ОТ АВТОРА
Так сложилась жизнь, что с ружьём и спиннингом обошёл я почти всю страну нашу. Побывал я в карельских лесах и северной тундре, в степях Казахстана и в горах Тянь-Шаня, на Дальнем Востоке и на Сахалине, в Закавказье, в Крыму — да и где только не был.
Много видел я зверя, птиц разных да рыб диковинных, а ещё больше людей хороших. Об этих встречах с людьми и рассказывается в этой книге.
ОТ АВТОРА
Так сложилась жизнь, что с ружьём и спиннингом обошёл я почти всю страну нашу. Побывал я в карельских лесах и северной тундре, в степях Казахстана и в горах Тянь-Шаня, на Дальнем Востоке и на Сахалине, в Закавказье, в Крыму — да и где только не был.
Много видел я зверя, птиц разных да рыб диковинных, а ещё больше людей хороших. Об этих встречах с людьми и рассказывается в этой книге.
В ЗАРНИЦАХ
Шла, шла Ока прямо к Волге и вдруг, то ли пожалела размывать крутой берег, то ли ещё почему, круто повернула влево, сделала дугу вёрст в пять-шесть и опять потекла своим путём. Когда это было, никто не упомнит. Старое русло реки теперь небольшими протоками, да и то не круглый год, соединяется с Окой. Многоводную и глубокую старицу жители называют озером Зарницы.
По правому, крутому берегу — в три порядка избы колхозников. Через заросшие палисадники они весело глядятся в озеро. На одном краю села под белой шиферной крышей на кирпичном фундаменте — и веку которым не будет — стоят длинные, с широкими низкими окнами скотные дворы. На другом краю — правление колхоза, медпункт, клуб, сельский Совет и кирпичное здание школы.
И село носит имя озера — Зарницы.
Противоположный берег озера низкий и заливной и тянется лугом до самой дальней точки излучины реки.
Весной в половодье Ока выходит из берегов, залипает луг, озеро и подступает к самым палисадникам села Зарницы.
Летом по заливному лугу трава, да такая, что лошадей с головой скрывает. Пройдёт сенокос — сена стог к стогу.
От заливного берега до половины озера — камыши. В камышах — утки, да столько! А рыбы в озере — кишмя кишит.
Стоит ли рыбаку и охотнику лучшее место искать? А главное, лодку всегда найдёшь.
«Иван Васильевич, — спросишь хозяина, — не разрешишь ли лодкой попользоваться?»
«А вот перееду, — отвечает он, — на луга, а там хоть до вечера ездите, что с ней сделается».
Иной раз к трактористу Коле — с той же просьбой.
«Зря на берегу лежит, — скажет парень, — да и порассохлась, наверное. Пойдёмте столкнём на воду. А коли протекает, законопатим».
С ночёвкой тоже — иди в любой дом хоть днём, хоть за полночь — не откажут.
«Сами люди», — с достоинством скажет хозяйка. «Не везти же с собой из Москвы квартиру», — подтвердит хозяин, и захлопочут, будто родственники приехали к ним…
Вот какие люди в Зарницах.
Года два назад колхозники решили: «Сено сеном, а овощи выгоднее: дохода в несколько раз больше», — и по краю озера вспахали заливной луг: помидоры, огурцы да капусту высадили. Сами удивились, когда осень подошла: овощей таких ни одна земля не родила. И удобрять не надо: в половодье земля с избытком всё, что требуется, получает.
Как-то в середине августа, в новолунье, ещё до восхода солнца, я пробирался со спиннингом этим краем озера. Мимо кустов, полёгших под тяжестью помидоров, я не мог пройти равнодушно. Нагнулся и сорвал один помидор. Холодный и красный, он еле уместился на моей ладони.
— С добрым утром! — раздался голос за моей спиной в прибрежных камышах.
Захлюпала вода. Я обернулся. Из камыша, по колена увязая в илистом дне, шёл пожилой человек в фуражке железнодорожника, в поношенной, неопределённого цвета куртке, в высоких болотных сапогах и с двуствольным ружьём на плече.
— Рыбку ловить? — Тут он зацепился ногой за подводные корни и чуть не шлёпнулся в холодную воду.
Я подскочил, подал руку и помог выбраться на сухой берег…
— Будь ты неладна! — заворчал старик. — Спасибо. Чуть-чуть не выкупался!
Морщинистое лицо охотника (я принял неизвестного за охотника) на мгновение просияло сдержанной улыбкой, и маленькие, чуть выцветшие, но ещё с бойким огоньком глаза взглянули на меня.
— На уток? — спросил я незнакомца.
— На уток? Нет. Сторож я нашего колхоза, охраняю огород…
С востока, где чуть заалело небо, потянул слабый, еле ощутимый ветерок. Туман над озером приосел, уплотнился и начал прятаться в камыши. В деревне пропел петух, за ним другой, третий, и пошли, и пошли… Устав стоять «на часах» у своего выводка, гусак поднял высоко голову, потоптался на месте и, наверное решив, что пора делать подъём, прокричал: «Иг-га!.. Иг-га-га-га!..» Гуси всполошились, захлопали крыльями и загоготали наперебой, заглушив петушиное пение.
— Давно сторожем работаете? — спросил я.
— Второе лето.
— И были случаи, что кого-либо задерживали?
— Нет, не приходилось. Да и кто пойдёт. Больше сот от них, от гусей, отбиваюсь. Ох, и озорливые, нет на них погибели! Особенно когда рассада высажена. Как нападут на огород, будто саранча, — чёрное место оставят, и только. А хитрые, скажу вам! Наверное, хитрее этой животины и на свете нет. Только перееду на свой берег — они как ошалелые через озеро. Я за ними, а они заметят и как ни в чём не бывало повернут и тихонечко плывут вдоль берега, еле лапами перебирая, да чуть слышно: «Га-га-га-га». Иной день с утра до вечера гоняешься за ними, аж из сил выбьешься. Председатель говорит, что ещё птицеферму будут заводить, ну, тогда совсем житья не будет от них.
Старик прислушался. Из-за озера, из-за деревни, глухо доносился ритмичный стук колёс о стыки рельсов. В четырёх километрах от нас проходил железнодорожный путь. Глеб Иванович повеселел, как-то сразу приободрился и важно, с видом знатока своего дела заметил:
— Товарный с наливными цистернами.
— Как вы могли определить? — удивился я.
— А чего тут мудрёного? Каждый состав свою походку имеет… Пятьдесят лет отработал я на железной дороге.
Из-за камыша выплыл белый гусак и, склонив голову набок, глянул на нас. Потом нерешительно подплыл к берегу.
— Иди, иди, не бойся, Гагашка-дурашка, — начал манить старик гуся, — иди…
Гусь вышел из воды и, высоко подняв голову и останавливаясь через каждый шаг, направился к старику.
— Хлеба хочешь? — спрашивает Глеб Иванович.
«Га-га…» — ответил Гагашка.
— А на огород будешь водить свой выводок?
«Га-га…» — ещё тише ответил Гагашка.
— Нет? Ну, тогда на, ешь, да смотри у меня, — смеётся старик.
Гусь проглотил хлебную корочку, ещё погагакал, вошёл в воду, отряхнулся и тихонечко поплыл за камыши. А там на разные голоса: «Га-га-га-га… га-га-га-га…»
— Ишь ты, умник какой! — ещё пуще засмеялся старик. — Глянул, тут ли я, а теперь рассказывает своему выводку, а те возмущаются. Ох, и хитрющие животины! Гагашка-то совсем ручной. Куда ни спрячусь — найдёт. Привык больно ко мне… Эх, заговорился я с вами, — подхватился старик и, вскинув ружьё, не целясь, выпалил из обоих стволов по улетающей птице. — Повадился, разбойник, двух гусят утащил — не ястреб, а орёл какой-то. Но всё ж таки острастку дал ему, теперь подумает, прилетать ли… Заговорился… — ворчал сторож, продувая стволы ружья.
МЕДВЕЖАТНИК
Начальник строительства межколхозной электростанции Воробей Герасим Сидорович, лет сорока от роду, будто из гранита высечен. Высок ростом, статен собою и силы непомерной. Машину «Победа» за буфер подымает — домкрата не надо. «Вот так Воробей! — удивлённо скажет тот, кто в первый раз увидит его. — Слон настоящий!»
В районе Герасим Сидорович слывёт охотником, хотя за три года, которые он здесь работает, никто не видал его на охоте.
Своё двуствольное ружьё хранит не дома, а в рабочем кабинете. Каждому посетителю похвастает ружьём и расскажет такой случай из своей охотничьей практики, что собеседник вздохнёт, почешет затылок да вымолвит:
— Вот это да! Тут, брат, смелость да ловкость нужны.
— А то как же, — подтвердит Воробей, — без этого нельзя.
На приглашение местных охотников пострелять уток или тетеревов Герасим Сидорович только посмеивается:
— Что вы, я зверовик, на медведя бы сходил, а птица — детская забава.
Следом за Герасимом Сидоровичем неотступно бегает вогульская лайка, здоровенный пёс, что волк, и такой же масти — тоже серый.
— Что это за собака, по какой же дичи? — спросят иногда Воробья.
— Зверовая. Разве не видите?.. По крупному зверю, — небрежно ответит он…
В один из июньских дней медведь задрал двух коров из колхозного стада. Забеспокоились колхозники: шутка ли — такой убыток! Всем колхозом борются за увеличение стада, а тут в один день двух коров лишились.
Председатель колхоза — к Воробью:
— Выручайте, Герасим Сидорович, так всего стада лишиться можно.
— Не могу, — отвечает Воробей, — сами видите, какая горячая у меня пора: реку перекрывать надо. День упустишь — неделей не наверстаешь.
— Тоже правда, — согласился председатель…
Старого охотника Ковчу упрашивать не пришлось. Проварил он медвежий капкан весом в два пуда в еловой хвое, отнёс его за три версты от деревни, к месту привады, и насторожил. А ведь Ковче ни много ни мало семьдесят два года весной минуло. Через три дня утром старик пошёл наведаться…
Ёкнуло сердце у охотника, только глянул он на место привады: изрытая земля, вывернутые с корнями деревья и широкий кровавый брод по густой траве… Жестокая схватка была у зверя с железным чудовищем.
— Пудов на пятнадцать будет, — решил Ковча. — Надо подмогу взять, чтобы преследовать.
Весть о том, что медведь попался в капкан, облетела весь колхоз. Восхищаются мужики и бабы стариком Ковчей, завидуют ему ребята.
Преследовать зверя вызвался Воробей. Он надел высокие болотные сапоги, опоясал себя поверх куртки патронташем на сорок патронов, прицепил на пояс кинжал в металлических ножнах и на плечо повесил двуствольное, играющее на солнце воронёной сталью ружьё. Около него крутился его серый пёс, по кличке Терзай.
— Такому медведь не страшен! — слышится в толпе. — Тигру живьём возьмёт, та и не пикнет…
Под добрые напутствия колхозников охотники двинулись в лес. Впереди — Воробей, за ним, еле поспевая, семенит худенький старый Ковча в кирзовых поношенных сапогах, с берданкой под мышкой, — ни патронташа на нём, ни кинжала.
Подойдя к лесу, Воробей сказал:
— Теперь, Архип Михайлович, ты веди, ты знаешь, где его искать, — и вставил два патрона, заряжённых пулями, в стволы ружья.
Ковча тоже вложил патрон с пулей в свою берданку…
— Вот гляди, — Ковча показал Герасиму Сидоровичу на окровавленный брод, — так и пойдём.
Терзай сунулся мордой в след, поджал хвост, задрожал и… наутёк. Воробей крикнул: «Терзай, вперёд!..» Но где там, того и след простыл.
Ковча, махнув рукой, тихо сказал:
— Без него обойдёмся, не шуми.
На зверя наткнулись неожиданно, как чаще всего и бывает на охоте. На сухой вырубке, где был потерян след, из-за выскоря с рёвом выскочил медведь. Прижав плотно к голове маленькие уши, он начал грызть стальные скобы капкана, висевшего на его правой ноге. А потом вздыбился, раскрыл пасть и, ревя, пошёл на охотников.
Воробей бросил ружьё и с проворством кошки метнулся на дерево.
Ковча, улучив секунду, сделал выстрел. Медведь остановился, ещё выше вскинул передние лапы, а потом пошатнулся и грузно упал навзничь…
Всё смолкло. Старик перезарядил ружьё, закурил и тут только, наверное, вспомнил о своём помощнике, оглянулся: никого нигде нет.
ПОЛУНОЧНИКИ
Ночь меня застала в незнакомом лесу. На берегу незнакомой северной реки Пустуши. Ни дорог, ни тропинок. По моим расчётам, я должен был выйти к электростанции, откуда ушёл утром на охоту. Но тут, на берегу, куда я попал в полной темноте осенней ночи, и жильём не пахло, не то что электростанцией. «Да и та ли это река? — думал я. — Мало ли рек в этих местах. А если даже это Пустуша, то куда идти — вверх или вниз по течению?» Коротать бесконечную ночь у костра в полном безлюдье не хотелось. Лишь бы идти — что за резон.
— Давай-ка подумаем, — сказал я своему другу Димке.
Пёс обрадовался, сел рядом, лизнул мне щёку и тоже притих. «Думает». И вот, в то самое время, когда я решал, идти или не идти, Димка вскочил и насторожил уши, а потом взвизгнул и завилял своей «баранкой». Я прислушался. Оттуда, куда бежала шумная Пустуша, донёсся еле уловимый собачий лай.
— Пошли! — твёрдо сказал я Димке.
«Конечно, пошли, — ответил по-своему Димка, боднув меня лобастой головой. — Не ночевать же здесь».
Сто потов с меня сошло, а может, и того более, пока мы пробирались по скользкому глинистому берегу и пока где-то далеко-далеко мелькнул раз-другой огонёк.
Огонёк как рукой снял усталость, и даже ночь стала не такой тёмной. Какое счастье в незнакомом лесу, да ещё ночью, встретить человека! А огонёк всё ближе и ближе…
Собаки успели облаять друг друга через реку, пока я подошёл и остановился напротив костра, горевшего на другом берегу.
— Да замолчи ты! — донёсся до меня глухой бас великана, поднявшегося от костра.
Собака умолкла. Я приказал молчать Димке.
— Кто там? — недовольно крикнул бас в мою сторону.
— К вашему шалашу перебраться бы, — ответил я.
— К шалашу милости прошу, — более приветливо отозвался незнакомец.
Он отодвинул от огня таган с котелком, что-то сказал своей собаке, шагнул к реке и исчез в темноте.
Я слышал, как звякнула о камни цепь, ссунулась лодка, шебарша по песку днищем, и потом всплески вёсел.
— Где вы? — донеслось сквозь шум реки.
Я посветил фонариком. Лодка ткнулась в берег.
— Садитесь.
Я погрузился.
— Держитесь.
Я ухватился за борта.
Несколько раз скрипнули уключины, несколько раз мелькнули в темноте вёсла, разрубая воду, — и мы на другом берегу.
— Сидите, не выходите.
— Сижу, — ответил я.
Великан (теперь-то мне хорошо видно было, что это великан) вышел из лодки, взялся левой рукой за цепь и, как мне показалось, легонько дёрнул. Лодка с шумом выскочила из реки вместе со мной почти к самому костру.
— Опять не рассчитал! — с досадой сказал незнакомец.
«Вот так силач!» — удивился я. Лодка как лодка, втроём на берег не вытащишь, а тут будто в сказке, будто сама выпрыгнула из воды.
Собаки поурчали друг на друга, но скоро опустили вздыбившуюся шерсть, занялись каждая своим собачьим делом.
— Герасим Сидорович, — отрекомендовался мне новый знакомый.
— Не Воробей ли? — спросил я.
— Воробей, — смущённо ответил он.
Я до отказа закинул голову, чтобы глянуть ему в лицо.
— Располагайтесь, — сказал Воробей и неуклюже засуетился, подбрасывая в костёр дрова, ломая руками такие сучья, что впору топором рубить.
Это был тот самый инженер Герасим Сидорович Воробей, который построил на реке Пустуше межколхозную электростанцию.
Рассказывали мне, как в половодье, во время ледохода, когда разъярённая река всю свою силу показывала, озорной паренёк Егорка поскользнулся и с моста бухнул в это месиво бушующей воды и льда. Толпа людей, стоявших на мосту, ойкнула, вздрогнула, замерла.
Как быть, что делать?
Но вслед за мальчонкой, не раздеваясь, бухнул с моста в воду Герасим Сидорович. И, пока мужики выдёргивали жерди из изгороди, бегали за баграми, пока спустили лодку на воду, Воробей в километре ниже моста выплыл на берег с Егоркой.
— Однако сила у вас какая! — заметил я, когда Герасим Сидорович, будто тростник, сломал сухой можжевельник в руку толщиной. — С такой силой только на медведя с рогатиной.
— На медведя? — засмеялся Воробей. — Будь он неладен! Ходил один раз, да закаялся, чтоб ему пусто было! А силой в отца пошёл, только я против него не воробей, а воробышек. Он так меня и называл — воробышек.
«Хорош воробышек! — подумал я. — Слон ещё туда-сюда, как называли его колхозники, а то воробышек!»
— Жив он, отец-то? — спросил я.
— Нет, в тридцатом году, когда у нас здесь коллективизация проходила, кулаки из обреза застрелили. Вот в такую же тёмную ночь. Из-за угла в затылок… А хороший старик был — да, впрочем, не старик, ему тогда было всего пятьдесят лет. До коммунизма хотел дожить. И ведь дожил бы. Всё об электричестве мечтал. «Как загорится, — говаривал он, — электричество в деревне, то у нашего мужика не только в глазах, а и в голове просветлеет». Неграмотный был, а политику партии и советской власти сердцем понимал. В гражданскую войну партизанским отрядом командовал, после войны членом сельского Совета был, потом колхоз организовал, председателем выбрали, а потом… кулацкая пуля в затылок…
Герасим Сидорович умолк и глянул на меня большими синими глазами, в которых отразился свет от костра и то ли боль, то ли грусть о невозвратимой утрате.
Откуда-то налетел ветер. Вздрогнул и зашумел дремавший лес. Где-то заскрипело надломленное дерево. За рекой недовольно, жалобно прокричал филин. Плакучая берёза, стоявшая у нашего шалаша, замахала, будто плетьми, своими длинными, висячими тонкими ветвями и посыпала на нас осеннее золото. Зашумела и без того шумная Пустуша, окатывая бойкой волной огромные речные валуны. Пламя костра заметалось в разные стороны, унося вверх белый пепел, крупные, долго не гаснущие искры да жёлтые листья берёзы…
— Что не успели сделать наши отцы, сделаем мы, что не успеем сделать мы, сделают наши дети. И тогда наступит красивая жизнь! А какая?.. Мне думается, — мечтательно продолжал Герасим Сидорович, — что при коммунизме человек будет жить до ста пятидесяти, не меньше. Ну сами посудите, ведь живёт же ворон триста лет, щука и того более, а почему человек не может жить столько?
Вдруг Воробей встал, сложил рупором ладони и прокричал в темноту, куда бежала Пустуша:
— О-го-го-о!
— Кому это вы? — спросил я.
— А нашему доктору, Игнату Ильичу. Видите огонёк?
Из-за поворота реки действительно показался мелькающий огонёк.
— Рыбачит он ночью, что ли?
— Нет, от Егорки едет, — улыбнулся Герасим. — Есть тут у нас мальчонка, лет двенадцать ему. Ну бес, а не парень! Дважды тонул, а неделю назад под трактор попал. Думали, конец ему, изувечило так, что доктор в больницу не решился везти, вот и лечит его на дому. День в больнице, а на ночь туда, к Егорке, и так всю неделю. И, когда он спит, не знаю. Вот профессия, скажу вам, так профессия! Душу-то человека и то меняет. Ведь Игнат не знает ни дня ни ночи и не жалуется, что тяжело. И нет у него даже слова «нет» или «не могу», а есть одно «надо», «должен». Действительно, труд за совесть. Вот так будет и при коммунизме — труд за совесть.
Герасим Сидорович глянул на часы и опрометью бросился к реке.
— Чуть не опоздал! — на ходу крикнул он мне.
От реки он возвратился, держа в руках палку метра два длиною, разделённую чёрными чёрточками.
— Видите, что делается, — обратился ко мне Герасим: — за один час вода скатилась на пять сантиметров. Ох, и характер у этой Пустуши! Прошли дожди — из берегов вышла и будто зверь разъярилась, а через сутки местами дно покажет. Но ничего, справимся.
— Для чего это? — не понял я.
— Как — для чего? — удивился инженер. — Ещё одну электростанцию будем строить, и вот я изучаю, как говорится на нашем языке, «режим реки», характер её изучаю, чтобы было видно, с какого бока к ней подойти.
А огонёк на реке всё ближе и ближе.
— Салям алейкум! — донеслось до нас.
— Салям, салям! — засмеялся Воробей. — Давай нажимай на вёсла!.. На Кавказе доктор много лет в армии служил, — пояснил мне Герасим Сидорович, — и теперь от него не услышишь «привет» или «здравствуйте», а все «салям» да «салям»…
— Давно вы с ним знакомы? — спросил я.
— С Игнатом-то? — удивился инженер. — С детства. В одной деревне выросли. В одной школе учились. А потом разъехались. Он — на Кавказ, я — на Дальний Восток. Прошли десятки лет, и, не сговариваясь, опять в родные места пожаловали… Причаливай, Игнат!..
Мы сидим втроём у горящего костра, едим горячую уху и ведём самые обыкновенные разговоры: про рыбу, которая водится в местных реках, про птицу, зверя, про ракету, что сфотографировала обратную сторону Луны.
Лес притих, будто слушает нас. Только берёза нет-нет, да и пошевелит ведьмиными мётлами и посыплет на нас золотом листьев.
— Интересный разговор у меня сегодня с колхозниками был, — замечает доктор. — «Сколько, спрашивают, эта ракета обошлась государству? Ну, хотя бы не в рублях, а в тысячах». — «Сколько, отвечаю, не знаю, но немало». — «А чем же окупится этот расход?» И, пока я собирался с мыслями, как это объяснить, Степан Фомин возьми да и рассуди по-своему. Да как! «Верой в силу советского человека окупится, — сказал он. — А вере человека в свои силы цены нет».
— Философ! — засмеялся Воробей. — Настоящий философ.
— То-то! — подмигнул доктор. — С таким философом ты, Герасим, каждый ручей, не то что реку, заставишь на колхозников работать.
— И заставим, — подтвердил Герасим Сидорович. И, помолчав, повторил: — «Вере человека в свои силы цены нет»… А здорово рассудил наш полевод, а?.. Да, чуть не забыл! — вспомнил Воробей. Сегодня встретил Александра Сергеевича — это наш учитель по русскому языку, — пояснил мне Герасим Сидорович. — Ну что за милый и прекрасный человек! Ему уже за семьдесят, а радость жизни и юмор не покидают его. Я ему кричу: «Здравствуйте, Александр Сергеевич!» — а он в ответ: «Филипп — два пэ, Кирилл — два эл». Ведь не забыл, помнит. Кажется, я ещё в пятом классе учился, и у меня никак не ладилось с написанием этих слов: то в Филиппе поставлю одно «пэ», то в Кирилле одно «эл»… Помнит!
— У меня тоже была история, — перебил доктор. — Как-то в слове «длинношеее» я поставил в конце четыре буквы «е», а Александр Сергеевич, проверяя работу, во всю страницу, да ещё красным карандашом пятое «е» вкатил. Ну было смеху!.. Кстати, как его здоровье?
— Да ничего, бодрый. Кланялся тебе и говорил: «Пойду к этому длинношеему омолаживаться».
— Так и сказал к «длинношеему»?
— Так и сказал.
— Тоже не забыл. Завтра утром наведаюсь к нему.
И пустились друзья в воспоминания, а вместе с ними и я. Пионерские, комсомольские годы живыми картинами пошли перед глазами. Одна за другой.
— А помнишь, Игнат, — не унимался Воробей, — как ты на одном из отрядных сборов вот здесь, на берегу реки, повязал мне пионерский галстук? Сколько было радости! А потом, года через три, ты уезжал в город, и я принял от тебя отряд. Сборы весной и летом проводили тоже здесь, и жгли костёр вот под этой берёзой. А какие песни пели, Игнат, помнишь?
Доктор кашлянул, заправил выбившуюся из-под шляпы седую прядь волос, подбросил дров в костёр, толкнул инженера в плечо и весело начал:
Мы подхватили и все трое запели, да так, что лес зазвенел:
За песней мы не слышали, как к нам подъехал мотоциклист.
— Игнат Ильич! — переведя дух, заговорил молодой парень. — Скорее в больницу! Тётку Марью бык насквозь рогом пропорол, не знаю, жива ли…
Доктор уехал.
Заложив руки за спину, крупными шагами ходит взад и вперёд взволнованный Герасим Сидорович и с жаром говорит мне:
— Вот профессия, скажу вам, так профессия — круглые сутки людям нужен! А?
СТРАДА
Осенью, зимой да весной Вера Павловна на разных работах. Что поручит бригадир, то и делает. Мало ли в колхозе дел. Зато летом, в сенокос да в жниву, тётя Вера — бригадный повар. Ох, и любит поварить — хлебом не корми!
Колхозники довольны. Другой бы и не пошёл на сенокос, да как вспомнит про обед, что готовит его Павловна, — тоже туда, не удержишь. Сам председатель колхоза — ежедневный гость в этой бригаде. Где ни ходит, а к полудню придёт. О ребятах и говорить нечего: будто и дела не делают, а около костра толкутся. А тёте Вере работа не в тягость. Чем больше народу, тем лучше для неё. Загорелая, румяная, в белом переднике, хлопочет у вёдер, висящих на таганах над костром.
— Чем кормить будешь, Павловна? — крикнет иной мужик, глядя на солнце.
— Кто работает спорее, тому суп пожирнее, а кто лишь бы как, посидит и так, — засмеётся тётя Вера и опять за своё дело.
А мужик после этих слов ног под собой не чует, только коса звенит: джик… джик… Всё шире прокос да быстрее вперёд.
— Покормила бы грибным супом, что ли, Павловна, — говорит как-то председатель Филипп Семёнович, — а то в жару мясное не очень к сердцу льнёт.
— Сама думала, да где же мне набрать грибов на такую ораву? Время не урву.
— А они? — Председатель кивнул головой в сторону ребят.
— Да разве что ребята, — согласилась Павловна.
А ребята рады.
— Грибы собирайте разные, — напутствовал Филипп Семёнович, — чтобы в супе были: и рыжик-пыжик, и лисичка-сестричка, и боровик-теневик, и маслята-поросята, волнушки-хвастушки, сыроежки-недотроги и даже опята — весёлые ребята не лишние будут.
Ребята смеются. Тётя Вера смеётся. Звенят косы. Песни да шутки по берегу реки. В пойменных лугах трещат сенокосилки и ржут кони. Из-за леса вышло солнце, окинуло своим красным глазом окрестность и тоже смеётся, да так, что глянуть на него — глазам больно. А председатель своё:
— Грибной суп что уха. Свари из одной какой-либо рыбы уху — ни то ни сё, правда, по бедности есть можно, а коли из разной рыбы уха — разнорыбица, — за уши не оттащишь. Так и суп. К примеру, из рыжиков — одно, из боровиков — другое. Ну, а коли сборный суп… Да что говорить, айда в лес… А ты, Вера Павловна, сметаной не поскупись.
И зазвенели, будто колокольчики, защебетали и скрылись в лесной прохладе ребята.
— Гляжу я на вас, Филипп Семёнович, — всё ещё не отводя глаз от опушки леса, — говорит зачарованная тётя Вера, — вы будто отец родной с ребятами-то.
— Отец? — двинул усами председатель. — А кто же? Раз председатель — значит, отец!
Убежали ребята, ушёл Семёныч. У костра тётя Вера — бригадный повар. То глянет на опушку леса, то вслед председателю, то в луга, где звенят косы, стрекочут сенокосилки, ржут кони и встают один лучше другого стога сена.
«Ой, чего это я загляделась! — упрекнула сама себя Павловна. — Не опоздать бы с обедом».
ЧЕГО ИСПУГАЛСЯ ЛОСЬ
Вечером егерь Серафим Савельевич, он же колхозный пчеловод, рассказал, как на него в лесу напал лось.
— Да такого страху на меня нагнал, что и теперь иду по лесу да гляжу, не видать ли где его, проклятого! Хорошо, в чащобе это было, лес-то и спас, а то бы запорол, не иначе, — так закончил свой короткий рассказ егерь.
А в два часа ночи, в полной апрельской темноте, мы пробирались к лесному озеру на утиную охоту. Моя подсадная утка Катька недовольно покрякивала в корзинке и испуганно кричала и билась крыльями, когда я, оступившись в яму или запнувшись за валежину, неуклюже падал в жухлую, сырую траву, а корзинка с Катькой летела куда-то в сторону…
Но вот наконец и озеро. Собственно, никакого озера не видно. Перед нами толстое, густое облако тумана. По каким-то одному егерю известным приметам он идёт в это облако по колено в воде к шалашу. Идёт не прямо — делает обход глубоких мест и подводных пней и кочек.
— Левее, левее, а то оступишься и прямо с головой — яма… Тут колодина, перешагни, не становись на неё — скользкая… — то и дело предупреждает меня старик.
Подошли к шалашу. Внутри шалаша — скамеечка, в стенах — бойницы: ружьё просунуть и наблюдать, что делается на воде. Крыши нет — можно стрелять пролетающих над головой селезней. Привязали к колышку Катьку: обрадовалась, купается в воде и кричит на всю округу.
Егерь ушёл. Ещё темно. Туман будто стеной отгородил от меня Катьку…
Уселся поудобнее на скамеечку и наслаждаюсь ранним весенним утром. Где-то вверху над моей головой токует бекас, в лесу воркует без умолку витютень, поют дрозды, то тут, то там откликается цапля: «А! А! А!..»
Темнота отступает, туман, будто испугался чуть заалевшего неба, куда-то исчез. Впереди меня на воде Катька охорашивается и то и дело глядит в небо, склоняя набок то вправо, то влево свою точёную голову.
Хорошо! Какую-то силу в себе чувствую непоборимую, и в голове только одна мысль: «Как хорошо на земле жить человеку!» Но что такое? Сзади к шалашу кто-то идёт. «Кому больше, как егерю, сюда идти. Но зачем? Ишь как расшлёпался по воде! И что ему нужно? Испортит всю охоту!» — думаю я и не хочу даже обернуться, глянуть. Последнее шлёпанье — и за спиной у меня нечеловечий шумный вздох. Я встал и обернулся. В жар бросило, и ноги в коленках, будто на пружинах, туда-сюда дрожат. На меня глядел маленькими добрыми глазками, будто, ископаемое чудовище, великан лось. «Ну вот, — думаю, — и конец пришёл, раздавит он теперь меня, как муху, что ему стоит». А мне и податься некуда, как в клетке, ни взад, ни вперёд. Лось стоит, переминаясь с ноги на ногу, и тянется ко мне своей тупой мордой.
— Знаешь что, — говорю я ему, взяв себя в руки, — иди-ка отсюда подобру-поздорову! — и погрозил ему ружьём.
Никакого внимания, только пыхтит широкими ноздрями. Ещё ему что-то сказал — не уходит. Взял прут, думаю: «Стегану его сейчас как следует — уйдёт». Но что ему прут? Рассержу, и только. «Вот что, — мелькнула быстро мысль, — выстрелю в воздух, и он опрометью бросится от меня». Взял и выстрелил. Лось даже ухом не пошевелил.
— Да ты сумасшедший, что ли? — кричу ему. — Уходи!
Нет, не уходит.
Но ведь так продолжаться долго не может, надо что-то делать. А селезни, как на грех, пролетают один за одним надо мной, и Катька кричит — лучше не надо.
Достал папиросу, закурил, сделал большую затяжку и пыхнул дымом этому великану в нос. Лось скривил верхнюю длинную губу, мотнул головой да так чихнул, чуть ветром меня вместе с шалашом не сдунуло. Круто повернулся и пошёл к берегу. Вышел на берег, обернулся ко мне, ещё раз чихнул и, как охлёснутый, скрылся в лесу.
Ну, а я, расхрабрившись, крикнул ему вдогонку:
— Попробуй ещё прийти, я тебе не так пыхну!
АЛЁШКА-ПТИЦЕВОД
Этой весной все ребята нашей школы взяли обязательство: каждому вырастить по десяти цыплят. Только Алёшка отказался: не буду, и всё.
И что с ним ни делали: и уговаривали, и ругали, а он своё:
— Подумаешь, невидаль какая — цыплята! Вон их сколько на птицеферме! Уж коли сделать, так что-нибудь такое, чего никто не делал.
Отступились от Алёшки. Даже некоторые ребята дружить с ним перестали. А Алёшке хоть бы что. Ходит как ни в чём не бывало, а про себя думает: «Посмотрим, кто кого. Увидите, какое я вам чудо преподнесу. Уж коли птицеводом быть, так настоящим, а то — цыплятники!» И думы свои сокровенные никому не поведал, только каждый вечер начал бегать к соседу, охотнику Нифонту.
А Нифонт рад поговорить об охоте, лишь бы было с кем.
— Дядя Нифонт, — спрашивает как-то раз Алёшка, — а почему тетеревов не приручат? Вот бы было хорошо! Держи — и корму никакого не надо. Полетали бы по полям и лесам, наелись, а к вечеру на ферму — только крыльями хлопают.
Прищурил Нифонт левый глаз, будто из ружья прицеливается, расплылось в улыбке широкое лицо охотника:
— Не худо бы, Алёшка, да дело это тяжёлое.
— Как — тяжёлое? — зарделся парень, а сам думает: «Вот и хорошо, что тяжёлое, лишь бы получилось… Цыплятники!»
— Пробовал — не получается.
— Как — не получается?
— А вот так, не получается, да и только. Гордая эта птица — тетерев, не переносит неволи, хоть ты что. Всяко пробовал: взрослых приносил — гибнут, цыплята тоже.
— Дядя Нифонт, а ежели из яиц дома вывести, тогда как?
— Не знаю, Алёшка, что не пробовал, то не пробовал, про это ничего не могу сказать…
Вторую неделю топчется Алёшка в зарослях березняка, на лесных опушках, а толку нет. Не может никак найти гнездо тетёрки, чтобы добыть яйца. Прячет своё гнездо тетёрка, да и сидит на яйцах крепко: пока не наступишь — не поднимается, вот и найди гнездо. Ребята уже по десятку яиц в инкубатор давно отнесли, вот-вот цыплята выведутся, а у Алёшки «ни пуха ни пера».
Шёл по вырубке, с горя земли под ногами не видя, и запнулся за сухую сваленную берёзку. Да так шлёпнулся на землю, что в животе ёкнуло, а из-под носа, оглушив Алёшку треском крыльев, взлетела тетёрка. Плакать бы, да радость боль заглушила: на Алёшку глядели пятнадцать тетёркиных яиц. Уложил парень яйца в кепку — и домой, только сучья трещали да пятки сверкали…
Дома трёпку мать задала Алёшке за то, что разорил тетёркино гнездо, а потом сжалилась и разрешила положить яйца под Ворону:
— Пусть сидит, всё равно от неё толку мало, а тебе чем бы ни тешиться, — засмеялась мать, довольная затеей сына.
Ворона — это рябая курица. Вороной её потому прозвали, что вывелась она В вороньем гнезде, куда Алёшка подложил куриное яйцо. Курица красивая, а такая бестолковая, что во всём свете, наверное, бестолковее её нет. Ни одного яйца ещё не снесла: всё квохчет и квохчет. И что только с ней ни делали — веник привязывали к ноге, две недели таскала его за собой, — не помогло. В реке не раз купали — тоже не помогло: квохчет и квохчет. Алёшкина мать говорит, что, наверное, это уж такая курица и ничего с ней не поделаешь.
В тот день, когда Алёшка принёс тетёркины яйца, Ворона отбывала самое тяжёлое наказание: её посадили под бочку без корма и воды.
Подложил Алёшка под Ворону яйца и от радости ног под собой не чует. А нос задрал — куда там! С цыплятниками и разговаривать не хочет.
И ждать пришлось недолго. Дней через пять вылупились из яиц тетеревята. Точь-в-точь как цыплята: жёлтенькие, пушистые, с чуть заметной коричневой полоской на голове. Поприобсохли, пищат, есть просят. Ворона хлопочет, наверное, у неё голова кругом ходит. Нахохлилась, кричит: «Кво… кво… кво…» Долбит носом накрошенный творог, показывает: ешьте, ешьте. А тетеревята подняли кверху головки, раскрыли клювики и знай пищат: «Пиу, пиу…» — есть просят. Клевать и не думают.
Ребята собрались, завидуют Алёшке:
— Вот это птицевод! Что мы, цыплятники!
Ещё выше нос задрал парень. Руки в брюки, я не я.
А цыплята не клюют творог, не клюют и вкрутую сваренное измельчённое яйцо.
К вечеру погибло десять тетеревёнков, а к утру и остальные.
Пришёл Нифонт и с сердцем сказал:
— Выпороть бы тебя надо как следует, Алёшка! Такой выводок загубил. Поначалу их надо было кормить муравьиными яйцами да сырым мхом. Тоже мне птицевод!
ДЕДУШКУ ПЧЁЛЫ ЛЕЧИЛИ
Все говорят, что и веку нашему дедушке не будет: ему за семьдесят лет, а он и минуты без дела не сидит, на всякую работу ходит. Подойдёт осень — у дедушки трудодней не меньше, чем у молодых колхозников.
— Вот так дедушка! Гляди, сколько опять заработал!
Он смеётся:
— Под лежачий камень вода не течёт! — И опять чем-нибудь займётся.
Как-то председатель колхоза Григорий Спиридонович сказал:
— Ты бы, Терентий Власыч, не ходил на работу-то, а так разве что, около дому. Хватит, набегался.
Дедушка помолчал, а потом показал председателю на трактор, который с весны стоит в поле, и говорит:
— Вот чего боюсь. Пока бегал — была машина любо-дорого, а как встал — поржавел, травой зарос.
— Понял, — ответил председатель.
Летом в самую жару дедушка заболел.
— Отбегался, — решили колхозники.
— Довёл-таки себя! — ворчит и вздыхает бабушка.
Не только наша семья — вся бригада загрустила, как будто он был самый главный в колхозе.
А дедушка лежит. Не только встать или сесть — даже ногой шевельнуть не может. Перевернуться с боку на бок и то нельзя: такие боли в пояснице и во всей правой ноге до самой пятки.
— Конец пришёл, — говорит дедушка.
— Во всём свете таких болезней нет, — сокрушается бабушка.
Лыско, наш здоровый большой пёс, как волк, и тот не отходит от кровати, лежит на полу, косит красными глазами да скулит.
— Плохо дело, — говорит сосед Нифонт, — вишь, собака как убивается, это не к добру, собаки — всё они понимают.
— Знамо, понимают, — подтверждают старики да старухи, и каждый своё средство для лечения предлагает, будто доктора какие.
И чем только не лечили дедушку! Поначалу наша фельдшерица Анна Ивановна горчичники да банки на поясницу больному ставила, порошки какие-то давала пить — не помогает, да и только. Горячим утюгом через полотенце ногу проглаживали — ещё хуже стало. На печку поднимали дедушку, там он три дня прогревался, а болезнь не проходит.
Григорий Спиридонович доктора из больницы привёз. Доктор сказал, что у дедушки радикулит и что надо ввести ему под кожу десять миллионов единиц какого-то пенициллина.
— Уж больно много-то, — вздохнула бабушка, — десять миллионов!
А когда фельдшерица сказала, что будет делать пять уколов в день, то бабушка говорит:
— Ну, пять-то уколов в день — это ничего. Когда я воспалением лёгких болела, то мне по шесть уколов в день делали — и то терпела.
Дедушка хоть и больной, а не захотел поддаваться бабушке:
— Я и двадцать уколов в сутки выдержу, лишь бы на ноги встать, — сказал он.
Но вот ввели десять миллионов единиц пенициллина, и доктор через каждые три дня приезжает, а дедушке всё хуже и хуже…
Опять стали утюгом его проглаживать, мешочки с горячим песком прикладывать к пояснице и к ноге.
— Да уж и вправду встану ли я? — спрашивает дедушка доктора.
А доктор, тоже такой же старый и шустрый, как наш дедушка, только у него борода поменьше и щёки всегда выбриты, подмигнул дедушке и говорит:
— Встанешь, Терентий Власыч. Раз взялся я, то своего добьюсь.
На другой день приехал доктор с каким-то свёртком.
Должно быть, новое лекарство привёз, подумали мы.
Развернул доктор свёрток, а там стакан, а в стакане: «Жи… жи-и…»
— Слышишь? — Доктор поднёс стакан к дедушкиному уху.
— Слышу. Пчёлы.
— Ну то-то. Вот пчёлами и буду лечить тебя.
Дедушка как засмеётся! Глядя на дедушку, и доктор смеётся.
— Да нешто пчела имеет такую силу, чтобы мою болезнь побороть?
— Одна пчела, — говорит доктор, — большой силы не имеет, а много пчёл большую силу имеют. Вот если одновременно триста пчёл ужалят человека, то уж вряд ли он выживет.
— Да ну? — удивился дедушка.
Всё, что говорил доктор, записала в книжечку Анна Ивановна и приступила к лечению. Взяла осторожно пинцетом пчелу за туловище и приложила её к коже на руку дедушке, выше локтя. Пчела ужалила. Дедушка сморщил лицо.
— Больно? — спросила Анна Ивановна.
— Пустое, — ответил дедушка. — Под медведем дважды за жизнь был, а тут пчела.
— Я за ягодами как-то ходила в лес, на меня целый рой налетел, — говорит бабушка, — еле отбилась, и то ничего…
На десятый день фельдшерица приложила десять пчёл, и все десять пчел ужалили дедушку.
Пчёл у нас теперь много. Как узнал председатель колхоза, что для лечения пчёлы требуются, он привёз с пасеки улей и поставил к нам в огород.
— Лишь бы помогло, — сказал он дедушке. — Потребуется — всю пасеку перевезу сюда.
К вечеру после десяти укусов дедушке совсем стало плохо. Заболела голова, тошнить начало, и то в холод, то в жар бросает его!
— Кому триста, а мне, кажется, и от десяти конец приходит.
— Когда я за ягодами ходила… — начала было бабушка (она, наверное, опять хотела рассказать, как на неё целый рой набросился), но дедушка так сердито посмотрел, что она замолчала.
Всю ночь дедушку лихорадка била, а к утру потеть стал, да так, что только успевали бельё менять. А те места, куда дедушке пчёл прикладывали, на руках и ногах, так припухли да покраснели — глянуть страшно.
Утром, когда коров на пастбище выгоняли, дедушка пошевелил ногой и удивился: не болит. Полежал, полежал и ещё пошевелил — не болит. С боку на бок повернулся — нет, не болит. Ноги с кровати спустил — хорошо. Посидел, посидел, встал и пошёл как ни в чём не бывало. И никакой боли ни в пояснице, ни в ноге.
— Вот тебе и пчела! — повторял он. — Надо же так — какую силу в руках человека имеет, а?
В ДОРОГЕ
— Теперь куда? — спросил мой спутник, Владимир Фёдорович, когда мы вышли из поезда на станции Лесная.
— Куда глаза глядят, — ответил я, всматриваясь в бесконечную синь лесов, где новые друзья, озёра, реки…
— На чём?
— Да хоть пешком, лишь бы в Карелию.
А к вокзалу и мимо вокзала машины одна за другой: с песком, цементом, лесом, бочками, тюками, людьми, но всё не по пути.
Но вот из-за угла выкатилась легковая машина. Остановилась. Молодой парень, шофёр машины, подбежал к нам.
— Куда? — спросил он, улыбаясь всем лицом.
— Куда дорога катится, туда и мы.
— А коли у дороги нет конца? — не растерявшись, отвечает парень.
— Еще лучше, — смеёмся ему в ответ.
— Тогда садитесь. Не впервой, знаю, куда везти. Сам ягода вашего поля.
Машина скатилась с пригорка и пошла поперёк города по неширокой улице с двухэтажными и одноэтажными домами с зелёными железными крышами и выбеленными кирпичными стенами. А на окраинах этого лесного городка то ли друг перед другом, то ли приветствуя нас, раскланивались длинными шеями подъёмные краны.
Машина пересекла город, и мы на берегу реки Свирь. Широкая и многоводная, с тёмной водой, чуть серебрится мелкой рябью и будто задумалась о чём эта лесная красавица.
На пристани машины, подводы, люди. Переправа через реку на пароме. Паром — на другом берегу, где идёт погрузка тоже машин, подвод, людей.
— Мост надо строить, — буркнул какой-то старик, — а то шутка ли столько времени терять!
— Мо-ост? — удивлённо переспросила немолодая женщина. — Да разве можно мост? Глянь-ка, ширь-то какая!
— Сама-то ты ширь, — бойко заговорил тот же старик. Теперь нет для нас ни шири, ни дали. Не чула, что ли, — вчера ракета Луну обогнула, а ты «ширь»!
Засмеялись, заулюлюкали пассажиры на разные голоса, и весёлый, звонкий смех полетел через реку в лес, а там от сосны к сосне, от ели к ели, и, где остановится, неизвестно.
В этой семилетке, мамаша, по мосту пройдёшь, будто пава какая, — шутливо замечает наш шофёр Коля.
— Ну, да разве что в семилетке, — смущённо соглашается женщина.
Над водой проносятся стаи бесшабашных чирков и морской чернети. Над нашими головами тянут осторожные кряквы, а высоко в небе треугольники журавлей спешат в тёплые страны. Их прощальная курлыкающая песня скатывается с неба к нам на пристань.
Через час ли, больше катер притащил к нам паром-баржу, мы погрузились — и через Свирь-реку…
Дорога хорошая, вымощена гравием.
— А в Карелии асфальт, — заявляет Коля. — Мигом домчим!
Лес вплотную подступил к самой дороге, густой сосновый лес, изредка разукрашенный кострами рябин да чуть тронутых желтизной берёз. Часто попадаются на пути лесные речки с коричневой водой.
Шофёр оказался весёлым и разговорчивым парнем — тараторит вею дорогу. К тому же охотник и, кажется, «видывал виды», всего не придумаешь.
— Карелия! — крикнул Коля, и машина выскочила на асфальт.
А из кювета серым комком выкатился заяц и улепётывает по дороге впереди машины.
— Тише! — кричу шофёру. — Задавишь!
— Задавить его и надо, этого зайчонка, — отвечает Коля, сбавляя скорость. — Вы понимаете, он издевается надо мной. Каждый раз, как еду, так и выскочит, и всё на этом месте. И свернёт с дороги только тогда, когда сигнал дам. Ох и зверюга!
Коля прибавил скорость и дал сигнал. Заяц кубарем скатился в кювет и скрылся в лесу.
— Видали? Вот он доиграется у меня, что на сковородку попадёт, разбойник! — и погрозил кулаком в сторону леса этому «разбойнику».
И захохотал лес эхом сигнального рожка машины на Колькину выходку. А дорога навстречу нам бежит и бежит, и будто нет ей ни конца ни начала.
— Чтобы поохотиться на глухарей, далеко забираться не надо, — отвечает нам шофёр, — на Олонке остановитесь, и хорошо, а там их в лесах пропасть… Глухарь что, — продолжает Коля, — вот на медведя сходить — это да! Как-то мы ходили, и получилась такая история, что рассказать — не поверите.
— Почему не поверим? Рассказывай!
— Так вот, повадилась к нам на овёс медведица с двумя медвежатами да пестун ещё. Весь овёс испортили. Что делать? Решили проучить эту компанию. Устроили засаду. Ночь просидели — не пришла. Ещё ночь просидели — тоже не пришла. Махнули рукой — не наша. Пошли в лес за рябчиками. Походили день за рябчиками, а к вечеру к реке вышли. А тут рыбаки. Ну, а рыбаки не охотники — всегда с добычей. Уху затеяли варить. И только сели у костра за уху — а уже ночь была, — как она со своей семьёй из темноты-то и вышла.
— Кто? — не понял Владимир Фёдорович.
— Да медведица с двумя медвежатами да пестун ещё. Ну, мы кто в чём был, только пятки сверкали. И что вы думаете? Всю уху полопали медведи-то, а ружья наши в реке утопили. Потом мы целую неделю ныряли, еле нашли… Что, не верите? — улыбаясь, переспросил рассказчик.
— Верим, верим! Дай срок, мы тебе не такое ещё расскажем.
— Однако ты смотри за машиной, — говорю я шофёру, когда мы чуть не наскочили на бревно, лежавшее на шоссе.
— А она у меня учёная.
— Кто?
— Да машина учёная, — смеётся шофёр. — Честное слово, учёная. Иногда еду-еду и усну за рулём, проснусь — машина стоит то перед ручьём, то перед канавой, а один раз остановилась на крутом берегу реки.
— Вот тут, сынок, и останови машину-то, — попросила женщина, ехавшая с нами от самой переправы через Свирь-реку, когда мы поравнялись с деревенькой, стоявшей недалеко от шоссе. — Уж такое тебе спасибо, такое спасибо! — говорила она, протягивая шофёру деньги.
— Не беру! — резко ответил Коля.
— Как так? — удивилась женщина.
— А вот так. Не беру, да и только, за спасибо благодарю, а денег не надо. Счастливого пути, мамаша…
Коля захлопнул дверку машины и включил скорость.
Мы с восхищением и благодарностью глянули на этого весёлого парня.
— Вы понимаете, как всё произошло? — начал Коля после некоторого молчания. — Я тоже с каждого пассажира брал деньги глазом не моргнув. А тут заболела моя дочка, маленькая, такая маленькая, ну ребёнок ещё, два месяца, как на свет появилась, будто кукла, а не человек. И тяжело заболела — воспалением лёгких. Я — к врачу, а врач у нас пожилая, может, ей лет пятьдесят, а то и более. Осмотрела она мою Аньку, назначила лечение, какое полагается, и сказала, чтобы я больше в поликлинику не приходил. Куда, говорит, с таким тяжело больным ребёнком по морозу ходить. И лечила дочку на дому. Две недели изо дня в день выходила к нам, доктор-то.
И вот, когда Анька поправилась, я на радостях, в знак благодарности, разумеется, и положил в карман врачу деньги. Она заметила, выложила деньги на стол и говорит мне:
«Как вам не стыдно, папаша! Вы в каком государстве живёте, в Америке, что ли?»
Верите ли, со стыда чуть не сгорел от этих слов. «Жизнь спасла и копейки не взяла, — думал я. — А я, молодой и здоровый парень, крохоборством занимаюсь!» Всю ночь не спал, только об этом и думал. А утром нашему комсоргу всё рассказал. Комсорг рассудил так: врач-то, говорит, по годам нам в матери годится, а своей душой ближе к коммунизму стоит, чем мы.
Тут собрал он комсомольцев нашей автобазы и целую речь закатил.
«Позор, — говорит, — нам, комсомольцам, за каждый километр с пассажиров рубли собирать ни за что ни про что».
Повесили носы ребята, глазами землю сверлят. Глянуть друг на друга стыдно. И тут же решили: покончить с этим пережитком-крохоборством. И второе: а пешеходов обязательно подвозить, если есть место в машине, но денег с них ни-ни…
— И выполняют шофёры это решение? — спросил Владимир Фёдорович.
— А как же? — удивился Коля. — Комсомольское слово дали.
ЧАРОДЕЙ
Уже за полночь, а Пётр Тимофеевич, по прозвищу Чародей, с внуком Васей заняты узорной отделкой наличников для колхозных яслей.
— Тоньше, тоньше резьбу веди, — замечает дед, — чтобы видно было, в чьих руках наличники были.
— Вроде марки, — говорю я. — «Пётр с внуком».
— А как же иначе? Человек делом славится. Иной раз глянешь на какую-либо вещь — и диву даёшься, не тому, как она сделана, а тому, как её испортить так можно было. Ни рук к ней не приложено, ни головы, ну, а о сердце и речи нет. Да что вещь! Выйдешь в поле — и то раздумье берёт. От одной пашни глаз не оторвёшь, на другую и не глядел бы. А ведь та и другая трактором пахана. Машины будто и одинаковы, да в разных руках, вот оно как. По работе человека видать лучше, чем по паспорту, — заключил старик.
— Всю жизнь только резьбой и занимаетесь? — спросил я.
— Почему только резьбой? У меня ни шило, ни рубанок, ни топор из рук не выскочит, а надо — и лошадь подкую. Что в доме, что в поле, что в лесу — любая работа не заказана. В колхозе с одним ремеслом жить нельзя. Погода ли изменилась, сезон ли другой — и работа другая. Так ли я говорю?
— Так, — соглашаюсь я.
— Ну то-то. Правда, машины не знаю, и не потому, что не по годам мне в ту пору было заняться машиной, когда она появилась у нас, а просто смелости не хватило, что ли. «Куда, думаю, мне да к машине лезть! Не моего это ума дело». А обернулось-то видишь как, всё по-иному. На каждой машине — карел. Сын-то мой, Борис, — механик РТС. А этот, — он показал на Васю, — трактор не хуже отца знает.
— Значит, трактористом будет внук?
— Кто его знает, кем будет… — уклончиво ответил дед. — Только сын должен хоть один шаг да вперёд отца сделать, иначе весь мир будет на одном месте топтаться.
— Зачем же тогда его резьбе обучать?
Прищурил карие глаза старый карел, расправил не по годам богатырские плечи и будто отрубил:
— Дело делу дорогу не пересекает.
— А к чему по ночам сидите? Дня, что ли, мало для работы? — донимаю я старика.
— Время делу, потехе час. Поговорка такая есть.
— Знаю.
— Знаешь, тогда чего спрашивать? У каждого человека своя потеха. У меня тоже своя. У тебя ружьё, а у меня и ружьё и удочки. Завтра на рыбу собираюсь, а по задворкам не привык ходить. Люблю ходить серединой улицы да прямо людям в глаза глядеть.
Пётр Тимофеевич взял наличник, над которым потел Вася, осмотрел придирчиво и отнёс в угол.
— Вот и ладно, — засмеялся дед, — теперь нам с Васькой всё нипочём. Завтра с утра до ночи хоть в лес, хоть на реку.
«Умён ты», — подумал я. А он, будто прочитав мои мысли, подтвердил:
— А ты как думал? Жизнь прожить — не поле перейти.
ВАСЬКА-СЛЕДОПЫТ
«Эх, Васька, Васька, ну и дуралеи же ты, Васька, — свет не видывал такого, а ещё проводником вызвался быть!» Вот так я, смеясь, думаю, глядя на нашего проводника, четырнадцатилетнего Васю, внука Петра Тимофеевича. Когда уходили утром на охоту, старик что-то шепнул Ваське на ухо, а что шепнул, мы не знаем. Мало ли секретов у деда с внуком.
Но к полудню загрустил наш парень — не узнаешь его, куда прыть делась.
Мелкий дождик идёт и идёт, ни тебе солнышка, ни тебе неба ясного. Ели да сосны так расплакались от дождя, что под них ни стать ни сесть, болотный багульник плещется водой, будто из ковшика, и тронуть нельзя. Только клюква ещё бордовее, ещё краше, рассыпалась одна к одной на бело-розовом мху, глянешь — и во рту кисло станет. Не утерпишь, нагнёшься, наберёшь пригоршню — и в рот, аж слёзы из глаз.
А Ваське и без клюквы кисло, совсем приуныл парень, и вот-вот тоже слёзы из глаз. Так тебе и надо, Ваське-кваське. Вольно было за дедом да за отцом по лесам бегать, пятками сверкать. А пошёл проводником — будто и в лесу этом никогда не бывал, вот как обернулось дело.
А утром было так.
Дед говорил:
— Сначала по большой дороге пойдёте, пройдёте три версты — вправо тропа будет, по этой тропе гарь перейдёте и выйдете на полянку к Матрёниным сапогам, а потом по Каменной дороге к Длинному болоту. Обогнёте болото, и тут бор будет, где медведь тёлку задрал.
— Да знаю я, что ты меня учишь! — возражал Вася.
— Ну, а от бора, — продолжал старик, — к Малому болоту рукой подать. От болота, ежели вправо возьмёте, к реке выйдете, а влево — к дороге. Глухарь в этих местах водится.
— Знаю, знаю…
Вот тебе и «знаю»! Ничего ты, дуралей ещё не знаешь. Полдня кружил по лесу, а теперь хоть караул кричи. Ни Матрёниных сапог, ни Длинного болота, ни бора, где медведь тёлку задрал. И даже Каменная дорога и та не попалась нам по пути.
Эх, Васька, Васька! Трактор изучил и даже водить можешь, а по лесу ходить не умеешь. Как же так, а?
— Куда теперь пойдём? — спрашиваем следопыта.
— Не знаю, — отвечает он и краснеет — точь-в-точь рак в печке. — Ужо переобуюсь да пойдём куда-нибудь.
— Что-то часто ты переобуваешься, Вася. Сапоги ноги натирают, что ли?
— Натирают, — пробормотал парень и улыбнулся.
Хитрит, а хитрить ещё тоже толком не умеет, и потому так нескладно у него получается. И мы тут разом с двух сторон на маленького Васю:
— А ну, давай начистоту выкладывай, что тебе на прощание дед на ухо шепнул, а?
Покраснел проводник ещё пуще.
— Говори, говори, мы всё знаем! Мы тоже блуждали в лесах немало. Всяко бывало. И дед твой будто заяц от собак по кругу не раз бегал, спроси-ка его. И на ухо тебе пошептал ради шутки, чтоб ты вперёд поумнее был.
— Ой ли? — удивился Вася.
И рассказал, что ему дед шептал.
«Коли заблудишься, — сказал старик, — то переложи стельку из левого сапога в правый, а из правого — в левый и обязательно выйдешь на дорогу».
Насмеялись втроём досыта над дедовым поучением, а потом заглянули в «лесную книгу», прочитали муравейник, ель прочитали, пень разобрали и пошли будто по компасу и вышли к Матрёниным сапогам.
УТРО В КАРЕЛЬСКОМ ЛЕСУ
Утро ясное, прохладное. Мороз был ночью слабый и не мог покрыть инеем ни траву, ни капустные грядки. Только на лесных дорогах, да и то на высоких местах — на валежниках, — остаются слабые отпечатки наших следов.
В лесу тихо. И будто нет ничего живого. Но вот попал под ногу сучок да так треснул, что разом пропала тишина.
Тревожно прокричала сойка: «Чря… чря!..» — и пролетела над нами. Этой всезнайке до всего дело! Где-то на рябине затрещал дрозд. Просвистел беззаботный рябчик, ему отозвался другой. На краю болота с треском прохлопала крыльями осторожная тетёрка. Голубой лентой метнулась вверх по стволу ели с грибом-векшовиком в зубах недовольная белка. Что-то залепетала осина десятком неопавших красных листьев. Тёмно-зелёные остроконечные бородатые ели зашептались между собой.
Когда мы вышли на вырубку, там уже было солнце.
От сваленных деревьев, от пней шёл пар. Ощетинясь засохшими корнями, темными, неуклюжими щитами торчали громадные выскори и тоже парились. Брусника так разрослась около этих пней, валежин да выскорей — ногой ступить некуда.
Посреди вырубки в два обхвата толщиной, а высотой, что глянешь на вершину — и шапка летит с головы, стоит одинокая сосна. Знать, у лесорубов руки не поднялись на неё. Походили вокруг, потоптались, два затёска сделали на стволе да так и оставили — живи.
Из лесу, что тёмным кольцом окружил вырубку, выбежала на опушку молодая поросль ёлочек, сосенок, осин, берёзок, и вот-вот разбегутся они по всей поляне и взметнут к небу свои вершины.
Щуря от солнца глаза, с добродушной улыбкой смотрит на нас Пётр Тимофеевич, как бы спрашивая: «Ну, правду я говорил, что лучше, чем Карелия, и в свете нет края?» — «Правда, правда, правда», — так же безмолвно отвечаем мы.
— А вот там, — говорит Пётр Тимофеевич, показывая рукой в сторону, — живёт мой приятель, только, чур, не стрелять…
Но в это время из-за тёмного выскоря, хлопая могучими крыльями, подымается царь-птица северных лесов — глухарь. Красивый и огромный, он летит прямо на нас. Мы вскинули ружья. А глухарь всё ближе и ближе. Вот я отчётливо вижу его вздутую шею, красные брови и бурые круглые глаза. Птица проходит над нашими головами, с шумом рассекая воздух. Ещё мгновение — и три, а может быть, и шесть выстрелов грянут, и он тяжёлым комом грузно рухнет на землю, распластав крылья…
Мы опустили ружья и долго смотрели в ельник, где скрылась чудесная птица. Первым нарушил молчание Пётр:
— Десятый год тут его подымаю, а выстрелить не решусь.
— Пусть живёт. Надо ж так — идёт прямо на нас! Каков, а? — говорит взволнованный Владимир Фёдорович. — Какой тут выстрел!
НЕ ЗРЯ КРИЧАЛ КОРОСТЕЛЬ
Июль месяц, а погода будто в глубокую осень, северный ветер третьи сутки подряд гонит и гонит серые, тяжёлые тучи. День и ночь беспрерывно льёт дождь из этих косматых туч. Река вздулась и вот-вот выйдет из берегов. Вода холодная, мутная. Дорога так пораскисла, что не только машины — даже тракторы и те перестали ходить. Дождь, дождь и дождь…
Уже стемнело, как, с шумом распахнув дверь, в избу входит взволнованный и радостный хозяин.
— Откройте окно да слушайте, — смеётся старик. — Слышите, как старается?
В открытое окно сквозь ветер и дождь отчётливо донёсся скрипящий крик коростеля.
— Вот и дождались хорошей погоды! Раз закричал коростель — дождю и ветру конец.
Мы недоверчиво глянули на хозяев.
— Это уж правда, — подтверждает хозяйка, — коростеля к ненастью и палкой не заставишь голос подать, а тут видишь, как надсадует. Это уж правда.
— А паук, паук! Гляньте на паука! — не унимается хозяин.
На оконном переплёте, борясь с ветром и дождём, паук ткал паутину…
Утром к нам на сеновал прибежал запыхавшийся старик:
— Вставайте, ребятки! Вставайте! Ведь на небе ни одного облачка. А солнца-то, солнца-то сколько!
ДВЕ ВСТРЕЧИ
Ещё когда первые сосульки появились по краям крыши на южной стороне нашего дома, Ваня и Саша прислали мне письмо, в котором они писали:
«…Дядя Миша, скоро опять весна, опять разольётся наша Нерская, а болото будет как большое озеро, прилетят разные птицы, затокуют тетерева, приезжайте к нам на охоту. А тот кроншнеп с белым пятном на спине, за которым вы просили наблюдать, прожил всё лето и улетел на юг. Сегодня мы ходили на лыжах на Нерскую, но там столько снега, что даже трудно и представить, что под ним где-то течёт речка. Шалаш, который вы поставили под берёзой, стоит до сих пор, только он стал какой-то рыжий и издали похож на большой горящий костёр, какой мы жгли прошлой весной…»
«Эх вы, «ушастые зайцы», весну почуяли!» — подумал я, и прежняя тревога охватила меня, а во всём теле застучало: весна, весна, весна…
И вспомнил я прошлогоднюю весну в Подмосковье. Начало мая.
Тёплый солнечный день. Игриво шумит речка Нерская, почти убравшись в свои берега; болото, дымящееся лёгким туманом; берёзы, одетые в новые, как будто ещё чуть тесные, зелёные гимнастёрки; ели, усыпанные сплошь мягкими бархатными пуговками; кустарники ивняка, бело-изумрудными шапками обрамляющие Нерскую и как будто что-то шепчущие, прощаясь с уходящими водами; неумолкающая песня бекаса, серебряный звон кроншнепа; со свистом проносящиеся стаи уток, костёр на берегу Нерской; кипящий котелок, а у костра — я и мой постоянный спутник по охоте, Максим Петрович.
В тот день, усталые и довольные, мы возвращались по болоту к своему стану.
В кусте ивняка мы заметили двух мальчиков. Прижавшись друг к другу, они сидели и с неудержимым любопытством и как будто с некоторой робостью смотрели на нас.
— Что вы здесь делаете, ушастые зайцы? — смеясь, спросил Максим Петрович.
— Ничего, — ответили они.
— А как же вас звать? Откуда вы?
Мальчики переглянулись. Один из них ответил:
— Меня — Ваня, а его — Саша.
— Ваня и Саша. Это хорошо. А откуда вы?
— Из колхоза «Борец», — ответил Ваня.
— А далеко ли ваш колхоз?
— Нет, недалеко: километра два-три. Слышите, трактор работает? — отвечают ребята.
— Ну, а здесь-то что вы делаете? Охотитесь, что ли?
Ребята немного смутились:
— Да мы так просто…
— Ну, как же — просто! Пришли на болото за три километра, да ещё в выходной день, так просто!
— Мы юннаты, — сказал осмелевший Ваня. — Изучаем жизнь нашего болота.
— Юннаты? Ну вот, теперь ясно. Значит, мы с вами товарищи: мы тоже юннаты, — говорит Максим Петрович.
— Какие же вы юннаты! — засмеялся Саша. — Вы большие да с ружьями. Вы охотники.
Через полчаса мы уже подружились, сидели рядом у костра, а мальчики охотно, с детским азартом рассказывали нам о необыкновенном кроншнепе.
Оказалось, недавно они здесь видели кроншнепа с белым пятном на серо-пепельной спине, и между ними разгорелся спор. Ваня утверждал, что это такое оперение, а Саша говорил, что это просто на спину кроншнепу капнула ворона. И вот они пришли разгадать эту загадку. Рассуждали они так: если это такое оперение, то пятно будет и через неделю, а если это капнула ворона, то пятна не будет — его смоет дождём или кроншнеп очистит клювом.
— Ну, и как же, разгадали вы эту загадку? — спросили мы.
— Разгадали, — ответил Ваня. — Утром забрались мы в ивовый куст и всё ждали, когда подсядет к нам кроншнеп, а ведь эта птица очень осторожная. Но всё же часа через три он сел шагах в десяти от нас. Ну, и оказалось, что это, такие белые перья… А ты говорил, ворона капнула! — обратился он к Саше.
И вот от этих-то ребят, которых мы встретили в майский день в лесу, получил я письмо. Не выдержал и тут же звоню Максиму Петровичу:
— Знаете, от кого я получил письмо?
— Нет, — отвечает, — не знаю.
— Да от ребят, от ушастых зайцев! Весну почуяли. Пишут, чтобы обязательно мы приезжали — будут встречать, ждут.
— Вот ведь какие молодцы — не забыли, слово своё пионерское сдержали! — слышу в телефоне растроганный голос Максима Петровича. — В десять вечера буду у тебя.
И вот наступает апрель, мы едем к нашим ребятам.
Поезд останавливается на станции Крутое. Тёплая и тёмная, спустилась апрельская ночь, в воздухе — приятная испарина.
— А ребят-то ведь нет! — говорит Максим Петрович.
В его голосе чувствуются разочарование и обида.
— Да куда в такую темень им идти? Завтра придут на Нерскую! — говорю я, желая успокоить приятеля.
И только начали спускаться с полотна дороги, как слышим:
— Максим Петрович! Дядя Миша!..
— Пришли, а? Пришли ребята! Сюда, сюда!
Бегут запыхавшись, бегут.
— Сюда, ребята!
— Ну, здравствуйте!.. Да смотри, как они выросли! Эх вы, ушастые зайцы! — радостно смеётся Максим Петрович, обнимая их.
— Куда пойдём? В деревню или сразу на Нерскую? — спрашиваем ребят.
— Прямо на Нерскую. Мы уж и дров натаскали к шалашу, — отвечают ребята.
И мы идём по знакомой тропе.
— Ну, а как кроншнеп с белым пятном, прилетел или нет?
— Ещё не видели. Уже шесть прилетело, а того ещё нет.
Опять мы на открытии весенней охоты. Я, Максим Петрович, Ваня и Саша сидим у костра на берегу Нерской. Искры от костра поднимаются и тают в ночной тьме. Шумит Нерская; она сегодня в полном своём половодье. Максим Петрович очищает брусничник, из которого будем готовить «чай».
Уже и птицы все убрались на покой, только какой-то неугомонный бекас всё ещё пел свою немудрую песню: «Э… э… э… жи… жи… жи…», — описывая дугу за дугой над нашими головами.
Наконец умолк и он.
Часа в четыре утра над головой раздался берущий за душу звук: «Тюх… тюх… тюх… тюх…»
Это прошла первая стайка чирков.
— Надо собираться, — говорит Максим Петрович.
Отстояв утреннюю зорю, мы с ребятами возвращаемся к своему шалашу по болоту, покрытому водой, но ещё с замёрзшим дном. Вдруг из-за куста с криком поднимается кроншнеп, а на спине — белое пятно.
— Он, он! — кричим мы, перебивая друг друга, и как-то приятно и радостно становится на душе.
И он, значит, подал нам весть о новой весне!
ЗОРЬКА
Открытие осенней охоты — что за прекрасное время! Жара спа́ла, но ещё тепло. Воздух чистый-чистый; он напоён запахом созревших хлебов, конопли и свежего сена. Деревья стоят в полной своей красе, но уже на земле лежат пожелтевшие листья. Туман ложится раньше и утром медленно тает под мягкими, но ещё тёплыми лучами августовского солнца.
Скворцы стабунились и озоруют на огородах, в садах и на хлебных скирдах.
Молодые выводки боровой, водоплавающей и болотной дичи поднялись на крыло.
Ночь. А в камышовых заводях идёт бойкий утиный разговор.
— Слышишь, как жируют! Славная охота будет завтра, — говорит Максим Петрович.
Зорька, лежащая у ног своего хозяина, беспокойно вертит хвостом и чуть взвизгивает, широко раскрыв свои умные глаза.
— Хорошая у вас собака, Максим Петрович!
— Зорька-то? И цены нет: умница, охотник, друг; как говорится, только не говорит, а всё понимает. Вот и сейчас, видите, закрыла глаза — это потому, что про неё начали разговор, понимает… А рассказывал я вам или нет, что было с ней на первой охоте?
И Максим Петрович начал уже не раз слышанный мною рассказ:
— Три года назад я купил её у совершенно незнакомого мне охотника. Правда, он её сильно расхваливал, но ведь трудно верить. В первую же субботу я со своими приятелями отправился на охоту — мне очень хотелось испытать Зорьку. Но, как на грех, в воскресенье с самого утра пошёл сильный дождь, а в дождь плохая охота: птица таится, да и самому не особенно приятно мокнуть. Всё же мы не выдержали и пошли. Походил я часа два, изрядно промок, а дичи никакой не видел. Зорька сначала пустилась в поиск. Поиск её мне понравился, но очень быстро, как говорят охотники, начала «плести лапти», то есть идти сзади меня, прекратив охоту.
Возвращаюсь — уже кипит походный котелок, а мои приятели сушат на костре промокшую одежду.
«Ну, как охота? — спрашивают они. — А мы думали, что вы обязательно что-нибудь добудете, — ведь вы с собакой».
«Да сегодня хоть с тремя собаками и то ничего не добудешь, — отвечаю я. — Сегодня дело не в собаках, а в погоде».
Я понял, что они просто хотят меня подзадорить, но, как ни странно, всё же запала мне мысль в голову: а может быть, действительно моя собачка — не охотник? Что-то очень быстро она начала «плести лапти».
И как раз в это время шагах в тридцати на сухую берёзу сел кобчик.
Я быстро схватил ружьё, вскинул и выстрелил. Кобчик упал в ивовый куст, разросшийся около берёзы.
Зорька вскочила, сделала несколько шагов в направлении куста и остановилась, повернув ко мне голову, как бы ожидая приказания. И, хотя я знал хорошо, что кобчик — не дичь, я дал команду. Зорька бросилась в куст, но тут же возвратилась пустая.
Мои приятели снова за своё: ну какая, мол, это собака, если на её глазах убита птица, а она не может её найти!
Я повторил приказание. Зорька с каким-то не то удивлением, не то с обидой посмотрела на меня и неохотно пошла обратно. И несёт кобчика, но как несёт! Она держит его за одно перо крыла зубами, брезгливо оттопырив губы, как бы не желая ими коснуться птицы. Идёт медленным шагом, с опущенным хвостом и, не дойдя до меня шагов пять, бросает кобчика, а сама убегает в ближайший березняк.
Я кинулся за ней, кричал, свистел, звал — всё напрасно: сбежала.
Так прошло около часа.
Дождь прекратился, выглянуло солнце; при дуновении ветра крупные капли тяжело падали с листьев деревьев. Настроение у меня и у моих товарищей было подавленное: пропала Зорька.
Мы сидели у потухшего костра и обсуждали этот нелепый случай, как вдруг из кустов с шумом выскочила Зорька, держа в зубах что-то большое и непонятное. Она быстро подбежала и с какой-то особой гордостью начала бегать вокруг меня.
В зубах у неё была охотничья сетка, а в сетке — две утки и патронташ. Мы стояли как поражённые громом, вопросительно смотрели друг на друга и на Зорьку. А у меня от радости даже слёзы навернулись на глаза. Как по уговору, мы развязали рюкзаки и все трое наперебой начали угощать Зорьку.
На второй день, возвращаясь с охоты, мы сидели на станции Крутое, и каждый высказывал своё предположение о похищенной сетке.
За несколько минут до прихода поезда в помещение станции вошёл охотник. Окинув взглядом пассажиров, он, не задерживаясь, подошёл к нам.
«Ну, как поохотились?» — спрашиваем его.
«И не спрашивайте! — отвечает охотник. — Такая глупость приключилась вчера, что просто ума не приложу. Вышел я утром, а ведь сами знаете, какая погода была. В одном месте поднялась пара кряковых.
Я их взял, походил ещё немного, весь промок и решил на этом кончить. Развёл костёр, думаю: обсушусь немного, попью чаю — и домой. А сетку с утками и патронташем положил на пень, почти рядом с костром. И вот, верите или нет, никто не приходил, а сетка пропала — ну как сквозь землю провалилась!»
В этом месте своего рассказа Максим Петрович обыкновенно начинал смеяться. И мы тоже не могли удержаться от смеха.
Пока Максим Петрович рассказывал, успел вскипеть котелок.
— Чем будем заваривать — чаем или брусничником? — спрашиваю я Максима Петровича.
— Только брусничником, — отвечает он. — Чай — дома, а на охоте лучше брусничника ничего не надо. Да и для здоровья это хорошо.
Начал брезжить рассвет. Стая кряковых со свистом прошла за камыши и тяжело упала на плёс.
Пора…
В БОЛЬШОЙ ЕЛАНИ
Золотисто-голубое небо огромной чашей опрокинулось над Москвой. Мы стоим у Ярославского вокзала со своими собаками, ружьями и тяжёлыми рюкзаками в ожидании отхода поезда и любуемся высотным зданием.
— Ну как, Максим Петрович, хорошо?
— Хорошо!
— А что будет лет через десять?
— Через десять — и того лучше.
Группа любопытных, разглядывая наши охотничьи принадлежности, окружила нас. Каждый выказывает свои Познания в охотничьем деле. Вот подходит какой-то гражданин и с видом знатока осматривает Зорьку, собаку Максима Петровича.
— Хорошая немецкая овчарка, только хвост почему-то калачом. Да и по какой же дичи с ней можно охотиться?
Взрыв хохота приводит его в некоторое замешательство.
— Какая же это овчарка? Это русская лайка. Эх ты, дядя! Тоже знаток нашёлся! — говорит кто-то, минутой раньше назвавший нашу собаку сеттером.
Жалко, что Зорька не понимает человеческой речи, а то бы не поздоровилось им за эти оскорбления.
До отхода поезда пятнадцать минут.
Максим Петрович надевает Зорьке намордник. Не любит она его, но ничего не поделаешь: в вагон без намордника нельзя.
— Максим Петрович, вы же в санаторий собирались в этом году. Раздумали, что ли? — говорю я.
— Ну-ка, помоги лучше рюкзак поднять… «Санаторий, санаторий»! В санаторий больным нужно ездить, а мне зачем? — И двухпудовый рюкзак, как пёрышко, взлетает ему на плечи. — В санаторий как-нибудь на следующий год. А сейчас — прямо к Макару Ивановичу, в Большую Елань.
Шестьдесят километров от станции едем мы на попутной машине МТС. Три сельских Совета нужно проехать, чтобы попасть в Большую Елань. Едем, как к себе домой. Уже названия населённых пунктов вызывают приятные воспоминания. Вот проехали Тигину, Чужгу, а вот и Огибалово, а от Огибалова семь километров лесной дороги — и колхоз «Искра».
Всего год не были в этих местах, но какие перемены! Тигинцы заканчивают электростанцию — новенькие столбы бережно несут провод в каждую деревню. Через реку Чужгу построен новый мост; на перилах медовыми каплями искрится смола… А вот и Большая Елань. Справа то блеснёт зеркальце воды, то опять скроется — это извивается река Тавенга. Слева показалась более широкая река, Вожега. По холмистым берегам обеих рек расположилось восемь деревень — колхоз «Искра». Подъезжаем к знакомому дому…
— Так и знал, что это вы едете! — радостно кричит Макар Иванович, подбегая к машине. — Ведь целую неделю жду… Ну хорошо, что приехали! А дичи-то в этом году тьма-тьмущая! Весной я вас часто вспоминал. Эх, и тока были за Овсяной полянкой, аж лес шумел!.. Бывало, выйду вот на крыльцо утром пораньше и всё слушаю, слушаю, а иной раз и сам запою.
Просторная изба чисто убрана, полы намыты до желтизны, постланы самодельные дорожки. На стене на видном месте — грамота за хорошую работу, обрамлённая с боков глухариными крыльями, а сверху — хвостом тетерева.
Как всегда, на столе скоро зашумел самовар. Хорошо с дороги выпить крепкого чаю! Сидим за столом, ведём самый обычный разговор: про дичь, про рыбу, про уборку картофеля, которая затянулась из-за плохой погоды.
В это время бойко хлопнула калитка. Кто-то мелькнул перед окнами. Два прыжка по лестнице, топот босых ног по коридору… Распахнулась дверь, и на пороге появился внук Макара Ивановича — Серёжа.
Мы невольно бросились к нему навстречу. Каждому из нас хотелось первому потискать Серёжу. Ведь не виделись целый год!
Максим Петрович достал из рюкзака никелированный горн и набор блёсен для ловли рыбы.
— Вот, Серёжа, это подарок от нас вашему отряду за хорошую учёбу и работу. Так и передай ребятам.
Серёжа смущённо и взволнованно принял подарки, а потом как вихрь вылетел из комнаты и, блестя на солнце горном, побежал к картофельному полю.
А вечером, когда северное сентябрьское солнце неохотно прощалось с уходящим днём, в деревню под звуки горна возвращался с поля пионерский отряд.
На скотном дворе переполох. Шумят ребята. Слышатся их раздражённые голоса.
В чём дело? Ведь они только что шли туда с весёлыми песнями. Каждый из них нёс в кармане лакомство своей любимице: кто хлеб с солью, кто кусочек сахара, а Серёжа — большой турнепс.
Вот они шумной ватагой бегут к нашему дому. На их лицах удивление, испуг и тревога.
— Что там случилось-то? Эй вы, щеглы белоголовые! — кричит Макар Иванович, по пояс высунувшись в открытое окно.
— Да как же, дядя…
— Макар Иванович!
— Никогда этого не было…
— Чего смотрели пастухи?
— А ну, идите сюда ближе! Да говорите толком, кто-нибудь один, а то разжужжались, как шмели! Ну, говори, Серёжа. Да, никак, ты плачешь?
— Дедушка, Отрада не вернулась со стадом! — еле сдерживая всхлипывания, отвечает Серёжа.
— Она всегда впереди всех с пастбища возвращается!
— Наверное, в трясине завязла.
— А может, медведь задрал! — кричат, перебивая друг друга, ребята.
— Отрада не вернулась? — Лицо Макара Ивановича приняло озабоченный вид. — А где паслось стадо?
— За Сырями! — хором отвечают ребята.
— А пастух где?
— Пастух ещё не возвращался. Подпасок передал, что он остался в лесу искать Отраду.
— Ну, вот что, ребята, слезами делу не поможешь. Подождём пастуха — возможно, он её найдёт и пригонит. Всё равно теперь идти искать поздно: пока дойдём до леса — будет темно.
— Отрада не вернулась… Это корова умная и сильная, — как бы про себя, говорит Макар Иванович. — На сук напоролась или ногу повредила — это ещё полбеды. Боюсь, не попала ли она в медвежьи когти. И Отрады жалко, и ребят жалко… Ведь эти озорники, — обращаясь к нам, говорит старик, и довольная улыбка пробегает по его лицу, — взяли шефство ещё над телятами, а теперь это лучшие коровы нашей фермы. Их доярки так и называют: «Пионерки». Сколько трудов на них положили ребята! Ведь дня не пройдёт, чтобы они не были на скотном дворе. И вымоют их, и вычистят, и стойло уберут, и проверят, правильно ли и вовремя ли их накормили. Ведь вот, как из школы придут, так сразу и бегут на ферму. Смотришь на них, и ещё больше жить хочется. Эх, прожить бы ещё годков десять — пятнадцать!
— Что вы, Макар Иванович, вам ещё жить да жить! — отвечаю я.
— Да я ещё ничего, силу чувствую, только вот глаза сдали. Взять, к примеру, сегодня: ведь тетерев-то из-под ног поднялся, а я раз-раз — и мимо! Перезаряжаю ружьё, а сам думаю: «Ты ли это, Макар?» Но, правда, по сидячей ещё промаха не даю.
Вслед за ребятами прибежали две доярки. И вот хлопочут, вот хлопочут — расшумелись не меньше ребят. Они твёрдо решили, что Отрада попала к медведю. Доводов, какие им приводил Макар Иванович, и слушать не хотят. А одна из них, что помоложе — Дарьей звать, не особенно дружелюбно посмотрела на нас и как бы в сторону кому-то говорит:
— Ходят вот, птичек стреляют, а нет, чтобы делом занялись да медведя убили! А то прошлое лето Звёздочку задрал, теперь вот Отраду…
— Ну ты, Дарья, не вводи меня во грех! Медведя убить — не корову подоить! — строго сказал Макар Иванович. — Попадётся — не помилуем, а с Отрадой ещё неизвестно что.
Не любит старый следопыт, если нелестно отзовутся об охотниках. Охоту он считает первым делом. Да и есть чем гордиться старику: на его счету восемнадцать медведей, шестьдесят волков. Лет двадцать назад один из соседей как-то в шутку назвал его бездельником, и с тех пор Макар Иванович руки обидчику не подаёт.
Поздно, за полночь, пришёл пастух в сопровождении ребят. Они не ложились спать, а дожидались его возвращения у новой мельницы. У Макара Ивановича сидели в это время бригадир и животновод — они пришли к нему за советом и помощью.
— С ног сбился, — говорит пастух. — Кажется, всю поскотину обошёл, а Отрады нет.
Слушает следопыт пастуха и изредка спрашивает:
— А в Чищении был?.. А по Хорёвке проходил?
— Ну ничего, завтра найдём, корова — не иголка, — успокаивает дед.
Ребята облегчённо вздыхают.
— Ты уж, Макар Иванович, помоги нам! — просит бригадир.
— Чего тут упрашивать, дело общественное! Мы вот с охотниками да с животноводом попробуем найти её. Разве ребят ещё взять? Только с ними горя наберёшься: заблудятся, а потом их разыскивать придётся.
— Не заблудимся, дедушка Макар, не заблудимся! Возьми!
Рано утром наша экспедиция отправилась на розыски Отрады.
Пока шли полем и покосами, впереди были Серёжа, Вася и Лёня. Когда подошли к лесу, ребята остановились: во-первых, немного страшновато, а во-вторых, они знали, что Макар Иванович сейчас подаст команду, кому с кем и в каком направлении идти. Только Зорька давно уже скрылась в этом тёмном, густом, строгом и красивом северном лесу.
Распоряжения Макара Ивановича были коротки. Рассуждал он так: если пастух говорит, что Отрады он не видел с полудня, а в полдень стадо, как правило, придерживается реки Хорёвки, значит, и розыски нужно вести вначале по Хорёвке.
Меня и Максима Петровича он направил правым берегом речки. «Кстати, — говорит, — рябчиков постреляете», сам с ребятами пошёл левым берегом, а животновода просил осмотреть Чищение — место, куда любят заходить коровы полакомиться редкой по вкусу травой.
Пробираемся по берегу реки. Не так-то легко! Берег её зарос вековыми деревьями, завален буреломом, а там, где отступают ели, растут кусты ивняка, ольшаника, чёрной смородины, малины и трава выше роста человека.
Часа полтора пробираемся по речке. Зорька облаяла около десятка белок, но сейчас не время, труды её напрасны. Она и сама, наверное, понимает это, потому что долго не задерживается. Полает, полает и бросит, чего не бывает поздней осенью.
Вот справа от нас, где-то далеко, слышится упорный лай Зорьки — лай, как по лосю, но на одном месте. А через некоторое время лай прекратился, и до нас долетела, перекатываясь по лесу, знакомая мелодия «сбора», которую неподражаемо исполняет на стволах ружья Макар Иванович.
— Нашли, что ли? — ещё не видя Макара Ивановича и ребят, но слыша их голоса, кричим мы.
— Нашли! Идите сюда! — отзывается старик.
— Ну, как же ты так, Отрада! Бедная ты… Ой, как засосало! Только спина видна… Устала ты, бедняжка! — слышатся жалостные голоса ребят.
Подходим и видим: на краю небольшого болотца виднеются из трясины голова и спина большой, ярославской породы коровы. Серёжа бросил на трясину колья, подобрался к голове коровы и ласкает её. А она, обрадовавшись людям и особенно Серёже, старается своим шершавым, как щётка, языком лизнуть его.
— Мы уже прошли это место, — говорит Макар, — и вдруг слышим — сзади нас залилась Зорька. «На кого бы, думаю, она может лаять?» Подходим, а она лает на Отраду. Так что не мы нашли, а Зорька. Вот ведь молодец!
Лопатой, которую Макар Иванович смастерил из дерева, и топором начали делать проход в трясине. Лопатой отрываем землю, топором подрубаем корни деревьев.
Часа три прошло, пока мы освободили корову из трясины. Дрожит и еле на ногах стоит. Устала, промёрзла. Ребята нарвали ей сочной травы — ест, проголодалась.
А Макар Иванович скрутил толстый жгут из травы и усиленно растёр ей бока, живот и спину. «Чтобы быстрее согрелась», — пояснил он.
Когда Отрада немного отдохнула, дед с ребятами погнали её домой, а мы с Максимом Петровичем пошли дальше в лес, на Полевское болото за глухарями.
Вот уже третья неделя, как мы живём у Макара Ивановича. Отпуск подходит к концу. И мы отправляемся сегодня в последний рейс за утками на лодке.
На вёслах сидит Максим Петрович, на корме за рулём — Серёжа, а на носу стоит Зорька и жадно втягивает воздух в свои широкие влажные ноздри.
Третий час плывём мы по реке; она всё шире и шире, течение всё медленнее и медленнее. Крутые берега, поросшие хвойным лесом, сменились травянистыми лугами, лёгкий ветерок чуть колышет молодую отаву. Вдали показался зелёный остров, и река разделилась на два рукава. Хочется сделать небольшую остановку, поразмять ноги, попить чаю.
Зорька не стала ожидать, когда лодка подойдёт к острову, метров за триста она прыгнула в воду и поплыла. Выскочила на берег, отряхнулась и скрылась в зелени камышей. И тут же в разных местах из зарослей с недовольным криком начали подниматься стаи уток и кружить над островом.
Вот тут-то и случилось то, что предрешило исход последней охоты.
Когда мы приблизились к острову метров на двадцать, из камышей поднялась стая чирков. Максим Петрович, сидевший на корме лодки, схватился за ружьё, но в это время чирки уже проходили над нами. Он приподнялся, вскинул ружьё, но почему-то хотел сделать шаг вперёд — наверное, забыл, что он в лодке, — споткнулся о сиденье и неуклюже — такая громадина! — полетел за борт. Вдобавок ещё ногой зацепил за рюкзак и тоже вытащил его из лодки.
Максим Петрович погрузился в воду, а рюкзак, как большой поплавок, то всплывёт, то исчезнет под водой, судорожно подёргиваясь.
«Попался, — думаю, — сом ты эдакий!»
Помогли Максиму Петровичу выбраться на берег. Оказывается, было не так глубоко, но рюкзак, прицепившийся ремнями к его ногам, не давал возможности встать.
Ну и смеялись же мы, когда опасность миновала! Особенно смеялся Серёжа — он от смеха не мог стоять на ногах. На шум прибежала Зорька. То ли не разобравшись, в чём дело, то ли от радости, что всё благополучно обошлось, она начала с лаем носиться около нас и кататься по земле. Может быть, по-собачьи это было выражением неудержимого смеха?
Что выкупался охотник в осенней воде, в этом ничего страшного нет. Посиди час у хорошего костра — и всё забыто. Но мы допустили большую ошибку: забыли позаботиться о рюкзаке, хотя он и был вытащен из воды. А когда спохватились, то было уже поздно. Бумажные гильзы патронов раздулись, как сардельки; чай, сахар, соль, папиросы — всё размокло. Самое главное — мы остались без патронов, а с одним патронташем, что был на мне, на озеро ехать незачем.
Погоревали, подосадовали и решили заняться рыбной ловлей. Хорошо, что с собой были блёсны!
Вечерняя заря удалась как нельзя лучше. Щука и окунь будто только и ожидали нашего приезда — одна поклёвка следовала за другой.
Мы так увлеклись рыбной ловлей, что уже не жалели, что не пришлось поохотиться на уток.
Утром дул попутный ветерок, и мы за четыре часа под парусом благополучно возвратились в «Искру».
…Последний день в Большой Елани, завтра уезжать. Макар Иванович вытопил нам баню — без бани не отпускает.
— У нас уж так заведено, — говорит он: — с дороги вернулся — в баню, в дорогу собираешься — тоже в баню сходи. Тело ведь чистоту любит. Попарься хорошенько — да в реку. Сколько здоровья-то сразу прибавится!
Возвращаемся из бани. Макар Иванович стоит у своего дома, окружённый ребятами, и поёт с ними песни, всё хорошие, бодрые песни.
Радостью наполнены глаза ребят. Эта же радость и в глазах Макара Ивановича.
— Вы знаете, — обращаясь к нам, говорит он, — всю жизнь люблю песни! Раньше пел, чтоб горе заглушить, а теперь жизнь пою.
А ребята уже направились к колхозному клубу, и в вечерней заре разливалась их пионерская песня.
КУВА И КУКУ
Интересные птицы — кеклики. Их ещё называют «горные куропатки» или «горные курочки». Живут они на склонах гор, а жируют на хлебных полях и проезжих дорогах. Голова и спина пепельные, грудка и живот светло-коричневые, по крыльям чёрные полосочки, на светлых щёчках чёрные пятнышки, клюв и лапки красные. Для горной местности лучшего оперения и придумать нельзя.
Идёшь по горам, и вдруг почти из-под ног с шумом поднимается и разлетается в разные стороны стая кекликов. Перелёт делают небольшой — метров сто — двести, а потом начинают переговариваться между собой: «Кува́-куку́, кува-куку», и сходятся опять в стайку. И вот именно, что сходятся. Летать они не любят. Летят только вниз с горы, а на ровном месте или особенно в гору только бегут, да так проворно, что за ними не угонишься.
Утро. Слева в голубой дымке — отроги Заилийского Ала-Тау, справа на сотни километров тянется Заилийская долина. Кое-где в кустах саксаула задержался гонимый ветром снег.
Отдельными островками он искрится в утренних лучах январского солнца. А в голубом морозном небе тоже отдельными островками висят, как огромные глыбы снега, кучевые облака, и не поймёшь, то ли долина отразилась в зеркале неба, то ли небо отразилось в зеркале долины.
Осторожно пробираемся по крутому берегу бойкой горной речки, к вероятному месту жировки кекликов. Там, за поворотом, летом была пшеница.
Мой приятель, колхозник Жамангул, идёт впереди. Удивляюсь лёгкости его походки. Вот он делает мне знак рукой, что значит: тихо.
— Услышали, — говорит Жамангул.
Со всех сторон несётся по утреннему морозцу приятное квохтанье: «Кува-куку, кува-куку, кува-куку…»
— Перехитрили! — смеётся Жамангул, показывая на противоположный берег ручья.
А там их действительно целая сотня, не меньше. Они ловко и быстро бегут по скале.
А на месте жировки бьётся и никак не может взлететь одна курочка.
— Опять кто-то силки расставил, — досадует Жамангул.
Волосяной силок туго стянул ножку. Почернела и безжизненно висит лапка.
— Пустить? — спрашиваю Жамангула.
— Пустить не надо, пропадёт.
Дома отнял я ей омертвевшую лапку. Смазал йодом культю и перевязал бинтиком.
Заживление прошло хорошо. Только долго она не могла научиться прыгать на одной ноге. Но наконец привыкла и перестала падать.
Бóльшую часть времени проводила она на печке. Полетает по квартире, попрыгает по полу — и опять на печку. Печка в моей квартире была для неё самой высокой скалой. Взлетит она на печку и ещё вверх смотрит. Но выше только потолок.
Оправилась моя больная совершенно. По утрам нет-нет, да и заквохчет: «Кува-куку, кува-куку…» Наверное, ей ветер приносил с гор голос подруг.
— Отпустить? — спрашиваю жену.
— Конечно, отпусти. Видишь, как она скучает.
Вынес я свою Куву́ — так мы её звали — во двор. А во дворе мороз и снег глубокий. В феврале это было.
— Ну, — говорю, — лети!
И пустил.
Полетала она над домом, а потом села в огород и ну купаться в снегу. Уж мылась она, мылась, кажется, каждое пёрышко снегом протёрла.
Вымылась, вспорхнула и полетела, но не в горы, а в коридор. И только я открыл дверь в квартиру, как она порх — и на печку!
— Что, не хочет? — спрашивает жена.
— Как видишь, — говорю. — Опять на своей скале.
С тех пор ежедневно Кува выходила на прогулку, только не через дверь, а через форточку.
Вылетит, полетает, полетает, покупается в снегу — и опять домой.
А тут случилось мне на охоте у ястреба отбить курочку. Курочка была еле живая. Привёз я её домой. Она не то что летать — даже ходить не могла: ястреб сильно её поранил. Левый глаз был закрыт, и кругом — засохшая кровь. Головка была вся испачкана кровью. А под левым крылышком вырваны перья, и большая рана, почти до костей. И вот сидит моя больная с закрытыми глазами и головку опустила.
— Не выживет, — говорит жена.
— Пожалуй, да, — отвечаю я. — А хорошо, если выживет, тогда им веселее будет.
Дело было вечером. Кува уже спала. Стоит на одной ножке и головку под крыло спрятала.
Взял я Кукý — так мы назвали вторую курочку — и посадил рядом с Кувой.
— Садись, — говорю, — рядом. Может, почувствуешь, что не одна, и легче станет.
Кува испугалась, отскочила в сторону и всё смотрит, смотрит на Куку, вытягивая шейку.
Вот что-то Кува спросила на своём языке. А Куку сидит, опустив голову, с закрытыми глазами, не отвечает. Тогда Кува приблизилась к Куку и всё расспрашивает, расспрашивает… и начала ухаживать за Куку: очистила все пёрышки от крови на голове, на крылышке. Прыгает на одной ноге вокруг Куку и всё говорит, говорит… А Куку лишь редко и жалобно отвечает.
Выключили мы свет, и умолкли наши питомцы.
А утром, чуть стало светать, на «скале» снова слышен бойкий говор Кувы и хотя редкие, но более ясные ответы Куку.
Куку сидит уже с поднятой головкой, и один глаз открылся.
— Выживет, — говорит жена.
— Выживет, — отвечаю я.
Открыл я форточку, хотел, чтобы Кува слетала на прогулку, — не идёт, всё хлопочет около Куку. Подали мы завтрак: зёрен и воды в блюдечке. Кува угощает Куку, но той ещё, видно, не до еды: не ест.
Кува мокрым клювом коснулась клюва Куку, и капелька воды попала ей на клюв.
Куку почувствовала капельку и жадно защёлкала клювом. А потом одним глазом уставилась на блюдце с водой, которое ей, наверное, показалось маленьким озером, и начала пить и долго-долго пила. А на третий день зёрна клевать стала и открылся второй глаз.
А через две недели и Кува и Куку вместе на прогулку через форточку стали летать.
А по утрам в моей квартире, как в горах, всю зорю — на весь дом: «Кува-куку, кува-куку, кува-куку!..»
Вот, думаю, дожил: в доме, а как на охоте.
А тут подошёл март месяц. Дружная весна как-то сразу прошла по всей Средней Азии. Шумят бурные горные реки. Задымились голубые горы. Гудит воздух от крика прилётных птиц. Беспокойнее стали мои пернатые и дольше задерживаются на прогулке. Куку всё скребёт на печке кирпичи и крутится на одном месте. «Не иначе, — думаю, — гнездо собирается вить».
А в одно утро что-то особенно бойко и долго они разговаривали и… не вернулись с прогулки.
ВАСЬКА
Часов в одиннадцать утра, когда солнце стояло почти в зените и настойчиво лило потоки горячих лучей в самые затаённые уголки ущелий, а раскалённый воздух невидимыми волнами обжигал наши лица, мы спускались по крутым скатам одного из отрогов Тянь-Шаня к Ключу жизни.
На небе ни одного облачка. Оно, как огромный голубой парашют, своими краями уцепилось за хребет Тянь-Шаня и вот-вот переполнится горячим дыханием гор, оторвётся и полетит.
Жарко. Жара истомила всё живое.
Горы молчат. Только высоко в небе парит орёл в надежде отыскать добычу да мы с Жамангулом, обливаясь пóтом, спешим к заветному ключу.
Сколько раз мы находили у него желанный приют, сколько раз утоляли жажду его студёной, прозрачной, чистой и вкусной водой! Сколько часов просиживали мы около него в летние знойные дни!
Ни с каким напитком не сравнить его воду.
В конце ущелья, где оно прорывается в долину, из-под высокой нависшей скалы бьёт небольшой ключ. И кажется, что под этой скалой находится огромный резервуар, а скала охраняет его и бережно и экономно подаёт всё новые и новые порции.
Ключ жизни! Какой-то умный человек дал это высокое имя ему. И ключ с честью несёт его, возможно, уже не одно столетие.
— Смотри, какой пир здесь сегодня был! — смеясь, говорит Жамангул, показывая на множество различных следов около ключа.
Берег ключа испещрён следами. На песке видны ясные их отпечатки. Здесь были и архары, и тэки, и джейраны, и кеклики.
Какое счастье в жаркий, знойный день очутиться у такого источника!
Расположились мы в тени у самого источника, и, кажется, нет сейчас никого счастливее нас.
Жамангул дружески корит меня:
— Зачем прямо в гору идёшь? И силы напрасно тратишь и время. По горам надо ходить, как по винтовой лестнице, тогда и быстро и легко…
Но вот Жамангул поднялся и быстро побежал вперёд. Я спросил — что такое, но он ничего не ответил, а остановился, наклонился к земле и зовёт меня.
Среди увядших, высохших и пожелтевших степных маков лежал серо-коричневый, с чёрным ремешком по спине маленький, только что появившийся на свет козлёнок. Он лежал, плотно прижавшись к земле, положив свою мордочку на вытянутые передние ноги, как неживой, то открывая, то закрывая свои тёмные блестящие глаза.
Жамангул приподнял его. Козлёнок стоит, дрожит, неуверенно опираясь на свои неуклюжие, с толстыми коленками ноги. Постоял немного, упал и опять замер — ну как неживой!
— А где же мать? — спросил я Жамангула.
— Наверное, молодая и убежала вместе со стадом, зачуяв нас. Но она придёт.
Взяли мы козлёнка и принесли к ключу. Положили в тень на разостланную куртку и любуемся. Вот он приподнял голову и заблеял: «Бэ-э, бэ-э-э!» — да таким басом! А сам он величиной с небольшого зайца.
— Козлик, — говорит Жамангул. — У козочки голосок нежный. А вот смотри, два завиточка на лбу между ушами — в этом месте вырастут рожки.
Уже часа три прошло, а мать ещё не появлялась. Несколько раз Жамангул выходил из ущелья и смотрел, но матери не видел.
— Наверное, другим занялась и забыла про этого, — заключил Жамангул.
Везу я козлёнка домой и думаю: «Вот ребятам будет забава!»
Жена посмотрела и говорит:
— И не знаю, как тебе хочется мучить животных! Ну зачем привёз? Что мы с ним будем делать?
Я постарался объяснить, что оставить было нельзя, что мать куда-то исчезла, а вечером его всё равно шакалы бы съели.
— Ну, уж если так, то ладно.
А козлёнок ходит по комнате, как на костылях — ещё плохо слушаются его ноги, — и блеет: «Бэ-э, бэ-э…»
— Есть, наверное, хочет, — говорит жена. — Но как его кормить?
Налил в блюдце молока, поднёс к мордочке — не пьёт. Тогда я окунул палец в молоко, сунул козлёнку в рот, и он принялся сосать палец.
— Всё ясно, — говорит жена. — Сейчас накормим.
Взяли мы бутылочку, налили в неё тёплого молока, на горлышко надели резиновую соску и дали козлёнку. И вот он с жадностью начал сосать. Сосёт, мордочкой подбивает бутылку, крутит чёрным хвостиком и притопывает левой ногой. Ну точь-в-точь как ягнята сосут свою мать. Насосался, лёг и крепко-крепко уснул.
Слух о том, что я привёз дикого козлёнка, быстро облетел весь посёлок.
Вечером собрались ребята. Смотрят, смеются, и каждому хочется погладить.
Прозвали мы его Васькой. А когда Ваську стали кормить ужином, когда он стал поддавать мордочкой бутылку, крутить хвостиком и притопывать левой ногой, в моём дворе творилось что-то невероятное.
Ребята смеялись, каждому хотелось подержать бутылочку и сказать козлёнку самые ласковые слова. И стал мой Васька любимцем ребят.
С каждым днём он всё набирал и набирал силы. Дней через десять такой шустрый стал да такой игривый! Прыгает, резвится. А потом появились у него рожки. Вначале маленькие показались, как две пуговки, а затем всё больше и больше.
Ребята, играя с ним, приучили его бодаться. Подставят кулак, а он разбежится и как ударит лбом! Очень ему это нравилось.
А тут как-то жена делала уборку в квартире и — зачем это ей понадобилось, сам не знаю, — сняла зеркало со стены и поставила на пол. Васька тут же крутился. Вот увидел он себя в зеркале, испугался и попятился назад. А зеркальный Васька тоже попятился назад.
Тогда козлёнок недолго думая разбежался да так сильно ударил рогами по зеркальному Ваське, что только стёкла зазвенели.
— Ну, уж это не знаю, что такое! — рассердилась жена.
— Да при чём тут он? — отвечаю я. — Откуда ему знать, что это зеркало!
А один раз пошли мы как-то на озеро. Ну конечно, и Васька с нами.
Вокруг озера такая хорошая зелёная трава, ходит он, пощипывает травку, и вдруг видим: уставился Васька на озеро и смотрит в воду, а потом разбежался да, наклонив голову, как прыгнет с разбегу в воду!
«Ну, — думаем, — утонет!» Нет, вынырнул, подплыл к берегу — и бегом к нам. Мы сначала не поняли, в чём дело. А оказалось, что он в воде увидел своё отражение, как в зеркале, и тоже решил подраться.
Живёт и растёт Васька. Любим мы его, и он нас любит. Очень ему нравится, когда его чешешь за ухом. Чешешь и приговариваешь: «Вася, Вася! Хороший ты, Вася!» — а он стоит и от удовольствия хвостиком помахивает.
Приучили мы его есть капусту, морковь, картофель. Пойло он пил хорошо и очень любил чистую речную воду.
А ещё степь любил.
Бывало, смотришь — нет Васьки. Пойдёшь искать, а он или пасётся в степи, или лежит. И вот, только крикнешь: «Вася, Вася!» — эх, как услышит, и бежит, да бежит не как-нибудь, а всё играючи.
К осени так сложились обстоятельства, что мне нужно было в город переезжать. Как же быть с Васькой? Уж очень мы к нему привыкли. Но ведь в город его не перевезёшь. Предлагали мне сдать его в зоопарк, но этого я не сделал — очень Васька свободу любит. Взял да и подарил его пионерам в колхоз.
И пишут мне ребята, что живёт Васька в колхозном стаде. Крупный и красивый вырос джейран, и зовут его теперь не Васькой, а Василием Ивановичем.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.