Эта книга – результат уникального литературного проекта. Два поколения, две волны писателей, работающих в «темных» жанрах, столкнулись в хоррор-баттле, чтобы выяснить, кто из них сильнее? Представители старой школы, отточившие стиль и сюжет на легендарных литературных семинарах позднесоветского времени, и дерзкие авторы нового поколения, объединившиеся вокруг сетевого журнала «Даркер» и литературного объединения «Тьма». Олег Дивов, Святослав Логинов, Василий Щепетнёв, Юрий Бурносов против Максима Кабира, Дмитрия Тихонова, Елены Щетининой и Бориса Левандовского. Кто из них сумеет вызвать у вас вполне реальное чувство ужаса – решать вам!
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Точинов В.П., предисловие, 2018
© Бурносов Ю., Дивов О., Золотько А., Логинов С., Макаренков М., Матюхин А., Точинов В., Щепетнев В.
© Парфенов М.C., предисловие, 2018
© Кабир М., Кром И., Кузнецов В., Левандовский Б., Павлов М., Тихонов Д., Щетинина Е.
© Составление и оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
От темного прошлого к темному будущему
Когда Виктор Точинов (писатель, известный мне прежде всего как автор романа «Пасть» и ряда книг, имеющих отношение к ужасам и мистике, но не только) предложил «столкнуть лбами» два поколения авторов в рамках одной общей антологии, я подумал: «Почему бы и нет?..»
Идея показалась интересной не в коммерческом смысле (думаю, денежный вопрос здесь вообще не должен играть никакой значимой роли), а с точки зрения того, о чем в последнее время редко кто вспоминает, – старого доброго «литературного процесса».
Были ведь в прошлые времена всякие поэтические дуэли, писались эпиграммы, выступали придерживающиеся разных взглядов на саму суть литературы критики, собирались кружки… Декаданс, акмеизм, желание «сбросить классику с парохода современности». А за рубежом, а в хорроре?.. Да там один Лавкрафт, обсуждая дела литературные, вел столь обширную переписку с читателями и коллегами, как будто за него бумагу марал бесчисленными тентаклями какой-нибудь Ктулху. И это было интересно! Это до сих пор интересно и – важно.
Но почему?
Потому что такая окололитературная возня важна, может быть, даже не сама по себе. Важен сам факт ее наличия. В истории остались как Маяковский с Хлебниковым, так и те, кому они себя противопоставляли. Лавкрафт и Роберт Блох, прикончив друг друга в своих рассказах, в итоге оба по сей день живы в творчестве – время лучший судья, но мы-то знаем: «Не мертво то, что в вечности пребудет».
Просто покуда литераторам есть, о чем спорить (кроме политики и размеров гонорара), есть и сама литература. О наличии болезни можно судить по симптомам. Наличие литературного процесса, напротив, является «симптомом крепкого здоровья» литературы вообще, в принципе. Литературный процесс строится – вы удивитесь! – вокруг литературы, а значит: чем выше градус конфликтов и споров, тем живее литература как таковая. Нельзя, знаете ли, заварить чаю, не вскипятив водичку.
Так вот. Когда Виктор Точинов предложил «заварить чайку», я сделал все, чтобы вышло погорячее. И пусть пар обжигает, зато в кружках у вас, читатели, теперь и сладость, и аромат.
Воспользовавшись площадкой вебзина DARKER (спасибо Артему Агееву, Роману Давыдову и всей редакции этого единственного в своем роде интернет-журнала, посвященного «темному» жанру), мы провели своеобразный хоррор-баттл – две команды писателей, представляющих два разных поколения, сошлись в серии бескомпромиссных дуэлей, победителей в которых определяло читательское жюри. Но только не следует воспринимать эту книгу как некий «итог» этой битвы. Итоги каждый читатель подведет для себя сам, так что сражение продолжается. Мы же представляем вашему вниманию срез того самого «литературного процесса».
Речь также не идет о противопоставлении различных «школ». Ведь как таковая школа русского хоррора на самом деле еще только формируется. Да, мы знаем, что прежде в этом направлении литературы время от времени пытались работать представители классической НФ и фэнтези. Но для большинства из них такие попытки были лишь разовыми экспериментами, а по литературной «масти» все эти уважаемые авторы принадлежат совсем к другой лиге. Взгляды Олега Дивова и Святослава Логинова на жанр ужасов и мистики предельно далеки от того, как понимают и воспринимают хоррор не только писатели вроде Бориса Левандовского, Максима Кабира или Дмитрия Тихонова, но и многие читатели. Вы и сами это поймете, когда познакомитесь с творчеством первых и вторых. Благо эта книга позволяет читать и сравнивать, как, наверное, никакая другая.
А поскольку корабль русского хоррора плывет, поскольку пресловутый литпроцесс идет, чайник кипит, а читатель просит добавки… Поскольку школа все еще формируется, то и авторам старшего поколения, несмотря на все их заслуги и регалии, есть чему поучиться у «темной волны».
В том числе и тому, что если вы беретесь писать ужасы, то – да, да! – вы должны постараться напугать своих читателей. И не стоит кривить рот, ведь никого не смущает тот простой факт, что если вы пишите фантастику, то должны ввести в текст фантастическое допущение. Ограничение ли это?.. Полноте! Откройте свои умы для понимания: это как раз таки возможность расширить ваш привычный по семинарам литературный арсенал, выйти за рамки ограничений. Шанс художественно высказаться на темы, чуждые тем жанрам, в которых вы писали ранее, отбросить все то, что тяготило вас прежде.
Уверен, что если творческий люд сумеет по достоинству оценить богатство темного жанра, то в конечном счете в выигрыше от этого останутся все: и писатели, и издатели, и читатели.
Дмитрий Тихонов
Вилами по воде
В ту пору пивная в Ветлынове была одна. Как раз на низах, возле самой реки, в бывшем купеческом доме. Гордей – даром, что не городской – считал, будто живет по соседству. Ему с другого берега, из крайней лаптевской избы горящие окна пивной по ночам чудесно видать. Да и идти до нее – если напрямки, а не топать лишнюю версту по берегу до паромной переправы – ближе, чем многим ветлыновчанам.
Той зимой он ходил особенно часто. Дома не ладилось, и, чтобы не срывать злобу на детях, Гордей накидывал тулуп и брел по льду в город. Войдя в пивную, обметал веничком валенки, дул на озябшие руки, здоровался со всеми степенно, без улыбки. Брал кружку темного «Мартовского», выпивал в три глотка, потом принимался за водку. Засиживался допоздна, к окнам старался не поворачиваться, чтобы, упаси Господь, не разглядеть там, за морозными разводами, собственных окон. Завсегдатаи знали: крепко хворает у человека жена, того и гляди помрет, а потому не мешали ему заливать горе, с разговорами не приставали.
Вот и в последний февральский вечер было так же. Снаружи шумел ветер, внутри гудели разговоры, перемешанные с табачным дымом. Кисло пахло вчерашними щами. Гордей притулился в углу, с краю длинного высокого стола. «Мартовское» кончилось, и он взял для начала кружку «Мюнхенского», четвертинку водки да пару бутербродов с колбасой «собачья радость».
Пил торопливо, стараясь как можно быстрее заглушить скрипучий, словно проржавевшие петли, голос жены, не смолкавший в ушах. В ней все меньше оставалось от человека и все больше прибывало от мертвеца. По ночам он изучал исхудавшее, изжелта-бледное лицо ее, отчаянно пытаясь отыскать в нем привычные черты, – и не мог, как ни старался. Словно однажды, пока он работал в артели, кто-то явился из лесу и подменил его жену, его Тоню, подложил вместо нее подделку, стремительно приходящую в негодность.
Впрочем, будь это на самом деле так, Гордей знал бы, что делать. И дети – десятилетняя Глаша и шестилетний Федор – не рыдали бы, проснувшись от очередного ржавого, протяжного стона. Подделку можно выбросить. Подделку можно забыть.
А Тоня – настоящая – больше не вставала и почти не кашляла, тем более кровью. Казалось, крови не осталось в ее высохшем теле. Тоня выла по-собачьи, кричала и скрипела зубами, бредила, разговаривая с давно умершими или никогда не существовавшими людьми. Тоня плакала без слез и никого не узнавала. Доктор, приходивший из Ветлынова раз в две недели, пожимал плечами: крепкая она у вас, духом сильная, не сдается, держится до последнего. Утешал, что ли? Издевался?
Собственная беспомощность выводила Гордея из себя. Его будто скрутили по рукам и ногам. Ни развязать, ни разрубить узлов. Если б не дочь, наверняка лишился бы рассудка. Глаша ухаживала за матерью безропотно и самоотверженно, как за собственным ребенком: мыла, пыталась кормить, обстирывала. При этом еще умудрялась стряпать для младшего, смотреть за курами да бегать в школу. Вот уж, правда, крепкая, духом сильная. Вся в мать.
Водка кончилась, и Гордей, после минутного колебания, взял кружку «Мюнхенского» и триста грамм сосисок. Тяжелые мысли нельзя бросать недобитыми. Разрастутся, расползутся, как сорняки по грядкам. Как рак по телу. Не одолеете, сволочи!
На этот раз он пил пиво медленно, наслаждаясь густой терпкостью. Судьба несправедлива к нему, но ведь с кем-то она обошлась куда хуже. Разве нет? Где теперь его друзья закадычные, с которыми неразлейвода и все поровну, по-братски? Лешка Самсонов, вернувшийся с Германской войны без единой царапины, слег с чахоткой и помер в возрасте всего-то тридцати годов. А ты, Гордей, жив, так чего жаловаться? Не поймет Лешка жалоб твоих. Пока жив, терпи. Жеку Налимова зарезали в Москве. Кто, за что – теперь не узнать. Может, и ни за что, просто так, потому что не место там дурням деревенским. Лихое время ответов не дает.
Мишка Герасимов сгинул где-то в Сибири в боях с Колчаком. Был и сплыл. А ведь они с Мишкой однажды, в буйной юности, побратались, поклявшись всегда приходить друг другу на помощь. Вот и гадай теперь, кто кого предал: Мишка его, когда добровольцем записался, или он Мишку, когда тот пулю получил или под шашку угодил, а Гордея рядом не случилось, чтобы, значит, эту шашку на себя принять. Гадай – не угадаешь.
Есть еще Ванька Куликов. Но только он давно уже не Ванька, а Иван Семенович. Большой человек. В горисполкоме собственным кабинетом обзавелся, бумажки подписывает, печати ставит, катается по артелям на черном автомобиле. К нему сейчас на кривой козе не подъедешь. Куда козе за автомобилем угнаться-то?
Представил Гордей козу, бегущую вперегонки с машиной. Усмехнулся. И в этот момент почувствовал, что кто-то навис над его левым плечом. Кто-то чужой, недобрый, пахнущий лютым морозом. Сунув руку за пазуху, где во внутреннем кармане прятался финский нож, обернулся Гордей. Поднял глаза – перед ним Мишка стоит. Герасимов. Собственной персоной, живой и здоровый. Лыбится в русую с проседью бороду. На голове треух заячий, на плечах драповое пальто дорогущее – разве сравнить с обносками, в которых Гордей видал его в последний раз. Сыскал, стало быть, на войне богатство. Да в дополнение морщинами лишними, стариковскими, обзавелся.
– Ну, ты! – ощерился Мишка. – Чего смотришь? Неужто не узнал?
– Узнал, – неуверенно протянул Гордей. – Узнал, как же. Здорóво, бандит!
– Здравствуй, дружище! Вот уж не думал, что тебя тут встречу.
– Почему?
– Да черт его знает, почему. Не думал, и все! Воскресенье же, а ты у нас человек семейный, ответственный. В будни – тяжелый труд на благо молодого отечества, в выходной – заслуженный отдых рядом с теплой, столь же ответственной женщиной. Тишь да гладь да божья благодать. Только, говорят, бога-то больше никакого нету. Верно говорят, как думаешь?
– Откуда мне знать? – Гордей, ошалевший от такого напора и самóй этой нежданной, внезапной встречи, никак не мог сконцентрировать внимание на стоящем перед ним друге детства. Постоянно что-то мешало: то шумный хохот пьянчуг, то гладкость стекла под пальцами, то медведи на календаре за прошедший, двадцать пятый, год, вырезанном из газеты и криво повешенном посреди стены. Взгляд сам по себе соскальзывал с Мишки, упирался в заплеванный пол, в столешницу, косил к ближайшему окну. Словно не желали глаза на него смотреть, страшась углядеть что-нибудь не то. Словно был он изуродован и страшен.
– И правильно, – кивнул Мишка, сдвинул треух на затылок. – Разве положено простому рабочему мужику о тонких материях задумываться? Эдак можно и к выводам прийти, да?
– Не пойму никак, – сказал Гордей. – Чего мелешь? Скажи лучше, где шатался столько времени? Тут тебя похоронить давно успели.
Мишка прищурился:
– Э нет, друг ситный. Обо мне говорить незачем. Стал бы я ради такого сюда тащиться! Давай-ка для начала возьмем еще водки? Без суеты. Угощаю.
– Давай.
Герасимов – а может, и не Герасимов, может, другой какой-то Мишка, просто похожий Мишка – отошел и мгновенно слился с толпой. Напрасно Гордей высматривал товарища среди спин и голов – тот как сквозь землю провалился. Но стоило отвернуться к стене, сразу же возник рядом, держа в одной руке бутылку, в другой – стаканы.
– За померших ребят, – сказал он, разливая водку. Гордей не понял, кто имелся в виду: сослуживцы Мишки, погибшие в Гражданскую, или их общие друзья, умершие в последние годы. Но кивнул и взял стакан. Он боялся смерти и не хотел обижать ее.
Выпили, выдохнули, закусили еще горячими сосисками.
– Дело вот в чем, – начал Мишка, прожевав. – Я помочь тебе хочу. Знаю, как. Для того и приехал.
– Погоди. Ты ж говорил, не ожидал меня здесь встретить.
– Ну… – Мишка скривился, задумался на мгновение. – Я шалман этот имел в виду. Думал, пропущу сперва стакан-другой, а потом уж на тот берег, к тебе в гости.
– Ясно.
– Так вот. Все знаю про твою беду, не сомневайся. Есть способ тебя из нее вытащить, верный способ. Снова улыбаться научишься, снова ветер почуешь, солнышку порадуешься. Я еще когда на горе стоял, в два счета такие дела проворачивал, а теперь-то и подавно справлюсь. Зря, что ли, в огне горел столько лет? Зря, что ли, мхом порастал да гнил в земле…
Мишка говорил, а Гордей никак не мог понять, снится ему сказанное или нет. Или сходит он с ума уже от горя и безнадеги, или просто пьян в дымину, вот и путается разговор, обрастает всяческой рванью, которая только в бреду прислышаться может:
– Семь глаз да семь ртов! С вершины под гору, из канавы – да на престол! Это все присказка. Очень уж плохи дела, понимаешь? Душу твоей жены освобождать надо, вытаскивать ее из темницы. Понимаешь, нет? На волю ей пора. Кончен пост, давай разговляться. Кончен пост – бога нетути…
Не переставая бормотать, Мишка разлил еще по одной. Гордей огляделся – пивная выглядела как обычно. Гудели в дымной тесноте мужики, толкались локтями, чесали щетину. Сокрушались, что гармонисту давеча разбили харю. Неподалеку знакомый артельщик тискал девку, толстую и прыщавую. Никто не обращал внимания на Мишку. Никто не слышал слов, от которых Гордея бросало то в жар, то в холод, из надежды в отвращение.
– Мы ж не дармоеды, друг ситный. Мы ж готовы отрабатывать свой… хлеб. Твои мучения я могу остановить, жизнь тебе вернуть. Только согласись.
– На что?
– На мою работу. От жены избавлю. Нажилась она, взаймы дышит, пора и честь знать. Вот тут у меня средство припасено, надежней его не сыскать! – Мишка указал вниз, и Гордей увидел стоящий под ногами потертый кожаный саквояж. – Ты ж ведь умаялся, родненький. Свету не видишь, силы растерял. На детей смотреть не можешь. Только злоба внутри, только обида – точат тебя, грызут беспрестанно и днем, и ночью. Сейчас вот выпьешь немного, забудешься, а с утра в пять раз сильнее навалится…
Гордей опрокинул стакан. Водка пролилась в желудок легко, как вода. Нужно было вставать и уходить. Но вместо этого он продолжал приглядываться к собеседнику, пытаясь понять, кто перед ним. Неужели Мишка так поменялся? Война – страшная штука – ломает человека. Но разве превращает война глаза человеческие в козлиные, с горизонтальными, вытянутыми зрачками? Разве заостряет война зубы? И язык – где в темной ямине его рта язык?
– Ну, не смотри на меня так, не сверли буркалами. Знаю, любишь жену свою. Вот и помоги ей, избавь от мучений пустых. Ведь нет за всей этой болью просвета и не будет никогда. Что толку терпеть, если, в конце концов, все равно в землю ложиться?!
Гордей собрался с силами, поднялся, двинулся к выходу. Мишка, подхватив саквояж, увязался следом. Не замолкая ни на мгновение, он ловко пролавировал между посетителями пивной, умудрившись не задеть ни одного.
Дверь распахнулась, выпустила обоих в ветреную тьму. Гордей поднял воротник тулупа, сунул руки в карманы. Вокруг выла на разные голоса зимняя ночь, и единственный ориентир – огни деревни Лаптево на другом берегу – был едва заметен далеко впереди.
– Я бы на твоем месте крепко задумался, – без труда перекрикивал ветер Мишка. – Я бы ухватился обеими руками за такую возможность. Потому что со всех сторон ты в прибыли: и от обузы избавишься, и совесть чистую сохранишь.
Гордей остановился, едва ступив на лед. Обратился к спутнику. Тот оказался высок, куда выше его ростом, куда выше, чем был в пивной. Во мраке не удавалось разобрать лица, но вряд ли на него стоило сейчас смотреть.
– А взамен ты что возьмешь? – вопрос прозвучал неожиданно тихо, потерялся за шумом ветра, но Мишка расслышал, ответил со смехом в голосе:
– Плоть Тонину. И кровь. Тебе-то самому они без надобности теперь, сколько агонию ни затягивай.
Гордей зашагал прочь. Правая рука скользнула за пазуху, нащупала торчащую из внутреннего кармана рукоять финского ножа. Прорву лет его с собой таскал, с самой, считай, революции, а вот только сейчас всерьез собрался пустить в ход. Потому что не оставалось иного выхода: либо ножом, либо соглашаться – незнакомец, которого он спутал с Мишкой Герасимовым, нес опасную, несусветную чушь, но чушь эта отзывалась в Гордеевом сознании приятным эхом.
– О дочери подумай! Ты такого детства ей хотел? За помирающей матерью ведро выносить? Стирать за ней тряпье вонючее? Она еще не взрослая, совсем не взрослая, не обманывайся. Пусть все кончится поскорее, девчонка отплачет свое и станет дальше жить, с подругами играть, над глупыми мальчишками смеяться. Подари ей несколько лишних месяцев детства.
Путь через реку был отмечен вбитыми в лед жердями, между которыми кто-то догадался натянуть веревку. Поди специально для таких, как Гордей, дабы по дороге из кабака не заплутали на великой русской реке. Он шел вдоль веревки сосредоточенно, не оборачиваясь, дышал шумно и глубоко, надеясь, что морозный воздух прочистит мозги, поможет избавиться от непроглядно-черной тени за спиной. А тень молчала. Словно давала ему время подумать, убедиться в том, что все давно предрешено.
Спустя несколько минут она, вновь приняв облик Мишки, напомнила о себе:
– Неужели ж сам о таком не помышлял? – спросила тень. – О том, что проще всего было бы положить жене на лицо подушку, пока она спит, и подождать немного. Совсем чуть-чуть подождать. Для этого и сил никаких не надо, с ней сейчас ребенок справится. Не приходило в голову?
Гордей замер. Словно споткнулся. Словно уперся в невидимую стену на середине реки, на полпути между Ветлыновым и Лаптевым, в самом сердце холодного небытия. Он понял, что сейчас согласится на все, примет предложение Мишки, кем бы тот на самом деле ни был, поверит в его доводы. Еще шаг, еще слово – и измученный безнадегой рассудок сдастся под напором неоспоримой истины: Тоня должна умереть как можно скорее.
А потому он не собирался делать этот шаг или дожидаться этого слова.
– Ну что, друг ситный, надумал? – усмехнулось за плечом существо, упрямо не желающее растворяться в породившем его пьяном бреду. – Решился?
Гордей резко развернулся, выхватывая из-за пазухи финку, и сразу же, вложив в удар все свое отчаяние, ткнул острием в тень под заячьим треухом. И снова. И снова. Мишка выронил саквояж, попытался было отскочить, но Гордей схватил его за рукав и нанес еще один удар, после которого Мишка, влажно захрипев, осел на лед. Прижав ладони к горлу, он принялся отползать в сторону, но снега было мало, валенки скользили, не находя опоры. Ветер подхватывал хриплые крики, разрывал на части, уносил в небо.
На мгновение вынырнул из-за туч месяц, осветив перекошенное лицо бывшего красноармейца, блестящие, широко распахнутые глаза. Гордей в два шага настиг друга детства, пинком опрокинул его на спину и, нагнувшись, вновь пырнул ножом, на этот раз целя прямо в горло. Попал.
Потом он несколько минут стоял в кромешной темноте над подрагивающим телом, не в силах сдвинуться с места. Кровь на пальцах остыла быстро, начала замерзать – и именно это привело его в чувство. Гордей осмотрелся. Похоже, они были одни на реке, никто не двигался ни со стороны невозмутимо светящихся окон пивной, ни со стороны окон засыпающей деревни Лаптево. Повезло!
Схватив Мишку за воротник городского пальто, он поволок его прочь от тропы, от жердей и веревки. Отойдя на три десятка шагов, почистил снегом ладони, погрел их в карманах, проклиная себя за то, что не захватил рукавиц.
– Дурачок ты, Гордя, как есть дурачок, – шептал он, постоянно озираясь. – Мамка же говорила, отморозишь пальцы к едрене фене. Надо было слушать!
Его трясло. Хмель стремительно выветривался, а жуткое, неестественное спокойствие, овладевшее им во время убийства, уступало место стремительно нараставшей панике. Труп не спрятать здесь! Снег едва прикрывает лед, его не хватит, чтобы как следует засыпать тело, да и ветер такой, что сколько ни насыпай снега, все равно сдует. Едва взойдет солнце, мертвеца станет отлично видно с обоих берегов, хоть за версту от тропы, хоть за две!
Нет, надо волочь его к берегу, схоронить в кустах или в канаве. Если повезет, до весны не сыщут. Да и будут ли искать?! Стиснув покрепче зубы, Гордей потащил убитого в сторону Ветлынова – там под откосами наверняка найдется укромное местечко. Но не успел он сделать и пяти шагов, как вновь показался месяц, озарив мраморно-белую пустыню застывшей реки и посреди этой пустыни – небольшую прорубь неподалеку.
Гордей едва не закричал от облегчения. Всего пара минут потребовалась ему, чтобы добраться до проруби. Он расколол финкой тонкую корку льда и выпустил нож из пальцев, отправив его прямиком на дно. Затем одним рывком подтянул к краю труп. В лунном свете лицо Мишки казалось молодым, почти детским, несмотря на перепачканную в синей крови бороду.
– Ты ведь погиб еще в Сибири, правда? – прошептал Гордей. – Мы ведь не встречались сегодня?
Мишка молчал. Один глаз его был зажмурен, второй приоткрыт, но смотрел в сторону, на темный проем во льду. Заячий треух сбился набок, обнажив длинные спутанные волосы.
– Прости меня, – Гордей похлопал друга по плечу. – За то, что в Сибири не пришел на помощь. Ну, и за это тоже…
Поднатужившись, он спихнул труп в жадно распахнутую пасть реки. Тот исчез мгновенно, ушел в черноту вниз головой, легко и почти бесшумно. Вода, выплеснувшаяся из проруби, разлилась вокруг, и все кончилось.
Гордей побрел обратно, стараясь не оглядываться. Его шатало. Кровавый след на льду, извилистый и отчетливый, вывел к тропе. Он знал, что завтра этот след заметят работяги, спешащие из деревни на инструментальную фабрику, заметят непременно и пройдут по нему до проруби, но было уже все равно. В голове шумело. Мысли путались и рассыпались пеплом при малейшей попытке ухватить хотя бы одну из них. К горлу подкатывала тошнота, какая случается после быстрого бега или затянувшейся драки.
На тропе Гордей подобрал Мишкин саквояж. Рассудил, что если внутри есть документы, то не стоит оставлять их рядом с местом убийства. Саквояж оказался довольно увесистым, и, наверное, разумнее всего было отправить его следом за хозяином, но Гордей не смог бы вернуться к проруби даже под страхом смерти. Хотя сейчас смерть-то как раз и не казалась ему особенно страшной.
Сунув саквояж под мышку, он направился в сторону дома. Не глядя по сторонам, торопливо поднялся на берег, миновал небольшую рощицу. Лаптево встретило его дежурным перелаем собак. Месяц к тому времени опять исчез за тучами, но ветер стих, и даже мороз, казалось, ослабил хватку. Когда Гордей добрался до своей калитки, пошел снег.
Его разбудили крики жены. Острыми лезвиями они рассекли мутные, беспокойные сновидения, в которых кто-то смеялся над ним, кто-то в заячьем треухе, насквозь пропитанном водой. Гордей сел на лавке, обхватив руками голову. К похмелью ему было не привыкать, но на этот раз к обычной тяжести в черепе, трясущимся пальцам и мерзкой сухости во рту добавилось еще странное ощущение обреченности – полная уверенность в том, что для него все уже кончилось, а впереди ждут только мучения.
Несколько минут потребовалось Гордею, чтобы прийти в себя и вспомнить события прошедшей ночи. Сразу же внутри, где-то чуть ниже сердца, раскрылась дверь – нет, не дверь, а полынья! – из которой хлынул черный, ледяной ужас, затопивший внутренности. Гордей застыл на лавке, полуголый и потный, дрожащий, будто в ознобе. Он не слышал ни воплей Тони, ни плача сына, ни вздохов дочери, деловито сновавшей мимо. В ушах беспрерывно звучали глухие хрипы Мишки. Гордей зажмурился, пытаясь избавиться от них.
– Тять, – сказал Мишка чистым детским голосом. – Тятька?
– А? – Гордей открыл глаза, выпрямился. Перед ним стояла дочь Глаша и изо всех сил старалась не заплакать.
– Чего тебе? – пробормотал он.
– Принеси воды, тять. Кончилась.
В другое время Гордей бы послал девчонку куда подальше, но сейчас вода была позарез нужна ему самому. Поэтому он кивнул и, поднявшись, принялся одеваться. Дочь, не сказав больше ни слова, скрылась у матери, в закутке за печкой, отделенном от остальной комнаты пестрой занавеской.
На улице влажно пахло дымом – соседи топили баню. Гордей долго умывался свежим снегом у крыльца, фыркая и отплевываясь. Из будки за ним наблюдал Султан, старый лохматый пес, которого когда-то, вскоре после свадьбы, щенком принесла в дом Тоня. Взгляд казался обвиняющим. Ежась под ним, Гордей торопливо наполнил снегом одно ведро, оставил его в сенях, а с двумя другими пошел к колодцу сквозь синюю предрассветную темень.
Пока таскался, сознание чуть прояснилось, и, вернувшись, он первым делом осмотрел одежду. Внимательно, дотошно. Пятен крови не было. Ни на тулупе, ни на валенках, ни на штанах. Даже под ногтями – ничего кроме привычной, давно въевшейся в кожу рабочей грязи. Неужели действительно привиделось? Возможны ли настолько яркие сны? Облегченно вздохнув, он обыскал сени, заглянул под лавки, на полати, в подпечек – и в подпечке увидел вчерашний саквояж.
– Мать твою ети! – зарычал Гордей. – Ну за что?!
С размаху ударил кулаком в стену. За занавеской испуганно всхлипнули и затаили дыхание. Гордей вытащил саквояж, завернул его в мешковину. Хранить эту вещь в доме нельзя. Ее вообще нельзя хранить. Сжечь к чертовой бабушке! Чтобы ни ошметка не осталось, ни кусочка, чтобы никто, никогда… Он выскочил со свертком во двор, долго слонялся в полумраке между курятником и кустами смородины. В конце концов, пристроил саквояж за поленницей. Как дети уйдут, он спалит его в печи, а пепел отправит в выгребную яму. Чтоб уж наверняка.
Только сперва нужно унять трясущиеся руки. В доме Гордей вина не держал, а значит, придется топать на другой берег, в пивную. Открывается она обычно в три пополудни, но шинкарь всегда по утрам торгует из-под полы, утоляет нужды страждущих.
Уже спускаясь к переправе, Гордей понял, что обманывает себя. Не так уж и сильно он страдал от похмелья. Просто не терпелось снова пройти этой дорогой, взглянуть на тропу, на прорубь. Бледный рассвет занимался над Ветлыновым, наползал из-за холмов, золотил мертвые кроны деревьев – уже можно будет рассмотреть, спрятал ли снег, выпавший за ночь, кровавые следы.
Гордей увязался за группой лаптевских мужиков, спешивших в город на инструментальную фабрику. Один из них, плешивый здоровяк с огромными рыжими усами, которого все в деревне звали дедом Захаром, сразу принялся беззлобно над ним подтрунивать:
– Чуть свет, Гордеюшка в шинок. Вот кто правильно живет, братцы!
– Отвяжись, – буркнул Гордей.
– Да я, чай, и не привязанный! А тебе грех возмущаться, коль по-барски шикуешь. Никак первый день весны отмечаешь?
– Я не себе, – соврал Гордей. – Я для Тоньки. Ей нужно.
Прошлым летом и в первой половине осени, когда недуг еще не успел отнять у жены остатки разума, она и правда иногда просила Гордея принести немного водки – так было проще забыться. С тех пор, казалось, минула целая вечность, человек на кровати за занавеской успел превратиться в дурно пахнущее животное, только и способное, что мычать да царапать ногтями стену, и больше не помогала ни водка, ни надежда, ни молитва. Но мужики об этом не знали, а потому приняли слова Гордея за чистую монету.
– Извиняй, – сказал понуро дед Захар. – Как она там?
– Держится пока.
– Дай-то бог, дай бог…
Дальше шли в молчании. А Гордею только того и надо было. Он плелся позади, опустив голову и исподлобья оглядывая окрестности. Снег лег на реку плотным белым покрывалом, еще не испорченным ни человеком, ни зверем. Ничто даже не намекало на беду, случившуюся здесь всего несколько часов назад. У полыньи, которая оказалась гораздо дальше, чем ему помнилось, сидели двое мужиков в шубах – ловили рыбу. Гордею представилось бледное, как луна, лицо, поднимающееся из глубины, и горло сжалось от дурного предчувствия. Стало нечем дышать, будто сам он покоился там, под водой, среди вечного мрака и сонных рыб. Хватая ртом воздух, Гордей остановился, оперся на одну из жердей у тропы.
– Ты чегой-то? – спросил, оглянувшись, дед Захар. – Поплохело?
Гордей махнул рукой: порядок, мол, идите. Рабочие послушно двинулись дальше – им нельзя опаздывать, на инструментальной с этим строго. Гордей же, чуть отдышавшись, стал ощупывать взглядом тропу под ногами. Вот тут, прямо тут прошлым вечером он бил Мишку финкой. Вот тут Мишка упал и пытался ползти, а вон там, в паре шагов, был нанесен последний, смертельный удар. Мало же нужно места, чтобы угробить человека!
Так и не обнаружив никаких свидетельств схватки, Гордей добрался до ветлыновского берега, поднялся к пивной. Отсюда открывался чудесный вид. По белой простыне реки ползли голубые тени деревьев. Мужики у полыньи казались игрушечными. Кому-то все это наверняка давало повод радоваться жизни.
Стучать пришлось настойчиво. Шинкарь сдался только спустя три или четыре минуты, приотворил дверь, высунул недовольную заспанную рожу:
– В такую рань? Шутишь?
– Четвертинку дай.
– Иди к черту! Совсем совесть потеряли!
– Мне не для себя. Для жены.
– Рассказывай! Ох… сведете вы меня в гроб, паршивцы…
Шинкарь взял деньги и скрылся. Ожидая у двери, Гордей размышлял, стоит ли задавать вертевшийся на языке вопрос. Наверное, было лучше не напоминать о вчерашнем, не привлекать к себе лишнего внимания, но, с другой стороны, если потом вдруг откроется, что исчез человек, с которым он выпивал, то лучше заранее обозначить свою непричастность к этому исчезновению.
Взяв у вернувшегося шинкаря четвертинку, Гордей спросил как можно непринужденнее:
– Слушай, а не знаешь, куда мой друг пошел ночевать? Он не говорил?
Шинкарь нахмурился:
– Друг? Какой еще друг?
– Да так, старый товарищ – ну, тот, с которым я вчера здесь сидел.
– Ох, приехали. «Товарищ»! Ты давеча весь вечер просидел один. Как обычно.
Гордей замер, не зная, что ответить. Кровь прилила к лицу, сердце, было успокоившееся, вновь встрепенулось, застучало торопливо, испуганно. Шинкарь смерил его взглядом, покачал головой:
– Давай-ка, знаешь, не появляйся здесь недельку. А лучше две. Допился, хватит пока. Отдохни.
– Это точно? – спросил Гордей сквозь стучащие зубы.
– Что?
– Что я вчера один был?
– Не сомневайся. Ох, не сомневайся. Кто из нас, по-твоему, целый вечер зенки заливал?
– Черт… мне…
– Проваливай, – сказал шинкарь. – И чтоб я тебя здесь не видел!
Дверь захлопнулась. Гордей стоял на крыльце, не решаясь пошевелиться, спугнуть нежданно свалившееся счастье. Да, сейчас ему придется сделать шаг, другой, вернуться в обычную свою жизнь, в которой нечему радоваться. Но пока, пока – вот он, на крыльце пивной, человек, который никого не убивал.
Улыбается.
На полпути тревога вернулась. Гордею не давал покоя саквояж. Откуда тот мог взяться, если не было ни Мишки, ни драки? Выходит, он где-то подобрал саквояж, а остальное – лишь видения, пьяный бред? Слишком уж странное совпадение.
Дома было спокойно. Султан дремал, свернувшись в будке, Глаша с Федором ушли в школу, Тоня впала в тревожное забытье, в последние месяцы заменявшее ей сон. Гордей некоторое время смотрел на нее, грея в пальцах «козью ножку», потом, положив смятую самокрутку в карман, отправился за саквояжем. Тот, несмотря на все надежды, по-прежнему ждал за поленницей, завернутый в мешковину. Настоящий. Тяжелый.
Водка, выпитая по дороге из пивной, добавила решимости. Гордей уселся на лавку, поставил саквояж перед собой и, задержав дыхание, будто перед прыжком в омут, открыл. Внутри покоились четыре камня одинаковой формы, но разного цвета, каждый размером с внушительный мужской кулак. Между камнями был зажат пожелтевший конверт. Гордей повертел его в пальцах – ни надписей, ни печатей, ни марок, – посмотрел на просвет, пожал плечами и просто оторвал край. Из конверта выпал сложенный вдвое листок бумаги.
Гордей умел читать. Батя, царствие ему небесное, постарался, вколотил в сына грамоту. Но буквы на листке, хоть и знакомые, долго не желали складываться в слова. А когда сложились, в избе наступила полная тишина. Даже из-за занавески больше не доносилось прерывистого, с присвистом, дыхания.
Вот что было аккуратным, разборчивым почерком написано в первой строке. Он перечитал ее несколько раз, надеясь отыскать ошибку, но безуспешно. Гордей. Гордей. Гордей. Письмо предназначалось для него. И смять бы бумажку, бросить в горнило печи, завалить дровами, предать огню – пусть вылетит с дымом в серое небо, – да только тело не слушалось, глаза сами бегали по строчкам, теперь на удивление быстро разбираясь с самыми сложными словами.
Ради юношеских клятв. Он привалился к стене, разбитый и измотанный, будто после целого дня тяжелого труда. По вискам тек пот. На улице лаял Султан, лаял зло, надрывно. Гордей вслушивался в этот лай, не желая шевелиться и думать. Проще всего было помереть самому. Удавиться бечевкой в сарае, как дядька Ульян пятнадцать годов тому. Говорят, грешно это, но разве смерть может быть грешна? Вот жизнь – та да, сплошная грязь и преступление против всего, что только ни есть на земле святого. А смерть всегда чиста. Ведь так? Так?
Заворочалась за занавеской Тоня, застонала скрипуче. Гордей поднялся с лавки, скомкал письмо, бросил в горнило, как собирался. Туда же отправил и саквояж, предварительно набив его поленьями, а камни выложив в мешок. Действовал бездумно, механически, блуждая мыслями где-то далеко: вспоминал дядьку Ульяна, его вечные прибауточки. Усмехнулся даже. Развел огонь, поставил на место заслонку. Дело сделано. Пора идти в артель: к опозданиям, принимая в расчет его семейную ситуацию, там относились с пониманием, но работы было много и с каждым днем становилось все больше.
У калитки замер, оглянулся на дом, понял вдруг, что до сих пор держит мешок с камнями в руках. С омерзением кинул его в снег, отряхнул ладони.
– Не возьмешь, гнида, – прошептал он, обращаясь то ли к мешку, то ли к всезнающему Султану. – Не было ничего! Ясно? Ничего не случилось! Просто напился пьяный, вот и привиделось. Не о чем говорить!
Гордей плюнул и вышел со двора.
Первый день весны закончился. За ним, в трудах и заботах, прошел второй. Пролетела незаметно неделя. Снег валил сплошной стеной, словно отрабатывая долг за голую, постную зиму. Волнения утихли, стали понемногу забываться. Однако к мешку у калитки Гордей притрагиваться не решался. Мешок вскоре утонул в сугробе, скрылся с глаз долой – только вот из сердца выбросить его никак не получалось.
В пивную Гордей не заглядывал. Вечерами, вернувшись из артели, расчищал тропинки во дворе, задавал корм курам, колол дрова. Подолгу курил, сидя на завалинке, закинув ногу на ногу, прямо как дядька Ульян в пору его детства. Иногда играл с Федором и Глашей в снежки, однажды помог им и соседским ребятишкам слепить снеговика.
Удивительное дело: во дворе или на улице он души в своих детях не чаял. Грудь распирало от нежности, когда видел, как дочь поправляет брату сбившуюся шапку или затягивает потуже шарф. Хотелось схватить обоих и обнимать, и гладить по волосам, и целовать ямочки на щеках. Но стоило зайти в дом, где властвовало чудо-юдо, скрытое от людских глаз усеянной пестрыми заплатами занавеской, как в груди не оставалось ничего, кроме раздражения и тупой обиды. Гордей старался проводить внутри как можно меньше времени, избегал разговоров с детьми. Раздевался, ложился на лавку и отворачивался к стене до утра. Погано, конечно, но все лучше, чем огрызаться по пустякам.
Пару раз в гости наведывался дед Захар. Приносил Глаше и Федору гостинцы, сахарные леденцы на палочке, а после усаживался рядом с Гордеем на завалинке, сворачивал папиросу. Делился новостями: мол, по радио говорят, паводок в нынешнем году намечается серьезнейший. Осадки, мол, очень уж обильные. Так что всем надо быть наготове – возможно, придется вывозить народ из прибрежных деревень.
Гордей кивал. На его памяти в марте никогда не выпадало столько снега. Только вот насчет того, что им удастся покинуть деревню, он сомневался. Как быть с Тоней? На подводе ее вывозить? Больную, едва дышащую, грузить на телегу, словно тюк с пожитками, выставлять на всеобщее обозрение? Нет уж, проще переждать наводнение дома. Не первый и не последний раз. Лаптево стояло на низком берегу, и его регулярно подтапливало. В этом году придется вычерпывать воду из подпола чуть подольше, только и всего.
– А ты молодец, – говорил дед Захар, стряхивая пепел на утоптанный снег. – Хорошо держишься.
– Ты об чем? – спрашивал Гордей, хотя и знал ответ.
– Да все про вино. В завязке, смотрю? Не ходишь в шинок, к самогонщицам тоже не наведываешься.
– Ну. Следишь, что ли, за мной?
– Агась! В биноклю! – смеялся дед Захар. – Да зачем следить-то? Такие вещи завсегда на виду. Ты давай не отступайся. У тебя ребятишек, вон, двое. Держись.
– Сам знаю. Не лезь-ка лучше в чужие дела.
– А ты не куксись. Не куксись. Послушай старика-то. На уговоры друзей не поддавайся, у них своя жизнь, у тебя – своя. Будут звать в шинок, отказывайся.
Гордей вздыхал тяжело, кивал, затягивался. Какие еще друзья? Все друзья разбежались, как от чумного, когда жена заболела. Кому охота погружаться в чужое горе? Один он теперь. Один на один с костлявым пугалом, выползшим из реки и улегшимся в их с Тоней супружескую постель. Один на один с закатами, наступающими все позже, и с мыслями, которые являются на закате. О камнях в мешке. О словах, не желающих исчезать из памяти.
Потом дед Захар уходил, проклиная больные колени, на завалинке становилось тоскливо. Иногда Гордей подзывал сына, просил рассказать что-нибудь и вслушивался жадно в детский голос, пытаясь различить в нем какие-то знаки, намеки, указания, но не мог. Иногда вставал и шел в избу, отодвигал занавеску, смотрел молча на жуткую маску, в которую превратилось лицо жены, смотрел долго, настойчиво, надеялся, что вот сейчас, вот через секунду мелькнет там, под воском, что-то настоящее, что-то знакомое, Тонино. Не дождавшись, скрипел от злости зубами, возвращался на лавку, укладывался спать, радуясь, что не сделал сегодня описанного в том дьявольском письме, обещая себе, что не сделает этого завтра, но зная, что однажды сделает непременно.
Так и вышло. Во второй половине марта снегопады унялись, небо расчистилось. Федор постоянно пропадал на улице, и даже Глаша старалась, улучив минутку, когда мать проваливалась в забытье, присоединиться к подружкам. В один из вечеров Гордей поймал себя на том, что обшаривает избу в поисках соли.
Он никогда не занимался стряпней, а потому не знал, где хранятся припасы. В берестяной кружке на столе соли оставалось всего на полпальца. Пришлось потратить немало времени, изучая содержимое полок, прежде чем нужный сверток нашелся. Гордей прекрасно понимал, что делает и к чему готовится. Необходимость прекратить затянувшиеся мучения надвигалась на него подобно огромной волне, и не было ни малейшей возможности избежать столкновения. Эта обреченность помогала ему оставаться спокойным – он словно наблюдал за собой со стороны, больше не принимая решений. Когда ты прыгнул с обрыва, остается только падать.
Солнце, скрывшееся за деревьями на западе, пропитало облака над ними алым. Самое время. Гордей спрятал завернутую в полотенце соль на крыше собачьей будки, потом у калитки выкопал из снега мешок с камнями. Увесистый, зараза. Кажется куда тяжелее, чем в прошлый раз.
Он разложил камни в соответствии с указаниями в письме. Желтый, ноздреватый, самый легкий из всех, опустил в красный угол, под полочкой с иконами. Перекрестился, глядя на закопченные дедовы образа, хотя догадывался, что то, что он творит, не исправить, тыкая себя пальцами в лоб и плечи.
Теперь против часовой стрелки – в каждый угол по камню. «Рубиновый», а на самом деле багровый и гладкий, словно стекло, нашел пристанище среди калош и валенок. «Изумрудный» следовало убрать под кровать, в которой Гордей когда-то спал с женой, а теперь покоилась тощая тварь с оскаленными звериными зубами. Он отдернул занавеску, сморщился от мерзкого запаха и, стараясь не смотреть на тело на постели, опустился на колени. Светло-зеленый с блестящими прожилками камень приятно грел ладонь. В непроницаемом пыльном мраке под кроватью прожилки вспыхнули на мгновение теплым светом.
– Худо мне, – раздался над головой невесомый, едва слышный шепот. – Худо. Хватит.
Гордей вскочил на ноги. Тоня молчала, смотрела безучастно в потолок. Ни одна жилка не шевелилась на ее обтянутом сухой кожей лице. Затаив дыхание, он ждал несколько минут, но ничего не менялось.
– Немножко осталось, – сказал он в конце концов, отведя взгляд. – Скоро выпущу тебя. Потерпи.
Гордей хотел коснуться пальцев жены, тонких, словно птичьи, неестественно длинных, лежащих поверх одеяла, но не смог одолеть отвращения и быстро вышел из закутка. Последний камень, белый, самый плотный и тяжелый из всех, он пристроил в юго-западном углу, напротив занавески, за старой прялкой.
За окнами сгущались сумерки. Гордей запалил лучину, прикрикнул на игравших под окнами Глашу и Федора, позвал их в дом, велел ложиться. Оба были недовольны, но возражать не осмелились. Возможно, из-за удивления, потому что в последний раз отец укладывал их спать почти год назад. Когда дети, раздевшись, забрались на полати, Гордей закрыл обе двери: и входную, и ту, что вела из сеней в жилую избу, но крючков накидывать не стал. Отойдя на два шага в глубь комнаты, он проговорил:
– Жду гостей!
Голос дрогнул, чуть не дал петуха.
– Тять, ты чего? – спросила испуганным шепотом Глаша. – Каких гостей?
– Спи давай, – проворчал Гордей. – Хватит болтать.
– Еще рано.
– А ну молчать! Спи! Слышишь? И не вздумайте на двор ходить. Если нужно, вон ведро у печки стоит.
– Хорошо.
Погасив лучину пальцами, он опустился на лавку. С улицы еще доносилась ругань соседских мужиков, но вскоре она прекратилась, и стало тихо. Засопели на полатях дети. Гордей лежал на спине, не ворочаясь, глядя на серый прямоугольник окна, расчерченный рамой. Уснуть не получится, ясное дело. Не поздно еще все отменить: встать, собрать камни, выкинуть их в помойную яму, запереть двери. Попросить у икон прощения. Только если так, то завтра он снова завалится в пивную. Не выдержит больше.
Вот кабы он был не он, а кто-нибудь другой, то, верно, и жизнь сложилась бы иначе. Например, как у Ваньки Куликова: черная машина, костюм, кабинет, печати. Или как у Жеки Налимова: тюрьма, скитания, нож под ребро. Может, совсем по-другому – так, как мечталось в детстве, когда водил с друзьями лошадей в ночное и, лежа на траве, любовался звездами. Уже и не вспомнить, чего он тогда для себя хотел. А может, нет никакого смысла вспоминать, потому что только тогда и была настоящая жизнь, а все остальное после один сплошной бессмысленный сон.
Три громких удара вырвали его из дремы. Гордей подскочил на лавке, скинул одеяло. Вокруг царила непроницаемая тьма. Тьма и тишина. Неужели приснилось ему, как долбят в дверь? Но тут стук повторился. Настойчивый, требовательный. В ближайшем к входу окне задребезжало стекло. Сейчас разбудят детей. Нужно… нужно…
Гордей улегся на лавку, отвернулся к стене, сказал как можно громче и отчетливей:
– Входите!
Тотчас скрипнули петли. Дверь отворилась. В комнату хлынула зимняя стужа. Гордей дрожащими руками натянул одеяло по самую шею, крепко зажмурился, стараясь не думать о том, кто мог явиться на зов четырех колдовских камней. Вместе со стужей пришла вонь. Пахло тиной, придонной гнилью, Гиблым озером.
Он прислушивался изо всех сил, но за спиной больше не раздавалось ни звука. Не скрипели половицы, не шуршала ткань, не шелестело дыхание. Там, позади, в дом вошла ночь, но не деревенская ночь, полная шепотов и отсветов, а безлюдная ночь болот и чащоб. Ночь, пожирающая одиноких путников.
Гордей пролежал так, без сна, лицом к стене, зажмурившись, до самого утра, до того, как окна вновь стали серыми, а во дворе завыл протяжно и обреченно Султан. Этот вой разбудил Глашу. Гордей слышал, как она спустилась с полатей, прошлепала босыми ногами к двери и захлопнула ее, а потом направилась за печку к матери. Слышал, как дочь испуганно вздохнула, прошептала:
– Мама? – и тихо, обреченно заскулила.
Он все еще боялся открыть глаза.
Тоню схоронили через три дня. Пока на кладбище старухи пели-плакали у гроба, Гордей безуспешно пытался вспомнить, какой была жена до болезни. Федор держал его за руку. Глаша стояла в стороне и не смотрела на отца. Она больше не разговаривала с ним, избегала встречаться взглядами, не давала себя утешать. Знает, наверное, равнодушно думал Гордей. Проснулась той ночью от грохота и все видела, все поняла.
Гроб закопали в мерзлую землю. На поминках вдовец не пил, разве что пригубил немного красного вина. Собравшиеся неодобрительно качали головами, и только дед Захар улыбался. За столом предсказуемо обсуждали грядущий паводок: по радио заверяли, что беспокоиться не о чем, но у стариков имелось иное мнение. Гордей в беседе не участвовал, кивал время от времени, размышляя о своем.
На седьмой день он случайно подслушал разговор дочери с подругой.
– …Оставил открытой, – давилась слезами Глаша. – Чтобы матушка простыла и померла!
– Нечаянно, наверно, – возражала подруга. – Бывает.
– Нет, не бывает! Не бывает. Я помню. Он назло сделал. Не стал дверь запирать, мол, гостей каких-то ждет. Ночью дверь сквозняком открыло, и матушка от сквозняка померла. У ней же моченьки нету даже укрыться самой…
На девятую ночь Тоня навестила Гордея во сне, высохшая, голая, пахнущая болотом. Легла сверху, поцеловала в губы, впилась птичьими пальцами в горло. Он попытался сбросить ее, свалился с лавки и потом до первых петухов мотался из угла в угол, растирая грудь.
На двенадцатый день рано утром он пришел в пивную, выпил залпом четвертинку и сразу же сильно, опасно опьянел. Заявился в таком состоянии в артель, бросался с молотком на товарищей и лишь по счастливой случайности никого не задел, не разбил станков или окон. Его скрутили, надавали по шее и вышвырнули прочь. Провалявшись двое суток дома, он вернулся с повинной, просил прощения и получил его «при условии соблюдения совершенной трезвости».
Меж тем наступил апрель. Сугробы постепенно проседали, обнажая прошлогоднюю траву. По улицам побежали ручейки, стремительно набирая силу. Небо наливалось синевой, и от этой синевы все заметнее темнел лед на реке, покрывался промоинами. Сообщение между берегами почти прекратилось – только безрассудно-отважные мальчишки сновали туда-сюда, несмотря на ругань матерей.
Дед Захар, маясь вынужденным бездельем, слонялся по деревне. Заглянул и к Гордею. Тот сидел в избе, в закутке, в котором провела последнюю зиму его жена, и смотрел в крохотное окошко на яблоню, растущую посреди заднего двора.
– Отдыхаешь? – спросил дед Захар.
– Жду гостей, – ответил Гордей, не повернув головы. – Скоро уж.
– Что за гости?
– Те же, кто к Тоньке приходил в последнюю ночь.
Дед Захар хмыкнул, тронул Гордеево плечо:
– Ты это оставь, сынок. Такие мысли до добра не доводят, а тебе детей подымать надо. Соберись.
– Я их выбросил, – сказал Гордей.
– Кого? – старик аж вздрогнул, решив было, что речь идет о детях.
– Камни. В сортир их, в помойную яму! А толку? Толку-то?! Ничего не поправить.
Дед Захар вздохнул, потряс плешивой головой. Похоже, болезнь и смерть жены серьезно искалечили его соседа. Сложно будет ему выкарабкиваться. Без помощи не обойтись.
– Ты попусту не переживай. Задумайся о делах наших насущных. Скоро река вскроется, забот станет невпроворот.
– Только об этом и думаю, – сказал Гордей, по-прежнему глядя на яблоню. – Что река вскроется. Все правильно. Река вскроется, и они явятся за мной.
Так и отчалил дед Захар ни с чем.
А неделю спустя, в выходной, Федор, едва выскочив на улицу, вернулся в избу со сверкающими глазами и улыбкой во все лицо.
– Тятька! – завопил он. – Ледоход! Пойдем, пойдем смотреть ледоход!
– Ну, пойдем, – Гордей позволил сыну взять его за руку, вывести из уютного сумрака на свежий воздух. Солнечный свет больно резанул по глазам. В толпе баб, детишек и смущенно ухмыляющихся мужиков они миновали околицу, прошли сквозь березовую рощу и спустились к берегу, вдоль которого с треском и шумом мчался влекомый течением лед.
– Ух, грохочут! – восторженно завопил Федор.
Льдины скрежетали и выли, сталкивались, наползая друг на друга, вставая на дыбы. Это было жуткое, завораживающее зрелище: река тащила огромные глыбы, играла ими с необычайной легкостью, словно берестяными корабликами, раскалывала пополам, вышвыривала ненужные обломки на берег – но тем недолго суждено было оставаться на суше.
– Гляньте, как поднялась, – сказал кто-то. – Считай, на цельную сажень уже.
– Да ну, – не согласились в толпе. – Откуда сажень-то?
– А вот приглядись-ка!
Гордей как завороженный наблюдал за проносящимися мимо льдинами. На некоторых можно было различить аккуратные проруби – вроде той, в которую скинул он Мишку Герасимова полтора месяца назад. Что бы ни случилось здесь в ту ночь, сейчас все следы этого были уже далеко, мчались к морю. Только сам Мишка остался. Где-то в глубине, куда не дотянуться солнечным лучам, терпеливо ждал, когда вода прибьет его к Гордееву порогу. Что толку скрывать улики, если от самого преступления не сбежать никогда?
– Тять! Я к пацанам! – звонко крикнул Федор, вскоре утомившийся буйством стихии. – Пока!
– А? Да-да… Валяй, сынок.
Гордей поспешил домой. На свету среди людей ему быстро становилось неуютно. Он-то, дурак, надеялся, что, избавившись от Тони, избавится и от камня на шее, однако вышло наоборот – ноша выросла вдвое. И справляться с ней было проще в четырех стенах, спрятавшись под крышей от взгляда человеческого и божьего.
Река же, вырвавшись из ледяного плена, развернулась во всю мощь, разлилась быстро и нешуточно. Всего за несколько суток она захватила заливные луга, затопила пристань и березовую рощу, подкралась вплотную к лаптевским огородам – и там остановилась, то ли сдавшись, то ли переводя дух. Старики с подозрением посматривали на воду, плещущуюся в двух шагах за заборами, готовились к худшему: выгребали барахло из подполов, то, что поценнее, прятали на чердаках, заколачивали досками окна, отвязывали на ночь собак.
Молодежь же наслаждалась наступившей весной весело и беззаботно. Вечерами у околицы смеялись, звучала гармонь, мелькали красные банты – собирались ехать в райцентр на демонстрацию, репетировали, пели «Варшавянку».
Приближалось первое мая.
Праздничным утром Гордей проснулся затемно от знакомого запаха. Воняло тиной. Далеко, на другом конце деревни, кто-то истошно вопил. Лаяли собаки. Но Султан молчал – точно как в тот раз, когда ночь забрала Тоню. Проклятая трусливая псина!
Натянув штаны, Гордей на цыпочках приблизился к двери, прислушался. Сбросил крючок, резко распахнул ее, выглянул в сени. Здесь запах был сильнее. Уже понимая, что происходит, он открыл входную дверь. Вода, черная, словно затянутое облаками небо, плескалась у верхней ступеньки крыльца. Собачья будка погрузилась почти по самую крышу.
– Вставайте! – заорал Гордей в глубь дома. – Вставайте быстрее!
Он перешагнул на крышу будки, опустился на колени, погрузил руки в обжигающе-ледяную тьму. Последние остатки сонного оцепенения разлетелись в клочья. Чтобы нащупать цепь, потребовалось всего несколько мгновений. Он легко вытянул ее из воды – цепь оканчивалась кожаным ошейником, разорванным пополам. Нет, не разорванным: на крыльцо выскочил Федор с запаленной лучиной, и в ее свете на изуродованном кожаном ремешке стали отчетливо видны следы зубов. Явно не собачьих.
– А Султанка? – спросил Федор. – Где Султанка?
– Все с ним хорошо, – сказал Гордей. – Вишь, перегрыз ошейник и уплыл.
– А он не утопнет?
– Ни в коем разе. Собаки лучше людей плавают. Найдется, не переживай.
– А вдруг он…
– Помолчи! – гаркнул Гордей. – Бегом в дом, собирайся!
Сын скрылся в избе. Отбросив цепь, Гордей перепрыгнул обратно на крыльцо. Лаптево постепенно просыпалось, Лаптево тонуло в ужасе. Голосили бабы, матерились мужики. В окнах домов метались огоньки лучин, и смутные, едва различимые в таком мраке силуэты людей скользили по крышам над дворами.
Он вернулся в комнату. Дочь уже успела одеться: фуфайка, материна душегрейка, шерстяной платок, на ногах – материны же полусапожки. Не замерзнет, если что. Пока Федор искал порты и косоворотку, Гордей собирал ценности: дедову бритву с инкрустированной ручкой, его же часослов столетней давности, сапоги, купленные еще до революции, но надеванные лишь восемь раз, расшитую шаль, оставшуюся от тещи, – все это он завернул в чистые полотенца, упаковал в солдатский вещмешок, плотно завязал горловину.
– Держи! – протянул сыну. – Отвечаешь головой!
Федор кивнул. Гордею захотелось потрепать мальчишку по волосам, обнять, успокоить, объяснить, что бояться нечего, но он так устал лгать. Да и времени не было: вода уже залила сени, перехлестывала через порог в комнату, неспешно растекалась по половицам, словно обыскивая, ощупывая жилище, заглядывая в каждую щель.
Гордей накинул тулуп, сунул в карман краюху хлеба со стола, обвел взглядом сына и дочь. Оба чертовски походили на мать.
– Готовы? – сказал он. – Нам надо на крышу.
– На крышу? – глаза Федора загорелись. – Ничего себе!
– То-то и оно, – сказал Гордей. – Давайте за мной.
Забирались с крыльца. Одного за другим он подсадил детей, затем с грехом пополам, чуть не сорвавшись в последний момент, вскарабкался сам. Крыша была покатая, добротная, тесовая, перестеленная всего-то в позапрошлом году. Они втроем уселись на коньке возле печной трубы, стали есть хлеб и смотреть, как спасается деревня.
Вода прибывала невероятно быстро. К рассвету она поднялась до уровня окон, хотя рассвета как такового не случилось – со стороны реки приполз грязно-белый туман, настолько густой, что солнце сквозь него казалось тусклым, издыхающим фонарем. Им был виден только собственный двор, деревья на соседских участках да дом через улицу. Вода была мутной. Она несла мусор. Она несла ветки и жерди от заборов, и обрывки цветастых тряпок, и игральные карты, и чью-то фуражку. Она пахла зимой и Тониной смертью.
Федор долго крутил головой, вглядываясь в хаос внизу. Потом тяжело вздохнул:
– Не видать Султанки.
– Уж за него не волнуйся, – подмигнул Гордей. – Этот старичок себя в обиду не даст. Доплыл, небось, до какого-нибудь холма, сидит там, нас дожидается.
– Правда?
– Правда, сынок. Ему ж проще, чем нам. Зверям завсегда проще, чем людям.
– Курям не проще. Они вот утопли.
Гордей вынужден был согласиться:
– Они – да. Но мы б их так или иначе съели.
Федор задумался, замолчал. Туман становился все плотнее: в нем полностью растворились ветви яблони, росшей на заднем дворе, и уже едва можно было различить контуры крыши дома напротив. Где-то закричал и почти тут же затих младенец, в другой стороне испуганно непрерывно блеяли козы.
– Нас спасут? – спросил Федор. Похоже, от гибели кур он плавно перешел к размышлениям о собственной смертности.
– А чего нас спасать? – улыбнулся Гордей. – Нам и тут хорошо. Верно же?
– Воды больше и больше, – подала голос Глаша. – Почему она прибывает так быстро?
Потому что кое-кому не терпится добраться до меня, подумал Гордей. Но вслух ничего не ответил, пожал плечами. Он был не силен в подобных вещах. Глаша, смерив его долгим, изучающим взглядом, задала еще один вопрос:
– Кладбище ведь тоже затопило?
– Да, наверное.
– Матушкина могилка теперь на дне, – сказала Глаша. – Как будто она там осталась, внизу. Мы поднялись, а она осталась и утопла.
Гордея передернуло от этих слов: «на дне», «утопла», «внизу». Он сжал кулаки, загоняя вглубь внезапно вспыхнувшую злобу. Дочь еще какое-то время смотрела на него, нахмурившись, потом отвернулась. Захотелось встать и отвесить ей хорошую затрещину – пусть знает, как с отцом разговаривать, и не смеет больше нести разную чушь. Минуту спустя он вдруг понял, что, скорее всего, видит ее в последний раз, и чуть не заплакал от жалости к себе.
– Нас спасут? – снова спросил Федор. – Тять?
– Спасут, – сказал Гордей.
Туман сгустился настолько, что ничего больше не осталось, кроме их крыши и бурлящей воды вокруг. В нем искажались, глохли звуки, и время тоже искажалось и глохло, замирало в растерянности, не зная, в какую сторону идти. Солнце было где-то там, где-то в небе, его едва хватало, чтобы знать: до ночи еще далеко. Они сидели в тишине. Проголодавшись, прикончили хлеб. Федор как раз доедал последний кусок, когда плеск воды с одной стороны стал громче, и, возникнув из небытия, в угол крыши ткнулась носом лодка.
– Слава тебе, Господи! – воскликнул дед Захар, откладывая в сторону весло. – А я уж боялся, все, пузыри пускаете с карасями.
– Держи карман шире!
– Говорят, смыло к чертям дамбы на малых реках. Вот и накрыло нас.
– Может быть, – сказал Гордей, поднимаясь. – А может быть, и нет.
Он помог перебраться в лодку Глаше, потом Федору. Поцеловал сына в лоб, похлопал ладонью по вещмешку в его руках:
– Здесь вещи, которые можно продать, ежели что. Не жалейте.
– Эй, а сам? – дед Захар непонимающе уставился на него. – Залезай.
– Не, – сказал Гордей. – Плывите. Так устойчивее, надежнее. А я… я…
– Ждешь гостей, – сказала Глаша. – Да?
– Точно. Я подожду.
Дед Захар открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, было в лице Гордея нечто, обрекающее на неудачу любые аргументы. Старик только вздохнул, перекрестился и, бросив на соседа полный сожаления взгляд, оттолкнулся веслом от края крыши.
– Тебя тоже спасут, тять! – крикнул Федор.
Гордей помахал ему рукой, и лодка скрылась в тумане. Оставшись один, он склонился к воде, зачерпнул полную ладонь, умыл лицо. На губах остался гнилостный привкус, поэтому пить он не стал, несмотря на саднящее, пересохшее горло. Вернувшись на конек, прислонился спиной к трубе. В ту же секунду, не тратя времени даром, страх вновь обвился вокруг шеи, зашипел по-змеиному. Налились сырой тяжестью руки, сердце забилось неровно, с перебоями. Каждый вдох причинял боль. Неужели у всех так, подумал Гордей. Неужели у всех так в самом конце? И с Тоней случилось то же самое? Она тоже была в ловушке, заперта в болезни, как он – на этом крохотном тесовом островке. И вокруг нее висела непроглядная мгла, в которой едва различимыми тенями двигались муж, сын и дочь. Не докричаться.
Солнце – если это все еще было солнце – болталось теперь вверху, в самом зените, но ему по-прежнему недоставало силенок, чтобы разогнать туман. Может, оно и не пыталось. Гордей старался заставить себя дышать ровно, смириться с судьбой. Что толку трепыхаться? Он заслужил наказание, осталось только получить его. Но тело, еще не старое, еще годное к жизни, не желало сдаваться без боя. Оно бунтовало против рассудка, стремилось к побегу: прыгнуть в воду и плыть прочь – куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, не ждать, когда сомкнутся над головой черные, грязные волны.
Гордей начал всерьез обдумывать, есть ли у него шансы добраться до берега, но тут услышал вдруг движение под собой. Под крышей. В горнице. Звуки доносились из печной трубы, и он припал к ней, как припадает смертник к двери своей камеры, ловя малейший шум в коридоре. Он сразу же узнал эти шаги, этот скрип половиц, этот перестук чугунков и котлов – потому что слышал их тысячи и тысячи раз раньше, в счастливые годы. Внизу, в затопленном доме, хозяйничала его жена.
Закрыв глаза, Гордей наслаждался каждым шорохом, поднимающимся из темноты. Впервые за долгое, долгое время он вспомнил, как Тоня выглядела до болезни. Как она улыбалась ему, встречая с работы, как пела маленькому Федору тягучие, тоскливые колыбельные.
– Прости меня, – прошептал он в черный зев трубы. – Я просто хотел все это вернуть.
Тотчас внизу все стихло. Словно там размышляли над его словами. А потом, спустя минуту или две, вверх по трубе потек голос. Голос жены, никаких сомнений. Но он сочился ядом и овражной прелью и не было в нем ни намека на прощение:
– Где мои дети?
Этот голос не мог принадлежать Тоне, поющей песни или обнимающей любимого. Нет, это был голос изъеденного раком трупа, зарытого в холодную апрельскую глину. Отшатнувшись от трубы, Гордей крикнул как можно громче:
– Здесь их нету!
И снова наступила тишина. Плохая тишина, таящая угрозу. Он ощущал ненависть, клубящуюся вокруг подобно болотным испарениям. Что-то надвигалось. Со стороны крыльца поверхность воды, находившаяся уже вровень с краем крыши, заколебалась, взбурлила. Гордей ждал появления мертвой жены, но из коричневой мути показался заячий треух, облезший и разошедшийся по швам. Раздувшиеся белые пальцы, покрытые сине-зелеными пятнами, вцепились в доски. Мишка Герасимов, разлагающийся, пахнущий илом, вытащил себя на тес и, изогнувшись словно гигантский угорь, одним движением выпрямился в полный рост.
Вода ручьями текла с черного, расползающегося пальто. На лице, напоминающем цветом рыбье брюхо, не осталось ничего, кроме огромного безгубого рта. Из пустых, до кости выеденных глазниц, струилась зеленая слизь, но Гордей чувствовал на себе их пристальный взгляд.
– Где дети? – спросил Мишка.
– Не ищи, – сказал Гордей. – Не найдешь. Они далеко.
– Неужто? – Мишка медленно покрутил головой, и Гордей увидел черные дыры в его шее, из которых тоже сочилась жидкость. – Нет. В таком тумане далеко не уплыть.
Он щелкнул пальцами, и в непроницаемой мгле, окружавшей крышу, раздались голоса.
– Я буду не в артели работать, – сказал Федор, – а на фабрике в Ветлынове. Хочу каждый день на пароме кататься.
– Тише, дурачок, тише! – громким шепотом сказала Глаша. – Вода слушает нас…
Все смолкло. Мишка, насладившись произведенным эффектом, шагнул к Гордею и повторил вопрос:
– Где они?
– Не здесь, – не сдавался Гордей. – Нету! Меня забирай, а детей не трожь!
– Ты-то нам на кой? – Мишка сделал еще шаг, окатив Гордея волной трупной вони. – Не понял еще? Баба твоя теперь со мной. Сам ее отдал, помнишь? Плоть и кровь, друг ситный. Плоть и кровь. Выходит, и дети тоже мои.
Гордей потрясенно замотал головой:
– Я… я никого не отдавал!
– Помощь мою принял – значит, отдал. Такой был уговор. Плоть и кровь твоей жены: и сама она, и сын ее, и дочь. Где наши дети, пьянь? Что ты с ними сделал?
Гордей качнулся вперед, с размаху ударил Мишку кулаком в висок. Сгнившая голова оторвалась, клацнув зубами, отлетела в сторону, остальное тело рассыпалось кучей водорослей, угрей, мраморно-белых костей и обрывков драпа. Разглядывать всю эту мерзость Гордей не стал, бросился на противоположную сторону крыши и, прыгнув в воду, погреб прочь.
Он успел взмахнуть руками три раза, прежде чем что-то длинное, нечеловечески сильное поднялось с глубины, обхватило его за ноги и швырнуло обратно. Гордея выбросило на тес, выбив из легких весь воздух. Он перекатился на бок и поднялся, пошатываясь, держась за трубу.
На другой половине крыши сгорбленное чудовище, почти успевшее восстановить облик, слепо шарило по доскам в поисках головы. Из рукавов пальто тек густой ил. Рваная рана на месте шеи дергалась, края ее смыкались и размыкались, подобно уродливым губам, и из этой тошнотворной пасти лился утробный, булькающий рев:
– Плоть и кровь! Нету бога! Нету! Только я! Плоть! Я! Кровь!
Затем руки чудовища нащупали Мишкину голову, лишившуюся треуха, и пристроили ее на положенное место. Рев прервался.
– Ты ж сам мечтал все вернуть, – сказал Мишка как ни в чем не бывало. – Твои слова. Вот и верни. Отдай детей матери. Пусть она поет им колыбельные. Пусть снова будит их поцелуями по утрам. Каждое утро, вечно, представляешь? Непрерывное тихое счастье, до которого не дотянутся ваши страсти, ваши войны, революции – ну, разве что далекие отзвуки, приглушенные глубиной.
– Не больно-то ты похож на счастливого.
– Это только здесь, наверху. На дне все иначе. Дети даже не заметят, что у них тятька сменился. Ничего сложного – часто ли они тебя видели?
– Сколько надо, столько и видели.
– Ладно, друг ситный. Знаем, какой ты отец. Они ж обуза для тебя. Избавься от обузы, и мучения кончатся. Туман рассеется, река вернется в положенные ей берега, а люди – в положенную им деревню. Начнут отстраиваться заново. Ты тоже начнешь, будешь принадлежать сам себе. Целиком.
– Ни за что. Жизни не пожалею, а детей не отдам.
– Жизнь твоя, Гордей, писана вилами по воде. Разойдутся круги, и не останется ничего. Никто даже не заметит, что тебя не стало. Хочешь и им того же?
– Хочу. Чем больше на воде кругов, тем меньше вам покоя.
Улыбка сползла с Мишкиного лица. Он покрутил головой, словно проверяя прочность ее крепления, потом наклонился к краю крыши и достал из-за него саквояж. Тот самый, сожженный в печи еще первого марта. Ни следа огня не было на кожаных боках, а костяная ручка сияла, будто только что отполированная.
– Упрям же ты, зараза, – сказал Мишка. – Хотели по-хорошему, по-родственному, но, похоже, придется брать измором.
Он открыл саквояж, вытащил изнутри два хорошо знакомых Гордею камня – багровый и зеленый. Только теперь они действительно были рубиновым и изумрудным, полнились сумрачным, недобрым свечением.
– Я устал, – сказал Мишка, опустив камни на конек на расстоянии вытянутой руки от Гордея. – Ты тоже устанешь. Когда это случится, просто назови каждый камень именем одного из детей и отдай мне. Положи на крышу и отпусти. Они сами скатятся. Твоя совесть останется чиста.
– Этого не будет.
– И мы сразу уйдем, – говорил Мишка, спускаясь к воде. – Возвратимся в Гиблое озеро. Оставим тебя в покое.
– Этого не будет.
– Плоть и кровь, – сказал Мишка, погружаясь в мутные волны. – Ты обещал.
– Этого не будет! – заорал во все горло Гордей. Но крик рассеялся в белесой дымке, не колыхнув ни одной тени, не породив эха. Лишь солнце моргнуло в зените.
С тех пор сидит Гордей на крыше своего дома посреди утонувшей деревни, окруженный безмолвным туманом. Он не знает, сколько уже длится первое мая, день Интернационала. Не знает, осталось ли на Земле еще что-то, кроме этого крохотного рукотворного островка, ищут ли его, будут ли искать.
Он знает только, что перед ним лежат два камня, с которыми ему нельзя разговаривать, к которым нельзя прикасаться, которые нельзя называть по именам.
Он ждет гостей.
Владимир Кузнецов
Себекхет
Ярко раскрашенные платформы медленно плывут по Роял-стрит, скалясь исполинскими головами, закутавшись в голосистую медь оркестров. На них и вокруг них – бурлящая парами алкоголя и дымом марихуаны толпа. Раскрашенные перья и бумажные буффоны, сверкающие гирлянды бус, лоснящаяся от пота кожа и потекший грим – давно знакомые городу гротеск и кич, причудливо смешиваются с чем-то новым, отдающим горьковатой пряностью британского вторжения[1] и культуры хиппи. Наркотики, свободная любовь и рок-н-ролл выглядят инородными вкраплениями в почти пасторальной картине декаданса и разврата, которой вот уже век дышал Новый Орлеан.
Марди Гра! Говорят, Жирный вторник справляют даже суровые бородачи в ушанках со звездами, устраивая свои дикие пляски где-то в заснеженных лесах советской Сибири. Но где бы христиане ни праздновали начало Великого поста, нигде это не делается с таким размахом, как в Городе-Полумесяце[2].
И удовольствие наблюдателя в такие дни – удовольствие особо изысканное.
Кто-то, в очередной раз приложившись к бутылке, не выдерживает и, перевалившись через кованые балконные перила, с шумом опорожняет желудок на стоящих внизу. Гневные вопли тонут в хрипении синкопирующей меди, и сразу несколько цепких рук оттаскивают виновника в распахнутые балконные двери, сочащиеся зеленоватым дымом и резким электрическим светом.
Компания длинноволосых парней и девушек в неопрятной, но яркой одежде с подозрительно длинными папиросами в руках неудержимо хохочут, тыкая пальцами в проезжающие мимо морды шутов, дьяволов и богов. Двое патрульных смотрят на них косо и презрительно, явно не желая портить себе праздник возней с арестом. На расставленных вдоль дороги креслах восседают старики, на которых сверху кое-как накинуты бусы и перья. Они слепо, но неотрывно щурятся на проходящее мимо шествие – и, конечно, видят в нем самих себя, молодых и полных любви и радости.
В приветливо распахнутых дверях ресторанов возвышаются молчаливые швейцары – чернокожие монстры с жуткими лицами. Их эбеновая кожа сверкает бисеринками пота, белки глаз сверкают в уличных огнях.
Словно жертва бокора неуклюже бредет сквозь толпу джанки – обношенный, чуждый кипящему вокруг веселью. Остекленевший взгляд ничего не выражает, но глаза – в постоянном движении, бегают от человека к человеку. Он ищет – это единственное, на что он сейчас способен.
Чернокожая проститутка, пользуясь шансом, скользит сквозь толпу. Ее яркая вызывающая одежда теперь почти не выделяется на общем фоне. Не надеясь перекричать хрипение праздника, она завлекает клиентов касаниями – грубыми, вызывающими. Она шлепает по жирным задам и гладит рыхлые животы, норовя соскользнуть ладонью к паху. Иногда, чувствуя, что встречный достаточно пьян, хватает его руку и прижимает к своей вспотевшей, обвислой груди.
Низкорослый белый кларнетист в костюме цвета кофе бледным пятном выделяется в чернокожем бэнде. Его глаза в тени старомодной борсалино – светло-голубые, а зрачки сужены так, что их почти не видно. И потому скорость, с которой он выстраивает витиеватые аппликатуры на своем потертом инструменте, не кажется удивительной.
Пристальный взгляд выхватывает эти образы, словно кадры фотопленки, уверенно сортируя негативы в красной комнате мозга. Гаспард Мийо привык полагаться на память, считая ее залогом успеха своей непростой профессии. Впрочем, сейчас он делает это, скорее, по привычке, смешивая удовольствие и тренировку. Основное же внимание мэтра Гаспарда сосредоточено – совсем как у того джанки – на поиске. Только ищет он не дозу, а человека. Одного конкретного человека.
Человека зовут Лотер Бланже, и он уже должен был появиться. Здесь, на перекрестке Роял-стрит и улицы Святого Петра, у него назначена встреча – важная не только для мсье Бланже, но и для мэтра Гаспарда.
Найти человека в самой гуще карнавала – не тривиальная задача, особенно если видел его только на смазанной фотографии. Но разве не потому Мийо считает память своим главным инструментом? Бланже появляется внезапно – рослый, но худой, как палка, он выныривает из человеческого водоворота, толкаясь и бранясь, зубоскаля недовольным туристкам, отчаянно дымя длинной папиросой. Пиджак в зеленую клетку, тёмно-бордовые расклешенные брюки – золотой мальчик, как он есть. Его семья владеет парой сухогрузов, зарабатывая трансатлантическими перевозками, в основном – из Нового Орлеана в Марсель, а сам он – обыкновенный бездельник, свингующий так, что даже в Лондоне[3] позавидовали бы.
Гаспард пристроился у обочины, восторженно крича очередной платформе, на этот раз украшенной зеленым Посейдоном и полной полунагими русалками. Краем глаза он следил за Бланже, который прошел мимо и встал в пяти шагах слева. Затоптав окурок высоким каблуком, тот принялся оглядываться по сторонам, вытягивая длинную шею, словно ощипанный попугай. Видимо, его уже ждали – почти сразу к нему подошел крепкий, мосластый паренек с оттопыренным небритым подбородком. Больше всего он походил на гостя откуда-то из Байуотера или Нижнего девятого: плоская кепка, потертые, на подтяжках джинсы, кожаная куртка. Они перебросились с Бланже парой фраз, после чего обменялись небольшими конвертами серой бумаги. Конверт Бланже выглядел заметно толще. Но Гаспарда интересовал не он.
Работяга растворился в толпе так же просто и незаметно, как и появился. А вот «золотой мальчик» еще некоторое время стоял, с глупой ухмылкой пытаясь прощупать полученный конверт. Потом, ничего, видимо, не достигнув, убрал его во внутренний карман пиджака и двинулся вниз по Роял-стрит. Одновременно Мийо развернулся и пошел ему наперерез, стараясь оставаться к Бланже спиной.
Они столкнулись примерно через восемнадцать секунд, как и задумал Мийо. От удара он почти повалился на рослого Лотера, ухватившись за полы его пиджака, чтобы удержаться.
– Христе-Боже, приятель! – хрипло выругался Бланже, пытаясь отпихнуть от себя Гаспарда, который едва доставал ему до плеча. – Смотри куда идешь!
– Excusez-moi monsieur, – неуклюже распрямляясь, пробормотал Гаспард, с суетливой вежливостью расправляя ладонями пиджак Лотера. – Такая толпа, я совершенно…
– А, иди ко всем чертям. Ты пьян? Исусе, конечно, ты пьян! Убери свои поганые руки! Ты знаешь вообще, сколько стоит этот пиджак? Я его в Париже покупал…
Про Париж Бланже врал. Он вообще любил приврать, и об этом знал всякий, кто был с ним знаком – даже ненапрямую. Знал и Гаспард, расспрашивая о нем в Армауде и Бреннане. Пряча ехидную улыбку в извиняющемся лепете, он отступил, в три шага оставив между собой и Бланже не меньше десяти праздных гуляк.
Еще через тридцать секунд он вошел в бар Пэта О’Брайена, единственное ирландское заведение на Роял-стрит, удачно имевший второй выход на Святого Петра. Еще через сорок секунд Лотер Бланже, даже заметь он пропажу, уже не смог бы отыскать вора.
Над узкими улочками нависали широкие балконы из кованного в испанском стиле железа. Флажки и гирлянды, протянутые между домов, трепетали во влажном, медленно остывающем воздухе. От реки тянуло сыростью и тиной, но запах этот перекрывала безумная смесь кухонных ароматов. Столики выставлялись прямо на мостовых, местные кутилы занимали их, умещаясь вдесятером там, где положено сидеть четверке. Звенело стекло, хлопали пробки. Здесь, вдали от туристов, звучали не постылые свинг и диксиленд – здесь рассыпался аккордеонами кадьен зайдеко, а вместо хибби-джиббис звучал хриплый французский, слишком грубый и угловатый для дорогих ресторанов, слишком старомодный для хиппующей молодежи.
Гаспард на ходу вскрыл конверт, внимательно изучив его изнутри и снаружи. Никаких пометок и указаний, только небольшой прямоугольник плотного картона с надписью зелеными чернилами:
Личное приглашение
Улица Конти, 819, боковая калитка
Время: Без четверти полночь
Он убрал картонку за клапан в рукаве – такие места при обыске осматривают в последнюю очередь. На нем был пиджак «Честерфильд», серый с бархатным черным воротником, не слишком длинный, всего на трех пуговицах – чтобы не стеснять движения. Брюки без модного ныне клеша. Ботинки Челси – простая, но стильная обувь, на Юге почти неизвестная. У него вообще была слабость к британской моде – невзирая на креольские корни. Единственной «американской» деталью были темные очки – квадратные, как у Орбинсона. Мийо носил их почти всегда, независимо от времени суток и погоды. На то у него были свои причины, чисто прагматические.
Не без труда находя дорогу в хитросплетении проулков и переходов, заставленных праздничными столами и перекрытых танцевальными площадками, Мийо спешил на улицу Конти, к особняку Борелло. Полвека назад молодой шеф Жозе Броссард, женившись на богатой девице Розалии, получил этот особняк в приданое, открыв там ресторан. Изысканная кухня и респектабельный ампир вместо модного тогда ар-деко сделали свое дело – заведение быстро разрослось, присоединив несколько соседних построек, в том числе часть имения Гримма.
Сейчас ресторан не работал. Чета Броссард покинула этот мир в шестьдесят шестом, не оставив наследников. Спустя четыре года его выкупила пара итальянцев – Джо Мартелло и Джозеф Сегрелло, затеяв там серьезную и крайне неспешную перестройку.
Трудно сказать, были ли у итальянцев причины обновлять интерьер заведения, но причины не торопиться с этим были точно. Хотя мало кто знал об этих причинах.
Наконец выйдя на Конти, Гаспард перешел на спокойный прогулочный шаг, незаметно успокаивая дыхание. Становилось ветрено и прохладно, к полуночи все это наверняка кончится дождем. Здесь настроение города менялось, и вместо трескучего зайдеко и хриплого диксиленда пульсировал жесткий бит, неведомо каким ветром занесенный сюда из Сан-Франциско. Мощное женское контральто, искаженное рваными динамиками, выплетало свое психоделическое кружево о том, как правда вдруг оборачивается ложью, убивая в тебе радость. Людей вокруг было меньше – это в условиях Марди Гра означало, что толпу не нужно расталкивать плечами. Ресторан Броссарда, двухэтажный особняк в федеральном стиле, стоял молчаливый и темный, ставни плотно закрыты, на дверях подернутый ржавчиной висячий замок. Под трепетный призыв «Поверни! Поверни! Поверни!» от уже свернувших с реальности на шоссе «Память» лос-анджелесских «Птиц» Гаспард нырнул в узкий проулок между домами восемьсот девятнадцать и восемьсот двадцать. На глубине нескольких шагов проход перекрывала узкая решетчатая калитка. Часы Мийо показывали без двадцати минут полночь. Немного рановато, но едва ли тут рассчитывали на абсолютную пунктуальность.
Темнота за прутьями решетки ожила, зашевелилась, прильнув к витиевато сплетенным прутьям. Сверкнули белки глаз и ряд широких желтых зубов.
– Bonsoir, monsieur, – густой бас, казалось, дегтем наполнил уши. – Чем я могу вам помочь?
Прямоугольник приглашения сам собой появился в руке Гаспарда. Эбеново-черные пальцы с трепетной аккуратностью приняли его, после чего темный силуэт словно растворил в себе серую картонку.
– S’il vous plaît, monsieur, – мягко щелкнул замок, и решетчатая дверь беззвучно раскрылась, – suivez-moi.
Они проходят во внутренний двор, заполненный какими-то мешками, ящиками и прочей строительной атрибутикой. Нет, ремонт основных помещений действительно ведется, но здешние завалы собраны, скорее, для вида. Швейцар с кожей цвета угля и предплечьями шире, чем бедра Гаспарда, ведет его к входу в зал Жозефины – пристройку в выкупленном у особняка Гримма здании.
Мийо ощущает, как приливает к голове кровь и едва ощутимо шевелятся корни волос. Он на пороге «Chat Noir», места почти легендарного, несмотря на свою короткую историю. Это больше, чем подпольный бар, со всеми видами наркотиков, какие только знали на пяти континентах. Это больше чем кабаре, его шоу – далеко за гранью любой, даже самой свободной морали. И само собой, это больше, чем бордель – деньги в нем могли купить все и удовлетворить любое, самое извращенное желание. «Черный Кот» стал пристанищем всех людских пороков даже по меркам Биг Изи, никогда не славившегося пуританскими взглядами. Хотя, разве можно всерьез судить об этом, опираясь лишь на осторожные шепотки и скупые намеки?
Гаспард давно мечтает оказаться здесь – ведь у него тоже есть свой особый порок, требующий удовлетворения. И он точно не входит в меню «Chat Noir».
Приглашение сюда не только дорого стоит, но и требует особой репутации и весьма определенных знакомств. Молодой Бланже, со всеми своими деньгами, искал таких знакомств почти год.
Внутри пахнущего сырой штукатуркой помещения они прошли к задним комнатам, где узкая лестница вела в подвал, к большим железным дверям. Замысловато постучав, швейцар с поклоном оставил гостя. Глухо лязгнули замки, и с тяжелым скрежетом дверь приотворилась. Еще один привратник, тоже чернокожий, жестом пригласил Гаспарда внутрь. Белый пиджак привратника под мышкой незаметно топорщился, намекая на удобный для небольших помещений «тридцать восьмой». У Гаспарда такого не было – для его профессии средство было слишком шумное и неопрятное. Он не брал с собой даже ножа – не всегда достаточно тихого и всегда более грязного, чем мэтр считал допустимым. По шву рукава у него была протянута фортепианная струна с кольцами-захватами на концах. Был еще инструмент, напоминающий сапожное шило, с короткой и тонкой рукоятью – средство последнего шанса.
Если анонимность тут не в чести, то первые проблемы могут возникнуть прямо сейчас – низкорослый, жилистый Гаспард был мало похож на рыхлого дылду Бланже. Но ни вопросов, ни предложений от охранника не прозвучало – только закрылась за спиной дверь, и лязгнули замки.
Чувство опасности приятно щекотало где-то под горлом. Пока встречающих не было, и Гаспард уверенно шагнул вперед в залитый бархатным сумраком коридор. Гитарный фуз мешался с визгом электрооргана и гипнотическими битами ударных, пульсируя сквозь мягкие стены откуда-то из глубины. Едкий аромат аэрозольного освежителя заглушал запахи пота и семени, в приглушенном абажурами свете воздух дрожал, наполненный сизой дымкой. Множество звуков, издаваемых множеством людей, сплетались в тонкое кружево, едва уловимое ухом.
Коридор оканчивался полукруглой чашей амфитеатра со сценой внизу и медленно поднимающимися рядами круглых столиков в полукольцах кожаных диванов. Их было не больше десятка, почти все заняты. На сцене разворачивалось действо, отдаленно напоминавшее балет – только под аккомпанемент психоделик-рока. Четверо музыкантов играли в особой ложе, отделенной от зала китайской ширмой. Их силуэты, выхваченные мощным софитом, контрастно выделялись на шелковой поверхности. Все четверо играли и пели, если можно было назвать пением тот пропитанный «кислотой» ду-воп, который они накладывали поверх своего трансового музыкального полотна.
На сцене негритянка в белом кружевном белье истязала белую девицу в черном нейлоне. Кожаная плеть, доска для шлепанья и лакированная дыба выглядели устрашающе, а нигерша управлялась ими с театральным изяществом – не нанося, впрочем, серьезных травм своей жертве. Соль представления явно была в пикантной инверсии.
Ноздрей коснулся сладковатый аромат опиума. Пара официантов беззвучными тенями скользили между столиками, но на их разносах не было ни блюд, ни бутылок – зато были аккуратные пакетики и картонные блистеры. Кое-кто из посетителей сидел парами – мужчина и женщина. Последние явно были не из «персонала» – что не мешало им, не стесняясь, играть с собой и своими кавалерами, работая руками, стопами, иногда – ртами.
Верхний ярус, отделенный колоннадой, двумя рукавами огибал амфитеатр. Во внешней стене его размещались двери – две справа и три слева – с позолоченными знаками: зеркало Венеры, копье и щит Марса, бутылка и бокал, трубка – и одна, самая дальняя, без знака.
Гаспард свернул налево, остановился у дверей с бутылкой. Бритва Оккама – полковник любит девочек и любит выпить. Но когда тебе шестьдесят и речь идет о важной встрече, стакан бурбона перед так же логичен, как объятия темнокожей красавицы – после.
За дверью – освещенные низкими лампами карточные столики, плетеные кресла у большого камина… В центре небольшой данс-пол, где извивается обнаженная женская плоть, из одежды – только украшения. Длинные бусы свисают ниже пояса, то скрывая, то демонстрируя упругие груди, массивные серьги и составные браслеты искрятся в матовом свете ламп, чувственные губы увлажнены, глаза, увеличенные тушью и тенями, подернуты поволокой, напомаженные соски торчат, как револьверные стволы. Потрескивает винил, и Бадди Холли признается в любви к своей вечной Пегги Сью. Гости здесь – исключительно мужчины, но все – не старше пятидесяти.
Одна из девочек впивается взглядом в застывшего на пороге Гаспарда, буквально обволакивая его своим горячим томлением. Он отводит взгляд, смотрит на часы. Без трех минут полночь.
Он вновь проходит по колоннаде. Внизу уже другое действо – на этот раз с участием самца гориллы, умело привязанного к специальному столу, и двух цветных женщин – желтой и черной. Гаспард не смотрит в эту сторону, но женские стоны и сдавленные рыки примата слишком красноречивы. Несколько посетителей, громко переговариваясь, вваливаются в амфитеатр. Их нетрезвая болтовня сменяется секундным молчанием, когда они видят, что творится на сцене. Потом молчание сменяют возбужденные ругательства.
– Месье не любит животных? – высокий голос звучит мягко, сюсюкающе. Обернувшись, Мийо видит девочку, на вид лет десяти, стоящую в тени одной из колонн. Гардероб на ней – вызывающе взрослый: свободная цветастая туника, длиннополый в радужную расцветку жилет, расклешенные джинсы и туфли на высокой платформе, тонкие ленты вплетены в свободно лежащие темные волосы. А лицо… лицо выглядит пугающе странно. В нем причудливо смешались и детская округлость, и следы прожитых лет. Будто она старела, но не росла…
– Месье не стоит бояться меня, – пухлые губки растягиваются в милой улыбке. – И сомневаться в том, что видит, ему тоже не стоит.
Гаспард склонил голову в вежливом кивке.
– Не имею такой привычки… мадемуазель.
Ростом она была не выше четырех футов, украшенные кольцами руки пропорциями подошли бы ребенку, но кожа их не была тонкой и розовой – при всем уходе, который не трудно было разглядеть, это была кожа взрослого и ногти взрослого.
– Вы – миджет, – замечание сделано, чтобы проверить ее реакцию, – и, возможно, самая красивая миджет из мной виденных.
Еще одна улыбка и согласный кивок.
– Я склонна считать себя самой красивой. А вот месье… кажется, еще не нашел удовольствия себе по вкусу?
– Я только что пришел, мадемуазель. Думаю, у меня все впереди.
– Месье желает, чтобы я стала его гидом?
Горилла на сцене снова рванулась – в этот раз с особой силой, сбросив с себя азиатку-наездницу. Со зрительских мест донеслись испуганные вскрики женщин и азартные – мужчин.
– Буду признателен.
Миниатюрная ладошка тут же берет его за два пальца, как обычно делают дети. Гаспард следует за миджет в двери со знаком трубки.
За ними – короткая лестница и просторная зала, причудливо, как лабиринт, разделенная атласными ширмами. На низких диванах сидят и лежат гости. Проститутки обоих полов, всех возрастов и цветов кожи вьются вокруг них, у некоторых втроем или даже вчетвером. На столах – бутылки, подставки для трубок, зеркальные подносы, вазы с какими-то причудливого вида плодами… В воздухе висит безумная смесь запахов и испарений. Оглушительно визжит скрипка на фоне гипнотического ритма и размеренного речитатива Лу Рида, воспевающего блестящую кожу туфель его Венеры, заглушая безумные выкрики трипующих гостей. Вот они проходят мимо одного – костлявого и совершенно лысого, животом лежащего, как на перине, на огромной черной толстухе. Его бьет мелкая дрожь, широко распахнутые глаза закатились.
Миджет заводит Гаспарда в одну из ниш, усаживает на софу рядом со спящей под тонким шифоновым покрывалом молодой цыганкой. Блестящие черные волосы витыми локонами рассыпаны по бордовому вельвету. На столе – накрытая стеклянной крышкой пиала с горкой снежно-белых кристаллов.
– Почему вы привели меня сюда?
Непропорционально большие глаза миджет игриво блеснули в свете лампы.
– Месье не ощущает себя частью «Ша Нуар». Он не видит себя одним из патронов…
– Это правда.
– Месье необходимо раствориться в «Ша Нуар», а здесь это получается лучше всего. С чего месье начнет? Кокаин, гашиш, опиум? Виски, коньяк?
– Начнем с вина. Шардоне или семийон.
– Месье не торопится? Или бережет силы для чего-то большего?
– Ночь нежна, мадемуазель.
– Но света нет здесь; лишь ветерок, с Небес чуть вея, доносит отсвет звезд во мрак.
Гаспард удивленно приподнял бровь. Парафраз Джона Китса выглядел настолько же естественным, насколько неуместным. Тем временем миджет бесцеремонно растолкала цыганку.
– Месье желает белого вина. Милашка принесет вина месье, – раздельно и твердо проговорила она, склонившись над удивленно моргающей девицей. Та, поспешно поднявшись, убежала исполнять поручение. Гаспард остался один на один с миджет – если не считать хрюкающих стонов из-за ширмы.
Она снимает крышку с пиалы, подвигая ее ближе к краю стола. Потом мягко, игриво соскальзывает на пол. Единым плавным движением раздвигает ноги Гаспарда, становясь на колени между ними. Миниатюрные ручки умело справляются с брюками. Мийо не сопротивляется. Он чувствует обволакивающее касание мягких губ, жар чужого тела, чувствует, как в секунды твердеет. На мгновение прервавшись, миджет слюнявит пальчики, обмакивает их в пиале с белым… и мягкими, умелыми движениями переносит кристаллы на покрасневшую головку, для верности добавив еще немного слюны. Когда в дело снова идут ее губы, Гаспард уже чувствует, как струится по его венам кокаин.
– Месье Бланже, – секундная пауза, и большие черные глаза миджет смотрят прямо в глаза Гаспарду, – представлялся мне другим…
Он опускает руки к ее плоской груди, словно для ласки. Струна выходит из левого рукава, перехватывается одним только безымянным пальцем правой. Не коснувшись даже одежды миджет, мягкая петля уже замыкается над ней, поднявшиеся руки удобно перехватывают концы. Спокойный, выверенный рывок в верхней точке фрикции ломает гортань и лишает миджет сознания. Гаспард не ослабляет хватку, про себя напевая «Звездочка, сияй» – отработанное время полного удушения. Кокаиновая эйфория искрами рассыпалась в мозгу, следуя за гипнотическим ритмом музыки, отчаянно понукая тело к танцу.
Он никогда не убивал детей. В его профессии подобное – признак крайнего непрофессионализма. Но, чисто технически, мэтр Мийо оценил удобство – спрятать труп значительно легче, если в нем четыре фута, а не шесть.
К моменту возвращения цыганки кабинка уже пустовала. Гаспард, растворяясь в бархате полутеней, слился с тройкой молодых итальянцев, тащивших за собой трех девок и одного жиголо, одетого только в короткую футболку, с кожей ягодиц поросячьи-розовой от шлепков.
Гаспарду включили обратный отсчет, но, очевидно, не поняли, что за лис пробрался в их курятник. Неведение это, впрочем, не продлится долго.
В колоннаде он увидел полковника – тот исчез за дверью без знака, пройдя всего в паре шагов. После полуночи, как по волшебству – некоему темному заклятью, – «Ша Нуар» охватило болезненное оживление. Крики стали громче, больше людей переходило с места на место – как патронов, так и обслуги. Креолы потащили своих шлюх в амфитеатр, а Гаспард, лавируя в людском потоке, направился к безымянной двери.
Музыканты снова ткали свое бесконечное звуковое полотно – в этот раз без помощи голосов. Звучание колебалось, словно приливные волны, гитары искажались причудливым эхо, трещали жутким фузом, словно радиопомехами, то оглушительно нарастали, то откатывались до почти полной тишины. Гаспард повернул ручку под очередную барабанную дробь, но вошел только на затихании, не дав звуковой волне потревожить тех, кто мог быть внутри.
Внутри был коридор, плавно и покато уходящий вниз к еще одной двери, закрывшейся почти в ту же секунду, как открылась входная. Здесь никого не было, не пахло спиртным и травкой, не звучала музыка. Никто не пытался войти сюда, хоть дверь и не была заперта.
У нижней двери Гаспард прислушался, но услышал только глухие, неразборчивые голоса. Оглянувшись, быстро присел и, сняв очки, прильнул к замочной скважине. Черно. Но не так, как бывает от вставленного ключа или опущенной шторы. Это был глубокий мрак неосвещенной комнаты.
Погасив коридорный светильник, Мийо беззвучно повернул дверную ручку, приоткрыл дверь и скользнул внутрь.
Кроме внешнего вида «Рой Орбинсон стайл» ношение темных очков давало одно неоспоримое преимущество – постоянно находясь в тени, глаза гораздо быстрее и легче привыкали к темноте. Теперь незваный гость довольно ясно различал просторную залу с низким потолком, покоящимся на толстых, в несколько охватов, колоннах. Где-то в глубине тихо плескалась вода, и раздавалось монотонное, тягучее бормотание.
Гаспард пошел вдоль стены, напряженный до предела. Все было слишком легко. Слишком очевидно. Почему тайное собрание проходит за открытыми дверями в самый разгар наркотической оргии, когда любой ошалевший от кислоты золотой мальчик может ввалиться сюда? Что это вообще за собрание?
Дальняя сторона зала оканчивалась тоннелем, по которому лениво текла густо смердящая илом и тиной вода. Какой-то из множества дренажных каналов, осушающих землю города, выстроенного прямо на болоте. У самого берега стоял помост с высокой кафедрой, обращенной к воде. Трое – один за кафедрой и двое по бокам – стояли на помосте. Кажется, кафедру занимал полковник. Он бормотал что-то на чужом, булькающем и щелкающем языке, а двое остальных время от времени вторили ему, хором повторяя короткие ритмичные фразы.
«Даже старики помешались на чертовых восточных религиях. – Позволил себе кривую ухмылку Гаспард. – Старое доброе христианство уже никого не устраивает».
Голоса становились громче, к ним присоединился усилившийся плеск волн. Мийо замер, наблюдая за развернувшимся действом. Нечто темное показалось в едва заметно блестевшей воде канала. Массивное и продолговатое, оно медленно выбралось на каменистый берег. Голоса стариков стали хриплыми от сдерживаемого страха, да и сам Гаспард чувствовал, как покрывает кожу холодный пот. Это был аллигатор – огромный, футов двадцать длиной. Скребя чешуйчатым брюхом по доскам, тварь взгромоздилась на помост и замерла, словно не замечая стоявших рядом людей.
Полковник медленно выступил из-за кафедры и, продолжая бормотать, стал стягивать с себя одежду. Бледное старческое тело лоснилось, уродливо бугрясь обвисшими жировыми валиками и старческими складками.
– О, Великая Богиня Себектет, ответь на призыв раба твоего! – бормотания его стали разборчивыми, креольский акцент от волнения причудливо усилился. – Древняя Мать, дай свершиться священнодейству! Вечное Дыханье Вод, прими мое поклонение и надели меня твоей благодатью! Именем семи таинств!!!
И старик улегся прямо на зазубренную спину аллигатора, задвигал ягодицами, скользя ногами по скользкому от воды помосту. Дряблая задница приподнялась, полковник засунул руку себе под живот, помогая себе, после чего, похоже, в несколько фрикций вошел в какое-то из отверстий рептилии, тяжело сопя и похрюкивая. Аллигатор лежал неподвижно, словно ничего не происходило. Двое других подошли ближе, поглощенные отвратительным зрелищем. Полковник насиловал гигантскую рептилию с такой страстью, будто ни в кого лучше за всю жизнь ему засадить не удавалось.
Гаспард, подавляя рвотный позыв, двинулся к кафедре, на белом дереве которой темнел прямоугольник книги. Старческий марафон продлится недолго. За это время нужно успеть забрать том и убраться к чертям из этого поганого вертепа.
Особо скрываться смысла не было – на Мийо не обратили бы внимания, даже будь он обут в сапоги для родео. Но дойти до кафедры оказалось не так просто – от гнилостных испарений закружилась голова и зазвенело в ушах, а перед глазами поплыли радужные пятна. Книга оказалась тяжелой, как кирпич, и размерами ему не уступала. Гаспард сгреб ее, едва не уронив, кое-как затолкал под пиджак, предусмотрительно широкий, и медленно отступил. Полковник, приближаясь к финалу, стал тихо подвывать, поддержанный глухим сопением подручных. Шатаясь, Гаспард добрался до двери, вышел. В коридоре он остановился, потратив почти минуту, чтобы запереть и сломать ее замок.
Стены плыли, прямые линии дорогих золоченых шпалер извивались, словно Гаспард смотрел на них сквозь бутылочное стекло. К горлу подкатывала тошнота. Он уже почти добрался до выхода, когда за спиной раздалось рычание – такое громкое, что задрожали стены. Страх липкий и холодный, словно болотный слизень, прополз по хребту. В двери внизу ударили так, что затрещало дерево и жалобно скрипнули срываемые с болтов петли. И словно в ответ музыка, доносившаяся из амфитеатра, резко сменилась – завизжали надрывно гитары, электроорган разразился протяжными диссонансными аккордами, сопровождаемыми хаотично-неистовым грохотом барабанов. Вокалист истерически выкрикивал строки жуткой литании, и десятки голосов разом слились в какофонии:
– Славься та, что разбивает головы врагов!
Гаспард скользнул в приоткрытую дверь, судорожно втягивая ртом ядовитый воздух. Рвота горьким комом стояла в гортани, кожа покрылась липкой пленкой пота. Что-то было чертовски неправильно, как поганый трип…
– Славься та, что разрезает насквозь!.. та, у которой великая сила!..
Ногами к двери лежал один из патронов – его конечности содрогались. Сверху на нем, спиной к Гаспарду, восседала черная проститутка, низко склонившись над его лицом. Хребет ее выпятился, кожа словно полопалась, распавшись на отдельные лоскуты, часть из которых вздыбилась и заострилась, надорвав белое кружево белья. Пальцы на ее стопах удлинились и растопырились, отрастив длинные когти. Патрон хрипел и булькал, вокруг растекалась темная лужа.
– Славься, Госпожа ночи! Та, что обезглавливает мятежников!..
Гаспард попятился, но треск ломаемой двери за спиной вывел его из оцепенения. Вжавшись в стену, он обошел жуткую пару. В чаше амфитеатра под бессвязное, истеричное звучание рок-бэнда творилось невообразимое. Привязанная к столу горилла дико ревела, пожираемая заживо двумя аллигаторами-альбиносами с уродливо длинными лапами, короткими хвостами и тупыми мордами. На них еще можно было различить обрывки одежды, у одного (одной?) ниже шеи болталась уродливо отвисшая женская грудь. За столиками на верхних ярусах происходило похожее – но там не было людей. Зал заполняли чешуйчатые монстры, ревущие, жрущие и насилующие друг друга. В каждом людское и крокодилье смешалось в разной пропорции. Одна особо крупная тварь, опустившись на четыре лапы, волокла по лестнице другую, меньшую. У меньшей на голове пучками торчали остатки седых волос, туловище покрывал изодранный смокинг, а пальцы украшали золотые кольца.
– Поганый трип, это чертов поганый трип… Эта тварь… что-то было в том порошке…
Огромная тварь поднималась прямо к нему. Гаспард нырнул в ближайшую дверь – в курильню.
Дым здесь стал гуще, превратившись в едкий, дерущий горло туман. Гаспард захлопнул за собой дверь – в царящем грохоте тихушничать смысла не было. Пошатываясь, побрел в глубь зала. Перегородки и диваны словно переползали с места на место, проходы извивались как живые, в дыму проступали и растворялись покрытые чешуей тела, вязко разливались стоны боли и удовольствия. Музыка «Вельветов» не стала беспорядочным набором резких звуков, как в амфитеатре, но тоже изменилась – в ней зазвучали ломкие тревога и напряжение. Гаспарда шатнуло, и он споткнулся о бархатный пуф, рухнув на диван с чем-то упругим и гладким.
Пальцы, ища опору, заскользили по густой и теплой слизи, уперлись во что-то горячее и рельефное.
– А вот и мсье Бланже… – знакомый сюсюкающий голос теперь клокотал.
Гаспард попытался отстраниться, упал на пол. Из дыма проступила миниатюрная фигурка.
Ее лицо не слишком изменилось – не вытянулось в морду рептилии. Но огромные зубы, длинные, как кривые гвозди, теперь торчали наружу, изорвав в лохмотья по-детски пухлые губки. Вздутая, почерневшая странгуляционная полоса уродливым ожерельем проходила по шее. Золотые глаза маслянисто блестели, кожа потемнела, став болотно-зеленой. Тонкие чешуйчатые ручки были по самые плечи испачканы чем-то темным и густым.
– Мсье Бланже снова будет играть мной? А где же его струна?
Лу Рид в хрипящих динамиках мучился вопросом, какой костюм надеть бедной девочке на завтрашние вечеринки. Кровь стучала в висках, сливаясь с пульсирующим ритмом, немигающий взгляд миджет гипнотизировал, наполняя внутренности колючим льдом, ее бормотание юркими многоножками щекотало уши…
– Спустись яд скорпиона Тетет, поднимись яд скорпиона Чечет… да падет гнев Матери на святотатца! Пусть рыбы сожрут его внутренности, пусть гиены разгрызут его кости, пусть донные черви поглотят его прах, чтобы никогда не пройти его душе по Шести Пещерам, чтобы никогда не возродиться вновь!
Она прыгнула, Гаспард откатился, чувствуя, как улетает куда-то прочь пол. От приступа головокружения его едва не вывернуло, а миджет тут же навалилась сверху, вогнав торчащие зубы ему в бедро, рванув вверх. Острая боль вспышкой осветила сознание, заглушила звон в ушах.
Выхватив книгу, Гаспард обрушил ее на голову твари, потом еще раз и еще, пока череп с хрустом не лопнул. Миджет дернулась и замерла, так и не разжав челюстей. Вслепую нащупав на столе ложку, Мийо остервенело заработал ей, как рычагом, потом бил, пытаясь выломать зубы, а они шатались в деснах, словно гнилые, выпадали легко, оставаясь торчать в разодранном мясе. Пришлось ковыряться там, вырывая острые осколки, потом, сцепив зубы, поливать водкой из початой бутылки.
Кое-как сумев перетянуть бедро оторванной полосой ткани с ширмы и перевязать ее другим куском, Гаспард с трудом поднялся на ноги. Назад в амфитеатр хода не было – судя по хору криков людских и животных, безумие, властвующее там, достигло предела. Да и наркотический транс этого места, кажется, перерастал в нечто иное. Густое, многоголосое шипение, шорох чешуи о бархат и вельвет, шлепанье мягких лап становились все громче и ближе, словно привлеченные запахом крови монстры стягивались к Гаспарду. Он побрел в глубь зала, надеясь отыскать служебный выход. Каждый шаг отзывался безумной болью и новым приступом головокружения. Пройдя шагов десять, он споткнулся о распростертое, растерзанное тело, упал на четвереньки, с шумом опорожнив скрученный узлом желудок. В этот самый момент что-то длинное и гибкое обвило его, придавило невыносимой, шелковой тяжестью. Прохладные, сухие ладони сомкнулись на горле, ухо защекотал танцующий змеиный язык – больше чем у анаконды.
Легкие жгло огнем, в глазах потемнело. Ладонь сама нащупала спрятанный в рукаве тонкий заостренный штырь, сомкнулась на рифленой рукоятке. Когда горячий, сухой язык снова коснулся уха, Гаспард вслепую ударил. Шило скребнуло по кости, потом провалилось во что-то мягкое и податливое. Одновременно, кольца, стянувшие грудь и живот, сжались так, что затрещали ребра.
Едва не потеряв сознание от боли, Мийо, извиваясь как червь, стал высвобождаться. Ткань костюма скользила по сухой чешуе, судорога, сковавшая змеиное тело, постепенно ослабевала. Наконец выбравшись, он сумел разглядеть монстра. Молодой мальчик с густо покрытым косметикой лицом, вытянувшимися вперед челюстями и вываленным изо рта черным раздвоенным языком. Все, что было ниже груди, срослось в толстое змеиное туловище, покрытое причудливым пятнистым узором. Шило торчало на полдюйма ниже ушного отверстия, войдя снизу вверх под челюсть.
Шипение и шорохи вокруг становились все громче. От дыма кружилась голова и першило в горле.
Прижимая к груди книгу, Гаспард добрался до внешней стены. Побрел вдоль нее, рассчитывая наткнуться на дверь. Расчет оправдался – небольшая, встроенная в одну из настенных панелей, она была приоткрыта. Скользнув внутрь, Гаспард оказался в узком, бледно освещенном коридоре с тремя дверями на расстоянии около десяти ярдов друг от друга. Закрыв и заперев за собой дверь, он остановился, пытаясь хоть немного прийти в себя. Рану дергало, крутило сдавленные потроха, во рту совсем пересохло. Но все это меркло, растворялось в том ужасе и непонимании, которые заполнили его разум.
– Какого черта… здесь происходит? – прошептал он, осторожно дотрагиваясь до пропитанной кровью повязки. – Никакой трип не может тебя разодрать или задушить. Не может…
Он прошелся от двери к двери, прислушиваясь к звукам, доносившимся из-за них. За двумя грохотала музыка и слышна была нечеловеческая возня, безголосая, но оттого еще более жуткая. За третьей было будто бы тихо. Скважины не было, дверь имела только небольшой засов со стороны Гаспарда. Слегка приоткрыв ее, он заглянул в щель.
Это был алкогольный зал. Многие светильники были разбиты, и густой полумрак, пропитанный запахами виски и коньяка, окутывал помещение. Тихо щелкала, дойдя до конца, пластинка на вертушке, столы и стулья были перевернуты, сломаны, густой ковер покрывало битое стекло и растоптанная еда. А в самом центре возвышалось нечто бесформенное и огромное. Дав глазам привыкнуть, Гаспард присмотрелся – и едва подавил рвотный спазм.
На куче разодранных, изувеченных тел, собранных в какое-то адское, сочащееся темно-багровой жижей гнездо, лежал гигант. Его массивное тело мерно вздымалось, узкие ноздри со свистом втягивали воздух, а бочкообразное тело изредка вздрагивало, когда вздутая утроба вдруг выпячивалась в каком-то из мест, словно там пинался жуткий зародыш. Из окровавленной пасти торчали кинжалы зубов. Чешуйчатая морда была украшена диадемой, на коротких, вздутых лапах блестели золотые перстни. Монстр спал.
Можно было вернуться и попробовать другие комнаты… Но что-то подсказывало Гаспарду, что там будет хуже.
И он пошел. Напряженный до звона в ушах, бережно раздвигая носками ботинок стеклянные осколки, чувствуя жгучий холод внутри от каждого неровного вздоха чудовища.
Половина пути была пройдена, когда в темной глубине зала зашевелилось нечто ранее неподвижное.
Полковник Левассер, омерзительный в своей наготе, выступил из тени. Его старческое тело напоминало жуткий бурдюк, который наполнили водой вполовину с жабами или рыбами. Оно постоянно шевелилось, выпирало, колебалось, словно то, что наполняло его, силилось найти выход. Крупные чешуйки то проступали на теле, то пропадали, сменяясь обычной кожей. Лицо причудливо деформировалось, словно мягкая глина под руками невидимого гончара, который никак не мог решить, человека он хочет вылепить или крокодила.
– Как она прекрасна… – голос подвергался тем же метаморфозам, что и плоть, то хрипел, то визжал, то становился обычным, глубоким и ровным. – Я должен поблагодарить тебя, вор. Без твоего вмешательства… гнев богини…
Он прервался, скрученный очередным приступом. Из глотки его вырвался жуткий скрип, спина согнулась дугой, острые шипы пробили кожу, брызнув бледной лимфой. Ноги развело в стороны, между ними полез, удлиняясь, толстый заостренный отросток, постепенно увеличиваясь до уродливого подобия хвоста.
Гаспард не стал ждать завершения – бросился к выходу, напролом, по острым осколкам, мерзким лужам, не оглядываясь. Дребезжащий вопль из-за спины ударил в уши, а за ним, нарастая, поднялся вибрирующий, низкий рык, и паркетный пол дрогнул от шевеления исполинского тела.
– О, Себектет, Царица ночи, Мать Дыхания! Приветствую тебя, могучая! – вибрировал, переливаясь, голос полковника. С мерзким хрустом выбравшись из своего гнезда, богиня-аллигатор слепо повела головой. Не в силах удержаться, Гаспард повернулся к ней, встретившись взглядом с чернотой крокодильих глазниц. Не отсутствие глаз, но чернота предвечной бездны смотрела на него, затягивая в себя.
– Спустись яд скорпиона Тетет, поднимись яд скорпиона Чечет… Схвати вора, схвати вора!!!
Ноги сами понесли его, словно и не было раны, не было слабости и головокружения. Под оглушающий топот гигантских лап Гаспард выбил плечом двери, вывалившись в коридор, упав на залитый кровью ковер. Поднявшись, побежал снова, наступая на тела осоловевших от пиршества тварей, бревнами валявшихся на пути. Затихшая было музыка вновь ожила, ударив мощным овердрайвом, гуляя электрическими переливами, мощным битом ввинчиваясь в кости. Почуяв поступь богини, монстры зашевелились, переползая друг по другу, рыча и хрипя. Сквозь эту чудовищную мешанину плоти несся Гаспард, едва ощущая себя, но чувствуя неумолимую Себектет, небрежными ударами лап и хвоста сметавшей всякого, кто не убрался с ее кровавого пути.
Узкий коридор и железная дверь впереди. Вместо охранника – кровавая полоса, тянущаяся в глубь зала. Тяжелые засовы неохотно поддаются ослабевшим рукам, дверь открывается медленно, слишком медленно…
Гаспард уже протискивается в щель, когда острые клыки, каждый длиной в фут, смыкаются совсем рядом, цепляя и распарывая ткань, оставляя глубокие борозды на спине. Он вываливается наружу, ползет на четвереньках, шлепая окровавленными ладонями по ступенькам, локтем прижимая книгу к телу…
– Эй! Эй-эй-эй!!! – охранник в несколько прыжков спускается сверху, хватает его за шиворот, рывком поднимая. – Что за дерьмо с тобой случилось??!
Дверь за его спиной распахивается от мощного удара, огромная голова протискивается в проем, клыкастые челюсти смыкаются на орущем от ужаса нигере, потащив за собой во влажную, пахнущую кровью тьму. Гаспард, оглушенный, полуослепший, карабкается вверх по ступеням, которые качает, как палубу в шторм. Его движение – следствие уже не осознанного желания, но инстинкт, примордиальное стремление плоти сохранить себя. Разум же, утонув в жгучих волнах безумия, не властен над ней…
Времени больше нет. Оно замкнулось в одну бесконечную восьмерку, математический символ Уробороса, аллигатора, пожирающего собственный хвост, священную ладью Ра, раз за разом проходящую Шесть Пещер. Стены – плотная парусина с ватной подкладкой. Железная кровать, намертво прикрученная к полу. Узкое, зарешеченное окно под потолком. Унитаз, почерневший от многолетних отложений. Тяжелая дверь с зарешеченным окошком.
От тюрьмы это место отличается только голосами, что раздаются снаружи: дикими, полными смыслов, недоступных закрытому разуму. Эти голоса, словно дыхание забытых божеств, священными разливами наполняют его обиталище, чистой водой предвечной реки омывают его, освежают и утоляют жажду. И нет горести большей, чем время засухи, время, когда голоса уходят, и он остается в проклятой тишине.
Иногда вмешиваются голоса иные – гулкие и бессмысленные. Их течение – песок пустыни, что першит в горле и скрипит на зубах. Он не слушает их.
Но сегодня один из таких голосов привлекает его внимание. Он словно звучит сквозь время, проникая из далекого прошлого, из жизни иной, давно и безвозвратно ушедшей…
– Вы тоже выглядите образованным и вдумчивым малым, невзирая на цвет кожи, мистер, – этот голос ранее звучал многократно, и его звуки – как скрежет песчинок о стекло…
– Я не закончил. Ваш… гм… родственник… склонен к вспышкам немотивированной агрессии. Оставаться с ним наедине, гм… не лучшая идея.
– Ваш, гм… Гэспи уже давно не та личность, которую вы знали. Крайне любопытный случай, крайне сложный. Подобной интроверсии…
– Это уже третий раз, когда вы о ней спрашиваете, мистер. И я третий раз предупреждаю вас – не пытайтесь забрать ее. Даже на секунду, даже в его присутствии. Это его внутренний фокус, своего рода фетиш его внутренней самозацикленности. Я ведь говорил, что страницы этого тома он полностью замалевал своими выделениями? Сначала прокусывал кожу и пачкал кровью, потом добавлял и другие, гм… субстанции. Не думаю, что текст подлежит восстановлению…
– …при этом пациент никогда не расстается с ней и все наши попытки насильно избавить его от этой зависимости, в том числе медикаментозные, показали себя, гм… неэффективными. И потому я вновь предостерегаю вас от попыток…
– Надеюсь, что так, мистер. Очень, гм… надеюсь.
Скрежет замка заставляет содрогнуться, словно по кишкам проползает огромный холодный слизень. Человек забивается в угол, обхватив руками колени, бедрами прижимая тяжелый, мягко пульсирующий том к впалой груди. Силуэт в слепящем сиянии проема кажется танцующими языками черного огня. Но вот дверь за ним закрывается, и он затухает, сжавшись до простой тени, черной с коричневым кантом.
–
Голос звенит, как колокол – гулко и протяжно, сквозь грязную кожу впитываясь в плоть.
– Я, – обкусанные, в черных кровоподтеках губы разомкнулись, голос от долгого молчания звучал хрипло, – хотел понять. Узнать правду.
– Я… плыву по водам Предвечной Реки. Благословенное течение несет меня, и мироздание струится вокруг меня и музыка вселенной звучит во мне, как Дыхание Матери.
Рука живой темноты протягивается, ложась на его чело.
Тень отступает, раздается короткий стук, и ослепительный свет раскрытой двери снова заставляет закрыть глаза ладонями. Мертвые голоса скребут внутренние стенки черепа.
– Мистер Литтл, вы ведь понимаете, что содержание пациента с подобным расстройством вне, гм… специализированного учреждения…
– Фонда?
Голоса отступили, растворились в вельветовой тишине, нарушаемой лишь отдаленным двухголосым распевом о бесконечном путешествии к чистой земле на кораблях из одного только дерева…
Он впервые за свой бесконечно долгий день сам разжимает пальцы, бережно уложив книгу на грязный, в пятнах, пол.
Зубами он разгрызает обшивку матраца, рвет ткань на длинные полосы. Он торопится, его могут услышать. Могут помешать. Нужно успеть.
Решетка на окне – достаточно прочная. Окно – достаточно высокое. Петля нежно скользит по шее, царапает густую, клочковатую щетину. Как женская ладонь, шершавая ладонь старухи. Как чешуя крокодила. Сдавливает нежно, но неумолимо. Руки дрожат, плоть борется, не желая этих жестоких ласк. Но разум умеет усмирять ее. Желания плоти для него давно ничего не значат. Темнота медленно заполняет пространство палаты. Живая, клубящаяся. Бессмертная.
И в темноте – золотые глаза Царицы Ночи, ее ровное дыхание. И тайны ее растворяются в водах ее, возвращаясь в предначальное, в черные моря бесконечности, омывающие крошечный остров, безмятежную обитель людского разума.
Елена Щетинина
Фараоново отродье
Дохлый муравей покачивался на молочной пенке рыжим комочком. Данила заметил его, уже поднося чашку с кофе к губам, и, честно говоря, на несколько мгновений замешкался. Нельзя сказать, что он был особо брезгливым, но одно дело обнаружить в укушенном яблоке половину червяка и примириться с тем, что уже ничего не изменить, и совершенно другое – сознательно влить в себя дохлого муравья. Было в этом что-то… неправильное. Извращенное. Неподобающее приличным и воспитанным людям.
Поэтому Данила вздохнул, поставил чашку на стол, аккуратно, стараясь не попортить пенку, подцепил трупик кончиком ножа и стряхнул в раковину. Затем, уже нисколько не сомневаясь, отхлебнул стремительно остывающий кофе и задумался.
О том, что где-то в доме живут рыжие муравьи, ему было известно – они изредка давали о себе знать, когда Данила забывал на столе рыбьи кости или ошметки колбасы. Но даже тогда это был лишь пяток-другой муравьишек, хаотично бегающих вокруг неожиданной подачки, словно не зная, что с ней делать. Они не вызывали даже раздражения – так, брезгливую досаду, которая моментально проходила, будто сметенная мокрой тряпкой вместе с муравьями. Снова появлялись они лишь через месяц-другой – так же осторожно и тут же погибали – так же бесславно.
Но подобной наглости – покуситься на его, Данилину, личную и еще не тронутую еду муравьи еще никогда себе не позволяли.
Откуда же попал этот? Утоп в чайнике? Задохнулся в банке с кофе? Забрался в холодильник в поисках молока и провалился в пакет? Упал с потолка? Спринтерским рывком взлетел вверх по чашке, поскользнулся, и пучина сия поглотила его в один момент?
Кривясь, Данила допил остывший кофе, который уже потерял свои вкус и аромат – какие могут быть у растворимого порошка, купленного по акции, – ополоснул чашку, потом обдал ее зачем-то еще и кипятком и отправился на работу.
Изучать вопрос он стал уже в автобусе, рассеянно гугля в телефоне «рыжие муравьи как бороться». Исторический экскурс его не вдохновил: блаблабла, в гробницах фараонов, блаблабла, ели мумии, блаблабла, Карл Линней, блаблабла, впервые в Лондоне в 1828 году, блаблабла, в Москве с 1889 года.
«Ровно за сто лет до меня, суки», – грустно усмехнулся он.
А вот описания мытарств несчастных, чьи жилища облюбовали муравьи, ему пришлись по душе. Ну конечно, единичный трупик в кофе не шел в никакое сравнение с жалобами на то, как рыжие твари свивали гнездо в денежной заначке среди белья. Как забивали тельцами конфорки в газовой плите, и хозяюшке потом приходилось краснеть перед ремонтниками. Как стачивали в труху ножки шкафов, вытаптывали дорожки в коврах, сжирали мыло ручной работы и в жару прохлаждались в туалете под стульчаком. Или как мать, сонно покормив ночью младенца и забыв вытереть ему губы, обнаруживала утром на лице ребенка рыжее шевелящееся месиво.
Было в этом что-то такое… тревожно-сладостное. Как всегда, когда кому-то хуже, чем тебе.
– Вот же срань какая, – с удовлетворением пробормотал Данила.
За себя он нисколько не беспокоился – его проблема решится за пару дней, а как же иначе? Форумы полнились советами – от перечисления препаратов с в высшей степени креативными названиями, типа «Муравьед», до поистине ведьминских рецептов какой-то буры.
Пахнуло чем-то едким и тухлым, будто прокисшими щами из далекого детства. Данила поднял глаза. Над ним нависал огромный мужчина с поразительно маленькой, словно у ребенка, головой. На розовом сморщенном лобике, чуть прикрытом редкой, какой-то бесцветно-белесой челкой, набухали крупные капли пота. Щеки у мужчины, наоборот, были цвета кирпича. Он утробно пыхтел и закатывал желтоватые белки глаз.
– Садитесь, – прикинув ситуацию, привстал Данила. Не то, чтобы он отличался особой вежливостью: во вбитую с детства схему «беременные и пожилые» мужчина никак не вписывался. Однако существовал риск быть облеванным или придавленным этой тушей.
Мужчина закатил глаза еще сильнее, в его животе что-то заурчало.
– Садитесь, – Данила выскользнул с места и практически толкнул мужчину туда. Тот гулко ухнул и плюхнулся на сиденье, запах кислых щей усилился. Данила протолкался в другой конец салона и, опершись на поручень, продолжил гугление.
Уже готовясь выходить, он снова почуял кислятинку. Мужик опять нависал под ним, источая прогорклость. Данила недовольно спустился на ступеньку вниз – еще не хватало подцепить эту вонь и притащить ее на работу. Кроме того, толстяк несколько смахивал на извращенца. И пусть это лукизм, и на самом деле тот может оказаться профессором химии, почетным донором и приемным отцом пятерых сирот-близняшек, но Даниле хотелось держать его подальше от себя.
По пути от остановки к офису он несколько раз оглянулся. Мужик следовал за ним. В этом не было ничего необычного – неподалеку находились крупный торговый центр, стоматология, алкомаркет и многое другое, включая детский сад – уж слишком мужик смахивал на извращенца! – но Даниле отчего-то казалось, что тот следует именно за ним.
Когда он уже открывал дверь, ему почудилось, что облако кислого запаха сгустилось, обволокло, приняло в свои объятия, словно мужик за спиной раскрыл пасть и начал, как Волк в детской сказке, поглощать его, но это был лишь мимолетный морок.
– Данил, это от тебя, – Вовка, сидящий рядом, что-то сбил щелчком.
– А?
– От тебя, говорю, – Вовка ткнул пальцем в сторону лежащего на столе Данилиного телефона. – Ты притащил.
Данила проследил взглядом за жестом. И рефлекторно вздрогнул от омерзения. На стекле телефона деловито копошились два рыжих муравья, а еще один неуверенно исследовал стол сантиметрах в десяти.
– Блин, – огорченно процедил Данила, чувствуя, как жарко заалели от стыда уши. Он почувствовал себя школьником, захваченным врасплох на чем-то постыдном, мерзком, том-чего-нет-у-приличных-детей: вшей, притащенных из лагеря, или «яйцеглист» в дерьме, принесенный школьной врачихе в спичечном коробке на анализ.
– Ну хоть не тараканы, – пошутил Вовка, и удушливая волна позора захлестнула Данилу.
Он схватил телефон и выскочил из кабинета.
– Срань та еще, – донеслось ему вслед. – У меня были, еле вывел.
В туалетной кабинке трахались. Данила разбирал телефон, готовый в любую секунду стряхнуть в раковину рыжих тварей, и рассеянно прислушивался. Там пыхтели, скрежетали и побулькивали. Стало даже немного завидно. Данила пожалел, что от раковины не видать кабинку, а то можно было бы попробовать опознать счастливчиков по обуви. Пыхтение, скрежет и бульканье стали громче, и, чтобы усовестить парочку, Данила включил воду. Кран чихнул, вода с шумом ударила о фаянс – в кабинке захрипели и замолчали.
Что-то кольнуло запястье. Данила опустил глаза – и рефлекторно дернул рукой, стряхивая скукожившегося на ней рыжего муравья. Телефон плюхнулся в раковину – аккурат под струю.
Данила охнул, горстями, вместе с водой, зачерпнул части телефона, уже видя покрасневшие индикаторы. Черт! Черт! Трясущимися руками он начал собирать аппарат обратно – вода лилась из-под клавиш, под дисплеем набухала черная клякса. Черт! Черт! Он придавил кнопку включения – лишь в последний момент запоздало вспомнив, что именно это-то и не советуют делать сразу после утопления. Телефон коротко тренькнул, дисплей на мгновение вспыхнул белым – и все закончилось. В руке Данилы лежал глухой и немой кусок пластика.
Данила скрипнул зубами. Это было не вовремя, ох, как не вовремя! На покупку нового совершенно нет денег: взнос по ипотеке, плюс штраф за крупный косяк, выписанный всему коллективу, плюс пара-тройка посиделок с друзьями в кабаке: до конца месяца осталось лишь пять тысяч. Покупка телефона в этот лимит не вписывалась, а брать в долг Данила считал ниже своего достоинства.
– Черт! – он едва сдержался, чтобы не грохнуть мертвый аппарат о стенку. Сжал кулак и потряс им в воздухе – словно угрожая кому-то невидимому. – Черт!
Уходя, он бросил взгляд на кабинку. Та была открыта. И абсолютно пуста. Оттуда несло кислыми щами.
– Блин, – сообщил он Вовке, плюхаясь на стул. – У тебя был какой-то ремонтник знакомый, он утопленников лечит?
– Шурин. Дай сюда.
Вовка покрутил в руках телефон, вытащил-вставил батарею, потряс, наблюдая за тем, как собираются капли воды под стеклом.
– Ну у жены примерно так же было, – резюмировал он. – Сказали, что можно и дома, самостоятельно. Спиртовая ванночка, а потом…
– Ну вот пусть сами спиртовые ванночки и наливают, а у меня для этого нервы слабые, – делано хохотнул Данила, стараясь не выдать своего расстройства. – Сколько?
– Рублей триста, а времени – дня два, думаю. Забрать?
Данила кивнул:
– Симку отдай, дома где-то кнопочный валяется. Авось, жив еще.
– Они где угодно могут быть, – сказал Вовка спустя час, по своей дурацкой привычке начинать разговор внезапно, с места, где остановился в прошлый раз – и не важно, когда был этот «прошлый раз», минуту назад или неделю.
– Кто? – не понял Данила, с трудом отрываясь от проекта.
– Муравьи, – пояснил Вовка. – Где угодно. Под раковиной. В стояке. На полке с книгами. В старой коробке. Вообще не в твоей квартире. Где угодно.
Данила пожал плечами. Он уже думал об этом. В его квартире – вряд ли. Тогда нашествие было бы гораздо сильнее. От соседей? Вполне возможно, но… Данилина квартира была единственным жилым помещением на первом этаже. С одной стороны пустовал закрывшийся полгода назад супермаркет, с другой тянулась вереница комнат, переделанных под аптеки, парикмахерские и мини-продуктовые. Непосредственно через стенку находилось помещение с банкоматами – не совсем то, что могут обжить муравьи, не так ли?
Возможно, они пришли из подвала, а может быть, от соседей сверху. Данила уже вычитал, что такое бывает, когда муравьев начинают неправильно травить: вместо того чтобы тихо-мирно и неожиданно для себя подыхать, весь кагал перебирается на другое место жительства. Такой вариант означал, что часть тварей все равно скоро попередохнет, ну а с остатками он как-то справится. В крайнем случае, изгонит обратно туда, откуда пришли. В конце концов, человек он или тварь дражащая? Царь природы ну и так далее?
По монитору шустро семенил рыжий муравей. Данила поспешно, пока не заметил кто-то из коллег, раздавил его. А потом долго-долго, мысленно матерясь, затирал пятно от пальца влажной салфеткой.
Данила крутил в руках мелок «Машенька», вспоминая анекдот о рисующих тараканах. Продавец в хозмаге уверил его, что достаточно промазать стыки и места, где чаще всего встречаются муравьи, – и дело в шляпе, больше рыжей напасти не будет. В любом случае, двадцать пять рублей не деньги, и не нужно нюхать всякое химическое аэрозольное дерьмо.
Муравей деловито бежал по стыку плитки – от потолка куда-то вниз. Данила, задрав голову, ждал, когда тот спустится достаточно, чтобы можно было дотянуться. Муравей, словно прочтя его мысли, замедлился, а потом и вообще остановился. Данила сделал шаг назад – ему не хотелось упускать возможность проверить мелок в деле, прежде чем расписывать квартиру. Муравей снова двинулся вперед – не так быстро, как раньше, приостанавливаясь через каждые два-три сантиметра. Когда он опустился на уровень глаз, Данила увидел, что рыжий то и дело поводит головой, шевеля усиками – это же усики, да? или что там у муравьев? – точно ощупывая воздух. Данила шагнул вперед – муравей дернулся, развернулся и метнулся назад, но в тот же момент вокруг него был резко, сильно, с нажимом – до скрипа и крошащегося мелка – очерчен круг.
Теперь можно было спокойно наблюдать.
Муравей наткнулся на белую полосу и отпрянул. Снова повел головой, осторожно коснулся мелового комочка усиком, будто пробуя на вкус. По его тельцу пробежала судорога – и муравей попятился. Остановился, затряс головой, начал прочищать лапками усики. Потом побежал влево – и опять наткнулся на мел. Вправо – и снова та же белая полоса. Назад? Увы… Он дергался в разные стороны, поднимал лапки, словно молясь своему неведомому муравьиному богу, пытался рывком перебраться через меловой круг и останавливался, будто с разбегу ударившись о невидимую стену…
Муравей сорвался вниз через полчаса – то ли от усталости, то ли отравившись. Данила упорно дожидался этого момента, почитывая электронную книжку. Когда все было кончено, он ухмыльнулся, взглянув на скукоженный трупик:
– Царь природы, мать его.
Он истратил половину мелка, скрупулезно промазывая все стыки и щели. Открывал дверцы шкафов и на всякий случай обводил и внутри. Смачно, от души, прошелся вокруг раковин и под мебелью. Под конец у него щекотало в носу, першило в горле и чуть зудели руки. У муравьев не было ни единого шанса.
Спал Данила плохо – его мутило, болела голова и даже, кажется, чуть вертолетило. Пришлось спустить ногу на пол – и только так удалось забыться тяжелым, муторным сном.
Наутро он еле разлепил веки, и тут же очнулись отголоски головной боли. С трудом сглатывая вязкую слюну – казалось, что он нажрался земли или песка, так она драла горло, – Данила поплелся на кухню.
«Переборщил, – вяло думал, нащупывая на полке банку с кофе. – Переборщил, надышался, сам траванулся». Да, на упаковке «Машеньки» были только стандартные предупреждения о том, что нужно беречься от попадания в рот и глаза, но он мог вдохнуть микроскопическую пыль, да и просто поиметь аллергию. Ну можно утешиться тем, что муравьям сейчас всяко хуже.
Банка показалась ему легче, чем должна была быть. Прищурившись, он вгляделся в нее. Да, и цвет вроде не тот – светлее, чем всегда. Хотя… – челюсти вывернуло в сильнейшем зевке – хотя спросонок все что угодно может померещиться. Привычным рассчитанным движением потряс банку над чашкой, продолжая дремать.
Разбудил его резкий, пронзительный свисток закипевшего чайника, а окончательно встряхнула горячая ручка: неудачная, хоть и дорогая модель, пар мгновенно нагревал тонкий металл. Другой на его месте давно бы купил новый, но Данила не искал легких путей. Он терпеть не мог сдаваться, даже если это была эфемерная война с ничего не подозревавшим о боевых действиях чайником. Купить другой означало сдаться. Означало обратиться к чужой помощи – в виде продавца-консультанта. Ну нет, он одержит верх в этой борьбе!
Сдернув с крючка полотенце, Данила привычно накинул его на ручку и поднес чайник к чашке.
И отшатнулся.
Кипяток выплеснулся из носика прямо ему на ноги – он ойкнул, подпрыгнув, чайник качнулся и прилепился раскаленным боком к голому животу. Данила зашипел от боли, складываясь напополам и опускаясь на корточки. Так он сидел минут пять, со свистом втягивая в себя воздух и выпуская его мелкими толчками через сцепленные зубы. Сссс-пс-пс-пс-сссс-пс-пс-пс…
К чашке он подошел только через минут через десять – когда намазал ожог мазью, судорожно, дергая кадыком, нахлебался воды из-под крана и окончательно смирился с тем, что сейчас увидит.
В чашке аккуратной горкой лежали дохлые муравьи. Их сухие тельца слегка шевелились от движения воздуха, и казалось, что еще секунда – и трупики очнутся, закопошатся и волной хлынут через край.
Данила вышвырнул чашку в окно – резко, наотмашь, с удовлетворением прислушавшись к хрусту и звону, когда она разлетелась о бордюр. Кажется, «Машенька» сделала свое дело.
Но у победы был едкий привкус. Он отдавал кислыми щами.
Данила заметил это, когда чистил зубы. Дыхнул на ладонь, поднес ее к носу, втянул воздух. Странное тухловатое амбре, словно кто-то сдох у него на руках. «Гастрит», – сообразил он.
Дочистил зубы, сплюнул под струю воды. И краем глаза заметил в стремительно утекающем в раковину белом пенистом плевке что-то рыжее.
На лавочке у подъезда сидела какая-то незнакомая Даниле бабка. Насколько он помнил, старики в доме не жили уже лет пять – кто умер, кого дети и внуки перевезли поближе к себе. Бабка была в новинку. Как, кстати, и муравьи. Не нужно быть гением, чтобы сложить один и один.
– Здравствуйте, – как можно вежливее сказал Данила.
Бабка не шелохнулась.
«Глухня», – резюмировал Данила и встал перед ней.
– Здрав ствуй-те! – четко проартикулировал он, преувеличенно сильно шевеля губами.
Бабка подняла на него мутный взгляд. Она была вся какая-то рыжеватая – от кирпично-красных, выкрашенных хной волос до желтой пергаментной кожи. Желтыми были и белки ее глаз, и слюна, скопившаяся в уголках рта, и даже ноготь, которым она поскребла дряблую щеку. На подбородке торчало несколько черных волос.
– Бабуля, у вас муравьев нет?
Старуха тупо смотрела на Данилу – и как бы сквозь него.
– Бабуль? – повторил он, уже не надеясь на успех. – У вас рыжих муравьев нет?
Бабка пожевала впавшими губами.
– Ясно, – кивнул Данила. – Доброго дня.
На работе Вовка сообщил, что шурин сделает телефон на выходных, и поинтересовался, как дела на муравьином фронте. Данила бодро отрапортовал, что все в порядке, войска подавлены превосходящими силами противника.
И незаметно сбил щелчком рыжую тварь, изучающую клавишу «Esc».
С работы их отпустили пораньше – что-то забило канализацию, полностью парализовав работу всех офисов. Рабочие уныло переговаривались матом, сплевывали в фикусы тягучую желтую слюну, разносили по всему зданию какую-то серовато-белую пыль – и больше сидели на подоконниках, чем ковырялись в стояке. С лица бригадира не сходило выражение омерзения – когда он выходил из туалетов, и презрения – когда его взгляд падал на кого-то из Данилиных коллег. Это было даже не «засранцы», а что-то похуже. Что именно – никто так и не узнал: на все расспросы и бригадир, и рабочие отвечали туманно, нехотя, с видом величайшей занятости – даже если за секунду до этого обсуждали жопу какой-нибудь из секретарш, опрометчиво продефилировавшей мимо. Ясно было только одно: все сотрудники получили отгул на пару дней. Перед тем, как их отпустить, начальник прочел длинную мотивирующую лекцию о том, что даже в эти сложные дни нужно помнить о корпоративных ценностях и всегда прийти на помощь коллегам, блаблабла… что означало быть готовым к тому, что на почту может упасть какое-то задание, и плевать, что вся документация по проекту хранится только на рабочем компьютере, исходя из тех же самых корпоративных ценностей и в соответствии с корпоративной же тайной…
И как только Данила хотел прояснить эти взаимоисключающие параграфы, как в мужском туалете что-то ухнуло – и офис словно превратился в кастрюлю, полную прокисших щей.
Кот уже с порога требовал еды – отчаянно, нагло, как, впрочем, и всегда. Данила два года назад подобрал его нелепым неуклюжим котенком-подростком – купился как раз за эту несусветную наглость: кот заявился на полянку, где они с друзьями жарили шашлык, и уволок одну из бадеек с замаринованным мясом. Нашли его по следам маринада на траве – осоловевшего и обожравшегося. На маты и проклятия он реагировал лишь подергиванием ушей, тупо глядя круглыми бесстыжими глазами. Даниле почему-то пришлось по душе это нахальство, да и с тех пор, как они с Викой расстались, в квартире стало как-то пусто… Обратно кот ехал у него на коленях и тарахтел как хорошо смазанный мотор. Доводы приятелей, что котейка явно местный и прикармливается на ближайших дачах, не возымели действия.
Дома кот освоился очень быстро, за пару дней понял назначение лотка и неотвратимость наказания за подранную мебель. Правда, вот именем так и не обзавелся. Дальше банальных Мурзиков и Васек фантазия Данилы не работала – и в свете этого кличка «Кот» показалась верхом оригинальности.
Сейчас Кот ходил кругами по прихожей, орал и распушал хвост.
– Ладно, ладно, – бормотал Данила, стягивая обувь. – Сейчас, сейчас… потерпи.
Парочка муравьев копошилась в унитазе. Данила помочился на них, хищно скалясь, – по дороге домой он купил какой-то убойный, по словам продавца, аэрозоль и уже предвкушал победу.
Перед тем, как вытряхнуть Коту влажный корм, он рассеянно пожамкал пакетик. В этом было что-то успокаивающее – в том, как податливо проседало под пальцами желе, как упруго выскальзывали плотные комочки… Это было лучше, чем лопать пузыри на оберточной пленке. Только ради того, чтобы иметь возможность жамкать влажный корм, и стоило заводить кота…
– Жениться тебе, барин, надо, – укоризненно сообщил сам себе Данила.
Кот нетерпеливо мявкнул.
Данила опорожнил пакетик в миску и подпихнул ее ногой.
– Жри, морда усатая. И больше не требуй.
Кот вяло посмотрел на миску безучастным взглядом, потом развернулся и поплелся в коридор, всем своим видом показывая, что такую дрянь потреблять – ниже своего достоинства. Это была часть ежевечернего ритуала: вынуть всю душу, истерично требуя еды, а потом презрительно удалиться. Вернется кот к миске где-то через полчаса, когда пища уже основательно заветрится – наверное, издержки проживания на улице, а может быть, наоборот, излишний аристократизм: Данила где-то читал об обычаях японской знати есть слегка подтухших фазанов. Или то был всего лишь художественный роман?
Аэрозольное облако отдавало хвоей и почему-то дерьмом. Данила распылил строго по инструкции – прошелся по стыкам, щелям, на всякий случай даже обпшикал потолок. В квартире повис специфический запашок – как будто под елку облегчился отряд туристов. Однако это была слишком малая плата за то, чтобы избавиться от рыжих тварей, не так ли?
Данила приканчивал пачку чипсов перед телевизором – шел какой-то бесконечный сериал о российских экспертах, явная калька с зарубежных: ну, право слово, кто поверит в то, что, увеличивая фотографию до бесконечности, можно прочесть в отражении! в очках! номер автомобиля! а потом вбить его в базу! и узнать номер телефона владельца! и полную биографию! – когда в комнату ворвался кот. Он шипел, чихал и плевался. Метнулся к Даниле, взлетел на диван, потом перескочил на спинку и впился когтями в плечо. Данила заорал от боли и вцепился в лапу, пытаясь вытащить когти.
– Да блин! – он рванул со всей силы, когти прорвали кожу, и кот шлепнулся на пол. Там и замер, свернувшись в комок. Его колотило так, что казалось, стучат зубы.
– Что случилось? – прикрикнул на него Данила.
Кот продолжал дрожать, то и дело оборачиваясь и бросая быстрый взгляд на дверь. Из пасти доносились тяжелое дыхание и какой-то сип.
– Ну что, что, что случилось? – уже мягче и тише произнес Данила. Он присел рядом с котом и осторожно – ранки на плече саднили и пульсировали болью – потрепал того по загривку. – Что случилось? Что ты увидел?
Кот лишь дрожал и вжимался ему в ноги.
– Ладно, я сам, – Данила встал.
Подошел к двери, выглянул в коридор, прислушался. Посмотрел в глазок – на площадке никого. Заглянул в ванную и туалет, особо изучив унитаз – приходилось читать о случаях, когда в канализации всплывали сбежавшие от соседей змеи, – тоже ничего. Ничто не скреблось на антресолях, не копошилось в шкафах, не стучало под ванной – все как всегда, как обычно, стандартный вечер.
– Ну? – крикнул он коту. – Что случилось-то? Давай, показывай!
Кот осторожно высунул морду из комнаты.
– Давай, давай, – поторопил его Данила. – А то я буду до морковкиного заговенья тут бродить. Где?
Кот затрясся мелкой дрожью и нырнул обратно в комнату. Потом снова выглянул.
– Ну? – нетерпеливо повторил Данила. – Где?
Кот осторожно, прижав уши, каким-то скользящим движением сделал шаг. Потом еще. И еще. Он крался медленно, замирая каждую секунду – словно что-то могло в любой момент выскочить на него из-за угла, материализоваться из воздуха, что-то, невидимое и неслышимое человеку, но реальное для самого кота.
Даниле стало неуютно.
– Ну же… – пробормотал он.
Кот направился к кухне. Казалось, что каждый шаг дается ему с невероятным трудом, будто он пробирается сквозь вязкий, как зыбучий песок, воздух. Данила шел за ним, напряженный, готовый в любой момент отскочить в сторону.
– Ну… – прошептал он, когда кот в очередной раз замер, уставившись в пространство перед собой.
Но тот больше не сделал ни шага. Его глаза, казалось, остекленели. На загривке пошла волнами шерсть. Когти выпустились и снова втянулись. А потом кот попятился назад.
Данила скрипнул зубами и вошел в кухню.
Сначала ему показалось, что корм в кошачьей миске шевелится. Что его жамкает кто-то невидимый – так же податливо проседало желе, так же упруго выскальзывали плотные комочки. Потом – что тот дышит: медленно и размеренно, в такт его собственному, Данилиному, дыханию.
А потом увидел.
Муравьи.
Рыжие муравьи покрывали корм в два, три, четыре, пять слоев. Они ползали, бегали, семенили, взбирались друг на друга – корм кишел ими, будто они были его частью, нет, будто они и были кормом.
Сипло вскрикнув, Данила пнул миску. Она отлетела к стене, встала на попа и завертелась, меча во все стороны рыжие влажные куски. Они налипали на дверцы шкафов, столешницу, пол, плинтус – и разбегались, исчезали, растворялись, словно втягиваясь в пространство.
«Машенька» не помогла. Даниле всегда не везло на женщин с таким именем.
Данила курил на балконе. Строго говоря, он бросил это дело аккурат после ухода Вики, тогда же, после недельного запоя, принял решение и пить по минимуму, но сейчас не смог удержаться. Купил в киоске, когда выскочил за вторым баллоном аэрозоля, бездумно сунув продавцу стольник и ткнув пальцем в первую попавшуюся пачку. Сигареты оказались мятными. Дешевая химозная вонь драла легкие и свербила в носу, но Даниле было на это плевать. Он просто успокаивал нервы старым, проверенным способом. Вдох-выдох, вдох-выдох. Лучше – и дешевле – так, чем снова забухать на все выходные. Вот же твари рыжие, до чего довели!
Что-то шевельнулось на периферии его зрения, слева. Данила медленно повернул голову. Снова шевельнулось – в огромных окнах бывшего магазина. Данила перегнулся через перила, всматриваясь в мутное стекло. Там клубилось белесое, невнятное, будто ком сырого теста возили туда-сюда. Данила прищурился, высунувшись далеко за перила, стоя на одних цыпочках. Сигарета едва тлела в пальцах. Белесое то приближалось к стеклу, то снова отдалялось – будто пульсировало. Уборщица в светлом халате? Отблеск света от фар какого-то, невидимого отсюда автомобиля?
Словно поняв, что Данила наблюдает за ним, белесое замерло. Затаилось. А потом стало медленно увеличиваться. И приобретать черты – точно что-то прижималось к стеклу с той стороны. Оттуда, где уже полгода не было ничего, кроме пыли и старых сломанных витрин. Сначала проступила ладонь – необычно большая с толстыми короткими пальцами. Потом живот – голый и безволосый, с крупным и выпуклым пупком. Затем – ступни ног, вывернутые странным образом, словно это «что-то»
А потом – резко, будто выхваченная магниевой вспышкой старых, дореволюционных фотоаппаратов – проступила и вся фигура. Огромная туша с непропорционально маленькой головой. Тот самый мужик из автобуса. Он сидел на окне – не на подоконнике, а на окне! – невозможно, немыслимо для человека, как муха, прижавшись к нему пузом, широко расставив ноги – и это было бы бесстыдно, если бы между ногами болталось хоть что-то. Но там была лишь гладкость пластмассового пупса. Мужик смотрел прямо на Данилу, прижавшись лицом к стеклу, расплющив нос и губы, вывернув веки, и широко открывал и закрывал рот – точно огромный человекообразный сом.
– Да блин, – сказал Данила, щелчком отправил сигарету в полет под балкон и ушел в комнату.
Уже засыпая, он решил, что надо бы проветрить квартиру: кажется, «Машенька» в сочетании с обосранной елкой оказались на редкость убойной химией.
Дворника дядю Васю Данила нашел утром на детской площадке – уютно устроившись на качелях, тот увлеченно читал. По характерной серийной обложке Данила опознал Стивена Кинга с полки букроссинга из пятого подъезда.
– Дядь Вась, – спросил он, не тратя время на лишние церемонии. – Вы не в курсе, у нас в подвале какие-то паразиты водятся?
Дядя Вася степенно заложил страницу пальцем и задумался.
– Блохи той весной были, да. Дура одна, кастрюлечница, стаю кошек прикормила, те блох понацепляли, а блохи потом на первый этаж полезли. Но это в том крыле было. Стаю вывели, продухи заколотили, блох не стало. А что? Что-то беспокоит?
– Да муравьи… – чувствуя, как краснеет, выдавил Данила.
– А, ну так они не из подвалов лезут-то, – со знанием дела сообщил дворник. – Тараканы – да. Крысы – да. А муравьи и клопы – не-а. Им человеческое жилье нужно. А ты откуда?
Данила как можно более абстрактно махнул в сторону своего подъезда.
– Да не, – мотнул головой дворник, раскрывая книгу. – Там трубу прорвало на той неделе, по щиколотку вода. Ежели и были, то все всплыли, – коротко хохотнул и углубился в чтение.
– Э, – опешил Данила. – Как прорвало? А почему мы ничего не знали?
– Ну так вам и не надо было знать, – пожал плечами дворник, не поднимая головы. – Это лично наше профессиональное дело.
Данила не нашелся, что ответить.
Уговаривать дядю Васю пришлось долго – тот явно не хотел отрываться от чтения и тащиться в подвал. Действие возымело только упоминание санэпидстанции и возможной жалобы в ЖЭК. Только тогда, кряхтя и закатывая глаза, дворник согласился.
Проржавевшие петли натужно заскрипели, когда дядя Вася потянул дверь на себя.
– Не так-то часто вы тут и бываете, – заметил Данила.
– Ну а зачем? – резонно возразил дворник. – Чем меньше требуется сюда спускаться, тем лучше дела обстоят. Вам бы больше понравилось, если бы мы каждую неделю отсюда бомжей выгоняли да трубы заваривали?
Даниле опять нечего было возразить.
По скользким ступенькам, придерживаясь рукой за влажную стену, они спустились вниз. В подвале было сыро и душно, пахло сыростью, мокрой землей и еще чем-то, очень знакомым.
– Ну все, убедились? – спросил дворник, делая движение назад.
– Нет, конечно, – поспешно ответил Данила. – Надо все проверить, а то мало ли что.
– Может, сами, а? – с надеждой произнес дядя Вася. – Я вам фонарик дам. А вы потом ключ занесете. В ящик стопятнадцатой кинете. А?
– Хорошо, – сделав паузу для вида, ответил Данила. В душе он ликовал. Бродить по подвалу в компании дяди Васи ему совершенно не улыбалось: ненужные вопросы, а то и сплетни потом были абсолютно не к месту. Даже многочисленные темы на форумах не убедили его в том, что рыжие муравьи – совершенно обычное дело, на которое окружающим глубоко наплевать. Ему все еще казалось постыдным, что взрослый парень не может справиться с такой мелочью. Более того – что взрослый парень вообще допустил появление у себя муравьев!
Фонарик был хорошим, мощным, батарейки, судя по всему, свежими – луч бил на несколько метров, и Данила не испытывал ни капли страха или клаустрофобии. Да, он несколько жалел о своем поспешном решении спуститься в подвал, но больше потому, что и понятия не имел, как выглядят эти муравьиные гнезда и как их искать. Надо было подготовиться, что ли… погуглить картинки или задать вопрос на форуме. Так он может до морковкиного заговенья шарахаться по этой жиже в поисках незнамо чего.
Под ногами влажно чавкало. Может быть, с точки зрения дяди Васи этот подвал и являлся образцовым, но для Данилы это были какие-то загаженные, заплесневелые катакомбы. На ржавых трубах скопились вода и слизь – кое-где, кажется, даже зеленел мох. Цвет облупившейся краски на стенах было не разобрать, то тут, то там луч фонарика выхватывал обломки кирпичей, какие-то тряпки, куски пленки, раз Данила даже наткнулся на старательно составленную шеренгу пивных бутылок. Да, вероятно, здесь и не было муравьиного гнезда, но только потому, что у муравьев тоже может быть предел брезгливости.
Чем дальше продвигался Данила, тем труднее становилось дышать. Дворник не обманул – продухи были заколочены на славу, кое-где даже запенены. Воздух был затхлым и тяжелым, воняло мокрым деревом, гнилыми тряпками, землей и… кислыми щами?
Фонарик в руке Данилы дрогнул. Запах шел волнами, нарастая, становясь все сочнее и объемистее. Словно что-то, источающее его, двигалось навстречу Даниле.
– Обратная тяга, – зачем-то вслух сказал Данила. – Сквозняк.
И осекся.
Вместе с запахом на него надвигались и звуки. Что-то пыхтело, скрежетало и побулькивало. Словно трахалось на ходу.
Данила замер. Рука начала дрожать. Пятно света хаотично заметалось.
Он хотел – безумно хотел – развернуться и побежать к выходу, но так же безумно, до тошноты и ватных ног боялся повернуться спиной к тому, что приближалось.
Что-то мелькнуло вдалеке, за кирпичным выступом. Данила направил туда луч фонарика, прищуриваясь. В глубине души он надеялся, что это была всего лишь игра света, тени и потоков воздуха, обман зрения и обоняния, а на деле был согласен даже на местного бомжа. Лишь бы это было что-то
Что-то снова мелькнуло там же – обходя пятно света по кромке, оставаясь в тени. Данила протянул руку к мокрой стене и нащупал выступающий обломок кирпича. Затем, чувствуя, как обдирает в кровь пальцы, начал раскачивать его, выламывая из полуразрушенного раствора.
Кирпич хрустнул и упал ему в ладонь в тот самый момент, когда «что-то» обнаружило себя в третий раз. Теперь уже не скрываясь от света.
Оно метнулось к Даниле – на Данилу – темным сгустком, ожившей тенью, удушливым смрадом, прелым воздухом, липким жаром. Осело на губах, закопошилось в глазах, втянулось в нос – и его вывернуло полупереваренным завтраком и едкой желчью. И пока Данилу рвало, что-то пыталось забраться в него, проникнуть в открытый рот, через блевоту и судорожно сокращающееся горло. Данила замотал головой и потерял равновесие. Ноги заскользили, разъехались в вонючей жиже, и он упал на колени, а потом и навзничь, больно ударившись подбородком и прикусив язык. Фонарик вылетел из рук и укатился в угол, мигнул и потух.
И только когда темнота упала на Данилу бетонной плитой, придавила и выбила из него дух, только тогда, хрипло застонав, он заставил себя повернуться к ней спиной и поползти в сторону выхода.
Дядя Вася все так же сидел на качелях, дочитывая последние страницы. Вид мокрого, грязного, запыхавшегося Данилы заставил его неодобрительно поцокать языком.
– Я же говорил, что там мокро, – зачем-то добавил он.
– Там… что… то… е… сть, – Данила еле шевелил языком. – Ка… кой… то…
– Это вряд ли, – равнодушно пожал плечами дядя Вася. – Вы же сами видели воду. Кто там будет жить? Даже мальчишки туда не лазят – противно. Почудилось. Ну или, – он хихикнул, – свое отражение в луже увидели. А?
Данила не стал спорить. Пообещав вечером бросить в почтовый ящик тысячу за угробленный фонарик, он поплелся домой, физически ощущая, как на него, замызганного и дурно пахнущего, косятся сидящие на детской площадке мамаши.
Рыжая старуха снова торчала на лавочке. Рядом с ней на самом уголке прикорнул жирный мужик из автобуса и – или то был всего лишь сон? – магазина. Данила прошел мимо, делая вид, что их не заметил.
Дома он скинул уже вставшие колом джинсы и футболку и залез под горячий душ. Долго-долго остервенело тер себя мочалкой, пока кожа не покраснела, а кончики пальцев не сморщились. Пар обволакивал его плотным коконом, словно защищающим от всех проблем и переживаний. Произошедшее в подвале растворялось в его клубах, превращалось в что-то неважное, нестрашное, полусон, полуявь.
По плитке семенил муравей. Данила направил на него мощную струю из душа.
Наверное, надо было позвонить в фирму, занимающуюся дезинсекцией. Но он не хотел.
Это была его личная война.
Клопы, тараканы, крысы – да, тут нужна подмога.
Но муравьи? Эта мелкая срань? Это фараоново отродье?
Это. Его. Личная. Война.
В дверь позвонили поздно вечером – точнее даже уже ночью, когда Данила мирно дремал перед бубнящим телевизором. Он долго колебался – идти или нет. Один из плюсов проживания на первом этаже в том, что напрочь исключает любую возможность «здравствуйте, мы соседи снизу, вы нас топите». Правда, оставалась и призрачная «здравствуйте, мы соседи сверху, мы вас топим» – но, по опыту Данилы, топящие не признавались в этом, даже стоя по щиколотку в воде… Звонки продолжались – напористые, с каждой минутой все дольше и дольше. Тот – или те, – кто был за дверью, знал, что в квартире кто-то есть, и явно жаждал с ним встречи.
Данила перебрал в уме еще варианты. Пожар в подъезде или в соседних помещениях? Но запаха гари нет, хотя форточки открыты. Какой-то нарик промахнулся подъездом? Тогда тем более, зачем выходить?
В комнату, прижимаясь пузом к полу, вполз кот. Шерсть стояла дыбом, в выпученных глазах застыл ужас. Он коротко хрипло мявкнул, а потом завыл.
Данилу продрал озноб.
– Ну ладно, ладно, – деланно небрежно проворчал он. – Сейчас я утихомирю того, кто там. Не бойся, папочка рядом.
А потом завернул на кухню и взял тесак для мяса. Прикинул на руке, сделал рубящее движение. Папочка рядом.
Прильнув к глазку, он облегченно выдохнул и даже рассмеялся. Давешняя рыжеватая бабка маячила напротив его двери, тупо глядя перед собой. Ну все понятно. Деменция. Таких старух пачками разыскивают по весне и осени волонтеры, заклеивая столбы объявлениями с обязательной фразой «потеря ориентации». Ладно, жаль дуру старую, надо помочь.
– Бабуля, – как можно более приветливо сказал он, приоткрывая дверь и снимая цепочку. – Вы ошиблись. Это не ваша квартира. Давайте я вас провожу домой. Вы где жи…
Старуха беззвучно, как тень, буквально втекла в квартиру, молча отпихнула Данилу плечом и резво метнулась мимо.
– Эхм, – растерянно крякнул он, застыв на пороге.
В глубине квартиры истошно заорал кот.
Данила бросился в кухню.
Старуха стояла на коленях, погрузив руки по локоть в мусорное ведро. Жадно, словно дорвавшись до пищи после долгой голодовки, она зачерпывала ошметки, очистки и объедки и запихивала их в рот, дергая челюстью и глотая, не пережевывая.
Данила всхлипнул и бросился к бабке. Схватил ее за плечи и потянул прочь от ведра. Старуха заклекотала, раззявив беззубый рот, зашипела, вцепившись желтыми крючковатыми пальцами в край ведра. Данила потащил ее сильнее, с ужасом осознавая, что не ощущает под замызганным сарафаном костей, мышц и хрящей. Что пальцы проминают дряблую плоть как прокисшее тесто и погружаются глубже и глубже, пока под ними не начинает перекатываться и пульсировать что-то упругое. Он разжал руки – и старуха упала навзничь, продолжая шипеть, как вода на раскаленной сковородке.
– Пошла вон, – пропищал Данила, в ужасе пятясь. – Пошлавнннн…
Старуха лежала на полу, как куча ветоши. Периодически по ней пробегала какая-то судорога, мятый – в нем не осталось ничего человеческого – ком поднимался и снова опадал.
– Пшла… – голос Данилы сорвался, в горло словно вбили футбольный мяч, который быстро разбухал, перекрывая доступ воздуха, руки и ноги похолодели.
– Пшшшшш… – прошипел ком, будто передразнивая его. – Пшшшшш… лаааа…
Кот начал орать. Сначала густым басом, потом все выше и выше, перейдя на фальцет, пока по квартире не заметался истошный почти что женский визг.
– Пшшшш… – продолжал шипеть ком. – Пшшшш… ла.
Почти теряя сознание от ужаса, Данила сгреб старуху в охапку – уже не разбирая, где у нее голова, где руки и ноги – и поволок в коридор. Вышвырнул за порог и захлопнул дверь.
Утром Даниле было безумно стыдно. Ночное происшествие поблекло и превратилось в какое-то наваждение, морок, бред, тупой и дурной сон.
Куда-то запропастился кот. Данила искал его везде – на антресолях, за креслом, под ванной. Даже разобрал диван и заглянул в механизм – вдруг случайно просочился туда? Кота не было нигде. Это казалось странным – да, в первые месяцы жизни здесь Кот убегал на улицу через балкон, шлялся до вечера, а потом возвращался весь грязный, но с хитрым прищуром. Однако сытая жизнь быстро развратила его, превратила в сибарита.
Наверное, снова потянуло на приключения, решил Данила. Кастрировать Кота он так и не решился – считал, что из мужской солидарности, хотя на самом деле из-за банальной лени. Так что, видимо, шерстистый заприметил милую киску и решил подкатить к ней еще пока существующие яйца.
На всякий случай, он решил поискать его во дворе. Возможно, проглот решил проверить кошачьи кормушки и обожрать котобомжей.
Рыжая бабка снова сидела на лавочке.
– Ну как, добрались? – спросил Данила. Он был практически уверен, что старуха ему не ответит, но в душе чувствовал вину перед несчастной сумасшедшей. В конце концов, кто гарантирует, что в старости нас не подведут собственные сосудики?
Старуха ожидаемо промолчала.
– Мне очень жаль, – выпалил Данила заранее продуманные слова. – Но вы меня очень испугали. Прошу прощения, что вел себя недостойно.
Старуха пожевала губами. Изо рта у нее выполз огромный рыжий муравей и потрусил по щеке к уху.
Весь день Данила курил. Его тошнило, болела голова, но он упорно курил, пытаясь совладать с мыслями.
Он не сдастся. Это глупо. Это жалко.
Он нагуглил телефон ближайшей фирмы по уничтожению насекомых.
Он несколько раз порывался позвонить – но нажимал отбой.
Это жалко. Это глупо.
Он намешал какой-то вонючей буры по рецепту в Интернете и тонким слоем размазал ее по кафелю, столешницам и плинтусам.
Он справится сам.
Он не сдастся.
Кот пришел к вечеру. Тупо поводя головой, осторожно переступая подгибающимися лапами, он двигался как-то неуклюже, боком, едва-едва перевалив через балкон и чуть не запнувшись о порожек.
– Нагулялся? – строго спросил Данила.
Кот не отреагировал. Медленно проковылял мимо, даже не остановившись, как обычно, потереться об ноги. Даже не мявкнул, прося поесть. И не заглянул на кухню, хоть там его и ожидала полная миска – старательно обведенная несколькими меловыми кругами – его любимого корма.
Данила плотно прикрыл балконную дверь и прошел за котом в комнату.
Тот сидел на ковре, скукожившись, странно, как-то не по-кошачьему, подобрав под себя лапы. Словно они должны были гнуться в стороны, проворачиваться в суставах и даже иметь больше суставов, чем это положено котам.
Его живот раздувался и снова опадал – слишком часто, слишком несинхронно, чтобы это было дыханием.
Его шерсть, казалось, жила своей жизнью – будто каждый волосок шевелился отдельно от всех остальных.
Кот глядел прямо перед собой, а его глаза были выпучены так, что веки завернулись, как лепестки.
А потом он вытянул шею, точно ощупывая воздух усами.
Данила заорал от ужаса.
Бросился к коту и смачно, со всего размаху, не сдерживаясь, пнул его в бок. Кот коротко хрипло кашлянул и неуклюже отлетел к окну, как полусдутый футбольный мяч.
А на полу остался лежать рыжий ком.
А потом ком прыснул во все стороны мелкими брызгами.
Кот лежал у окна и кашлял – через три-четыре секунды, все сильнее и сильнее. И с каждым разом из его пасти вылетали рыжие шевелящиеся сгустки. А затем кота вырвало. И вывернуло. Наизнанку, так, что были видны багровые прожилки на бледно-розовой слизистой. Желудка не было. Как не было легких, сердца, кишок. Ничего – словно кто-то выставил на просушку пропотевшую перчаточную куклу.
Данила схватил телефон, дрожащими руками набрал номер.
– Кого будем уничтожать? – равнодушно спросила девушка.
– М-муравьев! – Данила чуть не плакал. – Р-рыжих м-муравьев!
– Хорошо. Вам завтра когда удобно, чтобы подъехал наш специалист?
– Завтра? – опешил Данила. – А сегодня, можно сегодня? Я заплачу вдвойне!
– К сожалению, уже конец рабочего дня. Никого нет на месте. Так вас на утро записать?
– Да, конечно! – Данила диктовал адрес, а сам лихорадочно открывал в браузере контакты следующей фирмы. Не эти, так другие – в городе дезинсекторов десятки.
Что-то хрупнуло внизу, там, где под ногами стоял системный блок – и монитор погас.
– Черт! – заорал Данила, ударив кулаком по клавиатуре. Раздался треск, руку дернуло болью, в сторону улетела и щелкнула о стену какая-то выломанная клавиша.
Поливая матами, он полез под стол. Сдвинул крышку системного блока – лето было жарким, поэтому по почерпнутому на каком-то из форумов совету он еще месяц назад открутил болты и оставил крышку просто прислоненной.
Их было с десяток. Может, чуть больше. Спеклись в рыжий, сочно-рыжий – словно кто-то капнул медью – комок. Чуть шевелились – лапками, усиками, тельцами. Замкнули контакты. Сожгли материнку. Уничтожили компьютер.
Цепляясь за столешницу, Данила медленно поднялся на ноги. На его лице застыл злой оскал.
Ну ладно. Ну хорошо. Значит, так?
Он протянул руку туда, где лежал телефон, – и увидел лишь рыжее месиво.
Мелок закончился весь. До последней крошки – и даже их Данила разминал, размазывал по линолеуму, чтобы ни одна не пропала даром.
Он окружил себя кругом. Двумя. Тремя.
Как Хома Брут. Как гребаный Хома Брут. Как сраный Хома Брут.
Вся мебель сдвинута в угол – как можно дальше, – чтобы
Под холодильником лужа. Во всей квартире нет электричества. Данила не знает, но почему-то абсолютно уверен, что сочно-рыжие, словно капли меди, чуть шевелящиеся комки сейчас где-то там, на площадке, в распределительном щитке.
Тогда, когда все только начиналось, он был уверен, что его проблема решится за пару дней, а как же иначе? Вот, кажется, она уже и решилась.
Они где-то там, за дверью. Шевелятся. Законопатили собою щели, заблокировали дверное полотно. Заполонили квартиру, оставив ему лишь эту комнату.
По коридору бродит и шелестит беззубым ртом бабка. Иногда она останавливается и трясет головой – и муравьи выпадают из ее ушей и ноздрей.
Данила выглядывает в окно. Там толстяк. Вокруг него – шевелящееся месиво, рыжее море. Волны цвета меди перекатываются по его поверхности. Прибой бьет о стену дома под Данилиным окном и рассыпается быстрыми, проворными брызгами.
Когда море мелеет, толстяк присаживается на корточки и начинает испражняться. Муравьи выходят из него тугой колбаской, они сплетены друг с другом лапками, покрыты слизью, как новорожденные котята. На солнце слизь высыхает, и муравьи приливом втекают в рыжее море.
Во рту сухо и как-то щекотно. Данила разлепляет спекшиеся губы, проводит языком. Что-то перекатывается под ним, покусывает и царапает тонкими лапками.
«Почему именно я? – пульсирует в голове одна-единственная мысль. – Что я сделал?»
Он задает этот вопрос снова и снова, снова и снова – несмотря на то что знает ответ.
Просто так.
Так получилось.
Просто им надо где-то жить.
А потом муравьи заполняют его всего, без остатка.
Максим Кабир
Причастие
Когда кинокритик спустился с кампанилы Сан-Джорджо-Маджоре, солнце уже заходило за горизонт и последние лучи золотили пьяццу. Туристы неспешно брели мимо собора и уютных кафе, вежливо огибали наглых, топающих по тротуару голубей. Где-то в лагуне играл джаз; саксофон взвивался над набережной, как упругая струя из поливочного шланга, орошал пешеходов брызгами. Вапоретто, речной трамвай, перевозил нежную музыку Малера и смеющуюся публику и искрился от фотовспышек. Тёплый влажный сирокко, принесший в город Томаса Манна эпидемию холеры, сегодня окутывал ароматом булок и запахом ила.
Зеваки сгрудились на пристани, болтали и щёлкали дорогими зеркалками. Их воодушевлённость казалась кинокритику принуждённой, профаны – они понятия не имели, чем нужно восхищаться в действительности. Дилетантизм чужих эмоций нервировал; так истинные гурманы ужасаются, увидев святотатцев, закусывающих шампанское шоколадом.
Вапоретто выписывал зигзаги от берега к берегу. По полосатым выдвижным мосткам туристы входили в трамвай и занимали сидения. Малер лился напором, словно Господь опрокинул над городом полные австрийской музыки мехи.
Кинокритик полюбил потрёпанные верфи, скверы и грациозные колокольни до того, как увидел воочию. И всю неделю – хмельную, счастливую неделю! – строил маршрут, согласовываясь с фильмами. От пляжей Лидо, где терзался Густав фон Ашенбах у Висконти, до лабиринтов, в которых искал дочь герой Дональда Сазерленда. От художественной школы из «Потерянной души» до роскошного особняка из «Утешения незнакомцев». Улицы-декорации, улицы-легенды. Эннио Морриконе в плеере. Зачитанный путеводитель под мышкой. Короткие забеги в бакаро, дать отдых ногам, подкрепиться и вновь нырнуть в толпу. Знают ли вон те звенящие железом панки Рэнди Холмса? Помнят ли те симпатичные суетливые пенсионеры Джорджа Лэзенби?
Идиллическая картинка пьянила не хуже граппы, которую он пил с утра в неограниченном количестве, закусывая треской и оливками.
На каменном люке колодца нежились сытые коты. Под мостом плыла быстрая гондола с ярко-алыми креслами. Ветерок трепал красную ленту на шляпе гондольера. Лицо пассажирки маскировала вуаль, и кинокритик улыбнулся, догадавшись, что это Стефания Сандрелли в финале брассовского «Ключа». Бедная Сандрелли, доплывшая от великого «Конформиста» и изысканных фильмов Этторе Скола до телевизионной пошлости. Кинокритик махнул рукой. Сандрелли – конечно, она! – чуть склонила голову.
Чайки вспорхнули в закат.
Кинокритик пересёк мост и миновал старинный сад, заточённый за ажурную решётку. Стайка студенток выскочила из ворот, обдала свежестью и беспечностью. Кинокритик вспомнил, как бывшая жена говорила, пуляя в него DVD-дисками: «Это фильмы, понимаешь? А это, – она тыкала в себя пальцем, – жизнь! Фильмы! – пластиковая коробочка срикошетила от ключицы, – жизнь! Ты ощущаешь разницу?»
Жена гортанно смеялась над похабными шуточками, скучала в кинотеатрах, мазала физиономию жирными кремами и не умела сосредоточиться. В самый напряжённый момент картины запросто могла забросить свои ляжки на мужа и настойчиво ёрзать задницей, намекая на секс. В кровати он думал о грудастой Сандрелли, чтобы не потерять эрекцию.
Разница между опостылевшей женой и фильмами была очевидной. И он выбрал.
В бумажном пакете лежали остатки ноздреватого сыра, купленного на рынке Риальто. Снимавшийся там «Турист» с Анджелиной Джоли и Джонни Деппом ему совсем не понравился, но кинокритик был щепетилен и уделил фильму час, посетив рынок и палаццо Дандоло.
Он доел сыр. Присел на ступеньку и полистал блокнот. Страницы испачкали мелкие каракули. Названия кинолент, названия улиц. Примерно треть помечена крестиком. «Утро понедельника», «Возвращение в Брайдсхед», «Венецианский купец» Майкла Редфорда, «Дети века». Он черкнул карандашом возле третьей части «Индианы Джонс»: церковь Святого Варнавы была пройдена днём.
На очереди «Everyone Says I Love You» Вуди Аллена и «Багровое причастие» Серджетти. Романтическая комедия или ужастик? Кинокритик постучал обкусанным кончиком карандаша по зубу. Отвлёкся на новую партию смуглых студенток-художниц. Вооружённые мольбертами, они дефилировали в реставрационную мастерскую, и оборчатые юбочки подпрыгивали, почти оголяя ягодицы.
Ему хотелось поселиться здесь, чтобы та губастая девчонка однажды доросла до его возраста, и они повенчались в скуоло Сан-Рокко, под молчаливыми ангелами Тинторетто. Чтобы отгремел фестиваль и наступила зима, как в фильме «Рыжая», и карнавал, как в «Крыльях голубки», чтобы снег запорошил древние площади.
И единственной дилеммой было: вино или коктейли?
Вуди Аллен или Фабиан Серджетти?
Бывшая жена обожала Аллена, и потому он выбрал второй вариант. Через крикливую тратторию вышел к Гранд-Каналу, раскошелился на паром. Настырные комары проникали под одежду. Гирлянды фонарей зажигались по бокам, сверху и снизу, отражениями в воде. Скользили бесконечные фасады домов, облупленные, замызганные. Бурчал полицейский катер. Длинноногая женщина танцевала на парапете. Джейн Биркин из «Слогана», а может быть, Кэтрин Хэпберн из «Летней поры» – не разглядеть в сумерках…
На Сан-Барнаба подмывало сигануть в канал, повторяя падение Хэпберн.
Он вспомнил, как долго агентство оформляло визу, как в итальянском посольстве тасовали его документы. Путешествовать в кино гораздо легче. Без банковских выписок, полисов, анкет, справок, ксерокопий, без факсов, подтверждающих гостиничную бронь.
Теснясь среди летящих в Лиду курортников, он всерьёз боялся, что Светлейший Град разочарует его, как разочаровали в своё время брак, карьера и прочее, предложенное жизнью.
Хвала небесам, он ошибся.
И плевать на цены и на шумных туристов. Из окон его двухзвёздочной гостиницы видно кампо Санто-Стефано. В рыбном ресторане фаршированных кальмаров подают розовощёкие внучки хозяина. В архиве кино ежедневно крутят конкурсные фильмы. Вечера длинные, как стихи Бродского на Набережной Неисцелимых.
Предки здешних голубей бомбардировали макушки Федерико Феллини и Орсона Уэллса.
Паром легонько боднул доски причала. Сваи отмеряли границу отмели. Скаты и кованые перила лестниц усеяли птичьи метки. Вода плескалась о камни; он добавил немного музыки к вечернему саундтреку. Сверился с картой. У телефонов-автоматов щебетали азиаты. Их голоса неслись через весь земной шар. В мире не существовало людей, которым кинокритику хотелось бы позвонить, и независимость окрыляла.
«Не странно ли, – вопрошала бывшая супруга, – что в твоих фильмах все влюблены, а сам ты никогда никого не любил?»
Как втолковать дурёхе, что он любил Хэпберн больше жизни? Когда её героиня, взбалмошная, с камерой, впервые въезжала в Венецию, и за окном поезда рябила вода…
«Для кого-то Венеция слишком тихая, – говорил Кэтрин случайный попутчик, – для кого-то – слишком шумная».
Сгорбленная старуха, счастливая обладательница Venice Card, кормила кошку на крыльце двухсотлетнего дома. Кошка была толстой и пятнистой, словно нескольких котов покрошили, чтобы сшить одну. Здесь крепче пахло болотом и отсутствовали стрелки-указатели.
В затрапезной харчевне грызли колбасу и посасывали алкоголь утомлённые гондольеры. Их шляпы лежали на барной стойке, их локти были остры и деловиты. Район не интересовал туристов ни в семидесятых, ни сейчас.
Туалетное зеркало было настолько грязным, испачканным фломастерами и губной помадой, что он не видел собственного отражения за слоем жира и писанины. Размытое пятно – так цензура в японских эротических фильмах маскирует гениталии.
Кинокритик вымыл руки под краном и зашагал обратно в зал.
Жующие лодочники изучали чужака с ленивой враждебностью. Он обратился к ним на английском.
– Carna? – чванливо закряхтел широкоплечий бородач, чьи ноздри покрывали белые струпья, а глаза прятались за дымчатыми стёклами очков, – asinistra. Sempre dritto.
«Налево и прямо», – перевёл кинокритик.
Пошёл, провожаемый взглядами грубоватых работяг. Под мостками журчала вода. В плеере играл Пино Донаджио, тема из «А теперь не смотри». Остались позади киоски и рыбные лавки, магазинчик муранского стекла, неказистая церквушка. Улицы сузились, стали темнее. Низкие своды подворотни… Расколотый питьевой фонтанчик, в нём – промокшая газета… Номера домов, начертанные на мальте…
Кинокритик шагал по rio terrа, засыпанному каналу. Обронённый буклет бился у неработающего склада, как раненая птица, невидимые пальцы листали глянцевые страницы с рекламой бутиков и галереи Гуггенхайм. Кинокритик рассматривал здания, вчитывался в трещины на полинялых фасадах. Краска частично отслоилась, облезли решётки, обрамляющие маленькие балкончики. По штукатурке змеились потёки сырости. Мыши лакомились кабелем.
Улица была совершенно пуста, но порой из-за жалюзи раздавались приглушённые голоса. Он опасался, что какая-нибудь терракотовая ваза с цикламеной или кусок черепицы рухнут, продырявив ему череп.
Не даром именно здесь Серджетти разместил гнездо таинственной секты дьяволопоклонников…
Сверху хлопнули ставни. Ожило сохнущее на верёвках бельё. Прикинулось привидениями, стерегущими улицу. Зазевавшийся кинокритик споткнулся о бордюр и с трудом удержал равновесие. «Багровое причастие» вряд ли стоило того, чтобы вывихнуть ногу. Но он не проигнорировал даже «Молодожёнов» с Эштоном Кутчером, фильма куда более страшного.
«Причастие» снимали в семьдесят восьмом параллельно с другим венецианским хоррором – «Кровавой тенью». Очень вольная экранизация новеллы Монтегю Джеймса – кинокритик порылся в памяти – третий полный метр Серджетти, после «Израненных мотыльков» и «Фарфорового неба». Картину причисляли к джалло, и да ей было далеко до жемчужин жанра: ни изящества, ни изобретательности, типичное би-муви.
Агрессивная рекламная кампания убеждала, что на съёмках использовался настоящий оккультный трактат и провозглашались настоящие заклинания. Голые красавицы мелькали в каждой третьей сцене. Кого-то привлёк Рэнди Холмс, сыгравший частного детектива. Актёр дебютировал у Пазолини, но к концу семидесятых ушёл в тираж и злоупотреблял кокаином. Итальянское экспло приютило померкшую звезду. Во время съёмок «Причастия» Холмс утонул в канале – печальный факт, добавивший фильму скандальности. Тело актёра так и не было найдено.
Кино провалилось в прокате, Фабиан Серджетти переключился на софт-порно. Снял, например, «Баловницу из провинции» и «Увлажняющие уроки» с Уши Дигард. Понадобилось тридцать лет, чтобы кто-то, откопав в интернете «Причастие», нарёк его культовым.
Самый жуткий джалло всех времён! Гений тёмных закоулков! О, потаённые смыслы в жиже клюквенного сиропа!
Кинокритик признавал: при всей шаблонности и вторичности, фильм Серджетти отличает редкая атмосфера. Такую не сыскать в современных поделках. Не говоря уже про грим Голодного Червя и сцену в Пепельной комнате.
Чего стоят монашки, играющие в футбол под выпученной, как глаз удавленника, луной.
А дьявол, так и не появившийся на экране! Кинокритику два дня мерещились его шаги, шаги идущего по арочным проходам великана…
Улочка упиралась в стальную калитку. За ней петляла аллея, окаймлённая мраморными статуями. Под мелодию Бадаламенти из «Утешения незнакомцев» кинокритик встал напротив калитки. Там, за прутьями, высился прославленный «Причастием» отель Карно. Двухэтажное здание из розовых блоков, напоминающее наполеоновские палаццо, стрельчатые окна, открытая аркада на компактной башенке… Интернет предупреждал, что Карно не селит гостей с восемьдесят третьего года, когда вспыхнувший пожар унёс шесть жизней. Люди заживо сгорали, метались по номерам, шкворчало и плавилось человеческое сало…
Но в доме кто-то обитал: бледное свечение проникало сквозь окна и окрашивало нестриженые кусты.
Кинокритик понял, что смотрит на дом с точки зрения камеры в начальных кадрах «Причастия». Оператору не нужно было быть Раулем Кутаром, чтобы донести до зрителя нехитрую мысль: за калиткой притаилось очень дурное место, рассадник ВСЕЛЕНСКОГО ЗЛА. Композитор постарался выделить каждую большую букву от «в» до «а». Камера, пройдя через прутья, низко летит над аллеей, а двери Карно открываются, и электроорган имитирует дискант несмазанных петель. На пороге появляется женщина… монашка… она выливает из ведра тёмную жидкость и уходит. Кровь стекает по ступеням дома, и название фильма тут как тут, пузатые, багровые, естественно, буквы.
– Buona sera.
Из мрака материализовался приземистый силуэт. То, что секунду назад казалось пятном на замшелой стене, приобрело объём и человеческие очертания. А затем вторглось в круг льющего с калле света.
Кинокритик хохотнул:
– Ох, как же вы меня напугали.
За решёткой стоял парень лет двадцати, белобрысый и толстый. Кепка с заломленным козырьком, безразмерная футболка, облегающая тугой живот. Принт на груди: повешенная кукла с афиши Арджентовского «Profondo Rosso». Предплечья испещрили цветные татуировки. Морда Голодного червя щерилась возле локтевого сгиба.
Кинокритик не без оснований полагал, что паренёк, выколовший на коже Червя, в ссоре с головой.
– Простите, – сказал толстяк по-английски и улыбнулся, демонстрируя короткие зубы, жёлтые, как плевок на туалетном кафеле, – вы по поводу экскурсии?
– Экскурсия? – переспросил гость.
Толстяк поводил в воздухе пухлой ладошкой:
– Кино. Тут снимали фильм.
– «Багровое причастие». Я в курсе.
– О, – воодушевился парень. Щёлкнул засовом. Калитка ржаво взвизгнула, пропуская визитёра. – Я так и подозревал. Сюда не приходят случайно.
Кусты шуршали в темноте, и голос сумерек был вкрадчивым, с едва уловимыми клавишными проигрышами. Музыканты, сочинившие саундтрек для Серджетти, потом подали на продюсера в суд, но кинокритик запамятовал, почему.
– И что? – спросил кинокритик, озираясь. – Можно попасть в дом?
– Конечно. Билет стоит семь евро.
Кинокритик не раздумывал. Вынул кошелёк, отслюнявил купюры. Он рассчитывал получить билет, но толстяк, сунув в карманы руки, затопал по аллее, и гость двинулся следом. Облезлые, заляпанные помётом статуи громоздились в полутьме. Античные герои, чьи подвиги остались в седом прошлом. Искалеченные нимфы.
По выщербленному лбу сатира ползла мокрица. Оператор «Причастия» дал бы крупный план.
Снимались ли эти статуи в фильме? Наверняка. И камера долго пялилась на мраморные лики. У Серджетти всё было долгим, зависающим, с многоточиями, чтобы… зритель… почувствовал… тревогу…
Кинокритик ругнулся, чуть не наступив на сизого голубя. Птица прошла, чиркнув штанину крылом. Её сородичи наматывали по плитам круги. Ковыляли, путались под ногами, вялые и заторможенные, больные.
Пташки вызвали в памяти сцену из «Причастия»: частный детектив, дублёр Рэнди Холмса, спешно покидает отель, и голуби атакуют его. Тучи птиц опускаются на голову. Клюют плоть, и, хотя очевидно, что терзают они манекен, момент определённо впечатляет. Коллега кинокритика, университетский преподаватель, приводил эту сцену в пример, говоря о том, как нельзя снимать.
«Бред сумасшедшего, от первого кадра до титров»…
Угольная тень Карно падала на аллею. Двустворчатая дверь была распахнута, и мягкий свет обволакивал крыльцо.
Кинокритик шагнул за толстяком и замер удивлённый. Просторный вестибюль заполнили стенды. Стены были драпированы серебристой тканью и увешаны чёрно-белыми фотографиями. Кинокритик идентифицировал лестницу за рецепшеном, ту, по которой хлестали водопады крови в эпилоге фильма. Ту, по которой ползли тощие монашки из червивого ордена, скребли ногтями дерево.
– Музей? – озадачился гость. Это не укладывалось в голове. – «Причастию» посвятили целый музей?
Толстяк пошаркал кедами по паркету и ответил буднично:
– Богатые поклонники картины выкупили отель в девяностых.
Тишину нарушали шорох потёртого ковролина да мелодия из болтающихся на животе наушников. Кинокритик выключил плеер. Приблизился к экспонатам. Толстяк наблюдал, довольный реакцией посетителя.
– Если возникнут вопросы, спрашивайте.
У кинокритика были вопросы. Почему в Венеции нет музея «Летней поры», «Чувства», «Отелло», но есть музей всеми дешёвого забытого би-муви? Местами убедительного, да, но посредственного и забытого.
Масляный портрет у входа изображал Монтегю Джеймса. Английский писатель огорчился бы, узнай, какие фильмы снимают по его степенным рассказам.
На алой подушке пылилась видеокамера. Фотографии запечатлели съёмочный процесс, мало кому интересный. Дурачества киношников. Потные лица.
Рэнди Холмс раскинул руки, пародируя распятие, а режиссёр и актёры молились ему.
Грянула музыка. От неожиданности кинокритик прикусил язык. Завибрировали басы, хор запел на латыни.
– Так лучше? – осклабился парень, склоняясь над стереосистемой. Убавил звук, и колонки перестали дребезжать.
– Да, премного благодарю, – саркастично сказал кинокритик, не большой любитель сатанинских литаний. Водрузил на нос очки и вчитался в текст под фото:
«На роль роковой Церцеи претендовали Ева Аулин и Рита Калдерони, но режиссёр в итоге утвердил девятнадцатилетнюю звёздочку Надин Рюзер».
Кинокритик присмотрелся к снимку. Темноволосая Рюзер улыбалась фотографу, оседлав велосипед. Под платьем вырисовывалась пышная грудь.
– Она же умерла?
– Надин? – отозвался парень. По его футболке, как снег, была разбросана перхоть. На носу вызревал сочный прыщ. – Покончила с собой в том же году.
– Я что-то слышал. Несчастная любовь?
– Похоже. Она сказала родным, что улетает на съёмки в Штаты. Забаррикадировалась в квартире. Уморила себя голодом до смерти.
– Уф, – кинокритик поёжился.
– Она была беременна, – добавил толстяк.
– Что же, – произнёс кинокритик, оглядывая стенды, измочаленных актёров, затравленных световиков на заднем плане, – прозвучит кощунственно, но стоит признать, что если бы Серджетти тоже умер, фильм прославился бы на весь мир, как проклятый.
– В каком-то смысле, – философски изрёк толстяк, – участь Серджетти хуже, чем участь Рюзер. Его отлучили от тайны.
Посетитель открыл было рот, но телефонный звонок прервал его.
– Простите, – буркнул толстяк, вынимая из кармана допотопный мобильник-раскладушку, – начальство требует.
Он вышел на улицу, оставив гостя наедине со звёздами третьего эшелона.
«Это самый скучный музей, в котором я бывал», – вздохнул кинокритик.
Манекены взирали мёртвыми глазами, как он подходит к очередному стенду.
Прищурившись, кинокритик разглядел книгу, пожелтевший манускрипт, чьи страницы по цвету и текстуре напоминали мозоли. Книга обросла пушистой плесенью, белым облачком вроде паутины.
На табличке значилось:
«„Молитва бесам“, 1764 г. Перевод сирийских чёрных свитков, привезённых из военной кампании в Палестине в 1100 году».
«А вот это было не так легко достать», – хмыкнул кинокритик.
Хор поднимался к высоким сводам Карно, к голубке, бьющейся о потолочные балки. Кинокритик вытер шею; в музее становилось душно.
«Женщины», – на лаконично подписанной фотографии – восемь тёмных силуэтов, замерших в неестественных, «манекеньих» позах.
В заключительной сцене «Причастия» монашки играли в футбол, и это, пожалуй, было самой странной сценой в череде диких ненормальных сцен, порождённых воспалённой фантазией сценариста. Молочное свечение заливало поле, валуны и зубчатые скалы. Озаряло фигурки женщин, чьи движения были плавны и грациозны. Рясы хлопали на ветру, как вороньи крылья. Развивались края белых апостольников. Соблюдая молчание, монашки пинали не мяч, а куклу. Чёрные туфельки на плоских подошвах топтали тряпичное тельце.
… Единственная сцена, не связанная напрямую с Карно. Асфальтная нить, петляющая среди урочищ, лугов и торфяных болот из пункта «а» в саму погибель. Туман, клубящийся над распадками. Колышущиеся сосенки, напитавшиеся водой ледяных ручьёв. Это уже не Венеция, и отдельные факты (нажмите на паузу и рассмотрите луну!) указывают на то, что это уже не наш мир.
Женщины носятся по полю, подавая друг другу импровизированный мяч. Туфли бьют по кукле, ручки её загнулись, и голова болтается на тонкой шее. Одна из монахинь, словно услышав, как впечатлительный зритель поёрзал на диване, пропускает пас.
В следующий миг монашки мчат за улепётывающей камерой, припав к земле, почти встав на четвереньки, восемь огромных хищных птиц в абсолютной тишине.
Лучше не зацикливаться на кукле под ногами монашек.
Ведь это была кукла? Кукла, а не…
В реальность вернул голос, продирающийся из-за бархатного занавеса. Посетитель откинул полог, преграждающий путь через арку, и очутился в смежном зале, освещённом помпезными люстрами.
Помещение вызвало ассоциации с инсектарием. Вдоль стен расположились стреляные коробы. В них валялась земля, комья мха и пучки пожухлой травы, но не было ничего живого. Или живое спало, зарывшись в дёрн. Между аквариумами примостился работающий телевизор. На экране патлатый хиппи гулял по Сан-Марко, сзади угадывался Дворец дожей. Появились титры: «Фабиан Серджетти, семьдесят восьмой год».
Режиссёр «Багрового причастия» был худым типом с загорелым лицом и тонкими высокомерными губами, в уголке которых тлел окурок сигареты без фильтра. Из-за брака плёнки его глаза казались маслянистыми лужицами, двумя блестящими мокрицами, прикорнувшими в углублениях плоти. Джинсовую куртку, обшитую аппликациями, словно позаимствовали у огородного пугала.
Хоронящаяся за кадром девушка спросила молодого Серджетти:
– Чем отличается ваш новый фильм от предыдущего?
Серджетти заговорил, оглаживая бороду, и папироса задёргалась, осыпаясь пеплом на задубевший воротник:
– В ранних фильмах я показываю зрителям «фак», – иллюстрируя слова, он погрозил камере средним пальцем и хитро ухмыльнулся. Картинка сделалась чётче, и глаза режиссёра больше не были угрожающе-чёрными насекомыми (если мокрицы – это насекомые). Обыкновенные глаза заносчивого сукина сына, человека, ваявшего «Увлажняющие уроки» с потаскушкой Уши Дигард.
– В «Причастии», – сказал Серджетти, водя пальцем перед камерой, – мой «фак» пробивает к чёртовой матери нарисованный очаг. Унизанная перстнями рука задвигалась вверх-вниз, имитируя половой акт с умозрительным очагом. И снова рябь, зигзаги и «сигаретные ожоги» на плёнке превратили глаза горе-творца в твёрдые панцири с затвердевшими ресницами-ножками.
– Что вы имеете в виду? – допытывалась журналистка.
В голове замешкавшегося кинокритика промелькнула вереница образов: Рэнди Холмс, пускающий пузыри на дне канала; Надин Рюзер, ползущая по грязной смердящей квартире, полумёртвая от голода; монашки, пинающие куклу под неправильной луной запретного мира.
Кинокритик почесал лоб, будто отгонял назойливую мошку.
– Я имею в виду грёбаный холст, который мы называем реальностью. Никчёмную тряпку, мешающую узреть истину.
О чём толковал толстяк, говоря, что Серджетти отлучили от тайны?
– Зоозащитники обвиняют вас в жестоком отношении к животным. Речь идёт о голубях, которых вы…
В углу заскреблось. Кинокритик, отчего-то взопревший, покосился на полуметровый куб, прикрытый чёрным атласом.
– Опишите главного героя, – попросила журналистка. Точно несколько минут, в течение которых Серджетти отвечал на предыдущий вопрос, испарились. Или запись перескочила вперёд.
Кинокритик, хмурясь, зашагал по комнате. Серебристая драпировка зыбко изгибалась на периферии зрения.
– Он – никто, – разглагольствовал Серджетти в телевизоре. – У него нет прошлого, вернее, его прошлое не важно. Мы знаем, что он был женат – это всё. Он нужен нам в качестве свидетеля, путешественника за очаг. У него даже имени нет, в сценарии он значится как Детектив.
Кинокритик дотронулся до ткани. Атлас зашуршал в руках, стёк на пол. Под ним была клетка, а в клетке сидело нахохлившееся существо, тощее и безволосое. Треугольные лопатки смыкались, позвонки казались спинными пластинами вымерших рептилий. Скрюченные пальцы копошились в соломе.
Пахнуло экскрементами и протухшей рыбой.
В этот миг кинокритик не смог бы сказать, кто играл главную роль в «Венецианском купце». И даже имени Висконти не вспомнил бы.
Ошарашенный он таращился на мокрое лоснящееся нечто, на лысый затылок и костлявые ягодицы. Он думал о цирковых уродцах, о мутантах, о монстре, вытатуированном на предплечье толстяка.
Голодный Червь, персонаж из фильма Серджетти, повернул голову. Кожа собралась кольцами на его горле. Белый, без зрачка, глаз вперился в чужака. Слепой. Видящий насквозь.
– Его нашли, когда чистили канал, – сказал режиссёр из телевизора, – он жил в иле и питался насекомыми.
Безумный глаз сверлил человека. Деформированные ноздри раздувались.
В фильме, снятом сорок лет назад, героиня несчастной Надин Рюзер кралась по ванной комнате где-то на задворках Карно. Капал кран, и навязчивое тиканье клавиш капало на нервы. Внимание Рюзер (и внимание зрителей!) было приковано к старомодной ванне, водружённой на растопыренные львиные лапы. Гнойная муть колыхнулась в чугунной чаше, липкая плёнка порвалась вдруг, и Голодный Червь медленно всплыл («Чёрт!» – ойкнул кинокритик, впервые познакомившись с детищем Серджетти).
И сегодня кинокритик чертыхнулся и пулей вылетел из комнаты – в длинный арочный коридор. Музыка ликующе билась за стенами. Манекены отращивали беспокойные тени. Голубка стучала о стёкла светового фонаря между балочных конструкций.
В коридоре запертые номера чередовались с натюрмортами. Картины изображали виноградные гроздья, обезглавленную форель на разделочной доске, сыр и мраморное мясо, грейпфруты и оливки. Рамы обуглились, холсты закоптились, нарисованные яства погибли в огне.
Кинокритик помешкал, решая, как быть: вернуться или поискать запасной выход. Коридор изгибался, а значит, опоясывал отель и возвращал к вестибюлю. В желудке холодело при мысли, что придётся снова проходить мимо Червя…
Да какого, к дьяволу, Червя?
– Чудовище? – разъярился кинокритик на самого себя. Мёртвая рыба присматривалась с холстов. Музыка отдалялась, прячась за толстыми стенами вихляющего туннеля. – Это был обыкновенный грим! Статист, который сейчас хохочет, потешаясь над наивным дурачком!
И всё же он уходил прочь от музея по скомканным ковровым дорожкам, помнившим подошвы актёров, постояльцев, монахинь неведомого ордена. Дорогу освещали лампы, стилизованные под газовые рожки. Иногда они мигали. Иногда в номерах кто-то плакал.
– Банальные фокусы, – сказал кинокритик вслух, – грамотные спецэффекты.
Карно был не музеем, а аттракционом. Дорогой и не приносящей доход причудой богатых гиков. Как жаль, что они потратили столько денег на поделку Фабиана Серджетти, а не на, скажем, шедевр Роуга.
Литании окончательно стихли, кинокритик слышал своё сбивчивое дыхание и стук сердца, и шорохи рядом.
Стон.
Сердце ёкнуло. Бывшая жена, вся перемазанная в жирном креме, спросила из другой вселенной: «Ты отличаешь кино от жизни?»
Дверь впереди была отворена; полоска света рассекала пурпурный ковёр. Кинокритик подкрался, чувствуя, как свербит под одеждой кожа. Как ноет мочевой пузырь.
Гостиничный номер был серым, словно притушенным пеплом. Тени укоренились в его углах. На кровати возлегла женщина в грязной ночной сорочке. Её перекошенное лицо побагровело, жилы вздулись. Изо рта на манер косточки в пасти собаки торчала скалка, и зубы впивались в дерево. Огромный тугой живот ходил ходуном, бёдра были раздвинуты, являя выбритые гениталии, набрякшие половые губы.
«Она рожает!» – ужаснулся кинокритик. Посетила идиотская мысль: эта женщина была намалёвана на стенке кабины в туалете рыбацкой забегаловки.
Бедняжка сопела и мычала, и заворожённый свидетель не сразу заметил, что в номере есть кто-то, помимо неё и теней.
А заметив, стиснул челюсти, чтобы подавить вскрик.
По бокам от кровати сидели на стульях голые люди, пять мужчин и пять женщин. Кинокритик подумал невпопад о Совете десяти, верховном суде республики, об эпохе Кверини и Градениго. На головах людей были нахлобучены маски. Не тончайшие венецианские маски ручной работы, а грубые и топорные личины зверей: тигр, кролик, лошадь, лиса. Мех был изъеден молью, пуговки глаз мерцали, будто слюдяные. Зрительницы трогали себя томно, ласкали набухшие груди, пощипывали твёрдые соски. Мужчины мастурбировали энергично, на волосатых коленях засыхали следы недавних эякуляций.
Кинокритик попятился.
Зрители одновременно повернули личины и уставились на дверь. Роженица заворочалась среди простыней.
Не разбирая дороги, кинокритик побежал. Мозг от страха будто заиндевел, и промокшая штанина липла к ноге.
«Это взаправду! Долбанутые психи, купившие Карно, воспроизводят сцены из „Багрового причастия“!»
Коридор никак не кончался. Дыхание спёрло. Натюрморты на картинах сменились портретами марионеток в одеждах дожей, в париках, с налипшими на белый пластик чешуйками рыбы, с прорезанными в холстах отверстиями на месте глаз. Позади позирующих манекенов застыли изломанными куклами монашки, чёрные силуэты, крадущиеся по пустошам и болотам.
Никто не мчался за кинокритиком. Люди… актёры… предпочли наслаждаться спектаклем.
Он дал лёгким передышку. Собрался с мыслями.
А что он, к слову, видел? Порнографическую сценку в духе маркиза Де Сада? Та женщина не была привязана к кровати. И никто не предоставлял ему справку о её беременности.
Страх сменился стыдом и злостью.
«Дайте мне выбраться отсюда», – мстительно процедил кинокритик. Поправил рубашку, причесал пятернёй растрепавшиеся волосы. И пошёл быстрым уверенным шагом, думая про камеры, спрятанные где-то под плинтусом. Про идиотов-статистов, норовящих прыгнуть из тёмных ниш.
Чтобы усмирить расшатавшиеся нервы, он принялся перечислять названия фильмов, снимавшихся в Венеции.
– «Честная куртизанка»… «Ограбление по-итальянски»… «Казино Рояль»… «Казанова» Феллини и «Казанова» Халльстрёма… «Портрет буржуазии»… «Лорд вор»…
Жужжащий звук, знакомый и родной, достиг слуха. Так жужжат старые проекторы. Так шуршит плёнка. А ещё так жуки-могильщики снуют по разложившемуся трупу, и ползут в волосах сороконожки.
Он шлёпнул себя по щеке. Прогнал наваждение.
– «Хлеб и тюльпаны»… «Байрон»… «Лавджой»…
Жужжание усилилось. Он подошёл к обитому войлоком дверному полотну. Сквозь щель просачивалось мельтешащее сияние. В ноздри ударил сладкий запах карамели и попкорна.
Кинокритик толкнул дверь, словно не мог иначе, словно это было прописано в сценарии и вытравлено калёным железом в книге судеб, на жёлтых страницах «Молитвы бесам».
За дверью находился небольшой кинозал на двадцать обитых войлоком мест. В воздухе парили пылинки. Единственный зритель сидел, закинув массивные волосатые руки за спинки соседних кресел, и было что-то неестественное в том, как выгнулись его кисти. Крутили «Багровое причастие», кинокритик узнал фильм, хотя не смотрел его лет пятнадцать. Насыщенные техноколоровские цвета – почему-то они всегда пробуждали у кинокритика зверский аппетит. Зигзаги и шрамы на плёнке.
Отель Карно. То же самое помещение, что сегодня стало кинозалом. Кровать с балдахином, манекены, караулящие в углах безликой стражей. Мозаика от потолка до пола – выложенное из плиток насекомое. Если всё-таки выяснится, что мокрица – насекомое.
Манекены улыбались кровожадно.
Кинокритик подумал о том, что белый экран сейчас прячет панно, это цепляющееся за стену уродство.
Стоя на фоне мозаики, Надин Рюзер расстёгивала молнию, медленно снимала платье. Голубые глаза были направлены в зал. Она улыбнулась, томно подхватила правую грудь и сунула в рот сосок.
Кинокритик думал о том, как выглядел бюст актрисы на пятый день добровольного голодания. А на десятый? Хотелось ли ей вгрызться в собственную сладкую мякоть?
Сколько человек способен прожить без пищи? Неделю? Нет, неделю – это без воды…
Рюзер играла с соском, а оператор переключился на её визави, и кинокритик безошибочно узнал самого себя. Экранный двойник, лёжа на кровати, любовался наготой подружки. Похлопывал по одеялу, маня Рюзер в постель.
Кинокритик окаменел. Затравленный. Уязвимый. Ошеломлённый.
Камера наехала на двойника; он облизал похотливо губы.
Протяжно скрипнуло кресло, одинокий зритель оглянулся и нетерпеливо махнул рукой: мол, или заходи, или не мешай наслаждаться сеансом. Кинокритик ушёл. Потому что доппельгангер на экране сводил с ума. Потому что в зале сидел постаревший и почерневший, как виноград на закопчённых холстах, Рэнди Холмс.
Голуби шуршали крыльями в запертых номерах. Мириады глаз смотрели из скважин в портретах.
Кинокритик шагал по вихляющему коридору, крепко сжав кулаки, бормоча под нос:
– «Благородный венецианец»… «Дама без камелий»… «Агостино»…
Завтра встанет солнце, он будет блуждать по людным площадям, любуясь мозаикой (правильной мозаикой!) дворцов, пить у мемориала революции и лопать сардины в луково-устричном маринаде. Глазеть на загорелых девчонок, неприступных и дерзких…
Коридор расширился и снова сузился; кинокритик не удостоил вниманием стенды по сторонам, фотографии, манекенов и дряхлых чучел, лишь на секунду взор зацепился за табличку над стеклянной ракой. Хватило, чтобы прочесть четыре слова: «Извлечённое из Надин Рюзер».
В ковчеге что-то шевелилось и корчилось.
Он перебирал названия фильмов, как бусины чёток:
– «Талантливый мистер Рипли»… «Честная куртизанка»… «Никита»…
Возле очередной арки висел план отеля. Кинокритик утопил похолодевшие пальцы в волосах. Коридор не окольцовывал этаж, а закручивался спиралью, уводя к сердцевине дома.
За спиной моргнула и погасла лампа. Клокочущая тьма прыгнула и застыла в двадцати метрах, но стоило кинокритику сделать шаг, как она прыгнула опять, сокращая расстояние.
– «Лига выдающихся джентльменов», – зачастил кинокритик, – «Инферно», «Десять зим»…
Он услышал шаги, тяжёлые и неумолимые.
Что-то шло за ним по уже пройденным туннелям Карно; загоняло в ловушку. Оно было гораздо старше здания, старше сарацинов, дожей и мощей Святого Марка. Гниль под золотом и киноварью, алчный шёпот из мрака гробниц, фигура, так и не появившаяся в фильме Серджетти.
– «Носферату»! «Джордано Бруно»! «А теперь не смотри»!
Кинокритик побежал. И темнота, как шлейф плаща, устремилась за ним.
Михаил Павлов
Самый большой цирк уродов
Во мраке салона мурлыкало радио, болотными огоньками сияли циферблаты на приборной панели. Где-то там крепились в ряд православные иконки, но хмурые скукоженные лики святых сейчас оставались невидимы. Не то чтобы я был верующим, скорее – суеверным. Руки крепко сжимали руль, машина ползла по ухабам узкой загородной дороги, свет фар медленно взбивал густую тьму. Мелькали серебристые верхушки сугробов, спутанные ветки, стволы деревьев, угрожающе столпившихся по сторонам. А в городе давно никакого снега не осталось, растащили, размазали в серый тонкий паштет, скрипящий песком на подошвах ботинок. В городе не бывает так темно.
Выбравшись из очередной колдобины, немолодой уже «Рено Логан» замер. Под капотом хрипло, горячо дышал двигатель, в динамиках бубнил диктор, а я смотрел влево, на лес за стеклом. Внезапная мысль обожгла мозг: можно было просто выйти наружу и двинуться туда, в голодную мглу между деревьями. И ничего ведь не изменится. Я почти увидел себя самого, перебирающегося через сугроб и удаляющегося в чащу. Перед глазами встали лица дочек и жены Раи, представилось, как они ждут меня на даче, волнуются, поздно же… Мотор гулко заклокотал, машина сдвинулась с места.
Раньше, лет шесть назад, мы на даче каждые выходные проводили и каникулы, и отпуска порой. Квартирка в городе казалась тесной – просто прибежище между рабочими сменами. Настоящий, свой дом был в Возвышине. И вот – забросили. Даже дорогу найти не могу.
Мурат Насыров тихо напевал о том, что лето прошло и наступили холода, а я вглядывался вперед, выискивая дорожные знаки. Ничего. Уже сколько? Час? Может, даже два часа? Навигатор на смартфоне умер. Казалось, дорожная колея сужается. Может, я уснул за рулем и это мне все снится? Бесконечный черно-белый тоннель, уходящий все дальше в глубь кошмара. Я несколько раз поморгал, чтобы сбросить липнущую к векам усталость. Вдруг впереди ярко мигнуло, я выпрямился на сиденье. Автомобиль выбрался к развилке, нога легла на педаль тормоза. Лес расступился с левой стороны, туда уходила незнакомая мне дорога, ухала с горки вниз. Повинуясь неясному мотиву, я заглушил мотор и очутился в полной темноте. Смолкло радио, от тишины стало не по себе.
Яркие сумасшедшие звезды глядели прямо на меня сквозь брешь в деревьях.
Затем что-то снова бесцветно вспыхнуло внизу, там, куда ныряла новая дорога. Пальцы тотчас повернули ключ зажигания, двигатель проснулся, руки уже выкручивали руль влево. Похоже на прожектор. Значит, люди. Можно спросить дорогу.
Машина бурила тоннель сквозь снег и мрак. Прошло еще минут десять-пятнадцать. Игорь из «Иванушек» тонким голосом жалел позабытую куклу. Я уже начал сомневаться, что видел какую-то вспышку. Может, и не сворачивал никуда? Откос закончился, где-то внутри моего оцепенелого сознания забился страх. Будто человек, очнувшийся в гробу, – с поверхности его уже не слышно. Вспомнилось, как когда-то вот так же вез ревущую жену по этим же местам, только осенью и в другую сторону. До роддома не довез, сам как-то принял маленькую красную липкую Веру… Тогда было страшнее.
Едва не проехал мимо темных металлических ворот справа от дороги – заметил, вдавил тормоз.
Створки были приоткрыты, висели криво, уткнувшись в сугробы. За воротами темнота. Я посигналил и, перевалившись на соседнее сиденье, стал вглядываться в боковое окно. Ничего. Пришлось выбираться наружу. Мороз лизнул в лицо, схватился за макушку, хлопнула дверца, под ботинками захрустело. Обойдя «Логан», я приблизился к воротам – ржавые, с непонятными полустертыми аббревиатурами и предупреждающими знаками. По сторонам обнаружился покосившийся забор, украшенный колючей проволокой. Я оглянулся на автомобиль, в воздухе мягко вибрировал шум мотора, фары тянулись вперед снопами света. Выругавшись про себя, я вернулся, заглушил двигатель, забрал бесполезный телефон и запер авто.
Снег приглушенно сиял в абсолютном безмолвии. Скрип шагов казался непозволительно громким. За воротами торчал скелет вышки, еще какие-то постройки темнели впереди слева. По крайней мере, здесь ходят – утоптано все вокруг, только следов не разобрать. Ничего не разобрать. Я вдруг понял, что уже не различаю никаких домов. Ночь стала непроницаемой, ни звезд, ни луны – что же это такое? Я прошагал еще немного и остановился, не зная куда идти. Как будто играешь в жмурки в полном одиночестве. Мороз покусывал щеки и нос, сдавливал череп, самым громким звуком во вселенной стало собственное учащенное дыхание. Рука стиснула телефон, там ведь фонарик есть…
А потом вспыхнуло.
Кажется, я вскрикнул от неожиданности. Прожектор осветил огромное белое поле впереди. И там кто-то стоял, вдалеке, но такой высокий, что не заметить было нельзя. Черная сутулая башня, маленькая голова, утопленная в широкие плечи. Ко мне спиной. Глядит куда-то во тьму за пределами сияния.
Что-то громко щелкнуло неподалеку, свет погас, снова навалилась мгла, но уже не такая непроглядная. Рядом хрустели чужие шаги.
– Эй! Ты чего там? – голос, сердитый, немолодой. Я оглянулся, напуганный. Ко мне ковылял приземистый мужичок в телогрейке. Что ему сказать-то?
– Заблудился, что ли? – спросил он, приблизившись.
– Ага, – выдохнул я.
Мужик с клочковатой бородой, то ли русой, то ли седой, в шапке на глаза потоптался немного, разглядывая меня. А я все думал о том, что стояло в поле, но спросить язык не поворачивался.
– Ну, пошли, – крякнул наконец дед и двинулся к тем самым постройкам, куда я и направлялся поначалу.
– Может, вы мне просто дорогу покажете? – я уже торопился за ним.
– Покажу-покажу.
Силуэты строений на поверку оказались странным нагромождением ржавой арматуры. Старик углубился в лабиринт из металлолома. Я подумал о заброшенной стройке – кажется, тут разобрали башенный кран, а потом каждое его сочленение заварили со всех сторон стальными прутьями как попало. И получились огромные кривые клетки, пустые и жуткие, не найти двух похожих. Мужичок быстро хромал между ними, затем приблизился к одной, заглянул внутрь, пробормотал что-то и пошел дальше. Спустя минуту снова остановился и долго высматривал что-то между штырей. Может, забыл про меня? Я шагнул ближе и расслышал, как он вздыхает:
– Нету места…
Сторож оглянулся, хмыкнул ободряюще:
– Ниче-ниче! – и потопал прочь. У меня мерзли уши и нос. Надо было прихватить перчатки и шапку из машины, там еще шарф на заднем сиденье валяется. Зачем я вообще сюда поперся? Снова послышалось глухое:
– Нету… Нету места… И тут тоже…
Я ничего уже не понимал. Кроме того, что у деда не все в порядке с головой.
– Извините…
– Да не боись, найдем тебе место, – подбадривающе кряхтел он. А я стал сбавлять ход. Дождался момента и свернул за кривую железную бандуру. Заметит? Я отошел еще дальше и попытался разглядеть что-нибудь сквозь решетку. Кажется, старик удалялся.
Что-то шевельнулось во мгле. Показалось? Я вцепился в ледяные прутья, и металл обжег пальцы, пытаясь отлепить кожу. Клетка была пуста, я был почти уверен в этом. В животе дернулся комочек страха. Дурацкое место. Будит воображение. Как в детстве, когда я боялся чердаков и подвалов, даже темных подворотен. Конечно, все равно туда лез, ведь в этом весь смысл. Главное, не таращиться слишком долго в темноту, потому что рано или поздно… И тут страх развернулся, расправил паучьи лапы, мгновенно заполнив собой все. Рано или поздно ты понимаешь, что в темноте кто-то есть. Я убрал руки с решетки, сунул в карманы, чтобы согреть, и отступил на несколько шагов. Затем развернулся и быстро пошел прочь. Не было там ничего. Конечно, не было.
Кажется, я выбрал не то направление. Причудливые массивные конструкции то сдвигались по обеим сторонам от пути, щетинились иглами, то расходились в стороны. Я не узнавал ничего и не видел своих следов.
Не сразу понял, что впереди кто-то идет. Смутно белеющий тонкий силуэт и тихие шлепающие шаги. Я мог их расслышать, только если останавливался, но вскоре звук удалялся. И тогда я торопился вдогонку. Не все же тут сумасшедшие, как этот дед! Хотя бы узнать, в какой стороне «Логан», а там уж как-нибудь выберусь.
– Эй! – я решился окликнуть незнакомца. Собственный голос показался незнакомым и пугающим. Прислушался: шлеп-шлеп-шлеп. Может, тихо крикнул? То и дело поскальзываясь на гладком катке, я заспешил вперед. Кажется, шаги становились громче, я нагонял его.
– Эй! Подождите!
Он остановился? Я замер. Точно, тишина. И призрачная белесая фигура всего метрах в пяти. Обернулся ли он? Не знаю. Вспомнил про смартфон, достал из кармана и включил фонарик. Свет рассыпался на расстоянии вытянутой руки, оседал на плотном черном велюре, в который превратился воздух. Я осторожно двинулся вперед. В полной темноте было не по себе, но теперь с этим маяком в руке стало совсем худо. Все те, кто прятался во мгле, все те, кто
– Эй… – в который раз позвал я. – Что случилось?
Мужчина не двинулся, и я стал обходить его вокруг. Странно, конечно, преследовать людей среди ночи, а потом светить им в лицо, но тот все равно никак не реагировал. Скуластый, с большой неровной головой он смотрел прямо перед собой, в никуда. Льдистые бессмысленные глаза с крошечными пятнышками зрачков в глубине. Он моргнул. Фиолетовые губы дрогнули, разлепились, я прислушался, задержав дыхание, и… Ничего. Парень – он был еще совсем не старый – остался стоять с приоткрытым ртом. Свет смартфона скользнул ниже, на впалую грудь с кляксами сосков и темной тропинкой волос, тянущейся к животу и дальше к сморщенному серому комочку гениталий между ног. Тут что-то привлекло мое внимание сбоку, и за долю секунды до того, как все понять, я успел обмануться, успел подумать, будто рука незнакомца облачена в черную перчатку.
Вот только с его пальцев капало, и черное, густое, как варенье, блеснуло алым.
Я выматерился вслух и отступил на полшага. Кровь сочилась с обеих кистей, и капли неслышно падали вниз. Над ранами висел едва заметный пар.
– Твою мать, мужик… – просипел я и коснулся его локтя. И вот тогда он отреагировал. Парня мотнуло в сторону, он сделал несколько неловких шагов от меня, а потом рванул прочь. В темноте зашлепали его босые ступни. Несколько секунд я медлил, растерявшись. Не хотел бежать за ним: какой смысл?
Выключил фонарик, спрятал заиндевевшую ладонь в карман, попытался что-нибудь разглядеть впереди. Не видать. Может, он свернул куда-то? Пришлось снова доставать мобильник, осматриваться. Слабые серебристые лучи скользили по шероховатым ржавым остовам таинственных чудовищ, давно истлевших, но все еще грозных. На льду темнели кровавые мазки следов. Я попытался идти по ним, но те вскоре заворачивали и возвращались назад. Что за хрень? Отпечатки стали четче, я мог рассмотреть точки пальцев, очертания стопы… Значит, он перестал бежать.
Я не успел ничего сделать. Он прижал кулак к своему виску и провел по лицу. Бровь разделилась, глаз лопнул, а косая багровая черта ползла дальше, через нос к щеке. В кулаке было зажато лезвие. Дойдя до края челюсти, оно развернулось и медленно с силой перечеркнуло горло.
Кажется, парень почти сразу упал. У меня все помутилось в этот миг в голове. Я слышал, как он хлюпает, как елозит по льду, сворачиваясь калачиком, а еще…
Из тьмы шлепали другие шаги.
Кто-то приближался. Фонарик осветил новое лицо, женское, но такое же ослепительно бледное с громадными безумными маслинами глаз. Девушка мелко затряслась, маслины закатились наверх, на губах выступили пузыри пены. Из разжавшихся ладоней посыпался, поскакал, покатился белый бисер. Таблетки? Колени подогнулись, и девушка распростерлась рядом с первым телом.
Я выключил фонарик.
Что за дичь здесь творится?! Ноги поскальзывались, я то и дело падал, но поднимался и бежал, в любую секунду рискуя споткнуться о какую-нибудь трубу или напороться на штырь. Дальше! Дальше от этих голых мертвецов, от шлепающих шагов… Что-то несколько раз хлестнуло по подбородку. Молния от куртки? Перед мысленным взором возникла Надя, младшая дочка, спящая в своей кровати, – пухлые щеки, длинные ресницы, – сейчас она, конечно, уже другая, старше, но только не для меня. Машина! Возможно, я сейчас удаляюсь от нее, забираюсь в глубь чугунных дебрей. Ноги остановились, морозный воздух жег легкие, болела голова, пальцы одеревенели. Надеясь, что выбрал правильное направление, я побрел обратно. Застегиваясь наглухо, заметил, что из-под одежды выбился золотой медальон. Мученица Пелагея Антиохийская. Жена подарила восемнадцать лет назад, подумать только… Бережно спрятал цепочку за пазуху, сунул руки поглубже в карманы куртки, пытаясь найти тепло.
Металлические скелеты вырастали на моем пути, их приходилось обходить, путаясь, петляя – это и впрямь был лабиринт, громоздкий, бессмысленный. Почудился голос чокнутого старика неподалеку. Я замер, прижавшись к толстым ребрам, торчащим из сугроба. Ничего. Пока прислушивался, шуршание собственной куртки стало казаться оглушительным…
Затем вдруг заговорил тот мальчишка:
– Дяденька? – сказал он.
Я заозирался, но никого не увидел.
– А вы не видели мою маму?
– Ты где? – выдохнул я, пуча глаза. Ответом была тишина, колючие мурашки лезли за воротник. Наконец он произнес:
– Кажется, я что-то плохое сделал. – Пауза. – Мне нельзя открывать окно. У нас пятый этаж, и голова закружилась. Мне не больно, но мама ругаться будет.
Я сглотнул и прошептал:
– Ты… ты что сделал?
– Просто я устал. Мы все время бегаем.
– Кто «вы»? Мальчик, ты меня видишь вообще?
– Мне кажется, на самом деле она мне не мама.
Я так и не понял, откуда исходил этот тихий болезненный голосок. Больше я его никогда не слышал. Захотелось кричать, просто заорать во всю глотку, от всего этого безумия. Во что я вляпался?! Ноги понесли меня дальше. Я шел, часто замирая, оглядываясь. Чудилось, будто из клеток кто-то смотрит.
Пытаясь развеять паранойю, я подкрался к одной из железных коробок, всмотрелся сквозь кривые приваренные пруты и ничего не увидел. Никаких великанов, мальчиков и голых мертвецов. Нужно было идти дальше, пока не вернулся сторож, но я почему-то продолжал вглядываться во мрак. Почудилось, будто среди пластов черного есть крошечное светлое пятнышко. Отведи взгляд, и оно растворится. Какой это цвет? Едва различимый серый? Или желтоватый? Алый по краям, а в центре золотистый? Яркий, как язычок пламени? В какой-то момент я осознал, что завороженно смотрю на огонек свечи, и в его тусклом сиянии из мглы вырастает силуэт человека. Блики очерчивали скулы, путались в жидкой бороде, ложились на кончик широкого носа и едва уловимыми искорками забирались в те глубокие ущелья теней, где прятались запавшие глаза незнакомца. Усталый, изможденный, кажется, он слабо улыбался. Я видел, что он сидит на земле, худой, голый по пояс. Рядом свеча и чаша с черной жидкостью. К нему ползут руки, слева и справа, много рук, медленно. Они щиплют его кожу и тянут, пока та не рвется, кусочек за кусочком обмакивается в чашу, а потом отправляется во тьму. Глаза мужчины блестят сильнее – наверное, слезы. Ему трудно улыбаться. Он смотрит на меня.
Снова подумал о Рае, ждущей на даче, рука сама собой потянулась к медальону на шее, но остановилась. Ведь было время, когда я вроде бы верил во что-то. А сейчас даже простую молитву придумать не могу – не услышат же.
Мигнуло что-то впереди? Словно волчий глаз моргнул. Внутренне выругавшись, я поспешил на этот неясный отблеск, а когда понял, что передо мной вырисовывается фигура, было уже поздно. Маленький, сгорбленный, в дешевом пуховике мужик сделал несколько шажков назад, когда я на него вылетел. В губах он сжимал тлеющую сигарету. По крайней мере, настоящий живой человек.
Из темноты раздался женский вскрик. Так кричат только от боли. Я обернулся туда, попытался вглядеться в очередное гнездо из арматуры, и тут мужик с сигаретой завопил и скакнул ко мне. Его лоб врезался мне в щеку, в ноздри втиснулся кислый запах пота и табака, ботинки поехали на скользком, и я оказался на земле. Не успел прийти в себя от удара о лед, как сумасшедший обрушился сверху: он не говорил, только мычал и сопел, упершись плечом мне в горло…
Где-то снова закричали, но я уже не мог повернуть голову в ту сторону. На тошнотворный страшный миг тьма стала абсолютной.
… Затеплился огонь, зашевелились тени. Показалось, что кошмар отступил, что я проснулся в своей постели и не в квартире, а на даче, шесть лет назад, когда все было проще… Вот и жена меня зовет с первого этажа. Только голос у нее странно слабый, хриплый, непохожий совсем:
– Это врач? Ты врача привел?
В животе свело от тревоги, я приподнялся с земли, подо мной зашуршал накиданный картон. Тело задубело, не желало двигаться. Косматое пламя тянулось вверх из ржавой бочки, выглядывало сквозь дыры в боках. Каморка дрожала в неверном свете. Поодаль на ящике сидел тот безумный мужичок. Сосредоточенно жевал сигарету, глядел на меня и с шумом выдыхал дым через ноздри. Его лицо казалось комковатым, грубо слепленным из желтой и красной глины. Наверное, пепел просто падал с кончика сигареты, потому что мужчина не доставал ее изо рта. Его руки лежали на коленях, спрятанные в рукавах куртки.
Женщина причитала о чем-то за спиной у мужчины, за пределами света. Я попытался понять, где нахожусь, а главное, где выход. Сумасшедший продолжал буравить меня слезящимися глазами. Он выплюнул окурок и принялся оттягивать рукава. И я не сразу понял, что вижу. Ладоней там не оказалось. Руки заканчивались причудливыми овальными обрубками, будто сросшиеся клубни картошки. Откуда-то в зубах мужчины появилась веревка, на коленках мелькнула деревянная рукоять, он стал сноровисто привязывать что-то к правой культе. Я подобрался, но не решался выпрямиться во весь рост, зачарованно наблюдая за его действиями. Когда в свете пламени блеснул короткий металлический клинок, я сообразил, что это стамеска. Надо было скорее бежать отсюда. Я встал, и незнакомец тотчас очутился рядом. Лезвие инструмента пронеслось рядом с лицом, я едва успел отстраниться.
– Да чего тебе надо? – заорал я, отступая к стене. Пальцы коснулись железа, ветер лизнул шею. Мужик мычал, размахивая оружием и оттесняя меня к другой стороне каморки. К той, откуда доносился болезненный женский голос.
– Петя?
Наконец я разглядел ее. Всклоченная, мокрая от пота, она корчилась на развалинах советского дивана, комкая в руках покрывало, отчего то задиралось, сползало, открывая согнутые голые худые ноги. Заметив, что ступней нет, я даже не удивился. Просто заостренные бледные оглобли. Затем показался выпуклый живот под грязной футболкой. Диван был влажный, будто облитый кипятком, в воздухе висел пар, а иней уже взбирался по застывающим струйкам околоплодных вод.
Стальное острое уперлось в горло. Безрукий требовательно мычал, и я даже понял, чего он хочет. До меня дошла логика кошмара. Как я в это во все вляпался? Это же все просто не может быть по-настоящему! Снова вспомнилось: дорога, автомобиль, Рая на заднем сиденье… Мужик рядом стал кричать на меня, без слов, как птица. Стамеска с силой ткнулась в щеку, вскрыла кожу. Я выругался, прикрываясь ладонями. Надо было схватить его, вырвать дурацкое оружие и просто уйти, но лезвие снова так опасно елозило под подбородком.
– Петя? Петя, Петя, Петя… – запричитала роженица, стискивая зубы. Мужчина Петя? – показал мне, что надо передвинуть ее ближе к огню. И неожиданно я подчинился. Дряхлый диван со скрипом, с треском проехался по земле. Да, вместо пола здесь была голая смерзшаяся почва. По углам кто-то набросал кусков картона, ими же оказались заткнуты дыры в стенах, но не все. Я находился в одной из клеток, которые разглядывал дед-охранник, и тут жили эти двое. Как такое может быть?
– Ты доктор? – роженица схватила меня за руку. Пальцы ледяные, скользкие, но сильные. И глаза помешанные, черные, прожигающие насквозь. Она хмурилась, будто злилась, некрасивая, курносая, с жабьими мешками под глазами. Я не знал, что ответить. Не было тут доктора.
Не помню, как оказался перед ней на коленях. Псих со стамеской продолжал суетиться вокруг, то и дело тыча в меня лезвием. Блестящая глыба живота закрывала от меня лицо женщины, но я слышал ее. Она бормотала что-то про Петю, жаловалась, хвалилась, рассказывала историю своей жизни, я почти ничего не разбирал. Закованное в бочку пламя билось в исступленной шаманской пляске, отрывало от себя куски, подбрасывая их вверх. Плоть перед моим взором двигалась. Я видел, как мышцы ног скользят под полупрозрачной кожей, женщина напрягалась, молитва ее прерывалась хрипом, затем схватка отпускала, разжимались пальцы, рвущие покрывало. Ненадолго. Вскоре все начиналось заново. Казалось, лепестки плоти вибрируют, влагалище раскрывается все шире, чтобы поглотить меня. Кровавые блики морочили голову. Я был в ужасе.
– …он ведь плотником был, золотые руки, все говорили, повезло тебе с ним, какая разница, что немой…
Алый кузнечный жар накатывал слева, справа стелился морозный воздух, череп сдавило посередине. Время путалось, схватки учащались, женщина выла. Откуда-то из прошлого или будущего слышались ее слова:
– …а потом вот это, сказали, что циркуляркой отпилило, он же сам не скажет, Петенька мой…
Кажется, я что-то видел. Плоть исторгала из себя нечто.
– …он пить начал, а кто бы не начал, два раза с собой пытался кончать, не мог в клетке, не было ему тут места, все потеряли, какой смысл-то, никакого смысла жить не осталось…
Я ожидал еще одно чудовище, но
– …может, теперь смысл-то появится?
Осторожно сковырнув слизь с крохотного носа и рта, я помог ему начать дышать. Оглянулся по сторонам, хотелось узнать, видят ли другие, что он светится, словно крохотный скользкий слиток золота. Немой отец перестал грозить мне стамеской, стоял растерянный, открыв рот. Внезапно за его спиной проступили обои с бледным цветочным узором, высокое окно с древней деревянной рамой и желтыми занавесками, гармошка батареи и стеклянная банка с окурками на подоконнике. На стене шелушащейся кожей топорщились какие-то грамоты с выцветшими гербами и загибающимися уголками. Скромная пластиковая люстра сочилась светом. Только диван был тем же, и полуголая изможденная женщина глядела на меня рыбьими глазами.
Снова навалилась мгла, в бочке ежились, скрипели угли. Сияние в моих руках тоже угасло, но обжигающее тепло крохотного тельца осталось.
Громыхнул рубильник. За спиной все осветилось. Вздрогнув, я оглянулся, растерянно сделал несколько шагов к стене. Сквозь неровное решето металла проглядывало заснеженное поле, и
– Унеси! Не давай ему!
Я смог разглядеть роженицу в сполохах электрических лучей, ее глаза кровоточили. Потом Петр вытолкал меня наружу, и стало темно. Я попытался всучить ему ребенка, но тот лишь по-звериному заревел, угрожающе и горько.
Из черноты неба обрушился раскат грома, словно из пушки выстрелили. Под ногами ощутимо вздрогнуло. Немой толкнул меня культями: уходи. Я отступил, хотел было что-то сказать, и тут снова заложило уши от гулкого эха, на миг подогнулись коленки. И я пошел прочь, все быстрее, не оглядываясь. Сообразив, в какой стороне поле, прикинул, где находится автомобиль. Сокрушительные удары нагоняли, едва не сбивали наземь. Лицо свело – наверное, слезы заледенели, даже не заметил, когда плакал. Горячее тельце я засунул за пазуху к медальону и почти бежал, пытаясь услышать пульс под пальцами и не думать о том, что эти размеренные тяжкие раскаты, от которых пляшет земля, – это шаги.
Я знал, что мне не дадут так просто вырваться на открытое место. Дед в телогрейке по-паучьи выкарабкался из-за сугроба. Он скалился, довольный, заблестели редкие короткие зубы.
– Ты чего это удумал? Не твое же! А ну-ка брось!
Поскользнувшись, я затормозил, а потом метнулся направо, за поворот, вновь углубляясь в железный лабиринт. Старик хрипло хихикал, почти кашлял мне вслед. Запоздало дошла мысль: он ведь, кажется, не вооружен. Чего я от него бегаю? От немощного старикашки! Только не был он немощным старикашкой, он странно двигался, странно выглядел. В этом месте все было другим. Сторож шел по следу. Тьма выхаркивала его смех, сгорбленный прыткий силуэт проносился то впереди, то сбоку. Иногда я слышал, как он роется в снегу, часто дыша. Иногда он рычал.
Мы плутали, кружились среди причудливо изогнутого металла и снега. Легкие жгло от ледяного воздуха, голова раскалывалась от боли. Только младенец оставался горячим, он шевелился иногда у меня на груди, но не производил ни звука.
Снова слышались влажные босоногие шаги. Я не включал фонарик, но знал, что обнаженные сомнамбулы молча бродят вокруг. Я видел, как старик схватил одного и потащил к клетке. Меня не заметил, и я поспешил убраться оттуда.
Клетки вокруг пустовали, я мог бы поклясться в этом, но стоило притормозить, как мрак начинал ползти, тянулся сквозь ребра решеток десятками бледных морщинистых рук. Меня они не замечали, им нужна была моя крохотная ноша.
Наконец мне удалось обмануть зверя, я выскочил на границу поля, и тут землю потряс могучий удар. Меня подбросило вверх, а затем швырнуло на лед спиной. Ребенок сопел, слабо пытаясь выбраться из-под куртки, пока я корчился и не мог вдохнуть.
А в беззвездном небе чудился силуэт великана.
Он не мог быть так близко, не мог быть таким огромным, заслоняя собой космос, нависая, словно гигантская чужеродная планета, притянувшая мой мирок, чтобы раздавить в труху, в пыль, даже не узнав о моем существовании.
В ушах звенело. Кажется, я кричал. Может, скулил. Не помню, как смог встать. Ноги несли прочь, туда, к воротам. Погоню я ощутил спиной. Обернулся на ходу мельком – старик бежал, отталкиваясь от земли всеми четырьмя конечностями.
– Отдай! Не твое! – рявкал он на ходу.
Я рванул изо всех сил. Почва норовила выскочить из-под ботинок. Ряд деревьев, просевший забор, кривые приоткрытые ворота – все это маячило впереди, но совсем не приближалось. Что там с автомобилем? Что, если я добегу, а его нет?.. Что-то схватило сзади, принялось трепать куртку, я едва устоял, лягнув мягкое и упругое, повисшее неподъемным грузом. Сбросил с себя, развернулся и со смесью ужаса, злости и гадкого удовольствия впечатал ботинок в бородатое лицо. Старик завертелся на четвереньках, громко рыча и взвизгивая. Выждав момент, я снова пнул его в оскаленную пасть. Затем еще раз и еще, пока он не свернулся на снегу, пытаясь спрятаться от ударов. Стало мерзко от содеянного, но я только чуть сильнее прижал к себе младенца под курткой и вновь побежал.
Занырнул в проем между створками ворот и даже не поверил глазам: «Логан» был на месте. Огибая его, я одной рукой искал ключи.
Щурясь, прикрываясь ладонью от нестерпимого сияния, я поглядел вверх. Позже я буду говорить себе, что ничего не увидел.
Титан заносил ногу надо мной, над машиной, над дорогой, и бежать было бессмысленно.
Ключ попал в замочную скважину, я распахнул дверцу. В салоне приветливо пиликнуло. Переложить дитя на сиденье рядом, сесть за руль, запереться. Конечно, я не успевал, не мог успеть. Зажигание. Шума мотора я не услышал – даже если он был, его заглушило волной грохота и скрежета металла. Барабанные перепонки вмялись глубоко в мозг, свет угас, мир подпрыгнул, раз, другой…
Дезориентированный, оглохший, вжатый в кресло, не знаю, сколько я так просидел, пока не понял, что тьма посерела. В ней различались силуэты деревьев, прямоугольник дорожного знака впереди, сугробы. Я подумал о пепле, висящем в воздухе после взрыва, но не было никакого пепла, просто приближался рассвет. Звон контузии становился все тоньше, но утихать не собирался. Потом вдруг дошло: кто-то кричит, плачет навзрыд. Ребенок.
Я встрепенулся, повернул голову. Младенец лежал на соседнем сиденье, голый, темный, сучил ножками и ручками, кривлялся, хмурился и, не открывая глаз, ревел. Приглядевшись, я понял, что он в чем-то запутался, тонкая золотая цепочка обмоталась вокруг тельца. Я автоматически коснулся собственной шеи – даже не заметил, как сорвало. Малыш боролся с Пелагеей, но не мог выбраться. Я убрал медальон и зашарил на заднем сиденье, ища, во что бы укутать мелкого. «Логан» тихо вибрировал, горела приборная панель. Я мимоходом отметил скомканные ворота снаружи, пустынное поле. Нащупал шарф, подойдет. Глянул в окошко над младенцем и вздрогнул…
Проклятый старик прилип к стеклу и завороженно наблюдал за шевелящимися ручками и ножками. У него оказались светло-голубые прозрачные глаза, справа белок стал алым. В кустистых бровях поблескивал иней, в бороде темнели багровые сосульки, рот был приоткрыт, прореженные зубы торчали в разные стороны, с разбитой губы на подбородок, а оттуда на автомобильное стекло сползала вязкая розовая голодная слюна.
Я накрыл дитя шарфом, и дед, согнувшийся снаружи, прижавшись ладонями к дверце машины, перевел взгляд на меня. Под сиденьем должен лежать разводной ключ. Я никого раньше не убивал, да и не дрался давно. Но его, кажется, просто нельзя по-другому остановить. Малютка между нами перестал надрываться и только часто дышал.
– Нашел, значит, место себе? – проскрежетал дед. Стекло немного приглушило голос. Я не знал, что ответить, да и стоило ли разговаривать с сумасшедшим? Он кивнул на новорожденного и продолжил:
– Думаешь, это тех уродов сынок? Да разве у таких уродов может быть такой сынок! – он схватился за ручку двери и задергал ее, пытаясь открыть. – Тут кругом уроды! Им даешь, а они жрут-жрут!..
Сторож каркал, плевался, а потом резко сник. Несколько секунд пялился на меня, мусоля нижнюю губу. Приглушенно рокотал двигатель.
– Вот ты, говоришь, заблудился. А куда ехал-то?
Я вспомнил о даче, о том, как нам там было уютно с женой и дочками, надежно. Вслух ничего не сказал.
– Ждет тебя там кто?
Нет, конечно. Никто не ждет. Давно уже. Вера и Надя выросли, стали чужими, непонятными, с Раей развелись четыре года назад, созваниваемся через силу по праздникам. Там, на даче – только заброшенный промерзший дом и моя память.
– Ну, и че ты хотел с собой сделать?
Накатило отвращение, почти рвотное чувство. Откуда он все это знает? Будто запустил мне в нутро руки и забавы ради вытягивает кишки.
– Глупые… уроды, – почти ласково, с жалостью пробормотал он и перевел взгляд на малютку. Не знаю, чего я испугался, но тотчас протянул руки и переложил его вместе с шарфом себе на колени.
– Лишь бы тебе нравилось! – сумасшедший вскрикнул, улыбнулся как-то горько. Показалось, что он сейчас расплачется. – Нравится тебе? – Он ткнул пальцем в заляпанное стекло, указывая то ли на меня, то ли на ребенка. – Какой цирк, а?! Самый большой на свете!
Я не понимал, чего от него ждать. Достать разводной ключ? Но злость прошла, остался только страх – не перед этим древним покалеченным и жалким человеком, но перед его безумием, всеобъемлющим, почти величественным. Я повернул голову в сторону дороги, взгляд тотчас уперся в прямоугольный знак впереди. Белый в черной рамке. «Возвышино». Значит, почти доехал.
Старикашка отступил на несколько шагов и неловко приплясывал, растянув рот в широкой щербатой улыбке.
Придерживая левой рукой младенца на коленях, правую я положил на коробку передач. Будто отходя от ступора, ноги осторожно придвинулись к педалям. Под шинами захрустел снег, «Логан» плавно пополз назад. Сторож продолжал топтаться на месте, махал мне и что-то весело выкрикивал. Я все ждал, что он бросится вдогонку, и тогда я бы мог просто переключить скорость, вдавить газ и расслабиться. Мне хотелось этого. Но странная пляшущая фигурка становилась все меньше и меньше. Наконец я нашел достаточно широкое место, пристроил малыша на соседнем сиденье и развернул авто. Быстрее в город.
Бензина едва хватило до ближайшей заправки. Женщина на кассе смотрела на меня так, будто я был в розыске. Плевать, я торопился к машине. В теплом салоне мое тело продолжало отогреваться. Боль плавала из мышцы в мышцу, зудела в кончиках пальцев на руках, свинцом стекала в ноги. Пощипывало нос и щеки – отморозил? Давило в виски, в черепной коробке стоял гул, словно в трансформаторной будке, перегревшейся, перенапряженной. Веки тяжелели, рассвет казался слишком ярким для усталых глаз. Но я знал, что не смогу уснуть, даже если позволю себе. Карапуз снова принялся хныкать, а я только улыбнулся. Золотистое сияние, перебирающее верхушками деревьев, а потом и отражающееся в верхних окнах многоэтажек – казалось, оно исходит от ребенка. Оно заполняет собой салон автомобиля, пропитывает каждую деталь: руль, приборную панель, молчащее радио, лики святых в ряду маленьких икон и, наконец, меня. Боль не уходила, но я ей даже радовался. Желудок сводило отвратительными спазмами, не помню, когда я в последний раз ел. Язык плескался в обильной слюне, то и дело приходилось сглатывать. Может быть, если бы я открыл рот и дал ей стечь по подбородку, слюна тоже оказалась бы золотистой на вид? Эта странная мысль отчего-то меня развеселила. Машин на дороге становилось больше, я лавировал из полосы в полосу, темное вкрапление в разнородном потоке, стоял на светофоре, ощущая улыбку на лице. Когда «Логан» выскользнул во дворы, я уже посмеивался вслух. Поглядывал на малыша, купаясь в его сиянии и едва сдерживаясь, чтобы не захохотать. На глазах навернулись счастливые и в то же время очень горькие слезы.
Я решил, что не буду мучить себя, не буду пытаться понять, что со мной приключилось. Нужно сделать еще кое-что, после чего можно больше никогда не вспоминать эту ночь. Я заблудился, но теперь нашел свое место. В животе громко, болезненно урчало.
Придя домой, я съел младенца.
Игорь Кром
Василиса
Глава первая
1
Матвей Акулов прекрасно помнил тот день, когда он впервые ощутил потребность сходить на озеро Тагарлык. Это случилось второго мая, аккурат на следующий день после того, как увезли на вскрытие дядю Сашу Потапченко.
Весельчак и балагур Потапченко был почти что соседом, его усадьба располагалась всего-то через два участка от надела Акуловых. Нельзя сказать, что они дружили семьями, поскольку дядя Саша был одиноким холостяком и женщин недолюбливал. Матвей частенько сбегал к нему, когда жена Зинка начинала особенно рьяно стервозить, и у дяди Саши всегда находились для Матвея пара стопочек крепкой, горько-сладкой жимолостной наливки и несколько добрых утешающих слов. Соответственно Зинка также не испытывала особенной приязни к дяде Саше и не одобряла «зависания» мужа у старика.
Впрочем, стариком Потапченко никто никогда не называл, ибо в свои шестьдесят семь лет он отличался отменным здоровьем, да и в хозяйстве своём всегда всё успевал и держал в справности. Сам дядя Саша искренне считал, что своим крепким физическим состоянием он обязан исключительно холостому образу жизни. Не сексуальному воздержанию, а именно отсутствию длительных, как он выражался, ментальных контактов. Ментальные контакты, считал дядя Саша, неизбежны, если долгое время живёшь с женщиной под одной крышей. И приводят они всегда к одному – к ссорам и стрессам. Долгим временем он считал период более трёх-четырёх дней, и над женатиком Матвеем, периодически прибегавшим к нему с жалобами на свою Зинку, всегда подтрунивал. «Бабы, – говаривал дядя Саша, – любого в могилу до срока сведут, каков бы ни был мужик, а всё одно. Даже если любят».
Может, он и был во многом прав, да вот поди ж ты – в ту роковую ночь на первое мая не было рядом никого, кто мог бы позвать на помощь. Как и большинство односельчан, Акуловы узнали о случившемся только после того, как его тело, запакованное в специальный мешок, вынесли из избы санитары «Скорой помощи». Естественно, Зинка тут же обежала всех баб в округе и вызнала, что старика нашла мёртвым в своей постели Алевтина Прохорова – вдова спившегося и утонувшего в Ухте старого сплавщика. Алевтина зашла к Потапченко спросить муки в долг и с порога через открытую дверь в горницу увидела труп. Дядя Саша лежал на смятой постели, поверх одеяла, на спине, совершенно голый, с застывшей на посиневших устах чудовищно-блаженной улыбкой.
Уже гораздо позже Акуловы узнали, что официальная версия смерти дяди Саши странным образом не согласовывается с необычной позой мёртвого тела. Согласно заключению судмедэксперта «летальный исход наступил в результате профузного уретрального кровотечения, явившегося следствием тяжёлой травмы мочеиспускательного канала, возникшей либо в результате прохождения по каналу почечного камня, либо вследствие физического внешнего воздействия». Конечно, такое «либо-либо» в тексте официального заключения выглядело странновато, и если бы кто-нибудь прижал судмедэксперта, тот бы признался, что уретральное кровотечение у умершего реально было, а вот ни камней в почках, ни внешних травм – не было. Но не было у дяди Саши и родственников, которые могли бы заподозрить неладное, а врачам и полиции нужен был диагноз без намёка на криминал. Женщины, убиравшие в доме Потапченко, позже божились, что нигде в доме крови не видели, разве что несколько небольших мазков на пододеяльнике. Но их никто ни о чём не спрашивал. Подгорчане не привыкли лезть в чужие дела. Умер человек и умер. Мало ли… Возраст всё-таки…
Однако все эти странности обсуждались в деревне позже. А вечером того злосчастного первого мая Матвей Акулов крепко выпил за упокой души новопреставившегося. Выпил трижды: сначала символически с женой, затем с соседом Бердачом уже «по-взрослому» и, наконец, с друганом Борькой Лебедевым уже просто «в зюзю». В беспамятстве вернулся домой к полуночи и заснул на гостевой лежанке на кухне, поскольку Зинка к себе в постель пьяного не пустила.
А наутро проснулся, мучаясь похмельем, и как-то сразу понял, что нужно сходить на озеро Тагарлык.
2
Озеро Тагарлык находилось вроде бы и не очень далеко от Подгорска – всего-то километрах в девяти, и найти его было не так уж сложно. Сначала по трассе на Верхнеухтымское километра четыре до мостика через речку Тагарлычку, а дальше – иди себе вдоль неё против течения, никуда не денешься и мимо не пройдёшь. Однако бывали там подгорчане редко. Во-первых, не было вдоль русла нормальной тропы, не то что дороги. Дорогу вести вроде бы и ни к чему туда, а тропы если и пробивал кто, то всего за одно лето они зарастали так, что и не сыщешь. Во-вторых, делать там было особо нечего. Как само озеро, так и окрестный лес слыли в народе пустыми. Рыба в озере не ловилась никогда. У берегов в прозрачной воде частенько резвились стайки каких-то мальков, но взрослой рыбы с Тагарлыка никто никогда не видел. Ни зверя пушного, ни грибов-ягод там отродясь не водилось, кроме причудливых трутовиков да волчьего лыка, а редкие старые кедры отчего-то не растили шишку. Пробиваться по руслу Тагарлычки сквозь заросли пихтача и повального бурелома почти три часа кряду? Ради чего? Подгорчане с малолетства привыкали быть очень практичными людьми, да и как иначе в тайге? Жизнь здесь была суровой, и на всяческую романтику времени у людей не хватало.
К тому же ещё пару лет назад прошёл слух, что озеро пересохло. Сначала один охотник рассказал об этом, потом другой, третий… Будто бы ушла вода оттуда напрочь, высох и зарос кустарником Тагарлык так, что и не сразу сообразишь, где и был-то…
Пересыхала каждое лето и Тагарлычка – речка не речка, а так, ручей небольшой. И в лучшую-то пору, в разлив, её во многих местах можно было не то, что вброд перейти – перепрыгнуть. Но по весне каждый год заполнялось вновь и вновь каменистое русло хрустальной прозрачной водицей. А значит, было откуда ей браться, несмотря ни на что.
Рано утром, несмотря на головную боль и сушняк, Матвей поднялся раньше Зинки. Умылся ледяной водой, вскипятил чайник, напился крепкого кофе, оделся в таёжное – ветровку с манжетами на резинках, непрокусываемые насекомыми брюки, высокие сапоги. На голову нахлобучил обычную кепку, а кепку с сеткой от комаров и клещей затолкал в карман. Выкатил из гаража мотоцикл, да и поехал, никому ничего не сказав.
До того дня сам он ни разу на Тагарлыке и не был. Хоть и становилось интересно порой ему, что же там за озеро такое таёжное, а только дела насущные всё не отпускали. Поэтому сейчас Матвею казалось вполне нормальным, что он вот так бросил всё и отправился на озеро. А что? Надо же человеку развеяться хоть когда-то. Сколько можно, все дела всё одно не переделаешь.
О том, что Тагарлык вроде бы пересох, Матвей даже и не вспомнил.
Доехав до моста, он откатил свой «Урал» на обочину и спустился к самому берегу, в траву и папоротник.
Первые полпути дались с большим трудом. Тагарлычка всё время петляла, воды в ней было прилично, по руслу даже в сапогах не пройти. По берегам в низине почва была вязкой, болотистой, травянистой. Чуть выше начиналась полоса сплошного пихтача, колючего и плотного, из стволов в человеческий рост, стоящих стеной. Хочешь – сквозь него продирайся, хочешь – в болотине вязни.
Однако мало-помалу идти стало легче. И берега стали посуше, и пихтач поредел. Да и сам Матвей немного приспособился, научился выбирать маршрут попроще. И не прошло и трёх часов, как он вышел на озеро.
Никуда оно не делось и не пересохло, лежало себе в сырой долине меж двух слегка огибающих его невысоких холмов небольшое, почти круглое, с берегами, заросшими тростником и кувшинками. В густой тени леса вода казалась тёмной, но не зеркальной. Поверхность слегка рябилась от небольшого течения. Матвей заприметил местечко посуше, с удобно упавшей валежной осиной. Уселся на это брёвнышко и замер, потрясённый открывшейся ему красотой. Тихонько шумел ветерок в кронах, поодаль журчала вытекающая из озера Тагарлычка… И это были единственные звуки в этом лесу. Не было ни жужжания комаров, ни пения птиц… Матвею показалось, что само время остановилось и смешалось, в памяти закружился хоровод полузабытых воспоминаний из детства и юности. Неожиданно вспомнилась одноклассница Светка Веселовская, его невысказанная первая любовь, такая детская и чистая, как эта журчащая вода. Вспомнилась её улыбка и ямочки на щеках и озорной вызывающий взгляд из-под прядей рыжих прямых волос. И как она однажды в школьном спортзале попросила Матвея закрепить дужку на лыжах, а он от счастья, что она сама к нему обратилась, онемел и обездвижел, и как она выжидательно смотрела на него целую минуту и наконец рассмеялась, и он тут же спохватился, и вставил эту дужку… Сердце Матвея наполнилось щемящей грустью. Сколько же ему было тогда? Четырнадцать? Тринадцать?
Уходить с озера не хотелось. Матвей не осознавал, сколько времени прошло, пока он предавался воспоминаниям. И только лишь заметив, что пока он сидел, солнце совершило четверть своего обычного пути по небосклону, с сожалением поднялся и двинулся к дому.
Всю дорогу он вспоминал Светку.
Учились они вместе в Изломовской средней школе, откуда в те годы ещё ходил школьный автобус не только до Утёсова, но и до самого Подгорска. В советское время дорогу худо-бедно ремонтировали, не то что теперь. Учились вместе, и кто знает, как сложились бы их жизни, если бы Матвею хватило духу признаться в своих чувствах. Ведь он ей тоже был симпатичен, по крайней мере, так ему казалось. Но духу не хватило. Отучившись восемь классов, Матвей ушёл из школы, хотел поступить в какой-нибудь техникум, да так и не поступил, остался в Подгорске. Отсюда уходил в армию, сюда и вернулся на дембель. Женился на сироте Зинке. Она-то выходила за него по любви, а он больше по залёту. Родить Зинка нормально не смогла, случился неприятный выкидыш, после которого детей у них, увы, быть уже не могло. А Светка окончила десятилетку, удачно вышла замуж за какого-то крутого из самого Красноярска, да и укатила туда жить. По слухам, работала она не где-нибудь, а на телевидении. Ещё вчера Матвей и подумать не мог, что в его сердце до сих пор живёт чувство к ней, а вот надо же – сколько всего в душе неожиданно всколыхнулось…
Вернулся он часам к семи вечера. Отмахнулся от накинувшейся на него Зинки, как от мухи (
Уже на следующий день повседневная рутина быстро вытеснила из головы Матвея всяческую ностальгию, и о таёжном озере он почти не вспоминал. Вплоть до паскудной ссоры с Зинкой, которая случилась двадцать пятого мая, перед самым полнолунием.
3
Как и большинство подгорчан, Акуловы жили тем, что в старину называлось отхожим промыслом. Другими словами – разовыми выездными заработками. Практически все мальчишки с юных лет здесь обучались плотницкому и столярному делу, причём на высоком уровне. Многие с годами становились настоящими специалистами в строительном деле, объединялись в бригады, которые имели неплохую репутацию среди абаканских и красноярских богачей. Получив заказ, выезжали на место и работали по четырнадцать-шестнадцать часов в день, на износ, чтобы заработать побольше, а проесть поменьше. Работа такая была рискованной. Иногда работяг просто кидали и не платили обещанного. Но чаще всё же платили и даже весьма неплохо.
Двадцать пятого мая Акуловым позвонил старший одной из таких бригад Денис Алексеев. Матвей в это время в огороде возил навоз на будущую капустную грядку, и к телефону подошла Зинка. Телефон у Акуловых был мобильный, но стоял он всегда на подоконнике в избе, поскольку только там и ловил сеть, да и то с трудом. Даже такая слабая связь казалась подгорчанам неоспоримым благом, поскольку появилась она лишь пять лет тому назад. А до тех пор на всю округу был только один телефонный номер – на изломовской почте, да ещё спаренный с сельсоветом. В Подгорск давно уже не ходил никакой общественный транспорт, и эти восемнадцать километров до почты нужно было ещё преодолеть. А преодолев, подгорчане частенько сталкивались с тем, что либо линия безнадёжно занята, либо вообще не работает. Не работала, бывало, и по полгода. Тогда, чтобы сделать один звонок, нужно было ехать за сто километров в райцентр. Поэтому установка вышки сотовой связи произвела настоящую революцию в жизни глухой деревни. Теперь уже почти у всех были свои компьютеры, интернет, у многих – спутниковое телевидение. Только запитывалось всё это удовольствие от бензогенераторов, поскольку ни промышленного, ни бытового электричества в Подгорске по-прежнему не было и не предполагалось.
Поговорив с Денисом, Зинка вышла из дому и замахала Матвею руками.
– Ну чего тебе? – буркнул он, вываливая тачку навоза на грядку. – Что за пожар?
– Иди скорей, перезвони Алексееву, он тебя на работу зовёт!
– Какую ещё работу? – переспросил он, сам не понимая, отчего вдруг начинает злиться.
– Какую-какую… Обычную вашу работу. Зовёт тебя, говорю, в Красноярск, место есть в бригаде, иди скорей звони ему сам!
Мысль об отъезде из Подгорска отчего-то словно обожгла его непонятным страхом.
– А ты чего лыбишься-то, – зло спросил он, подходя ближе. – Чего-то ты радостная такая, я погляжу. С чего бы, а? Другая бы рыдала, когда мужу уезжать…
– В смысле?.. – оторопела Зинка. – Да ты же… Да мы же… Ты же сам работу искал, бегал по всем, в бригаду просился.
– Так то когда было? Зимой. А сейчас – хрен, не поеду.
– Как это?.. А жить на что? На что жить-то будем, и так уже без денег сколько, все запасы поели…
– Запасы… Не боись, я на хлеб и здесь заработаю.
– Матвей, да где ж ты в Подгорске…
– Слышь ты, женщина, – он подошёл к ней вплотную. – Не твоего ума это дело, понятно? Без тебя решу, когда и куда мне ехать. И как денег достать. Поняла? Твоё дело – пожрать приготовить вовремя да порядок в доме. Скотину кормить и доить вовремя. И огород вырастить. Вот и давай, свои дела решай. А в мои не лезь. Поняла, спрашиваю?
– А как же, – медленно ответила Зинка. – Поняла, чего ж тут непонятного.
Внутри у неё всё клокотало от незаслуженной обиды, но она и виду не подала.
– Прости, пойду бабьи дела свои решать. И вправду, чего это я? Надо будет – и сам позвонишь.
– Вот-вот, – сказал Матвей. – Всё, закрыт вопрос. Через полчаса обедать приду, чтоб всё готово было и накрыто.
Зинка зашла обратно в избу, на кухне присела на лавку, собираясь с мыслями.
– Нет, ну надо же, – проговорила она сама себе, пытаясь унять возмущение. – В конец оборзел мужик. Ладно, будет тебе обед… вовремя.
Через полчаса, когда Матвей пришёл обедать, на идеально чистом кухонном столе стояла большая миска пшённой каши, стакан чая и солонка.
– Кушай, дорогой! – с деланой безмятежностью сказала Зинка, присаживаясь с противоположной стороны стола. – Отобедай, чем бог послал.
– Ты что ж это… – вытаращился на неё Матвей. – Чем бог послал? А мясо где? А овощи? А хлеб? Масло? Ты что ж, издеваешься?
– Что ты, что ты… Просто экономить продукты буду, пока ты не заработаешь.
– Вот тварь, – вскипел Матвей. – А ну, говорю, давай нормальный обед!
Зинка встала, подошла к нему, оперлась локтями на столешницу рядом.
– Слышь ты, мужчина, – мстительно произнесла она. – Не твоего ума это дело. Чем и как, и когда, и кого кормить, я сама решу, без твоего участия. Твоё дело – деньги доставать, моё – готовка, дом, скотина. Ты свои дела решай, а я свои буду.
Матвей резко встал из-за стола.
– Ты всё-таки меня спровадить хочешь, я погляжу. Поди, любовника себе завела, ждёшь не дождёшься, когда муж за порог свалит…
– Ну ты козёл! – воскликнула Зинка и со всего маху влепила мужу пощёчину.
– А ты стерва! – рявкнул Матвей, схватил тарелку с пшёнкой и нахлобучил жене на голову. Вскочил, опрокинув стул, в сердцах сдёрнул в прихожке ветровку с вешалки, кепку, прихватил сапоги и выбежал за дверь.
4
Он вышел через заднюю калитку к лесу и, мысленно ругая вредную бабу самыми распоследними словами, побрёл вдоль заборов. В мыслях царил глубокий и беспощадный сумбур. Он ведь на самом деле давно добивался этой работы, обзванивал людей, говорил, что не подведёт. Так почему же, почему сейчас так не хочется ехать?
Борька Лебедев, как полоумный, вылетел ему наперерез из-за сарая на своём участке, баюкая в руках литровую бутыль самогона. Волосы его были всклокочены, правый подол рубахи торчал из штанов, а на щеке алела свежая царапина.
– Нет, ну ты подумай! – он почти кричал. – Моя Надюха совсем ошизела! Сколько добра угробила, дура! Семь пузырей в сортир вылила, сволочь такая! Вот, один еле спас, можно сказать, на себе вынес, как боевое знамя, блин…
– Я бы морду набил, – хмуро сказал Матвей.
– Ага, набьёшь ей, корове этакой. Видал, осенью напротив нас «девятка» чья-то заезжая забуксовала, так она подошла и руками ей задок приподняла. Мужики просто охренели.
– И с чего ж это она взбесилась у тебя сегодня?
– А чёрт её знает. Баба, что с неё взять… Ход мыслей бабских мне лично непостижим.
– И мне, – вздохнул Матвей.
– Я уж дня три как сухой ходил, ни словом ей не перечил, всё ништяк было у нас. Так она утром сегодня, ты понял, ключи от кладовой спёрла и давай стратегический запас уничтожать! Переходим, говорит, на новый уровень жизни! В моём доме, говорит, безалкогольная зона! У меня ж, ты знаешь, запас стоял на чёрный день, всего-то почти ничего, восемь литров. Я говорю, что ж ты делаешь, а вдруг заболеем, а вдруг там грипп или что, чем лечиться будем? А она говорит, мол, я тебя и так вылечу, и кулачище свой в нос суёт. Одну бутылку только и отвоевал и то еле-еле успел. Сказала – приду домой бухим, убьёт. Блин, в сортире теперь духан стоит, наверное… Говно со спиртом, мать её…
– Придёшь бухим – убьёт? – переспросил Матвей. – Что, так и сказала?
– Ну.
– А ты не приходи.
– А точно, – обрадовался Борька. – Давай к тебе. Посидим по-людски, потом я у тебя переночую в баньке…
– Не, у меня не получится. Зинка моя сегодня тоже стервозит, хуже некуда.
– Во, блин… Полнолуние на них, видать, действует, на баб.
– А что, полнолуние сегодня? – переспросил Матвей.
– Да вроде…
Внутреннему взору Матвея вдруг ясно представилась тёмная гладь озера Тагарлык, подсвеченная полной луной, силуэты крон деревьев на фоне тёмного звёздного неба и мерцающая лунная дорожка, подходящая к самому берегу.
– Я знаю, где мы с тобой выпьем сегодня, – сказал он. – И переночуем. Ты давно в походы ходил?
Борька вопросительно вытаращился на Матвея, и тот невольно слегка улыбнулся.
– Место одно есть, – сказал он. – Там классно – не описать. Поехали. К чёрту Подгорск и баб этих бешеных. Блин, только закуска нужна. Мне моя не даст.
– Я, сам понимаешь… – развёл руками Борька.
– У Стрепетовых в магазине возьмём, – решил Матвей. – Деньги есть? Нет? А, ладно, пусть в долг запишут. Пойдём, я «Урал» выкачу.
5
Всю дорогу вдоль Тагарлычки Борька ныл и чертыхался. Не был он готов психологически к такому маршруту, что поделать. Матвей не обращал особого внимания, не ругался и не подтрунивал. Лебедеву в любом случае было труднее, ведь Матвей, когда брал мотоцикл, обул сапоги, а Борис был в драных кроссовках, которые почти сразу же промокли насквозь и к концу пути почти развалились. Хорошо хоть в коляске «Урала» нашлась лишняя курточка с длинными рукавами и баллончик «Рефтамида», а то Лебедева по пути живьём бы сожрали расплодившиеся к концу мая комары. Но вот, худо-бедно все их мытарства кончились, и они вышли на озеро. По Борькиной физиономии Матвей сразу понял – друга проняло. Красота здесь была необыкновенная, а тишина – оглушающая.
Они осмотрелись от клещей, сняв с одежды, как минимум, по десятку этих тварей, затем пошли собирать дрова для костра. Сухостойных жердей вокруг было немало, но всё больше толстых, ломать их без пилы и топора оказалось трудновато. Так что, когда друзья наконец уселись на брёвнышко возле огня, шёл уже девятый час вечера.
Борис разлил по пластмассовым стаканчикам чистый, как слеза, самогон. Стаканчики были из-под рассады – пока Матвей ходил за «Уралом», он стянул их из теплицы Бердачей. Матвей нарезал хлеб, колбасу, сыр, вскрыл ножом банку шпрот.
– Ну, братан, вздрогнули! За независимость от бабского произвола!
– Точно! За независимость!
И они выпили и закусили, а потом ещё раз и ещё… Сидели вдвоём, смотрели на озеро, что-то увлечённо рассказывали друг другу, хвастались чем-то друг перед другом, ругали жён и женщин вообще, а заодно поп-звёзд, депутатов, политиков, олигархов (включая подгорских магазинодержателей и председателя изломовского сельсовета), ментов, маньяков, сектантов, американцев, геев, футболистов и туристов из Абакана, засравших берега Ухты… Самогон у Лебедева был крепчайший, и двоим усталым сорокалетним мужикам уже должно было хватить как будто, но вот странность – опьянение словно дошло до определённой стадии и остановилось, не переходя в неизбежное, казалось бы, «состояние нестояния».
Понемногу стемнело. Стало немного прохладно, но у костра было хорошо. Ни комаров, ни мошки, ни клещей на Тагарлыке не было – ни днём, ни вечером. Кроны деревьев осветились огромным поначалу диском восходящей луны, как будто где-то в чаще приземлилось НЛО. Затем ночное светило медленно поднялось над лесом, озарив водную гладь фантастически красивым мерцанием.
Матвею захотелось петь. Но пока он перебирал в памяти походные песни юности, Борис его опередил и затянул ту, что он хорошо знал:
– Ой, мороз, моро-оз, не моро-озь меня…
– Не моро-озь меня-а, моего-о ко-оня-а!!! – подхватил Матвей.
Их нестройные, непоставленные голоса далеко разносились по тайге. Они спели «Ой, мороз», потом «Ходють кони» из «Бумбараша» и «Ваше благородие» из «Белого солнца пустыни», «Паромщика» Пугачёвой (только припев, поскольку куплетов не знали, но зато три раза подряд), потом перешли на патриотическую волну и проорали «Красная армия всех сильней», которая напомнила им о ЦСКА, и они перескочили на «Трус не играет в хоккей!», а с неё почему-то опять на «Ой, мороз!»… И вот наконец оба выдохлись и решили снова выпить.
И тут где-то недалеко в озере что-то резко и шумно плеснулось. Что-то большое.
Мужики переглянулись.
– А говорили, здесь рыбы нет, – сказал Борис.
– Это не рыба, – возразил Матвей.
Они помолчали, вслушиваясь в тишину.
– Ладно, давай… – начал было Матвей, но тут же осёкся, потому что услышал похрустывание и шорох в кустах.
– Слышь, там кто-то есть, походу, – тихо сказал он Борьке.
Борька вдруг засмеялся.
– Ты чего?
– Да это… рекламу вспомнил. «А вдруг там девчонки?» – И, подражая дурашливому рекламному персонажу, громко позвал: – Девчо-онки!!
И тут из тёмной чащи к ним действительно вышли девчонки.
6
Им на вид не было и двадцати, и обе были просто страсть как хороши! Чёрненькая, с забранными сзади в толстый хвостик волосами, в короткой клетчатой юбочке и белой блузке на пуговичках, в ослепительно белых носочках и сандаликах, поначалу остановилась на самой границе тени и света от костра, слегка заробев. Но увидев редкостную по степени оторопи Борькину физиономию, заулыбалась и подошла ближе. Рыженькая, с коротко стриженными прямыми волосами, в сиреневой маечке-топике и коротких шортиках с бахромой на штанинах, босая, напротив, сразу прошла к костру. И – о боже! – у Матвея просто захолонуло сердце, настолько она была похожа на Светку Веселовскую. Не как две капли воды, нет, лицо было другим, но его типаж, движения, мимика – всё казалось таким странно родным и знакомым…
– Привет, – сказала рыженькая. – А мы думаем, кто там так здорово поёт. А это вы.
Матвей просто лишился дара речи. Самое тёплое, что говаривала ему Зинка, когда ему вдруг приходило в голову запеть при ней, было «Прекрати ради бога, у меня и так голова болит».
Она стояла прямо перед ним, а он сидел на бревне и таращился на её голый живот с ямочкой пупка без всяких следов модного нынче пирсинга.
– Девчонки… – выдавил из себя не менее прифигевший Борис Лебедев. – А вы… вы откуда?
– У нас лагерь здесь, – сказала чёрненькая.
– Где?
– Там, – она неопределённо махнула рукой куда-то в сторону лесной чащи. – Мы тут несколько дней уже, и нам скучно.
– Садись, – спохватившись, невпопад сказал Матвей рыженькой, зачем-то вскочил с длинного бревна, потом опять сел. Рыжая засмеялась и села рядом, близко. Матвей почувствовал запах – не косметики, нет. От девушки веяло сладковатой свежестью летней ночи, смесью трав, хвои и земляники. Чёрненькая тоже присела, близ Бориса.
– А вы местные? – спросила рыжая.
– Да! В смысле – с Подгорска мы. Меня Матвеем зовут, а это друган мой, Боря.
– А я – Василиса, – сказала рыжая.
– Обалдеть! – совершенно искренне отреагировал Матвей. Он оживился, в нём неожиданно начало просыпаться давно забитое, затравленное жизнью желание покуражиться, показать себя. – Премудрая?
– Нет, – невозмутимо ответила Василиса, как будто ждавшая этого вопроса. – Скорее – Прекрасная.
И снова засмеялась – открыто, заливисто, постреливая глазками в сторону Матвея – совсем как Светка… Только у Светки глаза были голубые, а у этой сейчас, при свете луны и костра, они казались изумрудно-зелёными.
– А она – Таисия, – представила Василиса свою подругу. – Только она любит, чтобы её называли Тайной.
Кареглазая Таисия-Тайна задумчиво кивнула, не отрывая взгляда от языков пламени. Борька Лебедев же в свою очередь не отрывал взгляда от неё самой – такой миниатюрной, тоненькой, изящной… Должно быть, она казалась ему полнейшей противоположностью его Надюхи.
– Вы, наверное, студентки? – спросил Матвей.
– Ага, – ответила Василиса. – Из СФУ[5]. У нас тут типа практика… Гербарные образцы собираем. Здесь в тайге краснокнижные растения есть и грибы, между прочим. Вот мы и приехали.
– Как-то вы легко одеты для тайги, – заметил Матвей.
– А нам хорошо, – улыбнулась его собеседница. – Тут нет ни клещей, ни гнуса.
– Девчонки! – снова подал голос Борька. – А… А давайте выпьем!
Василиса опять прыснула со смеху. Тайна, напротив, взглянула на Борьку как будто даже с благодарностью.
– Сейчас, – сказал Матвей, опять вскочил, затем тут же снова сел, сообразив, что бутыль и стаканы и так под рукой. Самогона оставалось ещё с четверть литра. – Только вам, наверное, будет слишком крепко…
– Нам-то? – с деланым вызовом переспросила Василиса. – Плохо вы тут знаете современных студенток! Ну как, Тайна, не посрамим честь родного СФУ?
Молчаливая её подруга только покачала головой. Матвей налил в стаканчики из-под рассады по три булька самогона.
– Ну, – сказал он, – за знакомство!
Девушки выпили – Василиса залпом, а Тайна – потягивая маленькими глоточками, как дорогой коньяк. Матвей пригубил с горлышка и протянул бутылку Борису. Тот сделал пару больших глотков, закашлялся, зажевал куском колбасы.
– Ты закусывай, – посоветовал Матвей Василисе, – а то зелье у нас отбойное. – И протянул ей кусочек сыра.
Василиса взяла у него сыр, их пальцы слегка соприкоснулись, и Матвея словно прошибло насквозь электрическим разрядом. Накатило лёгкое головокружение, и ему отчаянно захотелось эту смешливую девочку, захотелось прямо сейчас и здесь, и в то же время он почувствовал нарастающую волну стыда, нежелания того, чтобы она заметила его состояние. «Совсем как тогда, в школе, – подумалось ему. – Веселовскую я тоже всё время хотел и всё время боялся, что она об этом узнает…».
Тем временем Бориса наконец-то пробило на красноречие, что обычно означало переход на следующую стадию опьянения. Взяв Тайну за тонкую руку с длинными пальцами, он что-то увлечённо нашёптывал ей на ухо. Склонив голову, та внимательно слушала.
– А почему ей так нравится, чтоб Тайной звали? – спросил Матвей. Василиса пожала плечами.
– Такой у неё логин в соцсетях. Выбрала себе имидж и старается соответствовать во всём. А что, ведь ей идёт.
– Ну как вам наш напиток? – спросил Борька. – Это вам не хухры-мухры. Экологически чистый продукт! Никаких консервантов, блин! Сам делал!
– Забористый, – согласилась Василиса. Тайна тоже прошептала что-то в ответ, очевидно – какой-нибудь комплимент, потому что Борис тут же выпятил грудь и прямо-таки раздулся от гордости.
Они выпили снова, а потом ещё. Окружающий мир стал расплываться и медленно кружиться перед взором Матвея. Он не помнил, как Василиса оказалась у него на коленках.
– Хочешь рыбку? – он помахал перед ней банкой со шпротами, слегка плеснув вокруг маслом. – Блин, вилки у нас нет…
Взяв одну шпротину пальцами за хвостик, он протянул её студентке:
– Не пачкай руки…
И она, прильнув к нему, ловко ухватила её ртом. В её глубоких глазах непрестанно сверкали задорные искры. Матвей больше не мог скрывать своё желание и обнял девушку. Его ладони коснулись её загорелого живота, и он задрожал всем телом.
– Ой, моро-оз, моро-о-о-оз!!!! – неожиданно снова затянул песню Борька, видимо – от полноты чувств. Они давно уже сидели с Тайной в тесную обнимочку, и его рука шарила у неё под блузкой. Между костром и брёвнышком тускло поблёскивали оторванные перламутровые пуговички. Тихонечко, тоненьким голоском Тайна стала ему подпевать.
– Как красиво здесь, – вздохнула Василиса, положив свои ладошки поверх рук Матвея. – Как в сказке…
Всё происходящее и казалось ему сказкой, прекрасным сном, так мало имеющим общего с реальностью. Матвей потерял ощущение времени. Давно ли кончилась Борькина песня? Он не знал. Тайна и Борис уже целовались взасос. Лебедев, старый алкаш, похоже, не испытывал никаких комплексов. Бутыль из-под самогона была пуста.
– Лес, озеро, луна, костёр… Мистерия просто… – прошептала Василиса ему на ухо.
– Как в фильме, – невольно вырвалось у Матвея. – Там ещё ба… девушки голые танцевали у костра… На болоте каком-то… Сериал был, про Сатану и Безрукова.
– А, «Мастер и Маргарита»? – оживилась Василиса. – А хочешь, мы для вас так станцуем? Хочешь? Тайна, давай станцуем для мальчишек?
Неохотно та оторвалась от своего занятия и, не оборачиваясь, тихо сказала:
– Да ведь и так хорошо.
– Ну давай, давай… – Василиса вскочила, потянула её за рукав. – Так хочется побольше романтики…
Таисия встала, и Матвей увидел в расстёгнутой блузке маленькие острые грудки.
Василиса вытянула вверх руки, изогнулась в плавном грациозном движении, закружилась на месте. Тайна повела плечами и выскользнула из блузки, запрокинула голову к небу и тоже закружилась, широко раскинув руки. Затем они обе двинулись в обход костра, навстречу друг другу, на удивление согласованно, точно репетировали этот танец тысячи лет. Их движения были настолько завораживающе красивы, что у обоих «мальчишек» просто отвисли челюсти.
Девушки сближались друг с другом и кружились, взявшись за руки, в танце смещались в подлесную тень и вновь возвращались оттуда. Их немногочисленные предметы одежды словно таяли в воздухе, исчезали бесследно на глазах, и то, что скрывалось под ними, опьяняло куда сильнее самогона.
Но вот танец будто распался на две половинки. Тайна, распустившая густые чёрные волосы, в одних сандаликах с носочками медленно проплыла мимо Бориса – так, чтобы он не мог дотянуться рукой, поманила за собой. Борис вскочил, поспешил за ней, и оба они скрылись под пологом леса.
На Василисе не было даже носочков, она ведь и пришла сюда босой. Почти неслышно она подошла к замершему на брёвнышке Матвею, близко-близко, так что нежные шелковистые кудряшки внизу её живота почти касались его лица. Оттуда тоже пахло хвоей и земляникой. Мир вокруг сжался в маленький, освещённый угасающим костром круг, в котором были только она и он. Сердце пульсировало, как барабан. Матвею показалось, что его брюки сейчас лопнут по швам. Он слегка застонал, охватил руками Василису за бёдра, прижал к себе… Она ахнула, взъерошила руками его волосы, провела ладонями по лицу, скользнула ниже, ловко расстёгивая ветровку и рубашку под ней. Опустилась перед ним на корточки, обняла и нежно поцеловала в губы. И как же сладок показался ему этот поцелуй…
Она легонько толкнула Матвея, и он опрокинулся на спину в мягкий сырой мох. Василиса тут же нависла над ним, подставив тугие груди с затвердевшими сосками его горячим губам, помогая избавиться от ненужной одежды. Её пальцы коснулись его бёдер, и столько наслаждения дарило ему каждое её прикосновение, что всё тело его тряслось, как в лихорадке.
Не переставая ласкать его, она прошептала:
– Пусть между нами сегодня совсем, совсем ничего не будет. Это ночь полной свободы.
И он, поняв всё по одному лишь взгляду, сорвал с себя деревянный крестик и откинул его в сторону.
– Только мы, и только Природа… – Василиса улыбалась, и в её прекрасных изумрудных глазах сверкали отражения костра.
И в следующее мгновение они слились в единое целое.
Никогда в своей жизни, даже в молодые годы, Матвей не испытывал и подобия такого наслаждения и не подозревал, что близость с женщиной может быть настолько яркой и красивой. Реальность свернулась, исчезла, втянулась в хоровод звёздного неба, и не было больше в целой Вселенной ничего, кроме музыки их единения с безумной, ослепительной, оглушающей финальной фазой, в которой каждое мгновение растянулось на целую вечность и которая продолжалась немыслимо, баснословно долго, пока окружавший их мир окончательно не растворился в непроницаемой, беспросветной тьме.
7
Что-то тяжело и грузно завозилось в пихтаче неподалёку, и этот звук пробудил Матвея из забытья. Он открыл глаза и увидел Василису – близко-близко, прямо над собой. Склонившись над ним, она задумчиво и немного печально гладила его по лицу. Он протянул руки и коснулся её грудей, и она улыбнулась. Ночь по-прежнему окутывала тайгу и озеро, луна склонялась к закату, и мерцающая лунная дорожка мистически поблёскивала на поверхности озера Тагарлык.
– Милая моя, – прошептал Матвей. – Как же мне было хорошо…
– Конечно, – шепнула она ему. – И будет ещё, ведь ночь не закончилась.
– А потом? – выдохнул он, ужаснувшись самой мысли о грядущем расставании утром. – Что потом? Мы же… мы же увидимся вновь, правда?
По лицу Василисы словно пробежала смутная тень. Она замерла на мгновение, и Матвею показалось, что он уловил некое непонятное смятение в её взгляде.
– Обязательно, – не сразу ответила она, словно несколько мгновений обдумывала его вопрос. – Мы с Тайной… Мы уезжаем завтра. Но ещё приедем, в июне. Ты приходи сюда двадцать третьего… нет, лучше двадцать второго.
– Через месяц только? Зачем, зачем так долго…
Она только покачала головой.
– Тут ничего не изменишь. Не думай об этом сейчас.
Снова раздался шум в лесу, как если бы кто-то продирался через кусты к озеру. Затем с тяжёлым плеском что-то большое и грузное явственно ухнулось на мелководье.
– Тайна купается, – шепнула Василиса. – Не обращай внимания. Здесь только мы с тобой и Природа.
Не было это похоже на плескание купающейся девушки, совсем не было. Но Матвею не удалось поразмыслить над этим. Неудержимое желание вернулось к нему с новой силой, как будто и не было ещё между ними ничего вовсе, как будто он помолодел на двадцать лет… Непринуждённая нежность Василисы раскрепощала и преображала его, избавляя от шелухи застарелых страхов, предрассудков и догм так же просто, как и от лишней одежды несколькими часами ранее. Всё, что она делала с ним, доставляло ему немыслимое наслаждение, и о многом, что может быть между мужчиной и женщиной, он, как выяснилось, даже и не знал, так что вторая половина ночи оказалась ещё ярче и ещё безумнее первой. И длилась эта нескончаемая феерия вновь целую вечность, и оборвалась однажды только лишь потому, что оглушённое, не подготовленное к таким ощущениям сознание Матвея опять не выдержало первым.
Глава вторая
1
Когда Матвей очнулся, уже совсем рассвело. Лениво плескалось озеро Тагарлык, где-то позади мерно журчала вытекающая из него речка. Было сыро и очень зябко. Он так и лежал голый на сыром мху неподалёку от потухшего костра, и рядом с ним никого не было.
Матвей с трудом поднялся, подобрал раскиданную вокруг сырую одежду – всю, кроме крестика, который исчез, точно сгинул. Уж не в костёр ли он его зашвырнул ночью сдуру? Голова сильно кружилась, Матвей чувствовал дикую слабость – и никакого похмелья, словно и не был выпит вчера литр самогона. Большая пустая бутыль да банка недоеденных шпрот оставались единственными свидетелями ночной оргии.
Да полно, уж не приснилось ли всё это ему спьяну?
Дрожа от холода, он медленно оделся.
Вспомнил о пуговках, оторванных Борисом от блузки Таисии. Вон там они лежали вчера, неподалёку от костра…
Пуговок не было.
– Эй, – попытался позвать он всех остальных. – Эй, народ! Вы где?
Голос был хриплым и простуженным.
Сложив руки рупором, он покричал немного в сторону леса. Получилось плохо и не слишком громко, крик быстро захлёбывался кашлем.
«Да что ж такое, – подумалось ему, – куда все подевались, блин…»
Пожалуй, впервые тишина, царящая над озером, показалась ему несколько противоестественной. День занимался солнечный, но почему же не было слышно здесь пения рассветных птиц?
«Они, наверное, все ушли в их лагерь, – сообразил вдруг Матвей. – Конечно, замёрзли и ушли, там же у девчонок должны быть палатки».
Но где же этот лагерь? Он напряг память, вспоминая, в какую сторону Тайна вчера махнула рукой. Вспомнил, как ему показалось, и побрёл туда, но вскоре упёрся в стену молодого пихтача, сквозь которую вряд ли стали бы продираться полураздетые девчонки, тем более в темноте.
Он спустился пониже к берегу, пошёл вдоль озера. Увидел что-то белое в траве неподалёку. Подошёл ближе и понял, что это – разорванная Борькина кроссовка. Немного покричал и опять закашлялся. Где-то далеко гулко дробил дерево дятел, шумели кроны, шелестели серебристые листья осин.
Что-то жёлтое померещилось ему под раскидистой елью с низко нависшими над землёй густыми пушистыми ветвями. Он подошёл поближе, раздвинул ветки.
Там, на мягкой подстилке из опавшей хвои, была аккуратно расстелена его, Матвея, куртка. Вокруг в живописном беспорядке пребывали остальные предметы нехитрого гардероба Бориса Лебедева, включая драные носки и не совсем свежие скомканные семейные труселя.
– Да что ж это такое? – снова прошептал Матвей. Сердце его сжалось, понимая: случилась беда.
Он хотел было покричать ещё – и не смог, к горлу подкатила тошнота.
Сомнений не было – здесь, под елью, провели часть ночи Борис и странная девушка по имени Тайна. Но куда они делись потом, не мог же Лебедев упереться отсюда голым? Он, конечно, бывало и чудил спьяну, но не настолько же!
Внимание его привлекла полоса примятой травы немного сбоку от этой широкой ели. Полоса тянулась вниз, к Тагарлыку, теряясь в прибрежном мху. Матвей спустился по ней туда, где у самого берега тростник был кем-то или чем-то нещадно изломан.
Там-то, в тростнике, на мелководье и лежал его старый кореш Борька Лебедев. Тихое течение мерно колыхало его волосы, и снулые мелкие рыбки деловито ощипывали со всего тела кусочки кожи, и вытягивали из выклеванных к утру глазниц последние серовато-кровавые ошмётки глазных яблок.
2
Домой Матвей Акулов вернулся только во второй половине дня. Едва завидев его из окна, Зинаида выскочила на улицу, намереваясь немедленно высказать муженьку всё, что она о нём думает.
– Явился, не запылился… – начала было она, но осеклась. Закрыв за собой калитку, Матвей медленно сполз спиной по столбу и уселся прямо на землю.
– Господи, – всплеснула руками Зинка. – Моть… Что с тобой?
Он не ответил, устало смотрел куда-то в сторону, и на его неестественно бледном синегубом лице под левым глазом нервно подёргивалась мышца.
Она подбежала ближе, присела рядом на корточки, взяла его за руки. Руки были холодны, как лёд, и мелко дрожали.
– Моть, ты откуда такой, а? Где ж ты был-то? Пойдём, пойдём-ка в дом, тебе согреться надо и поесть…
– Ты прости, – тихо сказал Матвей. – Я это… в тайге заблудился. Заплутал.
– Ну ничего, ничего, сейчас, – тараторила Зинка, помогая ему снова подняться. – А я-то подумала, что ты с Борисом своим квасишь опять, даже и не сомневалась. Это ты меня прости, что не накормила вчера, ну ничего, пойдём, у меня и борщ готов, и котлеты, и чая с малиной тебе сейчас согрею…
На кухне она усадила его к освещённому жарким весенним солнцем окну, у которого было тепло, как у печки. Налила горячего борща с большим куском мяса, поставила на стол сметану, намазала сливочным маслом большой ломоть белого хлеба, зажгла конфорку на газовой плитке, поставила чайник.
– Ты ешь, ешь, пока горячее. А может, выпьешь стопочку, а?
– Не, – помедлив, ответил Матвей. – Не надо. Я поем просто.
Он вяло поковырял в борще ложкой, поднёс было её ко рту и вдруг скривился. Пошатываясь, встал из-за стола, но дойти до помойного ведра не успел – его вырвало прямо на пол клочьями зеленовато-бурой субстанции, с запахом застоявшейся тины.
– Ты там воду болотную воду пил, что ль? – спросила Зинка.
Он посмотрел то ли на неё, то ли сквозь неё мутным, осоловелым взглядом и не ответил.
– Где-то у нас был активированный уголь, – сказала Зинка. – Сейчас поищу. А ты ложись-ка в постель, раз худо тебе.
– Пожа… пожалуй, – борясь с подкатившим к горлу новым позывом тошноты, выдавил из себя Матвей.
– Ага, я тогда постелю. Ты давай это, умойся пока…
Матвей подошёл к умывальнику, взглянул на себя в зеркало. Увиденное ему не понравилось. Зинка, пожалуй, не зря перепугалась. А ведь она ещё не знала, что он дважды падал в обморок, пока шёл по Тагарлычке.
«С другой стороны, – подумалось ему, – Борька сейчас выглядит хуже. Она ведь затрахала его до смерти и утопила, эта маленькая чернявая девчонка. А меня… меня Василиса будет ждать двадцать второго. Тоже утопит, наверное…»
– Иди ложись, – позвала Зинаида.
Лёжа под тёплым одеялом, Матвей начал согреваться. Подёргивание лица потихоньку унялось, но дыхание оставалось учащённым, и сердце тоже билось быстро-быстро.
Как только он прикрывал глаза, перед внутренним взором на удивление ярко представала Василиса – то в топике, то без него, то танцующая, то склоняющаяся над ним. Её большие круглые груди, её нежная поросль кудряшек внизу живота, отражения костра в большущих изумрудных глазах, её улыбка, её запах – всё это на удивление живо и накрепко запечатлелось в его памяти, в его чувственном мире.
Настолько крепко, что собственный дом, двор, спальня, предметы обстановки, даже Зинка – всё казалось теперь призрачно-серым, безликим и невыразимо скучным.
Часа через два к ним в дом постучалась Надежда Лебедева.
– Твой дома? – спросила она. – А моего так и нету!
– Дома. Лежит, болеет. Он в тайге ночь провёл, заблудился, говорит. И, по-моему, он один там был.
– Да ну? – не поверила Надюха. – А мой тогда где? Удрал из дому с пузырём. Ну к кому ещё пойти мог?
Зинаида заглянула в комнату, увидела, что Матвей не спит.
– Ты сама пройди, спроси у него, – предложила она.
Тяжело шагая, так что на полках тихонько зазвенела посуда, Борькина жена зашла к Матвею. Легко можно было представить, как эта бабища приподнимает за бампер легковушку и как охреневают мужики. Причём охреневание мужиков могло произойти и внутри салона. Фигурой Надежда Лебедева напоминала профессиональную штангистку.
– Ну здравствуй, болезный. – В её интонации чувствовалась, скорее, деловитость, нежели сочувствие. – Где моего чёрта старого оставил?
– Дня три не видал уж, – отозвался Матвей, не глядя на неё.
– Так он что, правда не с тобой был?
Акулов покачал головой.
– Да я вот с женой поцапался и ушёл в тайгу… Думал, грибов поищу.
– Какие ж сейчас грибы? – удивилась Надежда.
– Ну как? Строчки-сморчки же, самый их сезон. Закрутился я с ними, на болотину какую-то забрёл… Чудом поутру выбрался.
– Ну дела-а, – протянула она. – Куда ж Борис-то деваться мог? Ушёл с бутылкой из дому – я и подумала, что к тебе.
– Ну мало ли, если…
Матвей осёкся. Он хотел сказать, что если Надюха грозилась убить мужа по возвращении, то он мог уйти вообще куда угодно. Вовремя спохватился, что этой фразой сразу же выдал бы себя с потрохами.
– Что если?
– Если с бутылкой, то к любому встречному, кому выпить хотелось, мог забуриться. Ты подожди, какая разница, где он? Проспится – придёт.
Он произнёс эти слова и представил, как разбухший от воды, безглазый утопленник возвращается в деревню, оставляя за собой мокрые склизкие следы, но не к Надюхе, а к нему, чтобы забрать с собой, отомстить за свою дурацкую смерть… Всё тело сразу покрылось липкими каплями холодного пота.
– Сердце у меня не на месте что-то, – грустно сказала Надежда, массируя себя под огромной левой грудью. – Ладно, поправляйся, грибник. Пойду я.
Она вышла, и Матвей устало закрыл глаза. И сразу увидел склонившуюся над ним Василису.
– Не думай об этом сейчас, – сказала она.
Он протянул руку, коснулся её щеки. Она улыбнулась, и он вдруг понял, что просто умрёт, если не увидит ещё хоть раз эту улыбку наяву.
А Зинаида убралась в кухне, намыла полы, натаскала в дом дров и воды, подоила и накормила корову, насыпала зерна курам, полила рассаду в теплице… Что и говорить, дела свои женские знала она хорошо, а при необходимости могла и мужские справить. Уже заканчивая свою ежедневную суету по хозяйству, побежала закрывать на ночь плёнкой парники, как вдруг цепной пёс Сильвер зашёлся в неистовом хриплом лае. Кто-то стоял за забором возле калитки, но не решался войти внутрь.
Подойдя ближе, она к своему удивлению увидела Антонину Сергеевну Шагаеву, в просторечии – бабку Шагаиху. Шагаихе было уже лет этак за восемьдесят, и жила она то ли с внуком, то ли даже с правнуком на краю деревни, редко выползая из своей старой покосившейся избы. Многие побаивались древнюю смуглокожую хакаску, называли за глаза колдуньей и старой ведьмой – но больше из-за почти фольклорного внешнего вида да из-за острого ума, отнюдь не обветшалого с возрастом. Имя у неё, кстати, было настоящим, а вот отчество – нет, его ещё в незапамятные времена адаптировали к русскому языку.
– Ой, здрасьте, – сказала Зинка. – А вам чего, бабушка? Вы к нам, что ль?
– К вам! – прошамкала старуха почти беззубым ртом. – Сам-то твой где? Говорят люди – в тайге ночевал?
– Ну, ночевал.
– И как?
– Ну что как, что как? Худо ему сейчас. Болотной воды он там напился. Лежит вот, не ест ничего.
Шагаиха помолчала, беззвучно шевеля губами. Зинке стало немного не по себе от пристального цепкого взгляда её узких чёрно-стальных глаз, возле одного из которых красовалась волосатая бородавка.
– Слышь, девка, – сказала Шагаиха. – Ты вот что. Пойди купи гранат.
– Каких гранат, где? – перепугалась Зинка. – О чём это вы…
– Один гранат ему на завтра, сок выдавишь. Только не бери готовый, в бутылке, плохой он. Паштет печёночный у Стрепетовых возьми. И свекольного салата побольше давай. Утром он есть захочет у тебя, вот и корми.
– Ага, – вымолвила потрясённая Зинка. – А вы откуда знаете…
– Тьфу, дура! – рассердилась бабка. Повернулась к ней спиной и заковыляла прочь, сильно горбясь и опираясь на клюку. Отошла шагов на двадцать, затем обернулась и добавила:
– Кто поедет в Изломово – гематоген в аптеке закажи.
3
Матвей пролежал в постели пять дней. Зинка исправно кормила его всем, что перечислила Шагаиха. Неожиданное появление старухи произвело на неё серьёзное впечатление. Даже гематоген удалось достать, и она давала мужу по батончику в день. Силы понемногу возвращались к нему, хоть и медленно. Тридцать первого числа он впервые встал и около часа колол дрова. Первого июня работал полдня, а второго – уже весь день. Дел в хозяйстве была уйма, всего и не переделаешь, и повседневный труд, как казалось Зинаиде, оказывал на мужа положительное воздействие. О поездке в Красноярск она больше и не заикалась, тем более что Матвей подрядился к вдове Прохоровой подправить баньку – заменить нижние венцы, настелить новый пол, наново покрыть крышу. Хоть и немного могла заплатить вдова, а всё же какие-то деньги. К тому же помощь мужа по хозяйству тоже немало значила летом, в этом имелся огромный плюс по сравнению с выездными работами.
Бориса Лебедева подгорчане искали по окрестной тайге три дня. Искали большим числом, почти все мужики и подростки, организовав даже прочёсывание некоторых наиболее проблемных, «блудных» участков. Естественно, безрезультатно. В конце концов поиски свернули. Сгинул человек, что ж тут поделаешь. Не он первый, не он последний. Тайга кругом, всякое бывает…
Прошлым летом в Подгорске пропал охотник Костя. Был он человек пришлый, чужой. Явился однажды не пойми откуда, попросился на ночлег в одном из дворов. Да так и остался «на подхвате», подсобляя хозяевам за пищу и кров. Документов у него при себе не было, и кроме имени – настоящего ли, нет ли – никто о нём ничего и не знал. Жил он себе тихо-мирно, не пил, не скандалил, раздобыл где-то ружьё, похаживал иногда на охоту… Года два так и прожил – человек-призрак с точки зрения государства. А потом ушёл однажды в тайгу и не вернулся.
Его даже особо и не искали. Чужак… Да и где бродил он, в каких краях – никто не знал.
Вот и о Лебедеве как будто быстро стали забывать. Не было никаких особых слёз, никаких разговоров. Поминки справлять вроде как неправильно – а вдруг жив, вдруг вернётся ещё. Матвей вёл себя так, как будто его это и вовсе не касалось, и разве только Надюха ходила смурная и сердитая.
Матвей же и вправду искренне пытался втянуться в нормальное русло жизни, но это ему удавалось лишь внешне. Странное ощущение призрачности, иллюзорности, серости реального мира не покидало его ни на минуту, и Матвей никак не мог отделаться от ощущения полной никчёмности всего, что бы он ни делал.
К жене своей Зинке никакого влечения он больше не испытывал. Вообще. Как бы та ни старалась в постели, после приключения на Тагарлыке Матвеев член просыпаться не желал. За все эти дни он ни разу не подал признаков жизни, так и провисел месяц бессильной тряпочкой. Как в том старом анекдоте – одной проблемой меньше…
И по-прежнему каждый раз, когда Матвей закрывал глаза, он видел Василису – почти как наяву. С мыслями о ней он просыпался, с мыслями о ней ложился спать. Если ему удавалось вспомнить ночные сновидения, то в них обязательно присутствовала она. Эти мысли неизменно поднимали целый пласт воспоминаний из детства, ведь нечто похожее испытывал он и к своей однокласснице Светке Веселовской. Нечто такое, что он старательно задавил в себе то ли от стеснительности, то ли от неверия в возможность собственного счастья. И вот, поди ж ты, теперь, в сорок один год, он влюблён снова – и в кого же, в кого?
Странные лесные девчонки, вышедшие из ночной чащи в полнолуние, кем они могли быть на самом деле? Матвей не знал и не хотел знать. Он только чувствовал, что они разные. Чернявая Тайна отымела Борьку и утопила его. Василиса подарила ему себя безвозмездно… Что бы ни произошло между Лебедевым и его соблазнительницей, между Матвеем и Василисой всё было иначе – не могло ошибиться его сердце, не могло.
Двадцать второго июня в обед он заявил жене, что решил сходить на охоту. Зинка вытаращилась на него в полном недоумении. Никогда раньше он не охотился, не любил этот промысел с детства. Но Матвей не дал ей времени на раздумья и расспросы – тут же встал из-за стола, вытащил из сундука старую, отцовскую ещё, охотничью двустволку, патроны двенадцатого калибра с крупной дробью. Весь его вид выражал такую суровую решимость, что жена сочла за лучшее промолчать. Наскоро собрала ему с собой поесть и проводила… до мотоцикла.
– Когда вернуться думаешь? – только этот вопрос она и задала ему.
Матвей пожал плечами.
– Не знаю ещё. Как выйдет…
И уехал, оставив супругу в совершенной растерянности.
4
А вышло всё совсем не так, как он надеялся, и не так, как он боялся.
Дорога на Тагарлык заняла гораздо меньше времени, не более полутора часов. И это несмотря на почти сорокаградусную жару, полчища слепней и тяжёлый жаркий дух, подымающийся от трав, от земли. Матвей шёл, словно не замечая этих неприятностей, уверенно, быстро, чем дальше – тем быстрее. Тагарлычка к концу июня почти пересохла, так что можно было идти по каменистому руслу, не увязая в болотинах и не забуриваясь в буреломы и пихтач.
На подходе к озеру слепни и оводы неожиданно исчезли. На заветной полянке оказалось заметно прохладнее. С удивлением он увидел банку с тухлыми шпротами на старом месте. Стало быть, не приходил сюда никакой лесной зверь за целый месяц. Пустая бутылка и бердачевские стаканчики из-под рассады тоже никуда не делись. Матвей собрал мусор, оставшийся с прошлого раза, прикопал его поодаль. Заготовил дрова на ночь (на этот раз предусмотрительно захватил с собой топорик). Но запалить костёр не успел.
Василиса вышла к нему из лесу, хоть и до сумерек было ещё ой как долго. Очаровательное весёлое личико её светилось радостью. Она подбежала, обняла его, шепнула на ухо ласково:
– Пришёл всё-таки, пришёл… Матвеюшка…
И все страхи сразу же канули в Лету, исчезли, растворились в водовороте счастья. Он буквально осыпал её лицо поцелуями, а она заливисто смеялась, и её прекрасные зелёные глаза блестели от восторга и удовольствия. Но едва их губы нашли друг друга, как она неожиданно отстранилась, и он увидел тень испуга на её лице.
– Ох, Матвеюшка, что ж ты один пришёл, – сокрушённо вымолвила она.
– В смысле?.. – растерялся он. – А с кем надо было? Зачем нам…
– Так ведь Тайна, Тайна-то как же? Она обидеться может…
– Да что нам с того, пусть обижается…
– Нет, ты её не знаешь. Она нам… помешать может, нельзя так.
Проговаривая это, она медленно отступала к лесу, в тень, в неизвестность.
– Подожди, – вскричал Матвей, чувствуя, что не может подойти к ней, взять за руки, не может даже тронуться с места. Ноги словно налились свинцом, словно вросли в мох и пустили корни. – Подожди, что ж ты…
– Завтра приходи, – еле слышно, одними губами молвила она. Уже издалека, но он всё равно услышал. – И приводи с собой кого-нибудь для Тайны. Нельзя нам иначе…
– Сегодня, сегодня приду, – крикнул он ей вслед, понимая, что может сойти с ума за эти сутки.
Василиса исчезла под пологом леса, и вместе с ней исчезло и оцепенение.
И он побрёл обратно.
5
Выбор партнёра для Тайны лишь поначалу показался Матвею неразрешимой задачей. Уже на полпути до трассы он придумал, кого можно попробовать заманить под самый вечер на озеро и так, чтобы никто не узнал.
В Подгорске на Нижней улице, на берегу реки Ухты, стоял дом, построенный для заезжих чудаковатых абаканцев. Абаканцы те использовали его как дачу, наезжая время от времени компанией в пять-шесть человек, чтобы порыбачить и вообще забыть на время свои городские проблемы. А на период между наездами привезли с собой человечка, чтобы присматривал за домом. Человечек тот был каким-то бомжеватым алкоголиком, пустым, с точки зрения подгорчан. Толку от него было ноль, разве что дрова подкалывал иногда, да печку топил. Видать, приходился он кем-то одному из хозяев то ли родственником, то ли знакомым, и спасали они его таким образом от окончательной деградации в городе. Денег ему не оставляли категорически, только продукты, но он всё равно ухитрялся доставать спиртное и частенько упивался вдрызг в одиночестве, так что можно было удивляться, как до сих пор не спалил доверенную ему хату. Звали мужичка этого в глаза Алексеичем, а за глаза – Прыщиком, и погоняло это весьма к нему подходило, такой он был весь маленький, неказистый, плюгавый и неприятный.
Вот этому самому Прыщику Матвей и посулил бутылку водки, если тот поможет ему освежевать в лесу якобы убитого медведя и дотащить до трассы сколько смогут унести мяса и шкуру. Хитрый Прыщик принялся торговаться и выторговал для себя три бутылки вместо одной и ещё тысячу рублей в придачу. Ему и в голову не пришло, что при такой оказии на самом деле вряд ли бы кто из подгорчан обратился к нему за помощью.
Было уже около десяти часов вечера, когда Матвей с Прыщиком вышли на Тагарлык. Матвей уже просто не чувствовал под собой ног, а Прыщик изнылся весь, жалуясь на расстояние и требуя повышения платы за услуги.
– Всё, пришли, – сказал Матвей, устало присаживаясь на бревно. – Привал.
– О как, – удивился Прыщик. – А где медведь-то?
– Да ты посиди пока, воздухом подыши, – сказал Матвей. – Красиво-то как кругом…
Он чиркнул спичкой, зажёг бересту под шалашиком хвороста. Смеркалось. Журчала вода, шелестели слегка листья в кронах. Тайга окутывала их колдовской тишиной…
Как и в прошлый раз, сначала послышался плеск воды. Затем, через несколько минут, шорох в кустах. И вот, наконец из лесу вышла Василиса в сопровождении какой-то круглолицей объёмистой блондинки с немыслимо большими сиськами, чудом запихнутыми в декольте ситцевого летнего платья – живым воплощением рекламы «Тонгкат Али платинум» в исполнении известной артистки. Эти буфера самым волшебным образом приковали к себе внимание Прыщика, он вытаращился на них на редкость беззастенчиво и, видимо, был даже не в состоянии отвести взгляд.
Василиса подбежала к Матвею, её рука обвила его талию, она просто лучилась от радости, прижалась к нему, склонила голову на плечо.
– Кто это? – шепнул он ей на ухо, и тут же сам всё понял, поймав цепкий взгляд знакомых карих глаз.
– Здравствуй, Матвей, – сказала Тайна, чуть улыбнувшись уголком рта. И томно проговорила уже Прыщику: – Мужчина, а вы не поможете мне палатку поправить?
– Давай уже, Лексеич, иди, подмогни женщине, – подтолкнул в спину Прыщика Матвей, выводя того из состояния полного зависания.
– Да запросто! – вышел из ступора тот. – Я… легко! И палатку, и если ещё чего… У меня ещё будьте-нате…
Прыщик повёлся просто на раз, его «будьте-нате» уже топорщилось под брюками колом… Как, впрочем, и у Матвея. Такой могучей эрекции он не ощущал до сих пор ни разу в жизни – хорошо, видать, отдохнул его орган за последний месяц. Волны огненно-жгучего желания накатывали одна за одной, заставляя дрожать тело и дурманя голову. И едва лишь Тайна увела прочь свою жертву, он привлёк Василису к себе, поцеловал в губы сперва нежно, потом долго, горячо и страстно. А потом они опустились на мох и медленно, ласково стали снимать друг с друга одежду.
– Милая, моя, любимая, единственная, – шептал Матвей ей слова, которые не говорил своей жене уже почти двадцать лет и вообще никогда – искренне.
А Василиса смеялась, и всё, что он говорил и делал с ней, доставляло ей безграничное удовольствие.
Но ему нельзя, никак нельзя было сейчас терять контроль над собой, ведь невысказанный вопрос по-прежнему не давал покоя. Поэтому он остановился, взял Василису за руки, заглянул в глаза.
– Скажи, скажи мне… Это ведь всё неправда, да? Ты околдовала меня, приворожила…
– Глупый, – она немного грустно улыбнулась, покачала головой. – Да разве же может колдовство вложить в твоё сердце то, чего в нём не было? Оно было у тебя сухим и серым, как комочек земли. А сейчас в нём весна, и всё, что весной в этой земле пробудилось, – твоё, не чужое.
– Вы никакие не студентки, – сказал Матвей. – Скажи мне, кто ты?
– Я – часть этого мира, – загадочно ответила она. – Как и ты.
И больше они не могли сдерживаться.
6
Всё было, как и в прошлый раз, только ещё изысканнее, ещё гармоничнее, ещё дольше. Время снова остановило свой бег для них, и земля служила им периной, а звёздное небо – одеялом. Сколько раз Матвей терял сознание, он и не мог вспомнить, но каждый раз возвращался к жизни, возвращался к Василисе под оглушительный барабанный бой собственного сердца.
В одну из таких пауз, когда тело его ещё тряслось в отголоске случившегося, а мир вокруг исчез, сузился до склонившегося над ним Василисиного лица с бездонными глазами, из чащи вышла Тайна. Она не потрудилась одеться, и её пышные формы, даже расплывающиеся в хороводе головокружения, выглядели в лунном свете вызывающе и гротескно. Василиса вскинулась, обернулась, и Матвей почувствовал, как она напряглась – и физически, и внутренне.
Неожиданно он понял, что под его взглядом Тайна видоизменяется. Контуры её тела оплывали, как воск у свечи, она худела на глазах и уменьшалась в росте, из огромных сисек будто выпустили часть воздуха, и они превратились в маленькие и острые грудки, волосы потемнели, лицо заострилось, и Тайна стала такой, какой он её запомнил в прошлый раз. Только в этот раз от деланой застенчивости не было и следа, и её карие глаза пылали злобой.
– Зачем пришла? – спросила Василиса. – Ты не должна мешать, иди к своему…
– Кончился он, – буднично ответила та, не сводя глаз с Матвея. – Дрянь человечишко, и сердце ни к чёрту.
– Даже не думай, – предупредила Василиса, и Матвей вдруг почувствовал, что и она тоже начинает меняться. Её гладкая шелковистая кожа затвердела, стала какой-то ребристой и медленно начинала светиться оранжевым светом. Тайна же, наоборот, темнела, словно облачаясь в волшебный воронёный панцирь, поблёскивающий синими отсветами…
– Давай покончим с ним, – наконец сказала она. – Зачем нам кто-то ещё. Здесь и вдвоём трудно выжить.
Голос её уже совсем не был похож на тихий голосок псевдостудентки. Мрачный, низкий, грудной, он один способен был лишить воли и вызвать оцепенение.
– Это мне решать, не тебе! – голос Василисы наполнился шипящей яростью.
– Он принесёт нам беду, я вижу это, – не отступалась Тайна. – Всё равно не будет так, как ты хочешь. Послушай меня… девчонка.
– Это моё решение, мой выбор, моё право. Я всё решила для себя.
– Я не лгу тебе…
– Плевать мне на твою правду.
Неожиданно Тайна опустилась на четвереньки. Лязгнули челюсти, встопорщилась иссиня-чёрная чешуя, округлились и вспыхнули жёлтым пламенем глаза с вертикальными зрачками. Лица Василисы Матвей не видел, она располагалась к нему вполоборота, но зато он отлично мог наблюдать, как на её бёдрах и ягодицах тоже медленно вздыбливаются крупные чешуйки, только золотистые, с огненно-красными переливами. Василиса опёрлась руками о землю, сползла с него, закрывая собой от Тайны. Над позвоночником у неё разошлась кожа, и оттуда вылезло что-то перепончатое, кожистое, шипастое, мотнулось из стороны в сторону, стряхивая с себя комочки слизи, и развернулось в высокий гребень – по всей длине спины, от шеи и до копчика.
Даже в демоническом облике Василиса показалась Матвею прекрасной. Он вспомнил, что видел подборку картин одного странного художника, изображавшего исключительно подобных существ, полуженщин, получудовищ… Эти картины, помнится, привлекли его когда-то и даже слегка завели…
Надо было вставать, что-то делать, он понимал, что Василиса в опасности, но сил едва хватало на то, чтобы поднять руку. Он почти физически чувствовал напряжение, разлившееся в воздухе: свирепую решимость Василисы и тёмную, мрачную, изыскивающую волю её подруги…
Их молчаливое противостояние оборвала Тайна.
– Ладно, – внезапно смягчившись, сказала она. Села на корточки, затем рывком выпрямилась во весь рост. Её облик прямо на глазах стремительно светлел и очеловечивался. – Не будем же мы ссориться из-за мужчины. Решила, так решила. Но помни – ни слова ему до третьего раза. Развлекайтесь… а я пойду схожу в деревню. Время есть ещё…
Она повернулась к ним спиной – спиной студентки Таисии – и пошла прочь, покачивая бёдрами, и вскоре исчезла в тёмной чаще леса.
– Что же ты задумала?.. – почти неслышно произнесла Василиса.
Матвей осторожно протянул руку, погладил её по чешуйчатому бедру.
– Какая же ты красивая, – шёпотом сказал он.
Она стремительно обернулась к нему, и весь её демонический образ осыпался с неё в один миг быстро тающими золотистыми искорками.
– Правда? – спросила она. – Ты даже сейчас так подумал?
– Конечно… Я в жизни не видал никого красивее, чем ты.
Василиса засмеялась, прильнула к нему, поцеловала в губы.
– Но скажи, – слегка отстранился он, – скажи мне, каков же твой истинный облик?
– Для тебя я всегда буду такой, какая тебе нравится больше всего, – ответила она. – Я расскажу тебе… если ты придёшь в следующий раз.
– Опять через месяц?
– Да. За день до полнолуния. Двадцать первого июля. Я буду ждать тебя с самого утра. Только ты опять должен привести с собой кого-нибудь… покрепче. Тебе будет легче, ты уже почувствуешь Дар.
– Ты мой Дар, – прошептал Матвей и привлёк её к себе.
7
Пенсионер Михаил Степанович Золотов с супругой Марией Васильевной жил в самом центре Подгорска на относительно тесно застроенной Лесной улице. Михаил Степанович имел репутацию человека непьющего и ответственного, да так ведь оно и было. В посёлке супруги Золотовы относились к немногочисленным старожилам, из тех, кто помнил и расцвет Подгорска в шестидесятых годах (когда здесь жили и сплавщики, и геологи, а в инфраструктуре посёлка имелись собственные клуб, почта и магазин), и последующий упадок (когда сначала ушли геологи, а затем перестали сплавлять лес вниз по Ухте). Супруги Золотовы вырастили троих сыновей и дочь, но все они, повзрослев, разъехались по России и строили свои жизни в суете крупных городов, так что внуков своих бабка с дедом видели редко. Жили они тихо, мудро, со всеми соседями мирно и частенько помогали чем могли ближним – советом, опытом, хорошо оплачиваемой работой. Оба они наработали себе хороший трудовой стаж и теперь имели неплохие пенсии – по местным меркам. В городе на такие деньги они бы не выжили, а вот в Подгорске считались обеспеченными людьми.
В начале июня соседи Золотовых Свиридовы неожиданно собрались всей семьёй в Екатеринбург к родственникам. Михаила Степановича они попросили на время их отсутствия присматривать за хозяйством. Уезжали – думали ненадолго, но какие-то семейные обстоятельства вынуждали их откладывать возвращение раз за разом. А Михаил Степанович что? Михаил Степанович присматривал.
В ночь на двадцать третье спалось Золотову плохо. Вечером было душно, форточка плохо пропускала воздух из-за мелкой противомоскитной сетки, и он долго ворочался с боку на бок, не в силах уснуть. А когда, наконец, задремал, то тревожно, некрепко, с неприятными сновидениями, в которых мимо Подгорска по реке Ухте вниз медленно плыли один за другим разбухшие от воды утопленники с выеденными глазами, а подгорские женщины собрались на берегу и наперебой обсуждали достоинства и недостатки проплывающих мимо в прозрачной воде тел…
Проснулся он от чужеродных звуков, доносящихся через открытое окно с улицы. Полежал с минуту, прислушиваясь и одновременно стряхивая с себя остатки сна. Но сомнений не было – эти сладострастные полустоны, полувзвизгивания издавала женщина, и звучали они уже наяву. И где-то совсем рядом.
Мария Васильевна мирно посапывала в своей комнате – она бессонницей никогда не страдала. Михаил Степанович выглянул в окно. И увидел на фоне большой полной луны дымок, вьющийся из трубы баньки Свиридовых. И сполохи пламени в маленьком окошке – печная дверца там закрывалась неплотно, оставляя большую щель. И ещё увидел силуэт женщины с распущенными волосами, которая, запрокинув голову назад, ритмично двигалась вверх-вниз. Эффектные сиськи при этом прыгали, как мячики.
Кто-то нагло трахался ночью в чужой бане, не постеснявшись даже затопить печь.
Неожиданно Михаил Степанович почувствовал возбуждение. Давно уже забытые ощущения вызвали целый хоровод беспорядочных воспоминаний. Ему отчаянно захотелось увидеть, кто же это там в баньке прелюбодействует. Да ведь он и должен был это сделать, прогнать наглецов, разве нет?
Но прежде надо было сбросить с себя взмокшую за ночь от пота пижаму, надеть штаны, рубаху, налобный фонарик, взять на всякий случай с собой ружьё… Михаил Степанович был человек обстоятельный, старающийся в любых ситуациях свести элемент случайности к минимуму. Именно это качество и спасло ему жизнь, задержав дома на пару лишних минут.
Едва он вышел во двор, как услышал громкую, на грани крика, площадную ругань и шум. Кричала женщина – мат-перемат… Послышались звуки тяжёлых ударов, как будто по дереву били чем-то железным. Затем кто-то взревел – низко, страшно, утробно, так что сердце мгновенно захолонуло, кровь застыла в жилах, а все волнующие мысли и ощущения смело, как ураганом. Михаил Степанович замер на месте, забыв о том, что в руке держит ружьё.
Со звоном разбилось окошко, и оттуда со свистом вылетела кочерга. Затем тот голос, что только что поливал кого-то матюгами, зашёлся в истошном крике и тут же оборвался булькающими хрипами.
И тут – Михаил Степанович позже никому об этом не рассказывал, поскольку совершенно правильно понимал, что никто всё равно не поверит, – тут из окна выпрыгнуло нечто. Большое, чёрное, как смоль, и гибкое, как пантера, тело приземлилось неподалёку, захлестнув его волной могильного холода, тут же оттолкнулось от земли и в несколько прыжков умчалось на задворки огорода, к лесу, растворившись в сумраке ночи.
Оцепенение, наконец, спало, и Золотов поспешил на место происшествия.
Женщину, сидя привалившуюся к бревенчатой стене, он узнал сразу. Это была тридцатипятилетняя местная фельдшерица Екатерина Костромина. На ней была длинная куртка до колен, надетая прямо поверх ночной рубашки. И куртка, и подол рубашки сплошь заливала дымящаяся алая кровь. Когда Михаил Степанович вошёл, Костромина была ещё жива, и костяшки пальцев обеих рук её судорожно стучали по дощатому полу. Передняя часть шеи у неё была просто вырвана напрочь, большой кровавый ошмёток валялся на полу у противоположной стены. В ужасной ране клокотали и лопались кровавые пузыри, за ними был виден позвоночный столб. А из разорванной артерии толчками била кровь, прямо в раскалённую стену железного печного котла, и с шипением на ней испарялась, распространяя по тесной баньке удушливый отвратительный запах.
Мужчина, совершенно голый, лежал на полкé спиной, свесив ноги на скамейку, так что Золотову были видны только живот, ноги и гениталии покойного. Между босыми пятками на лавке тускло блестела багровая лужа. Тонкая алая струйка стекала в неё с неестественно большого, но обвисшего конца с закатанной почти под самый корень шкуркой. Пока Михаил Степанович боролся с тошнотой и страхом, струйка прервалась, раздробилась на тяжёлые редкие капли и вскоре иссякла. Через несколько секунд окончательно затихла и женщина.
Борясь с тошнотой и страхом, Золотов приблизился к мертвецу и заглянул ему в лицо. Это был муж Костроминой Андрей. Ран на его теле не было, но застывшая на губах по-идиотски счастливая улыбка показалась Михаилу Степановичу настолько жуткой, что он, убеждённый атеист с детства, инстинктивно осенил себя крестным знамением.
8
Когда Матвей Акулов очнулся, солнце стояло в зените. Над озером подрагивало марево тёплого воздуха, но его бил озноб. Во рту пересохло, страшно хотелось пить. Но стоило ему лишь немного шевельнуться, как желудок скрутило в сильнейшем спазме, и началась долгая и мучительная рвота – клочьями буро-зелёной пены с запахом водорослей, потом – сгустками горчайшей желчи.
Наконец наступило облегчение. Матвея всего трясло, но особенно сильно тряслись кисти рук, как у законченного алкоголика. Перед глазами бегали чёрные мушки, мир вокруг казался неправдоподобно тёмным.
Он попытался подняться на ноги и тут же упал снова – настолько сильно закружилась голова. Тогда он на карачках пополз к озеру, чтобы утолить жажду и смыть с груди и живота потёки рвотной массы.
Наверное, вода в Тагарлыке была тёплой, но ему она показалась настолько ледяной, что застучали зубы. Удержать влагу в ладонях не удавалось. Чтобы напиться, ему пришлось частично заползти в озеро, точно какому-то крокодилу.
Илистое дно здесь круто уходило на глубину, всего в каком-то метре от берега. Прыщик всплыл оттуда, из тёмно-жёлтой, почти чёрной воды, лицом вверх. Пустые глазницы на сером лице таращились на Матвея, и в этом страшном взгляде читались укор и ненависть. Матвея опять замутило, он отпрянул было назад, и в это самое мгновение утопленник выпрыгнул из воды. Холодные скользкие руки проехались Матвею по спине, сомкнулись сзади на шее, потянули вниз, в тёмную бездну Тагарлыка. Матвей плюхнулся лицом в воду, Прыщик тяжело наваливался сверху, не давая поднять голову. Уже захлёбываясь, понимая, что умирает, Матвей успел подумать о Василисе, о том, что никогда больше её не увидит, и о том, что она так и не дождётся его здесь через месяц…
Эти образы неожиданно придали ему сил. Он оттолкнулся руками от дна, вытягивая на себе крепко обхватившего его мертвеца, и сел на колени на мелкоте. Прыщик не ослабевал хватки, его осклизлое туловище прижалось к телу Матвея, ужасное лицо оказалось прямо перед глазами, а ноги нашли опору на мелководье, и он продолжал напирать, пытаясь повалить, опрокинуть навзничь. С огромным трудом Матвей сумел встать и сделать пару шагов назад, подальше от озера, и тут же упал под тяжестью огромной, разбухшей от воды туши утопленника. Изо рта Прыщика на лицо Матвею выдавился поток зловонной жидкости. Покрытые зелёной слизью пальцы подбирались к самому горлу. Мертвец придавил его к земле, и всё, что мог сделать Матвей, – это наносить ему бесполезные, слабые удары руками. Тут бы ему и пришёл конец, но, к счастью, левой рукой он нащупал брошенную накануне двустволку. Подтянул её поближе, вывернул руку, ткнул дулом в бок Прыщику и выстрелил из обоих стволов. Восемнадцать 8,5-миллиметровых картечин едва не разорвали Прыщика пополам, его внутренности в фонтане алых брызг разлетелись в разные стороны, а само тело буквально снесло с Матвея. Запахло мочой и дерьмом и ещё чем-то тухлым. Но чёртов Прыщик, как зомби из фильмов ужасов, от этого не угомонился и явно пытался снова встать.
Матвей подскочил к нему, ударил прикладом сверху, по темечку. Череп Прыщика явственно хрустнул, но мертвец только лязгнул зубами и попытался схватить его за ногу.
Тогда он вспомнил, что брал с собой ещё патроны. Куртка, снятая с него Василисой, лежала неподалёку возле старого кострища. Пока он перезаряжал ружьё, покойник встал на четвереньки и тупо мотал безглазой башкой, высматривая на поляне свою жертву.
Матвей подошёл сбоку и выстрелил ему в голову, опять дуплетом. Осколки черепа, комья мозгового вещества, клочья кожи с волосами вылетели метров на пять в сторону леса. Труп ткнулся в мох и затих, уже навсегда. От его головы оставалась, по сути, только нижняя челюсть.
Сердце Матвея билось, как сумасшедшее, чуть не разрывая грудную клетку. Дыхание давно сбилось, и он никак не мог его восстановить, судорожно втягивая в себя воздух широко открытым ртом. Дичайшее нервное напряжение не могло обойтись бесследно, он снова почувствовал мертвящую слабость и головокружение, белый свет вокруг стал стремительно меркнуть, и он потерял сознание ещё до того, как упал.
Глава третья
1
Матвея Акулова, как и Бориса Лебедева месяцем раньше, искали по окрестной тайге чуть ли не всем Подгорском без малого три дня. Бедная Зинаида уже отчаялась его увидеть и выплакала все глаза. Двадцать пятого июня к вечеру его внесли в дом сосед Олег Бердач с сыном Жекой. На Матвея страшно было смотреть. Заострившийся нос, синюшные губы, мертвенно бледная, сухая как пергамент, кожа, спутанные клочьями волосы – всё это делало его похожим на живой труп. К тому же от него несло, как от помойки.
– Нашли его недалеко от мотоцикла, – извиняющимся тоном сказал старший Бердач. – В траве лежал, метрах в ста от дороги, вверх по Тагарлычке. Блин, раз десять ведь там за эти дни проходили уже. То ли не заметили, то ли он после уже пришёл и сознание потерял… непонятно.
– Он не ранен, – вставил двадцатидвухлетний верзила Жека. – Ничего такого, мы его осмотрели. Трясёт его, как в лихорадке, и сам холодный, как рыба.
– Господи, – прошептала Зинка. – Что ж делать-то…
– Водки ему дай, – посоветовал Бердач. – Это верняк, поможет.
– Водки… Знаете что, мужики… Несите его в баньку, а?
– А что, это дело. Молодец, Зинаида, котелок у тебя варит, – одобрил Олег. – Согрей его как следует, водкой напои. А уж коль не поможет, тогда – в больничку.
В жарко протопленной бане Зинаида раздела мужа, омыла всего, растёрла тело спиртом, полстакана влила ему в рот. И Матвей ожил, открыл глаза, но посмотрел как-то странно, сквозь неё, будто высматривал что-то или кого-то в каком-то ином, доступном только ему измерении.
– Моть, – жалобно сказала Зинка, – Моть, родненький, что с тобой?
Он мотнул головой, с трудом сфокусировал взгляд прямо перед собой, узнал.
– А, это ты… Принеси попить.
– Ох, да вот же…
Она с готовностью зачерпнула ему ковш холодной воды из бочки, он пригубил и вновь затрясся в ознобе. Тогда она принялась поливать его горячей водой из тазика, пока он не отстранил её руку.
– Не надо больше воды…
Она не выдержала, залезла к нему на поло`к, обняла его, прижалась всем телом.
– Моть, ты… только будь здесь, пожалуйста. Я тебя согрею, хочешь? Я так соскучилась…
Он равнодушно, вяло погладил её по бледной груди, которая ни в какое сравнение не шла с Василисиной, по целлюлитному бедру. Даже от таких формальных прикосновений Зинаида вздрогнула, задышала жарко. При мысли о близости с ней Матвей невольно поморщился. После тугой нежности лона Василисы Зинкино влагалище воспринималось широким мешком со слизью, в который можно было при желании запихнуть гантелю. Последние пару лет он любил брать её сонной и сухой, пока она не хотела, и всегда старался кончить, прежде чем она увлажнится, чтобы не потерять хоть какую-то остроту ощущений. Как же давно они утратили способность и желание приносить наслаждение друг другу…
– Пойдём лучше в дом… Мне лечь надо. Худо мне что-то.
– Ой, ну конечно, конечно. Ты прости меня, дуру. – Она слезла с него, запахнулась в халатик. – Посиди тут пока, в тепле, я сбегаю, постелю.
Не успела она выбежать из предбанника, как чуть не нос к носу столкнулась с бабкой Шагаихой. Честно отбрехавший своё Сильвер виновато смотрел на хозяйку из конуры.
– Ой… здрасьте, – как и в прошлый раз, огорошенно ляпнула Зинка.
– Что, твой опять вернулся? – с ходу в лоб вопросила старуха.
– А… ну… его нашли в лесу…
– Плохо! – безапелляционно заявила Шагаиха. – Дай-ка я на него посмотрю!
– Ещё чего! – вскинулась Зинаида. – Не дам! Нечего вам там смотреть!
– Дура, – губы старой хакаски тронула чуть заметная улыбка. – Смотри, будут предлагать в больничку свезти – не соглашайся. Нельзя ему далеко от Подгорска. Помрёт.
– Да я и не собиралась… думала водки дать… почему помрёт, отчего?
– Изменяла ему? – неожиданно сменила тему бабка.
– Кто, я? Нет!!! Ни разу не изменяла, да и с кем здесь… Люблю я его, подлеца, люблю…
Большие, усталые Зинкины глаза наполнились слезами.
– Ох, ох, – выдохнула Шагаиха. Протянула трясущуюся старческую руку, погладила Зинаиду по голове. – Гематоген-то остался?
Зинка, всхлипнув, закивала головой.
– Вот и делай всё, как в прошлый раз. Есть захочет – кормить знаешь чем. Гематоген чаще давай, раза три-четыре в день. Если мало – ещё закажи. А сегодня капельницу поставь. Хорошо бы с глюкозой… хотя бы с физраствором, если нету.
– Какую ещё капельницу, где…
– У фельдшерицы убиенной в доме возьми.
Зинка вытаращилась на Шагаиху в ужасе.
– Да там… там же дом опечатан…
– Что сберечь хочешь? Печать или мужа?
Бабка сердито отвернулась от неё и заковыляла к выходу. Сильвер исподлобья следил за ней, положив голову на лапы.
– Чему вас только в школе учат, – обернувшись, совсем уж непоследовательно молвила Шагаиха и погрозила Зинке клюкой.
– Постойте, бабушка! – спохватилась Зинаида. – Антонина Сергеевна!
– Ну?
– Вы, я вижу, что-то знаете… Скажите мне, что с ним? Скажите, пожалуйста… С Матвеем неладно что-то совсем…
Бабка беззвучно зашевелила губами, точно задумавшись.
– Может, и скажу. Ты его к жизни верни сначала. А вот если почувствуешь, что он не весь вернулся, ко мне приди.
– Как это – не весь?.. – совсем упавшим, полным отчаяния голосом переспросила Зинка в спину снова отвернувшейся от неё старухи. Но та не хотела больше разговаривать, да так и ушла прочь со двора – согнув спину и что-то бормоча себе под нос.
2
Середина лета этого года выдались для Акуловых совсем тяжёлой. Погода установилась хуже некуда – каждый день за сорок градусов, без единого дождика. По ночам частенько налетали грозовые тучи, но то были грозы сухие, они не проливались на исстрадавшуюся, иссушенную землю влагой и не приносили с собой желанной ночной прохлады. Матвей не вставал с постели никуда, кроме как в туалет, до самого новолуния, то есть ровно две недели. На Зинаиду легла вся тяжесть домашнего хозяйства, включая ежедневный полив практически всего огорода, плюс уход за больным мужем. С такими нагрузками она измоталась вконец, по вечерам просто валилась с ног от усталости и часто забывалась сном, стоило лишь присесть на стул…
Все рекомендации Шагаихи она исполнила скрупулёзно. Капельницу из дома Костроминых выкрала в первую же ночь, там же нашла ёмкости с пятипроцентным раствором глюкозы и с физраствором. Каких усилий и скольких нервов ей стоила эта акция, знал один только бог на небе. Помимо того, что она смертельно боялась быть замеченной односельчанами, в темноте чужой избы ей по всем углам мстились притаившиеся призраки хозяев, и она чуть не ежесекундно ожидала мертвящего ледяного прикосновения…
Следствие по факту смерти Костроминых завершилось примерно в эти же сроки, за две недели. Экспертиза установила, что Андрей скончался вследствие профузного уретрального кровотечения. Причина смерти Екатерины была более очевидной. Полиция пришла к выводу, что разгневанная жена, застукав мужа с любовницей в чужой бане, принялась лупить обоих кочергой, которая нашлась потом за окном. Причём любовнице удалось скрыться, а мужу досталось кочергой по яйцам, отчего он впоследствии и умер, но прежде успел, видимо в состоянии аффекта, голыми руками вырвать горло у своей спутницы жизни. Учитывая тот факт, что на руках Костромина не было обнаружено ни капли крови, было бы логичнее предположить, что жену завалила сбежавшая любовница, но вычислить её всё равно не представлялось возможным, да и кому стало бы лучше от лишнего «глухаря» на их территории?
Начиная с шестого июля Матвей Акулов стал потихоньку выходить на улицу. В основном по вечерам, на закате, когда на улице становилось не слишком жарко. Присев на завалинке, он подолгу с тоской смотрел куда-то в сторону леса, не замечая туч мошки́, нещадно кусавшей его лицо, шею и руки. В один из таких вечеров зашёл Олег Бердач с бутылкой дорогущего коньяка, но Матвей коньяком не соблазнился и равнодушно послал Бердача куда подальше. Измученная жена искренне верила, что он просто нуждается в свежем воздухе, и старалась не трогать его в эти минуты.
А самому Матвею весь мир вокруг казался пустым и блёклым. Повсюду бродили никчёмные люди-тени, бестолково суетились в бесплодных делах. Голоса их доносились до него как будто издалека невнятные, приглушённые, и часто он подолгу не мог понять, с чем к нему обращается тот или иной мимолётный собеседник.
На все Зинкины расспросы он ответил только, что снова заблудился в тайге и долго скитался по распаренному жарой лесу, пока ему неожиданно не стало совсем худо.
Четырнадцатого июля он окреп настолько, что собрал остатки воли в кулак и отправился к вдове Прохоровой. Но та давно наняла другого работника, и он ушёл ни с чем. Стал понемногу помогать жене в хозяйстве, взял на себя полив, и та, бедная, не могла нарадоваться таким подвижкам. Насколько хватало сил, она старалась быть ласковой с мужем, и тот иногда выдавливал из себя в ответ кривую улыбку. В постели Матвей оставался холоден и равнодушен, но Зинка и не чувствовала в себе особых сил заводить его, слишком велика была ежедневная усталость, к тому же по ночам у неё теперь частенько болело сердце.
С приближением очередного полнолуния активность Матвея стала заметно возрастать. Он наконец-то переколол дрова, напиленные ещё весной, сам сложил их в дровяник. Подправил забор, сколотил новую лестницу на чердак, перебрал забарахливший генератор. Со стороны он мог показаться уже почти нормальным… Правда, иногда прямо в процессе работы он замирал неподвижно на несколько секунд, точно прислушиваясь к чему-то неизмеримо далёкому, да ещё время от времени вдруг осторожно, с опаской, прикасался к какому-нибудь предмету или дереву, или дверному косяку. Однажды он так дотронулся до Зинкиной руки и тут же виновато улыбнулся и попросил её о чём-то несущественном. Правда же заключалась в том, что иногда ему требовалось убедиться, что мир вокруг него до сих пор ещё осязаем.
Почти постоянно Матвей проигрывал в памяти последнее свидание с Василисой – те его мгновения, что запечатлелись в сознании. Он помнил каждое её движение, каждый взгляд, каждое слово. И, конечно, конфликтную ситуацию с Тайной. И её слова о третьем разе.
По всему выходило, что этот третий раз должен был стать для него последним. Если даже всё пройдёт хорошо, вряд ли его организм выдержит третью такую ночь. Но это даже и к лучшему, ведь последнее пробуждение на Тагарлыке было просто ужасным. Разве не лучше было умереть в объятиях любимой, на пике острейшего наслаждения, вот так же потерять сознание под хороводом звёзд на чёрном небосводе, и больше уж никогда не возвращаться к этой обыденной жизни, полной тоски, суеты и безысходности?
Вот только Тайна могла им помешать – не так ли предупреждала Василиса в тот вечер? Он понимал, что каким-то образом навлёк на себя её ненависть, хоть и не понимал, каким именно. И не сомневался, что именно её воля заставила восстать из воды мёртвого Прыщика. Её целенаправленная, могучая, злая воля. Опасность наверняка угрожала и самой Василисе, и Матвей просто обязан был принять все меры, чтобы обезопасить, защитить Василису от её жутковатой подруги.
И кое-что он действительно придумал.
3
Около шести утра двадцать первого июля он осторожно поднялся с постели. Вышел из дому, увидел за забором ковыряющегося в огороде Бердача.
– Привет, сосед, – сказал Матвей. Тот обернулся, кивнул.
– Здоров. Смотрю, на поправку пошёл?
– Ну. А ты всё пашешь?
– Конечно. Пока не жарко.
– Слышь, ты помнится выпить предлагал?
– Тю, – присвистнул Бердач. – Когда это было? Нет давно той бутылки.
– У меня есть не хуже, – сказал Матвей. – Бросай эту лабуду, поехали отдохнём. Я место такое знаю…
– Место… – проворчал Бердач. – У тебя, по ходу, со здешними местами не очень. Блудишь больно часто.
От двусмысленности последнего предложения Матвея прошиб лёгкий холодок.
– Да ладно тебе, – он хотел улыбнуться, но губы не слушались, кривились в жутковатой гримасе. – Серьёзно, местечко нашёл… Красота, тишина…
– Это откуда мы тебя всего обосранного домой тащили? – жёстко спросил Бердач. – Нет уж, милый друг. С кем с кем, но не с тобой.
Матвей в сердцах сплюнул себе под ноги.
Он прошёл в гараж. Двустволка с сюрпризом для Тайны уже лежала в коляске «Урала». Матвей выкатил мотоцикл, вручную вытолкал за ограду, чтобы не будить раньше времени жену, уже на улице завёл его и направился в сторону трассы.
На первом же лесном своротке он увидел спину бредущего в том направлении человека. За плечами у него был огромный короб, безошибочно выдававший лучшего в Подгорске грибника Арсения Полозова. Арсений отличался от остальных подгорчан тем, что знал не только съедобные грибы, но и все остальные, ходил по лесу с дорогой камерой, фотографировал поганки и хвастался ими на форумах в интернете. И, действительно, в грибах разбирался даже лучше бабки Шагаихи.
Матвей громко свистнул, и Арсений обернулся.
– Здоров! – прокричал Матвей. – Слышь, Арсений, я тут грибы такие странные нашёл. Поехали, покажу!
Полозов молча развернулся и пошёл обратно. Приблизился, хмуро посмотрел на Матвея.
– И что за грибы?
– Да не знаю я, не видал никогда! Большие такие, много их. Синие.
– Пластинчатые? – уточнил Арсений.
– Да хрен его знает… Очень необычные какие-то.
– Паутинники это, – сказал Полозов. – Я их солю. Ничего нового.
Матвей опешил, он искренне полагал, что синих больших грибов в их лесах не бывает.
– А… А может, не паутинники? – с надеждой спросил он. – Поехали, сам посмотришь.
– Да ну. – Полозов явно никуда ехать не хотел, видать, был у него сегодня конкретный интерес в лесу. – Чего мне ехать-то? Возьми сам, выкопай гриб осторожно, целиком, с ножкой, приноси ко мне домой, там и разберёмся. А ещё лучше – несколько грибов, раз их много. Чтобы разных возрастов были.
– Да чего ты, тут же недалеко…
– Сказал – не поеду! – отрубил Полозов и, потеряв интерес к беседе, вновь зашагал по просёлку.
– Одиночка, блин, – процедил ему вслед Матвей сквозь зубы. – Бирюк…
Приходить на озеро одному означало сразу обострить ситуацию с Тайной, а это никак не входило в его планы.
С другой стороны, если Зинка проснётся раньше времени, его могут начать искать, и это тоже было нехорошо.
Он доехал до моста через Тагарлычку, завёз мотоцикл в кусты, закинул ружьё за плечо. И услышал шум автомобиля, медленно движущегося по разбитой грунтовке, которую подгорчане гордо именовали трассой.
Это был серьёзный, богатый джип-внедорожник Range Rover. За тонированными стёклами не угадывалось количество пассажиров. Сзади, в большущем прицепе, накрытая чехлом, покачивалась огромная лодка. Кто-то намеревался отдохнуть и порыбачить в верховьях Ухты.
Матвей замахал руками. Джип остановился, тонированное стекло медленно опустилось, в него высунулась морда холёного городского мужика лет пятидесяти. Ещё более холёная дородная дама сидела сбоку от водителя.
– Случилось что? – спросил мужик.
– Ага, – сказал Матвей. – Случилось. Помогите, пожалуйста. Товарищ мой ранен, несчастный случай на охоте. Помогите из лесу вытащить.
– Ну-у… – замялся мужик. – Даже не знаю. Давайте лучше я вас в деревню подброшу, там найдёте помощь.
– Дак это, пока мы туда-сюда… как бы не помер. Крови он потерял много.
– Даже не знаю, – повторил мужик. – А далеко?
– В том-то и дело, что далеко. Километра три отсюда.
– Так мы ж вдвоём не вытащим.
– Там бабы наши, они помогут. Вчетвером вытащим, а втроём нам никак.
Водитель нервно забарабанил пальцами по рулю. Перспектива тащиться в лес неизвестно с кем явно ему не улыбалась.
– Мужчина, – вмешалась женщина, – мы-то здесь при чём? Это ваши проблемы, вы сами их и решайте. В деревню сходите, МЧС вызывайте, что ли. Поехали, Коля, нечего…
– А ну, молчи! – рявкнул на неё Коля. Как это часто бывает в некоторых семьях, давление со стороны женщины привело к прямо противоположному эффекту. – Ты что ж мне предлагаешь, человека в беде бросить? Сколько времени займёт?
– Час где-то, – соврал Матвей. – Час туда, час обратно.
– Далеко, блин, – сказал Коля. – А потащим как?
– Девчонки сейчас носилки вяжут, – он понимал, что главное – заманить мужика в тайгу хотя бы до полпути на Тагарлык.
– Ладно, – решился наконец Коля. – Пошли.
Он открыл дверь и вышел из машины – такой чистенький, в новеньком, только что купленном камуфляжном лесном костюме, весь в карманах и молниях, в белоснежных кроссовках с силуэтом пумы. Пухловатое брюшко дрябло подрагивало спереди, над резинкой брюк. За ним стала вылезать и тётка, одетая похожим образом, с жировыми отложениями по бокам – точь-в-точь спасательный круг под одеждой.
– А вы, женщина, посидите пока в машине, – сказал Матвей.
– Ещё чего! – возмутилась она. – Одной сидеть тут в лесу, на дороге? Нет уж, я с вами пойду.
– Ну как хотите, – сказал Матвей. – Только дорога сложная.
– Ничего, – заявила тётка. – Уж как-нибудь.
Матвей стиснул зубы. Ситуация обрастала проблемами.
– Ладно, – сказал он наконец, чувствуя, что спорить бесполезно. – Только не отставайте. Мы быстро пойдём.
Он намеренно взял очень приличный темп, едва они спустились к руслу. Коля поначалу поспевал за ним, но вскоре сбил дыхание, и Матвею пришлось немного замедлить шаг. Толстая тётка отстала вообще мгновенно, но отпускать мужчин от себя за пределы видимости не собиралась, сразу начинала голосить, требовать подождать её. Коля послушно останавливался, ждал, смотрел, как она неуклюже переваливается с камня на камень. В одну из таких остановок Матвей не выдержал:
– Блин, мы так три часа идти будем.
– Лена, – обратился к ней муж. – Ты это, брось, вот что! Тормозим из-за тебя, не понимаешь, что ли?
Её раскрасневшееся лицо исказилось яростью.
– А ты что, старый пень, куда прёшься-то? А ну разворачивайся, пошли обратно! Я тебе говорила, нечего с ним идти. Он тебе кто? Кум, сват, брат? Мужчина, решайте сами свои проблемы. А ты… а ну – пошли!
Матвею не составило труда просчитать реакцию на такую женскую истерику. Коля надулся, как индюк, набрал воздуха в грудь.
– Командует? – ввернул Матвей вовремя. – Моя вот тоже… пытается всё время. Все бабы одинаковы.
– Короче! – Коля хотел, наверное, выглядеть грозным, хозяином положения, но голос сорвался на визг, и Матвей понял, почувствовал, что дома ему от жены просто нет житья. – Короче! Мы с ним идём, а ты как хочешь. Хочешь – обратно иди, жди в машине. А хочешь – за нами. Тут так и идти вдоль речки?
– Да, по руслу, – сказал Матвей. – Не собьёшься.
Они повернулись и пошли далее. Лена начала орать на весь лес, поливая мужа бранью, быстро перешла на мат.
– Вот же тварь, – багровел Коля, которому явно было стыдно за сварливость жены.
– Да ладно, – сказал Матвей. – Ты, земляк, расслабься. Не слушай её, да и всё.
И тут что-то произошло, что-то странное и неуловимое. Матвей, сам не понимая как, вдруг понял, что Коля действительно сразу перестал слушать и слышать жену. Как будто на него надели невидимый звуконепроницаемый купол.
– Сам-то с Абакана? – спросил Матвей. – Чем занимаешься?
– Ну да, с Абакана. В горсовете работаю. – И он протянул Матвею визитку. «Амбросимов Николай Павлович. Замглавы комитета по вопросам детства и материнства. Совет депутатов города Абакана», – прочёл Матвей, покрутил визитку и сунул в карман.
– Ты обращайся, если что.
– Бездетные мы с Зинкой, – сказал Матвей. – Да и регион другой, мы же к Красноярскому краю относимся, а не к Хакасии.
– А, ну да, – согласился депутат Коля.
Тем временем вопли жены депутата вдалеке превратились в хриплые завывания. Невозможно было разобрать, что она кричала, но в крике чувствовалась боль, адская физическая боль. И опять, непонятно как, но Матвей понял, что женщина получила серьёзную травму. Неудачно упала и повредила ногу. А может, даже сломала.
– Не броса-а-айте… Лю-ю-ю-юди-и-и-и!!!! – донёсся до них особенно надрывный крик, от которого у Матвея по спине побежали мурашки. Николай же по-прежнему ничего не слышал.
«Тебе будет легче, ты уже почувствуешь Дар», – вспомнил он слова Василисы. Неужели она имела в виду это? Способность морочить мужику голову? Телепатию?
– И как там платят, в совете депутатов? – спросил он своего спутника.
– Да как… как везде. – Тот махнул рукой. – Разве на зарплату проживёшь? По кредитам не хватает расплатиться, к тому же мы с Ленкой домик купили, так что теперь еле-еле концы с концами сводим. Вот, приходится крутиться, как можем.
– Домик-то в Абакане? – уточнил Матвей.
– В Швейцарии, – сказал Коля. – А ты местный? С Подгорска?
– Ну да. Акулов я, Матвей, меня тут все знают.
Амбросимов неожиданно засмеялся.
– Хе-хе… ну ты сказанул. Конечно, знают, в вашем-то Подгорске. Сколько там дворов, пятнадцать? Двадцать?
– Сорок, – слегка обиделся Матвей за Подгорск.
– Ну сорок. Чем занимаетесь-то вы здесь? Я, насколько знаю, работы у вас нет никакой.
– Официальной нет. Так и живём, кто чем может.
– Охотитесь?
– Да, понемногу.
– Приобрету соболей, – на полном серьёзе сказал депутат. – Там телефон есть, звони.
«Соболей тебе… сука, – злобно подумал Матвей. – Ишь, рыло наел… глава комиссии… Убил бы…»
И тут же до него дошло, что именно этим он сейчас и занят. Трудно было предположить, что Тайна отпустит мужика живым.
– Ленка, наверное, назад пошла всё-таки, – сказал Коля. – Не слыхать что-то.
– Конечно. Чего ей за нами одной переться. Перебесилась баба, да и пошла в машину.
– Матвей, а что у вас там случилось-то? С товарищем?
– Ружьё заклинило и разорвало. Ранило его сильно, в лицо и шею.
– Беда, – серьёзно сказал Коля. – Ну ничего, скоро уже придём, да?
Не был он лишён положительных человеческих качеств, не был. Но разве это что-то меняло?
Тем временем солнышко уже поднялось довольно-таки высоко. Становилось жарко. От густой, сочной травы поднимался тяжёлый плотный дух, вокруг зажужжали слепни. Николай слегка побагровел, по его лицу катились крупные капли пота. Спина камуфляжной куртки взмокла. Но он добросовестно старался превозмочь все трудности. Было видно, что человек он волевой, не тряпка. Наверное, только такие и могли в наше время удерживаться у депутатских кормушек.
– А вы что, так вдвоём и выехали порыбачить? – спросил Матвей.
– Зачем вдвоём? Сзади друзья едут, на своих машинах.
– А-а, то-то я смотрю, лодка большая в прицепе. Почти катер.
– Катер и есть, – заявил Коля. – Водомёт. North River Commander. Для мелководных горных рек. Без малого в лимон обошёлся. Один мотор почти сто тысяч. Из Канады привёз.
Матвей только покрутил головой. Депутат Коля казался ему каким-то инопланетянином. Они с Зинкой жили примерно на десять тысяч в месяц и на эти деньги ещё и бензин покупали для мотоцикла, генератора и бензопилы, и скотину содержали с птицей, и считались справными хозяевами в Подгорске – даже учитывая нерегулярность заработка.
А некоторые семьи не имели и этого.
Разговор постепенно угасал, словно разгорающийся очередной знойный день сушил его на корню. Николай заметно устал, тяжело дышал, часто останавливался, чтобы передохнуть минутку-другую. Матвей же, наоборот, по мере приближения к Тагарлыку ощущал прилив сил. Предвкушение предстоящей долгожданной встречи наполняло его душу пьянящей бесшабашной радостью.
4
– Что, упустила? – всплеснула руками бабка Шагаиха, открыв дверь перепуганной и заплаканной Зинке Акуловой. – Ушёл? Сегодня? Ой, девка…
– Анто… нина… Сер… Сергеевна… – Та не могла уже сдерживать рыдания. – Что… Что мне теперь делать-то…?
– Ох-ох, кабы знать… Давай-ка, успокойся. Садись за стол.
Смуглолицый пацан лет двенадцати, то ли внук Шагаихи, то ли правнук, таращился на них из-за шторки, заменявшей дверь из кухни в спальню. Избушка у них была маленькая, однокомнатная, очень и очень старая. Брёвна сруба давно почернели изнутри дома. В нижних венцах шуршали крысы.
Шагаиха что-то бросила пацану по-хакасски, и тот поставил закопчённый чайник на одноконфорочную газовую плитку, выпущенную ещё, наверное, в пятидесятых годах. Старуха, бормоча себе под нос, принялась выдёргивать травинки из многочисленных, развешанных по всем стенам кухни, пучков.
Чайник вскипел быстро. Шагаиха достала большую фарфоровую кружку, явно самую чистую в доме, гостевую. Наломала в неё выбранные стебельки трав, добавила каких-то мелких семян из берестяного туеска, залила кипятком, накрыла тканью.
– Сейчас заварится, выпьешь, – сказала она. – Всяко-разно лучше станет. Что ж ты, не чувствовала ничего?
– Нет, – всхлипнула Зинка. – Я думала, он на поправку… пошёл… Теперь только понимаю, он… как вы говорили… не весь со мной был… Вы… вы обещали рассказать…
– А сама-то не понимаешь?
Зинка не ответила, лишь замотала головой.
– Не изменяла, говоришь? – спросила старуха. – Знать, пилила его часто. Ругала. Иначе-то как?
– Ну… как же, цапались мы с ним, да… А у кого не так, у кого?
– Ох-ох, – снова сказала Шагаиха. – Беда… Приворожили его, накрепко, отвадили от тебя.
– Как приворожили, кто? Как это?
– Чему вас только в ваших школах учат, – проворчала бабка. – Живёте, не ведая ничего. Ты пей чаёк-то мой, он быстро настаивается. Сейчас всё расскажу.
Зинка пригубила тёмную, густую, терпкую жидкость, которую сама она в жизни чаем бы и не назвала. Пить было горячо, но старуха выжидательно молчала, пока она маленькими глоточками не осушила кружку. Чай оказал просто волшебное действие, успокоил, высушил слёзы, наполнил её решимостью бороться за мужа.
– Ноги ей вырву, – сказала Зинка. – Кто бы она ни была.
Шагаиха покачала головой.
– Я-то сразу поняла, что она здесь появилась, как только Сашка Потапченко помер. Ты помнишь, в какую ночь это случилось?
– На первое мая…
– Вот. Одна из самых плохих ночей в году это. Часто говорят – Вальпургиева ночь. Слыхала хоть?
На лице Зинки отобразилось недоумение, попытка мучительно вспомнить что-то давно забытое.
– Это… это когда французы этих резали… еретиков?
– Тьфу, двоечница, – рассердилась старуха. – При чём здесь твои французы… Эта ночь – как праздник у нечистых, укрепляет их, сил придаёт больше обычного. Ну вот она и пришла, и затрахала насмерть Сашку-то, и кровушку всю высосала.
– Да кто она-то?
– Нечисть лесная. По-русски – притопиха, сучиха приворотная. А по-книжному – суккуб озёрный. Так-то вот. Трудно тебе будет ноги ей вырвать.
– Почему притопиха?
– Потому что она любит покойников своих в озере притапливать. Управлять ими потом она может. И насылать на людей.
– Так здесь же нет нигде озёр…
– Как нету? А Тагарлык?
– Так ведь пересох он.
– И ничего не пересох. Просто притопиха глаза отводит, чтоб никто не нашёл. Только тот, кого сама зовёт. Вот и Матвея твоего позвала.
– Почему его? Почему именно его, а?
– Кто ж знает, – вздохнула бабка. – Может, потому, что ты его часто пилила, доводила до ручки. Кабы любила его – твоя любовь бы пологом на нём лежала, всю порчу бы отвела.
– Я его люблю! – вскричала Зинка и стукнула кулаком по столу, так что подпрыгнуло всё, что на нём стояло. – Люблю! Люблю! Люблю! – с каждым новым «люблю» кулак вновь и вновь опускался на пожелтелую от старости скатерть.
– Тише, тише… вот и славно, что любишь. – Бабка накрыла её руку трясущейся ладонью. – Значит, есть шанс. Ты слушай лучше. Притопиха – она как устроена? Она мужика читает, как раскрытую книгу. Все мысли его, самые потаённые, самые тёмные. Все желания, даже самые гадостные. И облик принимает именно такой, как ему хочется. О чём он мечтал. Так что не устоять мужику, никак, если притопиха его привораживает. А организм у неё как устроен? Она кровь сосёт, да не по-вурдалачьи. Мужику-то с ней кажется, что он кончает, а на самом деле он просто кровью исходит и остановиться не может. Так за ночь-то она всю кровушку у него и забирает. И Сашку притопиха так убила, и Костромина. И всех, кто сгинул у нас в последнее время безвестно. Она обычно-то к себе на озеро заманивает. Но может и сама в деревню прийти, коль захочет. Ну а Матвей твой, вишь ты, уже на третью свиданку с ней пошёл. Знаешь, почему?
– Почему? – в ужасе спросила Зинка.
– Зачать она от него хочет. Нового суккуба родить. Мужик-то, всяко-разно, на первый раз нормально кончает, как обычно, потом только кровить начинает. А у вас, вишь ты, деток-то и нету… А ему, знать, сильно хотелось. О сыне мечтал. Давай-ка я тебе ещё чайку налью.
От старухиных слов, разбередивших такую застарелую боль, Зинка совсем поникла, съёжилась за столом. Она ли не мечтала о детях? Разве была в том её вина?
– Я сама такого не видывала, а вот старики рассказывали, – продолжила Шагаиха. – Если притопиха зачать от мужика хочет, ей три раза нужно с ним переспать, три полнолуния подряд. На третий раз она беременеет. И мужика уже убивает. Досасывает.
– Порву её, суку, – прошептала Зинка. Отчаяние и смятение в её сознании быстро замещались глухой яростью. – За Мотю моего на куски порву. Научи́те только, как. Ведь если сдохнет она, спадёт порча, да?
Бабка ответила далеко не сразу, долго смотрела на неё, шевелила губами.
– Ты, я смотрю, девка хваткая. Может, и выйдет у тебя. Может, и спадёт порча. А может, и нет. Тебе ведь мужа не только привести домой надо, а ещё и вернуть.
Последнюю фразу Зинка не поняла, а потому и не придала ей особого значения.
– Главное – найти его, домой забрать. А там уж посмотрим.
– Да погоди ж ты, дура шебутная! Мало, что ль, наколбасила уже? Говорю ж, тебе и сила нужна, и нежность. Ты же баба, не богатырь былинный! У человека сердце как цветок или как огонь свечи должно быть – живое, пылающее. У твоего Матвея сердце за годы жизни с тобой исстрадалось, закостенело, потухло. А притопиха его заново разбудила, огонь этот разожгла, чтобы он её грел. Тебе надо суметь этот огонь не задуть, не растоптать, а сохранить и на себя обернуть. Вот сумеешь – заживёте счастливо, а нет – только хуже сделаешь.
– Бабушка, – сухо сказала Зинка. – Пока мы тут с вами чаи гоняем, она Мотю моего убивает. Я поняла, о чём вы. В жизни слова ему худого больше не скажу, ласковой буду, в постели тоже… всё, что захочет. Но ждать сейчас нельзя больше, говорите, как её найти, да и дело с концом.
Шагаиха вздохнула.
– Так просто не найдёшь. Говорю ж, она всем глаза отводит. И не убьёшь её просто так. Она сама кого хочешь порвёт. Или загрызёт. Оборотиться может… во всякое. Жену-то Костромина загрызла. Или когтями глотку выдрала.
– Так вы ж научи́те, – упрямо сказала Зинка. – Как найти, как убить.
– Я мазь могу сделать, – подумав, молвила старуха. – Пойдёшь на озеро, на полпути веки намажешь и путь истинный видеть будешь. Только нужна кровь твоего мужа, хоть капля. Кровь – она тебя и выведет к нему.
– Так где же я возьму сейчас?..
– Ну, думай… Бинт какой старый… Или бритва, если резался он…
– Так электрическая у него…
– А игла от капельницы осталась?
– Да, кажется, – просияла Зинка. – Должна быть.
– Ну вот и ладно, авось хватит. Значит, так, девка. Неси сюда иглу. Я тебе мазь сделаю к вечеру и ещё кой-чего. И не бойся, есть время ещё, он же раньше полнолуния убёг на целый день. Значит, притопиха не высосет его сразу. Поразвлекаться с ним хочет, удовольствие потянуть. Вечером пойдёшь, в самый раз будет. А пока в Изломово сгоняй. Хошь – на лисапеде, хошь – машину найми. В церкву должна успеть.
– Зачем? – спросила Зинка.
– Нет, ну совсем дура! За водой святой, темень ты неучёная! Выспросишь у батюшки и поболее. Скажи, дом окропить да подворье. Должен дать, он не жадный. Вернёшься, и сразу ко мне. Попробуем с тобой нечисть одолеть. От одной притопихи житья нашим мужикам нет, а уж если вторая заведётся – пиши пропало…
5
Василиса с Тайной вышли им навстречу за полкилометра до озера среди бела дня. Василиса снова была босая, в топике и шортиках, только маечку она на этот раз надела оранжевую, с надписью «FOREVER» поперёк груди. Она вся сияла и неотрывно смотрела на Матвея большущими изумрудными глазами. А вот Тайна… Её новый облик безошибочно изобличал тайные сексуальные пристрастия депутата Коли, замглавы комитета по вопросам детства и материнства. Тайна выглядела девчушкой лет десяти, с двумя косичками, украшенными большими белыми бантами. Одета она была в старомодную школьную форму, в сандалики и высокие белые гольфы – ну просто пионерка советских времён, только без галстука. Впечатление, правда, портили ярко накрашенные алые губы и подведённые глаза, придававшие девчонке несколько похабный вид. За спиной у неё виднелся ранец, настоящий школьный ранец и явно не пустой. Чёрные глазёнки поблёскивали насмешливо и нагло.
– Не понял? – удивился депутат. – Это с ними, что ли, раненого тащить?
– Ну да, типа того, – пробормотал Матвей.
Василиса подскочила к нему, пристроилась сбоку, нежно взяла за руку.
– Я так рада, – шепнула она. – Не знаю, как прожила месяц.
– Дядя Матвей, а вы нас познакомьте! – потребовала Тайна.
– А, ну да… Николай, из Абакана. А это моя… моя жена, Василиса. И Таисия.
– В школе друзья меня называют Тайной, – сказала Таисия. – И вам тоже, дядя Коля, можно.
Они зашагали дальше по руслу к озеру. Полная энергии Тайна непрерывно щебетала, носилась вокруг них вприпрыжку, заговаривая депутату зубы, заморачивая его. Тот уже повёлся, неотрывно следил за ней, взгляд его стал каким-то сальным. Василиса с Матвеем стали намеренно отставать.
– А вы знаете, дядя Коля, – звонкий голос Тайны был чуть ли не единственным звуком, жившим в этом лесу, кроме шума ветра в кронах деревьев. – Вы знаете, нас в школе сейчас очень активно учат информатике, электронным системам, компьютерам, учат работать в интернете. Я хорошо учусь, у меня одни пятёрки. И я, кажется, вас там видела, в интернете. Есть один сайт, туда так просто не попасть, его поисковики не видят. Туда доступ даёт только владелец, но у меня-то есть, я же прилежная ученица. Я точно-точно вас там видела.
– Так что… ты оттуда, что ли? – голос дяди Коли стал каким-то глухим, незнакомым.
– Ой, ну какой же вы непонятливый. Ну конечно, оттуда! И ещё мне про вас подружка рассказывала. Танечка Кострова. И одноклассник один, Серёжка Головин. А Танечка говорила, вы платите хорошо.
– Так ты…
– Да-да-да! – детский голосок Тайны звучал одновременно и наивно, и торжествующе. – А хотите узнать, что у меня в ранце? Хотите? Тогда давайте играть в пятнашки. Догони́те меня!
– Нам раненого надо вытаскивать, – несмотря ни на что, Коля ещё помнил, для чего они сюда пришли.
– Да с ним всё нормально, – беспечно сказала Тайна. – Кровотечение мы остановили. Лежит себе, без сознания правда. Подождёт… – и уже более серьёзно, даже немного жалобно: – Жить-то ведь на что-то надо. У меня мамка болеет. Успеем… поиграть.
Николай неуверенно оглянулся на Василису с Матвеем. Те, не сговариваясь, дружно кивнули.
– Иди уже, иди, педофил сраный, – проворчал Матвей себе под нос. – Сука. Дом у него в Швейцарии. Гондон с мандатом.
Тайна подскочила к депутату, смеясь, шлёпнула его по животу и метнулась прочь, вверх от русла пересохшей речки, в густые заросли пихтача. Николай Амбросимов крякнул что-то неразборчивое и, спотыкаясь, поскакал за ней вслед. Преследовать дрянную девчонку, легко ныряющую под низко нависающие пихтовые лапы, он бы, конечно, не смог, но та и не собиралась далеко убегать, всё время поджидала его, строя рожицы и поддразнивая. Некоторое время то она, то он появлялись на склоне в пределах видимости. Тайна, точно издеваясь над депутатом, то и дело задирала подол платьица, под которым, уж конечно, совсем ничего не было, и светилась среди пушистой зелени маленькой розовой детской попкой. Потом они оба исчезли и более не появлялись.
А Матвей с Василисой так и шли, в обнимку, сгорая от желания и останавливаясь поминутно, чтобы слиться в очередном жарком поцелуе. А потом была их заветная полянка, и мерный плеск таинственного озера, и новое таинство близости – чудесное, сводящее с ума, и смерть, безусловно, казалась Матвею слишком ничтожной платой за такое немыслимое счастье.
6
– Матвей, у нас будет ребёнок. Дочка, – сказала Василиса. – Мне… Мне очень важно знать, что ты об этом думаешь. И ещё, я хочу, чтобы ты дал ей имя. Истинное имя, на долгое время.
– Дочка… – прошептал Матвей. Осторожно прикоснулся ладонью к Василисиному животу, почувствовал тепло шёлковой гладкой кожи. – Поверить не могу… А ты откуда знаешь, что не сын?
– Глупый, – засмеялась Василиса. – У нас могут быть только девочки. Ты разве не понял?
– Я ничего не понял, – вздохнул Матвей. – Расскажи мне всё, пожалуйста. Расскажи мне о себе и о Тайне. Кто вы такие, откуда? Я ведь могу… должен знать теперь, разве нет?
– Всё, что хочешь, любимый, – сказала Василиса. – Давай тогда зажжём костёр и посидим у огня, как в тот раз.
Солнце ещё только начинало клониться к закату. Наверное, было около шести часов вечера, жара только-только начала спадать. Но на полянке у озера было относительно прохладно, ведь под тихой поверхностью Тагарлыка скрывалась неведомая ледяная бездна с вековыми, а может, и тысячелетними тайнами.
Они оделись. Матвей отправился рубить на дрова сухостойные жерди, Василиса – собирать хворостины и бересту на растопку. Вдвоём справились быстро. Василиса умело сложила ровный симпатичный шалашик из сухих веточек. Матвей чиркнул спичкой, и весёлое пламя, потрескивая, быстро принялось за свою извечную трапезу. Они присели на брёвнышко, как и тогда, в конце мая, рядышком. Здесь всё казалось таким неизменным…
– Я ведь её не увижу, дочку нашу, да? – спросил Матвей. – Сегодня последняя ночь? Скажи, почему вы убиваете мужчин? За что?
Василиса замерла, и Матвею показалось, что даже дыхание у неё остановилось на некоторое время. Его вопрос, он почти физически чувствовал это, причинил ей боль. Но он не мог не спросить. Не мог.
После долгой паузы она наконец улыбнулась.
– Помнишь, я говорила тебе, что нельзя вложить тебе в сердце то, чего в нём нет?
Он кивнул. Конечно, он же помнил каждое её слово…
– Когда мы встречаем мужчину, наши чары пробуждают в его сердце то, что там дремлет. Мы лишь освобождаем это пламя, даруем ему свободу. И мужчина проявляется так, как ему хочется. Чаще всего это просто похоть, какие-то извращённые желания, порой такие, в которых он сам боялся себе признаться. Или даже не знал, что они есть. Скрывающиеся в памяти клеток, притаившиеся на генном уровне. Мы лишь помогаем ему их реализовать. Но в мире ничего не происходит бесследно и бесплатно, Матвей. За всё приходится платить.
– И они… мы платим смертью?
– Да, мы убиваем мужчин, это так. Но разве не то же самое делают ваши жёны, только более медленно и более страшно? Не все, конечно, не все – есть счастливые пары у вас, у людей, одна на сотню. И нам не подступиться к ним, уж я-то знаю. А у остальных мужчин жизнь становится затяжной болезнью с летальным исходом, когда каждый новый день с женой – как новая капля яда, иссушающая, едкая… Когда вы постепенно становитесь призраками, тенями самих себя в юности, никчёмными, потухшими, апатичными пессимистами. Некоторые из вас пытаются найти отдушину в работе, в любимом деле, заводят любовниц, но всё это не помогает, только усугубляет пропасть меж вами. Ваши жёны треплют вам нервы и пьют вашу кровь – это же ваши слова, они не такие аллегорические, как вы привыкли думать, всё гораздо страшнее. И чаще всего ничего, совсем ничего не дают вам взамен. Вы, конечно, тоже не ангелы, тоже способны приносить своим женщинам безмерное горе… А всё это вместе называется браком, семьёй, ячейкой общества. Хорошо общество, если большинство его ячеек безнадёжно больно… Вот как ты думаешь, если бы твой друг Борис знал, чем кончится для него ночь с Тайной, он бы постарался избежать её?
– Нет, конечно, – сказал Матвей. – Он бы всё равно пришёл. Так вот и я… пришёл. Я готов умереть. Я не готов расставаться с тобой больше, это хуже смерти, поверь.
– У нас с тобой всё по-другому! – Василиса схватила его за руки, посмотрела ему прямо в глаза. – Как ты не понимаешь… Ты ведь тоже пробудил во мне что-то такое, о чём я и не подозревала… Ведь мы всегда такие, какими хотят нас видеть мужчины. Сексуальные, яркие, блондинки, брюнетки, толстые, худые, малолетки – всё это лишь образы, маски, отражения ваших желаний. Но ты, ты, Матвей, ты хотел видеть меня любящей! И сам прежде всего хотел любить и быть любимым. И я перестроилась по твоему желанию. И всё изменилось. Ты знаешь, существует такая теория поля. Вокруг всего живого на земле есть невидимая полевая структура, она определяет, каким быть тебе, мне… Когда двое сходятся, как мы, их поля перекрываются, проникают друг в друга. И потом мы расстаёмся уже не такими, как были, каждый уносит в себе частичку другого. В тебе часть меня, часть моего магического Дара, ты ведь уже почувствовал это. А во мне, во мне… Весь мир мой рухнул, и нет мне дороги обратно, необратимо это, да я и не хочу, ведь я… я люблю тебя, Матвеюшка, люблю больше жизни, сама пойду на смерть ради тебя, против всех пойду, пусть нас никто не поймёт…
Она уткнулась лицом в его грудь, обняла крепко-крепко, словно боялась, что он сейчас исчезнет, встанет и уйдёт, чтобы никогда больше не вернуться. Он поцеловал её в макушку, нежно погладил золотистые волосы.
– И что ж нам теперь делать-то? – тихо спросил Матвей. – Ты знаешь, после нашей первой встречи мне было очень худо. После второй чуть не помер. Третьего раза мне не пережить всё равно, об этом ведь Тайна говорила, да? Так же не бывает, чтобы человек сошёлся с… с такими, как вы?
– Нет, – сказала Василиса, слегка отстранившись и снова заглянув ему в глаза. – Так не бывает. Но выход есть, есть всегда. Есть один очень древний ритуал. Если ты пройдёшь его, то изменишься навсегда. Перестанешь быть человеком, станешь одним из нас.
– Демоном? – грустно спросил Матвей. – Драконом чешуйчатым?
Она засмеялась.
– Глупый… Я же говорю тебе, образы это, маски. Внешнее. Все названия мимолётны, не в них же дело. Твоя суть другой станет. Почти вечной. Но тебе придётся пройти сквозь ад, сквозь пекло. Стать несущим смерть. И ты должен добровольно пойти на это.
– Пусть ад, пусть пекло, – сказал Матвей. – Плевать. Всё лучше, чем эта жизнь, когда уже вообще не знаешь, зачем родился на этот свет. Куда угодно, как угодно пойду за тобой. Лишь бы быть вместе…
– Тогда сегодня, в полночь, – шепнула Василиса.
И тут же он почувствовал, как каменеет, вздыбливается чешуёй её кожа прямо вместе с оранжевой маечкой.
Тайна, простоволосая, в своём самом первом для Матвея образе, на корточках сидела по ту сторону костра. Только вот была она ни одета, ни раздета – ниже плечей её фигурку окутывало чёрное клубящееся непроглядное облако.
– Девочка моя, – тихонько произнесла она, но от голоса её задрожало и начало пригасать пламя костерка, и Матвея вмиг пробил озноб – до самого костного мозга, цепенящий, оглушающий. – Да где ж ты только об этом вызнала-то?
– Ты опять пришла мешать? – взъярилась Василиса. – Что, высосала уже педофила своего?
– Нет, – спокойно молвила Тайна. – Не совсем. Но он там к сосне привязан, если что. Игра такая… ролевая. Ты хоть немного понимаешь, что затеяла?
Василиса не ответила, просто пристально смотрела на Тайну, карауля каждое её движение.
– Не будет так, как ты хочешь, – продолжила та. – Никак. Вам никогда не быть вместе. Если он пройдёт ритуал, вы станете не нужны друг другу. Но многое, очень многое может нарушиться. Ты же знаешь, равновесие – понятие шаткое.
– Откуда ты можешь знать, что будет? – спросила Василиса. – Ты же никогда не соприкасалась с ритуалом. Ты же не настолько меня старше! У тебя нет никакого повода так говорить. Да и россказни эти про равновесие порядком уже надоели. Теория равновесия – это просто такая же религия, как и у людей, придуманная кем-то, чтобы держать нас в придуманных же рамках. Плевать я хотела на равновесие.
– На всё-то вам плевать, – вздохнула Тайна. – Что ж, моё дело предупредить. Пошатнёшь равновесие – жди от него гонца. А он может быть любым. Тёмным, светлым… Готова не будешь. Пойду я, и вправду ведь не годится мне вам мешать. Одно только скажу ещё. Он добровольно должен согласиться. Добровольно, слышишь? Это значит, что ты должна снять все свои чары с него. Никакого воздействия. Он увидит тебя. И тогда решит. Так-то…
Она не сдвинулась с места, просто втянулась полностью в клубящееся марево, чёрным облачком припала к земле и исчезла, словно просочившись под мох. Несколько секунд ещё её незримое присутствие ощущалось на поляне, и только когда оно истаяло, Матвей смог перевести дух.
Василиса сидела неподвижно, низко опустив голову.
– Ну же, – ласково спросил Матвей, ероша ей волосы. – Чего ж ты испугалась-то? Ты же говорила, что магия твоя только разбудила моё сердце. Значит, нам нечего бояться, это ничего не изменит.
– Ты ведь хотел о многом меня спросить, да? Просто начал сразу с главного.
– Ну да, – сказал Матвей.
– Видишь ли, – сказала Василиса, – наше сознание – как ваши компьютеры, только намного мощнее. Когда мы сталкиваемся с мужчиной, мы считываем всю информацию, которой он владеет на этот момент. Полностью. И вся она остаётся в памяти, хранится в ней. Всегда. Я могу, к примеру, прямо сейчас воспроизвести доказательства сотен теорем, включая казуистические. Или наизусть процитировать любую работу Ленина… Дьявол, о чём я с тобой говорю… Но ты меня понимаешь? Понимаешь?
– Нет, – сказал Матвей, – я только понял, почему вы говорили с нами, как настоящие студентки. Давай уже, снимай свои чары. Покончим с этим.
– Сейчас, – прошептала Василиса. – Давай только ещё немножко посидим просто, хорошо? Мне тоже надо… надо решиться.
Матвей подкинул дровишек в костёр. К своему удивлению, он заметил, что Василису бьёт мелкая дрожь. Накинул ей на плечи свою куртку, обнял. Она благодарно прижалась к нему, и он впервые почувствовал, что неизбежное, дурманящее вожделение не может одолеть в его душе стремление защитить, оберечь её от любых бед.
Они просидели так около получаса, молча, в тишине, глядя на огонь костра и на озеро. Потом Василиса отодвинулась от него и закрыла лицо руками. На краткое мгновение в глазах у Матвея помутилось, а затем… Затем из пелены проступили бледно-зелёные скрюченные узловатые пальцы с жёлтыми длинными когтями. Почти лысая бородавчатая неровная голова с редкими клочьями бесцветных волос. Горбатая кривая спина в оранжевом топике, столь нелепом на этом уродливом теле.
Где-то неподалёку в лесу сладострастно вскрикивал и постанывал привязанный к дереву депутат. Оказывается, Василисина магия блокировала эти звуки, но теперь они самым беспардонным образом нарушали романтику их полянки.
Он взял Василисины руки в свои и опустил их. Безносое существо с белёсыми кожистыми губами и круглыми, лишёнными век глазами навыкате испуганно вскинуло на него взгляд.
– Мы назовём её Надеждой, – сказал Матвей и погладил её по неровной ямчатой щеке. – И всё у нас будет хорошо. Ты только дождись меня. Я сейчас вернусь и дам своё согласие.
Он взял двустволку, вынул из кармана своей куртки коробку с патронами и зашагал на звук.
7
Депутат и вправду был привязан к сосне, причём самым постыдным образом, голым, с раскоряченными ногами, между которыми копошилась Тайна в образе гадкой девчонки. Её голова с косичками и бантиками активно двигалась вверх-вниз, а ручонки теребили то, что не помещалось во рту. Замглавы комитета по вопросам детства и материнства уже даже не стонал, а непрерывно мычал и мерно бился затылком о ствол дерева.
Матвей вскинул двустволку и тщательно прицелился. Крупнокалиберные патроны вместо свинцовой дроби были старательно нашпигованы обрезками серебряных вилок. Всего-то час работы болгаркой… Грохнул выстрел. Между лопатками Тайны лопнула школьная форма, во все стороны брызнуло алым, а затем – зелёным. Её саму швырнуло в сторону, перевернуло, ударило о землю, вытянуло, обесцветило… У застигнутого врасплох «дяди Коли» из стоящего дыбом пениса кровь даже не текла – била толчками, как из перерезанной артерии. Тайна в бессильной ярости заскребла когтями землю, из развороченной груди повалил едкий дым. Депутат вдруг закричал, видимо, очнулся от наваждения, увидел всё как есть.
Матвей перезарядил двустволку.
– Мужик, ты чего?.. – завопил Амбросимов. – Нет, не надо…
Матвей подошёл к корчащейся Тайне, приставил оба ствола к её черепу. Тайна в истинном облике казалась невыразимо страшной и отвратительной. И совсем не похожей на Василису, испуганную и несчастную.
– А ведь ты права, – сказал Матвей. – Здесь нас становится слишком много, и всем не выжить.
И нажал на спуск – контрольный выстрел серебряной картечью…
– Теперь ты, – Матвей обернулся к депутату, но тот уже висел бездыханно на сосне, уронив голову вниз. Конец его всё ещё продолжал кровоточить. По ляжкам стекало жидкое дерьмо.
– Обосрался и сдох, – констатировал Матвей. – Вот и славно.
Он постоял, унимая неожиданно накатившую дрожь в коленях. Повсюду вокруг, в радиусе пары метров, дымились и обугливались частички Таисиного мозга… или того вещества, что оный заменяло. Костлявые конечности ещё судорожно подёргивались, но то была уже агония.
8
Василиса покорно ждала его у костра – так и сидела, понурившись, на брёвнышке в его куртке.
– Я согласен! – выкрикнул Матвей ещё на бегу, не в силах больше тянуть с решением. – Я согласен, милая моя, на всё согласен, слышишь? Добровольно, сам…
Она встала, сбросила курточку, обернулась, и он снова увидел ту симпатичную обворожительную девчонку, без которой уже не мыслил своего существования. Подбежал, обнял… и только тогда заметил, что она плачет. По её такому весёлому обычно лицу скатывались крупные прозрачные слезинки.
– Что… что случилось… что ты… – он не знал, что делать, и только крепче прижимал её к себе, беспомощно озираясь по сторонам.
Она попыталась улыбнуться сквозь слёзы, глядя на него снизу вверх.
– Ничего, Матвеюшка, ничего. Всё хорошо, просто… Просто мне немного сложно сейчас, но это пройдёт, я на самом деле очень рада…
– От радости, что ли, плачешь? – тупо спросил он.
– Она ведь мать моя, – прошептала Василиса. – Всю жизнь… всегда со мной. Вырастила, научила всему.
– Кто? – не сразу понял Матвей. – О чём ты говоришь?
И вдруг застыл, как громом поражённый.
– Тайна? Ты о ней?
Она кивнула.
– А ты думаешь, почему… почему я так колебалась? Ведь всё, как на ладони для меня…
– Так ты знала?.. – воскликнул потрясённый Матвей. – Ты знала, что я задумал? С самого начала?
– Это и был мой выбор, и я его сделала. Ради тебя.
– Охренеть, – пробормотал Матвей. – Так я, выходит, тёщу завалил? Ну дела…
– Я за тебя больше боялась, – она и плакала, и улыбалась одновременно. – Ты даже не представляешь, сколько людей пытались навредить ей… безуспешно. Её сила моей больше в сотню раз… Но ты молодец у меня, справился. Пожалуйста, поцелуй меня…
И он с готовностью подчинился этой просьбе, и целовал её лицо, её губы, лоб, щёки, глаза, осушая слёзы и заставляя в унисон биться их сердца, имевшие такую разную природу… И она отвечала ему столь же горячей лаской, от которой у него снова вскипала кровь и шла кругом голова. И им казалось, что бояться больше нечего и некого, а до полуночи ещё оставалось столько времени! И даже тот факт, что Матвей теперь доподлинно знал, как именно это происходит с мужчинами, не мог ничего изменить. Они безумно желали друг друга, желали быть вдвоём, быть единым целым, и кроме этого желания не существовало ничего на белом и чёрном свете.
Оранжевая Василисина маечка упала слишком близко от костра, и когда она загорелась, то первым делом вспыхнули большие буквы, изображённые спереди, – «FOREVER». Конечно же, это можно было истолковать как знак, но разве настоящие влюблённые хоть когда-либо обращали внимание на подобные мелочи?
Глава четвертая
1
Это был прекрасный вечер с ослепительным закатом, вечер их любви и их близости – осознанной, жертвенной и небывало яркой. Бесконечный, долгий вечер, вместивший в себя целые жизни, целые эпохи. Такие вечера меняют судьбы людей, а иногда и судьбы целого мира.
За этот вечер он терял сознание дважды. И сердце его замирало от счастья, когда, очнувшись, он видел прямо перед собой Василису, которая никуда не делась, не исчезла, не испарилась и не потеряла милый облик.
Второе по счёту пробуждение пришлось на сумерки. Уже взошла большая луна, уже стихла рябь на поверхности озера, и от него к лесу поплыла бодрящая свежесть. Близилась ночь, ночь перемен…
Лицо Василисы было совсем рядом, её изумрудные глаза сегодня светились особенным, глубинным, древним светом. Она склонила голову в сторону, подставив его поцелуям шею, и нежно шепнула на ухо:
– Времени осталось совсем мало, любимый. А ведь я должна тебя подготовить.
– Ещё немного, – прошептал Матвей, чувствуя стремительно нарастающую новую волну возбуждения. – Пожалуйста, давай ещё побудем вместе…
Конечно же, она не могла и не хотела ему отказать – ведь вся её суть была настроена на удовлетворение его желаний. И если любимому были нужны ещё несколько мгновений единства, значит, они были нужны и ей. И она подарила их ему, и каждое её движение было именно таким, каким хотел его ощутить он, и чувствуя, какое наслаждение ему приносит их близость, она сама светилась от счастья, и с губ её не слетала радостная улыбка.
Но на этот раз таких мгновений им было отпущено совсем немного.
Что-то сильно, очень сильно толкнуло Василису в спину, отчего она вскрикнула и подалась вперёд. Под её грудью, под её прекрасной левой грудью вспухло кровавым фонтаном и вылезло наружу, пробив кожу, нечто отвратительное, толстое, заусенистое, заострённое…
Василиса как-то неестественно ослабла, её черты лица исказились, она стала валиться в сторону… Тяжёлые багровые капли упали Матвею на живот. Чья-то рука схватила Василису за золотистые волосы и потащила вверх, стягивая с Матвея. Он увидел забрызганные кровью старые поношенные джинсы, заправленные в резиновые сапоги, глухую ветровку на молнии, туго повязанную косынку, из-под которой выбилась прядь непослушных чёрных волос – что-то до боли знакомое, из того, прошлого, иллюзорного, надоевшего ему до чёртиков мира…
– Ах ты ж тварь, сучиха подлая, – разъярённая Зинка Акулова, о чьём существовании он уже успел было позабыть, упёрлась сапогом Василисе в спину между лопатками и с тошнотворным хлюпающим хрустом выдернула из раны осиновый кол, вытесанный Шагаихиным внучком и вымоченный в святой воде из изломовской православной церкви. Василиса снова закричала – страшно, надрывно. Зинка пнула её так, что она ткнулась лицом в мох, подломив колени. Из отверстия в спине выплеснулась кровь, края раны задымились, мгновенно запахло палёной плотью.
– Зачем… ЗАЧЕМ… ЗАЧЕМ??? – Матвей, бросив лишь мимолётный взгляд на жену, подскочил на месте, кинулся к Василисе, осторожно приподнял её, перевернул.
– Мат… вей… – неслышно, одними губами, вымолвила Василиса. Кровь, залившая всё вокруг, стремительно зеленела. Бледнела и вспухала узлами кожа, исчезали волосы, выкатывались из орбит глаза… – Не… уходи…
– Я здесь, я здесь, – он кричал, тряс её на руках, целовал её изменяющееся лицо. – Я здесь, я с тобой…
– Мат… вей… – снова сказала она, и на секунду-другую ему показалось, что ещё не всё потеряно, потому что облик его Василисы вдруг вернулся, стал цельным, нерасплывающимся, даже зафиксировался на миг… Но затем её прозрачные зелёные глаза стали мутнеть, затягиваться белёсой пеленой, и он понял, что она умирает сейчас у него на руках, умирает, стараясь до самого последнего своего вздоха оставаться для него такой, какой он её желал видеть, какую любил…
И на это уходила вся её остаточная магия.
А Зинка тем временем сбросила со спины рюкзачок, склонилась над ним, лихорадочно путаясь в шнуровке.
– Сейчас, мой хороший, сейчас, – бормотала она, силясь выдернуть зацепившуюся за что-то пластиковую пятилитровую канистру со святой водой. – Сейчас, Мотя, сейчас, всё пройдёт… Никому тебя не отдам, никому…
Наконец ей удалось справиться с канистрой, отвинтить пробку. Изломовский батюшка и вправду не поскупился, не пожалел благодати. Она развернулась, увидела, как муж баюкает на руках раненую притопиху, в мгновение ока оказалась рядом и опрокинула канистру.
От святой воды лицо Василисы вскипело пузырями. Веки съёжились и обуглились; уже остекленевшие, но ещё человеческие глаза лопнули, обнажая выпуклые, рыбьи, но и те быстро почернели и взбугрились. Тело скрючилось, скривилось, свивалась лоскутами белёсая кожа, осыпалась чешуя, расползались мышцы, обнажая жёлтые кости, которые тут же изгибались, переламывались и рассыпались в прах…
– Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли… Смотри, Мотя, смотри, это же и не баба вовсе, а нечисть, погань лесная, приворожила тебя, увела из дому, кровь высосать хотела… Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим, и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого… вот так, вот так, сгинь, пропади, сгори в аду, тварь, вурдалачка, притопиха… Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь, аминь, аминь…
Речитатив Зинки не воспринимался человеческой речью, звучал назойливым жужжанием, бестолковым шумовым фоном. У Матвея не было сил драться, не было слов, не было слёз… Зинка отшвырнула в сторону пустую канистру, подцепила осиновым колом то, что осталось от тела Василисы – бесформенный комок обугленной протоплазмы. Пронзила насквозь, вырывая его у Матвея из рук, и запустила вместе с колом, как копьё, далеко в озеро. Матвей кинулся было следом, но она не позволила, повисла на плечах, заставила вновь опуститься на колени, что-то говорила ему, гладила, пыталась целовать… Его сердце, казалось, перестало биться… или даже исчезло совсем, и где-то внутри, на его месте, шевелила ледяными щупальцами ужасающая чёрная пустота.
– Ну вот и всё, пойдём, пойдём домой, мой хороший, мой любимый, мой единственный… Я никому тебя не отдам, никому, пойдём же со мной, вставай, вставай… – Она потянула его за плечи, попыталась приподнять. – Давай же, я помогу тебе одеться, пора идти нам, стемнеет скоро…
Он, наконец, услышал её. Обернулся, посмотрел снизу вверх – чужим, незнакомым, малоосмысленным взглядом.
– Мотенька мой… – прошептала она, ещё не веря, не желая верить.
– Ты… кто? – спросил Матвей.
2
Однажды, уже довольно давно, один заезжий философ, беседуя с подгорчанами, обмолвился фразой, которая запомнилась надолго. Он сказал, что улыбки подгорских женщин напоминают ему крепкие мужские рукопожатия. И в этом, определённо, было что-то. Жизнь в затерянной таёжной деревне с суровым климатом предполагала работу на износ, требовала как физических кондиций, так и психологической устойчивости. Тех, кто не справлялся, жизнь ломала и перемалывала, изгоняла из Подгорска – либо куда-нибудь в нижние деревни (так подгорчане называли все населённые пункты, расположенные ниже по течению реки Ухты, начиная от Утёсова), либо в города, а то и вовсе на тот свет. Те же, кто оставался, способны были на многое.
Зинаиде Акуловой пришлось сначала одеть мужа, точно большую безжизненную куклу. Потом вести его за собой. Пока она его держала за руку, он покорно шёл, хоть и спотыкался то и дело. Стоило лишь отпустить – садился прямо на землю в траву или на камни и подыматься более не желал. Приходилось перетаскивать его через упавшие валежины, преграждающие путь, – он то ли не мог, то ли не хотел самостоятельно перекинуть ноги через высоко лежащие стволы.
Примерно с полпути он уселся на землю окончательно и бесповоротно, и она потащила его на себе, на своём горбу, по ночному лесу, освещённому лишь луной да пляшущим пятном света от налобного фонарика. И пройти по этому маршруту оказалось гораздо труднее, чем на вспышке эмоций прикончить суккуба. Сколько раз она падала, то спотыкаясь на гладких, шатких камнях, то просто от того, что подкашивались ноги, сколько раз до крови закусывала губу, чтобы сдержать слёзы, задавить внутри рвущуюся наружу тёмную бабью истерику… За всю дорогу Матвей не произнёс ни одного слова, не издал ни единого звука и, даже когда, падая, ударялся лицом о камни, не вскрикнул ни разу, не простонал, будто и не было его уже в этом теле вовсе.
За километр до моста она свернула в сторону от русла Тагарлычки, побрела через лес – а ведь это ещё добрых четыре километра… Но идти к мосту всё же не рискнула: вечером, на пути туда, она видела несколько дорогих внедорожников, люди из них рыскали окрест, искали какого-то пропавшего депутата с женой, и от встречи с этими людьми сейчас не стоило ждать ничего хорошего. Тем более что в кармане Матвеевой куртки она обнаружила визитку некоего депутата Амбросимова. Боялась и позвать кого-нибудь на помощь, не хотела, чтобы Матвея видели таким односельчане. И снова шла, неся свою тяжкую ношу, через заросли, через буреломы, через холмы и распадки меж ними – напрямую, как ближе…
Когда она в конце концов добралась до дома, уже давно рассвело, и сосед Бердач, ранняя пташка, завтракавший в это время у себя на кухне, видел их в окошко.
И ещё задолго до этого часа, когда полная луна только клонилась к закату, на берегу озера Тагарлык зашевелился привязанный к дереву мертвец. Напряг ещё пока твёрдые мышцы, с лёгкостью разорвал путы, потянулся, восстанавливая двигательные функции. Сделал шаг, затем второй, третий… Наклонился над безжизненными останками Тайны, на удивление бережно и осторожно поднял их на руки. И неуклюже заковылял в сторону озера.
3
Дома Зинаида раздела Матвея и уложила его в постель. Выпила горячего чаю, наглоталась валидола и улеглась на кухонной лежанке, стараясь не шевелиться – болело всё тело, все кости, все внутренности. Засыпая, она надеялась, что ещё в течение дня всё наладится – порча спадёт, Матвей вернётся – живой, весёлый, ласковый…
Но этого не случилось – ни в этот день, ни в следующий, ни через неделю. Матвей с постели так и не встал – если не спал, то лежал овощ овощем и глядел в потолок – осунувшийся, серый, худой. Механически ел и пил, если она кормила его с ложечки, и после этого гадил под себя, так что ей пришлось купить и приспособить для него медицинское судно. Весть о случившемся, разумеется, облетела всю деревню с быстротой телеграфа, но она не желала ни с кем разговаривать на эту тему и в дом тоже не пускала. Многие ей советовали свезти мужа в больницу, но Зинка боялась, ведь Шагаиха предупреждала её, что вдали от Подгорска он помрёт.
Жену депутата, а точнее – её останки, нашли утром двадцать второго июля, примерно в ста метрах от русла Тагарлычки. Не надо было быть криминалистом, чтобы понять, что она стала жертвой хозяина тайги – медведя. Вероятно, неудачно упала и сломала ногу, стала кричать, звать на помощь, но вместо помощи пришёл зверь. Где в это время был муж и почему вообще они вышли из машины и углубились в тайгу, никто так и не понял. Николая Павловича искали целых десять дней, с привлечением вертолётов и нескольких взводов МЧС – безрезультатно, разумеется. В конце концов, поиски свернули. Комитет по вопросам детства и материнства в Абаканском горсовете на некоторое время осиротел. Впрочем, это быстро исправили – долго, что ли, работящим депутатам избрать нового достойного замглавы?
В первых числах августа, когда окончательно стало ясно, что порча сама по себе не спадёт, она вновь отправилась на поклон к бабке Шагаихе. Но та на этот раз отнеслась к Зинке крайне неприветливо, обозвала дурой глухой и велела теперь «покрепче следить за своим мертвецом». Зинка в сердцах наговорила ей тоже всякого и ушла, несолоно хлебавши.
Весь август она разрывалась между хозяйством, огородом, скотиной и уходом за мужем. Ежедневно кормила его свекольным салатом, давила гранатовый сок (на покупку этих гранатов ушли последние деньги), толкла в порошок и разводила водой гематоген, ставила бесполезные капельницы, по пять-шесть раз в день выносила судно… А по ночам ревела в подушку от безысходности, бессилия и бесконечной усталости. Несколько раз приходила Надежда Лебедева, помогла, чем смогла, в огороде, но она ведь тоже осталась этим летом одна, и своих проблем у неё было выше крыши.
В середине августа жара сменилась затяжными дождями. Пасмурная погода по прогнозам грозила продлиться чуть ли не до октября, и двадцать первого числа, в один из редких сухих деньков, Зинаида начала одна копать картошку, решив пренебречь астрологической неблагоприятностью уборочных работ в день, предшествующий полнолунию. Около полудня, как раз когда она рассыпала на плёнку очередную пару вёдер клубней на просушку, дверь их избы отворилась изнутри, и из дому вышел Матвей, одетый лишь в одни брюки, покачиваясь и щурясь от солнца. Она ахнула, выронила ведро, кинулась к нему, обняла, и он заглянул в её глаза… Странен был этот взгляд, полон печали и чего-то ещё, нового, незнакомого ей, затаённого, но, по крайней мере, в нём ясно читалось узнавание, и от одного этого её захлестнуло просто дикое, безбрежное счастье. Она разрыдалась и повисла на нём, и тараторила что-то неразборчивое, и смеялась, и плакала, сжимая его крепко в объятиях, гладила по спине, целовала в исхудавшую грудь, а он – он ей не препятствовал. Потом высвободился и пробормотал:
– Там это… в гараже ворота перекосило. Пойду поправлю.
Она побежала в избу, вынесла ему рубашку, и он взял её, надел, но пальцы не очень справлялись с пуговицами, и она ему помогла. И он действительно пошёл в гараж и что-то пытался сделать с покосившимся опорным столбом – подкапывал, запихивал в ямку камни, выравнивал, а она всё время была рядом, чтобы помочь, поддержать, если что. А потом Матвей устал и пошёл в дом, но не лёг в кровать, а сел за стол на кухне, и она принялась кормить его, не нарадуясь проснувшемуся вдруг аппетиту. Он съел весь суп и все макароны, сваренные Зинкой себе на ужин, и не отказался от стопочки водки. Потом посидел ещё немного и вдруг задремал прямо за столом. Зинаида помогла ему снова улечься в постель, убедилась, что он спит, и пошла снова в огород. Картошку-то надо было копать, хоть как…
Вечером Матвей встал снова, оделся, натаскал в дом воды с колодца, помог Зинке убрать в погреб урожай. Она была просто на седьмом небе от счастья, ей казалось, что уж теперь-то все их невзгоды позади, что жизнь потихоньку начала налаживаться… Впервые за месяц она решилась лечь вместе с ним, но завозилась с делами, и когда наконец юркнула к нему под одеяло, он уже дышал глубоко и ровно. Пристроилась рядом и стала уже засыпать, как вдруг он повернулся к ней и крепко обнял. Она задрожала, прижалась к нему, тихо ахнула, ощутив силу его желания, его горячее дыхание, и буквально впилась в него поцелуем – не видя, не чувствуя его закрытых век. Скользнула рукой под резинку трусов, нащупала и обхватила твёрдый, как камень, напряжённый член, и низ её живота буквально свело от желания.
– Мотенька мой, родной, хороший, как же я истосковалась по тебе, как же я хочу тебя, – зашептала она ему в ухо.
И тогда он проснулся, открыл глаза.
– Ты чудовище, – бросил он ей прямо в лицо. Оттолкнул яростно, чуть не сбросив на пол. Вскочил сам, надел брюки и вышел, хлопнув дверью.
Зинка, закусив собственный кулак, чтоб не разрыдаться, села на постели, мысленно кляня себя за излишнюю поспешность.
В его домашней мастерской зажёгся свет, и она слегка успокоилась, увидев, что он, по крайней мере, не ушёл никуда. Встала, перебралась на свою лежанку на кухне, накрылась одеялом. Не заметила, как сомкнула веки и уснула. И не услышала, как Матвей вернулся в дом.
Он сорвал с неё одеяло и отбросил в сторону, прерывая такой хрупкий сон. Она вздрогнула и открыла глаза. Матвей стоял прямо перед ней, сжимая в руках что-то вроде заострённой ножки стола. Было ещё не слишком поздно, и в сумерках можно было видеть всё убранство кухоньки – незадёрнутые шторки на окнах, фиалки на подоконнике, начисто вытертый стол, сушилку для посуды…
И мертвенный свет безумия в глазах Матвея.
– Мотя… – прошептала, чувствуя, как сжимается и холодеет от ужаса всё её существо. – Мотенька…
– Сквозь пекло пройду, – сказал Матвей и с размаху обеими руками вогнал кол ей в живот, чуть пониже пупка, пробив насквозь и мягкое тело, и матрас. От удара что-то внизу затрещало – это деревянное острие, угодившее в щель между двумя досками, разворотило её и застряло намертво.
Зинка даже не закричала – завыла, забилась на лежанке, как пришпиленный иголкой жук. На ночной рубашке стремительно расползалось во все стороны огромное багровое пятно.
– Больно тебе? – спросил Матвей. – А уж мне-то, мне-то как больно…
Отвернулся, опустив плечи, и пошёл прочь, прочь от этой женщины, прочь из этого дома и из этой жизни.
А Зинаида Акулова затихла через пару минут, но умирала ещё целых полчаса. Она уже не могла ни двигаться, ни стонать и только дышала, всё слабее и слабее, но ни на секунду не теряла сознания, и по обеим её щекам одна за другой скатывались недоплаканные при жизни слёзы.
4
Свою последнюю дорогу на Тагарлык он уже почти не осознавал и почти не помнил. Мир вокруг больше не был пепельно-серым, теперь он был озарён пламенем адского зарева, языки которого непрерывно плясали у Матвея перед глазами. Этот пожар, этот ад царил безраздельно в его голове, и в этом аду он метался, пытаясь найти свою любовь, свою мечту, свою Василису.
Его мотоцикл стоял в гараже – кто-то из подгорчан ещё в конце июля обнаружил его в кустах у Тагарлычки и пригнал на место. Матвей легко, вполоборота завёл его и рванул с места, своротив одну из створок деревянных ворот. Вдоль оград свернул налево, выкатил на трассу, перепугав и разогнав в стороны стайку тусующихся подростков, и на максимальном ходу помчался к Тагарлычке. Он не надел ни шлема, ни очков и только щурился от летевшей в лицо пыли, совсем не разбирая дороги, видя только её контуры. Тайга по обе стороны дороги казалась ему туманной пустошью, а сама дорога – расщелиной в тёмную бездну, в которую ему не давала погрузиться единственно лишь скорость. За несколько минут он добрался до моста, круто затормозил, отчего «Урал» занесло и опрокинуло набок, но Матвей не потерялся в этом дымящемся и пылающем мире, нашёл опору, сгруппировался, удержался на краю. Единственный путь отпечатался в мозгу светящейся нитью, как на экране GPS-навигатора, он мог бы следовать по нему с завязанными глазами, через любые преграды и препятствия, что бы ни окружало его, что бы ни сопутствовало ему на этом страшном пути… Он бежал, бежал бегом, не зная отдыха, не чувствуя времени, не падая больше, даже не спотыкаясь – ведь это действительно был его путь, выбранный добровольно.
Тихое спокойствие приозёрной полянки ударило внезапно, сметая прочь огненные кошмары, возвращая миру облик. Здесь так ничего и не поменялось, всё было наполнено тихой болью и щемящей грустью, а озеро оставалось всё таким же гладким и таинственным. Всё так же легонько шелестели тёмные кроны деревьев, так же загадочно и зовуще мерцала лунная дорожка на воде, и только множество свежих опавших листьев вокруг могло служить приметой грядущей осени.
Матвей сел на то самое осиновое брёвнышко. Впервые за долгий месяц ощутил, как в груди бьётся сердце. Прикрыл глаза – и сразу увидел её. Её улыбку, её гибкий стан, её озорные, полные задорного блеска зелёные глаза. Почувствовал её прикосновение.
– Я так извёлся без тебя, – прошептал он и почти услышал в ответ слова:
– Я тоже, любимый.
А может, это был лишь шелест ветра в тростнике или шорох падающих листьев…
– Она хотела воссоздать меня прежней, – почти неслышно сказала Василиса. – Она бы смогла. Я не смогу. Пока я здесь, я буду помнить тебя.
Где звучал этот тихий, нежный голос? В тишайшем плеске волн Тагарлыка? В невесомых дуновениях прозрачного воздуха? Или в глубинах его сознания?..
Он помнил каждое её слово, каждое движение. Память о её прикосновениях сохранилась в каждой клеточке его тела. Ему не нужно было ничего больше придумывать, ничего воображать. Достаточно было просто вот так сидеть с закрытыми глазами, не шевелясь, чтобы быть вместе с ней. И таинству этого последнего свидания уже и вправду никто и ничто не могло помешать.
И даже злющий, полуразложившийся мертвяк, которого когда-то звали Николаем Павловичем, вынырнув из озера, замешкался, застыл неподвижно в тростнике, чтобы дать этим двоим ещё хоть немного вечного времени.
Эпилог
Первая половина мая в Саянах выдалась небывало дождливой. Одинаковые, прохладные, серые пасмурные дни следовали один за другим, проливаясь стылыми дождями. Земля никак не могла прогреться, и подгорчане медлили с посадками, ожидая возвращения заблудившегося где-то тепла. Если кто и радовался погоде – так это чокнутый грибник Арсений Полозов, собиравший чуть не ежедневно богатые урожаи чудовищно гигантских строчков, безмерно расплодившихся в лесу на пропитанных водой старых валежных замшелых брёвнах. На улицах и в подворьях царила жидкая грязь, и даже подгорская молодёжь по вечерам не выходила на улицы, предпочитая тусоваться у кого-нибудь на дому.
За последний год здоровье Михаила Степановича Золотова несколько пошатнулось. Стало как никогда сильно пошаливать сердце, болели суставы, прыгало артериальное давление. Пожалуй, этой зимой он впервые очень остро ощутил, что наступает настоящая, неизбежная, полная болезней и мук старость…
Кроме всего прочего его замучила почти постоянная бессонница. Михаил Степанович никак не мог забыть случай с банькой Свиридовых и очень часто, лёжа в постели, вновь и вновь возвращался мыслями к событиям той кошмарной ночи. И странное дело, самое сильное впечатление на него произвела не страшная картина, обнаруженная им в самой бане, и даже не то жуткое, адское нечто, что пронеслось мимо него той ночью в сторону леса. Чаще всего он вспоминал загадочный женский силуэт в окошке, такой гармоничный и такой волнующий…
Этот силуэт неизвестной красавицы порой снился ему по утрам, когда, наконец, измаявшись, он проваливался-таки в мир тревожных, хаотичных сновидений. Иногда дело этим и ограничивалось, а иногда ему снилось, что она идёт к нему, прямо сквозь стену дома заходит в спальню, но при этом остаётся силуэтом, фигуристой тенью без лица… Старость старостью, но эти сновидения реально заводили его. Несколько раз этой зимой он просыпался на рассвете от сильного, стойкого возбуждения. Однажды даже решился было подойти с этим к супруге, но, взглянув лишь единожды на вздымающееся горой под одеялом её рыхлое тело, представив только на миг её возможную недовольную реакцию, передумал и предпочёл тихо пережить проблему у себя в постели.
В ночь на четырнадцатое мая, в самое полнолуние, где-то около половины одиннадцатого вечера, кто-то неожиданно постучал в дверь избы пенсионеров Золотовых. На крыльце стояла промокшая до нитки симпатичная курносая девчушка лет семнадцати. Её длинные тёмные волосы были распущены и опускались почти до поясницы, а мокрющая белая блузка настолько откровенно облегала большие, упругие, юные груди, что её всё равно что и вовсе не было.
Михаил Степанович и Мария Васильевна уже собирались было ложиться спать и никого не ждали. Михаил Степанович подошёл к двери, отодвинул засов и отворил проём в кромешную, заливаемую проливным дождём темень.
Впуская на порог своего дома Тайну, он, разумеется, не подозревал, какая участь его ждёт.
Но если бы даже и знал достоверно, то всё равно бы открыл.
Борис Левандовский
Другая жизнь
Проблема заключалась в том, что его часы оказались на руке Филиппа. Это произошло благодаря причудливой череде событий, приведших к еще более странному финалу. Самые обычные «Casio» за 25 долларов с подсветкой, стрелками, как у механического хронометра, и небольшим прямоугольным окошком внизу циферблата, где время размеренно пульсировало в такт черным цифрам. Орест взял их, почти не разглядывая. И не для той цели, с которой обычно покупают часы: поэтому ни внешний вид, ни количество будильников и прочих функций, которыми их нафаршировали азиаты, не имели ни малейшего значения. Только суть не в этом.
В том, что в итоге часы оказались на руке Филиппа, а Орест – осенней ночью с лопатой в руках на его раззявившей пасть могиле.
Орест вонзает лопату в мягкий холм недавно потревоженной земли. Налетающий порывами ветер о чем-то многоязыко шепчет лентами дешевых венков, сваленных у соседней могилы, и кружит замысловатый танец с изморосью в темном воздухе. Первая горсть земли падает в двух шагах от могилы и заставляет Ореста на секунду замереть – так неестествен и чужероден этот звук.
Спустя несколько минут он опять останавливается: мышцы, давно не знавшие физических нагрузок, молят о передышке, а травмированную в недавней аварии левую руку будто нанизали на раскаленный шампур от плеча до локтя. Повязка, на которой покоилась рука по дороге на кладбище, теперь валяется под грудой венков. Орест закуривает, думая о часах, находящихся всего в полутора метрах под его ногами, часах, черный ремешок которых сейчас охватывает мертвую кисть Филиппа. Он слышит шепот, придающий решимости идти дальше, он слышит шепот чисел, призывающих не останавливаться.
Отсыревшая сигарета тлеет медленно и неохотно, позволяя выиграть лишнюю минуту отдыха. Орест опирается здоровой рукой о древко лопаты, глядя в туман, подгоняемый ветром со стороны реки, протекающей рядом с кладбищем. Мглинка – вроде бы так ее называют местные. Когда он пришел на кладбище, туман был едва заметен вдалеке, но теперь окутывает серовато-молочной дымкой кресты в тридцати шагах от него и плавает рваными клочьями у соседних могил. Глядя на него, трудно поверить, что всего шесть ночей тому назад…
Да, именно тогда все и началось по-настоящему.
Филипп явился к нему, разбудив около трех часов ночи. Весь его вид свидетельствовал о чем-то таком, что даже сонному Оресту хватило секунды понять: ему совсем не хочется об этом знать. И хотя по всем канонам логики Филипп должен был сейчас находиться в своей постели в более чем пятистах километрах, Орест молча отстранился, впуская старого товарища.
Тот поплелся, не снимая обуви, в кухню; скрипнул табурет. Закрыв дверь квартиры, Орест последовал за ним. Филипп уселся за кухонным столом, сжав ладонями виски, словно его мучила сильная головная боль. У ног – небольшая сумка, которую он вечно таскал за собой.
– Я пропал… – наконец произнес Филипп.
Орест разминает больную руку, отправляет щелчком окурок в сторону наползающего тумана и вновь принимается за работу. Ты пришел ко мне со своей бедой, дружище, и я принял тебя, поэтому твоя беда стала и моей. И теперь я раскапываю твою могилу в этом странном, богом забытом городке, о котором девять дней назад мы с тобой даже не слыхали. А она стоит за моей спиной и насмешливо кривит свой зловонный рот, она наблюдает…
Что-то шелестит у самого уха и быстро скрывается в сумраке, заставляя Ореста вздрогнуть. Похоже, летучая мышь. Он успевает заметить тень, скользнувшую по земле в свете аккумуляторного фонаря, закрепленного на грубом каменном кресте одной из ближайших могил. Тот разгоняет темноту, неизменную сообщницу всех гробокопателей, выхватывая рваный овал земли, ровно такой, какой необходимо.
Ты пришел, и я принял тебя, поэтому сейчас мы оба здесь. Но тебе уже все равно, твою душу сожрали числа…
– Как ты оказался во Львове?
Филипп какое-то время смотрел на Ореста, будто этот простой вопрос застал его врасплох, затем медленно поднялся, стянул куртку.
– На попутках. Иначе никак… – и вдруг заплакал. Видеть его таким было крайне неприятно: мелко трясущееся, разом побагровевшее полное лицо с побежавшими дорожками слез. Орест на секунду испытал отвращение. И сразу – желание получить все ответы: что вынудило Филиппа явиться к нему среди ночи, проделав столь неблизкий путь из Киева автостопом.
Но сдержался. Так или иначе, теперь это лишь вопрос времени. Орест осторожно похлопал Филиппа по плечу, бормоча что-то успокаивающее, усадил обратно, отнес куртку в прихожую.
– Я совершил огромную глупость, – минуту спустя и уже более спокойно сказал Филипп. – Взял то, что мне не принадлежало. Украл чужие деньги…
– Что ты сделал? Не понимаю…
– Это… – Филипп медленно, и словно удивляясь, покачал головой. – Это как временное помрачение. Теперь они убьют меня, если найдут. Я не знал, к кому еще пойти. Прости… я завтра уеду.
– Погоди, – Орест, все еще соображая, кашлянул и с подчеркнутым спокойствием принялся готовить кофе. – Мы что-нибудь придумаем.
Филипп вновь покачал головой.
– Нет, оставайся, сколько нужно. В конце концов, деньги можно вернуть, договориться…
– Ты не понимаешь! – почти выкрикнул Филипп. – Эти люди не станут ни с кем договариваться, тем более – со мной!
– Что за люди?
– Наниматели. Просто позвонили и сделали предложение. Ввели в курс дела, пообещали хорошо заплатить, и я согласился. В их компьютерной сети произошел сбой. Я должен был привести систему в рабочее состояние. Ничего особенного, с этим мог бы справиться любой сисадмин. Ну, почти… Но я понятия не имею, кто они.
Орест поставил на стол две кружки с наскоро приготовленным растворимым кофе и кивнул, ожидая продолжения.
– В общем, какая-то частная спецслужба или полулегальная организация. Я постоянно обновляю свои объявления… И, похоже, им был нужен именно сторонний человек, который просто выполнил бы работу и свалил.
Филипп отхлебнул большой глоток. Орест с удовлетворением отметил, что руки у того дрожат уже не так заметно. И еще попытался вспомнить, видел ли он сегодня во сне Крысожора. Но не смог.
– Когда я закончил, то решил лишний раз все проверить. И… ну, еще просмотрел кое-какие файлы, – он быстро глянул на Ореста. – Ничего, просто…
– Ясно, – он примерно понимал, какого рода любопытство могут испытывать люди вроде Филиппа, забравшись в чужую систему.
– А человек, которого ко мне приставили… Он все время торчал рядом, но в тот момент куда-то отлучился. – Филипп долго всматривался в дно чашки с последним глотком кофе.
Орест не торопил.
– Вряд ли я наткнулся на их основные счета. Скорее, на какие-то оперативные фонды в электронных валютах. И вдруг меня будто… Это же было так просто, понимаешь?
Земля… Она так мягка и податлива, но ее слишком много. Лишь вначале кажется: достаточно бросить несколько лопат и – уйдешь по пояс. Однако спустя час Орест видит, что должен серьезно ускориться, если собирается закончить до рассвета. Чтобы засыпать могилу, когда дело будет сделано, нет и речи. Разве что у него откроется второе дыхание. Впрочем, теперь о таком волноваться попросту глупо: если кто-то другой засыплет могилу, Филиппу хуже не станет. Все худшее, что с ним могло произойти, – уже случилось. Двух мнений тут быть не могло.
– Похоже, они обо всем успели узнать намного раньше, чем я мог подумать. Все завертелось слишком быстро. Подходя к своему дому, я увидел, как двое людей сажают Веру в джип. Одного я узнал сразу – тот, что следил за мной во время работы. И…
– Что за Вера?
– Моя девушка. Мы недавно… – Филипп умолк, глядя на свои руки, сцепленные в замок на коленях.
– Думаю, с ней все в порядке, – сказал Орест, не испытывая, впрочем, ни малейшей уверенности в этих словах.
– Мне показалось, она была какой-то уж слишком… спокойной для такой ситуации. Никаких эмоций. Видно, они что-то ей вкололи.
– Возможно, – Орест на мгновение увидел, как Филипп, с которым он был знаком уже более десяти лет со времени их учебы в КПИ, стоит, издали наблюдая за этой сценой, – исполненный страха и запоздалого раскаянья, потому что поддался минутному наваждению, потому что позволил числам сожрать свою душу.
– Я ничего не мог, ничего… – Филипп снова заплакал.
Затем он рассказал, как решился подняться к себе, и на пороге понял, что в квартире кто-то есть. Скорее, уловил обострившимся от близкой опасности шестым чувством – кто-то есть еще. Спускаясь вниз по лестнице, услышал, как за его спиной распахнулась дверь –
– Что бы они ни сделали с Верой, они не успокоятся, пока не достанут меня.
Орест собирался что-то ответить, но тут заметил, с каким ужасом Филипп смотрит в коридор.
– За дверью…
Ветер меняется, отгоняя туман обратно к породившей его реке, но ненадолго – вскоре тот возвращается, став, как кажется Оресту, еще плотнее. Стараясь не сбавлять темп, он размышляет, будет ли туман мешать работе, когда полностью его накроет. Усталость вновь дает знать о себе, и Орест останавливается, оценивает результат трудов и решает, что половина пути или около того уже пройдена. По обе стороны ямы возвышаются кучи земли – одна побольше, другая поменьше. Однако с каждой отнятой у могилы горстью копать становится все сложнее. Да и ему все чаще требуется передышка; натертая черенком лопаты кожа горит на ладонях, а большой палец левой руки остро печет из-за лопнувшего пузыря.
«Чем больше взять – тем больше станет» – всплывает в памяти откуда-то из прошлого, возможно, из детства. Орест старательно вглядывается в серовато-белую глубину, в самую плоть тумана, навевающую образы медленно и нелепо движущихся фигур, похожих на гротескные марионетки. Только подростки верят в такое дерьмо, но он не спешит вернуться к своей тяжелой работе, продолжает вглядываться в туман. Потому что там, верится ему или нет, все-таки кто-то есть. Или что-то. Он в этом уверен.
Орест тихо последовал в коридор, куда указывал стеклянный взгляд Филиппа. И остановился на полпути – он увидел это. Ручка входной двери двигалась. Медленно и беззвучно. Потом замерла, и Орест подумал, что если бы не Филипп, то он наверняка бы решил, что ему мерещится. Всего четверть часа назад он был выдернут из глубокого сна.
Приблизился к двери, одновременно делая Филиппу жест оставаться на месте. Некоторое время ничего не происходило. Затем Орест услышал – совершенно отчетливо – негромкий металлический звук… и – щелчок. Кто-то работал над нижним замком. Орест лихорадочно вспоминал, закрыл ли он оба замка после внезапного появления Филиппа или же ограничился чисто механическим захлопыванием, будучи слишком сонным и удивленным. Затем все же вспомнил, что закрыл и на верхний, который снаружи открывался ключом, а изнутри с помощью ручки, похожей на те, что были у его кухонной плиты (заметив сходство, он при случае шутил, что и плиту, и дверь делали на одном заводе).
Слишком невероятной казалась мысль, что именно сейчас его хотели ограбить, что тот, кто пытался проникнуть в квартиру, не заметил свет в кухонном окне на первом этаже и даже, быть может, различил их силуэты на фоне занавесок.
Он оставил Филиппа следить за дверью, а сам направился в комнату с выходящими во двор окнами, приник к щели между портьерами. Орест увидел стоящую у подъезда большую машину, марку и цвет которой вряд ли смог бы точно определить в темноте, однако похожих машин он вроде бы раньше тут не замечал. Неяркий свет приборной доски подсвечивал лицо сидевшего на месте водителя человека, делая того похожим на призрак. Затем Орест рассмотрел еще одну фигуру, замершую у подъезда. Вернувшись в коридор, он вопросительно посмотрел на Филиппа.
– Они закончили с нижним… – пошевелил тот одними губами, но Орест его понял. Лицо Филиппа выглядело до такой степени бескровным, что казалось грубо загримированным под ходячего мертвеца из малобюджетного ужастика. Ореста вдруг охватил такой гнев, что он едва подавил желание врезать кулаком по этому рано обрюзгшему бледному лицу, лицу человека, вместе с которым провел лучшее время в своей жизни и который теперь, пусть ненароком, приволок за собой беду в его дом, как шелудивый пес тащит покрытый репейником хвост. Вместо этого дал знак следовать за собой.
Фигура, бредущая в тумане, выглядит необычно. И движется необычно. Орест выбирается на ровную землю, едва удерживается на краю ямы, но ни на миг не теряет ее из виду, словно силуэт может исчезнуть, раствориться в том самом тумане, из которого явился. Он снимает с перекладины креста фонарь и выключает. Кто бы это ни был, кажется, Орест еще не привлек к себе внимания, хотя фигура и движется почти в его направлении. Орест проводит мысленную прямую и решает, что его шансы остаться незамеченным примерно половина на половину. Если только… Если только его уже не заметили.
Темное пространство вокруг наполнено шорохами миллионов падающих на землю капель дождя и шепотом ветра, но Орест все равно может слышать удары собственного сердца. Луна, полная на три четверти, отыскивает случайный разрыв в облачном полотнище неба и подсвечивает укутанную в длинное, будто саван, одеяние фигуру, что идет теперь прямо на него. Движение прерывисто, неверно, словно идущему едва удается сохранять равновесие. Когда между ними остается шагов двадцать, Орест начинает тянуться к лопате, вонзенной в землю слева от него.
«Это здешний Смотритель… Смотритель мертвых, пастух, хранитель покоя… он нашел тебя, и он идет…» – звучит в его голове неведомо откуда взявшаяся мысль, еще до того, как темная в длинном одеянии фигура вдруг сгибается, падает на колени и издает череду клокочущих утробных звуков. В следующую секунду Орест понимает, что видит не пастуха мертвых, не призрака или даже самого Жнеца, а всего лишь ксендза. Он видит настоятеля небольшой церквушки, что стоит рядом с кладбищем (которое именуется местными Старым, потому что в Сутеми есть еще одно), того самого, что проводил службу на похоронах Филиппа неделю назад. Безобразно пьяного и блюющего ксендза – всего лишь ксендза, да отстирает его засранную рясу сам апостол Петр и выгладит святой Иуда!
Орест едва не начинает смеяться вслух от облегчения.
Он ждет, просто отдыхает и ждет, пока священник закончит исторгать на землю остатки вечернего причастия. Это занимает еще несколько минут, затем тот поднимается и медленно тащится в обратном направлении. Орест слышит шарканье ног и невнятное бормотание; обрывки фраз, достигающие его слуха, больше похожи на ругательства, чем на молитву.
Когда священник скрывается в тумане, он выжидает еще с минуту, водружает фонарь на место и принимается за дело.
Орест перешел в комнату с окнами, выходящими на другую сторону дома, и тихо отворил оконную раму (мысленно благословляя день, когда остановил свой выбор на покупке именно этой квартиры). То ли преследовавшие Филиппа люди из «бойцовского клуба» не проявили должной предусмотрительности, то ли просто не были в курсе планировки его квартиры, но никто не наблюдал за этим «черным ходом». Все, что Орест посчитал нужным собрать в сложившихся обстоятельствах, было уложено в компактную, но вместительную сумку-рюкзак; он осторожно сбросил ее на землю, как авангард отступающих войск. Затем последовал сам, спрыгнув с двухметровой высоты.
– Давай, – Орест поднял голову к распахнутому окну, в проеме которого сырной луной плавало лицо Филиппа, и вытянул руки, чтобы помочь нескладному другу спрыгнуть (еще не хватало, чтобы этот тюфяк сломал себе лодыжку). А заодно подбодрить: пускай высота невелика и в спину толкает опасность, Филипп мог застыть даже сейчас. Орест многое еще помнил по их студенческим годам и мог поспорить – с тех пор мало что изменилось или не изменилось вовсе. Например, страх Филиппа перед высотой.
– Давай! – повторил он, думая: «Только не сейчас!»
– Я оставил ноутбук, – зашипел сверху Филипп.
– Прыгай!
Филипп затряс головой, не оставляя сомнений, что он, скорее, готов рискнуть башкой, чем расстаться со своим ноутбуком. Его лицо растворилось во мраке комнаты.
Орест замер, ожидая в любой момент услышать либо сухие хлопки пистолетных выстрелов, либо грохот падения чего-нибудь, опрокинутого Филиппом. И больше удивился, чем испытал облегчение, когда в оконном проеме вновь возникло его лицо.
Спустя три часа они тряслись в кабине микроавтобуса, находясь более чем в ста километрах от Львова и удаляясь все дальше и дальше на восток.
Еще через час, когда окончательно рассвело, Орест набрал на мобильном номер Оксаны, но, услышав первый гудок, нажал кнопку отбоя. И что же он собирался сказать? Все так, он едет – неизвестно на сколько и неизвестно куда. Всего лишь сработала глупая атавистическая привычка, не успевшая окончательно отмереть после развода. Что он мог сказать женщине, восемь месяцев живущей собственной жизнью, уже никак не связанной с ним?
Собравшись отправить телефон на место, Орест, однако, задержался и с минуту его рассматривал, затем повернулся к Филиппу:
– Они ведь наверняка звонили, чтобы получить обратный сигнал, а потом собрали всю информацию о твоих контактах. Иначе как сумели так быстро вычислить.
Примерно в километре от места, где были произнесены эти слова, мобильник Филиппа вылетел в кювет через опущенное стекло, а после недолгих раздумий – и винтажная «Nokia» Ореста: прощай, старая подружка, тут наши пути расходятся.
Когда стекло вернулось на место, Филипп ухватил его за руку и крепко сжал.
– Прости, что втравил тебя…
В момент, когда острие лопаты впервые касается крышки гроба, Орест настолько обессилен, что отказывается от заслуженной сигареты. Садится прямо на сырую землю и закрывает глаза, чувствуя, как холодный сырой ветер обдувает его горящие, стертые в кровь ладони, принося пусть небольшое, но облегчение. А всего в полуметре под ним – старый приятель, в недалеком прошлом лучший друг, на чьей руке сейчас надето кое-что.
Он вдруг открывает глаза и удивленно озирается по сторонам, остро ощущая прикосновения промозглой тьмы к своему остывающему в покое телу и рассудку, озирается, словно не понимает, как мог здесь очутиться. На несколько мгновений им овладевает сложная смесь чувств – неужели он действительно это
Поздним вечером следующего дня Орест впервые за двадцать восемь лет своей жизни оказался за пределами Украины. Они добрались до Луганска – автостопом, сменив три машины, а затем обычным автобусом до поселка Миловое, где пересечь границу с Россией можно было так же просто, как перейти с одной стороны улицы на другую. Собственно, так и произошло. Буквально.
– Остается только двигаться в направлении, где нам обоим делать нечего, а потом на какое-то время затихнуть, – сказал Орест, когда они проехали начальный отрезок пути. Как-то само собой принятие решений в их тандеме досталось именно ему. И не в Филиппе дело, так было всегда между ними – прошлое словно просочилось в настоящее. Филипп не возражал против такого расклада – ни тогда, ни сейчас.
– Теперь нас вычислить почти невозможно. Во всяком случае, на первых порах. Можем двинуть… как насчет Урала?
Филипп пожал плечами, затем кивнул, соглашаясь.
– А что потом?
– Не знаю, что потом, – Орест не видел смысла в утешительных иллюзиях, равно как и в строительстве далеко идущих планов. – До «потом» еще следует дожить.
Эти слова стали для них пророческими. Ну, как минимум наполовину.
Однако, когда они пересекли границу, от внимания Ореста не скрылось, что депрессия Филиппа только усилилась.
Они провели целый день в Воронеже, затем проехали Липецк, сделали крюк в сторону Рязани и вновь повернули на северо-восток. К шестому дню путешествия они оказались в Перми. Сняли в небольшой частной гостинице двухместный номер, рассчитывая отдохнуть несколько дней, а заодно решить, что делать дальше; бесконечная езда обостряла чувство преследования, не слишком располагавшее к составлению планов.
Филипп первым делом позаботился о подключении к сети и запустил свой ноутбук. Как только его пальцы коснулись клавиатуры, занявшись привычным делом, Орест впервые за все эти дни заметил промелькнувшую на его лице улыбку. Приняв душ, он сразу отправился спать, а утром, открыв глаза, увидел Филиппа, по-прежнему сидящего за столом. Заметив, что он уже проснулся, Филипп сказал:
– Нам нужно поговорить. Я кое-что сделал.
По красным белкам глаз не трудно было догадаться, как тот провел ночь.
– Ты им не нужен без меня, поэтому через какое-то время сможешь вернуться домой, – продолжил Филипп, когда утренний душ и чашка кофе окончательно привели Ореста в бодрствующее состояние. – Что касается меня… – он усмехнулся одними лишь губами. – Похоже, мне придется начать новую жизнь. Где-то, как-то…
– Значит, дальше хочешь плыть один?
– Да, – с несвойственной ему твердостью ответил Филипп. – Я много думал. Достаточно, что я и так впутал тебя в это.
Он вдруг засуетился, взял со стола небольшой клочок бумаги и протянул Оресту.
– Я открыл для тебя электронный счет. Вот, возьми, тут логин и пароль. Что с этим делать, решишь сам.
Орест машинально взял протянутый клочок бумаги.
– Считай это компенсацией за… – Филипп вдруг смутился, вспыхнул, будто вся его кровь устремилась к лицу. – Нет, прости, это… подарок. На прощание.
Остается лишь смахнуть крупные комья земли с крышки гроба. Может это безумие, но Орест не хочет, чтобы земля попала внутрь, когда он ее откроет, чтобы вновь увидеть Филиппа и снять часы с его руки.
«Она все равно попадет туда», – думает он, сгребая землю кровоточащими ладонями, и вспоминает Филиппа, протягивающего клочок бумаги.
Это последнее четкое воспоминание о Филиппе, когда тот был еще жив. Остальное размыто и запутано, словно его память о друге перетасованная колода карт. И так вплоть до момента, пока он не очнулся в больнице этого городка со странным названием Сутемь.
Вот они едут в стареньком «Форде-Фиеста» к последнему пункту своего совместного путешествия, где их пути разойдутся. Вероятно, навсегда. Они потягивают водку и негромко говорят, устроившись на задних сиденьях. В салоне звучит какая-то музыка из радиоприемника, то и дело теряющего устойчивый сигнал. Водитель постоянно теребит ручку настройки, беззлобно ворча в пышные рыжие усы; ему немногим за пятьдесят, он только что выдал замуж старшую дочь и теперь возвращается к себе домой в Тюмень.
Филипп как всегда легко пьянеет и вскоре уже едва ворочает языком.
– Там… у тебя… – его взгляд пытается сосредоточиться на левом ухе Ореста. – Шесть… шестьсот штук вечнозеленых… – и вырубается, уронив голову на грудь.
Орест допивает водку прямо из горлышка бутылки и думает о маленьком клочке бумаги во внутреннем кармане своей куртки, о том, как все может быть относительно в этой жизни, о том, что самый обычный листок, вырванный из старого блокнота, с логином и паролем может стоить больше, чем слиток золота, всего лишь клочок бумаги, такой ненадежный…
Слишком ненадежный.
Тут его мысли переключаются в совершенно другом направлении. Орест думает о Крысожоре. Уже в который раз за эти дни. Приходил или нет? Но не может вспомнить. Сознание уже начинает туманиться от выпивки, но он откупоривает вторую бутылку, глядит в окно, видит небольшой торговый центр, расположенный у кемпинга для водителей-дальнобойщиков. Скорее, павильон, но на фоне пары приземистых зданий и стоянки с несколькими рефрижераторами он выглядит почти фешенебельно. Просит водителя остановиться; тот не возражает, тем более ему срочно захотелось отлить (он всю дорогу пьет минералку – похоже, свадьба удалась, и у него похмелье). Спящий Филипп остается один в салоне «Фиесты».
Орест пока и сам не знает, что ему нужно, переходит из одного отдела в другой. Но как только видит это, сразу понимает – нашел. Да, это оно. Часы. Ему нужны часы. Но не для той цели, с какой обычно покупают такие вещи, – его «Tissot» как всегда на левой руке и работают исправно. Орест выбирает первые попавшиеся на глаза, расплачивается и возвращается к машине, где его уже дожидается водитель в компании отключившегося Филиппа.
Они вновь на трассе. Машину трясет, но не сильно, поэтому Орест снимает заднюю крышку новеньких «Casio» и начинает аккуратно выводить острием булавки на ее обратной стороне логин и пароль доступа к счету, записанные на клочке бумаги, лежащем на его колене. Благо, торопиться некуда, и Орест действует очень осторожно, понимая, что возможности исправить ошибку или небрежную линию у него не будет. Временами он останавливается, чтобы переждать неровный участок дороги. В паузах замечает, что водитель прикладывается уже к бутылке с не минералкой, а с пивом, похоже, купленным в том же павильоне; в промежутке между передними сиденьями замечает еще одну бутылку, уже пустую. Это его немного тревожит, но лишь мельком – он слишком занят своей идеей с часами (он даже решает не прикасаться к початой бутылке водки до тех пор, пока не закончит): он сохранит информацию в более надежном месте, нежели клочок бумаги, наденет часы на руку, а свои старые «Tissot», доставшиеся от отца по окончании института, он отдаст Филиппу – тоже как прощальный подарок. И, как бы Орест ни прикипел к ним за эти годы, идея, черт возьми, совсем недурна!
Наконец работа закончена, крышка часов защелкнута на свое законное место, и Орест снова глядит вперед поверх переднего сиденья рядом с водителем. Тот что-то нескладно подпевает, пытаясь попасть в тон песне из радиоприемника. Дорога почти пустынна и просматривается далеко, по обеим сторонам высокие стены хвойного леса, такого непривычного глазу Ореста. Он улавливает негромкое позвякивание, перегибается и смотрит вниз – на переднем сиденье еще две пустые пивные бутылки. Это уже серьезно. Он решает, пора намекнуть водителю, что если бы самоубийство входило в их с Филиппом планы, то у них уже имеется один надежный способ. Орест открывает рот, чтобы сказать это, но…
…видит, как впереди на дорогу выскакивает какое-то животное, возможно, молодой олень, и едущая по встречной полосе машина, пытаясь уйти от столкновения, теперь несется прямо на них. Однако расстояние еще достаточно велико, чтобы успеть уйти от столкновения. Орест видит стремительно приближающуюся решетку радиатора и, все еще сжимая в руке часы с секретной надписью на обратной стороне крышки, кричит водителю, чтобы тот взял вправо. Наконец тот реагирует. Но медленно, слишком медленно…
Слишком много пива… – успевает подумать Орест за мгновение до удара. Последнее, что он видит, это указательный щит:
СУТЕМЬ – 13 км
В себя он приходит только в больнице. Спрашивает, где он и что произошло. Узнает, что доставлен в больницу того самого городка со странным названием, которое успел прочесть на указательном дорожном щите, что произошла авария и его привезли на «Скорой». Еще узнает, что Филипп и водитель погибли – машину развернуло под удар именно их стороной. Нет сомнений, что это счастливое обстоятельство позволило Оресту не только остаться в живых, но и отделаться лишь незначительными травмами и сотрясением мозга. Он кивает, что-то спрашивает, ему что-то отвечают. Затем является некто в форме, смутно знакомой, но все равно странно непривычной, задает несколько формальных вопросов об аварии – тут все просто, если кто и должен серьезно объясняться, это водитель врезавшейся машины, но он тоже погиб. Когда казенный человек удаляется, Ореста вновь осматривает врач, говорит, что ему очень повезло (эту фразу он слышит уже не впервые и еще услышит дюжину раз в течение каждого дня, который проведет в больнице). Наконец Орест остается в относительном одиночестве (он делит больничную палату еще с тремя мужчинами), долго смотрит в белый растрескавшийся потолок, очень высокий и чем-то напоминающий ему экран старого маленького кинотеатра «Коперник», в который он любил бегать в родном Львове еще мальчишкой, в этот невероятно далекий и почти волшебный потолок. И тогда до него начинает по-настоящему доходить случившееся.
Несмотря на обезболивающие и седативные препараты, Орест не может уснуть большую часть ночи, думает о Филиппе, погибшем счастливой смертью во сне, о водителе, погибшем менее счастливо, о парне, вылетевшем на встречную полосу, о бывшей жене, которую не видел уже много месяцев, о людях, идущих по их следу… много о чем.
И лишь когда трудный сон начинает брать верх над будоражащим потоком мыслей, он вспоминает о часах.
Да, все так и было. Орест вытаскивает из пачки сигарету, чтобы немного передохнуть, перед тем как вскрыть гроб. Закуривает и тут же понимает, что усвоил еще один урок гробокопателя: нельзя открыть крышку гроба, стоя на ней.
В обычной ситуации он бы наверняка предусмотрел это заранее, но сейчас отбрасывает сигарету и вновь берется за лопату, чтобы расширить небольшой свободный участок, стоя на котором мог бы вогнать монтировку под крышку гроба. Сначала думает расширить место сбоку, но затем решает сделать это с торца, в ногах. Почему-то такой выбор Оресту больше по душе (возможно, потому, что ему в таком случае не придется оказаться слишком близко к голове Филиппа, когда…).
Он переносит фонарь, закрепляет у края ямы так, чтобы его свет достигал дна, спрыгивает вниз, поддевает узким концом монтировки крышку и… замирает. Потому что слышит какие-то звуки, и они долетают определенно не издалека. Орест снова вслушивается, пытаясь выделить их из монотонного фона дождливой ветреной ночи, и – снова слышит… Нет сомнений: это те же самые звуки. И это плохие звуки, потому что оттуда, откуда они идут, никаких звуков доноситься не должно. Абсолютно никаких. И все же… Орест нагибается еще ниже и прикладывает ухо к крышке гроба, ощущая кожей мокрую поверхность грубой лакированной доски.
То усиливаясь, то становясь еле слышными, то затихая вовсе, они схожи с шорохом высохших листьев, потревоженных кем-то в сумраке ночной улицы, с царапаньем огромных паучьих лап…
Орест разгибает затекшую спину и смотрит на монтировку в своей руке. Несколько минут он так и стоит в яме, совершенно неподвижно. Он слышит еще кое-что. Вкрадчивый шепот чисел – отчетливо, каждое слово, возможно, так же, как в свое время их слышал Филипп. В конце концов, этот шепот пересиливает те звуки, что доносятся из гроба его мертвого друга, заставляя не думать,
а просто вогнать узкий конец монтировки между половинками гроба и докончить начатое.
Крышка поддается внезапно легко…
Часы Орест увидел на похоронах Филиппа через два дня. Похоже, когда из разбитой машины вытаскивали их вещи, кто-то логично заключил, что «Casio» принадлежат именно Филиппу: у него часов на руке не оказалось, в отличие от Ореста и водителя. А позднее кто-то решил, что для лежащего в гробу покойника хронометр вещь незаменимая.
Пусть так, но их хотя бы не украли, а неприметный клочок бумаги пустился в вечное плаванье вдоль бескрайних берегов Леты. Вряд ли б кому-то пришло в голову принять его за нечто ценное, например за информацию стоимостью в шестьсот тысяч долларов. Ноутбук Филиппа надежно хранил все секреты своего хозяина за семью печатями паролей, а тот, скорее всего, унес их с собой.
И вот теперь Орест увидел часы.
Кроме него и священника со всеми симптомами похмелья в маленькой церкви при Старом кладбище (где, исключая сутемьскую знать, давно уже никого не хоронили – это и стало последним подарком Филиппу) присутствовал юный служка, явно безразличный к происходящему, и два представителя местных властей. Именно их присутствие и удержало Ореста от импульсивного порыва снять часы на похоронах. Он мог бы выдумать какую-то байку, но… Достаточно и того, что он выдавал себя за кузена покойника, не имея тому никаких доказательств. Также довелось убеждать, что он является единственным близким родственником Филиппа, поэтому вправе решать вопрос о месте захоронения. Второе довелось подтверждать уже документально – бумагами, заверенными портретами заморских президентов.
Вот тогда у него и родилась эта мысль.
Еще до того, как служба была окончена и крышка гроба упрятала тело Филиппа от мира, Орест решил, что видит его не в последний раз.
Завершив явно укороченную версию ритуала, местный ксендз (отец Никифор? Никодим? хотя черт разберет этих москалей) предложил ему проститься с «братом». Нависнув над гробом и делая вид, что целует холодный лоб, Орест прошептал:
– До скорого, Фил…
По закоулкам памяти Ореста ступает существо. Ступает медленно и неуклюже, принюхиваясь на каждом шагу, будто что-то выискивая на ужин. Оно похоже на нелепого мышонка из мультфильма, только во много раз больше, и выглядит так, словно его сплющило сверху ударом огромной чугунной сковородки. Руки-спички болтаются, как привязанные, вдоль пузатого туловища-бочонка с выпирающим животом, ступни непропорционально длинные, они как будто нарочно такие, чтобы мешать при ходьбе. А само существо покрыто короткой густой шерстью, цвет которой невозможно определить, потому что вокруг всегда полумрак. И зовут существо Крысожор. Орест не знает, откуда тот взялся и почему его так зовут, но Крысожор приходит к нему во сне всякий раз, когда быть беде, приходит, сколько Орест себя помнит. Существо обнюхивает его с ног до головы, гибкий и длинный, как у выхухоли, нос шевелится подобно пальцу или кончику хвоста… никогда не дотрагивается, не делает больно, только принюхивается, но Орест все равно вздрагивает при мысли, что этот нос может прикоснуться к нему. И еще от ноющего страха, потому что заканчивается это всегда одинаково. Крысожор долго-долго обнюхивает его, а потом неизменно произносит тихим скрипучим голосом: «Быть беде, быть беде…». Так всегда, если приснился Крысожор, значит, быть беде. Так было, когда бабушка вышла на десять минут за молоком для маленького Ореста и умерла в застрявшем между этажами лифте от сердечного приступа, потому что техники сильно задержались, а бабушкины таблетки остались дома. Так было, когда отцу отсекло кисть правой руки на слесарной гильотине. Так было и в тот день, когда Оресту принесли в общежитие университета телеграмму с известием о болезни матери, от которой она так и не оправилась. И так же случалось еще несколько раз, когда близилась какая-нибудь большая беда – к нему во сне приходил Крысожор, принюхивался и говорил свои два слова, чтобы ни разу не ошибиться.
Крышка уходит вверх, скулят лезущие из дерева гвозди, и Орест невольно сдерживает дыхание, ожидая услышать запах тления – эти зловонные духи Смерти. Однако первая волна трупного смрада, брошенная в его сторону порывом ветра, так сильна, что все равно застает врасплох. Орест отшатывается, забывая обо всем на несколько мгновений, и едва подавляет рвотный спазм. Затем переводит взгляд на то, что лежит в гробу, и, раньше чем его сознание успевает переварить увиденное, вдруг отчетливо вспоминает то, что силился выудить из памяти все эти дни – Крысожор
И в ту ночь, когда у него объявился Филипп, возможно, за какие-то мгновения до того, как раздался звонок входной двери, и минувшей ночью он приходил тоже. Принюхивался дольше обычного, но ушел, впервые не сказав своих обычных слов.
Орест бессознательно подается назад, наталкиваясь спиной на мягкую земляную стену, потому что Крысожор поджидает его в гробу Филиппа и сейчас скажет ему «привет». Но нет, требуется еще пара мгновений, чтобы сморгнуть грим, наложенный воображением: Крысожор не скажет ничего, потому что он по-прежнему там, где ему и полагается – в тревожных, предвещающих несчастье снах. А в гробу…
Филипп лежит почти на боку, неестественно вывернувшись нижней частью тела и в то же время странно напоминая спящего, насколько может напоминать человек, погибший в аварии девять дней назад, лежит в объятиях голой белесой твари, примостившейся к нему сзади. Неким обособленным уголком сознания Орест отмечает, что тварь залезла в гроб через раскромсанное в щепу днище. Тело Филиппа ритмично дергается – его толкает белесая тварь. Той же самой частью сознания Орест замечает, что штаны Филиппа разорваны сзади в клочья. Он видит, как в такт движениям существа под белесой пергаментной кожей ерзают жирными червями темные вены, слышит его сипящее рваное дыхание. Кажется, будто оно все еще не замечает чужого присутствия, и только когда Орест замахивается лопатой, медленно поворачивает в его сторону черепообразную голову и открывает огромные, словно затянутые бельмами глаза. Оно щурится от света фонаря и издает вопль, похожий на плач ребенка. И это самый ужасный звук, который Оресту довелось слышать от рождения. Он тоже кричит, хоть и не сознает этого, и вонзает острие лопаты в шею твари. Жуткий детский плач захлебывается, тварь корчится в агонии, извиваясь, будто в макабрическом танце с телом Филиппа…
Это тянется невероятно долгое время, и под конец вся яма забрызгана густой темно-красной, почти коричневой кровью.
Ореста начинает трясти от догадки, что делала с Филиппом забравшаяся в гроб неведомая тварь. Он все еще в трансе, но на самом дне оскверненной души уже знает, что никогда не сможет забыть увиденного, и кто теперь станет ему являться в пророчащих скорую беду снах.
И этот кошмарный детский плач…
Он торопливо засыпает яму землей, потому что по непонятной причине не хочет бросать Филиппа под открытым небом. Когда венки снова укрывают могилу, маскируя большую часть следов недавнего вторжения, приходит рассвет. Но отрезок времени между тем, как он открыл крышку гроба и первый луч солнца коснулся небосклона, кажется ему одним мгновением.
Дойдя до ворот кладбища, Орест останавливается. Его мелко трясет – на сей раз от рвущегося наружу утробного смеха. Он сделал все, что было необходимо и даже больше, он преодолел боль и ужас, сумел попасть в запретное место и пережить худшую ночь в своей жизни.
Но так и не снял часы.
В этом маленьком городке российской глубинки со странным названием Сутемь Орест с первых минут ощутил себя чужаком. И даже после двух недель пребывания это чувство не ослабло, наоборот – стало явственнее. Вроде такие же люди, как и там, где он бывал раньше, точно так же крышами к небу стоят дома и язык, который он хорошо знал с детства и мог свободно изъясняться (пускай даже сильный акцент жителя Западной Украины сразу же выдавал в нем приезжего). И в то же время – все было совершенно иным.
Блуждая улочками Сгона или спускаясь с вершины Острожного холма, откуда просматривалась большая часть города, Орест чувствовал себя случайным прохожим, заблудившимся среди огромных декораций, где все пытается казаться не таким, каким является в действительности. Словно где-то там, за внешней оболочкой этой иллюзии, течет иная, укрытая от сторонних глаз жизнь.
И все же Оресту хватило минувших недель, чтобы не только ощутить присутствие этой жизни, но и научиться видеть ее проявления, как можно заметить абрис чьей-то фигуры за шторой в случайном свете автомобильных фар. Еще в первые дни в больнице Орест услышал истории о неких бурденковцах, проводивших до войны в ее нависших над городом стенах медицинских опытах над людьми; о тайных культовых местах в окрестностях; то и дело улавливал слухи об исчезновении людей или зверских необъяснимых убийствах; о странных явлениях, происходящих то тут, то там по всему городу… Не считая того, что случилось с ним самим на Старом кладбище. Это и являлось ее истинной жизнью, которую тщетно пытались скрыть от внешнего мира зыбкие декорации, и имя всему этому было – Сутемь.
Через четыре дня после визита на кладбище Орест переселился в гостиницу, единственную во всем городе. Последствия аварии сошли почти на нет, и оставаться дольше в гнетущих стенах больницы не имело смысла. По объявлению в местной газете он продал ноутбук Филиппа, предварительно стерев с жесткого диска все данные, – значительно дешевле, чем тот стоил, но деньги постепенно заканчивались. Спустя еще три дня Орест решил вернуться домой; средств, вырученных за ноутбук, только на это и хватало.
Но прежде он должен был кое-что сделать. Вернуться на Старое кладбище. Причина теперь заключалась вовсе не в шепоте проклятых чисел, способных изъесть человеческую душу. Он хотел снова увидеть неведомую тварь в гробу Филиппа, словно знал, что без этого Сутемь его
…Он снова здесь.
И все остальное представляется Оресту полнейшим deja vu, за исключением того, что работа продвигается скорее – благодаря добытой сноровке и перчаткам на руках. «Это практика», – думает Орест, его губы трогает легкая темная улыбка.
Снова так же многоязыко шепчет ветер лентами венков, сваленных за границей светового круга, сырой воздух так же полон измороси, но не так густ плывущий с реки туман, а небо не так плотно затянуто далекими тучами, и лишь ночное солнце, луна, может наблюдать сверху, узнавая человека, вновь пришедшего творить святотатство.
Наконец острие лопаты встречает препятствие, издавая глухое «туп!», и Орест начинает двигаться еще быстрее. Эта лопата удобнее, у нее укороченная рукоять, не мешающая копать стоя в яме; он купил ее вчера, поскольку старую выбросил в растущие у ограды кладбища густые кусты, не собираясь когда-нибудь вернуться.
На сей раз из гроба не проникает никаких звуков, и, поднимая крышку, Орест не ждет увидеть под ней Крысожора. Но и останков жуткой твари тоже не обнаруживает. Внимательно осматривает каждый сантиметр, пытаясь найти хоть что-то. Ничего. Только застывший в нелепо вывернутой позе Филипп. Все залито высохшей темной кровью. Орест долго изучает раскуроченные дно и часть правой стенки гроба, откуда влезла белесая кладбищенская тварь, но не находит никаких ответов. Затем его взгляд вновь останавливается на Филиппе.
Что-то изменилось.
Разумеется, говорит он себе, ведь Филипп мертв не так давно, поэтому
И все же запах почти полностью исчез, хотя процесс разложения явно не останавливался ни на минуту, о чем красноречиво свидетельствовали лицо и руки Филиппа. Филиппа, ставшего таким большим, ставшего значительно больше с тех пор, как Орест видел его пять дней назад. Одежда так сильно натянулась на груди и животе, что вот-вот разлезется на куски.
Орест осторожно касается живота покойника кончиком лопаты… Впечатление, будто изнутри Филипп заполнен жидкостью, как утопленник, месяц назад выпавший из лодки. С другой стороны, думает Орест, почему бы нет, много ли ему известно о подобных вещах, в конце концов, его отец не был гробовщиком – откуда знать ему, как должен выглядеть человек, две недели пролежавший под землей.
Он вновь вспоминает о часах и присаживается, чтобы снять их с руки Филиппа. Орест поднимает его левую кисть, радуясь в душе, что не приходится касаться голыми руками кожи трупа, столько времени пролежавшего в могиле. Он долго возится с ремешком часов, туго охватившим вздутое запястье (в перчатках это крайне неудобно), и внезапно чувствует, как Филипп дернулся. Несильный, но заметный толчок. Будто что-то пихнулось – там, у него внутри.
И снова…
Еще несколько секунд, и уже все тело Филиппа охвачено дикими конвульсиями, будто у паяца, не желающего успокоиться даже после смерти. Орест оседает в угол ямы, не в силах оторвать взгляд от этого зрелища.
«Тварь… – проносится у него в голове. – К нему залезла та тварь…»
Из глотки Филиппа рвется хриплый клокочущий звук, а вместе с ним раздается еще один – выходящих наружу газов. Яму, словно нечистотами, заполняет ужасное зловоние, и Орест блюет себе на ноги.
Что-то яростно бьется в теле Филиппа, пытаясь выбраться наружу. Кожа на его шее лопается, выпуская темную вязкую струю прямо вверх до уровня земли, что-то раздирает одежду изнутри, Орест слышит треск ломаемых грудных ребер… и видит прорвавшуюся наружу костлявую бледную кисть с темными коричневыми когтями. Он видит
Среди лоскутов одежды и ошметков мертвой плоти он видит то, что было зачато в похороненном теле Филиппа и теперь выбралось наружу.
Уже по другую сторону безумия Оресту кажется, что выражение твари меняется, в ее глазах он видит
– Нет… – шепчет Орест онемевшими губами. – Боже, нет…
Тварь – то, чем стал Филипп, переродившись из собственной мертвой утробы, – улыбается ему в ответ, обнажая остроконечные мясоедные зубы, и медленно кивает.
Орест вновь слышит слова, произнесенные в невероятно давнем разговоре: Филипп передает ему маленький клочок бумаги с логином и паролем и говорит о планах начать новую жизнь.
Свет, падающий в яму, неуловимо меняется. Так, словно кто-то на миг приглушил луч фонаря. Орест отрывает взгляд от того, что стало Филиппом, и смотрит вверх.
Их много. Они обступили яму кольцом. Два десятка огромных, живущих в темноте глаз.
– Домой… Я только хотел вернуться домой, – говорит Орест. И им целиком овладевают легкая печаль и почти счастливая апатия.
– Ты вернулся, – отвечает тот, кто стоит перед ним. – Ты дома.
А затем настает долгая-долгая тишина. И только ночное солнце шлет своим детям мягкий безжизненный свет…