Тиберий Гракх

fb2

I век до н. э. Переломный период в истории рабовладельческого Рима. Молодой прогрессивный римский трибун Тиберий Гракх, защищая интересы крестьян, пытается провести земельную реформу, которая позволит дать новый импульс экономическим отношениям в империи. На борьбу за землю поднимается свободное крестьянство. Огромная держава становится ареной ожесточенной борьбы…

© Немировский А.И., наследники, 2018

© ООО «Издательство «Вече», 2018

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018

* * *

Александр Иосифович НЕМИРОВСКИЙ

(1919–2007)

Об авторе

Известный отечественный историк-антиковед, писатель, поэт и переводчик Александр Иосифович Немировский родился в городе Тирасполь в семье участника Первой мировой войны. В 1925 году семья Немировских нелегально перебралась из оккупированного Румынией Приднестровья в Москву. Интерес к истории юному Саше Немировскому привил его школьный учитель – будущий академик М.Н. Тихомиров. Вожатые – будущие писатели Д. Данин и Л. Фейгельман – заворожили мальчика своей озаренностью поэзией, пробудили в нем желание писать стихи.

В 1937 году А. Немировский поступил на исторический факультет МГУ, одновременно учился в Литературном институте, в поэтическом семинаре И. Сельвинского, вместе с М. Кульчицким, П. Коганом, С. Наровчатовым. Большую роль в становлении А. Немировского как поэта сыграло Литобъединение при студенческом клубе МГУ, которое он посещал вместе с Н. Майоровым, Б. Слуцким, Д. Самойловым. Первая публикация А. Немировского появилась в 1938 году в газете «Московский университет». В 1941 году он заявил себя как литературный критик публикациями восьми рецензий в «Литературной газете».

Война прервала учебу в МГУ. После окончания Томского военного училища А. Немировский сражался на Волховском, Ленинградском и Первом Украинском фронтах, был ранен в силезском городе Нейсе, награжден орденом Красной Звезды.

Вернувшись к мирной жизни, А. Немировский защитил кандидатскую и докторскую диссертации на темы по истории и культуре Древнего Рима. Во время работы в Пензенском педагогическом институте опубликовал в 1955 году свою первую историческую повесть «Тиберий Гракх».

С 1957 по 1978 год А. Немировский преподавал в Воронежском госуниверситете, где в 1966 году создал и возглавил кафедру истории Древнего мира и древних языков. Научно-исследовательской работе ученого нерасторжимо сопутствовало создание художественно-исторических произведений разных жанров: рассказов, повестей, романов. Стилистической особенностью их был яркий, образный язык. Они создавались на материале тех же источников, что и научные монографии и статьи. Многие юные читатели под влиянием книг А. Немировского выбирали себе профессию историка.

С 1978-го и до конца жизни в 2007 году А. Немировский жил в Москве, продолжая заниматься научной и литературной деятельностью. За этот период им было опубликовано около трехсот работ. Среди них серия книг о мифах Древнего Востока, Древней Индии, Древней Греции, Древнего Рима, восемь сборников стихов, а также его последний роман «Пифагор» об ученом, проникшем в тайны природы.

Книги А.И. Немировского переводились на английский, болгарский, литовский, молдавский, немецкий, польский, сербский и украинский языки.

Л.П. Немировская

Избранные произведения А.И. Немировского:

«За Столбами Мелькарта» (1959)

«Тиберий Гракх» (1963)

«Слоны Ганнибала» (1963)

«Белая лань» (1964)

«Белые, голубые и собака Никс» (1966)

«Этрусское зеркало» (1969)

«Пурпур и яд» (1973)

«В круге земель» (1995)

«Пифагор» (1998)

Тиберий Гракх

Часть первая. Внук Сципиона

Стопы истории

Полибий шел по набережной Лилибея, и в его памяти звучала строка Гнея Невия:

Решил идти войною навстречу он пуну[1].

«Здесь ступала История, – думал Полибий. Римлянин и италиец, Сципион и Невий вели здесь на ходу сократическую беседу, вылившуюся в стопы сатурнийского стиха. Поэт, прихрамывая, торопился за полководцем. Они направлялись в греческий театр, и трагедия Эврипида на его сцене стала преддверием драмы, развернувшейся в Ливии и Карфагене. Ныне она повторяется. Только вслед за полководцем шагает историк. Что же ему помешало остаться в Александрии? Что гнало его в Рим? Что его влечет теперь к исходу карфагенской трагедии?»

– Полибий! – послышался знакомый голос. – Что ты здесь делаешь?

Навстречу бежал Тиберий. Они обнялись.

– Я как раз размышляю над этим, – отозвался Полибий. – Но вообще-то жду Публия. В Риме, где я надеялся его встретить, меня уверили, что он должен прибыть в Лилибей.

– Ты с ним разминулся, – заметил юноша. – Публий был в Риме через нундины после триумфа. Его отпустили на выборы. Он претендует на должность эдила.

– Я уверен, что его изберут.

– Взгляни! К молу подходит трирема. Судя по флажку, она привезла консула, а вместе с ним и нашего Публия.

Вскоре по сходням уже спускался человек в доспехах. Вслед за ним сошли ликторы с фасциями.

– Наш Публий! – радостно закричал Тиберий.

Да, это был Публий Корнелий Сципион Эмилиан. Дав ликторам знак опустить фасции, Публий подбежал к Полибию и Тиберию.

– Итак, все на месте! Мы отправляемся на войну.

– Но меня, – сказал Полибий, улыбаясь, – как сообщается в письме, «в силу государственной необходимости» вызывал консул Манилий.

– Я просил его об этом более года назад. Но ты не попал и к его преемнику Пизону. Зато поспел к моему консульству.

– Ты консул! – воскликнули в один голос Полибий и Тиберий.

– А разве это не видно? – спросил Публий, показывая на выстроившихся ликторов.

– Да! – протянул Полибий. – Их действительно двенадцать. Но ведь ты выставлял свою кандидатуру в эдилы?

– Все верно! Однако, сбегая с мостков, квириты выкрикнули мое имя. И таких оказалось большинство.

– Так же было и с моим дедом, Сципионом Африканским! – вставил Тиберий.

– Не менее удивительно другое совпадение! – произнес Полибий. – Твой дед отправлялся на войну с пунами также из Лилибея. В его дневнике я прочел, что он встретился на набережной с поэтом Гнеем Невием. Невий же в своей поэме говорит также о встрече в театре. Ставилась трагедия «Антигона». Полководцу не удалось досмотреть ее до конца.

– Здорово! – воскликнул Публий. – Но почему же ты не написал об этом в своей истории?

– Потому же, почему в продолжении своего труда не напишу: «Прибыв в Лилибей, консул Публий Сципион Эмилиан встретился на набережной с Полибием, сыном Ликорты, и с Тиберием Семпронием Гракхом». История должна рассказывать о главном. Не следует подражать Тимею, падкому до всякого рода совпадений и курьезов, стремящемуся поразить читателя необычностью описываемых событий и ситуаций. Нельзя переполнять историю деталями, сколь бы ни были они любопытны. Оставим подробности поэтам!

– И полководцам! – добавил Публий. – Ведь в военном деле нет мелочей. Но скажи, вызывая тебя, не нарушил ли я твоих собственных планов? Не оторвал ли от дел?

– Моих дел? – с грустью повторил Полибий. – На своей родине я был не у дел. У кормила власти оказалась озлобленная молодежь. Мне буквально пришлось бежать из Ахайи. Твой вызов догнал меня в Александрии. На пути из Александрии в Рим я узнал, что в Коринфе римских послов оскорбили действием.

– Да! Если тебя заинтересует деталь не для истории, вот она: во время отчета посол Муммий вытащил тогу, покрытую пятнами от тухлых яиц, которыми его забросали коринфяне. Потрясая ею, он вопил, что в его лице оскорблен сенат и римский народ и единственный выход – послать в Ахайю легионы. Когда дошло дело до обсуждения, Сульпиций Гал потребовал тогу. Разглядывая ее, он сказал: «Кровь оставляет более едкие пятна. Тогу моего коллеги, посла Гнея Октавия, отмыть оказалось невозможно». И, представь себе, после этого сенат посоветовал идти на уступки ахейцам, чтобы избежать войны.

– Сульпиций Гал – мудрый человек, – проговорил Полибий. – Вот кому бы я, на месте сенаторов, поставил памятник в курии.

– И еще одна новость, – сказал Публий. – Я думаю, что она тебя заинтересует. Обнародована книга Катона, которую он назвал «Начала». И это вызвало такое смятение умов, словно, отпущенный из Аида, он произнес очередную речь.

– Что же такое он написал? – заинтересовался Полибий.

– Спроси лучше, что упустил. В книге, посвященной Ганнибаловой войне, он обошелся без имен полководцев, не назвав даже Сципиона. Зато им упомянут по имени карфагенский слон.

– Ну и чудак! – расхохотался Полибий. – Какая же это история, без имен?

– Поэтому он не назвал ее историей. К тому же название «Начала» имеет двоякий смысл: начало Римской Республики, римского могущества и начало римской историографии. Что касается чудачества с именами, то оно не так безобидно. Он остался верен своей ненависти к Сципиону Африканскому и ко всем мужам нашей партии.

– Но это не помешало ему незадолго до кончины похвалить тебя, – вставил Тиберий.

– Мне это передавали, – продолжал Публий. – При этом он не назвал имени моего приемного отца: «Сын моего покойного друга Эмилия Павла – молодец». К этому он добавил стих Гомера: «Он один с головой, другие безумными тенями бродят».

– Поздравляю! – воскликнул Полибий. – Первое использование Катоном мудрости Гомера связано с тобой!

– Второе! – проговорил Публий после долгой паузы. – Первое касается тебя.

– Меня? – воскликнул Полибий. – Вот чего я не ожидал.

– Этого никто не ожидал. Было это в тот день, когда Сульпиций Гал предложил вернуть вам, ахейцам, все права, какими вы обладали до изгнания. Катон, выступая в прениях, сказал, что Полибию не следует забывать о мудрости Одиссея, который, выбравшись из пещеры циклопа, не вспоминал об оставленном там впопыхах поясе.

– Откуда это недоброжелательство! – протянул Полибий. – Ведь я его ничем не задел…

– Не задел! – воскликнул Публий. – Поразил в самое сердце. Катону, как об этом свидетельствует название его труда, было мало шумной славы оратора и репутации образцового хозяина. На заседании сената он обрушился на одного из наших летописцев и услышал от него и от других: «Напиши сам!» Очевидно, он сразу взялся за труд, но не успел его закончить до обнародования твоей истории. Отсюда его ненависть к тебе, которую он не скрывал.

– Но почему тогда он оказался сторонником нашего возвращения в Ахайю? – заинтересовался Полибий.

– О, Катон был не прост! – проговорил Сципион. – Зная, что делается в Ахайе, он будто бы выступал за справедливость, на самом деле хотел тебя сломить. Разгадав его замысел, я послал тебе вызов через консула Манилия. Как твой друг, я понимал, что тебе лучше быть со мной.

Чистая вода

Путь из Македонии к Истму лежал через Фермопилы. После победы над Критолаем перевал был открыт, и сопротивления можно было ожидать только близ Коринфа. Это понимал Цецилий Метелл, рассчитывавший добраться до Истма за три дня.

Вызвав центурионов, он распорядился:

– Смотрите, чтобы мечи воинов оставались в ножнах. Пусть не будет убит ни один грек.

«В Риме забыли о победах моего отца над Ганнибалом, – думал Метелл. – И виной этому злобная песенка Гнея Невия, наложившая клеймо и на меня: “Несчастный жребий Риму дал Метеллов в консулы”. Поэтому народ избрал меня только претором! Но пусть хотя бы у грекулов о Метеллах останется добрая память!»

Рок в союзе с поэзией оказался сильнее этого благого пожелания. В многовековой истории Эллады ни один из вражеских походов не принес столько бед, сколько мирное продвижение человеколюбивого Метелла. Эллины, разумеется, не знали о приказе Метелла. Но, даже объяви он его во всеуслышание, ему бы не поверили. Им были уже известны коварство ромеев, их бесчеловечность. Сколько бы ни убеждал Полибий в своем труде, что ромеи такие же люди, эллины верили фактам, а не их истолкованию.

Римское войско шло бодрым шагом. Легионеры, подчиняясь приказу, не обнажали мечей. И хотя им никто не приказывал обходить колодцы, они делали и это. От колодцев исходило зловоние: узнав о приближении войска, женщины с детьми бросались в воду. Жажда мучила невыносимо. В поисках воды воины сходили с дороги. Но берега ручьев сплошь были покрыты трупами. Мужи расставались с жизнью иначе, чем жены: они перерезали жилы, пронзали друг друга мечами, вешались на деревьях.

Подлинный ужас объял Метелла в Фивах, первом крупном городе на пути войска к Коринфу. «Семивратные Фивы», прославленные еще Гомером! Древний город, основанный Кадмом, братом Европы! Фивы, осаждавшиеся семью героями и через тысячу лет после этого взятые и опустошенные Александром, сыном Филиппа! Римляне вошли в безлюдный город. Ни крика петуха, ни собачьего лая. Но вода в колодцах осталась свежей. Воины бросились к ним, отталкивая друг друга. Много лет спустя ветераны Метелла, рассказывая детям и внукам об увиденном и пережитом, ставили Фивы выше всех прочих городов: «Какая же там чистая вода!»

«Страх и подлость – брат с сестрою», – гласила поговорка. В эти дни справедливость ее обнаружилась с наибольшей очевидностью. Не все грекулы убивали себя или бежали от римлян. Немало бежало и к ним. Протягивая молитвенные ветви претору, легатам и цетурионам, греки припадали к их коленям. Они сознавались в дурных намерениях, клянчили письменные подтверждения тому, что явились с повинной добровольно. Они тащили легионеров за собой, чтобы показать им, где скрываются соседи и родственники.

Метелл с ужасом вглядывался в этих двуногих, потерявших человеческий облик. «Да греки ли это? – думал он, вспоминая Марафон и Фермопилы – места хрестоматийной греческой доблести. – Или, может быть, история – это болтовня и враки продажных писак?» Он отталкивал просителей, крича им: «Идите прочь! Я не хочу вас видеть!» Но они продолжали липнуть, выкрикивая чьи-то имена.

Путь легионов к Истму вместо трех отнял семь дней. В это время успели вернуться гонцы, отправленные Метеллом к стратегу Ахейского союза Диэю. Этот безумец, не понимая, на какие невероятные уступки, превышая свои полномочия, идет претор, наотрез отказывался от переговоров. А для них уже не оставалось времени. Претору сообщили, что уже высадился первый из пяти легионов, выделенных сенатом для ведения Ахейской войны. На Пелопоннесе Метелл приказал разбить лагерь, чтобы принять там вновь избранного консула Луция Муммия.

Лагерь Пизона

За Утикой раскинулась долина, покрытая садами и виноградниками. То там, то здесь мелькали высокие стволы финиковых пальм с веерами длинных темно-зеленых листьев. Сквозь абрикосовые и лимонные рощи виднелись белые домики. Их обитатели прятались от римлян. Казалось, селения вымерли.

Дорога извивалась вдоль берега реки, блестевшей под солнечными лучами. Бледно-голубые цепи гор окаймляли горизонт. Тиберий скакал на коне, не отставая от Эмилиана. Консул, поручив войско Лелию, торопился как можно скорее попасть в лагерь Пизона, которого он должен сменить. По пути не встретилось ничего интересного, кроме каравана верблюдов. Тиберий видел этих животных впервые. Замедлив бег коня, он с любопытством разглядывал мускулистые туловища кораблей пустыни, их изогнутые по-лебединому шеи.

Когда они прискакали в лагерь Пизона, стемнело. Спешившись, Публий и Тиберий прошли к лагерным воротам. Часовой спал, опершись на копье. Публий хотел разбудить воина, но, раздумав, махнул рукой и торопливо зашагал по улице, образованной выгоревшими от солнца шатрами. Возле каждого лежали груды вещей: ковры, вазы, обломки оружия.

Найти преторий было нетрудно: он находился на пересечении главных лагерных улиц. Рядом с ним двое легионеров азартно играли в кости. Переглянувшись, Публий и Тиберий вступили в шатер. Бронзовые светильники, изображавшие сирен, освещали ложе и храпевшего на нем худощавого человека в лиловой тунике. Публий коснулся его руки. Пизон вздрогнул и, узнав Сципиона, сказал:

– А, новый эдил! Что слышно в Риме?

– В Риме живут слухами о тебе и твоих подвигах, – ответил Публий с усмешкой.

Не поняв иронии, Пизон подхватил:

– Да, мои воины одержали немало побед и захватили богатые трофеи. Осталось и на твою долю.

– Благодарю тебя, консуляр! – саркастически проговорил Публий. – Но я не из бандитской шайки. Я консул 607 года от основания Рима совместно с Гаем Ливием Друзом. Благоволи утром собрать воинов для встречи со мною.

Тиберий проснулся, когда солнце стояло уже высоко, и, набросив тогу, поспешил к преторию. Кроме Эмилиана у входа в преторий стояли Пизон, Полибий и полный черноволосый человек, пытавшийся в чем-то оправдаться.

– Это меня не интересует, Филоник, – прервал его Публий. – Объясни, почему калиги, выданные мною воинам в Утике, пришли в негодность лишь за один дневной переход?

– Дорога… – пытался сказать Филоник. – Камни…

– Это я уже слышал. Но почему ты в целой обуви, а мои воины босиком? Ну-ка, снимай сандалии!

Филоник послушно сбросил с ноги сандалию.

– Нет, снимай и другую, – сказал консул.

Когда толстяк снял обе сандалии, Публий знаком подозвал стоящего неподалеку центуриона.

– Возьми его сандалии и принеси ему взамен калиги из числа тех, что поставлены войску.

Когда Филонику вручили калиги, и он, пыхтя, стал обуваться, у одного сапога оборвался ремень. Раздался дружный хохот.

Улыбаясь, Публий сказал:

– Видишь, Филоник, из гнилой рыбы не сварить свежей ухи. Я отменяю контракт, и тебе придется поставить новую партию обуви, если не хочешь платить неустойку.

Подбежал Лелий.

– Легионы построены! – доложил он.

Блестели на ярком ливийском солнце панцири, щиты и шлемы. Колыхались значки манипул и орлы легионов. На правом фланге стояли турмы всадников, на левом – легковооруженные. Сципион взошел на трибунал, выложенный из дерна. При появлении консула воины подняли щиты и снова опустили их к ноге.

– Клянусь Геркулесом, – начал энергично Сципион. – Когда я служил под командой консула Манилия, я повиновался всем его распоряжениям, не позволяя себе бесчинств, подобных вашим. Вы более напоминаете шайку разбойников или ватагу праздных гуляк, чем войско римского народа. Но я готов не вспоминать прошлого, если вы не будете повторять своих ошибок. Сейчас мы выступаем к Карфагену. Не брать с собою ничего, кроме оружия и самых необходимых вещей. Когда же будет взят Карфаген, у вас будет богатство и слава.

Стена

Сидя на отесанном камне, Полибий смотрел на занимавшую все пространство истма[2], от моря до моря, громаду карфагенских стен. Работая над первыми шестью книгами своей истории, он тщательно изучил все, что написано эллинами о карфагенянах, которых ромеи именовали пунами. Ему было известно, откуда пришли финикийские колонисты в Ливию и как они сумели укрепиться на этом клочке земли, купленном, если верить легенде, у местных пастухов. Описывая восстание карфагенских наемников после первой карфагено-ромейской войны, он рассказал своим читателям о протяженности и высоте стен Карфагена, об их толщине, позволявшей устроить в стене стойла для слонов и коней. Но одно дело пользоваться чужими описаниями, а другое – видеть самому.

Стена Карфагена поражала самое богатое воображение, соответствуя величию и богатству города, которые она была призвана охранять. Недаром ромеи клятвенно обещали оставить за карфагенянами их государственное и частное имущество, если они дадут разрушить эту стену. Выходит, что война, которой не видно конца, ведется из-за этой стены, из-за искусно положенных друг на друга камней?

Полибий вспомнил вычитанный им у Тимея рассказ о городе, построенном беглыми рабами где-то в глубине ливийской пустыни. Каждый невольник, стремившийся стать его гражданином, должен был принести только один камень для городской стены. Конечно, это одна из тех побасенок, которыми Тимей, как мелочный торговец, без разбора заполнил заплечный мешок своей истории. Но каков образ! Нет, не золото, не серебро, не драгоценности требовались для вступления в сообщество граждан, а один лишь камень для городской стены, ибо она залог свободы – наивысшего из человеческих богатств.

Полибий вздрогнул, заслышав шаги. Это был Публий. Устроившись рядом, он спросил:

– Как ты думаешь, какой участок стены хуже охраняется?

– Вон тот! Примерно в стадии от башни.

– Почему ты так считаешь?

– На заре оттуда сбросили труп, и сразу появились коршуны. Рассуждая, я пришел к выводу, что участок, откуда бросают трупы, должен меньше охраняться.

– Может быть, ты знаешь, и какой высоты в этом месте стена?

– Тридцать два локтя с половиной. Стена правильной кладки. Узнав высоту одного квадра, – а мы с тобою сидим на нем, – и число квадров сверху донизу, легко определить высоту стены.

– Что бы я без тебя делал?! Тебя послали сами боги!

Полибий улыбнулся.

– Скорее Клио. Согласись – она самая наблюдательная из муз.

– Постройка лестницы займет несколько дней. Мне же пока необходимо разобраться с добровольцами. В отношении двух из них у меня возникли сомнения. Это два друга – Тиберий и Марк Октавий.

– Октавий, сын Гнея Октавия? – спросил Полибий.

– Да! Сын посла, растерзанного сирийской чернью. Тиберий и Марк, когда было объявлено о наборе добровольцев, вышли из строя первыми. Ты понимаешь, что мой родственный долг сохранить жизнь шурину. Но ведь я не могу послать одного Марка.

– Задача не из легких, учитывая, что Гасдрубал не щадил юного Ганнибала, к пользе для него самого и для государства.

– Не думаю, что Тиберий станет римским Ганнибалом. Как-то я случайно оказался на уроке, когда учитель Блоссий рассказывал о спартанце Клеомене. Видел бы ты, как у мальчика горели глаза.

– Но ведь Клеомен был мятежником! – воскликнул Полибий. – Он, царь и потомок Геракла, якшался с чернью, убил эфоров…

– И к тому же разрушил твой Мегалополь! – вставил Публий.

– Я в равной мере ненавижу другого спартанского царя – Агиса, хотя он не причинил моей родине зла.

Продолжая беседу, они прошли в лагерные ворота, охраняемые часовыми.

Из претория выбежал легат. Протягивая консулу запечатанные церы, он сказал:

– Новости из Рима!

Публий взломал печать и погрузился в чтение.

– Сенат требует от меня решительных действий! – сказал он. – Неспокойно в Ахайе. Туда посланы легионы во главе с Муммием, который должен сменить Метелла.

Штурм Магары

Легионеры проскользнули к стене и приставили лестницу. Тиберий поднял голову. Луна светила сквозь зубцы. На стене ни души. Первый смельчак стал подниматься, быстро перебирая руками и ногами. Остальные стояли в нерешительности. Тогда Тиберий подбежал к лестнице и стал подниматься вторым. Его примеру последовали Марк и еще несколько воинов.

Первый легионер был уже у края стены, когда его обнаружили. Пун, его фигура снизу казалась огромной, ударил копьем в грудь. Воин схватился за копье, не пробившее панцирь, но не удержался и полетел вниз, едва не столкнув Тиберия. Юноша стремительно рванулся вверх и вскочил на стену. Копье улетело вместе с воином вниз, и пун, не имевший другого оружия, бросился на Тиберия и опрокинул его тяжестью своего тела. С трудом Тиберию удалось перевалиться на бок, но пальцы врага клещами сжимали горло. Внезапно хватка ослабла и кто-то отбросил тело, из которого ручьем хлестала кровь.

– Вставай! – крикнул Марк, подавая Тиберию руку.

Теперь пунам, бежавшим по стене справа и слева, пришлось иметь дело с десятком легионеров. Бой был недолгим. Более опытные в рукопашной схватке, римляне взяли верх. Но один из пунов, ускользнув от меча, подбежал к краю стены и прыгнул вниз, увлекая за собой лестницу. Она обрушилась вместе с карабкавшимися по ней воинами. Тиберий услышал торжествующий крик и вопли падающих.

На стену поднимались новые защитники города. Их было так много, что ничего не оставалось, как бежать по стене в надежде где-нибудь спуститься.

Вдруг Тиберий заметил с внутренней стороны калитку, охраняемую часовым.

– Стой! – крикнул юноша беглецам.

У одного из легионеров оказалась длинная веревка. Обмотав один конец вокруг зубца, он бросил вниз другой. Часовой остолбенел. Воспользовавшись его замешательством, Тиберий метнул в пуна кинжал. Тот зашатался и упал. Сзади доносился топот погони. Не теряя времени, римляне начали спускаться. Несколько мгновений спуска показались вечностью. «Только бы не перерезали веревку», – думал Тиберий. Наконец ноги уперлись в землю. И как раз в этот момент наверху послышались стук мечей и громкий крик.

Оглянувшись по сторонам, Тиберий бросился к калитке и отодвинул засов. Открылся темный проход. Пахнуло плесенью. Ощупывая холодные мокрые стены, юноша продвигался вперед. Через пятнадцать шагов – такова была толщина стены – плечо его коснулось железа. Всем телом Тиберий налег на калитку. Она не поддавалась. Юноша был уже близок к отчаянию, но вдруг калитка медленно поползла вверх, и в проходе стало светлее. Видимо, кто-то из беглецов догадался отодвинуть рычаг механизма на внутренней стороне стены.

В нескольких шагах Тиберий увидел своих, различил знакомые черты Полибия. Тот подбежал к юноше, обнял его:

– А мы уже считали тебя погибшим! Сципион…

Тиберий прервал:

– Калитка ведет в город!

Ту часть города, куда проникли римляне, пуны называли Магарой. С одной стороны Магара примыкала к акрополю Бирсе, отделяясь от него стеной, с другой – выходила к морю.

Дома карфагенских богачей окружали ограды, поросшие колючими растениями. Двигаться мешали и бесчисленные гробницы, расположенные в той части предместья, которая примыкала к стене.

Магара поглотила римское войско и грозила ему гибелью. Немало римлян свалилось в каналы, было истреблено в домах. Нашлись и такие, кто под покровом темноты перешел на сторону врага. Это были большей частью воины из союзнических отрядов.

– Труби сбор! – крикнул Сципион трубачу.

Поредевшее войско в беспорядке покинуло Карфаген.

Осада

Тропинка на вершину скалы поднималась почти отвесно, и Тиберию, чтобы не упасть, приходилось хвататься за камни и колючий кустарник. Публий и Полибий карабкались сзади. Юноша слышал их тяжелое дыхание.

Вытерев ладонью лоб, Тиберий огляделся. Отсюда был виден весь город. Дома Магары терялись в белорозовом сиянии цветущих апельсиновых и лимонных деревьев. Рдели черепичные крыши особняков. Синели ленточки каналов. Над городом высилась Бирса с величественным храмом Эшнуна в центре. Под ней раскинулась торговая и деловая часть Карфагена с общественными зданиями и конторами менял. Еще дальше – знаменитый Кофон, внутренняя военная гавань с небольшим островком, где находилась резиденция командующего флотом.

– А там, насколько я понимаю, Утикские ворота, – объяснял Полибий Публию.

– Что тебе до них? – удивился Публий.

– Там мастерская кузнеца Ганнибала, с которым у меня завязалась переписка.

– Ты шутишь, Полибий! – сказал Публий. – Откуда у тебя в Карфагене знакомые, тем более кузнецы?

– Это мой читатель, – объяснил Полибий. – В первом своем письме он приглашал меня в гости, обещая показать город, и вот я прибыл, правда, не со стороны ворот. Кстати, этот кузнец – сын полководца Ганнибала. Так что со мною по одну сторону стены родственники Сципиона, по другую – родственники Ганнибала. Наверное, поэтому мне трудно представить, что этот город будет разрушен. У кого поднимется рука?

– Разрушать? – проговорил Публий. – Старик Катон, как всегда, увлекался. Я не намерен этого делать. Я лишу город жизни, и только мертвые камни будут напоминать о его былом величии. Штурм не удался. Я отрежу Карфаген. Он сам падет к моим ногам, как сгнившее яблоко.

В тот же день с городской стены карфагеняне видели, как вражеские воины долбят ломами и лопатами каменистую землю. Ров сооружался на расстоянии полета стрелы от города. Прикрепив к стрелам записки, осажденные посылали их осаждающим:

«Мулы Сципиона! Копайте глубже! Не ленитесь! Вы роете себе могилу».

Перешеек, отделявший полуостров, на котором находился Карфаген, от материка, имел в ширину двадцать пять стадиев. И работы были рассчитаны на месяцы. Консулу докладывали, что воины ропщут.

– Ничего! – говорил он Полибию. – Безделие – бич для осаждающих. И для нас с тобой найдется работа.

Не кажется ли тебе, учитель, что пора заняться историей?

– А чем я занимаюсь, находясь с тобой рядом?

– К истории этой войны, насколько я понимаю, ты приступишь не скоро, – проговорил консул, улыбаясь. – Пока еще живы очевидцы старых битв…

– Ты имеешь в виду Масиниссу?

– Вот именно! Ты же мечтал о встрече с ним для устранения некоторых пробелов в твоей истории. Я думаю, для этого настало время. И заодно попытайся узнать о его намерениях.

Полибий взглянул Сципиону в глаза.

– Хорошо, мой друг. Я с удовольствием выполню твою просьбу.

Последний день Масиниссы

Масинисса вошел в детскую и осторожно опустился в кресло. Его семилетний сын и двенадцатилетний внук Югурта играли в кубики. Заметив Масиниссу, они бросились к нему.

– Играйте, дети! – проговорил царь, вздыхая. – Стройте свою Цирту[3].

– Дядя, – произнес Югурта с укоризной. – Разве ты не видишь, что мы играем в осаду Карфагена. Это городская стена с воротами и башнями, а здесь, на перешейке, римский лагерь.

– А что за стеной?

– Город с храмами, дворцами, со всем, что там есть. Ты знаешь лучше нас. Расскажи о Карфагене. Ты же его осаждал.

– Пятьдесят два года назад…

– А это много или мало? – спросил малыш.

– Столько лет, сколько твоему дяде, и прибавь еще двадцать пять.

– Так много! – пропищал малыш. – Дядя Мастанбал такой старый.

– И вовсе мой папа не старый! – обиделся Югурта. – Видел бы, как он скачет на коне. А ты, дедушка, старый: ты сидишь дома.

– Да, внучек! Я старый. – Масинисса погладил мальчика по голове. – Но старый – не тот, кто не может сесть на коня. У старого нет сверстников, и никто не помнит его молодым.

– И ты еще разговариваешь сам с собой, – добавил Югурта. – Вспоминаешь какого-то Сципиона. Это его лагерь под Карфагеном?

– Тогда было все другое… Другой Карфаген, другая Нумидия, нераспаханные степи, другой Сципион… Тому я помогал. Будь я моложе, я бы еще исправил свою ошибку.

Масинисса наклонился к кубикам и дотронулся высохшими пальцами до квадрата римского лагеря.

– Я бы повел конницу сюда и сбросил ромеев в море. А потом из лагеря, – старец вынул из стены кубик, – вышел бы суффет Гасдрубал. Мы бы с ним обнялись, как братья, я бы заключил союз с ним и его городом на вечные времена. Я бы помог ему вернуть Испанию и острова…

В комнату вошел слуга.

– Тебя хочет видеть эллин, – сказал он.

– Пусть войдет. Дети! Поиграйте в перистиле.

В детскую вступил Полибий. Поклонившись царю, он представился:

– Полибий, сын Ликорты.

– Ликорта! Я что-то вспоминаю. Да! Это имя носил стратег ахейского союза, достойный наследник Филопемена.

– Это мой отец, – подтвердил Полибий.

– Сейчас Ахайя переживает тяжелые времена. Почему бы ахейцам не заключить союз с Карфагеном? Говорят, что в беде двоим легче.

– Извини, царь, но я не из Ахайи. Я из римского лагеря под Карфагеном.

– Ахеец, сын Ликорты, в римском лагере? Я стар, и мне это трудно понять.

– Сейчас объясню. Семнадцать лет я жил в Италии как изгнанник. Вначале я только и думал о возвращении на родину. Но потом мне попал в руки дневник Сцициона. Я стал писать историю той войны, идя следом за твоим другом Сципионом. В дневнике много говорится о тебе. Там есть непонятные мне имена.

– Спрашивай!

– Что говорит тебе имя Килон?

– Килон был ушами и глазами Сципиона, – отозвался старик. – Он проникал в стан врагов и узнавал об их силах и намерениях. Килону римляне обязаны сожжением лагеря Сифакса. Это была его последняя услуга.

– Почему последняя?

– Килон был схвачен и распят, а потом долго висел на столбе с пустыми глазницами. Я часто его вспоминаю, жаль, не выдал его раньше.

– Не сможешь ли ты разъяснить одно обстоятельство, крайне важное для моей истории. Софониба…

– Нет! – отрезал царь. – Это моя жизнь. Пусть, как говорят римляне, «все мое останется со мною». За мои ошибки, – добавил он, затрудненно дыша, – придется расплачиваться внукам.

Масинисса внезапно откинулся назад. На смуглом лбу выступили капли пота.

– Тебе плохо, царь? – спросил Полибий.

Масинисса не отвечал.

Открытое море

Вечером на Карфаген обрушился ливиец, принеся с собой мелкую желтоватую пыль. Люди с лопатами расходились, прикрывая глаза краями одежд. Площадь, примыкающая к гавани, быстро опустела. Поднятые ветром волны с грохотом разбивались о недавно насыпанную дамбу. Она соединила набережную с небольшим островом в полутора стадиях от берега.

На островке виднелся приземистый дом с высокой башней. Когда-то на ней светил фонарь. Чужеземцы называли его «арсеналом», поскольку там хранилось снаряжение и оружие военных кораблей. Сами карфагеняне пышно именовали его «Домом Владыки морей», так как прежде он был резиденцией командующего флотом. Свыше пятидесяти лет дом пустовал – после поражения в Ганнибаловой войне Карфагену запрещалось иметь флот. Всего лишь год назад в Доме Владыки морей обосновался Гасдрубал.

В тот вечер вход на дамбу охранял человек богатырского сложения. У него были серые глаза, выдвинутый вперед подбородок, придававший лицу выражение силы и решительности. Голову покрывал бронзовый шлем с острым резным гребешком. У левого бедра на стальной цепочке висел кривой кинжал. По вооружению было видно, что это один из наемников, служивших в карфагенской армии. Звали его Ретагеном.

Ретаген попал в Карфаген за год до начала войны с римлянами. После поражения Ганнибала пуны не вербовали наемников в армию, но для внутренней службы в городе они, как и прежде, набирали несколько десятков кельбитеров.

Поступая на службу, Ретаген надеялся через два года вернуться в Нуманцию, где его ждала красавица Веледа, дочь старейшины Авара. Но вышло иначе. Неожиданно, на втором году службы, началась война с Римом. Путь на родину был отрезан. Уже три года Ретаген находился в Карфагене, испытывая все тяготы осады.

За это время Ретаген проникся уважением к народу, защищавшемуся с отчаянной храбростью. Когда римляне, хитростью выманив у карфагенян заложников и оружие, потребовали капитуляции беззащитного города, Ретаген видел женщин, отрезающих свои косы. На его глазах из волос, предназначенных для плетения корабельных канатов, вырос холм. Он знал, что из сотен тысяч карфагенян едва найдется сотня готовых сдаться на милость врагу.

Стоя на посту у дамбы, Ретаген думал и о своей далекой родине. Он вспоминал деревню в окрестностях Нуманции, дом из толстых бревен, частокол, украшенный черепами волков и медведей. В этом доме он вырос и провел детство. Из этого дома его, семилетнего мальчика, мать вытащила за руку во время набега римлян.

Он вспомнил скалу, на которой они укрылись, римских легионеров в блестящих касках. До сих пор в его ушах звенит крик женщины, бросившейся вниз вместе с детьми.

– Она, – объясняла потом мать, – боялась попасть в плен и не хотела, чтобы ее дети были рабами.

Тогда он впервые услышал слово «раб» и понял, что быть рабом хуже, чем умереть. Ретагена и других, находившихся на скале, от плена и рабства спас отряд нумантийцев. В сражении под скалой погиб отец Ретагена. Мальчик вместе с матерью и сестрами переселились в Нуманцию.

Ретаген вспоминал, как месяц назад он стоял здесь же на посту. Рабы доставили в крытых носилках членов Малого совета. У Дома Владыки морей носилки опустили на землю, и из них вышли те, кого в Карфагене называют «отцами города». Ретаген видел их одутловатые лица, пальцы, унизанные перстнями, башмаки с серебряными и золотыми пряжками. Один за другим советники прошли в дома. Никто не знал, что происходило там в течение суток. Только на следующий день в восточной части гавани послышался стук. Кирки и лопаты вгрызлись в каменистую землю. Ретаген понял, что карфагеняне решили прорыть новый канал из военной гавани в открытое море.

Внезапно послышались шаги. Обернувшись, Ретаген увидел быстро идущего человека. Это был кузнец Ганнибал, который, сменив молот на меч, показал во время боев за Магару чудеса храбрости. И все же Ретаген преградил путь на дамбу копьем.

– Надежда! – прошептал карфагенянин одними губами.

– Открытое море! – отозвался Ретаген, отводя копье.

* * *

Светильником в левой руке суффет освещал висевшую перед ним медную доску, а пальцем правой водил по линии, обозначавшей берег. Стук в дверь отвлек его от этого занятия.

– Входи, Ганнибал, сын Ганнибала! – торжественно произнес Гасдрубал.

И вот они сидят друг против друга – суффет и человек лет сорока, курчавоволосый, светлолицый, голубоглазый.

– Многие годы, – начал суффет, – к тебе в нашем городе относились так, словно бы ты был чужеземцем. Твоя мать эллинка, и этого было достаточно, чтобы не привлекать тебя к общественным делам. Но вчера, учитывая твое происхождение и проявленную храбрость, Большой совет единогласно назначил тебя главой священного посольства. Тир, а за ним и весь мир, должны узнать, что, несмотря на обрушившиеся беды, Карфаген существует, борется и возлагает надежды на помощь отеческого бога Мелькарта. Из Тира отправляйся в Антиохию, к Деметрию, сыну Селевка. Я помог ему утвердиться на престоле…

– Ты? – удивился Ганнибал.

– Это давняя история. Десять лет назад я возглавлял священное посольство в Тир. Буря загнала наш корабль в Тирренское море, и нам пришлось чиниться в Остии. Там я взял на борт двух членов египетского посольства. В пути выяснилось, что один из них – сирийский царевич Деметрий, тайно покинувший Рим, где он был заложником. Я приказал кормчему прибавить парусов, и через шесть суток мы были в Тире, где мои пассажиры пересели на сирийский военный корабль. Деметрий дал царское слово, что не забудет о моей услуге.

– Чего стоит царское слово! – заметил Ганнибал.

– Немногого! – продолжал Гасдрубал. – Впоследствии Деметрий оказался трусом, но отчаяние и труса может сделать храбрецом. Напомни Деметрию, что твой отец Ганнибал был союзником Сирии. Это поднимет его дух.

Суффет встал, давая Ганнибалу знак, что аудиенция окончена. Они крепко обнялись, понимая, что больше не встретятся.

Небо порозовело. Огненный край мелькартова щита поднялся из-за моря, освещая своими лучами полукруг белых ионийских колонн и толпу, собравшуюся подле них. На башне Дома Владыки морей показались три воина. Они вскинули блестящие серебряные трубы, поднесли их к губам, и полились призывные, волнующие звуки.

Гребцы подняли весла, и первый из пятидесяти кораблей вошел в канал. Три месяца его рыли по ночам, тайком от врага, осадившего город. Трубы возвестили, что путь в море открыт.

По морщинистым щекам старца, стоявшего в толпе, текли слезы. Шестьдесят лет назад, еще матросом, он слышал в последний раз этот сигнал. Это было за год до битвы при Заме, решившей судьбу карфагенского флота, а вместе с ним и судьбу Карфагена. Серебряные трубы из храма Мелькарта, звеневшие все семь веков существования карфагенской державы, хранились жрецами до лучших времен. И вот они снова запели, и глаза людей, истощенных от голода, разуверившихся в спасении, зажглись огнем надежды. Люди смотрели вслед кораблям, скользившим по волнам Кафона к каналу. Мерно поднимались и опускались тяжелые весла.

У морских ворот Карфагена

Тиберий поднялся с коврика, на котором спал, и, приподняв край палатки, выполз наружу. Солнце заливало светом поверхность моря, желтый прибрежный песок, черепичные крыши огромного города.

Переведя взгляд туда, где тянулась прибрежная полоса, отделявшая Карфаген от моря, Тиберий невольно вскрикнул: по суше двигались паруса. Канал, прорытый карфагенянами, со стороны лагеря не был виден. Берега скрывали неведомо откуда появившиеся корабли. Белели только паруса, напоминавшие медленно летящих бабочек. И вот они уже в открытом море, качаются на волнах. Один из кораблей, отделившись, вышел в открытое море и, быстро набирая ход, вскоре исчез из виду.

Публий и Полибий, выбежав из палатки, остолбенели. Бледность разлилась по лицу полководца. Он первым нарушил молчание.

– Вот что означает затишье последних месяцев! Пуны пробились к морю.

Римские суда стояли на якорях неподалеку от дамбы. Многие из них были без оснастки. Команды по распоряжению полководца находились на берегу, участвуя в осаде. Если бы пуны сразу напали на римский флот, он был бы неминуемо уничтожен. Но, сделав разворот, корабли ушли обратно в гавань.

– Боги изменили пунам, – воскликнул Полибий. – Они лишили их разума.

– Узнать бы, что заставило их вернуться… – облегченно вздохнул Сципион.

О причине странного поведения карфагенян Сципион узнал позднее от пленного моряка. Гадание, без которого карфагеняне не начинали ни одного дела, оказалось неудачным. Брошенный в воду кусок дерева в виде ладьи пошел ко дну. Сражение решили отложить.

Воспользовавшись промахом пунов, Сципион приказал привести суда в боевую готовность. Когда через три дня карфагенский флот снова вышел из канала, его встретила оснащенная римская эскадра из 120 кораблей.

За морским сражением Тиберий наблюдал, стоя рядом с Публием и Полибием. Юркие вражеские корабли напали на неповоротливые римские суда, ломали весла, делали в бортах пробоины. С трирем баллисты метали стрелы, обмотанные горящей паклей. Бой продолжался до вечера. Море покрылось обломками. Но ни одна из сторон не могла считать себя победительницей.

Не желая рисковать флотом, на который возлагалось столько надежд, Гасдрубал отдал приказ возвращаться в гавань. Но боги и впрямь отвернулись от Карфагена: первыми войдя в канал, мелкие суда загородили проход большим кораблям. Этим немедленно воспользовались римляне. Они загнали карфагенские корабли в крохотную бухту и полностью уничтожили. Дым гигантского пожара был виден из, любой части оцепеневшего города.

В Тире

День, не отмеченный в календаре Тира пурпуром, неожиданно стал праздником. Тирийцы с ликующими криками «Пришел! Пришел!» сбежались в гавань. Ткачей можно было узнать по бледным лицам, красильщиков – по рукам, красным по локоть, медников – по копоти на одежде, плотников – по стружкам в волосах.

Два месяца назад, в день воскрешения Мелькарта, когда с матерью городов Тиром сливаются в жертвенном порыве рассеянные по всему миру колонии – дочери, не было посланцев лишь от одной из них – от Картхадашт. За семьсот лет со времени рождения ее на свет не было случая, чтобы дочь пренебрегла празднеством матери и не прислала в храм Мелькарта дочерних даров. Что бы ни происходило на море и в мире, какие бы ни одолевали бедствия, корабль Картхадашт в этот день появлялся в порту Тира с той же неизменностью, с какой сам Мелькарт в сиянии лучей появлялся на утреннем небе.

Вскоре стало известно, что ромеи, выманив у Картхадашт сначала ее сыновей, а затем и оружие, осадили город и отрезали его от моря. В Тире был объявлен траур. По улицам, застроенным многоэтажными домами, прошла священная процессия. Жрецы в черном, с пеплом на головах, размахивали кадилами и призывали молиться Дагону, Ваалу, Астарте и другим богам и богиням, ибо никто, кроме них, не может вступиться за беззащитную дочь Тира. Богатые торговцы пурпуром, стеклом и благовониями, обычно щедрые лишь на посулы, на этот раз не поскупились. Во всех храмах матери городов день и ночь дымилась кровь жертв, и к небу возносился аромат благовонных курений.

Увидев входящую в гавань гаулу с луной и звездой – знаками Танит, город ликовал. «Боги, вняв молитвам, приняли наши жертвы», – говорили жрецы. Купцы, не пожалев драгоценных мидийских ковров, расстелили их на всем пути от мола до храма Мелькарта. Однако Ганнибалу, сыну Ганнибала, не пришлось ощутить пятками мягкость ворса. Ремесленники, собравшиеся в гавани, подхватили его, когда он был на сходнях, и с криком: «Да здравствует Ганнибал», – понесли к храму Мелькарта. В толпе, заполнившей улицы, было немало тех, кто некогда видел Ганнибала, сына Гамилькара. Они размазывали слезы по щекам, уверяя, что Ганнибал и его отец все равно что две капли молока.

После принесения Мелькарту запоздалых даров, Ганнибала провели в пристройку храма, где он встретился со столетним старцем, главным жрецом. Выслушав посла, жрец показал на свитки в настенных шкафах.

– Здесь, – сказал он, – все, что происходило в нашем городе за две тысячи лет. Цари сменяли друг друга. Что тебе скажут их имена: Абабал, Хирам, Балбазер, Абдастарт, Филлет? Все они правили до Пигмалиона, сестра которого Иллиса основала Картхадашт. А какие бедствия испытал наш Тир! Его осаждали ассирийцы. Царь македонян Александр засыпал камнями пролив, отделяющий наш остров от моря, полностью разрушил город. Это было всего шесть поколений назад. Где же следы разрушений? Ты их не увидишь. Тир стал еще прекрасней, еще богаче, чем раньше. Нашему Мель – карту приносят жертвы города – дочери Берит[4], Китион, Картхадашт, Утика.

– Трусливая, презренная Утика! – перебил Ганнибал. – Это ей мы обязаны нашими бедами. Она без боя открыла свои ворота, подставила нас под удар.

– Было и это, – бесстрастно подтвердил жрец. – Когда Тир осаждали ассирийцы, им дал свои корабли Библ[5]. Но и наши цари не помогли Сидону, когда он поднял восстание против ассирийцев. Поэтому Ассар – гад, царь ассирийцев, передал нам земли Сидона.

– Зачем ты мне все говоришь! – вспылил Ганнибал. – Я не хочу слышать о каких-то древних царях. Чем они могут помочь моему Карфагену? Я тороплюсь к Деметрию в Антиохию.

– Не гневайся, сын мой! – печально проговорил жрец. – Я не отнимал твоего времени пустой болтовней. Примерами прошлого я хотел тебя утешить. Не торопись в Антиохию. Там уже полгода как не правит Деметрий, сын Селевка. Престол Антиохии захватил самозванец Александр Балас, поддержанный римлянами.

Решение

На заре стратег Ахейского союза Диэй проснулся от стука и, с трудом преодолевая сон, поспешил к двери. То, что он увидел, можно было принять за продолжение сна. Перед ним стоял Коман, ушедший вместе с Критолаем на помощь восставшей Македонии. Нет, не тень брата, а сам он, как всегда веселый, хотя и страшно худой.

– Коман! – вскричал Диэй, с трудом освобождаясь от братских объятий. – Я верю, что ты и теперь можешь отправиться в Олимпию и принести Коринфу еще одну оливковую ветвь. А я ведь уже воздвиг тебе кенотаф!

– Ты поторопился, брат, – сказал Коман, широко улыбаясь, – Харон не захотел меня принять, посчитав, что от живого ему будет больше пользы. И не ошибся, старикан! Придя в себя и выбравшись из-под груды трупов, я отправил к нему вместо себя троих ромеев. Так как я был безоружен, их пришлось задушить. Меммий не досчитался троих.

– Почему Меммий? – удивился Диэй. – Ведь легионами командует Метелл.

– Потому что Меммий сменил Метелла. Я узнал об этом от тех же троих, когда, притаившись, слушал их болтовню о консуле.

– Вот оно что! – протянул Диэй. – Теперь понятно, почему Метелл в своем послании предлагал нам не только жизнь, но свободу и имущество, которое мы могли бы унести на плечах. Он не хотел оставлять славу Меммию.

– Меммий оставит нам только жизнь – я это понял из разговора той же тройки, делившей наше добро.

– Что же делать, брат? Что можешь посоветовать ты, уже общавшийся с богами?

– Я думаю так: если нас уже числят рабами, то мы ничего не потеряем, если освободим и вооружим наших рабов.

Тотчас Диэй послал за советниками. Оставаясь в перистиле, Коман был свидетелем разгоревшегося спора.

– Нашему Коринфу восемьсот лет! – вопил Пифодор.

– Тысяча восемьсот, – поправил Диэй. – Ведь до того, как называться Коринфом, он носил имя Эфира.

– Не перебивай меня! Сколько раз враги осаждали наш Коринф? Припомни, был ли случай, чтобы в крайних обстоятельствах наши предки освобождали рабов и давали им – оружие? Ромеи мудрее нас. У них есть поговорка: «Сколько рабов, столько врагов». Я хочу сказать, что лучше открыть ворота ромеям, чем вооружать наших смертельных врагов.

– В одном ты прав, – сказал Диэй. – Наши предки действительно не вооружали рабов. Но ведь им не угрожали ромеи. Ни тебе объяснять, как поступают ромеи со своими недругами. Вспомни семьдесят городов Эпира, разрушенных Эмилием Павлом, несмотря на то, что их обитатели только готовились поддержать Персея. А мы войну с ромеями уже начали. На что же ты рассчитываешь?

– А на что рассчитываешь ты? Знаешь ли ты рабов, как их знаю я?!

– Где уж мне! У нас с братом только пять рабов, а у тебя, Пифодор, их пять тысяч. Разумеется, у тебя есть основания опасаться своих рабов. Но не забывай, они понимают, что не получат от ромеев свободы. Им известно, как ромеи обращаются с рабами. Что и говорить, ты заплатил за рабов немалые деньги и не хочешь дарить их городу. Но мы оплатим из господской казны твои убытки. Более того, мы приобретаем у тебя оружие для воинов.

– Хорошо! – взвизгнул Пифодор. – Пусть берут копья и мечи из моих складов за полцены.

– Благодарю тебя! – торжественно произнес стратег. – Перед лицом смертельного врага мы должны быть едины.

В доме с колоннами

Яркая зелень пробилась из-под земли. В заброшенном саду за некрополем цвели яблони. Стаи птиц, зимовавших в скалах Тунисского залива, с гортанным, радостным криком летели на север. Воины провожали их взглядом, завидуя, что они скоро будут в Италии.

Шла третья весна осады Карфагена. С вала были видны улицы, покрытые трупами умерших от голода. Перебежчики уверяли, что многие, не выдержав мучений, умертвили себя и детей. Началось людоедство. За зиму население города убавилось втрое. Но и теперь в нем оставалось не менее ста тысяч жителей.

На заре мартовских календ призывно запели трубы, и легионы пошли на приступ. Заработали катапульты. В защитников города полетели тучи стрел. Ослабевшие от голода пуны недолго сопротивлялись бешеному напору римлян. Через час после начала штурма римляне вышли на набережную. Заняв ее, они проникли через мраморные ворота на площадь, окруженную великолепными зданиями.

И вот они у дома из серого камня с колоннадой. Вблизи стало видно, что колонны с ребристой поверхностью завершились капителями в виде цветков лотоса. От этого здание казалось легким и воздушным. Перед ним на постаменте возвышалась огромная металлическая фигура мужчины, напоминавшего телосложением греческого Апполона.

У статуи возились два легионера. Вскарабкавшись на постамент, один из них, помоложе, пытался отрубить у статуи палец. Металл не поддавался, но легионер упрямо колотил мечом.

Воин постарше, скептически глядя на занятие товарища, со смехом ему советовал:

– Если хочешь потерять время, Меммий, рассыпь просо и собирай.

– Не мешай, Постумий! – буркнул молодой воин. – Этим пальцем можно рассчитаться с ростовщиком.

– Оставь! Это не золото.

В это время из-за угла показалась долговязая фигура Полибия. Края его плаща развевались по ветру.

– Воины! – крикнул он. – Все статуи – собственность римского народа. Так распорядился консул.

– Слышишь, Меммий, – проговорил воин постарше. – Это не для нас.

Легионеры нехотя побрели по площади, мощенной тесаным камнем.

Полибий, подняв голову, внимательно разглядывал дом с колоннами. За этим занятием его и застал Тиберий.

– Сколько раз в своей истории, – сказал Полибий, – я описывал заседания в Большом совете Карфагена, споры между Гамилькаром и Ганноном, прием римских послов. Но теперь это здание передо мной. Может быть, здесь хранится архив, которого мне так недоставало?

– А что это за статуя? – спросил Тиберий.

– Трудно сказать… Во всяком случае, это не бог. Видишь, какой решительный поворот головы. Рука, обращенная на запад. Думаю, что это какой-нибудь карфагенский полководец, удостоившийся великой чести охранять вход в карфагенскую курию. Кто бы мог удовлетворить наше любопытство?

– Вряд ли мы кого-нибудь найдем. А если заглянуть внутрь?

– Прекрасная мысль! – подхватил Полибий.

Они вступили под своды портика и оказались в огромном зале. Стены его были покрыты исписанными медными досками.

– Кажется, это пунийские элогии[6], – предположил Полибий. – Какая жалость! Перед нами развернута история Карфагена, но мы не можем ее прочитать.

– А это что? – спросил Тиберий, показывая на две мохнатые шкуры, обрамлявшие с обеих сторон длинную медную доску.

– Похоже, что это охотничьи трофеи. Какой странный обычай: обвешивать ими стены курии.

Тиберий коснулся пальцем медной доски.

– Тогда это элогия знаменитому охотнику.

Полибий подошел ближе и ощупал одну из шкур.

– Нет, это не медведь, – проговорил он. – У медведя шерсть более мягкая. И не альцес[7]. У того шерсть короче.

– Похоже на обезьяну.

– Да, действительно, сходство есть. Но где ты, юноша, видел обезьяну таких размеров? Думаю, нам с тобой самим загадки не решить. Давай, снимем эту доску. Кто-нибудь из пленников, знающих наши языки, переведет надпись.

Тиберий всунул в щель между доской и стеной меч и с силой потянул его на себя. Доска отскочила, подняв столб пыли.

Цена свободы

В тот же день на другой стороне внешнего круга земель такую же трагедию переживал Коринф.

Словно по мановению зеноновой судьбы, распались зримые и невидимые цепи. Обитатели сотворенной на земле преисподней коринфских эргастулов заполнили опустевшие улицы прекраснейшего из городов Эллады и потекли серыми толпами по направлению к театру. Сегодня они были господами Коринфа, завтра должны были стать его спасителями. Люди, еще вчера вершившие их судьбы, укрылись за стенами домов. Им не светило солнце, и мир казался серым, словно бы вывернутым наизнанку.

У тех, кто пришел из эргастулов, были бледные, восковые лица. Они щурились на солнце и, блаженно улыбаясь, подставляли ему свои обожженные огнем руки и исполосованные бичами спины.

Отпущенных с кораблей можно было узнать по неуверенной походке. Они ставили босые ступни так, словно шли по палубе с вбитыми в нее гвоздями, крутили головами и к чему-то прислушивались.

При виде их сердобольные старушки выносили из домов миски с дымящимися бобами. Они, привыкшие к корабельным помоям, смотрели на дары с удивлением, не веря, что это для них. Опомнившись, выхватывали миски из рук, обжигаясь, глотали бобы, и на их отупевших лицах появлялось почти человеческое выражение.

Домашние рабы держались особняком. Их души были извращены и изуродованы рабством. Они привыкли к теплу господского дома и объедкам с господского стола. Свобода их не радовала, а пугала.

За Афинскими воротами всех ждали ящики с оружием со складов Пифодора. Каждый подходил и брал то, что было ему по руке, что стало привычно за годы неволи, или то, чем он владел в другой, светлой части своей жизни. Те, что из эргастериев, уверенно брали мечи. Может быть, они не умели с ними обращаться, но знали, как из бесформенного куска получается меч. Те, что с кораблей, хватали длинные македонские копья, напоминавшие весла. Но часть из них, родом с Крита, бросилась к лукам, излюбленному оружию островитян. Домашние рабы ходили от ящика к ящику, не зная, на чем остановиться. И поскольку надо было что-то взять, брали то, что полегче, – дротики, пращи.

И вся эта масса вооруженных людей потянулась в театр и заполнила его целиком, так что воинов можно было не считать – их было столько же, сколько зрителей в дни представлений трагедий Софокла или Эврипида – двадцать две тысячи человек.

Вчерашние рабы долго устраивались. Надо было куда-то девать оружие. Они зажимали копья между колен, привязывали мечи к поясу, обвешивались луками. На лицах, выражавших спокойствие и уверенность, можно было прочитать: «Нас не обманули. Нам дали оружие, и мы сидим там, где веками сидели только свободные». Солнечные лучи, отражаясь в металле, играли в воздухе. Как ты прекрасна, свобода, хотя бы на несколько дней, до первого боя!

На деревянный помост – немногие из сидящих в театре знали, что он называется скеней, – вышел человек в серебряных доспехах и в шлеме с пером. Нет, это не был актер в роли Агамемнона, Менелая или другого ахейца времен Троянской войны. На его лице не было маски, на ногах – возвышающих котурнов. Представление, автором которого он был, должно было потрясти души не поэтическим вымыслом, а правдой без прикрас.

Стратег подошел к краю помоста, снял шлем и поклонился сидящим гражданам. Выпрямившись, он заговорил. Каждое произнесенное им слово звучало глухо, как корабельный колокол во время бури, охватывая все пространство, напоминавшее огромную накренившуюся к сцене чашу.

– Граждане! – сказал Диэй. – Вы пополнили наше войско в тяжелые для Коринфа и Ахайи дни. Разбито коринфское ополчение во главе с любимцем нашего народа Критолаем. – Голос стратега дрогнул. – Многие из вас, воины, не видели Критолая и даже не слышали о нем. Это был сын человека, увезенного ромеями в неволю, и, наверно, потому Критолай, неполный год исполнявший должность стратега, много раз обращался к ахейскому народу с предложением сделать вас полноправными гражданами. Но только теперь мне удалось осуществить задуманное им.

По театру прошло движение. Послышались одобрительные выкрики.

– У вас, граждане, – продолжал Диэй, – нет имущества. И, проходя по городу, вы могли подумать: «Какая же это свобода, если у них дома, а у нас ничего». Так знайте же, что истинные ахейцы вскоре сравняются с вами! Они отдают родине все, чем обладают. То оружие, которое вам дано, куплено на драгоценности, добровольно пожертвованные женщинами. Так пусть оно послужит нашей общей свободе.

Граждане, воины, зрители, вчерашние рабы слушали, затаив дыхание. Они понимали, что спектакль подходит к концу. Его устроитель стратег Диэй сказал все, что мог, от чистого сердца. Но почему морщины сошлись на его лбу? Кажется, он недоволен собой. Да. В одном месте он отклонился от истины. Эти люди изведали все. Но они еще не знают цены свободы. В первом же бою они ее оплатят сполна.

Последний день Карфагена

Вбежав в шатер Сципиона, Полибий остановился. На столе чадил светильник. Публий сидел, опустив голову на руки. Услышав шаги, он откинулся назад.

– Еще не рассвело? – спросил он, покачиваясь.

– Нет. Вторая стража.

– Тебе не спится? Куда ты исчез?

– Вот, – воскликнул Полибий, вынимая из-за полы гиматия свиток. – Я был в лагере пленников. Теперь у меня есть перевод той медной доски.

Публий провел ладонью по щеке и потянулся к бритве. Полибий знал, что Публий бреется каждый день, но еще никогда не видел его за этим занятием ночью.

– Ну и что там? – спросил он, начав скоблить кожу.

Полибий развернул свиток и стал читать:

– Постановили карфагеняне, чтобы Ганнон плыл за Геракловы столпы и основывал города. И он отплыл, ведя 60 пентеконтер, и вез он множество мужчин и женщин, числом в 30 тысяч, хлеб и другие припасы. Когда, плывя, мы миновали Столпы и за ними прошли вдоль берега два дня, основали первый город, который назвали Кадильница. Около него имеется большая равнина. Плывя оттуда на запад, мы достигли Солунта, ливийского мыса, густо поросшего деревьями. Соорудив там храм Морю, мы снова двигались на восток в течение полудня, пока не прибыли в залив, густо поросший высоким тростником. Там было много слонов и других пасущихся животных[8].

Публий Положил бритву на стол.

– Когда это Ганнон успел побывать за Столпами Мелькарта? – удивился он. – Я слышал, что во время Ганнибаловой войны он не покидал Карфагена, а после нее у Карфагена не оставалось кораблей.

– Это не тот Ганнон, – отозвался Полибий. – Это Ганнон, живший триста лет назад. В надписи он назван царем. Этот царь-мореплаватель первым проплыл по океану до крайних пределов Ливии. Представь себе, об этом величайшем плавании не знает ни один эллин, ни один римлянин[9].

Полибий снова наклонился над свитком.

– Особенно поразило меня это место: «Плывя оттуда три дня мимо горящих потоков, мы прибыли в залив, называемый Южным Рогом[10]. В глубине залива есть остров, населенный дикими людьми. Очень много было женщин, тело которых поросло шерстью. Толмачи называли их гориллами… трех женщин мы захватили. Они кусались и царапали тех, кто их вел. Убив их, мы освежевали их и шкуры доставили в Карфаген».

– Так это были огромные обезьяны! – воскликнул Публий. – Вот бы показать такой трофей во время моего триумфа!

– Знать бы об этом раньше! – сказал Полибий. – Теперь шкуры сгорели вместе с карфагенской курией.

Начало светать. Полибий поспешил к арсеналу, чтобы наблюдать с его кровли за битвой. Вместе с ним были легаты, которым он передавал распоряжения.

Бои шли на подступах к Бирсе. Каждый дом на трех узких улицах, ведущих к акрополю, был превращен осажденными в крепость. Пуны пропускали римлян вперед и бросали им в спину камни и черепицы. Сципион распорядился двигаться по крышам домов, подавляя очаги сопротивления один за другим. Воины перебрасывали бревна и доски на соседние или противоположные здания, шли по ним, балансируя, как канатоходцы. Иногда на мостках над бездной происходили схватки.

Обойдя храм Танит, римляне придвинулись почти к самой Бирсе. Пуны, воспользовавшись подземными ходами, соединявшими храм с разными частями города, снова оказались в тылу у наступавших. Посоветовавшись с Полибием, Сципион отдал приказ об отступлении к карфагенскому Форуму. Как только отступили воины, к трем улицам одновременно подошли три отряда факельщиков…

Пламя пожирало все, что попадалось на пути. Треск падающих домов сливался с воплями сгорающих заживо. Вслед за огнем шли легионеры, довершая его работу. Топорами и кирками они убирали обломки и головни, сбрасывали трупы в ямы.

На шестой день путь к Бирсе был расчищен. Карфагенский акрополь, сияющий и прекрасный, возвышался над черной пустыней. Из Бирсы повели колонну сдавшихся граждан Карфагена. Тут были мужчины и женщины с высохшей, как пергамент, кожей, с грязными, спутанными волосами. Некоторых несли на носилках.

Богачи отличались от бедняков только остатками богатой одежды, золотыми кольцами в ушах, янтарными ожерельями на грязных шеях. Легионеры, под предлогом поисков оружия, отнимали у несчастных пленников все, что им нравилось. Постумий, соблазненный блестящими массивными кольцами в ушах молодой женщины, прижимавшей к груди ребенка, стал объяснять ей, чтобы она их ему отдала. Та не понимала и пятилась, еще крепче прижимая к себе ребенка. Постумий, разозлившись, изо всех сил дернул серьгу, разорвав женщине мочку уха. Женщина издала душераздирающий вопль.

Постумий протянул руку к другой серьге, но шедший рядом с женщиной пленник сильным ударом сбил грабителя с ног.

Тиберий, взглянув на смельчака, догадался, что это один из карфагенских наемников.

Поднявшись, Постумий выхватил меч. Тиберий подскочил в тот момент, когда он занес его для удара.

– Стой! – закричал он.

Постумий обернулся. Тиберий взял его за плечо.

– Опусти оружие! Ты сам виноват! Отнимать личные ценности не было приказа.

Легионер недовольно взглянул на Тиберия, но повиновался. «Чего доброго, – подумал он, – этот мальчишка сообщит обо мне консулу, тогда не оберешься неприятностей».

Римские перебежчики и Гасдрубал с семьей укрылись в храме Эшнуна, расположенном в самой высокой части Бирсы. Шестьдесят мраморных ступеней отделяли храм от площади, на которой в дни празднеств собирались верующие. Теперь на каменных плитах, отполированных тысячами ног, стояли враги. Задрав головы, они смотрели на серебряный купол, украшенный голубыми звездами, на стены, облицованные красноватым гранитом.

Внутри храма царил полумрак. Свет пробивался сквозь стекла продолговатых окон, ложась бликами на мозаичный пол. От багрового занавеса, закрывающего алтарь, исходил густой, одуряющий запах. По храму из конца в конец, наталкиваясь друг на друга, метались люди. Они сносили в кучу стулья и скамьи, срывали с себя одежды и бросали на пол, заламывая руки.

Человек в облачении жреца бормотал:

– Молитесь Эшнуну! Великий Бог ниспошлет спасение укрывшимся в его святилище.

Один из перебежчиков, оттолкнув жреца, закричал срывающимся голосом:

– Нет спасения! Подумаем о смерти!

– Хватайте светильники! Лучше сгореть в огне, чем погибнуть на кресте! – подхватил другой голос.

Храм запылал в нескольких местах и наполнился густым дымом. Пламя подступало к алтарю. Сорвав занавес, оттуда выскочил человек в блестящих доспехах. Прежде чем его смогли остановить, он был уже у выхода и в несколько прыжков очутился внизу, в ногах у Сципиона.

Обнимая ноги полководца, он кричал так громко, что его голос был слышен не только на площади, но и наверху, в храме.

– Пощады во имя богов! Спаси моих детей!

Из горящего храма выбежала женщина с двумя детьми. Они прижимались к матери, прячась в широких складках ее одежды.

– Трус! – кричала она. – Мои дети не будут добычей победителя!

Повернувшись, жена Гасдрубала бросилась в пламя. Кровля храма обрушилась, погребая тех, кто находился в нем.

Приказ сената

Осенью 608 года от основания Рима[11] из Утики в Карфаген скакал гонец. Он вез деревянную коробку, в которой лежал приказ сената Публию Корнелию Сципиону Эмилиану Африканскому. Последнее имя сенат присвоил Публию на специальном заседании, получив известие о падении Карфагена.

Содержание свитка гонец не знал. Ему лишь велели доставить свиток как можно быстрее. Поэтому гонец за трое суток спал лишь несколько часов.

В претории Сципиона толпились люди. Все они казались утомленными, хотя уже ровно нундины не воевали. Консул, его легаты и друзья ожидали развязки затянувшейся агонии великого города, поверженного, но еще живого.

Консул взял коробку из рук гонца. Когда он срывал свинцовую пломбу с четырьмя буквами SPQR[12], руки его дрожали. Едва развернув свиток, Сципион впился глазами в строчки. Лицо его потемнело. Он быстро вышел из претория и тихо отдал приказание центуриону.

Вскоре из лагеря к городу потянулась цепочка легионеров. В руках они несли зажженные факелы.

Семнадцать дней горел Карфаген. Семнадцать дней корчились в огне лимонные и миндальные деревья, за которыми так тщательно ухаживали опытные садоводы. Рушились арки и своды храмов. Гибли здания, сгорали спрятанные в тайниках сокровища богачей и жалкий скарб бедняков. Пылали библиотеки, хранившие мудрость народа.

На семнадцатый день Сципион, Полибий и Тиберий поднялись на скалу. Вместо прекрасного, полного жизни города, до самого залива простиралось черное безжизненное поле с бесформенными развалинами. Удушливый дым стлался над землей…

Тиберий взглянул на Сципиона. Его темные глаза, как показалось юноше, были влажными. Полибий сидел на камне и, положив на колени вощеные таблички, быстро писал, словно боясь утратить хотя бы одно мгновение.

Неожиданно Сципион продекламировал:

День придет, и погибнет священная Троя. ПогибнетВместе с нею Приам и народ копьеносца Приама.

– Почему ты вспомнил Гомера, Публий? – спросил Полибий.

Обернувшись и взяв Полибия за руку, Сципион сказал:

– Державы, подобно нам, смертным, испытывают превратности судьбы. Придет время, и кто-нибудь будет стоять у развалин Рима, как мы стоим у могилы Карфагена.

– Закончилась еще одна глава истории, – произнес Полибий. – Мне посчастливилось быть ее действующим лицом. Спасибо тебе, Публий, за то, что ты предоставил мне эту возможность. Но у меня есть долг перед родиной.

Сципион помрачнел.

– Да! Этот Меммий. Вот несчастье, что твои ахейцы не согласились на мягкие условия Метелла. Видимо, они послушались бы твоего совета?

– Не думаю… Но я должен отправиться в Ахайю, увидеть все своими глазами и, может быть, облегчить участь несчастных.

– Возвращайся скорее, Полибий. – Сципион обнял учителя. – Тебя ожидает подарок, какого не получал ни один из историков.

– Публий, я любопытен.

– Тогда не буду тебя томить. Я принял решение послать несколько кораблей за Столпы Геракла, по стопам Ганнона.

– В океан?!

– Да, в океан. Поскольку я не могу оставить Рима – разве только сенат объявит провинцией океан! – предлагаю тебе возглавить маленькую эскадру. Ведь мы называем провинцией то, что надлежит завоевать.

– Неужели это не сон! – воскликнул Полибий. – Ведь и об этом можно сказать словами Гомера:

Ты за пределы земли,на Поля Елисейские будешьПослан туда, где живетРадамант златовласый.

Сципион и Полибий стали спускаться со скалы. Тиберий остался один. Вглядываясь в белое пятнышко, он различил фигуру быка. Ему вспомнилась картина в атрии родного дома, на которой изображен Ромул за плугом. Там бык – символ жизни, мощи и созидания, здесь – смерти и разрушения. Белый бык на поле, покрытом толстым слоем пепла. Медный плуг, по приказу сената взрыхляющий мертвую землю. Римский жрец в белой одежде, бросающий в землю вместо зерен соль и проклятья.

Когда Тиберий спустился со скалы, пленные уже были построены в колонну. Центурион, возглавлявший охрану, подошел к Сципиону. Тиберий слышал, как полководец распорядился:

– Полсотни пунов покрепче отдели для триумфа. Остальных – в Утику на продажу. Такова воля сената.

Через несколько минут колонна пленных двинулась. Замыкали ее старики и дети. Они шли без оков.

Последней плелась высокая худая старуха с всклокоченными космами седых волос. Проходя мимо Сципиона, она подняла к небу свои иссохшие руки и закричала по-гречески:

– Возмездие! Возмездие! Зерно, брошенное в землю, дает колос, из сливовой косточки рождается дерево, а из ненависти – возмездие!

Тиберий задумчиво смотрел вслед удалявшимся пленным, и сердце его ныло. Тиберий вспомнил, как по-детски радовался он, собираясь в Африку, и вдруг понял, что радоваться было нечему. Он вспомнил прощание с Блоссием и ощутил жгучую потребность встретиться с учителем, рассказать ему обо всем, что он прочувствовал за эти два года. Только с матерью и Блоссием он мог быть искренним. «В Блоссии нет напыщенности и многозначительности этого Полибия, – думал юноша. – Кажется, мать в нем ошиблась. И как он мог покинуть свою родину в смертельной опасности?»

Наследники Масиниссы

В то утро Консул принимал у себя нумидийцев. В послании сената кроме приказа об уничтожении Карфагена содержалось предписание о разделе Нумидии между наследниками Масиниссы – последнего из оставшихся в живых участника Ганнибаловой войны.

Идея сенатского решения была Сципиону ясна: рядом с новой римской провинцией Африкой, которая должна была включить ливийские остатки великой карфагенской державы, не должно быть могущественной Нумидии. Миссия Полибия лишний раз показала, чем это грозит. «Но как они в сенате представляют себе раздел Нумидии!» – с негодованием думал Публий, оглядывая толпу наследников, которую не мог вместить просторный шатер. Не меньше претендентов, судя по доносящемуся гомону, оставалось и у входа в шатер. Принимая решение о разделе страны, они должны были подумать, сколько может быть родственников у человека, дожившего до ста лет, к тому же нумидийца».

– Остаться только сыновьям! – передал консул через толмача.

Нумидийцы, которые покидали шатер, выражали словами и жестами свое возмущение. Но место ушедших заняли другие. Двое из них держали на руках детей. Так что в шатре не стало просторнее. Дождавшись тишины, Публий встал и, взяв список племенных владений, приступил к переделу.

Но в это время из толпы наследников вырвался мальчик лет двенадцати и, сверкая глазами, стал что-то выкрикивать. Другой вступил с ним в спор.

Сципион обернулся к толмачу:

– Кто этот юный наглец? И что говорит другой?

– Это внук Масиниссы Югурта, – ответил толмач с поклоном. – Он уверяет, что Масинисса оставил завещание, где назвал его наследником, и отослал завещание в Рим. Другой – это дядя Югурты Мицепса – называет Югурту лжецом. Он говорит, что Масинисса вовсе исключил Югурту из числа наследников, ибо он родился от наложницы гречанки.

– Объяви: сенат ничего не сообщает об этом завещании. Мне приказано разделить Нумидию между наследниками. Я уполномочен только на это. В шатре, как я уже объявил, должны остаться только сыновья.

Покидая шатер, Югурта еще раз оглянулся. Сципион ощутил в его взгляде недетскую волю.

В Коринфе

Полибий шел по бывшей улице, мимо развалин, мимо легионеров, устроившихся на отдых. Он шел медленно, стараясь видеть и слышать все.

Двое легионеров сидели на перевернутой картине.

Один, щуплый, развязал свой мешок и достал оттуда кусок сала. Другой, рыжий и большеухий, делал вид, что дремлет. Но, улучив момент, он схватил сало и оно мгновенно исчезло у него во рту.

Щуплый не обиделся, а только выпучил от удивления глаза.

– Ну и обжора! – выдохнул он. – Не успел вынуть, а оно тю-тю.

– А что! У нас говорят: «От зубов до глотки путь короткий».

– Где это у вас?

– В Пицене. Нас большеротыми кличут.

Неподалеку от этих легионеров другие тоже расположились на картине и яростно бросали кости.

Полибий остановился, чтобы рассмотреть картину. «Да, это “Мидасов суд” из коринфского храма Аполлона. В Коринф приезжали специально, чтобы увидеть это произведение Эвломпия. Художник изобразил Аполлона в виде эллинского атлета, а фригийского царя Мидаса показал пышноодетым варваром. Это картина о победе эллинского духа и эллинской гармонии над варварской тупостью».

Решив, что прохожий заинтересовался игрою в кости, один из легионеров проговорил сиплым и сдавленным голосом:

– Присаживайся, папаша. Будешь третьим.

Полибий отшатнулся и заторопился к видневшемуся вдали римскому лагерю.

Муммия Полибий застал отдыхающим в своем шатре. Консул встретил Полибия радостным возгласом:

– Наконец ты со своим Сципионом расстался. У нас в Коринфе не хуже. Смотри, голов-то сколько!

Он показал на огромную кучу бронзовых бюстов в углу шатра. Полибий подошел ближе и наклонился. Сверху лежала голова Филопемена. Под ней – голова его отца Ликорты.

– Воины натащили! – объяснил Муммий. – Все равно пропадает. А я виллу украшу. Говорят, коринфская бронза в цене.

– Картины, на которых отдыхают твои воины, – сказал Полибий, выпрямляясь, – стоят подороже.

– Размалеванные доски? – удивился Муммий. – А что в них ценного?

– Их написали великие художники. За одну из этих картин храм заплатил пять талантов.

– Ты не шутишь?

– Не шучу. Но теперь картина стоит дороже.

Муммий вскочил и выбежал из претория. Оставаясь в шатре, Полибий слышал его голос.

– И впрямь на досках устроились! Зады свои холят! А я сейчас ликторов пошлю с фасциями…

Услышав крик Муммия, но не понимая причины ярости консула, легионеры вскочили. Они уже не сидели, а стояли на картинах.

– У! Твари безмозглые! – надрывался Муммий.

Заметив трубача, он крикнул ему:

– Труби сбор!

Знакомые звуки заставили воинов подчиниться и построиться перед преторием. Расхаживая перед строем, Муммий втолковывал:

– Что было сказано? Ценное не ломать и не мять, а складывать в кучи перед преторием. Доски, на которых вы устроились, подороже голов будут. Центурионы! Пять шагов вперед.

Центурионы вышли из строя и замерли.

– Собрать доски! – распорядился Муммий. – Пересчитать и доставить прямо к кораблям. Если в Риме хоть одной не досчитаюсь, вас малевать заставлю.

Полибий шел к морю. Раньше оно было видно из любой части огромного города. Теперь города не было. Было два моря. Голубое море Посейдона и пепельно-черное – Марса: гребешки волн и руины, в которых не отыскать ни величественных храмов, ни великолепных портиков. Телекл не дожил до страшного дня своей родины. А его неразумный сын Критолай, взбаламутивший Ахайю, бросился в соляные копи.

Из-за развалин вывели толпу пленных. Именно так Полибий представлял себе в Риме судьбу несчастных эпирцев. «Теперь ведут моих соотечественников, – с горечью думал он. – И я бы мог быть в этой толпе».

Какой-то пленник выскочил из ряда и закричал:

– Полибий, взгляни на свою работу! Я – Диэй!

Да, это был Диэй. Растрепанные волосы, босые ноги, лохмотья богатой одежды.

Легионер древком копья толкнул Диэя, и тот смешался с толпой пленников.

«Кто я такой, – подумал Полибий, следуя за ахейцами, уводимыми в рабство. – Ромеи принимают меня за своего. Ахейцы за ромея. У меня нет жены – в мире не найдешь второй Корнелии. Нет родины, чем же я отличаюсь от них, у которых отняли все. Да, я раб Клио. Моя госпожа сурова и непреклонна. Какое ей дело до человека, отыскавшего в груде трофеев голову отца? Клио говорит мне: “Мой раб! Вытри глаза! Они должны быть сухи, как тетива баллисты, – иначе ядро, которое ты пустишь сквозь века, не достигнет цели!”»

Часть вторая. Боги и гиганты

Пять лет спустя

Полибий медленно шел по Священной улице к Форуму. Это был его обычный маршрут, с тех пор как четверть века назад он поселился в старом доме Эмилия Павла на Палатине. Улицы и дома остались прежними, но прежде, особенно в последние годы пребывания в Риме, его узнавали, ему кланялись. Теперь же никто не заметил, что в Риме после долгого отсутствия появился знаменитый историк и не менее знаменитый путешественник.

И то, что никто его не узнавал, встревожило Полибия. «Конечно же, – думал он, – я уже не тот, каким был. Но что значат пять-шесть лет для мужчины, занимавшегося гимнастикой даже в море, а на суше не пропускавшего ни одного дня палестры. Наверное, ушли из жизни те, кого я знал. Ведь к началу третьей войны с Карфагеном Сципиону Назике было за восемьдесят, Сульпицию Галу – за семьдесят, Элию Пету – за шестьдесят. Но Корнелия еще молодая женщина. Да и многие сенаторы моложе меня.

Случайность! – успокаивал себя Полибий. – В это время года нобили живут на виллах. Для плебеев же я был и всегда останусь чужестранцем».

– Дорогу! Дорогу триумфатору Аппию Клавдию! – послышался голос глашатая.

Полибий отошел к стене, предвкушая, что теперь-то он встретит своих старых знакомых. За триумфальной колесницей должен в полном составе следовать сенат.

Но какой это странный триумф! Стены домов не украшены гирляндами листьев. Улица полупуста. Обычно перед триумфальной колесницей ведут вражеского царя и сотни пленников. А тут с десяток лохматых, скованных цепями варваров. Кони, как обычно, белые. И разве это та триумфальная колесница, на которой стоял Цецилий Метелл? Какая-то деревенская повозка! Правда, одеяние триумфатора то же, и на запятках раб с плетью. Но где воины с их шуточной песней? Где сенаторы? На некотором расстоянии за колесницей лошадь тянула небольшой крытый возок.

А где же торжествующий народ? Эта сотня плебеев, с решительным видом идущих навстречу колеснице? Странно! Но они не кричат «Ио, триумф!»

Полибий прислушался. Толпа улюлюкала.

– Самозванный триумфатор! Стащите его!

И вот уже в руках появились тухлые яйца. Они полетели в повозку и, разбиваясь о ее борта, стекали отвратительными буро-желтыми пятнами.

Кто-то подскочил к коням и схватил их под уздцы.

Казалось, триумф испорчен бесповоротно.

Но в это время распахнулась дверца закрытой повозки. На ступеньках появилась женщина в длинной палле с белой повязкой на голове. При виде ее толпа расступилась. Люди, державшие коней, разбежались кто куда. Пройдя несколько шагов, весталка вступила на триумфальную колесницу и стала рядом с Аппием Клавдием.

Толпа ахнула. Через несколько мгновений те, которые только что шикали и свистели, в благоговейном молчании пошли за колесницей, приближавшейся к Форуму.

Опомнившись от удивления, Полибий подошел к одному из зевак, равнодушно наблюдавших за происходящим.

– Любезный! Ты не можешь мне объяснить, что это такое?

– Это, папаша, триумф.

– Но я присутствовал на триумфах Метелла и Сципиона, моего ученика и близкого друга, – недоумевал Полибий, – а это…

Зевака вместо изъявления уважения свистнул:

– Если ты друг нашего Сципиона, а не хвастун, почему ты здесь? Ведь сенаторы отказали этому спесивому старцу в триумфе, и он не догадался выставить для народа гладиаторов и дать угощение. Он не только жадюга, но и хитрец. Воспользовался тем, что его дочь весталка. Эти нобили и народ, и богов готовы обмануть!

Полибий кивнул головой плебею и двинулся к дому Сципиона. «Конечно, – думал он, – этот плебей не поверил, что я друг Сципиона, иначе он не стал бы хулить нобилей. Правда, уже в год моего появления в Риме народное собрание едва не отказало Эмилию Павлу в триумфе. Но тогда сказалось возмущение воинов, недовольных, что полководец их не обогатил. Теперь же чувствуется ненависть к нобилям как сословию. Видимо, Рим, изображенный мною как идеальное сочетание трех государственных форм: демократии, аристократии и царской власти, стал другим. Плебеи подняли голову. Но ведь и нобили стали другими! Разве можно было бы раньше представить, что кто-нибудь осмелится провести триумф без соизволения сената? Прав Гераклит! Да, видно, не только в реку, но и в один и тот же город нельзя войти дважды. Но как стремительны перемены!»

В Энну

Дорогой в Энну шли двое. Отрепье, покрывавшее их тела, выдавало в них рабов.

Багровый край солнца поднимался из-за горизонта, освещая сжатые поля, скирды соломы, ряд кипарисов по одной стороне дороги и одинокие строения из серого камня по другой. Дул прохладный утренний ветер. Худой раб с тонкими чертами лица кутался в лохмотья, стараясь спрятаться от холода.

Шесть лет никто уже не называл его именем Диэй. Все его знали под кличкой Ахей, и сам он уже начал к ней привыкать.

Вместе с другими коринфскими пленниками Диэй попал на знаменитый рынок острова Делоса. Здесь его разлучили с Команом. Здесь он познал смысл поговорки: «Купец, причаливай, выгружай, все продано».

Не успели еще вывести всех из трюма, как набежала толпа, с жадностью разглядывая живой товар. По выговору Диэй определил, что эти эллины – уроженцы Италии и Сицилии.

Один из торгашей сунул пальцы в рот Диэю. Перекупщик назначил цену, продавец не торговался. Он знал, что все покупатели живого товара здесь в сговоре. Везти же рабов в другое место, где за них могли дать настоящую цену, опасно: море кишело пиратами.

Диэя продали в Сицилию, там он попал к богатому римскому всаднику Публию Клонию, от которого и получил свое новое имя. Перед смертью Клоний отписал его по завещанию вместе с дюжиной других рабов местному эллину Дамофилу. Ахея сделали пастухом, и жизнь его стала более сносной. За ним никто не присматривал. Плохо было только с одеждой. Ахей не хотел заниматься разбоем, и поэтому всю зиму ходил в лохмотьях, коченея от холода.

Жалкое рубище его спутника покрывала волчья шкура, на ногах болтались скульпонеи[13]. По походке и манере держаться видно было, что до того, как стать рабом, он служил в войске. Крупные черты лица, рыжие волосы выдавали в нем кельтибера. Это был Ретаген.

Из Карфагена его привезли в Утику, а там посадили на корабль. Никогда ему не забыть трюм, набитый людьми, стоны больных и раненых, надсмотрщиков, бросающих за решетку заплесневелый хлеб, копье, воткнутое в землю в знак того, что продается военная добыча, покупателей, толпящихся у помоста, человека с мутными глазами, заискивающие поклоны барышников и многозначительный шепот: «Дамофил».

Этот сицилиец стал его хозяином. Купил, не торгуясь. Приказал управляющему отсчитать деньги…

С тех пор прошло шесть лет. Больше Ретаген не видел его ни разу. Но слухами о нем и его богатстве полнилась вся Сицилия. Бесчисленные стада Дамофила паслись на склонах гор и лугах острова. Но главным богатством Дамофила были рабы. Он шутил, что со своими рабами мог бы осадить и взять Карфаген, если бы за него это не сделал Сципион Эмилиан. Рабы Дамофила пасли скот, обрабатывали землю, были каменотесами, строителями. На рынках острова он выбирал их сам, а из других мест их доставляли его многочисленные агенты.

Ахей уговорил Ретагена пойти к господину и попросить хотя бы старую одежду, а не эту рвань. «Не может же, – рассуждал он, – богатый человек, да еще соотечественник, отказать своему рабу в таком пустяке!»

Рабы шли молча. Дорога стала круто подниматься в гору, петляя среди виноградников и фруктовых садов.

У мостика, перекинутого через ручей, путники остановились.

– Отдохнем? – спросил Ахей.

– Пожалуй, – согласился Ретаген.

Они сошли с дороги и растянулись на влажной от утренней росы траве. Ахей достал из котомки краюху черствого хлеба, с трудом разломил ее пополам и протянул половину спутнику. Затем он склонился к ручью и, погрузив лицо в холодную воду, стал пить. Напившись, он вытер губы, растянулся на спине и начал медленно жевать хлеб.

– Слушай!

Ахей повернул голову в сторону Ретагена.

– Я давно хотел спросить, веришь ли ты в чудеса?

Ахей помотал головой.

– После того, что со мной случилось, я ни во что не верю.

– А меня спасло чудо, – сказал кельтибер. – Легионер в Карфагене уже занес надо мною меч, и вдруг подбежал юный ромей (потом я узнал, что это шурин полководца Тиберий Гракх) и приказал воину идти прочь.

– Тебе повезло! – отозвался Ахей. – А вот я после того, как попал в плен, не встречался ни с одним порядочным человеком.

– Мне рассказывали, что в Энне живет раб, который творит чудеса.

– Как его зовут?

– Не знаю, но он называет себя Евном. Раб говорил, что Евн изрыгает изо рта пламя и предсказывает будущее. Все его предсказания исполняются… Давай сходим к нему!

– Ну что же! Побываем у господина и сходим, если тебе так хочется.

Рабы встали и бодро зашагали к городским воротам.

У Сципиона

Впущенный в дом привратником, Полибий стоял в атриуме, прислушиваясь к беседе. Голоса были ему явно знакомы: говорили Делий и Сципион.

– Этому надо положить конец! – сказал Лелий. – Богатства, которыми мы обязаны нашим завоеваниям, погубят Италию. Рим переполнен потерявшими землю плебеями.

– В войске некому служить, – добавил Сципион. – Воины не могут приобрести оружие. А ведь наши недруги не дремлют.

– Зато богатеют проходимцы, – продолжал Лелий. – Как раз о них наш Гай сказал: «Те, кто родились ослами, остались скотиной».

– Лучше послушайте мои новые стихи, – услышал Полибий незнакомый голос. – Я написал их вчера:

Если бы людям было довольно того, что довольно,Мне бы и этого было довольно. Но мы не такие —Вот и не могут меня насытить любые богатства.Сколько дурак ни имеет, все ничем не доволен.Ты говоришь – «Человек или деньги?» Какое сравненье!Что человек против денег?! Вот так и не знаешь,                                                               что выбрать…

Полибий решил не дожидаться конца чтения и вступил в таблин. Его появление было встречено радостными криками. Публий бросился к Полибию и начал тискать его в объятиях. Флегматичный Лелий широко улыбался. Человек, читавший стихи, встал и представился.

– Гай Луцилий.

– Мой сосед по поместью в Суэссе, землевладелец и римский всадник, – добавил Сципион.

– Извини, что я прервал твое чтение, Луцилий, – проговорил Полибий.

– Это тебя обязывает продолжать чтение самому, – засмеялся Лелий.

– Но ведь я не пишу стихов, – отозвался Полибий.

– Это мы знаем! – выкрикнул Сципион. – Но ты же, наверное, описал свое великое плавание!

– Нет! – сказал Полибий. – В голове моей гул океанских валов, и пока он не уляжется, не возьмусь за стиль. Но что я могу сказать на словах? За нашим кругом земель лежит другой, неведомый, открытый Ганионом. Его отчет карфагенской курии, попавшей в наши руки, позволил увидеть необычайное и избежать гибели. Через месяц я официально сообщу сенату о плавании. Но в Риме, как я сегодня убедился, тоже происходят чудеса…

– Ты имеешь в виду триумф старого сумасброда? – перебил Сципион.

– И не только, – вздохнул Полибий. – Кажется, в Риме все идет к гражданской смуте.

– Да, это так. Твои наблюдения верны, – проговорил Сципион. – Мы часто говорим на эту тему и пришли к такому же заключению.

– Что же произошло? – спросил Полибий.

– То, о чем предупреждал Сципион Назика, да будут к нему милостивы маны, – ответил Лелий. – Карфаген не надо было разрушать. Хлынувшая в Рим огромная добыча обогатила немногих. Эти немногие, следуя совету Катона, стали скупать земли. Масса плебеев, оставшись без земли, хлынула в Рим и требует своей доли в виде хлеба и гладиаторских боев. Надо вернуть, пока не поздно, свободных римских граждан в деревню, на места, которые теперь занимают рабы.

– Наш друг Лелий, – пояснил Сципион, – продумал текст закона. Он предложит его сенату и римскому народу в будущем году, когда я вступлю в должность цензора.

– Боги мои! – воскликнул Полибий. – Как течет время! Мы познакомились, когда ты был юнцом, едва одевшим мужскую тогу, а теперь ты достиг высшей ступени почета. Я радуюсь вместе с тобой, мой друг.

– Как говорят, у денария есть и обратная сторона! – улыбнулся Сципион. – После цензуры жизнь идет на спад. К тому же, избрав цензором, римский народ не оградил меня от неприятного соседства: моим коллегой стал разрушитель Коринфа Луций Муммий.

– Я знаю этого человека, – проговорил Полибий после паузы. – Раньше я думал о нем хуже. Но ведь на его месте так же поступил бы каждый римлянин. А то, что он невежда, в этом виноваты его родители, не давшие ему эллинского воспитания…

– Довольно об этом, – перебил Сципион. – Скажи лучше, как твоя история?

– Я написал вчерне еще двенадцать книг. Надеюсь их закончить в Риме и обнародовать…

– Какое счастье! – воскликнул Сципион. – Ты будешь жить у меня. Семпрония без ума от твоей истории. Каждый день мы будем завтракать и обедать за одним столом. Кстати, – добавил он, переменив тон. – Иссомах скончался через месяц после твоего отъезда. Поэтому твои вещи хранятся у меня.

Полибий молчал. По лицу его пробежала тень.

Утро Мегаллиды

Солнце стояло уже высоко, когда Мегаллида поднялась с ложа. Дамофил женился на ней, дочери надсмотрщика, через год после смерти своей первой жены, которая оставила ему дочь Клею.

Натянув на голое тело тунику из косской ткани, Мегаллида лениво потягивалась. Ноги с ярко накрашенными ногтями утопали в ворсе роскошного, во весь пол, мидийского ковра. Чтобы приобрести его, пришлось отказаться от покупки пяти молодых рабынь. «Или то, или другое!» – сказал Дамофил. При всем своем богатстве он был фантастически скуп.

В углу комнаты Мегаллида опустилась на мягкий стул перед бронзовым зеркалом в золотой оправе. Из зеркала смотрело страшное лицо, покрытое какой-то потрескавшейся маской.

Наклонившись, Мегаллида сильно дернула за шнур. Раздался короткий резкий звонок. И тотчас же проворно вбежали молодые рабыни. Одна из них, сириянка Хлоя, держала в руках медный блестящий тазик с теплым ослиным молоком; другая, смуглая испанка Гена, – коробку с румянами и высокий пышный парик. Обе они владели искусством возвращать то, что уносили с собою годы: молодость и красоту, свежесть и блеск.

Обмакнув губку в тазик, Хлоя осторожно сняла с лица госпожи ночную маску из хлебного мякиша, вымоченного в кислом ослином молоке. Считалось, что она сохраняет гладкость кожи.

Прикоснувшись пальцем к подбородку, чтобы проверить, как подействовала припарка, Мегаллида наклонилась еще раз и дернула за шнур дважды.

В комнату вошел полный круглолицый человек и низко поклонился. Не оборачиваясь, Мегаллида спросила:

– Кирн, ты не забыл о моем вчерашнем приказании?

– Все готово, госпожа! – проговорил Кирн, вталкивая в комнату обнаженную девушку.

Кирн был доверенным палачом Мегаллиды. В городской усадьбе Дамофила постоянно жили шесть палачей. Но Мегаллида, о жестокости которой знала вся Сицилия, пользовалась услугами одного Кирна; это был ее раб, часть принесенного в дом Дамофила приданого.

Звякнуло о пол металлическое ведро, из которого торчал пучок прутьев. Затем под тяжестью тела скрипнула скамейка. Раздались свистящие удары. Глаза Мегаллиды расширились. На бледных щеках появился румянец. Мегаллида наблюдала в зеркало, как на ногах тихо стонущей рабыни появлялись синие полосы.

– Прибавь! – нетерпеливо крикнула она.

Кирн взял из ведра еще несколько прутьев и, добавив к прежним, хлестнул наискось.

Раздался дикий крик.

– Выше! – приказала Мегаллида.

В это время открылась дверь, и на пороге показался Дамофил.

Мегаллида недовольно поморщилась.

– Ты всегда приходишь, когда я еще не одета.

– Я этого не знал, – оправдывался супруг. – Звуки и голоса, – он показал на корчившуюся на скамье рабыню, – дали мне знать, что ты занята делом.

– Прочь! – приказала Мегаллида служанкам. – А ты, – обратилась она к Кирну, – продолжишь после обеда.

– Неслыханная дерзость! – произнес Дамофил, вытирая капли пота тонким платком.

– Что случилось, дорогой?

– Только что пришли два раба-пастуха и сказали привратнику, что хотят меня видеть. Я приказал их позвать. И что, ты думаешь, им надо? Плащи и сандалии! Неслыханно! Прийти к господину и просить одежду. Я спущу с них последнюю шкуру. Если одевать всех этих бездельников, можно разориться. Разве путешественники в нашей благословенной Сицилии ходят голыми? Предприимчивый раб всегда найдет способ заставить их поделиться…

Дамофил еще долго и возбужденно говорил о дерзости рабов и расходах на их содержание.

Когда он немного успокоился и, ведя супругу под руку, вышел во двор, у вбитых в землю и обрызганных свежей кровью столбов уже никого не было. Разрезанные кем-то веревки валялись рядом. У Дамофила отнялся язык, когда он понял, что рабы сбежали.

Евн

Городские усадьбы Дамофила и Антигена находились рядом. Вечно голодные рабы Дамофила по запаху, доносившемуся из кухни, знали, чем сегодня будут кормить соседских рабов. Рабы Антигена по крикам догадывались, засекла ли Мегаллида очередную свою жертву или несчастная рабыня проживет еще несколько дней.

Господа же были не просто соседями, но и соперниками. На ипподроме в Сиракузах их лучшие кони состязались в быстроте бега. Каждый стремился затмить другого роскошным убранством и размером пожертвований на городские нужды.

Антиген, однако, вел себя более сдержанно. Он не позволял себе разъезжать по улицам Энны на повозке, запряженной рабами. Его пастухи не грабили путников, так как им каждый год давали обноски. Жена Антигена не превратила своей спальни в застенок. Конечно, провинившихся рабов и рабынь пороли на конюшне, но не было случая, чтобы после наказания кого-нибудь из них относили в яму на кладбище.

Несмотря на взаимную неприязнь, разницу во вкусах и образе жизни, Дамофил и Антиген в праздники по-соседски ходили друг к другу в гости.

Этот день рождения Антигена навсегда запомнился не только гостям, но и всему городу. Много столетий спустя историки именно с него начинали историю страшных бедствий, в которые ввергли богатейший из островов восставшие рабы.

Гости, развалившись на ложах, уже отдыхали от изысканного обеда, когда Антиген сделал рукой знак, и в триклинии тотчас появился человек средних лет. У него было длинное вытянутое лицо, высокий лоб, густые брови. Более всего поражали глаза, обладавшие какой-то магической силой.

– Мой раб Евн, сириец, – объявил Антиген гостям.

На сирийце развевался длинный пурпурный хитон, подпоясанный узорным поясом. На ногах были сандалии с серебряными застежками. Евн низко поклонился. Антиген радостно улыбался, предвкушая, как будет завидовать Дамофил, когда увидит, на что способен его раб.

Евн подошел к столику. Глиняные тарелки словно прилипали в его рукам. Вино не выливалось из опрокинутых фиалов. В воздухе мелькали платки, ножи, футляры для свитков.

Но что это? По знаку Антигена внесли хозяйское кресло. Сириец расположился в нем с той величественностью, которая подобает, по меньшей мере, царю. Вот он устремил свой взгляд на одного из гостей. Тот сначала заерзал, а потом замер, как бы окаменел, словно при виде Горгоны Медузы. Евн сделал какое-то движение рукой: гость вскочил и, взяв со стола яблоко, почтительно протянул фокуснику. Небрежно поблагодарив, Евн обратил свой пронизывающий взгляд на другого гостя. Тот так же молча поднес Евну фиал.

В триклинии стало необыкновенно тихо. Прислуживающие гостям рабы замерли в ужасе: Евн обращался с господами, как со своими слугами.

А между тем представление продолжалось. Встав с кресла, Евн подошел к Мегаллиде. От его взгляда супруга Дамофила задрожала. Руки ее опустились, потом быстро поднялись. Мегаллида стала сбрасывать с себя парик и одну одежду за другой.

– О боги! – вырвалось у кого-то из гостей.

Провожаемая взглядом Евна, Мегаллида побрела к поставленной у кресла скамейке и легла на нее.

Евн низко поклонился гостям и покинул триклиний.

И сразу гости опомнились. Мегаллида бросилась к своей одежде. Красный как рак Дамофил, обратившись к Антигену, вопил: «Ты опозорил мою жену! Немедленно выдай мне этого раба, или я подам на тебя в суд!»

Антиген мычал что-то невразумительное. Он был потрясен не меньше других. Ведь представление репетировалось несколько раз. Началось, как надо. А потом негодяй разошелся и стал вытворять неизвестно что.

Ревизия всадников

В самом начале нового, шестьсот одиннадцатого года от основания Рима Публий Корнелий Сципион Африканский и Луций Муммий Ахейский вступили в должность цензоров.

В своей речи, предшествовавшей вступлению в должность, Сципион допустил странное выражение. Он поклялся сообразовываться с интересами республики независимо от того, дал ли ему народ коллегу или нет. Получалось, что Сципион обещал вести себя так, словно он был единоличным магистратом. И, естественно, это вызывало тревогу среди многочисленных прожигателей жизни. По Риму поползли слухи, что Сципион отыскал где-то тогу старинного покроя, которую носил Катон, и напялил ее на себя.

* * *

Полибий проснулся, но еще лежал в постели, когда в кубикул вбежал Сципион в полном одеянии магистрата.

– Куда ты в такую рань? – удивился Полибий.

– До вечера! – махнул рукой Публий. – Иду исполнять обязанности гиппарха!

– Проводить ревизию всадников? – догадался Полибий. – Да поможет тебе Марс!

Ко времени прибытия цензоров на Марсово поле всадники со своими конями уже выстроились в одну линию.

Помахивали головами и ржали кони. Солнечные зайчики блестели на шлемах и металлических частях сбруи.

Сципион, не обращая внимания на коллегу, начал обход. Муммий следовал за ним по пятам.

Сципион не заглядывал в зубы и не ощупывал холки животных. Он ревизовал не коней и не конюхов, которым было поручено за ними ухаживать, а тех, кому символическое обладание конем обеспечивало место во втором после нобилей сословии.

Остановившись против всадника Луция Манилия, цензор спросил:

– Ты сын консула Манилия?

– Да! – отвечал Манилий Младший, не чувствуя подвоха.

– Твой отец, – продолжал Сципион, – сражался с пунами, хотя ему не удалось взять города.

Манилий кивнул головой.

Цензор повысил голос:

– И ты решил отмстить за неудачу отца. Твой повар испек огромный медовый пирог в форме Карфагена с городской стеной, внутренней и внешней гаванью Бирсой. Ты поставил его на стол, и твои друзья, вооружившись ножами, бросились на штурм. Так?

– Да! Это было в первый год осады Карфагена.

– Ты переводишься из сословия всадников в сословие эрариев, – отчетливо произнес Сципион.

– За что?! – вызывающе выкрикнул юноша. – Разве форма пирога – преступление?

– Уж, конечно, не за то, что ты опередил меня со взятием Карфагена, – отчеканил цензор. – За грубую шутку, оскорбляющую достоинство римского народа и память тех, кто пал под стенами Карфагена, ты исключаешься из сословия всадников и переводишься в сословие эрариев.

Манилий с мольбой взглянул на Муммия. Теперь только от него зависит карьера.

Муммий отвернулся. Сципион двинулся дальше.

Остановившись напротив сына недавно скончавшегося консула Сульпиция Тала, Сципион осмотрел его с ног до головы и сказал:

– Публий, я знал твоего отца, хотя и не был с ним близок. Занятие астрономией не мешало ему образцово выполнять государственные обязанности. Никто его не мог упрекнуть в том, что он в своих привычках и одежде бросает вызов общественному мнению. На тебе, Публий, сандалии с золотыми пряжками. Из-под тоги высовывается туника с длинными рукавами. Объявляю тебе цензорское порицание.

Процессия двинулась дальше.

Сципион остановился против юноши с опухшим лицом.

– Ты, Клавдий Азелл, – начал он, – растратил отцовское состояние. Целыми днями ты бродишь по Риму с такими же шалопаями, как ты, переходя из одной харчевни в другую. Посмотри на себя в зеркало! Ты уже потерял человеческий облик, у твоего коня взгляд более осмысленный, чем у тебя. Данной мне властью я исключаю тебя из сословия всадников и перевожу в сословие эрариев.

– Вето! – послышался твердый голос Муммия.

Обход продолжался.

Уже вечерело, когда Полибий услышал из атрия шум шагов. Отложив в сторону свиток, он поспешил навстречу Сципиону.

– Ну как? – спросил он, глядя в усталые глаза друга.

– Первый бой с роскошью я бы сравнил с Каннами, – ответил Сципион с деланной серьезностью.

– С Каннами? – удивился Полибий.

– Ну да! В той страшной для нас битве командование принадлежало двум консулам, моему деду Эмилию Павлу и Теренцию Варрону. Сегодня действовали два цензора. Я исключил из всаднического сословия пятерых. Но мой коллега, не к ночи будь о нем сказано, четыре раза прокаркал «вето».

– Это печально, – отозвался Полибий. – На Марсовом поле у тебя появилось много врагов. Тебе остается чаще посещать Форум.

Сципион удивленно вскинул голову.

– Я имею в виду, что у вас на Форуме легко приобрести друзей. Для этого достаточно обратиться к незнакомому квириту с приветствием, назвав его по имени.

– О нет, мой друг. У меня плохая память. Вот Аппий Клавдий похваляется, что он знает каждого гражданина по имени. Мне достаточно того, что все знают меня.

Аттал

Услышав стук, Блоссий подошел к двери и открыл ее. Перед ним стоял незнакомец в дорожном гиматии и внимательно смотрел ему в глаза.

– Заходи! – предложил Блоссий. – Судя по одежде, ты с дороги. Мое скромное жилище принимает всех. А сам я рад служить любому, кто ищет помощи и совета.

– Я нуждаюсь в том и другом, – отозвался незнакомец, вступая в дом. – Мое имя Аттал. Я царь Пергама.

Обычно такое представление вызывает суету, удивление, испуг. Ведь не каждому смертному доводится принимать у себя дома царей. Но эти слова не произвели на Блоссия никакого впечатления. Лицо его оставалось таким же невозмутимым и приветливым.

– Садись, Аттал, сын Аттала, – сказал философ, предлагая гостю стул. – Сними свой гиматий, если хочешь.

Пока царь устраивался поудобнее, Блоссий занимал его разговором.

– Я немного читал о твоем царстве; о твоей столице, второй в круге земель; библиотеке. Мой юный друг и ученик, да будут к нему милостивы маны, несколько лет жил в одном из подвластных тебе городов. Мысленно я был с ним. Но мне самому не приходилось выезжать за пределы Италии.

– Об этом и пойдет у нас речь, – сказал Аттал. – Как тебе известно, я состою в переписке с Корнелией, и от нее наслышан о тебе и о твоем искусстве воспитания. Но сначала объясню. У меня есть сын…

– Да, да! – подхватил Блоссий. – Я слышал о твоем наследнике и знаю, что его, как тебя и твоего отца, зовут Атталом.

Гость поморщился.

– Но тебе неизвестно, – продолжал он, – что у меня есть племянник, сын моего любимого брата Эвмена. Внебрачный сын. Тебя может удивить, что я сейчас скажу. Но я должен тебе признаться, что вопреки родственным связям, я бы предпочел, чтобы мне наследовал сын Эвмена Аристоник.

Царь положил ладонь на стол и сжал пальцы в кулак. Блеснул драгоценный камень, вставленный в кольцо.

– Видишь ли, – проговорил гость с неохотой. – У Аттала дурные наклонности. Я обращался к медикам. Жажда обогащения заставляла их скрывать от меня истину. Но она все равно раскрылась. Мой мальчик неизлечимо болен. Ему никто не может помочь. Я пытался втолковать римским сенаторам опасные последствия передачи власти моему сыну. Меня успокаивали. Но блеск глаз собеседников выдавал их истинные мысли и чувства. Они радовались, ибо худший царь – для Рима самый лучший.

Аттал снова взглянул Блоссию в глаза и сказал, понизив голос:

– Может случиться, что сенат захочет воспользоваться болезнью моего сына для того, чтобы превратить мое царство в римскую провинцию. В этом случае Аттала III должен сменить Аристоник. Я хочу, чтобы он был к этому готов. В письме к Корнелии я задал ей вопрос, может ли она отпустить тебя, хотя бы на короткое время, в Пергам. Она ответила, что ее старший сын, кажется, его зовут Тиберием, вскоре отправится в Испанию, а младший еще не готов к восприятию философии. Поэтому Корнелия не возражает, если ты отлучишься из Рима. Понимая, что твое решение во многом зависит от того, понравится ли тебе ученик, я привез Аристоника.

– Меня тронуло твое отцовское горе, Аттал, – проговорил Блоссий. – Я готов тебе помочь. Но ты знаешь, ведь я последователь Зенона…

– Знаю! Именно поэтому я выбрал тебя. Ведь мать Аристоника – рабыня. Зенон же писал, что раб, одетый в рубище, может быть достоин большего уважения, чем владыка великой державы. Я бы к этому добавил: такой раб может стать и царем, если у него достойный наставник. Твои услуги…

– Оставь, Аттал! Зенон, как ты помнишь, писал: «За добро надо платить добром, а не золотом».

Аттал покраснел.

– Прости меня. Неистребимая царская привычка. Но знай, если кто-нибудь из твоих друзей окажется в беде, он может рассчитывать на мою помощь.

– Я тебе верю, Аттал, – с чувством проговорил Блоссий. – Помогать друг другу – наш человеческий долг. Если бы мы все его выполняли, мир был бы другим. Приводи Аристоника. Я позанимаюсь с ним в Риме и провожу его в Пергам.

Аттал встал и низко поклонился.

– Прощай, мой новый друг. И спасибо тебе за урок. Ведь учиться никогда не поздно.

Оставшись один, Блоссий сел в кресло и закрыл глаза. «Ты пришел ко мне слишком поздно, Аттал», – думал он.

Наводнение

Март в этом году выдался суровый и неистовый. С нон[14] шел ливень. Тибр вздулся, вышел из берегов и разлился по низинам. Речки и ручьи, воды которых он принимал в себя и нес к морю, повернули вспять и залили окрестные поля.

Беда нависла над деревней Меммия. Вода подступила к самому дому. Ветер разносил, как солому с крыши, надежду Меммия на лучшую жизнь, которую он мечтал дать семье по возвращении из Карфагена.

Днем, чтобы умилостивить грозного отца Тиберина[15], жители села бросали в воду головы убитых овец. Меммий не мог последовать их примеру – у него не было овец. Но бедность хитра на выдумку. Меммий, произнося формулу молитвы «Прими головы, Тиберин, и отступи от порога», бросил в воду горсть маковых головок. «Ведь у Тиберина, – думал он, – не тысяча глаз. Разобраться ли ему при такой непогоде, кто бросает головы, а кто – головки».

К вечеру ливень утих. Казалось, гневное божество приняло жертвы и удовлетворилось ими. Сельчане впервые за много дней свободно вздохнули. Но передышка была недолгой. Ночью раздался страшный грохот. Авл соскочил со своего сундука и выбежал наружу. Его чуть не сбил поток. Доносились заглушаемые ревом воды крики.

– Выносите детей! – закричал Авл, переступая порог.

И вот уже отец, держа в руках близнецов, стоит по колено в воде под платаном. Рядом с ним мать с Меммией. Кора дерева была мокрой, и руки Авла скользили, он ухватился за толстую нижнюю ветку. Еще одно усилие, и, подтянувшись, он сел на нее верхом.

– Отец! – крикнул он. – Давай!

К утру хлынул дождь. Вода прибывала. Поглотив нижние ветви, она уже плескалась совсем близко. Мимо неслись бревна. Жалобно мыча, проплыл бык.

Когда совсем рассвело, стало ясно, что поток подмыл берег, и обрушившаяся глыба, перегородив реку, направила ее на деревню. Теперь у Меммия не осталось ни дома, ни денег, ни имущества. Погибла и домашняя святыня – очаг предков.

Вода спала к утру следующего дня. И только спустившись с деревьев и холмов, люди поняли всю глубину постигшего их несчастья.

Авл поднялся на холм и огляделся. Вон там стоял их дом, около самого высокого в деревне платана. Справа белела вилла Фупилия.

– Этот нисколько не пострадал, – сказал Квинт, показывая на виллу, – теперь он прикупит рабов, расширит хозяйство. Все его богатство выросло на несчастьях таких, как мы.

К вечеру они дошли до Тибра. Мост снесло, и людей переправляли лодочники. Пришлось отдать за переезд последние два асса.

На другом берегу Меммий увидел такую же группу бездомных людей. Подойдя к седоволосому старцу, несшему в руках изображение пенатов, богов – покровителей семьи, Квинт спросил:

– Что, и у вас наводнение?

– Наводнение? Какое наводнение! Просто землевладелец согнал с земли за долги.

– Куда же теперь?

Старик ничего не ответил. Пожал плечами и взглянул на небо: его судьба в руках богов!

К полудню второго дня Меммий и его семья были уже в Риме. Здесь жила его сестра. На нее теперь вся надежда.

Авл был в Риме впервые. Толпы праздного народа, узкие улицы, застроенные каменными домами, поразили его. Он поминутно останавливался и оглядывался по сторонам.

– Посторонись!

Четверо чернокожих великанов пронесли на плечах крытые носилки, в которых на атласных подушках полулежал пожилой сенатор в тоге с широкой пурпурной каймой.

– Он болен? – спросил Авл отца.

Квинт рассмеялся.

– Здоров как бык! У него столько рабов, что он может не утруждать своих ног.

Какой-то плешивый человек в потертой тоге, вертевшийся неподалеку, услышав замечание Меммия, закричал:

– Эй ты, деревенщина! Как ты можешь так говорить о знатном и щедром господине Квинте Помпее?!

– Да я не сказал о нем ничего дурного. А ты чего, его адвокат?

Стоявшие рядом каменщики рассмеялись. Их язвительный смех обратил плешивого в бегство.

Один из каменщиков бросил ему вслед с презрением:

– Сразу видать, что за птица. Клиент! Развелось их теперь в Риме видимо-невидимо. Живут на подачках. Каждое утро у дверей домов богачей выстраивается целая орава таких прихлебателей.

– Зачем? – удивился Авл.

– Поздравляют своих патронов, целуют им руки. А вот работать их не заставишь. Дай им даже землю в собственность, не уйдут из Рима. Забыли, как держать плуг.

– Даже если не забыли, – добавил другой каменщик, – не возьмутся за него. Им хлеб достается легко. Пошел с патроном на комиции, опустил за него табличку в урну, и подарок обеспечен.

– Дешев хлеб, взятый у богача, но не каждый может унизиться и взять его, – пробормотал Меммий. – Лучше уж снова стать воином, чем пресмыкаться, как червяк.

Пройдя Форум, Квинт Меммий свернул направо, на Субурру. Здесь не было видно хорошо одетых богатых людей. У подворотен огромных безобразных домов нищие в грязных лохмотьях протягивали руки и хватали прохожих за одежду. Навстречу прошло несколько молодых женщин в пестрых одеждах с ярко накрашенными лицами. По грязной мостовой бродили тощие собаки с вылезшей шерстью. Осел рылся мордой в канаве, разыскивая, чем поживиться. Тут же играли дети. Один из них, уродец с тонкими ногами и большой, как тыква, головой, швырнул в Авла комок грязи.

Стоял невыносимый для деревенского жителя смрад, запах скученности и нищеты. Перейдя на другую сторону улицы и миновав канаву, полную нечистот, Квинт остановился у пятиэтажного дома с балконом.

– Здесь! – сказал он, показывая на дом.

Звереныш

С тех пор как уехал Аттал и увез Аристоника, чувство тревоги не покидало Нису. «Как будет житься моему мальчику у свирепых ромеев?.. Конечно, хорошо, что царь увез его из Пергама. От зверенышей можно всего ожидать. Но ведь и на чужбине ему придется несладко, без языка, без друзей, без отцовской помощи и материнской ласки».

Ниса отложила вязание и взяла кувшин. Проходя мимо поленницы, она услышала за ней какой-то шорох, но не придала ему значения. «Наверное, мыши», – подумала она.

Вернувшись, она закрыла щеколду и понесла кувшин в спальню. Переступив порог, она неожиданно увидела Аттала. Он сидел на кровати и смотрел на Нису безумными глазами.

Ниса уронила кувшин. Он разбился, ледяная вода залила ей ступни, но она не ощущала холода, парализованная страхом.

– Федра! – произнес Аттал, протягивая руки к Нисе. – К тебе пришел твой Ипполит!

Он расхохотался, радуясь своей находчивости.

Ниса молча пятилась.

– Куда же ты уходишь, Федра?! – прошипел юноша и снова захохотал. – Ах! – хлопнул он себя по лбу, изображая забывчивость. – Ты же рабыня! Рабов не пускают в театр. Ты не знаешь о Федре и Ипполите. Федра была дочерью царя Миноса и второй женой царя Тесея. Она влюбилась в своего пасынка Ипполита и пыталась его совратить. Но Ипполит в отличие от меня был тверд как камень. Тогда она оклеветала его перед мужем, обвинив в предсмертной записке в насилии, и покончила с собой. Поняла?

Аттал вскочил и, быстро приблизившись к Нисе, схватил ее за руку.

– Не притворяйся глупой! – продолжал он. – Не то я тебя повешу и скажу дяде, что ты хотела меня совратить.

– Аттал в это не поверит, – прошептала Ниса.

– Ну и пусть не верит! Тебе от этого не станет легче!

В глазах его блеснул злой огонек.

– И запомни, – произнес он, не отводя от нее взгляда, – ты его рабыня. А когда он умрет, я буду твоим господином и сделаю с тобой все, что захочу. Но я хочу сейчас. У меня не было женщин. Ты будешь первой. Люби меня, Федра!

– Я тебя и так люблю, Аттал, – сказала Ниса, отстраняя его руку. – Не забывай, что я была твоей кормилицей. Ты так тихо сосал эту грудь, и я целовала тебя в волосики. Ты был похож на моего первенца. Побойся богов, Аттал!

Аттал вытянул из ножен кинжал и приставил острие к груди Нисы.

– Довольно болтовни! Раздевайся. Ты мне покажешь, как это делается. Я хочу, как мой опекун.

Он размахивал кинжалом, и Ниса отступала в угол спальни. В ее широко раскрытых глазах застыл ужас.

Жарко дыша, Аттал набросился на Нису и стал срывать с нее одежды.

Государство Солнца

Весь этот месяц у Блоссия ломило ноги. Давала себя знать работа в мастерской Филоника, где приходилось, стоя по щиколотки в ледяной воде, мыть вонючие кожи. Поэтому занятия были перенесены в его скромное жилье, и здесь впервые встретились и столкнулись в спорах Тиберий Гракх и Аристоник, сын Эвмена.

– Мои юные друзья! – начал Блоссий, с трудом усаживаясь в кресло. – Шесть наших занятий были посвящены «Государству» Платона, и каждый из вас имел возможность высказать свое мнение о прочитанном. Вы едины в том, что Платону удалось с необыкновенной проницательностью выявить пороки государственного устройства, присущего всем народам круга земель. Вы оба согласны с тем, что жизнь государственного организма, развивающаяся по присущим ему законам, нуждается во вмешательстве, подобном тому, к какому прибегали Гиппократ и другие опытные врачи. Но вы расходитесь в оценках нарисованной Платоном картины идеального государства. Ты, Тиберий, считаешь, что государство Платона нереально, поскольку оно невелико по размерам и не может существовать в окружении других государств, сохраняющих прежние государственные порядки. Ты полагаешь, что преобразования могут быть осуществлены лишь в таком государстве, которое охватывает весь круг земель или большую его часть. Верно ли я изложил твою мысль, Тиберий?

– Правильно, учитель. Но я еще говорил о том, что Платон допускал ошибки, поставив во главе государства философов. Ведь нам известно, что философы проводят свою жизнь в спорах и не могут договориться между собою.

– Да, – продолжал Блоссий. – Ты это говорил. Но ведь и Аристоник выступал против этого положения Платона. Я же стараюсь выделить не то, что вас объединяет, а то, в чем вы расходитесь. Ты, Аристоник, полагаешь, что само государство Платона не заслуживает названия справедливого, поскольку Платон оставил все права и блага жизни двум высшим классам – философам и воинам, а третий класс – ремесленников – низвел до положения рабов. Ты считаешь, что справедливость может быть установлена лишь в государстве, с ограниченной территорией и населением, говорящем на одном языке. По твоему мнению, в огромном государстве или империи неизбежно угнетение одним более сильным народом других, более слабых, и к несправедливости, которая связана с неравномерным распределением богатств, добавляется еще одна несправедливость, которую исключал Платон в своей системе. Так ли я передал твои мысли, Аристоник?

– Так, учитель.

На щеках мальчика разгорелся румянец. Он весь напрягся, готовясь к новой схватке.

– Я не буду высказывать своего мнения, – произнес Блоссий после паузы. – Я постараюсь расширить масштабы нашего спора и расскажу вам об одном удивительном приключении, которое выпало на долю эллина Ямбула лет пятьдесят назад.

Аристоник откинулся назад. Тиберий облокотился на стол.

– Этот Ямбул, – начал Блоссий, – был сыном купца, торговавшего пряностями, и унаследовал дело. Вместе с караваном он вышел из Александрии и, достигнув Красного моря, сел там на корабль. В том месте, где Красное море вливается в океан, на корабль Ямбула напали пираты из Аравии. Он лишился всего, что имел, и стал рабом-пастухом. За одной бедой последовала другая. На арабов совершили нападение эфиопы. Захватив Ямбула и одного из его спутников, они привезли их в свою страну, где берет начало великий Нил. Как раз тогда пришло время для принесения очистительной жертвы океану – эта жертва совершалась эфиопами каждые шестьдесят лет. Эфиопы посадили Ямбула и его спутника на небольшое суденышко, снабдив их водой и провизией. Сильный ветер погнал кораблик на юг. После плавания, продолжавшегося несколько месяцев, они приплыли к круглому острову окружностью в пять тысяч стадиев. Обитатели этого острова, расположенного у самого экватора, вели среди пышной природы образ жизни, изумивший Ямбула. Они отличались силой и красотой, не ведали болезней. Согласно закону, люди, страдавшие неизлечимыми болезнями или физическим уродством, должны были сами себя убивать. Кроме того, достигшие обременительной старости, повинуясь обычаю, ложились спать возле растения, запах которого уводил в небытие.

Блоссий изменил положение ноги, доставлявшей ему страдания, и продолжил с новой силой:

– Все жители острова жили группами по четыреста человек. Каждая из этих групп по очереди занималась общественными делами, снимала плоды с высоких деревьев, ловила рыбу, лепила статуи и расписывала стены домов. Поэтому на острове отсутствовали честолюбие и зависть, доставляющие государствам нашего круга земель столько несчастий. Не было у островитян и корыстолюбия – ибо мастерские, склады, дома, инструменты, не говоря уже о земле, находились в общественном пользовании. Государство заботилось и о здоровье людей, устанавливая рацион питания и время еды.

– И конечно же, – иронически вставил Тиберий, – женщины, как и у Платона, принадлежали всем.

– Ты догадался, мой мальчик, – ответил Блоссий. – Всем. Но это были не рабыни, а свободные женщины, участвовавшие в труде вместе с мужчинами и пользовавшиеся с ними равными правами. Как вспоминает Ямбул, ему не приходилось видеть таких прекрасных женских лиц, как на острове, где из отношений между людьми была исключена корысть, где были неизвестны ревность и трагедии, возникающие на ее почве.

– А почитали ли островитяне богов? – спросил Аристоник.

– Конечно! Их богами были Гелиос и небесные светила. Но главным божеством был Гелиос, дарующий жизнь и благоденствие. Поэтому они и называли себя гелеополитами. Но я уже закончил свой рассказ. Начнем с вопросов, а затем перейдем к обсуждению. Ты что-то хотел спросить, Аристоник?

– Да, учитель. Скажи, это правда? Был ли Ямбул? Совершал ли он путешествие?

– Что я тебе могу ответить?

Блоссий развернул листок и, подняв его, дал прочитать.

– «Путешествие Ямбула в страну гелеополитов», – прочел Аристоник вслух и радостно захлопал в ладоши: – Значит, правда! Правда!

Тиберий снисходительно взглянул на мальчика и улыбнулся:

– Тогда тебе, Аристоник, остается поверить в реальность Панхеи, описанной Эвгемером, или в существование Атлантиды, выдуманной Платоном для иллюстрации своего учения о государстве. А ведь ученик Платона Аристотель, знавший помыслы и намерения своего учителя лучше нас, говорит с полной определенностью, что Платон, выдумав Атлантиду, потопил ее, чтобы никто не вздумал искать этот отдаленный остров. Может быть, ты, Аристоник, отправишься на поиски острова Гелиоса, поскольку Ямбул не догадался его потопить?!

– Нет! – вспыхнул Аристоник. – Глупо тратить силы на поиски того, что уже найдено и известно. Не лучше ли употребить их на то, чтобы у себя дома установить справедливые порядки гелиополитов. Они же, как ты видишь, применимы к небольшому государству, размерами с наше Пергамское, а никак не к огромной империи.

– Но ведь царство твоего отца расположено не на острове, – заметил Тиберий.

– Ну и что с того, что не на острове, – возразил Аристоник, – справедливые законы хороши для всех.

– А то, что главной преградой для установления справедливых порядков является вражеское соседство. Вспомни судьбу Агиса и Клеомена. Будь Лаконика островом, без Ахейского союза городов и македонских гарнизонов, в Спарте бы и поныне действовали законы Ликурга в том их толковании, которое дал философ – стоик Сфер, учитель царей-реформаторов.

– Превосходно! – не удержался Блоссий. – Главное для политика – это умение предвидеть все обстоятельства, все преграды. Его отсутствие – причина неудач спартанских царей, решивших возродить свое отечество, порабощенное апатией и корыстью. Но важно не забывать и конечную цель, как бы ни была она далека. Независимо от того, существует ли государство Солнца, или это фантазия Ямбула, все, что сказано об освобождении людей от однообразного и тяжелого труда, представляет исключительный интерес. Обратите внимание: в государстве Солнца нет рабов, все делают свободные люди, и делают легко, с радостью. Я думаю, что в описании справедливых порядков Ямбул пошел дальше, чем Платон. Кажется, ты со мною не согласен, Аристоник?

– Я верю в государство Солнца! – воскликнул мальчик. – Его можно создать не в будущем! Сейчас!

Восстание

Два года прошло с тех пор, как Ахей и Ретаген пытались найти в Энне справедливость. Укрывшись в горах, они с десятком таких же беглых рабов нападали на поместья, освобождали из эргастулов колодников, добывали себе оружие и продовольствие. Теперь им предстояло встретиться с Евном, о котором к тому времени знала вся Сицилия.

В пяти стадиях от городских стен находилась известная всем местным рабам пещера, где и происходили их тайные сборища.

В ту ночь, когда Ахей и Ретаген пришли в пещеру, там собралось несколько сот рабов. По их мрачным лицам пробегали дрожащие тени, глаза то вспыхивали, то гасли. В центре круга, образованного толпой, в дикой пляске кружился человек. Он извивался, тряс головой, будто желая сбросить какую-то тяжесть, и наконец в изнеможении упал на землю.

По тому суеверному ужасу, с которым рабы следили за его движениями, Ретаген и Ахей догадались, что это Евн. Жившие в ожидании чуда рабы считали его оракулом и почти божеством.

Один за другим подходили они к Евну, падали ниц и обращались с вопросами. Для каждого он находил ответ. Если вопрос был сложным, Евн обращался к матери-земле и передавал ее слова, слышные лишь ему одному.

Ретаген, расталкивая толпу, протиснулся вперед и, поклонившись, спросил:

– Прорицатель, скажи, жива ли моя Веледа и ждет ли меня?

Приложив ухо к земле, Евн долго вслушивался. Наконец он проговорил:

– Я слышу звуки труб и топот. Это идут римляне в горы Иберии. Твоя невеста жива и ждет твоего возвращения.

Ретагена изумил и обрадовал ответ. Он, конечно, не догадался, что Евн определил его родину по редкому и характерному имени Веледа и назвал ее невестой, потому что Ретаген не спросил о детях.

К центру круга пробился Ахей. По выражению лица Ахея Евн сразу понял, что грек не верит его «чудесам».

– А как твоя богиня относится к избавлению от неволи? – спросил Ахей.

Прорицатель приложил ухо к земле. На этот раз он действительно услышал мерный топот шагов, которые могли принадлежать только римлянам. Он знал, что Дамофил после очередного бегства из усадьбы нескольких рабов вызвал для поимки их целый римский отряд. Но кто мог указать дорогу к пещере?

Шаги приближаются. Медлить нельзя. Евн вскочил и закричал:

– У входа римские собаки! Богиня приказывает их уничтожить!

С этими словами Евн побежал к выходу, но Ахей остановил его:

– Боги помогают храбрым и опытным. Прикажи выйти вперед только тем, у кого есть камни. Пусть забросают римлян камнями. Остальных же пошли к левому выходу.

Отряд римских легионеров стоял шагах в тридцати от входа в пещеру. Увидев рабов, легионеры метнули дротики.

Ахей успел прижаться к стене. Дротик просвистел над головой. Рядом послышались стоны раненых.

Улучив момент, рабы выскочили из пещеры. В римлян полетели камни. Закрываясь щитами, выставив вперед мечи, легионеры медленно двигались к пещере. Но сзади на них с криком набросилась другая толпа рабов. В ней был Ретаген.

Римляне дрогнули и бросились врассыпную. Рабы догоняли их и валили на землю. В короткой схватке легионеры были перебиты, и рабы вооружились римским оружием.

– Откуда у тебя познания в военном деле? – спросил Евн у Ахея.

– А разве кто-нибудь поверит, – ответил Ахей вопросом, – что я был олимпиоником?

– В Энну! В Энну! – слышались крики победителей.

Нестройная толпа высыпала на дорогу.

Услышав шум, из крайних домов Энны выбегали рабы. Они наскоро вооружались чем попало – поварскими вертелами, камнями, палками.

Господ восстание застигло врасплох. Многих перебили в постелях, некоторых захватили живьем. На агоре собралось человек пятьдесят хорошо вооруженных рабовладельцев, среди них и Антиген.

Евн, столкнувшись с опасностью, стал суетиться, беспрестанно менял распоряжения. Потом он, махнув рукой, сказал Ахею:

– Руководи боем ты, а я поведу людей в усадьбу Дамофила, как бы он не улизнул.

Ахей приказал перегородить улицу двумя телегами. За этой баррикадой он поставил рабов, вооруженных камнями и захваченными у римлян дротиками.

– Ретаген, – обратился он к другу, – оставайся здесь. Как только враги побегут сюда, встреть их, как следует.

Сам же Ахей во главе отряда рабов дворами пробрался к агоре. По дороге он приказал поджечь несколько сараев. Пусть думают, что все пути закрыты, кроме улицы, на которой ждет осада.

Наступающие с криком ворвались на агору. Рабовладельцы решили отступать.

В двадцати шагах от баррикады на них обрушился град камней. А сзади наседал отряд Ахея. Рабовладельцы заметались.

Антиген кинулся к дому и прижался к стене. Но Ретаген заметил его. С выставленным вперед мечом, с горящими глазами, Антиген ожидал приближения иберийца. У Ретагена была лишь палица. Размахнувшись, он с силой метнул ее в Антигена, и тот, выронив меч, замертво рухнул на землю.

Покончив с господами, восставшие бросились к мельнице, находившейся на окраине Энны. Взломали двери, и глазам предстала страшная картина: к огромному колесу, укрепленному горизонтально на оси, было приковано десять рабов с клейменными лбами, с особыми рогатками на шеях, не позволявшими подносить муку ко рту.

Разбили колодки и цепи. И вот уже освобожденные влились в толпу рабов, спешивших к усадьбе Дамофила. У входа в дом валялись трупы управляющего и палачей. Из женской половины дома вытащили дочь Дамофила Клею. Некоторые из сельских рабов порывались убить и ее, но рабыни окружили девушку плотным кольцом и не давали к ней подойти.

– Она была к нам добра! – кричали они. – Мы не дадим ее в обиду!

Ахей и Ретаген поддержали рабынь:

– Это наша избавительница, – сказал рабам Ахей, – она разрезала веревки, которыми нас привязали к столбу!

Со стороны дороги показалась еще одна группа возбужденных людей. Это тащили отчаянно сопротивлявшихся Дамофила и Мегаллиду. Лица обоих были в кровоподтеках и ссадинах.

Евну стоило немалого труда уговорить рабов отказаться от немедленной расправы.

– Отведем их к театру! – сказал он. – Эти заслуживают публичного суда и наказания.

В театре

Театр, расположенный полукругом на склоне горы, заполнили люди – освобожденные рабы и рабыни города и окрестных вилл.

Горели плошки и факелы. В кресле сидел Евн, рядом стояли два сирийца и глашатай. На Евне был белый шерстяной плащ, тканный золотом, на ногах – сандалии с серебряными пряжками. Опирался он на посох с золотым набалдашником. Все это Евн нашел у своего господина.

Дамофил, привязанный к столбу, испуганно озирался по сторонам, словно искал у бывших рабов поддержки. Но отовсюду на него смотрели глаза, горящие гневом и ненавистью. Мегаллида, поставленная рядом, отвернулась, чтобы не видеть этой страшной картины. Те, кого она считала скотами и кого могла приказать засечь до смерти, судят ее, дочь сиракузянина!

Евн что-то сказал глашатаю. Тот, приложив ладони рупором ко рту, закричал:

– Кто хочет выступить обвинителем?

По проходу между скамьями побежал человек, как и большинство сидевших в театре, – в лохмотьях и без обуви. Это был Ахей. Он остановился и, прижав левую руку к груди, словно хотел замедлить биение сердца, заговорил. Голос его сначала дрожал, потом окреп и зазвучал, как колокол на корабле во время бури.

Ахей говорил о муках, на которые обрекали господа рабов, о жестоких пытках и издевательствах, в которых Дамофил не знал себе равных.

Не все в театре понимали греческую речь, но все слышали и понимали голос сердца, которое билось в лад с сердцами тысяч людей: сирийцев и греков, галлов и испанцев, египтян и скифов, негров и фракийцев.

– Мы судим не одного Дамофила, – сказал в заключение Ахей. – Мы судим всех тех, жестокости которых мог бы позавидовать сам Фаларид[16]. На нас смотрят души замученных ими рабов! На нас смотрят те, кто еще томится в каменоломнях Сицилии, в рудниках Лавриона и Нового Карфагена. Нет пощады палачам!

Последние слова Ахея были встречены громкими сочувственными возгласами.

Мегаллида еще ниже опустила голову. Лицо Дамофила перекосил животный ужас.

Глашатай снова прокричал свой призыв.

И долго возбужденные ораторы сменяли друг друга, пока на сцену не поднялась женщина лет сорока в черной палле, казавшейся на ее хрупких плечах слишком просторной.

– Меня зовут Хлоя, – начала женщина. – Десять лет я причесывала Мегаллиду. Видимо, мое искусство сохранило мне жизнь. Госпожа никогда не поднимала на меня руку, но вы видите, я в трауре, я ношу его по тем моим подругам, которых приказывала сечь моя хозяйка во время утреннего туалета. Одним глазом она оценивала мою работу, а другим следила за действиями своего доверенного палача Кирна. Я не могу сосчитать число погибших. Но ведь не было ни одного дня, когда бы я не причесывала Мегаллиду. Сосчитайте сами!

Не в силах сдержать рыданий, Хлоя сбежала вниз.

Театр заревел.

– Слово подсудимым! – провозгласил глашатай, перекрывая шум. – Пусть ответят на наши обвинения, прежде чем мы вынесем приговор!

Лицо Мегаллиды исказилось злобной улыбкой. Дамофил сполз на колени, насколько позволяли веревки, и, полувися на руках, истошно завопил:

– Пощадите! Пощадите! Разве вы не были свободны? Я же не мешал вам грабить на дорогах!

По театру прошло движение. Раздались одиночные голоса: «Сохранить ему жизнь!», «Пощадить!», утонувшие в возмущенных криках толпы.

Неожиданно из передних рядов выбежал человек с волчьей шкурой на плечах. В правой руке он держал дротик. С силой метнул он его в Дамофила, и тот рухнул.

Все в театре вскочили со своих мест. Ахей закричал:

– Зачем ты это сделал, Ретаген?

Ибериец растерянно развел руками, желая сказать, что не смог удержать гнева.

– Ну что же, – проговорил Евн, – ты привел в исполнение приговор до того, как он был вынесен всенародно. Мегаллиду же я предлагаю передать для справедливого возмездия ее оставшимся в живых рабыням. Кто за это предложение?

Над театром взметнулся лес рук.

Евн сделал знак стоявшей внизу Хлое. Она и другие рабыни, устремившись к орхестре, схватили свою мучительницу и увели в темноту.

Собрание продолжалось до рассвета. Один за другим поднимались на сцену бывшие рабы и горячо говорили о царстве справедливости, об освобождении еще томящихся в неволе, о выборе царя.

Ретаген услышал сзади себя разговор:

– Евн заслужил быть нашим царем. Он ведь первый поднял нас на борьбу.

– Это верно. Но Евн не смыслит в военном деле, а царь должен быть полководцем, как Александр или Пирр.

– Вовсе не обязательно. У царя могут быть свои полководцы. Нет! Лишь Евн достоин управлять освобожденными рабами. Подумай, само имя его служит добрым предзнаменованием[17].

Все чаще из разных концов театра слышались выкрики:

– Евна! Евна поставим царем!

Евн поднялся на сцену, и в наступившей сразу тишине послышался его голос:

– Мое настоящее имя Лептин. Я родился и жил в сирийском городе Апамее. Ничто не предвещало в моей жизни перемен, пока в Апамею не прибыл римский посол, чтобы проследить за уничтожением боевых слонов. Я был в толпе из многих сотен апамейцев, когда из помещений в городской стене вывели на казнь слона по имени Сур. Какая-то сила бросила меня вниз, на спину ромея. Я в жизни никого не убивал, но тут я его задушил этими руками, – он поднял руки над головой. – Потом, – продолжал сириец, – философ Сократ водил меня по Сирии и восхвалял мой благочестивый подвиг. Сократ дал мне имя Евн. Вскоре в Антиохии воцарился бежавший из Рима царевич Деметрий. Этот негодяй заковал нас в цепи и выдал ромеям. Еще до прибытия в Италию несчастный философ сошел с ума. А я ведь был скован с ним одной цепью. Нас доставили в Рим, но сенат не принял нас, ибо принять означало простить Деметрия, чего сенаторы не намеревались делать. Нас расковали и вывели за городские ворота. И тут на нас напали и продали в рабство. Остальное вы знаете. Теперь решайте, достоин ли я быть вашим царем.

Раздались шумные возгласы:

– Хвала и слава царю освобожденных рабов, царю нового Сирийского царства Антиоху Благочестивому!

Снова заговорил Евн:

– Благодарю вас, братья! Исполнилась воля великой матери-земли. Это она избрала меня из тысяч и долгие годы неволи внушала мне: «Евн! Ты будешь царем! Ты превратишь рабов в свободных и дашь им счастье!» Но знайте, вы не шайка разбойников, вы теперь подданные великого Новосирийского царства. Никто не должен разорять посевов, губить скот и уничтожать всякое другое добро на виллах. Все это добыто нашим трудом и отныне принадлежит нам.

Гул одобрения прокатился по театру. Дождавшись тишины, Евн продолжал:

– Прежде чем разойтись, изберем командующего и совет нашего царства, а также тех, кто возвестит всем рабам острова и других подвластных Риму земель, что они свободны и могут найти у нас приют и защиту.

После недолгих споров командующим был избран Ахей. Затем рабы выбрали десять советников и пятьдесят вестников для того, чтобы поднять восстание в других частях острова и в Италии.

В числе избранных оказался и Ретаген. Его посылали в Катану. Одновременно ему поручили доставить туда дочь Дамофила Клею. Ретаген пытался отказаться от последнего поручения, но Ахей сказал решительно:

– Иди, Ретаген! Пусть не говорят наши враги, что мы звери, убивающие всех без разбора. Пусть знают, что мы помним не только о зле, причиненном нам, но и о добре, и что мы умеем быть благородными.

В Пергаме

Миновав городские ворота, Аттал приказал подать открытые носилки. Ему хотелось насладиться зрелищем своей столицы, которую он оставил полгода назад. Известие о возвращении царя мгновенно облетело город, и сотни людей, оставив свои дела, ринулись на улицу, бегущую от Западных ворот до дворца.

Пергам заливало яркое солнце, но от садов Никефории веяло прохладой. Щебет птиц и воркованье голубей, казалось, заглушают все звуки. За мостом через Серенус по обеим сторонам улицы выстроились белые опрятные дома. «Моего появления никто не ждал, – думал царь. – Но, видно, недавний закон о поддержании в городе чистоты выполняется неукоснительно. Дома побелены, возле каждого пифос для мусора. Тротуары заметены. В сравнении с Пергамом Рим выглядит мусорной свалкой.

Впереди показались Пропилеи – величественный вход в расположенные на террасах гимнасии. «Здесь прошла моя юность, – вспоминал царь. – Меня отец растил воином. Корону должен был наследовать Эвмен как старший. Мы оба часто слышали от отца: “Египетскому царству три тысячи лет, нашему нет и ста. Помните: вы – граждане Пергама!” Этого наставления я не забывал. Стал гражданином и воином. Подданные называют меня великим воителем. Льстят, конечно. Но это не пустая лесть! Дважды я разбивал галатов, отбрасывая их от стен Пергама. Отличился и в битве при Пидне как союзник Рима. А потом меня пригласил сенат и, стремясь разжечь во мне честолюбие, засыпал похвалами и почестями, надеясь втянуть в заговор против брата. Заржавленный ромейский крючок под названием “Разделяй и властвуй”! Меня поймать на него не удалось. Всю жизнь мы дружили, как настоящие братья. И эта дружба стала залогом успехов Пергама, которых не могут мне простить ромеи. Наши богатства влекут их к себе как магнезийский камень. Но пока я жив, им не видать Пергама как своих ушей».

Дорога обогнула холм, и на первом же повороте засиял мрамором колонн храм Афины Полиас, поднявшийся среди зелени тамарисков. А сразу за ним кирпичная громада библиотеки. «Ее тоже основал отец, не жалевший золота для покупки рукописей, и ученых рядом поселил, в небольших домиках. Теперь Пергам может гордиться своим собранием книг, вторым в мире после александрийского. Брату оставалось украсить фронтон библиотеки бюстами поэтов, драматургов, историков. Как раз перед моим возвращением из Рима был установлен бюст Тимея. А теперь, вот, поставили Полибия. С ним брат вел переписку. Как странно: Полибий, без устали хулящий Тимея, здесь оказался его соседом!»

Еще один поворот, и показался огромный квадрат алтаря, разделенный лестницей. Вот уже можно различить изваяния. Раньше Аттал видел их в мастерской скульптора, разбросанными на каменном полу. Теперь они заняли свои места, соединились в гигантомахии.

«Моя гордость!» – подумал Аттал и приказал остановить носилки.

Алтарь Зевса был воздвигнут в честь победы, одержанной над галатами. В фигурах богов скульпторы старались воплотить организующее эллинское начало: оно дало жизнь городу, его домам, храмам, гимнасиям, карабкавшимся по склонам до того безлюдной вулканической горы. Боги – это сила эллинской мысли, создавшей для себя вечный дом – библиотеку. Боги – это мощь эллинского оружия, сумевшего отстоять свободу Пергама от посягательств соседей, Македонии и Сирии, Капподокии и Вифинии. Боги – это мощь интеллекта, сумевшего столкнуть противников лбами и поставить на службу пергамским интересам варварский Рим.

Гиганты – это неистовые, все сокрушающие варвары, это изначальный хаос земли, путаница трав и корней, уходящих хвостами в землю. Это ненависть к гармонии и соразмерности божественных законов, бессмысленный мятеж, рушащий все на своем пути.

– Царь! – послышалось сзади.

Узнав голос секретаря, Аттал оглянулся. Всегда спокойный Эвполион был бледен, руки его дрожали.

– Разреши, я доложу тебе здесь. Там… Мне страшно.

– Можно и здесь, – отозвался царь, прислоняясь к алтарю спиной. – Сядем на ступени, никто нас не услышит.

Они прошли несколько шагов вперед. Аттал сел так, что ему оставалась видна часть алтаря. Эвполион, став рядом, начал докладывать.

– Сразу, как ты уехал, с наследником что-то случилось. Он перекопал ту часть сада, где растут розы, и насадил там уродливые ядовитые растения. Он приказал приводить собак. На следующий день их уже выносили. Он стал что-то искать в твоих вещах, и мы не могли его удержать.

Аттал уперся взглядом в голову гиганта, придавленную копытом коня, и вдруг уловил поразительное сходство между варваром и сыном. «Не был ли юный безумец моделью скульптора? Такие же страшные, беспощадные глаза».

– Но это не все, – выдохнул секретарь. – Дальше я не могу.

– Говори! – приказал царь.

Эвполион стал боком, чтобы не видеть лица царя.

– Он ворвался в домик Нисы. То, что он сделал с нею, узнай от других. Я не в силах рассказать тебе… А потом он ее повесил. Сейчас он успокоился. Но ведь это может повториться. Как тебя все ждали!

Он долго еще говорил, а царь все молчал. Повернувшись, Эвполион увидел Аттала, лежащим на ступенях.

Пир авгуров

За столом возлежали пятеро. Почетное место занимал старый сенатор Аппий Клавдий. Рядом с ним возлежал Сципион Назика. Годы изменили его лицо, еще больше стал шишковатый нос, как бы в оправдание прозвища, полученного некогда предками сенатора.

Здесь был и Муций Сцевола, отпрыск знатного, но разорившегося рода. В Риме он считался лучшим знатоком права. Положив голову на валик ложа, полудремал Лелий.

Оживленно беседовали Тиберий и консул Фульвий Флакк – человек с насмешливыми глазами и вьющимися волосами. Флакк славился остроумием, тонким знанием людей и жизнерадостностью. Казалось, ничто не могло вывести его из душевного равновесия.

Все шестеро были авгуры – члены древней и влиятельной жреческой коллегии. Ни в одном важном деле римляне не обходились без гаданий. Перед тем, как открыть народное собрание или начать сражение, они прибегали к гаданиям.

Авгуры часто собирались на пиры, где обычно спорили, как толковать ту или иную примету. Но сегодня им было не до гаданий. Восстание рабов в Сицилии, взбудоражив Рим, взволновало даже невозмутимых авгуров.

– Как вам нравится Плавций, эта тыквенная голова! – зло сказал Назика, ковыряя во рту зубочисткой. – Бежать от кучки скотов! Ему бы не тогу носить, а столу[18].

– А что он мог сделать с двумя манипулами. Говорят, рабов больше тысячи, – проговорил Муций Сцевола.

Аппий Клавдий недовольно взглянул на Сцеволу.

– И тебе ли говорить это, Муций?! В наше время при одном лишь появлении римских легионеров враги обращались в бегство. Разве ты забыл, что под Магнезией тридцать тысяч наших разгромили восьмидесятитысячную армию царя Антиоха, потеряв всего тридцать воинов. Нынешние воины – сущие цыплята. Куда только девалась былая римская доблесть!

– Какой доблести можно требовать от воинов, если у них нет ни хлеба, ни крова, – сказал Тиберий. – Я встретил в Риме старого легионера, которого помню еще с Карфагена. Наводнение разрушило его дом. С земли его согнали. И таких сейчас сотни.

Лелий открыл глаза и тихо, почти мечтательно заговорил:

– В этом году я хочу предложить народу мой план передела общественного поля. Когда крестьяне получат землю, тебе, Аппий Клавдий, не придется больше сокрушаться об утерянной римской доблести.

Назика сердито буркнул:

– Твое лекарство, Лелий, страшнее самой болезни. Добрые граждане все равно не допустят этого закона.

– Провести земельный закон – все равно что бросить мечи на Форуме, – поддержал Назику Фульвий.

– Разве можно назвать добрыми гражданами тех, кто расхватал общественную землю и равнодушно смотрит на бедствия и нищету своих сограждан! – горячо воскликнул Тиберий.

– Мальчишка! – процедил сквозь зубы Назика. – Твой отец высек бы тебя за эти слова.

– А я согласен с нашим молодым другом, – сказал Аппий Клавдий. – Восстание сицилийских рабов показывает, какие бедствия несет стране замена крестьян рабами.

– Давно ли ты, Аппий Клавдий, стал согласен с этим молокососом? – спросил Назика. – Не ты ли сам выступал в сенате против передела земель, пока тебе не отказали в триумфе?

– Ты лучше сам расскажи, как тебя отчитали в сенате за мошенничество с курами! – усмехнулся старик.

Он намекал на известный всем присутствовавшим случай, когда Назика не кормил кур, а потом за час перед боем дал им корм. Они его клевали с такой жадностью, что, казалось, подавятся. Однако римское войско было разбито. Поражение приписали нечестному поступку Назики.

– Кто после таких «гаданий», – закончил старик, – будет верить авгурам? И так о нас говорят в народе, что мы сами не можем без смеха глядеть друг другу в глаза.

Назика был задет за живое. Глаза его выпучились. Он хотел что-то крикнуть, но на его плечо легла рука Сцеволы.

– Друзья, оставим спор, – сказал Сцевола. – Время позднее. Выпьем за Флакка! За его успех в Сицилии, за победу над мятежными рабами.

Назика осушил свой фиал.

Аппий Клавдий протянул фиал Тиберию, принял его фиал и выпил вино маленькими глотками. Потом сказал:

– Задержись, Тиберий. Пойдем домой вместе.

Тиберий вышел наружу, где у дверей стоял раб Аппия Клавдия с факелом. Отослав раба вперед, Клавдий взял Тиберия за руку.

– Буду говорить с тобой прямо, по-стариковски. У меня есть дочь. О ней еще никто дурно не отзывался. Она трудолюбива и послушна. Со мной рад породниться любой сенатор. Но мне нравишься ты. Понял? Подумай и дай ответ. А пока прощай. Мне здесь нужно сворачивать.

– Тебе не придется долго ждать моего ответа. Я согласен, – сказал Тиберий дрогнувшим голосом.

– Ну что ж, тогда решено. А приданым я тебя не обижу.

Разгром

Войско расположилось у подножия холма. Весь день легионеры шли по каменистой дороге из Катаны. До Энны было еще далеко, и консул Флакк решил не обременять уставших легионеров постройкой лагеря. Он вызвал к себе в палатку старшего центуриона Постумия.

Верный служака не замедлил явиться. Вся грудь Постумия была увешана шейными цепями и фалерами, полученными в награду за храбрость.

– Ну как, готовы колодки и оковы для рабов? – спросил консул.

– Готовы, – ответил Постумий. – Еще вчера я разослал воинов по виллам занять у господ колодки. Теперь у меня в обозе их десять тысяч.

Центурион вышел из палатки. Луна заливала мягким светом поляну и лежавших на ней воинов. Пожилой легионер с лицом, изрезанным шрамами, приподнялся на локте. Это был Квинт Меммий. Тиберий Гракх помог ему в беде, дал денег. Теперь Квинт – легионер, и семья на время обеспечена.

Меммий прислушивался к разговору воинов, сидевших поблизости. В одном он сразу по голосу узнал Курция. Курций, как всегда, хвастался своими подвигами:

– Я летел впереди других на белом коне, и, как ни храбры были пуны, они, увидев меня, пустились в бегство. Тогда я метнул копье и пронзил начальника пунов вместе с лошадью.

– Постой! – перебил хвастуна другой легионер. – Только что ведь ты говорил, что служил гастатом; откуда же у тебя взялся конь?

– Как откуда! – ничуть не смутился Курций. – Разве я не сказал, что отнял коня у начальника?

– Так ты же пронзил его копьем!

Воины захохотали.

– А ты кто такой, чтобы надо мной смеяться! – обиделся Курций. – Сам в легионе без году нундины, а вышучиваешь ветеранов. Все знают мою храбрость, всем известно, что я не пожалею жизни для родины.

– Родина, родина, – вздохнул его собеседник. – Что значит родина для тех, кто потерял землю? Пустой звук. Ну, усмирим рабов, а что это даст нам, колонам? Господа по-прежнему будут пасти скот на нашей земле.

«Действительно, – думал Квинт, – что дала мне война с Карфагеном? На земле предков пасутся стада Рупилия. А я снова иду на войну. Почему? Потому что сицилийские господа обращались с рабами хуже, чем с животными».

– Что же ты предлагаешь? – спросил кто-то говорившего.

– Я?! Ничего! Только мы не должны быть ослами. Рабы не трогают земледельцев. Они бьют одних богачей.

– Ага, дружище, – раздался вкрадчивый голос незаметно подошедшего центуриона. – Сейчас проверим, кто ты такой и кто тебя сюда послал. Смутьян! Как тебя звать?

Легионер молчал.

– Он назвался Ксеном, – влез Курций.

Легионера со связанными сзади руками отвели к преторию.

Суматоха быстро улеглась. Кто-то сказал, что смутьяна отвезли под конвоем в Катану. Квинт задремал.

Его разбудил шум и крики:

– Тревога! Тревога!

Квинт вскочил. «Напали рабы», – пронеслось в его мозгу.

– Стройся! – крикнул центурион.

Надевая шлем, Квинт занял в строю свое место.

Светало. Вдали вырисовывалась какая-то черная масса. Еще мгновение, и вся равнина огласилась глухим гулом. Это рабы, по сирийскому обычаю, колотили в щиты, били в барабаны. Курций, стоявший рядом с Квинтом, пугливо озирался по сторонам. Строй рабов приближался. Показались воины с копьями наперевес.

Флакк дал знак гастатам. Они приготовились. Но тут произошло нечто неожиданное. Рабы, вооруженные копьями, метнулись в сторону, и за ними римляне увидели лучников с большими скифскими луками. Раздался свист тысяч стрел. Рабы могли не целиться. Римляне стояли в тесном строю, и нельзя было промахнуться. Квинт почувствовал, как что-то ударило в его щит. Со всех сторон слышались стоны и вопли. Раненые катались по земле. Оглянувшись, Квинт увидел спину бегущего хвастуна Курция.

В Нуманцию

На Марсовом поле выстроился легион. Он отправлялся в Испанию, где уже пять лет длилась кровопролитная война с Нуманцией, ставшей центром сопротивления иберийцев.

Среди воинов находился и Тиберий. Он возмужал. В этом году его избрали квестором[19], и он вошел в сенат.

Марсово поле! Здесь прошло детство Тиберия. Сколько раз вместе со сверстниками он наблюдал тут бег колесниц, полет блестящего диска и его тяжелое падение на траву. На этом поле начинались триумфальные шествия.

Со стороны Капитолия приближалась группа сенаторов. Когда они подошли поближе и можно было уже различить их лица, Тиберий узнал Помпея. Других он тоже видел в сенате, но имен еще не знал. Помпей же был соседом: дома Гракхов и Помпея соприкасались. Соседство это было не из приятных. Помпей и его жена Марция, известная как самая большая сплетница Рима, проявляли назойливое любопытство к жизни Гракхов.

Помпей поднялся на трибуну и начал напутственную речь.

– Воины! Сенат поручил передать вам пожелание доброго пути и удачи. Испанские варвары восстали против нашей мудрой и благодетельной власти. Им ненавистно само имя римского народа, и они хотят нас уничтожить! На вас смотрят предки, радующиеся доблести своих внуков и правнуков. Так будьте достойны их!

После речи Помпея центурионы дали команду выступать. Под звуки труб отряды, сделав прощальный круг по Марсову полю, двинулись к Мульвийскому мосту. Сразу же за мостом началась Фламиниева дорога, выложенная большими каменными плитами. Через каждые двести шагов по обеим сторонам дороги стояли камни, с которых легко садиться на лошадей. Каждая миля отмечалась высоким каменным столбом.

Вдоль дороги тянулись усыпальницы и гробницы. Наиболее богатые, облицованные белым мрамором, принадлежали знатным римским родам. Навстречу попадались одинокие всадники, экипажи, коляски.

Но вот кончились могилы, и пошли холмистые поля Этрурии. Их окаймляли густые дубовые леса. Ниже, по склонам холмов, спускались виноградники. Лозы обнимали стволы молодых тополей.

Несколько поодаль от дороги длинной шеренгой шли рабы с мотыгами в руках. Когда они опускали мотыги, оковы на их ногах звенели в такт ударам. За рабами присматривал хромой надсмотрщик с длинной плетью в руках.

Тиберий ехал на коне. Слева от него в строю шагал пожилой легионер. Обветренное, покрытое загаром лицо прорезал глубокий шрам.

Тиберий сразу узнал Меммия.

– Ты из этих мест… Скажи, почему здесь не видно колонов?

– Колонов? – переспросил Меммий и горько усмехнулся. – Ты спрашиваешь, где колоны?.. Вот они! – сказал он, показывая на своих товарищей.

Тиберий хлестнул коня и поскакал вперед, где блестели на солнце доспехи Манцина.

Манцин держался на коне, как прирожденный всадник. Тридцать лет он провел в походах, но впервые ему выпала честь командовать большим войском. Никто из знати не решался после неудачи Квинта Помпея взять на себя командование в тяжелой бесперспективной войне. Очевидно, Манцин сам понимал это. Его лицо было угрюмым и сосредоточенным.

При виде Тиберия Манцин улыбнулся. Тиберия он знал еще со времени Пунийской войны и любил за честность и прямоту.

– Грустишь? – спросил Манцин.

Тиберий не ответил. Он смотрел в сторону виллы, живописно расположенной на холме. Около портика важно гулял павлин. Под солнцем сверкали, переливаясь, все краски его оперенья.

Дверь виллы открылась, и на пороге показался невысокий полный человек. Спустившись со ступенек, он прошел по дорожке к ограде и, еще не доходя до нее, крикнул тонким визгливым голосом:

– Привет Манцину, вождю доблестного войска, и его молодому другу! Куда держит путь храброе войско?

– В Испанию, – коротко отвечал Манцин, сдерживая коня.

– О, это хорошо! – воскликнул толстяк. – Да пошлет вам Марс удачу. Испанские рабы самые сильные и выносливые. Я недавно купил двоих и теперь хочу заменить всех сирийцев, изнеженных и непослушных, крепкими испанскими варварами.

– Что, Филоник, не составишь ли нам компанию? – спросил с улыбкой Манцин.

– Рад бы, да на кого оставлю добро? Управляющим нельзя доверять. Все они норовят нажиться за хозяйский счет.

Манцин, отпустив поводья, крикнул:

– Прощай, Филоник!

Сразу за виллой пошли луга. То там, то тут виднелись небольшие стада овец и коз.

Лугам, тянувшимся по обе стороны дороги, не было конца.

– Какая однообразная картина! – промолвил Манцин.

– Однообразная? Нет, страшная, – сказал взволнованно Тиберий. – Сколько людей могла бы прокормить эта земля! Сколько крестьян она кормила, пока богачи не прогнали их с полей! А теперь эти бедняки должны идти в далекие страны и проливать свою кровь, чтобы такие, как Филоник, наслаждались в роскоши и довольстве. Нет, больше этого терпеть нельзя!

Гай Гракх

С отъездом Тиберия дом Корнелии опустел. Внук вместе с невесткой уехали в деревню. В Риме свирепствовала малярия. «Богине лихорадке» уже с древнейших времен воздвигали алтари и святилища. Особенно нездоровой в Риме была осень. Все состоятельные люди вывозили на это время своих детей в деревню.

Гай с Блоссием с самой весны отдыхали в Кампанской усадьбе, занимаясь на досуге изучением аттического красноречия. Корнелия часто получала от младшего сына письма, исписанные быстрым и неровным почерком. Полулежа на низкой постели в своей комнате, она перечитывала доставленное вчера письмо:

«Вместе с Блоссием отправились в Капую, куда прибыл известный в Афинах оратор Эвтерп. Его речь – красивый набор слов. Слова подобраны тщательно, точно камешки в пестрой мозаике. Но в речи нет души. На обратном пути любовался морем, мягким изгибом залива, очертаниями Везувия…»

Корнелия отложила письмо и задумалась. Как несходны ее сыновья! Тиберий мягок и сдержан, Гай резок и вспыльчив. В споре он с трудом сдерживает себя. Тиберий напоминает более римлянина, а Гай – грека. Недаром друзья прозвали его Демосфеном!

Неожиданно открылся занавес, и в комнату вбежал Гай. Корнелия вздрогнула.

– Что случилось, Гай, ведь ты не собирался приезжать до зимы?

– Не мог выдержать! – сказал Гай и поцеловал мать в щеку. – Узнал, что Тиберий отправляется в Нуманцию. Хотел попрощаться с ним.

– Тиберий ушел сегодня утром.

Несколько мгновений Гай стоял молча, с опущенной головой. Потом, резко вскинув голову, сказал:

– Как жаль, что нас разделяют почти десять лет. Я хотел бы всюду быть с братом, разделять с ним все труды и опасности, иметь с ним общих друзей.

– Ты и так их имеешь. Вас обоих воспитал Блоссий. Он ваш лучший друг.

При имени Блоссий юноша встрепенулся:

– Пойду приглашу его к ужину.

Блоссий сидел у стола, держа развернутый свиток. Но глаза его были устремлены поверх книги.

– О чем ты задумался, учитель?

– О Тиберии! Снова его жизнь в опасности, как в те годы, когда он еще мальчиком воевал под Карфагеном. И опять он должен сражаться за несправедливое дело.

– Ты хочешь сказать, что поход против нумантийцев так же несправедлив, как и война с не ожидавшими нападения карфагенянами?

– Еще более несправедлив. Пуны хоть прежде были врагами Рима. Нумантийцы никому никогда не угрожали. Они стали жертвой алчности. Их ненависть к Риму вполне оправдана. Можно ли осуждать людей, не желающих стать рабами, за то, что они не соблюдают правил боя и нападают врасплох, по ночам?

– Это так, учитель. Но они варвары, а Аристотель считает, что варвары самой природой предназначены для рабства.

– Аристотель и римлян считал варварами. Люди рождаются свободными. Рабство несет человечеству одни несчастья. С тех пор как в Риме появилось много рабов, умеренность и доблесть сменились алчностью и высокомерием.

Ретаген

Острогрудый корабль, разрезая волны, плыл на Запад, к берегам Иберии, откуда, как гласила пословица, корабли возвращались с серебряными якорями.

Высокий, широкоплечий гребец легко двигал тяжелое весло.

Кормчий триремы – горбоносый грек – догадывался, что человек, вытащенный на борт вместе с якорной цепью, – беглый раб. Но какое ему до этого дело? Не сдавать же его портовой охране? Два дня назад пришлось выбросить за борт на корм рыбам тщедушного египтянина, купленного в Александрии за пятьдесят драхм. Сколько ни бил его надсмотрщик плетью, египтянин не мог справиться с дубовым веслом. «А этого даже не надо подгонять, – думал кормчий. – Находка!»

Каждый взмах весла приближал Ретагена к родине. Там, за горизонтом, за краем моря, освещенным лучами заходящего солнца, – родные горы.

Ночью корабль бросил якорь у Нового Карфагена. Портовая стража не разрешала причаливать к молу в ночное время – боялись пиратов.

До берега было недалеко. Ретаген видел огни гавани.

Надсмотрщик стал открывать замки цепей, и рабы гуськом спускались в трюм, где их запирали на время стоянки корабля. «Теперь или никогда», – пронеслось в мозгу Ретагена. Он закрыл глаза и упал на скамью.

– Эй, ты, вороний корм, вставай! – крикнул надсмотрщик и больно пнул Ретагена ногой в бок. Ибериец не шевелился.

– Я тебе покажу, как притворяться!

Плеть обожгла плечо. Рассвирепевший надсмотрщик не заметил, что гребец приоткрыл глаз. Бросок – и горло надсмотрщика в руках Ретагена. Легкий хрип – и все кончено. Подобрав рукой цепь, Ретаген метнулся к борту.

Тяжелая цепь тянула ко дну, но он продолжал плыть. И выплыл. Полежав на камнях, Ретаген побрел по темной улице. Пройти с цепью через городские ворота было невозможно, поэтому он обратился за помощью к незнакомым людям. У полуразвалившегося домика он с трепетом постучал в покосившуюся дверь.

– Кто здесь?

На пороге показалась старческая фигура.

– Помоги! – Ретаген показал на свою цепь.

Старик стоял несколько мгновений в нерешительности. Потом спросил:

– Рудники?

– Нет, оттуда, – Ретаген показал рукой в сторону моря.

– Это лучше. Ты не клейменый?

Ретаген отрицательно покачал головой.

– Что ж ты стоишь? Заходи!

Захлопнув дверь, хозяин сказал:

– Тебе повезло, что попал ко мне. Я кузнец и смогу освободить тебя от цепи. Хорошо, что не с рудников. Хозяева рудников ставят своим рабам на лбу большие клейма, с ними далеко не уйдешь.

Пока Ретаген отдыхал на каком-то тряпье, старик рассказал, что он сам был рабом и всего лишь год как отпущен на свободу.

– Многие рабы, освободившись, забывают о том, кем они были, – закончил кузнец. – Но я не из таких.

К утру он, сняв с Ретагена цепь, выковал из нее кривой кинжал, какие обычно носят иберийцы. Накормив и снабдив Ретагена провизией, кузнец провел его через городские ворота.

– Кто это? – спросил страж, указывая на Ретагена.

– Мой помощник, – спокойно ответил старик.

Действительно, этот великан был похож на молотобойца.

На прощанье Ретаген обнял кузнеца. Он не находил слов, чтобы выразить ему свою благодарность.

Чем ближе подходил Ретаген к Нуманции, тем тревожнее становилось у него на душе. Как встретит его родина? Кузнец сказал, что уже семь лет его земляки ведут войну с римлянами. Может быть, римляне разрушили его город и обратили нумантийцев в рабов, как карфагенян? Ретаген отогнал эту мысль. А Веледа? Наверное, забыла о нем.

Вот и быстрый Дуриус. Берега густо одеты буком и тополем. Ретаген спустился к воде. Она так чиста, что на дне можно пересчитать камешки. Ибериец наклонился к воде, но напиться не успел. Он услышал топот копыт и спрятался в зарослях. Сквозь ветви Ретаген увидел группу всадников и по одежде признал в них земляков. Ибериец выбежал на дорогу. Всадники остановились. Подойдя поближе, Ретаген воскликнул:

– Авар!

Рассказ Авара

Молча вся семья выслушала Ретагена. Кончив рассказ, он обратился к Авару:

– Скажи, отец, а что делал ты эти годы?

Авар, человек лет пятидесяти, с седыми, коротко стриженными волосами, задумался.

– Ты слышал о Вириате? – спросил он вместо ответа.

– Нет.

– Милостивые боги наградили меня знакомством с этим великим человеком. Это был лузитанин[20]. В юности он, как и ты, пас овец на горах своей родины. Кто мог подумать, что простой пастух станет повелителем всех лузитанских племен! Больше того, он стал героем Испании. Клянусь луной и горными духами, в Испании нет такого уголка, где бы не знали и не любили Вириата! Римский наместник обещал лузитанам, жившим на правом берегу золотоносного Тага, переселить их в другие места. Это было в год разрушения Карфагена. Лузитаны еще не знали о римском вероломстве и доверчиво явились к наместнику. Наместник приказал убить всех мужчин, а женщин и детей продать в рабство. Вириат спасся в числе немногих. Римляне вскоре услышали о нем. Он не давал им покоя ни днем, ни ночью, ни за стенами городов, ни за укреплениями лагерей.

Сначала Вириат собрал тысячу воинов. Но не прошло и года, как он уже командовал большим войском. Правда, он редко собирал его. Люди Вириата действовали отрядами в сто-двести человек.

Слава о подвигах Вириата дошла и до нашей Нуманции. Я вместе с другими нумантийцами отправился к нему. В то время он уже считался повелителем всех лузитанских племен, но сохранял облик простого пастуха.

В одном сражении мне удалось отличиться. Вириат заметил меня и приблизил. Узнав его лучше, я понял, что это за воин и человек. Он спал вместе с нами на голой земле, а сражался впереди всех. На пиру он не притрагивался к золотой и серебряной посуде. Людей жадных не терпел и изгонял. Он говорил: «Кто хочет разбогатеть, пусть идет к римлянам, ему не место среди тех, кто защищает родину и мстит ее врагам».

Как его любили все мы! Когда он появлялся вместе со своей белой ланью, можно было подумать, что встречают не человека, а самого бога.

– Какой белой ланью? – спросил Ретаген.

– Ах, я совсем забыл сказать об удивительной привязанности к нему этого животного. Лань ходила за ним, как собачонка. Он спас ее от волка и приручил. Иногда лань исчезала. Но появлялась как раз перед битвой. Многие падали перед ней на колени, считая ее вестницей богов.

А как бил римлян наш герой Вириат! Он уничтожил три консульские армии. У нас не стало хватать места для победных трофеев. Однажды Вириат загнал в горы армию полководца Сервилиана и вынудил его признать свободу Испании. Но римляне не думали выполнять свои обязательства и предъявляли Вириату одно требование за другим, одно наглее другого.

– Как Карфагену! – воскликнул Ретаген.

– Вириат снова взялся за меч, – продолжал Авар. – Он был смел, как лев, но доверчив, как ребенок, а ведь римляне коварны, как змеи. Они подослали к нему наемных убийц. Смерть Вириата потрясла всю Испанию. Я и мои земляки возвратились домой и с того времени наш город воюет с римлянами.

Дверь открылась. В комнату вошел воин.

– Вождь, – обратился он к Авару, – явились послы от кантабров и ваккеев[21].

– Пойдем, Ретаген, – сказал Авар.

На пороге Ретаген обернулся. Вслед ему смотрела Веледа.

Ловушка

С далеких, покрытых вечными снегами Пиренейских гор дул порывистый северный ветер. От его ледяного дыхания клонились верхушки деревьев, пожелтевшие листья срывались с ветвей и роем кружились над землей.

Каменистая дорога разрезала долину, поросшую лиственным лесом. В облаке густой, сухой, как пепел, пыли двигалось римское войско.

По лицам и походке воинов было видно, что они до крайности утомлены длинным переходом. Тяжелые доспехи терли им плечи. Но снять их и сложить на повозки нельзя: кто знает, может быть, за этим леском прячутся варвары!

Через несколько часов лес кончился, и открылась равнина. Прозвучали отрывистые слова команды:

– Стой! Ставить лагерь!

Легионеры под командой центурионов рассыпались по опушке. Одни рубили колья и ветки для палаток, другие вырезали квадраты дерна и укладывали их в вал, третьи копали ров. На месте претория укрепили белый флажок, другие места лагеря обозначили красными флажками.

Тиберий и Манцин в сопровождении двух легионеров поскакали к Нуманции.

Город был расположен на холме, склоны которого спускались к реке Дуэро и ее притоку Мерданго. В Нуманции, как слышал Тиберий, насчитывалось всего восемь тысяч жителей, но после Карфагена у Рима не было более грозного противника, чем этот город. Три раза под его стенами римляне вынуждены были бежать, бросая оружие. Последний раз под Нуманцией потерпел поражение заносчивый Квинт Помпей. Войско его попало в засаду и было наполовину уничтожено. Помпей заключил мир с нумантийцами на условиях равноправия, но когда кончился срок его службы и на смену ему явился преемник из Рима, Помпей отказался от договора. Дело дошло до суда перед сенатом. И хотя сенаторам было ясно, что договор с Нуманцией заключен, они все же поддержали Помпея.

Война с нумидийцами продолжалась. Манцин, возглавивший римское войско через год после поражения Помпея, также понес урон, но, получив пополнение из Италии, надеялся взять город.

Тиберий был впервые в этих местах, которые двадцать лет назад подчинил Риму его отец.

Укрепления Нуманции начинались сразу на противоположном берегу Дуримуса. На стенах при появлении римлян началось движение. Внезапно что-то со свистом пролетело в воздухе и упало у ног Тиберия. Наклонившись, он поднял кусочек свинца не больше желудя; на его поверхности он различил какие-то значки.

– Что здесь написано? – спросил Тиберий.

– Не знаю! – ответил Манцин, рассеянно глядя на метательный снаряд. – Что-то по-иберийски…

Когда они вернулись в лагерь, смеркалось. Солнце, спускаясь за горы, золотило верхушки деревьев.

Усталые Манцин и Тиберий молча сидели в палатке. Тиберий вспоминал о доме, о Клавдии, о маленьком Марке и думал о том, что они сейчас делают. Наверное, Марк уже спит, а жена читает при светильниках.

Размышления Тиберия прервало появление центуриона.

– Ну, что? – спросил Манцин у вошедшего.

– На холмах вражеские костры!

Манцин быстро вышел из палатки. Тиберий поспешил за ним.

На вершинах холмов, окружавших долину, сверкали огни.

Манцин дал приказ оставить лагерь, двигаться к укреплениям, воздвигнутым римским полководцем Нобилиором несколько лет назад.

Войско бесшумно покинуло лагерь.

Вопль «Помогите!» раздался где-то рядом. Тиберий бросился на крик. Шагах в пяти от дороги он увидел яму. Из ее глубины слышались стоны.

– Волчья яма! – догадался Тиберий и тотчас же подумал, зачем легионеру понадобилось сходить с дороги.

– Бежал! – сказал подошедший центурион и наклонился над ямой. – Уже хрипит… Ловко они делают ямы! Даже днем ни за что не догадаешься, где тебя ждет смерть. Внизу – заостренные колья.

– Спусти веревку! – сказал Тиберий.

– Зачем? Он уже мертв. Лучше пойду расскажу другим. Пусть это будет им уроком.

Сзади раздались глухие удары, крики.

– Иберы напали на арьергард. Пропал обоз! – воскликнул Манцин.

До укреплений Нобилиора было семь миль. Подгоняемые страхом, римляне еще до рассвета пришли в Долину смерти. (Так иберийцы называли место, где находились эти укрепления и где они однажды уже разбили римское войско.)

Посреди поля белели кости. Тут же валялись обломки оружия. Полуразрушенные укрепления не годились для длительной обороны; в них можно было укрыться лишь на короткое время, до прихода подкрепления. Манцин приказал поправить валы и углубить ров.

У совершенно обессиленных, не спавших две ночи людей лопаты валились из рук, работа шла медленно. К рассвету разведка доложила, что выход из Долины смерти занят полчищами врагов.

Манцин опустился на придорожный камень. Обхватив голову руками, он медленно раскачивался.

Тиберий подошел к полководцу и коснулся его плеча. Манцин вздрогнул.

– Не огорчайся! Есть выход!

– Выход? Какой выход? Мы в ловушке!

– Справедливый мир.

– С кем? Нумантийцы после случая с Помпеем не поверят ни одному нашему слову…

– Надо попробовать убедить их в том, что римляне могут быть верны своему слову!

В посольство для переговоров с нумантийцами вошли легат и два центуриона. Молча ожидали римляне их возвращения.

Не прошло и получаса, как послы вернулись. По их сумрачным лицам можно было догадаться о постигшей неудаче. Они рассказали, что нумантийцы заявили, что не верят никому в Риме, кроме Гракхов, так как в свое время консул Гракх заключил с ними мир и убедил римский народ соблюдать его условия.

– Ну что ж? – сказал Манцин, выжидательно глядя на Тиберия. – Придется идти тебе!

– Я готов.

Переговоры

За поворотом дороги Тиберия и трех его спутников – легионеров и переводчика – ожидали нумантийские всадники.

Они были вооружены небольшими щитами из переплетенных сухожилий, короткими мечами и связками дротиков, прикрепленных ремнем за спиной. Груди их защищали полотняные панцири, а головы – шлемы из ремней.

Нумантийцы знаками приказали Тиберию следовать за ними каменистой дорогой, по которой римское войско отступало ночью.

В стороне Тиберий увидел трупы лошадей, обломки оружия и тела воинов.

– Ночью у Харона было много работы! – сказал переводчик.

Пожилой легионер лежал на спине с раскинутыми руками. Тиберий подъехал ближе, остановил коня и наклонился. Обезображенные черты мертвого лица показались удивительно знакомыми. Чтобы проверить догадку, Тиберий спросил у спутника:

– Ты знаешь этого человека?

Тот снял со своей головы шлем.

– Это Меммий, из Этрурии.

У Тиберия защемило сердце. Ему стало жаль человека, который искал на чужбине серебро, а обрел кусочек железа на конце стрелы…

Дорога круто повернула и вывела на огромную поляну, заполненную иберийцами.

При виде Тиберия и его спутников группа нумантийцев в железных кольчугах и кольчатых шлемах поскакала им навстречу. Голову переднего покрывал медный шлем с развевавшимися белыми перьями.

– Это их вождь! – шепнул Тиберию переводчик. – Только вождю можно носить такой шлем.

На загорелом лице вождя блестели карие проницательные глаза.

Он настороженно и внимательно осмотрел римлян и сошел с коня. То же сделал и Тиберий. Подойдя к Тиберию, вождь протянул ему руку и отрывисто сказал:

– Авар!

Авар сказал еще что-то по-иберийски, не спуская с Тиберия глаз.

– Старик говорит, – перевел грек, – что рад приветствовать сына консула Гракха, которого уважает вся Испания.

Тиберий ответил, что он в свою очередь рад познакомиться с предводителем храбрых нумантийцев.

Затем Авар, Тиберий и переводчик проследовали к полотняному шатру на холме. Авар пропустил Тиберия вперед и вошел вслед за ним. Предложил жестом сесть на разостланные кожи, сам же остался стоять.

– Кого-то ждет! – предположил вслух переводчик.

Так оно и оказалось: не успел Тиберий сесть, как полог распахнулся и вошли два старца.

– Старейшины! – шепнул переводчик. – Без них в Иберии не решается ни оно дело.

Старейшины медленно опустились на кожи. Авар сел прямо на землю, подогнув под себя ноги, и сразу же заговорил. Старейшины во время его речи покачивали головой в знак согласия, но не проронили ни слова.

Предложения Авара показались Тиберию умеренными. Нумантийцы соглашались выдать трупы римлян для погребения, отпустить римское войско без выкупа, в обмен требуя признать независимость их города.

Тиберий обещал им это, и переговоры быстро закончились. Видя, что Авар собирается встать, Тиберий сказал:

– В обозе, на одной из подвод, остались таблички, без которых я не смогу отчитаться в расходах на нужды войска. Я просил бы возвратить их мне, если это возможно.

Авар внимательно выслушал переводчика и ответил, что он готов не только возвратить таблички, но с радостью даст Тиберию из трофеев все, что ему надо. Он приглашает Тиберия в Нуманиию.

Тиберий кивнул головой в знак благодарности и, повернувшись, сказал одному из своих спутников:

– Скачи в лагерь и доложи Манцину о договоре. Пусть меня не ждут. Я буду в Нуманции, где мне обещают вернуть таблички. Догоню войско еще до Тарракона.

Проводив легионеров, Тиберий вернулся в палатку. В глазах Авара он прочел одобрение. Вождь иберийцев с уважением смотрел на римлянина, решившегося войти во вражеский город, чтобы получить какие-то таблички.

В гостях у нумантийцев

Дорога пролегала среди полей, засеянных пшеницей и овсом. Несмотря на осеннее время, хлеб был еще не скошен. Колосья поникли до земли. То и дело через дорогу перебегали жирные полевые мыши. Их было так много, будто они собрались со всей Испании, чтобы сожрать урожай, который не могли собрать люди, занятые войной.

Картина неубранного поля вновь навела Тиберия на мысль о бесплодности войны, отнимающей у Италии ее землепашцев. Колоны гибнут, их жены и дети разоряются, а богачи жиреют подобно мышам, пожирая плоды чужого труда.

С этими мыслями Тиберий подъехал к городской стене. Здесь город не защищен рекой, и потому стена выше.

Нижняя ее часть сложена из массивных каменных глыб, плотно пригнанных друг к другу. Греки называют такую кладку циклопической, полагая, что только циклопам под силу громоздить столь огромные камни.

Верх стены, напротив, из небольших тесаных камней, скрепленных смесью щебня и глины. На углах квадратные башни.

Авар махнул рукой часовому. Железные ворота отворились, и всадники въехали в город. Ширина главной улицы, ведшей к центру города, составляла не более шести локтей, так что всадники, скакавшие по трое в ряд, заняли всю мостовую.

Наконец, улица кончилась, и перед Тиберием открылась площадь, застроенная нарядными зданиями.

– Это их Форум, – сказал переводчик.

Он хотел что-то еще добавить, но Авар обратился к нему с довольно длинной речью. Выслушав, грек передал Тиберию ее содержание.

– Старик говорит, что пока будут искать таблички, он приглашает тебя, как друга, к себе домой. Он выдает свою единственную и любимую дочь за человека, известного своей храбростью. Этот воин был в Карфагене, потом его продали в рабство, он бежал и сражается в Испании. Дочь Авара обручена с ним давно, но война мешала отпраздновать свадьбу.

– Скажи, что я принимаю приглашение, – ответил Тиберий.

Через темные сени Гракха ввели в большую комнату с плотно утрамбованным земляным полом. Белые стены были украшены коврами с геометрическим узором. На коврах – железное оружие, бронзовые изображения головы быка.

В комнате царила суматоха: рабыни хлопотали вокруг низкого стола, уставляя его тарелками с дымящимся мясом. В кувшинах из белой сагунтской глины принесли ледяное пиво.

Комната постепенно заполнилась гостями. Мужчины и женщины разного возраста, одетые в длинные белые туники, поздравляли друг друга с миром. Вошли жених и невеста.

Взглянув на жениха, Тиберий подумал: «Клянусь Геркулесом, я где-то видел этого великана!»

Жених в свою очередь внимательно посмотрел на Тиберия и, проходя мимо, шепнул: «Карфаген…»

Уже за столом Ретаген коротко рассказал ему о своих злоключениях. Внимательно выслушав иберийца, Тиберий сказал:

– Твои бедствия напомнили мне скитания Одиссея, двадцать лет не видевшего родной Итаки. И у тебя есть верная Пенелопа. Пусть боги, соединившие сегодня вас, дадут вам счастье!

Ретаген ответил:

– Тебе я обязан не только жизнью, но и счастьем, хотя судьба дважды сталкивала нас как врагов. Если бы не ты, мой город не знал мира, а я не был бы здесь.

Сказав эти слова по-гречески, Ретаген обратился к гостям на родном языке.

Послышались изумленные возгласы.

Как раз в этот момент вошел ибериец с табличками, и Тиберий обратился к переводчику:

– Передай, что я благодарю за оказанный мне прием, но не могу остаться до конца праздника: пора догонять войско!

Несправедливость

Целый год длилось в сенате разбирательство договора с Нуманцией.

Группа сенаторов, возглавляемая Квинтом Помпеем, требовала признать договор незаконным, а Манцина привлечь к ответственности. Сципион Эмилиан, соглашаясь с тем, что договор утверждать не следует, настаивал, однако, на том, что наказывать Манцина не нужно, раз он заключил его, находясь в безвыходном положении. Поговаривали, что Сципион боится за своего родственника – Тиберия Гракха.

Во время следствия были опрошены десятки свидетелей, исписаны горы папируса, но комиссия так и не могла прийти к единому заключению. Между тем в Рим прибыли нумантийские послы, требовавшие соблюдения условий соглашения.

На мартовские календы было назначено заседание сената, чтобы окончательно решить судьбу договора и дать ответ послам. Оно началось, как обычно, ранним утром. Сенаторы разместились на скамьях без всякого порядка: каждый занял то место, какое ему нравилось. Консул Марк Лепид позвонил в колокольчик, и двое служителей втащили в зал белую овцу, подвели ее к жертвеннику, украшенному лентами и венками. Через некоторое время жрец громко возгласил:

– Знамение благоприятно. Да помогут боги!

Консул, изложив суть дела, обратился с обычным вопросом:

– Что угодно сделать по этому поводу?

Сенаторы потребовали обсуждения. Первым в прениях выступил Квинт Помпей.

– Отцы сенаторы! – начал Помпей. – Не в обычаях наших предков уступать превосходящим силам врага. Марк Регул, окруженный карфагенянами, не пошел на предложенный ими мир, а сражался до конца. Он был взят в плен и отпущен под честное слово, чтобы испросить у римского народа согласие на мир. Но он уговорил римлян продолжать войну и, возвратившись в Карфаген, закончил там свою жизнь в страшных муках. Зато враг был разбит и Регул отомщен.

Как же поступил Манцин? Он заключил с нашими врагами позорный для римского народа мир. Он испугался. Я думаю, отцы сенаторы, не может быть двух мнений. Договор следует объявить незаконным. А поскольку нумантийцы требуют его выполнения, – выдать им Манцина: пусть он отвечает перед ними сам! Римский сенат и римский народ не подписывали этого договора, и они не могут за него отвечать!

Квинт Помпей сел.

Слова попросил Тиберий. Он волновался, впервые выступая в сенате.

– Отцы сенаторы! Человеческий дух нелегко усматривает истину, когда ему противодействуют чувства ненависти и гнева. В речи всеми уважаемого консуляра Квинта Помпея легко уловить эти чувства. Не будем искать их причины. Можно предположить, что неудачи, которые сам Квинт Помпей потерпел в Испании, побудили его отнестись с недоброжелательством к успехам других. Да, я считаю мирный договор, подписанный Манцином, выгодным и почетным для римского народа! Его войско не было проведено под игом, как в годы самнитских войн, он сохранил за собою все принадлежащие ему земли.

Представьте себе, что Манцин не заключил договора с Нуманцией. Десять тысяч римских воинов погибли бы, неужели вы были бы этому больше рады, чем сейчас, когда наше войско, тысячи ваших сынов и братьев, остались в живых?

Только бессердечный может осуждать спасителя стольких людей. Я сам сделал все, чтобы этот договор был заключен, и поэтому готов нести за него ответственность. Подумайте, отцы сенаторы! И пусть восторжествует истина!

Тиберий чувствовал, что его речь не нашла отклика, и ему не удалось изменить мнения сторонников Квинта Помпея.

Вслед за Тиберием выступил Эмилиан. Он старался отвести опасность, которая нависла над Тиберием. Эмилиан сказал, что за договор отвечает полководец, который его подписал, а не его помощники. Что же касается Манцина, то его поведение заслуживает лишь осуждения, но не такого сурового наказания, которое предложил Квинт Помпей.

Затем состоялось голосование. Сенаторов, поддержавших предложение Квинта Помпея, оказалось большинство…

Тиберий покинул курию одним из первых. Ему не хотелось никого видеть. Римский обычай – выдавать врагу полководца голым, если сенат и римский народ не хотели нести ответственности за его действия, никогда еще не казался Тиберию столь диким и жестоким, как теперь. Он вспомнил о жителях Нуманции. Этот народ будет снова ввергнут в войну.

По дороге домой Тиберий принял решение уехать в деревню. Там он надеялся забыться.

Встречи в деревне

Тиберий отдыхал на вилле своего тестя Аппия Клавдия в живописнейшем уголке Самния, окруженном лугами, рощами и виноградниками. Вскоре из Рима прибыл Блоссий. Приезд старого учителя вдохнул в Тиберия новые силы. Они ходили по аллеям парка, беседуя о том, что волновало обоих.

– Никогда не надо отчаиваться, – говорил Блоссий. – Человек, уверенный в правоте своего дела, должен бороться за него до конца. Вспомни великих греков – Солона и Фемистокла. Сколько препятствий стояло на их пути: угрозы врагов, измена друзей, клевета! Но они не отступили.

– Они умерли в изгнании… – заметил Тиберий.

– Но сделали свое дело! Солон избавил демос от долговой кабалы и насилий эвпатридов. Он очистил мать-землю от обременявших ее долговых камней. А Фемистокл спас родину от персидского деспота.

– Ты прав. У Солона и Фемистокла можно учиться мужеству и выдержке. Но меня более вдохновляет пример спартанских царей Агиса и Клеомена. Кто может соперничать с ними в благородстве характера?! Они отдали жизнь, чтобы бедняки получили землю.

– Хорошо, что ты это понимаешь! – воскликнул Блоссий. – Я уверен, что и в Риме найдутся их последователи.

– Блоссий! Я немало беседовал с умными людьми и убедился, что многие сочувствуют идее передела земель. Муций Сцевола, например, прямо говорит, что землю нужно переделить, иначе римская армия не будет пополняться за счет смелых и трудолюбивых сынов Италии. Но дальше разговоров дело не идет.

– Да, это – старая болезнь всех лицемеров и болтунов. Продают воду, а сами пьют чистое вино. Слышал ли ты о законопроекте Лелия?

– О, конечно! Но Лелий снял его еще в прошлом году. Испугался, когда Сципион Назика пригрозил расправиться с ним.

– Лелия теперь в Риме называют мудрым, потому что он «благоразумно» отказался от своего плана передела земли.

– Это мудрость суслика, боящегося высунуть нос из норы… Эти «мудрецы» дождутся того, что рабы заполонят Италию, а колоны превратятся в городскую чернь. Четыре года идет война с рабами Сицилии и конца ей не видно. Сейчас в Сицилии Фульвий Флакк. Ходят слухи, что и он разбит. Пора действовать! Я выдвину свою кадидатуру в народные трибуны. Тогда посмотрим, сумеют ли Назика и его друзья заставить меня отступить!

– Правильно, мой мальчик. Я всей душой с тобой и надеюсь быть тебе полезным. Но мне предстоит долгая поездка…

– Ты уезжаешь?

– Да, я должен ехать. Аристоник прислал мне письмо… Вот оно, – Блоссий протянул Тиберию пергаменный свиток.

Тиберий развернул его и прочитал: «Дорогой учитель! Веские причины побуждают меня просить, чтобы ты посетил Пергам. Мы нуждаемся в твоем совете. Узнаешь мой адрес на Верхнем рынке у Аполлодора. Будь здоров!»

– Очевидно, твоя помощь очень нужна Аристонику, если он просит тебя проделать большой и небезопасный путь. Будь осторожен и скорее возвращайся!

Через несколько дней после отъезда Блоссия привратник доложил, что какой-то незнакомец желает видеть Тиберия.

В атриуме Тиберия ждал человек лет двадцати пяти с загорелым лицом и большими грубыми руками крестьянина, одетый в простую тогу из серой шерсти с широкой войлочной шляпой в руках.

Крестьянин низко поклонился и сказал:

– Приветствую тебя, Тиберий, друг плебеев!

– Кто ты? – спросил Тиберий.

– Я Авл Меммий, сын Квинта Меммия, погибшего под Нуманцией. Отец писал о тебе. Давно мечтаю о встрече с тобой и вот недавно узнал, что ты здесь…

– Как очутился ты в Самнии?

– Купил небольшой участок и поселился здесь с матерью и младшими братьями. Все было бы хорошо, но этой весной пал наш кормилец – бык. Я задолжал Рупилию…

– Рупилию? – удивился Тиберий. – Так ведь его поместье в Этрурии!

– Земли Рупилия – во всех частях Италии! Этот богач требует, чтобы я внес деньги к июльским календам. Если не верну долг, он заберет участок. Зная твою доброту, осмеливаюсь просить у тебя заступничества…

– С удовольствием выполню твою просьбу, Меммий! – ответил Тиберий. – Иди домой и успокой свою мать. Завтра я займусь твоим делом.

Меммий поклонился. При этом шляпа, которую он сжимал в руке, упала. Поднимая ее, он покраснел, как девушка.

«Хороший человек! – думал Тиберий, глядя на удаляющегося крестьянина. – Сколько таких, как он, мыкают горе, словно для них Италия не мать, а мачеха».

Часть третья. За землю и свободу

Возвращение Фульвия Флакка

В полдень к харчевне «Петух», над входом которой красовалась вывеска: «Здесь Меркурий обещает выгоду, Аполлон – здоровье, а хозяин – выпивку и угощение. Проезжий, заверни сюда», – подъехали два всадника.

– Останься с лошадьми, Луций! – сказал офицер и переступил порог.

В харчевне было чадно. Пахло любимой приправой простонародья – жареным луком и чесноком. За столиками сидели крестьяне в широкополых войлочных шляпах, коренастые бородатые рыбаки в одежде, пахнущей морем, погонщики мулов в рваных плащах.

На грязном, заплеванном полу посреди комнаты кружилась танцовщица в короткой цветной тунике.

В ее руке пел бубен. Трактирщик громко рассчитывался с путешественником:

– За закуску – один асс, за вино – один асс, за ночлег – восемь, за сено – два, за девушку – пять ассов.

Вошедший пробрался к свободному столику и сел на колченогий стул. За соседним столом двое, по виду – ремесленники.

– Нынче хлеб кусаться стал, – сказал тот, что помоложе.

– Эх! – вздохнул другой. – Раньше-то: купишь на асс – вдвоем не съесть!

Трактирщик рассчитывался долго, каждую монету пробуя на зуб. Приезжий нетерпеливо постучал пальцами по столу и бросил на трактирщика гневный взгляд. Наконец тот подбежал.

– Вина! – приказал гость и отвернулся.

На столе появилась большая глиняная кружка, до краев полная мутно-бурым вином. Выпив глоток, офицер поморщился и хотел что-то сказать, но так и застыл с открытым ртом: в комнату входил человек в дорожном плаще…

– Тиберий! – закричал Фульвий и бросился к вошедшему.

– Фульвий, старина! Рад тебя видеть!

Усадив друга за стол и заказав еще вина, Флакк спросил:

– Какой ветер занес тебя сюда?

– Испанский! – ответил Тиберий и улыбнулся.

– Да… – сокрушенно вздохнул Флакк. – Этот ветер едва не потопил наш государственный корабль…

– Я уже слышал об этом. Но сицилийская буря еще страшнее.

Понизив голос, Флакк продолжал:

– Рабы разбили мое войско, разбили вдребезги! Поверь, я все сделал для победы, но она опять повернулась к нам спиной.

– Но почему Рим, разгромивший Ганнибала, не может справиться с полчищем рабов? – спросил Тиберий.

– Я много думал над этим, и Сицилия помогла мне осознать глубину пропасти, перед которой мы стоим. В борьбе с Ганнибалом воины защищали свою землю, свои очаги. А теперь они говорят: «Зачем нам проливать кровь и умирать, если богачи в Италии отняли наши участки». В сражения центурионам подчас приходится гнать их палками… А рабы дерутся, как львы, зная, что им не будет пощады…

– Испания мне так же раскрыла глаза, как тебе Сицилия. Государство в опасности. Спасти его могут не разговоры Лелия и ему подобных, а дело. Нужно отнять землю у богачей и раздать ее беднякам, возродить крестьянство – силу и надежду армии. Я хочу в этом году выставить свою кандидатуру в народные трибуны и разработать аграрный закон.

– Я помогу тебе, Тиберий! – воскликнул Флакк. – И не я один. Тебе помогут все, кому дорога Италия!

– Спасибо, друг! Твоя поддержка для меня очень ценна. Едем в Рим и возьмемся за работу!

Бросив на стойку несколько монет, друзья покинули харчевню.

Легионер отвязал коней. Тиберий и Флакк вскочили в седла и поскакали к Риму.

Перед голосованием

В эти дни в Риме только и говорили об аграрном законопроекте: в домах богачей – с тревогой и озлоблением, в хижинах бедняков – с радостью и надеждой. Рим в эти дни напоминал встревоженный, гудящий улей. В толпах, заполнивших улицы и площади, выделялись загорелые лица крестьян. Городские франты, умащенные благовонными маслами, одетые в белоснежные тоги, с презрением отворачивались.

– Зачем они сюда явились? – говорили богачи. – Что здесь надо этой деревенщине? Земли?.. Ты слышишь, они хотят распахать Форум!..

Слухи о переделе земель возбудили и городских бедняков, ютившихся в трущобах Сабурры. Они еще не забыли, что их отцы и деды были колонами.

На какие только ухищрения не шли богачи, чтобы опорочить идею передела земель.

На рострах ораторствовал Квинт Помпей. Сквозь шум толпы и выкрики «Долой!» доносились его слова:

– Зачем вам земля в горах Самния и болотах Этрурии? Там вы погибнете от голода и лихорадки! Там могут жить лишь рабы, а квириту приличествует жить здесь, в этом Вечном городе, наслаждаясь благами цивилизации! От аграрного закона не может произойти ничего, кроме смуты. Люди, которые внесли его на обсуждение, – смутьяны: они желают гибели римскому народу!..

Толпа ревела и требовала, чтобы оратор покинул ростры. Помпей скрылся в группе сенаторов.

– Тиберий! Тиберий! – раздавались крики. Стоявшие впереди сенаторы и всадники расступились нехотя, словно не желая пускать Тиберия.

С высоты ростр Тиберий увидел площадь, заполненную людьми. Он знал, что в толпе были и те, кто вместе с ним сражались на полях Африки и в горах Испании, их братья и сыновья.

Он будет говорить для них, а не для кучки богачей, окружающих ростры.

– И дикие звери имеют в Италии норы и логовища, – начал он. – А люди, которые сражаются и умирают за свою прекрасную родину, не владеют ничем, кроме света и воздуха! Как номады, странствуют они по дорогам Италии со своими женами и детьми…

Тиберий сделал паузу, вдохнул полной грудью воздух. На миг ему ясно представился лес у Нуманции, труп Квинта Муммия с широко раскинутыми руками…

Он продолжал:

– Полководцы обманывают воинов, призывая их защищать гробницы и храмы. Воины! У вас нет ни отчего алтаря, ни гробниц предков! Вы сражаетесь и умираете за чужую роскошь, за чужое богатство! Вас называют владыками вселенной… – Тиберий снова сделал паузу и сказал глухим голосом: – А вы не имеете ни клочка собственной земли!..

Гул одобрения прокатился по площади. Слова Тиберия проникли в сердца и нашли в них отклик.

– Нет, не гибели государства добиваются те, кто предложил аграрный закон, а увеличения его славы и мощи!.. Разве станет государство слабее, если его защитники получат землю, – землю, которая принадлежит государству? Разве государство погибнет, если неверных рабов, всегда помышляющих о мятежах, заменят на полях верные и трудолюбивые сыны Италии?..

Площадь вздрогнула от рукоплесканий. Нобили, стоявшие в первых рядах, съежились, испуганные этим проявлением народной воли.

В толпе сенаторов Тиберий заметил Октавия. Они встретились взглядами, и Октавий смутился. Тиберий пробрался к нему.

– Ты забыл дорогу к нашему дому, Октавий. Мать несколько раз спрашивала, почему ты не заходишь, а я не мог объяснить.

– Я очень занят, – тихо сказал Октавий, глядя в сторону.

– Дела делами, а старых друзей забывать нельзя. Да и дело у нас общее.

– Это так… – неопределенно вымолвил Октавий.

– Встретимся вечером на коллегии трибунов, а там – зайдем, разопьем у меня амфору фалернского и потолкуем немного.

Октавий ответил:

– Там будет видно… – и отошел.

Окруженный друзьями, Тиберий возвращался домой. На душе было легко и радостно. Собрание, на которое его враги возлагали такие надежды, было их поражением. Фульвий Флакк толкнул Тиберия локтем:

– Смотри!

Тиберий повернул голову и прочел на стене храма надпись углем: «Не робей, Тиберий, мы – за тебя».

В это же время другой улицей, в группе сенаторов, шел Октавий. Все подавленно молчали. Первым заговорил Октавий – быстро, дрожащим голосом:

– Я не могу: он – мой друг со школьной скамьи!..

Сципион Пазика повернул свое изрытое оспой страшное лицо:

– А слово, слово квирита, которое ты дал?.. Подумай об этом, Октавий! Мои друзья помогли тебе стать трибуном. А я тоже дал тебе слово…

Назика намекал на свое обещание – выдать за Октавия свою дочь и дать за ней приданое в 200 тысяч сестерциев.

Октавий осекся и замолчал. У дома Назики он сказал с дрожью в голосе:

– Пусть будет по-вашему!

Принятие закона

На заседании коллегии народных трибунов выяснилось, что противником аграрного закона является один Октавий.

Но каждый народный трибун пользовался правом вето.

Тиберий сделал все, чтобы убедить Октавия. Зная, что он владелец больших участков общественной земли, Тиберий предложил возместить его потери из собственных средств. Однако Октавий отказался наотрез.

Первое народное собрание, созванное для голосования аграрного закона, было сорвано: кто-то похитил урны, куда во время голосования бросали камешки. Друзья Тиберия требовали, чтобы он прибег к силе: окружил сенат и добился наказания тех, кто препятствует изъявлению народной воли. Фульвий Флакк, однако, убедил Тиберия отказаться от этого намерения.

На следующий день Тиберий через ликторов оповестил о новом собрании. Оно созывалось вне городских стен, на Марсовом поле.

На рассвете избиратели, распределенные по трибам, стояли перед дощатым забором с проходами в виде калиток. Это сооружение напоминало загон для скота и носило название «овчарня». Перед забором находилась трибуна для консулов и народных трибунов, руководивших голосованием.

– Прочти текст закона! – сказал Тиберий глашатаю.

Глашатай со свитком вышел вперед.

– Вето! – крикнул Октавий.

Глашатай опустил свиток. В толпе раздались крики: «Долой!», «Стащите Октавия!», «Читай закон!».

Тиберий сделал рукой знак, и наступила тишина. Подойдя к Октавию, Тиберий ласково взял его за руку.

– Друг! Не упорствуй в своем опрометчивом решении. Уступи народу. Он стоит перед тобой и ждет справедливости… Посмотри на лица этих людей. Разве ты не узнаешь тех, кто вместе с нами сражался в Карфагене? Разве эти люди не достойны получить тридцать югеров земли в награду за лишения и пролитую кровь?..

Октавий молчал. Тогда Тиберий сделал резкое движение, повернулся к народу.

– Народный трибун, – произнес он, – слуга и защитник народа и потому – лицо священное и неприкосновенное. Если же он идет против народа, мешает ему голосовать, он сам отрешает себя от должности. Ставлю на голосование предложение о лишении Октавия власти народного трибуна!

Одновременно голосовали семнадцать триб. Избиратели один за другим проходили по мосткам через проходы в дощатой стене и бросали камешки в урны.

Когда были объявлены результаты голосования, оказалось, что все семнадцать триб высказались за смещение Октавия. Тиберий приостановил голосование. Он еще раз подошел к Октавию.

– Подумай, Октавий! – сказал он. – Не навлекай на себя бесчестья, а на меня – обвинений в своеволии. Мы были с тобой друзья. Как друг прошу тебя: уступи! Я еще раз обещаю возместить тебе все потери…

Глаза Октавия наполнились слезами. Он молчал. Потом вскинул голову, казалось, готовый уступить просьбе. Но взгляд его встретился со взглядом Назики, стоявшего в толпе сенаторов у самой трибуны. Прочитав в его глазах угрозу, Октавий опустил голову и сказал:

– Поступай, Тиберий, как тебе угодно…

Восемнадцатая триба решила исход голосования: Октавий стал частным человеком. Тиберий дал знак, чтобы его удалили с трибуны.

Услышал он протестующие голоса сенаторов:

– Это неслыханно! Гракх нарушил законы! – но их выкрики потонули в рукоплесканиях толпы.

На этом собрании взамен Октавия народным трибуном выбрали Авла Меммия, утвердили аграрный закон и избрали комиссию для его проведения. В комиссию вошли Тиберий и Гай Гракх, а также Аппий Клавдий.

Вернувшись домой, Тиберий обнаружил на полу смятый лист папируса. На нем было написано: «Ты надругался над священной должностью народного трибуна и будешь наказан за это».

Пергам

По извилистой улице, вымощенной трахитовыми плитами, опираясь на посох, шел человек в серой хламиде. Его седые длинные волосы ниспадали на плечи.

Улица вела в гору, и старик то и дело останавливался отдышаться. Двенадцать лет прошло со времени последнего посещения Блоссием Пергама. Город сильно вырос. Даже крутые склоны холма застроены.

Блоссий обогнул высокое здание с мраморными колоннами и двинулся по широкой улице к акрополю. У витой каменной лестницы он остановился. Толпа мальчиков с шумом и смехом сбежала по ступеням, чуть не сбив Блоссия с ног. Лестница вела в гимнасий, расположенный на склоне холма тремя террасами.

«Когда я был здесь, – думал Блоссий, – этих мальчиков еще не было на свете, отцы их играли в бабки, а матери в куклы. Как быстро и неотвратимо текут годы!»

Сразу за воротами крепостной стены начинался верхний рынок. У входа стояла великолепная статуя Гермеса с рогом изобилия в руках, который периодически выбрасывал сильную струю воды. «Часы», – догадался Блоссий. Его оглушила шумная рыночная толпа. Два служителя тащили какого-то человека в рваном плаще. Человек громко кричал, стараясь вызвать сочувствие толпы:

– Люди добрые! Даже милостыни не дают просить! Помогите!

Но на его крики не обращали никакого внимания.

Возле столика менялы несколько человек о чем-то спорили, размахивая руками.

У лавок, расположенных вокруг всей рыночной площади, толпились покупатели.

Под вывеской: «Аполлодор. Свежая рыба» – Блоссий остановился. Улучив момент, когда стихли крикливые голоса покупательниц, он спросил у человека, взвешивающего рыбу:

– Есть у тебя понтийская кефаль?

Продавец вскинул голову и внимательно оглядел грека:

– Для кого?

– Для нашего общего друга!

Делая вид, что ищет рыбу, торговец отвел грека в дальний угол лавки. Нагнувшись, перекладывая скользкие рыбины, он сказал:

– Тот, к кому ты приехал, скрывается в доме Диодора. По ту сторону акрополя. За библиотекой…

Миновав храм Афины, Блоссий увидел знакомые рельефы и изображения трофеев пергамских царей, захваченных в битвах с галатами: щитов, шлемов, панцирей, колчанов, труб.

У храма – статуи царей, военачальников, отличившихся в сражениях с галатами.

За святилищем – огромное здание: пергамская библиотека. После Александрийской вторая в мире. Сколько дней провел Блоссий в ее залах! Здесь он написал свое сочинение о будущем… Но помог ли он этим сочинением людям настоящего – беднякам и рабам, не видящим в жизни ничего, кроме лишений и беспросветного труда? Многие из них не умеют даже читать. А если и умеют, разве их пустят в эти залы, охраняемые царской стражей?

За библиотекой стоял небольшой дом. Блоссий прочитал надпись над дверью: «Это дом Диодора. Да не проникнет в него ничто дурное».

На стук вышел сам хозяин, худощавый человек средних лет.

Эллин шепнул ему несколько слов. Хозяин впустил его и, захлопнув дверь, повел по лестнице в женскую половину дома. Там, в полутемной комнате, лежал, закинув руки за голову, Аристоник.

Гелиополиты

Аристоник и Блоссий вышли из дому поздно вечером. На голове у Аристоника низко сидела широкополая шляпа. Приклеенная седая борода и сучковатая палка, которую ему дал Блоссий, делали Аристоника совершенно неузнаваемым. Все эти предосторожности были необходимы, особенно в городской черте, где рыскали царские прихвостни.

Центр города Аристоник и Блоссий прошли молча. Спустившись с холма в низину, они остановились у длинного забора из кирпичей, скрепленных асфальтом. За забором виднелись невысокие строения. Потянуло удушливым запахом гнилых кож. Это был район мастерских. Здесь Аристоник чувствовал себя в безопасности. Он снял бороду и смял ее в кулаке.

– Вот я и снова молод, учитель!

– Я тоже чувствую себя молодым. Успех возвращает молодость. Кто мог подумать, что идея Государства Солнца, – достояние нескольких мудрецов – поведет на борьбу тысячи людей?!

– Этого следовало ожидать, учитель. Мысли, которые ты изложил в своей книге, попали в благодатную почву. Народ Пергама бедствует. Вся эта роскошь – дворцы, библиотеки, храмы – созданы трудом рабов и бедных ремесленников… Вот тут вонючие телячьи шкурки превращают в глянцевитый пергамен, а груды грязной шерсти – в знаменитую парчу Атталидов. Те же, кто делает эти прочные и красивые вещи, не выдерживают и трех лет работы. Того, что они получают от земли, едва хватает до нового года. Римские ростовщики, нахлынувшие сюда после разрушения Коринфа, дерут с них семь шкур. Юный безумец Аттал глух к мольбам и стонам своих подданных. Этот изверг, которому нет равных среди всех царей в безумии и жестокости, занят только своими цветами и лепкой из воска.

Они вышли из города. Каменистая дорога освещалась бледным сиянием луны. Справа шумела в крутых берегах быстрая Кайка.

Дойдя до смоковницы, причудливо изогнувшейся над дорогой, Блоссий и Аристоник свернули налево и вышли к высокой скале. Навстречу им метнулась тень.

– Стойте! Кто вы? – раздался голос.

– Сыновья Солнца! – ответил Аристоник.

– Проходите, – сказал страж.

Они нырнули в черное отверстие. Это был вход в заброшенный рудник, тянувшийся под землей на несколько миль. Здесь собирались гелиополиты. Так называли себя те, кто мечтал уничтожить царство мрака и насилия и построить царство света и справедливости – Государство Солнца.

Несколько факелов бросали тусклый свет на группу людей. Это был совет гелиополитов, главой которого являлся Аристоник.

Аристоник сказал:

– Друзья мои, этот человек – Блоссий. Вы видите его впервые, но знаете давно. Это его мысль освещает нам путь к счастью и свету. Блоссий прибыл из Рима. Он вам расскажет о том, как простые люди Италии борются за землю, как сражаются освобожденные рабы Сицилии против римских легионов. Друзья! Приближается и наш день. Мы не одиноки!..

Сидевшие и лежавшие на земле встали, охваченные одним чувством. В полутемной пещере гулко зазвучал гимн солнцу:

Ты идешь из-за гор далеких,Как посланец добра и света,И деревья, цветы и людиК тебе простирают рукиИ глядят на тебя с улыбкой,Лучезарное солнце!Ты идешь из-за гор далеких,Освещая и землю, и море,Ты в сердцах людей уставшихЗажигаешь огонь надежды.Да рассеются ложь и рабство,Словно сумрак ночи!

Смерть Аттала

По яркому мидийскому ковру, покрывавшему тронный зал дворца, нервно ходил человек в пурпурном плаще. Его черная борода оттеняла матовую белизну лица и плотно сжатые губы. Это был царь Пергама Аттал III.

У входа в зал в почтительной позе застыл пожилой придворный.

Аттал, дойдя до двери, порывисто остановился и закричал:

– Чтобы вы провалились в царство Плутона! Зачем мне ваши поздравления? Я спрашиваю: где Аристоник? Неужели человек может затеряться в моей стране, как песчинка в море?

– Боги милостивы, господин! – промолвил придворный. – Вчера по всему городу вывешены объявления: свободный, доставивший Аристоника живым или мертвым, получит пятьсот драхм, а раб на всю жизнь будет избавлен от телесных наказаний.

– Мне надоели эти обещания, Эвдем. Каждый день, пока Аристоник не пойман, превращается для меня в пытку. Я не могу спать, не могу жить! Не могу дышать! Эти шорохи, которые мне слышатся, сведут меня с ума! Мне мерещится, что он идет со своими проклятыми рабами!

– За эргастулами установлено наблюдение, государь. Все узники городской тюрьмы – в оковах, ни один…

– Стой! Что там звенит?

Аттал отскочил к стене и прижался к ней.

– Не волнуйся, государь: это повозка проехала по улице.

Несколько успокоившись, Аттал продолжал:

– Мерзавец дворецкий! Я приказал ему забить все окна дворца железными решетками. Он стал доказывать мне, что это произведет неблагоприятное впечатление на граждан. Теперь он поплатится!.. Ха-ха!.. Я его угостил своим новым снадобьем!..

Эвдем вздрогнул.

– Ага, боишься? – злорадно спросил Аттал. – Да, я испробовал сегодня свой новый яд, и он… – Аттал схватил придворного за грудь и прошептал ему на ухо: – Он умрет ровно через пять дней!.. Ха-ха-ха!..

Аттал дико хохотал, довольный испугом Эвдема.

– Ах, если бы я знал этот яд раньше! Тогда я мог бы отравить им всех, кто хотел моей смерти, и ни одна душа на свете не догадалась бы!.. Но ты – молчи! Поклянись, что будешь молчать!

– Чтоб мне не видеть белого света, государь!

– Я позвал тебя затем, чтобы сказать о завещании. Ты его отвезешь в Рим после моей смерти.

– Что ты, господин! Ты еще так молод, тебе рано думать о смерти!

– Но меня все ненавидят! – на глазах Аттала показались слезы. – О, как я несчастен!

– Успокойся, государь. Народ тебя любит.

– Скажи, Эвдем, что говорят в народе о моих сочинениях?

– Ими восхищаются, их все знают наизусть.

– Да, имя мое будет бессмертно. Александр не написал ни одной книги, хотя у него был учителем сам Аристотель. А я написал: «О ядах», «О лепке из воска», «Об удобрениях». Мои книги имеются не только в Пергамской, но и в Александрийской библиотеке… Да, я их обману…

– Кого, государь?

– Подданных. Они ждут не дождутся моей смерти, а после нее им станет еще хуже: они будут рабами Рима! О, Рим умеет усмирять рабов. Я им отомщу руками Рима за все: за заговоры, за восстания!.. Идем!

Эвдем испуганно посмотрел на Аттала и спросил:

– Куда, государь?

– Я должен тебе показать свое новое произведение. Конечно, ты не Фидий. Только он мог бы оценить мое мастерство. Но ты не дурак, а главное – умеешь держать язык за зубами.

С этими словами Аттал схватил придворного за край плаща и потащил его через зал по лестнице и коридору в комнату, где стояли статуи. Восковые фигуры, напоминавшие своей желтизной трупы, были исполнены рукой подлинного художника, но носили отпечаток его нездоровой психики. Мужчины и женщины были изображены в таких неприличных позах, что при виде их, наверное, покраснели бы и мимы.

– Вот, смотри, – сказал Аттал, указывая на статую Леды, страстно запрокинувшей голову. – Эту статую я начал лепить еще при жизни Хлои.

Действительно, лицо статуи обнаруживало сходство с лицом покойной невесты царя, но поза не говорила о почтении Аттала к ее памяти.

– Теперь, – продолжал Аттал, – у меня в жизни три самые дорогие вещи: мавзолей матери, эта статуя и мои растения. Тсс… – произнес он, прижимая палец к губам. – Идем, я тебе покажу то, чего еще никто не видел.

В оранжерее стоял тяжелый, удушливый запах ядовитых испарений. В глиняных и деревянных горшках росли странные, уродливые растения и грибы. Листья растений имели необычную форму, грибы – неестественно яркую окраску. Высокие цветы, похожие на орхидеи, упирались в стеклянный потолок.

Лицо Аттала просветлело, глаза загорелись радостным блеском. Потирая руки, он сказал:

– Здесь я у себя дома. Вот они, мои друзья, которым можно довериться во всем.

Эвдему показалось, что за огромной кадкой с пальмой что-то шевельнулось.

– Смотри, это я вырастил такого красавца!.. – Аттал показал колючее растение, напоминавшее алоэ. – Достаточно набрать капельку его сока на острие иголки и уколоть ею человека, чтобы он сразу же протянул ноги. Ни один врач не определит отравления. Несколько раз я уже испытывал действие этого яда на придворных, и врачи ставили диагноз: солнечный удар!..

Аттал опять разразился диким смехом и пошел к пальме. Но смех застрял в горле, и лицо его перекосилось от страха: у кадки стоял человек. Быстрым движением он кольнул царя отравленным стилем в плечо.

Аттал издал душераздирающий вопль, упал и забился в предсмертных конвульсиях. Эвдем пустился бежать к выходу. За спиной он слышал безумный смех дворецкого:

– Ха-ха-ха! Вот тебе солнечный удар! Ты так и не узнаешь, умру ли я через пять дней!..

Комиссия за работой

По пустынной дороге два серых мула тащили высокую повозку. Они однообразно постукивали копытами по плитам и лениво помахивали хвостами.

Закинув руки за голову, Тиберий отдыхал. Аппий Клавдий сидел рядом, опустив сухие длинные ноги с повозки. Старик дремал и клевал носом всякий раз, когда повозку встряхивало. На передке сидели Авл Меммий и Ксен. Ксен держал вожжи, изредка понукая ленивых мулов. Он не был уже рабом. Тиберий отпустил его на свободу. Но Ксен остался в доме Гракха, как преданный друг и помощник.

По обветренному загорелому лицу Тиберия блуждала улыбка. Он наслаждался кратким отдыхом. Работы было много. Вот уже несколько дней они едут от виллы к вилле, от одного богатого землевладельца к другому и проводят в жизнь земельный закон. Десятки бедняков уже получили землю. Но с каким трудом приходится отнимать ее у богачей!

Вспомнив что-то, он вдруг расхохотался так громко и раскатисто, что Аппий Клавдий вскинул голову от неожиданности, а Ксен, натянув вожжи, остановил мулов.

– Ксен, – говорил сквозь смех Тиберий, – Ксен, расскажи еще раз, как ты тащил толстяка из-под перины!

При напоминании об этом забавном случае спутники разразились хохотом, и даже мулы встряхнули весело головами.

– Когда управляющий соврал, что господин уехал, и вы прошли в дом поговорить с его женой, я остался с мулами у ворот. Немой привратник жестом показал мне на пристройку. Я сразу смекнул, в чем дело, и – туда! Вхожу в комнату – пусто. Вдруг мне бросился в глаза совсем еще новый сандалий, торчащий из-под перины. Я схватил его и потянул к себе. Из-под перины раздался визг. Хозяин, видно, подумал, что его пришли убивать. Когда я вытащил его, он был весь в пуху и продолжал так визжать, что сбежался весь дом.

Тиберий сказал:

– Жаль, нет с нами Гая. Вот посмеялся бы!

Вспомнил прощанье с Гаем перед его отъездом в Иберию и слова брата: «Обидно уезжать, когда на родине так много дел».

Колеса попали в рытвину, и повозку тряхнуло так, что Аппий Клавдий чуть не слетел.

– Ну и дорога, – проворчал старик. – Мой прадед построил ее двести лет назад на пустом месте. А теперь до нее никому нет дела. Что стоит заменить плиту и заделать выбоину!

У девятого столба повозка свернула на проселочную дорогу к вилле сенатора Рупилия.

Ее белые строения красиво вырисовывались на фойе неба. Холм, на котором стояла вилла, господствовал над всей окрестностью.

В полумиле от поместья Ксен остановил мулов.

– Ехать к дому? – спросил он, повернувшись к Тиберию.

– Нет! – сказал Тиберий. – С нас хватит. Пусть хозяин явится сюда.

Ксен соскочил с повозки и помог Аппию Клавдию спуститься на землю.

Прибытие повозки, которую недобрые слухи всегда опережали, вызвало тревогу на вилле. Во дворе бегали люди, лаяли собаки. Из ворот вывели коня. Несколько человек суетились вокруг него.

Аппий Клавдий, кивнув в сторону виллы, сказал:

– Вон как переполошились! Ну, что, начнем обмер земли?

Очень скоро к прибывшим подскакал всадник. У повозки он поднял коня на дыбы. Конь захрапел, закружился на месте, но всадник, несмотря на свою полноту, ловко спрыгнул на землю.

– Я сенатор Публий Ругшлий, хозяин этих владений, – сказал он, обращаясь к Аппию Клавдию как к старшему. – Чем обязан вашему посещению?

Аппий Клавдий чуть не расхохотался в лицо толстенькому сенатору, который хотел казаться очень важным и грозным, а на самом деле был смешон.

– А мы члены комиссии по переделу общественных земель, – ответил он ему в тон. – Исполняя свой долг, мы приехали сюда, чтобы установить, не попала ли по ошибке в твои угодья общественная земля.

Старик явно насмехался над выскочкой. В маленьких глазах Рупилия сверкнул злой огонек.

Аппий Клавдий развернул пергаменный свиток с планом угодий и показал пальцем:

– Вот это принадлежит тебе. Остальное – общественная земля. Не так ли?

Рупилий побледнел и растерянно улыбнулся.

– Ты шутишь, эта земля моя. Я ее получил в приданое за моей женой. У меня есть документ, и соседи могут засвидетельствовать!

– Твой тесть обманул тебя, – сказал Тиберий. – Он не имел права отдавать эту землю в приданое.

– Но он сам получил ее по завещанию от своего отца!

– Аграрная комиссия не может считать общественную землю частной на том основании, что твои родственники обращались с ней как с собственной, – раздраженно возразил Тиберий. – Мы избраны народом и пришли сюда восстановить справедливость. Согласно закону мы оставим тебе тысячу югеров. Остальная земля будет роздана малоземельным. И говорить больше не о чем. Ксен! Приступай к работе.

Ксен и Авл занялись обмером земли. Аппий Клавдий свернул план и пошел осматривать поля. Рупилий долго стоял растерянный. Наконец он нерешительно шагнул к Тиберию и протянул ему открытую ладонь. На ней блестело золотое кольцо с крупным драгоценным камнем.

– Это и еще девять тысяч денариев – твои, если укажешь, что у меня не более тысяч югеров земли, – быстро проговорил он.

Лицо Тиберия передернулось.

– Я дал бы тебе пощечину, если бы не было противно к тебе прикасаться. Ты просто глуп, раз не понимаешь, какие побуждения заставляют меня добиваться передела земли.

Рупилий отдернул руку с кольцом и сжал ладонь в кулак. Его маленькие глаза налились кровью.

– Меня не интересуют твои побуждения, – зашипел он, – они не стоят битой посуды. Но моей земли вам не получить. Берегись, трибун!

Повернувшись, он пошел к коню, вскочил в седло и поскакал к вилле.

Вечером, когда угодья Рупилия были обмерены, Авл разжег костер, чтобы отогнать налетевшую с реки мошкару. Ксен растянулся в палатке и спал. Ночью ему предстояло дежурить.

В косых лучах вечернего солнца светились особенным зеленым светом верхушки придорожных ильмов. С реки полз туман.

На дороге мелькнул темный силуэт всадника.

– Это Рупилий, – сказал Авл. – Скачет в Рим.

– Пусть себе скачет, – равнодушно промолвил Аппий Клавдий.

– У Назики еще один друг. У нас еще один враг, – сказал Тиберий.

Какое-то нехорошее предчувствие шевельнулось у него в груди.

Происки

С наступлением зимних дождей комиссия отложила свою работу. Январские календы Тиберий встретил в Риме.

Поздравить его с Новым годом пришло много незнакомых людей. Это были плебеи из различных частей Италии.

– Мы знаем о происках твоих недругов, – сказал пожилой колон из Кампании, – и просим тебя, Тиберий, друг плебеев: остерегайся коварства богачей!

Старик был прав. Враги действовали. Они стали распространять тревожные слухи. На Форуме клиенты Назики рассказывали: в окрестностях Капуи с неба падают огненные камни на участки плебеев, выделенные из излишков общественного поля; в Веях у крестьянина, наделенного землей, родился теленок о девяти ногах. Из Самниума прибыл в Рим человек; в нем признали Серапиона, вольноотпущенника Рупилия; он сообщил, что молния разбила межевые столбы, расставленные аграрной комиссией.

Богачи, встречаясь друг с другом, злобно шептали: «Сами боги против нечестивых!»

В ночь на февральские ноны в дом Тиберия прибежал взволнованный брат Авла.

– Умирает! – кричал он. – Умирает!..

– Что такое? – спросил Тиберий, еще не очнувшийся от сна. – Кто умирает?

– Авл… Вчера вечером он поел рыбу. Ее приготовил повар-сириец, нанятый на один день… У Авла начались корчи…

– А повара допросили?

– Он исчез в тот же вечер.

– Идем! – решительно сказал Тиберий и выбежал из спальни, оставив испуганную Клавдию и Марка.

Домик Меммия был на другом конце города, у Виминальских ворот. Пока Тиберий и его спутник дошли до места, поминутно останавливаемые городской стражей, уже рассвело. У дома Авла теснились плебеи в черных и коричневых тогах. У входной двери Тиберий увидел ветки кипариса – вестника смерти.

– Умер! – прошептал Тиберий. – Отравили…

Авла хоронили в то же день. У дома народного трибуна собралась огромная толпа.

Смертное ложе, задрапированное черной материей, несли Тиберий и братья покойного. Авл Меммий лежал в своей будничной тоге. Лицо его, обезображенное пятнами, было скрыто маской. Горели факелы, хотя солнце светило не по-зимнему ярко. Наемные плакальщицы пели погребальные песни и раздирали свои лица ногтями.

Придя домой, Тиберий бросился к Марку, смотревшему на отца расширенными от удивления глазками, и, обняв его, покрыл лицо мальчика поцелуями. Потом, схватив его за руку, повел к двери.

На Форуме, у ростр, толпились взволнованные плебеи. Появление Тиберия с сыном было встречено сочувственным молчанием: все знали, как близок был Меммий к Гракху, и понимали, какой удар для него убийство Авла.

Тиберий поднялся на ростры. Дрожащим от волнения голосом он начал:

– Наши прадеды добились от патрициев установления должности народных трибунов – своих защитников. Личность народных трибунов была объявлена священной и неприкосновенной. Двери их домов всегда раскрыты, чтобы дать приют любому плебею. Слово народного трибуна может спасти от казни… Трибун Меммий отравлен врагами. Народ должен защитить своих трибунов. В минуту опасности я обращаюсь к вам и прошу защиты!

Тиберий поднял Марка.

– Враги готовы расправиться не только со мной. Они не остановятся перед убийством наших детей!..

На глазах Тиберия показались слезы. Его волнение передалось толпе. Раздались крики:

– Мы не дадим тебя в обиду! Смерть отравителям!

Тиберий возвращался домой в окружении плебеев. У дверей его дома встала добровольная охрана.

На следующий день на заседании сената Назика сказал, что Тиберий еще не надел корону, но уже окружил себя охраной, подобающей лишь царю.

Под Нуманцией

Публий стоял у лагерных ворот, вглядываясь в низину, тянущуюся до самых гор. Там были земли лутиев, отказавших ему в помощи. Все попытки воздействовать на этих варваров уговорами или угрозами не дали результата, и консул пошел на крайний шаг: отправил против них конный отряд Югурты.

Югурта оказался для Публия настоящей находкой. Миципса, приславший племянника во главе пяти сотен всадников, явно рассчитывал, что честолюбивый юноша сломит здесь голову. Но судьба хранила Югурту в таких обстоятельствах, в которых всякий другой не мог не погибнуть. Точно таким же образом судьба спасла в свое время жизнь его деду Масиниссе, без которого Сципиону не удалось бы одолеть Ганнибала. И удивительнее всего, что этот юнец проявлял такое рвение в выполнении заданий Публия.

«Что это? – думал консул. – Прирожденная отвага или безрассудство юности? Ведь и я восемнадцать лет назад как раз в этих местах очертя голову вступил в единоборство с варварами. А может быть, расчет? Ведь короны Масиниссы ему без моей помощи не добиться…»

Вдали возник столб пыли. По быстроте, с которой он приближался, было видно, что это нумидийцы; вот и Югурта на своем черном коне.

Конь крутил головой. Белые хлопья пены ложились на гриву и исчезали под взглядом Гелиоса.

Остальные головорезы, подскакав, швыряли на землю холщовые мешки, откуда вываливались десятки, нет, сотни отрубленных рук.

Публий перевел взгляд на Югурту. Его глаза светились преданностью. Ведь этого задания не выполнил бы никто из воинов консула. А если бы и нашлись охотники, Публий никогда бы не решился воспользоваться их услугами в деле, которое наверняка встретит осуждение сената. Теперь он может заявить, что ничего не приказывал, это все инициатива дикарей.

– Пойдем, Югурта, – мягко сказал консул. – Я должен поговорить с тобой наедине.

Югурта повернул голову. Конечно, он не догадывался, о чем будет разговор, да это его не слишком-то интересовало. Он готов на все. Только надо дать отдохнуть коням.

Они подошли к преторию. Знаком отослав легионеров, стоявших у входа, Публий впустил Югурту, а затем вошел сам и тщательно запахнул полог. За столом сидел Полибий. Свиток был уже готов. Смахнув песок, Полибий, не сворачивая, протянул его Публию.

– Здесь послание Миципсе, – объяснил консул Югурте. – После того, что ты сделал, Нуманция долго не продержится. Возвращайся на родину со славой, равной славе деда твоего Масиниссы. Я прочту тебе это письмо.

«Доблесть, проявленная твоим Югуртой в нумидийской войне, чрезвычайна. И я уверен, что это тебя обрадует. Нам Югурта дорог, и мы приложим все усилия, чтобы он заслужил признательность сената и римского народа. Это муж, достойный тебя и Масиниссы».

Прижав к груди свиток, Югурта смотрел на консула. Его лицо было непроницаемо. Ничто не говорило ни об огорчении близкой разлукой с Публием, ни о радости близкой встречи с Нумидией.

– Ты и впрямь думаешь, что Миципса обрадуется, узнав о подвигах Югурты? – спросил Публий после ухода нумидийца.

– Нет, я уверен, что возвращение Югурты вызовет у нумидийского старца ярость. Но ведь это официальное письмо. И ты можешь не знать о вражде дяди и племянника.

– Благодарю тебя, Полибий. Ты нашел для моего послания достойные выражения. Ты, конечно, понимаешь, почему я сегодня решил расстаться с Югуртой?

Публий мог бы этого не спрашивать. Они понимали друг друга не только с полуслова, но и с полувзгляда. Но он все же решил высказать свои опасения вслух:

– Дело не в том, что никто не должен знать о моем приказе. Главное другое. У Югурты появились друзья среди юных воинов. Они внушают ему мысль, что в Риме все продажно.

Полибий знал, на кого намекает Публий. Он и сам часто видел Гая Гракха беседующим с Югуртой. Но откуда консулу стало известно содержание их разговоров? Не исключено, что от Югурты.

– Видишь ли, – продолжал консул. – Тот, кто говорит о продажности, не ошибается. Но одно дело разговоры в нашем кругу, другое – среди тех, кто искусно скрывает свои честолюбивые помыслы.

– Ты прав, – согласился Полибий. – Я помню Югурту мальчиком. Он уже тогда строил из кубиков свою Цирту.

– Я тоже помню его юнцом! – сказал Публий. – Поэтому и счел его дальнейшее пребывание в Испании нежелательным. Тем более, что с сегодняшнего дня судьба Нуманции решена.

Наследство Аттала

Как-то под вечер роскошные носилки остановились у дома Гракхов. Из них вышли Блоссий и посол Пергама Эвдем, в руках которого был небольшой деревянный ящичек.

Блоссий познакомился с Эвдемом в год смерти Аттала. Узнав, что Блоссий знаком со Сципионом и другими выдающимися людьми Рима, Эвдем уговорил философа поехать вместе с ним. Блоссий успел закончить свои дела и ответил на просьбу Эвдема согласием.

Еще в Капуе, где путешественники сошли с корабля, они узнали, что Сципиона в Риме нет: сенат послал его осаждать Нуманцию. Это нарушало планы Эвдема: хитрый посол хотел вручить завещание Аттала III именно Сципиону. Блоссий посоветовал ему передать завещание Гракху, вождю римского плебса. Посол принял совет и вместе с Блоссием отправился к Гракху.

Когда носилки остановились, из окна соседнего дома показалось одутловатое лицо Квинта Помпея. Оно торчало до тех пор, пока за прибывшими не захлопнулась дверь вестибула. Затем Помпей припал к щели забора.

В атриуме гостей встретила Корнелия. Посол выразил ей свое почтение, по древнему обычаю, воздушным поцелуем.

– На моей родине ваше имя пользуется большой известностью, – сказал он, опускаясь в предложенное ему кресло.

– Не моя заслуга в том, что я – дочь Сципиона Африканского, – ответила Корнелия.

– Говорят, ты отказалась стать женою Птолемея, чтобы целиком отдаться воспитанию детей?

– Что же для матери может быть выше счастья ее детей?

– Твои дети, – продолжал посол, – достойны своей матери. Буду рад познакомиться с ними.

– Гай, мой младший, под Нуманцией, а старшего вы сможете увидеть сейчас же.

Корнелия открыла дверь в таблин.

За столом, глубоко задумавшись, сидел Тиберий. При виде Блоссия его лицо осветилось ясной и доброй улыбкой. Он бросился обнимать своего учителя.

– Разреши познакомить тебя с Эвдемом, послом покойного царя Аттала III, – сказал Блоссий.

– Пойдемте, друзья, в перистиль и там поговорим за кратером фалернского! – предложил Тиберий и хлопнул в ладоши.

На зов явился раб.

– Накрой столик у бассейна!

Через несколько минут Тиберий и гости сидели на скамье у стены, увитой плющом и диким виноградом.

– Как понравился Рим? – спросил Тиберий посла.

– Откровенно сказать, разочаровал. Зная о могуществе Рима, о его победах над Карфагеном, я рассчитывал увидеть город, достойный его славы и могущества. Но, увы!..

– Да, – вмешался в разговор Блоссий, – Риму еще далеко до Пергама.

Расторопный раб накрыл стол. Каждый налил себе в фиал вина и дополнил его до краев водой.

Заговорили о цели приезда Эвдема. Посол открыл деревянный ларец. В нем рядом со свитком пергамена – завещанием Аттала – лежала золотая корона. Посол огласил завещание. При чтении заключительных слов: «Оставляю сокровища мои и царство мое римскому народу», – Тиберий оживился. Он обменялся кубком с послом, отхлебнул вина и сказал:

– Аттал завещал свое царство и богатства римскому народу, а не сенату. Справедливость требует, чтобы весь римский народ решал судьбу другого народа, а богатства Аттала, раз они принадлежат римскому народу, следует употребить на его пользу. Тому, кто получает землю по аграрному закону, нужны скот и инвентарь.

– Превосходно, мой мальчик! – воскликнул Блоссий. – Ты говоришь как зрелый политик!

Посол пил вино мелкими глотками. Осушив фиал, он вынул из ларца корону и спросил:

– А кому я вручу это?

Тиберий взял корону и осмотрел ее со всех сторон.

– Корону придется отвезти обратно. После изгнания Тарквиния Гордого вряд ли в Риме найдется человек, который согласится носить это украшение!

Вино было выпито, и разговор окончен. Тиберий и Блоссий проводили посла в пустовавшую комнату Гая. Пожелав Эвдему хорошо отдохнуть после утомительного путешествия, они прошли в таблин, где Блоссий прежде всего спросил, что нового.

– Завтра собрание, – ответил Тиберий. – Назика добивается отмены закона на том основании, что я лишил Октавия власти. Но я преподнесу им сюрприз!

Заговор

Но не только в доме Гракхов в этот вечер принимали гостей. Уже совсем стемнело, когда, низко нагнувшись, хотя двери были достаточно высоки, некий человек вошел в дом сенатора Назики. Взяв гостя за руку, Назика повел его в таблин. Посмотрев, нет ли поблизости кого-либо из слуг, хозяин задернул плотный златотканый занавес.

Гость стоял, разглядывая таблин. Украшала пол огромная мозаика, изображавшая схватку Геракла с гидрой. Щупальца гидры, выложенные из черных камешков, охватывали почти весь пол. В таблине стоял высокий стол тонкой работы. Его ножки в виде звериных лап опирались на квадратные деревянные подставки. На столе мраморный светильник излучал мягкий свет. Он ложился на белые листы папируса, на шкаф с книгами, на скамейку с изогнутой спинкой.

Назика жестом пригласил гостя присесть. Усевшись рядом с ним, хозяин произнес шепотом:

– Поздравляю, Рупилий! С поваром у тебя получилось удачно!..

Рупилий вздрогнул.

– Не бойся, – успокоил его Назика. – Мне и моим друзьям все известно, но мы не собираемся кричать об этом. Смерть одного из самых ревностных прихвостней Гракха нам только на руку…

Рупилий шумно выдохнул.

– Благодарение богам! Я рад, что угодил тебе и твоим друзьям.

– Один подавился награбленной землей, – продолжал Назика. – А других… мы тоже свернем в рутовый лист. Приближается день расплаты. Мы решили перенести выборы на секстиль, и день выборов станет последним днем Гракха.

– Зачем же переносить выборы? – удивился Рупилий.

– Для того, чтобы не явились колоны. Они будут заняты уборкой летнего[22] урожая.

– О, у вас все продумано! – воскликнул Рупилий.

– До последней мелочи! – самодовольно сказал хозяин дома и добавил: – Для тебя выборы тоже не безразличны…

Он полез в ящик стола, достал оттуда лист папируса и продолжал:

– Нам пишут сицилийские публиканы. Они о тебе хорошо отзываются и считают, что только ты сможешь справиться с мятежными рабами. Вот что, Рупилий: выдвигай-ка свою кандидатуру в консулы. Мы тебя поддержим!

Рупилий даже привстал от удивления.

– Но я ведь никогда не воевал!

– Это ничего не значит, они пишут, – показал Назика на письмо, – что ты пять лет был сборщиком налогов в Сицилии и знаешь ее, как свои пять пальцев. А кроме того, у тебя много рабов. Кому же, как не тебе, возглавить поход?

Рупилий попытался возразить, но Назика сделал нетерпеливый жест.

– Соглашайся! Подумай и завтра после комиций дашь мне ответ. До завтра!

Народное собрание началось на заре. Сначала утвердили решение сената о дополнительном наборе легиона для отправки в Сицилию. Затем выступил Тиберий Гракх. Его речь произвела переполох среди сенаторов и вызвала горячее одобрение плебса.

Гракх сообщил, что в Рим прибыл посол Аттала III с завещанием, по которому Пергам и царские сокровища отходят римскому народу.

– Римскому народу – так прямо и сказано в завещании! – воскликнул Тиберий. – А кто же представляет в Риме народ, как не народное собрание? Несправедливо, чтобы этим делом занимался сенат. Я вношу предложение: послать в Пергам комиссию из десяти граждан. Комиссия ознакомится с обстановкой и изложит народному собранию свое мнение. А на сокровища царя Аттала предлагаю купить волов и плуги для тех, кто получил или получит землю!

Лицо Назики, стоявшего в толпе сенаторов, перекосилось от злобы. Он зашипел на ухо Рупилию:

– Слышишь: он посягает на прерогативы сената!

Несмотря на протесты сенаторов, предложение Тиберия было принято.

Слово взял Фульвий Флакк.

– Квириты! Недавно, в расцвете лет, умер народный трибун Авл Меммий…

Фульвий сделал паузу. Рупилий втянул голову в плечи. Ему показалось, что на него устремлены взоры всех, кто был на Форуме.

– Есть подозрение, – продолжал Фульвий, – что Меммия отравили, что это – дело рук одного из богачей, недовольных аграрным законом. Предлагаю создать беспристрастную комиссию для расследования дела об убийстве Меммия!

Фульвий Флакк посмотрел в сторону Рупилия. Рупилий побледнел. Нижняя губа у него запрыгала.

«Надо будет немедленно выставить свою кандидатуру в консулы. Ведь магистраты неподсудны!» – пронеслось в его мозгу.

Народное собрание приняло предложение Флакка.

Побоище

Тиберий не спал всю ночь. Наутро должны состояться выборы народных трибунов. Он вновь выставил свою кандидатуру. И разве можно было поступить иначе? Сколько еще осталось неподеленной общественной земли! Сколько бездомных людей бродит еще по дорогам Италии! А хлебный закон, который он обещал городским плебеям! А закон, сокращающий срок военной службы! Пусть кричат враги, что, желая стать вторично трибуном, он нарушает обычаи предков, что он стремится к царской власти. И плебеи поддержат его.

Пропел первый петух. Тиберий зашел в спальню. Клавдия сидела на постели одетая. По ее покрасневшим глазам видно было, что и она не спала эту ночь. Дети лежали в своих кроватках: Марк – разметавшись, Семпрония – сжавшись в комочек.

Тиберий подошел к жене и крепко обнял ее.

– Прощай, Клавдия! Сегодняшний день решает все. Если мы больше не увидимся, пусть знают дети…

– Что ты говоришь, дорогой! – перебила Клавдия. – Если у тебя дурные предчувствия, не ходи. Умоляю тебя! Какую пользу принесет республике твоя гибель? Подумай о детях…

– Нет, Клавдия, – тихо сказал Тиберий, – я не могу отступать. Меня ждет народ, ждут люди. Я вдохнул в них надежду на лучшую жизнь. Нет больше подлости, чем обмануть эту надежду. Лучше умереть, чем видеть презрение веривших в тебя людей!

Тиберий ласково отстранил руку жены и пошел к двери.

В атриуме стояла Корнелия. Ее седые волосы были распущены; лицо со сжатыми губами, блестящими и сосредоточенными глазами выражало гордую решимость. Корнелия понимала, что означает для сына этот день.

– Иди сюда, мой мальчик! – сказала она. – Иди сюда, дай я тебя поцелую! Пусть будет с тобой мое благословение. Пусть будут милостивы к тебе боги…

– Прощай, мама! – вымолвил Тиберий. – Мне пора идти, меня ждут.

Тиберий поцеловал ее и вышел на улицу.

Было ясное утро. На коньке соседней крыши, освещенной солнечными лучами, Тиберий увидел двух воронов. Они громко каркали и хлопали крыльями.

Друзья, среди них Блоссий, ожидали Тиберия на другой стороне улицы.

Блоссий крепко обнял своего ученика и сказал:

– Итак, сегодня решающее сражение. Что бы нас ни ждало, будем мужественны, как подобает философам!

Вдруг с крыши упал камень и покатился прямо к ногам Тиберия. Все вздрогнули и увидели воронов. Они летели по направлению к Форуму.

– Это дурной знак!.. Лучше не ходить! – крикнул кто-то.

– Молчи! – строго сказал Блоссий. – Каков будет стыд, если Тиберий, сын Гракха, внук Сципиона, вождь народа, не отзовется на призыв сограждан!

– Идемте, друзья! – сказал Ксен. – Народ собрался, народ ждет. Все наши – там!

– А Фульвий? – осведомился Тиберий.

– Фульвий придет позднее.

В окружении друзей Тиберий двинулся к Форуму. Ксен, шедший рядом с ним, сказал:

– Тиберий, твое благородное дело в опасности. Его может спасти помощь рабов. Позволь мне привести гладиаторов.

Гракх задумался и покачал головой.

– Нет, Ксен. Что может быть общего между свободными людьми и рабами? Недаром говорят: сколько рабов, столько врагов.

Ксен ничего не сказал. Лицо его помрачнело.

Форум встретил Тиберия радостными криками. Но в толпе Гракх не увидел крестьян: они не явились, занятые уборкой урожая.

«Какую еще новую хитрость предпримут враги, чтобы сорвать голосование? – подумал Тиберий. – Фульвий, наверно, знает. Но где же он?»

Тиберий искал друга глазами.

Началось гадание. Служитель вынес клетку со священными курами и бросил им просо. Куры стали клевать его так жадно, что оно выпадало у них из клювов.

– Хорошо! – улыбнулся Блоссий. – Теперь сенаторы не могут объявить результаты выборов недействительными.

Избиратели разошлись по трибам. Голосование началось.

Но вдруг произошло какое-то замешательство. Клиенты богачей стали, как по сигналу, проталкиваться вперед.

В это время Тиберий увидел Фульвия.

– Расступитесь, граждане! – закричал он. – Расступитесь!

Тиберий с трудом протискался к другу. Фульвий быстро заговорил ему на ухо:

– У храма Верности стоит толпа клиентов Назики, вооруженных дубинами… Остерегайся! Я иду обратно, чтобы следить за намерениями врагов.

Тиберий передал сообщение Фульвия Ксену и Блоссию, те – своим друзьям. Они тотчас же подпоясали тоги, выломали жерди из ограды, поставленной вокруг урн для голосования, и приготовились к защите.

В задних рядах люди, не понимая, в чем дело, заволновались. Тогда Тиберий, голос которого они не могли услышать, коснулся рукой головы, показывая, что ему угрожает опасность.

В это же время в храме Верности заседал сенат. Обсуждался вопрос о восстании Аристоника. Председательствующий, консул Муций Сцевола, поминутно звонил в колокольчик. Сенаторы были невнимательны. То, что происходило рядом, на площади, их волновало больше, чем события в Пергаме.

Назика, имевший обыкновение сидеть у окна, теперь устроился у двери. Вдруг дверь распахнулась и вбежал ликтор. Не спросив разрешения у консула обратиться к сенату, он закричал:

– Отцы сенаторы! Тиберий Гракх требует царской короны! Я видел, как он коснулся своей нечестивой головы в знак того, что ему нужна корона!

Сенаторы пришли в смятение. Многие вскочили с мест. Назика, для которого появление ликтора не было неожиданностью, первым попросил слова.

– Отцы сенаторы! Стремление Тиберия Гракха к царской власти – не секрет. Зачем ему, внуку Сципиона, этот аграрный закон, как не для того, чтобы вызвав смуту, захватить власть? Зачем ему наследство Аттала, если он не хочет стать тираном? Сегодняшними выборами он только прикрывает свои преступные стремления! Требую объявить чрезвычайное положение!

Консул возразил:

– Наши предки объявляли чрезвычайное положение в случае крайней опасности, а я не вижу ее в данном случае. Сообщение ликтора надо проверить.

– Нечего проверять! – закричал с места Квинт Помпей. – Я сосед Гракха и сам видел, как посол Аттала передал ему корону и порфиру царей!

– Это тоже необходимо проверить, – спокойно возразил консул.

В страшном возбуждении Назика вскочил со своего места и заорал:

– Все ясно! Консул предает республику! Кому дорога республика – за мной!

Приподняв край тоги, Назика выбежал из курии прежде, чем консул успел вымолвить слово. За Назикой бежало около тридцати сенаторов. У входа к ним присоединилась толпа клиентов с дубинами.

Опасность стала ясна Тиберию, лишь когда ее уже нельзя было предотвратить. В нескольких шагах от себя он увидел искаженные яростью лица Назики и его сторонников.

Друзья окружили Тиберия тесным кольцом. На их головы посыпались удары. По телам упавших сенаторы и их подручные рванулись к трибуну. Но на пути встал Ксен. Длинным колом он наносил нападавшим сильные и меткие удары, и они отступили.

Тиберий спрыгнул вниз и, схватив кем-то брошенную палку, подбежал к Ксену.

– Держись, друг! – крикнул он.

Враги стали забрасывать их камнями. Тиберий почувствовал сильный удар в плечо и выронил палку. Ксен покачнулся и упал под ноги сенаторам: камень угодил ему в голову. Поддерживая перебитую руку, Тиберий побежал к Капитолию. Но кто-то коварно подставил ему ногу, и он упал.

Поднявшись, окровавленный Тиберий повернулся к преследователям и не видел, как сзади подкрался человек и ударил его по голове каменной балясиной.

Так погиб Тиберий Гракх, народный трибун, вместе со своими верными соратниками и друзьями.

Историк Фанний, очевидец побоища, записал в дневнике: «Всего было убито более трехсот человек дубинами и камнями, железом же – ни один».

Завещание Блоссия

В храме Верности допрашивали захваченных сторонников Гракха. Первым предстал Блоссий. Он был невозмутим и смотрел через головы допрашивающих, словно видел то, что недоступно их взору.

– Почему ты, чужеземец, поднял мятеж против сената и римского народа? – спросил Рупилий, избранный консулом в тот день, когда погиб Тиберий, и теперь руководивший следствием.

– Во всех своих действиях я подчинялся вождю римского народа, Тиберию Гракху, убитому кучкой негодяев, – спокойно ответил философ.

Этот ответ вывел из себя сидевшего тут же Назику. Он вскочил и заорал:

– А если бы Тиберий приказал поджечь Капитолий, ты бы тоже подчинился?

Словно не замечая бешенства своего противника, тем же спокойным тоном Блоссий ответил:

– Он не отдавал такого приказания.

– А если бы все-таки отдал? – вмешался Рупилий.

– Тогда я выполнил бы это приказание и поступил бы честно и правильно: Тиберий Гракх не отдал бы его, если бы оно не было на пользу народу.

На это допрашивающим уже нечего было сказать.

– Ясно! – выкрикнул после небольшой паузы Назика. – Перед нами закоренелый преступник, и смерть будет для него справедливым наказанием.

Обычно в Мамертинскую тюрьму осужденного сопровождало двое конвоиров. Но так как Блоссий был старик и отнесся к приговору с философской невозмутимостью, с ним послали лишь одного дюжего легионера.

Блоссия действительно не пугала смерть. Зачем ему жизнь, когда нет Тиберия? Жаль только, что он не сможет увидеть Корнелию и поддержать ее в горе.

Жаль, что он не сможет обнять на прощание Гая. Гай – в далекой Нуманции и еще не знает о судьбе брата…

Размышляя, Блоссий не замечал бесшумно крадущегося сзади человека. Это был Ксен, уцелевший во время побоища на Форуме.

Ксен пришел в себя глубокой ночью. Несколько мгновений он мучительно вспоминал, где он и что с ним. Ощущая тупую боль в затылке, Ксен поднес руку к слипшимся от крови волосам и сразу вспомнил народное собрание, короткую схватку, момент, когда бросился на помощь Тиберию. Площадь устилали трупы. Ксен понял, что произошло нечто страшное. С усилием повернув голову, он увидел Тиберия, лежавшего в нескольких шагах от него.

Гракх лежал лицом вверх, широко разбросив руки. Казалось, он хотел защитить своим телом землю, ту землю, которую отдал беднякам.

Ксен попробовал двигаться – тело слушалось. Подобрав дубину, в последний раз взглянув на Тиберия, Ксен осторожно пополз между трупами и вскоре выбрался с Форума.

Перебегая от дома к дому, он двигался, сам не зная куда. Услышав шаги, он прижался к стене и вдруг увидел Блоссия, которого вел под конвоем легионер. Ксен последовал за ними.

Когда дорога привела их в глухой переулок, Ксен бросился вперед и сильным ударом дубины свалил конвоира на землю.

– Не надо было этого делать, Ксен! – сказал философ. – Зачем мне жизнь, когда нет свободы?

– Идемте, господин: ваша жизнь дорога тем, кто еще не сложил оружия в борьбе за свободу!

Ухватив философа за край плаща, он потащил Блоссия вниз к реке. У моста Ксен остановился.

– Пойдем сюда! – показал он под мост. – В этом жилище нищих мы будем в безопасности: здесь нас не догадаются искать, а к утру мы что-нибудь придумаем!

Ксен и Блоссий спустились под мост. Там уже кто-то был. Они услышали глухое покашливание и, когда глаза их привыкли к темноте, увидели человека в отрепьях.

– Кто вы, добрые люди? – спросил нищий.

– Мы беглецы, – ответил Блоссий.

Нищий ничего не сказал на это и опустил голову на кучу грязного тряпья.

Послышались скрип колес и стук копыт по набережной. Ксен и Блоссий осторожно выглянули наружу.

– Зачем подвода у реки в это время? – шепотом спросил Блоссий.

Ксен не ответил. Он пристально смотрел на подводу, накрытую холстом. Она подъехала к самому парапету набережной. Возчик откинул холстину. Блоссий и Ксен увидели трупы, освещенные бледным сиянием луны. Они не могли различить лиц на расстоянии, но было ясно: это тела павших на Форуме.

Возчик взобрался на подводу и начал сталкивать трупы в Тибр, точно это были мешки с песком. Блоссий закрыл лицо руками.

– Почему я не ослеп? – шептал философ. – Какое несчастье видеть, как торжествует подлость, как она кощунственно глумится над теми, в ком был благородный дух и ясный ум!..

– Ксен! – сказал Блоссий, когда возчик, сделав свое дело, уехал. – Нужно мстить! Рабы в Сицилии не смогут долго сопротивляться. Нуманция окружена и со дня на день падет. Только в Пергаме Аристоник стоит во главе армии. Мои старческие руки не в состоянии держать меч, но мой ум может оказаться полезным тем, кто сражается за справедливость. Перед тем, как я уеду из Рима, чтобы не возвращаться сюда никогда, хочу оставить завещание. Ты будешь моим душеприказчиком, Ксен.

– Хорошо. Но какое имущество ты собираешься завещать? – удивленно спросил Ксен.

– Нет у меня ни золота, ни драгоценных камней, ни вилл, ни кораблей. Есть у меня несколько свитков с сочинениями философов, но и теми не могу распоряжаться: враги уже, наверное, хозяйничают в моей каморке. У меня есть только таблички и стиль. С ними я никогда не расставался с тех пор, как стал наставником. Завещаю Гаю Гракху мои таблички и прошу тебя немедленно отвезти их ему в Нуманцию.

– Хорошо!

Блоссий вышел из-под моста, достал таблички и при свете луны писал до тех пор, пока снова не послышался грохот телеги с трупами.

Корнелия сидела, глядя прямо перед собой, безучастная ко всему. Услышав шаги Ксена, она подняла голову и посмотрела на него тяжелым, неузнающим взглядом. Ксен подошел к ней.

– Госпожа, – заговорил он, борясь с волнением, – мне не пристало быть утешителем. Что может утешить мать, потерявшую сына? Но пусть в твоем горе тебя поддерживает вера, что сын твой погиб за великое дело, что отныне и до тех пор, пока на земле есть обездоленные люди, имя Тиберия Гракха будет для них лучом надежды и призывом к борьбе!

– Спасибо, Ксен! – тихо сказала Корнелия. – Спасибо за твои благородные слова… Я постараюсь быть мужественной. Я найду силы перенести мое горе, но… – Она остановилась, и в глазах ее загорелись гневные огоньки. – Но лучше бы мне умереть, чем слышать, как подлых убийц называют спасителями республики, видеть, как они, умертвившие моего сына, похваляются своим гнусным делом! Видят ли это боги?! – с отчаянием воскликнула Корнелия.

– Боги многого не видят и не знают, – с горечью ответил Ксен. И, помолчав, медленно, но твердо сказал: – Не боги, мы отомстим. Мы – друзья и соратники твоего сына. Нас еще много. Мы рассеяны, но не сломлены. Борьба начнется вновь! Твой сын погиб – придет новый вождь. Он уже есть, но он далеко. Мудрый Блоссий, учитель и друг твоего сына, посылает меня к нему. Позволь мне выполнить это поручение!

– Но кто же он? – спросила Корнелия. – Кто найдет мужество пойти по пути моего сына? Кто пойдет, как он, на верную гибель?

Ксен пристально посмотрел ей в лицо.

– Твой сын Гай.

– Поезжай.

Подвиг Ретагена

Осажденная Нуманция задыхалась в тисках голода.

Сципион окружил ее глубоким рвом, соорудил вал, возвел на нем стены с бастионами. Чтобы помешать подвозу продовольствия по реке, он приказал спустить на воду бочки с вделанными в них остриями мечей и наконечниками копий. Эти бочки, связанные канатами, перегородили реку. Город был полностью отрезан от внешнего мира.

Оставалось только ждать помощи извне, но она не приходила. Каждый день уносил десятки жертв.

Последние припасы были съедены так давно, что люди забыли вкус настоящей еды. Население питалось мышами, травой, разваренной кожей.

Жарким днем, когда даже ветер с гор не приносил облегчения, на площади Нуманции выстроились воины. Их щеки впали, руки висели, как плети. Перед строем стоял Авар. За четыре года, прошедшие после разгрома войска Манцина, Авар постарел, но голос его был по-прежнему бодр.

– Друзья! – сказал Авар. – В городе пять тысяч человек вместе с женщинами и детьми, у Сципиона – шестьдесят тысяч воинов. У нас нет ни зернышка пшеницы, врагов снабжает продовольствием вся Испания. Сдаться мы не можем: нас ждет рабство. Но есть надежда – нет, тень надежды, что на помощь придут наши соседи. Для этого нужно хотя бы одному пробраться через укрепления римлян. Кто из вас решится на это?

Из переднего ряда выступил Ретаген.

– Я! – сказал он.

Вслед за ним вышли еще пять человек.

– И мы с тобой, Ретаген! – заявили они.

Солнце уже садилось за горы, освещая багровыми лучами белые стены городских домов.

В маленьком садике за домом Авара сидела женщина. Лишь по глазам можно было узнать в ней красавицу Веледу: восемь месяцев осады сильно изменили ее.

Веледа повернула голову. Ее чуткий слух уловил звуки приближающихся шагов. Скрипнула калитка, и показался Ретаген. Его похудевшее лицо по-прежнему было мужественным и спокойным. Он устало опустился рядом с женой на садовую скамейку. Минута прошла в молчании. Оба боялись начать разговор. Молчание прервала Веледа.

– Что решили?

Ретаген ответил, глядя себе под ноги:

– Осталась одна надежда – на соседей. Ночью шесть воинов пойдут через укрепления врага.

– И ты?

– Да.

Ретаген встал и вытащил из-за пояса маленький кривой кинжал, выкованный когда-то из цепей.

– Возьми! Я был в рабстве у римлян и знаю, что смерть лучше неволи.

Веледа взяла кинжал и положила его рядом с собой. Из ее глаз по впалым бледным щекам потекли крупные слезы. Она протянула руки мужу.

Ретаген прижал Веледу к груди.

В полночь с городской стены по сходням спустились Ретаген и его друзья. Место, намеченное для перехода через укрепления, хуже других охранялось римлянами: здесь вал достигал наибольшей высоты.

Воины ползком преодолели пространство от городской стены до рва. Тихо лежали они во рву. На фоне неба виднелись силуэты двух римских часовых.

Ретаген шепотом приказал одному лазутчику заняться левым часовым, сам же пополз вправо, где виднелся силуэт другого.

Часовой, которого решил снять Ретаген, нес службу внимательно. Услышав шорох, он схватился за веревку колокола, чтобы дать сигнал тревоги, но дернуть веревку не успел: брошенный Ретагеном нож попал ему в сердце.

Римляне подняли тревогу, когда лазутчики уже перебрались через вал. Но было поздно: Ретаген и его друзья перемахнули через ров и, метнувшись в сторону, исчезли в темноте.

Разбиты, но не побеждены

Полибий писал за маленьким столиком у входа в палатку. Гай сидел в углу, задумавшись. Тяжелые мысли и дурные предчувствия не покидали его. В Риме сейчас решается судьба великого дела, а он должен торчать здесь, у развалин Нуманции. Он ничем не может помочь брату. Сципион не торопился в Рим – хочет задержать воинов в Испании до развязки борьбы за землю и лишить Тиберия их поддержки.

Полибий отложил тростниковое перо, насыпал на пергамен песку и разогнул сгорбленную спину.

– Вот я и завершил свой труд, – сказал он. – Теперь потомки узнают и об этой войне. Она стоила Риму не меньше сил, чем последняя война с пунами.

В глазах Гая промелькнули озорные искорки.

– Прочти, Полибий, что ты написал о подвиге этого маленького народа.

Полибий стряхнул песок с пергамена и поднес его к полуслепым глазам.

– «На одиннадцатый месяц осады они вышли из города. Заросшие волосами, грязные, молча они смотрели на врагов. В их глазах были гнев и печаль. Они спросили у Сципиона, продадут ли их в рабство. Когда Сципион дал утвердительный ответ, они удалились, чтобы своей рукой свести счеты с жизнью. Столь велика была любовь к свободе у этого варварского народа».

В палатке стало темно. Чья-то фигура заслонила выход. Гай приподнял голову и узнал Ксена. Несколько мгновений он стоял молча с опущенной головой. Потом сунул руку за край плаща и вытащил оттуда какой-то продолговатый предмет.

– От Блоссия.

Дрожащими пальцами Гай распутал завязки таблиц и развернул их. Полибий видел, как помертвело лицо Гракха. Ксен стоял, опустив глаза.

В палатку вошел Сципион. Казалось, он был чему-то рад.

– Пусть меня накажут боги, если мы завтра не отправимся домой, – сказал он весело. – Можете собираться.

Гай встал. Он понял, чем вызвано решение Сципиона.

– Знаешь ли ты, Эмилиан, что произошло в Риме? – спросил Гай, задыхаясь от волнения.

– Да.

– Что скажешь о подлом убийстве Тиберия и его друзей?

Сципион долго рылся в памяти, отыскивая подходящее изречение. Теперь, когда к нему пришла слава, он, как старик Катон, стал говорить языком Гомера.

– Так да погибнет всякий, задумавший дело такое, – продекламировал он нараспев.

Глаза Гая зажглись такой яростью, что, казалось, он бросится и задушит Сципиона. Тот отступил на шаг.

– Благодарю за откровенность! Жаль, что Тиберий не успел узнать тебя получше. Но ты еще поплатишься за эти слова. Римский народ тебе их не простит!

Закрыв лицо руками, Гай выбежал из палатки. Ксен кинулся было вслед, но Сципион задержал его.

– Кто ты? – спросил он.

– Вольноотпущенник Тиберия Гракха.

– Вот тебе тысяча денариев, – проговорил быстро Сципион, протягивая Ксену кошелек, – задержи Гая Гракха. Сделай так, чтобы он попал в Рим позже нас.

Ксен ничего не ответил. Он рванулся с такой силой, что кошелек выпал из рук Сципиона.

Выбежав из палатки, Ксен огляделся. Гая нигде не было.

Гаю хотелось в одиночестве поразмыслить обо всем, собраться духом. Он направился к развалинам Нуманции, которых избегали легионеры.

Перед ним простерся мертвый город. Торчали одинокие стены, чернели груды камней. Из руин выскочил волк. Вдали Гай увидел человеческую фигуру. Поза сидевшего на камне говорила о глубочайшей скорби. Гай не решался его тревожить и стоял в отдалении. Он видел, как незнакомец встал и, укрепив меч между камнями, отошел на несколько шагов, явно намереваясь броситься на него.

– Остановись! – закричал Гай.

Лицо незнакомца с запавшими щеками было страшно. Глаза горели гневным лихорадочным блеском. Это был Ретаген.

– Кто ты и зачем помешал мне? – спросил он по-гречески.

Гай с удивлением посмотрел на говорившего. Он не ожидал услышать от варвара греческую речь.

– Имя мое ничего тебе не скажет. Меня зовут Гракхом.

– Я знал одного Гракха. Да что я! Его знает и любит вся Испания. Он заключил с нами справедливый мир. Меня же он когда-то спас от меча.

Гай молчал. Удивительно слышать похвалу брату из уст варвара и осуждение от Сципиона.

Ретаген продолжал:

– Мне с несколькими друзьями удалось выбраться из города. До Лутии добрался я один. Но разве наши соседи могли нам помочь? Сципион отрубил у всех лутийцев правую руку.

Об этом «подвиге» Сципиона Гай еще не знал. И о нем он тоже расскажет в Риме!

– Так я остался один из всей Нуманции. К чему мне жить, когда все, что я имел, погребено под этими развалинами! – закончил ибериец.

– И у меня большое горе, – сказал Гай. – Брат мой, Тиберий, убит богачами. Площади Рима залиты кровью моих друзей. Дом мой цел. Но мне страшно возвращаться домой. Что я скажу матери? Чем я ее утешу?

Вдали показался Ксен. После недолгих поисков он обнаружил следы Гая и пришел сказать ему, что медлить нельзя.

– Сципион торопится попасть в Рим раньше тебя. Предлагал мне деньги, чтобы я задержал тебя. Нам надо идти. Плебеи ждут тебя, Гай!

– Ты говоришь, ждут? И я смогу завершить дело брата и отомстить за него?

– Да, радость врагов преждевременна. Мы разбиты, но не побеждены.

Простившись с Ретагеном, Гай и Ксен зашагали к римскому лагерю. Ибериец долго смотрел им вслед. Он понял, о чем говорили между собой эти римляне.

Ретаген вытащил из камней меч и прикрепил его к поясу.

Конец Энны

Наступила ночь, черная, как деготь. Низкие облака обложили все небо. Вдали еле различался темный силуэт горы. В осажденном городе давно уже не зажигали огней. Казалось, все вымерли. Энна молчала, и ее безмолвие наводило жуть на воинов внизу. Кучками они расположились вокруг костров, стараясь не смотреть вверх.

У одного из костров шла игра в кости. Метал хвастливый Курций.

Перемешав в руке костяшки, он ловко швырнул их на деревянную доску, лежавшую у ног. Три костяшки выпали шестерками вверх.

– Ход Венеры! – закричал Курций и жадно загреб кучу медяков.

– Везет тебе, волосатая луковица! – сказал его партнер.

– Мне везет? Хорошее везение! Два года торчишь под этой проклятой горкой. А с нашим начальником проторчишь еще пять. – Курций вытянул ноги к костру и добавил: – Он даже из палатки не выходит, боится показать нам свою жирную морду. Куда ему против Флакка! На что тот был орлом, а бежал из Сицилии так, что пятки сверкали. А этот… – Курций сочно сплюнул в огонь.

– Ты не смотри, что он на вид такой плюгавенький, – возразил другой легионер. – Он коршуну на лету когти подстрижет. Да и Сицилия ему известна вдоль и поперек.

Легионер бросил на доску костяшки и, наклонившись, пробормотал:

– Опять собака!

– Смотри! – воскликнул Курций, обернувшись на шум шагов. – Что это?

Между кострами двигалась какая-то странная фигура с болтающимися тонкими, как плети, руками. Сзади шли часовые. Это был раб «оттуда».

– Поймали раба! Поймали раба! – передавалось из уст в уста.

К преторию, куда провели пленного, со всех сторон потянулись легионеры.

Перед ними стоял человек, обросший волосами, грязный, истощенный, в лохмотьях. При свете костра было видно, как то загораются, то гаснут его огромные страшные глаза. Из палатки вышел Рупилий. Окинув взглядом пленного, он подошел к нему и спросил:

– Кто ты? И как сумел выбраться из города?

Пленный ничего не ответил. Его глаза медленно вращались в огромных впалых глазницах, ощупывая взглядом лица врагов. Это был Коман. Тайным подземным ходом, который прорыли рабы, он выбрался из Энны, надеясь добраться до Тавромения. Но он не знал, что Тавромений уже пал. Теперь он в руках врагов, и этот откормленный римский начальник хочет узнать о тайном ходе в город. Но враги от него ничего не добьются.

Коман глубоко втянул в себя воздух. Крепко сжал губы, не давая воздуху выйти из груди. Прошло несколько мгновений. Этого было достаточно, чтобы его сердце, истощенное голодом, не выдержало.

Когда труп Комана унесли, Рупилий вошел в палатку и задернул за собой полог.

– Ну, нажрался? – обратился он к человеку, который жадно поглощал похлебку из глиняного горшка.

– Я готов, господин. Сегодня я обещал притащить им жирного барана.

– Тебе его дадут. Но смотри!..

– Что ты, что ты, – забормотал Серапион. – Все будет в порядке, как тогда с этим трибуном Меммием.

– Замолчи, тыквенная голова!

С ненавистью взглянув на Серапиона, Рупилий выскочил из палатки, шепнул что-то центуриону, и тот сломя голову побежал по лагерю. Через несколько минут римское войско выстроилось в боевой порядок.

Серапион, с бараном на спине, пробирался по тайному ходу. Локтях в пятидесяти от него ползли легионеры. Выход потайного хода в город охранялся всего двумя повстанцами.

– Это ты, друг? – спросил один, услышав шорох ползущего Серапиона.

– Я, – отозвался Серапион.

Повстанцы помогли ему протащить освежеванного барана. Тут же, отрубив мечами по куску мяса, стали его жадно рвать зубами.

Когда один из повстанцев увидел выползающего легионера и понял, что произошло, он в ярости швырнул недоеденный кусок мяса в лицо Серапиону и закричал:

– Ты предал нас, пес!

Взмах меча – и окровавленный Серапион упал на землю. Но римские легионеры один за другим выбирались из прохода. Часовые бросились бежать с криком:

– Предательство! Предательство!

Ворвавшиеся римляне перебили стражу городских ворот, и римское войско лавиной хлынуло в город.

Сонные, не ждавшие предательского удара, люди метались по городу, ничего не понимая.

Главнокомандующему повстанцев Ахею удалось собрать вокруг себя небольшой отряд.

– Друзья! – кричал он. – Мы должны выгнать врага из города!

Повстанцы бросились в бой. Но силы были неравны. Истощенные многомесячным голодом, рабы не могли противостоять сытым римским воинам.

Ахей рубился молча. Вскоре вокруг него осталось всего несколько товарищей. Истекая кровью, он занес меч, но упал с рассеченным черепом.

Перебив отряд Ахея, римляне рассыпались по городу, вытаскивая из домов спрятавшихся. Запылали дома, и от пламени пожаров стало светло. Пленных согнали на агору. Консул Рупилий заорал:

– В пропасть их!

И легионеры, подталкивая пленных остриями мечей, стали гнать их к отвесной скале. Многие сами прыгали вниз и разбивались о камни. Из пропасти доносились лишь глухие удары.

К Рупилию подбежал центурион и доложил:

– Евн и много рабов скрылись в пещере на краю города.

Около тысячи рабов действительно укрылись в той самой пещере, где шесть лет назад были перебиты римские легионеры. Одинокий факел освещал пещеру. Евн, обросший щетиной, всю ночь сидел, не двигаясь. Повстанцы, похожие на скелеты, стояли с обнаженными мечами и ждали, что предпримет их вождь.

Когда блики рассвета проникли в пещеру, Евн встал и, тяжело волоча ноги, пошел к выходу. Повстанцы последовали за ним. С площадки на фоне розовеющего неба они увидели Этну. Черное облако, по форме напоминающее кипарис, колыхалось над огнедышащей горой.

Евн вскинул руки к небу и закричал:

– Дети мои! Подземные боги зовут нас к себе. У нас нет больше сил защищаться. Позор тому, кто отдаст себя на пытки римлянам. Мы сами добыли себе свободу. Умрем, как подобает свободным.

– Умрем, но не сдадимся живыми, – закричали все и стали колоть и рубить друг друга мечами.

Евн укрепил меч и упал на него, но неудачно. Острие скользнуло вдоль ребер. От удара Евн потерял сознание.

Когда римляне во главе с Рупилием пришли к пещере, они увидели сотни трупов в лужах крови. Истощенные лица убитых хранили выражение неукротимой силы. Даже мертвые, они внушали страх.

Слабый стон привлек внимание Рупилия. Стонал пришедший в себя Евн. Римляне подобрали раненого.

Это был единственный пленник из всех защитников Энны.

Два солнца

Публий, ненароком подняв голову, оторопел. На небе сияли два солнца.

– Друзья! – вскрикнул он. – Да оторвитесь же от фиалов. Поднимите головы к Гелиосу!

Манилий, отложив куриную ножку, вскинул глаза.

– Ну и чудеса! Два Гелиоса! – протянул он. – Надо позвать гаруспика. Записи подобных чудес имеются в «Анналах», но, насколько мне известно, там нет им объяснений. Надо бы астронома, да где его найдешь!

– Да, – согласился Публий. – Смерть Сульпиция Гала – невосполнимая потеря. Уже в ранней юности я почитал этого человека. Он сопровождал отца в Македонии и однажды здорово помог ему. Помню, стояла ясная, лунная ночь. И вдруг, ни с того ни с сего, полная луна почти мгновенно затмилась. А на небе при этом ни облачка! Войско охватил суеверный страх. Послышались со всех сторон вопли… И тогда вперед вышел Гал – он был нашим легатом – и спокойно объяснил всем, что это не дурное знамение, посланное богами, а явление, вызванное положением Солнца, свет которого не может достичь Луны. Воины успокоились и разошлись в шатры. Фаланга Персея наутро была разбита. Впрочем, зачем я это говорю? Ведь наш друг Полибий все это уже описал, рассказав попутно, как Перикл успокоил сограждан во время затмения солнца.

– Я тоже относился к Сульпицию с величайшим почтением, – сказал Полибий, – особенно после того, как имел возможность убедиться, что Сульпиций, обладая истинным знанием о том, что делается на небе, не хуже разбирался и в земных делах. Ведь он предвидел, что римский народ расколется на два лагеря.

– Может быть, поэтому на небе два солнца? – вставил Лелий. – Одно светит нам, заботящимся о благе республики, другое – смутьянам, замышляющим по примеру Тиберия Гракха переделы земель и расширение римского гражданства за счет союзников. Так что, юноши, – повернулся он к молодежи, занимавшей край стола, – говорю я вам: не верьте во второе солнце! Это обман зрения.

– Мы и не верим в него, отец, – отозвался юношеский голос. – Тем более что на небе уже одно солнце.

Все вскинули головы.

– Действительно, одно! – удивился Лелий. – Вот так бы испарились, как призрак, все, кто делают граждан врагами и толкают республику в пропасть. Старик Катон видел зло в эллинах. Но ведь Блоссий, воспитавший Гракха, – италиец, Фульвий Флакк – чистокровный римлянин, а Аппий Клавдий – из древнейшего римского рода.

– Что же ты предлагаешь, Лелий? – спросил Муммий. – Как спасти республику?

– Я полагаю, что Римом должны управлять не сенат и народ, а философы, сдерживающие страсти и направляющие их по безопасному пути. Мы же все знаем Платона, а воспользоваться его советами никто не захотел.

– А я бы, – возразил Муммий, – посоветовал придерживаться учения Полибия о сотрудничестве магистратов, сената и народа.

– Я не хочу отнимать заслуг у Аристотеля, – запротестовал Полибий. – Эту теорию он изложил в своем «Государстве». Я лишь применил ее к Риму.

– И сделал это блестяще! – перебил Публий. – Но вспомним, что наш друг говорил в своем изложении теории Аристотеля о преимуществах нашего государственного устройства. Ты, Полибий, пытался предостеречь нас от дурных примеров спартанских царей-реформаторов. Но у нас уже был Агис, а теперь очередь за Клеоменом.

Наступило молчание, прерываемое лишь сопением почтенного Манилия. Он заснул, не дождавшись конца спора.

– Точнее не скажешь! – раздался тот же юношеский голос. – Гай Гракх действительно ярче и красноречивее своего покойного брата.

– И опаснее, – добавил Муммий. – Вчера я видел его прогуливающимся с главой публиканов Филоником. Ты, Публий, не сумел заинтересовать всадников. Им мало откупов Африки.

– Когда я воевал в Африке… – пробормотал проснувшийся Манилий.

Раздался хохот. Не смеялся один Публий. Лицо его было серьезным. Вспоминал ли он о Филонике, дружбой с которым его так часто корили раньше, а теперь упрекают в том, что не смог подкупить его своими посулами? Или, может быть, в его памяти встала безобразная сцена на Форуме, когда ему кричали: «Фаларис! Мясник! Тебя ждут в Аиде безрукие лутийцы!»

Беглец

В огромном пустом доме было тихо. Огней не зажигали с вечера. Только в таблине виднелся свет. На круглом столике горела свеча. Оплывавший огарок бросал тусклый свет на окружающие предметы, и от них падали черные тени. Свеча иногда начинала шипеть и потрескивать. Пламя длинным ярким язычком вырывалось вверх, словно напуганное чем-то.

У столика неподвижно сидел Сципион. Его правая рука с короткими толстыми пальцами, поросшими пучками волос, лежала на пергаменном свитке. Прославленный полководец постарел. Его еще красивое лицо при тусклом свете напоминало трагическую маску царя Эдипа. Невеселые думы не давали уснуть победителю Карфагена и Нуманции. Вся его жизнь проходила перед ним. В памяти всплыла сумасшедшая старуха в разрушенном Карфагене. Что она кричала? Лутийцы с окровавленными обрубками рук… Все лучшие годы отданы войне. Он гнался за славой в Ливии, бился за нее в горах Иберии. Он сокрушил главных врагов Рима, а теперь его собственная душа опустошена, как Карфаген. Занятый походами и войнами, он разучился понимать то, что происходит у него на родине. Давно ли его встречал Форум приветственными криками и рукоплесканиями? Сегодня квириты проводили его шиканьем и руганью, едва не стащили с ростр. Он, Сципион, обращавший в бегство врагов Рима, сам должен был спасаться бегством от римского народа. А все потому, что непочтительно отозвался о Гракхе. Что сделал этот Гракх, чем он заслужил любовь и преклонение толпы? Он ведь не одержал ни одной победы. Его действия под Нуманцией могли бы окончиться для него плачевно, если бы не его, Сципиона, помощь. Гракх предложил аграрный закон. Но разве остановишь катящуюся с горы колесницу, подставив под нее свою ногу? Разве можно задержать разорение крестьян, если Италия и провинции заполнены дешевыми рабами? Тиберий этого не понимал. Он смущал народ несбыточными надеждами. Он восстанавливал его против сената. Назика со своей сворой убил Гракха. Сципион – истинный патриций. Он не любит, не выносит Назики и его прихвостней. Но ведь Гракх достоин осуждения! И Сципион осудил его с ростр. За это Рим оплевал своего полководца. А Гракх после смерти стал сильнее во сто раз. Плебеи приносят жертвы перед его могилой, они клянутся его именем.

Как ты изменчива, слава! Сципион забыт всеми. Боги оставили его, люди отвернулись. Ушла Семпрония. Память брата дороже для нее, чем супруг. Правда, он не любил ее. Она ведь не дала ему детей. А может быть, это к лучшему? Тяжелее было бы, если бы и дети презирали его. Ему не о чем жалеть, не о чем плакать.

Полководец шевельнулся. В окне уже брезжил рассвет. Тяжело ступая по ковру, он подошел к ларцу и вынул перстень, подаренный ему царским послом Эвдемом. Под рубином капелька жидкости, которая убивает мгновенно, и смерть не оставляет на теле своих отвратительных следов.

Сципион сел в кресло и подобрал тогу. Он пощупал ладонью подбородок: можно не бриться. Он предстанет перед очами небожителей в пристойном виде.

Слуги проснулись от воя пса, с которым Сципион всегда выезжал на охоту. Пес стоял у дверей спальни и выл, задрав кверху кудлатую голову. Когда открыли дверь, пес бросился к хозяину и лизнул его холодную руку. Блеснул, как огонек, рубин перстня. Крупная голова с седыми волосами была запрокинута. Лицо разгладилось и приняло спокойное умиротворенное выражение.

Смерть победителя Карфагена и Нуманции прошла в Риме незамеченной. Тело Сципиона провожали в последний путь лишь несколько человек. Весь народ вышел на Марсово поле, где должен был выступить Гай Гракх.

От Блоссия Гаю Гракху привет

После того как в страшный год гибели твоего брата Тиберия – да будут к нему милостивы маны, – меня изгнали из Рима, я скитаюсь по кругу земель. Когда-то у меня был свой дом и любимые ученики. Теперь моя крыша – небо, залитое солнцем или покрытое звездами, пол – земля, не стелящаяся пухом, жесткая каменистая или трижды вспаханная, не разделенная межами и границами. Мои ученики теперь все, кто открывает мне свой слух и не забрасывает меня камнями. Где я только не побывал! Какими дорогами не прошел! Но вот вчера одна из них привела меня в Мегалополь. Здесь я узнал, что месяц назад в возрасте восьмидесяти двух лет скончался, упав с коня, Полибий, сын Ликорты, считавший себя последним эллином.

И вот я сижу близ его могилы и перечитываю жалкие слова, начертанные на каменной плите превращенными в римских рабов ахейцами: «Он странствовал по землям и морям, был помощником ромеев в войне и смирил их гнев против эллинов». Я смотрю на застывшее в мраморе знакомое лицо и думаю о нем, великом скитальце и историке, человеке, едва не вошедшем в ваш дом и не ставшим твоим учителем.

Судьба столкнула меня с Полибием еще тогда, когда тебя не было на свете, до того, как я, покинув Кумы, пришел в Рим. Это он рекомендовал меня твоей матери, величайшей из женщин Италии. Она дала жизнь другу простых людей, великому борцу за справедливость, Тиберию Семпронию Гракху. В Риме мы встречались с Полибием несколько раз, все более отдаляясь друг от друга. И, поскольку ты его не знал, хочу рассказать тебе о нем.

Менее всего Полибий был похож на мудреца, каким его себе мыслил Зенон. Ибо мудрец не приемлет зла, не идет ему на уступки, но, вдохновляемый истиной, борется за ее торжество. Таким величием духа в Спарте обладали юные цари Агис и Клеомен, а в Риме – твой брат. Полибий же, считавший себя последователем Зенона, извратил его идеи. Он перенес стоическое понимание разума на римское государство, увидев в нем воплощение божественного порядка и гармонических начал. А какой это порядок, если он выгоден меньшинству? О какой гармонии можно говорить, если сам римский народ лишен земли и ею владеет кучка богачей? И разве порабощенный ибер или эпирец может иметь что-либо общего с гражданином вселенной, о котором писал Зенон? Историк не может не быть философом. Но, избрав в философии ложный путь, Полибий вольно или невольно обманул своих читателей и, как я полагаю, вполне заслужил те оценки своих соотечественников, которым нет места на могильных камнях.

Читая его «Всеобщую историю», я обратил внимание на то, что Полибий настойчиво подчеркивает коренное отличие истории от трагедии и решительно выступает против введения в исторические труды приемов драматургии. Но сила Полибия, вопреки его рассуждениям, именно в том, что он показал историю круга земель нашего времени и времени наших отцов как величайшую из трагедий, когда-либо пережитых человеческим родом. Разве его Ганнибал и Сципион Старший, Персей и Гасдрубал не трагические фигуры? Разве при описании бедствий, пережитых карфагенянами и ахейцами, он сам не поднялся до уровня Софокла и Эврипида?

Но главный трагический персонаж «Всеобщей истории» – ее автор. «Какие же на тебя, мой Полибий, обрушились бедствия, – с удивлением думал я, – что ты, ахеец, оказался большим римлянином, чем я, для которого Италия не мачеха, а мать…» Ты, пронесший в юности на плечах урну с прахом великого патриота Ахайи Филопемена, в зрелые годы взвалил на себя тяжкий и позорный труд – восхваление палачей своего отечества. Ты, великий политик, стремился убедить македонян, ахейцев, эпирцев, сирийцев, карфагенян, будто судьба заранее определила верховенство Рима над кругом земель и потому им следует добровольно всунуть шеи в ярмо, тогда Рим, смягченный этой покорностью, сломав розги и секиру, будет управлять миром как гуманный и разумный хозяин».

Не знаю, Гай, пришел ли к этой мысли Полибий сам, или ему внушили ее юные тогда Сципион Эмилиан и Лелий. Но нет ничего более лживого и опасного, чем эта мысль. Она привела Полибия к выводу, что людьми, достойными уважения, являются лишь те, кто добровольно склоняет голову перед Римом; те же, кто осмеливается оказывать ему сопротивление, – бунтовщики и негодяи. Вспомни, что он написал об отважном Андриске, присвоившем македонскую корону ради возрождения славы великой страны и свободы македонян. Согласно Полибию, лже-Филипп будто бы пошел на македонян войной и сражался с ними, чтобы поставить их под свою власть. Но ведь всем известно, что македонский народ призвал Андриска освободителем, не очень заботясь о том, какого он происхождения. А что он пишет о своих соотечественниках Критолае и Диэе? Он осуждает Диэя за то, что тот в час крайней опасности пошел на освобождение рабов. Критолая и Диэя, а не римлян, он считает виновниками несчастий Ахайи!

Народы не захотели поступать так, как им предписывал Полибий. Да и прекраснодушные его друзья, оказавшись у власти, действовали с не меньшей жестокостью, чем Катон, которого они так осуждали в юности за бесчеловечность. Ведь Катон лишь призывал разрушить Карфаген, Сципион же стер с лица земли этот великий город, а вскоре – и героическую Нуманцию. Он приказал отрубить правые руки сотням иберов из опасения, что они могут оказать помощь осажденным нумантийцам. Конечно, иберы – варвары, но тот, кто с ними так расправился, менее всего напоминает просвещенного властителя, образ которого создал Полибий в своих трудах.

Разумеется, я не возлагаю на учителя вину за действия его ученика. Но историк должен отвечать за свои оценки и, конечно, различать истинных героев, жертвующих жизнью во имя справедливости, от тех, кто любой ценой стремится к власти и славе. Полибий же с презрением относился к народу, видя в нем безликую массу, не достойную внимания мудреца. Именно поэтому он вместе со Сципионом считал Тиберия мятежником и оправдывал его злодейское убийство.

И все же его «Всеобщая история» – великий труд. Там, где ум Полибия не был замутнен ложной идеей благотворности римского господства, он сумел разглядеть главное, понять суть явлений.

Не менее восхищает меня в нем неуемная жажда знаний, толкавшая его на край ойкумены, побуждавшая перерывать архивы из-за какого-нибудь официального акта или свидетельства современника. Едва ли найдется хоть одно место сколько-нибудь важного сражения, которого бы он не посетил в своем стремлении узнать, как разворачивалась битва.

Не знаю, известно ли тебе, что он встретился даже с Масиниссой незадолго до его смерти. Я не ошибусь, если скажу, что нет другого историка, столь добросовестного в поиске фактов и документов, как Полибий. Не думаю, что и в будущем когда-либо появится.

Некогда афинянин Фукидид сказал о своем труде, что он должен стать достоянием веков. Я уверен, что и «Всеобщая история» Полибия переживет наше время и будет читаться через сотни, а может быть, и тысячи лет. Конечно, далекие потомки не смогут испытать тех чувств, которые возникают у нас, когда мы читаем о наших современниках, и все же ничто не помешает им черпать у Полибия не только факты, но и оценки. Впрочем, может быть, они поднимутся и над ним, и над нами и по-своему оценят нашу жизнь, подобно тому, как со спокойной рассудительностью мы оглядываемся теперь на давно прошедшие времена. Но без «Всеобщей истории» они не смогут понять ни моего времени, о котором писал Полибий, ни твоего, о котором он не написал.

СЦИПИОН

СОФОНИБА

ГАННИБАЛ

ТЕРЕНТИЙ

ДЕМЕТРИЙ I

АТТАЛ III

ЗЕНОН

ПТОЛЕМЕЙ VI

МАСИНИССА

Послесловие

История Средиземноморья («круга земель») между 218 и 129 гг. до н. э., если взглянуть на нее с почтительного расстояния, видится трехактной трагедией на тему «рождение империи». Ее первый акт должен был определить, кому из двух великих государств, Карфагену или Риму, стать создателем средиземноморской империи. Победа Рима во Второй пунической войне в принципе решила этот вопрос. Но в Восточном Средиземноморье существовали обломки могущественной империи Александра Македонского, владыки которых, хотя сами и не претендовали на мировое господство, отнюдь не собирались кому-либо подчиняться. Мощное сопротивление Риму народов Средиземноморья, не желавших быть порабощенными, – второй акт трагедии. В третьем ее акте (146–129 гг. до н. э.) историку уже видны последствия создания империи как для побежденных, так и для победителей.

Участниками этой трагедии были хорошо известные полководцы: Ганнибал, Сципионы Старший и Младший, Фабий Максим, Эмилий Павел; политические деятели: Катон Старший, Тиберий Гракх: цари: Филипп V, Персей, Селевк, Деметрий, Эвмен II, Аттал III, Птолемей VI. Но главным героем трилогии был избран тот, кто сохранил сведения об этом времени и осмыслил его как величайшую историческую драму – греческий историк Полибий (200–129 гг. до н. э.).

Трагедия Полибия мною не выдумана. Сын Ликорты и в самом деле был вместе с другими знатными ахейцами насильственно депортирован в Рим и провел там семнадцать лет. О его жизни в Риме известно очень немного: он был поселен в доме победителя Македонии Эмилия Павла, занимался с его сыновьями, руководил их чтением. Здесь же впоследствии стали собираться тогда еще немногочисленные образованные римляне, поклонники греческой культуры, возник «кружок Сципиона», римского ученика Полибия, будущего разрушителя Карфагена.

Второй человек у себя на родине, насильственно вырванный из политической жизни, Полибий потому и обращается к истории, что видит в ней действенное средство влияния на политику. Он убежден, что извлекаемый из правдивой истории опыт помогает политическим деятелям избегать ошибок. Видя могущество Рима, Полибий считал борьбу с ним безнадежной и призывал своих соотечественников добровольно признать его верховенство. Надеялся он воздействовать и на римлян – убедить их в необходимости более гуманного обращения с побежденными. Эти попытки потерпели провал. Современники редко относятся серьезно к предупреждениям историков. Современники же Полибия и вовсе ценили в истории лишь развлекательность. Полибий был обречен на непонимание тех, к кому обращался.

Вторая главная фигура трилогии – Андриск, в исторических трудах древних – не человек, а тень. Одно из наиболее полных сообщений о нем принадлежит позднему автору Ампелию: «Лже-Филипп, из плебеев низкого происхождения, уверовавший благодаря внешнему сходству, что он сын Персея, вовлек македонян в войну. В самом начале мятежа он был схвачен и послан под стражей в Рим, но, бежав оттуда, вновь возбудил Македонию. Вскоре разбитый Цецилием Метеллом в грандиозной битве, он бежал во Фракию и, выданный фракийскими царями римлянам, был проведен в триумфе». К сообщению Ампелия можно добавить, что Андриск происходил из малоазийского города Адрамиттия и по профессии был скорняком. Все остальное в этом образе вымысел, или, точнее, цепь умозаключений.

Будь Андриск македонцем, древние авторы сообщили бы об этом. И я решил сделать Андриска эпирцем. Мне было известно, что мать юных македонских пленников Лаодика вскоре после битвы при Пидне поселилась на своей родине, в Антиохии. Андриск не мог иметь успеха, если бы не пользовался поддержкой наследников Персея. И я направил Андриска в Антиохию, связал с Лаодикой, столкнул с деморализованным Деметрием.

Носителем принципов, против которых выступал Полибий в своем историческом труде, был Катон Старший, колоритная и страшная фигура эпохи римских завоеваний. Если Полибий, размышляя о будущем круга земель, отводил Риму роль наиболее авторитетного государства, которому подчиняются другие народы, то Катон строил отношения между Римом и неримским миром по образцу тех, которые он считал естественными для своего поместья – господин и рабы. Отсюда и заключительная формула каждой его речи: «А все-таки я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен».

Для воссоздания образа Катона не приходилось прибегать к вымыслу. Однако все, что нам известно о Катоне и что характеризует неумолимую последовательность его мыслей и поступков, заимствовано не из «Всеобщей истории» Полибия, а из речей и произведений самого Катона, и отзывов о нем других римских авторов. Изгнанник Полибий не осмеливался на какую-либо критику старейшины сената, предпочитая о нем молчать. Борьба между Полибием и Катоном была невидимой, подспудной. И если в вопросе о разрушении крупнейших культурных центров Среднеземноморья одержал верх Катон, то на почве написания истории победителем оказался Полибий. Именно он, грек и изгнанник, стал первым достойным упоминания историком Рима и римских завоеваний, и через полвека Цицерон скажет о нем с гордостью: «Наш Полибий». Успех Полибия в области исторической науки был одновременно победой греческого начала во всех областях культуры и знания. Рим, одолевший Грецию силой оружия, подчинился ей как ученик учителю.

Результатом римских завоеваний стала невиданная концентрация рабов в Италии и Сицилии. Греческий историк Диодор писал: «Сицилию затопило такое количество рабов, что слышавшие об этом не верили, считая преувеличением». Все, что говорится в трилогии о жестком обращении с рабами, – точная передача сообщений Диодора. Наши герои – руководители восстания рабов в Сицилии (138–132 гг. до н. э.) Евн, Клеон, Ахей, Коман – исторические лица. Мы позволили себе лишь предложить гипотезы об их происхождении.

Незримым участником повествования в романе «Полибий» является философ Зенон. Стоическая философия, создателем которой был Зенон из Китиона (336–264 гг. до н. э.), во II в. до н. э. пользовалась огромной популярностью. Разрушение городов, массовое порабощение свободного населения, внезапное возвышение одних и падение других – эти трагические перемены легче всего было понять с позиций стоического учения о провидении, судьбе. Судьба (римляне называли ее фортуной) в это время оттеснила на задний план богов. Человек, решившийся стать самозванцем (а их во II в. до н. э. было множество), должен был быть поклонником учения, признававшего равенство возможностей богатых и бедных, царей и рабов. И хотя неизвестно, при каких обстоятельствах познакомился Андриск со стоицизмом, не остается сомнений, что он был почитателем Зенона.

К стоицизму склонялся и Полибий. Однако влияние стоицизма на Полибия проявляется не в его поведении, а в понимании им истории. Объединение круга земель под властью Рима Полибий считает предназначением судьбы, с чем, конечно, не могли согласиться ни его соотечественники ахейцы, ни карфагеняне, ни македонцы.

Последователем учения Зенона был и Блоссий, воспитавший целую плеяду радикальных реформаторов, и прежде всего братьев Гракхов и Аристоника. Человеческое отношение к угнетенным – это тоже стоическая черта. Зенон учил, что царь по своим душевным качествам может быть ниже последнего из рабов, а раб по тем же качествам может оказаться достойным царской власти. Какое прекрасное оправдание борьбы рабов за освобождение! Таким образом, стоицизм удовлетворял чаяниям самых различных слоев населения рождающейся империи.

В промежутке между написанием второй и третьей частей трилогии я вступил в переписку с замечательным писателем-фантастом Иваном Антоновичем Ефремовым. В одном из своих писем он рассказал мне об археологическом открытии в Сицилии – там был найден дворец римских императоров, полы которого покрыты колоссальной мозаикой. «Вот вам тема для романа, – писал мне Иван Антонович. – Во мраке невежества возникло такое чудо культуры». Прежде чем ответить на это письмо, я просмотрел все, что имеется о Сицилии IV в. и, не найдя ничего об этом памятнике в литературных источниках, отказался от предложенной темы, которая так увлекла моего корреспондента. Прочитав вскоре появившийся его роман «Таис», я до конца осознал, насколько различны наши задачи и пути. Геолог может быть фантастом. Историк, если он хочет оставаться на почве своей науки, – никогда (конечно, если он не творит химеру прекрасного будущего).

На глазах читателей в судьбах людей, городов и народов произошли разительные перемены. Родилась Римская империя, которая отличалась от своих предшественниц – ассирийской, персидской и македонской держав не только размерами, военной мощью, но и классической завершенностью. Рим превратил Средиземное море в море внутреннее. Римляне так и называли его «наше море». Впрочем, и Понт Эвксинский (Черное море) они также могли считать своим. Ведь римские легионы несколько столетий стояли на той крымской скале, где ныне высится Ласточкино гнездо. Им принадлежало черноморское побережье Кавказа. Построенный римлянами вал разделил степи Молдовы. Рим заставил подвластные народы жить по своим законам и многим из них дал свой язык. На этом языке сформулированы законы империй всех времен и народов «Dévidé et impera» («Разделяй и властвуй!»), «Vae Victis» («Горе побежденным!»), «Si vis pacem, para bellum» («Если хочешь мира, готовь войну»), «Uibi et oibi» («Городу и миру»). Военное могущество Рима, незыблемость его законов, продуманность системы администрации создавали ощущение, что Рим вечен – Roma aeterna est. Однако еще до начала гражданских войн и сменивших их столетий господства монархического режима некоторым было ясно, что империя обречена, что Рим падет, так же как до него пали Карфаген, Ниневия и Персеполь. Нет сомнения, что среди провидцев был и Полибий, автор труда о возникновении империи, труда, о котором можно было бы сказать словами другого великого историка, афинянина Фукидида: «Он достояние вечности». Определяя пользу истории, Полибий говорил: «Опыт, извлекаемый из правдивой истории событий, служит нам лучшей школой». К этому мне нечего добавить.

АВТОР

Рассказы

В Курии

В этот день в курии Гостилия, что на Форуме, собрались почти все сенаторы. Заседание обещало быть интересным.

– Отцы-сенаторы! – Голос консула Секста Элия Пета звучал торжественно. – Я созвал вас в курию для решения вопроса исключительной важности: в Рим прибыло посольство с известием о смерти царя Сирии Антиоха Эпифана… Будет уместно до обсуждения вопроса о назначении нового сирийского царя заслушать послов.

После паузы, предназначенной для раздумья и выражения иного мнения, если бы таковое существовало, консул крикнул:

– Впусти!

Прошло несколько мгновений, и в проходе, разделяющем курию, появился плотный человек в темном неподпоясанном хитоне. На вид ему было лет шестьдесят. Проседь в бороде, но очень живые черные глаза. Вслед за ним шли послы помоложе, тоже в темном.

Тиберий Гракх толкнул своего соседа Сульпиция.

– Опять Лисий!

Лисий неторопливо поднялся на возвышение. Несколько мгновений посол стоял со скорбно склоненной головой, потом поднял ее, словно бы усилием воли, и одновременно вытянул вперед ладони.

– Комедиант! – процедил Сульпиций, поворачиваясь к Тиберию.

– Взываю к вам, милостивые владыки Рима, – начал Лисий, – от имени осиротевшей Сирии, от погруженных в глубокий траур царских родственников и друзей.

Лисий замолчал, словно душившие его слезы не давали ему говорить, вытер лоб тыльной стороной руки и вновь заговорил, понизив голос:

– Перед смертью… перед смертью наш Антиох оставил власть своему сыну Антиоху, несчастному сироте. Но мы, царские родственники и друзья, ставим волю сената превыше всего. Царем Сирии будет тот, кто угоден вам. Мы лишь возносим смиренную мольбу утвердить предсмертную волю Антиоха и обещаем сделать все, чтобы в царствование Антиоха сына Антиоха наша дружба с Римом стала еще крепче.

– Сенат рассмотрит вашу просьбу в надлежащем порядке, – объявил консул.

Подобострастно кланяясь, Лисий спустился с возвышения и направился к выходу с низко опущенной головой. Другие послы чинно следовали за ним.

Дождавшись, когда дверь за послами закрылась, консул вновь обратился к собранию:

– Чтобы решить вопрос с полным знанием дела и ответственностью, нам следует выслушать сирийца Деметрия, сына Селевка. Имеются ли у отцов-сенаторов возражения?

– Тогда, – сказал консул после паузы, – послушаем Деметрия. Впусти его!

В зал вбежал Деметрий. Через несколько мгновений он уже был на возвышении рядом с консулом.

Копна черных волос, матовая бледность лица, мятущиеся, не находящие места руки.

– Я Деметрий, – начал юноша взволнованно. – Я вырос здесь, в Риме, на ваших глазах. Вам известно, что мой отец, царь Сирии Селевк, отдал меня в Рим, чтобы сенат и римский народ не испытали сомнений в его верности. Успокаивая мое детское горе, он сказал мне напоследок: «Сын мой! Тебе не плакать надо, а радоваться. В Риме ты пройдешь школу справедливости. Тебя будут окружать честные люди, а не царедворцы, от которых ожидаешь любого коварства». Ввиду моего малолетия отец распорядился в случае своей смерти передать власть своему брату Антиоху, а с него взял клятву передать корону мне.

Деметрий вытер вспотевший лоб.

– Царедворец Лисий, который стоит во главе посольства, уничтожил завещание и составил новое, в пользу моего двоюродного брата Антиоха, скрепив его царской печатью, которой он распоряжался. Это тот Лисий, который, втершись в доверие к моему любимому дяде, стал главным его советчиком и стратегом. Отдав власть Антиоху, сыну Антиоха, вы вручите ее Лисию, человеку коварному и злонамеренному. Я живу в Риме много лет, и мне известно, что к вам обращаются как к «отцам-сенаторам». Разрешите назвать вас «отцами», ибо в мире у меня нет никого, к кому бы я мог обратиться со словом «отец». Боги взяли к себе моего родителя Селевка. Злодейски убит мой дядя Антиох, которого, умирая, царь просил: «Будь Деметрию отцом!» Отцы мои! Не дайте восторжествовать коварству и беззаконию!

– Можешь идти, Деметрий! – произнес Элий мягко. – О решении сената тебе сообщат.

Юноша сошел с возвышения и, всхлипывая, удалился.

– Приступим к обсуждению, – проговорил консул. – Слово имеет цензорий[23] Марк Порций Катон.

Все головы обратились к Катону. Он встал, но вместо того чтобы высказывать свое мнение, обратился к консулу с просьбой:

– Разреши отсрочку, Элий! Я никогда не был в Сирии и хочу выступить после тех, кто знает обстановку не по речам заинтересованных лиц.

– Разрешить! Пусть говорит потом! – послышались крики.

– Цензорий Марк Порций Катон, – произнес Элий торжественно. – Можешь выступить позднее. Слово имеет консуляр Семпроний Гракх.

С места поднялся сенатор лет шестидесяти, невысокого роста, с прямой осанкой, тонким и выразительным лицом.

– Волчица вскормила основателей нашего города, Ромула и Рема, – начал он проникновенно. – Можете себе представить, что было бы с младенцами, не отними их у зверя пастух Фаустул. Они бы ходили на четвереньках и выли, как их приемная мать и молочные братья. Деметрий усыновлен нашим городом, воспринял наши обычаи. Я с наслаждением слушал его латинскую речь. Я верю ему и призываю вас, отцы-сенаторы, вернуть Деметрию законную власть.

Консул достал список и прочитал:

– Консуляр Марк Юний Брут.

– Отказываюсь от слова, – послышалось из зала.

– Претор Сульпиций Гал.

– Отцы-сенаторы! – начал Сульпиций, оглядев зал. – Я согласен с мнением Тиберия Гракха. У нас есть поговорка: «О мертвых хорошо или ничего». Позволю себе нарушить это правило. Антиох, второй сын того Антиоха, который называл себя Великим, сразу же после разгрома сирийцев был послан к нам заложником. Незадолго до кончины Селевк вытребовал у нас брата, послав вместо него своего сына Деметрия. Став вскоре царем, Антиох начал войну с Египтом и, нуждаясь в деньгах, разорил все храмы своего царства. Устроив в честь нашего посольства пир, он, напившись, скинул одежды и плясал голым. Теперь подумаем, какую силу может иметь завещание такого царя?

Зал загудел.

Сульпиций повысил голос:

– И еще! Станем на место юноши. Отец дал нам его заложником. Он остался заложником при своем дяде. Если мы его не отпустим, он будет заложником при своем малолетнем брате. Это абсурдно.

В зале послышался смех.

– Слово имеет Гней Октавий, – объявил консул.

– Отцы-сенаторы! – начал Октавий. – Мы принимаем заложников, чтобы обеспечить выполнение условий мира. А выполняются ли эти условия? Мне стало известно, что в сирийском войске, осаждавшем Иерусалим, было тридцать шесть слонов. А ведь мирный договор с Антиохом Великим не разрешает иметь ни одного. Из другого источника я знаю, что у сирийцев двадцать боевых кораблей вместо десяти разрешенных. Вот о чем надо подумать, прежде чем назначать царя.

– Слово имеет консуляр и цензорий Марк Порций Катон, – объявил консул.

– Мы умеем усмирять царей, – проговорил Катон решительно, – а делать между ними выбор не научились. Перед нами двое. Один – девятилетний мальчик, за спиной которого толпа воспитателей и родственников. Другой – юноша в расцвете сил, воспитанный у нас в Риме и изъясняющийся по-латыни не хуже, чем вы. Два оратора высказались в пользу Деметрия. Ты, Сульпиций Гал, начитался греков и доказываешь от противного, как какой-нибудь софист. Нет спора, что Деметрия обошли. Для него это несправедливо, для Рима же справедливо то, что выгодно нам.

Катон повернулся к Гракху.

– Ты, Семпроний Гракх, советуешь избрать Деметрия потому, что он воспитан в Риме и знает римские порядки. Боги всеблагие! Впервые слышу столь наивную речь! Ты приводишь в пример младенцев, вскормленных волчицей. У меня на вилле рабыни кормят грудью породистых щенков. Пока еще ни один из них не заговорил.

Зал грохнул от хохота.

– Будет ли зверь, – продолжал Катон в наступившей тишине, – благодарен державшим его в клетке? Оказавшись в Сирии, Деметрий выпустит когти из своих мягких лап, и мы, кого он льстиво называет отцами, ощутим их недетскую силу.

Катон перевел взгляд на Октавия.

– Ты, Октавий, сообщил о нарушении сирийцами договора, однако колеблешься в выборе царя. У меня же нет никаких сомнений. Уничтожить под наблюдением наших послов незаконно построенные корабли и перебить слонов легче теперь, пока правит ребенок, а потому я полагаю, надо утвердить этого ребенка царем. Думаю, мы не ошибемся, если во главе посольства поставим Сульпиция Гала, имеющего опыт обращения с азиатами. Вторым послом логично назначить консуляра Гнея Октавия.

Катон грузно опустился на скамью.

– Все мнения высказаны, – заключил консул. – Я ставлю на голосование предложение утвердить царем Деметрия, сына Селевка. В том случае, если оно не получит большинства голосов, царем будет Антиох, сын Антиоха.

Курия мгновенно заполнилась голосами и шарканьем ног. Сенаторы, поддержавшие предложение, отходили в правую сторону зала, несогласные – в левую.

Через несколько мгновений стало ясно, что Катон одержал решительную победу. Второе предложение – о составе посольства – было принято единогласно.

Пир авгуров

У стола, заставленного кушаньями и винами, возлежали шестеро. Пирующие сняли тоги, оставшись в туниках. Почетное место занимал Аппий Клавдий. Рядом с ним возлежал человек лет сорока с резкими, отталкивающими чертами лица. Это был Сципион Назика, сын скончавшегося в прошлом году знаменитого противника Катона. Соорудив в память отца алтарь египетскому богу подземного царства Серапису, Назика получил еще одно имя Серапион.

Ложе напротив занимал народный трибун Публий Муций Сцевола, человек лет тридцати пяти, но уже с сединой в бороде, которую он носил, подражая своим знаменитым предкам. Несмотря на молодость, Сцевола считался лучшим в Риме знатоком римского права, и в сомнительных случаях к нему обращались за советом.

Оживленно беседовали Тиберий и претор Фульвий Флакк, ровесник Сцеволы, бритый, с насмешливыми глазами, небольшой лысиной надо лбом и курчавыми волосами по бокам головы и на затылке. Флакк привлекал остроумием, тонким знанием людей и жизнерадостностью. Казалось, ничто не могло вывести его из душевного равновесия.

Положив голову на валик ложа, рядом с Флакком полудремал Гай Лелий, которого Тиберий знал лучше своих коллег. Под его началом он воевал в Карфагене и часто встречал его в доме своего родственника Сципиона.

Авгуры были одной из самых древних и влиятельных жреческих коллегий. В отличие от гаруспиков, гадавших по внутренностям животных, авгуры определяли волю богов по полету, крику и поведению птиц. Учение гаруспиков было создано этрусками, и сама коллегия имела этрусское происхождение. Коллегия авгуров считалась исконно римской, и пребывание в ней расценивалось как следование обычаям предков и выполнение долга.

– Нет, не зря в прошлые нундины три ворона летели с юга, – сказал Аппий Клавдий. – Направление полета и число птиц указывало, что надо ждать из Сицилии недобрых вестей.

– Ты хочешь сказать, что птицы предвещали разгром трех манипул? – иронически спросил Серапион.

– Разумеется! – отозвался Клавдий.

– А мне кажется, дай этому Плавцию целый легион, результат был бы тем же. Бежать от кучки скотов! Ему бы не тогу носить, а паллу![24]

– Но ведь, говорят, рабов было больше тысячи! – вставил Флакк.

– Тебе ли это говорить! – недовольно проворчал Серапион. – Во времена наших отцов при одном лишь появлении римских легионеров враги обращались в бегство. Нынешние воины – сущие цыплята! Куда девалась былая римская доблесть?

– Какой доблести можно ожидать от воинов, если у них нет ни хлеба, ни крова, – вмешался Тиберий. – Несколько дней назад я встретил в Риме старого воина, которого помню еще с Карфагена. Ему нечем кормить детей. Разлив Тибра разрушил его дом. С земли же согнал богатый сосед. И таких сейчас тысячи!

Лелий открыл глаза и мечтательно произнес:

– В этом году я хочу предложить народу законопроект о переделе общественного поля. Когда плебеи получат землю, никому не придется сокрушаться об утраченной доблести.

– Твое лекарство, – сердито буркнул Серапион, – пострашнее самой болезни! Добрые граждане не допустят этого закона.

– Разве можно назвать добрыми тех, кто расхватал общественную землю и равнодушно взирает на бедствия своих сограждан? – иронически спросил Тиберий. – Такая доброта – не что иное как разбой.

– Это правильно! – согласился Клавдий. – Восстание сицилийских рабов показало, какие бедствия принесла замена свободных земледельцев рабами.

– Давно ли ты, Аппий Клавдий, стал поддерживать такие пагубные идеи? – спросил Серапион, резко повернувшись. – Не ты ли сам выступал против передела земель, пока надеялся получить согласие на триумф!

– Друзья, оставим спор, – сказал Сцевола. – На столе уже сладкое, и время позднее. Выпьем за Флакка! За его успех в Сицилии! За победу над мятежными рабами.

Назика опрокинул свой фиал.

Аппий Клавдий протянул фиал Тиберию, принял в обмен его фиал и выпил вино маленькими глотками. Потом шепнул:

– Задержись! Пойдем домой вместе.

Тиберий обернулся тогой и вышел наружу, где стоял раб Аппия Клавдия с факелом. Отослав раба вперед, Клавдий взял Тиберия за руку.

– Буду говорить с тобой без обиняков, по-стариковски. Ты знаешь, что у меня есть дочь. О ней еще никто дурно не отзывался. Она послушна и трудолюбива. Древнее моего рода нет. И поэтому со мной готов породниться каждый. Но мне нравишься ты. Понял? Подумай и дай ответ. А пока прощай. Мне здесь сворачивать.

– Тебе не придется ждать моего ответа. Я согласен! – сказал Тиберий дрогнувшим голосом.

– Ну что ж! Тогда решено. А приданым я тебя не обижу.

Попрощавшись, Аппий Клавдий свернул на боковую улицу и зашагал что было сил. Он торопился поделиться радостной новостью с супругой.

Антистия ожидала Клавдия на пороге дома. Она уже подбирала слова, какими отчитает мужа за позднее возвращение.

Но старик ее опередил:

– Антистия! Я просватал нашу Терцию!

Старуха несколько мгновений не находила слов. Потом из ее уст извергся фонтан брани:

– Ах ты, бездельник! Еле держишься на ногах и ищешь зятя! Под каким забором ты его отыскал в такое время? Только подумайте? Нашей девочке всего четырнадцать, а он гонит ее из дому? Подойди-ка ближе! Я тебе покажу…

– Молчи, сорока! – перебил Клавдий. – Молчи. Жених – Тиберий Гракх.

– Так бы ты сразу и сказал. Иди, старый дурень, обнимемся!

Я – римский гражданин

Видели ли вы муравьев, спешащих по своим извилистым дорожкам? Они уходят пустыми, а возвращаются с зернышками и травинками. В Риме же праздные толпы, как мне поначалу казалось, текли безо всякого смысла. Только на вторые нундины я стал находить в движениях людей какую-то целесообразность. Эти сломя голову несутся в амфитеатр, чтобы не пропустить боя гладиаторов. А те, в потрепанных тогах, – клиенты. Они сопровождают патрона в сенат.

Меня перестали удивлять чужеземцы в шутовских колпаках с кисточками. Я уже знал, что это халдеи, гадатели по звездам. За десять сестерциев они с важным видом откроют твою судьбу. А что обещают эти раскрашенные, как стены портиков, матроны? Пройди стороной. Ведь и они торгуют обманом!

Грохот заставлял прижиматься к стенам. Осторожно! Это телега! Сорвутся кирпичи – не соберешь и костей. Город Ромула строился напропалую, тщетно торопясь угнаться за славой своих кровавых побед. То там, то здесь рядом с приземистыми домами бородатых консулов[25] поднимались многоэтажные дома, похожие друг на друга, как два асса[26]. Здесь их называют инсулами, потому ли, что они возвышаются над черепичным морем, или оттого, что, подобно каменистым островам, служат обиталищем беднякам и изгнанникам.

И все они, кишащие плебеями и клопами, принадлежат Марку Лицинию Крассу, выкормышу Суллы. Когда диктатор, овладев Римом, насытившись кровью и стонами, стал распродавать имущество преследуемых, многие, в ком еще теплилась совесть, избегали аукционов. Красс же не пропустил ни одного. Он за бесценок приобретал дома казненных и ссыльных. Он скупал участки у тех, кто уходил на чужбину, побуждаемый страхом и неуверенностью. Говорят, стоило где-нибудь разгореться пожару, как тут же появлялись люди, которые покупали еще дымящийся дом и лишь потом принимались его тушить. Так у Красса оказалась едва ли не половина земли, замкнутой стенами Сервия Туллия, и он застроил ее инсулами, чтобы собирать плебейские ассы и плебейские голоса.

Сулла был мертв, но порожденный тиранией дух дерзкой наживы и бессовестного обмана царил в городе Ромула. Он чувствовался во всем: в домах, растущих, как гнилые грибы, в безвкусной роскоши одежд, в криках бесцеремонных трактирщиков, зазывающих в свои грязные таверны.

В одной из них под названием «Альцес»[27] мне назначили встречу. Ради нее я прибыл в Рим из далекого Брундизия. Сердце мое трепетало. «Жив ли мой мальчик, мой Авл, – думал я. – Спартак, под знаменами которого он сражался, разбит. По обе стороны Аппиевой дороги от Капуи до Рима развешаны тела распятых. Ночью с факелом я искал среди них Авла, но, к счастью, не нашел. За эти дни я поседел, но в груди теплилась надежда: он жив, иначе меня не стали бы вызывать».

Среди посетителей таверны преобладали галлы и германцы, что было естественным, ибо альцес – гордость северных лесов. Я занял место и заказал фиал фалернского. Он еще не был мною осушен, как кто-то, словно бы ненароком, коснулся моего плеча.

– Не оглядывайся, – послышался напряженный шепот. – Встретимся у Октавия.

Я знал этот старинный портик в самом центре города. Допив фиал, я не спеша расплатился и зашагал по направлению к Форуму. День был знойный, и в портике было много людей, непринужденно беседующих за амфорой или фиалом вина. Я прислонился спиною к колонне и стал оттирать ладонью катившийся по лбу и щекам пот.

– Гавий! – послышался голос.

Передо мной был человек в черной тунике, того неопределенного возраста, который называют средним.

– Радуйся! – проговорил он с галльским акцентом. – Твоему сыну удалось избежать гибели. Он переправился в Сицилию, но был там схвачен наместником Берресом и брошен в сиракузские каменоломни. От тебя зависит его жизнь.

С этими словами незнакомец передал мне золотое кольцо Формионы, матери Авла. Память о ней мы с ним хранили многие годы.

Я покинул портик почти в беспамятстве. «Мой сын!» – шептал я, как безумный, вспоминая последнюю встречу с Авлом в Брундизии. Прощаясь со мной, он сказал: «Это мой долг. Мать моя была рабыней». «Но твой отец – римский гражданин», – возразил я. «Римское гражданство, – усмехнулся он, – ловушка для глупцов. С ее помощью сенату удалось расколоть ряды восставших италиков. Надо действовать. Мне известно, что со Спартаком многие из твоих старых соратников». «Но ты у меня один! – воскликнул я, не находя более убедительного довода. – Я люблю тебя и в тебе твою мать Формиону!» «Если любишь, должен меня понять. Я хочу отомстить за нее Крассу, этому римскому Минотавру, пожирателю человеческих душ. Ты можешь бросить свои дела и уйти со мною, отец». «Оставить мои дела! – проворчал я. – На кого? Рабы в наше время ненадежны».

Восстанавливая в памяти этот разговор, я в то же время мучительно искал выхода. И я вспомнил имя человека, который мог бы мне помочь. Гай Юлий Цезарь! Восемь лет назад, когда он почти мальчишкой бежал от Суллы, я посадил его на свой корабль и переправил в Грецию. Это мне принесло немало неприятностей. О помощи беглецу узнал мой сосед, отъявленный сулланец Диксипп, родственник клеврета Суллы Хризогона, искавший случая мне навредить. Прощаясь со мной, Цезарь сказал: «Может быть, и я смогу когда-нибудь оказаться тебе полезным и тогда – слово Цезаря! – выполню любую твою просьбу». Я не придал значения обещанию самонадеянного юнца. Собственно говоря, я пошел на риск из ненависти к Сулле. Но теперь Цезарь, несмотря на молодость, пользуется влиянием. Вспомнит ли он о своей клятве?

Дом Цезаря мне указали сразу: «Спустись по Священной дороге, поверни по первой улице налево и спроси дом Юния Силана, который теперь принадлежит Цезарю».

Говорят, что по облику дома можно судить о характере его владельца. Дом Ливия Друза, построенный по его плану, хранит душу этого великого друга италиков. Но, кажется, дом Цезаря переменил столько владельцев, что по нему можно получить представление лишь об искусстве строителей, изощрявшихся в переделках.

Меня охватила невольная робость. Как ко мне отнесется Цезарь? Со дня нашей последней встречи минуло целых четыре года. И каких! Меняются времена и мы с ними. Цезарь стал знаменитым. О его выступлении против Долабеллы говорила вся Италия. Правда, этот сенатор, взяточник и вымогатель, был оправдан к радости остальных, ему подобных. Но оправдание легло позором на подкупленных судей, а Цезарю принесло славу безупречного оратора.

Мои опасения оказались напрасными: Цезарь встретил меня как старого друга. Я не уловил никакого раздражения на его лице, хотя и оторвал его от чтения.

– Мой Гавий! – воскликнул Цезарь, откладывая свиток. – Ты ли это?! Вот неожиданность! Только сегодня я о тебе вспомнил, читая записки Суллы. Без тебя, может быть, я не дожил бы до этого дня, когда имя Суллы вызывает уже не страх, а любопытство.

Цезарь взял свиток и покачал его на ладони.

Потом он расстелил свиток на столике с фигурными ножками и отыскал в нем строки, отчеркнутые чем-то острым.

– Вот, слушай! «В юности мы еще не знаем ничего о себе и не думаем о своем будущем. Но уже тогда нас ведет судьба, как мать или кормилица. Одни противятся ей, как капризные дети. Другие ловят каждое ее желание и следуют за ней по пятам. А третьих она сама пропускает вперед, давая им власть над людьми». Ты хочешь знать, кому принадлежат эти слова? – спросил Цезарь после короткой паузы.

– Да.

Цезарь указал в угол таблина, где на деревянной подставке высился бюст человека лет шестидесяти с правильными, но резкими чертами лица. Судя по наклону головы и складке губ, ваятель изобразил его во время беседы. Кого же Цезарь избрал собеседником?

– Узнаешь?

– Нет.

– Луций Корнелий Сулла Счастливый, – произнес Цезарь торжественно.

– Сулла! – вырвалось у меня. – А я рассчитывал увидеть в твоем доме изваяния Гракхов и Мария.

– Видишь ли, Гавий, все знают, что я не отказался от идеалов юности. Я боготворю Гракхов, ценю Мария, но учусь у Суллы.

– Чему же может научить кровавый Сулла? – возмущенно воскликнул я.

– Искусству политики! – ответил Цезарь. – В ней наши Гракхи были младенцами. Тиберий продирался к избранной цели, как олень через заросли, напролом. Он пал в первый же год своего трибуната. Гай был опытнее, но и его перехитрили всадники. Получив с его помощью судебную власть и откупа, переметнулись на сторону нобилей. Этого бы не удалось им сделать с Суллой. Он постиг тайные пружины власти. Можно ненавидеть Суллу, но преклоняться перед его проницательностью и жестоким умом.

Я пожал плечами. Все содеянное Суллой казалось мне преступным. Но, может быть, в политике я тоже младенец и поэтому не могу понять, что восхищает Цезаря в Сулле.

– Смотри! – воскликнул Цезарь, как бы отвечая на мой вопрос. – Как тяжел этот взгляд, как коварна складка губ. А тут, – он потряс свитком, – совсем другой Сулла – щедрый, преданный друзьям, кроткий и богобоязненный. Ты скажешь, это маска. Но скольких удалось ему убедить, что это его истинное лицо! Счастливый! Был ли он на самом деле любимцем Фортуны или создал легенду о своем счастливом жребии, чтобы обмануть других? Отказавшись от власти, он продолжал править. И даже днесь над нами довлеет его тень. Именем Суллы вершат нашими судьбами ничтожества. Иначе их не назвать. Толстобрюхий обжора – Лукулл, Помпей – самовлюбленный Нарцис. И Красс…

Цезарь выразительно махнул рукой, не найдя для Красса подходящего определения.

– Все это так, – сказал я. – Но почему сулланцам удалось победить Лепида, вступившегося за права народных трибунов? И почему Лепид, боровшийся за справедливое дело, не нашел у граждан поддержки?

– Я задумывался и над этим, – отозвался Цезарь. – Слишком многих связал Сулла круговой порукой. Одни доносили и грабили. Другие живут в домах казненных, владеют их землей и рабами. Третьи боятся гражданских смут, бесчинств солдат, возмущений невольников. К тому же Лепид не тот вождь, который нужен римскому народу. У него запятнаны руки. Ведь и он разбогател при Сулле!

Я слушал Цезаря с восхищением. Какой блестящий ум! Но все же мне трудно было примириться с мыслью, что надо терпеть до тех пор, пока появится подходящий вождь. Ведь был Серторий. И наконец, чем не вождь сам Цезарь? Разве он не достоин возглавить всех, кто ненавидит Суллу и его прихвостней.

– Оставим этот разговор, – сказал Цезарь, видимо, почувствовав мое внутреннее несогласие. – Поведай лучше о себе. Не женился ли? Как твой первенец? Кажется, его зовут Авлом. Никогда не забуду, как малыш меня ночью выводил из твоего дома к кораблям.

– Это хорошо, что ты его помнишь, – отозвался я. – С ним беда. Она и привела меня в твой дом.

– Догадываюсь! – понимающе улыбнулся Цезарь. – В этом возрасте все сыновья – близнецы. Наверное, влюбился и запутался в долгах.

– Намного хуже, – вздохнул я, с трудом сдерживая слезы. – Он примкнул к Спартаку, а после его разгрома скрылся в Сицилии и там брошен Верресом в сиракузские каменоломни.

Цезарь осуждающе посмотрел на меня:

– Юный безумец! Но ты-то где был?

– Авл в том возрасте, когда не спрашивают совета отцов. Впрочем, я пытался его удержать, но не смог.

Разумеется, я умолчал, что снабдил Авла деньгами для покупки восставшим оружия. Эту тайну, как я был уверен, не знал никто в мире, кроме Авла, моего друга и компаньона Лувения и самого Спартака.

– Я не забыл о своем обещании, – успокоил меня Цезарь, доставая стиль и церы. – И не намерен нарушать слова, что бы я ни думал обо всем этом.

Он нацарапал на воске несколько слов, сложил таблички, скрепив их своим перстнем-печатью, и протянул мне.

– Постарайся, чтобы это попало в руки только к Верресу. Это сулланец и отъявленный негодяй, но он кое-чем мне обязан.

Бодрый Фавоний наполнил паруса и, вздрагивая, как нетерпеливая кобылка, наша «Фортуна» неслась на юг.

От Брундизия до Сиракуз день пути. Но по доброму ветру мы придем до заката. Так уверял Лувений, успевший все и обо всем разузнать.

Мы поднялись на корму. Убедившись, что поблизости никого нет, Лувений стал мне рассказывать, как ему удалось замести за нами следы. Он вытащил из-за пазухи несколько свитков с поручениями брундизийских ростовщиков к своим агентам на Кипре, где нам будто бы предстояла выгодная сделка. Я отдал должное его предусмотрительности и поинтересовался, не видел ли он Диксиппа.

– Сулланская собака провалилась, словно под землю, – оживленно отозвался Лувений. – Будем надеяться, что навсегда.

Едва мыс Брундизия скрылся из виду, я подошел к кормчему и распорядился взять курс на Сицилию. Кормчий, служивший у нас много лет, знал, что не следует задавать лишних вопросов, и молча взялся за кормовое весло.

Справа по борту потянулся древний, как сама история, гористый берег. Здесь проплывало исхлестанное бурями суденышко Одиссея. Скиталец Эней с надеждой во взоре вглядывался в очертания холмов, в узоры речек и ручьев. Не эту ли землю ему присудили боги? Здесь бороздили волны триеры Алкивиада и Пирра, гаулы Ганнибала. Пучина времени поглотила их навсегда, оставив в человеческой памяти лишь короткий всплеск имен.

Все ближе и ближе Этна. Она развертывается перед нами, как гадитанская плясунья, показывая то загорелую грудь, едва прикрытую зеленой туникой, то ослепительно белую головную повязку. Есть ли где-нибудь в круге земель гора более величественная и загадочная, чем она? Перед нею меркнет даже Кавказ, где, как говорят, был прикован Прометей. Ведь ее вершина покрыта снегом, а в груди клокочет вечный огонь. Не так ли и наша жизнь соткана из противоречий, рождающих взрывы страстей?

Мои мысли были прерваны топотом и беготней корабельщиков. Я не сразу понял причину переполоха. Лувений показал примерно в миле от нас флотилию кораблей. Они шли двумя ровными рядами, как тунцы. Миопароны! Мне ли их не узнать?!

Потом, уже в Сиракузах, грек-кормчий хвастался, что только благодаря ему мы избежали гибели. Но я думаю, что заслуги кормчего невелики. Пиратам просто было не до нас. Они преследовали группу кораблей. Мне удалось их сосчитать: семь трирем и одна квадрирема. По оснастке нетрудно было понять, что это военные суда. Мой Геркулес! До чего мы дошли в своем падении! Боевые корабли спасаются от миопарон бегством, как кабаны от гончих. На чью помощь приходится рассчитывать купцам. Им остается только платить пиратам дань!

Тут я вспомнил о Цезаре. Будь он на месте римского наварха, кажется, дела бы пошли по-другому. С верхней палубы квадриремы можно закидать пиратов копьями и стрелами, а им не забросить свои абордажные мостки на такую высоту. Другим же судам надо пристроиться к квадриреме клином. Тогда не страшна и сотня миопарон. Но квадрирема уходит. Ее не догнать. Триремы отстают. Вот они повернули к берегу, словно хотят выброситься на камни. Почему они не принимают боя? О чем думают навархи?

Я засыпал этими вопросами кормчего. Он забрался на ящик с канатами. Оттуда было лучше видно побережье, уходящее к югу, где виднелся лиловеющий мыс Гелор.

– А как им сражаться? – сказал он, не поворачивая головы. – Беррес ради экономии распустил половину команды.

До утра мы прятались в бухточке. За мысом поднимался черный столб дыма. Море полыхало, освещенное багровым пламенем. Пираты торжествовали победу. Флот провинции был сожжен. Лувения это, кажется, радовало. Во всяком случае, я никогда еще не видел его таким веселым.

Еще до полудня мы вышли в узкий пролив. За ним открывалась обширная бухта, опоясанная беломраморными храмами, портиками, лавровыми рощами. Строения поднимались уступами, как зрительные ряды театра. А бухта была орхестрой[28]. Какие трагедии разыгрывались здесь! Сиракузяне, ликуя, наблюдали за крахом афинской морской славы. Двести лет спустя здесь развернулось не менее грандиозное действо. Римские военные корабли, осаждавшие город во время ганнибаловой войны, были встречены бессмертным искусством Архимеда. Тяжелые камни вылетали из баллист. Огненные лучи, брошенные гигантскими зеркалами, воспламеняли мачты и паруса. Гигантские механические клювы, захватывая носы кораблей, погружали их в пучину, словно вычерпывая морскую воду. Казалось, сами небожители вмешиваются в сражение, как во времена Гомера! Но ничто не могло остановить Марцелла, руководившего осадой. Сиракузы пали. А теперь потомки Марцелла спасаются бегством от пиратов!

В гавани дул резкий ветер. Он поднимал края тог и гиматиев, шевелил волосы. Казалось, что воздух насыщен тревогой. Мы смешались с толпой. Тут были греки и римляне, и какие-то, судя по облику, восточные люди – сирийцы или евреи. У многих было оружие. И все спешили по набережной к агоре, окруженной храмами и портиками.

Слух о позорном поражении распространился, как все печальные известия, с удивительной быстротой. Может быть, в городе оказались моряки с сожженных кораблей? Или с крыш разглядели пламя?

Толпа гудела, как борт судна во время бури. Вряд ли греков и других обитателей этого огромного разноплеменного города трогал позор римского оружия. Должно быть, сиракузян пугало, что пираты прорвутся в беззащитную гавань. Разбойники могут разграбить склады, сжечь верфи, увести торговые корабли.

– Пропретора! Пропретора! – слышались голоса.

Стоявший со мною рядом человек надвинул на лоб войлочную шляпу и расхохотался.

– Какая простота! – воскликнул он сквозь душивший его смех. – Они… ха-ха-ха… они хотят увидеть Верреса! А его не разбудит и гром Юпитера. Ха-ха! Веррес пировал всю ночь!

– Это ему так не пройдет! – крикнул узколицый юноша в измятом гиматии. – Одно дело – наши храмы и наши дома, а другое – флот. Подумать только: выпустил корабли с половиной матросов. Да и оставшиеся едва держались на ногах от голода.

– От голода? – переспросил я удивленно. – Сицилия – житница Рима. Я слышал, что нет земли богаче сицилийской, и вдруг…

– Но нет и богатства, которым можно насытить Верреса, – перебил человек в войлочной шляпе. – Веррес – бездонный пифос. Все, что ему попадается на глаза, перекочевывает в его дом – золото, серебро, статуи, молодые рабы. Веррес превратил весь остров в свой обеденный стол. Он пожирает наше достояние и наши жизни, как циклоп.

В голосе незнакомца было столько убежденности, что я невольно проникся к нему уважением. Он назвал себя. Его звали Лисандр, по профессии он был учителем. Узнав, что мы из Италии, Лисандр спросил о новостях. Я сказал, что мы прибыли по торговым делам, что в Италии теперь спокойно, потому что презренные гладиаторы разбиты.

– Почему презренные? – перебил Лисандр. – Если бы Спартаку удалось высадиться в Сицилии, мы бы по крайней мере избавились от Верреса и других сулланских негодяев.

Опять Сулла! Как я его ненавидел. И тут я признался незнакомцу, что в Сицилию меня привели не торговые дела, а отцовская боль, что мой сын, сражавшийся под знаменами Спартака, теперь в каменоломнях, что у меня письмо к Верресу от Цезаря, но я не знаю, как его использовать.

– Не советую тебе иметь дело с Верресом, – отозвался Лисандр, подумав. – Мне кажется, что твоего сына могут спасти лишь Палики.

Имя это мне ничего не говорило, но по тону, с каким оно было произнесено, я понял, что это какие-то могущественные лица, для которых в Сицилии нет преград.

К вечеру я вернулся на корабль, где оставил Лувения. Узнав о данном мне совете, он нашел его разумным. Оказывается, в то время, когда я пребывал на агоре, он встречался с сиракузскими торговцами, и они тоже посоветовали отправиться к Паликам, и даже подсказали, как их найти. Выяснилось, что Палики не люди, а боги, или, вернее, местные герои, которым испокон веков поклонялись древние обитатели острова сикулы.

Наутро мы отправились к Паликам.

С высот Эпиполиса, так называлось предместье Сиракуз, я увидел величайший после Александрии город круга земель, голубое зеркало бухты, окаймленное розовеющими рядами колонн. Они тянулись вдоль берега на целые стадии, оживляемые зеленью общественных садов. То там, то здесь виднелись статуи, вознесенные на пьедесталы раболепием и трусостью. Среди этих монументов, говорят, была и фигура Верреса, который мог из преторского дворца любоваться собственным изображением.

Осталась позади стена, воздвигнутая Дионисием Старшим, тем самым тираном, о котором передают столько басен. Я их запомнил со школьной поры. Но никто ведь мне не говорил, что воздвигнутая им стена достигает 180 стадиев и, чтобы обойти город, потребуется целый день.

Мы вступили в оливковую рощу, которой не было видно ни конца ни края. На обочинах каменистой дороги выстроились рядами повозки. Откормленные ослики лениво помахивали хвостами, отгоняя мух. Угрюмые рабы подносили огромные корзины, полные спелых плодов. Подобную же картину сбора урожая можно было наблюдать и у нас в Италии. И пейзаж был таким же, с той лишь разницей, что у нас в Брундизии не маячила белоголовая громада Этны. Чем ближе мы к ней подходили, тем чаще встречались кучи золы, пористых обгоревших камней – следов частых здесь извержений. Но они не препятствовали плодородию, а, кажется, ему способствовали. Нигде не были так прекрасны сады, и ветви нигде так не обвисали под тяжестью яблок, груш, смоквы.

И сразу же, без перехода, нашему взору открылась безжизненная, словно бы опустошенная недавно промчавшимся вихрем, долина. Вдали синело озеро, откуда доносилось удушливое испарение.

– Фу! – сказал Лувений, затыкая нос. – Не могли они себе избрать лучшего места!

– О ком ты говоришь?

– О Паликах. Ведь их храм, как мне объяснили, у этого вонючего озера.

Примерно в стадии от озера высилась одинокая черная скала, издали напоминавшая чудовищного дракона. Ваятель-ветер даже высек ей пасть и впадину глаза. Казалось, это Тифон, пробивший землю, чтобы бросить вызов богам, застыл в бессильной своей угрозе.

– Смотри! Лестница! – воскликнул Лувений.

Да, это были ступени, вырубленные в скале, притом достаточно широкие, чтобы принять нас двоих, хотя и осыпавшиеся в некоторых местах. Лестница в совершенно пустынной местности, без единого строения показалась нам чудом. Кто вырубил ступени и зачем?

Ступени, вившиеся вокруг скалы, внезапно оборвались. Мы оказались перед черным отверстием.

– Вот оно что, – протянул Лувений, почесывая затылок. – Подземный храм.

– Пещерный! – поправил я его. – Может быть, здесь, как в далекой Таврике, приносят в жертву чужеземцев?

Я растерянно взглянул на Лувения.

– Нет! – сказал он, видимо, поняв мои страхи. – Это не пещера циклопов. Хотя, – он потянул ноздрями, – как будто пахнет жареным. Погоди. Когда мы с тобой ели в последний раз? Кажется, это было у тебя дома.

Действительно, в последний раз мы обедали в Брундизии. Только два дня прошло с тех пор, как я принял решение отправиться в Сицилию, а сколько привелось увидеть и передумать!

– Эх, – сказал Лувений, – зайца кормит храбрость!

Он исчез в черной дыре. Я двинулся за ним. Темнота.

Внезапно впереди что-то обрушилось.

– Проклятье! – послышался раздраженный голос.

– Упал?

– Нет, споткнулся, – ответил Лувений. – Поразбросали овец. Держись правее.

– Может быть, это та овца, которая спасла Одиссея? – полюбопытствовал я.

– Не думаю! То была живая, а эту кто-то прикончил и вытащил внутренности. Не к добру это.

– Что?

– Споткнулся. Постой! Да я вижу огонь! Значит, мы на правильной дороге. Путеводная овца и огонь…

Мы вступили в огромный зал, должно быть, образованный подземной рекою, а может быть, вырубленный людьми. В дальнем его конце, освещенные пламенем факела, мелькали две фигуры. Подойдя ближе, мы увидели рыжебородого человека, простершегося перед алтарем. Второй, размахивавший факелом, был тощ, как жердь. Седые космы спадали ему на лоб, изборожденный резкими морщинами.

– Мир вам, – сказал я.

Гулкое эхо повторило: «Мир!»

– А что мы с тобою принесли Паликам? – шепнул Лувений. – У нас нет ни овцы, ни вина, ни масла.

Видимо, у жреца был тонкий слух.

– Палики, – сказал он торжественно, – приемлют все дары, но больше всего им приятны цепи.

Мы переглянулись. Что это может значить?

– Я вижу, вы чужеземцы, – продолжал жрец, – и не знаете наших обычаев. Взгляните, что пожертвовал Паликам этот человек.

Мы увидели на алтаре кандалы с железными кольцами для ног.

– А здесь, – жрец взметнул над головою факел, – дары таких же, как он, обретших свободу невольников.

Обратив взгляд в указанном нам направлении, мы увидели целую груду заржавленных цепей. Очевидно, Палики были покровителями рабов. А этот рыжебородый, видимо, выкупился. А может быть, бежал от жестокого господина?

– Да, – протянул Лувений, покачивая головой. – Сколько лет должно было пройти с тех пор, как начала расти эта куча!

– Ровно четыреста, – отозвался жрец Паликов.

Разумеется, ни я, ни Лувений не ожидали ответа.

– Так давно уже восставали рабы? – удивился Лувений.

Жрец повернул к нему голову.

– Нет, не рабы, а сикулы, – сказал он. – Нам принадлежал этот прекрасный остров до того, как на его лесистых берегах обосновались финикийцы и эллины. Святилище это основал наш царь Дукетий, и мы чтим его самого как бога. Он освободил сикулов и создал их государство. Об этом сейчас мало кто помнит. Когда остров был захвачен римлянами, они навезли сюда массу рабов, главным образом сирийцев. Их освободил Евн, также провозгласивший себя царем. Куча цепей увеличилась. Затем поднял рабов Афинион. Это было при моем отце, служившем здесь Паликам. С тех пор гора цепей не растет. Рабы смирились со своей долей…

– О чем ты говоришь! – возмутился Лувений. – У нас в Италии тысячи рабов взялись за оружие. И я сам был на Везувии сразу же после того, как там укрепился Спартак…

Жрец поднес палец к губам. Видимо, он нас предостерегал. Но, когда Лувений входил в раж, его трудно было остановить.

– Спартак намеревался освободить и рабов Сицилии. Эта куча заполнила бы всю пещеру, если бы…

Он замолк лишь тогда, когда я его дернул за руку. Но он уже сказал слишком много. Рыжебородый, поцеловав основание алтаря, встал. Глухо звучали его шаги.

– Нас посещают разные люди, – извиняющеся произнес жрец. – Я не знаю, кто прислал вас…

Лувений потирал пальцами переносицу, видимо, что-то мучительно вспоминая. Потом губы его расплылись в улыбке, и он выкрикнул:

– Тот, кто прислал меня, сказал: «Иди к Паликам и скажи их жрецу: “В мире есть много чудес…”»

– «…но нет ничего прекраснее свободы», – продолжил жрец. – Меня до сих пор удивляет, как Спартак узнал слова гимна, сочиненного хромым сикулом-учителем для воинов Дукетия. С этим гимном они побеждали и шли на смерть. Не иначе на Везувии был кто-нибудь из сицилийцев. А теперь я хочу знать новости…

– Я принес добрые вести, – сказал Лувений. – Спартак движется на Север, чтобы обмануть римлян. Но он твердо решил переправиться на остров и ждет встречи. Все ли для нее готово?

– На виллах запасено оружие, – отвечал жрец. – Уже восстали рабы Стробила…

– Стробила… – перебил я. – Ты не ошибся?

– Стробила из Триокалы, – спокойно повторил жрец. – Его называют вторым Дамофилом. Нет на острове человека более ненавистного, чем он, не только невольникам, но и свободным. Триокальцы жаловались на него Верресу, предостерегая об опасных последствиях жестокости. Но наместник взял Стробила под защиту и даже открыл ему запоры «пещеры циклопа» – так сиракузцы называют дворец наместника. А тебе известен Стробил?

Этот вопрос был обращен ко мне. Но я молчал. Холодная испарина выступила у меня на лбу.

– Стробил похитил его жену, – пояснил Лувений вполголоса. – И сына, еще ребенка. Но мальчик бежал. Он стал воином Спартака. А жена…

– О горе! – воскликнул жрец, поднимая факел.

Колеблющееся пламя осветило глубоко спрятанные под дугами бровей глаза. Жрец Паликов в это мгновение показался мне подобием скалы, высящейся над озером, порождением титанических сил мщения, ушедших под землю и ждущих своего часа.

И вот уже позади недвижимое озеро-зеркало Паликов. Мрачные пепельные горы сменились мягкими зелеными долинами. Смеясь искорками донных камушков, катился извилистый ручеек, в берегах, затканных белыми лилиями и румяными шафранами. Воздух наполнен гудением пчел, говором вод, шелестом трав. Не это ли луг Персефоны? Не здесь ли юная дочь Деметры собирала цветы и замерла в восхищении перед нарциссом, горевшим темным пламенем? Радостно она протянула руку к чудесному цветку, и вместе с его корнями из земли вырвались черные кони Аида и обдали девушку огненным дыханием. В ужасе призывала Персефона отца и мать. Но никто не успел прийти ей на помощь. Владыка царства теней поднял девушку на свою золотую колесницу и увлек в туманный Аид.

Я знал эту прекрасную легенду еще в детстве. У учителя дрожал голос, когда он описывал горе божественной матери Персефоны. Деметра разорвала на своих прекрасных волосах огненное покрывало, облеклась во все черное, отвергла амврозию и нектар и в образе нищенки обошла осиротевшую землю.

«Где моя Персефона?» – спрашивала она у людей, у птиц, у ветра и облаков.

Потом, когда на дорогах, под мостами, у храмов мне приходилось встречать нищих старух, я уже не отворачивался от их сморщенных, обезображенных беспощадным временем лиц. Миф учил искать божественное не на вечных льдах Олимпа, не в глубинах Океана, а в окружающих нас бедах и страданиях. Мне стал понятен и другой смысл прекрасного предания: горе Деметры, оплакивающей Персефону, – это горе всего рода человеческого, лишенного бессмертия.

В один из жарких полдней мы с Лувением отдыхали в тени цветущих лип. Лувений вспоминал свою молодость. Так я впервые узнал, что мой компаньон уже в дни Марсийской войны вместе с другими италиками сражался за свободу Италии. О боги! Какое же это было время! Марсы, самниты, луканы, бруттии спускались с гор и, собравшись, давали клятву сражаться до тех пор, пока не будет возвращена похищенная римлянами свобода. Маленький городишко стал италийским Римом. Римляне покидали наши города, спасаясь, как мыши, из обветшавших домов. Царь Понта Митридат поддержал восставших золотом. И была выпущена золотая монета, изображавшая, как италийский бычок втаптывает в землю римскую волчицу. И ей бы, раздавленной, не встать, если… Да что говорить! Опять Рим привлек подачками и обещаниями одних, чтобы задушить других.

Разговор наш оборвался. Откуда-то появился горбун в широкополой войлочной шляпе, делавшей его похожим на гриб. Что ему от нас надо? Может быть, он голоден или заблудился? Но ведь мы такие же бродяги, как он, и ничем не в состоянии ему помочь. Горбун приближался мелкими шажками, виновато улыбаясь.

– Кто ты? – спросил Лувений.

Вместо ответа горбун открыл рот, и мы увидели обрубок языка.

– Раб Стробила? – воскликнул я, вспомнив рассказ жреца Паликов.

Горбун замотал головой. Сделав к нам еще несколько шажков, он протянул руку ладонью вниз и быстро зашевелил пальцами.

– Что он хочет сказать? – вырвалось у Лувения. – Может быть, за нами погоня?

Горбун отрицательно помотал головой. Он снова зашевелил пальцами и что-то замычал.

– Надо торопиться? Да? – спросил я.

Последовал утвердительный ответ.

– Вот видишь! – обрадовался Лувений. – Нас ждут!

Ни я, ни он не сомневались, что горбун – проводник, посланный восставшими рабами Диксиппа. Как они узнали о нас? Через жреца Паликов? Лувений вспомнил, что в одну ночь на вершинах гор горели костры. Рабам, если у них вырывают языки, остается речь костров. Скоро она воспламенит всю Сицилию.

И мы снова двинулись в путь. Приходилось идти ночью, а днем прятаться в кустах и пещерах. Иногда доносились звуки военных труб. Мы, римские граждане, больше всего боялись встречи с легионерами!

Человек опасается западни, а попадает в капкан. Не могли же мы думать, что горбун подослан врагами. Ночью нам вышла навстречу толпа вооруженных людей.

– Это рабы Диксиппа? – спросил Лувений.

Горбун испуганно закивал. И в тот же момент я заметил в толпе его самого. Я не мог ошибиться.

– Берегись! Засада! – крикнул я Лувению.

На мою голову обрушилось что-то тяжелое. В полузабытьи я слышал крики, звон мечей. Сознание медленно покидало меня. Не знаю, сколько прошло времени, пока я очнулся. В глаза мне било пламя. Я лежал у костра, и что-то мне обжигало грудь. Это были церы, расплавился воск, и никто уже не прочтет послания Цезаря к Верресу.

В стороне, у костра, сидели дюжие сообщники Диксиппа. Среди них я увидел рыжебородого – того, что был в пещере перед алтарем Паликов…

– Вот мы и встретились, – проговорил Диксипп. – Сиятельный римский всадник и сын раба.

Я рванулся. Заныли связанные сзади руки.

– Спокойнее! – усмехнулся Диксипп. – Надо сохранить драгоценное здоровье. Оно нам еще пригодится. Итак, на чем мы остановились? Мой отец был тоже рабом, но добился свободы честным путем. Не подумал пристать к ворам и убийцам. Подробности лучше всего знал твой приятель.

Диксипп поднялся. Я увидел за его спиной окровавленное тело Лувения.

– Он мертв, – продолжал негодяй. – Это оплошность моих людей. Но отыщутся другие свидетели. Мне пришлось покинуть Брундизий, но мои уши и глаза были там. Конечно, я мог бы тебя отвести в свой эргастул, и ты бы крутил вместе с ослами мельничное колесо. Никто бы не видел, где ты и что с тобою. Но ты ведь кое-что знаешь о Спартаке. И это уже дело Верреса. Сына же своего можешь не искать, он уже казнен.

Мне удалось вскочить на ноги и сделать несколько шагов. Но внезапно сознание вновь оставило меня.

Кто не знает о сиракузских каменоломнях? Помните то место у Тимея, где говорится о детях, рожденных в каменных ямах и никогда не видевших дневного света? Впоследствии, получив свободу и встретив колесницу, запряженную лошадьми, они в ужасе разбегались по сторонам. Вот я и оказался в этих подземельях, образовавшихся при выборке камня. В одной норе со мною были навархи, приговоренные к смерти. Уже по одному этому можно было судить, сколь значительным считалось мое преступление. Как жаль, что на всем этом огромном острове нет никого, кто мог бы за меня поручиться. Никто не узнает, где я и что со мной.

Впрочем, моим товарищам по несчастью не было легче от того, что родные знали об их участи. Они слышали плач и стоны своих матерей, проводивших у темницы дни и ночи. Потеряв надежду на спасение своих сыновей, отцы добивались лишь милости увидеть их в последний раз, принять их последний вздох. За это надо было платить. И за хлеб, который нам швыряли вниз, как зверям. И за обещание снести голову одним ударом – тоже. Что может быть бессовестнее этого торга у ворот тюрьмы!

Однажды днем, ничем не отличавшимся от ночи, к нам бросили новичка. Им оказался мой случайный сиракузский знакомый Лисандр, назвавший себя школьным учителем. Как выяснилось, он и был учителем, но в то же время тайным посланцем правителя Испании Сертория. От него я узнал подробности жизни этого удивительного человека. Если бы не предательство и убийство Сертория, он бы высадился на острове и принес бы ему свободу.

Смерть каждый день выхватывала то одного, то другого из нас. Мы знали, что никто из тех, кто поднимался наверх, к свету, не вернется. Последние объятия. Колючая щетина щек. Ободряющий шепот: «Будь мужчиной!»

Я все это пережил, умирая много раз. По наконец я услышал свое имя. Куда меня ведут? Уснувший город, раскинувшееся над ним звездное небо. Я дышал всей грудью.

Стражи молчаливы. Я ощущал их взгляд, такой же острый и холодный, как копья. Я чувствовал, что сейчас есть единственная возможность спасения. Бежать. Но как? Еще издали я увидел старую оливу. Меня должны были провести под нею. Справа каменная ограда. Если мне только удастся допрыгнуть до ветки… Если она не сломится. Если стражи не успеют меня схватить… Если за оградой можно найти убежище… Сколько этих «если», от которых зависит моя жизнь.

А олива приближалась. Я шел, опустив голову, размеренным шагом узника. Но каждая моя мышца, каждый нерв были натянуты, как тетива. Губы шептали молитву Минерве, создательнице оливы:

– Спаси! Спаси!

Вот уже дерево рядом. Еще один шаг. Прыжок…

Расчет был точен. Ветка выдержала тяжесть тела и, спружинив, подбросила меня вверх. Перехватившись руками, я качнулся вправо и перемахнул через каменную ограду. Она не представляла непреодолимой преграды для стражей. Но я выигрывал несколько мгновений. Этого было достаточно. Пока стражи опомнились, я уже бежал, петляя между деревьями. Надежда и отчаяние придавали мне силы. К счастью, сад соприкасался с набережной, застроенной бесконечными складами. Это был настоящий лабиринт из бревен, тюков, пустых пифосов, кожаных мешков с зерном, мраморных квадров. Здесь можно спрятаться до утра, но, когда рассветет, мои преследователи перероют все, чтобы меня найти. Другое дело – корабль на рейде. Кто догадается меня там искать. Подбежав к берегу, я скользнул в черную воду…

Пол подо мною качался и дрожал. В темноте нельзя было ничего различить, но слух улавливал равномерный всплеск и скрип.

Я вспомнил все, что со мною произошло. Ткань туники была еще влажной. Саднило плечо. Я оцарапал его, когда взбирался по скользкому борту. Корабль мне тогда казался пустым. Я сполз в трюм и свалился в беспамятстве. Сколько времени я проспал? Послышался какой-то свистящий звук, перешедший в нечленораздельный крик. Удар бича! Надсмотрщик за работой. Он бегает из одного конца палубы в другой. Снова удар. Значит, судно идет на веслах. А сюда мы шли на парусах. Если ветер не переменился, корабль идет на север. Север – это Италия. Я сразу же направлюсь в Рим, чтобы рассказать о злодеяниях Верреса. Я отыщу влиятельного адвоката, который предъявит Верресу обвинение сразу же после истечения срока его власти в Сицилии. Только не Цезаря. Ведь у него с Верресом какие-то общие дела. Скорее всего обвинение возьмет Цицерон, уже прославившийся речью против сулланского прихвостня Хризогона.

А корабль шел. Волны что-то бормотали за переборкой. Скрипели уключины. Трюм был темен, как моя судьба. Как долго может продлиться плавание? А не лучше ли поднять крышку люка и выйти на палубу? Но что я знаю о кормчем?

В широкой части днища, там, где корма, я нащупал амфору. Она была набита песком. А ведь могло быть вино! Нет, хотя бы глоток воды. Сколько еще придется терпеть? Это известно одним лишь богам.

Не знаю, сколько дней и ночей я провел во мраке трюма. Но наступил миг, когда я ощутил толчок, заставивший меня вздрогнуть. Итак, корабль остановил свой бег, причалил к берегу… Но к какому? Долго ли я буду слепцом?

Прижавшись к борту, я старался уловить все звуки. Слева что-то заерзало и заскрипело. Спустили сходни. Плеска якоря я не услыхал. Но явственно донесся звон. Это открывают замки цепей, которыми прикованы к веслам рабы. Я представил себе их искаженные от недавнего напряжения лица, потные лбы, безразличный взгляд. Если гребцов сводят на берег, предстоит длительная стоянка. Рабам дают отдохнуть на твердой земле. Иначе от них не добьешься работы. К тому же кормчие используют гребцов при погрузке. Так делали у нас в Брундизии, хотя и бывали случаи, когда гребцы пытались бежать.

Наконец все стихло. Наверно, все сошли на берег. Надо торопиться. Я приподнял крышку обеими руками и замер. В щель было видно, что нижняя палуба пуста. У борта лежали расстегнутые цепи. Смеркалось. Багровая полоса легла на волны, уходя к противоположному гористому берегу. Видимо, мы находились в огромной бухте. Что же это за место?

Стало темно. Теперь можно рискнуть. Я откинул крышку люка, стараясь не греметь. Руки одеревенели. Стоило немалых усилий подтянуть тело. Колени ощутили влажные доски. Я лег на живот и пополз к корме. Сходни не для меня! Как попал на корабль, так и сойду! Хорошо, что натянута якорная цепь. По ней я скользнул в воду.

Течение было поразительно сильным. Оно уносило в открытое море, и я выплыл к берегу шагах в пятидесяти от корабля. После моря земля качалась под моими ногами. Жажда мучила еще сильнее, чем в трюме. Я напрягал все силы, чтобы не упасть. Прорезая мглу, кое-где мерцали огоньки. Я выбрал огонек наудачу. Босой, в рваной тунике – какое я произведу впечатление на хозяев дома? Но в конце концов можно будет назвать свое имя и объяснить, что попал в беду. Разве латинская речь не лучшая поручительница моего гражданского состояния? А Веррес? Веррес за пределами Сицилии не опасен.

Меня встретил бешеный лай. Собаки почуяли чужого. Открылась дверь, и наружу высунулась рука со светильником, а за нею – трясущаяся голова. Несколько мгновений человек осматривал меня. Не знаю, какое впечатление создалось обо мне у незнакомца, но он, как-то странно крякнув, сказал по-гречески:

– Заходи!

Греки жили в Сицилии, Южной Италии и даже на побережье Африки. Мне надо было сразу спросить, в каком я городе. Но вместо этого я стал довольно бессвязно объяснять, что попал в плен к пиратам и мне удалось бежать, что я родом из Брундизия и там каждый знает меня.

– Не сомневаюсь! – сказал старик, тряся головой.

Я понял, что это болезнь, которую называют трясучкой, а страдающих ею – трясунами.

Вошел раб с подносом. Видимо, он принес не то, что нужно, и хозяин выпроводил его и вскоре явился сам с кувшином молока и лепешкой.

– Судьба изменчива, – сказал старик, пододвигая ко мне кувшин. – Сегодня она вознесет тебя на вершину, а завтра опустит в пропасть. Говорят, что дело дошло до крыс.

– Каких крыс? – сказал я, едва не захлебнувшись.

– Молоко не кислит? – справился хозяин, видимо, не расслышав моего вопроса.

– Нет! – ответил я, вонзая зубы в мягкую лепешку.

– Надо было раньше думать, – назидательно произнес старик. – И Пирр, и Ганнибал тоже пытались. Не вышло! К тому же у вас и слонов нет… Теперь от них отказались.

Я ничего не понимал. Трясун наверняка не в своем уме. Крысы, слоны, Пирр, Ганнибал. Лучше не задавать ему никаких вопросов. Пусть говорит.

Но у меня и не было больше возможности спрашивать. Пришлось отвечать самому.

В таблин ворвались вооруженные воины.

– Дорогой гость, – обратился ко мне грек с издевкой, – кажется, это пришли за тобой.

Я догадался, что трясун послал раба за стражей, а тем временем морочил мне голову крысами и слонами.

– Кто ты? – грозно спросил меня старший из воинов.

– Мое имя Гавий, – отвечал я. – Я римский гражданин.

Легионер расхохотался.

– Вы слышите, ребята, римский гражданин! А тот, кого мы выловили вчера, назвался афинским торговцем, а до него был скифский вождь. Я не удивлюсь, если мы завтра схватим парфянского царя.

– Мне безразлично, кого вы ловили вчера или поймаете завтра, – сказал я резко. – Но я действительно римский гражданин. Меня знает Цезарь.

Это имя не произвело на легионера никакого впечатления, и я подозреваю, что он его никогда не слыхал.

– Какой там Цезарь? – оборвали меня грубо. – Скажи лучше, где плот спрятал.

– Плот? Я прибыл на корабле, из Сиракуз.

– Название корабля, имя кормчего? – выпалил мой мучитель. – Ну! Быстрее! На каком корабле прибыл в Мессану?

Только теперь я понял, где нахожусь. Корабль лишь обогнул остров. Я по-прежнему во владениях Верреса. То, что я принимал за мыс бухты, оказалось берегом Италии. Между мной и Италией – пролив. Вот почему здесь такое сильное течение.

– Ага! Молчишь! – злорадно выдохнул легионер.

Что я мог сказать?

Каждое утро открывалась обитая железом калитка, пропуская «Пастуха». Так мы, узники, называли начальника тюрьмы Фундания Секунда. Это был человек в преклонных летах, с коротко остриженной седой головой. Такая же седая щетина выступала на изрезанном морщинистом лице.

– Ну, как мои овечки? – обращался он к нам с дружелюбием, не соответствовавшим его суровой внешности. – Не разбежались? Раз, два, три… – все пять голов. Афинский купец, скифский князь, фракийский образина, глухая тетеря, римский гражданин.

Он засмеялся беззубым ртом. Этот набор кличек, в ряду которых имелось и мое звание, был действительно смешон.

Тюремщик питал ко мне своего рода слабость. Я охотнее всех выслушивал его притчи, которых он знал бесчисленное множество. Одна из них мне показалась любопытной.

«Было у хозяина сорок овец и пес-молодец.

Убежала одна овца – посадили на цепь молодца».

– Вижу, что ты не из их компании, – сказал мне как-то Пастух, показав на пленных спартаковцев. – И выговор у тебя другой, и обращение. Будь моя воля, я бы тебя выпустил. Но мне приказано: «Вот тебе, Фунданий, пять голов. Стереги!» Хочешь, яблоками угощу? Здешней породы. Таких в твоей Брундизии нет.

– Принеси мне лучше свиток папируса и тростник, – попросил я.

– Ты что, и писать умеешь?

В тоне его голоса чувствовалась зависть и удивление.

– Научили! – отозвался я.

– А я с шестнадцати лет служил под орлами. Всю науку прошел. – Он стал отсчитывать на пальцах: – Бросать копье, метать камни из пращи, колоть чучело, ходить в строю, рыть ров, возводить вал, переплывать реки, носить тяжести. Это я умею. А вот писать не научили. А что ты описывать будешь? – спросил он меня после паузы.

– Свою жизнь.

Пастух покачал головой. Кажется, он не верил, что буквы могут служить для такого сложного и ответственного дела, как жизнь. Ведь на своем веку он не видел ни одного свитка. Единственным грамотеем был для него легионный писарь.

В первое время товарищи по несчастью относились ко мне с недоверием. Оно сквозило в их косых и презрительных улыбках. Я ведь называл себя римским гражданином. Я требовал, чтобы меня немедленно выпустили, и угрожал вмешательством своих римских друзей.

Мне стоило немалых усилий добиться откровенности этих несчастных. Может быть, решающим оказалось то, что я ни о чем не спрашивал, ничем не интересовался.

Внимая бесхитростным рассказам спартаковцев, я пережил самые прекрасные и высокие мгновения своей жизни. Я проделал вместе с ними великий поход через всю Италию – от Везувия до Мутины. Я видел, как бежали закованные в железо легионы. Гудела земля. Победный вопль заглушал звуки римских труб. Тысячи невольников, ломая цепи, вступали в отряды. Свобода распахнула перед победителями заснеженные перевалы Альп. Можно было вздохнуть всей грудью. Но Спартак повернул на юг. Мог ли он наслаждаться свободой, если знал, что тысячи рабов томятся в Сицилии? Мне было известно большее. Еще с Везувия Спартак отправил моего Авла в Сицилию. Каким надо было обладать умом, чтобы предвидеть за несколько месяцев ход событий, чтобы идти к Альпам, а думать о Сицилии!

Почему же не удалась переправа? Спартака обманули пираты. Они взяли золото, но не прислали кораблей.

Теперь я был уверен, что, ведя переговоры с фракийцем, пираты выполняли поручение Берреса. Спартак был обманут. Но кому могло прийти в голову, что пираты и римский наместник в сговоре и действуют заодно?

Спартак оказался в ловушке. Но он не падал духом. Он приказал рубить деревья и связывать плоты. Он знал, что мой мальчик в Сицилии, и надеялся найти на острове новых друзей. Но в игре выпала скверная кость. Ее называют собакой. У нее была морда Диксиппа.

Сегодня Пастух явился раньше, чем всегда. Фалеры украшали его грудь, и это было не к добру.

– Завтра приедет Беррес, – шепнул он мне. – Он разберется во всем. Ты ведь римский гражданин…

Эпилог

Вот что сообщает Цицерон о смерти Гавия в своей знаменитой речи против Берреса, речи, которая принесла ему славу величайшего из ораторов Рима:

«Наш Гавий, брошенный в тюрьму в числе других римских граждан, каким-то образом тайно бежал из каменоломен и приехал в Мессану; уже перед его глазами была Италия и стены Регия, населенного римскими гражданами. И после страха смерти, после мрака, он, возвращенный к жизни как бы светом свободы и каким-то дуновением законности, начал в Мессане жаловаться, что он, будучи римским гражданином, брошен в тюрьму. Беррес выразил местным властям благодарность и похвалил их за бдительность. Затем вне себя от преступной ярости он пришел на форум: все его лицо дышало бешенством. Мессанцы ждали, до чего он дойдет и что станет делать, как вдруг он приказывает притащить Гавия. В Мессане посреди форума секли римского гражданина, но, несмотря на все страдания, не было слышно ни одного стона этого несчастного, и сквозь свист розог слышались только слова: «Я римский гражданин». Ему уже заготовили крест, повторяю, крест для этого несчастного и замученного человека, никогда не видевшего этого омерзительного орудия казни. И вот это был единственный крест, водруженный на этом именно месте, на берегу, обращенном к Италии, чтобы Гавий, умирая в страданиях, понял, что между положением раба и правами свободного гражданина лежит только очень узкий пролив».

Что увидел Гавий с высоты своего креста? Темные линии виноградных лоз, натянутые на выгоревшие холмы, как струны кифары? Реки и ручьи, сбегавшие с гор голубыми извивами? Пасущиеся на склонах стада? Или ему в предсмертном тумане предстало будущее этой прекрасной страны, то, что тогда еще не видел никто. Демократ Цезарь протянул руку своим недругам-сулланцам Крассу и Помпею. Родилось трехголовое чудовище, чтобы вскоре распасться и истребить себя во взаимной вражде. Не талант, не красноречие, а меч вершат судьбами Рима. Цицерон и Веррес станут жертвами новых проскрипций. И никто не сможет понять, что все беды начались с того дня, когда на крест был поднят римский гражданин. Вместе с ним была распята республика.

Последний триумф Сципиона

Великий римский полководец Сципион Африканский, победитель Ганнибала, последние годы жизни безвыездно провел у себя в поместье под Кумами, в добровольном изгнании. Действие рассказа происходит много лет спустя после смерти Сципиона. Дочь его Корнелия (мать будущих народных трибунов Гракхов) рассказывает историку Полибию действительный эпизод из жизни своего отца.

В усадьбу нагрянули гости. Сад и дом заполнились беготней и звонкими голосами девятилетней Семпронии и пятилетнего Тиберия. Дети были здесь впервые. Корнелия водила их по усадьбе, рассказывая о деде, и Полибий, сопровождая дочь Сципиона, узнавал великого римлянина с новой и подчас неожиданной стороны.

Уложив детей, Корнелия встретилась с Полибием в комнате своего отца. Полибий смотрел на молодую женщину так, словно видел ее впервые.

Поймав слишком внимательный взгляд, Корнелия густо покраснела, и Полибий, не желая показаться дерзким, сразу же проговорил:

– Прости меня! Готовясь к написанию истории, я хочу представить себе живыми будущих ее героев, иначе мой труд превратится в собрание безжизненных чучел. А ты, я слышал, очень похожа на своего отца.

– Ты хочешь увидеть отца! – начала Корнелия глухо. – Мне трудно об этом говорить, как и представить, что его нет. Но тебе я расскажу.

Она встала и, сделав несколько шагов, снова опустилась в кресло.

– Каждое утро, всегда облаченный в свежую тогу, отец обходил виллу с внутренней стороны стены. Его ниспадавшие на затылок длинные волосы лишь слегка были тронуты сединой. И держался он прямо, не горбясь и лишь слегка опираясь на суковатую палку. И все на вилле привыкли к этому ритуалу. Еще с вечера дорожки были заметены, а осенью листья собраны в кучи. На вилле стояла полная тишина. Ничто не мешало отцу совершать свой неизменный обход владений. Ведь все по эту сторону стен было его Капитолием, его Форумом, его Римом. О том Риме, который он спас от полчищ Ганнибала, в доме не вспоминали. Такова была воля отца, не желавшего слышать о завистливом сенате и неблагодарном народе, оскорбившем его подозрениями[29]. Обойдя виллу до завтрака, отец уединялся в таблине и что-то писал. Никто из нас не знал о чем, ибо таблин был его преторием[30], куда нам не было доступа.

Корнелия замолкла и положила ладони на стол. Блеснул золотой перстень. Наклонившись, Полибий увидел гемму[31] с бюстом Сципиона.

– Благодарю тебя! – проговорил он взволнованно. – Теперь я могу приниматься за написание истории. Твой рассказ дал мне больше, чем письма твоего отца и даже его дневник. Я увидел Сципиона живым.

– Живым… – повторила Корнелия, пожимая плечами. – А ведь я еще не кончила. Я расскажу тебе один случай. Ты можешь вставить его в свою историю.

– Заранее тебе это обещаю! – воскликнул Полибий.

– Как-то утром, когда отец уже совершил свой обход и занимался в таблине, в тишину ворвался шум голосов. Я выглянула в окно и увидела приближающуюся к стенам толпу вооруженных людей. Мне, как и всем на вилле, стало ясно, что это разбойники. Об их нападениях говорили давно, и наши соседи вызвали из Рима претора с отрядом легионеров, который безуспешно пытался напасть на их след. Предпринять меры по защите мы не могли: появление на вилле людей из того Рима лишило бы отца спокойствия. Я бросилась во двор. Молодые рабы, вооружившись кольями, бежали к воротам, которые уже трещали от ударов, и, кажется, не ног, а бревна.

И тут появился отец. Он шел, слегка прихрамывая. С ним не было его неизменной палки. Мать поспешила за ним, но он отстранил ее решительным жестом.

– Открыть ворота! – распорядился отец.

Рабы застыли, не в силах понять, чего от них хотят. Должна тебе сказать, что отец никогда ни на кого не повышал голоса. Он был со всеми ровен и приветлив. Но тогда он закричал:

– Открывайте же, трусы!

Заскрипели засовы, и обитые медью ворота, блеснув на солнце, распахнулись. Отец вышел навстречу притихшим разбойникам и властно произнес:

– Я – Сципион. Что вам надо?

Молчание длилось несколько мгновений. Но мне оно показалось вечностью. Сначала я увидела, как бревно выпало из рук. И один из тех, кто его держал, наверное, главарь, с криком: «Видеть тебя!» – бросился в ноги отцу.

Остальные последовали его примеру. Какое это было зрелище! Обросшие волосами, свирепые, вооруженные до зубов головорезы лежали на земле, вытянув головы, чтобы лицезреть Сципиона. Отец стоял неподвижно, величественно, словно от имени Рима принимал капитуляцию захваченного города и оказывал милость побежденным.

Проговорив: «Посмотрели и хватит!», отец резко повернулся и двинулся по дорожке к дому. Никто из нас не видел, как закрылись ворота. Мы только услышали лязг засовов, заглушаемый восторженным ревом из-за стены. Проходя мимо меня, отец грустно произнес: «Вот мой последний триумф, дочка».

Мое имя

Сосланный на Керкину, остров Африканского моря, он прожил в изгнании 14 лет. Воины, посланные туда его умертвить, напита Гракха на выступающем в море мысе. Он обратился к ним с просьбой дать ему написать письмо.

(Корнелий Тацит)

На моих коленях шелестит папирус – сын Нила. Он был растением, стал свитком. Он помнит разливы и сушь, плеск весел, хлопанье парусов, кваканье лягушек, крик птиц, боль от врезающегося ножа, всю свою давнюю жизнь. Но ему дано вместить и мою…

Солнце вступило в знак Льва. Тень кленов легла на плиты Форума затейливым узором, напоминающим неразгаданные письмена. Мне казалось, что я вступаю в какой-то забытый мир. Туда не доходили римские легионы, и древние могилы не были потревожены нашими хищными Орлами.

И вдруг прозвучало мое имя. Номенклатор[32], шедший рядом с носилками, кому-то его назвал. Отдернулась шелковая занавеска. Пахнуло аравийскими благовониями. На меня пристально смотрела женщина. Дерзкий взгляд и печаль на губах. Как соединить этот вызов и ранимую улыбку?

– Тиберий Семпроний Гракх. – Она удивленно вскинула брови. – Гракх в наши дни?

Мое имя! Оно всегда было моим проклятием. Почему нам не дано самим выбрать имен? Я Семпроний. Ты Юлия. Мой прадед был прославленным народным трибуном, твой – безвестным муниципальным всадником. Отец мой умер простым всадником, а твой – пожизненным народным трибуном, принцепсом и был провозглашен богом. Ему поклоняются и приносят жертвы в храмах. Греки называют это метаморфозами.

Но как часто мы не поспеваем за превращениями и сохраняем за изменившимся старое имя. Так мы именуем тирании республиками, тиранов – отцами отечества, ростовщиков – всадниками, нищих – квиритами. Так и я оказался недостойным своего имени!

Моя мать Антистия ушла от отца к богатому либертину. И отец поручил меня дорогостоящим образованным рабам. Мой первый наставник, грек, ничем не напоминал благородного Блоссия, друга и воспитателя Гракхов. Его не волновало обнищание свободного гражданства, но зато он обожал мимов[33] и готов был претерпеть порку, лишь бы не пропустить их представление. Иногда он брал меня с собою, боясь оставить одного. Однажды я его выдал, повторив при отце непристойный жест. Грека, не посчитавшись с его ценой, отослали в деревню крутить вместе с колодниками мельничное колесо!

Отец, заботясь о моей нравственности, приобрел сгорбленного сирийца, страстного поклонника стоической философии[34]. Он набил мою голову изречениями и притчами, как мешок горохом. О, эта мудрость, рожденная в вестибулах и каморках для рабов! О, эти благодетельные зайцы, стоящие на задних лапках перед царем зверей и видящие смысл в своем съедении! О, эти глупые ослы, терпящие побои за желание переменить господина!

Потом школа ритора[35]. На меня напялили пеструю тогу, сшитую из раздобытых где-то лоскутов. Слова обветшали и утратили свой былой смысл. Но это не смущало! Можешь не верить сам, сумей убедить других. Заставь облиться слезами над судьбой плененной ахейцами Андромахи! А сколько таких Андромах на твоей вилле? Ты даже не знаешь их настоящих имен и обходишься кличками. И, отдавая их на ночь какому-нибудь гостю, ты не замечаешь их слез.

Риторика! Меня убеждали, что я должен в ней преуспеть. Чтобы возродить блеск своего прославленного рода. Но речь моя оставалась скованной, а слова скользкими и бесцветными, как медуза.

– Ты не Гракх! – глубокомысленно качали головой наставники. – Где зовущая глубина Тиберия? Где пронзительные глаголы Гая?

Как будто гром порождается пустотой! Я вас спрашиваю, где Форум Гракхов? Где тысячи устремленных на оратора глаз? Где руки, уставшие от меча и истосковавшиеся по земле? Где, наконец, злобное шипение стоящих в той же толпе врагов? Решая судьбы Рима и мира в спальнях и таблинумах, вы хотите иметь Гракхов?!

Но если бы я унаследовал талант Гракхов, о чем бы я вещал с ростр? О возрожденных доблестях предков? О принесенном Августом мире? О наделении плебеев землей? Да меня бы подняли на смех! Ха! Ха! Ха! Земля? Пусть ее возделывают варвары. Ответь лучше, кто победит? Самнит или Галл? Добей его! Добей!

Когда пришло время, я стал домогаться должности эдила. Народу не пришлось голосовать «за» или «против». Твой отец, которого называют божественным, утверждая список для голосования, вычеркнул мое имя. Не думаю, чтобы он догадывался о моем существовании или знал, что я замешан в чем-либо предосудительном. Августа – я уверен – испугало мое имя. Вдруг кто-нибудь за притворной покорностью скрывает опасные мысли, и мое имя может стать знаменем мятежа.

Что тебя тогда заставило выйти из лектики? Чем я тебя привлек? Доставшимся от отца наследством? Но ты сама могла вымостить денариями Аппиеву дорогу до самого Брундизия. Внешность? Но я никогда не нравился женщинам! Тем, что я прославился в стычке с германцами за Реном? Ты была сыта по горло победами твоего усыновленного Августом мужа! Моим именем! Помнишь, как позднее тебе нравилось, когда шедший за нами номенклатор провозглашал: Юлия и Тиберий Семпроний Гракх! В этом сочетании было что-то фантастическое, как в кентавре или химере, или противоестественное, как в любви дочери божественного и простого смертного.

Да! Нас соединили тени моих мятежных предков. Ты знала о них больше, чем я. Ночью мы ходили по Форуму среди мертвых статуй. Ты вглядывалась в их освещенные луною бронзовые лица, и они оживали в твоих рассказах. Ты не просто читала древние летописи. Мне казалось, что ты жила при старинных царях и бородатых консулах. Ты мне показала место на спуске с Капитолия, где под градом ударов упал Тиберий Гракх. За городом, на месте гибели Гая в роще Фуррины, ты положила мне руки на плечи: «Проснись, Гракх!»

Да, ты пришла из другого мира. Тебе надо было родиться в Сарматии и, пригнувшись к покрытой пеною гриве, мчаться сквозь дикую степь. Или скользить на утлом челноке темной ночью между речными порогами. Ты же была лишена даже той женской свободы, которую воспевал злосчастный Овидий. Угрюмый и подозрительный супруг. Август не нашел во всем Риме никого другого, кому бы передать свою власть и свою дочь. Ты была принесена в жертву самому тираническому из божеств – государственной необходимости, как она понималась твоим отцом. Тебе выбрали мужа, указали друзей, тебя в составе всей божественной семьи воплотили в мраморе на Алтаре Мира. Но тебя это не удержало. Ты родилась мятежницей, Юлия!

Тебе нравилось вопрошать судьбу, словно бы ты надеялась уйти от ее ударов. Помнишь, мы отправились к гадателю-халдею? Он долго всматривался в небо, пока где-то на его краю не отыскал одинокую, еле мерцавшую звездочку. «Ты останешься одна, – грустно проговорил халдей. – Тебя покинут друзья. И даже отец откажется от тебя».

Твои губы искривились в жалкой улыбке.

– Вот видишь, мой Семпроний. Звезды предсказывают одиночество, а ты клянешься в вечной любви!

Гадатель по звездам не ошибся. Гнев Августа был страшен.

Он любил в тебе самого себя, осторожного, размеренного, но не отыскал этих черт. Тебя принял скалистый остров. Бесконечный шум волн. Ни один корабль не мог пройти мимо. И такой же остров нашли для меня. Четырнадцать лет без любви, без книг, без надежды. Можно стать зверем, разучиться думать.

Но одиночество и эта скала возвысили меня. Море стало форумом. Я вынес на суд волн свою и всю нашу жизнь. Кто повинен в том, что наши помыслы не поспевают за бешеными метаморфозами, в том, что, помимо нашего лицемерного времени, есть еще история. Нет, не та, которую стремился возродить Август, реставрируя обветшалые храмы. История тех бурных лет, когда безразличие, на котором был поднят этот лживый режим, еще, не овладело гражданами.

И кто бы теперь сказал, что боги не дали мне таланта?! Периоды боли, обиды, отчаяния сменяли друг друга. Волны то тихо скорбели вместе со мной, то подбадривали меня своим рокотом, то одобрительно рукоплескали. Порой мне удавалось потрясти их до самой глубины. Ярость выворачивала морское нутро. Я призывал бурю.

В то утро море было недвижимым. Я увидел триеру издалека. С тех пор как рыбак, доставлявший раз в месяц провизию, сообщил мне, что Август умер, я ждал убийц со дня на день.

Тревожно метались дельфины. Описывая вокруг судна круги, казалось, они хотели преградить ему путь. Затаил дыхание ветер. Безжизненно обмякли паруса. Но весла, подчиняясь злой воле, опускались мерно и неотвратимо.

Вот и конец папируса. На краю не лгут… Я не жалею ни о чем, Юлия. Ты вернула мне имя Гракха.

Дело Клуенция

(Римская уголовная хроника)

Не знаю, кто дал ему кличку Багор, но стоило вигилу появиться на нашей улице, как со всех сторон неслось ликующее: «Багор идет!», и толпа восхищенных мальчишек окружала его.

Он был в своем неизменном кожаном гиматии с откинутым на спину капюшоном. Башмаки на ремнях, накрест опоясывавших голень, были настолько разношены, что едва не сваливались. Но мы этого не замечали. Считалось особым шиком завязать ремешки сандалий, как у него.

Вигил приветствовал нас согнутой в локте высохшей рукой. Видимо, ей, напоминавшей крюк или багор, он был обязан своему прозвищу.

– Рыбки! – обращался он к нам. – Давайте унесем эти доски, чтобы не стряслось беды.

Мы помогали ему разбирать завалы строительного мусора, переносить лестницы, проверять пожарный инструмент. Багор расплачивался не сластями и орехами. Вознаграждением были рассказы о пиратах, свирепствовавших в годы моего детства на морях. Караульня, бывшая для вигила местом службы и жилищем, виделась нам вытащенной на берег миопароной. Почерневшие черепицы в нашем воображении выгибались в высокий смоленый нос. Дощатая перекошенная дверь уводила в трюм, набитый разбойничьим оружием или трофеями. В таинственном полумраке на стенах поблескивали секиры. С потолка, подобно морскому змею, кольцами спускался канат. Из-под ложа, застеленного грубым рядном, выглядывало нечто, напоминавшее ростры[36] вражеских кораблей.

Увлеченные неторопливым рассказом, мы мысленно переносились в бухты дикой Киликии, прославленного пиратского гнезда, становились участниками дерзких нападений, ускользали от погони, прыгали на палубы триер или под волнами с камышовой трубкой во рту срезали вражеские якоря.

Надо ли говорить, что грамматист[37] Корнелий Педон не разделял наших чувств к Багру.

– Чему вас научит неуч? – выговаривал нам учитель, помахивая ферулой[38]. – Знает ли он о подвигах Геркулеса, о плавании аргонавтов? Грохочет себе, как пустое ведро, а вы, дурни, развесили уши!

Но мы, римский народ в претекстах[39], предпочитали рассказы Багра «побасенкам Педона» – так мы называли мифы. Глупо привязывать себя к мачте и затыкать уши воском. Где они, эти сирены морей! Еще неразумнее остерегаться чудовищ, всасывающих корабли. Лучше избегать узких проливов, где сталкивающиеся потоки образуют водовороты. Так считал Багор. Мы верили ему, а не грекам. Мало ли что они наговорят!

Не меньшим был авторитет вигила среди взрослых нашей Кузнечной улицы. Его сопровождала слава человека, угодного божеству. Какому? – спросите вы. – Мужчина оно или женщина? Не ведаю! Его праздника нет в нашем календаре, оно не имеет собственных жрецов или жриц. Но можно ли сомневаться в его существовании, если подвластный ему огонь одни кварталы обходит стороной, а другие пожирает дотла. И вот этому божеству, как бы его там ни называли, поклонялся наш вигил, и оно ему явно покровительствовало. После же гибели Багра, забота о пожарной безопасности была вручена команде рабов. Тогда наша инсула[40] сгорела вместе с соседними, и теперь не отыщешь даже места, где разворачивалось мое тревожное детство.

Тогда же моя мужская тога еще курчавилась шерстью на спинах тарентинских овец. Я ходил в школу, как это теперь делаете вы, мечтал стать пиратом или гладиатором или прославиться где-нибудь в Скифии или Эфиопии. Мне и в голову не приходило, что я стану причастен к нашумевшему тогда делу Клуенция и познакомлюсь со всеми его героями. Этим я обязан Багру.

Отец мой владел мастерской по переписке книг. Она занимала первый этаж инсулы, как теперь принято называть многоэтажные дома. В том же доме была и наше обиталище.

Своим фасадом инсула выходила на пустырь. По другую его сторону располагалась городская усадьба Сассии, вам, конечно, известно это имя. Сассии принадлежали многочисленные поместья в окрестностях Ларина[41]. Она была также собственницей нескольких доходных домов в самом Риме, в том числе нашей инсулы. Именно ей вносил отец арендную плату два раза в год, в январские и июньские календы. Сассия не терпела отсрочек и выбрасывала неплательщиков на улицу вместе с их жалким скарбом. Поэтому после январских и июньских календ[42] те, у кого был над головой кров, говорили: «Сильван миловал!» Сильван считался покровителем бездомных.

Пустырь между инсулой и домом Сассии был нашим мальчишеским Марсовым полем. Здесь со свистом взлетала свинцовая бита и стояла столбом пыль от наших голых пяток.

Сюда выходила железная калитка, которой обитатели виллы пользовались чаще, чем главными входными воротами, украшенными каменными фигурами понурых львов. Изредка калитка со скрипом открывалась, чтобы впустить или выпустить носильщиков с лектикой[43]. За занавесками из тонкой косской ткани, на тугих подушках возлежала сама Сассия. У нее было узкое вытянутое лицо со впалыми щеками и прямым тонким носом. Под неестественно широкими бровями суетливо бегали маленькие злые глазки. Рыжие волосы того ослепительного оттенка, который называют «солнечным», довершали сходство с дрессированной лисой уличного гистриона[44].

Осенью к вилле Сассии подходили огромные фуры со снедью. Мы пускали слюни при виде сочных груш и слив, надеясь, что возчики, как все рабы, не будут слишком бдительны, охраняя господское добро. Но они угрюмо размахивали бичами, отгоняя нас как надоедливых оводов. Фуры исчезали за красной кирпичной стеной, куда не проникал ни один любопытный взгляд. Из обитателей виллы мы знали также юношу лет двадцати, сопровождавшего лектику Сассии. Иногда он останавливался, чтобы взглянуть на нашу игру, но ни разу не вступал в беседу, хотя мы прилагали к этому усилия. Поэтому мы называли его Молчун.

Как-то наш мяч перелетел через стену. Выручать его выпало мне. Подпрыгнув, я дернул веревку, свисавшую с внешней стороны калитки. Она распахнулась. Я увидел худого, бледного человека, судя по всему, раба-привратника. В ответ на мою просьбу пройти за мячом он широко разинул рот. У несчастного не было языка! Я в ужасе бросился бежать.

Надо же было в то время проходить мимо калитки Багру. С разбегу налетев на него, я свалился и только тогда заметил, что вигил не один. С ним был человек его возраста, высокий, с загорелым, властным и неприятным лицом.

– Что с тобою, Луций? – Вигил помог мне подняться. – Ты дрожишь… Тебя обидели?

Я замотал головой.

– Там… У Сассии… У него яма во рту…

Вигил прервал мою бессвязную речь:

– Ты увидел привратника Сассии? Успокойся!

– Раньше его здесь не было, – бормотал я, продолжая трястись. – Раньше здесь был эфиоп. Его купили также, чтобы нас пугать…

– Не думаю, чтобы такие рабы продавались, – отозвался Багор. – Откуда бы им взяться. Даже охотники до всяческих небылиц, наподобие твоего учителя, пока не придумали безъязыкого народа, хотя они и рассказывают о дальнем народе с языком до пупка. И я также не слышал, чтобы язык отваливался сам или его теряли в бою. Язык можно лишь вырвать!

– Вырвать?! – воскликнул я. – О боги! Разве это разрешено?

Лицо вигила выразило растерянность. Он обратился к своему молчаливому спутнику, как бы рассчитывая на его поддержку:

– Видишь, Гай, как наивны дети! В дни нашей молодости, когда у власти стоял Сулла, вряд ли кого-либо могло удивить, что у человека вырывают язык или глаз.

Вигил поднял свою искалеченную руку и повернулся ко мне.

– В годы гражданских войн я сражался под орлами Гая Мария. Был ранен у Коллинских ворот, но избежал страшной участи пленников, захваченных Суллой. Мне удалось скрыться. На родине, в благословенных богами землях френтанов[45], я считал себя в безопасности. Но и туда проникла сулланская зараза. Меня схватил один негодяй и бросил в свой эргастул[46], к колодникам. Однажды, когда мы у дороги расчищали кустарник, я крикнул прохожим, что меня, свободного, сделали рабом. В тот же вечер я был подвешен к потолочному крюку на ремнях. Мне угрожали вырвать язык, если я не буду молчать. До этого не дошло.

Так я узнал, что наш вигил был в молодости не пиратом, как мы все были уверены, а воином Гая Мария, да, того самого Мария, который занимал консульскую должность семь раз и одолел нумидийцев, галлов и германцев. Может быть, поэтому Багра не выносит наш Педон, гордящийся тем, что отпущен на волю самим Суллою Счастливым?

Начались долгожданные дни летних каникул. В небе яростно и беспощадно пылало солнце. Римляне прятались от его лучей в тени деревьев и под портиками. Люди со средствами покидали знойный город, отправляясь на свои виллы в прохладные самнитские горы или благословенную Кампанию. Мы же облюбовали пустынный берег Тибра выше Марсова поля. Сюда мы приходили утром и возвращались вечером, когда немного спадала жара. Мутные воды Тибра смывали остатки зимней учености. Вскоре в нашей памяти не удержалось ничего от старомодных виршей Энния, так восхищавших Педона. Изо всех 12 таблиц законов мы запомнили лишь один, разрешавший отцу продавать непокорного сына за Тибр. И то из-за смехотворности сохраненной законом ситуации. Только подумайте! Тибр когда-то был границей римского государства. За ним, где теперь холмы Яникула, находились этрусские владения.

Если бы только Педон знал, как мы разыграли этот закон! Один из нас становился строгим родителем, другой – непослушным сынком, остальные, изображая воинов этрусского царя Порсенны, притаились в кустах. Сын убегал от отца. Тибр умеющему плавать не помеха. Разъяренный родитель гнался за беглецом, чтобы засадить его за таблички. Но с этрусками шутки плохи! Они выбегали из своего укрытия, чтобы схватить римлянина, нарушившего границу. И теперь уже отцу приходилось полагаться на быстроту ног.

В самый разгар нашей игры послышался крик: «Сюда! Сюда». В кустах, лицом к земле, неподвижно лежал человек. Голова его была непокрыта. На затылке под редкими седыми волосами запеклась кровь.

– Эй, Овечка! – послышался голос Цветика.

Да, я забыл сказать, что в школе меня звали Овечкой. Не думайте, что я был тихоней и не мог дать сдачи или у меня курчавились волосы, как у сирийца или иудея. Мое родовое имя Овиний. Так звали моего отца и деда, да будут к ним милостивы малы. Замужнюю мою сестру до сих пор зовут Овинией.

– Овечка! – повторил Цветик. – Сбегай за Багром.

Помнится, в то время я даже не удивился, почему он распоряжается как старший. Я был даже рад тому, что покидаю место, где непогребенная душа еще страждет и ищет справедливости.

Мне не пришлось мчаться, высунув язык, на другой конец города. Я встретил вигила на Марсовом поле. Захлебываясь, я рассказал о происшествии. Он молча кивал головой, ничего не спрашивая.

Придя на место, он приступил к его осмотру и записи наших показаний. Выяснилось, что труп неизвестного (это был первый увиденный мною труп) заметили все сразу.

– Так и запишем, – сказал Багор, одновременно что-то помечая в своих восковых табличках. – Удар тяжелым предметом с небольшого расстояния.

Наклонившись, он продолжил:

– Рубцы от ножных оков. Колодник.

Он перевернул труп. Я вскрикнул от неожиданности. Это был безъязыкий привратник, так напугавший меня.

– Вот оно что, – проговорил вигил сквозь зубы. – Раб, которому поручено охранять дом, покинул его без спроса. Так и запишем: «без спроса».

– А ты, Овечка, – внезапно обратился он ко мне, – будешь свидетелем.

– Нет! – закричал я, вспомнив его рассказ о пытке. – Мы все нашли труп.

– Но ты, если я не ошибаюсь, последним видел этого человека. И бояться тебе нечего. Ты ведь свободнорожденный. Теперь же давай по прядку. Видишь ли, одежда суха. Как ты думаешь, чем это можно объяснить?

– Ну, – пробормотал я. – Он переплыл Тибр ночью, и одежда успела высохнуть.

– Не исключено, что ты прав, – сказал Багор после раздумья. – Но ведь тело еще теплое. Над этим надо поразмыслить. Одним словом, распутать этот… гордиев узел.

– Гордиев узел нельзя распутать! – произнес я уверенно. – Его можно разрубить.

– Пусть будет по-твоему. Мы его с тобою разрубим.

Он мне весело подмигнул.

Страх успел выветриться, и его место заняло тщеславие. Я буду свидетелем! Багор взял себе в помощники меня, а не Тита Перчика и не Тита Жабу. Пусть они лопнут от зависти! А как закаркает Педон, когда узнает, что я был свидетелем на суде! Я живо представил себе его скрипучий голос: «Э… э… Луций, говорят, ты имел успех…»

– Идем, – обратился я к вигилу. – Я сейчас же все выложу суду.

– Поспешай медленно! – ответил вигил поговоркой. – До суда еще далеко. Еще не началось и следствие. Когда ты понадобишься судьям, тебя отыщут. А если спросят, узнал ли ты человека, найденного мертвым на берегу Тибра в консульстве Корнелия Пизона и Мания Ацилия за три дня до квинтильских календ[47], что ты скажешь?

– Я скажу, что это раб Сассии.

– Вот и неверно! Вот и неверно! – торжествующе завопил Перчик. – Так суду не отвечают.

Я с негодованием оглянулся. Опять этот вылезала! Но, к моему удивлению, Багор взял сторону Перчика.

– Он прав. Надо ответить: «Думаю, что это раб Сассии». А вдруг ты ошибся, и тогда боги обрушат гнев на твою голову.

Я застыл с открытым ртом.

– А теперь по домам! – произнес вигил строго. – Остальным займусь я один.

Мы не замедлили выполнить его приказание и бросились к воде.

– Подумаешь, происшествие! – сказал Перчик, когда мы оказались на нашем берегу Тибра. – Вот в Пренесте был пожар. Пламя до неба! Полгорода выгорело.

Так прошел день, перевернувший мою судьбу, как песочные часы, и ввергнувший меня в неведомый мне ранее мир. Расследование преступления, совершенного на Яникуле, столкнуло меня с прославленными людьми моего и, как мне кажется, не только моего времени. Я хочу о них рассказать, не надеясь хоть как-то стать с ними рядом и перенести на себя хоть бы малейшую частицу заслуженной ими славы. Я, Луций Овиний, сын переписчика свитков Квинта Овиния, буду доволен и тем, что сохраню от забвения какие-то имена и поступки, которые не внесены в труды историков то ли по их незначительности, то ли потому, что их стремились умышленно скрыть, опасаясь гнева лиц, стоящих у власти.

Луна едва успела очертить на небе свой неизменный круг. Мы вскоре забыли и думать о происшествии на Яникуле. Но случай или судьба, назовите это, как вам угодно, вновь вовлек меня в омут загадочного преступления.

По поручению отца я относил выполненный им заказ. В капсе[48], небрежно перекинутой через плечо, был еще пахнувший чернилами, в пурпурной мантии своей обложки Аристотель. Ни дать ни взять, восточный владыка. Недаром наш Педон называл этого ученого грека царем философов, добавляя, что он был и наставником царей. Заказчик Аристотеля, владелец лавки с благовониями, обитал в доме рядом с таверной «Аист», на Субуре, уже тогда одной из самых людных улиц Рима.

Толпа валила валом, занимая не только тротуар, но и мостовую. Мой взгляд выхватывал отдельные лица. Сапожников можно было узнать по зубам, сточенным от долгого растягивания кожи, валяльщиков – по туникам в грязных разводах, лодочников и грузчиков по развалистой походке. Все куда-то торопились, словно были объявлены гладиаторские бои. Один задел меня плечом, другой толкнул коленом. Людской поток влек меня, как щепку, и я с трудом отыскал место, чтобы прижаться к стене.

И тут я ощутил на плече чье-то прикосновение. Передо мною был человек в длинной, тщательно выглаженной тоге. Откинутые назад иссиня-черные волосы открывали выпуклый лоб. Кожа лица была неестественно белой, если не сказать нежной, как у девушки. Руки его не находили себе места, он то поправлял край тоги, то складывал их на груди. С уверенностью можно было сказать, что это нобиль[49], занесенный в толчею плебейской Субуры.

– Малыш! – обратился ко мне незнакомец. – Не покажешь ли мне, где здесь «Журавля» гнездышко?

– Может быть, «Аиста»? – спросил я неуверенно.

Бледнолицый, не останавливаясь, шлепнул себя ладонью по лбу:

– Вот она, память, или, как говорят эллины, Мнемозина. На нее так же нельзя полагаться, как на ее дочерей Муз. Всех крылатых перебрал. Ласточка, Соловей… Нет! Вряд ли владельца жалкой таверны могла привлечь трогательная и лживая история дочерей Пандиона[50]. Орел? Слишком героически. Да и посетителей могло бы отпугнуть. Я вспомнил Ивиковых журавлей, этих крылатых доносчиков. Это название мне показалось почему-то уместным. И вот, представь себе, аист! Мирная семейная птица! Аист в Субуре, прославленной шлюхами!

Он расхохотался так заразительно, что и я схватился за живот.

Хохот внезапно оборвался.

– Тебе весело? – спросил он. – Ты уже имел с ними дело?

– Н-нет! – промямлил я. – Но наш грамматик Корнелий Педон заставляет учить все эти небылицы о девушках, ставших птичками, о юношах, превратившихся в цветы. Вот я и вспомнил…

– Одобряю! – сказал незнакомец, еще раз опуская мне на плечо ладонь. – Твой учитель – мудрый человек. Превращения – соль жизни. В дни моей юности здесь была цирюльня некоего Танузия. К нему шли бриться, чтобы узнать о новостях. Нюх у него был, как у сторожевого пса. А вот напротив этой инсулы была городская вилла сенатора Сульпиция с садами до самого Тибра. Так вот. Танузий выведал, что Сульпиций внесен в проскрипционный список, или, как его тогда называли, – в таблицу мертвых. И когда сенатор, ничего не подозревая, сел в кресло и спросил, что в Риме нового, цирюльник употребил бритву, так сказать, не по назначению. Потом он отнес голову Сульпиция к Рострам и получил взамен половину его движимого и недвижимого имущества. Теперь Танузию принадлежит весь этот квартал. И я, патриций, должен перед каждыми календами добиваться у этого прохвоста отсрочки платежа.

– Мы пришли! – перебил я робко его монолог. – Вот «Аист».

На круглом деревянном щите, раскачивающемся на вбитом в стену штыре, было изображено очертание птицы, да так неумело, что ее можно было принять за гуся, за ворона и даже за стрекозу.

– Гм! – вырвалось у моего спутника. – И это цист?! Однако у меня нет оснований сомневаться.

Он небрежно засунул пальцы правой руки за край тоги и тотчас отдернул их, словно наткнулся на что-то острое.

Я отстранился, поняв его намерение.

– Юношеское бескорыстие. – Он схватил меня за кисть руки. – Желание услужить. Но ведь и траты, не одобряемые родителями. В твои годы я играл в бабки. И тогда же научился немедленно расплачиваться. Как тебя зовут, юноша?

– Луций, – протянул я.

– Еще один Луций! – воскликнул он с деланной разочарованностью. – Надо ли удивляться тому, что на Форуме приходится откликаться на обращение к другому. Наши с тобою предки были на редкость скучными и малоизобретательными людьми. Их фантазии хватило лишь на десяток имен. Что ж, Луций Младший! Поскольку у Луция Старшего за душой не осталось ничего, кроме надежды, тебе придется зайти со мною в это гнездышко.

Таверна оказалась переполненной. Молодые люди в тогах на скамьях за узким столом в центре зала. Те, кому не хватило места, устроились прямо на полу. Наше появление не прошло незамеченным.

– Луций! – послышался дружный рев. – Наш Луций!

Многие вскочили с мест и бросились навстречу нобилю.

Всех опередил долговязый и длиннорукий юноша, в котором я узнал Молчуна. По его поведению было видно, что он играл в сборище роль хозяина.

– Я знал, что почтишь нас своим присутствием, – произнес он с пафосом. – Мой отец видел в тебе соратника и часто рассказывал о схватках, в которых ты отличился.

– Да! – проговорил мой спутник, обнимая Молчуна. – Давно ли мы с твоим родителем сражались у Коллинских ворот с злобными недругами Суллы Счастливого! А теперь ты пригласил всех нас, чтобы отметить эту великую дату. Как говорят, сыновья поднимают оружие павших.

На глаза у Молчуна навернулись слезы.

– Благородный юноша! – продолжал нобиль. – Гибель твоего отца Аврия Оштианика для всех нас невозвратимая потеря. Это был золотой человек не только по имени, но и по доброте[51]. Но, как говорят, тени мертвых жаждут крови, а не слез. Давай поговорим о деле.

Я вытянул шею. Нобиль уловил мое движение и вспомнил обо мне.

– Ты здесь, Луций Младший. Видишь ли, – он обратился к Молчуну. – Мальчик помог мне отыскать эту нелепую птицу.

Молчун, схватив намек гостя на лету, бросился к столу. Что-то блеснуло в его руке, и через мгновение я пятился к двери, сжимая в кулаке липкую от вина монету.

Надо ли объяснять, что я тотчас помчался к вигилу. Багор выслушал меня не перебивая. Ни единый мускул не дрогнул на его лице. И только когда я закончил свой рассказ, он взял монету из моей ладони.

– Не поскупился! А ведь и впрямь Аврий Оппианик Старший был золотым человеком, но только для кого! И мертвецы жаждут крови! Это тоже верно. Что же касается «дела», то тут нетрудно догадаться. Дело Клуенция!

Я с недоумением взглянул на вигила.

– Ты говоришь загадками. Объясни мне, что это за люди – Клуенций и Оппианик? И откуда это сборище в «Аисте»?

– Клуенций Габит, – ответил Багор с готовностью, – сын Сассии от ее третьего мужа. Оппианик, или Молчун, как ты его кличешь, пасынок Сассии. Когда его родителя нашли в доме мертвым, вдова назвала убийцей Клуенция родного сына. Дело в первом слушании было ею проиграно. Теперь она затевает второй процесс, уверяя, что в предшествующем были подкуплены судьи. Ей требуются улики. А нобилю и его друзьям, собравшимся в «Аисте», нужны деньги. Они ведут жизнь на широкую ногу, но источники их доходов иссякли. Теперь понял? Да, этот денарий я пока удержу в качестве вещественного доказательства.

– А кто же убил безъязыкого раба? – поинтересовался я.

– Вот чего я не знаю. Это может выясниться на процессе, которого с нетерпением ожидает весь Рим. В деле ведь немало и других загадок, над которыми судьям придется поломать голову.

Пролетели каникулы. Пришла пора ученья и школьных забот. Педон, набравшийся за лето сил, свирепствовал, как мифический дракон. Угрозы вылетали из его рта вместе с брызгами слюны, превращаемыми в нашем воображении в пламя. Ферула гуляла по нашим невинным рукам, расплачивавшимся синяками за пустые головы. Они, как решето, пропускали неправильные греческие глаголы, которые нас заставляли запоминать. Мы еще жили впечатлениями каникул. Стоило на мгновение отвлечься, как в памяти вставал берег Тибра и горячий песок, наверное, еще хранивший очертания наших тел.

На второй или третий месяц после каникул, возвращаясь вместе с друзьями домой, я встретил вигила. Еще издали он замахал мне искалеченной рукой, и мне стало ясно, что потребовались мои показания.

– Завтра начинается повторный процесс Клуенция! – начал Багор с не свойственным ему пафосом. – Ты, Луций, сможешь присутствовать на слушании одного из самых загадочных преступлений. Итак, завтра мы встречаемся у спуска Священной улицы, там, где книжная лавка Максенция. Знаешь это место?

Еще бы мне его не знать! Ведь я относил Максенцию книги, переписанные моим отцом. Он работал дома, а не в мастерской, как другие переписчики, ибо страдал врожденной хромотой. Меня смущало другое.

– А школа? – спросил я.

– Ты будешь отпущен с занятий на время суда. Я нашел общий язык с Педоном.

Я не стал скрывать своей радости. Понять меня может всякий, кому приходилось заучивать греческие исключения. Мне подчас всерьез казалось, что мстительные грекулы выдумали их в пику нам, римлянам. Вот, мол, превратили нашу Элладу в провинцию, заставили платить подати и принимать легионы на постой, так учите глаголы: байно, бесомай, эбен, бебика! Тьфу! С этими глаголами можно сломать язык.

На следующее утро, выспавшись как следует, я важно спускался к Священной улице. Меня, как Эзопову лягушку, раздувало от гордости. Еще бы! Вчера еще школьник, сегодня я «свидетель защиты», или, как выразился бы вигил, «человек, от которого зависит судьба одного из самых загадочных дел». И хотя я еще не мог разобраться в сущности этого дела, это нисколько не сбавляло моей мальчишеской спеси. Я важно размахивал стареньким отцовским зонтиком, которым меня наградила мать вместе с многочисленными наставлениями, как им пользоваться. Да! Да! В моих руках зонтик, а не какая-нибудь капса для школьных принадлежностей. Я свидетель защиты.

И, как вы можете догадаться, я не удержался, чтобы не сделать крюк к школьному портику. Монотонный шум голосов слышался издалека. Внезапно он оборвался воплем. Не иначе Педон влепил кому-то из младших учеников ферулой. Меня всегда удивлял его глазомер. Ему бы в кубаря играть или гонять обручи!

Эта мысль развеселила меня, и я незаметно для себя прибавил шагу. Все же это не избавило меня от неприятного объяснения с вигилом. Он нетерпеливо прохаживался под вывеской с изображением свитка.

– Изволишь опаздывать! – начал он язвительно. – Клепсидра[52] на Форуме давно уже просвистела. – Ты думаешь, что претор[53] будет тебя дожидаться! Я уверен, что он уже открыл заседание, если только представители сторон ответили на его призыв.

Я хлопал глазами. Хоть убей, я не мог понять, о каком призыве он говорит.

Поняв это, Багор перешел на назидательный тон:

– Вот результаты того, что ты пропустил начало судебной процедуры. Вынужден тебе пояснить. Претор – это он ведет процесс – вызывает по очереди обвинителя и подсудимого с его защитником, что называется вызовом сторон, или призывом. Если стороны откликнутся на призыв, заседание суда начинается.

– А если не откликнутся? – поинтересовался я.

– О боги! – воскликнул вигил. – Видели ли вы со своей высоты такого неуча?! Если на суд по тем или иным причинам не явится обвинитель, считается, что он отказывается от обвинения, процесс прекращается, что не означает возможности появления нового обвинителя. Если не откликнется защитник, подсудимый проигрывает процесс и осуждается, как виновный.

Пока Багор наставлял меня, мы, обогнув святилище Весты, вышли на Форум. Пройдя сквозь фалангу бронзовых статуй, мы оказались перед базиликой Эмилия[54], старинным зданием, о назначении которого я знал, но внутри его никогда не был. Базилика была заполнена людьми в тогах. Их белизна сливалась с белизною колонн, слепя глаза. Приглядевшись, я не нашел ни одного свободного места.

– Наша скамья там! – бросил вигил, показав влево.

И снова меня обуяла мальчишеская гордость. Я вспомнил, что явился сюда не как простой зритель, а как свидетель защиты.

Перед скамьями, против прохода, была кафедра, наподобие школьной. На ней ораторствовал кто-то в белой тоге.

– Обвинитель Тит Аттий, – шепнул вигил. – Молодой человек, но уже успел отличиться на Форуме.

Я напряг слух. Судя по тому, что я слышал, человек на кафедре не успел еще уйти далеко в своем обвинении:

– Если бы боги хотели высказать свое отношение к этому невиданному преступлению, о судьи, я не стал бы отвлекать ваше внимание своим рассказом? Небожители, нелицеприятно следящие за всеми помыслами и делами сверху, терпеливо ждут вашего решения. Вам они вручают судьбу несчастной матери, лишенной в горькой старости супружеской опоры. Вам они передают охрану ее вдовьего состояния, на которое посягает, о нет, не какой-нибудь завистливый сосед, а самый близкий ей человек.

Пока все это произносилось, я искал взглядом обвиняемого.

– На первом ряду. Третий слева, – помог мне вигил.

Это был юноша лет двадцати пяти, с узким бледным лицом и впалыми щеками. Так выглядят люди, перенесшие тяжелую болезнь. Видимо, даже невиновному, а я не сомневался, что юноша невиновен, страшно предстать перед теми, кто имеет право судить поступки и жизнь.

Обвинитель тем временем воздел руки к небу.

– Если бы сила любви была способна оживлять холодный и мертвый мрамор надгробий, то Оппианик сам явился бы пред ваши очи. Вы увидели бы, кого потеряла Сассия в лице этого человека, вы поняли бы, почему она, скрепя сердце, подавляя материнские чувства, просит, нет, требует вашей защиты, о судьи. Но в наши суровые дни не происходит чудес, и мне приходится рисовать облик того, кого, увы, уже не вернуть.

Напряженную тишину, вызванную этими последними словами, нарушило всхлипывание. Все повернули головы. Сассия была в черной столе[55], с растрепанными седыми волосами. А ведь я помнил их золотистыми. Это превращение поразило меня. Тогда я не понимал, что почтенная матрона в приближении процесса перестала пользоваться краской.

Рядом с Сассией сидел Молчун. Он обнял ее, что вызвало движение среди публики. Еще бы! Пасынок утешал мачеху, в то время как родной сын оказался злейшим врагом матери. Я обратил внимание, что особенно волновались зрители на второй и третьей скамьях справа.

– Адвокаты! – пояснил Багор.

До этого я и не догадывался, что обе стороны призывают на суд своих друзей специально для того, чтобы они выражали сочувствие.

Из речи Аттия вырисовывался облик покойного – доброго хозяина и превосходного семьянина. В тяжелые годы гражданских смут он женился на беззащитной вдове и благодаря этому сохранил ее имущество, дал воспитание и вывел в люди пасынка.

Обвинитель сделал паузу.

– Теперь суровая обязанность заставляет меня перейти к личности обвиняемого. Уже в детстве начала проявляться необузданность натуры Клуенция. Я мог бы привести немало примеров злобности этого мальчика, или, точнее сказать, волчонка, готового укусить гладящую руку. Но я остановлю внимание лишь на двух эпизодах. Аврий Оппианик, как я уже говорил, был мягким человеком, добрым и справедливым к окружающим. Но в его сельской челяди оказался дерзкий и непослушный раб, открыто грозивший перерезать горло господину. Когда уговоры и увещевания не помогли, Оппианик приказал держать этого буяна на цепи в эргастуле. Что же делает наш обвиняемый? Он ночью проникает в эргастул и перепиливает цепь. Вы, разумеется, поняли, на что рассчитывал юный выродок. Он надеялся, что раб выполнит свое обещание и убьет Оппианика. Но счастливый случай спас господина. Воспользовавшись свободой, узник сбежал. Вскоре после этого юный Клуенций совершает еще одно преступление: он похищает из таблина[56] отчима стеклянный кубок. Сначала подозрение пало на рабов, но те указали на похитителя. Никакими средствами не удавалось заставить Клуенция сознаться в краже. Как самый закоснелый преступник, он отрицал свою вину. Лишь потом, как вы узнаете, она стала очевидной.

На мгновение отвлекшись, я взглянул на Багра. Щеки его стали белыми как мел, глаза сузились. Он сжимал кулаки и, казалось, готов был броситься на обвинителя. Прикосновение моей руки вывело его из этого непонятного мне состояния. Он как-то расслабился и обмяк.

Аттий тем временем продолжал:

– Дальнейшие события, о судьи, развернулись с достойной вашего внимания быстротой. Раб-лекарь, как требовали этого обстоятельства, поспешил в Рим, где встретился с Оппиаником в корчме «Аист» и вручил ему сосуд с целебной настойкой. Утром следующего дня Оппианик умер в страшных мучениях. Молва об отравлении Оппианика распространилась по городу. Многие вспоминали в этой связи его супругу Сассию, намекая, что вместо целебной настойки она послала яд. Тогда-то Сассия и решила купить этого раба у своего сына Клуенция, чтобы узнать об истинной причине гибели обожаемого супруга. Повинуясь закону, Клуенций продал матери своего раба, но одновременно купил у палача обещание, что тот заставит его молчать. Так и произошло. Во время пытки палач вырвал у раба язык, и он не мог дать показаний. Клуенцию надлежало считать себя спасенным, если бы при передаче сосуда Оппианику не присутствовал нежелательный свидетель. Всеми уважаемый и достойный патриций вспоминает, что раб извинялся за задержку лекарства и объяснял это тем, что не застал Оппианика дома и только от своего господина Клуенция узнал об «Аисте». Так возникло подозрение, что Стратон по приказу своего господина подменил лекарство ядом. Обстоятельства этой замены оставались неясными, и я, как человек, ведущий следствие, рассчитывал, что мне удастся их выяснить во время вторичного допроса. Ведь Сассия оставила этого искалеченного раба в своем городском доме привратником. Вы скажете, что раб-лекарь стал немым, но, как человек грамотный, он мог дать письменные показания. Эти надежды не оправдались. Увы! За день до того, как я назначил следствие, раб исчез из усадьбы Сассии. Позднее его нашли убитым. Так как устранение такого свидетеля было выгодно обвиняемому, естественно, что он организовал его похищение и убийство.

Соображения и доводы обвинителя показались мне убедительными, и я, признаюсь, начал проникаться сочувствием к Сассии, к этой «несчастной одинокой женщине», как ее называл Аттий.

Багор, видимо, догадался о смятении моих мыслей.

– Вранье, – шепнул он. – Вот увидишь, Цицерон не оставит от обвинения камня на камне.

Цицерон? К моему стыду, я тогда не знал этого имени. Но, судя по тону, каким оно было произнесено, Багор говорил о человеке известном и, может быть, даже знаменитом.

– Посмотри, вот он! – продолжал вигил.

С этого мгновения я уже не слушал Аттия. Все мое внимание было приковано к Цицерону.

Его спокойное лицо с высоким открытым лбом и ясными глазами притягивало к себе каким-то удивительным благородством. Лишь иногда, когда пафос обвинителя достигал апогея, на полных губах Цицерона скользила ироническая улыбка. И это придавало всему его облику необыкновенную живость. Казалось, он произносит про себя речь, легко отметая убийственные обвинения, разрушая доводы обвинителя.

А обвинитель тем временем заканчивал свою высокопарную речь:

– О судьи! Наши предки установили, что нет преступления страшнее убийства отца. Они решили, что отцеубийца должен быть зашит в кожаный мешок вместе со змеей, обезьяной, козлом и выкинут в море. И если эта кара не может быть применена к тому, кто убил отчима, лишил родную мать супружеской опоры, по крайней мере, молю вас, не оставьте его безнаказанным. Если вы не покараете отравителя, преступная дерзость дойдет до того, что убийства будут совершаться здесь, на Форуме, перед вашим трибуналом.

Раздались аплодисменты и выкрики: «Смерть отравителю!

Не дождавшись Багра, поспешившего к скамьям судей, я отправился домой. Зонтик сиротливо болтался у меня на руке.

Я так и не раскрыл его. Лучше бы мать дала мне с собою пару лепешек!

Тем же вечером я забежал в караульню. Вигил взволнованно ходил из угла в угол. Увидев меня, он остановился и сказал с не свойственной ему горячностью:

– Какой наглый и бессовестный обман. Видел бы он этого превосходного семьянина! А помнишь эпизод с эргастулом? Какая гнусная ложь!

Его голос прерывался.

– Что тебя тревожит? – сказал я ему. – Ведь Клуенция защищает сам Цицерон, а мы ему поможем.

Он бросил в мою сторону долгий взгляд.

– Вот в этом ты прав. Надо помочь. Когда идет речь о защите республики от заговора, мало быть свидетелем защиты. Нам с тобой никто не простит, если мы не будем нести службу, как подобает воинам.

– Воинам? – удивился я.

– Да! – продолжал он напористо. – Вот это дом Сассии. Чем не крепость! Поди узнай, что там творится внутри, какие у неприятеля замыслы! Может быть, они были известны одному безъязыкому и, желая их раскрыть, он поплатился жизнью. Пойми, ведь Сассия – потерпевшая сторона, и, согласно закону, она себе выбрала обвинителя. Обвинитель ведет следствие. Он может и тебя навестить, и меня, все вверх дном поднять. Такие у него права. А у защитников этих прав нет. Хотелось бы Цицерону побывать у Сассии. Не положено! Теперь понял?

Я не успел ответить, как он добавил другим тоном:

– Овечка! Будь воином республики! Не поспи сегодня часок. А?

Скажи мне нундины[57] назад, что кто-нибудь выманит меня ночью из постели и заставит бродить по опустевшим улицам, я бы плюнул ему в лицо. Страх перед темнотой был у меня в крови. Если послушать Педона, он от моих предков, прятавшихся в пещерах у горящего костра от диких зверей. Если верить Багру, виной этому побасенки о «совах» – так называли в мое время ночных грабителей. Пара жалких нищих или беглых рабов, за которыми охотились городские эдилы, превращалась в воображении перепуганных обывателей в шайку грозных разбойников, осаждавших дома по всем правилам своего искусства.

Итак, я шел, вернее, крался вдоль знакомого мне кирпичного забора. Ночью стены казались выше, а городская вилла Сассии и впрямь виделась крепостью. Вот и старая смоковница с растопыренными ветвями. Падающая от нее тень пересекала пустырь и переламывалась на стене дома напротив.

Поплевав на ладони, я подпрыгнул, ухватился за нижнюю ветвь и рывком бросил тело вверх. Затем я стал карабкаться по стволу, как египетский зверек, или кошка, как теперь принято его называть. Отсюда двор виллы Сассии как на ладони. Квадрат бассейна. За ним цветник. Еще дальше белеющие колонны примыкающего к дому портика. Невидимый, я могу все наблюдать. Я разведчик, посланный во вражеский стан. Одна из наших игр стала явью. Но играли мы днем. А теперь ночь и хочется спать. Говорят, надо считать звезды. Нет, это чтобы быстрее уснуть. Я начал вспоминать приличествующие обстановке строки Гомера. Вот когда мне пригодились уроки Педона.

И тут послышался скрип колес. Из-за угла вывернула фура, накрытая какой-то материей. При свете луны сверху мне были видны даже заплаты. Но вот из-за колонн портика вышел Молчун и, огибая бассейн, поспешил к воротам и отодвинул засов. Повозка въехала. На землю соскочил возчик и обнял Молчуна. О боги! Да ведь это тот самый нобиль, которого я провел к «Аисту»!

С такого расстояния слов я не слышал. Разговор был кратким и оживленным. Его начал нобиль. Молчун смотрел на него, как мне казалось, восхищенно, иногда вставлял несколько слов. Потом нобиль отдернул полог повозки, и мне стали видны ряды амфор, в каких обычно перевозят масло или вино. «Нобиль занялся торговлей!» – мелькнула у меня догадка. Но я сразу ее отбросил, ибо такой способ наживы, как мне казалось, не соответствует характеру этого человека, как я понял из эпизода в «Аисте», нуждавшегося в деньгах, но искавшего необычные способы обогащения. Улучив момент, когда собеседники стали ко мне спиной, я прыгнул в заросли по ту сторону забора и скользнул поближе к говорившим.

Шум, поднятый моим падением, не остался незамеченным. Собеседники одновременно повернулись в сторону дерева.

– Что там упало? – спросил нобиль.

– Думаю, что со стены свалился кирпич, – ответил Молчун и продолжил прерванную беседу.

– А достаточно ли его?

– Ты еще спрашиваешь! – отозвался нобиль. – Мне помнится, Крассу в подобной ситуации хватило одной амфоры. Если верить россказням этрусков о том, что демоны поджаривают умерших в Аиде на сковородах, то я уверен, там в ходу это масло.

Молчун раскатисто захохотал. Разговор возобновился после долгой паузы.

– Не знаю, как благодарить тебя, – сказал Молчун. – Должно же у тебя что-то остаться на память от нашей семьи. Может быть, отцовский стол из черного ливийского дерева? На нем заиграет выгодно серебряный столовый прибор на двенадцать персон коринфской работы.

– Мой юный друг, – перебил нобиль. – Я помню эти вещи и знаю их происхождение: они из дома проскрибированного Титиния. Но, если говорить о памятном подарке, замечу, серебро у меня не держится. Ливийский же стол без серебра будет выглядеть одиноким. Скажу начистоту: мне хотелось бы обладать тем, чего нет ни у кого в Риме…

Нобиль взял Молчуна под руку, и они удалились, но как будто не в сторону дома. Их голоса становились глуше, а потом и вовсе затихли. Дождавшись, когда луна зайдет за облака, я встал. Лицо, руки и ноги были в колючках. Так пострадать! И было бы из-за чего!

Выбравшись наружу, я помчался в сторону караульни. Вот и она. Но из кустов вышел человек. Откуда он только взялся? Невысокий, плотный. Луна осветила шрам на его правой щеке.

– Нельзя! – произнес незнакомец решительно, как мне показалось, с галльским акцентом.

У меня внутри все оборвалось. Это засада! Напали на вигила! Жив ли он? Человек успел схватить мою руку и ловким движением взметнул меня на свою спину. Я не смог даже пошевелиться. Это был не известный мне прием борьбы. Я залился слезами.

– Не плачь, мальчик! – успокоил меня незнакомец. – Я не причиню тебе зла. Но для беседы, которая ведется там, не нужны свидетели.

– Знай бы я раньше, – вдруг послышался незнакомый мне голос, – можно было бы устроить представление…

– Чем позднее, тем лучше! – ответил Багор.

– Прощай!

Голос ночного гостя звучал уже в отдалении, и лишь тогда разжались держащие меня пальцы. Я был мягко опущен на землю. Человек со шрамом исчез.

Я бросился к вигилу.

– Что это за ночные гости?! – недоумевал я. – Что это за представление?

– Гости как гости! – неопределенно промычал Багор. – Правда, сегодня я их не ждал, хотя был им рад. Это мои друзья и покровители.

– А чем я им помешал?

– Ты – ничем. Но они предпочитают обходиться без лишних свидетелей. Таковы их капризы, которые приходится уважать. Не обижайся. Этот человек причинил тебе боль?

– Нет. Но кто он все-таки? Гладиатор?

– Вот тут ты угодил в хлеб, как тот юный балеарец[58], которого кормили тогда, когда он со ста шагов попадал в хлеб из пращи.

– Угощайся!

Вигил протянул мне лепешку, и я вонзил в нее зубы. От волнения я сильно проголодался.

– Да, – продолжал он, – мой покровитель почему-то обожает этих германцев и галлов, и сам он чем-то на них похож. Он жаждет публичной славы. Рим для него арена. А теперь вываливай свой улов, пока он не протух.

Я попытался вспомнить все по порядку. По мере того как рассказ мой продвигался к концу, лицо вигила становилось все более мрачным и озабоченным. Уже светало, и он загасил светильник.

– Глупый щенок! – произнес он, когда я закончил. – А если бы тебя заметили, где бы тогда тебя искать! Да прекрати ты наконец чесаться!

– Репьи! – объяснил я. – Не стоило мне прыгать! Подумаешь, тайна – амфоры с маслом!

– Да ты ничего не понял! Это земляное масло![59] На нем не жарят рыбу! Им не натираются атлеты! С помощью земляного масла киликийские пираты сожгли несколько кораблей Гнея Помпея во время его последней экспедиции. Вот было зрелище!

– А почему его называют земляным?

– Потому что бьет из земли.

Мое невежество всегда действовало на него успокаивающе. Да и можно ли сердиться на юнца, не видевшего земляного масла?

– Его называют черной земной кровью, – продолжал Багор. – Оно бурлит глубоко под землей в ее жилах, но иногда выбивается наружу и самовозгорается. Тогда его уже ничем не загасить. Маги – так персы называют своих жрецов – торжественно поклоняются ему. Но это недобрый огонь. В годы проскрипций Красс прибег к его услугам. Он поджигал дома лиц, внесенных в списки, а потом скупал участки за полцены. Видимо, патриций задумал нечто подобное.

– Как же быть? – проговорил я. – Может, обратиться за помощью к твоим друзьям. Гладиатор схватит Молчуна и нобиля – и лбами.

– Схватит, если прикажут, – улыбнулся Багор. – Но я не уверен, что мой покровитель решится дать такой приказ. Ты сам видел, с каким восторгом встретили этого Луция в «Аисте». Сынки богатеев глядят ему в рот. Мой же друг осторожен. Да и сам он патриций, хотя и разорившийся. Знаешь что, рыбка! Плыви к Цицерону. Сейчас же! Он сын римского всадника, как и я. Цицерон в состоянии нас понять. И он во времена сулланской диктатуры страха натерпелся. Правда, трусоват. Не говори ему ничего лишнего. Только то, что услышал этой ночью. Теперь иди. Мне надо еще поразмыслить.

«Поразмыслить» – это было любимое слово моего наставника. Теперь, по истечении многих лет, я могу позволить себе так его называть. Я был обязан Багру умением размышлять, зоркости взгляда, вниманием к мелочам и осторожности, которая в гражданских войнах времен Цезаря и Августа спасла мне жизнь. Дело Клуенция, в которое он меня ввел, явилось моим первым жизненным уроком.

Но об этом, если захочу, я поведаю в другой раз. Теперь же – я чувствую, что ваше терпение иссякло, – перейду к рассказу о встрече с Цицероном. Да! Да! Я не только слышал речь Марка Туллия Цицерона на процессе Клуенция, но и был принят в его доме на Палатине, том самом, который за казнь заговорщиков без следствия и суда был разрушен его недругами, а через год восстановлен по специальному постановлению сената.

Привратник долго не мог понять, чего я добиваюсь. Наконец благодаря моей настойчивости он выкрикнул:

– Тирон! Тирон!

Через некоторое время высунулся человек лет тридцати пяти – по внешности грек, заспанный, с впалыми щеками.

– Ну, что тебе надо? – спросил он зевая. – Что стряслось с твоим отцом? Помнится, его зовут Овинием и он отличный переписчик книг.

– Мой отец шлет тебе привет, – ответил я невпопад. – Но не в отце дело. Мне надо видеть Цицерона, Марка Туллия Цицерона…

– Это невозможно, – ответил тот, кого звали Тироном. – Цицерон отдыхает после бессонной ночи. Мы с ним готовились к процессу Клуенция.

– Я как раз по этому делу, – перебил я. – Я должен передать, что в доме Сассии…

Тирон прикрыл мне ладонью рот.

– Тише! Говорят, что в день перед судом у стен вырастают уши.

Тирон ввел меня в таблин, уставленный шкафами. Их полки заполняли статуэтки удивительной красоты. Думаю, что это подарки тех, кому Цицерон своими речами спас жизнь. Конечно, они не поскупились. Некоторые фигурки, как мне показалось, были из золота.

Пока я разглядывал убранство таблина, Тирон успел разбудить господина. Я услышал за пологом его голос:

– Можешь идти. Думаю, что это не потребует скорописи.

И еще через мгновение Цицерон вступил в таблин. Лицо оратора было бледным, но глаза казались совершенно ясными, а не заспанными, как у его секретаря.

– Я слушаю тебя, милый Луций.

Меня так поразило обращение, что я застыл с открытым ртом.

– Почему же ты молчишь? Мне известно, что ты выступаешь моим свидетелем и, наверное, принес какую-нибудь новость.

Переданный мною ночной разговор вызвал у моего великого собеседника необыкновенный интерес и столь же необыкновенную реакцию.

– Что говорится в законах XII таблиц о тех, кто бродит по ночам с недобрыми намерениями? Ну-ка, Луций, запряги свою память.

Он именно так выразился «запряги», а не «напряги», словно бы моя память была волом или мулом. И, может быть, поэтому она послушно выбросила:

– Если взрослый в ночное время потравит или сожжет урожай с поля, предать его смерти. Если несовершеннолетний, бичевать или присудить к возмещению ущерба в двойном размере.

– С поля, обработанного плугом! – поправил меня Цицерон. – Допусти бы я эту ошибку в твоем возрасте, наш грамматист Сервилий Драчун Элевсинский – вот имя, которое мы ему дали, – содрал бы с меня шкуру. Нет, он не завоевывал Элевсина, этого городка в Аттике, подобно тому, как Публий Корнелий Сципион Африку, а был родом из Элевсина. И он тоже заставлял нас учить Энния и зазубривать законы XII таблиц, как твой Педон. Видишь, как много у нас с тобою общего! Только мне в отличие от тебя не приходилось выслеживать преступников по ночам. Иные были времена. Но ты молодец! Если твоя память не сохранила полностью текста девятого закона восьмой таблицы – я ведь тебе устроил проверку на память! – то ночной разговор ты воспроизвел так, словно бы прошел выучку у моего Тирона. Спасибо тебе, Луций! Теперь мне известно имя ночного гостя Сассии.

Цицерон взволнованно зашагал по таблину и, остановившись перед большим бронзовым зеркалом, начал свою речь. Казалось, он забыл о моем существовании. И то, что мне посчастливилось услышать в то утро, было обращено не ко мне:

– Возвращаются страшные времена Корнелия Суллы. Граждане судьи! Вам может показаться, что диктатор уже не опасен: тело его стало прахом. Богатство Суллы расхищено приспешниками. Отменены его законы, наложившие узду на римский народ. Но по ночам зловещая тень диктатора выходит из преисподней и грозит вам, квириты[60], новыми таблицами мертвых. Иногда же она принимает облик одного из своих верных слуг. Луций Сергий Каталина! Тебе мало серебра убитого тобою Титиния? Чего же ты еще хочешь? Царских даров? Или, может быть, царской короны, которую, говорят, примеривал твой кумир Тиберий Гракх.

Тогда не все в этой речи было мне понятно. Но я догадался, что «таблицами мертвых» Цицерон называет списки лиц, объявленных вне закона и осужденных на смерть. И я понял, что человека, которого я вел к «Аисту», зовут Луцием Сергием Каталиной. Я должен заметить, что речь перед зеркалом была произнесена за четыре года до того, как Цицерон был избран консулом и прославился своими речами против Каталины. То, что он узнал от меня, было первыми фактами заговора против государства, который впоследствии разоблачил Цицерон.

Весть о предстоящем выступлении Цицерона взбудоражила Рим. Может быть, просочились сведения, что в распоряжении патрона Клуенция находятся неопровержимые доказательства невиновности юноши? Или римским гражданам хотелось услышать того, кого называли римским Демосфеном.

Вот и наступило наше время! О боги! Необыкновенное волнение преобразило лицо Цицерона! Кажется, он не защитник, а обвиняемый. Судьи решают его судьбу. Он взывает к их справедливости, отыскивая затерянные где-то среди слушателей, в их толпе единственные слова. И потому наступает необыкновенная тишина.

Это было удивительное искусство создавать картины, причем так, что каждая из них очищала подзащитного от обвинений.

– Вспомните эти годы, о судьи, – проникновенно звучал голос Цицерона. – Тогда нашей несчастной республикой управляла воля одного. Луций Корнелий Сулла был доблестным полководцем и мудрым правителем, но его окружали подонки, видевшие в несчастьях республики путь к собственному обогащению. Оппианик Старший был одним из них.

Из речи Цицерона я узнал о чудовищных преступлениях отца Молчуна. Оказывается, он убил брата своей первой жены, чтобы захватить имение, отравил четвертого мужа Сассии, чтобы заполучить ее руку и вместе с нею богатства.

Цицерон не успел рассказать обо всех преступлениях Оппианика до конца, как у всех, кто слушал его речь, возникло ощущение, что Клуенция следовало бы судить не за то, что он избавил землю от такого изверга, сколько за то, что он этого не сделал.

Как опытный оратор, Цицерон понимал, что защита не может основываться на одном лишь возбуждении ненависти к Оппианику. Во второй части своей речи он пункт за пунктом опроверг доводы обвинителя. И с каким блеском он это сделал! Оказывается, у Клуенция не было причин желать Оппианику смерти. Да и вообще это человек, неспособный обидеть и мухи. Неправдоподобна фактическая сторона обвинения. Против Клуенция нет никаких улик.

– А теперь, – продолжал Цицерон, – от Оппианика Старшего я перехожу к его супруге. Что это за чудовище, боги бессмертные! Как назвать это воплощение отвратительных и беспримерных злодейств. Нет бедствия, нет преступления, которому бы не обрекла своего сына в своих желаниях, в своих молитвах, в своих замыслах, в своих действиях. Сами бессмертные боги гневно оттолкнули эту бешеную волчицу от своих алтарей и храмов. Прошу же и вас, о судьи, которым судьба дала почти божескую власть над Клуенцием на все время его жизни, отразить удар бесчеловечной матери, готовый пасть на голову ее сына.

Наш Педон без конца втолковывал нам, что красноречие – высочайшее из искусств, соединяющее в себе дарования актера, политика, знатока законов. Он, не жалея времени, старался нас убедить, какую великую пользу государству и самому оратору приносило умение владеть речью. Но все это были слова, не вызывавшие отклика в сердце. Впервые, слушая Цицерона в замолкшей базилике, я понял, что такое истинное красноречие и каким должен быть оратор. Что ни фраза, то картина мест, где совершались преступления, то образ преступника, пользовавшегося властью или богатством для уничтожения слабых и беззащитных или клеветы на них.

А как Цицерон повернул эпизод с допросом Стратона?! Оказывается, не Клуенций приказал вырвать у лекаря язык, чтобы добиться его молчания, а Сассия отомстила верному рабу, не пожелавшему оклеветать господина.

А помните тот знаменитый пассаж, которым Цицерон завершил свою речь? Он вызвал у меня дрожь по всему телу:

– Судьи! Если в вас сильна ненависть к преступлению, преградите матери доступ к крови ее сына, пронзите сердце родительницы небывалой еще печалью, даруя жизнь и победу ее детищу, не дайте матери возрадоваться своей осиротелости, – пусть она лучше уйдет отсюда, побежденная вашим правосудием!

Потрясенный речью Цицерона, я молча вышел из базилики. Через некоторое время меня догнал вигил.

– А будет ли еще выступать Цицерон? – спросил я.

– Не раз, – ответил он весело.

– И я смогу его услышать?

– Конечно! Ведь я уже говорил, что нашел с твоим наставником общий язык.

– Представляю себе, как он ворчал, – пробормотал я. – О чем с ним вообще можно говорить!

– Очень о многом, например, о Порсенне.

– А мы в то утро как раз играли в этрусков, – вспомнил я.

– Вот как! А в Муция Сцеволу вы не играли?

– Н-нет! Это плохая игра. Положить руку в пылающий очаг! Кто на это решится?

– Я не об этом! А не задумывался ли ты, как Муцию удалось попасть в лагерь Порсенны? Ведь он находился на другом берегу Тибра!

– Конечно, на другом. Муций переплыл реку. Часовые его не заметили.

– И его мокрой одежды тоже? Не таким ли образом преодолел Тибр безъязыкий? Ведь на нем одежда была тоже сухой?..

– Ты хочешь сказать, что они оба прошли через Тибр, не замочив ног?!

– Нет! Они оба воспользовались ходом, соединяющим Марсово поле и холмы на правом берегу.

– Тогда бы Порсенна со своими воинами прошел этим ходом в Рим и не понадобилось бы подвига Муция.

– Молодец! Ты рассуждаешь правильно. Но кто тебе сказал, что Порсенна знал об этом ходе? Ход был прорыт при первых римских царях и держался в тайне. Такие ходы существовали во многих древних городах Италии, например в Вейях. Но там ход был известен Камиллу, и благодаря этому великий город был взят римлянами. Впрочем, эти предположения теперь не имеют значения, ибо я нашел этот ход…

– Куда же он ведет? – выкрикнул я.

Вигил прикрыл мне ладонью рот.

– Тише! Вот это и надо выяснить. Приходи сегодня после заката солнца. Нет! Тебе не придется рисковать. Ты будешь держать конец веревки, я же поползу и буду разматывать клубок. Так мы определим длину хода и его направление.

Еще не дождавшись заката, я был в сторожке вигила. Он дал мне фонарь, а сам взял топор и насосную трубу. Таким образом, мы производили впечатление людей, занятых вечерним обходом. Багор выполнял свои обязанности, а я ему помогал. Однако обходить дома мы не стали, а двинулись к Мильвиеву мосту[61]. Вода била о сваи, и я прислушался к невнятному шуму. Старый Тибр мог бы рассказать не только о Муции, но и много других удивительных историй из далекого прошлого моего города. Сколько тайн унесли его воды!

Вот и Ватиканские поля[62], застроенные жалкими лачугами. Мы, левобережные мальчишки, остерегались этих мест, ибо ватиканские ребята славились особой дерзостью и были вооружены ножами. Через прибрежные сады, предмет наших напрасных вожделений, мы прошли к Яникулу.

– Смотри, вот роща Фуррины, – нарушил впервые за все время молчание вигил.

Я повернул голову в указанном направлении и увидел несколько десятков, как мне показалось, плодовых деревьев.

– А что там растет? – поинтересовался я.

– Растет? – изумленно повторил он. – Тебе разве неизвестно, что это священная роща и место гибели Гая Гракха, брата величайшего из римлян Тиберия Гракха?

– О Тиберии Гракхе я знаю. Он хотел стать царем.

– От кого ты слышал эту клевету? – воскликнул Багор.

– Так говорят все. Педон и даже Цицерон в то утро у себя дома. Вот его слова: «Луций Сергий Каталина! Тебе мало серебра убитого тобою Титания. Чего же ты хочешь? Царских даров? Или, может быть, царской короны, которую примеривал твой кумир Тиберий Гракх?»

– У тебя хорошая память, – проговорил вигил после некоторого молчания. – Я верю, что ты не ошибся в передаче слов Цицерона. Но я читал записки самого Гая Гракха, из которых ясно, что он истинный друг народа и мученик. Что касается короны, то это злобная выдумка противников народного трибуна. Но вот мы и пришли.

Мы стояли перед холмиком, заваленным мелкими и крупными камнями. Вигил положил на землю пожарные принадлежности, огляделся и отодвинул один из больших камней. Открылось круглое черное отверстие.

– В то утро, когда вы здесь играли, – сказал вигил, доставая из трубы клубок веревок, – вход был закрыт не до конца. Ведь убийцы торопились. Об этом свидетельствует также то, что они не нашли выроненного безъязыким ключа.

Он просунул руку за край плаща, и на его ладони оказался большой медный ключ.

– Так вот что ты тогда поднял с травы?! – воскликнул я.

– Да! Ключ был в моих руках с самого начала. Ключ предполагает существование замка. Но это не значит, что замок открывается в обе стороны.

– Я тебя не понимаю…

– Это мое предположение. Его еще надо проверить.

Он чиркнул кресалом, зажег фонарь и достал из пожарной трубы конец веревки. Оказывается, он приспособил трубу для клубка.

– Жаль, – сказал он, всовывая в отверстие нóги, – что Гай Гракх не знал об этом подземном ходе. Ведь он мог спастись от погони. И тогда бы его прекрасная голова не была бы брошена на весы, и подлый убийца не получил бы ее веса золотом.

Я крепко держал конец веревки, а Багор, спустившись в отверстие, тянул трубу вместе с клубком. Мысли мои прыгали. Я вспомнил рассказ Педона о Тесее, спускавшемся в лабиринт. Кто тогда держал конец нити? Критская царевна Ариадна. Тесей должен был сразиться с чудовищем Минотавром, чтобы спасти афинских юношей и девушек, предназначенных в жертву. Греческая побасенка. Но ведь Цицерон назвал Сассию чудовищем! А разве не чудовищно вырывать у рабов языки и назначать за голову свободного человека цену золотом? А ведь Гракх был не просто римским гражданином. Он – внук Корнелия Сципиона Африканского.

Веревка в моей руке ослабла. Значит, Багор уже достиг цели? Так быстро? Или с ним что-то случилось? Я просунул голову в отверстие и услышал его шаги. А вот он и сам.

– Мое предположение подтвердилось. Они заделали ход. Как ты думаешь, почему они поторопились?

– Ну, они боялись, что кто-нибудь еще воспользуется этим ходом, – сказал я.

– Это верно. Но вспомни также об амфорах с земляным маслом. Зачем понадобилось их везти на виллу Сассии?

– Не знаю, – протянул я.

– Мне кажется, они превратили подземный ход в хранилище горючего материала. Но, кроме амфор, там может храниться еще кое-что…

– И это имеет отношение к делу Клуенция?

– В этом мире все связано, – проговорил он, притягивая меня к себе. – Прошлое и настоящее. Нума Помпилий, – я уверен, что этот ход проделан вторым римским царем, – и Сулла, Гай Гракх и Марий. Невидимые нити связывают людей, а они об атом не догадываются, а если догадываются, то не придают этому значения.

Если вы когда-нибудь присутствовали в суде на разборе уголовного дела, то не удивитесь, если я скажу, что допрос свидетелей составляет главную, решающую его часть. Только во время этого допроса становится ясным, чего стоят доводы обвинителя и защитника. Нередко свидетельские показания, на которые обвинитель возлагает все свои надежды, повергают эти надежды в прах и служат защитнику для оправдания обвиняемого. Так же как успех спектакля в театре зависит от подбора актеров, успех судебного процесса зависит от выбора свидетелей, от их личности и, разумеется, от тех инструкций, которые перед судебным заседанием обвинитель дает своим свидетелям.

Первым Аттий вызвал Луция Сергия Катилину. При произнесении этого имени по базилике прошло движение. Ведь все, кроме, возможно, приглашенных защитником Клуенция ларинцев, знали Катилину как главу римской золотой молодежи. По городу ходили слухи о ночных сборищах, в которых он выступал перед единомышленниками с призывами освободить римский народ от ига ростовщиков. Но перед широкой публикой Каталина еще не появлялся.

Мой знакомый держал себя с достоинством отпрыска одного из стариннейших римских родов. Казалось, он делал одолжение, что согласился быть свидетелем. И Аттий обращался к своему свидетелю с почтительностью, выдававшей затаенный страх: а вдруг он сочтет вопрос неуместным и откажется на него отвечать.

– Мне хотелось бы слышать, почтенный Сергий, – начал Аттий, – твое мнение об Оппианике Старшем.

– Это был превосходный человек. Он дорожил дружбой и умел ценить друзей.

– Но ведь у Оппианика должны быть и враги!

– Разумеется. Как у каждого из нас. Но это его мало заботило. Он, мне кажется, принадлежал к числу тех, для кого важнее не то, что другие думают о них, а что они о себе знают сами. Поэтому он не посчитался с клеветниками, готовыми приписать его союз с беззащитной вдовой желанием захватить ее имущество. Но, как у всех сильных людей, а мой друг Оппианик был сильным человеком, у него было уязвимое место, так сказать, Ахиллесова пята.

– Что ты имеешь в виду?

– Его доверчивость. Он, и я этому свидетель, искренне поверил в желание пасынка примириться и принял за лекарство кубок с ядом.

– Это был кубок? – неожиданно спросил Цицерон.

– Нет! – отвечал Катилина, не поворачивая головы. – Его поставили на стол, за которым мы сидели.

– И ты, разумеется, помнишь, каких размеров и какой формы было это вместилище для настоя из целебных трав?

– Конечно! – так же спокойно отвечал Луций Сергий. – Сосуд напоминал по своей форме грушу. Он был длиною около фута и имел затычку в форме шишечки пинии. Мне помнится, мой друг Оппианик очень любил этот стеклянный сосуд.

– Благодарю тебя! – сказал Цицерон. – У меня нет больше к свидетелю вопросов.

– Свидетель, ты свободен, – сказал претор. – Теперь я попрошу вызвать свидетеля защиты Марка Ампелия.

И тут поднялся Багор. О боги! Я ведь не знал его настоящего имени.

И вот Багор стоит перед Цицероном. Лицо его преисполнено торжественной готовности помочь выявлению истины.

– Скажи, – спросил Цицерон, – при каких обстоятельствах ты познакомился с Оппиаником Старшим?

– Для меня это были весьма печальные обстоятельства. После того как отряд, в котором мы, воины Мария, сражались против Суллы, был разбит, я бежал на родину, в землю френтанов. Близ Ларина я попал в засаду. Меня схватил главарь местной сулланской шайки Оппианик.

Со скамей адвокатов Сассии послышались выкрики: «Заткни рот!», «Сколько тебе заплатили?».

– Продолжай, Марк Ампелий, – мягко сказал Цицерон. – Адвокаты противной стороны возмущены. Им кажется, что ты оскорбил память Суллы. Но ведь доблестный Сулла Счастливый не отвечает за преступления примкнувших к нему негодяев. Итак, тебя схватил Оппианик. Что же он с тобою сделал?

– Он отвел меня в свой эргастул и обращался как с рабом. Там я потерял руку.

Теперь зашумели скамьи адвокатов Клуенция: «Палачи!», «Убийцы!».

– И долго ты пробыл в этой тюрьме? Как ты получил свободу?

– Полгода, – отвечал Багор. – Но я бы сгнил в ней, если б не один молодой человек. Он выпустил меня на свободу.

– Кто же этот благородный юноша? – прозвучал голос Цицерона.

– Вот он сидит передо мной. Это Клуенций Младший.

Слышали бы вы, какими рукоплесканиями разразилась базилика. Неизвестно, кому аплодировала публика, – Клуенцию или Цицерону, которому удалось неопровержимо доказать несостоятельность одного из примеров в речи обвинителя. Раб-буян оказался свободным человеком, воином, ставшим инвалидом не в бою, а в застенке Оппианика. И освобождение его было не следствием обуревавшей обвиняемого злобы, а порывом благородной души.

– Скажи, Марк Ампелий, – продолжал Цицерон, – почему Оппианик был с тобою так жесток? Ведь невольник без руки – не работник.

– Я думаю, он хотел у меня узнать, где спрятаны трофеи Мария.

– Почему он решил, что тебе это известно?

– В моих вещах был кубок, переданный мне сыном Мария, как драгоценная реликвия. Если я не ошибаюсь, этот кубок принадлежал Югурте. Оппианик решил, что мне известна судьба других трофеев Мария, и добивался с помощью пыток, чтобы я выдал их местонахождение.

– Ты упомянул кубок. Что он собою представлял?

– Это был кубок из мурры, прозрачный сосуд в форме груши. Он имел затычку в виде шишечки пинии.

– Итак, судьи, вам ясно, – торжествующе воскликнул Цицерон, – что Луций Сергий и мой свидетель говорят об одном сосуде. Правда, Катилина называет его стеклянным, а Марк Ампелий мурровым. Но такое расхождение ничего не меняет. Я уверен, что многие не понимают разницы между стеклом и муррой. Поэтому я прочту вам письменное показание осведомленного человека, торговца драгоценностями Максенция. Вот что он показал: «Муррой называют прозрачный камень, добываемый в горах Армении. Из него искусные мастера вытачивают сосуды поразительной красоты. В зависимости от размеров они стоят от десяти до ста тысяч сестерциев каждый».

– Ого! – выдохнул зал.

– Итак, – продолжал Цицерон, передавая письменное показание секретарю суда, – теперь вы можете себе представить силу любви госпожи Сассии к своему супругу. Она не пожалела для него такой дорогой вещи, и я добавлю, вещи, которой нет ни у кого в Риме.

При этих словах я едва не вскочил со своего места: «Вот оно что! Это награда, которой добивается Катилина за свое лжесвидетельство. Если бы не я, Цицерону этого бы никогда не узнать».

Я был преисполнен гордости! И в это время номенклатор произнес мое имя:

– Луций Овиний! Луций Овиний!

– Этот молодой человек, – сказал Цицерон, представляя меня судьям и публике, – ученик. Но он оказал следствию неоценимую помощь. Итак, Луций, я слышал, что ты был одним из тех, кто первым обнаружил тело убитого привратника. Не можешь ли ты припомнить, где это было?

– Думаю, что это было за Тибром, – отвечал я. – Там мы играем в этрусков. Тело лежало за кустами. Это был привратник Сассии.

– Как же ты его смог узнать? – спросил Аттий. – Насколько я понимаю, Сассия не приглашала тебя в гости.

– Однажды, когда мы играли, у нас за ограду попал мяч и я попросил привратника его отдать, то увидел, что у него нет языка. Я еще тогда подумал, откуда берутся такие уроды?

– Меня не интересует, что ты подумал, – перебил Аттий. – Мало ли бывает безъязыких? Почему ты решил, что раб Сассии и убитый – одно лицо?

– Думаю, что одно, – отвечал я, стараясь как можно четче выговаривать слова. – Они были одного роста и телосложения.

– И ты, наверное, запомнил, – спросил Цицерон, – куда был нанесен смертельный удар?

– Рана была на затылке.

– Я думаю, – сказал Цицерон, – что твои показания не оставляют никаких сомнений, что привратник Сассии и человек, найденный за Тибром, одно лицо. Устное описание соответствует письменному, составленному на месте преступления. Мне хотелось бы задать тебе, Луций, еще один вопрос. Не приходилось ли тебе встречать выступавшего здесь свидетеля Луция Сергия Каталину?

– Думаю, что приходилось. Когда я шел по Субуре, он заговорил со мною.

– Чего же он от тебя хотел?

– Он попросил меня показать, где находится таверна с птичьим именем «Журавль». Я понял, что речь идет об «Аисте», а не о журавле, и показал ему туда дорогу.

– Благодарю тебя, Луций! Ты свободен. Обратите внимание, судьи! Свидетель обвинения даже не знал дороги к таверне и ее точного названия. Но из твоих же показаний, Сергий, ясно, что ты уже успел побывать в «Аисте» как гость Оппианика и был свидетелем его отравления.

Пока все это произносилось, я шел по проходу между скамьями. Мне не терпелось услышать, как оценит Багор мои ответы патрону Клуенция. Но Багра не было видно. Зато я столкнулся нос к носу с Педоном. Он прямо-таки затащил меня в свой ряд.

– О, Луций! – произнес он высокопарно. – Ты украшение нашей школы. Ты удостоился похвалы самого Цицерона. А известно ли тебе, что Цицерон не только римский Демосфен, но и прекрасный знаток Гомера, Гесиода и других авторов, которых мы изучаем по мере наших способностей?

Педон едва успел произнести эту тираду до конца. Со всех сторон зашикали. Кто-то дернул Педона за край гиматия.

И снова неповторимый голос Цицерона пробился к моему слуху:

– Скажи, Сассия, кто-нибудь присутствовал, когда ты вручала драгоценный кубок рабу своего сына, напомню, это было в Риме?

– Да, присутствовал. У меня тогда гостил сын моего последнего супруга.

– Оппианик Младший! – воскликнул Цицерон. – Ты это подтверждаешь?

– Да! Подтверждаю! – пробасил Молчун. – Я хорошо помню, как это было. Моя мачеха еще просила Стратона не задерживаться, так как припадки болезни у отца были очень мучительными. Я говорю о печени.

– Превосходно! – заключил Цицерон. – У меня больше нет вопросов к Оппианику Младшему. Я попрошу выйти свидетеля Мания Петрония.

Поднялся мой лысый сосед, тот самый, который опасался за свою виллу.

– Маний Петроний! – проговорил Цицерон, когда свидетель стал рядом с ним. – Если я не ошибаюсь, ты уроженец Ларина, города в области френтанов.

– Ты не ошибаешься. Я родился в городе, который ты назвал, и живу в нем, слава богам, безвыездно.

– Следовательно, ты знал Оппианика Старшего?

– Еще бы. Мой дом был против его дома, и вся жизнь этого… не знаю, как лучше его назвать, была мне знакома…

– А можешь ли ты указать, в каком году Оппианик покинул Ларин, чтобы более туда не возвращаться?

– Могу. В том году были консулами Луций Геллий Попликола и Гней Корнелий[63]. В то лето мимо нашего города прошел с полчищами своих разбойников Спартак.

– Оппианик взял с собой малолетнего сына или оставил в Ларине?

– Оставил.

– И ты смог запомнить такую мелочь? – вставил обвинитель.

– Хороша мелочь! Юный негодяй выбил глаз моему вилику[64], обозвав его «спартаковцем». А это был очень верный и честный раб, да будут к нему милостивы маны[65]. В те времена некому было жаловаться на самоуправство, поэтому я отделал Оппианика Младшего по-свойски. Помнишь, Оппианик?

Базилика разразилась хохотом, и претор объявил о завершении допроса свидетелей.

В следующее памятное для меня утро, заняв место на скамье свидетелей защиты, я не увидел Багра. Опоздание было не в его правилах. Обернувшись к выходу, я стал искать его взглядом. Так, едва не первому, мне предстал незнакомец, закричавший громовым голосом:

– К Капитолию! К Капитолию!

Не раздумывая, я выбежал из базилики. На площади, прямо у ступеней храма Юпитера Капитолийского, несколько человек разглядывали кучу каких-то блестящих предметов с высившейся над ними размалеванной доской. Была изображена триумфальная колесница характерной формы и триумфатор в облачении Юпитера. Надпись гласила: «Гай Марий, консул семь раз, победитель Югурты и кимвров». Один из зрителей, видимо, сенатор, возмущенно размахивал руками:

– Негодяи! Марий мертв. А они его тащат из гроба.

– У него и гроба нет, – заметил сосед. – Доблестный Сулла выкинул его останки и крюком протащил к Тибру.

Между тем сзади напирали люди, судя по их помятым, не первой свежести тогам, – обитатели Субуры и других кварталов, населенных простым людом. В радостном реве потонули голоса тех, кто выказывал неудовольствие.

– Трофеи Мария! Трофеи Мария! – ревела толпа.

Я все понял. В то время как в базилике слушалось дело Клуенция, кто-то установил на всеобщее обозрение оружие и сокровища, захваченные Гаем Марием в борьбе с нумидийцами, германцами и другими врагами римского народа. Это было напоминание стоящим у власти клевретам Суллы, что подвиги Мария не забыты, а тем более своевременное, поскольку судили марианца по обвинению в отравлении сулланца. Так впервые выявившая себя партия марианцев – ее стали называть популярами – одержала победу.

Выбравшись из толпы, я увидел на храмовых ступенях того самого молчаливого Гая, человека с загорелым лицом и стальными глазами, который был невольным свидетелем моего испуга. Почесывая тщательно уложенные волосы мизинцем, он с видимым удовольствием наблюдал ликование плебеев.

Друг и покровитель Багра не остался незамеченным. Толпа отхлынула от кучи с трофеями и подступила к храму. Раздались приветственные возгласы:

– Слава Цезарю, другу плебеев!

Да, это был Гай Юлий Цезарь, организатор всего этого публичного представления, пролога нового витка гражданских междоусобиц. Потом мне приходилось видеть Цезаря много раз, утомленным и величественным, с лавровым венком, прикрывающим лысину, но мне он на всю жизнь запомнился этаким ироничным щеголем, возмутителем спокойствия.

– Пойдем, Луций! – внезапно прозвучал голос вигила.

Мы спустились на Форум и, зайдя за храм Кастора, остались одни.

– Вот ты и узнал одну из моих тайн, – проговорил Багор радостно. – Цезарь – мой друг, без его энергичной помощи разоблачение Оппианика Старшего было бы невозможным.

– Однако, – добавил он после некоторой паузы, – выставление трофеев Мария всполошит наших недругов и затруднит поиски кубка из мурры.

– И ты знаешь, где его искать? – спросил я.

– Там же, в замурованном подземном ходе, откуда я с помощью знакомого тебе гладиатора вытащил большую часть трофеев Мария. Мы пробили кирпичный завал. Мне надо идти, пока сулланцы не опомнились.

– Возьми меня с собой! – воскликнул я. – Мы пройдем дорогой, которой прошел Муций.

– Ты пойдешь домой! – строго сказал вигил. – Муций Левша, как тебе известно, не имел провожатых.

И тут меня озарило! Я понял, что прозвище «Багор» не отражало сути человека, бывшего нашим старшим другом и наставником. Мы должны были бы называть его Сцеволой, Левшой. Он и был Сцеволой нашего времени, которому не был чужд героизм наших предков. Только наше время не знало летописцев, возвеличивавших подвиги простых людей. Историки – мы взяли это слово у греков – заботятся о том, чтобы прославить людей, похитивших у римского народа свободу, а не тех, кто пытался ее отстоять.

Впрочем, эти мысли, сознаюсь, пришли ко мне позднее. Тогда же я отправился домой. Багор на этом настоял, обещав мне соблюдать осторожность. Мы договорились встретиться утром в базилике.

Можете себе представить мое нетерпение! Полночи я не спал, к утру мне приснился страшный сон. За мною гнался Луций Сергий Каталина в одеянии этрусского царя Порсенны. На нем была трабея[66], вышитая пальмовыми листьями, и золотая корона. Тут же почему-то оказался Педон, объяснивший мне, что Каталина на самом деле из старинного рода этрусских царей. Педон уговаривал меня покориться Каталине и отдать ему кубок из мурры, не навлекать беды на себя и свою семью. Но я упрямо прижимал кубок к груди и твердил, что не отдам вещественного доказательства. И тут Каталина – лицо его было демонически красиво – обнажил нож и схватил меня за одежду.

С этим я проснулся. У ложа сидела мать и поправляла свернувшееся в папирусный свиток одеяло.

– Когда же наконец закончится этот проклятый процесс! – сказала она. – Когда ты вернешься в школу! Ночью ты несколько раз кричал. Зачем втягивать детей в такие игры! Вот я пойду к претору Цицерону и скажу все, что я о нем думаю!

– А что ты думаешь о Цицероне, ма? – удивился я. – Ведь ты не слышала ни одной его речи!

– Я думаю, как и твой отец, что Цицерон – краснобай, защищающий богатых людей. Отец рассказывает, что он выступал обвинителем против какого-то Верреса, ограбившего провинцию Сицилию, и добился его осуждения. Но на другой год он защищал другого наместника, ограбившего Галлию, и оправдал его в глазах судей. Обвинитель, патрон, судьи – одна шайка!

В то утро я пропустил эти слова мимо ушей. Но прошло совсем немного времени, как я убедился в их безусловной правоте. Тогда же я схватил лепешку и помчался на Форум. Базилика была набита так, что негде было упасть яблоку. Видимо, не только я, но и весь Рим знал, что знаменитый процесс подходит к завершению. Я искал глазами вигила, но не мог его отыскать. И в это время в базилику ворвался истошный вопль:

– Пожар!

Пожаром в Риме трудно было кого-нибудь удивить. Пожары происходили почти ежедневно то в одном, что в другом конце города. Римляне считали их неизбежным злом, так же как обвал наскоро построенных жилых зданий и амфитеатров. Пожары, я бы сказал, научили римлян философски мыслить. Сегодня горишь ты, завтра – я. И если ты хочешь быть истинно мудрым, примирись с этой бедой и старайся не испытать огорчения и страха. Такова та новомодная философия, которую называют стоической.

Впрочем, пожар, прервавший заседание суда в базилике, был необычным. Сгорел всего лишь один дом. О пожаре, как говорили в толпе, сообщил какой-то человек, сам пострадавший от огня. Я бросился к нему, расталкивая зевак. Вигил еще дышал. Сильные ожоги приносили ему невыразимые страдания. Но лицо было светлым. Багор прижимал к груди кубок, тот самый кубок из мурры, которого не хватало Цицерону для полноты доказательств, а Цезарю для полноты его первого триумфа.

– Овечка, – шептал он. – Это кубок Мария.

Такими были его последние слова. И никто не узнал, как он добыл кубок и кто поджег виллу Сассии.

Процесс был завершен на следующий день. Клуенций двадцатью тремя голосами против семи был оправдан от обвинения в отравлении Аврия Оппианика. Не вынеся позора вторичного поражения, потерявшая все из-за пожара, Сассия покинула Рим. Но жители Ларина не захотели ее принять и забросали комьями грязи. Я слышал, что она бежала в Сицилию. Что касается Оппианика Младшего, то он остался в Риме. Много раз я встречал его в свите Катилины.

Через год Цицерон издал свою речь, произнесенную на процессе Клуенция. Мой отец получил один из ее экземпляров у Тирона для переписки: я забыл сказать, что он знал стенографические значки, изобретенные Тироном, и был для последнего незаменимым человеком. Так я одним из первых ознакомился с речью в защиту Клуенция, рассчитанной на чтение. По этой речи вы и теперь можете судить о красноречии, достигшем зрелости и блеска. Но какое разочарование постигло меня, когда я увидел, что при издании речи было опущено все, что было сказано о Каталине. Более того, не сказано и то, что Каталина привлекался к суду в качестве свидетеля обвинения.

Здесь я коснусь истинной тайны, по сравнению с которой все, что было сказано выше о потерянном ключе, подземном ходе, кубке из мурры, может показаться мальчишеской игрой. Эта тайна неосязаема и уносится в могилу всеми заинтересованными в ней лицами. Продолжая после гибели вигила свое частное расследование дела Клуенция, я установил, что Оппианика Старшего Отравил не Клуенций, не Сассия, а Луций Сергий Каталина. Зная истинного преступника, Цицерон преднамеренно снял из своей обнародованной речи все, что могло бы навести на мысль об убийце. Каталина исчез даже как свидетель обвинения. Процесс в той рукописи, которую переписал мой отец, выглядит незавершенным и оборванным. Создается впечатление, что обвинитель, патрон и судьи вступили в преступный сговор против истины. И на самом деле все они боялись задеть интересы могущественных сулланцев, стоящих за Каталиной, – Красса и Помпея. Другая политическая партия – популяры – в год процесса была еще слишком слаба, чтобы с нею считаться и тем более рассчитывать на ее поддержку. Вождь популяров Цезарь был еще молод и зависел от Красса, ибо нуждался в его деньгах.

У Цицерона имелись свои основания для того, чтобы замять процесс. Как раз в то время с невероятными усилиями он пробивался к консульской власти, закрытой для лиц всаднического происхождения. Вступать в открытую борьбу с людьми, стоящими у власти, было вообще не в характере Цицерона. К тому же это могло повредить его избирательной кампании, проходившей под девизом «согласия сословий».

Правда, в опубликованной в следующем году книжице брата оратора – Квинта Цицерона вы сможете прочесть о Каталине, «рожденном среди нищеты, воспитанном среди разврата». Но Квинт Цицерон умалчивает о преступлениях Каталины, сам же Марк заговорил о них только тогда, когда стал консулом. Тогда-то ему пригодились заготовки той блестящей речи, которую он произнес в моем присутствии перед зеркалом, но опустил в суде. Вы, конечно, помните слова этой речи: «До каких же пор, Каталина, ты будешь злоупотреблять нашим долготерпением!» Я присутствовал при их зарождении и могу этим гордиться.

Прошло много лет. Я по-прежнему люблю подниматься на Капитолий. Но раньше я взлетал по ступеням, как вихрь. Теперь же я иду, опираясь на посох моего отца, да будут к нему милостивы маны, ощущая всем телом и дыханием тяжесть подъема. Но взор мой не потерял былой остроты. По мере восхождения удаляется Форум. Его плиты образуют сеть с крупными ячейками, в которых копошатся человеческие фигуры. Вигил называл нас, мальчишек, рыбками. Но взрослые тоже рыбки и рыбы, пойманные сетью своего времени и бессильные изменить свою судьбу. На горизонте вырисовываются уже застроенные затабрские холмы. Над Марсовым полем сплошное черепичное море. Передо мною новый Рим, строящийся город, призванный своим тщеславным владыкой Августом придать блеск власти самодержца. Он беспощадно стер Рим моего детства, и мне уже не найти места, где стояла вилла Сассии с окружавшим ее пустырем. Тот Рим, о котором я пытался рассказать в меру своих способностей и сил, отпущенных временем, остался лишь в моей памяти.

Я вхожу в храм Юпитера Капитолийского, перестроенный после очередного пожара, и меня ослепляют дары, посланные чужеземными царями Цезарю и Августу. Я ищу взглядом тот небольшой кубок, который был пожертвован Юпитеру выигравшим процесс Цицероном. Вглядываясь в его сверкающие грани, я вижу всех героев моей невыдуманной истории: Каталину, павшего в неравном бою в своей родной Этрурии, Цезаря, погибшего от кинжала Брута и других заговорщиков, Цицерона. Ведь он погиб смертью Гая Гракха. Ему отрубили голову. Правда, ее не бросили на весы, а отнесли в дом супруги триумвира Антония – Фульвии, и она протыкала фибулой язык, произносивший филиппики против Антония и речь в защиту Клуенция. Все связано между собой, прошлое и настоящее. Цицерон был прекрасным оратором, но плохим философом. Он этого не понимал, участвуя в гражданском безумии, как правильнее было бы назвать гражданские войны.

Старческие слезы льются по моим морщинистым щекам. Вместе с героями моего детства ушла Республика. Кирпичный Рим по мановению Августа становится мраморным, точнее, облицованным мрамором. Давно уже нет караульни вигила. На ее месте двухэтажная казарма вигилов, где службу Багра исполняют императорские рабы. Метаморфозы! Я не любитель греческих слов, но употреблю его, поскольку его ввел в мой родной язык великий Овидий, сам ставший жертвой этих метаморфоз.

Раб Клио

Спит Рим, и только в таблине одного дома на Палатине всю ночь не гаснет свет. Полибий за столом, в ночной тунике, босой. Ни звука. Только шелестит папирус и поскрипывает каламос. Слов не надо искать. Они сами возникают на гребне памяти и, скатываясь на папирус, занимают свои места. К одной фразе пристраивается другая, и все они вместе, заполняя дарованные им места, скрываются за изгибами папируса. Полоса папируса, разворачиваясь под пальцами, кажется дорогой, ведущей в бескрайнюю даль. Путник не испытывает страха от того, что эта дорога длинна, а ощущает неведомую ему радость созидания, непонятную уверенность в том, что никому не удастся остановить его движения к еще неосознанной цели.

А до этого три дня он ходил из угла в угол таблина, не замечая никого. Откуда-то словно бы из небытия возникали первые фразы. Он повторял их сначала про себя, а затем и вслух, но они не связывались друг с другом. И он ходил и ходил, пока не свалился в изнеможении и не был разбужен, как пассажир корабельным колоколом во время бури. Он, не одеваясь, подбежал к столу, зажег светильник и вытащил папирус.

Ганнибалу потребовалось девяносто дней, чтобы пройти Иберию, спуститься в земли кельтов с Пиренейских гор, перейти Рону, подняться в Альпы и скатиться оттуда, подобно снежной лавине, в Италию. Полибию понадобилась половина длинной зимней ночи, чтобы воспроизвести этот путь на папирусе, и еще осталось время для того, чтобы рассказать о первых битвах в Италии, о Тицине и Требии, о молниеносных ударах, заставлявших римских полководцев бежать, устилая поля и леса трупами.

Уже запели петухи, когда Полибий дошел до описания перехода Ганнибала через болота Этрурии. Тимей[67], доживи он до Ганнибаловой войны, наверное, уделил бы этому событию целую книгу. Он начал бы с описания самих болот, сравнив их с болотами Колхиды, и заодно бы вспомнил об аргонавтах, будто бы прошедших эти болота тысячу лет назад. Потом бы он перешел к живописанию ужасов блужданий во мраке. Луну он спрятал бы за облака, чтобы читателем овладел ужас, пережитый войском. А чтобы он почувствовал и нестерпимую боль, он рассказал бы о болезни глаза у Ганнибала и о том, как полководец пересел с лошади на слона и индийский погонщик, обернувшись, – обмотал ему голову черной повязкой. И книга была бы, конечно, закончена длинным перечнем всех одноглазых воителей от циклопа Полифема до Антигона.

Воспоминание о Тимее влило в Полибия новые силы. «Ганнибалу приходилось сражаться с Семпронием, Фламинием, Фабием, Марцеллом, Сципионом, – думал Полибий. – А мой соперник – Тимей – историк болтливый и лживый. Фукидиду приходилось отстаивать истину в соперничестве с теми, кого он называет рассказчиками басен. Но он не указал их имен. Я же назову их поименно, разберу их труды, выставлю на посмеяние. Но это будет потом».

Окунув каламбс в чернила, он поднес его к папирусу и написал, завершая главу: «Многие лошади потеряли копыта, потому что шли непрерывно по грязи. Сам Ганнибал едва спасся, и то с большим трудом, на уцелевшем слоне. Тяжелые страдания причинила ему глазная болезнь, от которой он лишился глаза».

Розовое солнце, пробившись сквозь окошко у потолка, осветило скользящую полосу папируса и нависшую над ней загорелую руку, совершавшую мерные движения. Полоса, заполненная остроугольными эллинскими буквами, сползала со стола и скатывалась на коленях. Но это уже не был папирус, купленный на Велабре за один денарий, а история, создаваемая на века.

Полибий обвел взглядом стол и возлежащих за ним гостей. Семь мест было занято. Вместе с Публием и Лелием пришло еще четверо юношей, двое в тогах и двое в хитонах[68].

Не было Теренция[69]. Поймав удивленный взгляд Полибия, Публий глухо проговорил:

– Он уехал. В Афины.

– Надолго?

– Кажется, навсегда.

– Но ведь и в Афинах он останется чужестранцем. – В голосе Публия прозвучала обида.

– Чужестранец в Афинах не то что чужестранец в Риме, – сказал Полибий. – Там нет различия в одеждах и знание языка уже делает эллином.

– К тому же, – вставил Лелий[70], – Элладу он выбрал для себя сам, в Италию же попал не по своей воле.

– Да! Да! – подхватил Полибий. – Отсутствие свободного выбора – это тяжесть невидимых цепей. Не каждый в силах их вынести. Да и, кроме того, как жалуется сам Теренций, в Риме у него не было зрителя.

– Не было, – согласился Публий. – Но видел бы ты, с каким успехом прошло представление его «Братьев» после похорон моего отца, да будут милостивы к нему маны!

– О каких «Братьях» ты говоришь? – спросил Полибий. – Я не знаю такой комедии.

– Он ее занес перед отъездом, когда меня не было дома, и оставил без всякой записки, – пояснил Публий.

– Что творилось в театре! – вставил Лелий. – Люди ревели от восторга.

– А о чем эта пьеса? – спросил Полибий.

– Как сказать тебе покороче? – произнес Публий. – О пользе воспитания, соединенного с уважением к личности, и о вреде грубого насилия, превращающего воспитанника в тупого истукана.

– Да нет, – добавил он, – лучше послушать монолог Микиона, добившегося мягкими и разумными мерами того, что его брат Демея не достиг обычными мерами, наказаниями, суровостью:

Усыновил себе Эсхина, старшегоКак своего воспитывал с младенчества.Любил и холил. В нем моя отрада вся.О нем забочусь я по мере сил.И уступаю юноше. Отцовской властьюПользуюсь умеренно. И приучил ЭсхинаЯ к тому, чтоб не скрывал онОт меня своих намерений, как те,Кто от родителей суровых тайны делает.Стыдом и честью можно легче намДетей держать, чем страхом, полагаю я.

– Великолепно! – воскликнул Полибий. – Какой удар по тем, кто слепо следует обычаям предков и отвергает пользу эллинской образованности!

– И Теренций попал в цель! – засмеялся Лелий. – Катон неистовствовал, и, не будь «Братья» включены в поминальные игры в честь нашего Эмилия Павла, он бы добился, чтобы комедия не увидела света.

– Да… – вздохнул Публий. – Мой отец был истинным поборником нового воспитания. Не случайно он привез в Рим библиотеку Персея. Мне не забыть, как после охоты в Македонии он провез меня по всей Элладе, показал Афины и Олимпию. Если бы ты знал, Полибий, как он радовался, что ты пишешь историю…

Открылась дверь, и в таблин вступил пожилой человек в тоге сенатора, слегка сутулый, с волевыми чертами лица. За ним шел мужчина лет сорока, с сединой в бороде, с живыми черными глазами.

Выскочив из-за стола, Публий бросился к вошедшим.

– Дядюшка! Пакувий![71] Как хорошо, что ты пришел! Вот ваши места. Полибий, познакомься. Вот Сципион Назика и Пакувий.

Полибий встал и обменялся с вошедшими рукопожатием.

– Мы не опоздали? – поинтересовался Назика, обратив на Публия вопрошающий взгляд. – Чтение еще не началось?

– Что ты имеешь в виду? – удивился Публий.

– Историю Полибия, – отвечал старец.

Полибий вопрошающе взглянул на Публия, и юноша, несколько смутившись, улыбнулся:

– Откуда ты взял, что Полибий будет ее читать?

– Друзья! – сказал Пакувий. – Это я ввел патрона в заблуждение. Я слышал, что Полибий вернулся в Рим после долгого отсутствия, и подумал: «Ведь не с пустыми же руками!»

– Да, не с пустыми, – согласился Полибий. – Много встреч, мыслей, набросков. Но и несколько глав о Ганнибале. Сейчас я за ними схожу.

Полибий читал тихо, не повышая и не понижая голоса. Его волнение выдавали лишь пальцы, поддерживавшие свиток, и выступивший на щеках румянец. И как не волноваться, когда он, гиппарх[72], впервые выступает в роли историка, причем историка Рима! Не поднимая глаз, Полибий ощущал, с каким вниманием его слушают, и это его воодушевляло. «Кажется, главы получились», – думал он с удовлетворением, переносясь вместе со слушателями в страшные для Рима дни, когда со снежных вершин Альп, подобно лавине, скатился Ганнибал.

Вот и последняя фраза. Полибий отложил зашелестевший свиток, и наступила полная тишина. Слушатели еще переживали поражение Гая Фламиния.

Первым к Полибию бросился Публий.

Обнимая его, он кричал:

– Мы этого ждали! Мы все этого ждали, Полибий!

– Прекрасно! – воскликнул Лелий. – Ганнибал и Фла-миний как живые!

– А как дан переход Ганнибала через болота! – вставил Пакувий. – Словно сам вытягиваешь ноги из трясины!

– Если так обрисован Ганнибал, представляю, каким у тебя будет Сципион, его победитель, – заключил Назика.

– Благодарю вас, друзья! – с чувством проговорил Полибий. – Сегодня я не собирался вам читать, но теперь рад, что так получилось. Ваше одобрение для меня все равно что попутный ветер для морехода. Теперь, я надеюсь, моя работа пойдет быстрее, и я смогу показать вам через год первые две книги.

* * *

Мерно и монотонно опускались и поднимались длинные весла. Подталкиваемая ими триера легко скользила по волнам, оставляя за кормой пенный след.

На палубе стояли или сидели люди, подставив себя влажному дуновению моря. Зефир лениво трепал их седые волосы, то обнажая, то прикрывая лбы в густой сети морщин. Лучи Гелиоса высвечивали тесно сжатые губы, синие жилы, вздувшиеся на руках и ногах. Семнадцать лет все эти люди были в разлуке с морем и родиной. Семнадцать лет они ожидали этого дня. Почему же они не радуются? Может быть, вспомнили о тех, кто остался на чужбине, не выдержав ожидания? Или, глядя друг другу в лица, как в потускневшие и покрытые патиной бронзовые зеркала, ощутили себя стариками и поняли, что Рим отнял у них молодость, выпил их кровь, а потом вышвырнул, как паук обескровленных мух. А может быть, долгожданная родина уже не казалась им желанной, как в первые годы изгнания. Умерли их отцы и матери. Живы ли жены? А сыновья? Помнят ли их сыновья?

Полибий вышел на палубу. Всю ночь он при зажженном светильнике заносил на воск не дававшие уснуть мысли. Он начинал двадцать девятую книгу своей истории, которая должна охватить события четвертого года 152-й олимпиады[73], переломного в судьбах мира и в его судьбе. В такой же ясный летний день, выполнив посольские обязанности в Египте, он высадился в гавани Коринфа, не догадываясь, что через два дня ему придется отправиться в другое, долгое путешествие. Тогда он был юношей, полным надежд, а его спутники зрелыми людьми в расцвете сил. Теперь они старики. Тогда на палубе нельзя было повернуться. Теперь можно пробежать на корму или нос никого не задев. Нет! Он и теперь не исчерпал своих надежд. Но его надеждой стала история. Он думает только о ней.

Давно ли он читал друзьям первые куски своей «Всеобщей истории»? Как мало тогда ему было известно… Теперь он знает все, что происходило в царских столицах и в свободной Элладе. О событиях в Риме ему рассказали Эмилий Павел и Публий.

Он улыбнулся, вспомнив о смешном происшествии в доме будущего триумфатора. Эмилий застал дочурку в слезах. У ног ее лежало неподвижное тельце мелитского щенка[74].

– Сдох мой Персей, – хныкала Эмилия.

– В добрый час, дочка! – обрадовано воскликнул Эмилий.

«Включить ли этот эпизод в историю, чтобы проиллюстрировать присущее ромеям суеверие? Не займет ли оно место, необходимое для изложения обстоятельств войны? Или, может быть, серьезное надо перемежать забавным?»

– Полибий! – послышался резкий оклик.

Полибий обернулся. Перед ним стоял сгорбленный старец с тяжелым неподвижным взглядом. В лице что-то знакомое, но имени его вспомнить не удалось.

– Ты написал историю, – проговорил старец, отчеканивая каждое слово. – И наверное, тебе хочется знать, как нам жилось эти годы?

– Это входит в мои планы, – ответил Полибий.

– Входит в планы, – язвительно повторил старец. – Но завтра мы разъедемся. И ты не узнаешь об ахейцах, бежавших по дороге к местам назначения, пойманных ромеями и распятых на крестах, о тех, кто наложил на себя руки или сошел с ума. Ты видел когда-нибудь своего соотечественника распятым на кресте?..

Молчишь! – продолжал старец после паузы. – А я не только видел, но и снимал с креста своего близкого друга. Мы вместе с ним выбрали один город, и его привели туда, чтобы казнить при мне. Я до сих пор вижу его выклеванные птицами глаза и ощущаю на плечах тяжесть его обмякшего тела. Ты напишешь об этом, Полибий!

«История не оставила мне времени для товарищей по несчастью, – с горечью подумал Полибий. – Любая человеческая жизнь стоит больше, чем все сочинения, вместе взятые. Но не могу же я писать о каждом из тысячи ахейцев? Историк – это судья, а не составитель эпитафий».

Но вслух он проговорил, не отводя глаз от испытующего взгляда старца:

– Но ведь я пишу историю, не трагедию.

– Так я и думал, – яростно выкрикнул старец. – Твои герои – ромеи. В шестой книге своего труда ты, захлебываясь от восторга, описываешь ромейские порядки, восторгаешься государственным устройством и храбростью смертельных врагов своего отечества, умалчивая об их коварстве и жестокости. И то, что я мог бы тебе рассказать, для твоей истории не подходит.

– Ты не прав, – возразил Полибий. – Кто сомневается в том, что человек честный обязан любить своих друзей и тем более свое отечество, разделять их ненависть и любовь к врагам их и друзьям. Но тому, кто берет на себя задачу историка, приходится порой превозносить и украшать своих врагов величайшими похвалами, когда поведение их того заслуживает, порицать и осуждать ближайших друзей, когда требуют того ошибки в их поведении. И одних и тех же людей иной раз приходится порицать, другой – хвалить. Ведь невозможно, чтобы люди, занятые государственными делами, были всегда непогрешимы, равно как неправдоподобно и то, чтобы они постоянно заблуждались…

– Ты лучше скажи, – перебил Полибия старец, – для кого ты написал свой труд?

Вопрос был настолько неожиданным, что Полибий ответил не сразу.

– Прежде всего для эллинов. Я хотел их предостеречь от решений и действий, гибельных для Эллады. Ведь познание прошлого скорее всяких иных знаний может послужить на пользу людям. Ведь сближая положения, сходные с теми, какие мы переживаем или можем переживать, мы получаем опору для предвидения и предвосхищения будущего, а значит, или воздержимся от каких-либо деяний, проявив осторожность, или, напротив, смелее встретим опасность, используя опыт предшественников. Мы будем глубже понимать свойства вступающих в войну народов. Вот ты полагаешь, что я слишком много говорю о порядках ромеев. А между тем, изучи Персей опыт Ганнибаловой войны, он бы знал, что ромеи смертельно опасны после понесенных поражений, и чем сильнее поражение, тем они опасней. Не усвоил Персей этого урока, пренебрег им. И что же? Пришла расплата. Для него самого, для Македонии, для Эпира, для нас. Неужели же ты не понял, что я должен был объяснить эллинам и самому себе, каким образом судьба дала Риму господство над миром, почему она отвернулась от Эллады.

– Не обманывай сам себя, Полибий, – строго произнес старец. – Не судьба отвернулась от эллинов! Ты отвернулся от Эллады, обратившись лицом к ромеям. Жаль только, что ты так затянул свой никчемный труд. Появись он раньше, мы бы давно возвратились в Ахайю.

Это обвинение было столь оскорбительным и неправдоподобным, что Полибий захлебнулся от ярости. Расталкивая старцев, ставших свидетелями спора, он двинулся к лестнице, ведущей в трюм.

Бросившись на лежанку, он сжал виски ладонями и ощутил бешеное биение крови. «Завершение первой части моего труда и решение сената о нашем освобождении – всего лишь совпадение», – почему-то убеждал он себя.

А в висках стучало: «Но все-таки предложение внес Катон…»

Полибий шел дорогой из гавани в акрополь. Да, это теперь дорога, а не улица: повинуясь приказу консула, легионеры не оставили в городе ни одного дома. Коринф, просуществовавший тысячу лет, был уничтожен за один день[75].

Впрочем, еще оставалась белокаменная стена Акрокоринфа[76], ибо стену в семьдесят стадией[77] за несколько дней не разрушишь. Забравшись на стену, легионеры крушили ее ломами. Другие, отдыхая, устроились в нескольких десятках шагов от стены.

Полибий шел медленно, стараясь видеть и слышать все.

Первая пара легионеров сидела на картине, брошенной нарисованной стороной на землю. Один, щуплый, развязывал свой мешок, доставая оттуда кусок сала. Другой, рыжий и большеухий, делал вид, что дремлет, но, улучив момент, схватил сало, и оно мгновенно исчезло у него во рту.

Щуплый не обиделся, а только выпучил от удивления глаза.

– Ну и обжора, – выдохнул он. – Не успел вынуть, а оно тю-тю.

– А что! У нас в Пицене говорят: «От зубов до глотки путь короткий». Мы, пиценцы, большеротые.

Другая пара легионеров сидела на картине, лежавшей нарисованной стороной вверх. Они бросали кости, выкрикивая ходы.

Полибий остановился, чтобы рассмотреть картину. «Да, это “Мидасов суд” из коринфского храма Аполлона. В Коринф приезжали специально для того, чтобы увидеть это произведение Эвломпия». Художник изобразил Аполлона в виде эллинского атлета, а фригийского царя Мидаса показал пышно одетым варваром. Это был рассказ красками о победе эллинского духа и эллинской гармонии над варварским великолепием.

Решив, что прохожий заинтересовался игрою в кости, один из легионеров крикнул:

– Присаживайся, папаша.

Консула Полибий застал отдыхающим в своем шатре. Муммий встретил Полибия радостным возгласом:

– Наконец ты со своим Сципионом расстался[78]. У нас в Коринфе не хуже. Смотри, голов-то сколько!

Взглянув в угол шатра, Полибий увидел бронзовые головы. Одни были повернуты к нему лицами, другие затылком. Так выглядели бы и головы казненных, если бы из них составили кучу. Бюсты тех, кто удостоился высшей почести у ахейцев, стали римскими трофеями.

Но что это? Полибий метнулся в угол и дрожащими руками поднял бронзовую голову. Держа ее перед собой, он вглядывался в дорогие черты. «Отец, – думал он. – Вот когда мы с тобой увиделись! Со времени нашей разлуки прошло семнадцать лет. В последний раз ты видел меня заложником среди тысяч других на палубе корабля, увозившего в пещеру Циклопа. Я вырвался из нее не так, как Одиссей. Это не была хитрость. Я написал историю и стал другом римлян».

– Хороша? – спросил Муммий, не догадываясь, что привлекло грека к этой голове. – Если нравится, бери. У меня их много.

Полибий отшатнулся. Щеки его вспыхнули, как от пощечины. Все эти годы он старался понять римлян, прощая им их грубость, которую он объяснял необразованностью. В своей «Истории» он всячески старался подчеркивать положительные черты римлян, их прямоту, верность слову. Он надеялся примирить эллинов с победителями. Но теперь он за прямотой увидел бесчувственность, за верностью слову – неподвижность души и жестокость.

«Конечно, – думал он, – этот римлянин мог и не знать, что мой отец Ликорта был ахейским стратегом. Но ему ведь известно, что я – ахеец. И он даже не догадывается, какие чувства может испытать человек при виде повергнутой славы родины».

Полибий бережно положил бронзовую голову отца в кучу и несколько мгновений стоял недвижно, отдавая честь его памяти.

– А как ты думаешь, – спросил Муммий, – сколько в Риме дадут за голову?

– Коринфская бронза всегда ценилась! – ответил он, оборачиваясь. – Но картины, на которых устроились твои воины, стоят дороже.

– Доски-то! – удивился Муммий. – А что в них ценного? Только что размалеваны.

– Но их расписали великие художники. Мне известно, что за одну из картин храм заплатил художнику пять талантов.

– И ты не шутишь?

– Уверяю тебя, что это так. Но теперь цена картины поднялась.

Муммий вскочил и выбежал из претория. Оставаясь в шатре, Полибий слышал его голос.

– И впрямь на досках сидят! Как будто другого места нет! Зады свои холят! А я сейчас ликторов пошлю с фасциями[79]. Они по задам пройдутся! Вот так! Вот так!

Услышав крик Муммия, но не понимая причины его ярости, легионеры вскочили. Они уже не сидели, а стояли на картинах.

– У! Твари безмозглые! – надрывался Муммий.

Заметив трубача, он крикнул ему:

– Труби сбор!

Ставшие привычными за годы службы звуки заставили воинов бросить все и выстроиться перед преторием. Видя, как быстро выполнена команда, консул успокоился. Расхаживая перед строем, он мирно втолковывал подчиненным:

– Что вам было сказано? Все ценное не ломать и не мять, а складывать в кучу. Доски, на которых вы сидели, поценней бронзовых голов будут. Центурионы, пять шагов вперед!

Центурионы вышли из строя и замерли.

– Собрать доски, – приказал Муммий. – Пересчитать и снести к кораблям. О числе доложить. Если в Риме хотя бы одной недосчитаюсь, вас малевать заставлю. Расходись!

Полибий шел к морю. Раньше оно было видно из любой части огромного города. Теперь города не было. Было два моря. Голубое море Посейдона и пепельно-черное море Марса. Гребешки волн и руины, в которых не отыскать ни величественных храмов, ни общественных зданий, ни эргастериев, ни жилищ… Разве найти в этом море то, что было домом его друга Телекла? Сам Телекл не дожил до страшного дня своей родины. А его сын Критолай, разбитый римлянами где-то у Марафона, говорят, бросился в соляные копи. Может быть, его найдут там через тысячу лет и по выражению лица, сохраненного от гниения солью, поймут, о чем думал в свое последнее мгновение последний стратег Ахайи.

Полибий остановился, пропуская группу пленных. Видимо, их недавно вытащили из подвалов или других убежищ, где они прятались. Это были старики, женщины и дети. Одежда их была в известке и в грязи.

«Последние коринфяне! – с горечью подумал Полибий. – Больше не будет коринфян, как не будет и карфагенян[80]. Рим расправился с великими городами, как с непокорными рабами».

Последней плелась высокая худая старуха с всклокоченными космами седых волос. Проходя мимо Полибия, она вскинула свои иссохшие руки и исступленно закричала:

– Возмездие! Врзмездие! Зерно, брошенное в землю, дает колос, из сливовой косточки рождается слива, а из мести – возмездие…

«Ромеи принимают меня за своего, – с горечью думал Полибий. – Но я тоже раб. Раб Клио[81]. Моя госпожа сурова и требовательна. Она не хочет знать, о чем думает сын, увидев в куче трофеев бронзовую голову отца, и что он чувствует при виде сограждан, которых ведут, как скот, на продажу. Клио говорит мне: «Вытри глаза, Полибий. Они должны быть сухи, как тетива баллисты, иначе ядро твоей мысли, которое ты пустишь через века, улетит в пустоту. Забудь все личное. Ведь далеких потомков будешь интересовать не ты со своими страданиями, а твое время. Они захотят узнать, как это случилось, что пали города великой древней культуры и восторжествовала грубая сила. Они захотят понять, можно ли было этого избежать, а если окажутся в подобных обстоятельствах, попытаются извлечь из твоей истории урок».

«Начала»

Обещая сенаторам написать римскую историю по-латыни, Катон утаил, что работает над нею много лет. Ему, как никому другому, были понятны трудности, заставившие Авла Постумия излагать римскую историю по-гречески. Когда Катон изучал написанные греками агрономические труды, ему было легко подобрать для греческих слов подходящие латинские – сошник, саженцы, перегной, хворост, пар. Но сколько он бился над греческим словом «айтиа»! В одном случае оно означает «причина». В другом – «вина». В третьем – «повод». Более всего для «айтиа» подходило латинское «кауза», но оно имело еще больше значений, уводящих от понятия «причина». Ведь «кауза» – это и «дело», и «цель», и «связь». В конце концов без понятия «причина» можно обойтись. Но каким латинским словом можно передать греческое «история»? Многие латинские авторы давали своим сочинениям название «летопись». Но Катон не собирался излагать события год за годом, а ставил своей целью выяснить, как возник римский народ и как он достиг могущества сначала в Лациуме, затем в Италии, наконец во всем мире.

Ближе всего к «истории» было латинское «исследование». Но назови он так свои писания, его примут за какого-нибудь медика или астронома, наподобие Сульпиция Гала, и спросят: «Ну что ты там, Катон, наисследовал?»

Можно, конечно, назвать попроще: «Молва», ведь он собирает предания, древнейшие и достоверные, а не сочиняет, как греки. Но ведь тогда скажут: «Ты, Катон, всяких слухов понабрал, а мы хотим истину знать». «Истина» – неплохое название, ведь слова «история» и «истина» одну основу имеют. От этого же корня – слова «истый» и «истец». Исследуй, пытайся, узнаешь истинную историю. Но назвать «Истина» нескромно. Скажут: «Ты, Катон, один истину знаешь? А до тебя что, враками пробавлялись?»

После долгих раздумий, сомнений и колебаний Катон решил назвать свой многолетний труд «Начала». Ведь он первым начинает писать историю Италии.

Бездумные изложения событий год за годом, по правлениям консулов, – не в счет.

Шесть книг «Начал» уже написаны. Для седьмой сделаны выписки из греческой «Летописи» Фабия Пиктора, переполненной изречениями Фабия Максима, которых тот не произносил, и изложением вещих снов Сципиона, которых Долгогривый никогда не видел.

Катон отложил свиток в сторону. Память оживила первую встречу с Долгогривым – так Катон называл Сципиона. Его, Катона, вызвали в преторий по жалобе на жестокое обращение. Другой бы на месте Долгогривого сказал: «Центурион! Всыпь жалобщику, чтобы неповадно было кляузничать!» Но консул проворчал: «Как ты, братец, с моими воинами обращаешься! В этом «братец» чувствовалась спесь патриция, едва удостаивавшего ничтожного плебея вниманием. И что значит «мои воины»? Так и хотелось выкрикнуть: «Это воины республики!» Однако Катон молчал, опасаясь испортить карьеру. Сципион перекинулся несколькими словами по-гречески с легатом Гаем Лелием. Смысла слов Катон не мог понять, но, видимо, Лелий убеждал не принимать никаких мер.

– Иди, братец! – сказал Сципион. – И чтобы на тебя больше не жаловались. Понял?

– Слушаюсь! – ответил Катон.

С того дня Катон, не жалея времени, наблюдал за Сципионом. Войско всегда стояло в Сицилии, хотя ему давно было пора осаждать Карфаген. Сципион же целыми днями пропадал на агоре Лилибея, накинув поверх туники паллий, окруженный философами и другими бездельниками.

Как раз в это время Катону стало известно, что легат Сципиона и его любимчик Племиний захватил город Локры и устроил там чудовищную резню. При этом Племиний разграбил знаменитый храм Прозерпины, остававшийся нетронутым во всех войнах, которые велись на юге Италии. Теперь у Катона был материал для обвинения Сципиона, и он послал в сенат описание «художеств» самого Сципиона и тех преступлений, которым он попустительствовал.

В курии Сципиона не любили и немедленно назначили комиссию для проверки его деятельности. Но Сципион выкрутился, уведя войско в Ливию, где вел себя так, словно карфагеняне его подкупили. Он заключил мир с Карфагеном, вместо того чтобы его разрушить.

Прошло немало лет, пока Катон получил возможность вести против Сципиона открытую войну на форуме. Он преследовал его без устали. Он выбросил его из Рима. И вот теперь надо писать о человеке, которого ты продолжаешь ненавидеть и после его смерти.

Какая-то мысль озарила Катона. Он развернул папирус, окунул в чернила тростник и стал быстро писать квадратными, как в старинных свитках, буквами.

«Здесь не будет ни одного имени, – со злорадством думал он. – Исключение сделаем для слона Ганнибала – Сура».

О мертвом – правду!

У римлян была поговорка: «О мертвом хорошо или ничего». В рассказе показано, что можно было бы, нарушив это правило, вспомнить о Катоне, умершем незадолго до начала военных действий против Карфагена, последней войны с которым он упорно добивался много лет.

Катона провожал сенат в полном составе. Покойник в пурпурной тоге цензора уже не внушал страха. Лицо пергаментного цвета с выступившими желваками скул приобрело выражение умиротворенности.

Впереди, извлекая из труб, рожков, кларнетов жалобные звуки, шли музыканты. За ними следовали мимы в масках сатиров. Они, как им полагалось, кривлялись и приплясывали. Архимим в рыжем парике на голове изображал самого Катона. При виде какого-то раба, наблюдавшего за похоронами, он устремил на него пронзительный взгляд. «Почему разинул рот, вороний корм? На мельницу! Раб должен работать или спать!» На вопрос: «Катон, сколько тебе лет?» – архимим под рев толпы произнес: «Карфаген должен быть разрушен!»

Процессия достигла ростр. Гроб сняли и прислонили к ним таким образом, что покойник оказался в полувертикальном положении, со склоненной головой, словно бы Катон приготовился слушать похвальную речь.

Мимы и музыканты отошли в сторону, и вокруг гроба на своих переносных креслицах расположились сенаторы. Вперед вышел Элий Пет. Ему было предоставлено слово не потому, что он дружил с покойником. Это был, пожалуй, единственный сенатор, с которым Катон не был в ссоре.

– Здесь, о квириты, – начал оратор, – вы не видите изображений предков покойного[82]. Но знайте, это были достойные люди. О прадеде Катона известно, что он потерял пять коней в сражениях, и государство возвратило ему их стоимость. Сам Катон вступил на службу семнадцати лет, когда Ганнибал, сопровождаемый удачей, опустошал Италию. Уже тогда Катон отличался силою удара, стойкостью и гордым выражением лица. Своим свирепым криком он вселял в неприятеля такой ужас, что тот бежал без оглядки.

Среди сенаторов прошло движение.

– Катон, – продолжал оратор, – начал свою службу при Фабии Максиме и сблизился с этим знаменитым человеком, взяв его жизненные правила себе за образец. Потом он стал квестором при Сципионе Африканском, а вернувшись в Рим, вошел в сенат. Затем он исполнял должности претора, консула и цензора. Воюя в Испании, он разрушил там больше вражеских городов, чем провел дней, а был он там год. Нужно ли вспоминать о цензуре, обессмертившей его имя! Какое рвение проявил он в борьбе с роскошью и в защите государственных интересов! За свою долгую жизнь Катон произнес более трехсот речей, полных остроумия и блеска. Вы знаете, что каждую из речей он начинал обращением к богам, и потому мы запомним его как человека богобоязненного, верного отеческой религии и враждебного всяким новшествам. Преданный супруг, справедливый господин – таким он был дома, для близких и слуг. А что мне сказать об ученых трудах усопшего по истории, агрономии, военному делу?! У нас в Риме нечего узнать, нечему научиться, чего бы он не знал и не записал в своих сочинениях.

После окончания речи сенаторы помоложе взвалили гроб на плечи, и похоронная процессия двинулась к городским воротам.

За воротами, поодаль от дороги, с обеих сторон украшенной погребальными сооружениями, был уже подготовлен костер из сложенных накрест еловых ветвей. На него положили тело. Сын Катона от второго брака, отвернув голову, поднес к ветвям факел. Костер задымил, и вскоре пламя скрыло то, что осталось от Катона.

И вот уже сенаторы расходятся по домам, предоставив родственникам честь собирать в пепле полуобгоревшие кости для погребальной урны.

Два старика, Сульпиций Гал и Элий Пет, возвращались вместе.

– Мой друг, – сказал Сульниций, – ты честно выполнил свой долг, сказав о покойнике, как положено обычаем, одно хорошее. Но, слушая твою речь, я не узнавал Катона и мысленно произносил другую речь. Я сказал себе: «Да, с Катоном ушла целая эпоха. Это был последний из римлян, сражавшихся с Ганнибалом. С его именем связаны события полувека. Но в войне с Ганнибалом он прославился не столько криком, о котором ты так красочно говорил, сколько враждой с великим Сципионом. С патрицианской щедростью Сципион осыпал своих смелых воинов подарками, чем вызвал ярость скаредного Катона. Катон осмелился публично порицать своего начальника за то, что он нарушает старинную простоту и умеренность. Сципион ответил на это: «Напрягая все силы для завершения войны, я не нуждаюсь в бережливом квесторе и буду отчитываться отечеству не в деньгах, а в делах». После этого Катон засыпал сенат жалобами, обвиняя Сципиона в таких страшных грехах, как появление в греческой одежде и обуви, в занятиях гимнастическими упражнениями, в чтении греческих книг. Сенат едва не отнял у Сципиона командование войском. Победив Ганнибала, Сципион одолел и Катона. Но тот не сдавался и, упрочив свое влияние в сенате и народном собрании, в конце концов добился того, что Сципион покинул Рим. Ты вспомнил о цензуре Катона. Она действительно останется в памяти своей бессмысленной строгостью и злоупотреблением властью. Одного сенатора он исключил за безобидную шутку…»

– Да, да, – перебил Элий. – Он обратился к нему с вопросом: «Скажи, Авл, по совести и по душе, есть ли у тебя жена?». «По совести говоря, есть, но она мне не по душе», – ответил вопрошаемый.

– А как грубо и оскорбительно проводил он ревизию всадников! – продолжал Сульпиций. – Как он насмехался над одним толстяком, сказав, что не может быть полезен государству тот, у кого все от ног до головы – сплошное пузо. Вообще это был человек грубый и невежественный, хотя и не лишенный способностей. Дома он был отвратительным тираном для жены и сыновей и палачом для своих рабов. Вот и все, что сказал бы я о Катоне, будь принято говорить о мертвых правду.

– Ты забыл коня Катона, – проговорил Элий.

– Какого коня? – удивился Сульпиций.

– Того, которого он оставил в Испании перед посадкой на корабль. Животное служило ему верой и правдой, а он его бросил. Свое предательство Катон объяснил тем, что экономит государственные деньги на перевозках. Словно бы, радея об экономии, он не мог заплатить из своих средств. А какой отвратительный совет он дает сельскому хозяину о состарившемся рабе: «Продай его вместе с прочим хламом». А ведь человеческий закон справедливости предписывает доставлять пропитание не только слугам, из которых выжаты соки, но и обессилевшим от работы коням.

– Верно, мой друг, – вставил Сульпиций. – В отношении к животному сказывается человеческая натура. Но не будем больше о Катоне, да будут к нему милостивы подземные боги, если он к ним допущен.

Элий удивленно вскинул голову.

– Я имею в виду эпиграмму, которую слышал еще вчера, – пояснил Сульпиций. – «Доступ в Аид преградила Катону сама Персефона. Был он отчаянно злым, синеглазым и рыжим»[83]. Да, но мы вновь вернулись к рыжему. Оставим его.

Дело о трех козах

Основанный на реальном происшествии рассказ характеризует упадок римского красноречия в эпоху империи.

Вилик вбежал в атрий и с воплем бухнулся в ноги господину:

– Не уберег!

Ветурий с неудовольствием обратил к управляющему одутловатое лицо с низким лбом и подслеповатыми глазками.

– Что там еще стряслось?

– Увели! Вчера их весь день искал. А сегодня поутру вижу – их по дороге гонят. Я сразу же к Давну.

– Постой! Говори толком, какой Дави, кого увели?

– Давн, земляк мой, вилик у Домиция. А козочки-то были – одно заглядение!

– Да как он, негодяй, посмел моих коз взять?

– Не Давн, а господин его, Домиций. Приглянулись ему козы. От Давна я узнал. Шерсть – чистое золото. Послал своих рабов – те и взяли. Будто бы за то, что обглодали черешневое дерево. Так же и в прошлом году он пастуха твоего так отделал, что неделю ходить не мог. Руки у этого Домиция длинные, а глаза завидущие.

Ветурий вскочил и взволнованно забегал по атрию.

– Не потерплю! Сечет моих рабов, угоняет коз. Он так и меня из виллы выгонит, если я на него управы не найду! Вели запрягать!

Через два дня коляска, запряженная мулами, остановилась на Эсквилине[84], у особняка Постума, известного в те годы судебного оратора и знатока римских законов.

Пройти в дом оказалось делом не простым. Чернокожий привратник, наряженный так, что его можно было принять за африканского царька, упрямо твердил: «Пускать не велено!» Так бы и пришлось вернуться, если бы случайный прохожий не посоветовал: «Посеребри ему лапу!» Сестерций оказался ключом, открывшим массивные двери дома.

Засаженная кустарником дорожка привела посетителя в обширный зал, поражавший своими размерами. Здесь мог поместиться целый сельский дом со всеми его обитателями. Но более всего Ветурия удивили лавровые венки, висевшие на стенах. От нечего делать он стал их пересчитывать. На цифре «сорок шесть» он был остановлен молодым человеком со свитком в руках. Широким жестом юноша приветствовал незнакомца.

– Здравствуй!

– Мне бы Постума, – пробормотал Ветурий, топчась на месте. – Я из Нуцерии. Земли там у меня, от родителя унаследованные. Да будут к нему милостивы Маны!

– Патрон отдыхает, – оборвал его юноша, как потом выяснилось, секретарь. – Всю ночь он готовил речь к завтрашнему выступлению. Сто семьдесят восьмой процесс в его практике. Эти венки, не угодно ли заметить, трофеи его судебных побед. Вряд ли в Риме найдется более красноречивый оратор, чем мой патрон. Взгляни, сколько желающих.

Юноша потряс свитком перед самым носом Ветурия.

– Я из Нуцерии, – повторил Ветурий, доставая кошелек. – У меня срочное дело.

Вход в таблин обошелся Ветурию в пять сестерциев. Это было недорого, если юноша не преувеличивал, что встречи с Постумом домогались тридцать человек.

Первыми посетителя таблина встретили статуи. Они выстроились вдоль стены – Эсхин, Демосфен, Цицерон и множество других ораторов в характерных для каждого позах. Имен их Ветурий не знал или знал, но забыл. «Мало ли какую ерунду вбивают нам в головы, когда мы молоды, – подумал Ветурий. – Но во сколько обошлась Постуму каждая из тех фигур. Мрамор ныне в цене».

– Ты ко мне? – послышалось за спиной.

Септимий обернулся. Перед ним стоял тощий человек в белоснежной тоге, струящейся ровными складками. Если бы не быстрый взгляд глубоко запавших глаз, его можно было бы принять за одну из статуй, ожившую и отделившуюся от мраморных собратьев: гордый поворот головы, руки, картинно скрещенные на груди.

– Что же ты молчишь? – спросил Постум, не меняя позы.

– Сосед у меня, Домиций, – начал Ветурий издалека. – По эту сторону дороги мои угодья, по ту сторону – его. До смерти родителя, – да будут к нему милостивы маны, – я жил в Амитерне. Там люди спокойные, уважительные. А в Нуцерии – сплошь разбойники. Схватил Домиций моего вилика и высек…

– Короче! Переходи к делу.

– Да о деле я говорю. В том году пастуха высек, а в этом трех коз увел. Думает, что если его зять сенатором, то ему все позволено. Судиться я с ним хочу. Пусть вернет коз!

– Я готов тебя поддержать. – Постум слегка наклонил голову. – Пройди к секретарю! Будь здоров!

Юноша встретил Ветурия, как старого знакомого.

– Вот видишь, как быстро решилось твое дело.

– Еще не решилось, – возразил было Ветурий.

– Патрон согласился вести твое дело, – объяснил юноша. – В этом гарантия успеха. Сейчас ты внесешь пятьсот денариев…

– Пятьсот! – воскликнул Ветурий. – Да за эти деньги можно стадо коз купить!

– Дело не в козах, – терпеливо пояснил секретарь, – а в нанесенном тебе оскорблении. Я слышал твой разговор с патроном. Ответчик – влиятельное лицо. Потребуется немало усилий, я бы сказал подлинного искусства, чтобы изобличить козни и доказать вину. Кстати, у тебя есть свидетели?

– Коз моих вся округа знает! – торопливо проговорил Ветурий. – Любой раб их покажет. Они у меня приметные. Я их в Апулии покупал.

Секретарь улыбнулся одними губами.

– Что ж! Придется рабов под пыткой допросить. Но нужны и свободнорожденные свидетели. Мой патрон их отыщет. Путем перекрестного допроса будет установлен факт похищение коз. Далее, – ты сам понимаешь, – судьям мало одного красноречия. Они ценят знаки внимания…

– Понимаю, – проговорил Ветурий с кислым выражением лица, но все же покорно доставая кошель.

Судебный процесс «Ветурий против Домиция» открылся в сентябрьские календы следующего года. И хотя слушалось одно из самых ординарных дел, базилика на Форуме наполнилась зеваками. Можно было думать, что их привлекло желание послушать самого Постума, если бы не преобладание в зале людей в потертых тогах. Это был верный признак, что аплодисменты оратору были заранее оплачены из его гонорара.

По звону колокольчика судьи, переговариваясь друг с другом, заняли свои места на возвышении. Истец и ответчик сидели, окруженные друзьями, на разных скамьях. Наступила тишина, подчеркиваемая нетерпеливым шепотом и шелестом страниц.

Но где же истинный герой этого процесса? Внезапно головы повернулись в одну сторону. По проходу между скамьями, сгибаясь под тяжестью кодексов и свитков (недаром ведь доказательства называют вескими), спускался сам Постум.

Председатель судейской коллегии выставил перед собою три клепсидры[85] и, дождавшись, пока прославленный оратор займет свое место, перевернул одну из них.

– О вершители судеб! – начал Постум, протягивая руку в сторону судей. – О хранители справедливости, наделенные властью римского народа! Дело, о котором пойдет речь, поначалу может показаться недостойным вашего благосклонного внимания. Но маленький камушек на беговой дорожке Олимпии может похитить победу у не знавшего поражений атлета. Из-за мелочей разгорались жесточайшие войны. Наш союзник нумидийский царь Массинисса напал на владения Карфагена и похитил стадо коров. Карфагеняне не стерпели обиды и дали нумидийцу отпор. И вот уже в курии раздается призыв Катона: «Я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен». Вот и дымятся развалины Карфагена, и римский плуг прорезает борозду на преданной проклятию земле.

Овации потрясли своды базилики.

Оратор осушил сосуд с водой и продолжил:

– О быстротечное время! Давно ли Рим в ужасе восклицал: «Ганнибал у ворот!» Но вот уже нет ни Ганнибала, ни Карфагена. С востока угрожает новый противник – царь царей Митридат Евпатор. Вы спросите, с чего началась вражда с Римом? С оскорбления, нанесенного царю нашим послом Манием Аквилием. Обиду смывают кровью, и вот в Синопе снаряжен флот. Расправив паруса, вражеские триеры покидают Понт Эвксинский. Под знамена Митридата становятся скифы, армяне, греки и сто других народов. Благо бы Рим был един, но наши полководцы Марий и Сулла – непримиримые враги. Вы спросите почему? Сущая мелочь, ничтожная обида!

Председатель пододвинул к себе вторую клепсидру и перевернул ее. Разгоряченный собственным красноречием, оратор еще более разгорался. Его уже нельзя было остановить. Его отработанный голос захватывал не силой, а глубиной. Перенесясь в Африку, Постум живописал дикую природу этой страны и на ее фоне подвига неуловимого нумидийского царька Югурты, водившего за нос опытного военачальника Мария. И все это для того, чтобы объяснить, как разгорелась зависть Мария к своему помощнику Сулле, сумевшему взять Югурту в плен.

Поворот третьей клепсидры совпал с переходом к гражданской войне между марианцами и сулланцами.

– Вспомните, – громыхал Постум, – как Сулла со своим войском стоял в Кампании, под Нолой, готовясь к посадке на корабли и к войне с Митридатом. И в это время в лагерь врываются посланцы сената, объявляя о передаче командования Марию. Сулла не стерпел этого оскорбления. Его легионы двинулись на Рим. Впервые в римской истории римляне воевали с римлянами…

В это время раздался грохот падающей скамьи. В проход между рядами вырвался Ветурий. Потрясая кулаками, он кричал:

– Мое дело перед судом не о насилии и не об убийстве. У меня увели трех коз. А ты звонишь во все горло о кознях Карфагена, о хитростях Югурты, о Суллах и Мариях! Как хочешь, Постум, но изволь что-нибудь сказать о трех козах! Говори же или верни мне мои пятьсот денариев!

Хохот и аплодисменты потрясли базилику. Это был первый успех Постума, который не стоил ему ни асса[86].

Вороний пир

Действие рассказа относится ко времени жестоких политических преследований, организованных Л. Корнелием Суллой во время его диктатуры с (82–79 гг. до н. э.) с целью уничтожить противников и вознаградить своих приспешников за счет имущества лиц, объявленных вне закона. Объявление вне закона именовалось проскрипцией. Каждый мог убить человека, внесенного в проскрипционный список, и получить за это вознаграждение или свободу, если убийца был рабом.

Это было очередное распределение имущества проскрибированных, или «вороний пир», как его едко называли римляне, не потерявшие способности шутить и в минуты самых страшных бедствий. После дней, заполненных казнями и убийствами, Сулла приглашал к себе домой всех, кого он считал нужным вознаградить.

Приглашенные молча сидели за столом, ожидая диктатора. Подвешенные к потолку серебряные светильники освещали лбы в испарине, подергивающиеся кончики губ, не находящие себе места руки. Эти люди не боялись встречи с Суллой, взгляд которого пронизывает насквозь. Их пугало его долгое отсутствие. Вдруг появится вольноотпущенник Суллы Хризогон и объявит, что Сулла не может выйти к столу или еще хуже – Сулла ушел к предкам.

Страхи оказались напрасными. Неслышно отдернулся занавес, и из своих покоев вышел Сулла в сопровождении Хризогона. Лицо диктатора покрывали красные бугры, едва оставлявшие место для клочков неестественно белой кожи. Спущенные на лоб светлые волосы слегка курчавились. Видимо, он только что вышел из ванны, приносившей ему облегчение: ведь нарывами было покрыто все его тело и кишевшие в гнойниках червяки вызывали нестерпимый зуд.

Гости встали, обратив к диктатору лица, светящиеся преданностью и сочувствием. Сулла скользнул по ним взглядом и, успокоено опустившись в кресло, дал знак, что можно сесть.

– Итак, – начал Сулла после паузы, потребовавшейся, чтобы передать Хризогону свиток.

В это время приоткрылась дверь и чей-то голос произнес:

– Публий Лициний Красс.

– Впусти! – распорядился Сулла.

Гости повернули головы. В зал вступил человек лет тридцати, среднего роста, плотного телосложения. Лицо Красса можно было бы счесть привлекательным, если бы не тяжелая челюсть, придававшая ему сходство с быком.

На лицах гостей можно было прочитать неудовольствие: «Чем отличился этот Красс? Что в нем привлекло Суллу? Румянец на щеках? Безукоризненные манеры? Но ведь Красс, захватив несколько городов, присвоил имущество жителей, а их самих сделал своими рабами. Он не поделился с диктатором. Другому бы за это снесли голову, а Красса лишь пожурили. Вот и сейчас Красс позволил себе опоздать».

Сулла улыбнулся Крассу приветливо и загадочно:

– Ты опаздываешь, мой Публий! Тебе придется устроиться в Регии.

Шутка вызвала хохот. Все поняли, что диктатор назвал Регием противоположный край стола, так как город Регий был на краю Италии, граничившей с Сицилией. Вся Италия казалась Сулле пиршественным столом, за который он усадил своих приспешников, чтобы раздать им лакомые куски.

Красс занял место между тощим как жердь Фуфиднем и отрастившим брюшко Муреной.

– Итак, – произнес диктатор буднично, – что у нас на сегодняшний день?

В руках Хризогона зашелестел свиток:

– Номентанское поместье Лукреция Офеллы.

Сулла обвел гостей тяжелым и проницательным взглядом. Фуфидий вытянул длинную шею. Катилина откинулся назад, и на горле его выпятился трепетавший кадык. Номентанское поместье! Десять тысяч югеров земли. Пашни! Виноградники! Усадьба с греческими статуями, индийскими коврами, столовым серебром, мебелью из черного дерева! А какие рабы!

На губах Красса блуждала безразличная улыбка. Самый алчный из всех, он обладал завидным свойством не обнаруживать внешне главной из своих страстей.

– Я думаю, – молвил Сулла, растягивая слова, как это делает стрелок с тетивою лука, – было бы справедливо отдать землю и дом Марку Туллию Декуле, выполняющему сейчас мое поручение в Этрурии.

Вырвался вздох. В нем звучали боль и разочарование. Лакомый кусок уплыл!

– Что касается рабов негодяя, – продолжал Сулла, – то я отпускаю их на волю. Они станут Корнелиями.

Это объявление было встречено равнодушно. Не все ли равно, достанутся ли рабы Лукреция Декуле или пополнят свору вольноотпущенников Суллы, из которой и этот красавчик Хризогон, – сейчас он что-то нашептывает патрону на ухо.

– Дом Овиния, – проговорил Сулла, откидываясь. – Этот хитрец обманул ваши надежды. Узнав, что его имя в списке, он вскрыл себе вены, а дом приказал поджечь. Пустырь, покрытый головешками и золой, вот все, что осталось от дома со всеми его богатствами. Рабы же…

– Позволь, – послышался голос.

Гости возмущенно повернули головы, – «Красс смеет прерывать Суллу?».

– Что тебе, мой друг? – спросил Сулла вкрадчиво.

– Отдай пустырь мне! – протянул Красс.

Взрыв хохота потряс таблин. Живот Мурены напоминал кузнечный мех, надуваемый воздухом, Катилина опрокинул фиал на белоснежную тогу Цецилия Метелла, но тот, подпрыгивая на сиденье, этого не заметил.

Сулла резко вскинул руку, и все затихло. Только Мурена продолжал беззвучно трястись.

– Бери его, мой Публий! – воскликнул диктатор. – Запиши, Хризогон, я отдаю Крассу все пустыри, которые останутся от домов моих недругов.

И снова таблин наполнился смехом и шумными возгласами. Гости не только потешались над Крассом, согласившимся взять вместо городского дома или сельской виллы пустырь, но и одобряли Суллу. «Диктатор мудр и справедлив! Поздно приходящему – кости!»

На следующий день рабы Красса, обученные строительному делу, начали осваивать пустырь. Они быстро очистили его от пепла и головешек, разобрали завал кирпичей и начали рыть яму под фундамент. Через полгода новый четырехэтажный дом с его бесчисленными каморками заселили плебеи.

Дома Красса появлялись то здесь, то там. Многие участки доставались ему даром, согласно обещанию Суллы. Иногда Красс скупал участки вместе с лачугами и, снеся их, возводил такие же высокие доходные дома. Вскоре чуть ли не пол-Рима принадлежало Крассу. Задолжавшие ему квартиранты расплачивались на выборах голосами. Тогда как после смерти Суллы многие завсегдатаи «вороньего пира» разорились и готовы были вызвать из преисподней Суллу, чтобы хоть как-то поправить свои дела, Красс богател не по дням, а по часам. Кроме доходных домов, ему принадлежали серебряные рудники, мастерские, поместья, корабли, увеселительные заведения. Ни один из способов обогащения не казался Крассу недостойным, если он давал надежду на барыш.

И когда уже вместо «богат, как Крез»[87] стали говорить «богат, как Красс», стало известно, что на Рим с непобедимым войском движется Спартак.

Архимед

Дверь медленно, как бы нехотя, отворилась, впустив на порог плотного невысокого человека лет сорока пяти. Лицо его было помято после сна, глаза округлы и красны, как у кролика.

Клеандр приподнялся с ложа.

– Что тебе надо? – спросил он зевая.

Надсмотрщик низко наклонил голову. Плеть заерзала у него в руке.

– Прости меня, Клеандр, – сказал он. – Я знал, что ты отдыхаешь. Я…

– Ну, выкладывай! Что там стряслось? Опять скала обрушилась? Скольких придавило?

– Нет, не скала. Тебя какой-то чудак спрашивает, – быстро проговорил надсмотрщик.

– Может быть, рабов привез? – поинтересовался Клеандр.

– Нет, он один приехал.

– На лошадях?

– На осле. Осел его ревет. А он с ним, как с человеком, разговаривает: «Успокойся, друг. Я сейчас с делами управлюсь и домой двинемся».

– Почему же ты его сюда не привел, если у него ко мне дело есть?

– Говорит, на яму посмотреть надо. И я подумал: скажу хозяину, может, соглядатай какой. Погоди… Да вот он сам идет. Видишь, большеголовый?

– Да ведь это Архимед! – воскликнул Клеандр. – И что ему надо?

– Он из городского совета? – спросил надсмотрщик.

– Что ты! В совете ему делать нечего. Он и не богат. И голова у него дырявая.

– Дырявая?

– Однажды по главной улице нагишом пробежал, – сказал Клеандр, давясь от хохота. – Эврика! Эврика! – кричит. И что ты думаешь? Он клад нашел или отыскал способ разбогатеть? Какую-то задачу решил. Вот смеху-то было!

Человек, которого назвали Архимедом, остановился и снял войлочную шляпу. Его высокий лоб обрамляли густые седые волосы, а борода была еще черная. На широком лице выделялись большой нос и толстые губы. Глаза смотрели открыто. Все мысли отражались на лице, как в зеркале.

– Архимед! Тебя ли я вижу! – воскликнул Клеандр с деланным удивлением. – В такую жару пожаловал.

– Неважно, – сказал Архимед, движением руки останавливая Клеандра. – Пойдем к яме – я тебе все объясню.

Они встали на краю ямы. Так называли место разработки камня. Яма имела почти отвесные края. Только в одном месте наружу вела пологая дорога. Десятки полуобнаженных людей тянули канатами огромные квадры, подкладывая под них катки. Раздавались крики и ругань надсмотрщиков. Слышалось щелканье бичей.

– Этого я и ожидал, – быстро проговорил Архимед. – Чтобы поднять квадр наружу, его волокут по земле, преодолевая силу трения. Каждый квадр проделывает путь в два стадия. А не проще ли поднять его по воздуху? Ведь здесь не глубже тридцати локтей.

– Двадцать пять! – уточнил надсмотрщик.

– Подъемником, чертежи которого я принес, смогут управлять трое. Они поднимут за один день вдвое больше квадров, чем сотня этих несчастных, которых твои люди погоняют бичами.

– Трое? – протянул Клеандр. – А куда я дену остальных?

Архимед на мгновение задумался. Его высокий лоб прорезали морщины и сошлись у переносицы.

– Остальные будут обтачивать камни! Инструменты, которыми работают невольники, никуда не годны. Надо сделать точило в виде гончарного круга. И еще: камни надо не откалывать, а взрывать.

– Как ты сказал? Взрывать?

– Я вижу, тебе моя идея кажется нереальной… – проговорил Архимед. – Но ведь ты слышал о Ганнибале?

– Ганнибале? – еще больше удивился Клеандр. – Но при чем тут ломка камней?

– Я тебе напомню, почтенный, что во время его перехода через Альпы огромные камни преградили дорогу карфагенянам. И если бы у Ганнибала не было взрывчатой смеси – невежды называют ее уксусом, – римляне не пережили бы Канн. Мне известен состав этой смеси. С ее помощью ты сможешь облегчить труд работников.

– Облегчить труд?! – Клеандр выпучил глаза. – Ты предлагаешь мне облегчить труд рабов? Другое дело, свободным…

– У тебя работают и свободные?! – воскликнул Архимед.

– Видишь ли, – произнес Клеандр, стараясь придать своему лицу серьезное выражение. – Я вовсе не противник усовершенствований. Со своим умом и знаниями ты мог бы принести большую пользу нашим каменоломням. Изобрети машину, которая облегчит труд надсмотрщиков.

– Надсмотрщиков? – удивился Архимед, не заметив насмешки.

– Конечно, – невозмутимо продолжал Клеандр. – Эти несчастные целый день жарятся на солнце. У них нет ни мгновения отдыха. Целый день они машут плетью и чешут рабам хребет. Создай машину, которая бы порола ленивых рабов, и тогда выработка увеличится не в два, а в пять раз.

Архимед покраснел. Он понял, что над ним издеваются, и ему, казалось, стало стыдно за этого человека. Резко повернувшись, ученый зашагал к своему ослу.

– Куда же ты, Архимед? – кричал ему вдогонку Клеандр. – На этой машине ты смог бы разбогатеть. Ее приобретет каждый хозяин.

Но Архимед шел не оглядываясь. Подойдя к ослику, он поправил попону и сел боком. Ноги его в сандалиях с матерчатыми завязками почти задевали землю. Ослик медленно тронулся, уныло покачивая головой. Архимед положил руку на голову животного и обратился к нему:

– Мой четвероногий друг! Ты прослыл самым глупым среди зверей и высмеян баснописцами. Но, клянусь Гераклом, твой хозяин не умнее тебя, а может быть, не менее упрям. Помнишь нашу поездку в гавань? Тогда тебя напугал слон, спускавшийся с корабля по сходням. Конечно, это простительно. Ты никогда не видел боевого слона и, наверное, решил, что это какой-то уродливый осел непомерного роста. Каждый осел обо всем судит по себе.

Словно в ответ на эти слова ослик закрутил головой и засопел.

– Тогда я носился с машиной, которая приводит в движение весла, – продолжал Архимед. – Это было лучшее из моих изобретений. Но ему не суждено было осуществиться. Корабельщики высмеяли меня: «Куда мы денем гребцов? – спросили они. – Рыбам на корм?» А помнишь мельницу, где твои собратья, белые от мучной пыли, крутили жернов? На глазах у них были повязки, чтобы им казалось, будто они идут вперед, а не движутся по проклятому кругу. Тогда я еще подумал, что глаза людям застилает такая же пелена и они крутятся на одном месте, не видя ничего впереди. Моя механическая мельница была отвергнута. Меня приняли за сумасшедшего… Иди, Хрис, иди! Ты мой старый друг. Неудивительно, что всего умнее бываю я с тобой… Я продолжал надеяться, что мои машины найдут применение. И вот мы с тобой в Латомии. Разве не странно, что в нескольких стадиях от моего дома добывают камень так, как это делали тысячу лет назад? Я думал, что эти люди не читали моих книг о механике, что им неизвестны блок и рычаг и поэтому они работают по старинке. Оказалось, что они боятся всякой новизны. Но я не считаю, что бесцельно провел сегодняшний день. Я имел возможность поразмыслить и поговорить с тобой. Правда, я подозреваю, что ты не все понял из моих слов.

Но благодаря твоему вниманию я сумел сформулировать свои мысли. А это не так мало.

Не будь Архимед так занят своими размышлениями, он бы, наверное, обратил внимание на царившее в городе необычное оживление. Люди стояли кучками, о чем-то возбужденно переговариваясь. К городским воротам прошли воины с копьями на плечах. Слышались ржание, топот, понукание. Рабы нагружали телеги господским добром. Встревожено хлопали крыльями петухи. Лаяли собаки.

У дома Архимеда стояла толпа. Выделялись фиолетовые плащи членов буле. На многих были рабочие фартуки.

– Архимед! – послышались голоса. – Помоги, Архимед!

– Кому понадобилась моя помощь? – спросил Архимед, слезая с осла.

– Твоему отечеству! – ответил один из советников. – Разве тебе неизвестно, что на город движется римское войско? Ты один можешь спасти нас.

– У меня только две руки, – сказал Архимед. – И я стар для того, чтобы сражаться в строю.

– Нам не нужны твои руки! – воскликнул советник. – Нам нужен твой ум!

– Почему же вы не обратились ко мне раньше? Я бы посоветовал не принимать Ганнибала. Что нам, эллинам, до вражды римлян и карфагенян?

– Теперь уже поздно об этом говорить, – нетерпеливо прервал советник. – Мы должны сражаться или станем рабами. Ты предлагал машину для поднятия огромных глыб. Но такая машина сможет бросать камни на врагов. Тебе известен секрет взрывчатой смеси. Он заменит тысячи рук. Вот эти люди пришли, чтобы работать. Они сделают все, что ты скажешь.

– Вот видишь… – сказал Архимед, заводя осла в конюшню. – Отечество вспомнило о нас. Над нами уже никто не потешается. Если я создам машины, от которых раньше отказывались, они наградят нас венком. Если мы победим, нам поставят памятник. Мраморный Архимед будет величественно восседать на мраморном осле. Ты войдешь в историю, как до тебя вошел Буцефал – конь Александра, как прославилась волчица, вскормившая Ромула и Рема.

* * *

Римские легионы стояли под стенами Сиракуз. Высокие, сложенные из массивных каменных блоков, они ошеломляли каждого, кто видел их впервые.

Первый натиск не принес успеха. Огромное войско отхлынуло, отброшенное тучей стрел и дротиков. Под стенами, словно огромные насекомые, лежали изуродованные и обгорелые римские военные машины и осадные лестницы. Из уст в уста передавался слух, в который трудно было бы поверить, если б не сотни очевидцев. Когда одному из римских таранов удалось пробить в стене брешь, со стены спустилась огромная железная рука. Зацепив таран, как игрушку, чудовище подняло его и обрушило на головы римлян.

Слухи о чудовище, прирученном сиракузянами, были нелепы и опасны. Марцеллу пришлось построить легионы и объяснить, что фокус с тараном подстроил один наглый грек, который будет за это примерно наказан. Имени грека консул не назвал. Кроме того, желая успокоить воинов, он объявил им, что Сиракузы на днях будут взяты. О том, как это случится, Марцелл также не сказал. Но воины знали, что флот давно уже готовится для атаки на город с моря.

Ранним утром римский флот приблизился к Сиракузам. Марцелл знал, что стена, защищающая гавань, ниже той, которая была преградой со стороны суши. Поэтому он отобрал корабли с высокими бортами и поставил лучших стрелков на мачты, приказав им засыпать стрелами осажденных. Кроме того, он скрепил восемь судов балками и приказал кормчим подвести это сооружение прямо к стенам. На связанных таким образом судах поместили тараны и баллисты. Ничто не мешало им действовать, как на суше.

Корабли разделились на два клина. Один двинулся налево, чтобы ударить на стены Сиракуз со стороны островка Ортигии, другой клин нацелился на малую гавань в той части города, которая называлась Акрадиной. Марцелл видел со стороны моря эту часть города. Храмы сверкали мрамором. Краснела черепица особняков. Марцелл вспомнил, что его дом в Риме крыт дранкой, как у многих других.

Стены Сиракуз приближались. Уже видны их каменные блоки. Город спал, не ожидая нападения с моря.

Консул взмахнул флажком. Один из кораблей рванулся вперед, другие стали разворачиваться в цепь, прикрывая справа и слева восемь связанных кораблей. Стены по-прежнему были пусты. Корабль подошел к ним почти вплотную. Но что это? Из-за стены поднялась огромная железная рука, оканчивающаяся крюком наподобие клюва. Внезапно она упала на палубу и, зацепив люк, стала тащить корабль вверх. Еще несколько мгновений – и корабль начал бешено раскачиваться в воздухе. Замелькали человеческие фигурки. Одни падали в воду, другие перелетали за стены и исчезали в, казалось бы, безлюдном городе.

Вдруг огромный камень, весом, наверное, в десять талантов, обрушился на неповоротливую восьмерку кораблей. И тотчас на стенах появились люди, сотни людей. Они наблюдали за тем, как из невидимой со стороны моря машины вылетают огромные глыбы. Восьмерка трирем стала отличной мишенью. Ни один снаряд не миновал ее.

Марцелл отступил, бросив на произвол судьбы соединенные триремы. Все стихло. А потом послышался громкий крик. Это не были обычные для греков победные возгласы. Кто-то управлял огромным хором.

– Ар-хи-мед! – кричали жители Сиракуз.

– Ар-хи-мед!

Это слово било по отступающим, как удары молота.

– Ар-хи-мед!

Три имени

Рассказ, вводящий в перипетии раздутого Цицероном заговора Каталины, основан на подлинной речи великого оратора, произнесенной в год его консульства (63 г. до н. э.).

Перевернув песочные часы, Цицерон выбежал в перистиль. Полная луна освещала дорожку, ведущую к калитке. Ни звука. Казалось, все в мире уснуло, и тревожные мысли, не дававшие успокоиться и в эту ночь, не более чем игра воображения.

«И могу ли я, консул, основываясь на слухах, выступить утром перед сенаторами и раскрыть картину разветвленного заговора против республики? Ведь и так мои недруги, возводящие свой род к разбойникам времени Ромула, а то и к беглецу из Трои Энею, готовы воспользоваться любой моей оплошностью. Кто-то из них прямо сказал: «Трусость не украшает консула», а другой добавил, чтобы всем было ясно, о каком консуле идет речь: «Особенно если он чужак».

Да, я из Арпина, города вольсков, мои прадеды воевали с римлянами, и разве они одни? И разве Рим обязан своими победами, своей славой одним коренным римлянам? Кто замостил болото под Палатином, превратив его в Форум? Кто соорудил Великий цирк? Кто построил храм Юпитера Капитолийского? Этруски. Кто создал римскую литературу? Греки, кампанцы, карфагеняне. Кто отразил нападение варварских полчищ на Рим? Избранный семь раз консулом Гай Марий, такой же арпинец, как я. И наконец, кто сейчас злоумышляет против Рима? Чужак? Нет! Выходец из древнейшего рода Сергиев, тех, что пришли в Италию вместе с Энеем… Луций Сергий Катилина.

Интересно, догадывается ли он о том, что все происходящее в его доме мне известно? Я лишь не знаю, кого он отправил в Фезулы поднимать мятеж среди этрусков, кого – в Пиценскую область, кого – в Апулию. Мне нужно всего три имени, и самонадеянный патриций будет раздавлен, как червь, и никто из таких же гордящихся своим происхождением нобилей, сидящих на сенаторских скамьях, не осмелится назвать меня вслух чужаком. Но что же они запаздывают, эти имена, вернее та, что должна их принести?

Конечно, замужней женщине нелегко покинуть ночью дом и пробираться по темным улицам одной. Доверить же эти три имени Фульвия не решится никому. Раб в надежде получить свободу может отнести письмо не мне, а господину, и тогда станет ясно, откуда Фульвия знает, что происходит в доме Катилины и его друзей за закрытыми дверями. Всплывет имя Квинта Курия, такого же негодяя и развратника, как и Катилина, и муж пошлет развод, а Фульвии хочется сохранить и мужа, и любовника. О времена! О нравы!

А может быть, эта развратница подкуплена Каталиной и давно уже приносит ко мне домой небылицы, чтобы я потерял равновесие и подставил себя под удар? Ведь кто поверит, что заговорщики, дабы лучше осязать друг друга, пьют из чашки человеческую кровь? Меня спросят: «И кого они убили? Назови имя». Нет, об этом лучше не говорить. Впрочем, если будут известны имена. Всего три имени… И тогда можно вспомнить не только это, но и говорить все, что только придет в голову. Допустим, что Катилина раздал факелы для поджога Рима или убил собственного сына, чтобы угодить любовнице. Пусть вовсе и не было этого сына, но ты это докажи, Луций Сергий Катилина. А любовница, конечно, была. У кого ее не было? О! Как она прекрасна, подружка Катилины Семпрония. Да она танцует лучше, чем нужно честной женщине. Но какой прок от честной женщины, если в ней нет грации и обаяния?»

Раздался тихий стук… Как всегда, три раза. Сердце Цицерона бешено забилось. Он рванулся к калитке и дрожащей рукой отдернул щеколду. Если бы не запах аравийских благовоний, вошедшую можно было бы принять по одеянию за мужчину.

– Сегодня мне не нужно подробностей, – прошептал Цицерон. – Только имена посланцев Каталины, и ты будешь вознаграждена, как никогда.

Фульвия промычала что-то невразумительное. Ей не терпелось изложить во всех подробностях все, что ей успел передать Квинт, и заодно пожаловаться на этого негодяя, которого цензоры изгнали из сената не зря, ибо он предатель похуже Каталины. Цицерон же, хотя и чужак, – мужчина в цвету, а жена у него старая и некрасивая…

– Только три имени, за каждое по десять тысяч денариев, – повторил Цицерон.

Фульвия была расточительна и в деньгах всегда испытывала нужду. Она решительно наклонилась к уху Цицерона.

Закрыв за Фульвией калитку, Цицерон бросился к каморке Тирона. Либертин заснул за столом, положив голову на руки.

– Готовься! – ликующе воскликнул Цицерон. – Через несколько часов пойдешь со мной в сенат и встанешь так, чтобы тебя никто не видел. И не забудь свои значки.

– Хорошо, господин, но, может быть, часть твоей речи записать уже сейчас?

– Сегодня я буду говорить без подготовки, а речь для издания составлю потом. Ты же запишешь других, прежде всего Катона. Для истории.

Курия медленно заполнялась. Сенаторы входили не спеша, приветствовали друг друга и, подбирая белоснежные тоги, чинно рассаживались на мраморных скамьях по обе стороны прохода. Тем временем в правом углу зала жрец-гаруспик в остроконечном колпаке и его помощники склонились над только что принесенной в жертву овцой. Из ее внутренностей жрец извлек печень и, поворачивая ее, внимательно вглядывался в очертания.

Если бы он по ошибке или злому умыслу пропустил какое-нибудь необычное утолщение или углубление, это не ускользнуло бы от ревностных глаз его коллег. Обменявшись с ними взглядом и приняв их молчание за согласие, гаруспик отложил печень, вытер руки протянутым ему полотенцем и, подняв над головой кулак, выкрикнул тонким голосом:

– Соизволено.

Цицерон поднялся со своего председательского возвышения, оглядывая курию ряд за рядом. Он заметил, как сидевший возле Катилины сенатор что-то шепнул ему и тот, ухмыльнувшись, радостно закивал и посмотрел в сторону Цицерона. В его презрительном взгляде можно было прочесть: «Недолго тебе сидеть на консульском месте, чужак!»

Резко повернувшись к Катилине, Цицерон начал неожиданно для всех, обращаясь к нему одному, словно никого другого не было в огромной курии:

– Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго еще в своем бешенстве будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт?

– Что? Что всем известно? Где заговор? Почему я ничего не знаю?! – встрепенулся сенатор, дремавший в конце зала.

– Пустое! Упражнение в риторике, столь любимой нашим Цицероном, – послышался чей-то шепот.

Не обращая внимания на гул, перекатывавшийся из одного конца курии в другой, Цицерон, не сводя глаз с Катилины, напомнил о тех суровых наказаниях, которым республика подвергала граждан, чья вина была куда меньше, чем преступления Катилины.

– Не было в течение ряда лет, – говорил он, настраивая свой голос на тревожные лады, – ни одного преступления, которого не совершил ты, ни одной гнусности, учиненной без твоего участия. Ты один безнаказанно и беспрепятственно убивал многих граждан, притеснял и разорял наших союзников. Ты не только пренебрегал законами и правосудием, ты их уничтожал и попирал! Это не я говорю, Катилина! Это словно говорит своим молчанием наша общая мать, наша отчизна, ненавидящая и боящаяся тебя!

– Мели, мели, арпинская мельница, – хмыкнул Катилина, подталкивая локтем соседа. – Где же были судьи, когда я – подумать только! – один совершал столько преступлений!

Цицерон на мгновение остановился, словно бы расслышал реплику своего противника, поднес палец ко лбу и, сделав шаг назад, как для разбега, обрушил поток вопросов:

– Что ты делал, Катилина, прошлой и позапрошлой ночью в обществе таких же негодяев, как ты? Ответь, с каким поручением ты тайно направил Гая Манлия в Фезулы? Септия Камерта в Пиценскую область, а Гая Юлия, если я не запамятовал, в Апулию? Кого они должны по твоему поручению поднять против нашего несчастного города?

В курии воцарилось напряженное молчание. Это были уже не общие рассуждения о низости и благородстве, о справедливости суровых законов предков и распущенности современных нравов…

На лбу Катилины выступила испарина. Он лихорадочно соображал, откуда консулу могло стать известным в таких подробностях то, что произошло сегодня ночью, когда он наконец перешел от слов к делу. Кто выдал? Что еще известно?

В тишине, как ядра, падали слова Цицерона, которого уже никто не решался перебить:

– О времена! О нравы! Сенат все понимает, консул видит, а этот человек все еще жив! Да разве только жив? Нет! Он даже приходит в сенат, чтобы принять участие в обсуждении государственных дел, между тем как изо дня в день готовит изнутри гибель государства, замышляет резню, убийства, пожары! Скажи, Катилина, разве не распределил ты этой ночью между своими сообщниками кварталы Рима, предназначенные для поджога? Разве не назначил резню лучших, благороднейших людей?

Цицерон обвел глазами курию. Внимание, с которым начали его слушать, показало, что он не ошибся в расчетах. Три имени сделали его речь столь же весомой, как те тридцать тысяч динариев, вместе с которыми растворилась в ночной темноте Фульвия.

– О бессмертные боги! – воскликнул он, запрокидывая голову. – В какой стране мы живем? Где мы с вами находимся? Что за государство у нас? Здесь, здесь, среди нас, отцы-сенаторы, в этом священнейшем собрании, равного которому нет в мире, находятся люди, помышляющие о нашей всеобщей гибели, об уничтожении этого города, нет, даже не города, а всего мира! На уничтожение и гибель, – продолжал оратор, вновь поворачиваясь к Каталине, – обрекаешь ты и храмы бессмертных богов, и городские дома, всех граждан, всю Италию!

Катилина повернул голову, чтобы найти поддержку в сочувственном взгляде. Но скамья рядом с ним была пуста. Он сидел теперь один, и никто из тех, кто еще вчера клялся в вечной преданности и готовности разделить с ним опасности до конца, даже не смотрел в его сторону.

– Предали… Все предали, – шептал он одними губами.

Слова Цицерона, звучавшие все громче и громче, били наотмашь. Он уже почти не воспринимал смысла. В голове стучало, словно удары молота: «Пре-дали, пре-дали, пре-да-те-ли…» И вдруг пронзила мысль: «Бежать из этого города предателей! На север! В Этрурию! Испытанные легионеры не предадут…»

И, словно вторя его мыслям, опережая их, грянуло с консульского возвышения:

– Чего же ты ждешь еще, Катилина, когда даже ночь не может скрыть в своем мраке сборища твоих соучастников, даже частный дом удержать в своих стенах их голосов? Когда все прорывается наружу, становясь явным? И что может тебя еще радовать в этом городе, где, кроме самых отъявленных негодяев, нет никого, кто бы не чувствовал к тебе ненависти и отвращения? Что же ты молчишь? Почему не спешишь покинуть Рим вместе с наглой шайкой преступников? Оглянись – посмотри на лица честных людей, чье собрание ты оскверняешь своим присутствием. Разве ты не слышишь, как кричат они своим молчанием: «Покинь наш город, нечестивец! Освободи, чудовище, от себя порядочных граждан!»

Цицерон тяжело опустился в курульное кресло. Он даже не заметил, как исчез из курии Катилина. Давали себя знать напряжение последних дней и бессонница. Ораторы поднимались со своих мест один за другим. Они, как попугаи, следовали за его версией, повторяя те же слова: «поджог», «резня». Катилина исчез. Остался миф, созданный его, Цицерона, воображением. И он был самому создателю уже неинтересен. А выступит ли Катон? Займет ли он позу своего прославленного предка цензория, всегда шедшего против течения?

Но вот в курии взметнулась рука Катона и послышался его голос. Цицерон мгновенно повернул голову к левому углу курии, где совсем недавно гаруспик повторял формулу, давно уже навязшую в зубах. Теперь там за одной из колонн примостился Тирон. Цицерон встретился с ним взглядом, и теперь он уже спокоен. Тирон запишет речь Катона слово в слово значками, изобретенными им, Марком Туллием Цицероном, консулом шестьсот девяносто первого года от основания Рима. «Интересно, будут ли знать через тысячу лет обо мне как о консуле, одолевшем Каталину, или имя мое станет рядом с именами изобретателей древних письмен Кадмом и Паламедом?» – думал Цицерон, и сердце его переполнялось гордостью.

Куры не клюют

На заре попутный ветер сменился встречным. Море стало белым от пенных гребней волн. Тревожно звенели туго натянутые канаты. Выйдя на палубу, Публий Клавдий Пульхр[88] схватился за мачту и, балансируя, прошел к носу, где уже стояли его легаты. С нетерпением он вглядывался в очертания берега, разыскивая мыс с раздвоенной вершиной. Как было ему известно, он ограждал с севера гавань Дрепан[89], где находился большой карфагенский флот. «Пуны, наверное, сейчас спокойно дрыхнут, не ожидая моего появления, – думал консул. – Могут ли они ожидать, что после потерь под Лилибеем[90] я решусь помериться с ними силами? Сейчас самое главное – подойти так, чтобы в бой вступили сразу все корабли. А тут еще этот ветер, который может нарушить строй…»

Кто-то коснулся его плеча.

– Авгур просит разрешения вынести кур, – сказал один из легатов.

Консул недовольно поморщился:

– Пусть выносит!

Командуя легионами в качестве претора, Клавдий Пульхр спокойно воспринимал присутствие авгура с его клеткой. Да и сам он подчас вглядывался в небо в надежде, что в нужном направлении пролетит орел или ястреб и можно будет подбодрить воинов словами: «Боги сулят нам победу!» Но на корабле куры его раздражали. Помещение авгура находилось рядом с его каютой. У него была привычка читать ночью при светильнике, когда же он к утру засыпал, его будил петух, горластый, как глашатай. Ему казалось, что мерзкая птица чувствует себя на его корабле начальником и не считается с тем, которому вручена судьба Рима.

Но вот и авгур со своей клеткой. Он поставил ее у ног консула и присел перед нею на корточки. Клавдию сразу бросился в глаза петух. Рыжий, с крючковатым клювом, он живо напомнил консулу одного из пунов, который со стены Лилибея выкрикивал ругательства на своем гортанном языке и грозил Клавдию кулаком.

Авгур открыл дверь клетки и бросил корм. Куры испуганно прижались к медным прутьям, петух же выступил вперед и дерзко прокукарекал. Авгур произнес нежным голосом: «Цып! Цып!» Петух же обратился к нему задом и выпустил струю помета.

– Не клюют! – проговорил авгур обреченно.

– Должно быть, нажрались, – заметил консул.

– Не клюют, – повторил авгур более решительно, – сегодня сражаться нельзя.

Консул сжал кулаки.

– Ты хочешь сказать, чтобы я вернулся не солоно хлебавши из-за твоих кур?

– Я ничего не хочу сказать, – проговорил авгур. – Мое дело принести кур и дать им корм. А если куры не клюют, то не я, а боги против сражения.

– Им не хочется есть! – воскликнул рассвирепевший консул. – Так пусть попьют!

С этими словами он ударил ногой по клетке, и она полетела в море. Все находившиеся в то время на палубе бросились к борту. Но клетка уже исчезла в волнах, лишь петуху каким-то чудом удалось выскочить из открывшейся дверцы и он, взлетая над поверхностью волн, хлопал крыльями.

Консул ошибался, полагая, что карфагеняне в Дрепане спят. Дозорные на носу с раздвоенной вершиной сразу заметили приближение римского флота и разожгли костер, который не был виден с моря, но сразу же был замечен в гавани. Начальник карфагенской эскадры Атарбал поднял по тревоге карфагенских моряков. К молу бежали находившиеся в городе наемники. Атарбал коротко всем напомнил, какие лишения испытали те, кому пришлось пережить осаду в Лилибее. Слова его были выслушаны в молчании. Когда он кончил говорить, послышался дружный рев.

– За мною! – крикнул Атарбал. – На корабли!

Карфагенские суда стояли таким образом, что, входя в моря, их нельзя было заметить, и первые римские корабле вошли в бухту, как полагали их команды, незаметно для карфагенян. И вдруг из-за скалы показался карфагенский флот, построенный в форме обращенного к римлянам тетивы лука. Его концы должны были загородить римлянам выход в открытое море. Напуганный этим, Клавдий с помощью сигналов приказал вошедшим судам повернуть назад. Этих сигналов не могли видеть ни на тех кораблях, которые только входили в бухту, ни на тех, которые приближались к ее входу. У входа в гавань при сильном ветре, не дававшем возможности маневрировать, римские корабли столкнулись. Послышался треск ломаемых весел, дополненный вскоре воплями тех, кто оказался в холодной воде.

Консульский корабль избежал столкновения и занял крайнее левое место среди тех римских судов, которые не успели войти в бухту. Атарбал, не обращая внимания на сбившиеся у входа в бухту римские суда, проскользнул на пяти кораблях в открытое море и, развернувшись, начал наступление оттуда, тесня римлян к незнакомому им берегу. Он прекрасно знал расположение подводных камней и мелей. То одно, то другое римское судно садилось на мель или застревало между камней.

Видя это, Клавдий обратился в бегство. За ним последовало тридцать кораблей. Прочими девяносто тремя кораблями овладели пуны. Только немногим с них удалось добраться до берега вплавь и спастись бегством.

Консул был немедленно отозван сенатом[91], и ему было предъявлено обвинение в пренебрежении религиозными обычаями. Разбирательство длилось целый день. Вскоре оно далеко перешло за рамки прегрешений бывшего консула. Перед судом сенаторов предстал прославленный отец консула Аппий Клавдий Слепой, оставшийся в памяти своего века и всех последующих поколений. Одни из сенаторов вспоминали о том, как он, уже будучи глубоким старцем, спас римлян от позора и отверг предлагаемый Пирром и уже почти принятый сенатом договор. Другие же, напротив, привлекали внимание к тому, что и отец был таким дерзким нарушителем обычаев предков, как и сын, ввел в сенат сыновей либертинов и предал на всеобщее обозрение перечень присутственных и неприсутственных дней, хранившийся в тайне великим понтификом[92]. Один из противников Аппия Клавдия пустился в пространное разглагольствование по поводу его изречения «Каждый кузнец своего счастья».

– Государственный муж, – говорил он, – не должен уподобляться грубому простолюдину, работающему с железом. Ему следует брать пример с Нумы Помпилия, которому счастье явилось с неба в виде божественных щитов. И эти щиты стали основой римской религии.

В конце концов было решено не карать консула слишком сурово из уважения к его отцу, но и не оставить проступка без внимания, чтобы не давать дурного примера. И сенат постановил наложить на Аппия Клавдия Пульхра штраф, а деньги передать коллегии авгуров. Их хватило на покупку новых священных кур.

Лукреций

Биография великого римского поэта Лукреция Кара, автора философской поэмы «О природе вещей», – сплошная загадка. Мы ничего не знаем о родине поэта, его родителях, общественной деятельности, личных привязанностях. Единственный достоверный факт биографии – то, что после ранней смерти поэта издателем его поэмы был великий оратор Марк Туллий Цицерон. Рассказ является попыткой связать поэта-эпикурейца с главным центром эпикуреизма в Италии, находившимся в Геркулануме, на раскопанной в середине XVIII в. вилле, известной как «Вилла папирусов».

Весть, что отец слег, настигла Лукреция в Неаполе в первый же день прибытия из длительного странствия. И, хотя он отправился в Геркуланум немедленно, увидел стены старого дома в свежих ветвях кипариса, а родителя вытянувшимся на смертном одре. Нундины были отданы печальному обряду похорон, и лишь после этого он смог обойти отцовский дом, с которым было связано столько щемящих сердце воспоминаний.

Таблин его юности в пристройке к дому оказался на запоре. По словам единственного отцовского раба-грека Диона, отец запретил туда входить, распорядившись: «Пусть все будет таким, каким оставил мальчик». Двери пришлось вскрывать ломом: замок проржавел, да и ключ потерялся. Пахнуло затхлостью. Вещи, книги, бюсты юношеских кумиров Лукреция оставались нетронутыми семь лет. Об этом говорили толстый слой белой пыли, паутина на углах, обвалившаяся во время частых в этой местности землетрясений штукатурка на мозаичном полу.

Подойдя к полке, Лукреций брезгливо снял бюст Цезаря и с размаху швырнул на пол. На шум прибежал Дион и с удивлением остановился на пороге.

– Будь добр, – распорядился Лукреций. – Принеси теплой воды.

Тщательно смывая с рук пыль и, кажется, вместе с нею и юношеские иллюзии, Лукреций попутно разглядывал полку со свитками. Его взгляд коснулся футляра с надписью «Квинт Туллий Цицерон», и Лукреций едва удержался, чтобы не броситься к свитку и его не растоптать. Это было сочинение времени, когда власти домогались Луций Сергий Катилина и брат Квинта Марк Цицерон. Двумя годами позже, во время консульства Цезаря и Бибула, Лукреций попытался воспользоваться советами Квинта для занятия должности эдила, открывавшей дорогу к политической деятельности. Кое-какие деньги для подкупа избирателей прислал отец, но их не хватило. Самое же главное – политическая деятельность во время триумвирата Цезаря, Помпея и Красса потеряла смысл.

Разочарование ищет себе пару. Оно для Лукреция совпало с выходом Ноннии, дочери соседа, замуж за богатого откупщика налогов. А ведь сколько было слез, клятв и взаимных обещаний! Сколько стихов Лукреций посвятил обманщице! Швырнув стихи в печь, Лукреций покинул Геркуланум, а затем и Италию. Начались странствия. Афины, Родос, Пергам, Александрия. Менялись города и попутчики. Но друзей не было. Не было и привязанностей. Не было стихов. А ведь когда-то они лились, и их ценил сам Катулл.

Под свитком Квинта Цицерона в другом ряду оказался футляр с цифрами и надписью на корешке «Из библиотеки Филодема»[93]. Лукреций вспомнил этого забавного старика с вздернутой бородкой и насмешливыми глазами. За год до бегства Лукреция из Геркуланума он туда прибыл то ли из Афин, то ли из какого-то греческого городка в Палестине с огромной библиотекой и с еще большими претензиями на роль властителя умов, и был принят Пизоном, отдававшим свободное от спекуляций землями время философии. «Свиток надо отнести, хотя прочитать его я так и не успел, – подумал Лукреций. – Но ведь вилла могла сгореть, а неуживчивый Филодем рассориться с Пизоном или умереть».

– Скажи, Дион, – обратился Лукреций к слуге, собиравшему на полу осколки, – вилла Пизона на месте?

– А куда она денется, – ответил грек. – Теперь ее не узнать. Пизон прикупил две соседние виллы, навез плодородной земли, устроил сад и оградил его высоченным забором. Теперь там собираются философы.

В том, как было произнесено последнее слово, чувствовалась неприязнь не одного Диона, а всей округи к гостям Пизона, которых считали бездельниками.

– Пойду прогуляюсь, – сказал Лукреций, доставая с полки футляр.

Через несколько мгновений, размахивая им, Лукреций спускался узкой тенистой улочкой к морю. За эти годы Геркуланум разросся и украсился, став едва ли не вторыми Байями[94]. Дух бессовестной наживы, охвативший Италию после возвращения с Востока Гнея Помпея, проник и сюда. Торговцы рабами, откупщики и иные денежные воротилы, снеся дедовские обветшалые дома, понастроили вилл и оборудовали их с показной царской роскошью.

Но вот и забор, о котором говорил раб. Гладкие белые квадры в три человеческих роста. Конечно же, такая ограда не могла не вызвать у окружающих раздражения. «Раз глухой забор, значит, что-то хочет скрыть от глаз».

Обходя забор, тянувшийся вдоль моря более чем на стадий[95], Лукреций вспомнил рассказ отца о Ливии Друзе Младшем, устроившим свой дом так, чтобы его жизнь была видна соседям. «Как с тех пор изменилась Италия!» – подумал он.

На воротах не было обычного изображения пса, свирепо оскалившего зубы. На цепочке свисал деревянный молоток. Лукреций трижды ударил им в железную скобу, и вскоре калитка отворилась. Это был не привратник, а сам Филодем.

– Лукреций! – воскликнул старец, бросаясь к гостю. – Тебя не узнать! Возмужал! Окреп! Почему не писал? Наверное, женился? Есть ли дети?

– Не женился, – ответил Лукреций. – Решил последовать твоему примеру. А ты совсем не изменился… А ведь сколько воды утекло!

Они вошли в калитку и оказались в саду.

– Пусть ораторы измеряют время протекшей водой или песком, – продолжил разговор Филодем. – Людям нашего призвания уместнее отмерять его длиной папирусных свитков, которые нам удалось прочитать или исписать. Это истинное мерило нашего труда, если, конечно, мы его выполняем не по принуждению, как рабы.

– Прекрасная мысль! – воскликнул Лукреций. – Но за эти годы я ничего не написал. Странствовал. Испытал много разочарований. В Геркуланум меня привела весть о болезни отца. Но я его не застал.

– Я немного слышал о твоих неудачах, – вставил Филодем. – Но забудь о них. За этим порогом не вспоминают ни о чем дурном. Зло остается там, за нашим померием[96]. Таков закон виллы, который не дано нарушить никому.

– И Пизону?

– Он не исключение. На этих условиях я согласился здесь жить, а Пизон великодушно оплатил все расходы на переустройство виллы в духе великого учения. Ведь в том году, когда мы познакомились, здесь еще не было сада. Пойдем, я его тебе покажу.

Освещенный полуденным солнцем, сад был действительно великолепен. На всю его длину тянулся пруд в форме эллипса. Из позолоченных морд тритонов били фонтаны. Величаво проплывали лебеди. По берегам среди пышно разросшихся кустов и деревьев стояли в непринужденных позах бронзовые фигуры. Среди них не было ни одного из тех, кто ради своих жалких прихотей вверг республику в бездну братоубийственных войн.

– Что это за люди? – спросил Лукреций, не отыскав на базах статуй и бюстов надписей.

– Это его ученики и последователи. Царь. Поэт. Рыбак. Кормчий. Зачем тебе их имена?

Лукреций мысленно согласился с Филодемом. Ему действительно были безразличны имена этих людей, ставших такой же частью пейзажа, как деревья и дорожки, усаженные буксом, как заросшие виноградом беседки. Но о каком учении говорит Филодем? О каком учителе?

– Извини меня! – вдруг заторопился старец. – Твое посещение было приятной неожиданностью, но скоро соберутся друзья, я же не успел отдать распоряжений. Оставлю ненадолго тебя одного. Вот беседка. Отдохни. Когда вернусь, договорим.

Лукреций зашел в беседку и поудобнее устроился на плетеном сиденье. Свитка он так и не успел отдать и теперь прочтет, перед тем как вернуть. Ведь Филодем может спросить его мнение.

Там, где должно было стоять имя автора, значилось: «Главные мысли»[97]. Поразила уже первая фраза: «Мы рождаемся один раз, а дважды родиться нельзя, но мы должны целую вечность не быть. Ты же не властен над завтрашним днем, откладываешь радость, а жизнь гибнет в откладывании, и каждый из нас умирает, не имея досуга».

Лукреций отложил свиток. Теперь он понял, что сад, устроенный на средства Пизона, подчиняется законам радости, которые определил человек, написавший эти слова. Это он автор великого учения, а бронзовые фигуры в саду изображают его учеников. Поэтому здесь неуместно страдание.

Вторая фраза была совсем короткой: «Надо освободиться от уз обыденных дел и общественной деятельности». Это прямо относилось к нему. Все ему с детства внушали, что надо отдать себя служению обществу. Это постоянно проповедовал Цицерон, излагая учение стоика Зенона[98]. А что дает эта деятельность, кроме разочарования?! Служение обществу – обман, которым ловко пользуются такие прохвосты, как Цезарь, извлекая личную выгоду. Да и сам Цицерон при всем его таланте, разве он не такой же честолюбец? «Как жаль, что я не развернул этого свитка семь лет назад!» – подумал Лукреций.

«Дружба обходит с пляской вселенную, чтобы мы пробуждались к прославлению счастливой жизни».

«Как это прекрасно сказано! – думал Лукреций. – Не просто обходит, а с пляской, вовлекая все человечество, все народы в хоровод! Обходит, разрушая недоверие между народами и людьми. А как же этот забор, отделяющий друзей и дружбу от всего мира? Очевидно, он создан для того, чтобы первые, еще слабые семена дружбы укрепились в почве и окрепли. А потом, потом ветер добра разнесет их по всему миру. И в мире зла и безумия появится множество таких, как этот, цветущих островков, оазисов. И они со временем сольются в сплошной сад, открытый всем».

Одна мысль следовала за другой, и они отрывали от земли, унося в необозримое пространство к звездам. В нем не было и не могло быть богов, потому что человек, высказавший эти мысли, сам был богом. Как же ничтожно было все, что занимало его эти годы, перед открывшейся его взору картиной. Разве можно после всего того, что он узнал в эти мгновения, тратить папирус на жалобы уязвленного самолюбия.

Лукреций утратил ощущение времени. Он не заметил, что начало темнеть. Словно бы чья-то невидимая рука очистила струны его души от всего, что на них налипло, и настроила для звучания. Лукреций чувствовал себя под защитой могучего интеллекта и был уже уверен, что никто и ничто не отвратит его от радости и счастья. Огромная, неслыханная тема звала его к себе, и уже не он искал, а его искали, сначала беспорядочно теснясь, а затем расправляясь и оперяясь, складываясь в душе, слова его великой поэмы. Рождался его Эпикур, преображенный и обогащенный поэзией.

По отрешенному выражению лица Лукреция Филодем понял, что гость не готов к продолжению разговора, что он внимает чуду, рождающемуся в нем самом.

Блаженно улыбаясь, Филодем покинул беседку и, когда уже шел вдоль бассейна, услышал, как бешено застучал каламос[99] по папирусу, и его бледные старческие глаза наполнились слезами радости.