — его, негодяя, могут здесь к черной работе приспособить. И не меньше чем на полгода, пока всю сумму отработает!»
— Начальник против свидания не возражает, — сообщил дежурный, — но только попозже. Гражданин Кореньев недавно проснулся и снова задремал.
— Да разбудите его, — возмущенно сказал Гарри. — Поди-ка цаца! Мне же некогда… Я тороплюсь… Кстати, сколько за ним недоимки?
— А вот считайте — за шестьдесят девятый он уплатил полностью, а за прошедшие два года попадал к нам семнадцать раз…
— Так это больше сотни! — воскликнул Гарри.
— Приплюсовать надо, еще пени, — напомнил дежурный. — Но ничего, с завтрашнего дня начальник приказал Кореньева в кочегарку прикомандировать. Месяца два пошурует лопатой, глядишь, еще наличными останется.
В приемной раздался мелодичный звон, и на диске выскочила цифра «8».
— Ваш Кореньев проснулся… Сейчас мы его нашатырем опохмелим, а вы чуточку подождите…
Разглядывая появлявшиеся, одну за другой цифры, Гарри услышал характерные щелчки включенного микрофона и вслед за ними дребезжащий голос популярной певицы:
Почему-то это была самая любимая, пластинка пациентов вытрезвителя, и по их требованию ее заводили очень часто.
Кореньев явился в сопровождении дежурного, который вежливо откозырял и, сказав, что на свидание отпущено пятнадцать минут, ушел.
Гарри сразу даже не узнал своего друга, до того он изменился. Лицо Кореньева сморщилось, глаза запали, тонкие губы стали еще тоньше, обнажив кривые корни ломаных зубов. Только уши, похожие на гигантские пельмени, остались такими же, как были.
Видимо, от долгого сна Кореньев не мог как следует продрать глаза, но сильное опьянение прошло, и он уже понимал, где находится и с кем разговаривает. Все, что с ним было до прибытия сюда, Кореньев почти не помнил. Здесь, прежде чем уложить его в постель, с Кореньева сняли промокшую одежду, переодели во все сухое и чистое. Теперь перед Гарри он предстал в выглаженной пижаме, а поверх нее был накинут пестрый «тематический» халат веселой расцветки, украшенный целой серией рисунков санитарно-просветительного содержания.
Выслушав подробный рассказ приятеля о том, как он, Кореньев, с целью самоубийства бросился в Тарабарку и как был извлечен из воды, недавний утопленник недоверчиво спросил:
— Кто же меня спас?
— Я тебя, охламона, спас, — сердито ответил Гарри. — Не будь меня в это время, ты бы давно был на том свете. Какой, скажи, дурак стал бы рисковать своей жизнью, чтобы сохранить этому вытрезвителю их старейшего кадрового клиента?
Кореньев недоуменно смотрел на Курлыкина.
— Помню, что я тебя ждал на берегу… помню, что ты мне куртку отдал взамен дубленки… Это я помню…
— Ну а потом ты добавил пол-литра и пошел топиться…
— Вот как я тонул, это вроде припоминаю… Мне все казалось, что сон такой приснился… Ой! — вдруг вскрикнул Кореньев. — А меня ведь кто-то действительно тащил… Факт… А вот лица не помню…
— Где уж помнить, если потом я тебя полчаса откачивал, чтобы в сознание привести… Ты меня, Генка, всю жизнь теперь благодарить должен… Ну да ладно, об этом потом. Сейчас есть дело поважнее… Усачев мне для тебя письмо оставил.
— Я вроде как ему ничего не должен, — напряженно морща лоб, сказал Кореньев. — И никаких у него дел ко мне быть не может.
— Он не по своему делу тебя искал. По твоему же. Возьми, почитай. — Гарри протянул конверт.
— Ты сам мне прочти, — попросил Кореньев, помяв конверт. — У меня что-то с глазами плоховато… Пелена какая-то серая, и голова как щебнем набита.
Гарри коротко пересказал содержание усачевского письма.
— Что же ты посоветуешь делать? — совсем растерявшись от сообщения «Инюрколлегии», спросил Кореньев. — Не ехать же мне в Москву. У меня в паспорте чуть ли не дюжина штампов об увольнении. Да и откуда я денег на дорогу возьму?
Гарри, как всегда в напряженные минуты, принялся пощипывать свои баки.
— Тут не в одних деньгах дело. В таких инстанциях все насквозь видят. Юристы, да еще по иностранным делам, они быстро разберутся, кто есть кто. С таким бродягой, как ты, и разговаривать не станут.
Кореньеву уже начинал надоедать этот не приводящий ни к чему разговор, и он вернулся к мучившей его теме:
— А ты верно меня спасал или просто так — треплешься?
Гарри молча подтвердил кивком головы и, опасаясь, что с минуты на минуту в дверях появится дежурный, а он до сих пор не выяснил самого главного, спросил, что знает Кореньев об этой своей аргентинской тетке.
— Да мало чего знаю… Так, по разговорам только, — пожал плечами Кореньев, еще не разбираясь, что же это с ним происходит. И вообще — жив ли он или уже давно пребывает на том свете? Нет, наверное, все-таки жив, иначе откуда бы взялись Гарри Курлыкин и усачевское письмо.
Как ни мало знал Кореньев о своей тете, однако из обрывочных сведений, выуженных настырным Гарри, постепенно выяснились основные контуры биографии госпожи Тюббик, в девичестве Кореньевой.
Лично он, Геннадий, правда, ее ни разу не видел, да и видеть не мог, поскольку было ему всего десять лет в те времена, когда Фрося прислала отцу первую весточку из-за границы. Но в доме Ричарда Кореньева говорили о ней очень часто, хотя и негромко.
Ричард Кореньев, узнав о бегстве своей сестры, назвал ее буржуйкой и гидрой капитала и никакой связи с ней иметь принципиально не пожелал.
Не кончив школы, Фрося сбежала из родного дома с нэпманским сыном во Францию. Там ею увлекся профессор Лионской консерватории и вскоре во всеуслышанье объявил, что отныне Фрося совсем не Фрося, а его законная жена Фримль и он обязуется в короткий срок сделать из нее первоклассную певицу.
Природные голосовые и музыкальные данные Фроси, несмотря на все ухищрения ее нового супруга, испортить никак не удалось. Уже через год после свадьбы с профессором она стала не только известной певицей, но и вдовой.
Блистая на эстрадах Франции, мадам Фримль оставалась все той же Фросей Кореньевой, каждый год собирала всякие документы, чтобы пойти хлопотать о возвращении в родную Тулу. Но, напуганная лживыми сообщениями окопавшихся во Франции белогвардейских эмигрантов, так до посольства и не доходила, откладывая отъезд на другие, более подходящие времена.
Чтобы не разучиться говорить на родном языке, она слушала Московское радио, узнавала о новых советских песнях и включала их в свой репертуар. А тут еще овдовевшей красивой певицей увлекся некий американский богач мистер Тюббик, и к двум именам, Фрося и Фримль, прибавилось еще одно — Афродита.
Шумную и дорогостоящую свадьбу отпраздновали в Нью-Йорке, поближе к фамильному склепу жениха. Этот предусмотрительный шаг оправдал себя очень скоро. Похороны, не менее дорогостоящие, состоялись ровно через два месяца после бракосочетания.
После множества судебных процессов, на которых шесть предыдущих жен покойного требовали энную часть солидного состояния, — Фросе все равно достался такой крупный куш, что она уже слыла не только дважды вдовой, но и «сказочно богатой женщиной». Все это ничуть не помешало мистрис Тюббик продолжать свою артистическую деятельность — без устали разъезжать по городам, где антрепренеры устраивали ее концерты.
Во время войны «тетя Фрося», как ее звали в доме Кореньевых, очутилась в Италии. Там, в подпольном партизанском госпитале, тайком от своего импресарио, она пела советские песни, исполняя их на русском языке.
Вот и все, что удалось выяснить Курлыкину; как она попала в Аргентину и как жила там до самой своей смерти, Гарри не знал.
Разговор о тете был прерван внезапным появлением в дверях дежурного. Курлыкин подошел к нему и озабоченно спросил:
— Как бы, товарищ дежурный, поскорее оформить выписку гражданина Кореньева? К нему, понимаете, вот-вот из-за рубежа гости приехать должны…
— Не выйдет, — усмехнулся дежурный, — пока прежнюю задолженность не погасит, отпустить не можем.
— За деньгами дело не станет, — сказал Гарри дежурному. — У вас бухгалтерия здесь же? Тем лучше. Об условиях погашения задолженности товарища Кореньева мы с начальством договоримся. А ты, Геночка, — добавил он громко, чтобы слышал дежурный, — когда будешь уходить отсюда, не забудь попросить книгу пожеланий и поблагодарить работников этого многотрудного учреждения за чуткое и высокоэффективное обслуживание.
Часа полтора, не меньше, Кореньев ворочался на вытрезвительской кровати. «Интересно, — думал он, — чем кончится разговор Гарри Курлыкина с высшей администрацией вытрезвителя».
«Отпустят или задержат?» — ломал голову Кореньев.
Судя по здешним правилам, должны задержать. «Ну и пусть, — решил Кореньев, — по крайней мере не надо будет возвращаться в пустую, холодную комнату».
Кореньев представил себе, каково будет ему после этой чистой постели, вполне приличных харчей и заботливой обслуги вдруг оказаться в темной и тесной, как гроб, комнатенке.
Только теперь, после попытки самоубийства, чудом извлеченный из рассвирепевших волн Тарабарки, он почувствовал, как опостылела ему кушетка с подложенными вместо ножек чурбаками и накрытая листом фанеры, чтобы придавить выскочившие пружины.
Нельзя сказать, чтобы раньше он об этом никогда не думал, думать — думал, но как-то так, между прочим, стараясь не замечать всей потрясающей повседневной отвратности своего существования. И до чего неприглядно, черт побери, сложилась его жизнь!
«Сложилась? — Кореньев сердито нахмурился. — Сам ее такую сложил. Сам».
Часы в соседней палате пробили десять. Из кухни слышался перестук посуды — судя по запаху, на второй завтрак сегодня гуляш с пшенной кашей. Дали бы чего-нибудь кисленького — лимончик или тюльку в маринаде.
Кореньев уже давно изучил диапазон вытрезвительского меню и безошибочно мог предсказать, что́ будет не только на обед, но и на ужин.
А Гарри все еще не появлялся… Неужели он действительно готов потратить такие большие деньги, чтобы вытащить его отсюда?
«Зачем? — спрашивал себя Кореньев. — Почему он так заботится? Какое ему дело до тетки? Откуда вдруг такое внимание, такой большой интерес к моей персоне? Ведь никакие мы с ним не друзья, а тут вот нате-ка!»
Кореньев не зря дважды заводил с Гарри разговор о своем спасении. Он никак не мог себе представить, что Курлыкин способен на такой отважный поступок. К тому же Кореньев хотя и впадал несколько раз в беспамятство и был тогда здорово пьян, тем не менее на какое-то очень короткое время сознание возвращалось, и ему смутно помнился плывущий рядом с ним человек. А когда он, уже вытащенный из воды, лежал на скамейке, тот же человек приводил его в чувство, откачивал.
Теперь Кореньев вспомнил даже, как выглядел этот человек: небольшого роста, в шляпе с короткими полями, тонконосый, с маленькими усиками.
«Нет, это был совсем не Гарри… А может быть, мне все показалось? В моем тогдашнем состоянии мог бы и родную мать не узнать…»
Кореньев не расслышал, как вошел Гарри.
— Все в порядке, — доложил он, — уломал. Согласились на половину суммы. Остальное внесешь сам из первой получки. Ты только не торопись, — предупредил Гарри, заметив, с какой поспешностью Кореньев начал сдергивать одеяло. — Поешь, чтобы не пропадало.
А когда дежурный по кухне ставил на столик алюминиевую миску с гуляшом и кружку молока, Гарри, жадно поглядывая на еду, жалостливо попросил:
— А мне можно?
Дежурный поставил вторую порцию.
— Хорошо бы этот гуляшик пивком полакировать, — облизывая губы, сказал Гарри и вдруг хлопнул себя по лбу. — Чуть не забыл… В понедельник придешь к здешнему начальнику, он с тебя расписку по форме возьмет… Иначе дело в суд грозил передать… А для устройства на работу дал три дня…
Как это ни удивительно, давно привыкший ко всяким житейским неприятностям Кореньев на этот раз на перспективу очутиться перед судом реагировал без обычной бравады и показного безразличия. Теперь, когда судьбе было угодно спасти ему жизнь, он хотел жить, и жить так, чтобы ничего не бояться. Пусть будет что будет. Суд так суд!
— Я понимаю, — попытался утешить Гарри Кореньева, — для тебя, как и для меня, всякая работа — обуза, у каждого свое призвание. Ты рожден для беззаботной жизни, а моя стихия — свободное предпринимательство. Только разве в наших условиях это возможно? Чуть что — тунеядец, летун, подонок. Вот и крутишься, как волчок, на всякие хитрости идти приходится… Сам понимаешь… Не маленький!
При всей своей соблазнительности, надежда получить тетино наследство казалась Кореньеву совершенно нереальной. К тому же, чтобы начать эти сложные хлопоты, надо ехать в Москву, собирать какие-то справки, удостоверяющие родство с аргентинской старухой. На все это требуются деньги. И немалые. А где их взять?
Ведь никакой «Инюрколлегии» и в голову не придет предположить, что разыскиваемый ею племянник мадам Тюббик нигде не работает, издавна застрял в отдаленном от центра городишке и опустился до такой степени, что даже не может собрать денег на дорогу.
Было уже немало случаев, когда необходимая сумма сколачивалась, но тут подлетали дружки-приятели, требовали «отвальную» и все до копейки пропивали…
Существовало и еще одно важное обстоятельство, мешающее верить в благополучный исход похода за наследством.
Больше всего, пожалуй, Кореньев опасался, что могут заинтересоваться его моральным обликом: частая смена и крайняя непродолжительность срока работы, а в последнее время и вовсе отсутствие трудовых отметок в паспорте — все это наверняка создаст у юристов очень плохое впечатление.
Свои сомнения Кореньев высказал Гарри, сидя в его крохотной комнате в покосившемся от ветхости доме, уже давно назначенном на слом. До этого Гарри занимал в центре города хорошую квартиру из двух комнат, где жил вместе с родственниками. Постепенно вся родня Гарри переженилась и разъехалась, а он перевел всю квартиру на свой счет и вскоре занялся обменными операциями. За два года он поменял четыре адреса, и чем больше ухудшалось его жилищное положение, тем большую пачку денег он прятал в свою кубышку. Последний переезд в дом, назначенный на слом, сулил отдельную однокомнатную квартиру в новом районе. И это открывало зеленую улицу для новых грядущих обменов.
— Ты прав, — выслушав Кореньева, произнес Гарри, разливая по стаканам купленную дорогой тминную водку. — Скажу откровенно — с такой незавидной репутацией, как у тебя, браток, ни в одном порядочном учреждении, кроме вытрезвителя, и появиться нельзя. И насчет работы тоже верно. Работать надо обязательно.
— Не тебе упрекать, — не сдержался Кореньев, — такой же работяга, как и я, грешный…
— Такой, да не совсем, — погрозил пальцем Гарри. — Уж так и быть. Открою тебе секрет… Только, чур, другим про это молчок… А то, сам знаешь нашего брата, — смеяться начнут, доверять не будут… А я своим престижем дорожу…
Заставив Кореньева дважды поклясться своим здоровьем, Гарри сообщил, что вот уже полгода, как работает в ночную смену на базе «Дымхладпрома» дежурным экспедитором.
— Работа нетрудная — всего делов-то: записываю, сколько ящиков пломбира погрузил в машины. Работаю два дня в неделю… Остальные выходные. Зарплата, правда, небольшая, да зато для своих дел ширма хорошая. И никаких придирок со стороны милиции… Лицо имею! — гордо закончил свою речь Гарри. — Только ты, Генка, мой секрет не выдавай. Как-никак я тебе жизнь спас — своей шкурой рисковал, имей это в виду, приятель!
Своим признанием Гарри надеялся произвести впечатление и был до обиды удивлен, что Кореньев не проявил к этому сообщению никакого интереса. Поглядывая то на бакенбарды рассказчика, то на опустевшую бутылку, он в который уже раз возвращался к тем минутам, когда, подброшенный сильной волной, вдруг почувствовал, как чьи-то руки тянут его к берегу… Теперь он уже не сомневался, что Гарри врет. Его спас другой человек. Совсем другой. Ничуть не похожий на Гарри.
Кореньев очнулся от своих дум, услышав окрик хозяина:
— Ты что, уснул, что ли? Пей и закусывай. Очень неплохая тюлька. А к ней вместо гарнира постненькое маслице.
— Омлетик бы сейчас пропустить, — вздохнул Кореньев, глядя на плавающую в мутном растворе малообещающую тюльку.
— Я бы попросил без нахальства, — обидчиво огрызнулся Гарри. — Чем могу, тем и угощаю… На работу ты моим заместителем пойдешь, — сказал Гарри, ловко кинув в рот сразу с десяток тюлек и засовывая кусок хлебного мякиша, обильно смоченного постным маслом. — А я отпуск за свой счет возьму. На неделю. А то и на две. Мало ли какая задержка… Дело необыкновенное… С деньгами и заграницей связано. Без замены меня могут и не отпустить. А про то, что ты работать начал, никто из нашей компании знать не будет. Соображаешь, Геночка, к чему гну?
— Тетка-то моя? — задумчиво произнес Кореньев. — И родственник-то я?.. Так при чем же здесь ты?
— А вот при чем, — дожевывая тюльку и смазывая бакенбарды масляными пальцами, ответил Гарри. — Поеду в Москву я, а ты мне по всей форме дашь доверенность на ведение твоих наследственных дел. Все расходы и будущие доходы пополам.
— Не жирно ли будет? — начиная пьянеть, расхрабрился Кореньев.
— Эх ты!.. — пристыдил Гарри. — Человек от верной гибели тебя спас, бескорыстные услуги оказывает, а ты торговаться вздумал.
«И верно, — подумал Кореньев, — черт с ним, пусть говорит что хочет, я-то ведь пока и рублем не страдаю… А он мужик богатый, он и рискнуть может…»
Как бы угадав, о чем думает в эту минуту его собеседник, Гарри достал из бумажника две купюры по десять рублей и, положив их около тарелки с нетронутой Кореньевым тюлькой, сказал с притворным отчаяньем:
— Эх, была не была! Бери, Генашенька, на текущие расходы. Только знай, мой незабвенный самоубийца, — завтра с утра дел много, — ко мне на базу пойдем, оформим тебя, голубчика, по всем статьям, а потом доверенность надо будет в нотариальной конторе заверить…
В тот неблагословенный день, когда Василий Георгиевич Лупцов испытывал на берегу реки Тарабарки новую модель комбинированной обуви, он и не предполагал, что от него понадобится проявить такое мужество, смелость и отвагу, которые далеко не всегда приходится проявлять даже испытателям новой авиационной техники. И хотя было очень неприятно узнать, что спасенный им гражданин принадлежит к далеко не лучшему слою нашего общества, все же сознание, что он, Лупцов, сохранил жизнь человеку, с лихвой окупало все выпавшие ему испытания.
В намокшей одежде, уставший, Лупцов возвращался домой. Он обещал жене вернуться не позже девяти вечера: предстояло еще подготовиться к занятию в кружке по повышению квалификации — этот кружок он сам и организовал, и принимал активное участие в его занятиях.
Побывавшие в Тарабарке часы Василия Георгиевича давно остановились, и он не знал точно, сколько сейчас времени. Судя, однако, по зажженным уличным фонарям и нестройному треньканью гитар, доносившемуся из ближайшей подворотни, время было позднее.
Василий Георгиевич полез в карман за дверным ключом — он всегда пользовался своим ключом, чтобы не беспокоить хворавшую часто жену и соседей. Ключа не оказалось. Видимо, он остался где-нибудь на дне Тарабарки.
— Ах ты, досада какая, — проговорил Лупцов, собираясь нажать кнопку звонка. — И так она, наверное, места себе не находит от волнения, а тут еще звонок… Определенно решит, что это кто-нибудь посторонний.
Так оно и случилось. На звонок вышла вся квартира в составе двадцати четырех единиц: от бриллиантовой пары супругов — долгожителей Ганифольских до трио близнецов Муранчиков, доставленных из задней комнаты в шикарной трехместной коляске, специально сделанной для них на велосипедном заводе. Жену Лупцова, Агнию Прохоровну, закутанную в шерстяной плед, худенькую, с готовыми расплакаться глазами, поддерживали под руки две девчонки волейбольного роста.
Видя, что жена вот-вот грохнется в обморок, взволнованный Василий Георгиевич, решивший до этого скрыть от нервной супруги правду о своем приключении, вынужден был переменить решение.
Природная застенчивость и присущая ему скромность требовали по крайней мере не ставить в известность о своем поступке всех жаждущих сенсации и сгорающих от любопытства квартирных соседей.
По этой причине он, выхватив супругу из цепких рук юных волейболисток и неестественно бодрым тоном сказав: «Пошли, Агнюша!» — повел ее в комнату.
Сентиментальная Агния Прохоровна, слушая исповедь Василия Георгиевича, шесть раз принимала валерьянку, четыре раза кордиамин, а в промежутках нюхала нашатырь и, обняв и без того сильно смоченного супруга, орошала его собственными слезами.
Только после выяснения всех подробностей спасательной операции Агния Прохоровна заварила крепкий кофе и, вытащив из-под подушек завернутый в одеяло котелок с не остывшей еще кашей, сказала:
— Ешь. Масло положено. А я тем временем сбегаю в дежурную аптеку. Валерьянка кончилась.
Вернувшись с валерьянкой, Агния Прохоровна обнаружила мужа спящим у стола.
— Герой ты мой, — нежно сказала она, целуя в лоб Василия Георгиевича и осторожно снимая с него замызганные и сморщенные туфли. — Теперь все узнают, какой отважный у меня муженек!
— Кто узнает? Что узнает? — испуганно спросил проснувшийся Лупцов.
— Все узнают. Он первый расскажет.
— Кто он?
— Ну, он, — ставя в сторону обувь и принимаясь за брюки, попыталась объяснить Агния Прохоровна. — Тот, кого ты спас… Не будет же он молчать… Любой порядочный человек на его месте…
Лупцов поднялся с кресла.
— Порядочный — да, а тот, кого я спас, он и сам этого не знает. Даже «скорая помощь» от него отказалась. В вытрезвитель его свезли.
— Господи! — всплеснула руками Агния Прохоровна. — Первый раз спас человека — и тот пьяницей оказался!
Лупцов одной рукой поддержал жену, чтобы она не упала, а другой потянулся за валерьянкой.
Тот, кто хоть раз побывал в нотариальной конторе, знает, что подобные учреждения не блещут изысканным интерьером, ласкающим взгляд, отшлифованным и зеркально отциклеванным паркетом. Нет тут и притягательных улыбок, располагающего уюта и принятой на вооружение, особенно во всяких бытовых ателье, непосредственности и легкости в обращении с посетителями.
В нотариальных конторах все очень скромно: и столы, и стулья; тут редко увидишь вазы с цветами, бочонки с пальмами, а если и красуются где один-два горшка, то в них, как правило, разные породы кактусов в своем ощетинившемся игольчатом наряде, как бы символизирующем строгость и серьезность порядков данного учреждения.
И все же мощные ветры эпохи не обошли и нотариальных контор. Старый, прошпигованный всеми кодексами, осторожный и ограниченный формалист, исходящий во всем из буквы и только буквы закона, ставший классическим примером бездушия и меркантильного расчета, — этот тип нотариуса мы уже не встретим ни в одном городе нашей страны. Пришли другие нотариусы, молодые люди, получившие высшее юридическое образование, наши современники, досаафовские активисты, комсомольцы, яростные спорщики и завзятые книгочии, поклонники «Современника» и «Таганки», обожатели Смоктуновского, Мироновой и Беллы Руденко.
Да и клиентура нотариальных контор стала неузнаваемая. Уж на что традиционная, казалось бы, категория посетителей, какой являются завещатели, и те не похожи на своих предшественников. Теперешние клиенты нотариальной конторы — не только люди преклонного возраста, пришедшие для удостоверения трудового стажа. Тут вы встретите самых разных людей.
Как всегда, в пятницу в дымской нотариальной конторе, где работал Василий Георгиевич, было очень многолюдно, и работы хватало всем — и нотариусам, и машинисткам, и самому заведующему делопроизводством.
Быстрее всех справлялась со своим делом нотариус Елизавета Антоновна Балановская. Эта стройная синеглазая молодая женщина благодаря зачесанным назад волосам и официальному синему костюму выглядела несколько солиднее своих лет. Балановской совсем недавно исполнилось двадцать шесть. В тот торжественный день все выступавшие с речами, а их на квартире новорожденной собралось очень много, отмечали не только ее заслуги по линии «нотариата». Ее хвалили как любящую жену и, что тоже существенно, как лауреата конкурса на звание лучшей кулинарки города Дымска.
Первые два посетителя, которых восседавший в своем закутке Лупцов направил к нотариусу Балановской, явились почти с одинаковым делом. Один инженер, унаследовавший от отца очень ценную научную библиотеку, хотел ее подарить институту, где работал его покойный родитель. Сделать это оказалось не так-то просто. Институт имел право приобрести за деньги любое нужное ему собрание книг, но принять на свой баланс эти же книги в подарок не мог.
Даритель, напуганный всякими «ужасами бюрократизма», даже шел на то, чтобы продать библиотеку, а полученные деньги сразу же вернуть обратно. Но и это шло вразрез с законами.
Балановская уже имела опыт в таких казусных делах.
Нотариус успокоила инженера, и в течение получаса была оформлена документация на передачу библиотеки во исполнение воли покойного ученого, который доверил осуществить этот дарственный акт своему сыну.
Второй клиент, недавно вышедший из больницы после операции, задумал приобрести за свой счет (он выиграл по займу крупную сумму) дополнительный инвентарь для палаты, в которой пролежал два месяца. Дирекция больницы поблагодарила за добрые намерения, но предупредила, что подарок принять не сможет, поскольку он от частного лица.
С помощью Елизаветы Антоновны и это дело оказалось улаженным.
— Василий Георгиевич, — обратилась Балановская к Лупцову, когда он ставил необходимые печати на составленных ею документах. — А вы сегодняшнюю «Дымскую жизнь» читали?
— Не успел, — ответил Лупцов. — Я ее даже из почтового ящика не вытащил. Торопился очень. А что в ней такого интересного?
— Да заметка одна. Происшествие. Может быть, слышали? Весь город говорит о нем. Какой-то пьяный в Тарабарку бросился, а неизвестный гражданин вытащил его. Милиция теперь ищет спасителя. Это у нас иногда бывает — вначале прохлопаем, а потом ищем, — весело сказала Балановская и заспешила, увидя, что у стола ее ожидает какая-то посетительница.
— Моя фамилия Бусько, — сказала женщина в вязаном зеленом капоре. — Мы с мужем в разводе, и живу я в другом городе. А сюда приехала, чтобы его с собой обратно забрать. Так он и слушать не хочет. Я из-за него на такую дорогу затратилась, думала, обрадуется. По его вине у нас разрыв получился. Пил он. Третий год в бегах, опустился совсем. Мне уж и денег его не надо. Перебьюсь как-нибудь, только бы вернулся. Письма мне какие писал, с ума сойти ложно! Ну прямо как этот Ромео к той Жульетте…
Елизавета Антоновна привычно сдержала смех.
— Вам, может быть, не в нотариальную контору, а в другое учреждение?
— Была и в другом, — со вздохом ответила клиентка. — В милиции. Так там сказали, что не их дело. Послали в прокуратуру.
Гражданка достала из сумки тощую пачечку писем, перевязанных гитарной струной.
— Вы только прочтите. Вам, как женщине, доверяю. Все слово в слово, как стихи. Только без рифмы, и все насквозь про любовь. Вот только концовка везде какая-то не такая. Насчет денег. То на дорогу не хватает, то мне подарок присмотрел, добавить просит, то еще что-нибудь… Тут мне одна дамочка в «доме приезжих» посоветовала. Сними, говорит, с этих писем копию и отдай прокурору… Он его быстро припугнет… Сразу же к тебе вернется… Вот я и прошу вас сверить письма и подтвердить правильность копии…
— Не заверяем мы, гражданка, такой переписки, — строго нахмурясь, решительно сказала Елизавета Антоновна. — Да и зачем вам это? Если уж так хотите, то сдайте оригиналы.
— Как же я сдам? — возмутилась гражданка. — А вдруг придется в другое какое-нибудь место их посылать? Сама-то я с чем останусь?
Расставшись с назойливой дамой, Елизавета Антоновна взглянула на часы. Без четверти двенадцать. Надо срочно продиктовать важную бумагу, написанную ее неразборчивым почерком.
По пути в бюро машинописи она встретила Лупцова. В руках он держал только что взятую у гардеробщика газету.
— А я вас хотела попросить, Василий Георгиевич, подменить меня, пока я диктую… Вообще-то до перерыва вряд ли кто придет, но вдруг?
— Газету я и чуть позже прочту, — сказал Лупцов, — а сейчас пойду и сяду за ваш стол…
— Спасибо.
Василий Георгиевич только успел придвинуть стул, как дверь открылась. Вошли двое мужчин.
Один из них показался Лупцову очень знакомым. Уж больно он напоминал вытащенного из реки пьянчужку.
Лупцов провел рукой по лбу, потом достал платок, отер испарину и, стараясь спрятать свое волнение, сказал:
— Чем могу служить, граждане?
— Документик один заверить надо. Так сказать, удостоверить подлинность с оплатой гербового сбора.
Это произнес спутник «утопленника» — круглолицый, хитроглазый, с мятыми бакенбардами.
— Доставай свою доверенность, — командирским тоном приказал он своему товарищу.
Тот, не отрывая взгляда от Лупцова, ощупью достал из кармана два листа бумаги. И на каждом из них значилось одно и то же:
Мною, гражданином Кореньевым Геннадием Ричардовичем, родившимся в 1939 году двадцать шестого февраля в городе Туле и проживающим в настоящее время в городе Дымске, сия доверенность дана гражданину Курлыкину Гарри Антиповичу в том, что ему поручается от моего имени ведение всех дел, связанных с получением наследства от скончавшейся в Аргентине госпожи Тюббик Ф. М.
— Ну что ж. Все написано как полагается, — пытаясь не глядеть на Кореньева, объявил Лупцов. — Да, вот, кстати, товарищ Балановская. Что дальше делать, она вам скажет.
Василий Георгиевич быстро отошел от стола и поспешно зашагал в свой закуток.
— Тут, мне кажется, хорошо бы обозначить причину, по которой гражданин Кореньев не может сам вести свое дело, — предложила Балановская, возвращая бумаги.
— А это сделать нетрудно, — сказал, подмигнув своему подопечному, Гарри. — Причина очень уважительная… Гражданин Кореньев сам поехать не может… С ним на днях несчастный случай произошел… В воду упал… в Тарабарку. Он, значит, туда упал, а я его, шалуна, оттуда за шиворот вытащил… Спасителем ему прихожусь… Больше, чем любая родня.
В продолжение всей речи Курлыкина Кореньев стоял опустив голову. Он очнулся тогда, когда услышал обращение Гарри:
— Все в порядке, маэстро… После перерыва я зайду сам и заберу доверенность.
Пронзительный звонок возвестил личному составу нотариальной конторы о начале обеда.
— Ну как? — спросил подошедший к столу Балановской Лупцов. — Пойдем в буфет?
— Одну секунду.
Елизавета Антоновна набрала две цифры.
— Милиция? Говорит нотариус Балановская. Здравствуйте, товарищ начальник. Ну как, нашли спасителя? Ищете? А вы можете не искать. Запишите. Курлыкин Гарри Антипович, что и удостоверяется собственноручной подписью спасенного им гражданина Кореньева.
Как только в отделении милиции прочли газету, сразу же начались поиски. Искали, как это ни покажется удивительным, не благородного спасителя, а спасенного Кореньева.
Внес окончательную ясность дежуривший в те сутки милиционер прибрежного участка.
— А его и искать не надо, — ответил на вопрос дежурный, узнав, о ком идет речь. — Спит, наверное, в постельке.
— Ступайте тогда к нему домой и зовите сюда, — приказал дежурный.
— Вы меня не поняли. Я не то имел в виду, — объяснил милиционер. — Дома его нет. Он у себя в вытрезвителе. Раз его вчера туда доставили, он оттуда рано не уйдет. Это народ балованный. За свои деньги он весь вытрезвительский рацион обязательно использует.
Пока секретарь наводил телефонную справку в вытрезвителе, начальник отделения развернул «Дымскую жизнь» и принялся читать заметку, о которой говорил весь город. Заметка эта была напечатана, как и полагается интересному материалу, на последней странице. Вначале шел «развернутый» на две колонки броский заголовок:
А выглядела заметка так:
«Некий Кореньев Г. Р., будучи мертвецки пьяным, угодил в реку.
Судьба его складывалась наитрагическим образом, как вдруг появился какой-то прохожий и, услышав крики погибающего в штормовых волнах, бросился на помощь и вытащил утопающего на берег. Это стало известно потому, что неназвавшийся спаситель вызвал «скорую помощь», а когда последняя отказалась забрать спасенного в больницу, поскольку кроме следов явного опьянения ничего у него не нашла, то благородный гражданин добился отправки его в спецтранспорте в наш городской вытрезвитель.
Работники «скорой помощи» и шофер спецтранспорта сообщили следующие приметы отважного гражданина: на вид ему 35 лет, роста небольшого, маленькие усики.
Будем надеяться, что с помощью милиции мы сможем в ближайшее время сообщить читателям имя и фамилию этого смелого, скромного и благородного человека».
…Начальник отложил газету и невесело подумал, что вот опять будут во всем винить милицию: мол, оперативности не хватает, действует медленно, а нет того, чтобы посочувствовать, войти в положение.
И в это время позвонили из нотариальной конторы.
— Нет, что ни говори, а народ у нас золотой, — мгновенно переходя на мажорный тон, сказал начальник вошедшему секретарю. — Ну что бы мы без помощи населения делали?
— Кореньева в вытрезвителе нет… Ушел оттуда рано утром, — доложил мрачно секретарь, так и не поняв, к чему ведет свой разговор начальник.
— А Кореньев-то нам зачем? — спросил начальник. — Курлыкина надо искать. Всех постовых известить. Темная это лошадка — Курлыкин. И сведения о нем в прошлом году долетали нехорошие. Но недаром говорили у нас на курсах переподготовки среднего начальствующего состава — меняются люди на глазах всего трудового человечества. Был он, скажем, такой-сякой, а под давлением жизненных положительных фактов нашей действительности и в силу твердо проводимой законности становится совсем другим.
— А как же будет с Кореньевым? — спросил секретарь, на что получил совершенно четкий ответ:
— Привести его вместе с Курлыкиным и допросить обоих. Вот так.
На базе «Дымхладпрома», куда на следующий день после посещения нотариальной конторы явился Гарри со своим утопленником, против отпуска Курлыкина, ввиду его отъезда в Москву, никак не возражали.
Кое-кто поинтересовался, правда, какие вдруг личные дела могли у него появиться, да еще в столице, куда одна дорога вскочит в большие деньги. Но Гарри, избегая разговора на эту опасную тему, ограничился шутливыми намеками на какую-то состоятельную даму, взявшую на себя все расходы по доставке любимого Гаррика из Дымска в ее крепкие московские объятия.
Когда же Курлыкин представил Кореньева, то выяснилось, что в штате есть свободная должность упаковщика пломбиров — работа на полуавтомате с повышенным окладом, а что касается замещения Гарри, то он на это время не нужен.
Так Геннадий Кореньев был зачислен на должность упаковщика.
Заведующий базой «Дымхладпрома» чуть не прослезился, когда приведенный Курлыкиным человек согласился занять это уже давно вакантное место.
По внешнему виду Кореньева завбазой сразу же определил, что в лице этого гражданина вряд ли он приобретет безупречного работника, обладающего стерильно белоснежной характеристикой с предыдущего места службы. Где уж там! В душе завбазой молил бога, чтобы гражданин Кореньев на предложение предъявить паспорт не заявил бы, что таковой «потерян» или «сдан на продление прописки».
К счастью, паспорт оказался в кармане, прописка (не постоянная) продленной.
Заверточный полуавтомат был единственным внедренным в практику базы техническим усовершенствованием и постоянно упоминался администрацией во всех докладах (письменных и устных) как достижение, отражающее мощный научно-технический прогресс двадцатого века. Как это еще бывает, полуавтомат, закупленный в свое время на валюту, пребывал в состоянии полного бездействия до прихода какой-нибудь авторитетной комиссии. В таких случаях к машине подходил сам завбазой и пускал ее в ход. Но как только затихали шаги удалившихся с базы членов комиссии, полуавтомат переставал заворачивать пломбирные кубики в серебряную фольгу и вновь выключался до появления желающего связать с ним хотя бы временно свою производственную судьбу.
И вот такой человек наконец-то нашелся! Да, Кореньева ничуть не смущало то обстоятельство, что полуавтомат нуждается в значительно большем внимании, чем разгрузка хлеба или погрузка ящиков с полупотрошенными петушками, но зато работа здесь не требует напряжения физических сил.
Тут еще следует указать на один штришок в биографии раннего Кореньева.
В далекие школьные годы Генка Кореньев неустанно собирал всякие колесики, разобранные старые часы и прочую карманную принадлежность, которую он добывал, меняя на марки и конфеты. Учась на тройки, молодой Кореньев всегда получал единственную пятерку — по физике. Не брось он учиться, не останься он без родительского присмотра и не свяжись с плохой компанией, из него, возможно, получился бы хороший рабочий.
Об этом подумал Кореньев, пробуя самостоятельно с первого раза включить машину, которую, «в порядке передачи опыта», обычно демонстрировал сам завбазой.
— Да вы, товарищ Кореньев, молодец, — похвалил завбазой, — и память у вас на технику хорошая. Ну а сноровка появится тоже. Это не сразу.
Завбазой хотел еще что-то сказать, но в дверях появился милиционер. Он отдал честь и протянул повестку.
— Не везет этому агрегату, — горько улыбнулся Кореньев. — Не судьба ему заворачивать пломбиры. За мной, понятно, пришли!
— Кому повестка? — спросил завбазой.
— Курлыкину Гарри Антиповичу, — медленно прочел вслух милиционер.
— За что же меня? — заартачился Гарри, принимаясь нервно трепать свои бакенбарды. — Меня не за что… я при исполнении своих служебных обязанностей и на повестки являться в рабочее время не обязан! Я законы знаю!
— Зря шумите, — успокоил милиционер. — Дело очень важное. Просили доставить лично к начальнику.
— А меня не просили? — поинтересовался Кореньев: очень уж ему не хотелось уходить сейчас от этой машины, да и вряд ли за чем-нибудь хорошим ищут его стражи дымского порядка!
— Простите, — смутился милиционер. — Если не ошибаюсь, Кореньев ваша фамилия? Про вас тоже разговор шел у начальника… Думали, вы в вытрезвителе…
— Недоразумение какое-то, — поднимая воротник пальто, ворчал Гарри.
— Именно недоразумение, — живо откликнулся милиционер. — Кто-то пустил слух, что это вы утопающего позавчера из Тарабарки вытащили… Только у нас все думают, что не могло этого быть… Уж кто-кто, а милиция вас, гражданин Курлыкин, изучила на сто процентов… Тут, определенно, недоразумение!
— Нет, почему же?.. — пропищал Гарри. — Никакого недоразумения нет. Все верно.
И, как ни в чем не бывало, обратился к Кореньеву:
— Ну что ж, пойдем, браток. Правду скрывать нечего. Раз спасал — значит, спасал!
— Когда же на работу? — спросил вдогонку завбазой.
— Завтра, — ответил Кореньев. — Обязательно!
По дороге в милицию Кореньев неприязненно посматривал на своего «спасителя», который безостановочно рассказывал милиционеру, как он спасал своего друга, сообщая при этом чудовищно неправдоподобные подробности.
Поскольку сам Кореньев в силу своего полного опьянения точно все-таки не помнил, кто вытащил его из реки, Гарри считал, что слава спасителя безукоснительно и неоспоримо принадлежит исключительно ему.
Ну а если так, то почему бы не дать волю своему воображению, почему не приписать себе побольше всяких доблестей.
Хитрый и трусливый Гарри, не сделавший ни одного шага, чтобы не соблюсти первым долгом свою собственную выгоду, после того как объявил себя спасителем Кореньева, стал просто неузнаваем.
«Ну хорошо, — рассуждал Кореньев, слушая квакающий голос Гарри. — Допустим, у него в голове всякие надежды на эти наследственные деньги. Потому он и вытрезвительскую задолженность погасил, и на работу меня устроил. Тут картина ясная. А вот про спасение с какой целью придумал? Славы ему, что ли, захотелось?»
В отделении милиции процедура установления личности спасителя длилась недолго.
Начальник, который вел дознание, еще до прихода Курлыкина собрал о нем необходимые сведения, и хотя никаких очень уж больших нарушений за Гарри в последнее время не числилось, тем не менее и положительными качествами имевшиеся характеристики не блистали. По опыту начальник знал, что такие, как Курлыкин, если и меняют к лучшему свое поведение и «притихают», то делают это чаще всего по тактическим соображениям.
«Так оно, по всей вероятности, и есть, — решил начальник, — очень уж он сильно повернул рычаги. Хитрит, да не придерешься. А тут еще человека из реки вытащил. Вот и подцепись к этому Гарри, если он благородный поступок совершил и за спасение утопающего наградную медаль получить может!»
Доискиваясь от Курлыкина подробностей спасения, начальник был предельно тактичен, и только один Кореньев сумел расслышать в его голосе глубоко спрятанную нотку недоверия.
Тем временем, видя, с каким вниманием и интересом слушает его рассказ объявившийся здесь фоторепортер из «Дымской жизни», Курлыкин окончательно распоясался.
Желая, очевидно, угодить журналисту, он особенно подробно докладывал, в каком, по его словам, «расфасованном виде» находился извлеченный из реки Кореньев.
В азарте он неоднократно называл Кореньева то «жертвою алкоголизма», то «потерянной личностью» и даже два раза «подонком».
— Попросил бы воздержаться от грубостей, — вынужден был одернуть Курлыкина начальник.
Кореньев бросил на Гарри презрительный взгляд и отвернулся к окну.
«Я тебе покажу «подонок»! — зло подумал Кореньев. — Вот возьму и выложу сейчас всю правду! Скажу, что врет он все, обманывает. Не спасал он меня и никакого благородного поступка, по низости своей души, совершить не способен».
«А как тогда с наследством? — испугался Кореньев. — Сам-то я поехать не могу, и денег такая уймища требуется… Ох и сдерет же он с меня потом!..»
«Ну и ладно, — решил Кореньев, — смолчу пока… От разоблачения мне никакой выгоды сейчас не будет. Лучше уж стерплю. Пусть треплет, что хочет. Ему видней».
— Вы подтверждаете рассказ гражданина Курлыкина? — спросил начальник, обращаясь к Кореньеву.
— Раз говорит, что так было, значит, все верно.
— Подпишитесь тогда. Вот здесь сперва, ближе к углу. Спасибо. Кстати, бывшая ваша супруга опять сюда приходила. Уехать вчера собиралась… Передала прокурору письма и просила доставить вас по месту ее нахождения.
Пока начальник сообщал Кореньеву эту новость, фоторепортер общелкивал важно рассевшегося в кресле Гарри, после чего попросил Кореньева встать рядом со спасителем.
— Э-э, нет, не согласен, — заартачился Кореньев.
— Так это же для газеты, а не для сатирической витрины дружинников, — попытался втолковать репортер. — За десять лет первый такой случай, а вы отказываетесь…
— Перестань дурить, Гена! — сердито сказал Гарри, испугавшись, что не попадет на страницы «Дымской жизни».
— Не хочет, так как хочет, — сказал, навешивая на себя свою аппаратуру, репортер. — Дадим тогда только фото товарища Курлыкина.
— Так и сделайте, — обрадовался Кореньев. — А я и без фото проживу.
Через два дня Гарри должен был самолетом отбыть в Москву.
— Ты только смотри, — предупредил Гарри, выходя из отделения милиции, — держись в узде. Ночуй у себя в комнате. Не шатайся по забегаловкам. В вытрезвитель не попадай. Веди себя тихонько. С соседями держись дипломатично. Пока наследства не получишь — не ершись. Когда вернусь, пошурую насчет обмена… И на работу являйся только трезвым.
— Да на какие шиши пить? — печально спросил Кореньев. — Денег нет, а до аванса целых десять дней. Вот если уступлю уголок за пятерку… Тут один приезжий просил очень…
— Никаких приезжих! — коротко отрезал Гарри. Он извлек из портфеля свою толстую, на манер амбарной книги, тетрадищу, нашел страницу с грифом «Г. К.», сделал пометку и, отсчитав десять рублей, сказал:
— Это не на пропой. Имей в виду… А на пропитание вполне хватит.
Надавав еще добрую дюжину советов и строго наказав держаться на небывалой высоте, Курлыкин открыл специально заготовленную бутылку рислинга и добавил к нему по кружке пива на прощанье.
— Понятно, — захныкал он, собираясь уходить, — денег я истратил много, и ехать в Москву поездом куда дешевле, только опять же, если учесть стоимость белья и питания, то получится так на так. Зато уже вечером буду в столице. Только не забудь мое условие, — напомнил Гарри, — когда начнем делить наследство — все расходы на тебя. Раз я на себя взял хлопоты, значит, получаю свою долю чистой монетой. Честно!
Ох и надоело же Кореньеву по сто раз в день слушать эти напоминания о дележке. С каким бы удовольствием сказал он все, что о нем думает, да вот попробуй скажи — обидится, делать ничего не станет. Да и откуда деньги найти, с чего начать, куда сунуться? Эх, будь здесь Регина, она бы сразу все сообразила!
Кореньев всегда преклонялся перед энергией Регины, но в то время, когда они были вместе, его мало интересовали все тонкости Регининых дел, он интересовался только финалом, результатом ее проделок. Удалось добыть деньги — значит, жизнь продолжается, будет и водка, и компания, и умные разговоры до утра, и звонкие песни под гитару. Ах, как не хватает ему сейчас Регины! Вот бы она развернулась, вот где показала бы свой талант!
Проводив Курлыкина до его дома, Кореньев отправился на работу.
Чем больше присматривался он к своему полуавтомату, тем больше убеждался, что агрегат этот можно было бы без особого труда сделать полностью автоматическим.
Он даже поделился своими соображениями с самим начальником «Дымхлада», на что услышал неожиданный ответ:
— Понятно, превратить полуавтомат в автомат — идея сама по себе полезная и вполне в духе времени. Только уж лучше его оставить, каков он есть. Вы только не думайте, что я какой-нибудь консерватор, но войдите все-таки в мое положение: тут сезон на носу, народ пломбир требует, а мы в самый разгар реконструкцию затеем. Да ведь переделывать его надо где-нибудь на заводе, а там тоже свой план… Нет, уж лучше до следующей зимы пусть поработает в своем первозданном виде, а там попозже решать будем.
«Умный мужик, — подумал Кореньев. — И чего это я вдруг такие передовые идеи выдаю? Это у меня после тарабарской ванны, видать, осложнение».
— Да я это так сказал, без всякого умысла, — извинился Кореньев и пошел к себе в цех.
А перед концом рабочего дня его вызвал к себе завбазой и дал подписать уже заполненную кем-то анкету:
— Решил оформить вам небольшой аванс за рационализаторское предложение…
— Но тут про какой-то удлиненный шнур идет речь, а я первый раз слышу об этом…
Завбазой сощурил глаза, улыбнулся.
— Шнур я до вашего прихода сам велел удлинить, а вам эту мелочишку — аванс за предложение о реконструкции полуавтомата. К тому же квартал кончается, а рацпредложений мы собрали в два раза меньше, чем запланировали…
Двадцать пять рублей Кореньеву выдали в тот же день. Он шел с работы очень довольный легким доходом и, желая отметить это событие, зашел в магазин и спросил пол-литра. Водка уже не продавалась. Видимо, желая посмеяться над Кореньевым и зная, что у него лишних денег быть не может, продавщица сказала:
— Пора переходить на коньячок, товарищ утопающий!
В газете уже напечатали сообщение о найденном спасителе и указали фамилию спасенного им алкоголика.
— Ну что ж, — спокойно ответил Кореньев, протягивая деньги, — дайте тогда коньяку!
Прикупив еще по дороге изысканной закуски — рубленую селедку и банку консервированных персиков, Кореньев пошел в комнату, где остался жить после вынужденной разлуки с Региной.
«Скучно одному пить», — открывая входную дверь, тоскливо раздумывал Кореньев.
Завернув на кухню, Кореньев решил воспользоваться свободной газовой горелкой и подогреть с утра заваренный чай. Уже на кухне он ясно услышал поющий под гитару голос.
Кореньев прислушался.
— Радио, наверное, кто-нибудь из жильцов забыл выключить. Не иначе.
Чем ближе подходил к дверям комнаты, тем громче становилось пение.
Дверь оказалась раскрытой настежь. И еще не переступив порога, Кореньев увидел склонившуюся над магнитофоном женскую голову.
— Регина! Ты! Какими судьбами?
— Ну и дрянь ты, мой дорогой Геночка! — вместо приветствия сказала Регина и выключила магнитофон. — Четыре телеграммы тебе послала, и все вернулись за ненахождением адресата.
— Это соседские штучки, — оправдывался Кореньев, разглядывая поздоровевшее лицо своей подруги.
— Не пью. Завязала.
— Ты что, убежала из колонии? — полюбопытствовал Кореньев.
Регина возмутилась:
— Не оскорбляй. Я ведь не какая-нибудь уголовница, чтобы бежать с места заключения, я человек интеллигентной профессии и действую только по закону.
— Как это понять?
— Отпустили.
— Списали? Но ты же никогда не жаловалась на болезни?
— А я никогда и не болела.
— Почему же списали?
— Не списали, а заменили срок условным наказанием. Теперь уж буду жить честно. Хватит дурака валять, — торжественно объявила Регина. — Больше ни-ни… Тут в Дымске ансамбль организуется. Обещали солисткой взять… Вот я и занимаюсь с магнитофоном… экстра-пленка… полная запись концерта норвежских цыган. Ты только послушай, сколько надрыва. Умереть можно! Ну а ты-то как здесь без меня? — услышал Кореньев. — Я тут пошарила в шкафу — чисто… пропил, наверное, все мое барахлишко.
И вдруг, усевшись к столу, отодвинула магнитофон:
— Слушай, Гена, внимательно. Я тебе говорю вполне серьезно. Пора одуматься. Не захочешь меня понять — уеду. Так жить нельзя.
— А я «так» и не живу…
— Я имею в виду прежнюю жизнь…
— Я тоже.
Кореньев рассказал Регине обо всем, что с ним произошло в ее отсутствие, и дал прочесть две газетные заметки: одну, где речь шла о речном происшествии, и вторую — объявление «Инюрколлегии».
— Да с тобой в Москве и говорить никто не пожелает, — сокрушалась Регина, слушая Кореньева. Но когда он сообщил, что зачислен на работу и за его дела взялся Гарри Курлыкин, Регина словно взбесилась:
— Да ведь это жулик из жуликов, твой Гарри! Он же оберет тебя, да еще под статью какую-нибудь подведет. По нем весь уголовный кодекс плачет. Нашел кому доверять!
Несколько меняло картину то обстоятельство, что, как сообщил Кореньев, Гарри уже вложил в его дело немало денег.
— Ладно! Черт с ним! — сказала Регина и наполнила рюмки. — Так и быть — выпью чуть-чуть. Такое событие никак нельзя без обмывки оставить.
Что касается Гарри, то решили подождать его возвращения из Москвы и уже тогда обсудить, что делать дальше.
Вся беда заключалась в том, что номер «Дымской жизни», где сообщалось о происшествии на реке Тара-барке, прочел не только сам Василий Георгиевич Лупцов, но и его жена Агния Прохоровна.
А написано в газете было дословно следующее:
Недавно «Дымская жизнь» сообщила читателям о сильно драматическом эпизоде, разыгравшемся в реке Тарабарке в тот вечер, когда непредсказанный шквальный ветер обрушил свою чудовищную силу на наш город, его окрестности и в том числе обычно спокойную Тарабарку.
На свою беду некий гражданин, неоднократно замеченный в злоупотреблении алкоголем, по фамилии Кореньев Г. Р., решил выкупаться в Тарабарке, хотя повсюду стояли заблаговременно выставленные запретительные знаки.
Попав в штормовую ванну, гр. Кореньев начал тонуть, и так как на берегу никого из «Общества спасания на водах» не было, то он, то есть Кореньев, должен был неминуемо погибнуть.
К великому его счастью, в это время совершенно случайно на берегу оказался некий гражданин Курлыкин Гарри Антипович, работающий на базе «Дымхладпрома». Он и услышал крики тонущего Кореньева, а услышав их, руководствуясь исключительно гуманными соображениями, бросился в воду и, ежесекундно рискуя погибнуть в бурных волнах Тарабарки, вытащил на берег Кореньева Г. Р., который, за отсутствием каких-либо травм, был доставлен в вытрезвитель.
На очной ставке, умело и тактично проведенной лично самим начальником дымского отделения милиции товарищем Назаровым Д. А., спасенный Кореньев Г. Р. подтвердил целиком факты, сообщенные гр. Курлыкиным, каковому тов. Назаров Д. А. объявил устную благодарность и крепко пожал руку.
На снимке нашего фотокора И. Разумовского — Назаров Д. А. (в центре) пожимает Курлыкину Г. А. руку.
Прочитав газету, все пенсионеры, а также их неработающие родственники собрались в кухне на летучку. Не было только Агнии Прохоровны, она сразу же, узнав из газеты фамилию спасителя, упала в обморок и слегла, чтобы сберечь силы для предстоящего разговора с мужем.
«Все ясно, — решила Агния Прохоровна. — Никого он не спасал, а попал в какую-то амурную переделку».
Решение соседей было несколько более конкретным.
— Наш-то Георгиевич, как вам нравится? — возмущались долгожители Ганифольские. — Молодой еще совсем человек, ему и сорока нет, а уже свою жену обманывает! Вот она — современная молодежь! Мало им бороды да длинноволосых причесок, так они еще за героев себя выдают, спасителями притворяются!
Теперь уже Агния Прохоровна не стала бы попрекать мужа, что он «не того спас». Да уж ладно, пусть пьяница, пусть бродяга, но все-таки как-никак, а факт отважного поступка налицо. Теперь же, выходит, все чистый обман, спасал-то этого пьяницу, оказывается, совсем другой человек…
Агния Прохоровна в сотый раз развернула газету и посмотрела на фотографию спасителя. Она даже сплюнула.
— Пузырь какой-то! Гном с бакенбардами!
Она представила себе на секунду на месте Курлыкина портрет Василия Георгиевича, его задумчивый, ласковый и серьезный взгляд, серо-голубые глаза и, как свидетельство врожденной элегантности, маленькие усики, представила — и… крупные капли слез скатились на четвертую страницу «Дымской жизни».
— Ну зачем, зачем он меня обманул? Зачем скрыл истину? — повторяла без конца супруга Лупцова и снова и снова впадала в обморочное состояние.
Тяжелая встреча ожидала Василия Георгиевича у себя дома. Обидные, неприятные слова предстояло ему выслушать и от жены, и от соседей. И во всем первопричиной была его скромность, стремление избежать неизбежного в таком случае угарного дыма от пламени славы.
Будь эта повесть не сатирической, а скажем, модным в современной литературе безразмерным потоком мысли или не закованным в сюжетном обруче психологическим эссе, можно было бы еще много чего написать об ожидающих Лупцова домашних неприятностях.
Но у сатирической повести свои законы, и риторические филиппики, даже основанные на самых проверенных веками научно-познавательных данных, ей просто противопоказаны. К тому же, заботясь об усилении положительных эмоций наших читателей, мы не хотим излишне драматизировать события.
…Хотя предстоящие неприятные объяснения ставили Василия Георгиевича в затруднительное положение, дело все-таки обстояло не так уж мрачно. Отныне он просто был обязан поведать о своем благородстве. Это уж не только и не столько его личное дело, а общественное. Ведь обманута милиция, обманута нагло, цинично, каким-то недостойным аморальным гражданином, по фамилии Курлыкин. И это уже неоспоримый, ярко выраженный факт. Не будь этого факта, Лупцов ни к кому бы не обратился с вопросом: «Что делать, как быть?»
Вопрос сформулировался сразу, как только он прочел газету. И с вопросом этим он обратился, как всегда со всеми наиболее серьезными вопросами, к Елизавете Антоновне Балановской.
Несмотря на разгар рабочего дня и не совсем подходящую для проявления нежных чувств обстановку нотариальной конторы, Елизавета Антоновна, выслушав сбивчивый, засоренный междометиями рассказ Лупцова, расцеловала его в обе щеки и, растроганная благородным поведением и сверхскромностью своего сослуживца, произнесла очень впечатляющую, полную глубокого содержания речь. Она сказала:
— Дорогой Василий Георгиевич, ваш поступок украшает не только вас лично, но и нас всех, кто вместе с вами служит делу оформления необходимой населению документации. Вы поступили ошибочно, скрыв свой мужественный поступок от широких слоев населения города Дымска. Этим самым вы косвенно помогли отъявленному проходимцу и мошеннику Курлыкину ввести в заблуждение работников милиции и редакцию нашей уважаемой ежедневной газеты. Вот почему вы обязаны немедленно выписать самому себе и дать мне на подпись увольнительную записку в город и сразу же пойти в отделение милиции и рассказать все как было. Об остальном похлопочет наше начальство совместно с местным комитетом.
Чтобы не повторяться, мы опустим сцену, происшедшую часом позже в кабинете начальника городской милиции товарища Назарова Д. А. Тотчас же были подняты все наличные милицейские силы и объявлен поиск Гарри Курлыкина.
Курлыкина в городе не нашли. Удалось только выяснить, что он взял кратковременный отпуск и улетел самолетом в Москву. Тогда начали искать Кореньева, но, заподозрив, что он, будучи утопающим, находился, по собственному признанию, в состоянии сильнейшего опьянения, решили отложить очную ставку, а сейчас допросить дежуривших в тот вечер работников «скорой помощи» и дружинников, могущих нарисовать объективную картину эвакуации Кореньева в вытрезвитель.
Эта действительно светлая идея сразу же дала неожиданные результаты. Врач и шофер машины «скорой помощи», вызванной Лупцовым, а также водитель позже вытребованного тем же Лупцовым спецтранспорта и фельдшер вместе с дежурной дружинницей подтвердили рассказ Василия Георгиевича и сразу же опознали в нем того самого человека, который проявил заботу о находящемся на берегу Кореньеве Г. Р.
И на этот раз при опросе присутствовал фоторепортер Разумовский; он без конца фотографировал Лупцова В. Г. в разных ракурсах, стараясь не глядеть на смущенного Назарова А. Д.
Все оказалось настолько ясным, что поставленная в известность о случившемся казусе редакция «Дымской жизни» с присущей ей самокритичностью и прямотой дала в самом конце газеты (между телевизионной программой и траурным объявлением) следующее уведомление:
В напечатанной на страницах нашей газеты информации о происшествии на реке Тарабарке вкралась досадная неточность — вместо ошибочно указанной фамилии гражданина Курлыкин Г. А. следует читать Лупцов В. Г. На работника, допустившего небрежность, фоторепортера Разумовского, наложено строгое взыскание.
Подробный очерк о скромном герое, служащем нотариальной конторы Лупцове В. Г., будет напечатан в субботнем номере нашей газеты».
К великому сожалению, пословица «хорошая слава на печи лежит, а худая по дорожке бежит» до сих пор не потеряла своей актуальности.
Еще нет-нет (как любят писать наши бескомпромиссные фельетонисты) кое-где, в отдельных случаях, на фоне беспримерных достижений пока встречается и дает о себе знать тенденция замалчивания некоторых положительных фактов за счет чрезмерной популяризации неизжитых пережитков и отнюдь не украшающих наш повседневный быт явлений.
Об ином человеке только и узнаешь что-нибудь приятное разве что из характеристики, выданной для предъявления в суд, или — из некролога.
А если человек действительно чем-нибудь замечательный, ничего подсудного не совершал, а до некролога ему еще жить да жить, тогда что делать?
Тут еще, надо сказать, немалое значение имеет везение и невезение.
Дурная весть и без телетайпа станет известной чуть ли не мгновенно, а вот о случае добром и радостном, может получиться, узнают люди очень даже нескоро, а то и совсем никогда.
Номер газеты, где сообщалось о Гарри Курлыкине, прочли даже те, кто никогда газет вообще не читает, а вот поправку, данную редакцией в той же газете, почти никто не заметил.
Когда же Василий Георгиевич пришел с работы, квартирные соседи, считая его по-прежнему вруном и самозванцем, встретили его молча, небрежным кивком головы отвечали на его сердечное «добрый вечер» и так же, не проронив ни слова, растеклись по своим комнатам.
Но что соседи! Даже его чувствительная жена, столь болезненно отреагировавшая на заметку в «Дымской жизни», не проявила никакой радости.
— Ты сегодня читала газету? — спросил жену Василий Георгиевич.
— Хватит с меня этой газеты, — болезненно улыбаясь, тихо проговорила Агния Прохоровна. — Наверное, опять какая-нибудь неприятность?
Только позже выяснилось, что в этот день газета «Дымская жизнь» впервые за много лет не была доставлена в эту квартиру.
Новый почтальон по ошибке опустил газету не в тот ящик, и опровержения так никто и не прочел.
Ну что ж, пришлось самому Василию Георгиевичу пересказать жене содержание заметки. А когда он дошел до того места, где упоминается его имя, Агния Прохоровна заплакала счастливыми слезами, вышла в коридор и громогласно заявила, что она никогда не сомневалась в благородстве своего супруга.
— Гордитесь! — выкрикивала уже окрепшим голосом Агния Прохоровна. — Это же герой! Мы все должны гордиться им! Все до одного!
Вскоре родитель близнецов, раскачивающихся в своем многосемейном кабриолете, появился в коридоре, и его мигом откомандировали на почту достать номер газеты.
Все остальное проходило уже без Василия Георгиевича. После окончания своей основной работы он получил на обувной фабрике новую модель ботинок.
Когда же он вернулся домой, его обдало ароматом сразу трех пирогов: с капустой, с черникой и яблочной ватрушки.
Обеденный стол был накрыт на пятнадцать персон. И среди этих персон на почетном месте восседала Елизавета Антоновна Балановская со своим мужем.
Похожая на цыганку, стройная, черноглазая и грациозная Регина понравилась руководству ансамбля, и ее зачислили в штат на должность солистки.
Кроме нескольких песен на цыганские темы и коллективного цыганского танца, ничего цыганского в ансамбле не было. Не было также и самих цыган, если не считать старика гитариста. Он почему-то пел и разговаривал только на языке эсперанто. Но зато более ярких, цветастых и по-настоящему цыганских костюмов не носили даже самые коренные цыгане.
В клубе, где ансамбль подолгу готовил свои программы, висела стенгазета под зовущим энергично-ритмичным названием: «Бейте в бубны!»
Почти все опубликованные материалы были посвящены одному, очевидно наиболее вопиющему вопросу, сформулированному так: «Мы не хотим кочевать».
Речь здесь шла о преимуществах оседлой жизни и необходимости постройки собственного стационара. При этом ссылались на удачный опыт стационарной работы известного цыганского коллектива.
«Время таборов прошло, — писал один из корреспондентов, — у многих дети, их надо учить, кроме этого — по данным месткома — среди ансамблистов непомерно выросло число радикулитчиков, а если еще прибавить количество артистов, занимающихся в вечерних и заочных учебных заведениях, то выходит, что частые разъезды приносят большой вред».
Ознакомившись со стенгазетой, Регина хотя и не возражала против таборного кочевья, тем не менее обрадовалась, что часто кочевать не придется и она сможет лучше устроить свою стационарную жизнь с Кореньевым. Они даже решили пойти в загс, как только «двинутся тетины дела». Но из Москвы вернулся Гарри, и все пришлось обдумывать наново.
Гарри был сильно огорчен результатами дорогостоящей поездки. Он еще больше расстроился, застав в доме Регину. Гарри рассчитывал найти пребывающего в полном одиночестве приятеля.
— Вот уж кого не ждал увидеть… Вы-то какими судьбами? — с нескрываемым недовольством спросил Курлыкин.
— Вернулась в родной Дымск, — объяснила Регина и, заметив, что Гарри не решается начать свой отчетный доклад, предупредила: — Вы можете не стесняться… Я жена Геннадия… Не та, что в прошлом, а та, что в недалеком будущем… Я в курсе всех его дел… и вместе с Геной ждала вашего возвращения из Москвы.
Такое обращение повергло Гарри в окончательное уныние. Вернулась, красотка! Теперь уж на комбинацию с комнатой и надеяться нечего!
Как это не было досадно, а пришлось считаться с реальностью и рассказывать о поездке в присутствии третьего человека.
— Доверенность твоя недействительна, — начал свой отчет Гарри. — Требуется личная явка… Там у них анкета большущая для тебя заготовлена. Просил выдать мне, обещал проследить, чтобы ты ее заполнил. Сказали, что заочно ее заполнять нельзя — требуются всякие подробные сведения, где, кто, когда. Предупредили, что дело это не простое. К счастью, других претендентов на наследство не оказалось. Так что придется тебе все самому делать… Я их два часа уламывал — говорил, что не можешь, а они все свое… Ты мне напиши расписку… по всей форме… подсчет расходов я сделал точный, ну и плюс к этому — третью часть.
— Это от чего третью часть? — полюбопытствовала Регина.
— От общей суммы, — ответил Гарри и протянул Кореньеву ненужную ему теперь доверенность. — Надо бы сейчас расписочку составить, — сокрушенно вздохнул он, — да все равно до субботы в нотариальную контору не попасть, а без нее никак не обойдешься. Отложим все до субботы.
Курлыкин заторопился домой. От неудачной поездки и от этой встречи с Региной камнем на сердце лежало предчувствие чего-то более страшного. А вдруг забрались в комнату, когда он был в отъезде? Вдруг нашли спрятанный в стене сейф?
«Сяду в автобус, — решил Гарри, — все-таки на десять минут скорее, чем пешком».
Дома Курлыкин увидел засунутый в замочную скважину листок. Оказалось, что это повестка из милиции.
— Несколько раз без вас приходили, — сообщила соседка. — Очень вы им нужны… Видно, дело важное.
— Чего я им понадобился? — недоумевал Гарри. — Ну ясно для чего! Ведь мне же медаль причитается за спасение утопающего. Вот они и хотят ее вручить… Безусловно!
Хотя прошло четыре дня после получки, Кореньев впервые за всю свою жизнь обнаружил в кармане неистраченные деньги.
— Давай их сюда! — приказала Регина. — Я решила твердо: все свободные деньги копить на дорогу. Гарри Курлыкину ведь не до твоего наследства. У него, мне сказали наши цыгане, в комнате обыск был, тайник нашли, а там чего только нет — и золотые десятки, и коронки для зубов, и крупными деньгами целый мешок!
О том, что Гарри Курлыкин оказался тайным дельцом с богатым уголовным прошлым и жил в Дымске по чужому паспорту, Кореньев слышал уже сегодня на своем «Дымхладе» от заведующего базой.
— Жалко паренька, — неизвестно по какой причине очень встревожился кореньевский начальник. — Тихий на вид, за каждым гривенником гнался. Я несколько раз замечал, как он взятое им со склада эскимо за полцены соседним школьникам загонял, коммерсант!
Сам Кореньев весть об аресте Гарри принял хладнокровно. Он не питал привязанности к своим собутыльникам и в дружбу их не верил. В ходу было другое слово. Не друг, а дружок. Дружки же — это те, кто гуляет на твою деньгу, а свои рубли прячет.
Разоблачил Гарри не Кореньев. И на очной ставке, когда его опять вызвали в милицию, Кореньев заявил то же самое, что и прежде. Сказал, что в силу своего тяжелого опьянения совершенно не помнит, кто его спасал, и точно знать, кто его спас, не может.
Разоблачили Курлыкина работники «скорой» и дежурная дружинница. Только тогда Кореньев рассказал все, что он действительно помнил. Тут уж Гарри крыть стало нечем.
— Зачем же вам чужая слава, Курлыкин? — допытывался начальник милиции.
Гарри на этот вопрос так и не ответил. Позже выяснилась история с фальшивым паспортом и спрятанным богатством. Гарри понимал: денег у него очень много и можно уже позволить себе наконец пожить на «полную катушку», но для этого нужно найти убедительное объяснение.
Вот он и рассчитывал, получив по нотариальной доверенности законную часть кореньевского наследства, круто переменить образ жизни, перестать притворяться и зажить в собственное удовольствие.
А слава «отважного спасителя» чем плохая ширма для притихшего и незаметного секретного богача?
Придя днем с репетиции, Регина сообщила страшную новость, переданную ей тем же самым «хорошо информированным цыганом». Оказалось, что Курлыкин вовсе не Курлыкин, не Гарри, а сбежавший пять лет назад из строгорежимной колонии осужденный за соучастие в грабежах Глеб Чулончик.
Процесс перевоспитания человека еще полон загадок, и пройдет много времени, прежде чем ученые всех специальностей общими усилиями разгадают, какие именно клетки мозга заведуют этим сектором и что надо сделать, чтобы избавить людей от таких отравляющих жизнь пороков, как пьянство, обман, клевета, стремление к личному обогащению и тунеядство.
Но пока не найдено средств удаления особо опасных клеток, человек под влиянием самой жизни вынужден сам освобождаться от губительных наклонностей, выбирая для этого свой собственный, зачастую нелегкий и очень даже не ровный путь.
Каждый спасается как может, и на помощь ему обязательно приходят государственные законы и люди, среди которых он живет, с кем общается и без которых немыслимо его полноценное существование.
Кореньев, недавно решившийся на самоубийство, измученный собственным безволием, хотя и не представлял себе пока свое будущее, все же твердо знал, что жить так, как жил недавно, он уже не может. И дело совсем не в том, что он что-то порицает, осуждает и от чего-то намерен отказаться. Такое ему просто даже не приходило в голову. И так ли хороша жизнь честных, малопьющих, а то и вовсе не пьющих людей — лично он разбираться не намерен. Важно было другое. Ему, Кореньеву Геннадию Ричардовичу, обрыдла эта вечно пьяная житуха.
Вот уже несколько лет он стремился только к тому, чтобы ни от кого не зависеть, просыпаться когда хочет и ничем и никому не быть обязанным. Больше пяти лет избегал он обязанности работать. И если все-таки приходилось иногда «вкалывать», то длилось это не всю жизнь, как у других, а всего лишь недели и в худшем случае — месяцы. Его называли летуном, босяком, тунеядцем, подонком наконец, но, желая сохранить никем не данное ему право на легкую жизнь, Кореньев на самом-то деле жил тяжелой, смрадной, беспокойной жизнью неприкаянного бродяги.
Возможно даже, где-то в его черепной коробке и копошилась некая мыслишка, протестующая против такой жизни. Может быть, она и повинна в том, что он решился на самоубийство.
Разве предполагал Кореньев, что его кто-то спасет, кто-то вернет ему жизнь, рискуя погибнуть сам? Ради него. Ради Геннадия Ричардовича Кореньева, гражданина тридцати четырех лет, без определенных занятий, со штампом в паспорте о временной прописке.
И самым большим и волнующим было даже не его спасение, а сознание, что он все-таки остался в живых. Здесь, судя по всему, и произошел главный сдвиг.
В один прекрасный весенний день (а весна в Дымске всегда прекрасна — мягкая, бархатная, сухая, и солнце в эту пору не пылает, а ярко светит и умеренно греет) Кореньев проснулся на час раньше обычного и тихо, чтобы не разбудить Регину, выпил чашку подогретого кофе и отправился в свой «Дымхлад».
«Что это такое со мной сегодня? — Кореньев остановился у городских часов. — То всегда с опозданьем прихожу, а тут на целых сорок минут раньше… Хорошо, что все мои знакомые еще спят, а то бы со смеху лопнули!»
Случись с ним такая петрушка раньше, в досамоубийственный период, он бы знал, как лучше использовать это свободное время. Зашел бы по пути хотя бы в «диетический» буфет — там сам Гарун Рашидович за стойкой. У него всегда разливная водочка в бутылках из-под ессентуков припрятана. Он уж никогда не откажет. Ну, а уж там как по нотам. Раз с утра завелся, то работа прощай. Новый штампик об увольнении обеспечен.
Можно и по-другому, «культурненько» использовать ранние утренние часы. Вариантов хватает.
Но ни один из испытанных способов веселого времяпрепровождения не увлек на этот раз Кореньева.
Стараясь не бередить свою душу «проклятыми» вопросами, Кореньев миновал «опасный квартал», в котором находилось несколько соблазнительных «питьевых точек», и подошел к зданию, где находился «Дымхладпром», не без иронии именуемый потребителями мороженого «дворцом пломбира».
«Дымская жизнь» после творческого раздумья, длившегося около месяца, свое обещание выполнила. В газете появился очень большой и толковый очерк, в котором Василий Георгиевич Лупцов предстал перед читателями не только как самоотверженный спаситель тонущего гражданина, но и во многих других ракурсах. Так, например, отныне все узнали, что отвага и гуманизм, проявленные Лупцовым, не единственная его добродетель. Большой похвалы удостоился он и как исполнительный, инициативный служащий нотариальной конторы и, что не менее важно, как добросовестный «испытатель» обуви новых фасонов.
Лупцов существовал на страницах очерка во многих измерениях, и перед читателями он предстал как человек скромный, вежливый, отзывчивый и добрый, хороший сосед, любящий супруг и аккуратнейший плательщик за квартиру.
Стараясь загладить свою вину, фоторепортер Игорь Разумовский иллюстрировал очерк портретами героя в двух видах. На одном снимке Василий Георгиевич был снят сидящим в своем конторском кресле на фоне плаката «Заверка документов о трудовом стаже производится ежедневно с 10 до 16 часов», а второй снимок запечатлел Лупцова бегущим во время испытаний обуви, причем здесь крупным планом выделялись его ноги, обутые в модные летние туфли.
Очерк назывался «Твой знатный земляк» и, как позже удостоверило социологическое обследование, привлек внимание даже тех, кого интересует в газете в первую очередь сводка погоды и отчеты о футбольных матчах.
Среди тех, кто прочел очерк, был и Кореньев.
Если чтение газет многие годы отсутствовало в его распорядке дня, то теперь он читал газету ежедневно, поскольку Регина, не желая отставать от других артистов, выписала «Дымскую жизнь» сразу на весь год.
Выяснилась любопытная подробность: впервые став читателем газеты, Кореньев делал это необычное для него дело очень старательно. Невостребованная и крепко дремавшая в нем страсть к познанию проснулась наконец и заявила о себе так громко, что, вынув рано утром газету из ящика, он начинал читать ее тут же, на лестнице.
Очерк о Лупцове — своем спасителе — Кореньев прочел взахлеб и очень обрадовался, что на этот раз газета не называла фамилии вытащенного из воды человека, а тактично именовала его просто «утопленником».
Когда Регина проснулась и увидела своего незарегистрированного мужа склонившимся над газетной страницей, она спросила:
— Ну, что там, про нашу программу еще не пишут?..
Кореньев ответил:
— Тут поважнее дела. Обо мне пишут… Про настоящего спасителя моего пишут… Лупцов его фамилия.
Регина вырвала из рук Кореньева газету и, наскоро одевшись, уселась читать очерк. Она ахала, охала, качала головой и несколько раз даже прослезилась.
— Молиться ты за него всю жизнь должен! — сказала она, поцеловав «утопленника».
— Неверующий я, — сказал Кореньев, видимо тоже растроганный очерком и воспоминанием о своем пребывании в волнах Тарабарки.
— Знаешь что, Генка? — помолчав, предложила Регина. — А что, если подарок ему от твоего имени сделать? Ведь шутка сказать — быть бы тебе уже давно покойником, если бы не этот Лупцов. Кстати, получка ведь у тебя сегодня?
— Должны дать.
— Ну вот, подбери ему какую-нибудь вещичку и пошли прямо в контору. Можно даже письмецо сочинить… Я днем на репетиции, а вечером приду, мы все и сделаем… Ты только подарок купить не забудь.
— А что купить? — растерялся от столь необычного поручения Кореньев.
— Да что-нибудь… для мужчины. Попроси сувенирчик не слишком дорогой… рублей на пятнадцать — двадцать.
Кроме зарплаты Кореньеву выписали премию.
По количеству рублей это была не ахти какая сумма, но ведь еще никогда до этого Кореньев такой премии не получал. Сам ритуал вручения просто ошарашил его, и, когда предместкома произнес: «Кореньев Геннадий Ричардович», раздалось несколько хлопков, он, совсем опешив, остался стоять на месте, ожидая, что появится какой-то другой Кореньев, и тоже Геннадий, и тоже Ричардович, оказавшийся в числе работников «Дымхладпрома».
Но кто-то подтолкнул его, сказав: «Иди-иди, получай монету!..»
Он сделал несколько шагов и, взяв протянутые деньги, неуклюже вышел из помещения.
— С вас приходится, — весело встретил его после работы недавно появившийся на базе длинноволосый парень, пробующий свои силы на погрузке эскимо. — Я вас сразу узнал. Мы ведь частенько у диетического киоска «соображали»… Обмоем премию?
— Обойдемся без вас, сеньор! — грубо бросил Кореньев и уже за своей спиной услышал хриплый презрительный смешок:
— Тоже мне «идейный»!
С работы Кореньев отправился выбирать подарок для своего спасителя.
В первом же магазине ему понравился дюралюминиевый портсигар и зажигалка с газовым баллончиком в виде спичечного коробка.
Кореньев выписал чек, подошел к кассе, но тут засомневался: «А вдруг он не курит?» — и, остерегаясь попасться на глаза продавщице, поспешно покинул магазин.
В следующем магазине галантерейного профиля продавали только подарочные наборы. Вместе с электрическим самоваром лежали рядом комплект шелковых носовых платков, соковыжималка и заводная кукла с открывающимся ртом и закрывающимися глазами.
— Мне бы что-нибудь для немолодого мужчины в сувенирном порядке, — обратился Кореньев к продавцу.
— У нас ничего подходящего не найдется, — развел руками любезный продавец. — Попробуйте зайти в «Тысячу мелочей», им сегодня должны что-то подбросить для плана.
В «Тысяче мелочей», кроме ниток, наперстков и рулонов туалетной бумаги, ничего не было. Но всюду толкались покупатели и чего-то ждали. Решил подождать и Кореньев.
Вскоре откуда-то нашла уйма народу, и образовалась очередь. Становясь в затылок какой-то старушке, Кореньев поинтересовался, что будут давать.
— Кровати, говорят, привезли, двуспальные, раскладушки…
— Какая же это «мелочь»? — засмеялся стоявший за Кореньевым военнослужащий.
— Мелочью плана не перевыполнишь, — объяснила старуха, — тут в конце месяца всегда что-нибудь солидное дают. В прошлом месяце пианино импортные, так прямо нарасхват. За один час сто штук продали!
Отчаявшись подобрать что-нибудь путное, Кореньев не удержался и купил появившийся в гастрономе зарубежный портвейн в оригинальной бутылке с изображением Бонапарта. Но, уже спрятав в карман бутылку, опять засомневался: «Судя по тому, что написали о нем в газете, он скорей всего не пьет. Ну да ладно, пошлю ему телеграмму, а то с этим подарком один юмор получается».
Кореньев вспомнил, что раньше после каждого пропоя вещей своей прежней жены он посылал ей телеграмму и сочинял их всегда в шутливом тоне, надеясь этим добиться прощения. Телеграмм серьезного содержания он никогда не посылал. Единственный вариант, пришедший ему в голову, выглядел так: «Примите сердечно-сосудистый привет от благодарного вам по гроб жизни утопленника». Кореньев порвал бланк на мелкие кусочки и отправился домой распить вместе со своей Региной бутылку дорогого вина с изображением покойного императора. Не пропадать же добру!
Время пребывания в колонии, пусть даже непродолжительное, оставило свой след. Вернувшись в Дымск, Регина не решалась снова заняться обманом легковерных людей с корыстной целью, что на языке закона называется мошенничеством.
Но, будучи по натуре своей выдумщицей, Регина частенько привирала. Привирала причем просто так, и не только не извлекала из своего вранья какой-либо корысти, но даже подчас терпела материальный ущерб.
Вскоре после своего поступления в ансамбль Регина как-то опоздала на репетицию. Опоздание пустяковое, и никто ее даже не спросил о причине, но дорогой ей пришла в голову версия, которую она тут же и «проиграла».
— Простите, — сказала она режиссеру, — простите, что я опоздала. Виноват во всем распорядитель Дворца бракосочетания.
— Так вас можно поздравить? — поинтересовался режиссер.
Регина покраснела и сообщила всем присутствующим, что только что стала законной женой одного «пока еще не видного инженера».
Обрадованный, что появился повод для перерыва, режиссер поцеловал в лоб новобрачную, и вся труппа возгорелась желанием немедленно, сию же минуту ознаменовать это событие бокалом шампанского.
Пока пианист наигрывал свадебный марш Мендельсона, Регина «стрельнула» до получки пятнадцать рублей и послала «короля цыганской чечетки» Диму Балтрушайтиса за вином.
Когда кто-нибудь ловил Регину на вранье и спрашивал, зачем, собственно, она врет, следовал один и тот же ответ:
— Я никогда не вру. Я только немного преувеличиваю.
Сам Кореньев относился к ее «фантазиям», как он говорил, вполне терпимо. Ему нравилось, что выдумывает Регина всегда что-нибудь очень хорошее, почти сказочное, он никогда не перебивал рассказчицу, никогда не выражал своих сомнений, потому что очень уж хотел, чтобы Регинины мечты оказались правдой.
Небывалый размах получила фантазия Регины после поездки Курлыкина в Москву.
— Все ясно! — объявила Регина. — Речь идет о наследстве не меньше чем в миллион рублей. Ударник нашего ансамбля Петя Кривобоких, оказывается, хорошо знает эти дела. Его дядя, знаменитый боровичский адвокат, когда-то работал в этой самой коллегии. Так он ему рассказывал, что, если ищут наследника, значит, тут определенно пахнет миллионом. Не станут же из-за каких-то копеек давать объявления в газете!
— Ишь куда махнула! — попробовал добродушно усомниться Кореньев. — Пусть хоть тысяча, и то неплохо. А тут миллион… Бухнула тоже!
На следующий день после этого разговора весь ансамбль переживал сенсацию. Перед самым началом выступления Регина объявила, что ее муж, теперь уже «видный инженер, заслуженный рационализатор республики», получил извещение от «Инюрколлегии», что его умершая в Аргентине тетя — знаменитая миллиардерша, бывшая королева красоты штата Огайо — скоропостижно скончалась и оставила своему единственному родственнику — теперь ее, Регининому, мужу — около двух миллионов долларов, не считая недвижимого имущества и шестидесяти трех собак различных пород.
— Бедные собачки! — дрогнувшим голосом воскликнула Регина и, оборвав рассказ на самом интересном месте побежала на сцену танцевать «Цыганскую босанову».
Весть о кореньевской тетке с ее миллиардами вызвала в душе некоторых Регининых коллег всепожирающее пламя зависти. Они опаздывали на выход, по два раза исполняли один и тот же номер, а порой, когда зависть подступала к самому горлу, выкрикивая с досады грозные цыганские слова, вразброд уходили за кулисы.
Подстегиваемая своими собственными выдумками, Регина быстро вошла в роль будущей миллионерши. Она разговаривала томным голосом пресыщенной богачки и снисходительно улыбалась, когда ее расспрашивали, что она намеревается делать в дальнейшем.
Вскоре всем, кроме самого Кореньева, стал известен ближайший план ее действий.
— Едем с мужем в Москву, — сообщила Регина директору ансамбля, подавая заявление с просьбой об увольнении. — Теперь уже придется там надолго застрять. Сами понимаете, наследство большое — что-то около четырех миллионов. От собак мы, понятно, откажемся, хотя штучек семь-восемь для подарков возьмем. Возни, одним словом, предстоит будь здоров. Квартиру нам обещают в доме для иностранцев. Все-таки чистая валюта. С мебелью квартира. Четыре комнаты, холл, две ванные, ну и все остальное в двух экземплярах. Мужа берут на работу в министерство пищевой промышленности. Он новую машину для мороженого придумал на уровне века. Вроде пишущей. Стукнешь по клавише — а из отверстия сразу целый комплект шариков. Клубничное, шоколадное, лимонное. А я так просто не знаю, куда идти. Зовут в сто мест. Один балетмейстер к себе тянет. Специально для меня номер задумал — уругвайское танго с пением. Цыгане в «Ромэн» заманивают, закидали телеграммами; на телевидение в кабачок «13 стульев» зовут — играть, танцевать и петь. Им самим ведь петь нечем — за них импортные пластинки поют.
Заявление об уходе из ансамбля у Регины все-таки не приняли. Директор, старый человек, давно работавший во всяких эстрадных коллективах, хорошо изучил своих подопечных. Не раз и не два был он свидетелем подобных историй. Принимая мечты за действительность, вот так, как эта самая Регина, бросали они все, срывались с места и в итоге оставались ни с чем.
— Я тебя, голубушка, отпущу на недельку, — сказал директор. — А там, в Москве, осмотришься маленько и примешь решение. Приезжай. Место за тобой.
О своем плане поехать в Москву Регина сообщила Кореньеву как о деле давно решенном и не подлежащем обсуждению.
— Денег на дорогу я наберу, — сказала как бы между прочим Регина, — нам всего-то пару дней продержаться надо, а потом, когда завещание вскроют, они нам аванс переведут моментально. Значит, пока сто пятьдесят рублей нам хватит. Сто я получу за отработанное время, а там еще за переработку — рублей двадцать пять. Сюда же твою получку прибавим. Остановиться мы можем у первой жены нашего ударника Петьки Кривобоких. Она нам в случае необходимости свою комнату уступит по гостиничной цене, с бельем. Главное — не забыть, как приедем, в сберкассе книжку на тебя открыть. Тут расход небольшой — положим десять рублей. Без книжки нельзя — большие суммы банк наличными не выдает.
Регина говорила с такой убежденностью, что Кореньев хотя и не был уверен в столь огромной сумме наследства, тем не менее согласился, что поехать в Москву просто необходимо, а ударник Петя Кривобоких, наверное, прав: зазря, да еще через газету, искать наследников не будут!
В отличие от Регины, Кореньев заявление об уходе подавать не собирался, а прибавил к выходным дням три полагающихся ему отгула за ночную работу и, испросив еще два дня, что в общей сложности составило неделю, решил, что этого срока для поездки в Москву вполне хватит. А при тех деньгах, что он получит в наследство, решил Кореньев, и обратно прокатиться в Дымск не трудно. Вот где настоящая жизнь будет! Прямо дух захватывает, как подумаешь! Хотя против теперешней работы он ничего не имеет. Он и сам не заметил, что вроде как втягиваться стал. Работа чистая, и время незаметно за ней проходит. И народ подобрался тактичный, — знают ведь, что тунеядцем был, и про то, что тонул, знают, а с вопросами никакими не пристают, по имени-отчеству называют… Премию даже подкинули…
— На тяжелую работу мне идти никакого расчета нет! — решительно заявил однажды Регине Кореньев. — Заплатим как следует — любую отметку в паспорте сделать могут.
— Ты что? — побледнела Регина. — На мошенничество пойти захотел? И не думай! Найдем тебе, Геночка, в Москве должность. В крайнем случае устрою тебя в оркестр куда-нибудь на тарелках звякать или, на худой конец, в ателье люди требуются. Приемщиком заказов. Но только чтобы честно.
За несколько дней до отъезда из Дымска Кореньев, вернувшись с работы, увидел на столе вазу с цветами и тарелки с закуской. Регина стояла у зеркала в новом светлом платье.
— Это по какому случаю? — испуганно спросил Кореньев. Накрытый стол напомнил ему о попойках, устраиваемых когда-то в этой же комнате.
— Я тебе еще вчера сказать собиралась, да забыла. Нас сегодня ждут в загсе. Я уже договорилась. Дворец бракосочетания — слишком пышно, да и возраст не тот. А в загсе теперь тоже очень мило. Можно даже в буфете шампанского выпить. Свидетелем будет Петька Кривобоких и наша уборщица тетя Нюша. Надень, пожалуйста, вот эту рубашку и галстук. Давно бы пора зарегистрироваться. А то получается как-то неудобно: имею мужа, а по паспорту — девица.
Кроме ударника Петьки и уборщицы тети Нюши оказалось еще двое гостей. Их Кореньев никак не ожидал увидеть.
Сразу же после появления очерка в «Дымской жизни» растроганная Регина захотела познакомиться с отважным спасителем Кореньева. Сделать это оказалось не так уж трудно, поскольку в нотариальной конторе работала одна из поклонниц эстрадного искусства.
Совсем недавно, после выступления в клубе работников умственного труда, к Регине подошла молодая женщина и представилась:
— Балановская Елизавета Антоновна. Мне очень понравился ваш номер, и я хочу поблагодарить вас за доставленное удовольствие.
Не избалованная похвалами, Регина даже прослезилась.
Оказалось, что им по пути, и дорогой, польщенная похвалой артистка, бегло упомянув о настойчивых просьбах целого ряда известных эстрадных ансамблей занять у них ведущее положение, слегка коснулась и своей личной жизни.
Разговор, начатый на улице, был продолжен в комнате у Елизаветы Антоновны, за чашкой кофе с печеньем сюпрэм, которое испекла по собственному рецепту хозяйка дома. Не остался в стороне и вопрос, неизменно возникающий в разговоре всех молодых женщин. О семейном положении Регины.
— У меня есть муж, но мы не зарегистрированы, — призналась Регина. И, желая быть откровенной до конца, не только назвала фамилию фактического супруга, но и чрезвычайно сжато рассказала биографию Кореньева.
— Так я его видела — видный такой, не очень, правда, разговорчивый, — деликатно заметила Елизавета Антоновна. — Он к нам в контору приходил… доверенность оформлял на имя…
— Не вспоминайте этого страшного типа, — театрально воскликнула Регина, — это все в прошлом… А Кореньев, действительно, видный мужчина… О нем, если помните, писали в газете…
— Да, — ставя новую вазу с печеньем и наливая кофе, подтвердила Елизавета Антоновна. — С ним несчастный случай был… Он упал в воду. Из реки его вытащил мой коллега, Лупцов Василий Георгиевич! Если б вы знали, какой это расчудеснейший человек!
Теперь никого не удивит появление на скромном торжестве в комнате Кореньева Елизаветы Антоновны Балановской и Василия Георгиевича Лупцова.
Приглашена была и супруга Василия Георгиевича — Агния Прохоровна, но в дело вмешался грипп, и герой очерка в «Дымской жизни» разделил честь присутствия за скромным свадебным столом с Елизаветой Антоновной Балановской, уборщицей тетей Нюшей и ударником Петькой Кривобоких.
Здесь бы следовало самым подробным образом описать атмосферу взаимоуважения, отметить веселое настроение виновников торжества, но опять жанровый профиль сатирика не позволяет автору надеяться на достойную реализацию этой задачи, и он, опуская занавес, приглашает дорогих читателей к чтению следующих глав повести.
Появление Гарри Курлыкина в помещении «Инюрколлегии» вызвало в этом солидном учреждении немалые волнения.
Сам Гарри и понятия не имел, почему так долго и внимательно рассматривали предъявленную им доверенность на ведение дел. После того как доверенность была изучена одним работником, она пошла по цепи — от регистратора к дежурному юристу, от юриста к секретарю коллегии, и, только побывав у самого старшего начальника, вернулась по той же цепи обратно.
Тут необходимо сделать предупреждение, адресовав его тем читателям, которые привыкли действовать методом индукции и торопливо переходят от частного к общему, ждут от автора злой реплики по поводу бюрократических порядков, имеющихся еще в целом ряде учреждений. Так вот, не будет этой реплики.
В данном случае следует не обвинять работников «Инюрколлегии» в бюрократизме, а, наоборот, хвалить за отсутствие в их действиях верхоглядства, формалистики и излишнего преклонения перед хорошо оформленным документом.
— Как фамилия доверителя? — спросила Курлыкина секретарь, хотя фамилия и была указана в документе.
— Тут же написано… Кореньев.
— А вы ему кто? Родственник? — с тревогой в голосе спросила секретарь, не отрывая взгляда от причудливо топорщившихся бакенбард посетителя.
Курлыкин страдальчески покачал головой и негромко ответил:
— Я ему больше, чем родственник. Он, представьте себе, в бурных волнах качается, вот-вот ко дну пойдет, а я, в чем был, лезу в воду и тащу его из рук неминуемой смерти. Так вот, скажите теперь, — картинно помолчав, спросил Курлыкин, — кем я ему прихожусь?
Секретарь ничего не ответила, пошепталась с начальством и сказала все то, что уже передал Курлыкин Кореньеву по возвращении в Дымск. Курлыкин напрасно искал причину столь печального финала своей миссии. Он не знал, что несколькими днями раньше на имя председателя пришло письмо следующего содержания:
«Уважаемые товарищи!
Из газет мне стало известно, что вы разыскиваете гражданина Кореньева Г. Р. по наследственному делу, связанному с его тетей, умершей в Аргентине в этом году.
Так вот, я этого Кореньева хорошо знаю. Когда-то кривая дорожка сдружила меня с такими, как он, пропойцами-тунеядцами. Но в силу различных обстоятельств я осознал губительность алкоголя и вышел на правильный путь трудовой жизни. С тех пор я порвал всякую связь с «бичами», — они себя так называют сами, а на самом деле являются подонками, каким был и я, хотя в этом теперь стыдно даже признаться.
И вот случилось так, что я недавно оказался по служебным делам в городе Дымске, в котором, по имевшимся у меня сведениям, окопался и вышеупомянутый Кореньев Г. Р.
Он, как мне сказали в милиции, где я наводил о нем справки, желая сообщить ему о вашем объявлении, остался таким же тунеядцем и выпивохой, каким был и раньше.
Постоянной работы Кореньев по-прежнему избегает, а «летает» с одного предприятия на другое, гоняется за длинным рублем и, поработав кое-как неделю, делает прогул, после чего увольняется.
Разыскал я там и другого своего бывшего знакомого по прошлым временам — это существо почище Кореньева. Он тоже из этой же компании, но человек опасный, занимается спекуляцией и дает деньги в долг, а потом сдирает с них проценты.
Этого Курлыкина давно бы пора изолировать, о чем я высказал, зайдя в отделение милиции города Дымска, но там говорят, что не пойман — не вор, а у него все документы в порядке и к нему никак не придерешься.
Так вот, встретив вторично Курлыкина перед отъездом из Дымска, я спросил у него, не увидит ли он Кореньева и что мне надо ему передать очень важную вещь.
В ответ Курлыкин сообщил мне, что Кореньев, будучи в пьяном виде, решил покончить самоубийством и бросился в реку. На вопрос, жив ли он, Курлыкин ответил, что точно не знает, и обещал, что если жив, то передаст ему конверт с вырезкой данного вами в газете объявления.
Считаю своим долгом сообщить вам все, что мне известно об интересующем вас Кореньеве Г. Р., поскольку вы его разыскиваете по важному делу.
В приготовлениях к поездке четы Кореньевых в город Москву принимали активное участие кроме Петра Кривобоких и сам спаситель Василий Георгиевич Лупцов с женой, а также симпатичный нотариус Елизавета Антоновна Балановская.
Сборы были недолги, да и собирать нечего. Но это ничуть не мешало метавшейся из конца в конец Регине обращаться почти к каждому знакомому с просьбой «выручить и одолжить всего на неделю какой-нибудь чемоданчик».
Таким образом, вся комната оказалась заваленной всевозможными чемоданами, а отзывчивая Агния Прохоровна даже привезла кованый сундук, доставшийся ей от прабабушки. За неимением места в комнате его поставили на попа в коридоре, где все соседи обивали себе колени и чертыхались.
Утомленная бесконечными хлопотами Регина по десять раз на дню посылала мужа на вокзал справиться, не изменилось ли расписание поездов и правильно ли записано в кассе предварительных заказов число, и указано ли, что купе должно быть двухместное.
Впервые за всю жизнь Кореньев почувствовал себя до того уставшим, что к вечеру лег на диван и, предупредив, что ходить больше не в состоянии, сразу же уснул крепчайшим богатырским сном.
Тем временем Регина открыла прием поручений. Без конца гудел дверной звонок: приходили участницы ансамбля, просто знакомые и совсем незнакомые люди: кто с просьбой зайти куда-то и сказать то-то, то передать пакетик дальней родственнице, а то и просто позондировать почву в каком-нибудь столичном ансамбле — «не нужен ли им хороший танцор», не ощущают ли они потребности в «великолепной исполнительнице интимно-жанровых романсов».
Регина охотно брала на себя все многочисленные поручения, заверив при этом, что все будет в порядке, так как у нее в Москве несколько близких друзей и все они на очень ответственных должностях в самых различных министерствах.
Особенно напряженным, как бывает всегда, оказался день отъезда. Но вот и это позади. Билеты в кармане, вещи, уместившиеся в одном чемодане, собраны, сундук с благодарностью отвезен на прежнюю квартиру, все поручения записаны не подлежащими расшифровке стенографическими знаками, и даже отремонтирован замок в саквояже, похожем на аккордеон. В него Регина твердо запланировала уложить пачки полученных денег, которые рассчитывала получить в Москве.
За несколько этих небывало загруженных дней Регина немного похудела, что, по единодушному отзыву дававших поручения коллег, «ей очень к лицу», а сам Кореньев стал куда поворотливее и энергичнее.
Он даже так замотался, что за все это время лишь два раза смог достоять в очереди за пивом и, осушив подряд две маленькие кружки, не без зависти посматривал на группу своих бывших знакомых, «сообразивших на троих» и деловито отмерявших пальцем на граненом стакане «законный» уровень.
Наиболее тяжелой кладью оказался баул с бутербродами. Тут уж Регина почувствовала себя настоящей хозяйкой.
— Зачем же нам столько? — удивленно спросил Кореньев, когда увидел на блюде две сваренные куры.
— Все богатые люди, — сказала Регина, — потому и богатые, что берегут каждую копейку. Не бегать же нам все время в вагон-ресторан? Там каждое блюдо стоит огромных денег.
Подобная расчетливость ранее не замечалась за Региной. Заметив такую перемену, Кореньев приуныл.
«На фиг мне это все богатство, если ты собираешься сидеть на деньгах», — приготовился было ответить Кореньев, да решил, что лучше промолчать. В конце концов, пусть болтает сейчас что хочет, а там, когда до денег дойдет, договоримся.
— Ты что, обиделся на меня? — спросила Регина, видя, что Кореньев, задумавшись, водит пальцем по запотевшему окну. — Дурачок! Да это же я так… сама не знаю, что со мной делается, кажется, я от твоего наследства, кроме передач в сумасшедшем доме, ничего другого иметь не буду.
И вот в эту-то минуту в комнату вошла соседка и, протягивая конверт, сказала:
— Когда вас не было, из нотариальной конторы курьер приходил…
Регина нервно надорвала конверт и вытащила оттуда бумажку.
Подождав, пока уйдет застрявшая в комнате соседка, она включила настольную лампу и громко прочла:
«Весьма срочно! Кореньеву Г. Р.
Нотариальная контора города Дымска просит Вас лично зайти сегодня для переговоров по важному делу.
В конторе их встретил у входа сам Василий Георгиевич.
— Что такое стряслось? — испуганно спросила Регина. — До поезда осталось всего четыре часа, а у меня даже еще пижама не уложена…
Лупцов провел Кореньевых в свой закуток.
— Садитесь, пожалуйста… Торопиться некуда…
— Как некуда? — удивилась Регина. — Вы-то ведь хорошо знаете, Василий Георгиевич, что нас ждут в Москве…
— Не ждут, — спокойно и мягко сказал Лупцов. — Вот и Елизавета Антоновна это подтвердить может, — указал Василий Георгиевич на вошедшую Балановскую.
— Только вы, прошу вас, не волнуйтесь, — обратилась к Регине Елизавета Антоновна. — Тут совершенно неожиданное обстоятельство. Как теперь выяснилось, в «Инюрколлегии» получили очень дурные сведения о человеке, которому Геннадий Ричардович выдал доверенность на ведение своих дел… Я этот документ, если помните, Геннадий Ричардович, сама и оформляла. И они решили там воздержаться от переговоров с этим самым…
— Курлыкин его фамилия, — подсказал Лупцов.
— Да, да… Курлыкин, — продолжала Балановская. — И, узнав местонахождение Геннадия Ричардовича, переслали все дело нам… чтобы мы уже связались непосредственно с вами…
Опасаясь, что Регина уже по-настоящему упадет в обморок, Лупцов взял ее под ручку и, приговаривая: «Да все будет прелестно, все будет хорошо», другой рукой изловчился открыть ящик стола, где на всякий случай хранил пузырек с валерьянкой.
В комнате воцарилась тишина. Слышалось только тяжелое дыхание Регины и нервное покашливание не слишком надеявшегося на свое везение Кореньева.
— Да чего же вы все молчите? — гордо встряхивая своей специально сделанной к отъезду прической, спросила Регина. — Говорите что-нибудь наконец! Что же переслала вам Москва?
Елизавета Антоновна взяла со стола большой конверт, сделанный из плотной бумаги, и с особой аккуратностью, свойственной только работникам нотариальных контор, срезала тонкую кромку.
В конверте оказался другой конверт, меньшего размера, перевязанный капроновым шнурком со множеством сургучных печатей. Из этого конверта Лупцов извлек лист веленевой бумаги с водяными знаками и торжественно, как шпрехшталмейстер в цирке объявляет гвоздь программы, прочел:
«Завещание госпожи Фриды Фримль Афродиты Тюббик, урожденной Кореньевой, составленное ею в городе Росарио и подтвержденное присутствующим при этом акте адвокатом мексиканской юридической фирмы, господином Бризюль, а также нотариусом агентства «Шумберт и К°» господином Лисабоненко.
В качестве свидетеля правильности изложения воли завещательницы и точности сформулированных госпожой Тюббик пожеланий настоящим удостоверяет священнослужитель прихода русской православной церкви города Росарио, отец Гервасий Воздвиженский, личный духовник госпожи Тюббик-Кореньевой. Марта четвертого дня года тысяча девятьсот семьдесят второго, город Росарио. Аминь. Подписи. Печать.
Точное соответствие подлиннику, хранящемуся в сейфе адвокатского агентства «Шумберт и К°».
Удостоверяется «Инюрколлегией», город Москва.
Лупцов налил себе воды, сделал два глотка и добрыми, уставшими от напряжения глазами поглядел на слушателей.
— Читайте дальше, — почти не шевеля губами, сказал Лупцову Кореньев.
— Нам поручено прочесть вслух только преамбулу, — пояснила Елизавета Антоновна. — Все остальное вы получаете на руки и прочтете сами…
— Вы так выразительно читаете, — не удержалась от комплимента Регина. — Из вас бы, Василий Георгиевич, великолепный эстрадный конферансье мог выйти, и внешность очень сценичная.
— Пробовал, — печально ответил Лупцов, — не получилось.
И, обращаясь к Кореньеву, сказал уже нормальным служебным голосом:
— Распишитесь, Геннадий Ричардович… вот тут… Нет, немножко ниже… Спасибо… и получите документ… Что будет непонятно, приходите — объясним.
— Все будет очень хорошо, — провожая до дверей чету Кореньевых, напутствовал Лупцов, и вслед за ним то же слова повторила Елизавета Антоновна:
— Все будет хорошо!
(Из соображений экономии места публикуется с отдельными сокращениями)
«…Что касается наличных денег, хранящихся на моем счету, то приказываю распорядиться ими следующим образом.
Двадцать процентов от всей суммы пожертвовать церкви моего прихода, учредив постоянный фонд, из которого следует выдавать вспомоществование проживающим в Аргентине бедным сиротам русского происхождения для продолжения своего образования.
Тридцать процентов обратить на уплату за медицинскую помощь престарелым артистам всех национальностей, которые, находясь в Аргентине, оказались без средств к существованию, а пятнадцать процентов передать дирекции женских гимназий города Росарио, в программе которых имеется обязательное преподавание русского языка.
Из тридцати пяти оставшихся процентов я прошу двадцать пять процентов направить через посольство СССР местному Совету села Большая Отрада, где я родилась и где впервые приобщилась к вокально-музыкальному искусству, научившись петь в музыкальном кружке художественной самодеятельности.
Если бы не тогдашние работники клуба, как-то: Луспеков Иван Никифорович, Краснобородов Лев Семенович и преподавательница русского языка Гаврилова Екатерина Ивановна, — царствие им всем небесное, — то никогда бы я не могла бы развить свои способности и стать певицей самых первоклассных мюзик-холлов.
Это они всем миром заботились обо мне, обували и одевали, и не получись моя жизнь такой, какой она получилась впоследствии, то не разлучила бы меня судьба с моим родным селом и добрыми людьми, коих я всегда вспоминала и до конца жизни буду вспоминать душевными благодарственными словами.
Я прошу распорядиться пожертвованными деньгами таким образом, чтобы часть из них обязательно шла на музыкальную школу для детей колхозников, а если она уже существует, то выплачивать ежемесячную добавку к стипендиям моих односельчан, направляемых для занятий в другие города в консерваториях и средних музыкальных училищах.
Теперь перехожу к самой трудной части моего завещания. Из имеющихся у меня родственников остался только один сын моего покойного брата Ричарда — Кореньев Геннадий.
Я много раз писала в город, где они жили раньше с отцом, просила его откликнуться, но письма мои возвращались обратно со штампом «за ненахождением адресата». Я обращалась во всякие учреждения за справками, но оттуда мне отвечали, что адрес его неизвестен.
А когда два года тому назад я приехала как туристка, то в одной квартире, где он прежде жил, удалось мне узнать, что, вместо того чтобы работать честно, он все время разъезжает по разным городам и пьянствует.
В последний раз я получила сведения, что Геннадий Кореньев находится в городе Дымске, но опять избегает работы, водится с дурными людьми и продолжает пьянствовать.
Несмотря на все это, я не забываю, что он у меня единственный оставшийся в живых родственник, но хочу, чтобы деньги, которые я ему завещаю, ни в коем случае на руки ему сразу не выдавали и выплачивали по частям при выполнении им следующих условий: всю оставленную сумму разделить на пять лет, т. е. на шестьдесят месяцев. Каждый месяц выдавать ему дотацию только при предъявлении удостоверения с места работы и справки из милиции о его поведении.
В том случае, если он женится, увеличить сумму дотации в полтора раза.
Если в течение года он не изменит своего плохого поведения, то прошу «Инюрколлегию» лишить его наследства и использовать все деньги на любое доброе дело по собственному усмотрению.
Утром, как всегда последние месяцы, Кореньев отправился на работу. Шел не торопясь. В запасе было целых полчаса. На углу его кто-то схватил за руку.
— Ты куда?
Он обернулся и увидел Курлыкина. Гарри сильно похудел, бакенбард уже не было, и голос и морщинистое лицо напоминали футбольную камеру, из которой уже выкачали воздух.
— Выпустили до суда под расписку, — жалостливо сообщил Гарри. — Ну, а у тебя как с наследством? Надо ехать в Москву, обязательно надо ехать… За тобой ведь должок, и весьма солидный…
— Никуда я не желаю ехать, — пытаясь поскорее отвязаться от Курлыкина, ответил Кореньев.
— Что значит «не желаю»?
— А вот то и значит, — с удивившей Гарри твердостью повторил недавний кандидат в миллионеры. — Не нужно мне ехать. Погорело наследство. Но ты не беспокойся. Долг свой погашу.
Курлыкин, озадаченный ответом Кореньева, показал рукой на пивной ларек.
— Пойдем… Поговорим… Расскажешь подробно.
— Мне на работу пора. А поговорим как-нибудь в следующий раз.
Гарри недовольно оттопырил губу.
— Следующего раза, маэстро Кореньев, может не быть. Через пять дней суд… Мне ведь сразу несколько статей шьют. Защитник говорит, что меньше шести не дадут…
— Я за эти пять дней долг тебе вернуть никак не смогу, — предупредил Кореньев.
— Это ничего… в крайнем случае выплатишь передачами…
— Нет, уж лучше расквитаюсь деньгами.
Кореньев попрощался кивком головы, но Гарри крепко вцепился в его рукав.
— Я тебе долг прощу. А если хочешь, так еще прибавлю сотнягу. Но при условии — когда вызовут в суд, скажи, что спасал тебя я…
— Но я же в милиции уже указал на другого…
— Ну и поди-ка, важность! Предварительное дознание — это еще не все, — ухмыльнулся Гарри. — В милиции и в прокуратуре чего не говорят! А в суде от этого отказываются. Суд ведь свое следствие ведет… а что там раньше говорил — это значения не имеет.
— И не проси! — вырывая рукав из курлыкинского кулака, резко сказал Кореньев. — Я от своих слов не откажусь и врать не буду.
— Ишь ты, какой честняша нашелся! — обозлился Гарри. — Сущего пустяка для старого друга сделать не хочешь! Уж, кажется, отцом родным всем вам был… Последние рубли одалживал! И вот тебе благодарность! Перестань придуриваться! — злобно прошипел Гарри. — Мне за твое спасение могут сразу полсрока скинуть. Имей в виду, я ведь в случае чего тоже могу кое-что про тебя и про твою Регину рассказать…
Кореньев рассмеялся.
— Не пугай. О нас давно все известно. И давай — шагай своей дорогой!
Курлыкин попытался положить руку на плечо своего бывшего дружка, но тот больно оттолкнул его локтем, и Гарри еле удержался на ногах.
Теперь уж он совершенно рассвирепел.
— Это что же получается? — срываясь до хрипоты, приставал Гарри. — Спасайся кто может? Так, что ли? Тебе, дураку, повезло. Тебя другой дурак спас… А меня кто спасать будет?
— Никто, — резко оборвал Кореньев. — Такие, как ты, сами мастера спасаться…
Кореньев резко повернулся спиной к Курлыкину, секунду постоял и, уже не оглядываясь, торопливо зашагал по залитому первыми лучами мартовского солнца широкому дымскому тротуару.
ЧЕРТОВЩИНА
Вообще-то говоря, скромность не зря почитается величайшей добродетелью. Может быть, поэтому за нею, как за броней, некоторые люди пытаются скрыть неблаговидные черты своей подлинной натуры.
Требуется иногда немало времени и стараний, чтобы под личиной тихого, скромного человека разгадать хитрющего нахала, проныру и карьериста.
Скромным человеком называет себя и жаждущий похвалы эгоцентрик, и давным-давно остановившийся в своем развитии замшелый рутинер.
А сколько их, так называемых скромников поневоле! Он бы, бедняга, и рад быть нескромным, он бы с превеликим удовольствием уподобился бы хвастунам, да вот похвастать-то и нечем. А про свою тусклую, серенькую жизнь не больно охота разглагольствовать.
Что касается героя этой повести Алексея Чудновского, то был он скромен по-настоящему, не лез на глаза начальству, про свои успехи сам не говорил, предпочитал, чтобы о них говорили другие. Умные советы, от кого бы они ни исходили, Алексей выслушивал внимательно, никаких особых условий для себя не требовал, хорошему радовался, а если увидит, что где-то дело не клеится, сам без всяких просьб становился на подмогу.
Работал Чудновский на заводе слесарем-монтажником. Работал хорошо, потому что плохо работать не умел. Постоянно перевыполняя норму, он не видел в этом никакого особого героизма, не кочевряжился и никогда никому не плакался в жилетку, не жаловался, что его недонаградили, недооценили и чего-то там недовыдали.
Был Алексей Чудновский застенчив, и микроб тщеславия не нашел в его душе теплого для себя, перспективного местечка.
Несколько раз, например, ему представлялась возможность выступить на голубом экране в информационной программе «Время», и самый знаменитый телерепортер должен был вести с ним интервью.
«Это же совсем не трудно, — сказали Чудновскому бывалые люди. — Вам, собственно, и говорить ничего не надо, все за вас скажет сам репортер, вы только улыбайтесь и чаще кивайте головой».
Но и тут скромность и застенчивость Алексея взяли верх. Он сообщил, что страдает мигренями и по этой причине часто кивать головой не может.
А что касается славы, то Алексей Чудновский ничуть в ней не нуждался, чего нельзя сказать о его возлюбленной Наде Бурылиной.
Из всех положительных качеств Алексея Надя Бурылина ценила больше всего его умение внимательно и заинтересованно выслушивать ее бесконечно длинные и сумбурные рассказы.
Частенько, когда Надя очень уж увлекалась собственной болтовней, ее мать, Ирина Федоровна, останавливала красноречивую дочь резким замечанием:
— Да отдохни ты хоть минутку, дай другим слово сказать!
И, обращаясь к Алексею, с удивлением замечала:
— И как тебе, Алеша, не надоест ее трескотня! Глупость одну говорит, чистую ерунду!
— Вы, наверное, шутите, Ирина Федоровна, — краснея, отвечал Алексей. — Мне одно удовольствие слушать Надины рассказы. Они на редкость увлекательны и интересны.
— Ах уж эти влюбленные! — вздыхала Ирина Федоровна. — Все-то им нравится, всем они готовы восхищаться!
Алексей Чудновский и на самом деле находился в той наиболее рискованной стадии обожания, когда даже недостатки возлюбленной становятся чуть ли не ее достоинствами. Замечено, что именно в эту пору влюбленные начинают сочинять стихи, покупать дорогостоящие букеты живых роз, тратят уйму времени, чтобы отыскать какую-нибудь оригинальную и, в конце концов, никому не нужную вещь и преподнести ее в день рождения или под Новый год своей любимой.
Стадия влюбленности, о которой мы ведем речь, характерна еще и тем, что влюбленные молодые люди, обладающие способностью фантазировать, частенько сами додумывают своих возлюбленных. Обыкновеннейший, стандартный курносый нос кажется им классическим, а широко распространенные нормально серые глаза они объявляют потрясающе голубыми.
Когда Алексей в присутствии Ирины Федоровны или ее знакомых вдруг заявлял, что лицо у Нади точь-в-точь как у шоколадницы со знаменитой картины Лиотара в Дрезденской галерее, все, кроме самой Нади, чувствовали себя неловко.
Восторгов Алексея не разделяли не только ее мать, но и все подруги. Иногда, впрочем, как и подобает подругам, они в присутствии Нади присоединялись к явно завышенным оценкам Алексея, но, оставаясь одни, долго смеялись, называя Надю «тусклой дылдой» и даже «выдающимся полудурком».
Что касается Алексея Чудновского, то для него Надежда Бурылина была самой красивой, самой умной девушкой на свете.
Не удивительно, что состояние, подобное тому, в котором пребывал Алексей, у некоторых его друзей вызывало скептическую улыбку и даже возмущение. Это были молодые парни, начисто лишенные счастливейшего дара воображения. Для них мечта — всего лишь наиболее распространенное название кафе или кондитерских изделий, а нежность — чувство, присущее древним сентиментальным старичкам, которое обязан подавлять в себе современный человек.
Да только ли среди молодежи распространены эти опасные теории?
Разве так уж редко встречаем мы граждан зрелого возраста, чьи вкусы, чья душевная глухота служат примером их детям и внукам. Логика этих скучных обитателей нашей планеты несгибаема, как булыжник, а словесный набор, которым они оперируют, потерял свой первичный блеск еще в начале восемнадцатого века!
«Любить человека так просто, ни за что ни про что, — рассуждают эти люди, — нельзя, а идеализировать свою возлюбленную могут только круглые чудаки и отпетые фантазеры».
Всем этим рассуждениям вряд ли надо было уделять столько места, если бы в повести не участвовал Сергей Будринцев — лысоватый длинноногий брюнет, о котором мы и начинаем речь.
Досрочное облысение и преждевременные морщины мало беспокоили Будринцева. Сергей Николаевич старался походить на человека старше своих лет. Это придавало его манерам большую солидность и респектабельность.
Он был не чужд моде, однако не стал ее рабом и потому носил в меру зауженные брюки, заказывал себе однобортные и длинные пиджаки на манер гоголевских сюртуков с двумя фальшивыми разрезами по бокам, и непременно двубортные жилетки самых ярких расцветок. Всем беретам, шляпам и каскеткам он предпочитал фундаментальную, ширококрылую кепку тбилисского покроя.
Работал Будринцев в проектном институте чертежником-копировщиком, но тщательно скрывал это, давая понять, что трудится на скорбной ниве искусства.
Было известно еще, что живет Будринцев где-то в новом, отдаленном районе и, неизвестно почему, занимает один двухкомнатную квартиру.
Обо всем этом Алексей узнал от Нади. У нее на именинах он и познакомился с Сергеем, причем, представляясь, Будринцев назвал себя дальним родственником виновницы торжества.
Несмотря на то что Сержик — так Надя называла Будринцева — за весь вечер лишь один раз обратился к нему, высказав свое восхищение салатом и пирогами, Алексею он все-таки понравился. Да и как мог не понравиться пусть даже самый дальний, но все же родственник Нади. Его Нади!
На именины Будринцев явился с гитарой, небрежно перекинутой за спину, как туристский рюкзак.
— Второй Шарль Азнавур, — отрекомендовала Будринцева Надя. — Сам и музыку, и стихи пишет. Одним словом, восходящая звезда на нашем тусклом поэтическом небосклоне! Будьте знакомы!
— Ну, это уже перебор, — притворно запротестовал Будринцев. — Есть звезды и поярче, чем я, куда ярче.
Стихи Будринцев стал сочинять еще в детстве, учась в третьем классе. Уже тогда вечно измазанного чернилами, прыщавого десятилетнего карапуза звали в кругу многочисленных родственников не иначе как «поэт-вундеркинд».
— О! — восклицали тети, прослушав очередную Сережину стишину. — Это же второй Лебедев-Кумач!
— Ни в коем случае, — заявляли дяди. — Судя по лирической строчке: «Любовь, любовь — а кто она такая», наш Сережа чем-то напоминает раннего Степана Щипачева!
— А по-моему, — категорически утверждала мама, — если учесть тяготение Сережи к самым различным поэтическим жанрам, то нетрудно увидеть некоторые черты его тезки Сергея Михалкова.
Внезапную вспышку популярности Будринцева организовал ныне покойный отец Сережи — агент по снабжению горчично-уксусного комбината, человек чрезвычайно оборотистый и, даже в среде его коллег, редчайшей пробивной силы.
С помощью десятка записок, ходатайств, рекомендаций он сумел убедить редактора вечерней газеты напечатать стихотворение Сережи, начинающееся словами: «На дворе зима, мороз — для родителей вопрос: надо валенки достать, дети чтоб могли гулять». Стихотворение это напечатали под рубрикой: «Творчество детей наших читателей». Получив гонорар, Будринцев-старший затеял тяжбу с газетой, требуя вернуть ему удержанный налог за бездетность. Случай действительно был беспрецедентный, поскольку в финотдельских инструкциях того времени подобного рода факт не был предусмотрен. Но отец вундеркинда не замедлил использовать этот казус как материал для рекламы своего сына. Среди «нужных» знакомых он отыскал некоего журналиста, и вскоре в одном из распространенных журналов появился саркастический репортаж о том, как у малолетнего поэта Сережи Будринцева потребовали уплаты налога за бездетность. В репортаже широко цитировались стихи вундеркинда и приводился даже его ответ на вопрос о «ближайших творческих планах».
Как и следовало ожидать, подобная статья не могла пройти незамеченной. Шуму эта статья наделала много.
Однако след ее быстро пропал, и после непродолжительного шума вскоре о ней и вовсе забыли.
Достигнув совершеннолетия и уже осиротев, бывший вундеркинд продолжал сочинять стихи на «взрослые» темы. Их читали литконсультанты и растерянно пожимали плечами, не зная, что ответить автору. Дело в том, что за эти годы Сергей Будринцев здорово набил руку, сочиняя технически грамотные стихи, вполне достигшие, как говорят поэты, средневосковой спелости.
— Не понимаю, — возмущался Будринцев, когда литконсультанты, преодолев присущую им робость, возвращали ему стихи, — кажется, пишу я не хуже тех, которых вы усердно печатаете, и темы выбираю достойные, и от современного стиля не отстаю, — что же вам надо?
И хотя никто ни разу не сказал ему прямо, что стихам не хватает таланта, Будринцев, видимо, и сам пришел к этому печальному выводу. Взяв пример с таких же, как он, поэтов-неудачников, он стал распространять свои стихи, предварительно перепечатав их на машинке.
Первое время его опусы сбывались довольно ходко. Находились люди, готовые заплатить по трешке и пятерке за любые стихи любого неизвестного им сочинителя, лишь бы они были напечатаны не типографским способом.
За такими стихами быстро устанавливалась слава «отвергнутых», «нецензурных», а автор их возводился в ранг «прогрессивных мучеников».
Позже, правда, выяснялось, что стихи просто безнадежно плохие, а их автор — самый что ни на есть консервативный графоман, но к тому времени слушок о «новом гении» уже успевал охватить наиболее посещаемые питейные заведения города.
Вспомнив, что он еще с детства умеет бренчать на гитаре, Будринцев решил стать бардом.
Надо сознаться, что его ждала поначалу некоторая удача.
Видя, как гоняются мини-девочки и макси-мальчики за магнитофонными записями Будринцева, многие из его собратьев-графоманов зеленели от зависти и ругали себя, что в свое время не научились играть на гитаре.
Впрочем, даже будучи огитаренными, стихи Будринцева очень большого успеха не имели. Слишком уж много менестрелей приходилось на душу населения. Не мечтая теперь о всесоюзной славе, Будринцев вынужден был удовольствоваться несколькими домами, куда его звали как исполнителя «песен с подтекстом».
Что же касается Нади Бурылиной, то она по-прежнему восторгалась его талантом, хотя и не могла не замечать, что у других менестрелей поклонников куда больше, чем у «невезучего Сержика».
Когда в разгаре пиршества Алексей Чудновский со свойственной ему любознательностью и простотой спросил Будринцева, знает ли он песни Окуджавы или Новеллы Матвеевой, второй Азнавур ответил не сразу.
Слегка пощипывая гитарные струны, он посмотрел на Надю, скривил рот и расслабленным голосом небрежно сказал:
— Это все устарело. У меня свой стиль. Новый. Вы моего «Влюбленного мотороллера» никогда не слышали?
— Нет, — краснея, сознался Алексей, и ему показалось, что все гости, кроме матери именинницы, ахнули, будто речь шла по меньшей мере об «Иване Сусанине» или романсах Чайковского.
Сам же автор «Влюбленного мотороллера», словно не слыша ответа Алексея, счел нужным пояснить:
— Очень популярная вещица. Вся на глубинном подтексте. И стишата мои, и музыкашечка.
— Колоссаль! — вскрикнула Надя и захлопала в ладоши. — Ну и рванул! «Музыкашечка»!
Не дожидаясь уговоров, Будринцев снисходительно объявил:
— Так и быть — спою. Слушайте. «Влюбленный мотороллер». Интеллектуальная баллада.
Алексей весь обратился в слух. «До чего некрасиво получилось, — с досадой размышлял он. — Все знают, все слышали, а я даже понятия не имею. Плохо, когда отстаешь…»
Вначале певец очень долго постукивал указательным пальцем по гитаре, время от времени издавая негромкий свист. Наивный Алексей вопросительно посмотрел на Будринцева: мол, хватит раскачиваться, начинай петь, но попал пальцем в небо. Постукивание и свист — это и было вступление баллады и, как ему позже объяснила Надя, означало — «безмолвный поток мыслей».
Но вот свист прекратился, Будринцев лихо взял два фальшивых аккорда и, уставившись в потолок, на одном дыхании, словно читая вслух инструкцию о пользовании сапожным кремом, пробормотал два десятка нерифмованных строк.
С Надей в это время творилось что-то невообразимое. Она достала из сумочки листок с перепечатанными на машинке словами песни и вполголоса, следом за Будринцевым, с восторгом повторяла каждую строчку:
Гости вежливо похлопали, и вслед за Надей громче всех аплодировал Алексей.
Наблюдая за Алексеем, подозрительный гитарист учуял опасность.
«Это все неспроста, — думал он, прислушиваясь к разговору, который вела с Чудновским Надина мать. — И старуха, видно, в нем души не чает. Ишь как уговаривает отведать заливного. Лучший кусок выбрала. А мне небось жалкий хвостишко сунула».
Когда же Будринцев увидел, что Надины подруги окружили Алексея и разинув рот слушают его рассказы, тут он твердо решил, что этот простоватый чудачок может стать, если уже не стал, серьезным соперником.
Возвращаясь с именин вместе с Будринцевым, Алексей не мог не заметить, что сильно хвативший «дальний родственник» проявляет к нему повышенный интерес.
Будринцев подробно расспросил Алексея, где он работает, сколько получает и ведет ли, по примеру некоторых известных личностей, донжуанский список.
Простодушный, бесхитростный Алексей ответил подробно, не утаив ничего. Что касается любовных дел, то и здесь он тоже был вполне откровенен.
— Ничего серьезного у меня никогда не было, — признался Алексей.
— А какие у вас отношения с Надей?
— Я люблю ее.
— А она? — продолжал интересоваться Будринцев.
Алексей пожал плечами.
— Не могу понять… Только я ее все равно люблю.
Услышав это признание, и без того мрачный Будринцев помрачнел еще больше. Такая перемена удивила Алексея.
— Что же это мы все обо мне да обо мне, — вежливо сказал он. — Вы, кажется, старше… и опытнее, вы бы о себе, про свою жизнь рассказали…
Будринцев сразу насторожился.
— А вас что, собственно, интересует?
— Что хотите, то и расскажите. Можете даже про любовь. Мне все интересно.
Ответ Алексея еще сильнее встревожил его нового знакомого. В голосе Будринцева появилось дребезжание, узкая полоска рта скривилась и расползлась чуть ли не до ушей, голова ушла в плечи, и весь он как-то скомкался и сплющился, как на экране испорченного телевизора.
— Интересненько, — процедил Будринцев, — чего это вы вдруг про мои любовные дела заговорили? Уж не стукнул ли кто насчет моих личных дел?
И тут же, оглянувшись по сторонам и не увидя ни одной живой души, грязно выругался.
— Знаю я их, приятелей сладких! Независимость моя им покоя не дает. И почему квартира у меня отдельная, и почему в гости к себе не зову. А я, если хотите знать, всех презираю. И тех, кто лучше меня живет, и тех, кто хуже…
— Не вижу логики в вашем рассуждении, — прервал Будринцева удивленный Алексей. — Тот, кто сам хорошо живет, вам завидовать не станет.
Будринцев рассмеялся:
— Наивное дитя! Сразу видно, что не читали Фрейда. Умному человеку еще недостаточно самому жить хорошо. Ему надо, чтобы его друзья и знакомые жили плохо.
Будринцев присел на скамейку у ворот и потер виски.
— Нельзя мне мешанину всякую пить, — признался он, — а разве воздержишься, если столько импортного питья на столе.
Прощаясь, Будринцев получил заверение Алексея, что он никогда о нем ни от кого ничего не слышал.
— Благодарю за компанию. А насчет моей любви интересуетесь зря, — с неестественной веселостью сказал Будринцев. — Про это у меня песенка есть. «Забытый нейлон» называется. Не слышали? Жаль. Всюду глобальный успех, особенно у девчонок с незаконченным средним образованием!
«Странный парень, — думал Алексей, торопясь к последнему поезду метро. — Непременно расспрошу Надю. И почему она раньше о нем никогда не рассказывала?»
В вагоне метро Алексея укачало, и он мгновенно уснул. Всю дорогу ему снилась Надя и злой, с перекошенным ртом ее «дальний родственник». Будринцев лаял по-собачьи и, смешно приседая, выкрикивал какую-то белиберду.
Алексей так громко смеялся, что соскользнул со скамейки. Проснулся он от крика:
— Вставайте, гражданин! Приехали! Мы вас в депо привезли.
Беря в руки иной роман, читатель уже заранее знает, что настоящий герой — это не тот, кто делает людям добро, а тот, кто в первой половине литературного произведения водится с дурной компанией, пьет, совершает аморальные поступки.
Только значительно позже, где-то во второй половине романа, герой начнет перестраиваться и совершит целый ряд благородных поступков, женится на некрасивой многодетной вдове и приобретет годовой абонемент в филармонию.
Зато персонажи отрицательные ведут себя в этих произведениях так, что все их принимают за положительные.
Что касается Сергея Николаевича Будринцева, то он ничуть не походил на такого литературного негодяя. Он вряд ли мог обмануть кого-нибудь своими внешними данными и уж совсем не прикидывался рубахой-парнем, никого не стремился ввести в заблуждение, совершая время от времени благородные поступки, не позировал фотографам для Доски почета и не выдавал себя за человека будущего, ремонтируя безвозмездно электроутюги и радиолы.
В отличие от литературных негодяев, он открыто демонстрировал отвратительные черты своего характера, и, как ни странно, люди, с которыми он общался, считали его не таким уж плохим, утверждая, что он сам на себя наговаривает, — а это гораздо лучше, чем любая, даже самая хитроумная маскировка.
Пожалуй, только один-единственный человек — мать Нади, женщина пожилая и по слабости зрения малознакомая с современной беллетристикой, сразу же, с первого дня знакомства, после ухода Будринцева сказала своей дочери:
— Ну и паршивого же ты человека к нам в дом приваживаешь. И лицом он неприятный, да и рассуждения у него какие-то нехорошие. Неужели сама не заметила?
— Заметить — заметила, но все это еще ничего не значит, — возразила Надя. — Помнишь, на днях по телевизору пьесу показывали? Так там один парень даже за убийцу себя выдавал, а на самом деле оказался вполне порядочным человеком.
— А мне телевизор смотреть некогда, — проворчала мать, — я что в натуре увидела, про то и говорю!
Спустя месяц после именин Алексей снова встретил Будринцева у Нади.
Дверь Алексею открыла Ирина Федоровна. Она и прежде хорошо встречала Алексея, но на этот раз просто не смогла удержать своей радости.
— Наконец-то… Появился, слава богу. Шутка сказать — целый месяц был в командировке, по чужим углам мыкался! Замучают они тебя этими командировками, Лешенька! А все почему? Все потому, что семейного человека с места сдвинуть трудно. Вот вас, холостых, и посылают.
Объяснив доброй Ирине Федоровне, что в командировку он попросился сам, чтобы на месте проверить усовершенствованный им станок, Алексей осведомился, дома ли Надя.
— Дома! — махнула рукой старуха. — Собиралась пойти больную подругу навестить, да, как на грех, воображала этот приперся. — И видя, что Алексей не догадывается, о ком идет речь, пояснила: — Будринцев тут… Ну, гитарист этот… плешивый.
— Понимаю. Ваш дальний родственник.
Ирина Федоровна рассмеялась:
— Кто его знает — может быть, и родственник. Все мы, говорят, от обезьян произошли.
Отношение Ирины Федоровны к Сергею Будринцеву ничуть не насторожило Алексея. Мало ли что скажет старый человек!
Обрадованный, что Надя дома, он быстро вошел в комнату.
На лице Нади Алексей сразу же заметил явные следы растерянности. Будринцев сидел у стола и что-то быстро записывал в записную книжку. Он снисходительно кивнул головой, быстро поднялся с места, погладил лысину, вскинул за спину гитару и, сказав: «Привет этому дому — пойдем к другому», — вышел из комнаты.
Как только ушел Будринцев, Ирина Федоровна потащила Алексея на кухню пить чай с черничной ватрушкой. Тут как-то все сразу пошло по-другому. Рассказывая подробности своего командировочного житья, Алексей подолгу заглядывался на свою Надю, и всепонимающая Ирина Федоровна, вдруг спохватившись, что забыла купить постное масло, поспешила в магазин.
Оставшись наедине с Надей, Алексей набрался смелости и, преодолев свою извечную стеснительность, произнес короткую, но вдохновенную речь, смысл которой угадает даже самый несмышленый читатель.
В этот памятный вечер, на фоне аккуратно нарезанных кусков почти не тронутого пирога, Алексей Чудновский объяснился в любви Надежде Бурылиной, предложив ей в любое свободное от работы время посетить Дворец бракосочетания.
— Хорошо, — ответила Надя, когда в ожидании ее решения Алексей старательно вытягивал рукав рубашки. — Подождем. Торопиться не к чему. Есть кое-какие детали… Подумаем… Пошевелим мозгой!
Попадаются ведь иногда люди, начисто лишенные чувства красоты, как иные лишены чувства юмора. Этим несчастным все равно, что висит на стене — рыночные лебеди или Сикстинская мадонна.
К таким людям, как это ни прискорбно, придется отнести и героиню повести — Надежду Бурылину. Она понимала, что собой представляет Сергей Будринцев, и тем не менее на каждом шагу подчеркивала, что он ей очень и очень нравится. Однако на многократные предложения Будринцева стать его женой Надя отвечала знакомой читателю фразой: «Торопиться не к чему. Есть кое-какие детали… подумаем, пошевелим мозгой!»
В тот день, о котором пойдет сейчас речь, Ирина Федоровна в сотый раз завела с дочерью разговор о женихах. Крайне неодобрительно отзываясь о Будринцеве, она расхваливала Алексея, особенно подчеркивая его скромность.
— Нашла что хвалить, — фыркнула Надя, — это в девятнадцатом веке ценили скромность! Сейчас, дорогая мамуля, в моде люди напористые! И чтобы хватка у них была настоящая, и чтобы известность они имели!
— А какая, скажи мне, известность, — возмущалась Ирина Федоровна, — у твоего вихлявого гитариста?
Но Надя и тут не сдавалась:
— Пока нет, но будет. При его задатках он еще весь город о себе говорить заставит. Сержик — он такой! Он свое возьмет!
— Погубишь ты себя! — в сердцах сказала мать.
Но Надя уже не слушала. Она вертелась у телефона и весело кричала в трубку:
— А, это ты, Алешенька? Забегай за мной и рванем в кино. Я так без тебя соскучилась, так соскучилась…
Ирина Федоровна немного успокоилась.
— И до чего же несамостоятельная девчонка!
Одно только и обнадеживало Ирину Федоровну, что Надя еще ни на ком не остановила своего выбора.
Вот и сейчас, закончив телефонный разговор с Алексеем и заметив, как мать смахнула слезу, Надя обняла ее и с упреком сказала:
— Очень уж ты не модерная, мамаша! Плакать из-за такого пустяка! К тому же я ведь еще ничего не решила!
После ухода дочки Ирина Федоровна вспомнила, что с утра собиралась сварить кофе. Надо было вскипятить воду, растереть цикорий, добавить винных ягод и подогреть сливки. Все это сильно походило на колдовство, но Ирине Федоровне подобная процедура доставляла такое удовольствие и так ее увлекала, что она не сразу услышала звонок в передней.
— Кажется, гостя бог дает. Хорошо бы Надя вернулась, да с Алексеем. Уж больно тоскливо одной кофейничать.
— Слух у вас портиться начал, — произнес Будринцев, входя в квартиру. — Шесть раз звонил, только на седьмой откликнулись.
— К врачу уже давно собираюсь, — сухо сообщила Ирина Федоровна.
— Пустая трата времени! — решительно заверил гость. — Глухота — неизбежный спутник старости. Склероз — болезнь неизлечимая. Чем дальше, тем будет хуже. Таков суровый закон природы.
— Спасибо на добром слове, — смеясь, поблагодарила Ирина Федоровна.
Она протянула было гостю руку, но тут же спохватилась и спрятала ее в карман передника.
Дело в том, что с некоторых пор Будринцев перестал здороваться за руку. Подражая индусам, он сделал два шага вперед и, сложив ладони у самой груди, застыл в минутном полупоклоне.
— Здравствуйте. Надя у себя? — спросил Будринцев, снимая пальто.
— Ушла, — сказала Ирина Федоровна. — А куда ушла, не знаю.
— Странно, — недовольно буркнул гость. — Мы еще вчера договорились пойти в Дом кино. Сегодня открытие фестиваля санитарных фильмов. Очень любопытные картинки!
Будринцев отряхнул кепку и, пройдя вслед за хозяйкой в комнату, блаженно произнес:
— Чудовищно аппетитный запах!
— Ну что ж, — улыбнулась Ирина Федоровна, — надеюсь, разделите компанию?
— Не откажусь, — сказал Будринцев, с неприличной поспешностью усаживаясь за стол. — До начала просмотра еще больше часа, — повеселев, сообщил он. — Подожду…
Ирина Федоровна поставила перед Будринцевым чашку.
— Очень рада, что вы пришли. Давно мне с вами откровенно поговорить хочется.
Но внимание Будринцева было сосредоточено на только что вынутом из духовки внушительном круге миндального бисквита.
Ирина Федоровна нарезала бисквит.
— Вы только не обижайтесь, Сережа, — предупредила хозяйка. — Я уже давно собиралась вам сказать… Думаю, что зря вы на мою Надю рассчитываете.
— В каком смысле «зря»? — изо всех сил дуя на не остывший кусок, поинтересовался Будринцев.
— Я, понятно, про ваше ухаживание говорю.
Будринцев гмыкнул и потянулся за новым куском.
— Если можно, плесните еще полчашечки, — попросил гость.
Ирина Федоровна кивнула:
— Пейте до полного удовлетворения и слушайте как следует.
— А вы думаете, уважаемая Ирина Федоровна, что я и без ваших слов не догадываюсь, к чему вы клоните?
Будринцев отставил опустошенную чашку и, привстав, поклонился:
— Сознаюсь откровенно, люблю жевать ваше печево и пить ваш кофе! И вообще скажу вам, как своей будущей теще, что очень ценю ваши кулинарные и прочие домашне-бытовые таланты.
Ирина Федоровна решительно встала из-за стола.
— Ну что ж, откровенность за откровенность! Скажу прямо, как есть. Вы мне, Сережа, с первого дня не понравились, и зятем моим вам никогда не бывать. Зря вас Надя обнадеживает. Другого она любит. Другого.
— Лично мне это неизвестно, — вытянув по-гусиному шею, довольно спокойно ответил Будринцев. — Если вам угодно знать, то не такой я человек, чтобы без боя уступить кому-нибудь место. Вы, наверное, плохо разбираетесь в современных молодых людях, бабуля!
— Бабуля, да не твоя! — сердито отрезала Ирина Федоровна, сгоряча переходя на «ты». — Мне, голубчик, учиться поздно. Я и без разбору вижу людей насквозь.
— Тем лучше для вас и для вашей дочери, — с угрожающим спокойствием сказал Будринцев и, взглянув на часы, заторопился: — Это все, мадам, что вы могли мне сообщить?
— Нет, главная новость осталась при мне, — рассмеялась Ирина Федоровна.
— Гм… При вас? Подождите, подождите, — словно осенило Будринцева, — уж не согласилась ли ваша дочечка выйти замуж за этого дипломированного простачка Чудновского?
И тут Ирина Федоровна, женщина лучезарной честности, ни разу в своей жизни не солгавшая, вдруг, сама толком не понимая, что это с нею происходит, решилась сказать заведомую неправду. Немало тому содействовала и перемена, замеченная ею в лице Будринцева. Выпученные глаза его стали совсем зелеными, а несоразмерно большой нос и похожий на мятую подушку квадратный подбородок покрылись сизыми пятнами.
— Почему же вы молчите? — сиплым голосом спросил Будринцев. — Я же не мальчик, я же и сам догадался… Вы Чудновского имели в виду?
— Угу, — подтвердила Ирина Федоровна. — Так оно и есть. В будущем месяце Надя с Алексеем идут в загс.
Будринцев беззвучно зашлепал губами, но быстро справился с первым приступом ревности.
— А вы ей не верьте, — сказал он, — с девушками всякое бывает. Обещают пойти в загс с одним, а выходят замуж за другого.
Сказав это, Будринцев сложил по-индийски ладони, но, в волнении перепутав все обряды, поклонился в пояс боярским поклоном и трижды пристукнул каблуком на испанский манер.
«Зря я сунулась в их дело, — корила себя Ирина Федоровна, удивленная и несколько напуганная словами Будринцева. — Ведь кто знает, может быть, он ей лучше подходит, чем Алексей?»
Ирина Федоровна еще долго раздумывала, стоя на лестничной площадке, и только тогда вернулась в квартиру, когда услышала оживленные голоса дочери и провожавшего ее Алексея.
Не знаю, согласитесь вы или нет, но тема ревности — такая же вечная, не тускнеющая и актуальная, как, скажем, любовь и долг, красота и благородство, борьба с чаевыми и загрязнением водоемов.
Однако на сей раз речь идет о ревнивцах, чьи действия продиктованы не любовью, а завистью.
Собственно говоря, настоящей любви у Будринцева никогда и ни к кому не было. Он не любил ни родных, ни близких. Из множества знакомых девушек Надя была единственная, которую не возмущал его характер и не удивляли его наклонности. К тому же она не лезла в душу и не возражала ему, когда он, давая волю своей отвратительной натуре, высмеивал людей за доброту, дружбу и бескорыстие.
Очевидно, по этой причине Будринцев пришел к выводу, что лучше, чем Надя, ему не найти. Тут, безусловно, были приняты во внимание кулинарные и прочие хозяйственные таланты Ирины Федоровны.
Будринцев почти не сомневался в успехе твердо запланированной женитьбы, как вдруг объявился конкурент.
Однако знакомство с Алексеем Чудновским, а главное разговор, который они вели, возвращаясь с именин, успокоил Будринцева.
Он был уверен, что такие простачки, как Чудновский, не могут всерьез котироваться у современных девушек, к которым причисляла себя Надя Бурылина. Но все же порой, в порядке профилактики, закатывал сцены ревности и настойчиво требовал от Нади прекратить знакомство с Чудновским.
— В конце концов, — говорил Будринцев, — это даже не смешно. Он смотрит на тебя влюбленными глазами и, очевидно, на что-то надеется…
— Пусть надеется… Тебе что? Жалко?
— Речь идет не о жалости, — неизменно пояснял Будринцев, — я просто не люблю массовые игры. Чего ты тянешь? Пойдем в загс и оформимся.
— Мне еще кое-какие детали обдумать надо! — повторяла Надя свою обычную песню.
Будринцев недовольно морщился, ворчал:
— Ох уж эти твои детали!
Наде особенно льстило, что Будринцев знаком со многими знаменитостями в городе.
Но чужая слава — не его собственная, сам-то он, Будринцев, кто? Безвестный работяга! Рядовой чертежник! Циркульная душа! Песни, правда, сочиняет, на гитаре тренькает, да только опять-таки, кроме его дружков, кто про его таланты слышал? Никто. Вот если бы он сам стал знаменитостью!
Что касается Алексея, то он был еще дальше от Надиного идеала.
— И тот, и другой мне не подходят, — признавалась подругам Надя, — мне, девочки, такого мужа надо, чтобы его славы и на меня хватило!
Стремление во что бы то ни стало привлекать к себе внимание впервые проявилось у Нади, когда ей было пять лет.
Обиженная тем, что в праздничной суете взрослые о ней забыли, Надя ускользнула из дому и спряталась в лесу. Она часто слышала рассказы о заблудившихся детях, и ей хотелось, чтобы ее разыскивали и тоже все о ней беспокоились и говорили.
Отыскали Надю только к концу вторых суток, причем больше всего запомнилась ей не страшная ночь в лесу, а появившиеся с фонарями люди — пожарные, милиционеры и еще какие-то совсем посторонние тети и дяди.
Когда Надя выучила азбуку, то первое, что она прочитала по складам, была спрятанная отцом вырезка из местной газеты под заголовком: «Пропала девочка».
С тех пор прошло очень много времени, но газетная вырезка и посейчас лежала в семейном альбоме. Надя порой доставала изрядно пожелтевшую заметку и не без гордости читала ее новым знакомым.
Кто знает, может быть, именно этот эпизод далекого детства и следует считать первым проявлением тщеславия. Если так, то он оказался единственной ступенью лестницы славы, которую Наде удалось одолеть.
Надя Бурылина работала дежурной регистраторшей в бюро ремонта телефонной станции и уже не рассчитывала добыть свою собственную славу. Теперь вся ставка делалась на то, что ей удастся найти знаменитого мужа.
Но где он, этот прославленный, стяжавший всеобщую известность супруг? Где он?
А время шло. Дольше тянуть было рискованно. При всей своей малоопытности Надя все же понимала, что наступило время, когда пора сделать выбор и назвать имя избранника.
Но тут-то и начались неожиданности. Спутало все карты вмешательство Ирины Федоровны. Оно повлекло за собой такую длинную цепь самых необычайных происшествий, что рассказать о них можно только в самостоятельной главе.
Портрет Сергея Будринцева будет далеко не полным, если еще раз не сказать о его завистливости.
Легче и проще перечислить то, что не вызывало у него зависти, поскольку перечислять все, чему он завидовал, значит превращать целую главу повести в бесконечно длинный формуляр.
А не завидовал Будринцев вот чему: а) тяжелым заболеваниям с летальным исходом, б) хроническому безденежью, в) получению ордеров на комнату в коммунальной квартире, г) приобретению уцененных мотоциклов.
Подозрительность у Будринцева тоже не знала границ. Он вечно пребывал в ожидании какого-нибудь несчастья или, на худой конец, неприятности. Вот почему сообщение Ирины Федоровны Будринцев принял за чистую монету и тут же наметил план решительных контрдействий.
«Надю уступать нельзя, — рассудил Будринцев. — А то что же получается: ухаживал, добивался, надеялся — и все, выходит, зря! Ну уж нет, извини-подвинься! Как это поется в старинной фольклорной песне?
Насчет сатаны, впрочем, не знаю, а чертовщина будет мировая! — заключил свой монолог Будринцев. — Я этого Чудновского перед всем светом в таком виде представлю, что от него не то что Надя, родная мать откажется!»
Угроза Будринцева звучала зловеще. Ревность, вызванная не любовью, а завистью, опасна и страшна потому, что в данном случае ревнивец действует не сгоряча, а тщательно обдумав каждый свой шаг.
В качестве оружия мести Будринцев выбрал не шпагу, не пистолет и даже не финский нож. Он хорошо знал, что в наше время ношение огнестрельного и холодного оружия предусмотрено кодексом и карается законом.
«Я буду действовать гуманно, — садясь к столу и доставая бумагу, внушал себе Будринцев. — Никаких убийств, увечий и угроз. Для меня ведь что главное? Главное, чтобы она его сама из игры выбросила… А я вроде как и ни при чем. Знать не знаю и ведать не ведаю».
Первое, что пришло в голову Будринцеву, — написать письмо сразу в два адреса: лично Наде Бурылиной и общественным организациям завода, где работал Алексей. Письмо особого напряжения не потребовало. На это дело ушло всего двадцать минут. Вот оно, это письмо:
«Не могу умолчать о поведении некоего А. Д. Чудновского, который, систематически прикидываясь порядочным человеком, на самом деле является нарушителем законов нашей морали.
Я имею в виду гражданку Ц. Она умоляла не называть ее фамилию и адрес, так как опасается физических действий со стороны Чудновского, от которого имеет трех детей, из них две трети являются близнецами. Этот Чудновский бросил гражданку Ц. без средств к существованию и, по имеющимся у меня сведениям, надев на себя маску стопроцентного холостяка, продолжает как ни в чем не бывало шагать по скользкому пути порока.
Учитывая все вышесказанное, прошу принять меры и в порядке профилактики не допустить новых аморальных действий со стороны Чудновского А. Д.
С приветом
(Фамилию не указываю во избежание преследования со стороны разоблаченного мною Чудновского А. Д.)».
Но письмо так и осталось в черновике. Перечитав его, Будринцев вздохнул, покачал головой:
«Рецидивы проклятого прошлого! Мелкая водевильная клевета! Ну что это даст? В лучшем случае на заводе создадут комиссию, которая пару раз вызовет его для разговора, и все. А вот как на такое письмо отреагирует Надя — это еще вопрос. Для некоторых современных женщин «отец троих детей» может оказаться очень даже неплохой рекомендацией».
Будринцев сжег свое сочинение. Бумага вспыхнула голубым огнем, оставив после себя пахучую струйку дыма и щепотку серого пепла.
В ту минуту, когда, предосторожности ради, Будринцев стряхивал пепел в унитаз и спускал воду, в голове его возник совсем новенький, еще не опробованный никем план мести.
— О! — воскликнул Будринцев, снова садясь за машинку. — Такой план мог придумать только гений. Кончились дни старого, надоевшего всем клеветника-анонимщика! Шире дорогу — идет клеветник-новатор!
На радостях Будринцев долго прыгал по комнате, кричал «ура!», «здорово!», «крепко!» и от распиравшего его восторга даже целовал собственную руку…
Напечатав три страницы, Будринцев наскоро пробежал их глазами, восторженно крякнул, сказал: «Неповторимо!» — и принялся за сочинение нового письма.
Вдохновение не покидало его до глубокой ночи, хотя уже слипались глаза и пальцы все чаще соскальзывали с клавиш.
Что это были за сочинения? Кому они адресовались?
На все эти вопросы ответит следующая глава.
Вернувшись из очередной командировки, Алексей нашел у себя в ящике конверт.
«Уж не от Нади ли?» — подумал он.
Надя отдыхала в Крыму, и он ждал от нее письма. Но нет. Почерк совершенно незнакомый. Да и вместо обратного адреса неразборчивая круглая печать. Судя по цифрам почтового штемпеля, письмо провалялось в ящике больше недели.
Алексей не торопясь вскрыл конверт, и оттуда выпало сложенное вчетверо письмо, напечатанное на тонкой, папиросной бумаге. В левом углу письма стояло множество исходящих цифр, слово «утверждаю» и три размашистых, но вполне разборчивых подписи.
Фамилии были все как на подбор птичьи: Ласточкин, Снегирев, Дятлов. Трое пернатых в одном гнезде, и все на руководящих должностях! Такое забавное совпадение рассмешило Алексея, но, по мере того как он углублялся в чтение, лицо его то краснело, то бледнело.
«Уважаемый гр-н Чудновский А. Д.
После тщательной и всесторонней проверки вашей жалобы на директора магазина № 16 сообщаем, что указанные вами факты не подтвердились.
Ваша претензия к работникам магазина по поводу отсутствия в продаже противоревматического лечебного белья не основательна. Магазин № 16 ведет специализированную торговлю исключительно хозяйственными товарами, и в его ассортименте испрошенный вами товар не обозначен. Несмотря на разъяснение директора магазина Г. А. Триханова, вы все же остались недовольны и потребовали жалобную книгу, хотя присутствующие покупатели отговаривали вас от этого шага.
Проверкой установлено, что продавец Воробейчик никаких грубых выражений по вашему адресу не употребляла, а сказала только, что возмущаться отсутствием в магазине хозтоваров лечебного белья — это все равно что требовать в булочных носовые платки или обувь.
Опросом свидетелей доказана также допущенная с вашей стороны словесная невоздержанность и необоснованные выпады против работников магазина. Так, директора Г. А. Триханова вы обозвали темным дельцом, а продавщице Воробейчик громогласно предложили сдать свое лицо в ломбард и потерять квитанцию.
Учитывая все это, хозторготдел считает вашу жалобу совершенно абсурдной и, как таковую, решил оставить без последствий».
…Если бы не круглая печать, Алексей принял бы это письмо за розыгрыш или первоапрельскую шутку. Но ответ вполне официальный, к тому же апрель давно прошел.
«Не иначе как недоразумение, — решил Алексей. — Просто перепутали фамилию… Вот приедет из Ялты Надя, дам ей прочесть. Пусть посмеется. Похлеще любого анекдота!»
До возвращения Нади оставалась неделя.
Занятый заводскими делами, Алексей уже стал забывать про хозторговское письмо. Он вспомнил о нем, когда нормировщица Лида Завьялова, встретив его утром у проходной, с явным состраданием спросила:
— Ну как, Алеша, у тебя с бельишком? Достал?
— Каким бельишком?
— Ну, да с этим самым… лечебным… Против ревматизма, — пояснила Лида. — Зря только ты за ним гоняешься. Вот мой дедушка уж сколько этого белья переносил, а пока в Мацесту не слетал, никакого облегченья не добился.
— Подожди, подожди! — остановил Алексей Лиду. — Откуда ты эту ерунду выкопала?
— Известно откуда! — крикнула Лида, исчезая в подъезде административного флигеля. — Сам должен знать!
В обеденный перерыв к Алексею подошел профгрупорг токарь Лаврентьев и почему-то завел речь о различных способах лечения ревматизма. Не в пример нормировщице Лиде он расхваливал лечебное белье, ссылаясь на опыт двоюродного брата, советовал стирать это белье в теплой воде без мыла, добавляя три столовых ложки уксуса или разбавленной лимонной кислоты.
Вслед за профгрупоргом к Алексею подходило много пожилых рабочих. Начав с чего-нибудь отдаленного, они неизменно переводили разговор на способы лечения ревматизма. Одни советовали обратиться к гомеопатам, другие ратовали за физиотерапию, а некоторые предлагали натираться на ночь «тигровой мазью».
Больше всего, однако, озадачила Алексея речь заводского сторожа Захара Захаровича.
— Эх, Алексей свет Дмитриевич! — с укором произнес старик. — Я и сам, знаешь, против умеренной выпивки не возражаю. Но уж если выпил, по-моему, так первое правило — сиди дома и не показывайся людям. Тем более не к чему ходить по магазинам и искать какое-то белье!
Тут уж обычно уравновешенный и спокойный Алексей не выдержал:
— Да откуда вы все это взяли, Захар Захарович?
— Да все оттуда же, — хитро подмигнул старик. — По телевизору вчера один торговый начальник выступал. И дернула тебя нелегкая в керосиновом магазине белье требовать! Я, как его слова прослушал, сразу догадался, в чем дело. Не иначе, думаю, лишнего хватил. Разве трезвый до такого себя допустит?
Как выяснил Алексей, начальник хозторга, выступая вчера по телевидению, призывал создать вокруг работников торговли атмосферу дружбы и уважения.
— Но встречаются еще отдельные покупатели, — с нескрываемой печалью говорил он, — которые проявляют высокомерие к работникам торговли, оскорбляют их своими необоснованными требованиями и придирками.
В подтверждение своих слов начальник хозторга зачитал жалобу некоего гражданина Чудновского.
Сразу же после работы Алексей кинулся на студию телевидения. Понадобилось два часа, чтобы установить, была ли вообще такая передача. Создавалось впечатление, будто работники студии свои программы не смотрят.
Наконец кто-то из нештатных редакторов, случайно в этот день оказавшийся в студии, припомнил, что действительно вчера в «Новостях» выступал начальник хозторга.
— Если у вас есть к нему вопросы, то здесь вы их все равно не выясните. Поезжайте в хозторг.
— Но я надеялся, что здесь, в студии…
— Наивный человек, — удивился редактор. — Разве у нас что-нибудь выяснишь? Это же телевидение! Иллюзион!
По пути в хозторг Алексей решил заехать в магазин № 16. Но магазина он не нашел. Там, где недавно шла торговля хозтоварами, Алексей увидел груду досок, кирпичей и огромное ведро с разведенной олифой. На чудом уцелевшей замазанной краской двери висел плакат:
«Ну что ж, — решил Алексей, — вся надежда на хозторг».
Но и там его не баловала удача.
Секретарша, правда, подтвердила, что начальник действительно выступал вчера по телевизору и про этот дурацкий факт с лечебным бельем говорил довольно подробно, но сразу же с телестудии отбыл в Москву на семинар и возвратится не раньше чем через месяц.
Вконец опечаленный Алексей махнул рукой.
— Выходит, и конца этой проклятой чертовщине не найти? Ведь это же самая настоящая клевета, — горячился Алексей. — И в магазине я этом никогда не был, и, главное, жалобы-то никакой не писал…
— Напрасно вы так убиваетесь, — успокаивала секретарша. — Выяснится ваше дело. Не должен порядочный человек за чужую вину отвечать. Меня вот тоже по сто раз на дню бюрократкой называют, а разве это моя вина, что ни одного начальника никогда на месте нет?
Оставалось одно — обратиться за помощью в газету. Здесь Алексею повезло. Он быстро отыскал комнату, на двери которой висела дощечка:
«Сюда-то мне и надо», — решил Алексей и смело толкнул дверь.
За большим столом сидел ослепительно рыжий молодой человек и перебирал содержимое толстой папки.
Так вот он какой, этот Лукерьев!
Алексей частенько и с удовольствием читал интересные фельетоны Лукерьева и был рад наконец увидеть своего любимого автора, так сказать, в натуральную величину. Правда, читая лукерьевские фельетоны, он представлял его себе чуточку постарше, и уж никак не рыжим, но то, что Лукерьеву по виду не больше двадцати двух лет, это даже лучше. В таком возрасте самые редко встречающиеся факты не пугают своей необычностью, а смелость, присущая молодости, иногда с лихвой окупает недостаток жизненного опыта.
Юный журналист настолько увлекся рассказом Алексея, что прежде чем сделать какую-нибудь запись в блокноте, подолгу держал во рту шариковую ручку.
— Вы мне эту хозторговскую бумажку оставьте. С нее мы и начнем вертеть колесо, — пощипывая запроектированную бородку, сказал журналист. — Расследование вашего дела я возьму на себя. Звать на помощь милицию пока не будем. Не пройдет и двух недель, как фельетон появится на страницах нашей газеты. Почему вы так недоверчиво на меня посмотрели? Может быть, не верите в торжество справедливости?
Рыжеволосый фельетонист схватил со стола окантованную фотографию и, подняв руку, торжественно произнес:
— Клянусь портретом Михаила Кольцова, что анонимный клеветник будет разоблачен в кратчайший срок!
С фотографии смотрели умные, веселые глаза очкастого человека.
О, Алексей уже не сомневался, что отныне его судьба находится в надежных руках и его делу будет дана «зеленая улица». Шутка ли сказать, сам Григорий Лукерьев — гроза бюрократов, волокитчиков и клеветников — обещает вести расследование и написать фельетон! Теперь тебе не уйти от ответа, анонимный подлец!
Предвкушая радость предстоящей реабилитации, Алексей вспомнил, что сегодня должна приехать из Ялты Надя.
Через каких-нибудь полчаса с букетом гвоздик и коробкой «ассорти» Алексей стоял у дверей Бурылиных и, волнуясь, нажимал знакомую кнопку звонка.
— Да, — сказала Ирина Федоровна, открывая дверь, — Надя приехала, но позвонил этот певец и вызвал ее в садик. Для важного, сказал, разговора.
По всему было видно, что Ирину Федоровну чем-то тяготит появление Алексея, но в то же время она хотела бы, чтобы он задержался…
— Возможно, он насчет этого письма что-нибудь выяснил.
— Какого письма?
— Да вчерашнего. Ты сам почитай, только уж Наде не говори, — строго предупредила Ирина Федоровна. — Секрет.
Быстро отыскав какую-то бумажку, она протянула ее Алексею.
— Я этот конверт хотела отдать обратно почтальону, да передумала… Удивилась, правда, с чего это ты для своей переписки наш адрес даешь?..
И действительно было чему удивиться. На конверте, посланном Алексею Чудновскому, был четко указан адрес Нади.
Письмо, подписанное старшим инструктором горздравотдела, состояло всего из нескольких строчек:
«Алексею Дмитриевичу Чудновскому.
На ваше заявление с просьбой оказать содействие в срочном предоставлении вам койки в нервно-психиатрической клинике на предмет стационарного лечения сообщаем, что вы должны обратиться к лечащему вас врачу районного психодиспансера, от которого и зависит решение этого вопроса».
Алексей устало опустился на диван и больше жестами, чем словами, попросил воды.
— Ах ты господи, что я наделала, — засуетилась Ирина Федоровна и бросилась было к телефону вызывать неотложку.
— Не надо! — немного придя в себя, крикнул Алексей. — Не беспокойтесь! — А сам подумал, отирая взмокший лоб: «Что за чертовщина!» — Только вы не верьте… ерунда это какая-то… Чушь. Я совершенно нормальный, честное слово!
В глазах Ирины Федоровны Алексей увидел новый прилив тревоги.
— Вы, может быть, сомневаетесь?
— Да нет уж, — смахивая платком слезы, постаралась успокоить Алексея Ирина Федоровна. — Зачем же сомневаться?! Как сказал, так, значит, и есть. Я уж насчет всего предупреждена… Уж на что Будринцев, так даже он, когда Надя ему письмо прочитала, сожаление свое высказал. К нему, говорит, то есть к тебе, значит, чуткость проявить надо… А если разговор про болезнь зайдет — не перечить… Сумасшедшие, сказал, всегда себя нормальными считают, это уж самый верный признак.
— И вы этому поверили? — Алексей обхватил голову руками.
— Нет у меня к его словам веры, — строго сказала Ирина Федоровна. — А за Надю ручаться не могу. Только, думаю, и она этому не поверила. Смеялась все время. А он сердился и кричал. Потому я и попросила его уйти… Не люблю, когда в моем доме кричат.
— Вы разрешите, я это письмишко все-таки возьму? — немного успокоившись, сказал Алексей.
— А может, лучше порвать его, чтобы оно нервы тебе не портило? — робко предложила Ирина Федоровна.
— Ни в коем случае! Я его одному товарищу показать должен. Он клятву мне дал, что всю эту чертовщину обязательно на чистую воду выведет.
— Это кто же?
— Григорий Лукерьев! Знаменитый разгадчик всевозможных тайн! Самый лучший, самый известный, самый любимый фельетонист нашей областной газеты!
В этот вечер Алексей вторично посетил редакцию.
— Есть новый материал! — возвестил Алексей с порога комнаты.
— Вам кого? — спросил сидящий за столом усатый толстяк в темном безворотниковом пиджаке.
— Мне нужен фельетонист Лукерьев… Я у него уже тут был днем, на приеме… Принес кое-что новенькое.
Прежде чем ответить, толстяк долго раздувал усы.
— Фельетонист, говорите? Лукерьев?
Получив молчаливое подтверждение, толстяк рассмеялся, слегка поднялся с кресла, протянул руку:
— Фельетонист Лукерьев — это я. Будем знакомы. А тот, кто с вами говорил, всего лишь практикант… Способный, слов нет, но фельетонов пока не печатал… В отделе писем работает…
Усатый снял трубку местного телефона и, вызвав какого-то Васю Тарелкина, сказал:
— Это ты, Салтыков, он же Щедрин? Подожди, подожди, не перебивай, а слушай… внимательно. Ты что же себя за другого выдаешь?.. Ну как же этого не было, если… Как ваша фамилия? — отрываясь от трубки, спросил Лукерьев.
— Он тут ни при чем, — взмолился Алексей. — Он себя Лукерьевым не называл, я сам так решил…
— Ну уж ладно, — смилостивился Лукерьев, — прощаю на первый раз. А ты — раз взялся за это дело, то и доводи до конца… Ладно, ладно, прибегай скорей, не заставляйте себя ждать, ваше преувеличество!
Алексей не скрывал разочарования.
— А я-то думал, — сказал он Лукерьеву, — моим делом займетесь вы сами.
— Зря огорчаетесь, молодой человек… Ей-богу, зря. За Васю Тарелкина я отвечаю головой. Парень он талантливый и дельный.
— Уж больно мое дело сложное, — попытался было вставить Алексей.
— Потому я вам Тарелкина и рекомендую. Тарелкин не подведет! Ручаюсь!
Очевидно, желая придать своим словам как можно больше веса, Лукерьев взял со стола уже знакомую Алексею фотографию.
— Клянусь портретом Михаила Кольцова, что Вася Тарелкин не только хорошо расследует ваш материал, но и напишет отличный фельетон!
Алексей невольно улыбнулся.
Старый журналист и не ведал, что, стараясь во всем походить на своего учителя, Вася Тарелкин принял на вооружение не только его журналистские приемы, но и привычку клясться именем любимого фельетониста.
Лже-Лукерьев пришел, когда подлинный хозяин комнаты, забрав портфель, отправился «на объект».
— Ох и ругал же меня, наверное, старик? — спросил Вася Тарелкин, виновато опустив глаза.
Алексей отрицательно помотал головой и протянул Тарелкину письмо райздрава. Документ этот привел Васю в ярость.
— Только пришла эта бумажка не на мой адрес… — объяснил Алексей.
— А на чей же?
— На имя одной гражданки… Бурылина ее фамилия.
— А кто она, эта Бурылина?
Краснея и заикаясь, Алексей пустился было объяснять, но Тарелкин его перебил:
— Стоп! Хватит! Интимная сторона вопроса газету не интересует. Ступайте вниз, одевайтесь и ждите меня у лифта. Сейчас же мчимся в райздравотдел. У вас, простите, — смущенно спросил Тарелкин, — деньги на автобус есть?
— Есть даже на такси.
— Тогда еще лучше! — обрадовался журналист. — У нас в отделе одна автобусная карточка на четверых. А до гонорара больше недели… Только я на минутку в секретариат сбегаю, — предупредил Тарелкин. — Поищу Лукерьева… Верно ведь, симпатичнейший старик?
Ждать Алексею пришлось долго. Он уже подумал, не случилось ли чего с Тарелкиным, как вдруг услышал лихой, разбойничий свист и увидел автора будущего фельетона, спускающегося по лестничным перилам.
Перехватив укоризненный взгляд лифтерши, наблюдавшей его спуск, Тарелкин заговорщицки толкнул в бок Алексея и с непостижимой быстротой прошмыгнул в дверь.
Однажды Алексея вызвали в заводоуправление и сообщили, что приходил представитель обкома профсоюза и хотел с ним поговорить…
— Чего я ему вдруг понадобился? — недоуменно спросил Алексей.
— Не иначе как чепе, — объяснил завкадрами. — Они, эти инструктора, просто так не приходят. Им обязательно чепе нужно, чтобы прийти.
— Но вам-то он сказал, в чем дело?
— А кому же говорить, если не мне. Эх, товарищ Чудновский, товарищ Чудновский! — сказал кадровик с нескрываемой обидой. — Не ждали мы от тебя такой неискренности. Сказал бы прямо — хочу уходить на другое место, там, мол, и зарплата больше, и работа полегче. Хитрить-то зачем?
О приходе инспектора, как и о причине его появления, быстро стало известно во всех цехах.
Как ни старался Алексей убедить людей, что он и на этот раз стал жертвой злой клеветы, ему не верили. Даже друзья к его заверениям относились несколько иронически. Нашлись и такие, которые, не желая вдаваться в подробности, обвиняли Алексея в двойной игре и в погоне за длинным рублем.
Определеннее всех высказался профгрупорг.
— Не понимаю, — рассуждал он, — зачем Чудновский дурачком прикидывается? И в магазине, говорит, в этом не бывал, и в обком союза не жаловался!
— Случается, что человек что-нибудь сделает, а потом про это забудет, — пыталась вступиться за Алексея нормировщица Лида.
— Для этого не меньше литра выпить надо, — гнул свою линию цеховой сторож Захар Захарович.
— Да не пьет он вовсе, — вмешался секретарь комсомольского бюро.
— Разные бывают случаи, — возразил кадровик, — один пьет за столом, а другой за столбом… Вот, например, в Англии, взять хотя бы тамошних леди, аристократки, можно сказать высший свет, а по статистике — тридцать процентов этих самых леди страдают тайным алкоголизмом и хлещут водку покрепче другого докера!
— Есть такие леди и у нас, — снова вырвался вперед Захар Захарович, — в трезвом виде они всем довольны, а выпьют самую малость и ну куражиться — и то не так, и это не по-ихнему.
Надо сказать, что версия тайного алкоголизма кое-кому казалась наиболее правдоподобной. Но несколько человек, и в том числе комсорг и завкадрами, категорически настаивали на немедленном создании комиссии. Но никакой комиссии не потребовалось.
Буквально через час после того, как Алексей сообщил в редакцию газеты о появлении на свет еще одного клеветнического обвинения, на завод прибыл Василий Тарелкин. Поговорив с директором и предзавкома, он отправился в обком союза, чтобы лично исследовать находящийся там документ.
Теперь, просыпаясь, Алексей ждал очередного сюрприза.
Чертовщина не только не прекращалась, но с каждым днем и даже с каждым часом все больше набирала темпы, вспыхивая, как огни молнии, то в одной, то в другой части небосвода.
Всего за какую-нибудь неделю мало кому доселе известный Алексей Чудновский стал популярной личностью.
— Товарищ Чудновский? Говорят из радиокомитета. Сегодня в двадцать ноль-ноль слушайте передачу «Вам отвечает юрист».
Алексей понял — его ждет новая каверза. И не ошибся.
В назначенное время он сидел у приемника и собственными ушами слышал, как женский голос назвал его фамилию, имя, отчество и место работы. Потом у микрофона раздалось хриплое, старческое покашливание и заговорил сам юрист.
— Вы интересуетесь, уважаемый гражданин Чудновский, на каком основании заводоуправление отказало вам в выплате компенсации за сделанное вами предложение. Мы ознакомились с этим предложением, которое вы любезно приложили к своему запросу. Мы считаем, что действия заводоуправления совершенно правильны. Вы предложили регулярно смазывать ходовые части станка и при появлении первых признаков неисправности вызывать механика. Но это же известно даже ученику первого месяца обучения, и требовать за подобное предложение денежное вознаграждение по меньшей мере абсурдно. Мы надеемся, что вы сами подумаете о своей претензии и согласитесь с нашим мнением.
Не меньшее огорчение вызвала телевизионная программа, подготовленная, как сообщил диктор, по настоятельной просьбе того же Алексея Чудновского. Программа состояла из погребальных ритмов, приписываемых племени шуа-шова. В течение получаса на голубом экране мелькали лица двух барабанщиков и саксофониста.
Передача безусловно имела познавательное значение, но тем не менее вызвала бурный поток ругательных писем. В них на все лады склонялась фамилия Чудновского, а кое-кто даже предлагал судить этого Чудновского как инициатора «телешумодиверсии».
Алексей только тогда по-настоящему оценил действенность радио и телевидения, когда стал замечать, что добрая треть знакомых крайне неохотно отвечает на его приветствия, а находились и такие, которые вместо обычного «как поживаешь?» сердито укоряли:
— Зря ты, Алеша, свои вкусы навязываешь. Злой ты человек, если такие заявки на телевизор посылаешь!
Но нет худа без добра. Телевизионная передача содействовала оживлению работы городской комиссии по борьбе с шумом, о чем сообщил вскоре теледиктор, не забыв снова упомянуть, что вызвавшая столь бурную дискуссию программа составлена по инициативе гражданина Чудновского.
Алексей совсем бы сник, если бы не покидавший его в беде будущий фельетонист Вася Тарелкин.
В редакции газеты уже все знали Чудновского, он появлялся по нескольку раз в день: то новое письмо притащит, то примчится по срочному вызову Тарелкина.
Хотя Лукерьев и настаивал, чтобы одновременно с газетным расследованием подключить к этому делу прокуратуру, Вася Тарелкин не соглашался со своим шефом. Он считал, что прокуратуру пока утруждать не к чему.
— Вот соберу все материалы, — говорил Тарелкин, — тогда мы к ней и обратимся.
По подсчету старика Лукерьева, его юный последователь уже раза четыре объявлял во всеуслышание, что расследование им закончено и осталось только подвести черту. Но каждый раз при проверке собранных фактов оказывалось, что праздновать победу еще рановато, кое-какие факты следует подкрепить, а иные, во избежание неприятностей, исключить совершенно.
Будучи не в состоянии постичь всю сложность и чрезвычайную кропотливость газетного расследования, Алексей расстраивался. Дело продвигалось совсем не так быстро, как обещал рыжеволосый энтузиаст.
Теперь Алексей уже не однажды ловил себя на том, что он все с меньшим и меньшим доверием относится к щедрому на обещания Васе Тарелкину. Другое дело старик Лукерьев. Вот этот зря слов не тратил, и хотя по-прежнему не сомневался в конечном успехе, в то же время, беседуя по душам с Алексеем, никогда не скрывал всей сложности и трудности его дела.
— Тридцать лет я воюю со всякой нечистью, — признавался старый фельетонист, — и клеветников перевидал разных. Но было тем не менее у них у всех кое-что общее. Как только прижмешь их к ногтю, они сразу же начинали пищать: «Разве я для себя стараюсь? Я же в интересах государства действовал!» И каждый клеветник свои доносы именовал не иначе как сигналами, хотя подлинная цель у всех была одна и та же: с помощью навета превратить честного человека в преступника и подвести его под уголовную статью.
Совсем по-другому, товарищ Чудновский, представляется мне лицо вашего анонимщика. Методы у этого прохвоста тем еще опасны, что не заимствованы из арсенала «пережитков прошлого», а придуманы с учетом нашей с вами сегодняшней жизни. И каналы, которыми он пользуется, самые что ни на есть современные.
Лукерьев вынул из стола толстый журнал.
— Советую прочесть. Новая вылазка вашего «доброжелателя». Чертовски оперативный гаденыш!
Если вы заметили, читатель, — а не заметить вы не могли, — буквально во всех областях нашей жизни чуть ли не ежедневно появляются десятки, а иногда и многие десятки всевозможных справочников, вопросников, ответников… Отныне уже не существует никаких секретов. Все, что когда-то требовало долгих лет специального обучения и даже таланта, сейчас доступно всем, независимо от уровня образования, возраста и степени интеллектуальной зрелости.
Купи справочник, уважаемый читатель, и тотчас все тайное станет для тебя явным! В течение каких-нибудь двадцати — тридцати минут ты познаешь не только рецепт приготовления самого калорийного бессвекольного борща, но и всю подноготную иллюзионных цирковых аттракционов! Ну а если ты не приобрел новейшего справочника, тоже горевать не надо: шли свой вопрос доплатным письмом на радио, в газету, на телевидение, в журнал или в любое министерство и можешь быть спокоен — ответ ты получишь. То ли в специальной телерадиопередаче, то ли в очередном номере журнала, то ли просто по почте. Причем ответ не доплатным письмом, а дорогостоящим заказным, под расписку. Чего уж тут стесняться, если все расходы несет государство!
Широчайшая возможность обращаться с вопросами самого разного свойства — разве это не одна из новых благодатей, ниспосланных нам самим временем?
Но нет на свете такого блага, такого научного открытия и гениального изобретения, плодами которого не попытались бы воспользоваться плохие люди!
Алексей дрожащими руками перелистал страницы журнала, который ему дал Лукерьев.
— Где искать? — спросил он.
Лукерьев ткнул пальцем в оглавление:
— Страница сто двадцать шестая… Новую рубрику ввели и эпиграф из Гейне взяли: «На проклятые вопросы дай ответы мне прямые».
Теперь уж Алексей, сразу найдя нужную страницу, увидел крупный двойной заголовок:
«У моей семьи минимальный счет. Нас всего двое: я и жена. Я работаю на заводе, — жена в сфере обслуживания. Она — маникюрша. До недавнего времени мы с женой жили хорошо. Вместе слушали радио, смотрели телевизор, а иногда в большие праздники даже ходили на танцевальные вечера. Себя хвалить неудобно, но должен сказать, что никаких у меня особых недостатков не наблюдалось. Все было нормально. На работе, понятно, уставал, возвращаясь домой, спокойно ждал обеда и, чтобы не нервировать жену, в семейные дела не совался, зная, что жена тоже устает и на работе, и по дому. Чтобы не беспокоить ее до обеда, я избегал всяких разговоров, а после обеда предпочитал часик-другой отдохнуть в компании знакомых ребят. В пивную я с ними не ходил и по улицам не шатался, поскольку в нашем дворе хорошо озелененная детская площадка. Там я укреплял свой организм кислородом и забивал «козла».
Что касается моей жены, то она предпочитала в свободную минуту читать книги или напрягать свой мозг решением ребусов и кроссвордов. Понятно, мне лично такое времяпрепровождение казалось, да и сейчас кажется, малоподходящим для физически крепкой женщины, имеющей мужа. Часто я даже указывал ей на то, что другие жены все свое время тратят на улучшение быта членов семьи, но ограничивался при этом спокойным внушением, не прибегая к выкрикам или оскорблениям.
И вот не так давно я стал замечать, что моя жена совершенно перестала со мной разговаривать. «Ну, ладно, думаю, молчишь, так молчи. Посмотрим, сколько это может продолжаться». Тем более что ни на чем другом ее молчание не отражалось — завтраки, обеды и ужины готовила она по-прежнему, комната содержалась в чистоте и особых перерасходов в нашем бюджете не было. Что касается ее поведения, то ничего такого плохого я не замечал и во всем шел ей навстречу! Хочешь в кино — иди, хочешь книги — читай или еще каким-нибудь делом занимайся — мне не жалко. Я человек современный, меня за женское равноправие агитировать не к чему, рассуждаю так: раз харчи вовремя изготовлены, комната убрана, вся домашняя работа сделана — тут уж жена сама себе полная хозяйка.
И все-таки я как-то не выдержал и спрашиваю:
— Скажи мне откровенно, Анночка, почему ты все время со мной в молчанку играешь?
— А мне, — отвечает она, — с таким жлобом, как ты, разговаривать не о чем. И вообще, говорит, я с тобой жить больше не хочу и уезжаю к родителям.
Как она сказала, так и сделала. А я живу один и никак не могу понять, почему другие живут со своими женами дружно и весело, а моя семья разрушилась в полном расцвете сил.
Очень прошу, дорогая редакция, помочь мне советом, а заодно объяснить, что означает слово «жлоб», которым меня неоднократно и раньше обзывала жена за время нашей совместной жизни.
В ожидании вашего ответа и совета
Под письмом было напечатано следующее примечание:
«Публикуя полностью обращение Чудновского А. Д., редакция надеется, что читатели выскажут свое мнение по затронутым автором письма вопросам.
Что касается слова «жлоб», то оно означает грубость, невоспитанность, бескультурье и умственную недостаточность».
Алексей сидел, обхватив голову руками, слегка раскачиваясь из стороны в сторону. Все, что происходило с ним последние три недели, теперь, после этого письма, превращалось в драму. Видно, слишком далеко зашла эта болезнь, если никто не может ему помочь. Ни энергичный Тарелкин, ни старый фельетонист Лукерьев.
— Да кончится ли когда-нибудь эта сволочная чертовщина?! — в отчаянье воскликнул Алексей. — Вы представляете, что подумают обо мне люди, когда прочтут это письмо? Мало того что в их представлении я лжец, скрывший свою женитьбу, но я еще этот… как его…
Он вопросительно поглядел на Лукерьева, но старик счел за благо промолчать.
Минуты три, а может быть, и все четыре в комнате стояла абсолютная тишина. И если никто не слышал жужжания мухи и тиканья часов, то лишь потому, что все мухи этого микрорайона улетели в соседний гастроном, а тикающие часы давно перекочевали из прозаических произведений в телевизионные спектакли и кинодрамы.
Наступившее молчание разрядил громкий стук в дверь, но стук оказался пустой формальностью. Лукерьев даже не успел сказать «войдите», как в комнату влетел Вася Тарелкин и, на ходу расчесывая пятерней свои рыжие вихры, скомандовал:
— Прошу не задерживаться, у подъезда ждет редакционная «Волга». Мы накануне сенсационных открытий. Сейчас все вместе поедем в Гривцов переулок.
— Куда? — зычно спросил Лукерьев, и кончики его усов заколыхались, как ленточки бескозырки на сильном ветру. — Расскажи толком.
Тарелкин, не раз упрекаемый своим шефом за студенческую манеру начинать разговор с середины, вытянулся по-военному и неторопливо отчеканил:
— Рапортую, товарищ начальник! В результате проведенного мною под вашим руководством расследования установлена личность тайного недоброжелателя. Осталось навести кое-какие справки у гражданки Бурылиной Надежды Петровны!
Алексей сердито нахмурился, замахал руками:
— Нет, нет… Ее беспокоить незачем..
— Ошибаетесь, Алексей Дмитриевич, — ответил за Тарелкина Лукерьев. — Мы не хотели вас расстраивать, но с самого начала… все следы вели к вашей…
Лукерьев хотел сказать «невесте», однако на всякий случай сказал «знакомой»…
— А по-моему, вы все-таки ошибаетесь, — продолжал упорствовать Алексей. — Вы просто не знаете Надю. Ко всей этой чертовщине она не имеет никакого отношения. — Алексей скептически пожал плечами — мол, говорите что угодно, а я остаюсь при своем мнении.
— Но ты еще не знаешь, Вася, — обращаясь на этот раз к Тарелкину, возмущенно сказал Лукерьев, — какая гадость напечатана этим прохвостом в журнале.
— Знаю. Читал, — ответил юноша. — И не только читал, но даже успел заполучить оригинал письма.
Алексей вскочил.
— Кто же это?
— Потерпите еще денек, — ответил Тарелкин и хитро подмигнул. — Ну как, двинулись, ребята?
По вполне понятным причинам Алексей решительно отказался принять участие в задуманном журналистами походе.
— Ну что ж, — весело сказал Тарелкин, — рыцари нам тоже нужны!
— Все мы немного рыцари, — подтвердил Лукерьев и первым вышел из комнаты, по-военному печатая шаг.
Как часто мы склонны преувеличивать наши мелкие, прямо-таки пустячные житейские невзгоды. А случись, сохрани-избави, какая-нибудь действительно крупная неприятность, она и вовсе кажется преогромнейшим горем, которое неминуемо должно потрясти если не всю планету, то во всяком случае одну часть света, где мы имеем счастье проживать.
Так или почти так рассуждал наедине с собой и Алексей Чудновский. И никто из его близких друзей не мог убедить его в обратном.
Быстро пробегая по улицам, Алексей то и дело оглядывался, опасаясь встретить знакомых.
Он жил в полной уверенности, что буквально каждый прохожий узнает в нем того самого Чудновского, о котором известно, что он не только придира, скандалист и плохой семьянин, но еще к тому же просто неумный человек. А когда кто-нибудь в его присутствии произносил слово «жлоб», Алексей вздрагивал и краснел до ушей.
Теперь уже совершенно ясно, почему с некоторых пор Чудновский избегал показываться на глаза Наде и Ирине Федоровне.
От этого его страдания становились еще чувствительнее. Он по нескольку раз в день подбегал к телефону, набирал Надин номер и, услышав ее голос, вешал трубку, не находя сил произнести хотя бы одно слово.
Иногда желание увидеть Надю было таким сильным, что заставляло Алексея бежать на улицу, где она жила, подолгу бродить около ее дома, поглядывая на освещенные окна ее квартиры.
На свое несчастье, однажды наш бедный влюбленный, прячась за водосточной трубой, увидел Надю с этим распроклятым Будринцевым, который ей что-то рассказывал. Надя громко смеялась.
«Все ясно, — не замедлил с выводом Алексей. — Это он про меня рассказывал, и смеялась она надо мной!»
Вдолбив себе в голову, что в глазах Нади он опозорен навеки, Алексей не желал даже слушать никаких советов и увещеваний своих друзей.
— Да ты иди к ней, — в один голос твердили ему приятели, видя, как от этой чертовщины он чахнет буквально на глазах всей заводской общественности.
— Иди и объясни, — горячились ребята. — Скажи, что это клевета, наговор, злая выдумка…
— Нет! — упорствовал Алексей. — Не могу, стыдно мне ей на глаза показаться. Да она и разговаривать со мной теперь не станет…
Целыми вечерами, сидя у себя в комнате, Алексей пребывал во власти самых печальных размышлений.
«Уж оклеветали бы как-нибудь по-другому, — думал он, — назвали бы вором, драчуном или растратчиком. Я бы в два счета эти обвинения опроверг… А то попробуй докажи, что ты не жлоб! Слово-то какое поганое! Стыд-то какой!»
Оставался один выход — быстрее забыть Надю. И уже от одной этой мысли она казалась ему еще желаннее.
Как-то придя домой после собрания, он бросился в одежде на диван, нырнул с головой в подушку и, шепча со слезами: «Прощай, Надя, я сам все понимаю!» — уснул крепким сном свободного от дежурства бойца пожарной охраны.
Разбудил Алексея смех. Громкий, очень знакомый, чуть-чуть булькающий, горловой смех.
«Уж не брежу ли я?» — подумал Алексей, не открывая глаз, и, повернувшись на другой бок, как это часто бывает с нервными натурами, мгновенно уснул еще крепче.
— Алеша, Алексей Дмитриевич… Гражданин Чудновский…
Кто-то усиленно теребил его за плечо и снова смеялся неповторимым Надиным смехом.
«Да что это со мной?» — с трудом продирая глаза, недоумевал Алексей.
Он вскочил с дивана и носом к носу столкнулся с Надей.
— Наконец-то проснулся мой спящий красавец! А я уже хотела «скорую» вызывать!
Теперь Алексей окончательно пришел в себя. Убедившись, что перед ним не очередной сюрприз чертовщины, не привидение, а его Надя Бурылина, он пришел в сумасшедший восторг и кинулся обнимать и целовать свою возлюбленную.
Алексей даже подталкивал ее локтем в бок, как это всегда делал его новый друг Тарелкин.
Однако экстаз, столь неожиданно овладевший им, так же неожиданно покинул его.
Вспомнив все, что с ним произошло за этот короткий и мрачный период вынужденной разлуки с Надей, Алексей плюхнулся на диван и обхватил голову руками. Наконец он немного успокоился и, не подымая глаз, чтобы скрыть слезы, сказал внезапно осипшим голосом, словно только что хватил изрядную порцию свежезаваренной горчицы:
— Я не виню тебя, Надя… Ты не виновата. Я понимаю… Все понимаю…
— А что тут, собственно говоря, понимать?
Она приготовилась сказать еще что-то, да не тут-то было.
Алексей опять обхватил голову руками и со стоном произнес целый монолог:
— Я знаю… Заранее знаю все, все, что ты можешь сказать… И я понимаю, моя дорогая, что при сложившейся обстановке человек с моей теперешней репутацией не может жить прежними мечтами… Я понимаю — мне не быть твоим мужем… Да-да… Не спорь.
Доведя себя до столь высокого накала чувств, Алексей, что бывает с людьми в подобном состоянии, вдруг закончил свою речь безразмерным белым стихом:
— Прощай, Надя! Ступай и забудь обо мне. Я прощаю тебя. Не сержусь и не буду сердиться, буду помнить всегда, что вина не твоя. И во всем виновато лишь одно положенье вещей!
— Да ты и верно малость чокнутый! — вспылила Надя. — Слова какие-то уцененные толкаешь. Слушать противно!
— Что же в моих словах такого… уцененного? — спросил Алексей, никак не ожидая, что Надя так грубо отреагирует на вырвавшиеся из глубины его души возвышенно-поэтические строки.
— Все! — размашисто отрубила Надя. — Шипишь на манер испорченного магнитофона. И перестань, пожалуйста, свою голову обнимать. Арбуз, что ли, покупаешь?
Резкость, с которой были сказаны эти слова, способствовала окончательному пробуждению Алексея. Теперь он долго, будто бы впервые, разглядывал ее лицо, и это еще больше ее разозлило.
— Ну что пялишь глаза, как баран на шашлычника?
«Раньше я от нее такого не слыхивал, — подумал Алексей, — не иначе как в каком-нибудь ялтинском ресторане подцепила».
— Думала, обрадую своим приходом, — не скрывая разочарования, призналась Надя. — О свадьбе поговорим… Затвердим точную дату, обсудим финансовые вопросы…
— О какой свадьбе? — удивился Алексей, принимая Надины слова как еще одну доставленную на дом неприятность.
Надя даже сплюнула со злости.
— Известно какой! О своей свадьбе, понятно… Ну, о нашей, значит. Твоей и моей…
Эту речь Надя произнесла уже совсем раздраженно, словно разговаривая с непонятливым абонентом, требующим срочно починить телефон и не желающим понять, что «таких, как он, много», и «все хотят срочно», и «всем очень нужен телефон».
Алексей поймал себя на том, что голос Нади, который он так хотел услышать, на этот раз вызывает в нем неприязнь, а такое радостное, казалось бы, и давно желанное сообщение о предстоящей свадьбе нисколько его не волнует и даже больше — звучит убого и смешно.
Будь наш герой постарше да поопытнее, он бы знал разницу между любовью и, пусть даже сильным, увлечением.
Разница между этими двумя внешне схожими чувствами познается не сразу.
Если прибегнуть к технической терминологии, то при первом же серьезном испытании увлечение рвется на мелкие частицы, в то время как любовь настоящая под сильнейшим давлением остается неразрывной и даже приобретает еще большую прочность.
Тот факт, что Алексея Чудновского не обрадовало решение Надежды Бурылиной, следует считать началом его исцеления. И чем больше слов произносила Надя, тем яснее становилось Алексею его долгое заблуждение.
Когда же Надя, с присущим «все решающим» женщинам откровением, призналась, что она остановила свой выбор на Алексее только потому, что теперь он «шибко знаменитый», тут Алексею все окончательно стало ясно.
Наблюдая, как она вразвалку расхаживает по комнате и время от времени почесывает спину, Алексей недовольно поморщился. Надя заметила на его лице брезгливую гримасу, однако должного значения этому не придала.
— Скажу тебе честно, — созналась Надя, попыхивая плохо раскуренной сигаретой, — я бы никогда не пошла за тебя замуж. Мне твоя скромность — как собаке обручальное кольцо. Сергей хоть лицом и не Жан Маре, а с ним мне, понятно, интереснее. Он и на гитаре бренчит, и песенки сам сочиняет. И вообще, мы друг друга с полуслова понимаем.
— Чем не идеальный муж! — заметил Алексей, впервые за все время знакомства с Надей не скрывая иронии.
Но, загипнотизированная собственным голосом, Надя как ни в чем не бывало продолжала свою исповедь:
— К тому же знакомства у Сергея дай бог каждому. Режиссеры, музыканты, администраторы. Киношники его на все просмотры пускают, а это тоже как-никак плюс с хвостиком. И все-таки, — уже совсем доверительно сообщила она, — твоя персона мне больше теперь подходит. Сергей как-никак, а чужой славой питается. Да мне-то что проку от его знаменитых знакомых? Сам-то он ведь вроде меня, грешной, ни с чем пирожок. А про тебя и по радио, и по телевидению звонят, и в газетах… А уж как я прочитала в журнале твое письмо, тут сразу и сказала маме: «Радуйся, мамаха, с замужеством вопрос решен. Жених утвержден единогласно. Беги в магазин — покупай новую посуду!» Ну, чего покраснел? Хватит младенцем притворяться! Лучше расскажи, почему ты про свою бывшую жену скрывал?
Надя подошла к Алексею и, пока он соображал, что ей ответить, влепила ему громкий поцелуй, после чего потрепала за ухо и, сюсюкая, как пятилетняя девочка, сказала:
— Эх ты, хитлюга… А еще святого изоблазаешь!
Со словами «все вы, мужчины, такие» Надя крепко прижала его к груди, и Алексей почувствовал, что еще минута — и он задохнется от нестерпимо сладкого запаха рижской пудры и ягодного мыла.
С трудом вырвавшись из Надиных объятий, Алексей, отойдя на почтительное расстояние, уже совершенно спокойно спросил:
— Так ты… считаешь, что все это правда?
— А как же иначе! — удивилась Надя. — Подпись-то твоя? Мама хотя и не верит, ну да что с нее, старухи, взять? А я так ничуть не сомневаюсь. Вот в одном твоя женка ошиблась — никакой ты все-таки не жлоб.
Алексей слушал Надю, и им все больше и больше овладевало грустное чувство, предшествующее избавлению от тяжелой болезни.
Оскорбительные признания Нади мгновенно исцелили нашего героя. Правда, на глазах его все так же блестели слезы, но это уже были слезы, вызванные приступом смеха.
— Смейся, смейся, — не понимая причины столь резкого перелома его настроения, приговаривала Надя. — Ты мне такой больше нравишься… А серьезность и задумчивость — это совсем не твой профиль.
Сам не ведая зачем, Алексей вдруг спросил:
— И тебе ничуть не стыдно за меня?
— «Стыдно»? Не то слово, — подтягивая чулок, озабоченно ответила Надя. — Если бы ты свою прежнюю жену бил или отнимал у нее деньги на пропой, тогда бы дело другое…
Надя потянула Алексея за руку и усадила рядом с собою.
— Выброси ты всякую чепуху из своей черепушки. Ну про какой позор ты лопочешь? Главное ведь что? Главное — это слава. А какая она — не все ли равно, мой чудесненький дурачочек… Пусть себе болтают и пишут что им угодно. Лучше, понятно, если бы ты чего-нибудь героическое натворил, из огня бы пятерых детишек вытащил или слиток золота в двадцать килограммов нашел… Только, если подумать, твоя слава даже побольше тянет. Героев всяких — тысячи, а вот такие коники отмочить, этого еще не было!
Надя похлопала Алексея по щеке своей влажной, мясистой ладонью.
То, что последовало за этим, прозвучало как финальная сцена трагикомедии.
— Уходи сейчас же, — не повышая голоса, спокойно сказал Алексей.
Надя не поняла, и он повторил несколько громче:
— Уходи. Слышишь?
— Он и взаправду психованный!
С явной тревогой поглядывая на Алексея, Надя пятилась к выходу. Только очутившись у двери, она сочла себя в безопасности.
— А ты меня не гони! — крикнула она, поправляя шляпу. — Два года дыхнуть боялся, а теперь вдруг осмелел! Возгордился! Знаменитой личностью стал! Но ты больно-то не расходись… Нечего свое жлобство показывать…
Она толкнула ногой дверь, но, вместо того чтобы повернуться и уйти, примирительно сказала:
— Когда очухаешься — позвони. А хочешь, приходи без звонка. До девяти, не позже. Только не забудь принять валерьянку!
Надя ждала зря.
Алексей не позвонил и не пришел. Встретились они только через два месяца при совсем необычных и никак не предвиденных ею обстоятельствах.
Будринцев торжествовал. План придуманной им чертовщины удался на сто процентов. Как и все мастера недобрых дел, он на вдохновение не рассчитывал.
Чтобы ядовитые стрелы наверняка поражали «в самое яблочко», Будринцев аккуратно вырезал появлявшийся в печати материал и заказной бандеролью отправлял на имя Надежды Бурылиной.
Копии Будринцев посылал на завод, где работал Алексей.
Когда речь шла о радио и телевизионных передачах, он заранее уведомлял заинтересованные стороны о дне и часе трансляции.
Не ограничиваясь достигнутым, Будринцев разослал тексты жалоб гражданина Чудновского в некоторые журналы, и те охотно опубликовали этот действительно смешной и курьезный факт под рубрикой «Глазами веселых читателей».
Будринцев упорно скрывал от Нади, что ему известно о ее решении отдать предпочтение Алексею Чудновскому.
Он знал, что ловко закрученная им пружина не может не сработать и Надя непременно изменит свое решение в его пользу.
Каждый раз, отдав должное хорошо заваренному чаю и вкусному «печеву» Ирины Федоровны, Будринцев брал в руки гитару.
Следуя повально охватившей всех современных менестрелей моде, он уже не старался удивить свет своими собственными ультрамодерными «стишатами», а пел самые что ни на есть традиционные, псевдоцыганские романсы. Нехитрые, хватающие за душу слова и мелодии: «Вернись, я все прощу» или «Дни за днями катятся» — доводили слушателей до слез.
Даже Надя, вечно настроенная на смешливую волну, расчувствовавшись, заставляла Будринцева повторять «Вернись, я все прощу» по два-три раза. Этот сам по себе незначительный факт вряд ли бы привлек внимание Будринцева, но теперь каждое лыко было в строку.
«О ком это, интересно, она тоскует? — думал Будринцев. — Вполне возможно, что за время отпуска кто-нибудь еще прицепился, на южном берегу Крыма напористых пижонов хватает!»
Об Алексее Будринцев не думал. «С ним покончено, — решил он. — Еще день-два — и можно снова нажимать на загс».
Все, что случилось в дальнейшем, заставило Будринцева отложить давно желанный разговор. Странные и непонятные вещи вдруг стали происходить на свете.
— Ты давно не встречал Алексея? — спросила его как-то Надя.
— Зачем мне с ним встречаться? — ответил Будринцев. — После всего, что о нем сказано, мне добавить нечего. К тому же я человек интеллигентный и предпочитаю, знаешь ли, бить лежачего без свидетелей!
Вот и все. На этом разговор и кончился. Но ушел в этот вечер Будринцев неспокойным:
«Что же это такое? Значит, она им еще интересуется? Не забыла, выходит?»
Ощущение какой-то допущенной им промашки не покидало Будринцева ни на минуту.
Вскоре Надя опять заговорила об Алексее, и притом с нескрываемым восхищением.
— Но о его идиотских проделках анекдоты ходят! — возмутился Будринцев.
— Ну и что?
Надя удивленно повела плечами. И это еще больше подстегнуло Будринцева.
— Он же круглый дурак, твой Алеша. Не может же тебя интересовать человек, который самолично признается, что он жлоб?
— Все это не так просто, — ответила Надя. — Если хочешь знать, то я еще до отпуска решила с ним покончить. Но теперь ситуация изменилась. Так что, Сержик, не сердись, а замуж я за тебя не пойду! Ну, да ты человек железный — и не такое выдержишь!
Будринцев горько улыбнулся. Как же так могло получиться? Выходит, себя самого и наказал. А ведь как все поначалу хорошо шло. Как хорошо!
Вернувшись домой, Будринцев долго шагал из угла в угол, громко ругая себя кретином, полным дураком и даже обалдуем всесоюзного значения.
«Прощай, надежда!» — восклицал экс-жених, имея в виду не только невесту, но и все прочие надежды, связанные с женитьбой на Бурылиной.
Ночь Будринцев провел без сна. Кое-как умывшись, он пришел на работу чуть ли не на полчаса раньше обычного. Его не покидало тяжелое предчувствие.
Со свойственным ему суеверием, Будринцев не сомневался, что это только начало, что за первой бедой следует ожидать новые и, возможно, куда более ужасные. И он не ошибся.
У читателей, вероятно, уже давно возник вопрос: «Ну а каким же был этот самый Будринцев на работе, как вел себя, как трудился?»
На этот прямой вопрос последует не менее прямой и откровенный ответ.
На работе он был таким же, как в быту. С сослуживцами держался надменно, вечно ожидал какого-нибудь подвоха, а потому заранее, в «порядке превентивной самообороны», на каждое слово отвечал грубостью и вполне заслуженно слыл неконтактным человеком. Все сослуживцы — от главного инженера до старухи уборщицы — недолюбливали Будринцева.
К своим служебным обязанностям Будринцев относился с каким-то хроническим озлоблением. Все, что ему приходилось делать, он делал с одним лишь желанием — свалить с плеч обузу, хоть как-нибудь выполнить задание и тем самым избежать административных взысканий. Когда же ему случалось услышать вполне уместный упрек, он незамедлительно отвечал контрударом, заявляя, что он-де человек маленький и трудится в меру получаемой зарплаты, а всякую там инициативу и сообразительность должны проявлять герои труда и командиры производства.
Если бы на предприятии, где работал Будринцев, в штате состоял специалист-психолог, он, безусловно, установил бы, что в те дни, когда Будринцев отсутствовал, дела предприятия шли куда веселее. Люди разговаривали спокойнее, попусту не раздражались, и это положительно влияло на выполнение плана.
Но психолога в штате не было, и вопрос о дурном влиянии Сергея Будринцева на окружающую среду так и оставался научно не исследованным.
Казалось бы, куда рентабельнее было расстаться с ним, выплатив предусмотренное КЗОТом выходное пособие.
Но странная возникала коллизия. Получалось, что легче уволить хорошего работника, чем избавиться от работника посредственного.
Попробуй придерись, если прогулов у него нет, в нетрезвом виде он на работу не является и свою минимальную норму (утвержденную еще в далекую доатомную эпоху) скрепя сердце выполняет!
Что же касается всего прочего, то это обычно относят к свойствам характера, а о них в «Правилах внутреннего распорядка» и трудовом кодексе ничего не говорится. Сам же Будринцев в ответ на услышанные им замечания отвечал одно и то же:
— Ничего не могу поделать. Уж такой у меня нехороший характер. Бяка я. Самая настоящая бяка.
Об избавлении от Будринцева мечтали многие. По этому вопросу велись дискуссии не только в отделе, где он работал, но и в руководящих сферах.
Несмотря на трудно обходимые формальности, заместитель директора института Юрий Матвеевич Чарский, с помощью юриста и местных организаций, уже неоднократно принимал решение уволить Будринцева. Только дальше проекта приказа дело не шло.
Каждый раз на защиту Будринцева становился сам главный начальник.
— Понятно, — говорил главный начальник. — Вы совершенно правы, Юрий Матвеевич! Будринцева давно следует заменить. Сколько талантливых ребят, только что окончивших институт и скучающих по работе! Горы своротить способны.
— Вот и возьмем какого-нибудь такого парнишку на место Будринцева, — предлагал Юрий Матвеевич Чарский. — Подпишите приказ, а всю остальную канифоль я уж, так и быть, возьму на себя.
— Нет-нет, вы меня не совсем точно поняли, — вдруг спохватывался главный начальник. — Ведь Будринцев не только служащий, он ведь у нас в молодых дарованиях состоит. Сам, говорят, песни сочиняет, а мы с вами, кроме производственных дел, обязаны и про поэзию не забывать.
Чарский не сдавался:
— Да ведь стихи его — сущая тарабарщина! И в песнях даже рифмы нет, а уж содержание и вовсе сомнительное…
— Вот тут и есть главная закавыка! — заявлял главный начальник. — Будь у него все нормально, тогда другой коленкор. Тут же все наоборот, а потому наша задача окружить автора чутким вниманием. Так что спрячьте, дорогой, ваш приказ, и пусть все остается по-прежнему. Я человек старого закала и не хочу, чтобы обо мне как о каком-то реакционере и душителе молодых талантов говорили!
Выслушав столь пространное объяснение шефа, Юрий Матвеевич отправлялся в свой кабинет.
— Тоже мне меценат! — ворчал он. — Знаю ведь, что тошнит его от этих будринцевских песен, да и не понимает он в поэзии ни черта, а тем не менее заигрывает с этим подонком. Серьезный человек, а вот надо же, и он добрячком прослыть хочет…
Пряча проект приказа в специально заведенную толстую папку с надписью «Будринцев», Юрий Матвеевич сердито говорил заведующему кадрами:
— Ну да ничего, вот уйдет в отпуск, я сам подпишу. А какой поэт этот Будринцев — пусть Союз писателей разбирается. В этом они больше нашего понимают.
В тот памятный день, когда в ушах Будринцева еще звучали слова Нади, пришло новое и куда большее огорчение.
Неожиданно для всех главный начальник проектного института отбыл в трехмесячную командировку за границу, и его обязанности возлегли на плечи Юрия Матвеевича Чарского.
Первый же час пребывания Юрия Матвеевича на высокой должности был ознаменован потрясшей весь институт сенсацией. В проходной конторе появился приказ об увольнении Будринцева С. Н. В качестве основных причин фигурировали нежелание повышать квалификацию и грубость в обращении с товарищами по работе.
Приказ вызвал всеобщее оживление. Против увольнения Будринцева возражал один председатель культмассового сектора месткома. Собственно, не совсем возражал: он считал целесообразным сделать это на три недели позже, поскольку на ближайшем смотре самодеятельности Будринцев обещал выступить с новым циклом злободневных стихов.
Как ни старался предкультсектора отсрочить увольнение Будринцева, приказ все же остался в силе. Сам увольняемый встретил эту весть угрюмым молчанием, решив, прежде чем что-нибудь предпринять, как следует проштудировать кодекс законов о труде.
С этой целью, наскоро закусив в буфете, он отправился домой. Но едва Будринцев взял в руки всегда лежавший наготове трудовой кодекс, кто-то энергично постучал в дверь.
— Вам кого? — визгливо крикнул Будринцев.
Из-за двери спросили:
— Будринцев Сергей Николаевич здесь живет?
— Допустим, что здесь. Кто вы?
— Я по очень важному делу.
Будринцев открыл дверь.
Перед ним стоял рыжеволосый парень в модном сафьяновом жилете.
— Вообще-то я не надеялся застать вас дома и хотел оставить записку, — роясь в портфеле, сообщил парень.
— Если вы насчет страхования жизни, то зря беспокоитесь, — предупредил Будринцев.
— Моя фамилия Тарелкин, — представился парень. — Я из областной газеты. Не могли бы вы завтра зайти к нам для беседы?
— Из местной газеты? А я, простите, с некоторых пор посылаю свои произведения только в центральную печать.
Тарелкин не удержался, чтобы не съязвить:
— Речь пойдет о другом жанре, в котором вы преуспеваете не меньше, чем в поэзии.
— Да что же мы стоим в коридоре? — суетливо забегал Будринцев. — И зачем откладывать на завтра? Если вы не торопитесь, пройдемте в комнату и поговорим в уютной домашней обстановке.
— Не возражаю, — обрадовался Тарелкин. — Чем раньше, тем лучше. Как писал в одном фельетоне знаменитый Лукерьев, «неприятные разговоры рекомендуется вести ближе к ночи, тогда есть уверенность, что по крайней мере до утра о них не забудут».
— Простите, — холодно спросил хозяин дома, широко открывая дверь своей комнаты, — о каком разговоре идет речь?
— Сейчас! Одну минуту! — весело ответил Тарелкин и вытащил из портфеля несколько листов бумаги. — Узнаете?
Будринцев не мог не узнать. Это были те самые письма, запросы и заявки, которые он печатал на собственной машинке и подписывал именем Алексея Чудновского.
— Отпираться бесполезно, Сергей Николаевич! — сурово и жестко сказал Тарелкин. — Все подтверждено научно. Экспертизой установлено полное тождество этих документов с машинописными текстами ваших песен.
Будринцев засмеялся деланным смехом.
— Господи! — воскликнул он, когда прошел приступ нервного смеха. — Но это всего только шутка, если хотите, дружеский розыгрыш. Нельзя же преследовать человека за то, что он склонен пошутить!
— Значит, клевета и издевательство над человеком — всего лишь невинные брызги безобидного юмора? — все более горячась, спросил Тарелкин.
Будринцев молчал. Однако замешательство длилось недолго.
— Возможно, я в чем-нибудь увлекся и переступил границы дозволенного, — сказал он. — Могу, если надо, принести свое извинение… Но зачем вмешивать прессу?
Будринцев пытался еще говорить о «подлинных позитивных задачах прессы», ссылался на какие-то перегибы фельетонистов и предупредил Тарелкина, что в случае предания гласности «тенденциозно подобранного, мелкотемного», как он выразился, материала он намерен обратиться с жалобой в самые высшие инстанции.
Василий Тарелкин с нескрываемым интересом слушал героя своего первого, еще не написанного фельетона. Но стоило Будринцеву упомянуть о том, что в случае опубликования его имени в газете он намерен дойти до верховного прокурора, как юный журналист счел дальнейший разговор бессмысленным и удалился, не попрощавшись.
Оставшись один, Будринцев снова принялся старательно штудировать кодекс. Только на сей раз не трудовой, а уголовно-процессуальный.
Хотя будринцевских писем было вполне достаточно, чтобы произвести сличение шрифта пишущей машинки, однако мать Надежды Бурылиной Ирина Федоровна принесла в редакцию и сдала Тарелкину объемистый альбом. Обложку альбома украшала надпись, сделанная от руки:
«Тебе — кому талант мой хорошо известен — дарю букет твоих любимых песен».
Песни, как установила экспертиза, были напечатаны на той же машинке Будринцева.
По распоряжению следователя пишущую машинку приобщили к делу как вещественное доказательство, и заявление на имя Ю. М. Чарского с просьбой отменить приказ об увольнении Будринцеву пришлось писать авторучкой. Привычка отстукивать все свои бумаги на машинке сразу же дала себя знать. Ручка писала скверно, текла. Прошло больше часа, а кроме двух слов «Убедительно прошу…» Будринцев ничего придумать не смог. К тому же, взвесив все обстоятельства, он пришел к неожиданному выводу, что лучше, пожалуй, с протестом повременить.
Уже после первого собеседования с Тарелкиным Будринцеву стало ясно, что суда не миновать. А на суде обязательно потребуют характеристику с места работы.
«Так зачем же, — рассудил Будринцев, — разъярять их своими протестами?»
К приходу Чарского Будринцев уже ждал его в приемной.
— Ну, что скажете? — мягко спросил Юрий Матвеевич. — Не обижайтесь, уважаемый, но работа прежде всего… Не подошли нам — подойдете в другом месте!
Временный начальник готовился услышать что-нибудь стандартно-жалостливое, однако сказано было совсем другое.
— Приказ есть приказ, — ровным голосом произнес Будринцев. — Вам сверху видно все, как поется в одной старинной советской песне Соловьева-Седого на слова Фогельсона.
«А я-то боялся мороки!» — подумал Чарский. На душе его стало легко и весело. Совсем по-дружески обхватив Будринцева, Чарский повел его к себе в кабинет и усадил в кресло.
— Ну так что скажете, дорогой мой…
— Сергей Николаевич… — подсказал Будринцев.
Разговор длился около часа. За это время в кабинет были срочно вызваны предместкома, работники отдела, где уже не работал Будринцев, завкадрами, секретарь и даже юрисконсульт.
Теперь, когда Будринцев официально уже не числился в штате института, отношение к нему неузнаваемо изменилось. Сказать откровенно, все сотрудники, собравшиеся в кабинете Чарского, и в том числе он сам, чувствовали себя несколько неловко, а потому, как это принято в среде людей интеллигентных, старались наперебой продемонстрировать свою доброту и готовность принять самое живое участие.
Узнав, что Будринцева ожидает суд, его бывшие начальники — большие, средние и безразмерные — синхронно ахнули и хорошо отработанным движением смахнули набежавшую слезу.
На радостях, что они навсегда избавлены от необходимости общаться с этим грубияном, задирой и вообще сукиным сыном, его недавние сослуживцы готовы были сделать для него все что угодно. Еще вчера они бурно радовались изгнанию Будринцева, но теперь, когда Будринцев перестал быть частицей их коллектива, ничто не мешало окружить его ласковым вниманием и всеобщим сочувствием.
Теперь ведь Будринцев совершенно посторонний, а постороннему можно не только простить все его прегрешения, но и приписать любые заслуги и доблести, сделав это с тем блаженным ощущением полной безнаказанности и безответственности, которое присуще авторам некрологов, приветствий, юбилейных речей и служебных характеристик.
Что касается будринцевской характеристики, то ее составили тут же.
Кое-кого, правда, несколько насторожило то обстоятельство, что этот документ будет фигурировать в суде. Предместкома даже высказал свое сомнение вслух, но тут слово взял завкультсектором. Он попросил Будринцева вторично рассказать суть предъявленного ему обвинения, и тогда все сомнения отпали.
— Ну, виноват я, действительно, — сказал без тени сожаления Будринцев, — только вина вине рознь. Не убил же я человека, и с ножом на него не кидался, и в карман ни к кому не залезал. Во всем виновато мое легкомыслие. Хотел разыграть человека, подшутить, а он, оказывается, начисто лишен чувства юмора. Вот и все.
Рассказ Будринцева вызвал всеобщее сочувствие.
— Сущий пустяк, — резюмировал культсектор. — Уж во всяком случае ничего страшного.
— Делать им нечего, вот и высасывают из пальца всякие процессы, — сердито пробасил завкадрами.
— Так дадим ему характеристику? — спросил Юрий Матвеевич.
Тут уж все заговорили разом.
— Что, мы перестраховщики, что ли?
— Дать…
— Выделить общественного защитника…
От защитника Будринцев отказался.
— Имея хорошую характеристику, я и сам защитить себя сумею, — сказал он и, положив в портфель свежеподписанный документ, удалился, провожаемый облегченным вздохом собравшихся.
По-настоящему эту главу следовало бы написать гекзаметром и назвать «Гимн фельетонисту». Кто знает, может быть, в дальнейшем она вдохновила бы кого-нибудь из композиторов, и в солидном списке одобренных, оплаченных, но, увы, не исполняемых произведений появилась бы еще одна кантата или оратория.
Опасаясь подобного исхода, мы и на этот раз не изменим прозе, тем более что сами фельетонисты — люди в подавляющем большинстве к пышнословию не приученные и чрезмерно преувеличенную похвалу склонны расценивать не иначе как подхалимаж. Впрочем, и здесь бывают иногда исключения. Взять хотя бы известного нам фельетониста-дебютанта Василия Тарелкина. Тарелкин не только не возражал против славы. Он попросту жаждал ее, мечтал о ней, а когда ему случалось услышать слова: «Ты способный парень, Вася» или «Из тебя, Тарелкин, будет толк», он не опускал свою рыжую голову, не мял в руках еще сырые гранки и не говорил, уподобляясь кокетливой дивчине: «Ах, оставьте».
Все сказанное не означает, что юный газетчик чем-то походил на героиню нашей повести Надю Бурылину и гонялся за славой, как институтский профорг за неплательщиком членских взносов.
День, когда в газете появился фельетон «Ваш доброжелатель», был обычным субботним днем. Как и полагается, вплоть до последнего часа никто в редакции не был уверен, что фельетон останется в полосе.
Редактор хотя и был человеком не трусливого десятка, но к иным фельетонам относился как к пластикатовой бомбе. Еще неизвестно ведь, где она, окаянная, взорвется и каковы будут последствия взрыва. По этой причине редкий редактор торопится с опубликованием фельетона. Он его долго выдерживает у себя в столе, советуется с помощниками, по многу раз беседует с заведующим отделом и автором, прося кое-что уточнить, здесь — смягчить, там — усилить, а тут заострить и обобщить. Наконец на планерке фельетон включен в ближайший номер.
Теперь даже стреляный воробей Лукерьев, встречая Тарелкина, шутливо кричит ему через весь коридор:
— Товарищ Тарелкин, приготовиться к выходу!
— Всегда готов! — обрадованно кивает головой Вася, и в рыжих его вихрах прямо-таки пылает сияние люминесцентных ламп.
Буквально ни у кого, кто десятикратно прочитал первое творение Тарелкина, нет никаких «но» и никаких «против». Все «за».
Да и редактор видит, что автор и его шеф не ударили лицом в грязь. Фельетон не только острый и содержательный, но в нем есть все, что должно быть в каждом хорошем фельетоне, — он значителен по теме, хорош по языку, в нем присутствуют и гнев, и образные детали, и — что уж бывает совсем не часто — он обещает читателю не только проблематичный улыбочный минимум, но и самый что ни на есть настоящий язвительный смех.
Хотя все эти достоинства тарелкинского фельетона редактор перечислил сам, выступая на очередной планерке, тем не менее где-то в тайниках своей души он еще надеялся, что какое-нибудь непредвиденное обстоятельство вытеснит фельетон с полосы и можно будет до следующей субботы спать спокойно. Но непредвиденных событий не произошло, и фельетон появился.
У стендов с расклеенной газетой толпились люди.
Они уже ознакомились с содержанием первых трех газетных страниц и теперь ждали, когда стоявшая вплотную к стенду круглолицая девушка в кружевной накрахмаленной шляпке закончит чтение.
Как назло, девушка никуда не спешила и читала медленно, откусывая яблоко. Тот факт, что она временами оглашала улицу густым баритональным смехом, не только разжигало аппетит дожидавшихся своей очереди, но и увеличивало толпу.
Алексей Чудновский, как всегда, шел на работу, имея в запасе не меньше тридцати минут.
— Что там такое напечатано? — спросил он у старухи, которая, не расслышав вопроса, привычно ответила:
— Если вы на фельетон, так я крайняя!
Тем временем девушка доела яблоко и, кончив чтение, отошла от стенда.
— Советую прочесть, — сказала она, обращаясь к Алексею. — Крепко выдано! Я б ему, негодяю, в порядке самообороны таких фонарей наставила, что он бы навек забыл, как над порядочными людьми измываться.
— Ах ты господи, — засуетилась «крайняя» старуха, — очки дома забыла! Ты мне, красавица, в краткой форме, своими словами расскажи…
Девушке, видимо, некуда было торопиться, она достала из кармана еще одно яблоко и, не переставая вкусно жевать, сказала:
— Про одного подлеца. Он на своего знакомого клевету писал… очень хитрый подлец… Будринцев его фамилия.
— А того-то, пострадавшего, как фамилие? — зачем-то доискивалась старуха.
— Не указано. Буква одна напечатана.
Старуха снова засуетилась:
— И почему это полной правды не пишут? Плохого человека так полностью по имени-отчеству пропечатывают, а как порядочный человек, так его одной буквой обозначают.
Алексей читать газету не стал. Он только взглянул на подпись и быстрыми шагами направился к телефонной будке. Несколько раз подряд набирал Алексей номер редакции, и все время слышались короткие сигналы. Наконец раздался продолжительный гудок. Алексей узнал голос Лукерьева.
— Не откажите в любезности, — сказал Алексей, — позвать к аппарату фельетониста Тарелкина.
Лукерьев недовольно буркнул: «Пятнадцатый раз за ним бегаю…» — и, уже несколько смягчившись, сказал:
— Подождите секунду… Да вот он, кстати, вошел…
— Докладывает пострадавший, — сказал Алексей. — У газетных стендов начались беспорядки. Организована предварительная запись на прочтение вашего фельетона. Жертв пока нет.
— Но будут, — обрадованный звонком Алексея, ответил Тарелкин. — Уверен, что теперь ваша Надя сама бросится вам на шею.
— Не бросится! — заверил Алексей. — Как любил петь герой вашего фельетона, «все сметено могучим ураганом».
Условившись рассказать все подробно при личной встрече, Алексей поспешил на работу, а Тарелкина вызвал к себе редактор и приказал сейчас же, вместе со всеми материалами по делу Будринцева, ехать в прокуратуру.
Взглянув на какую-то ведомость, редактор строго посмотрел на Тарелкина:
— Жалуется на вас секретарша, товарищ Тарелкин. Задержали ответы на три письма. Предупреждаю, еще одна жалоба — и попадете в приказ.
Тарелкин кивнул головой.
Он понял — праздник кончился. Начинаются суровые редакционные будни.
Познакомившись с материалом, который удалось добыть Тарелкину, прокурор сразу же позвонил редактору.
— Ну и везет вам, чертям, — сказал прокурор, — этакий клад отыскали. Да он, этот ваш Тарелкин, — редчайший талант. Из него великолепнейший следователь выйдет. Так все крепенько расследовал, так все тщательно документировал, что нам, собственно, и делать-то ничего не осталось.
Еще через два дня в прокуратуре побывал Будринцев. Предъявленное ему обвинение он признал без всяких препирательств. Он только просил подчеркнуть в протоколе допроса, что все содеянное им он задумал в порядке шутки, желая разыграть Чудновского, и теперь глубоко раскаивается в своем поступке.
Обрадовавшись, что все идет в таком быстром темпе, намного опережая установленный график, следователь охотно принял эту версию. И хотя в своем фельетоне Василий Тарелкин особенно настаивал на злостно-хулиганском характере будринцевской чертовщины, следователь счел излишним углублять дело и квалифицировал поступок Будринцева как обычную клевету.
За день до судебного заседания редактор приказал Тарелкину дать большой отчет.
— Имейте в виду, — предупредил редактор, — дело не столько в наказании, которое получит Будринцев по приговору, главное — моральная сторона вопроса. Мы должны показать читателю истинное лицо клеветника! Причем как следует показать! На двести строк!
В небольшом темноватом зале, где заседал суд, пострадавший Алексей Чудновский увидел Надю.
Она сидела в первом ряду и перешептывалась с Будринцевым. Алексей издали поклонился ей, но она то ли не заметила поклона, то ли прикинулась, что не заметила.
Вскоре прибежал Тарелкин с блокнотом невиданно огромных размеров. Из всех карманов его сафьяновой жилетки торчала по меньшей мере дюжина авторучек и карандашей.
— Я ведь записываю почти стенографически, — не без гордости сообщил он Алексею. — Потому и запасся на всякий случай.
Судья спросил у Будринцева, хочет ли он иметь защитника. Будринцев сказал, что не хочет, а на вопрос, есть ли у него какие-нибудь ходатайства, обратился с просьбой приобщить к делу представленную им характеристику с места работы. Суд ходатайство удовлетворил и приступил к допросу пострадавшего.
Тут Алексей встретился взглядом с Надей. Она кивнула ему. Он ответил не менее вежливым поклоном.
Только теперь Алексей заметил, что Надя нарядилась в свое самое красивое театральное платье и полная ее шея охвачена массивной цепью с падающим на пышную грудь золотым крестиком. Она так щедро намалевала ресницы, что и без того крупные черты ее броского лица казались совсем вульгарными.
«Неужели я ходил по улицам с этой отталкивающей девицей?» — спрашивал себя Алексей.
Какая-то дама из тех, кому посещение суда уже давно заменяет книги, о чем-то спросила Надю, и та вместо ответа достала из сумочки газету с тарелкинским фельетоном.
По лицу Нади Алексей видел — она страшно довольна и горда своим близким знакомством с подсудимым.
Показания Алексея вызвали явное недовольство Нади. Говорил он вяло, холодно, будто и не с ним вел Будринцев свою подлую игру, а когда судья несколько раз спрашивал, что, по разумению Алексея, было первопричиной, он неизменно отвечал одно и то же:
— Не знаю. Не могу понять.
Ответами пострадавшего в одинаковой степени были разочарованы и Тарелкин, и Надя. Автор фельетона знал всю подноготную, и нежелание Чудновского распространяться на эту тему лишало его выигрышной возможности дать в своем отчете ранее неизвестные читателю детали.
Что касается Нади, то каждый раз, когда судья обращался к пострадавшему, она что-то нашептывала соседям на ухо и подолгу выжидательно смотрела на Алексея. О, как ждала она, что Алексей назовет наконец ее имя, а затем будет вынужден поведать суду о своих интимных чувствах к гражданке Бурылиной!
Она понимала, что сам Будринцев не захочет признаться, что действовал из ревности, а потому сказать всю правду мог только он, Алексей!
От Алексея, от него одного зависело главное, чего так ждала Надя. Ей хотелось, чтобы суд допросил ее в качестве свидетельницы. Тут уж она молчать не станет, и тогда все, кто сидит в зале, узнают, на что способны влюбленные в нее, Надежду Бурылину, мужчины!
Судья снова задал вопрос пострадавшему, в каких отношениях находился он с обвиняемым и не было ли у них каких-либо столкновений. Надя умоляюще поглядела на Алексея. Да скажи же, скажи! Нет, молчит, пожимает плечами — мол, ничего такого не было.
«Ну и черт с ним! — злится Надя. — Идейность свою показывает. Тоже мне рыцарь нашелся!»
Надя опустила голову. Нервно теребит цепочку. «Как хорошо, — думает Надя, — что с ним у меня все кончено. Не пара он мне. Не пара… Другое дело Будринцев… Благодаря газетному фельетону весь город Будринцева знает. А уж после суда он еще больше прославится!»
Чем дольше размышляет Надя, тем больше злится она на Алексея.
Да разве можно сравнить Сержика с этим психом? Ведь до чего одурел человек! Вместо того чтобы обрадоваться тогдашнему ее приходу и бежать с нею в загс, он форменным образом выгнал ее из квартиры!
Нет, что бы там ни твердила мать, а Чудновский ей не подходит. Будринцев — вот это да! Вот это личность! Прогрессивный! Современный молодой человек!
К удивлению судебных завсегдатаев, считавших, что Будринцева или вовсе оправдают, или, на худой конец, объявят общественное порицание, суд приговорил его к одному году тюрьмы, но, принимая во внимание отличную характеристику с места службы и первую судимость, счел возможным снизить наказание, заменив его шестью месяцами принудительных работ с удержанием двадцати пяти процентов зарплаты.
Больше всех аплодировали приговору сидящая рядом с Надей глуховатая дама и Тарелкин.
Усиленно хлопала в ладоши еще одна старушка, она стояла у самых дверей и, крикнув: «Правильно!», «Одобряем!» — сразу же исчезла. Пожалуй, только один Алексей и заметил ее. Это была мать Нади — Ирина Федоровна.
Радостно взволнованный Вася Тарелкин долго не мог успокоиться. Он не только поздравил и расцеловал своего подзащитного, но в запарке даже пожал руку Будринцеву и Наде.
— Кто этот рыжий живчик? — спросила Надя, когда Вася убежал в редакцию срочно давать отчет.
— Фельетонист Тарелкин, — уныло ответил Будринцев.
— А я-то его чуть хамом не обозвала. Журналист, а не знает, что, прежде чем пожать руку даме, надо ждать, пока она ее тебе сама протянет.
Обсуждая с Надей итоги процесса, Будринцев отверг ее предложение пригласить кое-кого из бывших сослуживцев, чтоб тем самым отблагодарить за характеристику.
— Эх ты, добрячка, — ухмыльнулся Будринцев. — Благодарить-то как раз и не за что. Они, думаешь, о моих интересах заботились, когда эту характеристику писали? Дудки! Они свою вину передо мной загладить стремились. Ну, да ничего. Недолго им, голубчикам, без меня скучать!
И все же, раньше чем предпринять дальнейшие шаги, надо было прежде всего добиться хотя бы смягчения приговора.
Несмотря на отсутствие специального юридического образования, Будринцев и на этот раз обошелся своими силами, не прибегая к помощи платного адвоката.
На возвращенной ему судом пишущей машинке он быстро и умело накатал такую слезливую жалобу, что секретарь кассационной коллегии горсуда расчувствовалась и обещала сделать все от нее зависящее, чтобы назначить слушание его дела в ближайшие сроки.
Слово свое секретарь сдержала. Коллегия, не найдя в деле Будринцева каких-либо данных, свидетельствующих о корыстном характере его действий, и приняв во внимание первую судимость обвиняемого, сочла возможным сократить меру наказания с шести месяцев принудительных работ до трех месяцев с отбыванием их по месту службы.
— Теперь, — сказал Будринцев, торжествующе размахивая спасительной характеристикой, — с помощью этого чудесного документа я им нанесу сокрушительный удар и добьюсь полной реабилитации!
Еще не успели как следует обсохнуть чернила на приказе об его увольнении, как пришла повестка из нарсуда, что дело по иску гр-на Будринцева о восстановлении на работе слушается тогда-то и там-то.
— Вот видите, — упрекал Чарского завкадрами, — я вас предупреждал, что от этого Будринцева нам так запросто не отделаться. С ним мы еще натерпимся горя. Недаром его Савелий Тимофеевич увольнять не решался!
— Не боюсь я этого проходимца! — стучал по столу Чарский. — Савелий Тимофеевич не решался, а я решился. Приказ у нас составлен крепко, и никакого восстановления он не добьется.
И вот снова суд. Только на этот раз Будринцев не обвиняемый, а истец.
Судья, доложивший обстоятельства дела, сослался на характеристику, выданную истцу руководством института.
— Простите, — попытался объяснить юрисконсульт института. — Но характеристика была дана на другой предмет.
— «Дана, — прочел судья, — для представления в суд в связи с уголовным делом по обвинению гражданина Будринцева…»
— Вот-вот, — обрадовался юрист, — и к этому делу она отношения не имеет.
— Правильно, — согласился судья, — однако речь-то в ней идет о том же самом гражданине.
— Действительно нехорошо получилось, — шепнул юристу сидящий рядом с ним завкадрами. — Судья совершенно прав.
— Сам вижу, что прав, — огрызнулся юрисконсульт, — знай мы, что он воспользуется этой характеристикой для восстановления на работе — черта лысого он бы от нас получил!
— Скажите, — продолжает судья, — вот в приказе об увольнении гражданина Будринцева вы пишете одно, а в характеристике — совсем другое. Как это понять? В котором из двух этих документов правда?
— Правда в приказе, — чуть не со слезами отвечает юрист.
Теперь пришла очередь говорить Будринцеву. Он спокоен и даже улыбается, стремясь показать суду, что он далеко не такой, каким его намалевали в приказе.
— Граждане судьи, — говорит Будринцев, — позвольте обратить ваше внимание на противоречивость заявления ответчика. Характеристика выдана мне для представления суду шестнадцатого августа. Точнее говоря, через три дня после опубликования приказа о моем увольнении. Тот факт, что характеристика дана на предмет приобщения ее к уголовному делу, свидетельствует о серьезной ответственности, которую не могли не осознавать руководители уважаемого предприятия. Вот почему я прошу восстановить меня на работе с выплатой за вынужденный прогул.
Свое решение суд выносит после короткого совещания, не уходя в заседательскую комнату. Иск Будринцева удовлетворить. Что касается денег за вынужденный прогул, то суд предложил их выплатить за счет подписавшего приказ об увольнении, то есть Чарского Юрия Матвеевича.
Там, где еще недавно висел приказ об увольнении Будринцева, наколот новый лист бумаги. Из него явствует, что во изменение предыдущего приказа Будринцев восстанавливается на работе в прежней должности с прежним окладом.
На лице Будринцева, усталом и пожелтевшем, некое подобие улыбки. Уж кто-кто, а он-то понимает, что насильно мил не будешь и в обстановке общей неприязни он все равно работать не сможет. Так не лучше ли, не дожидаясь неизбежных конфликтов, уйти самому, пока не поздно?!
А тут еще нежданно-негаданно из дальней поездки вернулся дружок — организатор скользящего ансамбля «Играем и поем».
— Ты случайно в отпуск не собираешься? — как-то очень уж заинтересованно полюбопытствовал джазприятель.
— Собираюсь, а что?
— Да так, халтурка одна подворачивается. Ансамблик организую для бульбульской филармонии. Гарантия — шестьдесят концертов за пять недель. И инструменталистов набрал, а вот с вокальным номером не повезло. Все певицы в расхвате, одна было согласилась, да муж ревнивый, не пускает. Если хочешь, давай решайся.
— Да я ведь не профессионал, больше свое пою, ну и кое-какую цыганщину…
— Как раз в самую точку, — обрадовался джазприятель. — Ставку мы тебе проведем приличную. Дадим два отделения. В первом — твои сочинения, во втором — старинные романсы. Приходи сегодня ко мне с гитарой — послушаем.
В тот же вечер, прослушав Будринцева, джазприятель долго вздыхал, потом попросил повторить «Калитку» и, снова повздыхав, сказал:
— Ладно, сойдет. Нажимай больше на чувства и чаще скобли струны. Голос у тебя, правда, жиденький, козлетонишь к тому же, ну да ничего — мы к твоей гитаре ударника с саксофоном добавим. Заглушим где надо. Не забудь только концовку погромче выкрикивать. Сам знаешь — современный стиль.
— А может, еще порепетировать? — спросил Будринцев.
— Не поможет, — печально сказал джазприятель. — Дилетант. Но теперь и профессионалы стараются петь как любители. Болезнь века… А советик я тебе еще дам такой — пой чуточку в нос и некоторые буквы не выговаривай. Вполне сойдешь за иностранца русского происхождения. Мы тебя и объявлять так будем! Шансонье Серж Будринцев!
Будринцев подписал договор. Окончательно убедившись в солидности сделанного ему предложения, он снова посетил Юрия Матвеевича Чарского.
— Когда же на работу выйти намереваетесь? — не глядя на Будринцева, спросил Юрий Матвеевич.
— Никогда, — спокойно ответил Будринцев. — Я заявление вам принес. Прошу уволить по собственному желанию.
Весть о самоувольнении Будринцева облетела институт со скоростью света.
И снова то тут, то там возникал оживленный разговор.
— Вы слышали, Будринцев-то наш — заявление подал! Уволить просит! По собственному желанию!
— Слава богу, избавились!
— И кажется, навсегда!
Все дела, связанные с получением тарифной ставки, джазприятель взял на себя. От Будринцева потребовалась только справка об активном и успешном участии в художественной самодеятельности. Справку эту он получил без изнурительного напряжения все от того же зава культмассовым сектором, пообещав выступить в смотровом концерте.
Оставалось зарегистрироваться с Надей. Будринцев позвонил ей на работу и сказал, что ждет ее сегодня к двум часам в загсе.
— А почему обязательно сегодня? — удивленно спросила Надя, как будто не она сама торопила жениха с оформлением брака.
— Завтра я уезжаю, — начиная раздражаться, объяснил Будринцев.
— А когда приедешь?
— Через полтора месяца. А то и через два.
— Вот и хорошо, — обрадованно закудахтала Надя. — К тому времени я все и решу…
— Что? — крикнул разъяренный Будринцев. — Опять?..
Разговор становился явно не телефонным, и Будринцев решил продолжить его с глазу на глаз.
Придя в тот же вечер к Наде, Будринцев увидел за столом узкогрудого мужчину неопределенного возраста с выбритой до зеркального блеска головой.
На вышитую васильками кремовую украинскую рубашку нового Надиного гостя широким веером ниспадала неестественная черно-синяя борода. Говорил бородач жирным, переливчатым басом, усиленно напирая на букву «о».
Еще в прихожей Надя торжественно объявила Будринцеву, что у нее в гостях новый знакомый, очень знаменитый деятель науки.
— Тот самый Никита Брукс! — с еще большей гордостью уточнила Надя. — Известный психотелепат! Угадывает мысли на расстоянии! Он сказал, что при моих незаурядных парапрациентных данных я могу стать мировым медиумом, он даже берется научить меня читать книги с завязанными глазами и на ощупь различать всякие цвета!
Во время чаепития Будринцев начал было рассказ про удивительного льва, который, по газетным сведениям, вступил в драку с другим львом, чтобы спасти дрессировщика, однако Брукс не поддержал разговора. Он только буркнул: «Не знаю, не видел» — и двумя руками принялся докрасна растирать свой голый череп.
— О ваших доблестях я осведомлен вполне достаточно, — пробасил Брукс, когда Надя ушла на кухню и они с Будринцевым остались наедине. — Малейшая попытка, дорогой товарищ, стать на моем пути или проделать то, что вы проделали с тем гражданином, вызовет с моей стороны немедленные действия и повлечет для вас крайне болезненные последствия!
Не удивительно, что, когда Надя вернулась в комнату, Будринцев, сославшись на вечерние репетиции, сразу же распрощался на индийский манер, удачно избежав тем самым нежелательного в данной ситуации пожатия руки Брукса.
— Напиши мне с дороги, — сказала Надя Будринцеву и, не дожидаясь ответа, захлопнула за ним дверь.
На улице Будринцев взглянул на часы. А что, если зайти в кафе перекусить, кофейку хлебнуть?
Время оказалось «пиковым». Все места были заняты.
— Куда бы мне сесть? — спросил он знакомого официанта.
— Да вот туда, к окну… Там, кажется, один стул свободен. Только у них вроде как банкет. Четвертый раз за коктейлем бегаю!
Еще за несколько шагов от столика до Будринцева долетели оживленные голоса. Первым он узнал того самого рыжего фельетониста, который приходил к нему на квартиру. Рядом с ним, раздувая пышные буденновские усы, восседал старик Лукерьев, а сбоку у самого окна что-то рассказывал Алексей Чудновский.
Таким веселым и жизнерадостным Будринцев еще никогда не видел Алексея. Даже тогда, в первую встречу, на дне рождения Нади Бурылиной.
«Ишь как ржут! — нервно подергиваясь, подумал Будринцев. — Веселятся, черти, будто и забот никаких нет!»
За столиком действительно было очень весело. Алексей и Лукерьев пили шампанское, а рыжий фельетонист осушал бокал клубничного коктейля и, совсем по-детски, с аппетитом закусывал божественный напиток блинчиками с творогом.
Будринцев прислушался. Алексей Чудновский рассказывал о своей поездке в Финляндию.
Даже теперь, когда предмет их былого соперничества — Надя утешилась в обществе телепата и тем самым порвалась последняя нить, связывавшая его с Чудновский, Будринцев все равно продолжал ненавидеть своего недавнего соперника.
«Все-то у этих простачков прочно, все по-настоящему! — рассуждал Будринцев. — А у меня что? Пыль! Зола! Дунешь — и ничего не останется. Хорошо еще, что дружок нашелся, поработаю с ним месяцок-другой, подлатаюсь. А дальше? На артистическую карьеру, сам знаю, рассчитывать нечего. Не будет дружка — не будет и ансамбля. И бульбульской филармонии не будет. Значит, снова над чужими чертежами горбиться? Опять на голую зарплату садиться?»
Постояв с минуту и обрадовавшись, что никто из веселящейся компании даже не взглянул в его сторону, Будринцев рванулся к выходу.
От мысли, что ему так и не удалось поужинать в кафе и теперь придется самому возиться на кухне, Будринцеву стало и вовсе не по себе.
Настроение начало улучшаться лишь после того, как была съедена яичница и резервный запас горчичных баранок.
Всю ночь Будринцеву снился Тарелкин.
Рыжий фельетонист стрелял из рогатки румяными блинчиками, стараясь непременно попасть в Будринцева. Потом вдруг откуда ни возьмись появился Никита Брукс. Бородач тренькал на гитаре, а рядом с завязанными глазами стояла Надя и под аккомпанемент Брукса читала нараспев характеристику, выданную Будринцеву для предъявления в суд.
Разбудил Будринцева продолжительный телефонный звонок.
— Это ты, мой Римский-Козликов? — кричала в трубку Надя. — Говорит Надежда Брукс, урожденная Бурылина. Можешь меня поздравить, Сержик. Мы с Никитой только что зарегистрировались.
Будринцев хотел сказать какие-то подобающие слова, но, так ничего и не подобрав, молча повесил трубку.
НЕ ПОЙ, КРАСАВИЦА…
Из всех пережитков самым древним и живучим, пожалуй, следует считать зависть, а первозавистником — библейского змия. Это он мобилизовал Адама и Еву на испробование злополучного яблока, и все почему? Все потому, что не мог, видите ли, без зависти, как и подобало порядочному пресмыкающемуся, относиться к чужому личному счастью.
Впрочем, что уж тут на змей валить, если даже в наше время процент завистников выше всякой нормы, а примеру библейского змия следуют даже отдельные члены профсоюза и некоторые работники интеллектуального труда.
Современный завистник напоминает многоступенчатую кассетную ракету. Так же как ракета, завистник достигает кульминации не сразу, а постепенно, вначале одна ступень, потом вторая, затем третья, и если надо, то и четвертая, и пятая.
Действует завистник чаще всего исподтишка, причем на вооружении у завистника множество способов досадить, напакостить, так или иначе вышибить из седла, а если это не удается, то хотя бы испортить настроение тому человеку, которому он позавидовал. За что? Почему? Да просто так, хотя бы за то, что человек этот умен, талантлив, здоров, весел и счастлив в своей личной жизни. А для этой цели завистник готов применить любые средства. Тут все годится, все пускается в ход — и сплетня, и наговор, а рядом с изощренной, хитроумной интригой испытанное веками анонимное письмо. Все зависит от обстоятельств и умения выбрать наиболее подходящий момент для нанесения удара.
Что касается Леонида Семеновича Гландырина, о котором пойдет речь, то всю эту премудрость он уже давно усвоил и опробовал, поскольку являлся замшелым завистником. Завидовать он начал еще когда учился в школе, завидовал всем, а не завидовал только самому себе, да еще, пожалуй, музыкантам-контрабасистам: очень уж хлопотно возиться с этаким громоздким инструментом, особенно если нужно попасть в автобус или троллейбус в «пиковые» часы.
Гландырину было без малого сорок лет, а он все еще пребывал в глубоком холостячестве. Нельзя сказать, что он не предпринимал никаких шагов к устройству семейной жизни, но каждый раз дело застревало на первом этапе — смотринах.
Именно поэтому Леонид Семенович особенно болезненно переживал удачи своих знакомых, познавших то самое счастье в личной жизни, о котором Гландырин довольно часто читал в поздравительных телеграммах, напечатанных в газетах.
Услышав, что кто-нибудь женился и доволен своей судьбой, Гландырин закладывал под язык таблетку валидола, а когда встречал счастливца, то крепко, до боли, пожимал ему руку и срывающимся, полным уныния голосом произносил: «Очень рад… рад очень».
Всем, кто обращался к нему с вопросом: «А как у вас дела насчет женитьбы?» — Гландырин отвечал всегда одинаково: «Да вроде никак — в мои годы не так легко подыскать нужный объект. У меня, знаете ли, требования очень повышенные… Меня кое-какая супруга устроить не может… Я идеалист, извините за выражение. Мне теперешние невесты в штанах вместо юбки подойти не могут».
— Во-первых, — сообщал он, — хочу, чтобы невеста была не старше меня, а лет на пяток-десяток помоложе. Чересчур грузные, склонные к ожирению тоже не годятся. Очень полная женщина к сорока годам уже свою мобильность утрачивает. Об этом я собственными глазами в журнале «Здоровье» читал. Специальность ее для меня решающего значения не имеет. Пусть будет даже инженером или бухгалтером, только бы не врачом и уж, понятно, не педагогом. Я эти профессии не хаю, но очень уж врачи и учительницы своими служебными делами всегда замотаны, а говоря короче, жена мне нужна расторопная, рукодельная, здоровая, чтобы все сама умела делать. И нрав у нее должен быть уравновешенный, веселый, жизнерадостный. Придешь с работы домой, а у нее уже все готово, все кипит, все печется, все румянится. И сама она, красивая, ловкая, накрывает на стол и поет приятным голосом.
— Вы действительно идеалист, — смеялись сослуживцы, выслушав гландыринскую «программу-минимум». — Хозяйственные и рукодельные, безусловно, еще встречаются, но чтобы обязательно красавицы, да еще поющие — такие попадаются совсем редко.
— Ну что ж, — разводил руками Гландырин, — я и сам знаю, что дело это малореальное, потому до сих пор и тяну холостяцкую лямку. Кто знает — может, и найду когда-нибудь женщину моей мечты!
О своем «идеале» Леонид Семенович рассказывал охотно и не по одному разу, и все сослуживцы, сколько их числилось в штатном и сверхштатном расписании, были в курсе дела.
Один только Перелешин Матвей Иванович, плановик из хозяйственного отдела, не знал еще о гландыринском идеале по той причине, что на работу поступил совсем недавно. Однако прошло немного времени, и учрежденческие старожилы рассказали Перелешину и о зависти Гландырина, и о том, что он до сих пор холост, и не преминули, смеясь, сообщить, какую он подыскивает себе супругу.
Леонид Семенович быстро заприметил новичка.
«Ишь какая самодовольная рожа! — подумал Гландырин, наблюдая за Перелешиным. — И ходит этак важно, вразвалочку, как после тринадцатой зарплаты. Сразу видно, счастливчик, баловень судьбы!»
Так, еще ничего не зная о новом сослуживце, Гландырин позавидовал его цвету лица и беззаботной походке.
Однажды, в поисках свободного места в служебном буфете, Перелешин увидел Гландырина. Испросив разрешение сесть рядом, Перелешин сказал:
— Очень рад познакомиться с вами лично. А то неудобно как-то… встречаемся ежедневно по нескольку раз, а лично еще не знакомы.
Гландырин гордо кивнул головой и, внимательно оглядев новичка, подумал: «Надо же, какой шикарный костюм на работе носит!.. И рубашка импортная, и усики как у артиста».
— Вы меня простите за назойливость, — распечатывая бутылку кефира, сказал Перелешин, — но по вашему лицу видно, что вы всегда чем-то огорчены. Не иначе как неприятности какие-нибудь? Верно ведь? Угадал?
Гландырин махнул рукой.
— Неприятностей у меня хватает. Это факт. Ничего не поделаешь — судьба-индейка. А вот вы, судя по всему, удачливый человек. Ни одной морщинки и седых волос не видно. Счастливчик!
Перелешин рассмеялся:
— Что верно, то верно. Я, говорят, в сорочке родился. И натура у меня такая веселая… и нервы крепкие, как у слона.
От этого признания Гландырину стало еще больше не по себе. Желая хоть чем-нибудь испортить настроение благодушному новичку, он как бы мимоходом заметил:
— Примета такая есть: если человеку чересчур весело — значит, обязательно перед бедой. От неприятностей никто не застрахован.
Но Перелешин от этого грустного пророчества отмахнулся.
— Я неприятностей не жду. А если уж нагрянут, то долго горевать не намерен, не в моем характере плакать и на судьбу жаловаться.
— Ишь вы какой оптимист! — поперхнувшись сухой булкой, с досадой проговорил Гландырин и, откашлявшись, продолжал: — А ваш оптимизм объясняется просто. Это все от беззаботности… Сразу видно — никаких у вас настоящих забот нет… Живете в полное удовольствие, на папенькиных харчах да на маменькиных поцелуях… А зарплату свою на карманные расходы тратите…
— Вот и не угадали! — весело перебил Перелешин. — Никакой я не маменькин сынок, а самый рядовой трудящийся мужчина… С родителями давным-давно разъехался и живу своей семьей… Семья у меня, правда, небольшая — я да жена.
— Давно женаты? — спросил Гландырин совсем упавшим голосом, еще с большей неприязнью всматриваясь в разрумянившиеся щеки собеседника.
— Скоро четыре года, — доверительно сообщил Перелешин, — а живем хорошо, дружно, словно еще и медовый месяц не прошел… честное слово.
Не обратив внимания на скорбное выражение лица Гландырина, Перелешин стал восторженно расхваливать свою жену.
Из этого рассказа Гландырин узнал, что жене «счастливчика» тридцать шесть лет, что она работает в мастерской Худфонда — делает всякие смешные игрушки: собачек, кошечек и баранов для украшения автомобилей, что оклад ее сто десять рублей, зато плюс к нему ежемесячно не меньше восьмидесяти рублей прогрессивки, на себя она тратит сущие пустяки — все больше о муже заботится. Здесь Перелешин гордо выпятил грудь, отстегнул пуговицу пиджака, и Гландырин увидел на жилете золотую цепочку.
— Это ее подарок ко дню моего рождения. Теперь такие купеческие цепочки снова входят в моду, — разъяснил Перелешин и доверительно продолжал: — А если бы вы знали, какое у нее получается печево, какое печево! Особенно черничная ватрушка, залитая сметаной и сбитым белком!
Перелешин на секунду даже закрыл глаза и громко щелкнул пальцами.
— Избаловала меня совсем моя Маргошенька. Да и как не избаловаться, если на завтрак, я первый завтрак имею в виду, она мне подает в постель какао или шоколад, а на закуску мясной нарез, проще говоря — ассорти: там и телятинки кусок, и ветчинка, и курочкина ножка. Без всякого гарнира. Сплошной натурель!
При слове «натурель» Гландырин осоловело повел глазами и проглотил слюну.
— А перед уходом моим на работу, — не заметив страданий собеседника, сообщил Перелешин, — фруктовый коктейлик и гречневой кашки, упревшей в духовке до красноты. Иногда — по выходным дням — балует меня кофеем, а к нему домашнее печенье. Я уж ей тысячу раз говорил — ты бы, Маргошенька, лучше лишний часок поспала, а я и без пищевого роскошества обойтись могу. Так что вы скажете, сердится, плачет. Ты, говорит, меня главного удовольствия в жизни лишить желаешь… Да я, если тебя как следует не накормлю, покой потеряю!
Гландырин слушал, а в животе его то и дело возникало непроизвольное урчание и одна и та же мысль сверлила мозг: «Господи… Мне бы такую… Такую бы мне, господи!»
Наконец Гландырин еле слышно произнес:
— Здоровая, значит, если все делать успевает, — а сам подумал: «И за что этакому хвастливому дураку такое дикое счастье?! А может быть, и не дурак?» — начал сомневаться Леонид Семенович, когда Перелешин сообщил, что его Маргоша отказалась от услуг телевизионного ателье и сама, в случае необходимости, великолепно ремонтирует все наисложнейшие детали.
— И все-то у нее спорится, все получается, — продолжал Перелешин. — Из одной трески шесть блюд выдает. И не транжирка. Мы подсчитали — едим как в «Метрополе», а обходится нам не дороже столовской цены.
Этим сообщением Перелешин поверг Гландырина в такое уныние, что, вернувшись после обеденного перерыва к себе в отдел, Леонид Семенович делать уже ничего не мог. С каждой минутой зависть все больше и больше распаляла его воображение. Гландырин чувствовал, что начинает ненавидеть этого счастливчика, и тут впервые у него появилась мысль, от которой он подпрыгнул на стуле:
«Отбить бы мне ее!.. Только как это сделать?»
Всех людей, с которыми ему приходилось сталкиваться, Леонид Семенович делил на две очень не равные части. По его разумению, например, подавляющее большинство сослуживцев состояло из таких же завистников, как он, с той только разницей, что многие из них в этом никогда бы не сознались и тем самым прятали свое подлинное нутро от широкой и узкой общественности.
Что касается людей, которые по гландыринской классификации относились ко второй группе, то их он вообще никогда не понимал и презрительно именовал «драндулетами». Это полюбившееся ему слово, не получившее еще никакого отражения в трудах языковедов, Гландырин впервые услышал в прошлом году, находясь в больнице на предмет удаления аппендицита. Относилось оно к его соседу по палате, который удивлял Гландырина да и многих других больных тем, что, несмотря на множество тяжелых недугов, всегда старался быть в форме, следил за собою, каждое утро брился, аккуратно, по-военному заправлял постель, был со всеми вежлив и доброжелателен, а когда в палате появлялась шестидесятилетняя хирургическая сестра Зинаида Захаровна, чтобы сделать ему внутримышечную инъекцию, он приветливо улыбался и целовал ей руку.
Подобное поведение не могло остаться незамеченным. У некоторых больных, и в том числе у Гландырина, оно неизменно вызывало обидные комментарии, грубые восклицания и всякие грязные шуточки.
Больше всех возмущался лежащий рядом с Леонидом Семеновичем крупнокалиберный толстяк, бывший шофер, а ныне пенсионер-дачевладелец. Долгие годы он развозил всякие промтовары по магазинам, потом отсидел какой-то срок за участие в систематических кражах и спекуляцию, был «комиссован» по болезни и с той поры занимался натуральным хозяйством и торговал на базаре медом, петрушкой, творогом и свининой.
Галантного старика шофер просто ненавидел. Стоило только сестре выйти из палаты, как он сразу же начинал возмущаться:
— Ишь барин какой! — обращался дачевладелец к лежащему рядом Гландырину. — Над ним процедуру производят, а он за это ручку целует. Да еще окно каждый вечер требует открывать. Кислороду ему мало — воздух, видите ли, ему наш не нравится, интеллигенция окаянная. Все ему не так. Всем недоволен — драндулет проклятый!
— А что это означает — «драндулет»? — поинтересовался однажды Гландырин.
— Да выражение такое… По-нашему, по-шоферскому, драндулет — это старая машина, которую в утиль пора, а ее капремонту подвергают. Вот и люди такие есть вроде этого гражданинчика, — пояснил бывший уголовник. — У них все не так, как у людей: словечко простое, нашенское скажешь — сердятся, хулиганом обзовут, а то и в милицию сволокут. Вежливости ото всех требуют, честности, а если кто — вроде меня, скажем, — на всякую их идейность плюет и свою собственную пользу соблюдает, — так они этого человека в газетах да на собраниях продергивают. Сатиру всякую на него наводят. Одним словом, драндулет — он драндулет и есть!
С тех пор Гландырин именно так и величал бо́льшую часть сослуживцев, и в том числе инспектора отдела информации Елену Максимовну Будашевскую.
Елена Максимовна жалела Гландырина, словно не замечая его отталкивающих черт. Если многие избегали тесного общения с нелюдимым и вечно раздраженным Гландыриным, то Будашевская не только была с ним любезна и доброжелательна, но даже, резко возражая на его доводы, старалась все-таки сказать ему что-нибудь приятное, а когда надо, и посочувствовать и дать добрый совет.
Несколько раз Елена Максимовна навещала Гландырина в больнице — приносила ему апельсины и яблоки, к Первому мая выстояла длиннющую очередь в кондитерскую, чтобы прислать через знакомую больничную санитарку шоколадный торт.
В пришпиленной к коробке открытке Будашевская поздравила Леонида Семеновича от имени местной общественности с праздником и от имени той же общественности пожелала ему быстрейшего выздоровления.
Вначале Гландырин даже не хотел принимать торт, заявив, что не ждет ни от кого никаких поздравлений и что тут не иначе как произошла какая-то ошибка. Однако когда прочел письмо и подпись, то не только принял торт, но даже сразу же разрезал его на четыре равные части и, опасаясь воспользоваться больничным холодильником, во избежание порчи крема съел все без остатка в течение двух дней.
— Молодец, кореш! — похвалил сосед-дачевладелец, видя, как Гландырин уплетает оставшуюся от недавнего торта раскрошившуюся помадку. — Здорово ты с ним расправился. Без всякой посторонней помощи, как говорится, на основе полного невмешательства. Здоров же ты насчет пожрать, хотя и занимаешь интеллигентную должность.
— При чем тут должность? — вытирая руки, спросил Леонид Семенович. — Должность к делу не относится. А торт мне общественность преподнесла. Видно, местком раскошелился. Стыдно стало… Я за все годы, что работаю, первый раз болею, а другие за это время по два-три раза в больницах отлеживаются.
Только уж спустя две недели после выхода из больницы Гландырин решил хоть сквозь зубы, вроде будто бы между прочим, поблагодарить местком за апельсины, яблоки и торт.
Казначей месткома, к которому он обратился, удивленно поморщился, явно не понимая, о чем идет речь. Наконец, истолковав гландыринскую благодарность как ядовитую шпильку в здоровое тело местной профорганизации, счел нужным дать развернутое пояснение:
— Во-первых, уважаемый Леонид Семенович, все деньги по статье «оказание помощи» уже давно израсходованы, и по этой причине мы не смогли организовать для вас подарочную посылку. А вашу ироническую благодарность за посланные вам фрукты и торт передайте Елене Максимовне Будашевской.
— Так как же это получается? — ошарашенный словами казначея, ломал голову Гландырин. — Выходит, она сама, по своей воле, в больницу ко мне ходила и деньги собственные на передачи тратила? С чего бы это?
Встретив Будашевскую и ответив на ее вопрос «как здоровье?» обычным «ничего, не околел покуда», Гландырин тут же спохватился, неуклюже поклонился и уже без всякого раздражения удивленно сказал:
— Благодарю вас, Елена Максимовна, за фрукты и торт, а также за оказанное мне внимание. Только не могу скрыть, уважаемая, своего глубочайшего удивления в связи с вышеуказанными поступками. Скажите честно, из каких соображений вы все это делали?
— Да… так… просто, — смутилась Елена Максимовна. — Человек вы одинокий, лежите в больнице. Родни никакой нет… Вот я и навещала. Что же тут особенного?..
— Так вы же не страхуполномоченный? Те действительно больных иногда навещают, не по своей, понятно, воле, а в порядке профсоюзной дисциплины… А вам-то зачем было затрудняться? В месткоме не состоите, своих забот, что ли, мало?
Заметив недоуменное выражение лица собеседницы, Леонид Семенович постарался сгладить улыбкой колющую жесткость своих слов, но улыбка у него никак не получалась. И без того широкий тонкогубый рот растянулся еще больше, обнажив неровный ряд мелких зубов и непомерно мясистые светло-розовые десны. Будашевской поначалу даже показалось, что Гландырин просто шутит и хочет разыграть ее, притворяясь этаким стопроцентным болваном, но от этой мысли она сразу же отказалась, вспомнив, что он и прежде, когда изредка приходилось разговаривать с ним, удивлял ее какой-то суровой надменностью, и лицо его при этом, точь-в-точь как и сейчас, напоминало увеличенную в несколько раз фигу.
Желая завершить неприятный разговор, Елена Максимовна спросила:
— Значит, по-вашему, Леонид Семенович, навестить в больнице сослуживца — это чужая забота? Не своя?
— Ну уж вы мне, уважаемая, мораль не читайте, — насупившись, замахал руками Гландырин. — Я воробей стреляный и на подобные вопросы предпочитаю не отвечать.
— Ваше дело, — сдержанно произнесла Будашевская. — Я просто так… в полемическом задоре… Извините…
— К чему же извиняться? — вспомнив про апельсины и торт, смягчился Леонид Семенович. — Это уж вы меня извините… Видно, после операции нервы сдавать стали…
Елена Максимовна засмеялась:
— По-моему, тут дело совсем не в нервах…
— А в чем же, по-вашему?
— Да не только по-моему… Все от завистливости вашей происходит, Леонид Семенович.
— Независтливых людей, — хмуро изрек Гландырин, — не бывает. Завидуют все. И малые и старые. Одни больше, другие меньше.
— Значит, и я вам завидую? — спросила Елена Максимовна.
Гландырин потер тыльной стороной левой руки свой плохо выбритый подбородок, что являлось признаком растерянности, и минуты две молчал. Ну что тут ответить? Скажешь, что она завидует, — спросит: «А с какой же стати мне вам завидовать?» И верно. Должность у нее повыше, муж работает, непьющий, специальность дай бог каждому — мастер по ремонту вычислительных машин, специалист высокой категории, дочка в институте учится и стихи сочиняет, а за это, говорят, тоже немалая деньга идет…
Но согласиться, что есть среди сослуживцев хотя бы один человек, устроенный по иному образцу, чем он сам, Леонид Семенович никак не мог. А может быть, все-таки есть такие «святые»? Возможно, не много их на земле, но все-таки водятся они, живут, никому и ничему не завидуя, а, наоборот, радуются чужому благополучию и даже без малейшей корысти, а то и себе в убыток готовы помогать совершенно постороннему человеку находить свое счастье.
Тут Гландырин заметил, что Елена Максимовна с тревогой смотрит на него, видимо ожидая продолжения начатого разговора.
— А что касается вас, — сказал наконец Гландырин, еще продолжая обдумывать ответ на заданный ему вопрос, — то, с одной стороны, понятно, вам мне завидовать вроде как и нет причины, но с другой стороны…
Елена Максимовна безнадежно махнула рукой.
— Ну и живите со своей точкой зрения, — сказала со вздохом Елена Максимовна и без всякой обиды, а скорее из чувства жалости протянула Гландырину руку. — Считайте, что никакого разговора у нас не было.
Когда на другой день Леонид Семенович, придя на работу, не торопясь натягивал поверх пиджачных рукавов выданные по колдоговору чехлы из черного сатина, в комнату, как всегда шумно, вбежал сборщик профсоюзных взносов Далилов.
— Товарищи! Сегодня после работы просьба остаться ровно на тридцать минут. Наш шеф собирается выступить с очень важным сообщением!
— Это о чем же сообщение? — продолжая замедленную процедуру очехления рукавов, спросил Гландырин.
— О чем будет докладывать шеф, — торопливо ответил Далилов, — мне неведомо. Знаю, что об очень важном… До скорой встречи в конференц-зале… С почтением любящий вас… Далилов Кы Эс…
— Трепло! — про себя ругнулся Гландырин. — Прыгает целыми днями по отделам, слывет за общественника, а сам уже на прошлой неделе второй кредит на цветной телевизор оформил… И откуда такие деньги у людей берутся?
После некоторого раздумья Гландырин решил, что собрание, по всей вероятности, будет посвящено распределению путевок в санатории.
Своими соображениями он поделился с некоторыми сотрудниками своего отдела, но те решительно отвергли это предположение: во-первых, никаких путевок в ближайшее время не предвидится, а во-вторых, подобные мероприятия проводит всегда не начальник управления, а кто-нибудь из месткома.
— Тогда не иначе как сокращение штатов намечается.
Мысль эту Гландырин не высказал вслух, а затаил, опасаясь, что она может быть истолкована как его личное опасение за свою собственную судьбу. А если так, то обязательно найдется кто-нибудь из сослуживцев, который пойдет куда следует и заявит, что не кто иной, как Гландырин, сомневаясь в своей служебной полноценности, разводит преждевременную панику и повсюду сеет нездоровые слухи по поводу якобы предстоящего сокращения штатов.
Тут наверняка его первого и сократят. И уже никакой местком ему помогать не будет… Что им до этого Гландырина? Человек он, скажут, не коллективный, от общественных поручений отказывается, от газетной подписки увиливает, все на свой аппендицит ссылается, а аппендицит-то у него давно в больнице аннулировали.
— Уволят меня, — твердо решил Гландырин, но тут же успокоился. — Пусть только попробуют… я их тогда по судам затаскаю… В первую очередь сократить должны тех, кто сверх штата зачислен. Того же Далилова… Он по ведомости инспектором отдела кадров числится, а выполняет обязанности экономиста…
До самого обеденного перерыва Леонид Семенович продолжал обдумывать кандидатуры, которые он может выдвинуть на сокращение в том случае, если попробуют тронуть его.
В общей сложности этих кандидатов набралось у Гландырина пятеро, не считая Далилова. От него пришлось отказаться, поскольку выяснилось, что у Далилова только за один год три благодарности в приказе. К тому же по отделу кадров он с прошлого года уже не числится и занимает должность согласно штатному расписанию.
«Но есть зато другие, — не без радости подумал Гландырин. — И почище меня — у каждого по два, а то и целых три выговора за опоздания. А у меня хоть благодарностей нет, но зато и выговоров тоже. А что касается опять же таких, как Будашевская или Далилов, так они стараются не зря. Драндулеты, одним словом… Идейность свою показывают… Мол, смотрите и завидуйте, старайтесь пример с нас брать… Вот какие мы сознательные… И на работе горим, и общественными делами без всякой выгоды занимаемся. Пожалуй, таким, как они, и верно, завидовать ни к чему. Мне личная польза нужна, реальная».
Предположение Гландырина о возможном сокращении штатов оказалось напрасным. Сообщение начальника касалось итогов выполнения одного очень важного задания. Из Москвы пришел приказ о награждении медалями за трудовое отличие нескольких служащих и выдаче им ценных подарков.
В числе награжденных оказались и Будашевская, и Далилов.
Растроганная Елена Максимовна поблагодарила всех за доброе отношение и, доведенная до слез шумной, долго не смолкаемой овацией, сошла с трибуны.
Среди аплодирующих был и Гландырин, но когда начали вручать ценные подарки, хлопать в ладоши он перестал, хотя и продолжал делать вид, что хлопает.
— Ишь какие дорогие вещицы хватанули! — не выдержал Гландырин, обращаясь к бородатому учетчику из отдела, где работала Елена Максимовна.
— А вы, если завидуете, — насмешливо пробасил бородач, — возьмите и вызовите ее на соревнование!
— Это пусть вызывают те, кто хоть и с бородой, а помоложе… — Гландырин сердито повернулся спиной к бородачу и, чтобы он не слышал, тихо ругнулся: — Драндулеты окаянные!
Вечером, сидя у себя в комнате, Гландырин смотрел по телеку любимую свою «Кинопанораму». Передача эта ему нравилась главным образом потому, что показывала в один вечер десятки отрывков из разных фильмов. Знакомясь с ними, Гландырин убеждался, что все это «чепуха» и «ерунда» и смотреть их полностью на экранах кино было бы нелепой тратой денег и времени.
Но на этот раз он выключил телевизор сразу же после первого отрывка. В нем шла речь о каком-то пожилом вдовце, которого врачи уже считали покойником, а он, будучи воскрешен новейшей медицинской техникой, быстро поправился и женился на очаровательной блондинке, изобретательнице нового безалкогольного напитка, утоляющего жажду и предупреждающего образование морщин.
Гландырин с шумом отодвинул стул и несколько успокоился, когда экран потух. Но перед глазами все еще стояли застывшие в затяжном кинопоцелуе герой и героиня фильма, только вместо экс-покойника мелькало лицо счастливца Перелешина.
— Да ну его к чертям! — выругался Гландырин. — Навязался тоже на мою голову!
И, дав себе слово больше не вспоминать о Перелешине, начал стелить постель.
Утром следующего дня Гландырин поймал себя на том, что почти весь обеденный перерыв ежесекундно поглядывал, не идет ли Перелешин, и напряженно прислушивался, чтобы в шумном зале учрежденческого буфета услышать его голос.
Однако Перелешин так и не появлялся.
— Нет так нет, — успокаивал себя Леонид Семенович. — По крайней мере отдохну от его хвастливых рассказов.
Это, однако, не мешало тому же Гландырину снова под разными предлогами покидать свое насиженное место в отделе, бродить по коридору, втайне надеясь на встречу с Перелешиным.
Так прошла целая неделя.
«Куда же он все-таки пропал? — терзался Гландырин. — Заболеть он не мог — такие не болеют, они не то что я, в прошлом году от простого насморка в постели целых три недели провалялся».
Гландырин даже не заметил, как очутился в плановом отделе.
— Тут у вас некий Перелешин работает, — обратился он к заведующему, — так вот не видно его что-то. Уж не заболел ли? Очень, знаете, беспокоюсь.
— А он в командировке, — ответил перелешинский начальник.
Коря себя за слабоволие, Гландырин вроде как успокоился, так ему самому по крайней мере казалось, а на поверку он еще с бо́льшим нетерпением ожидал возвращения Перелешина.
— Прямо сам себя понять не могу! — ворчал Гландырин. — И знаю-то я его недавно, и разговаривали мы с ним всего полчаса… Не расскажи он о своей жене, я бы, может, и не вспомнил о нем ни разу… Эх, мне бы такую жену!
Гландырин понимал, что всему первопричиной его неуемная завистливость. Такое случалось с ним, и частенько. Тут не имели значения продолжительность знакомства, метраж разговора, все это походило на любовь с первого взгляда. Как глоток влаги после соленой пищи вызывает дикую жажду, так одного рассказа Перелешина о своей жене было достаточно, чтобы Гландырин воспылал завистью к счастливчику.
К концу недели Перелешин появился. Это случилось в предвыходной день. «Счастливчик» вошел в комнату, где работал Гландырин, вошел немного похудевший, но такой же, как всегда, веселый и жизнерадостный.
Прежде чем поздороваться со своим старшим коллегой, он шутливо погрозил ему пальцем и приглушенно сказал:
— Знаю, знаю… скучали без меня… Тронут… Люблю, когда по мне скучают… Приятно, если не сказать больше.
— Что было, то было, — признался Гландырин, довольный, что видит Перелешина, и в то же время раздираемый противоречивым чувством возрастающей неприязни.
— Значит, зря кое-кто из работников нашего учреждения утверждает, что вы человек нелюдимый. — Перелешин, немного подумав, счел нужным пояснить: — По-научному — это некоммуникабельностью называется. Контакта у вас с людьми не получается.
Гландырин развел руками и в поисках подходящего ответа долго перебирал вытащенную из кармана внушительную связку ключей, от гигантского дверного до малюсенького ключика, которым он запирал секретный ящичек в буфете, где хранил внушительную пачку собранных чуть ли не за всю жизнь медицинских анализов.
Так и не найдя ответа, Леонид Семенович стал поспешно складывать разбросанные по столу бумаги. Приближался уже давно полюбившийся служилому люду час обеденного перерыва.
— В столовую, что ли, пойдем? — спросил Гландырин.
Перелешин оживился, схватил Гландырина под руку и, выходя из комнаты, показал на воткнутый в пиджачную петлицу медальон, на котором была изображена уменьшенная до размера пуговицы фотография женщины с пышными волосами.
— Самый настоящий талисман, — сказал Перелешин, — полюбуйтесь! — И он, осторожно вытащив медальон, протянул его Гландырину. — Не расстаюсь с ним никогда… Да вы сюда, к свету ближе подойдите… И посмотрите внимательно…
— Да на таком малюсеньком снимке разве что увидишь? — возвращая медальон, ворчливо процедил Гландырин.
Перелешин воткнул изображение супруги на прежнее место.
— Снимок действительно микроскопический, — согласился он. — Но можете мне поверить, второй такой красавицы вы даже среди стюардесс Аэрофлота не отыщете!.. Если б вы знали, какие у нее глаза! Блондинка с синими глазами! А ресницы густые, веером, точь-в-точь как у Плисецкой в балете «Кармен». А носик — так он вроде как и совсем не большой, но в то же время не очень и маленький. Такие носы на портретах у Микеланджело часто встречаются… Словно из мрамора выточенный… Ровный-ровный! И если в профиль смотреть, то едва заметная горбинка на переносице. А губы даже на этом медальоне разглядеть можно… особенно верхняя губа… Я дразнящую припухлость имею в виду. Скажу откровенно — хоть мужу и не полагается чересчур хвалить свою жену, но, будучи человеком объективным, я против истины идти не могу. Да на моем месте, Леонид Семенович, вы бы точно так же, как я, рассуждали!
«Действительно, — думал Леонид Семенович, — с чего это он стал бы ее перехваливать? Значит, и верно красавица».
И это вызвало у Гландырина новый, небывалый до сих пор прилив зависти.
Самого обладателя столь редкостной красоты супруги Леонид Семенович возненавидел настолько, что тут же дал себе слово — любой ценой омрачить счастливую жизнь Перелешина и тем самым отомстить ему за свое собственное невезение и за свое столь затяжное холостяцкое одиночество.
Разговаривая, они прошли в буфет. Пока официантка возилась в раздаточной, Перелешин снова возобновил свой рассказ о жене.
— И все-таки, — торжественно подытожил он, — главное даже не в ее красоте, а в удивительной в наши дни способности сохранять бодрость духа и веселый, неунывающий нрав. Придет с работы, так ляг, отдохни — нет. Любая другая стала бы канючить о своей усталости и еще потребовала бы от мужа, чтобы он сам и еду приготовил, и посуду бы помыл… Но Маргоша не такова: никакого уныния, никакой усталости. И еще, так и быть, раскрою вам один секрет: делает что-нибудь и поет… И как поет! Никакая артистка за ней не угонится! Голос звонкий… Да вы что-то замолчали… Может, валидольчика подкинуть?
— Нет, нет, — остановил Гландырин Перелешина, когда тот уже полез в карман за спасительным тюбиком.
Чтобы доказать, что он не болен и все слушал внимательно, Леонид Семенович спросил:
— Поет… значит? А что именно поет?
— Да больше все классические вещи. Недавно она у себя в клубе романс Рахманинова разучивала… «Не пой, красавица». Очень у нее эта вещица шикарно получается… Задушевно так, сердечно…
Гландырин обрадовался, когда наконец официантка принесла еду и Перелешин стал энергично расправляться с омлетом.
Минут десять они оба безмолвствовали. Потом, прежде чем перейти к рисовой каше с молоком, Перелешин, подмигнув Гландырину, изрек нравоучительным тоном:
— Я ведь для чего вам так подробно о своей жене рассказываю? Для того, чтобы вы и сами не теряли перспективу в своей жизни. Один раз не повезло — повезет во второй. Вот я же обрел свое счастье в браке, и не какое-нибудь однобокое, а многостороннее, широкоформатное, без всяких «но» и прочих негативных оговорок. И не думайте, что счастье мне вот так задарма, без борьбы досталось. У моей Маргоши, если желаете знать, целых пятеро претендентов было. Они и по внешним данным, и по служебной номенклатуре благополучнее меня: у каждого персональный оклад, у двоих свои машины, у троих дачи и фруктовые сады. А к этому еще прибавьте бакенбарды, холеные бороды и наимоднейшие костюмы. Меня даже родители отговаривали: «Ну куда ты, Мотя, с такими выигрышными кавалерами соперничать вздумал? Не смеши людей, уж больно данные у тебя маломощные». А я все-таки отважился. Целых полгода на борьбу потратил. По четыре раза в день письма ей посылал, по телефону звонил без конца, на улицах подстерегал… Она мне потом сама призналась: не будь, мол, ты таким настырным и приставучим, я бы на тебя и внимания не обратила. Так что вам мой совет, Леонид Семенович: уж если найдете объект по душе, то ни перед чем не останавливайтесь. Помните, в таких делах, как женитьба, запрещенных приемов нет. Все средства хороши. Меня мои соперники всякими нехорошими словами обзывали — и льстецом, и даже нахалом, но и я с ними не церемонился. И что я только не наговаривал, чтобы в глазах Маргошеньки их опорочить. Признаюсь честно, на самую настоящую клевету отваживался, — и, как видите, помогло. Не я, а они из игры вышли…
Слушая внимательно перелешинский монолог, Гландырин думал только об одном: будь этот Перелешин чуточку умнее, разве бы он стал так откровенничать? Да он же своими признаниями сам на себя беду накликать может!
Чем больше нахваливал свою супругу Перелешин, тем мрачнее становился Гландырин. И тогда-то он окончательно понял, что зависть его к Перелешину достигла самой критической отметки.
Зависть, как это уже случалось у Гландырина, перешла в жестокую, безразмерную ненависть. Зависть лишила его способности трезво контролировать свои собственные действия.
Отныне Гландырина преследовала лишь одна навязчивая идея: поломать семейную жизнь Перелешина, любой ценой отбить у него жену. Во что бы то ни стало!
С тех пор Леонид Семенович бесконечное множество раз ловил себя на том, что думает только о Маргарите Перелешиной.
— Боже мой! — стонал Гландырин. — Почему же, почему такая несправедливость? Почему этому легкомысленному хвастунишке достается жена, о которой я мечтаю всю свою сознательную жизнь?
Доведенный до полного отчаяния, Гландырин отыскал номер перелешинского телефона.
Он так волновался, так его трясло в нервной лихорадке, что набрать нужные цифры оказалось делом нелегким. Глаза начали слезиться, цифры расплывались, пятерка превращалась то в девятку, то в тройку, и он все время попадал куда-то в учреждения. Только с восьмой попытки набрал наконец нужный номер.
Телефон долго звонил, и Гландырин уже радовался, что разговор не состоится, как вдруг кто-то снял трубку.
— Алло! — крикнул Гландырин, и во рту сразу стало так сухо, будто кто-то прошелся паяльной лампой.
— Вам какой номер нужен? — спросил тихо женский голос, и Гландырин понял, что это она.
С трудом ворочая отяжелевшим языком, Гландырин подбирал обычно отсутствующие в его обиходе слова.
— Простите, извините… Будьте любезны… Это кто говорит?
В трубке спросили:
— А вам кого надо?
Гландырин хотел ответить «вас», но испугался, что ответ может показаться чересчур смелым, и осторожно сказал:
— Мне Перелешина надо…
— Перелешина в это время не бывает, — несколько суховато ответил женский голос.
— А кто это говорит? Соседка?
— У телефона Маргарита Леопольдовна.
Гландырин глубоко вздохнул, закашлялся, потом опять вздохнул, но, будучи неподготовленным к разговору с поющей красавицей, так и не нашел что сказать.
«Все пропало, — подумал он, услышав гудки. — Повесила трубку».
И все-таки Гландырин был доволен. Ведь могло бы обернуться куда хуже.
«А голос у нее и в самом деле не лишен приятности, — сидя за чаем, вспоминал Гландырин. — Сытый голос, жирненький. Мне такие голоса всегда нравились».
И в то же время Гландырину стало ясно, что в осуществлении его планов опасно прибегать к подобным экспромтам. Тут следует все заранее основательно обдумать.
Он решил было начать с письма, но сразу же передумал. «Письмо может перехватить муж. Лучше все-таки пока ограничиться телефоном. Заинтриговать ее надо… Вызвать интерес… Скажу, что много раз видел ее на улице и влюбился».
«О любви тоже на первых порах лучше промолчать, — решил Гландырин. — Больно легкомысленно получается. Ведь ей не двадцать лет, чтобы на такую пустяковую приманку клюнуть».
Через два дня Гландырин, держа перед собой заранее приготовленный текст, позвонил снова.
На этот раз было предусмотрено несколько вариантов. Учитывалось даже, что к телефону подойдет кто-нибудь из соседей или сам Перелешин и скажет, что Маргариты Леопольдовны сейчас дома нет и что, дескать, ей передать.
Трубку взяла сама Маргоша, и вот как выглядел этот разговор, если его изложить со стенографической точностью.
— Кого надо?
— Вас.
— Кому же это я понадобилась? Кто говорит?
— Я говорю. Фамилия моя вам пока ничего не скажет, имя — тоже.
— Догадалась. Вы уже один раз звонили, вздыхали и кашляли целых пять минут, и я сочла необходимым, во избежание заражения гриппом, прекратить разговор.
— Я очень волновался…
— Кто же все-таки вы?
— Я открою вам свое имя… Но прежде чем это сделать, нам надо увидеться. Скажите, где, когда? Я согласен на любое место.
— Определенно меня кто-то разыгрывает… Подождите, подождите… А это случайно не Лизы Ведениной брат? Костей, кажется, вас звать?
— Какой Костя?
— Да перестаньте трепаться! Солидный человек, староста духового оркестра, а ведете себя как мальчишка из пионерского ансамбля.
— Но я совсем не тот, за кого вы меня принимаете. Я человек в летах, и, пожалуйста, не сердитесь и не вешайте трубку. Я вам все, все расскажу, и вы поймете, что ошиблись… Сразу же поймете, как только меня увидите.
— Значит, я вас никогда не видала?
— Никогда.
— Странная петрушка получается — вы меня не знаете, я вас не знаю — и вдруг встретиться… И все так таинственно… старомодно… Где же вы хотите встретиться?
— Да где угодно… Хотите — у меня, я вам адрес дам.
— Нет уж… простите, к незнакомым мужчинам на квартиры пусть кто-нибудь другой ходит.
— Тогда в кафе… «Соната», на углу Подъезжинской…
— Знаю я это кафе. Придешь туда, а там мероприятие какое-нибудь, вот и топай, как дура…
— А если в метро на Невском, у разменной кассы номер пять? Я буду в серой шляпе, отделанной коричневым гранитолем.
— А я без шляпы, в пестроклетчатом макси и в желтых шнурковых крагах… Ровно в восемь… Если не понравлюсь, можете не подходить. Пока!
Леонид Семенович, довольный результатом разговора, снял с вешалки светло-коричневые брюки и, вооружившись платяной щеткой, пошел на лестницу выбивать из них пыль.
«Все хорошо, — торжествовал Гландырин. — Все для начала получилось очень удачно и, как теперь принято говорить, не без романтики! Только бы не сболтнула раньше времени своему супругу».
Но тут же Гландырин себя успокоил:
«Допустим, и сболтнет. Ну и что? Все равно на этом этапе никаких опасных для меня ситуаций возникнуть не может. Факт!»
За полчаса до назначенного свидания Гландырин прогуливался около станции метро. Пробившись через толпившихся торговцев цветами, он уже было отобрал даже букетик гвоздик, но, когда дело дошло до цены, передумал.
«Время еще есть. Дойду до цветочного магазина. Там такой же букет в три раза дешевле».
Держа перед собою, как свечку, обтянутый целлофаном тощий букетик гвоздик, он еще издали у кассы номер пять увидел расхаживающую вдоль турникета рослую женщину с пышными волосами в зашнурованных высоких сапогах.
Она небрежно поглядывала то в одну, то в другую сторону и нервно теребила большую плетеную сумку. Да! Это была она! Может быть, не совсем такая, какой ее рисовал влюбленный супруг. Но безусловно она!
Приближаясь к кассе номер пять, Гландырин на всякий случай оглянулся — нет ли здесь поблизости Перелешина. Нет, она была одна.
Гландырин ускорил шаг и, очутившись рядом с Маргаритой Леопольдовной, дрожащим, совершенно чужим голосом сказал, пытаясь выдавить на своем лице подобие улыбки:
— Счастлив вас видеть, Маргарита Леопольдовна. Безмерно счастлив!
— А я все-таки до последнего момента думала, что это кто-то из наших самодеятельных кружковцев меня разыгрывает! Боюсь я этих шутников, — призналась она.
В ответ Гландырин сказал:
— Не такой я человек, Маргарита Леопольдовна, чтобы сильное чувство в насмешку превращать!
— Что же вы, граждане, кассовый автомат загородили? — услышали они голос дежурной. — Люди серебро на пятачки менять хотят, а вы мешаете…
Случилось так, что каждый раз, встречаясь с Маргошей, Гландырин прикидывался, что он ничего не знает о существовании ее супруга, а она почему-то тоже обходила эту немаловажную часть своей биографии. Был, правда, один случай, когда они прогуливались в Екатерининском саду и Маргарита Леопольдовна, махнув рукой, решительно произнесла:
— А не кажется ли вам, мой уважаемый кавалер, что пора спросить у меня о некоторых подробностях моей личной жизни…
— Нет, нет… Не надо.. Умоляю вас, не говорите ничего. Это совсем не в моих интересах…
Увидя, как побледнел от испуга Леонид Семенович, Маргарита Леопольдовна не без удовольствия подумала:
«Ну что ж… пусть наслаждается мыслью, что он у меня первая любовь».
На самом же деле Гландырин больше всего опасался, как бы она не отказалась от дальнейших встреч, считая их бесперспективными и ссылаясь при этом на свое счастливое замужество.
Теперь Гландырин и Маргарита Перелешина встречались почти ежедневно. Свидания происходили в разных местах. Каждую субботу, например, они посещали клуб, где она занималась в хоровом кружке.
Отличавшийся всегда степенностью и считавший, что неторопливость действий и есть самая характерная черта положительного, солидного человека, Леонид Семенович после каждого свидания и разговора с женой Перелешина становился все более нетерпеливым. Но это была не единственная перемена.
Изменилась даже его одежда: Гландырин сшил себе удлиненный пиджак на семи пуговицах, купил цветную рубашку с высоким воротником и повязал широкий апельсинового цвета галстук.
Да, это уже был не тот Гландырин, который всегда именовал себя рационалистом, скрывая за этим ходовым теперь определением расчетливость, эгоизм и трусость.
Зависть превратила его в свою противоположность: он стал опрометчив в своих решениях, потерял способность обдумывать каждый свой шаг и от бесконечных, вечно истязающих его сомнений уже далеко не молодой человек превратился вдруг в этакого легкомысленного гражданина, чьи эмоции опережают разум.
Гландырин стал просто неузнаваем. Одна навязчивая идея заполнила все его существо — отомстить Перелешину.
— Она должна стать моей женой! Обязательно, и в самые сжатые сроки! — восклицал Леонид Семенович каждый раз, когда отправлялся на свидание с Маргошей. И это ничем не походило на настоящую любовь.
Воспылай Гландырин самой пылкой любовью, он бы в его возрасте действовал более осмотрительно. Тут же зависть окончательно доконала его. Неглупый, осторожный человек, он уже не ходил, а бегал, не шагал, а подпрыгивал, не подходил, а подскакивал. Глаза его отражали мучительную обеспокоенность, логика действий то и дело изменяла ему: он глупо улыбался, часто отвечал невпопад и далеко не всегда понимал, о чем идет речь. Самые банальные и давно понятные явления представлялись в его воображении в перекошенном до неузнаваемости виде.
И вот пришла наконец пора открыть свои истинные намерения мужу поющей красавицы.
Это произошло после того, как Маргарита Леопольдовна, возвращаясь однажды из клуба, толкнула Гландырина локтем и, указав на идущего по другой стороне мужчину, сквозь смех сказала:
— Бьюсь об заклад, что он нас видел, но отвернулся, подлец, и юркнул в дверь гастронома!
— Вы о ком, не понимаю? — спросил Гландырин, хотя уже давно заметил поглядывавшего на них Перелешина.
— Мой муженек, говорю, глазел на нас.
— Вы уверены, что именно на нас?
Гландырин обращался к Маргарите Леопольдовне на «вы», хотя она его называла на «ты».
— Не сомневаюсь.
— Значит, вы замужем? — изобразив бесконечную боль, притворно плаксивым голосом спросил Гландырин.
— Только, пожалуйста, без этих слезливых соплей, — строго предупредила поющая красавица. — Ненавижу рыдающих мужиков. А что касается моего мужа, так он нашему счастью не помеха.
Теперь уж хочешь не хочешь, а надо было рассказать Перелешину о своих истинных намерениях.
Они встретились на другой день в гардеробной и вместе поднялись к себе на третий этаж. В лифте кроме них никого не было.
— Вчера я вас видел вдвоем. Откуда и куда это вы топали? — безразлично спросил Перелешин.
— Из кафе, в цирк Шапито…
— А-а… — протянул в нос «счастливчик». — Смотрели Игоря Кио? Понравилось?
«Чего это он так долго подъезжает к главной теме? — подумал Гландырин. — Валял бы сразу, начистоту — и делу конец».
Но лифт подошел к третьему этажу, они вышли в коридор. Гландырин весь напрягся, он ожидал резких слов, угроз, но Перелешин поспешно схватил его руку, пожал несколько раз и, сказав «желаю счастья», быстро зашагал к себе в отдел.
«Не иначе, как спятил на нервной почве, — оставшись один в коридоре, рассудил Гландырин. — А Маргоше я о нашем с ним разговоре ничего не скажу… Пусть скорее развод оформляет».
Отныне, опасаясь контрдействий Перелешина, Гландырин действовал такими темпами, что благодаря его нетерпеливому подталкиванию Маргоша оформила развод за каких-нибудь два дня.
Подобную быстроту Гландырин приписывал четко намеченному им графику. Он еще не подозревал, что дело совсем не в его графике.
Следом за оформлением развода надо было сократить до минимума положенный инструкцией срок оформления брака.
Тут Гландырин проявил такую лихость и изворотливость, что взятый им темп ни одному нормальному человеку был просто не по силам.
Похудевший, с блуждающими глазами, он бегал по загсовским кабинетам, что-то выкрикивал о своей разбитой жизни, умолял, грозил разоблачением в печати. И когда кто-нибудь, пытаясь сослаться на существующий порядок, просил немного обождать, он садился в кресло, вытирал кулаком слезы и кидал под язык сразу две таблетки валидола. А если и это не помогало, то, направляясь к выходу, угрожающе кричал: «Звоните в неотложку!» — и падал у порога без чувств.
А дальше снова беготня, хлопоты об отпуске за свои счет, и наконец, так и не приходя в сознание, он оказался женатым, а Маргарита Леопольдовна Перелешина (девичья фамилия — Разумовская) стала по паспорту Гландыриной.
Медовый месяц Маргариты Леопольдовны и Леонида Семеновича длился ровно десять дней — такой отпуск без оплаты содержания они получили каждый у себя в учреждении.
Добродетели Маргоши, как вскоре после женитьбы убедился Гландырин, оказались не такими уж необыкновенными, как расписывал их в свое время Перелешин. Больше того, некоторых добродетелей и вовсе не было.
Так, например, ее кулинарные способности ограничились только умением приготовлять крем из манной каши. Ни супов, ни вторых блюд она варить не умела и вообще предпочитала покупать дорогостоящие кушанья в домовой кухне и доводить их дома до полной непригодности.
Пышная прическа, приводившая в свое время Гландырина в восторг, оказалась париком, которым она маскировала жиденькие, давно потерявшие от частой окраски свой первичный цвет волосы.
Когда рассудок стал постепенно возвращаться к Гландырину, а окончательно испепелявший его приступ зависти начал постепенно утихать, он не мог не заметить, что отбитая у Перелешина жена никакая не красавица, а просто вульгарная женщина, правда, с хорошей фигурой и не без приятных черт лица.
Вся ее современность (а она при каждом удачном случае старалась эту современность подчеркнуть) на самом деле заключалась в пристрастии к брючным костюмам, медным цепочкам и кольцам с крупными яркими камнями. Разговаривая, она не вынимала изо рта сигарету и, встречаясь даже с малознакомыми людьми, по-мужски толкала их в бок и больно хлопала по плечу.
Гландырин сам удивлялся, как мог он всего этого не заметить раньше. Но вот не заметил же!
Выяснилось также, что Перелешин перестарался и явно преувеличил ее вокальные достижения.
Маргарита Леопольдовна действительно пела в самодеятельном хоре, иногда ей даже поручали сольные партии, но, послушав однажды, как она исполнила свой «коронный» номер — романс «Не пой, красавица…», Гландырин убедился, что публика далеко не в восторге от ее пения и что в хоре есть солистки, имеющие гораздо больший успех, чем она.
Единственное, что оставалось некоторое время неизменным, — это приятное чувство, которое Гландырин испытывал, отомстив Перелешину.
Кончилось перелешинское счастье! Нет у него отныне «поющей красавицы» — жены. Теперь она его жена! Гландырина!
Не желая выслушивать упреки Перелешина, Гландырин всячески старался избегать с ним встреч.
«А вдруг он плакать начнет или угрожать, — размышлял Гландырин. — А может и просто ударить. Да и общественность на его стороне будет. А на мне и отыграются, — аморалку пришьют, нравственные устои, скажут, расшатал, семейную жизнь своего сослуживца разрушил».
Боязнь ответственности и могущего возникнуть на этой почве скандала настолько омрачила Гландырина, что он стал даже подумывать о перемене места работы. А тут еще все бо́льшие и бо́льшие неприятности доставляла ему супруга. Она быстро поменяла его и свою комнату на отдельную квартиру в отдаленном от центра, но близком к ее учреждению районе.
Теперь Леониду Семеновичу, чтобы добраться на работу, приходилось вставать чуть ли не в шесть часов утра…
С Перелешиным он редко, но все-таки встречался в длинном учрежденческом коридоре. Чтобы избежать опасных разговоров, он ограничивался поклоном или выкрикивал «привет».
Бывший муж его жены тоже выкрикивал «привет, привет» и, не останавливаясь, бодро пробегал мимо Гландырина. То ли он делал вид, что ничего не произошло, то ли в действительности устоял перед ударом судьбы, но Гландырин, глядя на его улыбающееся лицо и легкую походку, начинал ощущать, как снова на него накатывает мощная штормовая волна зависти.
Все начинало повторяться, с той лишь разницей, что раньше он завидовал Перелешину потому, что тот женат, а теперь потому, что он избавился от своей жены.
И все-таки разговор, который так страшил Гландырина, в конце концов состоялся.
В тот самый день, когда после доброго десятка скандалов и истерик, которые закатывала ему «поющая красавица», Гландырин, подыскав другую работу, оформлял перевод, его остановил Перелешин и тихо сказал:
— Уходите от нас, Леонид Семенович? Жаль, жаль… Десять лет проработали, а тут вдруг, ни с того ни с сего… И стаж прерывается, и вообще непонятно, как это вы, человек рационального образа жизни, на такой легкомысленный шаг решились?
Гландырин хотел было сослаться на новое местожительство, но вдруг, потеряв самообладание, почувствовал такую горькую досаду, что добрых три минуты не мог вообще произнести ни слова, чем, видно, напугал «счастливчика».
— Садитесь… Вот стул…
К этому времени Гландырин обрел дар речи.
— Ничего… прошло, — сказал Леонид Семенович. — Не скрою, удивлен вашим сочувствием, — добавил он, иронически скривив губы. — Сказать по правде, это вы во всем виноваты. Радоваться должны, что от такой женщины избавились… А я вот по своей неосторожности, опрометчивости своей эту тяжелую ношу на свои плечи возложил. И как только вы с ней столько лет жили?
— Какая уж тут была жизнь! — морщась, ответил Перелешин. — Мучение одно. Первые полгода еще кое-как терпел, а потом развода потребовал… И площадь ей для обмена выделил. Только она ни в какую. Так и быть, заявила, будем жить на разных половинах, а комнату я поменяю только тогда, когда устрою свою жизнь. Тогда и согласие на развод получишь… Вот я и мучился.
Гландырин почувствовал, что ноги его подкашиваются, и хлопнулся всей своей тяжестью на подставленный Перелешиным стул.
— Так зачем же вы всем свою семейную жизнь в розовом цвете представляли?
— Ну, не всем, положим, а только вам одному, — признался Перелешин.
— Мне одному?
— Точно так, — кивнул головой Перелешин и уже извиняющимся тоном добавил: — Нехорошо это с моей стороны, сам понимаю, но вы и меня понять должны. Я ведь тоже свою личную жизнь переналадить стремился. А тут вы подвернулись. Уж не помню, кто-то из нашего отдела меня и надоумил. Ты, говорит, сам свое счастье ковать должен. Иначе твоя супруга никогда от тебя не уйдет… Такой, как она, самотеком нынче замуж не выйти. Вот ты и посватай ее… А в качестве подходящего жениха мне все сослуживцы вашу кандидатуру предложили. Он, говорят, Гландырин, — человек неустроенный, успехом у женщин не избалован, но зато дюже завистливый… Он от зависти даже жениться может…
— Ну, знаете, — развел руками Гландырин, — подобной подлости я от вас никак не ожидал. Это же нечестно, это же преднамеренный обман… Я все ваши слова за чистую монету принимал!
— А завидовать людям и разбивать их жизнь, по-вашему, честно? — уже сердито ответил Перелешин. — И действовать в обход, чтобы исподтишка перетянуть у счастливца его супругу, — это по-товарищески?
Гландырин встал со стула, провел рукавом пиджака по вспотевшему лбу.
— Что же тут нечестного? — удивленно спросил он. — Жен и при капитализме отбивали, и теперь отбивают… Меня стыдить не за что… А вот вас за очковтирательство и обман по линии профсоюза привлечь можно. Будьте уверены! Я этого дела так не оставлю. Я вам блаженствовать не позволю, молодой человек!
Гландырин сделал два шага, но, видимо, вспомнив, что еще не все сказал, вернулся и, жарко дыша в лицо «счастливчика», угрожающе произнес:
— Ты у меня, негодяй, еще хватишь горя! Слышишь?
— Слышу, — пробормотал Перелешин и попятился к двери.
ОДАРЕНЫШ
В субботу Анну Николаевну Кудлахову вызвали в школу, где учится ее десятилетний сын Лешка.
Еще каких-нибудь три месяца назад по всем школьным делам ходил третий, незарегистрированный супруг Кудлаховой — Семен Дмитриевич Брючкарев. С первого дня появления Брючкарева мать приказала называть его «папулей», видимо в отличие от первого мужа, прозванного «папаха». Что касается мужа номер два, то это был человек на редкость высокомерный. Во избежание фамильярности он требовал, чтобы даже в семейной обстановке жена и ее малолетний сынишка обращались к нему строго официально по имени-отчеству: Электрон Афанасьевич.
Из всех своих «врио-отцов» Лешка симпатизировал только Брючкареву. Этому не помешало даже строжайшее материнское предупреждение:
— Ты смотри, к Брючкареву особенно не приставай и на мозги ему не капай. К детям он не привыкший — такого и спугнуть можно.
— Значит, он мне не отец? — пытался уточнить Лешка, на что получил еще менее понятное объяснение:
— Вот если удастся через загс его провернуть, тогда хоть на шею ему вешайся. А пока он только мой муж, да и то беспрописочный.
Лешка относился к Брючкареву с тем покоряющим взрослых людей доверием, которое является основой самой прочной мужской дружбы.
Вечно чем-то недовольная, Лешкина мама часто придиралась к тихому, всегда спокойному Брючкареву и устраивала скандалы, транслируя их на всю лестничную клетку. Осыпая своего неофициального мужа всякими нехорошими словами, она обвиняла его в том, что он вдребезги разбил ее жизнь, и даже грозила покончить свою жизнь при посредстве двухконфорной газовой плиты.
Все это Лешка слушал, находясь в прихожей. Его мало волновали материнские слова — он выучил их почти наизусть, когда мама ругала Электрона Афанасьевича Грудищенко. Только тот кричал на нее громче, чем она на него, а вот папуля, как всегда, молчит. Молчит и ждет, когда можно будет уйти из комнаты.
Ждать приходится довольно долго. Наконец, обессилев от резкого голосового напряжения и израсходовав весь свой запас ругательных слов, громко икая и всхлипывая, Анна Николаевна кидается на тахту и мгновенно засыпает. Вот тогда-то Брючкарев берет в руки шляпу и зонтик и, осторожно закрыв двери, вместе с Лешкой уходит на улицу.
Лешка так любил эти прогулки, что, хотя был всегда на стороне Брючкарева и горячо ему сочувствовал, однако, зная, что после каждого материнского скандала Брючкарев обязательно уйдет с ним освежиться на улицу, тайно мечтал, чтобы эти скандалы случались как можно чаще.
Молчаливый и замкнутый в присутствии Анны Николаевны, Брючкарев здесь, на улице, становился неузнаваемым. Он без конца рассказывал Лешке всякие интересные истории из своей жизни. Оказывается, долгие годы Семен Дмитриевич работал в цирке по хозяйственной части и по причине текучести кадров частенько выполнял самые разнообразные обязанности. Так, например, целых две недели он заменял заболевшего ассистента дрессировщицы Дуровой, надевал кожаный передник и кормил тюленей и моржей. Трижды в день по субботам и воскресеньям его сжигал на костре факир-иллюзионист Али-Вад, а каждую пятницу, когда постоянный помощник факира уезжал в Карташевку навещать заболевшую бабушку, — Брючкарева не только сжигали, но и перепиливали на четыре части, после чего он надевал рыжий парик и играл на кастрюлях «Венгерскую рапсодию».
Кроме интересных рассказов Лешка ценил прогулки с Брючкаревым еще и потому, что папуля, заходя в кафе «Льдинка», не в пример матери, не ограничивал Лешку единственным шариком сливочного мороженого, а щедро заказывал двойную порцию черного кофе с пломбиром да еще сверх программы сбитые сливки с шоколадным печеньем «Мечта».
Вернувшись домой, они заставали Анну Николаевну по-прежнему спящей. Но теперь уж она лежала не на тахте, а в своей кровати. По количеству невымытой посуды, отложенной на утреннюю уборку, можно было легко установить, что, прежде чем лечь в постель, Анна Николаевна основательно подзаправилась. Делала она это и в редкие нескандальные дни, жалуясь, что если как следует не поест, то всю ночь мучается от бессонницы и смотрит во сне сплошные кошмары.
Чтобы как-нибудь ненароком не разбудить жену, Брючкарев, не зажигая света, укладывал Лешку на тахту, а сам стелил себе на стульях, подкладывая вместо подушки единственную вещь, которой он дорожил, — толстенный альбом в зеленом плюшевом переплете, где хранились фотоснимки уже далеких и милых сердцу цирковых лет.
И вот как-то в одну из очень черных суббот Брючкарев уложил в чемодан-портфель две нейлоновые рубашки, серую комбинированную куртку, носовые платки и свой альбом, сунул туда же электробритву и покинул владения Анны Николаевны Кудлаховой, чтобы никогда здесь больше не появляться.
Самой Анны Николаевны дома в это время не было — она отгуливала переработанные часы и ушла очень рано в нарсуд слушать какое-то «убийственное дело».
Лешку Семен Дмитриевич будить не стал, но тот, услышав, как скрипнула дверь платяного шкафа, открыл на секунду глаза и, увидя, что Брючкарев укладывает белье, решил, что он собирается в баню, повернулся на другой бок и тотчас снова уснул.
Только поздно вечером Анна Николаевна обнаружила на столе записку. В ней Брючкарев писал, что больше «так жить не может», и просил его не разыскивать. Рядом с запиской лежали десять рублей, на которые Семен Дмитриевич поручал Анне Николаевне купить Лешке новую буденовку, портупею и пломбирный торт.
— Это от Брючкарева? — спросил Лешка, но мать, отложив записку, сказала:
— Даже адреса своего не пишет. Боится, что я его разыскивать буду. Нашел тоже дурочку. Будто я теперешние законы не знаю. Будь он зарегистрированный — я бы его сегодня же вернула. А раз я его по линии загса охватить не смогла, значит, надо действовать по-другому. Но ничего, — успокоила она Лешку, который старательно размазывал ползущие по щекам слезы, — вернется твой Брючкарев! Будь спок! По закону нельзя, так мы его на другой крючок подцепим!
Лешка недоверчиво махнул рукой:
— Ты и про первого папу говорила, что вернешь, и про второго. А они так и не воротились.
Через десять дней Анна Николаевна сообщила сыну, что для возвращения Брючкарева понадобится его помощь.
— Письмо, значит, писать придется? — догадался Лешка и тут же как-то совсем не по-детски решительно произнес: — Не буду на Брючкарева клевету писать!
— Да разве я плохого хочу? — разглаживая Лешкину челку, успокоила Анна Николаевна. — Мы, сыночек, если хочешь знать, весь огонь беспощадной критики не на Брючкарева, а на эту аморальную Люську Шувалову направим. Я уж точно знаю. К ней он ушел. Она его своей умственностью приманила. А Брючкарев — мужик современный, бесхарактерный. Ему, видишь ли, интеллигентная мадам нужна, чтобы с кругозором. А я человек простой — мне для моей работы и шести классов хватает. Была бы сила в руках и меткость глаза А по этой части за мной даже старые рубщики не угонятся. Мне на прошлой неделе наш замдиректора две бутылки портвейна преподнес. Вы, говорит, Анюта, надежнее всего мужского штата. Вы любую мостолыгу за первосортный огузок толкнуть можете, а из одной полутонной туши, при вашей умелой разрубке, почти целая тонна сплошной грудинки выходит!
Заметив по глазам сына, что его никак не интересуют ее производственные дела, Анна Николаевна поспешно возвратилась к основной теме.
— А что касается Люськи, то я все уже заранее разведала. И где она работает, и какой ее адрес.
Анна Николаевна достала из сумки небольшой листок криво исписанной бумаги.
— Тут, сыночек, вся котлетная часть изложена: самое главное. Ты нашу кассиршу Лину Владимировну не раз видел. Так эту болванку мы с ней вдвоем смастерили. Теперь за тобой дело. Факты возьмешь отсюда, а напиши по-своему, пусть не сомневаются, что ребенок писал. Слезу только пустить не забудь.
— Мне объяснять не надо, — совсем по-взрослому ответил Лешка, то и дело поглядывая на торчащий из кармана материнского передника кулек с приготовленным для него «Стартом».
Поймав Лешкин взгляд, Анна Николаевна протянула ему конфеты.
— На! Держи пока пять штук — вроде задатка. А когда письмо сочинишь, целых двести граммов получишь. Согласно договоренности.
Отправив в рот сразу две «стартины», Лешка, помолчав добрых три минуты, вдруг решительно заявил:
— Сегодня ничего не выйдет Занят. Завтра — другое дело.
— Да ты что, измываться над матерью вздумал? Завтра утром оно уже уйти должно! Тут каждый час дорог!
— Все равно — не могу.
— Это какие же такие у тебя вдруг важные дела появились?
— А мы сегодня всем двором к дедушке Торчицыну собрались. Он обещал нам свое водолазное обмундирование показать.
— Так ты же вчера мне честное пионерское дал! — возмутилась мать. — Сказал, что сегодня все сделаешь. Склероз у тебя, что ли?
— Нет у меня никаких склерозов, — обиделся Лешка, — склероз, он у взрослых, а ребенковых склерозов не бывает. Нам учительница объясняла.
— Значит, ты про свое честное пионерское забыть не мог?
Что было, то было. Мать права. Лешка и не думает отрицать. Честное пионерское нарушить нельзя. Хочешь не хочешь, а придется корпеть над этим письмом. Уж такая у Лешки Кудлахова горькая участь — сочинять эти самые письма. «То ли дело Ваське Рыжему и Сеньке Круглому. — с завистью думает Лешка о своих дворовых сверстниках. — Ну и как им не завидовать, если дедушка Торчицын сегодня наверняка про дельфина расскажет. Он каждый раз про него рассказывает… Очень уж смешной дельфин. Совсем как человек, даже докторскую колбасу ел, а когда кто-нибудь тонул, он свою спину подставлял и на берег выносил…»
Лешка ясно себе представил, как раскрыв рот слушают его приятели дедушкины интересные рассказы, а перед тем, как им разойтись, старик угостит всех ребят крепким чаем и горячими пирожками с клюквенным вареньем.
И до чего вкусные эти пирожки!.. Поджаристые… Большие…
От сладкого воспоминания о торчицынских пирожках и от досады, что он их на этот раз даже не попробует, слезы подступили к горлу.
— Эх, ты, — пристыдила Лешку Анна Николаевна. — А еще одаренный ребенок называется Плакса ты несознательная — вот кто!
— Не хочу быть одаренным! — громко захныкал Лешка и для пущей убедительности застучал ногами.
— Перестань стучать, — предупреждает мать. — Вот как возьму пластикатовую пылевышибалку да стегану, будешь знать!
Анна Николаевна поглядывает на часы и торопливо напяливает шляпу.
— Я тебе, между прочим, добавлю еще трешку к брючкаревским деньгам, — сообщает она у самых дверей, — и кроме вязаной буденовки куплю конструктор. Из него самому и транзистор смастерить — раз плюнуть.
— А не обманешь?
Анну Николаевну даже передернуло! Да если бы даже и обманула — так ведь не посторонний человек обманул, а мать. Это все школа да радио людей портят. Прямо святыми какими-то всех хотят сделать. И покупатели ведь такие же стали. Чуть что — маленько ошибешься, лишнюю косточку для округления веса подбросишь или сорт перепутаешь — так на весь магазин хай. А домой придешь — и тут от щенка этакого недоверие.
Эх! С каким бы удовольствием Анна Николаевна поучила бы своего одареныша! Не по-научному, не по-школьному, а по-своему, по-простому. Тогда бы он сразу понял, как свою единственную мать лишать доверия. Только в том и закавыка, что тронуть его нельзя. Дело прошлое, отстегала она его как-то, а он и говорит: «Я, говорит, в райсовет на тебя пожалуюсь, чтобы прав родительских тебя лишили». Еле прощения выпросила. Пришлось водяной пистолет покупать. Нет уж, битьем только хуже сделаешь. Нужный он человек, хоть и маленький. Благодаря его письмам Нинку-дворничиху целый год по товарищеским судам мурыжили, и фактов хоть не было, а выговор все-таки для острастки закатили. На всю жизнь помнить будет, как мужьями меня попрекать. Сама бы я пожаловалась, так никто бы на мою обиду и внимания не обратил, а тут как-никак ребенок написал. За маму свою заступился.
— Так про транзистор ты правду или обманешь? — повторил свой вопрос Лешка.
— Да зачем же обманывать? — успокоила его Анна Николаевна. — Все от твоего поведения будет зависеть. Я человек торговый: ты — мне, я — тебе. Главное, постарайся письмо попрочувственнее сочинить. Помнишь, как здорово про первого папу получилось? Как ему в завкоме дали прочесть твое письмецо, так он, голубчик, от испуга в тот же день тридцать рубликов к судебным алиментам прибавил!
Анна Николаевна ласково потрепала Лешкин подбородок и осторожно, чтобы не стереть дорогую помаду, едва прикоснулась губами к его румяной щеке.
— Старайся, Лешенька. Вся надежда на тебя. Кому и защитить меня, как не тебе. Вон у Калистратовой из восемнадцатой квартиры сын Яшка тоже, говорят, одареныш, а что толку? Барабанит по двадцать часов на рояле, а кроме как собачий вальс ничего по-настоящему выдать не может; или Катька Панфилова, Разумовича внучка, — так та и совсем пустяковым делом занялась. Из сучков да веток фигурки всякие стругает. А пользы с этого занятия и вовсе никакой. Один мусор. Недаром все мне завидуют. Такого, говорят, второго одареныша, как твой, во всем Советском Союзе не сыскать. Смотри! Не возгордись только чересчур!
— Мне бы только, — мечтательно шепчет Анна Николаевна, — этой Люське по нервам как следует тарарахнуть! Чтобы позора побольше хватила! Тогда она и сама Брючкарева от себя погонит. А ему, известное дело, деваться некуда. На коленках ко мне приползет, прощения просить будет… Вот тут-то я и покажу свой характер! Хлебнет он у меня, сукин сын, стопроцентного горя! Узнает, что почем!
Анна Николаевна крепко прижала к себе Лешку и визгливо засмеялась. Смех у нее чересчур громкий, вперемежку с икотой.
От этого смеха Лешке становится страшновато.
«Бедный Брючкарев! — думает Лешка. — Оставался бы лучше у этой Люськи. А по субботам мы с ним и в Чернышевом садике встретиться можем…»
— Ну, так я пойду, — объявила Анна Николаевна. — А тебя, сынок, запру на ключ. Дома буду через два часа. Смотри от дела не отрывайся. К моему приходу чтобы письмо было готово. Набело. И конверт покрупнее надпиши. Завтра по пути на работу я его сама в ящик опущу.
Едва щелкнул замок, Лешка уже стоял у окна. Васька Рыжий и Сенька Круглый вяло гоняли во дворе мяч…
— Мазила! — крикнул Лешка, видя, как Сенька с одного метра не сумел забить мяч в ворота.
— Иди вратарем! — пригласили ребята.
— Не могу, опять писать надо! — с нескрываемой печалью пожаловался Лешка и, чтобы не терзать себя завистью, быстро захлопнул форточку и уселся за стол.
— Должна признаться, уважаемая Анна Николаевна, — начала свою речь классная руководительница Майя Петровна, — меня очень тревожит поведение вашего сына.
— Себя во всем вините, — еще не зная, о чем пойдет разговор, дерзко ответила Анна Николаевна. — Дома он тихий, как стопроцентный ангелочек… И никакого плохого влияния: пьющих и курящих у нас нет. А всяких гадостей они в школе промеж себя набираются.
Майя Петровна грустно улыбнулась, сделав вид, что ничего не расслышала.
— Вы мое мнение о вашем Леше знаете. Мальчик он способный. По русскому языку и природоведению многих третьеклассников перегнал. Очень все быстро усваивает и даже сказки сам сочиняет. Вот только с арифметикой отстает… Уроки небрежно готовит… Времени, говорит, не хватает на домашние задания. Письма какие-то ему писать приходится. Иногда, говорит, по нескольку штук в день…
— Врет он все! — прервала Анна Николаевна. — Какие такие письма?
Учительница развела руками.
— Я этот вопрос вам собиралась задать. Но дело не только в письмах. Очень уж не детские слова употребляет ваш Леша. Вчера, например, поднял руку и спрашивает, какого рода «подонок» — мужского или женского?.. Я, говорит, с мамой заспорил — она нашу дворничиху Нину подонком зовет, а Нина женского рода.
— Ну и что? — перешла в наступление Анна Николаевна. — А хотя бы и был такой разговор! Подонок — слово не матерное, вполне деликатное. По телевизору да по радио его по десять раз в день передают. А что касается нашей дворничихи Нинки — так она, если хотите знать, самый натуральный подонок и есть, несмотря на свой женский род!
— Да не о дворничихе речь, — пытается объяснить Майя Петровна. — К сожалению, это не единственный факт. Вчера вот во время перемены ваш Леша собрал почти весь класс и рассказывал про какого-то дядю Петю-водопроводчика.
— Есть у нас такой паразит, — снова перебила Анна Николаевна. — Подонок вроде той Нинки — хотя и мужского рода!
— Зачем же вы позволяете общаться этому человеку с вашим сыном? — на этот раз сухо и строго спросила Майя Петровна. — Ведь Леша не только рассказывает своим приятелям о любовных похождениях этого дурного человека, но даже поет его песни… Кстати, он утверждает, что эти песни вы, Анна Николаевна, сами каждый вечер поете под гитару.
— Ну и что? — снова огрызнулась Лешкина мама. — Не вам судить, какие песни мне петь, а какие не петь. Допустим, пела, а теперь не пою.
— Дело, понятно, ваше, — заметно покраснев, сказала Майя Петровна. — Вы только сына от этого репертуара оградите. И вообще, вовлекать Лешу в ваши взрослые дела не надо. Непедагогично это. И вредно.
Возможно, беседа продолжалась бы еще некоторое время, но классную руководительницу вызвали к директору.
— Тоже мне профессор! — возмущалась Анна Николаевна, возвращаясь из школы домой. — Самой еще и двадцати пяти нет, а она уже с нотациями лезет. Что вредно и что не вредно, рассуждает. Вот и Люська Шувалова такая же, только что постарше, а порода та же самая. Бабе сорок лет, а у порядочной безмужней женщины последнего сожителя переманивает. Много их таких развелось. Умственные разговоры ведут, музыку за деньги ходят слушать. Воображают из себя… Культура. Я тебе покажу культуру! Ты у меня еще попрыгаешь!.. Узнаешь, как у моего одареныша единственного отца умыкать!..
Домой Анна Николаевна возвращалась в хорошем настроении. Причин тому было несколько. Хотя она никому об этом не говорила, но очень уж ее беспокоил вызов в школу. Однако тревога оказалась зазряшной. Выручило ее умение во всех подобных случаях брать горлом. И вот результат: схватка с Лешкиным педагогом закончилась без всяких плохих последствий. Учительнице так и не удалось получить подтверждение дурного влияния матери на воспитание ребенка. Наоборот — вышло, что они, школьные работники во всем сами и виноваты, суются куда не надо.
Анна Николаевна прибавила шагу уж очень ей не терпелось увидеть написанное в ее отсутствие письмо, результатом которого (она в этом ничуть не сомневалась) будет возвращение Брючкарева.
В квартире было подозрительно тихо. Анна Николаевна сбросила пальто и наскоро размотала шарф. Прислушалась. Ни звука. Уж не выбрался ли он из окна во двор? При его сноровке со второго этажа по трубе спуститься не так уж трудно. Но на этот раз тревога оказалась неоправданной.
Лешка крепко спал, положив голову на стол. Тут же белели разбросанные листы бумаги. Окно было действительно открыто. Очевидно, успел, чертенок, и во дворе побывать, а потом тем же маршрутом вернулся в комнату. По дипломатическим соображениям она решила притвориться, что ничего не заметила, и отправилась на кухню подогревать ужин.
Услышав веселый кастрюльный перезвон, Лешка проснулся, протер кулаком глаза и быстро привел в порядок стол.
— А про что тебе в школе говорили? — безуспешно стараясь скрыть свое волнение, спросил Лешка.
Анна Николаевна махнула рукой.
— Да так… пустяки. После об этом поговорим… Ты лучше скажи, письмо-то написал?
— Угу, — буркнул Лешка.
— Тогда читай, — приказала мать. — Не торопись только. И не очень громко. Стены, сам знаешь, какие.
Анна Николаевна закрыла окно на задвижку, задернула толстые портьеры и удобно уселась в кресле.
— А кому письмо посылаем, читать?
— Обязательно. Мог ведь и напутать.
— Мне путать неинтересно, — важно покашливая, ответил Лешка и, чтобы отвязаться, прочел без всякого выражения, скороговоркой: — «Заводу электрических приборов бытового назначения, секретарю партийного комитета, а также главной администрации и председателю завкома. Лично. В собственные руки».
— Все точно. Молодец, — похвалила Анна Николаевна. — Только ты не забыл, сынок, что слова «секретарю партийного комитета» надо писать большими буквами?
Лешка сердито гмыкнул и молча ткнул пальцем в бумагу. Убедившись, что все написано, как у нее в шпаргалке, Анна Николаевна вытащила из сумки кулек с конфетами.
— Ешь, Лешенька. Это тебе окончательный расчет. Задаток ты днем слопал.
Лешка небрежно засунул кулек в широкий карман штанов, придвинул переносную лампу и, уже не торопясь, продолжал чтение.
— «Здравствуйте, дорогие дяди и тети! Пишет это свое письмо неизвестный вам некий Алексей Кудлахов, которому в прошлом году пошел десятый год, а в будущем году пойдет уже одиннадцатый со времени его первого дня рождения. Писать я научился еще до того, как поступил в школу, очень люблю читать всякие книжки, а по письму и по чтению имею круглые пятерки и называюсь одаренным ребенком.
Очень прошу вас, дорогие дяди и тети, войдите в мое положение и помогите мне вернуть моего третьего папу. Фамилия его Брючкарев, он хороший, и я его люблю. Мы с ним вместе гуляли по выходным дням, и он помогал мне делать уроки. И на лыжах меня ходить научил тоже. А кроме того, он купил живых рыбок и сам вместе со мной их кормил, а потом играл на гребенке, а рыбки под его музыку очень смешно кувыркались.
Только теперь у нас стало плохо. Мама все время плачет и болеет, у нее часто бывает давление, она ничего не ест и говорит мне, что скоро умрет, а я останусь полукруглой сиротой.
А во всем виновата тетя Люся — ее фамилия Шубалова. Она у вас работает на заводе, а между прочим женщина бесстыжая, отбила моего дорогого третьего папу у моей первой мамы, и сама она хотя и холостая, но ей уже много лет, на целых четыре года больше, чем моей маме.
Но ей это все равно, и она вовсю продолжает нарушать мораль и живет в свое удовольствие.
Я очень прошу вас, скажите этой тете Люсе, по фамилии Шубаловой, чтобы она пожалела мою больную маму и вернула нам Брючкарева. Я пишу вам это письмо потихоньку от мамы, она очень гордая и хочет отравиться газовой плитой, а меня оставить одного без всякой родни.
А когда Брючкарев вернется, мама говорит, что она обязательно передумает лишать себя жизни.
Я прошу вас, дорогие дяди и тети, помогите мне в моем горе, а уж на меня можете в будущем надеяться. Лешка Кудлахов сумеет вас отблагодарить. А его мама тоже в долгу не останется.
И скажите, пожалуйста, Брючкареву, что без него все рыбки умерли, а как их кормить и ухаживать, я не знаю. И с арифметикой у меня снова неважно. Опять я схлопотал двойку. А мама говорит — это все на нервной почве, и виновата тетя Люся, и ее давно пора подвести под небывалый огонь самокритики.
Будьте здоровы, дорогие дяди и тети. Спасибо за внимание. Остаюсь неизвестный вам Лешка, он же Алексей Кудлахов».
— Про то, что Брючкарев — третий папа, вычеркни, и про мои года — тоже. А то еще проверять начнут, — посоветовала Анна Николаевна. — А остальное все прямо — люкс! Молодец, Лешенька! Вот это письмо так письмо! Крепенько получилось, сама не ожидала. А главное, за душу щиплет. Очень жалостливо сочинил. Уверена, что подействует. Вот сам увидишь — вернется Брючкарев, ни чуточки не сомневаюсь. Но уж тогда я его из рук не выпущу, сразу же в загс потащу. Тут ему и хана! Погулял — и хватит! Петлю я для него заготовила крепкую, неразрывную. Здесь уж никакие Люськи от нас его никогда оторвать не смогут. Пусть только попробуют! — грозно выкрикивает под конец Анна Николаевна и порывисто целует Лешку. — Одареныш ты мой, ну что бы я без твоего таланта делала?..
И опять Лешке становится страшно от этих материнских слов.
— Положи в конверт и заклей как следует, — приказывает мать, — а я тушенку из духовки выну!
— Сейчас заклею, — говорит Лешка и, глядя, как мать исчезает в дверях, думает:
«Бедный Брючкарев, оставался бы у этой Люськи, а по субботам дожидался бы меня у школы. Только бы к мамке не возвращался… Нехорошая у меня мамка… Даже дедушка Торчицын говорит, что нехорошая. А уж он все знает без ошибки… На то и водолаз…»
Лешка вытаскивает из конверта письмо, над которым трудился весь день, рвет его на мелкие кусочки и прячет в карман. Потом достает чистый листок бумаги и торопливо пишет крупными буквами:
«Прошу передать эту записку тете Люсе Шубаловой, пусть она скажет Брючкареву, чтобы в субботу подождал меня у школы или зашел бы к нам домой, когда мамы нет. А еще пусть тетя Люся передаст Брючкареву, что писал эту записку с пионерским приветом его знакомый Лешка Кудлахов, по прозвищу Одареныш».
Пока Анна Николаевна возится с тушенкой, Лешка успевает положить записку в конверт и надписать адрес. А из открытого окна слышатся свист и крики.
— Лешка-а-а! Иди, пока не опоздал! Дедушка жде-е-ет!
— Иду! — отвечает Лешка и, схватив со стола горбушку хлеба, убегает во двор, где его ждут приятели, собравшиеся в гости к старику Торчицыну.
ВОЗЛЮБИ БЛИЖНЕГО!
…Овцов Евгений Сергеевич, год рождения 1945, образование — среднее, должность — чертежник, благодарности и поощрения — не имеет, взыскания: см. приложение на 12 (двенадцати) страницах.
Несгибаемому блондину и неутомимому собирателю порожней посуды — цельнотянутый привет и задушевное здрасте!
Как живешь? Каково состояние прически на сегодняшний день? Отросли ли твои золотистые космы? Или ты все еще продолжаешь отдавать вынужденное предпочтение модельно-милицейской стрижке?.. Ответь! Не томи!
И, пожалуйста, не удивляйся, что я долго тебе не писал. Не до писем, старик! Тут у меня в квартире такой ноктюрн получился, что я сам чуть было не угодил в крепкие объятия нашего участкового надзирателя. Дело прошлое, а я уже ждал, что получу из некоего казенного дома соответствующее письмо, которое, как полагается, властно позовет меня в дорогу. Решил даже в случае необходимости просить «командировку» в твои края. К счастью, и на этот раз все кончилось, как и подобает в интеллигентных домах, без неприятных эксцессов.
Ты, очевидно, уже догадался, что причиной очередного происшествия явилась моя врожденная склонность к перманентному самоувеселению. Впрочем, и на этот счет существует несколько точек зрения.
Некий долгожитель нашей квартиры, провизор Назар Адамович Бартышко, считает, что все «завихрения» являются следствием избыточного перенасыщения организма продукцией ликеро-водочных объединений. Но если говорить о моем последнем заезде, то в тот день я принял самую что ни на есть транзисторную дозу. А причина всему, как я теперь понимаю, — зависть. Не черная, как в жизни, а такая, как в песне: добрая, почти голубая (в сиреневую клетку), с темно-серой полоской по бокам.
Ну посуди сам, выхожу я на кухню, смотрю на четырехконфорную плиту, а все горелки заняты. И на каждой котелок. В одном щи булькают, в другом — молочный суп, в третьем — солянка, а на моей горелке чья-то хековая уха. Что же это делается, думаю. У меня с похмелья во рту пересохло, душа чаю требует, а они всякую кулинарию развели? Освободил я свою горелку, поставил чайничек, а уху разлил аккуратно по остальным кастрюлям. Пусть для разнообразия этого ассорти похлебают. А самого смех разбирает, очень уж я с самого детства к жизнерадостному юмору расположен. Другим не смешно, а я от смеха живот надрываю. Только не думай, пожалуйста, что эти ничтожные суповладельцы и кастрюлепочитатели оценили мой смелый эксперимент. Черта с два!
Наоборот, шум подняли, вой, галдеж, крик. «Когда же, кричат, вы, Евгений Сергеевич, безобразничать прекратите? Больше десяти лет мы с вами мучаемся, а вы, что ни день, все больше и больше наглеете».
И так они раскудахтались, так завозмущались, что я даже, сознаюсь, с непривычки маленько струхнул. Уж на что самый смирненький и безответный жилец нашей коммуналки Крушинов Мартын Леопольдович, так и тот словно переродился. Всю свою жизнь он в хоре басом пропел, а здесь, не иначе как от нервного потрясения, на колоратурное сопрано переключился. Взобрался на высокую табуретку, головой трясет, кулаком размахивает и всякие нехорошие, агрессивные слова выкрикивает.
— Предлагаю, — говорит, — немедленно этого психологически несовместимого негодяя связать (меня, значит) и доставить его (опять же меня) прямым маршрутом куда следует!
Ну, гляжу, дело плохо. Взбунтовалась наша квартирная общественность. Братья Курлапины уже за веревками побежали.
«Еще минута, думаю, и упакуют меня, голубчика, как белье перед отправкой в прачечную. Надо действовать, пока не поздно».
И применил я здесь, мин херц, наш с тобой излюбленный приемчик. Вышел на середину кухни, оглядел всю компанию дважды — сверху вниз и снизу вверх, — стукнул близлежащей сковородкой по близстоящему чайнику, да как гаркну на полную голосовую мощь:
— Цыц! — кричу. — Приказываю не дышать и не двигаться!
И что ты скажешь? Подействовало!.. Притихли сразу, дрожат, головы опустили, как перепуганные попугайчики на жердочках, и ни слова. Только один Крушинов руку поднял и прежним басом вежливо спрашивает:
— Разрешите, товарищ Овцов, в комнату удалиться, валерьяночки с ландышем принять?
— Давно бы так, — говорю, — и чтобы больше никаких истерик! Никаких стихийных протестов и возмущений! Понятно?
Женщины, правда, еще минут пять побушевали. А что касается мужчин, то они моментально повернули на все двести сорок пять градусов. Улыбаются, мусор с моего пиджачка сдувают, ходят вокруг меня хороводом и все в один голос:
— Простите, Женечка! Погорячились, Женечка! Больше не будем, Женечка!
А я тем временем уже окончательно успокоился. Особенно когда увидел, что мои соседи в карманах шарить начали. Это я у них, по твоему примеру, Ахиллесушка, условный рефлекс выработал: как только видят, что я не в духе, сразу же на пол-литра складываются, чтобы, значит, мирное статус-кво сохранить. Мол, в доказательство нашей к вам лояльности примите и прочее.
А больше всех юлит сам квартуполномоченный Афанасий Курлапин. Он где-то какие-то лекции читает. Ростом чуть меньше останкинской башни, в каждом кулаке по четыре лошадиные силы. Такой дядя если тихонечко стукнет, то уже сразу будь здоров и вечная тебе память…
Только я, дружище, этого атлета не боюсь. Очень уж он всяких происшествий страшится. Чуть что, сразу же у себя в комнате прячется и свет тушит. Чтобы в свидетели не попасть.
Однако, дорогой коллега, после этой общеквартирной вспышки стал я замечать какую-то перемену в моих соседях.
Чует мое сердце, Ахиллес, что готовят они мне прехитрющий подкоп и неслыханный разгром.
Стыдно сказать, но на почве охватившего меня беспокойства и душевной тревоги я даже пить бросил. Не рыдай. Временно. Не пью уже целых три дня. А во избежание соблазна, чтобы не останавливаться перед дверью питьевых филиалов, когда возвращаюсь домой с работы, то пробегаю крупной рысью все расстояние, примкнув с этой целью к группе пожилых сердечников, удирающих от инфаркта.
Вот до какой степени падения дошел я в настоящее время!
А тревога все растет и растет. И что делать, не знаю. Обменять комнату? Но кто на нее польстится? Как быть? Куда идти? Кво вадис?
Кто мне ответит на эти волнующие вопросы? Кто? Только ты, Ахилл!
Насколько я помню, на будущей неделе кончается твой срок. Оформляйся и приезжай ко мне. Хорошо бы, если бы ты подгадал на два выходных рандеву. К тому времени я перестану уподобляться стенокардистам и по случаю твоего приезда готов даже разориться на коньяк.
Жду! Страдаю! И снова жду!
Твой ошалевший до мозга костей Е в г е ш а.
Д и р е к ц и и, м е с т к о м у
научно-исследовательского института
по интенсивному протиранию черешневой мякоти
(«НИИПРИЧЕМ»)
Уважаемые товарищи!
В вашем учреждении вот уже несколько лет работает в качестве чертежника гражданин Овцов Евгений Сергеевич.
Вполне возможно, что как работник он ничем таким особенным не отличается и потому вы хотя и общаетесь с ним постоянно, однако узнать его как следует до сих пор не смогли. Другое дело мы, люди, живущие с ним в одной квартире, то и дело сталкиваемся на тернистом проторенном коридорном пути.
Мы знаем Е. С. Овцова очень хорошо и рады поделиться с вами единодушным коллективным мнением. Как говорится в телевизионных передачах, Евгений Сергеевич — человек трудной судьбы. Несмотря на его твердую моральную устойчивость, он крайне несчастлив в своей лично-семейной жизни.
Пять лет назад от него ушла его первая жена, мотивируя свой поступок крайней малометражностью комнаты. Надменная эгоистка, она плюнула на все нравственные устои, выйдя замуж за владельца трехкомнатной кооперативной квартиры.
Что касается самого гражданина Овцова, то, продолжая проживать на занимаемой площади (шесть метров, окно во двор), он неоднократно предпринимал попытки наладить семейную жизнь, но в силу своей хронической жилищно-бытовой недостаточности вынужден до сих пор оставаться холостяком.
Возможно, что другой, очутись он в таком положении, упал бы духом и на базе своего одиночества начал пить и дебоширить.
Но не такой человек Овцов Евгений Сергеевич! Очень даже не такой!
Повседневно мобилизуя все свои внутренне-душевные ресурсы, он ведет себя всегда сдержанно и благородно, не роняя высокого звания жильца коммунальной квартиры.
Глядя на него, все мы, его соседи, неоднократно советовали ему обратиться по месту службы с просьбой улучшить жилищное положение. При этом мы указывали целый ряд примеров, когда администрация некоторых учреждений и предприятий предоставляет своим работникам даже отдельные малометражные квартиры в порядке улучшения жилищных условий.
Но на все наши доводы Евгений Сергеевич категорически заявляет, что он человек одинокий, может потерпеть, поскольку есть более нуждающиеся сослуживцы.
Вот почему мы, квартирные соседи Евгения Сергеевича, решили прямо обратиться к вам с этим письмом в надежде, что вы сами проявите необходимую инициативу.
Вы только вдумайтесь, товарищи, ведь Евгению Сергеевичу уже двадцать шесть лет. Возраст почти критический. Если сейчас он не сможет наладить свою личную жизнь, то уже вряд ли сумеет уложиться в более поздние и более сжатые сроки.
И вот тогда-то может возникнуть такой законный вопрос: а что же смотрела и почему не проявила гуманизма и должной оперативности администрация и широкая общественность института, в котором работает товарищ Овцов?
Может быть, кое-кому покажется странным, чего, мол, мы так хлопочем и беспокоимся о своем Е. С. Овцове? Ведь он нам не отец, не брат и даже не двоюродный дядя.
Но ведь мы его соседи, дорогие товарищи, а потому считаем своим прямым долгом проявить дух взаимопонимания и моральной поддержки. Мы твердо уверены, что вы, ознакомившись с этим письмом, примете действенные меры по улучшению жилищного положения Е. С. Овцова и тем самым предотвратите неизбежное погружение любимого нами всеми человека в пучину крайней безысходности и бескрайнего пессимизма.
Во избежание нашего обращения в более высокие инстанции просим как можно скорее решить этот вопрос и о результате сообщить нам по указанному адресу.
Заранее благодарим.
К в а р т и р н ы е с о с е д и Е. С. О в ц о в а.
После того как наш профсоюзный вожак, Аркадий Семенович Днищев, зачитал письмо от жильцов коммунальной квартиры, где проживает наш сотрудник Овцов, после того как все члены комиссии с присущими им принципиальностью и всесторонней глубиной рассмотрели затронутый в этом письме вопрос, разрешите и мне сказать несколько слов.
Как и многие учреждения, мы регулярно получали и получаем немало писем от квартирных соседей наших сотрудников. Но какие это письма, товарищи! Скажем честно — нехорошие письма. Почти всегда анонимные, основной задачей которых является сообщение о неблаговидных поступках людей, работающих в «НИИПРИЧЕМ».
Научно классифицируя подобные письма, следует разбить их на следующие категории: а) письма клеветнические, б) письма склочные, в) письма клеветническо-склочные и г) письма склочно-клеветнические.
В отличие от вышеперечисленных категорий, письмо из коммунальной квартиры Е. С. Овцова, во-первых, не анонимное, во-вторых, не содержит обвинений в воровстве, в разврате, в спекуляциях и в беспатентном изготовлении изделий из чугуна, серебра и золота.
Но помимо своей высокой гражданственности, горячей любви и доброжелательства к своему соседу, обращение жильцов этой коммунальной квартиры дает возможность увидеть во всей его диалектической полноте подлинный образ доброго, порядочного и принципиального человека, который являет собой пример моральной стойкости, удивительной скромности, способного по-достойному оценить высокие качества некоторых руководящих деятелей нашего института.
Исходя из всего сказанного, я считаю необходимым в порядке исключения включить вне очереди Е. С. Овцова в список на получение однокомнатной квартиры, учитывая при этом образцовое поведение в быту и тяжелое семейное положение.
О в ц о в. Что это я вам вдруг понадобился?
Д н и щ е в. Письмецо мы получили от ваших квартирных соседей.
О в ц о в. Написали, значит? Не сдюжили? Решили широкую общественность на меня натравить. Вы, дорогой председатель, этой шайке-лейке не верьте. Врут они все!
Д н и щ е в. То есть как это — врут?
Овцов. Могу популярнее. Уж я-то их, слава богу, десять годков знаю. Они только прикидываются порядочными. А на самом деле не квартира, а форменное стойбище. Что ни сосед, то обязательно скандалист, зануда и к тому же ярко выраженный охламон.
Д н и щ е в. Ничего не понимаю!
О в ц о в. А что тут особенно понимать? Думаете, даром о таких людях фельетоны пишут? Мещане и обыватели. Самые что ни на есть профилированные. К тому же, учтите, я один, а их двадцать четыре человека в поле зрения!
Д н и щ е в. Да кого «их»?
О в ц о в. Квартирантов… соседей… Им что! Стоят себе целыми днями у газовых горелок и всякие свои мелкотемные проблемы обсуждают… А я, если желаете знать, — жертва! Даже чайник вскипятить не могу. На кухне стараюсь не появляться, чтобы только это зверье не раздражать. Я вам честно говорю, как член профсоюза.
Д н и щ е в. Вот уж никак не ожидал!
О в ц о в. Вы не ожидали, а я от них всего ожидаю. Не верьте им. Со света меня сжить хотят. Каждый день милицией грозятся. Статью о хулиганстве пришить хотят.
Д н и щ е в. Да помолчите вы минутку. Послушайте, что они о вас пишут.
О в ц о в. И слушать не желаю. Клевета!
Д н и щ е в
О в ц о в
Д н и щ е в. Их слова, не мои… Врут, значит?
О в ц о в
Д н и щ е в. Могу.
О в ц о в
Д н и щ е в. Но вы же, товарищ Овцов, только что заявляли совсем другое.
О в ц о в. Возможно, Аркадий Семенович, вы меня чуточку недопоняли. Ведь я про что говорил?
Д н и щ е в. Про свою коммунальную квартиру…
О в ц о в. Так и есть. Ослышались. Я не мою коммунальную квартиру имел в виду, а, так сказать, в широкоформатном аспекте…
Д н и щ е в. Значит, вообще?
О в ц о в. Вот именно вообще. А что касается моих соседей по квартире, то один другого лучше. Ангелы, а не люди. Сплошная чуткость и доброта. О них романы писать надо, поэмы, песни под электрогитару!
Д н и щ е в. С этим предложением, товарищ Овцов, я бы вам подсказал в творческие союзы обратиться. А что касается нашего учреждения, то, приняв во внимание ходатайство ваших соседей, руководство института совместно с профорганизацией постановили включить вашу кандидатуру в список на получение однокомнатной квартиры. Через недельку приходите за ордером.
О в ц о в. Спасибо.
Д н и щ е в. Соседей своих благодарите. Удивительные люди!
О в ц о в. Удивительное — оно всегда рядом!
Внимание, внимание!
К сведению всех граждан, проживающих в нашей квартире!
29 июля с. г. в помещении кухни состоится торжественное мероприятие по случаю и в ознаменование предстоящей разлуки с нашим дорогим и незабвенным соседом Е. С. Овцовым.
В программе товарищеский ужин, танцевальные ритмы под магнитофон, тосты, выпечные изделия и общеквартирный КВН.
Начало ровно в 18 часов 15 минут.
Плата за вход 3 рубля.
Дети до года проходят бесплатно.
Квартуполномоченный А ф а н а с и й К у р л а п и н.
Дорогой соседушка!
Вчера в разговоре с квартуполномоченным вы решительно отказались принять участие в нашем общем торжестве. При этом вы ссылались на отсутствие свободных средств. Считая эту причину вполне уважительной, мы освобождаем вас от каких-либо взносов, взяв все расходы на себя.
Просим не опаздывать и быть на кухне со своим стулом в точно назначенное время.
P. S. Устраивает ли вас тминная водка и ркацители? Сообщите.
Так и быть. Уговорили. Буду. Согласен на тминную. Не возражаю против ркацители. Хорошо бы еще на разгон «Рижского» и маленькую «Столичной». Таково мое последнее желание.
Искренне ненавидящий вас Е. О в ц о в.
Здорово, проказник.
Настоящее послание содержит чрезвычайно важную информацию о предстоящих переменах в жизни твоего неугомонного друга Эйжена Овцова.
Читай и удивляйся!
Если по прочтении захочешь упасть в обморок, подстели копии служебных характеристик. Я уже пробовал. И не раз. Очень даже умягчает падение.
А новость такая. Мне будет предоставлена отдельная однокомнатная квартира.
Чуешь, старик? И все это благодаря ходатайству моих соседей!
Вот уж точно, как говорит Евангелие, — «возлюби ближнего своего и воздай ему добром за причиненное им зло».
И до чего хитрющий народ мои соседи! Черта с два дали бы мне квартиру, если бы не их ходатайство!
Уж так они меня расписали, так расписали, что без слез читать невозможно. Про мои баталии и заходы, понятно, ни слова. И про то, как их дрессирую, — тоже полное молчание. Зато насчет моей душевной трагедии, якобы возникшей на почве проживания на существующей жилплощади, сочинили целый сердцещипательный роман.
А я-то их считал трухлявыми и беспомощными либералами! Но либералами, если уж говорить прямо, оказались не мои соседи, а мои начальники.
Что касается соседей, то их патологическая скандалобоязнь щедро возмещается богатым жизненным опытом и легендарной изворотливостью.
Но будет время, и мы поговорим об этом более подробно, а сейчас сообщаю главное. Не пройдет и двух недель, и свершится вековая мечта моих соседей — они наконец-то избавятся от меня, а я стану обладателем ключа от собственной квартиры. Вот когда начнется потрясающая житуха! Вот когда я смогу наконец показать свою веселость и находчивость.
Ведь это чудо, что до сих пор мне удавалось держать моих одноквартирников в надлежащих рамках. Другие бы на их месте…
Ну, да не тебе, познавшему всю горечь вынужденной разлуки с родным городом, и именно по милости квартирных соседей, рассказывать, чем бы должно неминуемо закончиться наше совместное житье и вечные конфликты.
Счастье мое не только близко, но и возможно. Я просто сгораю от нетерпения. Жду, когда наконец смогу принять тебя в своих новых апартаментах.
Считаю дни, часы, минуты… Скорей бы! Скорей бы!
Мои соседи с не меньшим, а может быть, даже с большим нетерпением ждут часа, когда я наконец навсегда покину их общество. Делаю вид, что ничего не знаю о их благородном поступке. Иные принялись бы благодарить, а я к такому не привык. Боюсь, что, того и гляди, по неосторожности и избытку сил, не дай бог, могу задушить их всех по очереди в своих крепких объятиях.
Вот и исчерпана моя информация. Не правда ли, здорово?
Телеграфируй дату приезда. Не мыслю новоселья без твоего активного участия.
Жду, волнуюсь. И снова жду.
Твой (до потери сознания)
Е в г е н и й О в ц о в.
…Дело прошлое, а когда наш Курлапин это письмо послал, я и поверить не хотела, что какой-нибудь толк будет.
«Кто же, говорю, такому, как наш Овцов, жилищное положение улучшать станет? Был бы человек порядочный — дело другое. А такому и шестиметровой комнаты много».
Только Курлапин со мной никак не согласился. Вы, мол, Капитолина Захаровна, очень даже неверно рассуждаете. Лично я, прежде чем письмо сочинять, все как следует обдумал. У них в учреждении все наоборот. Там хороших людей не слишком жалуют, а вот подхалимам всяким да тунеядцам там не жизнь, а малина. Возятся с ними, обидеть опасаются. Так что за результат не бойтесь. Результат будет отличный. И ведь не ошибся. Отдельную квартиру этому подонку дали! Ну как здесь не радоваться!
По этому случаю все мы прямо с ума от счастья посходили. Обнимаемся, целуем друг друга, ватрушки печем, коржики, пироги с капустой. А на другой день — выходной аккурат совпал — торжественный банкет устроили.
Вначале решили Овцова не приглашать, но тут наш квартуполномоченный вмешался. «Нельзя говорит, без него. Я, говорит, специальный квартирный КВН придумал, чтобы по ходу действия каждый жилец свое мнение мог безбоязненно высказать. Так что как хотите, а Овцова непременно надо позвать. Пусть, подлец, услышит, что о нем порядочные люди думают!»
«Ну, раз так, говорим, ладно, зовите, не возражаем».
Вот и позвали на свою голову.
Поначалу мы даже удивились: сидит так интеллигентно, курит, пьет водку, пивом запивает, коньяком закусывает, улыбается. Прямо подменили парня. Только ненадолго. Как только он коньяк с портвейном мешать стал — здесь все и началось.
«Ишь, говорит, либералы проклятые как обнаглели. Уж не думаете ли вы, что я эту вашу самокритику терпеть стану?»
Сказал он это, да как бутылкой по столу хрясь! И пошло, и пошло…
Кричит, ногами топает и стулом замахивается на нашего квартуполномоченного.
«Вы, кричит, общественность обманули! Я из-за вас незаконно квартиру получил…» — а сам стулом размахивает и ногами из ватрушки блины делает.
А уж когда он из телевизора антенну вытащил, тут видим, что дело совсем худо и без милиции никак не обойтись.
Не учли мы в горячке, что милиция о его художествах по месту службы сообщит и ордера на новую квартиру ему не выдадут. Потому что закон такой строгий есть: если человек ведет себя плохо — хулиганит или пьянствует, то его с квартирной очереди обязательно снимают. Закон справедливый, чего говорить, только нам-то каково. Сидим и волосы на себе рвем.
Теперь хочешь не хочешь — мучайся! Живи с ним в одной квартире! А кто виноват? Сами и виноваты. Незачем было милицию вызывать! Уж столько терпели, и теперь бы потерпеть надо.
Ну а вчера он после отбытия срока домой явился. И сразу же деньги на водку потребовал. Пришлось дать. Попробуй не дай, если у него копия нашего письма при себе хранится.
«Я, говорит, вас в любой момент разоблачить могу. А будете жаловаться, никто вам не поверит, поскольку вы сами из меня ангела сделали!»
Так вот и страдаем. Одна надежда на лифтершу из соседнего дома. У нее на примете молодая вдова с отдельной квартирой в новом районе. Взялась сосватать. Дело, говорит, верное. Наш Овцов ей по всем статьям подойдет. У нее покойный муж еще покрепче закладывал, да и сама она по линии алкоголя никакого отставания не допускает.
Господи, только бы опять чего-нибудь не случилось! Мы уже два раза этой лифтерше всей квартирой по десятке собирали. А как избавимся от Овцова — целую сотню дать обещали. И дадим, мы люди порядочные. Не обманем!
КОНЕЦ КОРОЛЯ «ЛИПЫ»
Жизнь этой конторы была короткой, но запоминающейся; зато название ее было длинным, запомнить его никто не мог, и состояло оно из девятнадцати букв: «Горстенполовицасбыт».
Во главе конторы стоял Полунин. Да, да… тот самый… Мартын Васильевич. Ему-то и обязаны мы тем, что даже многоопытные профессиональные «бюрократоеды», обследуя деятельность «Горстенполовицасбыта», не могли обнаружить ни одного из известных им признаков бюрократизма.
Здесь никто никому не грубил и никто не был чересчур приветливым, а любое поступившее сюда письмо, жалоба или предложение мгновенно получали ход и уж во всяком случае не оставались без рассмотрения.
Собственно, иначе оно и не могло быть. Теперешний бюрократ как-никак, а современник ракеты, станков с программным управлением и брюк с перманентной складкой.
Не в пример своему предшественнику — бюрократу прежнему, — он никому и никогда ни в чем не отказывает.
«Действенный», если можно так выразиться, пошел нынче волокитчик! И хмурости в нем и важности — никакой. Прямо рубаха парень. И в голосе этакий за душу хватающий демократизм, и что ни слово, то обязательно какую-нибудь пословицу или поговорку ввернет!
Но все это, так сказать, общие черты, главное в другом. Главное в том, что под влиянием крайне неблагоприятной обстановки, создавшейся в наши дни для бюрократа, он вынужден ежесекундно выкручиваться, прибегать к маскировке, пользуясь собственной, ничем не похожей на прежнюю, технологией бюрократизма.
Изменился, кстати, не только облик бюрократа, но и его повадки. Памятуя, например, что по внешности секретаря посетители учреждений судят о начальнике, только безнадежно отсталый бюрократ-догматик посадит за секретарский стол какую-нибудь свежеокрашенную, стиляжного типа девицу и тем самым вызовет небывалую волну анонимок, получаемых его женой.
Очевидно, именно по этой самой причине все чаще можно встретить теперь на секретарской должности солидного, усатого дядю или, на худой конец, пожилую особу, внешность которой мобилизует исключительно на помыслы стерильно-служебного характера.
Что касается Мартына Васильевича, то по линии секретаря он пошел значительно дальше, решив, что «пора навсегда покончить с этим символом бюрократизма». С редким для начальника рвением Полунин сократил начисто эту штатную единицу, предварительно, правда, исхлопотав три дополнительные ставки для «ответственных исполнителей по общим вопросам».
Прослышав, что в конторе «Горстенполовицасбыт» открылись столь пленительные штатные перспективы, к Полунину, как бы ненароком, стали наведываться такие руководящие звезды, созерцать которые до сих пор он мог, пожалуй, только во сне или на стадионе во время футбольного матча. И все они произносили примерно одну и ту же речь:
— Тут у вас, товарищ Полунин, говорят, должности добавочные появились… Так хотелось бы, знаете ли, чтобы на должностях этих были люди молодые, с высшим образованием… Наука, знаете ли, имеет огромное значение…
Все становилось абсолютно ясным, когда появившаяся вдруг на ведомственном небосклоне «звезда» в конце беседы заявляла:
— Могу, кстати, рекомендовать вам, товарищ Полунин, сынишку своего… Чудесный парень… недавно юридический окончил…
Иногда разговор велся не о сыне, а о дочке, иногда о племяннике.
Легко представить, как пришлось изворачиваться Полунину, отбирая кандидатов! Все претенденты были одинаково достойными, и у каждого из них были более, чем они, достойные рекомендатели.
Если еще принять в расчет, что лиц, готовых после окончания вуза остаться в родном городе, было ровно столько же, сколько не желающих ехать на периферию, то не трудно понять, как много потрудился Полунин, как долго он раздумывал, прежде чем в одной из просторных комнат конторы появились две модно стриженные, вечно хихикающие девицы и один долговязый парень, не замечающие за веселыми разговорами, как проходит рабочий день.
Так, последовательно уничтожая бюрократизм в самой его основе, Мартын Васильевич навсегда убрал примелькавшуюся фигуру секретаря, возложив нехитрые секретарские функции на высокооплачиваемые плечи тесно сколоченной группы молодых бездельников.
Все понимали, что конторский аппарат сильно разбух и что так продолжаться не может. Повсюду то тут, то там раздавались грозные голоса с требованием немедленно провести жесточайшее сокращение штатов. И, как бы в ответ на это требование, регулярно один раз в год, а иногда и два раза, широкая общественность узнавала, что чаяния ее сбылись и в конторе «Горстенполовицасбыт» штаты сокращаются самым жесточайшим образом.
При этом все было так, как бывает всегда при проведении подобных операций: подолгу заседали специально созданные комиссии, без конца вызывались для собеседования служащие, высказывались тысячи самых противоречивых предложений, ходили невероятные слухи, и в конторском коридоре стоял запах валерьянки, ландыша и нашатыря.
После всех этих бесконечных треволнений появлялся приказ. В нем давалось вначале пространное обобщение, и только затем уже следовала деловая часть, лично составленная и подписанная Полуниным.
Из приказа все узнавали, что отныне, в результате жестокого сокращения, штат конторы уменьшается на семнадцать целых и восемь сотых процента.
Как это получалось и откуда брались эти проценты — понять было невозможно, ибо на самом деле не только никто не увольнялся, но, наоборот, после каждого такого сокращения пофамильный состав отдела увеличивался не меньше чем на восемь единиц.
Только одним работникам финансовой части, готовящим ведомости на выплату заработной платы, дано было постичь эту величайшую внутриведомственную тайну. Они-то знали, в чем дело, как знали это, впрочем, и кассиры, самые неразговорчивые и самые верные хранители служебных секретов.
Механика оказывалась довольно простой: семнадцать целых и восемь сотых процента служащих действительно увольнялось. Но это по одному приказу. Спустя же несколько дней появлялся другой приказ, где те же семнадцать целых и восемь сотых фигурировали вновь, но уже не в качестве уволенных, а в виде зачисленных на свободные вакансии. И так все оставалось как было. Сокращенные продолжали работать там же, где и работали, и зарплата их оставалась прежней. Менялись, собственно, только некоторые абсолютно несущественные детали.
Ну что, например, с того, если тебя вдруг начинают именовать в ведомости не «старшим инспектором отдела мероприятий», а «ответственным руководителем межрайонного семинара по повышению квалификации штукатуров»?
Ведь всем, кроме разве контролирующих органов, было хорошо известно, что никакого семинара в природе не существует, а придумано все это, чтобы в случае нового «жестокого сокращения» можно было бы изыскать «свободные точки» для «сокращенных единиц».
Автором этого метода был все тот же Мартын Васильевич.
По сведениям (далеко не полным) уже тогда на личном послужном счету Мартына Васильевича значилось пятьдесят четыре учреждения самого разнообразного профиля.
Руководя ими в разное время, Полунин, с присущим ему блеском, старанием и оптимизмом, доказывал всем и каждому, что нет такого дела, нет и не может быть такого задания, которое при желании и умении нельзя было бы завалить в рекордно сжатые сроки!
К великому нашему общему огорчению, Мартын Васильевич без дела сидеть не любил и времени даром не терял.
Когда Полунин взял в свои руки бразды правления «Горстенполовицасбыта», это была малюсенькая, ничем не приметная, никому не известная контора.
Первое, что сделал Мартын Васильевич, — это к слову «контора» прибавил «главная».
— А что это, извините, дает? — спросил у Полунина один из его родичей.
— Прежде всего, — подмигнув, ответил Мартын Васильевич, — следует учесть, так сказать, моральный фактор. К тому же, если контора главная, то и ставки другие — повышенные, и бюджетик поразмашистей, и штатное расписаньице более просторное!
Все приемы посетителей в «Горстенполовицасбыте» начинались точно в объявленные заранее дни.
Пришедшие на прием не толпились в коридоре и не скучали — их приглашали в специальный зал ожидания, где стояли столики для игры в шахматы, домино и этажерки с иллюстрированными журналами.
Для тех, кого не увлекали игры и чтение, был заготовлен не менее приятный сюрприз: появлялся вихрастый шатен в модной замшевой тужурке, доставал аккордеон и, растянув лады, объявлял, что сейчас он исполнит песни из кинофильмов.
Но главное, что отличало эту контору от прочих, было то, что прием посетителей здесь тоже проводился не так, как в других учреждениях.
Каждая жалоба излагалась в присутствии всех пришедших на прием. И прежде чем ответить жалобщику, работник, ведущий прием, ставил ее на общее обсуждение.
Такой метод имел огромное достоинство. Оно заключалось в том, что почти наверняка жалоба одного казалась пустяковой и малоуважительной всем другим участникам этого необычного форума. Многие из них напоминали завистливых больных, которым их соседи по палате кажутся симулянтами, а единственная достойная внимания болезнь — так это именно та, которой болеют они сами.
Используя сей тонкий психологический ход, изобретатели «коллективного приема» сводили на нет почти все адресуемые им претензии, сами как бы оставаясь в тени, и, в случае протеста и недоразумений, всегда могли сослаться на «широкие слои» посетителей.
Автором этой «смелой, новаторской» идеи был опять же не кто иной, как сам Мартын Васильевич Полунин.
Но и на этом он не остановился. Узнав, что контора долгие годы ограничивала свою деятельность заготовкой кровли и шифера, Полунин громко засмеялся:
— Ну разве это размах? Да разве в наше время можно жить с таким масштабом?!
Вскоре Полунин выступил по радио и полчаса рассказывал о том, какими будут полы и потолки в ближайшее время и что для этого предпринимает руководимая им контора.
А буквально на другой день в местной газете появилось сообщение, что «Горстенполовицасбыт» берет на себя обязательство добиться стопроцентной стенонепроницаемости и ликвидировать осыпание потолков населенных пунктов городского подчинения».
О сверхграндиозных замыслах Полунина знали теперь везде, сам же виновник торжества разъезжал по учреждениям, принимал поздравления, весело намекал на «целый ряд сюрпризов», которые готовит он «в разрезе стен и потолков», и, ссылаясь на увеличившийся масштаб деятельности конторы, вырывал сверхсметные ассигнования, вытягивал дотации и выжимал ссуды на увеличение премиального фонда.
Однажды, придя на работу, служащие узнали, что контора их переведена в центр города и в ее распоряжение отдан вновь выстроенный дом.
— Вот это размах! — восхищались горстенполовицасбытчики. — Это действительно масштаб!
В длинном и шумном коридоре среди множества дверей с самыми различными дощечками выделялась обитая сафьяном дверь с табличкой:
На всем протяжении конторского коридора — а по нему можно было смело пустить что-нибудь вроде маршрутного такси, — по обеим сторонам этого коридора алели, белели, синели и зеленели всевозможные плакаты и обращения.
Больше всего плакатов было посвящено обязательствам, из которых явствовало, что работники конторы «дополнительно обещали в течение трех месяцев механизировать озеленение балконов и заменить старые балки новыми из не ведомых никому (и Полунину в том числе) сплавов алюминия, чугуна и перлона»!
На общем собрании служащих сияющий Полунин попросил слово для внеочередного заявления:
— Товарищи! — негромко и задушевно начал Мартын Васильевич. — Товарищи! Разрешите вас порадовать очень важным сообщением. Сегодня вышестоящая инстанция утвердила наш рапорт о выполнении взятых обязательств. Вот некоторые данные: обязательства выполнены на сто один процент, по стенам — на сто три процента, по балконам — на сто восемь целых и две десятых, а что касается потолочных цифр, то они достигли ста двадцати целых и четырех десятых процента. Таким образом, данное мною от лица всего коллектива слово выполнено, с чем я вас и поздравляю. О порядке премирования мною будут даны соответствующие указания начальникам отделов!
Полунин великолепно понимал, что кроме изобретательства требуется еще умение придавать видимость реальности самым что ни на есть нереальным цифрам, а здесь на одном стихийном вранье далеко не уедешь. Кто-кто, а Мартын Васильевич хорошо знал, что техника очковтирательства настолько шагнула вперед, что даже такой король «липы», как он, уже не сможет положиться на собственные силы, и потому призвал на помощь науку.
По инициативе Полунина в конторе появилось сложное сооружение, напоминающее не то холодильник, не то автоматическую кассу. То была малогабаритная электронная машина, способная делать любые вычисления и мгновенно выводить любые средние цифры. Одновременно с этим машина, после спецнастройки, произведенной лично Мартыном Васильевичем, изготовляла великолепно отредактированные обязательства, заверения, умопомрачительные формулировки, а также выбивающие слезу объяснительные записки. Сочинив очередную сводку, робот издавал нежный звон и басом говорил: «Конец».
А какие эта машина делала приписки! Какие приписки!
Они не вызывали даже тени сомнения у самых глазастых и придирчивых ревизоров и действовали безотказно во все отчетные времена года.
По самым грубым подсчетам робот-очковтиратель (так интимно называли машину) заменял девятьсот тридцать шесть одушевленных коллег. Но дело не только в количестве. Этому детищу кибернетики были несвойственны чувство страха, сердечные перебои и мозговые явления.
Он не требовал затрат на курортно-санаторные путевки, не клянчил пособия на строительство дачи, не заказывал дорогостоящие лекарства и не жаловался на высокую стоимость бракоразводных судебных разбирательств!
Не прошло и трех месяцев, как Полунин настолько освоил умную машину, что мог ею пользоваться, не заглядывая в таблицу. Да и машина, в свою очередь, привыкла к своему управителю.
Тем, кому довелось видеть Мартына Васильевича сидящим за клавиатурой электронной машины, казалось, что, очевидно, от постоянного общения робот и Полунин начинают чем-то походить друг на друга, точно так же, как бывают похожи собаки на своих хозяев и хозяева — на своих собак.
Структура робота была предельно упрощена. В каждой ячейке его мозга находилась матрица за соответствующим номером.
Полунин включал мотор, ударял по клавишу, и тотчас же из отверстия с надписью «рапортаж» выползала широкая бумажная лента с четко напечатанным и готовым к рассылке торжественно-приподнятым, бодряще зовущим рапортом о перевыполнении плана.
В качестве приложения к рапорту давалось еще стихотворение, в котором робот умело сочетал зарифмованные цифры с афоризмами о неразделенной любви и гневной отповедью по адресу загрязнителей водоемов.
Когда — уже, к сожалению, после получения премии и прочих наград — начинали проверять достоверность «рапортажных» цифр и Полунину грозили крупные неприятности, он нажимал соответствующий клавиш, и на свет появлялось покаянное письмо. Начиналось оно словами: «Объективной причиной фактического невыполнения взятого нами обязательства является засуха, дожди, внезапные морозы, резкое потепление, нехватка сырья, сверхнормативные сырьевые остатки, отсутствие новой техники, освоение новой техники и т. д. и т. п. (ненужное — зачеркнуть)».
А кончалось это письмо тоже неизменно одной и той же фразой: «Признавая свои ошибки, заверяю, что оправдаю доверие на любой руководящей работе и добьюсь еще более небывалых успехов».
Уже по одному тому, как смело и решительно Полунин поставил кибернетику на службу очковтирательству, можно судить о его отношении к науке.
Это был не трусливый, безмоторный очковтиратель, излюбленный персонаж многих драматургов и романистов. То был, если можно так выразиться, уже другой, современный бюрократ — бюрократ-новатор.
Этим и только этим объясняется, что при «Горстенполовицасбыте» постоянно функционировала научно-исследовательская группа.
Выдающееся достижение этой группы — возведенную учеными опытно-показательную стену — Полунин охотно демонстрировал всем желающим. Стена стояла в застекленном футляре, что предохраняло ее от случайных повреждений и колебаний, которые могли вызвать дышащие на нее экскурсанты.
По поводу этой стены возникла даже острая дискуссия. Рабочие-строители, осмотрев первенца полунинских ученых, выступили в печати, заявив, что подобный эксперимент кроме крупного денежного ущерба ничего не дает.
Однако Полунин на защиту этого научного изыскания стал стеной, чего нельзя сказать о самой стене, которая постоять за себя не смогла и рухнула, не просуществовав в общей сложности и шести месяцев. На смену экспериментальной стене пришли не менее экспериментальные половицы.
Те же строители-практики, осмотрев половицы, снова остались недовольны и решительно заявили, что подобные половицы укладывать нельзя, поскольку они издают неприятный скрип.
На этот раз Полунин предложил ученым учесть критику «снизу», и в результате принятых мер удалось сделать очень многое. Скрип, правда, остался, но то уже было не просто бессодержательное, абстрактное поскрипыванье, а громкий и четкий скрип, содействующий повышению музыкального уровня квартирных съемщиков.
Переставляя ноги с одной научно обоснованной половицы на другую и подпрыгивая согласно разработанной учеными инструкции, живущие в квартире могли извлечь мелодию песни «Пора в путь-дорогу».
Несмотря на столь соблазнительное новшество, полунинские половицы не только не получили одобрения общественности, но даже послужили поводом для гневного выступления целого ряда фельетонистов.
Приблизительно в это же время Мартын Васильевич обнаружил, что с его кибернетическим соратником происходит что-то непонятное.
Каждый раз, когда приходилось иметь дело с очень уж дутыми цифрами или формулировать сверхфантастические обязательства, умная машина вдруг начинала нервно повизгивать, хрипеть, трусливо дрожать, а протяжный рев ее мотора напоминал безутешное рыдание человека.
Но самое страшное произошло в тот день, когда после обследования было признано необходимым ликвидировать главную контору «Горстенполовицасбыт» ввиду полной ее ненадобности.
Что касается самого Полунина, то он был освобожден от руководящей работы как очковтиратель-рецидивист, и дело о нем было передано следственным органам.
— Ну что ж, — привычно успокаивал себя Мартын Васильевич, — постараемся сдюжить. Для начала напишу объяснительную записку, сошлюсь на объективные причины, признаю правильность решения о ликвидации конторы, дам соответствующее обещание, а там, глядишь, все пойдет по-прежнему: пожурят, постращают — и дадут новое назначение.
С этими мыслями Мартын Васильевич включил машину, нажал клавиш № 2867/92834, и тотчас же раздался знакомый голос робота:
— Готово!
Через минуту Полунин держал в руках еще не успевшую остыть объяснительную записку и с изумлением читал: «Признаю, что я очковтиратель, мошенник, карьерист, бюрократ, фальсификатор (ненужное зачеркнуть)».
— Что-то он не то сочиняет, — сказал самому себе Мартын Васильевич. — Видно, требует смазки.
Полунин передвинул рычаг маслопровода, но вместо обычного шелкового шуршания, которым робот всегда отвечал на смазку, он заскрежетал всеми тремя тысячами зубцов и сердито выплеснул масло в лицо своего патрона.
Полунин полез за платком, но достать его не успел, потому что вслед за скрежетом и хрипом робот надрывно засвистел, затрясся, и Полунин увидел, как из всех ячеек электронного мозга, там, где хранились матрицы с надписями «обязательство», «рапорт», «обещание», «объяснение» и «уточнение», показалось пламя.
Однако прежде чем окончательно сгореть, робот двинулся с места и, громыхая, как Каменный гость, пошел по направлению к стулу, где сидел посиневший от страха Полунин.
— Ну да, — шептал Мартын Васильевич, — ему мало, что я погорел, он хочет, чтобы я еще и сгорел!
Робот неумолимо продолжал надвигаться на Полунина.
— Караул! — крикнул Полунин сдавленным голосом. — Ка-ра-у-ул! — И ринулся прочь от пылающего робота.
Словно разгадав маневр своего покровителя, электронный очковтиратель сделал крутой рывок и, с визгом преследуя Полунина, вдруг остановился, издал пронзительный звон, трижды прокричав во всю мощь своей сверхсильной мембраны: «Конец! Конец! Конец!»
…Утром, войдя в комнату, уборщица тетя Лиза увидела на полу обгоревшие остатки робота, а рядом с ними забывшегося в тревожном сне Полунина.
Мартын Васильевич стонал, вздыхал, плакал во сне, а когда его разбудили, бессвязно твердил одно и то же слово: «Конец, конец, конец!»
РАССКАЗЫ МАЛЕНЬКИЕ И БОЛЬШИЕ
СПЕЦИФИЧНИКИ
Началось все это с того самого дня, когда в пятом по счету журнале появилась пятая по счету похвальная статья о романе Габаритова «Своя семья».
Именно в этот очень приятный для молодого писателя день раздался телефонный звонок.
Взяв трубку, он услышал нежный голос:
— Семен Леонидович? Здравствуйте. Очень рад, что застал вас дома. Говорит главный режиссер малодраматического театра Дарьялов… Дело в том, что я, то есть мы, одним словом, театр, учитывая большой и, как говорит пресса, заслуженный успех вашего романа, решили сделать из него пьесу.
— Простите, — робко возразил Габаритов, — но, к сожалению, пьес я писать не умею.
— А вы не беспокойтесь, — ответил Дарьялов, — мы все учли и прикрепили к вашему роману опытного передельщика Корнелия Тигрова. Тигров все сделает как надо. Он великолепно знает специфику театра и законы драматургии.
— Странно, — удивился писатель, — если ваш Тигров такой опытный, то писал бы свою собственную пьесу. Зачем же ему с чужими романами возиться?
В трубке раздался заразительно веселый смех главрежа:
— Простите, Семен Леонидович, но вы очень наивный человек! Уж кто-кто, а вы-то должны знать, что сочинить собственную пьесу может человек, имеющий собственные наблюдения, мысли, талант, наконец! А у Тигрова ничего подобного и в помине нет. Зато специфику театра он, шельма, насквозь изучил!
Видимо опасаясь, что писатель еще не все понял, Дарьялов счел своим долгом пояснить:
— Есть, знаете ли, в искусстве такие люди, вроде кустарей, что шьют из материала заказчика. Им важно, чтобы был роман, а у романа хорошая пресса. Да вы не беспокойтесь, всю ответственность я, то есть мы, одним словом, театр, берем на себя!
Через два часа после телефонного разговора в квартиру писателя вкатился коротконогий модно одетый человечек, на пухлых щеках которого сквозь неровные слои пудры пробивались причудливые узоры склеротического происхождения.
— Будем знакомы, — отрекомендовался толстячок. — Корнелий Тигров. Меня к вам Дарьялов направил… Игорь Николаевич… Как вам известно, речь идет о написании пьесы по вашему роману. Все уже в полном порядке. С управлением согласовано, с дирекцией театра утрясено, с бухгалтерией полная договоренность. Условия обозначены вот в этой бумажке. Расписаться я попрошу здесь… чуть-чуть левее…
На другой день Габаритова снова посетил специфичник, но уже не театральный толстячок, а совершенно обезжиренный, бритый, долговязый старик, гладкий, как отполированная палка.
— Я из киностудии, — бодро прошепелявил старик. — Младенцев моя фамилия. Может, слышали? Хочу сделать из вашего романа монументальное кинополотно. Это меня наш начальник сценарного отдела надоумил. Он у нас, знаете ли, творчески очень смелый человек! Раз, — говорит, — пресса этот роман хвалит, значит надо срочно включать его в план и делать сценарий!
— Но я никогда не работал для кино, — робко произнес писатель.
— А работать вам и не придется, — успокоительно сказал Младенцев. — Работать буду я. Но фамилия на титульном листе будет только ваша. Да вы не удивляйтесь. У нас в кино всякое бывает. Я человек свой, штатный, ну а по приказу главка штатные киноработники писать сценариев не имеют права. А тут уж не придерешься. Как это говорится: ваш роман, наш экран!
Вслед за киноспецифичником в квартире появился радиоспецифичник.
— Перед вами, — доложил вошедший, — автор и постановщик детских радиоспектаклей. Вы, очевидно, знаете, что именно детские радиопредставления имеют свою специфику! Вот, например, как зазвучит на радио ваш роман.
Молодой человек уселся поудобнее в кресло и вытащил из портфеля сильно потрепанную и сплошь перечеркнутую книгу.
— Не пугайтесь, Семен Леонидович, — это экземпляр вашего романа после моей творческой переработки. Чтобы он удобнее лег на микрофон, мне пришлось внести несколько небольших поправок, не имеющих принципиального значения. Прежде всего, первые четыреста тридцать две страницы я изымаю начисто. Зато вместо этого я ввожу двухминутную сценку в коровнике. Вы только представьте, как это радиогенично и художественно. Вначале идет песня доярок, потом песня затихает, и на фоне едва слышимого припева я сразу же, наплывом, даю громкое мычание коров и звуки сильной молочной струи, ударяющейся о стенки большого эмалированного ведра!
Радиоспецифичник говорил долго, восторженно и кончил сообщением, что радиопостановка уже включена в план и на днях начинаются репетиции.
Последним посетил Габаритова известный в оперно-опереточных кругах либреттист Григорий Клюквин.
Извинившись за беспокойство, Клюквин попросил разрешения присесть и, мягко улыбаясь, сказал:
— Я потревожил вас для того, чтобы рассказать о некоторых небольших отступлениях от вашего романа, которые я вынужден сделать как автор оперного либретто. Этого требует специфика музыкальной драматургии и особенности дарования автора музыки, небезызвестного вам Аркадия Чугунова. Кстати, у него уже приготовлена чудесная и почти нигде не использованная увертюра из нержавеющих мелодий! Что касается сюжета, то мы его чуточку изменим и дополним. Во-первых, мы введем дополнительную тему пережитков кровной мести среди колхозников и для большей красочности место действия перенесем из Тамбова в Сочи, на берег Черного моря… Тут и декорации более оперные, и режиссеру есть где развернуться.
…Прошел год. Семен Леонидович Габаритов уже успел основательно забыть о кустарях-специфичниках. Он сидел и кропотливо работал над новым романом, как вдруг на улицах появились огромные плакаты, возвещающие о первых спектаклях пьесы К. М. Тигрова «Прощай, Тамара!..»
Под названием в скобках значилось, что пьеса сделана по роману С. Л. Габаритова «Своя семья».
Чуя недоброе, писатель отправился в театр и до того расстроился, что, с трудом досидев до конца, побежал разыскивать главрежа.
А для расстройства были все предпосылки. Случилось так, что наиболее слабые места в романе, перекочевав на сцену, стали основным содержанием пьесы. Положительные герои уныло бродили по сцене, произносили какие-то ватные, холодные слова и каждым своим появлением вызывали даже у наиболее молодой и здоровой части зрителей долгие приступы кашля.
Семен Леонидович побежал в кабинет главрежа, чтобы выразить свой протест, но Дарьялов, увидя писателя еще в дверях, пошел ему навстречу, обнял его и, влепив в обе щеки по звонкому актерскому поцелую, низко поклонился и сказал:
— Спасибо, дорогой! Большое спасибо! Вот что значит хороший роман, переделанный с учетом специфики театра! Билеты проданы на весь квартал вперед! И всему мы обязаны прежде всего популярности вашего романа!
В то время как главреж благодарил Габаритова, специфичник Тигров, воспользовавшись жидкими аплодисментами и отсутствием бдительности у помощника режиссера, выбежал на сцену и кланялся так старательно и долго, что пришлось опустить железный занавес.
На премьеру оперы Семен Леонидович не пошел. Позже он узнал, что в либретто из романа попала всего лишь одна глава, посвященная описанию новой молотилки.
Почему-то именно на материале этой главы композитор сделал полуторачасовой песенно-речитативный номер, который прозвучал крайне неубедительно, хотя хор очень старался и пропел его до конца подавляющим большинством голосов.
Совсем плохо сложилась судьба киносценария. По сообщению газеты, начатые было съемки прекратились из-за полной непригодности сценария.
Что касается радиоспектакля, то однажды соседка по квартире, встретив в коридоре Габаритова, укоризненно сказала:
— Нехорошо, Семен Леонидович… Стыдно. Мой Вася слушал вашу радиопостановку, и до того его мычанием коров напугали, что малыш до сих пор с повышенной температурой лежит!
Писатель извинился и, послав пострадавшему коробку конфет, выбежал на улицу.
Целый день ходил Габаритов по всяким учреждениям, всюду доказывая, что лично он не имеет никакого отношения ни к пьесе, ни к либретто, ни к сценарию, ни к радиопостановке.
А через неделю, выступая на писательском собрании, он решительно требовал, чтобы специально созданная комиссия выяснила наконец, кто покровительствует далеким от искусства людям, поставщикам халтуры.
Габаритов говорил горячо, страстно, невзирая на лица. Среди людей, смело перечисленных оратором, были и художественный руководитель театра, и директор киностудии, и руководители радиокомитета.
Одним словом, писатель назвал всех, кроме… себя самого. Но произошло это, очевидно, только потому, что в тот самый момент, когда Габаритов раздумывал, — назвать или не назвать свою фамилию, председатель собрания постучал, сообщив, что время, предоставленное оратору, истекло.
Понятно, можно было бы обратиться к собранию и просить о продлении времени. Но нарушать установленный регламент, для того чтобы говорить о себе, это уж, понимаете, было бы по меньшей мере нескромно.
ТРЕБУЕТСЯ ПСИХОЛОГ
Меня оставляли в аспирантуре, но, посоветовавшись с ребятами, я пришел к выводу, что научная карьера что-то меня не сильно притягивает.
И вот включаю я как-то утром радио и сразу же попадаю на объявление. Энскому заводу требуется психолог. Обращаться по адресу… Справки по телефону…
Звоню, спрашиваю:
— Это вы по радио объявление давали?
— Да, — отвечают. — Только слесарей мы уже набрали, а вот токарей и плотников не хватает. И электриков тоже. Они у нас на вес воблы. Самый что ни на есть дефицит.
— А если я психолог?
— Требуется, — уже почему-то без всякого энтузиазма ответил кадровик и повесил трубку.
Но меня это не смутило. Какой уж тут, думаю, энтузиазм, если человек ежеминутно по телефону ответы должен давать.
Через полчаса я был у заводских ворот. На самом видном месте висело объявление точь-в-точь, слово в слово такое же, какое я слушал по радио. В самом конце длинного перечня специальностей, между секретарем-машинисткой и уборщицей, было написано крупными буквами: «ТРЕБУЕТСЯ… ПСИХОЛОГ С ЗАКОНЧЕННЫМ ВЫСШИМ ОБРАЗОВАНИЕМ НА ПОСТОЯННУЮ РАБОТУ».
Едва я вошел в комнату отдела кадров и произнес: «Я по объявлению», — все находившиеся там — а их было пять человек вместе с начальником — повставали со своих мест.
— Садитесь. Мы вам рады!
Узнав, однако, что я пришел предложить свои услуги в качестве психолога, они мгновенно помрачнели и с тем же ансамблевым блеском сиплым шепотом протянули:
— В начале коридора… в кабинет директора…
Кабинет, который я разыскал не без труда, состоял, собственно, из двух комнат.
В одной сидели люди и ждали приема — называлась она, как я тут же выяснил, «предбанником». «Баней» именовалась вторая комната, то есть сам кабинет. Оттуда действительно время от времени выходили вызванные к директору работники, как из банной парилки: красные, взмокшие, с трясущимися руками и понурым видом, старавшиеся, ни на кого не глядя, поскорее выскользнуть в коридор. В свою очередь те, кто находился, как и я, в «предбаннике», ожидая вызова, делали вид, что не замечают вышедших из «бани», и только понимающе вздыхали.
Когда дверь открывалась, до моих ушей доходили слова: «Ты у меня еще попоешь!» или: «Я тебя, милого, давно раскусил!»
Последним из кабинета выскочил румяный маленький толстячок, а вслед ему тот же высокий голос кричал:
— Ты мне своей гипертонией голову не морочь! Ты мне план давай, а гипертонии у меня и своей хватит!
После инцидента с румяным толстячком дожидавшиеся своей очереди предпочли отложить визит к директору на другой раз, и в «предбаннике», кроме меня, никого не осталось.
Минут пять дверь не открывалась. Судя по долетавшим из кабинета словам, директор распекал по телефону какого-то Ныряева, обещая перевести его в сторожа, если он не ликвидирует задолженность по деталям к завтрашнему дню.
Я слышал, как в «бане» шумно водворили на место телефонную трубку, потом раздались шаги, дверь открылась, и тот же высокий голос, на этот раз очень спокойно и ровно, спросил:
— Вы ко мне? По какому делу?
Услышав, что я и есть тот самый психолог, который требуется, директор взял меня под руку и, усадив в кресло, весело проговорил:
— А меня ведь чуть не засмеяли, когда узнали, что я задумал внедрять на своем заводе психологию. Честное слово! Ты, говорят, Ведерко, не с того конца электрод припаять хочешь.
— Бывает, — не подобрав ничего более определенного, заметил я.
Но и этого оказалось вполне достаточно, чтобы директор, почувствовав во мне союзника, произнес со вздохом:
— Ведь некоторые — даже в высоких сферах — передовыми руководителями слывут. А на поверку взять — так ничего в них передового нет. Самые что ни на есть густопсовые рутинеры. Старина-матушка! Они ведь как думают? Новые станки есть? Есть! Машина кибернетическая имеется? Имеется. А уж до прочих современных тонкостей им как медведю до телевизора! Настоящие, смелые идеи их ни чуточки не интересуют. Только я, — поспешил заверить директор, — таких убеждений придерживаться не намерен. Вот в Японии, говорят, там даже гипноз в промышленность внедряют. Человек, скажем, после семейного скандала или именин чуть не дремлет во время работы, а как на него гипнотическую струю пустят, он сразу другой человек — и сила, и энергия, и сообразительность. Нам, понятно, этот гипноз ни к чему, но тем не менее, скажу вам откровенно, встречаются еще довольно часто отдельные моменты, когда этот самый гипноз и на нашем заводе применить бы неплохо…
Я попробовал что-то возразить, но директор даже не заметил моей попытки.
Было совершенно ясно, что передо мной один из тех руководителей, кто начисто лишен способности слушать, считая, что этой существенной функцией должны обладать другие, а монопольным правом высказывать свои мысли может пользоваться только он один.
— А насчет психологии я даже на заводском семинаре у нас три лекции прочел, — не без гордости, но с явным оттенком грусти сообщил директор. — Пришлось даже кое-какую специальную литературу полистать. Но главную идею, в общем-то, уловил, хотя всякие тонкости и научные детали пришлось пропустить ввиду сильной перегрузки. Я даже на практике кое-что внедрить пробовал… В сборочном цехе — в виде опыта — балетную музыку приказал транслировать, а в механическом горшки с цветами в курилке поставил. Для аромата. И по линии нецензурных выражений — среди мастеров — борьбу объявил. Специальный учет организовал. Кто сколько раз за смену выругался. А в конце квартала по местному радио итоги подбиваем. Если у тебя, допустим, по сравнению с прошлым цифра на убыль пошла — получай премию: скульптуру какую-нибудь или пепельницу в художественном оформлении. А одному даже тюлевую занавеску купили — за целый квартал ни одного нецензурного выражения… Правда, потом пришлось занавеску отобрать. Он, оказывается, дьявол, все три месяца жестами был вынужден разговаривать, поскольку после бани холодного пива хлебнул и потерял голос.
Так что психологию вашу мы и сами потихонечку внедряем, только все это кустарщина, несолидно получается. А нынче везде высокий уровень необходим, чтобы все честь по чести, как полагается… По-научному… Мне тут один коллега из Вологды рассказывал, что благодаря психологу у них завод полтора плана давать начал…
Директор хотел еще что-то сказать, но все пять телефонных аппаратов вдруг заголосили, и комната наполнилась таким громким тревожным звоном, что я быстро поднялся с кресла и, пообещав завтра прийти с документами, выбежал из кабинета.
В «предбаннике» снова сидели люди и ждали вызова. Из самой же «бани» раздавался высокий голос. Снимая то одну, то другую трубку, директор кричал, сбиваясь на фальцет:
— Я тебе покажу «простой»!
— Что значит выходной? А план? План кто давать будет?
— Какая там еще рационализация? Вкалывайте, как прежде, и чтобы никаких фокусов! Тоже мне — психологию развели, черт бы вас побрал!
На другой день я снова очутился в районе завода. На воротах по-прежнему висело знакомое мне объявление. Только там, где было написано: «Требуется психолог», слово «психолог» было не очень жирно зачеркнуто, а над ним крупными буквами написано: «директор».
«Чистая работа!» — подумал я, жалея, что вчера, когда я поспешно вносил эту поправку, в моем кармане не оказалось толстого цветного карандаша и пришлось обойтись шариковой ручкой.
ТОНКИЙ ПОДХОД
О том, что бабушка вот-вот уйдет на пенсию, говорить начали давным-давно, причем больше всех говорила она сама.
— Эх, скорей бы на пенсию! — вздыхала иногда расстроенная какими-нибудь служебными неприятностями Анна Игнатьевна.
Обычно в ответ на это раздавались иронические смешки.
Подвижную, энергичную, с веселым, без единой морщинки лицом бабушку даже внук Лешка звал не иначе как по имени и отчеству.
Бывали случаи, когда Зоя, размечтавшись, говорила матери:
— Уйдешь ты на пенсию, а я сразу же на вечерние курсы поступлю… А то ведь не только учиться, даже газету прочесть времени не хватает!
— И по музеям мы с тобой походим до полного удовлетворения! — дополнял Борис. — Бабушка, значит, дома с детьми, а мы в воскресенье как рванем с утра в Эрмитаж, так уж до ночи не вернемся! Глядишь, и пообедаем где-нибудь, и в театр на премьеру!
Но чем больше признаков преклонного возраста проявлялось в бабушкином характере, тем реже подымался в доме разговор на пенсионные темы. Только младшая внучка Валька на вопрос гостей: «Кем ты будешь, когда вырастешь?» — неизменно отвечала: «Пенсионеркой».
И вот наконец свершилось. Завтра, несмотря на будний день, Анна Игнатьевна на работу не пойдет.
По этому случаю был созван малый семейный совет в составе зятя и дочери пенсионерки.
— Это очень ответственный и сложный момент в жизни человека! — многозначительным полушепотом произнес Борис. — У меня тут даже выписка из одной научной статьи сделана.
Борис открыл тетрадку и, надев вторую пару очков, прочел нараспев, как стихи:
— «Наиболее результативным по части психоневрастенических наслоений является резкий переход от интенсивно-перманентной занятости к вынужденному повседневному безделью».
— Так что же нам делать? — спросила дочь начинающей пенсионерки.
— Про это, понятно, ни в какой статье не говорится, — снимая очки, ответил Борис. — Но лично я и без всяких научных авторитетов могу разобраться… Уйдя на пенсию, бабушка ни в коем случае не должна почувствовать себя свободной от общественно-полезных обязанностей. Наш долг — проявить максимальную чуткость и найти наиболее тонкий подход. Говоря короче… (Борис был адвокатом и, призывая всех «говорить короче», оставлял за собой право произносить бесконечно длинные речи.) Говоря короче, бабушку надо немедленно загрузить!
Но тут в комнату вошла сама Анна Игнатьевна, и совещание закрылось.
— Ну, вот и свершилось, — печально улыбаясь, сказала бабушка. — Отныне я пенсионерка.
— Поздравляю! — Борис неловко обнял тещу, чмокнул ее мимо щеки. — Поздравляю с заслуженным отдыхом!
— Давно тебе, мама, пора на отдых, — присоединилась дочь. — Заодно и поясницу полечишь как следует, и отоспишься…
— Что верно, то верно, — вздохнула Анна Игнатьевна. — Теперь времени у меня на все хватит!
— С этим делом тоже торопиться нельзя, — осторожно, как бы между прочим, заметил Борис.
— Про какое дело ты говоришь? — недоуменно спросила теща.
— Да про это самое… про отдых. Резкие переходы, знаете ли… они очень даже опасны… Скучать начнете… а где скука, там и тоска, а где тоска, там и болезни… Сам читал…
— Ладно, — успокоила теща, — привыкну и к отдыху. Не к такому привыкала… Преодолею!
Однако категорическое заявление тещи ничуть не поколебало Бориса.
— Вначале они все, пенсионеры, набрасываются на отдых, а потом начинают от этого отдыха чахнуть и болеть. Привычка к отдыху — процесс эволюционный.
— А что, если нам перейти на горячие завтраки? — осенило Зою. — Это раньше мы ели по утрам всухомятку, а теперь-то зачем? Мама привыкла вставать рано, с вечера купит продукты, а утром встанет и приготовит.
— Отличная идея! — облизываясь в предвкушении вкусных тещиных завтраков, одобрительно отозвался Борис.
— Я по утрам люблю селедку есть с луком, — заметил Лешка.
— Горячие оладьи тоже неплохо! — сказал Борис.
— Вот обжоры! — засмеялась Зоя. — Мы с Валькой будем по утрам кашу есть. Я — рисовую, она — манную!
На другое утро, пока все еще спали, бабушка хлопотала на кухне. Она чистила селедку, резала лук, разводила тесто, варила каши.
Глядя на раскрасневшуюся у плиты тещу, Борис торжествовал:
— Повеселела наша бабуся! Энергия в глазах появилась. Душа радуется!
В тот же вечер вся семья сидела у телевизора и смотрела новую комедию о скучающих пенсионерах. Бабушки дома не было. Испортился водопроводный кран, и ее попросили поискать водопроводчика.
В антракте между вторым и третьим актом Борис поделился новой, только что пришедшей на ум идеей:
— Зря мы отдаем в садик нашу Вальку! Раньше это было необходимо, но сейчас, когда бабушка не ходит на работу, — это просто садизм с нашей стороны лишать ее общества любимой внучки.
— Тогда уж ты ее… сам… обрадуй, — осторожно предложила Зоя.
И Валю взяли из сада…
Однажды Зоя обратила внимание мужа на то, что Анна Игнатьевна как-то осунулась и пожелтела.
— И ведет себя странно… вчера прихожу домой, а она сидит в кресле, молчит и смотрит в одну точку.
— Сидела в кресле? — переспросил Борис, морща лоб. — Гм… Плохо дело…
— Что же это, по-твоему, означает? — встревожилась Зоя.
— От недогрузки все это, — растолковал жене Борис, — определенно от недогрузки! Придется применить срочные меры!
И меры были приняты.
Ко дню рождения Анны Игнатьевны зять сделал ей ценный подарок. Обычно он дарил какой-нибудь пустячок — патефонную пластинку или набор пробных духов. На этот раз бабушке готовился настоящий сюрприз. Борис отправился в ДЛТ и купил в кредит электрическую швейную машину «Тула».
— Господи, да что ты наделал! — воскликнула Зоя, когда супруг поделился с ней новостью. — Мамочка никогда ничего не шила. Она не любит шить.
— А теперь полюбит, — заверил Борис. — Представляешь, как она обрадуется, когда получит возможность заниматься этим трудоемким и вместе с тем увлекательным делом!
Вопреки предположениям дочери, Анна Игнатьевна с интересом принялась изучать незнакомое ей раньше электрошвейное ремесло. Правда, дневного времени на это не хватало, и приходилось садиться за машинку после того, как, поужинав, все ложились спать.
Надо сказать, что ход у «Тулы» был бесшумным, а легкое шуршание привода настолько содействовало быстрому засыпанию, что вечно жалующийся на бессонницу Борис перестал принимать снотворное, чем частично возмещал крупный расход, вызванный приобретением машины.
— Ты бы ложилась, мама, — говорила, вернувшись из театра, Зоя.
— Ничего, ничего, — отвечала Анна Игнатьевна, — вот дошью Вальке кофточку и прилягу.
Однажды Борис и Зоя, вернувшись из гостей, застали Анну Игнатьевну сидящей у радиолы. Ничего не замечая, она слушала ноктюрн Скрябина.
Борис подошел к столу, потер руки, потянул носом, стараясь выяснить, что сегодня на ужин, и, молча взглянув на жену, растерянно пожал плечами.
— Вы, наверное, ужинать собрались? — снимая пластинку, сказала Анна Игнатьевна. — Но я сегодня с утра по магазинам так набегалась, да еще Валька капризничала весь вечер… Если хотите есть — возьмите за окном колбасу и сыр. Чай согрейте…
Не скрывая своего недовольства, Борис заворчал:
— Ненавижу я, братцы, сухомятку… Принципиально ненавижу. И научные авторитеты этого не рекомендуют…
— Ничего с тобой не сделается, один вечер можно и без горячего ужина! — заметила Зоя. — Ты сегодня, мама, пораньше ляг. Отдохни.
— Отдохну, дочка! Уже договорилась! — решительно сказала Анна Игнатьевна. — С первого числа снова на работу иду! Вот тогда и отдохну по-настоящему!
БРАК ПО РАСЧЕТУ
Еще на Глазовском переулке Леля заметила, что за ней все время неотступно следует какой-то пожилой статный мужчина в широкополой шляпе. У Арбата, на перекрестке, когда Леля выжидала зеленого сигнала, ей даже удалось как следует разглядеть этого человека. На вид ему было лет пятьдесят пять, а на самом деле, может быть, и больше.
О преклонном возрасте незнакомца говорили и седые волосы, и очень странного покроя пальто — серое в крупную клетку, и загибающиеся кверху носами прюнелевые, на металлической застежке ботинки.
«Сейчас перейду на другую сторону, — решила Леля, — и сяду в первый попавшийся троллейбус».
Но следом за ней вошел в троллейбус и незнакомец; делая вид, что кого-то ищет, он на самом деле продолжал все время разглядывать Лелю.
Усаживаясь на освободившееся место, Леля подумала: «Не иначе как хочет познакомиться. Судя по виду, генерал или академик… А может быть, и не генерал, а овдовевший архитектор или художник. Уж больно пальто у него какое-то художническое…»
Мечтания Лели совершенно внезапно нарушил голос контролерши:
— Гражданка, ваш билет…
И тут только Леля вспомнила, что никакого билета она не брала, да и не могла взять, так как, предполагая чуточку пройтись по улице, она даже не захватила сумочку с деньгами.
— Ничего не поделаешь, — сочувственно вздохнула контролерша. — Факт безбилетного проезда налицо. Так как, гражданка, платить будете или милиционера вызвать?
— Придется идти в милицию, у меня при себе денег нет…
Леля уже решительно поднялась с места, как вдруг увидела около себя загадочного старика в клетчатом пальто.
— Пардон, — сказал он, сняв шляпу, и слегка поклонился. — Пардон, мадемуазель. Не сочтите за бестактность, но, видя, что вы попали в затруднительное положение, хочу предложить свою помощь. Только, пожалуйста, не смущайтесь и не краснейте, хотя, а пропо, это, безусловно, придает добавочный компонент вашей привлекательности.
От этих слов Леля покраснела еще больше, а незнакомец небрежно протянул рубль и, получив квитанцию, бросил ее на пол.
— А сорить в троллейбусе, папаша, не полагается, — уходя, строго сказала контролерша.
Но незнакомец, не обратив никакого внимания на слова контролерши, снова приподнял шляпу и сел рядом с Лелей.
— Если не возражаете, то я бы очень хотел представиться. Наврозов Анатолий Филимонович. Бывший морской волк. Контр-адмирал в отставке.
Свою родную дочь Лелина мама именовала не иначе, как Елена Георгиевна. Когда кто-нибудь выражал свое удивление, мама объясняла:
— Ничего странного. От первого брака у меня есть еще дочь Леля. Потом я бракосочеталась вторично и родила вторую девочку. Отец ее категорически потребовал назвать дочку тоже Лелей, в честь любимой сестры. А воля отцов — всегда была законом. Ну вот я, чтобы не путать, стала звать дочерей по отчеству. Одну Еленой Андреевной, другую Еленой Георгиевной.
Несмотря на то, что первая Леля (Елена Андреевна) уже давно вышла замуж и уехала с мужем в Тамбов, мать по привычке продолжала величать Лелю Еленой Георгиевной.
— Ну и что с того, что пожилой, — сказала Лелина мама, услышав подробный рассказ о седоволосом джентльмене, уплатившем штраф. — К твоему сведению, Елена Георгиевна, мой первый муж, Андрей Иванович, был на целых тридцать семь лет старше меня, и это не помешало нам счастливо прожить почти два года, вплоть до самой его кончины. А твой папа — Георгий Карлович, — ему уже было шестьдесят три, а мне двадцать шесть, и тем не менее мы так беззаветно, так горячо любили друг друга! Помню, уже после второго удара, когда я только заикнулась о переводе дачи на мое имя, — он, несмотря на предписанный врачами полный покой, встал, пошел в нотариальную контору и, подписав необходимые бумаги, умер, не приходя в сознание!
Закончив столь мелодраматический монолог, Лелина мама всплакнула и, приложив к сухим глазам край шелкового платка, продекламировала с пафосом:
— Да разве теперешняя молодежь способна на такую воистину испепеляющую любовь?
Выдав замуж Лелю номер один за отставного гомеопата, мама вот уже два года безостановочно рыскала везде и всюду в поисках состоятельного и подходящего супруга для второй дочери.
Но найти было не так легко.
Вообще-то женихов у Лели могло бы быть множество: и лицо красивое, и фигура неплохая, и образование десять классов!
Дальше Леля учиться не хотела, да и мама не советовала: «Ну, зачем тебе идти в институт? Цвет лица портить? Нервы расшатывать? Интеллект перенапрягать? Ну, посуди сама — кончишь ты вуз и, хочешь не хочешь, придется на периферию ехать. Я понимаю, когда люди учатся для заработка. А тебе, слава богу, хватает. Дача достанется тебе, вещи ценные и мебель — тоже. А прожить у нас есть на что, — академическая пенсия за первого папу мне до самой смерти полагается, и на сберкнижке кое-какая сумма накопилась».
Доводы матери Леля еще с детства привыкла принимать без противоречий, а потому и на сей раз не возражала.
Правда, мама еще долго опасалась так часто описываемого в романах «девичьего бунта», но ничего этого не было, если не считать вспыхнувшую было любовь к одному конферансье. К счастью, конферансье, оказавшийся молодым многодетным холостяком, сам испугался сильного чувства Лели и стал так часто жаловаться своей возлюбленной на вечные козни эстрадных китов и свое тяжелое материальное положение, что наскучил ей очень быстро.
С тех пор Леля не только прекратила встречи с конферансье, но даже перестала посещать эстрадные концерты и по совету мамы приобрела абонемент в филармонию.
Анатолий Филимонович Наврозов пришел к Леле через две недели после троллейбусного происшествия. Пришел в том же клетчатом пальто и широкополой шляпе, с букетом цветов, такой же чистенький, отпаренный, крепко пахнущий душистым ягодным мылом.
Увидя Лелю, он с резвостью, завидной для его возраста, ринулся вперед и протянул цветы:
— Искал, знаете ли, по всему городу, но, увы, ничего не нашел. Пришлось ограничиться мимозами.
Отдав цветы, Наврозов скинул пальто и покосился на соседнюю дверь.
— Квартира у вас не коммунальная? — тревожно спросил он и, получив отрицательный ответ, достал из бокового кармана складную распялку и повесил пальто.
Когда Наврозов узнал от Лели, что муж ее сводной сестры медик, он очень обрадовался.
— Медицина, — сказал он, блаженно щуря изрядно выцветшие, когда-то, видимо, очень красивые глаза. — Что может быть величественней медицины! Помню, покойный Мечников Илья Ильич как-то, повстречавшись с Бехтеревым, рассказал ему такой случай…
Какой именно случай рассказал Мечников Бехтереву, Леля так и не узнала. Вошла мама, и гость, прервав рассказ, почтительно встал, прищелкнул каблуками и отрекомендовался:
— Наврозов Анатолий Филимоныч, адмирал в отставке. Тот самый, о котором поется в песенке: «Жил на свете капитан, он объездил много стран…» Рад познакомиться с очаровательной мамашей не менее очаровательной дочери.
Мать Лели с плохо скрываемым восторгом выслушала комплимент, окинула гостя доброжелательным взглядом и, радушно улыбаясь, спросила:
— Надеюсь, не откажетесь почаевничать вместе с нами?
— Не смею отказаться, — откашливаясь, ответил гость. — Чай — напиток божественный. Особенно если в нем есть цветок. В свое время в России были три знаменитые фирмы — Высоцкого, Перлова и Савина. Я лично предпочитал чай «царскую розу» — покойного Высоцкого Николая Константиныча. Какой аромат! Какой колер! Пьешь, знаете ли, и все больше пить хочется. Теперь уж, понятно, таких чаев нет.
Засыпая заварку, Лелина мама слабо возразила:
— Не скажите… Индийский высшего сорта тоже неплохой… Правда, до Высоцкого ему далеко, но аромат приличный. Вы, простите…
— Анатолий Филимонович, — тихо подсказала Леля.
— Вы, простите, Анатолий Филимонович, как пьете, с сахаром или конфетами?
— Видите ли, — ответил гость, — покойный Елисеев однажды в разговоре с купцом Щукиным справедливо заметил, что чай только тогда и приятен, когда его пьешь с сахаром.
Наврозов выпил три стакана крепкого чая, после чего откинулся на спинку кресла и, мечтательно уставившись на Лелю, сказал нараспев:
— Сижу я у вас и чувствую себя так, будто нахожусь в этом доме давным-давно. Вы и не представляете, как мне, человеку, избороздившему все моря и океаны и ныне пришвартовавшемуся к тихой пенсионной гавани, как мне, можно сказать одинокому старику, приятно очутиться в таком милом семейном обществе!
Просидев чуть ли не до полуночи и рассказав добрую дюжину всяких забавных историй, Анатолий Филимонович уделил немало времени и фактам из собственной биографии.
Он успел поведать, что, выйдя в отставку и вскоре похоронив супругу, он, будучи бездетным, страшно тяготится своим одиночеством.
Когда Леля перед уходом гостя попыталась вернуть уплаченный им в троллейбусе рубль, Анатолий Филимонович даже возмутился:
— Вы меня обижаете, Елена Георгиевна, просто обижаете, — сердито заявил он и положил рубль на стол. — Я счастлив, что случай доставил мне радость познакомиться с вашей дочерью, — произнес он не без волнения, целуя ручку Лелиной маме. — Я глубоко признателен вам за чудесный прием, и, надеюсь, вы не откажете мне и в дальнейшем в возможности посетить сию прекрасную обитель!
С тех пор Анатолий Филимонович являлся к Леле регулярно каждую субботу.
Приходил он по-прежнему с цветами и всегда такой же тщательно отглаженный, вежливый, бодрый и разговорчивый. Сидел он подолгу и заметно веселел, когда предлагали угощение.
Не было такого блюда, от которого бы он отказался. Если предлагали винегрет, он, причмокнув языком и полузакрыв глаза, говорил так сладко и нежно, словно восхищался прелестями первой красавицы в мире:
— Винегрет! Божественное блюдо! Особенно с майонезом! Недаром супруга покойного Репина Ильи Ефимовича, отрицая мясные блюда, предпочитала вкусный вегетарианский винегрет! Вы только не затрудняйтесь, — умолял он хозяйку дома. — Я сам положу себе чуть-чуть…
Увлекаясь, гость, как бы не заметив, накладывал полную тарелку, а на предложенную прибавку отвечал молниеносным согласием, чем очень льстил Лелиной маме, считавшей себя незаурядной кулинаркой.
О «Лелином старике», как прозвала Наврозова одна злоязычная дальняя родственница, говорили разное. Его терпеливо выслушивали, не перебивали, но как кандидата в женихи не одобряли. Одна только Лелина мама не скрывала своего восхищения:
— Ну, Елена Георгиевна, тебе, голуба, просто повезло, — сказала она однажды. — Кажется, мы наконец нашли подходящего человека. Именно такой муж тебе и нужен. Слов нет, Анатолий Филимонович в летах, но это даже хорошо. Ты будешь его лебединой песней, и он сделает для тебя все, что ты потребуешь. Ну, а что касается любви, то прежде всего надо хорошо устроить свою жизнь, а там видно будет!
Впервые за всю свою жизнь Леля попыталась было что-то возразить, но мама и слушать ничего не захотела.
Сославшись на неудачно сложившуюся брачную жизнь одной из Лелиных подруг и заметив, что это не произвело на дочь нужного впечатления, мама прибегла к последнему и наверняка действующему средству. Она схватилась за сердце, закатила глаза и, крикнув: «Вызывай врача — у меня инфаркт!» — упала в мягкое кресло.
Но врача вызывать не пришлось. Как только Леля сказала: «Мамочка, я согласна», — «больная» поднялась с кресла и, обнимая Лелю, шепотом произнесла:
— Давно бы так, девочка! Слушай всегда маму, и ты никогда в этом не раскаешься! По теперешним временам такой жених, как Анатолий Филимонович, редкость, и упускать его нельзя ни в коем случае!
Буквально на другой день после этой сцены Леля, придя от портнихи, узнала, что в ее отсутствие был Анатолий Филимонович и долго беседовал с мамой о ее, Лелином, будущем.
— Завтра, дорогая Елена Георгиевна, — торжественно объявила мама, — завтра он сделает тебе официальное предложение. Церковной свадьбы не будет. Он хотя и в отставке, но не хочет лишних разговоров. Зарегистрируетесь в загсе и будете жить на нашей зимней даче. Анатолий Филимонович недели за две хочет привести ее в порядок, купит «Москвича» и пристроит гараж. Городскую квартиру он отремонтирует тоже, а взамен ее получит от министерства квартиру в многоэтажном доме.
На другой день Анатолий Филимонович все это самолично повторил Леле.
Помолвку скрепили ужином для небольшого круга близких людей. По такому случаю из Тамбова прибыла даже Леля номер один — дородная, широкоплечая, веселая женщина со своим супругом — сухоньким, коротконогим старичком.
В тот же день Лелина мама побывала вместе с новым зятем у нотариуса и переписала на его имя дачу.
— К сожалению, — с грустью сказал Наврозов, — без этой формальности я не смогу получить из министерства полагающийся мне, как адмиралу в отставке, дефицитный материал для ремонта дачи и строительства гаража.
После регистрации в загсе Анатолий Филимонович решил не мешкая отбыть на дачу.
— А вы, Лелечка, поскучайте с мамулей дома. Рабочих я уже получил, строительный материал доставлен на место, и все пойдет быстро. Свадьбу справим там.
Но уехать сразу Анатолию Филимоновичу не удалось. Совершенно неожиданно на его имя пришла открытка. Анатолий Филимонович передал ее Леле, не читая.
В открытке, напечатанной на машинке, гражданина Наврозова извещали, что его очередь на получение автомашины подошла и он может получить «Москвич» за наличный расчет. Тут же сообщалось, что выдача машин производится раз в неделю, по пятницам.
— Пусть это будет моим свадебным подарком, — низко склонив седую голову, с дрожью в голосе произнес Анатолий Филимонович.
— Надо сейчас же, немедленно забрать машину, иначе придется ждать целую неделю! — объявила Лелина мама, растроганная словами зятя.
— А куда мы ее поставим? — поинтересовалась Леля.
— Это совсем не проблема, — успокоил Анатолий Филимонович. — Мой приятель, генерал береговой обороны, Киксов Данила Валентинович, разрешил мне в любое время пользоваться не только его гаражом, но и шофером, у которого он находится на службе в качестве хозяина.
Острота Анатолия Филимоновича, будучи поданной в обычной для него мягкой, улыбчатой манере, имела бешеный успех.
Когда смех умолк, Наврозов взглянул на часы и ахнул:
— Что же делать? В моем распоряжении осталось только сорок пять минут. А ведь еще надо успеть получить деньги. Гм… Определенно не успею. Пока я буду возиться со сберкассой, закроют склад. Но ничего, синьориты, запаситесь терпением, Лелина машина никуда от нас не убежит. Обидно вот только, что из-за машины придется мне специально возвращаться с дачи в разгар ремонта и оставить там все без своего присмотра!
— Ни в коем случае, — энергично возразила Лелина мама. — В таком деле дорог каждый час, машину вы должны забрать сегодня же!
— Я бы это сделал с удовольствием, но как быть с деньгами?
— О деньгах не беспокойтесь. Деньги я вам дам свои, с условием, что вы эту сумму положите потом на Лелину книжку.
Спрятав деньги в портфель, Анатолий Филимонович троекратно поцеловал на прощанье Лелю, облобызал ручку мамаши и ушел, продолжая еще в дверях махать шляпой и посылать воздушные поцелуи.
Через две недели Леля забеспокоилась:
— Где же Анатолий? Ведь к этому времени он обещал все закончить и приехать за нами?
— Ремонт — дело хлопотное, точно рассчитать трудно, — успокоила мама, — подождем еще два дня.
Но и через два дня, и через три, и через пять Анатолий Филимонович не появлялся.
— А что, если, — решила Леля, — позвонить в справочное и выяснить номер телефона генерала Киксова?
— Совершенно правильно, — согласилась мама. — Мы позвоним Киксову, сошлемся на Анатолия и попросим доставить нас в Порфирьево на нашей машине, которая стоит у него в гараже.
В справочном ответили, что телефона на фамилию Киксова не значится. Но и это обстоятельство ничуть не смутило Лелину маму.
— Очевидно, он живет в казенном военном доме с коммутатором, и, чтобы узнать телефон, нужно знать адрес.
— Ничего, доедем поездом, — сказала Леля и вместе с мамой стала поспешно собираться на вокзал. Заодно в чемодан вместе с вещами положили походную аптечку, ибо решили, что Анатолий Филимонович, по всей вероятности, тяжело заболел и нуждается в помощи.
Еще издали они увидели залитую огнями дачу. У двери террасы стоял какой-то кудрявый парень и вставлял стекло.
— Вам кого? — учтиво спросил парень.
— Нам Анатолия Филимоновича Наврозова, — принимая парня за одного из рабочих, громко сказала Лелина мама.
— Тут таких нет.
— То есть как это нет? — фыркнула Леля. — Анатолий Филимонович — мой муж, а дача эта его — теперь наша.
Кудрявый парень приоткрыл дверь и, крикнув: «Папа, поговори!» — отошел в сторону, уступив место дородному мужчине в форменном кителе горного инженера.
— Дача эта принадлежит нам, — объяснил мужчина, — мы ее купили у гражданина Наврозова… по объявлению. Могу вам и документы показать. Все чин чином.
Выслушав и записав подробный рассказ Лели и Лелиной мамы, следователь достал из папки несколько фотографий.
— Узнаете?
На первой, уже изрядно выцветшей, карточке был изображен худощавый молодой человек в котелке, с лихо закрученными усиками и с толстой сигарой во рту.
— Это и есть ваш жених, — сказал следователь Леле. — Снимок сделан в 1915 году, тогда он был не Анатолием и не Наврозовым, а Ямщиковым Федором Викентьевичем… Судя по сохранившимся вместе с этой карточкой газетным вырезкам, Ямщиков уже тогда был незаурядным аферистом и, подвизаясь в качестве «выгодного» жениха, обобрал несколько семейств крупных промышленников. А вот это фотографии уже послереволюционного времени, — продолжал следователь. — Как видите, годы делали свое дело, но человек этот менялся только внешне. По-прежнему, меняя фамилии, он занимался аферами, все так же находил семьи, где ищут выгодных женихов, и обирал простаков. Причем в разные годы он именовал себя по-разному. В 1923 году — вот его фото, в кожаной куртке с меховым воротником — это «сын наркома», в 1924-м — он «особоуполномоченный Совета Обороны», в 1936-м — «крупный конструктор авиамоторов». Надо сказать, что в 1943 году ваш Анатолий Филимонович действовал не в качестве жениха, а продавал поддельные бриллианты. Однако уже годом позже Наврозова снова потянуло на старую «профессию», и он опять пошел в женихи. Попрошу взглянуть на этот снимок…
— Я диву даюсь, — сказала Лелина мама, разглядывая фотографию Наврозова, — как могла моя дочь привести в дом этого старого афериста. По-моему, достаточно один раз взглянуть на его лицо, чтобы сразу же увидеть, что это отпетый жулик! Как хочешь, дорогая, — гневно продолжала мама, — но я просто не понимаю ни твоего выбора, ни твоего вкуса!
— Это не мой выбор, мама, — стараясь сдержать себя, тихо ответила Леля, — это ваш выбор и ваш вкус. Вы во всем виноваты. Да-да… Вы… и в институт меня не пустили, и работать не разрешали, и подруг моих разогнали… богатого жениха мне подыскивали. Спасибо вам. Большое спасибо!
— Как ты разговариваешь?! — крикнула мама. — Как ты смеешь? — и, вспомнив о потерянной даче и деньгах, она истерически захохотала и грохнулась без чувств.
На этот раз Лелина мама пребывала в обмороке дольше, чем всегда. Закрыв глаза, она полулежала в кресле, дожидаясь, когда же наконец дочь начнет просить у нее прощенья. Но Леля молчала, и обморок, пожалуй, продолжался бы еще бог весть сколько, если бы следователь не сказал своему помощнику:
— Я, значит, пойду на доклад к начальнику, а вас попрошу побыть здесь, пока гражданка очнется. Кстати, не забудьте сообщить ей, что все свои деньги она сможет получить сразу же после суда.
— А раньше никак нельзя? — с трудом открывая глаза, спросила Лелина мама и вдруг вскрикнула: — А где же моя дочь?
— Ушла, — ответил следователь, — и очень просила вас не искать ее…
БУМЕРАНГ
Заведующий отделом кадров Савельев еще никогда не видел своего директора таким расстроенным. Евгений Васильевич Терещенко то и дело сердито кашлял, пил воду, снова кашлял и наконец вскочил с кресла и закричал:
— Не могу больше! Пропадаю я без заместителя! Про-опа-даю! А вы, зная все это, не принимаете никаких мер, чтобы подыскать нужного человека!
— Ну уж чистая напраслина, — возразил решительно Савельев. — Я уже три месяца подыскиваю вам заместителя. И в главке об этом тысячу раз говорил.
— А они что?
— Известно что. У них всегда ответ одинаковый: плохого, мол, заместителя товарищу Терещенко дать не хотим, а хорошего не подыскали. Как найдем — пришлем немедленно. Так что придется потерпеть еще немного, Евгений Васильевич. Дольше ведь терпели.
Терещенко недовольно хмыкнул и раскрыл какую-то папку.
— Кончать с этим безобразием надо! — прочтя всего несколько строчек, сказал он. — Уволить его сию же минуту!
— Кого уволить? — спросил Савельев.
— Тихарькова, — ответил Терещенко. — Вот докладная записка заведующего отделом. Он пишет, что поручил на прошлой неделе Тихарькову проверить наличие строительных материалов, а этот с позволения сказать работничек, чтобы не возиться, позвонил кое-куда по телефону, достал какие-то устаревшие цифры и подсунул ему для доклада.
— Это еще что! — махнул рукой Савельев. — Тут, когда вы в отпуске были, Тихарьков еще чище штуку выкинул! Его в область на ревизию направили, а он никуда не поехал и в оправдание заявление написал: мол, уехать не мог, поскольку усиленно готовился к районной олимпиаде виолончелистов.
— Давно пора очистить стены нашего учреждения от этого дармоеда! — сказал Терещенко. — Пишите: «За полный развал работы, за систематическое невыполнение возлагаемых поручений Тихарькова Луку Петровича уволить с занимаемой должности с первого сентября…»
— У вас, может быть, есть ко мне еще другие дела? — кончив диктовать, спросил Терещенко.
Савельев, переминаясь с ноги на ногу, покачал головой:
— Других дел нет, а вот насчет этого дела поговорить требуется… Я бы, знаете ли, Тихарькова не увольнял. Да вы только не горячитесь, Евгений Васильевич. Тихарьков действительно работник плохой, способностей у него нет, но характер у него жутчайший, склочник он первостатейный. Насчет того, чтобы заявление какое-нибудь настрочить, тень на человека бросить — ему раз плюнуть. К тому же еще учтите, Евгений Васильевич, Тихарьков в прошлом году в стенгазете про нас с вами писал, помните? Почему, мол, товарищи Терещенко и Савельев получают всегда из библиотеки новые книги вне очереди? Мелочь? Ерунда? А вот тронешь его, он из этой мухи слона сделает. Заявления начнет писать, за самокритику, скажет, страдает. Вот хлопот и не оберешься. Дела-то он хотя и не выиграет, но тем не менее нервы нам потреплет основательно. Очень уж сложное положение. И избавиться от Тихарькова безусловно надо, и увольнять нельзя!
Выслушав речь Савельева, Терещенко тяжело вздохнул:
— Положеньице… черт побери!.. Ну а если не увольнять его, тогда какой выход?
— Выход есть, — успокоил Савельев. — Ведь нам что важно, Евгений Васильевич? Нам с вами важно избавиться от Тихарькова, а что с ним за пределами нашего главка будет, это уж нас никак не интересует. Вот я и предлагаю откомандировать Тихарькова в главк для направления на шестимесячные курсы по повышению квалификации. От нашего треста как раз по разнарядке один человек требуется!
— Да, но, судя по инструкции, туда надо послать особо преуспевающего и способного работника.
— Ну и что ж? Тем лучше. Все, кто закончит эти курсы, пойдут на повышение и будут посланы в другие города. А что касается хорошей характеристики, так мы на бумаге из этого Тихарькова такого работягу сделаем, что его не только на курсы, а даже в любое высшее заведение прямо на пятый курс без экзаменов примут!
Директору треста настолько понравился план избавления от нерадивого Тихарькова, что он вышел из-за стола и крепко пожал руку заведующему отделом кадров:
— Молодец, Савельев! Гениально. Вот только согласится ли он пойти на учебу?
— А почему бы ему не согласиться? — сказал Савельев. — Посудите сами: жить он будет в дачной местности, на всем готовом, зарплата сохраняется, а в перспективе — перемена климата и повышение в должности! Да от такой благодати и я бы не отказался.
По окончании курсов повышения квалификации Лука Петрович Тихарьков, как и полагается, явился в главк.
— Ну вот, — величаво произнес начальник главка, просматривая личное дело Тихарькова, — теперь, когда вы прослушали цикл лекций, мы пошлем вас на руководящую работу в хороший райончик… Как вы на это смотрите, товарищ Тихарьков? А?
Лука Петрович низко поклонился:
— Спасибо за доверие. Но я очень прошу вас, решая мою судьбу, учесть одно обстоятельство…
— О каком это обстоятельстве вы говорите? — строго спросил начальник. — У нас, товарищ Тихарьков, для всех курсантов правило такое: кончил учебу — поезжай на периферию.
— А я в принципе против периферии и не возражаю, — широко улыбаясь, почти шепотом произнес Тихарьков. — Только прежде чем решить мою судьбу, очень прошу ознакомиться с некоторыми медицинскими справочками… Мне вот три года назад операцию делали… Гланды удаляли. И нервы у меня пошаливать стали, а к тому же изжога после сладкого. Не гожусь я для периферии. Никак не гожусь!
— Очень плохо! — пожал плечами начальник. — Больше некуда послать. Да и болезни ваши не такие, чтобы…
В это время зазвонил телефон; начальник главка взял трубку.
— Да, знаю. Опять настаивает? Да… Понятно, тяжело… Еще бы! Хорошо. Учтем обязательно!
— Так вот, товарищ Тихарьков, — торжественно объявил начальник, — вам повезло… Картина меняется. Сейчас, знаете ли, мне от товарища Терещенко звонили… Насчет заместителя опять напоминает… Давно мы ему обещали дать заместителя, а подобрать достойного человека, сами понимаете, нелегко… Вот и пришла мне в голову такая идея: с товарищем Терещенко вы работали много лет, друг друга знаете великолепно, он вас ценит, вот и в характеристике пишет, что работник вы на редкость замечательный, дело знаете отлично и сможете справиться с любой ответственной работой. Ну а раз так — лучшего заместителя для товарища Терещенко, чем вы, нам не найти… Ну как, довольны?
Начальник главка набрал нужный номер и крикнул весело в трубку:
— Радуйтесь, Евгений Васильевич! Подобрали! Заместителя вам подобрали! Будете довольны. Кого? Тихарькова! Вашего Тихарькова! Радуйтесь!
НЕ ПРОБИЛ ЧАС
У Георгия Никифоровича появилось новое занятие. Сразу же после обеда он открывал ящик письменного стола, доставал папки с надписью «Личный архив» и неторопливо перечитывал накопившиеся за много лет копии справок, газетные вырезки, письма, вспоминал давно ушедшие дни, людей, с которыми встречался и работал. Это было увлекательнее любого телевизионного представления.
Однажды, открыв очередную папку с надписью «Год 1934-й», Георгий Никифорович обнаружил в ней слегка пожелтевшую телеграмму:
«Привет большому начальству точка не в бороде счастье точка помни комсомольский коллектив запятая не робей Гоша поздравляем восклицательный знак».
Георгий Никифорович закрыл на минуту глаза и сразу же вспомнил все. Эту телеграмму он получил от товарищей-комсомольцев в тот день, когда его, двадцатишестилетнего инженера, вызвали в райком партии и секретарь, худощавый, с добрыми глазами, немолодой, видимо очень усталый человек, объявил:
— Ну что ж, Шубин, выдвинуть вас решили. Для начала — помощником директора завода, а там посмотрим.
— Я же совсем еще молодой работник. На такое место опытного надо, солидного, — смущенно произнес Шубин.
— А это все будет, — тяжело вздохнув, сказал секретарь. — Придет время, и солидность появится… И опыт… И тяга ко сну после обеда… И лысина…
Секретарь провел ладонью по гладкой голове и, смеясь, сказал:
— Хороший возраст — двадцать шесть лет! Когда и выдвигать человека, как не в эти годы! Человек вы, Шубин, башковитый, дело любите, проектов всяких и замыслов в голове у вас небось не меньше миллиона. А об остальном горевать не стоит. Было бы побольше смелости.
Но вот смелости-то, чего греха таить, у Шубина тогда и не хватило. Струсил он. Особенно поначалу. Три раза в райком бегал — просил на старое место вернуть; с комсомольцами, с теми самыми, что поздравительную телеграмму послали, разругался вдрызг за то, что они его кандидатуру на выдвижение рекомендовали.
Но потом пришли на помощь более опытные люди, помогли советами, и, в общем, дело пошло. С завода Шубина перевели в трест, потом в главк.
Хорошие годы — бурные, нелегкие, но хорошие!
И ведь все успевал сделать, и на усталость не жаловался, и любая трудность нипочем.
Понятно, продолжал думать Шубин, молодость без ошибок не бывает. Но зато сколько у нее достоинств!
Георгий Никифорович бережно сложил телеграмму, спрятал ее в конверт и, услышав телефонный звонок, снял трубку. Звонил его помощник по кадрам, Пылаев.
— Простите, Георгий Никифорович, что тревожу не вовремя, — сказал он, — но дело неотложное. Указание есть — на механический завод срочно директора назначить надо. Мы с вами как-то уже этот вопросец обдумывали… Решили Тулубьева рекомендовать. Припоминаете?
— Кого? Кого?
— Тулубьева… Он инженер старый… Дипломат каких мало.
— А зачем туда дипломат? — возмутился Шубин. — Мы с вами не посла назначаем, это не по нашему ведомству.
— Вообще-то это верно, — согласился Пылаев, — но без дипломатии в любом деле не обойтись.
— Ерунда, — вспылил Шубин, все еще находясь под впечатлением воспоминаний. — Сколько лет вашему Тулубьеву?
— Пятьдесят четыре…
— Пусть на своем месте работает, — резко сказал Шубин.
— Но он очень подходит, Георгий Никифорович, — аккуратист высшей марки, опыт у него большой и характер спокойный.
— Поэтому и не подойдет, — перебил Шубин. — Подберите помоложе… и побеспокойнее… Пусть нам житья не дает, только бы дело как следует шло!
— Слушаюсь, — ответил Пылаев. — Молодых у нас много. Только я бы, Георгий Никифорович, все же просил вас насчет Тулубьева подумать… На него и документация вся заготовлена. Старый конь борозды не портит.
— Но и пашет неглубоко, — смеясь, ответил Шубин. — Молодежь надо, дорогой, выдвигать. Смело! Решительно!
Утром первым в кабинет Шубина вошел Пылаев.
— Знаете, — сказал он, широко улыбаясь, — я ведь вчера после разговора с вами до трех часов ночи уснуть не мог. Думал все о ваших словах насчет выдвижения. Правильно сказали, Георгий Никифорович, молодежь на руководящие должности назначать надо. Ведь вот я сам сразу после учебы начальником планового отдела на заводе стал. И вы еще совсем юношей были, когда на первое выдвижение пошли… Я вашу анкету перечитал сейчас… А мы, в порядке самокритики будь сказано, прежде чем назначить человека на ответственную должность, лет десять присматриваемся, пять лет согласовываем, а там, глядишь, в связи с пятидесятилетием со дня рождения, и выдвинем…
Слушая Пылаева, Шубин время от времени кивал головой, улыбался, потом вдруг, сморщив лоб, как бы между прочим заметил:
— Обобщать, понятно, не стоит. Обобщение, знаете ли, может не туда завести…
— Понятно, — согласился Пылаев, хотя он совсем не понимал, чем вызвана перемена настроения начальника. Он достал из папки анкету и громко начал читать:
— «Камушкин Антон Максимович, год рождения тысяча девятьсот тридцать первый — тридцать ему недавно исполнилось… Кончил десятилетку, работал на заводе, потом учился в вечернем институте. Рационализатор… награжден…»
— Как, говорите, фамилия?
— Камушкин!
— Гм… Камушкин! Камушкин… Это не тот ли, который на последнем активе очень бойко выступал?
— Он самый.
— Худощавый, рыженький, глаза как угли?
— Да, да.
— На вид совсем мальчишка…
— А рыжие все моложе своих лет выглядят.
— Так я его хорошо помню по этой истории — с модернизацией станков. Энергичный паренек. — Шубин закурил и почесал затылок. — Наделал он тогда нам всем хлопот! И «Комсомольскую правду» вовлек в это дело, и комиссию партийного контроля!..
— От этой модернизации мы, Георгий Никифорович, за один только год полмиллиона прибыли получили!
— Принципиальный человечище, чего говорить! — все еще улыбаясь, сказал Шубин. — А помните, ведь он и министра не пощадил, когда тот, не разобравшись как следует, встал на защиту своих чиновников!
— Мы, кадровики, все помним, — изрек Пылаев. — Я и то запомнил, как министр потом при всем честном народе благодарил его и хвалил за непримиримость к недостаткам.
— Так, так…
Шубин постучал пальцем по столу, отложил анкету, мельком взглянул на приложенную к ней характеристику, потом звонком вызвал секретаря и минут десять занимался текущими делами.
Опасаясь, что начальство освободится не скоро, Пылаев поднялся с места и начал собирать свои бумаги.
— Мне, может, позже зайти, Георгий Никифорович? Я на всякий случай приказик подготовлю…
— Какой приказик? — спросил Шубин.
— Ну, насчет Камушкина…
— Насчет Камушкина?.. — Шубин помолчал немного и, не глядя в лицо Пылаева, задал новый вопрос:
— Он кем сейчас работает?
— Начальником инструментального цеха…
— Вот и пусть там хозяйничает… Ответственный участок! Парень принципиальный, энергичный… Чего же еще лучше!
— Я думал… мы его директором…
— Да я тоже так поначалу было предположил… А потом, по зрелом размышлении, решил, что не подойдет ваш Камушкин. Уж больно, признаться, горяч. Не перебродил еще. — Шубин тяжело вздохнул. — В молодости, оно понятно, мы все такие… Неугомонные… А руководящая должность степенности требует… Так что, дорогой товарищ Пылаев, нам на директора другая кандидатура нужна… Опытный чтобы человек был… Солидный…
— Тогда Тулубьева, — как-то неуверенно произнес Пылаев.
— А это идея! — оживился Шубин. — Чудесная кандидатура!.. Главное — человек опытный, в возрасте, и до пенсии еще далеко…
Пылаев снова извлек из папки анкету, взглянул на нее и совсем тихо пояснил:
— Пять лет ему до пенсии… Только вы учтите, Георгий Никифорович, у Тулубьева в прошлом году какая-то неприятная петрушка случилась на базе гипертонии… После этого врачи ему всякие волнения запретили…
— Ну что ж — нет худа без добра, — подписывая бумаги, сказал Шубин. — Сам волноваться не будет, — значит, и нас от волнения избавит… А Кумушкин — он подождет. Пробьет и его час! Молодой еще!
Вечером, когда кончили ужинать, жена спросила Георгия Никифоровича:
— Ты опять в своем архиве рыться будешь?
Георгий Никифорович вытер губы салфеткой и, глядя посоловевшими глазами на жену, лениво сказал:
— Да не хочется что-то… Вздремну часок. А потом и телевизор можно посмотреть…
НЕЗАБЫВАЕМАЯ ДАТА
Константина Лукича Козулина мы застали дома. Он сидел, закутавшись в теплый махровый халат, прикрыв лысую голову беретом. Его круглое, словно натертое мастикой, жирное, светло-коричневое лицо напоминало новенький, еще не успевший побывать в игре, футбольный мяч. Несмотря на явные признаки несокрушимого здоровья, Константин Лукич счел своим долгом пожаловаться:
— Нервы у меня совсем развинтились: то, знаете ли, бессонница, то вдруг ко сну клонит. И кривая аппетита на этой почве резко пошла на снижение. А причина всему — юбилей.
Можете мне поверить, что я здесь никакой личной инициативы не проявлял. Это все мой заместитель Сосудин и предместкома Тощищев затеяли. С них и ответ спрашивать надо, а вышло, что погорел я. Да еще как погорел! Мгновенно. Вроде бездымного пороха. Это же неслыханно, чтобы за такую мелочь с руководящей работы снимать да еще в печати давать огласку! Такой кошмар ни одному хозяйственнику даже в конце квартала, в самый авральный период не приснится!
А началось все довольно тихо. Приходит ко мне этот самый Сосудин и предупреждает:
«Вы, Константин Лукич, в следующую субботу на дачу не уезжайте».
«А что, спрашиваю, такое?»
«Да так, — отвечает, улыбаясь, Сосудин, — мероприятьице небольшое прокрутить намечаем… Дату одну отпраздновать хотим».
«Это какую же дату? По какой линии?»
«Ну, если сами не догадываетесь, то, так и быть, скажу… Только, зная вашу непоколебимую скромность, заранее прошу не сердиться. Одним словом, в субботу, Константин Лукич, стукнет ровно одиннадцать месяцев вашего пребывания на посту директора. Срок, по комбинатскому счету, немалый. До вашего прихода ни один директор дольше семи месяцев в этом помещении не сидел. Так что вы у нас, прямо скажем, ветеран. По такому случаю мы и решили, Константин Лукич, организовать в одном из предприятий, входящих в состав треста ресторанов, публичное чествование закрытого типа, с подачей горячих блюд и тонизирующих напитков. Учтите, — добавил Сосудин, — что это делается не по инициативе какого-нибудь одного человека, а является единодушным требованием широких комбинатских масс в лице юбилейной комиссии под моим председательством».
Вот, собственно, из-за этого весь натюрморт и заварился. А банкет, надо вам сказать, прошел очень спокойно, без всякого гусарства. Бухгалтер наш, Кирилл Львович Психольников, адрес зачитал в стихах, начальник производственного отдела Заостренышев довольно красочно изложил мою краткую автобиографию, а заведующая отделом кадров Отрыжкина Зоя Никаноровна вместе с Тощищевым от имени всего личного состава преподнесли подарки.
И ничего такого сверхатомного подарено не было.
Вас интересует, что именно мне подарили? Пожалуйста. Могу сказать. Вот, например, эти патефонные пластинки.
Константин Лукич поставил одну из пластинок, включил радиолу, и тотчас же громко и торжественно зазвучал чей-то не то женский, не то мужской голос:
«Дорогой Константин Лукич! В ознаменование вашего непрерывного одиннадцатимесячного пребывания на посту директора комбината мы просим принять от нас несколько скромных памятных подарков… Мы надеемся, наш бесценный юбиляр, что эти часы, портсигар, люстра и мутоновая шуба для вашей супруги будут вечно напоминать вам о перманентном уважении руководимого вами коллектива».
Вслед за этим из радиолы хлынули стихи, сочиненные бухгалтером Психольниковым, в его собственном исполнении:
— А вот эта пластиночка уже немножко в другом стиле. Сатирическое танго. Сатира теперь в почете, — предупредил Козулин. — Сочинял тот же Психольников. Очень, знаете ли, способный человек. Его произведения во всех литературных консультациях известны. Он и серьезное пишет, а может и с юмором…
— Вот, собственно говоря, за эти-то за пластиночки я и пострадал, — печально улыбаясь, произнес Козулин. — Тут уже мне все припомнили: и почему на казенной машине жена в магазины ездила, и на каком основании кабинет себе под красное дерево отделал…
Будто бы сами не знают почему. Какой же я хозяйственник, если, узнав, что к концу года деньги по смете не израсходованы, не постараюсь их на что-нибудь истратить?
Тут уже не важно, на что именно израсходовать, главное — чтобы на счете не висели, а то в следующем году наверняка смету резанут.
К тому же эти деньги я разве себе в карман клал? Не было этого! А только комиссию, которая мое дело разбирала, так переубедить и не удалось. Уперлись — и ни в какую. Особенно на юбилей нажимали.
«Вы, — спрашивают, — почему же одиннадцать месяцев отмечали? Уж если вас юбилейный зуд одолел, подождали бы еще месяц».
Ну что им ответить? «Тут, говорю, следует учесть профиль нашего учреждения. Это вам не завод и не фабрика. Сегодня профиль есть, а завтра его возьмут да и ликвидируют. Так что на очень длительный срок пребывания директору комбината рассчитывать не приходится».
В ответ на эти слова председатель комиссии посмотрел на меня малообещающим взглядом.
«Все ясно, Козулин. Решение вы узнаете на бюро райкома. А если хотите знать наше мнение, то оно вот какое: таких, как вы, на руководящей работе и минуты держать нельзя. Потеряли вы, Козулин, свой моральный облик окончательно. И, видимо, очень давно потеряли, если смогли допустить, чтобы у ваших подчиненных вымогали деньги и делали вам подарки».
Ну а на бюро райкома мне то же самое сказали. Слово в слово. И к тому же дополнение очень неприятное сделали. Мало того, что с поста директора комбината сняли, так еще запретили в дальнейшем занимать ответственные посты и предложили в двухнедельный срок вернуть деньги, собранные на банкет и подарки.
Я, знаете ли, как эти слова услышал, так чуть с ног не повалился.
«Нет уж, — сказал я, — как хотите, а подарки мне дороги как память, и расставаться с ними мне трудно. Я не просил делать мне подарки… Это же инициатива не моя… А глушить инициативу подчиненных я, если хотите знать, с детства не приучен».
Думаете, они посочувствовали? Ничуть!
Константин Лукич хотел еще что-то сказать, но от волнения вдруг закашлялся и, накапав себе какого-то лекарства, запил его крепким чаем.
Мы поняли, что пора уходить и оставить хозяина наедине с его невеселыми мыслями.
ПОЦЕЛУЙ СРЕДИ БЕЛА ДНЯ
Не начать ли этот рассказ какой-нибудь красивой, лирической фразой? Ну хотя бы такой: «Над городом медленно опустился вечер».
Но что прикажете делать, если вечер взял да не опустился? И совсем не потому, что заторкался со всякими делами и забыл завести будильник.
Нет, причина тут очень даже уважительная и с нарушением трудовой дисциплины никак не связана.
Все дело в том, что место действия нашего рассказа — город Ленинград, а время действия — тот самый незабываемый летний месяц, когда хозяйничает в Ленинграде круглосуточный светлый день.
Именно в один из таких дней Серафима Игнатьевна Брудастова, наскоро ополоснув посуду и решительно заявив торчавшему на кухне десятилетнему внуку Димке, что горячего ужина сегодня готовить не будет, повязала теплый платок, сунула по привычке в карман две авоськи и устремилась к выходу.
— За тобой закрыть? — спросил Димка.
— Закрой, а то, пока я вожусь с ключами, все места займут, — проворчала Серафима Игнатьевна, запихивая в карман толстого не по сезону пальто третью авоську. — А вдруг перед закрытием рыбу где давать будут. Меньше трех авосек не обойтись. Одна для мяса, вторая для фруктов, а третья как раз для рыбы. А ты, — строго наказывает Брудастова внуку, — сам телевизор не крути. И без меня на «Тринадцать стульев» не садись. Сегодня их на два часа раньше показывают.
Серафима Игнатьевна выходит на площадку и, прежде чем переступить ступеньку, прислушивается, сколько раз щелкнул замок. Три раза. Все в порядке. Теперь можно идти. Впрочем, путь совсем недалекий. Вот тут, сразу же у самой лестницы, стоит длинная, неизвестно откуда притащенная скамейка, на спинке которой кто-то из молодежи (Брудастова знает кто, но молчит) написал ярко-зеленой краской: «Наблюдательный пункт».
Серафима Игнатьевна посмотрела на сидящих женщин и, недовольно поджимая губы, тяжело вздохнула:
«И до чего народ оперативный пошел. Чуть-чуть замешкался — глядишь, тебя уже обскакали».
— У-у… черти пластикатовые! — ворчит Серафима Игнатьевна, но тут же спохватывается и, обращаясь к сидящим, говорит гулким, кастрюльным голосом, которым разговаривают злые звери в мультфильмах: — Приветик, дорогие подружки! Ну-ка, милые, потеснитесь по возможности… Вот так… Еще маленько… А то расселись, как мужики в троллейбусе…
С помощью собственных локтей отвоевав львиную долю скамеечного пространства, Серафима Игнатьевна довольно оглядывает спрессованных ею соседок, поправляет съехавший на затылок платок и, показав рукой на крайнее справа окно в первом этаже, говорит:
— Что-то Луксевича не видно. Не иначе как запил.
— Да он и не пьет вовсе, — недовольно говорит Евгения Федотовна, та самая, что после прихода Брудастовой оказалась отодвинутой на край скамейки.
— Запить может и непьющий, — спокойно объясняет Серафима Игнатьевна. — Была бы только причина. Вот Грудицына, к примеру, взять можно. Из восемнадцатой квартиры. Да с ним еще по соседству Лбищев Лев Макарович живет. В прошлом году он свою жену на почве ревности малиновым вареньем обкормил. Четыре банки съесть заставил.
— Инженеры, они всегда что-нибудь особенное придумают! — возмущенно замечает бывшая дворничиха тетя Настя. — Уж лучше бы стукнул как следует, по-человечески, чем на такую дурную бабенку ценные продукты изводить…
— Он и сам потом раскаивался, — включается в разговор старушка, похожая на колобок.
— Вот я об этом самом и хотела сказать, — явно недовольная, что ее перебили, продолжает Серафима Игнатьевна. — Варенье она все до капельки уплела, а на другой день со всеми вещами к своему хахалю переехала. Сила!
— Что-то не пойму я вас, Серафима Игнатьевна, — не отступается Колобок. — Вы же про Грудицына говорили, а перешли на Лбищева. Грудицын-то что?
— А вы меня не отвлекайте, — огрызается Брудастова, — дойдет очередь и до Грудицына. Не пил он всю жизнь — это верно… а вот как в вечерней школе ему насовали двоек, так он уж такого позора никак стерпеть не мог… Человек, понятно, солидный, на заводе двадцать лет с почетной доски не сходит. Одних зятьев трое, не считая внуков, а тут вдруг география. Здесь уж хоть кто запьет. Спасибо, родственники вмешались, наняли ему по объявлению ученого старичка, чтобы на дому с ним занимался. Так что вы скажете? — три месяца позанимался и одни пятерки приносить стал… Намедни я с его женой за ананасами стояла, так она просто не нарадуется…
— А старичок-то как? — перебила Евгения Федотовна — ей, видно, нравилось злить Брудастову.
— Плохо со старичком, — ответила Серафима Игнатьевна. — Совсем плохо. На почве умственной перегрузки…
Минуту-другую сидящие на скамейке молчат. Очень уж жалко им этого старика, да и Лбищева тоже жалко. Любил он, видно, свою недостойную жену, если до сих пор холостяком ходит.
Молчаливое старушечье раздумье нарушает голос бывшей дворничихи тети Насти. Последнее время она почти ничего не слышит и потому рассказ Брудастовой ничуть ее не опечалил. Улыбаясь, тетя Настя достает железную коробочку с ментоловым драже и протягивает ее рассказчице.
— Угощайтесь, Серафима Игнатьевна!
— Сердечные, что ли?
— С ментолом… От склероза продавщица рекомендовала…
— Спасибо, — благодарственно кивает головой Серафима Игнатьевна. — Так и быть, пригублю горсточку, а вообще, лучше бы воздержаться. При моем райдикулите сладкого, говорят, лучше избегать. Да и зачем мне, старухе, сладкое, — продолжает Брудастова, закидывая в рот вторую горстку зеленых дробинок. — В прошлый четверг зять пирожных с премии принес. Семейные ведь люди, а деньги беречь не умеют. Тратят на всякие излишества, а что теща в старомодных туфлях по улице топает — так это они не замечают…
— А по-моему, — несколько запоздало замечает Колобок, — если пирожные с кремом, так они от всяких болезней помогают.
Все сидящие в знак согласия одобрительно кивают головой. И только одна Брудастова остается при своем мнении:
— Крем, он, товарищи старухи, на мозги влияет. Восьмого марта торт дочке подарили… Художественный такой — с цукатом и весь из чистого крема. Так я после этого торта всю ночь кричала… Кошмар мне приснился: будто по телевизору артисты какие-то заграничные поют, а потом они с экрана все вышли и вокруг меня всякие страшные танцы производят под музыку. Одно спасенье, что я от испуга со своей раскладушки свалилась, а то бы, пожалуй, так бы и закруглилась во сне.
— А вы на ночь форточку открывайте, — советует все время молчавшая Юлия Григорьевна, сухощавая старуха, недавно снова вернувшаяся на работу смотрителем в Русский музей.
— Вы бы мне еще моржихой заделаться присоветовали! — вздрагивает от обиды Брудастова.
— Тоже бы неплохо и для нервов, и для вашего, как вы говорите, райдикулита. Закаляться всем полезно.
— Вот и закаляйтесь сами, — огрызается Брудастова. — А я и так по целым дням на ветру. В очередях закаляюсь.
Понимая, что назревает конфликт, сидящая рядом с Брудастовой няня из домового детского садика, которую за ее пристрастие к нарядам прозвали «модницей», желая разрядить обстановку, переводит разговор на совершенно безопасную и давно обкатанную тему.
— Вчера по первой программе, — говорит «модница», — фильм показывали. Про любовь. Хороший фильм — жалостливый. Особенно когда муж на почве сердечной болезни в свою семью возвращается, а его пятеро детишек встречают. И все такие чистенькие, веселенькие — ну точь-в-точь как в нашем садике!
— А любовь-то тут при чем? Ты про любовь расскажи, — торопит Колобок.
— Уж какая там любовь, если пятеро детей… — смеется Евгения Федотовна.
— А любовь совсем и не между ними, а у другой пары, — объясняет Колобок. — Учитель там один, по музыке. Почтальоншу полюбил. Ей лет тридцать пять будет, а ему и все сорок. А как встретятся — сразу в обнимку и целоваться. И до того бессовестные: вокруг них общественность, а они у всех на глазах — взасос. Честное слово!
На рассказ «модницы» сидящие реагируют по-разному. Кто смеется, кто возмущается. Даже тетя Настя, все время занятая своими конфетами, каким-то чудом услышав, о чем идет разговор, не может удержаться от замечания:
— Вот поцелуются раз-другой, а на третий раз родители в универмаг бегут кредитование на колясочку оформлять.
Подождав, пока все успокоятся, и боясь, что ее кто-нибудь опередит, Брудастова торопится высказать свое мнение.
— Сами родители виноваты, — сердито заявляет она. — Распустилась молодежь — чего уж тут скрывать. Я с мужем покойным сорок один год прожила, троих детей вырастила, а он меня за все это время всего-то два раза поцеловал. Один раз в день свадьбы, а второй раз перед самой своей кончиной, когда в больнице лежал. Зато я и дочь к этому баловству не приучала. Вот и внучка моя — слава богу, в университете на второй курс переходить готовится, а, сохрани-избави, ничего такого в поцелуйном смысле никогда себе не позволит.
— Это какая внучка? — интересуется Юлия Григорьевна. — Не та ли, что с модной прической, длинноволосая брюнетка в меховой шубке?
— Она и есть…
— Таких красивых девушек Маковский любил рисовать, — доверительно сообщает Брудастовой Юлия Григорьевна и, желая, чтобы поняли, о ком идет речь, добавляет: — Художник Маковский. Владимир Егорович. В тысяча девятьсот двадцатом году умер. Его картины в нашем музее висят. Очень рекомендую посмотреть… Люди по двадцать раз к нам ходят — не насмотрятся!
Растроганная тем, что обычно скупая на похвалу, слывущая в доме знатоком искусства Юлия Григорьевна назвала ее внучку красивой, Серафима Игнатьевна даже привстала с места, чем мгновенно воспользовалась сидящая на самом краю скамейки Евгения Федотовна.
Теперь уж Брудастова вынуждена снять пальто, чтобы хоть как-нибудь втиснуться обратно. В другое время она не стала бы терпеть неудобства и ушла бы домой, но как уйдешь, если вся скамейка наперебой расхваливает ее внучку Галю? Каждый что-нибудь да вспомнит. Тетя Настя, например, не может забыть, как Галя лед пошла скалывать, чтобы заболевшего дворника заменить. «Модница» — про то, как Галя озорных мальчишек спортивную площадку устроить подговорила. Колобок поведала о доброте Галиной, — она и посейчас больных инвалидов навещает: кому за продуктами ходит, кому книжку интересную принесет.
Брудастова слушает и молчит… Пусть уж другие хвалят. А скамейка все говорит, говорит… И не успеет сказать одна, как уже начинает другая…
— А помните, как она с малышами игру затеяла? — вспоминает домовая няня. — Детишки наши души в ней не чают!
— Самостоятельная дивчина, чего тут говорить! — снова берет слово «модница». — Сама себе пальто сшила… И фасон свой придумала. Все девчонки от зависти сума посходили!
— Лицо у нее — это верно, как на картине, недаром, говорят, к ней из кино все приставали — сниматься переманивали…
— Отказалась она от кино — очень уж ее в университете всякими делами загружают, — не выдержала Серафима Игнатьевна и, оглядевшись по сторонам, словно опасаясь, что кто-нибудь посторонний может подслушать, с нескрываемой гордостью и важностью в голосе говорит громким шепотом: — Комсоргом ее выбрали. А за хорошую работу гитарой наградили…
— Так и до ордена постепенно может дойти! — глубокомысленно изрекает Колобок.
— Вполне возможно, — соглашается Брудастова, а сама думает: «Хорошо, что никто, кроме меня, не знает, что это она на скамейке «наблюдательный пункт» написала».
— Значит, я не ошиблась, — вступила снова в разговор долго молчавшая Юлия Григорьевна. — Иду вчера с работы, а у самой лестницы ее какой-то лохматый молодой человек целует.
— Целует?
— Галю?
— У лестницы?
Скамейка заскрипела на все голоса.
Добрый десяток старушечьих голов одновременно, как танцорши из «Березки», повернулись в ту сторону, где сидела Брудастова, и так же согласованно замерли в ожидании.
— Путаете, Юлия Григорьевна, — произносит с трудом Брудастова. — К глазному врачу обратиться надо. Тут ведь дело серьезное. Это вам не картины сторожить!
— Сторожат сторожа, а я смотрительница зала, — все так же по-доброму улыбаясь, говорит Юлия Григорьевна. — И на зрение свое пока не жалуюсь. А вот вам, голубушка, есть о чем подумать. Уж если на всех критику наводите, то и себя щадить не надо.
— Старухи тоже современность должны соблюдать, — подбавляет жару Колобок.
— Это кто же несовременная? Я несовременная? — возмущенно спрашивает Брудастова и, не дожидаясь ответа, кричит: — Да я, если хотите знать, по пенсии непрерывный стаж имею! Мой муж двадцать лет подряд в заводском клубе старостой духового оркестра был!.. Да я… я… — заикаясь от гнева, продолжает наступать Брудастова, — каждый вечер по телевизору «Время» смотрю, а перед сном по радио дополнительно «Последние известия» слушаю! И я же, выходит, несовременная?!
Кто-то из старух пытается успокоить Брудастову, но напрасно. Теперь Серафима Игнатьевна обращается уже не к обидчице, а сразу ко всем сидящим на скамейке:
— Не верьте ей, граждане. Врет она насчет моей внучки. Я ее за клевету в суд потащу. Да-да… И все вы в свидетели пойдете! Все!
Услышав, что их собираются выставить в свидетели, большинство сидящих поднимаются как по команде со скамейки и с непозволительной для их возраста легкостью направляются к своим лестницам.
Теперь уж слова «наблюдательный пункт» можно прочесть на любом расстоянии. Скамейка почти пуста. Остались всего три старухи: Юлия Григорьевна, Серафима Игнатьевна и тетя Настя.
Бывшая дворничиха, не расслышав угрозу Брудастовой, сладко дремлет, крепко прижав опустевшую коробку из-под ментоловых конфет.
— Я за свою Галю голову на отсечение отдам, — уже неизвестно к кому обращается Брудастова. — И ведь какую злоязычную клевету придумала! Да разве она себе позволит, чтобы на людях целоваться, да еще средь бела дня!
Серафима Игнатьевна хочет еще что-то добавить, но уже пробудившаяся вдруг тетя Настя толкает ее кулаком под бок.
— Вон там, — указывает рукой тетя Настя. — Видите? Парень и девчонка… Да никак целуются?
— Так и есть, — без всякого злорадства говорит Юлия Григорьевна, сложив козырьком руки и вглядываясь по-капитански вдаль. — Она! Ваша Галя! В натуральную величину… И парень, кажется, тот же самый…
Брудастову так шатнуло, что, не поддержи ее Юлия Григорьевна, она бы наверняка упала.
— Ну вот, уважаемая, — говорит Юлия Григорьевна, заботливо усаживая своего недавнего врага на скамейку. — Верно ведь я сказала, а вы — «клевета» да «клевета»… Возьмите-ка таблеточку… Да не грызите только… Пусть она под языком растает…
Брудастова кладет голову на острое плечо Юлии Григорьевны и тихо всхлипывает:
— Дура я, дура… И дочка моя тоже ротозейка порядочная… Не усмотрели мы за Галькой… Бить нас мало… Под суд таких отдавать надо за попустительство!
— Сюда идет! — докладывает не прекращавшая наблюдение тетя Настя. — Да никак и дочка ваша с ними?
Брудастова все еще лежит на плече Юлии Григорьевны, когда к скамейке подходят трое: веселая, раскрасневшаяся Галя, ее мамаша — пышная, широкая в плечах, как Серафима Игнатьевна, и длинноногий, умеренно рыжий, лохматый парень.
Несмотря на отсутствие бороды и усов, он еще очень молод. Хотя старается казаться старше своих лет.
— Что с тобой, мама? — бросается к Брудастовой дочь.
— Да так, ничего, — искоса поглядывая на парня, отвечает старуха. — Голова закружилась, и спина заныла. Все этот окаянный райдикулит.
— Вася! — кричит Галя. — Да ты не бойся… подойди сюда… Знакомьтесь: это моя бабушка, Серафима Игнатьевна. А это ее соратницы по энпэ. А это мой жених… Вася… Верно, симпатичный?
Серафима Игнатьевна поднимает голову с плеча Юлии Григорьевны и, пристально посмотрев на парня, машет рукой:
— Сколько же ему лет, твоему Васе?
— Двадцать один год и три месяца! — прищелкнув каблуками, рапортует Вася.
— Он уже три года на заводе механиком работает. И в университете учится, на вечернем, — с нескрываемой гордостью сообщает Галина мама.
— А ты не суйся, — останавливает дочь Серафима Игнатьевна. — Пусть сам ответит…
— Пожалуйста… С удовольствием…
Судя по всему, Вася уже давно готовился к этой встрече, но сейчас вдруг оробел и все нужные слова вылетели из головы.
— Да что же ты молчишь?! — слезливо восклицает Галя. — Бабушки испугался, что ли?
— Меня бояться нечего, — заговорщически подмигивает Серафима Игнатьевна Юлии Григорьевне и тете Насте. — Я старуха, в общем, ничего… современная… Вот и соседки подтвердить могут…
— Безусловно, — громко смеется Юлия Григорьевна. — Что верно, то верно. Хорошую вы бабушку себе выбрали.
— А она нам одна на двоих будет. У меня-то родных нет… В детском доме воспитывался…
Вася на секунду задумывается, потом подходит вплотную к скамейке, неловко обнимает Серафиму Игнатьевну и звонко целует ее в щеку.
Серафима Игнатьевна притворно пытается вырваться из Васиных объятий и, смеясь, приговаривает:
— Неудобно как-то. При посторонних… Средь бела дня…
ЧЕМПИОН ИЗ ГЛУБИНКИ
Захар Матрацев хотя и числился старшим плановиком, но никакого касательства к этому делу не имел, в плановом отделе никогда не появлялся, а причитающуюся зарплату бухгалтерия переводила ему на сберкнижку.
Чтобы понять причину такого привилегированного положения, следует учесть, что Матрацев занимал одно из первых мест в соревнованиях по классической борьбе, а начальник учреждения, в котором Захар числился, Леонид Юлианович Чурков, до полного самозабвения увлекался борьбой еще с того времени, когда она называлась не «классической», а «французской»…
Всегда спокойный, вечно жалующийся на радикулит и потому не утруждающий себя резкими движениями, Леонид Юлианович не пропускал ни одного состязания по классической борьбе и настолько преображался во время матчей, что его не узнавали даже близко знакомые люди.
Глядя, как «ставят на мост» или «двойным Нельсоном» пригибают к ковру его кумира-борца, Чурков забывал обо всем на свете, в том числе и о руководимом им учреждении, о жене, детях и даже радикулите. Он соскакивал с места, кричал на арбитра, уличал борцов в применении запрещенных приемов, требовал дополнительное время и «решительной схватки до результата».
Захара Матрацева Чурков отыскал два года назад, пребывая в командировке в одном глубинном районе. В этом маленьком городке широкогрудый и крепконогий силач Захар Матрацев работал братом милосердия, разъезжая в машине «скорой помощи», а вечером, по собственному признанию, «баловался спортом».
Чурков в первый же день пребывания в городке посетил спортплощадку и не только сразу же угадал борцовский талант Захара, но и уговорил его перебраться в центр. Здесь он зачислил Матрацева на должность старшего плановика, потребовав за это ежедневно тренироваться и выступать на соревнованиях за «руководимое им ведомство».
Несмотря на то что Захара Матрацева сразу же после первой победы стали усиленно переманивать к себе другие предприятия и города, соблазняя неслыханными ставками и обещая всевозможные дары вплоть до особняка на Южном побережье Крыма, — несмотря на все это, Матрацев не посмел обмануть доверия своего мецената.
Это, кстати сказать, был на редкость доверчивый, стыдливый и мягкий человек. Зная свои слабости, Захар тянулся к людям сильного характера, целиком подпадая под их влияние, веря каждому слову. Поддавшись уговорам Чуркова покинуть свой родной городок, борец во всем следовал его советам, считал своего шефа самым башковитым, самым авторитетным дядькой в городе.
Что же касается работников планового отдела, где числился Матрацев, то они были польщены, что в личном составе их предприятия блистает столь яркая спортивная звезда.
Знакомясь с отчетами о проходящих в городе состязаниях по классической борьбе, служащие не скрывали своего удовлетворения, узнав, что выступающий в тяжелом весе Матрацев и на сей раз вышел победителем.
В такие дни уже с утра слышались восторженные возгласы сотрудника бухгалтерии, старейшего сборщика профсоюзных взносов Тимофея Ручинского:
— Наш-то Захар?.. Читали? И все тем же приемом! Тур-де-бра! Представляю, как прыгает от радости Леонид Юлианович! Сегодня к нему с любым делом можно пойти — отказа никому не будет!
Закончив тираду, Ручинский доставал из стола заранее разграфленный и пронумерованный лист бумаги и в быстрейшем темпе обходил все отделы.
— Прошу! — обращался Тимофей к своим коллегам. — Требуется проявить общественную сознательность. Необходимо изыскать дополнительные средства на персонально-памятный подарок нашему чемпиону от его сослуживцев. Цифры не лимитируются. Кто сколько может. Лица, желающие принять участие в товарищеском ужине, записываются отдельно.
В этом году чествование Захара Матрацева происходило в особо торжественной обстановке.
В просторном помещении клубной гостиной был накрыт П-образный стол, уставленный всякими закусками, фруктами, тортами и взятыми Ручинским из соседнего ресторана напрокат самой шикарной посудой и вазами с цветами.
Вперемежку с закусками стояли (из расчета одна на троих) уже заранее открытые бутылки с этикеткой «безалкогольный напиток». Однако бывалые банкетчики, привыкшие не верить своим глазам, хорошо знали, что в созвучной времени посуде находится самая что ни на есть настоящая водка.
Когда все уселись за стол, Тимофей Ручинский открыл торжество от имени месткома и произнес вступительное слово.
Понимая, как неуместны на банкетах длинные речи, Тимофей очень бегло коснулся итогов прошедших соревнований по классической борьбе и, на секунду задержавшись взглядом на «безалкогольном напитке», с места в карьер обратился к виновнику торжества, который то и дело вытирал широкоскулое лицо, часто моргая круглыми, добрыми глазами.
— Дорогой Захар Николаевич! — прочувствованно прокричал Ручинский. — Мы счастливы, что вашей очередной победой мы вплели еще одну могучую лавровую ветвь в неувядаемый спортивный венок родного каждому из нас предприятия. Будучи искусным борцом, вы, выражаясь образно, положили на обе лопатки не только своих спортивных противников, но и всех нас — ваших истинных друзей, ибо мы бессильны высказать все огромное чувство восхищения перед вашими воистину незабываемыми достижениями!
Слушая речь, борец все больше краснел и от смущения беспощадно мял тетрадку с ответной речью, еще вчера приготовленной тем же Ручинским.
В разгар банкета в зале появился сам глава предприятия.
В наступившей тишине улыбающийся Чурков подошел к Матрацеву и, не сказав ни единого слова, долго тряс его за локоть, видимо остерегаясь ответного рукопожатия. Тем временем успевший подкрепиться салатом Ручинский достал из кармана записную книжку и прочел написанный им экспромт.
В этом небольшом по размеру стихотворении на фоне личных спортивных достижений Матрацева автор отмечал и заслуги Чуркова, посвятив ему две заключительные строки экспромта:
Внимательно выслушав экспромт, Леонид Юлианович во всеуслышание поблагодарил автора, опять потряс чемпионский локоть и, сделав общий поклон, покинул зал, сославшись на болезнь супруги.
Что касается самого виновника торжества, то, получив в качестве памятных подарков закупленные Ручинским в комиссионке бронзовую статую купальщицы и зеленое кроватное покрывало с изображением тигровой охоты (остальные деньги ушли на банкет), — он продолжал сидеть за столом и, нервно постукивая по столу, слезно признался:
— Не могу я больше так жить, ребята! Честное физкультурное, не могу! И держать вы меня не имеете права, а тем более задарма государственную зарплату выплачивать! Уеду я от вас обратно к себе в глубинку. Там теперь две новые машины для «скорой помощи» получили.
Запив столь длинную фразу остывшим чаем, Захар мечтательно добавил:
— Меня, если хотите знать, на работе очень уважали, а больных я на своих руках без всяких носилок транспортировал…
— Недальновидный вы человек, Матрацев! — ответил Ручинский. — Вы вперед должны смотреть!.. Перспективно! Ведь это же курам на смех! В такое бурное, интересное время закопаться в какой-то глубинке и работать братом милосердия. Разве для того вам господь бог дал такую силу, чтобы вы ее на транспортировку больных тратили? И не брыкайтесь, Захарчик, как необъезженный мотороллер. Чего вам еще не хватает? Зарплату вы получаете, делать ничего не делаете, боретесь себе потихоньку, почет вам везде, уважение, и газеты о ваших достижениях пишут.
— А обо мне и раньше в газетах писали, — жмуря от приятных воспоминаний глаза, ответил чемпион. Он достал из бокового кармана аккуратно сложенные газеты, развернул одну из них и громко прочел дрогнувшим от волнения голосом: — Заглавие: «Сердечная благодарность». «Мы, бывшие больные, находившиеся на излечении в районной больнице, от всей души благодарим работников санитарного транспорта, которые своей четкой и слаженной работой в условиях плохого состояния дорог в нашем районе обеспечивают бережную и быструю доставку больных на предмет госпитализации, чем активно содействуют скорейшему выздоровлению трудящихся». Следует двадцать шесть подписей, — после длительной паузы гордо добавил чемпион и смущенно опустил голову.
— И все же, — не унимался Ручинский, — все же, уважаемый богатырь, не понимаю причин вашего недовольства. Ведь там, в этом городке, у вас нет никаких условий для роста… Вы там зачахнете, уважаемый, пропадете!
— Не пропаду, — как бы в раздумье сказал Матрацев, — и не зачахну. А вот обучусь на шофера и буду одновременно машину водить и исполнять обязанности брата милосердия. А в свободное время соберу ребят и сделаю из них таких Поддубных, что они на весь мир прогремят!
Но радужные планы Захара Матрацева, кому бы он о них ни докладывал, не встречали сочувствия. То же самое произошло и тогда, когда чемпион поделился своими мечтами с Леонидом Юлиановичем.
— Вы с ума сошли, Матрацев! — воскликнул Чурков, выслушав своего подшефного геркулеса. — Придуриваетесь вы, вот что! Да-да! И не морочьте, пожалуйста, голову. Ни себе, ни людям! Ступайте в бухгалтерию, получите зарплату и торопитесь на тренировку. Не забудьте — восемнадцатого отборочные соревнования. Вы должны к ним подготовиться не только физически, но и морально!
«А может быть, и действительно я чего-то не в ту сторону гну?» — спрашивал себя Захар, расписываясь в ведомости на зарплату. Но проходило несколько часов, и, возвратясь к себе в комнату, Захар снова предавался печальным раздумьям. Он подолгу валялся на тахте и перечитывал полученные из родного города отцовские письма.
«А у нас, дорогой сынок, — писал отец, — погода стоит такая, что лекции культурного университета на вольном воздухе проводим, и очень даже хорошо получается. Между прочим, ребята из школы вместе с железнодорожниками воскресник устроили и пруд старый очистили — так что есть где и с удочкой посидеть, и на лодочке покататься. По твоей медицинской линии тоже новости имеются: доктора Грунатова Феодосия Иннокентьевича орденом наградили, и на его операции посмотреть приезжали иностранцы, а среди них два негра из Америки, которым был устроен царский прием, а известный тебе гармонист Василий Афанасьевич Ходаков подарил им на память один баян на двоих собственного производства, поскольку эти негры родные братья и являются не только докторами, но и оба хорошо играют на аккордеоне, что они и засвидетельствовали, исполнив в порядке живой очереди по два куплета песни «Подмосковные вечера» на прощальном вечере в клубе.
Ходят у нас еще слухи по поводу строительства большой электростанции, а уж когда будет вдоволь энергии, тогда возьмемся и за осушение болота, которое недалеко от вокзала и занимает зазря много полезной территории. Обо всем этом в районной газете статья была напечатана, а известная тебе райсоветская сторожиха, по прозвищу Трансляция Андреевна, передавала по секрету, что в исполкоме очень этой статьей недовольны, поскольку хлопот с этой станцией не обобраться и придется нажимать на министерство. Вот насчет спорта у нас стало хуже, поостыли малость ребята, разленились без тебя… Был бы, говорят, наш заводила Захар, мы бы свои ресурсы показали, а без него спортивная работа, как цветок без воды, — вянет…»
Именно в такие дни Захар выслушивал от своего тренера наибольшее количество замечаний, и партнеры куда слабее его добивались победы так легко, будто бы боролись не с известным Матрацевым, а с каким-нибудь слабеньким новичком.
— Что-то захандрил наш Матрацев, — говорили одни. — Не иначе как на судью обижен, уж больно он к нему на последних соревнованиях придирался.
— Не знаете вы нашего Захара, — иронически замечали наиболее солидные болельщики. — Здесь не иначе все, как на почве безответной любви.
Были и такие, что искали причину в квартирных ссорах, финансовых затруднениях, а один даже высказал предположение, что некий иностранный спортклуб, видя в Матрацеве серьезного соперника на международной арене, организовал через специально засланную агентуру отравление чемпионского организма ядом замедленного действия.
Кончились все эти пересуды тем, что по настоянию товарищей-спортсменов Матрацева строжайшим образом осмотрели врачи. Пришлось пропустить шесть тренировок, чтобы сделать потребованные докторами семнадцать анализов, и хотя в результате этих утомительных процедур Матрацев потерял в весе еще два с половиной килограмма, однако анализы никаких отступлений от нормы не показали.
Огорченные таким результатом, врачи назначили бедного Захара на повторные анализы: мол, без причин ничего не бывает.
Но тут, к счастью, вмешалась квартирная соседка Захара, старушка Власьевна, называвшая Матрацева не иначе как «коллега», поскольку долгое время работала санитаркой в больнице и ушла на пенсию по достижении очень предельного возраста.
— Хватит, голубчик! — сказала Власьевна, сострадательно и тревожно поглядывая на осунувшееся лицо Матрацева. — Опомнись, пока не поздно… Не ходи ты больше по врачам и по обследованиям. У тебя организм к этому не приспособлен… он этого не вынесет…
Узнав о недомогании своего кумира, Леонид Юлианович Чурков вызвал Захара к себе в кабинет и сказал:
— Вот вам, Матрацев, путевка, поезжайте в Сочи, бронзовейте до полного удовлетворения, отращивайте бицепсы и готовьтесь к будущим схваткам!
Однако и пребывание на черноморском побережье пользы не принесло. Все больше и больше подтачивал неведомый недуг богатырское здоровье Захара, и все грубее и удивительнее становились ошибки, которые он допускал на тренировках.
Как-то Захара навестил его земляк, соученик по школе, а ныне работник местного Заготзерна, Сергун. Он без конца рассматривал обои матрацевской комнаты, читал вслух развешанные дипломы и адреса, подходил к окну, качал головой, гулко пощелкивал языком, любовался газовой плитой, любовно поглаживал острые ребра калорифера и, перед тем как уйти на вокзал, с трудом сдерживая раздражение, сказал:
— Завидую тебе, Захар. Молодец, что из нашей глуши утек. Никогда не думал, что насчет таких вещей смозгуешь.
— Это ты про какие вещи? — спросил Матрацев.
Сергун засмеялся:
— Будто бы не знаешь. Известно, про какие… Я вот в этой глубинке лучшие дни своей жизни гублю, а ты в образцовом городе всесторонними благами жизни пользуешься.
И, растолковав по-своему молчание земляка, Сергун добавил:
— Мне бы только, знаешь, зацепку найти, а уж я бы обязательно смотался!
— Балда! — бросил вдогонку Сергуну Захар и громко хлопнул дверью.
Дела Матрацева шли все хуже и хуже.
— Вроде как дисквалифицировался наш чемпион, — доложил однажды Ручинский Леониду Юлиановичу. — Вторые соревнования проиграл. Арбитры на ковер его пускать уже не хотят… Не та у него теперь категория — худеет очень…
— А не съездить ли вам, товарищ Ручинский, в Ростов? — после длительного молчания спросил начальник. — Проверите там кое-что, а заодно зайдете к местному арбитру, дяде Феде. Дошли до меня слухи, что у них, в Черкассах, один молодой борец на выданье, тяжеловес… первая грудная клетка в районе и вторая шея в области…
— А как будет с Матрацевым? — поинтересовался Ручинский.
— Ну, известно как, — недовольно ответил Чурков. — Не можем же мы выплачивать зарплату плановика борцу, которого любой новичок кладет на обе лопатки… Тем более, он мне уже все уши прожужжал насчет своего отъезда на родину… Пусть уезжает.
Как ни спешил Захар к себе в райцентр, но, чтобы ликвидировать все дела и поставить все печати на всех открепительных бумагах, понадобилась неделя.
Повеселевший борец с утра до вечера бегал по городу, прощался со знакомыми и даже незнакомыми людьми.
— Еду, ребята, домой еду! — громко докладывал Матрацев. — Вы еще про наш городок услышите! Не будь я Захар Матрацев, если в ближайшие полгода не выведу своих спортсменов на первое место! Мы такую спортивную площадку своими силами отгрохаем, что закачаетесь!..
Прощаться с Чурковым Захар пришел в самый день отъезда.
— Ну что ж… — приподымаясь из-за стола, вежливо процедил Чурков, — желаю удачи… Не думал, что так получится, когда вас из этой глубинки сюда вытаскивал… Случай, скажу прямо, уникальный. Все условия для вас создали. Каждым успехом вашим гордились… Рассчитывал, что со временем вы наше учреждение на всемирной олимпиаде прославите… Впрочем, все уже в прошлом…
Гораздо теплее происходило прощание с товарищами по спорту. Кому-то пришла в голову мысль ознаменовать отъезд дружеским блицтурниром. Состязание закончилось блестящей победой Матрацева.
— Надо же! — восторгался изумленный тренер. — И болезней никаких, и форма отличная… Чудо какое-то! Может, останетесь, Матрацев? Тут одно учрежденьице борца ищет. И условия замечательные, и дача в Комарове…
У каждого рассказа, будь он даже юмористический, должен быть конец. Есть он и в этом рассказе. И вот какой. Год спустя в глубинку снова приехал Леонид Юлианович Чурков. Он прибыл сюда вместе с комиссией принимать построенную электростанцию.
От вокзала до гостиницы можно было поехать в автобусе, но Чуркова страшно укачало в дороге, и он решил, несмотря на темноту, пойти пешком.
— За меня не беспокойтесь, — сказал своим коллегам Леонид Юлианович. — Я здесь уже бывал когда-то и дорогу хорошо помню… Лес тут не хуже сибирского… Красота!
Передохнув немного в буфете, где он для бодрости выпил пивка и мадеры, Чурков выбрал лесную тропинку, которая, по его предположению, шла параллельно дороге, и отправился в путь. Он уже был в пути минут двадцать, как вдруг ему показалось, что впереди лежат сваленные буреломом деревья. Чурков немного свернул вправо и тотчас же почувствовал, что ноги его проваливаются в какую-то вязкую яму…
Что было дальше, Леонид Юлианович не помнил. Он обрел сознание в крепких объятиях какого-то человека.
— В машину его неси, Захар! В машину! — командовал чей-то голос.
— Нельзя в машину, — ответил человек и еще крепче обхватил Чуркова. — У него, товарищ доктор, перелом, а в машине трясет очень… До большака всего-то три километра, а там ровная дорога начинается — вот я его в машину тогда и положу.
Первым, кто пришел в больницу навестить Чуркова, был Захар Матрацев.
— Вот уж не думал о такой встрече, — сказал Леонид Юлианович, разглядывая поздоровевшее и покрасневшее от смущения лицо своего спасителя. — Ведь не поспей вы на помощь, погибать бы мне в вашей глубинке. И как это вы, Матрацев, почти четыре километра меня на руках несли?!
— Меняются времена, — улыбаясь, ответил Захар. — Когда-то вы меня носили на руках, а теперь я вас…
— А как с борьбой? Бросили? — поинтересовался Чурков.
— Зачем же бросать? — удивился Захар. — У нас тут на спортплощадке такие чемпионаты устраиваются, что даже область заинтересовалась… А к весне в Москву меня вызывают на отборочные соревнования. Так что все нормально, товарищ начальник!
Прощаясь со своим бывшим меценатом, Захар сунул ему под подушку сверток с домашними пирожками и, осторожно пожимая руку, виновато сказал:
— Обидно, что так с вами нехорошо получилось… Но больше уж ничего такого не будет… Теперь мы с ребятами решили эти колдобины дорожные заровнять, чтобы, значит, на обе лопатки их! Нам уже и технику прислали… Мировая техника. Блеск!
НИКАКИХ ЭМОЦИЙ
Как всегда, придя с работы, Клебанов сразу же у порога входной двери обменялся двумя-тремя ядовитыми фразочками с пенсионеркой Розой Гавриловной и, не задерживаясь, вплотную столкнулся в коридоре с соседом — солистом эстрадного квартета Буслаем Бандуридзе. Переругивание с этим «аморальным типом» (так Клебанов называл всех артистов, кроме фокусников и жонглеров) заняло не больше пяти минут, поскольку Буслай готовился к ответственному выступлению и оберегал голосовые связки.
Заслышав знакомые голоса, в коридор с лаем выбежала бандуридзовская собачка, но на нее Юрий Степанович потратил не более трех минут — ровно столько, сколько надо, чтобы успеть снять и повесить на вешалку пальто и облаять незлобивого песика.
В комнате Клебанова ждали жена, сын и накрытый к обеду стол.
Продолжая ворчать и проклинать тот час, когда он связал себя семейной жизнью, Юрий Степанович переоделся в пижаму и принялся за еду. Ел он с видимым удовольствием и после второй тарелки грибного супа, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Начальник конторы меня сегодня вызывал… Предупреждение сделал… Коллективная просьба от сотрудников отдела поступила… Требуют к порядку меня призвать… Придирается — пишут — оскорбляет, настроение портит…
— Ну, а ты что? — дрогнувшим голосом спросила жена, ожидая неизбежного потока упреков и возмущения.
Но впервые за все годы супружеской жизни скандала не последовало. Клебанов с несвойственным ему спокойствием полез в карман, откуда достал основательно потрепанную вырезку из газеты.
— Я ему эту статью предъявил. Вот, говорю, тут под мое поведение научная база подведена. А что касается скандальности и всяких моих вспышек — то называются они эмоциями, и если я их сдерживать буду, то могу тем самым нанести своему здоровью крупный ущерб.
— А он что? — полюбопытствовала жена.
— «Во-первых, — ответил начальник, — эмоции бывают отрицательные и положительные. А у вас, товарищ Клебанов, за все время работы, даже в день выдачи премиальных, никто не наблюдал радостного чувства или довольной улыбки». Ну, тут я ему и выдал на всю катушку, — злорадно прохрипел Клебанов. — Вы, говорю, не забывайтесь, товарищ начальник. Я не в бытовом ателье работаю и не в магазине. Я старший инструктор солидного учреждения и никому улыбаться не обязан. А насчет эмоций вы мне тоже не указчик. Какие есть, такие и проявляю. Мне чужих эмоций не надо, но и свои я подавлять не собираюсь!
— А результат-то, результат-то какой?! — слезно перебила жена.
— А результат известный… Все точно, по закону… Если я, значит, в течение двух недель не ликвидирую свои отрицательные эмоции — обещал уволить… с соответствующей характеристикой.
От одной мысли, что Юрий Степанович какое-то время будет круглосуточно пребывать дома, уныние овладело не только членами его семьи, но и всеми соседями по квартире. Глядя на опечаленных хозяев, даже несмышленая бандуридзовская собачка, отказавшись от пищи, залезла под телевизорную тумбу и весь вечер подвывала, словно в предчувствии большого несчастья.
Первым пришел в себя Бандуридзе. Через знакомого артиста он узнал, что в одной из клиник некий молодой психоневролог проделал смелый эксперимент: в течение шести сеансов избавил одного очень склочного и скандального бульдога от всех отрицательных эмоций.
— Ну что ж, — вынужден был согласиться Юрий Степанович, — при других обстоятельствах я бы еще за свои эмоции постоял, но ведь они, стервецы, такую мне характеристику дадут, что с ней даже в разнорабочие не примут.
К знаменитому психоневрологу Юрия Степановича провожали всей квартирой. Два представителя месткома обратились в клинику с длинным слезным ходатайством принять на лечение их абсолютно некоммуникабельного сослуживца.
Молодой доктор приказал немедленно водворить больного в отдельную палату.
Диагноз был абсолютно ясным. Едва очутившись в стенах клиники, Юрий Степанович за каких-нибудь двадцать минут успел поскандалить с гардеробщиком, нанести восемь оскорблений регистраторше и своими претензиями довести до слез привыкшую ко всяким эксцессам сестру-хозяйку.
Узнав, что доктор откладывает беседу с ним до завтра, Клебанов не замедлил обвинить его в бюрократизме и сотне других грехов.
Даже позже, лежа в больничной кровати, после обеда, больной продолжал идти на поводу у своих премерзких эмоций.
— Не забывайте! — зловеще кричал сестре Юрий Степанович. — Не мы для вас, а вы для нас!
Но тут подошел врач, заботливо поправил подушку, включил какой-то аппарат. И, казалось бы, неугомонный скандалист вдруг улыбнулся и под тихое жужжание уснул крепким сном, каким обычно спят тихие младенцы и буйные склочники.
Лечение-эксперимент длилось в общей сложности десять дней. К моменту выписки из клиники состояние больного было более чем удовлетворительное. Щеки его порозовели, морщины разгладились, брезгливо перекошенный рот ныне украшала жизнерадостная, не сходящая ни на минуту улыбка.
Но все это лишь внешние признаки.
О результатах лечения гораздо убедительнее свидетельствовали записи, сделанные в истории болезни Ю. С. Клебанова.
Чтобы не перегружать сатирический рассказ несвойственным этому жанру научно-познавательным материалом, ограничимся наиболее яркими фактами. Так, например, уже на четвертый день лечения больной на вопрос, принести ли ему обед, не сказал, как бывало: «Ладно уж, тащи свое поросячье пойло», а тихо промолвил: «Спасибо, принесите, пожалуйста». После еды экс-скандалист трижды поблагодарил санитарку и попросил передать свою личную признательность повару за вкусные щи и сочные морковные котлеты.
В тот же день, как бесстрастно свидетельствует все та же история болезни, дежурная по палате нянюшка услышала громкий добродушный смех. Это впервые за много лет смеялся он же, Ю. С. Клебанов, слушая через наушники передачу «Добрый вечер».
Кривая излечения резко подскочила вверх в тот день, когда пришли на свидание жена с сыном. Увидя их, Клебанов выразил такой бурный восторг и так крепко обнимал свое чадо, что даже черствые санитары плакали и, чтобы успокоиться, пили валерьянку.
Окончательное решение о полном выздоровлении Клебанова доктор принял в то утро, когда, войдя в палату, увидел своего пациента стоящим на стуле и прикрепляющим к стене собственноручно изготовленный плакат, на котором крупными буквами было выведено знаменитое чеховское изречение: «В человеке все должно быть прекрасно».
Пристально и ревниво приглядывавшиеся к молодому экспериментатору многоопытные, недоверчивые коллеги прямо-таки ахнули, когда на их глазах невыносимо гадкий, скандальный человек, совершенно не желавший подавлять свои отрицательные эмоции, превратился в уступчивого, милого, веселого и даже несколько сентиментального пожилого мужчину.
Еще не успел остыть жар поздравительных речей, произнесенных на банкете по случаю присвоения молодому медику звания кандидата медицинских наук. Еще газеты, журналы, радио и телевидение продолжали восторженно сообщать об этом медицинском чуде, как вдруг случилось самое невероятное.
Конвоируемый родными, знакомыми и сослуживцами гражданин Клебанов вновь появился в стенах клиники.
Едва войдя в вестибюль, бывший больной бросился к гардеробщику и со словами: «Милый! Наконец-то!» — крепко расцеловал его в обе щеки. На крик не избалованного поцелуями старика прибежали статные санитары. Правда, до объятий дело не дошло, но бесконечные рукопожатия и множество вопросов, вроде: «Как жена?», «Как детишки?», «Как здоровье?» — вызвали некоторое замешательство даже среди этих всякое видавших людей.
Но тут появился сам руководитель клиники — еще недавно смелый, начинающий медик-экспериментатор, а ныне уже степенный и осторожный кандидат наук.
— В чем дело? Что случилось? Почему его привели опять? — обращаясь к жене Клебанова, спросил врач.
Тут все сопровождавшие заговорили наперебой. Потребовалось вмешательство энергичной сестры-хозяйки, чтобы установить хотя бы относительный порядок.
Первой получила слово жена.
— Умоляю вас, доктор, что хотите делайте, только верните моего мужа в прежнее состояние. Раньше хоть характер у него был тяжелый, а все-таки чувствовалось, что в доме мужчина и есть кому в случае чего за семейство заступиться. И соседи квартирные не то что обижать нас, а даже уступить были готовы, только бы с ним, то есть с моим мужем, не связываться. А после его излечения прямо не узнать человека: я ему, к примеру, жалуюсь, что бандуридзова дочка мою законную газовую конфорку своей сковородкой заняла, а он улыбается и валокордин мне в рюмку накапывает.
При этих словах горючие слезы с шумом хлынули на стерильный докторский халат.
— Только это еще не все, — взяв себя в руки, продолжала она. — По двору теперь пройти нельзя — все жильцы от смеха давятся. Ваш, говорят, супруг вроде клоуна какого — перед каждым шляпу снимает, в лифте очередь уступает всем старикам и женщинам, а намедни до такого безобразия дошел, что чужих ребятишек на спине возил, а старухам тяжелые авоськи помогал до лестницы донести… Это что же получается? — все больше и больше распалялась жена. — Я понимаю, будь там Восьмое марта или еще какой международный праздник, — тут уж, так и быть, неси бабьи сумки, снимай перед ними шляпу и показывай свое благородство. Но ведь до марта, доктор, еще полгода, а он, как известно, человек женатый, дети у него от рук отбиваются. Вчера старший сын две двойки приволок. В прежнее время он бы его за эти двойки в восьмерку превратил, такое бы ему прописал, что в следующей четверти даже по пению была бы пятерка. А теперь и сказать совестно — усадил мальчишку возле себя и вроде прощения просит. Это, говорит, моя вина, не помогал я тебе в учебе, не развивал твою сознательность.
— А вы бы посмотрели, доктор, — вмешался наконец начальник отдела, где работал Клебанов, — какие он в нашем учреждении фортеля выкидывает!
К нам ведь уйма народа разного ходит. Раньше, слов нет, от гражданина Клебанова кроме грубости да ворчания никто ничего не слышал. Посетитель, он ведь разный бывает. Один на грубость сам грубостью ответит, ну, а балованный и нервный — тот, безусловно, жаловаться идет. Сказать откровенно — по количеству поступивших на него жалоб этот самый Клебанов до излечения опередил все ведомство в целом и первенства своего не уступал за последние пять лет ни разу. Я его даже за грубость увольнять собирался, только в это время вы возьми и вылечи его от этих недостатков.
А теперь кто бы с какой претензией ни явился, он всякому навстречу идет. Любую просьбу посетителя тут же на месте рассматривает. Да еще каждого в кресло усаживает. В общем, ведет себя, доктор, очень странно и для служащего солидного учреждения, прямо скажу, непозволительно.
Так что вся надежда на вас. Вы его в такого превратили, вы его в прежнее состояние и возвратить должны!
Кроме всего сказанного, явившийся несколько позже милиционер передал доктору пакет. Милиция доводила до сведения, что находившийся в клинике на излечении от вредных эмоций гражданин Клебанов Ю. С. был задержан за недостойное поведение при попытке поцеловать руку младшему продавцу гастрономического магазина Трифоновой Б. Г. якобы в благодарность за хорошее обслуживание и тонкое нарезание пищевого изделия, именуемого докторской колбасой.
— Ну что ж, — вздохнул доктор, — все ясно. — Ведите его в третью палату. Будем экспериментировать в обратном порядке!
Если, по выражению самого экспериментатора, «замораживание отрицательных эмоций» обошлось в десять больничных койко-дней, то процесс размораживания потребовал целых три недели.
Подобный эксперимент тоже проводился впервые, и молодой врач хотя уже и носил звание кандидата наук, однако волновался и беспокоился за исход проводимых на этот раз процедур ничуть не меньше, чем когда взялся избавить Юрия Степановича от всех неприятных для общества эмоций.
И вот наконец в истории болезни появились первые радующие медицинскую науку записи:
16/XII — 8 час. вечера. — Больной устроил скандал с нанесением двенадцати тяжких оскорблений по адресу дежурной сестры.
17/XII — 4 час. дня. — Больной потребовал жалобную книгу. Диктовал своей жене письмо в газету о якобы имеющем место разбазаривании государственных средств на лечение поступивших «по блату» симулянтов.
21/I — 8 час. утра. — Больной потребовал двойную порцию яичницы, грозясь в противном случае обратиться с письмом в правовую комиссию ООН.
23/I — с 12 до 3 час. дня. — Больной ходит по палатам, собирает подписи под заявлением, требуя судебного вмешательства в распределение дефицитных лекарств. В случае отказа поставить свою подпись — гр-н Клебанов стучит кулаком, угрожает засадить всех в тюрьму за соучастие в преступных действиях руководителей клиники.
14/II — 9 час. утра. — При обходе палаты больной Клебанов Ю. С. назвал главного врача знахарем и потребовал немедленной выписки.
18/II — Курс лечения закончен. Результаты более чем удовлетворительные. За устроенный при получении вещей скандал гр-н Клебанов Ю. С. доставлен в милицию на специальном транспорте.
…Ходят слухи, что в результате успешно проведенного эксперимента по возвращению отрицательных эмоций гр-ну Клебанову Ю. С. кандидат медицинских наук молодой врач написал новую научную работу, за которую ему присуждено звание доктора медицинских наук.
Что касается самого Ю. С. Клебанова, то он по-прежнему живет на старой квартире и работает в той же должности все в том же учреждении, о чем с глубоким прискорбием сообщают его сослуживцы и квартирные соседи.
БЫВШАЯ ЖЕНА
Вначале я ее не узнал, и это меня страшно огорчило. Потом, когда по отдельным, размытым временем чертам я наконец стал ее узнавать, то огорчился еще больше.
Не в силах скрыть недовольство, я спросил в упор:
— А вы, собственно, как это отважились явиться в мой дом без всякого предупреждения.
— Во-первых, не «вы», а «ты», — услышал я звонкий, дребезжащий на верхах голос, — а во-вторых, я бы никогда, ни за что не переступила этот порог, если бы не узнала, что ты нуждаешься в неотложной помощи и решительной дружеской поддержке!
— Тут какое-то недоразумение, — сказал я, — лично у меня ничего катастрофического не произошло, и я никого не звал на помощь.
— А звать и не надо. Настоящий друг в особых приглашениях не нуждается. Настоящий друг сам чувствует, когда ему надо прийти.
Сказав это, она сощурила свои и без того маленькие, тусклые глаза, пристально посмотрела на меня и сокрушенно покачала головой:
— Пятнадцать лет не виделись. Думала, поумнел, поднабрался опыта, подковался, а ты все такой же наивненький и непрактичненький. Дурачок.
— Слушайте! — вспылил я. — Мне, наконец, совсем неинтересно слушать всякие незаслуженные оскорбления.
Она раскатисто засмеялась и погладила меня по голове тяжелой, напоминающей сырое полено, рукой.
— Ну, ну, не ершись, старик. Больно капрызный…
Так и сказала — «капрызный», хотя все другие слова произносила вполне грамотно.
— Трудно небось одному хозяйство вести? — скорее со злорадством, чем с сочувствием, спросила она.
Услышав в ответ: «Ничего, как могу, так и справляюсь», снова громко рассмеялась:
— И это называется «справляюсь»? Обои какие-то заковыристые — ни одного цветка, всё линии да фигуры. А игрушек сколько всяких! — собачки, клоуны… Никакой пользы — одна пыль…
Тут мое терпение явно начало сдавать.
— Да вам-то какое дело до моих обоев и игрушек? — сказал я. — У меня дел по горло, мне каждая минута дорога, а здесь слушай всякую ерунду, нервничай…
— Это что, намек, чтобы я отсюда уходила?
— Какой уж тут намек, просто слезная просьба.
— Ну так вот, — гулко постукивая кулаком по столу, сказала она. — Слушай и мотай себе на мозговую катушку. Меня за горло не возьмешь. Не на такую напал. Я тебе, слава богу, не какая-то там посторонняя женщина, а законная, хотя и бывшая, жена. И пришла я сюда не для того, чтобы слушать всякие твои недозрелые мысли.
Она даже икнула от негодования.
— Другой бы поблагодарил, что ему в такой серьезный момент на выручку приходят, а этот еще брыкается, как необъезженный жеребенок! В твоих же интересах действую, дурачок!
Нет! Не так-то просто избавиться от этой непрошеной посетительницы.
— Вы извините меня, — начал я, противно улыбаясь и некстати похихикивая, — я, кажется, не совсем точно выразился… Сказать по правде, я не вижу основания, чтобы заставлять вас тратить на меня свои силы и время… Пятнадцать лет мы не виделись… Да и в браке-то состояли всего три недели. Вы, если мне память не изменяет, к куплетисту тогда какому-то ушли?
— Дура была, потому и ушла.
— А через год, я слышал, развелись с ним и вышли замуж за какого-то театрального критика?
— Пьянчуга попался, намучилась я с ним. А о том, что ты все еще в холостяках ходишь, я в Новосибирске узнала. Я уже тогда с критиком разошлась и вышла замуж за клетчатого доцента. Он в институте всякие клетки делил. Только чего-то мне в Сибири скучно стало. Пока он с клетками возился, я еще терпела, а как его на вирус перебросили — не выдержала… Решила к тебе вернуться… Как-никак — старая любовь не ржавеет… Я ведь тебя все время помнила…
Я понял, что дела мои плохи. Только сейчас, восстанавливая картины пятнадцатилетней давности, я по-настоящему осознал грозящую мне опасность.
Так вот какая она теперь, моя «первая любовь», мое почти что «мимолетное видение»!
С Люсей Добиловой я познакомился, когда учился на третьем курсе университета. Не знаю, что заставило меня согласиться с ее ультимативным требованием — немедленно пойти в загс. Очевидно, я сделал это не столько из любви, сколько потому, что буквально все мои родственники и знакомые — все без исключения, старые и молодые, — умоляли этого не делать.
Поселились мы у моих родителей. Как большинство пап и мам, они не сомневались, что жена их единственного сына тотчас же взвалит на их немощные плечи все домашние заботы, предпочтя возне на кухне посещение театров и музеев.
Но чудные мои, пугливые и мягкосердечные старики ошиблись. Люся оказалась совсем не типичной невесткой.
На второй день после свадьбы она явилась в родительскую комнату и звонким, неприятным, кондукторским голосом объявила:
— Значит, так. Раз уж я живу здесь, то и порядки устанавливать буду тоже я. С сегодняшнего дня все обязаны подчиняться моим приказаниям.
В тот же день она отстранила маму от стряпни.
— Современная наука о питании, — доверительно сообщила Люся, — не стоит на месте. Я решила внедрить совершенно другой рацион, чем тот, который свил себе гнездо в этом доме. Отныне я буду варить сама, и заранее предупреждаю, что никаких там бешемелей и соусов провансаль я признавать не намерена. Во-первых, это вредно для здоровья, а во-вторых, мне нужно скопить деньги на летний костюм. Надо!
С тех пор ежедневно происходили пренеприятнейшие сцены.
— Вы почему не едите суп?! — кричала моя Люся отцу.
— Простите, — беспомощно лепетал мой робкий, вежливый папа, — но я не ем овсянку.
— Это почему же не едите? Все едят, а вы, значит, какой-то особенный. Не можете?
— Не могу… Не привык.
— Ничего… Проголодаетесь и съедите!
— А вы, — обращалась она к матери, — почему во время утреннего чая читаете газету? Не знаете, что это мешает ровному выделению желудочного сока?
— Привычка.
— Отвыкать надо от этих ваших интеллигентских привычек!
— Но я не желаю отвыкать…
…Я вспомнил, как, в отсутствие моей волевой супруги, я приходил в комнату родителей и вместе с ними оплакивал мою судьбу, надеясь услышать от них совет, как лучше и скорее избавиться от этой страшной женщины. Но так мы ничего путного придумать и не могли.
— Хорошо бы разойтись, — говорил я.
Но о разводе старики не хотели и слышать. Они, счастливо прожившие вместе сорок лет, считали развод превеликим позором.
Трудно представить, какое веселье царило в нашем доме в тот день, когда моя Люся внезапно объявила, что уходит к человеку, который имеет отдельную квартиру и плюс ни одного родственника.
Моего отца от радости чуть не хватил удар, а мама расчувствовалась и, не зная, как отблагодарить свою невестку, отдала ей свое любимое, хорошо сохранившееся осеннее пальто.
Что касается меня, то, боясь, как бы Люся не передумала, я притворился обиженным, а после ее ухода первый раз за всю жизнь сбегал за водкой, напился и всю ночь громко пел массовые песни.
— Что застыл, как мумия? Столбняк у тебя, что ли?
— Да так, вспомнилось кое-что, — сказал я в свое оправдание. — Вот уж не думал, что встретимся.
— Чего же тут удивительного? — возмутилась она. — Человек не иголка, всегда отыщется. Это гора с горой не сходится, а живое существо в землю не зароется и друг друга найдет обязательно. Было бы желание.
Я заметил, что на любой вопрос она отвечает молниеносно, не испытывая никаких затруднений, и слова из ее рта вылетают, словно пятикопеечные монеты из разменного автомата в метро, уже заранее составленными фразами и готовыми предложениями.
То обстоятельство, что возглашаемые ею истины давным-давно всем известны, с ее точки зрения, ничуть не умаляло их достоинства. Ведь и выброшенная автоматом монета не теряет своей номинальной стоимости оттого, что годами находится в обращении?!
— Что имеем, не храним — потерявши, плачем! — сочла нужным сообщить моя гостья и, видимо, считая, что на такого человека, как я, можно подействовать только массированным ударом, обрушила еще одну словесную бомбу: — Мы не виделись, потому что находились далеко друг от друга, но, как говорится, старая любовь не ржавеет, а настоящее чувство в разлуке укрепляется и становится богаче и красивее!
Сказав это, она глубоко вздохнула и, подойдя к зеркалу, деловито напудрила лицо.
— Годы… — сказала она, безуспешно пытаясь выдавить ногтем черневший на кончике носа угорь. — Только другие куда хуже выглядят в моем возрасте. А на молоденьких так и смотреть противно. Придумали капоты какие-то. Ходят вразвалку, как беременные… Может, и ты такую чачу подцепил?
Я предпочел не отвечать и сухо спросил:
— Может быть, вы мне все-таки сообщите цель своего прихода?
Она даже не обернулась.
— Раз пришла, значит, не зря, значит, так надо.
— Кому надо?
— Ну тебе, мне… обществу.
Стараясь и на этот раз удержаться от резких выражений, я уточнил вопрос.
— Видите ли, — сказал я, — мне лично от вас ничего не надо, и потому я так добиваюсь узнать, зачем вы ко мне пришли?
Она постучала пальцем по своему лбу.
— Склероз у тебя, что ли? Я ведь с самого начала сказала, и повторяю десятый раз, — спасать я тебя пришла! Смекаешь?
Ничто так не раздражает, как настырная бессмыслица.
Ее ответы блистали полным отсутствием логики, являя собой пример неслыханной, несгибаемой, прямо-таки фантастической наглости.
— От чего и от кого вы собираетесь меня спасать? — спросил я, дрожа и лязгая зубами. Я чувствовал, что силы меня покидают, ноги становятся невесомыми, еще секунда — и я грохнусь на пол. — После неудачного первого брака я действительно решил никогда не жениться. Одно воспоминание о нашем медовом трехнедельнике омрачало всякое желание подвергнуть себя новым испытаниям… И вот только сравнительно недавно…
Занятая своей прической, она, видимо, не слушала меня.
— Когда мужчине перевалило за сорок, — многозначительно изрекла она, — то каждый год холостой жизни считается, как на войне, — за три.
— К вашему сведению, мадам, — на этот раз торжественно произнес я, — вы не угадали. Я уже не холостяк, а бывший холостяк!.. Быв-ший!
Но и эта сенсация не достигла цели.
— Ну и что? — ответила она, недоуменно пожимая плечами. — Если угодно знать, я уже давно в курсе. Второй брак — дело ответственное. Недаром говорится: пришла беда — отворяй ворота. Неровню берешь. Она, говорят, моложе тебя на шесть лет.
Над столом висела фотография моей невесты.
— Ничего на лицо, — деловито заметила она и покачала головой. — Красивая чересчур…
— Вот и хорошо, что красивая. Меня это устраивает.
— Не то ищешь! Тебе не красота нужна, а рассудительность. Поздно красотой увлекаться. Для пожилых людей — диета особая. Сразу видно, что журнал «Здоровье» не читаешь. А зря. В нем очень насущные статьи печатают. Читал бы, так не стал бы в предпенсионном периоде Ромео и Джульетту разводить! — И, помолчав, снисходительно добавила: — Радоваться должен, что я вовремя подоспела. Теперь уж можешь не сомневаться — спасу.
Почувствовав, что задыхаюсь, я закричал на всю квартиру:
— Уходите отсюда немедленно! Я не могу слышать ваш отвратительный голос… Кто вам дал право лезть в мои личные дела? Кто?
— Да ты успокойся, — сказала она, протягивая стакан воды. — Я же бескорыстно… Ну, хлебни водички и приляг… Я тебе на голову сейчас компрессик организую… Не хочешь компресса — прими аспиринчик. У меня всегда при себе. Дай я тебя обниму…
Увидя ее поленообразные руки, я резко повернулся спиной к стене.
— Так и быть, — оставлю тебя в покое… А через денька два обязательно забегу… Нервы-то укреплять надо… Свекольный сок рекомендуется от нервов пить… три раза в день, вперемежку с бромом… С такими нервами пятиразовое питание необходимо и прогулки перед сном. А уж о молоденьких да красивеньких забыть надо… Так вот! Целиком и полностью!
Три дня я жил под страхом нового появления моей бывшей жены. Явилась она только на четвертый день. Причесанная на прямой пробор, в модном розовом трикотажном костюме, с непозволительно укороченной юбкой. Видно, чтобы не казаться в моих глазах старомодной, она даже жирно и неумело подвела ресницы синей тушью и, разговаривая, складывала губы в трубочку, стараясь тем самым занизить подлинные габариты своего широченного рта.
На этот раз визит ее был очень кратким.
— Я на минутку… Принесла тебе кашне… Импортное… Это еще от второго мужа осталось… Он его почти не надевал…
Я поблагодарил за внимание, а от подарка отказался, сославшись на то, что никаких кашне не ношу.
— А ведь раньше ты кашне даже летом не снимал… Помнишь, я тебе в день твоего рождения подарила, шелковое такое, с белыми горошками по синему полю? Ты меня еще за него на улице три раза поцеловал?! Теперь-то, — вздохнула она, — это в порядке вещей, целоваться на глазах всей советской общественности. А тогда прохожие всякими нехорошими словами нас отругали.
— Да, да, — вспомнил я, — что было, то было…
— Любовь, — вздохнула она со свистом. — Первая любовь! Это тебе не жук начихал!.. Чувство!
Я счел благоразумным воздержаться от ответа.
— Я ведь тебя тоже любила, — призналась она с пятнадцатилетним опозданием. — Помнишь, как ты ангиной заболел, а я по два раза шалфей заваривала? Лимоны с рынка приносила… Забыл?
— Забыл, — чистосердечно признался я. — Где уж тут все помнить. Болезней много, я один. Хотя не отрицаю, заварка шалфея, да еще по два раза в день, поступок самоотверженный и благородный. Только бывают, говорят, и более незабываемые проявления любви.
Не заметив иронии, она сочла нужным привести еще одно, на этот раз более весомое доказательство:
— Если хочешь знать, то я могла бы тогда уйти от тебя на целую неделю раньше. Мы уже с тем, моим куплетистом, обо всем уговорились… И он требовал. А я все-таки не ушла… Все ждала, пока ты после ангины окрепнешь.
Она даже прослезилась, вспомнив о своем гуманном поступке.
Я рассмеялся.
— И это все? — весело спросил я.
— Нет, — ответила она, осторожно прикладывая платок к глазам, — главное доказательство, что после долгой разлуки мы наконец снова вместе. А со мной тебе никакая опасность не страшна. Как-никак я на четыре года старше тебя.
— На семь, — спокойно поправил я.
— Ну, пусть на семь. Это тоже не страшно, теперь это модно. Если женщина солиднее мужчины — ему уж бояться нечего. Не уйдет.
Я молча кивнул головой.
— Значит, так, — засуетилась она, сбитая с толку моей терпимостью. — О своей невесте ты не беспокойся. Все разговоры я беру на себя. Сиди спокойно и жди результата. Адрес ее я достала… А зарегистрируемся в загсе — в будущий понедельник. Во Дворец бракосочетания пусть ходят те, кто помоложе… Нам шумиха и показуха не нужны. И гостей тоже звать не будем… Куплю молока, джема, добавлю мороженого. Такой свадебный коктейль сообразим, что пальчики оближешь. — Она взглянула на часы. — Мне пора. Жди. Все будет в полном порядочке.
После ее ухода я сразу же позвонил будущему тестю и подробно рассказал о визите своей бывшей жены.
Моей невесты, Ниночки, в это время не было, она уехала в длительную командировку, и Максим Федотович (так звали будущего тестя) сказал, что это даже к лучшему. Пусть остается в неведении.
— Смех смехом, — предупредил я Максима Федотовича, — но эта страшная женщина того и гляди нагрянет к вам, так что будьте готовы. Постарайтесь довести до ее сознания всю абсурдность и безнадежность ее попыток.
— Не беспокойтесь, — успокоил меня Максим Федотович, — уж кто-кто, а я-то ее убедить сумею. Недаром у себя на заводе пятый год в списке лучших агитаторов числюсь! Все скажу, как надо, — заверил меня Максим Федотович. — Она от тебя быстро отцепится. Веское задушевное слово, оно на человека лучше всякой милиции действует.
К великой радости, моя бывшая жена не появлялась.
Только через месяц она позвонила мне как-то по телефону и гордо сообщила, что «поскольку я отказываюсь от своего счастья», то с «сего числа она считает себя свободной и будет устраивать свою жизнь на базе полного взаимопонимания и взаимной выгоды».
Вот точно так, такими словами, словно речь шла о торговых контрактах двух государств.
Через день она позвонила вторично и добавила, что, «учитывая мою недальновидность, предоставляет мне дополнительно четверо суток, в течение которых я должен серьезно обдумать создавшуюся ситуацию и сообщить ей почтой до востребования о своем окончательном решении».
Самой собой разумеется, никакого письма я ей не послал.
Прошел еще месяц, Ниночка вернулась из командировки, и мы сразу же с вокзала отправились в загс. Дома мы застали Максима Федотовича. Он поздравил нас, усадил за стол, но сам был чем-то очень встревожен.
— Мне должен позвонить один человек, — смущенно сказал он.
Все выяснилось очень быстро. Этим «человеком» оказалась моя бывшая жена.
А началось это в тот день, когда она пришла к нему «открыть глаза» на мои отношения с его дочерью. С тех пор они стали встречаться довольно часто. А в конце месяца она категорически заявила, что считает своим прямым долгом, «невзирая на некоторую разницу в годах», во что бы то ни стало «избавить его от одинокого прозябания».
И что вы скажете! Избавила! Теперь она моя теща!
Господи! За что?!
ПОТЕРЯННЫЙ АППЕТИТ
Как всегда, Леонид Васильевич первым вошел в сто десятую столовую, поклонился официантке Кларе и, как всегда не получив ответа, крупным и четким шагом бывалого едока направился к своему излюбленному столику у стены, где на стене висела огромная доска:
Усевшись поудобнее, Леонид Васильевич принялся было сызнова разглядывать давно знакомые схемы, но вдруг услышал обращенный к нему вопрос:
— Вы позволите присесть за ваш столик?
— Пожалуйста, присаживайтесь, — ответил Леонид Васильевич. — Тут в часы «пик» без всякого разрешения на один стул четыре человека садятся!
Незнакомец сосредоточенно оглядел помещение и с горечью произнес:
— Неважная, видно, столовая…
— Смотря на чей вкус, — ответил Леонид Васильевич, — по-вашему — неважная, а по-моему — очень даже плохая.
— Тогда, простите за любопытство, — если столовая плохая, то зачем же вы сюда ходите?
— Все дело в привычке, — с оттенком некоторой грусти сказал Леонид Васильевич. — К тому же работаю я недалеко, и обслуживают здесь быстро…
К столику подошла официантка Клара, полная женщина с тонкими, злыми, старушечьими губами, с лепешкой выжженных перекисью темно-рыжих волос.
Клара сняла с подноса две наполненные до краев тарелки и бесстрастно произнесла:
— Два борщ!
— Ого! — воскликнул незнакомец, осторожно отодвигая от себя тарелку. — Небывалая быстрота! Я еще ничего не заказал, а вы уже борщ принесли! Только я, извините, борща не хочу… Мне бы лучше грибного…
— Грибного нет. Грибной весь вышел, — все так же бесстрастно сказала официантка, приглаживая пальцем плохо подбритую бровь.
— Странно, — удивился посетитель, — когда же он успел «весь выйти», если вы только что открыли столовую? — И, видя, что вопрос остался без ответа, добавил: — Принесите хотя бы молочного, что ли…
— Молочный только что свернулся…
— Тогда вычеркните его из меню вместе с другими несуществующими блюдами, — возмутился посетитель. — Зачем же людей вводить в заблуждение?
— Не задерживайте, гражданин, — принимаясь уже за вторую бровь, сказала официантка.
Посетитель снова пробежал глазами меню:
— А суп рисовый заказать можно?
— Заказать, гражданин, все можно. И суп рисовый, и селянку, и щи флотские со сметаной. А подам я вам все-таки борщ.
Стремясь потушить неминуемый скандал, Леонид Васильевич преувеличенно громко заметил:
— Очень, знаете, милый борщец… Я его уже второй месяц подряд ем, и ничего… не надоело…
— Смеетесь? — укоризненно сказала Клара, зло посмотрев на Леонида Васильевича. — Уж кто-кто, а вы, как постоянный посетитель, должны знать, что в нашей столовой квартальное меню! Пройдет квартал борщевой — начнется квартал овсяночный!
— Что ж, — тяжело вздохнул незнакомец, — обойдемся без супа… Что у вас есть из вторых блюд?
— Из вторых остались только рожки да ножки.
— Это как же понимать? Ничего нет, значит?
— Почему же ничего нет? — возмутилась Клара. — Я вам, кажется, ясно сказала, гражданин, что остались рожки да ножки.
— Это блюдо такое, — объяснил Леонид Васильевич, — макаронные рожки с вареными свиными ножками. Очень вкусное кушанье. Надо только к нему привыкнуть.
— Рожки да ножки! Хороши порядочки, черт подери! — вспылил незнакомец. — Тут не еды просить надо, а книгу жалобную! Позовите директора!
— Не понимаю я вас, — сказал Леонид Васильевич, когда официантка отошла от стола. — Чем вы недовольны? Вы что думали — придете в эту, сто десятую, столовую и получите обед по своему вкусу? Или вы хотели здесь на столе чистую скатерть увидеть?
— Да, хотел, — подтвердил незнакомец, — и скатерть, и обеды хорошие, и обслуживание культурное.
— В сто десятой столовой? Культурное обслуживание? — расхохотался Леонид Васильевич. — Простите меня, уважаемый, но вы или типичный идеалист, или приезжий.
— Странная философия, — недоуменно пожал плечами незнакомец. — Но я вас все-таки очень попрошу подтвердить правильность моей жалобы.
Леонид Васильевич от испуга даже побледнел.
— Вы уж извините! Не люблю, когда меня впутывают во всякие такие истории. А главное, я через час уезжаю в длительную командировку. Мне еще за чемоданом съездить надо.
Оставив на столе деньги, Леонид Васильевич кивнул незнакомцу головой и исчез.
Вернулся Леонид Васильевич из командировки через полтора месяца. Как всегда, он отправился обедать в сто десятую столовую.
Первое, что бросилось ему в глаза, это отсутствие «Уголка посетителя».
Там, где недавно Леонид Васильевич созерцал пищеварительные схемы, ныне висела картина, изображающая вазу с фруктами, а вместо наскоро сколоченной из некрашеной фанеры кривобокой стойки с закусками стоял вполне приличный полированный буфет.
Обозрев все это, Леонид Васильевич поспешно взялся за ручку двери, чтобы уйти, но его окрикнул веселый женский голос:
— Куда же вы, гражданин?
— Простите… не туда, знаете, попал… Пятнадцать лет ходил — и вдруг перепутал… Склероз!
— А вам куда надо?
— В сто десятую столовую.
— Так это и есть сто десятая.
Леонид Васильевич присел на край стула и в ответ на предложение официантки выбрать первое блюдо сказал, как говорил уже много лет:
— Для начала, значит, голубушка, принесите борщ.
— Какой борщ? — переспросила девушка.
— Понимаю, — улыбаясь, сказал Леонид Васильевич, — маленько не угадал? Борщевой квартал прошел и начался квартал овсяночный? Так, что ли?
Не поняв, что хотел сказать этот странный посетитель, девушка принялась растолковывать:
— Борщей у нас, гражданин, несколько: есть борщ флотский, есть украинский, есть вегетарианский. Из супов еще могу предложить: молочный, грибной, овсянку и бульон…
«Должно быть, любит пошутить, — подумал Леонид Васильевич. — Славная девушка. Веселая…» Официантка продолжала:
— Я бы лично советовала взять бульон или харчо. Харчо у нас наваристое. Острое, и томата много.
— Вы бы мне еще селянку предложили! — поддержал шутку Леонид Васильевич.
— Ну что ж, хотите, селянку можно приготовить, — ответила девушка и быстро отошла от стола.
Оставшись один, Леонид Васильевич стал рассматривать салфетку и прибор.
«Странно, — недоумевал он, — и скатерть без пятен, и ложка не алюминиевая! А кроме того, шутки шутками, а заказа-то она у меня так и не приняла…»
Но девушка появилась вновь и поставила перед Леонидом Васильевичем полную тарелку селянки.
Леонид Васильевич совершенно растерялся. Несколько раз он наполнял ложку, подносил ее ко рту и так, не попробовав, выливал обратно в тарелку.
Странное поведение Леонида Васильевича встревожило официантку.
— Может быть, селянка невкусная? — обеспокоенно спросила девушка. — Так я сейчас руководящего позову?
— Нет, — ответил Леонид Васильевич, — дело не в селянке… Селянка тут ни при чем… Сам не понимаю, что происходит… Шел к вам — хотел есть, а пришел — и растерялся. Так все, знаете ли, стало здесь непривычно, что у меня даже аппетит пропал.
Понятно, дорогие товарищи, вы не ошиблись, если предположили, что, желая вернуть себе потерянный аппетит, Леонид Васильевич первым долгом направился на поиски столовой, где все было бы так же, как еще совсем недавно в сто десятой.
Искать долго не пришлось, и столовую такую он нашел без особого труда.
С привычным терпением дождавшись, когда явилась официантка, Леонид Васильевич заказал поквартальный борщ и, умело вертя в руке пятнистую алюминиевую ложку, предвкушал, как, наскоро опустошив тарелку жиденького борща, примется за излюбленные рожки да ножки.
Но когда борщ принесли и Леонид Васильевич попробовал это холодное безвкусное варево, он понял, что есть не может.
Глядя на обшарпанные стены и полинявшую морщинистую клеенку, Леонид Васильевич вспомнил пряный и дразнящий запах селянки, вспомнил массивную мельхиоровую ложку, чистую скатерть и гражданина, благодаря жалобе которого сто десятая столовая стала просто неузнаваемой.
Леонид Васильевич решительно поднялся из-за стола и, обращаясь к официантке, гневно сказал:
— Принесите-ка мне немедленно…
— Рожки да ножки? — спросила официантка.
— Нет, — брезгливо морщась от одного только воспоминания об этом блюде, ответил Леонид Васильевич, — жалобную книгу мне принесите!
НЕДОВЕС
С Алексеем Гавриловичем Бутугиным мы до прошлого года вместе в одной конторе работали. А встречались чаще всего в курилке в свободное от обеденного перерыва время. Это у нас «интеллектуальным перекуром» называется. Вроде КВН. Байки всякие рассказывают, анекдоты, только что жюри нет и капитанов, а в остальном ничуть не хуже. Смех, споры. Окно настежь, все дымят, все разговаривают. Одно плохо — что Бутугин всех перебивает. А говорит он всегда об одном и том же — про мошенничества всякие, про махинации, кто как обманывает и какие крупные деньги в карман кладет.
Слушаешь, бывало, очередной бутугинский рассказ о каком-нибудь мазурике и удивляешься. С одной стороны, он вроде как и не одобряет этого самого вора, возмущается, а с другой — определенно завидует. И даже восхищается. Мол, вот это — да! Вот это сработано! Блеск! Шедевр!
Как-то я ему намекнул на это, так он знаете как обиделся?
— Я, — говорит, — к вашему сведению, невинно пострадавший, и не за что-нибудь, а за свою честность. Второго такого порядочного человека вы на всей планете не найдете.
— Почему же, — спрашиваю, — вы, Алексей Гаврилович, всегда только про одних жуликов рассказываете? Разве мало достойных людей, хотя бы в тех же торговых организациях?
Но тут Бутугин и вовсе взбесился.
— Вы, — кричит, — сопляк еще, хотя и с бородой! И жизни, к тому же, не знаете. А я…
И пошел, и пошел. Одним словом, все у него глобальные жулики и непроходимые проходимцы.
Так бы оно и оставалось по-прежнему, если бы не одно происшествие.
Приходит однажды Бутугин какой-то весь оживленный, радостный, а разрумянившиеся крупнопанельные щеки дрожат, как заливное в руках неопохмелившегося официанта.
Оглядел меня Бутугин презрительным взглядом, скривил губы, да вдруг как гаркнет:
— Посмотрите внимательно и скажите, кто стоит перед вами?
— Вы, — говорю, — стоите, Алексей Гаврилович, сотрудник учетного отдела.
— Не совсем точно, — поправляет меня Бутугин, — перед вами жертва возмутительного обмана и беспредельного жульничества!
— Не понимаю, — удивился я, — прошу уточнить.
— Все очень просто, — отвечает Бутугин. — Забежал я вчера после работы в магазин… Ну, большой такой гастроном на соседней улице… Обычно у прилавка там всегда очередь, а тут ни одного человека. Попросил я продавщицу отвесить мне триста граммов селедочного масла и пошел чек выбивать. В общем, на всю эту операцию пяти минут не потратил. Отдал продавщице чек, забрал свою покупку, пришел домой, прикинул на кухонных весах, гляжу, как и следовало ожидать, — моя доверчивость вышла мне боком. Ярко выраженный недовес. Вместо трехсот граммов всего двести пятьдесят.
— Надо было бы сейчас же вернуться в магазин и заявить директору, — сказал я.
Бутугин зловеще захохотал.
— Наивный вы человек. Сразу видно, современная молодежь. Только и умеете, что обниматься на улицах да бороду отращивать, а жизненной тонкости не освоили. Кому же я буду заявлять? Ведь это же торговые работники, они все на паях действуют и на недовесах капиталы наживают.
Через какой-нибудь час уже все служащие конторы знали о том, как ужасно обманули Бутугина. Кто ахал, кто охал, а были и такие, что выражали ему свое полное сочувствие.
Сказать откровенно, лично мне вся эта история с недовесом казалась не очень-то вероятной. И не только потому, что не верил я Бутугину. Была тут, признаться, причина сугубо личного характера. Звали эту «причину» Люся, а работала она продавцом в том самом магазине, где произошла вся эта масло-селедочная эпопея. И я решил выяснить — не запомнил ли Алексей Гаврилович, как выглядел продавец, отпускавший ему селедочное масло.
— Как не помнить, — сказал Бутугин, — блондинка, на вид ей лет двадцать, прическа как у мальчишки. И ресницы наклеенные до самых ноздрей. Обыкновенная современная пустышка.
Я даже обиделся.
— У нее свои ресницы, — возразил я Бутугину, — и вовсе не до ноздрей. К тому же она совсем не пустышка, а заочная студентка института торговли.
— Так вот почему вы меня за выяснениями в магазин посылали! — обрадовался Бутугин. — Все ясно! Значит, эта самая мошенница — ваша возлюбленная!
Разговор этот происходил после работы у гардеробной стойки. Народу собралось человек десять, и все ждут, что дальше: смолчу я или не смолчу. А я стою бледный, как чай в нашем буфете, и чувствую, что вот-вот потеряю свою моральную устойчивость, двину его кулаком по физиономии и шлепнусь от позора прямо на бетонный пол.
Однако сдержался. Не двинул. Не шлепнулся. И свою моральную устойчивость сохранил в полном объеме.
— Прошу вас, — сказал я Бутугину, заикаясь от нервного расстройства, — прошу немедленно проследовать за мной!
Чтобы Алексей Гаврилович не сбежал, я попросил троих очкариков, моих друзей из проектного отдела, идти вместе с нами.
Первое, что мы увидели в магазине, было объявление, написанное крупными буквами:
«Гражданина, покупавшего 14 марта с. г. вечером селедочное масло, убедительно просят зайти к директору».
Я глянул за прилавок гастрономического отдела и Люси не увидел.
«Неужели уволили?» — подумал я, но потом успокоился, вспомнив, что по четным числам она работает во вторую смену.
— К директору так к директору, — с явным неудовольствием сказал Бутугин и под конвоем бравых проектировщиков нехотя вошел вслед за мной в кабинет директора магазина.
— Мы по поводу селедочного масла, — сказал я.
Директор легко поднялся со стула и каждому из нас пожал руку.
— Очень рад, очень рад… Что же вы, все пятеро покупали позавчера селедочное масло?
— Я покупал один, — сказал Бутугин, — это же чистое жульничество! Платил за триста граммов, а…
— Вам дали на пятьдесят граммов меньше, — договорил директор, не отрывая взгляда от Бутугина.
— Именно на пятьдесят граммов. У меня весы хоть небольшие, но точные… не то что у вас…
Бутугин хотел еще что-то сказать, но не успел. В кабинет вбежала запыхавшаяся Люся и, увидев меня, остановилась.
— А вот и «автор недовеса», — не скрывая иронии, представил Люсю директор, — а это, товарищ Глушакова, невольно обманутый вами покупатель и его сослуживцы.
— Вы уж простите меня, товарищ покупатель, — заговорила Люся, — произошло недоразумение. Кроме вас, один гражданин тоже селедочное масло покупал — двести пятьдесят граммов, а я возьми да перепутай пакетики… Через пять минут все выяснилось, но вы уже ушли. Я вас двое суток жду и не знаю, как найти…
— А кто честно работает, — снисходительно изрек Бутугин, — с тем никаких таких загадочных происшествий не случается, и совесть его спокойна.
— Значит, я, по-вашему, нечестная?
Она хотела еще что-то сказать, но, не найдя нужного слова, сжала губы, заплакала, и слезы залили ее покрасневшие от обиды щеки. Понятно, я очень жалел Люсю, и в то же время мне было приятно, что теперь уже все могли убедиться, что Бутугин говорил неправду и ресницы у нее свои, не наклеенные, а настоящие, и без всякой окраски.
Люся наскоро вытерла слезы, сбегала за прилавок и отдала масло Бутугину. Бутугин сунул масло в карман и сердито пробурчал:
— Честно работать надо, девушка! Нельзя жульничать! Нехорошо. Вот приучитесь воровать…
— А вы поосторожней, — предупредил директор, еще пристальней вглядываясь в лицо Бутугина. — Зачем же оскорблять человека? Она и так за свою невнимательность выговор получила. Надо, гражданин, выбирать слова.
Бутугин усмехнулся.
— Мне бояться нечего. Я человек честный, не как другие. Я на недовесы кооперативные квартиры не приобретаю. Мошенничеством не занимаюсь!
— Ну, это как сказать, — не сводя глаз с бутугинского лица, возразил директор, — плохо, видно, у вас с памятью? Не узнали меня? А я вас все-таки вспомнил: Бутугин ваша фамилия? Так ведь? Алексей Гаврилович, если не ошибаюсь?
— Допустим, что так, ну и что?
— Ай-ай-ай, — сокрушенно покачал головой директор. — Надо же! И все он, склероз проклятый. Неужели Федотова забыли? Всего-то ведь восемь годков прошло с тех пор, как я вас с должности освобождал… Вы тогда, Бутугин, крупным промтоварным магазином заведовали, помните? А я в Промторге кадрами занимался.
— Я сюда насчет недовеса пришел, — прохрипел Бутугин, — а вы какие-то мемуары разводите!
— Отрицаете, значит? — улыбаясь, сказал директор. — Ну да дело ваше. Не больно-то приятно вспоминать, как тебя за всякие темные делишки уволили, да еще с запрещением работать в торговле.
Услышав эти слова, всегда такой крикливый и самоуверенный Бутугин вдруг как-то сразу набряк и, не прощаясь, выскочил из директорского кабинета.
Это была моя последняя встреча с Бутугиным. На службе он больше не появился, а заявление с просьбой уволить его по собственному желанию прислал заказным письмом.
НЕРВЫ
Бросив взгляд на вошедшего гражданина, доктор без особого труда сразу же определил, что перед ним человек больной: расшатана нервная система.
«Как у него дрожат пальцы, — подумал доктор, — и пятна на лице явно неврогенного происхождения…»
Отодвинув в сторону высоченную стопу бумаги, исписанной за время приема, доктор предложил больному сесть.
— Что скажете? На какие болезни жалуетесь? — спросил он с профессиональной веселостью.
— Не знаю, как и сказать… — озираясь по сторонам, ответил гражданин. — Сам бы я вас, доктор, и не стал беспокоить, да все жена: иди, говорит, к специалисту по нервным болезням, а то потом будет поздно.
— Жена права… Болезнь запускать не надо. Особенно, если она на нервной почве! — протирая очки, наставительно произнес доктор. И, сразу же перейдя на сугубо деловой тон, спросил, пристально рассматривая зрачки больного: — Так что же с вами стряслось? Температурите? Болит где-нибудь? Как спите?
— Какой уж тут сон, если сидишь до самого утра и пишешь…
— А-а, — догадался доктор, — понимаю… Стихи сочиняете? Или, может, роман? Да не стесняйтесь, говорите, не вы первый, не вы последний. Некоторые больные на нервной почве даже пьесы пишут.
Пациент отрицательно покачал головой.
— Нет, к поэзии я не причастен, к прозе тоже…
— Так что же вы тогда пишете?
— Отзывы пишу, — ответил пациент и, словно вспомнив что-то очень и очень неприятное, с минуту помолчал и уже совсем тихо продолжил: — Вас интересует, доктор, какие именно отзывы?.. Да всякие, какие просят, такие и пишу…
— И помногу вы их пишете?
— Да вот за один вчерашний день, например, пятнадцать раз пришлось отзываться. Как с утра началось, так и пошло. Сел завтракать, вдруг звонок, и входят сразу пять человек. Мы, говорят, с телефонного узла… бригада… участок ваш кабелируем… старый кабель новым заменяем. Ну, поскольку работа к концу подходит, то полагается вместе с разнарядкой отзыв жильцов представить: нет ли каких замечаний или жалоб. Всего три слова. Для порядка это… писать можете что угодно… читать все равно не будут, а приложить к ведомости необходимо.
Написал я, что претензий к кабелю никаких не имею, и пошел на работу, а там меня уже библиотекарша ждет. Требуется срочно черкнуть кратенький отзыв на книжку стихов молодого поэта. «И не вздумайте отказаться, — предупреждает библиотекарша. — Наша библиотека должна дать стопроцентную читательскую отзываемость. У нас уже и рапорт подготовлен!»
И хотя я знал, что мой отзыв никакой пользы не принесет — в стихах разбираюсь я плохо и книгу эту даже как следует не прочел, — тем не менее я написал несколько ничего не говорящих похвальных слов и отправился в буфет.
…Если бы вы знали, доктор, что такое наш буфет, каким мы привыкли его видеть, вы бы лучше поняли мое изумление, когда я переступил порог этого «заправочного пункта», как мы его называем.
Первое, что меня ошеломило, это уйма столов, покрытых свеженакрахмаленными скатертями. Буфетная стойка уставлена вазами с пирожками, салатами, винегретами и бутербродами.
Но самое удивительное ожидало меня позже, когда источающие улыбки официантки внесли на подносах глиняные мисочки, откуда шел аромат гречневой каши. Тут даже бывалые диетики проявили небывалую лихость. Вооружившись неизвестно откуда появившимися расписными деревянными ложками, они мгновенно окружили кашеносцев и в небывало сжатые сроки очистили несметное количество мисок.
Но не думайте, доктор, что все это произошло так вот, спроста, без всяких оснований. Нет, основания были, и очень даже веские. Об этом я узнал сразу же, как только подошел к кассе. Еще до вчерашнего дня там постоянно красовался плотно засиженный мухами плакат с категорическим предупреждением:
«Лицам в нетрезвом виде книга жалоб и предложений не выдается».
На этот же раз на смену плакату появилась новенькая красная пластмассовая дощечка с накладными буквами:
«Граждане посетители!
Наш буфет включился в однодневный показательный смотр.
Пишите, пожалуйста, ваши отзывы, отклики и пожелания в книге жалоб и предложений. Книга выдается по первому требованию!»
И все, понятно, писали, и все, понятно, откликались. И я откликался тоже. Откликнулся и спустился в свой кабинет на работу. А часом позже я вспомнил, что забыл заплатить за гречневую кашу, и отправился в буфет.
Но там уже было не до меня. Зло переругиваясь, официантки складывали посуду в ящики, шофер вместе с кряхтящим шеф-поваром скатывали ковер, а заведующая, сняв пластмассовую дощечку, водворяла на прежнее место грозное предупреждение о невыдаче жалобной книги лицам в нетрезвом виде.
Увидев меня, заведующая недовольно махнула рукой и приказала официантке: «Кашу, пирожки и бульон зачеркните, а впишите копченого окуня и отварную треску с вермишелью…»
Все это меня так возмутило, что я потребовал жалобную книгу. Но оказалось, что жалобная книга, наполненная восторженными отзывами, уже отправилась в трест…
Именно после этой истории меня почему-то стало познабливать, а, разговаривая с людьми, я кричал, как театральные любители на первой репетиции. Но это, доктор, еще не все.
По пути домой я зашел в магазин купить что-нибудь к чаю. Народу было невообразимо много. Оказалось, что в магазине проводится «заочная конференция покупателей». И я должен был написать отзыв о введенном в этой торговой точке «новом прогрессивном методе ускоренной бумагозаворачиваемости продуктов».
В обычные, непоказательные дни в этом магазине продукты отпускались без бумаги, чистым весом, а потому время, затрачиваемое продавцом на завертку, сокращалось до нуля. Но теперь, по случаю конференции, все, даже консервные банки, заворачивали в пергамент и завязывали цветной лентой красивым бантиком.
Ну как тут не написать похвальный отзыв? И я написал. Тем более — просят…
Из магазина я решил заглянуть в кинохронику. И ничто не сулило мне никаких огорчений. Билет я достал без очереди. И программа была довольно увлекательная. Про борьбу с долгоносиком.
Но по окончании сеанса все настроение мне испортила стоявшая у выхода бойкая дама с микрофоном, небрежно торчавшим из клетчатой продуктовой сумки.
«Я из кинопроката, — отрекомендовалась дама, — у нас сегодня проводится круглосуточный опрос любителей короткометражных фильмов… Я вас долго не задержу… Требуется всего несколько слов… Вот сюда, пожалуйста, ближе к микрофону…»
Я, понятно, произнес эти «несколько слов». От непривычки выступать перед микрофоном у меня так пересохло в горле, что я еле добежал до автоматического сатуратора. Но не успел я сделать глоток, как вдруг откуда ни возьмись появился толстый мужчина.
«Ну, как она, водичка?» — спросил толстяк. «Обыкновенная, нормальная вода». — «Вот, вот, — обрадовался толстяк, протягивая мне какой-то листок. — Вот так и напишите… У нас в тресте проводится широкое мероприятие под названием «массовая дегустация газированной воды». И тут случилось такое, что я и сам до сих пор объяснить не могу.
Когда меня доставили в милицию, толстяк говорил, что я будто бы накинулся на него и хотел сбить с ног. Но как оно действительно было — не помню. Помню только, что потом тот же толстяк провожал меня до дому и всю дорогу уговаривал беречь свое здоровье. А дома жена накинулась на меня: зачем я пишу эти отзывы. А как не писать, раз просят. И не кто-нибудь, не какое-то частное лицо, а солидные организации, учреждения…
— Ничего, ничего, — успокаивая больного, проговорил доктор, — отдохните немного… выпейте пока вот эти капельки… Так..
— Спасибо, доктор.
— Да за что же спасибо? Это наша прямая обязанность — такой уж порядок. Мы вас лечим, вы поправляетесь. А вот полежите денька три, попринимаете микстуру, которую я вам пропишу, и все как рукой снимет. Это невроз. Функциональное расстройство вегетативной нервной системы. Ничего страшного нет…
Пациент посмотрел на доктора ласковым благодарным взглядом:
— Спасибо… Большое вам спасибо… Поговорил с вами, и сразу уже легче стало…
— Вот и хорошо, — сказал доктор. — А к микстуре мы еще порошки прибавим… Уж раз к нам пришли, то будем лечить до полного выздоровления.
— Благодарю вас, — уже совсем растрогался пациент. — Очень уж хорошо у вас лечение поставлено… Не как в других поликлиниках… Так что прошу мою благодарность передать и вашему начальству… Большое вам спасибо за медицинскую чуткость.
— Ну раз вы так настаиваете — передам обязательно, — смущенно сказал растроганный доктор. — Только неудобно как-то мне самому о себе говорить. Вот если бы вы это самое в письменном виде изложили… У нас, знаете ли, как раз общерайонный опрос пациентов намечается… Да что это с вами, уважаемый? Успокойтесь! Гражданин! Куда же вы побежали?! Вернитесь! Бюллетень забыли!
ПРОГРЕССИВНЫЙ СКЛОЧНИК
На одной из ленинградских улиц расположилось предприятие несколько необычного типа.
Судя по витрине, это или фотография, или магазин патефонных пластинок. На самом же деле — ни то, ни другое. И хотя вывески еще нет, но из объявления можно узнать, что «здесь производится запись говорящих писем, художественного чтения, а также игры на музыкальных инструментах и исполнения вокальных номеров».
В окне — большой рисованный плакат:
«Не забудьте посетить наше ателье и запечатлеть свой голос! Лучший подарок родным, друзьям и знакомым! Заказы от организаций не принимаются».
Раннее дождливое утро. Рабочий день еще только-только начался, а в ателье уже первый посетитель.
Вошедший быстро закрывает за собой дверь, пугливо озирается, кивает головой сидящей у конторки приемщице заказов.
Убедившись, что кроме него в помещении никого нет, он закуривает и облегченно вздыхает.
— Предосторожность никогда не мешает, — изрекает посетитель.
— У нас не курят, гражданин! — строго замечает девушка и, видя, как клиент прячет коробку, спрашивает: — Какой операцией интересуетесь? Голос в натуральном виде запечатлеть хотите? Или желаете по линии музыкально-вокального искусства свои способности проявить? Имеется рояль, гитара, балалайка, зурна, аккордеон.
— Лично я никакими такими пустяками не интересуюсь, — отвечает посетитель, расстегивая надетый поверх пальто прозрачный плащ, который делает его похожим на обтянутую целлофаном языковую колбасу. — Мне, гражданка, требуется говорящее письмо… Строго секретное… Адресуется верховному прокурору… так сказать, в собственные уши…
— Дело ваше, — отвечает девушка. — Кому хотите, тому и адресуйте. Вообще-то у нас больше для забавы письма наговаривают — шуточные или на память.
— Ну, знаете ли, — возмущается гражданин, — не для того наука говорящие письма изобрела, чтобы с этим делом шутки шутили… И пришел я сюда по причине крайней необходимости, поскольку обыкновенные письменные жалобы, увы, необходимого действия теперь не оказывают. Пробовал. Штук пятьдесят, если не больше, за этот год послал. А толку — никакого. Даже не реагируют. Вот я и решил теперь на говорящую жалобу переключиться. Как-никак, а собственноручный крик истерзанной души в натуральном виде… Тут уж обязательно до конца выслушать придется. К тому же человек я прогрессивный и от века отставать не желаю.
— Сюда становитесь, пожалуйста, — командует девушка. — Вот так… говорите обыкновенно… А то у нас некоторые клиенты стараются не своим голосом говорить.
Гражданин тяжело вздыхает, потом достает из бокового кармана мелко исписанный лист бумаги, надевает очки и выжидательно смотрит на девушку.
— А ничего, что я с выражением буду читать? — косясь на микрофон, спрашивает посетитель. — Выдержит?
— Вполне.
— Тогда мне разгон нужен, без движения у меня ничего не получится.
— Ладно, двигайтесь, — разрешает девушка, — только очень далеко от микрофона не удаляйтесь. Готовы?
— Готов, — страдальчески закатывая глаза, тихо произносит гражданин и начинает читать свое письмо в микрофон бабьим плаксивым голосом:
— «Уважаемый гражданин верховный прокурор! В тот момент, когда вы слушаете мое говорящее письмо, я лично уже не говорю. Меня уже нет, поскольку я стал жертвой собственной принципиальности и погиб от руки пережитка капитализма, проживающего в доме номер три по Демидову переулку, под маской квартуполномоченного, в качестве гражданина Федосеева Александра Андреевича.
Это он во всем виноват, гражданин прокурор! Это он осуществил свой преступно-коварный план, неоднократно заявляя, что отомстит мне за якобы причиненные ему тяжелые моральные страдания на общую сумму два рубля девяносто четыре копейки, по счету за пользование газом, грозясь при этом физически меня уничтожить на базе ремонта квартирной канализации.
А за что было меня уничтожать? Что я такое сделал?
Я честный человек и с малых лет страдал облысением на нервной почве, и болею все последние пятнадцать лет, не щадя своих сил и здоровья. А в это самое время гражданин Федосеев систематически преследовал меня и окружал повседневными угрозами.
Видя все это, я неоднократно сигнализировал во многие организации, сигнализируя о своем неблагополучии и требуя привлечь к ответственности гражданина Федосеева.
Но все было напрасно. Никто никаких мер не принял, обзывая меня склочником, сутягой и клеветником. А какой я склочник, если с головы до ног являюсь принципиальным борцом за правду?
Надеюсь, что теперь, когда при попустительстве вышеуказанных организаций, учреждений и частных лиц Федосеев добился своего и свел со мною личные счеты посредством убийства, мой голос наконец будет услышан и я сумею убедиться, что справедливость восторжествовала.
А пока остаюсь в ожидании ответа, известный вам бывший помбух, ныне покойный — Василий Петрович Селиванов».
Последние слова гражданин говорит почти шепотом, часто шмыгает носом и настолько входит в роль, что даже смахивает самую настоящую слезу.
— Вот это розыгрыш! Вот это класс! — восторженно восклицает девушка и, глядя на изумленное лицо гражданина, разражается громким, заливистым смехом. Потом она так же внезапно замолкает и, прикладывая к глазам платок, говорит:
— Уморили вы меня, гражданин!.. Честное слово, уморили. Я уже с «Карнавальной ночи» так не смеялась.
— А по-моему, — сердито обрывает гражданин, — здесь ничего смешного нет. Я, к вашему сведению, сюда не шутки шутить пришел, а серьезный сигнал на пластинке зафиксировать… Молодая девушка, а чуткости и сознательности не имеете, — продолжает бурчать посетитель, сердито напяливая на себя целлофановую обертку и аккуратно укладывая письмо. Он уже хочет повернуться к двери, но передумывает.
— А что, если еще две копии заказать? А? Один экземпляр в газету, а другой — Федосееву на завод… В порядке параллельной сигнализации, как вы думаете?
— Это уже ваше дело, гражданин, — сухо ответила девушка. — Только копии мы не делаем. Если хотите дополнительные пластинки — наговаривайте снова.
— Снова так снова! — решительно заявляет гражданин и, кряхтя вытащив бумажник, то и дело озираясь по сторонам, медленно отсчитывает деньги.