Потрясающие приключения Кавалера & Клея

fb2

Прославленный роман современного классика, лауреат Пулицеровской премии, финалист множества других престижных литературных наград, книга десятилетия по версии Entertainment Weekly; «Война и мир» на американский лад – без аристократов, но с супергероями, эпическая история дружбы, любви и одиночества, человеческой трагедии и нового искусства. «Кавалер & Клей» – это творческий дуэт гениального рисовальщика Йозефа Кавалера и его нью-йоркского кузена Сэмми Клеймана, сочинителя с поистине безграничной фантазией. Ученик иллюзиониста Йозеф (на новой родине – Джо) совершает свой первый удачный побег: из оккупированной немцами Праги, в одном гробу с мистическим символом еврейского народа – пражским големом. Джо и Сэм начинают выпускать комикс про супергероя Эскаписта – и чем тревожнее доносящиеся из Европы вести, чем иллюзорнее надежды Джо спасти оставшихся в Праге родных, тем крепче бьет гитлеровцев Эскапист…

Роман публикуется в новом переводе и с дополнительными материалами – удаленные сцены, новое послесловие от автора и многое другое.

Книга содержит нецензурную брань.

Michael Chabon

THE AMAZING ADVENTURES OF KAVALIER & CLAY

Copyright © 2000 by Michael Chabon

Introduction to new material copyright © 2012 by Michael Chabon

© А. Грызунова, перевод, примечания, 2018

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018

Издательство ИНОСТРАНКА®

* * *

Я считаю, «Потрясающие приключения Кавалера & Клея» – одна из трех величайших книг моего поколения. Две другие – «Поправки» Джонатана Франзена и «Бастион одиночества» Джонатана Летема. Три моих ровесника, все публикуются – я выбираю их.

Брет Истон Эллис

Очень важная, щедрая, великолепно написанная книга, остроумная и богатая деталями. Мастерство автора творит с повествованием чудеса.

Чарльз Фрейзер (автор «Холодной горы»)

Есть прекрасный роман, называется «Потрясающие приключения Кавалера & Клея». Он давным-давно погребен в кинопроизводственных недрах Голливуда. Вот если дойдет до съемок – это будет поистине работа моей мечты.

Бенедикт Камбербетч

Глубина, отточенный язык, изобретательность и отвага. Роман Шейбона – успех исполина.

The New York Times Book Review

Роман – абсолютно ух-ты-какой, суперколоссальный, остроумный, смешной, чистейшее удовольствие.

The Washington Post Book World

Не скажу наверняка, что такое «великий американский роман», но ручаюсь, что гигантский, своеобычный и пробирающий до глубины души роман Майкла Шейбона – это он и есть. Не отпускает с первой, эпически печальной, и до последней пронзительной фразы.

New York

Не книга, а восторг – гигантский и дерзкий роман… Мастерски достоверный, с великолепным юмором, персонажи до того объемны, что того и гляди шагнут со страниц в реальность.

Newsweek

Роман увлекательный в широчайшем смысле слова: сюжет неустанно подталкивает читателя вперед. Шейбон – писатель для читателя: его фразы окутывают тебя и нежно целуют на ночь.

Chicago Tribune

Майкл Шейбон написал громадную, восхитительно разнообразную фантазию, достоверную и непринужденную, в исторических декорациях головокружительного масштаба.

The New York Times

Одни книги читаешь ради сюжета, другие – ради стиля. В «Потрясающих приключениях Кавалера & Клея» и сюжет, и стиль великолепны, а это редкий случай.

USA Today

Лирично и тонко… детально прописано и порой расцветает восторженными пассажами.

Entertainment Weekly

Заряженная проза – преодолеваешь шестьсот страниц фантазии и социальной истории одним прыжком… Уникальные воображение, яркость и нежность.

Time

Величайшая работа Шейбона.

The New York Review of Books

Невероятно изобретательные и неожиданно трогательные «Потрясающие приключения Кавалера & Клея» – труд автора на пике таланта.

San Francisco Chronicle

В начале это один из самых приятных романов последних лет. В конце – один из самых пронзительных.

The Atlanta Journal-Constitution

Роман Майкла Шейбона – плод блистательного интеллекта, неоспоримого таланта и великого мастерства… триумф стилиста и рассказчика.

South Florida Sun-Sentinel

На сегодняшний день – крупнейшая и самая честолюбивая работа Шейбона. Прекрасная увлекательная книга – она полна радости жизни, она фантастична, но исторически правдива и написана пленительной, текучей, остроумной прозой.

Newsday

Стремительный, великолепно обставленный, лингвистически свободный роман, в котором мешаются веселье и меланхолия… мало того что это гипнотически завораживающий текст – над ним хохочешь до упаду, сглатывая ком в горле.

Memphis Commercial Appeal

Шейбон выходит на сцену в роли литературного Гудини. Зрители восхищенно ахают, автор возносится в первые ряды своего поколения писателей.

The Denver Post

Этот роман достоверен и прочувствован, разнообразен, громаден и приносит много радости – любой читатель будет в восторге.

Publishers Weekly

«Потрясающие приключения Кавалера & Клея» полны изысканных метафор и роскошных фраз, которыми заслуженно славится Шейбон.

The Philadelphia Inquirer

Это не просто роман об Американской Мечте – это роман о мечтателях, которые делятся мечтами, и он напоминает нам: счастье мечтать – не столько в самой мечте, сколько в понимании того, что мечтать мы умеем.

CNN.com

Эта книга полна радости, и в ней есть всё: богатый сюжет, живые персонажи, изобретательность и мощные доводы в защиту эскапизма.

Minneapolis Star Tribune

Мастерство концептуального гения… завораживающий роман-исполин.

Kirkus Reviews

Ослепительно. Шейбон не столько создает великий американский роман, сколько доносит до нас, что великий американский роман уже был написан – неделю за неделей он скромно выходил в облике героических комиксов.

Independent

Удалось ли Эскаписту и самому Шейбону освободить порабощенных? Вы не уснете до четырех утра, желая узнать ответ.

Observer

Хочется промчаться сквозь этот роман, чтобы узнать, чем все кончилось, но не хочется, чтобы эта книга заканчивалась.

Mail on Sunday

Доказательство неизменного могущества сложного, серьезного, но превыше всего увлекательного повествования.

Times Literary Supplement

Сага, от которой не оторваться; Вторая мировая война глазами двух комиксистов.

Time Out

Уже сейчас Шейбон равен великим мастерам прошлого, вроде Апдайка или Беллоу. Каждое его слово стоит на правильном месте, безупречное, как проза Набокова и кадры Уэса Андерсона. Казалось бы, Гекльберри Финн велел плевать таким в суп и ставить подножки, однако Шейбон чудом умудряется быть умным, как Знайка, но своим, как Незнайка.

Афиша / Воздух

Шейбон настолько реалистично, увлекательно и подробно рассказывает об условном искусстве комиксов, что в придуманных героев немедленно начинаешь верить, а их приключениям – сопереживать. <…> Для кого-то основной темой книги станет не война и даже не комиксы, а отношения эмигранта с новой родиной. Возможность возвращения в Европу в романе не рассматривается. Европы для Кавалера с Клеем после войны нет, она перестала быть реальной. А вот Супермен, Бэтмен, Эскапист, Чудо-женщина и другие – реальнее не бывает.

Booknik

Романы Шейбона – это взрывная смесь из всего, что мы любим. Тут есть и обаяние идиша, и историческая тяжесть еврейской культуры, но все это сочетается с развлечениями самого верного толка: от детективов в жанре нуар до эскапистских комиксов. Это сочетание оказалось вполне революционно для американской культуры, четко пилящей аудиторию на умных и дураков. В 2001 году автор получил Пулицеровскую премию за свой самый известный роман «Потрясающие приключения Кавалера & Клея», в 2008-м – премию «Хьюго» за альтернативно-исторический «Союз еврейских полисменов». Эскапист у Шейбона – это такой Гудини наоборот, спасающий не себя, а других. Но чудесное спасение может существовать только на бумаге.

The Village

«Кавалер & Клей» – по-англосаксонски остроумная и по-еврейски трогательная двойная биография рисовальщика комикса и автора текстов, унтерменшей, выдумавших сверхчеловека. За «Кавалера & Клея» писатель Шейбон получил Пулицеровскую премию, и неудивительно: здесь налицо все признаки «великого американского романа»… Никто уже никогда не состроит презрительную мину, когда в его присутствии зайдет речь о комиксах; автору «Приключений» удалось создать лучшую из возможных апологию этого искусства, дисквалифицировать которое можно только по невежеству. Роман Шейбона из тех, что можно брать с собой в гроб – не соскучишься; сорока-с-чем-то-летний писатель, уже сейчас видно, – один из верховных големов американской литературы, слепленный из той же глины, что Рот, Джон Барт и Апдайк; и, независимо от того, написано ли у него на лбу слово ЭМЕТ («правда»), он и так живой, стопроцентно.

Лев Данилкин (Афиша)

ЧАСТЬ I. Эскаполог

Часть I. Эскаполог

1

В последующие годы, разглагольствуя перед интервьюером или залом стареющих поклонников на каком-нибудь комикс-конвенте о своем величайшем – общем с Джо Кавалером – творении, Сэм Клей утверждал, что в детстве, будучи связан по рукам и ногам, запечатан в герметичном сосуде под названием Бруклин, Нью-Йорк, он неотвязно грезил о Гарри Гудини.

– Для меня Кларк Кент в телефонной будке и Гудини в ящике – одна и та же история, – авторитетно рассуждал Клей на «Уандерконе», в Ангулеме или в беседе с редактором «Комикс джорнал». – Зашел один человек, вышел другой. Первый трюк Гудини, кстати, в самом начале карьеры. Назывался «Метаморфоза». Дело-то всегда не только в побеге. Дело еще в преображении.

Хотя, если честно, в детстве Сэмми интересовался Гарри Гудини и его легендарными подвигами разве что между прочим; величайшими его героями были Никола Тесла, Луи Пастер и Джек Лондон. И однако, история Сэмми о том, какую роль он – и его фантазия – сыграли в рождении Эскаписта, походила на правду, как и все лучшие его измышления. Грезы Сэмми и впрямь были сродни чудесам Гудини, – грезы куколки, что слепо бьется в коконе, отчаянно жаждая света и воздуха.

Гудини – герой маленьких человеков, городских мальчишек и евреев; Сэмюэл Льюис Клейман был и тем, и другим, и третьим. Приключения начались, когда ему стукнуло семнадцать; он был тогда треплив, не так шустр, как воображал, и, подобно многим оптимистам, несколько впечатлителен. По любым общепринятым меркам не красавец. Лицо – перевернутый треугольник: лоб широк, подбородок остр, надутые губы и задиристый приплюснутый нос. Сгорбленный, не умеет носить одежду; вид всегда такой, будто у него только что отняли деньги на обед. Каждое утро Сэмми выходил к миру с безволосой щекой воплощенной невинности, но к полудню чистое бритье оставалось не более чем воспоминанием, хотя бомжеватая полутень на подбородке особо не добавляла ему крутизны. Сам он полагал себя уродом, но это потому, что никогда не видал своего лица в неподвижности. Почти весь 1931 год он развозил «Игл», чтобы купить набор гантелей, и затем восемь лет тягал их каждое утро, пока руки, грудь и плечи не стали сильны и жилисты; после полиомиелита ноги у него были как у хрупкого мальчика. В носках он был ростом пять футов пять дюймов. Как и все его друзья, обзывательство «пижон» он почитал за комплимент. Он располагал неверными, однако пламенными представлениями о том, как устроены телевидение, атомная энергия и антигравитация, и питал амбицию – одну из тысячи – закончить свои дни на теплых солнечных пляжах Великого Полярного океана Венеры. Читателем был всеядным, со склонностью к самосовершенствованию – с удовольствием поглощал Стивенсона, Лондона и Уэллса, по обязанности старательно осваивал Вулфа, Драйзера и Дос Пассоса, жарко почитал С. Дж. Перельмана, режимом самосовершенствования маскируя обыкновенную виноватую жадность. В его случае тайную страсть – ну, одну из многих – разжигали двухцентовые сокровищницы крови и чудес: бульварная литература. Он отыскал и прочел все выпуски «Тени», выходившие с 1933 года (раз в две недели), и собрал почти полную коллекцию «Мстителя» и «Дока Сэвиджа».

Долгоиграющие приключения Кавалера & Клея – и подлинная история рождения Эскаписта – начались в 1939-м, ближе к концу октября, вечером, когда мать Сэмми ворвалась в его спальню, железобетонными костяшками левой руки с кольцом заехала ему в висок и велела подвинуться, освободить в постели место для пражского кузена. Сэмми сел; в челюстных суставах отдавался пульс. В мертвенном свете флуоресцентной лампы над кухонной раковиной он разглядел хрупкого юношу, примерно сверстника, что вопросительным знаком привалился к косяку, под мышкой зажимая раздрызганную пачку газет, а другой рукой прикрыв лицо, словно от стыда. Это, объявила миссис Клейман, услужливо пихнув Сэмми к стене, Йозеф Кавалер, сын ее брата Эмиля, он на «грейхаунде» приехал сегодня в Нью-Йорк аж из Сан-Франциско.

– А что с ним такое? – спросил Сэмми. Он отодвигался, пока плечами не уперся в холодную штукатурку. И не забыл прихватить обе подушки с собой. – Он что, болеет?

– А сам-то как думаешь? – отвечала мать, хлопнув по освободившемуся простору простыни, точно выбивая частицы Сэмми, которыми он там, вероятно, намусорил. Мать только что вернулась домой, оттрубив последнюю ночь в двухнедельной череде ночных смен в «Бельвью», где работала психиатрической медсестрой. От нее несло больничной затхлостью, но из расстегнутого ворота медицинской формы слабо попахивало лавандовой водой, которой мать поливала свое тщедушное тельце. Естественный ее аромат был прян и резок, вроде свежей карандашной стружки. – Он на ногах еле стоит.

Поверх ее головы Сэмми пристальнее воззрился на бедняжку Йозефа Кавалера, в мешковатом твидовом костюме. Сэмми смутно знал, что у него есть чешские кузены. Но мать ни словом не обмолвилась, что они заявятся в гости и тем более лягут спать в одной постели с Сэмми. При чем тут Сан-Франциско – поди догадайся.

– Ну вот, – сказала мать, выпрямившись; она впихнула Сэмми в крайние пять дюймов на дальнем востоке матраса и, похоже, была довольна. Обернулась к Йозефу Кавалеру. – Иди сюда. Я тебе кое-что скажу. – Она схватила его за уши, точно кувшин за ручки поднимала, и губами втиснулась ему в обе щеки по очереди. – Ты выбрался. Понял? Ты приехал.

– Понял, – ответил ей племянник. Кажется, она его не убедила.

Она вручила ему полотенце и отбыла. Едва она вышла за дверь, Сэмми отвоевал несколько драгоценных дюймов матраса, а кузен между тем стоял и потирал изувеченные щеки. Затем миссис Клейман выключила свет в кухне, и оба остались в темноте. Сэмми услышал, как кузен глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Кипа газетной бумаги зашелестела и с пораженческим стуком тяжко грохнулась на пол. Пуговицы пиджака щелкнули о спинку стула; брюки зашуршали, когда кузен из них вылез; он уронил один ботинок, затем другой. Наручные часы звякнули колокольчиком о стакан на тумбочке. Затем кузен и порыв холодного воздуха вместе нырнули под одеяло и принесли с собой запах сигареты, подмышки, сырой шерсти и чего-то еще, сладкого и ностальгического, что ли, – Сэмми мигом распознал в дыхании кузена чернослив из остатков материной «особой» мясной запеканки (чернослив – не самое особое, что запекалось в этом мясном слитке), которую у него на глазах мать завернула в вощеную бумагу, точно посылку, и на тарелке заперла в холодильник. Выходит, знала, что сегодня приедет племянник, даже поджидала его к ужину, а Сэмми не сказала ни слова.

Йозеф Кавалер устроился на матрасе, разок откашлялся, закинул руки за голову и застыл, будто его выключили из розетки. Он не ворочался, не ерзал, даже пальцем на ноге не пошевельнул ни разу. Громко тикал «Биг-Бен» на тумбочке. Дыхание Йозефа загустело и замедлилось. Сэмми уже недоумевал, как человек способен так безудержно засыпать, и тут кузен заговорил.

– Как только я принесу деньги, я найду себе жилье и уйду из постели, – сказал он. Акцент у него отдавал немецким и кое-где морщился шотландскими складками.

– Это будет мило, – сказал Сэмми. – Хорошо говоришь по-английски.

– Спасибо.

– Где учился?

– Я бы хотел не рассказывать.

– Это секрет?

– Это личное.

– А что ты делал в Калифорнии? – спросил Сэмми. – Можешь сказать? Или это тоже конфиденциальные данные?

– Я приплыл из Японии.

– Из Японии!

От зависти Сэмми замутило. Он на своих ножках-соломинках не доходил дальше Баффало, не пересекал ничего коварнее ядовито-зеленой бздливой ленты, отделявшей Бруклин от острова Манхэттен. На узкой койке, в спальне немногим шире этой койки, в глубине квартиры, в доме сугубо для нижних слоев среднего класса на Оушен-авеню, под бабусин храп, что сотрясал стены, точно проезжающий трамвай, Сэмми мечтал обыкновенные бруклинские мечты о побеге, и преображении, и спасении. Грезил он с лютой изобретательностью, превращал себя в крупного американского романиста, или в знаменитого интеллектуала, вроде Клифтона Фейдимена, или, скажем, в героического врача или же тренировкой либо чистой силой воли развивал ментальные способности, что подарят ему сверхъестественную власть над людскими сердцами и умами. В ящике стола у него лежали – и уже довольно давно – первые одиннадцать страниц толстенного автобиографического романа, которому предстояло называться либо (а-ля Перельман) «Сквозь тусклое стекло, гад», либо (а-ля Драйзер) «Американское крушение иллюзий» (предмет, относительно которого Сэмми пока пребывал более или менее в неведении). Он потратил неловко сказать сколько часов на безмолвное сосредоточение – хмурил лоб, затаивал дыхание, – дабы развить латентные способности мозга к телепатии и контролю над сознанием. По меньшей мере десять раз Сэмми в восторге перечитал «Охотников за микробами», эту «Илиаду» медицинского героизма. Но, подобно многим уроженцам Бруклина, он полагал себя реалистом и, как правило, планы побега строил вокруг обретения сказочных денежных сумм.

С шести лет он ходил по домам, торгуя семечками, шоколадными батончиками, комнатными растениями, чистящими жидкостями, средствами для полировки металла, журнальными подписками, вечными расческами и шнурками. В лаборатории а-ля Жарков на кухонном столе он изобретал почти рабочие модели пришивателя пуговиц, двойных бутылочных открывашек и нетепловых утюгов. В последние годы его предпринимательские интересы обратились к сфере профессиональной иллюстрации. Великие коммерческие иллюстраторы и карикатуристы – Рокуэлл, Лейендекер, Реймонд, Канифф – достигли зенита, и в целом складывалось впечатление, будто человек за чертежным столом способен не только неплохо подзаработать, но и переменить саму текстуру и тональность общенародного настроя. У Сэмми в шкафу хранились штабеля грубой газетной бумаги, кишевшей лошадьми, индейцами, футбольными кумирами, разумными приматами, «фоккерами», нимфами, лунными ракетами, ковбоями, сарацинами, тропическими джунглями, гризли, а также этюды со складками женской одежды, вмятинами мужских шляп, бликами человеческих радужек, облаками в небесах Запада. Перспектива ему давалась с трудом, человеческую анатомию он знал условно, штрихи его зачастую были схематичны – однако он умел ловко воровать. Он вырезал любимые полосы и панели из газет и комиксов и вклеивал их в толстую тетрадь – тысячи всевозможных образчиков поз и стилей. Своей библией вырезок он обильно воспользовался, составив поддельный комикс «Терри и пираты» под названием «Южно-Китайское море», добросовестно нарисованный под великого Каниффа. Он скопировал Реймонда, сочинив нечто под названием «Первоцвет планет», и Честера Гулда – в комиксе про фэбээровца с квадратным подбородком «Кастет Дойл». Он лямзил у Хогарта и Ли Фока, у Джорджа Херримана, Гарольда Грея и Элзи Сегара. Образцы своих стрипов он хранил в толстой картонной папке под кроватью и ждал, когда ему выпадет возможность, самый главный его шанс.

– Из Японии! – повторил он; голова шла кругом от экзотических, под Каниффа, ароматов этого слова. – А там ты что делал?

– В основном страдал жалобами на кишечное расстройство, – отвечал Йозеф Кавалер. – И до сих пор страдаю. Особенно по ночам.

Сэмми поразмыслил над этой информацией и чуточку отодвинулся к стене.

– Скажи мне, Сэмюэл, – сказал Йозеф Кавалер. – Сколько примеров должно быть в моем портфолио?

– Не Сэмюэл. Сэмми. Не, лучше Сэм.

– Сэм.

– В каком портфолио?

– Портфолио моих рисунков. Показать твоему начальнику. К сожалению, я вынужден оставить всю свою работу в Праге, но очень быстро смогу нарисовать новую, и она будет страшно хороша.

– Моему боссу? – переспросил Сэмми, в своем смятении отчетливо различая отпечатки материных трудов. – Ты про что?

– Твоя мать предполагала, что ты поможешь мне найти место в компании, где работаешь. Я тоже художник.

– Художник. – И Сэмми вновь позавидовал кузену. Сам он способен был сделать такое заявление, лишь вперив жульнический взгляд в собственные башмаки. – Мать тебе сказала, что я художник?

– Дизайнер, да. Работаешь на корпоративную компанию «Империя игрушек».

На миг Сэмми ладонями обнял вспыхнувший внутри огонек, разожженный этим, через вторые руки переданным, комплиментом. А потом задул.

– Она несла дичь.

– Что?

– Она нагородила ерунды.

– Что она сделала?

– Я складской клерк. Иногда мне разрешают сделать оригинал-макет для рекламы. Или, если у них новый товар, я рисую иллюстрацию. Платят по два доллара за штуку.

– А.

Йозеф Кавалер снова испустил долгий выдох. Он по-прежнему не шевельнул ни мускулом. Сэмми так и не решил, чем объяснить эту совершенную неподвижность – нестерпимым напряжением или поразительным спокойствием.

– Она писала письмо моему отцу, – предпринял новую попытку Йозеф. – Я помню, как она говорила, что ты создаешь дизайн восхитительных новых изобретений и устройств.

– И угадай что?

– Она принесла дичь.

Сэмми вздохнул – дескать, так и обстоит дело, увы; покаянный, многострадальный вздох – и притворный. Несомненно, мать, когда писала брату в Прагу, полагала, что рассказывает правду: это Сэмми последний год нес дичь, приукрашивая свою черную работу в «Империи игрушек» и перед матерью, и перед любым, кто готов был слушать. На миг Сэмми смутился – не потому даже, что его вывели на чистую воду и пришлось сознаваться кузену в своем низком положении, но потому, что в мультиокулярной материнской лупе обнаружился изъян. Затем он подумал, что мать, может, ничуть не обмануло его хвастовство, – может, она и рассчитывала, что он вопиюще приукрашивает свое влияние на Шелдона Анапола, владельца «Империи игрушек». Если Сэмми намерен и дальше носить маску, в которую вложил столько болтовни и выдумки, завтра вечером он прямо-таки обязан в грязных пальчиках низменного складского клерка притащить работу для Йозефа Кавалера.

– Я попробую, – сказал он, и в этот самый миг вспыхнула первая искорка, просквозила щекотка возможностей вдоль хребта.

Очень долго оба молчали. На сей раз Сэмми чувствовал, что Йозеф не спит, почти различал капиллярную струйку сомнений, что просачивалась в Йозефа, тяжким грузом вжимала его в матрас. Сэмми пожалел парня.

– Можно тебя спросить? – сказал он.

– О чем меня спросить?

– А газеты зачем?

– Это ваши газеты Нью-Йорка. Я купил их на автобусной станции «Кэпитол».

– Сколько?

Тут Йозеф Кавалер впервые заметно вздрогнул:

– Одиннадцать.

Сэмми быстренько подсчитал на пальцах. Восемь городских ежедневных. Десять, если вместе с «Иглом» и «Хоум ньюс».

– Мне одной недостает.

– Недостает?..

– «Таймс», «Геральд трибюн», – Сэмми коснулся кончиков двух пальцев, – «Уорлд телеграм», «Джорнал-америкэн», «Сан». – Теперь другая рука. – «Ньюс», «Пост». Ну-у, «Уолл-стрит джорнал». И «Бруклин игл». И «Хоум ньюс» в Бронксе. – Он уронил руки на матрас. – А одиннадцатая какая?

– «Женщина в наряде».

– «Женские наряды»?

– Я не знал, что она такая. Для одежды. – Он посмеялся над собой – испустил череду кратких скрежетов, точно горло прочищал. – Я искал что-нибудь о Праге.

– Нашел? Наверняка в «Таймс» что-то есть.

– Кое-что. Немного. О евреях ничего.

– О евреях, – повторил Сэмми, начиная понимать. Йозеф надеялся получить известия не о последних дипломатических маневрах в Лондоне или Берлине и не о последнем зверском выпендреже Адольфа Гитлера. Он искал заметку о положении семьи Кавалер. – Ты знаешь еврейский? Идиш. Знаешь идиш?

– Нет.

– Это жалко. У нас тут, в Нью-Йорке, четыре еврейские газеты. Может, там что-то есть.

– А немецкие газеты?

– Не знаю, но должны быть. Немцев тут пруд пруди. Маршируют и митингуют по всему городу.

– Понимаю.

– Переживаешь за родных?

Ответа не последовало.

– Они не смогли уехать?

– Нет. Пока нет. – Сэмми почувствовал, как Йозеф резко тряхнул головой, словно закрывая эту тему. – Я нахожу, что выкурил все мои сигареты, – продолжал он нейтральным тоном английского разговорника. – Может быть, у тебя…

– Да я перед сном выкурил последнюю, – сказал Сэмми. – Эй, а ты откуда знаешь, что я курю? От меня пахнет?

– Сэмми, – окликнула его мать, – спи.

Сэмми обнюхал себя:

– Ха. Интересно, Этель тоже чует? Ей не нравится. Если охота курить, приходится лезть в окно – вон туда, на пожарную лестницу.

– Нельзя курить в постели, – сказал Йозеф. – Еще одна причина из нее уйти.

– И не говори, – сказал Сэмми. – Помираю, так хочу жить отдельно.

Они полежали, томясь по сигаретам и по всему, что это томление в совершенной своей фрустрации сгущало и воплощало.

– Твоя пепельная коробка, – наконец сказал Йозеф. – Пепельница.

– На пожарной лестнице. Это растение.

– Может, в ней есть… špaček?.. kippe?.. куры?

– Окурки, что ли?

– Окурки.

– Ну, небось есть. Не говори, что ты будешь курить…

Ни с того ни с сего, кинетическим рывком, противоположностью и продуктом абсолютной праздности, что непосредственно ему предшествовала, Йозеф скатился с постели. Глаза у Сэмми уже привыкли к темноте – да и темнота никогда не бывала кромешна. Кромка серо-голубого излучения кухонной флуоресцентной лампы окаймляла дверь спальни и перемешивалась с бледным лучом ночного Бруклина – сложносоставной смесью из нимбов уличных фонарей, трамвайных и автомобильных фар, огней трех действующих в округе сталелитейных заводов и отраженного блеска островного царства за рекой – что косо вонзался в щель между занавесками. Сэмми в этом слабом сиянии – тошнотворном ровном свете бессонницы, не иначе, – понаблюдал, как кузен методично обыскивает карманы одежды, которую так аккуратно повесил на спинку стула.

– Лампа? – прошептал Йозеф.

Сэмми потряс головой:

– Мать.

Йозеф вернулся к постели и сел:

– Тогда мы долженствуем работать в темноте.

Двумя пальцами левой руки он держал гофрированный листочек сигаретной бумаги. До Сэмми дошло. Он приподнялся, опираясь на руку, а другой рукой раздернул занавески – медленно, чтобы не выдать себя скрипом. Затем, стиснув зубы, поднял фрамугу окна у постели, впустив морозный гуд машин и шепотный порыв холодной октябрьской полуночи. Пепельницей Сэмми служил прямоугольный терракотовый горшок приблизительно мексиканского дизайна, с бесплодным цветочным грунтом, удобренным сажей, и наполовину окаменевшим скелетом вполне сообразного пепельника, который не был продан еще во времена торговли комнатными растениями и таким образом опередил курение Сэмми – сравнительно недавнюю привычку – года на три. У основания пожухшего цветка в земле корчилась дюжина забычкованных «Олд голд», и Сэмми брезгливо добыл горсть – они слегка подмокли, – будто дождевых червей собирал, и протянул их кузену, а тот взамен вручил ему коробок с одной-единственной спичкой, призывавший подсознание ОТОБЕДАТЬ В «КРАБЕ ДЖО» НА РЫБАЦКОМ ПРИЧАЛЕ.

Быстро, но не без некоторой рисовки Йозеф одной рукой вскрыл семь окурков и высыпал мягкую волокнистую массу в морщинистый листочек «Зигзага». Полминуты потрудившись, он сварганил сигарету.

– Давай, – сказал он. На коленях перешел через постель к окну, где Сэмми составил ему компанию, и оба протиснулись под раму, высунув наружу голову и торс.

Йозеф протянул сигарету Сэмми, и в драгоценном пламени спички, нервно прикрывая ее от ветра, тот увидел, что Йозеф наколдовал идеальный цилиндр, такой же толстый и ровный и почти такой же гладкий, как свернутый машинкой. Сэмми от души затянулся «подлинным виргинским вкусом» и вернул волшебную сигарету создателю, и они молча курили, пока от сигареты не остались только горячие четверть дюйма. Тогда они забрались в дом, опустили раму и занавески и легли – соседями по кровати, – воняя дымом.

– Знаешь, – сказал Сэмми, – мы тут все, ну, мы очень переживали… из-за Гитлера… и как он с евреями, и… и всякое такое. Когда их… когда вас… захватили… Мама, она… мы все… – Он потряс головой, сам не понимая, что хочет сказать. – На. – Он приподнялся и выволок одну подушку из-под затылка.

Йозеф Кавалер тоже поднял голову и запихнул под нее подушку.

– Спасибо, – сказал он и снова застыл.

Вскоре его дыхание выровнялось и замедлилось до насморочного треска, а Сэмми, как и всякую ночь, остался в одиночестве обдумывать свои гусеничные грезы. Но в фантазиях ему впервые за многие годы выпадал шанс обращаться за подмогой к сообщнику.

2

Гусеничная греза – мечта о невероятном побеге – в итоге и перенесла Йозефа Кавалера через всю Азию и Тихий океан, прямо в узкую койку двоюродного брата на Оушен-авеню.

Едва немецкая армия вошла в Прагу, в определенных кругах заговорили о том, что знаменитого городского Голема, чудесного робота рабби Лёва, пора спасать, услав подальше. Приход нацистов сопровождался слухами о конфискациях, экспроприациях и мародерстве – особенно падки были захватчики на еврейские артефакты и сакральные реликвии. Более всего тайные хранители страшились, что Голема упакуют и отправят украшать какой-нибудь institut или частную коллекцию в Берлине или Мюнхене. И так уже двое вежливых и зорких молодых немца с блокнотами добрых два дня околачивались возле Староновой синагоги, под свесами коей легенда и родила вековечно почивающего защитника гетто. Немцы утверждали, что они всего лишь любознательные ученые и формально никак не связаны с Рейхспротекторатом, но им никто не верил. Ходили слухи, что некие высокопоставленные берлинские партийцы усердно штудируют теософию и так называемые оккультные науки. По всему выходило, что рано или поздно Голема – в гигантском сосновом гробу, посреди сна без сновидений – обнаружат и заберут.

В кругу хранителей кое-кто противился идее отсылать Голема за границу даже ради его безопасности. Кое-кто утверждал, что, поскольку изначально Голема сотворили из глины реки Влтава, вдали от родного климата ему грозит физический распад. Обладатели наклонностей исторического толка – которые, подобно историкам всего мира, гордились взвешенностью своей позиции – рассуждали, что Голем уже пережил многие столетия вторжений, катастроф, войн и погромов, однако обнаружен не был и с места не сдвинулся, а посему от скоропалительной реакции на очередные преходящие невзгоды богемского еврейства историческая фракция рекомендовала воздержаться. В кругу хранителей попадались и такие, кто, если припереть их к стенке, сознавался, что не хочет отсылать Голема из города, ибо в сердце своем не отказался от детской надежды, что великого недруга антисемитов и кровавых наветчиков однажды, в минуту крайней нужды, можно воскресить и вновь призвать на битву. В итоге, впрочем, большинство проголосовали за то, чтобы перевезти Голема в безопасное место – предпочтительно в нейтральную страну, которая не путается у всех под ногами и не совершенно лишена еврейского населения.

И тогда некий член тайного круга, связанный с пражскими фокусниками, вспомнил о Бернарде Корнблюме: вот кто устроит побег Голема в лучшем виде.

Бернард Корнблюм был Ausbrecher – иллюзионист, выполнявший трюки со смирительными рубашками и наручниками, из тех трюков, что популяризовал Гарри Гудини. Недавно Корнблюм ушел со сцены (ему стукнуло семьдесят, если не больше), осел в Праге, на своей приемной родине, и стал ждать неотвратимого. Но, сказал его рекомендатель, родился-то Корнблюм в Вильне, святом городе еврейской Европы, о котором известно, что люди там, невзирая на свою репутацию прагматистов, к големам относятся весьма сердечно и сочувственно. Вдобавок Литва официально придерживается нейтралитета, и от любых поползновений Гитлера в ту сторону Германия, говорят, отреклась согласно тайному протоколу, прилагавшемуся к пакту Молотова – Риббентропа. Итак, Корнблюма призвали – выдернув из-за покерного стола в казино клуба «Хофцинзер», из кресла, к которому старик уже прирос, – в тайное место, где совещались хранители, в «Памятники Фаледера», в сарай за выставкой образцов надгробий. Корнблюму разъяснили суть задачи: Голема надлежит умыкнуть из его убежища, надлежащим образом подготовить для транспортировки, а затем, не привлекая внимания, вывезти из страны и доставить сочувствующим лицам в Вильно. Потребные документы – транспортные накладные, таможенные свидетельства – предоставят влиятельные лица из причастных к кругу хранителей или их высокопоставленные друзья.

Бернард Корнблюм согласился тотчас. Подобно многим фокусникам, он профессионально исповедовал неверие, почитал лишь Природу, Великого Иллюзиониста, но в то же время был правоверным евреем. Что важнее, он маялся от скуки, на пенсии страдал и, вообще-то, когда его призвали, как раз обмозговывал неблагоразумное, пожалуй, возвращение на сцену. Жил он в относительной нищете, однако предложенное щедрое вознаграждение отверг, выдвинув только два условия: он никому не раскроет ни единой детали своего плана и не примет непрошеной помощи, а равно советов. Все случится за опущенным, так сказать, занавесом, который взовьется лишь по завершении фокуса.

Оговорки эти круг счел не только неким манером пленительными, но и резонными. Чем меньше подробностей им известно, тем легче будет в случае изобличения уверять, будто о побеге Голема они все ни сном ни духом.

Корнблюм вышел из «Памятников Фаледера», располагавшихся вблизи от его жилища на Майзеловой, зашагал домой, и разум его уже гнул и выкручивал арматуру надежного элегантного плана. В 1890-х в Варшаве Корнблюм принужден был ненадолго окунуться в преступную жизнь форточника-высотника, и перспектива неприметно умыкнуть Голема из нынешнего его обиталища пробудила старые противоправные воспоминания о газовом свете и краденых драгоценностях. Но едва он ступил в подъезд своего дома, планы его переменились. Gardienne высунула голову и объявила, что Корнблюма в комнате поджидает молодой человек. Симпатичный мальчик, сказала она, говорит вежливо и одет хорошо. Обычно-то она, конечно, велит гостям подождать на лестнице, но на сей раз вроде бы узнала визитера – он, кажется, бывший ученик герра профессора.

У тех, кто зарабатывает на жизнь, флиртуя с катастрофой, развивается воображение пессимистического толка, дар предвидеть худшее, зачастую почти неотличимый от ясновидения. Сердце у Корнблюма екнуло: он мигом догадался, что нежданный гость его – Йозеф Кавалер. Корнблюм несколько месяцев назад слыхал, что мальчик бросает художественную школу и эмигрирует в Америку, – видимо, что-то пошло не так.

Когда старый учитель вошел, Йозеф встал, прижимая шляпу к груди. Нарядился он в новый костюм благоуханного шотландского твида. По раскрасневшимся щекам и по тому, с каким чрезмерным старанием Йозеф наклонял голову, чтоб не стукаться о низкий косой потолок, Корнблюм понял, что мальчик весьма пьян. Да какой мальчик? Ему уже, должно быть, почти девятнадцать.

– Что случилось, сынок? – спросил Корнблюм. – Ты почему здесь?

– Я не здесь, – отвечал Йозеф. Был он бледный веснушчатый юнец, черноволосый, с большим и приплюснутым носом, с широко расставленными голубыми глазами, вроде бы мечтательными, если б не капельку слишком яркий свечной огонек сарказма. – Я в поезде до Остенде. – И он с нарочитой размашистостью согнул руку, притворяясь, что смотрит на часы. Корнблюм пришел к выводу, что Йозеф вовсе не притворяется. – Вот примерно сейчас я, изволите ли видеть, проезжаю Франкфурт.

– Понятно.

– Да. Все семейные деньги потрачены. Все, кого надо было подкупить, подкуплены. Наши банковские счета опустошены. Продана отцовская страховка. Мамины украшения, мамино серебро. Картины. Почти вся приличная мебель. Медицинские приборы. Акции. Облигации. И все ради того, чтобы я, счастливчик, сидел в этом поезде, понимаете? В курящем вагоне. – Он выдул клуб воображаемого дыма. – Мчался по Германии, в старые добрые Штаты. – Фразу он закончил на гнусавом американском. Неплохое произношение, решил Корнблюм.

– Мальчик мой…

– И все бумаги у меня в порядке, ну а то ж.

Корнблюм вздохнул.

– Выездная виза? – наугад спросил он. За последние недели он наслушался историй об отказах в последнюю минуту.

– Сказали, не хватает штемпеля. Одного штемпеля. Я сказал, что быть такого не может. Бумаги в полном порядке. Мне младший помощник министра по выездным визам лично составил список всего, что нужно. Я им этот список показал.

– Но?

– Сказали, что требования изменились сегодня утром. Получили директиву, телеграмму от Эйхмана лично. Ссадили меня в Эгере. В десяти километрах от границы.

– Ага.

Корнблюм осторожно опустился на кровать – его мучил геморрой – и похлопал по покрывалу. Йозеф тоже сел. Спрятал лицо в ладонях. Выдохнул, содрогнувшись всем телом; плечи напружинились, на шее проступили жилы. Он боролся с желанием зарыдать.

– Послушай, – сказал старый фокусник, надеясь отсрочить слезы, – послушай меня. Я ни секунды не сомневаюсь, что ты одолеешь это затруднение.

Слова утешения прозвучали чопорнее, чем хотелось бы, но Корнблюм уже слегка встревожился. Время на дворе – далеко за полночь, а от мальчика несло отчаянием, неотвратимым взрывом, который не мог не тронуть, однако нервировал. К своему неугасимому сожалению, пять лет назад Корнблюм пережил с этим безрассудным и невезучим мальчиком одну несчастливую историю.

– Ну полно, – сказал Корнблюм. И неуклюже похлопал мальчика по плечу. – Твои родители, наверное, волнуются. Я провожу тебя домой.

И привет – резко ахнув, словно в ужасе прыгнув с горящей палубы в ледяное море, Йозеф заплакал.

– Я от них один раз уже ушел, – покачал головой он. – Я не смогу так с ними поступить снова.

Все утро в поезде, что мчался на запад, к Остенде и Америке, Йозеф терзался горькими воспоминаниями об этом прощании. Он не рыдал сам и не очень-то терпеливо снес рыдания матери и деда, который пел Витека на премьере «Средства Макропулоса» Яначека в 1926 году и, как это нередко водится за тенорами, чувств обычно не скрывал. Однако Йозефом, как и многими девятнадцатилетними юнцами, владели ошибочное убеждение, будто сердце его разбивалось уже не раз, и гордость за воображаемую прочность сего органа. Поутру на вокзале эта привычка к стоицизму младости помогла ему сохранить невозмутимость в дедовых слезливых объятиях. И Йозеф позорно радовался отъезду. Он не столько рвался покинуть Прагу, сколько стремился в Америку, в дом отцовской сестры и американского кузена по имени Сэм, в невообразимый Бруклин, где ночные клубы, и крутые парни, и ослепительный блеск «Уорнер бразерс». Жизнелюбивая черствость а-ля Кэгни, не позволявшая выказать боль при расставании со всей семьей и единственным домом, вдобавок внушала Йозефу, что пройдет время – и все они приедут к нему в Нью-Йорк. А кроме того, в Праге и так уже дела плохи – несомненно, хуже быть не может. И на вокзале Йозеф задирал подбородок, не орошал слезами щек и пыхал сигаретой, решительно делая вид, будто разглядывать других пассажиров на перроне, локомотивы в парны́х саванах, немецких солдат в элегантных шинелях гораздо интереснее, чем своих родных. Он поцеловал деда в колючую щеку, стерпел долгое объятие матери, пожал руки отцу и младшему брату Томашу, а тот дал ему конверт. Йозеф с расчетливой рассеянностью сунул конверт в карман пальто, стараясь не глядеть, как задрожала у Томаша нижняя губа, едва конверт пропал из виду. А затем, когда Йозеф уже взбирался в вагон, отец удержал его за фалды пальто и стащил обратно на платформу. Обхватил сына руками со спины и неуклюже подверг объятию. К щеке Йозефа вдруг прижались влажные от слез отцовские усы – и это было стыдно. Йозеф вырвался.

– До новых встреч в следующем номере, – сказал он. «Лихость, – напомнил он себе, – неизменная лихость. В моей рисовке – их надежда на спасение».

Но едва поезд отошел от платформы и Йозеф устроился в кресле купе второго класса, омерзительность собственного поведения ударила ему под дых. От стыда он одновременно как будто распух, запульсировал и запылал, словно все его тело взбунтовалось против таких манер, словно стыд убивал его, как пчелиный укус. Вот это самое кресло плюс поборы за отъезд и недавно введенный «транспортный акциз» стоили ровно столько, сколько Йозефова мать смогла выручить в ломбарде за изумрудную брошь, мужнин подарок на десятую годовщину свадьбы. Незадолго до этой грустной годовщины фрау доктор Кавалер на четвертом месяце беременности потеряла ребенка, и внезапно образ этого не случившегося дитяти – родилась бы сестра – завитком мерцающей дымки всплыл в сознании Йозефа и с упреком вперил в него изумрудные глаза. В Эгере, явившись ссаживать Йозефа с поезда – его имя было в списке из более чем одного пункта, – сотрудники эмиграционной службы нашли его в тамбуре: весь в соплях, он рыдал в три ручья, закрывшись локтем.

Однако постыдность Йозефова отбытия не сравнить с нестерпимым позором пути обратно. По дороге в Прагу – на сей раз в давке вагона третьего класса, в безвоздушном поезде местного назначения, в обществе здоровенных и громогласных крестьянских семей из Судет, что направлялись в столицу на какое-то религиозное сборище, Йозеф первый час наслаждался справедливой карой за жестокосердие, за неблагодарность, за то, что вообще бросил семью. Но когда поезд проезжал Кладно, впереди зловеще замаячило неотвратимое возвращение домой. И этот сюрприз не подарит Йозефу шанса загладить непростительное поведение – нет, он лишь принесет родным новые печали. Полгода с начала оккупации все труды Кавалеров, вся суть их коллективного бытия сводились к стараниям отослать Йозефа в Америку. Собственно говоря, старания эти служили необходимым противовесом повседневным злоключениям простейшего выживания – прививкой надежды от его опустошительного воздействия. Едва Кавалеры постигли, что Йозеф, родившийся во время краткого пребывания семейства на Украине в 1920-м, по капризу политики имеет право на эмиграцию в Соединенные Штаты, хитроумный и дорогостоящий процесс высылки его туда отчасти восстановил порядок и смысл их жизни. С отъезда Йозефа не прошло и одиннадцати часов – если он сейчас явится на порог, это их убьет! Нет, решил он, нельзя разочаровать их возвращеньем. Когда ранним вечером поезд наконец-то вполз в пражский вокзал, Йозеф остался сидеть в кресле, не в силах сдвинуться с места, пока случившийся поблизости проводник беззлобно не посоветовал молодому господину пошевеливаться.

Йозеф забрел в вокзальную пивную, выхлебал полтора литра пива и тотчас заснул в кабинке в глубине зала. Спустя неизвестно сколько часов пришел официант, разбудил Йозефа, и тот проснулся пьяным. С трудом потащил чемодан по улицам города, который всего лишь утром всерьез предполагал больше никогда не увидеть. Побрел по Иерусалимской, свернул в Йозефов, и ноги почти неизбежно привели его на Майзелову, в квартиру старого учителя. Нельзя разбить надежды родных, вновь показавшись им на глаза – во всяком случае, по эту сторону Атлантического океана. Бернард Корнблюм, если и не поможет бежать, поможет хотя бы спрятаться.

Корнблюм дал Йозефу сигарету, поднес огонь. Перешел к креслу, осторожно сел и тоже закурил. И Йозеф Кавалер, и хранители Голема не первыми пришли к Корнблюму в отчаянной надежде, что его навыки в обращении с тюремными камерами, смирительными рубашками и железными сундуками распространяются и на взлом границ суверенных государств. До сегодняшней ночи он отмахивался от подобных запросов, полагая, что они не только невыполнимы или выходят за пределы его компетенции, но вдобавок чрезвычайны и преждевременны. Теперь, однако, сидя в кресле и глядя, как бывший ученик беспомощно перебирает хлипкие бумажки в дорожном портмоне – по три копии выездных виз, железнодорожные билеты и проштемпелеванные иммиграционные карточки, – Корнблюм чутким ухом различил этот безошибочно узнаваемый щелчок, с которым встают на место штифты грандиозного железного замка. Эмиграционное ведомство под водительством Адольфа Эйхмана перешло от простого циничного вымогательства к откровенному грабежу, обирало заявителей до нитки, а взамен не давало ничего. Великобритания и Америка все равно что захлопнули двери – Йозеф добился американской въездной визы лишь благодаря упорству американской тетки и географической удаче рождения в Советском Союзе. А между тем здесь, в Праге, морда захватчика хищно нависла даже над бестолковым комом древней речной глины.

– Я могу тебя переправить в Вильно, в Литву, – наконец сказал Корнблюм. – А оттуда уж добирайся сам. Клайпеда под немцами, но, может, как-нибудь через Прекуле.

– В Литву?

– Увы.

Поразмыслив, мальчик кивнул, и пожал плечами, и потушил сигарету в пепельнице с крейцером и пикой – символом клуба «Хофцинзер».

– «Забудь, от чего убегаешь, – процитировал он старую максиму Корнблюма. – Прибереги страхи для того, к чему бежишь».

3

Решимость Йозефа Кавалера штурмом взять элитарный клуб «Хофцинзер» достигла зенита в один прекрасный день в 1935 году за завтраком, когда Йозеф подавился омлетом с консервированными абрикосами. В лабиринте квартиры Кавалеров, в кружевном здании эпохи сецессиона вблизи от улицы Грабен, выдалось редкое утро, когда все собрались позавтракать вместе. Доктора Кавалеры жили согласно четким рабочим распорядкам и, как многие занятые родители, детей одновременно запускали и баловали. Герр доктор Эмиль Кавалер написал Grundzatzen der Endokrinologie, стандартный учебник, и открыл акромегалию Кавалера. Фрау доктор Анна Кавалер училась на невролога, прошла курс психоанализа у Альфреда Адлера и с тех пор у себя на пейслийском диване анализировала сливки молодой катексической Праги. В то утро, когда Йозеф, подавившись и прослезившись, вдруг перегнулся пополам, нашаривая салфетку, отец протянул руку из-за «Тагеблатта» и лениво похлопал сына по спине. Мать, не оторвавшись от последнего номера Monatsschrift fūr Neurologie und Psychiatrie, в десятитысячный раз напомнила Йозефу не забрасывать еду в рот как в топку. И лишь маленький Томаш за миг до того, как Йозеф поднес салфетку к губам, разглядел, что у брата во рту блеснуло нечто инородное. Томаш встал и вкруг стола подошел к Йозефу. Посмотрел, как братнины челюсти не спеша разжевывают проблемный кусок. Йозеф сделал вид, будто не замечает, и вилкой закинул в рот еще омлета.

– Что там? – спросил Томаш.

– Что – где? – переспросил Йозеф. Жевал он осторожно, точно у него ныл зуб. – Уйди.

Тут мисс Хорн, гувернантка Томаша, оторвалась от вчерашнего выпуска лондонской «Таймс» и обозрела положение братьев:

– У тебя пломба выпала, Йозеф?

– У него что-то во рту, – сообщил Томаш. – Блестит.

– Что у тебя во рту, юноша? – осведомилась мать мальчиков, ножом для масла пометив строку в журнале.

Йозеф сунул два пальца между правой щекой и верхней десной и извлек металлическую полоску с зубцами на конце – крошечную вилку, не больше Томашева мизинца.

– Это что? – спросила мать с таким лицом, будто ей вот-вот станет нехорошо.

Йозеф пожал плечами:

– Натяг.

– Ну разумеется, – сказал его отец матери с топорным сарказмом, который сам по себе выдавал некую тонкость: за ним отец прятал изумление пред зачастую удивительным поведением своих детей. – Натяг, что же еще?

– Герр Корнблюм сказал, что мне надо привыкать, – пояснил Йозеф. – Он говорит, когда умер Гудини, обнаружилось, что он в щеках протер два приличных кармана.

Герр доктор Кавалер вернулся к своему «Тагеблатту».

– Похвальное устремление, – сказал он.

Йозеф заинтересовался сценической магией, примерно когда руки у него достаточно подросли и в них стала помещаться колода игральных карт. В Праге богатые традиции иллюзионизма и ловкости рук – сыну рассеянных и снисходительных родителей ничего не стоило найти себе компетентного наставника. Год он проучился у чеха по фамилии Божич, который называл себя Ранго и специализировался на манипуляциях с картами и монетами, ментализме и карманных кражах. Еще он умел броском тройки бубен рассечь муху напополам. Вскоре Йозеф выучил «Серебряный дождь», «Растворяющийся крейцер», вольт «Граф Эрно» и основы «Мертвого дедушки», но, когда его родителей уведомили, что Ранго однажды отсидел за то, что подменил все драгоценности и деньги зрителей стекляшками и пустой бумагой, мальчика забрали из-под его опеки.

Фантомные тузы и королевы, ливни серебряных крон и спертые наручные часы – хлеб Ранго – хороши для забавы. От Йозефа, который часами перед зеркалом в уборной упражнялся в пальмировании, вольтах, шанжировках и трюках, чтобы пробрасывать монету приятелю или родственнику сквозь череп в правое ухо, а затем вынимать из левого либо закидывать вальта червей в платочек красивой девочке, требовалась мастурбационная сосредоточенность, которая в итоге стала едва ли не приятнее, чем собственно фокус. Но затем один пациент навел отца Йозефа на Бернарда Корнблюма, и все изменилось. Под наставничеством Корнблюма Йозеф взялся за суровое ремесло Ausbrecher, учась у одного из мастеров. В четырнадцать лет он решил посвятить себя побегам на время.

Корнблюм был «восточный» еврей – кожа да кости и рыжая кустистая борода, которую он перед каждым выступлением увязывал в черную шелковую сеточку. «Это их отвлекает», – пояснял он, имея в виду зрителей, на которых смотрел с ветеранской смесью удивления и пренебрежения. Поскольку за работой он болтал по минимуму, важно было находить и другие средства отвлечения наблюдателей. «Если б можно было работать без штанов, – говорил Корнблюм, – я б выходил на сцену в чем мать родила». У него был громадный лоб, а пальцы длинные и ловкие, но неэлегантные, с узловатыми костяшками; щеки его даже майским утром смотрелись натертыми и облезлыми, точно обветрились на полярных ветрах. Йозефу редко встречались восточные евреи. В кругу родительских знакомых водились еврейские беженцы из Польши и России, но то были утонченные «европеизированные» врачи и музыканты из крупных городов, и они владели французским и немецким. Корнблюм по-немецки говорил коряво, по-чешски не говорил вообще, родился в штетле под Вильно и почти всю жизнь бродил по глухомани Российской империи, выступая в захолустных театрах, сараях и на рыночных площадях тысяч городков и деревенек. Он носил костюмы устаревшего фасона под Валентино, с разлапистыми голубиными лацканами. Поскольку рацион Корнблюма в немалой степени состоял из консервированной рыбы – анчоусов, корюшки, сардин, тунца, – дыхание его нередко отдавало острой морской вонью. Был он стойкий атеист, однако соблюдал кашрут, избегал работать по субботам, а на восточной стене комнаты повесил стальную гравюру с изображением Храмовой горы. Йозеф, которому тогда миновало четырнадцать, прежде очень редко задумывался о собственном еврействе. Он считал – и этот подход был освящен чешской конституцией, – что евреи всего лишь одно из многочисленных этнических меньшинств, составляющих молодую нацию, сыном коей Йозеф с гордостью себя почитал. Появление Корнблюма, с его прибалтийским запахом, его затасканными великосветскими манерами, его идишем, произвело на Йозефа неизгладимое впечатление.

Всю весну, лето и добрую часть осени Йозеф дважды в неделю приходил на верхний этаж просевшего дома на Майзеловой улице в Йозефове, где его приковывали к батарее или стягивали по рукам и ногам долгими кольцами толстой пеньки. Поначалу Корнблюм ни словечком не намекал, как высвобождаться из этих пут.

– Ты будешь смотреть внимательно, – сказал он на первом уроке, приковывая Йозефа к венскому стулу. – Ты уж мне поверь. И ты привыкнешь ощущать цепь. Отныне цепь – твоя шелковая пижама. И ласковые мамины объятия.

Не считая этого стула, железной койки, гардероба и иерусалимского пейзажа на восточной стене подле единственного окна, комната была почти голой. Украшал ее лишь китайский резной сундук из какой-то тропической древесины, красной, как сырая печень, с мощными латунными петлями и парой прихотливых латунных замков в форме павлинов. Замки открывались системой крошечных рычагов и пружин, таившихся у этих павлинов в нефритовых глазках семи хвостовых перьев. Чтобы открыть сундук, иллюзионист нажимал четырнадцать нефритовых кнопок по очереди – и, кажется, всякий раз в новом порядке.

На первых уроках Корнблюм лишь показывал Йозефу всевозможные замки́, один за другим вынимая их из сундука; замки, что запирали наручники, почтовые ящики и дамские дневнички; секретные и цилиндровые замки; громоздкие навесные и кодовые замки́ от хранилищ и сейфов. Ни слова не говоря, Корнблюм развинчивал замки отверткой, затем вновь собирал. К концу часа, так и не освободив Йозефа, он рассказывал об основах контроля дыхания. Наконец, в последние минуты урока, вызволял мальчика и сразу засовывал в сосновый ящик. А затем сидел на крышке, попивая чай и поглядывая на часы, пока урок не завершался.

– Если ты клаустрофоб, – объяснил Корнблюм, – надо узнать об этом сейчас, а не когда ты лежишь закованный на дне Влтавы в сумке почтальона, и все твои родные и соседи ждут, что ты выплывешь.

В начале второго месяца Корнблюм познакомил Йозефа с отмычкой и натягом и стал применять эти чудесные инструменты ко всем образцам замков из сундука по очереди. Действовал он ловко, и руки его были тверды, даже глубоко на седьмом десятке. Он вскрывал замки, после чего, дальнейшего просвещения Йозефа ради, развинчивал их и снова вскрывал, на сей раз обнажив нутро замочной личинки. Замки – новые и древние, английские, немецкие, китайские и американские – сдавались под его касанием спустя считаные секунды. Кроме того, Корнблюм собрал небольшую библиотеку толстых пыльных томов – многие нелегальные или запрещенные, некоторые с печатью страшной большевистской ЧК, – где бесконечными колонками микроскопического шрифта перечислялись формулы комбинаций (по номерам партий) для тысяч кодовых замков, выпущенных в Европе с 1900 года.

Неделями Йозеф умолял разрешить ему вскрыть замок самому. Вопреки инструкциям он трудился над замками дома, орудуя шляпной булавкой и велосипедной спицей, и иногда достигал успеха.

– Ну хорошо, – в конце концов сказал Корнблюм. Снабдил Йозефа своей отмычкой и натягом, подвел к двери, где сам установил прекрасный новый семиштифтовый замок «Ратцель». Затем распустил галстук и завязал Йозефу глаза. – В замок смотришь не глазами.

В темноте Йозеф опустился на колени и нащупал латунную дверную ручку. Прижался к двери щекой – дверь была холодная. Когда Корнблюм наконец снял повязку и жестом велел Йозефу залезть в гроб, Йозеф вскрыл «Ратцель» трижды, в последний раз – меньше чем за десять минут.

Накануне того утра, когда Йозеф расстроил завтрак, после многих месяцев тошнотворных дыхательных упражнений, от которых звенело в голове, и тренировок, от которых ломило суставы пальцев, Йозеф пришел к Корнблюму и протянул запястья, чтоб его, как обычно, заковали и связали. Корнблюм в ответ напугал его редкой улыбкой. И вручил черный кожаный чехольчик. Внутри Йозеф обнаружил крохотный натяг и набор стальных отмычек – одни не длиннее ключа, другие длиннее вдвое, с гладкими деревянными рукоятками. Все не толще соломинки из веника. Кончики обрезаны и загнуты всевозможными хитроумными полумесяцами, ромбами и тильдами.

– Я сделал сам, – сказал Корнблюм. – Будут надежны.

– Для меня? Вы их сделали для меня?

– Вот это мы теперь и выясним, – сказал Корнблюм. И указал на кровать, где выложил пару новеньких немецких наручников и свои лучшие американские автоматические замки. – Прикуй меня к стулу.

Корнблюм подождал, пока его тяжелой цепью прикрутят к ножкам стула; другие цепи пристегнули стул к батарее, а батарею – к шее Корнблюма. Руки у него тоже были закованы – спереди, чтоб можно было курить. Не услышав от Корнблюма ни слова совета или жалобы, Йозеф за первый час одолел наручники и все замки, кроме одного. Последний замок, фунтовый «Йель дредноут» 1927 года с шестнадцатью кодовыми и запирающими штифтами, его усилиям противился. Йозеф потел и вполголоса сыпал проклятиями – по-чешски, чтоб не обижать учителя. Корнблюм закурил очередную «Собрание».

– У штифтов есть голоса, – в конце концов напомнил он Йозефу. – Отмычка – маленький телефонный провод. На кончиках пальцев у тебя уши.

Йозеф вздохнул поглубже, сунул в скважину отмычку с закорючечкой и снова повернул натяг. Провел кончиком отмычки туда-сюда по кодовым штифтам, почувствовал, как они один за другим подаются, прикинул сопротивление запирающих штифтов и пружин. У каждого замка своя точка равновесия между моментом вращения и трением: повернешь слишком сильно – личинку заест, слишком мягко – не ухватишь штифты как следует. В шестнадцатиштифтовом замке поиск равновесия – сугубо вопрос интуиции и стиля. Йозеф закрыл глаза. Услышал, как в пальцах гудит провод отмычки.

С приятным металлическим бульканьем замок открылся. Корнблюм кивнул, встал и потянулся.

– Можешь оставить инструменты себе, – сказал он.

Йозефу казалось, что уроки у герра Корнблюма продвигаются медленно, но для Томаша Кавалера дело происходило медленнее в десять раз. Бесконечная возня с замками и узлами, которую Томаш ночь за ночью украдкой наблюдал в тусклом свете спальни мальчиков, была совсем не такой захватывающей, как прежний интерес Йозефа к фокусам с монетами и манипуляциям с картами.

Томаш Масарик Кавалер был не мальчик, а неугомонный гном с густой черной шевелюрой. В очень раннем детстве в нем проявилась музыкальная хромосома, унаследованная по материнской линии. В три года он развлекал гостей долгими страстными ариями на сложной псевдоитальянской тарабарщине. Во время семейного отпуска в Лугано, когда Томашу было восемь, выяснилось, что, читая любимые либретто, он достаточно поднабрался настоящего итальянского и умеет болтать с гостиничными официантами. Брат вечно зазывал Томаша выступать в своих постановках, позировать для своих набросков, подтверждать свои выдумки, и у того развился талант к театру. В линованной тетрадке он недавно записал первые строки либретто «Гудини» – действие оперы происходило в сказочном Чикаго. Работа застопорилась, поскольку Томаш никогда не видел воочию, как работает эскаполог. В его воображении подвиги Гудини существенно превосходили великолепием все, что мог сочинить сам бывший мистер Эрих Вайсс: прыжки в доспехах из пылающих аэропланов над Африкой, побеги из полых ядер, запущенных в акульи логова из подводных пушек. Утром за завтраком Йозеф вдруг вступил на территорию, где некогда обитал великий Гудини, – то был знаменательный день в детстве Томаша.

Когда родители ушли – мать в свой кабинет на Народном, отец на поезд в Брно, куда его позвали проконсультировать великанскую дочку мэра, – Томаш со своим Гудини и его щеками прицепился к Йозефу намертво.

– А две кроны у него туда помещались? – поинтересовался Томаш. Он лежал на кровати на животе и смотрел, как Йозеф засовывает натяг в специальный кармашек.

– Да, но непонятно, зачем бы их туда совать.

– А спичечный коробок?

– Наверное.

– А почему они там не мокли?

– Может, он их в клеенку заворачивал.

Томаш языком потыкал в щеку. Его передернуло.

– А что еще тебе герр Корнблюм велит туда класть?

– Я учусь на эскаполога, а не на саквояж, – раздраженно ответил Йозеф.

– И теперь будешь по правде выпутываться?

– Я сегодня к этому ближе, чем вчера.

– И тогда ты вступишь в клуб «Хофцинзер»?

– Посмотрим.

– А какие там требования?

– Тебя просто должны пригласить.

– А для этого надо обмануть смерть?

Йозеф закатил глаза – он уже пожалел, что рассказал Томашу про «Хофцинзер». Клуб был частным и мужским, располагался в бывшем трактире на одной из самых кривых и сумеречных улочек Старе-Места и выполнял функции столовой, общества взаимопомощи, гильдии и репетиционного зала действующих иллюзионистов Богемии. Герр Корнблюм ужинал там чуть ли не каждый вечер. Йозефу было очевидно, что клуб – не просто единственный источник общения и бесед для неразговорчивого учителя, но подлинный Зал Чудес, живое хранилище многовековых иллюзий и ловкости рук в городе, что породил величайших в истории шарлатанов, фокусников и факиров. Йозеф отчаянно мечтал получить приглашение. Собственно, мечта эта стала тайным средоточием любых его досужих помыслов (а вскоре ее место узурпирует гувернантка мисс Доротея Хорн). Отчасти Йозефа потому и раздосадовали настойчивые расспросы младшего брата – Томаш догадался, что клуб «Хофцинзер» царит в Йозефовых мыслях неотступно. Мысли самого Томаша полнились причудливыми виденьями, сплошь гурии и засахаренный инжир: мужчины в визитках и шароварах разгуливают под нахмуренными свесами фахверковых отелей на Ступартской, разрезанные напополам, и из воздуха вызывают леопардов и лирохвостов.

– Придет время – и наверняка меня пригласят.

– Когда тебе будет двадцать один?

– Не исключено.

– Но если им что-то показать…

Это прозвучало в унисон с тайным ходом Йозефовых размышлений. Он развернулся на постели, склонился вперед и воззрился на Томаша:

– Например?

– Если показать, как ты выпутываешься из цепей, и открываешь замки, и задерживаешь дыхание, и развязываешь веревки…

– Да это все раз плюнуть. Такие фокусы учат в тюрьме.

– Ну, если сделать что-то по правде чудесное… если их удивить.

– Побегом.

– Можно привязать тебя к стулу, выкинуть из аэроплана, а парашют привязать к другому стулу, и чтобы он тоже падал. Вот так.

Томаш выкарабкался из постели, подбежал к своему письменному столику, вынул синюю тетрадку, в которой сочинял «Гудини», и открыл на последней странице, где набросал эскиз этой сцены. Гудини, в смокинге, кувыркаясь, падал из кривого аэроплана в обществе парашюта, двух стульев, стола и чайного сервиза – за всеми тянулись каракули ускорения. Фокусник с улыбкой наливал парашюту чай. Видимо, считал, что времени у него вагон.

– Это какой-то идиотизм, – сказал Йозеф. – Что я знаю о парашютах? Кто мне разрешит прыгать с аэроплана?

Томаш покраснел:

– Какое ребячество с моей стороны.

– Да ладно, – ответил Йозеф. И поднялся. – Ты вроде только что играл с папиными старыми инструментами? С медицинского факультета?

– Они тут, – сказал Томаш. Он спрыгнул на пол и закатился под кровать.

Спустя миг оттуда появился деревянный ящик, покрытый пыльным паучьим шелком; крышка у ящика держалась на косых проволочных кольцах.

Йозеф опустился на колени и поднял крышку, под которой обнаружились инвентарь и лабораторные припасы, пережившие отцовское медицинское образование. В древней упаковочной стружке дрейфовали битая колба Эрленмейера, стеклянная грушевидная пробирка с плоской стеклянной пробкой, пара тигельных щипцов, обитая кожей шкатулка с обломками портативного цейсовского микроскопа (его давным-давно привел в негодность Йозеф, который однажды пытался получше рассмотреть под ним чресла купающейся Полы Негри на размытой фотографии, выдранной из газеты) и еще какая-то мелочовка.

– Томаш?

– Тут хорошо. Я не клаустрофоб. Я тут могу жить неделями.

– А разве не было?.. – Йозеф зарылся глубже в шуршащую груду опилок. – У нас же вроде был?..

– Что? – Томаш выполз из-под кровати.

Йозеф поднял длинную мерцающую стеклянную палочку и взмахнул ею, подражая Корнблюму.

– Термометр, – пояснил он.

– Зачем? Ты кому собрался мерить температуру?

– Реке, – сказал Йозеф.

В четыре часа утра в пятницу 27 сентября 1935 года температура воды в реке Влтаве, черной, как церковный колокол, и звеневшей о каменную набережную северной оконечности острова Кампа, держалась на 2,2° по шкале Цельсия. Ночь была безлунная, и туман заволок реку, точно гобелен, задернутый рукою фокусника. Резкий ветер трещал стручками на голых ветвях островных акаций. К холоду братья Кавалер подготовились. И себя, и брата Йозеф нарядил с ног до головы в шерстяное, и оба надели по две пары носков. В рюкзаке на спине Йозеф нес веревку, цепь, термометр, полбатона телячьей колбасы, навесной замок и смену одежды для себя, с лишними двумя парами носков. Также он прихватил переносную масляную жаровню, позаимствованную у школьного друга, чья семья увлекалась альпинизмом. Йозеф не собирался задерживаться в воде надолго – по его подсчетам, не дольше минуты и двадцати семи секунд, – но тренировался в ванне холодной воды и знал, что даже в парном уюте ванной согреваешься потом не одну минуту.

За всю свою жизнь Томаш Кавалер никогда не вставал так рано. Никогда не видел таких пустынных пражских улиц, фасадов, так плотно занавешенных сумраком, – словно вереница ламп с погашенными фитилями. Знакомые перекрестки, лавки, резные львы на балюстраде, которую Томаш ежедневно проходил по дороге в школу, были чужими и величественными. Уличные фонари испускали хлипкие испарения света, перекрестки окутывала тень. Томашу все воображалось, будто он сейчас обернется и увидит, как за ними в халате и шлепанцах гонится отец. Йозеф шагал быстро, и Томаш еле поспевал. Холодный воздух обжигал щеки. Несколько раз братья останавливались – Томаш так и не понял зачем – и прятались в подворотнях или укрывались за раздутым крылом припаркованной «шкоды». Миновали распахнутую боковую дверь пекарни, и на миг Томаша окатила белизна: белая плитка на стене, бледный человек весь в белом, перекаты мучного облака над сверкающей белой горой теста. К изумлению Томаша, в такой час бодрствовала куча всякого народу: торговцы, таксисты, двое поющих пьяниц, даже одна женщина в длинном черном пальто, куря и что-то бормоча себе под нос, перешла по Карлову мосту. И полицейские. По пути к Кампе пришлось прокрасться мимо двоих. Томаш был законопослушным ребенком – его это вполне устраивало, и к полиции он питал теплые чувства. К тому же полицейских он боялся. На его представления о тюрьмах и прочих местах заключения сильно повлиял Дюма, и Томаш ни секунды не сомневался, что маленьких мальчиков могут туда упечь и сердце ни у кого не дрогнет.

Он уже пожалел, что увязался за Йозефом. Не надо было советовать брату показать себя членам клуба «Хофцинзер». Не то чтобы Томаш сомневался в талантах Йозефа. Ему бы и в голову не пришло. Просто он боялся: ночи, теней, темноты, полицейских, отцовского гнева, пауков, грабителей, пьяниц, женщин в пальто, а нынче утром он особенно боялся реки, что темнее всей Праги.

Йозеф между тем боялся лишь одного: что ему помешают. Не поимки – нет ничего противозаконного, рассудил он, в том, чтобы связать себя и выплыть из мешка для стирки. Едва ли полиция или родители посмотрят на его замысел благосклонно – могут, пожалуй, и наказать за то, что плавал в реке не в сезон, – но кары Йозеф не боялся. Он просто не хотел, чтобы ему помешали репетировать. Сроки поджимали. Вчера он по почте отправил приглашение президенту клуба «Хофцинзер».

Достопочтенные члены клуба «Хофцинзер»

сердечно приглашаются

узреть поразительный подвиг самоосвобождения

чудо-эскаполога

КАВАЛЬЕРИ

Карлов мост

Воскресенье 29 сентября 1935 г.

Половина пятого утра

Красиво сказано, спору нет, но на подготовку оставалось всего два дня. Полмесяца Йозеф взламывал замки, опустив руки в раковину с холодной водой, выпутывался из веревок и ослаблял цепи в ванне. Сегодня он попробует «подвиг самоосвобождения» на берегу Кампы. Если все пройдет как надо, спустя два дня Томаш столкнет его за ограждение Карлова моста. Йозеф ничуть не сомневался, что фокус ему удастся. Задержать дыхание на полторы минуты – проще простого. Благодаря урокам Корнблюма он умел не дышать вдвое дольше. Два градуса по Цельсию – холоднее, чем вода в трубах дома, но, с другой стороны, он же не собирается долго в ней торчать. Лезвие, чтобы разрезать мешок, укромно спрятано в подошве левого башмака, а натяг и миниатюрная отмычка, которую Йозеф смастерил из проволочной щетины от швабры уличного подметальщика, прятались за щеками так удобно, что Йозеф их почти и не чувствовал. Ни удар головой о воду или о каменную опору моста, ни паралич страха пред достопочтенной аудиторией, ни беспомощное погружение в реку с идефикса его не сбивали.

– Я готов, – сказал Йозеф, протягивая брату термометр. На ощупь как сосулька. – Мне пора в мешок.

Он подобрал мешок для стирки, спертый из чулана экономки, расправил его и шагнул в раззявленную мешочную пасть, точно в брюки. Затем взял у Томаша цепь, несколько раз восьмерками обмотал себе щиколотки и закрепил концы тяжелым «Ратцелем», купленным в скобяной лавке. Протянул запястья Томашу, и тот, согласно инструкции, скрутил их веревкой и туго затянул штыком и парой рифовых узлов. Йозеф присел на корточки, и Томаш завязал мешок у него над головой.

– В воскресенье поверх шнура накрутишь цепи с замками, – сказал Йозеф; говорил он глухо, и Томаш встревожился:

– А как ты тогда выберешься? – Руки у Томаша дрожали. Он снова натянул шерстяные перчатки.

– Это для красоты. Я выбираюсь не там.

Мешок внезапно раздулся, и Томаш попятился. Йозеф в мешке наклонился вперед и вытянул руки, нашаривая землю. Мешок упал.

– Ой!

– Что такое?

– Все нормально. Закати меня в воду.

Томаш посмотрел на бесформенный куль. Слишком маленький – не может быть, что внутри Йозеф.

– Нет, – сказал Томаш и сам удивился.

– Томаш, давай. Ты же мой ассистент.

– Ничего не ассистент. Меня даже в приглашении нет.

– Извини, пожалуйста, – сказал Йозеф. – Я забыл. – Он подождал. – Томаш, я от всей души приношу тебе искренние извинения за свое недомыслие.

– Ладно.

– А теперь закати меня.

– Я боюсь.

Томаш встал на колени и принялся развязывать мешок. Он понимал, что предает братнино доверие и сам дух их общей миссии, и его это мучило, но тут ничего не поделать.

– Ну-ка, вылезай оттуда сию минуту.

– Ничего со мной не случится, – сказал Йозеф. – Томаш. – Лежа на спине, выглядывая из внезапно раскрывшегося зева мешка, Йозеф потряс головой. – Ну что за ерунда? Завязывай давай. А как же клуб «Хофцинзер»? Ты не хочешь, чтоб я тебя сводил туда поужинать?

– Но…

– Что «но»?

– Мешок слишком маленький.

– Что?

– И темно… слишком темно, Йозеф, ну?

– Томаш, что ты несешь? Come on, Tommy Boy, – прибавил он по-английски; так звала брата мисс Хорн. – Ужин в клубе «Хофцинзер». Танец живота. Рахат-лукум. И вдвоем, без мамы с папой.

– Да, но…

– Давай.

– Йозеф! У тебя что, кровь во рту?

– Черт бы тебя взял, Томаш, а ну завяжи мешок!

Томаш шарахнулся. Наклонился, и завязал мешок, и скатил брата в реку. Плеск напугал его, и Томаш расплакался. По воде широким овалом разошлась рябь. Какую-то лихорадочную минуту Томаш расхаживал туда-сюда по берегу, и в ушах у него по-прежнему отдавался водяной взрыв. Отвороты брюк промокли, и под языки башмаков сочилась холодная вода. Томаш сбросил собственного брата в реку – утопил его, как кошачий помет.

Томаш сам не заметил, как очутился на Карловом мосту и уже мчался мимо статуй – домой, в полицейский участок, в тюремную камеру, куда он теперь бросится с радостью. Но когда он пробегал мимо святого Христофора, ему почудился шум. Томаш кинулся к парапету и выглянул. Альпинистский рюкзак, тусклый свет жаровни на берегу еле различимы. Поверхность воды гладка.

Томаш рванул к каменной лестнице обратно на остров. Миновал круглую тумбу на вершине, и хлопок твердого мрамора по ладони словно подтолкнул его в черные воды. Томаш слетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, бегом пересек пустую площадь, соскользнул с набережной и рыбкой нырнул во Влтаву.

– Йозеф! – успел заорать он и заглотнул полный рот воды.

Тем временем Йозеф, ослепший, связанный и отупевший от холода, из последних сил задерживал дыхание, а трюк его шаг за шагом продвигался коту под хвост. Протянув руки Томашу, Йозеф скрестил запястья, а затем, когда веревка затянулась, распластал их друг о друга внутренней мякотью, но затем веревка в воде, кажется, сжалась, пожрала эти полдюйма пространства для маневра, почти целая минута протекла в невообразимой прежде панике, и лишь потом Йозеф смог освободить руки. Эта победа слегка его успокоила. Он вытащил изо рта ключ и отмычку и, держа их очень осторожно, в темноте потянулся к цепи на ногах. Корнблюм предостерегал его от крепкой хватки начинающего взломщика, но, когда натяг осью волчка вывернулся из пальцев и выпал, Йозеф перепугался. Пятнадцать секунд нащупывал ключ, а затем еще секунд двадцать или тридцать пихал отмычку в замок. Пальцы от холода оглохли, и лишь благодаря некой случайной вибрации провода удалось нашарить штифты, нажать и повернуть личинку. Онемение, впрочем, сослужило ему добрую службу, когда, нашарив лезвие в подошве, он порезал кончик правого указательного пальца. Йозеф ничего не видел, но чуял вкус кровавой строчки, что прошила темное гудящее ничто вокруг.

Спустя три с половиной минуты после нырка Йозеф выскочил на поверхность, брыкаясь ногами в тяжелых ботинках и двух парах носков. Лишь дыхательные упражнения Корнблюма и чудо привычки не позволили ему при ударе о воду выдохнуть весь кислород до последнего атома. Теперь же, задыхаясь, он выбрался на набережную и на четвереньках пополз к шипящей жаровне. Запах керосина был точно аромат горячего хлеба, теплых летних тротуаров. Йозеф втягивал воздух бочонками, до самого нутра. В легкие будто вливался весь мир: паучьи ветви деревьев, туман, цепочка мигающих фонарей на мосту, свет в старой башне Кеплера в Клементинуме. Йозефа внезапно вырвало, и он выплюнул что-то горькое, и постыдное, и горячее. Отер губы рукавом мокрой шерстяной рубашки, и ему чуточку полегчало. Но затем он сообразил, что куда-то пропал брат. Дрожа, Йозеф встал – тяжелая одежда повисла кольчугой – и увидел Томаша в тени моста, под резной фигурой Брунцвика: брат неуклюже молотил по воде, греб, задыхался, тонул.

Йозеф снова бросился в реку. Вода по-прежнему была холодна, но он словно и не почувствовал. Он плыл, и что-то щупало его, дергало за ноги, тянуло под воду. Всего лишь земное притяжение или быстрое течение Влтавы, но Йозефу чудилось, будто его лапает такая же мерзость, какую он выплюнул на песок.

Увидев Йозефа, Томаш тотчас разрыдался.

– Плачь дальше, – велел Йозеф, рассудив, что тут важнее всего дышать, а плач – отчасти тоже дыхание. – Это полезно.

Йозеф обхватил брата за талию и поволок его и свою тяжеловесную персону назад к Кампе. Плещась и барахтаясь посреди реки, они беседовали, хотя впоследствии не вспомнили, о чем шла речь. Каков бы ни был предмет дискуссии, позже обоим казалось, что тема была спокойная, праздная, вроде шепотков, какими они обменивались порой, засыпая. Потом Йозеф заметил, что руки и ноги у него теплы, даже горячи и что он тонет. Последнее его воспоминание – Бернард Корнблюм, что рассекает воду, приближается к ним, и его кустистая борода увязана в сеточку для волос.

Йозеф очнулся час спустя дома в постели. Томаш пришел в себя только через два дня; почти все это время никто, и меньше всего родители-врачи, не надеялся, что он оправится. После Томаш уже не был прежним. Не выносил холода, всю жизнь страдал насморком. И – вероятно, потому, что пострадали уши, – потерял вкус к музыке; либретто «Гудини» было заброшено.

Иллюзионистские уроки прекратились – по просьбе Бернарда Корнблюма. В те непростые недели, что последовали за эскападой, Корнблюм был сама корректность и забота – носил игрушки и игры для Томаша, защищал Йозефа перед Кавалерами, всю вину брал на себя. Доктора Кавалеры поверили сыновьям, когда те сказали, что Корнблюм тут вовсе ни при чем, и, поскольку мальчиков он спас, прощали его с дорогой душой. Йозеф так раскаивался и казнился, что родители готовы были даже разрешить ему продолжать занятия у нищего старого иллюзиониста, который не мог себе позволить лишиться ученика. Но Корнблюм сказал, что его работа с Йозефом подошла к концу. У него еще не бывало столь одаренного протеже, но дисциплина – единственное, по сути, достояние эскаполога – ученику не передалась. Корнблюм не сказал Кавалерам того, в чем втайне уверился сам: Йозеф – из тех несчастных мальчишек, которые становятся эскапологами не из стремления доказать превосходство механики своего тела над невероятными препонами и законами физики, но по метафорическим причинам опасного свойства. Такие люди живут в плену незримых цепей – замурованы в стены, зашиты в ватиновый кокон. Для них финальный подвиг самоосвобождения слишком предсказуем.

Корнблюм, однако, не устоял перед соблазном напоследок покритиковать выступление бывшего ученика в ту ночь.

– Забудь, от чего убегаешь, – сказал он. – Прибереги страхи для того, к чему бежишь.

Через две недели после катастрофы, когда Томаш оправился, Корнблюм зашел в квартиру вблизи от Грабен и повел братьев Кавалер на ужин в клуб «Хофцинзер». Клуб оказался вполне обыкновенный – тускло освещенный обеденный зал, пропахший печенкой и луком. В клубе имелась маленькая библиотека, набитая плесневеющими книгами про обманы и подделки. Электрический камин в гостиной весьма безуспешно освещал потертую велюровую обивку разрозненных кресел, немногочисленные пальмы в кадках и пыльные каучуковые деревья. Старый официант по имени Макс из платка просыпал Томашу на колени древние карамельки. На вкус они были как пережженный кофе. Фокусники же в клубе не отрывались от шахматных досок и безмолвных партий в бридж. Недостающие слоны и пешки они заменяли пустыми винтовочными патронами и столбиками довоенных крейцеров; их игральные карты доконала целая вечность кримпов, разломов и пальмирования в руках былых шулеров. Поскольку ни Корнблюм, ни Йозеф навыками светской беседы не обладали, бремя разговора за столом легло на Томаша, и тот старательно нес его, пока один из членов клуба, старый некромант, что одиноко ужинал за соседним столом, не велел ему закрыть рот. В девять вечера, как и было обещано, Корнблюм доставил мальчиков домой.

4

Пара молодых немецких профессоров, с электрическими фонариками шнырявших в стропилах Староновой синагоги – иначе Альтнойшул, – вообще-то, удалились в разочаровании, ибо чердак под ступенчатым щипцом старой готической синагоги оказался кенотафом. Где-то на рубеже прошлого века отцы города вознамерились «почистить» старинное гетто. В краткий период, когда судьба Староновой как будто висела на волоске, хранители, причастные тайному кругу, извлекли своего подопечного из его древнего обиталища под грудой списанных сидуров на синагогальном чердаке и поместили в комнату в многоэтажке поблизости, только что построенной одним из хранителей, каковой в публичной своей жизни успешно спекулировал недвижимостью. После этого всплеска необычайной деловитости в кругу хранителей опять воцарилась взращенная в гетто инерция и дезорганизация. Переезд задумывался как временная мера, но отчего-то так и не был отменен, даже когда стало ясно, что Староновую пощадят. Спустя несколько лет старая иешива, в чьей библиотеке хранились записи о переезде, пала под ударом шар-бабы, и журнал, содержавший запись, был утерян. В результате адрес Голема хранители смогли предоставить Корнблюму лишь отчасти – номер квартиры, где скрывался Голем, был позабыт или под вопросом. Неловко признаваться, но ни один из нынешних хранителей не припоминал, чтобы ему доводилось видеть Голема позднее начала 1917 года.

– Ну и зачем тогда снова его перевозить? – спросил Йозеф старого учителя.

Они стояли перед искомым зданием ар-нуво, давно поблекшим и захватанным сажевыми пальцами. Йозеф нервно подергал фальшивую бороду – от нее чесался подбородок. Вдобавок он приклеил усы, нацепил парик – все рыжее и хорошего качества, – а также толстые круглые очки в черепаховой оправе. С утра, осмотрев себя в зеркале у Корнблюма, Йозеф счел, что в твидовом костюме, купленном для поездки в Америку, весьма убедительно смахивает на шотландца. Менее ясно, как сходство с шотландцем на улицах Праги поможет отвлечь внимание от операции. Подобно многим новичкам в деле маскировки, Йозеф чувствовал себя на виду – все равно что вышел голым или нацепил щит-бутерброд и написал там, как его зовут и что он тут делает.

Йозеф оглядел Николасгассе; сердце толкалось в ребра, как шмель в окно. За десять минут дороги от дома Корнблюма досюда Йозеф трижды столкнулся с матерью, точнее, с тремя незнакомыми женщинами, от чьего мимолетного сходства с матерью у него занималось дыхание. В памяти всплыло предыдущее лето (после одного из тех эпизодов, что якобы разбили Йозефово юное сердце): всякий раз, когда он направлялся в школу, или в Немецкий теннисный клуб под Карловым мостом, или поплавать в Militār- und Zivilschwimmschule, шанс столкнуться с некой фройляйн Феликс превращала каждый перекресток и каждую подворотню в потенциальные декорации стыда и унижения. Вот только сейчас это он предавал чужие надежды. Йозеф не сомневался, что мать, повстречавшись с ним, тотчас распознает его под фальшивыми усами.

– Кто его найдет, если даже они не могут?

– Да они-то наверняка могут, – ответил Корнблюм.

Сам он бороду постриг и вымыл из нее кракле медной рыжины, которым, к потрясению Йозефа, пользовался уже годами. Корнблюм надел очки без оправы, широкополую черную шляпу, затенявшую лицо, и реалистично опирался на ротанговую трость. Маскарадные костюмы он извлек из глубин своего расчудесного китайского сундука, но сказал, что изначально это было имущество Гарри Гудини, который часто и умело переодевался в ходе пожизненного своего крестового похода с целью оставлять в дураках и разоблачать медиумов.

– Видимо, боятся, что скоро, – Корнблюм взмахнул платком, затем в него покашлял, – их заставят поискать.

Назвав пару фальшивых имен и помахав документами и прочей доказательной базой, каковой источник Йозеф так и не постиг, Корнблюм объяснил коменданту дома, что Еврейский совет (общественная организация, не имевшая отношения, хотя местами и пересекавшаяся с тайным кругом хранителей Голема) прислал их осмотреть здание в рамках программы отслеживания перемещений евреев в Прагу и внутри Праги. Такая программа и в самом деле была – Еврейский совет выполнял ее полудобровольно и в остром ужасе, который окрашивал любое его взаимодействие с Рейхспротекторатом. Евреев Богемии, Моравии и Судет собирали в городе, а пражских евреев переселяли из прежних домов в сегрегированные районы, где в одной квартире ютились по две-три семьи. В возникшей сумятице Еврейскому совету затруднительно было предоставлять протекторату точные данные, которые тот постоянно запрашивал, – отсюда и нужда в переписи. Комендант дома, в котором спал Голем и который протекторатом был выделен для евреев, не нашел поводов придраться к легенде или документам и впустил Корнблюма с Йозефом без малейших сомнений.

Двигаясь с пятого этажа вниз, Йозеф и Корнблюм стучались в каждую дверь, сигналили удостоверениями и тщательно записывали, как зовут жильцов и в каких отношениях они друг с другом состоят. Везде народу набилось под завязку, массу людей турнули с работы, и посреди дня редко какую дверь не открывали на стук. В одних квартирах несопоставимые обитатели следовали строгим соглашениям, в других порядок, вежливость и чистота поддерживались благодаря счастливому совпадению темпераментов. Но в основном семьи не столько съехались, сколько сшиблись, и от удара учебники, журналы, чулки, трубки, туфли, дневники, подсвечники, статуэтки, кашне, портновские манекены, посуда и фотографии в рамочках разлетелись во все стороны, рассыпались по комнатам, дышавшим временной атмосферой склада аукциониста. Во многих квартирах меблировка удваивалась и утраивалась: диваны стояли рядами, точно церковные скамьи, стульев в столовых хватило бы на вместительное кафе, люстры с потолков свисали лианами в джунглях, торшеры прорастали рощицами, а часы, часы и еще часы стояли бок о бок на каминной полке, споря о том, который час. Неизбежно разражались конфликты в духе приграничных войн. Демаркационные линии фронта и перемирия обозначались развешанной стиркой. Радиоприемники фехтовали станциями и постепенно агрессивно наращивали громкость. В такой обстановке выкипевшая кастрюля молока, жарка копченой селедки, забытый грязный подгузник обладали неизмеримой стратегической ценностью. Приходилось выслушивать истории о семьях, где все рассерженно бойкотировали друг друга и только обменивались злобными записками; трижды простой вопрос Корнблюма об отношениях между жильцами привел к свирепому ору на предмет степени родства или споров вокруг завещания, из-за чего, в свою очередь, один раз кто-то чуть не схлопотал по лицу. Осторожные опросы мужей, жен, двоюродных дедушек и бабушек не породили ни единого упоминания таинственного обитателя дома или неизменно запертой двери.

За четыре часа нудного и гнетущего притворства господин Крумм и господин Розенблатт, представители Комитета по переписи населения Еврейского совета Праги, постучались во все двери, но три квартиры оставались неохваченными – все, так вышло, на четвертом этаже. Йозефу чудилась тщета в согбенных плечах Корнблюма – хотя он и сомневался, что тот призна́ется.

– Может… – начал Йозеф, а затем после краткой борьбы разрешил себе закончить мысль: – Может, нам пора плюнуть.

Эта галиматья его утомила, и, когда оба опять выступили на тротуар, запруженный предвечерним потоком школьников, клерков, торговцев, экономок, которые с сумками продуктов и свертками мяса направлялись по домам, Йозеф заметил, что страх – вдруг его раскроют, сдернут маску, признают разочарованные мать и отец – сменился острой тоской по родителям. Он все ожидал – жаждал – услышать, как мать окликает его по имени, ощутить, как влажная кисточка отцовских усов обмахивает ему щеку. В водянисто-голубом небе, в цветочном запахе открытых шей проходящих женщин еще мелькали осадки лета. За прошедший день появились афиши новой кинокартины – в главной роли великий немецкий актер и друг рейха Эмиль Яннингс, которым Йозеф виновато восторгался. Еще можно перегруппироваться, в лоне семьи обдумать положение и составить менее чокнутую стратегию. В сердце соблазнительно зашептала надежда: может, удастся возродить и запустить прежний план побега, традиционным методом – паспорта, визы, взятки.

– Ты, разумеется, можешь так и поступить, – сказал Корнблюм, утомленно опираясь на трость – утром его усталость была, кажется, притворнее. – Я подобной свободой не располагаю. Даже если я не отошлю тебя, мое первое обязательство никуда не денется.

– Да я вот подумал: может, я поторопился отказаться от другого плана.

Корнблюм кивнул, но ничего не сказал; его молчание уравновесило кивок и перечеркнуло.

– Тут нет выбора, так? – после паузы сказал Йозеф. – Между вашим способом и другим. Если я правда уезжаю, я уезжаю по вашему плану, да? Да?

Корнблюм пожал плечами, но его глаз этот жест не коснулся. Они тревожно поблескивали, опустив уголки.

– По моему профессиональному мнению, – сказал Корнблюм.

Весомее аргумента, пожалуй, и не сыскать.

– Тогда выбора и нет, – сказал Йозеф. – Они уже потратили все, что имели. – Он взял у старика предложенную сигарету. – Что я несу – «если я уезжаю»? – Он сплюнул крошку табака на тротуар. – Я должен уехать.

– Должен ты, мой мальчик, – сказал Корнблюм, – не забывать, что уже уехал.

Они зашли в кафе «Эльдорадо» и посидели там за столом над бутербродами с маслом и яйцом, двумя стаканами минеральной воды и почти полной пачкой «Летки». Каждые пятнадцать минут Корнблюм глядел на часы – и интервалы выдерживал так точно, что сам жест становился избыточен. Спустя два часа они расплатились, зашли в уборную отлить и поправить маскировку, а затем вернулись на Николасгассе, 26. Очень быстро охватили две из трех таинственных квартир, 40 и 41, обнаружив, что первая, крохотное двухкомнатное жилище, принадлежит престарелой даме, которая прошлый визит эрзац-переписчиков проспала, а другая, по словам той же старушки, сдается семье по фамилии Цвейг или Цванг, уехавшей на похороны в Цеков или Цвиков. Очевидно, вопросы у старушки вызывал не только алфавит – дверь она открыла в ночной сорочке и одном носке, а Корнблюма, неведомо почему, величала герром капитаном – и касались, помимо многих других непонятных явлений жизни, квартиры 42, третьей из неохваченных, и относительно ее обитателя или обитателей старушка не смогла предоставить вообще никаких данных. Следующий час в дверь 42-й стучали то и дело, но там никто не откликнулся. Загадка усугубилась, когда они вернулись к соседям в 43-ю – последнюю из четырех квартир на этаже. Корнблюм и Йозеф уже успели побеседовать с главой этого хозяйства – в четырехкомнатной квартире жили две семьи, жены и четырнадцать детей двух братьев. Были они религиозными евреями. Как и прежде, дверь открыл старший. Этот грузный человек в кипе и с пейсами щеголял густой бородой, черной и кустистой, – Йозефу она казалась гораздо фальшивее его собственной. С визитерами брат согласился поговорить лишь поверх латунной цепочки через четырехдюймовую щель, словно, впустив гостей, рисковал заразить дом или подвергнуть женщин и детей непристойному воздействию. Туша его, однако, не помешала сбежать наружу детскому визгу и смеху, женским голосам, запаху моркови и лука, наполовину растаявших в кастрюле жира на огне.

– А на что вам сдался этот?.. – спросил хозяин дома, когда Корнблюм осведомился о квартире 42. Затем он, видимо, передумал употреблять существительное, которое едва не произнес, и осекся. – Я с этим дела не имею.

– С этим? – переспросил Йозеф, не в силах сдержаться, хотя Корнблюм повелел ему играть партнера без права голоса. – С чем – этим?

– Мне нечего вам сказать. – Длинное лицо – человек этот был огранщиком, с грустными голубыми глазами навыкате, – от омерзения пошло рябью. – По мне, в той квартире людей нет. Я не обращаю внимания. Сообщить вам ничего не могу. Прошу извинить.

И захлопнул дверь. Йозеф с Корнблюмом переглянулись.

– Он в сорок второй, – сказал Йозеф, когда они зашли в дребезжащий лифт.

– Увидим, – сказал Корнблюм. – Любопытно.

По пути к нему домой им попалась урна, и туда Корнблюм бросил пачку тонкой бумаги на скрепке, где они с Йозефом поименовали и посчитали жильцов дома 26. Не успев, однако, сделать и десяти шагов, Корнблюм остановился, развернулся и возвратился к урне. Отработанным жестом поддернул рукав и запустил руку в зев ржавеющего бочонка. Скривив лицо гримасой стоического бесстрастия, пошарил в невесть каких отбросах. И снова извлек список, на котором теперь расцвело пятно зеленой гадости. Пачка была не меньше двух сантиметров толщиной. Одним рывком жилистых рук Корнблюм разодрал ее надвое. Собрал половины и разорвал на четверти, затем собрал и разорвал на осьмушки. Нейтральная мина не дрогнула, но с каждым рывком пачка бумаги толстела, сила рывка росла соответственно, и Йозеф чуял, как Корнблюм закипает, раздирая на клочки опись всех евреев, что живут на Николасгассе, 26, по имени и возрасту. С ледяной улыбкой артиста, Корнблюм ссыпал обрывки в урну, как в знаменитом фокусе «Золотой дождь».

– Стыдно смотреть, – сказал он, но ни тогда, ни потом Йозеф так и не понял, о ком или о чем говорил Корнблюм – об этих ухищрениях, об оккупантах, придавших им правдоподобия, о евреях, которые беспрекословно подчинились, или о себе, который их обманул.

Сильно за полночь, поужинав твердым сыром, консервированной корюшкой и красным сладким перцем, а затем проведя вечер за триангуляцией противоречивых новостей «Рейхс-Рундфунк-Гезельшафт», «Радио Москва» и Би-би-си, Корнблюм и Йозеф вернулись на Николасгассе. Вычурные парадные двери с толстыми стеклами в железной раме с поникшими лилиями были заперты, но это, естественно, трудностей Корнблюму не создало. Чуть меньше минуты – и они вошли и направились по лестнице на четвертый этаж, беззвучно ступая резиновыми подошвами по протертому ковру. Бра на стенах были с механическими таймерами и давно выключились на ночь. Корнблюм и Йозеф поднимались, и единогласная тишина сочилась из стен лестничного колодца и коридоров, удушая, точно вонь. Йозеф шел ощупью, колеблясь, прислушиваясь к шороху брюк Корнблюма, а вот тот в темноте двигался уверенно. Остановился он лишь перед дверью 42-й. Чиркнул зажигалкой, нашарил ручку и, опираясь на нее, опустился на колени. Отдал зажигалку Йозефу. Ладони стало горячо. И становилось горячее, пока Йозеф светил, а Корнблюм развязывал шнурок на чехле с отмычками. Раскатав чехол, Корнблюм снизу вверх глянул на Йозефа вопросительно, с наставнической амальгамой сомнения и ободрения. Кончиками пальцев постучал по отмычкам. Йозеф кивнул и погасил зажигалку. Корнблюм нащупал его руку. Йозеф помог старику встать – кости отчетливо хрустнули. Затем Йозеф отдал зажигалку и опустился на колени – самому было интересно, сумеет ли он взломать дверь.

Замков было два: один – накладной, другой – повыше, врезной. Йозеф выбрал отмычку с гнутыми скобками и, повернув натяг, быстренько разделался с нижним замком – дешевым, на трех штифтах. А вот с ригелем дело не задалось. Йозеф гладил и щекотал штифты, нащупывал их резонансные частоты, словно замок – антенна, подсоединенная к вибрирующему индуктору его руки. Но никакого сигнала – пальцы омертвели. Сначала в нетерпении, затем в смущении он пыхтел и фыркал сквозь зубы. Потом сдался, прошипев «Scheiß», а Корнблюм положил тяжелую руку ему на плечо и снова щелкнул зажигалкой. Повесив голову, Йозеф медленно встал и уступил Корнблюму отмычку. В последний миг перед тем, как зажигалка вновь погасла, он униженно отметил, что в гримасе Корнблюма сочувствия ни на гран. Когда он, Йозеф, будет лежать в запечатанном гробу в товарном вагоне на перроне в Вильно, постараться придется получше.

Миновали считаные секунды – и они очутились в квартире 42. Корнблюм тихонько затворил дверь и включил свет. Оба едва успели удивиться, до чего странно декорировать обиталище Голема многочисленными креслами Людовика XV, тигровыми шкурами и позолоченными канделябрами, и тут тихий, сухой, неотразимый голос произнес:

– Руки вверх, господа.

Говорила женщина лет пятидесяти, в зеленом сатиновом халате и зеленых же шлепанцах. Позади нее стояли две женщины помоложе, с суровыми гримасами и в цветастых кимоно, но пистолет держала женщина в зеленом. Вскоре из коридора у них за спиной появился пожилой мужчина – в одних чулках, подол рубашки хлопает парусом, ноги-соломинки бледны и узловаты. Морщинистое лицо с носом картошкой показалось Йозефу странно знакомым.

– Макс, – сказал Корнблюм, и Йозеф впервые за годы знакомства расслышал в голосе учителя изумление.

Тут и Йозеф узнал в полуголом старике официанта-фокусника с карамельками, который обслуживал его и Томаша в их единственный визит в «Хофцинзер» много лет назад. Был он, как выяснилось впоследствии, прямым потомком создателя Голема, рабби Иегуды Лёва бен Бецалеля, и сам навел хранителей на Корнблюма. Старый Макс Лёб обозрел представшую его глазам сцену и сощурился, припоминая седобородого человека в вислой шляпе и с хорошо поставленным властным голосом.

– Корнблюм? – в конце концов догадался он, и его тревога мигом сменилась насмешливой жалостью. Он потряс головой и жестом велел женщине в зеленом опустить пистолет. – Уверяю вас, Корнблюм, здесь вы его не найдете, – сказал он и с кислой улыбкой пояснил: – Я в этой квартире тычусь туда и сюда уже который год.

Рано поутру Йозеф и Корнблюм повстречались в кухне квартиры 42. Труди, самая молодая из трех проституток, подала им кофе в фестончатых чашках херендского фарфора. Труди была в теле, невзрачна, умна и училась на медсестру. Накануне ночью избавив Йозефа от бремени невинности – процедура отняла у нее меньше времени, чем сейчас сварить кофе, – Труди натянула бледно-розовое кимоно и ушла в гостиную читать учебник по флеботомии, предоставив Йозефа теплу своего стеганого покрывала на гусином пуху, сиреневому запаху своей шеи и щеки на прохладной подушке, ароматной темноте своей спальни и стыду Йозефова наслаждения.

Утром в кухне только что вошедший Корнблюм и Йозеф искали и избегали взглядов друг друга, а разговор у них выходил односложным; пока Труди не вышла, оба едва дышали. Не то чтобы Корнблюм сожалел о развращении молодого ученика. Сам он десятилетиями ходил к проституткам и придерживался либеральных взглядов на пользу и здравомыслие торговли сексом. Постели здесь были гораздо удобнее и существенно благоуханнее тех, что светили обоим в тесной комнатушке Корнблюма с единственной койкой и грохочущими трубами. Тем не менее Корнблюм смущался и по виноватой дуге юношеских плеч и уклончивости взгляда понимал, что Йозеф разделяет его чувства.

Кухня сладко пахла хорошим кофе и сиреневой водой. Хилое октябрьское солнце проникало сквозь оконную занавеску и передвигало компасную иглу тени по чистой сосновой столешнице. Труди – восхитительная девица, а старые, сбитые петли помятого Корнблюмова тела как будто вновь гибко загудели в объятьях его партнерши, мадам Вилли, – той, что размахивала пистолетом.

– Доброе утро, – буркнул Корнблюм.

Йозеф густо покраснел. Хотел было что-то сказать, но его обуял приступ кашля, и ответ надломился и рассеялся в воздухе. Они оба потратили ночь на удовольствия во времена, когда столь многое зависело от быстроты и самопожертвования.

Невзирая на этические муки, из Труди Йозефу и удалось извлечь ценные данные.

– Она слышала, как болтали дети, – поведал Йозеф, когда девушка, наклонившись и чмокнув его в щеку (поцелуй пахнул кофе), убрела прочь по коридору, в свою разворошенную постель. – Тут есть окно, где никого никогда не видно.

– Дети, – сказал Корнблюм, резко тряхнув головой. – Ну разумеется. – Он, похоже, сам на себя взъярился за то, что позабыл о столь очевидном источнике удивительных сведений. – На каком этаже это таинственное окно?

– Она не знает.

– С какой стороны дома?

– Тоже не знает. Я подумал, можно найти какого-нибудь ребенка и спросить.

Корнблюм покачал головой. Затянулся «Леткой», стряхнул пепел, повернул сигарету и уставился на крошечный самолетик, пропечатанный на сигаретной бумаге. Затем вскочил и принялся выдвигать кухонные ящики, обыскивать шкафчики, пока не раздобыл ножницы. Ушел с ними в позолоченную гостиную и стал открывать и закрывать шкафы там. Двигаясь легко и четко, он один за другим осмотрел ящики в резном серванте столовой. Наконец в столике в прихожей он нашел коробку почтовой бумаги – толстые листки бледного оттенка морской волны. С бумагой и ножницами вернулся в кухню и снова сел.

– Говорим: кое-что забыли, – пояснил он, складывая лист почтовой бумаги пополам и надрезая – не колеблясь, твердой уверенной рукой. Несколько раз щелкнули ножницы – и получился треугольный силуэт бумажного кораблика: дети складывают такие из газет. – Говорим: пусть выставят вот это в каждое окно. Покажут, что их посчитали.

– Кораблик, – сказал Йозеф. – Кораблик?

– Да не кораблик, – сказал Корнблюм. Отложил ножницы, разогнул фигуру по центральному сгибу и предъявил Йозефу маленькую голубую звезду Давида.

Йозеф содрогнулся – от правдоподобия воображаемой директивы его подрал мороз.

– Они не выставят, – сказал он, глядя, как Корнблюм прижимает звездочку к кухонному окну. – Они не подчинятся.

– Охота надеяться, что ты прав, юноша, – ответил Корнблюм. – Но нам до зарезу нужно, чтоб ты ошибся.

Спустя два часа в окнах всех квартир дома 26 по Николасгассе засияли голубые звезды. И посредством этой подлой стратагемы была вновь обнаружена комната, где скрывался пражский Голем. Находилась она на верхнем этаже, на задах; одинокое окно смотрело на задний двор. Целое поколение играющих детей, словно пастухи, что витают в облаках средь древних полей, составили полную историю наблюдений за звездами окон, взиравших на них с вышины; вечной своей пустотой это окно, точно ретроградный астероид, притягивало внимание и распаляло фантазию. Кроме того, для старого эскаполога и его протеже оно стало единственной простой дорогой в комнату. Имелась, точнее говоря, некогда имелась дверь, но ее замазали штукатуркой и заклеили обоями – несомненно, как только внутри поселили Голема. Поскольку на крышу легко было проникнуть с центральной лестницы, Корнблюм решил, что выйдет незаметнее, если под покровом темноты спуститься на веревках и влезть в окно, а не вскрывать дверь.

И опять они вернулись в дом за полночь – в третью ночь, которую Йозеф жил в Праге призраком. На сей раз оба надели темные костюмы и котелки, а с собой прихватили черные саквояжи примерно докторского фасона – все было предоставлено хранителем, который заведовал покойницкой. В этом похоронном наряде Йозеф, перехватывая веревку руками в кожаных перчатках, спустился к Голему на подоконник. Спустился он гораздо быстрее, чем планировал, чуть ли не до окна этажом ниже, но прекратил падение внезапным рывком, едва не вывихнувшим плечо. Йозеф задрал голову и во мраке еле разглядел силуэт головы Корнблюма – гримаса неразличима, как и руки, что держат другой конец веревки. Йозеф тихонько выдохнул сквозь стиснутые зубы и вскарабкался обратно к окну Голема.

Окно было заперто на шпингалет, но Корнблюм дал Йозефу крепкую проволоку. Йозеф висел, лодыжками обвив конец веревки, и цеплялся за нее одной рукой, а другой пихал проволоку в щель между верхней внешней рамой и нижней внутренней. Щеку царапал кирпич, плечо горело, но в голове была лишь одна мысль – молитва о том, чтобы на сей раз не облажаться. Наконец, когда боль в плечевом суставе уже пересиливала чистоту его отчаяния, шпингалет поддался. Йозеф пощупал нижнюю створку, поднял ее и забросил себя в комнату. Он стоял, тяжело дыша и крутя плечом. Затем заскрипела веревка – или же старые кости, – раздался тихий «ах», и Корнблюм влетел в открытое окно длинными худыми ногами вперед. Включил фонарик, обшарил комнату взглядом, отыскал патрон, что свисал с потолка на петлях провода. Вынул из своего похоронного саквояжа лампочку и протянул Йозефу, а тот встал на цыпочки и ее вкрутил.

Гроб, где покоился пражский Голем, оказался простым сосновым ящиком, как и предписывает еврейская традиция, однако шириною с дверь и такой длины, что там поместились бы друг над другом два мальчика-подростка. Гроб стоял посреди пустой комнаты на дровяных козлах. Прошло тридцать лет, но пол в комнате был как новенький – ни пылинки, блестящий и гладкий. Белая краска на стенах – без единого пятнышка и по-прежнему попахивала свежей эмульсией. До сей поры Йозеф списывал со счетов дикость эскапологического плана Корнблюма, но сейчас глядел на этот гигантский гроб в этой извечной комнате, и по шее и плечам бежали неприятные мурашки. Корнблюм тоже приблизился к гробу с явной робостью, и рука его, потянувшись к шершавой сосновой крышке, на миг застыла. Он осторожно обошел гроб, пощупал головки гвоздей, сосчитал их, посмотрел, в каком состоянии эти гвозди, и петли, и шурупы, на которых эти петли держались.

– Ну хорошо, – тихо сказал он, кивнув; как и Йозеф, он явно пытался приободриться. – Перейдем к дальнейшему плану.

Из срединной точки, до которой они добрались, виды на дальнейший план Корнблюма были таковы.

Первым делом они на веревках переправят гроб за окно, на крышу, а оттуда, притворяясь гробовщиками, спустят по лестнице и вынесут из здания. В похоронном бюро, в особо выделенном зале, они подготовят Голема к перевозке в Литву по железной дороге. Для начала сделают гроб с секретом: нынешние гвозди с одной стороны заменят на укороченные – чтоб их длины как раз хватило прибить крышку обратно к ящику. Таким образом, когда придет время, Йозеф без особого труда выбьет ее и вылезет. Далее, обратившись к священному принципу обманного финта, они оборудуют гроб «инспекционной панелью» – распилят крышку где-то в трети от верха и приделают защелку, чтобы эта верхняя треть открывалась отдельно, как голландская дверь. Через нее прекрасно видны будут лицо и грудь мертвого Голема, а нижняя половина, где съежится Йозеф, останется закрыта. Потом, согласно затейливым правилам и процедурам, они наклеят на гроб ярлыки и приложат хитроумные документы, необходимые для перевозки человеческих останков. Поддельные свидетельства о смерти и прочие бумаги будут лежать в мастерской похоронного бюро, отнюдь не на виду. Подготовив гроб и снабдив документами, они погрузят его на катафалк и отвезут на вокзал. Йозеф поедет сзади, заберется в гроб к Голему и захлопнет подремонтированную крышку. На вокзале Корнблюм убедится, что гроб запечатан, и передаст его на попечительство грузчиков, а те перенесут гроб на поезд. Когда гроб прибудет в Литву, Йозеф при первой же возможности выбьет крышку, выкатится из гроба и узнает, какая судьба ждет его на балтийском побережье.

Однако теперь, воочию узрев реквизит, Корнблюм, что типично, столкнулся с двумя проблемами.

– Он великан, – напряженным шепотом произнес фокусник, тряся головой. Миниатюрной фомкой он расшатал гвозди по краю крышки гроба и поднял ее, заскрипев петлями из оцинкованной жести. Постоял, глядя на жалкий ком невинной безжизненной глины. – И он голый.

– Он очень большой.

– Мы не пропихнем его в окно. А если пропихнем, не сможем одеть.

– Зачем нам его одевать? У него эти тряпки… еврейские платки, – возразил Йозеф, показав на талесы, которыми обернули Голема. Талесы были потрепанные и испятнанные, но распадом не пахли. Смуглая плоть Голема испускала лишь один запах – слишком слабый и оттого неузнаваемый, едкий запах зелени, и лишь позднее Йозеф опознал в нем сладкую вонь Влтавы в мертвый сезон летней жары. – Евреев же и полагается хоронить голыми?

– В том и дело, – сказал Корнблюм. И объяснил, что, согласно последним распоряжениям, даже мертвого еврея запрещается вывозить из страны без прямого разрешения рейхспротектора фон Нойрата. – Прибегнем к методам нашего ремесла. – Корнблюм скупо улыбнулся и кивнул на черные саквояжи. – Нарумяним ему щеки и губы. Нацепим на этот кумпол правдоподобный парик. Кто-нибудь заглянет внутрь, и мы хотим ему показать мертвого гойского великана. – Он закрыл глаза, будто воображая, какое зрелище хочет представить властям, если те прикажут открыть гроб. – Лучше всего – в очень красивом костюме.

– Самые красивые костюмы, что я видел, – сказал Йозеф, – носил мертвый великан.

Корнблюм уставился на него пристально, почуяв в словах намек, которого не улавливал.

– Алоис Хора. Он был выше двух метров.

– Из Летнего цирка? – переспросил Корнблюм. – Человек-Гора?

– Он носил английские костюмы с Сэвил-роу. Гигантские.

– Да-да, я помню, – кивнул Корнблюм. – Мы с ним частенько виделись в кафе «Континенталь». Отличные костюмы, – согласился он.

– Я думаю… – начал Йозеф. И замялся. А потом сказал: – Я знаю, где достать костюм.

В ту эпоху врачи, лечившие болезни желез, нередко собирали целые кунсткамеры: нижнее белье размером с конские попоны, хомбурги не больше розеток для варенья и прочие всевозможные чудеса галантерейной лавки и сапожной колодки. Эти экспонаты, за многие годы купленные или подаренные, отец Йозефа хранил в шкафу больничного кабинета с похвальным, но по определению обреченным намерением воспрепятствовать развитию у детей болезненного к ним интереса. Ни один визит к отцу на работу не обходился хотя бы без попытки мальчиков уговорить доктора Кавалера показать ремень великана Вацлава Шрубека, толстый и извивающийся анакондой, или туфельки крохотной пани Петры Франтишек, не больше цветков наперстянки. Когда доктора уволили из больницы вместе с остальными евреями, кунсткамера переехала домой, а ее содержимое в заклеенных коробках запихали в кладовку у него в кабинете. Наверняка среди этих диковин найдутся и костюмы Алоиса Хоры.

Итак, три дня прожив в Праге тенью, Йозеф тенью же наконец возвратился домой. Давно наступил комендантский час, и улицы были пустынны – разве что кое-где стояли длинные седаны с флажками на крыльях и непроницаемо-черными окнами и один раз в кузове грузовика проехали мальчишки в серых шинелях и с винтовками. Йозеф шел медленно и осторожно, проскальзывал в подворотни, пригибался за припаркованными автомобилями или скамейками, когда раздавался лязг передач или фасады, навесы, брусчатку протыкала вилка фар. В кармане пальто Йозеф нес отмычки, которые Корнблюм счел сообразными, но, добравшись до черного хода дома вблизи от Грабен, обнаружил, что, как оно зачастую и бывало, дверь открыли и подперли жестянкой, – наверное, чей-то муж загулял или прислуга без разрешения выскочила по своим делам.

В заднем холле и на лестнице Йозеф не повстречал никого. Ни один младенец не хныкал, требуя бутылочку, ни один припозднившийся радиоприемник еле слышно не передавал Вебера, ни один пожилой курильщик не приступил к еженощным трудам, выкашливая легкие наизнанку. Потолочные лампы и бра горели, но весь дом погрузился в коллективный сон еще глубже, чем 26-й по Николасгассе. Йозефа это безмолвие нервировало. По загривку, по всему телу бежали те же мурашки, что атаковали его в пустой комнате Голема.

Прокравшись по коридору, он заметил, что перед дверью жилища его семьи кто-то бросил на ковер груду одежды. В мгновение, что обогнало разум, сердце екнуло: а вдруг неким сновидческим манером здесь валяется один из искомых костюмов? Тут Йозеф заметил, что это не просто груда одежды – ее населяет тело: кто-то перепил, или грохнулся в обморок, или скончался в коридоре. Девушка, подумал он, материна клиентка. Случай редкий, но не сказать, чтобы неслыханный: порой объект психоанализа на бурных волнах переноса или десублимации искал прибежища под дверью доктора Кавалер или же, наоборот, воспылав особой ненавистью контрпереноса, сам себя бросал на пороге в каком-нибудь ужасном припадке – жестоким розыгрышем, вроде подожженного бумажного пакета с собачьими какашками.

Вот только одежда принадлежала Йозефу, а тело внутри ее – Томашу. Мальчик лежал на боку, пожав коленки к груди, подложив под голову руку, что тянулась к двери, в застывшем порыве растопырив пальцы в воздухе, точно уснул, держась за дверную ручку, а затем ладонь сползла. Томаш был в темно-серых вельветовых брюках, лоснящихся на коленях, и громоздком вязаном свитере с большой дырой под мышкой и с вечным призраком велосипедной смазки в форме Чехословакии на воротнике-хомуте – Йозеф знал, что брат надевает этот свитер, когда ему нездоровится или некому руку пожать. Из воротника торчал кант лацканов пижамной куртки. Пижамные штанины высовывались из одолженных брюк. Правая щека расплющилась на локте, а дыхание ровно и шумно дребезжало в неизменно сопливом носу. Йозеф улыбнулся и уже было опустился на колени подле Томаша – разбудить, подразнить, отвести в постель. Но затем вспомнил, что ему не позволено – он не может себе позволить – выдать свое присутствие. Нельзя попросить Томаша соврать родителям, да и положиться на его талант последовательно и убедительно врать – нельзя. Йозеф попятился, раздумывая, что произошло и как лучше поступить. Как Томаша угораздило остаться под запертой дверью? Это Томаш не закрыл черный ход? Что его понесло в такую поздноту из дому, когда все знают, что каких-то несколько недель назад девочка в Виноградах, немногим старше Томаша, выскользнула на улицу искать потерянную собаку и была застрелена в сумеречном переулке за то, что нарушила комендантский час? Фон Нойрат выразил официальные сожаления в связи с инцидентом, но не обещал, что подобное больше не повторится. Если Йозеф придумает, как незаметно разбудить брата – скажем, из-за угла бросит ему в голову пятигеллеровую монетку, – Томаш тогда позвонит в дверь и его впустят? Или постыдится и предпочтет скоротать ночь в холодном темном коридоре на полу? И как Йозефу добраться до одежды великана, если брат спит под дверью или весь дом проснулся и стоит на ушах из-за братнина самовольства?

Размышления эти оборвались, когда Йозеф на что-то наступил – оно хрустнуло под ногой, мягкое и твердое одновременно. Сердце зашлось, и Йозеф опустил глаза, в омерзении протанцевав задом, но увидел не раздавленную мышь, а кожаный чехол с отмычками, которые некогда подарил ему Бернард Корнблюм. Веки у Томаша затрепетали, и он хлюпнул носом, а Йозеф, морщась, подождал: может, брат снова уснет. Томаш рывком сел. Локтем отер слюну с губ, поморгал и коротко выдохнул.

– Ой мамочки, – сказал он, в полусне не удивившись тому, что подле него, в коридоре их дома в сердце Праги, на корточках сидит брат, который три дня назад отправился в Бруклин. Томаш открыл было рот опять, но Йозеф прихлопнул его ладонью и прижал палец к губам. Потряс головой и показал на их квартиру.

Переведя взгляд на дверь, Томаш, похоже, наконец-то проснулся. Сморщил губы, точно от кислятины. Густые черные брови собрались над переносицей. Он потряс головой и снова попытался что-то сказать, и снова Йозеф прикрыл ему рот, на сей раз не так мягко. Йозеф подобрал старые отмычки, которых не видел уже много месяцев, а то и лет, – если и вспоминал о них, думал, что потерялись. В иную эпоху замок на двери Кавалеров Йозеф взламывал не раз, и с успехом. Сейчас он отомкнул его без особого труда и шагнул в прихожую, благодарный за знакомые запахи трубочного табака и нарциссов, за далекий гул электрического холодильника. Затем ступил в гостиную и увидел, что диван и фортепиано покрыты стегаными одеялами. Аквариум пустовал – ни рыбы, ни воды. Исчез обляпанный замазкой терракотовый горшок с китайским апельсином. Посреди комнаты грудой высились ящики.

– Переехали? – спросил Йозеф как можно тише.

– На Длоугу, одиннадцать, – ответил Томаш с нормальной громкостью. – Утром.

– Переехали, – сказал Йозеф, не в силах повысить голос, хотя слушать было некому – некого насторожить, некого обеспокоить.

– Там гадостно. И Кацы – гадостные люди.

– Кацы? – У матери была не самая любимая родня с такой фамилией. – Виктор и Рената?

Томаш кивнул:

– И Слизнявые Близняшки. – Он до предела закатил глаза. – И их гадостный попугай. Они его научили говорить: «Иди в зад, Томаш».

Он хлюпнул носом, хихикнул вслед за братом, а затем, снова медленно сведя брови над носом, закашлялся канонадой всхлипов, аккуратных и придушенных, словно выпускать их наружу было больно. Йозеф неловко его обнял и вдруг сообразил, как давно не слыхал, чтобы Томаш открыто плакал, – а некогда его рыдания звучали в доме сплошь и рядом, обыденные, как свисток чайника или чирканье отцовской спички. Вес Томаша у Йозефа на колене был громоздок, тело неловко и объятию не поддавалось; за три дня брат как будто вырос из мальчика в юношу.

– Еще зверская тетка, – прибавил Томаш, – и болванский зять приедут завтра из Фридланта. Я хотел прийти сюда. Только на сегодня. Но с замком не справился.

– Я понимаю, – сказал Йозеф, понимая только, что до сего дня, до сего мгновения сердце у него еще никогда не разбивалось. – Ты же родился в этой квартире.

Томаш кивнул.

– Ну и денек был, – сказал Йозеф, пытаясь ободрить мальчика. – Я расстроился будь здоров.

Томаш вежливо улыбнулся.

– Почти весь дом переехал, – сказал он, слезая с Йозефова колена. – Разрешили остаться только Кравникам, и Поличкам, и Златным. – И он предплечьем отер щеку.

– Вот соплей на моем свитере не надо, – сказал Йозеф, отпихивая его руку.

– Ты его тут оставил.

– Может, я за ним пришлю.

– Ты почему не уехал? – спросил Томаш. – А как же корабль?

– Возникли сложности. Но сегодня я должен уехать. Не говори маме с папой, что меня видел.

– Ты к ним не зайдешь?

Этот вопрос, этот жалобно скрипнувший братнин голос больно укололи Йозефа. Он потряс головой:

– Мне просто нужно было забежать сюда, взять кое-что.

– Откуда забежать?

А этот вопрос Йозеф пропустил мимо ушей.

– Тут все вещи на месте?

– Кроме одежды какой-то и кухонных разных штук. И моей теннисной ракетки. И моих бабочек. И твоего радио.

Двадцатиламповый приемник, встроенный в массивный чемодан из промасленной сосны, Йозеф сам собрал из деталей – в череде его увлечений радиолюбительство сменило иллюзионизм и предшествовало современному искусству: Гудини, а затем Маркони уступили Паулю Клее, и Йозеф пошел учиться в Академию изящных искусств.

– Мама везла его на коленях в трамвае. Сказала, что слушать радио – все равно что слушать твой голос и лучше она будет помнить твой голос, чем даже твою фотографию.

– А потом сказала, что на фотографиях я все равно плохо получаюсь.

– Вообще-то, да, сказала. Утром приедет телега за остальными вещами. Я поеду с возчиком. Буду вожжи держать. А тебе что здесь нужно? Ты почему вернулся?

– Подожди тут, – сказал Йозеф. Он и так уже много чего выболтал; Корнблюм совсем не обрадуется.

Йозеф пошел по коридору в отцовский кабинет, проверяя, не увязался ли Томаш следом, и изо всех сил стараясь не глядеть на гору ящиков, на распахнутые двери, которым в такой час положено быть давно закрытыми, на скатанные ковры, на сиротливый стук собственных каблуков по оголенным половицам. Стол и книжные шкафы в отцовском кабинете обернули стегаными одеялами и обвязали кожаными ремешками, картины и шторы сняли. Ящики с невероятными нарядами эндокринных чудищ выволокли из кладовки и, к Йозефову удобству, сложили штабелем прямо у двери. На каждом наклеена этикетка – отцовская сильная строгая рука аккуратными печатными буквами поясняла, что именно хранится внутри:

ПЛАТЬЯ (5) – МАРТИНКА

ШЛЯПА (СОЛОМЕННАЯ) – РОТМАН

КРЕСТИЛЬНАЯ РУБАШКА – ШРУБЕК

Отчего-то этикетки тронули Йозефа. Буквы разборчивы, будто напечатаны на машинке, каждая – в ботиночках и перчаточках засечек, скобки – аккуратными завитками, волнистые тире – как стилизованные молнии. Этикетки писались с любовью; отец всегда наилучшим образом выражал это чувство, усердствуя над деталями. В этом отеческом старании – в этом упрямстве, настойчивости, упорядоченности, терпении и спокойствии – Йозеф всегда находил утешение. На коробках с диковинными сувенирами доктор Кавалер писал свои послания алфавитом воплощенной невозмутимости. Этикетки как будто свидетельствовали о тех свойствах, что понадобятся отцу и родным, дабы пережить это испытание, от которого Йозеф сбежит без них. Во главе с отцом Кавалерам и Кацам, несомненно, удастся создать один из тех редких домов, где царят приличия и порядок. Преследования, унижения и лишения они встретят лицом к лицу – терпением и спокойствием, упорством и стоицизмом, разборчивым почерком и аккуратными этикетками.

Но затем, глядя на этикетку, где значилось:

ТРОСТЬ-ШПАГА – ДЛУБЕК

ОБУВНАЯ РАСПОРКА – ХОРА

КОСТЮМЫ (3) – ХОРА

ПЛАТКИ, РАЗНЫЕ (6) – ХОРА,

Йозеф почувствовал, как в животе цветком распускается ужас, и внезапно накатила уверенность, что ни на йоту не важно, как его отец и остальные будут себя вести. Не имеет значения, порядок или хаос, тщательная инвентаризация и вежливость или кавардак и ссоры; пражские евреи – пыль под немецкими сапогами, их всех сметут метлой без разбора. Стоицизм и внимание к деталям ничем не помогут. В позднейшие годы, вспоминая эту минуту, Йозеф готов будет поддаться соблазну счесть, будто, глядя на заляпанные клеем этикетки, провидел грядущий ужас. Но сейчас все было проще. Волоски на загривке встали дыбом, испуская разряды ионов. Сердце запульсировало в ямке под горлом, словно кто-то надавил туда пальцем. И на миг почудилось, будто он любуется почерком умершего.

– Это что? – спросил Томаш, когда Йозеф вернулся в гостиную, на плече неся чехол с исполинским костюмом Хоры. – Что такое? Что случилось?

– Ничего, – сказал Йозеф. – Слушай, Томаш, мне пора. Прости.

– Да я понимаю, – ответил Томаш почти раздраженно. Он сидел на полу, скрестив ноги. – Я здесь на ночь.

– Нет, слушай, по-моему, не стоит…

– Ты тут не командир, – сказал Томаш. – Тебя вообще тут больше нет, не забыл?

Слова прозвучали эхом здравого совета Корнблюма, но отчего-то Йозеф от них похолодел. Никак не удавалось стряхнуть впечатление – говорят, популярное среди призраков, – будто сущности, смысла, грядущего лишена не его жизнь, но жизни тех, кому он является.

– Может, и правильно, – после паузы сказал он. – Все равно тебе ночью на улицу соваться нельзя. Слишком опасно.

Положив Томашу руки на плечи, Йозеф завел его в комнату, которую они делили последние одиннадцать лет. Из одеял и подушки без наволочки, найденных в сундуке, соорудил постель на полу. Затем порылся в ящиках, отыскал старый детский будильник – медвежья морда с парой латунных звонков вместо ушей, – завел его и поставил на пять тридцать.

– Тебе надо вернуться к шести, – сказал Йозеф. – А то хватятся.

Томаш кивнул и забрался в гнездо из одеял.

– Я бы лучше хотел поехать с тобой, – сказал он.

– Я знаю, – ответил Йозеф. И смахнул волосы Томашу со лба. – Я бы тоже хотел. Но ты скоро ко мне приедешь.

– Обещаешь?

– Я все сделаю, – сказал Йозеф. – Я не успокоюсь, пока не встречу тебя с корабля в Нью-Йоркской бухте.

– На острове – у них там остров, – сказал Томаш, затрепетав веками. – Где Статуя Освобождения.

– Обещаю, – сказал Йозеф.

– Поклянись.

– Клянусь.

– Поклянись рекой Стикс.

– Клянусь, – сказал Йозеф, – рекой Стикс.

Затем наклонился и, к изумлению обоих, поцеловал брата в губы. Впервые с тех пор, как младший был грудным, а старший – любящим мальчиком в штанишках до колен.

– До свиданья, Йозеф, – сказал Томаш.

Вернувшись на Николасгассе, Йозеф увидел, что Корнблюм, явив типическую смекалку, разрешил проблему извлечения Голема из комнаты. В тонкой гипсовой панели, которой дверной проем закрыли, доставив Голема внутрь, Корнблюм, применив какие-то несусветные инструменты похоронного ремесла, вырезал над полом прямоугольник – как раз хватит пропихнуть гроб. Аверс, выходивший в коридор, покрывали поблекшие обои югендстиля с узором из переплетенных маков, как и во всех коридорах дома. Эту тонкую шкурку Корнблюм осторожно надрезал лишь с трех сторон – гипсовый прямоугольник повис на куске обоев. Получился вполне пристойный опускной люк.

– А если кто заметит? – спросил Йозеф, осмотрев плоды стараний.

Это побудило Корнблюма к очередной экспромтной и слегка циничной максиме.

– Люди замечают только то, что им велишь замечать, – сказал он. – И то им надо еще напомнить.

Они облачили Голема в костюм великана Алоиса Хоры. Работенка оказалась не из легких: Голем был довольно задубелый. Впрочем, гнулся чуть лучше, нежели разумно ожидать, исходя из его природы и состава. Холодная глиняная плоть как будто слегка подавалась под пальцами, и правый локоть сохранил минимальную подвижность – может, смутнейшее воспоминание о движении: этой рукой, как гласит легенда, Голем, вечерами возвращаясь после своих трудов, касался мезузы на косяке своего создателя и затем подносил к губам пальцы, поцелованные Торой. Зато щиколотки и колени плюс-минус окаменели. Более того, кисти и ступни оказались диспропорциональны, как часто выходит у художников-любителей, и для такого тела велики. Громадные ступни застревали в штанинах – надеть брюки стоило немалых трудов. В конце концов Йозефу пришлось склониться в гроб, обнять Голема за талию и на несколько дюймов приподнять нижнюю половину тела, а затем уж Корнблюм продел ступни в штаны и натянул штаны на ноги и на весьма объемистые Големовы ягодицы. Оба решили обойтись без нижнего белья, но ради анатомического правдоподобия – выказав скрупулезность, свойственную всей его сценической карьере, – Корнблюм разодрал надвое один из древних талесов (предварительно его поцеловав), половину несколько раз перекрутил и получившийся артефакт запихнул Голему между ног, в пах, где была только гладкая глиняная пустота.

– Может, он задумывался женщиной, – предположил Йозеф, глядя, как Корнблюм застегивает Голему ширинку.

– Даже Махараль не мог создать женщину из глины, – отвечал Корнблюм. – Для женщины нужно ребро. – Он отступил и осмотрел Голема. Поправил ему лацкан пиджака, разгладил вздувшиеся складки спереди на брюках. – Очень красивый костюм.

То был один из последних костюмов, что доставили Алоису Хоре перед смертью, когда тело его пало под натиском синдрома Марфана, а потому наилучшим образом подходил Голему, который до Человека-Горы в годы расцвета все-таки не дорос. Костюм был из великолепной английской камвольной ткани, серо-бежевый, прошитый бордовой нитью, и из него прекрасно получился бы один костюм для Йозефа, другой для Корнблюма, и еще осталось бы, как отметил иллюзионист, обоим на жилеты. Рубашка была из тонкой белой саржи, с перламутровыми пуговицами, а галстук из бордового шелка, с тиснеными столистными розами – слегка кричащий, чего и требовал Хора от галстуков. Туфель не было – Йозеф забыл их поискать, да к тому же ни одни туфли на Голема не налезут, – но, если кто-нибудь заглянет в нижние пределы гроба, фокус все равно провалится, и никакая обувь тут не поможет.

Когда клиента одели, нарумянили ему щеки, водрузили парик на гладкое темя, лоб и веки снабдили крохотными волосяными бровями и ресницами, какие используют гойские гробовщики, если у покойника сгорело или по болезни лишилось волос лицо, Голем, чья кожа тусклой серостью смахивала на вареную баранину, стал выглядеть бесспорно мертвым и более-менее человекообразным. На лбу оставался лишь бледнейший отпечаток ладони – там, откуда столетия назад стерли имя Бога. Оставалось только пропихнуть Голема в люк и вынести.

Это оказалось не так уж сложно: как отметил Йозеф, когда поднимал Голема, чтобы надеть ему брюки, весил великан гораздо меньше, нежели предполагали его габариты и природа. Йозефу чудилось, будто по коридору, вниз по лестнице и через парадную дверь дома 26 по Николасгассе они волокут внушительный сосновый ящик, костюм гигантского размера, а больше толком и ничего.

– Махбида ло нафшо, – ответил Корнблюм, цитируя мидраш, когда Йозеф отметил, до чего легок их груз. – «Душа его – бремя его». Это-то – ничто. – И он кивнул на крышку гроба. – Пустой сосуд. Если бы туда не полез ты, пришлось бы утяжелять мешками с песком.

Поездка от дома 26 до покойницкой на одолженном катафалке «шкода» – Корнблюм, по его словам, выучился водить в 1908-м у Ханса Кройцлера, великого ученика Хофцинзера, – обошлась без происшествий и столкновений с властями. Единственному, кто видел, как они выносили из дома гроб, бессонному и безработному инженеру по фамилии Пильзен, объяснили, что после продолжительной болезни наконец-то помер старый господин Лазарус из 42-й. Под вечер следующего дня явившись в квартиру с тарелкой яичного печенья, госпожа Пильзен обнаружила там сморщенного старого господина и трех обворожительных, хотя отчасти неподобающих женщин в черных кимоно; все сидели на низких табуретах, приколов на одежду драные ленточки и занавесив зеркала – обстоятельства, которые ставили в тупик клиентуру заведения мадам Вилли еще семь дней: одни нервничали, другие возбуждались, кощунственно занимаясь любовью в доме покойника.

Спустя семнадцать часов после того, как Йозеф забрался в гроб и лег подле пустого сосуда, некогда оживленного сгущенными надеждами еврейской Праги, поезд приблизился к городку Ошмяны на границе Польши с Литвой. Две национальные системы сообщения пользовались железнодорожным полотном разной ширины, и предстояла часовая задержка: пассажиров и груз переправляли из блестящего черного советского экспресса, находившегося в польском подчинении, в пыхтящий местный поезд царских времен, обслуживавший хлипкие прибалтийские свободы. Большой локомотив «Иосиф Сталин» почти беззвучно скользнул в стойло и испустил на удивление прочувствованный, удрученный даже вздох. В основном медленно, словно не желая привлекать к себе внимания чрезмерным пылом или нервами, пассажиры – многие молоды, сверстники Йозефа Кавалера, в хасидских широких шляпах, подпоясанных пальто и бриджах – сходили на платформу и упорядоченно двигались к сотрудникам эмиграционной службы и таможенникам, которые ждали их в обществе представителя местного гестапо в кабинете, до невозможности нагретом ревущим огнем в пузатой печке. Железнодорожные грузчики, скорбная стайка охромевших стариков и слабаков, которые, судя по наружности, и шляпную картонку не унесут, не говоря уж о гробе великана, откатили дверь вагона, где ехал Голем и его спутник-заяц, и в сомнении сощурились на груз, который им полагалось теперь выволочь и пронести двадцать пять метров до литовского вагона.

Йозеф в гробу лежал без чувств. Он терял сознание с невыносимой, порою даже блаженной тягучестью уже часов восемь или десять: качка поезда, недостаток кислорода, недосып и переизбыток нервного расстройства, накопившегося за последнюю неделю, застой крови и странная снотворная эманация собственно Голема, неким образом как будто связанная с его запахом вонючей реки в разгар лета, сговорились пересилить и острую боль в бедрах и спине, и судорогу в мускулах рук и ног, и почти совершеннейшую невозможность помочиться, и звенящее, временами почти громоподобное онемение ног и ступней, и урчание в животе, и ужас, любопытство и шаткость странствия, в которое Йозеф отправился. Когда гроб сняли с поезда, Йозеф не проснулся, хотя сны его приобрели навязчивый, но невнятный оттенок угрозы. Он не очухался, пока ноздри ему не обжег восхитительный порыв холодного хвойного воздуха, что осветил грезы с ослепительностью, которая тягалась только с бледным столбом солнечного света, проникшего в его тюрьму, когда резко откинули «инспекционную панель».

И снова инструктаж Корнблюма не дозволил Йозефу в первый же миг проиграть вчистую. В слепящей панике, что накатила, едва откинули крышку, когда хотелось орать от боли, страха и восторга, холодное и рассудительное слово «Ошмяны» осталось под пальцами, точно отмычка, которая в итоге его и освободит. Корнблюм, чьи энциклопедические познания в области железнодорожного сообщения в этих районах Европы спустя несколько кратких лет будут дополнены кошмарным приложением, вместе с Йозефом переделывая крышку гроба, во всех подробностях наставлял протеже касательно этапов и особенностей грядущего путешествия. Йозеф почувствовал рывок мужских рук, качку бедер грузчиков, и все это вместе с ароматом северного леса и обрывочным шуршанием польского языка в наираспоследнейший миг сложилось в понимание: он сообразил, где находится и что с ним происходит. Гроб открыли сами грузчики, переправлявшие его с польского поезда на литовский. Йозеф слышал и смутно понимал, что они восхищаются мертвизной и громадностью своей ноши. Затем зубы Йозефа резко сомкнулись с фарфоровым звоном – гроб уронили. Йозеф лежал тихо и молился, чтобы от удара не вылетели укороченные гвозди и не выпал он сам. Он надеялся, что бросили его в другой вагон, но опасался, что рот его наполнен кровью из прокушенного языка всего лишь от удара о вокзальный пол. Свет съежился, мигнул и угас, и в своем убежище безвоздушной вечной темноты Йозеф выдохнул; затем свет вспыхнул вновь.

– Это что? Это кто? – осведомился голос по-немецки.

– Великан, герр лейтенант. Мертвый великан.

– Мертвый литовский великан.

Йозеф услышал, как зашелестела бумага. Немецкий офицер листал пачку поддельных документов, которые Корнблюм прикрепил к гробу снаружи:

– Зовут Кервелис Хайлонидас. Умер в Праге позапрошлой ночью. Поразительный урод.

– Великаны всегда уродливы, лейтенант, – пояснил один из грузчиков по-немецки.

Последовало всеобщее согласие остальных грузчиков, в подтверждение был предъявлен ряд доказующих аналогичных случаев.

– Господи боже, – сказал немецкий офицер, – но это же преступление – хоронить такой костюм в земляной яме. Эй, ты. Принеси лом. Открой гроб.

Корнблюм дал Йозефу пустую бутылку из-под мозельского, куда Йозеф изредка вставлял головку пениса и по чуть-чуть освобождал мочевой пузырь. Сейчас, однако, подставить бутылку не было времени – грузчики уже пинали и скребли грани гигантского гроба. Шаговые швы Йозефовых брюк вспыхнули огнем и внезапно заледенели.

– Лома нету, герр лейтенант, – сообщил один грузчик. – Мы топором порубим.

Йозеф давил панику, что зверьком скреблась в грудной клетке.

– Ай, ладно, – рассмеялся немецкий офицер. – Плюньте. Я высокий, это да, но не настолько высокий. – Спустя миг в гробу опять воцарилась тьма. – Несите, ребята.

После паузы Йозефа и Голема вновь рывком подняли.

– И он тоже урод, это да, – сказал один грузчик так, что Йозеф еле расслышал, – но не настолько урод.

Часов через двадцать семь Йозеф – спотыкаясь, ослепнув, моргая, хромая, ссутулившись, задыхаясь и воняя застоялой мочой – выполз в изодранную солнцем серость осеннего литовского утра. Из-за прокопченной колонны вокзала в Вильно он посмотрел, как двое суровых сообщников тайного круга хранителей забрали странный великанский гроб, прибывший из Праги. А затем поковылял в дом Корнблюмова зятя на улице Пилимо, где ему гостеприимно предоставили еду, горячую ванну и узкую раскладушку в кухне. Проживая там и пытаясь уехать в Нью-Йорк из Прекуле, Йозеф услыхал о голландском консуле в Ковно, который направо и налево раздавал визы в Кюрасао, сговорившись с одним японским чиновником, предоставлявшим право транзитного проезда через Японскую империю любому еврею, что направлялся в голландскую колонию. Спустя два дня Йозеф сел на транссибирский поезд; спустя неделю доехал до Владивостока и морем ушел в Кобэ. Из Кобэ он морем же перебрался в Сан-Франциско, а оттуда послал тетке в Бруклин телеграмму – попросил денег на автобус до Нью-Йорка. Когда пароход проходил в Золотые Ворота, Йозеф нечаянно сунул руку в дыру в правом кармане пальто и обнаружил конверт, который брат торжественно вручил ему почти месяц назад. В конверте был один-единственный листок – поутру, когда вся семья в последний раз вместе выходила из квартиры, Томаш торопливо запихал его в конверт, чтобы – или вместо того чтобы – выразить любовь, и страх, и надежды, которые внушал ему братнин побег. На листке из тетрадки периода безвременно оборвавшейся карьеры Томаша-либреттиста Гарри Гудини невозмутимо попивал в небе чай. Йозеф плыл к свободе, и смотрел на рисунок, и как будто вовсе ничего не весил, как будто избавлен был от всего своего драгоценного бремени.

ЧАСТЬ II. Пара юных гениев

Часть II. Пара юных гениев

1

Когда в ту пятницу в шесть тридцать сработал будильник, Сэмми проснулся и обнаружил, что Небесный Град – хромовый коктейльный поднос, заставленный модерновыми флаконами, шейкерами и палочками для перемешивания, – находится под огнем. В небесах над плавучей родиной блондинистого силача д’Артаньяна Джонса, героя комикса «Первоцвет планет», хлопали перепончатыми крылами пять демонов – рога аккуратно свернуты раковинами, мускулы оперены тонкой кистью. С поблескивающего испода Небесного Града на волосатой нити свисал гигантский щетинистый паук с женскими очами. Другие демоны, с козлиными ногами и рожами бабуинов, размахивая саблями, спускались по веревочным лестницам и болтались на веревках, спущенных с палубы фантастической каравеллы с тщательно отрисованным такелажем из антенн и флюгеров. Сгорбившись над чертежным столом, в черных гольфах с красными ромбами, мешковатых чехословацких белесых трусах и больше ни в чем, грозными силами командовал Йозеф Кавалер – самозабвенно царапал бумагу одним из лучших перьев Сэмми.

Сэмми сполз к изножью кровати и заглянул кузену через плечо.

– Ты что сделал с моей полосой? – спросил он.

Предводителя демонического нашествия, который увлекся развертыванием сил вторжения и опасно балансировал на двух ножках высокого табурета, вопрос застал врасплох. Он подпрыгнул, табурет еще накренился, но Йозеф ухватился за край стола и ловко выровнялся, а затем успел поймать чернильницу, пока не опрокинулась и она. Шустрый какой.

– Извини, – сказал он. – Я старался не портить твоим рисункам. Смотри. – Он снял верхний лист с амбициозного полосного кадра, над которым работал Сэмми, под «Принца Вэлианта», и пять вредоносных летучих мышей исчезли. – Я рисовал отдельными листами. – Он отшелушил бабуиновых демонических налетчиков и снял бумажную паучиху за кончик ее нити. Несколько стремительных движений длинных пальцев – и адская осада Небесного Града снята.

– Ёшкин кот! – сказал Сэмми. И хлопнул кузена по веснушчатому плечу. – Елки, ну ты подумай! Покажи-ка. – Он взял лист в форме почки, который Йозеф Кавалер заполнил слюнотекущими и угольноглазыми рогатыми демонами и обрезал, чтобы наложить на рисунок Сэмми. Мускулистые демоны идеально пропорциональны, позы живые и правдоподобные, контуры манерны, но сильны и четки. Стиль – гораздо изощреннее, чем у Сэмми: тот, хотя рисовал уверенно, и просто, и временами смело, выше простых карикатур так и не поднялся. – Да ты умеешь рисовать.

– Я два года учился на Академии изящных искусств. В Праге.

– Академия изящных искусств. – Босс Сэмми, Шелдон Анапол, преклонялся перед людьми с затейливым образованием. Все упоительные, невероятные планы, что месяцами терзали воображение Сэмми, внезапно получили шанс разом встать на крыло. – Ладно, монстров ты рисовать умеешь. А автомобили? А дома? – спросил он, изображая нанимательскую монотонность, стараясь скрыть возбуждение.

– Конечно.

– Анатомия тебе вроде неплохо удается.

– Это для меня увлекательно.

– А пердеж нарисовать можешь?

– Что нарисовать?

– В «Империи» продают всякие пердящие штуки. Пердеж, знаешь? – Сэмми сложил ладонь лодочкой, вжал в подмышку и поработал рукой, извлекая резкие влажные фырчки. Кузен вытаращился, но усек. – Мы, естественно, не можем так в рекламе и сказать. Мы говорим как-то так: «Шляпная подкладка „Пукк“ издает звук, который проще вообразить, чем объяснить». Так что рисунком надо передать очень ясно.

– Я понял, – сказал Йозеф. И похоже, задумался над задачей. – Я рисую дыхание ветра. – Он изобразил на бумажке пять горизонтальных линий. – А потом добавляю такие маленькие вещи, вот. – И он сбрызнул свой нотный стан звездочками, завитушками и обрывками нот.

– Отлично, – сказал Сэмми. – Вот что, Йозеф. Я не просто найду тебе работу, где ты будешь рисовать «Инерционную губную гравмонику», ага? Мы будем зашибать большие деньжищи.

– Большие деньжищи, – повторил Йозеф, вдруг словно оголодав и осунувшись. – Это будет очень мило на твоей стороне, Сэмми. Мне нужно немного очень больших деньжищ. Да, хорошо.

Сэмми пылкое лицо кузена ошарашило. Затем он сообразил, для чего нужны деньги, и слегка перепугался. Вечно разочаровывать себя самого и Этель уже нелегко – не хватало только переживать из-за четырех голодающих евреев в Чехословакии. Он, впрочем, отбросил дрожь сомнения и протянул руку.

– Хорошо, – сказал он. – Дай пять, Йозеф.

Йозеф выставил руку, затем убрал. Изобразил акцент, который, видимо, принимал за американский, – чудно загнусавил под британского ковбоя – и скривился, щурясь под умника а-ля Джеймс Кэгни:

– Называй меня Джо.

– Джо Кавалер.

– Сэм Клейман.

Они снова перешли было к рукопожатью, но тут ладонь убрал Сэмми.

– Вообще-то, – сказал он, чувствуя, что краснеет, – в профессиональных кругах я Клей.

– Клей?

– Ага. Я… э-э… ну, по-моему, так будет профессиональнее.

– Сэм Клей, – кивнул Джо.

– Джо Кавалер.

И они пожали друг другу руки.

– Мальчики! – позвала миссис Кавалер с кухни. – Завтракать.

– Только матери ничего не говори, – сказал Сэмми. – И не говори, что я переименовался.

В кухне они сели за пластмассовую столешницу на пухлые хромовые стулья. Бабуся, никогда не видавшая своего чешского потомства, сидела подле Джо и бровью не вела. К добру или к худу, с 1846 года она повстречала столько людей, что, видимо, вовсе лишилась склонности, а может, и способности распознавать лица и события, датировавшиеся позднее Великой войны, когда она совершила необычайный подвиг, в семьдесят лет бросив Львов и с младшенькой из одиннадцати своих отпрысков приехав в Америку. Сэмми всегда казалось, что в глазах бабуси он сам – лишь некая смутно возлюбленная тень, в которой проглядывают знакомые черты десятков детей и внуков постарше, – кое-кто уже шестьдесят лет как мертв. Бабуся была крупная мягкотелая женщина, старым одеялом обнимала кресла в квартире и часами вперяла серые глаза в призраков, фикции, воспоминания и пыль, что плясала в косых солнечных лучах; бабусины руки были покрыты каньонами и продырявлены кратерами оспин, точно рельефные карты крупных планет, а массивные икры фаршем запихивались в компрессионные колготки цвета легкого. Внешность свою бабуся тщеславно идеализировала и ежеутренне красилась по часу.

– Ешь! – рявкнула Этель, поставив перед Джо горку черных прямоугольников и лужицу желтой слизи, которые сочла нужным представить гостю как тосты и яичницу.

Джо закинул вилку в рот, осмотрительно пожевал, и Сэмми в его гримасе различил намек на искреннее омерзение.

Сэмми торопливо исполнил последовательность операций – сочетавших в себе элементы складывания мокрой стирки, набрасывания лопатой сырого пепла и проглатывания секретной карты перед самой поимкой вражескими войсками, – которая в материной кухне заменяла процесс питания. Встал, тылом ладони отер губы и натянул выходной шерстяной пиджак.

– Джо, пошли, нам пора. – И наклонился припечатать поцелуем замшевую бабусину щеку.

Джо уронил ложку, полез за ней и со всей дури долбанулся об стол. Бабуся вскрикнула, последовала небольшая сумятица со звоном приборов и скрежетом стульев. Затем Джо поднялся, бумажной салфеткой деликатно вытер губы. Разгладил салфетку и положил на пустую тарелку.

– Очень вкусно, – сказал он. – Спасибо.

– На, держи, – сказала Этель, снимая со спинки стула опрятный твидовый костюм на вешалке. – Я тебе погладила костюм и свела пятна с рубашки.

– Спасибо, тетя.

Этель обхватила Джо за бока и гордо их пожала:

– Вот уж этот-то умеет нарисовать ящерицу, сразу видно.

Сэмми вспыхнул. Мать помянула загадочную трудность, с которой Сэмми столкнулся месяцем раньше, с Живым Хамелеоном («Носите на лацкане – удивляйте и восхищайте!»), которого «Империя» недавно добавила к своему ассортименту. Явно врожденная бесталанность в рептильных вопросах усугублялась тем, что Сэмми не имел представления, какую именно рептилию «Империя игрушек» вышлет заказчику за двадцать пять центов: на складе не было и не ожидалось ни одного Живого Хамелеона, пока Шелли Анапол не поймет, сколько их закажут и закажут ли хоть сколько. Сэмми две ночи корпел над энциклопедиями и библиотечными книжками, нарисовал сотни ящериц – тонких и толстых, из Старого Света и из Нового, с рогами и с капюшонами, а в итоге получилась какая-то приплюснутая лысая белка. Это была единственная неудача Сэмми с тех пор, как он взялся рисовать для «Империи», но мать, естественно, почитала ее началом конца.

– Ему не придется рисовать ни ящериц, ни дешевые фотики, ни вообще дрянь, которой они торгуют, – сказал Сэмми и, позабыв собственное предостережение Джо, прибавил: – Если Анапол согласится на мой план.

– Какой план? – сощурилась мать.

– Комиксы! – заорал Сэмми прямо ей в лицо.

– Комиксы! – Мать закатила глаза.

– «Комиксы»? – переспросил Джо. – Это что?

– Хлам, – пояснила Этель.

– А ты-то что знаешь? – парировал Сэмми и подхватил Джо под локоть. Почти семь утра. Если прийти позже восьми, Анапол урезает жалованье. – Комиксы – штука прибыльная. Я знаю одного парня, Джерри Гловски… – И он потащил Джо в коридор, в прихожую и к двери, точно зная, что сейчас скажет мать.

– Джерри Гловски, – сказала мать. – Нашел на кого равняться. Он же недоразвитый. У него родители – между собой двоюродные.

– Джо, не слушай ее. Я дело говорю.

– Да незачем ему тратить время на твои идиотские комиксы.

– Тебя не касается, – прошипел Сэмми, – что он делает. Не так ли?

И это, как Сэмми и предполагал, мигом ее заткнуло. На вопросе о том, что кого касается, зиждилась вся этическая доктрина Этель Клейман, и ключевой ее догмат гласил: не в свое дело нос не суй. Чудовищами ее личной демонологии были сплетники, мозгоклюи и каждой бочке затычки. С соседями она вела мировую войну и с подозрением, переходившим в паранойю, относилась к визитам любых врачей, коммивояжеров, городских служащих, членов синагогального совета и разносчиков.

Сейчас она повернулась и посмотрела на племянника.

– Ты хочешь рисовать комиксы? – спросила она.

Джо, опустив голову, плечом подпирал дверной косяк. Пока Сэмми с Этель ругались, он делал вид, будто в вежливом смущении разглядывает коротковорсовый горчичный ковролин, но теперь поднял голову, и настал черед смущаться Сэмми. Кузен смерил его взглядом с головы до пят, оценивая и остерегая.

– Да, тетя, – ответил Джо. – Хочу. Но у меня есть один вопрос. Что такое комикс?

Сэмми залез в свое портфолио, вытащил помятый и залистанный последний выпуск «Экшн комикс» и протянул кузену.

В 1939 году американский комикс, как доисторические бобры и тараканы, был крупнее и в громоздкости своей роскошнее позднейших потомков. Вдохновляясь форматом иллюстрированного журнала и объемом бульварного романа, за идеальную цену в один жалкий десятицентовик он предлагал читателю кричащую тяжесть шестидесяти четырех страниц (считая обложки). Как правило, качество внутренних иллюстраций бывало в лучшем случае отвратительным, однако обложки делались с претензией на некое журнальное мастерство и дизайн, на бойкость бульварщины. Обложка комикса в те ранние дни была афишей кино из грез, что длилось ровно две секунды, вспыхивало в голове и разворачивалось во всем своем великолепии за мгновение перед тем, как ты переворачивал эту обложку, открывая пачку сколотой скобками шершавой бумаги, и вспыхивал свет. Обложки зачастую рисовали от руки, а не просто контуровали тушью и раскрашивали, и занимались этим обладатели серьезных профессиональных репутаций, ремесленники от иллюстрации, умевшие изобразить опрятных лаборанток, закованных в цепи, и томных, подробных лесных ягуаров, и анатомически правильные мужские тела, и ступни, которые под такими телами не крошились. В руке эти увесистые первые выпуски «Уандер» или «Детектив» с цветными экипажами пиратских кораблей, индусами-отравителями и мстителями в лихих шляпах, с изобильным оформлением, одновременно стильным и грубым, даже сегодня как будто обещают приключения ненапряжного, но весьма нажористого сорта. Зачастую, впрочем, сцена на обложке не имела касательства к жиденькой кашице материала внутри. Между обложками – откуда ныне веет гниением и ностальгией, неотвратимым амбре блошиного рынка, – комикс 1939 года и художественно, и морфологически был весьма и весьма примитивен. Как все гибридные жанры искусства и пиджины, комикс начал с необходимого и очень плодотворного периода генетического и грамматического бардака. Люди, почти всю свою жизнь читавшие газетные комикс-стрипы и бульварные журналы, зачастую молодые и пока непривычные к карандашу, кисти для туши и жестоким срокам сдельщины, силились заглянуть за строгие пространственные рамки газетного стрипа, с одной стороны, и чистой распаленной многословности бульварного романа – с другой.

С самого начала среди педагогов, психологов и широкой публики комиксы принято было почитать просто низкими отпрысками газетного стрипа – он буйно цвел тогда и поблек с тех пор, его читали президенты и проводники пульмановских вагонов, в своей природной живости и изяществе он приходился гордым американским кузеном бейсболу и джазу. Срам и конфузность, навеки связанные с форматом комикса, отчасти объясняются тем, что даже в лучших своих проявлениях он неизбежно проигрывал вычурной роскоши Бёрна Хогарта, Алекса Реймонда, Хэла Фостера и прочих рисовальных королей газетной карикатуры, отточенному юмору и недетской иронии «Маленького Абнера», «Кошки Крезы», «Эбби и Слэтс», ровному, метрическому повествованию Гулда и Грея, «Бензинового переулка» или головокружительному, непревзойденному переплетению вербального и визуального в нарративах Милтона Каниффа.

Собственно говоря, поначалу и до совсем недавнего времени, до 1939 года, комиксы были не более чем репринтами, дайджестами самых популярных стрипов – их с корнем выдергивали из родной газетной почвы и запихивали между дешевыми блестящими обложками (без насилия и ножниц дело не обходилось). Размеренный газетный темпоритм – три на четыре панели, с пятничными клиффхэнгерами и кратким пересказом предыдущих событий по понедельникам – на просторах «забавных книжиц» пострадал: то, что было величаво, увлекательно или истерически смешно раз в день по чайной ложке, выходило дерганым, занудным, статичным и чрезмерно затянутым на страницах, скажем, «Мор фан» (1937) – первого комикса, который купил Сэмми Клейман. Отчасти поэтому, но также и для того, чтобы не платить солидным синдикатам за право на перепечатку, первые издатели комиксов стали экспериментировать с оригинальным материалом, нанимали художников или редакторов, чтобы те создавали собственных персонажей и стрипы. Художники эти, если и обладали опытом, обделены были, как правило, и успехом, и талантом, а тем, кто обладал талантом, недоставало опыта. В последнюю категорию попадали в основном иммигранты, или дети иммигрантов, или мальчики только что с автобуса из захолустья. Все они грезили, но, с учетом их фамилий и отсутствия связей, не имели шансов проникнуть в заносчивый мир обложек «Сэтердей ивнинг пост» и рекламы лампочек «Мазда». Многие, следует прибавить, не умели даже реалистично изобразить непростой, спору нет, телесный отросток, каковым рассчитывали зарабатывать на жизнь.

Падение качества, последовавшее за революционным переходом к оригинальному содержанию, случилось тотчас и стремительно. Штрихи стали неуверенными, позы неловкими, композиции статичными, фоны непроработанными. Ступни, которые, как знает любой, нелегко нарисовать реалистично, почти начисто исчезли с панелей, а носы свелись к простейшим вариациям на тему двадцать второй буквы английского алфавита. Лошади напоминали паукообразных собак с грудью навыкат, автомобили тщательно обрисовывались штрихами скорости, дабы скрыть, что они лишены дверей, нарисованы не в масштабе и все как под копирку. Красоткам, необходимой стреле в колчане любого рисовальщика, более или менее везло, а вот мужчины обычно стояли столбом в костюмах без единой морщинки, словно отштампованных из дымоходной жести, и в шляпах, которые, по виду судя, весили больше автомобилей, – все неловкие, все с огромными подбородками и все засандаливали друг другу кулаками в носы-галочки. Цирковые силачи, великанские слуги-индусы и туземные вожди в набедренных повязках непременно щеголяли прихотливой мускулатурой – глазоцепсами и октоцепсами, поясоидами и животами, походившими на пирамиду из пятнадцати бильярдных шаров. Колени и локти болезненно гнулись под гуттаперчевыми углами. Цвета в лучшем случае получались тусклыми, в худшем – почти отсутствовали. Иногда все изображалось лишь двумя оттенками красного или двумя же – синего. Но главным образом комиксы страдали не от художественного несовершенства – ибо в них были и немалая витальность, и порожденный Депрессией общий порыв к самосовершенствованию, и даже порой встречался невезучий, но талантливый рисовальщик-другой, – но от тяжелого случая штамповки. Все, что ни возьми, было вариацией – порой почти дословной – на тему газетного стрипа или бульварного радиогероя. Радиогерой Зеленый Шершень множился разноцветными осами, жуками и пчелами; Тень отбрасывал тень, где копошились легионы городских партизан в костюмах, фетровых шляпах и с обучением у ламы за плечами; всякая злодейка оборачивалась прозрачно замаскированной Леди Дракон. Таким образом, комикс почти сразу или вскоре после рождения стал чахнуть, не обретя ни цели, ни самости. Все, что предлагали комиксы, можно было найти еще где-нибудь, выше качеством или дешевле (а по радио – так просто задаром).

А затем в июне 1938 года появился Супермен. Два еврейских пацана из Кливленда прислали его по почте в редакцию «Нэшнл периодикал пабликейшнз», наделив силой сотни мужчин, могуществом далекого мира, полной мерой отмерив ему надежд и отчаяния своей очкастой юности. Художник Джо Шустер, строго говоря, был еле-еле способным, но с самого начала понимал, что большая прямоугольная полоса комикса предоставляет возможности темпа и композиции, какие в газете обычно недоступны; он соединял три панели вертикально, чтобы передать всю параболическую энергию коронного прыжка Супермена через небоскреб (на том этапе своей карьеры Человек из Стали еще не умел по-настоящему летать), выбирал ракурсы и расставлял фигуры с неким кинематографическим шиком. Писатель Джером Сигел, смешав жар фанатичной своей любви и лапидарные познания в области бульварной литературы и ее предшественников, создал волшебный сплав из нескольких персонажей и архетипов, от Самсона до Дока Сэвиджа, обладавший уникальной растяжимостью, прочностью и блеском. Изначально Супермен задумывался газетным героем, однако явился к жизни и расцвел на страницах комикса, и после этого чудесного рождения формат наконец-то стал выбираться из грязи переходного периода и яснее выражать свою задачу на рынке десятицентовых грез: воплощать жажду власти и вульгарные портновские вкусы племени бессильных людей, которым не дают самостоятельно одеться. Комиксы были Детским Чтивом, чистым и честным, и возникли ровно в тот момент, когда у американских детей после десяти лет чудовищных невзгод стали порой заводиться в карманах лишние даймы.

– Вот это комикс, – пояснил Сэмми.

– Большие деньжищи, ты говоришь, – сказал Джо; сомнения его обострились.

– Пятьдесят долларов в неделю. А то и больше.

– Пятьдесят долларов! – сказала Этель, и Сэмми почудилось, что традиционное ее недоверие пошло складочками неуверенности, будто отъявленная возмутительность этого заявления гарантировала его правдивость.

– Сорок минимум.

Этель скрестила руки на груди и постояла, кусая нижнюю губу. Затем кивнула.

– Надо подобрать тебе галстук получше, – сказала она Джо. И ушла назад в квартиру.

– Эй, Сэм Клей, – прошептал Джо и достал аккуратный сверточек из бумажной салфетки, куда спрятал несъеденный завтрак. Скупо улыбнувшись, показал Сэмми. – Куда можно выбросить?

2

Контора «Империи игрушек» располагалась на четвертом этаже Крамлер-билдинг, на несчастливом отрезке Двадцать пятой улицы возле Медисон-Сквер. «Крамлер», четырнадцатиэтажное конторское здание, облицованное камнем цвета несвежего воротника, – окна заросли сажей, исчерчены редкими модерновыми зигзагами, – высился одиноким жестом коммерческого оптимизма в квартале, застроенном малоэтажными кирпичными «налогоплательщиками» (сдача в аренду этих минималистичных конструкций приносила денег в самый раз, чтобы уплатить налог на землю, которую они занимали, и не более того), заколоченными торговыми залами, где выставлялась шерстяная одежда, и плесневеющими штаб-квартирами обществ взаимопомощи на службе редеющего и разрозненного иммигрантского населения, которое прибыло из государств, уже исчезнувших с карты мира. «Крамлер» открыли в конце 1929 года, а затем банк забрал его назад, когда застройщик выпрыгнул из окна своего кабинета на четырнадцатом этаже. За прошедшие десять лет зданию удалось привлечь невеликий, но разнообразный состав съемщиков, в том числе издателя эротических бульварных журналов; торговца шиньонами, фальшивыми бородами, мужскими корсетами и туфлями, увеличивающими рост; а также агентов третьесортного цирка со Среднего Запада, отвечавших за Восточное побережье; всех их, как и Шелдона Анапола, заманила уцененная аренда и товарищеская атмосфера жульничества.

Невзирая на витавший в окрестностях запашок неудачи и дурной славы, Шелдон П. Анапол – чей свояк Джек Ашкенази владел корпорацией «Пиканто-пресс» на седьмом этаже – был талантливым бизнесменом, обаятельным и жестоким. Он пришел работать на Хаймана Лазара, основателя «Империи игрушек», в 1914 году, в двадцать лет, разъездным коммивояжером без гроша в кармане, и спустя пятнадцать лет скопил достаточно, чтобы подчистую выкупить компанию у Лазара, когда тот повздорил с кредиторами. Дорого доставшийся цинизм, низкие накладные расходы, безмерно низкопробная продукция и ненасытная страсть американских мальчиков к мини-радиоприемникам, рентгеновским очкам и ладонным шокерам «Веселый звоночек» помогли Анаполу не только пережить Депрессию, но также дорастить двух дочерей до выпускного в частной школе и содержать, или, как он любил выражаться, бессознательно обращаясь к образам линкоров и лайнеров «Кьюнард», «поддерживать на плаву», свою громадную и дорогостоящую жену.

Как у всех великих торговцев, прошлое у Анапола не обошлось без трагедии и разочарования. Его оставили сиротой погром и тиф, воспитывали бесчувственные родственники. Из-за грузной своей туши, унаследованной от многих поколений Анаполов, обладателей немалых габаритов и подбородков как кувалда, почти все детство он был объектом насмешек и женского презрения. Юношей играл на скрипке – и даже неплохо, рассчитывал на музыкальную карьеру, но поспешный брак и дальнейшее содержание двух дредноутов, дочерей по имени Белль и Кэндес, принудили его к разъездам по торговой части. В результате стал он черствым, побитым жизнью, помятым, делал деньги и не мог остановиться, но почему-то не озлобился. Во времена странствий его всегда с радостью привечали в одиноких лавках торговцев розыгрышами и сувенирами – людей, для которых это было уже третьим или четвертым занятием в жизни; они годами гадали методом тыка, пережили немало катастроф, и почти у всех поголовно сломалась способность понимать, что смешно, а что нет. Недвусмысленно комическое зрелище Анапола в просторных незастегнутых костюмах, носках из двух разных пар, с грустными глазами скрипача, на себе демонстрирующего блондинистый парик конского волоса или зубной порошок, от которого у жертвы чернеют зубы, не раз становилось переломным моментом в крупных сделках где-нибудь в Уилкс-Бэре или Питсфилде.

В последнее десятилетие, однако, он не выезжал дальше Ривердейла, а в последний год, после обострения вечных «сложностей» с женой, Анапол и из Крамлер-билдинг выходил нечасто. Он заказал в «Мейсиз» кровать и тумбочку и спал в кабинете, за старым, вышитым шерстью покрывалом, наброшенным на бельевую веревку. Прошлой осенью Сэмми получил первую прибавку, как-то ночью найдя на Седьмой авеню пустую бесхозную вешалку на колесиках и прикатив ее через весь город Анаполу вместо гардероба. Анапол, весьма начитанный в литературе по продажам и, более того, вечно трудившийся над трактатом, он же автобиография, который порой называл «Наукой возможностей», а порой, горестнее, «Образцы печалей в моем чемодане», инициативность не только проповедовал, но и вознаграждал – позиция, на которую сейчас и возлагал все свои надежды Сэмми.

– Ну, болтай, – велел Анапол.

Он, как обычно в столь ранний час, облачен был лишь в носки, подтяжки и пару цветастых бо́ксеров, до того громадных, что, на взгляд Сэмми, сошли бы за фреску. Наклонившись над крошечной раковиной в глубинах кабинета, Анапол брился. Как за ним водилось каждое утро, встал он до зари, сделал ход в шахматной партии, которую вел по переписке с игроками из Цинциннати, Фресно и Загреба; написал единомышленникам, другим единичным любителям Шимановского, которых объединил в международное общество поклонников; набросал плохо завуалированные угрозы особо несгибаемым должникам – скрипучей, живописной, полуграмотной прозой, испытавшей влияние Иеговы и Джорджа Рафта; и сочинил ежедневное послание своей любовнице Море Зелл, хористке из гастрольной труппы «Жемчужин Бродвея». С туалетом он всегда тянул до восьми утра – очевидно, высоко ценил воздействие своей полуголой царственной персоны на сотрудников, подтягивающихся на работу.

– Что у тебя за идея?

– Давайте, мистер Анапол, я сначала спрошу вас, – ответил Сэмми.

Сжимая свое портфолио, он стоял на протертом до ниток овале китайского ковра, почти целиком укрывавшего половицы просторного кабинета, отделенного от столов Мейвис Мэгид, секретарши Анапола, и пятерых складских клерков, экспедиторов и счетоводов перегородками из стекла и шпона ДСП. Шляпная вешалка, деревянные стулья и письменный стол со сдвижной крышкой подержанные – их утащили в 1933-м у соседей, разорившихся торговцев страхованием жизни, и на тележках доставили по коридору сюда.

– Сколько с вас в этом месяце берут в «Нэшнл» за рекламу на четвертой сторонке «Экшн комикс»?

– Нет, давай я спрошу тебя, – сказал Анапол. Он отступил от зеркала и, как и всякое утро, размазал немногочисленные длинные пряди по плеши на темени. Он пока ни словом не помянул про портфолио, которое Сэмми прежде не хватало духу ему показать. – Это что там за пацан сидит?

С той минуты, как Сэмми вошел в кабинет, Анапол не оборачивался и не отрывал глаз от крохотного зеркальца, но в этом зеркальце видел Джо. Кузены сидели спина к спине по разные стороны древесно-стеклянной перегородки, отделявшей кабинет Анапола от его империи. Сэмми обернулся, вытянув шею. На коленях у Джо лежали сосновый планшет, эскизник и карандаши. Рядом на стуле валялась дешевая картонная папка из пятицентовки на Бродвее. Согласно замыслу, Джо надлежало быстренько наполнить папку восхитительными набросками мускулистых героев, а Сэмми тем временем толкнет свою идею Анаполу и потянет время. «Работать придется быстро», – сказал Сэмми, и Джо заверил, что за десять минут соберет целый пантеон облаченных в трико борцов с преступностью. Но затем, пока Сэмми болтал с Мейвис Мэгид, Джо потерял драгоценные минуты, перебирая «Потрясающие мини-радио», – партия прибыла вчера утром из Японии и привела Анапола в ярость: она вся оказалась бракованной и продаже не поддавалась, даже по его либеральным понятиям.

– Это мой кузен Джо, – сказал Сэмми, снова украдкой косясь через плечо.

Джо сгорбился, разглядывая собственные пальцы и туда-сюда медленно выгибая шею, словно кончик карандаша влекли по листу незримые силовые лучи из глаз. Он набрасывал выпуклость могучего плеча, откуда росла здоровенная левая рука. Кроме этой руки и во всех смыслах расплывчатых пояснений, на листе ничего не было.

– Племянник моей матери.

– Иностранец? Откуда?

– Из Праги. Как вы узнали?

– По прическе.

Анапол подошел к вешалке-каталке и снял с плечиков брюки.

– Он только вчера вечером приехал, – сказал Сэмми.

– И ищет работу.

– Ну, само собой…

– Надеюсь, Сэмми, ты сказал ему, что вакансий у меня ни для кого нет.

– Вообще-то… я, пожалуй, слегка обманул его на сей предмет, босс.

Анапол снова кивнул – подтвердилось очередное его скороспелое и безошибочное суждение. У Сэмми задергалась левая нога. Она была хромее правой и первой слабела, когда он психовал или чувствовал, что палится.

– И все это как-то связано, – сказал Анапол, – с тем, сколько я плачу «Нэшнл» за рекламу на четвертой сторонке «Экшн комикс».

– Или «Детектив».

Анапол нахмурился. Задрал руки и исчез внутри исполинской льняной майки, на вид не то чтобы свежей. Сэмми глянул, как продвигаются дела у Джо. Уже проступило массивное тело, квадратная голова, толстенный трубопровод груди. Рисовал Джо уверенно, однако фигура выходила громоздкая. Ноги сильные и в сапогах, но сапоги рабочие, с прозаической шнуровкой спереди. Нога у Сэмми затряслась чуть сильнее. Голова Анапола вынырнула. Он одернул майку на мохнатом моржовом животе и заправил в штаны. И по-прежнему хмурился. Закинул подтяжки, щелкнул ими по плечам. Затем, сверля глазами затылок Джо, подошел к столу и дернул рычажок.

– Мёрри мне, – распорядился он в трубку. – Неделька выдалась вялая, – пояснил он Сэмми. – Только поэтому я тебе и потакаю.

– Я понял.

– Сядь.

Сэмми сел и прислонил портфолио к ногам – наконец-то можно его поставить куда-нибудь. Папка едва не лопалась от его собственных набросков, концептов, прототипов и готовых полос.

Мейвис Мэгид дозвонилась до Мёрри Эдельмана. Управляющий по рекламе «Империи игрушек» сообщил – Сэмми, впрочем, и так знал, поскольку на добровольных началах еженедельно отрабатывал лишние часы в отделе Эдельмана, впитывая кривой и крикливый подход старика к рекламным играм, – что «Нэшнл» берет за четвертую сторонку своих бестселлеров – августовского номера «Экшн», последнего, по которому известны продажи, тираж под полтора миллиона экземпляров, – всемеро больше средней цифры по рынку. По словам Мёрри, взлет продаж определенных изданий на еще относительно зачаточном рынке комиксов объяснялся одной-единственной причиной.

– «Супермен», – промолвил Анапол, повесив трубку; таким тоном заказывают незнакомое блюдо в чужеземном ресторане. И заходил взад-вперед вдоль стола, сцепив руки за спиной.

– Вы представьте, сколько продукции мы бы продали, будь у нас собственный Супермен, – услышал Сэмми свой голос. – Назовем их «Веселый звоночек». Или «Пукк-комиксы». Вы представьте, сколько мы сэкономим на рекламе. Вы представьте…

– Уймись, – сказал Анапол. Он перестал расхаживать и снова щелкнул тумблером на телефонном пульте. Лепка его лица переменилась – сложилась в напряженную, смутно брезгливую гримасу, в которой Сэмми за год под началом Анапола научился распознавать подавленное предчувствие денег. Заговорил Анапол хриплым шепотом: – Джека мне.

Мейвис позвонила наверх, в контору «Пиканто-пресс инкорпорейтед», на родину «Пикантных полицейских историй», «Пикантного вестерна» и «Пикантной романтики». К телефону призвали Джека Ашкенази. Тот подтвердил слова Мёрри Эдельмана. Все нью-йоркские бульварные и журнальные издатели заметили взрывной рост продаж «Экшн комикс» у «Нэшнл» и их звезду в плаще и сапогах.

– Да? – сказал Анапол. – Да? Правда? И как? – Он отнял трубку от уха и запихал в левую подмышку. – Наверху тоже ищут собственного Супермена, – сообщил он Сэмми.

Тот вскочил.

– Так мы им предоставим, босс, – сказал он. – Мы им предоставим их личного Супермена к утру понедельника. Но исключительно между нами, – прибавил он, изображая своего великого героя Джона Гарфилда, крутого и обходительного одновременно, уличного пацана, что умеет носить модные костюмы и идет по следу больших денег, – я б вам посоветовал кусочек приберечь для себя.

Анапол рассмеялся:

– Вот так, да? – И покачал головой. – Учту.

Не вынимая трубки из-под мышки, он достал сигарету из коробки на столе. Поджег и затянулся, размышляя, напряженно выпятив исполинский подбородок. Извлек трубку и выдул дым в микрофон.

– Ты, пожалуй, спустись-ка сюда, Джек. – Анапол снова повесил трубку и кивнул на Джо Кавалера. – Это, что ли, твой художник?

– Мы оба, – ответил Сэмми. – В смысле, художники.

На Анаполовы колебания он решил ответить взрывной самонадеянностью, которую спешно себе внушал. Подошел к перегородке и размашисто постучал в стекло. Джо вздрогнул и обернулся. Не желая рисковать этой показной уверенностью, Сэмми нарочно не стал слишком пристально вглядываться в плоды трудов. По крайней мере, лист вроде бы заполнен целиком.

– Можно?.. – спросил он Анапола, указав на дверь.

– Валяй, зови, куда деваться.

Сэмми взмахнул рукой – инспектор манежа приглашает в пятно прожектора знаменитого эквилибриста. Джо поднялся, собрал папку и разбежавшиеся карандаши и бочком протиснулся в кабинет, прижимая эскизник к груди, – мешковатый твидовый костюм, голодный взгляд, одолженный галстук, а лицо настороженное и трогательно-услужливое. На владельца «Империи игрушек» Джо взирал так, будто все обещанные большие деньжищи упакованы в эту распухшую тушу и польются безудержным зеленым потоком, стоит ее чуть-чуть кольнуть или стукнуть.

– Здрасте, юноша, – сказал Анапол. – Мне тут говорят, ты умеешь рисовать.

– Да, сэр! – отвечал Джо, и от его чудно́ придушенного голоса все вздрогнули.

– Дай сюда. – Сэмми потянулся за эскизником, но, к своему удивлению, не смог им завладеть. На миг он перепугался, – может, получилось настолько чудовищно, что кузен теперь боится показать. Но затем Сэмми разглядел верхний угол рисунка – жирная луна выглядывает из-за кривой башни, на фоне лунного диска хлопает крыльями кривая летучая мышь – и сообразил, что, напротив, кузен попросту не в силах расстаться со своей работой. – Джо, – тихо сказал он.

– Мне на это нужно еще немного времени, – сказал тот, отдавая планшет.

Анапол обогнул стол, запихнул горящую сигарету в угол рта, забрал планшет у Сэмми и сказал:

– Ты смотри-ка!

На листе царила полночь, мощеный переулок исчеркали зловещие тени. Вокруг проступали выразительные намеки на черепичные крыши, витражные окна, заледеневшие лужи на земле. Из теней на свет рукокрыло взрезанной луны выходил высокий мускулистый человек. Фигура крепка и плотна, как его шипованные сапоги. Костюм состоял из кафтана с глубокими складками, тяжелого ремня и большого бесформенного колпака, точно с полотна Рембрандта. Черты правильны и красивы, но словно заморожены, взгляд отважен, но пуст. А на лбу выгравированы четыре еврейские буквы.

– Это что, Голем? – спросил Анапол. – Мой новый Супермен – Голем?

– Я не… концерт мне нов, – сказал Джо; его английский совсем окостенел. – Я просто порисовал первую мысль, похоже на… Для меня этот Супермен… может быть… только американский Голем. – И он обернулся за поддержкой к Сэмми. – Я не прав?

– Э? – отвечал на это Сэмми, с трудом скрывая смятение. – Ну как бы да, но, Джо… Голем… он же, ну… еврей.

Глядя на рисунок, Анапол тер тяжелый подбородок. Указал на папку:

– Покажи, что там у тебя еще.

– Ему пришлось оставить все работы в Праге, – поспешно вставил Сэмми, а Джо распустил тесемки на папке. – Он только сегодня утром начал набрасывать кое-что новое.

– Ну, он не торопится, – заметил Анапол, увидев, что папка пуста. – Талантлив, и слепому видно, однако… – И в его лице опять нарисовалось сомнение.

– Джо! – вскричал Сэмми. – Скажи ему, где ты учился!

– Академия изящных искусств в Праге, – ответил Джо.

Анапол перестал тереть подбородок:

– В Академии изящных искусств?

– Это что тут? А это еще кто? Что тут у вас творится?

Без предупреждения и без стука в кабинет ворвался Джек Ашкенази. Он все свои волосы сохранил и одевался гораздо щеголеватее свояка, отдавая предпочтение клетчатым жилетам и двухцветным туфлям. Успеха – по меркам «Крамлера» – он добился легче, нежели Анапол, ему не пришлось развивать в себе такое же взъерошенное коммивояжерское обаяние, однако он разделял алчное стремление Анапола избавлять американское юношество от тяжкого общенационального гнета скуки по десять центов в один присест. Джек выхватил сигару изо рта и вырвал планшет у Анапола из рук.

– Крыса-та-а, – произнес Джек. – Голова великовата.

– Голова великовата? – переспросил Анапол. – А больше тебе нечего сказать?

– Тело тяжеловато. Он как будто из камня вытесан.

– Он и вытесан из камня, идиот, – он же голем.

– Он из глины, – сказал Джо. И кашлянул. – Я могу нарисовать более легче.

– Он что угодно может, – сказал Сэмми.

– Что угодно, – подтвердил Джо. Вдохновенно распахнув глаза, обернулся к кузену. – Может, показать им мой пердеж?

– Он за всю жизнь прочел только один комикс, – сказал Сэмми, пропустив это предложение мимо ушей. – Но я читал всё, босс. Я прочел все выпуски «Экшн» до единого. Я их изучал. Я знаю, как это делается. Смотрите.

И он развязал тесемки на своем портфолио. Папка тоже была дешевая, картонная, из «Вулвортса», как у Джо, но пожеванная, поцарапанная и тщательно помятая. Не станешь ведь сидеть в приемной какого-нибудь главного художника с новеньким на вид портфолио. Все мигом просекут, что ты чайник. Прошлой осенью Сэмми полдня колотил папку молотком, топтал материными шпильками и поливал кофе. К несчастью, со дня приобретения папки ему удалось заполучить лишь два стрипа – один в журнале «Смишно» (без следа юмора), другой – в «Бельвьюне», газетенке психиатрического отделения, где работала мать.

– Я могу всё, – похвастался Сэмми, вынимая листы из папки и раздавая собравшейся публике. Подразумевая, если уж быть точным, что может украсть всё.

– А неплохо, – сказал Анапол.

– Но и не крыса-та-а, – сказал Ашкенази.

Сэмми прожег его взглядом – не потому, что Ашкенази оскорбил его труды (Сэм Клей сознавал свои художественные пределы как никто), но потому, что Сэмми стоял сейчас на границе страны чудес – краев, где бешеный денежный ливень и стремительная река фантазии наконец-то подхватят его самодельный плотик и унесут к безбрежной свободе открытых морей. И на пути у него грозил встать Джек Ашкенази – чьи водянистые глазки, решил Сэмми, прекрасно можно выколоть ножом для писем со стола Анапола. Анапол прочел у него в глазах это кровожадное видение – и рискнул:

– Давай-ка мы отпустим пацанов домой на выходные – пускай сочинят нам Супермена. – И пригвоздил Сэмми к месту жестким взглядом. – Лично нашего Супермена, разумеется.

– Конечно.

– Эти истории про Супермена – они длинные?

– Полос двенадцать.

– Чтоб к понедельнику был персонаж и история на двенадцать страниц.

– Нам этого мало, – сказал Ашкенази. – Там обычно персонажей пять-шесть. Ну, знаешь – шпион. Частный сыщик. Таинственный мститель, защитник беспомощных. Злой китаец. Эта парочка не сможет столько сочинить плюс нарисовать. У меня есть художники, Шелли. И у меня есть Джордж Дизи.

– Нет! – сказал Сэмми. Джордж Дизи служил главным редактором «Пиканто-пресс». Был он деспотичным и вспыльчивым газетчиком старой закалки и ароматизировал лифты «Крамлера» острым запахом водки. – Это мое. Наше, наше с Джо. Босс, я справлюсь.

– Абсолютно, босс, – сказал Джо.

Анапол ухмыльнулся.

– Вы посмотрите на него. Ты мне принеси Супермена, – продолжал он, умиротворяюще возложив руку Сэмми на плечо. – Тогда и посмотрим, с чем ты справишься и не справишься. Договорились, Джек?

Ашкенази скривил обычно дружелюбное лицо:

– Я должен сказать, Шелли. Я очень сомневаюсь. Я вынужден сказать…

– Радио, – вклинился Джо. – Маленькие радио снаружи.

– Ай, да забудь ты про эти радио, – сказал Сэмми.

– Что, мини? – переспросил Анапол.

Джо кивнул:

– У них в проводах неправильно. У всех одинаково. Один маленький проводок не… хм. Вот так. – И он свел указательные пальцы. – Приклеились к резистанции вместе.

– К резистору?

– Так и быть.

– Сечешь в радиоприемниках? – Анапол недоверчиво сощурился. – Ты что хочешь сказать – можешь их починить?

– Ой, безоговорочно, босс. Это мне просто.

– Сколько будет стоить?

– Не будет. Несколько немного пенни на… Я не знаю слова. – Он сложил пальцы в пистолет. – Weichlote. Их надо плавить.

– Припой? Паяльник?

– Так и быть. Но может, я смогу одолжить.

– Немного пенни, а?

– Может, одно пенни на радио – на каждое радио.

– Почти моя цена выйдет.

– Но так и быть, я не беру деньги за работу.

Сэмми посмотрел на кузена, изумляясь и лишь чуточку смущаясь тем, как Джо смухлевал. И заметил, как Анапол глянул на свояка, многозначительно воздев бровь, – не то посулил что-то, не то пригрозил.

В конце концов Джек Ашкенази кивнул.

– Я только скажу кое-что, – произнес он. И поймал Джо за плечо, не успел тот со своим пустоглазым Големом и своей пустой папкой выскользнуть из кабинета. – Мы тут комикс хотим заделать, понимаешь? Неплохо – может, и получше будет, чем крыса-та.

3

Первое официальное совещание товарищества состоялось перед Крамлер-билдинг, в облаке дыхания и подземельного пара, что вышивал по воздуху, завиваясь из тротуарной решетки.

– Это хорошо, – сказал Джо.

– Я знаю.

– Он сказал «да», – напомнил Джо кузену, который стоял, рассеянно охлопывая себе грудь и панически кривясь, точно забыл в кабинете у Анапола нечто важное и теперь переживал.

– Да, сказал. Он сказал «да».

– Сэмми, – Джо схватил Сэмми за блуждающую руку, прекратив ее поиски карманов, и воротника, и галстука, – это хорошо.

– Да уж, черт его дери, хорошо. Я только надеюсь, что мы сможем.

Потрясенный этим внезапным сомнением, Джо отпустил руку Сэмми. Тот отважно прибегнул к Науке Возможностей, и Джо поверил без вопросов. Все утро – грохот поезда в мерцающей тьме под Ист-Ривер, восходящий поток клаксонов и вздымающихся конторских корпусов, что вынес их на станцию, где вокруг мигом столпились десять тысяч мужчин и женщин, телефонные звонки, жвачные щелчки и болтовня клерков и секретарш в конторе Шелдона Анапола, хитрая и изнеможенная туша хозяина конторы, дискуссии об объемах продаж, и конкуренции, и великих доходах – так точно совпадало с киношными представлениями Джо о жизни в Америке, что, если бы сейчас посреди Двадцать пятой улицы сел аэроплан, изрыгнул дюжину Фей Демократии в купальниках и те вручили бы ему президентство компании «Дженерал моторс», контракт с «Уорнер бразерс» и пентхаус на Пятой авеню с бассейном в гостиной, – он бы откликнулся на это со сновидческой невозмутимостью. До сего момента он как-то и не думал, что показная предпринимательская отвага кузена – полнейший блеф, что на улице 8 °C, а у него, Джо, нет ни шапки, ни перчаток, живот, а равно бумажник пусты, и оба они с Сэмми – всего-навсего неискушенные юнцы во власти опрометчивого и сомнительного обещанья.

– Но во мне есть вера в тебя, – сказал Джо. – Я тебе доверяю.

– Приятно слышать.

– Я серьезно.

– Интересно почему.

– Потому что, – сказал Джо, – у меня нет выбора.

– Хо-хо.

– Я нуждаюсь в деньгах, – сказал Джо и затем на пробу добавил: – Черт его дери.

– Деньги. – Слово подействовало на Сэмми оздоровительно и вывело его из оцепенения. – Да. Так. Первым делом нам нужна конюшня.

– Конюшня?

– Арсенал. Люди.

– Художники.

– Давай пока назовем их «люди»?

– И ты знаешь, где найти несколько?

Сэмми на миг задумался.

– Пожалуй, знаю, – сказал он. – Пошли.

И они зашагали – по прикидкам Джо, видимо, к западу. На ходу Сэмми тут же погрузился в раздумья. Джо тщился вообразить ход его мысли, но подробности задачи оставались неясны, и спустя некоторое время Джо бросил и постарался просто шагать с кузеном вровень. Ходил Сэмми неторопливо и переваливаясь – нелегко сдерживать шаг и не обгонять. Вокруг все гудело – поначалу Джо решил, что это гудит кровь у него в ушах, но потом сообразил, что так звучит сама Двадцать пятая улица: сотня швейных машинок наверху в потогонке, вытяжки на задах складов, глубинное качение поездов под черной уличной плоскостью. Джо плюнул, бросил думать как кузен, доверять ему, верить в него и просто шагал к Гудзону, и голова его тоже гудела в ошеломлении от новизны изгнания.

– Кто он? – в конце концов изрек Сэмми, когда они пересекали широкую улицу, чья табличка – верилось почему-то с трудом – оповещала, что это Шестая авеню. Шестая авеню! Река Гудзон!

– Кто он, – повторил Джо.

– Кто он и чем занимается?

– Летает.

Сэмми потряс головой:

– Летает Супермен.

– Поэтому наш не летает?

– Я просто думаю, я бы…

– Чтобы оригинально.

– Если получится. Обойдемся хотя бы без полетов. Никаких полетов, никакой силы сотни человек, никакой пуленепробиваемой кожи.

– Так и быть, – сказал Джо. Гудение чуточку стихло. – А некоторые другие, они делают что?

– Ну, Бэтмен…

– Он летает, как летучая мышь.

– Нет, он не летает.

– Но он слепой.

– Не, он только одевается под летучую мышь. Никаких мышиных черт. Он дерется.

– Скучно.

– Вообще-то, жуть. Тебе понравится.

– Может быть, другое животное.

– Э-э… ну, например. Ладно. Ястреб. Человек-Ястреб.

– Ястреб, да, так и быть. Но он должен летать.

– Да, и впрямь. Птиц вычеркиваем. Ну, э-э… Лис. Акула.

– Плавает.

– Может, и плавает. Нет, погоди, я знаю одного парня, работает у Чеслера, – так он говорил, про плавучего мужика они уже делают. Для «Таймли».

– Лев?

– Лев. Лев. Человек-Лев.

– Может быть очень сильным. Ревет очень громко.

– У него суперрев.

– Вселяет страх.

– Бьет посуду.

– Плохие парни становятся глухие.

Оба засмеялись. Джо перестал смеяться.

– Я думаю, надо быть серьезными, – сказал он.

– И впрямь, – ответил Сэмми. – Лев – ну, не знаю. Львы ленивые. Может, Тигр. Человек-Тигр. Нет, не пойдет. Тигры – убийцы. Бл-лин. Так, ладно.

И они принялись перебирать царство животных, предпочтение отдавая, естественно, хищникам: Человек-Кот, Человек-Волк, Филин, Пантера, Черный Медведь. Обсудили приматов: Мартышка, Человек-Горилла, Гиббон, просто Обезьяна, Мандрил, который ослепляет недругов разноцветным чудо-задом.

– Будь серьезный, – снова укорил Джо.

– Извини, извини. Слушай, ну их, этих зверей. Все будут думать про зверей. Зуб даю, через два месяца, когда наш чувак появится в киосках, тут уже народится целый зоопарк других чуваков. Птицы. Жуки. Подводники. И вот спорим, минимум пятеро будут ужас какие сильные, неуязвимые и летучие.

– Если он как скорость света, – предложил Джо.

– Да, скорость – это полезно.

– Или если он умеет поджигать. Если он умеет… о, слушай! Если он умеет… ну, это. Огнем стрелять, глазами!

– У него глазные яблоки расплавятся.

– Тогда руками. Или, да, он сам превращается в огонь!

– И это тоже делает «Таймли». У них есть огненный чувак и водяной.

– Он превращается в лед. И вокруг себя делает лед.

– Толченый или кубиками?

– Нехорошо?

Сэмми покачал головой.

– Лед, – сказал он. – Про лед особо ничего не напридумываешь.

– Он превращается в электричество? – не отступал Джо. – Он превращается в кислоту?

– Он превращается в подливу. Он превращается в великанскую шляпу. Так, стой. Стой. Остановись, всё.

Они остановились посреди тротуара между Шестой и Седьмой авеню, и Сэма Клея посетило дивное виденье – впоследствии он считал, что в этот миг бесспорно прикоснулся к прозрачному баксо-зеленому подолу Ангела Нью-Йорка, что при жизни к нему снизойдет.

– Вопрос не в этом, – произнес Сэмми. – Не в том, кот он, или паук, или, блин, росомаха, большой он или микроскопический, стреляет огнем, или льдом, или лучами смерти, или «Ват – шестьдесят девять», превращается в огонь, воду, камень или каучук. Он может быть марсианином, или призраком, или богом, демоном, волшебником, или монстром. Понимаешь? Это все не важно, потому что, видишь ли, вот прямо сейчас, в эту самую минуту, поезд разгоняется, я тебе говорю. Каждый нью-йоркский дохляк, вроде меня, который верит, что на альфе Центавра есть жизнь, которого лупили до соплей в школе, который чует деньги, вот прямо сейчас запрыгивает на этот поезд, ходит по городу с карандашом в кармане рубахи и твердит: «Он как сокол, нет, он как торнадо, нет, он как скотч, черт его дери, терьер». Понял?

– Понял.

– И что бы мы ни выдумали, как бы мы его ни нарядили, где-то уже есть, или завтра появится, или за полторы недели будет списан с нашего другой персонаж с такой же фишкой, в сапогах такого же фасона и такой же закорючкой на груди.

Джо терпеливо дожидался сути этой рацеи, но Сэмми, кажется, потерял нить. Джо проследил за его взглядом, но увидел только пару британских, наверное, моряков дальше по тротуару – они прикуривали от одной спички, прикрывая ее ладонями.

– Следовательно… – сказал Сэмми. – Следовательно…

– Следовательно, вопрос не в этом, – подсказал Джо.

– Я о том и говорю.

– Продолжай.

Они зашагали дальше.

– Вопрос не в том как. Вопрос не в том что, – сказал Сэмми.

– Вопрос в том почему.

– Вопрос в том почему.

– Почему, – повторил Джо.

– Почему он это делает?

– Что делает?

– Переодевается в мартышку, или в кубик льда, или в банку, едрен батон, кукурузы.

– Чтобы сражать преступность, нет?

– Ну да – сражаться с преступностью. Бороться со злом. Но они все только тем и заняты. На большее не способны. Они же… как бы это… так поступать правильно, и они поступают так. Что тут интересного?

– Я понял.

– Только Бэтмен, понимаешь… вот, точно, хороший пример. Потому Бэтмен и удачный, и совсем не скучный, хотя он просто мужик, который переодевается в летучую мышь и кого-то лупцует.

– Какая причина Бэтмена? Какое почему?

– У него убили родителей. Хладнокровно. Прямо у него на глазах, когда он мелкий был. Напал грабитель.

– Он мстит.

– И это интересно, – сказал Сэмми. – Понимаешь?

– И он сошел с ума.

– Ну…

– И поэтому надевает одежду летучей мыши.

– Там прямо так не говорится, – сказал Сэмми. – Но пожалуй, между строк читается.

– И нам надо понять, в чем почему.

– «В чем почему», – согласился Сэмми.

– Крейсер.

Джо вскинул взгляд – перед ними стоял какой-то юнец. Весь приплюснутый и пухлый, а лицо, не считая больших очков в черной оправе, забинтовано и почти невидимо под сложной конструкцией из шарфа, шапки и наушников.

– Джулиус, – сказал Сэмми. – Это Джо. Джо, это мой друг и сосед Джули Гловски.

Джо протянул руку. Джули к ней пригляделся, затем и сам протянул ладошку. Наряжен он был в черное шерстяное пальто, кожаную меховую ушанку с гигантскими наушниками и зеленые вельветовые брюки, которые были ему коротки.

– Я говорил про его брата, – пояснил Сэмми кузену. – Зашибает деньгу на комиксах. Ты что тут делаешь?

Где-то в недрах своих оберток Джули Гловски пожал плечами:

– Мне к брату надо.

– Как это замечательно – нам тоже.

– Да? А вам зачем? – Джули Гловски передернуло. – Только говори быстрее, пока у меня яйца не отвалились.

– От холода или… ну, атрофировались?

– Забавно.

– Я вообще забавный.

– К сожалению, не в юмористическом смысле.

– Забавно, – сказал Сэмми.

– Я вообще забавный. Ну и что ты задумал?

– Не хочешь на меня поработать?

– На тебя? Делать что? Шнурками торговать? У нас дома до сих пор коробка валяется. Мама ими кур перетягивает.

– Не шнурками. Мой босс – ну, знаешь, Шелдон Анапол?

– Откуда мне его знать?

– Тем не менее он мой босс. И он мутит бизнес со своим свояком Джеком Ашкенази, которого ты тоже не знаешь, но он издает «Пикантную науку», «Пикантную войну» и всякое такое. Они собираются выпускать комиксы и ищут таланты.

– Чего? – Джули высунул черепашье личико из теней шерстяного панциря. – И ты считаешь, они наймут меня?

– Наймут, если я им скажу, – ответил Сэмми. – Поскольку я главный художник.

Джо покосился на Сэмми и задрал бровь. Сэмми пожал плечами.

– Мы с Джо как раз сочиняем первый выпуск. Герои приключения. Все в костюмах, – продолжал он, уже импровизируя. – Ну, знаешь, как Супермен. Бэтмен. Синий Жук. В таком духе.

– Типа в трико.

– Точно. Трико. Маски. Вот такенные мускулы. Назовем «Маски-комиксы», – продолжал Сэмми. – Основной материал мы с Джо сделаем, но нужны дополнительные. Сляпаешь чего-нибудь?

– Елки, Крейсер, конечно. Еще бы.

– А братец твой?

– Само собой – он от лишней работы не отказывается. Его за тридцатку в неделю посадили делать «Кролика Ромео».

– Ну и славно – тогда его тоже нанимаем. Нанимаем вас обоих – при одном условии.

– Каком?

– Нам нужно рабочее место.

– Пошли тогда, – сказал Джули. – Можно небось в Крысиной Дыре поработать.

На ходу Джули наклонился к Сэмми. Высокий тощий пацан с большим носом отстал, поджигая сигарету.

– А это-то кто? – спросил Джули, понизив голос.

– Это? – переспросил Сэмми. Он схватил тощего пацана за локоть и подтащил ближе, точно вывел к рампе на заслуженный поклон. Запустил пальцы пацану в волосы и потянул – ухмыляясь, покачал его головой из стороны в сторону. Будь Джо девушкой, Джули Гловски, пожалуй, склонен был бы решить, что Сэмми к этому Джо неравнодушен. – Это мой напарник.

4

Сэмми было тринадцать, когда вернулся домой его отец, Могучая Молекула. Той весной закрылась водевильная сеть Вертца – пала жертвой Голливуда, Депрессии, ошибок управляющих, ненастной погоды, убогих талантов, филистерства и ряда других бедствий и фурий, которых в заклинательной ярости отец Сэмми перечислял поименно тем летом во время долгих совместных прогулок. Рано или поздно вину за свою внезапную безработицу он без особых обоснований или логики возлагал на банкиров, профсоюзы, боссов, Кларка Гейбла, католиков, протестантов, антрепренеров, номера с близняшками, номера с пуделем, номера с мартышками, ирландских теноров, англоканадцев, франкоканадцев и лично мистера Хьюго Вертца.

– Да катись они в преисподнюю, – так он неизменно завершал свою филиппику, и его рука в сумерках бруклинского июля сигарой описывала широкую светящуюся дугу. – В один день Молекула говорит им всем: пошли вы все нахуй.

Вольное и беспечное употребление непотребного слова, как и сигары, лирическая ярость, любовь к взрывным жестам, дурной синтаксис и привычка называть себя в третьем лице восхищали Сэмми: до того лета 1935 года его воспоминания или ясные впечатления об отце были немногочисленны. И любое из вышеперечисленных свойств (а также ряд других, которыми отец тоже располагал), по мнению Сэмми, дало бы матери повод лет на десять изгнать Молекулу из дома. Лишь с величайшей неохотой и при непосредственном вмешательстве рабби Бейтца она согласилась опять впустить мужа в дом. И однако, с первой же минуты Сэмми понимал, что исключительно безвыходные обстоятельства могли вынудить Гения Физкультуры возвратиться к жене и ребенку. Последние десять лет Молекула мотался, «свободный, как птичка в кустиках, черт дери», по загадочным северным городишкам на маршруте Вертца, от Огасты, штат Мэн, до Ванкувера, Британская Колумбия. Почти патологическая непоседливость и тоскливое томление, что наполняло обезьянью физиономию Молекулы, миниатюрную и умную, когда он рассказывал о гастрольных разъездах, вполне убедили его сына, что отец снова отправится в путь при первой же возможности.

Профессор Альфонс фон Клей, Могучая Молекула (урожденный Альтер Клейман из Дракопа, пригородной деревушки к востоку от Минска), бросил жену вскоре после рождения сына, хотя с тех пор еженедельно присылал по двадцать пять долларов переводом. Отца Сэмми узнавал по горьким повествованиям Этель Клейман и редким обманчивым фотографиям, которые Молекула иногда прикладывал – вырезал из раздела «Досуг» газеты «Трибюн» Хелены, или «Газетт» Кеноши, или «Бюллетеня» Калгари и, сдобрив сигарным пеплом, запихивал в конверт с оттиском бокала и названием некоего плюс-минус клоповника. Все это копилось у Сэмми в синем бархатном мешке для обуви, который он, ложась спать, совал под подушку. Ему часто снились яркие сны о мускулистом человечке с гондольерскими усами – человечек умел поднять над головой банковский сейф и побеждал тяжеловоза в перетягивании каната. Рукоплескания и почести, описываемые в вырезках, а также имена европейских и ближневосточных монархов, каковые всем этим награждали Могучую Молекулу, с годами менялись, но по сути липовые факты его биографии оставались неизменными: десять одиноких лет за штудированием древнегреческих текстов в пыльных библиотеках Старого Света; долгие часы каждодневных болезненных тренировок с пяти лет, диета, состоящая исключительно из свежих бобовых, морепродуктов и фруктов – всё в сыром виде; целая жизнь, посвященная тщательному воспитанию чистых, здоровых, ягнячьих мыслей и полному воздержанию от пагубного и аморального поведения.

Год за годом Сэмми по капле выжимал из матери скупые, бесценные сведения об отце. Сэмми знал, что Молекула – свой сценический псевдоним получивший оттого, что в золотых баскинах из ламе до середины икры ростом был чуть меньше пяти футов и двух дюймов, – в 1911 году, при царизме, сидел в одной камере с политическим, цирковым силачом из Одессы по имени Товарняк Бельц. Сэмми знал, что анархо-синдикалист Бельц, а вовсе не древние мудрецы из Греции, тренировал тело отца и научил его воздерживаться от алкоголя, мяса и азартных игр – на манду и сигары ограничения не распространялись. И Сэмми знал, что в Альтера Клеймана, который только что прибыл в страну, торговал льдом, а на досуге грузчиком таскал пианино, мать влюбилась в «Салуне Курцбурга» в Нижнем Ист-Сайде в 1919 году.

Миссис Клейман вышла замуж под тридцать. Она была четырьмя дюймами ниже миниатюрного мужа, мускулистая, с угрюмым подбородком и бледно-серыми глазами цвета дождевой воды в миске, оставленной на подоконнике. Черные волосы она стягивала безжалостным узлом. Сэмми не умел вообразить свою мать, какой та, вероятно, была летом 1919-го, – стареющая девица, опрокинутая и унесенная внезапным порывом эротических ветров, завороженная жилистой рябью рук лихого гомункула, что, подмигивая, носил стофунтовые колоды льда в сумрак салуна ее кузена Льва Курцбурга на Ладлоу-стрит. И не то чтобы Этель была бесчувственна – напротив, по-своему страстна, подвержена приступам слезливой ностальгии, легко гневалась, а от дурных вестей, неудач или счетов врача погружалась в глубокие черные расселины ледяного отчаяния.

– Возьми меня с собой, – сказал Сэмми отцу как-то вечером после ужина, когда они шагали по Питкин-авеню в Нью-Лотс, или Кэнарси, или куда уж там манили Молекулу бродяжнические склонности.

Молекула, замечал Сэмми, был как лошадь – почти никогда не присаживался. Зондировал любое помещение, куда заходил, – шагал взад и вперед, потом вправо и влево, заглядывал за шторы, глазами или носком ботинка ощупывал углы, проверял подушки дивана или кресел, мерно на них попрыгав, а затем вскакивал опять. Если ему почему-то приходилось стоять на одном месте, он раскачивался, точно ему приспичило помочиться, и звенел монетами в кармане. Он никогда не спал больше четырех часов за ночь и даже тогда, по свидетельству Этель, не успокаивался – метался, задыхался, вскрикивал во сне. И нигде не задерживался дольше часа-другого. Его бесило и унижало искать работу, шляться зигзагами по Нижнему Манхэттену и Таймс-Сквер, ошиваться в конторах агентов и антрепренеров, но такие занятия неплохо ему подходили. Оставаясь в Бруклине и торча в квартире, он всех доводил до умопомешательства, расхаживая, раскачиваясь и ежечасно бегая в лавку за сигарами, ручками, ипподромным формуляром, половиной жареной курицы – за чем угодно. За полдень отправляясь блуждать по городу, отец и сын забредали далеко и присаживались редко. Исследовали восточные районы до самого Кью-Гарденс и Восточного Нью-Йорка. Паромом с вокзала Буш плыли на Статен-Айленд, а там от причала Сент-Джорджа шли на Тоут-Хилл и возвращались далеко за полночь. Когда – редко – запрыгивали на трамвай или поезд, в вагоне оба стояли, даже если он пустовал; на статен-айлендском пароме Молекула персонажем Конрада шатался по палубам и тревожно взирал на горизонт. Время от времени на прогулке они могли заглянуть в сигарную лавку или аптеку, где Молекула заказывал себе сельдерейный тоник, а мальчику стакан молока и, презрев хромовый табурет с сиденьем из кожзама, осушал свой «Сельде-Рай» стоя. А однажды на Флэтбуш-авеню они забрели в кинотеатр, где шла «Жизнь бенгальского улана», но остались только на кинохронику, а потом снова отбыли на улицу. Молекула не любил ходить только на Кони-Айленд, где в зловещих, по большей части цирковых антрепризах он давным-давно пережил некие неустановленные муки, и на Манхэттен. Манхэттена, говорил он, ему и днем хватает, и более того: присутствие на острове театра «Пэлэс», вершины и священного храма Водевиля, самолюбивый и злопамятный Молекула расценивал как упрек, ибо ступить на эти легендарные подмостки ему никогда не приходилось и никогда не придется.

– Не оставляй меня с ней. В мои годы мальчику нехорошо вот так жить с женщиной.

Молекула остановился и развернулся к сыну. Одет Молекула был, по обыкновению, в один из трех своих черных костюмов, отглаженных и лоснящихся на локтях. Как и два других, костюм был пошит по фигуре и все же охватывал тело с трудом. Спина и плечи у Молекулы были широки, как радиаторная решетка грузовика, руки толсты, как бедра среднего мужчины, а бедра, если он их сдвигал, объемом соперничали с грудной клеткой. Талия была странно хрупка, точно горлышко песочных часов. Стригся он очень коротко и носил анахроничные вислые усы с подкрученными концами. На рекламных фотографиях, где он зачастую позировал с голым торсом или в обтягивающем трико, Молекула казался гладким, словно отполированная чушка, но в уличной одежде был комично неповоротлив; из манжет и воротника торчали темные волосы, и он смахивал всего лишь на человекообразное в штанах, персонажа сатирического комикс-стрипа о человеческом тщеславии.

– Слушай меня, Сэм. – Просьба сына, похоже, захватила Молекулу врасплох, будто совпала с его собственными раздумьями или же – эта мысль Сэмми тоже посещала – Молекула как раз собирался линять из города. – Мне одно счастье, что брать тебя с собой, – продолжал он возмутительно туманно, поскольку безграмотность позволяла. Тяжелой ладонью отвел волосы у Сэмми со лба и пригладил. – Но если вдумать, господи, это, бля, какой-никакой бред.

Сэмми заспорил было, но отец воздел руку. Он еще не закончил, и в равновесии его речи Сэмми разглядел или вообразил слабую искру надежды. Он знал, что для своей просьбы выбрал особо благоприятный вечер. У родителей вышла свара – возникли претензии к ужину (буквально). Этель облила презрением режим Молекулярного питания, заявила, что сырые овощи не приносят пользы, кою приписывает им супруг, – хуже того, этот последний при любой возможности тайком выбирается из дому и за углом набивает брюхо стейками, телячьими отбивными и картошкой фри. В тот день отец, полдня проискав работу, вернулся на Сэкман-стрит (это было до переезда во Флэтбуш) с целым пакетом цукини. Вывалил их на кухонный стол, подмигнув и ухмыльнувшись, точно краденый товар принес. Сэмми в жизни не видал таких овощей. Цукини были прохладные и гладкие и терлись друг о друга, резиново повизгивая. Видно было, где их срезали. Рассеченные стебли, шестиконечные и деревянные, как будто наполнили кухню зелеными зарослями и слабым благоуханием почвы. Молекула разломил один кабачок пополам и поднес яркую белесую мякоть к носу Сэмми. Потом закинул другую половину в рот и захрустел, улыбаясь и подмигивая сыну.

– Ногам полезно, – пояснил Молекула и ушел из кухни – душем смыть неудачи дня.

Мать Сэмми варила цукини до серой волокнистой каши.

Когда Молекула увидел, что она натворила, прозвучали резкие и злые слова. Потом Молекула схватил Сэмми – так люди хватаются за шляпу – и выволок его из дому, в вечернюю жару. Они гуляли с шести. Солнце давно село, и небо на западе занавесилось мглистым муаром – лиловым, и оранжевым, и бледно-серо-голубым. Они шли по авеню Z, в опасной близости от запретных пределов стародавних неприятностей на Кони-Айленде.

– Наверное, тебе не понять, как я живу, – сказал Молекула. – Ты думаешь, цирк с картинок. Все клоуны, и карлик, и толстая дама приятно сидят у костра, едят гуляш и поют с аккордеоном.

– Я так не думаю, – возразил Сэмми, хотя описание у Молекулы вышло ошеломительно точное.

– Если мне брать с собой тебя – и я говорю сейчас только «если», – надо очень работать, – продолжал Молекула. – Тебя примут, только если уметь работу.

– Я умею, – сказал Сэмми и предъявил бицепс. – Вот, посмотри.

– М-да, – сказал Молекула. Очень осторожно ощупал мощные руки сына – почти так же Сэмми ощупывал днем кабачок. – У тебя руки неплохо. А ноги не очень хорошо.

– Елки, пап, у меня был полиомиелит, чего ты хочешь?

– Я знаю, что полиомиелит. – Молекула опять остановился. Нахмурился, и в его лице Сэмми прочел злость, и сожаление, и что-то еще – едва ли не надежду. Молекула раздавил сигарный окурок, и потянулся, и слегка встряхнулся, точно пытаясь скинуть удушающие сети, которые набросили ему на спину жена и сын. – Еб твою мать, ну и денек. Бля.

– Чего? – сказал Сэмми. – Эй, ты куда?

– Мне надо думать, – ответил его отец. – Мне надо думать, что ты просишь.

– Ладно, – сказал Сэмми.

Отец снова задвигал короткими толстыми ногами, свернул направо, на Нострэнд-авеню, – Сэмми с трудом поспевал – и шагал, пока не добрался до странного здания, по виду арабского или, может, задумывалось как марокканское. Стояло оно посреди квартала, между палаткой слесаря и сорнячным двором, заваленным пустыми надгробиями. По углам крыши в бруклинское небо тянулись две худосочные башенки, увенчанные остроконечными плюхами лупящейся штукатурки. Окон не было, широченная стена с утомительной скрупулезностью облицована крошечными квадратными плитками, синими, как мушиное брюхо, и мыльно-серыми (некогда белыми). Многие плитки потерялись, или скололись, или были выковыряны, или отвалились. Дверь помещалась в широкой, синей плиткой выложенной арке. Невзирая на сиротливый вид и дешевую кони-айлендскую атмосферу Таинственного Востока, здание завораживало. Похоже на город с куполами и минаретами, бледный и иллюзорный, еле различимый под буквами на пачке «Честерфилда». Возле арочной двери белыми плитками с синей кромкой значилось: «БОЛЬШОЙ БРАЙТОНСКИЙ ХАММАМ».

– Что такое «хам-мам»? – спросил Сэмми, перешагивая порог. В нос тотчас ударили едкость сосны, запах перегретого утюга, влажного белья и что-то еще – человеческий запах, соленый и тухлый.

– Швиц, – отвечал Молекула. – Баня, знаешь?

Сэмми кивнул.

– Когда пора подумать, – сказал Молекула, – я хочу швиц.

– А.

– Ненавижу думать.

– Да, – сказал Сэмми. – Я тоже.

Они оставили одежду в раздевалке, в высоком черном железном шкафу, который заскрипел и захлопнулся с громким лязгом пыточного инструмента. А затем пошлепали по длинному кафельному коридору в центральную парную брайтонского хаммама. Шаги отдавались эхом, как в громадном зале. Жара стояла убийственная, и Сэмми никак не мог вдохнуть вволю. Хотелось бежать назад, в относительную прохладу бруклинского вечера, но он тащился дальше, нашаривая дорогу средь вздымающихся парны́х одеяний, положив руку на голую отцовскую спину. Они забрались на низкую кафельную скамью, развалились на ней, и каждая плитка выжигала квадратик в коже Сэмми. Толком ничего не разглядеть, но временами проказливое течение воздуха или причуды незримой хрипящей механики, нагонявшей пар, раздвигали завесу, и Сэмми видел, что они и впрямь в большом зале, под крестовыми сводами, и все отделано бело-синим кафелем, который местами потрескался, запотел и от старости пожелтел. Других мужчин или мальчиков в зале не видать, но мало ли, – может, они тут где-нибудь есть; Сэмми неотчетливо боялся, что из этой мути внезапно проступит незнакомое лицо или голая конечность.

Очень долго они молчали, затем Сэмми заметил, во-первых, что тело его просто-напросто истекает по́том в количествах, каких прежде за ним не наблюдалось, а во-вторых, что он воображает жизнь в водевиле: как он несет кипу блескучих костюмов по длинному темному коридору Королевского театра в городе Расин, штат Висконсин, мимо репетиционной, где звякает пианино, и за дверь черного хода, к фургону, и на дворе суббота, и густая июльская ночь Среднего Запада полна майских жуков, и бензина, и роз, и костюмы несвежи, но их оживляют пот и грим хористок, только что их сбросивших, и Сэмми видит, и вдыхает, и слышит эту картину со всей яркостью сна, хотя, судя по всему, вовсе не спит.

Затем отец сказал:

– Я знаю, что полиомиелит.

Сэмми удивился: голос у отца был ужасно злой, будто Молекуле стыдно, что он должен сидеть и отдыхать, а вместо этого накручивает себя.

– Я видел. Я тебя находил на крыльце. Ты обрубился.

– Ты видел? Как я заболел?

– Я видел.

– Я не помню.

– Ты был маленький.

– Мне было четыре.

– Ну, четыре. Ты не помнишь.

– Я бы запомнил.

– Я видел. Отнес в комнату, где мы жили.

– В Браунсвилле это было. – Скрыть сомнение Сэмми не удалось.

– Я видел, черт дери.

Словно под порывом злости, разделявшая их парна́я завеса вдруг раздвинулась, и Сэмми – собственно говоря, впервые – увидел великолепное бурое зрелище голого отца. Никакие студийные фотографии с тщательным позированием его к такому не подготовили. Отец весь блестел, он был громаден, он был дикарски мохнат. Мускулы на руках и плечах – словно выбоины и колеи на просторах утоптанного бурого грунта. Поверхность ляжек ветвилась и вихрилась, точно корневая система древнего дерева, а там, где кожу не покрывал темный мех, она шла странной рябью, раскидистыми паутинами какой-то ткани прямо под кожей. Пенис лежал в тени бедер толстой витой веревкой. Сэмми вытаращился, затем сообразил, что таращится. Отвернулся, и сердце екнуло. В зале с ними был еще какой-то человек. Сидел у дальней стены, прикрыв колени желтым полотенцем. Темноволосый смуглый юноша с одной цельной длинной бровью и совершенно гладкой грудью. На миг его глаза поймали взгляд Сэмми, скользнули прочь, вернулись. Между юношей и Сэмми точно открылся тоннель чистого воздуха. Сэмми снова посмотрел на отца; в животе поднялось кислое смущение, смятение и возбуждение. Отчего-то отцовское косматое великолепие было непереносимо. Так что Сэмми уставился вниз, на полотенце, обернутое вокруг его собственных ножек-палочек.

– Ты был такой тяжелый по весу, – сказал отец. – Я думал, ты стал мертвый. Но ты был горячий рукам. Пришел врач, мы положили на тебя лед, а ты проснулся и больше не мог ходить. А потом ты вернулся из больницы, и я стал тебя водить, и водил, носил тебя, и таскал, и заставлял. Заставлял ходить, у тебя колени в ссадинах и синяках. Ты плакал. Сначала держал за меня, потом за костыли, а потом не за костыли. А сам.

– Елки, – сказал Сэмми. – В смысле – ха! Мама никогда ничего такого не рассказывала.

– Удивительное дело.

– Я честно не помню.

– Господь милосерден, – сухо отвечал Молекула; в Бога он не верил, и сын прекрасно об этом знал. – Ты ненавидел. Ты все равно что ненавидел меня.

– Но мама соврала.

– Я поражен.

– Она мне всегда говорила, что ты ушел, когда я был совсем мелкий.

– Я и ушел. Но я вернулся. Я тут, когда ты заболеваешь. Потом остался и учил тебя, чтобы ты ходил.

– А потом опять уехал.

Это замечание Молекула пропустил мимо ушей.

– Поэтому я столько вожу сейчас, – сказал он. – Чтобы твои ноги окрепли.

Эта вторая возможная причина их прогулок – после отцовской природной неугомонности – тоже приходила Сэмми в голову. Ему было лестно, он верил в отца и в силу долгих прогулок.

– Так ты меня возьмешь? – спросил Сэмми. – Когда уедешь?

Но Молекула колебался:

– А как твоя мать?

– Ты издеваешься? Ей бы только от меня избавиться. Ее от меня тошнит не меньше, чем от тебя.

На это Молекула улыбнулся. По всем внешним признакам возвращение мужа в дом Этель почитала докукой, а то и хуже – предательством принципов. Она придиралась к привычкам Молекулы, к его одежде, рациону, к тому, что он читал, к тому, как он говорил. Если он пытался вырваться из пут корявого и непристойного английского и заговаривал с женой на идише, которым прекрасно владели оба, она пропускала его речи мимо ушей, будто не слышала, или рявкала: «Ты в Америке. Говори по-американски». И в присутствии Молекулы, и у него за спиной она бранила его за грубость, за нудные истории о водевильной карьере и о детстве в черте оседлости. Корила его за то, что оглушительно храпит, оглушительно смеется, проще говоря, оглушительно живет – за пределами терпимости цивилизованного существа. Обращала к нему лишь слова порицаний и обличений. И однако, накануне ночью, как и во все ночи с возвращения Молекулы, она – от девчачьей стыдливости дрожащим голосом – позвала его в свою постель и дозволила собой насладиться. В свои сорок пять она была почти как в тридцать: тощая, жилистая и гладкая, кожа цвета миндальной кожуры и аккуратные мягкие заросли чернильно-черных волос между ног – Молекула любил вцепиться в эти заросли и тянуть, пока она не закричит. Аппетит у нее был, она десять лет прожила без мужчины и после нежданного возвращения Молекулы допустила его даже туда и так, куда и как раньше предпочитала не допускать. А после она лежала рядом с ним в темноте крохотной комнатушки, которую отделила себе от кухни бисерной занавеской, и гладила его широченную волосатую грудь, и на ухо тихим шепотом повторяла ему прежние ласковые слова, уверяла, что принадлежит ему. Ночами, в темноте, Этель от него не тошнило. Этой мысли Молекула сейчас и улыбался.

– Не будь так уверен, – сказал он.

– Пап, мне все равно, я хочу уехать, – сказал Сэмми. – Черт, я просто хочу сбежать отсюда.

– Хорошо, – сказал его отец. – Обещаю брать с собой, когда поеду.

Наутро, когда Сэмми проснулся, отец уже исчез. Получил ангажемент в старой сети Карлоса на юго-западе, говорилось в его записке, и там до конца карьеры разъезжал, играл в душных пыльных театрах, от Кингмена и на юг до самого Монтеррея. Сэмми по-прежнему получал открытки и вырезки, но Могучая Молекула и на тысячу миль не приближался к Нью-Йорку. Как-то вечером, где-то за год до прибытия Джо Кавалера, пришла телеграмма с сообщением о том, что на ярмарке под Гэлвистоном Альтер Клейман был раздавлен под задними колесами трактора «Дир», который пытался перевернуть, а вместе с ним была раздавлена и голубая мечта Сэмми – сбежать от своей жизни, работать с напарником.

5

На двух верхних этажах старинного красного таунхауса в районе Западных Двадцатых за десять лет до того, как его снесли вместе со всеми его соседями, дабы освободить место гигантскому многоквартирнику «Патрун-таун» со ступенчатым щипцом, вечным сном уснуло немало надежд комиксистов. Молодые Джоны Хелды и Тэды Дорганы с гордыми пятнами чернил под неровными ногтями больших пальцев, неся благоуханные, на выпускной подаренные папки и по почте заказанные дипломы школ карикатуристов, толпами искали пристанища под этими прогнившими балками, но из них лишь единственный одноногий пацан из Нью-Хейвена по имени Альфред Кэплин впоследствии добился успеха, на какой полагались они все, – да и то создатель Шму провел здесь всего две ночи, а затем перебрался в жилище получше на другом конце города.

Домовладелица, некая миссис Вачоковски, была вдовой юмориста из синдиката Хёрста, который подписывал свои стрипы «Во Чокнутый» и после смерти оставил ей лишь это здание, нескрываемое презрение к любым комиксистам, опытным и новичкам, и немалую долю в их общей проблеме с алкоголем. Изначально на верхних двух этажах было шесть отдельных спален, но с годами из них слепили дуплексы – три спальни, большая студия, гостиная (где обычно на паре приблудных диванов обитал дополнительный комиксист-другой) и то, что называлось (как правило, без иронии) кухней: бывшая комната служанки, оборудованная электроплиткой, кладовой из стального шкафа для медицинских препаратов, украденного из Поликлинической больницы, и деревянным ящиком, на кронштейнах приделанным к подоконнику за окном, где в холодные месяцы хранились молоко, яйца и бекон.

Джерри Гловски переехал сюда с полгода назад, и с тех пор Сэмми вместе со своим другом и соседом Джули Гловски, младшим братом Джерри, побывал в квартире несколько раз. О ее прошлом он был не очень-то осведомлен, но улавливал густое сигарное обаяние мужского товарищества, многих лет тяжкого труда и печали на службе абсурдных и великолепных черно-белых видений. Сейчас здесь обитали еще два «постоянных» жильца, Марти Голд и Дейви О’Дауд, – оба, как и Гловски-старший, в поте лица своего трудились на Мо Скафлета, он же Мо Скаред, – «упаковщика» оригинальных стрипов, который продавал свой материал (обычно низкокачественный) солидным синдикатам, а в последнее время и издателям комиксов. В квартире вечно толпились измазанные чернилами юнцы – пили, курили, валялись где попало, выставив большие пальцы из дырок в носках. Во всем городе Нью-Йорке не нашлось бы более логичной биржи труда для поиска наемников, которые требовались Сэмми, дабы заложить первый камень дешевого и фантастического храма работы всей его жизни.

Дома не было ни души, – во всяком случае, ни одна душа не приходила в сознание. Трое молодых людей колотили в дверь, пока миссис Вачоковски, в розовых бумажных папильотках и в халате, накинутом на плечи, не притащилась с первого этажа и не велела им катиться подальше.

– Еще всего минутку, мэм, – сказал Сэмми, – и мы вас больше не обеспокоим.

– Мы там оставили весьма ценный антиквариат, – процедил Джули, тоже с акцентом под Мистера Арахиса.

Сэмми подмигнул, и его спутники улыбались домовладелице, скаля как можно больше зубов, пока она не отвернулась, красноречивым тылом ладони послав их в преисподнюю, и не удалилась вниз по лестнице.

Сэмми посмотрел на Джули:

– Ну и где Джерри?

– Без понятия.

– Елки, Джулиус, нам нужно внутрь. А остальные где?

– Может, с ним вместе ушли.

– А ключа у тебя нет?

– А я тут живу?

– Может, через окно влезем?

– На пятый этаж?

– Черт его дери! – Сэмми хило пнул дверь. – Уже за полдень, а мы ни штришочка не начертили. Елки-палки.

Придется теперь возвращаться в «Крамлер» и проситься поработать за исцарапанными столами в конторе «Пиканто-пресс», что неизбежно выведет их на орбиту желчного Джорджа Дизи.

Джо стоял под дверью на коленях, водя пальцами вверх-вниз вдоль косяка, щупая ручку.

– Ты что делаешь, Джо?

– Я могу пропустить нас внутрь, но я оставил инструменты.

– Какие инструменты?

– Я вскрываю замки, – сказал Джо. – Меня учили, как это, выбираться из вещей. Коробки. Веревки. Цепи. – Он поднялся и ткнул себя пальцем в грудь. – Ausbrecher. Выломщик. Нет, не так… как это? «Эскаполог».

– Ты учился на эскаполога?

Джо кивнул.

– Ты.

– Как Гудини.

– Ты умеешь выбираться из того и сего, – сказал Сэмми. – А внутрь попасть можешь?

– В норме. Внутрь, наружу – то же самое, но обратно. Однако я, увы, перезабыл инструменты во Флэтбуше. – Он вынул из кармана перочинный ножичек и тонким лезвием поковырял в замке.

– Погоди, – сказал Джули. – Погоди секунду, Гудини. Сэмми. По-моему, нам все же не стоит вламываться…

– Ты точно в этом разбираешься? – спросил Сэмми.

– Ты прав, – ответил Джо. – Мы в спешке. – Он убрал ножик и зашагал вниз по лестнице; Сэмми и Джули двинулись следом.

На улице Джо взобрался на правую балюстраду парадного крыльца, увенчанную покоцанным бетонным шаром, где некий давно исчезнувший жилец тушью нарисовал жестокую карикатуру на сварливое лицо-луну покойного мистера Вачоковски. Снял пиджак и бросил Сэмми.

– Джо, ты что делаешь?

Джо не ответил. Постоял на вытаращенном каменном глазу, сдвинув длинные ступни в «оксфордах» на резиновой подошве, поглядел на выдвижную пожарную лестницу. Вытащил сигарету из кармана рубашки, спрятал огонек спички в ладонях. В задумчивости выдохнул облако дыма, сунул сигарету в зубы и потер ладони. А затем, вытянув руки, скакнул с башки мистера Вачоковски. Пожарная лестница под его ладонями зазвенела, просела, со ржавым стоном медленно заскользила вниз – шесть жалких дюймов, фут, полтора фута – и застряла, а Джо повис в пяти футах над тротуаром. Он подтянулся, пытаясь расклинить лестницу, туда-сюда поболтал ногами, но она не поддавалась.

– Кончай, – сказал Сэмми. – Не выйдет.

– Шею сломаешь, – сказал Джули.

Джо разжал правую руку, попыхтел сигаретой и снова сунул ее в зубы. Опять уцепился за лестницу и принялся раскачиваться всем телом, по дуге, все шире и шире. Лестница гремела и звенела, колотясь о железную платформу. Джо внезапно сложился пополам и вообще отпустил лестницу; импульс закинул его наверх через перила, на нижнюю площадку, и он приземлился на ноги. Решительно избыточное представление, сугубо эффекта или восторга ради – он прекрасно мог взобраться по лестнице на руках. Прекрасно мог сломать шею. На площадке он помедлил, сбил пепел с сигареты.

В этот миг неутихающему северному ветру, что весь день трепал облака над Нью-Йорком, наконец-то удалось их распихать и вывесить над Челси заплату дымчатой голубизны. Луч желтого солнечного света косо устремился вниз, вихрясь лентами пара и дыма – моросливая медовая лента, жилка желтого кварца, марморирующая безликий серый гранит зрелого дня. Свет заполнил окна старого красного дома до краев и вытек. Йозеф Кавалер, подсвеченный со спины переполненным окном, словно засветился, раскалился.

– Ты посмотри на него, – сказал Сэмми. – Ты посмотри, как он умеет.

Впоследствии, предаваясь воспоминаниям перед друзьями, или журналистами, или – еще позже – благоговейными редакторами фэнзинов, Сэмми годами сочинял и пересказывал всевозможные истории происхождения Эскаписта – прихотливые и приземленные, зачастую друг другу противоречащие, – но на самом деле Эскапист родился из совпадения желания, глубоко погребенной памяти об отце и нечаянной вспышки света в окне таунхауса. Глядя на блистающего Джо на площадке пожарной лестницы, Сэмми почувствовал боль в груди – и это, как часто случается, когда память и желание совпадают с преходящим погодным явлением, была боль творения. Сэмми смотрел на Джо, и желание его было бесспорно физическим – в том смысле, что Сэмми хотел обитать в теле кузена, а не обладать им. Отчасти жажда – весьма распространенная среди создателей героев – быть кем-то другим; быть не просто итогом двух сотен режимов, и сценариев, и проектов самосовершенствования, что вечно терпят крах, столкнувшись с извечной неспособностью Сэмми распознать ту самость, кою надлежит совершенствовать. Джо Кавалер излучал искусность, веру в свои способности, которую Сэмми, трудясь без устали, наконец-то выучился всего лишь подделывать.

В то же время, когда он глядел на безрассудную акробатику длинного кавалеристского тела Джо, на демонстрацию силы во имя силы и во имя демонстрации, встрепенувшаяся страсть была неизбежно затенена, или питаема, или переплетена с памятью об отце. Нам представляется, будто сердца наши, однажды разбившись, затягивают разлом несокрушимой тканью, что не дает им разбиться вновь ровно там же; но сейчас, глядя на Джо, Сэмми пережил ту же сердечную боль, что и в 1935 году, когда Могучая Молекула уехал прочь навсегда.

– Восхитительно, – сухо ответствовал Джули, тоном давая понять, что в гримасе старого друга наблюдается нечто забавное, и отнюдь не в юмористическом ключе. – Хорошо бы он еще рисовать умел.

– Рисовать он умеет, – сказал Сэмми.

Джо прогрохотал по ступеням пожарной лестницы до четвертого этажа, поднял раму и головой вперед ввалился в окно. Спустя миг из квартиры донесся беспредельно музыкальный визг Фэй Рэй.

– Ха, – сказал Джули. – Пожалуй, с карикатурными делами парень справится на ура.

6

Девушка с темными кудрями дыбом, едва не рыдая, вылетела на лестничную площадку. На девушке было мужское пальто в елочку. Джо стоял посреди квартиры, под комически робким углом повесив голову и потирая загривок. Сэмми едва успел отметить, что у девушки черные кочегарские сапоги в одной руке и ком черных чулок в другой, – тут она протиснулась мимо Джули Гловски, чуть не перекувырнув его через перила, и босиком затопотала вниз. Трое юнцов стояли, ошеломленно переглядываясь, точно циники, узревшие неопровержимое чудо.

– Это кто? – спросил Сэмми, поглаживая щеку, которую она тронула своим парфюмом и своим шарфом из альпаки. – Она, по-моему, была красивая.

– Красивая. – Джо подошел к рассохшемуся креслу, обтянутому конской шкурой, и подобрал с него большую сумку. – Она, по-моему, забыла. – Сумка была из черной кожи, с толстыми черными лямками и затейливыми застежками черного металла. – Сумочку.

– Это не сумочка, – сказал Джули, нервно озирая гостиную, прикидывая, сколько вреда они уже причинили. Нахмурился на Сэмми, будто почуял, как очередная завиральная идея друга уже распадается на куски. – Это, наверное, моего брата. Лучше не трожь.

– Что, Джерри внезапно взялся перевозить секретные документы? – Сэмми забрал сумку у Джо. – Вдруг переименовался в Петера Лорре? – Он расстегнул сумку и поднял тяжелую крышку.

– Не надо! – сказал Джо. Он рванулся было за сумкой, но Сэмми ее отдернул. – Некрасиво, – укорил его Джо, пытаясь дотянуться до сумки с другого боку. – Мы должны уважать ее частности.

– Не может быть, что это ее, – сказал Сэмми.

И однако, в черной курьерской сумке он нашел дорогую пудру в черепаховом футляре, много-много раз сложенную брошюру «Почему современная керамика – народное искусство», губную помаду («Андалусию» Элены Рубинштейн), золотую с эмалью шкатулочку для таблеток и кошелек, где лежали две двадцатки и десятка. Несколько визиток в кошельке сообщали, что зовут девушку довольно-таки экстравагантно – Роза Люксембург Сакс и что она сотрудница художественного отдела журнала «Лайф».

– Мне кажется, она была без трусов, – сказал Сэмми.

Это откровение так тронуло Джули, что с ответом он не нашелся.

– Без, – сказал Джо. Оба посмотрели на него. – Я вошел в окно, а она спала там. – Он показал на спальню Джерри. – В постели. Вы слышали, она кричала, да? Она надела платье и пальто.

– Ты ее видел, – сказал Джули.

– Да.

– Она была голая.

– Вполне голая.

– Спорим, ты такое нарисовать не сможешь.

Джули стащил с себя свитер. Свитер был цвета жареной пшеницы, и под ним оказался второй, точно такой же. Джули вечно жаловался, что мерзнет, даже когда тепло; зимой он раздувался вдвое. За многие годы его мать, руководствуясь исключительно сведениями, почерпнутыми со страниц идишских газет, диагностировала у него несколько острых и хронических заболеваний. Каждое утро она велела ему глотать всевозможные пилюли и таблетки, съедать сырую луковицу и пить по чайной ложке слабительной «Кастории» и витаминного тоника. Джули был великим созерцателем преступной обнаженки, и в районе, где жил Сэмми, снискал всеобщее восхищение, изображая ню Фритци Ритц, Блонди Бамстед и Дейзи Мэй, которые продавал за десять центов, а также (за четвертак) Дейл Арден, чей обворожительный лобок рисовал роскошными штрихами, которыми, по общему мнению, наделил бы ее и сам Алекс Реймонд, кабы позволили общественная мораль и тяготы межпланетных путешествий.

– Смогу, конечно, – ответил Джо. – Но не буду.

– Я тебе дам доллар, если нарисуешь Розу Сакс голой в постели, – сказал Джули.

Джо забрал Розину сумку у Сэмми и сел в конское кресло. Он явно соизмерял свои материальные нужды и желание – которое разделял и Сэмми – удержать и единолично присвоить пленительное видение. В конце концов вздохнул и отбросил сумку.

– Три доллара, – сказал он.

Джули не обрадовался, но кивнул. Стащил с себя еще один свитер.

– Ты уж старайся, – сказал он.

Джо опустился на колени и с перевернутого молочного ящика взял сломанный огрызок карандаша «Конте». Подобрал невскрытое сообщение о просрочке из Нью-Йоркской публичной библиотеки и распластал его по ящику. Длинные пальцы правой руки, на кончиках пожелтевшие, лениво заскользили по задней стороне конверта. Лицо оживилось до комичности: Джо щурился, кривился, надувал губы и двигал ими влево-вправо. Спустя несколько минут рука так же внезапно замерла, а пальцы отпихнули карандаш. Джо поднес конверт к глазам и наморщил лоб, словно разглядывал, что нарисовал, а не как оно нарисовано. Черты смягчило сожаленье. Еще не поздно, словно размышлял он, порвать конверт, припрятать дивный призрак. Затем вернулась обычная мина – сонная, беззаботная. Джо протянул конверт Джули.

Его краткий полет в окно окончился на полу спальни, и Джо нарисовал Розу Сакс, какой увидел ее в первый миг, – на уровне глаз, вставая с пола, глядя мимо резной шишечки, венчавшей изножье кровати. Роза Сакс лежала в отрубе на животе, вытянутая правая нога выбилась из-под одеяла, обнажив существенно больше половины крупного и соблазнительного тухеса. Правая ступня крупно маячила на первом плане – узкая, пальцы поджаты. Линии голой ноги и ноги пододеяльной соединялись в предельной точке схода, в жестких черных зарослях теней. Далекие лощины и длинная центральная долина ее спины вздымались к угольной Ниагаре волос, скрывавших все, кроме нижней половины лица, – губы приоткрыты, подбородок широк и, пожалуй, тяжеловат. Свежая вырезка из памяти Джо, четыре на девять дюймов, но при всей непосредственности линии были чисты, неторопливы, точность анатомична, однако эмоциональна: чувствовалась нежность Джо к этой поджатой маленькой ступне, к этому прогибу спины, к этому открытому сонному рту, что втягивает последний глубокий вдох бессознательности. Хотелось, чтобы она спала дальше, – только бы еще на нее посмотреть.

– Ты сиськи не показал! – заметил Джули.

– Не за три же доллара, – ответил Джо.

Ворча и всячески выказывая недовольство, Джули уплатил Джо и сунул конверт в боковой карман пальто, заботливо спрятав в «Плэнет сториз». Пятьдесят три года спустя, когда Джули умер, рисунок обнаженной спящей Розы Сакс нашли среди его вещей, в конфетной коробке «Баррачини», вместе с сувенирной кипой с бар-мицвы его старшего сына и значком Нормана Томаса, и по ошибке выставили в Сан-Франциско, на ретроспективе в Музее комиксов, объявив юношеской работой Джулиуса Гловски. Что же до «Распространенных ошибок перспективного рисунка», просроченной библиотечной книжки, по итогам недавнего расследования выяснилось, что ее вернули в 1971 году, когда по всему городу объявили библиотечную амнистию.

7

Как испокон веков поступали все юноши, загнанные в угол, они решили прилечь и потранжирить время. Они сбросили ботинки, закатали рукава и распустили галстуки. Они переставляли пепельницы, смахивали кипы журналов на пол, завели пластинку и вообще вели себя так, будто они здесь хозяева. Расположились они в комнате, где художники-вундеркинды хранили свои чертежные столы и тумбочки для инструментов, – в комнате, которую за многие годы ее обитатели успели наречь Общагой, Геенной, Крысиной Дырой, Задрот-студией – последнее зачастую распространялось на всю квартиру, на здание, временами на квартал и даже – сумрачными, похмельными, перхотными утрами, когда из окна уборной открывается вид на восход цвета бурбона и пепла, – на весь этот клятый гнусный мир. Когда-то в прошлом веке здесь была спальня элегантной дамы. По-прежнему сохранились изогнутые латунные крепления газовых ламп и лепные овы, но в основном мшистые муаровые обои содрали для целей что-нибудь набросать, а на стенах осталась только раскидистая бурая паутина потрескавшегося клея. Впрочем, сказать правду, на обстановку Сэмми и Джо едва обратили внимание. Просто поляна, куда они пришли разбить шатер своих фантазий. Сэмми лежал на охромевшем лиловом диванчике; Джо на полу какую-то секунду замечал, что валяется на кисло пахнущем овальном плетеном ковре в квартире, откуда только что выбежала девушка, за считаные мгновения знакомства показавшаяся ему красавицей, какой он в жизни не видал, в доме, куда он взобрался по фасаду, дабы приступить к выпуску комиксов для компании, которая торгует пукающими подушками, на Манхэттене, в Нью-Йорке, куда он прибыл через Литву, Сибирь и Японию. Затем где-то в квартире спустили воду в туалете, а Сэмми, издав довольный вздох, содрал с себя носки, и ощущение нынешней странности жизни, зияющего провала, долгой и уже непроходимо заросшей тропы, что отделяла Джо от его родных, отступило.

Любая вселенная, включая и нашу, начинается с разговора. Любой голем в истории мира, от замечательного козла рабби Ханины до Франкенштейна из речной глины, творения рабби Иегуды Лёва бен Бецалеля, призваны к бытию языком, шепотами, декламацией и каббалистической болтовней – буквально заговорами и уговорами. Кавалер и Клей – чей голем сложится из черных штрихов и четырехцветных точек литографа – полежали, подожгли первую из пяти дюжин сигарет, которые им нынче предстояло выкурить, и заговорили. Осторожно, с неким удрученным юмором, отчасти объяснявшимся застенчивостью из-за корявой грамматики, Джо поведал историю своих оборвавшихся занятий у Ausbrecher Бернарда Корнблюма и рассказал, как старый учитель помог ему уехать из Праги. Джо сообщил только, что его контрабандой вывезли с грузом неназванных артефактов, которые Сэмми вслух живописал как большие гримуары на древнееврейском, с золотыми замочками. Джо его не разуверил. Он теперь смущался оттого, что, когда попросили изобразить гибкого воздушного Супермена, нарисовал флегматичного голема во фригийском колпаке, и решил, что отныне о големах лучше поминать пореже. Сэмми живо интересовали подробности самоосвобождения – он так и сыпал вопросами. А это правда, что нужны гипермобильные суставы, что Гудини был уникальный, у него гнулись в другую сторону локти и колени? Нет и нет. А правда, что Гудини умел сам себе вывихивать плечо? Корнблюм говорил, что нет. А что в этом деле важнее – сила или ловкость? Тут требуется скорее искусность, нежели ловкость, скорее выносливость, чем сила. А ты, когда освобождался, обычно резал, вскрывал или публике голову дурил? И то, и другое, и третье, и не только – ломаешь, извиваешься, рубишь, брыкаешься. Джо припомнил кое-какие истории Корнблюма о его карьере в шоу-бизнесе – тяжелые условия, бесконечные разъезды, товарищество артистов, усердные и непрестанные сбор и распространение знаний среди фокусников и иллюзионистов.

– Мой отец выступал в водевиле, – сказал Сэмми. – Шоу-бизнес.

– Я знаю. Один раз слышал отца. Он силач, да? Был очень сильный.

– Он был Самый Сильный Еврей в Мире, – сказал Сэмми.

– А теперь он…

– Теперь он умер.

– Это очень жаль.

– Он был ублюдок, – сказал Сэмми.

– Э.

– Не буквально. Это просто так говорят. Он был мудак. Уехал, когда я был мелкий, и больше не возвращался.

– А.

– Одни мускулы. Сердца ни на грош. Он был как Супермен без Кларка Кента.

– Ты поэтому не хочешь, чтобы наш чувак, – Джо перенял терминологию Сэмми, – был сильным?

– Не! Я просто не хочу, чтобы наш чувак был такой же, как у всех, понимаешь?

– Извини, ошибся, – сказал Джо. Но почуял, что прав. Он расслышал восхищение в голосе Сэмми – даже когда тот объявлял покойного мистера Клеймана ублюдком.

– А у тебя отец какой? – спросил Сэмми.

– Он хороший человек. Он доктор. Он не самый сильный еврей в мире, как ни печально.

– Им там пригодится, – сказал Сэмми. – Ну или вот посмотри на себя – ты же выбрался. Может, им нужен типа супер-Корнблюм. Эй. – Он вскочил, правым кулаком мерно застучал по левой ладони. – У-у! У-у, у-у! Так, ладно. Погоди минуту.

Теперь Сэмми вжал основания ладоней в виски. Идея почти зримо расталкивала локтями его мозговое вещество – точно Афина в черепушке у Зевса. Джо сел. Мысленно перелистал последние полчаса разговора и, словно принимая сигнал прямиком из мозга Сэмми, различил в уме силуэты, темные контуры, балетные извивы костюмированного героя, чьей суперспособностью будет невероятный и нескончаемый побег[1].

Он как раз воображал, или предвкушал, или, как ни странно, вспоминал этого лихого персонажа, и тут Сэмми открыл глаза. Лицо его от возбуждения перекосилось и покраснело. Выглядел он так, будто, по его собственному выражению, у него кишки вскипели.

– Так, – сказал он, – слушай. – Он заходил меж чертежных столов, глядя себе под ноги, вещая резким, лающим тенором, который Джо слыхал у американских радиоведущих. – Всем, э-э… всем, кто, э-э… страдает в путах рабства…

– Путах?

– Ага. – Щеки у Сэмми побагровели, и он ненадолго оставил радиовещание. – Типа в цепях. Ты слушай. Это же комикс, понимаешь?

– Понимаю.

Сэмми снова заходил по комнате и продолжил радиовещать, сочиняя свое историческое восклицательное вступление:

– Всем, кто страдает в путах рабства и, э-э… ну, в кандалах угнетения, он дарит надежду на избавление и сулит свободу! – Декламация его становилась увереннее. – Он превосходно развит физически и интеллектуально, у него блестящая команда помощников, он владеет древней мудростью, он странствует по планете, верша потрясающие подвиги, и приходит на помощь тем, кто томится в цепях тирании! А зовут его… – Сэмми умолк и глянул на Джо беспомощно, восторженно, уже готовый совершенно раствориться в своей истории, – …Эскапист!

– Эскапист, – примерился Джо. На его неискушенный слух звучало великолепно – надежный, полезный, сильный человек. – Он эскаполог в костюме. Борется с преступностью.

– Он не просто с нею борется. Он освобождает от нее мир. Он освобождает людей, ага? Он приходит в самый беспросветный час. Он наблюдает из теней. Ведомый лишь светом своего… светом своего…

– Золотого Ключа.

– Отлично!

– Я понял, – сказал Джо.

Костюм будет темный, темно-синий, цвета полуночи, простой, функциональный, лишь на груди эмблема – ключ-вездеход. Джо подошел к чертежному столу и взобрался на табурет. Взял карандаш и лист бумаги, принялся торопливо набрасывать, жмуря внутренние веки, проектором на их исподе, так сказать, высвечивая гибкого акробата, который только что запрыгнул ему в голову, – акробат как раз приземляется, гимнаст спускается с колец, правая пятка вот-вот коснется земли, левая нога поднята и согнута в колене, руки выброшены высоко над головой, ладони раскрыты, – нащупывая физику человеческого движения, балансировки жил и групп мышц, дабы выковать – так, как не делал еще ни один комиксист, – анатомию грации и стильности.

– Ух, – сказал Сэмми. – Ух ты, Джо. Это хорошо. Это красота.

– Он чтобы освободить мир, – сказал Джо.

– Именно.

– Позволь мне задать у тебя вопрос.

– Спрашивай сколько влезет. У меня уже всё тут. – И Сэмми самоуверенно постучал себя пальцем по виску, почти болезненно напомнив Джо Томаша; спустя минуту, услышав вопрос, Сэмми, точно так же как Томаш, падет духом.

– В чем почему? – спросил Джо.

Сэмми медленно кивнул, потом замер.

– Почему, – сказал он. – Ешкин кот.

– Ты сказал…

– Я знаю. Я знаю. Я помню, что сказал. Так. – Сэмми подобрал пальто и цапнул последнюю пачку сигарет. – Пойдем-ка прогуляемся.

8

Сам этот занавес легендарен: его размеры, вес, оттенок темнее шоколада, континентальная тонкость выделки. Он свисает густой зыбью – глазурью изливается из арки просцениума наизнаменитейшего театра в самом прославленном квартале величайшего города мира. Назовем этот город Империум-Сити; здесь дом иглоконечного Эксельсиор-билдинг, выше которого ничего никогда не строили; дом Статуи Освобождения, что стоит на острове посреди Имперского залива, воздев меч, бросая вызов мировым тиранам; а также дом театра «Империум-палаццо», чей достославный Черный Занавес в эту минуту трепещет – справа, в густом темном импасто его велюра, открывается наималейшая щель. Сквозь эту узкую прореху выглядывает мальчик. Лицо его, обычно доверчивое и чистое, под шапкой взлохмаченных светлых кудрей, искривлено тревогой. Мальчик не подсчитывает зрителей – в зале аншлаг, и так оно идет с первого дня нынешнего ангажемента. Мальчик ищет кого-то или что-то – то, о чем никто не желает говорить, то, что он вычислил по намекам, неназванного человека или нечто, чье прибытие или присутствие нервирует труппу целый день.

Затем рука, громадная и тяжелая, как лосиный рог, напружиненными жилами пристегнутая к предплечью, похожему на дубовый сук, хватает мальчика за плечо и уволакивает обратно за кулисы.

– Головой надо думать, молодой человек, – молвит великан восьми с лишним футов ростом, обладатель гигантской руки. У него лоб как у гориллы, фигура как у медведя и акцент, как у венского профессора медицины. Он умеет разорвать напополам стальную бочку, словно баночку табака, за один угол поднять вагон поезда, играет на скрипке не хуже Паганини и подсчитывает скорость астероидов и комет, одна из которых носит его имя. Его зовут Алоис Берг, а комету – комета Берга, но для театральных завсегдатаев и друзей он обычно попросту Большой Ал. – Пойдем, там с аквариумом проблемы.

За сценой по местам разложены и расставлены пыточные инструменты и путы, на вид угрожающие и курьезные разом, – в нужный момент рабочие сцены вытащат, выкатят или на лебедках поднимут их и переместят на подмостки «Палаццо». Перед нами штатная дурдомовская койка психически больного, исполосованная ремнями; большая узкая молочная канистра из клепаного железа, средневековый агрегат для колесования и нелепая хромовая вешалка на колесиках, где на прозаических проволочных плечиках болтается фантастический гардероб: смирительные рубашки, веревки, цепи и толстые кожаные ремни. И тут же стоит аквариум – громадный стеклянный параллелепипед, вертикальный, внутри поместится дельфин: затопленная телефонная будка. Стекло дюймовое, закаленное и защищенное. Замки аккуратны и водонепроницаемы. Брусья рамы крепки и надежны. Мальчик все это знает, потому что построил аквариум сам. На мальчике, видим мы теперь, кожаный фартук с инструментами. За ухом торчит карандаш, в кармане лежит малярный шнур. Если с аквариумом проблемы, мальчик все починит. Он должен все починить: меньше пяти минут – и взовьется занавес.

– Что тут случилось? – Мальчик – вообще-то, он почти мужчина – с апломбом приближается к аквариуму, не обращая внимания на костыль под мышкой, словно не чувствуя хромоты на больную с младенчества левую ногу.

– Он, похоже, инертен, мальчик мой. Обездвижен. – Большой Ал подходит к аквариуму и дружески его пихает. Тысячефунтовый ящик кренится, вода внутри содрогается и плещет. Большой Ал мог бы выдвинуть аквариум на сцену в одиночку, но есть регламенты профсоюза, пять крупных рабочих сцены смотрятся эффектнее, а эффектность требуется для трюка. – Говоря короткими словами, заело.

– Там что-то попало в колесо.

Молодой человек опускается на пол, руками перехватывая костыль, ложится на спину и вползает под угол громоздкого основания аквариума. По углам рамы – обтянутые резиной колесики на стальных шарнирах. Между одним колесом и шарниром что-то застряло. Молодой человек достает отвертку и принимается за работу.

– Ал, – доносится его голос из-под аквариума, – что с ним сегодня такое?

– Ничего, Том, – отвечает Большой Ал. – Устал, и все. Последний вечер ангажемента. А у него годы уже не те.

К ним безмолвно присоединяется тощий человечек в тюрбане. Лицо коричневое и лишено возраста, глаза темны и проникновенны. К любой группе, вечеринке или беседе он всегда присоединяется безмолвно. Скрытность – его вторая натура. Он немногословен и осторожен, поступь его легка. Никто не знает, сколько ему лет, сколько жизней он прожил, прежде чем поступил на службу к Мастеру Побега. Он может быть врачом, пилотом, моряком, шеф-поваром. На любом континенте он как дома, говорит на одном языке с полицейскими и ворами. Никто лучше его перед побегом из тюрьмы не подкупит надзирателя, чтобы спрятал в камере ключ, или репортера – чтобы преувеличил количество минут, которые Мастер пробыл под водой, прыгнув с моста. Зовут его Омар – имя столь откровенно пошлое, что, учитывая тюрбан и пустынно-бурую кожу, публика полагает подобное именование лишь атмосферой, маскировкой, элементом завораживающей прелести Великого Мистериозо. Происхождение Омара и его настоящее имя под сомнением, однако смуглая кожа подлинна. Что до тюрбана, никто, кроме артистов труппы, не знает, как смущается он своих залысин.

– Ладно, тогда что такое с тобой? – не отступает молодой человек. – С тобой и Омаром. Вы весь день какие-то странные.

Омар и Большой Ал переглядываются. Для них разоблачение секретов – не просто проклятие; это противоречит их натуре и воспитанию. Они не смогли бы поделиться с мальчиком, даже если бы захотели.

– Фантазия, – наконец решительно произносит Омар.

– Перебор бульварных романов, – говорит Большой Ал.

– Вы тогда вот что мне скажите. – Юноша, Том Мэйфлауэр, выползает из-под аквариума; в руке у него черная кожаная пуговица с полочки или рукава, на пуговице оттиснут чудной символ – похоже на три сцепленных овала. – Что такое Железная Цепь?

Большой Ал опять косится на Омара, но тот уже исчез – и опять безмолвно. Большой Ал знает, что Омар отправился предостеречь Мастера, и все равно проклинает друга за то, что бросил его тут одного отвечать или уклоняться от ответа. Он берет пуговицу – в ушке по-прежнему болтается ниточка – и сует в карман гигантского жилета.

– Две минуты, – говорит он, внезапно немногословный, как и их тюрбанный друг. – Починил?

– Безупречно, – отвечает Том, берясь за громадный рог руки, который протягивает ему Большой Ал, и нестойко поднимаясь на ноги. – Как и вся моя работа.

Позднее он припомнит этот нахальный ответ и покаянно зальется краской. Ибо аквариум не безупречен – отнюдь нет.

В пять минут девятого Том стучится в дверь. На двери – звезда, а под ней вереницей игральных карт выложены слова «М-р Мистериозо». Дядя Тома, Макс Мэйфлауэр, еще никогда не пропускал занавес. Более того, вся программа выверяется до полсекунды, подгоняется и бесконечно подстраивается под способности – и, все чаще, пределы – своей звезды. От такого неслыханного опоздания Большой Ал умолкает, а Омар испускает череду проклятий на варварском языке. Но обоим не хватает смелости потревожить человека, которого они зовут Мастером. Тома к двери пихает костюмерша мисс Цветущая Слива. Естественно, популярное мнение гласит, что китайская швея неведомого возраста тайно влюблена в Макса Мэйфлауэра. Естественно, она и впрямь тайно в него влюблена. Ходят даже слухи об этих двоих и о несколько туманном происхождении Тома Мэйфлауэра, однако тот, хотя и беззаветно, любит мисс Сливу, а также дядю, слухи эти полагает праздными сплетнями, каковыми они и являются. Мисс Слива тоже ни за что бы не посмела обеспокоить Мастера в гримерной перед выходом, но знает, что Том умеет постигать некие глубины и настроения мэтра, как никто. Сейчас она снова мягко толкает Тома в поясницу.

– Это Том, – говорит молодой человек, но ответа не получает. И тогда юноша допускает беспрецедентную вольность: без разрешения открывает дверь гримерки.

Дядя сидит за туалетным столиком. Тело его с годами стало жилистым и крепким, как стебель, что твердеет, увядая. Мускулистые ноги уже обтянуты темно-синей тканью костюма, однако торс гол и веснушчат, слегка сбрызнут темно-оранжевыми клочьями – единственным напоминанием о рыжей шерсти, что некогда его покрывала. Огненно-рыжая грива превратилась в седую щетину. Руки ужасно исчерчены венами, пальцы узловаты, как бамбук. И однако, до сего дня Том никогда не замечал в нем – ни в теле его, ни в голосе, ни в сердце – торжества старости. А теперь полуголый Макс Мэйфлауэр обвис, и лысая голова поблескивает в освещенном зеркале напоминанием о смерти.

– Как там зал? – спрашивает он.

– Только стоячие места остались. А ты не слышишь?

– Да, – говорит дядя. – Я слышу.

Нечто – какой-то усталый взвизг жалости к себе в тоне старика – раздражает Тома.

– Ты зря считаешь, что так и должно быть, – замечает юноша. – Я бы все на свете отдал, чтоб они так рукоплескали мне.

Старик садится прямее и глядит на Тома. Кивает. Тянется за темно-синей спортивной фуфайкой, натягивает ее через голову, затем надевает мягкие синие сапоги для акробатов, сработанные на заказ в Париже знаменитым цирковым костюмером Клэро.

– Конечно, ты прав, – говорит старик, хлопая юношу по плечу. – Спасибо, что напомнил.

Он завязывает на затылке маску – косынку с прорезями для глаз, покрывающую всю верхнюю половину черепа.

– Кто его знает, – прибавляет старик, направляясь прочь из гримерной. – Может, однажды тебе выпадет шанс.

– Это вряд ли, – отвечает Том, хотя такова его голубая мечта, а тайны, механизмы, процедуры и непредвиденности эскапологии он познал лучше всех людей на свете, за исключением одного-единственного человека. – С моей-то ногой.

– Мало ли что на свете приключается, – говорит старик.

Том стоит, восхищенно глядя, как тот уходит: как выпрямляется спина, расправляются плечи, а походка становится упругой, однако спокойной и выверенной. Затем Том вспоминает пуговицу, застрявшую в колесике аквариума, и бежит за дядей – сказать. Но когда он подбегает к кулисам, оркестр уже завел увертюру «Тангейзера», а Мистериозо, раскинув руки, выступил на сцену.

Программа Мистериозо идет без остановок – от первого поклона до последнего артист не покидает сцену, чтобы переодеться, даже вымокнув до нитки во время трюка «Восточная пытка водой». Входы и выходы подразумевают надувательство, фальсификацию, подмену. Обтягивающий костюм обещает выдать любые припрятанные инструменты; постоянное присутствие артиста на сцене гарантирует чистоту и честность номеров. Посему труппа приходит в немалое смятение, когда – после оглушительной овации вслед за появлением Мистериозо из аквариума «Восточной пытки водой» (он без цепей, без веревок, без наручников, вверх головой и по-прежнему живой, по-прежнему дышит) – артист ковыляет за кулисы, руками зажимая пятно на боку, темнее воды и на вид липкое. Спустя миг, когда пятеро профсоюзных рабочих сцены укатывают аквариум, востроглазый Омар различает тянущийся за аквариумом след водяной мороси на подмостках и обнаруживает источник – крохотную, идеально круглую дырочку в стекле передней стенки. В зеленой воде аквариума вьется бледно-розовая лента.

– Отстаньте от меня, – говорит старик, с трудом волоча ноги к гримерной. Отталкивает Омара и Большого Ала. – Найдите его, – велит он, и оба растворяются в недрах театра. Мистериозо поворачивается к помрежу. – Дайте занавес. Пускай оркестр сыграет вальс. Том, со мной.

Молодой человек следом за дядей входит в гримерную и в потрясении, а затем в ужасе смотрит, как старик стягивает с себя промокшую фуфайку. На ребрах расцвела кривая кровавая звезда. Рана под левым соском невелика, но переполнена, точно чашка.

– Достань из кофра другой, – говорит Макс Мэйфлауэр, и отчего-то пулевое отверстие придает его словам еще большей весомости. – Надевай.

Том мгновенно догадывается, сколь невероятное требование сейчас предъявит ему дядя; в страхе, в возбуждении, слыша бесконечный звон «Голубого Дуная», он не спорит, не извиняется за то, что не оборудовал аквариум пуленепробиваемым стеклом, даже не спрашивает дядю, кто в него стрелял. Он просто одевается. Костюм он, конечно, примерял и раньше, тайком. Минута – и он готов.

– Тебе остался только гроб, – говорит дядя. – И на этом всё.

– Нога, – говорит Том. – Как же я буду?

И вот тогда дядя вручает ему ключик – золотой или позолоченный, на вид старинный и затейливый. Ключик от дамского дневничка или от ящика стола большого начальника.

– Держи при себе, – говорит Макс Мэйфлауэр. – И все будет хорошо.

Том берет ключ, но поначалу ничего не чувствует. Стоит, сжимает его так крепко, что ключ пульсирует в ладони, и смотрит, как любимый дядя до смерти истекает кровью в резком свете гримерной со звездой на двери. Оркестр идет на штурм вальса в третий раз.

– Шоу должно продолжаться, – сухо поясняет дядя, и Том уходит, сунув золотой ключ в один из тридцати девяти карманов, которые мисс Слива попрятала на костюме. Лишь выступив на сцену, к обезумевшей презрительной довольной утомленной вальсом рукоплещущей толпе, Том замечает, что не просто забыл костыль в гримерной, но впервые в жизни идет не хромая.

Два Арабских Дворянина Тайного Святилища в фесках оборачивают его цепями и помогают забраться в плотный холщовый почтовый мешок. Какая-то дамочка из пригородов затягивает мешок и фиксирует концы бечевки навесным замком размером с окорок. Большой Ал поднимает Тома, словно запеленутого младенчика, и нежно относит к гробу, который предварительно со всем вниманием осмотрели мэр Империум-Сити, шеф городской полиции и глава службы пожарной безопасности, – все объявили, что гроб запечатывается прочно, как барабан. Теперь, к восторгу зрителей, те же самые высокочтимые люди вооружаются молотками и большими двадцатипенсовыми гвоздями. Все они злорадно заколачивают крышку гроба над Томом. Если кто и заметил, что за последние десять минут Мистериозо набрал двадцать фунтов веса и вырос на дюйм, он или она этим открытием ни с кем не делится; да и какая разница, в самом деле, если это другой человек? Ему все равно предстоит сражаться с цепями, и гвоздями, и сплошной ясеневой древесиной в два дюйма толщиной. Впрочем, по крайней мере, среди зрительниц отмечается неуловимый оттенок перемены – некое сгущение или затемнение в самых глубинах восторга их и страха.

– Ты посмотри, какие у него плечи, – говорит одна женщина другой. – Я раньше-то и не замечала.

Внутри прекрасно подготовленного гроба – его на лебедке тихонько опускают в резной мраморный саркофаг, а затем той же лебедкой кладут на место мраморную крышку, и та раскатистым набатом возвещает о финальности всего – Том старается отмахнуться от мыслей о кровавых звездах и пулевых ранениях. Он сосредоточивается на порядке фокуса, последовательности быстрых и терпеливых шагов, которую он так хорошо выучил; одна за другой страшные мысли вытесняются потребными. От страшных он освобождается. Когда он вскрывает крышку саркофага ломиком, удачно прилепленным к ней снизу, разум его покоен и пуст. Но едва он выходит к свету прожектора, его чуть не опрокидывает овация – она сметает его, окатывает очистительным цунами. Годы хромых сомнений смыты начисто. Когда Омар, чье лицо еще мрачнее обычного, делает ему знаки из-за кулис, Тому жалко отказываться от этой минуты.

– Мой выход на поклон! – говорит он, когда Омар его уводит. И это вторая реплика, в которой Том сегодня раскается.

Человек, в профессиональных кругах известный как Мистериозо, давным-давно живет – в обстановке, без сожалений позаимствованной у Гастона Леру, – в тайных апартаментах под театром «Империум-палаццо». Апартаменты сумрачны и роскошны. Всем выделено по спальне – у мисс Сливы, естественно, отдельные покои, и от спальни Мастера их отделяет вся протяженность жилища, – но между гастролями по всему миру труппа предпочитает проводить время в громадной и непременной Органной комнате, где стоит церковный «Хельгенблатт» с восьмьюдесятью трубами, и здесь, спустя двадцать минут после того, как пуля проникла в его грудную клетку и застряла у сердца, умирает Макс Мэйфлауэр. Перед этим, впрочем, он рассказывает своему воспитаннику Тому Мэйфлауэру историю Золотого Ключа, на службе у которого – а вовсе не у Талии или Мамоны – он сам и прочие тысячу раз объездили весь земной шар.

В молодые годы, говорит Макс Мэйфлауэр, примерно сверстником Тома, он, Макс, был транжира, лодырь и бестолковщина. Плейбой, избалованный и легкомысленный. Вечер за вечером он из семейного особняка на Набоб-авеню отправлялся в грязнейшие притоны и публичные дома Империум-Сити. Имели место громадные карточные проигрыши, затем неприятности с некими очень дурными людьми. Когда этим людям не удалось истребовать у него долги, они вместо долгов забрали молодого Макса и держали в заложниках, требуя выкуп до того непомерный, что такие доходы прекрасно профинансировали бы их тайный замысел – заполучить контроль над всей преступностью и преступниками Соединенных Штатов Америки. Это, рассуждали они, в свою очередь позволит им завладеть всей страной. Похитители жестоко издевались над Максом и смеялись над его мольбами о пощаде. Полиция и федеральные агенты повсюду искали его, но не нашли. Между тем отец Макса, богатейший человек в штате, где столица – Империум-Сити, сдавал. Он любил своего распутного сына. Хотел его вернуть. За день до назначенного срока уплаты выкупа он принял решение. Наутро мальчишки-газетчики высыпали на улицы со свежим номером «Игл» и задрали к небесам закаленные нёбные язычки.

– «СЕМЬЯ ЗАПЛАТИТ ВЫКУП»! – завопили они.

А теперь вообрази, сказал дядя Макс, что в некоем тайном убежище (Том расплывчато вообразил помесь винного погреба с мечетью) номер «Игла» с этим возмутительным заголовком сминает гневная рука в прекрасно сшитом белом льняном рукаве. Владельца руки и льняного костюма почти не видно в тенях. Однако мысли его ясны, гнев праведен, а на лацкане белого пиджака висит золотой ключик.

Макса, как выясняется, держали в заброшенном доме на окраине Империум-Сити. Он несколько раз пытался освободиться из пут, но не смог вытащить ни единого пальца. Дважды в день его слегка развязывали, чтобы он справил нужду, и, хотя он несколько раз ощупывал окно в уборной, ему так и не удалось даже сдвинуть шпингалет. Спустя несколько дней он погряз в сером безвременном аду заключенного. Он грезил, не засыпая, и спал, не закрывая глаз. В одной из грез к нему в камеру явился призрачный человек в белом льняном костюме. Просто взял и вошел в дверь. Человек говорил любезно, утешал, переживал. Замки, сказал он, указав на дверь камеры Макса, для нас ничего не значат. В считаные секунды он распутал веревки, отвязал Макса от стула и велел бежать. У него была заготовлена лодка, или быстрый автомобиль, или аэроплан – в преклонных годах, да еще при смерти, старый Макс Мэйфлауэр этой детали уже не помнил. А затем человек напомнил Максу – веско, однако учтиво, и было видно, что он это говорит не в первый раз: свобода – долг, который можно уплатить, лишь даря свободу другим людям. В этот миг зашел один из Максовых поимщиков. Он размахивал газетой, возвещавшей о том, что отец Макса капитулирует, и счастлив был неописуемо, пока не заметил незнакомца в белом. А затем вынул пистолет и выстрелил незнакомцу в живот.

Макс пришел в ярость. Не задумавшись ни на миг, не испугавшись за себя, он кинулся на гангстера и стал вырывать у него пистолет. Пистолет грохнул, колоколом отдавшись у Макса в костях, и гангстер рухнул на пол. Макс вернулся к незнакомцу, сел, положил его голову себе на колени. Спросил, как зовут его спасителя.

– Я бы и рад сказать, – отвечал тот. – Но правила есть правила. Ой. – Он поморщился. – Слушай, со мной все ясно. – Говорил он со странным акцентом, изысканным и британским, но гнусавил по-западному. – Возьми ключ. Возьми.

– Я? Ваш ключ?

– Ты, конечно, вряд ли, это правда. Но у меня нет выбора.

Макс отстегнул булавку с лацкана. На булавке болтался золотой ключик – ровно такой же Макс вручил Тому полчаса назад.

– Кончай транжирить жизнь, – напоследок сказал незнакомец. – У тебя есть ключ.

Следующие десять лет Макс провел в тщетных поисках замка, который отмыкается этим ключом. Советовался с умнейшими на свете замочниками и владельцами скобяных лавок. С головой погрузился в освоение мастерства беглецов из тюрем и факиров, вязал морские узлы и изучал бондажные ритуалы арапахо. Он исследовал работы Джозефа Брамы, величайшего замочника, что рождался на этом свете. Он просил советов у медиумов, высвобождающихся из пут, пионеров эскапологии, и даже одно время учился у самого Гудини. В процессе Макс Мэйфлауэр стал мастером самоосвобождения, однако поиски вышли дорогостоящие. Он потратил все отцовское состояние, но в итоге так и не понял, как использовать подарок незнакомца. И все равно не отступал – он этого не знал, но поддерживали его волшебные силы ключа. В конце концов, однако, бедность принудила его искать работу. Он пошел в шоу-бизнес, стал взламывать замки за деньги, и так родился Мистериозо.

Разъезжая по Канаде с никудышной антрепризой, он познакомился с профессором Алоисом Бергом. Профессор жил тогда в пещере, заваленной мусором, был прикован к решетке, одевался в лохмотья и глодал кости. Он был прыщав и вонял. Он рычал на платежеспособную публику, особенно на детей, а на стенке его клетки большими красными буквами было намалевано вызывающее «ПОСМОТРИТЕ НА ЛЮДОЕДА!» Как и все артисты, Макс Людоеда избегал, презирал его как низменнейшего из уродов, пока однажды судьбоносной ночью бессонницу его не смягчил нежданный обрывок Мендельсона, что принесся на крылья теплой летней тьмы Манитобы. Макс пошел на звуки, и, к его изумлению, музыка привела его к убогому железному фургончику на отшибе ярмарки. В лунном свете Макс прочел три слова: «ПОСМОТРИТЕ НА ЛЮДОЕДА!» В эту минуту Макс, который прежде никогда об этом не задумывался, постиг, что все люди, в каком бы положении ни оказались, обладают сияющими бессмертными душами. Там и тогда он вознамерился выкупить свободу Людоеда у владельца антрепризы и ровно так и поступил, уплатив своим единственным ценным имуществом.

– Ключом, – говорит Том. – Золотым ключом.

Макс Мэйфлауэр кивает:

– Я лично сбил кандалы с его ноги.

– Спасибо, – говорит теперь Людоед в комнате под сценой «Палаццо», и щеки его мокры от слез.

– Ты вернул этот долг стократ, старый мой друг, – отвечает Макс Мэйфлауэр, похлопывая великана по громадной ороговевшей ладони. А затем продолжает свою историю: – Едва я снял железное кольцо с его бедной воспаленной щиколотки, из теней выступил человек. Между фургонами, – произносит он, уже задыхаясь. – Он был одет в белый костюм, и поначалу я решил, что это он. Тот же самый. Хотя я знал. Что он там. Куда вот-вот отправлюсь я.

Человек в белом объяснил Максу, что тот наконец-то нечаянно отыскал замок, который отмыкается золотым ключиком. Человек в белом вообще много чего объяснил. Сказал, что и он, и человек, спасший Макса от похитителей, принадлежат к древнему тайному обществу под названием Лига Золотого Ключа. Эти люди странствуют по миру, добиваясь – всегда анонимно – свободы для других, физической или метафизической, эмоциональной или экономической. В этой работе им неустанно препятствуют агенты Железной Цепи, чьи цели противоположны и зловещи. Агенты Железной Цепи и похитили Макса много лет назад.

– И сегодня, – говорит Том.

– Да, мальчик мой. И сегодня это тоже были они. Они набрались сил. Их древняя мечта править целой страной сбылась.

– Германия.

Макс слабо кивает и закрывает глаза. Остальные плотнее толпятся вокруг, печально склонив головы, дабы услышать окончание истории.

Человек в белом, говорит Макс, дал ему второй золотой ключ, а затем, прежде чем удалиться в тени, велел ему и Людоеду продолжать освободительные труды.

– Так мы и поступили, да? – прибавляет Макс.

Большой Ал кивает, а Том, оглядывая грустные лица артистов, понимает, что все здесь освобождены Великим Мистериозо. Омар некогда был рабом африканского султана; мисс Цветущая Слива годами пахала в тесноте потогонных фабрик Макао.

– А я? – спрашивает он как бы самого себя.

Но старик открывает глаза.

– Мы нашли тебя в детском приюте в Центральной Европе. Бесчеловечное заведение. Я только жалею, что смог оттуда спасти столь немногих. – Он кашляет, и вместе со слюной летят брызги крови. – Прости, – говорит он. – Я хотел тебе рассказать. На твой двадцать первый день рождения. Но теперь. Я поручаю тебе, как было поручено мне. Не транжирь свою жизнь. Не допусти, чтобы слабость тела ослабила дух. Верни долг свободы. У тебя есть ключ.

Таковы последние слова Мистериозо. Омар опускает ему веки. Том прячет лицо в ладони и рыдает, а затем поднимает голову и видит, что все смотрят на него.

Он подзывает Большого Ала, Омара и мисс Сливу, поднимает ключ высоко в воздух и приносит великую клятву посвятить себя тайной борьбе со злыми силами Железной Цепи, в Германии или где угодно, там, где они вздымают свои уродливые головы, трудиться во имя освобождения всех, кто страдает в цепях, – под именем Эскаписта. Возвышенные их голоса уносятся вверх, в запутанную старинную сеть труб великолепного старого театра, взлетают, отдаются эхом и наконец выплывают из решетки в тротуаре, где их отчетливо слышат двое молодых людей, что как раз шагают мимо, подняв воротники на холоде октябрьской ночи, грезя свои прихотливые грезы, желая свои желания, выманивая к жизни своего голема.

9

Они бродили не один час, под фонарями и в темноте, под переменным дождем, ничего не замечая, куря и разговаривая, пока не охрипли. В конце концов слова иссякли, и оба молча повернули к дому, вместе понесли свою идею, зашагали по трепещущей кромке реального мира, что отделяла город Нью-Йорк от Империум-Сити. Час был поздний; они проголодались, и устали, и выкурили свою последнюю сигарету.

– Что? – спросил Сэмми. – Что думаешь?

– Я хочу, чтоб он был настоящий, – сказал Джо, внезапно устыдившись. Вот он идет, о такой свободе родные могут только мечтать – и что он делает со своей свободой? Гуляет, болтает, сочиняет всякую ерунду о человеке, который не может освободить никого и ничего, кроме размазанных черных закорючек на листе дешевой бумаги. И что толку? Что толку гулять, и болтать, и курить сигареты?

– Еще бы, – сказал Сэмми. И положил руку Джо на плечо. – Еще бы ты не хотел, Джо.

Они добрались до перекрестка Шестой авеню и Тридцать четвертой улицы, очутились в бурной туче света и народа, и Сэмми велел минутку погодить. Джо стоял, сунув руки в карманы, в постыдном блаженстве беспомощно расставляя мысли рядами и колонками квадратиков, в которых планировал изобразить первое приключение Эскаписта: Том Мэйфлауэр облачается в темно-синюю маску и костюм покойного Мастера, умелая игла мисс Цветущей Сливы торопливо украшает его грудь броской эмблемой, золотым ключом. Том выслеживает нацистского шпиона до самого его логова. Целая полоса воодушевленной рукопашной, затем увернуться от пули, ударить по голове, рушатся балки – и взрыв: уничтожен притон гадюк Железной Цепи. И последняя панель: вся труппа стоит на могиле Мистериозо, Том снова опирается на костыль, который обеспечит ему маскировку. И призрачное лицо старика сияет им улыбкой с небес.

– Сигареты купил. – Сэмми горстями зачерпнул из коричневого бумажного пакета сигаретные пачки. – И жвачку. – Он предъявил несколько упаковок «Блэк Джека». – Любишь жвачку?

Джо улыбнулся:

– Кажется, мне надо полюбить.

– Да уж, ты теперь в Америке. Мы тут только и делаем, что жвачку жуем.

– А это что? – Джо показал на газету у Сэмми под мышкой.

Сэмми посерьезнел.

– Я хочу кое-что сказать, – произнес он. – Сказать я хочу вот что: у нас получится убийственная штука. В смысле, это хорошо, что убийственная. Не могу объяснить, с чего я так решил. Ну, просто… у меня всю жизнь было такое чувство, но, не знаю, когда ты появился… я сразу понял… – Он пожал плечами и отвел взгляд. – Ладно, не суть. Я вот о чем: мы эту штуку продадим миллионным тиражом и заработаем гору денег, и ты возьмешь эту гору денег, и заплатишь все, что надо заплатить, и вывезешь оттуда сюда и мать, и отца, и брата, и дедушку, и здесь они будут спасены. Я… я тебе обещаю. Я совершенно уверен, Джо.

Сердце у Джо налилось томлением, – так ему захотелось поверить кузену. Он отер глаза царапучим рукавом твидового пиджака, который мать купила ему в «Английской лавке» на Грабен.

– Ладно, – сказал он.

– И короче, в этом смысле он будет по правде взаправдашний. Эскапист. Если мы скажем, что он может то-то, он это сделает.

– Ладно, – сказал Джо. – Ja, ja, я тебе верю. – Утешения его раздосадовали, будто слова утешения придавали достоверности его страхам. – Мы сделаем убийственно.

– А я что говорю?

– Что за газеты?

Сэмми подмигнул и протянул ему по номеру немецкой New Yorker Staats-Zeitung und Herold и New-yorské listy, ежедневной газеты на чешском, за пятницу 27 октября 1939 года:

– Я подумал, может, там что-нибудь найдется.

– Спасибо, – ответил Джо; он был тронут и жалел, что нарычал на Сэма. – И короче, спасибо за слова.

– Это еще что, – сказал Сэмми. – Ты пока не знаешь, какую я обложку придумал.

10

Настоящие нынешние жильцы Задрот-студии – Джерри Гловски, Марти Голд и Дейви О’Дауд – вернулись домой около десяти, притащив с собой половину жареной курицы, бутылку красного вина, бутылку сельтерской, блок «Пэлл-Мэлл» и Честера Панталеоне. Они вошли в парадную дверь, шумно препираясь – один изображал трубу с сурдиной, – и умолкли. Прямо скажем, тишина наступила так стремительно и такая гробовая, словно незваных гостей они ждали. И однако, взойдя наверх, удивились, узрев, что Задрот-студия за какие-то часы преобразилась в творческий нервный центр «Империи комиксов». Джерри трижды заехал Джули по уху.

– Ты что делаешь? Тебе кто разрешал сюда приходить? Это что за говно?

Он отпихнул голову Джули и подобрал планшет, где брат карандашом набрасывал вторую полосу своего творения, истории, которую сварганил вместе с Сэмми, предмета личной гордости Джули, страшной повести, чей главный герой – этот Насельник Тьмы, этот Недруг Зла…

– «Черная Шляпа», – прочел Джерри.

– Я что-то не помню, как разрешал вам садиться за мой стол. И брать мою тушь.

Марти Голд схватил со стола флакон, куда Джо как раз примеривался запустить кисть, затем отволок подальше от загребущих рук всю свою заляпанную тумбочку, в процессе рассыпал по ковру немало перьев и карандашей и совсем распсиховался. Марти психовал – только повод дай. Он был смуглый, пухлый, потливый и, всегда полагал Сэмми, слишком чопорный. Но Каниффа Марти подделывал лучше всех – и особенно ему удавалась чернота: он рубил черным, ляпал черные лоскуты, целые черные континенты (Сэмми такая вольность и не снилась) и всегда подписывал свои работы с раздутой «О» в «Голд».

– Да и мои кисти, если вдуматься, – добавил он.

И он попытался цапнуть кисть из руки Джо. Чернильная горошина плюхнулась на страницу, которую тот контуровал, похерив десять минут работы над устрашающими агрегатами за сценой театра «Империум-палаццо». Джо посмотрел на Марти. Улыбнулся. Отодвинул кисть подальше, затем не без изящества протянул хозяину, а между тем ладонью медленно провел над кистью. Кисть исчезла. Джо удивленно скривился и всплеснул пустыми руками.

– Вы как сюда попали? – спросил Джерри.

– Твоя подруга впустила, – ответил Сэмми. – Роза.

– Роза? А, она не моя подруга.

Не огрызнулся, а просто констатировал. Когда Сэмми познакомился с Джерри, тому было шестнадцать, и он уже бегал на свиданки к трем девчонкам разом. Такая роскошь была тогда ему еще в новинку, и о девчонках он болтал без умолку. Розалин, Дороти и Йетта – Сэмми до сих пор помнил имена. Новизна давно поблекла; теперь для Джерри три – это затишье. Был он высок, по-лисьи красив, а курчавые набриолиненные волосы зачесывал романтическими завитками. Культивировал – без особой поддержки друзей – репутацию обладателя тонкого чувства юмора, каковому и приписывал (неубедительно, по мнению Сэмми) свой неоспоримый успех у женщин. Рисовал в стиле «комический йети», стибренном примерно поровну у Сегара и Макмануса, и Сэмми сомневался, что Джерри справится с прямолинейной приключенческой историей.

– Если она тебе не подруга, – сказал Джули, – почему она тогда валялась голая в твоей постели?

– Джули, заткнись, – посоветовал Сэмми.

– Вы видели ее в моей постели голой?

– Нет, увы, – сказал Сэмми.

– Да я шучу, – сказал Джули.

А Джо сказал:

– Это что, курица пахнет?

– А вот это неплохо, – сказал Дейви О’Дауд.

Он был короткостриженый, рыжий, с крохотными зелеными глазками и сложен как жокей. Родился в Адской кухне и в двенадцать лет потерял кусок уха в драке; вот примерно и все, что Сэмми о Дейви знал. Сэмми всегда подташнивало от зрелища розовой культи левой ушной раковины, но Дейви ею гордился. Одну за другой поднимая кальки со страниц, он разглядывал пять полос «Легенды Золотого Ключа», которые Сэмми и Джо уже закончили. Затем одну за другой передавал страницы Честеру Панталеоне, а тот крякал. Дейви сказал:

– Это как бы такой Супермен.

– Это лучше Супермена. – Сэмми слез с табурета и подошел помочь им восхититься его работой.

– Кто контуровал? – спросил Честер.

Он был высок, сутул, из Бенсонхёрста, с грустными брылами и уже, хотя ему не минуло и двадцати двух, лысел. Вопреки – или, возможно, сообразно – виноватой своей наружности Честер талантливо рисовал, на последнем курсе выиграл городской конкурс в категории «Музыка и искусство» и ходил на занятия в Институт Пратта. В Пратте преподавали отличные учителя, профессиональные художники и иллюстраторы, серьезные мастера; искусство и себя в искусстве Честер осмыслял, как Джо. Время от времени его брали на работу художником по декорациям на Бродвее: отец его был большим человеком в профсоюзе рабочих сцены. Честер придумал собственный приключенческий стрип «Путешествия Марко Поло» – воскресную панель, которую щедро набивал деталями под Фостера, и, по слухам, им заинтересовался «Кинг Фичерз».

– Ты? – спросил он Джо. – Хорошая работа. И карандаш тоже твой? Клейман бы так не смог.

– Я по композиции, – сказал Сэмми. – Джо до сегодняшнего утра даже не знал, что такое комикс.

Сэмми сделал вид, будто обиделся, но так возгордился Джо, что от похвалы Честера Панталеоне его слегка повело.

– Джо Кавалер, – сказал Джо, протягивая руку Честеру.

– Мой кузен. Только что приехал из Японии.

– М-да? А что он с моей кистью сделал? Сибирская норка, «Виндзор и Ньютон», доллар стоила, – сказал Марти. – Милтон Канифф мне эту кисть подарил.

– Да-да, ты всегда так говоришь, – сказал Честер.

И углубился в оставшиеся страницы, жуя пухлую нижнюю губу, и глаза его были холодны, и в них мерцал не просто профессиональный интерес. Видно было, как он думает: выпади мне шанс, я бы сделал лучше. Сэмми боялся поверить в свою удачу. Вчера его мечта публиковать комиксы была всего-навсего мечтой, еще неправдоподобнее обычных полетов фантазии. А сегодня он уже обзавелся парой героев в костюмах и штатом художников, среди которых, возможно, вскоре будет числиться талантливый Честер Панталеоне.

– Это очень и очень неплохо, Клейман.

– Черная… Шляпа, – повторил Джерри. И потряс головой. – Он кто? Ночами борец с преступностью, днем галантерейщик?

– Он богатый плейбой, – веско промолвил Джо.

– Иди своего зайку рисуй, – отвечал брату Джули. – А мне платят семь пятьдесят за полосу. Так, Сэм?

– Абсолютно.

– Семь пятьдесят! – сказал Марти. С насмешливым раболепием он вернул свою тумбочку на место и поставил флакон туши Джо под локоть. – Молю вас, Дзё-сан, возьмите мою тушь.

– Это кто платит такие деньги? – осведомился Джерри. – Не Доненфельд же. Он бы вас не нанял.

– Доненфельд будет на коленях меня зазывать, – отвечал Сэмми, понятия не имея, кто таков этот Доненфельд. И поведал, какой дивный шанс выпал им всем, если, конечно, они готовы за него ухватиться. – Ну-ка, посмотрим. – Сэмми изобразил наисерьезнейшую мину, лизнул кончик карандаша и быстро подсчитал что-то на бумажке. – Плюс к Черной Шляпе и Эскаписту мне надо… тридцать шесть, сорок восемь… еще три стрипа по двенадцать полос. Выйдет шестьдесят, плюс обороты обложек, плюс, насколько я понимаю, две страницы сплошного текста. – (Чтобы продукция сходила за журналы и рассылалась вторым классом, издатели совали в комиксы минимально потребные две полосы чистого текста, которых требовало почтовое законодательство, – обычно легковеснейший рассказ, написанный опилочной прозой.) – Шестьдесят четыре. Но короче, суть в чем. Все персонажи должны быть в масках. В этом фишка. Называться будет «Маски-комиксы». То есть никаких китайцев, частных сыщиков и крутых морских волков на пенсии.

– Только маски, – сказал Марти. – Удачно.

– «Империя», а? – сказал Честер. – Честно говоря…

– Честно… честно… честно… честно… честно, – подхватили все. Честер часто повторял «честно». А они любили ему на это указывать.

– …Я слегка удивлен, – невозмутимо продолжал он. – Удивительно, что Джек Ашкенази платит семь пятьдесят за полосу. Ты уверен, что он так сказал?

– Еще б не уверен. Плюс… ах да, чуть не забыл. На обложке рисуем Адольфа Гитлера. Тоже фишка. И Джо, – прибавил Сэмми, кивая на кузена, но глядя на Честера, – нарисует сам.

– Я? – переспросил Джо. – Ты хочешь, чтобы я на обложку журнала рисовал Гитлера?

– Как Гитлеру заезжают кулаком в челюсть, Джо. – Сэмми преувеличенно, медленно замахнулся на Марти Голда; кулак замер в дюйме от его подбородка. – Бэмс!

– Ну-ка, дай, – сказал Джерри. Он забрал страницу у Честера и поднял кальку. – Он вылитый Супермен.

– Ничего не вылитый.

– Гитлер. Вашим злодеем будет Адольф Гитлер. – Джерри посмотрел на Сэмми, высоко задрав брови, изумляясь не вполне уважительно.

– Только на обложке.

– Да они ни в жизнь не согласятся.

– Джек Ашкенази не согласится, – подтвердил Честер.

– А что такого плохого в Гитлере? – спросил Дейви. – Шучу-шучу.

– Может, надо все это назвать «Пикантный расист», – сказал Марти.

– Они согласятся! Всё, валите! – вскричал Сэмми, выпихивая художников из их собственной студии. – Дай-ка. – Сэмми отобрал страницы у Джерри, прижал к груди и снова залез на табурет. – Ладно, слушайте, сделайте мне одолжение, ага? Не хотите работать – не надо, но тогда не лезьте. Мне до фонаря. – И он пренебрежительно оглядел Крысиную Дыру – так Джон Гарфилд, роскошествуя в шелковом костюме, озирал бы квартирку без горячей воды, где в итоге очутился его добронравный друг детства. – У вас небось и так работы невпроворот.

Джерри обернулся к Марти:

– Он прибегнул к сарказму.

– Я заметил.

– Не уверен, что переживу, если мной будет командовать этот пижон. У меня с этим пижоном не первый год проблемы.

– Прекрасно тебя понимаю.

– Если меня будет контуровать Токийский Джо, – сказал Честер Панталеоне, – я готов. – (Джо кивнул.) – Тогда я готов. Честн… Правду сказать, у меня уже есть кое-какие идеи такого рода.

– А мне одну одолжишь? – спросил Дейви. Честер пожал плечами. – Тогда я тоже готов.

– Ладно-ладно, – сказал Джерри, обреченно всплеснув руками. – Все равно вы уже, к чертям, заполонили всю Геенну. – И он зашагал вниз по лестнице. – Сварю кофе. – Он развернулся и наставил палец на Джо. – Но еду не трожь. Это моя курица.

– И ночевать им здесь тоже нельзя, – встрял Марти Голд.

– И уж будь любезен рассказать, как вышло, что ты из Японии, но при этом кузен Сэмми и на вид натуральный еврей, – сказал Дейви О’Дауд.

– Мы в Японии тоже есть, – ответил Сэмми. – Мы повсюду.

– Джиду-жидсу, – напомнил Джо.

– И то правда, – согласился Дейви.

11

Два дня никто не спал. Они пили кофе Джерри, пока не закончился, потом таскали картонные подносы черной кислятины в бело-синих бумажных стаканчиках из круглосуточной греческой лавки на Восьмой авеню. Как и было обещано, в распределении курицы Джерри проявил жестокость, но затем были добыты еще полкурицы, а также пакеты сэндвичей, хот-догов, яблок и пончиков; из стального медицинского шкафа извлекли три банки сардин, банку шпината, коробку хлопьев «Уитиз», четыре бульонных кубика и какой-то застарелый чернослив. Аппетит Джо остался где-то к востоку от Кобэ, но Сэмми купил буханку хлеба, который Джо мазал маслом и пожирал все выходные. Они выкурили четыре блока сигарет. Они на полную включали радио; когда вещание прекратилось, они ставили пластинки, а в тихие перерывы сводили друг друга с ума, мурлыча себе под нос. Те, у кого имелись подруги, отменили свидания.

Довольно быстро выяснилось, что Сэмми, лишенный своей библии с комиксовыми вырезками и спертыми у других художников позами, из всей группы наименее талантлив. Спустя двенадцать часов после начала своей карьеры художника-комиксиста он ушел на покой. Сказал Джо – мол, валяй, раскладывай остаток панелей про Эскаписта сам, а если нужно руководство – вон, на полу валяются выпуски «Экшн», «Детектив» и «Уандер», руководствуйся ими. Джо подобрал «Детектив» и полистал:

– То есть согласно идее мне надо рисовать очень плохо, как эти люди?

– Эти люди не стараются рисовать плохо, Джо. Местами у них получается ничего. Есть один парень, Крэг Флессел, – он довольно хорош. Ты смотри объективно. Вот, например. – Сэмми цапнул выпуск «Экшн» и открыл на странице, где Джо Шустер изобразил, как Супермен спасает Лоис Лейн от какого-то широкоплечего жулья – военных спекулянтов, если Сэмми правильно помнил. Фоны минимизированы до иероглифов, до условных обозначений лаборатории, сруба, скалистой горной вершины. Подбородки торчат, мускулатура приблизительна, глаза у Лоис – оперенные щелочки. – Просто. Голая суть. Если б ты сидел и каждую панель набивал летучими мышками, и лужами, и витражами и вырисовывал каждый мускул и каждый зубик, и все это под Микеланджело, и ради этого ты бы отчекрыжил себе ухо – вот это было бы плохо. Тут ведь главное что? Картинки нужны, чтобы рассказать хорошую историю.

– Истории хорошие?

– Иногда истории хороши. Наша история, бля, хороша – не то слово, прости за нескромность.

– Бля-а, – произнес Джо – медленно выдохнул звук, точно с удовольствием затянулся.

– Что «бля»?

Джо пожал плечами:

– Я просто это говорю.

Оказалось, что подлинные таланты Сэмми крылись не в карандаше или кисти. Все это поняли, когда Дейви О’Дауд вернулся в Геенну, кратко посовещавшись с Честером касательно идей насчет персонажа. Честер уже погрузился в собственный замысел – или же отсутствие такового, – работал за кухонным столом и, вопреки обещанию, вникать не пожелал. Дейви пришел с кухни, почесывая в затылке.

– Мой чувак летает, – сказал Дейви О’Дауд. – Это я знаю.

Джо покосился на Сэмми, а тот хлопнул себя ладонью по лбу.

– Эй, – сказал он.

– Чего?

– Летает, а?

– А что, нельзя летать? Честер говорит, это все желанные фикции.

– А?

– Желанные фикции. Ну, знаешь, чего ребенок хочет. Ты, например… а, точно, ты не хочешь жить с покалеченной ногой. Опа – ты даришь своему чуваку волшебный ключ, и он может ходить.

– Ха.

Сэмми предпочитал не рассматривать процесс создания персонажа в таком суровом свете. Любопытно, какие еще желания он, сам того не ведая, воплотил в хромом Томе Мэйфлауэре.

– Я всегда хотел летать, – сказал Дейви. – Многие, наверное, хотели.

– Да, это популярная фантазия.

– По-моему, тут перебрать невозможно, – вставил Джерри Гловски.

– Ладно, пусть он умеет летать. – Сэмми посмотрел на кузена. – Джо?

Тот на миг оторвался от работы:

– Почему?

– Почему?

Сэмми кивнул:

– Почему он летает? Почему он хочет летать? И как вышло, что он свои полеты обратил на борьбу с преступностью? Почему он не стал попросту лучшим в мире форточником?

Дейви закатил глаза:

– Это что, комиксовый катехизис? Я без понятия.

– Давай по порядку. Как он летает?

– Не знаю.

– Кончай талдычить, что не знаешь.

– У него большие крылья.

– Придумай что-нибудь другое. Ракетный ранец? Антигравитационные сапоги? Шляпа-гироплан? Мифологические силы ветров? Межзвездная пыль? Переливание крови пчелы? Водород в крови?

– Ты помедленней, помедленней, – сказал Дейви. – Елки-палки, Сэм.

– Я такие штуки умею. Что, страшно?

– Да нет, неловко за тебя.

– Выбери что-нибудь. Допустим, жидкость. Антигравитационная жидкость в крови, у него на груди такая машинка, он накачивает себя этой жидкостью.

– Накачивает.

– Ну да, он без этой фигни помрет, ага? А полеты – это такая, ну, нежданная приятная побочка. Он ученый. Врач. Он работал над какой-нибудь, скажем, искусственной кровью. Ну, знаешь, для фронтовых нужд. Называется «синт-о-кровь». Может, она, не знаю, может, она сделана из толченых железных метеоритов. Потому что в крови железо. Не важно. Но потом какие-то преступные элементы… нет, какие-то вражеские шпионы – они вламываются к нему в лабораторию и хотят эту кровь украсть. Он им пытается помешать, они стреляют в него и его девушку и бросают, думают, что те умерли. Девушку не спасти, ладно, очень грустно, но наш чувак успевает подключиться к такому насосу, как раз перед смертью. В смысле, он правда умирает, с медицинской точки зрения, но эта фигня, жидкий метеорит, оживляет чувака прямо на пороге смерти. И когда он очухивается…

– Он умеет летать! – И Дейви в восторге заозирался.

– Он умеет летать, и он бросается в погоню за шпионами, которые убили его девушку, и теперь он может заниматься тем, чем всю жизнь хотел заниматься, а именно помогать силам демократии и мира. Но он всегда помнит, что у него есть ахиллесова пята, что без насоса с этой «синт-о-кровью» ему конец. Он теперь навсегда… навсегда… – Сэмми щелкнул пальцами, подбирая имя.

– Почти Мертвый Летун, – предложил Джерри.

– Кровавый Человек, – сказал Джули.

– Стриж, – сказал Марти Голд. – Самая быстрая птица в мире.

– Я очень хорошо рисую крылья, – сказал Дейви О’Дауд. – Красивые, с перьями.

– Ой, ну ладно, хрен с тобой, – сказал Сэмми. – Пусть крылья будут для виду. И назовем его Стриж.

– Мне нравится.

– Он теперь навсегда Стриж, – продолжал Сэмми. – Каждую минуту каждого, черт его дери, дня.

Тут он умолк и тылом ладони отер рот. Горло саднило, губы пересохли, он как будто проболтал неделю без продыху. Джерри, Марти и Дейви переглянулись, а затем Джерри слез с табурета и ушел к себе в спальню. Появился оттуда со старой пишущей машинкой «Ремингтон».

– Когда закончишь с Дейви, сочини мне, – сказал он.

Джерри сбежал на часок в субботу вечером – вернуть сумочку Розе Сакс, – а потом еще раз днем в воскресенье, на два часа, и возвратился с кривым отпечатком зубов девицы по имени Мэй на шее. Что до Честера Панталеоне, он исчез около полуночи в пятницу и в итоге обнаружился в пустой ванне, за душевой занавеской, абсолютно одетый, с чертежной доской на коленях. Закончив страницу, он ревел:

– Мальчик!

И Сэмми тащил страницу наверх, к Джо, а тот не отрывался от сияющего кончика своей кисти почти до двух часов в ночь на понедельник.

– Крыса-та-а, – сказал Сэмми. Он дописал свои сценарии несколько часов назад, но спать не лег, глушил кофе, пока не затряслись глазные яблоки, – составлял общество Джо, который заканчивал обложку по макету Сэмми. За последний час с лишним оба не произнесли ни слова. – Пошли глянем, – может, пожрать чего осталось.

Джо слез с табурета и отнес обложку к кипе картона и кальки высотой в фут – первому выпуску их комикса. Поддернул штаны, покрутил головой на скрипучем штыре шеи и следом за Сэмми направился в кухню. Там они нашли и поглотили легкий ужин: трижды обобранную до костей половину скелета уже весьма пожилой курицы, девять галет, одну сардину, молоко и желтый дверной упор в образе несокрушимого куска сыра, застрявшего под молочной бутылкой в решетчатой полке за окном. Честер Панталеоне и Джули Гловски давным-давно отправились по домам в Бруклин; Джерри, Дейви и Марти разошлись по комнатам спать. Кузены молча жевали. Джо смотрел в окно на раскуроченный двор, почерневший подо льдом. Вокруг глаз с тяжелыми веками залегли густые тени. Джо прижался высоким лбом к холодному стеклу.

– Где я? – спросил он.

– В Нью-Йорке, – сказал Сэмми.

– Нью-Йорк. – Джо поразмыслил. – Город Нью-Йорк, США. – Он закрыл глаза. – Это не может быть.

– Ты как? – Сэмми положил руку ему на плечо. – Джо Кавалер.

– Сэм Клей.

Сэмми улыбнулся. Снова, как в ту минуту, когда он впервые обвел новехонькие американские имена аккуратным прямоугольником товарищества на странице один дебюта Эскаписта, живот налился неуютным теплом, и Сэмми почувствовал, что краснеет. Не просто краска гордости, не только непризнаваемый восторг, который он черпал в этом символе растущей своей привязанности к Джо; еще он горевал – равно нежно и стыдливо – о потере профессора фон Клея, чего прежде никогда себе не дозволял. Он пожал плечо Джо:

– Мы сделали что-то прекрасное, Джо, ты это понимаешь?

– Большие деньжищи, – сказал Джо. Глаза его открылись.

– Вот именно, – сказал Сэмми. – Большие деньжищи.

– Я теперь вспомнил.

Помимо Эскаписта и Черной Шляпы, в комикс их вошел и еще один предмет гордости – первое приключение (за контуровку и шрифты отвечал Марти Голд) в карьере третьего героя, Снеговика Джерри Гловски – по сути, Зеленого Шершня в бело-синем нательном комбинезоне; к Снеговику прилагались малолетний слуга-кореец, ружье, стрелявшее «морозным газом», и «родстер» – по выражению Сэмми, «льдисто-голубой, как глаза Снеговика, что видят зло насквозь». Джерри удалось взять под контроль свой йети-стиль – тот проступал по делу в изображении лошадино-зубастого, но боевитого слуги по имени Фан и Снеговикового недруга, оборудованного слюнями, когтистыми пальцами и моноклем ужасного Обсидианового Кулака. Также имелись первый выпуск Дейви О’Дауда про Стрижа, обладателя роскошных шелковистых крыльев под Алекса Реймонда, и Радиоволна, нарисованный Честером Панталеоне и контурованный Джо Кавалером, – тут Сэмми вынужден был признать, что результат вышел неоднозначный. И он сам виноват. Он склонился пред опытом Честера, его искусным карандашом и не посмел предложить помощь в создании Радиоволны или сочинении сюжета. Плодом такого пиетета стал ослепительно нарисованный, со вкусом одетый, шикарно мускулистый и замечательно контурованный герой, у которого не было ни назойливой подруги, ни склочного помощника, ни парадоксальной секретной личины, ни бестолкового полицейского комиссара, ни ахиллесовой пяты, ни полчища тайных союзников, ни стремления отомстить – была лишь небрежно объясненная, хорошо переданная и сомнительная способность переноситься по воздуху «на незримых рельсах радиоволн» и неожиданно выпрыгивать из решетки радиоприемника «Филко» в логово банды, ценившей джаз и воровавшей драгоценности. Сэмми быстро сообразил, что, прознав про героя, все негодяи родного города Радиоволны могут просто выключить радио и жить припеваючи, но, когда Сэмми выпал шанс проглядеть историю, Джо уже половину отконтуровал.

Джули хорошо справился с историей про Шляпу, проиллюстрировал один из переиначенных, перезаточенных Сэмом сюжетов про Тень в двумерном, слегка мультяшном стиле, очень похожем на Супермена Джо Шустера, только дома́ и машины выписаны получше; и Сэмми остался доволен приключением Эскаписта, хотя композиции Джо, сказать правду, вышли чуточку статичными и чрезмерно красивыми, а под конец стали торопливы и даже шероховато-небрежны.

Но бесспорной жемчужиной всего проекта была обложка. Не рисунок, но живопись, темперой на плотном картоне, изысканная иллюстрация, идеалистическая и крайне реалистичная, – стиль напомнил Сэмми Джеймса Монтгомери Флэгга, но, по словам Джо, вообще-то, происходил от немецкого художника по фамилии Клей. В отличие от великих антинацистских обложек будущего, здесь не толпились танки, не роились горящие самолеты, не было приспешников в касках или вопящих дам. Только два главных героя, Эскапист и Гитлер, на неоклассическом помосте, убранном нацистскими флагами, на фоне синего неба. В считаные минуты Джо набросал позу Эскаписта: ноги расставлены, громадный правый кулак летит по дуге, что завершится бессмертной зуботычиной, – и часами потом писал блики и тени, с которыми изображение стало таким подлинным. Темно-синяя ткань сминалась осязаемыми складками и морщинками, волосы Эскаписта – они решили рисовать платок как маску, оставляя волосы открытыми, – поблескивали золотом и лохматились под ветром. Мускулы его были скромны и не подчеркивались, выглядели правдоподобно, а жилы предплечья вздувались от силы удара. Что до Гитлера, тот летел на зрителя задом, кроссом справа выбитый вон с обложки, – голова запрокинута, челка растрепалась, руки машут, за челюстью тянется долгий красный кильватер зубов. Кровавость этой картины была поразительна, прекрасна, странна. В зрителе она будила таинственные чувства – ненависть вознаграждена, мучительный страх претворен в сокрушительное возмездие, – и мало кто из художников, работавших в Америке осенью 1939 года, лучше Йозефа Кавалера умел передавать эти чувства так просто и сильно.

Джо кивнул и ответно стиснул руку Сэмми.

– Ты прав, – сказал Джо. – Может быть, мы сделали хорошее.

Джо прислонился к стене и сполз по ней на пол. Сэмми сел рядом и протянул кузену последнюю соленую галету. Джо взял, но есть не стал – отламывал крохотные кусочки и бросал в Геенну. Нос его в профиль был точно парус под ветром; волосы изможденными завитками свесились на лоб. Он словно унесся вдаль, на миллион миль, и Сэмми вообразил, как Джо горестно вспоминает некий уголок своей родины, давнее диво – рекламный джингл помады для волос, танцующую курицу в вульгарной кунсткамере, отцовские бакенбарды, кружевной подол маминой комбинации. Постижение всего, что оставил позади кузен, стремительно расцвело в сердце Сэмми, точно бумажный цветок в капсуле «Мгновенного чудесного сада» из «Империи игрушек», и закровоточило краской.

Затем Джо сказал отчасти самому себе:

– Да, я бы хотел увидеть снова эту Розу Сакс.

Сэмми рассмеялся. Джо на него посмотрел – он так устал, что не мог задать вопрос, а Сэмми так устал, что не мог объяснить. Несколько минут протекли в молчании. Сэмми уронил подбородок на грудь. Поболтавшись так, голова опять вздернулась, а глаза распахнулись.

– Ты раньше не видел женщин голыми?

– Видел, – сказал Джо. – Я рисовал моделей в художественной школе.

– А, ну да.

– А ты видел?

Естественно, вопрос касался не просто наблюдения за женщиной без одежды. Сэмми давным-давно подготовил подробнейший отчет о том, как потерял девственность, – трогательную повесть о встрече под променадом с Робертой Блум в ее последний вечер в Нью-Йорке, накануне отъезда в колледж, но сейчас понял, что излагать не в силах. Поэтому сказал только:

– Нет.

Когда Марти Голд спустя час прибрел наверх в отчаянных поисках стакана молока, дабы загладить действие выпитого кофе, Сэмми и Джо, наполовину обнявшись, спали на полу в кухонном уголке. Измученный бессонницей и язвой, Марти пребывал в крайне дурном расположении духа, и ему навеки зачтется, что он не закатил скандал, увидев, как кузены нарушили его запрет на ночевки в квартире, а набросил на них армейское одеяло – то самое, что приехало вместе с сыном Вачоковски с Ипра и согревало пять пальцев одной ноги Эла Каппа. Затем Марти взял с подоконника бутылку молока и унес с собой в постель.

12

Понедельник наступил прекраснейшим утром в истории Нью-Йорка. Небо синее, как ленточка на призовом ягненке. Обтекаемые горгульи на Крайслер-билдинг поблескивали, точно духовая секция. Многие из 6011 яблонь острова отяжелели плодами. В воздухе витал сельскохозяйственный аромат яблок и лошадиного навоза. На всем пути через город, а затем через вестибюль Крамлер-билдинг Сэмми насвистывал «Frenesí». Насвистывая, он развлекал себя фантазией о том, как спустя всего-то несколько лет стал владельцем «Клей пабликейшнз инкорпорейтед», выпускает по пятьдесят наименований в месяц, от бульварных до высоколобых, располагает штатом в двести человек и располагается на трех этажах Рокфеллеровского центра. Он купил Этель с бабусей дом на Лонг-Айленде, подальше, в глуши, с огородом. Для бабуси нанял сиделку – бабусю купают, растирают ей таблетки в банановое пюре и вообще с ней сидят. Дают матери передохнуть. Сиделкой работает коренастый опрятный парень по имени Стив. По субботам он играет в футбол с братьями и их друзьями. Носит кожаный шлем и фуфайку с надписью «АРМИЯ». По субботам Сэмми уходит из отполированного гранитно-хромового офиса и поездом катит к ним, пирует в личном вагоне-ресторане черепашьим мясом, самым что ни на есть презренным и нечистым, которое Могучая Молекула разок попробовал в Ричмонде и не забыл до конца своих дней. Сэмми вешает шляпу на стенку в уютном солнечном лонг-айлендском коттедже, целует мать и бабушку, приглашает Стива сыграть в червы и выкурить по сигаре. Да, в это последнее прекрасное утро жизни под именем Сэмми Клеймана его переполнял рискованный оптимизм.

– Принесли мне Супермена? – без предисловий осведомился Анапол, когда Сэмми и Джо вошли в кабинет.

– Погодите, сейчас увидите, – сказал Сэмми.

Анапол освободил место на столе. Кузены одну за другой открывали папки и одну на другую громоздили страницы.

– Сколько вы сделали? – задрал бровь Анапол.

– Весь номер, – ответил Сэмми. – Босс, позвольте представить вам… – и он заговорил басом, руками обводя груду картона, – дебютный выпуск первого издания «Империи комиксов», «Маски…»

– «Империи комиксов».

– Да, я тут подумал.

– Не «Пикантных».

– Может, так будет лучше.

Анапол пощупал Гибралтар своего подбородка:

– «Империя комиксов».

– И их первое издание… – Сэмми поднял кальку над обложкой Джо, – «Маски-комиксы».

– Я думал, они будут называться «Веселый звоночек» или «Пукк-комиксы».

– Вы хотите их так назвать?

– Я хочу продавать игрушки, – ответил Анапол. – Я хочу сбыть радиоприемники.

– Тогда «Радиокомиксы».

– «Потрясающие мини-радиокомиксы», – предложил Джо, явно полагая, что это замечательно звучит.

– Пойдет, – сказал Анапол. Он надел очки и склонился к обложке. – Блондин. Ладненько. Кого-то бьет. Это хорошо. А зовут его как?

– Зовут его Эскапист.

– Эскапист. – Анапол нахмурился. – Он бьет Гитлера.

– Каково, а?

Анапол крякнул. Взял первую полосу, прочел первые две панели, мельком проглядел страницу до конца. Так же мельком просмотрел еще две страницы. И сдался.

– Ты сам знаешь, я не выношу этой ерунды, – промолвил крупнейший на северо-востоке оптовый продавец говорящих заводных челюстей. И отложил картонки. – Мне не нравится. Я этого не понимаю.

– В смысле? Как это можно не понимать? Он сверхчеловек, эскаполог. Его не удержат никакие наручники. Никакой замок перед ним не устоит. Он приходит на помощь тем, кто томится в цепях тирании и несправедливости. Гудини плюс Робин Гуд и немножко Альберта Швейцера.

– Да я ж вижу, что ты в этом сечешь, – сказал Анапол. – Не утверждаю, кстати, что это хорошо. – Его крупные унылые черты напряглись – лицо стало такое, будто его завтрак вернулся к нему в глотку на бис. Деньги чует, подумал Сэмми. – В пятницу Джек разговаривал со своим распространителем, «Сиборд ньюс». Оказывается, они тоже ищут себе Супермена. И мы не первые, кто к ним обратился. – Анапол нажал кнопку, вызывая секретаршу. – Джека мне. – Взял телефонную трубку. – Все рвутся на этот маскарад. Нам надо успеть, пока пузырь не лопнул.

– Я уже семь человек подписал, босс, – сказал Сэмми. – В том числе Честера Панталеоне – он только что продал стрип «Кинг Фичерз». – (Почти правда.) – И вот Джо. Вы же видите, что он умеет. Как вам обложка?

– Адольфу Гитлеру заехать по зубам? – переспросил Анапол, неуверенно склонив голову. – Я прямо и не знаю. Алло, Джек? Ага. Точно. Ладно. – И повесил трубку. – Как-то я сомневаюсь, что Супермен станет лезть в политику. Хотя лично я не против, если Гитлеру кто-нибудь начистит рыло.

– Так в том и суть, босс, – сказал Сэмми. – Куча народу не против. И когда они это увидят…

Анапол отмахнулся от дебатов:

– Не знаю, не знаю. Сядь. Не болтай. Почему нельзя быть воспитанным тихим пацаном? Вон, на кузена своего посмотри.

– Вы же сами просили…

– А теперь я прошу помолчать. Поэтому у радио есть выключатель. Вот. – Он выдвинул ящик стола и вынул хьюмидор. – Вы молодцы. Закуривайте. – Сэмми и Джо взяли по двадцатицентовой сигаре, и Анапол дал им прикурить от серебряной «зиппо», которую ему в складчину подарили благодарные подписчики Международного общества Шимановского. – Сядьте. – Они сели. – Послушаем, что Джордж скажет.

Сэмми откинулся на спинку стула, выдув один тщеславный раздвоенный хвост сизого дыма. Затем выпрямился:

– Джордж? Какой Джордж? Не Джордж Дизи, правда?

– Нет, Джордж Джессел. А сам-то как думаешь? Конечно Джордж Дизи. Он же редактор, правда?

– Но я думал… вы сказали… – Возражения Сэмми прервал приступ жестокого кашля. Он встал, оперся на стол Анапола и постарался подавить спазм в легких. Джо похлопал его по спине. – Мистер Анапол… я думал, редактором буду я.

– Я этого не говорил. – Анапол сел, и пружины кресла скрипнули, точно корпус корабля в опасности. То, что он сел, – дурной знак: дела Анапол вел только на ногах. – Я на это не пойду. Джек на это не пойдет. Джордж Дизи в бизнесе тридцать лет. Он умный. В отличие от вас и меня, он учился в колледже. В колледже Коламбия, Сэмми. Он знает авторов, знает художников, он блюдет сроки и не транжирит деньги. Джек ему доверяет.

Теперь, спустя столько лет, легко сказать, что Сэмми должен был и сам догадаться. Но он был потрясен. Он доверял Анаполу, уважал его. Анапол был первым его знакомым, добившимся успеха. Анапол усердно трудился, неустанно странствовал, был величествен и чуждался родных, как отец Сэмми; еще и его предательство стало для Сэмми страшным ударом. День за днем Сэмми слушал нотации Анапола о том, как надо брать инициативу в свои руки, о Науке Возможностей и, поскольку они звучали в унисон с его собственными представлениями о механике жизни, верил. Он считал, что никто не сумел бы выступать инициативнее и хвататься за возможность научнее, чем удалось ему в минувшие трое суток. Сэмми хотел было возразить, но, лишенные своего центрального столпа, Награды за Предприимчивость, аргументы в пользу назначения редактором его, а не бесспорно квалифицированного и проверенного Джорджа Дизи вдруг показались ему нелепыми. Поэтому он снова сел. Сигара его погасла.

Спустя миг вошел Джек Ашкенази в кукурузного цвета пиджаке, зеленых велюровых штанах и рыже-зеленом клетчатом галстуке, а за ним Джордж Дизи – по обыкновению, в брюзгливом расположении духа. Дизи, как и сказал Анапол, окончил Коламбию в 1912 году. За свою карьеру Джордж Дебевойз Дизи публиковал символистские стихи в «Семи искусствах», писал репортажи из Латинской Америки и с Филиппин для «Америкэн» и лос-анджелесского «Экземинера» и сочинил более ста пятидесяти дубовых бульварных романов под собственным именем и еще десятком псевдонимов, в том числе – прежде чем стал главным редактором всего ассортимента «Пиканто-пресс» – более шестидесяти повестей о приключениях крупнейшего бестселлера издательства, Серого Гоблина, аналога Тени и звезды «Пикантных полицейских историй». Однако этими и любыми другими своими достижениями и опытом он не гордился и взаправду удовлетворен не был, ибо, когда ему было девятнадцать, брат его Малколм, которого Дизи боготворил, женился на Ониде Шо, великой любви Дизи, и увез ее на каучуковую плантацию в Бразилию, где оба умерли от амебной дизентерии. Горькая память об этом трагическом эпизоде, хотя от времени исказилась и осыпалась в его груди серым пеплом, в наружности Дизи окаменела прославленным, хотя и не то чтобы всеми ценимым набором привычек и повадок, в том числе запойным пьянством, непомерной работоспособностью, всеобъемлющим цинизмом и редакторским стилем, каковой жестко диктовался безжалостным соблюдением сроков и непредсказуемым применением – нерегулярным и разрушительным, как падение космических метеоритов, – скабрезных и грамотных пистонов, которые он то и дело вставлял своим трепещущим сотрудникам. Этот высокий корпулентный человек носил очки в роговой оправе, вислые рыжие усы и, подобно всем интеллектуалам своего поколения, до сих пор одевался в рубашки с жесткими воротничками и застегнутые под горло жилеты. Он утверждал, что презирает бульварщину, и никогда не упускал возможности посмеяться над собой за то, что зарабатывает ею на жизнь, но к обязанностям своим относился серьезно, а романы его, сочинявшиеся за две-три недели, были написаны яркой прозой и не без эрудиции.

– Теперь еще и комиксы, а? – молвил он, пожимая Анаполу руку. – Вырождение американской культуры делает новый шаг вперед. – И Дизи вынул трубку из бокового кармана.

– Сэмми Клейман и его кузен Джо Кавалер, – сказал Анапол. Положил руку Сэмми на плечо. – Сэмми в основном за всю историю и в ответе. Так, Сэмми?

Сэмми обуяла дрожь. У него стучали зубы. Хотелось взять что-нибудь тяжелое и брызнуть мозгами Анапола на бювар. Хотелось зарыдать и кинуться прочь из кабинета. Сэмми стоял, сверля Анапола глазами, пока человек-гора не отвел взгляд.

– Вы точно уверены, ребята, что хотите на меня работать? – спросил Дизи. Не успели они ответить, он гнусно ухмыльнулся и потряс головой. Поднес спичку к чашечке трубки и шесть раз по чуть-чуть глотнул вишневого дыма. – Ну-с, поглядим.

– Присядь, Джордж, прошу тебя, – сказал Анапол, чья угрюмая надменность – как всегда в присутствии гоя с дипломом – уступила откровенному раболепию. – Мне кажется, ребятки очень хорошо потрудились.

Дизи сел и подволок себе под правую руку кипу страниц. Ашкенази придвинулся сзади, заглядывая Дизи через плечо. Дизи поднял защитную кальку с обложки, и Сэмми глянул на Джо. Кузен чопорно застыл на стуле, сложив руки на коленях, следя за лицом редактора. Дизи излучал самоуверенность и попранную честность, и они произвели на Джо впечатление.

– Кто делал обложку? – Дизи глянул на подпись, затем поверх круглых очков на Джо. – Кавалер – вы?

Джо вскочил, буквально сжимая шляпу в руке, а другую руку протянул Дизи:

– Йозеф Кавалер. Как ваши дела.

– Прекрасно, мистер Кавалер. – Они пожали друг другу руки. – А вы наняты.

– Благодарю вас, – сказал Джо. Он опять сел и улыбнулся. Он был счастлив получить работу. Он понятия не имел, что творится с Сэмми, какое унижение выпало на долю кузена. Столько хвастался перед матерью! Выпендривался перед Джули и остальными! Как, во имя Господа, ему снова посмотреть в глаза Честеру Панталеоне?

Дизи отложил обложку влево, взял первую страницу и принялся читать. Дочитав, сунул ее под обложку и взял следующую. Он не поднимал головы, пока вся кипа не оказалась слева – пока он не дочитал до конца.

– Это ты все это собрал, сынок? – Он улыбнулся Сэмми. – Ты же сам понимаешь, что это чистой воды хлам, правда? И Супермен, разумеется, тоже хлам. И Бэтмен, и Синий Жук. Весь этот зверинец.

– Вы правы, – процедил Сэмми. – Хлам продается.

– О да, еще как, – отвечал Дизи. – Могу лично засвидетельствовать.

– И тут всё хлам, Джордж? – спросил Ашкенази. – Мне понравился парень, который выскакивает из радио. – Он обернулся к Сэмми. – Ты как такое сочинил?

– Хлам меня не смущает, – сказал Анапол. – Это такой же хлам, как Супермен? Мне вот что интересно.

– Нельзя ли посовещаться с вами приватно, джентльмены? – спросил Дизи.

– Ребятки, извините нас, – сказал Анапол.

Сэмми и Джо вышли и сели под дверью кабинета. Сэмми вслушивался сквозь стекло. Доносилось бормотание Дизи – веское, но неразборчивое. Время от времени Анапол прерывал его вопросом. Спустя несколько минут Ашкенази вышел, подмигнул Сэмми и Джо и удалился из конторы «Империи». Спустя еще несколько минут вернулся, шурша тонкой пачечкой бумаги. Похожа на договор. У Сэмми задергалась левая нога. Ашкенази остановился перед дверью и величественным жестом пригласил их войти:

– Джентльмены?

Сэмми и Джо вошли за ним следом.

– Мы хотим купить Эскаписта, – сказал Анапол. – За права платим сто пятьдесят долларов.

Джо посмотрел на Сэмми, воздев брови. Большие деньжищи.

– И все? – спросил тот, хотя рассчитывал максимум на сотню.

– Остальные персонажи, второго ряда – восемьдесят пять долларов за всех, – продолжал Анапол. Увидев, что у Сэмми слегка вытянулось лицо, он прибавил: – Думали сначала по двадцатке за каждого, но Джек считает, что Мистер Радио стоит чуть больше.

– Это только за права, пацан, – сказал Ашкенази. – Кроме того, мы нанимаем вас обоих: Сэмми – семьдесят пять долларов в неделю, Джо – шесть долларов за полосу. Джордж хочет тебя в помощники, Сэм. Говорит, у тебя богатый потенциал.

– Разбираешься в хламе, – пояснил Дизи.

– Плюс мы платим Джо двадцать долларов за каждую обложку. А всем вашим друзьям-приятелям по пять долларов за страницу.

– Хотя, конечно, для начала я должен с ними познакомиться, – сказал Дизи.

– Этого мало, – сказал Сэмми. – Я им пообещал восемь за страницу.

– Восемь долларов! – сказал Ашкенази. – Да я и Джону Стейнбеку восемь не заплачу.

– Мы заплатим пять, – мягко сказал Анапол. – И мы хотим новую обложку.

– Вот как, – сказал Сэмми. – Ясно.

– Эта драка с Гитлером, Сэмми, – нас от нее оторопь берет.

– Что? Это что такое?

На дискуссии о деньгах Джо слегка отвлекся – он услышал сто пятьдесят долларов, шесть долларов за полосу, двадцать за обложку. Цифры ужасно ему понравились. Но сейчас ему померещилось, будто Шелдон Анапол заявил, что не возьмет обложку, где крошат челюсть Гитлеру. Ни один рисунок не приносил Джо такого наслаждения. Композиция естественна, и проста, и современна; две фигуры, круглый помост, сине-белая кокарда небес. Фигуры весомы и плотны; укороченное в перспективе летящее тело Гитлера – смело, слегка чудно́ и все же убедительно. Складки одежды – в самый раз; униформа Эскаписта – взаправдашняя униформа, джерси, местами смятое, но обтягивающее, а не просто синим выкрашенная кожа. Но главное, из этого жестокого избиения Джо черпал удовольствие – мощное, непреходящее и странно искупительное. В прошедшие дни он порой утешал себя мыслью о том, как этот комикс в один прекрасный день доберется до Берлина и ляжет на стол самому Гитлеру и тот посмотрит на рисунок, в который Джо вложил всю свою запертую ярость, и потрет подбородок, и языком пощупает, все ли зубы на месте.

– Мы не воюем с Германией. – Ашкенази погрозил Сэмми пальцем. – Если не воюешь, издеваться над королями, президентами и всякими такими людьми незаконно. Нас могут засудить.

– Я предлагаю оставить Германию, но поменять ей имя и не называть их немцами. И нацистами, – сказал Дизи. – Но для обложки надо придумать другой образ. Если нет, я могу заказать Пикерингу, или Клемму, или еще кому из моих постоянных обложечников.

Сэмми покосился на Джо – тот стоял, глядя в пол, слегка кивая: мол, надо было догадаться, что так все и выйдет. Но когда Джо поднял голову, лицо его было невозмутимо, а голос ровен и спокоен.

– Мне нравится обложка, – сказал он.

– Джо, – сказал Сэмми, – подумай головой минутку. Мы сочиним что-нибудь другое. И получится не хуже. Для тебя это важно, я знаю. И для меня важно. Я считаю, и для джентльменов должно быть важно, и мне, честно говоря, за них сейчас немного стыдно, – тут он злобно зыркнул на Анапола, – но ты минутку подумай. Я только об этом прошу.

– Мне не надо так делать, Сэм. Я не согласен другую обложку, что бы ни было.

Сэмми кивнул и повернулся к Шелдону Анаполу. Очень крепко зажмурился, будто прыгая в бурлящую льдом стремнину. Его вера в себя пошатнулась. Он не понимал, как правильнее поступить, о чьем благополучии печься. Если они из-за обложки хлопнут дверью, это поможет Джо? А если пойдут на компромисс и останутся – навредит? А Кавалерам в Праге – поможет? Сэмми открыл глаза и посмотрел на Анапола в упор.

– Мы не можем на это пойти, – сказал Сэмми, хотя это стоило ему большого усилия. – Нет, простите, обложка должна быть такой. – И он обратился к Дизи: – Мистер Дизи, вы ведь сами понимаете, что это динамит.

– Кому сдался динамит? – ответил Ашкенази. – Динамит взрывается. Может палец оторвать.

– Мы не меняем обложку, босс, – сказал Сэмми, а затем, призвав на помощь весь свой талант к притворной отваге и фальшивой браваде, подобрал одну папку и принялся складывать туда картон. Думать о том, что делает, Сэмми себе запрещал. – Эскапист сражается со злом. – Он завязал тесемки на папке и протянул Джо, по-прежнему не глядя ему в лицо. Взял другую папку. – Гитлер – зло.

– Юноша, успокойся, – посоветовал Анапол. – Джек, а мы не можем поднять гонорар остальным до шести, ну? Шесть долларов за полосу, Сэмми. И восемь – твоему кузену. Да ладно вам, мистер Кавалер, восемь долларов за полосу! Не дурите.

Сэмми протянул Джо вторую папку и взялся за третью.

– Здесь же не все персонажи ваши, не забывайте, – заметил Джордж Дизи. – А вдруг ваши друзья иначе смотрят на вещи?

– Пошли, Джо, – сказал Сэмми. – Ты же его слышал. Все издатели в городе хотят урвать кусок. Бесприютными не останемся.

Они вышли из кабинета и зашагали к лифту.

– Шесть с половиной! – крикнул Анапол. – Эй, а как же мои «Мини-радио»?

Джо обернулся через плечо, затем глянул на Сэмми. Тот, сложив курносое лицо в бесстрастную маску, решительным тычком пальца нажал кнопку «ВНИЗ». Джо наклонился к кузену.

– Сэмми, это хитрость? – прошептал он. – Или мы серьезно?

Сэмми поразмыслил. Звякнул лифт. Лифтер распахнул двери.

– Это ты мне скажи, – ответил Сэмми.

ЧАСТЬ III. Комиксовая война

Часть III. Комиксовая война

1

В ушах еще звенели разрывы артиллерийских снарядов, визг ракет и грохочущее тра-та-та Джина Крупы из приемника «Кросли» в углу студии; Джо Кавалер отложил кисть и закрыл глаза. Он рисовал, раскрашивал, курил сигареты и больше толком ничего не делал уже семь дней. Прижав ладонь к загривку, он несколько раз медленно прокрутил суставы, что поддерживали взболтанную войной голову. Позвонки защелкали и заскрипели. Рука пульсировала, в указательный палец впечаталась фантомная кисть. На каждом вдохе в легких с грохотом катался бильярдный шар из никотина и мокроты. Шесть утра, понедельник, октябрь 1940-го. Джо только что выиграл Вторую мировую войну и был весьма доволен.

Он сполз с табурета и пошел полюбоваться в окно Крамлер-билдинг на осеннее утро. Пар кружевом вился из уличных расщелин. Полдюжины рабочих в светло-бежевых холщовых комбинезонах и белых фуражках на макушках посредством шланга и длинных растрепанных метел смывали мусорный прилив в канавы и гнали в ливневые стоки на углу Бродвея. Джо с грохотом поднял раму и высунул голову. Похоже, денек будет славный. Небо на востоке было суперменски-синее. В воздухе витал влажный октябрьский запах дождя с легким едким привкусом, что доносился с уксусного заводика в семи кварталах дальше по набережной Ист-Ривер. Джо в эту минуту чуял запах победы. Нью-Йорк всего прекраснее в глазах юноши, который сотворил нечто и знает, что получилось убийственно.

Всю последнюю неделю в личине Эскаписта, Мастера Ухищрений, Джо летал над Европой (на автожире цвета полуночи), штурмовал высоченный Schloss подлеца Стальной Перчатки, освобождал Цветущую Сливу из глубоких подземелий, одерживал победу над Перчаткой в продолжительной рукопашной, был пойман приспешниками Перчатки и доставлен в Берлин, где его привязали к невероятной составной гильотине, которая порезала бы его, как вареное яйцо, под самодовольным взглядом лично фюрера. Естественно, терпеливо, упорно он выпутался из клепаных стальных уз и ринулся на диктатора, метя ему в горло. В этот момент – до рекламы Чарльза Атласа на обороте задней обложки оставалось еще двадцать полос – между пальцами Эскаписта и этим вожделенным горлом встала целая дивизия вермахта. Следующие восемнадцать полос, на панелях, что толпились, толкались, громоздились друг на друга и грозили выпрыгнуть за поля, вермахт, люфтваффе и Эскапист выясняли отношения. Поскольку Стальная Перчатка из картины выбыл, драка получилась честная. На самой последней полосе история желанных фикций достигла своего зенита: Эскапист схватил Адольфа Гитлера и отволок на всемирный трибунал. Наконец-то побежденно и пристыженно склонив голову, Гитлер выслушал свой смертный приговор за преступления против человечества. Война закончилась; была объявлена всеобщая эпоха мира, все заточенные и гонимые народы Европы – среди них и страстно подразумеваемое семейство Кавалер из Праги – обрели свободу.

Джо склонялся в окно, руками упираясь в подоконник, а спиной – в край оконной рамы, и вдыхал прохладное уксусное дуновение утра. Он был доволен, полон надежд и, хотя за последнюю неделю не спал больше четырех часов подряд, ни капельки не устал. Он оглядел улицу. Его внезапно пронзило ощущение взаимосвязанности с нею, понимание, куда она ведет. Карта острова – будто нарисованный Бронксоголовый человек, приветственно поднявший руку, – со всей живостью всплыла в голове, ободранная, как анатомическая модель, обнажившая кровеносную систему улиц и авеню, маршрутов поездов, трамваев и автобусов.

Когда Марти Голд доконтурует страницы, только что дорисованные Джо, их пристегнет к багажнику мотоцикла пацан из «Флага ирокезов» и повезет по Бродвею на Лафайетт-стрит, мимо Медисон-Сквер, и Юнион-Сквер, и универмага «Уанамейкерз». Там одна из четырех добродушных немолодых женщин – двух из них зовут Флоренс – с удивительной кровожадностью и апломбом угадает нужный оттенок расплющенных носов, горящих «дорнье», дизельных доспехов Стальной Перчатки и все прочее, что нарисовал Джо и отконтуровал Марти. Большие «гейдельберговские» камеры с ротационными трехцветными линзами сфотографируют раскрашенные страницы, и за негативы – циановый, пурпурный, желтый, – щурясь, возьмется старый гравер-итальянец мистер Петто, с его пошлым зеленым целлулоидным козырьком. Получившиеся полутоновые изображения снова по ветвящимся городским артериям доставят на север, в громадное заводское здание на углу Западной Сорок седьмой и Одиннадцатой, где люди в квадратных шапках из сложенных газет встанут за громадные паровые станки, опубликуют весть о страстной ненависти Джо к германскому рейху, дабы ее вновь доставили на улицы Нью-Йорка – на сей раз в виде сложенных и сколотых комиксов, тысячи маленьких пачек, перемотанных бечевкой, которые на фургонах «Сиборд ньюс» развезут по газетным киоскам и кондитерским лавкам, до самых дальних границ нью-йоркских боро и за границы, где они повиснут, точно стираное белье или приходские объявления о свадьбах, на проволочных газетных стойках.

Нельзя сказать, что Нью-Йорк стал для Джо домом. Подобных чувств Джо себе не дозволял. Но за свою штаб-квартиру в изгнании он был очень благодарен. В конце концов Нью-Йорк вывел его к призванию, к великому, безумному новому жанру американского искусства. Нью-Йорк сложил к его ногам типографские станки, и литографические машины, и фургоны доставки, которые подарили ему возможность сражаться – пусть и не на подлинной войне, но на сносном ее субституте. И Нью-Йорк щедро за это платил: в банке у Джо уже скопилось семь тысяч долларов на выкуп за родных.

Тут музыкальная передача закончилась, и диктор радиостанции WEAF сообщил, что утром правительство неоккупированной Франции обнародовало ряд указов по мотивам нюрнбергских законов в Германии, которые позволят ему, правительству, «контролировать», по странному выражению диктора, местное еврейское население. Ранее, напомнил диктор слушателям, некоторые французские евреи – в основном коммунисты – были переправлены в немецкие трудовые лагеря.

Джо ввалился назад в контору «Империи», грохнувшись макушкой об оконную раму. Подошел к приемнику, потирая уже набухавшую на голове шишку, и сделал погромче. Но похоже, диктору больше нечего было сообщить о французских евреях. Остальные военные сводки касались воздушных налетов на Тобрук и германский Киль, а также непрекращающихся атак немецких подлодок на корабли союзников и нейтральных стран, направляющиеся в Великобританию. Пошли ко дну еще три судна, в том числе американский танкер с грузом масла, выжатого из канзасских подсолнухов.

Джо пал духом. Едва завершалась очередная история, накатывал прилив торжества, но он всегда был мимолетен и с каждым выпуском сокращался. На сей раз продлился минуты полторы, а затем свернулся стыдом и досадой. Эскапист – невозможный воин, нелепый и, всего превыше, воображаемый, сражается в войне, которую нельзя выиграть. Щеки смущенно горели. Джо тратит время зря.

– Идиот, – сказал он, локтем отирая глаза.

До него донесся стон старого лифта «Крамлера», визг и дребезг решетчатой двери, которую откатывают вбок. Джо заметил, что рукав рубашки испятнан не только слезами, но также кофе и графитом. Манжета истрепана и заляпана тушью. Он кожей ощущал зернистый и волглый осадок недосыпа. Он не помнил, как давно в последний раз принимал душ.

– Ты смотри-ка. – Приехал Шелдон Анапол. В бледно-сером блестящем костюме, которого Джо не узнавал, гигантском и мерцающем, точно линза маяка. Лицо обожжено солнцем до красноты, кожа на ушах шелушится. Бледные фантомные темные очки окаймляли его скорбные глаза, которые этим осенним утром отчего-то были чуть менее скорбны. – Я бы сказал, что ты рано пришел, если б не знал, что ты и не уходил.

– Только что закончил «Радио», – угрюмо ответил Джо.

– Тогда что не так?

– Никуда не годится.

– Не говори мне, что никуда не годится. Я таких разговоров не люблю.

– Я знаю.

– Ты слишком к себе строг.

– Да не очень.

– Вообще никуда не годится?

– Это все чепуха.

– Чепуха – это ничего. Показывай.

И Анапол пересек пространство, некогда занятое столами и картотеками экспедиторов «Империи игрушек», а теперь, к регулярно высказываемому удивлению хозяина, заполненное чертежными досками и рабочими столами корпорации «Империя комиксов».

В прошлом январе «Потрясающие мини-радиокомиксы» дебютировали тиражом в триста тысяч – и он разошелся полностью[2]. На обложке выпуска, которому сейчас предстояло предстать перед судом, – ему также суждено было стать первым изданием «Империи» (к настоящему времени вышли три), чей тираж преодолеет отметку в миллион экземпляров, – слова «потрясающие» и «мини», и так ежемесячно усыхавшие до остаточных муравьиных пятнышек в верхнем левом углу, исчезли вовсе, а вместе с ними и весь замысел через комиксы продвигать игрушки. В сентябре неумолимые аргументы здравого смысла принудили Анапола продать весь ассортимент и клиентов «Империи игрушек» компании «Джонсон – Смит», крупнейшему в стране торговцу дешевыми сувенирами. Доходы с этой эпохальной сделки и финансировали двухнедельную поездку в Майами-Бич, откуда только что вернулся Анапол, краснолицый и сияющий, как новенький пятак. В отпуск – о чем несколько раз перед его отъездом были оповещены все подряд – он не ездил четырнадцать лет.

– Как Флорида? – спросил Джо.

Анапол пожал плечами:

– Я тебе так скажу: у них там неплохо идут дела, в этой их Флориде. – Признавался он неохотно, словно годами вкладывал немалые усилия, дабы позиции Флориды подорвать. – Мне понравилось.

– Чем занимались?

– В основном ел. Сидел на веранде. Взял с собой скрипку. Как-то вечером сыграл в пинокль с Уолтером Уинчеллом.

– Хорошо играет?

– Казалось бы, но я его ободрал как липку.

– Ха.

– Да, я тоже удивился.

Джо по столу подтолкнул к Анаполу кипу страниц, и издатель принялся листать. Он теперь больше интересовался содержанием и глядел чуть пристальнее, нежели в первую свою встречу с комиксами. Анапол никогда не был поклонником дешевых развлекательных изданий, и ему понадобилось время, чтобы просто научиться читать комиксы. Каждый он прочитывал дважды – один раз на стадии производства, затем еще раз – когда они появлялись на прилавках: покупал выпуск по дороге на станцию и читал всю дорогу до дома в Ривердейле.

– Германия? – переспросил он, застыв на первой панели второй полосы. – Мы теперь их называем немцами? А Джордж одобрил?

– Много людей называет их немцами, сэр, – ответил Джо. – Крушитель Шпионов. Человек-Факел. Вы иначе выставитесь идиотом, который их так не зовет.

– Вот оно, значит, как, да? – сказал Анапол, выгнув уголок рта.

Джо кивнул. В первых трех выпусках Эскапист со своим эксцентрическим эскортом путешествовал по прозрачно замаскированной Европе, где поражал воображение рацистской элиты Зотении, Готсильвании, Драконии и прочих псевдонимных темных бастионов Железной Цепи, а между тем втайне вел подлинную свою работу – устраивал побеги из тюрем вождям сопротивления и пленным британским летчикам, спасал великих ученых и мыслителей из когтей злого диктатора Аттилы Гаксоффа, освобождал заключенных, миссионеров и военнопленных. Но вскоре Джо понял, что этого мало – и союзникам, и ему самому. На обложке четвертого выпуска читатель, вздрогнув, лицезрел, как Эскапист поднимает над головой целый перевернутый немецкий танк и высыпает из люка груду готсильванских солдат, точно ребенок, что вытряхивает монетки из свиньи-копилки.

Между обложками «Радиокомиксов» № 4 выяснялось, что Лига Золотого Ключа, впервые изображенная в своем «тайном горном убежище под крышей мира», в этот час великой угрозы созвала – редкий случай – совещание разбросанных по планете мастеров. Приехали китайский мастер, голландский, польский, мастер в меховом капюшоне – пожалуй, сойдет за саама. Собравшиеся мастера были по большей части престарелы и смахивали на гномов. Все согласились, что наш чувак Том Мэйфлауэр, хотя и молодой новичок, сражается яростнее всех и добивается большего, чем любой из них. Посему голосованием решено было объявить его «чрезвычайным ВОИНОМ СВОБОДЫ». Силу ключа Тома Мэйфлауэра увеличили в двадцать раз. Теперь он мог содрать обшивку с аэроплана, накинуть на подлодку лассо из стального кабеля, позаимствованного с близлежащего моста, и супергероическими бантиками завязать целую зенитную батарею. Он также усовершенствовал старый фокус Чуна Линсу с поимкой пуль – Эскапист ловил артиллерийские снаряды. Это было больно, его сбивало с ног, но он их ловил, а затем с трудом поднимался и говорил, к примеру: «Я бы посмотрел, как это удалось бы Габби Хартнетту!»

С тех пор началась тотальная война. Эскапист и его друзья сражались на земле, в море, в небесах над Европейской Крепостью, и кара, что постигала прихвостней Железной Цепи, достигла оперных высот. Вскоре, однако, Сэмми стало ясно, что, если ежемесячно выделяемое Джо количество полос не увеличить – если он не будет сражаться круглосуточно, – кузена захлестнет и заполонит тщета его гнева. По счастью, примерно тогда от распространителей поступили первые данные о продажах: полный тираж «Радиокомиксов» № 2 сильно превысил полмиллиона экземпляров. Сэмми, естественно, тут же предложил добавить к линейке второе издание; Анапол и Ашкенази, наикратчайшим манером посовещавшись, разрешили добавить два – «Триумф-комиксы» и «Монитор». Сэмми и Джо совершили серию продолжительных прогулок – петляли по улицам Манхэттена и Империум-Сити, беседовали, грезили, ходили кругами, как и надлежит всяким уважающим себя творцам големов. С последней из этих сокровенных вылазок они принесли Монитора, мистера Пулемета и доктора Э. Плюрибуса Хьюнэма, Научного Американца, и набили оба комикса персонажами, которых рисовал уже постоянный «имперский» состав – Голд, братья Гловски, Панталеоне. Оба издания, как некогда предсказывал Сэмми, получились убийственные; и вскоре Джо каждый месяц отвечал уже за двести с лишним страниц искусства и воображаемых массовых боен такого масштаба, что добрый доктор Фредрик Уэртем, приступив к изучению кровавых корней комиксов, ужасался даже много лет спустя.

– Батюшки-светы, – поморщился Анапол. Он добрался до того места ближе к концу, где Эскапист взялся за многочисленные танковые дивизии и штурмовиков вермахта. – Больно небось.

– Да.

Анапол ткнул толстым пальцем:

– Это что у него из руки торчит – кость?

– Предполагается намекнуть на это.

– А мы можем показывать, как из человеческой руки торчит кость?

Джо пожал плечами:

– Могу стереть.

– Не стирай, просто… Батюшки-светы.

Анапола, кажется, мутило – как всегда, когда он инспектировал работу Джо. Сэмми, однако, заверял кузена, что тошнит Анапола не от изображенного насилия, но от мысли – для него почему-то неизменно болезненной – о том, каким громадным тиражом раскупят очередную заваруху Эскаписта замечательно кровожадные американские дети.

Батальные сцены Джо – панели и ряды, которые профессионалы называют месиловом, – поначалу и привлекли к нему внимание коллег и потрясенного юношества Америки. Эти сцены описывают как безудержные, бурные, жестокие, чрезмерные, даже брейгелевские. Дым, и пламя, и молнии. Густые стаи бомбардировщиков, шипастые флотилии линкоров, целые сады расцветших взрывов. В одном углу резким силуэтом проступает разбомбленный замок на холме. Внизу, в другом углу, граната разрывается в курятнике, во все стороны летят куры и яйца. Пикируют «мессершмитты», прибой бороздят торпеды с плавниками. А где-то в сердце этой битвы – Эскапист, якорной цепью прикрученный к носу пророческой баллистической ракеты Оси.

– В один прекрасный день ты переступишь черту, – покачал головой Анапол. Он сложил в кипу листы бристольского картона и направился к себе. – И кто-нибудь пострадает.

– Кто-то уже страдает, – напомнил ему Джо.

– Да, но не здесь.

Анапол отпер дверь в кабинет. Джо без приглашения зашел следом. Он хотел, чтобы Анапол понял, как важно сражаться, как необходимо поддаться пропаганде, которую бессовестно изливали в мир Кавалер & Клей. Если не удастся разжечь гнев американцев на Гитлера, существование Джо, загадочная свобода, дарованная ему и обошедшая столь многих, лишена смысла.

Анапол оглядел убогую обстановку кабинета, просевшие полки, настольную лампу с треснувшим абажуром так, будто в жизни их не видал.

– Что за дыра, – сказал он, кивая, будто соглашаясь с неким неслышимым критиком – вероятно, подумал Джо, со своей женой. – Хорошо, что мы отсюда съезжаем.

– Вы знаете про Виши? – спросил Джо. – Какие законы приняли?

Анапол поставил бумажный пакет на стол, открыл. Вынул сетку апельсинов.

– Нет, не знаю, – ответил он. – Хочешь апельсин? Флоридский.

– Они собираются ограничить евреев.

– Ужасно, – сказал Анапол, протягивая ему апельсин. Джо сунул апельсин в карман штанов. – Мне все не верится, что мы будем в Эмпайр-стейт-билдинг. – Глаза у Анапола остекленели – он взирал в незримые дали. – «Империя комиксов», Эмпайр-стейт-билдинг – улавливаешь связь?

– И также у них подобные законы, как в Чехословакии.

– Я понимаю. Они звери. Ты прав. Насчет родных-то есть новости?

– Все то же, – ответил Джо.

Конверты приходили где-то дважды в месяц – чужой адрес на Длоугой, материн царапучий витиеватый почерк татуирован свастиками и орлами. Зачастую в этих письмах вовсе не было новостей – цензоры вычеркивали информацию. Джо приходилось печатать ответы на машинке: хотя на странице комиксов рука его была тверда, как мало у кого из коллег, едва он садился писать брату – письма он обычно адресовал Томашу, – рука так тряслась, что не держала перо. Послания его были немногословны, точно запруживали поток бессвязных чувств. В каждом письме он умолял Томаша не отчаиваться, уверял, что не забыл свое обещание и делает все, что в его силах, дабы переправить их всех в Нью-Йорк.

– Ничего не другое.

– Слушай, – сказал Анапол. – Я не мешаю рубить им головы, раз тебе охота, – если комиксы продаются, то и ладно. Сам ведь понимаешь.

– Понимаю.

– Просто… оторопь берет.

Как выяснилось, оторопь брала Анапола от комиксов как явления. Пятнадцать лет он гнул спину, мотался в отдаленную несмешливую глухомань Пенсильвании и Массачусетса. Мало спал, балансировал на грани банкротства, проезжал по шестьсот миль в день, питался какой-то гадостью, заработал язву, забросил дочерей и рвал жопу, пытаясь развеселить продавцов игрушек. А теперь вдруг, всего лишь поддавшись на уговоры человека, которого до той поры полагал юным маньяком, и выложив семь тысяч долларов, которые едва мог себе позволить, он разбогател. Все уравнения и таблицы, что описывали природу мироздания, оказались под вопросом. Анапол порвал с Морой Зелл, снова переехал к жене, впервые за сорок лет сходил в синагогу на Рош-Ашана и Йом-Кипур.

– Я за тебя тревожусь, Кавалер, – продолжал он. – Полезно, конечно, изливать инстинкт убийцы, или что там у тебя… – он неопределенно махнул рукой в сторону студии, – но я все думаю: в долгосрочной-то перспективе ты от этого станешь… ты станешь…

Тут Анапол, видимо, потерял нить. Он рылся в бумажном пакете, вынимал оттуда отпускные сувениры. Раковину с густо-розовой створкой. Ухмыляющуюся обезьянью голову из двух половинок кокоса. И фотографию в рамочке, вручную отретушированную и кричащую, а на фотографии – дом. Дом стоял на ослепительно-зеленой лужайке. Небо над ним синюшное. Модернистский дом, низкий, плоский, бледно-серый, обворожительный, как яичная картонка. Анапол поставил фотографию на стол, подле портретов жены и дочерей. Рамочка была строгая, покрытая черной эмалью, словно подчеркивала, что обнимает она документ крайней важности – диплом или правительственную лицензию.

– Это что? – спросил Джо.

Анапол поморгал на фотографию.

– Это мой дом во Флориде, – неуверенно ответил он.

– Я думал, вы ездили в отель.

Анапол кивнул. На лице его разом нарисовались тошнота, и счастье, и сомнение.

– Мы и ездили. В «Делано».

– Вы там купили дом?

– Похоже на то. Сейчас думаю – какой-то бред. – Он указал на фотографию. – И это даже не мой дом. Там нет дома. Только грязный песок, а вокруг веревочка на палочках. Посреди Палм-Ривер, штат Флорида. Только Палм-Ривер тоже нет.

– Вы поехали во Флориду и купили дом.

– Что ты заладил? Мне не нравится твой тон. Ты меня, по-моему, в чем-то обвиняешь, а? Ты что хочешь сказать, Кавалер, – я не имею права транжирить деньги, так их и растак, на что пожелаю?

– Нет, сэр, – сказал Джо. – И в мыслях не было.

Он зевнул – глубокий зевок, судорога челюстей, от которой сотряслось все тело. Джо устал до смерти, но эту дрожь породило не изнеможение, а злость. Войну, которую Джо вел на страницах «Империи комиксов» с января, выигрывали только Шелдон Анапол и Джек Ашкенази. Вдвоем они, по догадкам Сэмми, прикарманили что-то в районе шестисот тысяч долларов.

– Извините.

– Вот-вот, – сказал Анапол. – Иди-ка ты домой. Поспи. Выглядишь как смерть с косой.

– У меня назначена встреча, – сухо ответил Джо. Нахлобучил шляпу, закинул пиджак на плечо. – До свидания.

2

При нормальных обстоятельствах поездка в центр, в германское консульство, вгоняла Джо в уныние; сегодня он еле заставил себя зайти в подземку. Он смутно ярился на Шелдона Анапола. Вынул комикс из бокового кармана пиджака, попытался читать. Он стал постоянным и внимательным читателем комиксов. Бродя меж книжных лотков на Четвертой авеню, он умудрился раздобыть по экземпляру почти всех комиксов, что выходили в последние годы, а между делом покупал и кипы старых воскресных «Нью-Йорк миррор» – изучал пылкую, четкую, живописную работу Бёрна Хогарта над «Тарзаном». Мастурбационное сосредоточение, с каким Джо некогда изучал иллюзионизм и радио, он нацелил теперь на едва оперившееся, ублюдочное, настежь распахнутое искусство, в чьи эпатажные объятия ненароком угодил. Он заметил, как сильно влияет кино на Джо Шустера и Боба Кейна с «Бэтменом», и сам взялся экспериментировать с кинематографическими приемами: сверхкрупный план, допустим, лица́ перепуганного ребенка или солдата; четырехпанельный зум, что притягивает зрителя все ближе к зубцам и стенам мрачного зотенийского форта. У Хогарта Джо научился задумываться над эмоциональным, так сказать, содержанием панели, из бесконечного множества мгновений, что можно уловить и изобразить, тщательно отбирая те, в которых эмоции персонажей достигают крайних пределов. А читая комиксы, нарисованные Луисом Файном, – один из них был сейчас у Джо в руках – научился смотреть на героя в обтягивающем костюме не как на бульварный абсурд, но как на торжествующий лиризм обнаженного (хотя и крашеного) человеческого тела в движении. Ранние истории Кавалера & Клея – не сплошь насилие и возмездие; вдобавок работа Джо подчеркивала простую радость ничем не стесненного движения сильного тела, передавала томление не только увечного кузена, но и целого поколения слабаков, растяп и козлов отпущения с игровых площадок.

Сегодня, однако, сосредоточиться на «Уандеруорлд комикс» что-то не удавалось. Мысли метались между досадой на взбалмошность, непристойность внезапного богатства Анапола и трепетом перед свиданием с помощником по перемещению меньшинств в германском консульстве на Уайтхолл-стрит. Возмущало Джо не само процветание – оно было мерилом их с Сэмми успеха, – но непропорциональная доля богатств, которая отходила Анаполу и Ашкенази, хотя Эскаписта придумали не они, а Джо и Сэмми, и Джо и Сэмми вызывают его к жизни не покладая рук. Да нет, дело даже не в этом. Возмущала и бесила его неспособность и денег, и всех глубинных ратных фантазий, эти деньги заработавших, изменить хоть что-нибудь, кроме гардероба и объема финансового портфеля владельцев «Империи комиксов». И ничто не подчеркивало его фундаментальное бессилие отчетливее, нежели утро, проведенное в обществе помощника Мильде из германского консульства. Ничто так не удручает, как иммиграционные поиски ветра в поле.

Всякий раз, когда выпадало свободное утро или неделя между выпусками, Джо надевал приличный костюм, строгий галстук, аккуратно промятую шляпу и, прихватив распухающий саквояж с документами, отправлялся – вот как сегодня – на борьбу за дело пражских Кавалеров. Он бесконечно навещал конторы Общества помощи еврейским иммигрантам, Объединенного еврейского общества поддержки беженцев и зарубежья, бюро путешествий, нью-йоркскую контору комитета при президенте, замечательно вежливого помощника в германском консульстве, который нынче назначил Джо на десять утра. Определенным слоям клерков в этом городе штемпелей, копирок и штырей для бумаг он уже был прекрасно знаком – этот долговязый воспитанный юнец двадцати лет, в мятом костюме, приходил в послеполуденной духоте, лучась болезненной жизнерадостностью. Приветственно снимал шляпу. Клерк или секретарь – как правило, женщина, придавленная к деревянному стулу тысячей кубических футов дымного вонючего воздуха, который лопасти потолочных вентиляторов резали как масло, оглушенная грохотом картотек, измученная несварением, отчаянием и скукой, – поднимала голову, и видела, что густой шлем кудрей Джо под головным убором и сам превратился в блестящую черную шляпу, и расплывалась в улыбке.

– Я снова прихожу занудствовать, – говорил Джо на своем английском, который с каждым днем все больше прогибался под сленгом, а затем из нагрудного кармана пиджака доставал плоскую коробку с пятью тонкими пятнадцатицентовыми сигарами, или, если за столом сидела женщина, складной бумажный веер в розовых цветочках или просто жемчужно-холодную бутылку кока-колы.

И секретарша брала веер или газировку, и выслушивала мольбы, и ужасно хотела помочь. Но сделать толком ничего было нельзя. С каждым месяцем доходы Джо росли, с каждым месяцем он откладывал все больше, и всякий раз выяснялось, что тратить деньги не на что. Взятки и бюрократическая смазка первых лет протектората канули в прошлое. При этом получить американскую визу – что вообще задача не из легких – стало практически невозможно. С месяц назад Джо одобрили постоянное проживание; к тому времени он собрал и послал в Госдепартамент семь аффидевитов известных нью-йоркских эндокринологов и психиатров – все подтверждали, что три старших члена семьи Джо станут для его приемной страны уникальным и ценным приобретением. Но с каждым месяцем число беженцев, добиравшихся до Америки, сокращалось, а новости с родины становились все мрачнее и фрагментарнее. Ходили слухи о перемещениях, переселениях, всех евреев Праги собираются послать на Мадагаскар, в Терезин, в большую автономную резервацию в Польше. И Джо доставили три официально обескураживающих письма от заместителя госсекретаря по визам, сопроводив их вежливой рекомендацией более не обращаться с запросами по этой теме.

Он застрял в цепях бюрократии, в путах своего бессилия помочь, принести свободу родным, и это отражалось в комиксах. Ибо силы Эскаписта росли, и пленение его – врагами или (что теперь случалось реже) им самим на сцене – становилось все прихотливее, даже причудливее. Гигантские медвежьи капканы с бритвенно-острыми челюстями; аквариумы, населенные электрическими акулами. Эскаписта привязывали к огромным горелкам – чтобы сжечь его заживо, поимщикам достаточно было небрежно кинуть сигарный окурок; его прикручивали к четырем урчащим немецким танкам, нацелившимся в противоположные стороны; приковывали к чугунной вишенке на дне исполинского стального стакана, куда заливали сорок тонн пенящегося «молочного коктейля» из свежего бетона; вешали на пружинном бойке исполинской же пушки, метящей в столицу «Оккупированной Латвонии» (если Эскапист освободится, погибнут тысячи невинных граждан). Эскаписта связывали, заковывали в наручники и клали на пути молотилок, языческих джаггернаутов, цунами и роев гигантских доисторических пчел, воскрешенных злой наукой Железной Цепи. Его заточали в лед, обвивали лозами-душителями, сажали в огненные клетки.

В вагоне подземки, похоже, стало очень жарко. Вентилятор на потолке не шевелился. Капля пота плюхнулась на панель истории об огнедышащем Пламени, тощем балеруне в великолепном стиле Лу Файна, которую Джо якобы читал. Он закрыл комикс и сунул в карман. Дышать нечем. Он распустил галстук и ушел в конец вагона, где было открытое окно. Слабая черная рябь ветерка пронеслась по тоннелю, впрочем, она отдавала кислятиной и не освежала. На станции «Юнион-Сквер» освободилось место, и Джо сел. Откинулся на спинку, закрыл глаза. Никак не удавалось выбросить из головы фразу «контролировать местное еврейское население». В невинный конвертик первого слова как будто сложили все его величайшие страхи за родных. В последний год их счета в банке заморозили. Его семью изгнали из общественных парков Праги, из купейных вагонов и вагонов-ресторанов государственных железных дорог, из государственных школ и университетов. Они даже на трамваях больше не могли ездить. В последнее время правила усложнились. Пытаясь, вероятно, выставить напоказ предательское клеймо кипы, евреям запретили надевать кепки. Им не разрешалось носить рюкзаки. Им не дозволялось есть лук или чеснок; под запретом оказались также яблоки, сыр и карпы.

Джо сунул руку в карман и вынул апельсин Анапола. Апельсин был большой, и гладкий, и идеально круглый, и ничего оранжевее Джо в жизни своей не видал. В Праге этот апельсин, несомненно, сочли бы чудом – чудовищным и противозаконным. Джо поднес апельсин к носу и вдохнул, пытаясь в жизнерадостных летучих маслах кожуры почерпнуть хоть сколько-то бодрости духа или утешения. Но на него лишь накатила паника. Он задыхался, с трудом втягивал воздух. Все перебивала тоннельная кислятина из открытого окошка. Акула ужаса, что никогда не бросала патрулировать нутро, внезапно всплыла на поверхность. Ты не можешь их спасти, сказал голос в самое ухо. Джо обернулся. Рядом никого.

Он бездумно пялился на последнюю полосу «Таймс» у соседа в руках, и глаз зацепился за колонку с расписанием прибытия судов. «Роттердам», увидел Джо, придет в порт в восемь утра – через двадцать минут.

Джо часто фантазировал о том дне, когда встретит родных, о том, как они сойдут с борта «Роттердама» или «Nieuw Amsterdam». Он знал, что доки «Холланд Америка» – через реку, в Хобокене. Туда надо добираться паромом. Когда поезд остановился на Восьмой улице, Джо вышел.

Он прошел во Восьмой, до Кристофера, затем к реке, шныряя, точно карманник, в толпах, что сошли с паромов из Нью-Джерси, среди мужчин с напряженными подбородками, в жестких шляпах и костюмах, в обсидиановых туфлях, с газетами под мышками; среди бесцеремонных кирпичноротых жесткокаблучных женщин в цветастых платьях. Все эти люди стадом ринулись по аппарелям и на Кристофер, а затем брызнули дождевыми каплями на окне под ветром. Толкаясь в толпе, извиняясь и сожалея, натыкаясь на них, чуть не ослепнув и не оглохнув в едких миазмах сигарного дыма и яростного кашля, принесенных с того берега, Джо едва не сдался и не повернул назад.

Но тут он добрался наконец до громадного облупившегося вокзала, откуда с Манхэттена уходили паромы «Железных дорог Делавэра, Лакаванны и Запада». Величественный ветхий сарай – высокий центральный щипец невесть почему увенчан переливчатым фронтоном китайской пагоды. Пассажиры из Нью-Джерси сходили на берег, неся с собой слабый аромат ветра и приключений – шляпы набекрень, галстуки растрепаны. Здание наполнял запах Гудзона – он будил воспоминание о Влтаве. Паромы забавляли Джо. Широкие, с глубокой осадкой, они загибались на носу и корме, будто шляпы с вмятинами, волочили за собой пышные клубы черного дыма из темных труб. Большие колеса по бортам гнали фантазию по-над медвежьей глушью Миссисипи до самого Нового Орлеана.

Джо стоял на передней палубе, сжимая шляпу в руке, щурясь в дымке на речной вокзал и низкий красный абрис крыш приближающегося Хобокена. Он вдыхал угольный дым и дуновение соли; сна ни в одном глазу, переполнен оптимизмом странствия. Вода шла цветными полосами, от яри-медянки до холодного кофе. На реке было людно, как в городе: груженые мусорные контейнеры, кишащие чайками; танкеры, до отказа накачанные бензином, керосином или льняным маслом; безымянные черные грузовые суда, а вдалеке, волнующий и ужасный, – великолепный пароход круизной компании «Холланд Америка» под ручку с гордым буксирным эскортом, надменный, далекий. Позади лежала упорядоченная и произвольная сумятица Манхэттена, полотном моста подвешенная между высоко зависшими пирсами средних районов и Уолл-стрит.

Где-то на середине перехода его подразнило видение надежды. Безумные шпили Эллис-Айленда и изящная башня центрального вокзала Нью-Джерси совпали, слились в кривую красную корону. На миг почудилось, будто там в мерцании осенней дымки плавает Прага – прямо возле доков Джерси-Сити, в каких-то двух милях.

Он понимал: шансы, что его родные, целые и невредимые, вдруг, заранее не объявившись, возникнут на вершине сходней «Роттердама», равны нулю. Но, шагая по хобокенской Ривер-стрит мимо устричных баров и дешевых моряцких гостиниц к причалу «Восьмая улица» вместе со всеми, кто приехал встретить любимых, он почувствовал, как вопреки воле вспыхнул крохотный огонек в груди. На причале сотни мужчин, и женщин, и детей кричали, и обнимались, и сновали в толпе. Стояла яркая череда такси, припарковались черные лимузины. Носильщики гремели ручными тележками, выкрикивая: «Носильщик!» – со смаком, достойным оперы-буфф. Элегантное черно-белое судно, все 24 170 тонн, нависало над ними горою в смокинге.

Джо посмотрел, как воссоединилось несколько семей. Мало кого, похоже, разлучила простая охота к перемене мест. Пассажиры прибыли из военных краев. Слышались немецкий язык, французский, идиш, польский, русский, даже чешский. Двое мужчин – Джо не разобрал, в каких они отношениях, но в итоге решил, что, видимо, братья, – прошли мимо, обхватив друг друга за шеи, и один весело, заботливо говорил другому по-чешски: «Первым делом напоим тебя в хламину, бедный ты дурень!» Время от времени Джо отвлекался на какую-нибудь целующуюся пару или смутно смахивающих на чиновников людей, что жали друг другу руки, но в основном глядел на семьи. Зрелище ободряло необычайно; что ж он раньше-то не додумался приехать сюда встречать «Роттердам»? Он был здесь чужим, страшно завидовал, но в основном его пронизывало ноющее сияние счастья, что сопровождало воссоединения. Как будто нанюхался вина: выпить нельзя, но опьяняет все равно.

Наблюдая, как люди выходят из-под полосатого навеса над сходнями, Джо, к своему удивлению, узрел доктора Эмиля Кавалера. Отец возник между двумя старухами, близоруко сощурился сквозь слюдяные линзы очков и слегка откинул голову назад, оглядывая лица, ища одно-единственное лицо – лицо Джо; да, он шагает сюда, лицо расплылось в улыбке. Отца объяли крупная блондинка и ее волчья шуба. Это вовсе не отец. Улыбка не та, не говоря уж про женщину. Мужчина заметил, как Джо смотрит, и, проходя мимо со своей возлюбленной, коснулся шляпы и кивнул, опять сверхъестественно напомнив отцовскую манеру. Свисток старшего стюарда испустил жалобную трель, и у Джо по спине побежали мурашки.

Вернувшись в город, он, хотя и опаздывал, пошел пешком по Кристофер-стрит до Бэттери. Он хлюпал носом, уши горели от холода, но солнце грело. Он стряхнул панику, что настигла в поезде, унял отчаяние, накатившее от новостей из Виши и негодования на богатства Анапола. На фруктовом лотке Джо купил банан, а затем, спустя несколько кварталов, еще один. Он всегда страстно обожал бананы – таков был единственный каприз его внезапного достатка. В германское консульство на Уайтхолл-стрит он опоздал на десять минут, но решил, что это ничего. Вопрос только в бумагах, – несомненно, секретарша справится сама. Может, Джо и не нужно видеться с помощником.

Приятная мысль. Помощник герр Мильде был человек любезный, радушный и, похоже, нарочно – и даже с удовольствием – попусту тратил время Джо. Он ничего не обещал, ничего не прогнозировал, никогда не располагал информацией, имевшей хоть какое-то – разве что самое отдаленное – отношение к семейству Кавалер, однако непреклонно, даже педантично отказывался исключать возможность того, что семье Джо со дня на день выдадут выездные визы и разрешат уехать. «Такие вещи всегда возможны», – твердил он, хотя ни одного примера ни единожды не привел. Жестокость его не дозволяла Джо поступить так, как советовал разум и не желало сердце: отринуть надежду, что его семья выберется до падения Гитлера.

– Ничего страшного, – сказала фройляйн Тульпе, когда Джо вошел в контору Мильде. Контора располагалась в самом дальнем углу консульства, занимавшего срединный этаж в облупленном неоклассическом конторском здании возле Боулинг-Грин, на задах, между сельскохозяйственным отделом и мужской уборной.

Секретарша Мильде была молода и угрюма, в черепаховых очках и с соломенными волосами. Она тоже была неизменно вежлива с Джо – в ее случае это, видимо, означало благовоспитанную неприязнь.

– Он еще не вернулся с завтрака.

Джо кивнул и сел у питьевого фонтанчика. Вздрогнув содержимым, фонтанчик презрительно отрыгнул свои комментарии.

– Поздний завтрак, – сказал Джо несколько неуверенно. Секретарша сверлила его глазами пристальнее обычного. Джо опустил взгляд на помятые брюки, на почти застывший загиб галстука, на кляксы туши на манжетах. Волосы, кажется, обвисли и повлажнели. Наверняка от него воняет. На миг Джо остро пожалел, что по дороге не зашел в Задрот-студию, не принял душ, а взамен потратил час на дурацкий круиз в Хобокен. Затем подумал: да ну ее к черту. Пускай нюхает мою еврейскую вонь.

– Это прощальный завтрак, – сказала она, вновь повернувшись к пишмашинке.

– А кто уезжает?

Тут вернулся герр Мильде – широкоплечий, спортивный человек с героическим подбородком и залысинами. Суровые красивые черты портились, только когда верхняя губа обнажала крупные и пожелтевшие лошадиные зубы.

– Я, – сказал он. – Среди прочих. Извините, что заставил ждать, герр Кавалер.

– Вы возвращаетесь в Германию? – спросил Джо.

– Меня переводят в Голландию, – ответил Мильде. – Уплываю в четверг на «Роттердаме».

Они зашли в кабинет. Мильде указал Джо на один из двух стальноногих стульев и предложил сигарету, которую Джо отверг. Закурил свою. Пустячок, а приятно. Если Мильде и заметил, виду не подал. Сложил руки на бюваре и нахохлился, чуть склонился вперед, будто готов сделать для Джо все, что в его силах. Тоже элемент его жестокой политики.

– Надеюсь, вы здоровы? – осведомился он.

Джо кивнул.

– А ваши родные?

– Насколько возможно в текущих обстоятельствах.

– Приятно слышать.

Они еще посидели. Джо ждал очередного балагана и сценических трюков. Сегодня он снесет что угодно. На пирсе в Хобокене он видел, как люди, у которых много общего с его родными, повстречались вновь, обогнув земной шар. Этот фокус по-прежнему осуществим. Джо видел своими глазами.

– А теперь будьте любезны, – резковато произнес Мильде. – У меня напряженный день, и я запаздываю.

– Ну разумеется, – сказал Джо.

– О чем вы хотели поговорить?

Джо смешался.

– О чем я хотел? – переспросил он. – Это вы позвонили мне.

Настал черед герра Мильде смешаться:

– Я?

– Фройляйн Тульпе. Она сказала, вы обнаружили проблему в бумагах моего брата. Томаш Масарик Кавалер. – Второе имя Джо вставил во имя патриотизма.

– Ах да, – кивнул Мильде, хмурясь. Было ясно, что он знать не знает, о чем речь. Он потянулся к ранжированным досье в проволочном настольном лотке, достал папку Джо. Несколько минут, изображая великое усердие, ее листал, переворачивая туда-сюда морщинистые полупрозрачные страницы. Потряс головой, щелкнул языком. – Простите, – сказал он, уже возвращая папку в лоток. – Я что-то не нахожу ничего… Здрасте.

Выпала бледно-желтая бумажка – видимо, вырванная из телетайпа. Мильде ее подобрал. Очень медленно прочел, морща лоб, словно там содержались неудобопонятные логические аргументы.

– Так-так, – промолвил он. – Прискорбно. Я не… Судя по всему, ваш отец умер.

Джо рассмеялся. На кратчайший миг ему почудилось, что Мильде пошутил. Однако на памяти Джо Мильде еще ни разу не пошутил и явно не шутил сейчас. Горло сжалось. Глаза жгло. Будь Джо один, он бы сорвался, но он был не один, и он скорее умрет, чем заплачет при Мильде. Он уставился в колени, подавил эмоции, выпятил подбородок.

– Я только что получил письмо… – пролепетал он; язык между зубами как будто распух. – Мать ничего не сказала…

– Когда отправили письмо?

– Почти месяц назад.

– Ваш отец скончался всего три недели как. Здесь написано, что от пневмонии. Вот.

Мильде через стол протянул мягкий желтый клочок. Бумажку выдрали из длинного списка мертвых. Имя «КАВАЛЕР ЭМИЛЬ Д-Р» оказалось одним из девятнадцати – список начинался с Айзенберга и в алфавитном порядке завершался Коганом, и за каждым именем следовало краткое указание возраста, даты, причины смерти. Похоже, фрагмент списка евреев, умерших в Праге или окрестностях в августе и сентябре. Имя отца Джо обведено карандашом.

– Почему?.. – На пути мыслей клубились вопросы, и клубок никак не распутывался. – Почему мне не сообщили? – наконец выдавил он.

– Я не имею представления, как эта бумага, которую я впервые вижу, вообще попала в ваше досье, – сказал Мильде. – Это большая загадка. Бюрократия – загадочная стихия. – Он, видимо, сообразил, что юмористические замечания сейчас неуместны. Кашлянул. – Прискорбно, повторяю.

– Может, ошибка, – сказал Джо. Наверняка, подумал он, я же видел отца сегодня в Хобокене! – Приняли его за другого.

– Это никогда нельзя исключать, – ответил Мильде. Он встал и протянул соболезнующую руку. – Я напишу своему преемнику меморандум касательно дела вашего отца. И прослежу, чтобы провели расследование.

– Вы очень добры, – произнес Джо, медленно поднимаясь. Его захлестнула благодарность к герру Мильде. Проведут расследование. Хотя бы этого Джо добился для своих родных. Теперь кто-то ими заинтересуется – хотя бы в таких пределах. – До свидания, герр Мильде.

– До свидания, герр Кавалер.

После Джо совершенно не помнил, как вышел из кабинета Мильде, миновал лабиринт коридоров, спустился на лифте, шагнул в вестибюль. Он прошагал по Бродвею квартал, прежде чем сообразил задаться вопросом, куда идет. Свернул в салун, позвонил в контору. Наткнулся на Сэмми. Тот начал было в высокопарных выражениях распространяться о страницах Джо, но расслышал молчание в трубке, сдулся и спросил:

– Что?

– Я прихожу из консульства, – ответил Джо. Телефон был старомодный, с рупором и цилиндрическим динамиком. Такой стоял на кухне в квартире вблизи от Грабен. – У них были для меня плохие новости. – И поведал, как узнал ненароком, что его отец мертв.

– А ошибки быть не может?

– Нет, – сказал Джо. Мысли уже прояснились. Его потряхивало, но в голове вроде бы наступил порядок. Благодарность к Мильде снова обернулась гневом. – Я уверен, что это не ошибка.

– Ты где? – спросил Сэмми.

– Где я? – Джо огляделся и наконец сообразил, что он в салуне на Бродвее, в самом мыске города. – Где я. – На сей раз это был не вопрос. – Я на пути в Канаду.

– Нет, – услышал он голос Сэмми, уже вешая динамик на крючок. Пошел к бару.

– Может быть, вы способны мне помочь? – спросил он бармена.

За стойкой бара стоял старик с блестящей плешью и большими слезящимися голубыми глазами. Когда Джо его прервал, бармен как раз объяснял посетителю, как вести учет на счетах. Посетитель, кажется, обрадовался, что им помешали.

– Монреаль, Канада, – повторил бармен, когда Джо сообщил, куда хочет направиться. – По-моему, тебе надо уезжать с Гранд-Сентрал.

Посетитель согласился. Сказал, что Джо надо сесть на «Адирондак».

– А что ты там забыл? – спросил он. – Извини, коли не в свое дело лезу.

– Я завербуюсь в Королевские ВВС, – сказал Джо.

– Да ну?

– Да. Да, я устал ждать.

– Вот молодчина, – сказал посетитель.

– Они там по-французски болтают, – заметил бармен. – Ты уж поосторожнее.

3

Домой за вещами Джо не зашел. Не хотел рисковать – вдруг наткнется на кого-нибудь, и его станут отговаривать. Да и вообще, все необходимое можно купить в аптечной лавке или найти в автомате на автовокзале, а паспорт и виза у Джо всегда при себе. Королевские Военно-воздушные силы оденут его, обуют и накормят.

В поезде он поначалу отвлекал себя, тревожась из-за беседы с вербовщиками. А вдруг его статус иностранца-резидента помешает ему поступить на службу в Королевские ВВС? А вдруг в его теле обнаружится некий неведомый изъян? Джо слыхал, парням отказывали из-за плоскостопия и близорукости. Если его не возьмут в ВВС, он пойдет в Королевский Военно-морской флот. Если не сочтут годным для ВМФ, попытает счастья в пехоте.

Однако к Кротон-он-Хадсон он начал падать духом. Взбадривал себя фантазиями о бомбежках Киля и Тобрука, но решил, что эти картины слишком напоминают его же месилово на страницах «Радио», «Триумфа» и «Монитора». В конечном итоге ни опасения, ни бравада уже не вытесняли из головы мысль о том, что он теперь безотцовщина.

Джо с отцом любили друг друга эдаким комическим робким манером, но теперь, когда отец умер, Джо переполняли одни сожаления. Не только обычные сожаления о несказанных словах, невыраженных благодарностях и непроговоренных извинениях. Джо еще не жалел о потерянной возможности разглагольствовать на любимые общие темы – о кинорежиссерах (оба преклонялись перед Бастером Китоном) или породах собак. Это придет позднее, спустя несколько дней, когда его постигнет осознание: смерть взаправду означает, что ты никогда-никогда больше не увидишь умершего. Теперь же он больше всего жалел о том лишь, что не был рядом, когда это случилось; что свалил ужасную обязанность смотреть, как умирает отец, на мать, деда и брата.

Эмиль Кавалер, как и многие врачи, был никудышным пациентом. Не признавал, что может пасть жертвой болезни, в жизни своей не провел ни дня на больничном. Свалившись с гриппом, сосал ментоловые пастилки, обильно поглощал куриный бульон и продолжал работать. Джо не мог даже вообразить отца больным. Как он умер? В больнице? Дома? Джо представил отца в кровати-санях, посреди захламленной квартиры, как в том доме, где прятали Голема.

Что станет с матерью, дедом и братом? А вдруг их имена уже впечатаны в другой список смертей, просто никто не потрудился сообщить об этом Джо? А пневмония заразна? Нет, скорее всего, не заразна. Но ее могут спровоцировать слабость и невзгоды. Если отец был так уязвим, в каком же состоянии Томаш? Наверное, скудную пищу и лекарства первым делом получал Томаш, а уж потом остальные. Может, отец пожертвовал здоровьем ради младшего сына. И что, вся семья умерла? Как выяснить?

«Адирондак» прибыл в Олбани за полдень; к тому времени отважный прыжок в непостижимость войны стал чересчур непостижим. И мать, и Томаш, вероятнее всего, живы, внушил себе Джо. А если так, их по-прежнему надо спасать. Нельзя бросить их и сбежать, дабы, подобно Эскаписту, в одиночку прекратить эту войну. Джо обязан сосредоточиться на возможном. По крайней мере – мысль жестокая, но Джо не смог удержаться – теперь из хватки рейха предстоит вырывать на одну визу меньше.

Сойдя с поезда на Юнион в Олбани, он стоял на перроне, мешая пассажирам, садившимся в поезд. Мужчина в круглых очках без оправы толкнул Джо, и тот вспомнил человека на сходнях «Роттердама», которого принял за отца. Задним числом это виделось знамением.

Проводник посоветовал соображать побыстрее: Джо задерживает весь поезд. Джо колебался. На одной чаше весов сомнения, на другой – мощный порыв убивать немецких солдат.

Джо посмотрел, как поезд уходит без него; затем в него вгрызлись сожаление и самобичевание. Вот стоянка такси. Можно сесть и велеть шоферу ехать в Трой. Если Джо не успеет перехватить поезд в Трое, можно махнуть на такси до самого Монреаля. Денег в бумажнике полно.

Спустя пять часов Джо возвратился в Нью-Йорк. По пути вдоль Гудзона он передумывал семь раз. Всю поездку просидел у бара в салоне и знатно перебрал. Вывалился в вечерний город. Похоже, на Нью-Йорк надвинулся холодный фронт. Воздух обжигал ноздри, когтями расцарапывал глаза. Джо побрел по Пятой авеню, свернул в «Лоншан» и заказал виски с содовой. Затем снова пошел к телефону.

Сэмми добирался полчаса; Джо успел напиться пристойно, хотя и не вдрызг. Сэмми зашел в шумный бар «Лоншана», стащил Джо с табурета и поймал в объятья. Джо старался, но на сей раз сдержаться не смог. Самому ему казалось, что рыдания его смахивают на грустный хриплый смех. Никто вокруг не понимал, что с ним такое. Сэмми отвел Джо в кабинку в глубине зала и протянул носовой платок. Проглотив остаток рыданий, Джо поведал Сэмми то немногое, что знал.

– Может, ошиблись? – спросил Сэмми.

– Этого никогда нельзя исключать, – с горечью ответил Джо.

– Ой мамочки, – сказал Сэмми. Он заказал две бутылки «Руппертса» и пялился в горлышко своей. Обычно он не пил и сейчас не сделал ни глотка. – Тошно подумать, как я матери скажу.

– Бедная твоя мать, – сказал Джо. – И бедная моя мать.

Подумав про овдовевшую мать, он снова заплакал. Сэмми обошел стол и подсел к Джо. Так они и сидели. Джо вспоминал утро – как он высунулся навстречу дню и почувствовал, что могуч, как Эскапист, бурлит таинственной тибетской энергией своей ярости.

– Без толку, – сказал он.

– Что?

– Я.

– Джо, не надо так.

– Я никчемный, – сказал Джо.

Он понимал, что надо уйти из бара. Уже неохота сидеть тут, пить и плакать. Охота что-то делать. Он придумает, что можно сделать. Джо схватил Сэмми за рукав и за плечо бушлата и толкнул, чуть не выронив из кабинки.

– Давай, – сказал Джо. – Пошли.

– Куда мы? – спросил Сэмми, поднимаясь.

– Не знаю. Работать. Я буду работать.

– Но ты же… ладно, – сказал Сэмми, глядя ему в лицо. – Может, и неплохо.

Они вышли из «Лоншана» и спустились в прохладный вонючий сумрак подземки.

На южной платформе неподалеку стоял темноволосый сердитый господин; прочтя покрой его пальто или нечто неопределимое в подбородке, или в глазах, или в прическе, Джо со всей уверенностью решил, что господин этот – немец. Господин на него зыркал. Даже Сэмми впоследствии вынужден был признать, что господин на них зыркал. Немец был прямиком с панелей Джо Кавалера – крупный, прогнатически, волчьи красивый, в прекрасном костюме. Поезд все не прибывал, и Джо решил, что ему не нравится, как высокомерно зыркает этот теоретически немецкий господин. Джо прикинул ряд возможных способов по-немецки и по-английски выразить свои чувства касательно господина и его зырканья. В конце концов, предпочтя декларацию более универсального толка, он как бы неумышленно сплюнул на платформу между собой и господином. В те времена в этом городе курильщиков на улицах плевали все кому не лень, и плевок остался бы на безопасной территории двусмысленного, если бы снаряд не совершил перелет. Кончик ботинка у господина покрылся глазурью слюны.

Сэмми сказал:

– Ты что, в него плюнул?

– Чего? – спросил Джо. Он и сам слегка удивился. – Э-э… ну да.

– Он не нарочно, мистер, – сказал господину Сэмми. – Он сейчас немножко расстроен.

– Тогда пусть извинится, – вполне разумно предложил господин.

Акцент у него был сильный и бесспорно немецкий. Судя по гримасе, он привык выслушивать извинения по первому требованию. Он подождал, шагнул к Джо. Он был моложе, чем Джо показалось вначале, и еще грознее. И драться, похоже, умел – даже более того.

– Ой мамочки, – вполголоса произнес Сэмми. – Джо, по-моему, это Макс Шмелинг.

Другим пассажирам на платформе стало интересно. Они заспорили, правда ли господин, которому Джо плюнул на ботинок, – Шмелинг, Черный Уланский Бык, бывший чемпион мира в тяжелом весе.

– Извините, – пробубнил Джо даже как бы всерьез.

– Что-что? – переспросил господин, приложив ладонь к уху.

– Да иди ты, – сказал Джо; на сей раз искренность удалась ему лучше.

– Муд-дак, – произнес господин, очень тщательно произнося английское слово.

Стремительно мелькнув кулаками, он прижал Джо к железному столбу, обхватил рукой за шею и заехал ему в живот. Воздух вышел из легких одним резким порывом, и Джо рухнул ничком, грохнувшись подбородком о бетонную платформу. Глазные яблоки лязгнули в глазницах. В грудной клетке словно раскрыли зонтик. Плюхнувшись на живот, Джо подождал, не мигая, как рыба, – интересно, удастся ли еще хоть раз в жизни вздохнуть. Затем по чуть-чуть испустил долгий тихий стон, проверяя мускулы диафрагмы.

– Ух ты, – наконец сказал он.

Сэмми присел рядом и помог ему подняться на одно колено. Перекошенным ртом Джо заглатывал воздух крупными сгустками. Немецкий здоровяк развернулся к другим пассажирам, подняв руку – то ли с вызовом, то ли, почудилось Джо, с мольбой. Все же видели, что Джо плюнул ему на ботинок, да? Затем немец ушел на дальний конец платформы. Приехал поезд, все в него сели, и тем дело кончилось. В Задрот-студии Сэмми ни словом не обмолвился об отце Джо – тот попросил. Зато Сэмми поведал всем, как кузену надрал жопу Макс Шмелинг. Джо иронически поздравили. Повезло, сказали, что Шмелинг не в полную силу бил.

– Еще раз его увижу, – к своему удивлению, сказал Джо, – он тоже получит.

Джо больше не встречался с Максом Шмелингом – ну или его двойником. Так или иначе, имеются веские основания считать, что Шмелинг тогда был вовсе не в Нью-Йорке, а в Польше: его забрили в вермахт и послали на передовую в наказание за то, что в 1938-м он продул Джо Луису.

4

Едва ли в тот период в Нью-Йорке набралось бы больше пары тысяч немецких граждан, но две недели Джо, куда бы ни пошел, умудрялся столкнуться минимум с одним. Он, как отмечал Сэмми, развил в себе суперспособность: притягивал немцев как магнитом. Находил их в лифтах, в автобусах, в универмаге «Гимбелс» и в ресторанах «Лоншан». Поначалу Джо наблюдал, мгновенно и уверенно вычисляя, хорошие это немцы или плохие, даже если говорили они о дожде или о вкусе чая, но вскоре начал подходить и завязывать беседы, угрожающе банальные и двусмысленные. Зачастую эти его авансы встречали некое сопротивление.

– Woher kommen Sie? – спросил он человека, покупавшего фунт стейков у мясника на Восьмой авеню, за углом от Задрот-студии. – Schwabenland?

Человек опасливо кивнул:

– Штутгарт.

– И как там дела? – В тоне плескалась угроза, зловещий намек – Джо и сам почувствовал. – Все живы-здоровы?

Человек пожал плечами, покраснел и повернулся к мяснику, в безмолвной мольбе воздев бровь.

– Что-то не устраивает? – спросил мясник.

Джо ответил, что все устраивает. Но, выходя из мясницкой лавки с бараньими отбивными, был странно доволен, что смутил человека. Наверное, этого удовольствия стоило устыдиться. Джо, пожалуй, в некотором смысле стыдился. Но никак не мог выбросить из головы приятное воспоминание о том, как человек забегал глазами и покраснел, когда к нему обратились на родном языке.

Назавтра, в субботу, – с тех пор как Джо узнал о смерти отца, прошла где-то неделя – Сэмми повел его на футбол: играли «Бруклин доджерс». Задумывалось вывести Джо на воздух и слегка развеселить. К футболу Сэмми был неравнодушен и питал особую нежность к Асу Паркеру, звездному куотербэку «доджеров». Джо в Праге видел английское регби и, решив, что принципиальной разницы нет, перестал вникать в игру и сидел себе, покуривая и попивая пиво на резком злом ветру. «Эббетс-филд» некоторой ветхостью своей напоминал рисунок из комикс-стрипа – из «Попая» или «Тунервильского трамвая». Во тьме трибун кружили голуби. Пахло маслом для волос, и пивом, и – чуть послабее – виски. Мужчины на скамьях передавали друг другу фляги и вполголоса отпускали комически кровожадные замечания.

Затем до Джо дошли две вещи. Во-первых, он довольно пьян. А во-вторых, позади, чуть левее и двумя рядами выше, сидят двое немцев. Они пили пиво из больших бумажных стаканов и ухмылялись; светловолосые крепыши – братья, наверное. Они возбужденно комментировали игру и, похоже, наслаждались, хотя понимали, что творится на поле, не лучше Джо. Бодро орали, когда кто-нибудь после фамбла завладевал мячом – кто бы им ни завладевал.

– Не смотри на них, – предостерег Сэмми, зная агрессивную удачу кузена в обнаружении немцев.

– Они сами смотрят, – ответил Джо, более или менее убежденный, что так оно и есть.

– И вовсе нет.

– Они смотрят сюда.

– Джо.

Джо то и дело оглядывался, внедрялся в их сознание, в их переживание игры – прямо-таки на колени им садился. Вскоре немцы, невзирая на подпитие, заметили его знаки внимания. Последовал обмен хмурыми гримасами и недобрыми взглядами. У одного брата – наверняка они братья – был кривой нос и порванное ухо, – очевидно, ему в этой жизни приходилось орудовать кулаками. В итоге под конец третьей четверти Джо подслушал то, в чем с уверенностью распознал антисемитское замечание, которым человек, похожий на боксера, поделился со своим братом или приятелем. Джо почудилось, мужик сказал: «Жидовская сволочь». Джо встал. Перебрался через спинку скамьи. Следующий ряд был полон, и Джо, перелезая, ткнул ближайшего зрителя локтем в ухо. Чуть не упав, вывалился в тот ряд, где сидели немцы. Те засмеялись, подлокотник жестко пихнул Джо в бок, но Джо воздвигся на ноги и, ни слова не говоря, сбил шляпу у боксера с головы. Шляпа плюхнулась в комковатую лужицу пива и арахисовой шелухи у второго немца под ногами. Обладатель боксерского уха сильно удивился, а затем попросту изумился, потому что Джо схватил его за воротник. Джо дернул так сильно, что во все стороны, отчетливо вжикнув, полетели три оторванные пуговицы. Но у боксера были длинные руки, и он схватил Джо за шкирку. Подтащил его к себе и одновременно кулаком заехал ему в висок. Боксер держал Джо, расплющив ему нос о свое левое колено, а братец боксера молотил Джо без остановки, словно двумя молотками забивал гвозди в доску. Прежде чем Сэмми и другие зрители оттащили немцев, те успели закрыть Джо один глаз, выщербить зуб, покрыть синяками ребра и испортить новый костюм. Тут пришел билетер и выставил Джо и Сэмми с «Эббетс-филд». Оба ушли по-тихому; Джо прижимал бумажный стаканчик со льдом к пульсирующему глазному шару. Боль была остра. На наклонной аппарели, что вела к воротам стадиона, воняло мочой – маскулинный запах, горький и бодрящий.

– Ты что творишь? – спросил Сэмми. – Ты спятил?

– Прости, – сказал Джо. – Мне мерещилось, он что-то сказал.

– Ты чего лыбишься, черт тебя дери?

– Не знаю.

В тот вечер они пошли ужинать к Этель Клейман, Джо уронил салфетку, наклонился, а когда выпрямился, на щеке блестел кровавый восклицательный знак.

– Тебе надо наложить швы, – объявила тетя не терпящим возражений тоном.

Джо, однако, возражал. Друзьям он объявил, что боится иголок и врачей, но на самом деле ранение дарило ему моральное превосходство. Не то чтобы он считал, будто заслужил боль, – просто боль его устраивала. Как ни промывай рассаженную кожу, как туго ни прижимай, как плотно ни накладывай бинт, спустя час вновь проступали предательские кровавые веснушки. Память о доме, поклон отцовскому стоическому отрицанию болезней, ранений или боли.

– Все будет нормально, – сказал Джо.

Тетя пятипалыми железными клещами вцепилась ему в локоть и усадила на крышку унитаза в ванной. Велела Сэмми принести бутылку сливовицы, которую в 1935-м оставил друг покойного мужа, а больше никто не открывал. Потом зажала голову Джо левой рукой и зашила. Нитка была темно-синяя – точь-в-точь как костюм Эскаписта.

– Не ищи бед на свою голову, – молила Этель, вгоняя длинную тонкую иголку ему в кожу. – Скоро нахлебаешься и так.

После этого Джо отправился искать бед на свою голову. Неизвестно почему он стал каждый день ходить в Йорквилл, где были многочисленные немецкие пивные, немецкие рестораны, немецкие клубы и американские немцы. В основном он там просто шнырял и без приключений возвращался домой, но иногда одно тянуло за собой другое. Этнические районы Нью-Йорка всегда чутко откликались на вторжение невоздержанных чужаков. В ожидании автобуса Джо снова получил в живот на Восточной Девяностой от какого-то мужчины – тому пришлась не по душе усмешка, которой Джо вооружался всякий раз, отправляясь на север. Как-то за полдень, ошиваясь у кондитерской лавки, Джо привлек внимание соседских мальчишек – один, по причинам, не имевшим отношения к политике или расовым теориям, пульнул ему в затылок крупной влажной устрицей шарика из жеваной бумаги. Все эти мальчишки преданно читали «Эскаписта» и восторгались работой Джо Кавалера. Если б они знали, кто перед ними, они, вероятно, очень пожалели бы, что в него пуляли. Но Джо им не понравился, вот и все дела. С безжалостной мальчишеской проницательностью они отметили, что Джо Кавалер какой-то странный – и его мятый костюм, и его исподволь мерцающая, курящаяся раздражительность, и беглые кудри, что стояли дыбом над плохо зализанными назад волосами, точно взорванный часовой механизм. Типичная жертва шутников и приколистов. По лицу видно, что он ищет бед на свою голову.

Тут необходимо отметить, что очень многие нью-йоркские немцы были рьяными противниками Гитлера и нацистов. Они писали гневные письма редакторам крупных ежедневных газет, проклиная бездействие союзников и американцев после аншлюса и аннексии Судет. Они объединялись в антифашистские лиги и бились с коричневорубашечниками – Джо был отнюдь не единственным юношей, который той осенью выходил на улицы Нью-Йорка, напрашиваясь на драку, – и решительно поддерживали политику президента, когда тот выступил против Гитлера и его войны. Тем не менее немало немцев в Нью-Йорке открыто гордились гражданскими, культурными, спортивными и военными достижениями Третьего рейха. А среди них кое-кто объединялся во всевозможные патриотические, националистические, вообще расистские, а порой и военизированные организации, сочувствовавшие устремлениям родины. Из Йорквилла Джо нередко возвращался с антисемитскими газетами и трактатами – прочитывал их от корки до корки, чувствуя, как внутри от гнева все каменеет, и запихивал в ящик из-под персиков. (Три ящика служили ему картотекой. В двух других хранились письма из дома и комиксы.)

Как-то раз, шляясь по Йорквиллу, Джо заметил вывеску, намалеванную на окне второго этажа:

АРИЙСКО-АМЕРИКАНСКАЯ ЛИГА

Стоя под окном и глядя на эту вывеску, Джо пережил мрачную фантазию о том, как взбегает по лестнице в контору и врывается в это змеиное гнездо – ступни летят прямо на зрителя из панели, во все стороны брызжет щепа дверного косяка. Он увидел, как врезается в бурлящую массу коричневых рубашек, кулаков, и сапог, и локтей и в этом яростном человеческом цунами добивается триумфа, а если и не триумфа, то искупления, возмездия или освобождения. Он смотрел на окно с полчаса, пытаясь разглядеть взаправдашнего партийца. Никто так и не вошел в здание и за окном не промелькнул. Вскоре Джо сдался и ушел домой.

В Йорквилл он неминуемо вернулся. Через дорогу от штаб-квартиры ААЛ была Konditorei под названием «У Хауссмана»; из-за столика у окна Джо прекрасно видел и дверь в вестибюль, и окно конторы. Заказал кусок прекрасного торта «Захер» местной выпечки, чашку кофе – для Нью-Йорка на редкость удобоваримого – и стал ждать. Спустя еще кусок торта и две чашки американские арийцы так и не приступили к работе. Джо уплатил по счету и перешел дорогу. В списке съемщиков, как он уже отметил, значились оптометрист, бухгалтер, издатель и ААЛ, но ни у одного заведения, очевидно, не имелось ни пациентов, ни клиентов, ни сотрудников. Не здание – называлось оно Кухн-билдинг, – а какое-то кладбище. Джо поднялся на второй этаж – контора ААЛ заперта. Судя по серому дневному свету, что сочился сквозь матовое стекло двери, лампы внутри не горели. Джо подергал за ручку. Опустился на одно колено и пригляделся к замку. «Чабб», старый и прочный, но не представлял бы трудностей, будь у Джо инструменты. Увы, отмычки и натяг лежали в ящике у кровати в Задрот-студии. Джо пошарил в карманах и нашел механический карандаш – металлическая скрепка на черенке, для крепления на карман, с двузубым хомутом, сгодится за натяг, если согнуть как надо. А вот отмычки нет. Джо спустился на улицу, обошел квартал и отыскал детский велосипед, цепью прикованный к оконной решетке на Восточной Восемьдесят восьмой. Новенький велик, приторно-красный, хромированные детали сверкают как зеркала, шины блестящи и шипасты. Джо подождал, проверил, не идет ли кто. Схватился за блестящий руль и, свирепо пиная переднее колесо, выбил спицу. Покрутил, вытащил из обода и кинулся назад, на угол Восемьдесят седьмой и Йорк. Клещами для обжима ему послужили железные перила, рашпилем – тротуар; из тонкой прочной спицы он сварганил пристойную отмычку.

Вернувшись в контору Арийско-американской лиги, он постучал по исцарапанному дубовому косяку. Никто не ответил. Джо поддернул брюки, опустился на колени, лбом прижался к двери и взялся за дело. Примитивные инструменты, недостаток практики, пульсация возбуждения в крови и суставах усложняли задачу. Джо снял пиджак. Закатал рукава. Уронил шляпу в ладони и отложил на пол. Наконец расстегнул воротник и рывком сдвинул галстук. Он сыпал проклятиями, потел и так чутко прислушивался, не откроется ли дверь на первом этаже, что пальцы не слышали замок. Внутрь Джо попал спустя добрый час.

А когда попал, увидел не ожидаемую замысловатую лабораторию или фашистское производство, а деревянный стол, стул, лампу, пишущую машинку и высокий дубовый картотечный шкаф. Жалюзи пыльные, кривые, в них недостает ламелей. Голые половицы испещрены сигаретными ожогами. Телефон не работал, – это выяснилось, когда Джо поднял трубку. На стене в рамке висела цветная литография фюрера в романтическом настроении: подбородок поэтично задран, высокогорный ветер треплет темную челку. У другой стены стоял шкаф, набитый изданиями на английском и немецком – названия отсылали к целям и перспективам национал-социализма и пангерманской мечты.

Джо перешел к столу. Вытащил стул, сел. Бювар потерялся в пурге записок и меморандумов: одни отпечатаны на машинке, другие нацарапаны мелким угловатым почерком.

к ФТ применен гипноз можно доказать

ФТ и ассасин горный старик исследовать

ФТ мастер фехтования

Нашлись автобусные билеты, конфетные фантики, корешок билета «Поло-граундс». Нашлась книжка под названием «Тхуги». И многочисленные газетные вырезки, и статьи, вырванные из «Фотоплей» и «Модерн скрин». Вырезки, похоже, сплошь про кинозвезду Франшо Тоуна. И все эти слои белиберды и загадочных пометок были нашпигованы комиксами – «Супермен», «Марвел мистери», «Флэш», «Вжик», «Щит – Колдун», а также, чего Джо никак не мог не заметить, последние выпуски «Радио», «Триумфа» и «Монитора». Местами бумажные наносы высились натуральными сугробами. Повсюду, точно условные обозначения на карте, валялись скрепки, кнопки и перья. В пустой банке из-под кофе «Саварин» ощетинился зазубренный палисад карандашей. Двумя рывками Джо свалил все это на пол. Дождевыми каплями по полу застучали кнопки.

Джо обыскал ящики. В одном нашел оповещение от «Нью-Йоркской телефонной компании», которая обещала – и не обманула, как выяснилось, – отключить ААЛ телефон, если не поступит оплата по счетам; отпечатанную рукопись и необъяснимое меню с недавнего свадебного приема Брюса и Мэрилин Горовиц в отеле «Треви». Джо вырвал ящик из стола и перевернул. Рукопись распалась напополам и раскрылась упавшей карточной колодой. Джо подобрал страницу и прочел. Похоже, фантастика. Некто Рекс Манди целился из лучевого пистолета в гноящуюся шкуру отвратительного Жида. Некто Кристал Дехейвен болталась на цепи над разверзнутой пастью оголодавшего торка.

Джо смял страницу и продолжил обыск. В следующем ящике лежала обрамленная фотография Франшо Тоуна – в нижнем левом углу между стеклом и рамкой торчала комиксовая панель, которую Джо мигом узнал. Вырезанный из «Радио» № 1 крупный план молодого Макса Мэйфлауэра, богатого и беспечного. Лицо мечтательное, щеки в ямочках, реплика в пузыре: «Мне-то что? Главное – хорошо повеселиться». Поворот головы Макса, некая кривизна гримасы и точеный нос очень похожи – да что там, идентичны чертам Франшо Тоуна с рекламной фотографии. Сходства никто прежде не замечал и не комментировал. Не то чтобы работы и лицо Тоуна были хорошо знакомы Джо, но теперь, разглядывая худое, меланхоличное, длинное лицо на глянцевой фотографии – с подписью «Карлу с наилучшими пожеланиями от Франшо Тоуна», – он и сам задумался, не срисовал ли персонажа с Тоуна бессознательно.

В последнем, нижнем правом ящике в глубине лежал дневничок в кожаном переплете. На форзаце – надпись, датированная Рождеством 1939 года. «Карлу, упорядочивать блестящие мысли, с любовью, Рут». Первые страниц пятьдесят дневник развивал микроскопически и яростно нацарапанную теорию, суть которой, насколько понял Джо, сводилась к тому, что Франшо Тоун – член тайной организации ассасинов; ее финансирует компания его отца «Американ карборундум», и она замышляет убить Адольфа Гитлера. Разоблачение обрывалось на середине фразы, и остальные страницы были заполнены сотнями вариаций на тему «Карл Эблинг» – автографов, начертанных целой энциклопедией стилей, от цветистых до небрежных, снова и снова. Джо открыл дневник на середине, ухватился покрепче и разодрал напополам по корешку.

Покончив со столом, Джо перешел к шкафу. Методично, невозмутимо он швырял на пол груды книг и брошюр. Боялся, что, если позволить себе хоть какие чувства, накатит не ярость, не удовлетворение – одна жалость к безумной, пыльной ничтожности единоличной лиги Карла Эблинга. Поэтому Джо трудился, ничего не чувствуя, – руки онемели, эмоции зажаты, как нерв. Он сдернул портрет Гитлера с крюка и грохнул – раздался звон. Затем перешел к картотеке, вынул верхний ящик – «А – Г», перевернул и вытряхнул содержимое – так Эскапист вытряхивал солдат из танкового люка. Выдернул «Е – К» и уже собрался было высыпать его поверх груды «А – Г», но тут заметил легенду, напечатанную на ярлыке одной из папок: «Империя комиксов».

Внутри весьма пухлой папки обнаружились все десять опубликованных выпусков «Радиокомиксов»; к первому скрепкой были пришпилены листов двадцать пять папиросной бумаги с очень густой печатью. Оказалось, рапорт в форме меморандума, «Всем членам Лиги», от Карла Эблинга, президента Нью-Йоркского отделения ААЛ. Темой меморандума был не кто иной, как эскаполог, обладатель суперспособностей, известный под именем Эскапист. Джо сел на стул, закурил сигарету и принялся читать. В первом абзаце меморандума Карла Эблинга замаскированный герой, его издатель и его создатели, «еврейские карикатуристы» Джо Кавалер и Сэм Клей, объявлялись угрозой репутации, достоинству и амбициям немецкого национализма в Америке. Карл Эблинг читал статью в «Сэтердей ивнинг пост»[3], где в подробностях описывались успехи и растущие тиражи комиксов «Империи», и кратко останавливался на негативном воздействии столь вопиющей антигерманской пропаганды на умы детей Америки, в чьих руках будущее саксонских народов. Затем он привлекал гипотетическое внимание читателей к замечательному сходству между персонажем Максом Мэйфлауэром, первым Мистериозо, и тайным агентом союзников Франшо Тоуном. Далее, впрочем, критическая целеустремленность, видимо, оставила автора. В следующих абзацах и до конца меморандума Эблинг удовлетворялся – иного слова не подобрать – синопсисом и живописанием приключений Эскаписта, от первого выпуска с историей происхождения до последнего, что едва появился в киосках. В целом пересказы Эблинга были точны и тщательны. Поражал, однако, тон: месяц за месяцем он добавлял новые записи в свое досье на «Империю комиксов», и постепенно пренебрежительная насмешка и негодование размывались, пока не исчезли вовсе. К четвертому выпуску он перестал уснащать свои отчеты эпитетами «возмутительный» и «оскорбительный»; записи между тем становились длиннее и подробнее, и порой событийный ряд пересказывался панель за панелью. Последняя запись, синопсис самого свежего выпуска, занимала четыре страницы и была лишена оценочных эпитетов до полной нейтральности. В финальной фразе Эблинг, видимо, сообразил, как далеко ушел от первоначальных своих задач, и, в спешке позабыв про пунктуацию, пристыженно вернувшись к цели, прибавлял: «Конечно, все это обычная еврейская милитаристская пропиганда [sic]!» Но Джо понимал, что у меморандума Эблинга не имелось иной задачи, кроме экзегезы, четко аннотированной хроники десяти месяцев наслаждения. Вопреки себе самому Карл Эблинг был поклонником Эскаписта.

За прошедшие месяцы Джо порой получал письма от читателей, мальчиков и девочек – в основном мальчиков – со всех Соединенных Штатов, от Лас-Крусеса до Ла-Кросса, но дети обычно ограничивались простой благодарностью и просьбами выслать портрет Эскаписта с автографом; писем приходило довольно, поэтому Джо придумал Эскаписту стандартную плакатную позу для пинапа, которую поначалу рисовал от руки, а теперь копировал на фотостате вместе с автографом, экономии времени ради. Читая меморандум Эблинга, Джо впервые догадался, что, возможно, у его работ есть и взрослые читатели; градус страсти Эблинга, его ученый энтузиазм, напичканный сносками, тематическим анализом и списками действующих лиц, пускай неохотный и стыдливый, странно тронули Джо. Он понимал – и не мог отрицать, – что хочет познакомиться с Эблингом. Оглядел кавардак, учиненный в бедной грустной конторе Арийско-американской лиги, и на миг раскаялся.

А затем вдруг настал черед стыдиться ему – не только потому, что уделил нацисту миг сочувствия, но и потому, что создал работу, которая понравилась такому человеку. Джо Кавалер – отнюдь не единственный среди комиксистов первой волны, кто различал в своих антифашистских сверхчеловеках зеркальное отражение фашизма, – Уилл Айснер, еще один еврейский комиксист, нарочно одевал своих Черных Ястребов в униформы, срисованные с элегантных одеяний эсэсовцев из отрядов «Мертвая голова». Но Джо, пожалуй, первым устыдился того, что во имя демократии и свободы воспевает мстительную жестокость силача. Месяцами он уверял себя – и слушал уверения Сэмми – в том, что фантазийными избиениями Гаксоффа, или Гинкеля, или Гасслера, или Гитлера они приближают вмешательство Соединенных Штатов в европейскую войну. А теперь впервые усомнился: быть может, они лишь потакают собственным низменным порывам, воспитывают очередное поколение мужчин, которые преклоняются только перед силой и могуществом.

После он так и не понял, отчего не услышал, как Карл Эблинг входит в здание, взбирается по лестнице и крутит взломанную ручку двери, – то ли слишком глубоко задумался, то ли Эблинг чересчур легко ступал, а может, хозяин конторы почуял вторжение и понадеялся застать пришельца врасплох. Так или иначе, скрипнули дверные петли, и лишь тогда Джо поднял голову и узрел постаревший, одутловатый портрет Франшо Тоуна – слабый подбородок еще слабее, залысины подползли ближе к макушке. В потертой застегнутой серой парке, Эблинг стоял в дверях Арийско-американской лиги. С толстой черной дубинкой в руках.

– Вы кто такой? – Акцент – не изысканная тягучая речь Тоуна, а что-то более или менее местное. – Вы как сюда попали?

– Моя фамилия Мэйфлауэр, – сказал Джо. – Том Мэйфлауэр.

– Как? Мэйфлауэр? Это же…

Его глаза нашарили толстую папку «Империи комиксов». Рот распахнулся, потом захлопнулся.

Джо закрыл папку и медленно поднялся. Не отводя взгляда от рук Эблинга, боком пошел вокруг стола.

– Я уже ухожу, – сказал Джо.

Эблинг кивнул и сощурился. Был он хрупкий, даже какой-то чахоточный, лет под сорок или за сорок, бледный и веснушчатый. Он моргал и все время сглатывал. Джо сделал ставку на то, что принял за природную нерешительность, и кинулся к двери. Эблинг заехал ему по затылку дубиной. Череп прозвенел медным колоколом, колени подогнулись, и Эблинг заехал ему снова. Джо уцепился за косяк, развернулся, и следующий удар пришелся ему в подбородок. Боль смыла остатки стыда и сожалений, что мутили разум; в сердце забил мощный родник гнева. Джо ринулся на Эблинга, перехватил руку с дубинкой и дернул так, что хрустнул сустав. Эблинг заорал, а Джо, не отпуская руки, с размаху швырнул его в стену. Эблинг грохнулся головой об угол шкафа, где прежде громоздилась нацистская литература, и пустой парой штанов осел на пол.

После первой своей победы Джо надеялся – и на всю жизнь запомнил эту дикую злую надежду, – что недруг мертв. Он стоял над Эблингом, тяжело дыша и сглатывая, слушая звон в ушах, и силой воли призывал изуродованную душу врага покинуть тело. Но нет – хрупкую тушку американского нациста шевелило дыхание. Джо посмотрел на эти непроизвольные кроличьи вздроги, и поток гнева иссяк. Джо вернулся к столу, взял свой пиджак, сигареты и спички. Уже собрался уходить, но тут взгляд упал на папку «Империи комиксов» – из-за верхнего края выглядывал уголок меморандума. Джо открыл папку, вынул меморандум из-под скрепки и перевернул. На обороте последнего листа он механическим карандашом набросал Эскаписта в стандартной плакатной позе: Мастер Побегов улыбался, раскинув руки, на запястьях болтались разъединенные браслеты наручников.

«Моему приятелю Карлу Эблингу, – написал Джо внизу крупной, бодрой американской скорописью. – Всяческих удач, Эскапист».

5

В три часа с минутами, днем в пятницу 25 октября 1940 года (что подтверждается его личным дневником и его же заявлением в полицию), Джеймс Хауорт Лав, мажоритарный акционер и председатель совета директоров фабрики «Онеонта», сидел с Альфредом Э. Смитом, пожизненным президентом корпорации «Эмпайр-стейт-билдинг», в захламленном сувенирами кабинете этого последнего на тридцать втором этаже высочайшего здания в мире, и тут управляющий здания вошел, «пепельно-бледный и вытаращенный – как выразился промышленник, для личного пользования излагая события дня, – будто ему вот-вот станет дурно». Опасливо покосившись на Лава, упомянутый управляющий, Чейпин Л. Браун, сообщил начальнику, что внизу, на двадцать пятом, случилась закавыка.

Альфред Эмануэл Смит – побитый Гербертом Гувером в гонке 1928 года за место в Белом доме – выступал политическим союзником и деловым партнером Лава еще со времен своего губернаторства в Нью-Йорке. Собственно говоря, в тот день Лав явился к Смиту с предложением номинально возглавить синдикат, который надеялся возродить старую мечту Густава Линденталя – построить мост через Гудзон, восьмисот футов в высоту и двухсот в ширину, у Пятьдесят седьмой улицы; подъезд к восточной оконечности планировалось расположить на крупном участке Уэст-Сайда, который как раз недавно достался Лаву. Смит и Лав вовсе не были друг другу конфидентами – насколько понимал Смит, Джеймс Лав обходился без конфидентов, – но сдержанность, даже скрытность текстильного магната практически вошла в легенды: он никогда не болтал лишнего и тем прославился. Доверительно кивнув на гостя – подразумевая тем самым, что в благоразумии и здравомыслии мистера Лава совершенно убежден, – Смит порекомендовал Брауну, пожалуй, не чиниться и выкладывать как есть. Браун в ответ кивнул мистеру Лаву, подбоченился, будто подпирая сам себя, и испустил краткий вздох, коему надлежало, видимо, выразить недоумение пополам с негодованием.

– У нас, может быть, в здании бомба, – объявил он.

В три часа, поведал он затем, человек, который, по его собственным словам, представляет организацию американских нацистов – Браун произносил «надцистов», – позвонил и фальшивым баритоном, глухо, сквозь носовой платок на микрофоне, сообщил, что где-то в помещениях обитателей двадцать пятого этажа им спрятано мощное взрывное устройство. Бомба, утверждал звонивший, детонирует в три тридцать, поубивает всех в округе и, вероятно, повредит самую ткань достославного здания.

Давая показания в полиции, мистер Лав сообщил, что его честь воспринял весть так же серьезно, как ее изложили, хотя, как отмечал промышленник в дневнике, оттенок этого румяного лица не осветлили бы бледностью никакие страхи.

– М’Нотону звонили? – спросил Смит.

Лицо бесстрастно, скрипучий голос тих, однако слегка придушен, будто Смит давил в себе гнев, а карие глаза, обычно отдававшие печалью, как это водится за весельчаками, выпучились на брыластой физиономии престарелого дитяти. Капитан М’Нотон был капитаном частной пожарной команды здания. Браун кивнул.

– Харли?

Так звали капитана частного полицейского подразделения Эмпайр-стейт. Браун снова кивнул.

– Они эвакуируют этаж, – прибавил он. – Там сейчас ребята М’Нотона, ищут эту хренотень.

– Свяжись с Харли и скажи, что я спускаюсь, – велел Смит.

Он уже вскочил и огибал стол по пути к двери. Смит родился в Нижнем Ист-Сайде – крутой пацан из бывшего Четвертого района, и к зданию, человеческим символом коего выступал в глазах Нью-Йорка и всей страны, питал весьма собственнические чувства. Выходя, он разок оглянулся на кабинет – будто на случай, подумал Лав, если больше никогда не увидит. Кабинет, точно древний чердак, был забит трофеями и сувенирами карьеры, что довела Смита почти до Вашингтона, но в итоге оставила править в этом (по большей части) весьма гармоничном поднебесном королевстве. Смит вздохнул. Сегодня начинались последние выходные великолепного двухлетнего приключения под названием Нью-Йоркская всемирная выставка, чья официальная штаб-квартира располагалась в Эмпайр-стейт-билдинг, и на вечер был запланирован роскошный банкет в обеденном зале клуба «Эмпайр-стейт» на двадцать первом этаже. Как бы то ни было, портить роскошный банкет Смиту совсем не улыбалось. Он с сожалением покачал головой. Затем, нахлобучив на голову свой достославный котелок, он взял гостя под локоть и вывел в лифтовый холл. Этаж обслуживали десять лифтов: все местные пассажирские, ездили между двадцать пятым и сорок первым.

– Двадцать пятый! – рявкнул Смит лифтеру, когда они вошли. Подтянулся Билл Рой, телохранитель Смита, – охранять старое ирландское тело босса. – Двадцать пятый, – повторил Смит. Сощурился на мистера Брауна. – Комиксисты?

– «Имперцы», – сказал мистер Браун. И кисло прибавил: – Весьма комично.

На двадцать девятом лифт замедлился, будто собрался затормозить, но лифтер вдавил кнопку, и пассажирский лифт, в боевых условиях получивший повышение до скорого, поехал дальше вниз.

– Какие имперцы? – заинтересовался Лав. – Что комично?

– Это так называется – комиксы, – объяснил мистер Браун. – А фирма зовется «Империя комиксов». Новые съемщики.

– Комиксы.

Лав овдовел, собственными детьми не обзавелся, но пару лет назад в каникулы видел в Мискеганкуите, как комиксы читали его племянники. Тогда он отметил лишь обаяние этой картины: двое мальчишек валяются без рубах и босиком в качающемся гамаке, что натянут между двумя здоровыми вязами, в крапчатом луче солнца, что падает косо, точно лента на гербе, опушенные ноги перепутались, неугомонное внимание совершенно поглощено грубо скрепленным пятном цвета вырвиглаз с заголовком «Супермен». Лав следил за дальнейшими победами мускулистого героя в трико на страницах газет, на коробках с хлопьями, в последнее время – по радио «Мьючуал»; был замечен, короче говоря, за чтением суперменских стрипов.

– А на них-то бундисты за что ополчились?

– Ты эти комиксы видел, Джим? – спросил Смит. – Будь я десятилетним мальчонкой, я б удивлялся, что в Германии еще остались нацисты, – наши имперские друзья колошматят их, себя не помня.

Двери лифта открылись, явив взору пугающую картину из снов: сотня людей в полной тишине разом двигалась к лестнице. Не считая время от времени звучавших и необязательно любезных напоминаний одного из десятков полицейских здания, сейчас кишевших в лифтовом холле, что, если толкаться и пихаться, кто-нибудь непременно переломает ноги, вот и все дела, слышались только барабанный рокот резиновых сапог и плащей, скрип и стук подошв и каблуков да нетерпеливое постукивание зонтиков об пол. Выходя вместе со спутниками, Джеймс Лав заметил, как здоровяк в полицейской форме, кивнув Чейпину Брауну, обогнул прибывших с тыла и загородил двери. Все лифты оцепили охранники в синем – стояли, покачиваясь на каблуках, сцепив руки за спиной, угрюмоликим неодолимым кордоном.

– Капитан Харли решил, лучше вывести всех вместе, чтоб не разбегались, – сказал Браун. – Я склонен согласиться.

Эл Смит разок кивнул.

– Незачем пугать все здание, – сказал он. Глянул на часы. – Ну, пока еще незачем.

Подбежал капитан Харли. Был он высоким широкоплечим ирландцем с исшрамленной левой глазницей, что кулаком стискивала бело-голубую побрякушку глаза.

– Вам тут делать нечего, губернатор, – сказал Харли. Сердито уставился на Лава. – У меня приказ очистить этаж. При всем уважении, это касается и вас, и вашего гостя.

– Вы нашли бомбу или не нашли? – спросил Смит.

Харли потряс головой:

– Ищут.

– А этих людей куда? – спросил Смит, глядя, как в лестничный колодец загоняют последних отстающих, в том числе сутулого и очкастого мрачного юнца, закутанного в четыре или пять слоев одежды.

– Спустим их вниз, в участок…

– Отошли этих добрых людей в «Недикс». Купи им апельсинового сока за мой счет. Нечего им толочься на тротуаре и языки распускать. – Смит понизил голос до заговорщицкого шепота, даже в текущих обстоятельствах не вовсе лишенного любезности. – Вообще-то, – сказал он, – нет. Вот что. Пусть кто-нибудь из твоих отведет их в «Кинз», ясно? И скажи Джонни, или кому там, пусть всем купят выпить и запишут на счет Эла Смита.

Харли сделал знак одному из подчиненных и отправил его вдогонку за эвакуированными.

– Если не найдете эту штуковину через… – Смит опять сверился с наручными часами, – десять минут, эвакуируйте двадцать третий, двадцать четвертый, двадцать шестой и двадцать седьмой. Пошлите их… Не знаю, в «Стауферз», пожалуй. Ясно?

– Да, губернатор. Сказать правду, я хотел эвакуировать другие этажи через пять минут.

– Я в М’Нотона верю, – сказал Смит. – Погодите десять.

– Хорошо, но есть еще одна проблема, ваша честь, – продолжал капитан Харли, мясистой рукой отерев губы, а затем всю нижнюю половину лица, отчего оно пошло красными пятнами. То был досадливый жест здоровяка, борющегося с естественной наклонностью переломить что-нибудь пополам. – Я как раз над нею работал, когда вы приехали.

– Что такое?

– Один не желает уходить.

– Не желает уходить?

– Мистер Джо Кавалер. Иностранный пацан. Лет двадцати разве что.

– И почему этот пацан не хочет уходить? – спросил Эл Смит. – Что это с ним?

– Говорит, у него слишком много работы.

Лав фыркнул и отвернулся, не желая оскорблять своим весельем ни полицейского, ни хозяина.

– Да что ж это… Ну, вынесите его, – сказал Смит. – И пусть себе возмущается сколько влезет.

– Я бы с радостью, ваша честь. Но увы… – Харли умолк и еще помял брылы ручищей. – Мистер Кавалер почел уместным приковать себя наручниками к чертежному столу. За щиколотку, если быть точным.

На сей раз мистер Лав замаскировал смех припадком кашля.

– Что? – Смит прикрыл глаза, опять открыл. – Это как ему удалось? Наручники-то он где взял?

Тут Харли густо покраснел и в ответ еле слышно буркнул.

– Что-что? – переспросил Смит.

– Наручники мои, ваша честь, – сказал Харли. – И, правду вам сказать, я не понял, как он их раздобыл.

Лав уже раскашлялся всерьез. Он выкуривал по три пачки в день – легкие в ужасной форме. Дабы не ставить себя на людях в неловкое положение, он старался смеяться как можно реже.

– Понятно, – сказал Смит. – Что ж, капитан, зовите пару самых крепких ребят и вынесите его, к чертовой матери, вместе со столом.

– Да он, э-э… понимаете, стол – он встроенный, ваша честь. К стене прикручен.

– Так открутите! Только уберите отсюда этого сукина идиота! У него небось точилка заминирована!

Харли поманил двух самых здоровых полицейских.

– Минутку, – сказал Смит. Сверился с часами. – Черт бы все побрал. – Он сдвинул котелок на затылок, отчего стал моложе и свирепее. – Дайте я переговорю с этим щенком. Как, вы сказали, его зовут?

– Кавалер, ваша честь, через два «а», только я не вижу пользы или смысла пускать вас…

– Я тут президент одиннадцать лет, капитан Харли, и за все это время ни разу не велел вам или вашим подчиненным и пальцем тронуть нашего съемщика. У нас не ночлежка в Бауэри. – И он зашагал к дверям «Империи комиксов». – Мне представляется, мы можем себе позволить потратить минуту, дабы урезонить мистера Кавалера через два «а», прежде чем выпрем его за дверь.

– Можно я с вами? – спросил Лав. Он оклемался после приступа веселья, хотя его носовой платок таил теперь следы некой бурой пагубы из его нутра.

– Я не могу, Джим, – сказал Смит. – Это безответственно.

– У вас жена и дети, Эл. А у меня только деньги.

Смит глянул на старого друга. Перед тем как в кабинет с вестью о бомбе ворвался Чейпин Браун, Смит и Лав обсуждали не мост через Гудзон – план, который, в связи с дальнейшим внезапным уходом Лава на покой и прочь с глаз общественности, снова обернулся пшиком, – но его решительные и часто высказываемые взгляды на войну, которую Британия проигрывала в Европе. Джеймс Лав, преданный сторонник Уилки, среди могущественных промышленников страны был одним из немногих, кто с самого начала активно выступал за вступление Америки в войну. Он был сыном и внуком миллионеров, но его – как, собственно, и президента Соединенных Штатов – всю жизнь беспокоили неуправляемые либеральные порывы, и, невзирая на их припадочность – ни на одной фабрике Лава вступать в профсоюз не требовалось, – он был антифашистом от природы. Вдобавок на его позицию, несомненно, повлияли и передаваемые от одного поколения миллионеров к другому воспоминания о колоссальном и долгоиграющем процветании, что в Гражданскую войну принесли компании «Фабрика шерстяных изделий „Онеонта“» правительственные контракты. Все это было известно или плюс-минус понятно Элу Смиту и наводило его на мысль, что риск погибнуть от руки американских наци не вовсе отвратителен человеку, который так или иначе рвется воевать уже два года. Кроме того, Лав потерял жену, знаменитую красавицу, скончавшуюся от рака в 1936-м или 37-м; с тех пор до ушей Смита долетали невнятные слухи о разврате, который, пожалуй, выдавал поведение человека, после трагедии лишившегося руля и ветрил или, во всяком случае, страха смерти. Смит, однако, не знал, что единственный ближайший и вернейший друг Джеймса Лава, Герхардт Фреге, был одним из первых, кто умер – от внутреннего кровотечения – в Дахау, вскоре после открытия лагеря в 1933-м[4]. Смит не подозревал – ему бы и в голову никогда не пришло, – что ненависть Джеймса Лава к нацистам и их американским симпатизантам в основе своей личная. Но сейчас глаза Лава горели; это Смита тревожило и трогало.

– Пять минут, – сказал Смит. – А потом пускай Харли выволакивает ублюдка за подтяжки.

Приемная «Империи комиксов» открылась холодными просторами мраморного и кожаного модерна, черной тундрой в изморози стекла и хрома. Гигантское, устрашающее и холодное великолепие – сродни дизайнеру помещения, миссис Шелдон Анапол, – хотя ни Лав, ни Смит, разумеется, таких параллелей провести не могли. Напротив входа стоял длинный полукруглый стол секретарши, облицованный черным мрамором и исчерченный стеклянными кольцами Сатурна, а за столом трое пожарных в черном, спрятав лица за тяжелыми сварочными масками, ползали, осторожно тыча туда и сюда черенками метел. На стене над столом висело изображение гибкого великана в маске и темно-синем комбинезоне – раскинув руки в экстатическом объятии, он вырывался из кишащего гнезда толстых железных цепей, что охватывали его чресла, живот и грудь. На груди у него была эмблема в виде стилизованного ключа. Над головой футовые буквы дерзко провозглашали: «ЭСКАПИСТ!» – а под ногами на карачках ползали двое пожарных – в ящиках стола и проеме между тумбами искали бомбу. Блеснув прозрачными щитками, оба подняли головы и посмотрели, как следом за Харли мимо шагают губернатор Смит и мистер Лав.

– Нашли что-нибудь? – спросил Смит.

Один пожарный, пожилой дядька в шлеме, который был ему откровенно велик, покачал головой.

В комиксовой мастерской – или как уж она там называлась – не было ни следа лоска и блеска приемной. Пол бетонный, выкрашен бледно-голубым, усыпан бычками и мятыми гвозди́ками рисовальной бумаги. Столы – безыскусное стадо новехоньких и полуразвалившихся, однако три стены истекали дневным светом и открывали эффектный, хотя и не головокружительный вид на гостиничные и редакционные небоскребы центра, на зеленый ярлык Центрального парка, зубцы Нью-Джерси, тускло-металлический высверк Ист-Ривер и промельк железной мантильи моста Куинсборо. Окна были закрыты, и в студии пеленой висел табачный дым. В дальнем углу, у стены, на которой наклонно висел чертежный стол, сгорбился на табурете молодой человек – худой, взъерошенный, рубашка навыпуск; к пелене он добавлял ярды клубящегося дыма. Эл Смит зна́ком велел Харли удалиться.

– Пять минут, – сказал тот и временно капитулировал.

Молодой человек развернулся на голос. В легкой досаде близоруко сощурился на Смита и Лава. Симпатичный еврейский парнишка – большие голубые глаза, орлиный нос, мощный подбородок.

– Молодой человек, – промолвил Смит. – Мистер Кавалер, если не ошибаюсь? Я Эл Смит. Это мой друг мистер Лав.

– Джо, – сказал юноша.

Его рука в руке Лава была тверда и суха. Одежду свою он, похоже, давно не снимал, зато она была неплоха: рубашка тонкого сукна с вышитой монограммой на кармане, галстук из шелка-сырца, серые камвольные брюки с широкими обшлагами. Но смотрелся юноша недокормленным иммигрантом – глубоко посаженные глаза обведены тенями и настороженны, кончики пальцев желты. Аккуратный маникюр испорчен тушью. Он, похоже, недосыпал, устал как собака и – Лав сам удивился этой мысли, он был не очень-то чуток к чужим эмоциям – грустил. Менее утонченный житель Нью-Йорка мог бы, чего доброго, поинтересоваться у него, где похороны.

– Слушайте, молодой человек, – сказал Смит. – Я пришел с личной просьбой. Я, конечно, восхищаюсь вашей преданностью делу. Но я бы попросил вас оказать мне услугу – личную услугу, лично мне, понимаете? Вот какую. Пойдемте со мной, я куплю вам выпить. Договорились? Мы разрешим это небольшое затруднение, и затем я свожу вас в мой клуб. Идет, парень? Что скажешь?

Если Джо Кавалера и поразило это великодушное предложение одной из известнейших и любимейших фигур в современной американской истории, персонажа, который некогда мог стать президентом Соединенных Штатов, юноша этого не показал. Речь как будто позабавила его, заметил Лав, но в глубинах веселья затаились намеки на раздражение.

– Я буду рад следующий раз, наверное, спасибо, – ответил юноша с неопределенным габсбургским акцентом. Потянулся к пачке картона и сверху взял свежий лист. Наблюдательный Лав, который всегда живо интересовался секретами и методами изготовления и производства чего угодно, отметил, что на картоне отпечатаны девять крупных квадратов – рядами, три на три. – Но у меня столько работы.

– Вы, я вижу, весьма привязаны к своей работе, – вмешался Лав, переняв у юноши веселую беспечность.

Джо Кавалер опустил взгляд – пара металлических наручников приковала его левую ступню в сером носке с бело-бордовыми узорами-часиками к ножке стола.

– Я был неохотный, чтобы меня прервали, понимаете? – Он постучал кончиком карандаша по картону – тук-тук-тук. – Столько много квадратиков заполнить.

– Да, конечно, весьма восхитительно, сынок, – сказал Смит, – но подумай головой – много ты нарисуешь, когда твоя оторванная рука улетит на Тридцать третью улицу?

Молодой человек оглядел студию – пустую, не считая дыма его сигареты и пары кряхтящих пожарных, что бродили туда-сюда, грохоча пряжками на плащах.

– Бомбы никак нет, – сказал он.

– Ты считаешь, это розыгрыш? – спросил Лав.

Джо Кавалер кивнул и склонился к работе. Пригляделся к первому квадратику под одним углом, под другим. А затем стремительно, твердо и уверенно, не отрывая карандаша, принялся рисовать. Выбирая, что изобразить, с отпечатанным сценарием, лежавшим у локтя, Джо, похоже, не сверялся. Может, вызубрил наизусть. Лав изогнул шею – что там пацан рисует? Похоже, аэроплан со зверскими ножными латами «юнкерса». Да, точно – «юнкерс», а за ним тянется след пике. Во всех подробностях. Потрясающе. Тяжеловесный самолет, с заклепками. И однако, крылья как-то преувеличенно изгибались назад, намекая на громадную скорость и слегка даже на ястребиную злобу.

– Губернатор? – Вернулся Харли. Теперь он, похоже, досадовал и на Эла Смита. – У меня два человека стоят с гаечным ключом, ждут команды.

– Один момент, – сказал Лав и почувствовал, что краснеет. Решение, разумеется, за Элом Смитом – это же его здание, – но Лава поразили красота молодого человека, его уверенность насчет липовой бомбы и, как обычно, заворожило зрелище человека, умеющего что-то создать. Уходить Лав пока был не готов.

– У вас полмомента, – сказал Харли, снова удаляясь. – При всем уважении.

– Итак, Джо, – сказал Смит, опять глянув на часы; лицо и голос уже нервные. Заговорил он терпеливо и слегка снисходительно – играет в психолога, решил Лав. – Если ты не желаешь эвакуироваться, может быть, ты скажешь, почему Бунд… это же Бунд?

– Арийско-американская лига.

Смит посмотрел на Лава, тот потряс головой.

– Впервые слышу, по-моему, – сказал Смит.

Джо Кавалер поджал уголок рта в скупой красноречивой усмешке, – мол, едва ли стоит удивляться.

– И почему они так на вас разобиделись? Ладно, рисунки неоднозначные – но как эти арийцы их отыскали-то? Я не знал, что нацисты читают комиксы.

– Кто их не читает, – ответил Джо. – Мне ходят письма по всей стране. Калифорния. Иллинойс. И Канада тоже.

– Правда? – переспросил Лав. – А сколько комиксов у вас расходится в месяц?

– Джимми… – начал Смит, толстым пальцем постучав по хрусталю наручных часов.

– У нас три журнала, – сказал юноша. – Но теперь будет пять.

– И сколько продается в месяц?

– Мистер Кавалер, все это страшно увлекательно, но, если вы не согласитесь уйти, я буду вынужден…

– Около трех миллионов, – сказал Джо Кавалер. – Но их минимум раз дают почитать. Обмениваются на другие, между детьми. Поэтому читателей… Сэм – мой напарник Сэм Клей – говорит, что, наверное, два раза сколько мы продаем или больше.

– Das ist bemerkenswert, – сказал Лав.

Тут Джо Кавалер впервые удивился:

– Ja, и не говорите.

– А парень в вестибюле, с ключом на груди, – это ваша главная звезда?

– Эскапист. Он великий в мире эскаполог, не удержат никакие цепи, посылают освобождать заточенных народов Земли. Хорошая вещь. – И он впервые улыбнулся – насмехаясь над собой, но насмешка не вполне скрывала откровенную профессиональную гордость. – Придумали я и мой напарник.

– Я так понимаю, напарнику твоему хватило ума эвакуироваться, – вмешался Смит, возвращая их к насущной задаче этой беседы.

– Он со встречей. И никак нет бомбы.

На слове «бомба» прямо у них над головами что-то оглушительно задребезжало – бр-ренг! Джеймс Лав подпрыгнул и выронил сигарету.

– Отбой, – сказал Смит, промокнув лоб платком. – Благодарение Господу за это.

– Боже правый. – Весь пиджак засыпало пеплом, и Лав, краснея, отряхивался.

– Отбой! – прокричал сиплый голос. Спустя миг в дверь студии просунул голову пожилой пожарный. – Старый будильник просто, ваша честь, – сообщил он Смиту, в голосе смешав облегчение с разочарованием. – В столе мистера… Клея. Прикрутили клейкой лентой к паре шпонок, а шпонки красным покрасили.

– Я так и знал, – вполголоса отметил Джо, принимаясь за второй квадратик.

– Динамит-то даже не красный, – сказал пожилой пожарный, уходя. – На самом-то деле.

– Мужик читает слишком много комиксов, – сказал Джо.

– Губернатор Смит!

Они обернулись – в студию вошли трое. Один, лысеющий и обширный всем телом, включая конечности, смахивал на высокопоставленного чиновника из сомнительной славы профсоюза; у второго, высокого и просто пузатого, имелась ржавая редеющая шевелюра – он походил на изошедшую на семя звезду футбола. За спинами двух здоровяков стоял крошечный, на вид склочный юнец в сером полосатом костюме с подкладными плечами почти комической ширины. Этот мелкий тут же кинулся к столу Джо Кавалера. Кивнул Лаву, пригляделся к нему, положил ладонь Кавалеру на плечо.

– Мистер Анапол, не так ли? – спросил Смит, протягивая руку жирному. – У нас тут случились некоторые треволнения.

– Мы ходили обедать! – вскричал Анапол, бросившись пожимать руку Элу Смиту. – Примчались, как услышали! Губернатор, мне ужасно неловко за беспокойство. Я так понимаю… – тут он стрельнул взглядом в Кавалера & Клея, – эти две горячие головы в наших журнальчиках слегка выходят за рамки.

– Не исключено, – сказал Лав. – Но они смелые молодые люди, с чем я их и поздравляю.

Анапол смешался.

– Мистер Анапол, позвольте представить: мой старый друг мистер Джеймс Лав. Мистер Лав…

– Фабрика «Онеонта»! – перебил Анапол. – Мистер Джеймс Лав! Как я рад. Сожалею, что мы знакомимся при столь…

– Ерунда, – сказал Лав. – Мы прекрасно провели время. – От такого заявления физиономия Эла Смита нахмурилась, но Лав и бровью не повел. – Мистер Анапол, возможно, сейчас не время и не место. Однако моя компания только что объединила все свои проекты и наняла «Бёрнса, Бэггота и Деуинтера». Возможно, вы о них слышали.

– Конечно, – сказал Анапол. – Человек в трескучих брюках. Танцующие яйца.

– Они умные ребята, и одно из их умных предложений – свежим глазом глянуть на наши радийные активы. Я бы хотел, чтоб они сели вместе с вами, и мистером Кавалером, и мистером… Клеем, да? – побеседовали и придумали, как «Онеонте» спонсировать этого вашего Эскаполога.

– Спонсировать?

– На радио, босс, – пояснил мелкий. Сообразительный пацан. Он выставил подбородок, схватил воображаемый микрофон и заговорил басом: – «Фабрика „Онеонта“, создатели термальных носков и белья „У-Доб-Ног“, представляют „Потрясающие приключения Эскаписта“!» – Он глянул на Лава. – Такой замысел?

– В таком духе, – сказал Лав. – Да, в самый раз.

– Замысел, – сказал Анапол. – Радио. – Он прижал ладонь к животу, словно ему поплохело. – Что-то меня оторопь берет. При всем уважении, и я не говорю, что мне неинтересно, но…

– Вы обдумайте, мистер Анапол, – сказал Лав. – Надо полагать, у вас есть и другие персонажи, но этот мне, пожалуй, ближе. Давайте так: я позвоню Джеку Бёрнсу и договорюсь, чтобы мы посидели и все обсудили на этой неделе. Если, конечно, вы, господа, свободны.

– Я-то свободен, – ответил Анапол, взяв себя в руки. – Мой партнер Джек Ашкенази наверняка тоже найдет время. А это наш главный редактор мистер Джордж Дизи.

Лав пожал Дизи руку и шарахнулся от гвоздичного аромата, маскировавшего запах виски изо рта.

– Но ребятки, – продолжал Анапол, – ну, работать они умеют, сами видели, и они славные мальчишки, хотя и чуток возбудимые. Однако они, как бы это сказать, на этой ферме наемные работники.

Сэм Клей и Джо Кавалер переглянулись, и в их глазах Лав различил тлеющие угли застарелой обиды.

– М-му-у, – сказал Сэм Клей, пожимая гигантскими фальшивыми плечами.

– Мне нужно получить с вас объяснительную, мистер Анапол, – сказал капитан Харли. – И с вас, губернатор, и с вашего гостя. Надолго не задержу.

– А давайте перейдем в клуб, – сказал Эл Смит. – Мне бы не помешало выпить.

Тут вошел курьер в синей ливрее – принес письмо экспресс-доставкой.

– Шелдон Анапол? – спросил он.

– Я, – сказал тот и расписался. – Джордж, останься, проследи, чтоб тут все устаканилось.

Дизи кивнул. Анапол дал курьеру на чай и отбыл следом за Элом Смитом. Лав махнул Смиту – мол, я догоню – и повернулся к молодым людям. Сэм Клей стоял плечом к плечу со своим напарником и слегка покачивался, точно его огрели пыльным мешком по голове. Шагнул к низкой полке в углу. Торопливо набрал кипу журналов, принес Лаву, взглянул в упор.

– Может, вам стоит поближе познакомиться с персонажем, – сказал Сэм. – С нашим персонажем.

– «Нашим» – в смысле?..

– «Нашим» – моим и Джо. С Эскапистом. Еще тут Монитор, Четыре Свободы, Мистер Пулемет. Все ведущие бестселлеры «Империи». Держите. Джо, а у тебя есть?.. А, вот. – Он порылся в бардаке под столом Джо Кавалера и извлек лист почтовой бумаги – на замысловатой шапке красивые, мускулистые мужчины и мальчики сидели и возлежали поверх и вокруг букв «Кавалер» и «Клей»; один дыбоволосый крючконосый пацан устроился на амперсанде. – Я всегда считал, что Эскаписту на радио самое место.

– Ну, тут я недостаточно компетентен и судить не могу, мистер Клей, – сказал Лав весьма благожелательно и взял комиксы вместе с почтовым бланком. – Если совсем честно, меня интересует одно – повысит ли он мне продажи носков. Но я скажу так, – и тут лицо его исказила странная гримаса, которую Джо почти готов был счесть плотоядной, – мне нравится то, что я сегодня здесь увидел. Держитесь, мальчики.

Он вышел из студии, сочувствуя – не то чтобы остро – Кавалеру & Клею. Лав понимал, как обстоят дела. Парни сочинили этого Эскаписта, затем в обмен на символическую плату и возможность увидеть свои имена в печати отдали все права Анаполу и его компании. Теперь Анапол и компания процветают – хватает, чтобы снимать четверть этажа в Эмпайр-стейт-билдинге, хватает, чтобы через массовую культуру мощно воздействовать на обширный американский рынок детей и невежд. И хотя, судя по костюмам, господам Кавалеру & Клею от этого общего процветания тоже перепало, Шелдон Анапол сейчас дал понять им обоим, что денежная река, подле которой они разбили лагерь, дает крюка и отныне течет вдали от них. В своей предпринимательской жизни Лав видел множество юных гениев, что оставались на бобах средь поблекших костей и кактусов своих грез. Этих двоих, несомненно, посетят и другие блестящие идеи, и более того – никто никогда не рождается ушлым бизнесменом. Жалость Лава, пускай искренняя – и отчасти вдохновленная сумрачной красотой Джо и живостью обоих напарников, – протянула не дольше, чем лифт вез его в обшитый роскошным деревом вестибюль клуба «Эмпайр-стейт». Лав ни на миг не заподозрил, что в эту минуту запустил маховики не очередного мелкого городского краха, но практически собственного падения.

А в студии – которая вновь забурлила болтовней, защелкала жвачкой и задрожала каким-то Хэмптоном из приемника – в дверях кабинета застыл Джордж Дизи. Он свел рыжие брови, поджал губы и, похоже, чрезвычайно разволновался.

– Джентльмены, – обратился он к Джо и Сэмми, – на два слова.

Затем ушел в кабинет, где, по своему обыкновению, разлегся на ковре и принялся ковырять в зубах. Его затоптала обезумевшая от мух кавалерийская лошадь, когда он репортером в корпусе морской пехоты писал о многочисленных попытках поимки А. С. Сандино, и в холодные дни, вот как сегодня, у него не гнулась спина. Зубочистка у Дизи была из чистого золота – наследство отца, бывшего члена апелляционного суда штата Нью-Йорк.

– Закройте дверь, – велел он Сэму Клею, когда мальчики вошли. – Не хочу, чтобы подслушали.

– Почему? – спросил Сэмми и послушно затворил дверь.

– Потому что мне будет крайне болезненно, если у кого-то сложится ошибочное впечатление, будто я не желал плевать на вас с высокой башни, мистер Клей.

– Вот уж это вряд ли, – сказал Сэмми.

Он плюхнулся на один из двух жестких стульев, что стояли по флангам громадного стола. Если Сэмми и ожгла обида, виду он не подал. Под непрестанными ударами крохотной колотушки главреда Сэмми отрастил толстую шкуру. В первые месяцы работы под началом Дизи, когда тот особенно шпынял Сэмми, Джо, притворяясь, будто спит, в темноте нередко слушал, как Сэмми лежит рядом в постели, весь напружинившись, и гавкает в подушку. Дизи издевался над грамматикой Сэмми. В ресторанах насмехался над его дурными застольными манерами, непритязательным вкусом, изумлением перед простыми вещами – фигурно выложенным маслом на блюдечке и холодным картофельным супом. Дизи предложил Сэмми написать роман про Серого Гоблина для «Пикантных полицейских историй», шестьдесят тысяч слов по полцента за слово; Сэмми месяц спал по два часа в день, написал три книжки, которые Джо прочел с удовольствием, а потом Дизи расчленил их одну за другой лаконичной злой критикой, всякий раз безупречно точной. И все три романа в итоге купил.

– Первое, – сказал Дизи. – Мистер Клей, где «Странный фрегат»?

– Наполовину готов, – сказал Сэмми.

Так назывался четвертый роман про Гоблина, который издательство «Пиканто-пресс», ныне по большей части ушедшее в тень своего младшего братца, но по-прежнему приносившее Джеку Ашкенази доход, заказало Сэму Клею. Как и семьдесят два предшественника в серии, роман, конечно, выйдет под коллективным псевдонимом Харви Слейтон. Вообще-то, насколько знал Джо, Сэмми еще даже не приступал. Книга была одной из двухсот сорока пяти, которые Джордж Дизи напридумывал в ходе двухдневного запоя в Ки-Уэст в 1936 году и с тех пор методично выпускал. «Странный фрегат» – семьдесят третий номер в списке.

– К понедельнику сдам.

– Вы обязаны.

– И сдам.

– Мистер Кавалер… – У Дизи была пронырливая манера перекатывать голову к собеседнику, одной рукой полуприкрыв лицо, будто вот-вот задремлет, – впечатление тем более отчетливое, когда он, как сейчас, возлежал на полу. Затем его смыкающиеся веки вдруг распахивались, и ты оказывался под прицелом пронзительного инквизиторского взгляда. – Умоляю, заверьте меня, что мои подозрения касательно вашей причастности к сегодняшнему нонсенсу безосновательны.

Джо не без труда взглянул в лицо этому сонному Торквемаде. Разумеется, он знал, что про бомбу сообщил Карл Эблинг, – это прямое возмездие за разгром штаб-квартиры ААЛ две недели назад. Очевидно, Эблинг наблюдал за редакцией «Империи», проследил за переездом из Крамлер-билдинг, отмечал приходы и уходы сотрудников, готовил свою большую красную комиксовую бомбу. Подобная фиксация, невзирая на безвредность сегодняшней мести, сама по себе должна насторожить. Лучше бы немедля сообщить про Карла Эблинга полиции – пусть задержат его и посадят. И перспектива бросить его в тюрьму вроде должна принести Джо удовлетворение. Отчего же тогда она смахивает на капитуляцию? Эблинг, рассуждал Джо, с легкостью мог донести на него – за взлом с проникновением, за уничтожение собственности, даже за рукоприкладство, – но предпочел другой путь, одинокий и тайный, вызвал Джо (ладно, мужик ошибочно полагает, будто его антагонист – Сэм Клей, надо как-то его образумить) на поединок, на concours à deux. И едва секретарша Анапола сняла телефонную трубку, Джо как-то понял – сработало иллюзионистское чутье на ахинею, – что угроза пустая, что бомба вымышленная. Эблинг запугивал Джо, угрозами заставлял свернуть комиксовую войну, столь оскорбительную для достоинства Третьего рейха и лично Адольфа Гитлера, но в то же время не желал взаправду уничтожить источник наслаждения, какие в его одинокой verbitterte жизни встречались, надо думать, редко. Будь бомба настоящей, думал Джо, я бы его, конечно, сдал. Ему и в голову не приходило, что, будь бомба настоящей, он бы сейчас, вероятно, был мертв, что следующий ход в этой драке, если его сделает не безличная сила закона, а сам Джо, вполне может сгустить конфликт в расшатанном рассудке Эблинга, а меньше всего – что сам он, Джо, углубляется в лабиринт фантастического возмездия и до его усеянной костями сердцевины ему блуждать еще десять тысяч миль и три года.

– Полностью, – ответил Джо. – Я мужика даже не знаю.

– Это какого мужика?

– Я сказал. Я его не знаю.

– Я прямо носом чую, – с сомнением сообщил Дизи. – Но что-то у меня не складывается.

– Мистер Дизи, – сказал Сэмм, – вы зачем нас звали?

– Да. Я хотел… Помоги мне Господь, я хотел вас предостеречь.

Точно останки кораблекрушения, что на лебедке поднимаются со дна морского, Дизи с трудом воздвигся на ноги. Он начал пить еще до обеда и сейчас едва не рухнул опять. Подошел к окну. Стол, исцарапанное страшилище тигрового дуба, с пятьюдесятью двумя отделениями и двадцатью четырьмя ящиками, приехал следом за Дизи из прежнего кабинета в «Крамлере» и был под завязку набит новенькими лентами для пишмашинки, синими карандашами, пинтами водки, черными завитками виргинского табака, чистыми листами писчей бумаги, аспирином, освежителями для рта «Сен-Сен» и слабительными солями. И на столе, и вокруг – ни пятнышка, ни пылинки, ни единого лишнего предмета. Впервые за всю карьеру Дизи получил отдельный кабинет. Вот это – эти пятьдесят квадратных футов нового ковра, пустой бумаги и чернильных черных лент – символ и отчетливый итог всего, чего он достиг. Дизи вздохнул. Сунул два пальца между ламелями жалюзи и впустил в кабинет тусклый ломоть осеннего света.

– Когда на радио «Дюмонт» выпускали «Серого Гоблина», – сказал он. – Помните такое, мистер Клей?

– А то, – сказал Сэмми. – Я иногда слушал.

– А «Кнута Картера»? Помните?

– Это у которого хлыст?

– Сражался со злом среди перекати-поля. А «Шарпа на коне»?

– Конечно, еще бы. Они же все из бульварных романов, да?

– Общая родина их гораздо неповторимее и убоже, – сказал Дизи.

Сэмми и Джо растерянно переглянулись. Дизи кончиком зубочистки постучал себя по лбу.

– «Шарп на коне» – это вы? – спросил Сэмми.

Дизи кивнул:

– Он начинался в «Пикантных приключениях».

– А Виски – эта хаски, с которой у него почти сверхъестественная связь?

– Пять лет продержалась на «Эн-би-си блю», – сказал Дизи. – Я не заработал ни гроша. – Он отвернулся от окна. – А теперь, молодые люди, ваша очередь в бочке сидеть.

– Что-то же нам заплатить должны, – сказал Сэмми. – Все-таки. Пусть в договоре этого нет…

– В договоре этого нет.

– Но Анапол же не вор. Он честный человек.

Дизи плотно сжал губы и задрал краешки рта. Джо не вмиг сообразил, что Дизи так улыбается.

– По моему опыту, честные люди живут согласно подписанным договорам, – в конце концов произнес тот. – И ни буквой более.

Сэмми посмотрел на Джо.

– Он мне душу не согрел, – сказал Сэмми. – А тебе?

Вопрос радиопередачи – собственно, весь разговор с худым среброволосым человеком, который так загорелся, – от Джо практически ускользнул. Он по-прежнему понимал английский хуже, нежели притворялся, особенно когда речь заходила о спорте, политике или бизнесе. Он решительно не постигал, при чем тут носки и бочки.

– Этот человек хочет сделать передачу на радио про Эскаписта, – медленно произнес Джо; он чувствовал, что замедляется, что плавятся мозги, что его как-то непонятно и дурно использовали непостижимые люди.

– Во всяком случае, он желает, чтобы его агенты изучили такую возможность, – сказал Дизи.

– И если они так сделают, вы говорите, они не должны платить нам.

– Ровно это я и говорю.

– Но они, конечно, обязаны.

– Ни цента.

– Я хочу посмотреть на договор, – сказал Сэмми.

– Смотрите сколько влезет, – ответил Дизи. – Прочтите с начала и до конца. Наймите адвоката, пусть покопается. Все права – радио, кино, книги, жестяные свистки, призы из «Крекер Джека» – всё принадлежит Анаполу и Ашкенази. Сто процентов.

– Вы же вроде сказали, что хотите нас предостеречь, – возмутился Сэмми. – По-моему, предостерегать надо было с год назад, когда мы подписали это говно, простите за выражение, а не договор.

Дизи кивнул:

– И то правда. – Он подошел к застекленному книжному шкафу, до отказа набитому номерами всех бульварных журналов, где печатались его романы, – все переплетены в тонкий сафьян со строгими золотыми оттисками «ПИКАНТНЫЙ ПОЛИЦЕЙСКИЙ» или «ПИКАНТНЫЙ АС», с номерами выпусков, датами публикаций, с общим заглавием понизу: «ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ДЖОРДЖА ДИЗИ»[5]. Отступил и воззрился на книги – Джо показалось, что с сожалением, хотя неясно, о чем Дизи жалел. – Уж не знаю, пригодится ли, но вот мое предостережение. Или, если угодно, совет. В прошлом году, подписывая этот договор, вы, молодые люди, были беспомощны. Теперь вы набрались сил. У вас неплохо выходит. Вы выдаете удачные идеи, и они прекрасно продаются. У вас складывается репутация. Мы можем спорить о том, стоит ли создавать себе репутацию в третьесортной индустрии, клепая чушь для тупиц, однако несомненно, что в этой игре сейчас крутятся деньги, а вы двое доказали, что умеете отыскивать родники и строить колодцы. Анапол это понимает. Он понимает, что вы, если б захотели, могли бы, пожалуй, отправиться к Доненфельду, или к Арнольду, или к Гудмену, составить договор повыгоднее и сочинять свою чушь там. Поэтому вот мое предостережение: перестаньте дарить Анаполу свой вздор так, будто вы перед ним в долгу.

– Пускай он нам отныне платит. Пускай отдаст нам долю, – сказал Сэмми.

– Я вам ничего подобного не говорил.

– Но тем временем…

– Вы в жопе, джентльмены. – Дизи сверился с карманными часами. – А теперь катитесь. Мне и свои поддельные бомбы надо тут попрятать, пока я…

Он осекся и посмотрел на Джо, затем уставился на часы, будто взвешивал решение. Когда снова поднял голову, лицо его перекосил фальшивый, почти тошнотворно жизнерадостный оскал.

– Да ну его к чертовой матери, – промолвил Дизи. – Мне надо выпить. Мистер Клей…

– Помню, – сказал Сэмми. – Мне надо закончить «Странный фрегат».

– Нет, мистер Клей, – возразил Дизи, неловко закинув руки им на плечи и волоча обоих к двери. – Сегодня вы на нем выйдете в моря.

6

Наутро заглянув в «Ньюс», Карл Эблинг в расстройстве обнаружил, что там нет ничего о фальшивой бомбе в Эмпайр-стейт-билдинг, об Арийско-американской лиге или о дьявольском (хотя пока и липовом) бомбисте, который называет себя – позаимствовав прозвище у окутанного тайной злодея, изредка появлявшегося на страницах «Радиокомиксов» в предвоенные годы, – Диверсантом. Последнее было бы маловероятно, поскольку Эблинг, в нервической спешке подсунув устройство в стол своей воображаемой немезиды Сэма Клея, позабыл оставить записку, которую нарочно заранее приготовил и подписал боевым псевдонимом. Просмотрев все остальные субботние газеты, он и в них не обнаружил ни единого слова, что связало бы его со вчерашними событиями в городе. Всю историю замалчивали.

А вот приему, который накануне, в последнюю пятницу Нью-Йоркской всемирной выставки, закатили Сальвадору Дали, уделили гораздо больше внимания. Прием удостоился двадцати строк в колонке Леонарда Лайонза, упоминания у Эда Салливана и заметки И. Ж. Кана – без подписи – в «Город говорит» на следующей неделе. Он также описывался в одном из писем Одена Ишервуду в Лос-Анджелес и фигурировал в опубликованных мемуарах минимум двух столпов арт-кругов Гринич-Виллидж.

Почетный гость, сатрап сюрреализма, и его русская жена Гала прибыли в Нью-Йорк на закрытие «Сна Венеры» – аттракциона, задуманного и сконструированного Дали, одного из чудес Зоны Развлечений. Прием устраивал богатый ньюйоркец по имени Долгай Харку, владелец Les Organes du Facteur, сюрреалистической художественной галереи и книжного магазина на Бликер-стрит, вдохновленных грезами почтальона из Отерива. Харку, который продал больше работ Дали, чем любой дилер в мире, и спонсировал «Сон Венеры», познакомился с Джорджем Дизи во время учебы в «Коллегиате», где будущий Младший Министр Агитпропа Бессознательного опережал будущего Бальзака Бульварщины на два года; они возобновили знакомство в конце двадцатых, когда Хёрст отправил Дизи в Мехико.

– Эти головы ольмеков, – сказал Дизи в такси по дороге в центр. Он потребовал, чтобы ехали они на такси. – Он только о них и говорил. Пытался купить голову. Я даже слыхал, что он и впрямь ее купил и спрятал дома в подвале.

– Вы их использовали в «Пирамиде черепов», – сказал Сэмми. – Большие такие бошки. В левом ухе тайник.

– Мало того что вы это читаете, – сказал Дизи. Готовясь к сочинению первой книги Харви Слейтона, Сэмми глубоко погрузился в наследие Дизи. – Мне видится до крайности печальным, Клей, что вы вдобавок помните названия.

На самом деле, решил Джо, Дизи это льстило. На текущем этапе карьеры, которую Дизи во всеуслышание объявлял провалом, он, наверное, не ожидал повстречать искреннего поклонника. В душе своей он обнаружил нежность – нежданную, в особенности для него самого, – к обоим кузенам, но особенно к Сэмми, до сих пор полагавшему трамплином к литературной славе труды, которые Дизи давным-давно списал со счетов как «долгий, спиральный, смазанный чеками скат в Тартар анонимного ремесленничества». Он показывал Сэмми кое-какие старые свои стихи и пожелтевшую рукопись серьезного романа, так и не законченного. Джо подозревал, что этими откровениями Дизи имел в виду предостеречь, но Сэмми предпочел трактовать их как доказательство того, что макулатурные джунгли совместимы с талантом и не следует отказываться от собственных романных амбиций.

– На чем я остановился?

– Мехико, – подсказал Джо. – Головы.

– Благодарю.

Дизи глотнул из фляги. Пил он крайне дешевую водку под названием «Латунная лампа». Сэмми утверждал, что это не водка никакая, а самое что ни на есть осветительное масло, поскольку Дизи ужасно близорук.

– Да, загадочные ольмеки. – Дизи сунул свою волшебную лампу в нагрудный карман. – И мистер Долгай Харку.

Харку, поведал Дизи, – многоопытный оригинал из Виллиджа и связан с основателями одного из богатых универмагов на Пятой авеню. Был он вдовцом (дважды) и жил в причудливом доме с дочерью от первого брака. Помимо повседневной галерейной рутины, организации диспутов с другими членами Американской коммунистической партии и устройства легендарных приемов, в часы досуга он сочинял роман – уже больше тысячи страниц, почти без пунктуации, – в клеточных подробностях живописавший процесс рождения автора. Свое несуразное имя он взял себе летом 1924-го, живя в одном доме с Андре Бретоном в Ла-Боль, когда ему пять ночей кряду являлась во снах бледная, щедро одаренная фигура, называвшая себя Долгий из Харку.

– Вот здесь, – окликнул Дизи шофера, и такси остановилось перед шеренгой безликих модерновых многоквартирников. – Уплати, Клей, ладно? У меня слегка не хватает.

Сэмми скривил кузену хмурую мину; Джо, впрочем, считал, что такой поворот надо было предвидеть. Дизи был классическим иждивенцем определенного сорта, бесцеремонным и притом высокомерным. Джо, однако, обнаружил, что и Сэмми – по-своему классический сквалыга. Сама концепция такси представлялась Сэмми изысканной и декадентской – все равно что певчих птиц на ужин подавать. Джо вынул доллар из бумажника и протянул таксисту:

– Сдачу оставьте себе.

Дом Харку прятался от авеню, «символом (и вдобавок неуклюжим) подавленных гнусных позывов», как выразился Оден в письме Ишервуду, в центре квартала, который впоследствии целиком отошел Нью-Йоркскому университету, был сровнен с землей и ныне дает пристанище громадному факультету прикладной метеорологии Левина. Сплошной крепостной вал домов ленточной застройки и многоквартирников, что окружали обиталище и участок Харку со всех четырех сторон, преодолевался лишь по узенькой ruelle, что незаметно проскальзывала между двумя домами и сквозь тоннель айлантов выводила к сумрачной зелени внутреннего двора.

Втиснутый в крохотный участок дом оказался ориентальной грезой из жилетного кармана, миниатюрным Топкапы, едва ли больше пожарной станции. Спящей кошкой он оборачивался вокруг центральной башни, которую венчал купол, напоминавший, помимо прочего, головку чеснока. Посредством умелых манипуляций измененной перспективой и масштабами, дом умудрялся делать вид, будто он гораздо больше, нежели в действительности. Роскошная шуба девичьего винограда, сумрак двора и безыскусная толчея щипцов и шпилей придавали ему антикварности, хотя строительство было завершено в сентябре 1930 года, примерно когда Эл Смит закладывал краеугольный камень Эмпайр-стейт-билдинг. Как и это последнее, дом был идеалом жилища – подобно Долгому из Харку, он первоначально явился Долгаю Харку во сне, тем самым дав сновидцу долгожданный повод снести скучное старое здание в стиле греческого возрождения, что с самого основания Гринич-Виллидж служило летней дачей семейству его матери. Оно в свою очередь пришло на смену старинному строению первых лет британского доминиона – там (во всяком случае, так утверждал Харку) его голландско-еврейский предок принимал дьявола во время его поездки по колониям в 1682 году.

Джо заметил, что Сэмми держится чуть позади – взирает на миниатюрную башенку, рассеянно растирает левое бедро, и лицо у него в свете фонарей по сторонам от двери угрюмое и нервное. В этом блестящем полосатом костюме Сэмми напоминал Джо их персонажа Монитора, экипированного для битвы с коварными врагами. Джо вдруг тоже занервничал. До сей минуты, посреди этих разговоров про бомбы, и носки, и радиопередачи, до него как-то доходило, что они с Дизи приехали в центр на вечеринку.

К вечеринкам кузены были непривычны. Сэмми до безумия обожал свинг, но на своих ногах-ершиках танцевать, конечно, не мог; от нервических переживаний у него пропадал аппетит, да и вообще он так стеснялся своих манер, что ему было не до еды; крепкое спиртное и пиво не нравились ему на вкус. Очутившись в заклятом круге словоблудства и свинга, он беспомощно ретировался за крупное растение в кадке. Прекрасно подвешенный нахальный язык, что помог ему состряпать «Потрясающие мини-радиокомиксы», а с ними и всю концепцию «Империи», совершенно ему отказывал. Поставьте Сэмми перед целой студией трудящихся людей – и его не заткнуть: труд не составлял для него труда. А вот вечеринки – это труд. Женщины – это труд. В Задрот-студии, когда в одной комнате ненароком оказывались и девушки, и бутылки, Сэмми попросту исчезал, как состояние Майка Кэмпбелла, – сначала по чуть-чуть, а потом целиком.

Джо, напротив, в Праге вечеринки обожал. Он показывал карточные фокусы и умел пить; танцевал он прекрасно. В Нью-Йорке, однако, все переменилось. Он слишком много работал; вечеринки казались ему пустой тратой времени. Беседа лилась стремительным потоком сленга – Джо с трудом уяснял шуточки и болтовню мужчин и двусмысленное лукавство дам. Когда от его слов, сказанных со всей серьезностью, собрание лопалось со смеху, Джо хватало тщеславия обижаться. Но худшая препона была в другом: он считал, что светской жизни ему не полагается. Даже в кино Джо ходил с сугубо профессиональными целями – изучал подходы к освещению, и образность, и темпоритм, чтобы позаимствовать или адаптировать их для комиксов. Теперь он попятился вместе с кузеном, разглядывая нахмуренный фасад в фонарном свете, готовый бежать без оглядки по первому же сигналу Сэмми.

– Мистер Дизи, – сказал тот, – слушайте. Я, наверное, должен сознаться… я еще даже не начинал «Странный фрегат». Как думаете, может, лучше мне…

– Да, – сказал Джо. – А мне еще обложку «Монитора»…

– Вам, ребятки, надо просто-напросто выпить. – Их внезапные муки совести и храбрости развеселили Дизи до крайности. – Так будет гораздо легче, когда вас обоих сбросят в жерло вулкана. Вы же, я так понимаю, девственны?

Они взобрались по шершавым парадным ступеням клинкерного кирпича. Дизи обернулся, и лицо его вдруг сложилось в суровую наставительную гримасу.

– Только следите, чтоб он вас не обнимал, – сказал он.

7

Вечеринку планировалось закатить в кукольной бальной зале особняка, но, когда помещение стало непригодно для обитания из-за шума дыхательного аппарата Сальвадора Дали, гости столпились в библиотеке. Как и все комнаты в доме, библиотека была карликовая, в масштабе три четверти, отчего у посетителей возникало неприятное ощущение собственного гигантизма. Сэмми и Джо вслед за Дизи протиснулись в дверь и увидели, что в библиотеку до состояния полной неподвижности набились трансцендентальные символисты, пуристы и виталисты, рекламные текстовики в костюмах цвета новых «студебекеров», социалистические банджисты, авторы журнала «Мадемуазель», специалисты по каннибальским культам берегов Йокогейни и культам поклонения птиц с индокитайских высокогорий, сочинители додекафонических реквиемов и рекламных лозунгов Оригинального Новоанглийского Слабительного «Легк-О-Кран». Граммофон и (разумеется) бар тоже перенесли в библиотеку, и над головами стиснутых в толпе гостей витало Армстронгово соло на трубе. Под этой яркой джазовой глазурью и пенным слоем беседы низко, тяжеловесно урчал вдали воздушный компрессор. С ароматами духов и сигарет мешался слабый портовый запах машинного масла.

– Привет, Джордж. – К ним пробился Харку – круглый, обширный, никакой не долгай, с короткострижеными и уже редеющими медными волосами. – Вот я надеялся, что ты заглянешь.

– Привет, Зигги. – Дизи закаменел и протянул руку (как будто обороняется или даже отбивается, подумал Джо), а спустя миг человек, названный Зигги, зажал Дизи борцовским захватом, то ли из нежности, то ли желая переломать ему все кости. – Мистер Клей, мистер Кавалер, – выдавил Дизи, выпутываясь из объятий, дергаясь и мечась, как Гудини в мокрой смирительной рубашке. – Разрешите… представить… Долгая Харку, а для тех, кто не склонен ему мирволить, – мистера Зигфрида Сакса.

У Джо внутри екнуло, словно имя должно было что-то значить, но что – никак не уловить. Он порылся в памяти в поисках Зигфрида Сакса – перетасовал карты, ища туза, который совершенно точно где-то там затаился.

– Добро пожаловать!

Бывший мистер Сакс отпустил старого друга и с улыбкой повернулся к кузенам; оба попятились, но он лишь протянул им руку, озорно поблескивая кроткими голубыми глазами, – судя по всему, демоническим объятьям он подвергал лишь тех, кто меньше всего любит, когда к ним прикасаются. В исторический период, когда биологический род «Толстяк» по-прежнему занимал почетное место в таксономии мужской элегантности, Харку был классическим примером биологического же вида «Таинственный Властелин» и в своем обширном пурпурно-коричневом кафтане, густо расшитом и спускавшемся почти до мексиканских сандалий, умудрялся изображать человека властного, стильного и притом бесконечно приземленного. Мизинец его ороговевшей правой ступни, заметил Джо, украшало кольцо с гранатом. На шее висел почтенный «Кодак-брауни» на индейском бисерном ремешке.

– Извините за грохот внизу, – сказал Харку слегка утомленно.

– Там правда он? – спросил Сэмми. – Внутри этой штуковины?

– Правда он. Я его выманивал. Объяснял, что идея восхитительна, как бы это лучше выразиться, в теории, а вот на практике… Но он ужасно упрям. Мне еще не встречались покладистые гении.

Швейцар показал им Дали, когда они вошли, – тот стоял в бальной зале, прямо за передней. Дали надел глубоководный скафандр – все как полагается, прорезиненный холщовый комбинезон, шаровидный латунный шлем. Ослепительная женщина, в которой Дизи опознал Галу Дали, преданно стояла посреди пустой залы подле мужа, и с ними еще человека два-три – слишком неуступчивые, слишком угодливые или, может, попросту слишком глухие и потому не страдавшие от нестерпимого кашля и гула большого бензинового насоса, к которому Мастер был подсоединен резиновым шлангом. Все истошно вопили. «Никому на вечеринке», как написал Кан в «Нью-йоркере»,

воспитание не дозволило спросить Дали, что он подразумевал под таким костюмом. Большинство прочли аллюзию на сумрачный бентос человеческого бессознательного либо на «Сон Венеры», где, как всем известно, в аквариуме плавал косяк полуголых девушек, переодетых русалками. Так или иначе, Дали, скорее всего, не расслышал бы вопроса сквозь водолазный шлем.

– Ну, не важно, – бодро продолжал Харку, – нам и тут весьма уютно. Проходите, проходите. Комиксы, а? Замечательная вещь. Обожаю. Преданный читатель. Подлинный поклонник.

Сэмми просиял. Харку снял с шеи камеру и вручил Джо:

– Окажите мне честь, снимите меня.

– Прошу вас? Простите?

– Снимите меня. Камерой. – Харку глянул на Дизи. – Он по-английски-то говорит?

– У него английский собственного розлива. Мистер Кавалер приехал из Праги.

– Очень хорошо! Да, непременно! У меня явная недостача чешских изображений.

Дизи кивнул Джо, а тот поднес видоискатель к левому глазу и поймал в кадр крупную, смешливо-младенческую физиономию Долгая Харку. Тот сложил вислые щеки и брови в серьезную, почти пустую гримасу, но глаза его блаженно мерцали. Никогда в жизни Джо никого так не радовал с такой легкостью.

– Как мне сфокусировать? – спросил Джо, опустив фотоаппарат.

– Ой, да не морочьтесь. Посмотрите на меня и нажмите рычажок. Остальное предоставьте сознанию.

– Сознанию. – Джо щелкнул хозяина дома и вернул ему камеру. – Фотоаппарат… – Он поразмыслил, подбирая английское слово. – Телепатический.

– Как все фотоаппараты, – кротко отвечал Харку. – Меня сфотографировали уже семь тысяч сто… восемнадцать человек, все – вот этой камерой, и, уверяю вас, среди портретов не найдется двух похожих. – Он протянул камеру Сэмми, и черты его, будто машинным способом отштампованные, опять сложились в ту же корпулентную счастливую маску; Сэмми щелкнул рычажком. – Как еще объяснить эти бесконечные вариации, если не интерференцией волн, испускаемых сознанием фотографа?

Джо не знал, что на это ответить, но видел, что ответа ждут; накал ожидания рос, и Джо несколько запоздало сообразил, что́ нужно сказать.

– Никак, – произнес он.

Долгай Харку страшно обрадовался. Одной рукой обхватил за плечи Сэмми, другой Джо и, деятельно толкаясь и извиняясь, повел их на экскурсию к ближайшим соседям, представил художникам, и писателям, и всевозможным держателям коктейлей и каждого снабжал – ни на миг не замявшись, дабы привести мысли в порядок, – миниатюрным резюме, в котором касался ярчайших обстоятельств творчества, половой жизни или семейных связей экспонатов:

– …Ее сестра замужем за одним из Рузвельтов, не спрашивайте за которым… вы бы видели его «Созидание и сражение»… она стоит прямо под полотном бывшего мужа… ему при всем честном народе заехал по роже Сикейрос…

Большинство имен были Джо незнакомы, однако он узнал Реймонда Скотта, который только что прославился серией причудливых, какофонических, головокружительных псевдоджазовых популярных композиций. Как раз на днях Джо заходил в «Ипподром-радио» – там на весь магазин играла новая пластинка Скотта «Страннее / Запоздалые мысли». Скотт скармливал портативному «Ар-си-эй» сбалансированный рацион из пластинок Луиса Армстронга и объяснял, что имеет в виду, называя Сатчмо блюзовым Эйнштейном. Ноты выпархивали из ткани динамика, и он тыкал в них пальцем, иллюстрируя свои слова, а одну даже попытался поймать руками. Соперничая с менее важными беседами вокруг, он все выкручивал и выкручивал громкость. Чуть подальше, под цереусом, стояла молодая художница Лорен Макивер, чьими светящимися полотнами Джо любовался в галерее Пьера Матисса. Высокая, чересчур тощая, на вкус Джо, однако красавица, нью-йоркского типа – резкая, напряженная, стильная, – она болтала с высокой и эффектной арийской красоткой, прижимавшей к груди крошечного младенца.

– Миссис Юта Хаген, – пояснил Харку. – Замужем за Хосе Феррером, он тоже где-то здесь. Ставят сейчас «Тетушку Чарли».

Женщины протянули руки. Веки у Макивер были начернены, губы выкрашены неожиданным оттенком какао.

– Эти господа выпускают комиксы, – сообщил им Харку. – Приключения парня по имени Эскаполог. В комбинезоне такой. Мощные мускулы. Физиономия пресная.

– Эскапист, – сказала Лорен Макивер. Лицо ее просветлело. – Ой, он мне нравится.

– Правда? – хором переспросили Сэмми и Джо.

– Носит маску, любит, когда его вяжут веревками?

– Пикантно! – рассмеялась миссис Хаген.

– Весьма сюрреалистично, – сказал Харку.

– Это же хорошо, да? – шепотом спросил Сэмми у Джо; тот кивнул. – Я на всякий случай спросил.

Они протолкались мимо еще нескольких резюме с коктейлями и нескольких настоящих сюрреалистов, что торчали в толпе, как изюмины в пудинге. Эти были в основном замечательно серьезны и даже трезвы. Носили темные костюмы с жилетами и одноцветными галстуками. В основном американцы – Питер Блум, Эдвин Дикинсон, застенчивый учтивый человек по имени Джозеф Корнелл, чья очкастая природная честность янки пригородами огораживала внутреннюю преисподнюю. Джо старался запоминать имена, но не совсем понял, кто такой Чарли и что Юта Хаген делает с его тетушкой.

В дальнем углу мужчины плотным толкучим кольцом сгрудились вокруг очень красивой, очень молодой девушки, вещавшей во всю глотку. Джо не разбирал слов, но, кажется, девушка излагала историю о том, как лажанулась, – она краснела и улыбалась, – и история эта безусловно заканчивалась словом «бля». Девушка длила его, растягивала в разы больше нормальных размеров. Оборачивала его вокруг себя двумя-тремя большими петлями, блаженно грелась в нем, точно в пышной шали:

– Бля-а-а-а-а-а-а.

Мужчины расхохотались, а девушка покраснела еще гуще. На ней было свободное платье без рукавов – видно, как краска растекается по плечам до самых рук. Затем девушка подняла голову и глазами встретилась с Джо.

– Сакс, – произнес он, наконец откопав своего туза. – Роза Люксембург Сакс.

– Да не, – сказал Сэмми. – Да ну?

8

Какой восторг – спустя целую вечность вновь увидеть ее лицо. Джо не забыл девушку, которую застал в то утро в квартире Джерри Гловски, но теперь понимал, что, в ночи воссоздавая этот момент, ужасно исказил свои воспоминания. Он бы сам не вспомнил, что у нее такой обширный и высокий лоб, такой нежный острый подбородок. Собственно говоря, лицо ее могло бы показаться слишком длинным, если б его не уравновешивала непомерная летающая крепость носа. Довольно маленькие губы сложены ярко-красным дефисом, уголок слегка изогнулся вниз – в самый раз, чтобы в нем проступала веселая насмешка над окружающей картиной человеческого тщеславия (и над собой тоже). Но в глазах ее что-то пряталось, не желало читаться – непреклонная пустота, которая у хищников скрывает враждебную расчетливость, а у жертв складывается во всепоглощающее стремление как бы исчезнуть.

Харку, заслоняя Джо и Сэмми, как куотербэк любимых последним «Доджеров», обувным рожком впихнул обоих в круг; мужчины неохотно расступились.

– Мы знакомы, – сказала Роза.

Получился почти вопрос. Голос у нее был сильный, низкий, сардонический, мужской, докрученный до уровня громкости, от которого вот-вот задребезжит динамик, точно она бросала вызов всем вокруг: мол, валяйте, слушайте и судите меня. А может, подумал Джо, она просто очень пьяна. В руке она держала стакан с чем-то янтарным. Так или иначе, голос ее шел к эффектным чертам и буйной темной шевелюре шерстяных кудрей, тут и там безнадежно прихваченных заколкой, что и составляло ее подход к парикмахерскому вопросу. Рукопожатие у нее было отважное, как и голос, – деловое, сухое, отрывистое и сильное. И однако, Джо заметил, что она краснеет пуще прежнего. Нежная кожа над ключицами пошла пятнами.

– Мне представляется, что нет, – ответил Джо.

Он кашлянул, скрывая смятение, камуфлируя учтивый ответ, который ему только что подсказал суфлер, притаившийся под огнями рампы его желания; к тому же в горле напрочь пересохло. Накатил чудной порыв наклониться – она была маленькая, головой едва доставала ему до ключиц, – и поцеловать ее в губы на глазах у всех, как во сне, чтобы оптимизм нисхождения длился минуты, часы, века. Это вам что, не сюрреализм? Вместо этого Джо сунул руку в карман и вытащил сигареты.

– Я бы вас непременно запомнил, – произнес он.

– Уй-й, – с отвращением сказал какой-то мужчина подле нее.

Выслушав эту ложь, девушка улыбнулась – то ли ей польстило, то ли она ужаснулась, Джо не понял. Улыбка ее оказалась на редкость широким и зубастым достижением для рта, что в созерцательном режиме сжимался в такой крохотный узелок.

– Ха, – сказал Сэмми. Хотя бы на него обходительность Джо произвела впечатление.

Долгай Харку сказал:

– Мы всё поняли. – И снова обхватил Сэмми за плечи. – Пойдемте, нальем вам выпить.

– Ой, мне не… я не…

На ходу Сэмми потянулся к Джо, словно боялся, что хозяин утащит его в обещанное жерло вулкана. Джо посмотрел ему вслед, и сердце его не дрогнуло. Затем протянул Розе пачку «Пэлл-Мэлла». Роза выудила сигарету и поднесла к губам. Глубоко затянулась. Джо прикусил язык и не сообщил ей, что сигарета не зажжена.

– Ой, – сказала Роза. И фыркнула. – Вот я идиотка.

– Роза, – укорил ее один из мужчин, – ты же не куришь!

– Я как раз начала, – ответила она.

Раздался глухой стон, и туча мужчин рассеялась. Роза и бровью не повела. Склонилась к Джо и заглянула снизу вверх, ладонью обернув его руку и огонек спички. Глаза ее сияли – неопределимым цветом, что-то между шампанским и зеленью доллара. Джо лихорадило, слегка кружилась голова, и ее прохладный тальковый запах «Шалимара» был словно поручень, на который можно опереться. Они подались друг к другу очень близко, а теперь, когда он попытался и не смог отогнать воспоминание о том, как она ничком лежит голая на постели Джерри Гловски – пушок на широкой попе с темной бороздой, аллювиальная впадина позвоночника, – Роза шагнула назад и вгляделась пристальнее:

– Вы уверены, что мы прежде не встречались?

– Более или менее.

– Откуда вы?

– Прага.

– Вы чех.

Он кивнул.

– Еврей?

Он снова кивнул.

– Давно вы здесь?

– Год, – сказал он, и понимание наполнило его изумлением и досадой. – Ровно год сегодня.

– Приехали с родными?

– Один, – ответил он. – Я оставил их там. – В мозгу непрошено всплыл образ отца или же призрак отца, что шагает вниз по сходням «Роттердама» и тянет руки. В глазах вскипели слезы, призрачные пальцы сдавили горло. Джо кашлянул и помахал рукой, отгоняя сигаретный дым, будто это дым виноват. – Мой отец недавно умер.

Она покачала головой – печальная, гневная и, решил Джо, совершенно прелестная. Его оставила бойкость, и Розина серьезность почуяла, что вольна выказать себя.

– Я так вам соболезную, – сказала она. – Я всей душой с ними.

– Все не так плохо, – сказал Джо. – Будет хорошо.

– Мы вступаем в войну, вы же знаете, – объявила Роза. Она больше не краснела. Светская девчонка с луженым горлом, что травит байки о себе и завершает их ругательством, испарилась. – Мы должны, и мы вступим. Рузвельт добьется. Он уже старается. Мы им не позволим победить.

– Да, – сказал Джо, хотя позиция Розы была едва ли популярна среди ее соотечественников: большинство считали, что события в Европе – свара, от которой нужно уклониться любой ценой. – Мне кажется…

К легкому своему изумлению, договорить он не смог. Роза взяла его под локоть.

– Я просто хочу сказать… ну, не знаю. Видимо, «не отчаивайтесь», – пояснила она. – Я очень, очень серьезно это говорю, Джо.

От ее слов, от касания ее руки, оттого, что она произнесла его короткое и безликое американское имя, лишенное груза, семейных связей, Джо мощной волной захлестнула благодарность, и он перепугался, ибо величие и сила этого цунами будто доказывали, сколь мало у него надежды. Он высвободил локоть.

– Благодарю, – сухо сказал он.

Она уронила руку, в смятении оттого, что его обидела.

– Я соболезную, – повторила она.

Задрала бровь – вопросительно, смело и, почудилось ему, на грани узнавания. Джо отвел глаза – сердце забилось в горле; если она вспомнит его и обстоятельства их первой встречи, все его шансы пойдут прахом. Роза распахнула глаза; ее горло, щеки, уши ярко затопила сердечная кровь унижения. Джо видел, что ей стоит труда не отводить взгляд.

И в этот миг что-то резко, металлически застучало, точно в гигантский вентилятор сунули гаечный ключ. В библиотеке воцарилась тишина; все послушали, как пронзительная очередь смолкла и начался тряский механический вой. На первом этаже закричала женщина – ее музыкальный ужас прилетел из самой бальной залы. Все обернулись к двери.

– Помогите! – раздался внизу хриплый мужской голос. – Он тонет!

9

Сальвадор Дали лежал навзничь посреди бальной залы, руками в перчатках бестолково молотя по шлему. Его жена стояла рядом на коленях, яростно крутя гайку-барашек, которой шлем привинчивался к латунной манишке скафандра. На лбу у нее вздулась вена. Ее кулон, тяжелый черный оникс на толстой золотой цепи, снова и снова звонил в колокол водолазного шлема.

– Il devient bleu, – в бесстрастной панике отметила сеньора Дали.

К Дали бросились двое. Один – композитор Скотт – оттолкнул руки сеньоры и взялся за гайку. По зале проскакал Долгай Харку – удивительная резвость для человека его габаритов. Подошвой правой сандалии он принялся пинать воющий воздушный насос.

– Заклинило! Перегрузка! Да что ж такое!

– Ему не хватает кислорода! – высказался кто-то.

– Снимите с него шлем! – посоветовал кто-то еще.

– А чем я тут, вашу мать, занимаюсь?! – заорал композитор.

– Не орать! – вскричал Харку.

Теперь он оттолкнул Скотта, мясистыми пальцами ухватился за гайку и налег всей тушей. Гайка повернулась. Харку ухмыльнулся. Гайка повернулась снова, и ухмылка погасла. Гайка все вертелась, и вертелась, и вертелась, но не отворачивалась: она приварилась к болту.

Джо вместе с Розой смотрел из дверей; когда гайка беспомощно завертелась в отцовских пальцах, Роза обеими руками взялась за локоть Джо, сама, кажется, не заметив, и сжала пальцы. Эта безмолвная мольба о помощи взволновала и напугала его. Он сунул руку в карман и достал нож «Викторинокс» – подарок Томаша на семнадцатый день рождения.

– Вы что делаете? – спросила Роза, разжав руки.

Джо не ответил. Торопливо прошагал через залу и опустился на колени рядом с Галой Дали; подмышки у нее, как ни странно, пахли фенхелем. Убедившись, что Сальвадор Дали и вправду синеет, Джо отщелкнул лезвие-отвертку. Вогнал ее в шлицу болта. Другой рукой взялся за гайку. Через проволочную сетку иллюминатора поймал взгляд Дали – глаза выпучены от ужаса и асфиксии. В дюймовое стекло изнутри глухо стучали испанские слова. Насколько понял Джо – в испанском он был не силен, – Дали малодушно призывал на помощь Богоматерь. Гайка противилась. Сильно прикусив губу, Джо налегал – кончики пальцев едва не трескались. Раздался щелчок, гайка напряглась и разогрелась. А затем медленно сдвинулась. Спустя четырнадцать секунд с громким хлопком, точно пробку из бутылки «Дом Периньона», Джо сорвал с Дали шлем.

Пока Дали выпутывали из водолазного костюма, он громкими всхлипами втягивал воздух. Нью-Йорк – город доходный, но для Дали опасный: весной 1938-го он угодил во все газеты, выпав в витрину «Бонуит Теллер». Принесли стакан воды; Дали сел и выпил до дна. Левое плечо его прославленных усов увяло. Он попросил закурить. Джо дал ему сигарету и поднес спичку. Дали глубоко затянулся, закашлялся, снял крошку табака с губы. И кивнул Джо:

– Jeune homme, vous avez sauvé une vie de très grand valeur.

– Je le sais bien, maitre, – ответил тот.

На плечо Джо легла тяжелая рука. Подошел Долгай Харку.

Хозяин дома сиял, прямо чуть из сандалий не выпрыгивал. Ты подумай, как все обернулось! Всемирно известный художник чуть не погиб, чуть не утонул в гостиной посреди Гринич-Виллидж! Прием Харку заблистал безукоризненным сюрреализмом.

– Высший класс, – сказал он.

И затем все собрание будто сомкнуло пальцы вокруг Джо, бережно обняло его ладонью. Он был героем[6]. Люди толклись вокруг, швыряя ему в голову гиперболические эпитеты и хриплые увещания, надвигались бледными жестяными лицами, точно хотели уловить лотерейный грохот минуты его славы. Сквозь толпу, что хватала Джо и хлопала по плечам, проплыл или протолкался Сэмми, обнял. Джордж Дизи принес стакан – содержимое ясным холодом металла обожгло рот. Джо медленно кивал, ни слова не говоря, принимая эту дань, эти приветствия с рассеянной угрюмостью победоносного спортсмена, глубоко дыша. Все это ерунда – шум, дым, толкотня, сумятица парфюмов и масел для волос, болезненная пульсация в правой руке. Джо озирал залу, вставая на цыпочки, заглядывал поверх восковых мужских макушек, сквозь густую листву плюмажей на дамских шляпках, выискивая Розу. Все его самоотречение, вся его Эскапистская чистота намерений были позабыты в накатившем триумфе и покое – такое же состояние накатывало, когда его избивали. Казалось, все счастье, вся жизнь, весь механизм его самости сосредоточены лишь в одном вопросе: что теперь думает о нем Роза Сакс?

«Она прямо-таки ринулась к нему через залу», как впоследствии описывал события И. Ж. Кан (в своей заметке называя Розу, с которой был знаком шапочно, лишь «очаровательной девой из творческих кругов Виллиджа»), а наконец до него добравшись, вдруг застеснялась.

– Что он тебе сказал? – поинтересовалась она. – Дали.

– «Спасибо», – ответил Джо.

– И все?

– Назвал меня «jeune homme».

– Мне показалось, ты говорил по-французски, – заметила она, сама себя обнимая, дабы унять дрожь бесспорной, почти материнской гордости.

Узрев столь щедрую награду за свой подвиг – краску в ее щеках, ее безраздельное внимание, – Джо стоял и большим пальцем чесал нос: легкость успеха смутила его, точно борца, что уложил противника на маты спустя девятнадцать секунд после начала первого раунда.

– Я тебя знаю, – сказала Роза, снова краснея. – В смысле, я… тебя вспомнила.

– Я тебя тоже помню, – ответил он, понадеявшись, что в голос не прокралась похоть.

– А ты бы… я бы хотела показать тебе мою живопись, – сказала она. – Если хочешь. У меня тут… студия наверху.

Джо замялся. С прибытия в Нью-Йорк он не дозволял себе общаться с женщинами удовольствия ради. По-английски это нелегко, и вообще он сюда не с девчонками флиртовать приехал. У него нет времени, и более того, он считал, что не имеет права на такие радости, а равно на обязательства, что неизбежно воспоследуют. Ему казалось – он этого не формулировал, но ощущение было сильное и по-своему утешительное, – что свобода его оправдана лишь в той мере, в которой он зарабатывает ею свободу для брошенных родных. Его жизнь в Америке условна, временна, не обременена личными связями, помимо дружбы и партнерства с Сэмми Клеем.

– Я…

И в этот миг его отвлекли – где-то в гостиной кто-то говорил по-немецки. Джо развернулся, поискал и нашел в гвалте лиц те губы, что двигались в такт элегантным тевтонским слогам. Мясистые губы, сурово чувственные, уголки опущены эдак просвещенно, в гримасе проницательного суждения и горького здравомыслия. Гримасничающий был подтянут и спортивен, в черной водолазке и вельветовых брюках, почти без подбородка, зато с высоким лбом и крупным горделивым германским носом. Волосы тонкие и светлые, блестящие черные глаза поблескивали озорством, изобличавшим фальшь сумрачной мины. В этих глазах горело воодушевление, наслаждение предметом беседы. Речь шла, насколько разобрал Джо, о танцевальной труппе чернокожих братьев Николас.

Джо захлестнул знакомый восторг, адреналиновое пламя, что выжигало сомнения и смятение, оставляя по себе лишь чистый, прозрачный, бесцветный дымок ярости. Джо глубоко вздохнул и повернулся к немцу спиной[7].

– Я очень хочу посмотреть твои работы, – сказал он.

10

Лестница была крута, а ступени узки. Над первым этажом наросли еще три, и Роза вела Джо на самый верх. Они карабкались; мрак и жуть сгущались. Слева и справа висели сотни обрамленных портретов Розиного отца, тщательно подогнанных, точно кафель, и покрывавших стены до последнего дюйма. На всех, насколько Джо разглядел в ходе этой стремительной экскурсии, модель складывала лицо в одну и ту же дурацкую гримасу человека, сдерживающего пердеж; если разница между снимками и была – не считая того, что одни люди лучше других умеют наводить фокус телепатическим способом, – Джо не заметил. Они взбирались в сгущающейся тьме, и Джо ориентировался только по свету Розиной ладони у себя на запястье, по легкому и ровному потоку электрических разрядов, что тек сквозь проводящую среду их пота. Джо спотыкался, как пьяный, и смеялся, когда Роза его подгоняла. Рука вроде болела, но он не обращал внимания. На повороте площадки верхнего этажа прядь Розиных волос хлестнула его по лицу, и на миг он до хруста стиснул ее зубами.

Роза привела его в комнатушку в самом сердце дома, которая чудно́ обвивала центральную башенку. Сюда, к белой девичьей железной койке, комодику и тумбочке, Роза впихнула мольберт, фотоувеличитель, два книжных шкафа, чертежный стол и еще тысячу и один предмет – взгромоздила, разбросала и втиснула с замечательным усердием и оголтелостью.

– Это твоя студия? – спросил Джо.

На сей раз румянец не так густ; окрасились кончики ушей.

– А также спальня, – сказала она. – Но туда я тебя не звала.

Розин кавардак ликовал. Спальня-студия служила ей и холстом, и дневником, и музеем, и свалкой. Роза не «обставляла» ее – Роза ее одушевляла. Сегодня часа в четыре утра, к примеру, толком не выпутавшись из тюля сна, она нащупала искусанный огрызок «Тикондероги», который ровно на такой случай держала у постели. А вскоре после рассвета проснулась, в левой руке держа бумажку из отрывного блокнота с загадочной подписью «лампедуза». Сбегала к полному изданию на одиноком пюпитре в библиотеке и там узнала, что так называется остров в Средиземном море, между Мальтой и Тунисом. Затем вернулась к себе, из коробки «Эль Продукто» на исключительно «захламленном» столе взяла большую кнопку с эмалированной красной головкой и прикнопила бумажный островок к восточной стене, где он отчасти заслонил выдранную из «Лайфа» фотографию взлохмаченного красавца в кардигане Чоута – старшего сына посла Джозефа Кеннеди. Бумажка составила общество репродукции портрета семнадцатилетнего Артюра Рембо, который грезил, опершись подбородком на ладонь; полному тексту единственной Розиной пьесы, одноактного «Дяди Гомункула», написанного под влиянием Альфреда Жарри; вклейкам, вырезанным из книг по искусству, – фрагменту Босха, где женщину преследует оживший сельдерей, «Мадонне» Эдварда Мунка, нескольким репродукциям Пикассо «голубого» периода и «Космической флоре» Клее; кальке с карты Атлантиды Игнатиуса Доннелли; гротескно живописной полноцветной фотографии – тоже спасибо «Лайфу» – четырех жизнерадостных полосок бекона; охромевшей мертвой саранче, навеки умоляюще сложившей передние лапки; а также сотням трем других бумажек с мистическим словарем ее снов, загадочным лексиконом, в котором встречались «косатка», «утечка», «строп» и совершенно выдуманные слова – к примеру, «любен» и «салактор». Носки, блузки, юбки, колготки и перекрученные трусы валялись поверх шатких груд книг и граммофонных пластинок, пол толстым слоем покрывали пропитанные краской тряпки и цветохаотичные картонные палитры, холсты подпирали стену в четыре ряда. Роза открыла сюрреалистический потенциал пищи, к которой питала первопроходчески непростые чувства, и повсюду лежали портреты стеблей брокколи, капустных кочанов, мандаринов, турнепсовой ботвы, грибов, свеклы – большие, цветастые, пьяные картины, Джо напоминавшие Робера Делоне.

Войдя, Роза включила граммофон. Иголка нащупала бороздку, и царапины на пластинке защелкали и затрещали, как горящее полено. Затем воздух наполнился задорным сипом скрипок.

– Шуберт, – сказал Джо, раскачиваясь на каблуках. – «Форель».

– «Форель» – моя любимая, – сказала Роза.

– Моя тоже.

– Осторожно.

Что-то стукнулось ему в лицо, что-то мягкое и живое. Джо рукой обмахнул губы и обнаружил в ладони маленькую черную моль. Живот у моли был исчерчен ослепительно-голубыми поперечными полосами. Джо содрогнулся.

Роза сказала:

– Мотыльки.

– Мотыльков больше, чем один?

Роза кивнула и показала на кровать.

Теперь Джо заметил, что мотыльков в комнате немало – в основном мелких, бурых и непримечательных молей: они усеивали покрывало узкой постели, пятнали стены, спали в складках занавесок.

– Бесит, – сказала она. – На верхних этажах они повсюду. Никто не знает почему. Садись.

Он нашел безмольное место на постели и сел.

– В прошлом доме тоже были сплошь бабочки, – сказала Роза. Опустилась перед Джо на колени. – И в том, который до него. Это где случилось убийство. Что у тебя с пальцем?

– Болит. Когда я поворачивал гайку.

– По-моему, у тебя вывих.

Правый указательный палец странным крючком-скобкой слегка загибался вбок.

– Дай-ка руку. Да ладно тебе, не бойся. Я однажды чуть не стала медсестрой.

Он дал ей руку, под броней виллиджской псевдохудожественности различив тонкий прочный стержень упрямой компетентности. Роза повертела его кисть, кончиками пальцев деликатно пощупала суставы и кожу:

– Тебе что, не больно?

– Вообще-то, – сказал он. Боль, едва он обратил на нее внимание, была довольно остра.

– Я могу вправить.

– Ты честно медсестра? Ты же работала в журнале «Лайф»?

Она покачала головой.

– Нет, я нечестно медсестра, – отрубила она, словно пыталась побыстрее проскочить некое событие или эмоцию, которые предпочла бы оставить при себе. – Я просто этим… занималась. – Это она пояснила вздохом, точно собственная история ей надоела. – Я хотела быть медсестрой в Испании. Ну, знаешь. На войне. Добровольцем. Получила место в мадридском госпитале Медколледжа, но… эй. – Она уронила его руку. – А ты откуда знаешь?..

– Видел твою визитку.

– Мою… А. – Наградой ему был прилив свежей краски. – Да, весьма дурная привычка, – продолжала она, снова заговорив как со сцены, хотя толпа зрителей ее не подслушивала, – забывать вещи в мужских спальнях.

Джо, как выразился бы Сэмми, не купился. Он готов был спорить, что, позабыв сумку у Джерри Гловски, Роза Люксембург Сакс сгорала со стыда, и более того, среди ее привычек даже не числятся регулярные визиты в мужские спальни.

– Будет больно, – пообещала она.

– Сильно?

– Ужасно, но всего секунду.

– Так и быть.

Она посмотрела в упор и облизнула губы, и Джо как раз успел заметить, что ее бледно-карие радужки мерцают крапинами зелени и золота, и тут Роза рывком вывернула его предплечье в одну сторону, а палец в другую и, прошив руку до локтя жилами огня и молний, вправила сустав.

– Ух.

– Больно?

Он потряс головой, но по щекам его катились слезы.

– Короче, – сказала она. – Я купила билет из Нью-Йорка до Картахены на «Бернардо». На двадцать пятое марта тысяча девятьсот тридцать девятого года. Двадцать третьего скоропостижно скончалась моя мачеха. Отец был убит. Я отложила отъезд на неделю. А тридцать первого фалангисты взяли Мадрид.

Джо помнил Падение Мадрида. Оно случилось две недели спустя после падения – незамеченного и не удостоенного заглавной буквы – Праги.

– Ты была расстроена?

– Уничтожена. – Она склонила голову набок, словно прислушиваясь к эху этого слова. Решительно тряхнула головой. Локон вырвался из-под заколки и упал на щеку. Роза раздраженно его смахнула. – Хочешь правду? По-честному, я вздохнула с облегчением. Трусиха, да?

– Я не думаю так.

– Да-да, еще какая. Трусиха трусихой. И поэтому беру себя на слабо́ – делаю то, чего боюсь.

У него забрезжило подозрение.

– Какие вещи, допустим?

– Допустим, привела тебя к себе.

Бесспорно, в этот миг следовало ее поцеловать. Теперь струсил Джо. Наклонился и здоровой рукой принялся перелистывать рисунки на постели.

– Очень хорошо, – сказал он после паузы.

Кистью она работала торопливо и нетерпеливо, но ее портреты – термин «натюрморты» здесь не подходил – урожая, консервов, а иногда жареных ножек или бараньих отбивных выходили загадочными, благоговейными и ужасающими, умудрялись идеально изображать модели, особо не вникая в детали. Штрих очень сильный; рисовала Роза не хуже Джо, а то и лучше. Но над работой не корпела. Краска текла, шла пятнами, топорщилась мусором и щетиной кистей; края листа зачастую пустовали иззубренными полями; если что-то не удавалось, Роза просто замазывала неудачу яростными разобиженными мазками.

– Я почти чувствую их запах. Какое убийство?

– Что?

– Ты сказала, что убийство.

– А, ну да. Кэдди Хорслип. Светская львица, что ли, или дебютантка, или… моего двоюродного прадеда за это повесили. Мозеса Эспинозу. Вышел большой скандал – в тысяча восемьсот шестидесятых, кажется. – Она заметила, что до сих пор держит его руку. Отпустила. – Ну вот. Как новенький. У тебя есть сигареты?

Он поджег ей сигарету. Она все стояла перед ним на коленях, и это возбуждало. Он себя чувствовал раненым солдатом, что в полевом госпитале флиртует с красивой американской сестричкой.

– Он был лепидоптерист, Мозес, – сказала Роза.

– А?

– Изучал бабочек.

– А.

– Свалил ее эфиром и убил булавкой. Ну, так отец говорит. Врет, наверное. Я про это сонник составила.

– Булавкой, – сказал он. – Больно. – Подрыгал пальцем. – Здоровый, я думаю. Ты починила.

– Ты смотри-ка.

– Спасибо тебе, Роза.

– Пожалуйста, Джо. Джо. Какой-то ты не очень убедительный Джо.

– Это пока, – сказал он. Пошевелил рукой, повертел, посмотрел. – А я смогу рисовать?

– Не знаю – а сейчас можешь?

– Я неплохо. Что такое сонник?

Она отложила горящую сигарету на граммофонную пластинку, валявшуюся на полу, и ушла к столу:

– Показать?

Джо наклонился, подобрал сигарету, подержал вертикально, самыми кончиками пальцев, как горящий динамит. Сигарета выплавила лунку во второй части «Октета» Мендельсона.

– Вот, например. Про Кэдди Хорслип я что-то не могу найти.

– Неужели? – сухо переспросил он. – Удивительно.

– Не умничай, мужчинам не идет.

Он отдал ей сигарету и взял большую книжку в тканевом переплете, черную с красным корешком. От всего, что в него вклеивали, гроссбух этот распух вдвое, точно полежал под дождем. На первой странице Джо увидел слова «Сон про аэроплан № 13» – почерк странный, аккуратный, точно рассыпанные прутики.

– Нумерованный, – сказал Джо. – Как комикс.

– Ну, их же много. Я иначе запутаюсь.

«Сон про аэроплан № 13» оказался историей – более или менее – о приснившемся Розе конце света. Не осталось больше никаких людей, а Роза на розовом гидроплане летела на остров, населенный разумными лемурами. Там было еще много чего – некое графическое «звуковое сопровождение», выстроенное вокруг образов Петра Чайковского и его произведений, и, конечно, изображения пищи в изобилии, – но суть, насколько понял Джо, была такова. Сюжет излагался коллажно, вырезками из журналов и книг. Картинками из учебников по анатомии – взорванная мускулатура человеческой ноги, графическое объяснение перистальтики. Роза отыскала старую «Историю Индии», и у многих лемуров из ее сновидческого апокалипсиса были головы и бесстрастные горизонтальные взгляды индийских принцев и богинь. Глубинным раскопкам подверглась поваренная книга про морепродукты – куча цветных фотографий ракообразных в кипятке и вареных цельных рыбин с остекленевшим взглядом. Местами Роза надписывала картинки, хотя надписи эти мало что проясняли; несколько страниц почти сплошь заполняли ежевичные заросли ее почерка, более или менее иллюстрированные коллажем. Встречались карандашные рисунки и схемы, сложная система карикатурных маргиналий, точно твари, что болтаются на полях средневековых книг. Джо начал читать, сидя на стуле за столом, но вскоре, сам не заметив, поднялся и заходил туда-сюда. Наступил на мотылька, не обратил внимания.

– Это же много часов работы, – сказал он.

– Много часов.

– Сколько ты сделала?

Она указала на раскрашенный сундук в ногах постели:

– Немало.

– Это красота. Увлекательно.

Он сел на постель и дочитал, а потом Роза спросила, чем он занимается. Под напором ее интереса к нему и его занятиям Джо впервые за год разрешил себе назваться художником. Описал, как часами сидит над обложками, расточает подробности на генератор волн смерти, на его фланцы и стабилизаторы, с математической точностью искажает и растягивает перспективу, переодевает Сэмми, и Джули, и остальных, фотографирует, чтобы точнее изображать позы, пишет роскошные языки пламени, которые в печати словно прожигают глянцевую тушь и бумагу обложки. Он поведал ей о своих экспериментах с киноязыком, о чутье на эмоциональный импульс панели, о бесконечно растяжимом и сократимом мгновении, что таится в канавках между панелями комикса. Сидя на усыпанной бабочками постели Розы, он вновь чувствовал прилив ноющей боли и вдохновения тех времен, когда жизнь его вращалась вокруг одного лишь Искусства, когда снег падал вступительными фортепианными нотами бетховенского «Императора», а похоть отсылала к пассажу из Ницше, а густая, исчерченная красным клякса кармазина с Веласкеса, в остальном безынтересного, пробуждала голод по куску мяса с кровью.

Потом он заметил, что Роза смотрит странно – в надежде или в страхе, – и осекся:

– Что такое?

– Лампедуза, – сказала она.

– Это что? Лампедуза?

Глаза ее расширились – она все ждала, в надежде или в страхе. Кивнула.

– То есть остров?

– Ой! – И она бросилась ему на шею, и он навзничь рухнул на кровать.

Бабочки прыснули кто куда. Сатиновое покрывало бабочкиным крылом погладило его по щеке.

– Эй! – сказал Джо.

А она открытыми губами прижалась к его рту, и так замерла, и зашептала сонную невнятицу.

– Ау? Эй! Джо, ты где?

Джо сел:

– Ч-черт.

– Твой брат?

– Кузен Сэм. Мой напарник. Я здесь, Сэм, – окликнул он.

Сэм просунул голову в дверь.

– Ой, привет, – сказал он. – Елки, извините. Я просто…

– Она медсестра, – сказал Джо, необъяснимо чувствуя себя преступником, будто предал Сэмми и должен оправдать свой приход сюда. Предъявил исцеленную руку. – Она починила.

– Это прекрасно, э-э… привет. Сэм Клей.

– Роза Сакс.

– Слушай, Джо, я, э-э… я хотел спросить: ты еще не готов свалить из этого… прошу прощения, мисс, я понимаю, вы здесь живете и все такое, – жуткого дома?

Джо разглядел, что Сэмми расстроен:

– Что случилось?

– Кухня…

– Кухня?

– Она черная.

Роза рассмеялась:

– Чистая правда.

– Не знаю. Я просто… ну, я хочу домой. Мне бы поработать. Над этим, э-э… извини. Ладно, ну его. Я пошел.

И он двинулся к двери. Когда Джо ушел, с Сэмми приключилась странная вещь. Через бальную залу и небольшую оранжерею он забрел в кухню, где стены и пол облицовывал блестящий черный кафель, а столы покрывала черная эмаль. В кухне тоже толпился народ; надеясь где-нибудь побыть минутку одному и, может, заодно найти туалет, Сэмми заглянул в большую буфетную. И там узрел невероятное: двое мужчин – зеркальные, как и положено во сне, оба усатые и при галстуках, – обнимались, слившись усами, и отчего-то Сэмми вспомнил, как в детстве мать совала его гребень в щетку для волос на комоде.

Сэмми поспешно ретировался с кухни и отправился на поиски Джо: надо уходить отсюда сию же секунду. Про гомосексуальность Сэмми, конечно, знал – в теории, – но никогда не связывал ее с человеческими чувствами – уж явно не со своими. Ему и в голову не приходило, что двое мужчин, даже гомосексуалов, могут так целоваться. Если он вообще позволял себе об этом думать, в воображении все сводилось к минетам в темных переулках или гнусностям изголодавшихся по любви британских моряков. Но эти усатые люди в галстуках – они целовались, как в кино, нежно, и рьяно, и самую чуточку напоказ. Один мужик гладил другого по щеке.

Сэмми рылся в горах шуб и пальто на крюках в прихожей, пока не отыскал свое. Водрузил шляпу на голову и вышел. Потоптался на верхней ступеньке. В голове беспорядочно роились какие-то чужие мысли. Он чудовищно ревновал; ревность тяжелым круглым камнем застряла в груди, но Сэмми сам не знал, ревнует он Джо или Розу Люксембург Сакс. И при этом он радовался за кузена. Прекрасно, что в этом городе Джо умудрился год спустя вновь отыскать девушку с фантастическим задом. Может, ей, в отличие от Сэмми, удастся хоть немного отвлечь Джо от его самоочевидного замысла начистить себе рыло кулаками всех немцев города Нью-Йорка. Сэмми повернулся и посмотрел на швейцара: презрев условности, этот дядька в засаленной серой куртке прислонялся к парадной двери и курил сигарету. Почему от сцены в буфетной Сэмми так взбудоражился? Чего он боится? Почему бежит?

– Что-то забыли? – спросил швейцар.

Сэмми пожал плечами. Вернулся в дом. Не совсем понимая, что делает, заставил себя вновь пересечь бальную залу – теперь, когда Дали выпростался из водолазного костюма, ее наполняли счастливые уверенные люди, которые знали, чего хотят и кого любят, – и войти в черно-кафельную кухню. Собрание у очага дискутировало о том, как правильно варить кофе по-турецки, но двое из буфетной исчезли без следа. Может, Сэмми все нафантазировал? Возможен ли такой поцелуй?

– Он что, голубой? – как раз в этот миг спрашивала Роза Джо. Они по-прежнему сидели на кровати, держась за руки.

Джо это сначала потрясло – а затем уже не потрясало.

– Почему ты это говоришь? – спросил он.

Она пожала плечами:

– По ощущению.

– Хм-м, – сказал Джо. – Не знаю. Он… – И пожал плечами. – Хороший мальчик.

– А ты хороший мальчик?

– Нет.

Джо наклонился снова ее поцеловать. Они стукнулись зубами, и от этого он очень ясно ощутил все кости черепа. Розин язык у него во рту был как молоко, и соль, и устрица. Она положила руки ему на плечи, и он предчувствовал, как она вот-вот его оттолкнет, и вскоре она его оттолкнула.

– Я за него беспокоюсь, – сказала она. – Он был какой-то потерянный. Догони его.

– Ничего с ним не будет.

– Джо, – сказала она.

– А. – Она, сообразил Джо, хочет, чтоб он ушел. Двигаться дальше она пока не готова. Он не этого ожидал от богемного цветочка и матерщинницы, но подозревал, что Роза и не такая – она больше, но и меньше. – Ладно, – сказал он. – Да. Мне… мне тоже надо поработать.

– Хорошо, – ответила она. – Иди работай. Позвонишь мне?

– А можно?

– УНиверситет четыре тридцать два двенадцать, – сказала она. – Сейчас. – Вскочила, подошла к чертежному столу, нацарапала номер на листе, оторвала и протянула Джо. – Кто бы ни подошел, пускай поклянутся, что передадут, а то у нас тут в этом смысле ни на кого положиться нельзя. Погоди. – И она записала другой номер. – Это мой рабочий. Я работаю в «Лайфе», в художественном отделе. А это мой номер в ТСА. Я там три раза в неделю, вторая половина дня, и по субботам. Завтра я там.

– «Телеса»?

– Трансатлантическое спасательное агентство. Я там волонтерствую секретаршей. Маленькая контора. Денег ни цента. Только я и мистер Хоффман, если честно. Ой, Джо, он чудесный. У него судно, он сам купил и будет вывозить из Европы еврейских детей – сколько поместится на борту.

– Детей, – повторил Джо.

– Да. А что… у тебя… у вас есть дети… в вашей семье? У тебя на…

– Где это? – спросил Джо. – Этот ТАС?

Роза написала адрес: Юнион-Сквер.

– Я бы хотел завтра увидеться с тобой там, – сказал Джо. – Возможно, что это возможно?

11

– У нас одно судно, – сказал Герман Хоффман.

Был он пухлый, весь в ямочках, с аккуратной бородкой клинышком, с мешками под глазами – судя по всему, обосновавшимися там давно и насовсем – и блестящим черным шиньоном, в своей патентованной фальши почти грозным. Кабинет Хоффмана в Трансатлантическом спасательном агентстве смотрел на чугунные деревья и ржавую листву Юнион-Сквер. На серый камвольный костюм Хоффман потратил в двадцать раз больше, чем Джо, чья экономность по мере роста доходов становилась все более драконовской. Четким жестом, точно снимая карточную колоду, Хоффман извлек три коричневые сигареты из пачки с позолоченным фараоном и сдал одну Джо, одну Розе и одну себе. Ногти у него были подстрижены и перламутровы, сигареты – марки «Тот-Амон», импортированные из Египта, – отличные. Джо не постигал, для чего подобный человек напялил шиньон, который как будто заказали, начитавшись рекламы на четвертой сторонке обложки «Радиокомиксов».

– Одно судно, двадцать две тысячи долларов и полмиллиона детей. – Хоффман улыбнулся. Гримаса вышла пораженческая.

Джо покосился на Розу, а та задрала бровь. Роза предупредила, что Хоффман и его агентство, добиваясь невозможного, вечно работают на грани провала. Чтобы не умереть от горя, пояснила она, босс изображает закоснелого пессимиста. Сейчас она разок кивнула Джо – мол, говори.

– Я понимаю, – сказал Джо. – Я знал, разумеется…

– Очень славное судно, – продолжал Хоффман. – Прежде называлось «Львица», но мы его переименовали в «Ковчег Мирьям». Небольшое, но в прекрасном состоянии. Купили у «Кьюнарда» – оно ходило из Хайфона в Шанхай. Вон фотография. – И он указал на крашеную фотографию на стене позади Джо. Опрятный лайнер с ватерлинией смелого красного цвета шел по бутылочно-зеленому морю под гелиотропным небом. Громадная фотография в серой рамке. Герман Хоффман взирал на нее с любовью. – Построено в тысяча восемьсот девяносто третьем для «Пенинсулар энд Ориентал». Бо́льшая часть нашего первоначального вклада пошла на покупку и переоборудование, а поскольку нам крайне важны гигиена и гуманные условия, обошлось это дорого. – Опять виноватая улыбка. – Почти весь остаток осел на банковских счетах и под матрасами у немецких офицеров и чиновников. Когда уплатим команде и за документацию, честно сказать, даже не знаю, чего мы сможем добиться с такими крохами. Половину детей, которых мы хотим вывезти, может, вывезти и не удастся. Обойдется в тысячу с лишним долларов на ребенка.

– Я понимаю, – сказал Джо. – Если разрешите сказать, я…

Он снова глянул на Розу. За ночь она совершенно преобразилась. С ума сойти. Она будто нарочно истребляла все следы девушки-мотылька. Сине-зеленая клетчатая юбка, темные колготки, незатейливая белая блузка с пуговицами на манжетах и воротнике. Губы не накрашены, летучие волосы выглажены в две пушистые волны, разделенные пробором посередине. Роза даже очки надела. Джо эта перемена застала врасплох, но присутствие девушки-гусеницы ободряло. Зайди он в приемную ТСА и встреть дыбоволосую портретистку овощей, он усомнился бы в надежности агентства. Он не знал, какая поза менее искренна, имаго или гусеница, но так или иначе сейчас был Розе благодарен.

– У мистера Кавалера есть деньги, мистер Хоффман, – сказала она. – Он может сам оплатить проезд брата.

– Счастлив за вас, мистер Кавалер, но скажите-ка. У нас на «Мирьям» поместятся триста двадцать четыре человека. Наши агенты в Европе уже организовали нам переезд трехсот двадцати четырех немецких, французских, чешских и австрийских детей, а очередь значительно больше. Должны ли мы оставить одного из них, чтобы освободить место для вашего брата?

– Нет, сэр.

– Вы это нам предлагаете?

– Нет, сэр.

Джо горестно поерзал на стуле. А больше ему нечего сказать? Только и может твердить этому человеку «нет, сэр», как ребенок, которому пеняют за проступок? Вполне вероятно, в этой комнате решается судьба его брата. И все зависит от Джо. Если Хоффман сочтет его недостаточно… то или это, «Ковчег Мирьям» отчалит из Портсмута без Томаша Кавалера. Джо опять украдкой покосился на Розу. Все нормально, сказало ее лицо. Объясни ему. Говори.

– Сколько я понял, допустим, есть место в лазарете.

Тут на Розу глянул Хоффман.

– Ну да-а. Если обстоятельства сложатся удачно – возможно. А вдруг корь? Или несчастный случай?

– Он маленький мальчик, – сказал Джо. – Для своего возраста. Не займет много места.

– Они все маленькие, мистер Кавалер, – ответил Хоффман. – Если б я мог впихнуть на борт еще три сотни, я бы так и сделал.

– Да, но кто за них заплатит? – выпалила Роза. Она уже теряла терпение. Наставила палец на Хоффмана. На ладони у нее Джо разглядел мазок темно-лиловой краски. – Вы говорите, выпускают триста двадцать четыре человека, но сами же знаете, что мы сейчас можем заплатить за двести пятьдесят, не больше.

Хоффман откинулся на спинку кресла и воззрился на Розу в ужасе – Джо понадеялся, что притворном.

Роза прикрыла рот рукой.

– Извините, – сказала она. – Я помолчу.

Хоффман повернулся к Джо:

– Если она начинает тыкать пальцем, мистер Кавалер, – берегитесь.

– Понял, сэр.

– Она права. Нам тут не хватает средств. Точнее всего положение описывается наречием «хронически».

– Я об этом и думал, – сказал Джо. – А если я плачу за одного ребенка помимо к моему брату?

Хоффман подался к нему через стол, оперся подбородком на руку:

– Я слушаю.

– Возможно, что я, вероятно, найду деньги на еще два или, может, три.

– В самом деле? – спросил Хоффман. – И чем же это вы занимаетесь, мистер Кавалер? Вы какой-то художник, нет?

– Да, сэр, – сказал Джо. – Я рисую в комиксах.

– Он очень талантливый, – сказала Роза, хотя накануне вечером призналась Джо, что комикса никогда и не открывала. – И ему очень хорошо платят.

Хоффман улыбнулся. Он уже некоторое время переживал, что в жизни его молодой секретарши нет подходящего друга мужеского пола.

– Комиксы, – произнес он. – Только о них и слышу – Супермен, Бэтмен. Мой сын Морис ими зачитывается. – Хоффман развернул фотографию на столе, предъявив молодую версию самого себя, с такими же мешками под глазами. – У него бар-мицва через месяц.

– Поздравляю, – сказал Джо.

– Что вы рисуете? «Супермена»?

– Нет, но я знаю пацана, молодого человека, который его рисует. Я в «Империи комиксов», сэр. Мы делаем «Эскаписта». И – может, ваш сын знает – «Монитора», «Мистера Пулемета». Я много рисую. Зарабатываю примерно двести долларов в неделю. – Может, подумал Джо, стоило прихватить с собой корешки чеков или еще какие финансовые документы. – Откладываю обычно почти все, кроме, допустим, двадцати пяти.

– Батюшки-светы, – сказал Хоффман. И глянул на Розу, чье лицо тоже выдавало немалое удивление. – Мы с тобой избрали не ту стезю.

– На то похоже, босс, – сказала она.

– «Эскапист», – продолжал Хоффман. – Я, кажется, видел, но не уверен…

– Он эскаполог. Артист-фокусник.

– Артист-фокусник?

– Именно так.

– Разбираетесь в иллюзионизме?

Вопрос получился заряженный. Не просто дружелюбная болтовня, хотя отчего так, Джо не понял.

– Я изучал, – ответил Джо. – В Праге. Я изучал у Бернарда Корнблюма.

– У Бернарда Корнблюма! – сказал Хоффман. – Корнблюм! – Его лицо смягчилось. – Я один раз его видел.

– Вы видели Корнблюма? – Джо повернулся к Розе. – Это ошеломительно.

– И я совершенно ошеломлена, – ответила Роза. – В Кёнигсберге, сэр?

– В Кёнигсберге.

– В детстве.

– В детстве, – кивнул он. – Я и сам некогда был любителем. До сих пор временами балуюсь. Ну-ка, поглядим… – Он пошевелил пальцами и вытер руки невидимой салфеткой. Его сигарета исчезла. – Voilà. – Он закатил глаза под тяжелыми веками к потолку и вынул сигарету из воздуха. – Et voilà. – Сигарета выскользнула, упала на пиджак и, оставив пепельный след на лацкане, скатилась на пол. Хоффман выругался. Оттолкнул кресло от стола, прихлопнул макушку ладонью и, кряхтя, наклонился. Когда выпрямился, основа его парика, похоже, сбилась с утка. Жесткие черные волосы стояли дыбом по всей голове, колеблясь, точно груда железных опилок, что почуяла призыв далекого, но мощного магнита. – Боюсь, я ужасно отвык. – Он пригладил шиньон. – А вы как – умеете что-нибудь?

Болтовню Корнблюм презирал, почитая ее недостойной подлинного мастера; Джо молча встал и снял пиджак. Поддернул манжеты и непринужденно предъявил Герману Хоффману пустые руки. Джо понимал, что рискует. Работа вблизи давалась ему не особо. Он понадеялся, что указательный палец работает.

– Как твой палец? – шепнула Роза.

– Нормально, – сказал Джо. – Нельзя ли попросить у вас зажигалку? – спросил он Хоффмана. – Мне на минуту.

– Ну разумеется, – ответил тот. И протянул золотую зажигалку.

– И боюсь, еще одну сигарету.

Хоффман выполнил просьбу, пристально наблюдая. Джо попятился от стола, сунул сигарету в рот, поджег и глубоко затянулся. Двумя пальцами правой руки взял зажигалку и выдул долгую голубую струю дыма. Зажигалка исчезла. Джо снова глубоко затянулся, и сдержал выдох, и зажал нос, и комически выпучил глаза. Коричневая «Тот-Амон» исчезла. Он открыл рот и медленно выдохнул. Дым тоже исчез.

– Извините, – сказал Джо. – Как неловко.

– Очень хорошо. А зажигалка где?

– Вот дым.

Джо поднял левый кулак, провел им по лицу и раскрыл ладонь, как цветок. Оттуда выплыл взъерошенный узел дыма. Джо улыбнулся. Взял пиджак со спинки стула и достал свой портсигар. Открыл и предъявил египетскую сигарету, что умостилась там, словно бурое яйцо в картонке белых. И еще горела. Джо наклонился и покатал уголек в пепельнице на столе, пока сигарета не погасла. Выпрямившись, снова сунул ее в зубы и щелкнул пальцами перед потухшим угольком. Зажигалка появилась вновь. Джо чиркнул, добыл огонек и снова закурил.

– Ах-х, – на выдохе сказал он, словно погружаясь в теплую ванну.

Роза зааплодировала.

– Как ты это сделал? – спросила она.

– Может, когда-нибудь расскажу, – ответил Джо.

– Не вздумайте, – возразил Хоффман. – Давайте так, мистер Кавалер. Если вы согласитесь оплатить, скажем, двоих детей плюс к вашему брату, мы возьмемся за его дело и постараемся найти для него место на «Мирьям».

– Спасибо, сэр. – Джо обернулся к Розе. Та опять напустила на себя деловой вид. И кивнула. Он молодец. – Это очень…

– Но сначала я хочу попросить вас об одолжении.

– Каком? Что угодно.

Хоффман кивнул на фотографию Мориса:

– Будь я богачом, мистер Кавалер, я бы все это предприятие финансировал из своего кармана. Я и так трачу на агентство почти любое завалявшееся пенни. Не знаю, сознаете ли вы и каково это было в Праге, но в Нью-Йорке бар-мицвы не дешевы. В тех кругах, где вращаемся мы с женой, они весьма роскошны. Прискорбно, но факт. Фотограф, поставщики питания, бальная зала в отеле «Треви». Можно разориться.

Джо медленно кивнул и глянул на Розу. Хоффман что, взаправду просит скинуться на праздник для сына?

– Вы вообще представляете, – сказал Хоффман, – во сколько мне обойдется фокусник? – В правой руке у него появилась сигарета. Сигарета, отметил Джо, дымилась – та самая, которую несколько минут назад Хоффман уронил. Джо был уверен, что видел, как Хоффман подобрал ее и потушил в пепельнице. Затем Джо поразмыслил, и уверенности поубавилось. – И я подумал – может, вы что-нибудь сварганите?

– Я… я с радостью.

– Вот и прекрасно, – сказал Хоффман.

Джо и Роза вышли из кабинета. Роза прикрыла дверь и, распахнув глаза, улыбнулась:

– Ты смотри-ка.

– Спасибо, – сказал Джо. – Спасибо огромное тебе, Роза.

– Я открою на него досье прямо сразу. – Она села за свой стол и из лотка вынула отпечатанный бланк. – Диктуй, как писать его имя. Кавалер.

– Через два «а».

– Кавалер через два «а». Томаш. Через «ш», да?

– Через «ш». Я хочу с тобой встретиться, – сказал он. – Я хочу отвести тебя поужинать.

– Я с удовольствием, – ответила она, не подняв головы. – Второе имя?

12

Когда он вышел на улицу, небо сияло, как новенький пятак, и пахло засахаренными орехами. Он купил кулек, и тот обжигал бедро сквозь карман двенадцатидолларового костюма. Джо через дорогу перешел к скверу. Томаш едет в Америку! Вечером свидание!

Шагая по скверу, он гадал, как Хоффман проделал свой фокус. Где прятал горящую сигарету? Где она горела бы так долго? Лишь на полпути через сквер он отыскал ответ: в шиньоне.

Минуя статую Джорджа Вашингтона, он заметил впереди стайку людей, столпившихся справа по ходу вокруг длинной зеленой скамьи. Наверное, на скамье этой некто выдает свежие мрачные конфетки с полей сражений и из столиц Европы; Джо добыл из кулька кешью, подбросил в воздух, закинул голову, поймал орех и не замедлил шага. Но, проходя мимо перешептывающихся людей, он увидел, что все смотрят не на скамью, а на высокий тонкий клен в кружевной чугунной клетке позади скамьи. Кое-кто в толпе улыбался. Пожилая женщина в клетчатом шерстяном пальто оттанцевала задом, прижимая руку к груди, смущенно смеясь над собственным испугом. Наверное, на дереве какой-то зверь – мышь, или мартышка, или варан, сбежавший из зоосада в Центральном парке. Джо подошел и, поскольку никто не подвинулся, встал на цыпочки.

Удивительный факт биографии иллюзиониста Бернарда Корнблюма, припомнил Джо, гласил, что Корнблюм верил в магию. Не в псевдомагию со свечками, пентаграммами и крыльями летучих мышей. Не в кухонные заклинания славянских бабулек с их гербариями и увязанными в бурдюк отрезанными ногтями с мизинца на ноге слепой девственницы. Не в астрологию, теософию, хиромантию, лозоходство, медиумические сеансы, плачущие статуи, вервольфов, чудеса и дива. Все это Корнблюм почитал за липу, бесконечно далекую от его иллюзий – и гораздо деструктивнее, – в конце концов, его успех рос прямо пропорционально неизменному и ясному осознанию зрителей: сколь зорко ни смотри, тебя облапошат. Напротив, Бернарда Корнблюма зачаровывала безличная магия жизни – когда он читал в журнале о рыбе, умеющей мимикрировать под семь разных ландшафтов морского дна, или смотрел в кинохронике, что ученые открыли умирающую звезду, которая испускает излучение на частоте, в мегагерцах приблизительно равной числу «пи». В делах человеческих подобные чары зачастую, хотя и не всегда, печальны – порой прекрасны, порой жестоки. Инструментами им служат совпадения, парадоксы и единственные подлинные знамения – те, что безошибочно и бесспорно обнаруживаются задним числом.

На западной стороне Юнион-Сквер, на тонком стволе юного клена в клетке сидела гигантская бабочка. Она отдыхала, трепыхая крыльями с некоторой томностью, словно дама, что обмахивается веером, – переливчато-зеленая с желтоватым проблеском, огромная, как шелковый ридикюль этой самой томной дамы. Бабочка плоско расправила крылья, а когда они содрогались, женщина в клетчатом пальто, ко всеобщему веселью, взвизгивала и отпрыгивала.

– Какая бабочка? – спросил Джо соседа.

– Вон там мужик говорит, ночная павлиноглазка, сатурния луна. – Сосед кивнул на дородного дядьку банковского вида, в тирольской шляпе с бабочково-зеленым пером; тот стоял ближе всех к дереву и бабочке.

– Она и есть, – сказал тучный человек, и в голосе его пробивалась тоска. – Сатурния луна. Когда мальцом был, мы их иногда встречали. В Маунт-Моррис-парке. – И его пухлая рука в желтой перчатке свиной кожи потянулась к биению грустного сердца детских воспоминаний.

– Роза, – пробормотал Джо.

А сатурния луна двусмысленным тропом надежды вспорхнула, отчетливо зашелестев, кувырнулась в распахнутое небо и шатко удалилась в общем направлении небоскреба «Утюг».

13

Столько написано, столько спето о ярких огнях и бальных залах Империум-Сити – о, этот ослепительный град! – о его ночных притонах и джазовых клубах, о его неоново-хромовых авеню и шикарных отелях с ресторанами на крышах, что летом увешаны бумажными фонариками. Однако этим свинцовым осенним предвечерьем путь наш лежит прочь от фанфар и фанфаронства. Нынче мы погружаемся вглубь, под землю, в самые недра, гораздо ниже высоких каблуков и отбойных молотков, ниже крыс и мифических крокодилов, ниже даже костей алгонкинов и первобытных ужасных волков – в кабинет 99, тесный опрятный загончик, душный и белый, в конце коридора на третьем подземном этаже Публичной библиотеки Империум-Сити. Здесь, за столом, что утоп в чрево земное еще глубже путей подземки, сидит юная мисс Джуди Дарк, младшая помощница каталогизатора списанных томов. Так ее именует табличка на столе. Мисс Джуди Дарк – девушка худенькая, бледненькая, в безыскусном сером костюмчике, и с первого взгляда ясно, что жизнь обходит ее стороной. Дважды в неделю к ней в кабинетик заходит человек с кожей как вареная газета и увозит книги, которые Джуди Дарк официально объявила мертвыми. Раз минут в десять стены содрогаются от грохота окраинной электрички, что проносится в вышине.

В этот осенний вечер пред Джуди открывается лишь перспектива очередной одинокой ночи. Джуди пожарит себе отбивную, усыпит себя чтением – несомненно, сказаниями о волшебстве и романтической любви. Затем во снах, которые даже ей самой видятся банальными, мисс Дарк, нарядившись в кольчугу и шелк, отправится искать приключений. Утром она проснется одна, и все повторится.

Бедная Джуди Дарк. Бедные маленькие библиотекарши планеты – эти втайне прелестные девчонки, неизменно изуродованные изуверством очков в большой черной оправе!

Джуди складывает вещи в сумку и выключает свет, не забыв снять зонтик с крючка. Она и сама – человек-зонтик, вечно закрытый, с туго затянутым ремешком. Она идет по длинному коридору и нечаянно ступает в громадную лужу – в дождь третий подземный этаж подтекает. Промочила ноги по щиколотку. Скрипя туфлями, она заходит в лифт. Водолазом медленно всплывает на поверхность города. Подняв воротник, направляется к парадным дверям библиотеки. Сегодня, да и каждый вечер, она уходит последней.

У входа стоит полицейский. Он стережет книгу.

– Доброй ночи, мисс, – говорит он, отпирая перед Джуди тяжелую бронзовую дверь. Он широкоплеч, с костистым подбородком, а в глазах смешинка, потому что у Джуди скрипят туфли.

– Доброй ночи. – Мисс Дарк сгорает со стыда от того, как шумят ее ноги.

– О’Хара моя фамилия. – У него густые блестящие волосы, глянцевитые, как брызги черной краски.

– Джуди Дарк.

– Что ж, мисс Дарк, у меня к вам всего один вопрос.

– Слушаю вас, офицер О’Хара.

– Как же от вас улыбки-то добиться?

На язык ей вспрыгивает десяток остроумных ответов, но она помалкивает. Изо всех сил хмуро поджимает губы, но, к своему ужасу, не может сдержать улыбки. О’Хара пользуется ее замешательством, чтобы еще минутку поговорить:

– Вам в сегодняшнем бедламе удалось на книгу-то посмотреть, мисс Дарк? Показать вам?

– Я видела, – отвечает она.

– И что скажете?

– Прелестная.

– Прелестная, – примеривается к слову он. – Вы считаете?

Она кивает, избегая его взгляда, и выходит в вечерний город. Разумеется, хлещет дождь. Зонтик проделывает то, что не удается его владелице, и мисс Дарк отправляется домой. Жарит телячью отбивную, включает радио. Ужинает и недоумевает, отчего солгала полицейскому. На самом деле она не ходила смотреть на Книгу Ло – а до смерти охота. Собиралась в обеденный перерыв, но вокруг книги столпилась куча народу. Какова же, интересно, книга, если не прелестна?

Книга Ло – священная книга загадочных древних киммерийцев. В прошлом году – тогда об этом кричали все газеты – легендарный текст, который давно считался утраченным, обнаружился в задней комнате старого винного погреба в центре. Это старейшая книга в мире – триста древних страниц в кожаном футляре, инкрустированном рубинами, бриллиантами и изумрудами, – и описываются в ней диковинные особенности поклонения великой киммерийской мотыльковой богине Ло. Сегодня книгу экспонировали в большом выставочном зале Публичной библиотеки за пуленепробиваемым стеклом. Поглазеть сбежалось полгорода. Нашу мисс Дарк отпугнула толчея; Джуди вернулась в кабинет 99, так и не посмотрев на книгу, и пообедала у себя за столом. Сейчас она переводит взгляд с пустой тарелки на стены пустой квартиры, и в нутро внезапно вгрызаются сожаления. Надо было согласиться на предложение полицейского. Может, думает Джуди, еще не поздно. Она надевает шляпку, и пальто, и сухие туфли и опять выходит в ночь. Придет и скажет офицеру О’Харе, будто забыла кое-что сделать по работе.

Но она приходит, а офицер О’Хара, похоже, оставил свой пост и, более того, не запер дверь. В любопытстве и легкой досаде – а вдруг кто-нибудь и впрямь захочет украсть Книгу Ло? – Джуди забредает в выставочный зал. Там на просторах черного мрамора вокруг павшего офицера О’Хары стоят люди в черном. Мисс Дарк ныряет за удачно подвернувшийся гобелен. Она трепещет в ужасе; на ее глазах трое людей – гориллы в куртках с капюшонами, как у грузчиков, и кепках, как у газетчиков, – алмазной открывашкой взрезают крышку стеклянной витрины и избавляют Империум-Сити от книги. Торопливо засовывают книгу в мешок. Так, а что делать с О’Харой? Меня, говорит один вор, коп узнал – к гадалке не ходи; они с О’Харой в стародавние времена росли в одном квартале. Может, лучше кокнуть беднягу – и пишите письма.

Для младшей помощницы каталогизатора списанных томов это чересчур. Она выбегает в гулкий зал, в смятении чувств надеясь напугать или хотя бы отвлечь людей в черном от злого замысла. А может, удастся увести их отсюда, отвлечь внимание на себя. Воспользовавшись тем, что от ее появления и вопля «НЕ-Е-Е-Е-Е-ЕТ!» они сильно растерялись, Джуди хватает мешок со священной Книгой Ло и выбегает из галереи. Воры, опамятовавшись, бросаются в погоню, размахивая пистолетами и извергая потоки проклятий – безумные реки печатных знаков и шальной пунктуации.

Мисс Дарк в ужасе (который, впрочем, не мешает ей иронически отметить, что впервые в жизни она понимает, каково это – когда за тобой бегают мужчины) направляется в самое безопасное место, что ей известно: в свою опрятную квадратную норку под землей. Ждать лифта некогда. Сломя голову она слетает по пожарной лестнице, и Книга Ло, странное дело, пульсирует жизнью в руках; да нет, это лишь реверберирует бешеный пульс Джуди.

Воры нагоняют ее в длинном коридоре третьего подземного этажа. Она оборачивается, пистолет мерцает, затем распускается ярко-белым цветком. Но в темном тесном коридоре пуля летит мимо. Рикошетит, прядет дикую паутину скоростных траекторий и вонзается в самую плоть потолочной изоляционной трубы. Труба трескается напополам, и оттуда выпадает провод под напряжением – будто змея из древесного дупла атакует поросенка. Провод падает в ту самую лужу, что погубила туфли мисс Дарк. Многочисленные ватты прошивают худенькую фигурку и электрическую схему из драгоценных камней и золотых проводов на кожаном футляре Книги Ло. Во вспышке белеет все, кроме черного рентгеновского скелета мисс Джуди Дарк, и та испускает не очень-то женственный вопль «Ё-О-О-О!».

– Метко, – отмечает один вор.

Они вынимают книгу из обмякшей руки и удаляются на поверхность, бросив мисс Джуди Дарк – все равно ведь мертвая.

Вполне вероятно, она и впрямь мертва. В спиральном столбе дыма и света она взлетает, и волосы ее текут рекой. И вот что удивительно: первым делом мы замечаем, пожалуй, не то, что она обнажена (зоны скромности искусно закамуфлированы витками астральной спирали). Нет, первым делом мы замечаем, что она отрастила гигантскую пару раздвоенных мотыльковых крыльев. Крылья бледные, зеленовато-белесые и просвечивают, – возможно, они, как аэроплан Чудо-Женщины, зримо незримы, призрачны, но плотны. Вокруг, за пределами торнадо, что бесконечным винтом завивается ввысь, реальность распадается на ландшафты из грез и геометрический абсурд. Растворяются шахматные доски, параболы складываются в звездочки, в завитки и огненные вертушки. Мимо искрами римских свечей текут таинственные иероглифы. Мисс Дарк на редкость невозмутимо хлопает гигантскими фантомными крыльями – ибо, жива она или мертва, не приходится сомневаться: Джуди Дарк, человек-зонтик, наконец-то распахнулась небесам.

Наконец в бесконечной и безвременной дали она различает нечто плотное – дрожащее пятно каменной серости. Приближаясь, она различает вспышку серебра, призрачный кипарис, цоколь и колонны храма – грубо отесанного, пирамидального, то ли друидского, то ли вавилонского, и вдобавок смутно похожего на великое учреждение, в нутре коего Джуди днями напролет грезила наяву. Храм разрастается, а затем спираль распадается, подается, опускает Джуди, покрытую лишь зажимом крыльев, на порог храма. Громадные двери, выкованные из цельного серебра и украшенные полумесяцами, со скрипом медленно отворяются перед ней внутрь. В последний раз глянув на разбитую куколку своей прежней жизни, она шагает через портал в высокие покои. В потустороннем свечении хвостов тысячи извивающихся светлячковых личинок на варварском троне восседает великанша с волосами как вороново крыло, с гигантскими зелеными крыльями, чувственно пушистыми усиками и суровой миной. Совершенно очевидно, что перед нами киммерийская мотыльковая богиня Ло. Мы это понимаем еще прежде, чем она открывает рябиновый рот.

– Ты? – осведомляется богиня, в явном смятении поникнув усиками. – Книга избрала тебя? Ты – следующая Госпожа Ночи?

Мисс Дарк – теперь ее скромности ради клочьями окутывают кудрявые испарения сухого льда – соглашается, что это и в самом деле маловероятно. Однако мы замечаем – возможно, впервые, – что наша Джуди, оказывается, без очков. Распущенные волосы безудержно вьются вкруг лица, как у Линды Дарнелл. Если Джуди станет Госпожой Ночи – что бы это ни значило, – мы уже, в общем, не против.

– Знай же, – вещает богиня, – что до прихода вечной тьмы родиной моей, великой Киммерией, правили женщины.

Ах, вспоминает она – лицо ее печально, глаза набухли слезами, – то был подлинный рай! В Королевстве Киммерия жили счастливые люди – мирные, довольные, особенно мужчины. Затем один мятежник, жестокосердый Нанок, выучился кровопролитию и черной магии и взошел на обсидиановый трон. Он послал свои армии демонов на битву с миролюбивыми киммерийцами; исход был предрешен. Мир захватили мужчины, Ло изгнали в подземные царства, а Королевство Киммерия погрузилось в легендарную вечную ночь.

– И с тех пор как Киммерию охватила вечная тьма, – говорит Ло, – мужчины все раскурочили. Война, голод, рабство. Дела были так плохи, что со временем я вынуждена была прислать помощь. Воина из сумрачных краев, что порхает во тьме, но всегда летит на свет. Воительницу, чье могущество исправит повсеместное зло.

Увы, продолжает богиня, силы ее уже не те. Она может обеспечить, так сказать, лишь одну Госпожу Ночи. Предыдущее воплощение спустя тысячу лет состарилось, и мотыльковая королева послала свою священную книгу на поиски девушки, что достойна надеть ведьмовские зеленые крылья великой сатурнии луны.

– Надо признаться, я рассчитывала на девушку… как бы это… покрепче, – говорит Ло. – Но видимо, обойдемся и так. А теперь иди. – Она взмахивает дряхлой худой рукой и в воздухе перед Джуди рисует очертания луны. – Возвращайся в подлунный мир, таись под покровом ночи, когда выходит на охоту зло. Отныне ты обладаешь всей волшебной силой древней Киммерии.

– Как скажете, – отвечает Джуди. – Только, ну…

– Да? Что такое?

– Мне бы очень не помешала одежда.

Богиня, девчонка пожилая и серьезная, не может сдержать скупой и бледный полумесяц улыбки.

– Ты увидишь, Джуди Дарк, что тебе достаточно вообразить – и все сбудется.

– Ой мамочки!

– Будь осторожна – нет силы могущественнее, чем неукротимая фантазия.

– Поняла. В смысле, поняла, госпожа.

– Обычно девушки придумывают что-нибудь с сапогами. Уж не знаю почему. – Королева пожимает плечами и распахивает гигантские крылья. – Иди же и помни: если я тебе понадоблюсь, приходи ко мне в своих снах.

На расстоянии многих миров и эонов от храма, в ветхом старом многоквартирнике у реки двое воров берутся за работу: вооружившись долотом и клещами, они выдирают драгоценные камни из старинного книжного футляра. На стуле в углу, связанный и с кляпом во рту, обвис офицер О’Хара. Дождь не унимается, холодно, и третий вор разжигает огонь в старой и почерневшей пузатой печке.

– На, – говорит первый вор и уже собирается драть страницу из Книги Ло. – Эта рухлядь небось отлично горит.

Слышится шелковистый шелест – точно волнуется бальное платье или шуршат огромные мягкие крылья. Воры задирают головы – в окно впархивает гигантская тень.

– Летучая мышь! – говорит первый вор.

– Птица! – говорит второй.

– Дама! – говорит третий, не вовсе безмозглый, и бросается к двери.

Дама разворачивается, блистая глазами. Одеяние, которое она себе сочинила, переливается зеленым – то ли Веселая Вдова, то ли Норман Бел Геддес, – снабжено такими и сякими стабилизаторами и ужас как сложно зашнуровано спереди. Ниже – узкие зеленые трусики, едва прикрытые прозрачным намеком на юбку, все девять миль ног обтянуты черными чулками-сеточками, каблуки полусапожек жгуче высоки. Пурпурный капюшон венчает пара очень пушистых усиков; капюшон прикрывает глаза и нос, однако черные кудри свободно падают на голые плечи. А на спине расцветают уже не призрачные, но зеленые, как листва, громадные раздвоенные крылья павлиноглазки – оба отделаны пристальным незрячим глазом.

– Давай-давай, мышонок! – кричит она человеку, бегущему к двери. – Улепетывай!

И вытягивает руку. Ярко-зеленый свет рябью течет из растопыренных пальцев и окутывает вора, не успевает тот добраться до выхода. Раздается неприятный треск, будто ломаются прутики и сосновые шишки, – человеческий скелет ужимается в крошечную шкурку; затем тишина, а затем тоненький писк.

– Мама родная! – комментирует женщина-мотылек.

– Она превратила Луи в мыша! – кричит первый вор. И тоже дает деру.

– Застынь!

Снова полыхает зеленый свет, и с треском еще тошнотворнее атомы и ткани тела перестраиваются и упрощаются до холодной голубизны ледяных кристаллов. Вор стоит, блестя, точно алмазный человек. Мерцают краешки его федоры.

– Ой, – бормочет женщина-мотылек. – Вот так клюква.

– Что ты за девчонка такая? – осведомляется последний вор. – Чего ты от нас хочешь?

– Хочу, чтоб вам стало погорячей, здоровяк, – отвечает она.

Вор вспыхивает ярким пламенем, и жар обращает его былого соратника в мелкую лужицу на полу. Мышонок спасается под ближайшей половицей, дымя опаленным хвостом.

– Мне, пожалуй, еще есть чему поучиться, – вслух размышляет новоиспеченная Госпожа Ночи.

Она развязывает полицейского – посреди этих треволнений тот уже приходит в себя. Он успевает открыть глаза и увидеть, как скудно одетая женщина с гигантскими зелеными крыльями прыгает в небо. Еще некоторое время он будет внушать себе и отчасти поверит, что видение было последним приветом из рассеивающихся грез. Лишь вернувшись домой и подойдя к зеркалу, дабы исследовать свою побитую симпатичную физиономию, он обнаружит на щеке красную бабочку отпечатка ее губ.

14

Дизи против очередного дегенератства Кавалера & Клея предсказуемо возражал.

– Я не могу обречь свою родину на такое, – сказал он. – Дела и без того хуже некуда.

Сэмми и Джо это врасплох не застало. «Все, что она показывает, любой ребенок видит на Джонс-Бич» – на таком ответе они сошлись. И Сэмми его озвучил.

Джо сказал:

– Точно как на Джонс-Бич. – На Джонс-Бич он никогда не бывал.

Утро выдалось хмурое, и, как обычно в холодную погоду, Дизи старой медвежьей шкурой растянулся на полу. А теперь осторожно сел – крупное тело слышимо сдвинулось на артритных суставах.

– Дайте-ка еще посмотреть, – сказал он.

Сэмми протянул ему лист бристольского картона с персонажем Сатурнии Луны – «первого секс-объекта – согласно памятной характеристике Джулза Файффера, – созданного сугубо для потребления маленькими мальчиками». Типичный пинап. Ноги – как у Долорес дель Рио, черные ведьмовские волосы, каждая грудь – размером с голову. Лицо длинное, подбородок острый, рот – ярко-красный дефис, один уголок опущен дерзкой усмешечкой. Пара мохнатых усиков свисали игриво, точно пробуя на вкус желание зрителя.

Золотая зубочистка дернулась вверх-вниз.

– Как обычно, усилия потрачены на черт знает что, мистер Кавалер, мои соболезнования.

– Благодарю.

– То есть вы считаете, что может получиться бомба, – сказал Сэмми.

– С порнографией пролететь очень трудно, – ответил Дизи.

Он воззрился за реку, на иссушенные бурые утесы Нью-Джерси, и дозволил себе припомнить зимний день двенадцать лет назад, на прохладной солнечной террасе над заливом Непорочного Зачатия и морем Кортеса, когда он сел за клавиатуру портативного «ройяла» и приступил к работе над великим и трагическим романом о любви двух братьев и женщины, которая умерла. Роман он давно забросил, но пишмашинка стояла на столе по сей день – на валике страница 232 «Смерть облачилась в черный саронг». Наверняка, подумал Дизи, эта fonda, эта терраса, это душераздирающее небо, этот роман – все они по-прежнему на месте, поджидают. Надо лишь найти к ним дорогу.

– Мистер Дизи? – сказал Джо.

Дизи бросил озирать просторы песчаникового неба и ржавый палисад. Сел за стол, взял телефонную трубку.

– Да ну его, – произнес он. – Пускай Анапол решает. Что-то мне подсказывает, они и так ищут персонажа нового типа.

– Это почему? – спросил Сэмми.

Дизи поглядел на него, затем на Джо. Его подмывало что-то им сообщить.

– Что почему?

– Почему Шелли и Джек ищут персонажа нового типа?

– Я этого не говорил. Мы ему звякнем. Соедини с мистером Анаполом, – велел он в трубку.

– А Ашкенази? – спросил Джо. – Что он скажет?

Дизи ответил:

– У тебя имеются сомнения? Серьезно?

15

Крыса-та-а, – вздохнул Ашкенази. – Ты глянь на эти… на эти…

– Называются «сиськи», – подсказал Анапол.

– Ты на них глянь! Кто из вас это придумал? – спросил Ашкенази.

Одним глазом он смотрел на Джо, другой не отрывал от Сатурнии Луны. Процветание принесло Джеку целый гардероб новых костюмов – в полоску, и в клетку, и в смелую елочку, безумные шахматные тройки, и все разнообразных тыквенных оттенков, от желто-коричневых до итальянской зелени. Шикарная шерсть и кашемир, джазовые свободные фасоны – Джек больше не смахивал на ипподромного спекулянта, что жует сигару, засунув большие пальцы в карманы жилета. Теперь он смахивал на крупного гангстера, у которого выкуплен третий забег в «Белмонте».

– Небось ты, Кавалер.

Джо глянул на Сэмми.

– Мы вместе придумали, – сказал он. – Я и Сэмми. В основном Сэмми. Я только говорил про мотылька.

– Да ладно, Джо, не скромничай. – Сэмми шагнул ближе и похлопал Джо по плечу. – Он почти все тут сварганил сам.

Зачатию Сатурнии Луны поспособствовали и иллюзионистские упражнения перед зеркалом в спальне Джерри Гловски, которые Джо возобновил сразу после встречи с Германом Хоффманом. Впрочем, Сэмми и впрямь уже некоторое время выискивал суперсущество женского пола. Дополнить героя в костюме сексуальной составляющей – естественный шаг, и его, за вычетом немногочисленных мелких попыток других издательств – Колдуньи из Зума, Женщины в Красном, – еще никто не сделал. Сэмми присматривался к концепциям женщины-кошки, женщины-птицы, мифологической амазонки (все это скоро опробуют другие) и боксерши по имени Малышка Лисица, и тут Джо предложил этот свой тайный поклон девушке из Гринич-Виллидж. Идея женщины-мотылька тоже по-своему естественна. У «Нэшнл» был мощный хит – Бэтмен в «Детектив комикс»; привлекательность ночного персонажа, который черпает могущество из лунного света, была очевидна.

– Не знаю, – сказал Шелли Анапол. – Что-то меня оторопь берет. – Он двумя пальцами взял у партнера изображение Сатурнии Луны, в которое Джо вложил все надежды и все вожделение, что будила в нем Роза – будем честны, в реальности не столь грудастая; пока Джо работал, стояк у него почти не опадал. Анапол спихнул письмо с бювара и на его место уронил рисунок, словно тот сильно жег пальцы или был пропитан карболкой. – Груди-то, парни, у нее громадные.

– Мы заметили, мистер Анапол, – сказал Сэмми.

– Но мотылек… я не знаю, не самое популярное насекомое. Почему нельзя бабочку? Наверняка найдутся удачные имена. Красный… ну, не знаю – Красный Глаз… Синее Крыло… Жемчужная… ну, кто-нибудь.

– Какая бабочка? – ответил Сэмми. – Она же Госпожа Ночи.

– И это тоже: нельзя так и писать, «госпожа». Мне приходит по полсотни писем в неделю от священников и пасторов. От раввина из Скенектади. Сатурния Луна. Сатурния Луна. – Судя по глазам и отвисшей челюсти, Анапол готовился сблевать. Они сделают на этом уйму денег. – Джордж, ты что скажешь – хорошая идея?

– О, это бредятина, мистер Анапол, – бодро откликнулся Дизи. – Редкой чистоты.

Анапол кивнул:

– Ты еще ни разу не ошибся. – Он взял письмо, которое убрал с бювара, мельком проглядел и снова отложил. – Джек?

– Ни у кого ничего похожего нет, – сказал Ашкенази.

Анапол повернулся к Сэмми:

– Ну, тогда договорились. Звони Панталеоне, братьям Гловски – кто там тебе нужен, чтоб добить до полного выпуска. Да черт с вами – пускай будут одни девчонки. Может, так и назовем. А? А? «Одни девчонки». Это ново. Это же ново?

– Я ни о чем подобном не слышал.

– Вот пускай теперь они у нас прут для разнообразия. Да, хорошо, Джордж, собери ребят, и приступайте. К понедельнику что-нибудь покажете.

– И снова-здорово, – сказал Сэмми. – Только один вопрос, мистер Анапол.

Ашкенази и Анапол уставились на него. Явно поняли, что грядет. Сэмми покосился на Дизи, припомнил речь, которую редактор толкнул в пятницу вечером, понадеялся на поддержку. Дизи напряженно наблюдал – лицо бесстрастное, но бледное, лоб усеян бисеринами пота.

– Вот так так, – произнес Анапол. – Начинается.

– Мы хотим долю в радиопередаче про Эскаписта – это первое.

– Это первое?

– Второе: вы соглашаетесь, что этот персонаж, Сатурния Луна, наполовину наш. Пятьдесят процентов «Империи комиксов», пятьдесят процентов Кавалеру & Клею. Мы получаем половину с сувенирки, половину с радиопередачи, если будет передача. Половину со всего. Иначе мы забираем ее и отправляемся оказывать наши услуги еще кому-нибудь.

Анапол полуобернулся к партнеру:

– Ты был прав.

– И мы хотим прибавки, – сказал Сэмми, снова глянув на Дизи и решив, что, раз дискуссия открыта, надо выжимать из нее все до капли.

– Еще двести долларов в неделю, – сказал Джо. «Ковчег Мирьям» должен отчалить в начале весны будущего года. Такими темпами, если откладывать еще по две сотни в неделю, он сможет оплатить переход четырех-пяти, а то и полудюжины детей сверх того, что обещал.

– Двести долларов в неделю! – возопил Анапол.

Дизи усмехнулся и покачал головой. Он, похоже, забавлялся от души.

– И, э-э… ну да, мистеру Дизи все то же самое, – сказал Сэмми. – У него сильно прибавится работы.

– Вы не можете от моего лица вести переговоры, мистер Клей, – сухо вмешался Дизи. – Я руководящий состав.

– Ой.

– Тем не менее я вам признателен.

Анапол как будто в мгновение ока устал. С этими липовыми бомбами, и миллионерами, и письмами с угрозами от знаменитых адвокатов, доставленными лично в руки, он плохо спал с самой пятницы. Этой ночью часами вертелся и ворочался, а миссис Анапол на него рычала: мол, лежи смирно.

– Акула! – вот как она его звала. – Акула, лежи смирно. – Она звала его акулой, потому что прочла в колонке Фрэнка Бака, что это животное никогда не застывает на месте – буквально иначе умрет. – Да что с тобой такое, господи боже, – все равно что с бетономешалкой в одной постели спать.

Меня чуть не взорвали! – в сотый раз захотел ей сказать Анапол. Он решил ни словечка не говорить про дешевую розыгрышную бомбу в конторе «Империи», как ни словечка не говорил о письмах с угрозами, что неутихающим ручейком текли с того самого дня, когда Кавалер & Клей в одностороннем порядке объявили войну Оси.

– С меня последнюю рубаху снимают, – вместо этого сказал он.

– Ну, останешься без рубахи, – ответствовала его жена.

– Я останусь без отличной рубахи. Ты вообще знаешь, сколько денег приносит радио? Плюс значки, и карандаши, и коробки с хлопьями. Нам, знаешь ли, светят не просто дешевые игрушки. Пижамы с Эскапистом. Банные полотенца. Настольные игры. Газировка.

– Они у тебя всего этого не отнимут.

– Попытаются.

– Пусть пытаются. Ты тем временем получишь радио, а я – шанс познакомиться с важным и культурным человеком, с Джеймсом Лавом. Я как-то видела его в кинохронике. Вылитый Джон Бэрримор.

– Он и впрямь вылитый Джон Бэрримор.

– Ну и чего ты переживаешь? Почему ты никогда ничему не радуешься?

Анапол слегка поерзал в постели и предъявил жене последнюю статью в энциклопедическом словаре стонов. И сегодня, и всякую ночь с тех пор, как «Империя» переехала в Эмпайр-стейт-билдинг, колени у Анапола ныли, спину ломило, а шея сбоку затекла, и в ней не унималась резь. Его великолепный черно-мраморный кабинет был неуютно обширен и высок. Анапол все никак не мог привыкнуть к таким просторам. И поэтому он весь день сидел нахохлившись, свернувшись калачиком в кресле, точно симулировал парадоксальную утешительность неудобного тесного обиталища. От этого все болело.

– Сэмми Клейман, – наконец произнесла жена.

– Сэмми, – согласился Анапол.

– Ну так возьми его в долю.

– Мне нельзя брать его в долю.

– Это еще почему?

– Потому что, если взять его в долю, получится, как говорит твой братец, «опасный президент».

– Потому что?..

– «Потому что». Потому что эти двое подписали договор. Совершенно законный договор, стандартный. Отдали нам все права на персонажа, отныне и навсегда. Они попросту не имеют прав.

– То есть ты хочешь сказать, – уточнила его жена с легкой, как обычно, иронией, – что дать им долю на радио противозаконно.

В комнату влетела муха. Анапол, в зеленой шелковой пижаме с черным кантом, выбрался из постели. Включил свет у кровати, натянул домашнюю куртку. Взял номер «Модерн скрин» с Долорес дель Рио на обложке, скатал в трубку и размазал муху по оконному стеклу. Убрал останки, снял куртку, снова забрался в постель и выключил свет.

– Нет, – сказал он, – это не противозаконно, черт бы его побрал.

– Хорошо, – сказала миссис Анапол. – Я тебя не призываю нарушать законы. Присяжные, как услышат, что ты комиксы издаешь, запрут тебя в Синг-Синг мигом.

Затем она перевернулась на другой бок и изготовилась засыпать. Анапол стонал, трепыхался, выпил три стакана бромо-зельцера от изжоги и наконец в общих чертах составил план, который утишал его скромные, но искренние угрызения совести и успокаивал его тревоги из-за нарастающей волны ярости, которую война Кавалера & Клея навлекала на «Империю комиксов». Анапол не успел обсудить свой план со свояком, но и так знал, что Джек подыграет.

– Итак, – сказал теперь Анапол. – Долю в радиопередаче вы получите. Если, конечно, будет передача. Мы вас укажем авторами, ладно, что-нибудь вроде, не знаю, «Фабрика „Онеонта“ и тэ дэ представляет „Приключения Эскаписта“. Создатели персонажа – Джо Кавалер и Сэм Клей, персонаж появляется каждый месяц на страницах и тэ пэ». Плюс за каждый вышедший в эфир эпизод вы оба, допустим, получаете плату. Авторские отчисления. Скажем, пятьдесят долларов за эпизод.

– Двести, – парировал Сэмми.

– Сотню.

– Сто пятьдесят.

– Сотню. Ну кончайте, это же триста в неделю. Вам на двоих – где-то пятнадцать кусков в год.

Сэмми глянул на Джо, и тот кивнул.

– Ладно.

– Умница. Далее – касательно этой вашей мотыльковой мисс. Пятьдесят процентов – и речи быть не может. Вы вообще не имеете на нее прав. Вы, ребятки, придумали ее, работая на «Империю комиксов», на жалованье. Она наша. И закон тут за нас – я знаю, потому что уже обсуждал ровно этот вопрос с моим адвокатом Сидом Фёном из «Харматтэна, Фёна и Бьюрена». Он мне объяснил, что в «Лабораториях Белла» поступают так же. Любое изобретение сотрудника – кто бы ни изобрел, сколько бы над ним ни работал, даже если изобрел совершенно самостоятельно, – не важно: если ты сотрудник, изобретение принадлежит лаборатории.

– Не обжуливайте нас, мистер Анапол, – отрубил Джо.

Все вытаращились на него в шоке. Джо недооценил силу слова «обжуливать». Он думал, это просто значит обойтись с человеком несправедливо – можно и без злого умысла.

– Я бы никогда вас не обжулил, ребятки, – страшно обиделся Анапол. Вытащил носовой платок и высморкался. – Извините. Простуда. Давайте я закончу, ладно? Пятьдесят процентов, повторяю, – мы не идиоты и не психи соглашаться на такое, и не надо угрожать, что вы отнесете эту девчонку еще кому-нибудь, потому что, как я уже сказал, вы ее придумали у меня на жалованье, и она моя. Сами поговорите с адвокатом, если хотите. Но, слушайте, давайте не будем ссориться, хорошо? Мы признаём ваши прекрасные достижения, вы сочиняете отличные вещи, и, дабы показать вам, ребятки, что мы – ну, ценим вашу работу, мы готовы дать вам от Мотылька где-нибудь…

Он глянул на Ашкенази, и тот затейливо пожал плечами.

– Четыре? – каркнул он.

– Допустим, пять, – сказал Анапол. – Пять процентов.

– Пять процентов! – повторил Сэмми и скривился, будто мясистая рука Анапола закатила ему пощечину.

– Пять процентов! – сказал Джо.

– На двоих.

– Что?! – И Сэмми вскочил со стула.

– Сэмми. – Джо еще не видел, чтобы кузен так краснел. А если вдуматься, когда Джо вообще видел, чтобы Сэмми выходил из себя? – Сэмми, пять процентов, даже так, вдруг это сотни тысяч долларов. – Сколько кораблей можно снарядить на такие деньги для потерянных детей со всего мира? Если денег хватит, может, и плевать, что все мировые государства затворили двери, – очень богатый человек способен купить пустой остров где-нибудь в умеренной климатической зоне и выстроить обреченным детям их собственное государство. – Однажды вдруг и миллионы.

– Но пять процентов, Джо. Пять процентов того, что мы создали на сто процентов!

– Того, что вы на сто процентов должны нам с Джеком, – сказал Анапол. – Я, между прочим, помню, как совсем недавно вам, ребятки, казалось, что и сотня долларов – это куча денег.

– Конечно-конечно, – сказал Джо. – Так и быть, слушайте, мистер Анапол, я сказал про обжуливать, извините. По-моему, вы с нами порядочный.

– Спасибо, – ответил Анапол.

– Сэмми?

Сэмми вздохнул:

– Ладно. Согласен.

– Минутку, – продолжил Анапол. – Я не закончил. Вы получаете отчисления с радио. И указание авторства. И прибавки. Черт, да мы и Джорджу повысим жалованье, с радостью. – (Дизи приподнял воображаемую шляпу.) – И вы на двоих получаете пять процентов Мотылька. Но с одним условием.

– Каким? – насторожился Сэмми.

– Чтобы такой ерунды, как в пятницу, больше не было. Я всегда считал, что с нацистами вы перегибаете палку, но мы зашибали деньгу, и я думал, что жаловаться не с руки. Отныне завязываем. Верно я говорю, Джек?

– Оставьте пока нацистов в покое, ребятки, – поддержал его Ашкенази. – Пускай письма с угрозами взрывов шлют Марти Гудмену. – (Так звали издателя «Таймли», родины Человека-Факела и Подводника – оба всерьез соперничали с героями «Империи» на антифашистской ниве.) – Договорились?

– Что это – «оставьте в покое»? – спросил Джо. – Не бороться с нацистами?

– Ни единого нациста и пальцем не трогать.

Настал черед Джо вскочить со стула:

– Мистер Анапол…

– Нет, вы меня послушайте. Вы оба знаете, я к Гитлеру нежных чувств не питаю, рано или поздно нам наверняка придется с ним разобраться, и все такое. Но угрозы взрывов? Чокнутые маньяки, которые живут прямо здесь, в Нью-Йорке, и пишут мне письма – дескать, насадим на кол твою тупую еврейскую башку? Вот такого мне не надо.

– Мистер Анапол… – Земля уходила у Джо из-под ног.

– В стране проблем и без того навалом – и я не про шпионов с диверсантами. Гангстеры, продажные полицейские. Ну, я не знаю. Джек?

– Крысы, – подсказал Ашкенази. – Тараканы.

– Пускай Эскапист и прочие займутся чем-нибудь таким.

– Босс… – сказал Сэмми, заметив, как от лица Джо отлила кровь.

– И более того, мне все равно, что думает лично Джеймс Лав, – я знаю фабрику «Онеонта». Совет директоров у них – консервативные упрямцы, культурные янки, и они ни за что не захотят спонсировать передачу, за которую их потом взорвут, не говоря уж про «Мьючуал» или Эн-би-си, или кому там мы в итоге это все потащим.

– Не будут никого взрывать! – сказал Джо.

– Один раз ты угадал, юноша, – сказал Анапол. – Не исключено, что это твоя единственная удачная попытка.

Сэмми скрестил мощные руки на широкой груди, растопырил локти:

– И что будет, если мы не согласимся?

– Тогда вы не получите пяти процентов от Сатурнии Луны. И прибавки. И доли на радио.

– Зато сможем и дальше делать что хотим? Мы с Джо сможем и дальше сражаться с нацистами.

– Конечно, – сказал Анапол. – Наверняка Марти Гудмен с восторгом наймет вас обоих швырять гранаты в Германа Геринга. Но нашей с вами дружбе конец.

– Босс, – сказал Сэмми, – не надо так.

Анапол пожал плечами.

– Решение не мое. Решение ваше. У вас есть час, – прибавил он. – Я хочу все уладить до встречи с радийщиками, а с ними мы встречаемся за обедом.

– Мне не нужен час, – сказал Джо. – Мой ответ – нет. Забудьте. Вы трусы, и вы слабаки, и нет.

– Джо? – сказал Сэмми, стараясь успокоиться, вникнуть. – Ты уверен?

Джо кивнул.

– Тогда все, – сказал Сэмми. Он подтолкнул Джо в поясницу, и оба направились прочь из кабинета.

– Мистер Кавалер, – сказал Джордж Дизи, выпрастываясь из кресла. – Мистер Клей. На два слова. Прошу нас извинить, джентльмены.

– Конечно, Джордж, – сказал Анапол, отдавая редактору портрет Сатурнии Луны. – Образумь их.

Сэмми и Джо следом за Дизи вышли из кабинета в студию.

– Джентльмены, – сказал Дизи, – я прошу прощения, но, боюсь, назревает еще одна речуга.

– Без толку, – сказал Сэмми.

– Эта, пожалуй, целит главным образом в мистера К.

Джо закурил сигарету, выдул долгую струю дыма, отвел взгляд. Неохота слушать. Он и сам понимал, что поступает неразумно. Но вот уже год только неразумие – непреклонные всепоглощающие бои на театре нелепой выдуманной войны против врагов, которых никак не одолеть, средствами, которые ничем не помогают, – и спасало его рассудок. Пускай разумничают те, чьих родных не держат в плену.

– В жизни, – сказал Дизи, – есть лишь один способ сделать так, чтобы разочарование, тщета и безнадежность не измололи вас в труху. А именно выполнять свою работу по возможности сугубо ради денег.

Джо смолчал. Сэмми нервно рассмеялся. Он, разумеется, готов был поддержать Джо, но хотел удостовериться – по возможности, – что это верный поступок. Хотелось прислушаться к совету Дизи – как к любому отеческому наставлению, что Сэмми выпадало, – но тошнило от перспективы решительно перенять цинический взгляд главного редактора на мироустройство.

– Потому что, мистер К., наблюдая, как всевозможные ваши костюмированные друзья месяц за месяцем лупят в табло герра Гитлера и его приспешников, завязывают их артиллерию бантиками и так далее, я начинаю подозревать, что… в общем, работой вашей движут, так сказать, другие устремления.

– Конечно, – ответил Джо. – Сами понимаете.

– Это весьма печально, – сказал Дизи. – Работа подобного толка – кладбище любых устремлений, Кавалер. Уж поверьте мне на слово. Чего бы вы ни добивались – с позиций искусства или… из иных соображений, – вас ждет неудача. В силу искусства я верю очень мало, но помню эту веру на вкус, если угодно; помню ее привкус с тех времен, когда был не старше вас. Из уважения к вам и к благословенному идиоту, которым некогда был сам, я готов ее признавать. Но это… – Он кивнул на портрет Сатурнии Луны, а затем усталым спиральным взмахом обозначил всю контору «Империи комиксов». – Бессильно, – договорил он. – Бесполезно.

– Я… я так не считаю, – сказал Джо, слабея: худшие его страхи обрели голос.

– Джо, – сказал Сэмми, – подумай, что ты сможешь сделать с этими деньгами. Подумай, сколько детей ты сюда перевезешь. Это по-настоящему, Джо. Не просто комиксовая война. Не просто немец в подземке тебе губу расквасил.

И в этом беда, подумал Джо. Уступить Анаполу и Ашкенази – значит признать, что все его, Джо, занятия до сего дня были, по выражению Дизи, бессильны и бесполезны. Пустая трата драгоценного времени. Или отказ его – простое тщеславие? Но затем в голове всплыла Роза – сидит на разворошенной постели, склонив голову набок, распахнув глаза, кивает, слушает, как он рассказывает о своей работе. Нет, подумал Джо. Что бы ни говорил Дизи, я верю в могущество своей фантазии. Я верю – и отчего-то, когда он про себя сказал это Розе, вышло не банально и не напыщенно – в могущество своего искусства.

– Да, черт его дери, я хочу денег, – ответил Джо. – Но сейчас я не могу перестать бороться.

– Ладно, – сказал Сэмми.

Он вздохнул и, ссутулившись, прощально оглядел студию. Вот и конец грезе, что вспыхнула год назад, во тьме спальни в Бруклине, едва чиркнула спичка и была выкурена одна на двоих самокрутка.

– Тогда так им и скажем. – И Сэмми шагнул было к двери Анапола.

Дизи удержал его за плечо:

– Минутку, Клей.

Сэмми обернулся. Дизи явно терзали сомнения – Сэмми никогда его таким не видел.

– Ох господи, – сказал редактор. – Что же это я делаю?

– А что же это вы делаете? – спросил Джо.

Из нагрудного кармана твидового пиджака Дизи вынул сложенный лист:

– Это доставили мне сегодня утром.

– Что это? – спросил Сэмми. – Это от кого?

– Вы прочтите, прочтите, – только и сказал Дизи.

То было скопированное на фотостате письмо из компании «Филлипс, Низер, Бенджамин и Крим».

Уважаемые господа Ашкенази и Анапол!

Это письмо направлено вам от имени «Нэшнл периодикал пабликейшнз» (далее «Нэшнл»). «Нэшнл» располагает исключительными правами на авторские и смежные права и товарные знаки журналов комиксов «Экшн комикс» и «Супермен», а также на персонажа Супермен, фигурирующего в указанных изданиях. «Нэшнл» недавно стало известно о существовании вашего журнала «Радиокомиксы», где фигурирует вымышленный персонаж Эскапист. Этот персонаж представляет собой вопиющую попытку скопировать защищенную авторским правом работу нашего клиента, а именно ряд серийных публикаций, описывающих приключения вымышленного персонажа Супермен и выпускаемых нашим клиентом с июня 1938 г. Таким образом, согласно общему праву, ваш персонаж является вопиющим нарушением авторских и смежных прав и товарных знаков. Настоящим письмом мы требуем немедленно прекратить и впредь воздерживаться от публикаций вашего журнала «Радио», уничтожить все существующие экземпляры упомянутых комиксов и оповестить нас письмом за подписью сотрудника вашей корпорации.

Если вы не воздержитесь от дальнейших публикаций и не предоставите оповещения в течение пяти дней после получения данного письма, «Нэшнл», согласно праву справедливости, незамедлительно примет любые юридические меры, в том числе станет добиваться судебного запрета дальнейшей публикации «Радиокомиксов». Настоящее письмо не является отказом нашего клиента от любых законных прав и возможных мер, каковые он безоговорочно сохраняет за собой.

– Но он же совсем не похож на Супермена, – сказал Сэмми, дочитав.

Дизи одарил его недобрым взглядом, и Сэмми сообразил, что упускает суть. Задумался, докапываясь до этой загадочной сути. Очевидно, по мнению Дизи, нечто в письме пригодится Сэмми и Джо, однако дальнейших разъяснений редактор предоставить не желал.

– Но дело не в этом, да?

– Они уже побили Виктора Фокса и «Кентавр», – сказал Дизи. – И нацелились на «Фосетт».

– Я слышал, – вставил Джо. – Сэмми, они заставили Уилла Айснера пойти и сказать, что Виктор Фокс ему велел: «Придумай мне Супермена».

– Ну да, мне Шелли то же самое сказал, помнишь? Он сказал… А. О.

– Весьма вероятно, – медленно и раздельно, точно беседуя с идиотом, произнес Дизи, – что вас призовут в свидетели. Мне представляется, ваши показания могут нанести ущерб.

Сэмми письмом хлопнул его по плечу.

– Ага, – сказал он. – Ага, эй, спасибо, мистер Дизи.

– Что ты будешь говорить? – спросил Джо, когда кузен вперил взгляд в дверь Анапола.

Сэмми расправил плечи и ладонью огладил темя.

– Ну, зайду к ним, пожалуй, и пообещаю лжесвидетельствовать, – ответил он.

ЧАСТЬ IV. Золотой век

Часть IV. Золотой век

1

1941-й стал лучшим годом для товарищества Кавалера & Клея – заработали они $ 59 832,27. Общая выручка корпорации «Империя комиксов» – с продаж всех комиксов про персонажей, к которым целиком или отчасти приложили руку Кавалер & Клей; с продаж двух «Больших маленьких книжек» «Уитмана» про Эскаписта, по двести тысяч экземпляров каждой; с продаж Ключей Свободы, колец для ключей, карманных фонариков, копилок, настольных игр, резиновых и заводных игрушек, а также всевозможных причиндалов эскапизма, не говоря уж об отчислениях с лицензирования неустрашимой физии Эскаписта «Завтракам Чаффе» для их «Глазированных Чафф-О» и с радиопередачи про Эскаписта, которая началась на Эн-би-си в апреле, – ну, подсчитать сложно, но примерно от 12 до 15 лимонов. Из своих двадцати девяти тысяч долларов с мелочью Сэмми четверть отдал государству, а затем половину остатка – матери, на нее саму и на бабусю.

На объедки он жил по-королевски. Семь недель подряд каждый божий день ел на завтрак копченую лососину. На «Эббетс-филд» смотрел бейсбол из ложи. Мог потратить на ужин аж два доллара, а как-то раз, когда устали ноги, семнадцать кварталов проехал на такси. У него завелся недельный гардероб ослепительных громадных костюмов – пять серых камвольных небоскребов в полосочку, которые ему пошили по двадцать пять долларов за штуку. И он купил себе граммофон «Кейпхарт Панамуза». Обошелся ему в $ 645,00 – почти половину нового «кадиллака» 61-й серии. Отделка изящна до нелепости – «хепплуайт», клен и береза, ясеневая инкрустация; в модерновой, довольно спартанской квартире кузенов – начав встречаться с Джо, Роза вскоре уговорила его съехать из Крысиной Дыры в Челси – граммофон пугающе бросался в глаза. Он требовал, чтоб на нем играли музыку, а затем блюли почтительное безмолвие грешника, которому читают проповедь. Величайшая на свете любовь Сэмми. Кларнет Бенни Гудмена в роскошных панамузыкальных динамиках порхал грустно и пронзительно, доводя Сэмми до слез. «Панамуза» была полностью автоматическая – умела жонглировать двадцатью пластинками и проигрывать их в любом порядке с обеих сторон. Механизм смены пластинок, по традиции того времени, гордо демонстрировался внутри футляра, и новых гостей квартиры, точно визитеров Монетного двора США, неизменно угощали зрелищем аппаратуры в действии. Сэмми был влюблен многие недели и, однако, всякий раз, глядя на граммофон, мучился совестью и даже ужасом из-за растраты. Мать Сэмми умрет, так и не узнав о существовании этого агрегата.

Но вот что странно: даже если выбрасывать на ветер крупные – и все равно ничтожные – суммы, которые Сэмми ежемесячно тратил на книги, журналы, пластинки, сигареты и развлечения, плюс $ 110 – половину ежемесячной платы за квартиру, – денег все равно девать некуда. Они копились в банке на счете, и Сэмми нервничал.

– Тебе надо жениться, – то и дело советовала Роза.

В договоре аренды ее имя не значилось, но Роза стала третьим жильцом квартиры и – очень буквально – ее живым духом. Она помогла кузенам найти это жилье (в новом доме на Пятой авеню, в двух шагах от Вашингтон-Сквер, к северу), обставить, а затем – когда поняла, что иначе никогда не сможет пользоваться одной с Сэмми ванной, – уговориться о еженедельных визитах уборщицы. Поначалу Роза заходила раз или два в неделю после работы. «Лайф» она бросила и теперь мертвенными оттенками ретушировала цветные фотографии вермишельных запеканок с черносливом, бархатные пироги со штрейзелем и канапе с беконом для издателя дешевых поваренных книг, которые в нагрузку раздавались в пятицентовках. Нудятина страшная, и, когда становилось совсем невмоготу, Роза поддавалась мелким сюрреалистическим порывам. Ананас на заднем плане снабжала гладким черным щупальцем, прятала микроскопического полярника средь хладных гор десерта с меренгами. Контора издателя находилась на Восточной Пятнадцатой, в десяти минутах от квартиры. Роза часто являлась в пять, с пакетом невероятных кореньев и листьев, и готовила по странным рецептам, к которым пристрастился ее отец в странствиях: таджин, моле и нечто скользкое под названием «слик». Обычно все эти блюда были очень вкусны, а экзотическая отделка, считал Сэмми, неплохо маскировала довольно ретроградный Розин подход к сердцу Джо через желудок. Сама Роза от каждого блюда съедала разве что по кусочку.

– У нас на работе есть девица, – за завтраком в то утро сказала Роза, поставив перед Сэмми тарелку болтуньи с португальской колбасой. Роза была частой гостьей за завтраком, если уместно назвать гостем того, кто покупает продукты, стряпает, подает, а затем убирает со стола, когда ты все съел. Соседей напротив это возмутительное поведение откровенно выводило из себя, а консьерж оскорбительно мерцал глазами, по утрам открывая Розе дверь. – Барбара Дрейзин. Красотка – закачаешься. И в поиске. Давай я вас познакомлю.

– Студентка?

– Городской колледж.

– Нет, спасибо.

Оторвав взгляд от блюда с выпечкой, которую Роза уложила с такой искусной фотогеничностью, что не хотелось потревожить картину, достав ватрушку, Сэмми заметил, как Роза переглядывается с Джо. Они так переглядывались и раньше – всякий раз, когда заходила речь о личной жизни Сэмми, что в присутствии Розы случалось слишком часто.

– Что? – спросил Сэмми.

– Ничего.

Она разложила на коленях салфетку – вышло как-то подчеркнуто, – а Джо продолжил возиться с каким-то пружинным раздатчиком карт для фокуса: на завтрашний вечер у него было назначено очередное выступление на бар-мицве в «Пьере». Сэмми цапнул ватрушку, обрушив Розину пирамиду «налетай-разбирай», прямиком из поваренной книги.

– Ну просто, – продолжала Роза (для поддержания беседы ответов ей не требовалось), – ты всегда находишь повод.

– Это не повод, – сказал Сэмми. – Она дисквалифицирована.

– А студентки почему дисквалифицированы? Я что-то подзабыла.

– Потому что я с ними чувствую себя тупицей.

– Но ты не тупица. Ты ужасно начитанный, довольно красноречивый и зарабатываешь пером – ну ладно, пишмашинкой.

– Сам знаю. Это иррациональное. И я не выношу глупых женщин. Может, мне неприятно, что я не учился в колледже. И неловко, когда они выспрашивают, чем я занимаюсь, и я говорю, что пишу комиксы, и тогда они либо: «Ой, это ведь ужасная галиматья», либо эдак снисходительно: «Комиксы! Я обожаю комиксы!» – что еще хуже.

– Барбара Дрейзин тебя смущать не будет, – возразила Роза. – И кроме того, я ей сказала, что ты написал три романа.

– Ой мамочки, – ответил Сэмми.

– Извини.

– Роза, умоляю, ну сколько раз тебя просить: не надо больше никому рассказывать, а?

– Пожалуйста, прости меня. Но по-моему…

– Да елки-палки, это же бульварщина, мне платили за каждый ярд. Зачем, ты считаешь, придумали псевдоним?

– Хорошо, – сказала Роза, – хорошо. Но по-моему, тебе надо с ней познакомиться.

– Спасибо, но нет, спасибо. У меня работы выше крыши.

– Он пишет роман, – вставил Джо, чистя «Чикиту».

Пикировки его подруги с его же лучшим другом доставляли ему немало удовольствия. Вклад Джо в интерьер квартиры ограничился штабелем деревянных ящиков, где он хранил растущую коллекцию комиксов.

– На досуге, – прибавил Джо, набив рот банановой белизной. – Настоящий.

– Ну да-а, – покраснел Сэмми. – С моими темпами мы все прочтем его в доме престарелых.

– Я прочту, – сказала Роза. – Сэмми, я ужасно хочу прочесть. Наверняка он прекрасный.

– Да нет. Но спасибо. Ты серьезно?

– Конечно.

– Может быть, – сказал он в первый, но отнюдь не в последний раз за их продолжительное знакомство, – когда я причешу главу номер один.

Прибыв в контору «Империи» этим апрельским утром, что выдалось как по учебнику – клочковатое небо, на каждом островке зелени биг-бендами раскачиваются нарциссы, в воздухе витает любовь и все такое, – Сэмми достал из нижнего ящика стола то и дело переписываемую первую (и единственную) главу «Американского крушения иллюзий», заправил чистый лист бумаги в пишмашинку и решил поработать, но после беседы с Розой ему было не по себе. Отчего его не тянет хотя бы, скажем, выпить по бокальчику с красоткой из Городского колледжа? Откуда он вообще знает, что ему не нравятся студентки? Все равно что заявить, будто ему не по нраву гольф. Он довольно отчетливо понимал, что этот спорт не для него, но, вообще-то, самое близкое его знакомство с гольфом – лупящаяся штукатурка мельниц на поле для мини-гольфа «Мальчик-с-пальчик» на Кони-Айленде. Почему, раз уж об этом зашла речь, он не ревнует к Джо? Роза – красивая девушка, мягкая и пахнет пудрой. Это правда, Сэмми замечательно легко разговаривать с ней, перешучиваться, доверяться ей и вообще опускать перед ней забрало – ни с какой другой девицей не сравнить, – но в сердце разве что слабенько зудит. Временами это отсутствие сладострастия – до того отчетливое и очевидное им обоим, что Роза не смущалась разгуливать по квартире в одних трусах под развевающимся подолом рубашки Джо, – тревожило Сэмми, и, лежа ночью в постели, он воображал, как целует Розу, гладит ее густые темные кудри, задирает рубашку, обнажая бледный живот. Однако при свете дня эти химеры неизменно блекли. Вопрос-то в другом: почему Сэмми не ревнует к Розе?

Просто он был счастлив, видя, как счастлив его друг, напечатал Сэмми. Это же все-таки автобиографический роман. В жизни его зияла дыра, и никто не в силах был ее заполнить.

Заверещал телефон. Звонила мать.

– Я вечером не работаю, – сказала она. – Может, приведешь его, встретим Шаббат? И подругу свою пускай прихватит.

– Она довольно привередлива в еде, – сказал Сэмми. – Что ты там жжешь?

– Ладно, тогда не приходите.

– Я приду.

– Я тебя видеть не хочу.

– Я приду. Ма?

– Чего?

– Ма?

– Чего?

– Ма?

– Чего?

– Я тебя люблю.

– Шутник выискался. – И она повесила трубку.

Сэмми убрал «Американское крушение иллюзий» в ящик и взялся за сценарий «Малышки Лисицы», истории о боксерше, воюющей с преступностью (художник Марти Голд), которую впихнули в «Одних девчонок» вместе с «Венерой Макфурией» братьев Гловски, про крутую девчонку-детектива, новое воплощение одной из Эриний, и «Гретой Гэтлинг» Франка Панталеоне, стрипом про девчонку-ковбоя. Первый выпуск «Одних девчонок» был распродан подчистую тиражом в полмиллиона экземпляров; сейчас в работе № 6 – предзаказы так и сыплются. Сэмми уже примерно сочинил новую историю про Лисицу – там будет женский бой между Малышкой и нацистской чемпионкой по боксу, которую Сэмми подумывал наречь Батальной Брунгильдой, – однако нынче утром душа что-то не лежала. Странное дело: Сэмми так отчаянно сражался с Шелдоном Анаполом за право и дальше бить нацистов по роже, но комиксовая война шла все тяжелее; тщета была непривычна Сэмми, но и его уже терзали бесполезность, бесконечное притворство, что мучили Джо с первого дня. Вот только Сэмми не понимал, как исправить положение; он-то не планировал задирать незнакомцев на футбольных матчах.

Он упрямо трудился над сценарием, трижды начинал заново, через трубочку пил бромо-зельцер, стараясь унять ужас, что прогрызал дыру в животе. Сэмми любил мать и жаждал ее одобрения, но пяти минут разговора достало, чтобы разжечь в груди матереубийственную ярость. Крупные денежные суммы, которые Сэмми вручал матери, – хотя она лестно им изумлялась и так или иначе благодарила (лаконично, как это было ей свойственно) – вовсе ничего не доказывали. С точки зрения Этель, получать бешеные деньги за то, что тратишь жизнь впустую, – лишнее очко в космическом счете мотовства. Больше всего Сэмми бесило, что перед лицом внезапного притока денег мать решительно не желала хоть сколько-нибудь переменить жизнь – разве что покупала мясо получше, обзавелась новым набором мясных ножей и потратила относительно крупную сумму на новое нижнее белье для себя и для бабуси. Все остальное она откладывала. Каждый щедрый чек казался ей последним – она была убеждена, что рано или поздно, как она выражалась, «пузырь лопнет». Месяц за месяцем комиксовый пузырь не просто плавал себе по-прежнему, но разрастался в геометрической прогрессии, и это вновь и вновь убеждало Этель, что она права: мир рехнулся и сходит с ума все пуще, а значит, когда наконец воткнется булавка, бабахнет оглушительнее. Да уж, та еще радость – забежать к старушке Этель, разделить с ней пирушку, приятно провести часок-другой, поболтать, попеть, отужинать божественными плодами ее кухни. Бабуся испечет очередную горькую и ломкую бабусину бабку, и всем придется наперебой ее хвалить, хотя бабка на вкус такая, словно бабуся испекла ее в 1877-м, забыла в шкафу, а вчера ненароком отыскала.

Единственная светлая перспектива на сегодня – Сэмми и Джо пригласили зайти на радио, познакомиться с составом, озвучивающим «Потрясающие приключения Эскаписта», на репетицию к дебюту днем в следующий понедельник. До сей поры рекламное агентство «Бёрнс, Бэггот и Деуинтер» не привлекало к производству ни Сэмми, ни Джо, ни остальных «имперцев», хотя Сэмми слыхал, что первые эпизоды написаны по комиксам. Как-то раз Сэмми нечаянно столкнулся со сценаристами, когда те выходили из «Сардис». Они узнали Сэмми по нелестной карикатуре в «Сэтердей ивнинг пост» и остановились поздороваться, пролить на него мягкий свет своего пренебрежения. Какие-то студентики, с трубками и в галстуках-бабочках. Лишь один сознался, что читал комиксы, и все, вероятно, полагали, что жанр недостоин даже их презрения. Один прежде писал для «Мистера Проницата, искателя пропавших без вести», другой – для «Миссис Уиггз с Капустной Грядки».

Но в понедельник после первого эфира закатывают вечеринку, и Сэмми с Джо приглашены; а сегодня, в эту теплую пятницу, они отправятся в студию «Радио-Сити» и поглядят – если, конечно, это слово уместно – на голосовые воплощения своих персонажей.

– Субботний ужин, – повторил Джо, когда они проходили мимо Тайм-Лайф-билдинг. Джо утверждал, будто однажды видел, как оттуда выходил Эрнест Хемингуэй, и сейчас Сэмми вглядывался в толпу. – Я клянусь, я правда его видел.

– Я не спорю. Да, субботний ужин. У моей матери. Невкусная еда. Не квартира, а печка. Тебе никак нельзя пропустить.

– У меня свидание с Розой, – сказал Джо. – По-моему, мы ужинаем с ее отцом у них.

– Ты это почти каждый вечер делаешь! Ладно тебе, Джо, не одному же мне туда переться. Я свихнусь, свихнусь, точно тебе говорю.

– Роза права, – сказал Джо.

– Как водится, но в чем на сей раз?

– Тебе нужна девушка.

В вестибюле Эр-си-эй-билдинг было прохладно и темно. Тихий стук каблуков по каменному полу и угрюмая, успокоительная помпезность фресок Серта и Брэнгуина впервые за день внушили Сэмми чувство, в котором он смутно признал умиротворение. У стола охранника, грызя наманикюренный ноготь, поджидал круглолицый парнишка. Он представился Ларри Снидом, помощником продюсера Джорджа Чендлера, и показал, как записаться и приколоть пропуска к пиджакам.

– Мистер Чендлер очень рад, что вы добрались, – сказал Снид через плечо.

– Приятно, что он нас пригласил.

– Ну, он теперь большой ваш поклонник.

– Он читает?

– Прямо-таки штудирует, как Библию.

Они выступили из лифта, спустились по лестнице, пересекли холл и вышли на другую лестницу (серые шлакоблоки и железо), а потом в грязный белый коридор, мимо закрытой двери студии с горящей надписью «ЭФИР», свернули налево и в другую студию. Здесь было прохладно, и дымно, и сумрачно. Большая желтая комната, трио микрофонов у стены окружила группа одетых как попало актеров со сценариями в руках. Посреди студии за столиком сидели двое – слушали. Повсюду валялись страницы – поземкой летали по полу, сугробами громоздились по углам. Раздался выстрел. Подпрыгнул один Сэмми. Бешено заозирался. Слева, среди какой-то кухонной утвари, бревен и металлолома, стояли трое. Один держал пистолет. Все обильно потели, невзирая на кондиционер.

– У-у, меня подстрелили! – вскричал Ларри Снид. Он схватился за обтянутое шелком пузо и развернулся. – Ха-ха-ха. – Это он якобы рассмеялся. Актер оборвал свою реплику, и все посмотрели на вошедших. Похоже, обрадовались поводу отвлечься, решил Сэмми, – кроме режиссера: тот нахмурился. – Привет, народ, извините, что помешали. Мистер Чендлер, тут вот двое таких же молодых талантов, как я, хотят познакомиться с нашей блистательной труппой. Мистер Сэм Клей и мистер Джо Кавалер.

– Привет, ребята, – сказал один из двоих за столом, поднимаясь. Примерно ровесник отцу Сэмми, будь отец Сэмми жив, но высокий и утонченный, с аккуратным клинышком бороды и большущими очками в черной оправе, в которых смахивал на ученого. Человек пожал руки им обоим. – Это мистер Кобб, наш режиссер. – (Кобб кивнул. Как и Чендлер, он был в костюме и при галстуке.) – А эти оборванцы – наша труппа. Простите, что они в таком виде, но репетиции идут всю неделю. – Чендлер поочередно показывал на актеров у микрофонов – издали осенял тычком пальца, называя имена и роли: – Это мисс Верна Кэй, наша Цветущая Слива; Пэт Моран – наш Большой Ал; и Говард Файн – злой Командор Икс. Вон там, разрешите представить, мисс Хелен Портола – наша Ядовитая Роза; Юэлл Конрад – Омар; Эдди Фонтейн – Педро; и наш ведущий мистер Билл Пэррис.

– Но Ядовитая Роза же умерла, – сказал Джо.

– Мы ее на радио пока не убили, – сказал Чендлер. – А вон тот здоровенный красавец – наш Эскапист, мистер Трейси Бейкон.

Но Сэмми разволновался и внимания на мистера Трейси Бейкона пока не обратил.

– Педро? – переспросил Сэмми.

– Старый рабочий сцены, португалец, – кивнул Чендлер. – Комический персонаж. Спонсор счел, что нам не помешает комическая разрядка.

– Приядну подзнакомитьсар, – произнес Эдди Фонтейн, коснувшись воображаемой португальской шляпы.

– А старый Макс Мэйфлауэр? – поинтересовался Сэмми. – А человек из Лиги Золотого Ключа? Лиги у вас не будет?

– Лигу мы пробовали – да, Ларри?

– Да, мистер Чендлер, мы пробовали.

– Когда сериал только открывается, лучше сразу к делу, – сказал Кобб. – Без преамбул.

– Мы все это покрыли во вступлении, – объяснил Чендлер. – Билл?

– «Он превосходно развит физически и интеллектуально, у него блестящая команда помощников, он владеет древней мудростью, он странствует по планете, верша потрясающие подвиги…»

И вся труппа подхватила:

– «И приходит на помощь тем, кто томится в цепях тирании! Это он – Эскапист!»

Все засмеялись, кроме Джо – тот зааплодировал. Но Сэмми отчего-то разозлился.

– А как же Том Мэйфлауэр? – не отступал он. – А его кто сыграет?

Из угла прозвенел бодрый и сиплый юный голос:

– Я буду Том, мистер Клей! И батюшки, как же я рад-то!

Все опять покатились со смеху. На Сэмми в упор смотрел Трейси Бейкон – улыбался и краснел, в основном наслаждаясь изумлением Сэмми. Бейкон был идеальный Эскапист, – можно подумать, его брали на роль в кино, а не на радио. Шесть с гаком футов росту, широкоплечий, с ямочкой на подбородке и глянцевитыми блондинистыми волосами, что лежали на голове надраенной латунью. Расстегнутая оксфордская рубашка поверх рубчатой майки, синие джинсы, носки без туфель. Мускулы, пожалуй, поменьше, чем у Эскаписта, но отчетливы. Всегда подтянут, подумал Сэмми, свеж, приветлив, делен.

– Прошу вас, джентльмены, присядьте, – сказал Чендлер. – Ларри, найди им где сесть.

– Парень – прямо Эскапист, – сказал Джо. – У меня на коже мурашка.

– Да уж, – сказал Сэмми. – А голос – прямо Том Мэйфлауэр.

Они сели в углу и посмотрели репетицию. Сценарий оказался адаптацией – очень вольной – третьей истории Сэмми про Эскаписта, где появляется Ядовитая Роза, злая сестра мисс Цветущей Сливы, чистый сдер с Леди Дракон Каниффа, которую Сэмми, стесняясь наглости собственного воровства, убил в «Радио» № 4. В Гранд-опере на Набережной в Шанбо Роза собой прикрыла Тома Мэйфлауэра от пули рацистского агента, которому до той минуты была союзницей. Но радийщики возродили ее, и Сэмми не мог не признать, что дела у нее идут неплохо. Хелен Портола, единственная из труппы, оделась не как попало; в ярко-зеленом поплиновом платье она была холодна, и изысканна, и аппетитна. Утробно рыча свои дьявольские реплики Эскаписту, которого она лишила силы посредством краденого легендарного Ока Лунного Опала, она глядела на Трейси Бейкона с расчетливой любовью во взоре и изображала флирт. Уолтер Уинчелл уже спарил их имена в своей колонке.

В целом Сэмми провел гнетущие пару часов. То был первый, хотя отнюдь не последний случай, когда его творение присваивал и ставил на службу своим целям другой автор; стыдно признаться, до чего Сэмми расстроился. Всё плюс-минус то же самое – кроме, конечно, Педро – и, однако, решительно другое. Легкомысленнее, чем в комиксах, игривее – тут, несомненно, не обошлось без слышимого сияния улыбки Трейси Бейкона. Диалоги – как разговорчики в «Мистере Проницате, искателе пропавших без вести». Логично, но тоже почему-то подавляло. Сэмми писал диалоги не лучше (хотя, по совету Дизи, изучал труды блестящих авторов диалогов – Ирвина Шоу, Бена Хекта), но вслух выходил совсем кошмар. Персонажи слегка заторможенные, немножко умственно отсталые. Сэмми неуютно ерзал. Джо поначалу погрузился в действо, затем резко встряхнулся. Склонился к кузену:

– Отлично, да? – Джо перешел на шепот, значит что-то задумал. Посмотрел на часы. – Елки, пять часов. Мне пора, чувачок.

– Тебе пора, «чувачок»?

– Ну да, «чувачок». «Чувак». «Что творится, чувачок?» «Молчок, чувачок». Ты так не говоришь – «чувачок»?

– Нет, я так не говорю, – ответил Сэмми. – Так только негры говорят, Джо. Этель ждет нас около шести.

– Ага, ладно. Шесть.

– Это через час.

– Ладно.

– Ты же придешь?

Мистер Кобб обернулся и опять нахмурился. Оба ладонями прикрыли рты. Джо кивнул на выход. Сэмми встал и следом за ним удалился в коридор. Джо притворил тяжелую дверь студии и привалился к ней плечом.

– Джо, ты же сказал, что придешь.

– Я очень старался не говорить.

– Ну, сценария у меня под рукой нет, но прозвучало так.

– Сэмми, ну пожалуйста. Не заставляй меня. Я не хочу идти. Я хочу с моей девушкой. Веселиться. – Он вспыхнул. Ему по-прежнему нелегко было признать, что он способен на веселье. – Я же не виноват, что у тебя никого нет…

Дверь распахнулась, отшвырнув Джо к стене.

– Извините! – сказал Трейси Бейкон. И осторожно оттянул дверь – глянуть, что сталось с Джо. – Святое Око Лунного Опала, вы живы?

– Да, благодарю вас, – ответил Джо, потирая лоб.

– Я так ужасно торопился, что не смотрел, куда бегу! Я боялся, вы уйдете, и я не успею поговорить с мистером Клеем.

– Да, поговорите! Вы разговаривайте, – сказал Джо, похлопав Бейкона по плечу. – К сожалению, мне пора. Мистер Бейкон, приятно познакомиться, вы идеальный Эскапист, мне кажется.

– Вот спасибо.

Джо расправил плечи.

– Што ш-ш-ш, – произнес он на немецкий манер.

Бейкон очень деликатно протиснулся между ними, поэтому Джо неловко махнул Сэмми, поднырнул, обогнул Бейкона и кинулся по коридору бегом. Не добежав до лестницы, остановился. Взглянул Сэмми в глаза, серьезно и покаянно, словно вот-вот сознается во всех земных грехах. А затем, а-ля Мелвин Пёрвис, посигналил гостевым пропуском и исчез. Сэмми знал: в смысле извинений большего из Джо Кавалера не выжать.

– Что ж, – сказал Бейкон. – А ему что хвост подпалило?

– Его девушка, – сказал Сэмми. – Мисс Роза Люксембург Сакс.

– Понял. – У Бейкона был легкий южный акцент. – Тоже иностранка?

– Да, – сказал Сэмми. – Из Гринич-Виллидж.

– Слыхал.

– Довольно глухое местечко.

– Вот как.

– И люди там живут – немногим лучше дикарей.

– Собак едят, по слухам.

– Роза готовит собак божественно.

После этого припадка отчасти натужной шутливости оба смутились. Сэмми потер загривок. Почему-то он побаивался Трейси Бейкона. Очевидно, Бейкон насмехается, смотрит сверху вниз. Рядом со здоровыми, сияющими, самоуверенными парнями, у которых голоса как контрабасы, Сэмми остро ощущал, до чего он сам ничтожен, смугл и еврей – дурацкий чернильный завиток, проштемпелеванный на листе царапучей бумаги.

– Вы хотели о чем-то спросить? – холодно осведомился он.

– Да, я хотел… слушайте. – И Трейси кулаком пихнул Сэмми в плечо. Не больно, но и без нежности. Благодаря Трейси Бейкону одной из характерных черт Эскаписта станет неумение понимать собственную силу. – Обычно я так не делаю, но я вот увидел вас, а вы не старше меня или даже моложе… сколько вам лет?

– За двадцать уже успешно перевалило, – сказал Сэмми.

– Мне двадцать четыре, – сказал Бейкон. – На той неделе исполнилось.

– С днем рождения.

– Мистер Клей…

– Сэмми.

– Трейси.

Рука у Бейкона была тверда и суха, и он подергал Сэмми за руку с полдюжины раз.

– Сэмми, я не знаю, понимаете ли вы, но у меня там небольшая загвоздка…

Двери снова открылись, и в коридор потянулись другие актеры. Хелен Портола присоседилась к Бейкону, взяла под локоть и вперила ему в лицо жаркий взор, на который и намекал Уолтер Уинчелл. Заметила, что мысли его чем-то заняты, и вопросительно обернулась к Сэмми. Улыбнулась, но тому в ее больших зеленых глазах почудилась тревожная нерешительность.

– Трейс? Мы все идем в «Сардис».

– Займи мне место, ладно, красавица? – сказал Бейкон. Пожал ей плечо. – Тут выяснилось, что у нас с мистером Клеем есть общий друг. Мы просто чуть-чуть поболтаем.

Потрясающе, до чего легко и естественно у него получилась ложь. Хелен Портола смерила Сэмми очень пристальным холодным взглядом, точно прикидывала, что ж это за человек такой мог связать его и Трейси Бейкона. Затем чмокнула Бейкона в щеку и несколько неохотно удалилась. Сэмми, видимо, зримо озадачился.

– Да я ужасный врун, – беспечно пояснил Бейкон. – Ну, пойдемте, я куплю вам выпить и все объясню.

– Ой мамочки, – сказал Сэмми, – я бы и рад, но…

Бейкон прямо-таки схватил Сэмми за локоть – довольно мягко, – обхватил рукой за плечи и повел в конец коридора к пожарному выходу. Понизил голос до заговорщицкого скрежета:

– Сэмми, я вам признаюсь. – Он помолчал, словно давая Сэмми шанс исполниться благодарности за такое доверие. Сэмми этот шанс едва не упустил – до того оторопел. – Мне все это не по зубам. Я же не актер! Я учился на строителя. Два месяца назад махал шваброй на камбузе сухогруза. Ладно, у меня идеальный радийный голос, да. – Из своих черт, светлых бровей и довольно девичьего рта он сложил суровую отеческую мину. – Но этого мало, и я это понимаю. В таком бизнесе на одних природных способностях никуда не уедешь. – Он так был доволен своим самобичеванием, что оно испарилось без следа. – Это моя первая крупная роль. Я хочу все сделать очень-очень хорошо. Если б вы могли дать мне, как бы это…

– Наводки?

– Точно! – И он ладонью хлопнул Сэмми по груди. – Именно! Я думал, мы посидим, понимаете, я вам куплю выпить, а вы со мной немножко поговорите про Эскаписта. С Томом Мэйфлауэром у меня никаких проблем.

– Да, он вам неплохо удается.

– Ну так я же и есть Том Мэйфлауэр, мистер Клей, – тем и объясняется. А вот Эскапист – черт, ну я не знаю. Он какой-то… он ко всему относится так серьезно.

– Ну, мистер Бейкон, он сталкивается с серьезными проблемами… – начал Сэмми, морщась от собственной претенциозности.

Он понимал, что надо радоваться: Трейси Бейкон дарит ему возможность чуть-чуть повлиять на передачу, – но еще понимал, что боится Бейкона пуще прежнего. Сэмми родился в краю бойких, неперебиваемых и энергичных ораторов, к разглагольствованиям привык, но никогда еще к нему не обращались с такой прямолинейной мольбой – и не только к ушам его, но и к глазам. На памяти Сэмми люди, похожие на Трейси Бейкона, вообще с ним не заговаривали. Гибкий златовласый полузащитник в трусах верхом на футбольной награде, голыми руками перебарывающий любую препону, – типаж, который не очень-то обильно отпечатывается в мозгу после Браунсвилла, Флэтбуша или средней школы художественных ремесел. Ненадолго ныряя в мир Розы Сакс, Сэмми встречал пару таких вот розовокожих развитых болванов, в кардиганах и со школьными стрижками, но они не обменивались с Сэмми ни словом – они его даже не замечали.

– В современном мире полным-полно серьезных проблем. – (Боже мой, он прямо как школьный директор! Лучше бы ему заткнуться.) – Я, честное слово, не могу, – сказал Сэмми. Посмотрел на часы. Почти десять минут шестого. – Я опоздаю к ужину.

– В пять, вечером в пятницу? – Бейкон врубил пятидесятиамперную улыбку. – Как это шикарно.

– Вы себе даже отдаленно не представляете, – сказал Сэмми.

2

Я думал, у вас тут по правде буш, – сказал Бейкон, когда они вышли из подземки. Он остановился и посмотрел на вход в Проспект-парк по ту сторону авеню. – Он вон там прячется?

– То тут, то там, – сказал Сэмми.

Они оба выпили по два бокала, но отчего-то Сэмми не опьянел ни капельки. Непонятно; может, страх перебивал действие алкоголя? И непонятно, что страшнее – Трейси Бейкон или явиться к Этель на ужин с опозданием, дыша джином и с грандиознейшим в мире образчиком трефного в поводу. На станции подземки он купил «Сен-Сен» и съел уже четыре.

– Он портативный. – Сэмми потянул Бейкона за рукав синего блейзера. – Пошли, опаздываем.

– Да? – Бейкон задрал бровь. – А ты и не сказал.

– Ты со мной даже незнаком, – заметил Сэмми. – Как тебе наглости хватает надо мной смеяться?

Звоня снизу в квартиру 2б – ключи куда-то подевались, – Сэмми сообразил, что, видимо, опьянел весьма и весьма. Других возможных объяснений тому, что он творит, нет. Он толком не помнил, когда пригласил Бейкона и когда стало ясно, что тот принял приглашение. В баре «Сент-Риджиса» под благосклонным взглядом Короля Коля Старого работы Пэрриша беседа так быстро увильнула от затруднений Бейкона с Эскапистом, что Сэмми теперь и не припоминал, какой мудростью ему удалось – если удалось – поделиться. Бейкон мигом – и непрошено – углубился в литанию (отрепетированную, но явно представлявшую для него неизменный живой интерес) обстоятельств своего воспитания, образования и странствий, весьма причудливую повесть – он успел пожить в Техасе, Калифорнии, на Филиппинах, в Пуэрто-Рико, на Гавайях, а недавно и в Сиэтле; отец – бригадный генерал, мать – знатная англичанка; ходил на торговом судне, укрощал лошадей на Оаху, учился в пансионе, где играл в хоккей и лакросс, а также слегка боксировал, – которую, как ни парадоксально, сам он, по его словам, почитал прискорбно лишенной некой фундаментальной целеустремленности. Между тем воспитание и образование Сэмми, как и его странствия с Питкин-авеню на Сёрф-авеню, сигнализировали ему о бесспорном запахе брехни и сражались с природной слабостью к романтике. Сэмми сидел и слушал, и джин обволакивал язык бальзамом, и Сэмми завидовал и никак не мог отмахнуться от эха небрежного признания – «Да я ужасный врун», – и, вопреки красоте Бейкона, вопреки его друзьям-актерам и стильной джин-тониковой подруге, независимо от правдивости или ложности его заявлений, постепенно складывался портрет, который Сэмми отчетливо и с изумлением узнавал: Трейси Бейкон был одинок. Жил в гостинице, ел в ресторанах. Друзья-актеры слушали его байки и не спорили – не потому, что верили, а потому, что так проще. И безошибочным инстинктом Бейкон учуял одиночество Сэмми. Чему доказательством – присутствие Бейкона подле Сэмми в эту минуту, в ожидании ответа из квартиры 2б. Сэмми и в голову не пришло, что Бейкон всего-навсего пьян, ему двадцать один (а не двадцать четыре), и его просто-напросто несет.

– Никогда не слышал, чтоб дверь так сердито жужжала, – сказал Бейкон, когда им наконец открыли.

Сэмми пропустил его в вестибюль:

– Это голос моей матери. Там внутри восковой цилиндрик.

– Да ладно, это ты меня пугаешь, – ответил Бейкон.

Они взобрались по ступеням, что истомляли ноги Сэмми уже столько лет. Сэмми постучался.

– Шаг назад.

– Ну кончай.

– И пальцы береги. Ма!

– Ты смотри, кто пришел.

– Зачем же такие восторги?

– А кузен твой где?

– У них уже были планы. Ма, я привел друга. Это мистер Трейси Бейкон. Он будет играть Эскаписта. На радио.

– Осторожнее, головой не грохнитесь, – вот что сказала Этель Бейкону первым делом. А затем: – Батюшки-светы. – Она улыбнулась, протянула руку, и Сэмми увидел, что она поражена. Трейси Бейкон умел поражать. Этель попятилась, чтобы рассмотреть его получше, и постояла, словно туристка в толпе других туристов, сквозь какую Сэмми каждый день пробирался на работу и с работы. – Какой вы красавец. – Этель чуть-чуть недотянула до искреннего комплимента; не исключено, что она намекала на обманчивость привлекательного облика.

– Спасибо, миссис Клей, – сказал Бейкон.

Сэмми поморщился.

– Меня зовут не так, – ответила Этель, впрочем беззлобно. Глянула на Сэмми. – Мне это имя никогда не нравилось. Что ж, заходите, присаживайтесь, я слишком много настряпала – ну, ничего не поделать. Ужин раз уже сготовился, а зажигание свечей вы пропустили, увы, но мы не можем отложить закат даже ради крупных комиксистов.

– Я слыхал, это правило пересмотрели, – сказал Сэмми.

– От тебя пахнет «Сен-Сеном».

– Я немножко выпил.

– Ах вот оно что, немножко выпил. Ну молодец.

– А что такого? Я могу выпить, если охота.

– Конечно, ты можешь выпить. У меня где-то завалялась сливовица. Достать? Хоть всю бутылку вылакай, если охота.

Сэмми развернулся и скорчил Бейкону гримасу: мол, что я тебе говорил? Следом за Этель они вошли в гостиную. В окне крутился электрический вентилятор, но, согласно личным теориям Этель касательно гигиены и термодинамики, направлен он был наружу – вытягивал теплый воздух из комнаты и оставлял за собой сугубо гипотетическую зону прохлады. Бабуся воздвиглась на ноги – на лице широченная растерянная улыбка, очки поблескивают. Она надела мешковатое хлопковое платье с алыми маками.

– Мама, – сказала Этель по-английски, – это друг Сэмми. Мистер Бейкон. Он актер на радио.

Бабуся кивнула и схватила Бейкона за руку.

– Ой, здрасте, как поживаете? – сказала она на идише.

Трейси Бейкона она как будто мигом узнала – странно, она годами не узнавала никого. Потом так и не выяснилось, за кого она его приняла. Его ладонь она энергично трясла обеими руками.

Отчего-то это зрелище – бабуся, пожимающая громадную розовую ладонь Бейкона, – рассмешило Этель.

– Садитесь, садитесь, – сказала она. – Ма, отпусти его. – Глянула на Сэмми. – Сядь. – (Сэмми уже почти сел.) – А что, поцелуя мне больше не причитается, мистер Сэм Клей?

Сэмми поцеловал мать.

– Ма, мне больно! Ай-яй!

Она его отпустила.

– Шею бы тебе сломать, – высказалась она. Видимо, она была в прекрасном расположении духа. – Я накрою на стол.

– С лопатой осторожнее.

– Очень смешно.

– Разве так разговаривают с матерью? – спросил Бейкон.

– О, мне нравится твой новый друг, – сказала Этель.

Она взяла Бейкона за плечо и похлопала по громадному бицепсу. Осталась страшно довольна. На лице у Бейкона нарисовалось потрясение – кажется, искреннее.

– Этот молодой человек любит маму.

– Ну еще бы, – сказал Бейкон. – Помочь вам на кухне, миссис… э-э?..

– Клейман. Клей-ман. Точка.

– Миссис Клейман. У меня большой опыт чистки картошки, ну или что нужно сделать.

На сей раз потрясена была Этель:

– Ой… нет, все уже готово. Я только заново разогрею.

Сэмми хотел было отметить, что многократный разогрев, максимально устраняющий вкусовые признаки блюда, – неотъемлемая составляющая кулинарного метода Этель, но прикусил язык. Ему было неловко за Бейкона.

– И вы не поместитесь в мою кухню, – сказала Этель. – Сядьте.

Бейкон все равно за ней увязался. Сэмми пока еще не видел, как его «новый друг» слушается слова «нет». Невзирая на рост и плечи пловца, Трейси Бейконом двигала не столько уверенность в своих талантах, сколько убежденность в том, что ему повсюду рады. Он был златовласый, красивый и умел чистить картошку. Удивительно, но Этель не воспротивилась.

– Я вечно не могу достать вон ту миску, – услышал Сэмми ее голос из кухни. – Которая с туканом.

– Ну, бабусь, – сказал Сэмми, – как делишки?

– Прекрасно, деточка, – ответила она. – У меня все прекрасно. Как твои дела?

– Давай присядем. – Он повел ее к желтому креслу.

Бабуся его отпихнула:

– Уйди. Хочу постоять. Я сижу весь день.

Из кухни доносился – трудно не заметить – жизнерадостный гул Бейконова голоса в лирическом верхнем регистре. Как и Сэмми, Бейкон старался потрясти и очаровать непрестанным заградительным огнем болтовни, но имелось ключевое отличие: Бейкон был потрясающий и очаровательный. Из кухни приплыл карамельный смех Этель. Сэмми навострил уши – что Бейкон ей говорит?

– Ну, чем сегодня занималась, бабусь? – спросил он, плюхнувшись на диван. – «Белмонт» открылся. Ходила на скачки?

– Да-да, – охотно согласилась бабуся. – Ходила на ипподром.

– Выиграла что-нибудь?

– О да.

С бабусей никогда не поймешь, дразнишь ты ее или нет.

– Йозеф просил тебя поцеловать, – сказал Сэмми на идише.

– Я так рада, – по-английски ответила бабуся. – А как там Сэмюэл?

– Сэмюэл? А, у него все хорошо, – сказал Сэмми.

– Она меня выгнала. – Из кухни вышел Бейкон в посудомоечном фартучке, разрисованном бледно-голубыми мыльными пузырями. – Я, наверное, путался под ногами.

– Не рекомендую, – ответил Сэмми. – Я как-то путался под ногами у обеденного катка – пришлось девять швов накладывать.

– Очень смешно, – сказала Этель, выйдя в гостиную. Развязала фартук, швырнула его Сэмми. – Иди поешь.

На ужин были меховая муфта, дюжина бельевых прищепок и старые кухонные полотенца, сваренные с морковью. Поскольку трапезу подавали с бутылью магазинного хрена, Сэмми пришел к выводу, что еда притворялась фланкеном – тушеными говяжьими ребрышками. Многие коронные блюда Этель зашифровывались приправами. Трейси Бейкон съел три порции. Куском халы вытер тарелку. Щеки его порозовели от острого гастрономического наслаждения. Или от хрена.

– Фуф-ф! – сказал он, наконец отложив салфетку. – Миссис К., ничего лучше в жизни не едал.

– Да, но что это было? – вставил Сэмми.

– Наелись? – спросила Этель. Ей польстило, но, кажется, удивилась она будь здоров.

– А моей бабке место осталось? – спросила бабуся.

– Я всегда оставляю место для десерта, миссис Кавалер, – сказал Бейкон. И повернулся к Сэмми. – Бабка – это же десерт?

– Предмет извечных дебатов среди моего народа, – отвечал тот. – Некоторые утверждают, что это очень маленький пуфик.

Этель пошла варить кофе. Бейкон поднялся и стал убирать тарелки со стола.

– Ну хватит уже, – сказал Сэмми и толкнул его обратно на стул. – Из-за тебя я плохо выгляжу. – Он собрал грязные тарелки и приборы и унес в крохотную кухню.

– Не ставь их друг на друга, – молвила мать в рассуждении поблагодарить. – Они снизу пачкаются.

– Я хотел помочь.

– Чем твоя помощь, лучше никакой. – Она поставила кофейник на конфорку и включила газ. – Отойди, – сказала она, чиркая спичкой.

Газовыми плитами она пользовалась уже лет тридцать, но всякий раз точно в горящий дом входила. Она включила воду и сунула тарелки в раковину. Над пеной «Люкса» заклубился пар – вода для мытья посуды должна быть, разумеется, антибактериально горячей.

– Он точно такой, как рисует Йозеф, – сказала Этель.

– Вот да, скажи?

– У твоего кузена все хорошо?

Сэмми догадался, что она обижена.

– Он правда хотел прийти, ма, – сказал он. – Ты, ну, слишком поздно предупредила.

– Мне совершенно безразлично.

– Я просто говорю.

– Есть новости? Что говорят в агентстве?

– Хоффман говорит, дети еще в Португалии.

– У монашек.

В детстве, в первую войну, Этель некоторое время прятали православные монахини. Были к ней добры, чего она до смертного часа не забыла, и Сэмми знал: она бы предпочла, чтоб маленький племянник остался с португальскими кармелитками в относительной безопасности лиссабонского приюта, а не пересекал кишащий подводными лодками океан на третьесортном пароходе с шатким имечком. Но на монашек, судя по всему, давила Католическая церковь Португалии: им не велели привечать еврейских детей из Центральной Европы насовсем.

– Судно уже на пути туда, – сказал Сэмми. – Заберет их. Оно с таким конвоем, знаешь, – пять американских эсминцев. Джо говорит, Томаш будет здесь через месяц.

– Через месяц. Здесь. – Мать вручила ему полотенце и тарелку. – Вытирай.

– Ну да, и Джо счастлив. И с Розой вроде бы счастлив. Больше не работает с утра до ночи. Мы теперь столько зарабатываем – я его уговорил-таки отказаться от всех комиксов, кроме трех[8]. На замену пришлось нанять пятерых.

– Хорошо, что он остепеняется. А то раньше дикий был. Дрался. Нарочно, чтоб избили.

– Ему здесь, по-моему, нравится, – сказал Сэмми. – Не удивлюсь, если он решит остаться, даже после войны.

– Кейн айин хора, – ответила Этель. – Будем надеяться, он сможет выбирать.

– Обнадежила, спасибо.

– Я эту девочку знаю плохо. Но она, по-моему… – Мать замялась, не желая награждать Розу взаправдашней похвалой. – Мне кажется, у нее разумная голова на плечах. – В прошлом месяце Джо и Роза водили Этель на «А вот и мистер Джордан» – Этель питала слабость к Роберту Монтгомери. – Все могло быть гораздо хуже.

– Ага, – сказал Сэмми. – Роза – она ничего.

Затем с минуту он лишь вытирал тарелки и вилки, которые мать ему вручала, и под ее зорким оком ставил на сушилку. Ни единого звука – только скрип полотенца, звон тарелок и плеск струйки воды в раковине. Бейкон и бабуся в столовой, очевидно, уже не знали, что еще друг другу сказать. Пауза затянулась, – по утверждению Этель, это означало, что где-то родился идиот.

– Я бы тоже, знаешь, не прочь с кем-нибудь познакомиться, – наконец сказал Сэмми. – В смысле, я тут думал. Как раз недавно. С кем-нибудь приятным.

Мать завернула кран и вытащила затычку из стока. От обжигающей воды у нее ярко покраснели руки.

– Я бы тоже была рада, – сказала она. Открыла ящик и достала коробку вощанки. Оторвала кусок, расправила на цинковой столешнице и сняла тарелку с сушилки. – Ну и как он? – спросила она затем, вверх дном положив тарелку на вощанку.

– Кто?

Этель кивнула на столовую:

– Вот он. – Сложила углы вощанки поверх тарелки, разгладила. – Сегодня, на репетиции?

– Ничего, – сказал Сэмми. – Хорош. Да, я думаю, он будет в самый раз.

– Да? – переспросила она и, взяв завернутую тарелку, впервые за вечер взглянула Сэмми в глаза.

В последующие годы он нередко будет вспоминать этот взгляд, но так и не угадает, что она этим взглядом подразумевала.

3

Назавтра богатый молодой ньюйоркец по имени Леон Дуглас Сакс последовал по стопам своих дедов и был вызван к Торе, дабы стать бар-мицвой. Розе он приходился троюродным братом, и она, хотя в жизни с ним не встречалась, без особых проблем заполучила приглашение на прием в «Пьере» – дамой одного из артистов с афиши, иллюзиониста по имени Потрясающий Кавальери.

В ту субботу Роза очнулась от дневной посткоитальной дремы у себя в спальне под свесами крыши, а Потрясающий Кавальери стоял перед зеркалом, задрапированным шарфом, и с замечательным интересом разглядывал свое нагое отражение. Роза накрыла голову подушкой и застыла – хотела посмотреть, как он смотрит на себя. Ее выдохи отдавали привкусом его дыхания, неопределимым, но отчетливым вкусом его губ, что-то среднее между кленом и дымом. Поначалу она решила, что он охвачен вопиющим самолюбованием, и, поскольку отсутствие тщеславия касательно собственной наружности – кляксы туши на рубашках, мятые пиджаки, потрепанные отвороты брюк – Роза почитала тщеславием особого рода и любила Джо за это, сейчас она забавлялась. Любопытно, замечает ли он, как его длинное худое тело прибавило в весе за последние месяцы? Когда Роза и Джо только начали встречаться, он был так поглощен работой, что редко успевал есть, весьма загадочно жил на кофе и бананах, но с течением времени Роза поглощала его все больше – к ее немалому удовлетворению, – и он стал регулярно наведываться на ужины к ее отцу, где никогда не бывало меньше пяти перемен блюд и трех сортов вина. У Джо больше не торчали ребра, а тощая мальчишеская задница по-мужски отяжелела. Как будто, подумала Роза, он переносит себя из Чехословакии в Америку, из Праги в Нью-Йорк, по чуть-чуть, и каждый день по эту сторону океана его больше. Может, сейчас он на это и смотрит – видит свидетельство того, что он неопровержимо здесь, на этом берегу, в этой спальне, ее Джо. Роза полежала, глядя на его хребет – словно обтянутые перчаткой костяшки, – на крапчатый бледный камень его плеч. Вскоре, однако, она заметила, как он щурит и распахивает голубые глаза, напрягает уголки и выпучивает, снова и снова. Губы его беспрестанно шевелились – то ли сценическая скороговорка, то ли заклинание. Время от времени он помавал руками, пальцами обрисовывал горсть пустоты, гордо указывал на некое невидимое чудо.

В конце концов это стало невыносимо, и Роза сбросила подушку:

– Ты что делаешь?

Он вздрогнул и уронил сигарету из пепельницы на комоде. Поднял, смахнул пепел с ковра, сел на постель:

– Давно смотришь?

– Час, – соврала она.

Он кивнул. Он что, и впрямь простоял вот так час, сверля себя глазами и дивясь на ничто?

– Ты как будто сам себя… не знаю, гипнотизировал.

– Наверное, да. Я, видимо, немножко нервничаю, – сказал он. Вечер за вечером он проводил в обществе начитанных закоренелых болтунов, и его английский значительно улучшился. – Выступать перед твоими родными. Перед твоим отцом.

Розин отец годами не появлялся ни на одном семейном сборище Саксов, но придет сегодня посмотреть выступление Джо. Его приглашали и на утреннюю религиозную церемонию в Бней-Йешурун, но боже упаси. В синагогу, по его подсчетам, нога его не ступала с 1899 года.

– Сейчас он думает, будто я лучший фокусник в Нью-Йорке, – продолжал Джо. – Потому что никогда меня не видел. А после сегодня он, может, решит, что я задрот.

– Ты ему понравишься, – сказала Роза. Трогательно, что мнение ее отца так много для него значит. Роза это интерпретировала как лишнее доказательство того, что Джо принадлежит ей. – Не переживай.

– Мм-хмм, – сказал он. – Ты уже и так думаешь, что я задрот.

– Я – нет, – сказала она, проведя рукой по его бедру и забрав в ладонь пенис, который мигом вновь ею заинтересовался. – Я знаю, что ты волшебный.

Выступление Джо она видела уже дважды. Сказать правду, артистом он был талантливым, но беспечным и вечно замахивался на непосильные задачи. Он возобновил свою карьеру, как и обещал, выступлением на приеме у Хоффмана в отеле «Треви» в минувшем ноябре, и начало вышло сомнительное, потому что – забыв, какое презрение питал его учитель Бернард Корнблюм к подобным «механизмам», и поддавшись своей роковой пожизненной слабости к отважным и красивым жестам – безнадежно запутался в «Императорском драконе», прихотливом фокусе, который приобрел в кредит в «Магической лавке Луиса Тэннена». То был почтенный образчик псевдокитайского вздора времен расцвета Цзин Линфу: шелковый «дракон» в латунной клетке дышал огнем и нес разноцветные яйца – каждое предъявлялось зрителю на предмет обнаружения швов и отверстий, а затем раскалывалось серебряной волшебной палочкой и извергало какой-нибудь предмет, принадлежавший зрителю или зрительнице, которые до той поры и не подозревали, что у них исчезли часы или зажигалка. Но в карманных кражах Джо всегда был слабоват и давно не упражнялся. В вестибюле «Треви» перед выступлением имел место неприятный инцидент с тетушкой виновника торжества Идой, касавшийся ее бисерного ридикюля и поспешно заглаженный Германом Хоффманом, а на сцене Джо опалил себе правую бровь. После этого он спешно переключился на карты и монеты, и здесь ему сослужили добрую службу возобновленные тренировки и природные таланты пальцев. В его руках полудолларовые монеты и карточные королевы чинили всевозможные безобразия; он наделял их разумом и чувствами, преображал в стихии, поднимая бури тузов и призывая никелевые молнии с небес. После выступления молодой Морис Хоффман привел друга, которому через две недели тоже предстояла бар-мицва, – тот намеревался принудить родителей нанять Джо. Последовали новые ангажементы; ни с того ни с сего Джо стал модным артистом среди богатых еврейских подростков Верхнего Уэст-Сайда – многие из них, разумеется, преданно читали комиксы «Империи». Их, кажется, не смущало, что время от времени Джо ронял туза из-под ремешка часов или неверно прочитывал мысли. Они его обожали, и он принимал их обожание. Собственно говоря, он и сам активно добивался общества тринадцатилетних пацанов – не столько чтобы потешить самолюбие, считала Роза, сколько из чудовищной тоски по брату. И вдобавок общество этих пацанов – почтительных, сардонических, готовых восторгаться и упрямо докапываться до сути каждого фокуса – словно обещало Томашу по прибытии много хорошего: друзей с буйным интеллектом, невинных и притом бескомпромиссных, невзрачных и красивых, но непременно прекрасно одетых, чьи лица не осеняет никакая тень – разве что прыщи или зачаточная борода. Жизнь этих мальчишек не была пропитана страхом вторжения, оккупации, жестоких и деспотических законов. При поддержке Розы Джо – поначалу неуверенно, а затем с великим рвением – начал воображать, как его брат преобразится в американского подростка.

Порой во время переговоров с родителями всплывало имя Гудини, и Джо спрашивали, не покажет ли он (естественно, за соответствующую прибавку к гонорару) побег, но этой черты он не переступал.

– Я бежал из Праги, – говорил он, опуская взгляд на голые запястья, будто искал красные следы наручников. – Я думаю, этого, пожалуй, достаточно.

Тут родители, переглянувшись с Розой, неизменно соглашались и выписывали ему чек на сотню долларов. Джо и в голову не приходило, что причина его внезапной популярности на бар-мицвах Уэст-Сайда – не в переменчивом мастерстве престижных пальцев и не в стойком поклонении молодой аудитории, но в сочувствии этих родителей к бездомному еврейскому юноше, который как-то умудрился ускользнуть из тени черного флага, что, волнуясь, разворачивался над Европой; к юноше, который все свои гонорары жертвовал Трансатлантическому спасательному агентству.

– Я не становлюсь лучше, – сказал он сейчас, отрешенно глядя, как разрастается в ее руке. – Честное слово, прямо стыдно. У Тэннена надо мной все смеются.

– Ты теперь гораздо лучше прежнего, – сказала она и прибавила с легчайшим намеком на своекорыстие: – Теперь всё гораздо лучше, да?

– Гораздо лучше, – ответил он, слегка шевельнувшись в ее хватке. – Да. Гораздо.

Когда они познакомились, Джо был такой несчастный и одинокий, избитый и изломанный уличными драками, а этот крепыш, Сэмми Клей, был ему единственной опорой и другом. Теперь у Джо завелись друзья в магической лавке и среди нью-йоркских художников. Он изменился; Роза его изменила. На страницах «Радиокомиксов» – Роза стала преданной читательницей – Джо и Эскапист продолжали борьбу с силами Железной Цепи, и бои становились все нелепее и изощреннее. Но искусную кисть уже захлестывала грустная тщета этих битв, которую так рано почуял Джо и которая была с первого мига очевидна Розе. Месяц за месяцем Эскапист стирал в порошок армии зла, и, однако, настала весна 1941-го, а империя Адольфа Гитлера простерлась шире, чем владения Бонапарта. На страницах «Триумфа» Четыре Свободы[9] достигали оргазмически недосягаемой цели убить Гитлера, но в следующем номере выяснялось, что жертвой их пал всего лишь механический двойник. Джо не отступал, но Роза видела, что душа его больше не лежит к кровавым заварухам. Теперь его искусство цвело на страницах «Одних девчонок», вдали от Зотении и Праги.

Сатурния Луна была ночным созданием из Иного Мира, из таинственных пределов, где зло работало посредством заклинаний и проклятий, а не пуль, торпед и снарядов. В чудесном мире Луна сражалась с фантомами и демонами, защищала всех нас, кто спал и ничегошеньки не подозревал, от нашествия из темных царств сновидений. Она уже дважды выпархивала на бой против слюнявых Старейших Существ, что готовились повести на войну громадные межпространственные армады демонов, и, хотя в подобных сюжетах легко прочитывались аллегории паранойи, завоевания и мировой войны, а в работе Джо – продолжение смертоносного конфликта, что разворачивался в «Радио» и «Триумфе», рисунки в «Сатурнии Луне» сильно отличались от других комиксов. Розин отец, большой специалист по коренным американским источникам сюрреализма, познакомил Джо с работами Винзора Маккея. Городские пейзажи из грез, головокружительные перспективы, игривый тон и абсурдные метаморфозы и соположения «Маленького Немо в Стране Снов» быстро отыскали дорогу в «Сатурнию Луну». Внезапно стандартные три ряда квадратных панелей обернулись тюрьмой, откуда Джо стремился сбежать. Они мешали передать вывихнутые неевклидовые сновидческие пространства, где воевала Мотылек Луна. Джо рассекал панели, растягивал и искажал, кромсал на клинья и на полосы. Он экспериментировал с точечными фонами, с перекрестной штриховкой, с ксилографическими эффектами и даже с грубыми коллажами[10]. И сквозь эти бравурные сумеречные пейзажи летела остроумная могущественная молодая женщина с громадным бюстом, крыльями феи и пушистыми усиками. Комикс балансировал на игольном острие между дивным и вульгарным, которое и виделось Розе точкой равновесия самого сюрреализма. Она замечала, как с каждым новым выпуском Джо все сильнее противится условностям и клише сюжетов Сэмми, ставших литературнее обычного, – как Джо пробивает себе путь к некоему прорыву в своем искусстве. И Роза намеревалась быть рядом, когда этот прорыв случится. Она подозревала, что заметит и оценит его она одна; в Джо она различала аутентичный дух одинокого мастера бриколажа, что создает гениев вроде Почтальона Шеваля или другого чудно́го и робкого Джо, мистера Корнелла, которые мчатся к совершенству в суденышке, построенном из обыденного, из выброшенного, из презренного. На этом и зиждилась миссия ее любви – быть рядом, изо всех сил поддерживать Джо, когда он взойдет на борт и позже, на всем протяжении его блистательного странствия, а также, конечно, помочь ему переправить брата в Америку и опутать нерушимыми узами, которые привяжут Джо и к Розе, и к Америке. Что до ее собственных работ, те всегда были не столько миссией, сколько застарелой угрюмой привычкой, методом уловить проносившиеся мимо эмоции и идеи, булавкой пришпилить их, так сказать, к холсту, пока не ускользнули от взгляда. В конечном итоге, мир – во всяком случае, та его малая часть, что читала и осмысляла комиксы, – гораздо быстрее восславит гений Джо, нежели любой человек – и тем паче сама Роза – признает ее гений.

– Надо бы мне уже готовиться, – сказал Джо, но не двинулся с места, и Роза усилила хватку.

– А с этим что будешь делать? – спросила она. – Может, вставить его в номер? Я могу на нем рожицу нарисовать.

– С марионетками я не работаю.

Постучали в дверь. Роза отпустила Джо, он перебрался через нее и тоже спрятался под одеяло.

– Да? – крикнула она.

– Открывай! У меня тут подарочек для Потрясающего.

Пришел Розин отец. Роза встала и натянула халат. Взяла сигарету, которую Джо оставил гореть на комоде, и открыла дверь.

Отец стоял в коридоре, уже одевшись на прием в громадную тройку из сирсакера цвета какао, и на локте держал холщовый одежный чехол. С любопытством глянул на Джо – тот сел в постели, прикрывшись одеялом. Поразмыслить, удобно ли сейчас помешать молодым любовникам или, может, стоит заглянуть попозже, Розин отец не удосужился. Просто вломился к дочери в спальню.

– Йозеф, – сказал он, предъявляя чехол, – мы заметили, что всякий раз на выступления ты берешь костюм в аренду. – В припадках великодушия Розин отец переходил на царственное «мы». – Нам представляется, что тебе пора обзавестись собственным. – И он расстегнул чехол. – Я тебе заказал.

Фрак был цвета неба над Пражским замком в ясную зимнюю ночь. Брюки – тоже блестящие, угольно-синие с ярко-золотым кантом. А на одном атласно-черном лацкане – крохотный золотой значок в форме ключа-вездехода.

– Я как бы подумал, – пояснил Розин отец. – В честь сам знаешь кого. – Он сунул руку в карман пиджака и достал полумаску из того же черного атласа, что лацканы, с длинными черными лентами. – Чуток загадочности не помешает.

Роза удивилась не меньше Джо. Улыбалась она так сильно, что у нее слегка заныли уши.

– Джо, – сказала она, – ты посмотри, что он учудил.

– Спасибо, – сказал Джо. – Я… – И он подчеркнуто попытался встать с постели, чему воспрепятствовал капкан наготы.

– Да господи боже, дай человеку полотенце, – протянул ее отец. – Пускай поблагодарит нас как следует.

Джо выбрался из постели, заворачиваясь в одеяло. Завязал его на талии и принял из рук Розиного отца синий фрак. Последовали довольно неуклюжие объятия, а затем Розин отец извлек флягу и, безнадежно пошарив в хаосе спальни, отыскал стакан, лишь слегка запятнанный отпечатками губной помады.

– За Потрясающего Кавальери, – сказал Розин отец, поднимая окрашенный розовым стакан виски. – Которого… смею ли я сказать?

– А ты посмей, – сказала Роза, чувствуя, что густо краснеет.

– Скажу только, что в нашей небольшой семейке, безусловно, найдется место еще для одного. – И он выпил.

Роза, почти опьяненная счастьем этой минуты, наблюдала за Джо и увидела, как при этих словах по лицу его промелькнула болезненная гримаса.

– У меня уже есть семья, – тихо сказал он.

– Ну конечно… Джо, да что ты, я же знаю. Я просто…

– Извините, – тотчас сказал Джо. – Это было очень грубо. Спасибо вам огромное за все. За это. – Он предъявил фрак. – За вашу доброту. За Розу.

Он почти спас эту минуту, и ради него оба сделали вид, будто все обошлось. Но спустя еще минуту Розин отец уже бежал из спальни, а Роза и ее Джо остались на кровати голышом в одиночестве глядеть на пустой синий фрак.

4

Последнее письмо, которое Джо получил от матери, было отправлено с почтамта в Островном, как требовалось по закону, между часом и тремя часами дня, и гласило (с черными следами, что оставило цензорское перо в бесцеремонном походе через весь текст):

Милый мой сын!

Загадка, достойная лучшего психиатра, – как человеческая жизнь может быть так пуста и в то же время до краев полна надежды. Томаш уехал, и жить нам теперь как будто нечем, кроме знания о том, что он на пути к тебе, в счастливую страну, так любезно принявшую тебя в свои объятия.

Мы все справляемся как можем, с учетом припадков злобы у тети Лу [ «Тетя Лу» была секретным семейным обозначением нацистских властей в Праге]. Дедушка после воспаления почти оглох на левое ухо и отчасти на правое. Посему теперь он обитает в царстве разговоров на повышенных тонах и безмятежной неуязвимости пред любыми аргументами. Последний навык очень ценен в общении с нашими Дорогими Друзьями [т. е. семейством Кац, с которыми Кавалеры делили двухкомнатную квартиру], и временами я, честно говоря, подозреваю, что папа лишь притворяется глухим или, по меньшей мере, глухоту себе подстроил нарочно. Запястье у меня не вполне зажило – может и не зажить в отсутствие ██████ рациона ██████и в ненастье совсем никуда не годится, но в последнее время нам выдалось много солнечных дней подряд, и я продолжала работу над «Перетолкованием сновидений»[11], хотя бумага [? размазано] доставляет ████████ неудобства и приходится вымачивать старые ленты для пишмашинки в ███████.

Прошу тебя, Йозеф, не тревожься больше и не трать время, добиваясь для нас того, чего тебе с друзьями удалось добиться для твоего брата. Этого довольно, более чем. Сам знаешь, твой покойный отец страдал хроническим оптимизмом, но мне и любому, кто располагает мозгами и не страдает глухотой, ясно, что мы ███████ и нам уже не потребуется иной стабильности, нежели текущее положение дел. Устраивай жизнь свою и брата, отврати мысли от нас и от ████████.

Я не получала от тебя весточки три месяца, и, хотя я уверена, что ты продолжаешь преданно писать, в этом молчании, пусть и ненарочном, я читаю намек. Весьма вероятно, это письмо до тебя не дойдет, но, если сейчас ты его читаешь, умоляю. Послушай меня. Я хочу, чтобы ты забыл нас, Йозеф, чтобы ты раз и навсегда оставил нас. Это не в твоей природе, но ты должен. Говорят, призракам мучительно преследовать живых, и меня терзает мысль о том, что наше утомительное житье притупляет и отравляет тебе радость твоей молодой жизни. Обратная ситуация честна и правильна, и ты себе не представляешь, с каким восторгом я воображаю, как ты стоишь где-то на солнечном перекрестке запруженной улицы в этом городе свободы и свинга. Но тебе тратить еще хоть миг на тревоги о нас в этом городе ███████! Нет.

Я больше не стану писать, если не появится вестей, в которых тебе по справедливости нельзя отказать. А до той поры знай, милый мой, что я думаю о тебе ежеминутно наяву, а также в (клинически весьма неинтересных) снах.

С нежностью,

мама.

Это письмо лежало в боковом кармане нового фрака Джо, когда тот вошел в кремово-золотую большую бальную залу «Пьера». Джо таскал с собой письмо – невскрытое и непрочитанное – уже который день. Задумываясь над своим поведением, он почитал его возмутительным, но надолго он не задумывался. Приступ вины, от которого полыхали нервы солнечного сплетения, когда Джо брал в руки или внезапно вспоминал невскрытое письмо, силой своей наверняка не уступал всему, что он переживет, надломив хрупкую печать и выпустив наружу традиционную серую взвесь ночных кошмаров, голубиных перьев и сажи. Каждый вечер он вынимал письмо не глядя и откладывал на комод. Поутру совал письмо в карман очередных брюк. Нельзя сказать, будто оно тянуло его к земле камнем, мешало передвигаться по городу свободы и свинга или застревало костью в горле. Джо было двадцать лет, он влюбился в Розу Сакс и в бешеной схоластической манере двадцатилетних мужчин различал в мельчайших деталях свидетельства систематического совершенства целого и доказательства того, что бытие ему благоволит. Он любил, например, Розины волосы во всех их воплощениях на ее теле: подпушку на губе, пушок на ягодицах, периодические коричневые антенны, что тянули друг к другу ее брови между визитами пинцета, лобковый ежик, который Роза позволила ему выбрить в форме мотыльковых крыльев, и густые дымно-ароматные кудри на голове. Работая над холстом в спальне под крышей, Роза в задумчивости стояла, точно аист, на левой ноге и любовно растирала ее большим пальцем правой, с ногтем цвета баклажана. Отчего-то этот оттенок фиолетового и этот отзвук рассеянной детской мастурбации виделись Джо не просто обворожительными, но глубокими. Две дюжины обыкновеннейших детских фотографий: зимний комбинезон, пони, теннисная ракетка, нависшее крыло «доджа» – были для него неистощимым источником изумления (ибо Роза существовала прежде, чем ее повстречал он) и грусти (ибо из десяти миллионов минут черно-белого бытия в резной рамочке ему не досталось ничего, кроме этих немногочисленных улик). Лишь военный диктат сдержанности и здравомыслия не дозволял Джо безумолчно болтать, равно с друзьями и незнакомцами, про каперсы, которые Роза клала в салат с курицей (так готовила ее покойная мать), про кучу приснившихся слов, что ночь за ночью росла у Розиной постели, про ландышевый запах ее туалетного мыла и тэ дэ. Его изображения Джуди Дарк в новейших платьях и купальниках, стибренных из «Вог», и ее крылатого альтер эго в обтекаемых бюстгальтерах и трусиках становились все распутнее и дерзче – как будто Тайный Совет Воплощенного Секса наделил Сатурнию Луну новыми способностями, вроде тех, что были дарованы Эскаписту в начале войны, – и на некоторых панелях, для американских мальчишек ставших священными тотемами, она балансировала на грани полной обнаженки.

И вот так, откликнувшись на мольбы матери (хотя сам он о том не подозревал), Джо отвратил мысли от Праги, от родных, от войны. Во всяком золотом веке забывания не меньше, чем блаженства. Лишь устраиваясь на заднем сиденье такси, или доставая бумажник, или задевая стул, Джо слышал шорох бумаги – трепет крыла, призрачный писчий шепот из дома – и на миг пристыженно вешал голову.

– Это что там? – спросила Роза.

Джо снял визитку с ключиком на лацкане, уже собрался повесить ее на спинку стула, и письмо в конверте зашуршало.

– Ничего, – сказал Джо. – Ладно, посиди тут. Мне пора начинать.

Он уже третий раз выступал в «Пьере» и неплохо знал залу, но всегда предпочитал сходить на разведку или заново познакомиться с помещением. Он поднялся на низкую эстраду – в глубине три высокие панели, облицованные позолоченными зеркалами. Их нужно снять и перенести по одному вниз по ступеням и к боковой стене, чтобы не выдали секретов фокуснического стола. Джо подкрутил пять реостатов до средней яркости, чтобы свет пяти массивных люстр не подчеркнул его черных шелковых нитей и не обнажил двойного дна кувшина. По случаю праздника хрустальные люстры обернули какой-то зеленой морщинистой тканью, изображавшей морские водоросли: тема сегодняшнего приема, судя по отпечатанным программкам, разложенным на мерцающих тарелках, – «Царство Нептуна». По всей зале из ковра торчали странные пурпурные сталагмиты, справа от эстрады нависала грудастая, из папье-маше, ростральная фигура утонувшего галеона, погруженного в настоящий песок, а посреди всего распахнула зев гигантская опаловая раковина – Джо от всей души понадеялся, что Леон Дуглас Сакс не планирует выходить оттуда. На потолке болтались два манекена – восковые груди закрыты гребешками, вместо ног блесточные хвосты хека и палтуса. По стенам тяжелые рыбацкие сети, унизанные деревянными поплавками и набитые уловом – резиновыми морскими звездами и омарами.

– У тебя очень компетентно получается, – заметила Роза, глядя, как Джо разбирает зеркала и регулирует свет.

– Это величайшая иллюзия Кавальери.

– И ты очень красивый.

– Спасибо.

– А у нас когда-нибудь тоже так будет?

– Мы слишком взрослые, – рассеянно ответил он. Потом до него дошло. – А, – сказал он. – Ну.

– Но у нас могут родиться и девочки.

– Девочкам теперь тоже устраивают. Мне кто-то рассказал. Тогда называется босс-мицва.

– А ты кого хочешь?

– Бас-мицва. Бас или босс, не помню.

– Джо?

– Роза, я не знаю, – сказал он. Ясно, что надо бросить свои занятия, подойти к ней, но отчего-то тема его раздосадовала, и он захлопывался внутри. – Я даже не уверен, что хочу детей.

Розину игривость как рукой сняло.

– Да все нормально, – сказала она. – Я тоже не уверена, что хочу.

– В эти времена, в этом мире нарожать ребенка? Вот в чем вопросы.

– Да-да-да, – сказала она. – Забудь. – Покраснела и разгладила юбку. – Где-то я уже видела эти лиловые камни.

– Вот и я думаю.

– Нет никаких слов, что они тут нагородили, – сказала она. – Я вообще, ну, не очень изучала Талмуд, но как-то я сомневаюсь, что в каком-нибудь Фарсисе люди выпрыгивали из раковин великанских моллюсков.

– Главное, чтоб самих моллюсков не ели, – сказал Джо.

– А у тебя такое было?

– Нет. Я думал. Но нет. Мы не придерживались религии.

– А.

– Придерживаемся, – сказал он. – Не придерживаемся. – Его как будто замутило. Он выпрямился, несколько раз сжал и разжал пальцы. – Мы не придерживаемся религии.

– Ну да, мы тоже.

Джо пошел за пиджаком. Сунул руку в карман, вынул бледно-голубой конверт, подержал его, посмотрел.

– Чего ты его с собой таскаешь? – спросила Роза. – Ты его открыл? Что там?

Раздались голоса; двери распахнулись; вошли музыканты, за ними официант в белом пиджаке толкал тележку. Музыканты взобрались на эстраду и защелкали замками футляров. Кое с кем из этих людей Джо работал и прежде, и они обменялись кивками, и Джо выслушал присвисты и насмешки над новым костюмом. Сунул конверт на место, надел визитку. Поддернул рукава, откинул и пригладил волосы, завязал атласную маску. Увидев это, музыканты разразились аплодисментами.

– Ну? – Джо обернулся к Розе. – Что скажешь?

– Очень загадочно, – ответила она. – Весьма.

У входа раздался придушенный вскрик; Джо успел разглядеть, как за дверь выскакивает официант в белом пиджаке.

5

Стальная Перчатка, Капитан Зло, Панцер, Зигфрид, Человек-Свастика, Четыре Всадника и Оголтелый Один по большей части ограничивали свои нечестивые делишки полями сражений в Европе и Северной Африке, но Диверсант, Король Внедрения, Верховный Вандал, живет прямо в Империум-Сити – в тайной крепости, замаскированной под ветхий многоквартирник в Адской кухне. Вот почему он так действен и страшен. Он гражданин Америки, обыкновенный человек из американской глубинки, родился на ферме. Днем он – скромный инкогнито, один из анонимных городских работников. Ночами он с большим черным мешком грязных трюков украдкой выходит из Логова и развязывает войну против инфраструктуры города и государства. Он – темный реверс Эскаписта; он умеет тайком вползать туда или сюда не хуже, чем Эскапист – с боем вырываться оттуда или отсюда. Могущество Эскаписта растет, но растет и мастерство Диверсанта; в конце концов этот последний научается ходить сквозь стены, подпрыгивать с места на тридцать футов, затуманивать сознание людей и ходить средь них незримо.

На стене в командном центре его Логова – огромная электрическая карта Соединенных Штатов. На ней синими лампочками обозначены военные базы, желтыми – военные заводы, зелеными – верфи. После атаки Диверсанта лампочка – каков бы ни был ее первоначальный цвет – окрашивается воспаленной краснотой. Диверсант со смаком твердит, что не успокоится, пока вся страна не заполыхает кроваво-красными лампочками. На другой стене висит Видеоскоп – через него Диверсант постоянно на связи с сетью агентов и оперативников по всей Америке. Имеется лаборатория, где Диверсант изобретает новую грозную взрывчатку, и мастерская, где он конструирует остроумные бомбы – Взрывную Чайку, Взрывное Канотье, Взрывную Сосну, – которыми заслужил себе известность и ненависть. Есть также полностью оборудованный спортзал и библиотека, набитая новейшими трудами из разных областей науки и мирового господства, и обшитая панелями роскошная спальня, где стоит кровать под балдахином, которую Диверсант делит (что подразумевается) с Ренатой фон Фом, Королевой Шпионов, своей подругой и основательницей Соединенных Скатов. Здесь, в прекрасно оборудованном Логове Диверсанта Скаты регулярно проводят совещания. Ах, шумные и веселые собрания Соединенных Скатов Америки за редкостными сластями и хорошим лагером! Они сидят за поблескивающим обсидиановым столом – Пятый Колонист, Мистер Страх, Бенедикт Арнольд, Юниор, Королева Шпионов и хозяин дома, – угощают друг друга повестями о разоре, ненависти и разрушении, что они посеяли за минувшую неделю, маниакально хохочут, как и полагается маньякам, и сговариваются о будущих свершениях. Ах какой воцарится ужас! Ах, скольким неполноценным, полукровкам и недочеловекам они наденут петли на нечистокровные шеи! Ах, Рената в блестящем черном тренче и мерцающих сапогах до бедра!

Однажды в субботу после особенно бурного собрания Скатов Диверсант просыпается в пышных покоях и собирается из Логова на черную работу, которая служит прикрытием его саботажа. Он сдирает с себя черный как ночь костюм и вешает на крючок в арсенале, вместе с шестью дубликатами. На груди серебром обведена его эмблема – малиновый ломик. Кажется, плечо костюма пахнет пивом, колбасой и мексиканскими сигарами, нет? Придется послать в химчистку. Диверсант очень придирчив к таким вещам: он не выносит грязи, мерзости, беспорядка – только хаос, великолепную энтропию пожара, взрыва или железнодорожного крушения. Сняв костюм, он натягивает черные брюки с черными лампасами. Мокрым гребнем проводит по редеющим бесцветным волосам и бреет младенческое розовое лицо. Натягивает накрахмаленную рубашку, пристегивает воротничок, завязывает черный галстук-бабочку и снимает с вешалки белый смокинг. Смокинг только что вернулся из химчистки и висит в шелестящем бумажном пакете. Диверсант забрасывает его на плечо и не без сожалений выходит из чистой пещеры арсенала. Идет он в лабораторию, где собирает детали Взрывного Трезубца, ловко спрятанного в розовой коробке для торта из кондитерской на Девятой авеню. С коробкой под мышкой и пиджаком на плече, он оборачивается и на прощание машет Ренате – та, лениво взирая на него из-под полуопущенных длинных ресниц, возлежит в громадной дубовой кровати под портретом фюрера.

– Снеси им бошки, громила, – говорит она своим вермутовым голосом, когда Диверсант через воздушный шлюз Логова ступает в пыльную, грязную, мерзкую атмосферу, воняющую иммигрантами, и неграми, и полукровками Империум-Сити. На томное прощание он не отвечает: он уже на работе, он занятой человек.

Он запрыгивает в автобус и едет через весь город на Пятую авеню, пересаживается на другой и проезжает двадцать кварталов к северу. Обычно он не любит ездить на автобусе, но сейчас уже опаздывает, а если опаздываешь, у тебя вычитают из жалованья. Аренда Логова дешева, но жалованье и так невелико – не хватало еще штрафа за опоздание. Диверсант знает, что не может себе позволить снова потерять работу: сестра Рут уже предупреждала, что не станет его «подпирать». Абсурдно, что надо тратить время на столь приземленные проблемы, но, если ведешь тайную жизнь, без жертв не обойтись: гляньте, сколько головной боли и бед Лоис Лейн, например, приносит Кларку Кенту.

Он приезжает, опоздав на десять минут, – минус пятьдесят центов, минус пять сигар «Те Амо», – а когда приезжает, бальную залу уже готовят к мероприятию. Модный декоратор оживленно командует – его подчиненные развешивают рыболовные сети, собирают из картона останки кораблекрушения и вкатывают в зал большую резиновую скалу, которая осталась – так Диверсанту сказал мистер Досон, управляющий бальной залой, – от этого девчачьего шоу «Сон Венеры» на Всемирной выставке. Диверсант прекрасно осведомлен о деталях приема, ибо прием этот станет декорациями его крупнейшего на сегодня подвига.

«Пьер» популярен среди богатых евреев города, которые устраивают здесь свадьбы и бар-мицвы; Диверсант обнаружил это вскоре после того, как устроился на работу. Чуть не каждую неделю все они сбегаются сюда, точно свиньи к кормушке, и сорят деньгами (они, чтоб им пусто было, подваливают к прыщавому Дитяти Недели и суют ему за пояс пачки денег!), и напиваются, и танцуют свои занудные танцы под нытье своих скрипочек. Оттого что подобных людей надо обслуживать и обихаживать, у Диверсанта приключается разлитие желчи, но он с первого дня знал, что эта тайная личина в один прекрасный день подарит ему шанс нанести страшный удар. Он месяцами тянул время, совершенствовал свое мастерство, учился конструировать бомбы под руководством старого пьянчуги, анархо-синдикалиста по имени Фиордалисо, читал Фейхтвангера и Шпенглера (а также «Радиокомиксы») и выжидал. Затем на бар-мицве как-то вечером прошлой зимой на афише появился Потрясающий Кавальери – он продергивал сигареты сквозь носовые платки, заставлял распускаться цветы в своей бутоньерке и оказался не кем иным, как Джо Кавалером. (Диверсант давным-давно раскумекал, что не Сэм-Клеева половина команды в ответе за разгром в конторе ААЛ и за набросок Эскаписта с автографом, который теперь висел на мишени для дротиков в спортзале Логова.) Диверсант так изумился, что не сделал ничего, но почуял, что момент не за горами. Потом он неделями пытался разговорить мистера Досона и через него следил за программой предстоящих мероприятий, ждал, когда в большом гроссбухе с графиком вновь появится Потрясающий Кавальери. И вот сегодня час настал. Диверсант прибыл на работу, намереваясь показать Джо Кавалеру, что, может, Карл Генри Эблинг – ленивый растяпа и памфлетист, зато с Диверсантом шутки плохи, а память у Диверсанта долгая. В то же время он с мастерской точностью устранит всех недочеловеков, что случатся поблизости от молодого еврея. Да, этого ему вполне довольно. И как удивительно, тревожно, восхитительно, странно – вкатить в Большую залу тележку, где спрятан Взрывной Трезубец, и узреть, что иллюзионист, которого наняли на бар-мицву Сакса, – не какой-то там писака на полставке, а Эскапист собственной персоной, темный идол Диверсанта, его двойник наоборот, в маске, при полном параде, с символом клятой Лиги на лацкане.

В этот миг лист бумаги, на котором очерчены контуры сознания Карла Эблинга, – все равно что географическая карта, которую слишком часто и небрежно складывали. Оборот просвечивает; сошлись полюса; в ветвящейся серой сетке городских улиц раскинулось девственно-голубое море.

Случалось ли Супермену секунду промедлить в облике робкого Кента и затем пострадать от роковой нерешительности? Бывало ли так, что Эскапист забывал пристегнуть свой талисман и на изувеченных ногах выходил на битву? Диверсант старается сохранять невозмутимость, но заикающаяся придверная тряпка, с которой он вынужден делить свое бытие, оборачивается одним сплошным комком нервов, и он как дурак бегом вылетает из залы.

Он стоит в вестибюле у двери, привалившись к стене, щекой прижимаясь к мягким и прохладным тисненым обоям. Поджигает сигарету, глубоко затягивается, уговаривает себя успокоиться. Нет поводов для паники; он же все-таки Король Внедрения – он знает, что делать. Он тушит сигарету в песке ближайшей пепельницы и снова берется за тележку. На сей раз, когда он входит, ему хватает самообладания не поднимать головы, чтобы Эскапист его не узнал.

– Извиняюсь, ребята, – бормочет Диверсант.

Толкает тележку через залу, ставит у дальнего угла эстрады, у разбитых тимберсов утонувшего корабля. Тележка скрипит колесиком – он уверен, что на него оборачиваются и музыканты на эстраде, и фокусник, и его девка со шнобелем. Но через плечо он видит, что они и сами заняты подготовкой. Девчонка, пожалуй, ничего, симпатичная, а ее черное мужское пальто напоминает ему – и сердце екает – о царице его собственных желаний. Возле корабля он опускается на корточки за тележкой и открывает отделение, куда официанты, развозя еду по номерам, ставят тарелки с горячим.

До сего момента вокруг толпилось слишком много декораторов, официантов и работников отеля – все носились туда-сюда, готовя залу к мероприятию, и собрать Взрывной Трезубец шанса не было. Теперь Диверсант действует быстро – прикручивает тонкую трубку с порохом и резаными гвоздями к другой трубке, пустой. Это у нас будет древко. К пустому концу он клейкой лентой приматывает зубцы из твердой красной пластмассы – вилы, спертые с костюма дьявола в лавке маскарадных нарядов. Выглядит слегка подозрительно, это правда, но, к счастью, обычно люди не ожидают правдоподобия от трезубца морского божества. Диверсант разматывает шестидюймовый фитиль, торчащий из дыры, просверленной в заряженном конце устройства. Затем встает и, убедившись, что никто не смотрит, пробирается к настенной рыбацкой сети, набитой уловом из игрушечных ракообразных. Никто его не видит; высокоразвитый природный талант к невидимости – вернейший ему союзник. Он осторожно просовывает трезубец сквозь густое плетение сети, пока заряженный конец не тычется в ковер. Когда настанет миг – когда Эскапист приступит к своему легендарному номеру, – Диверсант придумает, как подойти сюда снова. Он прислонит половину горящего «Кэмела» к пряди сети – так, чтобы негорящий конец касался фитиля. А потом Диверсант спешно уберется подальше и подождет. Спустя пять минут недочеловеки Империум-Сити отчасти познают ужас, который их недочеловеческие братья и сестры переживают на другом конце земли.

Диверсант толкает тележку назад к дверям. В последний момент, проходя мимо иллюзиониста, не может сдержаться – поднимает голову и смотрит противнику в глаза. Если в них и мелькает искра узнавания, спустя миг она гаснет – двери залы распахиваются, и, смеясь, и вопя, и крича оглушительно, как на гумне, входят первые гости.

6

Ниже приводится запланированная программа выступления Потрясающего Кавальери вечером 12 апреля 1941 года. Перед началом всем гостям вручили по экземпляру программы, отпечатанной самим артистом на «Типографском дьяволе», Настоящем Детском Печатном Станке, который он откопал на складе «Империи игрушек» накануне переезда из Крамлер-билдинг.

Странствия платка

Волшебные бананы

Миниатюрное возгорание

Улетай домой

Пожалуйста, не ешьте домашних питомцев

Заразный узелок

Дрейф в потоке времени

Лед и пламя

Где я был?

Хвост потерял свою мартышку

Джо стеснялся своего английского и с подозрением, унаследованным от великого учителя, относился к сценическому говорку, а потому выступления его проходили стремительно и безмолвно. Зачастую ему говорили – как правило, мать или тетушка виновника торжества, – дескать, получилось очень славно, но ему что, трудно было хоть изредка немножко улыбаться? Сегодняшний выход исключением не стал. На приеме у Саксов горстке гостей, уже видевших фокусы Джо, почудилось даже, что он вел себя еще настороженнее, еще деловитее обычного. Он не спешил, он не затягивал, у него ни разу – хотя порой бывало – не упала карта, не разлился кувшин с водой. Однако восхитительные фокусы ему, похоже, не доставляли удовольствия. Он умеет извлечь целую чашу золотых рыбок из жестянки с сардинами или по одному пропустить связку бананов сквозь череп тринадцатилетнего мальчика – а ему самому это, можно подумать, до фонаря. Видимо, думала Роза, его расстроило то, что он прочел в последнем письме из дома; отнюдь не впервые она жалела, что он не хочет делиться с ней своими страхами, сомнениями и дурными вестями из Праги.

Долгай Харку честно старался, но был одним из тех, кто по причине некоего нарушения зрения или восприятия не способен уследить за манипуляциями фокусника, – так некоторые люди ходят на бейсбол и умудряются ни разу не разглядеть мяч в полете: для них поднебесный взлет мяча и хоумран – всего лишь десять тысяч человек, одновременно выгнувших шеи. Вскоре бросив вникать в то, что якобы должно было потрясать воображение, Харку наблюдал за глазами юноши под черной атласной маской. Глаза эти непрестанно обмахивали зал – что само по себе сильно: Джо, выходит, умеет манипулировать картами и прочим реквизитом, не глядя на руки, – и, отметил Харку, особенно пристально следили за перемещениями одного из официантов.

Джо мигом узнал Эблинга, хотя посреди суматохи – пока поздороваешься с хозяевами вечера и родными Розы, пока вытащишь монетки и спички из носа у бар-мицвы – не вдруг вспомнил, откуда его знает. С последней встречи ариец как будто похудел. Чистое удивление от новой встречи тоже помешало распознать Эблинга сразу. Джо уже много недель не вспоминал ни про него, ни про свою личную войну с немцами Нью-Йорка. Он больше не искал бед на свою голову; после осенней фальшивой бомбы он счел, что одолел Карла Эблинга в этом поединке. Тот как будто взял и бежал с поля. Джо еще разок съездил в Йорквилл – хотел оставить Арийско-американской лиге визитку или еще какой злорадный привет. Из окна исчезла вывеска; Джо опять взломал замок и проник внутрь, но контора пустовала. Столы и папки вывезли, портрет Гитлера сняли – не было даже бледного прямоугольника на стене. Ничего не было, кроме старого картофельного чипса, что мотыльком валялся на исцарапанном деревянном полу. Карл Эблинг исчез, не оставив нового адреса.

И вот он здесь, работает официантом в отеле «Пьер» и явно (это Джо знал без тени сомнения, как и то, что золотые рыбки в чаше – всего лишь куски моркови, которые он вырезал ножом для яблок) замышляет дурное. Бегая взад-вперед по залу с подносом на плече, Эблинг то и дело смотрел на Джо – не на шелка и золотые кольца у Джо в руке, а на Джо, в упор, и лицо его тщилось изображать анонимную бесстрастность, но в уголках было подернуто краской злобного озорства.

Уже собравшись приступить к «Заразному узелку» – Джо дунет, и узел, завязанный на шелковом шарфе, под взглядом зрителей поскачет по веренице обычных шелковых шарфов у добровольцев в руках, – Джо почуял дым. Сначала решил, что еще попахивает «Миниатюрным возгоранием», но, принюхавшись, сообразил, что запах, безусловно, табака и чего-то еще, едкого, будто волосы горят. Потом заметил слева тонкую струйку дыма обок от эстрады, у затонувшего корабля. Джо уронил шарф с коварным узлом и зашагал – быстро, но не выдавая паники – к дымку, рисовавшему каракули в воздухе. Подумал было, что кто-то уронил сигарету; затем внутри завозилось подозрение, в уме промелькнуло лицо Эблинга. А потом Джо разглядел всё: цилиндрик пепла, почти догоревший до кончика сигареты с отпечатанной маркой, обожженный ковер, кусок сероватого фитиля, стальную трубку, грубо замаскированную какой-то безвкусно-красной пластмассой. Джо остановился, развернулся и пошел назад к столу – там после «Пожалуйста, не ешьте домашних питомцев» еще стояла чаша, где плавали яркие куски моркови.

Когда он взял чашу, за столами зашептались.

– Прошу прощения, – произнес он, – у нас, кажется, небольшой пожар.

Он шагнул было вылить воду на сигарету, но тут в поясницу ему врезалось что-то крупное, тяжелое и ужасно твердое. Очень смахивало на человеческую голову. Джо нырнул вперед, чаша с рыбками выпрыгнула из рук и разлетелась осколками на эстраде. Вскарабкавшись Джо на спину, Эблинг царапал ему щеки; Джо попытался перекатиться, задрал голову – фитиль уже плевался дождиком искр. Джо передумал, перекатываться не стал, оттолкнулся, встал на четвереньки и пополз – Эблинг ехал на нем верхом, озверевший, как шимпанзе на спине пони, – к самодельной бомбе. Люди, сидевшие ближе всех, уже заметили возгорание, и у зрителей сложилось общее впечатление, что все это в ходе выступления не планировалось. Завизжала какая-то женщина, потом завизжала толпа женщин, Джо все полз вперед, а наездник драл ему лицо и дергал за уши. Эблинг локтями обхватил Джо за шею и принялся душить. Тут под Джо кончилась эстрада. Он потерял равновесие, и они оба кувырнулись вниз. Эблинг откатился к растянутой рыбацкой сети. А та рухнула со стены, все вокруг засыпав резиновыми морскими звездами и омарами.

Эблинг только и успел сказать:

– Не.

И на Джо словно обрушился лист тяжелого станиоля – мятой сталью обернул ему лицо, и горло, и уши. Его отбросило назад, и на лоб с шипением легло что-то обжигающее – горящий провод. Еще полмига – и раздался ужасный грохот, словно дубина обрушилась на мешок помидоров, а затем дохнуло осенним душком пороха.

– Ой-ё, – сказал Карл Эблинг и сел, хлопая глазами и облизываясь; кровь была у него на лбу и в волосах, по ослепительно-белому пиджаку разбежались крошечные отпечатки кровавых лапок.

– Ты что наделал? – услышал Джо или, точнее, почувствовал где-то у себя в глотке. – Эблинг, черт тебя дери, ты что наделал?

Их отвезли в больницу «Маунт-Синай». В сравнении с Эблингом Джо почти не пострадал, и, когда ему промыли порезы, обработали раны на лице, а рассеченную кожу на лбу закрыли мотыльковыми укусами иглы, он по многочисленным просьбам вернулся в Большую залу «Пьера», и там ему воздавали хвалы, и произносили тосты, и дарили деньги и восторги.

Что до Эблинга, ему поначалу предъявили обвинение только в хранении взрывчатых веществ, но затем переквалифицировали в покушение на убийство. В итоге Эблинга обвинили в организации ряда мелких пожаров, вандализма в синагогах, подрыве телефонных будок и даже подготовке крушения поезда подземки минувшей зимой – об этом немало писали газеты, но, пока Диверсант не признался и в этом, и во всех прочих своих подвигах, дело оставалось висяком.

Вечером Роза с отцом помогли Джо выбраться из такси, а оттуда проводили по узкой тропке до крыльца дома Харку. Джо руками обнимал их за плечи, а ноги его как будто скользили в двух дюймах над землей. По распоряжению врача из отделения неотложной помощи «Маунт-Синай» Джо не выпил за вечер ни капли, но морфиновые болеутолители в конце концов его доконали. Касательно всего путешествия, от посадки в такси и до обочины, Джо впоследствии сохранил лишь смутное приятное воспоминание о запахе Kölnisch Wasser Зигги Сакса и прохладе Розиного плеча, к которому прижималась его изодранная щека. Они отволокли Джо в кабинет и разложили на диване. Роза развязала ему шнурки, расстегнула брюки, помогла снять рубашку. Поцеловала его в лоб, в щеки, в грудь, в живот, накрыла одеялом до подбородка, а затем поцеловала в губы. Розин отец мягкой материнской рукой смахнул волосы Джо с забинтованного лба. Потом настала темнота, и их голоса вытекли из комнаты. Джо чувствовал, как вокруг сгущается сон – обвивает руки-ноги, точно дым или вата, и несколько минут сражался с ним, и борьба эта была приятна – так ребенок в бассейне пытается стоять солдатиком на футбольном мяче. Но едва Джо поддался опийному изнеможению, эхо взрыва снова зазвенело в ушах, и он резко сел; сердце бешено колотилось. Джо включил лампу у кровати, перебрался к низкой кушетке, где Роза разложила его синий фрак. В странной замедленной панике руками, что словно были многослойно обернуты марлей, он ощупал карманы. Взял фрак за фалды, перевернул и потряс, и еще потряс, и еще. Посыпались пачки денег, кипы визиток, простых и с фотокарточками, серебряные доллары и жетоны подземки, сигареты, карманный нож, оторванные уголки программки, исписанные адресами и телефонами людей, которых Джо спас. Он опять вывернул наизнанку пиджак и все десять карманов. Упав на колени, он снова и снова тасовал груду карточек, и долларов, и бумажных обрывков. Это походило на классический кошмар иллюзиониста, в котором сновидец в нарастающем ужасе тасует колоду, обыкновенную, но бесконечную, ищет королеву червей или семерку бубен, а они почему-то все не выпадают и не выпадают.

Рано поутру Джо, осоловелый, больной, от звона в ушах полубезумный, вернулся в «Пьер» и тщательно обыскал бальную залу. За следующую неделю несколько раз обращался в больницу «Маунт-Синай», звонил в бюро находок нью-йоркского таксопарка.

Позднее, когда мир разодрало напополам, а Потрясающий Кавальери и его синий фрак остался лишь в роскошных фотоальбомах с золотым обрезом на кофейных столиках Верхнего Уэст-Сайда, Джо порой вспоминал о бледно-голубом конверте из Праги. Пытался вообразить, что было внутри, гадал, какие новости, или чувства, или инструкции там таились. В такие минуты, после многих лет учебы, и выступлений, и подвигов, и чудес, и сюрпризов, он начинал постигать природу магии. Вроде бы фокусник обещает, что разорванное на клочки будет починено и станет как новенькое, что исчезнувшее возникнет вновь, что разлетевшаяся стайка голубей или горстка пыли сольется воедино по одному лишь слову, что бумажная роза, пожранная огнем, вновь зацветет в кучке пепла. Но все понимали, что это лишь иллюзия. Подлинная магия нашего изломанного мира кроется в умении вещей исчезать, теряться так абсолютно, будто их и не существовало никогда.

7

Один из самых твердокаменных догматов в истории человеческого самообмана гласит, что всякий золотой век либо пройден, либо грядет. Последние месяцы перед атакой японцев на Пёрл-Харбор – редкое исключение из этой аксиомы. В 1941 году, после Всемирной выставки, этого всплеска мишурных надежд, изрядной доле горожан Нью-Йорка довелось испытать необычайное чувство к текущему моменту прямо в процессе его проживания – странную смесь оптимизма и ностальгии, что обыкновенно характерна для ауровекового бреда. Остальной мир сам себя вбрасывал в топку печи, страну за страной, городские газеты и кинохроники в «Транс-люксе» полнились дурными знамениями, поражениями, зверствами и сигналами тревоги, но в среднем по больнице житель Нью-Йорка пребывал не в состоянии осады, паники или угрюмого покорства судьбе – нет, скорее он был как довольная женщина, что поджимает пальчики на ногах, попивает чай, свернувшись калачиком на диване, читает перед камином, пока за окнами хлещет холодный ливень. У экономики вернулись не просто ощущения, но явные сокращения мускулатуры в конечностях, Джо Димаджио сделал хиты в пятидесяти шести матчах подряд, а великие биг-бенды в гостиничных бальных залах и мотыльковом свете летних павильонов достигли вершин куртуазности и экстаза.

Если учесть традиционную склонность тех, кто полагает, будто жил в золотом веке, впоследствии пространно о нем разглагольствовать, парадоксально, что апрельскую ночь, когда Сэмми острее всего ощущал великолепие своего бытия, – момент, когда впервые в жизни он полностью сознавал собственное счастье, – он не обсуждал никогда и ни с кем.

Был час ночи, едва наступила среда, и Сэмми одиноко стоял на верхушке города Нью-Йорка, взирая на грозовые тучи, буквальные и фигуральные, что громоздились на востоке. Готовясь заступить на смену в десять, он принял душ в кабинке на восемьдесят первом этаже, которую по указанию Эла Смита на скорую руку сварганили для наблюдателей, и переоделся в свободные саржевые брюки и выцветшую голубую оксфордскую рубашку, которые хранил там в шкафчике и надевал три ночи в неделю всю войну, забирая домой после пятничной смены, чтобы постирать к понедельничной. Приличия ради он надел туфли и в них поднялся на наблюдательную площадку, однако там снова разулся. Такова была его привычка, его зазнайство и странное его утешение: высматривая вражеские бомбардировщики и воздушных диверсантов, шнырять в небесах Манхэттена в одних чулках. Обходя по кругу восемьдесят шестой этаж – в руке планшет, на шее тяжелый армейский бинокль на ремешке, – он, сам того не замечая, насвистывал себе под нос мелодию – немелодичную, однако затейливую.

Смена обещала быть типично бессобытийной: разрешенные ночные полеты редко случались и в хорошую погоду, а сегодня обещались быть ливни, громы и молнии, и самолетов в небесах появится еще меньше обычного. К планшету, как водится, был прикреплен машинописный перечень Командования истребителей-перехватчиков, куда Сэмми пошел добровольцем, – семь самолетов, получившие добро на пересечение воздушного пространства Нью-Йорка. Все, кроме двух, были военными, к половине двенадцатого Сэмми уже засек шесть – по расписанию и на обещанных позициях – и сделал соответствующие пометки в журнале. Седьмой ожидался лишь около половины шестого, незадолго до конца смены, а потом Сэмми вернется в дежурку наблюдателей, поспит пару часов и пойдет трудиться в «Империю комиксов».

Он еще раз по кругу обошел хромовые просторы ресторана; изначально здесь собирались оборудовать камеру хранения и билетные кассы запланированного причала для дирижаблей, который так и не материализовался, а последние два года «сухого закона» ресторан изображал чайную. Только бар и нарушал безмятежность работы Сэмми на должности наблюдателя за самолетами, ибо соблазн поблескивающих кранов, кофейников и стройных рядов стаканов и чашек приходилось сопоставлять с неотвратимой нуждой – каковая впоследствии возникнет, если он утолит жажду, – помочиться. Сэмми свято верил, что, появись в небесах над Бруклином роковой черный клин «юнкерсов», это безусловно произойдет, когда он отлучится в туалет отлить. Собравшись было на пару-тройку дюймов налить себе сельтерской из сложносоставного хромированного крана под еще горящей неоновой вывеской «Рупертс», он услышал угрюмый рокот. На миг подумал, что это, наверное, приближается гром, но затем память различила в глубинах этого грома механическое шипение. Сэмми отставил стакан и кинулся к гряде окон в дальней стене зала. Темнота манхэттенской ночи даже в столь поздний час была отнюдь не кромешна, и сияющий уличный ковер, что раскинулся аж до Уэстчестера, Лонг-Айленда и нью-джерсийской глуши, испускал в небеса до того яркий свет, что и самому осторожному нарушителю, не включившему бортовых фар, затруднительно было бы сокрыться от взгляда Сэмми – тут и бинокль не понадобится. В небе, однако, не было ничего, кроме громадного облака света.

Рокот стал громче и как-то глаже, шипение смодулировалось до тихого гула, из сердцевины здания донеслось слабое пощелкивание приводов и кулачков: лифты. Непривычный звук в такой час и в таком месте. Парень, который обычно сменял Сэмми в шесть, – американский легионер и ловец устриц на пенсии Билл Макуильямс всегда поднимался с восемьдесят первого этажа по лестнице. Сэмми направился к лифтовому холлу; может, стоило бы пойти к телефону, который связывал его со штаб-квартирой Командования в здании телефонной компании на Кортландт-стрит. На страницах «Радиокомиксов» подготовку захвата Нью-Йорка можно разложить в нескольких панелях, и на одной бесспорно будет изображено, как обтянутый перчаткой кулак диверсанта Оси дубинкой вышибает мозги невезучему наблюдателю. Сэмми так и видел рваную звезду на месте удара, и прыгучие буквы «ХР-РЯСЬ!», и пузырь, в котором бедный дурень говорит: «Эй, вам сюда не… уй-й-й!»

Приближался экспресс-лифт из вестибюля. Сэмми снова глянул на планшет. Если кого-то ждали – контролера, еще какого военного, полковника из Командования истребителей-перехватчиков с инспекцией, – наверняка же отметили бы в приказе. Но на листе – это Сэмми знал и так – был только перечень семи самолетов и планов полета, а также лаконичная пометка насчет обещанного ненастья. Может, непредвиденная инспекция нагрянула. Сэмми посмотрел на свои ноги в чулках не по уставу, пошевелил пальцами, и мысли приняли иной оборот: может, о визите его не предупредили, потому что случилось нечто неожиданное. К примеру, кто-то едет сообщить Сэмми, что Америка объявила войну Германии или даже – что война в Европе взяла и закончилась, а ему пора идти домой.

Кабина прибыла на восемьдесят шестой этаж; содрогнулся металл, стукнули кабели. Сэмми повлажневшей рукой провел по волосам. Под замком в нижнем ящике на посту охраны лежал армейский кольт сорок пятого калибра – Сэмми это знал, но потерял ключ от ящика и вдобавок не умел даже снять пистолет с предохранителя. Он поднял планшет, готовясь обрушить его на голову шпиона. Бинокль потяжелее будет. Сэмми снял бинокль – если что, можно размахнуться им, как булавой. Двери лифта разъехались.

– Это «Мужская спортивная одежда»? – осведомился Трейси Бейкон. – Он был в смокинге; на шее белый шелковый платок, жесткий и блестящий, как безе; на лице зыбкая серьезность, туго натянутая поверх усмешки, словно Бейкон учиняет какой-то розыгрыш. В обеих руках болталось по бурому бумажному пакету. – А из габардина у вас есть что-нибудь?

– Бейкон, ты что?..

– Да я мимо проходил, – пояснил актер. – Подумал – ну, можно заглянуть.

– Мы на высоте в тысячу футов!

– Правда?

– Час ночи!

– Да?

– Это военный объект, – продолжал Сэмми самодовольно (и сам это понимал), судорожно нащупывая причину эйфорического припадка угрызений, что так сильно походил на восторг и накатил с прибытием на восемьдесят шестой этаж Трейси Бейкона. Сэмми был рискованно счастлив видеть нового друга. – Говоря строго. После закрытия без пропуска от Командования сюда никому нельзя.

– Уй-йя, – отвечал на это Бейкон. Великолепная механика «Отис», объявшая его, вздохнула как будто в нетерпении. Бейкон попятился. – Тогда ты совсем не хочешь, чтоб я, как есть нацистский лазутчик, тут околачивался. И как мне это в голову взбрело? – Двери лифта показали черные резиновые языки. Сэмми посмотрел, как расколотые половины Бейконова отражения тянутся друг к другу в полированном хроме дверей. – Auf wiedersehen.

Сэмми всунул руку между дверями:

– Подожди.

Бейкон подождал, посмотрел на Сэмми, с вызовом задрав одну бровь, точно аукционист, что вот-вот грохнет молотком. На его угольной шелковой визитке были лацканы с кантом, широкую грудь прикрывала громаднейшая и белейшая на свете манишка. В вечернем костюме Бейкон сиял с еще большей высоты, по обыкновению уверенный, что в конечном итоге – даже в тысяче футов над землей, в час ночи и вопреки воинскому уставу – ему будут рады. Невзирая на несуразные пакеты из магазина – или, может, благодаря им, – казалось, будто ему в этом обезьяньем наряде невероятно уютно: плечами привалился к задней стенке лифта, скрестил ноги, громадная правая ступня в длинной черной «лагонде» туфли слегка вывернута на носке. Лифт опять вздохнул.

– Ну, – сказал Сэмми, – поскольку отец у тебя генерал…

Он посторонился, придерживая дверь, которая тщилась закрыться. Бейкон еще миг помялся, словно предлагая Сэмми снова передумать. Затем оттолкнулся от стенки и прошествовал из лифта. Двери закрылись. Сэмми вопиюще нарушил правила.

– Всего лишь бригадный, – сказал Бейкон. – Клей, с тобой все хорошо?

– Нормально, со мной все нормально, заходи.

– Низший, между прочим.

– Что?

– Бригадный генерал. Низший генеральский чин.

– Досадно, небось.

– Пожирает его заживо. Ух ты. – Бейкон оглядел прохладный мраморный размах вестибюля (по ночам здесь приглушали свет, чтобы наблюдателю не мешали отражения и лучше было видно сквозь громадные темные окна), слегка прищурившись, всмотрелся в мерцание и тени бара по одну руку и длинную оконную гряду по другую. – Ух ты!

– Да уж, ух ты, – ответил Сэмми; восторг поутих, съежился в неловкость, даже в легкий страх. Что Сэмми натворил? Что Бейкон задумал? Что это за смутно едкий, но не отвратительный запах исходит от актера? – Короче, это. Заходите, гости дорогие.

– Отлично! – сказал Бейкон.

Он прошагал к окнам, смотревшим на Гудзон, на черные утесы и неоновые щиты Нью-Джерси. Походка у него была немножко дерганая, франкенштейновская, и Сэмми шел за ним по пятам – следил, чтоб ничего не разбилось. Бейкон лицом прижался к окну, расплющив о стекло прямой, слегка вздернутый нос с таким рвением, что у Сэмми екнуло сердце. Стекла были из толстого закаленного стекла, но Трейси Бейкон обладал роскошной глупостью того сорта (к такому выводу впоследствии придет Сэмми), что волшебным образом противостоит подобным техническим предосторожностям. Бейкон просачивался в театральные ложи – закрытые, поскольку они на грани обрушения, – пробирался на любые лестницы с табличкой «Входа нет» и, как Сэмми узнает позднее, особенно любил, когда никто не смотрит, тайком спускаться с платформы подземки на пути и заходить в тоннели при бледном свете платиновой зажигалки. Пускать Бейкона сюда – ужасная ошибка.

– Должен сказать, я все не мог допереть, с какой радости человек в здравом уме возьмется за такую работенку… забесплатно… но теперь… и это все твое каждую ночь?

– Три ночи в неделю. Ты пьян?

– Это что еще за вопрос? – отозвался Бейкон, но не уточнил, полагает ли вопрос оскорбительным, или избыточным, или то и другое. – Я сюда приходил в первый день в Нью-Йорке, – продолжал он, напуская туману дыхания на стекло. – Днем совсем иначе. Дети бегают. Сплошь голубое небо и вон там пар. Голуби. Корабли. Флаги.

– А я днем тут ни разу не был. Восход видел, да. Но я обычно ухожу задолго до того, как начинают пускать людей.

Бейкон попятился. Призрачный отпечаток его черепа мгновенье помаячил на окне и испарился. Бейкон скользнул вдоль окон к юго-восточному углу, где, как и на трех других углах наблюдательной площадки, стоял телескоп с монетоприемником. Наклонился, заглянул. Бумажные пакеты зашелестели. Бейкон, видимо, про них забыл.

– Ну ничего себе, – сказал он, щурясь в окуляр. – Статую Свободы видно. – Если не скормить телескопу монетку, видно не было, разумеется, ничего. – Кто бы мог подумать – она в сеточке для волос спит. – Он развернулся – лицо разом невинное и безрассудное, ну чисто двухлетка, ищет детскую: откопать там что-нибудь новенькое и разломать. – Можно я здесь погуляю?

– Ну…

– Ты тут сидишь?

По-прежнему таская пакеты, откуда теперь вился бесспорный запах спаржи, Бейкон зашел за широкий помост, который днем служил постом охраны: здесь продавали билеты и проводили неформальные экскурсии по знаменитой панораме. Здесь же Командование истребителей-перехватчиков установило телефон – в случае воздушного налета Сэмми свяжется с Кортландт-стрит. Сэмми хранил там коробку с обедом, карандаши, сигареты и лишние бланки для рапортов.

– Да я почти не сижу… Бейкон, может, не стоит… нет!

Бейкон поставил один пакет и снял телефонную трубку:

– Алло, Фэй? Это Конг. Слышь, деточка… ой. Там гудки.

Сэмми кинулся к посту, вырвал трубку у Бейкона из руки и грохнул ею на рычаг.

– Извини.

– Можно тебя попросить, Бейкон? – сказал Сэмми. – Во-первых, ничего не трогай, но это ладно. – Он привалился к Бейкону, точно к заклинившей двери, нажал плечом и выпихнул гостя из-за стола. – Колись, что в пакетах.

Бейкон опустил глаза на свою левую руку, слегка удивился, перевел взгляд на отставленный пакет. Подобрал его и предъявил Сэмми. Тот уловил запах чего-то масляного, и винного, и овощного – лук-шалот, кажется.

– Ужин! – сказал Бейкон.

Они вернулись в темное кафе, ощетинившееся ножками перевернутых стульев. Натертые каменные полы шуршали под ногами. Хромовые ленты, опоясавшие длинный бар, в углу мерцали светом из вестибюля. Тихо сами себе мурлыкали холодильники. Приглушенная атмосфера отчасти охладила или, по крайней мере, уняла бойкость Бейкона. Он перевернул два стула и, ни слова не прибавив, стал разгружать пакеты. Из одного извлек три серебряных блюда с крышками – гостиничные официанты в кино всегда вкатывают такие на застланных скатертью тележках. В другом обнаружились еще два блюда и маленькая супница, сбрызнутая бледно-зеленым супом. Расставив все это на столе, Бейкон вынул довольно разносортный букет вилок, ножей и ложек с густым цветастым узором и пару тканых салфеток, слегка заляпанных соками и жидкостями, свершившими побег из тарелок. Еще он достал бутылку вина, штопор и два бокала – один он по дороге кокнул.

– Придется по очереди, – сказал Бейкон. – Или я могу из горла.

– Что, «печеную Аляску» не принес? – спросил Сэмми.

Бейкон скорчил обиженную мину. Сорвал крышку с одного блюда, явив взору грустную лужицу белой приторной жижи с бурыми прожилками:

– Ты за кого меня держишь?

– Извини, – сказал Сэмми.

Они сели за стол. На ужин были перепела, фаршированные устрицами, спаржа на пару́ в голландском соусе, македонский салат и картофель «дофине». Бледная жидкость оказалась крем-супом из водяного кресса. Сэмми так и не заставил себя расчленить птичье тельце, но выудил начинку, – как выяснилось, очень вкусно.

– Ты как это устроил? – спросил Сэмми. – Обслуживание в номерах с собой?

Бейкон жил в отеле «Мэйфлауэр» – весьма не по средствам, как он сам говорил.

– Не совсем.

– Вкусно. Могло бы быть и погорячее.

– Соль? – Бейкон снова полез в пакет, вынул серебряную солонку еще цветастее приборов и поставил на стол. Солонка была пуста. – Ой. – Он снова наклонился, заглянул в пакет и перевернул его, наклонив уголок над солонкой. Тонкой струйкой высыпалась комковатая соль. – Вот. Как новенькая. Итак, – продолжал он, ткнув пальцем в планшет Сэмми и значок наблюдателя. – Хотел, значит, внести лепту, да? Помочь Эскаписту в нескончаемой битве с Железной Цепью и ее приспешниками из Оси Зла?

– Многие спрашивают, – сказал Сэмми, посыпая картошку солью. – Обычно я так и отвечаю.

– Но мне-то ты скажешь правду? – спросил Бейкон насмешливо, но с минимальнейшим намеком на взаправдашнюю мольбу.

– Ну, – сказал польщенный Сэмми, – я просто подумал, что я… должен. Я… я кое-что сделал, чем не горжусь. И потом, когда сделал и вернулся, тут были эти добровольцы в вестибюле, их водили по зданию, и я как бы влился. Даже поразмыслить не успел.

– Совесть нечиста.

Сэмми кивнул, хотя правдой было и то, что его карьера наблюдателя примерно совпала с периодом, когда Джо начал все больше времени проводить с Розой Сакс и почти каждый вечер оставлял Сэмми убивать долгие часы в одиночестве.

– И не спрашивай, что я сделал, потому что я не могу рассказать.

– Ладно, не спрашиваю, – пожал плечами Бейкон. И закинул в рот спаржу на вилке.

– Ладно, – сказал Сэмми. – Расскажу.

Бейкон поиграл бровями:

– Что-то типа пикантное?

– Нет, – рассмеялся Сэмми. – Нет, я… я лжесвидетельствовал. Под присягой. Сказал юристам Супермена, что Шелли Анапол не просил меня копировать их персонажа. Хотя он попросил прямым текстом.

– Господи боже! – сказал Бейкон в полном ошеломлении.

– Нехорошо вышло, да?

– Да тебя повесить мало.

Тут Сэмми разглядел, что над ним подтрунивают. Впрочем, воспоминание о неприятных и нудных часах в конференц-зале «Филлипса, Низера» по-прежнему заливало его щеки краской унижения.

– Короче, это нехорошо, – сказал он. – У меня была веская причина, но все равно. И я, видимо, хотел как-то загладить.

– Если это худшее, что ты в жизни натворил… – покачал головой Бейкон.

– Пока, – сказал Сэмми, – кажется, да.

Некое неведомое воспоминание промелькнуло в глазах Бейкона, и они погрустнели.

– Повезло тебе, – сказал он.

– Ну и, э-э… ты-то откуда в таком виде? – сменил тему Сэмми. – Вечеринка?

– Небольшая. Микроскопическая.

– Где?

– У Хелен. У нее сегодня день рождения.

– У Хелен Портолы?

– Ты забыл сказать «прелестной».

– У прелестной Хелен Портолы?

Бейкон кивнул, вроде бы разглядывая бедренный сустав одной из своих перепелок, словно его насторожило пятно крови.

– Кто там был?

– Я там был. Прелестная Хелен Портола там была.

– Только вы вдвоем?

Бейкон опять кивнул. От столь нехарактерной лаконичности Сэмми заподозрил, что Бейкон и Хелен поцапались. Сэмми редко имел дело с актрисами, но разделял общепринятое убеждение, что актрисы обладают сексуальными повадками шиншилл в течке. Наверняка Хелен Портола зазвала своего премьера отпраздновать ее день рождения à deux не в расчете на то, что в итоге друг ее отправится бродить по городу с бумажными пакетами остывших деликатесов.

– А сколько ей? – спросил Сэмми.

– Вообще-то, семьдесят два.

– Бейкон.

– Старушка замечательно сохранилась.

– Бейкон!

– В чем ее секрет? Печень, ребята, как можно больше печени.

– Трейси!

Бейкон оторвал взгляд от тарелки и изобразил невинное удивление:

– Да, Клей?

– Ты что тут делаешь?

– В каком смысле?

Сэмми посверлил его глазами.

– Ну, не хотелось выбрасывать шикарную жратву. Повар Хелен из кожи вон лез.

– Повар Хелен?

– Ага. Ты бы ей записочку, что ли, черкнул.

– В смысле, это был званый ужин?

– Изначально.

– Вы с Хелен поругались?

Бейкон кивнул.

– Серьезно?

Бейкон снова кивнул в искреннем расстройстве.

– Но я не виноват, – сказал он.

Сэмми до смерти хотелось спросить, из-за чего они поссорились, однако он счел, что для таких разговоров они с Трейси недостаточно близко знакомы. Ему и в голову не пришло, что в схожих обстоятельствах с кем угодно другим он бы не смутился задать вопрос в своей типической бруклинской манере. Впрочем, Бейкон просветил его самостоятельно.

– Отчего-то, – продолжил он, – она по недоразумению полагала, что я сегодня вечером предложу ей руку и сердце. Бог знает кто ее надоумил.

– У Эда Салливана было, – пояснил Сэмми.

Заметку в «Ньюс» он прочел со странным сожалением; его дружбе с Бейконом негде развернуться – ей отведен лишь крохотный клочок на пересечении их обособленных миров; едва ли эта дружба выживет, когда Бейкон женится на своей примадонне и уедет блистать в Голливуд.

– Вчера утром.

– А, ну да. – Бейкон скорбно потряс крупной красивой головой.

– Читал?

– Нет, но помню, что пару дней назад столкнулся с Эдом Салливаном в «Линдиз».

– И сказал ему, что предложишь Хелен руку и сердце?

– Мог.

– Но не собираешься.

– Не стал.

– И она расстроилась.

– Убежала в спальню, хлопнула дверью. Сначала ударила меня.

– Вот молодчина.

– По зубам мне заехала.

– Уй-й.

Что-то будоражило Сэмми в этой повести, точнее, в сцене, которая складывалась в воображении. Вновь шевельнулось застарелое желание, что часто его посещало, – заполучить… не Трейси Бейкона, но его жизнь, его телосложение, его красивую вспыльчивую подругу, его способность разбить ей сердце. А на деле у Сэмми есть только бинокль, планшет и самый одинокий насест в городе на три ночи в неделю.

– И ты забрал у нее ужин.

– Ну, он же там был.

– И принес сюда.

– Ну, ты же тут был.

Затишье, наступившее от этой реплики, вдруг заполнилось темно-лиловым копошеньем в небесах вокруг, долгим, низким летним рокотом, зловещим и знакомым. Бокалы на барной стойке откликнулись звенящим шепотом.

– Елки, – сказал Бейкон, поднимаясь из-за стола. – Гром.

Он направился к окну, выглянул. Сэмми тоже встал, подошел к Бейкону.

– Сюда, – сказал он, взяв Бейкона за локоть. – С юго-востока идет.

Они стояли тесно, плечом к плечу, и смотрели, как неторопливый черный цеппелин идет под парами над Нью-Йорком, за собой таща длинные белые оттяжки молний. Гроза трепала здание, точно борзая, трескучей шкурой терлась об антрвольты и средники, обнюхивала оконные стекла.

– Мы ей, кажется, понравились. – В голосе Бейкона перышком затрепыхался смех. Сэмми сообразил, что Бейкон напуган.

– Ага, – сказал Сэмми. – Она нас просто обожает. – Он закурил сигарету, и от искры зажигалки Бейкон подскочил на месте. – Успокойся. Тут уже месяц так. Все лето грозы.

– Ха, – сказал Бейкон. Глотнул бургундского из бутылки, облизнулся. – И вот я успокоился.

– Извини.

– А эта фигня, ну, в здание не бьет?

– За этот год пока пять раз, кажется, было.

– Ох боже мой.

– Успокойся.

– Молчи уж.

– Бывало больше двадцати двух тысяч ампер.

– В это здание.

– Десять миллионов вольт, где-то так.

– Господи.

– Не переживай, – сказал Сэмми. – Все здание – как один гигантский… Ой.

Дыхание у Бейкона отдавало кислым вином, но одна сладкая капля еще цеплялась к губам, когда он прижал их ко рту Сэмми. Щетина их подбородков царапалась с тихим электрическим скрежетом. Сэмми так удивился, что к тому времени, когда мозг, изрядно нагруженный иудеохристианскими запретами и подходами, собрался-таки высказать решительное «фи» всевозможным релевантным органам, было уже поздно. Сэмми уже целовал Трейси Бейкона в ответ. Они подались друг к другу. Винная бутылка звякнула об оконное стекло. Сэмми ощутил в пальцах крохотное гало, жаркий рубин. Уронил сигарету на пол. Тут небо за окнами прошило огнем, и раздалось шипение – почти влажное, точно капля на горячей сковородке, – а затем раскат грома поймал их обоих в глубокие черные пещеры своих ладоней.

– Громоотвод, – сказал Сэмми, отстраняясь.

Словно вопреки всему, что как-то вечером на той неделе ему излагал добродушный и авторитетный доктор Карл Б. Макэкрон из «Дженерал электрик», который изучал электрические атмосферные явления, связанные с Эмпайр-стейт-билдинг, от огней святого Эльма до бьющих в небо гигантских джетов, Сэмми внезапно испугался. Попятился от Трейси Бейкона, нагнулся за тлеющей сигаретой и опрометью укрылся в неосознанной имитации сухой манеры доктора Макэкрона:

– Стальная конструкция здания привлекает, но затем целиком рассеивает разряд…

– Прости, – сказал Бейкон.

– Ничего.

– Я не хотел… ух, ты посмотри.

Бейкон тыкал пальцем в пустынный променад за окнами. Вдоль поручней словно текла ярко-голубая жидкость, вязкая и турбулентная. Сэмми открыл дверь и вытянул руку в пронзительную озоновую тьму, а затем Бейкон снова приблизился и тоже высунул руку, и так они постояли, глядя, как из растопыренных пальцев прорастают двухдюймовые искры.

8

Среди фокусников, что регулярно навещали «Магическую лавку Луиса Тэннена», была группа любителей под названием Колдуны – эти люди трудились на плюс-минус литературном поприще и встречались дважды в месяц в баре отеля «Эдисон», где морочили друг другу головы алкоголем, байками и неизбитыми обманками. Применительно к Джо «литературное» трактовалось широко и включало в себя сферу комиксов; через Колдунов – в состав которых входил и великий Уолтер Б. Гибсон, биограф Гудини и создатель Тени, – Джо познакомился с Орсоном Уэллсом, полузавсегдатаем совещаний в «Эдисоне». Уэллс к тому же оказался другом Трейси Бейкона, получившего первую работу в Нью-Йорке в театре «Меркурий» – роль Алджернона в радиопостановке Уэллса «Как важно быть серьезным». Джо и Бейкон раздобыли четыре билета на премьеру первого фильма Уэллса.

– И какой он? – заинтересовался Сэмми.

– Он отличный, – сказала Роза.

Высокого актера с младенческим личиком она мельком увидела, забежав как-то пополудни в бар «Эдисона» за Джо, и, кажется, разглядела в Уэллсе родственную душу – романтика, чьи старания шокировать людей в основном диктовались неким отчаянием по поводу себя самого, рывком прочь из рамок приличного респектабельного дома. Старшеклассницей Роза с подругой ездила смотреть грохочущего вудуистского «Макбета», и ей страшно понравилось.

– Я считаю, он гений, вот честно.

– У тебя все гении. Ты считаешь, вот этот парень гений, – ответил Сэмми, коротким указательным пальцем ткнув Джо в колено.

– Вот ты у меня не гений, – любезно возразила Роза.

– Подлинного гения современники не признают никогда.

– Его признают другие подлинные гении, – сказал Бейкон. – У Орсона на этот счет сомнений нет.

Они все втиснулись на заднее сиденье такси. Сэмми и Роза устроились на откидных сиденьях, и Роза покрепче вцепилась Сэмми в локоть. Она приехала из конторы ТСА, и костюм ее был безвкусен, что немало ее терзало, – широкоплечий, коричневый, твидовый и с поясом, примерно военного покроя. В предыдущую встречу с Орсоном Уэллсом она тоже оделась как школьная училка – он решит, что подруга Джо Кавалера не интереснее сетки с луком. Сэмми облачился в громадный полосатый привет из фильма с Джорджем Рафтом; Бейкон, как водится, вырядился пингвином – к роли городского прожигателя жизни он относился, на Розин вкус, чуток слишком всерьез, хотя, к чести его надо прибавить, это, пожалуй, единственное, к чему он относился всерьез. А Джо, разумеется, словно только что выпал из живой изгороди. В волосах белая краска. Концом галстука он, видимо, оттирал пятно туши.

– Он умный, – сказал Джо. – Но иллюзионист так себе.

– Он правда встречается с Долорес дель Рио? – спросил Бейкон. – Меня вот что интересует.

– Интересно, да, – ответил Джо, хотя вопрос совсем его не заинтересовал.

Джо сегодня грустил – Роза знала. Судно Хоффмана несколько недель назад наконец-то добралось до Лиссабона и уже должно было отчалить в Нью-Йорк. Но два дня назад миссис Курцвайль, португальский агент ТАС, прислала телеграмму. Трое детей свалились с корью; один умер. Сегодня пришла весть о том, что португальские власти ввели в монастыре Богоматери Горы Кармель «абсолютный, но бессрочный карантин».

– Я думал, с Долорес дель Рио встречаешься ты, Бейк, – сказал Сэмми. – У Эда Салливана про это было.

– С Лупе Велес.

– Вечно я их путаю.

– Короче, не верь тому, что пишут в газетах.

– Например, что «Парнассус пикчерс» планирует вывести комиксового силача Эскаписта на большой экран в облике знаменитой радиозвезды мистера Трейси Бейкона?

– Правда? – спросила Роза.

– Да это просто сериал, – сказал Бейкон. – «Парнассус». Чушь собачья.

– Джо, – сказала Роза, – ты не говорил.

– Мне все равно, – ответил Джо, глядя наружу, на неоново-паровое зрелище Бродвея, что разворачивалось за окном такси. Мимо прошла женщина – на плечах у нее болтались хвосты по меньшей мере девяти дохлых горностаев. – Мы с Сэмми не получим ни гроша.

Сэмми поглядел на Розу и дернул плечом: мол, что его гложет? Роза пожала Сэмми локоть. Она еще не успела рассказать ему про последнюю телеграмму из Лиссабона.

– Так-то, может, и нет, – сказал Сэмми, – но, Джо, ты послушай. Трейси вот говорит, если он получит роль – замолвит за нас словечко в студии. Пусть наймут нас писать сценарии.

– Это же естественно, – сказал Бейкон. – Что, надо думать, обрекает идею на провал.

– Переедем в Голливуд, Джо. Чего-то добьемся. Займемся чем-нибудь настоящим.

– Настоящим. – Джо веско кивнул, точно Сэмми, если рассудить здраво, уладил вопрос, который мучил Джо весь день. И снова отвернулся к окну. – Я знаю, что тебе это важно.

– Приехали, – сказал Бейкон. – «Пэлэс».

– «Пэлэс», – сказал Сэмми, и голос его как-то странно смялся.

Они подъехали к фасаду того, что теперь называлось «РКО Пэлэс», прежней вершины и столицы американского водевиля, и пристроились в конец череды такси и взятых напрокат машин. Над маркизой высился гигантский силуэт Орсона Уэллса, косматый и с бешеными глазами. Толпа перед кинотеатром кричала и щелкала фотовспышками; на всем был отпечаток неминуемой катастрофы и красной помады. Сэмми побелел как полотно.

– Сэм? – спросила Роза. – Ты как будто призрака увидал.

– Это он боится, что придется платить за проезд, – пояснил Бейкон, доставая бумажник.

Джо выбрался из такси, нахлобучил шляпу на голову и придержал Розе дверцу. Выйдя следом, Роза обвила его руками за шею. Джо крепко обнял ее, приподнял, глубоко ее вдохнул. Она чувствовала, как пялятся люди вокруг – гадают, кто эти двое или кем себя возомнили. Серая шляпа Джо заскользила с затылка, но он поймал ее одной рукой и поставил Розу на тротуар.

– С ним все будет хорошо, – сказала она. – Он уже переболел корью. Просто небольшая задержка.

По горькому опыту она знала, что Джо ненавидит утешения, но, поставив ее на землю, он, как ни странно, улыбался. Оглянулся на фотографов, на толпу, на ослепительные солнечные прожекторы, на длинные черные лимузины у обочины; было видно, что он взволнован. И впрямь волнующе, решила она.

– Я знаю, – сказал Джо. – С ним все будет хорошо.

– Может, мы скоро окажемся в Голливуде, – сказала Роза; внезапная перемена его настроения подтолкнула ее к безрассудству. – Ты, я и Томаш. В маленьком бунгало в Голливудских холмах.

– Томашу понравится, – сказал Джо.

– «Пэлэс». – Подошел Сэмми, поглядел на пять гигантских букв на ослепительной маркизе. Вынул из кармана пятидолларовую купюру, протянул ее Бейкону. – Держи, друг. За такси плачу я.

9

Великолепная штука «Эскапист», – сообщил Сэму Орсон Уэллс. Он оказался громадный, на удивление молодой и пахнул, как Долорес дель Рио. (В 1941 году в кругах умников определенного толка модно было признаваться в отнюдь не поверхностном знакомстве с Бэтменом, или Капитаном Марвелом, или Синим Жуком.) – Ни слова не пропускаю.

– Спасибо, – сказал Сэм.

Чем – хотя Сэмми до скончания дней своих этого не забыл, а в последующие годы сильно приукрасил – и ограничились его беседы с Орсоном Уэллсом в ту ночь и вообще. На вечеринке после показа, на «Пенсильванской крыше», Джо танцевал с Долорес дель Рио, а Роза – с красавцем Джозефом Коттеном и с Эдвардом Эвереттом Хортоном (из этих двоих последний танцевал гораздо лучше). Играл оркестр Томми Дорси. Сэмми сидел, и смотрел, и слушал, прикрыв глаза, сознавая, как и все поклонники биг-бендового свинга в 1941-м, что ему выпала честь жить ровно в тот момент, когда исполнители его любимой музыки достигли абсолютной вершины художественного мастерства, – момент непревзойденной в этом веке яркости, романтичности, блеска и занятной опрятной задушевности. Джо и Долорес дель Рио станцевали фокстрот, а потом, естественно, румбу. Тем и ограничилось знакомство Джо с Долорес дель Рио, хотя с Орсоном Уэллсом он и дальше виделся порой в баре отеля «Эдисон».

Гораздо важнее всего, что случилось с кузенами в этот первый майский день 1941 года, был фильм, который они приехали смотреть.

В позднейшие годы и в иных руках Эскапист выкаблучивался смеха ради. Вкусы переменились, сценаристы заскучали, лобовые сюжеты более или менее исчерпали себя. Позднейшие писатели и художники при попустительстве Джорджа Дизи превратили комикс в эдакую вывернутую пародию на сам жанр супергероя в костюме. Подбородок у Эскаписта отрос и отчетливее пошел ямочками; его мускулы гипертрофировались, раздувшись, как памятно выразился послевоенный архивраг Эскаписта доктор Магма, «все равно что мешок с котятами». Неизменно боеготовая игла мисс Цветущей Сливы снабжала Эскаписта гардеробом специализированных антипреступных шмоток а-ля Либерачи, и Омар с Большим Алом уже вслух ворчали о том, какие счета приходят боссу и сколько он транжирит на супермашины, суперсамолеты и даже «резной костыль из слоновой кости ручной выделки», который Том Мэйфлауэр брал с собой на важные свидания. Эскапист был весьма тщеславен; порой читатели заставали его, когда он по пути на битву со злом останавливался глянуть на свое отражение и причесаться перед окном или зеркалом весов в аптеке. В одном из поздних выпусков, № 130 (март 1953 года), спасая Землю от злых Всеядников, Эскапист между подвигами наизнанку выворачивался, пытаясь при участии шепелявого дизайнера интерьеров устроить ремонт в Ключевой Скважине, тайном убежище под сценой «Палаццо». Эскапист оставался надежным защитником слабых и борцом за беспомощных, однако приключения свои всерьез не воспринимал. Он ездил отдыхать на Кубу, Гавайи и в Лас-Вегас, где в отеле «Сэндз» выступал на одной сцене с кем? – правильно, с Владзю Либерачи собственной персоной. Иногда, если особой спешки не было, Эскапист пускал за штурвал Ключелета Большого Ала, а сам открывал журнальчик про кино со своим портретом на обложке. Сюжеты зачастую строились вокруг так называемых машин Руба Голдберга: герой, не меньше прочих скучая от унылой рутины своей антипреступной работы, нарочно создавал себе препятствия и ограничения в борьбе с немалым, но конечным разнообразием мегаломаньяков, сволочей и отъявленных бандитов послевоенных лет, дабы жить стало поинтереснее: заранее, скажем, договаривался сам с собой, что избавится от той или иной банды преступников «голыми руками», а к существенно приросшим физическим суперспособностям прибегнет, только если один из бандитов произнесет некую случайную фразу, например «вода со льдом»; затем, когда Эскаписту уже почти приходили кранты, а на улице холодало так, что стакан воды со льдом никому на ум не шел, герой как-нибудь выкручивался, и банда неизбежно оказывалась в кузове грузовика с луком. Эскапист был супермогущественный мускулистый клоун.

Эскапист, что царил средь великанов земли в 1941-м, был человеком иного сорта. Он был серьезным – порой сверх всякой меры. Лицо худое, губы сжаты, глаза в прорезях шарфа – как холодные железные заклепки. Он был силен, но вполне уязвим. Его можно было отправить в нокаут, огреть дубиной, утопить, сжечь, побить, пристрелить. И миссии его были именно что миссиями, – по сути, он работал спасателем. Первые комиксы, невзирая на все антифашистские замесы и воющие «юнкерсы», – истории о сиротах, которым угрожают, крестьянах, над которыми издеваются, бедных фабричных, которых магнаты военно-промышленного комплекса превращают в безмозглых зомби. Даже отправившись на войну, Эскапист не меньше времени тратил, оберегая невинных европейских жертв, нежели кулаками продырявливая линкоры. Он прикрывал беженцев и отводил бомбы, чтоб не падали на младенцев. Раскрывая очередное гнездо нацистских шпионов в США (Логово Диверсанта, например), он толкал речи, в которых Сэм Клей пытался поддержать войну кузена; разламывая на куски какой-нибудь штопороносый «армированный крот», полный дубоголовых немцев, пытавшихся просверлить ход в Форт-Нокс, Эскапист говорил, допустим: «Видели бы это люди-страусы! Война идет, а они всё прячут голову в песок!» Сочетая пылкость, ответственность и готовность к драке, он стал идеальным героем для 1941 года, когда Америка, урча и тужась, сама себя загоняла в безвыходность чудовищной войны.

Но хотя он расходился миллионными тиражами и на время вознесся или же погрузился в общественное сознание Америки, если бы после весны 1941-го Сэмми не написал, а Джо не нарисовал ни одного выпуска, Эскапист, несомненно, испарился бы из национальной памяти и воображения вместе с Котом и Кошечкой, Вешателем и Черным Ужасом, чьи комиксы в период расцвета продавались немногим хуже Эскаписта. Сектанты – коллекционеры и фанаты – не раскошеливались бы на умопомрачительные суммы за – и не сочиняли бы сотни тысяч заумных слов про – ранние совместные работы Кавалера & Клея. Не напиши Сэмми ни единой буквы после «Радиокомиксов» № 18 (июнь 1941 года), его бы запомнили – если бы запомнили – только самые упертые читатели комиксов как создателя ряда мелких звездочек ранних сороковых. Если бы тем вечером в отеле «Пьер» Взрывной Трезубец Эблинга прикончил Джо Кавалера, его бы запомнили – если бы запомнили – как блестящего автора обложек, создателя энергичных, тщательно прорисованных боевых сцен и вдохновенного сочинителя «Сатурнии Луны», а не как одного из величайших новаторов композиции и повествовательных стратегий в истории комикса как искусства, которым кое-кто полагает Джо ныне. Но в июле 1941 года в киосках появился «Радио» № 19, и девять миллионов ничего не подозревавших двенадцатилетних американских детей, которые мечтали вырасти и стать комиксистами, едва не окочурились от изумления.

А всё «Гражданин Кейн». Посадив между собой Розу и Бейкона, кузены устроились на балконе безвкусного «Пэлэса» с фу-ты ну-ты какой люстрой и свежей припаркой бархата и позолоты на почтенных старых костях. Погас свет. Джо закурил. Сэмми поерзал и вытянул ноги – в кинотеатрах они имели свойство неметь. Началось кино. Джо отметил, что Орсон Уэллс – единственное имя над названием фильма. Камера перескочила шипастую железную ограду, вороной воспарила по зловещему каменистому склону холма с обезьянами, и гондолами, и полем для мини-гольфа, а потом, точно зная, чего ищет, ворвалась в окно и зумом налетела на монструозные губы, что прошептали финальное слово.

– Это будет хорошо, – сказал Джо.

Кино потрясло – уничтожило его. Когда зажегся свет, Сэмми нагнулся и мимо Розы посмотрел на Джо – ему не терпелось узнать, что кузен думает про фильм. Джо сидел, глядя перед собой, моргал, ворочал мозгами. Все недовольство, что мучило его в жанре, который попался ему под руку в первую же неделю по приезде в Америку, – дешевые условности, заниженные ожидания издателей, читателей, родителей и педагогов, пространственные ограничения, с которыми он сражался на страницах «Сатурнии Луны», – все это можно превозмочь, превзойти и преодолеть. Потрясающий Кавальери навеки вырвется на свободу из девяти квадратиков.

– Давай сделаем что-нибудь такое, – сказал он.

Эта мысль и занимала Сэмми с той минуты, когда он постиг композицию фильма, когда кинохроника про Кейна завершилась и свет озарил персонажей, работавших над «Поступью времени». Но в Джо говорило вдохновение, ответ на вызов, а Сэмми скорее завидовал Уэллсу и безнадежно жаждал выпутаться из этого прибыльного надувательства, что корнями уходило в дешевые игрушки. Вернувшись домой с «Пенсильванской крыши», все четверо засиделись допоздна – пили кофе, кормили «Панамузу» пластинками, пересказывали друг другу фрагменты, кадры и реплики. Они всё никак не могли насытиться долгой вертикальной панорамой снизу, сквозь машинерию и тени оперы, к двум рабочим сцены, что зажимают носы во время дебюта Сьюзен Александр. Они никогда не забудут, как камера ныряла в световой люк убогого ночного клуба и налетала на погубленную Сьюзи. Они обсуждали взаимосцепленные детали фрагментарного портрета Кейна и спорили о том, как выяснилось его предсмертное слово, если в комнате он один и шепот некому расслышать. Джо мучительно пытался выразить, сформулировать переворот в своем подходе к этому жанру, истрепанному и сшитому скобками, который им подкинули наклонности и удача. Тут дело не в том, сказал он Сэмми, чтобы просто адаптировать набор приемов, так смело использованных в кино, – сверхкрупные планы, странные ракурсы, дикие композиции переднего и заднего плана; Джо и кое-какие другие художники уже забавлялись подобными вещами. Дело в том, что «Гражданин Кейн» как никакой другой фильм, что видел Джо, представлял собой абсолютное сопряжение нарратива и визуального ряда, а это – Сэмми же видел? – и есть фундаментальный принцип комиксового повествования и краеугольный камень их товарищества. Без остроумных сильных диалогов и загадочной фабулы вышла бы американская версия сумрачного тенистого экспрессионистского кино а-ля «УФА», с которым Джо вырос в Праге. Без сумрачных теней и отважных операторских авантюр, без театрального света и головокружительных ракурсов вышло бы просто умное кино о богатом подонке. Но итог больше, гораздо больше того, чем потребно быть фильму. И в этом ключевом отношении – в неразрывном сплетении видеоряда и повествования – «Гражданин Кейн» подобен комиксу.

– Я не знаю, Джо, – сказал Сэмми. – Приятно думать, что мы так тоже можем. Но кончай. Это же… ну, это же просто комиксы.

– Зачем ты к ним так, Сэмми? – вмешалась Роза. – По природе своей ни одна среда не лучше другой. – Вера в этот догмат практически непременно требовалась от всех обитателей дома ее отца. – Вопрос в том, что ты с этой средой делаешь.

– Да вовсе нет. Комиксы по-честному низшая каста, – сказал Сэмми. – Я в это правда верю. Это же… это встроено в наш материал. У нас толпа парней – и девчонка – бегают в одном белье и колотят людей, понимаешь? Если эти люди с «Парнассуса» снимут сериал про Эскаписта, уверяю тебя, получится никакой не «Гражданин Кейн». Даже Орсону Уэллсу это не по зубам.

– Ты просто юлишь, Клей, – сказал Бейкон, удивив всех, но главным образом Сэмми: тот еще не слыхал, чтобы друг говорил так серьезно. – Ты не комиксы считаешь низшими, а себя.

Джо глотнул кофе и вежливо отвел взгляд.

– Ха, – сказала Роза после паузы.

– Ха, – согласился Сэмми.

Сэмми и Джо пришли в контору ровно в семь – розовея щеками, звеня от недосыпа и кашляя; оба были трезвые и почти не раскрывали рта. Под мышкой в кожаной папке Джо нес страницы, которые успел расписать, а также пометки Сэмми не только к «Кейн-стрит», первой из так называемых модернистских или призматических историй про Эскаписта, но и замыслы дюжины других историй, которые со вчерашнего вечера успели посетить Сэмми, – и про Эскаписта, и про Сатурнию Луну, и про Монитора, и про Четыре Свободы. Они зашагали по коридору в поисках Анапола.

Издатель «Империи комиксов» бросил свой громадный хромированный кабинет, нагонявший на него жуть, и обосновался в большом уборщицком чулане, где поставил себе стол, кресло, портрет композитора, написавшего «Песни безумного муэдзина», и два телефона. Утверждал, что после переезда ему существенно полегчало, и докладывал, что по ночам спит гораздо крепче. Сэмми и Джо явились под дверь чуланного кабинета. Едва туда заходил Анапол, места больше никому не оставалось. Анапол писал письмо. Воздел палец – мол, сейчас, только важную мысль закончу.

Сэмми заметил, что пишет Анапол на бланке Общества Шимановского. «Дорогой брат» – так начиналось письмо. Рука Анапола зависла в воздухе, пока он, шевеля мясистыми лиловыми губами, перечитывал строку. Затем поднял глаза. Угрюмо улыбнулся:

– Почему мне внезапно охота спрятать чековую книжку?

– Босс, надо поговорить.

– Я уж вижу.

– Во-первых. – Сэмми откашлялся. – Все, что мы делали до сегодняшнего дня, сколь бы хорошо ни получалось, – и я не знаю, следите ли вы, что делают конкуренты, но мы лучше большинства и не хуже лучших, – так вот, все это – ничто, понимаете, ничто в сравнении с тем, что мы с Джо насочиняли для Эскаписта на будущее, хотя я не вправе раскрыть, что именно это будет. Пока.

– Это во-первых, – сказал Анапол.

– Ну да.

Анапол кивнул:

– Во-первых, можете меня поздравить. – Он расправил плечи, самодовольно сцепил руки на брюхе и подождал, пока до них дойдет.

– Они купили, – сказал Сэмми. – «Парнассус».

– Вчера звонили их юристы. Производство стартует к концу года, а то и раньше. Деньги, разумеется, не громадные – это все-таки не «Метро-Голдвин-Майер», – но неплохие. Отнюдь не плохие.

– Естественно, мы обязаны попросить у вас половину, – сказал Джо.

– Естественно, – согласился Анапол. Улыбнулся. – А теперь выкладывайте, что вы там насочиняли.

– Ну, по сути дела – совершенно новый подход. Мы посмотрели…

– Это зачем нам новый подход? Нам и старый прекрасно подходит.

– А этот лучше.

– «Лучше» в нашем случае означает лишь одно, – сказал Анапол. – А именно больше денег. Ваш новый подход принесет нам с партнером больше денег?

Сэмми глянул на Джо. Его самого-то, если честно, Джо убедил не вполне. Но вчерашний упрек Бейкона по-прежнему жалил. Более того, Сэмми знал Шелли Анапола. Для Анапола деньги не были – не всегда были – важнее всего. Давным-давно, много лет назад, Анапол лелеял мечту играть на скрипке в Нью-Йоркской филармонии, и некая часть его, хоть и глубоко похороненная, окончательно так и не смирилась с жизнью продавца подушек «Пукк». Продажи «Империи комиксов» росли, с центральных пустошей Америки налетали высоченные черные денежные торнадо, и Анапол из остаточных амбиций и извращенных угрызений совести за безмозглую легкость, с которой был достигнут этот колоссальный успех, стал ужасно переживать из-за дурной репутации комиксов среди членов фи-бета-капп и литературных шишек, чье мнение так высоко ценил. Он даже обязал Дизи составить негодующие письма в «Нью-Йорк таймс» и «Америкэн сколар» – о том, как несправедливо обходятся с его скромной продукцией на страницах этих изданий, – и сам их подписал.

– Кучу, – сказал Сэмми. – Горы, босс.

– Показывайте.

Они предъявили портфолио и попытались объяснить, что задумали.

– Взрослые, – сказал Анапол, несколько минут послушав. – Вы хотите, чтобы комиксы читали взрослые.

Кузены переглянулись. До сей поры они свой замысел так не формулировали и не понимали.

– Пожалуй, – сказал Сэмми.

– Да, – сказал Джо. – Взрослые со взрослыми деньгами.

Анапол кивнул, поглаживая подбородок. Сэмми заметил, как у Анапола расслабляются плечи, разглаживаются желваки и он откидывается в большом кожаном крутящемся кресле величественно и легко, хотя и не вполне отмахнувшись от усталости металла и лопающихся пружин. Не поймешь, откуда это облегчение: то ли наконец найден достойный фундамент для коммерции, то ли на горизонте утешительно замаячил неизбежный провал.

– Ладно, – произнес Анапол и потянулся к недописанному письму. – Попробуем. За работу.

Джо шагнул было прочь, но Сэмми ухватил его за локоть и дернул обратно. Они еще постояли. Анапол дописал следующую фразу, перечитал, поднял голову:

– Ну?

– А эти не громадные деньги от «Парнассуса»? – спросил Сэмми. – У нас есть доля на радио. Вы дали нам долю в газетном стрипе. Не вижу, почему нам…

– Да господи боже мой, – сказал Анапол. – Даже не трудитесь договаривать, мистер Клей. Я все это уже не раз слышал.

Сэмми ухмыльнулся:

– И?

Улыбка Анапола стала уклончива и очень, очень скупа.

– Я не против. Не скажу за Джека, но я с ним посоветуюсь – посмотрим, что можно придумать.

– О-очень хорошо, – сказал Сэмми. Он удивился и смутно заподозрил неладное: похоже, грядет условие.

– А теперь, – сказал Анапол, – проверим, угадаете ли вы, что сейчас скажу я.

– Шимановского выпускают на карточках в жвачке?

– Может, вы не в курсе, – сказал Анапол, – но «Парнассус пикчерс» успешно ведут дела в Европе.

– Не знал.

– Да. Собственно говоря, их второй по масштабам рынок после местного – это, как ни странно…

– Германия, – сказал Джо.

– Разумеется, их слегка беспокоит, что из-за ваших многообразных и изобретательных выдумок выходит так, будто наша компания вроде бы недоброжелательно настроена к гражданам и властям этой родины фанатичных киноманов. Я продолжительно побеседовал с мистером Фрэнком Синджем, главой студии. Он дал понять очень ясно…

– Даже не трудитесь договаривать, – сказал Сэмми. Его затошнило от омерзения. – «Мы все это уже не раз слышали».

Он умоляюще взглянул на Джо, мысленно призывая его открыть рот, поведать Анаполу о родных, об их унижениях, о сотне зверств, больших и малых, которые с почти медицинской планомерностью на них обрушивает Рейхспротекторат. Сэмми не сомневался, что Анапол опять спасует.

– Хорошо, – тихо сказал Джо. – Я прекращу бои.

Анапол удивленно вздернул брови.

– Джо? – потрясенно переспросил Сэмми. – Джо, да ладно тебе. Ты чего? Нельзя сдаваться! Это… это же цензура. Нас подвергают цензуре! Нам против этого и положено бороться. Эскапист боролся бы против.

– Эскапист ненастоящий.

– Да, спасибо, я в курсе. Ну ты даешь.

– Сэм… – сказал Джо, и щеки его покраснели. Он взял Сэмми за локоть. – Я благодарен за твои старания. Но теперь я хочу заняться этим. – Он постучал по кожаному портфолио. – Я устал воевать, видимо, ненадолго. Я воюю, и я опять воюю, и у меня только меньше надежды, а не больше. Мне надо сделать что-то… что-то прекрасное, понимаешь, а не вечно быть Хорошим.

– Джо, я… – начал было Сэмми, но тут же сдался. – Идет, – сказал он. – Мы перестаем лупцевать нацистов. Все равно мы скоро вступим в войну.

– И обещаю, что вам выпадет удовольствие напомнить мне о моем сегодняшнем постыдном поведении, – сказал Анапол. – Также обещаю долю – какую-нибудь очень скромную – в небольшом подарочке, который отвалит нам Голливуд.

Кузены двинулись прочь. Сэмми оглянулся:

– А япошек лупцевать можно?

10

Внезапное краткое цветение искусства, небольшое, но подлинное, в мишурном ассортименте на тот момент пятого или шестого по величине издателя комиксов в Америке обычно списывают на могущественные чары «Гражданина Кейна», что заново вдохновили Джо Кавалера. Но без тематических запретов, наложенных Шелдоном Анаполом по требованию «Парнассус пикчерс», – цензуры всех сюжетных линий про нацистов (про япошек тоже), войну, диверсантов, пятую колонну и так далее, – которые принудили Сэмми и Джо радикально пересмотреть сырье своих историй, волшебная серия – открывшаяся «Радиокомиксами» № 19 и завершившаяся, когда атака на Пёрл-Харбор догнала двухмесячный производственный цикл на двадцать первом выпуске «Триумф-комиксов» (февраль 1942 года), – представляется крайне маловероятной. В «Радио», «Триумфе», «Одних девчонках» и теперь ежемесячных «Приключениях Эскаписта» – в восьми выпусках каждого журнала – впервые делался акцент не только на персонажах с суперспособностями, обыкновенно до того окутанных неизбежной пеленой пуль, торпед, ядовитых газов, ураганных ветров, заклинаний черной магии и так далее, что толком не разглядишь очертаний их личностей (в отличие, как правило, от их дельтовидных и четырехглавых мышц), но также – что было почти революционным шагом для комиксов тех времен – на обычных людях, которые их окружали: к началу 1942 года, когда официально начались боевые действия против Германии, похождения этих людей выдвинулись так далеко на первый план, что сам этот упор на повседневную героику «бессильных» можно хотя бы задним числом рассматривать как некую тайную (а оттого, надо полагать, неэффективную) пропаганду. Встречались истории, где мелкие подробности того, что Мистер Пулемет на родных страницах «Триумфа» называл «геройской работенкой», излагались с точки зрения не только героев, но и всевозможных дворецких, подруг, помощников, чистильщиков ботинок, врачей и даже преступников. В одной истории повествовалось о странствиях пистолета по злым улицам Империум-Сити – Эскапист там появлялся лишь на двух страницах. В другой достославной истории рассказывалось об отрочестве Сатурнии Луны – комикс заполнял лакуны в ее биографии сложносочиненной чередой флэшбэков из уст всевозможных знакомцев безработных ведьм в «маленьком сумрачном притоне под Фантомвиллом»: говорящих крыс, кошек, пресмыкающихся не пойми кого. И была «Кейн-стрит», на шестидесяти четырех полосах живописавшая повседневность одной улочки Империум-Сити, чьи обитатели, получив ужасную весть о том, что Эскапист лежит при смерти в больнице, по очереди вспоминают, как он коснулся их жизни и жизни города (а в конце все оборачивается жестоким розыгрышем, который учинил злой Мошенник).

Все эти новаторские попытки разодрать нарратив на составляющие, перемешать и выделить случайные ракурсы, растянуть до пределов, допустимых в те времена, в рамках, диктуемых циничным редактором и издателями, в основном пекшимися о гарантированных доходах, самые границы комиксового нарратива – все эти экзерсисы воспаряли гораздо выше уровня простых экзерсисов, ибо изобретательность карандаша Джо Кавалера не знала границ. Джо пересмотрел свой инструментарий и обнаружил в нем неоткрытые залежи пользы и увлекательности. Но смелое использование перспективы и штриховки, радикальная композиция словесных пузырей и авторского текста, а превыше всего – интеграция повествования и изобразительного ряда посредством расчетливо сумбурных, свихнутых панелей, что растягивались, сжимались, распахивались кругами, расползались на разворот, тянулись через полосу по диагонали, разворачивались, как кинопленка, – все это стало возможным лишь при абсолютно гармоничном сотрудничестве писателя и художника.

Какая цена была уплачена за восхитительные плоды этого сотрудничества; помогли бы лишних тридцать два выпуска, лишних две тысячи страниц антинацистской кампании, прекращенной Анаполом, неким неуловимым образом быстрее подтолкнуть Америку к войне; поспособствовали бы вовремя достигнутые преимущества одержать победу прежде срока; спасла бы победа, одержанная днем, неделей, месяцем раньше, лишний десяток, или сотню, или тысячу жизней – ныне подобные вопросы терзают душу лишь отвлеченным манером, ибо и призраки, и те, кому они являлись, мертвы.

Как бы то ни было, тиражи изданий Кавалера & Клея неуклонно росли, а после резкого прекращения их сотрудничества взлетели почти вдвое, хотя трудно сказать, произошел этот потрясающий скачок продаж по причине замечательного роста изощренности и качества или попросту вследствие общего взрыва на рынке комиксов в последние месяцы перед вступлением Америки в войну. Великая звонкая пурга – что задувала из Голливуда, с радиостанций, из «Компании Милтона Брэдли» и «Маркс тойз», «Хостесс кейкс» и (неизбежно) «Йельских замко́в», но главным образом из монетных кошельков, брючных карманов и «Настоящих латексных копилок „Эскапист“» со всей страны – сплошным слоем завалила контору на двадцать пятом этаже Эмпайр-стейт-билдинг. Чтобы не утонуть под ошеломительной денежной лавиной, требовались лопаты, и снеговые плуги, и целые круглосуточные бригады. В конечном итоге часть этих осадков намело на банковский счет Йозефа Кавалера – там они высились сказочными сугробами и лежали себе, равнодушно мерцая, дабы охладить горячку изгнания в тот день, когда приедут его родные.

11

В сентябре Фрэнк Синдж, главный продюсер «Парнассус пикчерс», проездом оказался в Нью-Йорке, и Бейкон повел Сэмми повидаться с ним в отеле «Готэм». Бейкон всю ночь не давал Сэмми спать, тот писал сценарии и назавтра, с мутным взором и плохо выбритый, готов был показать Синджу три штуки. Синдж – здоровяк с грудью колесом, который курил десятидюймовые гигантские «Давидофф», сказал, что они уже подумывают про двух сценаристов, но ему нравится то, что Сэмми делает в комиксах, и он хотел бы глянуть, что у Сэмми получилось. Он вовсе не обескураживал: очевидно было, что он питает приязнь к Бейкону, и более того, сам сказал, что двое других претендентов – отнюдь не Кауфман и Харт. Двадцать пять минут полурассеянно послушав, Синдж объявил Сэмми и Бейкону, что у него важная встреча, надо глянуть на пару очень длинных ног, и на том беседа завершилась. Оба вслед за властителем второсортного кино вышли в тускнеющее предвечерье. День выдался ясный, и, хотя солнце уже село, небо над головой голубело по-прежнему, точно газовая горелка, лишь на востоке мерцал намек на черный уголь.

– Что ж, благодарю вас, мистер Синдж, – сказал Сэмми, пожимая руку продюсеру. – Спасибо, что уделили время.

– Парень справится, сэр, – сказал Бейкон, обхватив Сэмми за плечи и слегка встряхнув. – Эскапист – его дитя.

Вечер подступал прохладный, и Сэмми в плотном и мягком верблюжьем пальто, в полуобъятии Бейкона было тепло и уютно, и он готов был поверить, будто возможно все. Его трогало, как Бейкон жаждет, чтобы он, Сэмми, тоже поехал в Калифорнию, но и без подозрений не обходилось: Сэмми переживал, что Бейкон просто боится ехать один. С Бейконом теперь дело обстояло, как с Джо до появления Розы: Сэмми всегда тут как тут, всегда готов составить компанию, не отставать, не опускать руки, выходить в город и исправлять, если что идет не так. Временами Сэмми опасался, что превращается в профессиональный второй номер. Едва Бейкон в Калифорнии заведет новых друзей – или нового друга, – Сэмми останется один-одинешенек с другими бессчастными душами, бледными пучеглазыми золотыми рыбками, как в «Дне саранчи».

– Решайте, как вам лучше, мистер Синдж, – сказал Сэмми. – Я, честно говоря, не уверен даже, что хочу переезжать в Лос-Анджелес.

– Ой, вот не начинай опять, – сказал Бейкон, испустив громогласный и фальшивый радийный смех.

Оба пожали Синджу руку, и тот сел в такси.

– Увидимся, ребятки, – сказал он. Тон какой-то чудной, на полпути между насмешкой и сомнением. Такси отъехало, и Синдж слегка помахал, оставив Сэмми стоять в объятиях его парня.

Бейкон напустился на Сэмми:

– Ты зачем так сказал, Клейстер?

– А вдруг это правда? Вдруг мне нравится и здесь?

Парень. Слово впорхнуло в сознание Сэмми и слепо заметалось мотыльком, а Сэмми гонялся за ним с метлой в одной руке и учебником по лепидоптерологии – в другой. Прозвучало как остро́та – едкая, циническая, курсивом: а кто твой парень, Перси? Сэмми теперь все свободное время проводил с Бейконом и в принципе согласился, что они, если и впрямь отправятся на Запад, поселятся вместе, но по-прежнему не желал признаться себе – на том иррелевантном, сенатском уровне сознания, где вопросы, на которые уже ответило желание, выдвигаются, дебатируются и кладутся под сукно на потом, – что он влюблен или влюбляется в Трейси Бейкона. Не сказать, будто Сэмми отрицал свои чувства или его пугали выводы; нет, отрицал и пугали, конечно, но Сэмми любил мужчин почти всю свою жизнь, начиная с отца и заканчивая Николой Теслой и Джоном Гарфилдом, чье презрительное ворчание и отдавалось так ясно в голове, насмехалось: «Эй, красавчик, а кто твой парень

До сего дня любовь к мужчинам была или казалась предприятием подпольным, неосуществимым, но была естественна для Сэмми, как талант к языкам или умение находить четырехлистный клевер; отрицание и страх тут очень буквально избыточны. Ладно, хорошо, допустим, он влюблен в Трейси Бейкона – дальше что? Что это доказывает? Допустим, имели место дальнейшие поцелуи и некое осторожное использование теней, и лестничных колодцев, и пустых коридоров; даже Джон Гарфилд не стал бы спорить, что поведение их после той грозовой ночи на восемьдесят шестом этаже было игриво, и мужественно, и, по сути своей, целомудренно. Порой на заднем сиденье такси их руки украдкой ползли друг к другу по кожаному сиденью, и влажная ладошка и обкусанные ногти Сэмми погружались в глубокую, трезвомыслящую пресвитерианскую крепость хватки Трейси Бейкона.

На той неделе они пошли в «Брукс» примерять новые костюмы, стояли бок о бок в одном белье, точно реклама витаминного тоника – «до» и «после», – продавец вышел из примерочной, портной отвернулся, и тут Бейкон протянул руку и ухватился за шерсть у Сэмми на груди. Пальцами уцепился за грудину, провел ладонью по пологому склону живота, а затем, сверкнув жесткой невинной искоркой под Тома Мэйфлауэра в голубых глазах, нырнул рукой под резинку трусов Сэмми и сразу вынырнул, точно повар, что мизинцем пробует, горяча ли вода в кастрюле. До сего момента член Сэмми тайком хранил память о касании этой прохладной руки. Что до поцелуев, их было еще три: один – под дверью Бейкона в гостинице, когда Сэмми подвозил его домой; один – среди темного чугунного плетения под надземкой на перекрестке Третьей авеню и Пятьдесят первой; а затем третий, самый смелый, в заднем ряду бродвейского кинотеатра, во время «Дамбо», на сцене вакханалии розовых слонов. Ибо вот в чем новизна, вот в чем отличие любви к Тесле и Гарфилду и даже к Джо Кавалеру от любви к Трейси Бейкону: на сей раз любовь, похоже, взаимна. И этот расцвет желаний, это сплетение пальцев, эти четыре насыщающих поцелуя, украденные у переполненной водонапорной башни нью-йоркского безразличия, – неизбежный плод этой взаимности. Но означают ли они, что Сэмми или Бейкон гомосексуальны? Превращают ли Трейси Бейкона в парня Сэмми?

– Мне все равно, – сказал Сэмми вслух – мистеру Фрэнку Синджу, Нью-Йорку, всему миру, а затем, повернувшись к Бейкону: – Мне все равно! Мне все равно, получу ли я эту работу. Я не хочу думать ни про нее, ни про Лос-Анджелес, ни про твой отъезд, ни про что. Я хочу жить себе и жить, быть хорошим мальчиком и приятно проводить время. Ты не против?

– Я только за, сэр, – ответил Бейкон, на холоде затягивая шарф. – Может, поедем, займемся чем-нибудь?

– Чем ты хочешь заняться?

– Не знаю. Где у тебя самое любимое место? Во всем гооде?

– Мое самое любимое место во всем городе?

– Ага.

– Включая боро?

– Не говори мне, что Бруклин. Это будет ужасно огорчительно.

– Не Бруклин, – сказал Сэмми. – Куинс.

– Еще хуже.

– Только его больше нет, моего любимого места. Его закрыли. Свернули и вывезли из города.

– Выставка, – сказал Бейкон. Потряс головой. – Опять ты со своей выставкой.

– Ты сам-то так и не ходил, да?

– И вот это твое любимое место?

– Да, но…

– Ну ладно тогда.

Бейкон подозвал такси и открыл Сэмми дверцу. Сэмми постоял, зная, что сейчас Бейкон его во что-то впутает и поди потом выпутайся. Неизвестно только во что.

– Нам в Куинс, – сказал Бейкон таксисту. – На Всемирную выставку.

Лишь возле моста Трайборо таксист сухо и монотонно произнес:

– Даже не знаю, ребята, как вам и сказать-то.

– Там что, вообще ничего не осталось? – спросил Бейкон.

– Ну, я читал в газетах – они спорят, что делать с землей: город, и мистер Мозес, и эти выставочные люди. Небось что-то еще есть.

– Мы максимально занизим ожидания, – сказал Бейкон. – Идет?

– Меня устраивает, – сказал Сэмми.

Выставку Сэмми обожал, в первый сезон 1939 года ходил трижды и до конца жизни хранил значочек, подаренный на выходе из павильона «Дженерал моторс», со словами «Я ВИДЕЛ БУДУЩЕЕ». Он вырос в эпоху великой безнадеги, и для него, как и для миллионов других городских мальчишек, Выставка и напророченный ею мир обладали силой завета, обещания грядущей лучшей жизни, которую он впоследствии попытается выстроить в картофельных полях Лонг-Айленда.

Такси высадило их напротив станции Лонг-Айлендской железной дороги, и некоторое время они побродили вдоль периметра Выставки в поисках входа. Но по периметру стояла высокая ограда, и Сэмми сомневался, что сможет перелезть.

– Давай-ка, – сказал Бейкон, присев за какими-то кустами и выгнув спину. – Залезай.

– Я не могу… тебе же больно будет…

– Давай-давай, ничего мне не сделается.

Сэмми взобрался Бейкону на спину, оставив на пальто глинистый отпечаток подошвы.

– Я, знаешь ли, магически прирастил силу, – сказал Бейкон.

– У-уф.

Сэмми кувырнулся, и повис, и за оградой упал на задницу. Бейкон подпрыгнул, подтянулся и перетащил себя вверх, через ограду и на ту сторону. Забрались.

Первым делом Сэмми глазами поискал монументальные конструкции, Матта и Джеффа, парящий «Трилон» и его шарообразную приятельницу «Перисферу», символы Выставки, которые два года попадались на каждом шагу, пробирались в ресторанные меню, на часовые циферблаты, спичечные коробки, галстуки, носовые платки, игральные карты, девичьи свитеры, коктейльные шейкеры, шарфы, зажигалки, футляры радиоприемников и тэ пэ, а затем исчезли так же внезапно, как расцвели, словно тотемы некой опозоренной миллеритской секты, что кратко возвышается, а затем горько разочаровывает адептов величественными и ужасными пророчествами. Нижние футов сто «Трилона» обросли строительными лесами.

– «Трилон» разбирают, – сказал Сэмми. – Елки-палки.

– «Трилон» – это который? Игольный?

– Ага.

– Я и не знал, что он такой высокий.

– Выше монумента Вашингтона.

– А он из чего? Гранит, известняк – это что?

– Гипс, по-моему.

– Мы большие молодцы, да? Что не обсуждаем мой отъезд в Лос-Анджелес.

– Ты об этом думаешь?

– Не я. То есть шар – это «Перисфера»?

– Она.

– А внутри что-то было?

– В «Трилоне» не было. А в «Перисфере» – да, было целое шоу. «Демоград». Такая как бы масштабная модель города будущего – сидишь в тележке, ездишь вокруг него, смотришь сверху вниз. Сплошные супершоссе и пригороды с садами. И ты будто воспаряешь над ними в дирижабле. Там включали ночь, и все эти домики и фонарики вспыхивали и горели. Очень красиво. Мне ужасно нравилось.

– Ты подумай. Я бы посмотрел. Может, он еще там, Сэмми, как думаешь?

– Не знаю, – с опасливым волнением ответил Сэмми. Уже неплохо зная Бейкона, он распознал и этот порыв, и настроение, что в свое время погнали друга за полночь на восемьдесят шестой этаж военного объекта с гурманскими деликатесами в бумажных пакетах. – Может, и нет, Бейк. Я думаю… эй, меня-то подожди.

Бейкон уже шагал к низкому круглому парапету, обнимавшему громадный бассейн – теперь спущенный и застланный сырой мешковиной, – где прежде плавала «Перисфера». Сэмми огляделся – нет ли поблизости рабочих или охраны, – но Выставка, похоже, была целиком предоставлена в распоряжение их двоих. От этого зрелища ныло сердце – совсем недавно здесь кишмя кишели флаги и женские шляпки и в маршрутках разъезжали люди, а теперь взору открывались только грязь, и брезент, и летающие газеты, а тут и там торчали тонкие обрубки опор с насадками, пожарные гидранты или голые деревья вдоль пустых проспектов и променадов. Карамельных цветов павильоны и выставочные залы с кольцами Сатурна, молниями, акульими плавниками, золотыми решетками и сотами, итальянский павильон, у которого фасад растворялся в вечном водяном каскаде, гигантская касса, строгие и извилистые храмы богов Детройта, фонтаны, пилоны и солнечные часы, статуи Джорджа Вашингтона, и «Свобода Слова», и «Правда показывает путь к Свободе» – всё разобрали, ободрали, разняли, снесли, бульдозерами сгребли в кучи, свалили в грузовики, скинули на баржи, выволокли в устье гавани и отправили на дно морское. Грустно – не потому, что в этом преображении красочной летней грезы в гигантскую грязную лужу, подмерзающую в конце сентября, Сэмми разглядел наставительную аллегорию или суровую проповедь о тщете всех человеческих надежд и утопических фантазий – для таких озарений он был слишком молод, – но потому, что Выставку он обожал и, узрев ее в таком виде, сердцем почуял то, что понимал всегда: подобно детству, Выставка закончилась и туда уже не вернуться.

– Эй, – окликнул Бейкон. – Клейстер. Сюда.

Сэмми оглянулся. Бейкона нигде не видать. Сэмми изо всех сил заторопился вдоль низкого беленого парапета, измаранного дождем и пошедшего пятнами влажной листвы, к дверям «Трилона» – оттуда пара величественных эскалаторов доставляла посетителей в нутро волшебного яйца. Пока Выставка работала, под этими громадными синими дверями всегда вилась гигантская очередь. А теперь остались только леса и груда досок. Какой-то рабочий забыл жестяную крышку-чашку от термоса. Сэмми подошел к металлическим дверям. Их заложили мощными засовами и перетянули толстенной цепью. Сэмми подергал, но двери ни чуточки не подались.

– Я уже пробовал, – сказал Бейкон. – Сюда, вниз слезай!

«Перисфера» стояла на такой как бы «ти» – кольце из равноудаленных колонн, которое поддерживало ее, так сказать, южный полярный круг. Прежде громадный шар – шкура белая, как кость, и прошита тончайшими прожилками, будто сигарная обертка, – словно плавал в бассейне. Теперь воду спустили, и видны были колонны – а также Трейси Бейкон: он стоял среди колонн, прямо под южным полюсом «Перисферы».

– Эй, – сказал Сэмми, кинувшись к парапету и перегнувшись в бассейн. – Ты чего? А если эта штука на тебя грохнется?

Бейкон недоуменно вытаращился, и Сэмми вспыхнул: ровно так выразилась бы его матушка.

– Тут дверь, – сказал Бейкон, тыча прямо вверх. Он потянулся, и руки исчезли в круглой скорлупе. Затем исчезла голова, ноги оторвались от земли, и Бейкон исчез целиком.

Сэмми перекинул через парапет одну ногу, другую и слез в бассейн. Сбежал по пологому изгибу дна к «Перисфере» – мокрая мешковина хлюпала под подошвами. Сэмми задрал голову к южному полюсу и увидел прямоугольный люк – Трейси Бейкон как раз пролезет.

– Давай сюда.

– Там что-то темно, Бейк.

Из люка появилась ручища – покачалась, сжимая и разжимая пальцы. Сэмми ухватился, их ладони скрестились, и Бейкон втащил его во мрак. Не успел Сэмми прочувствовать, понюхать или расслышать темноту, Бейкона и грохот собственного сердца, включился свет.

– Уй-й, – сказал Бейкон. – Ты погляди.

Системы, управлявшие движением, звуком и светом «Демограда» и соседствующей с ней выставки «Футурамы» «Дженерал моторс», были в буквальном смысле dernier cri искусства и древних принципов часовой механики, отсчитывавшей последние секунды бескомпьютерной жизни. Прихотливым звуковым сопровождением – голосом и музыкой, – движением тележек и разнообразными подсветками управляли всевозможные шестеренки, шкивы, рычаги, кулаки, пружины, колеса, переключатели, реле и ремни – изощренные, сложные и высокочувствительные. Мышиный помет, нежданное похолодание или совокупный рокот десяти тысяч прибывающих и отправляющихся поездов подземки мог сбить систему с панталыку и внезапно прекратить экскурсию, отчего порой в «Перисфере» застревали человек по пятьдесят. Поскольку то и дело требовалось что-нибудь настраивать и чинить, в брюхе «Перисферы» сделали люк. Открывался он в странную чашеобразную комнату. Там, где вошли Бейкон и Сэмми, на дне чаши, была рифленая стальная площадка. Обок от нее к внутреннему каркасу были приварены утки – они постепенно взбирались вверх, к затейливому механическому исподу «Демограда».

Бейкон взялся за утку.

– Справишься? – спросил он.

– Не уверен, – ответил Сэмми. – Вот правда, я думаю…

– Ты первый, – сказал Бейкон. – Я помогу, если что.

И Сэмми со своими больными ногами взобрался на сотню футов в воздух. На вершине был еще один люк. Сэмми всунул голову.

– Темно, – сказал он. – Жалко. Ладно, слезаем.

– Минутку, – ответил Бейкон.

Сэмми внезапно пихнули снизу – Бейкон взял его за ноги и прямо-таки воткнул в прохладную громадную черноту. Что-то шершавое ободрало Сэмми щеку, раздался скрип и скрежеты – Бейкон подтянулся следом.

– Ха. И впрямь.

– Да уж. – Сэмми пошарил по полу, нащупывая люк. – Прекрасно. Бейк, ты совсем псих – ты сам-то в курсе? Ты не понимаешь слова «нет». Я…

Металлически чирикнула петля на зажигалке, щелкнул кремень, искра магически разрослась и превратилась в мерцающее лицо Трейси Бейкона.

– Теперь ты, – сказал он.

Сэмми тоже чиркнул зажигалкой. Теперь света хватало – видно было, что они встали лагерем на краю выставки, посреди обширного леса в полдюйма высотой. Трейси поднялся и зашагал к центру. Сэмми пошел следом, прикрывая огонек. Пол под ногами был покрыт жестким и сухим искусственным мхом, изображавшим широкие перекаты лесистых холмов. Мох хрустел, и этот хруст отдавался эхом под высоченным пустым куполом. Они старались шагать осторожно, но то и дело наступали на модель фермы, расплющивали район развлечений или крупнейший детский приют города будущего. В конце концов добрались до основного города в центре модели – под названием Центровилл или Центртон, или что-то такое, равно оригинальное. В стайке невысоких зданий торчал один-единственный небоскреб. Все дома обтекаемы и модерновы, как город на Монго или Изумрудный город из «Волшебника страны Оз». Бейкон опустился на одно колено и глазом придвинулся к верхушке одинокой башни.

– Ха, – сказал он. Нахмурился, опустился, медленно оперся на локоть, стараясь не погасить зажигалку, и лег на живот. – Ха, – повторил он – на сей раз скорее прокряхтел. Подбородком уперся в землю. – Ага. Так-то лучше. По-моему, летать над ним не так занятно.

Сэмми подошел, постоял. Затем лег рядом с Бейконом. Грудью оперся на локоть и, слегка наклонив голову, сощурился, стараясь погрузиться в иллюзию модели, как миллион лет назад погружался в Футурию за чертежным столом во Флэтбуше. Сам он ростом в двадцатую долю дюйма, рассекает по океанскому шоссе в крохотном антигравитационном неболете, проносится мимо безмолвных фасадов амбициозных серебристых зданий. Идеальный день в идеальном городе. Двойной закат мигал в окнах и бросал тени на зеленые городские площади. Кончики пальцев горели.

– Ой! – сказал Сэмми, уронив зажигалку. – Ай-й!

Бейкон потушил свою.

– Ее надо галстуком обернуть, дурень, – сказал он. И схватил Сэмми за руку. – Эта?

– Ага, – сказал Сэмми. – Указательный и средний. Ой. Ну ладно.

Несколько секунд они полежали во тьме, в будущем, обожженные пальцы Сэмми были у Трейси Бейкона во рту, и оба прислушивались к сказочной механике своих сердец и легких, и оба любили друг друга.

12

В последний день ноября Джо получил письмо от Томаша. Отвратительным почерком с левым наклоном тот сообщал – сардоническим тоном, какого не наблюдалось в его первых лиссабонских письмах, – что дырявое корыто после многочисленных задержек, отмен, механических поломок и правительственных ухищрений наконец-то – в очередной раз – получило дозволение отчалить второго декабря. После переезда Томаша с берегов Влтавы на берега Тежу миновало восемь с лишним месяцев. Мальчик отметил тринадцатый день рождения на койке в людной трапезной монастыря Богоматери Горы Кармель и в письме предупреждал Джо, что страдает необъяснимой склонностью ни с того ни с сего тараторить отченаши и авемарии, а также питает слабость к монашеским платам. Утверждал, будто опасается, что Джо не узнает его из-за прыщей на лице и «неустранимой пубертатной кляксы на верхней губе, которую некоторым хватает опрометчивости величать усами». Джо дочитал письмо, поцеловал и прижал к сердцу. Он помнил этот иммигрантский страх остаться неузнанным в стране чужаков, необратимо исказиться при переводе оттуда сюда.

На следующий день Роза приехала из ТСА в контору «Империи» и разрыдалась в объятиях Джо. Рассказала, что мистер Хоффман под занавес эдак между делом позвонил в вашингтонский офис совещательного комитета по политическим беженцам при президенте – хотел для порядка удостовериться, что все идет как надо. К его изумлению, председатель комитета сообщил ему, что, похоже, визы у всех детей будут аннулированы по соображениям «национальной безопасности». Глава визового отдела Государственного департамента Брекинридж Лонг, человек, питавший, по аккуратному выражению председателя, «определенные антипатии», давным-давно ввел четкую политику отказа в визах еврейским беженцам. Это Хоффман прекрасно знал. Но в данном случае, возразил он, визы уже выданы, судно вот-вот отчалит, а «национальной безопасности» угрожают триста девятнадцать детей! Председатель посочувствовал. Извинился. Выразил глубокие сожаления и неловкость от столь прискорбного поворота событий. И повесил трубку.

– Ясно, – только и ответил Джо, когда Роза досказала, примостившись на высоком табурете.

Одной рукой Джо машинально гладил ее по затылку. Другой крутил колесико зажигалки, снова и снова пуская искру. Роза стыдилась и терялась. Казалось бы, это она должна утешать Джо, а она сидит в студии «Империи», толпа парней поверх чертежных столов пялится, как она ревет Джо в рубашку, а тот стоит, гладит ее по волосам и приговаривает: «Ну тише, тише». Плечи у него напружинились, дыхание сбилось. Роза чувствовала, как внутри у него нарастает гнев. И от каждой вспышки зажигалки вздрагивала.

– Ой, миленький, – сказала она. – Хоть бы что-то можно было сделать. К кому-то обратиться.

– Ха, – сказал Джо, а затем: – Посмотри.

Он взял ее за плечи и развернул на табурете. На низкой тумбочке у его стола лежала кипа больших листов бристольского картона – полосы комиксов, буквы прописаны, контуровки еще нет. Джо перебирал картонки, одну за другой протягивал Розе. Историю рассказывал смотритель Статуи Освобождения – высокий сутулый человек со шваброй и в бейсболке, очень точно срисованный с Джорджа Дизи. У несчастного, как выяснялось, есть претензии к «этим ребятам в кальсонах». Вот сегодня утром, рассказывал смотритель, он в ужасе наблюдал, как профессор Персиваль «Ум» Никк, незадачливый выскочка, соперник доктора Э. Плюрибуса Хьюнэма, Научного Американца, произвел Статуе «процедуру имплантации электромозга». Статуе хотели поручить наблюдение за небесами Империум-Сити – пусть не допускает туда вражеские самолеты и дирижабли. «Да она любой „мессершмитт“ прихлопнет как комара!» – ликовал Никк. Но поскольку в подсчетах он, как водится, допустил ошибку, Статуя, очнувшись, рванула прямиком через залив к Империум-Сити, и ее электроголова под шипастой короной бурлила кровожадными импульсами. Само собой, Научный Американец призвал на подмогу случившегося под рукой гигантского робота собственного изготовления, наскоро оборудовал его громадной маской Кларка Гейбла, заманил Статую обратно на колонну и нейтрализовал «супердинамическими электромагнитами». Но, к негодованию смотрителя, вышел страшный кавардак. Не только остров – весь порт лежит в руинах. Его собратья, дворники и санитарные работники, и без того перегружены уборкой после драк, которые регулярно развязывают суперлюди. Как же им на этот-то раз прибраться?

Тут на остров Освобождения приземляется самолет, из него выбирается знакомая фигура в широкополой шляпе и подпоясанном пальто – и она, похоже, не шутки шутить явилась.

– Похожа на Элеанор Рузвельт, – сказала Роза, тыча пальцем в панель, где весьма лестное изображение первой леди машет с вершины самолетного трапа.

– Она берет метлу, – пояснил Джо. – И начинает подметать. Вскоре все женщины города тоже выходят с метлами. Помочь.

– Элеанор Рузвельт.

– Я ей позвоню. – И Джо шагнул к телефону на ближайшем столе.

– Ладно.

– Интересно, она со мной поговорит? – Он снял трубку. – По-моему, должна. Из того, что я читал, у меня такое впечатление.

– Нет, Джо. Честно говоря, она вряд ли с тобой поговорит, – ответила Роза. – Прости. Я не знаю, как было в Чехословакии, но здесь нельзя просто взять позвонить жене президента и попросить об одолжении.

– А, – сказал Джо. Положил трубку и, повесив голову, уставился на собственную руку.

– Но… ой господи боже. – Роза слезла с табурета. – Джо!

– Что?

– Отец. Он с ней немножко знаком. Они что-то вместе делали для Управления общественных работ.

– Ему разрешено звонить жене президента?

– По-моему, да. Бери шляпу, мы едем домой.

После обеда Долгай Харку позвонил в Белый дом, где ему сообщили, что первая леди сейчас в Нью-Йорке. Не без помощи Джо Лэша, знакомца из красных кругов, Розин отец отыскал миссис Рузвельт и получил разрешение ненадолго навестить ее в апартаментах на Восточной Одиннадцатой, неподалеку от своего дома. Пятнадцать минут за чаем Харку разъяснял затруднительное положение «Ковчега Мирьям» и его пассажиров. Миссис Рузвельт, как позднее отчитался Розин отец, страшно разозлилась, но лишь обещала разобраться, чем тут можно помочь.

«Ковчег Мирьям», чей путь разгладила незримая рука Элеанор Рузвельт, вышел в море третьего декабря.

Назавтра Джо позвонил Розе и попросил встретиться с ним в обеденный перерыв где-то в районе Западных Семидесятых. Он не объяснил зачем – сказал только, мол, он хочет кое-что ей подарить.

– У меня для тебя тоже кое-что есть, – ответила Роза.

А была у нее маленькая картина, законченная накануне вечером. Роза упаковала ее в бумагу, перевязала бечевкой и села в поезд. Вскоре она уже стояла перед «Джозефиной», пятнадцатиэтажной горой прохладного голубоватого вермонтского мрамора. У дома были угловатые парапеты, и занимал он полквартала между Уэст-Энд-авеню и Бродвеем. Швейцар вырядился, как обреченный гусар, отступающий из-под Смоленска, вплоть до опрятных навощенных усов. Джо поджидал Розу, перекинув пальто через руку. День был хороший, холодный и солнечный, небо – голубое, как у Нэша, и безоблачное, не считая одного заблудшего ягненочка в вышине. Роза бывала в этом районе. Стены высоких многоквартирников, что тянулись вдаль на север, прежде казались ей самовлюбленными и чопорно буржуазными, но теперь смотрелись основательными и здравыми. В аскетическом осеннем свете казалось, будто населены они серьезными вдумчивыми людьми, что трудятся изо всех сил, добиваясь важных целей. Может, довольно уже с меня Гринич-Виллидж, подумала Роза.

– Что тут такое? – спросила она, взяв Джо под руку.

– Я только что подписал договор аренды, – сказал он. – Пойдем посмотришь.

– Аренды? Ты съезжаешь? Ты переезжаешь сюда? Вы что, поругались с Сэмми?

– Нет, конечно нет. Я никогда не ругаюсь с Сэмми. Я люблю Сэмми.

– Я знаю, – сказала она. – Вы отличная команда.

– Первым, ну, он переезжает в Лос-Анджелес. Ладно, он говорит, на три месяца, только написать фильм, но я голову дам на отречение, что он поедет и останется. А что в свертке?

– Подарок, – ответила Роза. – Ты его, наверное, можешь повесить в своей новой квартире. – Ее слегка обескуражило, что он ни словом не обмолвился ей о переезде, но он так поступал всегда. Встречаясь с ней, никогда не говорил, куда они идут и что будут делать. Не отказывался делиться, но как-то умудрялся дать понять, что лучше ей не спрашивать. – Тут красиво.

В вестибюле был мраморный фонтан, убранный поблескивающими карпами кои; еще был гулкий внутренний дворик смутно мавританского дизайна. С низким музыкальным перезвоном открылись двери лифта, и оттуда вышла женщина, а за ней два прелестных мальчугана в одинаковых синих шерстяных костюмчиках. Джо прикоснулся к шляпе.

– Ты это для Томаша, – сказала Роза, шагнув в лифт. – Да?

– Десятый, – сказал Джо лифтеру. – Я подумал, тут, как бы это, получше район. Чтобы мне… чтобы мне…

– Его растить.

Он с улыбкой потряс головой:

– Очень странно звучит.

– Ты ему будешь вместо отца, сам понимаешь, – сказала она.

«А я могу стать Томашу матерью. Только попроси, Джо, – я готова». Слова чуть не сорвались с языка, но Роза удержалась. А если бы сказала – что имела бы в виду? Что хочет за него замуж? Минимум десять лет, с двенадцати или тринадцати, она заявляла всякому, кто спрашивал, что выходить замуж не намерена никогда, а если и выйдет, то лишь когда состарится и устанет от жизни. Затем эта декларация в разнообразных своих воплощениях перестала как следует фраппировать людей, и Роза начала добавлять, что человек, за которого она в итоге выйдет, будет не старше двадцати пяти. Но в последнее время ее одолевала сильная, невыраженная тоска, желание быть с Джо постоянно, поселиться в его жизни, допустить его в свою, вступить с ним в некое совместное предприятие, в сотрудничество, которое и будет их жизнью. Выходить замуж для этого, пожалуй, необязательно, и Роза понимала, что уж точно не должна этого хотеть. Но хотела? Навещая миссис Рузвельт, Розин отец, объясняя, отчего его заботит беда с «Ковчегом», сказал, что один ребенок на борту – брат молодого человека, за которого выходит замуж его дочь. Разговаривая с Джо, Роза аккуратно умолчала об этой подробности.

– По-моему, это очень мило. Разумно и мило.

– Тут поблизости хорошие школы. Я договорился, чтобы его собеседовали в «Тринити», – говорят, она хороша и берет евреев. Дизи сказал, он поможет устроить его в «Коллегиату», где сам учился.

– Ну ты напланировал.

Что это она вздумала – обижаться на скрытность? Замкнутость – его натура; видимо, отсюда и иллюзионизм – фокусы и тайны, которые ни за что нельзя раскрывать.

– У меня полно времени. Я жду восемь месяцев. Много думал.

Лифтер затормозил кабину и откатил дверь. Подождал, когда пассажиры выйдут. Джо вперил в Розу странный застывший взгляд, и в нем ей почудилась – или, может, просто пожелалась – лукавая искра.

– Десятый, – сказал лифтер.

– Много думал, – повторил Джо.

– Десятый, сэр, – настаивал лифтер.

В квартире были виды на Нью-Джерси из окон по одной стене, позолоченные краны в той из двух ванных, что побольше, и умопомрачительная геометрия паркетных полов. Было три спальни и библиотека со шкафами вдоль трех стен от пола до потолка; в каждой комнате – минимум один встроенный книжный шкаф. Роза во все комнаты зашла по два раза, не в силах отмахнуться от фантазий о жизни в этом элегантном обиталище в вышине, над этой изысканной манхэттенской просекой с психоаналитиками-фрейдистами, первыми виолончелистами и членами апелляционного суда. Здесь могут поселиться они все – и она, и Джо, и Томаш, и, может, со временем появится еще один ребенок, невозмутимый и толстый, как путти.

– Так, хорошо, а что ты мне приготовил?

Вопрос сорвался с языка. В карманах у Джо не наблюдалось бугров, но, может, сюрприз драпирует пальто. Или он очень-очень маленький. Джо собрался делать предложение? И если да – что она тогда ответит?

– Нет, – сказал он. – Ты первая.

– Портрет, – сказала она. – Твой портрет.

– Еще один? Я не позировал.

– Удивительное дело, – поддразнила она. Развязала бечевку и отнесла картину на каминную полку.

Роза уже написала два портрета Джо. Для первого он позировал в рубашке и жилете, растянувшись в кожаном кресле в обшитой темными панелями гостиной, где они познакомились. На портрете его снятый пиджак со свернутой газетой в боковом кармане висит на спинке кресла, а Джо опирается на подлокотник и его длинное, волкодавье лицо чуть склонено набок, пальцы правой руки слегка прижаты к виску. Ноги скрещены в коленях, и он как будто забыл про сигарету в левой руке. Розина кисть уловила иней пепла на лацкане, оторванную пуговицу на жилете, нежное, нетерпеливое, дерзкое выражение глаз, каковым Джо явно сообщает художнице телепатически, что намерен плюс-минус через час ее отодрать. На втором портрете Джо работает за чертежным столом в их с Сэмми квартире. Перед ним лист бристольского картона, отчасти заполненный панелями; пристально вглядевшись, на одной из них различаешь отчетливый силуэт летящей Сатурнии Луны. Длинной тонкой кистью Джо тянется к флакону туши на приставном столике. Стол, который Джо купил из шестых или седьмых рук вскоре по прибытии в Нью-Йорк, зарос многолетней коркой и созвездьями разбрызганной краски. Рукава у Джо засучены до локтей, на высокий лоб падают темные кудри. Видно, что кончик галстука лежит в опасной близости к свежему мазку краски на картоне, а на щеке у Джо пластырь поверх бледно-розовых царапин. Лицо безмятежно и почти бесстрастно, внимание целиком сосредоточено на щетине кисти, которую он вот-вот окунет в ярко-черную тушь.

Третий портрет Джо Кавалера – последняя в истории живописная работа Розы, и он не похож на первые два, поскольку художница работала не с натуры. Выполнен портрет с тем же непринужденным, но точным мастерством рисовальщика, что характерно для всех ее работ, однако изображение фантазийно. Стиль попроще, чем у предыдущих двух, близок к мультяшной, слегка застенчивой наивности Розиных пищевых портретов. Здесь Джо стоит на неразборчивом бледно-розовом фоне, на узорчатом ковре. Он обнажен. Что удивительнее, он с головы до ног опутан тяжелыми металлическими цепями, и на них, точно подвески на браслете, болтаются навесные замки, наручники, железные запоры и кандалы. На ногах оковы. Под весом металла Джо сгибается в поясе, но голову задирает высоко и смотрит на зрителя с вызовом. Длинные мускулистые ноги прямы, ступни расставлены, точно он вот-вот ринется в бой. Поза эта заимствована с фотографии из книги про Гарри Гудини, с одним критическим отличием: Гудини на портрете прикрывает свою благопристойность скованными руками, а здесь гениталии с их несчастной гримасой отчетливо видны, хотя и густо затенены мехом; большой замок у Джо на груди – в форме человеческого сердца; на плече, в черном пальто и мужских галошах, сидит сама художница с золотым ключом в руках.

– Забавно, – сказал Джо. И сунул руку в карман брюк. – Вот что я тебе готовил. – Он протянул ей кулак костяшками вверх. Роза перевернула его руку и разжала пальцы. На ладони лежал латунный ключ. – Мне понадобится здесь помощь, – сказал Джо. – Я надеюсь всем сердцем, Роза, что ты захочешь мне помочь.

– А от чего ключ? – спросила она, и голос ее был пронзительнее, чем ей хотелось, и она прекрасно понимала, что ключ от квартиры и Джо просит ее о том, о чем она едва не попросила сама, – стать матерью или хотя бы старшей сестрой Томашу Кавалеру. Сейчас Роза огорчилась (в меру надежды получить кольцо) и возрадовалась (в меру ужаса пред собственным желанием получить кольцо).

– Как на картине, – сказал он шутливо, будто заметил, что она расстроилась, и прикидывает, каким тоном с ней говорить. – Ключ к моему сердцу.

Роза взяла ключ, подержала в руке. У Джо в кармане ключ согрелся.

– Спасибо, – сказала Роза. Она плакала горько и счастливо, стыдясь себя, в восторге оттого, что взаправду может что-то для него сделать.

– Прости, – сказал Джо, из кармана пиджака вынимая платок. – Я хотел, чтобы у тебя был ключ, потому что… но я сделал неправильно. – Он указал на картину. – Я забыл сказать, что мне нравится. Роза, мне страшно нравится! Это невероятно! Это же для тебя совсем новое направление.

Она засмеялась, взяла у него платок и промокнула глаза.

– Нет, Джо, не в том дело, – сказала она, хотя картина и в самом деле была для нее новым направлением.

Роза уже сколько лет не рисовала фантазий. Ее талант к отражению сходства, контура, ее природное чутье на тени и вес рано склонили ее к жизнеподобному рисованию. На сей раз она, правда, работала отчасти по фотографии, но детали тела и лица Джо изображала по памяти – непростой и блаженный процесс. Надо очень хорошо знать любовника – подолгу разглядывать, трогать его, – чтобы нарисовать портрет, когда любовника нет рядом. Неизбежные ошибки и преувеличения сейчас представлялись Розе доказательствами, артефактами таинственного соития памяти и любви.

– Нет. Джо. Спасибо тебе за ключ. Я его очень хочу.

– Я рад.

– И я счастлива помогать, чем только смогу. Это невероятное счастье. Но если ты имеешь в виду, что я сюда перееду… – Роза посмотрела на него. Да. Это он и имел в виду. – Ну, по-моему, не стоит. Ради Томаша. По-моему, так будет нехорошо. Он может не понять.

– Да, – сказал Джо. – Я думал… но да. Ты, конечно, права.

– Я, разумеется, буду рядом, когда нужна. Сколько нужна. – Она высморкалась в его платок. – Пока нужна.

– Это хорошо, – сказал он. – Я думаю, у нас речь про очень долго.

Роза протянула ему испачканный платок – неуверенно, со скупой покаянной улыбкой – гримаской: вот, мол, испачкала.

– Ничего. Оставь себе, дорогая.

– Спасибо, – сказала Роза и теперь разрыдалась безудержно – нелепо, абсурдно даже, не в силах взять себя в руки.

Она прекрасно знала, что платок этот нарочно припасен для утешения женщин, а в заднем кармане брюк Джо носит другой, для личного пользования.

13

Много лет спустя большинство постаревших мальчиков с тех стародавних бар-мицв исчезнувшего Нью-Йорка, где молодой иллюзионист по имени Джо Кавалер давал свои стремительные, энергичные, почти бессловесные представления, могли воссоздать артиста в памяти разве что фрагментарно. Кое-кто припоминал худого тихого юношу в модном синем фраке – юноша говорил по-английски с акцентом и был немногим старше их самих. Один мужчина, заядлый читатель комиксов, рассказывал, что Джо Кавалер как-то раз пригласил его зайти с родителями в редакцию «Империи». Джо провел ему экскурсию и отправил домой с кипой бесплатных комиксов и рисунком, сохранившимся по сей день, – на рисунке сам рассказчик стоит подле Эскаписта. Другой сообщал, что Джо работал с целым зверинцем игрушечных животных: складной кролик с искусственным мехом, золотые рыбки из моркови, довольно шелудивое чучело попугая, которое, к изумлению публики, продолжало сидеть на руке у фокусника, а вот клетка исчезала без следа.

– Я видел, как он резал морковь в мужской уборной, – рассказывал этот джентльмен. – В чаше с водой они и правда походили на рыбок.

Однако у Стэнли Кёнигсберга, на чьей бар-мицве состоялось последнее известное выступление Потрясающего Кавальери (как и у молодого Леона Дугласа Сакса, он же «Самодельная Бомба»), воспоминание о нашем герое не померкло до конца жизни. Он и сам был иллюзионистом-любителем, впервые увидел Джо, когда тот выступал в «Сент-Риджисе» у Роя Кона, одноклассника Стэнли по «Хорэсу Манну», немало восхитился непринужденной пластикой, серьезностью Джо, безупречным исполнением «Мечты скряги», «Куда делся Розини» и «Проколотой колоды» и настоял, чтобы спустя два месяца Джо ангажировали сбивать с толку его собственных родственников и одноклассников в отеле «Треви». А если юношеского преклонения мистера Кёнигсберга и неисчерпаемой доброты, которую выказывал ему объект оного преклонения, оказалось бы недостаточно, чтобы Потрясающий Кавальери остался в памяти упомянутого мистера Кёнигсберга на следующие шестьдесят лет, уникального представления, которое Джо дал в отеле «Треви» вечером 6 декабря 1941 года, несомненно, достало бы с лихвой.

Джо, как это за ним водилось, прибыл за час до начала – проверить диспозицию в бальной зале «Треви», кое-куда подкинуть пару тузов и полудолларовых монет и сверить порядок номеров с Мэнни Зеном, руководителем оркестра, чьи четырнадцать ослепительных «Зенсаций» в рубашках марьячи рассаживались в глубине эстрады.

– Ну чего, отвисаем? – спросил Джо, опробуя новое выражение, только что подслушанное в подземке.

Ему воображались ряды календарных страниц, висящих на блескучем шнуре. Джо был молод, зарабатывал выше крыши, а его младший брат после полугода карантина, бюрократических колебаний и этих страшных дней на прошлой неделе, когда казалось, что Госдепартамент может в последний момент аннулировать всем детям визы, едет сюда. Томаш будет здесь через три дня. Здесь, в Нью-Йорке.

– Эй, пацан, – сказал Зен, с легким недоверием сощурившись на Джо, но в конце концов все-таки пожав ему руку. Они работали вместе уже дважды. – А где твое сомбреро?

– Извините? Я не?..

– Наша тема – «К югу от границы». – Зен потянулся за спину и водрузил на лысеющее темя черное сомбреро, расшитое серебряной нитью. Он был симпатичный тучный мужчина с тонюсенькими усиками. – Сид?

Тромбонист убалтывал официантку в розовом платьице с рюшами. Обернулся, изогнув бровь. Мэнни Зен поднял руки и запрокинул голову:

– Третий номер.

Тромбонист кивнул.

– Поехали, – сказал он оркестру.

«Зенсации» разразились бодрой прыгучей версией «танца сомбреро». Проиграли четыре такта, затем Мэнни Зен пальцем рубанул себе по горлу:

– Ну и где твое сомбреро?

– Мне никто не сказал, – ответил Джо. Улыбнулся. – И, кроме того, вдобавок мне разрешено надевать только цилиндр, – прибавил он, показав на «груженый» цилиндр на голове, который купил у Луиса Тэннена (ношеный). – Иначе, наверное, профсоюз мексиканских иллюзионистов жалуется.

Зен опять сощурился:

– Да ты пьян.

– Ничуть.

– А ведешь себя по-дурацки.

– Приезжает мой брат, – сказал Джо, а затем, просто чтобы проверить, как звучит, прибавил: – И я женюсь. В смысле, я надеюсь, что я женюсь. Я решил сегодня сделать ей предложение.

Зен высморкался.

– Мазл тов, – сказал он, хиромантом воззрившись на пятно в платке. – А я-то думал, вы, ребята, выбираетесь из цепей.

– Извините, мистер Кавальери? – сказал Стэнли Кёнигсберг, возникнув рядом довольно-таки магически. – Но я как раз про это хотел спросить.

– Можешь звать меня Джо.

– Джо. Извините. Короче, я хотел спросить. А эскапологией вы занимались?

– Когда-то, – сказал Джо. – Но пришлось бросить. – Он нахмурился. – Давно ты тут стоишь?

– Не волнуйтесь, я никому не скажу, что вы спрятали королеву червей в букете на седьмом столе, – сказал Стэнли. – Если вы из-за этого переживаете.

– Ничего подобного я не делал, – сказал Джо.

Он подмигнул Мэнни Зену и, возложив твердую длань на плечо Стэнли, вывел мальчика из зала в позолоченный коридор. Гости снимали пальто, стряхивали дождь с зонтиков.

– А вы из чего выбирались? – не отставал Стэнли. – Цепи? Веревки? Ящики? Чемоданы? Сумки? А выберетесь, если прыгнете с моста? А с крыши дома? А что смешного?

– Ты мне кое-кого напоминаешь, – сказал Джо.

14

В тот же самый вечер Роза запихала коробку с красками, кусок парусины, рулетку и маленькую стремянку в такси и поехала на север города в «Джозефину». Гулкая пустота квартиры, оловянный звон в ушах пугали ее, и хотя она с одобрения Джо поспешно звякнула в «Мейсиз» и заказала обеденный стол со стульями, какую-то минимальную кухонную утварь и мебель в спальню, как следует обставить комнаты до приезда Томаша не хватит времени. Роза подозревала, что, переехав из тесной сумятицы квартиры на две семьи на Длоуге в транзитную преисподнюю монастырской трапезы, а затем в жестянку каюты «Ковчега Мирьям», куда все набились как сельди в масле, Томаш, пожалуй, может и порадоваться пустоте и простору, но все равно хотела, чтобы он почувствовал: это место, куда он наконец-то прибыл, – дом, ну или в некотором роде дом. Как этого добиться? Розе хватало знаний о тринадцатилетних пацанах – она была более или менее уверена, что плюшевый банный халат, букет цветов или кружевной балдахин над кроватью задачи не решат. Может, пригодились бы собака или котенок, но домашние животные в доме под запретом. Она расспрашивала Джо, какое у его брата любимое блюдо, цвет, книга, песня; выяснилось, что Джо о таких его предпочтениях не осведомлен. Роза взбесилась – сказала, что он невыносим, – но потом разглядела, что в кои-то веки собственная неосведомленность ранит Джо. Она была признаком не заоблачной рассеянности, но пропасти нелепой разлуки, что разверзлась между братьями за последние два года. Роза мигом извинилась и отправилась дальше думать, что сделать для Томаша, пока ей не подвернулась идея, которая понравилась им обоим, – написать фреску на пустой стене в его спальне. Роза не просто хотела, чтобы Томаш чувствовал себя как дома; она хотела ему понравиться – мгновенно, с первого взгляда, – и надеялась, что фреска, даже если не смягчит переезда, по меньшей мере, станет предложением дружбы, рукой, что гостеприимно протянет ему американская старшая сестра. К этим мотивам подмешивалось, тайно бурлило иное желание, не имевшее никакого отношения к Томашу Кавалеру. Роза тренировалась – на стене мальчишеской спальни примеривалась к идее стать матерью. Сегодня утром позвонил врач, подтвердил историю о пропущенной менструации и целой неделе внезапных шквалов и нежданных вспышек эмоций – вроде той, что довела Розу до истерики из-за старого карманного квадрата ткани. Томаш станет дядей. Вот как Роза решила изложить эту новость Джо.

Приехав в квартиру, она первым делом переоделась в штаны и старую рубашку Джо и подвязала волосы платком. Затем пошла в спальню, приготовленную для Томаша, и расстелила на полу парусину. Роза никогда еще не писала фресок, но поговорила с отцом, который был причастен к скандалу из-за фресок Риверы в Рокфеллер-центре и знал кучу художников, писавших фрески для Управления общественных работ.

Тему Роза подбирала долго. Персонажи детских стихов, деревянные солдатики, феи, принцы-лягушки, пряничные домики – подобные мотивы мальчик тринадцати лет сочтет безнадежно незрелыми. Она подумывала нарисовать нью-йоркский пейзаж – небоскребы, такси, полицейские на перекрестках, реклама «Кэмел» пускает дымные колечки к потолку. Или, может, пошлый американский монтаж, с секвойями, хлопковыми полями и омарами. Хотелось, чтобы вышла абстрактная американа, неким образом касающаяся конкретной жизни, предстоявшей здесь Томашу. А затем Роза стала думать про Джо и про то, чем он занимается. Она подозревала, что Томаш Кавалер будет расширять свой английский лексикон, читая издания «Империи комиксов». Она бы не решилась изображать на фреске Монитора, Четыре Свободы или, боже упаси, Сатурнию Луну, однако ее заинтриговала сама идея героев – американских героев. Она отправилась в публичную библиотеку и взяла там большую книгу с внушительными гравюрами в духе Рокуэлла Кента под названием «Герои и легенды американского народа». Великанские фигуры Пола Баньяна, Джона Генри, Пекоса Билла, Майка Финка и прочих – Розе больше всего нравился первый человек из стали Джо Магарак – идеально подойдут для жанра фрески и не вызовут презрения у мальчишки, который, вероятно, почти никого из них и не знает. Более того, Роза теперь почитала героем и Джо – тот из своего кармана оплатил перевозку пятнадцати детей, которые теперь пароходом пыхтели через Атлантику. Самого Джо она рисовать не собиралась, но решила вставить портрет Гарри Гудини, мальчишки-иммигранта из Центральной Европы, – просто чтобы напрямую связать тематику фрески с жизнью Томаша.

Она сделала десятки предварительных набросков и стрипов два на три, которые теперь и взялась посредством простой решетки переносить на самую большую стену комнаты. Работа оказалась мудреная – с помощью рулетки расчертить стены сначала по горизонтали, передвигая стремянку слева направо, с шагом в три фута, затем по вертикали – снизу легко, но чем ближе к потолку, тем опаснее и шатче, потому что приходится вставать на цыпочки. Тут требовалось гораздо больше терпения, нежели у Розы имелось, и несколько раз она чуть не плюнула на эту решетку и не кинулась набрасывать всё на глаз. Однако она напоминала себе, что терпение – ключевая добродетель всякой матери (видит Бог, ее собственная мать им располагала не в избытке), и продолжала тщательно действовать по плану.

К десяти она закончила решетку. Плечи ныли, и шея тоже, и колени, и Роза решила, что, прежде чем переносить расчерченный стрип на стену, хорошо бы прогуляться по кварталу, перехватить сэндвич или сигарету. Может, она повстречает Джо; он уже должен закончить выступление и наверняка идет к ней. Роза натянула пальто, на лифте спустилась в вестибюль. Дошла до угла Семьдесят девятой улицы, где допоздна работал продуктовый.

Позднее ей почудится, будто она, как кошка или духовидческая камера, наставленная на умирающего, разглядела свое потерянное счастье в миг, когда оно отлетело. Расплачиваясь за «Филип Моррис», она ненароком глянула на кипу воскресных газет у прилавка – утренний тираж, с пылу с жару, только-только с печатного станка. В верхнем правом углу «Геральда» были экстренные новости в красном прямоугольнике. Роза перечитала пять раз, всем сердцем, со всем вниманием, но этот крохотный осколок данных так и не разросся – ни тогда, ни впоследствии – и яснее не стал. Десять строк неуверенного безликого текста лишь сообщали, что судно с беженцами, многие из Центральной Европы, большинство, если не все, по имеющимся данным, – еврейские дети, пропало в Атлантическом океане, неподалеку от Азорских островов, и считается затонувшим. Не было – и несколько часов не будет – упоминаний о подводной лодке, о принудительной эвакуации, о внезапном шторме, налетевшем с северо-востока. Роза еще постояла – легкие полны дыма, и никак не выдохнуть. Затем подняла глаза на лавочника – тот с интересом за ней наблюдал. Очевидно, на ее лице творилось нечто занимательное. Что делать? Где он – в «Треви»? На пути в «Джозефину», как договаривались? Слышал ли новости?

Она отдрейфовала на тротуар и еще с минуту помучилась. Затем решила, что лучше вернуться в квартиру и там подождать. Роза не сомневалась, что рано или поздно, в неведении или в горе он ее отыщет. Но пока она принимала это решение, подъехало такси и выпустило наружу пожилую пару в вечерних нарядах. Роза прошмыгнула мимо них и забралась на заднее сиденье.

– «Треви», – сказала она.

Она сидела в темном углу такси. Свет вспыхивал и гас, и в зеркале пудреницы Розино лицо мигало отвагой. Она закрыла глаза и про себя произнесла обрывок буддийской мантры, которой обучил ее отец, – он утверждал, что мантра успокаивает. На него, судя по всему, особо не действовало, и Роза сомневалась, что верно запомнила слова. «Ом мани падме ом». Отчего-то это и впрямь успокоило. Роза твердила мантру всю дорогу, с Семьдесят девятой улицы до тротуара перед «Треви». К тому времени, когда Роза вылезла из такси, она более или менее взяла себя в руки. Вошла в суровую мраморную переднюю с ледяными люстрами и направилась к стойке портье. В вестибюле злорадно смеялся знаменитый фонтан.

– Этот фокусник – ваш друг? – с необъяснимой враждебностью осведомился портье. – Он уж сколько часов назад слинял.

– А. – Это был удар. Джо должен был приехать в квартиру. А раз не приехал, значит с ним случилось что-то страшное. И после, уже все зная, он не захотел видеть Розу. – А они… а кто-нибудь…

– Вон мальчик, у которого бар-мицва, – сказал портье, указав на тощего пацана в розовой тройке, что развалился на муаровом диване в вестибюле. – Спросите лучше у него.

Роза подошла, и мальчик представился Стэнли Кёнигсбергом. Роза объяснила, что ищет Джо, что у нее для него очень плохие новости. Нет, чудесные новости у нее тоже были, но как теперь ими делиться? Джо решит, будто она пытается совершить некую чудовищную подмену, хотя это всего лишь кошмарное совпадение; жизнь.

– По-моему, он уже знает, – сказал Стэнли Кёнигсберг. Он был коренастый, маловат ростом для своих лет, с перекошенными очками и жесткими темными волосами. Костюм на нем был невероятный – брюки с белым позументом, карманы и петлицы – с белыми шнурами, все это – цвета воплощенного унижения. – Вы про затонувшее судно?

– Да, – сказала Роза. – Там был его младший брат. Примерно твой сверстник.

– Елки. – Стэнли теребил кончик коричневого галстука и не мог взглянуть Розе в глаза. – Тогда да, тогда все понятно.

Что понятно, хотела спросить Роза, но предпочла более насущный вопрос:

– Ты знаешь, куда он пошел?

– Нет, мэм, простите. Он просто…

– Давно он ушел?

– Ой, часа два назад. Или больше.

– Подожди здесь, – сказала Роза. – Подожди меня здесь, пожалуйста, ладно?

– Да мне как бы деваться некуда. – Стэнли указал на двери бальной залы «Треви». – Мои родители еще не доругались.

Роза пошла к телефону-автомату и позвонила в квартиру Сэмми и Джо, но там никто не ответил, и тогда она вспомнила, что Сэмми на выходные уехал из города с Трейси Бейконом. На пляж в Джерси, ты подумай только. Придется его искать. Затем она попросила телефонистку соединить со смотрителем в «Джозефине» мистером Дорси. Мистер Дорси заворчал, сказал, что пускай у нее такие фокусы не входят в привычку, но, когда Роза объяснила, что дело срочное, он поднялся в квартиру. Нет, сказал он, возвратившись к телефону, там никого, и записки тоже нет. Роза повесила трубку и вернулась к Стэнли Кёнигсбергу.

– Рассказывай, что было, – велела она.

– Ну, как бы это, он, видимо, расстроился, но никто ж не знал. В смысле, все тоже расстроились, когда услышали. Мой дядя Морт работает в ЕТА. Еврейское телеграфное агентство. Информационная служба такая.

– Да.

– И он вошел и сказал всем, он узнал первым.

– Ты видел, как Джо уходил, Стэнли? – спросила Роза.

– Ну да – в смысле, да, все видели.

– И он был расстроенный?

Стэнли кивнул.

– Довольно странно, вообще-то, – сказал он.

– Что такое? – спросила Роза. – Что странно?

– Это все я виноват, – начал Стэнли. – Я все нудил и нудил, а он все говорил, что нет, нет и нет, и я тогда пошел к отцу, и отец сказал, что даст ему еще пятьдесят долларов, а он все равно сказал «нет», и я тогда пошел к матери. – Он поморщился. – После этого у него, пожалуй, и выбора-то не было.

– Какого выбора? – спросила Роза. Положила руку Стэнли на плечо. – Что ты от него хотел?

– Я хотел, чтоб он показал эскапологию, – сказал Стэнли, от ее касания вздрогнув. – Он сказал, что умеет. Может, пошутил, не знаю. Моей матери сказал, что ладно, сделает. Что я славный парень и он покажет побег забесплатно. Но у него оставалось всего полчаса до выхода, понимаете, и пришлось очень спешить. Он спустился в подвал, принес большой такой деревянный ящик, в котором что-то там привезли – картотеку, что ли. И мешок для стирки. И молоток, и гвозди. Пошел поговорил с начальником охраны, и тот сказал «нет». Отцу пришлось и ему пятьдесят долларов платить. А потом ему – ну, другу вашему, Джо, – пора было выходить на сцену. Он выступил. Отлично получилось. Показывал карточные фокусы, и с монетами, и с разными инструментами. Всего по чуть-чуть, а это сложно, я же знаю, понимаете, я тоже фокусник – ну, примерно. Большинство, когда выступают… у всех специализация. Я вот больше по картам. А потом где-то через полчаса он, ваш друг, велел нам всем встать, и мы вышли из зала, и он привел нас сюда. Вон туда. – И Стэнли показал на фонтан в вестибюле, точную копию знаменитого фонтана в Риме, – сплошь тритоны, и раковины, и подсвеченные голубым водопады. – Всех. И по-моему, по пути сюда дядя Лу сказал ему про судно, что оно затонуло и все такое, потому что, когда мы пришли, он, друг ваш, был… ну, я не знаю. У него челюсть как будто отвисла, перекосилась как-то. И он все клал руку мне на плечо, как будто опирался. А потом официанты принесли мешок и ящик. Пришел начальник охраны и заковал его, вашего друга, в наручники. Он залез в мешок, и я сам его завязал. Мы его засунули в ящик, и я забил гвозди. Мы свалили его в фонтан. Он сказал, если через три минуты не выберется, пусть мы его спасем.

– О господи, – сказала Роза.

Спустя две минуты и пятьдесят восемь секунд после погружения в прохладные голубые воды фонтана Треви два официанта, начальник охраны и мистер Кёнигсберг, в парадном костюме, зашлепали по воде на помощь Джо. Они следили за ящиком – ждали, когда что-нибудь шевельнется, содрогнется, напружинятся доски. Но никакого движения не было. Ящик лежал мертвым грузом, и вода плескалась в дюйме от прибитой крышки. Когда миссис Кёнигсберг завизжала, мужчины нырнули в фонтан, хотя до срока оставалось еще несколько секунд. Они подняли ящик и выкатили из воды, но в спешке уронили, и он разлетелся на куски. Мешок для стирки вывалился и задыхающейся рыбой бешено запрыгал по ковру. Джо так бился, что начальник охраны не мог открыть мешок, – пришлось звать на подмогу других мужчин. Втроем они прижали Джо к полу. Когда содрали мешок, лицо у Джо было красное, как свежий рубец от плети, но губы почти посинели. Глаза вращались в глазницах, и он давился и кашлял, точно свежий воздух был для него ядовит. Его поставили на ноги, и начальник охраны снял наручники; когда их потом осмотрели, стало ясно, что их никто и не пытался взломать. Джо постоял, покачиваясь, истекая водой, медленно озирая двести лиц, перепуганным и удивленным кольцом столпившихся вокруг. Его лицо исказила гримаса – большинство гостей впоследствии спишут ее на стыд, но некоторые, и среди них Стэнли Кёнигсберг, прочли в ней необъяснимый страшный гнев. Затем, пародией на учтивость, которую выказывал всем каких-то двадцать минут назад в зале, Джо поклонился в пояс. Волосы его упали на лицо, а затем, когда он резко выпрямился, брызнули водой на корсаж шелкового платья миссис Кёнигсберг, оставив пятна, которые, как выяснится позднее, не представлялось возможным отстирать.

– Премного вам благодарен, – сказал Джо. И кинулся через вестибюль, через крутящиеся двери и на улицу, на каждом шагу скрипя туфлями.

Дослушав Стэнли, Роза вернулась к телефону. Если она хочет отыскать Джо, ей понадобится помощь, и больше всего тут нужна помощь Сэмми. Роза поразмыслила, кто способен его отыскать. Затем сняла трубку и спросила телефонистку, есть ли в справочнике номер Клейман во Флэтбуше.

– Да? Это кто? – Женский голос, низкий, с легким акцентом. Слегка, пожалуй, подозрительный, но не тревожный.

– Это Роза Сакс, миссис Клейман. Может быть, вы меня помните.

– Ну конечно, милая. Как твои дела? – Она ничего не знала.

– Миссис Клейман, я не знаю, как вам сказать.

Всю неделю Розу трепали непредсказуемые ураганы грусти и ярости, но с той минуты, когда она увидела этот газетный заголовок, и по сию пору ею владело замечательное спокойствие, и никаких чувств в ней не было, кроме желания найти Джо. Отчего-то мысль о бедной, трудолюбивой, грустноглазой миссис Клейман в крохотной квартирке во Флэтбуше растопила лед. Роза заплакала так отчаянно, что никак не могла выдавить ни слова. Поначалу миссис Клейман ее утешала, но Роза бубнила все невнятнее, и миссис Клейман слегка вспылила.

– Милая, ну-ка, уймись! – рявкнула она. – Глубокий вдох. Что ж такое-то.

– Простите, – сказала Роза. Глубоко вдохнула. – Все, я нормально.

И она пересказала то немногое, что знала. Во Флэтбуше повисла долгая пауза.

– Где Йозеф? – наконец спросила миссис Клейман спокойно и ровно.

– Я не могу его найти. Я надеялась, Сэмми сможет… сможет помочь…

– Я найду Сэмми, – сказала миссис Клейман. – А ты отправляйся домой. Домой, к своим родным. Может, он приедет туда.

– По-моему, он не хочет меня видеть, – сказала Роза. – Не знаю почему. Миссис Клейман, я боюсь, он покончит с собой! Он, по-моему, сегодня уже один раз попытался.

– Не мели ерунды. Надо подождать, – ответила миссис Клейман. – А больше делать нечего.

Снаружи, когда Роза выбрела снова ловить такси, мальчишка продавал газеты – завтрашний «Джорнал-америкэн». Там содержалась более подробная, хотя и не вполне достоверная версия потопления «Ковчега Мирьям». Немецкая подлодка в составе одной из ужасных «волчьих стай», что трепали корабли союзников в Атлантике, атаковала ни в чем не повинное судно и отправила его на дно вместе со всем экипажем и пассажирами.

Это была, как выяснилось позднее, не совсем правда. После войны, за это и другие преступления очутившись на скамье подсудимых, командир U-328, умный и культурный кадровый офицер Готтфрид Хальзе в изобилии представил доказательства и показания в пользу того, что, в полном согласии с «морским призовым правом» адмирала Дёница, он атаковал судно на расстоянии десяти миль от суши – острова Корво, Азорский архипелаг, – и задолго до атаки предупредил капитана «Ковчега Мирьям». Эвакуация проходила спокойно и организованно, и переправка всех пассажиров в спасательные шлюпки прошла бы успешно и без инцидентов, если бы сразу после торпедного выстрела с северо-востока не налетел шторм, который опрокинул шлюпки так стремительно, что команда U-328 не успела прийти на помощь. Самому Хальзе и сорока его морякам удалось спастись лишь благодаря чистой удаче. А если бы вы знали, что на борту дети, спросили Хальзе, и добрая часть из них не умеет плавать, вы бы все равно приказали атаковать? Ответ записан в судебных протоколах без комментариев и пометок, а посему неизвестно, каким тоном говорил Хальзе – иронично ли, смиренно или скорбно.

– Они были дети, – сказал он. – А мы были волки.

15

Когда колонна машин приблизилась к дому по подъездной дороге, экономка Рут Эблинг, наблюдавшая с громадного крыльца, как шофер и Стаббс выгружают гостей и багаж, заметила жиденка мигом. Он был гораздо меньше и тощее остальных мужчин – собственно говоря, меньше любого из поджарых, ленивых, песочноволосых типов, в непременных костюмах «Брукс» и прекрасно воспитанных, что обыкновенно составляли антураж на приемах мистера Лава. Остальные выступали из автомобилей упругой походкой авантюристов, что явились водрузить здесь флаг завоевателя, а жиденок выпростался с заднего сиденья второй машины – бутылочно-зеленого нового монструозного «Кадиллака-61», – словно выпал в канаву. Видок такой, будто он несколько часов не столько просидел рядом с остальными, сколько небрежно рассыпался между ними и там завалялся. Жиденок стоял, теребя сигарету, хлопая глазами, – бледный, глаза слезятся от крепкого ветра, взъерошенный, какой-то, что ли, изувеченный – и взирал на высоченные щипцы и дыминации «Паутау» с нескрываемым недоверием. Увидев, что Рут за ним наблюдает, он пригнул голову и приветственно как бы приподнял руку.

На Рут накатило нехарактерное желание отвести глаза. Вместо этого она вперила в жиденка немигающий холодный взгляд – щеки застыли, подбородок выпячен; она подслушала, как мистер Лав, думая, что ее поблизости нет, называет это «Рут играет Отто фон Бисмарка». Покаянная улыбка мимолетно скривила жидовское лицо.

Сэмми Клей этого знать не мог (он так и не выяснил, что же тогда пошло наперекосяк), но не повезло ему в одном: он прибыл в тот день, когда урчащий мотор неприязни Рут Эблинг к евреям подпитывался не только черным топливом братниных логичных всеядных диатриб и негласных заповедей окружения ее нанимателя. Вдобавок в душе Рут пылала взрывоопасная кварта беспримесного стыда пополам с нерафинированной яростью. Накануне утром в Нью-Йорке Рут с матерью, невесткой и дядей Джорджем стояла на тротуаре перед тюрьмой «Тумз» и смотрела, как автобус с единственным ее оставшимся братом Карлом Генри в густой туче выхлопа удаляется в направлении Синг-Синга.

Карл Генри Эблинг признал свою вину, и его приговорили – спасибо судье по фамилии Кон – к двенадцати годам заключения за организацию взрыва на приеме по случаю бар-мицвы Леона Дугласа Сакса в «Пьере». Карл Генри, мальчик некогда пылкий и мечтательный, но не слишком сообразительный или умелый, все перечисленные черты сохранил до страстной и инертной зрелости. Однако бесформенный и сильно помятый идеализм, принесенный Карлом Генри с бельгийских полей сражений, прокис за долгие унизительные годы Депрессии, а затем обрел новую форму и содержание после 1936-го, когда один друг позвал его в йорквиллскую общественную организацию «Клуб Родины», которая с началом войны в Европе метаморфировала в – или отпочковала от себя (Рут так и не смогла разобраться) – Арийско-американскую лигу. Рут не во всем поддерживала позиции Карла Генри – Адольфа Гитлера она побаивалась – и была недовольна тем, что брат так энергично трудится на благо своей партии, но его преданность делу освобождения Соединенных Штатов от пагубного влияния Моргентау и его шайки полагала бесспорно благородной. Более того, и судье, и прокурору (Сильверблатту), и всем прочим следовало понять, как понимала Рут, что брат ее, который признал себя виновным вопреки совету адвоката и в основном, похоже, пребывал под впечатлением, будто он комиксовый злодей в костюме, – откровенно психически больной. В Айслипе ему место, а не в Синг-Синге. Тот факт, что бомба, которую смастерил брат, – трезубец, как тут можно не понять, что человек спятил? – умудрилась взорваться, поранив его одного, Рут списывала на невезучесть и природную неуклюжесть, не оставлявшие Карла Генри никогда. А вот суровый приговор Рут списывала не только на махинации Еврейской Машины, как ее брат, но и – с неохотой, от которой наизнанку выворачивало душу, – на своего нанимателя, мистера Джеймса Хауорта Лава лично. Джеймс Лав с начала тридцатых очень громогласно выступал против Чарльза Линдберга, «америка-впередников» и, превыше всего, против Германо-американского союза и прочих прогерманских организаций страны, которых в речах и газетных передовицах обычно именовал «пятая колонна, шпионы и диверсанты», каковые нападки – ну, по мнению Рут – достигли кульминации в судебном преследовании и заточении Карла Генри. Посему глухую неприязнь, которую Рут в нормальных обстоятельствах питала бы к Сэмми, обостряло нагноившееся отвращение к хозяину дома, принимавшему Сэмми в эти выходные, к манере мистера Джеймса Хауорта Лава вести дела, как политические, так и светские. Рут узрела это смягчение запрета, не проговоренного, однако абсолютного, на присутствие евреев в «Паутау» – до сей поры запрет оставался одной из немногих традиций родителей и дедов, строителей империи, которые мистер Лав по-прежнему почитал, – разглядела в этом окончательное доказательство бесстыдства и деградации, и сердце ее взбунтовалось. Еще одно нарушение приличий – и Рут вынуждена будет принять меры, дабы сбросить давление, давно нарастающее в груди.

– Видел дым, – гаркнул мистер Лав. – Очаги зажжены. Очень хорошо, Рут. Ты как?

– Выживу.

Мужчины маршировали через крыльцо, на ходу швыряя Рут жизнерадостные пустые приветствия, отпуская комплименты ее прическе – не менявшейся с 1923 года, – ее румянцу, ароматам с кухни. Рут здоровалась вежливо, с обычной своей подозрительной улыбкой, словно учительница, что в классе встречает наглецов и шутников после каникул, и одного за другим информировала гостей, какие комнаты им отведены и как туда попасть, если они еще не знают. Некий давний Лав-энтузиаст назвал комнаты в честь исчезнувших индейских племен. Один гость, исключительный красавец с глазами цвета того самого «кадиллака» и ямочкой на подбородке, гораздо выше остальных и шире в плечах, пожал ей руку и сообщил, что слыхал потрясающие отзывы о ее устричном супе. Тонконогий жиденок жался в сторонке, прячась за зеленоглазого великана. Рут он приветствовал лишь очередной кривой улыбкой и нервным покашливанием.

– Вам в «Раритан», – сказала ему Рут; она нарочно приберегла для него самую маленькую и тесную гостевую комнату на третьем этаже, без выхода на балкон и с фрагментарным видом на море.

Он от этих сведений вроде даже перепугался, точно она взвалила на него бремя великой ответственности.

– Спасибо, мэм, – сказал он.

Впоследствии Рут вспомнит, что ее взбудоражило краткое, легкое чувство к этому курносому еврейскому мальчишке, где-то на полпути между нежностью и жалостью; он был совсем чужой среди высоких спортивных цветиков-нарциссов. Не верилось, что он один из них. Может, по ошибке сюда угодил.

Рут Эблинг неоткуда было знать, как близки ее раздумья о статусе и положении Сэмми к его собственным рассуждениям на тот же счет.

– Господи боже, – сказал он Трейси Бейкону, – что я тут забыл?

Он уронил чемодан. Тот приглушенно стукнул о густой ковер – один из нескольких потертых восточных ковров, которыми залатали скрипящие половицы «Раритана». Трейси уже бросил сумки в своей комнате на втором этаже, которую в блистательном порыве предвидения стародавний поклонник индейцев нарек «Шаста». Трейси лежал поперек железной койки на спине, задрав и скрестив ноги, подложив руки под голову, и ногтем ковырял лупящуюся белую эмаль кроватной рамы. Как и многие крупные, хорошо сложенные мужчины, он был неисправимым лодырем и физические упражнения презирал, за исключением кратких взрывов лихорадочной грации а-ля Ред Грейндж. Вдобавок он ненавидел стоять, поэтому работа на радио ужасно его бесила, и терпеть не мог, когда нужно было сидеть прямо. Его природный талант к непринужденности в любых обстоятельствах мощно подкреплялся ленью, пропитавшей его до мозга костей. Всякий раз, входя в комнату по любому, сколь угодно формальному поводу, он, как правило, искал, где ему хотя бы закинуть ноги повыше.

– Спорим, до меня в этот притон не ступала нога ни одного жида.

– Я, пожалуй, спорить не готов.

Сэмми перешел к окошку в узкой мансарде над задней лужайкой – на каждом стекле размазан отпечаток изморозного пальца. Сэмми приоткрыл створки, впустив холодный порыв рассола, дыма из трубы, рокота и пенного кипения моря. Перехватывая последние четверть часа светового дня, Дэйв Феллоуз и Джон Пай, в джинсах и толстых свитерах, но босиком, спустились на пляж и с угрюмым рвением гоняли футбольный мяч. Джон Пай тоже играл на радио – он был звездой «Вызываем доктора Максуэлла» и другом Бейкона, который и познакомил Пая со спонсором «Приключений Эскаписта». Феллоуз командовал манхэттенской конторой члена нью-йоркской делегации конгресса. Сэмми посмотрел, как Феллоуз повернулся к Паю спиной и помчался по пляжу, взбивая белые фырчки песка. Потянулся вверх, глядя через плечо, и короткая, точная продольная передача Пая отыскала его ладони.

– Это так странно, – сказал Сэмми.

– Да?

– Да.

– Пожалуй, – сказал Бейкон. – Пожалуй, странно.

– Тебе не понять.

– Ну, я… может, у меня не так, потому что мне всегда было странно, понимаешь? Пока не узнал, что я не один такой на свете…

– Я не об этом, – мягко сказал Сэмми. Он не имел в виду жарко спорить. – Мне не это странно, пацан. Не то что они тут все голубые, или что носочный магнат мистер Джеймс Лав голубой, или что ты голубой, или что я голубой.

– Если ты голубой, – с насмешливой педантичностью уточнил Бейкон.

– Если я голубой.

Бейкон уставился в потолок, уютно подложив руки под голову:

– А ты – да.

– А я, может, и да.

На деле вопрос о том, что позднейшее поколение назовет сексуальной ориентацией Сэмми, похоже, был в основном решен – ну, к удовлетворению всего собрания в «Паутау» в те первые декабрьские выходные 1941 года. После визита на Всемирную выставку и любви в темном шаре «Перисферы» Сэмми и его ненаглядный молодой богатырь на несколько недель стали завсегдатаями в кругу Джона Пая, который тогда и потом еще много лет в мифологии гейского Нью-Йорка считался самым красивым мужчиной города. В заведении в районе Восточных Пятидесятых под названием «Синий попугай» Сэмми изведал новые ощущения, наблюдая, как мужчины танцуют «Техасский Томми» и «Золушку» – тесно обнявшись, в темноте, – хотя его хрупкие стебельки не позволяли разделить веселье. Завтра, как всем было известно, Сэмми и Трейси уезжали на Западное побережье, к новой совместной жизни сценариста и звезды сериалов.

– Ну и что тогда странно? – спросил Трейси.

Сэмми покачал головой:

– Ты посмотри на себя. Посмотри на них. – Он большим пальцем ткнул в окно. – Тут каждый мог бы сыграть тайную личину парня в трико. Вот тебе скучающий плейбой, вот тебе звездно-полосатый герой, вот тебе молодые окружные прокуроры, вышедшие на борьбу со злом. Брюс Уэйн. Джей Гаррик. Ламонт Крэнстон.

– Джей Гаррик?

– Флэш. Блондин, мускулы, отличные зубы, трубка.

– Я бы в жизни не стал курить трубку.

– Один учился в Принстоне, другой в Гарварде, третий поехал в Оксфорд…

– Мерзкая привычка.

Сэмми сморщился – Трейси парировал его размышления – и отвернулся. На пляже Феллоуз заблокировал Джона Пая. Теперь оба катались по песку.

– Год назад, если я хотел быть рядом с таким, как ты, я должен был… ну, тебя сочинить. А теперь…

Он поглядел вдаль, мимо Пая и Феллоуза. На волнах за громадной иссохшей лужайкой сам себя нацарапал пенистый автограф. Как объяснить, до чего счастлив был Сэмми этот месяц, купаясь в блистающем потоке любви Бейкона, до чего сильно Бейкон ошибается, расточая любовь на Сэмми? Тот не может быть интересен столь прекрасному, обаятельному, уверенному и физически великолепному человеку.

– Если ты спрашиваешь, можно ли стать моим сайдкиком, – сказал Бейкон, – добро пожаловать. Придумаем тебе маску.

– Ну надо же. Спасибочки.

– Назовем тебя… ну, как тебе «Ржавь»? Ржавь или Пыль.

– Заткнись.

– Вообще-то, больше подойдет Плесень.

В постели Бейкон то и дело ностальгически нюхал пенис Сэмми и утверждал, что пахнет в точности как груда старого брезента в дедовом сарае в Манси, штат Индиана. Один раз он переместил сарай в Чилликоте, штат Иллинойс.

– Предупреждаю… – сказал Сэмми, угрожающе склонив голову набок, выставив руки в предвкушении пары приемов дзюдо, напружинив ноги перед прыжком.

– Или, учитывая состояние вашего белья, молодой человек, – сказал Бейкон, закрыв лицо локтями, уже съеживаясь, – может, стоит всерьез рассмотреть вариант «Струпь».

– Ну всё, – сказал Сэмми и запрыгнул на постель.

Бейкон изобразил вопль. Сэмми вскарабкался на него и пришпилил его запястья к постели. Лицом завис в двадцати дюймах над Бейконом.

– Поймал, – сказал Сэмми.

– Умоляю, – ответил Бейкон. – Я же сирота.

– Вот как у нас на районе поступали с шибко умными.

Сэмми выпятил губы и выпустил длинную струйку слюны с густым пузырем на конце. Пузырь спустился, как паучок на паутинке, и завис у Бейкона над лицом. Затем Сэмми втащил паучка обратно. Он много лет не проделывал этот трюк и сейчас был доволен: слюна не потеряла вязкости, а он сам – меткости.

– Фу, – сказал Бейкон.

Он замотал головой и забился, выдираясь из хватки Сэмми, а тот опять запустил к его лицу серебристую паутинку. Бейкон вдруг перестал сопротивляться. Посмотрел на Сэмми – невозмутимо, спокойно и с опасным блеском в глазах; разумеется, говорили глаза Бейкона, он бы с легкостью освободился из хилой хватки любовника, если б захотел. Бейкон открыл рот. Жемчужина слюны закачалась. Сэмми оборвал паутинку. Спустя минуту они уже очутились голые под четырьмя одеялами и резвились на узкой койке ровно в той манере, которую доктор Фредрик Уэртем в своей роковой книге однажды припишет всем без исключения костюмированным героям и их «воспитанникам». Они уснули в обнимку и пробудились от утешительного и материнского запаха горячего молока и морской воды.

О событиях, имевших место в «Паутау» 6 декабря 1941 года, сохранился ряд обрывочных отчетов. Запись в дневнике Джеймса Лава от 6 декабря нехарактерно лаконична. Там отмечено, что Боб Перина в тот день продвинул мяч на восемьдесят два ярда за Принстон, и приводятся подробности меню и наиболее яркие моменты застольной беседы – с удрученной пометкой «зднм чслом банальнее обчн». Гости, как всегда, обозначены инициалами: «Дж. П., Д. Ф., Т. Б., С. К., Р. П., Д. Д., К. Т.». Запись завершается одним-единственным словом: «КАТАСТРОФА». На дальнейшие события нам намекают лишь гробовое молчание Лава в дневнике на следующий день и его сосредоточенность в понедельник, когда в мире много чего еще происходило, на визите к адвокату. Композитор Родди Паркс в своем знаменитом дневнике указывает имя еще одного гостя (тогдашнего своего любовника, фотографа Дональда Дэвиса) и соглашается с Лавом в том, что за столом обсуждались главным образом большая выставка фовистов в галерее Мари Харриман и внезапная женитьба короля Бельгии. Паркс также отмечает, что устричный суп не удался, а Дональд довольно рано отметил, что экономка (которую Паркс называет Рут Эпплинг) сама не своя. Облаву он описывает, лаконичностью не уступая хозяину дома: «Вызвали полицию».

Изучение рапорта, поданного шерифом округа Монмут, дает нам имя последнего гостя тех выходных, некоего мистера Квентина Тоула, а также описание событий вечера, щедрее снабженное деталями, включая соображения касательно импульса, наконец-то подтолкнувшего Рут к телефону. «Мисс Эблинг, – говорится в рапорте, – была растроена [sic] недавним заключением под стражу ее брата Карла и в спальне случайно наткнулась на комикс из тех, которые полагала в ответе за многочисленные психические отклонения брата. Опознав автора упомянутого комикса в одном из подозреваемых, она решила сообщить властям о том, что происходит в доме».

Любопытно отметить, что, вопреки этому акценту – в ту ночь и на протяжении дальнейших, в основном безрезультатных юридических разбирательств – на роли комикса в возмездии Рут Эблинг, единственный гость «Паутау», по поводу которого не существует записей об аресте, – автор этого самого комикса.

За ужином Сэмми впервые в жизни напился. Опьянение подступало так медленно, что поначалу он принял его за счастье сексуального изнеможения. День выдался долгий и оставил физический отпечаток в памяти Сэмми: холод перед «Мэйфлауэром» поутру, когда они с Бейконом ждали, пока мистер Лав и его друзья их заберут; локоть под ребра, рев и пепельный запах печки в «кадиллаке», пронзительный столб декабрьского воздуха, задувающий в окно машины по пути; жжение глотка водки из предложенной Джоном Паем фляги; непроходящая отметина зубов Бейкона и отпечатки его больших пальцев на боках. Сэмми сидел за столом, ел свое жаркое, озирался с дурацкой гримасой – он и сам бестревожно понимал, что она дурацкая, – и день окутывал его приятной сумятицей ноющей боли и образов, какие обступают человека на грани сна после целого дня на воздухе. Сэмми поудобнее устроился в этой сумятице и наблюдал, как его сотрапезники разворачивают живописные флаги реплик. Пили «Пюлиньи-Монраше» 1937 года – из ящика, который, по словам Джимми Лава, ему подарил Поль Рейно.

– Ну и когда вы уезжаете?

– Завтра, – сказал Бейкон. – Прибудем в среду. У меня будет эффектный выход. Кто-то из «Республики» в Солт-Лейк-Сити передаст мне костюм, – может, в Лос-Анджелесе высадится Эскапист.

Последовали продолжительные подначки в адрес Трейси Бейкона по поводу обтягивающих штанов; к общему веселью беседа обратилась к теме гульфиков. Лав с удовольствием констатировал, что Бейкон сможет по-прежнему играть Эскаписта на радио: теперь трансляцию будут вести из Лос-Анджелеса. Сэмми глубже погружался в свои бургундские грезы. В воздухе позади него что-то всколыхнулось – раздался шепот, сдавленный вскрик.

– А по тебе не будут скучать на твоей карикатурной фабрике?

– Что-что? – Сэмми выпрямился. – Мистер Лав, по-моему, вас зовут. Я слышу, как произносят ваше…

– Очень сожалею, мистер Лав, – ясно и сухо сказали у Сэмми за спиной. – Боюсь, и вы, и ваши подружки задержаны.

Это объявление вызвало краткий переполох. Комнату запрудило непонятное пестрое сборище – помощники шерифа, полицейские из Эшбери-парка, патрульные с местного шоссе, газетные репортеры и пара филадельфийских федеральных агентов в отпуске: они пили в «Хлебале», придорожной закусочной в Си-Брайте, излюбленном пристанище сотрудников правоохранительных органов побережья Нью-Джерси, и тут разнесся слух, что планируется разворошить гнездо голубых в пляжном доме одного из богатейших людей Америки. Увидев, до чего эти голубые крупны и мощно сложены, не говоря уж о том, до чего они на удивление обыкновенные с виду, пришедшие ненадолго растерялись, и Квентину Тоулу удалось ускользнуть. Его позднее поймали на грунтовке. Хоть какое-то сопротивление оказали только два здоровяка. Джон Пай уже переживал облавы дважды, и ему поднадоело. Он знал, что в итоге будет расплачиваться, но, прежде чем его скрутили, успел расквасить нос одному шерифу и разбить бутылку «Монраше» о кумпол другого. Вдобавок он раскокал камеру фотографа, который продавал снимки в газеты Хёрста, за что все друзья впоследствии были ему признательны. В частности, этой услуги так и не забыл Лав, и, когда Пая убили в Северной Африке, куда он отправился водить «скорую», поскольку гомосексуалов в армию не брали, Лав снабжал деньгами мать Пая и его сестер. Что до Трейси Бейкона, вопрос, драться или не драться с полицией, даже не пришел ему в голову. Не слишком раскрывая его подлинную биографию, которую он с таким усердием стирал и реконструировал, отметим, что с полицией Бейкон сталкивался с девяти лет, а отбиваться врукопашную начал задолго до того. Сейчас он забрел в самую чащу дубинок, широкополых шляп и пригнувшихся людей и замахал кулаками. Чтобы его скрутить, понадобились усилия четверых, и проделано это было с немалой жестокостью.

Сэмми, парализованный опьянением и растерянностью, глядел, как его любимый и Джон Пай тонут в море бежевых рубашек, а между тем сражался и сам. Кто-то схватил его за ноги и не отпускал, как Сэмми ни отбивался и ни пинал этого неизвестно кого. В итоге, впрочем, его одолели, и Сэмми очутился под столом.

– Идиот! – сказал Дэйв Феллоуз. Один глаз у него заплыл, а из носа шла кровь: Сэмми знатно его пинал. – Не вылезай.

Он силком усадил Сэмми рядом, и вместе они из-под кружевной скатерти полюбовались, как по ковру стучат сапоги и тела. В этом унизительном положении их спустя пять минут и нашли два отпускника из ФБР, которые, приучившись работать тщательно, напоследок прочесывали дом.

– Ваши дружки вас поджидают, – сказал один. Улыбнулся напарнику, а тот схватил Феллоуза за шкирку и выволок из-под стола.

– Я сейчас, – сказал первый.

– Не сомневаюсь, – хрипло хохотнул тот, что уволакивал Дэйва Феллоуза.

Опустившись на одно колено, фэбээровец с насмешливой нежностью воззрился на Сэмми, словно выманивал из укрытия упрямого ребенка:

– Ну давай, деточка. Я тебя не обижу.

Сквозь туман опьянения уже просачивалась реальность. Что Сэмми натворил? Как он расскажет матери, что его задержали – и за что его задержали? Он закрыл глаза, но под веками всплыло мучительное видение: Бейкон падает под приливом кулаков и каблуков.

– А где Бейкон? – спросил Сэмми. – Вы что с ним сделали?

– Здоровый такой? Ничего с ним не будет. Он мужчина, не чета вам. Ты его подружка?

Сэмми вспыхнул.

– Везучая ты девочка. Он мужчинка ничего себе.

Сэмми почувствовал некую рябь в воздухе. В комнате, во всем доме вдруг стало очень тихо. Если коп собирается его арестовать, вроде уже пора бы.

– Я-то больше темненьких люблю. Маленьких.

– Что?

– Я федеральный агент, ты в курсе?

Сэмми потряс головой.

– А вот. Если я скажу этим шляпам, что тебя надо отпустить, они тебя отпустят.

– И с чего бы вам так делать?

Почти пародией на человека, проверяющего, чист ли горизонт, федеральный агент медленно оглянулся через плечо и тоже забрался под стол. Положил руку Сэмми себе на ширинку:

– И в самом деле – с чего бы?

Спустя десять минут два отпускника из ФБР вновь встретились в прихожей. Дэйв Феллоуз и Сэмми, которых толкали в спину их защитники, не в силах были взглянуть друг на друга – и тем более на Рут Эблинг, командира уборки. Во рту у Сэмми была горечь семени агента Уайчи и приторная гнилость собственного ануса, и он навсегда запомнит эту обреченность в сердце, это ощущение, будто он свернул за угол, назад ходу нет и вскоре он лицом к лицу повстречается со своей черной и бесспорной судьбой.

– Все уехали, – удивилась Рут. – Вы их пропустили.

– Эти двое – не подозреваемые, – сказал агент Феллоуза. – Они просто свидетели.

– Нам нужно снова их допросить, – сказал агент Уайчи, не трудясь скрыть, до чего забавляет его двусмысленность. – Спасибо вам, мэм. У нас своя машина.

Сэмми все-таки умудрился поднять голову – Рут смотрела на него с любопытством, с той же легкой жалостью, которая померещилась ему днем.

– Я хочу знать только одно, – сказала Рут. – Каково это, мистер Клей, – зарабатывать, дуря голову слабоумным? Мне вот что интересно.

По всей видимости, Сэмми должен был догадаться, о чем она говорит, и при нормальных обстоятельствах он бы, несомненно, догадался.

– Простите, мэм, я понятия не имею, что…

– Я слыхала, один мальчик спрыгнул с крыши, – сказала она. – Повязал на шею скатерть и…

В соседней комнате зазвонил телефон, и Рут осеклась. Отвернулась, ушла. Агент Уайчи рванул Сэмми за шкирку и выволок за дверь, в обжигающе холодную ночь.

– Одну минуту, – раздался в доме голос экономки. – Тут звонят мистеру Клейману. Это он?

Впоследствии Сэмми нередко гадал, что бы с ним сталось, в каком переулке, в какой канаве очутилось бы его изломанное и изнасилованное тело, если бы с вестью о гибели Томаша Кавалера не позвонила мать. Агент Уайчи с коллегой переглянулись, и лица у них были уже не такие профессионально бесстрастные.

– Ох елки, Фрэнк, – сказал агент Феллоуза. – Ну ты смотри, а? Это его мама.

Когда Сэмми вышел из кухни, Дэйв Феллоуз стоял, привалившись к косяку, локтем закрывая мокрое красное лицо. Федеральные агенты испарились: у них тоже были мамы.

– Мне срочно нужно в город, – сказал Сэмми.

Феллоуз отер лицо рукавом, сунул руку в карман и выудил ключи от своего «бьюика». Дороги пустовали, но до Нью-Йорка они добирались почти три часа. С той минуты, когда Феллоуз завел мотор, и до той минуты, когда он высадил Сэмми возле дома, они не обменялись ни словом.

16

Выбежав из отеля «Треви», Джо стал лишь одним из 7014 утопленников, что шатались в ту ночь по улицам Нью-Йорка. С собой у него была пинта водки, купленная в баре на Пятьдесят восьмой. Волосы замерзли сосульками, синий фрак затвердел холодным гранитом, но Джо ничего не чувствовал. Он все шел и шел, попивая из бутылки. Улицы сияли таксомоторами, театры извергали публику, окна ресторанов надели ореолы свечного света и дыхания едоков. Джо со стыдом вспоминал, в каком ликовании шел сегодня к подземке, и как она грохотала, и как в вагоне все пялились на иллюзиониста, и какая всеобъемлющая любовь к пуделям, и автомобильным клаксонам, и отметинам зубов Эссекс-хауса на лунном лике наполняла его, когда он в цилиндре шагал от подземки к «Треви». «Если бы час назад я не утонул, – думал он, – одного воспоминания об этом испарившемся счастье хватило бы себя возненавидеть. Хорошо, – думал он, – что я мертвый».

Неведомо как он очутился в Бруклине. Поездом доехал до самого Кони-Айленда, а потом уснул и продрал глаза в каком-то замогильном Грейвсенде, и на плече его лежала нелюбезная длань полицейского. Где-то около двух, пьяный в дымину – он так не напивался с той ночи, когда взбирался по лестнице в квартиру Бернарда Корнблюма на Майзеловой, – Джо явился в квартиру 2б дома 115 по Оушен-авеню.

Этель открыла почти мгновенно. Она была одета и накрашена, волосы аккуратно убраны в пучок. Если и удивилась, узрев под дверью племянника – заледенелого, мутноглазого и в вечернем платье, – удивления не выдала. Ни слова не сказав, обхватила его рукой и довела до кухонного стола. Налила ему кофе из синего кофейника – эмалированного, с белыми крапинами. Кофе был кошмарный, жидкий, как вода, в которой Джо мыл кисти, и кислый, как перебродившее в уксус вино, однако свежий и болезненно горячий. И подействовал этот кофе губительно. Едва он ожег горло, все факты и обстоятельства, которые Джо топил, пока не перестанут трепыхаться, вновь выскочили на поверхность, и он постиг, что сам жив, а его брат Томаш лежит мертвый на дне Атлантического океана.

– Надо включить радио, – вот и все, что пришло ему на ум.

Этель села напротив с чашкой кофе. Из кармана черной кофты вынула платок, протянула Джо.

– Сначала поплачь, – сказала она.

Она дала ему резиновый кусок медового пирога, а затем, как в самую первую нью-йоркскую ночь, вручила полотенце.

Пока Джо принимал душ, в ванную пришаркала его бабушка, задрала подол ночнушки и, видимо не замечая Джо, опустила бледно-голубой зад на горшок.

– Ты меня не слушаешь, Йохевед, – сказала она на идише, назвав его тетиным именем из прежней страны. – Я тебе с первого дня говорила: не нравится мне этот корабль. Я же говорила?

– Прости, – по-английски ответил Джо.

Бабуся кивнула и встала с унитаза. Ни слова не сказав, выключила свет и зашаркала прочь. Джо домылся в темноте.

Когда он разогрел себя до безудержного приступа рыданий, тетя завернула его в банный халат, который некогда принадлежал отцу Сэмми, и отвела в прежнюю спальню сына.

– Ничего, – сказала она. – Ничего.

Приложила сухую ладонь к его щеке и держала, пока он не перестал плакать, а потом – пока он не перестал трястись, а потом – пока не выровнялось сбивчивое дыхание. Он застыл и шмыгал носом. Ладонь на его щеке была прохладна, как кирпич.

Джо проснулся через несколько часов. За окном по-прежнему ночь – ни намека на утро. Ныли суставы, ныло в груди, ныло в легких, все горело, будто он наглотался дыма или яда. Он был пуст и раздавлен и совсем не мог плакать.

– Она едет, – сказала тетя. Она стояла в дверях, обрисованная бледно-голубым светом лампы над раковиной. – Я ей позвонила. Она от страха чуть не рехнулась.

Джо сел, и потер лицо, и кивнул. Он не хотел ни Розы, ни Сэмми, ни тети, ни родителей – ни единой души, что любыми узами памяти, или любви, или крови могла привязать его к Томашу. Но он так устал, что противиться не мог, и вдобавок все равно не знал, что делать. Тетя откопала ему какие-то старые тряпки, и при свете кухонного северного сияния он быстро оделся. Одежда мала, зато суха – пока сойдет, потом он переоденется. В ожидании Розы тетя сварила еще кофе, и они сидели в тишине, глотая из чашек. Миновало три четверти часа, и с почти незримой воздушной дрожью голубого света снизу прогудел клаксон. Джо ополоснул чашку, поставил на сушилку, вытер руки полотенцем и на прощание поцеловал тетю.

Этель кинулась к окну и успела увидеть, как из такси вышла девушка. Она обхватила Джо руками, и он долго-долго ее обнимал, и Этель с поразительной остротой пожалела, что не заключила племянника в объятия сама. В эту минуту ей почудилось, будто ошибки хуже она в жизни не совершала. Она посмотрела, как Джо и Роза залезают в такси и уезжают. Затем села в кресло с веселеньким узором из ананасов и бананов и закрыла лицо руками.

17

Джо и Роза заползли в ее постель в половине седьмого утра, и Роза цеплялась за него, пока он не уснул, – она лежала, и между ними рос неведомый таинственный плод их любви. Затем Роза тоже уснула. Пробудилась она в третьем часу дня, и Джо не было. Она проверила в ванной, затем спустилась в черную кухню – там стоял отец с весьма загадочным лицом.

– Где Джо? – спросила Роза.

– Уехал.

– Уехал? Куда уехал?

– Ну, он что-то сказал насчет записаться во флот, – ответил отец. – Но вряд ли это ему удастся до завтра.

– Во флот? Что ты несешь?

И вот так Роза узнала о нападении на военно-морскую базу в Пёрл-Харборе. По словам отца, весьма вероятно, Соединенные Штаты вскорости тоже начнут воевать с Германией. На это и делал ставку Джо.

Дверной звонок пропел свою диковатую мелодию – самую короткую композицию Реймонда Скотта «Фанфары коммивояжеру с расческами». Роза кинулась к двери – наверняка Джо. Пришел Сэмми; он, похоже, успел подраться. На щеке ссадины, над глазом порез. Он что, дрался с Бейконом? Роза помнила, что сегодня Сэмми должен был уехать с другом в Лос-Анджелес, – она и Джо собирались на вокзал их провожать. Парни что, поссорились? Бейкон – громадина, такие бывают опасны, но в голове не укладывается, что Бейкон мог тронуть Сэмми хоть пальцем. На плече у Сэмми, на правом рукаве, торчал обтрепанный шов.

– У тебя рубашка порвалась, – сказала Роза.

– Ну да, – ответил он. – Это я порвал. Так положено, когда ты… ну. Скорбишь.

У Розы сохранилось смутное воспоминание о таком обычае с давних похорон двоюродного деда. Овдовевшая двоюродная бабка еще занавесила зеркала кухонными полотенцами, и в доме было страшновато – его как будто ослепили.

– Хочешь зайти? – спросила Роза. – Джо нет.

– Не особо, – сказал Сэмми. – Да, я знаю. Я его видел.

– Ты его видел?

– Он заходил за вещами. Он меня как бы разбудил. У меня как бы выдалась непростая ночь.

– Так, – сказала Роза, различив странную ноту в его голосе. Цапнула старый отцовский свитер с вешалки, завернулась в него и вышла во двор. Холодный воздух был приятен. В мыслях отчасти наступил порядок. – Ты как? – спросила Роза. Она заметила, как он вздрогнул, когда она его коснулась, будто у него рука больная или плечо. – Что у тебя с рукой?

– Да ничего. Поранился.

– Как?

– В футбол на пляже играл – а ты как думала?

Они сели рядышком на каменном крыльце.

– Где он сейчас?

– Не знаю. Его нет. Ушел.

– А ты что тут делаешь? – спросила она. – Тебе же надо на поезд в Голливуд? А где Бейкон?

– Я ему сказал, пусть едет без меня.

– Да?

Сэмми пожал плечами:

– Я не то чтобы хотел… не знаю. Меня, по-моему, слегка занесло.

В то утро Сэмми попрощался с Трейси Бейконом на Пенсильванском вокзале, в купе «Бродвейского пассажирского», забронированном на них обоих.

– Я не понимаю, – сказал Бейкон.

В тесноте купе первого класса оба вели себя нескладно и неуклюже – двое мужчин, один изо всех сил старается не прикасаться к другому, другой каждым своим жестом, каждым движением уклоняется от прикосновения, – и это тщательное соблюдение заряженной и переменчивой дистанции было само по себе как некий гнетущий контакт.

– Тебя ведь даже не задержали. Адвокаты Джимми все это заметут под ковер.

Сэмми потряс головой. Они сидели друг напротив друга на мягких полках, которые вечером где-то в районе Фостории разложили бы в пару кроватей.

– Я просто больше не могу, Бейк, – сказал Сэмми. – Я… не хочу быть таким.

– У тебя нет выбора.

– Мне кажется, есть.

Тут Бейкон вскочил, и пересек разделявшие их три фута, и сел рядом с Сэмми.

– Я тебе не верю, – сказал Бейкон, потянувшись к его руке. – Мы с тобой – это не вопрос выбора. Тут ничего не изменишь.

Сэмми отдернул руку. Что бы он ни чувствовал к Бейкону, оно не стоит опасности, стыда, риска ареста и позора. В то утро – ребра в синяках, в горле слабый привкус хлорки – Сэмми решил, что лучше вовсе не станет любить, чем будет покаран за любовь. Он и не догадывался, сколь долгой однажды привидится ему жизнь; каково это – каждодневное отсутствие любви.

– Это мы еще посмотрим, – сказал Сэмми.

Он так спешил выбежать из купе, пока Бейкон не увидел его слезы, что в коридоре столкнулся с какой-то старушкой и глубокий порез над глазом опять закровоточил.

– Я рада, что ты здесь, – сказала теперь Роза. – Сэмми, послушай. Мне нужна помощь.

– Я помогу. Что такое?

– По-моему, мне надо сделать аборт.

Сэмми поджег сигарету и выкурил половину, прежде чем ответил:

– Это ребенок Джо.

– Да. Естественно.

– И ты ему сказала, а он тебе ответил что?

– Я ему не сказала. Как тут скажешь? Он вечером пытался покончить с собой.

– Да?

– По-моему, да.

– Но, Роза, он, знаешь ли, говорил, что собирается во флот.

– Верно.

– Он уедет и завербуется во флот, даже не зная, что ты беременна его ребенком.

– И это тоже верно.

– Хотя ты знаешь об этом уже…

– Допустим, неделю.

– Почему ты ему не сказала? На самом деле?

– Я боялась, – ответила Роза. – На самом деле.

– Чего боялась? А, я знаю, – сказал он. В голосе его пробилась почти горечь. – Что он скажет тебе сделать. И не захочет жениться.

– Ну вот видишь.

– И теперь ты…

– Вообще никак, ни за какие блага не могу ему сказать.

– Потому что он точно ответит…

– Верно. Он хочет их убивать, Сэм. По-моему, что теперь ни скажи, его это не остановит.

– И тебе придется…

– Я вот и пытаюсь объяснить.

Сэмми посмотрел на нее, и в глазах его яростно полыхала идея, и Роза постигла ее мгновенно – до самых глубин и мельчайших подробностей, до самых корней, уходивших в безысходность и страх.

– Я тебя понял, – сказал Сэмми.

ЧАСТЬ V. Радист

Часть V. Радист

1

Проигравший в «Лупе Велес» должен был стелить себе в тоннелях, в бардаке Псового города. Восемнадцать собак – эскимосские лайки по большей части, плюс несколько затесавшихся лабрадоров и гренландских собак, плюс один проблематичный прохвост, почти целиком волк. Берешь спальник, одеяло, а еще зачастую пузырь «Старого деда» и ложишься в промерзшем тоннеле, где на удивление занятно, невзирая на снежный пол, и снежные стены, и снежный потолок, и вонь мочи, кожаной упряжи, тюленьем жиром измазанной собачьей пасти. Изначально собак было двадцать семь – хватало на две основные упряжки и одну запасную, – но четырех в клочья разорвали собратья, руководимые некой сложносочиненной собачьей эмоцией, скукой пополам с соперничеством и отвратительной бодростью духа; одна провалилась в бездонную дыру во льду; две погибли от некой болезни, равно загадочной и скоротечной; одну пристрелил сигнальщик Гедман – по причинам, кои по-прежнему бежали понимания, – а Штенгель, подлинный гений среди собак, как-то раз, когда все отвернулись, убрел в туман и больше не возвращался. Человеческий состав – двадцать две головы. Они играли в парчизи, шахматы, криббидж, червы, рыбу, города, виселицу, пинг-понг, двадцать вопросов, хоккей с монетой, хоккей с носками, хоккей с бутылочными пробками, бридж, шашки, кости лжеца, монополию, дядю Уиггили на сигареты (от денег проку было не больше, чем от лопат и снега). Они играли на избавление от кошмарной работенки – пешней сбивать замерзший зиккурат, что неустанно рос в латрине, столп говнососулек и поносных плюмажей, на холоде застывавших фантастическими силуэтами, достойными Гауди. Или играли (особенно в шахматы) на драгоценный приз – сводить друг друга к кучкам пепла и углей. Но победители в «Лупе Велес» выигрывали только право еще ночь поспать в тепле и сухости «Антарктического Уолдорфа» на шконках. Игра дурацкая, жестокая, но в то же время великодушная и простая. В «Лупе Велес» всегда выходил двадцать один победитель и единственный проигравший, которому приходилось ложиться спать с собаками. Говоря теоретически, с учетом сути игры, по природе своей случайной и не требовавшей мастерства, все рисковали равно, но, как правило, после краткого матча на исходе вечера на ночлег в хаосе и вони тоннелей устраивался Джо Кавалер. И там же он лежал, забравшись прямо в ящик к собаке по кличке Устрица, в ту ночь, когда что-то засбоило в печке «Уолдорфа».

Кроме пилота Шенненхауса, среди них не было никого старше тридцати пяти (первый раз столбик термометра опустился ниже –20 °F в тридцать пятый день рождения их капитана Уолтера Флира, он же Ваху, который по случаю праздника пробежал пятьдесят ярдов из Ворвань-кафе до Клуба в одних муклуках), а трое стройбатовцев, По, Митчелл и Мэдден, еще совсем недавно были подростками, что, пожалуй, отчасти объясняет глубинно мальчишеский идиотизм «Лупе Велес». Все набивались в Клуб, засиживались там ночными часами и неделями, убивали время или занимались чем-нибудь таким, что времени якобы не убивало, или трезвыми напряженными рывками погружались в некие неизбежные и неотложные дела – ремонт, аналитику, планирование, военно-морскую дисциплину, и тут кто-нибудь – зачастую Гедман, хотя матч мог начать любой, – выкликал имя звезды «Мексиканской злючки» или «Лу из Гонолулу». Согласно правилам, все в Клубе должны были повторить. Тот, кто, по общему мнению игроков, произносил ключевые слова последним (если только не был его черед дежурить), проводил ночь (то, что здесь называлось ночью; ничего не было, кроме ночи) в Псовом городе. Если по долгу или благодаря удаче тебе повезло оказаться за пределами Клуба, тебя от повинности освобождали. За вычетом случаев крайней скуки, ограничивались одним раундом в день. Таковы были правила. Источник терялся в веках, играли рьяно. Но по неведомой причине освоить эту игру Джо не удавалось.

У парней водился ряд теорий, объясняющих это явление – точнее будет, пожалуй, сказать, объясняющих Джо. Джо был всеобщим любимцем, он нравился даже тем, кому никто не нравился, каковых становилось тем больше, чем дольше длилась полярная ночь. На базе Кельвинатор его ловкость рук и фокусы служили бесконечно возобновляемым развлекательным ресурсом – особенно для ребят попроще. Джо был надежен, знающ, смекалист и прилежен, но его речь, с акцентом и странным перекосом, сглаживала углы явного многознайства – у других талантов это последнее качество порой оборачивалось агрессивной враждебной резкостью. Более того, известно было, хотя сам Джо говорил об этом мало, что у него есть некая личная заинтересованность в исходе войны. Для всех он в основном оставался загадкой. Те, кто знал его еще по учебке на гренландской базе, распустили слух, что он никогда не читает писем, что у него в рундуке лежит кипа невскрытых конвертов в три дюйма толщиной. Люди, для которых переписка стала манией, перед Джо весьма благоговели.

Кое-кто говорил, что бесталанность Джо в «Лупе Велес» объясняется неполным знанием английского, хотя тут имелось бесспорное возражение: у нескольких местных дела с языком обстояли гораздо хуже. Другие списывали неудачи Джо на мечтательную отстраненность, очевидную им, как и всем его нью-йоркским знакомцам, даже здесь, где, будь ее чуть меньше, она бы, надо думать, не выступала над равниной. А третьи утверждали, что он предпочитает общество собак, вот и все. В любом объяснении имелась доля правды, хотя сам Джо согласился бы только с последним.

Он вообще любил собак, но подлинные чувства питал к Устрице. Устрица был серо-бурым дворнягой с густой шерстью эскимосской лайки, большими ушами, склонными неблагородно хлопать, и отважной недоуменной мордой, которая, по словам каюров, свидетельствовала о недавнем гостевании сенбернара в Устричной родословной. В первый сезон на Аляске жестокий кнут наполовину ослепил его, превратив левый глаз в молочную бело-голубую жемчужину, которая и подарила Устрице кличку. В самый первый раз, когда Джо проигрышем в «Лупе Велес» был обречен на ночь в Псовом городе, он заметил Устрицу в нише, в самом конце блистающего тоннеля, – тот, будто подманивая Джо, сел и жалобно прижал уши. Собакам отчаянно не хватало человеческого общества (друг друга они, похоже, презирали). Но в ту ночь Джо лег один на голом пятачке под дверью кладовой, подальше от неумолчного собачьего рыка и бубнежа.

Затем в середине марта провиант, который они не озаботились сложить в кладовую, потерялся в первом крупном буране зимы. Джо вызвался поискать вместе со всеми. Вышел на лыжах – третий раз в жизни – и вскоре отбился от поискового отряда, что вынюхивал пропавшую тонну еды. Поднялся ветер, заволок Джо непроницаемой марлей снежной пыли. Ослепший и обезумевший, он на лыжах влетел в торос и под звон и деревянный треск провалился под лед. Нашел его Устрица, движимый древними сенбернарскими инстинктами. После этого Джо и Устрица полурегулярно делили постель – в зависимости от капризов «Лупе Велес». Даже ночуя на шконке, Джо каждый день навещал Устрицу, таскал ему бекон, ветчину и курагу, к которой пес питал слабость. Не считая двоих каюров, Каспера и Хоука, на собак смотревших как тренер на своих футболистов, как Дягилев на свою труппу, как Сатана на своих чертей, на всей базе Кельвинатор один только Джо не считал животных попросту вонючим, громогласным и постоянным источником досады.

Лишь потому, что он так часто проигрывал в «Лупе Велес» и, следовательно, столько раз спал с собаками, Джо даже в глубинах отравленного сна заметил, как переменился рисунок дыхания Устрицы.

Эта перемена, отсутствие обычного тихого, ровного, урчащего хрипа, встревожила его. Джо заворочался и слегка пробудился – как раз хватило, чтобы заметить в собачьем тоннеле незнакомый гуд, слабый и равномерный. Еще некоторое время успокоительно погудело, и в хмельной полудреме Джо чуть снова не погрузился в глубокий сон, который, несомненно, стал бы последним. Затем медленно приподнялся на локте. Почему-то никак не удавалось сосредоточиться, точно внутри черепа опустился и колыхался марлевый занавес снежной пыли. И зрение тоже не фонтан – пришлось моргать и тереть глаза. Затем Джо сообразил, что его внезапное движение должно было пробудить хотя бы соседа, – тот всегда очень чутко улавливал шевеления Джо; однако Устрица спал себе дальше, молча, и его седеющий бок ходил вверх-вниз неглубоко и медленно. Вот тут-то до Джо и дошло, что гуд, который он блаженно слушал в тепле спальника неизвестно сколько времени, – это холодное жужжание электрических ламп, развешенных по всем тоннелям. Он этого звука никогда не слышал – ни единожды за все свои ночи в Псовом городе, – потому что обычно его заглушали собачьи взвывы и свары. А теперь Псовый город погрузился в безмолвие.

Джо погладил Устрицу по затылку, ткнул пальцем в мягкую плоть между туловищем и левой передней лапой. Устрица дернулся и, кажется, тихо заскулил, но головы не поднял. Лапы у него обмякли. Джо на очень нетвердых ногах выполз из ящика и на четвереньках отправился по тоннелю – проверить Форрестола, чистокровную лайку Каспера, которая сменила заблудившегося Штенгеля на троне Собачьего Короля. Теперь стало ясно, почему тереть глаза не помогло: тоннель заволокло туманом, что кудрявыми валами накатывал от Центрального Ствола. Джо погладил Форрестола, и потыкал, и разок жестко встряхнул, но тот не откликнулся. Джо прижался ухом к его груди. Сердцебиения не расслышал.

Заторопившись, Джо отстегнул ошейник Устрицы от цепи, другим концом привинченной к деревянному ящику, подобрал собаку и понес по тоннелю к Центральному Стволу. К горлу подкатывала тошнота, но Джо не знал, с ним ли что-то не так – и от этого он тоже умрет, – или просто по дороге в тоннель ему пришлось миновать семнадцать мертвых собак в стенных нишах. Ясность мысли ему не давалась.

Тоннель Псового города перпендикулярно пересекался с центральным тоннелем базы Кельвинатор, и ровно напротив его устья была дверь в «Уолдорф». По первоначальным планам Псовый город должен был располагаться на некотором расстоянии от человеческого жилья, но здесь тоже никто ничего не успел, и собак приютили прямо на пороге – уж какой ни есть порог, – в тоннеле, изначально выкопанном для хранения провианта. Дверь «Уолдорфа» полагалось закрывать, чтобы драгоценное тепло печи не улетучивалось из спален, но, когда Джо до нее добрался, чуть не падая под восьмьюдесятью пятью фунтами веса умирающей собаки, дверь была на несколько дюймов приотворена – закрыться ей помешал его собственный носок, который он, видимо, уронил по пути в Псовый город. В тот вечер он складывал одежду на шконке – это он припомнил потом, – и носок, наверное, зацепился за скатку. В тоннель из «Уолдорфа» дохнуло теплыми газами пива и нестираного шерстяного белья – они растапливали лед, наполняя тоннель призрачными облачками конденсата. Джо ногой приоткрыл дверь и шагнул в спальню. Здесь было неестественно душно и слишком жарко; он постоял, прислушиваясь, не раздастся ли мужское сопливое шмыганье, и голова закружилась сильнее. Тяжесть собаки стала невыносима. Устрица выскользнул из рук и с глухим стуком грохнулся на половицы. От этого стука Джо чуть не вырвало. Он побрел влево – делая крюка, чтобы не прикасаться ни к шконкам, ни к людям на шконках, – к выключателю. Вспыхнул свет, но никто не возмутился, никто не отвернулся к стене.

Хоук мертв; Митчелл мертв; Гедман мертв. Вот насколько Джо продвинулся в своем расследовании, а потом внезапное отчаянное озарение погнало его к трапу, что через люк выводил на крышу «Уолдорфа», на лед. Без куртки, с непокрытой головой, в одних носках, он заковылял по иззубренной снежной шкуре. Холод проволочными силками резал грудь. Холод обрушился на него, точно сейф. Воодушевленно покусывал Джо босые ноги и вылизывал коленки. Джо заглатывал этот чистый злой холод, благодаря его каждой клеткой тела. Слышал, как выдохи шуршат тафтой, затвердевая на морозе. В кровь потек кислород, он навострил зрительные нервы, и темное глухое небо над головой внезапно загустело звездами. Джо пережил мгновенье телесного баланса – восторг выживания, возможности дышать и обжигаться ветром идеально уравновесился мучительностью этого всего. Затем накатила дрожь – единым убийственным содроганием, что сотрясло все тело, – и Джо, вскрикнув, рухнул на колени.

За миг до того, как он рухнул лицом в лед, ему явилось странное виденье. Он увидел своего старого учителя иллюзионизма Бернарда Корнблюма, что приближался сквозь синюю тьму: борода подвязана сеточкой для волос, в руках ярко пылающая походная жаровня, которую Джо с Томашем как-то раз одолжили у друга-альпиниста. Корнблюм опустился на колени, перекатил Джо на спину, воззрился на него сверху вниз, скептически забавляясь.

– Эскапистские штучки, – промолвил он с типическим пренебрежением.

2

Джо очнулся в ангаре от запаха горящей сигары и уставился вверх, на латаное-перелатаное крыло «кондора».

– Повезло тебе, – сказал Шенненхаус.

Он защелкнул зажигалку и выдохнул. Он сидел подле Джо на складном парусиновом стуле, распялив ноги, как сущий ковбой. Шенненхаус родился в каком-то необъезженном городишке под названием Тастин в Калифорнии и воспитывал в себе ковбойские привычки, которые плохо сочетались с его худосочностью и профессорской миной. У него были белокурые редеющие волосы, и очки без оправы, и руки тонкие, хотя загрубелые и в шрамах. Он старался быть немногословным, но был склонен к назидательности. Он старался быть суровым и ни с кем не дружить, но был неисправимая каждой бочке затычка. На базе Кельвинатор он был стариком, асом первой войны с восьмью подбитыми аэропланами за плечами, а все двадцатые летал над Сьеррами и над аляскинской тундрой. Он завербовался после Пёрла, и назначение на Кельвинатор расстраивало его не меньше, чем остальных. Не то чтобы он всерьез надеялся еще повоевать, но он всю жизнь занимался интересной работой и рассчитывал продолжить. С их прибытия на Кельвинатор – который официально, засекреченно назывался Военно-морская база ОО-А2(Р) – погода была настолько никуда, что в воздух Шенненхаус поднимался всего дважды: один раз на разведзадание, которое аварийно прекратилось в пасти бурана спустя двадцать минут, и один раз на самовольной неудачной экскурсии, когда пытался отыскать следы стоянки экспедиции Бэрда, или последней экспедиции Скотта, или первой экспедиции Амундсена, или след хоть каких-нибудь событий, происшедших в этой дыре, для которой, видимо, нарочно и изобрели эпитет «богом забытая». Говоря формально, Шенненхаус был первым лейтенантом, но на базе Кельвинатор не церемонились и на звания плевать хотели. Все подчинялись диктату выживания, а другой дисциплины, в общем, и не требовалось. Сам Джо был радистом второго класса, но никто и никогда не звал его иначе, нежели Куст, Тэчэка или, что чаще всего, Дурень, в честь Белоснежкиного гнома.

Запах сигарного дыма показался Джо очень вкусным. У этого запаха был неантарктический оттенок осени, и огня, и земли. Внутри у Джо что-то таилось – запах горящей сигары не подпускал это что-то ближе. Джо потянулся к руке Шенненхауса, воздел бровь. Тот протянул сигару Джо, а Джо сел и взял ее в зубы. Увидел, что он упакован в спальный мешок на полу Ангара, спиной на груде одеял. Оперся на локоть и глубоко затянулся, вдохнул в легкие крепкую черноту. Это оказалось ошибкой. Приступ кашля был долог и мучителен, а боль в груди и голове напомнила о тоннелях с мертвыми людьми и собаками, у которых легкие полны какого-то отравляющего вещества или микробов. Джо снова лег; лоб ему прошило по́том.

– Ё-мое, – сказал он.

– О да, – сказал Шенненхаус.

– Джонни, тебе туда нельзя, понимаешь? Обещаешь? Они все…

– Ну ты спохватился.

Джо попытался сесть, рассыпав пепел по одеялам.

– Ты же туда не ходил?

– Ты же не проснулся и меня не предупредил, правда? – Шенненхаус забрал у Джо сигару, будто с упреком, и толкнул его обратно на одеяла. Тряхнул головой, вышибая оттуда прилипчивое воспоминание. – Господи. Да уж. – Обычно голос его пел флейтой и сдабривался ученой выразительностью, но сейчас прозвучал по-ковбойски плоско, сухо и плоско, каким в воображении Джо рисовался Тастин, штат Калифорния. – Ничего хуже я не видал.

За все эти месяцы Шенненхаус немало наговорил о том, хуже чего не видал, – повествования его изобиловали горящими людьми; фонтанами артериальной крови из безруких плеч тех, кто угодил в верчение пропеллеров; охотниками, которых наполовину пожрали медведи, а под утро они, эти охотники, приволокли свои культи обратно в лагерь.

– Ё-мое, – повторил Джо.

Шенненхаус кивнул:

– Ничего хуже я не видал.

– Джонни, умоляю тебя это больше не говорить.

– Извини, Джо.

– А ты-то где был? Почему ты?..

– Я тут был. – Ангар, хоть и захороненный в снегах Земли Мэри Бэрд, как и все прочие здания базы Кельвинатор, не соединялся с прочими помещениями тоннелями – опять же из-за буранов, которые в этом году налетели так рано и жестоко. – У меня была вахта, я пришел сюда – просто на него глянуть. – И он через плечо указал на стареющий «кондор». – Уж не знаю, что Келли в голову взбрело, но радио…

– Надо вызвать Гуантанамо, надо им сообщить.

– Я пытался, – сказал Шенненхаус. – Передатчику кранты. Ни с кем не свяжешься.

Внутри у Джо задергалась паника, как в тот день, когда он провалился под торосы, в грохоте лыж и креплений, – дыхание вышибло из легких, рот забился снегом, холодное ледяное лезвие тычет в сердце.

– Передатчику кранты? Джонни, почему передатчику кранты? – В панике сквозь мозг просквозила мелодраматическая гипотеза, достойная фабулы Сэмми: Шенненхаус – немецкий шпион и всех убил. – Что происходит?

– Уймись, Дурень, ты чего? Пожалуйста, не надо психа давить. – И он снова протянул Джо сигару.

– Джонни, – сказал Джо как можно спокойнее, выдувая дым, – мне кажется, я сейчас буду давить психа.

– Послушай, ребята умерли, передатчику кранты, но корреляции здесь нет. Одно не связано с другим, как и всё в жизни. Никакого нацистского супероружия. Господи боже. Да бляха-муха, печка гробанулась.

– Печка?

– Угарный газ из Уэйна.

«Антарктический Уолдорф» обогревался бензинкой, которую в обиходе звали Уэйном из-за надписи «ЛИТЕЙНАЯ ФОРТУЭЙН ИНДИАНА США» на боку. Именовательное безумие, овладевшее людьми по прибытии в эту некартографированную пустоту, быстро пропитало всю их жизнь до нитки. Они присваивали имена радиоприемникам, латрине, нарекали свои похмелья и порезы на пальцах.

– Я сходил и проверил вентиляторы на крыше. Забились снегом. В Псовом городе то же самое. Я же говорил капитану, что вентиляторы хреновые. Может, не сказал. Я подумал, еще когда мы их ставили.

– Они все умерли, – сказал Джо, и утвердительное предложение самую чуточку приподняло хвост слабейшим намеком на надежду и сомнение.

Шенненхаус кивнул:

– Все, кроме тебя и твоего полюбовника – видимо, потому, что вы лежали дальше всех от двери. А что касается радио – кто его маму знает. Магнетизм. Пятна на солнце. Заработает, никуда не денется.

– Какого моего полюбовника?

– Дворняга. Мидия.

– Устрица?

Шенненхаус опять кивнул:

– Он здоров. Я его на ночь привязал в Клубе.

– Что? – Джо попытался было вскочить, но Шенненхаус толкнул его назад вполне бесцеремонно:

– Лежи, Дурень. Эту клятую печку я выключил, вентиляторы откопал. Ничего не станется с твоей псиной.

Поэтому Джо лег, а Шенненхаус привалился к стенке Ангара и, задрав голову, уставился на свой самолет. Они курили сигару по очереди. Через некоторое время им настанет пора обсудить, каковы их шансы и как они планируют выживать, пока не явятся спасатели. Еды на базе хватит двум дюжинам мужчин на два года, топлива для генератора полным-полно. Клуб сойдет за пристойную спальню, и там не придется смотреть на замерзшие трупы. В сравнении с первыми героями континента, что голодали и умирали в палатках из оленьих шкур, гложа сырые куски замерзшей тюленятины, они тут в шоколаде. Даже если ВМФ не сможет прислать корабль или самолет до весны, им, чтобы выжить, хватит за глаза. Но отчего-то мысль о том, что смерть сквозь весь этот снег и лед дотянулась до их тоннелей и уютных комнат и за одну ночь – за час – убила всех товарищей и всех собак, кроме одной, лишала их выживание стопроцентных гарантий, невзирая на обильный провиант и инвентарь.

С первых дней оба иногда вечерами чуяли, торопливо шагая от радиовышки или из Ангара назад к люку, что вел к безопасности и теплу, как на окраинах базы ворочается нечто – нечто мучительно рождается из ветров, тьмы, вышек во мраке и выщербленных зубов льда. Волосы на загривке вставали дыбом, и ты поневоле бросался бегом, и ребра звенели паникой, и ты, как ребенок, что мчится наверх из подвала, ни секунды не сомневался, что за тобой гонится что-то очень злое. Антарктика была прекрасна – даже Джо, ненавидевший ее всеми фибрами души, ибо она была символом, олицетворением, пустым бессодержательным сердцем его бессилия в этой войне, улавливал трепет и величие Льда. Но пока ты здесь, она каждую секунду тщится тебя убить. Бдительность нельзя ослабить ни на миг – это они знали с самого начала. А теперь Джо и пилоту казалось, будто злонамеренность этого края, блистающая рябь снежной крупы, что сгущается во тьме, найдет способ до них добраться, как ни теплы их койки, как ни полны животы, сколько слоев шерсти, меха и шкур их от нее ни отгораживает. В эту минуту чудилось, что для любых планов выживание недосягаемо и непосильно.

– Я не люблю, когда тут собаки, – они мне самолет курочат, – сказал Шенненхаус, одобрительно хмурясь на подкосы левого крыла «кондора». – Сам знаешь.

3

Зима сводила их с ума. Зима сводила с ума всех, кто ее проживал, – вопрос лишь в том, до какой степени. Солнце исчезает, из тоннелей не выйти, всё, что любишь, все, кого любишь, – на расстоянии в десять тысяч миль. В лучшем случае человек страдал странными провалами в суждениях и восприятии, ловил себя на том, что стоит перед зеркалом и вот-вот начнет расчесываться механическим карандашом, обеими ногами влезает в майку, заваривает чайник концентрата апельсинового сока вместо чая. У большинства исцеление внезапно вспыхивало в сердцах при первом проблеске бледного подола солнечного света на горизонте в середине сентября. Но ходили истории – может, и апокрифические, но отнюдь не сомнительные – об участниках прошлых экспедиций, которые так глубоко погрузились в сугробы меланхолии, что потерялись там навсегда. И немногие из жен и родных тех, кто вернулся после зимы на Льду, готовы были утверждать, что полученное назад идентично тому, что было отослано туда.

У Джона Уэсли Шенненхауса зимнее безумие обернулось попросту некой модуляцией, обострением давнего его романа с «Кёртисс-Райт АТ-32». Гидроплану стукнуло десять лет, и до нынешнего его места расквартирования военно-морской флот пользовал его в хвост и в гриву. «Кондор» повидал бои и был подбит, когда в середине тридцатых охотился на пиратские пароходы на Янцзы. Он тысячу раз мотался с грузом в Гондурас, Мексику, на Кубу, Гавайи и обратно, и за многие годы по велению целесообразности, недостачи деталей и смекалки либо халатности механиков в гидроплане сменили столько всего – от мельчайших болтов и проволочных зажимов до одного из больших моторов «Райт-циклон» и целых фрагментов фюзеляжа и крыльев, – что той зимой Шенненхауса живо занимал метафизический вопрос, можно ли по справедливости считать «кондор» тем же самым аэропланом, что выкатился с завода Гленна Кёртисса в Сан-Диего в 1934 году.

Зима все тянулась, вопрос тяготил Шенненхауса – Джо-то уже давно воротило и от вопроса, и от Шенненхауса, и от его вонючих сигар, – и пилот решил, что единственный способ это прекратить – заменить в аэроплане все заменимые детали и тем самым лично гарантировать индивидуальность «кондора». Командование снабдило покойных механиков Келли и Блока целым тягачом запасных деталей и мастерской с инструментальным токарным станком, фрезерным станком, сверлильным станком, ацетилено-кислородным сварочным оборудованием, миниатюрной кузницей и восьмью разными мотопилами, от лобзика до ламельного фрезера. Шенненхаус выяснил, что, просто выпивая от шестидесяти пяти до восьмидесяти чашек кофе в день (поскольку все умерли, нормировать явно незачем), можно сократить себе ежедневный семичасовой сон минимум вдвое. Если он и спал, то прямо в «кондоре», завернувшись в несколько спальных мешков (в Ангаре было холодно). Шенненхаус перенес туда дюжину ящиков с консервами и завел привычку там же себе и стряпать, скорчившись над примусом, как в лагере на Льду.

Для начала он пересобрал моторы, выделывая новые запчасти, если оригинальные износились или их замена недотягивала до идеала или была позаимствована от какой-то чужой породы аэропланов. Затем взялся за корпус – фрезеровал новые подкосы и нервюры, заменял все винты и втулки. Джо наконец потерял счет его трудам, когда пилот приступил к долгоиграющей и тяжелой задаче пропитки: брезентовую обшивку аэроплана он восстанавливал тошнотворно приторной бурлящей смесью, которую варил на том же примусе, где стряпал себе ужин. Одному тут управиться нелегко, но от неохотного предложения Джо помочь пилот отказался, словно ему предложили меняться женами.

– Заведи себе свой аэроплан, – сказал Шенненхаус.

Борода у него стояла торчком – колючая, оранжево-блондинистая и семи дюймов длиной. Глаза порозовели и блестели от пропитки, весь он был густо покрыт рыжеватой шерстью северного оленя из спальника, и такой вони Джо никогда в жизни не обонял (хотя то ли еще будет) – Шенненхауса как будто окунули в несусветный коктейль из камамбера и протухшего бензина, вскипяченный в переполненной плевательнице. Свою рекомендацию пилот сопроводил броском разводного ключа, который пролетел в двух дюймах от головы Джо и пробил в стене глубокую дыру. Джо поспешно взобрался назад в люк и ушел наверх. Шенненхауса он после этого не видел почти три недели.

Джо вел бои с собственным безумием.

Радиосвязь на Военно-морской базе ОО-А2(Р) восстановилась спустя семнадцать часов после катастрофы в «Уолдорфе». Все это время Джо не спал, пытался пробиться каждые десять минут, в конце концов достучался до командного пункта в заливе Гуантанамо в 0700 по Гринвичу и проинформировал – шифром, с нестерпимой черепашьей скоростью, поскольку Гедмана не было и помочь было некому, – что 10 апреля весь наличный состав Кельвинатора, за вычетом Кавалера и Шенненхауса, а также все собаки, кроме одной, отравились угарным газом в результате выхода из строя вентиляции жилых помещений. Командование ответило лаконично, однако выдав некое потрясение и растерянность. Был отдан, а затем аннулирован ряд противоречивых и невыполнимых приказов. Соображало командование дольше Джо и Шенненхауса, но в итоге пришло к тому же выводу: до сентября (самое раннее) ничего сделать нельзя. Мертвые люди и собаки прекрасно сохранятся: о феномене гниения здесь слыхом не слыхивали. Китовая бухта замерзла намертво и непроходима, каковой и пребудет еще минимум три месяца. В любом случае пролив Дрейка – в чем Джо убедился, отслеживая кратковременные сеансы связи BdU, – кишел подлодками. Никакой прохожий китобоец не спасет их без помощи военного конвоя – китобойцы и эскорты противолодочной обороны в основном уже удалились зимовать, – и даже они появятся, лишь когда начнет таять и трескаться лед. Наконец, спустя пять дней после первой передачи Джо, командование отдало отчасти избыточный приказ сидеть, держаться и ждать весны. Джо между тем полагалось регулярно выходить на связь и по возможности осуществлять боевую задачу базы Кельвинатор (помимо базовой задачи обеспечивать американское присутствие на полюсе): отслеживать радиосигналы подлодок, транслировать радиоперехваты командованию (которое будет передавать их аналитикам в Вашингтон с их щелкающими «криптологическими бомбами») и, наконец, сообщать о любых движениях немцев по направлению к континенту.

В ходе осуществления этой боевой задачи рассудок Джо и впал в спячку. Джо не расставался с радиоаппаратурой, как Шенненхаус – со своим «кондором». И, опять же как Шенненхаус, Джо не мог заставить себя поселиться в помещениях, которые некогда они оба делили с двадцатью другими живыми дышащими людьми. Джо обосновался в радиорубке и, хотя стряпать по-прежнему ходил в Клуб, еду потом уносил с собой по тоннелям и в радиорубке же и ел. Его радионавигационные наблюдения и перехваты сеансов передач двух немецких подлодок, в тот период действовавших в регионе, были подробны и точны, а со временем под некоторым наставничеством командования он выучился орудовать чудны́ми и чуткими шифровальными машинами почти не хуже Гедмана.

Но Джо настраивался не только на частоты военного транспорта и торговых судов. На мощном многоканальном «Маркони CSR 9А» он в любой час суток слушал все, что три семидесятипятифутовые радиовышки умели стащить с небес: СВ, УКВ, КВ, любительские частоты. Такая эфирная рыбалка – забрасываешь удочку и смотришь, что клюнет и долго ли сможешь вести: оркестр с танго в прямом эфире с берегов Ла-Платы, суровая библейская экзегеза на африкаансе, полтора иннинга «Ред сокс» против «Уайт сокс», бразильская мыльная опера, два одиноких радиолюбителя из Небраски и с Суринама нудят про своих собачек. Джо часами слушал паническую азбуку Морзе рыбаков, попавших в шквалы, и торговых моряков, осажденных сторожевыми кораблями, а однажды поймал даже трансляцию «Потрясающих приключений Эскаписта» и так узнал, что Трейси Бейкон больше не играет заглавную роль. В основном, однако, Джо следил за войной. В зависимости от времени суток, наклона земной оси, угла солнца, космических лучей, южного полярного сияния и состояния слоя Кеннелли – Хевисайда за день ему удавалось поймать от восемнадцати до тридцати шести разных трансляций новостей со всего мира, хотя он, естественно, как и большинство, предпочитал Би-би-си. Вторжение в Европу шло полным ходом, и Джо, подобно столь многим, за судорожным, но неуклонным продвижением завоевателей следил по карте, которую прикнопил на утепленную стену радиорубки и утыкивал разноцветными булавками побед и поражений. Он слушал Х. фон Кальтенборна, Уолтера Уинчелла, Эдварда Р. Мёрроу и – равно преданно – их насмешливых призраков, ехидные намеки Лорда Хо-Хо, Патрика Келли из японского Шанхая, Мистера О. К., Мистера Угадай Кто и гортанные инсинуации «Малышки у микрофона», которую нередко подумывал трахнуть. По двенадцать, пятнадцать часов кряду он сидел, омываемый водянистым бульканьем в наушниках, и отлучался из-за приемника лишь в латрину или чтобы поесть и покормить Устрицу.

Казалось бы, эта способность дотянуться в такую даль и ширь из тюрьмы глубокой подледной гробницы, где всего общества – лишь полуслепая псина, тридцать семь человечьих и звериных трупов да пилот во власти идефикса, могла бы стать спасением для Джо, в своей изоляции и одиночестве связанного со всем миром. Но когда он день за днем в конце концов снимал наушники и с ломотой во всем теле и гудящей головой опускался на пол радиорубки подле Устрицы, кумулятивный эффект только лишний раз дразнил единственным неосуществимым контактом. В первые месяцы в Нью-Йорке ни в одной из одиннадцати газет, которые Джо покупал, на любом из трех языков не попадалось ни единого упоминания о положении и состоянии пражского семейства Кавалер; и теперь ни полслова по радио тоже ни малейшим намеком не сообщали ему, как у них обстоят дела. Мало того что их никогда не называли по фамилии – даже в крайнем отчаянии он не допускал всерьез такой возможности, – но не поступало вовсе никакой информации о судьбе евреев Чехословакии.

Время от времени попадались предостережения и рассказы беглецов из германских лагерей, от польских боен, и облав, и депортаций, и судов. Но Джо – с его, будем честны, далекой точки обзора и узким полем зрения – казалось, будто евреи его страны, его евреи, его семья незримо провалились в какую-то расселину ощетинившейся булавками европейской карты. Зима ползла дюйм за дюймом, вокруг сгущалась тьма, и Джо все больше угрюмился, и коррозия, что давным-давно разъедала его душевную электропроводку, неспособность помочь, невозможность связаться с матерью и дедом, застарелые разочарование и злость на ВМФ, который послал Джо на Южный, бляха-муха, полюс, хотя он, Джо, мечтал только сбрасывать бомбы на немцев и провиант на чешских партизан, слились в подлинное отчаяние.

Затем как-то «вечером», ближе к концу июля, Джо включил коротковолновую трансляцию «Рейхс-Рундфунк» на Родезию, Уганду и прочую британскую Африку. Передавали англоязычную документальную программу, в которой бодро описывалось создание и процветание восхитительного заведения в Чешском протекторате – специально созданного «заповедника», как выразился ведущий, для евреев этого региона рейха. Назывался заповедник «Образцовое гетто Терезинштадт». Джо как-то раз был в Терезине – проездом, со спортивной командой «Маккавеев». Как выяснилось, Терезин превратили из скучной богемской глухомани в счастливый, трудолюбивый, даже культурный город, с розовыми садами, профтехучилищами и целым симфоническим оркестром, куда вошли, по словам ведущего (говорил он как Эмиль Яннингс, который пытается изображать Уилла Роджерса), «интернированные». Далее следовало описание типичного музыкального вечера в заповеднике, и посреди трансляции, к ужасу и восторгу Джо, воспарил богатый бестелесный тенор его деда по матери Франца Шёнфельда. Имени исполнителя не называли, но эти бурбонные полутона ни с чем не спутаешь, как, собственно, и выбор репертуара – Der Erlkonig.

Джо растерялся. Как это понимать? Фальшивый тон, густой акцент ведущего, очевидные эвфемизмы, непроговоренная правда, что скрывалась за болтовней про розы и скрипки, – ибо этих людей по причине их еврейства сорвали с родных мест и поместили в Терезин, – все это нагоняло ужас. Радость, спонтанная и нерассуждающая, что объяла Джо, когда он впервые за пять лет услышал голос своего миниатюрного дедушки, быстро угасла в приливе страха: он вообразил, как старик в городе-тюрьме поет Шуберта другим пленникам. По радио не сказали, когда записывалась передача; вечер тянулся, и Джо по размышлении все крепче уверялся, что картонная жизнерадостность и профтехобразование скрывают некую страшную реальность, точно ведьминский домик из конфет и имбирных пряников, что заманивает детей и откармливает их на ужин.

На следующую ночь, перебирая частоты в районе пятнадцати мегагерц на крайне маловероятный случай, если у вчерашней радиопрограммы случится продолжение, Джо наткнулся на немецкий сеанс связи, до того громкой и ясной, что он мигом заподозрил ее местное происхождение. Передачу аккуратно упаковали в тонюсенький диапазон между частотами мощной азиатской службы Би-би-си и не менее мощной сети американских военных сил на Юге: если не искать отчаянно вестей о родных, прокрутишь мимо, даже не заметив. Голос был мужской – мягкий, пронзительный, культурный, со следами швабского акцента и отчетливой, еле подавляемой ноткой возмущения. Условия ужасны; инструменты не работают или вот-вот сломаются; жилище нестерпимо тесное, боевой дух низок. Джо взял карандаш и принялся записывать эту филиппику; непонятно, что подтолкнуло немца обнаружить себя так открыто. Затем резко, со вздохом и усталым «хайль Гитлер», немец закончил передачу, оставив по себе бубнеж пустых радиоволн и единственное неизбежное умозаключение: на Льду немцы.

Союзники боялись этого с самой экспедиции Ричера в 1938–1939 годах, когда этот весьма скрупулезный ученый, щедро экипированный по личному приказу Германа Геринга, прибыл на побережье Земли Королевы Мод на авианосце, откуда снова и снова забрасывал две великолепные летающие лодки «Дорнье Валь» в воздух над неизученной глушью норвежской территории и посредством аэрофотоаппаратов картографировал более трехсот пятидесяти тысяч квадратных миль (впервые применив к Антарктиде искусство фотограмметрии), а потом закидал территорию пятью тысячами гигантских стальных дротиков, специально смастеренных для экспедиции и увенчанных элегантными свастиками. Германия застолбила эту землю, присвоила и переименовала в Новую Швабию. С норвежцами поначалу возникли трения, но они были ловко улажены оккупацией Норвегии в 1940-м.

Джо натянул сапоги и парку и пошел делиться открытием с Шенненхаусом. Ночь выдалась безветренная и незлая; на термометре 4 °F. Странными узорами роились звезды, низко зависшая луна обернулась пошлым зелено-голубым кольцом. Ее жидкий водянистый свет забрызгивал Шельф, но как-то не очень освещал. Не считая радиовышек и дымоходов, что торчали из-под снега плавниками китов-убийц, не видать ничего, куда ни посмотри. Горы-люпины, стамухи, торчавшие грудами гигантских костей, обширный палаточный городок заостренных торосов к востоку – ничего не видно. Может, до немецкой базы и десяти миль по ровному льду не наберется, может, она там сияет, точно ярмарка, – и все равно незрима. На полпути к Ангару Джо замер. Хруст шагов прекратился – и в мире словно выключились последние звуки. Тишина воцарилась абсолютная; внутренние процессы в черепушке стали слышны, а затем оглушительны. Наверняка притаившийся немецкий снайпер отыщет Джо даже в этом непроницаемом мраке – просто различив сточный рев крови в ушах, гидравлические поршни слюнных желез. Скрипя снегом и спотыкаясь, Джо заспешил к люку Ангара. Когда приблизился, поднялся ветер, принес с собой едкую вонь крови и горящей шерсти, от которых Джо подавился тошнотой. Шенненхаус разжег огонь в Ворвань-кафе.

– Не подходи, – сказал пилот. – Сгинь. Вали. Иди псину свою еби, жидовская срань.

Джо застрял на полпути по трапу – не успел спуститься ниже и не видел, что творится в Ангаре. Едва он делал шаг, Шенненхаус чем-нибудь швырялся ему в ноги – коленчатым валом, сухим элементом.

– Ты что делаешь? – крикнул Джо. – Чем это пахнет?

За те недели, что они не виделись, амбре Шенненхауса высвободилось из пут его тела и впитало дополнительные компоненты – запахи пережаренных бобов, сгоревших проводов, пропитки, и все это почти заглушалось вонью свежедубленого тюленя.

– Вся парусина испорчена, – грустно огрызнулся Шенненхаус. – Намокла, наверное, по дороге.

– Ты надеваешь на самолет тюленьи шкуры?

– Самолет и есть тюлень, болван. Тюлень, который плавает по воздуху.

– Ладно, да, – сказал Джо. Общеизвестно, что Наполеонов в дурдомах всего мира бесят чужие Аустерлицы и Маренго. – Я только одно пришел сказать. Фрицы здесь. На Льду. Я слышал их по радио.

Повисла долгая выразительная пауза, хотя Джо не понял, какой эмоцией эта пауза полнится.

– Где? – наконец спросил Шенненхаус.

– Я не уверен. Он говорил про тридцатый меридиан, но… Я не уверен.

– Но где-то там. Где они и раньше были.

Джо кивнул, хотя Шенненхаусу было не видно.

– То есть что – под тысячу миль?

– Минимум.

– Ну и хрен с ними. Командованию сообщил?

– Нет, Джонни, не сообщил. Пока что.

– Ну так сообщи. Твою мать, да что с тобой такое?

Шенненхаус был прав. Джо надлежало связаться с командованием, едва он дописал перехваченную передачу. Распознав суть и природу передачи, но не рапортовав командованию, Джо не просто нарушил протокол и не выполнил приказ (оберегать континент от нацистских заигрываний), поступивший напрямую от президента, но к тому же потенциально подставил и себя, и Шенненхауса. Если Джо знает про них, уж наверняка они знают про Джо. Однако, как в истории с Карлом Эблингом, на которого Джо не стукнул после первой угрозы взрыва в «Империи комиксов», некий порыв помешал ему сейчас открыть канал связи с Кубой и передать рапорт, который надлежало передать по долгу службы.

– Не знаю, – сказал Джо. – Не знаю, что со мной такое, твою мать.

– Хорошо. Теперь проваливай.

Джо взобрался по трапу и вылез в ртутно-синюю ночь. Зашагал к северу, к радиорубке, и тут что-то мигнуло посреди пустоты – так неуверенно, что поначалу он решил, будто это оптическая иллюзия, вроде воздействия тишины на уши: какой-то биоэлектрический импульс внутри глазных яблок. Нет, вот он, горизонт – темный шов, окаймленный почти что воображаемой ленточкой бледного золота. Была она слаба, как проблеск идеи, что в этот миг уже вырастала у Джо в мозгу.

– Весна, – произнес Джо. Холодный воздух смял это слово, точно газету из-под селедки.

В радиорубке он откопал раскуроченное коротковолновое радио – его планировал починить радист первого класса Бёрнсайд, – включил паяльник и после нескольких часов труда обзавелся приемником, который будет слушать только передачи с немецкой станции; оная станция, как выяснилось, находилась в прямом подчинении Геринга и называла себя Ётунхейм. Человек за передатчиком очень тщательно скрывал ее координаты, и после первого извержения, на которое Джо наткнулся ненароком, ограничивался более скупыми и деловитыми, но не менее тревожными сообщениями о погоде и атмосферных явлениях; терпеливо трудясь, Джо отыскал и записал, по его прикидкам, около 65 процентов радиообмена между Ётунхеймом и Берлином. Он собрал достаточно данных, чтобы подтвердить расположение станции на тридцатом меридиане, на побережье Земли Королевы Мод, и сделать вывод, что экспедиция их по большей части – во всяком случае, до сего дня – была сугубо наблюдательной и научной. За две недели тщательного перехвата он сделал ряд положительных умозаключений и отследил, как разворачивалась драма.

Немец, который заламывал руки в эфире, был геологом. Его интересовали также вопросы образования облаков и ветровые режимы, – возможно, он был и метеорологом, но главным образом занимался геологией. Он непрерывно изводил Берлин детальными изложениями своих планов на весну – какие сланцы, какие угольные пласты он намерен тут откопать. На Ётунхейме у него было всего два товарища. Один значился под кодовым именем Бувар, другой – Пекюше. Свой сезон на Льду они начали почти одновременно с американцами, о чьем существовании были полностью осведомлены, хотя, видимо, понятия не имели, какое бедствие постигло станцию Кельвинатор. Их численность тоже сократилась, но лишь на одного: радист и оператор «Энигмы» пережил нервный срыв, и военные забрали его, отбыв с континента на зиму; несмотря на риск обнаружения без зашифрованных передач, министерство сочло, что нерезонно оставлять солдат зимовать там, где не будет ни шанса, ни нужды в солдатской службе. Военных ждали назад восемнадцатого сентября – ну или как только они смогут одолеть лед.

На одиннадцатый день после того, как Джо открыл Ётунхейм, по причинам, которые Геолог под настойчивым давлением министерства и невзирая на угрозы не пожелал описать никак иначе, нежели просто «неприличные», «неподобающие» и «интимного характера», Пекюше пристрелил Бувара, а затем оборотил ствол против себя – с фатальными последствиями. В сообщении о смерти Бувара три дня спустя сквозили знакомые намеки на неотвратимую гибель, от которых Джо подрал мороз по коже. Геолог тоже чуял, что на окраине лагеря в блистающей снежной пыли, поджидая удобного случая, околачивается нечто незримое.

Две недели Джо собирал всю эту информацию по кускам и ни с кем не делился. Всякий раз, ловя то, что он называл теперь «Радио Ётунхейм», он говорил себе, что послушает еще чуточку, соберет еще немножко данных, а уж потом передаст командованию весь комплект. Шпионы ведь обычно так и поступают, да? Лучше узнать всё и уж затем рискнуть и выдать себя, передав сведения, чем просигналить Геологу и его друзьям, еще не составив полной картины. Однако шокирующее убийство с самоубийством – новое слово в области антарктических смертей – как будто прояснили картину; Джо напечатал подробный рапорт и, по обыкновению стесняясь своего английского, несколько раз затем вычитал. После этого сел за передатчик. Прострелить башку надменному, судя по голосу, и занудному Геологу – ничего нет лучше, но Джо так сильно идентифицировался теперь с врагом, что сейчас, готовясь разоблачить того перед командованием, непонятно мялся, будто предавал сам себя.

Пока он раздумывал, как поступать с рапортом, его жажда мести, окончательного искупления вины и ответственности, что только и двигали его бытием с вечера 6 декабря 1941 года, получили последний толчок, который и обрек германского Геолога на смерть.

С приходом весны начался новый китобойный сезон, а с ним и новый поход подводного флота. В этот период, когда недостача китового жира могла для обеих воюющих сторон означать как победу, так и поражение в Европе, морские суда в проливе Дрейка, равно союзнические и нейтральные, особенно донимала U-1421. Джо месяцами ее пеленговал и передавал командованию перехваченные сообщения. Но до последнего времени пеленгация в Южной Атлантике была неполна и условна, поэтому из стараний Джо так ничего и не вышло. Сегодня, однако, когда он на высокочастотном радиопеленгаторе поймал всплеск болтовни, в которой, несмотря на шифрование, распознал U-1421, ее рапорт слушали еще две радиостанции. Когда Джо передал данные сигнала с радиопеленгатора в клетке на вершине северной антенны Кельвинатора, Центр военно-морского подводного флота в Вашингтоне построил триангуляцию. Полученные координаты, широту и долготу, предоставили британскому ВМФ, после чего с Фолклендских островов была послана штурмовая группа. Сторожевые и противолодочные корабли отыскали U-1421, погнались за ней и пуляли в нее бомбами из «Хеджхога» и глубоководными зарядами, пока от подлодки не остались только черные масляные каракули на поверхности воды.

Джо ликовал оттого, что U-1421 потопили, и от того, какую роль сыграл он сам. Джо упивался – он даже позволил себе вообразить, будто эта самая подлодка в 1941-м отправила на дно Атлантики «Ковчег Мирьям».

Он протрусил по тоннелю в Клуб, впервые за две с лишним недели наполнил снеготаялку, включил ее и принял душ. Сготовил себе тарелку ветчины с яичным порошком, нацепил новую парку и муклуки. По пути в Ангар пришлось миновать дверь в «Уолдорф» и вход в Псовый город. Джо зажмурился и промчался мимо бегом. Он не заметил, что собачьи ящики пустуют.

Солнце – целое солнце, весь его тускло-красный диск – висело в дюйме над горизонтом. Джо смотрел и смотрел – чуть щеки не отморозил. Солнце медленно спряталось за Шельф, и в небе стал выстраиваться чудесный лососево-фиалковый закат. Затем, чтобы Джо точно ничего не пропустил, солнце взошло второй раз и снова село, залив небо поблекшим, но по-прежнему очень красивым розово-лавандовым румянцем. Джо знал, что это лишь оптическая иллюзия, искажения воздуха, но воспринял ее как знамение и наставление.

– Шенненхаус, – сказал Джо. Он слетел вниз по трапу, не предупредив пилота, и застал того в редкую минуту сна. – Проснись, день! Весна! Просыпайся!

Шенненхаус выполз из гидроплана, зловеще мерцавшего в тугом блестящем чехле тюленьих шкур.

– Солнце? – переспросил он. – Ты уверен?

– Ты пропустил, но через двадцать часов опять будет.

Глаза у Шенненхауса смягчились – Джо узнал этот взгляд по первым, очень давним дням на Льду.

– Солнце, – сказал Шенненхаус. А потом: – Тебе чего?

– Я хочу убить фрица.

Шенненхаус выпятил губы. Его борода отросла на фут, а вонь сдирала с тебя кожу, ощупывала тебя, почти обзавелась самостоятельным разумом.

– Ладно, – сказал Шенненхаус.

– У тебя аэроплан летает или нет?

Обогнув хвост, Джо прошагал к правому борту и заметил, что шкуры, покрывающие нос, гораздо светлее тех, что на левом борту, и другой текстуры.

Подле самолета опрятной пирамидой, точно в ожидании погрузки, высились черепа семнадцати собак.

4

Ваху Флир, их мертвый капитан, бывал на Литл-Америке с Ричардом Бэрдом в тридцать третьем, а потом еще раз в сороковом. В его записях они отыскали подробные планы и предписания касательно перелетов через горы Антарктиды. В 1940-м капитан Флир лично пролетал над участком территории, которую им предстояло пересечь теперь на пути к обреченному Геологу, – над горами Рокфеллера, над Эдсел-Форд, к великолепной битой пустоте Земли Королевы Мод. Он тщательно отпечатал списки всего, что нужно взять с собой.

1 пешня

1 пара снегоступов

1 рулон туалетной бумаги

2 носовых платка

Вынужденная посадка в таком полете – серьезная угроза. Если самолет рухнет, они останутся одни, без надежды на спасение, в магнетическом центре абсолютного ничто. Придется пешком добираться до Кельвинатора или двигаться дальше в Ётунхейм. Капитан Флир составил списки снаряжения, которое понадобится на такой случай: палатки, примус, ножи, пилы, топор, веревка, кошки. Сани, которые придется тащить самим. И надо учитывать, сколько веса прибавится к общему грузу.

Заглушка и паяльник 4 фунта

2 спальных мешка на оленьем меху 18 фунтов

Ракетница и восемь снарядов 5 фунтов

Точность и планомерность инструкций капитана Флира подействовали на их рассудки успокоительно, как и возвращение солнца, и перспектива убить врага. Они снова друг с другом водились. Шенненхаус выбрался из Ангара, Джо перенес свою скатку в Клуб. Трехмесячное погружение в некое древнее млекопитающее отчаяние они ни словом не поминали. Вместе обыскали стол Ваху Флира. Нашли зашифрованный обрывок сообщения от командования, полученный прошлой осенью, – неподтвержденные сведения о том, что на Льду может быть, а может и не быть немецкая база под кодовым названием Ётунхейм. Нашли Книгу Мормона, письмо, помеченное словами «В случае моей смерти», и сочли, что имеют право, но не заставили себя его открыть.

Шенненхаус принял душ. Для этого потребовалось растопить сорок пять двухфунтовых ледяных колод, которые Джо, кряхтя и проклиная белый свет на трех языках, одну за другой колол и забрасывал лопатой в снеготаялку на крыше Клуба, чья оцинкованная пасть, точно раструб граммофона, извергала тонкое и гнусавое «Ближе к Тебе, Господь» в исполнении пилота. Говорили они мало, но дружелюбно и за неделю вернулись к товарищеским подначкам, общепринятым на Кельвинаторе до катастрофы с Уэйном. Оба как будто позабыли, что перелететь в одиночку и без поддержки тысячу буранных миль пакового льда и глетчеров, дабы прикончить одинокого немецкого ученого, они придумали сами.

– Что скажешь – не провести ли чудесные часиков десять-двенадцать, ну, например, копая снег? – окликали они друг друга со шконок поутру, только этим и прозанимавшись пять дней кряду, словно махать лопатой их поставил черствый командир, а сами они – лишь незадачливые горемыки, выполняющие приказ откопать Ангар и гараж тягача. Вечерами они возвращались в тоннели разбитые, лица и пальцы обожжены морозом, и на весь Клуб орали: «Подать сюда виски!» и «Мяса мужикам!».

Тягач-снегоход откопали, затем потратили целый день на ремонт и отогрев таких и сяких деталей своенравного двигателя «Кайзер», чтоб опять его завести. День потеряли, перегоняя тягач по ровному снегу из гаража в Ангар. Еще день – когда у тягача гикнулась лебедка и «кондор», до половины взобравшись на снежную аппарель, упал и уехал обратно в Ангар, по пути отломив себе законцовку нижнего левого крыла. Ремонт длился еще три дня, а затем Шенненхаус явился в Клуб, где Джо, открыв «Руководство канадской конной полиции» 1912 года на главе «Некоторые особенности обслуживания саней», с трудом разбирался, как убедиться, что сани хорошо собраны. «УБЕДИТЕСЬ, ЧТО САНИ ХОРОШО СОБРАНЫ», гласил пункт 14 в предполетном списке капитана Флира. Дабы проклясть белый свет, трех языков уже не хватало.

– У меня закончились собаки, – сказал Шенненхаус. Новую законцовку он приделал, но ее требовалось покрыть и пропитать, как и остальной гидроплан, иначе он не взлетит.

Джо похлопал на него глазами, продираясь к сути этого заявления. На дворе двенадцатое сентября. Через несколько дней в Ётунхейм возвратится – если пробьется через тающий паковый лед – корабль с солдатами и самолетами; не удастся взлететь до тех пор – и на миссию можно плюнуть. Отчасти Шенненхаус имел в виду это.

– Людей брать нельзя, – сказал Джо.

– Я и не предлагаю, – ответил Шенненхаус. – Хотя я бы соврал, Дурень, если б утверждал, будто эта мысль меня не посещала.

Он гладил рыжую лицевую поросль, глядя на Джо; жесткую бороду он так и не сбрил. Глазами указал на шконку Джо, где спал Устрица.

– У нас есть Мидия, – сказал Шенненхаус.

Устрицу они пристрелили. Шенненхаус куском замороженного стейка выманил не то чтобы легковерного пса наверх и всадил ему пулю в упор, между здоровым глазом и жемчужиной. Джо смотреть не смог; он лежал на койке одетый, в застегнутой парке, и плакал. Всю неотесанность с Шенненхауса как рукой сняло; он уважил горе Джо и скверную задачу освежевать, и ободрать, и продубить принесенную в жертву собаку решил сам. Назавтра Джо постарался выбросить Устрицу из головы, раствориться в помыслах о возмездии и о первостепенном занудстве авантюры. Он опять и опять сверял инвентарь со списком капитана Флира. Он нашел и вынул ледоруб, почему-то застрявший в коробке передач лебедки тягача. Он навощил лыжи и проверил крепления. Он выволок сани из тоннелей, разобрал их и снова собрал, как полагается у канадцев. Он пожарил стейки и яичницу для себя и Шенненхауса. Он выудил дымящиеся стейки с посоленной сковороды, разложил в две большие железные тарелки и соорудил подливку, плеснув виски на сковороду. Поджег виски, затем потушил огонь. Вошел Шенненхаус, воняя переработанным мясом. Благодарно, с важной миной, забрал у Джо тарелку.

– По размеру как раз хватило, – сказал он.

Джо тоже взял тарелку, сел за стол капитана и, надеясь из пишмашинки почерпнуть капитанской доскональности, напечатал нижеследующее заявление:

Тем, кто придет искать л-та Джона Уэсли Шенненхауса (мл.) и радиста второго класса Йозефа Кавалера:

Я прошу прощения за наше присутствие не здесь и, вероятно, если по правде, мертвыми.

Мы подтвердили установление немецкой военно-научной базы, расположенной в Земле Королевы Мод, также известной как Новая Швабия. Эта база в настоящее время укомплектована одним человеком только. (См., будьте добры, приложенные расшифровки перехваченных радиопередач A-RRR, 01/VIII/44–02/IX/44.) Поскольку нас двое, положение понятно.

Тут Джо бросил печатать и с минуту посидел, жуя кусок стейка. Положение отнюдь не понятно. Человек, которого они собираются убить, не сделал им обоим ничего дурного. Он не солдат. К строительству ведьминского домика в Терезине он вряд ли имел отношение – разве что сугубо по касательной и в метафизическом ключе. Он не имел отношения и к шторму, что налетел на Азоры, и к торпеде, что пробила дыру в корпусе «Ковчега Мирьям». И тем не менее все это побуждало Джо кого-нибудь убить, а кого еще убить, он не знал.

Те, кто вполне резонно спросит относительно наших мотивов или полномочий на выполнение этого задания,

Он снова перестал печатать.

– Джонни, – сказал он, – ты почему это делаешь?

Шенненхаус оторвался от номера «Одних девчонок» девятимесячной давности. Мытый и бородатый, он походил на один из портретов, что висели по стенам в главном зале старой гимназии Джо, – лики прошлых директоров, суровых и высоконравственных людей, которым неведомы сомнения.

– Я сюда приехал летать на самолетах, – ответил Шенненхаус.

пусть не напитают сомнений, что мы думали только служить нашей стране (приемной в моем случае).

Пожалуйста, проследите за людьми в жилом помещении, которые мертвы и заморожены.

С уважением,

ЙОЗЕФ КАВАЛЕР,

радист второго класса.

12 сентября 1944 г.

Он вытащил лист бумаги из машинки, потом закатал обратно и так оставил. Шенненхаус подошел прочесть, разок кивнул и отправился в Ангар к своему гидроплану.

Джо лег на шконку и закрыл глаза, но завершенность, ощущение, будто дела окончательно приведены в порядок, – чего он, собственно, и добивался, печатая прощальное письмо, – бежало его. Он закурил сигарету, и глубоко затянулся, и постарался очистить голову и сознание, дабы предстать перед лицом завтрашнего дня и своего долга, не угрызаясь и не отвлекаясь. Докурив, перевернулся на бок и попытался уснуть, но из головы не шло воспоминание о доверчивом глазе Устрицы. Джо ерзал, и ворочался, и баюкал себя, как его однажды научила Роза, – воображая, будто он плывет на черном плоту в теплой черной лагуне, в черноте безлунной тропической ночи. Ни внутри, ни снаружи – ничего, кроме теплой мягкой черноты. Он тотчас заскользил, посыпался в сон, как песок, что мчится к горлышку песочных часов. В сумеречном гипнагогическом состоянии он фантазировал – но нет, получалось ярче, нежели простые фантазии, он словно вспоминал и верил воспоминаниям, – будто Устрица умел говорить, и голос у него был приятный, спокойный, жалобный, в нем звучали рассудительность, и страсть, и забота, и этот голос мертвого пса неотступно звучал в ушах. Мы столько всего должны были друг другу сказать, думал Джо. Как жаль, что я раньше этого не понял. За мгновение до погружения во внутреннем ухе раздался пронзительный лай, и Джо подскочил на постели, и сердце бешено колотилось. До него дошло, что мучает его, не дает ему примириться с возможностью смерти обманутая любовь не Устрицы, но иных, кто гораздо дороже и гораздо потеряннее.

Он подполз к изножью шконки, открыл рундук и вынул толстую пачку писем, полученных от Розы с тех пор, как он завербовался в конце 1941 года. Письма следовали за ним, нерегулярно, но упрямо, с учебки в Ньюпорте, штат Род-Айленд, до военно-морской полярной учебной базы в Туле, Гренландия, а затем в Гуантанамо на Кубе, где он провел осень 1943-го, пока готовили группу на Кельвинатор. Ответов от получателя никогда не поступало, и письма перестали приходить. Розины послания – как сердечная пульсация в разорванной артерии: поначалу бешеный фонтан, потом сквозь некоторое мускульное сопротивление замедляется до струи, потом до струйки и наконец унимается: сердце остановилось.

Джо вынул перочинный ножик, подарок Томаша, некогда спасший жизнь Сальвадору Дали, и вскрыл первое письмо.

Милый Джо,

жалко, что перед твоим отъездом из Нью-Йорка мы даже не попрощались. Я, пожалуй, понимаю, отчего ты убежал. Наверняка ты винишь меня. Если бы я не привела тебя к Герману Хоффману, твой брат не оказался бы на судне. Не знаю, что бы с ним тогда сталось. И ты не знаешь. Но я принимаю и понимаю, что ты возлагаешь ответственность на меня. Я бы тоже, наверное, сбежала.

Я знаю, что ты по-прежнему любишь меня. Для меня это символ веры – ты любишь меня и всегда будешь любить. И у меня разрывается сердце при мысли, что мы никогда не увидимся, не коснемся друг друга. Но еще больнее другая мысль: я уверена, ты сейчас жалеешь, что мы вообще повстречались. Если так – а я знаю, что так, – тогда и я жалею. Если знать, что твои чувства ко мне таковы, все, что между нами было, превращается в ничто. В потерянное время. А с этим я никогда не смирюсь, даже если это правда.

Не знаю, что будет с тобой, со мной, со страной и со всем миром. И не жду ответа – я чувствую, как у меня перед носом захлопывается дверь к тебе, и знаю, что эту дверь захлопываешь ты. Но я люблю тебя, Джо, с твоего согласия или же без него. И вот так я буду писать – с твоего согласия или же без него. Не хочешь моих писем – просто выбрасывай, и это письмо, и следующие. Откуда мне знать – может, вот эти самые слова лежат на дне океана.

Мне пора. Я тебя люблю.

РОЗА

После этого Джо прочел все остальное, в хронологическом порядке. Во втором письме Роза упомянула, что Сэмми ушел из «Империи» в «Бёрнс, Бэггот и Деуинтер» – рекламное агентство, которое занималось фабрикой «Онеонта». Вечерами, писала Роза, Сэмми приходил домой и садился за свой роман. На пятом письме Джо вздрогнул, прочитав, что в первый день нового, 1942 года состоялась гражданская церемония – Роза вышла за Сэмми. За этим последовал провал в три месяца, а после она сообщила, что они с Сэмми купили дом в Мидвуде. Затем еще один провал, еще три месяца, и в сентябре 1942-го Роза прислала письмо с вестью о том, что родила сына, семь фунтов две унции, и в честь потерянного брата Джо они нарекли ребенка Томасом. Роза называла его Томми. Дальше в письмах излагались новости и подробности – первые слова маленького Томми, первые шаги, болезни и таланты: в четырнадцать месяцев он шариковой ручкой нарисовал первый узнаваемый кружок. Бумажную настольную подстилку из ресторана «Джек Демпси» с этим кружком Роза вложила в конверт. Кружок вихлял и плохо смыкался, но, как написала она, был круглым не хуже бейсбольного мяча. Прилагалась и одна-единственная фотография ребенка в майке и подгузнике – мальчик держался за стол, где валялись какие-то комиксы. Голова у Томми была большая, и светящаяся, и бледная, как луна, а лицо удивленное и сердитое, будто фотоаппарат его напугал.

Если бы Джо читал Розины письма по мере поступления, с перерывами в недели и месяцы, его бы, может, и обманула сфальсифицированная дата рождения младенца Томаса, но при чтении подряд – непрерывным повествованием – эти описания месяцев и вех выдавали кое-какие несоответствия, и Джо что-то заподозрил, и приступ ревности, острая растерянность из-за поспешного брака Розы и Сэмми уступили место грустному пониманию. Письма читались как фрагменты старого романа – в них были и таинственное рождение, и сомнительный брак, и парочка смертей. Весной 1942 года скончалась старая миссис Кавалер – во сне, в девяносто шесть лет. Затем в августе 1943-го, вскоре по прибытии Джо на Кубу, пришла весть о роковой судьбе Трейси Бейкона. Снявшись во втором киносериале про Эскаписта, «Эскапист и Ось Смерти», актер завербовался в военно-воздушные силы и отбыл на Соломоновы острова. В начале июня бомбардировщик «либерейтор», на котором Трейси летал вторым пилотом, был сбит в ходе налета на Рабаул. В конце письма – последнего в пачке – значился краткий постскриптум от Сэмми. «Привет, друг» – вот и все, что Сэмми написал.

До сего дня Джо уверял себя, что похоронил любовь к Розе в той же глубокой скважине, куда сгрузил горе по брату. Роза не ошиблась: после гибели Томаша Джо винил ее, не только за знакомство с Германом Хоффманом и его треклятым судном, но – и это важнее – за то, что соблазнила предать сфокусированную целеустремленность – упрямое пестование чистого и неколебимого гнева, – которая гнала его вперед в первый год разлуки с Прагой. Джо почти забросил войну, неодолимо отвратил мысли от битвы, отдался соблазнам Нью-Йорка, и Голливуда, и Розы Сакс – и за это был наказан. Его потребность – более того, способность – во всем винить Розу со временем иссякла, но вновь воспылавшая решимость и жажда мести, лишь обострявшиеся, ибо их снова и снова подрывали непостижимые планы ВМФ США, так заполонили сердце, что Джо казалось, будто любовь совсем угасла, – так великий пожар гасит костерок, лишая его кислорода и топлива. Теперь же, когда он засунул в пачку последнее письмо, его едва не мутило от тоски по миссис Розе Клей с Ван-Пельт-стрит, Мидвуд, Бруклин.

Сэмми как-то рассказывал Джо про капсулу, зарытую на Всемирной выставке: в капсулу сложили и похоронили в земле типические артефакты времени и места – нейлоновые чулки, издание «Унесенных ветром», чашку с Микки-Маусом, – дабы ее откопали и подивились жители грядущего блистающего Нью-Йорка. Пока Джо читал эти тысячи Розиных слов, слыша ее сиплый жалобный голос, погребенные воспоминания изверглись на поверхность, точно из глубокой шахты в сердце. Замок на капсуле взломан, защелки открыты, люк распахнут, призрачно дохнуло ландышем, запорхали мотыльки, и Джо вспомнил – разрешил себе в последний раз насладиться липкостью и тяжестью ее бедра у него на животе жаркой августовской ночью; ее дыханием у него на макушке и нажатием ее груди на его плечо, когда она стригла его в кухне квартиры на Пятой авеню; бормотанием и вспышками квинтета «Форель» где-то вдалеке, когда запах Розиной манды, густой и смутно дымный, как пробка из бутылки, ароматизировал праздный час в доме ее отца. Джо припомнил сладкую иллюзию надежды, что принесла ему любовь к Розе.

Он дочитал последнее письмо, сунул его в конверт. Вернулся за пишмашинку Ваху Флира, выкрутил свое заявление, бережно отложил на стол. Вставил чистый лист и напечатал:

Доставить миссис Розе Клей, Бруклин, США

Милая Роза!

Ты тут не виновата; я тебя не виню. Пожалуйста, прости меня за то, что сбежал, и вспоминай с любовью, как я вспоминаю тебя и наш золотой век. Что до ребенка, который может быть только нашим сыном, я хотел бы

На сей раз он не придумал, как продолжить. Его ошеломляло, как может повернуться жизнь, как события, что некогда так сильно его занимали – даже вращались вокруг него, – обернулись событиями, которые вовсе его не касаются. Имя мальчика и его серьезные распахнутые глаза на фотографии пыряли в самое нутро, туда, где все так растерзано и изломано, что надолго задумываться о ребенке было, пожалуй, смертельно опасно. Так или иначе, не планируя возвращаться из полета в Ётунхейм живым, Джо сказал себе, что мальчику без него лучше. В этот самый миг, за столом мертвого капитана, Джо принял решение: в том маловероятном случае, если план пойдет под откос и после войны его как-то угораздит остаться в живых, у него не будет ничего общего с этими людьми и особенно с этим серьезным и везучим американским мальчиком. Джо выкрутил письмо из машинки и сложил в конверт, на котором напечатал слова «В случае моей тоже смерти». Положил его под тот, где свои предсмертные пожелания изложил капитан Флир. Связал пачку писем и фотографий от Розы и одним броском скормил Уэйну. Затем взял спальник и пошел в радиорубку, – может, удастся поймать «Радио Ётунхейм».

5

Шенненхаус с минуту понаблюдал безоблачное небо, ветерок с юго-востока. В команде имелся метеоролог Броуди, но, даже пока этот Броуди был жив, Шенненхаус презирал его рекомендации, разделяя мнение старого друга, Линкольна Эллсуорта: в этой дыре предсказать погоду нельзя. Пока можно взлететь, лучше взлететь. Шенненхаус маялся кишечником, и впоследствии Джо в своем рапорте сообщил, что заметил некоторую бледность пилота, но списал ее на алкоголь. Они снова задом завели тягач на аппарель и подцепили гидроплан. На сей раз лебедка сработала как полагается, и они выволокли гидроплан наружу. Пока Шенненхаус разогревал двигатели и готовил самолет, Джо грузил снаряжение. Они захлопнули на базе все люки, оглядели станцию, девять месяцев служившую им домом.

– Приятно отсюда выбраться, – сказал Шенненхаус. – Я бы только предпочел куда-нибудь в другое место слетать.

Джо подошел к законцовке крыла, где был Устрица. В спешке Шенненхаус не очень-то постарался – шкура не совсем пропиталась, слегка обвисла и морщилась на каркасе. В целом вышло пестренько – рыже-бурые тюленьи пятна на серебристо-сером фоне, будто гидроплан забрызгали кровью. Заплаты собачьих шкур смотрелись бледно и болезненно.

– Сейчас или никогда, Дурень, – сказал Шенненхаус. И прижал ладонь к боку.

Спустя полминуты они уже скакали и скрежетали по земле, блестящей и шероховатой, точно карамелька, а затем их словно подхватили снизу в горсть и вознесли. Шенненхаус гикнул по-ковбойски, чуток застенчиво.

– Он и не допетрит, что его долбануло, – заорал пилот, перекрикивая хор басов-профундо двух больших «циклонов».

Джо не ответил. Он так и не рассказал Шенненхаусу, что накануне, перед тем как забраться в спальник, он сломал воображаемый незримый барьер, до сей поры разделявший Кельвинатор и Ётунхейм, передав Геологу следующие четыре слова – по-немецки, открытым текстом, на одной из частот, которыми для связи со станцией регулярно пользовался Берлин:

МЫ ИДЕМ ЗА ТОБОЙ

Джо так и не смог распутать и разъяснить Шенненхаусу колтун из жалости, раскаяния, желания поиздеваться и напугать, из которого получилось это предупреждение. Впрочем, разъяснения были излишни, поскольку на третий день их путешествия в палатке на плато под защитой хребта Вечности у Шенненхауса лопнул аппендикс.

6

Пегий аэроплан, кашляя, таща за собой длинную черную ленту из левого двигателя, на миг кривобоко завис в сотне футов к западу от Ётунхейма, будто пилот глазам своим не поверил, будто глиф сбившихся в кучку прямоугольных снежных курганов, черная гантель радиовышки и заледенелый кровавый флаг с паучьим глазом – лишь очередные в долгой череде миражей, фантомных аэропланов и фата-морганных волшебных замков, что околдовывали его в этом хромом и ошалелом полете. За миг колебаний пришлось заплатить: оставшийся двигатель заглох. Аэроплан клюнул носом, вздернулся, затрясся и упал – в тишине и на удивление неторопливо, как монета в банку с водой. Он грохнулся оземь – зашелестел снежный взрыв. Огромный капюшон блестящих брызг вздулся над плугом носа и поплыл по снегу. Треск лопающихся тимберсов и ломающихся стальных болтов заплутал и заглох в накатившем снежном прибое. Сгустилась тишина – ее нарушало только чайниковое тиканье и хлопки ткани: оторванный кусок покрытия фюзеляжа бился на ветру.

Спустя несколько секунд из-за неровной гряды льда и снега, которую вынужденное приземление воздвигло вдоль посадочной полосы аэроплана, появилась голова. Голова была в капюшоне, лицо пряталось в тугом кольце росомашьего меха.

Германский Геолог – звали его Клаус Мекленбург, и он каждые двадцать минут выходил из своего одинокого жилища понаблюдать за небом над Ётунхеймом – поднял левую руку, растопырив пальцы в перчатке из меха северного оленя. Приветствие вышло отчасти несуразным, поскольку в другой руке он держал армейский вальтер сорок пятого калибра, наставив его приблизительно в общем направлении меховой головы пилота. Пятеро суток с приема сообщения, поступившего с американской базы в Земле Мэри Бэрд, Геолог не спал вообще, а почти два месяца до того спал дурно. Он был пьян, накачан амфетаминами и страдал от колита. Он целился в человека, что шагал к нему по льду, следил, не появятся ли другие головы, замечал, как трясется рука, и сознавал, что успеет сделать лишь выстрел-другой, а потом его свалят друзья пилота.

Американец уполовинил сто метров, которые их разделяли, и тут Геолог заподозрил, что, кроме этого американца, больше мог никто и не выжить. Американец шагал шатко, подволакивая правую ногу, и отверстие в капюшоне смотрело прямо вперед, будто носитель капюшона не рассчитывал, что его догонят и составят ему компанию. Для тепла он высунул руки из рукавов и спрятал под курткой; в меховой дыре не было видно лица, двигался он рывками, точно огородное пугало, и эти болтающиеся пустые рукава испугали Геолога. Можно подумать, по его душу явилась куртка, набитая костями, – призрак неудавшейся экспедиции. Геолог поднял пистолет, вытянул руку и прицелился прямо в парок, что вырывался из центра капюшона. Американец остановился, куртка смялась и заерзала – он выпрастывал руки. Он как раз высунул кисти из манжет, протянул руки в негодовании или в мольбе, и тут первая пуля пробила ему плечо и развернула на месте.

Мекленбург в детстве пулял по птичкам и белочкам, но никогда в жизни не стрелял из пистолета, и рука от боли зазвенела, словно холод заморозил ее, а отдача расколола. Торопливо, пока не пришли боль, и страх, и колебания, он выжал из вальтера остаток обоймы. Лишь расстреляв ее всю, он заметил, что палил зажмурившись. Снова открыв глаза, он обнаружил, что американец стоит прямо перед ним. Сдвинул назад меховое кольцо – волосы и брови, под капюшоном повлажневшие от конденсата дыхания, почти мгновенно взялись обрастать инеем. Несмотря на бороду, американец был поразительно молод, с элегантным орлиным лицом.

– Я очень рад здесь оказаться, – сказал он на безупречном немецком. Улыбнулся. Улыбка на миг запнулась, будто наткнувшись на острую проволоку. В плече парки чернела аккуратная дырка. – Полет был трудный.

Американец снова втянул правую руку под парку и там пошарил. Рука появилась вновь с автоматическим пистолетом. Американец поднял пистолет к груди, точно собрался стрелять в небо, а затем рука дрогнула. Геолог шарахнулся, собрался с духом и ринулся отнимать у американца оружие. Уже в рывке он сообразил, что недопонял, что американец как раз отбрасывал пистолет, что его безобидная, даже печальная манера – не искусный обман, а облегчение, огорошенное и нетвердое, человека, что пережил тяжкое испытание и попросту – как он, собственно, и сказал – рад, что остался жив. Мекленбург вдруг остро пожалел о своем поведении: он был мирным ученым, всегда осуждал насилие и, более того, к американцам питал приязнь и восхищение, ибо в ходе своей ученой карьеры американцев повидал немало. Человек он был общительный, от одиночества за последний месяц едва не помер, и теперь ему на голову с небес свалился парнишка, умный и умелый молодой человек, с которым можно поговорить – да еще и по-немецки – про Луиса Армстронга и Бенни Гудмена, а Мекленбург выстрелил в него – расстрелял в него всю обойму – здесь, где единственная надежда на выживание, как он сам сто лет твердит, заключается в добрососедском сотрудничестве наций.

Над ухом брякнуло в тональности до-диез, и со странным облегчением Мекленбург почувствовал, как измученные кишки извергли свое содержимое в брюки. Американец поймал его в объятья – лицо испуганное, и покинутое, и грустное. Геолог открыл рот – на губах заледенел пузырек слюны. «Что же я за лицемер!» – подумал Геолог.

Почти полчаса Джо тащил немца десять из двадцати метров, что отделяли их от люка Ётунхейма. Это ему стоило чудовищной траты силы и воли, но он знал, что на базе найдет медицинские припасы, и намеревался спасти жизнь тому, кого лишь пять дней назад хотел убить, для чего отправился в путь через восемьсот миль бессмысленного льда. Нужны стиракс, вата, зажим, игла и нитка. Понадобятся морфий, и одеяла, и румяное пламя крепкой немецкой печки. Яркость и аромат жизни, дымящейся красной жизни, что испускала дорожка крови немца в снегу, корила Джо; его корило нечто прекрасное и неоценимое (невинность, к примеру) – то, что Лед соблазнил его предать. Добиваясь возмездия, Джо заключил альянс со Льдом, с безбрежной белой топографией, с зубастыми пилами и расселинами смерти. Все, что случалось с ним прежде, – и расстрел Устрицы, и жалобный шепот последнего вздоха Джона Уэсли Шенненхауса, и смерть отца, и интернирование матери с дедом, и даже утопление любимого брата – не разбивало ему сердце так страшно, как тот миг, когда на полпути к оцинкованному кольцу люка немецкой станции он понял, что волочит за собой труп.

7

Неофициальные германские притязания на побережье моря Уэдделла впервые были заявлены в результате экспедиции Фильхнера 1911–1913 годов. Подняв орла Гогенцоллернов, «Дойчланд» под командованием ученого и полярного исследователя Вильгельма Фильхнера дальше всех прочих судов зашел на юг в это скорбное море и пробивался сквозь почти что вечный паковый лед, пока не добрался до гигантского непроходимого палисада шельфового ледника. Тогда «Дойчланд» повернул на запад и прошел больше сотни миль, не находя ни пролома, ни прохода в сплошных утесах шельфа, который носит ныне имя Фильхнера: исследователи неизменно нарекают в свою честь места, что преследуют их или тщатся убить.

Лишь когда до конца сезона оставалось всего несколько недель, они отыскали трещину в шельфовом льду, где высота резко падала до считаных футов над уровнем моря. Полдюжины кошек быстренько вонзились в берег этого фьорда, который исследователи назвали залив Кайзера Вильгельма II, и были выгружены ящики – участники экспедиции готовились к постройке зимней базы. Место для хижины выбрали милях в трех от берега, хижине присвоили несколько чересчур высокопарное название Августабург и приготовились засесть в этой самой южной германской колонии до весны. Череда серьезных толчков во льду, один из которых длился почти минуту, и последующий отел – наблюдавшийся потрясенной и оглушенной командой «Дойчланда» – колоссальным айсбергом в нескольких милях к востоку от стоянки судна резко положили конец этим планам. Проведя нервную неделю за гаданиями и спорами, отправятся ли они вот-вот дрейфовать, они бросили лагерь, вернулись на борт и ушли на север. Судно почти тотчас затерло во льдах, и всю зиму их жевали моляры моря Уэдделла, пока потепление не оттаяло «Дойчланд» и не отправило хромать до дома.

На базе, которую бросила эта экспедиция, ледокол ВМФ «Уильям Дайер» и отыскал радиста второго класса Йозефа Кавалера. Тот периодически связывался с судном через портативный передатчик, более или менее точно сообщая свои координаты. Коммандер Фрэнк Дж. Кемп, шкипер «Дайера», отметил в вахтенном журнале, что молодой человек за последние три недели перенес тяжелые невзгоды, пережил два одиночных перелета, располагая ограниченными навыками пилотирования и умирающим человеком на позиции штурмана, вынужденную посадку, пулевое ранение в плечо и десятимильный переход со сломанной лодыжкой до города-призрака Августабурга.

В хижине, отмечал коммандер Кемп, молодой человек жил на тридцатилетних мясных консервах и галетах, и общество ему составляли только радиопередатчик и идеально сохранившийся дохлый пингвин. Молодой человек страдал от цинги, обморожения, анемии и плохо залеченного ранения мягких тканей, каковое избежало заражения – возможно, фатального – лишь благодаря несовместимости Антарктиды с микробами; он также, по словам осмотревшего его судового врача, израсходовал две с половиной упаковки тридцатилетнего морфия. Молодой человек сказал, что один отправился по льду прочь от немецкой станции, а последний отрезок пути прополз, не намереваясь вообще никуда попасть, поскольку ему нестерпимо было находиться подле тела человека, которого он застрелил, а на Августабург наткнулся случайно, когда его уже оставляли последние силы. Его переправили на базу в заливе Гуантанамо, где он оставался под следствием военного трибунала и наблюдением психиатра почти до Дня Победы в Европе.

Его заявление об убийстве единственного вражеского обитателя германской антарктической базы примерно в семидесяти пяти милях к востоку от хижины расследовали, подтвердили, и мичман Кавалер, невзирая на определенные вопросы касательно его поведения и методов решения задач, был награжден крестом ВМФ «За выдающиеся заслуги».

В августе 1977 года шельф Фильхнера отелился, и гигантский айсберг – сорок миль в ширину и двадцать пять в глубину – поплыл на север, в море Уэдделла, унося с собой и хижину, и потаенные останки немецкой полярной грезы милях в десяти от хижины. Это событие резко положило конец экскурсиям в Августабург. Хижина Фильхнера успела превратиться в непременный объект посещения бестрепетными туристами, только-только начинавшими тогда бороздить льдистые воды моря Уэдделла. Люди с экскурсоводом набивались в хижину, прячась от ветра, и почтительно разглядывали груды пустых жестянок со старинными эдвардианскими ярлыками, брошенные морские карты, и лыжи, и ружья, и полки с неиспользованными мензурками и пробирками, и замороженного пингвина, застреленного с целью изучения, но так и не препарированного и застывшего в вечном карауле под портретом кайзера. Кое-кто задумывался, скажем, о долговечности этого памятника неудаче или о достоинстве и пронзительности, коими время наделяет человеческие обломки, или просто размышлял, съедобны ли еще горох и крыжовник в опрятных рядах жестянок на полках и каковы они на вкус. А кое-кто задерживался подольше, в недоумении разглядывая загадочный рисунок на верстаке – цветным карандашом, на морозе затвердевший и довольно-таки потрепанный давними сгибами и складываниями. Явно детская работа: на рисунке человек в смокинге падал из брюха аэроплана. До парашюта человеку было никак не дотянуться, и, однако, человек с улыбкой наливал чай в чашку из летящего с ним вместе изысканного сервиза, будто не сознавал, в какое неприятное попал положение, или считал, что до падения времени у него вагон.

ЧАСТЬ VI. Лига Золотого Ключа

Часть VI. Лига Золотого Ключа

1

Явившись будить Томми в школу, Сэмми обнаружил, что мальчик уже встал и перед зеркалом прилаживает повязку на глаз. Мебель в спальне, гарнитур из «Левитца»: кровать, комод, зеркало и секретер с ящиками, – была выполнена в корабельной тематике: внутренняя стенка секретера оклеена навигационной картой Внешних отмелей, латунные ручки ящиков – в форме штурвалов, зеркало окаймлено толстым перлинем. Повязка на глазу довольно-таки уместна. Томми строил сам себе разнообразные пиратские рожи.

– Встал? – спросил Сэмми.

Томми аж подпрыгнул; он всегда был пугливым ребенком. Сдернул повязку с темноволосой взлохмаченной головы и обернулся, густо краснея. Оба глаза на месте – ярко-голубые, нижние веки чуть припухли. Со зрением полный порядок. Мозг для Сэмми довольно загадочен, но вот с глазами никаких проблем.

– Не знаю, как так получилось, – сказал Томми. – Я почему-то взял и проснулся.

Он запихал повязку в карман пижамной куртки. Пижама была в красную полосочку и с крохотными синими геральдическими щитами. Сэмми был в пижаме с красными щитами и в синюю полосочку. Так Роза взращивала сплоченность между отцом и сыном. Как вам подтвердят любые два человека, которых одевали в одинаковые пижамы, сработало на редкость эффективно.

– Удивительное дело, – сказал Сэмми.

– Да уж.

– Обычно мне, чтоб тебя поднять, приходится взрывать динамитную шашку.

– Это да.

– Весь в мать.

Роза еще спала, зарывшись под лавину подушек. Роза страдала бессонницей, обычно засыпала не раньше трех-четырех, но, если отрубалась, ее практически не разбудить. По утрам в школу Томми из дому выпихивал Сэмми.

– Вообще-то, ты встаешь утром сам, – продолжал Сэмми, подпустив в голос прокурорской инсинуации, – разве что на свой день рождения. Или когда мы все уезжаем куда-нибудь.

– Или если мне будут делать укол, – услужливо подсказал Томми. – У врача.

– Или.

Сэмми опирался на дверную ручку, наполовину всунувшись в спальню, а другой половиной оставшись в коридоре, но теперь перешагнул порог и подошел к Томми. Хотел было положить ладонь ему на плечо – пусть лежит весомым отеческим увещеванием, – но лишь скрестил руки на груди и посмотрел на отражение серьезного лица Томми в зеркале. Больно сознавать, но Сэмми теперь неуютно рядом с мальчиком, которого он вот уже двенадцать лет был премного обязан и рад называть сыном. Томми всегда был покладистым, круглолицым, настороженным ребенком, но в последнее время его каштановые волосы превратились в черные проволочные загогулины, нос смело вылез вперед сам по себе, и в чертах заклубились некие дурные предзнаменования, обещавшие сложиться в натуральную красоту. Он уже был выше матери и почти дорос до Сэма. В доме он занимал больше массы и объема, двигался непривычно и испускал незнакомые запахи. Сэмми держался поодаль, уступал территорию, старался не путаться у Томми под ногами.

– Ты себе ничего не… планируешь на сегодня?

– Не, пап.

Сэмми пошутил:

– К «глазному врачу» не собираешься?

– Ха, – сказал Томми, наморщив веснушчатый нос поддельной гримасой веселья. – Ладно, пап.

– Что ладно?

– Ну, мне бы одеться. А то в школу опоздаю.

– Потому что если да.

– Я нет.

– А если бы да, мне пришлось бы приковать тебя к кровати. Сам понимаешь.

– Я просто играл с повязкой, ну?

– Вот и славно.

– Я не хотел ничего плохого. – Последнее слово он голосом заключил в кавычки.

– Рад слышать, – сказал Сэмми.

Томми он не поверил, но постарался не показать. Не хотелось ссориться. Сэмми работал в городе долгих пять дней в неделю, а на выходные брал работу домой. Нестерпимо тратить краткие часы, что он проводил с Томми, понапрасну, на споры. Жалко, что Роза спит, – Сэмми спросил бы ее, как поступить с повязкой. Он взял Томми за волосы и – с неосознанным поклоном любимой родительской повадке собственной матери – энергично потряс голову мальчика из стороны в сторону:

– Целая комната игрушек, а ты играешь с десятицентовой повязкой из «Шпигельмана».

Сэмми прошлепал по коридору, почесывая задницу, – кривоногий капитан своего личного странного фрегата; надо приготовить Томми обед. Дом в Блумтауне – довольно приятное корытце. Покупка этого дома последовала за серией неблагоразумных вложений сороковых годов, в том числе в рекламное агентство «Клей ассошиэйтс», «Журнальную школу Сэма Клея» и квартиру в Майами-Бич для матери Сэма, где та и умерла от аневризмы, проведя одиннадцать дней в пенсионном неудовольствии; квартиру продали спустя полгода после покупки, немало на этом потеряв. Последнего краеугольного камешка, что остался со счастливых времен «Империи комиксов», как раз хватило на первый платеж в Блумтауне. И очень долго Сэмми любил этот дом, как человеку и полагается любить свое плавсредство. Дом был единственным осязаемым сувениром краткого успеха и безусловно лучшим, что было куплено на заработанные деньги.

О создании Блумтауна возвестили в 1948-м рекламой в «Лайфе», «Сэтердей ивнинг пост» и всех крупных нью-йоркских газетах. На выставочном этаже бывшего представительства «Кадиллака», возле Коламбус-Сёркл, возвели полностью готовый к проживанию дом «кейп-код» с тремя спальнями, укомплектованный вплоть до звенящих молочных бутылок в холодильнике. Неимущие молодые семьи северо-востока – белые семьи – зазывались в павильон «Идея Блумтауна»: сходить на экскурсию по дому и посмотреть, как среди картофельных полей к западу от Айслипа разместят целый город в шестьдесят тысяч душ – город скромных доступных домов, каждый с отдельным двором и гаражом. Целое поколение молодых отцов и матерей, выросшее на узких лестницах и в людных комнатах ржаво-кирпичных боро Нью-Йорка, – и среди них Сэмми Клей – явилось щелкать образцами выключателей, прыгать на образцах матрасов и на секундочку прилечь в штампованном металлическом шезлонге на пластиковой лужайке, задирая подбородки к воображаемым лучам пригородного лонг-айлендского солнца. Они вздыхали и думали, что одно из глубиннейших томлений их сердец в один прекрасный день, уже скоро, будет утолено. Их семьи были хаотичны, оглушительны и раздрызганы, в них правили бал злость и тяготы умников и пижонов, а поскольку все это касалось Нью-Йорка в целом, сложно было не поверить, что пятно зеленой травы и разумный архитектурный план способны существенно успокоить дребезжащие комки истрепанных нервов, которыми обернулись их семьи. Многие – и вновь среди них Сэмми Клей – потянулись за чековыми книжками и забронировали один из пяти сотен участков, спланированных к застройке на первом этапе.

Сэмми потом месяцами таскал в бумажнике карточку, прилагавшуюся к пакету документов о продаже; на карточке значилось только:

КЛЕИ

ЛАВУАЗЬЕ-ДРАЙВ, 127

БЛУМТАУН, НЬЮ-ЙОРК, США

(Все улицы в районе собирались назвать в честь выдающихся ученых и изобретателей.)

Гордость давным-давно улетучилась. Сэмми уже почти не обращал внимания на свой «кейп-код», модель номер два, она же «пенобскот», с эркерами и вдовьей площадкой размером с поле для мини-гольфа. К дому он применял тот же подход, что к жене, к работе и к личной жизни. Всё – вопрос привычки. Ритмы пригородного поезда, учебный год, издательские планы, летние отпуска и размеренный календарь настроений супруги выработали в нем резистентность к очарованию и мучению его жизни. Только отношения с Томми, хотя недавно и подернулись легким инеем иронии и отстраненности, оставались непредсказуемыми – живыми. Они густо бурлили сожалением и удовольствием. Если удавалось урвать совместный час – планировать вселенную в отрывном блокноте или играть в «Бейсбол: Все звезды» Итана Аллена, – для Сэмми этот час неизменно оказывался самым счастливым за неделю.

В кухне он с удивлением узрел Розу – та сидела за столом с чашкой кипятка. По воде плавало каноэ лимонного ломтика.

– Что происходит? – спросил Сэмми, наливая воду в эмалированный кофейник. – Все вскочили.

– Ой, я всю ночь не спала, – бодро ответствовала Роза.

– Даже не задремала?

– Насколько я помню, нет. Мозг вскипал.

– Получилось что-нибудь?

Розе через два дня предстояло сдать центральный стрип для «Поцелуй-комикса». Она была на втором месте в списке иллюстраторов для женщин (надо отдать должное и Бобу Пауэллу), но всегда ужасно канителилась. Сэмми давно бросил читать ей нотации насчет трудовой этики. Он был ей боссом лишь формально – этот вопрос они уладили много лет назад, когда Роза только пришла на него работать, в ходе годичной серии стычек. Теперь они выступали плюс-минус комплектом. Тот, кто нанимал Сэмми редактировать свой ассортимент комиксов, понимал, что вдобавок получит и ценные услуги Розы Саксон (таков был ее псевдоним).

– Есть кое-какие идеи, – сдержанно ответила она.

Все Розины идеи поначалу казались плохими; она выуживала их из бессвязной мешанины своих снов, сенсационных газетных заметок и того-сего из женских журналов, а объяснять не умела совсем. Завораживало, как они появлялись на свет под щекоткой и садовой стрижкой ее карандаша и кисти.

– Что-то про атомную бомбу?

– А ты откуда знаешь?

– Так вышло, что ночью, пока ты разговаривала вслух, я был в спальне, – ответил он. – Пытался спать как дурак.

– Извини.

Сэмми разбил в миску полдюжины яиц, плеснул молока, вытряс перца и соли. Ополоснул одну яичную скорлупу и бросил в кофейник на плите. Затем вылил яйца в пенящееся масло на сковородке. Болтунья – единственное блюдо в его репертуаре, зато удавалось ему блестяще. Не надо ее трогать – вот, как выяснилось, в чем секрет. Обычно люди стоят и ее ворочают; на деле надо поставить ее на минуту-другую на малый огонь, а трогать раз шесть, не больше. Иногда для разнообразия Сэмми кидал туда резаную жареную салями: Томми так больше любил.

– Он опять надевал повязку, – сказал Сэмми, как будто в этом нет ничего такого. – Я видел, как он ее примерял.

– Ой мамочки.

– Поклялся мне, что ничего такого делать не собирается.

– И ты поверил?

– Пожалуй. Пожалуй, решил поверить. А где салями?

– Я вставила в список. Сегодня съезжу в магазин.

– Тебе стрип надо закончить.

– И я его закончу. – Роза громко хлюпнула лимонной водой. – Он явно что-то задумал.

– Ты считаешь.

Сэмми снял с полки арахисовое масло, а из холодильника достал виноградное желе.

– Не знаю, но он, по-моему, слегка дерганый.

– Он всегда дерганый.

– Я его, наверное, провожу до школы, раз уж не сплю.

Командовать сыном Розе было гораздо проще. Она, похоже, особо и не задумывалась. Считала, что важно доверять детям, время от времени отдавать им поводья – пусть сами за себя решают. Но когда – как часто случалось – Томми разбрасывался этим доверием, Роза не смущалась положить этому конец. И Томми как будто никогда не обижался на ее жестокую дисциплину – а в ответ на малейший упрек Сэмми дулся.

– Ну, чтоб он точно туда добрался.

– Не надо провожать меня до школы, – сказал Томми. Он вошел в кухню, сел над тарелкой и уставился в нее, дожидаясь, пока Сэмми навалит туда болтуньи. – Мам, ну нет, ты что? Я умру. Вот абсолютно умру.

– Он умрет, – пояснил Сэмми Розе.

– И поставит в очень неловкое положение меня, – сказала она. – Как же я буду с трупом перед школой Уильяма Флойда?

– Может, я его провожу? Мне крюк всего десять минут.

Обычно Сэмми и Томми расставались у передней калитки и расходились в разные стороны: один – на станцию, другой – в школу. Со второго по шестой класс они на прощание жали друг другу руки, но этот обычай, мелкая веха дня, которую Сэмми любил, теперь, видимо, навсегда заброшена. Сэмми не понял, почему так вышло и кто решил ее забросить.

– А ты тогда можешь остаться и, знаешь, нарисовать мой стрип.

– Это, наверное, здравая мысль.

Сэмми осторожно спихнул дымящийся пудинг из масла и яиц Томми на тарелку.

– Извини, – сказал он, – салями кончилась.

– Ну естественно, – откликнулся Томми.

– Я вставила в список, – сказала Роза.

Все ненадолго примолкли – Роза на стуле со своей кружкой, Сэмми у кухонного прилавка с куском хлеба в руке – и посмотрели, как Томми забрасывает еду в рот. Что-что, а поесть Томми любил. Мальчик-тростиночка исчез под плащом из мускулов и жира; честно говоря, выглядел он полноватым. Прошло тридцать семь секунд – болтунья исчезла. Томми оторвал взгляд от тарелки.

– Почему на меня все смотрят? – спросил он. – Я ничего не сделал.

Роза и Сэмми расхохотались. Потом Роза перестала смеяться и устремила взгляд на сына – она всегда чуточку косила, если высказывалась веско.

– Том, – произнесла она, – ты же не собираешься опять в город?

Томми потряс головой.

– И тем не менее, – сказал Сэмми, – я тебя провожу.

– Ты меня отвези, – предложил Томми. – Раз ты мне не веришь.

– Ну а чего бы нет? – ответил Сэмми.

Если отогнать машину на станцию, Роза не сможет поехать в магазин, или на пляж, или в библиотеку «за вдохновением». Тогда она, скорее, останется дома рисовать.

– Могу и до города доехать. У нас за углом от конторы открыли новую стоянку.

Роза в испуге вскинула глаза:

– До города?

Оставить их «студебекер-чемпион» 1951 года на станции – это еще не гарантия. Бывали случаи, когда Роза шла на станцию пешком и забирала машину, чтобы потом кататься по Лонг-Айленду, заниматься чем угодно, лишь бы не рисовать комиксы про любовь.

– Я только оденусь. – Сэмми вручил Розе кусок хлеба. – На, – сказал он, – обед ему готовишь ты.

2

Симпозиум за завтраком в кафетерии «Эксельсиор» на Второй авеню, излюбленном заведении комиксистов по утрам, примерно в апреле 1954 года:

– Да это розыгрыш.

– А я о чем?

– Кто-то Анаполу башку дурит.

– Может, это Анапол.

– Если он захочет спрыгнуть с Эмпайр-стейт-билдинг, я его не упрекну. Я слыхал, у него проблем выше крыши.

– У меня проблем выше крыши. У всех проблем выше крыши. Ты мне назови хоть одно издательство, у которого проблем не выше крыши. И дальше будет только хуже.

– Ты всегда так говоришь. Ну ты даешь. Вы его послушайте, а? Он меня убивает просто. Он прямо, я не знаю… как унылозаправка. Десять минут его послушаю – ухожу с полным баком уныния, на весь день хватает.

– Я тебе скажу, у кого уныние бьет ключом, – у доктора Фредрика Уэртема. Ты его книжку читал? Как называется, напомни? «Как соблазнить малолетнего»?

Это было встречено гоготом. Люди за соседними столиками заоборачивались. Смех вышел несколько чересчур громок – нельзя так ржать с утра пораньше, да еще в таком похмелье.

Доктор Фредрик Уэртем, детский психиатр с безупречной репутацией и честно заслуженным праведным негодованием, уже несколько лет внушал родителям и законотворцам Америки, что чтение комиксов глубоко травмирует умы американских детей. После недавней публикации достойной восхищения, энциклопедичной и попавшей в молоко работы «Соблазнение малолетних» усилия доктора Уэртема стали приносить плоды: зазвучали призывы к контролю или полному запрету, а в нескольких городах Юга и Среднего Запада местные власти провели публичные сожжения комиксов – улыбчивые толпы американских детей с травмированными умами празднично бросали в костер свои коллекции.

– Нет, я не читал. А ты читал?

– Пытался. У меня от нее живот сводит.

– А кто-нибудь читал?

– Эстес Кефовер читал. Кого-нибудь уже вызвали?

Теперь, по слухам, в дело вступал сенат США. Сенатор Кефовер от штата Теннесси и его подкомитет по подростковой преступности вознамерились провести официальное расследование шокирующих обвинений, выдвинутых Уэртемом в его книге: мол, чтение комиксов прямой дорогой ведет к асоциальному поведению, наркомании, сексуальным извращениям, даже изнасилованиям и убийствам.

– Я понял, – наверное, вызвали вот этого парня. Который на Эмпайр-стейт. Поэтому он и спрыгнет.

– До меня дошло – я просек, кто это может быть. Если не розыгрыш, конечно. Елки, да пусть даже и розыгрыш. Вообще-то, если это он – точно розыгрыш.

– У нас тут что, телевикторина? Говори уже.

– Джо Кавалер.

– Джо Кавалер, точно! Я ровно о нем и думал.

– Джо Кавалер! А что с ним сталось-то?

– Я слыхал, он в Канаде. Кто-то его там встречал.

– Морт Мескин видел его в Ниагара-Фоллз.

– Я слышал, он в Квебеке.

– Я слышал, это Морт Сигал его видел, не Мескин. Он на медовый месяц туда ездил.

– Мне он всегда нравился.

– Отличный был художник.

Полдюжины комиксистов, собравшихся в то утро за столиком в глубине «Эксельсиора» со своими бубликами, и яйцами всмятку, и дымящимся черным кофе в чашках с красным ободком, – Стэн Ли, Честер Панталеоне, Джил Кейн, Боб Пауэлл, Марти Голд и Джули Гловски – единодушно признали, что до войны Джо Кавалер был одним из лучших. Хором согласились, что владельцы «Империи» обошлись с ним и его партнером погано, хотя едва ли это уникальный случай. Большинство припомнили ту или иную байку, пример странного или эксцентрического поведения Кавалера, но, сложившись в цельную картину, байки эти, по общему мнению, не предсказывали столь опрометчивого и отчаянного поступка, как прыжок с крыши.

– А его прежний напарник? – спросил Ли. – Я тут с ним столкнулся пару дней назад. Он был довольно понурый.

– Сэмми Клей?

– Я его не очень хорошо знаю. Мы раскланиваемся. Он на нас ни разу не работал, но…

– Зато работал почти на всех остальных.

– Короче, парень выглядел так себе. И со мной толком и не поздоровался.

– Он несчастлив, – сказал Гловски. – Старина Сэм. Он просто не очень-то счастлив в этом своем «Фараоне».

Гловски нарисовал для «фараоновского» журнала «Кастет» кровавый стрип «Мэк-гранит».

– Да он, если честно, нигде не счастлив, – сказал Панталеоне, и остальные единогласно его поддержали.

Все они знали историю Сэмми – ну, более или менее. Он вернулся к комиксам в 1947-м, замаравшись неудачами во всех прочих своих начинаниях. Первое поражение он потерпел в рекламе, в «Бёрнс, Бэггот и Деуинтер». Умудрился уйти по собственному как раз перед тем, как его попросили на выход. Затем попробовал полетать в одиночку. Когда его рекламная контора предсказуемо сдохла – смерть вышла тихая и ничем не примечательная, – Сэмми пошел работать в журналы, по результатам обширной исследовательской работы продавал всякое вранье в «Тру» и «Янки» и один чудесный рассказ в «Колльерз» – о том, как мальчик-инвалид идет в баню на Кони-Айленде со своим отцом-силачом, еще в довоенные годы, – а потом застрял в глубокой и узкой колее издательских домов третьего ряда и ошметков некогда могущественной дешевой бульварщины.

Всю дорогу ему регулярно поступали предложения от прежних друзей по комиксам – кое-кто из них сейчас сидел за этим столом в глубине «Эксельсиора», – но Сэмми неизменно отвечал отказом. Он был эпическим романистом – после войны самое то, – и, хотя его литературная карьера продвигалась вперед не так быстро, как ему хотелось бы, он, по крайней мере, может не пятиться назад. Он уверял каждого встречного и поперечного – принес даже клятву на тогда еще свежезарытой могиле матери, – что к комиксам не вернется никогда. Всем, кто приезжал в гости к Клеям, он показывал тот или иной черновик своей аморфной и извилистой книги. Днем он писал статьи про пситтакоз и прустит для «Птицевода» и «Самоцвета и галтовочного барабана». Попробовал себя в техническом писательстве, составил каталог для продавца семян. Платили по большей части отвратительно, работать приходилось с утра до ночи, и Сэмми сдавался на милость редакторам до того желчным, что, по его словам, Джордж Дизи в сравнении с ними был прямо-таки Дианна Дурбин. А затем в один прекрасный день он услышал об открытой вакансии редактора в «Голд стар», ныне забытом издательстве комиксов на Лафайетт-стрит. Ассортимент нищенский и вторичный, тиражи низкие, а зарплата далеко не восхитительна, но должность – если Сэмми ее займет – хотя бы даст ему некую власть и свободу маневра. На его журналистские курсы по переписке поступили всего трое – один жил в Гвадалахаре, поанглийски почти ни бум-бум. А у Сэмми счета, и долги, и семья. Когда всплыла вакансия в «Голд стар», он наконец плюнул на свои стародавние гусеничные грезы.

– Ну да, тут ты прав, – сказал Кейн. – Он никогда нигде не был счастлив.

Боб Пауэлл подался вперед и понизил голос:

– Мне всегда казалось, он вроде какой-то немножко… ну, понимаете…

– Вынужден согласиться, – сказал Голд. – У него какая-то тема с сайдкиками. Прямо повернут на них. Замечали? Берет персонажа и первым же делом, при любом раскладе, сочиняет ему маленького друга. Он, когда только вернулся, в «Голд стар» делал Фантомного Жеребца. И вдруг Жеребец тусуется с этим пацаном – как его звали? Птица какая-то.

– Гол Как Сокол.

– Сокол, точно. Малолетний вольный стрелок. Потом он переходит в «Олимпик» – ба, там теперь Дровосек с Малышом Тимберсом. Ректификатор получает Мелкого Мэка, Мальчика-Бойца.

– Ректи-фикатор… уже, знаете, как-то не того…

– Потом приходит в «Фараон» – и там вдруг Аргонавт и Ясон. Одинокий Волк и Волчонок. Елки, он дал сайдкика даже Одинокому Волку!

– Да, но он же все эти годы всех вас нанимал, нет? – сказал Ли. Посмотрел на Марти Голда. – Тебя вот годами не бросает – уж не знаю, с какого перепугу.

– Эй, пасти-то закройте, – сказал Кейн. – Он в дверях стоит.

Сэм Клей ступил во влажную парную «Эксельсиора», и его приветствовали из-за стола. Он кивнул и помахал – неуверенно, будто нынче утром их общество ему не очень-то желанно. Впрочем, купив талон на кофе и пончик, он направился в глубину, нагнув голову слегка по-бульдожьи, как за ним водилось.

– Утро, Сэм, – сказал Гловски.

– Я приехал на машине, – промолвил тот. Глаза у него несколько остекленели. – Я ехал два часа.

– Видел «Геральд»?

Клей потряс головой.

– Кажись, твой старый друг вернулся в город.

– Да? Это который?

– Том Мэйфлауэр, – сказал Кейн, и все засмеялись, а Кейн поведал, как некто, подписавшийся «Эскапистом», в утреннем выпуске «Геральд трибюн» объявил, что намерен прямо сегодня в пять вечера спрыгнуть с Эмпайр-стейт-билдинг.

Панталеоне порылся в груде газет посреди большого стола и отыскал «Геральд трибюн».

– «Многочисленные грамматические и орфографические ошибки», – зачитал он вслух, скользя взглядом по заметке, которой отвели двухдюймовую колонку на второй полосе. – «Угрожал придать огласке „несправедливые ограбления и плохие отношения к лучшим художникам мистера Шелдона Анапола“». Ха. «Мистер Анапол отказался строить догадки относительно личности автора. „Это может быть кто угодно, – сказал мистер Анапол. – Психов вокруг пруд пруди“». Вообще-то, – прибавил Панталеоне, качая головой, – по-моему, Джо Кавалер никакой не псих. Разве что немножко чудак.

– Джо, – изумился Клей. – Люди, вы думаете, это Джо?

– Он в городе, Сэм? Ты с ним общался?

– От Джо Кавалера ни слова не слыхать с войны, – ответил Клей. – Не может быть он.

– Я и говорю – розыгрыш, – вставил Ли.

– Костюм. – Клей поднес было огонь к сигарете (за стол он так и не присел), но рука замерла на полпути. – Ему понадобится костюм.

– Кому?

– Этому человеку. Если правда есть такой человек. Ему нужен костюм.

– Сошьет, в чем проблема?

– Ну да, – сказал Клей. – Прошу меня извинить.

Он развернулся, так и держа незажженную сигарету, и зашагал обратно к стеклянным дверям «Эксельсиора».

– Он только что ушел с талоном.

– И по-моему, расстроился, – сказал Джули Гловски. – Зря вы ехидничали, народ.

Он уже встал. Залил в себя последний дюйм кофе из чашки и направился следом за Сэмми.

Быстро, насколько Сэмми позволяли ноги-камышинки, они вдвоем шагали в контору «Фараон-комиксов» в мансарде на Западном Бродвее, где Сэмми был главным редактором.

– Что будешь делать? – спросил Джули. Туман, висевший над городом все утро, так и не рассеялся. Дыхание вылетало изо рта и словно впитывалось в эту повсеместную серую утреннюю марлю.

– В смысле? А что мне делать? Какой-то чокнутый прикидывается Эскапистом – имеет право.

– Ты не думаешь, что это он?

– Да не.

Они прокатились в скрежещущей железной клетке лифта. В конторе Сэмми огляделся и не смог подавить содрогание: исцарапанные бетонные полы, голые белые стены, торчащие, засаленные до черноты потолочные балки.

То была не первая штаб-квартира издательства – первыми были семь просторных комнат в Макгро-Хилл-билдинг, сплошь зеленый лак и бакелит цвета слоновой кости, и там было все, от фурнитуры в уборных до подразделения грудастых секретарш в хромированном интерьере, и все это оплачивалось деньгами, которые Джек Ашкенази прикарманил в 1943 году, продав свою долю Шелдону Анаполу. Ашкенази тогда вложил миллионы в канадскую недвижимость, руководствуясь курьезной уверенностью в том, что после войны Канада и Соединенные Штаты объединятся в одно государство. Когда, к его изумлению, этого не случилось, он вернулся к источнику своего по-прежнему немалого достатка – герою в костюме. Снял блистающий офис на Западной Сорок второй, переманил кое-каких лучших писателей и художников «Империи» и поручил им превратить в звезду персонажа его собственного сочинения, того самого Фараона, переродившегося египетского, само собой, правителя, который носил прихотливый головной убор под Тутанхамона, металлические наручи, набедренную повязку (судя по всему, из затвердевшего цемента) и разгуливал в таком скромно полуголом виде, сражаясь со злом с помощью таинственных сил Скипетра Ра. Писатели и художники насочиняли уйму других, еще менее правдоподобных героев и героинь – Земляного Человека (обладателя сверхчеловеческой власти над камнями и грунтом), Снежного Филина (с его «сверхзвуковым уханьем») и Розу-Раскат (на блестящих красных коньках) – и забили ими страницы девяти дебютных изданий «Фараон-комиксов». К несчастью, Джек Ашкенази по тяжелой поставил на костюмированного супергероя, как раз когда интерес читателей к жанру стал проседать. Оказалось, что победа над реальными пожирателями миров, суперзлодеями Гитлером и Тодзё, а равно над их приспешниками ослабила позиции героев в кальсонах: энергией и сюжетами их обильно питала сама война, и уволенным в запас капитанам и суперсолдатам, что прежде завязывали артиллерию Круппа узлами внахлест и над Коралловым морем прихлопывали «Перехватчиков 0» как мошку, по возвращении нелегко было развить в себе прежний довоенный раж для борьбы с угонщиками, спасения сирот и разоблачения продажных спортивных антрепренеров. В то же время новый злодей, беззаконное ублюдочное дитя относительности и Сатаны, наводил огненный морок даже на самых могучих героев, и те уже сомневались, что мир, который можно спасти, останется у них навсегда. Вкусы вернувшихся из-за моря солдат, подсевших на регулярную доставку комиксов в комплекте с шоколадными батончиками и сигаретами, обратились к более мрачному, более «взрослому» материалу: случилась мода на комиксы по мотивам реальных преступлений, затем любовные комиксы, хорроры, вестерны, фантастика – короче говоря, что угодно, только не люди в масках. Миллионы непроданных экземпляров «Фараон-комиксов» № 1 и восьми прилагавшихся к ним изданий вернулись от распространителей; спустя год ни один из оставшихся шести комиксов не приносил прибыли. Ашкенази, почуяв катастрофу, переехал в центр, уволил дорогих и талантливых, урезал расходы, пересмотрел ассортимент, перешел на экономичные вторичные имитации и добился скромных успехов, превратив свою компанию в нечто очень похожее на «Пиканто-пресс» – бульварное издательство четвертого ряда, прибежище перелицовок, подражания и копирования, с какого и начал свою издательскую карьеру в тощие годы Депрессии, до того как два молодых дурака подарили ему Эскаписта. Но самолюбие его от подобного удара так и не оправилось, и общее мнение гласило, что провал «Фараона» вместе с канадским фиаско стали началом конца, наступившего два года назад со смертью Ашкенази.

Сквозь задрипанную студию Сэмми направился к себе в кабинет. Джули помялся в дверях и шагнул следом. Запрет входить в кабинет Сэма Клея – за исключением срочных поводов семейного свойства – был абсолютным и соблюдался тщательно. Работая, Сэм не пускал к себе никого, а работал он всегда. Его припадки лихорадочного сочинительства – он мог за одну ночь состряпать «Кастет» или «Дурацкое свидание» на год вперед – заслужили ему славу не только в конторе «Фараона», но и во всем замкнутом мирке нью-йоркских комиксов. Сэмми отключал интерком, снимал телефонную трубку с рычага, иногда затыкал уши ватой, парафином, кусками поролона.

Семь лет он печатал сценарии для комиксов: герои в костюмах, любовные истории, хорроры, приключения, реальные преступления, фантастика и фэнтези, вестерны, морские байки и библейские сюжеты, пара выпусков «Иллюстрированной классики»[12], подражания Саксу Ромеру, подражания Уолтеру Гибсону, подражания Генри Райдеру Хаггарду, подражания Рексу Стауту, повести о двух мировых и о Наполеоновских войнах, о Гражданской войне, о Пелопоннесской войне – жанр мог быть любым, кроме забавных зверюшек. Забавные зверюшки – это уже за гранью. Успех этого импорта из мира мультипликации – трехпалого, с глазами-точками, опилочными шуточками и ребяческими выходками – одна из тысячи мелочей, что разбивали сердце Сэмми Клею. Машинистом он был яростным, даже романтичным, любил крещендо, диминуэндо, густые и колючие арпеджио, накануне срока сдачи – или если его радовал поворот сюжета – печатал по девяносто слов в минуту, а с годами его мозг так тонко настроился на производство крайне традиционных, сурово формалистских миниатюрных эпосов на восемь-двенадцать полос, что Сэмми научился, особо не напрягаясь, одновременно писать, говорить, курить, слушать футбольный репортаж и поглядывать на часы. С возвращения на комиксовое поприще он успел уже две пишмашинки превратить в груды пружин и литого железа со шлаками; когда вечерами он отправлялся в постель, голова продолжала механически работать во сне, грезы нередко раскладывались на панели и прерывались сюрреалистической рекламой, а по пробуждении выяснялось, что у Сэмми хватит материала на целый номер одного из его журналов.

Сейчас он сдвинул вбок очередной ремингтон. В центре квадратной заплаты бювара – ни пепла, ни пыли – Джули Гловски увидел латунный ключик. С этим ключиком Сэмми направился к большому деревянному шкафу, который притащили из упокоившейся фотолаборатории откуда-то с нижних этажей.

– У тебя есть костюм Эскаписта? – спросил Джули.

– Ага.

– Где взял?

– У Тома Мэйфлауэра, – ответил Сэмми.

Он рылся в шкафу, пока не отыскал прямоугольную синюю коробку с кривыми буквами на штемпеле «ПРАЧЕЧНАЯ КИНГ ФЭТ ХЭНД». На боку восковым карандашом некто зачем-то написал «Бекон» с лишней «й». Сэмми встряхнул коробку, и внутри сухо застучало; лицо у Сэмми озадаченно вытянулось. Он выволок коробку, перевернул – ввинтившись в воздух, на пол спорхнула желтая карточка, со спичечную картонку размером. Сэмми нагнулся за ней и прочел, что там напечатано яркой цветной тушью. Когда поднял голову, лицо его скривилось, подбородок выпятился, но в глазах Джули отчетливо разглядел искру веселья. Сэмми протянул ему карточку. На карточке были нарисованы два затейливых ключа-вездехода, с флангов обрамлявшие следующий краткий текст:

– Это он, – сказал Джули. – Это же он, да? Был здесь. Забрал костюм.

– Ну ты подумай, – сказал Сэмми. – Я уж сколько лет их не видел.

3

В обед явилась полиция. К письму в «Геральд» там отнеслись серьезно, и детектив пожелал задать Сэмми пару вопросов про Джо.

Сэмми рассказал детективу, человеку по имени Либер, что в последний раз видел Джо Кавалера вечером 14 декабря 1941 года на 11-м причале, откуда Джо уходил в учебку в Ньюпорте, штат Род-Айленд, на борту пакетбота «Комета», направлявшегося в Провиденс. Ни на одно письмо Джо не ответил. Затем ближе к концу войны Этель Клейман как ближайшей родственнице пришло послание из ведомства Джеймса Форрестола, министра Военно-морских сил. В послании сообщалось, что Джо был ранен или заболел при исполнении; о природе ранения и театре военных действий говорилось невнятно. Также сообщалось, что Джо уже некоторое время выздоравливает в заливе Гуантанамо на Кубе, но сейчас увольняется по состоянию здоровья и представлен к награде. Через два дня он прибудет в Ньюпорт-Ньюс на борту «Мискатоника». Сэмми на «грейхаунде» поехал в Виргинию – встретить Джо и привезти домой. Но Джо умудрился сбежать.

– Сбежать? – переспросил детектив Либер. Был он молод – прямо на удивление молодой человек, светловолосый еврей с пухлыми руками, в сером костюме, дорогом, но ничуть не броском.

– У него был такой талант, – сказал Сэмми.

Эта утрата, исчезновение Джо, была в некотором роде подлиннее смерти. Джо был не просто мертв – и, следовательно, в определенном смысле всегда отыскиваем. Нет, их угораздило взаправду его потерять. На Кубе он взошел на борт – есть документальные свидетельства: серийные номера и подписи на бумагах санитарного транспорта. Но когда «Мискатоник» бросил якорь в Ньюпорт-Ньюс, Джо на борту уже не было. Он оставил короткое письмо; документ засекретили, но один следователь из ВМФ уверил Сэмми, что это была не предсмертная записка. Сэмми вернулся из Виргинии после бесконечной серой поездки назад по первому шоссе, а весь дом в Мидвуде трепыхался флагами. Роза к возвращению Джо испекла пирог и натянула транспарант с приветствием. Этель купила новое платье и сделала прическу, разрешив парикмахерше закрасить седину. Втроем они – Роза, Этель и Томми – сидели в гостиной под гирляндами из креповой бумаги и плакали. Потом они месяцами строили самые дикие и кровавые гипотезы о том, что случилось с Джо, и хватались за любую зацепку, любой слух. Поскольку Джо у них не отняли, они всё не могли его отпустить. С годами, однако, злость Сэмми и его шок от поступка Джо неотвратимо истощились. Мысль о потерянном кузене саднила по-прежнему, но прошло как-никак девять лет.

– Он учился в Европе на эскаполога, – объяснил Сэмми детективу Либеру. – Откуда и взялся Эскапист.

– Я его раньше читал, – сказал детектив Либер.

Он вежливо кашлянул и оглядел рисованные полосы и обрамленные обложки журналов «Фараона», что украшали кабинет. На стене у Сэмми за спиной висел увеличенный до невозможных размеров снимок одной панели из стрипа, который Роза делала для «Фронтирных комиксов», – единственного супергеройского стрипа, который она нарисовала. В кадре стояли в обнимку Одинокий Волк и Волчонок в тугих комбинезонах из оленьей кожи с бахромой и с волчьими мордами на головах. Позади них в небо тянулись ослепительные спицы аризонского рассвета. Одинокий Волк говорил: «НУ, ПАРЯ, ДЕНЕК, ПОХОЖЕ, ВЫДАСТСЯ НА СЛАВУ!» Роза сама увеличила панель и обрамила ее на прошлый день рождения Сэмми. Видны были точечки литографии – размером с пуговицы на сорочке, – и гигантизм изображения придавал ему некую сюрреалистическую значимость[13].

– Боюсь, с вашими нынешними работами я знаком не так хорошо, – сказал детектив Либер, слегка озадаченно взирая на громадного Одинокого Волка.

– С ними мало кто знаком, – ответил Сэмми.

– Я уверен, что тоже очень интересно.

– Поубавьте уверенности.

Либер пожал плечами:

– Ладно, но я одного не понимаю. Почему он захотел «бежать», как вы выражаетесь? Он только что уволился с флота. Вернулся из какой-то богом забытой дыры. Судя по всему, досталось ему там крепко. Почему он не захотел вернуться домой?

Сэмми ответил не сразу. Ответ пришел в голову мгновенно, но показался легкомысленным, и Сэмми придержал язык. Затем поразмыслил и понял, что это, пожалуй, и есть верный ответ.

– У него не было дома – некуда возвращаться, – сказал Сэмми. – Видимо, ему казалось так.

– А его родные в Европе?

– Все погибли. Все до единого – и мать, и отец, и дед. Судно с его младшим братом торпедировано. Мелкий пацан, беженец.

– Ужас.

– Все плохо, да.

– И вы с тех пор ни разу не получали от кузена вестей? Даже когда?..

– Ни единой открытки. А я, детектив, много куда слал запросы. Частных сыщиков нанимал. ВМФ провел тщательное расследование. Ничегошеньки.

– Как думаете… Вы же наверняка допускаете, что он мог и умереть?

– Он мог. Мы с женой годами об этом говорим. Но почему-то я думаю… мне кажется, он жив.

Либер кивнул и сунул блокнотик в боковой карман элегантного серого костюма.

– Спасибо вам, – сказал он. Встал и пожал Сэмми руку.

Тот проводил его до лифта.

– Вы ужасно молодой, а уже детектив, – сказал Сэмми. – Извините, что я так говорю.

– Молодой, но у меня сердце семидесятилетнего старика, – отозвался Либер.

– Вы еврей? Ничего, что спрашиваю?

– Ничего.

– Я не знал, что теперь из евреев делают детективов.

– Только начали, – сказал Либер. – Я как бы прототип.

Лифт с грохотом встал, и Сэмми откатил вбок дребезжащую решетку.

В лифте стоял его тесть в твидовом костюме. Пиджак был снабжен эполетами, а твида в нем хватило бы одеть минимум двух шотландских охотников на куропаток. Года четыре-пять назад Долгай Харку прочел в Новой школе серию лекций о тесных взаимоотношениях католицизма и сюрреализма под названием «Сверх-Я, Я и Святой Дух». Лекции были бессвязны, невнятны, на них почти никто не ходил, но с той поры Зигги забросил прежние кафтаны и мантии, сменив их на костюм, более подобающий профессору. Все эти гигантские наряды дурно пошил тот же оксфордский портной, что плохо одевал весь шерстяной цвет английской науки.

– Он боится, что ты рассердишься, – сказал Сакс. – Мы ему сказали, что ты не будешь.

– Вы его видели?

– О, не просто видел, – ухмыльнулся Сакс. – Он…

– Вы видели Джо и не сказали ни слова ни мне, ни Розе?

– Джо? Джо Кавалера? – опешил Сакс. Открыл рот, потом закрыл. – Хм, – сказал он. В голове у него явно что-то не складывалось.

– Это мой тесть мистер Харку, – пояснил Сэмми детективу Либеру. – Мистер Харку, это детектив Либер. Не знаю, читали ли вы сегодняшний «Геральд», но там…

– А за спиной у вас кто? – осведомился Либер, заглядывая в лифт, за мышастую тушу Зигги Сакса.

Громадина проворно и не без довольного предвкушения шагнул вбок – словно артист поднял занавес, показав зрителям результаты иллюзионистского номера. Этот фокус-покус явил взору одиннадцатилетнего мальчика по имени Томас Эдисон Клей.

– Я его нашел на пороге. Буквально.

– Черт тебя дери, Томми, – сказал Сэмми. – Я же завел тебя прямо в школу. Я видел, что ты вошел в класс. Как ты оттуда выбрался?

Томми ничего не ответил. Стоял и разглядывал наглазную повязку в руке.

– Тоже эскаполог, – заметил детектив Либер. – У вас это, я вижу, семейное.

4

Великое достижение инженерной мысли – объект неугасающего интереса людей, склонных к самоуничтожению. С завершения строительства Эмпайр-стейт-билдинг – великанского осколка Индианы, Штата Верзил, выдранного из мягкого известнякового лона Среднего Запада и поставленного на попа в гуще самого густого автомобильного движения в мире, на месте «Уолдорф-Астории», – как магнитом притягивал вывихнутые души, которые рассчитывали грохнуться так, чтобы точно подействовало, или посмеяться над дерзкими спектаклями человеческого тщеславия. Здание открыли почти двадцать три года назад, и с тех пор уже дюжина людей пыталась спрыгнуть с его карнизов или шпиля на улицу внизу; примерно половина успешно осилила этот трюк. Никто, однако, не предупреждал о своих намерениях так ясно и предусмотрительно. Частному полицейскому отряду и пожарным подразделениям, трудившимся вместе со своими муниципальными коллегами, с лихвой достало времени разместить посты на всех уличных дверях и прочих путях доступа, у входов на лестницы и в лифтовых холлах. Двадцать пятый этаж, где по-прежнему находилась контора «Империи комиксов», кишмя кишел охраной в широкоплечих латунно-шерстяных мундирах и этих старомодных фуражках, разработанных, по легенде, покойным Элом Смитом лично. Все пятнадцать тысяч арендаторов были оповещены: им предписывалось быть начеку и не пропустить худого безумца с ястребиным лицом – не исключено, что одетого в темно-синее трико или, может, в побитый молью синий фрак с непомерными фалдами. Пожарные в холщовых комбинезонах выстроились вокруг здания с трех сторон – от Тридцать третьей улицы через Пятую авеню и до Тридцать четвертой. Они смотрели в прекрасные немецкие бинокли, на бесконечных равнинах индианского камня выглядывали высунувшуюся руку или ногу. Они подготовились – насколько тут можно подготовиться. Если безумцу удастся через окно вылезти наружу, в темнеющую ткань вечера, действия полиции были отнюдь не ясны. Но сотрудники охраны правопорядка не теряли оптимизма.

– Перехватим его – он и рыпнуться не успеет, – предсказывал капитан Харли, который спустя столько лет все еще командовал охраной Эмпайр-стейт, ярче и раздражительнее прежнего блестя изуродованным глазом. – Сцапаем беднягу, тупицу этого шебутного.

Ежедневный тираж «Нью-Йорк геральд трибюн» в 1954 году составлял четыреста пятьдесят тысяч экземпляров. Около двух сотен душ напечатанное поутру письмо заманило торчать недоуменными стайками позади полицейского оцепления и задирать головы. В основном собрались мужчины за двадцать и за тридцать, в пиджаках и при галстуках, – экспедиторы, рекламные художники, оптовые торговцы одеждой и текстилем, карабкавшиеся по служебной лестнице в отцовских фирмах. Многие работали поблизости. Они поглядывали на часы и отпускали циничные замечания, характерные для ньюйоркцев в ожидании суицида («Хоть бы он поторопился, я на свидание опоздаю»), но глаз от стен не отводили. Они выросли на Эскаписте либо открыли Эскаписта и его приключения в бельгийском окопе или на борту транспорта, направлявшегося на Бугенвиль. Кое в ком имя Джо Кавалера будило давно уснувшие воспоминания о безудержном, жестоком, прекрасном освобождении.

А еще были прохожие, покупатели из магазинов и конторские сотрудники, что уже расходились по домам, но сползлись на мигалки и мундиры. Весть о предстоящем зрелище разлетелась среди них стремительно. Там, где поток информации иссякал или запруживался неразговорчивыми полицейскими, под рукой оказывался небольшой, но речистый контингент комиксистов, готовых ввести в курс дела и расцветить подробности несчастливой карьеры Джо Кавалера.

– Я слыхал, это все розыгрыш, – сказал Джо Саймон, который со своим напарником Джеком Кёрби создал Капитана Америку. Права на Капитана Америку уже принесли и еще принесут громадные доходы своему владельцу «Таймли пабликейшнз», который однажды станет известен как «Марвел комикс». – Мне Стэн говорил.

К пяти тридцати, когда в здании так и не были выявлены затаившиеся личности и на ветреный подоконник тоже никто опасливо не ступил, капитан Харли готов был сделать такой же вывод. Он с подчиненными стоял прямо перед дверьми на Тридцать третьей, жуя черенок вересковой трубки. Капитан в восьмой раз достал золотые карманные часы и воззрился на циферблат. Со щелчком захлопнул их и усмехнулся.

– Розыгрыш, – сказал он. – Я так и знал.

– Я все больше склонен согласиться, – ответил детектив Либер.

– Может, у него часы остановились, – вставил Сэмми Клей почти с надеждой.

Либер заподозрил, что Клей расстроится, если угроза и впрямь обернется розыгрышем.

– Вы мне вот что скажите, – обратился детектив к Клею.

Мелкого писателя (так Либер его про себя обозначил) допустили внутрь полицейского кордона на правах родни. В крайнем случае, если Джо Кавалер появится, его кузен будет под рукой – умолять и давать советы. И здесь же был пацан. Если блюсти протокол, детей на такие мероприятия брать нельзя, но Либер девять лет оттрубил патрульным в Браунсвилле, и опыт научил его, что порой детское лицо или даже детский голос в телефонной трубке отвращает человека от шага с карниза.

– Сколько народу до сего дня знало о том, как вас с кузеном ограбили, надули и развели?

– Я категорически возражаю, детектив, – сказал Шелдон Анапол.

Человек-громадина спустился из конторы «Империи» ровно в пять. Он кутался в длинное черное пальто, а на голове у него голубем примостилась крохотная серая тиролька, и ее перо ворошил ветер. День похолодал и уже кусался. Свет меркнул.

– Вы плохо осведомлены и судить не можете. У нас были договоры, авторские права. Я уж молчу о том, что и мистер Кавалер, и мистер Клей зарабатывали у нас чуть ли не больше всех на этом рынке.

– Ах, я извиняюсь, – сказал Либер, ничуть не раскаиваясь. И снова обернулся к Сэмми. – Но вы меня поняли.

Сэмми пожал плечами и кивнул, поджав губы. Детектива он понял.

– До сего дня особо никто не знал. Коллеги – ну, несколько десятков. В основном, должен сказать, те еще фрукты. Кое-какие юристы, наверное. Моя жена.

– А теперь? Вы посмотрите.

И Либер указал на растущую толпу, оттиснутую на дальний тротуар, на улицы, забитые гудящими такси, на репортеров и фотографов; все, запрокинув головы, смотрели на здание, где столько лет накапливались сказочные миллионы Эскаписта. Все уже слышали имена центральных игроков – Сэма Клея, Шелдона Анапола; люди жестикулировали, и перешептывались, и хмурились на издателя в пальто, как у гробовщика. Сумма, на которую «Империя комиксов» кинула Кавалера & Клея, хотя никто никогда не садился и не считал, широко обсуждалась в толпе и росла поминутно.

– Такой рекламы не купишь.

У Либера был довольно обширный опыт работы с самоубийцами. Очень мало кто предпочитал накладывать на себя руки публично, из них еще меньше людей заранее объявляли точное место и время. А из этих – он припоминал всего два таких случая с тех пор, как получил бляху полицейского в 1940-м, – никто никогда не опаздывал.

– Вот мистер Анапол, – Либер кивнул на издателя, – без вины виноватый, само собой, получился злодеем.

– Диффамация, – согласился Анапол. – По сути дела.

Капитан Харли из Эмпайр-стейт опять щелкнул часами – и на сей раз прозвучало окончательнее.

– Я отправляю ребят по домам, – сказал он. – По-моему, вам совершенно не о чем переживать.

Либер подмигнул мальчику – угрюмому глазастому пацану, который последние сорок пять минут прятался за дедом-великаном и сосал палец с такой миной, будто его вот-вот стошнит. Когда Либер подмигнул, пацан весь побелел. Детектив нахмурился. За многие годы в патрулях в районе Питкин-авеню он не раз пугал детей дружелюбным подмигиванием или приветом, но среди этих детей редко попадались настолько взрослые – разве что у них совесть была нечиста.

– Я не въезжаю, – сказал Сэмми. – В смысле, вы всё верно говорите. Я то же самое думал. Может, это и впрямь трюк – хотел привлечь внимание, а прыгать даже и не собирался. Но зачем тогда лямзить у меня костюм?

– А вы можете доказать, что костюм взял он? – спросил Либер. – Слушайте, я не знаю. Может, сдрейфил. Может, его сбило такси или тележка с хот-догами. Я на всякий пожарный проверю больницы.

Он кивнул капитану Харли и подтвердил, что шоу пора сворачивать. Затем вновь повернулся к мальчику. Либер и сам толком не знал, что скажет; цепочка причин и возможностей еще не сплелась и лежала в голове россыпью звеньев. Вопрос он задал из мимолетного полицейского импульса, чутья на неприятности. Либер был из тех, кого хлебом не корми – дай покуражиться над вертлявым пацаном.

– Я слыхал, вы прогуливаете школу, юноша, и приезжаете в наш прекрасный город лодырничать, – сказал Либер.

Мальчик вытаращился. Симпатичный пацан, слегка перекормленный, но с густыми черными кудрями и большими голубыми глазами, которые сейчас становились еще больше. Боится наказания? Или напрашивается? Детектив пока не понимал. Серьезные малолетние шкоды, как правило, напрашиваются.

– Чтоб я больше не видел, как вы у меня в городе шастаете, ясно? Сидите на своем Лонг-Айленде, где вам самое место.

И он подмигнул отцу. Сэм Клей рассмеялся:

– Спасибо, детектив. – Он схватил сына за волосы и подергал туда-сюда (больно же небось, подумал Либер). – Он у нас теперь записной мошенник. Материн автограф на записках в школу рисует лучше, чем она.

Звенья цепи потянулись друг к другу.

– Правда? – переспросил Либер. – Ну-ка, ну-ка. А на завтра уже заготовлен шедевр?

Тремя торопливыми безмолвными кивками пацан сознался, что шедевр заготовлен. Либер протянул руку. Мальчик полез в сумку и вынул манильскую папку. Открыл. Внутри лежал одинокий листок хорошей бумаги, аккуратно отпечатанный и подписанный. Мальчик отдал листок Либеру. Двигался ребенок четко и сверхъестественно аккуратно, практически бил на эффект, и Либер припомнил, что, по мнению отца, мальчик, убегая в город, околачивается у эстрадных иллюзионистов в «Магической лавке Луиса Тэннена». Детектив просмотрел записку.

Уважаемый мистер Саварезе!

Прошу извинить Томми за вчерашнее отсутствие в школе. Я снова полагаю, как я уже сообщала, что ему требуется лечение офтальмологического типа у его специалиста в городе.

Искренне Ваша,

миссис Роза Клей

– Боюсь, за все это в ответе ваш сын, – сказал Либер, протягивая письмо Сэму Клею. – Это он написал в «Геральд трибюн».

– Вот и я заподозрил, – вставил дед. – Какой-то, думаю, стиль знакомый.

– Что? – переспросил Сэм Клей. – Вы с чего так решили?

– У каждой пишмашинки свое лицо, – сказал мальчик очень тихо, глядя себе под ноги. – Как отпечатки пальцев.

– Зачастую, – подтвердил Либер.

Сэмми прочел записку, странным взглядом смерил сына:

– Томми, это правда?

– Да, сэр.

– То есть прыгать никто не будет?

Томми потряс головой.

– Все это выдумал ты?

Томми кивнул.

– Ну, – сказал Либер, – ты, сынок, серьезно оплошал. Боюсь, ты даже совершил преступление. – Он глянул на отца. – Мне жаль, что с вашим кузеном так вышло, – прибавил он. – Я понимаю, вы надеялись, что он вернулся.

– Я надеялся, – сказал Сэмми, удивившись то ли своему осознанию, то ли догадливости Либера. – Вы знаете, да, я, пожалуй, и впрямь надеялся.

– Так он и вернулся! – Эти слова мальчик выкрикнул, и даже Либер слегка вздрогнул. – Он здесь.

– В Нью-Йорке? – переспросил отец. Томми кивнул. – Джо Кавалер – здесь, в Нью-Йорке? – (Опять кивок.) – Где? Откуда ты знаешь? Томми, черт тебя дери, твой кузен Джо – где он?

Мальчик что-то буркнул – неразборчиво, почти неслышно. А затем, ко всеобщему удивлению, зашагал в Эмпайр-стейт-билдинг. Внутри он свернул к холлу экспресс-лифтов и вызвал те, что ехали на самый верх.

5

Все началось – ну, или началось вновь – с «Большой демонической шкатулки чудес».

Третьего июля, в одиннадцатый день рождения Томми, отец повел его на «Историю Робин Гуда» в «Критерион», на обед в кафе-автомат и в библиотеку на Сорок второй улице – смотреть макет квартиры Шерлока Холмса, где были, помимо прочего, невскрытые письма, адресованные сыщику, персидская туфля с табаком, отпечаток лапы собаки Баскервилей и чучело Гигантской Крысы с Суматры. Программу составили по просьбе Томми и взамен обычной деньрожденной вечеринки. Единственный друг Томми, Юджин Бегельман, в конце четвертого класса переехал во Флориду, и Томми не желал набивать гостиную Клеев ребятами, которые станут ерзать, дуться, закатывать глаза, потому что в гости их погнали родители из вежливости к его родителям. Томми был одиноким ребенком, и его не любили ни учителя, ни однокашники. Он по-прежнему брал с собой в постель игрушечного бобра по кличке Зубий. Но в то же время он гордо ценил – и даже воинственно защищал – свою отчужденность от мира нормальных, глупых, счастливых, достойных зависти детей Блумтауна. Тайна его настоящего отца, который – пришел к выводу Томми, расшифровав подслушанные намеки и поспешно оборванные замечания родителей и тогда еще живой бабушки, – воевал солдатом в Европе и был убит, служила одновременно источником amour propre и горькой тоски по роскошной возможности, которую он, Томми, упустил, но которая тем не менее выпасть могла ему одному. Он всегда сопереживал молодым героям романов, чьи родители умерли или бросили их (равно из желания подарить отпрыскам уникальную судьбу грядущих Императоров или Пиратских Королей и из общей изуверской жестокости к детям всего мира). У Томми не возникало сомнений, что подобная судьба уготована и ему, быть может в марсианских колониях или на плутониевых шахтах астероидного пояса. Томми был пухловат и маловат для своих лет. Одно время он был мишенью издевательств стандартного розлива, но его молчаливость и его восхитительно средние школьные успехи заслужили ему некую спасительную невидимость. Впоследствии он добился права напрочь уклоняться от традиционных театров подростковых мук и стратагем – бунтов на детской площадке, вечно блуждающих игр в фантики, вечеринок на Хеллоуин, и у бассейна, и по случаю дней рождения. Все это интересовало его, но он запрещал себе переживать. Раз нельзя, чтобы в обшитом дубом громадном зале замка, обоняя запеченного на огне кабана и оленину, с грохотом сдвигая кружки, за здоровье Томми пили верные лучники и авантюристы, денек в Нью-Йорке с отцом вполне сойдет.

Краеугольным камнем, кульминацией праздника было посещение «Магической лавки Луиса Тэннена» на Западной Сорок второй, где будет куплен запрошенный Томми подарок – «Большая демоническая шкатулка чудес». Стоила она $ 17,95 и посему олицетворяла немалую родительскую щедрость, но родители всю дорогу с замечательной снисходительностью относились к недавно зародившемуся у Томми интересу к фокусам, будто он, этот самый интерес, совпал с некой тайной программой, которую мать с отцом про себя уже составили для сына.

Иллюзионистские штучки начал Юджин Бегельман, когда его отец вернулся из командировки в Чикаго с прямоугольной коробкой расцветки игральных карт, содержавшей, судя по заявлениям на этикетке, «все необходимое, дабы УДИВИТЬ и ПОРАЗИТЬ твоих друзей, а ТЕБЯ сделать душой любой компании». Томми, естественно, сделал вид, будто презирает подобные планы, но, когда Юджин добился, чтоб у него ненадолго почти целиком исчезло вареное яйцо, и почти преуспел, извлекая довольно обмякшую игрушечную мышь из якобы обыкновенного женского чулка, Томми потерял терпение. Эта нетерпеливость – тесно в груди, ноги ходят ходуном, внутри такое чувство, будто надо отлить, – порой бывала невыносима и всегда накатывала, если он сталкивался с тем, чего не понимал. Томми одолжил у Юджина «Детский волшебный набор „Аль-а-Каззам!“» и забрал домой; все фокусы он освоил за одни выходные. Оставь набор себе, сказал Юджин.

Затем Томми отправился в библиотеку и нашел там до сей поры не обнаруженную полку с книгами про карточные фокусы, фокусы с монетами, фокусы с шелковыми платками, и шарфами, и сигаретами. Руки у него были крупны для его возраста, с длинными пальцами, а способность стоять перед зеркалом с четвертаком или спичечным коробком, снова и снова повторяя одни и те же крошечные жесты, застала врасплох даже его самого. Это успокаивало – упражняться в пальмировании и растворении карт.

А вскоре выяснилось, что на свете существует Луис Тэннен. Тэннен был крупнейшим поставщиком фокусов и реквизита на Восточном побережье и в 1953 году его лавка оставалась неофициальной столицей профессионального иллюзионизма Америки, неким неформальным клубом, где многие поколения людей в цилиндрах, оказываясь в городе проездом по пути на север, юг или запад, в водевили и бурлески, в ночные клубы и варьете страны, встречались, обменивались информацией, клянчили денег и ослепляли друг друга тонкостями до того высокохудожественными и изощренными, что незачем растрачивать их на толпу, пришедшую пялиться на слона и плотоядно пожирать глазами распиленных надвое дам. «Большая демоническая шкатулка чудес» была одним из коронных номеров мистера Луиса Тэннена, неувядающим бестселлером, от которого, согласно личной гарантии владельца, зрители – разумеется, не пятиклассники с их фантиками и стикболом, но, воображал Томми, люди в смокингах, курильщики длинных сигарет на океанских лайнерах и женщины с гардениями в волосах – растекутся по полу недоуменным желе. От одного названия Томми в нетерпении задыхался.

В глубине лавки, отметил он в предыдущие визиты, было две двери. Одна, выкрашенная зеленым, вела на склад, где хранились стальные кольца, птичьи клетки с секретом и чемоданы с двойным дном. Другая, выкрашенная черным, обыкновенно бывала закрыта, но порой какой-нибудь человек заходил с улицы, здоровался с Луисом Тэнненом или одним из продавцов и шагал за эту дверь, мигнув проблеском мира, что скрывался по ту сторону; или же человек выходил оттуда, махал тому, кого оставлял, совал пять долларов в карман или тряс головой, дивясь только что увиденному чуду. То была знаменитая задняя комната Тэннена. Томми отдал бы все на свете – отказался бы от «Большой демонической шкатулки чудес», «Истории Робин Гуда», жилища Шерлока Холмса на Бейкер-стрит и кафе-автомата, – только бы заглянуть одним глазком за дверь и увидеть, как в руках старых профи распускаются ошеломительные цветы их искусства. Пока мистер Тэннен лично демонстрировал отцу Томми «Шкатулку чудес» – показал, что там пусто, скормил ей семь шарфиков, затем открыл и показал, что там по-прежнему пусто, – в лавку забрел человек, сказал «Привет, Лу» и ушел в глубину. Пока дверь открывалась и закрывалась, Томми успел мельком разглядеть спины иллюзионистов в свитерах и костюмах. Все смотрели, как работает еще один иллюзионист, худой человек с большим носом. Большеносый поднял голову, улыбаясь трюку, который только что ему удался; глубоко посаженные голубые глаза с тяжелыми веками восхищения не разделили. Зрители одобрительно выматерились. Грустные голубые глаза поймали взгляд Томми. Распахнулись. Дверь затворилась.

– Потрясающе, – сказал Сэмми Клей, доставая бумажник. – Оно того стоит.

Мистер Тэннен вручил шкатулку Томми, а тот взял ее, не сводя глаз с двери. Сгустил мысленный приказ острым алмазным лучом и прицелился им в дверную ручку, веля ей открыться. Не помогло.

– Томми?

Томми поднял голову. На него сверху смотрел отец. Он, кажется, злился и говорил с фальшивым добродушием:

– В тебе хоть на йоту осталось желание иметь эту штуку?

И Томми кивнул, хотя отец его раскусил. Томми смотрел на синюю лакированную шкатулку, о которой еще ночью мечтал так жарко, что уснул только за полночь. Но даже если познать тайны «Большой демонической шкатулки чудес», все равно не проникнешь в заднюю комнату Тэннена, где закаленные странствиями мужчины для собственной меланхолической забавы сочиняют себе личные чудеса. Томми перевел взгляд со шкатулки на черную дверь. Та была закрыта. А вот Жук решил бы дело наскоком, подумал Томми.

– Просто отлично, пап, – сказал он. – Я ужас как рад. Спасибо.

Три дня спустя, в понедельник, Томми зашел в «Аптеку Шпигельмана» расставить комиксы. Эту услугу он оказывал бесплатно и, по его данным, неведомо для мистера Шпигельмана. Новые комиксы текущей недели поступали по понедельникам, а к четвергу, особенно под конец месяца, длинные ряды проволочных стоек вдоль стены в глубине обычно превращались в беспорядочное месиво залистанных журналов. Каждую неделю Томми сортировал их и расставлял по алфавиту – «Нэшнл» к «Нэшнл», EC к EC, «Таймли» к «Таймли», воссоединял разлученных членов Семьи Марвел, отправлял любовные комиксы – которые презирал, хоть и скрывал это от матери, – в изгнание в нижний угол. Центральные стойки он, разумеется, приберегал для девятнадцати изданий «Фараона». Их он тщательно подсчитывал, ликовал, когда Шпигельман распродал весь недельный запас «Кастета», непостижимо жалел и мучился стыдом за отца, когда все шесть экземпляров «Морских баек», любимцев Томми, томились у Шпигельмана на стойке целый месяц. Комиксы Томми переставлял украдкой, делая вид, будто просто смотрит и приценивается. Если заходили другие дети или рядом возникал мистер Шпигельман, Томми поспешно и куда попало совал заблудшую пачку, оказавшуюся в руках, и невинно насвистывал совершенно неубедительным манером. Свою тайную библиотечную службу – каковая рождалась главным образом из преданности отцу, но также из природного неприятия беспорядка – он дополнительно маскировал, тратя драгоценные еженедельные десять центов на комикс. Притом что отец регулярно таскал домой огромные кипы «конкурентов», в том числе многие издания, которыми Шпигельман даже не торговал.

По логике вещей, раз уж Томми сорил деньгами, покупать ему надлежало не самые популярные издания «Фараона» – какие-нибудь «Фермерские истории» или вышеупомянутую маринистику. Но каждый четверг Томми уносил от Шпигельмана комикс «Империи». Таков был его крохотный, сумеречный акт предательства: Томми обожал Эскаписта. Томми восхищала его золотая грива, его строгое, временами одержимое следование правилам честной игры и добродушная улыбка, которая не сходила с лица, даже когда Эскапист получал в зубы от Командора Икс (который с легкостью перековался из нациста в коммуняку) или от одного из рослых приспешников Ядовитой Розы. Загадочное рождение Эскаписта в умах отца и потерянного кузена Джо в фантазиях Томми невнятно звенело в унисон с его собственным рождением. Весь комикс он прочитывал по пути домой от Шпигельмана – не торопясь, смакуя, слыша, как шаркают кеды по свежему асфальту тротуара, ощущая, как подпрыгивает тело на ходу в темноте, что сгущалась за полями страниц, которые он переворачивал. Перед поворотом на Лавуазье-драйв Томми выбрасывал комикс в мусорный бак семейства Д’Абруццио.

На тех отрезках пути в школу и обратно, что не были заняты чтением – помимо комиксов он поглощал фантастику, маринистику, Г. Райдера Хаггарда, Эдгара Райса Берроуза, Джона Бьюкена и романы про американскую или британскую историю – или тщательными мысленными репетициями целого вечера иллюзионистских номеров, которыми он планировал однажды поразить мир, Томми вполне сходил за всклокоченного Томми Клея, всеамериканского школьника, которого никто не знал под именем Жук. Жуком звали его костюмированное антипреступное альтер эго, родившееся однажды утром, когда Томми был в первом классе; с тех пор он про себя вел летопись приключений Жука и его все более замысловатой мифологии. Томми нарисовал несколько толстенных томов с историями про Жука, но его художественные способности были несоизмеримы с живописностью фантазийных образов, а получающаяся грязь из графитных пятен и крошек от ластика неизменно обескураживала. Жук был жуком, настоящим насекомым – скарабеем в текущей версии, – который вместе с человеческим младенцем очутился в эпицентре атомного взрыва. Каким-то образом – здесь у Томми не все было стройно – их природы перепутались, и теперь жучиные разум и душа, подкрепленные жучиной же стойкостью и пропорциональной жучиной силой, обитали в теле четырехфутового мальчика, который сидел в третьем ряду под бюстом Франклина Д. Рузвельта в классе у мистера Ландауэра. Иногда он мог присваивать – тут тоже не все гладко – свойства (умение летать, жалить, прясть шелк) других видов жуков. Свою подпольную работу на стойках Шпигельмана Томми всегда проводил, надев, так сказать, мантию Жука – выставив усики и силясь различить малейшее сотрясение воздуха при приближении хозяина лавки, которого в этом контексте обычно брал на роль гнусной Стальной Клешни, одного из первых экспонатов в жучином Архиве Злодеев.

В тот день, когда он разглаживал поникший уголок «Дурацкого свидания», случилось нечто удивительное. Впервые на его памяти у Жука взаправду завибрировали чувствительные усики. Кто-то за ним наблюдал. Томми обернулся. В лавке стоял человек – он отчасти спрятался за крутящимся барабаном, усеянным блестящими линзами пятидесятицентовых очков для чтения. Человек резко отвернул лицо и сделал вид, будто разглядывает дрожь розово-голубого света на задней стене лавки. Томми мгновенно узнал грустноглазого фокусника из задней комнаты Тэннена. И вовсе не удивился, увидев его здесь, в «Аптеке Шпигельмана» в Блумтауне, Лонг-Айленд: это он запомнил навсегда. Он даже – и вот это, пожалуй, чуточку удивительно – обрадовался встрече. Явление этого иллюзиониста у Тэннена было Томми – как бы это сказать? – приятно. Он испытал несуразную нежность к этой непокорной гриве черных кудрей, к этой худой фигуре в несвежем белом костюме, к этим большим доброжелательным глазам. А теперь сообразил, что несуразная нежность была лишь первым симптомом узнавания.

Сообразив, что Томми пялится, человек бросил притворяться. Еще миг постоял, сутулясь и краснея. И как будто собрался слинять, – это Томми тоже запомнил. А потом человек улыбнулся.

– Привет, – сказал он. Говорил он тихо и с легким акцентом.

– Здрасте, – сказал Томми.

– Мне всегда было интересно, что хранят в этих банках.

Человек показал на витрину, где два стеклянных сосуда, вычурные мензурки с луковичными пробками, хранили свои вечные галлоны прозрачной жидкости: в одной – розовая, в другой – голубая. Предвечернее солнце пронзало их, отбрасывая на дальнюю стену рябящую пару пастельных теней.

– Я спрашивал мистера Шпигельмана, – ответил Томми. – Раза два.

– И что он сказал?

– Что это тайна его профессии.

Человек серьезно кивнул:

– Которую мы должны уважать.

Он достал из кармана пачку «Олд голд». Поджег сигарету щелчком зажигалки и медленно затянулся, не отводя от Томми взгляда, и лицо у него было тревожное, как Томми почему-то и предполагал.

– Я твой родственник, – сказал человек. – Йозеф Кавалер.

– Я знаю, – ответил Томми. – Я видел ваш портрет.

Человек кивнул и снова затянулся сигаретой.

– Вы идете к нам домой?

– Не сегодня.

– Вы живете в Канаде?

– Нет, – ответил он. – Я не живу в Канаде. Я могу сказать, где я живу, но, если я скажу, обещай никому не выдавать моего местонахождения или подлинной личности. Это совершенно секретно.

Шершаво зашуршала кожаная подошва по линолеуму. Кузен Джо поднял голову и, неловко метнувшись глазами вбок, сложил губы в ломкую взрослую улыбку.

– Томми? – Пришел мистер Шпигельман. На Кузена Джо он воззрился с любопытством – не то чтобы враждебно, однако, отметил Томми, с интересом подчеркнуто бескорыстным. – Мне кажется, я незнаком с твоим другом.

– Это… ну… Джо, – сказал Томми. – Я… я его знаю.

Вторжение мистера Шпигельмана в проход с комиксами смутил Томми. Сновидческая невозмутимость, с которой он в лонг-айлендской аптеке вновь повстречался с родственником, восемь лет назад исчезнувшим с военного транспорта у берегов Виргинии, бежала его. Джо Кавалер замечательно затыкал взрослым рты в доме Клеев; если Томми входил в комнату и все обрывали фразу на полуслове, ясно было, что речь шла про загадочного Кузена Джо. Естественно, Томми допрашивал их безжалостно. Отец, как правило, не желал рассказывать о давних днях товарищества и рождении Эскаписта («Меня это в тоску вгоняет, друг», – обычно пояснял он), но порой удавалось подначить его, чтоб он вслух гадал, где нынче обретается Джо, какими путями скитается, насколько вероятно, что возвратится. Впрочем, от таких бесед отец Томми нервничал. Хватался за сигареты, за газету, за переключатель радиоприемника – что угодно, только бы прекратить разговор.

Бо́льшую часть сведений о Джо Кавалере Томми почерпнул от матери. От нее он в подробностях узнал о том, как родился Эскапист, о громадном состоянии, которое сколотили владельцы «Империи комиксов» на работах его отца и кузена. Мать переживала из-за денег. Ее неотступно терзала потерянная золотая жила, которой стал бы Эскапист для семьи, если бы Шелдон Анапол и Джек Ашкенази не обвели авторов вокруг пальца. «Их ограбили», – твердила мать. Обыкновенно подобные заявления мать делала, оставшись с сыном наедине, но порой и отцу поминала его прискорбный комиксовый анамнез, в котором Кузен Джо некогда был ключевым элементом; так мать подкрепляла некий более абстрактный и менее вразумительный тезис касательно нынешней их жизни, который Томми, яростно цепляясь за детское понимание бытия, раз за разом умудрялся упускать. Мать, оказывается, знала про Джо всевозможнейшие любопытные факты. Знала, где он учился в Праге, когда и каким маршрутом прибыл в Америку, где жил на Манхэттене. Знала, какие комиксы он рисовал и что сказала ему Долорес дель Рио однажды весенней ночью в 1941 году («Вы танцуете, как мой отец»). Знала, что Джо был равнодушен к музыке и питал слабость к бананам.

Томми всегда считал, что эта детальность, эта немеркнущая яркость ее воспоминаний о Джо в порядке вещей, но прошлым летом на пляже как-то раз уловил разговор матери Юджина с другой соседкой. Томми делал вид, будто спит на полотенце, лежал и подслушивал их перешептывания. Разобраться было сложно, но слух задела одна фраза – она застряла в ушах на долгие недели.

– Она к нему неровно дышит все эти годы, – сказала та, другая женщина, соседка Хелен Бегельман.

Говорила она, Томми знал, про его мать. Отчего-то он сразу вспомнил фотографию в серебряной рамочке – Джо, во фраке и с флеш-стритом, – которая стояла у матери на туалетном столике, сооруженном в кладовке в спальне. Но выражение «неровно дышать» в этом контексте оставалось для Томми непроницаемым еще несколько месяцев, пока однажды, вместе с отцом слушая, как Фрэнк Синатра поет вступление к «Я тогда брошу слезы, пусть сохнут», не постиг смысла; и в тот же миг он сообразил, что знал это всю жизнь: его мать была влюблена в Кузена Джо. Отчего-то эти сведения были ему приятны. Они как будто согласовывались с некими идеями касательно подлинной взрослой жизни, которые сложились у Томми в результате чтения материных историй в «Сердечной боли», «Моей любимой» и «Любви до безумия».

Но все-таки Томми совершенно не знал Кузена Джо и не мог не признать, что, с позиции мистера Шпигельмана, Кузен Джо какой-то подозрительный: ошивается тут в своем мятом костюме, уже который день не брит. Завитки волос торчат на голове дыбом, как стружка. Весь какой-то бледный, моргает, словно нечасто выходит на свет. Нелегко будет объяснить его мистеру Шпигельману, не выдавая факта родства. А почему, собственно, не выдавать? Почему нельзя рассказать всем знакомым – и особенно родителям, – что Кузен Джо вернулся из своих странствий? Это же бомба. Если потом всплывет, что Томми знал, но скрыл от матери с отцом, по головке его не погладят.

– Это мой… э-э… – заблеял он, видя, как в кротких голубых глазах мистера Шпигельмана четче проступает недоверие. – Мой…

Он уже хотел было сказать «кузен» и даже взвешивал, не надо ли предварить это мелодраматической новизной «давно потерянного», но тут его осенило: тут же вполне вероятен более интересный повествовательный ход. Очевидно, что Кузен Джо пришел искать лично его, Томми. Был же этот миг, когда они встретились глазами через прилавок «Магической лавки Луиса Тэннена», и несколько дней Джо так или иначе выслеживал Томми, наблюдал за его привычками, даже ходил за ним по пятам, поджидая удобного случая. Каковы бы ни были его резоны скрывать свое возвращение от остальной родни, он решил открыться Томми. Неправильно и глупо, решил тот, не уважать такой выбор. Герои Джона Бьюкена в подобных ситуациях никогда не выбалтывали правду. Им хватало лишь слова, для них главное достоинство храбрости – благоразумие. То же самое чутье на мелодраматическое клише не позволило Томми предположить, что родители осведомлены о возвращении Кузена Джо и просто-напросто – как это за ними водится, когда речь идет об интересных новостях, – скрывают от сына.

– Мой учитель по иллюзионизму, – закончил Томми. – Я с ним уговорился встретиться здесь. А то все дома одинаковые, сами понимаете.

– Это, безусловно, правда, – сказал Джо.

– Учитель по иллюзионизму, – сказал мистер Шпигельман. – Это что-то новенькое.

– Тут нужен учитель, мистер Шпигельман, – сказал Томми. – У всех лучших есть учителя. – Тут он кое-что сделал и сам удивился. Он взял кузена за руку. – Ну, пошли, я вам покажу дорогу. Тут надо перекрестки считать. Вообще-то, дома не все одинаковые. У нас восемь разных моделей.

И они зашагали вдоль стоек с комиксами. Томми вспомнил, что собирался купить летний выпуск «Приключений Эскаписта» 1953 года, но побоялся обидеть, а то и разозлить кузена. Поэтому он шагал себе дальше и тянул Джо за руку. Но, проходя мимо, глянул на обложку «Приключений Эскаписта» № 54 – Эскапист, прикрученный к толстому столбу (руки за спиной), с завязанными глазами стоит перед угрюмым расстрельным взводом. Команду «пли» вот-вот отдаст не кто-нибудь, а Том Мэйфлауэр – он опирается на костыль, высоко воздевает одну руку, и лицо у него дьявольское и обезумевшее. «КАК ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ? – выкрикивает Эскапист в мучительном, изодранном пузыре. – МЕНЯ ВОТ-ВОТ КАЗНИТ МОЕ СОБСТВЕННОЕ АЛЬТЕР ЭГО!!!»

Эта провокационная иллюстрация соблазняла Томми нестерпимо, хотя он прекрасно знал, что, когда дочитаешь историю до конца, ситуация на обложке обернется сном, недопониманием, преувеличением или даже откровенной ложью. Свободной рукой он щупал дайм в кармане штанов.

Кузен Джо сжал другую его руку.

– «Приключения Эскаписта», – произнес он беспечно и насмешливо.

– Я как раз на них смотрю, – сказал Томми.

– Бери, – сказал Джо. Он выдернул из стойки четыре последних выпуска Эскаписта. – Забирай все. Давай. – Он широко обмахнул рукой стену, сверкнул глазами. – Я тебе куплю все, которые захочешь.

Трудно сказать почему, но это щедрое предложение напугало Томми. Он уже начал жалеть о своем пиратском прыжке рыбкой в неведомые замыслы кузена, он же двоюродный дядя.

– Нет, спасибо, – сказал он. – Папа мне их просто так приносит. Все, кроме «имперских».

– Ну конечно, – сказал Джо. Он покашлял в кулак, и щеки у него покраснели. – Ну хорошо. Тогда один только.

– Десять центов, – сказал мистер Шпигельман и пробил комикс на кассе, по-прежнему внимательно разглядывая Джо. Взял у него десять центов, протянул руку. – Хэл Шпигельман. Мистер?..

– Корнблюм, – сказал Кузен Джо.

Они вышли из лавки и встали на тротуаре перед аптекой. Этот тротуар и эти лавки – самое старое, что построили в Блумтауне. Они тут появились еще в двадцатых годах, когда мистер Ирвин Блум работал в отцовском цементном концерне в Куинсе, а здесь не было ничего, кроме картофельных полей и крохотной деревушки Мэнтикок, которую Блумтаун с тех пор заполонил и вытеснил. В отличие от ослепительно-свежих панелей утопии мистера Ирвина Блума, этот тротуар потрескался, посерел, пошел многолетними леопардовыми пятнами выплюнутых жвачек, оброс мехом островных сорняков. Здесь не было прибрежной парковки, как на Блумтаун-плазе; мимо рокотало местное шоссе 24. Витрины узки, обшиты вагонкой, по карнизам змеилась драная путаница телефонных проводов и линий электропередачи, заросшая девичьим виноградом. Томми хотелось рассказать про все это Кузену Джо. Объяснить ему, как этот развороченный тротуар, задиристые вороны на голом девичьем винограде и сварливое жужжанье неоновой вывески мистера Шпигельмана кажутся ему предостереженьем о грусти взрослой жизни, словно Блумтаун с его бассейнами, и «паутинами» на детских площадках, и лужайками, и ослепительными тротуарами – разнообразное и неизменное море самого детства, в котором несговорчивым темным островом торчит этот дряхлеющий шмат деревни Мэнтикок. Томми хотелось рассказать Кузену Джо тысячу вещей – историю их жизни после его исчезновения, болезненную трагедию отъезда Юджина Бегельмана во Флориду, происхождение таинственного Жука. Томми никогда не удавалось успешно объясниться со взрослыми, потому что они катастрофически невнимательны, но глаза у Кузена Джо были терпеливые, и Томми чудилось, будто этому человеку можно рассказывать всякое.

– Лучше бы вы сегодня зашли, – сказал Томми. – У нас мексиканский чили.

– Вкусно. Твоя мать всегда прекрасно готовила.

– Пойдемте к нам. – Внезапно стало ясно, что от родителей возвращение Джо никак не утаить. Вопрос о местонахождении Джо мучил их, сколько Томми себя помнил. Нечестно скрывать от них эту новость. Неправильно. Более того, с первого взгляда на кузена было ясно, что он свой. – Вы должны.

– Но я не могу. – Всякий раз, когда мимо проезжала машина, Джо оборачивался и смотрел, вглядывался в ее нутро. – Прости. Я пришел увидеть тебя, а сейчас мне пора.

– Почему?

– Потому что я… потому что я отвык. Может, в следующий раз я зайду к вам в дом, но не сегодня. – Он посмотрел на часы. – У меня поезд через десять минут.

Он протянул руку Томми, и они обменялись рукопожатием, а затем Томми опять сам себя удивил и обхватил Кузена Джо руками. Сердце ему переполнил запах пепла на царапучей ткани пиджака.

– Куда вы едете? – спросил Томми.

– Я не могу сказать. Будет нечестно. Я не спрашиваю хранить мои секреты. Я уйду, и скажи родителям, что видел меня, хорошо? Я не против. Они не найдут меня. Но чтобы с тобой правдиво, я не могу сказать, куда иду.

– Я им не скажу, – ответил Томми. – Богом клянусь, честно-пречестно, не скажу.

Джо взял его за плечи и слегка оттолкнул, и они посмотрели друг на друга.

– Любишь фокусы, а?

Томми кивнул. Джо достал из кармана колоду игральных карт. Французская марка, называлась «Пти фу». У Томми дома была такая же – он ее купил у Луиса Тэннена. Континентальные карты меньше – ими легче манипулировать, если руки маленькие. Короли и королевы глядели мрачно и хитро, точно сошли со средневековых ксилографий и сговорились ограбить тебя, грозя копьями и изогнутыми мечами. Колода выскользнула из цветастой коробки, и Джо протянул ее Томми.

– Что умеешь? – спросил Джо. – Вольты умеешь?

Томми потряс головой; щекам стало горячо. Кузен умудрился с ходу нащупать самую суть слабости Томми в манипуляциях с картами.

– У меня с ними плохо, – сказал он, угрюмо тасуя колоду. – Если написано, что надо вольт, я пропускаю фокус.

– Вольты сложно, – сказал Джо. – Ну, делать просто. Но сложно делать хорошо.

Это отнюдь не стало новостью для Томми, который в июне посвятил две бесплодные недели раскрытию, вееру, вольту разворотом и Шарлье среди прочих, но так и не научился прорезать половины и четверти колоды достаточно быстро, чтобы главный обман любого вольта, незаметный перенос двух или более частей колоды, не был очевиден даже самым ненаблюдательным глазам – в случае Томми, глазам матери, которая при его последней попытке, после которой он в омерзении забросил вольты раз и навсегда, закатила глаза и сказала: «Нет, ну если менять половины так – тогда конечно».

Джо взял правую руку Томми, осмотрел костяшки, перевернул и вгляделся в ладонь, изучая ее, точно хиромант.

– Я знаю, что надо учиться, – сказал Томми, – но я…

– Зря тратишь время, – сказал Джо, отпустив его ладонь. – Даже не бери, пока не вырастут руки.

– Чего?

– Давай я тебе покажу.

Джо взял колоду, раскрыл ее складчатым веером и предложил Томми выбрать карту. Томми сразу приглядел тройку пик и решительно сунул ее обратно в колоду. Он не отрывал глаз от длинных пальцев Джо, намереваясь разглядеть вольт, когда вольт случится. Джо раскрыл руки ладонями вверх. Колода двумя аккуратными частями перелетела с левой ладони на правую, в правильном порядке, и, когда пальцы Джо зарябили иллюзионистским блеском, промелькнул странный намек на дальнейшее падение, до того мимолетный, что Томми и не понял, вообразилось ему или искусная анемона пальцев, трепеща, одурачила его, показала больше, чем было. Если вдуматься, с картами ничего и не произошло – они только лениво переместились из левой руки в правую. А потом у Томми в руке очутилась карта. Томми ее перевернул. Тройка пик.

– Ой, – сказал Томми. – Ух ты.

– Видел?

Томми потряс головой.

– Ты не видел вольт?

– Нет! – Томми не смог сдержать легкой досады.

– Ага, – с легким басовым намеком на театральность сказал Джо, – но вольта не было. Это фальшивый вольт.

– «Фальшивый вольт».

– Легко сделать, не так трудно сделать хорошо.

– Но я не…

– Ты смотрел на пальцы. Не смотри на пальцы. Мои пальцы врут. Я их научил врать красиво.

Томми это понравилось. Внутри словно дернуло за шнур, что держал на привязи его нетерпеливое сердце.

– А можете?.. – начал Томми, но прикусил язык.

– Смотри, – сказал Джо.

Он обошел Томми, навис за спиной, выставил руки впереди него – так однажды делал отец, когда учил Томми завязывать галстук. Джо устроил колоду в левой руке Томми, согнул ему пальцы и медленно показал четыре простых движения, серию переворотов и полуповоротов, которые только и требовались, чтобы низ колоды оказался сверху, а разделительной полосой между половинами, естественно, будет выбранная карта, незаметно придерживаемая самым кончиком кончика мизинца. Джо стоял позади Томми, смотрел, как Томми повторяет за ним, и пар дыхания Джо горчил табаком и равномерно раздувался облаком вокруг головы Томми, а тот все тренировался. С шестого раза получилось неуклюже, медленно, но Томми стало ясно, что в итоге он победит. В животе что-то размякло – счастье, продырявленное крохотным карманом пустоты – утраты – в самом центре. Томми прижался затылком к плоскому животу кузена и заглянул в перевернутое лицо. Глаза у Джо были растерянные, покаянные, встревоженные, но Томми как-то раз прочел в книжке про оптические иллюзии, что любое лицо грустное, если его перевернуть.

– Спасибо, – сказал Томми.

Кузен Джо шагнул назад, прочь; Томми потерял равновесие и чуть не упал. Выпрямился, обернулся.

– На самом деле надо уметь вольт, – сказал Кузен Джо. – Хотя бы и фальшивый.

6

В следующий понедельник Томми пошел плавать в бассейн общественного досугового центра Блумтауна, только что открывшийся после карантина из-за подозрения на полиомиелит. На велосипеде прикатив домой, он нашел адресованное ему письмо в длинном конторском конверте с напечатанным обратным адресом «Магической лавки Луиса Тэннена». Томми нечасто получал почту и, вскрывая конверт, чувствовал взгляд матери.

– Тебе предлагают работу, – предположила она.

Мать стояла за кухонным прилавком, занеся карандаш над незаконченным списком покупок. Иногда на составление относительно простого списка покупок у нее уходило по полтора часа. Томми склонялся к отцовскому стоическому «раньше сядешь – раньше выйдешь», но мать не из тех, кто спешит поскорее разделаться с ненавистной задачей.

– Луис Тэннен умер и завещал тебе лавку.

Томми потряс головой, не в силах улыбаться ее шуткам. Он так разволновался, что лист с отпечатанной разноголосицей напыщенных и экзотических названий затрясся в руках. Томми понимал, что письмо – элемент плана, но на миг позабыл, каков план. От восторга совсем смешался.

– Ну и что там?

Томми храбро – крутило живот – сунул ей листок. Мать поднесла к переносице очки для чтения – она их носила на шее, на серебряной цепочке. Это было новшество, и мать его ненавидела. Никогда не сажала очки на нос, лишь подносила к глазам, будто старалась по возможности не иметь с ними ничего общего.

– «Сад цветущих шелков»? «Империя пенни»? «Чернильное перо с привидениями»? – На последнем пункте она слегка прищурилась.

– Фокусы, – объяснил Томми, выдергивая у нее из рук письмо, чтоб особо не вглядывалась. – Это прайс-лист.

– Я поняла, – сказала мать, присмотревшись к нему. – В слове «перо» ошибка. Два «р».

– Хм, – сказал Томми.

– Сколько тебе надо фокусов, дитя? Мы же только что купили эту демоническую шкатулку.

– Я знаю, – сказал он. – Это просто чтобы мечтать.

– Мечтать отнюдь не вредно, – ответила она, опуская очки на грудь. – Только куртку не снимай. Мы едем в супермаркет.

– А можно я дома останусь? Я уже взрослый.

– Не сегодня.

– Ну пожалуйста.

Он видел, что она, наверное, согласится – они в последнее время экспериментировали, оставляли его одного, – и смущает ее только сама перспектива ехать за продуктами.

– И ты отправишь меня одну-одинешеньку в сердце тьмы?

Он кивнул.

– Ты ничего?

Он снова кивнул, боясь лишний раз открыть рот, – вдруг он все выдаст. Она еще помялась, пожала плечом, взяла сумочку и вышла.

Томми сидел с листком и конвертом, пока не услышал бормотание двигателя «студебекера» и шорох заднего бампера, – машина задом выезжала со двора. Затем поднялся. Достал ножницы из ящика в кухне, открыл шкафчик и вытащил коробку хлопьев «Пост-тостиз». Увидел, что мать, как всегда, уехала без списка покупок. Написала она его, заметил Томми, на обороте панели, выдранной из полосы – «Поцелуя», наверное, – на которую решила плюнуть. Красивая блондинка пряталась за старой лодкой, выброшенной на берег, подглядывала и от зрелища плакала. Видимо, ее парень-врач целуется с ее подружкой-медсестрой или что-нибудь такое.

Ножницы и хлопья Томми унес к себе в спальню. В пакете из вощанки оставалось с полдюйма – в основном крошек, – и Томми старательно их сжевал. Как и всякое утро в последнюю неделю, прочел текст на задней стороне коробки – наукообразное и очень помпезное живописание достоинств хлопьев, уже выученное наизусть. Дочитав, смял пакет и запульнул в корзину для бумаг. Взял ножницы и аккуратно вырезал заднюю стенку коробки. Положил на стол. С помощью карандаша и линейки обвел прямоугольничками все слова «Пост-тостиз». Затем вырезал прямоугольнички ножницами по контурам. Взял картонку с одиннадцатью дырами и наложил на якобы список фокусов от Тэннена.

Так он и узнал, что 3 декабря ему в 10:04 нужно сесть в поезд на станции Блумтаун, надев повязку на глаз, которую получит под видом реквизита для фиктивного фокуса «Пиастры! Пиастры!» во втором письме Джо. Томми надлежало расположиться в конце последнего вагона, пересесть в Джамейке, сойти на Пенсильванском вокзале, а затем пройти два длинных квартала – куда, как вы думаете? – не угадали: в Эмпайр-стейт-билдинг. Там надо на лифте подняться на семьдесят второй этаж, подойти к номеру 7203 и простучать свои инициалы по двери азбукой Морзе. Если Томми повстречается друг семьи или еще какой взрослый и спросит, куда это Томми собрался, надо показать на глазную повязку и просто ответить: «К офтальмологу».

Следующие семь месяцев Томми каждый четверг следовал алгоритму, заданному этим первым секретным письмом Джо. Выходил из дому в восемь сорок пять, как всегда, и шел к школе Уильяма Флойда, где учился в седьмом классе. На углу Дарвин-авеню, однако, сворачивал не вправо, а влево, перебегал задний двор Марчетти, потом через Резерфорд-драйв и не спеша (если не было дождя) брел через недостроенные восточные районы Блумтауна к новому безликому строению из стали и шлакоблоков, которым заменили прежнюю станцию Мэнтикок. Полдня Томми проводил с Кузеном Джо в его странном обиталище в девятистах футах над Пятой авеню, а в три часа уходил. Затем, тоже согласно первому предписанию Джо, забегал в канцелярский магазин «Релайант» на Тридцать третьей улице и печатал записку, которую завтра утром вручит директору мистеру Саварезе, на листке, где Джо уже изобразил идеальное подобие автографа Розы Клей.

Первые месяцы Томми эти поездки в Нью-Йорк обожал. Подпольные протоколы, риск поимки и высокогорный вид из-за окон Джо очень манили одиннадцатилетнего мальчика, который целыми днями притворялся тайной личиной насекомого гуманоида с суперспособностями. Начать с того, что Томми нравилась сама поездка. Как у многих замкнутых детей, беда его была не в одиночестве, а в том, что не дают спокойно им насладиться. Вокруг вечно толкутся взрослые доброхоты, которые тщатся развеселить, улучшить и наставить, подкупить, и упросить, и силком принудить завести друзей, заговорить громче, пойти подышать свежим воздухом; учителя, которые тычут в бок и изводят своими фактами и принципами, хотя нужно просто дать человеку груду учебников и оставить в покое; а что хуже всего – другие дети, которые никак не могут поиграть без него, если игры жестоки, а если игры невинны, подчеркнуто его не зовут. Одиночество Томми обретало странно блаженное звучание в тоне и грохоте железнодорожных поездов, в затхлом дыхании вагонных печек, в теплом овсяночном запахе сигарет, в сохлых безликих видах из окон, во времени, что принадлежало только ему, его книжке и его фантазиям. И город Томми тоже любил. Приезжая и уезжая, объедался хот-догами и пирогом из кафетерия, приценивался к зажигалкам и щегольским шляпам в витринах, увязывался следом за вешалками с шуршащими шеренгами шуб и штанов. В городе были моряки и боксеры; были бездомные, грустные и зловещие, и дамы в жакетах с кантом и собачках в сумках. Томми ногами чувствовал, как гудят и сотрясаются тротуары, когда под ними катит поезд. Слышал, как люди матерятся и поют оперные арии. В солнечный день боковое зрение заполоняли звездные вспышки света, что подмигивал в хромовых фарах такси, в пряжках женских туфель, на значках полицейских, на ручках тележек передвижных киосков, на бульдожьих капотных украшениях ополоумевших фургонов. Это город – Готэм, Империум-Сити, Метрополис. В небесах его и на крышах кишат люди в плащах и костюмах – подстерегают правонарушителей, диверсантов и коммунистов. Томми был Жуком, в одиночку патрулировал Нью-Йорк, цикадой воспаряя из подземки, на мощных задних ногах скакал по Пятой авеню в погоне за Доктором Рознью или Обманником, муравьем незаметно крался среди суетливых черно-серых орд человекообразных с портфелями, чье грубое млекопитающее бытие поклялся беречь и защищать, и, наконец, заходил в тайное воздушное логово одного из своих товарищей, такого же замаскированного борца с преступностью, – иногда он звался Орлом, но главным образом в фантазиях фигурировал под прозвищем Человек-Секрет.

Человек-Секрет жил в двухкомнатных конторских апартаментах с четырьмя окнами, смотревшими на Блумтаун и Гренландию. У него был письменный и чертежный стол, табурет, стул и кресло, торшер, сложный многоканальный радиоприемник с гирляндами путаных многоярдовых антенн и специальный комодик с кучей неглубоких ящиков, набитых перьями, карандашами, перекрученными тюбиками краски, ластиками. Телефона у него не было, также не было печки, ле́дника и нормальной кровати.

– Это незаконно, – сказал Кузен Джо, когда Томми пришел к нему впервые. – В конторском здании жить не разрешено. Поэтому нельзя никому говорить, что я здесь.

Даже тогда, еще не постигнув глубину и масштабы сверхчеловеческой способности Человека-Секрета скрываться, Томми этому объяснению поверил не вполне. Он с самого начала почуял, хотя и не смог бы выразить – в его годы и называние, и переживание горя было для него не столько чуждым, сколько латентным и пока еще не распознанным, – что с Джо не все хорошо или что-то случилось. Но Томми восторгали такой стиль жизни и дарованные ею возможности, поэтому вдумывался он не очень старательно. Джо подошел к двери в дальней стене, открыл. За дверью была кладовка. Там хранились кипы бумаги, флаконы туши и прочие канцелярские штуки. Также там были сложенная раскладушка, электрическая плитка, две коробки с одеждой, холщовый одежный чехол и маленькая фаянсовая раковина.

– А уборщика тут нет? – спросил Томми во второй свой приезд, успев поразмыслить над этим вопросом. – А охраны?

– Уборщик приходит без пяти полночь, и я проверяю, чтобы к его приходу был порядок. А с охранником мы теперь старые друзья.

Джо отвечал на все вопросы Томми про свою жизнь и показывал все, что делал с тех пор, как бросил комиксы. Однако он не желал говорить, давно ли окопался в Эмпайр-стейт-билдинг, и почему живет там, и по какой такой причине скрывает свое возвращение. Он не объяснял, почему никогда оттуда не выходит – разве что покупает то, чего нельзя заказать с доставкой (и тогда надевает фальшивую бороду и очки), или регулярно навещает заднюю комнату у Тэннена – или почему как-то раз в июле под вечер он сделал исключение и смотался аж на Лонг-Айленд. Таковы были загадки Человека-Секрета. Да и вопросы посещали Томми лишь фрагментарно и невнятно. После первых двух визитов и еще некоторое время потом он все это воспринимал как должное. Джо обучал его карточным фокусам, фокусам с монетами, кое-каким манипуляциям с платками и иголками с ниткой. Джо и Томми питались сэндвичами из кофейни внизу. Здороваясь и прощаясь, пожимали друг другу руки. И месяц за месяцем Томми хранил секреты Человека-Секрета, хотя они вечно пенились на губах и грозили выплеснуться.

До того дня, когда история выплыла наружу, Томми ловили всего дважды. В первый раз он привлек внимание кондуктора с нистагмом – кондуктор этот быстренько проломил хрупкий ледок легенды. Почти весь ноябрь 1953-го Томми провел у себя в спальне. Однако в школе – то, что его наказали, но по-прежнему посылали в школу, он считал элементом кары – он посоветовался с Шэрон Симхас, почти слепой на один глаз. Объяснился с Джо в письме, посланном на адрес Луиса Тэннена. В первый же четверг по истечении срока наказания Томми снова поехал на Манхэттен, на сей раз вооружившись именем и адресом врача Шэрон, его визиткой и правдоподобным диагнозом «косоглазие». Но человек с компостером и дрожащими глазными яблоками больше не появлялся.

Второй раз Томми поймали за месяц до прыжка Эскаписта. Томми устроился в конце последнего вагона и открыл «Гудини о магии» Уолтера Б. Гибсона. Книжку дал ему Кузен Джо неделю назад; в книжке был автограф автора, создателя Тени, с которым Джо по сей день иногда перекидывался в карты. Томми снял туфли, надел повязку на глаз и сунул в рот полпачки «Блэк Джеков». Он услышал стук каблуков, поднял голову и успел увидеть, как мать в котиковой шубе, задыхаясь, вваливается в вагон, одной рукой напяливая на голову парадную черную шляпу. Мать стояла в другом конце относительно забитого вагона, и обзор ей загораживал высокий мужчина. Она села, не заметив Томми. Свою нежданную удачу он осознал не сразу. Глянул на книжку. На левой странице в лужице слюны лежал темно-серый ком жвачки: выпал изо рта. Томми запихал его обратно и лег поперек двух сидений в своем ряду, спрятав лицо под капюшоном куртки и загородившись книгой. Угрызения совести усугублялись памятью о том, что Гарри Гудини боготворил свою мать и, несомненно, не стал бы врать ей и прятаться. В Элмонте кондуктор пришел проверить билет, и Томми неловко подскочил на локте. Кондуктор посмотрел недоверчиво, и Томми, хотя прежде никогда этого кондуктора не видел, постучал пальцем по повязке и постарался сымитировать беспечность Кузена Джо.

– К офтальмологу, – сказал он.

Кондуктор кивнул и пробил билет. Томми снова лег.

В Джамейке он подождал, пока вагон совсем опустеет, затем ринулся на платформу. К поезду до Пенсильванского вокзала он примчался, когда двери уже закрывались. Некогда было строить догадки, в каком вагоне мать. Подождать следующего поезда пришло ему в голову лишь несколько минут спустя, когда – отпустив его ухо – мать сама и высказала такое предложение.

Томми налетел на нее – вполне буквально, почуял духи за миг до того, как твердый угол ее псевдочерепаховой сумочки ткнул ему в глаз.

– Ой!

– Ай!

Томми попятился. Мать схватила его за капюшон, подтащила к себе, стиснула сильнее и на полдюйма даже приподняла над полом, как фокусник, что держит за уши кролика, который вот-вот исчезнет. Ноги Томми замолотили по педалям невидимого велосипеда. Щеки у матери были нарумянены, веки подведены черным, как у девушки с рисунков Каниффа.

– Ты что делаешь? Ты почему не в школе?

– Ничего, – сказал он. – Я просто это… Я это…

Он огляделся. Естественно, на них пялился весь вагон. Мать приподняла его чуть выше и лицом придвинула к себе. От нее веяло духами под названием «Засада». Духи стояли на зеркальном подносе на туалетном столике, кутаясь в мантию пыли. Томми не припоминал, когда в последний раз их чуял.

– Я не могу… – начала она, но не договорила, потому что засмеялась. – Ну-ка, снимай повязку, к чертям собачьим, – сказала она.

Она поставила Томми на пол и оттянула повязку. Томми заморгал. Мать со щелчком отправила повязку на место. Не отпуская капюшона его «Майти Мэка», она проволокла сына в конец вагона и толкнула на сиденье. Томми был уверен, что теперь-то мать на него наорет, но она опять его удивила: села рядом и обхватила руками. И покачала туда-сюда, крепко обнимая.

– Спасибо, – сказала она гортанно и хрипло, как по утрам после вечера за бриджем, когда выкуривала пачку сигарет. – Спасибо.

Она ткнулась носом ему в макушку, и он почувствовал, что щеки у нее мокрые. Томми отодвинулся:

– Мам, что случилось?

Она щелкнула замком сумочки и достала платок.

– Всё, – ответила она. – А с тобой-то что? Ты почему бегаешь? Опять к Тэннену?

– Нет.

– Томми, не ври, – сказала она. – Не делай хуже – все и так нехорошо.

– Ладно.

– Нельзя так. Нельзя прогуливать школу, едва приспичит, и ездить в «Лавку Тэннена». Тебе одиннадцать лет. Ты же не хулиган.

– Я понимаю.

Вагон содрогнулся, заскрежетали тормоза. Поезд въезжал на Пенсильванский вокзал. Томми встал и подождал – сейчас мать тоже встанет, и выведет его, и протащит по перрону, и отвезет в Джамейку, а потом домой. Но мать не шелохнулась. Сидела, разглядывала свои глаза в пудренице, скорбно качала головой, потому что измазалась черными слезами.

– Мам?

Она подняла голову.

– Не вижу причин выбрасывать на ветер платье и шляпку потому лишь, что тебе приятнее поглазеть на разрезанную даму, чем поучить дроби, – сказала она.

– Ты что, не будешь меня наказывать?

– Я подумала, можно погулять в городе. Вдвоем. Поедим в «Шраффтсе». Может, в кино сходим.

– И ты меня не накажешь?

Она тряхнула головой – один разок, пренебрежительно, будто вопрос ей скучен. И взяла Томми за руку:

– И не вижу причин рассказывать отцу. А ты?

– Я тоже, мэм.

– Отцу и без того есть о чем переживать.

– Да, мэм.

– А этот казус мы оставим при себе.

Томми кивнул, хотя глаза у нее пылали как-то пугающе. Томми вдруг безумно захотелось, чтоб его опять наказали. Он сел.

– Но если ты еще раз так сделаешь, – прибавила мать, – я заберу все карты, и волшебные палочки, и всю эту твою ерунду и брошу в мусоросжигатель.

Томми слегка отпустило. Как она и обещала, они пообедали в «Шраффтсе»: мать взяла фаршированные перцы, Томми – сэндвич «Монте-Кристо». Час они проторчали в «Мейсиз», заглянули на «Это должно случиться с вами» в «Транс-люкс» на Пятьдесят второй улице. Успели на 16:12 домой. Когда вернулся отец, Томми уже спал, а наутро, когда отец пришел будить его в школу, не сказал ни слова. Встреча в поезде рассыпалась и провалилась в щели их семьи. Как-то раз, уже сильно позже, Томми собрался с духом и спросил у матери, что она-то делала тогда в поезде до города, разодетая как на праздник, но она лишь прижала палец к губам и продолжила сражаться с очередным списком, который снова забудет на столе.

В день, когда все изменилось, Томми и Кузен Джо сидели в передней комнате конторы «Невидимых кремов Корнблюма», где стоял бутафорский стол секретарши. Томми устроился в кресле – большом и с подголовником, обитом шершавой тканью, похожей на мешковину, зеленой, как бильярдное сукно, – болтал ногами, пил крем-соду из банки. Джо лежал на полу, сунув руки под голову. Оба молчали – Томми казалось, что уже несколько минут. Когда он приезжал, они часто подолгу не говорили толком ничего. Томми читал книжку, а Кузен Джо трудился над комиксом, который, по его словам, рисовал с тех пор, как поселился в Эмпайр-стейт-билдинг.

– Как твой отец? – внезапно спросил Джо.

– Нормально, – ответил Томми.

– Ты всегда так говоришь.

– Я знаю.

– Он, наверное, переживает из-за этой книги доктора Уэртема? «Соблазнение малолетних»?

– Ужас как переживает. Из Вашингтона какие-то сенаторы едут.

Джо кивнул:

– Он очень занят?

– Он всегда занят.

– Сколько он сейчас изданий выпускает?

– А чего бы тебе не спросить у него? – ответил Томми – по нечаянности вышло резко.

Ответ подзадержался. Джо надолго затянулся сигаретой.

– Может, спрошу, – сказал он. – Как-нибудь.

– По-моему, надо. Все по тебе ужасно скучают.

– Твой отец говорит, что по мне скучает?

– Ну нет, но он скучает, – сказал Томми.

В последнее время Томми беспокоился из-за Джо. За те месяцы, что миновали с вылазки Джо в дикие края Лонг-Айленда, он, по его собственному признанию, выходил наружу все реже, словно приезды Томми заменяли ему регулярные встречи с внешним миром.

– Может, вернешься со мной домой на поезде? У нас красиво. И у меня в комнате лишняя кровать.

– «Выдвижная».

– Ага.

– А ты мне дашь свое полотенце «Бруклин доджерс»?

– Ну еще бы! В смысле – если хочешь.

Джо кивнул.

– Может, поеду как-нибудь, – повторил он.

– Почему ты все время так говоришь?

– Почему ты все время спрашиваешь?

– А ты… тебя не парит, что ты с ними в одном здании? С «Империей комиксов»? Раз они так плохо с тобой поступили?

– Меня совсем не парит. Мне нравится рядом с ними. С Эскапистом. И кто его знает? Может, однажды они будут париться из-за меня.

С этими словами он сел, рывком перекатился на колени.

– В смысле?

Джо сигаретой отмахнулся от вопроса, затуманил его дымным облаком:

– Да так.

– Расскажи.

– Да забудь.

– Ненавижу, когда люди так делают, – сказал Томми.

– Да уж, – согласился Джо. – Я тоже. – Он уронил сигарету на голый цементный пол и растер носком резиновой сандалии. – Если честно, я до сих пор не понял, что буду делать. Хочется их оскандалить. Чтобы Шелли Анапол плохо выглядел. Может, оденусь Эскапистом и… спрыгну с этого здания! Надо только подумать, как сделать вид, будто я прыгнул и погиб. – Он скупо улыбнулся. – Но разумеется, не убить себя взаправду.

– А ты так можешь? А если не выйдет и из тебя получится блин на Тридцать четвертой?

– Это их точно оскандалит, – ответил Джо. Похлопал себя по груди. – А куда я дел… а.

В этот-то миг все и изменилось. Джо шагнул к чертежному столу за пачкой «Олд голд» и споткнулся о сумку Томми. Дернулся, цепляясь за воздух, но, не успев ни за что ухватиться, с громким, пугающе деревянным стуком грохнулся лбом об угол чертежного стола. Джо выплюнул обломок одного слога и рухнул на пол. Томми сел прямо и подождал, пока Джо выругается, или перекатится, или расплачется. Джо не шевелился. Лежал ничком, сплющив нос об пол, разбросав руки, бездвижный и безмолвный. Томми выкарабкался из кресла. Подбежал, схватил Джо за руку. Рука была теплая. Томми взял Джо за плечи и потянул, дважды раскачал и перевернул, как бревно. На лбу у Джо был маленький порез – рядом с бледным полумесяцем шрама старой раны. Кажется, сильно долбанулся, хотя крови совсем мало. Грудь поднималась и опускалась, неглубоко, но ровно, дыхание дребезжало в носу. Джо отрубился.

– Кузен Джо, – сказал Томми и его потряс. – Эй. Проснись. Пожалуйста.

Он сходил в другую комнату и открыл кран. Намочил драную тряпку холодной водой, отнес обратно к Джо. Осторожно промокнул ему лоб – там, где лоб был целый. Ничего не изменилось. Томми накрыл лицо Джо полотенцем и энергично повозил. Джо все лежал и дышал. Томми уже тревожило целое созвездие малопостижимых понятий – кома, трансы, эпилептические припадки. Он понятия не имел, как поступить, как оживить Джо, как ему помочь, а порез между тем закровоточил обильнее. Что делать? Подмывало бежать за помощью, но Томми поклялся, что никогда и никому не выдаст Джо. Однако Джо здесь арендатор, по закону или просто так. Наверняка его имя записано в договоре или еще какой бумаге. Управляющие знают, что Джо здесь. Они смогут ему помочь? А захотят?

Тут Томми вспомнил, как еще во втором классе ходил в Эмпайр-стейт-билдинг на экскурсию. Тут внизу большой лазарет – миниатюрная больница, сказал экскурсовод. Там еще была красивая молодая медсестра в белой шапочке и туфлях. Она-то наверняка сообразит, как поступить. Томми встал и шагнул к двери. Потом обернулся и посмотрел на Джо. Но что они сделают, когда оживят его и забинтуют порез? Посадят в тюрьму за то, что ночь за ночью проводит в конторе? Решат, что он какой-то псих? Или он и есть какой-то псих? И его запрут в «психушку»?

Томми держался за дверную ручку, но не мог себя заставить ее повернуть. Его парализовало; он понятия не имел, как поступить. В эту минуту он впервые постигал дилемму Джо. Не то чтобы Джо не желал общаться с миром в целом и с Клеями лично. Может, с этого все начиналось в те странные послевоенные дни, когда он вернулся с какой-то секретной миссии – так говорила мать Томми – и узнал, что его собственную мать убили в концлагере. Джо сбежал, исчез без следа, спрятался здесь. Теперь-то он готов вернуться домой. Но он не знает как, вот в чем беда. Томми никогда не понять, какого труда стоила Джо та поездка на Лонг-Айленд, как сильно он жаждал увидеть мальчика, поговорить с ним, услышать его тонкий пронзительный голос. Но Томми понимал, что Человек-Секрет застрял в своей Комнате с Секретами, а Жуку придется его спасать.

Тут Джо застонал, и веки его затрепетали. Он пощупал лоб и поглядел на окровавленный палец. Приподнялся на локте лицом к Томми. Лицо у того было, видимо, очень красноречивое.

– Я нормально, – пробубнил Джо. – Иди сюда.

Томми отпустил дверную ручку.

– Вот видишь, – сказал Джо, медленно поднимаясь, – не надо курить. Вредно для здоровья.

– Ладно, – ответил Томми, дивясь странной своей решимости.

В тот день, уйдя от Джо, он направился к пишущей машинке «Смит-Корона», цепью прикованной к подставке перед канцелярским магазином «Релайант». Вывернул оттуда лист писчей бумаги, нарочно вставленный, чтобы люди опробовали машинку. На листе был традиционный еженедельный призыв в одно предложение, про французские булки и чай, а также прогноз о свойствах цитруса на юге. Томми закатал в машинку лист почтовой бумаги, на котором Джо подделал подпись Розы. «Уважаемый мистер Саварезе», – напечатал Томми двумя пальцами. И остановился. Вынул лист и отложил. Посмотрел на гладкий черный камень магазинного фасада. Отражение взглянуло на него в ответ. Томми шагнул к двери с хромированной ручкой и на пороге был перехвачен худым седовласым человеком, перепоясавшим штаны в районе диафрагмы. Человек этот из дверей своей лавки часто наблюдал, как Томми печатает записки, и каждую неделю Томми ожидал, что ему вот-вот велят убираться подобру-поздорову. В дверях лавки, куда он прежде не заходил, Томми замялся. В закаменевших плечах и запрокинутой голове владельца он распознал собственную повадку перед лицом большой незнакомой собаки или еще какого зубастого зверя.

– Тебе чего, сынок? – спросил человек.

– Сколько стоит лист бумаги?

– Я не продаю бумагу листами.

– А.

– Давай не задерживайся.

– А за коробку сколько?

– За коробку чего?

– Бумаги.

– Какой бумаги? Зачем тебе?

– Для письма.

– Деловое письмо? Личное? Это тебе самому? Будешь письмо писать?

– Да, сэр.

– И что за письмо?

Томми серьезно поразмыслил. Не хотелось бы купить не ту бумагу.

– Смертельную угрозу, – наконец ответил он.

Тут лавочник почему-то страшно развеселился. Зашел за прилавок и нагнулся над ящиком.

– Держи, – сказал он, вручая Томми лист плотной кремовой бумаги, на ощупь гладкой и прохладной, как марципан. – Лучшая двадцатипятифунтовая хлопчатая бумага. – Он все смеялся. – Только ты уж их убей как следует, договорились?

– Да, сэр, – сказал Томми.

Он вернулся к пишмашинке, закатал в нее лист дорогой бумаги и за полчаса соорудил послание, которое затем соберет толпу на тротуарах вокруг Эмпайр-стейт-билдинг. Нельзя сказать, что Томми непременно рассчитывал на такой результат. Тюкая свое обращение к редактору «Нью-Йорк геральд трибюн», он и сам толком не понимал, на что надеется. Он лишь хотел помочь Кузену Джо отыскать путь домой. Он не знал, что из этого выйдет, хотя бы поверят ли письму (ему-то казалось, что оно ужасно официальное и реалистичное). Допечатав, он бережно вынул лист и опять вошел в лавку.

– Сколько стоит конверт? – спросил он.

7

На семьдесят втором этаже мальчик повел их влево, мимо компании-импортера, мимо производителя париков, к двери со словами «КОРПОРАЦИЯ „НЕВИДИМЫЕ КРЕМЫ КОРНБЛЮМА“» на матовом стекле. Оглянулся, задрал бровь – мол, уловили шутку? Либер, впрочем, не совсем понял, в чем соль. Мальчик постучал. Ответа не последовало. Он постучал снова.

– Где он?

– Капитан Харли.

Все обернулись. Их догнал еще один местный полицейский, Ренси. Он приставил палец к носу, будто делился щекотливой или конфузной информацией.

– Что такое? – опасливо спросил Харли.

– Наш парень наверху, – сказал Ренси. – Прыгун. На наблюдательной площадке.

– Что? – Либер вытаращился на пацана, сам понимая, что компетентному детективу не положено так теряться.

– Костюм? – спросил Харли.

Ренси кивнул:

– Красивый такой, синий. Шнобель. Тощий. Это он.

– Как он туда попал?

– Мы не знаем, капитан. Богом клянусь, мы следили везде. Пост на лестнице, пост у лифтов. Я не знаю, как он туда пробрался. Просто взял и возник.

– Пошли, – сказал Либер, уже шагая к лифтам. – И сына прихватите, – велел он Сэмми Клею; кнехт, к которым их причаливаешь, надо принести с собой.

Лицо у мальчика застыло и побелело – похоже, решил Либер, в ошеломлении. Его розыгрыш почему-то сбылся.

Все набились в лифт с прихотливыми шевронами и лучистой деревянной инкрустацией.

– Он на парапете? – спросил капитан Харли.

Ренси опять кивнул.

– Погодите, – сказал Сэмми. – Я запутался.

Либер признался, что чуточку запутался и сам. Он думал, загадка письма в «Геральд трибюн» разгадана: безвредная и непостижимая выходка одиннадцатилетнего мальчишки. «Несомненно, – рассудил Либер, – я в этом возрасте тоже был довольно-таки непостижим». Пацан добивался внимания, делал заявление, внятное лишь его родным. А тут вдруг выясняется, что давно потерянный кузен, про которого до сего момента Либер думал, что он мертв, сбит машиной на обочине какой-то богом забытой грунтовки в районе У-Кота-Под-Хвостом, штат Вайоминг, умудрился окопаться в конторе на семьдесят втором этаже Эмпайр-стейт. И теперь похоже на то, что автор письма – все-таки не пацан; Эскапист сдержал свое зловещее обещание городу Нью-Йорку.

Они поднялись на четырнадцать этажей – особый лифт-экспресс до упора, – и тут Ренси тихо выдавил:

– Там сироты.

– Там что?

– Сироты, – расшифровал Клей. Он держал пацана за шею – отеческое порицание под личиной заботы. «Ну погоди, дома поговорим» – вот что сообщало это объятие. – А почему там?..

– Да, сержант, – поддержал его Харли. – Почему там?..

– Ну, похоже было, что этот, э… джентльмен в… э… синем костюме не появится, – ответил Ренси. – А эта мелкота приперлась аж из Уотертауна. Десять часов на автобусе.

– Зрительный зал, значит. Маленькие дети, – сказал Харли. – Великолепно.

– А ты? – спросил Либер у пацана. – Ты тоже запутался?

Мальчик выкатил глаза, потом медленно кивнул.

– Ты уж голову не теряй, Том, – сказал Либер. – Мы тебя попросим поговорить с этим твоим дядей.

– Двоюродным, – сказал Клей. Прокашлялся. – Двоюродным дядей.

– Вот-вот, поговори с двоюродным дядей про канцелярские резинки, – сказал Ренси. – Это что-то новенькое.

– Канцелярские резинки, – повторил капитан Харли. – И сироты. – Он потер искалеченную половину лица. – Небось, там еще и монашка найдется?

– Падре.

– Ладно, – сказал капитан Харли. – Уже кое-что.

8

Двадцать две сиротские души из приюта Святого Викентия де Поля сбились в кучку на ветреной крыше города на высоте в тысячу футов. Серый свет размазался по небу, точно мазь по бинту. Толстые железные молнии на темно-синих вельветовых пальтишках – пожертвованных универмагом Уотертауна прошлой зимой вместе с двадцатью двумя парами гармонирующих галош – были плотно застегнуты на апрельском холоде. Двое стражей, отец Мартин и мисс Мэри Кэтрин Мэкоум, обходили детей кругами, точно пара кусачих овчарок, загоняли их голосами и руками. Глаза у отца Мартина слезились на резком ветру, толстые руки мисс Мэкоум покрылись гравировкой мурашек. Оба они были не очень-то нервными людьми, но ситуация вышла из-под контроля, и сейчас они кричали.

– Отойдите! – сказала детям мисс Мэкоум несколько сотен раз.

– Да что же это такое, мужик, – сказал отец Мартин прыгуну. – Слезай уже.

Лица у детей были огорошенные – дети неуверенно моргали. Медлительная, скучная, темная субмарина их жизни, в которой они были всего-навсего человеческим грузом, внезапно всплыла на поверхность. Кровь их закипала болезненным азотом изумления. Никто не улыбался и не смеялся, впрочем для детей развлечения нередко оборачивались серьезным делом.

На широком бетонном парапете восемьдесят шестого этажа яркой иззубренной дырой, пробитой в облаках, балансировал улыбающийся человек в маске и костюме цвета золота и индиго. Костюм обтекал его долговязое тело – темно-синий с радужным шелковым проблеском. На человеке были золотистые плавки, на груди – толстая золотая аппликация, как инициал на спортивной куртке, в форме ключа-вездехода. Еще на человеке были мягкие золотистые сапоги, довольно бесформенные, на тонкой резиновой подошве. Плавки пошиты из грубой ткани и с белой полосой на заду, будто в них однажды прислонились к свежепокрашенной дверной ручке. Трико поползло дорожками и растянулось на коленях, фуфайка ужасно обвисла на локтях, а резиновые подошвы хлипких сапог потрескались и заляпались сальными пятнами. Широкую грудь опоясывал тонкий шнур, усеянный тысячами крохотных узелков, пропущенный под мышки и футов на двадцать туго уходивший поперек открытого променада к стальному рогу луча – к декоративному солнцу, что торчало на крыше наблюдательного зала. Человек подергал шнур, и тот тихо блямкнул ре-бемолем.

Человек разыгрывал спектакль – для детей, для полицейских, что собрались у его ног, ругались, и упрашивали, и умоляли его слезть. Он сулил им человеческий полет, какие даже в эту эпоху закисшего супергероизма регулярно встречались на страницах комиксов.

– Вы увидите, – кричал он. – Человек умеет летать.

Он продемонстрировал крепость эластичного шнура – восьмижильного, каждая прядь из сорока супердлинных и супертолстых канцелярских резинок из магазина «Релайант». Полицейские смотрели подозрительно, но сами не знали, чему верить. Полуночно-синий костюм с эмблемой ключа и чудны́м голливудским душком искажал им восприятие. Плюс манера Джо – профессиональная, уверенная и деловитая, хотя и пылившаяся в шкафу столько лет. Похоже, он был неколебимо убежден, что трюк удастся, – он скакнет с крыши, пролетит максимум 162 фута вниз, к далекому тротуару, а затем опять воспарит к небесам на гигантской резинке и с улыбкой приземлится перед полицейскими.

– Дети не увидят, как я лечу, – сказал Джо, финтово блеснув глазами. – Пустите их к краю.

Дети согласились и поднажали. Мисс Мэкоум и отец Мартин в ужасе их притормозили.

– Джо!

Заговорил Сэмми. Он и всевозможные полицейские, в форме и в штатском, вывалились на ветреный променад, сумбурно маша руками. Предводительствовал ими настороженный Томми Клей.

Увидев мальчика, своего сына, в этой пестрой толпе, что собралась на наблюдательной площадке, дабы узреть, как сбудется опрометчивое и фантазийное обещание, Джо вспомнил вдруг реплику, которую однажды обронил его учитель Бернард Корнблюм.

«Только любовь, – сказал старый иллюзионист, – сумела взломать два вложенных стальных замка „Брама“».

Наблюдением этим он поделился под конец последнего урока Джо в доме на Майзеловой, втирая мазь календулы в воспаленные шелушащиеся щеки. Обыкновенно Корнблюм мало что говорил под конец урока – сидел на крышке незатейливого соснового ящика, купленного у местного гробовщика, курил и ненапряжно читал газету Di Cajt, а между тем Джо лежал, свернувшись в ящике, связанный и закованный, дозволяя себе носом по глоточку вбирать жизнь с привкусом опилок, и мучительно, минимально трудился. Корнблюм сидел, все свои комментарии ограничивая лишь презрительным выбросом газов время от времени, и ждал, когда из ящика три раза постучат, – это будет означать, что Джо выбрался из наручников и цепей, вынул три винта из левой петли крышки и готов восстать. Порой, однако, если Джо слишком медлил или соблазн толкнуть речь перед буквально плененной аудиторией был слишком велик, Корнблюм заговаривал на грубом, хоть и гибком немецком – но всегда ограничивался профессиональными темами. Он с нежностью живописал выступления, на которых по невезению или дурости чуть не погиб, или в апостольских и занудных подробностях вспоминал один из трех блистательных случаев, когда ему подфартило узреть выступление Гудини, пророка своего. Лишь в тот раз, прямо перед роковой попыткой Джо нырнуть во Влтаву, речи Корнблюма сбились с тропы профессиональной ретроспекции и свернули к тенистой заросшей поляне личного.

Он наблюдал своими глазами, поведал Корнблюм (голос его глухо доносился сквозь дюймовую сосновую доску и тонкий холщовый мешок, в который упаковался Джо), то, в чем никто, помимо ближайших доверенных лиц Короля Наручников и немногочисленных проницательных коллег-очевидцев, не распознал минуты, когда великий пал. Было это в Лондоне, сказал Корнблюм, в 1906-м, в «Палладии», когда Гудини принял публичный вызов и обещал освободиться из предположительно невзламываемых наручников. Вызов бросила лондонская «Миррор» – на севере Англии редакция отыскала замочника, который провозился всю жизнь и в конце концов изобрел наручники с таким прихотливым и тернистым замком, что взломать его не могла ни одна живая душа, включая колдуна-создателя. Корнблюм описал эти наручники – два толстых стальных браслета, жестко приваренные к цилиндрическому стержню. Внутри твердого стержня помещался грозный механизм манчестерского мастера – и тут в тоне Корнблюма пробился трепет, даже ужас. Механизм был разновидностью «Брамы», знаменитого непроницаемого замка, что открывался – да и то с трудом – лишь длинным и замысловатым трубчатым ключом с хитрыми бороздками на конце. Замок изобрел англичанин Джозеф Брама в 1760-х, и он оставался невзломанным, неоскверненным больше полувека. А замок, который выступил против Гудини на сцене «Палладия», состоял из двух стержней «Брамы» – один в другом – и открывался лишь нелепым двойным ключом, походившим на сдвинутые половины телескопа: один цилиндр торчит из другого.

Пять тысяч гикающих джентльменов и леди, среди них и молодой Корнблюм, посмотрели, как Мистериарха, в черном фраке и жилете, заковали в кошмарные наручники. А затем, обменявшись с женой одним-единственным бесстрастным и безмолвным кивком, Гудини удалился в кабинет и приступил к своей невозможной работе. Оркестр завел «Энни Лори». Спустя двадцать минут зал разразился бешеной овацией – из кабинета появились голова и плечи иллюзиониста; выяснилось, однако, что Гудини просто хочет разглядеть наручники, по-прежнему его сковывавшие, при более ярком свете. Он нырнул обратно. Оркестр сыграл увертюру к «Сказкам Гофмана». Через пятнадцать минут музыка стихла в общем гомоне – Гудини снова появился из кабинета. Вопреки всему, Корнблюм надеялся, что мастер преуспеет, хотя прекрасно знал, что, когда после шестидесяти лет стараний первый одностержневой «Брама» был все-таки взломан, американскому умельцу по имени Хоббс понадобилось работать двое суток без перерыва. А теперь выяснилось, что Гудини – вспотевший, с нервической улыбкой, воротничок лопнул и с одного боку провис – вышел, дабы просто объявить (странное дело), что, хотя у него в кабинете затекли колени, он пока не готов сдаться. Представитель газеты повел себя достойно, разрешил положить в кабинете подушку, и Гудини вновь удалился.

Он пробыл там почти час, и Корнблюм уже предчувствовал надвигающийся провал. Аудитория, даже решительно выступавшая на стороне своего героя, не сможет вечно торчать в зале, пока оркестр, уже явно отчаиваясь, наяривает современные стандарты и популярные песенки. Человек, десять тысяч раз выходивший на пятьсот разных сцен, несомненно, тоже это почувствовал: прилив надежды и доброжелательства с галерки начал спадать. Проявив артистическую отвагу, он вышел вновь и спросил представителя газеты, не согласится ли тот ненадолго разомкнуть наручники, чтобы фокусник снял фрак. Может, рассчитывал что-то разузнать, глядя, как наручники открываются и защелкиваются вновь, а может, рассчитал, что ему по зрелом размышлении откажут. Когда джентльмен из газеты с сожалением отверг его просьбу под громкое шипение и свист зрителей, Гудини совершил небольшой подвиг – в некотором роде, одно из блистательнейших артистических свершений своей карьеры. Извиваясь и выкручиваясь, он умудрился добыть из кармана жилета крохотный перочинный ножик, а затем очень медленно переместил его в рот и открыл зубами. Он дергал плечами и изворачивался, пока не сдвинул фрак через голову, а затем ножик, по-прежнему зажатый в зубах, тремя рывками распилил ткань напополам. Помощник содрал с Гудини половины фрака. Узрев эдакое мужество и щегольство, аудитория прикипела к артисту сердцем – ее все равно что стальными кольцами приковало. И, сказал Корнблюм, в поднявшейся буре никто не заметил, каким взглядом обменялись иллюзионист и его жена, эта миниатюрная тихая женщина, что стояла на сцене возле кулис, пока текли минуты, и играл оркестр, и зрители смотрели, как колышется занавес кабинета.

Когда иллюзионист, уже без фрака, опять водворился в свой темный ящик, миссис Гудини спросила, нельзя ли воспользоваться добротой и терпением хозяина зала и попросить для ее мужа стакан воды. В конце концов, миновал уже час, и, как все видели, теснота кабинета и тяжелый труд отчасти делали свое дело. Спортивный дух одержал верх: появился стакан воды, и миссис Гудини отнесла его мужу. Спустя пять минут Гудини в последний раз вышел из кабинета, воздев наручники над головой, точно двуручный кубок. Он освободился. Толпа пережила болезненный коллективный оргазм – «Krise», сказал Корнблюм – восторга и облегчения. Когда иллюзиониста посадили на плечи судьям и подвернувшимся сановникам и пронесли по театру, мало кто заметил, что лицо его искажали слезы ярости, не торжества, а голубые глаза ослепительно горели стыдом.

– Стакан с водой, – предположил Джо, наконец выбравшись из пут гораздо проще тех, что выпали Гудини, – холщового мешка и пары немецких полицейских наручников с дробью в замке. – Ключ был в стакане.

Корнблюм, своим особым бальзамом натирая окружности воспаленной кожи на запястьях у Джо, сначала кивнул. Затем поджал губы, поразмыслил и потряс головой. Перестал втирать бальзам. Поднял голову и встретился с Джо глазами – такое редко случалось.

– Бесс Гудини, – произнес Корнблюм. – Она знала лицо своего мужа. Могла прочесть у него по глазам письмена неудачи. Могла пойти к человеку из газеты. Могла, проливая слезы и румянясь декольте, взмолиться: сопоставьте гибель карьеры моего мужа и всего-то удачный заголовок в завтрашней утренней газете. Могла отнести мужу стакан воды, маленькими шажочками, с серьезным жениным лицом. Его освободил не ключ, – сказал он. – Его освободила жена. Другого спасения не было. Это было невозможно, даже для Гудини. – Корнблюм поднялся. – Только любовь сумела взломать два вложенных стальных замка «Брама». – Он тылом ладони отер покрасневшие щеки и как будто собрался уже поделиться аналогичным опытом освобождения из собственной биографии.

– А вы… вы когда-нибудь?..

– На сегодня урок окончен, – сказал Корнблюм, крышкой прихлопнув банку с бальзамом, но смог опять посмотреть Джо в глаза – на сей раз не без нежности. – Сейчас иди домой.

Впоследствии Джо обнаружил резоны усомниться в рассказе Корнблюма. На знаменитый вызов лондонской «Миррор» Гудини, как выяснилось, ответил на «Ипподроме», а не в «Палладии» и в 1904-м, а не в 1906-м. Многие комментаторы, в том числе приятель Джо Уолтер Б. Гибсон, придерживались мнения, что обо всем спектакле, включая просьбы сделать свет поярче, принести воды, дать побольше времени, предоставить подушку, Гудини и газета уговорились заранее; кое-кто даже уверял, будто наручники Гудини смастерил сам и, якобы усердствуя в кабинете, на деле невозмутимо тянул время, читал газету а-ля Корнблюм или удовлетворенно мурлыкал, подпевая музыке из оркестровой ямы.

Тем не менее, увидев, как Томми со скупой перепуганной улыбочкой шагнул на высочайшую крышу этого города, Джо различил в сентенции Корнблюма подлинность страсти, если и не фактов. Джо вернулся в Нью-Йорк много лет назад, намереваясь вновь отыскать путь к единственным родным, что остались у него в этом мире. Вместо этого он оказался замурован – страхом и его приказчиком, привычкой, – в своем таинственном кабинете на семьдесят втором этаже Эмпайр-стейт-билдинг, где ему пел серенады неутомимый оркестр импровизаторов – воздушные течения и скрипичные ветра, духовая секция туманных горнов и меланхоличных пароходов, заунывные генерал-басы пролетающих DC-3. Подобно Гарри Гудини, Джо не мог выбраться из капкана, куда сам забрался; а теперь любовь этого мальчика освободила его и наконец-то выманила стоять и моргать в огнях рампы.

– Это сумасбродство! – завопил старый блондинистый вояка, в котором Джо узнал Харли, начальника полиции Эмпайр-стейт-билдинг.

– Это трюк, – сказал коренастый человек помоложе, стоявший подле Сэмми. Детектив, судя по виду. – Трюк же, да?

– Это полный и безоговорочный геморрой, – ответил Харли.

Джо в потрясении разглядел, как осунулся Сэмми, – пастозный, в свои тридцать два наконец-то обзавелся глубоко посаженными глазами всех Кавалеров. Не слишком-то изменился и, однако, выглядел совсем иначе. Джо словно показали ловкого самозванца. Затем из наблюдательного зала на променад шагнул Розин отец. Волосы медные, как мелочь в кармане, щеки цветут вечной юностью, какая порой достается толстякам, – он, похоже, не изменился вовсе, только почему-то оделся под Джорджа Бернарда Шоу.

– Здрасте, мистер Сакс, – сказал Джо.

– Привет, Джо. – Сакс, отметил Джо, опирался на трость с серебряным набалдашником – судя по его позе, не для (или не только для) виду. Кое-что, значит, изменилось. – Как твои дела?

– Нормально, спасибо, – сказал Джо. – А у вас?

– У нас все хорошо, – ответил Сакс. Похоже, во всей толпе на променаде (включая детей) лишь он один был абсолютно счастлив лицезреть Джо Кавалера, в синих кальсонах стоявшего на широком плече Эмпайр-стейт-билдинг. – По-прежнему купаемся в скандалах и интригах.

– Отрадно, – сказал Джо. Улыбнулся Сэмми: – Потолстел?

– Немного. Джо, елки-палки. Ты зачем туда залез?

Джо обратил глаза на мальчика, бросившего ему этот вызов – встать здесь, на верхушке города, где Джо похоронили. Лицо у Томми было почти безучастно, но взгляд прикипел к Джо. По-видимому, Томми затруднялся поверить собственным глазам. Джо замысловато пожал плечами.

– Ты же прочел мое письмо? – спросил он Сэмми.

И выбросил руки назад. До сей поры к трюку он подходил с сухим бесстрастием инженера – изучил источники, переговорил с парнями у Тэннена, проштудировал секретную монографию Сидни Рэднера о неудачном, но волнующем прыжке Хардина с парижского моста в 1921 году[14]. А теперь, к своему удивлению, томился жаждой полета.

– Там говорилось, что ты покончишь с собой, – ответил Сэмми. – Там ни слова не было о том, что ты сыграешь человеческое йо-йо.

Джо опустил руки, – вообще-то, резонное замечание. Проблема, конечно, в том, что письма Джо не писал. Если б написал, едва ли пообещал бы совершить публичное самоубийство в побитом молью костюме. Он, конечно, распознал собственную идею, отфильтрованную сквозь дикие джунгли фантазии, которая больше всего прочего – больше взрыва черной шевелюры, больше тонких рук или невинного взора, напоенного нежностью сердца и вечным разочарованием, – напоминала Джо о мертвом брате. Но, отвечая на вызов мальчика, он решил, что тут и там необходимо кое-что подправить.

– Шанс гибели невелик, – сказал Джо, – но, конечно, имеется.

– И это, можно сказать, ваш единственный шанс избежать задержания, мистер Кавалер, – вмешался детектив.

– Я учту, – ответил Джо. И снова закинул руки назад.

– Джо! – Сэмми отважился приблизиться к нему на пару нерешительных дюймов. – Черт тебя дери, ты же сам отлично знаешь: Эскапист не умеет летать!

– Вот и я говорю, – со знанием дела поддержал его один сирота.

Полицейские переглянулись. Приготовились кинуться к парапету.

Джо задом шагнул в воздух. Шнур зазвенел, воспарив к высокому ясному до. Воздух вокруг жарко замерцал. Раздался пронзительный блям, и все услышали приглушенный стук, точно кусок сырого мяса упал на мясницкую колоду, и слабый стон. Спуск продолжался, шнур тончал, узлы разносило все дальше друг от друга, звон растяжения перешел на собачьи частоты. А потом настала тишина.

– Ай-й! – Капитан Харли хлопнул себя по затылку, словно его ужалила пчела. Посмотрел вверх, посмотрел вниз, отпрыгнул вбок. Все глянули ему под ноги. Там дрожал растянутый эластичный шнур с оторванным кольцом, что обхватывало грудь Джо Кавалера.

Все предостережения и запреты были позабыты. Дети и взрослые бросились к парапету, и те, кому достало удачи или усердия на него взобраться, уставились вниз, на человека, что перекрученной буквой «К» разбросал руки-ноги на выступе крыши над восемьдесят четвертым этажом.

Человек поднял голову.

– Я цел, – сказал он. Затем снова опустил затылок на уловившую его серую каменистую плоскость и закрыл глаза.

9

Санитары оттранспортировали его вниз, в подземный гараж, где с четырех часов дня поджидала «скорая». Сэмми вместе с ними спустился на лифте, оставив Томми с дедом и капитаном полиции Эмпайр-стейт, – тот не отпустил ребенка с ними. Оставлять Томми не очень-то хотелось, но чтобы эти люди просто взяли и унесли Джо спустя каких-то десять минут после его возвращения – это какой-то бред. Пускай пацан побудет в руках полиции пару минут, – может, польза выйдет.

Всякий раз, когда Джо закрывал глаза, санитары весьма нелюбезно велели ему проснуться. Боялись, что у него сотрясение мозга.

– Джо, не спи, – сказал ему Сэмми.

– Я не сплю.

– Ты как?

– Нормально, – сказал Джо. Он прокусил губу – на щеку и воротник рубашки потекла кровь. Больше крови Сэмми не видел. – А ты как?

Сэмми кивнул.

– Я читал «Дурацкое свидание» каждый месяц, – сказал Джо. – Очень хорошие истории, Сэм.

– Спасибо, – сказал Сэмми. – Нет чести выше, чем похвала психованного.

– И «Морские байки» хороши.

– Ты считаешь?

– Я оттуда всегда узнаю новое про корабли.

– Я много исследую тему. – Сэмми вынул платок, промокнул кровь у Джо на губе и вспомнил времена, когда Джо развязал войну с нью-йоркскими немцами. – Только лицом, кстати, – прибавил он.

– Что лицом?

– Потолстел. Только лицом. Я по-прежнему каждое утро тягаю гантели. Ты пощупай.

Джо, слегка поморщившись, поднял руку и сжал бицепс Сэмми.

– Большой, – сказал Джо.

– Ты, вообще-то, и сам не красавец. В этом драном тряпье.

Джо улыбнулся:

– Я надеялся показаться в нем Анаполу. Как сбывшийся ночной кошмар.

– Я подозреваю, сейчас у него сбудется немало ночных кошмаров, – ответил Сэмми. – Ты когда его забрал-то?

– Позавчера ночью. Прости. Надеюсь, ты не обиделся. Я понимаю, это… сентиментальная ценность.

– Он для меня ничего такого не значит.

Джо кивнул, не сводя взгляда с его лица, и Сэмми отвернулся.

– Мне бы сигарету, – сказал Джо.

Сэмми добыл сигарету из пиджака и сунул Джо в губы.

– Мне жаль, – сказал Джо.

– Правда?

– Что так вышло с Трейси. Я понимаю, это было давно, но я…

– Да уж, – сказал Сэмми. – Все было давно.

– По крайней мере, все, о чем я жалею, – сказал Джо.

10

Вид из окон – сплошная облачная гряда: на здание натянули серый шерстяной носок. По стенам диковинной квартиры Джо были прикноплены наброски головы раввина – человека с тонкими чертами и снежно-белой бородой. Эскизы изображали этого благородного господина во всевозможных душевных состояниях: восторг, властность, страх. На столах и стульях валялись толстенные книги – громоздкие справочники, и трактаты, и пыльные исследования: Джо тоже слегка исследовал тему. В углу Сэмми увидел аккуратный штабель деревянных ящиков, в каких Джо всегда хранил свои комиксы, – только их теперь стало вдесятеро больше прежнего. Комната пропахла давним обитанием одинокого мужчины: сгоревший кофе, сырокопченая колбаса, грязное постельное белье.

– Добро пожаловать в Бэт-пещеру, – сказал Либер, когда Сэмми переступил порог.

– На самом деле, – сказал Долгай Харку, – известную под названием «Комната с Секретами».

– Правда? – сказал Сэмми.

– Ну, э… это я ее так называю, – пояснил Томми, краснея. – На самом деле нет.

В Комнату с Секретами заходишь через небольшую прихожую, старательно оформленную под якобы приемную маленького, но растущего концерна. Здесь были стальной письменный стол и столик машинистки, кресло, картотека, телефон, шляпная вешалка. На письменном столе располагалась табличка, обещавшая ежедневное присутствие за оным некой мисс Смышленки, и ваза с сухими цветами, и фотография улыбчивого младенца мисс Смышленки, которого сыграл шестимесячный Томас Э. Клей. На стене висел плакат с основательной фабрикой, сияющей в розовом утре Нью-Джерси и пускающей красивый голубой дым из труб. «НЕВИДИМЫЕ КРЕМЫ КОРНБЛЮМА, – значилось на гравированной табличке внизу рамки, – ХО-ХО-КУС, НЬЮ-ДЖЕРСИ».

Никто, даже Томми, не сказал бы наверняка, долго ли Джо прожил в Эмпайр-стейт-билдинг, но было ясно, что все это время он работал как проклятый и читал много комиксов. На полу лежали десять кип бристольского картона – все листы до единого покрыты аккуратными панелями с карандашными рисунками. Поначалу Сэмми так ошеломило количество полос – четыре тысячи или даже пять, – что он толком не вглядывался, однако заметил, что они все не отконтурованы. Джо работал грифелями разных калибров, и карандаш его передавал игру света, и массы, и теней, которую обычно изображают тушью.

Помимо раввинов, нашлись эскизы с шарманщиками, солдатами в кирасах, красивой девушкой в платке, во всевозможных позах и за разнообразными занятиями. Эскизы с домами и повозками, уличные сценки. Вскоре Сэмми распознал затейливые шипастые башенки и ветшающие арки – очевидно, Праги; улочки с причудливыми домами ежились в снегу, мост со статуями бросал изломанную лунную тень на реку, переулки петляли. Персонажи – в основном евреи; стародавнего образца, облачены в черное, нарисованы с типическими для Джо изяществом и детальностью. Лица, отметил Сэмми, конкретнее, чуднее, уродливее, чем набор общепринятых комиксовых рож, который Джо выучил и использовал в прежних работах. Человечьи лица – искаженные, голодные, глаза предчувствуют ужас, но надеются на большее. Все, кроме одного. Один персонаж, в эскизах на стенах повторявшийся снова и снова, почти не обладал лицом – условные галки и дефисы комиксовой физиогномики упрощены до почти безликой абстракции.

– Голем, – сказал Сэмми.

– Похоже, он писал роман, – сказал Либер.

– Ну да, – ответил Томми. – Тут все про Голема. Рабби Иегуда бен Бецалель нацарапал ему на лбу слово «истина», и Голем ожил. А еще знаете что было в Праге? Джо видел настоящего Голема. Его отец держал его дома в чулане.

– Удивительная красота, – сказал Долгай. – Не терпится прочесть.

– Роман-комикс, – произнес Сэмми.

Он подумал о своем уже легендарном романе «Американское крушение иллюзий» – этом циклоне, что годами бестолково петлял по равнинам его фантазийной жизни, вечно на грани не то величия, не то распада, подхватывал персонажей и сюжетные линии, как дома и скот, отбрасывал и двигался дальше. Он успел побывать горькой комедией, стоической хемингуэевской трагедией, циническим уроком анатомии общества под Джона О’Хару, беспощадным городским «Гекльберри Финном». То была автобиография человека, не умеющего посмотреть себе в лицо, затейливая система уверток и лжи, не искупленная художественной отвагой саморазоблачения. С последнего подхода к снаряду миновало два года, и до сего мига Сэмми мог бы поклясться, что его стародавние мечты быть не просто писакой в комиксовом издательстве пятого сорта мертвы, как говорится, что твой водевиль.

– Елки-палки.

– Пойдемте, мистер Клей, – сказал Либер. – Я могу подбросить вас в больницу.

– Зачем вам в больницу? – спросил Сэмми, хотя и сам знал.

– Ну, я убежден, что должен его задержать. Надеюсь, вы меня поймете.

– Задержать? – переспросил Долгай. – За что?

– За нарушение общественного спокойствия, я так думаю. Или, может, за незаконное проживание примем. Наверняка администрация здания захочет подать иск. Не знаю. По дороге придумаю.

Сэмми заметил, как усмешка тестя съежилась в твердую пуговичку, а обыкновенно добродушные голубые глаза мертвенно остекленели. Такое лицо Сэмми видел у Долгая в галерее[15], когда к тому являлся художник, переоценивающий свои работы, или какая-нибудь титулованная дама с почти целой виверрой на плечах и денежными ресурсами, количеством сильно превышавшими ресурсы умственные. Роза, кивая на торговые корни отца, называла это «играть продавца ковров».

– Это мы еще посмотрим, – сказал Долгай с расчетливой опрометчивостью и покосился на Сэмми. – У сюрреализма имеются агенты на всех уровнях государственной машины. Я на той неделе продал картину матери мэра.

Ваш тесть – тот еще кичливый фрукт, сказали глаза детектива Либера. Да знаю я, глазами ответил Сэмми.

– Прошу извинить. – В контору «Невидимых кремов Корнблюма» ступил новый гость. Молодой, симпатичный – эдаким бесцветным чиновничьим манером, – в темно-синем костюме. И с продолговатым белым конвертом в руке. – Сэм Клей? – произнес он. – Мне нужен мистер Сэм Клей. Мне сказали, я найду его…

– Здесь. – Сэмми шагнул к нему и забрал конверт. – Это что?

– Повестка о вызове в конгресс. – Молодой человек кивнул Либеру, двумя пальцами коснувшись шляпы. – Простите, что обеспокоил, господа.

Сэмми постоял, постук-тук-тукивая конвертом по ладони.

– Звони-ка ты маме, – сказал Томми.

11

Роза Саксон, Королева Любовных Комиксов, сидела за чертежным столом у себя в гараже, в Блумтауне, штат Нью-Йорк, когда ее муж позвонил из города и сообщил, что, если она не против, сейчас он привезет домой любовь всей ее жизни, с чьей смертью она уже почти совсем смирилась.

Мисс Саксон трудилась над текстом новой истории, которую начнет раскладывать по панелям ночью, когда сын отправится в постель. Это будет центральная история в июньском номере «Поцелуй-комиксов». Роза назовет ее «Бомба разрушила мой брак». История основывалась на заметке из журнала «Редбук» про юмористические трудности брака с ядерным физиком, работающим на сверхсекретной правительственной базе посреди пустыни в Нью-Мексико. За пишущей машинкой Роза не столько писала, сколько одну за другой планировала панели. С годами сценарии Сэмми не лишились детальности, но прибавили в свободе: он никогда не морочился с разъяснениями для художников, что и как рисовать. Роза так не умела и работать по сценариям Сэмми ненавидела. Ей нужно было все придумать заранее – сделать раскадровку, как говорили в Голливуде, – кадр за кадром. Ее плотно пронумерованные сценарии были операторскими экспликациями, съемочными сценариями эпосов за десять центов – скупая элегантность дизайна, удлиненные перспективы, глубина резкости, отчасти напоминавшие, как отмечал Роберт К. Харви[16], фильмы Дугласа Сирка. Роза трудилась за громоздкой «Смит-Короной» и печатала с такой напряженной неспешностью, что, когда позвонил ее босс, он же муж, не сразу услышала трезвонящий телефон.

Комиксами Роза занялась после войны, вскоре после того, как к комиксам вернулся Сэмми. Сев за редакторский стол в «Голд стар», он первым делом вышиб неумех и алкоголиков, замусоривших издательский штатный список. Шаг был смелый и необходимый, но в итоге у Сэмми случился острый дефицит художников, особенно контуровщиков.

Томми пошел в детский сад; настал день, когда Роза начала постигать истинный ужас своей судьбы, отъявленную бесцельность жизни без сына под боком, а Сэмми явился домой в обед, встрепанный и обезумевший, с кипой бристольского картона, флаконом туши «Хиггинс» и букетом кистей № 3 и умолил Розу помочь – пусть сделает что может. Она провозилась всю ночь – какой-то чудовищный супергеройский комикс, «Человек-Граната» или «Фантомный Жеребец», – и наутро Сэмми отправился на работу с готовыми полосами. Королева взошла на трон.

Роза Саксон рождалась постепенно – вначале она, без подписи и признания, лишь время от времени одалживала кисть то комиксу, то обложке, которые раскладывала на кухонном столике. Рука у Розы всегда была твердая, штрих сильный, чутье на тени развитое. Работа случалась в бездумном режиме аврала – если Сэмми не хватало времени или рук, – но спустя некоторое время Роза поняла, что с острым нетерпением ждет дней, когда у Сэмми найдется для нее занятие.

Потом как-то ночью они лежали в постели, болтали в темноте, и Сэмми сказал, что Розино контурование уже на порядок выше, чем у лучших художников, которых он может нанять в жалкий «Голд стар». А рисовать Роза не думала? А раскладывать? А прямо взять и писать-рисовать комиксы? Он объяснил, что Саймон и Кёрби как раз добились немалого успеха, сварганив комиксы новой разновидности, вдохновляясь подростковыми историями, каким-нибудь «Арчи» или «Свиданием с Джуди», пополам со старой бульварщиной о настоящей любви (последний бульварный жанр, который эксгумировали и перевоплотили в комиксы). Называлось это «Юная любовь». Целевая аудитория – женщины, сюжеты строились вокруг женщин. До сего дня женскую аудиторию комиксов ни в грош не ставили; Сэмми подозревал, что женщинам, наверное, понравится комикс, написанный и нарисованный одной из них. В приливе благодарности Роза согласилась тотчас – и прилив этот не спадал до сих пор.

Роза понимала, каково Сэмми вернуться к комиксам и занять пост редактора «Голд стар». То был единственный момент в ходе их долгого и занятного брака, когда Сэмми готов был последовать по стопам кузена в мир беглецов. Он матерился, орал, говорил Розе чудовищные вещи. Винил ее в своей нищете, и в унижении, и в том, что не видать конца «Американскому крушению иллюзий». Если б не надо было содержать жену и ребенка, даже не своего ребенка… Дошло до того, что он собрал чемодан и вымелся из дома. А назавтра под вечер возвратился главным редактором «Голд стар пабликейшнз». Он дозволил миру замотать его, Сэмми, в последние цепи, раз и навсегда забрался в таинственный иллюзионистский кабинет жизни обыкновенного человека. Он остался. Годы спустя Роза в комоде нашла билет примерно того кошмарного периода – место в купе второго класса на «Бродвейский пассажирский» – еще один поезд до побережья, в который Сэмми так и не сел.

В ту ночь, предложив Розе шанс нарисовать «комикс для девчонок», Сэмми словно вручил золотой ключ ей – ключ-вездеход от ее души, выход из тоскливого бытия домохозяйки и матери, сначала в Мидвуде, а теперь в Блумтауне, самопровозглашенной Столице Американской Мечты. Розина негасимая благодарность к Сэмми питала их совместную жизнь – благодарность Роза призывала на помощь, сжимала ее, как Том Мэйфлауэр сжимал свой талисман, всякий раз, когда всё начинало скользить под откос. Говоря по правде, едва Роза стала работать на Сэмми, их браку полегчало. Уже не казалось, будто весь их брак (в неточном переводе) вхолостую. Отныне Роза и Сэмми коллеги, товарищи, партнеры на неравных, но четко прописанных условиях – и легче не разглядывать слишком пристально запертое хранилище в сердцевине всего.

Непосредственным же плодом стали «Рабочие лошадки» – «шокирующие, но правдивые истории из горячечной жизни деловых девушек». Они дебютировали на последних страницах «Кутеж-комиксов» – в то время самого малопродаваемого издания «Голд стар». После трех месяцев неуклонно растущих продаж Сэмми передвинул их в начало выпуска и разрешил Розе подписываться ее самым известным псевдонимом[17]. Спустя еще несколько месяцев «Рабочие лошадки» получили отдельное издание, а вскоре «Голд стар» с тремя журналами «Романтики Розы Саксон» вышло в плюс впервые с пьянящих времен начала войны. Сэмми ушел из «Голд стар» редакторствовать в «Олимпик пабликейшнз», а теперь и в «Фараон», а Роза, ведя неустанную и (в основном) финансово успешную кампанию за правдивое изображение души этого мифического создания, Американской Девицы, которая у автора вызывала презрение и зависть в равных долях, заполняла страницы «Сердечной боли», «Любви до безумия», «Больна любовью», «Моей любимой», а теперь вот и «Поцелуя» со всей энергией и досадой дюжины лет безлюбия и томления.

Когда Сэмми дал отбой, Роза постояла, держа трубку, тщась постичь услышанное. Каким-то образом – тут она несколько блуждала – их сын-прогульщик умудрился отыскать своего отца. Живого Джо Кавалера везут назад из секретного убежища в Эмпайр-стейт-билдинг («Прямо как Док Сэвидж», по словам Сэмми). И он будет ночевать в Розином доме.

Из встроенной кладовки в коридоре она достала чистое постельное белье и отнесла на диван, где через несколько часов Джо Кавалер уложит свое ничуть не забытое невообразимое тело. Там, где коридор переходил в гостиную, Роза миновала звездчатую атомную завитушку с зеркалом вместо ядра и увидела свою прическу. Развернулась, направилась в спальню, которую делила с Сэмми, отложила благоуханную груду простыней и повыдергивала всякий мусор – канцелярские принадлежности и скобяные товары, – которым дома закрепляла волосы, чтоб не лезли в лицо. Села на постель, встала, подошла к кладовке и постояла там – зрелище гардероба наполняло ее сомнениями и смутным весельем, в котором она неким волшебным образом распознала веселье Джо. Роза давным-давно не различала разумного послания в своих платьях, и юбках, и блузках: они были фразами белого шума из вискозы и хлопка, которые она каждый день механически произносила. А теперь все они до последней юбки показались ей отвратительно благоразумными и тупыми. Она сняла фуфайку и закатанные штаны. Закурила сигарету, в трусах и лифчике пошла в кухню, и ежевичные заросли распущенных волос подпрыгивали на голове, точно птичий плюмаж.

В кухне она достала кастрюлю, расплавила полчашки масла и добавила муки, чтоб загустело. Туда же подлила молока – по чуть-чуть, – сыпанула соли, перца и лукового порошка. Сняла будущий соус с плиты и запалила огонь под кастрюлей для пасты. Потом сходила в гостиную и поставила пластинку на проигрыватель. Что за пластинка, Роза не имела понятия. Пока звучала музыка, Роза не слушала, а когда музыка закончилась, Роза не заметила. Удивилась, не найдя постельного белья на диване. Волосы лезли в лицо. Когда в соус порхнули хлопья пепла, дошло до Розы теперь, она их прямо туда и замешала, как сушеную петрушку. А вот настоящую петрушку забыла. И почему-то разгуливает в одном бюстгальтере.

– Так, ладно, – сказала она себе. – Подумаешь. И дальше что? – Собственный голос успокоил ее, мысли сфокусировались. – Он в субурбии ни в зуб ногой. – Она раздавила сигарету в пепельнице; пепельница была в форме удивленно поднятой брови. – Одевайся.

Она вернулась в спальню и надела голубое платье – до колен, белый пояс, воротничок с ткаными пимпочками. На этом этапе внутри загомонили противоречивые и коварные голоса, уверявшие, что Роза в этом платье толстая, широкозадая, солидная и вообще пускай наденет штаны. Все это она пропустила мимо ушей. Причесывалась, пока волосы не встали дыбом, торча на голове во все стороны, как у одуванчика, а потом зачесала их назад, подогнула на шее и застегнула серебряной заколкой. На вопросе о макияже Розой снова овладели ошалелые колебания, но она быстренько ограничилась одной помадой, двумя сливовыми мазками, необязательно аккуратными, и пошла в гостиную стелить постель. В кухне уже закипела кастрюля, и Роза вытряхнула в воду гремящую коробку макарон. Затем принялась над миской кромсать кусок сыра, желтого, как школьный автобус. Макароны с сыром. Это блюдо – как самое ядро ее стыда за собственную жизнь, но Томми его обожал, а Розе хотелось вознаградить сына за свершенный подвиг. И вряд ли Джо – он что, правда с сороковых годов безвылазно торчал в Эмпайр-стейт-билдинг? – прочтет социально-экономический подтекст в буро-золотом квадрате, что побулькивает в белой форме для выпечки «Корнинг» с тремя синими цветочками на боку.

Сунув запеканку в духовку, Роза вернулась в спальню надеть чулки и синие туфли с белыми пряжками, обтянутыми такой же блестящей тканью, как на пояске платья.

Они приедут через два часа. Роза вернулась к столу и села поработать. Другого разумного занятия в голову не пришло. Печаль, досада, сомнение, страх и прочие турбулентные эмоции, что мешали ей спать, есть, а в крайних случаях – связно говорить или вылезать из постели, почти совсем испарялись, едва она бралась рассказывать историю. За эти годы она рассказала меньше историй, чем Сэмми, – она-то работала только в романтическом жанре, – зато у нее выходило, пожалуй, ярче. У Розы (которая с самого начала – уникальный случай среди немногочисленных женщин, работавших тогда в комиксах, – не только рисовала, но, спасибо потворству мужа-редактора, и писала почти все свои тексты) история красавицы Нэнси Ламберт – обычной американской девушки с крохотного островка у побережья штата Мэн, которая по глупости безоглядно доверилась ненадежным рукам красавца и умницы Лоуэлла Бёрнза, светского льва и ядерного физика, – поглощала не только все внимание и мастерство, но и все чувства с воспоминаниями. В ее голове думались мысли Нэнси. У нее белели костяшки, когда Нэнси узнавала, что Лоуэлл снова ей солгал. И мало-помалу, населяя и развивая, выстраивая этот мир из рядов и колонок на листах бристольского картона одиннадцать на пятнадцать, Роза присваивала прошлое Нэнси. Бархатные языки ручных мэнских оленей когда-то лизали ее собственные детские ладошки. Дым горящих груд осенних листьев, светлячки, что выписывают алфавиты в летнем ночном небе, сладостные струи соленого пара, что вырываются из пекущихся моллюсков, треск зимнего льда на ветвях – все это почти невыносимой ностальгией терзало Розино сердце, когда она представляла себе, как жуткое красное цветенье Бомбы, ее Другой Женщины, может уничтожить все, что она знала, от доброй мисс Прэтт из старой школы на острове до зрелища старой отцовской плоскодонки среди омароловов, что возвращаются вечером с дневным уловом. В такие минуты Роза не изобретала сюжетов и не сочиняла персонажей – она их вспоминала. Работы ее, хотя и обойденные вниманием большинства коллекционеров, за исключением считаных единиц, несли на себе отпечаток веры творца в свое творение, прекрасного безумия, которое в любом жанре искусства встречается редко, а в комиксах, с их навязываемыми рабочими альянсами и неустанными поисками наименьшего общего знаменателя, практически неслыханно.

Все это говорится в рассуждении объяснить, отчего Роза, звонком Сэмми повергнутая в панику и смятение, так мало раздумывала о Йозефе Кавалере, едва села за работу. В одиночестве своей импровизированной гаражной студии она курила, по радио WQXR слушала Малера и Форе и растворялась в тяготах и стройных очертаниях бедняжки Нэнси Ламберт, как оно бывало в те дни, когда не поступало сообщений об оголтелых прогулах сына и не возникало посланцев из Розиной глубоко погребенной сердечной истории. От работы она оторвалась, лишь когда на дорожке зашуршал «студебекер».

Макароны с сыром оказались излишними: Томми уснул, не доехав до дома. Сэмми с трудом протиснулся в дверь с мальчиком на руках.

– Он ужинал?

– Он съел пончик.

– Это не ужин.

– Он выпил колу.

Томми спал без задних ног – краснел щеками, свистел дыханием сквозь зубы, потерявшись внутри необъяснимой спортивной фуфайки гигантского размера, с надписью «Полицейская спортивная лига».

– Ты сломал ребра, – сказала Роза Джо.

– Нет, – сказал Джо. – Просто сильный ушиб.

На щеке у него горел рубец, отчасти заклеенный квадратом марли. Ноздри как будто светились – наверное, недавно кровоточили.

– А ну с дороги, – процедил Сэмми. – Я же его уроню.

– Дай я, – сказал Джо.

– У тебя ребра.

– Дай я.

«Я хочу это видеть», – подумала Роза. Если вдуматься, это она хотела увидеть сильнее всего на свете.

– Ну, может, пускай он? – сказала она Сэмми.

И Сэмми, затаив дыхание, сопереживательно кривясь и хмуря лоб, перевалил спящего мальчика на руки Джо. Лицо у того затвердело от боли, но вес он взял и теперь стоял, с пугающей нежностью вглядываясь в лицо Томми. Роза и Сэмми пылко любовались тем, как Джо Кавалер любуется сыном. А затем одновременно засекли друг друга, и покраснели, и заулыбались, купаясь в приливах сомнения, и стыда, и удовольствия, что оживили все подводные и поверхностные течения их самопальной семьи.

Джо откашлялся – или, может, от боли закряхтел.

Оба на него посмотрели.

– Где его комната? – спросил Джо.

– Ой, извини, – сказала Роза. – Господи. Ты как?

– Я нормально.

– Сюда.

Она провела его по коридору в спальню Томми. Джо сложил мальчика на узорчатое покрывало – вывески колониальных трактиров, завитые пергаменты с прокламациями, отпечатанными ухабистым шрифтом времен Войны за независимость. Розе уже давно не выпадало наслаждения и долга раздевать сына. Несколько лет она старалась вмечтать, вогнать его в зрелость, самостоятельность, опытность не по годам, будто надеялась запустить его камешком через гладь коварного пруда детства, а теперь ее тронул этот слабый младенческий отзвук – эти надутые губы, этот лихорадочный отблеск на веках. Она наклонилась, развязала на Томми ботинки, стянула. Носки приклеились к бледным потным ступням. Джо забрал у нее и ботинки, и носки. Роза расстегнула на Томми вельветовые брюки и стащила с ног, затем потянула рубашку с фуфайкой, и голова и руки Томми одним комом не исчезли внутри. Роза медленно, привычно дернула, и верхняя половина ее мальчика выскочила наружу.

– Ловко, – сказал Джо.

Похоже, в полицейском участке мальчику развязывали язык, закармливая мороженым с газировкой. Надо его умыть. Роза пошла за полотенцем. Джо следом за ней направился в ванную – в одной руке ботинки, в другой носки аккуратным клубком.

– У меня ужин в духовке.

– Я очень голодный.

– Ты зубов-то хотя бы не ломал?

– К счастью, нет.

Рехнуться можно; они просто разговаривают. Голос – его голос: полновесный, но с легкой басовой гнусавостью; комический габсбургский акцент никуда не делся – звучит врачебно и слегка притворно. Сэмми в гостиной перевернул пластинку, которую поставила Роза пару часов назад, и теперь она узнала музыку: «Новые концепции ритмического мастерства» Стэна Кентона. Джо последовал за Розой в комнату, где Роза оттерла сладкую эпоксидку с младенческих губ и пальцев Томми. Развернутый леденец, который он, не дососав, сунул в карман штанов, нарисовал липкий континент в гладкой безволосой выемке на бедре. Роза его стерла. Томми бормотал и морщился, пока она его обихаживала; один раз глаза его распахнулись в испуганном понимании, и Роза с Джо обменялись гримасами: черт, разбудили ребенка. Но мальчик снова закрыл глаза, и они – Джо приподнимал, Роза тянула – нарядили его в пижаму. Джо поднял Томми, опять застонав; Роза отогнула покрывало. И они уложили Томми в постель. Джо смахнул волосы у него со лба:

– Такой большой.

– Почти двенадцать, – сказала Роза.

– Да, я знаю.

Она посмотрела на его повисшие руки. Он по-прежнему держал ботинки.

– Ты голодный? – спросила она вполголоса. – А то я – ужасно.

Уже уходя из комнаты, Роза обернулась; хотелось возвратиться, забраться к Томми в постель и полежать там в этой глубинной тоске, отчаянно по нему скучая, как всегда бывало, если он спал в ее объятиях. Роза и Джо вышли, и она затворила дверь.

– Пошли есть, – сказала Роза.

Лишь когда они втроем сели за столик в кухне, Роза наконец-то хорошенько вгляделась в Джо. Он стал как-то плотнее. Лицо состарилось меньше, чем у Сэмми или, видит бог, чем у нее, а гримаса – он недоуменно озирал и нюхал уютную кухню «пенобскота» – отсылала к растерянному Джо, которого Роза помнила. Она читала про эйнштейновского путешественника – человек двигается со скоростью света, возвращается из странствия, отнявшего у него несколько лет, и видит, что все его знакомые, все любимые теперь согбенны или гниют в земле. Вот и Джо словно возвратился из неких далеких, и прекрасных, и невообразимо безрадостных краев.

Пока ели, Сэмми пересказал Розе, что случилось за день – с той минуты, когда он столкнулся с ребятами в кафе «Эксельсиор», и до прыжка Джо в пустоту.

– Ты же мог погибнуть, – с отвращением сказала Роза, стукнув Джо в плечо. – Как нечего делать. Канцелярские резинки.

– Трюк был успешно проделан Тео Хардином в тысяча девятьсот двадцать первом году, с моста Александра Третьего, – ответил Джо. – В том случае канцелярские резинки специально готовили, но я поучился и пришел к выводу, что мои даже прочнее и эластичнее.

– Только они порвались, – сказал Сэмми.

Джо пожал плечами:

– Я ошибся.

Роза рассмеялась.

– Я не говорю, что не ошибся, я говорю – я считал, что очень маленький шанс погибнуть.

– А ты не подумал, что есть и другой шанс – что они тебя на Райкерс-Айленд запрут? – возразил Сэмми. – Его задержали.

– Тебя задержали? – переспросила Роза. – За что? «Нарушение общественного порядка»?

Джо скривился смущенно и раздраженно. И подкинул себе еще лопату запеканки.

– За незаконное проживание, – сказал Сэмми.

– Это не что-то. – Джо оторвал взгляд от тарелки. – Я уже бывал в тюрьме.

Сэмми повернулся к Розе:

– И вот он все время такие вещи говорит.

– Загадочный человек.

– Страшно бесит.

– Вышел под залог? – спросила Роза.

– Мне помог твой отец.

– Мой отец? Он помогал?

– Выяснилось, что престарелая миссис Уэгнер – владелица двух Магриттов, – пояснил Сэмми. – Матушка мэра. Обвинения сняли.

– Двух поздних Магриттов, – уточнил Джо.

Зазвонил телефон.

– Я подойду, – сказал Сэмми. И пошел к телефону. – Алло. Ага. Какая газета? Понял. Нет, с вами он говорить не будет. Потому что разговаривать с газетой Хёрста – это лучше сразу удавиться. Нет. Нет. Нет, это полнейшее вранье.

По-видимому, желание растолковать и прояснить пересилило ненависть к «Нью-Йорк джорнал-америкэн». Сэмми отнес трубку в столовую – они только что протянули очень длинный провод, чтобы доставал до столовой, где Сэмми трудился, если забирал работу домой.

Сэмми пошел в вербальную атаку на репортера «Джорнал-америкэн», а Джо отложил вилку.

– Очень вкусно, – сказал он. – Я ничего подобно не ел так давно, что не помню.

– Наелся?

– Нет.

Роза подложила ему на тарелку еще шмат запеканки.

– Он по тебе скучал больше всех, – сказала она. И кивнула на столовую, где Сэмми излагал репортеру «Джорнал-америкэн», как он и Джо холодной октябрьской ночью миллион лет назад придумали Эскаписта. В тот день в окно спальни Джерри Гловски к Розиным ногам упал пораженный мальчик. – Нанимал частных детективов, искал тебя.

– Один меня нашел, – сказал Джо. – Я откупился от него. – Он проглотил кусок, затем другой, затем третий. – Я по нему тоже скучал, – наконец произнес он. – Но я всегда воображал, что он счастлив. Когда я буду сидеть ночью как-нибудь и о нем думать. Я буду читать его комиксы – я всегда знаю, какие комиксы его, – и подумаю: что ж, у Сэма все неплохо. Он, наверное, счастлив. – Джо запил последний кусок второй добавки глотком сельтерской. – Это очень расстройство для меня – узнать, что он нет.

– Думаешь? – переспросила Роза – не столько из недоверия, сколько в неумолимой власти того, что следующее поколение назовет отрицанием. – Да. Да, ты прав, он несчастлив.

– А его книга? «Иллюзия американского крушения»? Я о ней тоже думал часто время от времени.

Английский у него, отметила Роза, испортился за годы в прериях, или где там его носило.

– Ну, – сказала она, – Сэм дописал пару лет назад. В пятый раз уже, если не ошибаюсь. И мы его отослали. Доброжелательные ответы были, но…

– Я понял.

– Джо, – сказала она, – а в чем был смысл?

– В чем был смысл чего? Прыгнуть?

– Ладно, давай начнем с этого.

– Не знаю. Когда я увидел в газете, ну, вот письмо, я понял, что его написал Томми. А кто еще? И я решил, что, ну, если это я подсказал… я хотел… я просто хотел, чтоб это было… для него правдой.

– Но чего ты добивался? Идея-то в чем? Пристыдить Шелдона Анапола, чтоб он вам двоим дал денег побольше? Или что?

– Нет, – сказал Джо. – Я не гадаю, что такая была идея.

Роза подождала. Он отодвинул тарелку и взял Розины сигареты. Зажег сразу две, одну протянул ей – как давным-давно, много-много лет назад.

– Он не знает, – сказал Джо после паузы, словно поясняя резоны своего прыжка с вершины Эмпайр-стейт-билдинга, и, хотя Роза поняла его не сразу, почему-то от этих слов сердце застучало в груди молотом. Неужто она хранит столько секретов от мужчин, столько всевозможных покаянных знаний?

– Кто не знает что? – переспросила она. Потянулась – эдак как бы непринужденно – за пепельницей на кухонном прилавке позади Джо.

– Томми. Он не знает… что знаю я. Про меня. И про него. Что я…

Пепельница – красно-золотая, со штампом «ЭЛЬ-МАРОККО» стильным золотым шрифтом – грохнулась на пол и разлетелась на дюжину осколков.

– Бл-лин!

– Это нестрашно, Роза.

– Еще как страшно! Я разбила свою пепельницу из «Эль-Марокко», черт бы ее побрал.

Они встретились на полу, на коленях, и разделяли их осколки битой керамики.

– Ладно, ясно, – сказала Роза, а Джо принялся сметать осколки ладонями. – Ты знаешь.

– Теперь знаю. Я всегда думал, но я…

– Ты всегда думал? Это с каких пор?

– С тех пор, как услышал. Ты мне писала, помнишь, на флот, в сорок втором, по-моему. Были фотографии. Я понял.

– Ты с сорок второго года знал, что ты… – она понизила голос до злого шепота, – что у тебя есть сын, и ты ни разу…

Внутри поднялся рискованно блаженный гнев, и Роза выплеснула бы его, и плевать, что будет с сыном, с мужем, с репутацией их семьи в округе, но в самый распоследний миг ее удержала яростная краска в щеках Джо. Он сидел, повесив голову, и складывал осколки пепельницы аккуратным курганчиком. Роза встала и пошла в чулан за совком и веником. Смела бывшую пепельницу и со звоном отправила в мусорное ведро.

– Ты ему не сказал, – в конце концов произнесла она.

Он потряс опущенной головой. Он по-прежнему стоял на коленях на полу.

– Мы всегда никогда много не разговаривали, – ответил он.

– Почему меня это не удивляет?

– И ты ему не сказала.

– Конечно нет, – ответила Роза. – Он считает, что вон, – она снова понизила голос и кивнула на столовую, – его отец.

– Это обстоит не так.

– Что?

– Он мне сказал, что Сэмми его усыновил. Он подслушал или что-нибудь. У него есть интересные теории о настоящем отце.

– Он… а он когда-нибудь… думаешь, он?..

– По временам мне казалось, он приближается меня спросить, – ответил Джо. – Но он не спросил.

Тут Роза протянула ему руку, и он ее принял. На миг его ладонь показалась ей гораздо суше и мозолистее, чем помнилось, а потом стала прежней. Они снова сели за стол к своим тарелкам.

– Ты так и не объяснил, – напомнила Роза. – Почему ты это сделал. В чем суть-то была?

В кухню вернулся Сэмми – повесил трубку, качая головой, негодуя на бездонный мрак в головах у журналистов, освещению коего он только что напрасно уделил десять минут жизни.

– Вот и этот парень тоже спрашивал, – сказал он. – В чем суть-то была?

Роза и Сэмми повернулись к Джо, а тот поглядел на дюйм пепла на кончике сигареты и стряхнул его в ладонь.

– Наверное, в этом была суть, – сказал он. – Чтобы я вернулся. Оказался тут сидеть с вами, на Лонг-Айленде, в этом доме, есть макароны, которые приготовила Роза.

Сэмми задрал брови и резко выдохнул. Роза покачала головой. Похоже, ей на роду написано жить среди мужчин, чьи решения неизменно сложнее и чрезвычайнее подлежащих решению проблем.

– А нельзя было просто позвонить? – спросила она. – Я бы наверняка позвала тебя в гости.

Джо помотал головой и опять покраснел:

– Я не мог. Я столько хотел. Я позвоню и повешу трубку. Напишу письма, но не отправлю. И чем дольше я жду, тем сложнее вообразить. Я не знал, как это сделать, понимаете? Что вы обо мне подумаете. Что вы обо мне почувствуете.

– Елки-палки, Джо, звезданутый ты идиот, – сказал Сэмми. – Мы же тебя любим.

Джо положил руку ему на спину, и пожал плечами, и кивнул: мол, да, я поступил как идиот. И все, подумала Роза, – этого им хватит. Двенадцать лет ничегошеньки, отрывистое признание, покаянное пожатие плеч – и эти двое будут как новенькие. Она фыркнула, пустив струю дыма из ноздрей, и тряхнула головой. Оба посмотрели на нее. Будто ждали, что она сейчас придумает, как им дальше жить, – напишет туго закрученный и логичный сценарий Розы Саксон, и втроем они его разыграют, и каждый получит только те реплики, которые захочет.

– Ну? – сказала Роза. – И что мы теперь будем делать?

Повисло продолжительное молчание – в этот горестный мир, вероятно, успели явиться трое или четверо пресловутых идиотов Этель Клейман. Роза видела, как у мужа в уме складывается и оттачивается тысяча возможных ответов, и гадала, который из них Сэмми выскажет вслух, но в конце концов заговорил Джо.

– А десерт будет? – спросил он.

12

Сунув за ухо отточенный карандаш «Тикондерога» и прижав к груди чистый желтый блокнот, Сэмми лег с нею в постель. Надел жесткую хлопковую пижаму – эта белая в тонкую лаймовую полоску и с диагональным узором из золотых оленьих голов, – до сих пор дышавшую сладким паром Розиного утюга. Обычно в конверт их общей постели Сэмми складывал обонятельный протокол городского дня – богатый букет из «Виталиса», «Пэлл-Мэлл», немецкой горчицы, кислого отпечатка кожаного подголовника кресла в кабинете, подгоревшей четвертьдюймовой мембраны кофейной гущи на дне конторского кофейника, – но сегодня он принял душ, щеки и горло пахли обжигающим ментолом «Лайфбоя». Перемещение своего относительно некрупного тела с пола спальни на поверхность матраса Сэмми, как обычно, сопроводил речитативом из кряхтения и вздохов. Некогда Роза осведомлялась, имеются ли этим потрясающим концертам абстрактные либо конкретные причины, но причин никогда не имелось – его стоны были то ли машинальным музыкальным откликом на силу гравитации, вроде «пения» неких влажных камней под действием первых лучей утреннего солнца (Роза читала про это в «Риплиз»), то ли неизбежным еженощным выбросом – после пятнадцати часов игнорирования и подавления – всех дневных огорчений. Роза переждала сложный процесс, посредством коего Сэмми передвигал слизь в легких и горле. Почувствовала, как он вытянул ноги и поверх них разгладил одеяло. А затем наконец перекатилась на бок и села, опираясь на руку.

– Ну? – сказала она.

С учетом всех событий дня на этот вопрос можно было ответить многообразно. Сэмми мог сказать: «Оказывается, наш сын – все-таки не мелкий прогульщик и не развращенный комиксами малолетний правонарушитель, прямиком со страниц самых чернушных глав „Соблазнения малолетних“». Или в тысячный раз, с традиционной интонацией удивления пополам с враждебностью: «Ну твой отец дает». Или – то, чего Роза страшилась, по чему томилась: «Ну что, ты таки заполучила его назад».

Однако Сэмми лишь напоследок хлюпнул носом и сказал:

– Мне нравится.

Роза еще чуточку приподнялась:

– Правда?

Он кивнул и заложил руки за голову.

– Пугает знатно, – продолжал он, и Роза поняла, что такого ответа и ждала, точнее, знала, что такой репликой он, пожалуй, и предпочтет ответить на недоговоренное предложение внушить ей томление и страх. Как всегда, ей не терпелось услышать, что он думает про ее работу, и вдобавок она была благодарна за то, что он решил еще чуть-чуть пожить по старому календарю, пусть и изобилующему лакунами и просчетами. – Как будто Бомба – и впрямь Другая Женщина.

– Бомба сексуальна.

– Это и пугает, – ответил Сэмми. – Собственно говоря, пугает, что ты могла такое выдумать.

– На себя посмотри.

– Ты наделила Бомбу фигурой. Женским силуэтом.

– Это из «Всемирной энциклопедии», которая у Томми. Не я сочинила.

Сэмми закурил сигарету и разглядывал пламя, пока не догорело почти до пальцев. Потряс рукой, гася спичку.

– Он что, спятил? – спросил Сэмми.

– Томми или Джо?

– Он десять лет вел тайную жизнь. В смысле – ну правда. Маски. Фальшивые имена. Он сказал, дюжина человек знали, кто он. Никто не знал, где он живет.

– А кто знал?

– Да фокусники эти. Томми его впервые там и увидел. В задней комнате у Тэннена.

– «Магическая лавка Луиса Тэннена», – сказала Роза.

Это объясняло, отчего Томми так сильно привязался к этой ветхой шкатулке банальных фокусов и ерунды, – Розу бесило, она там бывала, и все это нагоняло на нее тоску. Он на этой лавке совсем помешался, как-то раз заметил ее отец. Сейчас Роза постепенно перебирала всю ложь, которую Томми растянул на последние десять месяцев. Аккуратно отпечатанные прайс-листы – подделки. Может, и сам интерес к иллюзионизму поддельный. И идеальная копия Розиной подписи на этих кошмарных записках – ну конечно, подделывал Джо. У Томми подпись колючая и неуклюжая; почерк все еще решительно вихлял. Как же она раньше не догадалась, что мальчик ни за что не сфальсифицировал бы подпись сам?

– Они перед нами разыграли грандиозный фокус. Наглазная повязка… как там Джо ее назвал?

– Финт.

– Ложь, скрывающая ложь.

– Я спросил его про Орсона Уэллса, – сказал Сэмми. – Он знал.

Роза указала на сигаретную пачку, и Сэмми протянул ей сигарету. Роза села – лицом к нему, скрестив ноги. Болел живот; это всё нервы. Нервы – и грохот многолетних фантазий, что обрушивались разом, сыпались дождем расписных игральных карт. Роза воображала, как Джо не просто давят проезжающие грузовики на пустынной дороге; она видела, как он тонул в глухих аляскинских бухтах, падал под пулей куклуксклановцев, получал бирку на палец в нише морга на Среднем Западе, гибнул в тюремном мятеже и оказывался в многочисленных и многообразных затруднениях суицидального толка, от повешения до дефенестрации. Ничего не могла с собой поделать. Апокалиптическое сознание: предчувствие надвигающейся беды ложилось тенью даже на самые солнечные Розины работы. В истории исчезновения Джо присутствовало насилие – тут она угадала (хотя ошибочно считала, будто насилием эта повесть завершалась, а не начиналась). Все больше всплывало новостей о самоубийствах – из-за «вины выжившего», как это теперь называли, – более везучих родственников тех, кто погиб в концлагерях. Читая или слыша подобные истории, Роза поневоле воображала, что Джо поступает так же и таким же способом: обычно прибегали к таблеткам или кошмарной иронии газового отравления. И любую газетную заметку о чьей-нибудь далекой печальной судьбе – вот только вчера она читала про человека, упавшего в море с обрыва на окраине Сан-Франциско, – Роза пересказывала себе заново, на главную роль взяв Джо. Задран медведем, покусан пчелиным роем, упал в пропасть со школьным автобусом (сидя за рулем) – память о Джо пережила все катастрофы до единой. Сколь ни затейлива, сколь ни алогична трагедия, Джо прекрасно вписывался в любую. Изо дня в день уже который год Роза жила с болью знания – знания – о том, что, невзирая ни на какие фантазии, Джо взаправду никогда не вернется. И теперь никак не удавалось постичь вроде бы простой концепт: Джо Кавалер со своей секретной жизнью спит у Розы на диване, у Розы в гостиной, под старым вязаным пледом Этель Клейман.

– Нет, – сказала Роза, – по-моему, он не спятил. Понимаешь? Я не уверена, что бывает здравый отклик на то, что он… что случилось с его родными. Вот твой отклик и мой… ты встаешь, идешь на работу, в воскресенье после обеда играешь в мячик с сыном на дворе. Это что, здраво? Высаживать луковицы и рисовать комиксы, заниматься стародавней чепухой, будто ничего и не было?

– Разумно, – ответил Сэмми, ничуть, судя по тону, не заинтересовавшись вопросом.

Он подтянул ноги к груди и прислонил к ним блокнот. Зашуршал карандаш. Очевидно, для Сэмми разговор окончен. Как правило, оба старались уклоняться от вопросов «насколько мы безумны?» и «есть ли в нашей жизни смысл?». Необходимость их избегать была остра и ясна обоим.

– Что там у тебя? – спросила Роза.

– «Диковинная планета». – Карандаша от бумаги он не оторвал. – Мужик приземляется на планету. Исследует галактику. Картографирует далекие окраины. – Он говорил, но на Розу не смотрел и не прерывал упрямого продвижения по линейкам крохотных жирных печатных буковок, которые рисовал размеренно и аккуратно, будто у него пишмашинка вместо руки. Он любил пересказывать Розе сюжеты, причесывал в опрятные косички то, что росло в голове дикими колтунами. – Он находит громадный золотой город. Ничего подобного в жизни не видал. А в жизни он повидал всё. Города-ульи на Денебе. Кувшиночные города Лиры. Люди в городе – прекрасные золотые гуманоиды десяти футов ростом. Допустим, у них еще большие крылья. Они гостеприимно встречают Астронавта Джонса. Показывают ему город. Но что-то их мучает. Тревожит. Пугает. В одно здание, огромный дворец, нашего героя не пускают. Однажды ночью он просыпается в большой уютной постели, а весь город ходит ходуном. Слышен жуткий рев – точно взбесился какой-то монстр. Крики. Странные электрические вспышки. И все это доносится из дворца. – Сэмми поднял дописанную страницу, перевернул, разгладил. Продолжил: – Назавтра все ведут себя так, будто ничего не случилось. Говорят нашему герою, что ему, наверное, приснилось. Естественно, он должен выяснить. Он же исследователь. Это его работа. Поэтому он тайком пробирается в гигантский пустынный дворец и все там осматривает. В самой высокой башне, в миле над поверхностью планеты, он находит великана. Двадцать футов ростом, исполинские крылья, тоже золотой, но волосы спутаны, длиннющая борода. И закован в цепи. Великанские атомные цепи.

Роза подождала, а он подождал, пока она спросит.

– И? – наконец спросила она.

– Мы в раю. Эта планета – рай, – ответил Сэм.

– Я не совсем…

– Это Бог.

– Так.

– Бог – безумец. Миллиард лет назад лишился разума. Прямо перед тем, как Он… ну, понятно. Создал Вселенную.

Настал черед Розе сказать:

– Мне нравится. И потом Он что? Съедает астронавта, надо думать?

– Именно.

– Сдирает с него шкуру, как с банана.

– Хочешь нарисовать?

Она положила ладонь на щеку Сэмми. Щека была теплая и еще росистая после душа, и щетина приятно щекотала кончики пальцев. Роза и не помнила, когда последний раз касалась его лица.

– Сэм, прекрати. Остановись на минуту.

– Мне нужно записать.

Она ухватилась за карандаш, оборвав его механическое движение. Сэмми воспротивился; тихонько скрипнула щепа, карандаш стал сгибаться. А затем разломился напополам, треснув вдоль. Роза протянула Сэмми свою половину – тощая серая палочка графита мерцала, точно ртуть, ползущая вверх по термометру.

– Сэмми, как ты его вытащил?

– Я же объяснил.

– Мой отец позвонил матери мэра, – сказала Роза. – И та смогла надавить на систему уголовного правосудия города Нью-Йорка. Из великой любви к Рене Магритту.

– На то похоже.

– Ну что за херня?

Сэмми пожал плечами, но Роза понимала, что он врет. Он врал ей годами, систематически и с ее одобрения. Одна сплошная бесконечная ложь, глубиннейшая ложь, какая возможна в браке, – ложь, которую не нужно проговаривать, потому что в ней никогда не усомнятся. Но время от времени, вот как сейчас, эта ложь телилась маленькими айсбергами, и они уплывали дрейфовать собственным курсом – сувениры непроторенного континента лжи, слепые пятна на их картах.

– Как ты его вытащил? – спросила Роза.

Она еще никогда так настойчиво не добивалась от Сэмми правды. Порой чувствовала себя как Ингрид Бергман в «Касабланке» – замужем за человеком со связями в подполье. Ложь была необходима – защищала и ее, и его.

– Поговорил с полицейским, который его задержал, – ответил Сэмми, глядя на нее в упор. – С детективом Либером.

– Ты с ним поговорил.

– Он, похоже, ничего себе парень.

– Повезло.

– Мы с ним пойдем обедать.

За последний десяток лет Сэмми то и дело ходил обедать с десятком разных мужчин. В его рассказах они редко обладали фамилиями – просто Боб, или Джим, или Пит, или Дик. Каждый возникал на окраине сознания Розы, маячил полгода или год смутной мешаниной биржевых рекомендаций, мнений и модных анекдотов, облаченной в серый костюм, и так же быстро исчезал. Роза предполагала, будто дружбы эти – со дня вербовки Джо у Сэмми не было других отношений, достойных такого названия, – не заходят дальше обеденного стола в «Ле Мармитоне» и «Лоране». На этом допущении все и зиждилось.

– Тогда, – сказала Роза, – может, папа тебе и с сенатским комитетом поможет. Наверняка Эстес Кефовер – большой поклонник Макса Эрнста.

– Может, нам лучше связаться с Максом Эрнстом, – ответил Сэмми. – Мне любая помощь сгодится.

– И они вызывают всех?

Сэмми покачал головой. Старался не выдать тревоги, но Роза видела, что он тревожится.

– Я кое-кого обзвонил, – сказал он. – Из тех комиксистов, что на слуху, зовут, похоже, только меня и Гейнза.

Билл Гейнз был издателем и главным понтификом EC, «Энтертейнинг комикс». Неряшливый гениальный мужик, взрывной и говорливый, как Сэмми – когда речь шла о работе, – и, как Сэмми, амбициозный. Комиксы у него были с высоколитературными претензиями, и работал он на аудиторию, способную оценить их иронию, их юмор, абсурд и праведность их либеральной морали. И были эти комиксы кровавые донельзя. В них изобиловали трупы, и расчлененка, и живописные ножевые ранения. Ужасные люди чудовищно поступали со своими кошмарными любимыми и друзьями. Розе никогда особо не нравились ни Гейнз, ни его комиксы, хотя она обожала Бернарда Кригстина, одного из постоянных художников «Энтертейнинг комикс», утонченного и элегантного и в печати, и лично и умевшего смело манипулировать панелями.

– У тебя есть довольно кровавые стрипы, Сэм, – сказала она. – Почти на грани.

– Тут, похоже, дело не в поножовщине и вивисекции, – сказал Сэмми. И прибавил, облизнув губы: – Во всяком случае, не только в них.

Роза подождала продолжения.

– Про меня, ну, короче, про меня как бы целая глава в «Соблазнении малолетних».

– Да?

– Часть главы. Несколько страниц.

– И ты мне не сказал?

– Ты говорила, что не собираешься читать эту туфту. Я так понял, тебе неинтересно.

– Я спрашивала, упоминал ли доктор Уэртем тебя. А ты сказал… – Она поразмыслила, припоминая, что именно он сказал. – Ты сказал, что смотрел и в указателе имен тебя нет.

– Ну, не по имени, – сказал Сэмми. – Я вот о чем.

– Так, – сказала Роза. – А теперь выясняется, что про тебя там целая глава.

– Не про меня лично. По имени меня там не называют. Но там про мои комиксы. Дровосек. Ректификатор. И не только мои. Про Бэтмена много. И Робина. И про Чудо-Женщину есть. Что она несколько… несколько мужеподобна.

– Ага. Ясно.

Все всё знали. Вот отчего именно их тайна, их ложь так парадоксальны: ее не проговаривали, ее не оспаривали, но она никого не обманывала. В округе ходили слухи; сама Роза никогда не слышала, но порой чуяла осадок этих слухов в гостиных, вместе с Сэмом переступая порог.

– А сенат знает, что эти комиксы написал ты?

– Очень в этом сомневаюсь, – ответил Сэмми. – Там сплошь под псевдонимом.

– Ну и всё.

– Ничего со мной не будет.

Он опять взял блокнот, перекатился на бок и порылся в тумбочке в поисках другого карандаша. Но когда опять залез под одеяло, остался просто сидеть, карандашным ластиком барабаня по бумаге.

– Как думаешь, он тут задержится? – спросил Сэмми.

– Нет. Не-а. Может быть. Не знаю. А мы хотим, чтоб он задержался? – спросила она.

– Ты его по-прежнему любишь?

Он пытался ее подловить, застать врасплох – адвокатские приемчики. Но Роза пока не готова была зайти так далеко – сейчас не время энергично ворошить угли своей любви к Джо.

– А ты? – парировала она и затем, пока он не успел серьезно рассмотреть вопрос, продолжила: – А меня ты по-прежнему любишь?

– Сама ведь знаешь, что да, – мигом ответил он. И вообще-то, она знала, что да. – Тебе не нужно спрашивать.

– А тебе не нужно говорить, – ответила Роза.

И поцеловала его. Получился формальный сестринский поцелуй. Затем она выключила свет со своей стороны кровати и отвернулась к стене. Снова зашуршал карандаш. Роза прикрыла глаза, но расслабиться не удавалось. И довольно быстро она сообразила, что умудрилась забыть то единственное, о чем хотела поговорить с Сэмми, – Томми.

– Он знает, что ты его усыновил, – сказала она. – Джо так говорит. – Карандаш замер. Роза смотрела в стену. – Он знает, что его отец – кто-то другой. Но не знает кто.

– То есть Джо ему так и не сказал.

– Ты считаешь, он мог?

– Да нет, – ответил Сэмми. – Пожалуй, не мог.

– Надо сказать ему правду, Сэм, – продолжала Роза. – Момент настал. Пора.

– Я работаю, – ответил Сэмми. – Я сейчас больше не буду об этом разговаривать.

И по своему богатому опыту она знала, что стоит поверить. Разговор официально окончен. А она не сказала ему всего того, что хотела сказать! Она положила руку на его теплое плечо. Его кожа и здесь сохраняла нежданную память о прохладе.

– А ты? – секундой раньше долгожданного погружения в сон спросила Роза. – Ты здесь задержишься?

Но если ответ и прозвучал, Роза его не уловила.

13

В свои тридцать пять, с морщинками, что прокрались в уголки глаз, с голосом, что осип от сигарет, Роза Клей была, прямо скажем, еще прекраснее той девушки, которую помнил Джо. В тщетной и бестолковой битве с пышной конституцией Роза сложила оружие. Розовая плоть разрослась, смягчив резкий гребень носа, лошадиную длину подбородка, выпуклость скул. Бедра стали величественны, бока обширны, и в эти первые дни оживающую любовь Джо отчаянно дразнил промельк бледных веснушчатых грудей, что в чашечках бюстгальтера наливались дразнящей, но ложной угрозой перелива, – зрелище, которое являли Джо один из ее домашних халатов или случайные полуночные столкновения под дверью ванной в коридоре. За годы побега Джо думал о Розе снова и снова, но отчего-то, ухаживая за ней, обнимая ее в воспоминаниях, забывал добавить веснушки, которыми она была гравирована так щедро, и теперь их обилие шокировало его. Они сгущались и бледнели на коже, подчиняясь непостижимому ритму звезд в ночном небе. Их мучительно хотелось коснуться – как шерстки бархата или мерцания муара.

Сидя за столом поутру, лежа на диване, Джо наблюдал, как Роза хлопочет по дому, несет метелку для пыли или холщовый мешочек с прищепками, как юбка туго обнимает решительную качку ее бедер и ягодиц, и внутри у него будто натягивали до верной тональности скрипичную струну. Ибо, как выяснилось, Джо по-прежнему был влюблен в Розу. Его любовь пережила ледниковый период, как звери древней исчезнувшей эпохи, которые на страницах комиксов всегда оттаивали и отправлялись крушить улицы Метрополиса, и Готэма, и Империум-Сити. Оттаивая, любовь источала густой мастодонтовый аромат прошлого. Новое столкновение с этими чувствами удивляло Джо – удивляло не столько их выживание, сколько неоспоримая живость и сила. Влюбленный мужчина в двадцать лет чувствует себя живым как никогда – вновь обретя это погребенное сокровище, Джо, как никогда ясно, постиг, что последние лет двенадцать провел более или менее мертвецом. Его ежедневные яичницы и отбивные, его коллекция фальшивых бород и усов, торопливое мытье губкой над раковиной в кладовке – все эти бесспорные черты его недавнего бытия казались теперь повадками призрака, впечатлениями от странного романа, прочитанного в сильном жару.

Возвращение чувств к Розе – возвращение собственной молодости – после стольких лет, когда от них не было ни ответа ни привета, должно было наполнять его восторгом, но Джо страшно угрызался. Он не хотел обернуться этим стандартным персонажем Розиных комиксов – разлучником, с искоркой в глазах, в аскотском галстуке и за рулем «фиата». Это правда, за последние дни он избавился от всех иллюзий касательно брака Сэмми и Розы (который он, как мы нередко поступаем с упущенными возможностями, с годами начал идеализировать). Прочные пригородные узы, которые он издалека в печали пополам с удовлетворением воображал себе ночами, при ближайшем рассмотрении оказались еще сложнее и проблематичнее среднестатистического брака. Но как бы ни обстояли дела, Сэмми и Роза женаты, и уже отнюдь не первый год. Они безусловно пара. Они одинаково говорили, пользовались домашним арго – «арахис и же», «зомбоящик», – перебивали друг друга, друг за друга договаривали, любезно затыкали друг другу рты. Порой они атаковали Джо вдвоем, рассказывали ему параллельные, взаимодополняющие версии одной и той же истории, и он совершенно терялся в довольно занудном семейном лабиринте их речей. Сэмми заваривал чай и носил Розе в студию. Роза каждый вечер перед сном с угрюмым усердием гладила Сэмми рубашку. И у них на двоих сложилась замечательная система производства комиксов (хотя они редко выступали прямо как Клей & Клей). Сэмми извлекал что-нибудь из неистощимого источника дешевых, надежных и действенных идей, которым Господь снабдил его при рождении, а затем Роза вместе с ним проговаривала сюжет, бесконечным потоком вставляла уточнения, хотя оба они, похоже, не замечали, что уточнения эти придумала она. А Сэмми вместе с ней просматривал ее комиксы, панель за панелью, критиковал ее рисунки, когда она слишком усложняла, склонял к ее сильным сторонам – яркому штриху, стилизации, раздражительному пренебрежению деталями. Роза и Сэм бывали вместе редко – разве что в спальне (колыбели великих тайн и предмете большого интереса Джо), – но в такие минуты казалось, что они очень друг другом увлечены.

И посему вмешаться и заявить требование, к коему подталкивала Джо вновь пробудившаяся любовь, было немыслимо; однако ни о чем больше он думать не мог и из-за этого бродил по дому, неотвязно сгорая от смущения. В госпитале на Кубе у него развилась благодарная страсть к одной красивой медсестре, бывшей светской львице из Техаса, известной под именем Дина из Медины, и он провел невыносимый месяц в сухой жаре Гуантанамо, стараясь удерживаться от эрекции всякий раз, когда она приходила обтирать его губкой. С Розой у него сейчас происходило то же самое. С утра до ночи он только и делал, что давил в себе мысли, утрамбовывал чувства. У него уже ныли челюсти.

Более того, он улавливал, что она его избегает, заранее уклоняется от авансов, на которые он никак не мог себя сподвигнуть, и от этого чувствовал себя совсем мерзавцем. После первого разговора в кухне ему и Розе никак не удавалось завести следующий. Некоторое время Джо так занимали собственные неуклюжие попытки начать светскую беседу, что он не замечал, как Роза сдержанна, когда они остаются вдвоем. Наконец заметив, он списал ее немногословие на враждебность. Целыми днями он стоял под холодным душем воображаемого Розиного гнева, полагая, что целиком его заслужил. Не только тем, что бросил ее беременной, одну и в беде, а сам отправился в безрезультатную погоню за невозможным возмездием, но тем, что за все эти годы вдали от нее так и не вернулся, не позвонил и не черкнул ни строки, ни единого разу о ней не вспомнил, – так, воображалось ему, воображается ей. Молчание между ними ширилось, как газ, и лишь сильнее распаляло стыд и желание. В отсутствие вербального контакта Джо стал очень чуток к другим Розиным проявлениям – бардаку ее макияжа и кремов и лосьонов в ванной, испанскому лишайнику ее белья, что болталось на штанге душевой занавески, раздраженному звяканью ее ложки о чайную чашку в гараже, кухонным посланиям, написанным майораном, беконом, луковыми кольцами во фритюре.

В конце концов все это стало нестерпимо; настала пора, решил Джо, сказать хоть что-то, но в голову приходило только «пожалуйста, прости меня». Он принесет формальные извинения, будет просить прощения долго и униженно, сколько потребуется, отдастся на ее милость. Он обдумывал, и планировал, и репетировал эти слова, а столкнувшись с Розой в узком коридоре, просто взял их и выпалил.

– Слушай, – сказал он. – Прости.

– Что ты сделал?

– В смысле, за все прости.

– А. Это, – сказала она. – Ладно.

– Я понимаю, что ты, наверное, злишься.

Она скрестила руки на груди и уставилась на него – лоб широк и гладок, губы стиснуты в надутую гримаску сомнения. Джо никак не мог прочесть выражения ее глаз – оно все менялось и менялось. Наконец она опустила взгляд на веснушчатые руки, залившиеся розовым:

– У меня нет права злиться.

– Я тебе сделал больно. Я бросил. Свалил работу на Сэмми.

– За это я на тебя не в обиде, – сказала она. – Абсолютно. Да и он, я думаю, на самом деле тоже. Мы оба понимаем, почему ты уехал. Мы и тогда понимали.

– Спасибо, – сказал Джо. – Может, вы мне как-нибудь объясните.

– Но вот когда ты не вернулся, Джо… Когда ты прыгнул за борт или что ты там сделал…

– Тоже прости.

– Вот это мне было очень трудно понять.

Он потянулся к ее руке, сам поражаясь своей смелости. Роза дала ему подержать ее руку девять секунд, а потом отняла. Глаза ее от укоризны чуточку косили.

– Я не знал, как к тебе вернуться, – сказал Джо. – Я годами пытался, уверяю тебя.

И вдруг, к его изумлению, ее губы прижались к его рту. Джо вдавил ладонь в ее тяжелую грудь. Они боком врезались в деревянную стенную панель, сбив с гвоздика фотографию Этель Клейман. Джо зарылся рукой под молнию на Розиных джинсах. В запястье ему впились металлические зубы. Он ни на миг не усомнился, что сейчас она стянет джинсы, а он взберется на нее прямо здесь, в коридоре, пока Томми не вернулся из школы. Джо все понял неверно: она отгораживалась от него не злостью, а стеклом такого же неодолимого томления. Не успел он и глазом моргнуть, они опять стояли в коридоре, и верещание всевозможных сирен и сигналов воздушной тревоги внезапно смолкло. Роза поправила все, что он растрепал, застегнула джинсы, пригладила волосы. По щекам у нее размазалась краска помады.

– Хм, – сказала Роза. А потом: – Пожалуй, не сейчас.

– Я понимаю, – сказал он. – Пожалуйста, скажи когда.

Он имел в виду изобразить терпение и готовность к сотрудничеству, но вышло как-то пришибленно. Роза рассмеялась. Обхватила его руками, и он втирал размазанную помаду ей в щеки, пока совсем не исчезла.

– И как же тебе удалось? – спросила Роза. Кончики ее зубов от чая потемнели. – Спрыгнуть с парохода посреди океана?

– Я и не был на пароходе, – сказал Джо. – Я вечером перед этим улетел на самолете.

– Был же приказ. Медицинские заключения, я не знаю. Сэмми показывал мне копии.

Джо надел загадочную улыбку Кавальери.

– Верен кодексу, как всегда, – сказала Роза.

– Я все очень умно сделал.

– Не сомневаюсь, миленький. Ты всегда был умным мальчиком.

Он губами прижался к ее пробору. Темя заманчиво пахло ее любимым лапсангом – как спичечные головки.

– Что будем делать? – спросил он.

Она ответила не сразу. Отпустила его, попятилась, склонив голову набок, изогнув бровь, – дразнящая поза, которую он отлично помнил по прежним временам.

– У меня идея, – сказала Роза. – Давай ты подумаешь, куда будешь складывать эту свою чертову прорву комиксов?

14

Девяносто пять, девяносто шесть, девяносто семь. Девяносто семь.

– Сто два.

– Я насчитал девяносто семь.

– Ты ошибся.

– Нам понадобится грузовик.

– А я о чем?

– Грузовик и потом еще целый, бляха-муха, пакгауз.

– Я всегда хотел пакгауз, – сказал Джо. – У меня всегда была такая мечта.

Джо предпочитал не уточнять, сколько именно комиксов в сосновых ящиках его собственного изготовления – полные коллекции «Экшн» и «Детектив», «Черного Ястреба» и «Капитана Америка», «Преступление не окупается» и «Справедливость найдет виновного», «Иллюстрированной классики», и «Библии в картинках», и «Вжика», и «Вау», и «Зипа», и «Зута», и «Смэша», и «Крэша», и «Пепа», и «Панча», и «Потрясающих», и «Захватывающих», и «Великолепных», и «Популярных» – он собрал, однако в письме, которое прислали юристы корпорации «Риалти ассошиэйтс секьюритиз», владельцев Эмпайр-стейт-билдинг, все было очень четко. «Невидимые кремы Корнблюма» выселяются вследствие нарушения условий аренды, и это означает, что девяносто семь или же сто два деревянных ящика, набитые комиксами из коллекции Джо, – а также все остальные его пожитки – нужно либо вывозить, либо выбрасывать.

– Ну и выкинь их, – сказал Сэмми. – Делов-то?

Джо вздохнул. Весь мир, даже Сэмми Клей, который почти всю свою взрослую жизнь создавал и продавал комиксы, считал их хламом, а вот Джо их любил: за низкокачественное цветоделение, за плохо обрезанную бумагу, за рекламу пневматических винтовок, и танцевальных курсов, и кремов от прыщей, за подвальный запах тех изданий, что постарше, тех, что Джо отдавал на хранение, пока странствовал. А больше всего он любил комиксы за картинки и сюжеты, за вдохновение и усердие пятисот стареющих мальчишек, что пятнадцать лет грезили изо всех сил, преображая свои страхи и самообманы, свои мечты и сомнения, свои школьные образования и сексуальные извращения в то, чему лишь самое бестолковое общество способно отказать в статусе искусства. Комиксы не дали Джо рехнуться в психиатрической больнице Гуантанамо. Всю осень и зиму по возвращении на материк он дрожал в съемной хижине на берегу залива Шинкотиг в Виргинии, слушал свист ветра в щелях стенной обшивки, травился запахом горелых волос из старого электронагревателя, и лишь десять тысяч сигарет «Олд голд» и кипа «Приключений Капитана Марвела» (невероятная двухлетняя сага о борьбе Капитана с Мистером Майндом, червем-телепатом, претендующим на мировое господство) помогли ему навсегда одолеть тягу к морфию, которую он привез со Льда.

Он потерял мать, отца, брата и деда, друзей и врагов юности, любимого учителя Бернарда Корнблюма, свой город, свою историю – свой дом – и традиционный упрек комиксам – мол, это же просто легкий побег от реальности – полагал мощным аргументом в их защиту. В своей жизни он бежал не раз – из веревок, цепей, коробок, мешков и ящиков, из наручников и кандалов, из стран и от режимов, из объятий любящей женщины, из упавших аэропланов, и от опийной наркомании, и с целого замороженного континента, который старался погубить его любой ценой. Побег от реальности, считал Джо (особенно вскоре после войны), – это достойный вызов. До конца жизни он не забудет мирные полчаса чтения «Бетти и Вероники», найденных в уборной автозаправки: как он лежал с комиксом под пихтой, в скошенных солнечных лучах леса под Медфордом, штат Орегон, с головой погрузившись в этот разноцветный мир глупых шуток, толстых штрихов, шекспировского фарса и глубокой, почти восточной тайны двух юных богинь с большими зубами и осиными талиями, навеки запутавшихся в сетях неприязненной дружбы. Боль утраты – хотя Джо никогда не рассуждал в таких терминах – в те дни не оставляла его ни на миг, холодным гладким шаром застряла внутри, прямо за грудиной. За полчаса в рябой тени Дугласовых пихт, за чтением «Бетти и Вероники», ледяной шар растаял, а Джо и не заметил. Вот вам волшебство – не самоочевидная магия карточного манипулятора в цилиндре, не отважное и огрубелое мошенничество эскаполога, а подлинная магия искусства. Этот мир, эта их реальность, пожравшая и дом Джо, и его семью, изуродована и вывихнута чудовищно, если героический, ни в коей мере не легкий побег все по-прежнему презирают.

– Я знаю, ты думаешь, все это хлам, – сказал Джо. – Но вот именно тебе так думать нельзя.

– Ага-ага, – ответил Сэмми. – Ладно.

– Что ты там смотришь?

Сэмми бочком пробрался в приемную мисс Смышленки и уже развязывал одно портфолио из кипы. В девять утра, по дороге в «Фараон», он забросил Джо сюда, чтобы тот приступил к трудоемкому процессу переезда. А сейчас почти восемь вечера – Джо таскал, паковал и перепаковывал весь день без передышки. Плечи ныли, пальцы стерлись, Джо было нехорошо. Сбивает с толку – возвращаешься, а тут ничего не изменилось, и теперь надо все это разъять на части. И задевало, как Сэмми на него посмотрел, минуту назад войдя и увидев, что Джо трудится, заканчивает работу. Похоже, для Сэмми это был приятный сюрприз – не потому, что работа закончена, а потому, что Джо не исчез. Они – все трое – думали, что он опять их бросит.

– Хочу еще раз глянуть твои панели, – сказал Сэмми. – Должен тебе сказать, это прекрасная вещь. Не терпится прочесть целиком.

– По-моему, тебе не понравится. По-моему, никому не понравится. Слишком мрачно.

– Похоже, мрачно, да.

– Слишком мрачно для комикса, по-моему.

– А это начало? Елки, вот это полоса.

Перекинув пальто через локоть, Сэмми опустился на пол подле обширной горы черных картонных папок – их купили поутру в «Пёрл пейнтс», чтобы Джо упаковал пять лет трудов. Голос Сэмми помрачнел и зарос паутиной:

– «Голем!»

Он потряс головой, разглядывая первый полосной кадр – всего их было сорок семь – в начале первой главы комикса на 2256 полос, который Джо сочинил в «Невидимых кремах Корнблюма»; Джо как раз приступил к сорок восьмой, и последней, главе, но тут Томми выдал его властям.

Осенью 1949-го Джо приехал в Нью-Йорк с двойным намерением: взяться за длинную историю про Голема, которая панель за панелью и глава за главой являлась ему во сне, в закусочных, на длинных автобусных перегонах по всему югу и северо-западу с тех самых пор, как он три года назад уехал с Шинкотига, и – постепенно, осторожно, поначалу, может, даже тайно – снова увидеть Розу. В городе он восстановил кое-какие хрупкие связи – снял помещение в Эмпайр-стейт-билдинг, возобновил визиты в заднюю комнату Луиса Тэннена, открыл счет в «Пёрл пейнтс» – и приступил. Работа, каковой, надеялся Джо в то время, надлежало изменить восприятие и понимание жанра искусства, который в 1949 году только Джо и считал средством самовыражения, силой не уступавшим композиции Коула Портера в руках, скажем, Лестера Янга или дешевой мелодраме о несчастном богаче в руках, допустим, Орсона Уэллса, закипела просто великолепно, но возвращаться на орбиту Розы Сакс Клей, даже по чуть-чуть, оказалось гораздо сложнее. «Голем» продвигался так хорошо; он поглощал все время Джо и все его внимание. Джо все сильнее захватывали мощные мотивы этой истории – Прага и пражские евреи, колдовство и кровь, преследование и освобождение, неискупимая вина и обреченная невинность, – из ночи в ночь за чертежным столом он мечтал свою долгую галлюцинаторную повесть о своенравном чудовищном дитяти, Йозефе Големе, что жертвует собой, дабы спасти и защитить крошечный ламповый мир, чья безопасность ему доверена, и чувствовал, что эта работа – рассказывание этой истории – исцеляет его. Все горе и черное изумление, что он никак не мог выразить, ни до, ни после, ни психиатру в ВМФ, ни такому же бродяге в дешевой гостинице под Орландо во Флориде, ни сыну, ни тем немногим, кто еще любил его, когда он наконец вернулся в мир, – все это излилось в головокружительные ракурсы и строгие композиции, в перекрестную штриховку и огромные проломы теней, в раздутые, и разбитые, и мелко порубленные панели его монструозного комикса.

В какой-то момент он начал уверять себя, что план его не просто двойной, но двухступенчатый: он закончит «Голема» и тогда будет готов вновь встретиться с Розой. Он бросил ее – сбежал от нее – в горе, в ярости, в приступе иррациональных попреков. Будет лучше, говорил он себе, – ведь будет лучше, да? – вернуться, совершенно очистившись. Но хотя в этой рационализации поначалу и было здравое зерно, к 1953-му, когда Томми Клей засек Джо в иллюзионистской лавке, потенциал самоисцеления давным-давно исчерпался. Дабы закончить работу, которую начали его карандаши, Джо нужна была Роза – ее любовь, ее тело, но превыше всего ее прощение. Одна беда – к тому времени, как он Розе и сказал, поезд ушел. Джо прождал слишком долго. Шестьдесят миль Лонг-Айленда, отделявшие его от Розы, были непроходимы, как зазубренная тысячемильная пасть, отделявшая Кельвинатор от Ётунхейма, как три лондонских квартала, отделявшие Уэйкфилда от любящей жены.

– А сценарий-то у тебя есть? – спросил Сэмми, переворачивая очередную страницу. – Это что вообще – немое кино?

На панелях не было пузырей – ни слова, кроме тех, что вписаны в рисунки, – табличек на домах и дорогах, ярлыков на бутылках, адресов на любовных письмах, вправленных в сюжет, – и слова «ГОЛЕМ!», которое снова и снова повторялось на полосном кадре в начале каждой главы, всякий раз под новой личиной: пять букв и восклицательный знак прикидывались то вереницей домов, то лестницей, то шестью марионетками, шестью пауками кровавых луж, долгими тенями шести истерзанных и сокрушительных женщин. Джо собирался когда-нибудь потом вклеить пузыри и заполнить их текстом, но так и не смог заставить себя замарать панели.

– Есть сценарий. По-немецкому.

– Это будет бомба.

– Это ничего не будет. Его не продать.

За пять лет работы над «Големом» случилось нечто парадоксальное: чем больше себя, своей души и своих печалей Джо изливал в комикс – чем убедительнее демонстрировал могущество жанра как инструмента личного самовыражения, – тем меньше хотелось показывать его другим людям, выставлять на всеобщее обозрение то, что в итоге обернулось тайной летописью его траура, его вины и воздаяния. Он психовал уже оттого, что эти страницы листал Сэмми.

– Сэм, эй, ну давай. Нам, может быть, пора.

Но Сэмми не слушал. Он медленно листал первую главу, расшифровывал сюжет в потоке бессловесных образов. Джо наблюдал, как Сэмми читает его секретную книгу, и под диафрагмой у него разливалось странное тепло.

– Я… я, может быть, попробую объяснить… – начал он.

– Не, нормально, я понимаю. – Сэмми не глядя сунул руку в карман пальто и вытащил бумажник. Выудил купюры, по доллару и по пятерке. – Вот что, – сказал он. – Я тут, наверное, задержусь. – Он поднял голову. – Сходи перекуси сам?

– Ты будешь читать прямо сейчас?

– Конечно.

– Целиком?

– А чего бы нет? Я просрал пятнадцать лет жизни, карабкаясь на груду хлама в две мили высотой, – уж я могу потратить пару часов на три гениальных фута.

Джо потер нос – тепло лести растеклось по ногам и поднялось в горло.

– Так и быть, – в конце концов сказал он. – Читай. Но может, подождешь, когда приедем домой?

– Не хочу ждать.

– Меня выселяют.

– Да и пошли нахер.

Джо кивнул и взял деньги. Много времени – очень много времени – миновало с тех пор, как он позволял кузену так собой командовать. И Джо это, пожалуй, по-прежнему нравилось.

– И, Джо… – сказал Сэмми, не отрываясь от чтения. Джо подождал. – Мы с Розой тут говорили. И она, ну, мы считаем, можно, если хочешь… в смысле, мы считаем, Томми должен знать, что ты его отец.

– Я понял. Да, наверное, ты… я с ним поговорю.

– Можем поговорить вместе. Сядем с ним и поговорим. Ты. Его мать. Я.

– Сэмми, – сказал Джо, – я не знаю, верно ли так сказать или как верно так сказать. Но… спасибо тебе.

– За что?

– Я знаю, что ты сделал. Я знаю, чем тебе это обошлось. Я не заслужил такого друга.

– Ну, я бы рад ответить, что это все ради тебя, поскольку я такой сказочный друг. Но если по правде, я тогда перепугался не меньше Розы. Я женился на ней, потому что не хотел… ну, быть голубым. Хотя, вообще-то, я, видимо, голубой. Может, ты не знал.

– Как бы так чуть-чуть, может быть, я знал.

– Вот и все дела.

Джо покачал головой:

– Это могло быть или есть, почему ты на ней женился. Но не объясняет, почему остался. Ты отец Томми, Сэмми. Не меньше, а, наверное, гораздо больше меня.

– Я поступил как проще, – ответил Сэмми. – Сам попробуй – увидишь. – И он опять воззрился на лист бристольского картона – полосу из первой главы, фрагмент пространной, хотя и краткой истории големов в веках. – Итак, – произнес он, – они создают козла.

– Э… ну да, – ответил Джо. – Рабби Ханина и рабби Ошайя.

– Козлиного голема.

– Из земли.

– А потом… – Сэмми пальцем проследил ход событий вниз и поперек страницы. – После таких мук. Это же вроде опасно – голема создавать.

– Опасно.

– И после всего этого они его… что, берут и съедают?

Джо пожал плечами:

– Они хотели есть.

Сэмми заметил, что прекрасно их понимает, и, хотя он имел в виду выразиться буквально, Джо вдруг привиделось, как Сэмми и Роза на коленях стоят над мерцающим семечком, из всего, что попадается под руку, лепят то, что будет их питать.

Джо спустился в вестибюль и сел на табурет за прилавком аптеки «Эмпайр-стейт», на свое обычное место, хотя в кои веки без традиционных темных очков и фальшивых усов или тугой вязаной шапки, натянутой ниже бровей, до самых глазниц. Заказал традиционную тарелку яичницы с отбивной. Сел поудобнее, хрустнул костяшками. Увидел, что продавец за прилавком пялится. Джо встал и в мелком припадке театральности пересел на два табурета дальше, устроился прямо под окном на Тридцать третью улицу, у всех на виду.

– Лучше чизбургер, – сказал он.

Слушая, как бледно-розовый листик мяса шипит на гриле, Джо глядел в окно и обдумывал то, что выдал сейчас Сэмми. Джо никогда особо не вникал, какие чувства на несколько месяцев, осенью и зимой 1941-го, свели его кузена и Трейси Бейкона. В те редкие минуты, когда Джо об этом задумывался, ему казалось, что юношеское заигрывание Сэмми с гомосексуальностью тем и ограничилось – чудаческой забавой, плодом некоего сочетания чрезмерного жизнелюбия и одиночества, – и умерло вместе с Бейконом где-то над Соломоновыми островами. Внезапность, с которой Сэмми налетел и женился на Розе – будто все это время поджидал, терзаясь сексуальным нетерпением, еле сдерживаемым и притом абсолютно традиционным, когда Джо наконец уберется с дороги, – представлялась этому последнему решительным финалом кратких экспериментов Сэмми с богемным бунтом. Сэмми и Роза родили ребенка, переехали в пригороды, взялись за ум. Годами они в живописных фантазиях Джо вели жизнь любящих супругов. Рука Сэмми у нее на плечах, ее рука обвивает его талию, и все это обрамлено арочной шпалерой, увитой большими и красными американскими розами. Лишь теперь, созерцая автомобильную пробку на Тридцать третьей, поглощая свой чизбургер и стакан имбирного эля под курево, Джо постиг всю правду. Сэмми не просто никогда не любил Розу; он был не способен к такой любви – разве что к полунасмешливой товарищеской нежности, которую всегда к Розе и питал, а это же скромный домик, не предназначенный для длительного обитания, и он давно погребен под густыми зарослями долговых обязательств, придушен плющом досады и вины. Лишь теперь Джо понял, какую жертву принес Сэмми – не только ради Джо, или Розы, или Томми, но ради себя самого: то был не просто благородный жест, но расчетливое и осознанное самозахоронение. Джо ужаснулся.

Он подумал о прямоугольных ящиках комиксов, что насобирал наверху, в двух комнатушках, где пять лет ютился под фальшивым дном своей жизни, откуда его вызволил Томми, а затем, в свой черед, – о тысячах тысяч прямоугольничков, аккуратно расставленных по листам бристольского картона или нагроможденных рядами по истрепанным страницам комиксов, которые он и Сэмми заполняли последнюю дюжину лет: о прямоугольниках, до отказа набитых сырьем, ошметками мусора, из которого оба они, каждый по-своему, творили всевозможных големов. В литературе и фольклоре значение и обаяние големов – от создания рабби Лёва до существа работы Виктора фон Франкенштейна – крылось в их бездушности, в их неутомимой нечеловеческой силе, в их метафорической связи с самонадеянным человеческим честолюбием и в пугающей легкости, с которой они ускользали из-под власти перепуганных и восхищенных создателей. Однако Джо представлялось, что все это – и менее всего Фаустова спесь – не есть подлинные резоны, что снова и снова побуждали людей рисковать и творить големов. Для Джо лепка голема была жестом надежды вопреки безнадежности, надежды во времена отчаяния. В големе воплощалась жаркая мечта о том, что несколько волшебных слов и искусная рука способны создать нечто – одно-единственное несчастное, немое, могущественное что-то, – которого не коснутся ни губительный суд, ни болезни, ни жестокости, ни неизбежные неудачи большого Творения. Голем, если уж докапываться до сути, озвучивал тщетное стремление бежать. Ускользнуть, как Эскапист, освободиться от оков реальности и смирительной рубашки законов физики. Гарри Гудини странствовал по «Палладиям» и «Ипподромам» этого мира, таща целый грузовой трюм ящиков и коробок, набитых цепями, железяками, ярко раскрашенными картами и прочим ерундовым реквизитом, и двигало им это самое так и не осуществленное желание: поистине сбежать, хотя бы на миг; высунуть голову за грань этого мира, где физика столь жестока, заглянуть за его пределы в таинственный мир духов. В газетных заметках о предстоящем сенатском расследовании по поводу комиксов, в литании травмирующих последствий подобного чтения для юных умов неизменно фигурировал «эскапизм», живописалась пагуба удовлетворения порыва к побегу. Можно подумать, в жизни бывает служба благороднее и необходимее.

– Еще что-нибудь хотите? – спросил продавец, когда Джо отер губы и бросил салфетку на тарелку.

– Да, сэндвич с яичницей, – сказал Джо. – И побольше майонеза.

Спустя час после ухода, с коричневым бумажным пакетом, где лежали сэндвич с яичницей и пачка «Пэлл-Мэлл» – наверняка Сэмми уже докурил все, что было, – Джо в последний раз вернулся в контору 7203. Сэмми снял пиджак и туфли. Галстук кольцами свернулся вокруг него на полу.

– Надо делать, – сказал он.

– Что делать?

– Я через минуту скажу. Я, по-моему, почти всё. Я почти всё?

Джо наклонился посмотреть, далеко ли Сэмми продвинулся. Голем подошел к извилистой лестнице-недоделке – расщепленное дерево, торчащие гвозди (нарочно почти как у Сегара или Фонтейна Фокса), – которая приведет его к обветшалым Вратам Небесным.

– Ты почти всё.

– Когда нет слов, идет быстрее.

Сэмми забрал у Джо пакет, развернул и заглянул внутрь. Достал сэндвич в фольге, пачку сигарет.

– Я падаю к твоим ногам. – Он пальцем постучал по пачке. Разодрал ее и вытащил сигарету губами.

Джо отошел к груде ящиков и сел. Сэмми поджег сигарету и пролистал – слегка небрежно, по мнению Джо, – последний десяток страниц. Положил сигарету на завернутый сэндвич и сунул листы обратно в последнюю папку. Ткнул сигаретой в рот, развернул сэндвич и откусил четверть, жуя и куря одновременно.

– Ну?

– Ну, – сказал Сэмми. – У тебя там еврейства выше крыши.

– Я знаю.

– У тебя что, рецидив?

– Я каждый день ем свиную отбивную.

Джо залез в ближайший ящик и достал книжку без супера – истрепанные страницы, треснувший корешок.

– «Мифы и легенды древнего Израиля», – прочел Сэмми. – Энджело С. Раппопорт. – Он полистал, поглядывая на Джо с неким почтительным скепсисом, будто решил, что отыскал тайну спасения кузена и теперь просто обязан усомниться. – Ты теперь увлекся этим?

Джо пожал плечами.

– Это все вранье, – кротко ответил он. – Наверное.

– Помнится, когда ты только приехал. В первый день. Мы пошли к Анаполу. Помнишь?

Джо сказал, что этот день, естественно, помнит.

– Я тебе дал комикс про Супермена и сказал придумать нам супергероя, а ты нарисовал Голема. И я решил, что ты идиот.

– И я был идиот.

– И ты был идиот. Но то было в тридцать девятом. В пятьдесят четвертом я считаю, что Голем – не такой уж идиотизм. Вот давай я тебя спрошу. – Сэмми взглядом поискал салфетку, подобрал галстук и отер сальные губы. – Ты видел, что делает Билл Гейнз в «Энтертейнинг»?

– Конечно.

– Они там не детскими игрушками балуются. У них первоклассные художники. У них Крэнделл. Тебе же он всегда нравился, я знаю.

– Крэнделл – первый класс, несомненно.

– И то, что они выпускают, – это читают взрослые. Зрелые люди. Оно мрачное. И жестокое, пожалуй, но ты вокруг посмотри – мы в жестокие времена живем. Видел Груду?

– Обожаю Груду.

– Груда – в смысле, ну ты сам подумай, это что, комиксовый персонаж? Он же кто? Разумная куча грязи, травы и, я не знаю, осадочных пород. Еще с таким клювиком. Все ломает. Но задуман как герой.

– Я понимаю, что ты говоришь.

– Я вот что говорю. На дворе тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год. По городу разгуливает куча глины, и детки в восторге. Ты вообрази, что они подумают про Голема.

– Ты хочешь опубликовать.

– Может, не прямо в таком виде.

– А.

– Тут все ужасно еврейское.

– Это правда.

– Ты прямо дока – я и не знал. Каббала… так называется? Ангелы эти и… они кто вообще – ангелы?

– В основном.

– Я вот что думаю. Тут есть здравое зерно. И не только Голем. Ангелы твои – у них имена-то есть?

– Есть Метатрон. Уриил. Михаил. Рафаил. Самаил. Этот плохой.

– Который с бивнями?

Джо кивнул.

– Вот он мне нравится. У тебя ангелы, знаешь, смахивают на супергероев.

– Ну, это же комикс.

– Я вот что думаю.

– Евреи-супергерои?

– Чего? Супергерои – они все евреи. Супермен, ты считаешь, не еврей? Приехал из старой страны, переименовался. Кларк Кент – только еврей выберет себе такое имя.

Джо указал на разделявшую их кучу распухших папок:

– Но, Сэмми, там половина персонажей – раввины.

– Да и пускай, мы слегка пригладим.

– Ты хочешь опять вместе работать?

– Ну… честно говоря… я не знаю, я просто болтаю языком, навскидку. Но это очень хорошо. Прямо охота… опять что-то сделать. Чтобы я хоть чуть-чуть гордиться мог.

– Ты и так можешь гордиться, Сэмми. Ты наделал прекрасное. Я тебе всегда это говорю всю дорогу.

– В каком смысле – всю дорогу? Тебя тут не было с Пёрл-Харбора.

– У себя в голове.

– Неудивительно, что до меня не дошло.

И тут, испугав их обоих, раздался сухой нерешительный стук. Постучали по косяку открытой двери в коридор.

– Есть кто? – произнес гобойный голос, тоже нерешительный и странно знакомый Джо. – Ау?

– Святое Потрясающее Мини-Радио! – сказал Сэмми. – Ты глянь, кто пришел.

– Мне сказали, что вы здесь, – пояснил Шелдон Анапол.

Он переступил порог, пожал руку Сэмми и подковылял к Джо. Анапол лишился почти всех волос, но не потерял ни унции веса, стал брыластее прежнего и сейчас хмуро и вызывающе выпячивал подбородок. Но глаза его, почудилось Джо, блестели, полнились нежностью и сожалением, будто Анапол видел не Джо, а двенадцать лет, миновавшие с их последней встречи.

– Мистер Кавалер.

– Мистер Анапол.

Они обменялись рукопожатием, а потом здоровяк заключил Джо в свирепые и кислые объятия.

– Чокнутый ты сукин сын, – объявил Анапол, разжав руки.

– Да, – согласился Джо.

– Хорошо выглядишь, как ты?

– Я неплохо.

– Это что тут был за наришкайт, а? Выставил меня бог знает кем. Мне бы надо на тебя злиться. – Он обернулся к Сэмми. – Мне бы надо на него злиться, как считаешь?

Сэмми прокашлялся.

– Без комментариев, – ответил он.

– Как вы? – спросил Джо. – Как издательство?

– Сарказм так и прет. Чего еще ждать от вас обоих. Ну что вам сказать. С издательством нехорошо. И даже очень, очень плохо. Можно подумать, нам телевидения было мало. Теперь еще орды психованных баптистов в какой-то дыре – в Алабаме, что ли, – сваливают комиксы в кучи и жгут, потому как комиксы оскорбляют Иисуса и американский флаг. Огню предают! Это, вообще, что? Мы зачем воевали-то, если, едва война закончилась, на улицах Алабамы жгут книжки? И этот доктор Фредрик, кол бы ему в жопу, Уэртем со своей книженцией. И еще сенатский комитет заявился… слыхали?

– Я слыхал.

– Мне прислали повестку, – сказал Сэмми.

– Тебя вызвали? – Анапол выпятил губу. – Меня вот не вызывали.

– Упущение, – предположил Джо.

– А тебя-то зачем вызывать? Ты же просто редактор в издательстве пятого ряда, прошу пардону за такие слова?

– Без понятия, – честно ответил Сэмми.

– Кто его знает, – может, нарыли на тебя что-нибудь. – Анапол извлек из кармана платок и промокнул лоб. – Господи, что за бредятина. И зачем я вам поддался? Зачем бросил игрушками торговать? Я вам вот что скажу: никто и никогда не сваливал подушки «Пукк» в кучку и не предавал их огню. – Он шагнул к одинокому стулу. – Я присяду, ничего? – Он сел и испустил долгий вздох. Начинался этот вздох довольно формально, для виду, но под конец повеял чудовищным несчастьем. – Я вам еще кое-что скажу, – прибавил Анапол. – Боюсь, я пришел не только с Кавалером поздороваться. Я подумал, надо вам… я подумал, вы захотите знать.

– Что знать? – спросил Сэмми.

– Помните, против нас тогда иск подавали? – спросил Анапол.

Назавтра, 21 апреля 1954 года, апелляционный суд штата Нью-Йорк наконец-то вынесет решение по делу «„Нэшнл периодикал пабликейшнз“ против „Империи комиксов“». Все это время иск мотылялся по судам, предлагались и отвергались условия внесудебного урегулирования, плелась пряжа кассаций и юридических маневров, до того запутанная и занудная, что на этих страницах мы ее чесать не будем. В среде комиксистов считалось, что претензии у «Нэшнл» неубедительные. Это правда, и Супермен, и Эскапист носили обтягивающие костюмы, обладали невероятной силой и непонятной склонностью скрывать свою истинную природу под личиной слабых существ, склонных чаще ошибаться, но ровно теми же качествами и чертами обладали орды других персонажей, успевших появиться в комиксах с 1938 года, – во всяком случае, пока все эти персонажи, по одному или сразу оптом, не скончались в ходе великого супергеройского вымирания после Второй мировой войны. И это правда, «Нэшнл» преследовала в суде Капитана Марвела «Фосетт» и Чудо-Человека Виктора Фокса, однако толпу других силачей, предпочитавших вершить свои подвиги, в том числе летать, облачившись в какое-нибудь белье, – Потрясающего Человека, Мастермена, Синего Жука, Черного Кондора, Подводника – вообще не трогали, предоставив им спокойно заниматься своими делами, которые, очевидно, убытков «Нэшнл» не приносили. Многие, собственно говоря, утверждали, что самые серьезные набеги на гегемонию Супермена на этом рынке совершали его последователи и подражатели в самой «Нэшнл» – Часовщик, Чудо-Женщина, Доктор Фатум, Стармен, Зеленый Фонарь, – во многом всего-навсего искажения или бледные отражения оригинала. Более того, как всегда твердил Сэмми, сам персонаж Супермена был сплавом «букета идей, который эти парни сперли у кого-то другого», а точнее, у Филипа Уайли, чей Хьюго Дэнн в романе «Гладиатор» был пуленепробиваемым героическим сверхчеловеком; у Эдгара Райса Берроуза, чей осиротевший персонаж, лорд Грейсток, вырос Тарзаном, благородным защитником низших существ; и у Ли Фолка с его газетным комикс-стрипом «Фантом», чей одноименный герой первым ввел среди непримиримых борцов с преступностью моду на яркие комбинезоны. Многочисленными деталями Мастер Ухищрений – артист, уязвимый человек, полагавшийся на команду помощников, – крайне мало напоминал Сына Криптона. На протяжении многих лет не один судья (и среди них великий Лёрнед Хэнд) пытался, необязательно даже с иронией, разобраться в этих тонких и критических различиях. В итоге пришли даже к юридическому определению термина «супергерой»[18]. В конце концов полный состав судей апелляционного суда, в мудрости своей отменив решение Верховного суда штата, не поддержит общего мнения в комиксовой индустрии и роковым для Эскаписта образом решит дело в пользу истцов.

Но, как и весть о Гентском соглашении к генералу Ламберту в Билокси, в конце концов просочившуюся весть о судебном вердикте опередят позднейшие события.

– Сегодня, – сказал Анапол, – я убил Эскаписта.

– Что?

– Я его убил. Ну, или, скажем так, отправил в отставку. Позвонил Луису Низеру, сказал ему: Низер, ты победил. С сегодняшнего дня Эскапист официально на пенсии. Я сдаюсь. Я договариваюсь. Я подписываю ему смертный приговор.

– Почему? – спросил Джо.

– Я теряю на нем деньги уже не первый год. Кое-какие доходы приносило остальное – ну, знаете, всякие лицензии, – и приходилось его выпускать, чтоб не сдох товарный знак. Но тиражи давно ушли в пике. Супергерои умерли, ребятки. Забудьте о них. Все крупные бестселлеры – «Законоотступник», «Челюсти ужаса», «Сердечки и цветочки», «Гольфики» – это все не супергеройские книжки.

Со слов Сэмми Джо успел сделать такой же вывод. Эпоха супергероя в костюме давно миновала. Ангел, Стрела, Комета и Плавник, Снеговик, и Песочный Человек, и Гидромен, Капитан Отвага, Капитан Флаг, Капитан Свобода, Капитан Полночь, Капитан Авантюра и Майор Виктори, Пламя, и Флэш, и Луч, Монитор, Стражник, Щит и Защитник, Зеленый Фонарь, Красная Пчела, Алый Мститель, Черная Шляпа и Белый След, Кот и Кошечка, Буллетмен и Буллетгёрл, Хокмен и Хокгёрл, Звездный Мальчик и Полоса, Доктор Полночь, Мистер Террифик, Мистер Пулемет, Мистер Алый и Мисс Виктория, Доллмен, Атом и Мини-Карлик – всех измололо в мясорубке переменчивых вкусов, стареющей аудитории, прихода телевидения, перенасыщенного рынка и непобедимого врага, что стер с лица земли Хиросиму и Нагасаки. Из великих героев сороковых только крепкие ветераны «Нэшнл» – Супермен, Бэтмен, Чудо-Женщина и их немногочисленные сотоварищи – по-прежнему не сдавались, выходя с относительной регулярностью и некоторой коммерческой отдачей, но даже они страдали, униженно глядя, как их продажи военного времени падают вдвое, а то и больше, получали место вторых помощников в журналах, где некогда были шкиперами, или вынуждены были терпеть всевозможные прибамбасы и приколы, которые в нарастающем отчаянии навязывали им писатели, от пятнадцати разных оттенков и вкусов криптонита до Бэт-борзых, Бэт-мартышек и мелкого зануды с эльфийскими ушами и на волшебном ходу, известного под именем Бэт-Майт.

– Он умер, – подивился Сэмми. – Я не верю.

– Ты уж поверь, – сказал Анапол. – После этих слушаний всей индустрии кранты. Вы, ребятки, узнали первыми. – Он поднялся. – И поэтому я сворачиваюсь.

– Сворачиваетесь? Вы что, продаете «Империю комиксов»?

Анапол кивнул:

– Я сначала позвонил Луису Низеру, а потом – своему адвокату, велел ему готовить бумаги. Хочу заловить какого-нибудь простофилю, пока крыша не обрушилась. – Он обвел глазами горы ящиков. – Ну ты посмотри, – сказал он. – Ты всегда был неряха, Кавалер.

– Это правда, – согласился Джо.

Анапол шагнул было к двери, обернулся:

– Помните тот день? Вы пришли с картинкой Голема и сказали, что я на вас заработаю миллион баксов.

– И вы на нас заработали, – сказал Сэмми. – Гораздо больше миллиона.

Анапол кивнул:

– Доброй ночи, ребятки. И удачи.

Когда он ушел, Сэмми сказал:

– Вот бы у меня и впрямь был миллион долларов. – Он произнес это нежно, глядя в пустоту перед собой, где расцветало что-то восхитительное и незримое.

– Зачем? – спросил Джо.

– Я бы купил «Империю».

– Да? Я думал, ты ненавидишь комиксы. Ты их стесняешься. С миллионом долларов ты бы мог делать другое, что хочешь.

– Ага, – сказал Сэмми. – Правда твоя. Что я несу? Но ты меня разбередил своим Големом. Ты всегда умел сбить мне приоритеты.

– Правда? Я умел? И умею?

– Ты всегда так себя вел, будто это нормально – верить в эту чушь.

– Я думаю, это и было нормально, – сказал Джо. – Я думаю, нам обоим не надо было перестать.

– Ты бесился, – сказал Сэмми. – Хотел добраться до настоящих немцев.

Джо не отвечал так долго, что сам почувствовал, как с Сэмми заговорило само это молчание.

– Ха, – наконец сказал он.

– Ты убивал немцев?

– Одного, – сказал Джо. – Я нечаянно.

– И ты… тебе от этого стало…

– Мне от этого стало, как будто хуже меня никого на свете нет.

– Хм-м, – сказал Сэмми.

Он снова открыл последнюю главу «Голема» и постоял, глядя на панель, где обнаруживалось, что язычок в придверном колоколе на столбе Небесных Врат – ухмыляющийся человеческий череп.

– С Эскапистом забавно, – сказал Джо; ему хотелось, чтобы Сэмми его обнял, но сдерживала мысль, что он так раньше никогда не делал. – Не забавно, но…

– Скажи, да?

– Тебе грустно?

– Немножко. – Сэмми оторвался от последней страницы «Голема» и поджал губы. Словно шарил лучом света по некоему темному углу своих чувств – проверял, есть ли там что. – Но не так, как предполагалось. Это все было… ну, знаешь. Давно. – Он пожал плечами. – А тебе?

– Как тебе. – Он шагнул к Сэмми. – Это было давно.

Он неловко обхватил Сэмми рукой за плечи, и Сэмми опустил голову, и так они постояли, слегка раскачиваясь туда-сюда, вслух вспоминая то утро 1939 года, когда принесли Эскаписта и его труппу авантюристов в кабинет Шелдона Анапола в Крамлер-билдинг, – Сэмми насвистывал «Frenesí», Джо бурлил восторгом и яростью воображаемого удара, которым только что заехал в челюсть Адольфу Гитлеру.

– Хороший был день, – сказал Джо.

– Один из лучших, – сказал Сэмми.

– А сколько у тебя денег?

– Не миллион, это уж точно. – Сэмми выступил из-под руки Джо. Сощурился, вдруг стал ушлым и анапольным. – А что? А у тебя сколько?

– Не совсем миллион, – сказал Джо.

– Не совсем… в смысле, ты… ой. Те деньги.

На протяжении двух лет, с 1939 года, Джо каждую неделю откладывал деньги на содержание родных, когда те доберутся до Америки. Он предполагал, что здоровье их пострадало и что найти работу им будет нелегко. Больше всего он хотел купить им дом – отдельный дом на отдельном травянистом участке, где-нибудь в Бронксе или Нью-Джерси. Он хотел, чтобы им никогда больше не приходилось ни с кем делить крышу над головой. К концу 1941-го он откладывал больше тысячи долларов зараз. С тех пор – не считая десяти тысяч, которые он потратил, дабы обречь пятнадцать детей на вечное упокоение в придонных отложениях Срединно-Атлантического хребта, – он к этим деньгам почти не прикасался; собственно говоря, счет его распухал даже в его отсутствие, наливался отчислениями с радиопередачи про Эскаписта, которая захватила даже немалый кусок 1944 года, и прирастил еще две немаленькие суммы – долю Джо от киношной сделки с «Парнассусом».

– Да, – сказал Джо. – Они остались.

– И просто…

– Лежат, – сказал Джо. – В «Ист-Сайдском актерском кредитном союзе». С тех пор как… ну, с тех пор как затонул «Ковчег Мирьям». Шестого декабря сорок первого года.

– Двенадцать лет и четыре месяца.

– Лежат.

– А это долго, – заметил Сэмми.

С этим Джо согласился.

– Наверное, нет смысла их там оставлять, – сказал он.

Перспектива вновь поработать с Сэмми была очень заманчива. Джо рисовал своего «Голема» последние пять лет – с утра до ночи, каждый день, изредка прерываясь, чтобы прочесть комикс-другой. Ныне он полагал себя величайшим художником-комиксистом в истории мира. Он умел растягивать ключевой эпизод на десять полос, шинковать панели все тоньше и тоньше – они останавливали время и все равно летели мимо с необратимым ускорением самой жизни. Или он умел распахивать один-единственный миг на разворот одной-единственной гигантской панелью, забитой танцорами, лабораторным оборудованием, лошадьми, деревьями и тенями, солдатами, пьяными пирующими гостями на свадьбе. Если того требовало настроение, он умел рисовать панели, затененные больше чем наполовину, чисто-черные; и однако, все было зримо и ясно, действие отчетливо, гримасы персонажей внятны. Своим неанглийским ухом он, подобно всем великим комиксистам, изучил и постиг могущество звуковых эффектов – придуманных слов, вроде ц-цык, и плиш, и длюм, – написанных подходящим шрифтом, добавляющих выпуклости выкидному ножу, дождевой луже, полукроне, что падает на дно пустой жестянки слепца. Но рисовать ему стало нечего. «Голем» закончен (ну почти), и впервые за многие годы Джо – на всех уровнях жизни и эмоций – гадал, что ему делать дальше.

– Казалось бы, я… – начал он. – Казалось бы, я могу.

Больше всего на свете ему хотелось что-нибудь сделать вместе с Сэмми. Его потрясало, до чего тот побит жизнью, до чего несчастен. Вот это будет подвиг – из темного рукава прошлого достать что-нибудь и преобразить положение Сэмми; извлечь то, что спасет Сэмми, освободит, вернет к жизни. Одним росчерком пера он, в согласии с древними мистериями Лиги, может вручить Сэмми золотой ключ, передать дар освобождения, который получил сам и не оплатил до сего дня.

– Я знаю, что должен, – продолжал Джо. Голос его пресекся, щеки горели. Он плакал; он понятия не имел почему. – Ой, надо просто от них избавиться.

– Нет, Джо. – Настал черед Сэмми обхватить его рукой. – Я понимаю, ты не хочешь трогать эти деньги. Ну, мне кажется, я понимаю. Я знаю, они… ну, это символ того, что ты не хочешь забывать.

– Я забываю каждый день, – сказал Джо. Попытался улыбнуться. – Понимаешь? Дни идут, и я не помню, что надо не забыть.

– Ты прибереги эти деньги, – мягко сказал Сэмми. – Мне не нужно владеть «Империей комиксов». Только этого мне не хватало.

– Я… я не могу. Сэмми, я бы рад, но я не могу.

– Я понимаю, Джо, – сказал Сэмми. – Оставь эти деньги при себе.

15

Назавтра после того, как Эскапист, Мастер Ухищрений, коего никаким цепям не удержать и не пленить никаким стенам, был вычеркнут из бытия решением апелляционного суда штата Нью-Йорк, к дому 127 по Лавуазье-драйв подкатил грузовой фургон скромных габаритов. На дверцах синим шрифтом, как на пивной бутылке, дугой значилось: «ПЕРЕЕЗДЫ НА ХОЛОСТОМ ХОДУ, НЬЮ-ЙОРК». Пасмурный апрельский вечер, дело ближе к пяти, и, хотя было еще очень даже светло, фургон включил фары, как на похоронной процессии. Весь день припадками лил дождь, и в предвкушении сумерек отяжелевшее небо одеялом навалилось на Блумтаун, разлеглось среди домов серыми бороздами и складками. Тонкие стволы молодых кленов, платанов и дубов в соседских дворах белели, почти фосфоресцировали на темной ткани дня.

Грузчик вырубил двигатель, выключил фары и выбрался из кабины. Отомкнул тяжелый замок на заду фургона, откатил засов и со стальным скрежетом петель распахнул дверцы. Был этот грузчик невероятно миниатюрен для своих занятий, коренаст и кривоног, в ярко-синем рабочем комбинезоне. Роза, наблюдая из окна, увидела, как грузчик, недоуменно кривясь, уставился на свою кладь. Видимо – судя по словам Сэмми, – эти сто два ящика комиксов и прочего мусора, накопленного Джо, производили сильное впечатление даже на ветерана переездов. Но может, дядька просто прикидывал, как, черт бы его побрал, он один затащит все эти ящики в дом.

– Что он там делает? – спросил Томми, тоже глядя в окно гостиной. Он только что смолотил три миски рисового пудинга и пахнул молоком, как младенчик.

– Наверное, раздумывает, как мы запихнем все это дерьмо в нашу обувную коробку, – ответила Роза. – А Джо исхитрился не приехать. Нет слов.

– Ты сказала «дерьмо».

– Извини.

– А мне можно говорить «дерьмо»?

– Нет. – Роза была в заляпанном соусом фартуке и с деревянной ложкой, окровавленной тем же соусом. – Я не понимаю, как все это влезает в один маленький фургончик.

– Ма, а когда Джо вернется?

– Наверняка с минуты на минуту. – С тех пор как Томми пришел из школы, Роза это повторяла уже, кажется, четвертый раз. – Я готовлю чили кон карне и рисовый пудинг. Он не захочет такое пропустить.

– Он ужасно любит, как ты готовишь.

– Всегда любил.

– Он говорит, если в жизни больше не увидит ни одной свиной отбивной, скучать не станет.

– Я никогда не буду готовить свиные отбивные.

– Бекон – тоже свинина, а бекон мы едим.

– Бекон – не совсем свинина. В Талмуде почти прямо так и написано.

Они вышли на крыльцо.

– Кавалье? – окликнул грузчик, рифмуя фамилию с похожим французом.

– Почти как Морис, – подтвердила Роза.

– Вам посылочка.

– Что-то вы недооценили масштаб.

Грузчик не ответил. Опять забрался в фургон и на некоторое время исчез. Сначала сзади высунулся язык деревянной аппарели – потянулся к соседскому «бьюику», потом вывалился на землю. Последовал грохот и гром, словно грузчик катал пивной бочонок по кузову. А затем грузчик появился вновь – скатил ручную тележку, которая брыкалась под весом большого прямоугольного деревянного ящика.

– Это что? – спросила Роза.

– Я этого у Джо никогда не видел, – сказал Томми. – Ух ты, это, наверное, реквизит! Похоже на… ух, елки-палки… это же для побега из ящика! Елки-палки. Как думаешь, он меня научит?

«Я даже не знаю, вернется ли он».

– Я не знаю, что он будет делать, миленький, – сказала Роза.

Накануне вечером, вернувшись из города с вестью о смерти Эскаписта, и Джо, и Сэмми были задумчивы и до отбоя толком не произнесли ни слова. Сэмми с Джо был робок, даже покаянен, стряпал ему болтунью, спрашивал, не слишком ли жидко, не слишком ли сухо, предлагал пожарить картошку. Джо отвечал односложно, почти резко, сочла Роза, лег на диван, с Розой и Сэмом обменявшись разве что дюжиной слов. Между ними двоими что-то произошло, это Роза понимала, но, поскольку оба ничего не объяснили, решила, что дело в кончине их общей идеи, – может, они корили друг друга за утрату возможностей.

Новость Розу, конечно, потрясла. За Эскапистом она не следила регулярно со времен Кавалера & Клея – Сэмми запрещал комиксы «Империи» в доме, – но временами заглядывала и в «Радио», и в «Приключения Эскаписта», убивая полчаса у газетного киоска на Гранд-Сентрал или в ожидании лекарства по рецепту у Шпигельмана. Персонаж давным-давно погрузился в болото культурной ничтожности, но его издания, по всему судя, все еще продавались. Более или менее бессознательно Роза считала, что героическая физиономия Эскаписта останется навсегда – на обеденных контейнерах, пляжных полотенцах, коробках с хлопьями, и ременных пряжках, и циферблатах будильников, даже на телеканале «Мьючуал»[19], – будет дразнить ее богатством и невообразимым довольством, которое, упрямо представлялось Розе (хотя она-то все прекрасно понимала), осенило бы Сэмми, пожинай он плоды одного-единственного неоспоримого момента вдохновения, посетившего его за всю эклектичную карьеру. Роза вечером засиделась допоздна, пыталась работать, переживала за них обоих, а потом проспала еще дольше обычного. Когда проснулась, исчезли и Джо, и «студебекер». Вся одежда Джо лежала в его чемодане, записки не было. Сэмми счел, что это добрые знаки.

– Он оставил бы записку, – сказал он, когда она позвонила ему в контору. – Если бы он да. Ну, уехал.

– В прошлый раз никакой записки не было, – заметила Роза.

– Я, честное слово, очень сомневаюсь, что он бы спер нашу машину.

А теперь все вещи Джо здесь, а его самого нет. Он как будто показал им трюк подмены, старую добрую шанжировку.

– Придется, видимо, запихивать все это в гараж, – сказала Роза.

Крепкий маленький грузчик покатил ящик по дорожке к парадной двери – отдувался, кривился и едва не подавил фиалки. Перед крыльцом наклонил тележку вперед. Ящик задрожал, поразмыслил, не перекувырнуться ли, но затем, содрогнувшись, встал на попа.

– Весит тонну, – сообщил грузчик, сгибая и разгибая пальцы, будто они затекли. – Что там – кирпичи?

– Скорее всего, железные цепи, – авторитетно объявил Томми. – И всякие навесные замки.

Грузчик кивнул:

– Ящик железных цепей. Логично. Приятно познакомиться. – Он вытер руку о перед комбинезона и протянул Розе. – Эл Ходд.

– И вы правда холостой? – спросила Роза.

– Название фирмы, – ответил Эл Ходд с искренним сожалением, – немножко устарело. – Он полез в задний карман и извлек ворох накладных и копирок, затем из нагрудного кармана добыл ручку и снял колпачок. – Мне тут понадобится ваш автограф.

– А разве не надо все проверять, когда вы будете вносить? – спросила Роза. – Мы так делали, когда переезжали сюда из Бруклина.

– Валяйте, проверяйте, если охота, – сказал он, кивнув на ящик, и вручил бумаги Розе. – Сегодня у меня для вас больше ничего нет.

Роза поглядела в накладную и обнаружила, что там и впрямь список из одного предмета, очень точно описанного как «деревянный ящик». Она полистала другие бумаги – оказалось, просто копии первого листа.

– А остальное где?

– Ничего не знаю, – сказал Ходд. – Может, вы осведомлены лучше меня.

– Мы ждали из города сто с лишним ящиков. Из Эмпайр-стейт-билдинг. Джо – мистер Кавалер – вчера днем договаривался о доставке.

– Это не из Эмпайр-стейт-билдинг, мэм. Это я утром забрал на Пенсильванском вокзале.

– На Пенсильванском вокзале? Так, минутку. – Она опять принялась перебирать бумаги и копирки. – Это от кого?

Имя грузоотправителя было не очень-то разборчиво, но вроде бы начиналось с «К». Обратный адрес, однако, – почтамт Галифакса, Новая Шотландия. Может, странствуя, Джо забрался в такую даль и оставил там ящик бог знает с чем.

– Новая Шотландия, – сказала Роза. – С кем он знаком в Новой Шотландии?

– И откуда они знают, что он здесь? – спросил Томми.

Очень хороший вопрос. Только полиция и немногочисленные сотрудники «Фараона» знали, что Джо живет у Клеев.

Роза расписалась за ящик, Эл Ходд принялся заталкивать и заманивать его в гостиную, а там Роза и Томми помогли ему спихнуть ящик с тележки на ковролин.

– Ящик с цепями, – повторил Ходд; его ладонь в Розиной руке была шершава и суха. – Святые угодники.

Когда он уехал – захлопнул фургон и запетлял своим похоронным маршрутом назад в город, – Роза и Томми в гостиной воззрились на деревянный ящик. На добрых два фута выше Розы и почти вдвое шире. Из цельной сосновой древесины, узловатой и нелакированной, разве что истертой в странствиях, темно-желтой и пятнистой, как звериный клык. Было как-то понятно, что ящик одолел долгий путь, что с ним дурно обращались, его трепали стихии, на него проливалось нечто постыдное. Он, наверное, служил столом, кроватью, баррикадой. На нем были черные отметины, углы и края опушились занозами. А если и это не убеждало наблюдателя в том, что ящик много путешествовал, имелось еще невероятное изобилие ярлыков: таможенных штемпелей и наклеек морских грузовых перевозок, отметок о карантине, квитанций о получении, весовых сертификатов. Местами они покрывали ящик в несколько слоев, перемешивая топонимы, и цвета, и почерки. Розе это все напоминало кубистский коллаж, Курта Швиттерса. Очевидно, что Галифакс – не первое место отправления. Роза и Томми принялись распутывать историю ящика, отдирали слои печатей и наклеек, поначалу робко, затем смелее, и, пятясь, попали из Галифакса в Хельсинки, оттуда в Мурманск, затем в Клайпеду, в Ленинград, опять в Клайпеду, в Вильнюс; когда кончиком кухонного ножа был отколупан особо упрямый карбункул клейкой бумаги примерно в центре вроде бы крышки, местом отправления оказалась…

– Прага, – сказала Роза. – Ну ты подумай.

– Он дома, – сказал Томми, и Роза поняла, о чем речь, только услышав, как на дорожке урчит «студебекер».

16

В то утро Джо ушел из дому очень рано.

Накануне, пожелав Розе и Сэмми доброй ночи, спустя много часов после того, как они оба удалились спать, он долго-долго лежал на диване в гостиной, где его терзали раздумья, а временами – хихиканье туалетного бачка дальше по коридору. Джо уговорился о ежемесячном списании средств на оплату аренды конторы «Невидимых кремов Корнблюма» и давным-давно не дозволял себе вникать, сколько всего денег у него на счете. Разнообразие грандиозных и безыскусных замыслов, которые он некогда намеревался финансировать, зашкаливало – был период, когда в фантазиях он швырялся деньгами направо и налево, – а после войны деньги виделись ему долгом, который он взял и не в силах вернуть. Он строил разорительные планы: дом для родных в Ривердейле или Уэстчестере, квартира старому учителю Бернарду Корнблюму в красивом доме в Верхнем Уэст-Сайде. В воображении Джо нанял матери кухарку, купил шубу, предоставил досуг, чтоб можно было писать, а клиентов, если неохота, принимать поменьше. Кабинет у матери был в большом тюдоровском доме с эркером и толстенными балками, и она выкрасила этот кабинет белым, потому что не выносила сумрачных комнат. Там было светло и пусто, и лежали коврики навахо, и стояли кактусы в горшках. Деду причитался целый гардероб костюмов, собака, проигрыватель «Панамуза», как у Сэмми. Дед сидел в оранжерее с тремя пожилыми друзьями и пел песни Вебера под аккомпанемент их флейт. Томашу Джо организовал уроки верховой езды, фехтования, экскурсии в Большой каньон, купил велосипед, набор энциклопедий и – ах, голубая мечта, что рекламировалась на страницах комиксов, – пневматическую винтовку: пусть Томаш стреляет по воронам, или по суркам, или (что вероятнее, если учесть его нежную натуру) по жестяным банкам, когда в выходные они станут ездить в купленный Джо загородный дом в о́круге Патнам.

От этих планов он смущался едва ли не меньше, чем печалился. Но если по правде, лежа вот так и куря в одних трусах, даже больше, чем от руин дурацких грез, он мучился оттого, что и сейчас, в недрах таинственной мануфактуры по производству глупостей, отчасти синонимичной его сердцу, грезы эти экипирвались, готовясь выкатить новейшую линейку химер. Он не мог перестать сочинять идеи – дизайны костюмов и задников, имена персонажей, сюжетные линии – для серии комиксов по мотивам еврейской Агады и фольклора; как будто они таились в голове всю дорогу, только и ждали, когда Сэмми их подтолкнет, и теперь в восхитительном беспорядке сыпались наружу. Идея на $ 974 000, что неуклонно копились в «Ист-Сайдском актерском кредитном союзе», – вновь пустить в плавание вернувшихся в строй Кавалера & Клея – разволновала Джо так, что крутило живот. Нет, «волнение» – не честное слово. Возбуждение – так будет честнее.

Насчет героев в кальсонах Сэмми не ошибся в 1939 году и, подозревал Джо, не ошибается и в 1954-м. Уильям Гейнз и его «Энтертейнинг комикс» захватили все стандартные комиксовые жанры, кроме одного; темными чувствами, менее ребяческими сюжетами, стильной штриховкой и сумеречной тушью они напитали любовные романы, вестерны, военные истории, детективы, сверхъестественное и тэ дэ. Единственный жанр, который они упускали или избегали (разве что высмеивали на страницах «Мэд»), – супергерой в костюме. А что, если – Джо не был уверен, что Сэмми имел в виду это, но деньги-то все-таки принадлежат Джо – точно так же трансформировать супергероя? Рассказывать истории о героях, которые устроены сложнее, не так ребячатся, способны пасть, как ангелы.

В конце концов сигареты кончились, и Джо признал, что уснуть ему сегодня не светит. Снова оделся, взял банан из вазы на кухонном прилавке и вышел из дому.

Еще не миновало пять утра, и улицы Блумтауна были пустынны, дома темны, вороваты, почти незримы. С моря в восьми милях от дома ровно задувал соленый ветер. Позже он принесет припадочный дождь и сумрак, который мистер Эл Ходд попытается рассеять, включив у фургона фары ближнего света, но пока что облака не сгустились, и небо, которое днем в этом одноэтажном городе низкорослых древесных побегов и голых лужаек казалось нестерпимо высоким и громадным, точно небеса над какой-нибудь окаянной прерией в Небраске, дарило Блумтаун своим благословенным присутствием, наполняя пустоту темно-синим плюшем и звездами. В двух кварталах от дома гавкнула собака, и от этого звука у Джо по руке побежали мурашки. Со времен утопления «Ковчега Мирьям» он сто раз бывал вблизи или на воде Атлантического океана; цепочка ассоциаций, что связывала Томаша с этим водоемом, давным-давно истрепалась и распалась. Но иногда, особенно если брат, вот как сейчас, и без того всплывал в мыслях, запах моря разворачивал воспоминания о Томаше, будто флаг на ветру. Как Томаш храпел, как с соседней кровати доносилось его полузвериное сопение. Как он ненавидел пауков, омаров и вообще все, что ползало, словно рука без тела. Захватанный ментальный портрет Томаша лет семи или восьми, в клетчатом банном халате и шлепанцах, – как он сидит подле большого «Филипса» Кавалеров, подтянув коленки к груди, крепко зажмурившись, раскачиваясь взад-вперед, и изо всех сил слушает какую-нибудь итальянскую оперу.

Этот халат с отворотами, обшитыми толстенной черной ниткой через край; это радио – готические очертания, а шкала, точно эфирный атлас, размечена названиями мировых столиц; эти кожаные мокасины с плетеными вигвамами на носках – все это Джо больше никогда не увидит. Мысль банальна и все же, как иногда случалось, застала его врасплох и страшно огорчила. Абсурд, но в глубинах его познанного мира, в глубоком докембрийском пласте обитала надежда: однажды (но когда?) он вернется к первым главам своей жизни. Все это сохранилось (где-то) и ждет его. Он возвратится к сценам детства, к завтраку за столом в квартире вблизи от Грабен, к восточному роскошеству раздевалки в Militār- und Zivilschwimmschule – не туристом на руины, а взаправду, и случится это не посредством тех или иных чар, а само собой. Эта вера не была рациональной, всерьез Джо и не верил, и все-таки она жила, как некая ранняя фундаментальная ошибка в понимании географии – скажем, что Квебек находится к западу от Онтарио, – и сколько потом эту ошибку ни исправляй, как ни учись на опыте, так и не удается совсем ее стереть. Теперь он понял, что в этой безнадежной, но неискоренимой вере и коренится его неспособность расстаться с деньгами, много лет назад положенными в «Ист-Сайдский актерский кредитный союз». Где-то в сердце своем, или где уж подобные ошибки лелеются и подкармливаются, Джо верил, что кто-то – мать, дед, Бернард Корнблюм – еще может появиться несмотря ни на что. Такие вещи происходили сплошь и рядом; люди, якобы расстрелянные в гетто Лодзи или унесенные тифом в лагере для перемещенных в Целендорфе, всплывали вновь владельцами продуктовых лавок в Сан-Паулу или стучались в дверь к зятю в Детройте, прося подаяние, – старше, хрупче, изменившиеся до неузнаваемости или обезоруживающе прежние, однако живые.

Джо вернулся в дом, завязал галстук, надел пиджак и снял ключи от машины с крючка в кухне. Он сам не знал, куда собрался, во всяком случае поначалу, но в ноздрях застрял запах моря, и Джо невнятно подумывал взять машину, на часик съездить до Файр-Айленда и вернуться, пока никто и не заметил, что его нет.

Перспектива рулить автомобилем тоже возбуждала. Машиной Сэмми и Розы он заинтересовался с первой минуты, едва увидев. На флоте Джо учили водить, и к делу он, по своему обыкновению, подходил с апломбом. Счастливейшие минуты его военного периода – три краткие поездки за рулем джипа в заливе Гуантанамо. Было это дюжину лет назад; Джо надеялся, что не забыл.

Он без проблем выехал на шоссе 24, но умудрился пропустить поворот на Ист-Айслип и, еще не успев вполне распознать окрестности, уже катил в город. В машине пахло Розиной помадой, и Сэмовым кремом для волос, и солено-шерстяным осадком зимы. На дороге очень долго почти никто не попадался, а когда встречались другие путешественники, что исчезали во тьме к западу, ведомые светом своих фар, Джо ощущал простое и приятное с ними сродство. По радио Роузмэри Клуни пела «Эй, ты», а когда он крутанул ручку настройки, та же Роузмэри Клуни запела «Этот старый дом». Он опустил окно; порой он слышал шелест трав и ночных жуков, порой – мычание поезда. Джо ослабил хватку на руле и погрузился в звучание струнных последних музыкальных хитов и рокот восьмицилиндрового двигателя «чемпиона». Через некоторое время заметил, что уже довольно долго его не посещала ни единая мысль ни о чем вообще – и в особенности о том, что он будет делать, добравшись до Нью-Йорка.

На подъезде к Вильямсбургскому мосту – не вполне понимая, как его угораздило там очутиться, – он пережил мгновение необычайной легкости, грациозности. Движение на дороге уже сильно загустело, но Джо ловко петлял, и крепкая машинка проворно лавировала. Он полетел через Ист-Ривер. Он улавливал гудение моста под колесами, чувствовал вокруг всю конструкцию целиком – силы, и напряжения, и все заклепки, что сговорились между собой, дабы он, Джо, воспарил в воздух. К югу он мельком разглядел Манхэттенский мост, отдающий Парижем, – утонченный, элегантный, с задранными юбками, обнажившими конические стальные ноги, а за ним Бруклинский мост – точно канатные жилы великанской мышцы. По другую сторону лежал мост Куинсборо – точно две царицы-великанши танцуют, взявшись за руки. А перед этим мостом проступал город, что укрывал Джо, и пожирал Джо, и принес ему небольшое состояние, – серо-бурый город, увешанный гирляндами и боа какой-то дымчатой серости, смеси портового тумана, и весенней росы, и городского парного дыхания. Надежда давно была Джо врагом, слабостью, которую надлежало победить любой ценой, и сейчас он не сразу оказался готов признать, что вновь впустил ее в сердце.

На Западной Юнион-Сквер он подъехал к Уоркингменз-Кредит-билдинг, обиталищу «Ист-Сайдского актерского кредитного союза». Конечно, припарковаться было негде. Пока Джо искал место, машины громоздились на хвосте у «студебекера» и всякий раз, когда он притормаживал, разражались сердитыми фанфарами клаксонов. Сзади с ревом выскочил автобус, и из окон на Джо уставились лица – пассажиры прожигали его взглядом или равнодушными гримасами насмехались над его неумелостью. На третьем круге по кварталу Джо опять притормозил перед зданием. Бордюр был выкрашен ярко-красным. Джо сидел, раздумывая, как поступить. В великолепной чумазой горе Уоркингменз-кредит-билдинг, в сумрачном свете, что течет из фрамуг, в кабинетах банка, под грузом многолетних процентов и пыли спит его банковский счет. Джо надо только зайти и сказать, что он хочет снять деньги.

Раздался стук в боковое стекло. Подскочив, Джо наступил на педаль газа. Машина дернулась на несколько дюймов, он нащупал тормоз и осадил ее с неприличным фырчком покрышек.

– Эй! – заорал патрульный, который подошел осведомиться, с какой такой целью Джо задерживает движение на Пятой авеню в самый утренний час пик. Патрульный шарахнулся и запрыгал на одной ноге, обеими руками сжимая блестящую левую туфлю.

Джо опустил стекло.

– Вы мне ногу отдавили! – сказал патрульный.

– Пожалуйста, прошу прощения, – ответил Джо.

Патрульный осторожно опустил ногу на тротуар, по чуть-чуть перенес на нее свой внушительный вес.

– Вроде порядок. Отдавили пустой носок. Повезло вам.

– Я одолжил машину у кузена, – сказал Джо. – Я, наверное, не так хорошо ее знаю, как надо.

– Ну, короче, нельзя тут торчать, дружище. Уже десять минут стоите. Пора двигаться.

– Это невозможно, – сказал Джо. Прошла минута-другая максимум. – Десять минут.

Патрульный постучал по запястью:

– Я засек время, как вы подъехали.

– Простите, офицер, – сказал Джо. – Я просто никак не помочь сообразить, что мне делать. – Он большим пальцем ткнул в Уоркингменз-кредит-билдинг. – У меня там деньги, – пояснил он.

– Да хоть левая ягодица, – отвечал патрульный. – Валите-ка отсюда, мистер.

Джо заспорил было, но, уже открыв рот, понял, что вздохнул с невероятным облегчением, едва полицейский постучал в стекло. Все решено за Джо. Ему нельзя тут припарковаться; сегодня ему не снять деньги. Может, зря он это затеял. Он включил сцепление.

– Ладно, – сказал он. – Я валю.

В поисках обратной дороги на Лонг-Айленд он очень успешно заблудился в Куинсе. Добрался чуть ли не до бывшей Всемирной выставки, прежде чем опомнился и развернулся. Через некоторое время он уже катил вдоль длинной зеленой полосы кладбищ, в которой распознал Сайпресс-Хиллз. Надгробия и памятники усеивали склоны холмов, точно овцы у Клода Лоррена. Джо бывал тут один раз, много лет назад, вскоре по возвращении в город. Тогда был вечер накануне Хеллоуина, и ребята из задней комнаты Тэннена уговорили его сходить с ними на ежегодное паломничество к могиле Гарри Гудини, которого похоронили здесь на еврейском кладбище под названием «Махпела». Они взяли сэндвичи, и фляжки, и термос кофе, и всю ночь сплетничали об удивительно насыщенной личной жизни миссис Гудини после смерти мужа, и поджидали, когда явится дух Мистериарха, – Гудини обещал, что если такое возможно, он это устроит. На заре Дня Всех Святых они шутили, и присвистывали, и притворялись, будто огорчены, что Гудини не явился, но у Джо – и он подозревал, что не только у него, – притворным огорчением лишь маскировалось огорчение подлинное. Джо ни капли не верил в загробную жизнь, но искренне желал поверить. Один старый чудик-христианин в публичной библиотеке Галифакса как-то раз попытался утешить Джо, с превеликой самоуверенностью заявив, что свободу евреям даровали не союзники, а Гитлер. Со дня отцовской смерти – со дня, когда он услыхал по радио репортаж о чудо-гетто в Терезине, – Джо не был так близок к утешению. Дабы обрести надежду в словах христианина, нужно было только поверить.

Он без особого труда вновь отыскал «Махпела» – по крупному похоронному дому, угрюмо роскошному, приблизительно левантийскому, напоминавшему дом Розиного отца, – въехал в ворота и припарковался. Могила Гудини была самой большой и шикарной на кладбище, совершенно вразрез со скромностью, даже аскетизмом прочих камней и плит. Любопытная конструкция – точно просторный балкон, отрезанный от дворца: изогнутая буквой «С» мраморная балюстрада с засечками колонн на концах обнимала длинную низкую скамью. На колоннах надписи на английском и иврите. В центре, над лаконичным «ГУДИНИ», пылал глазами бюст покойного иллюзиониста – гримаса такая, будто он только что лизнул батарейку. Занятная статуя рыдающей женщины в мантии привалилась к скамье, навеки застыв в горестном обмороке; Джо все это показалось весьма нескладным и тревожным. Вокруг валялись букеты и венки на разных стадиях разложения, а многие плоскости были усеяны камешками – видимо, оставили родственники или еврейские поклонники. Здесь же были похоронены родители, братья и сестра Гудини – все, кроме его покойной жены Бесс, которую не пустили, поскольку она так и умерла католичкой. Джо прочел многословные хвалы матери и отцу-раввину, которые Гудини, совершенно очевидно, сочинил сам. Поразмыслил, что написал бы на родительских надгробиях, выпади ему такой шанс. Имена и даты – уже чрезмерно.

Он принялся подбирать и аккуратно раскладывать камешки на парапете, так сказать, балкона – прямыми линиями, и кругами, и звездами Давида. Заметил, что кто-то сунул записочку в трещину между двумя камнями, потом тут и там, во всех щелях и трещинах, разглядел другие записочки. Вынимал их, и раскатывал крошечные полоски, и читал, что написали люди. Послания оставляли, похоже, одни спиритуалисты, исследователи следующей жизни – они посмертно прощали великого разоблачителя за то, что развенчивал Истину, которую теперь, несомненно, и сам открыл. Спустя некоторое время Джо сел на скамью, на безопасном расстоянии от статуи женщины, что выплакивала себе все глаза. Глубоко вздохнул, и потряс головой, и осторожно протянул некие внутренние пальцы – проверял, не коснутся ли они каких-то рудиментов Гарри Гудини, или Томаша Кавалера, или хоть кого-нибудь. Нет; пусть он снова погибнет – и его снова убьет надежда, – но верить он не научится никогда.

Вскоре он свернул пальто в подушку и лег на холодную мраморную скамью. До него доносился рокочущий автомобильный прилив на Межрайонной автостраде, прерывистые вздохи пневматических тормозов автобуса на Джамейка-авеню. Все это звучало как бы в унисон бледно-серому небу, кое-где испятнанному синяками голубизны. Джо на миг закрыл глаза – хотел еще чуточку послушать небо. Потом расслышал поблизости шаги в траве. Сел и посмотрел на ослепительно-зеленое поле (теперь почему-то воссияло солнце), на склоны холмов, усеянные стадами белых овец, и увидел, что к нему приближается старый учитель Бернард Корнблюм во фраке. Щеки у Корнблюма были красны, глаза блистали критически. Бороду он подвязал сеточкой для волос.

– Lieber Meister, – сказал Йозеф, потянувшись к нему обеими руками. Они держались друг за друга через пропасть, что пролегла между ними, как между отплясывающими цыганочку шпилями моста Куинсборо. – Что мне делать?

Корнблюм фыркнул, надув шелушащиеся щеки, и потряс головой, слегка закатив глаза, точно вопрос этот – в ряду глупейших вопросов, что ему доводилось слышать.

– Да что ж это такое, а? – сказал он. – Иди домой.

Едва Джо вошел в парадную дверь дома 127 по Лавуазье-драйв, его чуть не сбили с ног. Роза повисла у него на шее, одной рукой цепляясь, а другой жестко колотя его кулаком в плечо. Она выпячивала подбородок, и Джо видел, что она не позволяет себе расплакаться. Томми ткнулся в него пару раз, как собака, неловко отступил, спиной вошел в проигрыватель и уронил оловянную вазу с сушеными бархатцами. После этого все заговорили одновременно. Ты где был? Ты почему не позвонил? А что в ящике? Хочешь рисовый пудинг?

– Я катался, – сказал Джо. – Боже правый. – Ну ясно: они думали, он их бросил – украл их машину! Он устыдился, что достоин таких подозрений в их глазах. – Ездил в город. В каком ящике? Что?..

Джо узнал его мигом – с легкостью и без удивления, как во сне. В грезах своих Джо странствовал в нем с осени 1939 года. Его спутник, другой его брат пережил войну.

– Что там? – спросил Томми. – Фокус, да?

Джо подошел к гробу. Протянул руку и слегка толкнул. Гроб покосился на дюйм и опять встал на попа.

– Ужас какое тяжелое, – сказала Роза. – Уж не знаю что.

И вот тогда до него дошло: что-то не так. Он прекрасно помнил, до чего легок был ящик с Големом, когда они с Корнблюмом выносили его из дома 26 по Николасгассе, – точно гроб, набитый птицами, точно груда костей. В голове промелькнула страшная мысль: может, там, внутри, с Големом опять прикорнуло чье-то тело. Джо наклонился чуть ближе. Инспекционную панель на петлях, которую они с Корнблюмом смастерили, чтобы обмануть гестапо и пограничников, кто-то запер навесным замком.

– Ты почему его нюхаешь? – спросила Роза.

– Там что, еда? – спросил Томми.

Лучше бы не говорить им, что там. Увидев, как Джо откликнулся на появление ящика, они, конечно, от любопытства уже почти обезумели и, естественно, рассчитывают, что он не только расскажет, но сию же минуту покажет. А вот это лишнее. Ящик тот же, сомнений нет, но загадочно отяжелевшее содержимое… там может быть что угодно. В том числе очень-очень плохое.

– Томми сказал грузчику, что в ящике твои цепи, – сообщила Роза.

Джо подыскивал наискучнейшее вещество или предмет, который можно правдоподобно запихать в ящик. Может, старые школьные контрольные работы? Потом до него дошло, что цепи – это не так уж интересно.

– Именно, – сказал он. – Ты, наверное, ясновидишь.

– Там, по правде, твои цепи?

– Просто груда железа.

– Ух ты! А можно открыть? – сказал Томми. – Я ужасно хочу посмотреть.

Джо и Роза отправились в гараж искать инструменты Сэмми. Томми увязался было следом, но Роза сказала:

– Побудь здесь.

Инструменты они нашли сразу, но Роза загородила Джо дорогу в дом:

– Что в ящике?

– Ты не веришь, что цепи? – Он и сам знал, что врать умеет так себе.

– Зачем тебе нюхать цепи?

– Я не знаю, что там, – сказал Джо. – Но не то, что было раньше.

– А что там было раньше?

– Раньше там был пражский Голем.

Чтобы Роза не нашлась с ответом – это редкий случай, надо постараться. Сейчас она молча шагнула вбок, глядя на Джо снизу вверх, пропуская его. Но он не пошел в дом – не сразу.

– Дай я тебя спрошу, – сказал он. – У тебя есть миллион долларов – ты бы отдала его Сэмми, чтобы он купил «Империю комиксов»?

– Без Эскаписта?

– Видимо, так должно быть.

Роза поразмыслила с минуту, и Джо видел, как за это время она успела потратить деньги дюжиной разных способов. Наконец она покачала головой.

– Не знаю, – ответила она таким тоном, будто ей больно это признавать. – Эскапист был, в общем, ярчайшим самоцветом в короне.

– Вот и я об этом думаю.

– Почему ты об этом думаешь?

Он не ответил. Отнес инструменты в гостиную и с помощью Розы и Томми уложил гроб на пол. Поднял навесной замок, взвесил, дважды стукнул по нему пальцем. Отмычки, подарок Корнблюма, – до сего дня единственный оставшийся реликт тех времен – лежали в чемодане. Довольно дешевый замок – Джо, несомненно, откроет без особого труда. Он уронил замок на петле и достал ломик. Тут его впервые посетил вопрос, как же Голем его отыскал. Появление Голема в гостиной дома на Лонг-Айленде поначалу казалось таинственно неизбежным, будто Голем всю дорогу знал, что пятнадцать лет следует за Джо по пятам, и наконец-то его нагнал. Джо почитал наклейки на ящике – выяснилось, что Голем пересек океан всего несколько недель назад. Откуда он знал, где искать? Чего он ждал? Кто следил за перемещениями Джо?

Он обошел гроб и вогнал зубья ломика в щель под крышкой, прямо под головкой гвоздя. Гвоздь заныл, раздался щелчок, будто сустав вылетел, и крышка распахнулась целиком, словно ее толкнули изнутри. Воздух пропитался пьянящим зеленым ароматом глины и речного ила, летним запахом, что полнился давней нежностью и сожалением.

– Земля, – сказал Томми, в испуге глянув на мать.

– Джо, – сказала Роза, – это… это же не прах.

Дюймов семь от края пусты, а остальное – мелкий порошок, сизый и переливчатый, в котором Джо, вспомнив детские вылазки, мигом узнал илистое дно Влтавы. Он тысячу раз соскребал эту грязь с туфель и смахивал с брюк. Гипотеза тех, кто боялся, что Голем распадется вдали от берегов реки, которая его породила, оказалась верна.

Роза подошла и встала на колени рядом с Джо. Рукой обняла его за плечи.

– Джо? – сказала она.

Притянула его ближе, и он разрешил себе привалиться к ней. Просто разрешил себе, и она его подхватила.

– Джо, – после паузы сказала она, – ты думаешь купить «Империю комиксов»? У тебя есть миллион долларов?

Джо кивнул:

– И ящик земли.

– Земли из Чехословакии? – спросил Томми. – А можно потрогать?

Джо опять кивнул. Томми потрогал землю кончиком пальца, как холодную воду в ванне, и запустил в нее руку по самое запястье.

– Мягкая, – сказал он. – Приятно.

И он рукой принялся бороздить эту землю, будто что-то нащупывая. Очевидно, он пока не готов был отступиться от этого ящика с фокусами.

– Там больше ничего не будет, – сказал Джо. – Прости, Том.

Странно, подумал Джо, что теперь, когда Голем рассыпался, ящик настолько тяжелее. Может, туда подложили землю – лишнюю землю? Да нет, вряд ли. А потом он вспомнил, как Корнблюм в ту ночь процитировал некую парадоксальную мудрость про големов на иврите: мол, вес Голему придает его противоестественная душа; освободившись от души, глиняный Голем легок как воздух.

– Уй-я, – сказал Томми. – Эй.

Лоб его наморщился: он что-то нашел. Может, на дно ящика осела одежда гиганта.

Томми выудил испятнанный бумажный прямоугольничек – на одной стороне что-то напечатано. Джо такое где-то уже видел.

– «Эмиль Кавалер, – прочел Томми. – Эндикро… эндокрино…»

– Моего отца, – сказал Джо.

Он забрал у Томми старую отцовскую визитку, вспомнил этот паучий шрифт и исчезнувший телефонный узел. Должно быть, визитка давным-давно таилась в нагрудном кармане гигантского костюма Алоиса Хоры. Джо взял горсть перламутрового ила, вгляделся, просеял сквозь пальцы, гадая, в какой миг душа вновь вошла в тело Голема; или, может, в этой земле кроется не одна заблудшая душа, и потому эта земля так тяжела.

17

Подкомитет по расследованию подростковой преступности юридического комитета сената собирался в Нью-Йорке 21 и 22 апреля 1954 года, дабы рассмотреть, какую роль сыграло издание комиксов в производстве малолетних правонарушителей. Показания свидетелей в первый день известны гораздо лучше. Среди экспертов, издателей и криминалистов, вызванных к микрофону двадцать первого числа, в памяти общественности запечатлелись трое – ну, насколько общественности удалось вообще запомнить эти слушания. Первым был доктор Фредрик Уэртем, уважаемый психиатр-доброхот, автор «Соблазнения малолетних», в смысле морали и в народном восприятии – движущая сила всего скандала вокруг пагубного влияния комиксов. Показания доктор давал очень пространно, отчасти бессвязно, но с начала до конца вел себя с достоинством и горел, громокипел негодованием. Сразу после Уэртема выступил Уильям Гейнз, сын Макса Гейнза, признанного изобретателя собственно комикса, и издатель «Энтертейнинг комикс», чей живописный ассортимент хорроров он защищал весьма красноречиво, но с роковым лицемерием. Наконец в тот день подкомитет заслушал выступление Общества газетных карикатуристов, которых представляли Уолт Келли, создатель «Пого», и давний идол Сэмми, великий Милтон Канифф; они, выказав юмор, сарказм и остроумное пренебрежение, с потрохами продали своих собратьев по кисти и вручили их сенаторам Хендриксону, Хеннингсу и Кефоверу, дабы те раздавили негодников заслуженно и публично, коли снизойдут.

События второго дня свидетельских выступлений, когда вызвали Сэма Клея, известны публике меньше. Сэмми не повезло: он вышел к микрофону после двух крайне неразговорчивых свидетелей. Первого звали Алекс Сигал – он издавал линейку дешевых «образовательных» книжек, которые рекламировал на четвертой сторонке комиксов, и поначалу отрицал, а затем признал, что его компания однажды – по чистой случайности – продала известным порнографам списки имен и адресов детей, откликнувшихся на его рекламу. Другим неразговорчивым свидетелем был один из упомянутых порнографов, почти комически плутоватый и обильно потевший косоглазый недотепа Сэмюэл Рот, который спрятался за Пятой поправкой, а затем отмазался от дачи показаний под тем предлогом, что по закону он не может выступать свидетелем, поскольку штат Нью-Йорк возбудил против него дело о распространении непристойностей. Посему, когда появился Сэмми, умы членов подкомитета более обычного были заняты вопросами порока и аморалки.

Ключевой фрагмент протокола заседания выглядит так:

Сенатор Хендриксон: Мистер Клей, вам знакомы персонажи комиксов по имени Бэтмен и Робин?

Мистер Клей: Конечно, сенатор. Это очень известные и популярные персонажи.

Хендриксон: Не могли бы вы охарактеризовать их отношения?

Клей: Охарактеризовать? Простите… я не…

Хендриксон: Они живут вдвоем, так? В большом особняке. Одни.

Клей: Насколько я помню, у них еще есть дворецкий.

Хендриксон: Но они, если я правильно понимаю, не отец и сын? И не братья, и не дядя с племянником, и вообще не родственники?

Сенатор Хеннингс: Может, они просто добрые друзья.

Клей: Я уже давно не читал этот комикс, сенаторы, но, насколько я помню, Дик Грейсон, то есть Робин, описывается как воспитанник Брюса Уэйна, он же Бэтмен.

Хендриксон: Воспитанник. Да. И такие отношения нередко встречаются в комиксах о супергероях, не правда ли? Такие же отношения, как у Дика и Брюса.

Клей: Вообще-то, не знаю, сэр. Я…

Хендриксон: Ну-ка, посмотрим… не помню точно, какой это у нас номер, мистер Кленденнен, а вы… благодарю вас.

Исполнительный директор Кленденнен предъявляет вещественное доказательство № 15.

Бэтмен и Робин. Зеленая Стрела и Спиди. Человек-Факел и Торо. Монитор и Малыш Либерти. Капитан Америка и Баки. Вам кто-нибудь из них знаком?

Клей: Э-э… да, сэр. Монитора и Малыша Либерти некогда придумал я, сэр.

Хендриксон: Да что вы говорите? Вы их сочинили.

Клей: Да, сэр. Но комикс закрылся… восемь, кажется, или девять лет назад.

Хендриксон: И за многие годы вы сочинили целый ряд других подобных пар?

Клей: Пар? Я не…

Хендриксон: Ре… ну-ка… Ректификатор и Мелкий Мэк, Мальчик-Боец. Дровосек и Малыш Тимберс. Аргонавт и Ясон. Одинокий Волк и Волчонок.

Клей: Нет, эти персонажи – Ректификатор, Дровосек, Аргонавт – они уже были… их создали другие. Я просто брал персонажей, понимаете, когда приходил работать в соответствующие издательства.

Хендриксон: И немедленно снабжали их воспитанниками, не так ли?

Клей: Ну да, но это стандартная процедура, когда у тебя стрип, который не… который, скажем так, сбросил скорость. Его нужно взбодрить. Нужно привлечь читателей. Дети любят читать про детей.

Хендриксон: Правда ли, что среди коллег у вас сложилась репутация человека, питающего особую слабость к персонажу мальчика-воспитанника главного героя?

Клей: Я впервые об этом… мне никогда никто не…

Хендриксон: Мистер Клей, вам знакома теория доктора Фредрика Уэртема, которую он излагал вчера и которой, должен признаться, я склонен отчасти поверить, после того как вечером пролистал некоторые комиксы про Бэтмена, что отношения Бэтмена и его воспитанника – в действительности прозрачно замаскированная аллегория педофилического извращения?

Клей: [Неразборчиво.]

Хендриксон: Простите, сэр, вам придется…

Клей: Нет, сенатор, вероятно, я эти показания пропустил…

Хендриксон: А книгу доктора вы, я так понимаю, еще не читали?

Клей: Пока нет, сэр.

Хендриксон: Таким образом, лично вы никогда не сознавали, что, наряжая мускулистых молодых силачей в тугие штаны и посылая их рука об руку порхать в небесах, вы тем или иным образом выражали или пропагандировали свои собственные… психологические наклонности.

Клей: Боюсь, я не… мне подобные наклонности незнакомы, сенатор. Со всем должным уважением, я хочу сказать, что я категорически против…

Сенатор Кефовер: Бога ради, господа, давайте дальше.

18

До того дня Сэмми налакался всего раз в жизни, в большом доме на ветреном побережье в Джерси, в ночь Пёрл-Харбора, когда очутился сначала среди прекрасных, а затем среди жестоких мужчин. Тогда, как и сейчас, поступил он так в основном потому, что от него это ожидалось. Когда секретарь его отпустил, Сэмми повернулся – ощущение такое, будто содержимое головы выдули, как жидкость из пасхального яйца сквозь крохотную дырочку, – и узрел целый озадаченный зал вытаращенных американцев. Но прежде чем ему выпал шанс разглядеть, как они, чужаки и друзья равно, теперь поступят: опустят взгляд или будут сверлить его глазами, в ужасе либо изумлении отвесят челюсть или кивнут с пресвитерианской чопорностью либо просвещенным самодовольством, ибо они всю дорогу подозревали в нем темное желание развращать юношество, жить в величественном особняке с молодым помощником и разгуливать с ним в одинаковых смокингах, – прежде, иными словами, чем ему выпал шанс разобраться, кем и чем он будет отныне, Джо и Роза окружили его похитительской мешаниной из двух пальто и смятых газет и вытолкали за дверь зала судебных заседаний № 11. Они протащили Сэмми мимо телевизионных операторов и газетных фотографов, вниз по лестнице, через площадь Фоли, в ближайший стейк-хаус, к барной стойке, там с ловкостью профессиональных флористов расположили перед стаканом бурбона со льдом – и все это будто в соответствии с общепринятыми протоколами, известными каждому культурному человеку и применяемыми в случае, если твой близкий публично, по телевизору, членами сената Соединенных Штатов объявлен застарелым гомосексуалом.

– Мне один такой же, – сказал Джо бармену.

– Три стакана сделайте, – сказала Роза.

Бармен смотрел на Сэмми, изогнув бровь. Ирландец, примерно сверстник Сэмми, коренастый и лысеющий. Через плечо он оглянулся на телевизор на полке над баром; показывали всего-навсего рекламу пива «Бэллентайн», но приемник был настроен на 11-й канал, WPIX, где транслировали слушания. Бармен снова обернулся к Сэмми, и в глазах его заблестели злые ирландские искорки.

Роза приложила ладони рупором ко рту:

– Алло! Три бурбона со льдом.

– Не глухой, – ответил бармен, извлекая из-под стойки три стакана.

– И выключите телевизор, будьте любезны.

– Да я не против, – сказал бармен, снова улыбнувшись Сэмми. – Шоу-то закончилось.

Роза выхватила пачку сигарет из сумочки и выдрала сигарету из пачки.

– Сволочи, – сказала она, – сволочи. Мудацкие сволочи.

Это она повторила еще несколько раз. Ни Джо, ни Сэмми не смогли придумать, как дополнить ее выступление. Бармен принес стаканы, все трое быстро их осушили и заказали еще.

– Сэмми, – сказал Джо, – мне так ужасно жаль.

– Да уж, – сказал Сэмми. – Ну что ж. Ничего. Я нормально.

– Ты как? – спросила Роза.

– Не знаю, по-моему, я правда нормально.

Сэмми склонен был списывать такое восприятие на алкоголь, но не обнаруживал ни единой эмоции – во всяком случае, ни единой известной и поддающейся называнию эмоции – в глубине шока внезапного разоблачения и смятения от того, как оно случилось. Шок и смятение: два раскрашенных задника на съемочной площадке, а за ними – безбрежные неведомые просторы, где известняк, и ящерицы, и небо.

Джо обхватил Сэмми рукой за плечи. Роза прильнула к Сэмми с другого бока, и положила голову на руку Джо, и вздохнула. Так они посидели, подпирая друг друга.

– Не могу не отметить, что вы как-то не очень громогласно изумляетесь, – наконец произнес Сэмми.

Роза и Джо выпрямились, поглядели на него, затем у него за спиной – друг на друга. Покраснели.

– Бэтмен и Робин? – изумилась Роза.

– Это грязная ложь, – сказал Сэмми.

Они выпили еще по одной, а потом кто-то – Сэмми не понял кто – сказал, что надо бы возвращаться в Блумтаун, сегодня приедут ящики Джо, и, не пройдет двух часов, из школы вернется Томми. Последовало всеобщее надевание пальто и шарфов, балаган с долларовыми купюрами и разлитым льдом из стакана, а потом Роза и Джо, кажется, отметили, что они идут к дверям стейк-хауса, а Сэмми с ними нет.

– Вы оба перепились, куда вам за руль? – сказал Сэмми, когда они за ним вернулись. – Сядьте в поезд на Пенсильванском. А я попозже отгоню машину домой.

И вот тут они впервые взглянули на Сэмми с неким подобием сомнения, недоверия, жалости, которых он страшился.

– Да бросьте, – сказал он. – Я ж не буду на машине в Ист-Ривер нырять. Ничего такого.

Они не двинулись с места.

– Клянусь вам, ага?

Роза снова глянула на Джо, и Сэмми подумал: «Может, они не просто боятся, как бы я что-нибудь с собой не сотворил; может, они боятся, что, едва они уйдут, я отправлюсь на Таймс-Сквер клеить какого-нибудь морячка». А затем сообразил, что, вообще-то, вполне мог бы.

Роза подошла к нему и раскрыла нестойкие объятия, от которых Сэмми чуть не кувырнулся с табурета. Заговорила ему в ухо – дыхание было теплое и пахло жженой пробкой бурбона.

– С нами все будет хорошо, – сказала Роза. – Со всеми.

– Я знаю, – сказал Сэмми. – Люди, идите уже. Я тут посижу. Протрезвею.

Следующий час он сидел над стаканом, умостив подбородок в ладони, облокотившись на бар. Темно-бурый сардонический вкус бурбона, поначалу омерзительный, уже не отличался от вкуса языка во рту, мыслей в голове, сердца, что невозмутимо билось в груди.

Сэмми сам не понял, что в итоге натолкнуло его на мысль о Бейконе. Может, ожившая память о той пьяной ночи в «Паутау» в 1941-м. А может, единственная розовая морщина, сзади пересекавшая широченную шею бармена. За минувшие годы Сэмми успел пожалеть почти обо всех обстоятельствах своего с Бейконом романа, но до сего дня не жалел о его секретности. Сэмми всегда считал, что скрытность и утайка – самоочевидное и непререкаемое условие и той любви, и теней, каждая бледнее и вороватее предыдущей, которые отбросила та любовь. Летом 1941 года чудилось, будто из-за позора, и крушения, и разоблачения их ждут громадные потери. Откуда ему было знать, что в один прекрасный день все то, что их любовь якобы ставила под удар, – карьера в комиксах, отношения с родными, место в мире – обернется стенами его тюрьмы, безвоздушной, беспросветной цитадели, и надежды на побег не будет. Он давно перестал ценить безопасность, которой некогда так боялся рискнуть. А теперь с него сорвали маску – а также с Брюса и Дика, Стива и Баки, Оливера Квина (это же очевидно!) и Спиди, – так что с безопасностью можно попрощаться. Теперь не о чем больше жалеть, кроме собственной трусости. Он вспомнил расставание с Трейси на Пенсильванском вокзале утром Пёрл-Харбора, в купе первого класса «Бродвейского пассажирского», – как они изображали обыкновенное безмолвное мужское прощание, жали руки, хлопали по плечу, тщательно подстраивали и подгоняли свое поведение, хотя на них совсем никто не смотрел; они тонко улавливали, что́ рискуют потерять, и не дали себе разглядеть, что имеют.

– Эй, рева-корова, – сказал бармен с угрозой – и не вполне насмешливой. – У нас тут в баре рыдать запрещено.

– Извините, – сказал Сэмми. Он отер глаза концом галстука и хлюпнул носом.

– По телику тебя сегодня видел, – сообщил бармен. – Это же ты был?

– Да?

Бармен ухмыльнулся:

– А знаешь, я насчет Бэтмена с Робином всегда подозревал.

– Да?

– Ага. Спасибо, что прояснил.

– Ты, – сказал голос позади Сэмми.

Он почувствовал руку на плече, обернулся и уставился в лицо Джорджа Дебевойза Дизи. Рыжие усы выцвели и поблекли до оттенка заветренного ломтика яблока, глаза за толстыми линзами слезились и пошли розовыми прожилками. Но в них по-прежнему сверкало лукавство и негодование.

Сэмми спрыгнул с табурета и то ли упал, то ли приземлился на пол. Он был не так уж трезв.

– Джордж! Что вы… вы там были? Вы видели?

Дизи как будто не услышал. Он сверлил взглядом бармена.

– А ты знаешь, почему им приходится ебать друг друга? – осведомился у него Дизи. Голова у него теперь мелко тряслась, и от этого он выглядел еще сварливее.

– Чё такое? – переспросил бармен.

– Я спрашиваю: ты знаешь, почему Бэтмену и Робину приходится ебать друг друга? – Дизи достал бумажник и выудил десятидолларовую купюру, неторопливо подбираясь к ударному финалу.

Бармен с полуулыбкой потряс головой в предвкушении.

– Ну и почему? – спросил он.

– Потому что они не могут ебстись конем. – Дизи швырнул купюру на стойку. – А ты можешь. Поэтому займись делом, принеси мне водки с водой, а ему еще один стакан того, что он пьет.

– Эй, – сказал бармен, – я такие разговорчики терпеть не обязан.

– Ну и не надо, – ответил Дизи, внезапно потеряв интерес к дискуссии.

Он взобрался на табурет и похлопал по соседнему, откуда только что слез Сэмми. Бармен потомился на холоде внезапной диалоговой пустоты, где его оставил чахнуть Дизи, потом отошел и достал из стенки за баром два чистых стакана.

– Садитесь, мистер Клей, – сказал Дизи.

Сэмми сел, перед Джорджем Дизи по обыкновению слегка робея.

– Отвечая на ваш вопрос – да, я там был, – сказал Дизи. – Я проездом в городе на несколько недель. Увидел вас на афише.

Джордж Дизи бросил комиксы во время войны и больше к ним не вернулся. Старый школьный приятель нанял его на какую-то разведывательную работу, и Дизи переехал в Вашингтон, остался там и после, занимался не пойми чем с каким-нибудь Биллом Донованом и братьями Даллес, чего – в те редкие случаи, когда Сэмми с ним сталкивался, – не опровергал и не желал обсуждать. Он по-прежнему одевался старомодно, в фирменный костюм под Вудро Вильсона, из серой фланели, с пасторским воротником и узорчатым галстуком-бабочкой. Несколько минут, поджидая бармена со стаканами – тот не торопился – и затем отпивая, Дизи молчал. В конце концов:

– Это судно тонет, – произнес он. – Скажите спасибо, что вас просто выкинули за борт.

– Только я плавать не умею, – сказал Сэмми.

– Подумаешь, – беспечно ответил Дизи. Он осушил свой стакан и сделал бармену знак повторить. – Поведайте же, мой старый друг мистер Кавалер и впрямь вернулся? Неужто достоверны эти фантастические истории, что до меня доносятся?

– Ну, он, вообще-то, не собирался прыгать. Если вы про это. И письмо он не писал. Это все… мой сын… долгая история. Но он сейчас живет у меня, – прибавил Сэмми. – По-моему, у него с моей женой…

Дизи воздел руку:

– Умоляю вас. Я сегодня уже наслушался неприглядных подробностей вашей личной жизни, мистер Клей.

Сэмми кивнул; да уж, не поспоришь.

– Ничего себе вышло, да? – сказал он.

– Да нет, вы, пожалуй, выступили пристойно. А вот порнограф был ужасно трогательный. – Дизи повернулся к Сэмми и облизнул губы, словно гадая, не пора ли оставить шуточки. – Как вы?

Сэмми снова попытался понять, как же он себя чувствует.

– Когда протрезвею, – ответил он, – наверное, захочу наложить на себя руки.

– Для меня это статус-кво, – сказал Дизи.

Бармен грохнул перед ним новым стаканом водки.

– Не знаю, – сказал Сэмми. – Я понимаю, что мне должно быть плохо. Стыдно, я не знаю. Мне полагаются чувства, которые эти мудаки, – он большим пальцем указал на бармена, – мне хотят внушить. Я, пожалуй, это и чувствовал последние десять лет.

– Но сейчас не чувствуете.

– Не-а. Я чувствую… даже не знаю, какое тут слово лучше. Облегчение, наверное.

– Я уже давненько работаю с секретами, Клей, – сказал Дизи. – Вы уж мне поверьте: секрет – тяжелая цепь. Мне не очень-то по душе эти ваши наклонности. Честно говоря, мне они довольно отвратительны, особенно если вообразить, как им предаетесь лично вы.

– Спасибо вам большое.

– Но я не удивлюсь, если в итоге выяснится, что сенатор К. Эстес Кефовер и его друганы вам только что вручили ваш личный золотой ключ.

– Елки-палки, – сказал Сэмми. – А вы, пожалуй, правы.

– Еще бы я не прав.

Сэмми и представить себе не мог, каково это – прожить день, не напитанный и не изуродованный ложью.

– Мистер Дизи, вы бывали в Лос-Анджелесе?

– Один раз. Понял, что там могу быть до крайности счастлив.

– А почему не вернулись?

– Я для счастья слишком стар, мистер Клей. В отличие от вас.

– Да уж, – сказал Сэмми. – Лос-Анджелес.

– И чем, позвольте полюбопытствовать, вы там займетесь?

– Не знаю. Может, на телевидение сунусь.

– Вот как, телевидение, – с подчеркнутой брезгливостью откликнулся Дизи. – Да, на телевидении вы будете блистать.

19

Все-таки их оказалось сто два: грузчик так сказал. Они с напарником как раз закончили расставлять последние ящики в гараже – вокруг, и поверх, и вдоль гроба с переливчатыми останками пражского Голема. Джо вышел на дорожку за все расписаться; Томми показалось, он какой-то странный, растрепанный, что ли, и лицо красное. Рубашка выбилась из штанов, и он перепрыгивал с ноги на ногу в одних носках. Мать Томми смотрела из парадной двери. Она сняла всю городскую одежду и опять надела халат. Джо подписал и расставил инициалы на бланках, где требовалось, а грузчики забрались в грузовик и уехали обратно в город. Потом Джо и Томми пошли в гараж и постояли, озирая ящики. Потом Джо сел на один ящик и закурил.

– Как школа?

– Видели папу по телику, – сообщил Томми. – Мистер Ландауэр принес в класс свой телик.

– Ага-а, – сказал Джо, наблюдая за ним со странной гримасой.

– Папа… ну, он ужасно потел, – сказал Томми.

– Да и вовсе нет.

– В классе все сказали, что он был потный.

– А еще что сказали?

– Вот это и сказали. А можно твои комиксы почитать?

– Ну разумеется, – ответил Джо. – Они твои.

– В смысле, я могу их взять?

– Больше их никто не хочет.

Томми оглядывал ящики, уложенные в гараже, точно кирпичи в кладке, и его посетила идея: он себе построит Гнездо Жука[20]. Джо вернулся в дом, а Томми принялся таскать и распихивать штабеля туда и сюда и спустя час переместил пустоту с краев в центр, вырыв себе укрытие в самой середине груды – хоган из узловатой сосновой доски с занозами, сверху открытый, чтобы падал свет потолочной лампы, с узким проходом, устье которого Томми замаскировал тремя весьма передвижными ящиками. Когда все было готово, он опустился на четвереньки и на животе прополз сквозь Секретный Тоннель Доступа в Наисекретнейшую Камеру Гнезда Жука. Там он сидел, грызя карандаш, читая комиксы, в своем иглу одиночества неосознанно отдавая дань ледяным тоннелям, куда его отец некогда уходил горевать.

Сидя там, кусая ребристый металл карандашного наконечника, языком вороша кислое электромагнитное нытье в пломбе моляра, Жук заметил, что один ящик в стене его Гнезда не похож на остальные: почернел от времени, ощетинился занозами, длиннее и хлипче прочих ящиков на складе Джо. Жук перекатился на коленки и подполз ближе. Он узнал этот ящик. Он тысячу раз видел его за много лет до прибытия вещей Джо: ящик стоял в глубине гаража под брезентом, вместе с другим старьем – сказочным, но, увы, сломанным проигрывателем «Кейпхарт», который умел менять пластинки, необъяснимой коробкой, набитой мужскими расческами. У ящика была вихляющая крышка из планок, грубо надетая на петли из толстой проволоки, и защелка из такой же кривой проволоки, перетянутая зеленой веревкой. Бока проштемпелеваны или, может, прожжены французскими словами и названием Франции; Томми догадывался, что раньше в ящике хранились винные бутылки.

Любому мальчишке, но особенно тому, чья летопись пишется звуками целой комнаты хором умолкающих взрослых, содержимое винного ящика, от пыли и непогоды окостеневшее эдакой монолитной плитой забвения, показалось бы сущим сокровищем. Со скрупулезностью археолога, помня, что надо будет все положить на место ровно так, как лежало, Жук один за другим снимал слои, инвентаризируя случайных выживших из своей предыстории.

1) Экземпляр первого выпуска «Радиокомиксов» в прозрачной зеленой школьной папке. Страницы пожелтели, а на ощупь раздулись и распухли. Центральный источник, живое сердце аромата старого одеяла, который испускал ящик.

2) Еще одна зеленая целлофановая папка, набитая старыми газетными вырезками, рецензиями, рекламными объявлениями про деда Томми, знаменитого водевильного силача по имени Могучая Молекула. Вырезано из газет по всей стране, типографика чудна́я, стиль комковатый, трудно читать, полно непонятного арго и аллюзий на забытые песни, исчезнувших звезд. Несколько фотографий человечка в одной набедренной повязке, чье мускулистое тело плотно и словно покрыто обивкой, как у Бастера Крэбба.

3) Рисунок, сложенный и крошащийся, а на рисунке Голем – он коренастее, более деревенский, чем в саге Джо, в больших шипованных сапогах шагает по улице в лунном свете. Рисовал явно Джо, но условнее, неувереннее – ближе к тому, как рисует Томми.

4) Конверт с оторванным корешком билета в кино и зернистой пожелтевшей фотографией из газеты, а на фотографии шикарная мексиканская актриса Долорес дель Рио.

5) Коробка неиспользованных бланков Кавалера & Клея, осталась с самого кануна войны; в шапке – очаровательный групповой портрет всевозможных персонажей, с суперспособностями и без оных, – Томми уверенно распознал только Эскаписта, Монитора и Сатурнию Луну, – которых Кавалер & Клей сочинили в те времена.

6) Манильский конверт с большой черно-белой фотографией красивого мужчины с волосами, сиявшими, словно лист прессованного хрома. Губы – жесткая тонкая ниточка, но в глазах таится восторг, словно мужчина вот-вот разулыбается. Подбородок квадратный, на нем ямочка. В нижнем правом углу посвящение с подписью «Трейси Бейкон», крупным петляющим почерком: «Человеку, который меня сочинил, с нежностью».

7) Пара толстых шерстяных носков с оранжевыми пальцами, в картонном конверте с двумя ярко-оранжевыми полосами. Между полосами условная картинка – уютное пламя в деревенском очаге – и большие оранжевые буквы «У-ДОБ-НОГ».

А затем погнутая, перекрученная, в дрейфе на дне ящика – полоска в четыре фотографии из уличного автомата, мать и Джо улыбаются, напуганы вспышкой; сплошь языки и выпученные глаза; щеками и висками прижимаются друг к другу, а затем целуются – героический поцелуй, веки опущены, как на киноафише. На картинках они были абсурдно тощие, и молодые, и до того стереотипически влюбленные, что это было ясно даже Томми, одиннадцатилетнему пацану, который в жизни своей еще никогда не смотрел на двоих людей и не думал осознанно: «Эти двое влюблены». Словно по волшебству, он услышал их голоса, их смех, а затем поворот дверной ручки и скрип дверных петель. Томми принялся торопливо засовывать всё обратно в ящик.

Он слышал, как их губы встречаются и разъединяются с липким чмоком, как стучат друг о друга их зубы или пуговицы на одежде.

– Мне надо работать, – в конце концов сказала мать. – «Я от любви глупа, как мартышка».

– А, – сказал Джо. – Автобиография.

– Рот закрой.

– Может, я приготовлю ужин, – сказал он. – Чтобы ты работала?

– Ой, это будет прекрасно. Неслыханно. Ты, может, лучше поостерегись. А то я привыкну.

– Привыкай.

Эти двое влюблены.

– Ты поговорил с Томми? – спросила она.

– Ну как бы.

– Ну как бы?

– Мне не подошел момент.

– Джо. Надо ему сказать.

Папка, набитая сувенирами карьеры Могучей Молекулы, выскользнула у Томми из руки. Повсюду разлетелись фотографии и вырезки, Томми кинулся их собирать, толкнул ящик, и крышка захлопнулась с занозистым треском.

– Это что такое?

– Томми? О боже мой. Томми, ты тут?

Он сидел в сумеречной норке своего убежища, прижимая к груди полоску фотографий.

– Нет, – сказал он после паузы, понимая, что это, бесспорно, самое жалкое его выступление в жизни.

– Дай я, – услышал он голос Джо.

Раздался скрип ящиков, кряхтение, а затем в Наисекретнейшую Камеру просунулась голова Джо. Он прополз по Тоннелю на животе. Приподнялся на локтях, подсунул руки под грудь. Вблизи его лицо шло пятнами, а волосы – сплошь росичка и одуванчики.

– Эй, – сказал Джо. – Привет.

– Привет.

– Что делаешь?

– Ничего.

– Итак, – сказал Джо. – Ты, наверное, что-то услышал.

– Ага.

– Можно войти? – Это мать.

– По-моему, тут нет места, Роза.

– Еще как есть.

Джо посмотрел на Томми:

– Ты что скажешь?

Томми пожал плечами и кивнул. Тогда Джо влез целиком и съежился, свернулся под стенкой Камеры, бедром прижавшись к Томми. Появилась голова матери – волосы поспешно и небрежно подвязаны шарфом, губы просвечивают прямо сквозь помаду. Томми и Джо оба протянули по руке и втащили ее, и она села, и вздохнула, и довольно сказала:

– Ну-с, – как будто они все сидели на одеяле в тени подле крапчатого от солнца ручейка.

– Я хотел как раз сказать Тому историю, – сказал Джо.

– Ага, – сказала Роза. – Валяй.

– Я это не… я больше привык это делать… ну, картинками? – Он сглотнул, и хрустнул костяшками, и вздохнул поглубже. Выдавил слабую улыбочку и отстегнул ручку с кармана рубашки. – Может, мне надо нарисовать, ха-ха.

– Картинки я уже видел, – сказал Томми.

Мать и Джо наклонились посмотреть на людей, которыми некогда были.

– Ох батюшки, – сказала мать. – Это я помню. Это в тот вечер, когда мы водили твою тетю в кино. В вестибюле «Лёвз Питкин».

Они все придвинулись друг к другу чуть ближе, и Томми лег головой матери на колени. Она гладила его по волосам, а он некоторое время слушал, как Джо неубедительно распространяется о том, что творишь, пока молод, и какие совершаешь ошибки, и о мертвом брате, в честь которого назвали Томми, об этом невезучем, невообразимом мальчике, и как все тогда было по-другому, потому что шла война, и на это Томми заметил, что совсем недавно тоже была война, была война в Корее, и Джо ответил, что это правда, и тогда и он, и Роза сообразили, что мальчик уже вовсе их не слушает. Он просто лежит в Гнезде Жука, держа за руку отца, а мать смахивает ему челку со лба.

– По-моему, у нас все хорошо, – наконец произнес Джо.

– Хорошо, – сказала Роза. – Томми? Ты как? Все хорошо? Ты всё понял?

– Ну, наверное, – сказал Томми. – Вот только.

– Что вот только?

– Вот только как же папа?

Мать вздохнула и ответила, что с этим предстоит разобраться.

20

Сэмми открыл дверь в дом. Уже за полночь, он был трезв, как надгробие, и в кармане у него лежали билеты на «Бродвейский пассажирский» и из Чикаго до Лос-Анджелеса. В гостиной горел свет; Джо заснул в кресле, одну из своих замшелых старых книжек по каббале, или что там у него – том IV «Еврейских легенд» Гинзберга, – воздвигнув домиком на коленях. Рядом на подставке из рафии поверх соснового стола стояла полупустая бутылка «Пилза». Когда Сэмми вошел, Джо слегка пробудился и заерзал, прикрывая глаза от света лампочки. Пахло от него затхло и сонно, пивом и пеплом.

– Эй.

– Эй, – сказал Сэмми. Он подошел и положил руку Джо на плечо. Помял мускулы – на ощупь узловатые и твердые. – Всё хорошо? У Томми все хорошо?

– Мм, – кивнул Джо и снова закрыл глаза.

Сэмми выключил свет. Сходил к дивану, взял персиково-горчичный плед – одна из немногих вещей, которые связала его мать, и единственный зримый ее след в его жизни, – отнес к креслу и обернул вокруг Джо, заботливо прикрыв ему ноги в носках с оранжевыми пальцами.

Потом Сэмми отправился в спальню Томми. В излучине света из коридора он разглядел, что во сне Томми забрел к самому дальнему краю постели и спал, расплющив лицо об стену. Одеяло он сбросил, лежал в бледно-голубой пижаме с белым кантом на отворотах и манжетах (у Сэмми, естественно, тоже такая была). Томми спал очень энергично, и, даже когда Сэмми отодвинул его голову от стены, мальчик продолжал шмыгать носом, вздрагивать и дышал часто, почти как собака. Сэмми взялся было его накрывать. Но бросил и просто поглядел на Томми, любя его и, как обычно, мучаясь спазмом стыда оттого, что острее всего ощущает себя отцом, точнее, больше всего счастлив быть отцом, глядя, как мальчик спит.

Отец из Сэмми получился равнодушный – лучше его собственного отца, пожалуй, но это мало что проясняет. Когда Томми еще был неведомой рыбкой внутри Розы, Сэмми поклялся никогда его не оставить, никогда не уходить и до нынешнего дня, до этой ночи, умудрялся держать слово, хотя временами – в ту ночь, когда он решил пойти работать в «Голд стар», например, – это было трудно. Однако по правде, невзирая на все благородные порывы, если не считать часов, когда мальчик спал, Сэмми пропустил почти все его детство. Похоже, Томми, как и многие мальчишки, одолевал свое взросление главным образом в те периоды, когда человека под названием «отец» не было рядом, – в канавках между редкими часами, что они проводили вместе. Быть может, размышлял Сэмми, равнодушие, которое он приписывал своему отцу, было не своеобразной чертой одного конкретного человека, но универсальным свойством всех отцов. Быть может, «юные воспитанники», которых Сэмми систематически прикомандировывал к своим героям – это пристрастие отныне войдет в историю комиксов и будет преследовать Сэмми до конца его дней, – олицетворяли не изъян в его природе, но иное желание, глубиннее и всеохватнее.

Доктор Фредрик Уэртем – идиот; очевидно же, что Бэтмен ни сознательно, ни подсознательно не намеревался развращать Робина; он пытался заменить ему отца и тем самым заменить отсутствующих, равнодушных, исчезающих отцов читателям комиксов, американским мальчишкам. Жаль, Сэмми не хватило самообладания сообщить подкомитету, что появление у супергероя помощника гарантированно повышало тиражи на 22 процента.

Да ну какая разница? Лучше вовсе не сопротивляться; все кончено. У Сэмми нет выбора – только освободиться.

Но сейчас он все никак не мог заставить себя уйти. Он простоял у постели Томми добрых пять минут, вспоминая историю сна в детской, со времен младенца, что лежал на животе в центре эмалированной железной кроватки, подтянув под себя ноги, высоко в воздух выставив большой тухес в подгузнике. Припомнил период, который Роза называла «ночные жути», когда Томми было года два или три, – мальчик ночь за ночью просыпался, вопя так, будто с него заживо сдирают кожу, ослепнув от ужаса того, на что смотрел во сне. Они пробовали ночник, бутылочку, песенку, но выяснилось, что утешает его лишь одно: если Сэмми ложится вместе с ним. Сэмми гладил мальчика по волосам, пока не сводило запястье, и слушал бурю его дыхания, пока они оба не задремывали. То была вершина его отцовской карьеры – и она тоже случалась среди ночи, когда ребенок спал.

Сэмми снял туфли и забрался в постель. Перекатился и лег на спину, сложив руки под головой вместо подушки. Может, он здесь чуточку полежит, а потом пойдет искать чемодан в гараже. Он сознавал, что есть опасность уснуть – день выдался долгий, он устал как собака, – и это помешает ему уйти сегодня, прежде чем начнутся дискуссии о его отъезде. А он сам недостаточно уверился в правильности своего решения, и потому нельзя, чтобы Роза, или Джо, или еще кто стал его отговаривать. Но так приятно лежать рядом с Томми и снова слушать, как тот спит; давненько такого не бывало.

– Привет, пап, – сказал Томми сонно и растерянно.

– Ой. – Сэмми подскочил. – Эй, сынок.

– Ты поймал обезьяну?

– Какую обезьяну, сынок?

Томми покрутил рукой – ему не хватало терпения все объяснять заново.

– Обезьяну с этой штукой. Со шпателем.

– Нет, – сказал Сэмми. – Извини. Она по-прежнему на воле.

Томми кивнул.

– Я тебя видел по телику, – сказал он; кажется, он просыпался.

– Да?

– Ты хорошо выступал.

– Спасибо.

– Только немножко вспотел.

– Я потел как свинья, Том.

– Пап?

– А?

– Ты меня немножко сплюснул.

– Извини, – сказал Сэмми.

Он слегка отодвинулся. Они еще полежали; Томми ворочался, кряхтя сердито и досадливо.

– Пап, ты слишком большой, ты тут не умещаешься.

– Ладно, – сказал Сэмми и сел. – Спокойной ночи, Том.

– Споконочи.

Дальше Сэмми пошел в спальню. Роза предпочитала спать в кромешной темноте, опустив жалюзи и задернув шторы, и по дороге до кладовки Сэмми немало спотыкался и шарил руками. Он закрыл за собой дверь и цепочкой включил свет. Сдернул с полки исцарапанный белый кожаный чемодан и набил его тем, что висело на вешалке и лежало во встроенном комоде. Он готовился к теплу: поплиновые рубашки и летние костюмы, жилет, майки, боксеры, носки и подтяжки, галстуки, плавки, коричневый ремень и черный – и все это в неразборчивой и небрежной спешке утрамбовал в чемодан. Закончив, дернул за цепочку и вышел в спальню, ослепленный волнующимися геометриями персидского ковра, что соткались перед глазами. Он выбрался обратно в коридор, радуясь, что не разбудил Розу, и прокрался на кухню. Сделаю себе сэндвич, решил он. Мысленно он уже сочинял записку, которую планировал оставить.

Но в паре футов от кухни он почуял дым.

– Ты опять со мной так, – сказал Сэмми.

Роза сидела в халате, со своей горячей лимонной водой и со своей пепельницей, перед руинами целого торта. Ночная люминесценция Блумтауна – уличные фонари, и крылечные лампы, и фары проезжающих машин, и блеск шоссе, и растворенное в низких облаках сияние великого города в шестидесяти милях отсюда – просачивалась сквозь шторы из кисеи в точечку и помечало чайник, и часы, и капающий кухонный кран.

– У тебя чемодан, – сказала Роза.

Сэмми опустил глаза, словно искал подтверждения ее рапорту.

– Это правда, – сказал он и сам расслышал собственное легкое удивление.

– Ты уезжаешь.

Он не ответил.

– Это, наверное, логично, – сказала она.

– Правда же? – ответил он. – В смысле – ты сама подумай.

– Если ты так хочешь. Джо будет уговаривать тебя остаться. У него какой-то план. И еще ведь Томми.

– Томми.

– Ты ему сердце разобьешь.

– Это что, торт? – спросил Сэмми.

– Я почему-то испекла «Красный бархат», – сказала Роза. – С пенной глазурью.

– Ты напилась?

– Выпила бутылку пива.

– Ты любишь печь, когда напиваешься.

– Это почему так? – Роза по кухонному столу толкнула к нему обвалившиеся развалины красного бархатного торта с пенной глазурью. – Почему-то, – прибавила она, – мне еще приспичило почти все съесть.

Сэмми сходил к ящику за вилкой. Садясь за стол, он не был голоден ни капельки, но затем откусил торт и, не успев взять себя в руки, смолотил все, что оставалось. Пенная глазурь хрустела и таяла на зубах. Роза поднялась и налила ему стакан молока и, пока он пил, стояла за спиной, вороша волосы у него на затылке.

– Ты не сказала, – заметил Сэмми.

– Что не сказала?

– Ты-то чего хочешь?

Он откинулся назад, затылком прижался к ее животу. Он внезапно устал. Он хотел уехать немедленно, чтобы отъезд прошел глаже, но теперь раздумывал, не подождать ли до утра.

– Я хочу, чтобы ты остался, ты же сам понимаешь, – сказала она. – Я надеюсь, ты понимаешь. Черт бы тебя побрал, Сэмми, я бы счастлива была, если б ты остался.

– Чтобы всем доказать?

– Да.

– Что никто не будет диктовать нам, как жить, и все люди разные, и пошли вон, не суйте нос, куда не просят. В таком духе.

Она перестала гладить его по волосам. Видимо, расслышала некую долю сарказма в его тоне, хотя не было никакого сарказма, Сэмми восхищался – и прежде, и теперь ради него она готова была пойти на многое.

– Просто, понимаешь, – сказал он, – по-моему, мне надо всем доказать что-то другое.

Раздался кашель, они обернулись и увидели Джо – сам он стоял в дверях, а волосы стояли дыбом у него на голове, и он открыл рот и смаргивал то, чего не хотел видеть.

– Он что… ты же не уезжаешь?

– На некоторое время, – сказал Сэмми. – По меньшей мере.

– Куда ты собрался?

– Я подумал, в Лос-Анджелес.

– Сэмми. – Джо шагнул к нему, и это было как-то угрожающе. – Черт тебя дери, так нельзя.

Сэмми немножко отшатнулся и поднял руку, будто отбиваясь от старого друга:

– Джо, ты полегче. Я ценю такие сантименты, но я…

– Какие сантименты, идиот? Я утром ушел из бара, пошел и сделал предложение «Империи комиксов». Ее купить. И Шелли Анапол согласился.

– Что? Предложение? Джо, ты рехнулся?

– Ты сказал, у тебя идеи. Ты сказал, я тебя разбередил.

– Ну, разбередил, но ешкин кот. Как ты мог взять и купить, не спросив меня?

– Мои деньги, – сказал Джо. – От твоего слова ничего не зависит.

– Ха, – сказал Сэмми, а затем снова: – Ха. Что ж. – Он потянулся и зевнул. – Я, наверное, смогу писать сценарии там и присылать тебе. Не знаю. Посмотрим. Я устал, давай не сейчас, ладно?

– Сегодня ты никуда не едешь, Сэм, не дури. Уже поздно. Чем ты будешь ехать – поезда же не ходят.

– Останься хоть до утра, – сказала Роза.

– Я, наверное, могу поспать на диване, – сказал Сэмми.

Роза и Джо переглянулись – в страхе, в тревоге.

– Сэмми, мы с Джо не… это не потому, что… мы не…

– Я знаю, – сказал Сэмми. – На диване в самый раз. Можно даже белье не менять.

Роза сказала, что Сэмми может, конечно, бомжевать, раз ему приспичило, но ни за какие коврижки он не приступит к своей новой карьере в ее доме. Из бельевицы она достала свежие простыни и наволочку. Опрятной кипой отложила использованное белье Джо и расстелила новое, заправила, и разгладила, и отогнула одеяло, аккуратной диагональной складкой обнажив испод цветастой простыни. Сэмми стоял у нее над душой, пространно разглагольствуя о том, как дивно соблазнительна эта постель после того, что с ним наприключалось за день. Когда Роза пустила его на диван, он сел, попрыгал, сбросил туфли и лег со счастливым вздохом измученного человека, блаженно погрузившегося в горячую ванну.

– Мне все это очень странно, – сказала Роза.

Одной рукой она стискивала мешок из наволочки, набитый простынями Джо, другой отирала слезы.

– Это с самого начала было странно, – сказал Сэмми.

Она кивнула. Потом вручила мешок с грязным бельем Джо и ушла по коридору. Джо постоял у дивана, глядя на Сэмми озадаченно, будто задом наперед пошагово разбирал ловкую шанжировку, которую Сэмми только что показал.

Когда дом проснулся наутро, довольно рано, диван был гол, сложенные простыни лежали на кофейном столике, на них стояла подушка, а Сэмми и его чемодана давным-давно простыл и след. Вместо записки и прочих прощальных жестов он оставил посреди кухонного стола лишь карточку два на три, которую ему выдали в 1948-м, когда он купил участок, где теперь стоял дом. После долгих лет обитания в бумажнике Сэмми карточка была помятая, потрепанная и выцветшая. Подобрав ее, Роза и Джо увидели, что Сэмми ручкой с нажимом вычеркнул имя изначально не более чем теоретической семьи, напечатанное поверх адреса, а вместо него вписал, заключив в четкий черный прямоугольник, связанные крепким шнуром амперсанда слова КАВАЛЕР & КЛЕЙ.

От автора

Я в долгу перед Уиллом Айснером, Стэном Ли и особенно покойным Джилом Кейном за то, что делились воспоминаниями о золотом веке, а также перед Диком Эйерсом, Шелдоном Молдоффом, Мартином Ноделлом, он же Зеленый Фонарь, Марвом Вулфменом и Лорен Шулер Доннер за то, что познакомили меня с некоторыми из этих блестящих творцов. Спасибо Ричарду Бенсему и Питеру Уоллесу за их глубокие суждения. Роджер Энджелл, Кеннет Тьюрен, Сай Ворис, Роузмэри Грэм, Луис Б. Джонс, Ли Скёрболл и героический Дуглас Стампф любезно делились со мной плодами своего великодушия и интеллекта, в процессе моей работы читая черновики или фрагменты этой книги. Я благодарен Юджину Файнголду, Рики Уолдман, Кеннету Тьюрену и Роберту Шейбону за их воспоминания о нью-йоркском детстве; Расселлу Петрочелли, координатору железнодорожных экскурсий «Нью-Джерси транзит»; а также прошлым и будущим подписчикам Kirby Mailing List (http://kirbymuseum.org/kirby-l/).

Я хочу поблагодарить Колонию Макдауэлл за волшебные дары – пространство, время и тишину; Фонд Лайлы Уоллес / «Ридерз дайджест» – за поддержку.

Исследовательская работа в основном проводилась в Мемориальной библиотеке Доэни Университета Южной Каролины, Колледжской библиотеке Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, Библиотеке Бэнкрофта в Университете Калифорнии в Беркли, Библиотеке Макгенри в Университете Калифорнии в Санта-Круз и в Нью-Йоркском историческом обществе.

Я старался с почтением относиться к истории с географией, когда это служило моим писательским целям, а когда нет, я бодро или с сожалением их игнорировал.

Я полагался на труды многочисленных писателей, но превыше всего – на работу коллектива авторов W.P.A. New York City Guide [ «Гид по Нью-Йорку Управления общественных работ США»] 1959 года (среди них Джон Чивер и Ричард Райт) и на работы И. Ж. Кана-мл., Брендана Джилла, Э. Б. Уайта, Э. Дж. Либлинга, Джозефа Митчелла, Сент-Клэра Маккелуэя и других великих городских портретистов (многие из них анонимны), которые ни разу не подводили меня, когда я отправлялся на поиски их утраченного города в пыльных подшивках «Нью-йоркера». Среди других полезных или незаменимых книг были: Letters from Prague: 1939–1941 [ «Письма из Праги, 1939–1941»], сост. Рая Чернер Шапиро и Хельга Чернер Вайнберг, The Nightmare of Reason [ «Кошмар рассудка»] Эрнста Павела и Elder of the Jews [ «Еврейский старейшина»] Рут Бонди; The World Almanac and Book of Facts [ «Мировой альманах и книга фактов»], 1941, ред. И. Истмен Ирвин, No Ordinary Time [ «Не обычные времена»] Дорис Кёрнз Гудвин, The Glory and the Dream [ «Слава и мечта»] Уильяма Манчестера, The Lost World of the Fair [ «Утраченный мир Выставки»] Дэвида Гелернтера и Delivered from Evil [ «Избавленные от лукавого»] Роберта Леки; The Secrets of Houdini [ «Секреты Гудини»] Дж. К. Кэннелла, Blackstone’s Modern Card Tricks [ «Современные карточные фокусы Блэкстоуна»] Гарри Блэкстоуна, Professional Magic Made Easy [ «Просто о профессиональной магии»] Брюса Эллиотта, Houdini on Magic [ «Гудини о магии»] Гарри Гудини, Houdini: The Man Who Walked Through Walls [ «Гудини: человек, который ходил сквозь стены»] Уильяма Линдзи Гришэма и Houdini!!! [ «Гудини!!!»] Кеннета Силвермена; Little America [ «Литл-Америка»] и Discovery [ «Дискавери»] Ричарда И. Бёрда, A History of Antarctic Science [ «История изучения Антарктиды»] Г. Э. Фогга, The White Continent [ «Белый континент»] Томаса Р. Генри, Quest for a Continent [ «В поисках континента»] Уолтера Салливана и Antarctic Night [ «Ночь в Антарктиде»] Джека Бёрси; New York Panorama [ «Нью-йоркская панорама»] Федерального писательского проекта Управления общественных работ США, The Empire State Building [ «Эмпайр-стейт-билдинг»] Джона Торанака, The Gay Metropolis, 1940–1996 [ «Метрополис для геев, 1940–1996»] Чарльза Кайзера и The Encyclopedia of New York City [ «Энциклопедия Нью-Йорка»], ред. Кеннет Т. Джексон; The Great Comic Book Heroes [ «Великие герои комиксов»] Джулза Файффера, All in Color for a Dime [ «В цвете за десять центов»] Дика Лупоффа и Дона Томпсона, The Great Comic Book Artists [ «Великие художники-комиксисты»] и Great History of Comic Books [ «Большая история комикса»] Рона Гуларта, Superhero Comics of the Golden Age: The Illustrated History [ «Супергеройский комикс золотого века: иллюстрированная история»] Майка Бентона, The Art of the Comic Book [ «Искусство комикса»] Роберта К. Харви и The Comic Book Makers [ «Создатели комиксов»] Джо Саймона и Джима Саймона; On the Kabbalah and Its Symbolism [ «О каббале и ее символизме»] Гершома Шолема и Gates to the Old City [ «Ворота Старого города»] Рафаэля Патая; The Big Broadcast [ «Большая трансляция»] Фрэнка Бакстона и Билла Оуэна, Don’t Touch That Dial [ «Не трогай эту шкалу»] Дж. Фреда Макдональда и The Book of Practical Radio [ «Практическое руководство радиолюбителя»] Джона Скотт-Тэггарта; а также следующие веб-сайты: Lev Gleason’s Comic House Майкла Норвитца (http://www.angelfire.com/mn/blaklion/index.html), Houdini Tribute Боба Кинга (http://www.houdinitribute.com) и Levittown: Documents of an Ideal American Suburb Питера Бейкона Хейлза (http://www.uic.edu/~pbhales/Levittown/index.html).

Я почти пятнадцать лет стремлюсь соответствовать высоким стандартам потрясающей Мэри Эванс и этой книгой могу быть доволен лишь настолько, насколько она этим стандартам отвечает. Кейт Медина благословила меня на это странствие, когда вместо маршрута у меня была лишь вымышленная карта, и приковала меня к штурвалу, когда начало штормить. Я премного обязан Дэвиду Колдену, который до чертиков напугал Шелдона Анапола. Я благодарен Скотту Рудину за терпение и веру, и спасибо вам, Таня Маккиннон, Бенджамин Дрейер, Э. Бет Томас, Мейган Рейди, Фрэнки Джонс, Алекса Кассанос и Пола Шустер. И – навечно – спасибо Эйлет Уолдман за вдохновение, за воспитание и за то, что тысячей разных способов внушила этому роману все слова до единого, вплоть до самой последней точки.

Наконец, за эту книгу и за все, что я написал, я в неоплатном долгу перед работами покойного Короля Комиксов Джека Кёрби.

Сборная солянка

А что это вы тут читаете? Книжка-то уже кончилась. Идите гулять

Из всех надувательств, что достаются от рассказчиков их покорным жертвам, самый дешевый обман в английском и прочих языках называется «Конец». Финал – произвольная штука, поступок, диктуемый трусостью или усталостью, уловка, замаскированная под эстетический выбор или того хуже – под нотацию о конечности жизни. Финалы фиктивны, как полюса или экватор. Они отмечают точку, проводят линию, не существующую в реальности, которую они якобы отражают и разъясняют. Я не спорю, смерть подвязывает наши маленькие побочные линии более или менее опрятно, однако большой истории она не завершает ни в коей мере. Начала тоже порой кажутся произвольными (сэр Кей и извлечение меча в камне? удивительное рождение Артура? Утер соблазняет Игрейну?), но на деле они диктуются необходимостью, как первая подача на бейсбольном матче, – безусловное требование, иногда вгоняющее в легкую панику, нашедшую отражение в первой фразе «Говардс-Энд»: с чего-то же надо начать. Как и бейсбольный матч, роман теоретически может длиться вечно, пока читательское терпение и писательское упорство – местная команда и приглашенная – не иссякнут. В этом смысле, пожалуй, Мебиусова монструозность «Тысячи и одной ночи» – единственная на свете правдивая история. Главная задача повествователя – заполнить время, а время бесконечно, медлительно и весом своим оттягивает нам руки. Когда первый рассказчик, поведав первую историю, умолк, кто-то у костра спросил: «А дальше-то что было?» – и начался Век Сиквелов.

Иногда – не так уж часто, поэтому сподвигнуть меня на попытку все еще не удалось, – кто-нибудь спрашивает, не планирую ли я продолжение «Потрясающих приключений Кавалера & Клея». Я об этом подумываю – может быть. В один прекрасный день. Когда все остальные книжки будут написаны, или незадолго до этого финального момента, или, кто его знает, может, в следующем году я бы не прочь заняться неистовой и необъятной эпохой комиксов, в которую я родился, и создателями этих комиксов, и Нью-Йорком 1970-х, что сочинил их всех – и эти комиксы, и этих мужчин и женщин. Война, весь мир и Америка 1970-х были совсем иные, нежели в период так называемого золотого века, но силы освобождения по-прежнему вели нескончаемые бои с приспешниками Железной Цепи, и любопытно было бы посмотреть, как дела у Эскаписта в так называемом бронзовом веке, когда пинчоновская энтропия и ширина лацканов на блейзерах взяли головокружительный курс на максимум. Если я буду готов к такой работе и пойму, что способен надеть на себя, постичь и адекватно изобразить город, породивший «Нью-Йорк Доллз», Дэвида Берковитца и «Утку Говарда», я, может, как-нибудь попробую. В один прекрасный день. Не исключено.

А тем временем ограничимся, видимо, нижеприведенными осколками. Два – «Завтрак в „Аварии“» и «Возвращение Потрясающего Кавальери», говоря строго, не сиквелы и не приквелы (слово, родившееся в Век Бронзы вместе с фильмом «Крестный отец – 2»); они не следуют за основным действием романа и не предшествуют ему, но призрачно обитают между строк. Это последние две главы, вырезанные перед публикацией из гуманистического желания сократить время, которое потребуется героическому читателю, чтобы достичь моего произвольно отмеченного полюса. Сиквелы они лишь постольку, поскольку до них читатель, вероятнее всего, доберется, лишь закончив собственно роман, – если, конечно, доберется вообще. «Вырезанные сцены» – пожалуй, так будет точнее. Эскапизм для самых маленьких в «Кавальери» перепевает и дополняет стародавние эксперименты Джо и Томаша на берегах Влтавы; «Завтрак» приоткрывает любознательному читателю апокрифическую картину жизни Сэмми в период самого затяжного сумрака, что выпадал на его долю, в самом дальнем и темном углу пресловутого Шкафа. Как половины медальона, разъединенные и отданные разлученным близнецам в дешевой мелодраме, вместе эти истории складываются в цельный нарратив. Роман, кажется мне сейчас, выиграл от вычеркивания одной из этих глав, и мне жаль, что в пучину за борт полетела другая. Решать, которая глава какая, предоставляю вам.

«Забирайте за полсотни» был задуман и затем отвергнут как возможное завершение романа, а потом опубликован в каталоге гастролирующей музейной выставки, посвященной евреям и комиксам, – это не столько сиквел, сколько эпилог, где читателю торопливо пересказываются дальнейшие судьбы, «постфиналы», основных персонажей, мало проясненные в самом романе. Как в «Американских граффити» – безмолвная и бесстрастная литания смертей и браков (не без сюрпризов), которые мы никогда не увидим глазами субъектов и не испытаем в их шкуре. Угадываются кое-какие подробности: Розин второй брак, жизнь Сэмми после Кефовера, уныние, царящее на выставочном стенде Кавалера & Клея (среди тех, кто выжил). Традиционная сдержанность, характерная для такого рода эпилогов, с нелицеприятной отрешенностью повествующих об утратах, провалах и триумфах равно, подкрепляется избранным нарративным методом – отказом от изобильного энциклопедического всеведения в пользу строгого пастиша «Город говорит» от первого лица.

Посему «Кроссовер» – единственный подлинный претендент на звание сиквела: эта короткая история канонического Сэма Клея, изложенная рассказчиком, которого мы помним по роману, была написана спустя годы после выхода книги. «Кроссовер» выступал предисловием к «Эскапистам» издательства Dark Horse Comics – сборнику из шести выпусков одноименного комикса. «Эскаписты» – не сиквел, а спинофф, и речь в них о мире, где Эскапист и его создатели Кавалер & Клей по большей части забыты; трое молодых людей из Кливленда, штат Огайо, возрождают Мастера Ухищрений и – влюбляясь, разлюбляя и попадая в переделки – выпускают независимые комиксы. «Эскапистов» рисовали Джейсон Шон Александр, Стив Ролстон, Филип Бонд и Эдуардо Баррето, а писал молодой гений Брайан К. Вон, который получил нелепый подарок: нежданно-негаданно, не дав на то предварительного согласия, он обнаружил, что сам – ну, как бы он-сам-подросток – сыграл главную роль в последнем, грустном и не особо потрясающем эскапологическом приключении.

Эти фрагменты вкупе с затейливым метаповествовательным приколом Dark Horse, комиксами «Потрясающие приключения Эскаписта», на сегодняшний день и составляют осязаемую жизнь после жизни «Потрясающих приключений Кавалера & Клея». Но из них не складывается подлинный сиквел, каким станет «Сын Кавалера & Клея», если я когда-нибудь-однажды-может-быть соберусь его написать. Ибо единственный подлинный сиквел – тот, что мимолетно вспыхивает в сознании, о любезный друг мой у огня, в ту минуту, когда вы дочитываете последний абзац и откладываете книгу.

Майкл Шейбон, 2011

Завтрак в «Аварии»

Закусочную «Каллоден» в Пекоте, штат Нью-Йорк, в двух остановках от Блумтауна по Лонг-Айлендской железной дороге, сотворили посредством насильственного совокупления заброшенного дома (покрасив обшивку и заколоченные окна бледным оттенком блинного теста) с каркасом списанного на пенсию нью-йоркского трамвая. Поскольку из-за некоего просчета или проседания фундамента трамвай присоседился к домишке, кренясь под углом, морда у трамвая была огорошенная, потолок прогнулся, а балки просели, среди завсегдатаев закусочная звалась «ДТП» или же, парафрастически, «Аварией». Владелец-грек и его дочь отпирали дверь прихожей – застекленного квадрата пепельно-серого линолеума, где едва хватало места мохнатому придверному коврику, стойке для зонтиков и раздаточному автомату «Киваниса» со жвачкой, – в шесть утра каждый будний день. За пять минут дюжину кабинок с низкими спинками, обитыми полупрозрачным сиропно-бурым кожзамом, и крапчатую ламинированную стойку, местами протертую скребками тарелок до фанерного нутра и тянувшуюся вдоль всего трамвая, плотно обсиживали постоянные клиенты – мужчины, которые не успевали себе позволить или не могли вынести пытку домашнего завтрака.

Посетители «Аварии» холодным апрельским утром 1954 года, наверное, поразили бы позднейшие поколения невозмутимой свирепостью, с которой прокашливались сквозь первую полудюжину утренних сигарет, и многообразием – задним-то числом представляется, что это было вполне обыденное изобилие, – шляп. Приходили мужчины в каракулевых шапках и хомбургах, твидовых кепках, тирольках с перьями, а чаще всего в промятых фетровых шляпах с загнутыми полями, всех оттенков приглушенно-бурого и серого, какие только дарит человеку пасмурная пятница на Лонг-Айленде. Мужчины приносили с собой пальто и дипломаты, на щеках у них цвели окровавленные розочки из одноразовых бумажных платков. Кое-кто был в охотничьих шапках, вахтенных шапках, холщовых киверах и бейсболках; в бушлатах, штормовках и летных куртках с эмблемами транспортных концернов и коммунальщиков, с большими железными термосами цвета военной зелени, которые дочь грека наполняла за пятак. И была небольшая и неугомонная стайка местных неудачников, тунеядцев и пьяниц – многие без шляп, кое-кто в неожиданных головных уборах: в берете, в вязаной шапке с помпоном, как у эльфа Санта-Клауса, в помятом старом котелке, какие в комиксах носят беспризорники и пацаны из Бруклина. В этой группе одни сегодня еще не ложились, а другие просто-напросто убивали время до десяти, когда откроется «Угрюмочная» и можно пойти через Гей-стрит поглощать свою утреннюю жидкую трапезу.

Все эти люди жили в Пекоте и окрестностях и знали друг друга по меньшей мере в лицо, даже не будучи в деталях осведомлены о биографиях, трудовом стаже, полицейских досье, музыкальных и бейсбольных предпочтениях, любимых боксерах, женах, дочерях и сыновьях других завсегдатаев; но через три дома по Гей-стрит все-таки железнодорожная станция, и появление незнакомцев в любое время суток – вполне обычное дело. Особо никто и бровью не повел, когда морозным утром несколько месяцев назад двое неизвестных мужчин вошли и тихонько заняли пару табуретов у стойки; трудно, а то и невозможно точно припомнить момент, когда местные сообразили, что и эти двое стали завсегдатаями.

Приезжали они по пятницам, за считаные минуты до того, как грек включал неоновую вывеску в окне. Оба некрупные; младший (едва ли старше двадцати пяти) – ухоженный щеголь, изящный, болезненно стройный (видно по косточкам запястий и крупному выступу кадыка). Стригся он так коротко, что не нужна никакая помада, и всегда – ну, во всяком случае, по пятницам – надевал красный галстук-бабочку. Другой был скорее крепыш, широкогрудый и широкоплечий, с широким же задиристым лицом и смутной тенью даже на свежевыбритом подбородке. Выглядел он неизменно так, будто поутру не столько оделся на работу, сколько повздорил с костюмом, рубашкой и галстуком. Был он старше первого разве что лет на десять, но темный глянец его висков исполосовала седина, а лоб даже в бесстрастии кривился морщинами, отчего на лице навеки застыла гримаса недоверия и легкого удивления.

Два товарища всегда занимали кабинку в дальнем углу прежней гостиной желтоватого домика – давным-давно похороненной под слоем блестящего ламината и рябящего хрома – или же, если кабинка была занята, ту, что напротив, у двери в туалет. Они здоровались с владельцем, улыбались его дочери, неизменно отвечали на кивки других посетителей, но редко предлагали или откликались на предложение поболтать, и со временем такие предложения поступать перестали. Эти двое просто заходили, садились, завтракали, расплачивались по счету и уходили. Если шел дождь или снег, они пожимали друг другу руки в прихожей; если нет – коротко прощались на стоянке: единожды встряхивали друг другу руки, сверху вниз, решительно, словно всякий раз о чем-то уговаривались и отныне будут партнерами в каком-то скромном, но благодарном бизнесе – или же словно им больше незачем видеться. Потом щеголь, едва ли час назад сошедший с поезда на восток, из Джамейки, бежал на станцию вместе с прочими устремившимися на запад мужчинами, торопился поспеть на 07:14, а крепыш садился в машину и уезжал.

В то утро они заняли кабинку в глубине, номер 11. Тощий, довольно-таки проглот, поедал свой традиционный утренний рацион: глазунья из трех яиц, гамбургер, жареная картошка и четыре ржаных тоста. Спутник его – в закусочную он нырнул с гримасой утренней тошноты, характерной для заядлых курильщиков и не покинувшей его до самого ухода, – ограничивал себя, по обыкновению, двумя «улитками» с маслом. Непривычная ажитация или предвкушение проглядывало в том, как он косился на часы, кивком пальца подзывал официантку, ерзал, и вертелся, и раскачивался взад-вперед. Впрочем, он, крепыш этот, всегда был довольно суетлив.

Как водится, эти двое весь завтрак проговорили, тихо, но не заговорщицки, ничем не выдавая напряженности, или спешки, или нужды затолкать в этот еженедельный совместный час богатый, неторопливый, разнообразный нарратив подлинной жизни. Их глаза встречались, заглядывали друг в друга, затем отыскивали тарелки, или кофе, или сигарету, балансирующую на краю пепельницы. Оба вполне склонялись – желали даже – причаститься общим стараниям завсегдатаев «Каллодена» отогнать адских тварей и тьму негасимым огнем острот и сентенций. Проходя мимо их стола, любой мог уловить обрывки диалога, решительно ничем не отличавшегося от разговоров по всей «Аварии».

– Зря уволили Дрессена, – сказал человек в красном галстуке-бабочке.

– Мужик всего-то хотел гарантий занятости, – согласился тот, что постарше. – И я считаю, вполне заслужил. Два вымпела и ничья за три сезона.

– Ты чего раскачиваешься? Молишься?

– Извини. – Тот, что постарше, подчеркнуто прекратил ровную легкую качку, обеими руками ухватившись за хромированную кромку стола.

– Тебе в туалет надо?

– Я перестану. Как твоя мать?

– Лучше. Уснула.

– Слава тебе господи.

– Ночью удалось поспать. Пять часов. Впервые за месяц. Как бы не больше.

– Ты гораздо лучше выглядишь.

Тот, что постарше, взял свою сигарету, отложил, опять взял. Ошметок горящего пепла упал на бумажную салфетку. Крепыш прихлопнул его ладонью. Стаканы с водой зазвенели, кофейные чашки подпрыгнули.

– Ешкин кот, – сказал он.

– Ты полегче.

– Извини. Что-то меня сегодня потряхивает, не знаю почему.

– Невероятное дело. – В голосе у молодого проскочила резкая нота. Он прикрыл ее кофейной чашкой, от души отхлебнув. – Трясись, я не против.

– Ты видел?

Вчера утром пожилой сенатор из Невады в прямой трансляции с заседания сенатского подкомитета по расследованию подростковой преступности вынудил старшего отвечать на унизительные вопросы касательно склонности этого последнего писать про отношения супергероических мужчин и мальчиков.

– Слышал по радио в учительской.

– Ой мамочки. А учителя что, сидели и слушали?

– Кое-кто слушал. Остальные учительствовали.

Человек в галстуке-бабочке отставил кофейную чашку. Подобрал нож и вилку, разрезал остатки гамбургера на три аккуратных куска и один за другим отправил их в рот.

Старший опять закачался. Друг наблюдал за ним, жуя. Хотел было отпустить замечание, но раздумал.

– Мой брат в Монреале, – наконец произнес он. – Говорит, у «Роялз» есть один парень. Из Пуэрто-Рико. Аутфилдер. Брат видел, как он запулил три тройных за один матч. Бобби его зовут. Бобби Клементе. Такой, знаешь, ну просто молодой парень.

– Вундеркинд.

– Un chico maravilloso.

– Жалко, что ему сунуться некуда. Еще же Робинсон. И Фурилло. И Снайдер.

– Это да. Если ты еще раз посмотришь на часы, я за себя не ручаюсь.

Молодой говорил насмешливо, но уголки его глаз собрались морщинками, точно от боли или досады.

– Извини, извини. – Старший оторвал взгляд от часов, поднял голову, краснея, и печально повторил: – Снайдер.

– Снайдер, – согласился щеголь, а затем: – Господи боже мой. Ты сам-то себя видел? – Голос его помрачнел, стал нежным, сардоническим и – впервые с начала этого свидания за яичницей и кофе, в дыму, среди шляп, в резком свете закусочной «Каллоден» – заговорщицким. – У тебя стоит на полвторого. Мой отец так говорил. Ты же доволен.

– Бог его знает почему. Это какой-то бред, Феликс. Мне бы надо стыдиться.

– А ты нет.

– Не-а.

– Тебе хорошо.

– Мне… слово никак не подберу.

– Тебе повезло.

– По-моему, тут надо другое слово.

– Я тебе завидую, между прочим. Всегда завидовал. А теперь можно завидовать еще сильнее.

– Чему тут завидовать?

– Таланту.

– Таланту к ерунде.

– Я совершенно серьезно. Ты даже не понимаешь, как тебе повезло. Ты забываешь, – продолжал молодой, – я учу пятиклассников. Я изо дня в день вижу, как из них мало-помалу высасывается фантазия. Как она фокусируется. Упрощается. Для многих пятый класс – последний год жизни. – Он отер губы салфеткой, аккуратно, почти грациозно. Затем смял салфетку комом и бросил на тарелку. – Да что я говорю – «вижу». Я сам так с ними делаю. Это моя работа. Мне за это платят.

Его компаньон, видимо, не нашелся с ответом. После паузы просто сказал:

– Мне пора.

– Не стану тебя задерживать. – Лицо опять скривилось – сморщилось даже – обиженной насмешкой. – Ты и так уже не здесь.

– Прости. Прости, что я отвлекаюсь.

– Это ты прости, что я тебя плохо отвлекаю, – ответил молодой щеголь. И прикрыл губы рукой, словно сказанул лишнего.

– Ты слишком к себе суров, – сказал старший.

– У тебя свой талант, – ответил молодой. – У меня свой.

Они встали, и надели пальто, и забрали шляпы с настенной вешалки в глубине. Свою трилби – зеленый меринос, нечто среднее между серо-зеленым сукном и елкой – молодой щеголь нахлобучил на короткостриженую голову решительно – так железнодорожный проводник захлопывает крышку часов. Оба плечом к плечу постояли у кассы, подождали владельца и расплатились, каждый за себя. Старший вернулся к столу и оставил семьдесят пять центов – тридцать процентов чаевых для дочери хозяина. Затем они вышли на гравийную стоянку, и повернулись друг к другу, и разок встряхнули друг другу руки, точно вновь скрепляли свою неведомую и непроизносимую сделку.

– Ну.

– Ну.

– Что теперь?

– Даже и не знаю. – Рук они не разняли. – Я подумал, надо бы развеяться. Скатаюсь, наверное, в Калифорнию. Я давно…

– Развеяться. – Молодой бесстрастно кивнул. На линзах очков сгустилось легкое марево.

– Ага. Слушай, Феликс… хочешь со мной?

Молодой ответил не сразу, будто вдумчиво размышлял. Потом улыбнулся и легонько фыркнул завитками пара из ноздрей.

– Я тебе завидую, – сказал он.

Отнял руку, повернулся и пошел прочь, хрустя гравием. Сегодня он придет к поезду прежде времени.

Феликс Ландауэр удалялся, поддергивая брюки и осторожно петляя между лужами, а Сэмми смотрел вслед не с грустью, но с виноватым облегчением. Столько было за многие годы таких рукопожатий, столько мужчин; столько таких партнерств и прощаний, теоретических, целомудренных романов, что прикидывались дружбами и не дарили ни радостью дружбы, ни радостью романа. Затем Сэмми водрузил на голову свой твидовый хомбург и вновь двинулся в путь – прочь из мира мужчин и их шляп, мужчин, что протискивались к барной стойке в руинах дома и трамвая, и ели свои яичницы, и обсуждали бейсбол, и кашляли в кулаки как ненормальные.

Возвращение потрясающего Кавальери

Центральный корпус начальной школы Уильяма Флойда вместе с баптистской церковью «Гора Мориа», старой пожарной станцией, несчастным рядком лавок (в их числе и «Аптека Шпигельмана») и немногочисленными обшитыми вагонкой домиками на восточной окраине Блумтауна – рудименты вымершей деревни Мэнтикок. Школу Уильяма Флойда возвели в годы Депрессии для всех окрестных городишек – теперь-то ее давным-давно заполонили блумтаунские дети – на земле, вырезанной из туши старого лонг-айлендского поместья. Здание сложили из пятнистого кирпича, снабдили мансардной крышей и высокими многостворчатыми фабричными окнами; строили на совесть, но без радости, готовясь к худшим выходкам, на какие только способны будущие обитатели – маленькие психи, уродцы и закоренелое хулиганье. Джо еще не бывал в американской школе, но его гимназические воспоминания окрашены были вполне тюремно, и, вслед за Томми шагая по дорожке к парадной двери, он пережил миг внезапных сомнений, чуть ли не паники. Сбавил шаг, вдохнул поглубже, огляделся. Воздух загустел от мелкого дождика – моросило до того плотно, что казалось, будто детскую болтовню, ослепительную колонну школьных автобусов, нарциссы, нитями накаливания сиявшие под флагштоком, замешали в это утро, и теперь все это повисло вокруг взвесью блестящего порошка в мензурке. Из-за моросливой завесы, пихаясь и грохоча зонтиками, вырывались дети в ярких дождевиках, и повсюду раздавался костяной стук призрачных скелетов – топот галош, гром термосов в обеденных контейнерах, лязг застежек на сумках. Пробегая мимо, толкаясь и запинаясь, кое-кто оборачивался посмотреть, как пухлый серьезный мальчик, разодетый то ли на свадьбу, то ли на похороны, ниже одноклассников, никем не любимый, хотя и не сказать, что всем ненавистный, дергает за запястье тощего мужчину с дикой шевелюрой, в тщательно отглаженном белом костюме и с темно-бордовым кожаным чемоданом.

– Джо, пошли, – говорил Томми.

По знаменательному поводу под бежевый дождевик он надел коричневый шерстяной костюм – в подмышках жмет, в рукавах короток, – а к воротнику белой рубашки, которую Роза с утра тоже погладила, прицепил внезапный красный галстук-бабочку. Набриолиненные волосы распластались по темени, черно блистая, как и туфли, которые он сам драил поутру замшей и щеткой, сидя на заднем крыльце, насвистывая. Сейчас Джо заметил, что пальцы у Томми пятнистые, а под ногтями запекся гуталин.

– Елки, ну пошли.

– Я иду, так и быть, – сказал Джо. – Пошли.

Он отмахнулся от сомнений – да ерунда, конечно, крошечный ископаемый отпечаток стародавнего ужаса, отколовшийся в глубине души при взгляде на школьное здание, не более того, – и возложил свободную руку мальчику на голову. И улыбнулся – все утро он отчаянно желал показать Томми, что взаправду ждет не дождется этого «Поделись опытом». Предвкушение было искренним, но выражение его, эта широкая непривычная улыбка, ощущалось фальшиво, тут же замигало и погасло. Томми отпустил запястье Джо и озадаченно заморгал. Он знал Джо довольно давно и уже неплохо – он понимал, что Джо не очень-то улыбчивый человек.

Два одинаковых рыжеволосых мальчика в одинаковых дождевиках с вельветовыми воротниками и охотничьих шапках – у одного клетчатая синяя, у другого клетчатая красная, у обоих натянуты до бровей – притормозили рядом.

– Это он? – спросил синяя шапка.

– А вы будете прыгать с крыши, мистер? – спросил красная шапка.

– Не сегодня, – ответил Джо.

– Ты дурак, – сказал синяя шапка своему близнецу. – Он будет освобождаться из сейфа. – Блестящие рыжие брови сошлись на переносице под козырьком. – Как Гудини. А вы знакомы с Гудини?

– Лично – нет, – сказал Джо.

Мальчик в синей шапке перевел взгляд на чемодан и наклонился вбок, заглядывая Джо за спину:

– Эй, мистер, а где сейф?

– Ага, щас, он его прямо так у всех на виду и потащит, дубина, – сказал красная шапка. – Сейф. Небось он в чемодане.

Джо посмотрел на Томми. Томми разглядывал ослепительно блистающие туфли.

– А как вы внутри дышите?

– Я дышу по чуть-чуть.

– А как вы оттуда выбираетесь?

– Думаете, я вам расскажу?

На это предложение улыбнуться столь нелепому вопросу мальчики охотно откликнулись. Красная шапка двинулся к школьному крыльцу, серьезно сощурился, точно целясь из пистолета, развернулся и от души ткнул Томми кулаком в плечо. Тот поморщился, но смолчал. Так и стоял, разглядывая туфли.

– Фрэнк и Джим Хэззарды, – пояснил он.

– Ты им говорил, что я покажу побег.

– Я просто говорил, что ты бы мог, если б захотел.

– Из сейфа.

– Это просто к примеру. – Томми поднял голову. – Тебе необязательно ничего делать, – прибавил он. – Можно только поздороваться. Можно пожать руку мистеру Ландауэру.

– Да ерунда. Я не против, – ответил Джо. – Я буду рад.

Пятый класс мистера Ландауэра располагался на втором этаже. Внутри царил порядок. Парты – как черные клетки на шахматной доске. Фотографии, газетные полосы, плакаты и ученические работы опрятно развешены по стенам, подогнаны, точно плитки мозаики, все углы по линеечке. Повсюду образчики аккуратного почерка мистера Ландауэра. Джо склонен был презирать его за дотошный перфекционизм, но Сэмми превозносил учителя Томми. «Он опережает свое время», – говорил Сэмми. Присмотревшись, Джо разглядел, что в газетных вырезках, судя по заголовкам, речь идет о процессе Розенбергов, протестах против атомной бомбы, расовых конфликтах в Арканзасе. Из предположительно знаменитых американцев, чьи портреты украшали дальнюю стену по бокам от двери с табличкой «Подсобное помещение», Джо узнал только Авраама Линкольна, Альберта Эйнштейна и Дюка Эллингтона, и негры были еще на двух портретах.

– Здравствуйте, – сказал мистер Ландауэр.

Он встал из-за стола у доски и пошел к двери, протягивая руку. Ладонь его была мягка, пожатие эфемерно. Он был худ и молод, с мелкими тонкими чертами и юношеской трелью в голосе. Носил очки в толстенной черной оправе, клетчатый блейзер и, отметил Джо, красный галстук-бабочку.

– Я столько о вас слышал. Вы совсем не похожи на кузена. На Сэмми. В смысле, на мистера Клея.

– Он похож на своего отца, я понимаю.

– На силача.

– Да, – согласился Джо.

Он слегка удивился столь обширным познаниям мистера Ландауэра в семейной истории Клейманов, но было ясно, что Томми учителя боготворит: галстук-бабочка, все дела. Бог весть что мальчик ему наговорил.

– Что ж, – сказал мистер Ландауэр, покашляв в ладонь, словно маскируя легкое смущение. – Спасибо, что пришли.

– Спасибо, что пригласили, – ответил Джо.

– Томми говорит, вы покажете фокусы?

– Если вы не против.

Томми толкнулся ему в ногу. Джо опустил взгляд – сунув руки в карманы, мальчик улыбался от уха до уха и краснел. Все дети в классе смотрели на него и на его кузена, который сиганул с Эмпайр-стейт-билдинга прямиком в утренние газеты. Перешептывались. Тыкали пальцем в чемодан.

– У нас ходили слухи про сейф… – начал мистер Ландауэр, и тут на стене что-то громко щелкнуло.

Джо перевел взгляд на настенные часы, и в тот же миг его напугал оглушительный звонок.

– Ну хорошо, – сказал мистер Ландауэр. Шепотки и болтовня смолкли. – Сегодня мы начнем с «Поделись опытом». Я понимаю, нам всем очень интересно, чем поделится Томми. Я мало знаю о шоу-бизнесе, мистер Кавалер, – продолжил он, посмотрев на Джо, – но вроде бы лучшее всегда оставляется напоследок, верно я понимаю?

– Вы верно, – ответил Джо. – Но может быть, у кого-нибудь есть что получше.

Мистер Ландауэр явно усомнился, но обернулся к классу, задрав бровь.

Поднял руку один ребенок. Крупный и щекастый взъерошенный блондин, втиснутый в парту заднего ряда. Из парты он вынул сигарную коробку. Встряхнул, и внутри загрохотало.

– Я нашел ископаемый глаз.

Несколько девочек выказали нежелание узреть такую находку, но мистер Ландауэр кивнул, выпятив губу, словно оценил ее по достоинству. Джо понравилось, как учитель говорит и вообще обходится с детьми – насмешливо, но одобрительно и невозмутимо. Подняла руку девочка.

– У меня меню из «Линдиз» с автографом Джо Луиса и Эла Лопеса, – объявила она. – Это моего брата.

Мистер Ландауэр обернулся к Джо:

– Мистер Клей?

– Кавалер.

– Конечно, прошу прощения.

– Когда я выступал на сцене, – сказал Джо, – мы раньше всегда говорили: разогреем их ископаемым глазом.

Мистер Ландауэр кивнул.

– Ты садись, Томми, – сказал он. – Мистер Кавалер, можете сесть за мой стол, если хотите.

Томми и Джо сели. Мистер Ландауэр взял блокнот и, прижимая его к груди, отошел к окну и примостился на подоконнике. Обладатель ископаемого глаза – мальчика звали Эллиот Оттоман – вышел к доске, открыл сигарную коробку и вынул большой пятнистый кусок кварца с розовыми прожилками и мутным голубым осколком в длинном боку.

– Я думаю, он лошадиный, – задумчиво сказал Эллиот Оттоман. – Может, от британской лошади времен Революции.

Глаз передали по рядам; девочки единодушно и подчеркнуто продемонстрировали, что им не улыбается его трогать. Эллиот убрал глаз в коробку и сел. К доске вышла девочка с меню, Бетти Каполупо. Она показала автограф Эла Лопеса – кетчера в «Бруклин доджерс», насколько понял Джо, – и четкую, аккуратную подпись великого боксера. Потом зачитала названия некоторых закусок, объяснила – вызвав такой же отклик, как на ископаемый глаз, но теперь и от многих мальчиков, – что такое требуха, и любовно, проникновенно перечислила десерты. Когда Бетти Каполупо села на место, настал черед Хьюи Нордхоффа с волшебным картофельным чипсом, похожим на Эда Уинна, и Сьюзен Киэрни, которая принесла свою коллекцию стеклянных кукол в костюмах разных народов. Каждому оратору мистер Ландауэр задавал вопросы, подталкивал, когда выступление стопорилось, и усердно писал заметки в блокноте. В конце концов кивнул Томми и Джо.

– Можно отодвинуть ваш стол? – спросил Джо.

Мистер Ландауэр помог ему сдвинуть стол в угол, убрал свой бювар и корзину для бумаг. Джо открыл чемодан, и вдвоем с Томми они быстро выложили колоду карт, стакан, ложку, кусок бархата, который дала им Роза для наглазной повязки, несколько листов папиросной бумаги и столбик однодолларовых монет. Джо снял пиджак и повесил на спинку учительского стула. Поглядел на детей. Весь класс смотрел на Джо из-за безукоризненных парт – лица пустые и какие-то грозные. Джо прикинул их отзывчивость на запланированные фокусы и иллюзии. Дети явно достаточно взрослые и понимают, что монета не может, скажем, пройти сквозь твердую материю, а следовательно, говоря теоретически, их можно убедить, что это все-таки случилось. Опасность, рассудил Джо, в том, что эти дети доросли до краткого промежутка между доверчивым удивленным детством и всезнающей бдительной юностью; выступление они будут смотреть из неумолимого междуцарствия, где собственные невинность и непонимание уже тесны, а череда обманов, которые предъявляет им незнакомый взрослый, может угнетать.

– Доброе утро, – сказал Джо. – Я Джо. Томми попросил меня прийти и…

Бетти Каполупо подняла руку. Джо покосился на мистера Ландауэра и кивнул девочке, а та обратилась к Томми:

– Он твой дядя?

– Мистер Кавалер – двоюродный дядя Томми, – сказал мистер Ландауэр. Смотрел он при этом на Джо – спокойно, карие глаза за толстыми линзами влажны и почему-то сочувственны. – Двоюродный брат его отца. Я все правильно говорю?

Джо вытаращился. О чем речь? Почему он спрашивает? Что подозревает? Томми что-то ему сказал?

– Мистер Кавалер и мистер Клей прежде были напарниками. Все верно?

Джо кивнул и велел себе не психовать. Мистер Ландауэр на лету сортирует случайные обрывки информации, полученной от одиннадцатилетнего пацана, ничего такого.

– Мистер Клей придумал знаменитого персонажа комиксов – вы все наверняка его знаете, его зовут Эскапист, – а мистер Кавалер рисовал.

Эти данные, отметил Джо, не произвели впечатления на детей; как он ни старался успокоиться, сомнения, колебания, обуявшие его на пороге школы, стремительно разрослись до натурального ужаса. Предстоит провал.

– Готов? – спросил он Томми, сложив губы в крохотную улыбочку.

Томми кивнул.

Джо взял карточную колоду. Руку поднял еще один ребенок – один из близнецов Хэззард.

– Да?

– Почему Эскапист притворяется калекой?

Джо уставился на него:

– Он не притворяется. Он правда калека.

– Но почему он тогда не носит с собой ключ все время? Почему он хочет быть калекой?

– Наверное, потому, что если бы он был сильным и могучим всегда, он бы забыл, что значит слабый и беспомощный.

Ценность такой моральной дисциплины до детей, похоже, не дошла.

– Я-то откуда знаю? – прибавил Джо, ладонью отгоняя вопрос, точно облако дыма. – Я только рисовал картинки!

Дети засмеялись. Отличная вступительная нота. Невозмутимо, неторопливо Джо показал им приготовленные фокусы, призывая на помощь Томми, когда нужен был сообщник, и кого-нибудь из детей, когда требовался лишь наивный простак. Джо угадывал их карты, рассеивал их карманные деньги и, кажется, взаправду их изумил, когда промокший ком папиросной бумаги расцвел хрустким и изящным японским веером.

– Благодарю вас, – сказал Джо, раскланиваясь. – Большое вам спасибо.

Мистер Ландауэр оттолкнулся от подоконника, вышел к доске и зааплодировал, сунув блокнот под мышку. Дети подхватили, но, хотя фокусы им вроде бы понравились, овация прозвучала вяло. Близнецы Хэззард вообще не хлопали.

– Что такое? – спросил мистер Ландауэр, заметив, что дела как-то не заладились.

Поначалу ответа не последовало. Затем один близнец поднял руку.

– А как же сейф? – спросил он.

Мистер Ландауэр посмотрел на Джо, на Томми, опять на Джо.

– Кое-кто у нас тут…

Томми вперился было в свои туфли, но одернул себя и перевел взгляд на Джо. Щеки у него покраснели, Джо видел, что мальчик вот-вот заплачет, однако в глазах его читалась не злость и не смущение – скорее вызов. Вновь Томми от имени Джо сделал сумасбродное заявление – и оно само по себе как железная бочка с заклепками, и Джо надлежало так или иначе из нее освободиться. Ты же спасаешься откуда угодно, говорил взгляд Томми. Спаси теперь меня.

– Сейф, – начал Джо, потирая подбородок. – К сожалению, э-э… у школьной комиссии…

– Школьного совета, – вставил мистер Ландауэр.

– Да, у школьного совета есть правила, которые, к сожалению, не дают мне быть возможным выступить с таким опасным побегом сегодня. Мне это очень жаль.

Дети выразили острое недовольство школьным советом. Но один из близнецов Хэззард сказал:

– Ага, ага. – И повернулся к брату. – Я же говорил, что это фуфня. – Он посмотрел на Томми. – Жиртрест. Ну ты врешь и не краснеешь.

– Фрэнк, – укорил его мистер Ландауэр.

– Но… – сказал Джо. – Я готов…

Он зашагал в глубину класса, к двери между Дюком Эллингтоном и Альбертом Эйнштейном, и дети поворачивали головы вслед за ним.

– Мистер Ландауэр, у вас нет, случайно, ключа от подсобки?

– Ну конечно есть, мистер Кавалер.

Джо подергал ручку, открыл подсобку. Как и в классе, здесь у мистера Ландауэра царил порядок. По бокам стеллажи с ровными рядами канцелярских принадлежностей, в центре тележка на колесиках с каким-то мудреным проектором. Замок вроде несложный, однако Джо отметил, что внутри на ручке нет скважины. Придется отодвигать защелку. С полки он снял катушку скотча, и клубок бечевки, и два мотка пряжи:

– Кто хочет меня связать?

Дети выскочили из-за парт и кинулись к подсобке. Под руководством мистера Ландауэра они накрутили, навернули, наплели вокруг Джо громоздкий кокон, а Джо стоял по стойке смирно, кривя губы в веселом изумлении, как и положено профессионалу. Томми, отметил он, был в восторге.

– Итак, – сказал Джо. – Вы видите, как я связан. И пожалуйста, посмотрите со вниманием, что изнутри на дверной ручке нельзя вставить ключ никак и никуда. Я войду, а мой ассистент закроет дверь. Подоприте ее стулом или другим предметом. – Пауза; стул, конечно, сугубо для красоты. – Через пять минут я освобожусь.

Они втолкнули его в подсобку и заперли. Поизвивавшись, поерзав и о край металлической скобы стеллажа перепилив бечевку, Джо вскоре разделался с путами. А потом сообразил, что оставил бумажник в кармане пиджака, в классе, и, значит, там же осталась ламинированная карточка – его грин-карта, – которую он планировал вставить между лицевой и дверной панелями замка, чтобы отжать защелку. В темноте он ощупью поискал другую карточку или твердый тонкий предмет, который сложится до нужного размера и формы. Одну за другой брал коробки, встряхивал и слушал: ершики, пластмассовые бусы, флаконы клея, деревянные палочки. Ага-а. Джо снял крышку, и пальцы сообщили ему, что в коробке лежат медицинские шпатели – самое то, чтобы отжать высунутый металлический язык замка. Джо улыбнулся, взял шпатель, сунул в дверную щель, пощупал. Отыскал защелку, нажал шпателем. Язычок сдвинулся на миллиметр – а дальше не пожелал. Джо перехватил шпатель поудобнее и снова нажал – еще миллиметр. Замок заклинило. Джо нажал еще раз, и шпатель в щели сломался. Джо толкнул дверь плечом, но она держалась крепко. Он схватился за ручку и крутанул изо всех сил. Пошарил в поисках петель, но дверь открывалась наружу. Джо отступил, привалился к стене, вспомнил вызов в глазах Томми.

Спустя три с половиной минуты до мистера Ибелла, заместителя директора школы, шагавшего по коридору второго этажа, донеслись торжествующие вопли из класса мистера Ландауэра. Заглянув в прямоугольное окошко двери, он увидел, что дети толпятся в глубине. Кое-кто даже что-то ищет в подсобке. Мистер Ибелл открыл дверь и просунул голову в класс:

– Что у вас тут происходит?

Мистер Ландауэр ухмыльнулся:

– Мы, кажется, потеряли кузена Томми.

– Ну-с, – ответил мистер Ибелл, – угомонитесь.

Дети, довольно театрально волоча ноги, разбрелись по партам. Мистер Ландауэр закрыл подсобку.

После уроков, когда Томми и остальные дети вышли из класса, мистер Ландауэр открыл дверь подсобки.

– Мистер Кавалер? – окликнул он. – Никого нет.

Наверху что-то заскреблось; Феликс Ландауэр задрал голову и увидел, как из потолка появилась нога. В дальнем углу, над самым высоким стеллажом, для всех, надо думать, незримый, короче пяти с половиной футов, в потолке из ДСП зиял иззубренный люк – местами рваный, – откуда выползал Джо Кавалер. Он был весь в пыли и паутине, на щеке запеклась кровавая царапина. Мистер Ландауэр помог ему слезть и отвел в туалет для мальчиков. Смочил бумажные полотенца и, пока Джо Кавалер умывался, по мере сил смахнул пыль и паучий шелк с белого костюма фокусника.

– Спасибо, – сказал Джо Кавалер. – Они обрадовались?

– Обрадовались, – ответил мистер Ландауэр. – Особенно Томми.

– Тогда приятно, – сказал Джо. – Должен сказать, это не чересчур весело – целый день сидеть в подсобке.

Мистер Ландауэр встал, стряхнул пыль с ладоней, задрав брови и поджав осторожные губы, и сказал, что прекрасно понимает.

– У меня машина, – прибавил он. – Может, опередим его, если поедем прямо сейчас.

Когда Томми свернул из-за угла Маркони-авеню, Джо стоял у дома с чемоданом в руке, пыльный и измаранный странствиями, словно прямо сегодня утром прибыл из Чехословакии. Мальчик тащился, как будто сгибаясь под весом сумки на плече. Увидев Джо, остановился и поднял руку. Выпрямился, поддернул сумку повыше.

– Эй, – сказал он.

– Привет, – сказал Джо.

Они постояли на тротуаре, футах в двадцати друг от друга, разделенные прежде неведомой застенчивостью; Томми знал только, что человек, в котором он мимоходом признал отца, выполнил его, Томми, безумное обещание, Джо только знал, что потерпел чудовищное поражение.

– Скажи, как ты это сделал, Джо.

– Ты же знаешь, что я не могу.

Когда они вошли в дом, Роза валялась на диване в гостиной – читала журнал, подложив под голову аккуратную стопку постельного белья Джо.

– Как прошло? – спросила она, потянувшись к руке Томми.

– Отлично, – кротко ответил тот, отдергивая руку.

– Ну так поделись.

Мгновенье Джо с самоуверенностью и стыдом подождал возбужденного рассказа о своем выступлении, о том, сколь далеко (к такому выводу придет Роза) он зашел, дабы не подвести их сына.

Томми пожал плечами.

– Все прошло отлично, – сказал он.

Тогда Джо увидел – и не столько понял, сколько вспомнил, – неизбежный итог своих сегодняшних трудов: мальчик оставит всю историю при себе.

– Мне надо в туалет. – И Томми ушел по коридору.

Они услышали, как закрылась дверь, а потом низко, комично засвистела моча в унитазе.

– Что было? – спросила Роза. – Все прошло хорошо?

Джо хотел рассказать, как его расчет поразить ее своей готовностью к совместной жизни привел к тому, что он застрял в стропилах начальной школы Уильяма Флойда – в тесноте, полузадушенный, рот набит пылью, самому отчаянно нужно в туалет – на пять с половиной часов.

– Все прошло отлично, – ответил он, цепляясь за старые привычки к утайкам и скрытности.

Роза запустила в него журналом.

– Два сапога пара, – сказала она.

Кроссовер

Dark Horse Books, 2007

Как-то в выходные, уже под конец своей публичной жизни, вместе с бывшей женой год за годом мотаясь по комикс-конвентам – они цапались, перешучивались, поддерживали друг друга, если чересчур обледенел тротуар или слишком крута лестница, – Сэм Клей оказался в Кливленде, штат Огайо, почетным гостем «ЭриКон-86». «ЭриКон», региональная выставка средних масштабов, проходил в бальной зале гостиницы на Евклид-авеню, что стояла, пока не снесли, через дорогу от роскошного старого кинотеатра, вскоре тоже павшего от шар-бабы во время очередного припадка реконструкции, какие терзали дремлющий Кливленд последние сорок лет.

Тех, кто видел тогда эту пару на конвентах, нередко трогало, до чего крепко Роза Кавалер – урожденная Роза Люксембург Сакс, родившаяся в Нью-Йорке в 1919 году и известная (если кому и известная) под именем Розы Саксон, королевы любовных комиксов, – цеплялась за локоть одного из типических ослепительных блейзеров бывшего мужа, когда они вдвоем перемещались с обочины к стойке регистрации, из зала к лифту, из бара в ресторан. Удивительно, говорили люди, до чего эти двое друг к другу привязаны. Это, несомненно, правда. Они были знакомы сорок пять с лишним лет, и, хотя распутать сложный нарратив их разнообразных творческих и романтических партнерств никому не удавалось, без взаимной привязанности дело, конечно, не обошлось. Но если по правде, Роза крепко держалась за Сэма, ибо после ряда неудачных операций на отслоившихся сетчатках видел тот не дальше фута перед носом.

– Она моя собака-поводырь, – говорил Сэм и выжидательно замолкал, близоруко улыбаясь, точно подначивая бывшую жену – мол, только попробуй не оценить моего остроумия, – каковой вызов она всегда охотно принимала.

Однако людям, знавшим Сэма, – старикам, друзьям и врагам эпохи золотого и серебряного века, лучистым молодым (или некогда молодым) протеже, которых то и дело испускало бесформенное тепло тандема Кавалер – Клей, – было очевидно, сколь унизительны для него подслеповатость, и гнилые зубы, и хромое шарканье (на седьмом десятке Сэма вновь нежданно навестил полиомиелит, изуродовавший его в детстве). Сэм Клей профессионально (пусть и не всегда убедительно) изображал человека лютого; пожизненные отжимания, гантели и избиения боксерских груш наградили его могучими плечами и предплечьями, как у Морячка Попая. Было видно, сколь отвратителен ему всякий миг, что приходилось «витать возле Розы, – по его же выражению, – как затяжной пердеж».

Поэтому в субботний день в Кливленде, штат Огайо, в 1986 году, когда Сэму приспичило переправить из своей водопроводной системы в гостиничную канализацию коктейль из «Доктора Пеппера» и апельсинового сока (приправленный секретным ингредиентом, известным и вкусным ему одному), который он глотал из термоса все утро, Сэм вышел из-за стола на стенде «Кавалер & Клей» в переулке Художников и в одиночестве отправился на поиски мужского туалета, каковой, по словам мужика с соседнего стенда, находился прямо за позолоченными дверями бальной залы «Кайахога», два шага прямо и налево. Что тут сложного? Роза ускакала на переговоры с какой-то худосочной малявкой по имени Дайана из «Комико», Сэмов новый помощник Марк Моргенстерн (позже прославившийся своей работой над возрожденным в «Вертиго» старым «фараоновским» комиксом «Земляной Человек») пошел на секцию памяти Клауса Нордлинга. А Сэмми, черт его дери, решил Сэм, прекрасно отыщет дорогу в туалет, черт бы драл и его, самостоятельно.

Выяснилось, что в двух шагах и налево за позолоченными дверями бальной залы никакого туалета нет, или, может, в зале были другие двери, Сэму неведомые или менее позолоченные, нежели он рассчитывал, а может, горько рассуждал Сэм, он до того уже ослабел и умом, и глазами, что не различает лево и право. Десять минут он скитался по лифтовому холлу, в оживленной досаде отвечая на приветствия и добрые пожелания расплывчатых лиц и голосов, которые, по-видимому, должен был узнавать. Впрочем, его внимание поглощали потуги не выдать, что он заблудился, ослеп и отчаянно хочет отлить, поэтому люди вокруг были все равно что незнакомцы. Имели место неприятный инцидент с большим папоротником в кадке и позорное столкновение с ножками мольбертной стойки с плакатом. Достоинство Сэма – черта, которая до недавнего времени не слишком-то его обременяла, – не дозволяло ему признать, что без чужой помощи тут не обойтись.

Затем он очутился в тесном металлическом ящике, где акустика походила на умывальню или туалетную кабинку, пережил кошмарный миг надежды и облегчения, но затем сообразил, что едет в лифте. Он вышел на каком-то этаже и пошел в какую-то сторону, правой рукой ведя по мягкой и темной красноте тисненых обоев, поскольку много лет назад прочел в одном выпуске «Эстаундинга», что можно всегда отыскать дорогу в лабиринт и из лабиринта, если с первого шага безотрывно вести одной рукой по стене. Это отчасти объясняет или же не объясняет, отчего спустя двадцать пять минут после того, как Сэм отбыл из переулка Художников, переполненный мочой и самонадеянностью, он не без труда, однако успешно застрял в уборщицком чулане.

Как и большинство роковых ошибок, этот промах обнаружился более или менее постфактум. Ярко-бордовое тиснено-бархатное марево коридора вдруг почернело. Дверь за спиной затворилась с решительным щелчком пришедшего в боеготовность пыточного инструмента. Донеслась едкая вонь жвачки (это дезинфекция) и влажных простыней (это старые швабры). На миг Сэмми объял чистый младенческий ужас. А затем он улыбнулся в темноте.

– Зато, – сам себя утешил он, расстегивая ширинку, – тут есть ведро.

Со звоном жидкостного карильона он отлил в ведро на колесиках, чьи контуры нащупал сначала носами ботинок, а затем кончиками пальцев. Блаженство – довольство облегчения. Сэм застегнулся и в новом приступе ужаса направил мысли на предстоящую ему неосуществимую задачу: сохранить уже почти нестерпимый и страшно хрупкий груз собственного достоинства, между тем колотя в дверь чулана, до хрипа зовя на помощь и обоняя рыбный букет собственной мочи. Он открыл рот, готовясь закричать. Потом закрыл рот – нет, лучше действовать иначе. Когда в конце концов в чулане обнаружат его труп или, может, его скелет, съежившийся над ведром древней мочи, кое-кому, наверное, будет неловко; а вот ему самому ничего не будет – он-то уже помрет. Сэм ладонью хлопнул по двери раз, потом другой. Привалился к стальному стеллажу упаковок с рулонами туалетной бумаги, и приготовился к финальному унижению, и вздохнул.

Что-то загремело (дверная ручка), потом насекомо заскрежетало (проволочные усики). А потом дохнуло светом и воздухом.

– Я видел, как вы зашли, – сказал мальчик. – И услышал стук.

Мальчик в красной бейсболке. Рот открыт, вокруг губ, кажется, грязь. Сэмми наклонился ближе и вгляделся. Лет десять, американский пацан стандартного извода, но во взгляде сквозит лукавство, а во всем облике – обида и недовольство. На пацане красная фуфайка – с надписью «ЛЬВЫ» на груди, стародавним шрифтом, – а в руке раскрытый швейцарский армейский нож. Грязь на губах – шоколадный мазок, кое-где шоколадные крошки. Кекс «Хостесс» – может, «Динг-Донг».

– Тут вроде мочой воняет, – сказал мальчик.

– Елки-палки, и впрямь! – ответил Сэм, ладонью помахав перед носом. – Не гостиница, а клоповник.

Он вышел из чулана и закрыл за собой дверь.

– Спасибо тебе, парень. Я, видимо… – Но что толку врать? Он же этого пацана больше никогда не увидит. «Видимо, я просто забрел в чулан». – Я, видимо, ошибся дверью. Спасибо.

Они пожали друг другу руки – детская ладонь была мягка и сопротивлялась. Сэм подбородком указал на красный ножик:

– Неплохо управляешься. Ты что, самый молодой в мире форточник? А гостиничная охрана в курсе?

Мальчик поморгал, будто не знал, как ответить и разумно ли отвечать. Он громко сопел – нос забит.

– Я эскаполог, – наконец произнес он, как бы скучно, как бы вскользь, как бы ничего интересного; так говорят, к примеру: «У меня аллергия на моллюсков».

– Да? – Сердце у Сэма сжалось – от слова «эскаполог», от свиста искривленной носовой перегородки, от этих глаз, что рвались на свободу из нарочитой невозмутимости десяти лет. – В замка́х разбираешься?

Пацан пожал плечами:

– У вас тут был простой. – Он вложил отмычку обратно в ножик и сунул его в карман джинсов. – Вообще-то, я так себе умею.

В своей полуслепоте Сэм не сразу разглядел, что мальчик тихонько плачет и, вероятно, заплакал задолго до того, как ни с того ни с сего взялся вызволять старика.

– Хм, – сказал Сэм. – И что, ты бродишь по гостинице, спасаешь незнакомых дедов из чуланов? А мать с отцом где?

Пацан дернул плечами опять:

– Я снизу ушел. Там банкет. Награду лиги вручают.

– Любишь бейсбол?

И опять.

– Я так понимаю, тебе наград не дадут.

Мальчик снова сунул руку в карман и добыл оттуда ком бумаги. Протянул его Сэмми – молча, кривясь в бесконечном презрении и к документу, и к его содержанию.

Сэмми развернул лист, разгладил и прижал прямо к правому глазу – тому, что лучше видел.

– «Похвальный лист за честную попытку».

Мальчик привалился к стене напротив чулана, медленно съехал на пол и уткнулся лбом в колени.

– Сложный сезон? – помолчав, спросил Сэмми.

– Девятое место, – сказал мальчик тихо и глухо. – Из девяти. И у меня личные проблемы, которые я не хочу обсуждать.

Сэм подумал было выспросить, но рассудил, что в десять лет все проблемы более или менее личные.

– Ты посмотри на меня, – сказал он. – Я только что нассал в ведро.

Мальчика это, кажется, чуточку ободрило.

– Слушай. Я не знаю, в чем беда. Я не стану, э-э… лезть в душу. Но я благодарен за помощь. И хочу отплатить. – Он сунул руку в карман брюк и вспомнил, что бумажник остался в нагрудном кармане пиджака, а пиджак висит на спинке стула в переулке Художников. – Только я, э-э… на мели. – Он потер щетинистый подбородок. – Придется мне, видимо, найти еще кого в беде и спасти его, как ты меня. Кредо Лиги Золотого Ключа.

– Чего?

– Да так. Как тебя зовут?

– Эй, придурок! – Из лифта в коридор высыпала мальчишеская банда в красных фуфайках «Львов» и красных бейсболках. – Эй, Вон! – Голос, от насмешки или пубертата надтреснутый, исходил, кажется, от самого крупного. – Ты чего тут делаешь, придурок? Тренер тебя обыскался! Мамке твоей позвонил!

– Валяй вниз!

– Эй, Вон, а это что за дед?

Сэмми шагнул к мальчику Вону и понизил голос:

– Хотят еще одну грамоту тебе дать?

– Приз. Но я его видел. Он без головы. Кто-то, наверно, это. Отломал. Я как увидел, сразу и ушел.

– Давай, Вон, пошли!

– Эй, – сказал Сэм пацанам, напружинив бицепсы, как у Морячка Попая, и подпустив в голос Бруклина сколько смог. Мог он по-прежнему немало. – Катитесь-ка вы отсюда колбасой и оставьте парня в покое.

Красная масса еще поболталась в коридоре, эхом яркой вспышки подрожала на расслоившихся сетчатках. И спустя миг пропала.

– Комиксы читаешь? – спросил Сэмми пацана.

– Да не особо. Типа «Арчи»?

– «Арчи». Нет, Арчи тоже, конечно, ничего. Но…

Сэм протянул пацану руку – мол, вставай.

– Слушай, внизу большая выставка. В зале «Кайахога». Комикс-конвент. Тебе, я думаю, понравится. Возьми Доктора Стрэнджа. Он маг. Наверняка тебе покатит.

– Я про него слышал.

– Ты почитай. – Сэм вздернул пацана на ноги и попятился.

– Мне на банкет надо, – сказал тот.

– Поступай как хочешь, – ответил Сэм. – «Поступай как хочешь» – хороший совет. Хоть бы мне его кто дал, когда я был в твоем возрасте.

Они дошли до лифта, и мальчик нажал кнопку. Оба не произнесли ни слова, когда лифт прибыл и когда открылись двери, и ничего не говорили, пока не проехали полпути.

– «Поступай как хочешь», – повторил пацан. – Я вас выпускаю из вонючего темного чулана, где и помереть недолго, а вы мне за это – дурацкий совет.

Сэм посмотрел на пацана и в глазах его снова разглядел лукавый огонь.

– Десять лет, – произнес Сэм, выходя из лифта на полуторном этаже. – Господи помилуй.

Двери уже скрывали от него и пацана, и шанс искупления, уплаты долга свободы. Сэм вытянул руку и не дал дверям закрыться.

– Сходи на выставку, – сказал он. – Вот тебе мой совет. Уж какой ни есть дурацкий.

– Не могу, – ответил пацан. – Я, по-моему, правда не могу. Но… это… спасибо.

– Фамилия – Вон. А имя какое?

– Брайан К. Вон. – Получилось торопливо, одним словом, почти одним слогом.

– Понял. А «К» что значит?

– Келлар.

– Как иллюзионист. Который себе голову отрубал, да? Гарри Келлар. Этот?

Брайан К. Вон уставился на него потрясенно, чуть ли не в расстройстве, будто инициал его – страшная могущественная тайна и до сего дня он думал, что других посвященных в нее нет.

– Ага, – изумленно ответил он.

Сэм отступил от дверей и убрал руку, взмахнув ею затейливо, как Гарри Келлар, и двери закрылись перед носом Брайана К. Вона, который, позвонив домой из автомата в вестибюле, получил разрешение остаться после банкета лиги и посмотреть субботнюю программу «ЭриКон-86», где приобрел «Стрэндж тейлз» № 146 (Барон Мордо, Дормамму и Старейшина) в Очень Хорошем состоянии, тем самым переменив курс всей своей будущей жизни, не говоря о жизни тех из нас, кому повезло узнать и оценить гения комиксов, столь бурно и полно представленного (наряду с высокоуважаемыми талантами Стива Ролстона, Джейсона Александра, Филипа Бонда и Эдуардо Баррето) на этих страницах.

С Сэмом Клеем он больше никогда не встречался и не беседовал.

Забирайте за полсотни

Ниже приводится заметка, впервые опубликованная без подписи в рубрике «Город говорит», «Нью-Йоркер», 17 июня 1988 г.

ПИШЕТ ДРУГ ИЗ ПИТТСБУРГА:

На прошлой неделе на «АйронКон», комикс-конвенте в отеле «Дюкен», куда ежегодно съезжаются продавцы и ценители комиксов, я собрался с духом и подошел к стенду «Кавалер & Клей». На прежних выставках я восторгался элегантной и миловидной миссис Кавалер на расстоянии, в толпе таких же почитателей сидел на секциях, на расстоянии еще большем восхищаясь ее первым мужем, мистером Сэмом Клеем, который с явным наслаждением и довольно пылко рассказывал о своей ключевой роли в истории комиксов, но на моей памяти собственного стенда у них еще не бывало. Они сидели не совсем бок о бок на двух складных стульях – миссис Кавалер расположилась чуть впереди мистера Клея, точно заслоняла его, а он за нею, так сказать, укрывался. Одной рукой мистер Клей держал большой лист бристольского картона, уперев нижний край в худые колени. Мистер Клей что-то набрасывал большим черным фломастером и хмурился на плоды своих трудов. Сколько я его помню, он всегда выглядел на свои годы – ему шестьдесят семь, – и на сей раз тем более. Он почти целиком сохранил темные кудри, хотя и слегка поредевшие на затылке, и носит громадные очки в черной оправе, как у Шустрого Лазара. Собственно говоря, во всей Америке, пожалуй, только он, Джордж Бёрнс да мистер Лазар и носят такие громадные и круглые очки.

Встретили меня с нежданной теплотой.

– Здравствуйте, дорогой мой, – сказала миссис Роза Кавалер, более известная поклонникам (увы, немногочисленным) романтических комиксов под именем Розы Саксон.

В пятидесятых и почти до середины шестидесятых она доводила традиции и доктрины романтического жанра до крайних пределов допустимого. Поначалу для нее был характерен стилизованный реализм, но ближе к концу, прежде чем любовные комиксы отдали концы, а ее карьеру оборвал артрит, случился фантасмагорический этап. Я всегда нежно любил ее стрип из «Любовного дневника» «Чарлтон комикс», целиком рассказанный – и вполне реалистично – от имени влюбленной гориллы из Бронксского зоопарка, сохнущей по лихому смотрителю с точеным лицом, который и знать ее не желает.

Миссис Кавалер взяла меня за руку и до самого моего ухода так и держала, иногда встряхивая, дабы подчеркнуть ту или иную мысль.

– С Сэмом вам поговорить не удастся, – сказала она. – Он рисует. Он не умеет рисовать и говорить одновременно.

– Я ничего не умею делать и говорить одновременно, – сказал мистер Клей, хотя я не мог не заметить, что от рисунка он при этом не оторвался.

– Вам нравится? – спросила миссис Кавалер, когда я поинтересовался, откуда взялась идея завести отдельный стенд «Кавалер & Клей». – Ну что вам сказать, дорогой мой? Он увидел, что другие старперы заводят себе стенды, и тоже захотел.

– Да нет, я увидел, что они деньги гребут лопатой, – возразил мистер Клей, прожигая набросок недобрым взглядом. – Деды, которые всю жизнь рисовали не лучше меня, – а я вас уверяю, молодой человек, если вы купите мою работу, качество рисунка не гарантировано.

– Отнюдь не гарантировано, – поддержала его бывшая жена, которая в прошлом году вышла замуж за мистера Джо Кавалера, одного из четверых или пятерых величайших художников в истории комиксов, прожив с ним без, как она выразилась, церковных санкций с 1954 года. На момент свадьбы мистер Кавалер умирал от рака.

– Отнюдь, – согласился мистер Клей.

В дни расцвета его партнерства с Джо Кавалером мистер Клей выступал сценаристом. Он и его покойный напарник – создатели Эскаписта, борца с преступностью, супергероя 1940-х, чьи продажи некогда соперничали с титанами – Суперменом, Бэтменом и великими Капитанами, Америкой и Марвелом. В начале сороковых годов виртуозная работа мистера Кавалера с раскадровкой и композицией и порой назидательные, порой трогательные, но всегда остроумные сценарии мистера Клея были предметом зависти коллег.

Подошел молодой человек – он встал за спиной у мистера Клея, положил руку ему на плечо и спросил, как тот себя чувствует.

– Да нормально я, нормально, – отвечал мистер Клей. – Может, сосиску мне притащишь?

Молодой человек отправился промышлять обед. Я заметил, что поблизости постоянно околачивается юноша-другой, будущие художники, или писатели, или преданные исследователи наследия Кавалера & Клея – они провожают мистера Клея на конвенты, хлопочут у него по дому во Флориде, помогают вести дела, возят на машине. Мистер Клей из тех, к кому тянутся ученики. В среде комиксистов он прославился не только тем, что подарил первый шанс художникам и сценаристам, позднее вознесшимся на вершины, но и тем, что обеспечивал их финансовой и материальной поддержкой, создал – сначала в Лос-Анджелесе, а позднее у себя дома в Коконат-Крик – эдакий гибрид кредитного союза, ночлежки и бесплатной столовой для голодающих молодых комиксистов завтрашнего дня. Среди них был младший из двух сыновей миссис Кавалер, Итан, тоже иллюстратор комиксов, который успешно сотрудничал и с DC, и с «Марвел комикс». Ее сын от мистера Клея, Томас, – профессиональный иллюзионист, выступает под сценическим псевдонимом Кавальери и нередко появляется в программе Джонни Карсона.

В конце концов я набрался храбрости и попросил показать, что рисует мистер Клей. Тот еще мгновенье пощурился на картон и развернул его ко мне. На листе мастерски, хотя и в несколько устарелом стиле был изображен наследник Гудини Эскапист с волшебным золотым ключом в руке, источником своей силы. Мистер Клей нарисовал его улыбчивым мускулистым героем с мультяшным раздвоенным подбородком.

– Забирайте за полсотни, – сказала миссис Кавалер. – И два за девяносто.

Тут разговор обратился к деньгам. Мистер Клей, по его словам, ведет приятную жизнь, но его мучает мысль о том, сколько денег за многие годы заработали на плодах его ярого воображения другие люди. «Империя комиксов», первый издатель «Эскаписта», сколотила на персонаже немалое состояние, которое мистер Клей оценивает – пожалуй, чрезмерно – в «несколько сотен лимонов», но затем супер-эскаполога в трико прикончил иск издателей Супермена о нарушении авторских прав. После мудреной истории, в которой поучаствовал Джо Кавалер, активы «Империи» перешли – к кому бы вы думали? – к DC, возродившей Эскаписта в период «ностальгического бума» начала семидесятых («который, как выяснилось, – отмечает миссис Кавалер, – так и не сошел на нет»). С тех пор Эскаписта не раз возрождали и отправляли пылиться в подвалы; на момент написания настоящей заметки комиксы о его новейших приключениях – которые ныне гораздо кровавее – выходят отдельным ежемесячным изданием. За многие годы мистер Клей не раз побывал в суде, один и с покойным партнером, но пока так и не добился отчислений за подобное использование персонажа, которого он и мистер Кавалер продали «баксов примерно за сто» владельцу «Империи комиксов» Шелдону Анаполу в 1939 году, в возрасте девятнадцати и двадцати лет соответственно.

– Мы были бестолочи, – сказал мне мистер Клей. – С чем согласны, по-моему, любые присяжные, каких ни возьми.

И поэтому теперь, когда Кавалер скончался, мистер Клей и его бывшая жена разъезжают по стране согласно расписанию выставок и комикс-конвентов и выступают, что, по словам мистер Клея, «немногим выгоднее, чем водить автобус». А в последнее время арендуют стенд, где выставляют на продажу не только оригинальные рисунки мистера Клея, изначально в юности мечтавшего стать художником-комиксистом («работать в газетах, прошу заметить, комиксы тогда были – тьфу, плюнуть и растереть»), но и его довольно нарочитые копии классических обложек Джо Кавалера, а также грустный ручеек оригинальных рисунков, сувениров, старых сценариев и прочих экспонатов из личной библиотеки и сокровищницы комиксовых реликвий, которые мистер Клей и миссис Кавалер накопили за долгие годы. Писатель, некогда славившийся тем, что способен наколотить двести страниц сценария за выходные, говорит, что ему предлагали пятьсот долларов за старую пишущую машинку, но «я, черт его дери, угробил все пишмашинки, к которым прикасался». Вдобавок мистер Клей порой работает на своего двоюродного племянника Итана Кавалера – тот вместе с пятью другими художниками владеет собственной независимой компанией «Дурдом-комиксы».

– Вот уж кто не бестолочь, – комментирует мистер Клей.

Примечания

жарко почитал С. Дж. Перельмана… – Сидни Джозеф Перельман (1904–1979) – американский журналист, сценарист, писатель, много лет писал юмористические колонки в The New Yorker и другие журналы; считается первым американским сюрреалистическим юмористом; уроженец Бруклина.

все выпуски «Тени»… – Тень (The Shadow, с 1930) – персонаж и рассказчик радиосериалов Detective Story Hour и The Blue Coal Radio Revue компании Street & Smith Publications, которая посредством этих радиопрограмм продвигала свои издания, серии детективных романов Уолтера Б. Гибсона, выпускавшихся с 1931 г., а затем комиксов (с 1940) и прочей медийной продукции; один из первых в истории супергероев, загадочный борец с преступностью, появлявшийся под многими личинами, из которых самая известная – Ламонт Крэнстон.

почти полную коллекцию «Мстителя» и «Дока Сэвиджа». – «Мститель» (The Avenger, 1939–1942) и «Док Сэвидж» (Doc Savage Magazine, 1933–1949) – бульварные журналы нью-йоркского издательства Street & Smith Publications; «Мстителя» писал главным образом Пол Эрнст, «Дока Сэвиджа» – Лестер Дент, хотя истории выходили под коллективным издательским псевдонимом «Кеннет Робсон».

вроде Клифтона Фейдимена… – Клифтон Пол Фейдимен (1904–1999) – американский журналист, редактор, переводчик, радио- и телеведущий, в 1933–1943 гг. – редактор книжного отдела The New Yorker; уроженец Бруклина.

…«Охотников за микробами», эту «Илиаду» медицинского героизма. – «Охотники за микробами» (Microbe Hunters, 1926) – книга американского микробиолога, писателя и журналиста Поля Генри де Крюи о героических врачах-исследователях XVIII–XIX вв.

В лаборатории а-ля Жарков… – Доктор Ганс (также Алексис) Жарков – персонаж самого известного комикса упоминающегося ниже художника-комиксиста Александра Гиллеспи Реймонда (1909–1956) «Флэш Гордон» (Flash Gordon, с 1934, King Features Syndicate), безумный ученый, среди прочего – ракетостроитель.

Рокуэлл, Лейендекер, Реймонд, Канифф… – Ричард Уэринг Рокуэлл (1920–2006) – художник-карикатурист, участвовал в работе над синдицированным комикс-стрипом «Стив Каньон» (Steve Canyon, 1947–1988, Field Enterprises, King Features Syndicate) Милтона Артура Пола Каниффа (1907–1988) – американского комиксиста, прославившегося приключенческим стрипом «Терри и пираты» (Terry and the Pirates, 1934–1973, Chicago Tribune New York News Syndicate). Джозеф Кристиан Лейендекер (1874–1951) – американский иллюстратор, автор многочисленных обложек журнала The Saturday Evening Post, пионер американского журнального дизайна.

и Честера Гулда… – Честер Гулд (1900–1985) – американский комиксист, создатель, автор и художник (1931–1977) синдицированного комикс-стрипа «Дик Трейси» (Dick Tracy, с 1931, Chicago Tribune New York News Syndicate).

Он лямзил у Хогарта и Ли Фока, у Джорджа Херримана, Гарольда Грея и Элзи Сегара. – Бёрн Хогарт (1911–1996) – американский комиксист, иллюстратор и педагог, в 1937–1945 и 1947–1950 гг. работал над комикс-стрипом «Тарзан» (Tarzan, с 1929, United Feature Syndicate) по мотивам многочисленных романов Эдгара Райса Берроуза, впоследствии выпускал многочисленные книги по анатомии для художников. Ли Фок (Леон Харрисон Гроус, 1911–1999) – американский писатель, театральный режиссер и продюсер, создатель комикс-стрипов «Фантом» (The Phantom, с 1936, King Features Syndicate) и «Маг Мандрагор» (Mandrake the Magician, 1934–2013, King Features Syndicate). Джордж Джозеф Херриман (1880–1944) – американский комиксист, создатель комикс-стрипа «Кошка Крейза» (Krazy Kat, 1913–1944, King Features Syndicate). Гарольд Линкольн Грей (1894–1968) – комиксист, создатель газетного комикс-стрипа «Маленькая сиротка Энни» (Little Orphan Annie, 1924–2010, Chicago Tribune New York News Syndicate). Элзи Крайслер Сегар (1894–1938) – американский комиксист, создатель Морячка Попая (Popeye the Sailor, с 1929), изначально – персонажа газетного комикс-стрипа King Features Syndicate «Наперсточный театр» (Thimble Theatre).

в казино клуба «Хофцинзер»… – Клуб назван в честь Иоганна Непомука Хофцинзера (1806–1875), австро-венгерского чиновника, который после выхода на пенсию в 1865 г. прославился иллюзионистскими выступлениями под именем Доктора Хофцинзера; считается родоначальником карточной магии.

Gardienne – консьержка (фр.).

…на премьере «Средства Макропулоса» Яначека в 1926 году… – Основой для либретто предпоследней оперы чешского композитора Леоша Яначека (1854–1928) послужила одноименная пьеса Карела Чапека, впервые поставленная в 1922 г.

Grundzatzen der Endokrinologie – «Основы эндокринологии» (нем.).

прошла курс психоанализа у Альфреда Адлера… – Альфред Адлер (1870–1937) – австрийский психотерапевт, основатель школы индивидуальной психологии, в начале карьеры участник психоаналитического движения, затем оппонент Зигмунда Фрейда.

Monatsschrift fūr Neurologie und Psychiatrie – «Ежемесячник неврологии и психиатрии» (нем.).

Come on, Tommy Boy… – Зд.: Ну перестань, Маленький Томаш (англ.).

Militār- und Zivilschwimmschule – военно-гражданская секция по плаванию (нем.).

…великий немецкий актер и друг рейха Эмиль Яннингс… – Эмиль Яннингс (Теодор Фридрих Эмиль Яненц, 1884–1950) – немецкий актер и продюсер, первый в истории обладатель «Оскара» за главную мужскую роль; снимался у Фридриха Мурнау, Эрнста Любича, работал в Голливуде, в нацистский период был очень обласкан германскими властями.

прошипев «Scheiß»… – Зд.: «Вот говно» (нем.).

под «Принца Вэлианта»… – «Принц Вэлиант во времена короля Артура» (Prince Valiant in the Days of King Arthur, с 1937, King Features Syndicate) – эпический приключенческий комикс-стрип канадо-американского художника-комиксиста Хэла Фостера (Гарольда Рудольфа Фостера, 1892–1982), который также был первым художником, работавшим над комикс-стрипом про Тарзана.

«Экшн комикс» (Action Comics, 1938–2011) – классический комиксовый журнал National Periodical Publications, дебютировавший с первым выпуском комикса про Супермена.

первые выпуски «Уандер» или «Детектив»… – Wonder Comics (1939) – издание Fox Feature Syndicate, в котором дебютировал Чудо-человек, а затем Пламя; после первых двух выпусков журнал был переименован в Wonderworld Comics (1939–1942). Detective Comics (1937–2011) – комиксовый журнал-антология одноименного издательства, а затем National, с акцентом на «крутые» детективы; на страницах Detective Comics в 1939 г. дебютировал Бэтмен.

«Маленького Абнера»… «Эбби и Слэтс»… – «Маленький Абнер» (Li’l Abner, 1934–1977, United Feature Syndicate) – сатирический комикс-стрип Эла Кэппа (Альфред Джеральд Кэплин, 1909–1979) о жизни глухой горной деревушки. «Эбби и Слэтс» (Abbie an’ Slats, 1937–1971, United Feature Syndicate) – комикс-стрип о сельской незамужней даме и ее малолетнем родственнике; стрип придумал Эл Кэпп и рисовал Рэйбёрн ван Бурен.

«Бензиновый переулок» (Gasoline Alley, с 1918, Chicago Tribune New York News Syndicate) – комикс-стрип Фрэнка Кинга, один из самых долгоиграющих американских стрипов.

скажем, «Мор фан»… – More Fun Comics (1935–1947, National Periodical Publications) – комиксовая антология, первое комиксовое издание, публиковавшее только оригинальный материал, и первое издание National, будущей DC Comics.

Зеленый Шершень (The Green Hornet, с 1936) – персонаж, созданный для радио Джорджем В. Трендлом и Фрэном Страйкером при участии Джеймса Джуэлла, гений-детектив.

прозрачно замаскированной Леди Дракон. – Леди Дракон (Dragon Lady) – злодейка (временами антигероиня) из комикса «Терри и пираты» Милтона Каниффа, вдохновленная персонажами актрисы Анны Мэй Вонг, в том числе ролью последней в «Шанхайском экспрессе» (Shanghai Express, 1932).

любителям Шимановского… – Кароль Мацей Корвин-Шимановский (1882–1937) – польский композитор и пианист, крупная фигура польской музыкальной сцены первой половины XX в.

Джордж Рафт (Джордж Ранфт, 1901–1980) – американский киноактер и танцор, в 1930-х и 1940-х нередко игравший гангстеров.

…своего великого героя Джона Гарфилда… – Джон Гарфилд (Джейкоб Джулиус Гарфинкл, 1913–1952) – американский актер, зачастую в амплуа бунтаря из низов; гораздо позднее, в период «охоты на ведьм» сенатора Маккарти, отказался доносить на других голливудских актеров, отчего резко оборвалась его карьера, а затем и жизнь.

работает у Чеслера… – Гарри А. Чеслер (ок. 1897–1981) – издатель и владелец первой комиксовой студии/агентства, издавал комиксы сам и продавал другим издательствам и синдикатам; с ним сотрудничали Джек Коул, Отто Байндер, Морт Мескин, Кармайн Инфантино и т. д.

шла «Жизнь бенгальского улана»… – «Жизнь бенгальского улана» (The Lives of a Bengal Lancer, 1935) – приключенческий эпик Генри Хэтэуэя по мотивам воспоминаний британского офицера Фрэнсиса Йейтса-Брауна с Гэри Купером в главной роли.

Молодые Джоны Хелды и Тэды Дорганы… – Джон Хелд-мл. (1889–1958) – американский карикатурист, печатник, известный журнальный иллюстратор 1920-х, сотрудничал с Vanity Fair, Judge и т. д., регулярно рисовал обложки журнала Life. Тэд Дорган (Томас Алойсиус Дорган, 1877–1929) – американский карикатурист, журналист, автор стрипа «Спорт под крышей» (Indoor Sports) в New York Journal; известен также тем, что придумал множество сленговых выражений, вошедших впоследствии в повседневный английский язык.

создатель Шму… – Шму (Shmoo) – персонажи комикса Эла Кэппа «Маленький Абнер», идеальный, добрый и услужливый скот, похожий на кеглю с ногами и мечтающий только о том, чтобы принести пользу людям, т. е. быть сожранным максимально полно и эффективно.

с акцентом под Мистера Арахиса. – Мистер Арахис (Mr. Peanut) – логотип и рекламный персонаж американского пищевого производителя Planters, антропоморфный орех с моноклем, тросточкой и в цилиндре.

беспредельно музыкальный визг Фэй Рэй. – Вайна Фэй Рэй (1907–2004) – канадско-американская актриса; ее самое известное исполнение музыкального визга – роль Энн Дэрроу в фильме Мериана К. Купера и Эрнест Б. Шодсака «Кинг-Конг» (King Kong, 1933).

Вдруг переименовался в Петера Лорре? – Петер Лорре (Ласло Лёвенштейн, 1904–1964) – американский хара́ктерный актер австро-венгерского происхождения, зачастую играл роли зловещих иностранцев.

Фритци Ритц, Блонди Бамстед и Дейзи Мэй… – Фритци Ритц – героиня одноименного комикса (Fritzi Ritz, 1922–1968) Ларри Уиттингтона, а затем Эрни Бушмиллера, в изначальном своем воплощении – легкомысленная эмансипе. Блонди Бамстед – персонаж комикс-стрипа «Блонди» (Blondie, с 1930) Мурата Бернарда (Чика) Янга. Дейзи Мэй Скрэгг – персонаж комикса «Маленький Абнер», упрямо питающая надежды матримониального свойства касательно главного героя.

Дейл Арден – персонаж комикса «Флэш Гордон», соратница и возлюбленная главного героя.

значком Нормана Томаса… – Норман Мэттун Томас (1884–1968) – американский пресвитерианский священник, социалист и пацифист, шесть раз выдвигал свою кандидатуру на президентских выборах от Социалистической партии Америки.

Два Арабских Дворянина Тайного Святилища… – Древний арабский орден дворян тайного святилища (Shriners, AAONMS, с 1870) – основанное в Нью-Йорке парамасонское общество с восточной эстетикой и атрибутикой (но не исповедующее ислам).

Он исследовал работы Джозефа Брамы, величайшего замочника… – Джозеф Брама (1748–1814) – английский изобретатель, создатель гидравлического пресса, а также не поддающегося вскрытию замка, который пытался взломать Гудини, о чем пойдет речь далее.

Макманус, Джордж (1884–1954) – американский карикатурист, создатель комического комикс-стрипа «Воспитание отца» (Bringing Up Father, 1913–2000, King Features Syndicate) про жизнь ирландского семейства.

Не Доненфельд же. – Гарри Доненфельд (1893–1965) – американский издатель, владелец National Periodical Publications, распространителя Detective Comics и Action Comics.

Есть один парень, Крэг Флессел… – Крэг Валентайн Флессел (1912–2008) – американский иллюстратор, карикатурист и комиксист; иллюстрировал бульварные романы, в том числе «Тень», работал в More Fun, Detective Comics и т. д., впоследствии регулярно сотрудничал с журналом Playboy.

Джеймс Монтгомери Флэгг (1877–1960) – американский художник и иллюстратор, известный, помимо прочего, своими политическими плакатами (в том числе плакатом с Дядей Сэмом, призывающим вербоваться в армию).

художника по фамилии Клей. – Генрих Клей (1863–1945) – немецкий иллюстратор и живописец с репутацией «индустриального художника», реалистично изображавшего заводскую и прочую механику, публиковался в мюнхенском журнале Jugend, глашатае немецкого ар-нуво, и сатирическом Simplicissimus.

«Frenesí» (исп. «Безумие», 1939) – джазовый стандарт, вариация композиции Альберто Домингеса для маримбы; самая известная версия была записана Арти Шоу в 1940 г., спустя год после описываемых событий.

Нет, Джордж Джессел. – Джордж Альберт Джессел (1898–1981) – американский водевильный и киноактер, комик и конферансье.

публиковал символистские стихи в «Семи искусствах»… – «Семь искусств» (The Seven Arts, 1916–1917) – литературный журнал Джеймса Оппенхайма, Уолдо Фрэнка и Ван Вика Брукса; среди его авторов были Шервуд Андерсон, Теодор Драйзер, Роберт Фрост, Д. Х. Лоуренс и др.

грохочущее тра-та-та Джина Крупы… – Юджин Бертрам Крупа (1909–1973) – американский джазовый барабанщик, руководитель оркестра.

Schloss – за́мок (нем.).

до рекламы Чарльза Атласа… – Чарльз Атлас (Анжело Силициано, 1893–1972) – бодибилдер-самоучка, занимался по собственной системе «динамического напряжения», обладатель титула «мужчина с самым безупречным телосложением на свете» (1922), в 1928 г. стал одним из основателей компании Charles Atlas Ltd., по сей день торгующей по почте курсами бодибилдинга.

Уолтер Уинчелл (1897–1972) – американский газетный и радиожурналист, специализировался на светских новостях и не имел привычки деликатничать с репутациями героев своих материалов; вел колонку в New York Daily Mirror, синдицированную King Features Syndicate; одним из первых начал публично выступать против американских нацистов; в 1950-х поддерживал сенатора Джозефа Маккарти, что в итоге и положило конец его карьере.

Крушитель Шпионов. Человек-Факел. – Крушитель Шпионов (Spy Smasher, 1939–1948, Fawcett Comics) – персонаж одноименного комикса Ч. К. Бека и Билла Паркера, борец с немецкими и прочими шпионами, а после войны – с американскими преступниками. Человек-Факел (Human Torch, 1939–1954, Timely Comics) – персонаж комикса Карла Бёргоса, контролируемо горящий андроид.

старый фокус Чуна Линсу с поимкой пуль… – Чун Линсу (Уильям Элсуорт Робинсон, 1861–1918) – американский иллюзионист, в результате неудачной ловли пули погиб; годами соперничал с китайским иллюзионистом Цзин Линфу (Чжу Лянкуй, 1854–1922) и сам очень последовательно изображал китайца.

как это удалось бы Габби Хартнетту! – Чарльз Лео (Габби) Хартнетт (1900–1972) – американский бейсболист, кетчер Chicago Cubs (1922–1940) и тренер New York Giants (1941).

Луис Файн – Луис Кеннет Файн (1914–1971) – американский художник-комиксист; работал, помимо прочего, над комиксами «Пламя» (The Flame, 1939–1942, Fox Feature Syndicate) и «Доллмен» (Doll Man, с 1939, Quality Comics) вместе с Уиллом Айснером, а также над комиксом «Луч» (The Ray, 1939–1956, Quality Comics).

истории об огнедышащем Пламени, тощем балеруне в великолепном стиле Лу Файна… – Пламя (The Flame, с 1939) – персонаж Уилла Айснера и Лу Файна, дебютировал в Wonderworld Comics № 3; родился в обстоятельствах, отчетливо напоминающих биографию пророка Моисея, учился у тибетских лам, умеет управлять температурой и перемещаться в пространстве с помощью огня.

«Nieuw Amsterdam» – «Новый Амстердам» (нидерл.).

перед Бастером Китоном… – Бастер Китон (Джозеф Фрэнк Китон, 1895–1966) – американский актер эпохи немого кино, актер, режиссер, сценарист, продюсер, великий комик.

Woher kommen Sie?.. Schwabenland? – Вы откуда?.. Швабия? (нем.)

«Тунервильского трамвая». – «Тунервильский трамвай, который встречает все поезда» (Toonerville Folks, или The Toonerville Trolley That Meets All the Trains, 1908–1955, Chicago Post, затем Wheeler Syndicate и McNaught Syndicate) – газетный комикс-стрип американского карикатуриста и иллюстратора Фонтейна Фокса (1884–1964) про бешеный трамвай, встречающий все поезда на пригородной станции.

Konditorei – кондитерская (нем.).

про кинозвезду Франшо Тоуна. – Франшо Тоун (Станислаус Паскаль Франшо Тоун, 1905–1968) – американский театральный, телевизионный и киноактер; был номинирован на «Оскара» за роль второго плана в «Мятеже на „Баунти“» (Mutiny on the Bounty, 1935). Среди его работ – роль в упоминавшейся ранее «Жизни бенгальского улана».

«Марвел мистери», «Флэш», «Вжик», «Щит – Колдун»… – «Марвел мистери» (Marvel Mystery, 1939–1957, Timely Comics) – издание, в котором дебютировали Человек-Факел, Ангел и Нэмор Подводник. «Флэш комикс» (Flash Comics, 1940–1949, All-American Publications) – издание, где выходили комиксы про одноименного персонажа (Flash, с 1940) Гарднера Фокса и Гарри Лэмперта, супербыстрого человека. «Вжик» (Whiz Comics, 1940–1953, Fawcett Comics) – антология, где впервые появился персонаж Билла Паркера и Ч. К. Бека Капитан Марвел. «Щит – Колдун» (Shield-Wizard Comics, 1940–1944, MLJ Magazines) – журнал, где публиковались стрипы о соответствующих персонажах, героях-патриотах Щите (Shield, с 1940) Гарри Шортена и Ирва Новика и Колдуне (The Wizard, с 1939) Уилла Харра и Эдда Эша.

…Уилл Айснер… своих Черных Ястребов… – Уилл (Уильям Эрвин) Айснер (1917–2005) – один из первых американских комиксистов, помимо прочего – создатель новаторского комикса The Spirit (с 1940, Quality Comics). Черные Ястребы – команда пилотов-асов, персонажи одноименного комикса (Blackhawk, с 1941, Quality Comics), созданного Чаком Кьюдерой при участии Боба Пауэлла и Уилла Айснера.

возродить старую мечту Густава Линденталя – построить мост через Гудзон… – Густав Линденталь (1850–1935) – австро-американский инженер, строитель мостов, в том числе моста Хелл-Гейт в Нью-Йорке; проект висячего моста через Гудзон в районе 57-й улицы был представлен в 1920 г., но не был реализован.

А на них-то бундисты за что ополчились? – Имеется в виду Германо-американский союз (German American Bund, 1936–1941) – организация американских граждан немецкого происхождения, сторонников нацистской Германии.

преданный сторонник Уилки… – Уэнделл Льюис Уилки (1892–1944) – американский юрист, корпоративный и политический деятель, выдвигался от Республиканской партии на президентских выборах 1940 г. и проиграл действующему президенту-демократу Франклину Делано Рузвельту.

Das ist bemerkenswert… – Это замечательно (нем.).

задрожала каким-то Хэмптоном из приемника… – Лайонел Лео Хэмптон (1908–2002) – американский джазовый вибрафонист, пианист, перкуссионист и руководитель оркестра.

попытках поимки А. С. Сандино… – Аугусто Сесар Сандино Кальдерон (1895–1934) – вождь национально-освободительной войны 1927–1934 гг. в Никарагуа.

Concours à deux – состязание на двоих, дуэль (фр.).

Verbitterte – озлобленный (нем.).

…или к Арнольду, или к Гудмену… – Эверетт М. Арнольд, он же Деловой Арнольд (1899–1974) – американский издатель, основатель Quality Comics; считался одним из самых щедрых издателей комиксов золотого века. Мартин Гудмен (1908–1992) – американский издатель, основатель Timely Publications (1939; позже Timely Comics), из которой впоследствии выросла Marvel Comics.

«Город говорит» (Talk of the Town) – постоянная рубрика журнала The New Yorker, где публикуются зарисовки о городской жизни.

Les Organes du Facteurзд.: «Органы почтальона» (фр.).

грезами почтальона из Отерива. – Имеется в виду Фердинан Шеваль (1836–1924) – французский почтальон, который 33 года подбирал на своем маршруте камни и потом строил из них «Идеальный дворец» в Отериве, образчик наивной архитектуры.

Ruelle – улочка (фр.).

попросту исчезал, как состояние Майка Кэмпбелла, – сначала по чуть-чуть, а потом целиком. – Имеется в виду персонаж романа Эрнеста Хемингуэя «Фиеста (И восходит солнце)» (The Sun Also Rises, 1926).

Сикейрос (Хосе Давид Альфаро Сикейрос; 1896–1974) – мексиканский живописец, график и муралист левого толка.

Реймонда Скотта… новая пластинка Скотта «Страннее / Запоздалые мысли». – Реймонд Скотт (Гарри Уорнау, 1908–1994) – американский композитор, пианист, звукорежиссер и изобретатель всевозможных электронных музыкальных инструментов. Сингл «Страннее / Запоздалые мысли» (Stranger / Yesterthoughts) «Реймонда Скотта и Его Нового Оркестра» (Raymond Scott And His New Orchestra) вышел в 1940 г.; композиции написали Чарльз Ченсер с Робертом Сауэром и Стэнли Адамс с Виктором Хербертом соответственно.

в галерее Пьера Матисса. – Пьер Матисс (1900–1989) – франко-американский арт-дилер; его галерея (1931–1989) в Фуллер-билдинг была одним из влиятельных центров американского современного искусства.

Миссис Юта Хаген… Замужем за Хосе Феррером… Ставят сейчас «Тетушку Чарли». – Юта Тира Хаген (1919–2004) – американская актриса, впоследствии театральный педагог. Хосе Феррер (Хосе Висенте Феррер де Отего-и-Синтрон, 1912–1992) – американский актер, театральный и кинорежиссер. «Тетушка Чарли» (Charley’s Aunt, 1892) – популярный трехактный фарс английского драматурга и актера Брэндона Томаса.

Питер Блум, Эдвин Дикинсон… Джозеф Корнелл… – Питер Блум (1906–1992) – американский художник и скульптор, работавший на стыке народного искусства, прецизионизма, кубизма, сюрреализма и пуризма. Эдвин Уолтер Дикинсон (1891–1978) – американский живописец и рисовальщик, известен своими автопортретами, а также пейзажами, ню и другими работами, написанными очень быстро и по «первым впечатлениям», что и было его основным методом. Джозеф Корнелл (1903–1972) – американский художник, испытавший влияние сюрреализма, и авангардный кинематографист, один из родоначальников и самых ярких представителей направления ассембляжа.

Il devient bleu… – Он синеет… (фр.)

угодил во все газеты, выпав в витрину «Бонуит Теллер». – Модный магазин «Бонуит Теллер» нанял Сальвадора Дали оформлять витрины, но остался недоволен предсказуемой, казалось бы, сюрреалистичностью оформления. Дали выпал в стекло витрины вместе с ванной, элементом своей инсталляции, когда в негодовании ее разбирал.

«Jeune homme, vous avez sauvé une vie de très grand valeur». – «Je le sais bien, maitre»… – «Молодой человек, вы спасли весьма драгоценную жизнь». – «Я это прекрасно знаю, мэтр»… (фр.)

о танцевальной труппе чернокожих братьев Николас. – Братья Николас (Nicholas Brothers) – акробатический танцевальный дуэт братьев Файарда (1914–2006) и Гарольда (1921–2000) Николас, великие чечеточники.

Джо напоминавшие Робера Делоне. – Робер Делоне (1885–1941) – французский художник-абстракционист, один из основоположников направления орфизма.

С. 275–276. Линда Дарнелл (Монетта Элоиза Дарнелл, 1923–1965) – американская театральная и киноактриса; к описываемому периоду прославилась, в частности, романтическими ролями в паре с Тайроном Пауэллом в фильмах «Бригэм Янг» (Brigham Young, 1940) и «Знак Зорро» (The Mark of Zorro, 1940).

Норман Бел Геддес… – Норман Меланктон Бел Геддес (1893–1958) – американский промышленный и театральный дизайнер.

Джулза Файффера… – Джулз Ральф Файффер (р. 1929) – американский комиксист и журналист, драматург, иллюстратор, сатирик, с середины 1940-х – помощник Уилла Айснера, с которым работал, в частности, над комиксом The Spirit, впоследствии, в 1956–1997 гг., – штатный карикатурист The Village Voice.

Долорес дель Рио (Мария де лос Долорес Асунсоло Лопес-Негрете, 1904–1983) – мексиканская актриса немого и звукового кино, театра, радио и телевидения, первая мексиканская звезда Голливуда 1920–1930-х и звезда мексиканского кинематографа 1940–1950-х, мексиканская культурная икона.

Fonda – кафе (исп.).

Колдуньи из Зума, Женщины в Красном… – Колдунья из Зума (Sorceress of Zoom, с 1940, Fox Feature Syndicate) – персонаж Дона Рико (Донато Франсиско Рико II, 1912–1985), правительница города в облаках, стремилась к мировому господству, но порой бралась за ум и помогала бороться со странами Оси. Женщина в Красном (Woman in Red, с 1940, Nedor Comics) – персонаж, созданный Ричардом Э. Хьюзом и Джорджем Мэнделом, сотрудница полиции, которая не удовлетворена работой и сражается с преступностью собственными методами.

в колонке Фрэнка Бака… – Фрэнк Говард Бак (1884–1950) – американский охотник и собиратель животных, писатель, журналист и кинематографист, сотрудничал с зоопарками и цирками, писал книги о своих приключениях, на Нью-Йоркской всемирной выставке курировал выставку диких животных.

Джон Бэрримор (Джон Сидни Блайт, 1882–1942) – американский театральный актер, трагик, звезда немого и звукового кино.

Подводника… – Принц Нэмор-Подводник (Prince Namor the Sub-Mariner, с 1939, Timely Comics) – персонаж Билла Эверетта, гибрид атланта и человека; периодически переживал приступы тяги к разрушению, но помогал в борьбе с Осью Зла.

побили Виктора Фокса и «Кентавр»… нацелились на «Фосетт». – Виктор С. Фокс (1893–1957) – основатель издательства Fox Feature Syndicate. Иск National Periodical Publications о нарушении авторских прав был связан с персонажем Уилла Айснера Чудо-Человек (Wonder Man, 1939–1941) и стал первым иском о защите авторских прав в истории комиксов и важным прецедентом; Фокс проиграл в суде и прекратил выпуск журнала Wonder World Comics после выхода всего одного выпуска. От Fawcett Publications, издательства Уилфорда Хэмилтона Фосетта (1885–1940), владельцы Супермена требовали прекратить выпуск комиксов о Капитане Марвеле, что в 1951 г. привело к кончине издательства-ответчика.

Один прежде писал для «Мистера Проницата, искателя пропавших без вести», другой – для «Миссис Уиггз с Капустной Грядки». – «Мистер Проницат, искатель пропавших без вести» (Mr. Keen, Tracer of Lost Persons, 1937–1955) – радиосериал Фрэнка и Энн Хаммерт по мотивам романа Роберта У. Чемберса «Искатель пропавших без вести» (The Tracer of Lost Persons, 1906) про частного детектива. «Миссис Уиггз с Капустной Грядки» (Mrs. Wiggs of the Cabbage Patch, 1935–1938) – радиосериал по мотивам одноименного романа (1901) Элис Хиган Райс про бедную, но никогда не унывающую южную семью.

успокоительная помпезность фресок Серта и Брэнгуина… – Британский художник и дизайнер Фрэнк Уильям Брэнгуин (1867–1956) и испанский художник-монументалист Хосе Мария Серт (1874–1945) получили от Джона Д. Рокфеллера-мл. и выполнили заказы на создание фресок для RCA Building (ныне Comcast Building) в 1930–1934 гг. и 1937-м соответственно.

Всегда подтянут… свеж, приветлив, делен. – Цитата из стихотворения Эдвина Арлингтона Робинсона «Ричард Кори» (Richard Cory, 1897), пер. И. Кашкина.

а-ля Мелвин Пёрвис… – Мелвин Хорэс Пёрвис II (1903–1960) – популярный в народе агент Федерального бюро расследований, который руководил поимкой гангстеров Малыша Нельсона, Красавчика Ллойда и Джона Диллинджера (1934).

Кейн айин хора… – Как бы не сглазить… (искаж. идиш).

«А вот и мистер Джордан»… Роберту Монтгомери. – «А вот и мистер Джордан» (Here Comes Mr. Jordan, 1941) – романтическая комедия Александра Холла по мотивам пьесы Гарри Сигалла «Небеса подождут» (Heaven Can Wait); Роберт Монтгомери (Генри Монтгомери-мл., 1904–1981) сыграл боксера и пилота-любителя, которого по ошибке забирают на небеса, а потом отправляют обратно на землю.

в «Магической лавке Луиса Тэннена». – «Магическая лавка Тэннена» (Tannen’s Magic Shop) – старейший в Нью-Йорке магазин для фокусников, открытый иллюзионистом и изобретателем фокусов Луисом Тэнненом (1909–1982), сейчас находится на 34-й улице.

с работами Винзора Маккея. – Зинас Винзор Маккей (1869–1934) – американский комиксист и мультипликатор, создатель комикс-стрипа «Маленький Немо» (Little Nemo, 1905–1926, New York Herald и New York American) и короткометражного фильма с элементами мультипликации «Динозавр Герти» (Gertie the Dinosaur, 1914).

Kölnisch Wasser – одеколон (нем.).

Auf wiedersehen – до свидания (нем.).

Лупе Велес (Мария Гуадалупе Виллалобос Велес, 1908–1944) – мексиканская и американская театральная и кинозвезда, комическая актриса и танцовщица, одна из первых латиноамериканских звезд Голливуда.

с красавцем Джозефом Коттеном и с Эдвардом Эвереттом Хортоном… – Джозеф Чешир Коттен-мл. (1905–1994) – американский театральный, радийный, телевизионный и киноактер; в «Гражданине Кейне» дебютировал на большом экране в роли Джедедайи Лиленда, журналиста, лучшего друга Кейна. Эдвард Эверетт Хортон (1886–1970) – американский хара́ктерный актер кино, театра, радио, телевидения и озвучания; помимо многого прочего, в упоминавшемся выше фильме «А вот и мистер Джордан» сыграл ангела на посылках, который по ошибке забирает душу главного героя на небеса.

Либерачи (Владзю Валентино Либерачи, 1919–1987) – американский эстрадный пианист и певец, образец оглушительно кричащего вкуса как в музыке, так и в одежде.

так называемых машин Руба Голдберга… – Машина Руба Голдберга – причудливый механизм, который посредством сложных многоступенчатых инженерных решений выполняет простейшие задачи; названа в честь своего изобретателя, американского карикатуриста, скульптора и инженера Руба Голдберга (Рубена Гарретта Люшиуса Голдберга, 1883–1970), изображавшего такие агрегаты на своих карикатурах.

вместе с Котом и Кошечкой, Вешателем и Черным Ужасом… – Кот и Кошечка (Cat-Man и Kitten, 1941–1946, Tem Publishing и Holyoke Publishing) – супергерои, созданные художниками Ирвином Хейзеном и Чарльзом М. Куинленом соответственно, герой и его воспитанница, которая становится напарницей. Вешатель (The Hangman, 1941–1943, Archie Comics) – персонаж неизвестного автора и художника Гарри Льюси, мстит за брата, супергероя по имени Комета (The Comet, 1940–1941), созданного Джеком Коулом и погибшего при исполнении. Черный Ужас (The Black Terror, с 1941, Nedor Comics) – персонаж Ричарда Э. Хьюза и Дона Гэбриэлсона, фармацевт, который с помощью разных химикатов обзаводится разными суперспособностями.

отнюдь не Кауфман и Харт. – Мосс Харт (1904–1961) и Джордж Саймон Кауфман (1889–1961) – американские драматурги и театральные режиссеры; в сотрудничестве написали ряд очень популярных пьес, в том числе фарс «Раз в жизни» (Once in a Lifetime, 1930), а также комедии «С собой не унесешь» (You Can’t Take It With You, 1936) и «Тот, кто явился к ужину» (The Man Who Came to Dinner, 1939).

…как в «Дне саранчи». – «День саранчи» (The Day of the Locust, 1939) – роман американского писателя Натанаэла Уэста о Голливуде и разочаровании в американской мечте.

монументальные конструкции, Матта и Джеффа, парящий «Трилон» и его шарообразную приятельницу «Перисферу»… – «Матт и Джефф» (Mutt and Jeff, 1907–1983, King Features Syndicate) – газетный комикс-стрип (первый пример такого формата, в отличие от однокадровой карикатуры), а затем самостоятельный комикс, созданный Гарри Конуэем (Бадом) Фишером; герои комикса, незадачливые Огастес Матт и Джефф, выглядят как Пат и Паташон: один – долговязый и худой, другой – толстый коротышка.

Dernier cri – последний писк (фр.).

как город на Монго… – Монго – вымышленная планета, где происходит действие комикса «Флэш Гордон».

небо – голубое, как у Нэша… – Имеется в виду Пол Нэш (1889–1946) – британский сюрреалист, военный художник и пейзажист, фотограф, иллюстратор и дизайнер, важная фигура английского модернизма.

у Роя Кона, одноклассника Стэнли по «Хорэсу Манну»… – Спустя годы некий Рой Маркус Кон (1927–1986) стал известным американским юристом и политическим деятелем и активно участвовал в антикоммунистической и гомофобной кампании сенатора Джозефа Маккарти.

к скандалу из-за фресок Риверы в Рокфеллер-центре… – Из-за фрески мексиканского художника Диего Риверы (1886–1957) «Человек на перепутье» (Man at the Crossroads, 1934) разразился скандал, поскольку на ней были изображены Ленин и парад на Первое мая. По настоянию Нельсона Рокфеллера фреска была уничтожена еще прежде, чем Ривера ее закончил, а вместо нее работу заказали Хосе Марии Серту.

с внушительными гравюрами в духе Рокуэлла Кента… – Рокуэлл Кент (1882–1971) – американский живописец, график, иллюстратор и писатель, романтический символист с реалистическими корнями.

С. 397–398…фигуры Пола Баньяна, Джона Генри, Пекоса Билла, Майка Финка… человек из стали Джо Магарак… – Пол Баньян – персонаж американского фольклора, очень сильный дровосек-великан. Джон Генри – символ рабочего движения, американский народный герой, который, по легенде, в соревновании с паровым молотом одержал победу, но погиб от разрыва сердца. Пекос Билл – сказочный ковбой времен Дикого Запада, придуманный Эдвардом О’Райлли в 1917 г., но выдававшийся за фольклорного персонажа. Майк Финк (ок. 1775 – ок. 1823) – полулегендарный речник, пьяница, шутник и драчун, водивший килевые лодки по Огайо и Миссисипи. Джо Магарак – американский народный герой; впервые появился в статье Оуэна Фрэнсиса в Scribner’s Magazine в 1931 г. как персонаж устного фольклора сталелитейщиков Питсбурга, но впоследствии выяснилось, что в фольклоре такого персонажа нет.

влияния Моргентау… – Генри Моргентау-мл. (1891–1967) – министр финансов США в 1934–1945 гг., при Франклине Делано Рузвельте; участвовал в разработке «Нового курса», финансировал участие США во Второй мировой войне, сильно влиял на американскую внешнюю политику, в том числе в вопросе помощи еврейским беженцам.

откровенно психически больной. В Айслипе ему место… – В Центральном Айслипе, штат Нью-Йорк, в 1889–1996 гг. находилась одна из крупнейших психиатрических больниц США.

выступал против Чарльза Линдберга, «америка-впередников»… – Американский авиатор, исследователь и изобретатель Чарльз Огастес Линдберг (1902–1974) во второй половине 1930-х, после громкой истории с похищением его ребенка, несколько раз ездил в Германию, публично и приватно высказывался о необходимости сохранения белой расы, верил в евгенику, выражал антисемитские взгляды, в 1940 г. стал рупором комитета «Америка вперед» (America First Committee, 1940–1941) и многими объяснимо считался нацистским симпатизантом, однако после Пёрл-Харбора завербовался в ВВС (не без труда), воевал на Тихоокеанском ТВД и свои симпатии к странам Оси пригасил.

лихорадочной грации а-ля Ред Грейндж. – Гарольд Эдвард (Ред) Грейндж (1903–1991) – американский футболист, полузащитник, играл за Chicago Bears и за New York Yankees.

Поль Рейно (1878–1966) – французский политик, юрист, в марте-июне 1940 г. – премьер-министр Франции, последовательный противник перемирия с Германией (в связи с чем подал в отставку); 1942–1945 гг. провел в заключении в Германии и Австрии.

самую короткую композицию Реймонда Скотта «Фанфары коммивояжеру с расческами». – В действительности такой композиции у Реймонда Скотта не было, однако он был изобретателем электронного дверного звонка.

столбик термометра опустился ниже –20 °F… – т. е. ниже –29 °C.

имя звезды «Мексиканской злючки» или «Лу из Гонолулу». – «Мексиканская злючка» (Mexican Spitfire, 1940) – комедия Лесли Гудвинса с Лупе Велес, Дональдом Вудсом и Леоном Эрролом. «Лу из Гонолулу» (Honolulu Lu, 1941) – мюзикл Чарльза Бартона с Лупе Велес, Брюсом Беннеттом и Лео Каррилло.

BdUBefehlshaber der U-Boote, командующий подводным флотом (нем.), в описываемый период – контр-адмирал Карл Дёниц (1891–1980).

Он слушал Х. фон Кальтенборна… Эдварда Р. Мёрроу… – Ханс фон Кальтенборн (1878–1965) – американский радиокомментатор, эрудит и знаток в области внешней политики, с 1940 г. работал на NBC. Эдвард Р. Мёрроу (Эгберт Роско Мёрроу, 1908–1965) – американский радиоведущий и репортер, во время Второй мировой войны на CBS вел репортажи из Лондона.

Лорда Хо-Хо… Мистера О. К… инсинуации «Малышки у микрофона»… – Лорд Хо-Хо – прозвище американца ирландского происхождения Уильяма Джойса (1906–1946), нацистского пропагандиста, вещавшего на Англию. Мистер О. К. – псевдоним Макса Оскара Отто Койшвитца (1902–1944), натурализовавшегося американца немецкого происхождения, радиоведущего и директора программ, передававшего нацистскую пропаганду на США и, совместно с Милдред Элизабет Гилларс (1900–1988), «Осью Салли», – на силы союзников в Северной Африке. «Малышка у микрофона» (Midge-at-the-Mike, март – ноябрь 1943) – другой проект Гилларс (американские песни вперемешку с пораженческой пропагандой, антисемитской филиппикой и нападками на Рузвельта).

со спортивной командой «Маккавеев». – Всемирный союз «Маккавеи» («Маккаби») – международная еврейская спортивная организация.

изображать Уилла Роджерса… – Уильям Пенн Эдэр Роджерс (1879–1935) – американский актер кино, театра и эстрады, ковбой, газетный колумнист, политический комментатор и юморист.

Der Erlkonig – «Лесной царь» (нем.) – баллада Франца Шуберта (1815) на стихи Иоганна Вольфганга фон Гёте.

Один значился под кодовым именем Бувар, другой – Пекюше. – Кодовые имена выбраны в честь героев неоконченного и опубликованного посмертно романа Гюстава Флобера «Бувар и Пекюше» (Bouvard et Pécuchet, 1881).

извергала тонкое и гнусавое «Ближе к Тебе, Господь»… – «Ближе к Тебе, Господь» (Nearer, My God, to Thee, 1841) – христианский гимн Элайзы Флауэр на стихи ее сестры, английской поэтессы Сары Флауэр Адамс. По рассказам некоторых пассажиров, спасшихся с «Титаника», этот гимн – последнее, что успел сыграть оркестр, прежде чем лайнер пошел ко дну.

старого друга, Линкольна Эллсуорта… – Линкольн Эллсуорт (1880–1951) – американский полярный исследователь, неоднократный участник экспедиций в Антарктиду.

надо отдать должное и Бобу Пауэллу… – Боб Пауэлл (Стэнли Роберт Павловски, 1916–1967) – американский художник-комиксист, работавший, помимо прочего, над комиксами «Шина, королева джунглей» (Sheena, Queen of the Jungle, с 1937, Fiction House), «Мистер Мистик (Mr. Mystic, с 1940, Register and Tribune Syndicate) и «Черный Ястреб».

Морт Мескин (1916–1995) – художник-комиксист, рисовальщик, активно работавший в период золотого и серебряного века американских комиксов, помимо прочего – над комиксами о Шине, королеве джунглей, Ти-Горе, сыне Тигра, Мистере Сатане, Щите, Дике Шторме, Диком Коте, Стармене, Черном Ужасе и т. д.; за свою карьеру сотрудничал с парой десятков разных издательств.

Джил Кейн (Илай Катц, 1926–2000) – американский комиксист, одна из центральных и самых известных фигур в сфере комиксов; с 1949 г. и в описываемый период активно сотрудничал с Джулиусом Шварцем (National Periodical Publications, которая впоследствии стала DC Comics).

Дианна Дурбин (Эдна Мэй Дёрбин, 1921–2013) – канадская актриса и певица, лирическое сопрано, много снималась в мюзиклах и мелодрамах 1930-х и 1940-х, в основном в амплуа инженю.

на «Историю Робин Гуда»… – Имеется в виду, видимо, «История Робин Гуда и его веселой компании» (The Story of Robin Hood and His Merrie Men, 1952) Кена Эннакина с Ричардом Тоддом в главной роли.

Amour propre – самоуважение (фр.).

…«Я тогда брошу слезы, пусть сохнут»… – Guess I’ll Hang My Tears Out to Dry (1944) – баллада о разбитом сердце, написанная Джули Стайном на стихи Сэмми Кана; Синатра впервые исполнил ее в 1946 г.

главное достоинство храбрости – благоразумие. – Уильям Шекспир, «Генрих IV», ч. 1, акт V, сцена 4, пер. Е. Бируковой.

«Это должно случиться с вами» (It Should Happen to You, 1954) – романтическая комедия Джорджа Кьюкора с Джуди Холлидей и Питером Лофордом, в которой также дебютировал Джек Леммон.

«Krise» – кризис, коллапс (нем.).

некой мисс Смышленки… – От smyšlenka – выдумка (чеш.).

продал картину матери мэра. – Мэром Нью-Йорка в описываемый период был Роберт Фердинанд Уэгнер II (1910–1991), занимавший должность три срока подряд в 1954–1965 гг.

фильмы Дугласа Сирка. – Дуглас Сирк (Ханс Детлеф Сирк, 1897–1987) – немецкий кинорежиссер, известный своими голливудскими мелодрамами 1950-х, в которых современники видели второсортное кино про домохозяек, а критики спустя 20 лет разглядели отточенную иронию в идеально выверенной обертке.

каким-нибудь «Арчи» или «Свиданием с Джуди»… – «Арчи» – ряд комиксов издательства Archie Comics про сложную личную жизнь подростка в маленьком городе; персонажа Арчи Эндрюса создали Вик Блум и художник Боб Монтана. «Свидание с Джуди» (A Date with Judy, 1947–1960, National Periodical Publications) – комикс по мотивам одноименного комедийного радиосериала для подростков (1941–1950) на NBC.

…(«Прямо как Док Сэвидж», по словам Сэмми). – Штаб-квартира персонажа бульварных романов Дока Сэвиджа располагается на 86-м этаже небоскреба, под которым подразумевается Эмпайр-стейт-билдинг.

«Новые концепции ритмического мастерства» Стэна Кентона. – Стэнли Ньюком Кентон (1911–1979) – американский джазовый и поп-пианист, композитор, руководитель оркестра и аранжировщик; «Новые концепции ритмического мастерства» («New Concepts of Artistry in Rhythm») – его альбом 1953 г.

«Преступление не окупается» и «Справедливость найдет виновного»… «Вау», и «Зипа», и «Зута», и «Смэша», и «Крэша», и «Пепа», и «Панча»… – «Преступление не окупается» (Crime Does Not Pay, 1942–1955) – комикс Lev Gleason Publications, первый образчик комиксов по мотивам реальных преступлений. «Справедливость найдет виновного» (Justice Traps The Guilty, 1947–1958) – детективный комикс издательства Prize Comics, созданный Джо Саймоном и Джеком Кёрби. «Вау» (Wow Comics, 1940–1948) – комиксовая антология Fawcett Comics, где публиковались, помимо прочего, стрипы о приключениях Мэри Марвел; в 1948–1952 гг. издание перешло на вестерны. «Зип» (Zip Comics, 1940–1944) – антология MLJ Comics. «Зут» (Zoot Comics, 1946–1948) – комикс Fox Feature Syndicate. «Смэш» (Smash Comics, 1939–1949) – антология Quality Comics, в которой дебютировали Луч и Полночь. «Крэш» (Crash Comics Adventures, 1940) – недолговечный комикс Temerson / Helnit / Continental. «Пеп» (Pep Comics, 1940–1946) – антология MLJ Comics, где впервые появились персонажи Щит, Комета (первый погибший супергерой) и Арчи Эндрюс. «Панч» (Punch Comics, 1941–1946) – издание Chesler / Dynamic.

чтения «Бетти и Вероники»… – «Бетти и Вероника» (Betty and Veronica, с 1942) – один из комиксов издательства Archie Comics, о двух подругах, наперебой добивающихся внимания Арчи Эндрюса из комикса «Арчи».

Видел Груду? – Груда (The Heap, 1942–1953, Hillman Periodicals) – персонаж Гарри Стайна и художника Морта Лива.

Наришкайт – глупость (искаж. идиш).

Потрясающего Человека, Мастермена… Черного Кондора… – Потрясающий Человек (Amazing-Man, 1939–1942, Centaur Publications) – персонаж, созданный Биллом Эвереттом, сирота, которого за его удивительные физические свойства берут на воспитание тибетские монахи и развивают эти свойства до сверхчеловеческих пределов. Мастермен (Master Man, 1940, Fawcett Comics) – суперсильный и супербыстрый персонаж; издательство опубликовало 6 выпусков комикса, а потом серия закрылась, когда National пригрозила Fawcett иском. Черный Кондор (Black Condor, с 1940, Quality Comics) – персонаж, созданный Уиллом Айснером и Лу Файном, сирота и воспитанник кондоров, умеющий летать.

Часовщик… Доктор Фатум, Стармен, Зеленый Фонарь… – Часовщик (Hourman, с 1940, DC Comics) – персонаж Кена Фитча и Бернарда Бейли, биохимик, который открыл чудесный витамин, наделявший его суперсилой на час. Доктор Фатум (Doctor Fate, 1940, DC Comics) – персонаж Гарднера Фокса и Говарда Шермана, получивший магические суперспособности от аккадского бога писцов Набу. Стармен (Starman, 1941, DC Comics) был создан художником Джеком Бёрнли и командой редакторов издательства, умеет летать и управлять энергиями. Зеленый Фонарь (Green Lantern, с 1940, All-American Publications) – персонаж Мартина Ноделла, борец с преступностью, который черпает силы в волшебном кольце.

великий Лёрнед Хэнд… – Биллингз Лёрнед Хэнд (1872–1961) – американский судья и философ права, защитник гражданских свобод.

Но, как и весть о Гентском соглашении к генералу Ламберту в Билокси… опередят позднейшие события. – Гентское соглашение (24 декабря 1814 г.) – мирное соглашение, завершившее войну 1812 г. между США и Великобританией. Новость об этом пришла в США лишь спустя месяц, а конгресс ратифицировал соглашение только в феврале; в промежутке между заключением мира и его ратификацией американцы под командованием Эндрю Джексона успели одержать победу над британцами в битве за Новый Орлеан (6–18 января 1815 г.), после чего находившийся в резерве британский генерал сэр Джон Ламберт (1772–1847) дал приказ к отступлению оставшихся британских сил, которые перебазировались в Билокси, штат Миссисипи.

Ангел, Стрела… Плавник… Песочный Человек, и Гидромен, Капитан Отвага, Капитан Флаг, Капитан Свобода, Капитан Полночь… Майор Виктори… Стражник, Щит… Красная Пчела, Алый Мститель… Белый След… Буллетмен и Буллетгёрл, Хокмен и Хокгёрл, Звездный Мальчик и Полоса, Доктор Полночь, Мистер Террифик… Мистер Алый и Мисс Виктория… Атом и Мини-Карлик… – Ангел (Angel, с 1939, Timely Comics) – персонаж, созданный художником Полом Густавсоном, детектив без суперспособностей. Стрела (The Arrow, с 1938, Centaur Publications) – персонаж Пола Густавсона, первый лучник среди супергероев. Плавник (The Fin, с 1941, Timely Comics) – персонаж Билла Эверетта, офицер флота, обнаруживший в себе суперспособности и ставший правителем подводной страны Нептунии. Песочный Человек (Sandman, с 1939, DC Comics) – персонаж Гарднера Фокса и Берта Кристмана, умеющий усыплять преступников. Гидромен (Hydroman, 1940–1945, Eastern Color Printing) – персонаж Билла Эверетта, превращающий любую часть своего тела в воду. Капитан Отвага (Captain Courageous, 1941–1946, Ace Comics) обладает суперсилой, умеет летать и подолгу находиться под водой и приходит на помощь храбрым людям, которые просят отваги. Капитан Флаг (Captain Flag, 1941–1942, MLJ Comics) – супергерой, созданный Джо Блэром и художником Лином Стритером, осиротевший сын изобретателя, а затем воспитанник орла, одевающийся в американский флаг. Капитан Свобода (Captain Freedom, с 1941, Harvey Comics) – персонаж, созданный неким «Франклином Флэггом», газетчик, под маской сражающийся с Осью Зла; стоит также отметить, что среди его талантов числится эскапология. Капитан Полночь (Captain Midnight) – вероятно, речь идет о персонаже Fawcett Publications, герое Первой, а затем и Второй мировой войны, летчике-асе; комиксы про него выходили в 1942–1948 гг. Майор Виктори (Major Victory, 1944–1945) – персонаж агентства Chesler Publications / Dynamic Publications. Стражник (Guardian, 1942, DC Comics) – персонаж Джо Саймона и Джека Кёрби, полицейский без суперспособностей, но с армией подопечных мальчишек и неразрушимым щитом. Щит (The Shield, с 1940, MLJ Comics, затем Archie Comics) – патриотический персонаж Гарри Шортена и Ирва Новика, неуязвимый, суперсильный и прыгучий химик. Красная Пчела (Red Bee, с 1940, Quality Comics) – персонаж Тони Блума и Чарльза Николаса, управляющий дрессированными пчелами. Алый Мститель (Crimson Avenger, с 1938, DC Comics) – персонаж Джеффа Джонса и Скотта Колинза, газетчик без особых суперспособностей, сражающийся с преступностью. Мановар, Белый След (Manowar the White Streak, 1940–1941, Novelty Press) – персонаж Карла Бёргоса, суперсильный андроид, умеющий стрелять лучами из глаз, сотрудник ФБР. Буллетмен и Буллетгёрл (Bulletman и Bulletgirl, с 1939, Fawcett Comics) – персонажи Билла Паркера и Джона Смолла, суперсильные и умеющие летать и уворачиваться от пуль с помощью специальных шлемов. Хокмен и Хокгёрл (Hawkman и Hawkgirl, с 1940, DC Comics) – персонажи Гарднера Фокса и Денниса Невилла, реинкарнации древних египтян. Звездный Мальчик (The Star-Spangled Kid) и его взрослый помощник Полоса (Stripesy) – персонажи комиксов DC Comics, созданные Джерри Сигелом и Хэлом Шерманом; первый не обладает суперспособностями, зато обладает космическим жезлом Стармена, второй – механик и создает машины на ракетном ходу. Доктор Полночь (Doctor Mid-Nite, с 1941, DC Comics) – персонаж Чарльза Райзенстайна и Стэнли Джозефса Эшмайера, хирург, умеющий видеть в темноте, но слепой при свете. Мистер Террифик (Mister Terrific, с 1942, DC Comics) – персонаж Чарльза Райзенстайна и Хэла Шарпа, вундеркинд, спортсмен и гений. Мистер Алый (Mr. Scarlet, с 1940, DC Comics) – персонаж Фрэнса Херрона и Джека Кёрби, окружной прокурор, который вместе со своим пасынком так успешно борется с преступностью, что то и дело рискует потерять работу. Мисс Виктория (Miss Victory, 1941, Helnit Publishing Co.) – суперсильная стенографистка, нарисованная художником Чарльзом Куинленом. Атом (Atom, 1940, All-American Comics) – студент-физик Эл Прэтт, учившийся у бывшего боксера и впоследствии ставший одним из основателей Лиги Справедливости Америки; его придумали Билл О’Коннор и Бен Флинтон. Мини-Карлик (Minimidget, с 1939, Centaur Comics) – персонаж Джона Ф. Коуба; Мини-Карлика уменьшает и компрометирует злой ученый с пагубными целями, но затем тот восстанавливает свое доброе имя.

Кавалье?.. Почти как Морис… – Имеется в виду Морис Огюст Шевалье (1888–1972) – французский актер и эстрадный певец.

Курт Швиттерс – Курт Германн Эдуард Карл Юлиус Швиттерс (1887–1948) – немецкий авангардист, затем модернист, художник, поэт, скульптор, графический дизайнер, типограф, создатель инсталляций, в разные периоды работавший под влиянием дадаизма, сюрреализма, экспрессионизма и конструктивизма.

…высмеивали на страницах «Мэд»… – «Мэд» (Mad, с 1952) – культовый сатирический журнал, основанный редактором Харви Куртцманом и издателем Уильямом Гейнзом, последнее сохранившееся издание EC Comics.

По радио Роузмэри Клуни пела «Эй, ты»… та же Роузмэри Клуни запела «Этот старый дом». – Роузмэри Клуни (1928–2002) – американская актриса и певица, популярная в 1950-х. «Эй, ты» (Hey There, 1954) – композиция из мюзикла «Пижамная игра» (The Pajama Game) Ричарда Адлера и Джерри Росса. «Этот старый дом» (This Ole House, 1954) – песня Стюарта Хэмблена, с которой Клуни попала в первые строчки чартов в США и Великобритании.

точно овцы у Клода Лоррена. – Клод Лоррен (Клод Желле, 1600–1682) – французский живописец-пейзажист, рисовальщик и гравер эпохи барокко.

Lieber Meister – дорогой учитель (нем.).

Макса Гейнза, признанного изобретателя собственно комикса… – Максвелл Чарльз Гейнз (Максвелл Гинзберг, 1894–1947) – американский издатель, создатель (1933) формата, который стал стандартным форматом комикса, один из издателей All-American Publications, где дебютировали Зеленый Фонарь и Чудо-Женщина, создатель компании Educational Comics, которая впоследствии превратилась в EC Comics.

Уолт Келли, создатель «Пого»… – Уолтер Крофорд Келли-мл. (1913–1973) – американский мультипликатор, работавший в Walt Disney Studios, а затем комиксист, создавший синдицированный комикс-стрип «Пого» (Pogo, 1948–1975, Dell Comics), остроумную и глубокую политическую сатиру про антропоморфных зверей.

занимался не пойми чем с каким-нибудь Биллом Донованом и братьями Даллес… – Уильям Джозеф Донован (1883–1959) – американский военный, юрист, дипломат и разведчик; во время Второй мировой возглавлял Управление стратегических служб, прообраз созданного в 1947 г. – при деятельном участии Донована – ЦРУ. Американский юрист и дипломат Аллен Уэлш Даллес (1893–1969) в годы Второй мировой войны возглавлял центр Управления стратегических служб в Берне, а в 1953–1961 гг. был директором ЦРУ; его старший брат, дипломат Джон Фостер Даллес (1888–1959), в 1953–1959 гг., при президенте Эйзенхауэре, был госсекретарем США.

как у Бастера Крэбба. – Бастер Крэбб (Клэренс Линден Крэбб II, 1908–1983) – американский пловец, двукратный олимпийский чемпион (бронза 1928 г. и золото 1932 г.) и актер, в кино сыгравший Тарзана (1933), Флэша Гордона (1936, 1938, 1940) и Бака Роджерса (1939).

отражение в первой фразе «Говардс-Энд»: с чего-то же надо начать. – Роман английского писателя Эдварда Моргана Форстера «Говардс-Энд» (Howards End, 1910) открывается фразой «Можно, пожалуй, начать с писем Хелен, адресованных сестре», пер. Н. Жутовской.

город, породивший «Нью-Йорк Доллз», Дэвида Берковица и «Утку Говарда»… – New York Dolls (1971–1977) – нью-йоркская глэм-группа, пионеры раннего американского панка. Дэвид Берковиц, он же Сын Сэма (Ричард Дэвид Фалько, р. 1953) – американский серийный убийца; в период с лета 1976 г. по июль 1977 г. убил 6 и ранил 7 женщин из револьвера 44-го калибра; в настоящее время отбывает 6 пожизненных тюремных сроков. «Утка Говард» (Howard the Duck, с 1973, Marvel Comics) – сатирический комикс писателя Стива Гербера и художника Вэла Мэйерика про антропоморфного склочного селезня, страдающего на Земле среди людей.

Как в «Американских граффити»… – «Американские граффити» (American Graffiti, 1973) – фильм Джорджа Лукаса, история взросления о беби-бумерах в 1962 г.

Зря уволили Дрессена… Мужик всего-то хотел гарантий занятости… – Чарльз Уолтер (Чак) Дрессен (1894–1966) – американский бейсболист, третий бейсмен; в 1951–1953 гг. был тренером Brooklyn Dodgers; в 1953 г. потребовал у владельца команды Уолтера О’Мэлли заключения трехлетнего контракта (вместо стандартного годичного) и был вынужден уволиться, поскольку О’Мэлли не согласился, а текущий контракт Дрессена истек.

Бобби Клементе. – Роберто Энрике Клементе Уокер (1934–1972) – пуэрто-риканский бейсболист, в 1955–1972 гг. играл за Pittsburgh Pirates, а в 1954-м – за Montreal Royals, команду низшей лиги, систематически поставлявшей будущих звезд Brooklyn Dodgers.

Un chico maravilloso – чудо-мальчик (исп.).

Еще же Робинсон. И Фурилло. И Снайдер. – Джек Рузвельт Робинсон (1919–1972) – американский бейсболист, второй бейсмен, первый афроамериканский игрок в Главной лиге бейсбола, играл за Brooklyn Dodgers в 1947–1956 гг. Карл Энтони Фурилло (1922–1989) – аутфилдер, играл за Brooklyn Dodgers (с 1958 г. – Los Angeles Dodgers) в 1946–1960 гг. Эдвин Дональд Снайдер (1926–2011) – центрфилдер, играл за Brooklyn (Los Angeles) Dodgers в 1947–1962 гг.

похожим на Эда Уинна… – Эд Уинн (Исайя Эдвин Леопольд, 1886–1966) – американский актер, эстрадный комик, радиоведущий, один из пионеров американского телевидения.

секцию памяти Клауса Нордлинга. – Клаус Нордлинг (1910–1986) – американский комиксист; в 1942–1946 гг. работал над комиксом «Леди Удача» (Lady Luck, с 1940, Quality Comics) Уилла Айснера и Чака Мазуджана, в 1940 г. создал персонажа Тонкий Человек (Thin Man, с 1940, Timely Comics).

прочел в одном выпуске «Эстаундинга»… – Очевидно, имеется в виду научно-фантастический журнал «Поразительные истории супернауки» (Astounding Stories of Super-Science, ныне Analog Science Fiction and Fact, с 1930).

как у Шустрого Лазара. – Ирвинг Пол Лазар (Сэмюэл Лазар, 1907–1993) – американский голливудский агент, представлявший интересы киноактеров и писателей (в том числе Хамфри Богарта, Лорен Бэколл, Трумена Капоте, Ноэля Кауарда, Айры Гершвина, Эрнеста Хемингуэя, Владимира Набокова и т. д.); «Шустрым» (Swifty) его прозвал Богарт после того, как Лазар от его имени заключил три сделки за сутки.

Джордж Бёрнс (Нейтан Бёрнбом, 1896–1996) – американский комик, выступавший в водевиле, на радио, в кино и на телевидении.

А. Грызунова