Олеко Дундич

fb2

Документальная повесть о легендарном герое гражданской войны, который, по образному выражению К. Е. Ворошилова, был «львом с сердцем милого ребенка».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Услышат ли нас?

Длинный железнодорожный состав, сформированный на скорую руку из пассажирских вагонов и теплушек, с дверьми и боками, изрешеченными пулями и осколками снарядов, тяжело дыша, миновал бездействующий семафор и медленно покатился по придонской равнине.

Это был шестидесятый по счету эшелон. В документах штаба 5-й Украинской Красной Армии он именовался воинским, но воинского вида вовсе не имел. Эшелон скорее походил на табор: женщины стряпали, стирали, в теплушках висели пеленки, сушились портянки, на долгих стоянках ребятишки играли в «красных» и «белых». А рядом шла настоящая война.

В вечереющей степи полыхали огненные вспышки, откуда-то из глубины доносились одиночные выстрелы. Позади лежала истерзанная, стонущая под кайзеровским кованым сапогом Украина, впереди — бурный, раздираемый внутренними противоречиями неспокойный казачий Дон, где нередко на одном краю станицы, разделенной рекой, по случаю возвращения старой власти, слышалось «Боже, царя храни», на другом — «Отречемся от старого мира».

Придонские станицы переходили из рук в руки: от белых — к красным, от красных — к белым. Утром в здании станичного правления заседал народный Совет, а к вечеру врывались белоказаки и над домом уже взвивался флаг с синей, красной и желтой полосами — флаг так называемого Донского правительства. На флаге новый герб: двуглавый черный орел заменен нагим, но вооруженным казаком, сидящим верхом на бочке из-под вина. Три цветные полосы и винная бочка на знамени говорили о том, что в окрестных станицах хозяйничает казачья контрреволюция и нелегко будет 5-й Украинской армии с ее многочисленными эшелонами пробиться через мятежный Дон к Волге, к Царицыну.

В хвостовом вагоне отставшего эшелона вместе с беженцами находилось несколько раненых бойцов. Их стоны смешивались с криками новорожденных.

— Зачем в кровавую страду народу множиться? — изрек пожилой сухопарый телеграфист в поношенном кителе. — Зачем бабам рожать, мучиться?.. Судьба наша, как молвит пословица, — индейка, а жизнь — копейка. В войну люди, как мухи, гибнут.

— Зря, дядя Пантелей, — возразила телеграфисту сидевшая против него красивая молодица с круглыми серьгами в ушах, — жизнь дешевите, людей с мухами равняете. Прежде чем так говорить, подумали бы…

— Ты, Анютка, не обижайся. В древнем писании сказано: все в землю уйдут — и люди, и мухи… Для всех солнце погаснет…

— Для кого погаснет, а для кого светить будет, — вмешалась сидевшая в углу полная женщина.

Детский крик прервал разговор. Анюта бросилась к люльке. Ребенок проснулся, требуя молока.

— А где я его возьму, — сокрушалась молодая мать. — Потерпи, сынок, вот доедем до Царицына…

— Доедем ли? — не унимался телеграфист. — Ползем, как жуки по скатерти, по версте в сутки. А Волги-матушки не видать. Послушайте-ка, бабоньки, что колеса выстукивают! — Он поднял вверх указательный палец. В теплушке стало тихо. — Слышите, бабоньки: «Не приедем! Не приедем!»

— А я говорю, доедем, — прервал телеграфиста широкоплечий юноша, державший в руках берданку. — Жизня в Царицыне, скажу я вам, сытая, безбедная.

— А ты что, Сороковой, в Царицыне был?

— Не был, да буду…

— Раз не был, то и помалкивай, кутенок, — оборвал парня телеграфист.

Сороковой поднял выпуклые карие глаза, как два винтовочных дула, и посмотрел в упор на телеграфиста.

Какой же он, в самом деле, кутенок? В пятнадцать лет вместе с отцом спустился в забой, четыре года шахте отдал. Работал коногоном, потом забойщиком, в вечернюю школу ходил, к книгам, к свету тянулся. А когда отец при обвале погиб, стал кормильцем семьи. А потом — революция, Красная гвардия…

— Не в бороде суть. — Сашко провел пальцем по едва пробивающимся черным усикам. — Коля Руднев в двадцать три года вон какими делами заворачивает! Начальник штаба целой армии. А если на возраст глядеть, то, по-вашему, он тоже кутенок?

— Кутенок ты, а Руднев — голова. Его еще в старой армии солдаты «ваше благородие» называли…

— Зачем, дядя Пантелей, на старое поворачиваете? Руднев ни царю, ни Керенскому не захотел служить. В революцию солдаты командиром полка его поставили. А он весь полк в Красную Армию привел. С полка на заместителя наркома республики Донецко-Криворожского бассейна перевели. Одним словом, красный полководец.

— Полководец-то полководец, — усмехнулся телеграфист, — а что он со своими полками сделает: на десять солдат — одна винтовка, да и в патронах нехватка. Можно ли с пустыми подсумками пробиваться через вооруженный Дон? Вот я ругаюсь, а душа-то у меня болит.

— Мы не одни, нам мировой пролетариат поможет.

— А где, Сашко, та помощь из-за кордона, — не унимался телеграфист, — которой Клим на митинге хвалился? Не идет что-то она…

…Привокзальная площадь была заполнена до отказа. На крышах близлежащих домов, на заборах, на деревьях сидели люди: они пришли послушать командующего армией. Это были эвакуированные шахтеры, металлисты, домохозяйки, хлеборобы из окрестных сел. Горячая, взволнованная речь Ворошилова, обращенная к красноармейцам, к трудовым людям, хорошо запомнилась Сороковому.

Ему повезло. Он оказался почти рядом с командующим армией и слышал каждое слово. Сашко держал в руках древко с большим красным полотнищем, на котором крупными буквами было выведено: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Ворошилов говорил о том, что молодая Советская республика переживает тяжелые дни. Над ней нависли черные тучи, к ее горлу тянутся кровавые лапы внутренней и внешней контрреволюции. Международный империализм не может примириться с тем, что на карте мира появилась новая страна, где победили рабочие и крестьяне. Ее недруги боятся, как бы пламя революционного пожара не перекинулось из России на Германию, Францию и дальше за океан, чтобы трудящиеся других стран не последовали бы русскому примеру.

Командующий армией упомянул о шахтах и заводах, названия которых были с детства известны Сороковому. Несколько месяцев назад они еще принадлежали немецким, английским, французским, бельгийским капиталистам, беззастенчиво грабившим богатства России, наживавшим миллионы на поте и крови донецких пролетариев.

Советская власть отняла у буржуев заводы и шахты, сделала их достоянием народа, а потому русские, французские, английские, немецкие, американские, бельгийские капиталисты решили с помощью немецкого штыка нанести удар в сердце революционной России.

«…Выполняя поручение капиталистов всех стран, — читал Ворошилов ленинское обращение, — германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть монархии».

— Не отдадим, а захваченное вернем! — проносится над площадью грохочущий человеческий гул.

Ворошилов улыбнулся. Его радовала эта непоколебимость уставших, полуголодных людей, их твердая вера в то, что германскому милитаризму не удастся задушить русских пролетариев, не удастся вернуть землю помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии.

— Сегодня, — заявил командующий армией, — во всем мире шумят рабочие демонстрации под красными знаменами. Сегодня день единения, день смотра. Красный день пролетариата, черный день буржуазии, готовой каждую минуту ударить беспощадным свинцом в открытые груди рабочих… Немцы наступают, чтобы захватить военное имущество в наших поездах и разрушить наши дальнейшие планы борьбы. Этого допустить мы не можем. Сегодня мы должны показать империалистам, что красное знамя нельзя вырвать из пролетарских рук…

— Не вырвут! — слышится в ответ. — Погибнем, но не отдадим! — Голос Сашка Сорокового вливался в общий поток голосов.

— Сегодня во всем мире гремит «Интернационал», — продолжал Ворошилов, — на нашем участке загремит победный бой. Пролетарии всего света услышат его грозные звуки… Неважно, что мы — за тысячи верст. Видят они нас? Видят! Слышат они нас? Слышат!

Слова об интернациональной солидарности трудящихся брали за живое. Они были подобны искрам, падающим на сухие поленья, и подымавшийся от них огонь согревал потерявших свой кров людей, вселял в них бодрость.

Когда Ворошилов закончил свою речь, кто-то во весь голос крикнул:

— Хай похылыться и завалыться мировый капитализм!

Вверх полетели кепки, фуражки.

Митинг проходил в начале весеннего месяца, но вот уже май кончается, а помощи из-за рубежа, на которую так надеялись и которую так ждали и Сороковой, и молодая мать Анюта, и ворчливый Пантелей, прозванный беженцами Фомой-неверующим, все еще не видать.

Сашко верил в боевое братство. Большинство же людей, ехавших с ним в одном вагоне, склонялись на сторону дядьки Пантелея.

Однажды, когда Сороковой прочел вслух о демонстрациях в Лондоне, Берлине, Вене, о симпатиях, высказанных в иностранной прогрессивной печати в адрес русских пролетариев, взявших власть в свои руки, дядя Пантелей заметил:

— Нам не симпатии — помощь нужна.

— Помощь придет. Нас непременно услышат, — уверял Сашко.

— Уже услышали, — не без горечи в голосе произнес телеграфист. — Только кто услышал? Кайзер Вильгельм пригнал на Украину свою армию. Услыхали американские, французские и английские правители. Они на Мурмане свои войска высадили. Услыхали белочехи. Во Францию не поехали, в Поволжье против Советов взбунтовались. Во Владивосток японцы пришли… Одним словом, навалилась на Россию беда. Не стряхнуть нам ее, братцы.

— Стряхнем, — отрывисто произнес Сашко, закуривая самокрутку. — У пролетариев на хорошее слух хороший. Услышат они нас! А уж если все трудовые люди объединятся да как дунут — такой ветер подымется, что держись, мировая контра! Ведь еще встарь было сказано: «Тому роду не будет переводу, если брат за брата пойдет в огонь и воду». У нас в Германии есть брат — Карл Либкнехт. Ленин сказал, что Либкнехт победит Вильгельма.

— Поживем — увидим, — парировал телеграфист, поворачиваясь к окну, за которым лежала голая придонская степь.

Оказавшись в тяжелом положении, многие обитатели вагона раздумывали: стоило ли им покидать насиженные гнезда, ехать в незнакомые места? Хлеборобам слышался веселый шум колосьев, наливающихся зерном, женщины думали о брошенных на произвол хатах, о садах, одетых в белый наряд, и о том, что ждет их в городе на Волге, соединяющем Астрахань с Москвой, в городе, где сходятся три железные дороги и где, по словам Сорокового, жизнь сытая, безбедная. Но в чьих руках теперь Царицын? Сбавляя скорость, невеселый шестидесятый эшелон, наполненный тревожными думами его обитателей, продолжал ползти по рельсам.

Другови

Коля Руднев сидел над железнодорожной схемой и на чем свет стоит ругал самого себя: как это он, начальник штаба армии, отвечающий за движение эшелонов, оставил шестидесятый без надежного прикрытия! А тут, как назло, оборвалась с ним связь.

Еще с утра Руднев послал конных разведчиков на поиски и с часу на час ждал от них донесения.

— О чем кручинишься, начальник? — спросил с порога Кочин, командир анархистского отряда, протягивая Рудневу потную руку.

— Шестидесятый потеряли…

— Потеряли? Ну и слава богу! Баба с возу — кобыле легче! Кому нужны трухлявые деды, всякие малолетки и беременные бабы? Радоваться надо, что избавились от обузы, а ты горюешь! Давно надо было потерять…

Не впервые Кочин предлагал «потерять» эшелон с беженцами, бросить их где-нибудь на линии, а вооруженным отрядам двигаться к Царицыну налегке, но каждый раз вместо поддержки встречал со стороны Ворошилова и Руднева резкий отпор.

Как так «потерять»? В вагонах едут отцы, матери, жены, дети тех, кто сражается за революцию, кто не жалеет для ее торжества ни своей крови, ни жизни. Как же можно таких людей «потерять», бросить на растерзание белоказакам? Уж если от кого и следует избавиться, то это, в первую очередь, от самого Кочина. Называет себя революционером, а какой из него революционер? Крикун! Барахольщик!

В пути специальная комиссия по приказу командующего проверила и взяла на учет все имущество. В вагонах, в которых едут анархисты, она обнаружила тюки мануфактуры, несколько сот пар дамской обуви, много драгоценностей. Руднев приказал взять все на строгий учет. Кочин стал на дыбы. Его призвали к порядку и в последний раз серьезно предупредили.

И сейчас, когда Кочин снова заговорил об «обузе», Руднев хотел его как следует отчитать, но в эту минуту в вагон вбежал запыхавшийся красноармеец и подал начальнику штаба сложенный вчетверо листок из ученической тетради.

С трудом разбирая корявый почерк, Руднев углубился в чтение. С каждой прочитанной строчкой лицо его светлело.

— Кто пишет? — поинтересовался Кочин.

— Разведчики доносят, что на полустанке, верстах в двенадцати, обнаружен эшелон.

Вызвав ординарца, Руднев приказал:

— Седлай коней!

— А с моим делом как? — спросил Кочин.

— Решим, когда вернусь.

Кочин со злостью плюнул и вышел из вагона.

…Двое всадников понеслись по проселочной дороге. Вот и полустанок с развалившейся будкой, а чуть поодаль — застывший на рельсах длинный железнодорожный состав.

Передав поводья ординарцу, Руднев направился к машинисту.

— Почему стоите? — хмуря брови, спросил начштаба.

— Не в моих силах, — ответил усатый машинист, поправляя рукой сползающую с головы почерневшую повязку. — В котлах пусто, водокачка разрушена… А без воды, сами знаете, пару не бывает.

— Да и торопиться нам некуда, — добавил от себя подошедший телеграфист.

— Как некуда? — вскипел Руднев. — К Царицыну пробиваемся…

— Не все ли равно где погибать — здесь или в Чире. Задний дашь — к немцу попадешь, он уже по Ростову марширует, вперед тронешься — к Мамонту в самую пасть угодишь. Проглотит он нас, проклятый…

— Не проглотит, подавится, — бросил Сороковой, занимавший пост наблюдения на крыше первого вагона.

Руднев поддержал Сашка, сказав, что не так страшен черт, как его малюют. Хотя кому-кому, а ему, начальнику штаба, было хорошо известно положение в Царицыне. Город на Волге держится, там у власти большевики. Но на пути к нему лежит железнодорожная станция Чир. Рядом с ней станица Нижне-Чирская — вотчина атамана Второго Донского округа полковника Мамонтова, или, как ее белые называют, Мамонтовград.

— Да что вы носы повесили, а ну, Сашко, — приказал Руднев Сороковому, — подымай ребятишек на поиски. В балках, надо думать, родники имеются. Придонские степи, это я по учебникам знаю, не бедны ими.

— Есть, товарищ начштаба, — ответил Сашко, спускаясь с крыши.

Он бежал от вагона к вагону, сзывая ребят и на ходу объясняя приказ Руднева.

Не прошло и нескольких минут, как Сашка окружила целая ватага. Приосанившись, приняв позу командира, он направлял ребятишек в разные стороны.

— Вон в той балочке поищите и там посмотрите, — говорил Сашко, показывая рукой. — Глазами ищите и ушами слушайте, не журчит ли где водичка.

Помощники Сорокового сравнительно быстро обнаружили в степи родник. Доложив Рудневу о выполнении его задания, Сашко вернулся на свое место. С крыши он наблюдал за длинной людской цепочкой, растянувшейся от паровоза до родника. Из рук в руки передавались пустые ведра, котелки, горшки… Наполненные прозрачной родниковой водой, они возвращались тем же путем к паровозному котлу.

Сороковой с завистью смотрел, как люди помогали друг другу. Он с удовольствием спрыгнул бы с крыши, взял бы в руки ведро, стал бы «в цепочку», но оставить пост не имел права: ему приказано держать круговое наблюдение.

— Справа в степи пылится, — доложил Сашко.

Руднев быстро взобрался на крышу вагона и, прильнув к биноклю, стал всматриваться в даль.

Трудно было даже в бинокль разглядеть, что скрывается за огромным облаком поднявшейся пыли: конница, стадо ли коров или отара овец. Доносился топот копыт, но ни всадников, ни пастухов, ни животных из-за пыли не было видно. Неожиданно подувший ветер сбил пыль в сторону от большака, и Сороковой крикнул:

— Верхоконники!

Из облака пыли выплыли головы всадников, лошадиные морды. Это была конница. Но чья? Красная? Белоказачья? Баварская?

С каждой минутой всадники приближались. Сразу трудно было определить, кто они. И только тогда, когда глаз ясно различил остроконечные каски, зелено-серые мундиры, всем стало ясно — баварская конница.

— Немцы, немцы! — понеслась тревожная весть по вагонам.

— Догнали, проклятые! — заголосила Ашота. — Деваться некуда, пропадем!

Как ни хотелось Рудневу казаться на людях спокойным, он не мог скрыть охватившую его тревогу. Да и как не тревожиться, когда во всем эшелоне десять бойцов! Все вооруженные отряды и бронемашины — впереди. Отбивая атаки белоказаков, они упорно расчищают железную дорогу. Что делать? Какими силами встретить врага? А тут еще крики женщин, плач детей…

Невольно на память пришла поговорка, услышанная под Харьковом от балтийского матроса. Это было осенью 1917 года, когда он, Руднев, тогда еще командир красногвардейского полка, обезоруживал казаков, пытавшихся через Белгород и Томаровку пробраться на Дон к белому генералу Каледину.

«Если один матрос, — говорил балтиец, — останется в живых — не считай флот конченным». В эшелоне как-никак не один, а десять человек с винтовками. Он, Руднев, одиннадцатый, его ординарец — двенадцатый. Если рассуждать по-флотски, эшелон нельзя считать конченным!

— Всем залечь! До моего приказа огня не открывать! — скомандовал Руднев.

Расстояние между драгунами и беженцами все сокращалось. Теперь можно было и невооруженным глазом увидеть всадников. От конского топота гудела степь.

И вдруг нежданно-негаданно из балки вылетел эскадрон навстречу немцам.

— Наши! Наши! — дико закричал от радости машинист.

— Это еще бабушка надвое сказала, — возразил Сороковой. — Боюсь, как бы они с драгунами не соединились, по эшелону не ударили.

Предположение Сорокового не подтвердилось. Гусары развернулись для атаки, и мигом конники столкнулись. В степи закипел бой, началась сеча.

— Ай да рубака! — теперь уже восхищался Сороковой. — Глядите вон на того, что на рыжем коне! До самого седла крошит. И все левой, левой! Да и правая у него не гуляет. Правой рукой с нагана бьет.

— Руки заняты, а конем как управляет? — спросил кто-то с земли.

— Ногами, — ответил Сашко. — Конь, видать, его без повода понимает.

Стремительный налет неизвестно откуда появившихся гусар вызвал панику среди драгун. Не выдержав атаки, они поспешно отступили.

Гусары же на рысях двинулись в сторону железной дороги.

Руднев слез с крыши вагона и направился навстречу неизвестным всадникам. Ему хотелось сердечно поблагодарить за помощь, оказанную эшелону, поздравить с удачной атакой, но, подумав, он воздержался. В ту пору по донской степи бродили разные конные отряды. Что это за отряд, за кого воюет?

— Кто такие? — спросил Руднев у ехавшего впереди гусара.

— Мы другови, по-русски «товарищи», — объяснил гусар, приглаживая рукой выпавшую из-под шапки черную как смоль прядь волос. — В нашем отряде сербы, хорваты, боснийцы — ваши другови.

— Другови, — повторил Руднев: ему нравилось это хорошее, емкое славянское слово. — Скажите, кто ваш командир?

— Я, — ответил левша. — Позвольте представиться: Алекса Дундич *.

— По-нашему — Олеко, — заметил Руднев.

— Может быть, и так, но в Одессе меня еще Иваном звали.

— У русских это самое распространенное имя. Нравится оно вам?

— О да! — воскликнул Дундич. — Прошу, называйте меня по-одесски — Иван.

Дундич произносил русские слова, делая ударение не там, где следует. Однако эти неточности придавали его речи особый колорит, особую характерность.

Пока Руднев разговаривал с Дундичем, из вагонов на перрон высыпали старики, женщины, дети.

— Скажите им несколько слов, ведь вы их спасители, — предложил Руднев.

Дундичу никогда не приходилось выступать на собраниях, произносить длинные речи, но все же ему хотелось рассказать людям о своих боевых товарищах.

Все они иностранцы, но не ландскнехты[1]. Сначала служили в Одесской интернациональной Красной гвардии, а теперь — в Красной Армии. У себя на родине — в Сербии, Хорватии, Боснии — они испытывали такой же гнет, такую же нужду, как и их братья — русские пролетарии.

Дундич хотел еще сказать, что многие из его товарищей после подписания мирного договора мечтали вернуться домой, к родным очагам, к своим семьям, но когда белые подняли руку на народную власть, развязали гражданскую войну, иностранные пролетарии снова взяли в руки винтовки: рядом с русскими они дрались на баррикадах Одессы, вместе с ними рубили гайдамаков под Жмеринкой, а потом защищали Воронеж.

— Скажите им несколько слов, — повторил свою просьбу Руднев.

Красный от волнения, Дундич поднялся на подножку вагона, но после первых же слов запнулся, стал подбирать русские слова.

— Говорите по-сербски, я буду переводить, — предложил Руднев.

Начальник штаба знал несколько славянских языков. Занимаясь на историческом факультете Московского университета, он, подобно Рахметову, с которым познакомился еще в детстве, читая Чернышевского, мечтал отправиться на Балканы, чтобы обойти пешком славянские земли, познакомиться с сербами, хорватами, черногорцами, изучить их быт, обычаи. Но помешала война. И как было приятно ему теперь где-то в Придонье встретить тех, с кем он давно мечтал познакомиться.

Но и на родном языке Дундичу трудно было говорить. От сильного волнения перехватило горло. Тогда он выхватил из ножен клинок и молча дотронулся до него губами, а за ним — и все бойцы отряда. Это была клятва без слов.

Руднев сделал знак машинисту. Протяжно заревел гудок.

— По местам! — раздалась команда.

Телеграфист бросился к своему вагону. Сороковому захотелось его пожурить.

— А вы, дядя, говорили, что нас не увидят, не услышат, что никто к нам на помощь не придет. А вот люди отозвались. Из далекой Сербии пришли. Сколько еще мозолистых рук к нам потянется, когда чистая правда про нашу революцию, про нашу страну по миру пойдет! Считать не пересчитать!

Ответа не последовало. Телеграфист промолчал. Может, и в самом деле прав не он, а Сашко?

В вагоне заиграла гармошка, вслед за ней забренчала балалайка. Кто-то сильным голосом запел про Стеньку Разина. Эшелон повеселел.

Обдав всадников теплым паром, напоенный паровоз потянул за собой тяжелый состав и вскоре скрылся за поворотом.

Проводив эшелон, Руднев вскочил на коня: дело сделано, теперь надо поскорей возвращаться в штаб.

Выпрямившись в седле, он громко произнес:

— Другови, вперед!

— Напред, на Царицын! — крикнул по-сербски Дундич, и всадники поскакали в степь.

В Россию, в Россию!

Дундич и Руднев были однолетками, но военные невзгоды и трудности походной жизни Олеко познал раньше. Руднев еще учился в тульской гимназии и читал с клубной сцены гневные строки про янычар[2], угнетавших Сербию, про знаменитое Косово поле, когда Дундич уже рубился с турками на этом же поле.

Косово поле! Пожалуй, в Сербии не найдется человека, который бы не знал, что в июне 1389 года здесь сербский король Лазар потерпел крупное поражение от янычар. Эта битва осталась в памяти сербского народа как ужасная катастрофа, а день, когда было нанесено поражение, — как самый трагический день в истории Сербии.

Прошло свыше пяти веков, и на том же поле вновь разыгралось сражение. Сербы с помощью черногорцев, болгар и греков изгнали турецких захватчиков со своей земли.

Казалось, войне конец. Дундич уже собирался сесть за книги, продолжить прерванную учебу, но на Балканах снова заговорили пушки. Юношу призвали на вторую Балканскую войну. Это было в 1913 году, а в следующем, четырнадцатом, началась мировая война. Она была продолжением борьбы крупных капиталистических стран за передел мира и сфер влияния. Формальным же поводом для начала войны между двумя блоками империалистических стран — Антанты[3] и Тройственного союза — послужил июньский выстрел в Сараево. Здесь сербским подданным был убит наследник австрийского престола Франц-Фердинанд. Австро-Венгрия при поддержке своей союзницы Германии начала военные действия против королевской Сербии.

За три года — три войны. Правда, на австро-германском фронте Олеко находился недолго. В бою у горы Гучево немецкие санитары подобрали тяжело раненного Дундича и унесли в госпиталь. Его поместили в «сербскую» палату. Рядом с койкой Дундича лежал капитан Милан Чирич.

— Давно, момче[4], воюешь? — поинтересовался Милан.

— С двенадцатого года.

— Звание у тебя какое?

— Подпоручик.

Милан поднял голову, посмотрел на соседа пристальным взглядом. «Он ли это? Не обознался ли?»

Голова и лицо подпоручика были забинтованы. Открытыми оставались только нос, усы и голубые выразительные глаза.

— Ты что, женить меня собираешься? — спросил Дундич, выдержав взгляд. — Напрасная работа: я ведь неисправимый холостяк.

— Не о женитьбе речь. Голос мне твой знаком. Где-то встречались, а где — не припомню. На Косовом поле воевал?

— А как же.

— Знал я одного момче. Алексой его звали. Добрый был кавалерист.

— А почему был?

— Его убили тогда, когда наша армия над облаками билась, — ответил капитан.

«Битвой над облаками» сербы называли многодневную борьбу за вершину горы Гучево. Сербская пехота, спешившиеся гусары карабкались по восточному склону горы, чтобы любой ценой отбить ее у врага. В разных местах австрийцы расположили огневые точки. Дундич вызвался подавить одну из них. Темной ночью ползком он добрался до огневой точки и, бросившись на пулемет, заставил его замолчать. В тот день Дундич не вернулся. В полку все считали, что он убит.

— Алексу не убили, — громко произнес Дундич.

— Точно знаешь?

— Точно. Я — Алекса Дундич, тот самый Дундич, что под Гучево воевал.

— Да тебя сразу и не узнать. Ты тогда безусым был.

— Усатым в плену стал, — с улыбкой заметил Дундич.

Когда в палате стало известно, что Дундич, пошедший на пулемет, чудом уцелел и теперь находится в госпитале, все, кто мог передвигаться, направились к его койке.

— Юначино! Дай да сэ рукуемо![5] — говорили они.

Молодой организм сравнительно легко и быстро перенес тяжелое ранение. Дундича предупредили, что скоро его выпишут из госпиталя и отправят в лагерь для военнопленных.

О лагере он и слышать не хотел. Жить за колючей проволокой, ходить на работу под конвоем, помогать своим трудом врагу — нет, он лучше убежит из госпиталя. Но куда? Уйти в горы, в родную Сербию! Но как пробраться домой? Вся Сербия оккупирована, кругом кордоны.

Случайно он узнал, что на юге России из военнопленных — выходцев из Боснии, Герцеговины, Хорватии, Чехии, — насильно мобилизованных в австрийскую армию, формируются добровольные славянские дружины и отряды. Рассказывали, что с греческого острова Корфу, где нашли приют остатки разбитой королевской армии, в Одессу выехала большая группа сербских офицеров.

И с того дня, о чем бы ни думал Дундич, он неизменно возвращался мыслями к Одессе. Если бежать, то бежать только в Россию. На нее вся надежда. Россия поможет маленькой Сербии сбросить со своих плеч ненавистных захватчиков.

Однажды среди ночи он тихо окликнул Чирича.

— Чего тебе? — спросил спросонья капитан.

— Прощай, ухожу, — шепнул Дундич.

— Куда?

— В Россию, в Одессу.

— Один?

— Пока один. А там нас будет легион.

Чирич слегка приподнялся.

— Я бы с тобой пошел, но куда мне с костылями? Далеко не уйду.

— Бог даст поправишься, Милан, тоже уйдешь. Мы еще встретимся.

Дундич пожал Милану руку и на цыпочках вышел из палаты.

Скитаясь целую неделю по селам, он добрел наконец до линии фронта, перешел ее и попал к русским. Встреча с русскими была не такой, какой еще недавно рисовалась. Дундича задержали, привели к военному коменданту и до выяснения личности взяли под стражу. В одной камере с ним оказался капрал Ярослав Чапек из чешского города Брно.

— Черт побери! — ругался Дундич. — Я спешил к русским, чтобы помочь им. Хотел вступить в сербскую боевую дружину. Вместо Одессы попал… в кутузку.

— Благодари бога, что они тебя по ошибке не отправили на тот свет, — шутил капрал.

— А я-то торопился в Россию! — воскликнул Дундич.

— И зря. Русский царь не торопится, и тебе не надо торопиться. К чему спешка? Наши чехи восемь месяцев назад петицию подали: разреши, мол, русский царь, на твоей земле создать чешские боевые дружины.

— Разрешил?

— Нет, колдует над петицией, все раздумывает: стоит ли?

— А чего раздумывать? Сербы, чехи, русские — все от одного корня…

— Корень-то у нас один, и дерево от него растет одно, и русский царь один, но, говорят, царя у него в голове нет… Как скажут ему министры, так он и поступает. Ненадежными славян считает.

— Что-то не верится, — возразил Дундич. — В эту войну многие славяне из австро-венгерской армии на русском фронте неплохо показали себя: против русских воевать не хотели, в плен им сдавались. Сдавались не в одиночку, не группками, а целыми полками.

— Сдаваться сдавались, а что русскому царю до этого? Ему министры на ухо шепчут: «Если славяне своей благодетельнице Австро-Венгрии изменили, то гляди, царь-батюшка, чтоб потом они тебе рога не наставили». Вот он и боится, не хочет быть рогоносцем.

— Не то говоришь, капрал. Ты разве не слышал, что русский царь славян братушками называет?

— Братушками, — рассмеялся капрал. — Это так, для красного слова. Вильгельм для него роднее, чем мы.

Дундич в Одессе.

Николай с ним скорее споется, чем с нами, простыми людьми, требующими свободы.

Через несколько дней Дундича освободили и направили в Одессу.

Штаб сербской части, куда попал Дундич, помещался в пригороде, в просторном фабричном здании. Здесь же находилось и офицерское общежитие.

В отряде, кроме сербов, хорватов, служили еще чехи и словаки. Дундич находился в нем недолго. Вскоре из-за большого наплыва добровольцев все отряды и дружины были сведены в полки, а полки — в сербскую добровольческую дивизию. Ее командным костяком были офицеры сербской армии, приехавшие с острова Корфу. Во главе дивизии поставили полковника Стефана Хаджича — человека, близкого к королевскому двору.

Приток добровольцев все рос и рос. В Одессе уже поговаривали о том, что вслед за первой будет сформирована вторая дивизия, а за ней и сербский добровольческий корпус.

Эти вести радовали Дундича. Капрал был неправ. Все говорило о том, что русский царь доверяет южным славянам.

Публичный опрос

В конце 1916 года сербский посол в России Спалайкович известил полковника Хаджича о том, что царь в ближайшие дни выезжает на юг для инспектирования русских войск и собирается побывать в сербской дивизии.

Письмо из Петрограда вызвало переполох. Хаджич задумал устроить царю помпезную встречу. Музыканты, портные, повара — все готовились к ней. Но больше всего досталось солдатам. Офицеры буквально изматывали их маршировкой, разучиванием ответа на царское приветствие. Хаджич хотел, чтобы русскому царю сербские солдаты ответили по-русски. Полковника заранее предупредили, что на царское приветствие «Здорово, братики-добровольцы!» солдаты обязаны ответить: «Здравия желаем, ваше императорское величество!»

За день до приезда русского монарха Хаджич устроил генеральную репетицию. Он вышел на середину плаца и, уподобляясь царю, произнес: «Здорово, братики-добровольцы!»

Из тысячи глоток грянул ответ. Он не удовлетворил полковника. Хаджич снова и снова повторял приветствие и каждый раз убеждался в том, что солдаты отвечают нечетко и нескладно.

— Неблагодарные скоты! — уже не говорил, а орал весь побагровевший Хаджич. — Два года в России живете, а пяти слов по-русски произнести не умеете!

Однако, убедившись в том, что из его затеи ничего путного не выйдет, Хаджич издал приказ — на приветствие его императорского величества отвечать трижды по-сербски: «Живио! Живио! Живио!»[6]

…Торжественный смотр начался утром. Стоило только нарядному царскому выезду появиться на плацу, как раздалась команда: «Смирно! Равнение направо!»

Все повернули головы в сторону царского выезда. Оттуда вышел мужчина среднего роста, в полковничьей форме, с болезненным лицом. Взгляд его блуждал.

— Здорово, братики-добровольцы! — с надрывом изрек царь.

Задерганные муштровкой солдаты отвечали громко и разноречиво. Те, кому был известен последний приказ Хаджича, во весь дух кричали: «Живио! Живио! Живио!», а те, кого не успели оповестить: — «Здравия желаем, ваше императорское величество!»

Получилась разноголосица, похожая на рев толпы.

Обиженный царь, ни с кем не простившись, сел в коляску и уехал. Плац притих.

Взбешенный Хаджич выбежал на середину и, размахивая кулаками, кричал:

— Медведя можно выдрессировать, заставить его ходить по канату, петуха научить молиться, а вас… Ничего, я вас еще научу…

И началась «учеба». С утра и до позднего вечера в ротах повторяли пять русских слов. К концу недели солдаты научились правильно произносить «Здравия желаем, ваше императорское величество!», но в душе многие уже не желали здравия русскому монарху.

За неумелою встречу царя на плацу Спалайкович задал Хаджичу от имени короля взбучку. Полковник чуть было не лишился своего поста, но в конце концов отделался легким испугом. Теперь ему надо было искупить свою вину перед всероссийским самодержцем, доказать свою преданность русскому престолу.

Хаджич ждал случая, когда вверенная ему дивизия сможет отличиться на поле боя. Он тогда продемонстрирует храбрость и стойкость сербов и заодно избавится от всех инакомыслящих. А их в дивизии к тому времени было уже немало.

Начавшееся революционное брожение в русской армии постепенно проникало и в сербские части. Вместо глухого роптания слышались решительные протесты против палочной дисциплины. Возникло целое движение — «Доле батинэ!»[7] А за ним поднялись «сахарные бунты»: солдаты требовали увеличения нормы сахара в их скудном рационе.

Вскоре пришел приказ дивизии выступить в район Добруджи. Хаджичу уже мерещились генеральские эполеты, награды, ордена…

Солдаты же встретили приказ о наступлении без энтузиазма. Еще задолго до того, как дивизия вступила в бой, ряды ее заметно начали редеть: «добровольцы» убегали с марша, уходили с позиций. Дивизия разлагалась. В такой обстановке рассчитывать на победу было бессмысленно. И все же полковник бросил в бой неподготовленную, плохо вооруженную дивизию. Подобно азартному картежнику, он играл ва-банк.

Для дивизии эта игра закончилась плачевно. В бою под Добруджей она потеряла половину своего состава. Сербы были отведены на отдых. Но и в тылу было неспокойно. В феврале рухнул царский престол. Это было полной неожиданностью для Хаджича и его окружения.

— Триста лет сидели Романовы на царском троне и в течение одного часа потеряли его навсегда. Что же будет с нашим монархом? — беспокоился верноподданный сербского короля полковник Стефан Хаджич.

О революционных событиях в Петрограде Дундич узнал в Одессе, куда был вызван по делам службы. На перекрестке двух улиц он купил экстренный выпуск «Одесских известий». В нем крупными буквами на всю полосу был напечатан Манифест Российской Социал-Демократической Рабочей партии.

«Граждане! Твердыни русского царизма пали, — пробежал первые строки Дундич. — Благоденствие царской шайки, построенное на костях народа, рухнуло. Столица в руках восставшего народа. Части революционных войск стали на сторону восставших. Революционный пролетариат и революционная армия должны спасти страну от окончательной гибели и краха, который подготовило царское правительство».

Дундич настолько увлекся чтением, что не заметил подошедшего Милана Чирича. Капитан слегка притронулся к его мундиру, но, увидев, что подпоручик никак не реагирует, решил подождать, когда тот закончит чтение.

— Здорово, Алекса! — воскликнул Чирич, хлопая Дундича по плечу.

— Здраво, Милан, — ответил Дундич. — Читал, что в Манифесте написано? В России царя сбросили. А как с нашим королем?

— Он вне опасности, — ответил Чирич и, не задерживаясь на этом вопросе, стал рассказывать о себе. Бежал из плена, где пробыл около года. В Одессе он вторую неделю. Встретили его в России хорошо. Теперь он служит в штабе генерала Живковича.

— Это он носит титул почетного адъютанта свиты его величества короля Сербии?

— Да, — подтвердил Милан. — Король назначил Живковича командиром нашего корпуса. Да что на сухую рассказывать? Зайдем лучше в ресторан и по случаю такой встречи пропустим по стаканчику живительной влаги, — предложил Чирич.

Время было обеденное. В центре длинного зала за небольшим столом сидели русские офицеры с красными бантами на груди и о чем-то оживленно беседовали. Возле них стояло два свободных стула. Дундич хотел было спросить разрешения присесть к столу, но Чирич жестом остановил его.

— Пойдем сядем у окна, — предложил капитан, показывая Дундичу на свободный столик. — Нам, подданным сербского короля, нужно держаться подальше от этих краснобантников.

Шустрый официант принял заказ и вскоре вернулся с большим подносом. На нем был графин водки, свежие раки, копченая кефаль.

— Выпьем, Милан, за победу над немцами, — предложил Дундич, подымая большую рюмку. — Чтобы наша Сербия была полностью очищена от них.

— И чтобы король Петр вернулся в Белград, — добавил Чирич.

— Обойдемся без него! — Дундич поморщился и поставил рюмку на стол. — За возвращение короля чокаться не буду! Русские своего царя сбросили, стоит ли нам, сербам, держаться за прогнивший королевский трон?

— Стоит, — спокойно ответил Чирич. — Петр не бросил армию, ушел с ней на Корфу. Находясь на греческом острове, он помнит о сербах, живущих в России. Наш Петр — не русский Николай!

— Я слыхал, — продолжал Дундич, — что в разные времена почти всех русских царей народ наделял разными кличками: были грозные, темные, кровавые, палкины… А знаешь ли ты, как солдаты прозвали нашего короля? Петр Розгин.

— Зачем пятнать доброе королевское имя?

— Откуда ты взял, что оно доброе? Когда ты был в плену, с согласия короля в сербских частях ввели розги.

— Короли правят Сербией не один год, не одно десятилетие.

— Ну и что же? — горячился Дундич. — Дом Романовых правил Россией свыше трехсот лет, но русские разрушили этот дом, прогнали романовых-палкиных, романовых-кровавых. Последуем их примеру и дадим побоку Петру Розгину.

— Не кипятись, Алекса. Генерал Живкович другого мнения. Он считает, что у русских свои, российские законы, а у нас, у подданных сербского короля, — свои, сербские. И то, что происходит в России, нас не должно касаться.

— Как не должно касаться? — Дундич вскочил с места. — Живкович хочет надеть повязки на наши глаза, чтобы мы не видели, что происходит в России, он хочет заткнуть наши уши ватой, чтобы мы не слышали, что говорят русские люди о своем бездарном царе, о его продажном дворе…

— Я и без повязки и с повязкой все вижу, — хитро усмехнулся Чирич.

— Что же ты видишь?

— Вижу, что уже одного сербского офицера русская революция подхватила. Ты человек горячий, нерасчетливый. Сначала действуешь, а потом осмысливаешь. Унесет тебя революция и выбросит где-нибудь далеко от берегов Моравы[8].

— Не унесет, я домой дорогу найду.

— Зачем одному ее искать? Скажу тебе строго доверительно: на днях весь корпус будет переброшен в другую, более спокойную страну.

— В какую?

Капитан наклонился к Дундичу и шепнул ему на ухо.

— А что делать во Франции? — воскликнул Дундич.

— Можно остаться в корпусе, продолжать войну на стороне Антанты, можно устроиться на работу в рудниках. Король получил гарантии от французского правительства: тем, кто пойдет на рудники, будет обеспечен хороший заработок.

— Обойдусь без Франции и ее франков. Я и в России не пропаду.

— Зря, Дундич, гневаешься на милую Францию. Если тебя она не устраивает, то французское правительство обещало оказать содействие в переброске наших частей на остров Корфу, чтобы там под знаменем короля…

— К черту короля! В нашей дивизии после Добруджи осталось мало дураков, которые захотели бы рисковать своей головой за королевскую Сербию.

— Не вздумай это сказать при опросе, — предупредил Чирич.

— При каком опросе?

— Публичном. В твоем полку он начнется завтра.

Чирич рассказал, как будет проходить публичный опрос. Каждый солдат и офицер обязан ответить перед строем, подчиняется ли он приказу короля и вместе с корпусом следует через Мурманский порт во Францию или же выходит из корпуса и остается в России *.

— Что ты ответишь, Дундич? — Чирич в упор посмотрел на подпоручика.

Не впервые подобные вопросы возникали перед многими поколениями Дундичей. С кем идти? На кого опереться? На Австро-Венгрию? Империя Франца-Иосифа уже много лет угнетает боснийцев и другие малые славянские народы, не раз она пыталась прибрать к своим рукам свободолюбивых сербов. На Францию? Ее правители с давних времен лелеют надежду поссорить южных славян с русскими, чтобы властвовать на Балканах.

Еще от своего деда Дундич слышал о том, как много лет назад владыка маленькой Черногории Петр Первый Петрович с достоинством отчитывал французского маршала:

«…Вы ненавидите и черните русских, — говорил мужественный черногорец, — а другие славянские народы ласкаете, чтобы только ваш император достиг цели. Но у всех нас, славян, нет нигде другой надежды и славы, как с сильными и родными братьями русскими, ибо, если пропадут русские, пропали все остальные славяне, и кто против русских, тот и против всех славян».

— Я скажу, — ответил Дундич после некоторого раздумья. — Сбросив царя, русские не стали нашими врагами. Пусть негодуют живковичи и хаджичи — от этого наша любовь к новой России, вера в нее не пропадет, не погаснет. И если меня спросят: «Уедешь ли ты, подпоручик Дундич, во Францию?» — я не задумываясь отвечу: «Остаюсь в России». А что ты, Милан, скажешь?

— Подумаю, — уклончиво ответил Чирич. — Рыба ищет где глубже, а человек где лучше. Надо прикинуть, стоит ли кукушку менять на ястреба.

…Когда Дундич вернулся в полк, на плацу уже были сооружены деревянные помосты с двумя лесенками — входной и выходной; штабные писаря составили списки.

После завтрака начался публичной опрос солдат и офицеров.

Старший офицер штаба, державший в руке список всего личного состава, выкрикивал:

— Андрич, Вукович, Гирич…

По правую сторону становились те, кто оставался в корпусе, по левую — кто навсегда порывал с ним.

Когда очередь дошла до Дундича, он не спеша взошел на помост. На его смуглом лице не было и тени волнения. Плац утих. Сотни глаз пристально смотрели на подпоручика: что он скажет?

— Остаюсь в России, — ответил Дундич, делая ударение на последнем слове, — чтобы в составе русской армии продолжать борьбу с немцами.

— А на французском фронте разве нам не придется иметь дело с теми же немцами? — не без ехидства спросил штабной офицер.

— С русскими без царя немцев бить сподручнее.

— Молчать! — остановил Дундича Хаджич. — Король повелевает офицеру своей армии подчиниться сербским законам.

— Мы не в королевской Сербии, а в свободной России. Сербские законы здесь не действуют…

— Бывший подпоручик Дундич! Именем его величества я лишаю вас офицерского звания, всех наград и отличий.

Сорвав с Дундича погоны, Хаджич повернул голову влево, в сторону тех, кто заявил о выходе из корпуса.

— Предупреждаю в последний раз. Если вы не уедете с корпусом, останетесь в России, то ваши глаза никогда не увидят голубого неба Сербии, ее гор и садов, а к вашим семьям мы применим…

Полковник сделал паузу.

— Мы уже это слышали от императора Франца-Иосифа, — крикнул кто-то.

В разгар мировой войны император издал указ о том, что каждый бывший солдат или офицер австро-венгерской армии, вступивший в славянскую дружину и попавший в плен на фронте, будет повешен без суда и следствия, а члены его семьи — расстреляны. Предупреждение Хаджича напоминало добровольцам о том, что, в случае выхода из корпуса, с их семьями, оставшимися на родине, при освобождении Сербии королевские опричники поступят точно так же.

— Наши семьи нас поймут, они нас оправдают, — выпалил Дундич, сходя со ступенек.

— Объясняться будете в Дарнице…

Хаджич объявил, что все, кто выходит из корпуса, по соглашению с правительством Керенского, будут переведены на положение военнопленных и отправлены в Дарницкий лагерь.

Что собой представляла Дарница, многие «выходцы» знали. Грязные, сырые бараки, окруженные колючей проволокой, понурые фигурки, бредущие под вооруженным конвоем, хлеб да вода.

Но Дундич не попал в Дарницу. За несколько часов до окончания опроса он тайком огородами ушел на близлежащую железнодорожную станцию. Выйдя на перрон, Олеко бросился к проходившему товаро-пассажирскому поезду и на ходу вскочил на ступеньки тормозной площадки. И вряд ли удержался бы он, если бы стоявший на площадке юноша вовремя не подхватил его.

— Вы сумасшедший! — закричал он. — Вам что, жизнь надоела?

Вспыльчивый, не терпящий поучений, Дундич искоса посмотрел на парня. Это был юноша лет двадцати, с загорелым лицом, с маленькими черными усиками. Его большие глаза излучали доброту.

— Лучше под колеса, чем гнить в Дарнице, — тяжело дыша, ответил Дундич.

— За какие грехи?

— Я ослушался самого короля Сербии…

— В наше время это уж не так страшно. Да и сербского короля, как мне известно, в России нет.

— Здесь его ставленники. Они хотели меня отправить во Францию, но я остался в России.

— И правильно поступили. Теперь в России решаются большие дела. Они касаются не только русских, но и сербов, всех честных людей. Над Россией уже больше не парит двуглавый хищник. От орла, о могуществе которого было создано столько легенд и песен, осталась мокрая курица.

— А на сербском гербе двуглавый еще сохранился, — заметил Дундич. — Ненадолго! Вот разобьем немца, кончится война, люди вернутся домой и начнут новые порядки устанавливать. Русские прогнали Романовых, а мы, сербы, прогоним Карагеоргиевичей… Королевская династия, — пояснил Дундич. — До нее Сербией правили Обреновичи.

— Про одного сербского короля я недавно читал, — подхватил юноша. — Его вывел на чистую воду наш дядя Гиляй. Это так русского писателя Владимира Гиляровского в народе называют. Мастер он на все руки: сочиняет стихи, пишет фельетоны, играет на сцене, а в свое время отлично воевал с турками. Дядя Гиляй первый среди русских был награжден орденом Душана Сильного.

— Это — высший сербский орден.

— Он-то и открыл дяде Гиляю доступ в королевский дворец. В Белград писатель приехал в тот день, когда король Милан, этот кумир парижских шансонеток и герой игорных притонов, устроил покушение… на самого себя. Хитрюга! Хотел таким путем избавиться от тех, кто требовал демократических свобод. И все было бы шито-крыто, если бы дядя Гиляй не опубликовал статью в московской газете, разоблачающую козни Милана, и если бы эту статью потом не перепечатали многие европейские газеты. Сербский король приказал отправить разоблачителя на виселицу, но дядя Гиляй избежал ее. Его спасло то, что он был подданным другого государства. Я представляю себе, как при королях живется вашим соотечественникам.

— Не сладко, — ответил Дундич. — Карагеоргиевичи враждовали с Обреновичами из-за власти, но обе королевские династии одинаково плохо относятся к народу.

— Все короли и цари — на один манер. Русский царь и сербский король — два сапога пара.

…Проехали станцию с небольшим базаром и скучающими молочницами. Дундич вспомнил, что с утра ничего не ел, и ему захотелось выпить кружку молока, но поезд, не задерживаясь, прошел мимо привокзального базара.

— Вы голодны? — спросил юноша. — У меня есть булка, правда, черствая. Хотите? Я с вами поделюсь. — И юноша протянул Дундичу полбулки.

— Спасибо, вкусная…

— Отцова работа. Булки выпечки Кангуна на всю Одессу славятся.

— И вы тоже пекарь?

— Нет, пекарь отец, а я металлист. Учился в ремесленном училище, много читал, потом работал на местном заводе Гена.

— А теперь у кого служите?

— У революции. По ее делам ездил в Кишинев. А вы военный, кавалерист?

— Угадали. Пятый год не слезаю с коня. Можно сказать, природный конник. Кавалерия — это моя стихия.

— Быстрота и внезапность! — подхватил Кангун. — Мы хотим пролетария посадить на коня. Пойдете к нам инструктором по кавалерии?

— Нельзя ли поточнее — к кому это «к нам»?

— К нам, к большевикам.

— К большевикам? — насторожился Дундич.

Кангун, не торопясь, рассказал Дундичу, что история знала много разных революций, но все они были однобокими: одни угнетатели сменялись другими, а эксплуатация человека человеком оставалась. Русские же пролетарии совершили такую революцию, после которой не будет ни угнетателей, ни угнетенных.

— В Одессе существует Красная гвардия, — продолжал Кангун, — и мы горды тем, что в нашем городе она родилась на несколько месяцев раньше, чем в Петрограде. Мы принимаем в ее ряды всех честных тружеников, без различия пола, национальности, вероисповедания. И вас, как военного специалиста, примем. Пойдете к нам? Вы нам нужны, очень нужны.

Наступила пауза. Дундич еще не успел произнести «да», как Кангун вынул из бокового кармана пиджака блокнот и на листке размашисто написал: «Одесса, Торговая улица, дом 4».

— Вот адрес штаба Красной гвардии. Разыскать на Торговой бывший особняк князя Урусова проще простого. Большой старинный дом с колоннами. Приходите завтра же с утра, буду ждать.

Не доезжая Одессы, Кангун сошел с поезда.

— Приходите, — повторил он еще раз и скрылся в темноте.

— Хорошо, приду! — крикнул вслед Дундич. Он твердо решил, что утром непременно встретится с этим открытым и сердечным парнем, влюбленным в революцию и связавшим с ней свою жизнь.

Найти на Торговой дом с колоннами было действительно нетрудно. В центре двора старинного здания шумела пестрая, по-разному одетая толпа.

«Неужели это гвардия?» — недоумевал Дундич.

Не такой представлялась ему Красная гвардия. Но Дундич все же решил дождаться Кангуна, поговорить с ним. Несколько поодаль от того места, где стоял Дундич, пожилой мужчина с нарукавной красной повязкой «отбивался» от парней, требовавших, чтобы им выдали оружие.

— Где, хлопцы, я вам его возьму? Подождите, получим…

— Ждать не будем. Маслины дают урожай через четыре года, а я хочу кушать сегодня, — возразил рябой парень в тельняшке, видно матрос с торгового судна.

— Нам победу надо завоевать, а чем? — Матрос зло плюнул и, заметив Дундича, повернулся всем корпусом к нему.

— Вы кого ждете? — строго спросил он.

— Господина… товарища Кангуна, — поправился Дундич.

— Ясно. Не из наших? Золотопогонник?

Дундич промолчал.

— Из офицеров? — допытывался матрос.

— Подпоручик. Хотел вступить в Красную гвардию, но вижу…

— Не знаю, что вы видите, — оборвал матрос, — а я вижу, что вы попали не по адресу. Здесь, господин хороший, красногвардейцы, а не юнкера.

Дундич молча направился к выходу. И хотя от всего виденного и слышанного у него остался неприятный осадок, но Олеко все же хотелось повидать того, кто дал ему этот адрес. Он рассчитывал встретиться с Кангуном у калитки или у парадного подъезда, но и там его не оказалось.

Шагая по Торговой, Дундич думал: вот из переулка выйдет Кангун, остановит его, начнет уговаривать, попросит вернуться, повторит то, что говорил вчера в поезде: «Вы нам нужны, очень нужны…»

Но ни в тот тяжелый для. Дундича день, ни через неделю, ни через месяц ему так и не пришлось встретиться с человеком, который так убедительно рассказал о том, что несет пролетарская революция народу.

В поисках пути

В октябрьские дни, когда вооруженное восстание восторжествовало в Петрограде, когда во многих местах пролетарская революция побеждала без выстрела и кровопролития, шагая по стране «победным триумфальным шествием», Одесса, объявленная «вольным городом», была полна противоречивых слухов.

Местные газеты по-разному освещали петроградские события. «Голос пролетария» сообщал, что Керенский бежал, но его правительство арестовано, в Петрограде создан Совет Народных Комиссаров, издавший первые декреты о мире и земле; «Одесский листок» утверждал обратное: скрылся Ленин, а не Керенский. Керенский призвал на помощь «дикую дивизию» и теперь насаждает в столице свои порядки. Поговаривали, что, возможно, один из династии Романовых вернется на престол.

«Вольный город» не был вольным. По его улицам маршировали польские легионеры, гарцевала греческая кавалерия, в пригороде расположились гайдамаки. С Румынского фронта к городу подтягивались пехотные и кавалерийские части. Среди них был и Ахтырский гусарский полк, участвовавший вместе с сербскими добровольцами в боях за Добруджу.

С Торговой улицы Дундич направился к ахтырцам.

Когда командиру гусарского полка доложили, что его хочет видеть сербский офицер, полковник велел пропустить его.

Представившись, Дундич рассказал о причинах, побудивших его оставить сербский корпус.

— Могу ли я, господин полковник, после всего происшедшего быть вам полезен?

— Что за вопрос, подпоручик? — полковник протянул руку. — Значит, вместе на долгие годы?

— Вместе, ваше высокоблагородие.

— Только ради бога без благородия. В русской армии титулование официально отменено.

— Простите…

— А знаете ли вы, — продолжал полковник, — что выходцы из Сербии, Черногории служили в нашем полку, были его гордостью? Вы, подпоручик, можно сказать, идете по дороге, проложенной вашими предками. Перво-наперво вам, как офицеру, вступающему в Ахтырский полк, полезно ознакомиться с его историей.

Полковник поднялся и вместе с Дундичем подошел к столу, где лежала красочно оформленная увесистая книга. На обложке золотыми буквами было напечатано: «История Ахтырского гусарского генерала Дениса Давыдова полка».

— Полистайте, — предложил полковник, — а я тем временем разберу сегодняшнюю почту.

Дундич листал страницу за страницей. Но вот взгляд его задержался на одной фотографии: мужественное лицо, лихо закрученные усы. Под портретом подпись: «Командир Ахтырского полка бригадир Иван Михайлович Подгоричани».

Знакомая фамилия! Дундичу тотчас же вспомнился живописный славянский городок, утопающий в зелени, где чуть ли не половина жителей носит фамилию Подгоричани. Да и сам городок называется Подгорица. Не бригадира ли Ивана Подгоричани имел в виду полковник, когда говорил о предках?

Листая книгу, Дундич узнал, что Иван Подгоричани был одним из шестидесяти тысяч сербов и черногорцев, бежавших в XVII веке от турецкого ярма в Австрию. Но австрийское ярмо мало чем отличалось от турецкого. Из Австрии южные славяне ушли в Россию. Здесь, по свидетельству полкового летописца, они основали южнославянские поселения, здесь вступили в русскую армию, чтобы в ее рядах громить захватчиков.

«Иван Подгоричани, — сообщал полковой историк, — был храбрым и талантливым командиром: под его началом ахтырские гусары участвовали в походе против Фридриха Великого, громили конницу Гассан-паши у города Новоселец».

За Новосельцем следовал штурм крепости Измаил. Здесь было захвачено шесть знамен, двадцать пушек, взято в плен четыре тысячи янычар.

Воздавая должное выходцам из Сербии и Черногории, воевавшим под знаменами Ахтырского полка, тот же летописец отмечал, что они «были прирожденными наездниками, славились своей дикой, неуемной храбростью».

Подгоричани прослужил в полку пять лет. Много разных командиров было после него. Ахтырские гусары партизанили с Денисом Давыдовым, с ним дошли до Парижа.

— Здорово воевали! — воскликнул Дундич, проводя рукой по корешку книги. — До Парижа дошли!

— Могли бы и мы до Берлина дойти. — Полковник оторвался от бумаг, поправил очки: — Но нет теперь Кутузовых. Вы вот, подпоручик, участвовали в наступлении на Добруджу. И ахтырцы, как вы знаете, тоже там были, но к славе своей ничего не прибавили. Командующий армией генерал Щербачев, слывший светочем военной науки, оказался, мягко говоря, не на высоте.

— Зато Брусилов наступает, — заметил Дундич.

— Уже не наступает, а отступает. Он тоже спел свою песенку на Юго-Западном фронте.

Полковник снова поднялся из-за стола и, заложив обе руки за спину, прошелся по комнате.

— Вчера из Львова приехал мой сослуживец. То, что он рассказывает, — невообразимо. Солдаты не слушают офицеров, бросают оружие, оставляют позиции, разбегаются по домам. Наступающей пехоте в спину ставят пулеметы…

— Разве нельзя обойтись без них? — спросил Дундич.

— Керенский пытался… Специально выезжал на фронт, но даже у него ничего не вышло. Целые батальоны и эскадроны братаются с нашими врагами.

— С немцами? — Дундич пожал плечами. Он не понимал, как можно подавать руки тем, кто пришел в Россию с мечом, кто топчет ее поля. Как можно делиться куском хлеба с теми, кто грабит мирные города? Лозунг о братании никак не укладывался в голове подпоручика. В его представлении немцы всегда выглядели самыми злейшими врагами человечества. С малых лет он питал к ним ненависть: они казались ему потомственными факельщиками.

Полковник остановился возле Дундича и пристально посмотрел на подпоручика, как бы проверяя, дошло ли сказанное до сознания сербского офицера.

— У нас есть враги еще опаснее, — продолжал полковник.

— Простите, господин полковник. Мне кажется, что опаснее немцев нет.

— Милый юноша! Вы большевиков не знаете. Эти люди говорят по-русски, но все они тайные агенты Германии. Они желают Временному правительству поражения в войне… Русская армия должна стоять вне политики. Но во вверенном мне полку, к сожалению, что ни день, то собрания. Запретить митинговщину не в моих силах: полковой комитет откажет в доверии. А дисциплина требует крутых мер. Керенский ввел на фронте смертную казнь, а я бы, если бы мне позволили, в тылу розги учредил. Как ни хулят палочную дисциплину, но без палки и кнута, ей-богу, нет армии. А если розги не помогут, я бы всех большевиков и тех, кто им сочувствует, собрал бы на баржу, и темной ночью вывез в море… акулам на пропитание…

— А нельзя ли их убедить?

— Да что убеждать! Розги и порка — одно спасение.

Чтобы не выглядеть перед младшим офицером проповедником розог, полковник стал сетовать на трудную обстановку: большевики, мол, сбивают солдат с правильного пути.

— На днях один из них, — продолжал полковник, — на полковом митинге выступал. Здорово говорил, собака! Ну настоящий Плевако! Мне приходилось на процессе слушать этого столичного адвоката. В Одессе Керенского слушал. Талант сверкающий: приятные жесты, проникновенные слова, но, скажу вам откровенно, большевистский агитатор Кангун, которого не только солдаты, но и я, что греха таить, с интересом слушал, переговорит и Керенского.

— Не из Красной гвардии он?

— А вы с ним знакомы?

— В поезде вместе ехали.

— Опасный человек. Боюсь, как бы этот Кангун кое-кого из моих баранов за собой не увел. Я предупреждал полковой комитет. Комитетчики смеются: «Кангуна бояться нечего. Он — наш». Не понимаю, как это сын одесского булочника может стать «нашим». Запомните мои слова, подпоручик, эти «наши» принесут России больше бед, чем кайзер Вильгельм.

— Больше? — переспросил Дундич. — Больше, чем Вильгельм? Не представляю.

— Поживете — увидите. Завтра же я подпишу приказ о вашем зачислении, но вы с сегодняшнего дня можете считать себя офицером Ахтырского гусарского полка.

Полковник пожал руку подпоручику, давая понять, что аудиенция закончена *.

Солнце уже скрылось за морем, когда Дундич вышел из штаба полка. И хотя здесь его встретили не так, как на Торговой, но беседа со словоохотливым полковником и особенно его откровенные рассуждения о пользе розог, о публичной порке, о барже, на которой следует вывезти в море всех инакомыслящих, оставили в душе Дундича еще более неприятный осадок, чем разговор во дворе штаба Красной гвардии.

В высказываниях полковника чувствовался дух Хаджича. Но тот был и остался ярым монархистом, а полковник называет себя сторонником Керенского и даже революционером. Какой же он революционер? Одобряет смертную казнь на фронте, мечтает восстановить палочную дисциплину. На чем свет стоит ругает большевиков. Неужели они страшнее кайзера? Зачем же, в самом деле, большевики призывают солдат брататься с врагами, выступать единым фронтом?.. Разве можно объединить русского с немцем, серба с турком, чеха с венгром? Они были и останутся на всю жизнь непримиримыми врагами.

Эти мысли тревожили, не давали покоя. Посещая полковые митинги и собрания, Дундич хотел получить ответ на эти вопросы. Представители разных партий, упражняясь в красноречии, обходили стороной то, что интересовало Дундича. Ему хотелось послушать Кангуна, но тот в полку не появлялся.

В начале декабря в полку был назначен очередной митинг. В списке ораторов первым значился Кангун.

Митинг открылся точно в назначенный час, а Кангуна на трибуне не было. Слово взял представитель другой партии. А когда он закончил свою речь, председательствующий сообщил: Кангуна не будет, он тяжело ранен.

Дундич помчался на Торговую. У входа в штаб Красной гвардии дежурил тот самый рябой матрос, который встретил когда-то его так недружелюбно.

Увидев Дундича, матрос бросился к нему.

— Виноват я перед тобой, братуха, — произнес с хрипотцой моряк, переходя сразу на «ты». — Не знал, кто ты есть, зачем к нам тогда приходил. Ох и попало мне из-за тебя от Кангуна. В тот день он в губкоме до полудня задержался. А когда в штаб вернулся, ему доложили, какой у меня с тобой разговор был и как я тебя, интернационального бойца, за контру принял. Кангун так меня, дурака, отругал, что век помнить буду. Он сказал, что своим поведением я мировую революцию задерживаю. Весь вечер я тебя по городу искал. Вот хорошо, что ты сам нашелся, что в такую тяжелую минуту к нам пришел. Кангуна нет, синежупанники[9] убили…

Матрос смахнул набежавшую слезу и рассказал, при каких обстоятельствах погиб Кангун.

На рассвете в красногвардейский штаб пришло сообщение о том, что гайдамаки, нарушив нейтралитет, двинулись на город и заняли Канатную улицу. Дежурный поднял с постели Кангуна. Тот, не раздумывая, решил отправиться на Канатную. Напрасно дежурный пытался его остановить, доказывая, что ездить одному опасно. Надо позвонить на заводы, поднять красногвардейские отряды, дать отпор зарвавшимся гайдамакам.

— Этого делать нельзя, — возразил Кангун. — В городе начнется гражданская война. А нам надо избежать кровопролития. Я поговорю с ними сам.

Кангун так верил в силу большевистского слова, что надеялся один остановить вооруженных гайдамаков. Он хотел объяснить им, что взятие власти не решается оружием, но не успел. Затрещал пулемет… Кангун упал, потом поднялся весь окровавленный, сделал несколько шагов и снова упал.

— Наш Кангун умер не спиной, а лицом к врагу, — закончил свой рассказ матрос. — Он хотел сказать им, что революция все равно победит. Ты слышишь, братуха, гудки? Это подымаются заводы, фабрики, весь трудовой люд, вся рабочая Одесса. Только что звонили с крейсера «Синоп». Революционные моряки отомстят за Кангуна. Звонили из Ахтырского полка. Сознательные гусары присоединяются к нам.

— Считайте и меня своим! — воскликнул Дундич.

Гайдамаки отступили, испугавшись народного гнева.

К вечеру в городе стало тихо. Но на душе у Дундича было неспокойно. Гайдамацкая пуля, сразившая Кангуна, задела и его.

Моя шпага не продается

Когда Дундич сообщил о своем решении Милану (он не уехал во Францию, остался в Одессе), Чирич замахал руками:

— Зачем поторопился?

Чирич считал, что лучше сначала хорошенько разобраться в обстановке, посмотреть, где со временем окажется корабль революции — на воде или под водой, а потом уже ставить паруса; он доказывал Дундичу, что тот делает ставку не на ту лошадь: в городе не одна, а десятки разных партий, вряд ли большевики возьмут власть. Одесса не Петроград, не Москва. Одесским большевикам не так просто захватить власть. В приморском городе, в его фешенебельных отелях и меблированных комнатах собрался весь «цвет» старой России: московские фабриканты, петроградские банкиры, орловские помещики, юзовские шахтовладельцы, бывшие сановники бывшего императорского двора…

Для них Одесса — последний берег. Они будут держаться за него зубами. Дальше — море. Газеты сообщают, что скоро на горизонте появится эскадра Антанты и тогда большевикам конец.

Выслушав все Милановы доводы, Дундич спокойно ответил:

— Не торопись большевиков хоронить. Они несут русскому народу новую жизнь…

— А нам что, а тебе что? Высокие чины? Дворцы? Виллы? Поместья?

— Моя шпага, Милан, не продается, — вспылил Дундич. — Не продается, — упрямо повторил он, — ни за чины, ни за виллы, ни за злато!

— Вот удивил! Могу поклясться бородой Магомета, что милая Совдепия, учтя твое бескорыстие, при первом же удобном случае задушит подпоручика Дундича в своих объятиях.

— Глупые шутки.

— Нет, не шутки. Наша жизнь, как сказал один стихоплет, отдана в кровавую переделку. Она уже в Одессе начинается. Ты читал, что о людях нашего класса говорил большевистский комиссар Володарский? Не читал? Тогда прочти. — Чирич протянул Дундичу газету. В ней была напечатана речь Володарского, произнесенная на съезде в Румчероде[10].

Олеко прочел обведенные коричневым карандашом строки:

«Еще говорят, что мы преследуем господ буржуев. Но я спрашиваю, кто в русской революции первым потребовал арестов, закрытий? Вы все помните хорошо тот медовый месяц русской революции, когда никто не смел думать об этом. С чьих сторон потребовали бичей и скорпионов. Со страниц буржуазной прессы стали требовать репрессий к кронштадтским солдатам, и не кто иной, как Павел Милюков, на одном из съездов в Москве, когда его спросили, что делать с Лениным, он ответил: „Арестовать, арестовать“».

Дундич остановился.

— Читай все обведенное, — настаивал Милан. — Дальше о самом важном пойдет. Оно и меня и тебя касается.

«…Идет борьба между имущими и неимущими, — читал Дундич, — если у нас таково положение, что тюрьмы у нас пустовать не могут, что там должен кто-нибудь сидеть, то мы предпочитаем, чтобы крестьяне, рабочие и солдаты были на воле, а там сидели господа буржуи… Раз идет борьба не на жизнь, а на смерть — нечего сентиментальничать».

— «Нечего сентиментальничать», — подхватил Чирич. — Петроградский комиссар угрожает. Поверь мне, если в Одессе победят большевики, они не будут сентиментальничать с сыном сербского скототорговца, враз объявят его примазавшимся к революции и, разумеется; найдут ему место за решеткой.

«Место за решеткой…» — Дундич как ужаленный вскочил. Нет, он не согласен с Чиричем. Выступление Володарского надо понимать иначе. Большевистский комиссар говорит о господах буржуях, поднявших руку на народную власть.

— Не только! — продолжал упорствовать Чирич. — Он предупреждает всех выходцев из имущих классов — русских, украинцев, разумеется, и нас с тобой. Неужели тебе не ясно, для кого большевики сохраняют тюрьмы?

Дундич промолчал. Тогда Чирич стал выкладывать один козырь за другим:

— Мне перед тобой, Алекса, кривить душой нечего. Твое дело кому ты отдашь свою шпагу. Отдай ее хоть самому дьяволу. А я отдам тому, кто обеспечит мне быстрое восхождение по служебной лестнице. Наполеон был великим, это теперь все признают. Но прежде чем стать великим, он готов был нужному человеку лизать любое место и не скрывал этого. Но о ком больше всего написано од, кто из поэтов не отдавал ему своей лиры! Революция — время больших карьер. Если бы Мюрат долго раздумывал и сразу не отдал своей шпаги Наполеону, когда тот еще не был императором, не видать бы капралу маршальского жезла как собственных ушей. Вот и я говорю самому себе: «Долго ли, Чирич, носить тебе капитанские погоны? Ты достоин большего». Генерал Чирич — здорово звучит, а?

Чирич расстегнул ворот мундира: от собственного красноречия ему стало жарко.

— Брось, Алекса, этих кангунов. Поедем лучше на Дон. Я же тебе рассказывал: переходя линию фронта, я познакомился с русским офицером. Он тогда полком командовал, а теперь целым Донским округом. Я ему приемы фехтования показывал. Полковнику они понравились, хотел меня в своем полку оставить, но я в Одессу торопился. На память визитную карточку дал. На, погляди. — Чирич полез в карман и протянул ее Дундичу.

На глянцевой бумаге было напечатано: «Константин Константинович Мамонтов. Командир 6-го Донского казачьего генерала Краснощекова полка».

— Поедем, Алекса, на Дон, к Мамонтову.

— Не поеду!

— А бабенки какие на Дону… Пальчики оближешь. — И Милан запел мягким грудным голосом:

Я жажду знойных наслаждений Во тьме потушенных свечей…

Дундич был занят своими мыслями, далекими от «знойных наслаждений», от белого Дона, куда его звал Чирич, от всего того, о чем тот говорил и пел.

В тот вечер они разошлись. Чирич уехал на Дон, Дундич остался в приморском городе.

В жаркие дни январского восстания, когда решался вопрос — жить или не жить Советской власти в приморском городе, — одесситы увидели отважного серба на баррикадах *. Вместе с китайскими и чешскими добровольцами он помогал одесским пролетариям громить синежупанников.

Дундич был в кожаной тужурке, без шапки. Его голова была обмотана окровавленным бинтом.

Обнимитесь, миллионы!

Путь от Одессы к Царицыну был трудным и длинным. После встречи с Колей Рудневым, с которым Дундич успел быстро подружиться, он со своим отрядом попал наконец в большой волжский город. Дундич удивился, когда на берегу русской реки услышал немецкую речь.

— Немцы здесь? — спросил он у капрала Ярослава Чапека, который прибыл сюда на несколько недель раньше.

— Чему удивляешься? — ответил Ярослав. — Я и в Москве их встречал.

— Шутишь?

— Не собираюсь.

— Где же ты их встречал?

— На Первом Всероссийском съезде… * Ярослав был участником съезда бывших военнопленных. Открылся съезд в середине апреля в одном из лучших залов столицы.

Сюда съехались сотни делегатов — представители революционных организаций военнопленных. Они говорили на разных языках, но всех их объединяло одно желание — защитить русскую пролетарскую революцию, которую каждый из них считал международной, глубоко интернациональной, своей.

Ее ураганный ветер снес ряды колючей проволоки, еще не так давно опоясывавшей многочисленные лагеря, расположенные в разных концах России, распахнул двери сырых и темных бараков, где томились сотни тысяч солдат и младших офицеров германской и австро-венгерской армий.

Освободив военнопленных от тюремно-лагерного режима, Советское правительство предоставило им полную свободу передвижения; оно заботилось об их продовольственном снабжении, о медицинском обслуживании. Декрет о военнопленных позволил им стать равноправными членами советского общества. Они сами решали, за кем идти — идти за большевиками и активно поддерживать первые завоевания Советской власти или держаться подальше от русских дел, от революции.

Десятки тысяч вчерашних врагов по фронту пошли за большевиками. К слову «военнопленный» они гордо прибавляли «интернациональный», «революционный», да и Всероссийский съезд назывался съездом военнопленных-интернационалистов.

Рассказав Дундичу московские новости, Ярослав сообщил, что в Царицыне созданы Совет иностранных рабочих и крестьян и иностранная группа РКП(б) * и что ему, как командиру сербского отряда, следует явиться в Совет.

— Он помещается на Московской улице, в «Столичных номерах». Там же находится и царицынская группа иностранных коммунистов.

— А кто заправляет Советом?

— Председатель — Гильберт Мельхер **.

— Немец?

— Да.

— Не пойду! Совет во главе с немцем — это же насмешка! За вывеской «Совет» прячутся немецкие бабушки с волчьими зубами.

— Не дурачься, Дундич! — Чапек строго посмотрел на него. — Дисциплина — для всех дисциплина!

В Совет иностранных рабочих и крестьян Дундич явился лишь после того, как ему вторично была вручена повестка. Он пришел за несколько минут до начала заседания и молча сел в углу. Напротив него, за маленьким столиком, сидел мужчина лет тридцати. Зеленовато-серый мундир свидетельствовал о том, что он из военнопленных.

— Это Гильберт Мельхер, председатель нашего Совета, — объяснил Ярослав, подсаживаясь к Дундичу.

Держа в руках свежий номер газеты, Мельхер громко рассмеялся.

— Читали? — спросил он, обращаясь к находившимся в комнате членам Совета. — Фон дер Буш, кайзеровский министр иностранных дел, требует, чтобы все мы вернулись за колючую проволоку и политикой больше не занимались. Какой наглец! В радиограмме, адресованной Советскому правительству, он требует запрещения собраний и съездов революционных военнопленных.

— Собака лает, а караван идет, — бросил с места Чапек. — Помните, товарищи, в начале нынешнего года двенадцать консулов от имени двенадцати держав *** угрожали и заклинали нас: не вступайте в Красную гвардию, держитесь подальше от русских дел! Чудаки! Никто их тогда не послушал. Ведь русские дела — наши дела, русская революция — наша революция.

— Так и ответим фон дер Бушу, — согласился Мельхер и тут же объявил заседание Совета открытым. Первым он предоставил слово Дундичу.

— Перед немцами отчитываться не намерен! — ответил Дундич, не подымаясь с места.

— Что ты плетешь? — шепнул Ярослав. — Ну и индюк!

— Индюк — птица, а я человек!

— Требую тишины, товарищи! — предупредил Мельхер. — А от вас, Дундич, отчета. Доложите о составе отряда.

— Во вверенном мне отряде… — Дундич сделал паузу, — ни одного немца нет! Ваших соотечественников ищите на Украине, на Дону, на моей родине — в Сербии.

— Я не об этом вас спрашиваю, — оборвал Дундича Мельхер.

— А мне не о чем больше вам докладывать. Лучше скажите, когда австро-германцы перестанут издеваться над сербами, уйдут с Балкан?

— С этим вопросом обращайтесь к императору Францу-Иосифу или к кайзеру Вильгельму, а не к тем, кто проклял их…

— Так ли это, Мельхер? Сколько ворону не три, она останется черной.

В комнате стало шумно. В руках председателя зазвенел колокольчик.

— Ваша национальная ограниченность, ненависть ко всем немцам, — Мельхер сделал ударение на слове «ко всем», — мешает вам понять, почему в дни больших испытаний вчерашние враги по фронту стали друзьями.

— Друзьями ли? Это еще неизвестно, — не унимался Дундич.

Утратив свою обычную сдержанность, Мельхер закричал:

— Дундич! Я лишаю вас слова! Сегодня мы убедились, — продолжал Мельхер уже более спокойным тоном, — что между стихийным революционером Дундичем и сербскими шовинистами, с которыми он будто порвал еще в Одессе, нет большой разницы. Я предлагаю выразить Дундичу политическое недоверие и отстранить от командования отрядом.

Такого финала Дундич не ожидал. Он поднял руку. Председатель предоставил ему слово, но присутствующие были настолько возмущены поведением Дундича, что никто не захотел его слушать.

Предложение Мельхера было принято единогласно.

Тяжело было на душе у Дундича, когда он покинул «Столичные номера». Взволнованный, озабоченный, он шел по скверу, не замечая ни ребятишек, игравших в песке, ни парочек, сидевших на скамейках. В ушах звенело: «Выразить Дундичу политическое недоверие, отстранить от командования отрядом». И это кому выразить, кого отстранить! Разве не дрался он с гайдамаками в Одессе, не бил немцев под Жмеринкой?! Трижды был ранен и трижды возвращался в строй.

— Я покажу им! — говорил Дундич, грозя кулаком в сторону здания гостиницы.

Люди, гулявшие по скверу, тревожно посматривали на военного, разговаривавшего с самим собой.

Но Дундич продолжал сжимать кулаки. Он спорил с собой. В нем боролись два Дундича.

«Покажи им, момче, на что ты способен, — настаивал один, — не гуляй зря по скверу, иди в казарму и расскажи верным тебе людям, как несправедлив был немец Мельхер. Они рассчитаются с обидчиком, пойдут за тобой туда, куда ты им скажешь».

И чудится ему конский топот, задорное гиканье. С шашками наголо, во весь опор несутся его бойцы к «Столичным номерам». У входа в гостиницу стоят Мельхер, члены Совета. Просят пощадить их, обещают больше не вмешиваться в дела сербского отряда, не ставить командира Красной Армии на одну доску с королевским холуем Стефаном Хаджичем, с которым Дундич давно порвал…

Другой Дундич, более спокойный, убеждал: «Подумай, куда ты ведешь верящих тебе бойцов, на какое преступление толкаешь? Ты ведь не анархист Кочин, который начал с громких фраз, утверждений, что анархия — мать порядка, и кончил тем, что превратился в обыкновенного бандита. Неужели ты запамятовал святые слова, написанные на отрядном Красном знамени, — „За мир и братство народов“; забыл присягу, произнесенную перед строем? Ты присягал строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину и без возражений выполнять приказы командиров, поставленных властью рабоче-крестьянского правительства… А Мельхера и других членов Совета поставили иностранные рабочие и крестьяне, которые воюют под знаменами Красной Армии.

Если ты нарушишь клятву, люди отвернутся от тебя, как отвернулись от Кочина. С ним тебе не по пути. Твое место рядом с Колей Рудневым. Уж кто-кто, а он тебя поймет. Немцы убили его девушку. Ты видел ее фотографию: статная, светлорусая, на лице — озорная улыбка…»

В Царицыне ли Руднев? В последний раз Дундич видел его в районе станции Чир, точнее, не на станции, а у высокой насыпи, где обрывался стальной путь. Дальше эшелонам двигаться нельзя было. Первый пролет большого железнодорожного моста, переброшенного через реку, был взорван. Над шумящим Доном беспомощно повисли согнутые рельсы, куски изуродованного металла. Это было делом рук белоказаков.

Пока люди копали котлован, готовили деревянные клети, грузили на подводы камень, песок, морозовские красногвардейцы из бревен и досок соорудили плавучий мост. Когда он был наведен и опробован, Руднев предложил Дундичу вслед за морозовцами переехать со своим отрядом на левый берег.

— Пробивайся к Царицыну и жди меня там. Как только мост восстановим — приеду.

И Дундич решил дождаться.

Вскоре первые эшелоны прошли через восстановленный, но еще скрипевший и дрожавший мост. В одном из них прибыл в Царицын и Руднев.

Вечером Олеко отправился к нему. Волнуясь, он поднялся на второй этаж особняка, в котором остановился Руднев, и тихо постучал в дверь.

— Кто там? Заходите, — раздался знакомый голос.

Увидев в дверях Дундича, начальник штаба бросился к нему.

— Друже, — воскликнул Руднев, протягивая сразу обе руки, — садись вот здесь, поближе. Рассказывай, как живешь-поживаешь на царицынской земле.

— Живу ничего, — неопределенно ответил Дундич.

— Ничего? Это и значит ничего, — пошутил Руднев. — Так командир отряда не докладывает.

— Я теперь не командир. Меня отстранили…

— Кто отстранил?

— Немцы…

— Какие немцы? — Руднев наморщил лоб.

— Те, что окопались в отеле «Столичные номера» и верховодят Советом и Группой иностранных коммунистов. Председатель — немец, секретарь — немец. А я не выношу немцев и все немецкое.

Пока Дундич со всеми подробностями рассказывал о том, что произошло в «Столичных номерах», Руднев, приложив ладонь к небритой щеке, молча слушал. Еще несколько минут назад, до прихода Дундича, ему чертовски хотелось спать, веки слипались, но появление Дундича, его рассуждения о немцах настолько взволновали Николая Александровича, что сон как рукой сняло. Он думал не о Совете, не о принятом им решении. В душе, как коммунист, Руднев одобрял это решение, да иначе и поступить нельзя было. Но его тревожила судьба Дундича.

К нему Руднев относился по-особому. С первой встречи, с первого разговора ему полюбился сын далекой Сербии. Если в таких людях, как Ворошилов, Руднев видел не только командующего армией, но и человека высоких идей, беззаветно преданного партии, то в Дундиче он видел честного, храброго парня, в котором было еще больше военной хватки, чем революционного сознания.

Слушая Дундича, Руднев размышлял: «Сыроват, ой как сыроват! Утюжить, полировать надо. Человек только-только поднялся на революционной волне, вдохнул грудью чистый воздух революции, а большевистской закваски в нем еще нет. Честный парень, а не понимает, что немец немцу рознь, что немцы, как и сербы, делятся на капиталистов и пролетариев. Первые — наши противники, вторые — товарищи по классу».

Как агитатор, Руднев умел находить простые, доступные солдатской массе слова и подкреплять их живыми примерами. «Но как этого упрямца, меряющего всех немцев на один аршин, убедить, что он неправ?» — размышлял Руднев.

— Не старайся, Коля! — воскликнул Дундич, как бы догадываясь, о чем в эту минуту думает Руднев. — Не примирить меня с ними!

— Не примирить, — машинально повторил Руднев и, ничего больше не сказав, подошел к стоявшему в углу пианино, открыл крышку, пробежал пальцами по клавишам, будто думая не о Дундиче и о его поступке, а о чем-то другом, постороннем.

И вдруг из-под его тонких пальцев зазвучали торжественные аккорды. Руднев запел своим мягким, бархатным голосом:

Ты сближаешь без усилья Всех, разрозненных враждой, Там, где ты раскинешь крылья, Люди — братья меж собой.

— Добрые слова! — воскликнул Дундич. — Кто их написал?

Руднев сделал вид, что не расслышал вопроса, и, увлеченный, продолжал:

Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!

— Какая чудесная новая музыка! — продолжал восхищаться Дундич.

— Не новая, а старая. Ей больше лет, чем нам с тобой вместе: это финальная часть Девятой симфонии.

— Кто ее написал?

— Людвиг ван Бетховен.

— А слова какие: «Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!» Немец так не скажет.

— Ты ошибся. Эти слова как раз принадлежат Фридриху Шиллеру. Если песня и музыка к ней нравятся, то ты уже не имеешь права отвергать все немецкое. Я тоже презираю кайзера Вильгельма и его хищную клику, но, поверь, все это тяжелое время я не расставался с одним немцем. Он многое мне объяснил. Он был со мною всюду: в Туле, в Харькове, под Белгородом, на Дону и вот здесь, в Царицыне. — Руднев показал на книгу, лежавшую на столе.

— Кто написал?

— Карл Маркс. Это он и его верный друг Фридрих Энгельс предложили заменить старый призыв «Союза справедливых» — «Все люди — братья!» новым боевым лозунгом — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Эти вещие слова, произнесенные много лет назад, объединяют сегодня русских пролетариев с немецкими, сербских — с австрийскими для борьбы с общим врагом — с русскими, немецкими, сербскими, австрийскими и другими капиталистами. Помнится, в франко-прусскую войну труженики из немецкого города Хемница писали французским пролетариям: рабочие всех стран — их друзья, деспоты всех стран — их враги. И это так. Когда в 1871 году парижский пролетариат восстал и восторжествовала Коммуна, правительство Тьера пошло на сговор и — с кем ты думаешь? С немецким канцлером Бисмарком, армия которого стояла у стен Парижа. Бисмарк охотно вернул палачу Тьеру сорок тысяч военнопленных французов, которые влились в версальскую армию, потопившую в крови Парижскую коммуну.

— Откуда, Коля, тебе все это известно?

— Я был с коммунарами…

— Когда же ты успел? В дни Парижской коммуны тебя еще на свете не было.

— В детстве, друже, в мыслях, в снах…

На этом разговор неожиданно оборвался. Руднева вызвали на совещание к командующему.

Из дома они вышли вместе.

— Ты куда? — как бы невзначай спросил Руднев.

— В казарму, а что?

— А я бы на твоем месте, Ваня, сходил в Совет, с Мельхером и его товарищами объяснился.

— Объясняться не буду.

— Если ты ошибся и вел себя не так, как подобает интернационалисту, то имей смелость…

— Дундичу не занимать ее! Лучше попроси Ворошилова, чтобы меня в конницу направили. Пятьдесят сербов за мной пойдут.

— Почему только сербы? — переспросил Руднев. — Надо, чтобы за командиром интернациональной Красной Армии шли не только сербы, но и немцы, венгры, австрийцы, чтобы они верили ему и он верил им.

Руднев достал из бокового кармана сложенную вдвое бумажку и протянул ее Дундичу.

— Прочти на досуге, — посоветовал он, — и приходи завтра утром ко мне.

Дундич подошел к фонарю и развернул бумажку. Это была листовка, написанная на немецком и русском языках. И начиналась она со слов, обращенных к немецкому солдату:

«Вставай, германский рабочий! Надо стряхнуть с себя этот страшный позор… Спасти честь германского пролетариата…»

Коля Руднев

С кем только не был, кого только не видел в детских грезах сын священника из деревни Люторичи, Епифанского уезда, Тульской губернии! С Рахметовым ходил пешком по Балканским землям; с Ярославом Домбровским громил версальцев в Париже; дрался рядом с французами на баррикадах Парижской коммуны.

С детства Руднев представлял себя воином революции, освободителем угнетенных и оскорбленных. Но мать хотела, чтобы Коля шел по стопам отца. Мальчика отдали в тульскую духовную семинарию. Затхлая семинарская обстановка была противна Коле, и его перевели в частную гимназию. Точные науки ему давались легко, но знакомые пророчили Рудневу большое артистическое будущее. Он обладал редкостным голосом и на гимназических вечерах отлично исполнял студенческую песню «Дни нашей жизни». Часто через открытые окна на улицу доносился бархатный рудневский баритон:

Быстры, как волны, Все дни нашей жизни, Что день, то короче К могиле наш путь… Налей, налей, товарищ, Заздравную чашу, Бог знает, что с нами Случится впереди.

Но артист из Руднева не вышел. Его интересовала история. Осенью пятнадцатого года его приняли в Московский университет на историческое отделение историко-филологического факультета. Длинными вечерами пытливый юноша просиживал за книгами, ища ответ на вопросы: «Почему царское правительство натравляет людей одной нации на другую, сеет между ними вражду?», «Почему оно кричит о свободе и в то же время превратило страну в тюрьму народов?»

В университете Руднев пробыл меньше года: его мобилизовали в армию и направили на офицерские курсы при Александровском военном училище. Курсы назывались ускоренными. Юнкера же про себя называли их «инкубаторскими». Верный престолу, спаянный классовым родством, сильно поредевший в первые месяцы войны, офицерский корпус с помощью ускоренных курсов пополнялся прапорщиками из разночинцев. Это были учителя, студенты, мелкие чиновники. Среди них оказался и Коля Руднев.

Через полгода его произвели в прапорщики и направили ротным в 30-й Тульский запасной пехотный полк.

Коля Руднев.

На второй или на третий день пребывания в полку Руднев случайно оказался свидетелем, как распоясавшийся фельдфебель что есть силы толкнул новобранца.

— Не смейте! Не смейте издеваться, — остановил ротный фельдфебеля.

Тот виновато попятился назад. А когда Руднев ушел, фельдфебель бросил ему вслед:

— Мне не дозволяет, а сам скоро начнет по мордам давать. Не начнет — солдаты ему дадут.

Руднев начал, но не «по мордам давать», как это было принято в полку, а в свободное от строевых занятий время обучать солдат грамоте, читал им книги вслух, писал за них домой письма.

Кадровые офицеры подняли Руднева на смех:

— Тоже просветитель нашелся!

Накануне празднования Первого мая 1917 года Руднева вызвали к полковнику. Целый час ротный просидел в приемной. Адъютант, дежуривший у входа в кабинет, откуда доносилась ругань, плотно прикрыл дверь. За нею слышался раскатистый полковничий бас:

— Держите их подальше от рабочих, изолируйте солдат от пагубного влияния взбунтовавшейся черни!

— Я с вами полностью согласен, господин полковник, — услышал Руднев чуть хрипловатый голос батальонного командира. — Мне донесли, что прапорщик Руднев спутался с большевиками: на их собрания ходит, вместе с ними «Вставай, проклятьем заклейменный» поет. А теперь хочет свою роту вместе с рабочими на демонстрацию вывести.

— Запрещаю! — закричал полковник. — Без году неделю в армии, а какие фортели выбрасывает. Вызвать Руднева!

— Прапорщик Руднев дожидается, — подал голос адъютант. — Велите впустить?

— Николай Александрович, — начал полковник, сменяя гнев на милость. — Я буду с вами разговаривать не как с подчиненным, а как старший, как отец разговаривает с блудным сыном. Вы глубоко ошибаетесь. Лозунги, которые раздаются теперь на улицах Тулы: «Вся власть Советам!», «Фабрики — рабочим, землю — крестьянам!» — не должны касаться тех, кто служит в армии, кто защищает отечество. Это нас не интересует.

— Позвольте объясниться, господин полковник, — спокойно произнес Руднев. — Мне кажется, что рабочего, одетого в солдатскую форму, интересует, в чьих руках будут заводы и фабрики, равно как и крестьянина волнует вопрос, в чьих руках останется земля — в помещичьих, кулацких или ее отдадут тем, кто на ней трудится. Наши солдаты так же жаждут свободы, как и рабочие и крестьяне.

— А мы ее не дадим им, — оборвал Руднева полковник. — Не время! Пусть подождут! Демонстрацию запрещаю!

— Это не в ваших силах, господин полковник. Общегородскую демонстрацию устраивают рабочие. Нас пригласили принять в ней участие. А кто пойдет — дело полкового комитета.

— Это неслыханно! Младший офицер позволяет себе так разговаривать со старшим. Идите, пока…

Руднев направился к двери.

Майским солнечным утром рота Руднева в полном составе вышла на улицу и присоединилась к рабочим-демонстрантам. Солдаты и тульские пролетарии одной колонной с песнями двинулись к центру города.

Демонстрация состоялась днем, а вечером Руднев был арестован. В полку начались волнения. Солдатский комитет потребовал, чтобы командир полка отменил свой приказ. Полковнику пришлось уступить. Вскоре полк перебросили в Харьков. Узнав, что в цирке «Миссури» происходит городской митинг, Руднев направился туда. Выступали представители разных партий, и каждый из них ратовал за поддержку Временного правительства, за продолжение войны с немцами до победного конца.

Представитель меньшевиков, провожаемый редкими аплодисментами, уже покидал трибуну, когда Руднев поднял руку.

— Прапорщик просит слова, — подсказал председательствующему на митинге высокий мужчина в позолоченном пенсне, — дадим ему сверх программы. Уж он, надо думать, за войну.

— Я не согласен с теми, — начал Руднев, — кто говорит, что штыки нужно воткнуть в землю, кто призывает перековать мечи на орала.

— Так, так, — поддержал председатель, потирая от удовольствия руки. — Продолжайте, прапорщик.

— Оружие нам пригодится. Но мы будем продолжать войну не империалистическую, о которой говорили здесь господа из меньшевиков, а войну, которая приведет к торжеству народовластия. Нам каждый день внушают, будто в устройстве кровавой бойни виноват немецкий народ, а немцам говорят, что в развязывании войны виноваты русские. Нет, народы не виноваты!

— Вы большевик? — спросил в упор председатель.

— Да, я коммунист, — с гордостью ответил Руднев. — В нашем полку я не один. За большевиками пойдут все солдаты.

— Вы можете только за себя говорить, а за весь полк — не имеете права, — возмущался председатель. — С вашими солдатами мы еще поговорим.

Но разговор не состоялся. Тульский полк перешел на сторону пролетарской революции. В ночь на 9 декабря вместе с отрядами Красной гвардии и революционными балтийскими моряками солдаты Тульского полка захватили бронепарк и обезоружили гайдамаков.

Потом разыгрались события в районе Белгород — Томаровка. Они были вызваны тем, что генерал Каледин бросил клич: «Орлы, слетайтесь на вольный Дон!» И недобитые «орлы» стали собираться туда, где формировалась Донская армия. Они пробивались к Новочеркасску на поездах и пешим строем. Казачьи офицеры, сменив мундиры на гимнастерки, выдавали себя за солдат, возвращающихся домой.

Полк Руднева перебросили из Харькова под Белгород. Ему было поручено разоружать «орлов», отбирать у них пушки, пулеметы, винтовки. Одни сдавали оружие без сопротивления, другие, а их было большинство, не соглашались, пускались на разные уловки.

Увидев Руднева, рослый горбоносый казак бросился к нему.

— Здравствуйте, Николай Александрович, — воскликнул он. — Афанасия Бородавку, чай, не забыли? Александровское училище, офицерские курсы, портупей-юнкер Руднев! Как изменились! Что-то не вижу на ваших плечиках офицерских погон. Не объясняйте, Бородавка — стреляный воробей: он все понимает. Малость пришлось перекраситься: золотистые погоны на красный бантик сменить…

Руднев хотел было отчитать Бородавку, сказать, что он не перекрашивался, не приспосабливался к новой власти, что она для него родная, но решил, что подобные объяснения ни к чему. Лучше послушать, что скажет казак, с какими мыслями он возвращается на Дон.

— Господин прапорщик, — вкрадчиво произнес Бородавка. — Разрешите по личному вопросу…

— Обращайтесь.

Бородавка поближе придвинулся к Рудневу и шепотом, чтобы красногвардейцы не слышали, сказал:

— Прикажите им, чтобы сабля и карабин при мне остались. Оружие для наших Советов пригодится.

— Для каких?

— Для казачьих, что без коммунистов.

— Не хитрите, Бородавка. Какие же это Советы без коммунистов! Снимайте саблю, карабин, — приказал Руднев, — и больше не попадайтесь!

Лицо Бородавки покрылось красными пятнами. Он поежился и сдал оружие.

— Прощевайте, господин прапорщик! Но помните, что безоружный может еще оружным стать, а тогда увидим, чьи Советы лучше.

— Увидим, — спокойно ответил Руднев и, вскочив на коня, понесся к месту, где началась перестрелка между красногвардейцами и калединцами, отказавшимися сдать оружие.

Когда разрозненные красногвардейские и краснопартизанские отряды вливались в армию и нужен был начальник штаба, Ворошилов из всех военспецов выбрал Руднева.

В горячую военную пору его ровесники командовали полками, бригадами, дивизиями. Многие из них для солидности отращивали бороды, отпускали усы. У начальника штаба 5-й Украинской Красной Армии не было ни бороды, ни усов. На этом посту Руднев пробыл недолго, всего лишь несколько месяцев, — столько, сколько просуществовала 5-я армия. Примерно в одно и то же время с Украины к Царицыну отступили и 3-я армия, и отряды красных партизан, красногвардейцев Дона и Ставрополья. Из них, а также из частей бывшего Царицынского фронта в середине июня 1918 года была создана группа войск, именуемая «Группой войск тов. Ворошилова». Начальником ее штаба назначили Руднева.

Начштаба радовало то, что в «Группе войск тов. Ворошилова» служат не только сыны России. В нее влились и интернациональные части: югославский коммунистический полк, пробившийся с Днепра к Волге; отряд китайских добровольцев; рота чехословацких красногвардейцев; пехотная интернациональная бригада, в рядах которой служили русские и немцы, австрийцы и чехи, венгры и словаки.

Обладая отличной памятью, Руднев слово в слово помнил ленинское высказывание о громе парижских пушек, разбудивших самые отсталые слои пролетариата, спавшие глубоким сном. Теперь залпы «Авроры» разбудили венгров, китайцев, немцев, австрийцев, болгар, волею судеб оказавшихся в России. Они добровольно стали под знамена Октября. Вспомнился Коле и поляк Ярослав Домбровский, и венгр Франкель, и русская революционерка Елизавета Дмитриева, возглавившая женский батальон, и другие интернациональные бойцы, пришедшие в далеком 1871 году на помощь парижским коммунарам. Но это движение, названное Лениным «Величайшим движением пролетариата в XIX веке», было лишь маленьким ручейком в сравнении с тем движением, что родилось в XX веке, когда в рядах молодой Красной Армии сражались многие тысячи интернациональных бойцов. Большинство из них у себя на родине не участвовали в политической жизни. Здесь, в революционной России, они впервые проходили школу политической борьбы.

В утренние часы на улицах волжского города, как всегда, было оживленно. Люди куда-то торопились. Переходя дорогу, Дундич заметил идущего впереди. Ворошилова. Он хотел было догнать командующего, рассказать ему обо всем случившемся в «Столичных номерах», но тут же передумал.

С Ворошиловым его познакомил Руднев. Представляя Дундича, он хорошо отозвался о сербском отряде и его командире, сказал, что Дундич дерется как лев.

— Как лев, — повторил Ворошилов. Ему, видно, понравилось сравнение воина со львом. — Красной Армии нужны львы.

А что он скажет теперь? Да и вообще захочет ли Ворошилов с ним разговаривать? Командующему, должно быть, уже доложили о решении Совета иностранных рабочих и крестьян, и вряд ли после всего случившегося Климент Ефремович будет поддерживать Дундича. Да и как он, Дундич, будет смотреть Ворошилову в глаза?

Впервые в своей жизни Дундич проявил робость. Он не решился подойти к Ворошилову. Свернув в первый переулок, Олеко вышел на улицу, где жил Руднев. Его он застал за чтением донесений.

— Только что у меня были одесситы, — сказал Руднев, откладывая в сторону бумаги. — Одесский губком партии там же, в «Столичных номерах», поселился. О тебе они все знают. За поведение в Совете осуждают, за Одессу — хвалят.

— Хвалить меня не за что…

— Хвалят за бой на Николаевском бульваре, где ты здорово рубил юнкеров. Одесситы просят сохранить тебя для Красной Армии. Да и мы не считаем тебя потерянным. Придется только род войска переменить.

— Товарищ начальник штаба! — Дундич вытянулся в струнку. — В какую часть направишь?

— В пехотную…

— В пехотную? А что мне там делать, я же кавалерист. — В голосе Дундича слышались нотки обиды.

Руднев сделал вид, что не расслышал сказанного. Он знал, что с давних времен кавалеристы свысока смотрели на пехотинцев.

Руднев наклонился над картой и, проведя по ней карандашом, добавил:

— Вот здесь, в этой станице, помещается штаб бригады. Выезжать надо завтра.

На рассвете следующего дня Дундич покинул Царицын.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Аллюр два креста

На том месте, где, петляя, река извивается змейкой, расположился сторожевой пост пехотного батальона, охранявший небольшой участок левого берега Дона, который значился в оперсводках дальним подступом к Царицыну. А на правом обрывистом берегу — белоказаки. Их атаман генерал Мамонтов, действуя крестом и маузером, бросал на волжский город казачьи полки, артиллерию, пехоту, листовки о божьем возмездии.

— Сашко, а Сашко, какой теперь месяц? — спросил пожилой солдат, нашедший в траве пожелтевшую листовку.

— Сентябрь, а что?

— Он божится, что пятнадцатого августа будет в Царицыне.

— Это ты про мамонтовскую писанину? — уточнил Сороковой.

— Да, про нее. — И боец протянул Сороковому воззвание Мамонтова к защитникам Царицына.

«Граждане города Царицына и вы, заблудшие сыны российской армии. К вам обращаюсь я с последним предложением мирной и спокойной жизни в единой и великой России, России прославленной, России, в бога верующей. Близок ваш час и близко возмездие божие за все ваши преступления…

Именем бога живого заклинаю вас: вспомните, что вы русские люди, и перестаньте проливать братскую кровь, Я предлагаю вам не позже пятнадцатого августа сдаться и сдать ваш город нашим донским войскам. Если вы сдадитесь без кровопролития и выдадите мне ваше оружие и военные припасы, я обещаю сохранить вам жизнь. В противном случае — смерть вам позорная. Жду до пятнадцатого августа. После — пощады не будет».

— Не дождется, собака! — заключил Сашко, пуская листовку на курево. — И бог не помог, и хваленая кавалерия. У белых в десять раз больше коней, чем у нас. А было бы у нас столько конницы, не унес бы Мамонт своих копыт из-под Царицына, не зверствовал бы на Дону.

Сашко крепко затянулся и задумался.

Он слыхал, что в начале того же восемнадцатого года Царицынский красногвардейский отряд прибыл на станцию Чир. Это было в конце января, в полдень. А вечером к командиру отряда явились парламентеры из Нижне-Чирской. Они заявили, что хотят избежать кровопролития и потому готовы передать окружного атамана в руки советского правосудия.

Командир отряда поверил им на слово. Парламентеры обещали доставить Мамонтова.

Вернувшись в станицу, они предложили Мамонтову покинуть Нижне-Чирскую и уйти в степь с верными ему казаками. Их было немного — несколько десятков.

Проводить атамана явились музыканты. На прощание станичный оркестр сыграл похоронный марш. Такого финала полковник не ожидал: «Прекратите! — кричал он. — Зачем похоронную играете? Живым Мамонтов в гроб не ляжет! Я ухожу, но еще вернусь».

Музыканты на минуту умолкли, потом снова грянул оркестр, и снова из медных труб полились жалобные звуки.

Мамонтов уехал в степь. Он носился по станицам и хуторам, зверствовал, грабил. Его отряд смело «атаковал» кассу Цимлянского казначейства, захватил мешки со слитками золота и несколько миллионов рублей в ассигнациях.

Из Цимлянской он телеграфировал генералу Каледину о своей готовности выполнить любое его поручение. Однако телеграмма пришла в Новочеркасск уже после того, как Каледин, утратив веру в тех, кто его окружает, пустил себе пулю в лоб.

Примерно через месяц Мамонтов вернулся в Нижне-Чирскую, поднял контрреволюционно настроенных казаков из окрестных станиц и повел их на Царицын. Первое наступление для него закончилось неудачей. Царицын выстоял.

— Погоди, — продолжал Сороковой, показывая кулаком в сторону Нижне-Чирской. — Скоро большевики пролетариев на коней посадят, тогда и с Дона тебя прогонят. Не зря комбат хочет нас на коней посадить…

В своем новом комбате старые, видавшие виды пехотинцы сразу распознали бывалого кавалериста. И не только по походке, выправке, а и по тому, каким тоном он отдавал команду. В пехоте она обычно произносится отрывисто. В кавалерии — нараспев.

А еще в первое время нет-нет да и вырвется у него кавалерийская команда. Доставили как-то в штаб батальона срочный пакет. Комбат прочел и тут же команду подал: «По коням!» Пехотинцы поняли, улыбнулись, стали строиться.

— На той неделе, — продолжал Сороковой, — мы с Дундичем к белякам в гости ходили. Взяли новенький пулемет с лентами, взяли «языка». А когда обратно через Дон переходили, комбат скомандовал: «Аллюр два креста». Не все ребята в аллюрах разбираются, а я знаю: на шахте в одном забое с бывшим драгуном довелось уголек рубать. Перевел я с кавалерийского языка на пехотный: аллюр два креста — это значит бегом.

В пехоте Дундичу трудно было развернуться. Никак он не мог примириться со своим новым положением пехотного командира. Бои, в которых он прежде участвовал, обычно решались быстро и стремительно. В пехоте все по-другому.

Тяготясь своим положением, Олеко искал удобного случая, чтобы вернуться обратно в кавалерию. Вскоре такой случай представился. В батальон приехал начальник штаба Северного боевого участка Царицынского фронта Иван Сергеевич Стройло.

Вечером, за самоваром, Дундич, волнуясь, рассказал ему о своих переживаниях. Стройло внимательно выслушал и с удивлением заметил:

— А мы, честно говоря, считали, что ты уже привык к царице полей.

Дундич пожал плечами.

Стройло снял очки, протер стекла платком и, снова надев их, пристально посмотрел на комбата.

С. М. Буденный.

— А я думал, что ты уже прижился в пехоте.

— Не прижился и не приживусь. Мое постоянное жительство — конь, моя сестра — шашка, мой брат — маузер. В пехоте я чувствую себя как на вокзале. Жду, когда поезд подадут и в кавалерию отправят. Сплю — и вижу себя на резвом коне, слышу лязг и свист клинков. А здесь что? Пешему за конным не угнаться. Говорят, кавалерия Булаткина от самого Ленина за оборону Царицына благодарность получила.

— Не только кавалерия, — поправил Дундича Стройло. — Получили все коммунистические и революционные полки, броневые поезда, моряки военно-волжской флотилии. Владимир Ильич просил передать, что Советская Россия с восхищением отмечает их геройские подвиги. Выходит, и тебя Ленин благодарит. Ведь начальник нашего боевого участка Григорий Колпаков тоже телеграмму получил.

— Поговори с ним, Иван Сергеевич, пусть меня в кавалерию направит. Эх, дал бы я тогда жизни белякам!

— Верю, верю… Сам в кавалерии служил и потому понимаю.

Стройло поговорил с Колпаковым, и Дундича перевели в кавалерию Булаткина. А когда в начале нового года она влилась в конницу Буденного, Дундич был назначен помощником командира 19-го кавполка.

Вскоре о нем заговорил весь Дон.

И. С. Стройло.

Буденный стоял на пригорке, наблюдая за тем, что происходило на придонской равнине.

Бой утихал. Горнист сыграл аппель[11]. Отбив атаку белых, 19-й кавалерийский полк, входивший в бригаду Буденного, возвращался на исходные позиции.

— Гляди, Стрепушок, что Дундич выкомаривает, — бросил командиру полка Петру Стрепухову Семен Михайлович.

— Ох и чертяка! — с удовольствием заметил Стрепухов, вытирая платком тронутое оспой лицо.

В это время из лощины выскочили пять всадников и стали брать Дундича в кольцо.

Олеко не растерялся. У одного он выбил шашку и, когда тот наклонился, саблей срубил ему голову. Второй казак пытался проколоть Олеко пикой, но он пригнулся к гриве коня, и пика угодила в грудь другому беляку, оказавшемуся рядом с Дундичем. Третьего он полоснул шашкой.

— Ого! Вот молодец! — воскликнул Буденный. — Из одного беляка двух сделал. Пошли, Стрепушок, ему ребят на подмогу.

Стрепухов приказал поднять взвод.

— Послал, — доложил он Буденному. — Но думаю, что он и сам с ними управится.

Дундич действительно не собирался уклоняться от боя. Он притворился, что готовится нанести сабельный удар правой рукой, ловко перебросил шашку в левую руку и, опоясав дугу, чуть ли не с земли опустил ее на плечо врага.

— Ну и ловок! — продолжал восторгаться Буденный.

Четвертого беляка Дундич ударил саблей, по пятому — выстрелил. Казак отвернулся, пуля угодила в голову лошади. Конь упал, придавив всадника.

…Густой пар валил от коня, когда Дундич подъехал к командному пункту. Спрыгнув с лошади, он направился к Буденному.

— Товарищ Буденный! Пятерых беляков отправил на тот свет. — Отрапортовав, Дундич снял фуражку и провел рукой по мокрым волосам.

— Видел, — подтвердил Буденный. — Классно рубил, сынок.

Буденный по праву называл Дундича сынком. Семен Михайлович был старше его годами. Когда первый раз Олеко вызвался, как он сказал, сбегать к белякам, Буденный не сразу согласился. Он лучше, чем кто-либо другой, знал сильные и слабые стороны Дундича. Семену Михайловичу нравились не только отличные приемы рубки, меткая стрельба, но и большая сердечность Дундича, готового поделиться с товарищем последним ломтем хлеба. Олеко выносил раненых товарищей с поля боя, а когда поблизости не было ни медсестры, ни фельдшера, перевязывал им раны. Конники отвечали тем же: когда Дундич рубил, друзья грудью своей прикрывали любимого командира. Но в азарте боя Дундич часто вырывался вперед и, видя перед собой врага, забывал обо всем на свете. А когда однажды во время разбора боя Дундичу крепко за это досталось, он попытался по-своему объяснить причину подобного поведения.

— Если думать о собственной безопасности, — сказал он, — тогда о смелости надо забыть.

Его старались переубедить: надо думать и о том, и о другом, особенно, когда ты находишься на территории, занятой врагом. Здесь надо глядеть в оба, ухо держать востро, действовать решительно, смело, но и помнить о собственной безопасности. В логове врага прикрывать некому.

Правда, с Дундичем действовала небольшая горстка храбрецов. Как-то в самом начале своей службы в красной коннице Дундич обратился к Буденному с просьбой выделить ему в помощь несколько хороших конников.

— Зачем выделять? — Буденный разгладил свои усы. — Сам добровольцев набирай. Я так поступал, когда с турками дрался.

— С турками? — повторил Дундич. — Не на Косовом ли поле? Когда мы в тысяча девятьсот двенадцатом году их лупили, русские ребята нам помогали.

— На Косовом поле я не был, — пояснил Буденный, — но о нем слыхал. Косово поле для сербов так же дорого, как для русских — Бородинское. Выходит, что ты на четыре года раньше меня с турками рубился. Тех, что ты на Косовом поле не добил, пришлось мне под Керманшахом добивать.

Кавказская кавалерийская дивизия, в которой служил старший унтер-офицер Семен Буденный, занимала оборону под Керманшахом.

— Три месяца стояли, — продолжал Буденный, — а что у противника делалось — толком не знали. Как-то под вечер вахмистр собрал всех взводных унтер-офицеров и говорит: «Командир полка приказал каждому эскадрону любой ценой по „языку“ достать». И вахмистр тут же предложил: «Тяните, хлопцы, жребий, кому к туркам идти». Потянули. Жребий пал на меня. Вахмистр велит: «Бери четырех солдат — и к туркам».

Выстроил я эскадрон и спрашиваю: «Есть ли охотники за „языком“ сходить?» Вызвалось десять человек, взял четырех. Пошли. Впереди — проволочные заграждения. Проползли одну линию окопов — ни одной турецкой души, вторую — тоже пусто, доползли до третьей — там народу тьма-тьмущая. Сидят, чай попивают, о чем-то между собой гуторят.

— Гранату бы в них! — перебил Дундич.

— Не торопись, сынок. Не забегай поперед батька в пекло. Вижу, впятером нам с ними не сладить. Даю шепотом команду обратно ползти. Ползем и прислушиваемся. Вдруг слышу человеческий гомон. Хлопцам рукой показываю — двигаться в сторону, откуда турецкая речь слышится. Проползли на животах чуть ли не до того места, где винтовки составлены в «козлы». Слышим, разговаривают двое: часовой и подчасок. Остальные спят. Без выстрела хватаем обоих, берем оружие. Потом я на чистом турецком языке кричу: «Эллер юкарi!»[12]. Услышав команду, турки подняли руки и последовали за нами. Нужен был один «язык», а захватили семь. Был среди них и мой коллега — старший унтер-офицер султанской армии.

После рассказанного стало понятно, почему Буденный не хочет приказывать, а советует набрать добровольцев. Набрать их было нетрудно. К Дундичу являлись бойцы из разных частей. Каждому он устраивал проверку.

Смотрел, как парень садится на коня, как рубит, как стреляет, потом спрашивал:

— Смерти боишься?

— Хай вона Шпитального боится, — ответил ему молодой казак, поправляя сдвинувшуюся набок фуражку.

— Пулям не кланяешься?

— Воны мэнэ нэ чипають: то через голову пэрэлитають, то нэ долитають.

Одних Дундич брал, другим отказывал. Отказывал тем, кто не был уверен в себе, кто в трудную минуту мог струсить. Брал обстрелянных, волевых, таких, как Шпитальный, Сороковой. Вместе с ними ходил в разведку, брал «языков», приносил ценные сведения о расположении войск противника, о его огневой мощи. Однажды Дундич вызвался доставить пушку. Только вчера ему удалось засечь в балке недавно переброшенную вражескую батарею.

— С орудийной прислугой мои ребята в два счета справятся, — уговаривал Дундич Стрепухова.

— А взвод прикрытия в расчет не берешь?

— Мы его с пулемета накроем. А чтобы пушку доставить, разреши, Петр Яковлевич, мне еще человек десять с собой взять.

Дундич умолчал еще об одной силе, которую он собирался привести в действие, — о большом стаде коров, пасшемся неподалеку от батареи. Сделал он это сознательно, потому что хотел удивить не только врага, но и своих товарищей.

Ранним утром, когда над степью стоял густой туман, Дундич подъехал к пастухам и велел им немедля гнать коров в сторону балки.

Услышав топот сотен копыт, белоказаки приняли стадо за колонну пехоты и тотчас открыли бешеный оружейный огонь.

Обезумевший скот с ревом понесся вдоль балки, сея панику во вражеском стане. В это время с другой стороны конники открыли пулеметный огонь по батарее. Перепуганная орудийная прислуга разбежалась, бросив пушки, передки, зарядные ящики и лошадей.

Не прошло и нескольких минут, как лошади уже тащили новую трехдюймовую пушку. Вторую оставили на месте, но обезвредили, сняв с нее панораму и замок.

К вечеру захваченная пушка вела огонь по белым. Красноармейцы назвали ее «трехдюймовка Дундича».

Позже, когда в руки красных конников вместе с другими документами попало донесение командира разгромленной батареи, бойцы с удивлением прочли:

«Наша батарея, будучи атакована вражеской кавалерией и пехотой, под давлением превосходящих сил противника вынуждена была отойти на новые позиции. Потеряна трехдюймовая пушка».

— Превосходящие силы противника, — повторяли красные конники, от смеха хватаясь за животы. — Ну и смельчаки кадеты[13]. Коров испугались…

Куда девался Дундич?

Командир полка был озабочен. Куда девался его помощник? Еще час назад Дундич был в горнице и никуда не собирался. Вместе обедали, за столом обсуждали зарубежные новости, приходившие с опозданием на Царицынский фронт.

Весна 1919 года была богата революционными событиями: в Будапеште провозглашена Венгерская Советская Республика, над кораблями французской эскадры взвилось Красное знамя, и Антанта вынуждена была поспешно вывести свои войска из революционной России.

Бациллы коммунизма проникли и в Германию. Той же памятной весной Бавария стала Советской республикой. Мюнхен, с его Красной гвардией, уже казался Дундичу таким же близким, как и город на Волге. В Царицыне и Мюнхене рабочие делали одно общее дело — с оружием в руках защищали пролетарскую революцию. Если бы в эти минуты Дундич увидел Гильберта Мельхера, он бы первым бросился к нему навстречу и попросил извинить за скандал, учиненный на заседании в «Столичных номерах».

— Ошибался я, Петр Яковлевич, — сказал Дундич, когда речь зашла о событиях в Мюнхене. — Всех немцев на один аршин мерил. Коля Руднев пытался меня тогда образумить…

Олеко не любил открыто признаваться в своих ошибках. Это било по самолюбию и, как ему казалось, роняло его авторитет. Но Стрепухов был другого мнения.

— Не ошибается, брат, тот, кто ничего не делает. И я, признаться, тоже ко всем австрийцам относился с неприязнью — и к их императору, и к рядовым солдатам. Действовал по пословице «вали кулем, потом разберем». А разобрался, увидел, что дело не в нации, а в классе. Австрийская буржуазия против нас, а пролетарии с нами. Взять хотя бы того же Бергера *. Австрийский рабочий, второй год в красной коннице служит. Настоящий солдат революции!

Разговор перешел к Балканам.

— Домой тебя не тянет, Ваня? — спросил Стрепухов.

— Тянет, Петр Яковлевич. Но Югославия — королевская. Я сербскому королю еще в семнадцатом году отказался служить, а он и теперь страной правит.

— А если, к примеру, товарищ Ленин вызовет тебя и скажет: «Товарищ Дундич! Спасибо за честную службу, за то, что ты нам в трудную минуту подсобил. Теперь наша армия окрепла. Венгры уехали к себе делать революцию, немцы — к себе. Хочешь — оставайся в России, а хочешь — поезжай домой, короля кончать, революцию делать». Ну, что ты нашему Ильичу на это ответишь?

— Скажу, что домой поеду, когда Мамонтова добьем. Дело начато, но не кончено.

— Ну и правильно! — Стрепухов положил на плечо Дундича свою широкую ладонь. — Перво-наперво надо с кадетами разделаться, Советскую власть на Дону укрепить, а потом мы и югославам поможем. Я с хлопцами поговорю — всем полком в Сербию поедем.

П. Я. Стрепухов.

— Поедем, Петр Яковлевич, — загорелся Дундич. — И Марийку с собой возьму…

— Что за Марийку?

Дундич достал из бокового кармана фотокарточку и протянул ее командиру полка. На Стрепухова смотрела круглолицая большеглазая девушка, с косами, уложенными на голове венком.

— Здешняя, донская, — пояснил Дундич. — Может, знаете, на хуторе Колдаирове живет?

— На хуторе бывал. Марусек там много. Чья?

— Дочка Алексея Самарина…

— Самарина знаю. За кадетов. Хорошего родственничка выбрал, ничего не скажешь.

— Ты, Петр Яковлевич, не все знаешь о Самариных. Марийка мне говорила, что ее брат с Буденным.

— Словам не верь. Торопиться с женитьбой не к чему. Невесту я тебе найду и видную, и умную. Самарину не бери. А если на хутор снова попадем, скажешь, что передумал…

— Не скажу. Я люблю Марийку, — вырвалось у Дундича. — И данному слову не изменю.

— В таком случае, — Стрепухов поправил ремень на гимнастерке, — меня в сваты не зови.

В соседней комнате зазвонил телефон. Стрепухова вызвали на провод. Он взял трубку и громко произнес: «Слушаю».

Но Стрепухова никто не слушал. Из телефонной трубки доносился сильный треск. Так продолжалось несколько минут. Стрепухов терпеливо ждал. Потом он услышал голос дежурного по штабу. Он спросил, на месте ли Дундич. Стрепухов ответил, что на месте, и пошел за ним. В горнице его не оказалось, и командир полка приказал ординарцу разыскать Дундича.

— За ним пошли, — ответил Стрепухов в трубку. — Как только он явится, вас вызовем.

Вскоре явился не Дундич, а ординарец командира полка. Он не нашел Олеко ни на квартире, ни на конюшне.

— Говорят, со Шпитальным верхами куда-то подались.

— Я ему подамся, — рассердился Стрепухов. — Будет Дундичу баня.

«Не отправился ли он к Самариным? — думал Стрепухов. — Любовь, как пожар, загорится — не потушишь. Видать, девка крепко зацепила Дундича. Эх, Ваня, Ваня, придется тебе за самоволку — в трибунал, а Самариных к…»

Война расколола семью донского казака Алексея Самарина: Марийкин отец пошел за Мамонтовым, а его единственный сын Петр — за Буденным.

Оставшись на хуторе с дочкой, невесткой и внуком, Анна Григорьевна Самарина на первых порах не знала, чью сторону ей держать, за кого молиться, кому желать победы: мужу ли, с которым она прожила не один десяток лет, или сыну, которого она вскормила своей грудью, выходила, вырастила и который пошел против отца. А тут еще новая забота: Марийке приглянулся красный командир. Мать переживала, но не перечила: «К кому сердце лежит — туда оно и бежит».

Соседки нашептывали Самариной: «Не отдавай, Григорьевна, дочку за чужака. Кончится война, уедет он на свою сторону, ищи-свищи его. Девка у тебя хорошая, не засидится в невестах. Ей бы домовитого хлопца, а не гулябщика»[14].

Анну Григорьевну тревожило другое. Она считала Дундича суженым и в то же время боялась, как бы дочка не осталась молодой вдовой. Уж больно у Дундича, как рассказывают бойцы, горячая голова. Не носить ему ее долго. Мать, не таясь, говорила об этом дочери.

— Да что вы, мама, — возражала Мария, — раньше времени его хороните. Ваня говорит, что на Дону его не убьют.

— Почему, дочка? Он что, железный или заколдованный?

— Говорит, что убить некому.

Матери, как и дочке, нравился Дундич. Его любили не только взрослые, но и дети. В свободное от службы время он играл с хуторскими ребятами в «великую кобылу», «пчелку» — в игры своего детства. Ему нравилось, когда Шурик, внук Анны Григорьевны, гарцуя на хворостинке, собирал хуторскую «кавалерию» и вместе с ней «рубился» насмерть с Мамонтовым. Быть может, в минуту таких «сражений» Олеко вспоминал свое детство, когда он на таком же «ретивом коне» «рубил» турецкую конницу.

— Шурик, — говорил он Самарину-младшему, — из тебя выйдет хороший юнак.

— «Юнак», дядя Ваня, — это «юноша», да? — спрашивал мальчик.

— По-сербски — это воин.

— А хлеб как по-вашему называется?

— Хлеб.

— А глаз?

— Око.

— А вода?

— Вода.

Увидев Марию, несущую на коромыслах ведра с водой, Дундич пошел навстречу, взял ведра и, повернувшись к Шурику, сказал:

— По-нашему, по-сербски, «работящая» называется «вредная». Вредная ли Мария?

— Нет, хорошая, — протянул Шурик.

Мальчик радовался, когда с помощью Дундича он обнаруживал сходство сербских слов с русскими, и сердился, когда ему это не удавалось.

Потом перешли к цифрам: один — один, два — два, три — три, четыре — четыре.

— А «сорок» как будет, дядя Ваня?

— Четрьдесять…

Как-то под вечер Сашко Сороковой зашел на самаринский баз[15].

— Здравствуй, товарищ Четрьдесять, — приветствовал его мальчик.

Сашко улыбнулся, а Дундич рассмеялся: вот, оказывается, почему мальчик интересовался, как по-сербски будет «сорок»!

Однажды, когда Мария готовила ужин, Шурик застал Дундича одного в хате. Мальчик по привычке подошел к нему, сел на колени и, увидев в глазах Дундича слезы, воскликнул:

— Тебя зовут храбрым, а ты плачешь, как маленький.

Он привык видеть Дундича веселым, а тут вдруг слезы. Мальчик побежал на кухню к Марии.

— Зачем дядю Ваню обидела? Он плачет…

Мария бросилась в горницу. За столом, склонив голову, сидел Дундич. По щекам катились слезы. Он не стыдился их.

— Ваня, что с тобой?

— Со мной ничего, — глухо произнес Дундич. — Меня пули не берут, а Колю Руднева взяли… Под Бекетовкой кадеты убили. Какой человек! Он для меня братом был.

— Не горюй, Ваня, — Мария вынула носовой платок и бережно провела им по лицу Дундича.

В тот вечер они собирались просить у Анны Григорьевны материнского благословения, хотели договориться о дне свадьбы, но разговор не состоялся.

Перед Дундичем все время стоял Коля Руднев — его наставник, командир и друг.

Всю ночь над Колдаировом лил дождь. К утру густая пелена, покрывавшая небо, исчезла. Выглянуло солнце. Его лучи падали на землю, и природа вновь заиграла всем своим многообразием красок. Но на душе у Дундича было невесело. Получен приказ оставить Колдаиров. Дундич заскочил к Самариным, чтобы проститься с Марией, сказать, что скоро вернется и что к Новому году они сыграют свадьбу, но поговорить ему с ней не пришлось.

Увидев Дундича, Марийка спряталась за дверь (она белила горницу, ее лицо и руки были в мелу. В таком виде ей не хотелось показываться Дундичу). Она только слышала короткий разговор матери с Дундичем.

Анна Григорьевна сказала, что дочка ушла в степь и вернется к полудню.

— Прощевайте, Анна Григорьевна, — глухо произнес Дундич. — Уходим с хутора. Передайте Марийке — пусть дожидается…

Анна Григорьевна готова была сказать Дундичу, что пошутила, что Марийка никуда не ушла, что она в хате. Она сейчас ей скажет: «Марийка, выходи, не время шутки шутить», но Дундич уже припустил своего коня.

Девушка бросилась за ним, но догнать его было невозможно.

…В хутор под барабанный бой вступала пехота Мамонтова.

Друга любить — себя не щадить

Стрепухову доложили о возвращении Дундича.

— В бурке девицу привез, — сообщил ординарец. — Сам видел — калач-баба. В околоток[16] ее поместил.

Вскоре явился и Дундич.

— Все хорошо, — сказал он, сбрасывая с плеча мохнатую бурку.

— Кому, может, и хорошо, а тебе плохо будет. — И, не ожидая, что на это ответит Дундич, Стрепухов, хмурясь, спросил:

— За бабой ездил?

— За юбками не гоняюсь.

— В Колдаирове был?

— Там не был.

— У кого гостевал?

— У Мамонтова…

— Отставить! — оборвал Стрепухов. — С тобой командир полка разговаривает. Говори, что за бабу привез, где взял?

— У Мамонтова украл.

— Украл? Что, своих мало? — Стрепухов грубо выругался.

— Не для себя, а для Сорокового привез. Врача в полку нет, фельдшера на тот свет взяли. Если бы не эта дамочка, парень кончиться мог. Вот я и…

— Рассказывай по порядку, как было.

Было это так. Когда Стрепухова вызвали к телефону, Дундич вышел к лошадям. Возле коней находился Шпитальный.

— Товарищ Дундич, с Сороковым бида! Лежить ранетый, а пулю выколупать никому. Пропадае хлопэць.

— Где он?

— В околоток видвезлы.

Дундич — на коня. Шпитальный — за ним.

Околоток помещался в бывшем кулацком доме. В одной его половине лежали раненые и больные, в другой находилась семья фельдшера. Самого фельдшера не было в живых. Осколок снаряда, угодивший в санитарную повозку, сразил его насмерть. Нового фельдшера не прислали, и вся полковая медицина держалась на рослом санитаре атлетического телосложения. Он стоял возле корчившегося Сорокового, держа в руке скальпель, не зная, что с ним делать.

— Да что я в медицине? — оправдывался санитар. — Принести да вынести. Отправить бы его в город, да с места трогать нельзя. Пропадает парень.

— Не пропадет!

— А вы в нашем деле разбираетесь?

— Нет, а помочь берусь.

Сашко перестал стонать. На его бледном лице вспыхнул луч надежды. Сашко верил Дундичу и знал, что тот слов на ветер не бросает.

— Потерпи, Четрьдесять, часок-другой.

Дундич вышел с санитаром в другую комнату.

— Давай поскорее бинт, вату, йод.

Не прошло и нескольких минут, как Шпитальный увидел Дундича с забинтованной головой.

— Що за кумэдия? — удивился Шпитальный. — Быться — ни з ким не бывся, а в голову ранетый.

— Не спрашивай, Сашка выручать надо. Ты ведь местный, не знаешь ли, где у беляков лазарет?

— Неподалеку, на хутори. Верст десять с гаком будэ.

— А медицина там сильная?

— Дохтора немае, усим командуе хвельдшерыця Лидия Остапивна. Вона живэ на хутори, шоста хата з краю, с ризными ливнями.

— Ты с ней знаком?

— Я? Да. А вона зи мною — ни. Личность видома, за нэю Мамонтов, колы ще полковником був, волочився.

— Поехали! — скомандовал Дундич.

Гражданская война велась на степных просторах без твердо очерченных линий фронта. Бои шли за крупные и важные в военном отношении населенные пункты, за железнодорожные узлы, за подступы к ним. В остальных же местах редко можно было встретить посты боевого охранения.

Выехав за околицу, всадники придержали коней. Дундич вынул из кармана погоны. Капитанские нацепил на свои плечи, унтер-офицерские дал Шпитальному.

— Товарищ кома…

— Какой я тебе, к черту, «товарищ», — оборвал на полуслове Шпитального Дундич. — Называй меня «ваше благородие, штабс-капитан Драго Пашич».

— Слухаюсь, вашескородие! — и Шпитальный, ухмыльнувшись, приложил руку к козырьку.

Остановились неподалеку от дома с резным петухом на коньке. В одном из трех окон, выходивших на улицу, горел свет.

— Жди меня здесь, — шепотом произнес Дундич, передавая Шпитальному повод. — Пойду узнаю, дома ли она.

Дундич скрылся в темноте. Через несколько минут до чуткого уха Шпитального донеслось:

— Лидию Остаповну в лазарет позвали, — отвечал старческий голос. — Должна скоро быть.

Дундич направился к Шпитальному, но, услышав разговор, который вел коновод с незнакомым ему человеком, спрятался за дерево.

— С какого полка, милок? — интересовался незнакомец.

— С шестого донского генерала Краснощекова полка, — отчеканил Шпитальный.

— А почему лошади бесхвостые?

Шпитальный не сразу нашелся. Он сделал вид, что не расслышал заданного вопроса. В разговоре наступила опасная пауза. Она насторожила Дундича. Выкрутится Шпитальный или придется его выручать? И тогда Сороковой останется без медицинской помощи.

Разговор о бесхвостых лошадях казак завел не случайно. На Дону каждому было известно, что красные конники подрезают лошадям хвосты, а беляки их оставляют.

— Нэ чую, про що пытаешь, — прикинулся глуховатым Шпитальный.

Казак повторил свой вопрос.

— Коней мы у Дубового Яра у красных взяли. Хвосты ще не выросли.

— Тогда другое дело, — ответил казак. — Ты бы так сразу и сказал. — Казак нарочно чиркнул спичкой.

Желтоватый огонек осветил Шпитального, его унтер-офицерские погоны, сердитый взгляд.

— Извините, господин унтер-офицер, — заискивающе произнес казак. — Не видал, с кем разговариваю.

Когда Дундич подошел к Шпитальному, он уже был один. Ждать Лидию Остаповну возле ее дома было опасно.

— Поедем в лазарет, — предложил Дундич.

Проехали улицу; вдруг из переулка вышла статная женщина в шляпке.

— Вона, вона, — вполголоса произнес Шпитальный.

Дундич быстро сорвал с головы бинт и направился навстречу.

— Простите, если не ошибаюсь, Лидия Остаповна?

— Она самая. С кем имею честь?

— Штабс-капитан Драго Пашич.

— Очень приятно, — ответила фельдшерица, кокетливо поправляя выбившийся из-под шляпки локон. — Что вас привело к нам?

— Небольшое дело.

— Господин штабс-капитан, вы говорите с акцентом. Вы не здешний, иностранец?

— Так точно.

— Уважаю иностранцев. Вежливые, светские люди. Читала, что под Новый год на станцию Чир приезжали английский генерал Пуль, французский капитан Фукэ и другие английские и французские офицеры. Вы были на этой встрече?

— Да, милая Лидия Остаповна! Без меня ни одна встреча не проходит. Английскому генералу Мамонтов вручил на память казачью нагайку. Знаете для чего? Чтобы ею большевиков крепче бить.

— А мне Константин Константинович ничего не передавал?

«Этой бы нагайкой да тебя по мягкому месту, чтобы не таскалась с белыми», — подумал Дундич и, не обрывая нити разговора, сказал:

— Ах, простите, чуть не забыл. Его превосходительство поручил передать вам небольшой сверток. Эй, унтер, подай даме генеральский подарок!

— Слухаю, ваше высокородие! — откликнулся Шпитальный. — Зараз принесу.

Дальше все произошло с молниеносной быстротой. Шпитальный связал руки фельдшерице, а Дундич, заткнув ей рот платком, вновь представился:

— Я — Красный Дундич. Приехал за вами. Надо спасти жизнь хорошему человеку. Спасете — и мы вас отпустим. Даю слово!

Дундич перебросил фельдшерицу через седло, прикрыл буркой.

По хутору ехали шагом, не торопясь. Это раздражало Шпитального. Раз дело сделано, надо ветром нестись домой. А Дундич почему-то медлит. Но тогда он еще не знал всех приемов своего командира. Оказывается, даже в минуты смертельной опасности Дундич сохранял спокойствие, чтобы не навлечь на себя подозрений.

Однако стоило всадникам выехать за околицу, как они дали волю коням.

Стрепухов внимательно выслушал своего помощника. Он ни разу не перебил его, а лишь одобрительно кивал головой. Решительность и находчивость Дундича нравились командиру полка.

— Я всю правду рассказал, Петр Яковлевич, а теперь отдавайте в трибунал.

— Да что ты, Ваня. Я пошутил. К награде тебя представлю. — Стрепухов притянул к себе Дундича и крепко обнял. — Ах ты, мой человечный человек. Недаром пословица молвит: «Друга любить — себя не щадить». Ну, как себя чувствует твой дружок, Сороковой?

— Пулю вынули, ему стало легче. Заснул парень. Фельдшерица при нем.

— Слово перед ней сдержишь, отпустишь? Честность всегда уважается, даже противником. Вот генерал Краснов нас обманул. Когда его красногвардейцы под Гатчиной захватили, он слово дал, что руки на народную власть не подымет. Его под «честное генеральское» отпустили, а он брехуном оказался. Сначала с немцами снюхался, теперь с Антантой. Против народа белоказаков поднял. Я его знаю — ничтожный человечишко. А наше, большевистское слово — это честное слово.

— Фельдшерица на прежнее место не вернется. Сама не хочет.

— По…нят…но… — протянул Стрепухов. — А колдаировская деваха? Спишем?

— Да что вы, Петр Яковлевич! Дозвольте за Марийкой съездить.

— Не время, Ваня. Вот возьмем Иловлю, тогда и в отпуск съездишь. Погоди малость.

Дундич нахмурился: «погоди» его не устраивало.

— Схожу в околоток, — сказал Дундич, подымаясь. — Погляжу на Сорокового.

— Сходи. От меня привет передай.

«В бою — зверь, а среди людей — самый сердечный. А я на него гневался, почему не доложил, почему без спроса. А когда докладывать? Жизнь Сорокового на волоске была…» — рассуждал Петр Яковлевич, оставшись в горнице один.

На хуторе Колдаиров

С тех пор как Дундич покинул хутор, Анна Григорьевна молила бога, чтобы, кроме Алексея и Петра, он еще сохранил жизнь и Ивану. Она понимала Марийку. Такого человека, как Дундич, нельзя не любить — и храбрый, и красивый, и ласковый.

Всегда, когда семья садилась ужинать, на стол ставилась лишняя тарелка с ложкой. Марийка никому не говорила, для кого предназначен этот прибор: мать догадывалась — для Дундича.

Мария Дундич.

Грамотных на хуторе было двое: кривой казак Антон, еще в русско-японскую войну потерявший руку, и Мария Самарина. Изредка на хутор попадали газеты и журналы. Хуторяне, прежде чем пустить их на курево, несли печатное слово на самаринский баз к хуторской грамотейке.

— Почитай, Марийка, що «Волна» нэсэ.

Журнал «Донская волна», выходивший в Ростове, нес всякую чушь о Советах, сообщал о полном развале красной конницы.

«Пишут о развале, грозятся Царицын взять, а сами, как зайцы, от Буденного бегут», — думала Марийка, листая белогвардейский журнал.

Однажды ей принесли белогвардейскую газету. В ней на разные лады восхвалялись подвиги, совершенные мамонтовцами. На второй странице Марию заинтересовала заметка под броским заголовком: «Наглая вылазка».

В заметке сообщалось о красном разведчике, одетом в форму офицера Донской армии. Говорилось о том, что, пренебрегая международными правилами о неприкосновенности медицинского персонала, переодетый красный командир похитил фельдшерицу. У Марийки мелькнула мысль: «Не Дундич ли?»

С его слов она знала, что во время войны сербов с турками Дундич иногда переодевался в форму турецкого офицера и свободно разгуливал по населенным пунктам, захваченным врагом.

«Да, это он, — убеждала себя Марийка. — Дундич запросто сойдет за офицера». Одно ей было непонятно — зачем похитили фельдшерицу? Разве в Красной Армии мало врачей?

И вдруг в девушке проснулась ревность. Может быть, Дундич похитил ее для себя, забыв все то, что вечерами говорил ей, Марийке? Какой он тогда хороший был!

Давно Марийка собиралась написать ему письмо. Но куда? Фронт все время движется. Письмо не доставят, и оно, на ее беду, вернется обратно на хутор. Чужие люди распечатают его, прочтут — и тогда несдобровать.

Иногда через хутор проходили безоружные казаки, отпущенные из красного плена. Рябой словоохотливый станичник из Сиротинской, не таясь, рассказывал хуторянам о своем разговоре с главным конным командиром Семеном Абыденным.

Марийка знала, что так называют Буденного некоторые казаки. Окольными путями ей было известно, что Буденный часто видится с Дундичем и что Дундич выполняет его поручения, и поэтому все, что станичники говорили о красном генерале, она слушала с особым интересом.

— Поначалу, — рассказывал станичник, — думалось, что разговор со мной будет короткий: раз, два — и в божьи ворота. Перед смертью решил напрямик с Абыденным погуторить. Спрашиваю его: «Обиду на казаков таишь?» — «А за что?» — «За то, что мы за Мамонтовым пошли…»

Абыденный меня обрывает: «Вы за Мамонтовым не пошли, а поплелись. Темнота! Поверили, что он — за Советы, но без коммунии. Хитер, собака! Видит, что на старое повернуть трудно, что Советская власть свои корни глубоко пустила, вот он и решил побольше тумана на донцов напустить: мол, и я за Советы. А за какие? А вы, глупые, не понимаете? Какая же это Советская власть без коммунистов? Коммунисты хотят хорошую жизнь на земле построить, чтобы не богатеи, а народ страной правил, чтобы войн не было и людская кровь не лилась. Иди домой, казак. Советской власти твоей крови не надо».

Чую — и своим ушам не верю. Неужели на земле есть такая власть, что зла не помнит? Говорю Абыденному: «А нам гуторили, будто вы всех казаков, что у Мамонтова служили, к Духонину отправляете!» Абыденный рассерчал: «Да что ты? За кого нас, мил человек, принимаешь? Мы не Мамонтовы — мы люди». И еще добавил: «Ступай скорее в свою станицу, а то плуги ржавеют, земля скучает, а она, как баба, ласку любит. Войну с кадетами без вас кончать будем, а если Красной Армии понадобишься — призовем».

Марийка хотела спросить казака, не приходилось ли ему встречать красного командира из сербов, но в эту минуту ее окликнули:

— Марийка! Дядя Вася ждет!

Она помчалась домой, не дослушав станичника.

В хате за столом, покрытым вышитой скатертью, сидел пожилой казак, вернувшийся из плена.

— Дело к тебе, Мария, есть, — начал он. — Бумагу я от красных получил. Сам прочесть не могу, а показать писарю — побаиваюсь. Если что не так — атаману донесет. В штабе красных сказывали, что отпускная. Так ли? Прочти, голубка, и побожись, что никому… ни-ни!

Ковалев протянул Марии листок.

«Дана настоящая справка, — читала Мария, — Василию Ковалеву в том, что он согласно приказу отпущен домой под честное слово — никогда больше не подымать руки на рабоче-крестьянскую власть».

Внизу круглая печать и подпись. Прочла ее Мария и вся зарделась. Не сама справка, а подпись, стоявшая под ней, взволновала ее. Она сама себе не поверила и еще раз прочла: «Помощник командира 19-го кавполка И. Дундич». Подпись неподдельная, размашистая, такая, как и сам Дундич.

— Жив! — вскрикнула Марийка.

— Знать, известный тебе человек? — Ковалев провел по справке ногтем. Глаз у казака был наметан. От его взгляда не ускользнули волнение и радость, вспыхнувшие на Марийкином лице.

— Да кто Дундича не знает? — ответила девушка.

— Что-то такого на нашем хуторе не примечал.

— Не могли приметить. Вас в Колдаирове тогда не было, когда красные у нас по Дону фронт держали.

— Он не из русских?

— Сербиянин.

— Сказывают, большевики иностранцам большую деньгу платят.

— Да что вы, дядечка, — с обидой в голосе заметила девушка, как будто высказанный намек бросал тень не на Дундича, а на нее. Не за деньги он служит.

— А за что же? Твой братуха Петька в Красной Армии, говорят, за землю воюет, а сербиянину разве наша земля нужна? Ее в Сербии сколько хоть. Слыхом слыхал, что большевики иностранцам пятикратное жалованье дают.

— Не верьте, дядечка, слухам. Не думайте, что тот командир, который вам справку выдал, за деньги перешел к большевикам. Да если бы все колокольчики[17], что на Дону выпущены, отдать ему и сказать: «Бери, Дундич, все твое, только Мамонтову верой и правдой служи», он бы все эти колокольчики в морду тому, кто так скажет, бросил. Такие люди, как Дундич, не по найму в Красной Армии, а по долгу служат.

— По долгу? — переспросил казак. — По какому, золотко, долгу?

Это слово Ковалеву хорошо знакомо. Сколько раз он слышал о почетном долге казаков перед царем-батюшкой, перед престолом, но все это обычно связывалось с теми большими привилегиями, которые получало казачество. А сербиянину, оказывается, ни денег, ни земельных владений — ничего не надо! Чудак человек!

«Держите сатану!»

Уже пропели третьи петухи и на светлеющем небосводе оставались считанные звезды, а Дундич все задерживался.

Шпитальный пристально посматривал на двери бывшего поповского особняка, занятого под штаб, — не появится ли в дверях Дундич.

Все командиры полков, вызванные Буденным на совет, уже разъехались. Двор опустел. Шпитальному хотелось спать. Он отгонял от себя сон и ему все время казалось, что вот подойдет Дундич и бросит несколько привычных слов:

— Гайда домой!

Домом Дундич называл свой полк. Он принял его от Стрепухова, получившего в бою на Маныче тяжелое ранение. Шпитальному запомнилось, как Петр Яковлевич лежал весь забинтованный на носилках. Дундич подошел к нему, чтобы проститься, наклонился и поцеловал командира в лоб.

— Ваня! Ванюша! — произнес прерывисто Стрепухов. — Меня увозят… Принимай девятнадцатый… Ребята тебе верят, они пойдут за тобой в огонь и воду. Дорожи, голуба, их доверием… Зря людей не расходуй. Да и сам без толку вперед не кидайся… — Потом он перевел глаза на Шпитального и стоявшего рядом с ним Паршина: — Хлопцы, прикрывайте Дундича…

Стрепухов хотел еще что-то сказать, но потерял сознание. Дундич, Шпитальный и Паршин бережно уложили командира на санитарную повозку и, когда она тронулась, долго провожали ее взглядом.

Яков Паршин был из той же станицы, что и Стрепухов, — из Семикаракорской. В империалистическую войну они служили в одном казачьем полку: Стрепухов командовал взводом, Паршин находился при штабе полка в должности телефониста. С фронта Паршин вернулся в станицу, стал хозяйничать. Стрепухов записался в красногвардейский отряд и связал свою жизнь с большевиками.

Когда красная конница освободила станицу, Паршин пришел к Стрепухову и сказал, что хочет служить в Красной Армии. Комполка направил его к Дундичу коноводом.

— Справный казак, — отзывался Стрепухов о своем одностаничнике. — Если лошадей ему поручить — кони от его ухода добреть будут. А если донскую уху сварит — пальчики оближешь. В общем, на все руки мастак: шилом бреется, дымом греется. С Паршиным при нашем неустроенном житье-бытье не пропадешь.

В поездке в штаб соединения Дундича должен был сопровождать Паршин, да заболел Мишка, любимый конь Дундича. Пришлось ехать Шпитальному. Он охотно сопровождал Дундича в его «прогулках» по вражеским тылам, но всегда ворчал, когда Дундича вызывали на совещания. В этих случаях Шпитальному приходилось часами ждать командира.

— Довгэнько чаював! — сказал Шпитальный Дундичу, когда они выезжали со двора.

— Чай был без сахара, — ответил Олеко. — С перцем.

…Когда совещание закончилось, Буденный попросил Дундича задержаться.

— Ну как, сынок, идут дела?

— Рубаю, Семен Михайлович.

— За последнюю рубку тебе, как лихому коннику, следует объявить благодарность… — Буденный сделал паузу. — А за то, что в азарте боя вперед кидаешься и полк бросаешь, за такие штучки…

— За такие штучки… — повторил Дундич, пряча улыбку.

— Чего улыбаешься? — сердито спросил Буденный. — Я с тобой на полном серьезе…

— Простите, Семен Михайлович, — оправдывался Дундич. — Я вспомнил, как вы однажды за генералом Толкушкиным гнались. Ведь всякое тогда с вами могло быть.

Буденный смутился:

— Бывало иногда такое. Ну, в общем, дискуссию разводить не будем, надо отказываться от партизанских привычек. В полку не один лихой рубака Иван Дундич, а сотни лихих рубак. Надо помнить о них. А ты вперед вырываешься, про полк, про штаб — про все забываешь. Не годится так, сынок.

— Та що цэ такэ, — возмущался Шпитальный, когда Олеко передал ему о своем разговоре с Буденным. — Мы будэмо бумагу пидпысуваты, по телефону балакаты? А хто рубаты будэ? Хто по тылам ходыть будэ?

Дундич молчал. Он хотел как можно проще объяснить Шпитальному то новое положение, в котором он, Дундич, оказался. Дело, разумеется, не в бумагах, не в телефонных разговорах и не в личной храбрости. Раз ему доверили командовать полком, он должен отвечать за всех бойцов, за полк.

Через несколько часов показалась станица, где еще вчера находился штаб кавалерийского полка. Сверху, из редкого леска, через который ехали Дундич и Шпитальный, была видна сельская площадь. На ней толпились люди.

— Какой сегодня праздник? — поинтересовался Дундич.

— Праздник святого лодыря, — пошутил Шпитальный.

— В таком случае, по какому поводу на площади столько народу?

— Мабуть, митингуют. — Шпитальный насторожился. От его зоркого взгляда не ускользнули несколько офицеров, стоявших на площади.

— Та цэ ж охвицеры. Що им, сукыным сынам, у нашому полку трэба? Невже хлопцив хотять на свою сторону пэрэтягнуты?

Всадники подъехали еще ближе. По всему было видно, что белые захватили населенный пункт.

— Бачишь вон того, що в доломани?

— Вижу, — ответил Дундич. — Это капитан Чирич. Вот где, гад, мы с тобой встретились!

Ни в храбрости, ни в ненависти Олеко не знал границ. От перебежчиков он знал, что в стане Мамонтова находится сербский капитан, который при допросах издевается над пленными. Они называли его сокращенно «Чир». (Это прозвище запоминалось им легко, так как станица, где находился штаб Мамонтова, называлась Нижне-Чирская.)

«Капитан Чир? Не Милан ли это?» Чирич уехал на Дон к Мамонтову. При всем критическом отношении к капитану Олеко не хотелось верить, что его бывший сослуживец превратился в двуногого зверя.

Вскоре Олеко убедился в том, что капитан Чирич и мамонтовский палач Чир — это одно и то же лицо.

Когда мамонтовцы повели новое наступление на Царицын и белый генерал грозился взять штурмом крепость на Волге, к Дундичу неизвестно каким путем попала записка. На сербском языке убористым почерком было написано: «Мой бывший друг! Все твои наглые вылазки, позорящие доброе имя сербского офицера, нам хорошо известны. Мой шеф — генерал Мамонтов — приказал своим верным казакам изловить тебя и представить на его суд. Советую, пока не поздно, убраться с Дона подобру-поздорову. Если останешься — пеняй на себя…»

Еще не так давно Олеко по своей наивности считал, что его враги должны ходить в прусских мундирах, носить немецкие фамилии, разговаривать по-немецки. Дело, оказывается, не в том, к какой национальности принадлежит человек, какой мундир носит, на каком языке объясняется. Чирич и он говорили на одном языке, но что общего между ними? Чирич — враг немецких рабочих и советских людей, а следовательно, и его враг. С ним нужно поступить так, как поступают в бою с противником.

— Жди меня здесь, — приказал Дундич Шпитальному. — Я мигом слетаю в станицу.

— А Сэмэн Мыхайловыч що тоби говорыв? Зря нэ кыдайся, хиба не бачишь, скилькы на площади собак зибралось? В бою мы тэбэ прыкрываемо, а тут хочешь идты одын?

— И здесь ты меня прикроешь: держи винтовку наготове. Если будут гнаться — стреляй.

Пришпорив коня, Дундич понесся в станицу. Да, это он — перед Дундичем был Чирич, продавший свою шпагу врагу. Вот взгляды обоих сербов скрестились. Чирич едва успел крикнуть: «Хватайте его, это Дундич!» — как Олеко с ходу полоснул его шашкой. Капитан замертво свалился с коня.

Все это произошло с такой ошеломляющей быстротой, что находившиеся на площади конные разведчики, бойцы комендантской команды, писаря, кашевары просто опешили. Они не сразу сообразили, откуда взялся этот отчаянный всадник, зарубивший с ходу капитана Чира.

Опомнившись, толстый есаул закричал: «Хватайте его живьем!» Он обещал выдать десять тысяч колокольчиками за живого Дундича. Урядник побежал за лассо[18].

Толкая друг друга, озверевшая толпа пыталась окружить смельчака. Казалось, вот-вот он будет схвачен. Но Дундич ловко изворачивался, и его острая сабля со свистом рубила и крошила наседавших беляков.

В Дундича не стреляли. Во-первых, расчета не было: за убитого красного командира есаул и одного колокольчика не даст; во-вторых, в такой свалке нельзя было вести стрельбу: пуля-дура в своего могла угодить.

Казаки хватали его за полы бекеши, в руках оставались куски материи, меха, но выбить Дундича из седла им не удавалось. Он ускользал, извивался.

— Стреляйте в голову коня! — кричал есаул.

Сраженный конь упал, но Дундич выскочил из седла и как тигр вскочил на лошадь, с которой свалился зарубленный им офицер.

Когда казаки убили вторую лошадь, Дундич не растерялся — вскочил на третью и, подняв ее на дыбы, вырвался из круга.

— Держите сатану! — хрипел задыхавшийся от злобы есаул. — Держите! — Но было уже поздно — Дундич во весь опор мчался туда, где его ждал ординарец.

Несколько всадников погнались за ним.

— Не визьмете! — бросился им навстречу Шпитальный. Одним выстрелом он сразил чуть вырвавшегося вперед гнедого дончака. Конь свалился и придавил всадника: оба покатились вниз.

Выстрелив еще раз, Шпитальный вслед за Дундичем ускакал в степь *.

Самарины

В первых числах сентября 1919 года Дундичу, как острили бойцы, пришлось пересесть с дончака на бронированного коня **. Это был один из трех захваченных у белых бронепоездов, точнее — возвращенных.

Захватили их мамонтовцы в Царицыне в конце июля 1919 года, когда под натиском противника 10-я армия после многомесячной обороны вынуждена была оставить волжский город.

Конный корпус двигался в сторону Михайловки. Здесь, по сведениям разведки, должен был находиться штаб Донской армии генерала Алексеева. Но ни Алексеева, ни его штаба в Михайловке не оказалось. На путях стояли три бронепоезда. Командир корпуса приказал артиллерийскому дивизиону разрушить железнодорожное полотно, сковать действия бронепоездов.

Вражеская конница несколько раз пыталась прорваться к станции, но те же меткие артиллеристы отгоняли белоказаков.

Когда группа отважных конников во главе с Буденным приблизилась к бронепоездам, пулеметчики открыли беспорядочную стрельбу, но не было ни одной жертвы, ни одного попадания. Дундич вскочил на ступеньки головного вагона бронепоезда, носившего имя генерала Мамонтова, собрался крикнуть: «Сдавайтесь!», но пулеметчики опередили его. Они сами подняли руки вверх.

Выяснилось, что пулеметчики, так дружно палившие в воздух, насильно мобилизованы в белоказачью армию и отправлены на фронт. Началом их действий был отказ стрелять по своим.

Конники смыли с брони фамилию белого генерала и размашистым почерком написали: «Бронепоезд имени Семена Буденного».

Исполняющим обязанности начальника бронепоезда назначили Дундича. Назначение было временное: у Дундича открылась старая рана, врач предлагал ему лечь в госпиталь. Но Олеко решительно отказался, и его отправили «лечиться» на бронепоезд, в захвате которого он принимал участие.

На фронте наступило короткое затишье. Дундич воспользовался им. Вместе с Паршиным он отправился по железной дороге до станции Арчеда. Отсюда рукой подать до Колдаирова.

Я. Н. Паршин.

До ветряной мельницы ехали верхами. Каждый думал о своем: Дундич — о встрече с Марийкой, Паршин — о жене и сыне, оставшихся в Семикаракорской.

Дундич попросил мельника посмотреть за лошадьми, пока он и Паршин сходят на хутор. Мельник охотно согласился, но наотрез отказался от обещанной платы.

— Со своих не беру. Давненько, товарищ Дундич, в наших краях не бывали. К Самариным, к Марийке?

— Откуда вам это известно? — удивился Дундич.

— Все новости ко мне сходятся. Знаю, что самаринская дочка ждет не дождется.

На душе у Дундича сразу полегчало. «Значит, ждет?» От радости он готов был обнять мельника.

— Ждет! Ждет! — крикнул Дундич Паршину, спускаясь с лестницы.

На хутор шли пешком, той дорогой, по которой он не раз ходил с Марийкой. Кругом стояла непривычная для военной поры тишина. Не слышно было ни артиллерийского грохота, ни пулеметного треска.

— Товарищ командир! — Паршин повернулся всем корпусом к Дундичу: — Давай прогоним тишину. Известим выстрелом, что живыми и здоровыми прибыли на хутор.

Паршин объяснил, что на Дону издавна заведено: возвращается казак из похода и неподалеку от родного дома выстрелом дает о себе знать.

— Давай! — загорелся Дундич. Он уже приготовился выстрелить, но, заметив на крыше самаринской хаты аиста, положил маузер в кобуру. Выстрелом он мог спугнуть старого знакомого, который зиму проводит где-то за тридевять земель, а на лето, перемахнув через горы, моря, пустыни, прилетает на донской хутор в старое, свитое им гнездо.

Аист стоял на одной ноге, в той же самой привычной для него позе, в которой находился и тогда, когда Дундич вместе с другими бойцами уходил из хутора. И добрый аист, и тишина, царившая вокруг, настраивали Олеко на мирные мысли.

Дундичу представилось, будто война уже кончилась и у него, как и у аиста, есть свое гнездо, семья, дети. Они сидят на коленях, взбираются ему на плечи. Маленькие Дундичи внимательно слушают рассказы отца о славных походах, о местах, где он воевал, о его боевых товарищах. В рамках над кроватью их портреты.

Незаметно подошли к самаринской хате. Оттуда слышался неокрепший детский голосок. Дундич и Паршин на носках подкрались к окну. Шурик декламировал:

Вы, коровушки, ступайте, В чистом поле погуляйте. Приходите вечерком, Вечерком да с молочком…

— Здорово, молодец! — крикнул Дундич. — Принимай нас не с молочком, а с конфетами, и не вечерком, а утречком.

— Дядя Ваня! — закричал Шурик, бросаясь к Дундичу. — Ой, как мы вас ждем!

— А Мария где?

— В школе, с ребятами занимается.

— Анна Григорьевна дома?

— В Иловлю уехала. Подождите в хате. Я мигом за Марией сбегаю.

Надев на голову отцовский картуз, мальчик выбежал на улицу, напевая: «Приходите вечерком, вечерком да с молочком».

Мария пришла домой раньше племянника. Увидев Дундича, она от изумления замерла на месте. Олеко бросился навстречу.

— Ваня, живой, неубитый, — говорила Марийка сквозь слезы, прижимаясь к Дундичу. — А я думала…

— О чем же ты думала?

— Думала, что ты променял меня на фельдшерицу. Я о ней в газете читала.

— Да что ты, родная! Тебя я ни на кого не променяю, — и Дундич поведал Марийке, ради кого он похитил фельдшерицу и как со дня на день ждал, когда Колдаиров будет освобожден и он сумеет приехать за ней, чтобы быть всегда вместе.

Веселая улыбка озарила Марийкино лицо. Девушка смеялась над собой, над своими сомнениями.

Марийка принялась накрывать на стол, но Олеко остановил ее:

— Ты лучше быстрее собирайся в дорогу. На станции нас ждут…

— Ну и пусть себе ждут, — смеясь ответила Марийка. — Сам говоришь — поезд бронированный, с ним ничего не сделается.

— Да, но у меня могут быть крупные неприятности. Я ведь без разрешения за тобой поехал и без тебя не уеду.

— И я тебя одного не отпущу, — решительно произнесла Марийка. — Нужно бы с матерью поговорить, а она только завтра к вечеру вернется.

— Ждать не могу. Торопись, Марийка.

Условились, что Дундич с Паршиным уйдут раньше и будут ждать ее у ветряка. Марийка быстро соберет свои вещи, оставит матери записку, объяснит свой уход. Мать не осудит. Поплачет — и благословит.

Самым трудным было для Марийки написать несколько строк матери. Напишет, перечеркнет и снова напишет. Наконец из-под пера полились теплые, сердечные слова.

Оставив записку, в которой она просила у матери одновременно и прощения и благословения, Марийка уложила в узелок свои нехитрые пожитки и, не задерживаясь, выбежала во двор. Молча простилась она с домом, где родилась, помахала рукой аисту и торопливыми шагами направилась к ветряку, приветливо размахивавшему большими крыльями.

Увидев приближавшуюся Марийку, Мишка навострил уши. Подойдя к коню, девушка трижды поклонилась ему.

— За что Мишке такая честь? — спросил Дундич, потрепывая коня по шее.

— За то, что он честно тебе служит и живым доставил на хутор.

Конь весело заржал.

— Вишь, хозяйку узнал, — подхватил Яков Паршин.

Дундич сел с Марийкой в одно седло, и Мишка вихрем понесся в сторону вокзала.

— Стой, Ваня, стой! — закричала Марийка: ветром сорвало с головы платок.

Дундич хотел повернуть обратно, но Паршин, ехавший сзади, подхватил с земли платок.

Примерно через месяц после того, как Марийка уехала с Дундичем, к Сороковому привели пожилого казака в шароварах с красными лампасами, заправленных в латаные сапоги.

— Садись, — не подымая глаз, сказал Сашко, показывая рукой на табуретку.

Казак снял с головы картуз, положил на колени.

— Кто будешь и откуда?

— Я, — казак ткнул себя в грудь указательным пальцем, — колдаировский житель.

— Фамилия?

— Самарин.

— Много у Мамонтова с вашего хутора?

— Не много и не мало. Больше пожилой народ. Мой сынок, Петька, с первого дня в красной коннице служит.

— Знать, парень не в отца. Выходит, семья твоя расколотая, не такая, как у Михайлы Буденного?

— А у него какая?

— Настоящая. Все сыны в красной коннице: Семен у нас за главного, за ним — Денис, Емельян, Леонид. Все Буденные за Советскую власть стоят. А Самарины?

— Не дюже. Мой сын, моя дочь и даже зятек с красными. Жена сказывала, что он у вас в героях ходит.

— Героев у нас много, вся конница геройская. Назови фамилию.

— Чью?

— Да что ты крутишь? — набросился на казака Сашко. — Фамилию зятя назови, только, чур, не бреши, а то…

— Дундич…

— Дундич? — повторил Сороковой.

— В буденновской коннице служишь, а Дундича не знаешь, — уже не оправдывался, а наступал Самарин. — О нем по всем хуторам и станицам слух идет.

Выговорившись, Самарин пристально посмотрел на Сорокового, как бы проверяя, какое впечатление на него произвело только что им сказанное.

— Выходит, вы — тесть Дундича? — сказал Сашко, теряя свою неприступность и переходя с «ты» на «вы». — Что ж сразу не сказали? А то я вас чуток не тово… На войне как на войне, всякое бывает. Могли сгоряча и кокнуть. Как же это так получилось: сын, дочка и зять за революцию, а отец — против?

— Больше так не получится. Хочешь — верь, хочешь — нет, а с собакой Мамонтовым знаться не буду.

Самарина отпустили домой. Однако в Колдаиров он не вернулся. Остался в армии, в которой воевал его сын, где находилась его дочь.

В буденновской коннице были теперь все Самарины.

По прямому проводу

Дул осенний ветер, прозванный в народе листобоем: он раздевал деревья, гнал по дорогам покрасневшую и пожелтевшую листву. Сброшенный на землю лесной наряд шуршал под конскими копытами.

Пятеро всадников, ехавших по шоссе, остановились у полосатого верстового столба.

— Красные нашивки снять! — приказал офицер, одетый в новенькую шинель английского покроя. — Погоны надеть! Шпитальному нацепить георгия, Сороковому — двух.

— Ваше сиятельство, благодарим за награду! — Сороковой лукаво подмигнул Дундичу.

В разных условиях бойцы по-разному величали своего командира: на территории, захваченной врагом, — «ваше сиятельство», «ваше благородие», в своей среде — «товарищ командир».

У Буденного Дундич был командиром для особых поручений. Через него и через других офицеров связи командир корпуса передавал боевые распоряжения — куда следовать частям, в каком направлении вести бой, сколько времени удерживать тот или другой населенный пункт. Эти поручения Дундич выполнял добросовестно. Но его больше интересовали действия за линией фронта. Он охотно брался за трудные, казалось, невыполнимые дела, связанные с большим риском, с опасностью.

Для этих дел у Дундича был свой гардероб. Им заведовал Яков Паршин: он собирал и хранил мундиры, погоны разных званий и родов войск. Паршин возмущался, когда бойцы, захватив однажды ящик с погонами, стали привязывать их к конским хвостам.

— Не хозяйственно, — говорил он. — Погоны хоть царские, но в нашем деле им цены нет.

Дундич умел вести светский разговор. Он выдавал себя то за латвийского барона, то за грузинского князя. С этим титулом он в середине октября 1919 года появился в расположении казачьей дивизии, входившей в корпус Шкуро. По шестам, по кольям с заостренными концами, на которых держались телеграфные провода, Дундич набрел на дивизионный узел связи.

«Хорошо бы со Шкуро по прямому проводу поговорить, из первых рук получить нужные сведения», — мелькнула в голове смелая мысль.

Дундич направил коня к особняку, к которому сходились провода.

Из окна часовой увидел подъехавшего к зданию гусарского полковника, небрежно отдававшего повод молодцеватому вахмистру.

«Большое начальство приехало», — подумал часовой, поеживаясь от страха. Он хотел вызвать капитана, дежурившего на узле связи, но не успел. Полковник уже входил в дверь. Робея перед «высоким начальством», часовой не решился остановить высокопоставленного гостя, и тот прошел на узел.

— Князь Дундадзе, командир седьмого гусарского полка группы генерала Савельева, — представился гость капитану.

— Ваше сиятельство, — почтительно произнес вскочивший навстречу капитан. — Мы рады вас видеть в наших краях. Но, простите, как должностное лицо, я обязан соблюдать необходимые формальности. Прошу предъявить ваши документы.

— О чем речь, дружище капитан, — ответил, похлопывая его по плечу, «князь». — Раз нужны верительные грамоты — покажу. — «Князь» небрежно открыл полевую сумку.

— Чем могу быть полезен, ваше сиятельство? — спросил капитан, возвращая полковнику удостоверение.

— Мой полк прибыл в распоряжение командующего казачьим корпусом. Мне необходимо срочно связаться по телефону с его превосходительством.

— По телефону не удастся: аппарат вторые сутки не работает.

— Тогда разрешите по телеграфу.

— С удовольствием. — Улыбка расплылась на лице капитана. — Я вам это устрою, только надо узнать, закончил ли телеграфист передавать большую депешу. Подождите, ваше сиятельство, в моем кабинете, я скоро вернусь.

Капитан вышел, оставив Дундича одного. Из соседней комнаты через тонкую стенку Дундич услышал отрывистые фразы. По тону обращения нетрудно было догадаться, что капитан разговаривает по телефону с начальником штаба дивизии.

— Да, проверил, — говорил он в трубку. — Документы в порядке. Можно допустить… Слушаюсь…

В дверях появился капитан.

— Ваше сиятельство, — сообщил он, — через четверть часа в ваше распоряжение будет предоставлен провод.

Для Дундича, привыкшего к стремительным действиям, обычно минуты ожидания казались часами. Он понимал всю сложность своего положения: за это время на узел мог явиться начальник казачьей дивизии или начальник штаба. Начнутся расспросы, уточнения. А на них надо отвечать, и отвечать с толком, со знанием дела. Но пока, находясь в одной комнате с капитаном, Дундич продолжал разыгрывать роль грузинского князя, лично знакомого с генералом Шкуро. Он небрежно заметил, что ведет это знакомство с пятнадцатого года — с Персии, где Андрей Григорьевич еще служил сотником в 3-м Хоперском полку. Виделся с ним он и позже, в Кисловодске. Даже чуть было не породнились. Полковник Шкуро привез из Москвы грузинскую княжну. В день встречи выпили много вина, съели целого барашка. Весь вечер танцевали лезгинку. Лучше его превосходительства никто не танцевал.

Потом Дундич поинтересовался, читал ли капитан телеграмму, которую Шкуро послал после взятия Харькова. Ее не в пятнадцать минут, а в одну секунду передали. Вся депеша Шкуро в ставку состояла из одного слова — «крошу».

Эти сведения из биографии Шкуро Дундич вычитал в журнале «Донская волна». Номер журнала приберегла для него Марийка. На первой странице был напечатан большой портрет. Под ним подпись: полковник Андрей Шкура.

— Не помните, ваше сиятельство, как звучала фамилия его превосходительства в Персии? — спросил вдруг капитан.

«Ловит меня на крючок», — подумал Дундич.

— Причем тут Персия, дорогой капитан? Вас, должно быть, интересуют метрики его превосходительства? По ним у него неблагозвучная фамилия: букву «а» пришлось обрубить и на ее место поставить букву «о». Операция несложная, но зато Шкуро — это уже не Шкура!

— Да, одна буква все меняет. — Капитан посмотрел на часы: пятнадцать минут прошло.

Пожилой унтер-офицер, сидевший у аппарата, сообщил в штаб корпуса, кто находится на проводе, и попросил к аппарату генерала Шкуро. Воронеж ответил, что командир корпуса подойти сейчас не может и разговор по его поручению будет вести начальник штаба.

— Передайте, — диктовал Дундич телеграфисту, — что седьмой гусарский полк группы генерала Савельева прибыл в распоряжение генерала Шкуро и ждет приказаний его превосходительства.

— Раскройте полевую карту, — последовал ответ. — Найдите железнодорожную станцию Графская. На нее не идите. Наши части уходят из Графской. Держитесь на одиннадцать верст ниже и следуйте форсированным маршем до станции Отрожка. Ясно?

— Ясно, господин полковник, — последовал ответ.

Разговор не закончился. Из-под ловких пальцев телеграфиста продолжала ползти лента.

— К вам, ваше сиятельство, вопрос, — сказал телеграфист. — Воронеж интересуется самочувствием Виктора Захаровича.

— Виктор Захарович? — удивленно пожал плечами «князь». — В Грузии так не принято. У нас всех — и больших и маленьких начальников — или по имени, или по фамилии называют. Пусть господин полковник назовет фамилию, тогда я отвечу.

Телеграфист не успел передать ответ «князя» — Воронеж снова повторил свой вопрос. Дундич быстро сообразил, о ком идет речь.

— Самочувствие его превосходительства прекрасное, — диктовал «князь». — Генерал Савельев надеется вместе с их превосходительством отпраздновать Новый год в белокаменной Москве.

В третий раз вопрос о самочувствии Виктора Захаровича не был задан. Так Дундич случайно узнал имя и отчество «своего» генерала.

— До скорой встречи, — бросил Дундич, покидая дивизионный узел связи. Он торопился к Буденному. В кабинете комкора он застал начальника полевого штаба Степана Андреевича Зотова.

— Ясно, — сказал Семен Михайлович, когда Дундич доложил ему о своих переговорах по прямому проводу. — Кадеты стягивают силы к городу. Теперь надо разведать систему обороны, узнать, как охраняются подступы к переправам.

— Дозвольте, я сбегаю, — загорелся Дундич. — Воронеж мне знаком. С неделю в гостинице «Бристоль» жил, когда мы из Одессы отступали.

— Ты, Ваня, устал. Тебе отдохнуть надо.

— Для меня, товарищ комкор, поездка в Воронеж — лучший отдых. Дозвольте — сбегаю.

— Ну, ладно, сбегай. Разузнай систему обороны, расположение огневых точек, наличие конных и пеших сил. А напоследок… — Буденный сделал паузу, — занеси небольшое послание Шкуро. Хотел по почте послать или через пленных передать — ненадежно. Гарантии нет, что к адресату попадет. Письмо мы вчера с Зотовым на досуге сочинили…

— Тут столько смеху было, — подхватил Зотов, — когда Семен Михайлович диктовал послание к Шкуре. Оно на манер письма запорожцев к турецкому султану написано. Прочтет Шкура, разъярится, вылезет из своего логова, а это нам на руку.

— А для Мамонтова ничего нет? — спросил Дундич.

— В Воронеже его не найдешь, — ответил Зотов. — Есть сведения, что два медведя не ужились в одной берлоге. Мамонтов в ставку уехал.

Буденный протянул Дундичу синий пакет. На конверте каллиграфическим почерком было написано: «Генерал-майору А. Г. Шкуро, лично, совершенно секретно».

Во вражеском логове

Пятеро всадников продолжали свой путь. Вдали маячили огни большого города. Неожиданно из темноты, неподалеку от моста, переброшенного через реку, их окликнул сиплый, простуженный голос:

— Стой! Пропуск!

Несколько шкуровцев, в лихо заломленных мохнатых папахах с кокардами, преградили путь всадникам, ехавшим в город.

— Та що вы, здурилы чи ослиплы? Нэ бачитэ, хто идэ? — и Шпитальный применил свой излюбленный прием: чиркнул спичкой. Вспыхнувший огонь вмиг осветил шитые золотом погоны штабс-капитана.

— Кто вы такие? — процедил сквозь зубы «штабс-капитан». — Мне некогда с вами разговаривать. Еду по вызову к генералу Шкуро.

— Езжай хоть к самому командующему армией Сидорину, а пароль назови.

— «Пушка», — выпалил Дундич (пароль он узнал от казака, перешедшего утром линию фронта, хотя и не был уверен в правильности пароля — перебежчик мог и обмануть).

— Отзыв — «Пашковская», — ответил казак.

— А ну-ка, верный служака, назови, кто в этой станице родился.

Урядник замялся.

— Не знаешь? В Пашковской родился генерал Шкуро. Вот скажу генералу, что ты его биографией не интересуешься, он с тебя…

— Простите, ваше высокородие, — стал оправдываться урядник. — Теперь буду знать.

— Ну вот, то-то. — «Штабс-капитан» слегка пришпорил коня. Сопровождаемый ординарцами, он направился к мосту, ведущему в город.

Проехали мост, пересекли несколько улиц и оказались на площади Круглых рядов. В центре ее на высоких перекладинах висели вниз головой трупы воронежских революционеров, замученных белогвардейской охранкой.

Дундич сжал кулаки. Ему захотелось броситься к повешенным, вынуть их из петли…

— Кращи люды гыбнуть, — шепотом произнес Шпитальный.

— А кому, как не лучшим людям, драться и погибать за революцию, — сказал Сороковой. — Мертвых не воскресишь, надо живых от волков спасать. Едем, ребята, дальше.

В переулке, расположенном напротив Круглых рядов, разведчики «засекли» батарею — три шестидюймовые пушки со снятыми передками. Чуть подальше обнаружили скопление пехоты.

На перекрестке двух улиц всадникам попался мальчишка в отцовском картузе, державший под мышкой пачку газет. Он бойко выкрикивал:

— Покупайте «Воронежский телеграф»!

— Купи! — сказал Дундич ехавшему рядом с ним Сороковому. — Да спроси поосторожней, не съехал ли штаб Шкуро со старого места.

Сороковой вернулся с газетой.

— Удивительный паренек, — сказал он. — Спрашиваю, как проехать к штабу. Он отвечает: «Поезжайте по проспекту Революции к гостинице „Бристоль“. Я на него накричал: „Какой тебе, сопляк, проспект Революции? В Воронеже не красные, а белые“». Мальчонка на попятную: так, мол, Большую Дворянскую коммунисты окрестили.

На Большой Дворянской было людно. По обеим сторонам разгуливала публика: дамы в шляпках с длинными пестрыми перьями, мужчины в черных котелках. Изредка попадались монахи в рясах.

На большой площадке против гостиницы «Бристоль» по очереди играли два оркестра. Казаки в черкесках, с нарукавными знаками, изображающими две скрещенные кости и человеческий череп, лихо отплясывали лезгинку.

— Играй, музыка, играй! — кричал подвыпивший рослый казак. — Весели, тешь нашу душу!

— Волки танцуют, — шепнул Сороковой Шпитальному. — Ничего, мы им скоро устроим «пляску смерти».

— Разговоры прекратить! — Дундич косо посмотрел на Сорокового.

— Сказал бы еще словечко, да волк недалечко, — ответил поговоркой Сороковой.

В самом деле, волк был недалечко. Пятеро всадников находились рядом с его логовом.

Отдав повод Шпитальному, Дундич твердой походкой направился к парадному подъезду гостиницы.

Дежурный есаул, с лицом непроспавшегося пьяницы, выслушав Дундича, позевывая, произнес:

— Господин штабс-капитан, его превосходительство будет через час. Пакет сдайте мне.

Дундич передал пакет и присел к столику, на котором лежала пачка газет и свежий номер «Воронежского телеграфа». На первой странице сообщалось о начавшемся сборе пожертвований и о ходе вербовки добровольцев в ряды белой армии.

«Скоро уже две недели, — прочел он, — как Воронеж освободился от большевистского ига. Казалось бы, этого времени достаточно для того, чтобы все способные носить оружие влились в Добровольческую армию, чтобы собраны были крупные средства на ее нужды. К сожалению, в записи добровольцев и в сборе пожертвований Воронеж далеко отстал от других городов… Пора наконец проснуться!»

Короткая заметка говорила о многом. Воронежские толстосумы скупятся, не хотят раскрывать своих кошельков, а их холеные сынки не желают класть свои головы за Деникина и Шкуро.

Отложив в сторону «Воронежский телеграф», Дундич посмотрел на есаула. Свет большой лампы осветил его смуглое скуластое лицо, заплывшие от жира глаза, черное полотнище, висевшее на стене. На нем серебряными нитками была вышита огромная волчья голова с оскаленными клыками и высунутым красным языком. Есаул дремал. Тишина царила во всем здании. Только с улицы доносился затихающий людской говор.

Восемь глаз с надеждой смотрели на парадную дверь гостиницы «Бристоль» — не появится ли в ней знакомая фигура. Прошло уже несколько минут, а Дундич не появлялся. Не раз они попадали с Дундичем в сложные переплеты. Но никогда он не терял спокойствия духа, всегда находил выход из самого, казалось бы, трудного положения. Не только друзей, но и врагов Дундич удивлял своей находчивостью, безграничной смелостью и выдержкой. Удивлял и побеждал.

Олеко обещал отдать пакет и сразу же вернуться.

«Что с ним?» — думал Сороковой. Неприятный холодок пробежал по спине. «Неужели конец? Неужели он не выйдет и не скажет: „Хлопци, гайда домой!“»

Дома его ждет Марийка. Теперь она уже не Мария Самарина, а Мария Дундич. В прошлом месяце, когда Олеко еще командовал бронепоездом, в вагоне была сыграна свадьба. Новая свадьба — без сватов, без попа. Паршин, Шпитальный, Сороковой кричали «горько» и по очереди обнимали молодых.

Провожая мужа в Воронеж, Марийка сказала на прощание: «Веди себя, Ваня, осторожней». Дундич улыбнулся, махнул рукой: «Умирать один раз, а я умирать не собираюсь». Мария шепнула Сороковому: «Удерживай его, Сашко». А попробуй его удержать, когда он такой отчаянный!

Сашко вынул из кармана кисет, оторвал кусок «Воронежского телеграфа» и, скрутив «козью ножку», крепко затянулся.

— Идэ, идэ, — шепнул ему Шпитальный.

— Кто идет? — переспросил Сороковой.

— Та ты що, не бачишь? Шкуро со своим адъютантом в гостыныцю пишов. Зараз щось будэ.

Взяв пакет, «волчий» батько направился в кабинет. Вслед за ним вошел есаул и плотно прикрыл дверь.

Дундич вынул из кармана серебряный портсигар, закурил и как ни в чем не бывало направился к выходу.

…Есаул зажег в кабинете свет, Шкуро взял со стола ножницы и вскрыл пакет. По тому, как менялось его лицо, как злобно засверкали маленькие глазки, есаул догадался, что письмо не из приятных.

— Неслыханное нахальство! — крикнул весь побагровевший Шкуро.

Есаул не мог понять, к кому относятся эти слова: к нему ли, стоящему перед генералом, или к написавшему это письмо.

— Ишь чего захотел, мерзавец! — брызжа слюной, шипел Шкуро. — День парада назначает! Парада не будет, и твоей ноги в Воронеже не будет!

Есаул окончательно был сбит с толку. Ему было непонятно, почему такое торжественное слово, как парад, вызвало в командире корпуса столько ярости. От кого же это письмо? Не иначе как от генерала Мамонтова, большого любителя парадов и смотров.

— Как это письмо попало в штаб? — набросился на есаула Шкуро.

— Штабс-капитан доставил…

— Где он?

— В приемной…

— Схватить! Аресто… — Шкуро не успел перечислить всех своих угроз, как в окне зазвенели стекла, посыпалась штукатурка со стен, закачалась большая висячая лампа. Это Дундич «на прощание» запустил в окно две ручные гранаты.

— Утек, — доложил побледневший есаул.

— Поймать! Звоните на все заставы, пошлите разъезды. Задержать наглеца и повесить рядом с теми, что висят на площади Круглых рядов! Погоди, — размахивал кулаками Шкуро, — я покажу тебе, какой я ублюдок!

Он наклонился и, подняв с пола скомканное им письмо, снова стал его перечитывать.

«Завтра мною будет взят Воронеж. Обязываю все контрреволюционные силы построить на площади Круглых рядов.

Парад принимать буду я. Командовать парадом приказываю тебе, белогвардейский ублюдок. После парада ты за все свои злодеяния, за кровь и слезы рабочих и крестьян будешь повешен на телеграфном столбе, там же, на площади Круглых рядов. А если тебе память отшибло, то напоминаю: это там, где ты, кровавый головорез, вешал и расстреливал трудящихся и красных бойцов.

Мой приказ объявить всему личному составу воронежского белогвардейского гарнизона…»

Шкуро метался по комнате. Быть может, в эти минуты возникли перед ним его бесчисленные жертвы: налет на Кисловодск, полуживые раненые красногвардейцы, выброшенные на улицу и отданные на растерзание «волкам»; срубленные головы старых рабочих, выставленные на одной из улиц Харькова, откуда он послал телеграмму — «крошу»; мирные люди, повешенные на площади Круглых рядов. А может быть, он увидел свой завтрашний день, увидел, что ждет его впереди: почерневший телеграфный столб, на котором, как обещал Семен Буденный, ему, Андрею Шкуре, в конце концов придется висеть?

С улицы слышались лошадиный топот, грохот колес, выстрелы, крики. Больше всех кричал Дундич. В офицерской форме он носился по улицам и ловил… самого себя. На крайней заставе он набросился на ополченцев:

— Эй вы, грибы титулованные! Зачем пропустили красных диверсантов?

— Да мы их в глаза не видели, — стал оправдываться унтер-офицер из вольноопределяющихся.

— Увидите — задержите! — приказал Дундич.

— Будем стараться, ваше высокородие!

— Смотрите, чтоб у меня…

Через несколько минут пятеро всадников пересекли линию фронта.

«Герой из героев»

Произошло так, как рассчитывал Буденный: Шкуро вылез из своего логова. Обрушившись на заслоны 6-й кавалерийской дивизии, шкуровцы потеснили ее и на рассвете заняли село Хреновое — важнейший в военном отношении населенный пункт.

В тот же день красная конница в нескольких направлениях перешла в контрнаступление. Она выбила белых из Хренового, разгромила их тылы в районе Новая Усмань.

Густой туман сковывал действия красных артиллеристов и пулеметчиков. Молчали пушки, пулеметы, винтовки. Обе враждующие стороны не открывали огня. Шла беспощадная сеча. Скрежет клинков смешивался с криками раненых. Под тысячами копыт дрожала земля.

Огромное поле было усеяно телами убитых, трупами лошадей. Валялись брошенные белогвардейцами пушки, пулеметы, винтовки. По степи носились кони, потерявшие своих всадников.

После отбоя Паршин заарканил вороного жеребца и подвел его к Дундичу.

Дундич вскочил на жеребца, но тот встал на дыбы. Олеко дал шенкеля и послал коня вперед. Вороной стрелой пронесся через выгон и таким же аллюром вернулся обратно.

— Хорош, — сказал Дундич. — Под моим седлом вторым конем ходить будет.

Первым считался Мишка — рыжий рослый дончак с белыми чулками на ногах. Олеко называл его понимающим конем. Конь и в самом деле понимал своего хозяина. Однажды под Царицыном раненый Дундич упал с коня. Подняться ему было не под силу, и Мишка все ходил вокруг, пока не пришел санитар и не помог Дундичу.

«Конь подо мной — и жизнь со мной». Это была любимая поговорка Дундича. Хороший конь умножал силы бойца, помогал наносить молниеносные удары и с такой же стремительностью, при необходимости, уходить от врага.

Из трофеев Шпитальному достались винтовка и маузер.

— Гарно нас Шкуро снабжае, — заметил Шпитальный.

— Не Шкуро, а Антанта, — поправил приятеля Сороковой. — Винтовки у него чьи? Английские. Пушки? Французские. Все Антанта посылает.

— А нельзя Антанту послать?.. — Шпитальный выругался. — Мы ще до нее доберемся. Доберемся, Сашко?

Разговор происходил в ноябре, а через месяц сияющий Сороковой говорил бойцам:

— Добрались-таки. Антанта свое войско из Одессы, Мурманска, Архангельска и других мест убрала. Знаешь, что по этому поводу Ленин сказал? — Сороковой вынул из кармана газету и стал читать:

— «…Эта победа, которую мы одержали, вынудив убрать английские и французские войска, — писал Ленин, — была самой главной победой, которую мы одержали над Антантой. Мы у нее отняли ее солдат…».

Сороковой остановился, посмотрел на Шпитального и еще громче повторил: «Мы у нее отняли ее солдат». Здорово, хлопцы, сказано!

— Читай, Сашко, дальше.

— «Мы на ее бесконечное военное и техническое превосходство ответили тем, что отняли это превосходство солидарностью трудящихся против империалистических правительств».

— Солидарность! — повторил вслед за Сороковым Шпитальный. Ему нравилось это слово. Коренной донской казак, он не был заражен местничеством, не держался за свою хату, за свой земельный казачий пай. Он открыто выступал против тех, чьи интересы замыкались сельской околицей, кто готов был защищать только свою станицу, а воевать за всю Россию не хотел.

Если бы Шпитальному сказали: «Переплыви Черное море, пересеки Балканские горы, дойди с Дундичем до самого Белграда», он бы не задумываясь постоял за трудовой югославский народ с той же решительностью, с какой и Дундич боролся за дело русских пролетариев.

Пушки, винтовки, патроны — все это было пущено в ход против тех, на кого делали ставку империалисты.

Красные конники преследовали противника до станции Отрожка. Здесь отступающих шкуровцев прикрывал бронепоезд. Его огонь мешал пехоте двигаться вдоль железной дороги.

— Товарищ Буденный! — сказал Дундич, подъезжая к командиру корпуса. — Надо бронепоезду глотку заткнуть.

Буденный ласково посмотрел на Дундича: Иван что-то уже придумал.

— А что, если со станции пустить на него паровоз? — предложил Дундич.

— Но ведь станция еще у белых.

— Возьмем, — уверенно произнес Дундич.

Командир корпуса поднял резервный кавалерийский дивизион и, взяв с собой Дундича, сам повел конников в атаку.

Овладев станцией, Буденный приказал Дундичу привести к нему самого смелого паровозного машиниста.

— А как его узнаешь?

— Чутьем, сынок, чутьем. Ты ведь для своих «прогулок» отбираешь только храбрых и честных. Вот и найди такого среди машинистов…

Машинист, согласившийся пустить свой паровоз на бронепоезд, оказался выходцем из Харьковской слободы, Бирючинского уезда. Об этой слободе Дундичу как-то рассказывал Буденный.

Много лет тому назад, гонимый нуждой, ушел оттуда за Дон-реку крестьянин Иван Буденный с тремя малыми ребятишками. Был среди них и Михаил, давший Красной Армии четырех сыновей — Семена, Емельяна, Дениса и Леонида.

— Не подведешь, земляк? Не опозоришь нашей слободы, наших дедов и отцов? — спросил в упор Семен Михайлович.

— Слово мое — железное, — ответил машинист. — Все аккуратно сделаю.

— А выскочить на ходу из будки успеешь?

— Успею.

— Ну тогда желаю тебе удачи.

…И вот паровоз тронулся. Затаив дыхание, конники смотрели, как машинист, дав полный ход паровозу, выпрыгнул из будки.

Через минуту раздался сильный грохот: паровозы столкнулись и свалились с рельсов.

Огненная преграда на пути красных конников была снята, и они понеслись к переправе, где сосредоточивались ударные силы кавалерийского корпуса.

От реки тянуло холодком. Бойцы грелись у костров, с минуты на минуту ожидая приказа о наступлении на Воронеж. Им не терпелось. Ржали, били копытами оседланные кони. Волновался и Мишка.

— Не тревожься, дружок, — говорил Дундич, гладя коня по шее. — Завтра в Воронеже обедать будем.

Совсем рядом кто-то звонко запел:

Эх, яблочко, Да с червоточинкой. Мы к врагу подошли Темной ноченькой. Мы к врагу подошли Да ударили. Мы до самой зари Белых парили…

И действительно, до самой зари буденновцы «парили» белых. На рассвете 24 октября (точно, как было обещано Буденным) 4-я и 6-я кавалерийские и 12-я стрелковая дивизии одновременно с разных сторон ворвались в Воронеж.

Утро, принесшее победу, выдалось хмурым. Рассвет как бы не хотел прощаться с сумерками, задерживал их, оттягивая восход солнца.

К полудню оно взошло над освобожденным Воронежем. Солнечные лучи осветили усталые, небритые лица бойцов, обогрели отсыревшую, пропитанную потом одежду.

Весь день Дундич был занят поисками Шкуро: заглянул в «Бристоль», потом в особняк, где помещался оперативный отдел казачьего корпуса. Кто-то из местных жителей видел «большого волка» на вокзале в своем вагоне. Дундич бросился туда. Вагон-салон был пуст. На столе стояли бутыль вина и несколько нетронутых блюд с языками.

— Не мешало бы и нам заправиться, — предложил Паршин. Он, как и Дундич, вторые сутки ничего не ел.

Олеко брезгливо поморщился. В эту минуту генеральскому завтраку он предпочел бы ломоть ржаного хлеба.

С вокзала они направились в центр города. Вот и Михайловские часы, кинотеатр «Ампир», здание гостиницы, в окна которой он несколько дней назад бросил гранаты. Памятные места…

Свободно и легко дышалось Дундичу в этот осенний день. Ему не надо было выдавать себя ни за прибалтийского барона, ни за грузинского князя, не надо было улыбаться, когда сердце кипело гневом, не надо было прикидываться другом в разговоре с врагом.

Конармейцы ехали по проспекту Революции. По обе стороны его толпились люди. Среди них Сашко заметил веснушчатого мальчишку в большом картузе. Увидев Сорокового, он широко раскрыл свои большие черные глаза и замер от удивления.

— Примазались, проклятые! — в сердцах произнес мальчик. Он решил, что надо немедля сообщить о беляках старшему командиру, едущему впереди колонны.

— Дяденька, а дяденька! — произнес он полушепотом. — К вам беляки затесались!

— Какие беляки? Покажь.

Мальчик показал. Командир рассмеялся:

— Это — Сашко Сороковой, отважный конник, а рядом с ним — Красный Дундич.

— Какой «красный»? Я его третьего дня среди белых в Воронеже видел. Честное слово, не вру!

— А кто тебя в брехне винит? Ты правду говоришь, мальчик. Оба они в Воронеже были, белыми представлялись, а на самом деле — красные.

Когда конники спешились, мальчик подошел к Дундичу.

Дундич сразу его узнал.

— А, старый знакомый, здраво! Как звать?

— Шуркой.

— Хорошее имя. У меня в Колдаирове племянник, его Шуриком зовут. Говоришь, в конницу хочешь. А не боишься, что голову тебе в бою снимут?

— Не боюсь. Я ее спрячу. У меня седло есть…

— А конь?

— Пока нету, но достану. Достал седло — добуду и коня.

— Люблю таких! — воскликнул Дундич. — Дай, парень, руку и прыгай ко мне в седло.

Городской театр был переполнен. Воронеж чествовал своих освободителей — героев красной конницы. О каждом из них, о его боевых заслугах коротко говорил Буденный.

— Герой из героев, — сказал комкор, представляя собравшимся Дундича. — Помните, как на прошлой неделе паниковали в Воронеже шкуровцы? Им казалось, что на них напал целый кавалерийский полк. А в городе вместе с Дундичем было всего лишь пятеро сорвиголов.

Дундич поднялся на сцену. Зал встретил его дружными аплодисментами. Многие из тех, кто присутствовали на этой встрече, впервые увидели человека из далекой Сербии, совершившего в их городе беспримерный подвиг.

В перерыве, когда Дундич вышел в фойе, люди окружили его тесным кольцом, жали руки. Дундич пожалел, что нет с ним в театре Марийки. Ему хотелось, чтобы в эти минуты она находилась рядом с ним, разделяла его радость и радость тех, кто так горячо приветствует его друзей конников.

Он собирался вместе с Марийкой пойти на торжественное заседание, она вынула из чемодана новое платье — подарок Олеко в день их свадьбы, но вдруг у нее закружилась голова. Марийка почувствовала себя плохо. Дундич решил остаться дома, но перед началом заседания пришел адъютант комкора и передал, что Буденный ждет его в театре.

На концерте, устроенном в честь бойцов и командиров конного корпуса, Олеко не остался. Из театра он помчался к Марийке.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, подкручивая фитиль керосиновой лампы.

— Ваня, ты опять дрался? — с тревогой в голосе спросила Марийка. — Тебя ранило?

— Что ты? Я был в театре, на собрании.

— Откуда же кровь на лице?

Дундич подошел к зеркалу, взглянул на себя и расхохотался: на лице были следы губной помады.

Больше ни о чем Марийка не спрашивала.

— Ревнуешь? Думаешь…

— Ничего не думаю. Если любят и клянутся в верности, то так не поступают!

Все объяснила вернувшаяся с концерта Надежда Ивановна Буденная. Буденные жили в одном доме с Дундичами и дружили семьями.

Надежда Ивановна рассказала о собрании в театре, о том, как после выступления Буденного, тепло говорившего о Дундиче, мужчины, женщины жали герою руки, обнимали, целовали.

— Оттого и след остался на лице, — сказала Буденная. — Тут, Марийка, не ревновать — радоваться надо. Твоего мужа все любят, а он тебя — больше всех на свете.

Кусочек сахару

В тот день, когда в семью советских городов был возвращен Воронеж, Ленин, пристально следивший за битвой на Южном фронте, выступил в Москве перед слушателями Свердловского коммунистического университета, уходившими на фронт.

— Победа под Орлом и Воронежем, — заявил Владимир Ильич, — где преследование неприятеля продолжается, показала, что и здесь, как и под Петроградом, перелом наступил. Но нам надо, чтобы наше наступление из мелкого и частичного было превращено в массовое, огромное, доводящее победу до конца.

Ленинские слова о массовом, огромном наступлении были подхвачены бойцами конного корпуса. Преследуя белую конницу, буденновцы вышли на другой берег Дона. Впереди лежала Касторная — крупный железнодорожный узел, расположенный на стыке двух белых армий — Добровольческой и Донской. Сюда устремились красные конники.

Накануне решающих боев в село Стадницу, где находился штаб корпуса, прибыл всероссийский староста — Михаил Иванович Калинин. Из Воронежа на фронт он отправился вместе с председателем ЦИК Украины Григорием Ивановичем Петровским. Ехали без охраны. В нескольких километрах от штаба корпуса их остановил конный разъезд 6-й дивизии. И гости, и те, кто их остановил, не были уверены друг в друге. Калинин думал: «Не белые ли это?», а бойцам гости показались буржуями, бежавшими из Воронежа к белым.

Когда командиру корпуса доложили о задержанных «буржуях», он приказал привести их. Буденный решил сам разобраться. Да и разобраться было нетрудно: гости предъявили мандаты, подписанные В. И. Ульяновым-Лениным.

Буденный извинился перед Калининым и Петровским за такой нелюбезный прием.

— Не стоит извиняться, Семен Михайлович, — возразил Калинин. — Ваших орлов не ругать, а благодарить надо. Не зная дороги, плохо ориентируясь в обстановке, мы бы легко и к белым могли угодить. Хорошо, что ваши ребята подвернулись. Скажите, не они ли в гости к Шкуро ходили, когда тот в Воронеже был?

— Нет, не эти, другие. С ними Дундич ходил.

— А где он, этот молодец? Только вчера у нас с Григорием Ивановичем разговор о нем был.

Начался разговор в помещении губернского комитета партии. Воронежские товарищи с большой теплотой отзывались о красной коннице, о ее мужественных бойцах и командирах. Когда кто-то из местных партийных работников рассказал об отважном сербе, зарубившем в одном бою две дюжины белоказаков, Григорий Иванович усомнился: «Быть не может!»

Секретарь губкома велел принести подшивку местной газеты «Коммуна». В ней, в номере за последние числа октября, вскоре после освобождения города была напечатана беседа с Буденным.

Представляя Дундича корреспонденту газеты, Семен Михайлович назвал его героем из героев. Тут же сообщалось, что Дундич в одном бою зарубил 24 белоказака *.

«Не крючковщина ли все это, — подумал Петровский. — Да и Кузьма Крючков** был куда „скромнее“: в начале мировой войны он в одном бою убил четырнадцать немцев. Корреспондент же „Коммуны“ пишет, что Дундич зарубил две дюжины. Тут что-то не то!»

— Спросим у Буденного, — сказал Калинин, когда Петровский высказал ему свои сомнения. — Не приписал ли корреспондент комкору и Дундичу то, чего они не говорили, не дала ли «Коммуна» осечку?

Нет, не дала. Буденный это подтвердил. Он только уточнил, что Дундич не всех зарубил: кого полоснул острой саблей, кого из маузера уложил. Об этом он расскажет и расскажут те, кто его в том бою прикрывал. Да вот он и сам — легок на помине. И командир корпуса познакомил гостей с Дундичем.

Людям, не видавшим Дундича, но слыхавшим о его метком сабельном ударе, он обычно представлялся человеком богатырского телосложения. Но перед Калининым и Петровским стоял обыкновенный человек. Он ничем не выделялся среди других конников: ни ростом, ни силой. Более того, Дундич был застенчив, немногословен, зато его боевые дела сами говорили за себя.

Дундич понравился гостям, и они весь день не отпускали его. Михаил Иванович усадил Олеко рядом с собой. Когда принесли самовар, Калинин вынул из кармана завернутый в бумагу кусочек сахару и при всех расколол его на восемь долек.

— Угощайтесь, товарищи, — сказал Калинин. — Чай вприкуску — тоже чай.

Все семь человек, сидевшие за столом, переглянулись: неужели в Москве для всероссийского старосты не нашлось сахара?

— Когда страна голодает, — сказал Калинин, как бы угадывая мысли присутствовавших, — привилегий никому не должно быть. Все в одинаковой мере: председатель ВЦИК и рядовой красноармеец — должны делить тяготы гражданской войны.

После обеда засветло гости уехали в Воронеж.

Их провожали Дундич с группой конников. Только выехали за околицу села, как закапризничал мотор. Машина остановилась в поле.

— Мне говорили, что вы из маузера со ста метров без промаха бьете, — сказал Дундичу Петровский. — Это верно?

— По крупной цели могу и с более дальней дистанции. По мелкой — со ста. Разрешите?

Дундич прицелился и с первого выстрела сбил появившуюся в небе ворону.

— А в воробья, что сидит вот на том столбе, вряд ли попадете, — подзадорил Дундича Петровский.

— Попаду.

— Докажите.

— Попаду при условии…

— Каковы же ваши условия? — спросил Калинин.

— За каждого убитого воробья полушубок.

— Ох и хитер! — воскликнул Калинин. — Он их сотню набьет, а нам расплачиваться! Интересно, зачем одному человеку столько полушубков?

— Я, Михаил Иванович, не за себя тревожусь, а за товарищей: они обносились, а зима, видите, какая? Не сиротская — лютая.

— Эх вы, добрейшей души человек, — похвалил Дундича Калинин. — Понимаю вас, но обещать ничего не могу. Фабрики стоят, топлива и сырья нет. Вот разобьем Деникина, тогда легче дышать будет. Все бойцам дадим, ничего для них не пожалеем.

Когда шофер завел мотор, Калинин протянул руку Дундичу.

— До свидания, товарищ Дундич. Я с вами не прощаюсь, мы еще встретимся. Скоро ваш корпус будет преобразован в Первую Конную армию.

— Об этом мы все мечтаем.

— В Конную непременно приеду. А если не смогу и война кончится, прошу ко мне в гости. Чаем напою не вприкуску, а внакладку…

— Спасибо, Михаил Иванович.

— К Ленину в гости сходим. Представляю себе, как будет рад Ильич, когда узнает о нашем друге сербе — отчаянно смелом человеке.

Калинин по-отцовски обнял Дундича, и машина тронулась.

Несколько минут Дундич не садился на коня. Он молча смотрел на удалявшийся автомобиль, и ему виделись заснеженная Москва, древние зубчатые стены Кремля, скромный кабинет Ленина, улыбка вождя *.

В Донбассе

Вскоре после отъезда гостей Буденный отдал приказ всем частям корпуса на рассвете 5 ноября развернуть наступление на Касторную.

Началось упорное кровопролитное сражение.

К этому важному железнодорожному узлу деникинцы стянули артиллерию, бронемашины, танки, бронепоезда. Вокруг Касторной были вырыты окопы, создана круговая оборона. На подступах к станции действовала белая кавалерия.

Но ничто не спасло деникинцев: 15 ноября Касторная была полностью очищена от белых. Основательно надломленный деникинский фронт затрещал по всем швам. Стремительным ударом конный корпус врезался в стык двух белых армий — Добровольческой и Донской.

— Дали мы Деникину в Касторной усиленную дозу касторки, и желудок у него совсем расстроился, — шутил Дундич, рассказывая о боях вернувшемуся из госпиталя Сороковому.

Разговор происходил уже далеко за Касторной, в селе Волоконовке. Здесь Дундич вновь отличился. На этот раз не классической рубкой, не меткой стрельбой, а своей находчивостью. Вырвавшись вперед, он заметил у обочины дороги щуплого офицера с погонами штабс-капитана.

— Ваше высокоблагородие! — крикнул Дундич, осаживая коня. — Если память мне не изменяет, вы из семнадцатого полка?

— Точно. Жду штабную машину. А вы из какого полка?

— Соседнего, — ответил Дундич. — Красные входят в село, торопитесь, иначе попадете к ним в лапы.

— Уж этого я бы не хотел.

— Пока не поздно, прыгайте ко мне в седло. Я доставлю вас в надежное место.

Штабс-капитан согласился.

— Всю жизнь буду вам благодарен, — сказал он, усаживаясь в седло.

— Благодарить будете потом. — И Дундич повернул коня в обратную сторону.

— К красным! — уже не говорил, а кричал штабс-капитан. Лицо его побелело. — Что вы делаете?!

— Не спрашивайте и не сопротивляйтесь. Я обещал и доставлю вас в надежное место.

«Надежным местом» оказался разведотдел штаба армии. Сдав пленника, Дундич, прихрамывая на левую ногу, вышел во двор.

Напротив дома, где помещался штаб, Дундич увидел Ворошилова. Он стоял, окруженный бойцами резервного эскадрона, и о чем-то с ними беседовал.

Олеко не встречал Ворошилова больше года. Он знал, что после Царицына Ворошилов работал на Украине, был Народным комиссаром внутренних дел Украинской Советской Республики. С преобразованием конного корпуса в Первую Конную Красную Армию Климент Ефремович был назначен членом Военного совета, и его приезда ждали со дня на день. Ждал и Дундич.

В последний раз в Царицыне он не решился подойти к Ворошилову. Ему казалось, что Ворошилов, как и Коля Руднев, крепко отчитает его за выступление в Совете иностранных рабочих и крестьян. А теперь, когда он многое пережил и многое понял, ему захотелось честно сказать об этом Ворошилову. Увидев Дундича, Климент Ефремович окликнул его.

— Товарищ Дундич! — Ворошилов протянул Олеко руку.

— Не забыли, Климент Ефремович?

— Такого молодца да забыть! У рабочего класса на доброе память хорошая. Старики луганцы помнят, как ты их в Придонье от драгун спас. Это уж из рода в род пойдет. Они расскажут детям, а дети — внукам о славном парне из Сербии. Ну как себя чувствуешь, как здоровье?

— Он у нас живучий, — ответил за Дундича Сороковой. — Недаром старые люди говорят: «Храброго огонь прокаляет, дождь промывает, ветер продувает, мороз прожигает, а он всегда такой же бывает». Так и с нашим Дундичем. За год с десяток коней под ним пало, сам шестнадцать ранений имеет…

К. Е. Ворошилов с группой командиров Первой Конармии. В центре О. Дундич.

— Не верьте ему, Климент Ефремович. Откуда Сашко взял эту цифру? Военные ран не считают. Сколько их — сам не знаю.

— Вижу, ты на левую прихрамываешь…

— Пуля в ней сидит, не выходит, проклятая. Врачи чуть было из кавалерии не списали. Хотели ногу отрезать — не поддался. Нога вздулась и в стремя не входит. Беда! Пришлось на тачанку пересесть. Я за пулеметом, а старый Дундич тройкой управляет.

— Родственник или однофамилец?

— И не то и не другое. Это мой ординарец. Настоящая фамилия его — Паршин. Лет на пятнадцать старше меня. Потому его и называют старым Дундичем.

— Он про молодого стишки сочинил, — вставил Сороковой.

— Интересно послушать.

Сороковой принял позу чтеца и нараспев прочел:

В Красну конницу Дундич пришел, Родную семью В ней нашел…

— Хорошо, что пришел, и хорошо, что нашел, — подхватил, улыбаясь, Ворошилов. — А теперь пойдем освобождать Донбасс, мою родину, там я начинал трудовую жизнь.

— В Алчевске, на металлургическом заводе, — продолжил Сороковой.

— А ты откуда знаешь?

— Я по соседству на шахте работал. Тем заводом француз управлял, а на нашей шахте хозяином был англичанин. Отец сказывал, что еще в девяносто девятом году слесарь Клим Ворошилов за рабочих стоял, на забастовку их поднимал. За это вас тогда с завода уволили, в черный список занесли.

— Было такое, — подтвердил Ворошилов.

От Сорокового Дундич знал, что слесарь Ворошилов с юношеских лет связал свою жизнь с большевиками, с революцией. Ни ссылки, ни тюрьмы не согнули его. Луганцы избрали его председателем Совета рабочих депутатов. Когда обнаглевший кайзер двинул свои полчища на Украину, Ворошилов принял на себя командование 1-м Луганским социалистическим отрядом, который стал костяком 5-й Украинской Красной Армии, совершившей героический многодневный поход от Луганска к Царицыну.

Вспомнилась недавняя встреча с Калининым. Его биография во многом была похожа на биографию Ворошилова. И тот и другой — рабочие. Ворошилов — слесарь, Калинин — токарь. Оба вышли из народа, живут и творят для него, вместе с ним переносят трудности войны; вспомнился общий стол, за которым он сидел рядом с Михаилом Ивановичем, шумевший самовар, кусочек сахару, поделенный на восемь долек, и слова, сказанные всероссийским старостой: «Когда страна голодает, привилегий никому не должно быть. Все в одинаковой мере: и председатель ВЦИК, и рядовой красноармеец — должны делить тяготы гражданской войны».

Так могут рассуждать только настоящие большевики.

Сашко вспомнил первомайский митинг, на котором выступал Ворошилов. Тогда речь шла о Красном знамени, которое нельзя вырвать из пролетарских рук.

— Мы пронесли свое знамя от Луганска до Царицына, от Воронежа до Касторной, — продолжал Сашко, — а теперь понесем его в Донбасс и там расквитаемся с Деникиным.

— Правильно мыслишь, парень. — Ворошилов ласково посмотрел на Сорокового. — Час расплаты настал.

«…Час расплаты настал. Красная Армия обильно польет вражьей кровью равнины Донецкого бассейна, — писал через несколько дней Ворошилов в своей статье „У ворот Донецкого бассейна“, опубликованной в газете „Красный кавалерист“. — Больше полувека эти равнины омывались реками рабочей крови, создавая богатства тем, которые теперь так зверски дерутся за свое право мучить и терзать народ. Но пришел конец народному рабству, и ни одной капли драгоценной трудовой крови не прольется больше за барские интересы.

Пролетариат и крестьянство, руководимые большевиками (коммунистами), проливают свою и врагов своих кровь за свои собственные интересы, за вольный труд, за светлую жизнь и равенство всех людей. И революционный народ с замиранием сердца следит за отчаянной борьбой своих лучших сынов с вековечными врагами, которые не хотят дешево отдать Донецкий бассейн. Подлый враг знает, что Донецкий бассейн в руках народа — это осиновый кол в гнусную голову контрреволюции.

Когда у нас будет уголь, загромыхают поезда железных дорог, развозя народу соль, сельскохозяйственные машины, мануфактуру, заработают заводы и фабрики, и отопят рабочие центров свои холодные жилища.

Свободней вздохнет измученный народ. Прибавится сил для борьбы с насильниками — фабрикантами и помещиками. И легче ему будет начисто покончить с контрреволюционными полчищами Деникиных и мамонтовых.

Крепче же сожми винтовку, красный воин! Получше приготовься, красный храбрый кавалерист, и стройными стойкими рядами сметем деникинские банды с лица пролетарского Донецкого бассейна!

Пусть Красное знамя труда на веки-вечные водрузится в угольном царстве, и народ не забудет наших великих жертв и славных доблестных сил. Он скажет: наши сыны были достойны великих дней освобождения, они завоевали нам жизнь».

Воротами Донецкого бассейна, о которых писал К. Ворошилов и через которые должны были пройти красные конники, чтобы «начисто покончить с контрреволюционными полчищами Деникиных и мамонтовых», исстари считается узловая станция Сватово. На пути к ней лежал Купянск, город, где находилось «главное командование вооруженных сил Юга России» (так громко называл свой штаб уже основательно потрепанный, но еще не добитый генерал Деникин).

Буденный решил обойти Купянск. По заданию командарма бойцы 4-й кавалерийской дивизии совершили обходный бросок и овладели станцией Сватово. Удар был настолько неожиданным, что деникинцы в течение всего дня продолжали вести переговоры со Сватовом, не подозревая, что станция уже находится в руках красных. Они передали, что из Купянска в Сватово отправлен эшелон с теплым обмундированием.

Эшелон встретили красные конники. Они рады были полушубкам, шапкам, теплому белью.

— Надо в Москву Калинину написать, — говорил Сороковой Дундичу, принимая для бойцов полушубки. — Пусть о нас не беспокоится, не посылает нам теплую одежду. Рабочим нужнее. Они, надо думать, мерзнут. В газетах пишут, что дома в Москве не отапливаются — нет дров, угля.

— А что, если из Донбасса послать эшелон с углем? — предложил Дундич. — Вот выгоним из Донбасса Деникина и пошлем.

Овладев воротами Донбасса, красные конники, поддерживаемые пехотой, неудержимо двигались вперед, освобождая один населенный пункт за другим.

Шахтеры, железнодорожники, крестьянская беднота радушно встречали своих освободителей. Звали их на постой, делились скудными запасами пищи. Женщины стирали бойцам белье, выхаживали раненых.

Дундич вместе с Марийкой попал в семью помощника машиниста депо Переездная Ивана Мелентьевича Попова. Он и его жена Елизавета Васильевна приняли Дундичей, как обычно принимают самых дорогих и желанных гостей.

Олеко редко бывал дома. Он находился в частях, выполняя поручения командарма. Рядом с Дундичем уже не было Якова Паршина — его отпустили из армии по болезни. Не было и Сашка Сорокового — его унес сыпняк, от которого в те дни гибло больше людей, чем от вражеских пуль и клинков.

Дундич вынес Сашка с поля боя совсем ослабевшего, не думая о том, что та же тифозная вошь свалит и его. Это случилось на третий день после смерти Сорокового.

В Переездной на улице Олеко стало плохо. Шпитальный снял его с лошади и усадил возле одинокой вербы. Верхушка дерева была расколота снарядом, на коре ствола виднелись следы осколков.

— Що з тобою? — допытывался Шпитальный.

Дундич не ответил. Проведя рукой по дереву и как бы обращаясь к нему, сказал:

— Вот мой товарищ, на нем столько же ран, сколько и на мне.

— Пишлы в хату, — предложил Шпитальный и взял Дундича под руку.

— Что случилось? — воскликнула Мария, увидев в дверях едва державшегося на ногах Дундича.

— Устал…

Марийка удивилась: ей никогда не приходилось слышать от мужа жалоб на усталость.

— Не бережешь ты себя, Ваня, — сказала она с упреком. — Все думаешь о других, а о себе забываешь. Ел ли ты? Хочешь картошку в мундире?

Дундич не ответил. Лицо его было желтым, глаза слезились. Жена приложила руку к его лбу.

— Да у тебя температура! Надо доктора!

Ординарец побежал за врачом. Он осмотрел больного и определил — сыпной тиф.

Дундича увезли в госпиталь. Больше недели он лежал в забытьи. Очнулся и тихо позвал Марийку.

— Я здесь, Ваня, — ответила она. Все эти дни Марийка, находясь возле Дундича, не смыкала глаз, ухаживала за ним, как за ребенком.

Прошел кризис, и Дундичу стало лучше, но врач не разрешал ему много разговаривать. Он считал, что больному нужен полный покой.

— Покой? — сердился Дундич. — А я не привык к нему. Умирать в постели, да еще от тифозной вошки — такая смерть для меня обидна.

В госпитале было холодно. Иван Мелентьевич уговорил врача, чтобы тот выписал Дундича.

— Сами понимаете, у меня небольшой запас дров есть, и уголек имеется. Сыпняка мы не боимся, уже переболели.

А когда Марийку свалил тиф, Иван Мелентьевич и Елизавета Васильевна по очереди дежурили возле больных. Кормили их с ложечки.

Как-то днем, проснувшись, Дундич спросил у Ивана Мелентьевича:

— Не шумел ли я?

— Как сказать, — не шумел, кричал по-своему: «Момче, напред, на Ростов!»

— Ростов уже взяли?

— Пока еще нет, но скоро возьмут. Послушай лучше, какую песню люди сочинили! — Иван Мелентьевич подошел к Дундичу и торжественно прочел понравившиеся ему слова:

Берегись, орел двуглавый, Мы нахлынем грозной лавой. От ростовского гнезда Не оставим и следа.

— Нахлынут без Дундича и без Мишки. А где он? Что с ним? Напоен ли он, накормлен?

— Не тревожься. За конем смотрят: он напоен, накормлен…

— Покажите мне его, — добивался Дундич.

— Показать бы показали, да он в двери не войдет.

— Тогда к окну подведите. Хочу на Мишку посмотреть.

Дундич настоял, чтобы Мишку подвели к окну. В открытую форточку он просунул руку и, улыбаясь, стал гладить любимца. Это продолжалось несколько минут.

— Когда поправишься, станет на ноги Мария, — уговаривал Иван Мелентьевич Дундича, закрывая форточку, — я вас обоих в Ростов отвезу. Если удастся — на своем паровозе, если нет — в теплушке. Так или иначе, в Ростове будем.

Иван Мелентьевич сдержал свое слово. В Ростове Дундича ждало радостное известие: 28 февраля 1920 года постановлением Революционного Военного совета Первой Конной армии он был награжден орденом Красного Знамени *.

В первых числах марта на Таганрогском проспекте выстроились красные конники. Их приветствовал член Реввоенсовета Кавказского фронта Серго Орджоникидзе. В руках Серго был список награжденных бойцов и командиров. Их было четверо: Голубовский, Дундич, Левда, Литвиненко.

По рядам разнеслась команда:

— Командира образцового кавдивизиона Дундича на середину!

Мишка вынес еще не окрепшего Дундича к тому месту, где стоял Серго Орджоникидзе.

— Орденом Красного Знамени, — сказал Орджоникидзе, — Советское правительство награждает всех граждан РСФСР, проявивших особую храбрость и мужество. Мне приятно вручить эту высокую награду интернациональному бойцу, проявившему героизм на полях гражданской войны. Носите ее, дорогой Дундич, как память благодарной революционной России.

Служу трудовому народу! — ответил Дундич.

— Хорошо служишь, — сказал Орджоникидзе, прикалывая к груди Дундича орден. — О твоих подвигах Москва знает, Ленин знает: Михаил Иванович Ильичу рассказал. В общем, приходи вечером в «Палас-отель», поговорим.

В «Палас-отеле» помещался штаб Кавказского фронта. Дундич застал Серго стоявшим у карты, которая занимала чуть ли не полстены. Она вся была усеяна красными флажками.

— Вот погляди, — сказал Серго, подводя Дундича к карте. — Скоро весь Северный Кавказ будет полностью очищен от белых. Деникин удрал в Крым, Мамонтова не успели подобрать корабли Антанты: в Новороссийске от сыпняка скончался. Шкуро добиваем. Теперь пришла очередь освобождать Закавказье.

— Выходит, войне конец?

— Увы, не выходит. Над Украиной собираются тучи. Пилсудский грозится на нее напасть. А раз грозится, значит, готовится. А раз готовится, значит, нападет. Впрочем, его готовят. Франция прислала в Польшу шестьсот офицеров — наставников, самолеты свои дает. Англия — танки, Америка — оружие.

— А народ, а польские коммунисты как к этому относятся?

— Они говорят, если пан Пилсудский нападет на Советскую Россию и Красная Армия даст ему отпор, она будет защищать не только русских. Она будет одновременно помогать польским пролетариям освобождаться от капиталистического ига.

Зашел адъютант и доложил, что Москва вызывает Орджоникидзе к прямому проводу. Серго извинился и, попрощавшись с Дундичем, направился в аппаратную.

Ночью по тревоге командарм Буденный поднял свои полки. От Майкопа через Ростов три дня проходили эскадроны. Три дня по мостовым цокали копыта, гремели колеса орудий, тачанок. Первая Конная шла походным порядком к западным границам.

Молодые конармейцы, слыхавшие о Дундиче, спрашивали старых бойцов:

— Где Красный Дундич? Что с ним?

Не все еще знали тогда, что за несколько дней до того, как Конармия начала свой тысячекилометровый героический переход, Дундич снова оказался на госпитальной койке.

Здесь он узнал о предательском нападении белой Польши на Советскую Украину, о занятии белополяками Киева и других украинских городов.

Олеко рвался на Украину, чтобы вместе с другими конармейцами дать отпор зарвавшимся шляхтичам, но рана заживала медленно.

В середине мая Дундич выписался из госпиталя, чтобы поехать на фронт. Он отвез жену на хутор к родным. В Колдаирове пробыл два дня, а на третий Марийка, по обычаю своих отцов, вывела с база коня и подвела его к Дундичу.

Он крепко обнял жену и медленно поехал в сторону железнодорожной станции, где его ждал вагон, следовавший к западным границам. Едва Мишка сделал несколько десятков шагов, как Дундич повернул голову. Не выдержав Марийкиного взгляда, он остановил коня.

— Жди, Марийка, — сказал Дундич. — С белой Польшей разделаемся — и я на Дон стрелой примчусь. Съездим в Москву, в гости к Михаилу Ивановичу. А из Москвы — в Сербию.

— Буду ждать, Ваня, — сдерживая слезы, ответила Марийка.

На ровенском направлении

В первых числах июня 1920 года буденновская конница прорвала фронт белополяков на Украине. Заняв Новоград-Волынский, красные конники двинулись на Ровно.

С утра в помещичьей усадьбе, где разместился штаб армии, было тихо. Буденный и Ворошилов с группой штабных работников уехали на передовые позиции.

В кабинете командарма дежурил его адъютант Петр Зеленский.

Раздавшиеся один за другим три револьверных выстрела оторвали Зеленского от дела. Он выскочил из кабинета и увидел непривычную для штабного двора картину. Несколько бойцов подбрасывали головные уборы, а человек, на груди которого красовался орден Красного Знамени, стрелял вверх.

— Что за безобразие! — попытался остановить бойцов Зеленский. — По какому поводу стрельба?

— По самому подходящему, — ответил за всех Шпитальный. — Дундич в Конну повэрнувся. Мы ему шапками салютуемо.

Иван снял с головы красноармейский шлем и ткнул пальцем в дырку: «Дундыча робота. Не розучився стреляты».

— Рад познакомиться, — сказал адъютант командарма. Зеленский поступил на службу в Конную армию, когда Дундич находился в госпитале. — Вчера Семен Михайлович вами интересовался, спрашивал, нет ли вестей от Дундича. Хотел запрос в Ростовский военкомат послать. Но вот вы и сами… Вечером вернется Семен Михайлович, сразу доложу.

Когда Буденному доложили о возвращении Дундича, командарм приказал позвать его.

— А ну-ка покажись, сынок! — говорил он, осматривая Дундича со всех сторон. — Не залечили ли тебя ростовские лекари? Не скис ли ты в глубоком тылу? Как со здоровьем, Ваня?

— Спасибо, Семен Михайлович, не жалуюсь.

— Где хочешь остаться? При штабе или в полку?

— Хочу в полк. Если можно, к Вербину, в тридцать шестой…

Буденный нахмурился, подошел к открытому окну и несколько минут молча постоял возле него. Потом повернул голову и сказал:

— Добрый был командир, бойцы его любили. В мае мы проводили его в последний путь. Пусть земля, в которой Вербин похоронен, будет для него пухом. Теперь тридцать шестым командует Наумецкий.

— Кирилл? — переспросил Дундич.

— Да.

— Мы его Кириллом Спокойным зовем.

— Что по характеру Наумецкий спокойный — это верно. Верно и то, что он из храбрейших. Давно с ним знаком?

— Под Большой Серебряковкой, — ответил Дундич, — я полком командовал, а Наумецкий особым резервным эскадроном. Кирилл тогда меня выручил. Ночью белые на нас налетели, в полку паника. В это время Наумецкий ударил с фланга. Пошлите к Наумецкому помощником.

— Можно. Вместе кадетов рубили, вместе и шляхтичей рубить будете. Нынешней весной я у Ленина на приеме был, обещал Ильичу, что если Пилсудский обнаглеет и на нас набросится, то мы научим спесивого пана уважать красную конницу.

Получив приказ о назначении помощником командира 36-го кавалерийского полка *, Дундич отправился к Наумецкому. Тот встретил его по-братски. Из открытых окон штаба полка доносились короткие фразы: «А помнишь, Ваня?», «А знаешь, Кирилл?».

— Эх, неровна дорога на Ровно, — сказал Наумецкий, когда собеседники перешли от воспоминаний к фронтовым делам. — Нет на польском фронте для конников такого простора, как на Дону. Да и не все решается стремительным ударом. Негде развернуться. Кругом балки, лощины, перелески, болота. Приходится спешиваться, из лихого конника превращаться в обычного пехотинца.

— Если надо, так надо, — заметил Дундич.

— А вот некоторым кавалерийское самолюбие мешает.

На второй или на третий день пребывания Дундича на новом месте положение на участке, занимаемом 36-м полком, неожиданно осложнилось. Между Ровно и Дубно неизвестно откуда появилась группа вражеских пехотинцев с пулеметами.

Наумецкий хотел поднять эскадрон, но Дундич остановил его:

— Зачем, Кирилл, сотнями жизней рисковать?

— А что ты предлагаешь, Ваня?

Дундич изложил план действий — план психической атаки.

— Тебе что, Ваня, жизнь надоела или на тот свет захотелось? — спросил в упор Наумецкий. — Ты знаешь, я не из трусливых, но…

— Без «но», Кирилл. Ты думаешь, я их не обведу. Было время — Дундич и на пулеметы ходил. Возьму с собой Петра Варыпаева, Павла Казакова и Алексея Зверинцева.

— Ну, с богом, — нехотя согласился комполка.

— За мной, — скомандовал Дундич, и четверо всадников понеслись туда, где засели белополяки.

Последние страницы

Проводив мужа на фронт, Мария больше месяца находилась в полном неведении. Что с ним? Жив ли он?

На все ее письма Дундич не отзывался. Марийка написала Петру на фронт, но брат тоже не ответил.

Одно письмо, адресованное Дундичу, вернулось через несколько недель обратно. На измятом конверте стояла пометка: «Адресат выбыл». Куда выбыл — не сказано.

В окрестные станицы и хутора приезжали фронтовики: кто в отпуск, кто возвращался по ранению или инвалидности. Мария расспрашивала о Дундиче: видели ли они его, слышали ли что-нибудь о нем?

Старый казак из Иловлинской успокоил ее: клялся и и божился, что красные разведчики, проникшие во Львов, видели там Дундича. Польские паны перед ним трепещут. Красный Дундич отбирает у них землю и раздает крестьянам, открывает двери тюрем, выпускает революционеров.

Другой конармеец из станицы Сиротинской утверждал обратное. Рассказывал, будто у города Ровно под Дундичем убили коня и на раненого Олеко навалились уланы из полка «Шляхта смерти». Уланы переправили пленника в Варшаву, тамошние врачи вылечили его, поставили на ноги. Сам пан Пилсудский вызвал Дундича к себе. Он уговаривал отказаться от революционной веры, перейти к нему на службу, обещал графский титул, рыцарский крест, большое поместье. Но пленник ответил: «Не продам своих, не откажусь от революционной веры».

— И не отказался, — заключил казак, — и не покорился. Шляхтичи убили его.

Марийка терялась в догадках. Одно сообщение противоречило другому. Сам же Дундич молчал, хоть бы два слова черкнул: «Жив, здоров».

Днем, занимаясь в школе с хуторскими ребятами, она все тешила себя надеждой, что вот раскроется дверь, вбежит в класс без стука повзрослевший Шурик и крикнет с порога:

— Дядя Ваня вернулся!

Мучительно тянулись дни и недели, уже война подходила к концу, а Дундич все не давал о себе знать.

Соседка говорила: «Не жди его, не сохни». Но Марийка ждала, надеялась.

Поздним августовским вечером она села за стол, положила перед собой чистый листок бумаги.

«Многоуважаемый Семен Михайлович! Прошу вас сообщить, жив или нет т. Дундич, — вывела первые строчки Марийка. Она остановилась, слеза упала на листок из ученической тетради. — Если его нет в живе, то пропишите, какого числа, в какой местности и как он погиб, вообще пропишите все подробности его кончины. Я посылала в штаб армии телеграмму и отношение, но ответа никакого нет, то прошу хоть Вы не отвергните мою просьбу. Зная Ваши с ним дружеские отношения, я надеюсь, что Вы сделаете снисхождение и мне. Мне передают очень многие, что он убит, но это все частные слухи, а достоверного нет, то прошу, хоть Вы выведите меня из этой тьмы и мрака… Еще пропишите, на какой именно лошади он был в бою, а также где остальные теперь находятся…

Семен Михайлович, я извиняюсь перед Вами за свою бестактность. Вам, может быть, покажется очень странным, что я обращаюсь именно к Вам, но я обращаюсь как к „отцу“, так как Вы его называли „сынком“, а также и меня „дочкой“, хотя мы и редко с Вами встречались. Поэтому я смело и прямо обращаюсь к Вам и думаю, что Вы не оставите меня, несчастную, в эти тяжкие и горькие для меня минуты…

Еще раз прошу Вас, сообщите, не сочтите за труд.

Остаюсь известная Вам Мария Дундич. Привет, если там находится Надежда Ивановна».

Поставив свою подпись, Марийка написала обратный адрес: 2-й Донской округ, станица Сиротинская, хутор Колдаиров, 1920 года, август 20 дня[19].

Семен Михайлович, глубоко переживавший смерть Дундича и горе его жены, сразу откликнулся. Он послал Марии Алексеевне свое соболезнование, но оно не попало на хутор Колдаиров. Почта тогда работала плохо, и письмо где-то затерялось в дороге.

А Марийка все ждала, на что-то надеялась. Но все ее надежды сразу рухнули, когда на хутор в отпуск приехал брат — Петр Самарин. Волнуясь, с трудом подбирая нужные слова, он сказал сестре: «Не жди — Дундич не вернется. Он хотел спасти других и пошел на пулемет…»

Марийка вздрогнула, припала к подушке и зарыдала.

— Ты не одна в своем горе, сестра. Вся Конармия, все бойцы ее и командиры горюют о Дундиче. Даже природа в день гибели оплакивала его.

Петр Алексеевич рассказал, что труп Дундича взнесли с поля боя не сразу. Поднялась буря, хлынул проливной дождь. Он лил всю ночь. Темнота кромешная. Только под утро, когда дождь перестал, Шпитальный ползком добрался до места, где лежал сраженный пулей Дундич, и вынес его на себе. Похоронили его в Ровно[20].

Похороны О. Дундича в г. Ровно, УССР.

Вот и все, что знал Петр Самарин о гибели близкого человека. Брат Марии служил в другом кавалерийском полку и находился далеко от того места, где Олеко совершил свой последний подвиг. Он не мог ответить на вопросы, которые интересовали сестру.

Ответить на них могли лишь те, кто в ту роковую минуту находились рядом с Дундичем. Со слов брата Мария знала: их было трое, но живы ли они?

Однажды кто-то из старых конармейцев привез на хутор Колдаиров ноябрьскую книжку «Военно-исторического журнала». В нем были напечатаны воспоминания бывшего комиссара эскадрона 6-й кавалерийской дивизии Петра Варыпаева, на глазах которого погиб Дундич. Не переводя дыхания Мария Алексеевна прочла их.

«Пошли в атаку, — рассказывал Варыпаев. — Надо было пересечь неровную местность: балку, за ней лощину, потом вторую, третью балки — и лишь за ними на равнине громить окопавшегося врага. Это была трудная задача. Все балки простреливались противником из пулеметов и даже снайперами…

Охотников нашлось много: с Дундичем готов был пойти каждый. Он отобрал троих, в том числе и меня, и скомандовал: „За мной, галопом!“

Отъехав в сторону, остановился и сказал кратко (говорить он много не любил):

— Зачем нам терять напрасно людей? Пойдем на хитрость. Вчетвером нагоним панику и будем рубить.

Мы не стали задавать вопросов. Мы были уверены в Дундиче, у нас сразу поднялся дух…

Тронулись. Кони у нас были хорошие. Наганов не вынимали, едем спокойно. Проскочили балку. Вокруг свистят пули. Дундич говорит:

— Вот дураки: как по полку стреляли, так и по нас.

Вскоре один из нас, командир взвода, отстал. Остались мы втроем: Дундич, Казаков и я.

У последней балки огонь еще более усилился. Враг неистовствовал. Дундич командует: „Шашки к бою! Прямо на пулеметы и больше огня!“

Стало быть, надо быстрее проскочить расстояние, отделяющее нас от противника. А почему — я понял впоследствии. Дундич брал хитростью, хотел ошеломить поляков и принудить к сдаче.

Вынули клинки. У меня конь был замечательный. Дундич сидел на рыжем белоногом коне — знаменитом скакуне-красавце… Молча, не нагибаясь перед свистящими вокруг пулями, мы неслись прямо на польскую цепь. Привстали на седлах, приготовились, как для рубки, и понеслись в направлении пулемета. Он стоял позади цепи, примерно метрах в пятидесяти, около дерева. Дальше в глубину были расположены еще части.

Подлетели к цели. Так сильно было действие нашей „психической атаки“, что поляки побросали винтовки и подняли руки вверх. Видимо, они решили, что сзади за нами — целые части красных.

Я повернулся к Дундичу, ожидая его приказа, но тот сказал только: „А!“ — и склонился вниз, обняв коня за шею. Казаков крикнул мне: „Петро, смотри — Дундич…“ Я оглянулся на поляков, но они стояли неподвижно, все в той же позе — с поднятыми руками. Пулеметчики, убившие Дундича, также поднялись. Секунда всеобщего молчания. Тишину прервал конь Дундича. Он, видимо, почувствовал утрату своего любимого всадника и заржал.

…Поляки стояли все так же неподвижно, видимо, потрясенные трагической сценой. Но как только очнулись, открыли по нас огонь.

…Когда мы прискакали к своим и бойцы увидели коня Дундича без всадника, то без слов поняли, что произошло.

Легли мы тут в низину… Никто не обронил ни слова. Люди были голодные, весь день не ели, но ни один не заикнулся о еде. Все думали о погибшем товарище. Командир взвода Зверинцев решил поднять дух бойцов — запел казацкую песню. Но песня оборвалась так же внезапно, как и началась. Потом люди заговорили громко и беспорядочно. Они клялись отомстить белополякам, отнявшим жизнь у героя революции».

Читая эти строки о любимом человеке, Мария отчетливо слышала жалобное ржание верного коня, навсегда потерявшего лихого всадника; видела его боевых друзей, остро переживавших гибель Дундича.

Многих из них Мария не знала. Находясь за тысячи верст от донского хутора, они вместе с ней переживали невозвратимую потерю. Ее горе было их горем.

Город Ровно * в садах и цветах. Улицы, как лучи солнца, сходятся к живописному парку. В центре его — могила героя с обелиском. На нем большими буквами выведены слова Климента Ефремовича Ворошилова:

«…Красный Дундич! Кто его может забыть! Кто может сравниться с этим буквально сказочным героем в лихости, в отваге, в доброте, в товарищеской сердечности! Это был лев с сердцем милого ребенка!»

ОТ АВТОРА

Биография Дундича, его короткая, но яркая жизнь, его бесстрашие, отвага и большая человечность давно интересовали меня. Лет пять назад я задумал написать о нем книгу. В поисках материалов обратился в Центральный государственный архив Советской Армии. Несколько месяцев я провел в читальном зале архива. В моих руках побывали сотни дел, но, кроме двух — трех документов, освещающих боевую жизнь Дундича, ничего выявить не удалось.

Пришлось продолжить поиски в областных и краевых архивах, музеях, в газетных хранилищах, перелистать десятки комплектов газет и журналов, выходивших в годы гражданской войны.

Полезными были поездки «по следам героя», встречи со старыми конармейцами, хорошо знавшими человека, которого Климент Ефремович Ворошилов назвал «львом с сердцем милого ребенка».

Это были живые свидетели подвигов Дундича. Не легко было найти их. В поисках мне помогали местные историки, офицеры райвоенкоматов и милиции, работники адресных столов.

Обнаружив в фондах Центрального музея Советской Армии письмо М. Дундич к С. М. Буденному, датированное августом 1920 года, я задался целью разыскать Марию Алексеевну. Под ее письмом стоял обратный адрес: 2-й Донской округ, станица Сиротинская, хутор Колдаиров.

Адрес был явно устаревший. Округа давным-давно ликвидированы. В административных справочниках не только хутора, но и крупные станицы не упоминаются. Где же этот хутор? Жива ли Мария Дундич?

Обратился в Главное управление республиканской милиции к полковнику Ф. Т. Кузнецову. Он охотно взялся помочь мне и тут же связался со Сталинградом и Ростовом.

В тот же день написал письмо знакомому ростовскому журналисту Д. Крутянскому и вскоре получил от него ответ.

«Только сегодня мне удалось после долгих поисков, — сообщал Д. Крутянский, — кое-что выяснить по поводу Марии Дундич, поэтому затянул ответ на два дня. Я искал станицу Сиротинскую в Ростовской области, потом в Каменской, а она, оказывается, отошла в Сталинградскую область, в Логовской район. Дозвонился я до хутора Колдаиров (он входит в Старо-Донской сельсовет) и от почтаря Кулика узнал, что Мария Алексеевна Дундич живет в станице Иловлинской, Иловлинского района, Сталинградской области. И еще ему известно, что живет она на улице Буденного, а номера дома он не знает. Станица Иловлинская — райцентр, там есть райгазета, и, вероятно, вам стоит обратиться к ней за помощью.

Кстати, колдаировский почтарь мне сказал, что кто-то уже недавно интересовался М. А. Дундич, что он получил на ее имя письмо из Ростова и переслал его».

Через неделю пришел ответ из Сталинградского областного управления милиции. В нем точный адрес: станица Иловлинская, Иловлинского района, улица Буденного, дом 150. Написал письмо. Вскоре пришел ответ.

«Я получила от вас письмо, — сообщала мне Мария Алексеевна, — в день восьмого марта. Как оно ошеломило и взволновало меня! Да, через столько лет коснуться больного места! О Дундиче я охотно вам расскажу. Этот человек навеки для меня незабываем. Но я боюсь, что мои сообщения для вас покажутся очень бедны.

Дундич родом из Югославии, по национальности серб. Жил в окрестностях города Ниш, а точного места рождения я не знаю.

Познакомились мы с ним в 1918 году. Он находился тогда при пехоте. Стояли они в нашей местности недолго, потом отступили под Царицын. Осенью 1919 года, когда наш хутор был освобожден, я решила стать его женой и разделяла с ним боевую походную жизнь. У меня было много фотокарточек и разных документов. Все это я долго хранила, но в Отечественную войну не сберегла».

С того дня началась наша переписка. Был я и в Иловлинской, и в станице Сиротинской, и на хуторе, в старой хате, где много лет назад Дундич познакомился с молодой казачкой, ставшей его женой. Ездил в Семикаракорскую к конармейцу Паршину, которого станичники и по сей день называют старым Дундичем.

Я счел необходимым дополнить книгу авторскими примечаниями. Они объяснят читателю, откуда мне стали известны отдельные, до сих пор еще не освещенные страницы боевой биографии героя книги. Имена многих боевых товарищей Дундича сохранены. Некоторые фамилии изменены.

ПРИМЕЧАНИЯ

К стр. 13 * В самом начале литературного поиска я задался целью установить год и место рождения Дундича. Послал в Белград несколько писем-запросов. Одно из них было адресовано председателю вече народной скупщины Сербии Николе Груловичу, знавшему Дундича по Одессе и Царицыну. Грулович собирал материалы о Дундиче для своей книги об участии южных славян в Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войне в СССР. Второе письмо было направлено директору Дома культуры ВОКС в Белграде В. 3. Кузьменко.

Первым откликнулся Кузьменко:

«18 ноября 1956 года, — сообщал он, — газета „Борба“ в заметке „Где родился Алекса Дундич?“ писала, что по просьбе музея города Ровно в югославском городе Титово Ужице (бывший Ужице) производятся розыски данных, которые могли бы подтвердить предположение музея о том, что Дундич родился в 1893 году в Ужице, в семье богатого скототорговца Чолича.

Однако после проверки всех церковных книг с записью рождения за период 1890–1900 гг. не было найдено никаких данных, подтверждающих сообщение музея. Тогда были опрошены все семьи Чоличей, проживающие в селах, расположенных в районе Титовово Ужице. Ни в одной из этих семей нет никаких воспоминаний об Алексе Дундиче. В селе Рожаны, в 42 километрах от Титового Ужице, жил священник Чолич, у которого было три сына: Милан, который был учителем и умер, Милутин, который пропал в плену в Австро-Венгрии, и Благое, который здравствует по настоящее время».

«Борба» высказывает предположение, что, может быть, этот Милутин Чолич и является Алексой Дундичем.

«В Титово Ужице, — пишет газета, — и дальше проверяют, ищут…»

Однако некоторые нетерпеливые исследователи не пожелали ждать. Они поспешили объявить, что Дундич и Чолич — одно лицо, что будто бы в Белграде он получил кличку Олеко Дундич.

В том же письме В. Кузьменко сообщил о статье, напечатанной в другой белградской газете — «Вечерне новости». Она была опубликована в связи с созданием советско-югославского фильма о Дундиче.

«В СССР, — сообщала газета, — существуют целые легенды о Дундиче. Он известен и любим как герой гражданской войны.

Между тем у нас о Дундиче мало кто знает. Нет достоверных данных о нем, даже неизвестно, где он родился, а предполагается, что настоящая фамилия его — Чолич… Мы приняли эту легенду по той простой причине, что, как оказалось, она уже утвердилась и в действительности стала сильнее исторической правды».

Нет, она не утвердилась. Легенда не стала сильнее исторической правды. Предположение, высказанное работниками ровенского музея и подхваченное белградскими журналистами, — это еще не доказательство. Более осторожно подходит к биографии Дундича «Энциклопедия Югославии». В третьем томе, изданном в 1958 году, на 178-й странице сказано, что место рождения героя окончательно еще не установлено: возможно, оно находится в Восточной Боснии или в районе Титово Ужице.

Между тем корреспондент журнала «Огонек» Генрих Боровик, побывав в Белграде и собрав одностороннюю информацию, написал статью о предках Дундича, в которой, правда с оговорками, ставится знак равенства между Дундичем и Чоличем. («Огонек» № 48 за 1957 год.)

Г. Боровик сетовал на то, что ему не повезло: во время пребывания в Белграде ему не удалось встретиться с Николой Груловичем, накануне уехавшим в Москву на празднование сороковой годовщины Великого Октября.

Зато мне, можно сказать, повезло. В Москве я несколько раз встречался с Н. Груловичем, и каждый раз он утверждал, что Дундич есть Дундич, что к Чоличу он никакого отношения не имеет.

Смерть помешала Николе Груловичу закончить книгу, которую он начал писать много лет назад.

Авторам версии «Дундич — Чолич» полезно было бы обратиться к советским источникам, к тем немногим, но весьма ценным воспоминаниям о Дундиче, которые в разное время публиковались в периодической печати. Наиболее ценной из них является статья Б. Агатова, опубликованная в газете «Красный кавалерист» (орган политотдела Первой Конной армии) от 22 октября 1920 года, т. е. через несколько месяцев после смерти Дундича. Статья была напечатана под рубрикой «За идею коммунизма». Ниже — заголовок: «Памяти Красного Дундича». Еще ниже — биография.

В биографии ни слова не было сказано о Чоличе. Дундич назывался Дундичем. Чувствовалось, что автор статьи писал биографию по документам или, быть может, со слов самого героя, которого он знал по совместной службе в Первой Конармии. Не случайно также и то, что о многих фактах, о которых сообщал Б. Агатов читателю, мне спустя тридцать пять лет рассказала Мария Дундич, обладающая хорошей памятью.

Наконец, знакомясь со списками конармейцев, удостоенных ордена Красного Знамени, я среди награжденных обнаружил фамилию — «Б. Агатов». Оказывается, он был помощником командира 36-го кавполка. Надо думать, что на этом посту Б. Агатов сменил Дундича. Разумеется, он имел возможность познакомиться с его автобиографией и другой документацией, хранящейся в штабе полка. Все это создает уверенность в подлинности фактов, сообщаемых Б. Агатовым.

Ветераны-конармейцы помнят, что, кроме Дундича, в красной кавалерии служило немало южных славян и среди них был серб Чолич. В докладе Данилы Сердича, прошедшего путь от командира югославского коммунистического полка до командующего кавалерийским корпусом Красной Армии, прочитанном 9 ноября 1932 года в Москве, в Центральном Доме Красной Армии, говорилось о двух героях сербах.

«История Красной Армии знает много примеров, — заявил Данила Сердич, — геройских действий целых подразделений югославян и отдельных ее легендарных героев. Я говорю об Олеко Дундиче и о Лазаре Чоличе. Пробираясь в стан белых, Дундич и Чолич выдавали себя за сербских офицеров и наутро привозили самые точные и ценные сведения о расположении войск противника».

Может быть, Данила Сердич оговорился, назвав две фамилии, принадлежащие двум разным лицам? Нет. Через три года он написал статью для специального номера журнала «Огонек», посвященного пятнадцатилетию Первой Конной армии. В этой статье говорилось:

«Разве наша красная конница не знает имен отдельных легендарных героев? Таков, например, Дундич, которому Климент Ефремович Ворошилов дал крылатое имя „Красный Дундич“, Лазар Чолич, который, пробираясь ночью к белым в штабы, выдавал себя за сербского офицера».

В Челябинске живет герой гражданской войны, старый большевик, уроженец Югославии Эмиль Чопп. В статье «Друг Олеко Дундича» корреспондент газеты «Советская Россия» (№ 50 за 1958 год) ссылается на высказывания Эмиля Чоппа.

«Уже одно то, — подчеркивал он, — что много сербов, сражавшихся в Красной Армии и знавших хорошо Олеко Дундича, одновременно знали и Лазара Чолича… говорит, что эти фамилии принадлежат двум разным лицам».

К такому выводу пришел и преподаватель Московского университета, кандидат исторических наук И. Д. Очак, опубликовавший ряд интересных работ об участии южных славян в гражданской войне в СССР.

Кто прав? Сравнивая две точки зрения, я склоняюсь к той, которую высказывали Д. Сердич, Э. Чопп и советский историк И. Очак. Если со временем удастся обнаружить автобиографию Дундича, его метрическое свидетельство, тогда можно будет твердо назвать настоящую фамилию героя, место, где он родился. Сторонники версии «Дундич — Чолич» называют район Титовово Ужице. В биографии, написанной Б. Агатовым, говорится: «Товарищ Дундич родился в 1894 году в городе Крушевац в Сербии».

Не зная о статье Б. Агатова, Мария Дундич утверждает, что Олеко родился в Югославии, в окрестностях города Ниш.

Крушевац и Ниш! На карте Югославии Крушевац отмечен крохотной, еле заметной точкой, город Ниш нанесен кружочком. Ниш — окружной центр. В его округ входит и Крушевац. Может быть, он и относится «к окрестностям города Ниш», о чем сообщала М. Дундич? Ведь Крушевац расположен в каких-нибудь сорока — пятидесяти километрах от Ниша!

Я написал письмо в Крушевац. Откликнулся председатель профсоюзного вече Джордже Мотич. Он сообщил:

«Мы получили Ваше письмо в связи с проверкой места рождения и биографии отважного Олеко Дундича. К сожалению, до сих пор мы еще не могли получить никаких сведений о том, где жили его родители и где он родился. В нашем городе о нем пока не смогли ничего узнать. Нужно поговорить еще и с людьми из окрестных сел, и, если что-нибудь узнаем, мы Вам впоследствии снова напишем.

Мы Вам очень благодарны за то, что Вы с таким большим уважением относитесь к отважному сыну нашей Родины».

К стр. 25 * В статье Данилы Сердича «Балканские рабочие и крестьяне в коннице Буденного», опубликованной в том же юбилейном номере журнала «Огонек» за 1935 год, были обнародованы итоги публичного опроса, проводимого в сербском добровольческом корпусе весной 1917 года.

«С февральской революции 1917 года, — писал Д. Сердич, — в сербских полках началось брожение и даже открытые бунты. На требование сербских генералов воевать до победы за правительство Керенского двадцать тысяч солдат дали отказ. Все отказавшиеся идти на фронт были разоружены и отправлены в концентрационный лагерь в Дарницу (под Киев). „Добровольцы“ опять стали военнопленными. Все они были настроены против войны, против сербской буржуазии, против офицерства, но четкой и ясной программы действия еще не имели.

И только непосредственно перед Октябрем 1917 года под влиянием русских большевиков удалось поднять почти всю солдатскую массу на завоевание власти Советов. Большевистский лозунг: „Власть — рабочим и крестьянам“ стал сразу понятным и родным».

Двадцать тысяч солдат и младших офицеров отказались ехать на французский фронт. Был среди них и Данила Сердич, о котором с большой теплотой отзывается Маршал Советского Союза С. М. Буденный.

«На всю жизнь у меня и у всех, — пишет он, — кто знал Сердича, останется образ этого замечательного товарища — человека большой выдержки и скромности, прекрасного друга, храброго и талантливого командира, посвятившего свою жизнь борьбе за Советскую власть вдали от своей родной Сербии. Все сербы, сражавшиеся под командованием Сердича, были людьми, готовыми к самопожертвованию ради победы пролетарской революции».

К стр. 35 * О том, что Дундич, выйдя из добровольческого корпуса, поступил в русский кавалерийский полк, свидетельствует и его биограф Б. Агатов. Об этом же сообщил мне старый большевик, участник гражданской войны в Одессе Л. М. Нежданов. По его сведениям, Дундич, выйдя из сербского корпуса, поступил на службу в Ахтырский гусарский генерала Дениса Давыдова полк. В дни решающих боев за власть Советов ахтырцы поддержали Одесский революционный комитет. Вот что говорилось по этому поводу в сборнике «Октябрь на Одессщине»: «Из воинских частей, перешедших на сторону Ревкома, был Ахтырский гусарский полк, накануне восстания не признавший Центральной Рады, протестовавший против роспуска большевистских частей и формирования взамен их белых офицерских…»

К стр. 40 * В книге «Конная армия, ее вожди, бойцы и мученики», изданной политическим управлением Первой Конармии в 1921 году и обнаруженной в Центральном государственном архиве Советской Армии, рассказывается об этом периоде жизни Дундича: «…После Октябрьской революции он стал на сторону Советской власти, сформировал в Одессе из сербских революционеров интернациональный отряд и повел борьбу против гайдамацких и кадетских банд».

Отряд Дундича входил в одесскую интернациональную Красную гвардию. В 1957 году удалось разыскать одного из организаторов интернациональной Красной гвардии, старого коммуниста Адольфа Шипека, хорошо знавшего Дундича по Одессе.

— В дни, когда в приморском городе назревала революционная буря, — вспоминал А. Шипек, — мы, бывшие военнопленные, не чувствовали себя чужими среди простых людей. Лозунги «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Вся власть Советам!» нам были понятны и близки. Нам хотелось помочь одесским пролетариям в их борьбе за власть Советов, и мы, группа военнопленных, пошли в городской партийный комитет и рассказали большевикам о своих настроениях. Нам ответили: «Будем рады вашей помощи, товарищи!»

В интернациональной Красной гвардии было три подразделения: чешское, китайское и сербское. В каждом насчитывалось человек по полтораста — двести. Сербами командовал Дундич, китайцами — Чжан, чехами — я.

В январе 1918 года вместе с одесскими красногвардейцами и моряками мы дрались с юнкерами и гайдамаками у железнодорожного вокзала, на Николаевском бульваре, в Александровском саду. В январских боях отличился отряд Дундича. Сам он, раненный в голову, не покидал свой пост, показывая пример мужества и героизма.

К стр. 41 * I Всероссийский съезд военнопленных открылся в Москве, в здании бывшего Благородного собрания (ныне Дом Союзов) в апреле 1918 года. В третьем томе «Истории гражданской войны в СССР» (стр. 128) ошибочно назван апрель 1919 года.

На съезде присутствовали делегаты, представлявшие более полумиллиона военнопленных. Они называли себя военнопленными-интернационалистами.

Съезд призвал бывших военнопленных вступать в Красную Армию. Он обратился с Манифестом к своим товарищам, уезжавшим из Советской России на родину, раскрыть всему трудовому народу смысл Великой Октябрьской социалистической революции и стать активными борцами за дело освобождения трудящихся масс от капиталистического гнета.

«Брат военнопленный! — говорилось в Манифесте. — Если русская революция открыла тебе глаза, то мы должны сказать тебе: эта война не была войной народов. Причиной этой войны было стремление больших разбойничьих государств еще раз разделить уже разделенные между ними земли… Стоило ли жертвовать своей кровью и жизнью, страдать в сибирских снегах, одиноко погибать на Мурманской железной дороге, в шахтах донецких копей, калечить себя в лесах Урала из-за интересов капиталистов и хищников?

Есть ли у тебя основания идти опять на французский, итальянский или балканский фронты, опять проливать свою кровь, страдать, жертвовать жизнью?

Брат военнопленный! Мы говорим тебе: иди за нами!»

К стр. 42 * Иностранные группы сыграли большую роль в революционном воспитании бывших военнопленных, способствовали расширению и укреплению братских интернациональных связей нашей страны с трудящимися зарубежных стран.

В марте 1919 года в докладе на VIII съезде партии В. И. Ленин сообщил о пропагандистско-агитационной работе среди находившихся в России иностранцев, об организации ряда иностранных коммунистических групп, о возвращении сотен тысяч военнопленных к себе на родину — в Венгрию, Германию, Австрию.

«…И если там, — говорил В. И. Ленин, — господствуют группы или партии с нами солидарные, то это благодаря той, по внешности не видной и в организационном отчете суммарной и краткой, работе иностранных групп в России, которая составляла одну из самых важных страниц в деятельности Российской коммунистической партии…»

К стр. 42 ** В журнале «Исторический архив» (№ 4, 1957 г.) напечатана краткая справка о немецком коммунисте Гильберте Мельхере: «Мельхер Гильберт был командирован в Царицын в мае 1918 г. Центральной коллегией для организации интернациональных частей Красной Армии, которая была создана по постановлению I Всероссийского съезда революционных военнопленных, проходившего в Москве в апреле 1918 года.

С помощью местных военнопленных Мельхер организовал в Царицыне группу иностранных коммунистов, которая повела работу среди военнопленных. Для объединения военнопленных в Царицыне был образован Совет (Союз) иностранных рабочих и крестьян».

К стр. 42 *** В сборнике «Червона гвардія на Україні», выпущенном Академией наук УССР, приводятся выдержки из протокола киевского совещания двенадцати консулов, представлявших Америку, Англию, Францию, Бельгию, Грецию, Испанию, Италию и другие страны.

«Ни в коем случае, — говорилось в документе, — не допускать вступление иноземцев (имеется в виду в Красную гвардию. — А. Д.), которые должны быть полностью нейтральными в политической борьбе, которая происходит в России».

К стр. 66 * Позже в газете «Красный кавалерист» (от 18 сентября 1920 года) было опубликовано открытое письмо польским панам от австрийского рабочего — красноармейца Первой Конной армии Бергера.

«Ясновельможные паны усердно стараются доказать всему миру, что у большевиков только „наемные“ солдаты, и в том числе многотысячная армия иностранных пролетариев, бывших военнопленных…

Их мобилизовали, — пишут панские газеты, — и заставили насильной голодовкой вступить в ряды Красной Армии.

Жалкие лгуны!

Неужели вы думаете, что русский пролетариат прибегает к таким способам формирования Красной Армии, а иностранный пролетариат при таких условиях идет на службу?

Вот я, как иностранный рабочий, который во время Великого Октябрьского переворота еще был в России в плену, довожу до вашего сведения, что около четырех тысяч бывших военнопленных из одного со мной лагеря поступили добровольно в ряды Красной Армии. Это было тогда, когда ваша покровительница — Антанта уговаривала чехословаков в Сибири выступить против Рабоче-Крестьянского правительства… Не старайтесь напрасно портить бумагу для ваших воззваний. Мы не попадемся на вашу удочку.

Мы уже три года сражаемся в рядах Красной Армии за идеалы пролетариата, за идею коммунизма, и никто в Советской России не обещал нам золотых гор.

Мы отлично знаем, что наша борьба тяжелая, но все-таки она закончится нашей победой.

Только Советская власть во всем мире принесет всем трудящимся освобождение и вечный мир.

Мы же, „наемники“, бывшие военнопленные, никогда не простим вам смерти наших венгерских и баварских товарищей.

Мы отомстим за них.

Ваши танки и ваша техника не потушат мирового революционного пожара.

Коммунизм для пролетариата всего мира стал теперь вопросом его жизни и смерти.

Рано, или поздно он победит».

К стр. 85 * Об этом ярком эпизоде, как нельзя лучше характеризующем Дундича, я впервые услышал от старых конармейцев, проживающих в станице Семикаракорской.

Ростовские историки, к которым я обратился за консультацией, говорили, что записанный мною эпизод больше похож на легенду, чем на правду. Но не верить старым конармейцам, слышавшим об этой неравной схватке из уст самого Дундича, у меня не было никаких оснований.

И вдруг, читая книгу Маршала Советского Союза С. М. Буденного «Пройденный путь», я нахожу на 268-й странице следующие строки, полностью подтверждающие все то, о чем я слышал несколько лет назад в станице Семикаракорской.

«…Особенно восхищала нас его бесстрашная боевая дерзость, — вспоминает С. М. Буденный. — Помню, это было ранней весной 1919 года, когда мы вели напряженные бои на Маныче. Дундич тогда командовал 19-м полком, сменив раненого и отправленного в госпиталь Стрепухова.

Однажды ночью я вызвал к себе командиров полков на совещание. И пока мы совещались, полк Дундича под давлением противника отошел. Дундич не знал об этом и на рассвете отправился с ординарцем к месту прежнего расположения своего полка. Въезжая в село, он увидел на площади у церкви полк казаков. Отличить издали, свои это или чужие, было трудно, так как полк Дундича тоже был казачий. Но группу офицеров, стоявших перед строем полка, он сразу разглядел.

…И Дундич карьером устремился на стоявших перед строем офицеров…

Под Дундичем убили лошадь, но он вскочил на коня одного из зарубленных им офицеров. Его хватали за рукава и полы бекеши, изорвали в клочки гимнастерку, пытались выбить из седла. Вторая лошадь свалилась под ним, но он, продолжая сражаться, извернулся, сбил офицера и прыгнул на третью. Подняв лошадь на дыбы, он вырвался и ускакал, оставив в руках пораженных его дерзостью белогвардейцев клочки гимнастерки и бекеши.

В штаб корпуса Дундич примчался с окровавленной шашкой в руке, в разорванной нижней рубашке и с каким-то чудом удержавшимся на шее смушковым воротником бекеши».

К стр. 85 ** До последнего времени Дундич был известен как отличный конник. Впервые о том, что он командовал бронепоездом, я узнал из письма М. А. Дундич.

«В августе 1919 года, — сообщала она, — на станции Михайловка был отбит вражеский бронепоезд. Командование им было передано Дундичу».

Это сообщение подтвердил и бывший коновод Дундича — Я. Н. Паршин, ездивший вместе со своим командиром осенью 1919 года на станцию Арчеда, а оттуда верхами — на хутор Колдаиров за Марией Дундич. Эти воспоминания подкрепляются недавно обнаруженным приказом по конному корпусу от 2 сентября 1919 года № 6. В приказе говорится:

«Врид командира бронепоезда „Буденный“ …назначается состоящий при мне (Буденном. — Ред.) для поручений товарищ Дундич Иван…»

Этим же приказом Дундичу вменялось в обязанность «привести в полную исправность к боевым действиям указанный бронепоезд», взять на учет все находящееся в нем имущество.

Сколько времени находился Дундич на бронепоезде — неизвестно.

К стр. 108 * В статье «Красный Дундич», опубликованной в воронежской газете «Коммуна» (№ 8 за 1919 г.) и перепечатанной газетой «Красный кавалерист» (№ 71 за 1920 г.), местный журналист рассказал о своей встрече с Буденным и Дундичем.

«На торжественном заседании 29 октября, — сообщает он, — тов. Буденный представил мне одного из своих боевых сотрудников — тов. Дундича.

Мужественное молодое лицо. Так юно улыбается, когда сидящий с ним рядом черноусый командир конкорпуса тов. Буденный рассказывает чудеса про его боевые подвиги, про боевую отвагу героя из героев конкорпуса — тов. Дундича.

— Это он, наш Красный Дундич, — говорит тов. Буденный, — произвел лихой налет с четырьмя товарищами на Воронеж за несколько дней до оставления его белыми. Пять сорвиголов прорвались на проспект Революции и наделали такую панику, как будто в город ворвался целый полк.

— Дундич, расскажите, как вы зарубили 24 белоказака.

Дундич конфузится… но товарищи по оружию пристают. Им нельзя отказать. По словам Дундича, эта история произошла при следующих обстоятельствах. Во время одного из боев на донском участке фронта Дундич почти один схватился с целым эскадроном белых казаков.

Его окружило около 50 человек белых. В левой руке он держал шашку, а в правой револьвер, управляя лошадью ногами. Разрубая шашкой противников до седла, он метко бил и в лоб и в сердце из револьвера и в короткое время положил на месте 24 человека. Остальные в панике отступили. Поймав одного из офицеров этого отряда, тов. Дундич сел на его спину верхом и крикнул, сняв шапку:

— Довольно, надо немного отдохнуть…»

К стр. 108 ** О Кузьме Крючкове, о его дальнейшей судьбе существует много разных версий. В восьмой книжке журнала «Новый мир» за 1959 год была опубликована статья В. Шкловского — участника гражданской войны. Он пишет: «У безмолвного, пустого Днепра рассказали мне про Крючкова. Говорили, что Кузьма Крючков пошел в Красную Армию и стал красным казаком… Казак уже не молодой, хороший рубака…

Раз гнали красные белых до реки — имени той реки не вспомню. Белые казаки успели погрузиться на плот, довольно большой: на плоту было семь конников. Кузьма Крючков гнался вместе с отрядом за белыми, первым вылетел на берег, прыгнул с конем на плот. Плот отчалил. Прибило плот к берегу километров за десять — двенадцать ниже: лежали на плоту восемь трупов людей и лошади порубленные. Среди зарубленных мертвым лежал и Кузьма Крючков».

К стр. 110 * В трудах М. И. Калинина удалось найти упоминание о его встрече с Дундичем, о том, какое впечатление произвел на всероссийского старосту этот храбрый командир Красной Армии.

«…Я помню лишь… — писал М. И. Калинин, — командира полка Дундича, павшего смертью славных под Ровно. Он командовал отрядом при моей встрече, в настоящий момент он был помощником у Буденного, после ранения, довольно тяжелого, по счету двенадцатого. За ним ухаживала Н. И. Буденная, как за ребенком: он ей платил той же взаимностью, говоря: „Это — больше, чем наша сестра: без нее я давно бы уже был готов“.

Он много рассказывал о своих боевых приключениях, о дерзких налетах, — сражался, играя своей жизнью, любуясь моментами, когда она висела на волоске…

…По шоссе обратно нас проводили тем же караулом во главе с Дундичем»[21].

Среди провожающих был старый конармеец, боевой товарищ Дундича — Михаил Сафьянов. Позже, в мае 1928 года, он виделся с Калининым в Москве.

«В самом начале разговора, — пишет в своих воспоминаниях М. Сафьянов, — председатель ВЦИК заговорил о Дундиче. „Да, товарищ Сафьянов, — с грустью произнес Михаил Иванович, — многие из тех товарищей, с которыми я встречался в Первой Конной армии, погибли, но особенно мне жаль удалого Дундича, этого обаятельного сербиянина, которым гордилась красная конница“».

К стр. 118 * В газете «Красный кавалерист» (№ 71 за 1920 г.) было напечатано постановление Реввоенсовета Первой Конной армии. В нем говорилось:

«От имени Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов Российской Социалистической Федеративной Советской Республики Революционный Военный Совет Первой Конной Красной Армии в заседании 28 февраля 1920 года постановил: наградить знаком отличия „Красного Знамени“ командира образцового кавдивизиона тов. Дундича за то, что, состоя в Красной Армии с самого образования таковой, он непрерывно участвовал в боях и, неоднократно раненный, своим примером постоянно воодушевлял красноармейцев, являя собой образец идейного борца за интересы революции, а также за то, что неоднократными лихими налетами у Воронежа наносил вред противнику, дезорганизуя его части, чем неоднократно доказал свою преданность революции и рабоче-крестьянской власти».

К стр. 121 * Из приказов по 6-й кавдивизии, хранящихся в Центральном государственном архиве Советской Армии, установлено, что по прибытии на польский фронт Дундич 27 июня 1920 года был назначен помощником командира 36-го кавалерийского полка (приказ № 90). В этой же должности он и погиб.

К стр. 127 * Дундич был погребен в городе Ровно в парке князей Любомирских.

Захватив город, шляхтичи перенесли останки Дундича на городское кладбище.

«С установлением в Ровно советской власти в 1939 году, — сообщал „Военно-исторический журнал“, № 9 за 1940 год, — были приняты меры к тому, чтобы найти могилу Олеко Дундича. Недавно с помощью одного из бойцов, участвовавших в организации похорон, Николая Волкова, могила была обнаружена, и по сохранившимся признакам было установлено, что найден прах Олеко Дундича. Ровенский городской Совет решил перенести останки героя гражданской войны на место, где он был похоронен в 1920 году.

Одновременно Совет Народных Комиссаров СССР в целях увековечения памяти Олеко Дундича вынес решение о сооружении памятника на могиле героя».