Двое в океане

fb2

Имя писателя, журналиста Л. В. Почивалова известно читателям по его выступлениям в прессе, рассказам, повестям, а также по роману «Сезон тропических дождей». Действие этого романа происходит на борту советского научно-исследовательского судна и на землях, к которым оно пристает на своем пути. Рейс судна проходит на фоне всеобщей мировой тревоги перед угрозой войны, эту тревогу отражают и события, происходящие во время рейса. Герои романа — советские ученые, моряки, а также их иностранные коллеги — американцы, входящие в состав экспедиции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Сломай дом — построй корабль.

Древнегреческая мудрость

Глава первая

В ПУТЬ ЗА ОДИНОЧЕСТВОМ

Смолина не встречали, хотя он дал заранее телеграмму. Багаж был весомый: два чемодана, набитых всякой всячиной, необходимой для дальнего рейса, и коробка с книгами. Он поволок вещи на привокзальную площадь, но тут же убедился, что о такси нечего и мечтать. Придется все сдавать в камеру хранения и ехать на поиски судна. Только где оно стоит? В Москве предупредили: может стоять у пассажирского причала, может в торговом порту, не исключено, что и на рейде.

Сдав вещи, снова вышел на площадь и сразу же увидел Крепышина, его просто невозможно было не увидеть. Фигура Крепышина возвышалась над толпой, как монумент, обрисовываясь четким треугольником с нацеленным вниз острием. К верхней линии треугольника, образующей плечи, приставлена другая геометрическая фигура-параллелепипед, составляющая шею и голову, снизу торс подпирали две мощные опоры ног.

Он был одним из немногих в экспедиции, кого Смолин знал заранее. Почти весь ее состав из одного и того же института, а Смолин — из другого, и в этой компании вроде бы приблудный. Крепышин был ученым секретарем экспедиции и при оформлении документов Смолину пришлось с ним встречаться. Этот человек, с виду похожий на неуклюжего робота, на самом деле был подвижен, весел, общителен.

На привокзальной площади Крепышин вместе с шофером грузил в «рафик» картонные коробки, которые подвез на тележке носильщик. Коробки даже на глаз были увесистые, но ученый секретарь управлялся с ними играючи и, подходя к «рафику», Смолин подумал, что фамилия Крепышин как нельзя более соответствует этому человеку.

— Откуда вы, Константин Юрьевич? — изумился Крепышин, швырнув в кузов очередную коробку и стирая пот со лба. — Ждали вас завтра.

— Но я же послал телеграмму. Разве не получили?

Крепышин ухмыльнулся, блеснув тугими влажными щеками.

— Может, и получили. Но не среагировали. Привыкайте! Включаясь в состав нашей экспедиции, вы попадаете в жизнерадостный мир неразберихи. Уверяю: скучать не придется. Главное — демонстрировать усердие в работе. — Он кивнул на «рафик». — Сейчас, например, по совету Остапа Бендера проводим операцию под лозунгом: «Автопробегом по бездорожью и разгильдяйству!»

Угольно-темные узкие глаза Крепышина весело поблескивали, словно призывали Смолина в будущих служебных и личных отношениях принять именно этот, легкий для обоих, стиль разговора. Он показал на картонные коробки:

— Знаете, что это такое? Планы экспедиции. Их так много, что большую часть безболезненно можем прямо в коробках сдать на макулатуру и взамен получить «Графа Монте-Кристо» или «Золотого теленка».

В машине по дороге в порт Крепышин делился со Смолиным новостями. Главная состояла в том, что в срок судно, конечно, не уйдет.

Он загибал один палец за другим.

— Нет рефмеханика. Старый уволился, а нового еще только оформляют. Вдруг заболел начальник радиостанции. Нет двух уборщиц. А без них тоже не поедешь — не нам же с вами гальюны чистить. Воды судно не добрало — еще качают. Золотцев не прилетел из Москвы. Двоих из минздравовского института недооформили, и неизвестно, успеют ли…

«Онега» оказалась на месте престижном — у пассажирского причала. Ярко высвеченное клонившимся к закату солнцем белобортное, недавно подновленное судно было похоже на айсберг, занесенный сюда из невероятных далей прихотью морских течений.

Глядя из окна «рафика», подъезжавшего к пассажирскому пирсу, Смолин невольно залюбовался судном — коренасто, широкогрудо, в напряженных очертаниях таится скрытая сила борца, готового встретить любой натиск стихии. На этом судне Смолину предстояло провести три месяца, отныне оно становилось его домом, кровом, прибежищем и надеждой: унесет в новый мир, далекий от береговой житейской толкотни.

«Рафику» пришлось остановиться в сторонке, потому что к трапу приткнулся обшарпанный пикапчик, и молодые рукастые парни, судя по всему, из команды «Онеги», вытаскивали из его кузова похожие на сундуки, с металлическими уголками ящики. Возле пикапчика суетился худой человек с морщинистым лицом и явно крашенной шевелюрой. Он озорно играл бойкими карими глазками, театрально вскидывал над головой длинные руки и с панибратским подобострастием взывал к несущим ящики:

— Ребятушки, родненькие! Осторожнее! Это аппаратура! Ценнейшая! Люксус! Нежно, нежно несите! Вас же снимать буду, ребятушки! Вас! Для истории!

Крепышин и Смолин стояли в сторонке, дожидаясь, пока разгрузят пикапчик.

— Кинооператор, — пояснил Крепышин. — Шевчик Кирилл Игнатьевич. Довольно известный.

— А он зачем? — изумился Смолин. — Снимать-то что? Рейс научный…

Крепышин со значительностью повел подбородком:

— Как-никак в Мировой океан идем. Кинооператор не помешает. Для пропаганды.

Смолин поморщился, и это не ускользнуло от цепкого глаза Крепышина.

Он осторожно поинтересовался:

— А вы что, против?

— Мне все равно! — пожал плечами Смолин, поняв, что его собеседник не так уж однозначен, как хочет казаться. — Лично я еду в этот рейс ради науки.

— Ухожу! — мягко поправил Крепышин. — Здесь принято говорить «ухожу в рейс», уважаемый Константин Юрьевич.

В голосе его снова звучали самые дружеские нотки.

В этот момент возле них появилась худенькая миловидная девушка с чемоданом в руке. Выйдя из-за «рафика», она столь неожиданно предстала перед изумленными очами Крепышина, что тот лишь с запозданием успел пошире расправить свои впечатляющие плечи.

— Скажите, здесь лестница на пароход? — спросила она.

Щеки Крепышина зацвели алыми бутонами, залоснились от удовольствия.

— Лапонька! Это не лестница. — Он едва сдерживал свой молодецкий восторг. — Это трап. Трап на лайнер под названием «Онега». Простите, а вы к кому? Не ко мне ли? — И поощрительно улыбнулся.

В лице девушки не дрогнул ни один мускул.

— Меня прислали из управления, — сухо пояснила она. — Коридорной. К кому я должна обратиться?

— Коридорной? — воскликнул Крепышин. — Вас? Коридорной? То есть уборщицей? Так вы же, наверное, артистка.

— Я инженер-пищевик, — так же сдержанно ответила девушка.

Настала очередь удивиться и Смолину:

— Действительно, чудно, инженера — и уборщицей!

Теперь девушка впервые внимательно посмотрела и на Смолина, даже чуть прищурила аккуратно подведенные глаза, словно прикидывая, по какому баллу оценить еще одного из тех, с кем ей предстояло провести три месяца в маленьком судовом мирке. Медленно произнесла:

— А я люблю путешествовать. Хочу посмотреть мир. Это мое хобби — путешествия.

— Прекрасно! — воскликнул Крепышин. — Ответ, достойный леди. Как утверждал Остап Бендер, муза дальних странствий манит. Разрешите помочь вам, мадемуазель. — Он подхватил ее чемодан и, преградив мощным плечом дорогу Шевчику, который собирался вслед за своими ящиками шагнуть на трап, увесисто поставил ногу на первую ступеньку. — Пойдемте! Я вам покажу, что к чему на этом, как вы образно выразились, пароходе.

Дойдя до середины трапа, он оглянулся на идущую вслед за ним девушку, блеснул крепкими зубами:

— Только с одним условием, лапонька! Убирать будете на твиндеке. Как раз там моя каюта.

И, бросив взгляд в сторону стоявшего на причале Смолина, подмигнул: мол, видали, какие кадры!

Опыт морских путешествий у Смолина был ничтожный. В молодости как-то отдыхал в Феодосии. Осточертело валяться на пляже, взял на морвокзале билет и на маленьком теплоходе отправился в Ялту. Погода оказалась скверной, ветер раскачал море до шторма, судно болтало нещадно, все внутренности вывернуло наизнанку, и в Ялте он сошел на берег согбенным стариком с мятым лицом и жидким, как у медузы, телом. Сел на скамейку на приморском бульваре и поклялся себе никогда не ступать на борт ни одной посудины. Только однажды нарушил клятву — они с Людой провели десять дней на теплоходе, совершавшем рейс из Москвы в Астрахань, десять отличных дней, когда им казалось, что оба счастливы и так будет в их жизни всегда…

Что же заставило его на этот раз, не раздумывая, согласиться на трехмесячное плавание в океане? Пожалуй, на этот вопрос он и себе самому не смог бы ответить. Сказав в телефонную трубку: «Да, конечно! С удовольствием», — он отрезал все пути к отступлению, но в последнем слове покривил душой. Все дни перед отъездом он думал о предстоящем путешествии без всякого энтузиазма.

И вот сейчас, ступив на трап «Онеги», горестно вздохнул.

Дежурный матрос провел Смолина по длинному коридору судна, залитому холодным искусственным дневным светом, к каюте заместителя начальника экспедиции Ясневича. Из-за стола, заваленного бумагами, неторопливо поднялся невысокий лысый человек и двинулся навстречу Смолину, изящным отработанным жестом протягивая к нему руки, словно собираясь заключить в объятия.

— Константин Юрьевич! Милости просим к нашему очагу, — пропел он и сделал приглашающее движение пухленькой рукой в сторону кресла. — Сит даун, плииз, май френд. Ай эм вери глед ту си ю он зе борт оф Онега. Вот из ёр кондишен афте трейн фром Моску?

По-английски Ясневич говорил бойко, но на ученическом уровне — это стало ясно по первым фразам. И Смолин, тоже по-английски, ответил, что невероятно счастлив познакомиться с мистером Ясневичем, считает для себя честью отныне пребывать под руководством столь солидного ученого и столь эрудированного человека, вооруженного превосходным английским. Хотел бы полюбопытствовать, где он его изучал? Не в Оксфорде ли?

Выслушав эту тираду, Ясневич опешил, выкатив голубоватые блеклые глаза. Наверняка далеко не все понял из сказанного, потому что Смолин намеренно подбирал слова нерасхожие, потруднее, искренне потешаясь над незадачливым полиглотом. Дело в том, что еще в Москве Крепышин поинтересовался, знает ли Смолин иностранные языки. Смолин ответил, что когда-то давно изучал английский. Ничего, успокоил его Крепышин, не пропадем, в экспедиции свой спец имеется, наш зам Ясневич чешет по-английски и по-французски — только держись! Да и он, Крепышин, в случае чего тоже готов помочь Смолину в переводе. Ведь работать-то придется с американцами. И добавил с легким назиданием: в нашем деле без языков ох как туго!

Увидев, как на круглой физиономии Ясневича проступило откровенное детски-простодушное огорчение, Смолин подумал: ну вот, начинаю наживать себе недругов с первых же минут! А ведь твердо намеревался прожить на «Онеге» без суеты.

Ясневич поспешил перейти снова на русский:

— Я убежден, уважаемый Константин Юрьевич, вы будете довольны нашим путешествием. Международный эксперимент! Важные контакты с американцами… И все такое… И вам, как известному ученому…

Он обратил взор к разложенному на столе разграфленному листу ватмана с обозначенными на нем фамилиями, поводил по бумаге пальцем:

— Значит, так… Ваша каюта под номером пятьдесят пять. Две пятерки. Легко запомнить. Подымитесь палубой выше, там вахтенный у трапа вызовет каютную-номерную. Она вам откроет дверь. Каюта хорошая, не волнуйтесь. Я сам лично для вас берег. Одноместная. Правда, расположена ближе к носу. При килевой качке может и побросать. — Ясневич вежливо улыбнулся. — Но вы, конечно, гуд сейлер. В море не новичок. Что нам с вами качка!

Провожая гостя до двери, задержал его у порога.

— И еще одно. Чуть не забыл. В кают-компании вам отведено место за столом капитана. Вместе, так сказать, с руководством. — И добавил значительно: — Я буду вашим соседом.

— Но я вовсе не руководство! — возразил Смолин. — Нельзя ли за другой стол? Не за руководящий?

— Да бог с вами, Константин Юрьевич! Такой известный ученый! Мы с начальником экспедиции специально определили вам это место. Еще в Москве. И уже все, все утверждено!

Ясневич дружески коснулся плеча Смолина — это свидетельствовало о желании установить между соседями по престижному капитанскому столу короткие отношения равных. Не только Крепышин, но и этот зам заранее стремится определить отношения. Может, здесь так принято?

Уходя, Смолин подумал с огорчением: «И на кой нужен мне этот бодрячок? Судя по всему, все три месяца придется с ним лобызаться».

Он поднялся палубой выше, отыскал дежурное помещение, а в нем вахтенного помощника, рослого молодого блондина с узким сухощавым лицом, тот по спикеру прокричал на все судно, срочно вызывая в дежурку каютную-номерную Гаврилко. И эта самая Гаврилко через минуту прибежала, запыхавшись, откуда-то из недр судна. Круглые кукольные глаза на детском с кулачок личике смотрели на Смолина робко и почтительно, в руке нервно позвякивала связка ключей.

— Позвольте помогу! — Она потянулась к чемодану.

Он мягко отстранил девушку.

— Нет уж! Это не для детей! — И подумал: как родители отваживаются пускать в море таких вот цыплят? В штормы, в качку!

Каюта Смолину понравилась. Все, что необходимо: широкая койка за плотной портьерой, просторный шкаф, умывальник, зеркало над ним, а главное, удобный письменный стол у иллюминатора, настольная лампа, над столом широкая книжная полка — вполне уместится вся научная литература и справочники, привезенные из Москвы. Он подошел к иллюминатору. За бортом внизу плескалась тяжелая маслянистая вода бухты. Мощно рассекая тупым носом воду, входил в порт, направляясь к дальнему причалу, огромный, похожий на сундук, контейнеровоз.

— Нравится? — услышал за спиной робкий голосок.

— Нравится, — обернулся он. — А как вас зовут?

— Женя.

— Очень приятно. А меня Константин Юрьевич. Будем с вами, Женечка, дружить. Мусорить не люблю. Так что работы вам лишней не доставлю.

Девушка протянула ключ.

— На стоянке каюту запирайте, старпом велел, а в море уже не нужно.

Они вышли в коридор. Женя указала куда-то в конец коридора.

— Там на ко́рме, палубой ниже, наша прачечная, а напротив фотолаборатории — душ.

На ко́рме! — отметил он про себя. Она произнесла это слово с ударением на «о». Так принято у моряков. Стало быть, и ему, Смолину, придется теперь говорить по-морскому, как тут положено. Эта мысль позабавила: еще одна забота!

Закрыв за Женей дверь, Смолин снова подошел к иллюминатору. Утюг-контейнеровоз уже приткнулся к кажущейся издалека хрупкой полоске причала — и как не раздавила причал этакая махина с десятиэтажный дом! Где-то в порту покрикивали локомотивы. Прошел недалеко от «Онеги» белый катер, обвешанный по бортам, как монистами, старыми покрышками. «Пайлот» — прочел по-английски Смолин на белой стене рулевой рубки, — лоцман.

Внизу по причалу прохаживался солдат в фуражке с зеленой тульей. Пограничник! Государственная граница сейчас проходит для Смолина здесь, по этому причалу. Через считанные часы он ее пересечет и мосты будут сожжены.

На три месяца он один на один с морем, своими мыслями, своим делом. Как-то прочитал у Хемингуэя, что у каждого человека должно быть свое дело, для которого он и рожден. Так вот у него, Смолина, это дело есть. В блокнотах он так и называл свою теорию — Делом, непременно с большой буквы.

Только представить себе, что ему не нужно будет по крайней мере трижды в неделю тащиться на окраину Москвы в институт, заниматься организационной суетой в своем отделе, дирижируя двадцатью непростыми характерами тех, кто по праву и не по праву претендует на звание ученого!

Сам он в свои сорок лет кое-чего достиг. И не в том, что стал доктором наук, одним из ведущих умов института. Главное — определил себе дело на всю жизнь, и теперь надо довести его до конца.

Правда, очень скоро он убедился в том, что это не так просто. Мало выдвинуть даже самую распрекрасную идею, нужно суметь ее доказать. Часто в жестокой борьбе. Ему кажется, что в научной среде борьба мнений особенно беспощадна. У каждой новой идеи в науке непременно найдутся противники, ибо новое ниспровергает старое, а ведь на этом старом кто-то построил свое благополучие. Концепция Смолина под корень рубила авторитеты не одного человека. А признать Смолина правым — значит расписаться в том, что годы, тобой потраченные на создание и утверждение собственных научных взглядов, что твои ранги и звания, полученные в связи с этим утверждением, — все пустое. Ошибка! Очередная ошибка в развитии науки, которая и развивается только потому, что сама себя поправляет.

В поддержку теории, изложенной в книге Смолина, выступили две центральные газеты. Вроде бы раскладка сил получалась благоприятной. Но в действие вступили силы, имеющие в науке власть. И вот результат: концепция доктора физико-математических наук Смолина, изложенная в объемистом научном труде, признана не заслуживающей Государственной премии.

Не медали, поблескивающей на лацкане пиджака, жаждал Смолин, к наградам относился равнодушно — все ли их заслуживают, кто имеет? Нужна была награда его Делу. С этой наградой оно сразу же обретало новую силу, становилось государственно значимым. Но увы! Как сообщили Смолину друзья, консультанты и эксперты, выносившие предварительный приговор монографии, нашли в ней слабые места и ударили по ним, так сказать, с обхода, с флангов. Фланги, в самом деле, были защищены слабо. Как это бывает во время строительства. Сруб поставили, крышу подвели, а вот ступеньки на крыльце оказались жидковаты, и стекла в окна забыли вставить, и дымоходную трубу не побелили, и не пригласили на новоселье богатого соседа Ивана Ивановича, не поблагодарили за то, что его престижный особняк украшает пейзаж, открывающийся из окон новостройки и служит примером для подражания. Все это Смолин не учел.

А тут еще пришла беда. Главная беда его жизни. И если научные неудачи только трепали нервы, то эта пошатнула всерьез. Умерла мать, последний родной ему человек из всей некогда большой семьи.

С того момента его не переставало мучить чувство одиночества. Ни Люда с Генкой, ни друзья не смогли заполнить ту брешь в жизни, которая осталась после ухода матери.

«Ну что ж, начнем обживать свою научную обитель», — подумал Смолин, огляделся и заметил на письменном столе связку ключей. Женя забыла! Ну вот, теперь надо куда-то идти разыскивать эту нескладеху-Женю.

— Ко́рма! — произнес он вслух и улыбнулся.

Над койкой в деревянной рамочке под стеклом — инструкция для обитателя каюты. С нее, наверное, и надо начать. Сухой и деловитый текст инструкции сообщал: общесудовая тревога — непрерывный звонок громкого боя в течение 25—30 секунд. При пожаре сигнал дополнительно сопровождается частыми ударами в судовой колокол. Шлюпочная тревога — семь коротких и один продолжительный сигнал звонком громкого боя. Далее инструкция требовала, чтобы при общесудовой тревоге пассажир бежал в столовую команды в одежде, в головном уборе, в неспадающей обуви и в спасательном жилете. А при шлюпочной устремлялся к назначенной ему шлюпке, которая была обозначена под номером два, но последняя фраза оказалась зачеркнутой и вместо нее сделана торопливая корявая приписка: «Надувной плот».

Ничего себе, веселенькая инструкция! Смолин представил, как однажды ночью в океане, проснувшись от устрашающего судового колокола, он сломя голову устремляется к своей шлюпке, нет, к плоту. А еще надо, чтобы этот плот в лихой час сумели спустить, а он, Смолин, сумел на него забраться.

Над кроватью в ногах был прикреплен плоский продолговатый ящик. Смолин открыл крышку, и из-под нее весело и призывно ударил в глаза ярким оранжевым цветом спасательный жилет. Потянул за его упругий стоячий воротник и извлек странное сооружение наружу. В кармашке оказалась инструкция. В картинках объяснялось, где что помещено. В одном кармашке — аккумулятор. Надо выдернуть чеку, и вода приведет его в действие, а к жилету прикреплена лампочка — самолет тут же ночью тебя засечет в волнах — и ты спасен. Все просто! В другом кармашке — свисток. Это чтобы звать на помощь спасающих. Плыви и посвистывай! В третьем — пакетик с порошком. Ага, стало быть, порошок следует посыпать вокруг себя, чтобы испортить аппетит морским хищникам. Пакетик с кирпичного цвета антиакульим порошком был на месте, однако свистка на шнурке не оказалось. Лампочки под пластмассовым колпачком Смолин тоже не обнаружил. Дела! А вдруг надувной плот, к которому он приписан, в критический момент не сумеет надуться по причине отсутствия баллона со сжатым воздухом?

В половине второго на стене в ящичке динамика звонко щелкнуло и кто-то деловито сообщил:

— Судовое время тринадцать тридцать. Обед. Приятного аппетита.

В кают-компании за длинным капитанским столом оказалось шестеро, и среди них Ясневич. Увидев входящего Смолина, Ясневич чуть приподнялся со стула, плавно повел рукой, приглашая его сесть рядом.

— Милости просим! — и, легонько касаясь спины Смолина, обращаясь к сидящим за столом, объявил:

— Прошу любить и жаловать. Перед вами: сам Константин Юрьевич!

Он представил Смолину сидящих за столом:

— Капитан Евгений Трифонович Бунич. Первый помощник Иван Кузьмич Мосин. Стармех, или, как говорят на корабле, дед… — Ясневич бросил веселый взгляд на молодое, красивое, но сурово непроницаемое лицо старшего механика, — Валерий Сергеевич Лыпко. А вот, пожалуйста, напротив моряков, так сказать, наука: — Нина Савельевна Доброхотова, доктор наук, Орест Викентьевич Солюс, академик…

Ясневич сделал почтительную паузу, дабы Смолин оценил, сколь крупные фигуры перед ним.

— Начальник экспедиции прибудет из Москвы вечером, старший помощник отсутствует, — продолжал докладывать Ясневич, словно Смолин приехал на судно с инспекцией и требовал подробностей. — Ну, и, наконец, мы с вами, уважаемый коллега, — вся застольная компания. Садитесь, ешьте на здоровье! Сегодня вас ждет отличный борщ.

— Борщ будет ждать вас все три месяца, — лениво обронила Доброхотова, немолодая полнотелая женщина. И по ее тону Смолин не понял, то ли она иронизировала по поводу предстоящего всевластия борща, то ли одобряла подобное меню.

— Будет, если привезут капусты столько, сколько мы заказали, — пробурчал коренастый большеголовый человек с неопределенного цвета жесткой шевелюрой, тяжело лежащей над темным, огрубевшим под солнцем лбом. Это был Бунич, капитан.

— Привезут! — уверенно вставил слово сидящий рядом с капитаном первый помощник и озарил всех светом небесно-голубых, полных юного оптимизма глаз.

— Как сказать! — возразила Доброхотова. — Перед отходом в рейс всякое случается… Помню, в двадцать втором рейсе…

Ее бесцеремонно перебил капитан. Доев борщ, он с брезгливым выражением на лице отодвинул тарелку и, клоня голову над столом, буркнул, обращаясь к первому помощнику:

— Поезжайте в управление порта и нажимайте. Поэнергичнее! Всего пять паспортов, а возятся целый день. Крючкотворы!

— Подчеркните, что рейс особый. Большого международного звучания! — добавил Ясневич.

— Плевать они хотели на международное звучание, — скривил губы капитан. — У них своя музыка!

— Это уж точно — своя! — поддержала его Доброхотова. — Еще не помню случая, чтобы уходили вовремя…

Капитан метнул в ее сторону холодный взгляд.

— Кстати говоря, уважаемая Нина Савельевна, подобные задержки чаще всего бывают именно по вине вашей науки. Грузовики с багажом из Москвы опоздали. Начальник экспедиции считает возможным прилететь в предпоследний день. Минздрав посылает своих людей с неправильно оформленными документами.

Он покосился на Ясневича:

— Предупреждаю: минздравовцев ждать не буду.

Капитан встал и неожиданно оказался роста небольшого, что никак не соответствовало его крупной голове и широким плечам.

— Но минздравовский эксперимент, Евгений Трифонович, весьма важен, — попытался возразить Ясневич. — Будет скандал, если…

Капитан повернулся и спокойно направился к двери, даже не дослушав. Только слегка отмахнулся рукой, — мол, ну вас! И Смолин понял, что скандалами капитана не запугаешь.

Вслед за капитаном, вежливо пожелав оставшимся приятного аппетита и снова светло улыбнувшись, встал из-за стола стройный, подтянутый первый помощник, а за ним и стармех. Последний удалился молча, его темнобровое лицо южанина так и не изменило выражения суровой озабоченности.

Некоторое время за столом царило молчание. Это позволило Смолину впервые приглядеться к Солюсу. Основатель целого направления в биологии, он занимал видное место в нашей науке. И вот решился отправиться в этот нелегкий рейс, а ведь ему, говорят, около восьмидесяти. Но можно дать лет на десять меньше. Сидит за столом прямо, свободно, на тонкой, как высохший стебелек, шее покачивается маленькая лысая голова, напоминающая бильярдный шар из старой слоновой кости. Медленно пережевывает жесткое мясо и поглядывает на всех большими, чуть навыкате, глазами, в которых зрачки как выцветшие от времени чернильные пятнышки.

Смолин вдруг поймал на себе его взгляд, глаза их на мгновение встретились, и Смолин заметил, как бесцветные губы старика медленно растянулись в улыбке — доброй, приветливой, обещающей дружбу.

— Нам весьма лестно, Константин Юрьевич, что вы в составе нашей экспедиции, — обратив в сторону Смолина свое мучнисто-белое рыхловатое лицо, ласково пропела Доброхотова. — Вы человек известный. О вас в газетах пишут. Даже в «Правде»…

— И мне лестно, — сухо ответил Смолин, — оказаться среди столь уважаемых людей.

Намек на публикацию в «Правде» был примитивно откровенным: знаем, что на госпремию замахнулся, даже главная газета пособляла, а в конечном счете получил щелчок по носу. Так что заруби себе на этом носу заранее: задаваться тебе здесь не позволят, мы сами тоже не лыком шиты. Именно это усмотрел Смолин в ласковой реплике Доброхотовой. Что ж, значит с этой тетей надо быть настороже.

Дожевав мясо и сделав глоток чая, Смолин не спеша встал из-за стола. И тотчас поднялся Солюс, легкой пружинистой походкой направился к Смолину.

— Можно вас, Константин Юрьевич, на минуту?

Смолин ощутил в своей ладони сухие, лишенные тепла пальцы.

— Будем знакомы. Я много о вас слышал. Читал некоторые ваши работы…

— Мои работы? — изумился Смолин. — Но ведь вы биолог, а я геофизик…

Академик громко рассмеялся, словно услышал от Смолина остроумную шутку.

— Но мы же с вами оба ученые. А ученому интересно решительно все интересное. Разве не так?

Смолин вежливо кивнул в знак согласия: конечно, конечно! Сам же подумал: «А я вот понятия не имею об одном из важнейших направлений в биологии, которое создал академик Солюс».

— Заходите запросто! — сказал академик. — В любой момент. У меня каюта номер двенадцать.

На приморском бульваре деревья нежились в легком пухе первой зелени. По тротуарам главной улицы медленно тек ленивый поток бездельных людей, которых всегда много в портовых южных городах: жаждущие приключений матросы в увольнении, щебечущие парочки надушенных востроглазых девиц, компании безусых подростков, независимо поплевывающих себе под ноги. У перекрестков в ларьках продавали убийственно сладкое мороженое, у магазинов на выставленных столиках стояли бутылки с теплым пивом, когда бутылки откупоривали, пиво превращалось в фонтан желтой пены и выливалось почти до дна.

Смолин отыскал почтамт. Из пяти автоматов на Москву действовал только один, пришлось помаяться в очереди. А когда вошел в невыносимо душную кабину и почувствовал, как пот заливает глаза, раздражение возросло еще больше.

В Москве Люда взяла трубку сразу же, наверное, ждала его звонка. Стараясь казаться веселым, он старательно расхваливал и судно, и свою каюту, и людей, с которыми успел познакомиться на борту. Она радостно поддакивала: да, да, как хорошо, как я рада за тебя. И вдруг после небольшой паузы спросила:

— А женщин в вашей экспедиции много?

Он сразу понял, что прячется за этим, вроде бы ничего не значащим вопросом. Черт возьми, даже сейчас, когда они говорят друг другу последние слова перед долгой разлукой, ее мучает унизительная, глупая ревность, преследующая его все последние годы их жизни!

Люда как будто почувствовала свою оплошность и, не дожидаясь его ответа, заговорила быстро, с каким-то надрывом, казалось, вот-вот расплачется:

— Желаю тебе удачи, Костя, береги себя, милый. Пожалуйста! Прошу, очень прошу!

— Хорошо, — сказал он. — Буду себя беречь. Прощай!

Положив трубку, он долго стоял в тесном зале в задумчивости. Зря так сухо простился с Людой… В путешествиях, как бы они ни были увлекательны, наверное, самое радостное — возвращение к причалу. И через три месяца он вернется. К ней! Куда же еще?

В соседнем зале Смолин купил открытку с видом приморского бульвара, сел за стол, обмакнул старомодное перо в густую жижицу на дне чернильницы. Надо написать всего несколько слов, последних прощальных слов. Нескладно сложился разговор. Но что написать? Люблю? Помню? Целую?

Не заметил, как на кончике пера вызрела тяжелая черная капля и дробинкой скатилась на открытку.

— Ну и ладно! — Он вдруг почувствовал облегчение. — Значит, так тому и быть.

Смял испорченную открытку, кинул в мусорный ящик.

После душных залов почтамта приморский бульвар наградил его бодрящим духом весны и обновления. Взглянул на часы — ого, уже без четверти семь! — и направился в конец причала, где на фоне уходящей в сизую вечернюю тень бухты глыбилась могучая грудь «Онеги».

Шел к судну как к доброму пристанищу, которое уже признал своим.

Глава вторая

ТЕ, КТО РЯДОМ

В назначенный срок «Онега» не ушла. Отход был отложен на полсуток: что-то не довезли, кого-то недооформили. Капитан был мрачнее тучи, и, приглядываясь к его отечному лицу с припухшими веками, Смолин подумал, что Бунич не очень-то здоров, сидит в нем некая застарелая хворь, и не только обстоятельства отхода, но и она, эта хворь, портит настроение капитану. Да и характером капитан, видимо, не из весельчаков. За обеденным столом почти не разговаривал, ел мало, чаще всего одно первое и пил сладковатую водичку, называемую компотом. Только иногда отпускал короткие, хлесткие реплики в адрес «мудрых хозяев», которые только и делают, что все путают и затрудняют, и ясно было, что под «хозяевами» подразумевалось московское научное начальство, снаряжавшее экспедицию.

За минувшие дни капитанский стол пополнился новыми людьми. Рядом с капитаном теперь возвышалась долговязая фигура старшего помощника Кулагина. Слушая бурчание начальства, он морщил остренький, покрытый несолидными для его чина мальчишескими веснушками нос, щурил рыжеватые, под цвет шевелюры глаза, и было ясно, что реплики капитана его раздражают.

Доминировала ныне за столом личность начальника экспедиции Золотцева, который накануне прибыл из Москвы. На первый взгляд он производил впечатление благодушного жизнелюбца. Все в его облике говорило в пользу такого вывода: крупное, мягкое лицо, казалось, постоянно подсвечивается изнутри каким-то радостным детским светом, исходящим из самой сущности этого человека. Свет излучала его добродушная улыбка, блестела золотая оправа очков, искрились толстые стекла в оправе. Даже мягкий и ровный, как свежеподстриженная травка, мышиного цвета бобрик на голове стоял торчком, как бы демонстрируя счастливое удивление перед радостями жизни.

— Наконец-то мы встретились! — увидев подходившего Смолина, произнес Золотцев совершенно неожиданным для его внешности густым и низким, даже грубоватым голосом. Он приподнялся из-за стола, протянул руку, блеснувшую золотым обручальным кольцом.

— Мне о вас в Москве говорил Гостев. Специально звонил! — сообщил Золотцев, медленно опуская тяжелое тело на стул. — Мог бы и не звонить. О докторе наук Смолине знаю немало: исследования подледного рельефа Антарктиды; прогнозы по полезным ископаемым в Заполярье; будоражащие умы работы по исследованию мантии Земли… «Онега» получила пассажира с солидным багажом! Заверяю, для вашей творческой работы будет сделано все.

— Мы только условно включили вас в отряд геологов, — вставил Ясневич. — Единственное, о чем будем просить, — взять шефство над геологами и геофизиками. Для них ваше мнение много значит, сами понимаете. Там есть некий Чайкин. Андрей. Мечтает с вами поближе познакомиться. — Ясневич почему-то сокрушенно покачал головой. — Способный парень. Но с загибами, как и положено современной молодежи. Над новым типом спаркера работает. Хочет в рейсе на досуге обмозговать некую идейку.

— Над спаркером? — удивился Смолин. — Значит, снова изобретают велосипед? Спаркер — вчерашний день науки.

— А я считаю, пусть молодежь занимается фантазиями, лишь бы дело, которое ей поручено, делала. И не слишком нос задирала, — добродушно обронил Золотцев и вытер бумажной салфеткой губы. — Чем бы дитя ни тешилось…

Каюта начальника экспедиции оказалась неожиданно просторной, даже, пожалуй, слишком просторной для такого не столь уж крупного судна, как «Онега». Кабинет, гостиная с мягкой мебелью, приоткрытая дверь в спальню позволили оценить ее впечатляющие просторы.

— Прошу! — Хозяин каюты показал на одно из глубоких, обитых красным пластиком кресел. — Располагайтесь! А я тут похозяйничаю.

Он включил установленный в углу цветной телевизор и, пока на экране глупый мультиволк преследовал умного мультизайчика, включил электрический чайник, извлек из шкафа чашки, блюдца, торжественно поставил на середину стола стеклянную баночку с позолоченной крышкой. «Нескафе», — прочитал Смолин на этикетке.

— Английский! Лучший сорт! От прошлого рейса остался.

Все это делал Золотцев с удовольствием, по-хозяйски обстоятельно, было ясно, что ритуал кофепития привычен, хорошо отработан.

Чайник заворчал, выпустив струйку белого пара. Хозяин осторожно, по ложечке насыпал в чашки драгоценный чужеземный порошок, залил его кипятком, и лица Смолина мягко коснулось ароматное облачко.

— Хорошо! — Золотцев потер крупные ладони и, делая первый глоток кофе, блаженно прищурился, словно давным-давно с вожделением ждал этого мгновения.

Попивая кофе, они успели перекинуться всего несколькими ничего не значащими фразами, когда кто-то требовательно постучался в дверь. Вошел капитан.

За обеденным столом в кают-компании он был в цивильном костюме, довольно поношенном на вид, в рубашке без галстука, сейчас же оказался в черном форменном хорошо отглаженном пиджаке, на плечах солидно поблескивали золотом капитанские погоны.

— К концу дело идет, — сообщил он. И хотя голос по-прежнему был суровый, глаза повеселели. — В десять придут власти. К этому часу обещали и с Минздравом покончить.

— Ну и отлично! — удовлетворенно кивнул Золотцев. — Я же говорил, Евгений Трифонович, все, все утрясется. Перед отходом обычно — одного нет, другого не оформили, третье не подвезли. А в конечном счете все улаживается.

Золотцев подошел к стенному шкафу, извлек из него еще одну чашку, поставил на стол.

— Прошу, Евгений Трифонович! Чашечка кофе вам сейчас не помешает.

На лице Бунича отразилось колебание, шевельнулись широкие ноздри, жадно ловя благостный аромат.

— Ладно! Разве что одну. А вообще-то кофе не для меня, — он вздохнул, повторил с сожалением, — не для меня…

— А почему так задержались минздравовцы? — спросил Смолин.

Капитан бросил в его сторону короткий укоризненный взгляд, словно удивлялся наивности вопроса.

— Вы же ученые мужи! В высших сферах витаете. Что вам земные пустяки! Видите ли, некая московская научная дамочка для паспорта моряка привезла фотографии, которые предназначены другу сердца, а не отделу кадров. Пришлось в городе пересниматься. А ее ученый патрон медицинскую книжку моряка забыл дома… Какой с вас спрос? Наука!

В его тоне отразилось, должно быть, устоявшееся за многие рейсы недоверие ко всей этой научной публике, которая ему, капитану, вечно доставляет непредвиденные и нелепые хлопоты.

Золотцев примирительно покивал головой:

— Это верно, голубчик Евгений Трифонович, с нами не соскучишься. Но разве плохо, когда жизнь бьет ключом, а? Хотя…

Он снял очки, вытащил из кармана носовой платок и принялся медленно, как бы в задумчивости, протирать стекла.

— Хотя, честно говоря, начальнику экспедиции в этом рейсе грозит настоящий бедлам. Во-первых, полно женщин. А их, откровенно скажу, в рейс брать нельзя. Пользы меньше, чем вреда: капризы, обиды, всякие дамские штучки-дрючки, по милости женского пола всякие острые ситуации…

— В Антарктиду, например, женщин не пускают, — вставил Смолин.

— И правильно делают! — поддержал капитан.

Золотцев решительно возвратил очки своему вдруг ставшему беззащитным лицу. Он по-прежнему смотрел на Смолина, словно именно в нем искал сочувствия.

— Есть еще второе важное обстоятельство, которое осложняет мою жизнь как начальника. Экспедиция на редкость эклектичная! На редкость! Представляю, какие страсти вскоре забушуют в этой каюте. Каждый будет требовать время на свой полигон, на свои исследования. Кого только не насовали в состав! Многих против моей воли.

Золотцев прихлопнул ладонью полированную поверхность стола.

— Передо мной была поставлена главная задача: встретиться в Атлантике с американцами и провести совместный эксперимент. Генеральная задача! Поначалу к нам приписали большой, как раз по целям работ, отряд гидрологов. А потом его пришлось сокращать, потому что… — Золотцев принялся загибать пальцы:

— …Потому что обязали взять группу геологов и геофизиков — договоренность с итальянцами. Так сказать, государственные интересы. Это раз! Коли взяли геологов, без геоморфолога не обойтись. И без геохимиков тоже. Значит, плюс еще трое. Далее… Приказ непосредственно из президиума — академик Солюс с помощницей. Как отказать? Мировая величина! А раз оказались два биолога, к ним прилипли еще трое, они, эти биологи, как цыгане — один за одного. Дополнительно к ним еще двоих — по линии Минздрава. Тех самых, на которых зол капитан…

Золотцев снова взглянул на Бунича, но лицо того было непроницаемым.

— А что делать? — Начальник экспедиции устало откинулся в кресле. — Могли ли мы отказать, если замминистра просил? Важный эксперимент в интересах фармакологии! Ко всему прочему, чуть ли не в самый последний момент предложили еще двоих — Чуваева и Кисина. Кто предложил — неважно. Те, кому отказывать не принято. Физики! Великий эксперимент задумали проводить. Десять дней по их милости проторчим в море на одном месте. Не корабль, а Ноев ковчег: каждой твари по паре.

— Да еще кинооператора подсунули, — добавил Бунич.

— Это уж, извините, моя личная инициатива, — нахмурился Золотцев. — Здесь, дорогие мои, политика. Большая политика! А нам с политикой надобно считаться. Киностудия попросила, и я удовлетворил.

И этот о политике! Почему студия сама не пошлет оператора в командировку? У кино денег много. Зачем отнимать у кого-то из исследователей место на научном корабле? Три месяца будут возить лишнего человека! И тут же Смолин поймал себя на мысли: а он сам разве не лишний? Ведь его тоже навязали экспедиции «сверху», те, кому, как заметил Золотцев, не принято отказывать. У Смолина нет никакой программы по рейсу. Даже к отряду условно приписан. Сиди у иллюминатора, дыши морским воздухом и марай бумагу великими теоретическими опусами.

— Вот и меня вам вроде бы силком…

Золотцев предостерегающе поднял руку:

— Бог с вами, голубчик Константин Юрьевич! Для нас вы — находка! В экспедиции такая фигура, как вы, — благо. Мы к вам за советами будем ходить. А самое главное — работайте вволю над своей концепцией. Она стоит наших научных потуг. Мы для вас…

В это время снова раздался стук в дверь. В каюту вошла молодая женщина в элегантном джинсовом комбинезончике, с рулоном бумаги в руках.

— Можно, Всеволод Аполлонович?

— Конечно! Конечно! — вспыхнул радостной улыбкой Золотцев. — Для вас, душенька, всегда можно.

«Душенька» расстелила на столе лист факсимильной синоптической карты. Золотцев и капитан склонились над картой, а Смолин, сидевший в сторонке, присмотрелся к незнакомке.

По годам за тридцать, красиво уложенные, темно-русые волосы кое-где тронуты как бы легкой изморозью, прожилками модной седины. Тонкие черты лица, большие серые, влажно блестящие глаза.

«Нет, Золотцев не совсем прав, — подумал Смолин, — таких женщин стоит брать в дальние рейсы. Именно таких!»

— …Вот отсюда, как видите, с северо-востока идет циклон. К ночи возможно усиление ветра до двадцати метров…

— С северо-востока? — переспросил капитан. — Значит, отжимной?

— Отжимной.

Капитан подвигал крепкими скулами то ли озабоченно, то ли удовлетворенно.

— Ночью в порывах может случиться и до тридцати, — продолжала женщина.

— В ко́рму будет… — заключил капитан.

— В ко́рму.

Капитан залпом допил уже остывший кофе и поднялся.

— Ясно! Раз в ко́рму — этот ветер нам по зубам.

Он кивнул на прощанье Золотцеву и, не сказав больше ни слова, направился к двери.

Женщина коротко взглянула на Смолина и стала сворачивать карту. Золотцев перехватил ее взгляд и торопливо поднялся из-за стола.

— Что это я?! Недотепа! — обернулся к женщине, галантно склонил голову. — Позвольте вам, Алина Яновна, представить члена нашей экспедиции, известного ученого, доктора наук Константина Юрьевича Смолина. Вы, конечно, слышали о нем?

— Конечно, — задорно ответила женщина. — Очень рада. А я Алина Азан, — и протянула Смолину руку, маленькую, изящную, но неожиданно с сильными жесткими пальцами, привыкшую к нелегкому женскому труду.

«Наверняка у этой женщины большая семья», — подумал Смолин.

У себя в каюте Смолин вытащил из портфеля большой, размером с том энциклопедии, калькулятор и торжественно водрузил на стол. В конечном счете главное в его жизни вот в этой штуке, которая так ласково и зовуще поблескивает клавишами. Наверное, самый вдохновенный пианист не испытывает перед клавишами такого вожделенного нетерпения, какой испытывает сейчас он, Смолин.

В дверь постучали. На пороге стоял невысокого роста, щупленький молодой человек. Круглые глаза сдвинуты к самой переносице, на макушке задорно торчит светлый хохолок.

— Здравствуйте, Константин Юрьевич! — Несмотря на бравый вид, голос молодого человека был жидковат. — Понимаете… Я Чайкин. Андрей Чайкин.

— Понимаю! — сказал Смолин и улыбнулся. До чего же похож на молодого петушка, подумал он. — Заходите, прошу вас!

— Я на секунду. Понимаете… Константин Юрьевич… вы вроде бы прикреплены к нашему отряду… Так вот, по отрядам раздали таможенные декларации. Надо, понимаете, срочно заполнить. Через час власти придут. — Чайкин протянул Смолину листок. — Вот принес для вас…

— Зайдите! — потребовал Смолин. — Нельзя же на пороге. Как ваше отчество?

— Вообще-то Евгеньевич… Но лучше так… Без отчества.

Смолин протянул руку:

— Будем знакомы. Я тоже геофизик. Значит, мы коллеги, Андрей Евгеньевич!

— Очень приятно! Очень приятно, Константин Юрьевич! — Смолин почувствовал, как взмокли узкие пальцы руки, которую он сейчас пожимал.

— Я слышал, вы заново спаркер изобретаете?

На лице молодого человека отразилось смятение, будто его уличили в чем-то запретном.

— Да так вот… Понимаете… пытаюсь. Взял с собой кое-какие детали, чертежи подготовил. Надумал в рейсе попробовать. Побаловаться вроде бы в свободное время… Между всем прочим.

Эти слова Смолину не понравились.

— Серьезные вещи в науке между прочим не создают, — сказал он сухо.

— Понимаете… Я, наверное, не так выразился, — пробормотал юноша. — Если бы вы согласились взглянуть на мои расчеты…

— Не знаю, не знаю… — покачал головой Смолин. — Времени у меня будет мало. Я ведь наукой занимаюсь не «между прочим», а всерьез.

И поморщился, поняв, что сказал не то.

Чайкин заторопился.

— Извините, Константин Юрьевич! Бежать надо! К другим… Понимаете… — и исчез за дверью.

В восемь пришел представитель таможни для предварительной беседы. Всех призвали в столовую команды. Смолин был удивлен: как много, оказывается, народу на «Онеге»! Он явился в столовую одним из последних, пристроился в углу у двери — отсюда весь зал хорошо проглядывался.

Вот с этими людьми ему предстоит пробыть бок о бок целых три месяца, каждодневно на них взирая с утра до вечера. Кто они? Одни из них совсем юные, другие с посеребренными висками. И не поймешь, кто из команды, кто из экспедиции.

Справа Смолина подпирал твердым, как стена, плечом Крепышин. На его лице застыло скучающе-ироническое выражение. В который раз уходит в загранку, все знакомо!

— Наставлять будут. Как детишек. Чтоб не шалили, — негромко хохотнул Крепышин. — Таможня хочет, чтоб мы о ней за кордоном помнили ежечасно. Ох, эта таможня! Туды ее в качель, как справедливо выразился по ее адресу гробовых дел мастер Безенчук, — покосившись в сторону Смолина, на всякий случай уточнил: — из «Двенадцати стульев».

Лицо Крепышина приняло деловое выражение, он склонился к уху Смолина.

— Технику будете брать? — спросил, понизив голос.

— Технику? Какую технику? Где брать?

Уголки губ Крепышина снисходительно загнулись кверху.

— Разумеется, там, в загнивающем. Электронику. Магнитофон, например?

Смолин растерялся.

— Магнитофон? Понятия не имею. Я об этом и не думал. Наверное, не буду. Зачем он мне?

Крепышин удовлетворенно кивнул:

— Вот и отлично! А мне нужно два. Себе и приятелю. Не возражаете, если один запишу в вашу декларацию при въезде?

И хотя фраза была построена как вопрос, уверенная, напористая интонация уже заранее утверждала согласие.

— Хорошо… — пожал плечами Смолин.

Обо всех этих таможенных тонкостях он понятия не имел. И тут услышал за спиной приглушенный голос:

— Значит, договорились? Больше ни с кем! Только со мной! Усекла? Подругой на весь рейс.

— Как это… подругой?

— А как — узнаешь. Все тебе разъясню. Со временем…

— Нет! Нет! Что вы говорите! — Тонкий девичий голосок дрожал.

Смолин обернулся и увидел широко раскрытые, полные смятения глаза на худеньком детском личике, два розовых стыдливых пятна на щечках и косички, торчащие по-школьному в разные стороны. Женя! Коридорная с его палубы. Рядом с ней плыла ухмылка мордастого чернявого парня с густыми мазками игривых черных бровей.

И здесь переговоры о будущих сделках!

В конце зала стоял небольшой столик, места за ним заняли представитель таможни в серой униформе и первый помощник капитана, тоже в форменной куртке. Таможенник был строг лицом, его тонкогубый рот вытянулся в струнку, казался жестким, привыкшим лишь обличать. Он обстоятельно перечислил, что можно и что не можно вывозить «за пределы», а главное, ввозить «в пределы». Сколько позволительно одному человеку иметь при себе джинсов, колготок, транзисторов, метров кримплена, занавесочного тюля…

Закончив перечисление, усталым бесцветным голосом таможенник поинтересовался, все ли присутствующим ясно. Присутствующие молчали. Им было ясно все. Тогда предложили разойтись, коль ясно.

— Унизительная процедура! — услышал Смолин рядом женский голос, когда вместе с толпой стал двигаться к двери. — Джинсы, колготки, жвачка… Сантиметры, пачечки, штучки… Узаконенное крохоборство! И не подумаешь, что все это относится к морякам, которые привыкли иметь дело с океаном. С самим океаном! А здесь колготки! Потеха! — Обо всем этом женщина говорила не с горечью, а с иронией.

«Власти» прибыли ровно в десять, как обещали. Смолин видел в иллюминатор своей каюты, как внизу, между перилами трапа, проплыли зеленые фуражки пограничников, а за ними серые — таможенников.

По радио уже в третий раз строго предупредили: «Всем посторонним, не уходящим в рейс, немедленно покинуть борт судна! Не выполнивший данное распоряжение будет считаться нарушителем государственной границы СССР».

Ничего себе! Этак по неопытности и в лазутчики можно угодить!

Динамик на стене тем же, не терпящим ослушания голосом сообщил, что все без исключения должны оставаться в своих каютах и не выходить в другие помещения судна.

Вся обстановка явления «властей» была столь значительной, что внушала невольный трепет — как-никак, а «власти»! Возьмут да не пустят: «А зачем вам, гражданин Смолин, надобно именно за границу?» Невольно забеспокоился: так ли заполнена таможенная декларация? Валюты иностранной нет, антикварных ценностей тоже, наркотиков и оружия тем более. На столе лежит, ожидая контроля, паспорт моряка в синей корочке. Фотография в нем плохонькая. Смолин сам на себя не похож — физиономия отвратительная, но ведь «властям» не красота нужна, а похожесть, или, как утверждает служебный язык, «идентичность».

За бортом заурчал мотор. Смолин заглянул в иллюминатор. Из подъехавшего к трапу «рафика» вышли двое, мужчина и женщина. Дождь усилился, и в отблесках портовых огней клеенчатые плащи прибывших лоснились, как шкуры тюленей. Ага! Значит, это те самые, из Минздрава, которые доставили хлопоты судовому начальству! Лиц прибывших Смолин не увидел, они были скрыты под капюшонами.

Мужчина и женщина принялись вытаскивать из машины чемоданы, коробки, сумки. Они торопились, и движения их были бестолковыми и суетливыми. Из кабины «рафика» выглядывала равнодушная физиономия шофера. Помочь он не намеревался.

Мужчина подхватил два огромных чемодана и, сгибаясь под их тяжестью, неуверенно ступил на шаткие ступени трапа. На полпути он обернулся и что-то крикнул оставшейся внизу на пирсе женщине, наверное, просил ее подождать.

Женщина не послушалась, тоже подхватила два чемодана и с трудом поволокла их по скользкому трапу. По ее согнутой клеенчато-блестящей спине дробинками прыгали крупные капли дождя. Смолин возмутился: ни шофер, ни матрос, стоящий на верхнем горизонте трапа, и не подумали помочь женщине! Если бы не запрет на выход из кают, он ринулся бы на помощь незнакомке…

Глава третья

ПЕРВЫЕ МИЛИ

Смолин проснулся от ощущения странного неудобства. Ему показалось, что кто-то вцепился в плечо, трясет, пытается разбудить, даже стянуть с койки. Он открыл глаза и увидел белый круг иллюминатора, сквозь грязноватое, покрытое брызгами стекло немощно сочился свет.

В следующее мгновение Смолина швырнуло к стенке, грубо придавило, словно кто-то грузный навалился на спину, подержал так, наслаждаясь беспомощностью поверженного, потом медленно, не торопясь, потянул в противоположную сторону к высокой доске, ограждающей моряцкую койку, как детскую кроватку, и снова с размаху саданул уже о доску.

«Все-таки влипли! Если бы вышли часа на три раньше, циклон не догнал, так говорила Алина Азан. А теперь угодили в самое пекло». И Смолин с неприязнью подумал о тех двоих, что последними поднимались по трапу.

Раздумывая, Смолин с удивлением чувствовал, что с трудом удерживает ниточку мысли, ниточка рвется, ее обрывки, как ветошь, болтаются в тошнотворной мути, наполняющей голову. Так всегда случается при сильной качке, об этом ему говорили бывалые. Если будешь лежать, то постепенно превратишься в идиота, у которого медленно распадается интеллект. Главное — не лежать!

Он взял себя в руки, заставил тело расстаться с койкой, на ватных ногах добрался до умывальника, ополоснул лицо, почистил зубы, даже попытался побриться.

Подошел к иллюминатору, бросил взгляд в забортное пространство. Пространства не было. Его вытеснили бутылочного цвета валы со снежными загривками пены, они упирались в низкое дымное небо. Смолин прислонил лоб к стеклу иллюминатора и тут же отшатнулся — море плюнуло в стекло густым белым сгустком, словно лицо человека вызывало у него ярость. Вот оно — море! Даже когда взираешь на него с каменных твердынь берега, когда оно спокойно и невозмутимо, чувствуешь собственную незначительность, временность на земле, бессилие перед величием природы. Море и в покое враждебно, готово забрать человеческую жизнь в любую секунду, не верь его красоте и ласке! А когда случается такое, как сейчас! Неужели человеку под силу это преодолеть?

— Доброе утро, товарищи! — Смолин вздрогнул от голоса, раздавшегося за его спиной, и не сразу понял, что голос исходит из динамика. — Судовое время семь ноль-ноль. Судно находится в центральной части Черного моря. Шторм. Ветер девять баллов, волнение шесть. Температура воздуха десять градусов…

Голос спокойный, будничный, в нем нет и тени тревоги. Обыкновенный шторм — и все, ничего примечательного!

Кажется, это голос старшего помощника, того долговязого, рыжеватого, который морщился, слушая реплики капитана за столом.

Вчера Смолин прикрепил к стенке купленный в порту табель-календарь, чтобы отмечать дни. Значит, одну цифру можно уже отправить в минувшее. Он обвел цифру 28 черным фломастером, перечеркнул крест-накрест, жирно, решительно, словно расправлялся со вчерашним днем навсегда, даже в собственной памяти. Если подобная погодка будет постоянно, то ни о какой работе за уютным письменным столом и мечтать не придется…

Через полчаса снова щелкнул динамик и все тот же знакомый голос объявил:

— Судовое время семь тридцать. Завтрак. — И после короткой паузы с едва заметным оттенком иронии добавил: — Приятного аппетита!

Оказывается, этот рыжий шутник! Даже думать о пище невыносимо.

Но через несколько минут Смолин заставил себя принять решение. Он умел поступать вопреки своему желанию, если полагал, что желание противоречит здравому смыслу. Бытующий афоризм «желание — отец мысли» он отвергал, представлялось бесспорным, что мысль первична.

В коридоре, шарахаясь от стены к стене, Смолин добрался до лестницы, ведущей на верхнюю палубу, где кают-компания, и увидел щуплую фигурку академика Солюса. Цепляясь за перила, старик медленно, с сосредоточенным упорством, шаг за шагом передвигался вверх по ступенькам. На его безволосой голове бисером блестели то ли капли пота, то ли морские брызги. Скорее всего брызги, вон даже старенькая вельветовая куртка на плечах намокла, а рифленая подошва ботинок оставляет на ступеньках влажные следы.

Судно сильно завалило на борт, и старик судорожно схватился за перила сразу обеими руками, тонкими, сухонькими, как сучья, на вид такими ненадежными.

— Позвольте я вам помогу, Орест Викентьевич! — поспешил к нему на выручку Смолин. — У вас мокрые ботинки, на лестнице можете поскользнуться.

Солюс быстро обернулся, насмешливо прищурился.

— Это не лестница, молодой человек. Это трап!

— Да, да, трап! — согласился Смолин. — Но видите, как бросает! Шторм ведь…

— Шторм? Да разве это шторм! Это так, легкая непогодка, уж поверьте, любезный Константин Юрьевич, старому моряку.

— А где вы так промокли?

— На палубе. Любовался стихией! — В голосе академика прозвучало что-то задорное, мальчишеское, даже хвастливое: вот каков я! Думаете — дряхлый старик? Ошибаетесь! Я еще — ого-го! А вы — помочь!

Когда они с трудом добрались до кают-компании, Солюс, переводя дух, назидательно произнес:

— Для мужчины шторм — благо! — и решительно шагнул в открытую дверь.

В этот момент судно резко легло на правый борт, и Солюс, странно подскочив, взвился в воздух, под потолком проделав немыслимый пируэт, устремился в центр зала к столику, за которым сидели люди, и в то же мгновение оказался в руках Крепышина. Ученый секретарь поймал академика с ленивой легкостью и осторожно поставил на пол.

— Не повредились, Орест Викентьевич?

Академик повел плечами, подергал головой.

— Отнюдь! — и задорно улыбнулся, оглядывая сидящих. — Даже не предполагал в себе такой прыти!

— Как говорил Остап Бендер… — Щеки Крепышина залоснились в предвкушении попавшей ему на язык подходящей к моменту цитатки. Но Солюс решительно поднял руку:

— Нет! Нет! Не Бендер! Резерфорд. У Резерфорда есть превосходное выражение: «Если человек…»

Однако в кают-компании так и не узнали, что сказал по этому поводу великий английский физик, ибо судно бросило теперь уже на левый борт, и снова вовремя подоспевшая надежная рука Крепышина подстраховала старика и помогла ему добраться до своего места.

Когда к компании за капитанским столом присоединились Смолин и пойманный в воздухе академик, Золотцев приветствовал вновь прибывших восклицанием:

— Гвардия умирает, но не сдается!

Настроение у начальника экспедиции было благодушное. Он намазывал маслом толстые ломти белого хлеба, клал на них тускло поблескивающие старым серебром куски жирной селедки, аккуратно прикрывая нежными лепестками репчатого лука, прижимал это сооружение пальцем и с удовольствием запихивал его в рот.

На лице Смолина, видимо, отразилось изумление при виде поданной на завтрак селедки. Это не ускользнуло от внимания Золотцева, он весело прищурился:

— Сегодня понедельник. А в понедельник на завтрак у нас положена селедка.

— Традиция русского флота, — пояснила Доброхотова.

— Прекрасная еда! — бодро добавил Солюс, уже оправившийся от пережитого потрясения.

Пища сейчас вовсе не вызывала у Смолина энтузиазма, но, глядя на Золотцева, он сделал себе бутерброд, надкусил и понял, что съест до конца.

— Вполне! — одобрил он вслух.

— Хорошо проходит во время качки, — подтвердил Солюс.

— Вам повезло! — заметил Кулагин. — Если бы ваши биологи опоздали в порту хотя бы еще на полчаса, вы сегодня лишились бы такого роскошного угощения, как селедка.

— Почему же? — не понял Смолин.

— А потому, что тогда по календарю мы бы вышли в понедельник, а на «Онеге» не любят понедельники и тринадцатого числа. Отсрочили бы на целые сутки.

— Бог с вами, голубчик Анатолий Герасимович! При чем здесь «Онега»? Не перебарщивайте, пожалуйста! — пожурил его Золотцев, спокойно допивая чай. — Такие причуды во флоте обычны.

— Правильно! — с горечью подтвердил помполит Мосин. — Мы боремся с этими предрассудками, но они так живучи!

— Наверное, вы, Анатолий Герасимович, сами черных кошек обходите. А? Признайтесь! — добродушно посмеялась Доброхотова, взглянув на Кулагина.

Старпом с каменным лицом отпарировал:

— Я, Нина Савельевна, много лет в море. На научном впервые. Все на танкерах. А на танкерах не держат ни кошек, ни женщин. Некого обходить.

В кают-компанию вошел новенький. Он был высокого роста, светловолосый, лобастый, в очках. Уныло сосредоточенное лицо, ссутуленные плечи, сиротски-серая, застиранная байковая ковбойка, до белых плешин вытертые джинсы, и на огромных ступнях неожиданные в эту пору резиновые шлепанцы-вьетнамки, прицепленные к большому пальцу.

Перехватив взгляд Смолина, Доброхотова тихонько пояснила:

— Файбышевский. Из минздравовского НИИ. По его милости мы и опоздали с выходом в рейс.

На утюг похож, подумал Смолин, разглядывая Файбышевского, который с трудом пристроил свое громоздкое тело за соседним столом, рядом с Крепышиным, выставив из-под стола длинные босые ноги, словно для всеобщего обозрения. Пришлось снова взглянуть на них, и этот взгляд окончательно закрепил внезапную неприязнь Смолина к этому человеку.

— А где же его сотрудница? — поинтересовался Смолин.

— Вы о ком? — Доброхотова растянула губы в ехидной улыбке. — О той дамочке, которая решила, что только в этом городе сможет достойно запечатлеть на фото свою неотразимую личность? Нет ее здесь! И быть не может! В кают-компании питается только начальство, — назидательно разъяснила она. — Все прочие внизу, в столовой команды.

«Все прочие» резануло слух сидящих за столом. На Доброхотову взглянули с удивлением.

Золотцев попытался нарушить неловкую паузу.

— Сегодня перед завтраком ко мне заходил Файбышевский, — понизив голос, чтоб не слышали за соседними столами, сообщил он. — Просил с завтрашнего дня перевести его в столовую команды. Хочет кормиться со своей сотрудницей.

— Но ему, как начальнику отряда, положено быть здесь, среди руководства! — снова недовольно отозвалась Доброхотова. — Если каждый будет вот так, самоуправно… Впрочем, тут все ясно. — Она многозначительно усмехнулась. — Видела я вчера эту дамочку!

Все молчали.

Сидящий напротив Смолина первый помощник Мосин звякнул по тарелке прибором, свидетельствуя, что завершил трапезу, хотел было встать, но, словно вспомнив о чем-то, наморщил лоб и потянулся к Смолину.

— Простите, вы рисовать умеете?

— Что? — не понял Смолин.

У помполита дрогнули длинные темные ресницы, словно он устыдился своего вопроса. Уже без уверенности повторил:

— Рисовать. Картинки, карикатуры, все такое… Мне редколлегию стенгазеты надо формировать…

В разговор вмешался Золотцев, который широким, как салфетка, носовым платком отирал свое поблескивающее потом лицо.

— Бог с вами, голубчик Иван Кузьмич. Вряд ли у доктора наук Смолина найдется время на карикатуры, даже если бы он был Кукрыниксами. Вы уж, голубчик, кого-то другого поищите. Помоложе…

— Чайкин хорошо рисует, — донесся от соседнего стола голос Крепышина.

Оказывается, ученый секретарь чутко прислушивается к тому, что говорят за начальственным столом. Смолину подумалось, что, вполне возможно, именно он занял положенное Крепышину место, коль скоро здесь важна субординация. Надо бы при случае тоже пересесть в столовую команды, там все будет проще.

Вдруг почувствовал, что за его спиной кто-то стоит.

— Еще чайку хотите? — услышал звучный грудной голос. — Могу принести покрепче. Любите крепкий?

— Люблю… — машинально пробормотал Смолин, попытался приподняться, но женщина торопливо коснулась рукой его плеча, удерживая на месте.

— Что вы! Что вы! Сидите! Я Клава. Клава Канюка. Ваша буфетчица. — Она словно оправдывалась, словно призывала воспринимать ее только как буфетчицу, и не больше. — Я сейчас!

И побежала к раздаточной, покачивая туго обтянутыми сизой джинсовой тканью бедрами.

Смолин невольно проследил взглядом за ее складной, женственной фигуркой, и вдруг почувствовал, что кто-то его взгляд подстерег. Поднял глаза и увидел настороженное лицо Мосина.

«Ноев ковчег! — вспомнил Смолин слова Золотцева. — Это точно: Ноев ковчег!»

Несмотря на очередной призыв по радио вахтенного помощника, на обед он не пошел. Попытался подняться, даже сделал два шага по каюте, держась за стену, но этим попытка и завершилась. К черту советы бывалых! Рухнул на койку, и тут же к горлу подкатил комок, ощутил гнусный запах селедки, исходящий из его дрожащего, как студень, нутра.

Самое обидное — бессмысленность бытия в это время. Он бы мог лежать на койке и думать. Но сейчас даже думать тошно. Хорошие идеи он часто брал именно «с потолка». Они приходили ему по утрам, когда просыпался в своей комнате в Москве и какое-то время лежал, наслаждаясь тишиной и независимостью.

Он был счастлив, когда получил новую, хотя и не очень просторную трехкомнатную квартиру, и появилась возможность заиметь собственный кабинет. Там он проводил те дни, что не бывал в институте, а поздно ночью в изнеможении валился на тахту, с огорчением сдавшись перед усталостью. Право на такую свободу они с Людой не обговаривали, оно определилось само собой после того, как Смолин вернулся в семью, пережив крах увлечения другой женщиной. Когда однажды Люда попыталась высказать неудовольствие по поводу затворничества мужа, он ответил, что прочитал у Достоевского очень правильную мысль: у каждого человека должно быть место, куда бы он мог уйти. Люда молча кивнула, и с этого момента было окончательно узаконено его право поступать так, как считает нужным.

Люда наверняка горестно переживала свою, в сущности, унизительную подчиненность и, конечно, плакала временами, оставаясь в одиночестве в соседней комнате и видя не гаснущую до глубокой ночи полоску света под дверью кабинета мужа. Но чтобы сберечь вновь склеенную семью, ей пришлось выработать философию уже иного, нового для них семейного альянса. Друзьям она уважительно сообщала: Костя так много работает! И как будто сама себя убедила: дело для мужа главное, главнейшее в жизни, и ему надо подчинять все остальное. Изданные книги, рецензии в газетах, звонки домой академических светил, конверты с заграничными марками, вынутые из почтового ящика, убеждали Люду в том, что ее муж незаурядный ученый, им можно гордиться перед друзьями и сослуживцами. Это было слабое утешение, потому что какое бы великое ни было у мужчины Дело, женщина этому Делу никогда не простит, что оно оттесняет ее на второй план. Женщина убеждена: самое главное — это любовь, как высшее проявление жизни. Было время, когда Смолин думал почти так же, Любовь многое значила в его судьбе. Ради любви он готов был пожертвовать всем, но оказалось, что жертва его никому не нужна. Первая поняла это мать, хотя ни единым словом не упрекнула за уход из семьи.

Воспоминание о матери неизбежно привело Смолина в маленькую палату старой московской больницы, где выпало ей провести последние дни жизни. Навсегда запечатлелось в его памяти усохшее, сморщенное, странно желтое лицо на квадрате белой подушки, и на этом лице незнакомая глубокая страдальческая складка между бровями.

Простая русская женщина, мать сумела всю свою жизнь, неяркую, не очень-то радостную, с тяжкими утратами и вечными трудами, прожить с великим достоинством. И с великим достоинством принять свой последний час. Однажды глубокой ночью был момент, когда ей стало особенно невмоготу и дежурная сестра, опасаясь, что смерть наступит по причине болевой комы, попросила у матери разрешения позвонить сыну: пускай немедленно приедет и потребует у дежурного врача согласия на дополнительный укол морфия. Слушая сестру, мать приоткрыла глаза, покосилась на окно, за которым был кромешный мрак, и тихо сказала: «Не надо звонить! Он намаялся со мной за день. Пускай поспит. А я потерплю…» Молоденькая сестра, еще не привыкшая к страданиям и смерти, со слезами на глазах рассказала потом Смолину об этом разговоре. Смолин был потрясен: только ради того, чтобы сын поспал лишний часок, мать готова была на невыносимые муки. Она не говорила прощальных слов, потому что последние часы провела без сознания. Но и без слов завещала сыну: до самого последнего часа храни достоинство, как самое большое богатство человека. Оно главное, что делает нас людьми.

…Наверное, он проспал долго. Взглянул на часы, которые были на руке: половина четвертого.

А ведь хотел отправить Люде радиограмму при выходе в море. Собственно говоря, и не подумал бы это сделать, но, прощаясь на вокзале, Люда так настойчиво просила его, что он обещал, а обещания надо выполнять. Если отправить сейчас — утром она ее получит, и весь день у нее будет хорошее настроение. На работе подругам сообщит: «От Кости телеграмма пришла, с борта судна». И подруги поймут: «Семейные дела у Смолиной идут на лад».

Он достал из шкафа портативную пишущую машинку, привязал ее бечевкой к железной держалке для графина, чтобы не сбросило во время качки, извлек из ящика стола бланк радиограммы — целая пачка осталась от предыдущего обитателя каюты. Отпечатал текст: «Нахожусь в центре Черного моря. Все в порядке. Идем через шторм…» Подумал и последнюю фразу о шторме вычеркнул, вместо нее вставил: «Слегка покачивает». И дальше: «Все в порядке. Не тревожься. Помню. Целую». После нового короткого раздумья слово «помню» из текста выбросил.

Для того чтобы короче добраться до радиорубки, кажется, надо подняться по главному трапу, потом пройти по шлюпочной палубе в сторону кормы. По трапу он поднялся, а открыть мощную стальную дверь, ведущую на палубу, оказалось непросто, пришлось повозиться с рычагами и зажимами. Наконец дверь поддалась, и Смолин очутился на палубе. Ожидал, что его подхватит поток штормового ветра, но, к удивлению, ветер оказался не столь уж сильным, с ног не валил. На небе в чернильной тьме низко ползущих туч открылась большая прореха, и в ней — яркая горсть звезд. Значит, циклон кончается. Ему показалось, что и судно теперь раскачивается не столь уж судорожно, а как-то неторопливо, плавно — то на один борт ляжет и, замерев, полежит будто в раздумье, то лениво перевалится на другой, как толстяк, ищущий удобное положение на постели.

Палуба была металлическая, скользкая от дождя, пробираться пришлось с осторожностью. Больше всего Смолин боялся поскользнуться или задеть какой-нибудь крюк, железяку, скобу, все это в избытке торчит на палубах исследовательского судна, готовое царапнуть, порезать, кольнуть. Без помех добрался он до середины палубы, когда, вздрогнув всем своим могучим телом, судно стало медленно заваливаться на правый борт.

Что произошло дальше, Смолин потом восстанавливал с трудом. Помнит только, как его швырнуло в сторону закрепленной на киль-блоках шлюпки, плечом ударило об ее крутой шершавый борт, в следующий миг неведомая сила толкнула Смолина в спину, бросила в сторону моря, какое-то мгновение он видел далеко внизу, будто на дне пропасти, кипящую в лучах бортового прожектора пену и даже слышал ее шипение. Понимая, что летит вниз, в отчаянье взмахнул рукой, ища спасения в самом воздухе, пальцы над головой вцепились во что-то твердое, холодное, и он повис над бездной на одной руке… Внизу клокотало море, все ближе подступало к его ногам, мгновение растянулось в вечность, казалось, железо под пальцами стало непереносимо раскаленным, вот-вот от жгучей боли пальцы разожмутся…

Вдруг внизу высвеченная прожектором и как будто подступающая к ногам пена исчезла, ее зашторила тьма, под действием новой непонятной силы тело стало уходить куда-то в глубь судна, и Смолин понял, что под ним уже палуба, что «Онега» ложится на другой борт. «Разожми пальцы! Разожми пальцы! Внизу твердая палуба, ты спасен», — не сразу подсказал ему оцепенелый разум. Пальцы медленно разомкнулись, и тело, как мешок с песком, шмякнулось о палубное железо. Он лежал, распластавшись на палубе, прильнув щекой к холодному металлу. Рука, на которой висел, скрючилась от боли. Он пошевелил другой рукой и неожиданно ощутил в пальцах бумажный лист, бланк радиограммы, которую собирался послать в Москву.

— Идиот! — громко выругал себя Смолин. Дождался, когда судно, выйдя из очередного крена, на какой-то момент займет горизонтальное положение, вскочил и ринулся к двери радиорубки.

В рубке сидел молодой радист. Смолин приметил его на палубе еще накануне отхода. Дул тогда свежий ветер, все кутались в плащи и куртки, а он, уперев волосатые руки в бока, стоял на палубе у трапа в одной тельняшке, обтягивающей мощную, мускулистую грудь. «Вот настоящий моряк! — подумал тогда Смолин. — Еще молодой, а, должно быть, полмира повидал, рулевой, наверно, или боцман, а может быть, штурман». Смолин даже позавидовал. Когда-то в детстве мечтал стать моряком и, наверное, именно таким, как этот, — чтоб в тельняшке и грудь колесом. Сейчас он с удивлением обнаружил, что этот лихой моряк — радист и профессия у парня вроде бы не такая уж морская.

Мельком взглянув на вошедшего, радист сделал жест рукой, мол, садись и жди! Его круглая, коротко остриженная голова с просвечивающими в луче настольной лампы розовыми ушами была склонена над столом, а указательный и большой пальцы правой руки торопливо, но с деликатной осторожностью, словно обжигаясь, касались отполированной пластмассовой ручки ключа Морзе. В полутемной радиорубке мышино попискивало, странным подводным светом по-рыбьи светились желтые и зеленые глаза индикаторов на железных шкафах и ящиках.

Закончив связь, радист обернулся, и на Смолина глянули в веселом прищуре живые карие глаза:

— Будем знакомы. Меня зовут Валерий. Моряткин. Я радист «Онеги», а точнее — и. о. нач. рации, ибо сам начальник заболел и мы ушли без начальства.

Улыбка у парня была такая, будто Смолина он знал давным-давно.

— Радиограмма? В Москву? Давайте! Через час снова будет связь. Завтра с утра получат.

Он внимательно посмотрел на Смолина. Видимо, заметил в его лице что-то странное.

— А почему так поздно? — спросил участливо. — Не спится?

— Не спалось, — признался Смолин и вдруг понял, что вот сейчас перед этим незнакомым, таким располагающим к себе парнем раскроется, облегчит душу от все еще сжимающего нутро только что пережитого ужаса.

— Понимаете, Валерий… Такое случилось… Нес вам радиограмму. Ну и, значит, качнуло. Понесло к лодкам. И чуть между ними не сиганул в море. В последнюю минуту успел за крюк уцепиться… Был момент, когда…

— Повезло! — спокойно перебил его радист. — С морем шутки плохи! — Наклонив голову, застыл в задумчивости. — Всякое бывает. К морю, как и к земле, нужно относиться серьезно, с уважением.

Они помолчали, прислушиваясь к комариному писку морзянки, который выпархивал из каких-то щелей в шкафах и ящиках.

— Вот у нас на «Индигирке», лесовозе, — я работал на нем, — буфетчица завела манеру на корме на фальшборте по вечерам сидеть, закатами, стало быть, любоваться. Сколько раз говорили: не дури! Не послушалась. Однажды утром и не досчитались. Вернулись по курсу назад, поискали денек. Да куда там! Разве найдешь? Море!

— Море… — повторил Смолин и поднялся.

Он чувствовал, что смертельно устал и говорить ему уже ни о чем не хочется. Да что этому парню до его дел!

Но радист огорчился:

— Побудьте немного! Хоть чуток покалякать с живым человеком, а то только писк да треск. Мы, радисты, вроде монахов. С утра до вечера в своей келье творим поклоны радиоидолам. Даже представить себе не можете, до чего же порой бывает тошно. Все одно и то же!

— Представляю! — заметил Смолин. — Сам был радистом.

— Да ну?! — Добродушная физиономия Моряткина расплылась в радостном изумлении, словно он вдруг встретил родственника. И уже совсем по-свойски потребовал: — Где? Когда? Докладывайте!

Смолин рассказал, что в юности, в армии, окончил курсы радистов. Потом временами имел отношение к радиоделу по службе — в геологических экспедициях, в Антарктиде. К тому же он геофизик, с электронной аппаратурой знаком, принципы похожие.

Моряткин обернулся к стоявшему за его спиной ящику радиопередатчика:

— И даже на этой бандуре можете?

— Смогу, наверное. Не сразу, конечно. Надо присмотреться.

— И ключом?

— Позабыл. Но если нужно — вспомню.

— А вдруг пригодится? — рассмеялся Моряткин. — Мало ли что! Вдруг без вас не обойдемся?

Смолин поддержал веселое оживление радиста:

— Если уж не обойдетесь — помогу!

Они помолчали.

— Хотите музыку крутану? На магнитофоне! — предложил радист.

— Высоцкого? — улыбнулся Смолин, вспомнив, как в первый день на судне надрывный голос Высоцкого чаще всего звучал из динамика. — Я знаю, вы любите Высоцкого.

Моряткин изумленно вскинул короткие бровки, будто перед ним оказался провидец:

— А вы тоже? Да?

— Не знаю… Наверное, не так, как вы.

Моряткин опечаленно покачал головой, но его глаза тут же вспыхнули от новой идеи.

— Хорошо! Не хотите Высоцкого, другое покручу. Это уж понравится. Верняк!

Подошел к противоположной стене рубки, где на специальной тумбочке стоял большой стационарный магнитофон, пошуршал перематываемой пленкой, щелкнул кнопкой, и помещение рубки наполнила мелодия — неторопливая, нежная, грустная.

— «Изабэль»! — торжественно сообщил Моряткин. — Поет Шарль Азнавур. Французский шансонье. Может, слышали?

Смолин усмехнулся про себя: это была любимая песня Тришки. Он брал гитару, а Тришка нестойким, робким голосом, неторопливо, раздумчиво — под Азнавура — пыталась рассказать гостям о чьем-то утраченном счастье.

…Я был бы счастлив ласкать твою тень, Если бы ты захотела Отдать мне свою судьбу навсегда! Изабэль, Изабэль, Изабэль…

— У меня была девушка, — сообщил Моряткин. — Очень эту песню уважала.

— Почему была? Расстался с ней?

— Она со мной рассталась. — Радист скривил рот в горькой усмешке. Помолчав, решительно закончил: — Но все равно лучше меня ей никого не найти. Вот так-то.

Азнавур допел свое до конца, но Моряткин не дал песне затухнуть, решительно подошел к магнитофону, снова защелкал кнопками, и баритону пришлось повторять все сначала.

— В Ростове живет… — продолжал радист, словно они и не прерывали разговора. — Верой зовут. Вера Вячеславна. Красивая. На щеках ямочки. Вот вернусь из рейса, спишусь насовсем на берег и подамся в Ростов. Вдруг передумает?

— Увольняться решил?

— Железно! В этом рейсе последняя точка. Уже без тире. — Он показал глазами на стол, где лежала стопка радиограммных бланков. — Видите, сколько сегодня принял? И в каждой «люблю», «целую». Но все на бумаге. Уж такая наша моряцкая доля — любовь на бумаге. А мне хочется, чтоб не на бумаге, а в натуре — и женщина, и любовь, и все такое прочее… Понимаете, не моряк я по душе. Не моряк! Хоть и фамилия вроде бы моряцкая. А я — земледелец. Землю люблю, а не воду. У каждого свое.

Господи! У каждого свое. Оказывается, под его тельняшкой прячется вовсе не морская душа. Море не любит — ну его! Одно беспокойство. Ни дома, ни семьи. Пять лет плавает. Баста. Насмотрелся заграницы. По горло ее теперь. От покойного отца дом остался — владей не хочу, при доме землица, сад добрый. На одной вишне прожить можно.

Моряткин помолчал, в раздумье глядя прямо перед собой в зашторенный иллюминатор.

— Может, и Веру Вячеславну уговорю. А вдруг?!

Глава четвертая

НАВАЖДЕНИЕ

К утру шторм затих. В шесть часов Смолин потеплее оделся и отправился на самую верхнюю палубу — лучшее место для обзора. Был уверен, что в этот час не встретит тут ни души, но неожиданно обнаружил у борта в слабом отсвете ночных судовых огней чью-то щуплую фигурку. Человек был в сдвинутом на затылок берете и светлой нейлоновой куртке. Подойдя поближе, с удивлением понял, что это Солюс. Вот кто, оказывается, самая ранняя пташка на «Онеге»! Значит, тоже поднялся до зари, чтобы встретить Босфор.

Академик обрадовался неожиданному собеседнику.

— Превосходно, что пришли. Как раз вовремя! — сказал он таким тоном, будто и не сомневался, что Смолин явится сюда именно сейчас.

Смолин тоже был рад: вот кому он и расскажет о том, что приключилось с ним ночью. Этот поймет! Встал рядом с академиком, облокотившись на деревянный планшер борта, и даже во тьме почувствовал, каким хилым и слабеньким выглядит старичок рядом с ним, большим, широкоплечим, крепко сколоченным.

— Ну и ночка у меня была!.. — начал Смолин. — Представляете, я…

— Представляю!.. — перебил его академик. — Качка оказалась весьма и весьма ощутимой. Вы в качке новичок?

— Новичок…

— Сочувствую. К морю сразу не привыкнешь. Для этого нужно время. Может быть, годы!

И Смолину снова почудились в голосе академика нотки мальчишеской гордости: вот, мол, а для меня эта качка — ерунда, я бывалый моряк.

Внизу, в темной глубине, еле угадывались очертания мощного тупого носа корабля. Он врезался в тяжелый забортный мрак, раскалывая его, будто арктический лед. Все небо было усеяно звездной крупой, необычайно густой и яркой. Не верилось, что еще совсем недавно небо и море сливались в единую черную мглу.

— Давно вы здесь? — спросил Смолин.

— Да с час, наверное. Все жду, когда с турецкого берега пробьет огонек маяка. Даже замерз.

И Смолин почувствовал, как его сосед подвигал костлявыми плечами, на которых куртка висела, как на вешалке.

— Ночь, холодище, и вы решились выйти сюда в полном одиночестве.

— Интересно! Босфор ведь! Босфор! — Солюс вздохнул: — Очень жаль, что в полном одиночестве… Очень жаль!

— Но вы наверняка здесь бывали раньше, и не один раз!

Солюс с хрипотцой, простуженно покашлял.

— Вы еще молоды, любезный Константин Юрьевич. Вам меня трудно понять. Видите ли… Как вам объяснить-то? — Он достал платок и провел им по лицу. — В этом рейсе мне исполнится восемьдесят. Говорят, сейчас это еще средний возраст, — он хихикнул, — но, увы, восемьдесят есть восемьдесят. И никуда от них не денешься. Жизнь там, за кормой, позади. Остался от нее только самый малый хвостик. Это мой последний рейс. Отплавалась старая галоша. Отплавалась!

Встречный ветер мягко касался их лиц, он был теплый и нес запахи неведомой земли.

— Вот и пошел в этот рейс прощаться с морем. И с Босфором тоже. Стою, жду здесь, когда Босфор подмигнет мне по-дружески, как пятьдесят лет назад, в первое мое плавание. Мы с ним давние друзья. А с друзьями надобно прощаться.

— Что-то вы, Орест Викентьевич, в миноре.

Академик быстро и горячо возразил:

— Нет! Нет! Ничего подобного! Никакого минора! У таких стариков, как я, минора быть не может. Мы на него не имеем права. Минор — удел влюбленных гимназистов. А нам, отжившим, портить оставшиеся годы пессимизмом — безумие. Наоборот, надо наслаждаться тем, что еще имеешь… — Он простер руку во тьму. — Вот всем этим: морем, звездами, огоньками во тьме. — И вдруг радостно воскликнул: — Вон, кстати, и маяк!

Прямо по курсу судна вспыхнула и погасла чуть различимая звездочка, снова вспыхнула, снова погасла, будто слала она привет из самых глубин Вселенной.

— Подмигивает! — удовлетворенно произнес Солюс.

Постепенно блеск маяка становился все ярче, все увереннее прокалывал предутреннюю тьму. А за кормой, в той стороне, где была Родина, занималась бледная заря. Ветер потеплел и дул теперь с запада, с той стороны, где лежали невидимые берега Болгарии.

— Хорошо!

— Хорошо!

— Только не подумайте, любезный Константин Юрьевич, что рядом с вами блажной старик, — вдруг серьезно произнес Солюс. — Пошел я в этот рейс вовсе не для того, чтобы перед вечностью поахать над красотами мира, который скоро оставишь. Дела есть. Восемьдесят лет прожил, а всего не переделал. Даже наоборот, чем старше, тем больше забот. Самое главное — еще успеть закончить что-то нужное и полезное. И прежде всего то, что могу сделать именно я, никто другой. Таково наше назначение. Перед вечностью. Перед небытием.

«И в этом старик прав», — подумал Смолин.

— Как-то не очень привычно слышать такую терминологию — вечность, небытие, — заметил он. — Люди стараются об этом умалчивать.

— Естественно. Молодой организм думает о жизни, только о жизни. И все-таки, я полагаю, любезный Константин Юрьевич, что мы мало размышляем над философией бытия. Когда-то нас к такому размышлению призывала церковь. Религию выкинули за борт, как вздор. Но ведь нельзя считать всего лишь вздором то, что создано человечеством за многие века, в чем находили духовную опору миллионы в прошлом…

Солюс дотронулся до локтя Смолина, как бы призывая его воздержаться от возможных возражений.

— Нет! Нет! Не подумайте, что академик Солюс верует в боженьку. Но чему учим мы, мудрые атеисты? Что вкладываем в сознание людей? Каждый знает: помрет — и все тут, превратится в тлен, в небытие. И страшится. А почему должен страшиться? Человеку надобно к предстоящему небытию относиться так же естественно, как к восприятию самой жизни: есть и то, будет и другое. И может быть, тогда его жизнь станет, если так можно выразиться, более продуктивной. Меньше будет растрачивать ее на пустяки, на слабости человеческие — пьянство, безделье, волокитство. В США врачи безнадежно больным раком сообщают диагноз. Делают это из свойственного американцам сугубого прагматизма: позаботься о наследниках, о завершении своих дел на земле, оставь другим полезные распоряжения, не забывай, что, хотя и настал твой черед сходить на попутной станции, поезд-то мчится дальше. И мне представляется это разумным. Что говорили древние латиняне: «Мементо мори» — «Помни о смерти». И говорили не для того, чтобы себя запугать, лишить воли к жизни, а как раз наоборот — для того, чтобы жизнь эту прожить разумнее. А для таких хрычей, как я, еще и с максимальной пользой для других. Перед заходом солнца.

Смолин содрогнулся. Вроде бы и прав академик. Со своей колокольни. С высоты своего возраста. Но на кой черт ему, Смолину, думать об этом и начинать готовиться к этому? Не для того он оказался на судне, чтобы предаваться философским размышлениям о неизбежности конца, его ждет работа, и все его мысли связаны с нею, а где-то, в глубине души таится ожидание чудесных неожиданностей, которые еще ждут своего часа. «Перед заходом солнца…» Но солнце-то за спиной сейчас не садится, а встает!

Все-таки в этом старике есть что-то странное. А может быть, просто возрастное чудачество?

— Мы еще с вами, любезный Константин Юрьевич, обо всем потолкуем поподробнее, — пообещал академик. — Например, о единстве прошлого, настоящего и будущего. Диалектическом единстве! Да, да! И оно дает нам возможность говорить о предвидении, о судьбе. О том, что наше с вами завтра уже где-то существует. — И он указал на звезды. — Как? Любопытно? А?

Смолин понял, что Солюс принадлежит к тем мужам науки, которые для оттачивания своей мысли постоянно нуждаются, как лезвие в оселке, в оппоненте, чтобы тот с разумным терпением выслушивал его умозаключения и даже возражал, спорил, полемикой раззадоривая мысль. И таким оппонентом, судя по всему, намечается он, Смолин. Поживем — увидим. Но сейчас продолжать разговор с академиком уже не хотелось.

— Пойду фотоаппарат возьму, — сказал он. — Смотрите, какой восход за кормой. Залюбуешься!

Когда подошли к горловине Босфора, уже полностью рассвело. Перед «Онегой» вставали желтые берега Анатолии. Подъем по судну еще не объявляли, но на палубах уже собралось немало любопытных. Одним из первых объявился Крепышин. Несмотря на свежий ветер, он был в майке и трусах. На шлюпочной палубе оказалась штанга, и Крепышин, попрыгав вокруг нее, как матадор возле быка, хватанул штангу и легко вознес над головой.

Поиграв со штангой, Крепышин лениво натянул на себя легкий спортивный костюм. Потянулся, крякнул — довольный, умиротворенный, словно с сегодняшнего утра началась его беззаботная курортная жизнь.

— Хорошо! — взглянул на Смолина. — Любуетесь видами?

— Открываю новых для себя людей. Словно из-за борта появляются.

Крепышин рассмеялся:

— Будете открывать до последней минуты рейса. Ведь многие на ночных вахтах, днем на палубах и не появляются.

Неподалеку от них оказалась молодая женщина с отливающими медью каштановыми волосами, старомодно собранными на затылке в тяжелый пучок. Смолин уже приметил ее в столовой команды, когда проходила встреча с таможенным начальством, это она иронизировала по поводу «узаконенного крохоборства». Зябко ежась под накинутой на плечи спортивной курткой, женщина подошла к борту, без интереса взглянула в море.

— Вот еще один персонаж! — сообщил Крепышин. — Лика, вернее, Лика Вениаминовна Плешакова. Геохимик. Даже кандидат наук. Особа с колючками — берегитесь! Но больше примечательна тем, что папина дочка, папа ее, как вам известно, ученый с самого Олимпа, из основоположников. Есть и еще одно достоинство: обитает на папиной даче в Дубках. Бывали там?

— Не приходилось.

— А мне довелось. Раза три… — похвастался Крепышин. — Идешь этаким неспешным шагом по асфальтовой дорожке, а справа и слева дубы под могучими кронами, за ними — заборы, а за заборами обитают одни знаменитости, о каждом в большой энциклопедии по три абзаца. Шагаешь мимо и сам в собственных глазах растешь — все выше и выше.

— Куда ж вам еще расти! — усмехнулся Смолин. — И так вон какой вымахал!

— Надо расти! Надо! Еще выше, — осклабился Крепышин. — Ох как надо! Чтоб тоже дача в Дубках. И в энциклопедии хотя бы строчка. А в довершение всего белые брюки, о которых мечтал Остап Бендер. И командировка в Аргентину.

Он расхохотался, как бы подтверждая этим, что все сказанное всего лишь шутка.

— Хотите, я вас представлю? Лика! Как говорится, разрешите, мадам…

С шутливым пафосом перечислил все звания и должности Смолина и тут же удалился переодеваться: «В заграницу вплываем — бегу за смокингом!»

Плешакова с любопытством подняла на Смолина спокойные глаза.

— А, значит, это вы? Тот самый, который…

Слова ее, а скорее тон кольнули самолюбие Смолина, но он заставил свои губы изобразить улыбку.

— Тот самый, который… А вы та самая, которая… геохимик?

Она ответила почти серьезно:

— Кажется, так прозываюсь… А кто я на самом деле — не знаю.

— Не скромничайте! — возразил он. — Геохимики в наше время люди перспективные. Недаром вас пригласили в такой рейс. Довольны?

— Тоже не знаю. — Плешакова равнодушно пожала плечами. — Послали — поехала.

— Но ведь наверняка у вас есть какие-то научные планы, замыслы, идеи…

Ответом был ленивый снисходительный смешок:

— Идеи? Вы это серьезно?!

— Вполне! — Откровенная ирония Плешаковой вновь вызвала у Смолина раздражение. Видно, на папиной даче в Дубках она с детства привыкла разговаривать с именитыми отцовскими гостями на равных, и ее слушали, даже воспринимали всерьез, как же иначе — дочь Плешакова! Но унаследовала ли эта самая Лика от отца, кроме звучной его фамилии, еще что-то путное? Часто ирония и скепсис прикрывают тех, кто блага и уважение получает по наследству, а не по личным заслугам.

— Вполне серьезно! — повторил Смолин. — А если нет идей, лучше сидеть дома.

Она неожиданно кивнула в знак согласия:

— Наверное, вы правы — лучше сидеть дома! — и взглянула ему прямо в глаза. — А лично вы едете с идеями?

— Надеюсь.

Плешакова плотнее запахнула борта куртки, зябко повела плечами и как бы походя, завершая утомивший ее разговор и глядя в сторону, обронила:

— Ну-ну! Тогда вас можно поздравить. Пойду, пожалуй, холодно, — и удалилась с каменным лицом.

По бортам наплывали на «Онегу» берега Босфора. Правый принадлежал Европе, левый — Азии. При входе в пролив на правом берегу возвышалась старинная крепость, когда-то здесь турки закрывали выход из Черного моря, за нею потянулись небольшие поселки и городки, состоящие из двух-трехэтажных светлостенных домиков с плоскими крышами, которые среди негустой растительности лепились к крутому берегу, как ласточкины гнезда. Там, на родине, на другой стороне моря, только что кончилась зима и бульвары лишь в первой зелени, здесь уже давно отцвели подснежники. Смолин несколько раз щелкнул затвором фотоаппарата.

— …Знаете ли вы, что в Босфоре два уровня течения? — монотонным голосом, подражая гиду, пояснял молодой человек в непомерно больших модных очках толстой даме, похожей на матрешку. — Одно верхнее — это вода идет в Черное море, а второе — нижнее — наоборот, из моря в пролив и дальше.

— Поразительно! — воскликнула дама и еще больше округлила глаза, а вместе с ними и красный нарисованный рот.

— А знаете ли вы, кто впервые это обнаружил?

Молодой человек строго взглянул на даму, словно она подвергалась школьному экзамену.

— Не знаю… — почти испуганно выдохнула дама.

— Адмирал Макаров, — торжественно сообщил молодой человек. — Наш русский ученый. Он здесь поставил специальные буи и определил…

— Поразительно! — снова с наигранным изумлением отозвалась дама, изо всех сил изображая неподдельный интерес.

«Дура, — подумал Смолин. — Кем бы ни была — уборщицей или доктором наук, а то, что дура — ясно».

До Смолина долетел вкрадчивый, мягкий голос Ясневича, стоящего в окружении плечистых, рослых, как на подбор, молодых ребят в туго обтягивающих джинсах.

— …Примерно через час вы и увидите этот символ политической неразрывности современной капиталистической Европы и капиталистической Азии. Он повиснет над вами, как ниточка паутины. Один из самых уникальных мостов в мире… Длина его…

Все-то знает Ясневич!

На палубе появился кинооператор Шевчик — черный берет лихо сдвинут набок, спортивная куртка нараспашку, под ней ярко-желтый свитер, кривоватые, немолодые, привыкшие к постоянному движению и ношению тяжелой аппаратуры ноги обтянуты бежевым вельветом новеньких джинсов. Но под коротенькой щетинкой усиков нет обычной улыбочки веселого, своего в доску парня, всегда готового к хлесткой шуточке или свежему анекдоту. Узенькие, с неизменным прищуром глаза Шевчика зло поблескивали, как у хорька.

— Опаздываете, Кирилл Игнатьевич! — крикнул ему Крепышин. — Мы уже в Босфоре. Вам давно пора целиться в турецкие берега. Где ваше оружие?

Шевчик с досадой махнул рукой:

— К чертям! Я здесь не турист. Я на работе. Меня посылали с четкой, программой. Политической программой! Утвержденной! — И Шевчик поднял вверх длинный худой палец, намекая, что утверждение произошло где-то там, наверху. — А этот долдон…

— Это вы о ком? — осторожно поинтересовался Крепышин.

— О капитане! — И Шевчик отважно выдержал удивленные взгляды собравшихся на палубе.

Крепышин обронил с губ веселую улыбочку и, понизив голос, наставительно сказал:

— Это вы напрасно, Кирилл Игнатьевич, так о капитане. Напрасно! Капитан на судне полномочный представитель государства. Разве не знаете? Он вас за бунт может посадить в канатный ящик.

— Куда?

— В канатный ящик. Туда на кораблях провинившихся сажают…

Шевчик взглянул на Крепышина с неподдельной тревогой, так и не почувствовав в его тоне насмешки.

— Да вы что?! Меня, Кирилла Шевчика, в этот… как его… в ящик! Да я заслуженный деятель искусства! Представитель центральной студии! Я снимал во Вьетнаме, в Анголе, в Ливане. И меня, Кирилла Шевчика, в ящик! Да знает ли ваш Бунич, кого персонально мне поручали снимать? Вот так, с двух шагов!

— Успокойтесь! — пошел на попятную Крепышин. — Я ведь и всерьез и не очень всерьез. По этому поводу Остап Бендер говорил…

— По этому поводу, — перебил его Шевчик, — Остап Бендер говорил: «Командовать парадом буду я». И я, Шевчик, буду поступать так, как мне указано в Москве.

— Что у вас произошло с капитаном? — спокойно вмешался в разговор подошедший Золотцев. — Обидел?

— Не обидел, а обхамил, — пожаловался кинооператор.

Оказывается, на недавней международной конференции в Ташкенте Шевчик познакомился с турецким писателем. Прогрессивным. Который за дружбу с нами. Снимал турка на ташкентских улицах. А живет он на самом берегу Босфора. В голубом двухэтажном домике с балконом. Шевчик с ним условился: когда будет проходить мимо, «Онега» гуднет, а писатель выйдет на балкон, помашет советскому судну рукой.

— Представляете, Всеволод Аполлонович, какой превосходный сюжет, если к первоклассным кадрам с этим турком в Ташкенте добавить кадры с Босфора? Стоит наш турецкий друг и машет рукой советскому судну! Я телеобъективом с его лица делаю переброс на советский флаг за кормой, на вас, советских людей, стоящих на палубе. Вы по моему знаку в ответ турку тоже дружно машете и улыбаетесь. Сюжет люкс: несмотря на разгул реакции — всюду у нас друзья. Вот вам политический акцент рейса, о чем вы, Всеволод Аполлонович, сами говорили, Разве не так?

— Ну и что капитан? — спросил Золотцев, уклоняясь от ответа.

— Рявкнул на меня: никаких гудков! Здесь судно, а не киностудия. И мы вам не статисты. Учтите! Так и сказал: «Учтите!»

Шевчик зло прищурил один глаз:

— Учту! На этого типа не истрачу ни одного кадра. Ни одного! Словно его в рейсе и не было.

— Не советую вам, голубчик Кирилл Игнатьевич, вступать в конфликт с капитаном, — печально произнес Золотцев. — Настоятельно прошу. У нас такое в экспедициях не принято. Мы, слава богу, обходимся без скандалов. Пожалуйста, голубчик! Ведь всегда можно найти выход из положения…

— А вы мост сфотографируйте, — предложил Смолин. — Уникальный мост. Куда интереснее, чем безвестный писатель на балконе.

Шевчик взглянул на Смолина с сожалением:

— А политика где? Разве мост — политика! Мне нужна борьба за мир, безработица в капстранах, военный психоз… Затем меня и послали! У каждого свое дело. У вас свое, у капитана свое, а у меня — свое.

— А знаете ли вы, Кирилл Игнатьевич, что в Стамбуле на рейде сейчас стоит американская эскадра? — почему-то понизив голос и заговорщически оглянувшись, сообщил Крепышин. — Авианосец и два крейсера. И мы будем проходить как раз мимо.

Шевчик подозрительно взглянул на ученого секретаря.

— Вы серьезно? Не шутите?

— С политикой не шутят! По радио вчера передавали. — Крепышин чуть заметно подмигнул Смолину. — Натовские маневры.

— Натовские маневры! — Кинооператор радостно всплеснул руками. — Прекрасно! Замечательно! Люксус! Бегу за камерой!

И умчался к трапу с неожиданной для его возраста юношеской легкостью. Вдогонку ему улыбались.

— Это верно, что там эскадра? — спросил Золотцев, недоверчиво покосившись на Крепышина.

Тот ухмыльнулся:

— Разве такое исключено?

Золотцев нахмурился:

— Вы, Эдуард Алексеевич, подобное оставьте! Пожалуйста, без розыгрышей! У нас на «Онеге» должен быть мир. А в данном случае в самом деле замешана политика. И серьезная!

— Неужели хотя бы на научном судне нельзя обойтись без всего этого? — Смолин даже не спрашивал, скорее подумал вслух.

Золотцев печально вздохнул:

— Видите ли, Константин Юрьевич, так уж получается, «без всего этого», как вы выражаетесь, обойтись нельзя. Так устроен нынче мир, увы!

— Но какое отношение все это имеет к науке?

Золотцев, взяв двумя пальцами дужку очков, чуть приподнял их, словно хотел рассмотреть Смолина без помех.

— Не тешьте себя иллюзиями, голубчик. Поверьте мне, многоопытному. Никуда от «этого», как вы говорите, спрятаться вам не удастся. — Он осторожно взял Смолина под руку и закончил ласково, но в голосе слышались твердость и даже предупреждение: — Не будем наш рейс осложнять. Правда, голубчик? Он ведь международный. С американцами предстоит работать. — И, не дожидаясь ответа собеседника, бодро констатировал, словно уже получил подтверждение: — Вот и хорошо!

Прямо по курсу судна легкой паутинкой обозначился в небе знаменитый Стамбульский мост, а по сторонам ступенями гигантской лестницы вставали кварталы древнего города.

Смолин осторожно высвободил свой локоть из-под руки начальника.

— Вот и мост! Надо бы сфотографировать. Я ведь здесь впервые.

— У вас в этом рейсе многое будет впервые. — Золотцев поощрительно улыбнулся ему, словно ребенку, которого ждет множество удовольствий, если он будет вести себя хорошо. И понес массивное тело к другой группе собравшихся на палубе. Нужно было внести в каждого оптимизм и бодрость. Такова уж обязанность начальника экспедиции. И таков Золотцев.

Смолин не очень уверенно управлялся с фотоаппаратом и сейчас стоял в раздумье: какую ставить выдержку, чтобы запечатлеть этот необыкновенный мост.

— Вам помочь?

Подскочил Чайкин. На его груди висели две фотокамеры, экспонометр — фотолюбитель, судя по всему, опытный. В одно мгновение все наладил, вернул аппарат Смолину.

«Быстрый, решительный, с юным задором, похож на спортсмена, но уж никак не на мыслителя, — подумал Смолин. — Трудно представить, что работает над принципиально новым типом уникального прибора. Прав Золотцев, должно быть, просто юношеское увлечение, как сам Чайкин признался — «между прочим». Сколько раз Смолин встречал молодых людей, которые намеревались опровергнуть закон Ньютона или на бумаге открыть новое нефтяное месторождение, равное бакинскому!

— Вы впервые в Босфоре?

— Впервые! — улыбнулся Чайкин. — Интересно! Хочу фотоальбом сделать. По всему путешествию. Сейчас главное — святую Софию снять. И мечеть Баязида…

Спокойной, уверенной походкой привыкшего к палубам бывалого моряка направлялся к ним первый помощник.

— Наконец-то нашел! — воскликнул он.

— Эврика! — не удержался от улыбки Смолин.

— Что? — не понял тот. — Про кого вы?

— Да так…

Мосин устремил испытующий взгляд на Чайкина.

— Вы умеете рисовать! Мне известно!

Чайкин зарделся:

— Немного. Балуюсь…

Мосин удовлетворенно кивнул:

— Вот и побалуетесь в рейсе вволю. Я вас включил в список членов редколлегии стенной газеты «Голос «Онеги». Будете нашим главным художником.

Лицо Чайкина померкло.

— Но у меня полно дел в отряде… Потом назначили дежурить на магнитометр… Потом имеется, так сказать, и своя индивидуальная задача. Аппарат сделать один… Сложный… Свободного времени совсем не останется. Честное слово!

Мосин наградил Чайкина светлоокой улыбкой.

— Ничего! Мы все здесь будем заняты. Бездельников в рейс не берем. Вы комсомолец?

— Комсомолец…

— Тогда какой разговор! Считайте себя мобилизованным. — Мосин взглянул на часы. — Через час, в девять ноль-ноль, в конференц-зале первое заседание редколлегии.

Лицо Чайкина стало совсем унылым.

— А нельзя ли хоть чуток попозже? Ведь Босфор проходим. Я вот, понимаете, хотел поснимать…

Первый помощник укоризненно покачал головой:

— Снимки эти, молодой человек, извините, для вашей личной забавы. А я веду речь об общественном мероприятии. И попозже не могу — все уже предупреждены.

Смолин не выдержал:

— Иван Кузьмич, да побойтесь бога! Ведь членам вашей редколлегии, может быть, один раз в жизни доведется увидеть такое. — Он указал в сторону берега. — Это же не «Правда», которую надо выпустить по твердому графику, а всего-навсего «Голос «Онеги».

— Зря иронизируете, Константин Юрьевич, — сдержанно возразил Мосин. — Верно, не «Правда», но тоже партийная печать. И к ней надо относиться столь же серьезно.

Он строго взглянул на Чайкина и повторил:

— Так что жду!

Чайкин грустно посмотрел ему вслед.

— Да плюньте вы на все это! — посоветовал Смолин. — По-моему, он с приветом.

Чайкин подавил короткий вздох:

— Как тут плюнешь? Это вы, Константин Юрьевич, можете себе позволить такое, я — увы! Помполит ведь! — Он поднял на Смолина печальные, просящие оправдания глаза. — Это моя первая заграничная командировка. Сами понимаете…

— Понимаю… — кивнул Смолин. На душе у него стало неуютно.

Гигантской аркой наползал на судно Стамбульский мост. Его нижняя линия была остра как лезвие — того гляди, срежет мачты! Не верилось, что это чудо сотворили человеческие руки.

Смолин поднял фотоаппарат, приник глазом к видоискателю и…

И в следующее мгновение увидел Тришку!

Он до боли зажмурил глаза. Осторожно приоткрыл их. Наваждение не исчезло. Это была Ирина. Она шла навстречу, глядя в сторону и не видя Смолина. Вот подошла ближе, повернула голову… Руки, которыми она пыталась поправить растрепавшиеся на ветру волосы, на мгновение застыли в воздухе, потом бессильно опустились и повисли как плети. На побледневшем лице четко и ярко проступили глаза, и Смолин увидел, что в них блеснули внезапные слезы.

— Ты?!

Она шевельнула губами, сглотнула, словно пытаясь преодолеть застрявший в горле комок.

— Ты откуда? — Голос ее был непривычно глухой, сдавленный.

Он заставил себя улыбнуться:

— Оттуда же, откуда и ты, — с берега.

— Почему же я тебя не видела?

— Наверное, по той же причине, по какой не видел тебя я…

Наконец она тоже овладела собой и даже позволила себе улыбнуться.

— Но мы же три дня стояли в порту. Где ты была?

— Я опоздала. Меня оформили в последний час.

— Значит, это ты! Та самая, у которой фотография…

Она кивнула:

— Та самая… Но, может, ты прервешь допрос и поздороваешься со мной как интеллигентный человек? Ты, надеюсь, наконец стал таковым? — Она протянула руку.

Глаза ее насмешливо поблескивали, но рука была ледяная. Он отлично понимал, какой ценой обходится эта кажущаяся легкость, которую она хочет придать их внезапной встрече. Ему известен был весь скрытый механизм ее натуры — до колесика, до винтика. Ирина всегда умела владеть собой. К сожалению! Лучше, если бы однажды проявила ту безоглядную, покорную слабость, с которой в решающий момент женщина вручает свою судьбу в мужские руки…

Сколько лет они не виделись? Пять. Да, пять лет назад февральским утром Ирина позвонила ему на работу: «Поздравляю тебя, Костя!» Все существо Смолина тогда всколыхнулось от радости. Значит, помнит! Сегодня у него день рождения. «Ты где?» — «В Москве!» Он бросил все дела, отыскал ее в городе, повел в ресторан и в результате опоздал домой, где уже собрались гости, пахло кулебякой, а у двери стояла с замороженным лицом Люда.

В ту последнюю встречу, когда они сидели в просторном зале ресторана на Ленинградском проспекте, Ира была весела, разговорчива, рассказывала о своей работе, о скорой защите диссертации, о дочке Ольге, которая сейчас такая забавная… О муже — ни слова, но ясно было, что в семье мир, благоденствие, купили машину, собираются на ней по приглашению поехать к кому-то в ГДР. Словом, все, все хорошо и она полностью успокоилась. Смолин тогда с горечью подумал: она успокоилась, а вот у Люды рана до сих пор не заживает и, наверное, не заживет никогда. Впрочем, в душе он понимал: ее нарочитое бахвальство — защита от их общего прошлого, от него, Смолина, а может быть, и от себя самой. За прошедшие с тех пор пять лет он ничего не знал об Ирине, да и не стремился что-либо узнать. Разбитую чашу не склеить, а трепать нервы не хотелось. Он уже вышел из того возраста, когда ради чувства мог отдавать себя на самосожжение. Какой-то французский мудрец говорил, что любовь — самое утреннее из чувств. Но тогда, десять лет назад, действительно было утро. Сейчас — давно за полдень.

Он внимательно, даже придирчиво посмотрел на стоявшую перед ним женщину. Да, за эти пять лет Ирина заметно постарела, и от этого открытия у него сжалось сердце. У рта грустные морщинки, предательские складки на шее, атласной чистотой которой он всегда любовался. Ему захотелось провести по шее рукой, как когда-то в минуты ласки, но теперь лишь для того, чтобы разгладить вот эти нелепые складки. Когда-то он говорил: «Ради бога, не старей! Ты не имеешь права!» Она, смеясь, обещала. И вот оно — неотвратимое приближение осени. Только волосы все так же прекрасны, гладки, блестящи, как отполированное черное дерево.

Что-то во взгляде Смолина смутило Ирину, лицо ее залилось краской. Неловкую затянувшуюся паузу прервал Крепышин, подоспевший, как всегда, вовремя. Вслед за ним двигалась громоздкая фигура Файбышевского. Шел он сутулясь, выставив вперед крепкий лоб и шаркая по палубе резиновыми шлепанцами. «Так вот кто Иринин начальник, — догадался Смолин. — С таким растяпой немудрено было опоздать к отплытию».

— Наконец-то отыскалась прекрасная незнакомка! — пропел Крепышин, игриво улыбаясь. — Ваше начальство, Ирина Васильевна, волнуется, места себе не находит: куда, мол, делась моя сотрудница? А я Григорию Петровичу сообщил, что по распоряжению капитана сейчас ее демонстрируют Стамбулу: вот, мол, какие у нас женщины! Из-за таких пароход может опоздать не только на полсуток. Таких женщин ждут всю жизнь. «Знойная женщина — мечта поэта», — как говорил Остап Бендер.

«Вот трепач», — ругнулся про себя Смолин. Его покоробила развязность Крепышина, Ирина тоже поморщилась.

— Григорий Петрович! — воскликнула она с наигранным оживлением. — У вас сейчас такой деловой вид, что мне даже страшно. Уж не пора ли нам садиться за микроскоп?

На тяжелом анемичном лице Файбышевского неожиданно проступила кроткая, осторожная улыбка.

— Я хотел бы вас, Ириша, запечатлеть на фоне Стамбула, чтобы фотографию иметь на память!

Ирина с легким кокетством отозвалась:

— На память дарят при расставании. А я с вами не хочу расставаться. Вы начальник, который меня вполне устраивает, у нас одна научная тема. Да и вообще…

— И все-таки я вас запечатлею! — упрямо, уже без улыбки прогудел Файбышевский. Обернулся к Смолину:

— Извините, что прервал.

— Вы, оказывается, знакомы? — поинтересовался Крепышин, пытливо взглянув на Ирину, потом на Смолина.

— Да так… — неопределенно буркнул Смолин. Поймал на себе мгновенный острый взгляд Ирины, но уже в следующий момент она легко, весело подскочила к борту, встала рядом с бело-красным спасательным кругом, на котором значилось «Онега», растянула губы в длинной рекламной улыбке:

— Я кинозвезда! Включайте софиты!

Файбышевский снял очки, сунул их в нагрудный карман, широко расставив ноги, нацелился объективом в Ирину, и прицел его был томительно долгим, словно не фотографировал свою подчиненную, а обстоятельно рассматривал в линзу.

«Ну и увалень», — подумал Смолин. Ему стало не по себе. Он отвернулся, уперев невидящий взгляд в уступы стамбульских кварталов, проплывающих мимо. За своей спиной слышал смех, такой знакомый, звонкий, будоражащий все его нутро смех женщины, которую он когда-то ласково называл Тришкой.

Глава пятая

МИР ПОЛОН ТРЕВОГ

Расширенное заседание научно-технического совета шло в кают-компании. Она не могла вместить всех желающих. Пришли даже рядовые лаборанты. Все хотели услышать «тронную» речь шефа. Что речь будет тронной, стало ясно уже по внешнему виду Золотцева. Одеваются на судне простейшим образом, в ходу старые джинсы, видавшие виды свитера, кеды и даже домашние матерчатые шлепанцы, а Файбышевский в своих вьетнамках вообще почти босой. Золотцев явился на заседание в свежем, хорошо отглаженном темном костюме, в белой сорочке. И все остальные оказались посрамленными. Исключение составляли лишь Алина Азан, которая всегда одета так, будто собралась в гости, а из командного состава старший помощник Кулагин, свежевыбритый, подтянутый, в ладной морской униформе.

— …В Италию мы заходим для того, чтобы взять на борт двоих американских ученых и одного канадского, — докладывал Золотцев. — Вместе с ними на пути к нашему общему полигону в Гольфстриме мы составим во всех подробностях конкретный план совместных работ…

Золотцев сделал паузу, медленно обвел взглядом собравшихся и с заметной долей пафоса продолжал:

— Будем трудиться с вами, друзья, во имя интересов всего человечества. Намечено создать единую международную систему долгосрочного прогноза погоды. А что может быть благороднее такой цели! Заранее будем знать, когда грозит нам засуха, когда наводнение, когда стужа, сможем научиться управлять даже биологическими процессами на наших полях сообразно ожидаемой погоде. Миллионы людей спасем от голода, И все это возможно, все достижимо!

Золотцев помолчал, одолевая перехватившее от темпераментной речи дыхание, и продолжал:

— Кроме полигона на Гольфстриме, предстоит другой весьма важный полигон — в Карибском море. Его будет осуществлять уважаемый Семен Семенович Чуваев. — Золотцев сделал движение головой в сторону сидевшего в первом ряду темноволосого, худощавого человека лет сорока, с красивым, холодным лицом. «Похож не на ученого, а на прокурора», — подумал о нем Смолин.

Закончив вступительную речь, Золотцев предоставил слово своему заместителю. Пошелестев бумагами на столе, Ясневич обвел мягким, дружелюбным взглядом собравшихся.

— Прежде всего коснусь иностранцев. В Чивитавеккья к нам на борт ступят два американца — доктор Томсон и доктор Марч и канадец Клод Матье. Руководство экспедиции просит товарищей Смолина, Лукину и Крепышина, как хорошо знающих иностранные языки, взять над ними, так сказать, дружескую опеку. — Ясневич многозначительно улыбнулся, словно речь шла о чем-то таком, что во всеуслышание он говорить не имеет права.

Видимо, на лице Смолина проступило недоумение в связи со столь внезапно навешанной на него новой обязанностью, оно не ускользнуло от внимания Золотцева, и тот поспешно пояснил:

— Никаких особых обязанностей! Просто повышенное внимание к нашим гостям, помощь в сложных случаях с переводом, ну и, по желанию, конечно, общение на досуге. Поверьте, это не распоряжение, а просьба. Только просьба!

Смолин посмотрел в сторону Ирины, скромно пристроившейся в самом дальнем углу зала: интересно, как она относится к этому поручению, которое волей-неволей заставит их подолгу бывать вместе. Губы Лукиной дрогнули, и на них проступил зародыш слабой, неуверенной улыбки, словно она за что-то извинялась.

«Бог с ними, — подумал Смолин, — американцы так американцы. В самом деле, нельзя же с утра до вечера гнуть спину за калькулятором и выжимать из него цифирь. Общение с американцами на пользу. Тем более с учеными. Немало нового узнаешь». Смолин встречался с ними в Антарктиде и всегда вспоминал об этом с удовольствием — отличные были там парни!

Ясневич перешел к планам ближайших работ. Первый полигон намечался в Ионическом море. Раньше на эту станцию планировали сутки, а сейчас, оказывается, срезали время ровно наполовину. Ничего не поделаешь, надо компенсировать опоздание с выходом. Иначе сократится стоянка в Италии, а там предстоят встречи с итальянскими учеными.

В станции в Ионическом море были заинтересованы академик Солюс, другие биологи, но больше всего Файбышевский. Именно в Ионическом море его отряду, состоящему из двух человек, предстояло взять нужные для опытов глубоководные губки. Файбышевский запротестовал: полсуток — несерьезно! На него накинулась Доброхотова: сами виноваты, в прошлых рейсах опоздавшие никогда не качали права, а мирились. Файбышевский мириться не хотел, для галочки в плане работать не намерен! От волнения он даже встал из-за стола, выпрямился во весь свой внушительный рост, рубил воздух тяжелой рукой, словно отмахивался от нелепых упреков.

К его противникам неожиданно присоединился Крепышин: никак нельзя ставить под угрозу встречу с итальянскими учеными! Никак! Тем более есть надежда на поездку в Рим. В Вечный город!

Чуваев бросил на него суровый взгляд, буркнул:

— Планы есть планы!

И никто не мог понять, что он имеет в виду и на чьей стороне. Файбышевский по-прежнему стоял за столом, будто над ним вершился суд, ждал приговора и, оглядывая собравшихся, искал поддержки.

— Не пойму! — пожал плечами Смолин, неожиданно для самого себя решив вмешаться. — О чем мы спорим? Речь идет об интересах медицины. Медицины!

Он выдержал паузу:

— В конечном счете все это стоит даже Вечного города. — И насмешливо покосился на Крепышина.

Золотцев, не перебивая, внимательно выслушивал каждого, при этом слегка кивал головой, словно даже самые противоположные аргументы были для него убедительными. В заключение улыбнулся и почти ласково сказал:

— Не будем спорить, друзья! Не будем! Придем на место, посмотрим, прикинем, подумаем. Ведь всегда найдется выход из положения. Всегда!

На этом первый большой сбор завершился. Все стали расходиться.

— Спасибо, что защитили медицину! — Файбышевский подошел и протянул руку.

Рука у него была жесткая и потная.

— Я понял, что цели у вас серьезные, — ответил Смолин.

— Самые серьезные! — подтвердил Файбышевский. — Видите ли, фармакология только-только начинает со вниманием поглядывать на море…

Голос у Файбышевского был монотонным, не говорил — бурчал, но его бесцветные глаза за стеклами очков вдруг ожили. Говорил он о вещах интересных. Оказывается, многие морские организмы таят в себе еще не разгаданные наукой свойства, действенные в борьбе с некоторыми серьезнейшими недугами, против которых до сих пор бессильна медицина. А вот море способно нас выручить. Когда-нибудь поможет одолеть вроде бы самое неодолимое…

— Включая инфаркт, — добавила стоявшая рядом со своим шефом Лукина.

— Да, да! Ирина Васильевна права! Именно этой проблемой она и занимается. Представляете, какое широкое поле деятельности для настоящего ученого! А Ириша настоящий ученый!

В голосе Файбышевского звучало не просто поощрение ученицы. В нем угадывалась нежность. Смолин почувствовал раздражение: оказывается, вот кто она для него — «Ириша»! А он, Смолин, когда-то называл ее Тришкой…

— Вы правы, у Иры голова варит отлично! Я знаю, — подтвердил он с вызовом.

— Так вы знакомы?..

Ирина поспешила вмешаться:

— Константин Юрьевич мой… давний друг. Он…

— Вот вы где, оказывается! — раздался за их спинами голос Золотцева. — Есть маленький разговорчик, Григорий Петрович.

Взглянул на часы.

— Ба! Скоро пять. Прошу вас, — обернулся к Смолину и Лукиной, — через четверть часа ко мне на файв о’клок. И не забывайте! Ежедневно в пять! Свободное общение мыслящих людей и хорошо заваренный чай! — И повел Файбышевского с палубы, дружески держа его под руку. Уходя, Файбышевский оглянулся, стекла его очков холодно блеснули.

— Ревнивец он у тебя, оказывается, — усмехнулся Смолин.

— Почему у меня? — Ирина скривила губы. — Он просто мой начальник.

Смолин с сомнением покачал головой и, стремясь смягчить тон иронией, предложил:

— Знаешь что, И-ри-ша, пойдем-ка на корму. Там вроде бы никого. И поговорим. Нам надо бы поговорить.

— Надо! — согласилась она.

Они спустились палубой ниже на корму. Обычно здесь вроде Бродвея, особенно по вечерам, не протолкнешься. Сейчас палуба была безлюдной.

— Знаешь, как называется часть судна, на которой мы с тобой находимся?

— Корма.

— Вот и не так! Положено говорить ко́рма.

Она улыбнулась:

— О! Ты уже стал моряком! А ведь, кажется, в море впервые. Так же, как и я.

День выдался солнечный, море полыхало неправдоподобной синевой, и в нем, будто нарисованные, проступали легкие желто-зеленые мазки далеких гористых островов. Там была Греция.

Ирина подошла к борту, подставила лицо ветру. В тугом потоке воздуха ее волосы, длинные и густые, затрепетали, как черное полотнище. Смолин невольно залюбовался ими, и его сердце тоскливо заныло. Он помнил запах этих волос.

— Вот где настоящая свобода! — облегченно вздохнула она.

— Что ты имеешь в виду? — Он облокотился о борт рядом с ней.

— Что имею в виду? — Ирина вскинула руки, словно обращалась к забортному солнечному простору. — Да вот это! Небо, море, ветер, полная отрешенность от всего, что на берегу.

И повторила упрямо:

— От всего!

— И от прошлого?

— И от прошлого! — Она решительно рассекла воздух ребром ладони, словно этим движением разрубала последнюю связь вчерашнего с нынешним.

— Значит, полное совпадение! И у меня точно такое же чувство, — искренне поддержал он. — Свободен от всего! Наконец свободен!

Она кивнула, продолжая смотреть в море, выдержала паузу:

— Ты неплохо выглядишь, Костя. Чуть пополнел. Но это тебе идет.

— А ты все та же. И это тоже тебе идет.

Она с легкой улыбкой приняла его комплимент.

— И в Ирину Лукину по-прежнему все влюбляются, — шутливо продолжал Смолин. — В нее всегда все влюблялись.

С деланным равнодушием Ирина чуть приподняла острое плечо, словно ставила под сомнение сказанное.

— Увы! Все в прошлом! Уже старенькая Лукина. Скоро дочь замуж будет выдавать.

Она отошла от борта. Ей надоели порывы ветра. Повернула к Смолину задумчивое лицо:

— Знаешь, какой милашкой становится Ольга? И уже сознает это. Даже боюсь за нее.

Он рассеянно подтвердил:

— Естественно.

Они помолчали, потому что нужна была пауза, чтобы вернуть разговор в прежнее, ни к чему не обязывающее русло.

— …Ты очень кстати вставил сегодня свое слово на совете. После тебя Золотцев пошел на попятную. Файбышевский сразу воспрянул духом. Вдруг нашел себе на «Онеге» опору. Да еще в твоем лице.

Смолин с досадой качнул головой, вспомнив холодный блеск очков Ирининого патрона.

— Не думаю, что я стану ему опорой. Опора у него, судя по всему, есть на «Онеге». И другой ему не нужно. Наверняка считает, что подфартило, — не сказал, а проскрипел, и собственный голос показался ему отвратительным.

В ответ Ирина поморщилась, недобро засмеялась, в ее смехе прозвучал вызов:

— Вполне возможно, что так и считает. Может быть, он и прав.

На этот раз молчание их было затяжным и тягостным. Смолин в душе проклинал себя: в каком унизительном положении вдруг оказался — будто мстил женщине за прошлое.

Почувствовав его настроение, Ирина повернула к нему опечаленное лицо, внимательно и вроде бы сочувственно взглянула такими знакомыми, всепонимающими глазами.

— Зря ты так, Костя! — сказала мягко и негромко. — Не надо! Слышишь? Не надо! Знаю, что виновата. Но не казни. Прошу!

Он опустил голову:

— Извини, — выдавил. — Все эти годы крепко держал себя на предохранителе. А вот сорвалось. Извини!

— Понимаю. Все понимаю. И даже то, зачем ты меня позвал сюда, на эту самую ко́рму. — Она намеренно сделала ударение на «о» и, окончательно разоружая его, спокойно, дружески улыбнулась. — Ведь не для такого разговора? Правда?

— Конечно, Ира! Просто хотел сказать тебе… — Он помедлил. — Если бы узнал в порту, что и ты в этой экспедиции, сошел бы на берег.

— Я бы тоже сошла… — ответила она серьезно.

Он поднял на нее глаза и заставил себя улыбнуться:

— Ну, уж коли не сошли вовремя, то давай заключим договор. Идет?

Она охотно вернулась к прежней наигранной веселости:

— Идет!

— Что было, то было, — продолжал он, вдруг чувствуя душевное облегчение. — А сейчас все просто: старые друзья случайно встретились на «Онеге» и как друзья хорошо относятся друг к другу. Но не более.

— Не более! — облегченно поддержала она. — По рукам?

— По рукам!

Ирина протянула ему руку прямо, не сгибая, как школьница. Он осторожно пожал ее пальцы и почувствовал твердость обручального кольца. Сердце остро кольнула тоска. Подумал: плохо ему будет на «Онеге». От себя не убежишь!

Неожиданно их внимание привлек непонятный шлепающий звук. Палубой выше от борта к борту бегал полуобнаженный человек с фигурой атлета и странной приплюснутой головой. Человек был в одних трусах, босой, время от времени он подпрыгивал на месте, помахивал кистями рук, как крылышками, приседал. У него был вид резвящегося дурачка.

— Кто это? — удивилась Ирина.

— Кажется, Кисин. Помощник Чуваева.

Они помолчали, глядя на бегающего Кисина.

— Курорт! — усмехнулась Ирина.

— Курорт, пока мы в Европе. Мне сказали, в океане все будет по-другому. Там не попрыгаешь. Мигом — за борт.

Глаза ее расширились.

— Боюсь Бермудского треугольника, — призналась она.

— Чепуха! Сказки для взрослых.

— Вот и Гриша так говорит.

— Кто? Какой Гриша?

— Файбышевский.

— А… Понятно.

Из-за туч вышло солнце. Ярко высветило в густой синеве моря и неба недалекий остров, мимо которого проходила «Онега». Не остров, а торчащая из морских глубин огромная глыба камня с крутыми склонами, с еле приметными прожилками зелени в распадках. Воплощение одиночества в морском просторе. Кусочек Греции. Неужели и здесь, на этом камне, живут люди? Живут, должно быть. И может быть, даже счастливы. А в чем оно, это счастье?

— Ты ведь приглашен на пять часов к Золотцеву, не опоздаешь? — осторожно напомнила Ирина.

Смолин, не оборачиваясь, махнул рукой:

— А ну его к дьяволу с его файв о’клоками! Только этого мне недостает!

— Ну, я пошла, — нерешительно сказала Ирина. — Надо в лаборатории приборы проверить. И вообще…

Смолин смотрел ей вслед. У двери, ведущей в глубины судна, Ирина на мгновение задержала шаг, наверняка чувствовала его взгляд. Он ждал, что обернется. Не обернулась.

Смолин снова подставил лицо ветру. В синеве моря, взметая острым форштевнем пенистые буруны, бойко шла навстречу «Онеге» двухмачтовая белобортная яхта, изящная, как морская птица.

«Буржуи развлекаются, — зло подумал Смолин. — Сволочи!»

Рядом с ним кто-то прислонился к борту. Это был Чайкин.

— Любуетесь морскими красотами, Константин Юрьевич?

— Любуюсь, — буркнул Смолин.

Чайкин дергал головой, пританцовывал на месте и было ясно, что его переполняет желание о чем-то рассказать.

— Ну, говорите же! — не выдержал Смолин. — Что у вас?

Несмотря на хмурый вид и нелюбезный тон метра, Чайкин решился:

— Понимаете, Константин Юрьевич… Все говорят, что своей репликой вы очень помогли Файбышевскому. Еще бы! С вами Золотцев не может не считаться. — Чайкин помедлил. — …Правда, некоторые опасаются, что из-за этого стоянка в Италии сократится.

— Ну и черт с ней, с Италией!

Чайкин на минуту притих.

— …А я узнал еще одну любопытную вещь… — Он снова сделал осторожную паузу. — Если, конечно, хотите, скажу…

— Ну!

— Знаете, кто такой этот Чуваев? Мне человек один сообщил. По секрету. Зять Матюшина. Понимаете? Самого Матюшина! Так что у него в Москве ох какая длинная рука. Недаром Золотцев перед Чуваевым улыбки рассыпает, как цветочки…

Смолин отошел от борта, намереваясь идти в каюту, но обернулся и, не глядя на Чайкина, сухо бросил:

— Я вижу, что вы ходите по судну и собираете слухи. Это не дело ученого. Если в самом деле решили стать им, то надо заниматься наукой. Только наукой!

И уже на ходу обронил, будто между прочим:

— А на вашего Чуваева с его длинной рукой в Москве мне наплевать.

Итак, решено! Ежедневно он встает за полчаса до общего подъема — в шесть тридцать. Зарядка, бритье, душ, завтрак — и за работу.

Новая жизнь началась с момента, когда звякнул подвешенный к стене будильник. Смолин быстро натянул спортивный костюм, сунул ноги в кеды. Когда обувался, чуть не упал со стула — покачивало. Но он все равно пойдет на зарядку! Надо привыкать к штормам. Уже в коридоре услышал хрипловатый радиоголос:

— В связи с усилением штормового ветра просим во всех каютах и лабораториях проверить, задраены ли иллюминаторы.

Он быстро поднялся наверх, туда, где был мостик. На крыше мостика небольшая метеопалуба, удобная для зарядки, шутники прозвали это место сачкодромом, поскольку именно туда не занятые делом ходят загорать.

Те, кто ведет судно по морским просторам сквозь бури и штормы, всегда казались Смолину людьми особого склада, особой породы, обладающие наиболее важными мужскими достоинствами — выдержкой, отвагой, решительностью, точным расчетом.

Мостик — святая святых корабля, его мозг.

Смолин никогда не бывал на мостике и сейчас, прежде чем подняться на метеопалубу, решил заглянуть в рубку: какая она внутри?

Дверь рубки была открыта, у длинного, изогнутого плавной дугой барьера перед смотровыми стеклами стояли два высоких человека — один рыжеголовый, другой брюнет.

В рыжеголовом легко было узнать старшего помощника. Как известно, старпом стоит на вахте самое трудное для дежурства время — с четырех до восьми утра. В четыре спать хочется особенно. Но на то он и старший!

Обе фигуры были неподвижны, как манекены. Казалось, вахтенные находятся в полусне, а их глаза прикрыты отяжеленными дремой веками. Но брюнет вдруг почувствовал устремленный на него взгляд, быстро обернулся, увидел Смолина и блеснул молодой улыбкой, словно давно ожидал этой встречи. Сказал что-то старпому, и тот, помедлив, как будто не сразу приняв решение, подошел к двери:

— Вообще-то посторонним на мостике быть не положено. Но сделаем для вас исключение. Заходите!

Кулагин показал Смолину аппаратуру и приборы — штурвал, локаторы, эхолот, компа́с, так и сказал — компа́с, а потом пригласил в соседнее помещение, в штурманскую. Вот на столе карта, карандашная линия на ней — генеральный курс, а вот район, где будут работать завтра, вот в этой точке, она уже отмечена, и к ней по голубому фону карты протянута другая линия.

На видном месте к стене был приклеен листок с отпечатанным на машинке текстом:

«Просьба ко всем вахтенным. Увидите в море иностранные военные корабли, самолеты, которые будут нас облетывать, или что-то другое, относящееся к политике, — немедленно днем и ночью звоните по телефону 6-32. Кинооператор Шевчик».

— Надо же! И здесь он тут как тут!

— Кто? — не понял старпом.

— Да Шевчик!

— Пропаганда! — усмехнулся Кулагин. — Каждый свой хлеб зарабатывает по-своему.

— Чайку не желаете? — спросил рулевой.

— Уж не знаю. Не помешаю ли?

— Давай чай, Коля, — распорядился старпом. — Раз уж пошли на послабление…

Через несколько минут на приступке перед лобовыми окнами рубки дымились три чашки густого, доброй заварки чая.

— Это не то что на камбузе. У нас настоящий.

Попивая чай, Смолин приглядывался к своим хозяевам. Старпом ему уже знаком — за одним столом в кают-компании сидят. Но там Кулагин иной, сурово сдержанный, смотрит в одну точку, в застольных разговорах не участвует. Должно быть, присутствие капитана сковывает старшего помощника.

А сейчас, несмотря на нелегкую ночь дежурства, приветлив, общителен, разговорчив. И смотреть на него приятно — одет с иголочки, будто к официальному визиту, — форменная бежевая куртка, белая рубашка, галстук. Щеки отдают глянцем — уже успел побриться! Да и вахтенный рулевой ему под стать — брюки отглажены до бритвенного острия, темный свитер подчеркивает спортивную фигуру, черные глаза поблескивают задорной юношеской смешинкой. Небось девчонки на берегу без ума от такого морячка.

Покачивало, один раз бросило судно на борт довольно ощутимо, видно, «Онега» наскочила скулой на крепкую волну. Смолин чуть не расплескал чай.

— Шторм! — сказал с уважением. — Как думаете, сколько баллов?

— Пустяк! — отозвался старпом. — Баллов пять, не больше. Для «Онеги» не шторм. «Онега» — мореход отличный. Нам шторм — дело привычное. Разнообразие жизни.

— Смотря какой, — вмешался рулевой. — Иногда так крутанет, что о-го-го!

Рулевой значительно поджал юношески пухлые губы с видом бывалого и стреляного.

— Да, жизнь у вас не сахар — по морям, по волнам…

— Каждый сам себе выбирает судьбу. Мы своей довольны.

Они допили чай.

— Хотите еще?

— Нет, спасибо. Вот вышел зарядку сделать перед завтраком.

— Это хорошо! Зарядка для моряка первое дело, — одобрительно заметил Кулагин. — Если бы я был капитаном, то в обязательном порядке ввел бы зарядку для всех. Иначе бы лишал премии. Вы только приглядитесь к нашей команде! Диву даешься. У иного к тридцати годам брюшко. На обед макароны, а жизнь как у улитки — под раковиной. Раньше моряка издали видно было: грудь колесом, бицепсы на руках волнами ходят. А сейчас иного за конторщика перед выходом на пенсию примешь. Думаете, это не отражается на работе, на дисциплине?

— А все потому, что техника! — серьезно заметил рулевой. — Техника на современном корабле взяла на себя заботы наших мускулов.

— Техника дело второе. Виновато прежде всего собственное разгильдяйство, — сурово возразил Кулагин. — Безответственность всеобщая. В том числе перед самим собой.

— Вот станете капитаном и будете осуществлять свои планы, — сказал Смолин.

Кулагин махнул рукой:

— Если стану! До капитанских лычек в нашем деле десять раз шею сломаешь.

— Анатолий Герасимович будет капитаном что надо! Не то что некоторые… — заметил рулевой.

— Заткнись! — беззлобно огрызнулся старпом. — Что-то ты сегодня на вахте разболтался.

Рулевой взял с полки бинокль, приложил к глазам.

— Грузовик по правому все там же. Должно быть, как и мы, на тринадцати тащится.

Смолин заметил, что Кулагину хочется зевнуть, но он с усилием преодолел зевок, лишь на всякий случай приложил к губам ладонь.

— После дежурства отсыпаться пойдете?

Кулагин махнул рукой:

— Отсыпаться? Громко сказано! — разминаясь, прошелся вдоль окон по всей длине мостика. — Если только часик. Не больше. Разве старпому можно отсыпаться? Особенно на нашем судне.

— У нас капитан вот-вот спишется, — пояснил рулевой, ставя бинокль на полку. — Здоровьем не силен. Думали, и не пойдет в этот рейс. Ну, и все дела, понятно, на плечах Анатолия Герасимовича. Он у нас почти за капитана. Если говорить откровенно…

— Я вот тебе пооткровенничаю, — нахмурился Кулагин. — Ты, Аракелян, капитана оставь. Сколько раз тебе говорил! Капитан есть капитан. И не твоего ума дело его обсуждать.

На этот раз голос старпома звучал жестко, непреклонно. Он бросил взгляд на круглые корабельные часы на стене рубки.

— Через две минуты менять курс. Возьмешь сорок два.

— Есть сорок два! — со скрытой подковыркой отчеканил рулевой — мол, вот какой я в сущности дисциплинированный, — и встал к автоматическому штурвалу. Но тут же обернулся к старпому:

— Завтрак пора объявлять. Семь тридцать. Ровно!

— Объявляй!

— А как? — под густыми ресницами юноши снова игриво задрожали смешинки. — С «приятным» или без «приятного»?

— Я своего распоряжения не отменял!

— Понял! — рулевой бодро тряхнул головой, потянулся к пульту управления за микрофончиком на эластичном пружинистом шнуре и бойко крикнул в него:

— Судовое время семь тридцать. Завтрак. Приятного аппетита, товарищи!

— Я тебе о «товарищах» распоряжения не давал, — проворчал Кулагин. — Можно было бы и покороче.

— Но ведь мы здесь все — товарищи! Разве не так?

Старпом бросил на рулевого сердитый взгляд:

— Молчи! Я тебе слово, ты мне два! Молчи и бди!

— Есть бдеть! — обиженно отозвался рулевой.

Старпом прошелся вдоль пульта управления, посмотрел через лобовое стекло на море, потом поднял глаза на настенные часы и уже другим, резким, приказным тоном бросил:

— Курс сорок два.

— Есть курс сорок два! — четко и громко повторил рулевой.

Судно вздрогнуло — в правый борт его крепко вдарила волна, низкие пушистые облака за окном торопливо побежали назад одно за другим, как овечки. «Онега» поворачивала вправо, меняя курс.

Кулагин ушел в штурманскую что-то отмечать на карте.

— Спасибо за чай! — сказал Смолин. — Пойду. Не буду вам мешать.

— Да вы не мешаете, — возразил рулевой. — Даже наоборот. Утренняя вахта, как говорят во флоте, — черная тоска. Молчанку держим. Старпом лишним словом не пожалует. Бди — и все тут!

— Строг?

— Еще как! Диву даюсь, как это он вас сюда пустил. Сам капитан его вроде бы опасается. Это старпом распорядился по радио добавлять «приятного аппетита». Капитан заартачился: «У нас судно, а не санаторий!» Не любит новинок. Но распоряжения старпома не отменил. Не решился.

Рулевой усмехнулся:

— Так с «приятным» и плывем.

— Но ведь это же хорошо — вежливо, интеллигентно!

— А кто говорит, что плохо? Тоже имеет отношение к порядку. Порядок во всем нужен. Даже в мелочах. — Он схватил лежащий у лобового стекла спичечный коробок, потряс им над головой:

— Видите? Пустой! Извел все спички до последней — ни одна не зажглась! Так и стою всю вахту не куривши. Попросился у старпома всего на одну минуту в каюту за зажигалкой… — Аракелян безнадежно махнул рукой.

— Не разрешил?

— Куда там! Терпи, говорит. Лютый! Рейс только начался, а старпома уже прозвали — «неукоснительный».

— Три часа без курева, конечно, трудновато, — посочувствовал Смолин.

— Ясное дело не легко! — согласился рулевой. — Аж скулы сводит. Но ведь старпом прав. Вахта есть вахта. Значит, надо терпеть. Вот и терплю!

— Молодец! — похвалил Смолин.

В ответ Аракелян кивнул, без интереса принимая похвалу.

— Пора нам всем браться за ум. Я, например…

И вдруг осекся, предупреждающе приложил палец к губам. В рубку возвращался старший помощник капитана.

За завтраком Доброхотова, как всегда, ударялась в воспоминания.

— Вот в тридцать восьмом рейсе на завтрак давали яичницу с беконом, а потом швейцарский сыр.

Слушая ее, сидящие за столом мрачно, без аппетита поедали плохо сваренную, с комками, манную кашу, которую не в первый раз дают по утрам.

— Это было при царе Горохе, — пробурчал капитан, не глядя на Доброхотову. — Тогда и балык в трактирах подавали, и расстегаи.

Доброхотова обиделась:

— Напрасно иронизируете, Евгений Трифонович. Не при царе Горохе, а всего десять лет назад.

— Вам, Нина Савельевна, пора писать мемуары, — продолжал капитан, уставившись в тарелку. — А то так за столом себя всю и растратите.

Доброхотова обиделась еще больше, на ее мучнистых щеках проступил румянец:

— И напишу. Мне есть что сказать. Будьте спокойны!

— А я особенно и не волнуюсь.

За столом воцарилось молчание. Подошел опоздавший к завтраку Золотцев. Сразу же почувствовал неладное, нарочито широким поварским движением зачерпнул половником кашу из стоявшей посередине стола глубокой фаянсовой чаши, пропел:

— На такую кашу променяю Машу.

И засмеялся, как бы призывая всех присутствующих к бодрости духа.

Смолин подумал, что в самом деле нелегка роль у начальника экспедиции. Он, как дирижер, должен всех подчинять одному общему настрою. А у каждого свой характер. Вон как нахохлилась Доброхотова! Кашу не доела, с кислой миной отставила тарелку. Торопливо допивает чай и сейчас уйдет раньше всех. Наступили на ее больную мозоль. Бунич мог бы и помолчать, хотя бы из милосердия. Тридцать лет провела Доброхотова в экспедициях. Однажды в молодости, дежуря у эхолота, ненароком открыла какую-то подводную гору в Тихом океане, не Эверест, конечно, но горушку заметную, даже сумела пробить ей название в патриотическом духе — кажется, гора Дашковой, в честь первой русской женщины-академика, но на международные карты название это не попало по причине незначительности географического объекта. И эту несправедливость Доброхотова переживает до сих пор. Однако факт открытия дал ей возможность защититься, стала она кандидатом наук, а потом с годами накопила в экспедициях данные, которые терпеливо прятались до поры до времени в пухлых папках и однажды были предъявлены в качестве уже докторской диссертации. Защита прошла без трудностей — ведь наука творится не только идеями и прозрением, но и простейшим муравьиным накопительством.

С рейсами в море связано все самое памятное в одинокой жизни Доброхотовой, ей по душе годами выработанный корабельный стиль жизни, нехитрый, но все-таки уют, не столь уж близкая, но все-таки корабельная семья, куда более сплоченная, чем институтский коллектив, там после рабочего дня все срываются домой, а здесь, на судне, и есть твои дом с утра до вечера, и ты не остаешься в одиночестве. Однажды Доброхотова призналась, что готова ходить в рейсы каждый год, тоскует по морю. И конечно, самыми яркими рейсами представляются ей те, что были в молодые годы. В те времена наши исследовательские суда пускали почти во все порты, ходили они на самые дальние широты, приставали к богом забытым землям. Есть что вспомнить!

Обо всем этом Смолину рассказал Крепышин, знакомый с биографиями участников экспедиции. К Доброхотовой он относился с жестокой иронией молодости: «Пережиток. Давно пора сактировать».

Доброхотова допила чай, встала, аккуратно задвинула стул, вперевалку понесла свое грузное тело к двери, и, казалось, даже спина ее выражала обиду.

Смолин грустно смотрел ей вслед. «Пережиток»! А ведь и он когда-то станет таким же «пережитком». Тоже одинок, как серый волк. Только в работе и спасение. И будут новые, уверенные в себе крепышины посмеиваться вдогонку: давно, мол, пора сактировать.

Открыв дверь своей каюты, Смолин застыл в ужасе. На полу плескалась, ходила волнами вода, в ней плавали коврик, ночные тапки и листы бумаги, сброшенные ветром со стола. Иллюминатор был распахнут настежь, и за ним зловеще колыхалась белая грива очередной волны.

Смолин бросился к иллюминатору и с трудом закрыл его на все три зажима. Вот растяпа! Ведь по радио предупреждали! Что же теперь делать? Без тряпки не обойтись! А где ее достать? Он выскочил в коридор и едва не сбил с ног проходившую мимо молодую женщину в яркой кофточке и джинсах.

— Чем вы так озабочены, профессор?

Ну вот, уже и профессор! Он присмотрелся: это же та девушка, которую они с Крепышиным встретили у трапа «Онеги». Уборщица с высшим образованием! Насти, кажется.

Пришлось рассказать о наводнении в каюте.

— Так я у вас сейчас уберу! — радостно воскликнула Настя. — Подождите минуту! Только переоденусь. Негоже, чтобы профессор — и с тряпкой.

Смолин глядел ей вслед со смущением: такая красотка — и вдруг будет ползать с тряпкой по каюте!

Он пошел к себе, сел на стул, поджав ноги, и стал ждать неожиданную помощницу, уныло поглядывая, как по полу перекатываются мутноватые от грязи волны.

Но Настя не пришла. Раздался телефонный звонок, и она с огорчением сообщила, что по пути ее перехватили с камбуза — мобилизовали печь на ужин пирожки, но она обязательно отложит дюжину пирожков специально для профессора, самых поджаристых.

— Хотите, прямо в каюту принесу? Тепленькие! А за уборку не беспокойтесь. К вам сейчас придет Гаврилко, ваша коридорная.

Женя Гаврилко пришла через несколько минут с огромной тряпкой в руках. Вид у нее был мрачный.

— Что такая хмурая? — поинтересовался Смолин. — Нездорова?

Она молчала, стоя перед ним с опущенной головой и комкая в руках тряпку.

— Обидел кто? Или по дому скучаешь?

— Скучаю… — выдавила из себя и так горько вздохнула, что у Смолина дрогнуло сердце. — Зря пошла в этот рейс.

— Это почему же?

Она подняла на Смолина доверчивые глаза.

— Народ здесь такой… Просто ужас!

Смолину сразу припомнился таможенный досмотр в порту и чернявый с нагловатыми глазами, который привязывался к Жене.

— Пристают?

— Ага! — призналась Женя. — Он говорит, будто здесь положено, чтобы я была с кем-то одним, говорит, «женой на рейс»… А девчонки смеются: посмотри на себя в зеркало — шмакодявка! Шанс упускаешь. Может, единственный в жизни.

У Жени в глазах дрожали слезы.

— А мне не нужен этот шанс! И чего он ко мне привязался! — уже совсем по-детски всхлипнула она.

Смолин почувствовал отеческую нежность к этой худенькой, беззащитной девчонке.

— Ты вот что, Женя: гони его! Если нужно — дерись, и ничего не бойся, а будет приставать — скажи мне, я его быстро отважу. Обещаешь?

— Обещаю… — пробормотала она.

Чтобы дать Жене возможность убрать каюту, он отправился бродить по судну.

На широком столе, предназначенном для геологических образцов, лежала фанера, а на ней листы ватмана. За столом сидел Чайкин и, низко, по-школярски склонив голову над бумагой, рисовал. Смолин заглянул через его плечо и обмер. Перед ним были вполне приличные карандашные портреты, сделанные с фотокарточек, веером лежавших на столе. Доброхотова, буфетчица Клава, номерная Женя с испуганными глазами… Лукина! Превосходный портрет Лукиной! Ну и Чайкин! Талант!

Довольный похвалой, Чайкин пояснил: помполит велел. Для газеты. Газета посвящена Восьмому марта. Кандидатуры для портретов назвал сам помполит. По какому принципу выбирал? А кто его знает! Ну, Доброхотову, как ветерана. Понятно! Буфетчицу Клаву как образцовую в труде. Каютную-номерную Женю вроде бы как новое поколение — первый раз в море. Плешакову еще назвал, неизвестно почему, может быть, из-за отца. У нее же отец… Но Плешакова фотографию свою не дала: «Не признаю, мол, женский праздник». Даже помполит не уговорил. Послала его подальше — и все!

— Ведь она из Дубков, а там публика, сами понимаете, с норовом. Мне Крепышин рассказывал. Там…

— А почему он выбрал Лукину? — перебил его Смолин.

Чайкин удовлетворенно улыбнулся.

— Это я сам ему предложил. Очень милая женщина. Прямо на портрет просится. Поначалу Мосин заколебался: стоит ли выделять, по вине Лукиной отход задержался, мол, коллектив не поймет. А я ему: Лукина на передовых позициях науки, борьбу за здоровье народа ведет. Это и убедило.

Смолин взял в руки портрет Ирины.

— Хорошо рисуете.

— Понимаете… Собирался податься в Строгановское, да математика перетянула.

Положив портрет на стол, Смолин прошелся как бы в раздумье по лаборатории.

— А копию мне не можете сделать?

— Чью копию? Лукиной?

Смолин почувствовал, что краснеет, как мальчик.

— Видите ли, хочу по нашему путешествию альбом сделать. Со снимками и рисунками. Ну, и интересуюсь типажами экспедиции и экипажа…

— Пожалуйста! — живо согласился Чайкин. — Сделаю! В судовой фотолаборатории отпечатаю. Сколько нужно. Хотите и Клаву Канюку, и уборщицу Женю? Могу и Доброхотову. Пожалуйста! Если уж вы собираете типажи…

Он сделал широкий жест рукой, как купец, предлагающий добротный товар.

— Хорошо! — без особого энтузиазма согласился Смолин. — И Доброхотову тоже…

Чайкин закурил, сделал несколько картинных затяжек, искоса поглядывая на Смолина. Было ясно: хочет что-то спросить, но не решается.

— Ну говорите же! — рассмеялся Смолин.

Чайкин радостно встрепенулся:

— Можно? Понимаете, Константин Юрьевич, я все хотел с вами посоветоваться… По поводу спаркера. Вы в прошлый раз зря так на меня. Просто не совсем складно выразился…

— Ладно! Забудем об этом, — успокоил его Смолин.

— Понимаете, давно сидит у меня в голове мыслишка одна… А если подойти к проблеме совсем с другой стороны? Вроде бы с самой неподходящей, самой сомнительной… И вдруг показалось, что-то стало вырисовываться. Конечно, все это, может, и глупость. Скорее даже так! В институте в общих чертах рассказал своему завлабу, профессору, а он меня высмеял. Говорит, это все равно что придумать перпетуум-мобиле. Но мне, понимаете… бросать не хочется. Я уже многое сделал. Работал как проклятый, по ночам тоже. В институте, дома, в праздники… Даже успел кое-какие блоки соорудить. С собой на корабль взял. Надеялся опробовать, а вот в расчетах заело. Не сходятся концы с концами.

Смолин рассмеялся.

— Немудрено. Вы только не обижайтесь, но похоже на то, что действительно перпетуум-мобиле. Спаркер — давно пройденный этап. Американцы не раз пытались создать спаркер по совершенно новому принципу. Но увы!

У Смолина было железное правило в научной работе: всегда говорить правду, даже беспощадную. Бездарностей надо отсекать решительно, как хирург отсекает опухоль. Около науки развелось несметное число дармоедов, которые путаются под ногами, лезут в общую кормушку, расталкивая других, позвякивая чинами и регалиями, через их толпу далеко не всегда может пробиться действительно способный человек. Сколько Смолин нажил врагов, выступая «некорректным» оппонентом при защите диссертаций, на симпозиумах и конференциях, в научных статьях, когда рубил правду-матку, отлично зная, что этого ему не простят. И вышло наконец так, что не только себя, целое новое направление в науке поставил под удар…

— Ну ладно! Давайте, что там у вас. Посмотрю, — сказал он приунывшему юноше.

Чайкин вытащил из стенного шкафа две толстые папки, раскрыл одну из них, извлек из нее чертеж, разложил на столе.

— Хотел обратить ваше внимание, Константин Юрьевич, на один наиболее важный аспект…

В этот момент в лабораторию с озабоченным видом вошел первый помощник Мосин. Нахмурился, увидев склоненного над чертежом Чайкина рядом со Смолиным.

— Как дела?

— Завершаю. — Чайкин показал на разложенные портреты. — Вот, понимаете, нарисовал…

— Понятно! Но, я вижу, отвлекаетесь. Не на главном направлении в данный момент работаете.

— Мы о науке говорим, — заметил Смолин.

— Ясно, что о науке, — спокойно согласился Мосин, глядя на Смолина безмятежными глазами. — Но сейчас товарищу Чайкину нужно выполнить прежде всего общественное поручение. Завтра в семь ноль-ноль газета должна висеть.

— Понимаете… Иван Кузьмич… я уже почти все сделал. Всех нарисовал. Вот только метеоролога осталось. Вчера она карточку не могла найти. Сегодня обещала. Алина Яновна спит после ночного дежурства. Нельзя же будить…

— Можно! Для дела можно!

Мосин подошел к столу, взял лежащие на нем портреты, придирчиво пощупал глазами каждый. Лицо его посветлело.

— Так… Значит, остается из списка только метеоролог?

— Ага!

— Вез нее нельзя никак. Она, так сказать, представитель национальной республики. В газете должна присутствовать непременно. Значит, придется разбудить!

Снова перетасовал рисунки, задержал в руке портрет буфетчицы Клавы Канюки.

— Очень похоже! — похвалил. — А копию можно сделать?

— Сделаю, если нужно.

Тон первого помощника снова стал официальным:

— Нужно! Вдруг понадобится Клавдию Канюку поместить на Доску почета. Она у нас передовая.

— Если хотите, я могу и Доброхотову. Она ветеран.

— Доброхотову? — Мосин запнулся, кашлянул. — Сделайте, конечно. — Подвигал губами, почесал за ухом: — А нельзя ли Канюки не один, а два экземплярчика? Лично для нее. Женщине приятно будет иметь такое. Надо людей, так сказать, стимулировать.

— Конечно, сделаю, раз надо.

Первый помощник светло, совсем по-детски улыбнулся:

— Ну, спасибо! И размером покрупнее, чтоб в рамку!

Когда он ушел, Смолин рассмеялся:

— А вы говорите — спаркер! Здесь, дорогой мой, куда более возвышенные материи.

До трех часов ночи разбирал Смолин чертежи, схемы и цифровые выкладки Чайкина. Взял в руки папку со скепсисом, даже с раздражением — тратить на прожектерство такое дорогое для него время! Но уже по первым страницам понял: содержимое папки, по крайней мере, заслуживает внимания. Одолел новые страницы, и стало ясно: задуманное Чайкиным любопытно. Есть серьезные просчеты, даже научное легкомыслие, результат недостатка знаний и опыта. Но бесспорно одно: в работе таится необычное. Нет, окончательные выводы делать сейчас рано. Надо б посидеть не три часа ночью, а со свежей головой не один денек, кое-что свое предложить, чтобы попробовать в решающих направлениях вывести идею Чайкина из бесспорно тупиковых ситуаций, из которых он сам на данном этапе без помощи более опытного и более знающего не выйдет. Смолин любил в науке неожиданное, спорное, способное увлечь, вызывающее на борьбу и преодоление сопротивления. Идея Чайкина принадлежала именно к такому, что способно лишить душевного равновесия. А в самом деле: почему бы нет?

Словом, утром Смолин проснулся в настроении скорее всего хорошем. Но вскоре оно было испорчено.

Обычно по утрам сразу же после семичасовой побудки по судовой радиотрансляции пускали московскую программу с последними известиями. Политической текучкой Смолин не интересовался. Он тут же выключил репродуктор, но голос диктора, какой-то необычно напряженный, доносился из-за тонкой стенки соседней каюты и настораживал. Смолин прислушался. Передавали заявление Советского правительства в ответ на речь президента США, которую тот произнес несколько дней назад. Судя по нашему ответу, президентская речь была откровенно воинственной и прямолинейной: никакого диалога с русскими, укрощать их лишь силой, вплоть до начала предупредительной локальной ядерной войны, только с позиции силы можно заставить русских изменить их внешнюю и даже внутреннюю политику. Со своей стороны, Москва в столь же решительных тонах давала американскому президенту отпор. Из советского заявления было ясно, что мы тоже готовы прибегнуть к крайним средствам в ответ на любое опасное действие противной стороны. Американскую сторону называли «противной», словно уже пошел в ход лексикон военного времени. Было очевидно: дело серьезное.

К завтраку обычно приходят в разное время, кто как проснется. А сейчас кают-компания оказалась в полном комплекте. И за капитанским столом все в сборе. На завтрак подали яйца, по меню всмятку, но, как обычно, крутые до каменной твердости. Сидели молча, и треск разбиваемой яичной скорлупы напоминал о насильственном нарушении целого и естественного.

— Слышали? — первая нарушила молчание Доброхотова.

Ей не ответили.

— В скольких рейсах участвую, а еще ни разу судовое радио не приносило нам ничего подобного! — продолжала она.

— Лично для меня все это не столь уж неожиданно. Я даже подобное предполагал… — заметил лучше всех осведомленный в политике Ясневич.

— Никогда не хочется думать о худшем, — вздохнул Золотцев.

— А надо! — веско обронил капитан, глядя в чашку с чаем. Яиц он не ел. — Мы, моряки, всегда обязаны быть готовы к худшему.

— Весь теперешний мир — это море, в котором бушует шторм, — неожиданно присоединился к разговору Кулагин. — И настроение надо иметь штормовое.

Снова помолчали.

— Не исключено, что совместный эксперимент с американцами сорвется, — как бы невзначай обронил Ясневич.

Золотцев возразил:

— Не пугайте нас, Игорь Романович! Не пугайте! Мы не имеем права терять оптимизма! К тому же должен сообщить вам, что сегодня получена радиограмма. Два американца нас ждут в Чивитавеккья, а два американских корабля уже выходят в район совместного полигона. Так что механизм пущен в ход. Остановить его трудно. Я знаю американцев, бывал у них. То, во что вкладывают деньги, они не бросают. К тому же американцы не меньше, чем мы, заинтересованы в этих исследованиях. Не меньше, чем мы! — И Золотцев поднял указательный палец, как учитель, внушающий ученикам бесспорную истину. — Политика есть политика, а наука есть наука.

Неожиданно обратился к Смолину:

— А как вы полагаете, Константин Юрьевич?

— Думаю, вы правы! — спокойно отозвался Смолин. — Пойти на разрыв — абсурд. Такое не похоже на американцев. По крайней мере на американских ученых. Я тоже их знаю, работал с ними в Антарктиде. Американцы — люди здравомыслящие.

Доброхотова зябко поежилась:

— И все-таки страшно! Вот вы, Константин Юрьевич, утверждаете, что американцы здравомыслящие люди. Я вам скажу, что в людях больше неожиданностей, чем в море. Это уж вы мне поверьте! За море я спокойна, а вот за людей…

— Вы правы, — вдруг всем на удивление поддержал ее капитан. — Неожиданностей в людях много!

Он покосился на сидящего рядом с ним Мосина, который за весь завтрак не проронил ни слова, пребывая в странном состоянии то ли глубокой задумчивости, то ли подавленности.

— Вот пускай первый помощник и доложит, какая неожиданность в людях открылась нам нынешней ночью. И неожиданность ли?

Оказалось, что на судне ЧП. Моторист Лепетухин, который с первого дня рейса положил глаз на каютную номерную Евгению Гаврилко, сегодня ночью, будучи в нетрезвом состоянии, ворвался в ее каюту, выпроводил соседку Гаврилко «прогуляться часок по палубе» и стал лапать девушку, как выразился Мосин, «склоняя ее к сожительству». В ответ получил по физиономии. Красавчик Лепетухин такого отпора не ожидал и набросился на девушку с кулаками. В результате — Гаврилко в судовом госпитале с подозрением на сотрясение мозга, а Лепетухин отстранен от работы и сидит под арестом в каюте.

У Смолина оборвалось сердце. Не смог защитить девчонку!

— Какой ужас! — шумно вздохнула Доброхотова. — В прошлых рейсах ничего подобного не было. Правда, случилось один раз…

— Обратно отправлять надо, — бесцеремонно перебил ее Кулагин. — Дело подсудное. Тяжелое избиение с отягчающими обстоятельствами…

— А что я буду делать без моториста? — запротестовал стармех Лыпко, и его красиво выписанные густые брови обиженно сошлись на бледном, не знающем загара лбу. — И так недокомплект в машине. Я не могу ставить людей на две вахты в сутки.

Капитан шевельнул твердыми губами.

— С первой же оказией! Преступника на борту держать не имею права. Как только встретится советское судно, идущее домой, отправлю! — Он взглянул на старпома. — Дайте указание вахтенным помощникам иметь это в виду.

— Хорошо!

Капитан встал и, не сказав больше ни слова, удалился. Смолин поднял голову и встретился взглядом с Солюсом. В глазах старика стыла печаль.

Под госпиталем разумели небольшую комнату, выкрашенную в убийственно яркий белый цвет, расположенную рядом с кабинетом врача. Там стояла всего одна кровать, и на ней лежала Женя. Простыня была натянута до самого ее подбородка, над белизной полотна резко выделялось крохотное страдальческое личико и на нем, как две большие темные капли, застывшие глаза.

Рядом с больной, такая неожиданная в белом халате, сидела Ирина. Увидев заглянувшего в дверь Смолина, она поспешно поднялась и сделала знак, чтоб молчал.

Женя даже не среагировала на посетителя, глаза ее оставались безучастными.

Ирина кивнула в сторону двери, и они оба вышли.

— Приглядываешь за девчонкой? — спросил в коридоре Смолин.

— Я же медик по образованию, сам знаешь. — Коротко улыбнулась. — Когда-то приглядывала и за тобой.

— А что же судовой врач?

— Мамина недомогает. Я ее только что отправила в каюту. Не переносит качку.

— Судовой врач и не переносит качку?! Ничего себе!

Ирина кольнула Смолина осуждающим взглядом:

— Ну и что тут особенного? Сам Нельсон плохо переносил качку, а Дарвин, совершивший кругосветку, тяжко страдал морской болезнью.

— Да, но, как тебе известно, от этих слабостей двух великих людей не страдало дело.

Ирина, опершись спиной о стену, задумчиво посмотрела в сторону:

— Не знаю… — сказала чуть слышно. — Жалко ее. Одинокая баба, муж бросил, растит сына-лоботряса. Вечные нехватки. Предложили в рейс — не отказалась. Все-таки валюта. Кое-что подкупит для парня. И тоска, говорит, заела…

Смолин взорвался:

— Сын-лоботряс! Маму тоска заела! И она берет на себя ответственность за жизнь и здоровье ста тридцати человек на борту судна дальнего плавания! А если операцию придется делать? Аппендикс вырезать во время качки?

Ирина покосилась на него, сказала спокойно и грустно:

— Ты всегда был максималистом, Костя. Или — или. Нюансов для тебя не существовало…

— Плохо девчонке? — спросил он уже вполне миролюбиво.

— К счастью, ничего критического. Легкое сотрясение мозга, несколько синяков, да шишка на затылке — об стену головой бил. Мерзавец! Теперь более опасен нервный шок от испуга. Да еще подружки добавили: приходили навещать и сообщили, что моториста хотят отправить обратно и отдать под суд. Получит срок, раз сотрясение. А у него жена и ребенок. И этой дурочке стало жалко его.

«Да, — подумал Смолин, — бабья жалость мне хорошо знакома». Она-то и сыграла роковую роль в их жизни. Жалость к покинутому, неприспособленному мужу, который — это хорошо понимал Смолин, но не понимала Ирина — ловко воспользовался слабостью жены и сумел внушить ей, что без нее пропадет. Ирина вернулась к нему, но ведь одна жалость не может питать настоящее чувство, Смолин был в этом убежден. Так во имя чего принесла она эту жертву?..

— Послушай, Костя! — Ирина придвинулась к нему, и он кожей лица почувствовал ее теплое влажное дыхание. — Скверную вещь нам преподнесло сегодня радио. Слышал? Кажется, вот-вот начнется война. Сидела рядом с этой Женей, смотрела на нее, жалкую, испуганную, и об Оле думала. Только-только начинает жить, еще ничегошеньки не повидала… И вдруг как наваждение, как проклятие — война! Неужели она действительно может быть? А? Почему? Кому это нужно? Скажи!

От близости Ирины, от запаха ее волос у него вдруг перехватило дыхание. Захотелось прижать ее к груди, успокоить, приласкать. Но он, придав лицу значительное выражение, голосу убежденность, возразил:

— Не очень-то верю в реальность опасности. До конфликта дело не дойдет. Американцы, конечно, ведут себя нагло. Но думаю, у них хватит в конечном счете здравого смысла.

— Вот и Орест Викентьевич сегодня то же говорил — не может человечество дойти до полного безрассудства…

Ирина вдруг спохватилась:

— Надо пойти взглянуть на девочку. Может, все-таки заснула. Ей сейчас нужен покой.

В этот момент в конце коридора обозначилась живописная фигура в тельняшке и по-пиратски надвинутом на лоб красном платке. Это был подшкипер Диамиди, по прозвищу Елкин Гриб, личность на судне примечательная. Подшкипер слыл матерщинником высокого морского класса, за что ему не раз попадало от начальства. Всем было известно, что любимая присказка подшкипера «елкин гриб» — всего лишь вынужденная замена куда более крепких выражений, которые частенько клокотали под его полосатой тельняшкой.

— Слушайте судовую трансляцию! — бросил он на ходу, переставляя по линолеуму обутые в грубые кирзовые сапоги ноги с ленивой неторопливостью, словно боялся поскользнуться. — И быть по каютам! Приказ!

— Что-нибудь случилось? — насторожился Смолин.

— Тревога будет! — равнодушно, как о самом обычном, сообщил Диамиди. — Атомная!

— Что?!

— Атомная! — спокойно повторил подшкипер.

— Вы, должно быть, шутите? — усмехнулся Смолин, с любопытством оглядывая Диамиди.

— Почему тревога? — испуганно спросила Ирина. — Что-нибудь произошло?

— А как же! — невозмутимо ответствовал через плечо Диамиди, придержав шаг. — Американцы балуют. Разве не слышали? Балуют! Мать их за ногу!

В данный момент его брань носила вполне дозволенный политический характер, и он даже не счел нужным понизить голос.

— Ты думаешь, это серьезно? — Ирина с тревогой взглянула на Смолина.

— Думаю, обычный морской треп! — попытался успокоить ее Смолин. — Надо знать Диамиди. Тоже мне политик!

— И я могу спокойно идти? — Она ждала его поддержки.

— Конечно! — Он легонько коснулся ее плеча. — Иди и не волнуйся!

Но Диамиди оказался прав. Через десять минут объявили атомную тревогу. Учебную. Старпом особо подчеркнул по радио: учебная — чтобы не случилось паники. Но команды динамика были драматически суровы, и могло показаться, что в самом деле началась вселенская ядерная катастрофа. Всей экспедиции и не занятым на вахте членам экипажа предлагалось немедленно собраться в столовой команды и ждать дальнейших распоряжений.

Смолин заколебался. Идти ли? В сущности, все это — игра! Нелепая игра! Если начнется атомная война, какая тут общесудовая тревога! Пока на мостике нажмут кнопку сигнала громкого боя — глобальная схватка уже завершится.

Нет, он не пойдет. Обойдутся без него! И не заметят даже. Судовому начальству важно поставить где-то галочку: учение провели, бдительность продемонстрировали, готовность на должном уровне, ядерная война нам не страшна! И точка!

Динамик на стене его каюты голосом старпома комментировал последовательность воображаемых событий и в зависимости от них отдавал приказы.

— …Усилить наблюдение за воздухом! Лево сорок — надводный ядерный взрыв.

— …Внимание! Химическая тревога! Химическая тревога! Средства химической защиты — в положение боевое!

— …Прошла ударная волна. По правому борту горит спасательная шлюпка. Горит краска на трубе. Кормовой аварийной партии ликвидировать пожар!

— В носовой части правого борта пробоина. Силами аварийной группы приступить к заделке пробоины.

— …Судно попало в зону радиоактивного заражения. Произвести радиационную разведку!

— …Произвести дезактивацию судна!

— …Внимание! Дезактивация судна закончена. Произвести замеры остаточной радиации!

Смолин стоял у иллюминатора и смотрел в море. В нескольких милях от «Онеги» в легкой дымке теплого дня чуть заметно прорисовались высокие, желтоватого песчаного оттенка скалы неведомой земли. Должно быть, восточное побережье Крита. Среди этих скал когда-то зарождалась цивилизация. На этих землях Хомо Сапиэнс, Человек Разумный, в медленном движении веков, все больше осознавая свою силу, камень к камню складывал фундаменты под величественные храмы разума, колонны которых до сих пор подпирают самое главное, самое сущное в нашей всеобщей земной культуре.

«Хомо Сапиэнс, Человек Разумный»… Разумный ли он, этот человек?

— …Внимание! Внимание! Отбой всем тревогам! Отбой всем тревогам! — В голосе старпома проступили усталые нотки, как у человека, завершившего нелегкий труд. Будто в самом деле он отбил только что атомную атаку.

Если бы всем нынешним тревогам вот так просто, одной фразой дать отбой!

— «Мать их за ногу!» — вспомнил Смолин оброненное в сердцах подшкипером Диамиди.

Глава шестая

ПОИСКИ

Траление начали с раннего утра, и пока все шло неудачно. Два трала, опущенных один с кормы, другой с борта, радости не доставили. Первый пришел драным — где-то в морских глубинах своей бородой задел за скалы; второй принес лишь кучу ила — желтого, хранящего придонную стужу. Сменили точку траления, решили запустить руку теперь уже в самую пасть знаменитой Ионической впадины, глубочайшего провала Средиземного моря, на все семь тысяч метров. Район этот исследован давно, но до сих пор еще хранит тайны. И можно было надеяться на неожиданное. На это и рассчитывали Файбышевский и Лукина. С самого утра у Ирины было в лице такое напряжение, будто вот-вот произойдет нечто необыкновенное — либо чудо, либо катастрофа.

На третий трал возлагал большие надежды не только отряд Файбышевского, ждал для себя «материал» Солюс вместе со своей ассистенткой Еленой Вадимовной. Ждала улова Валентина Корнеева, молчаливая молодая женщина с широким скуластым неулыбчивым лицом. Всеведущий Чайкин сообщил Смолину, что Корнеева — один из пяти крупнейших в мире специалистов по брахиоподам, морским тварям, которые, говорят, похожи на разваренные пельмени. Раз природа создала некую живую плоть, значит, должны быть по ней и специалисты. Оказывается, во всей нашей стране только она, эта тихая женщина, которая больше похожа на учителя музыки в детском саду, чем на отважного исследователя глубин, всерьез и знает, что такое брахиоподы и зачем они существуют на белом свете. Она, да еще один японец, да еще один француз, да еще два американца. И все четверо знакомы Корнеевой, все они вроде бы ее единоверцы.

Если Ирина нервничала, беспричинно суетилась на палубе, то Корнеева стояла в сторонке с безучастным видом, будто на шумном московском перекрестке терпеливо дожидается зеленого сигнала светофора, только безостановочно накручивала на палец непокорный завиток волос у виска, и было ясно, что волнуется не меньше других. В другом конце палубы неподвижно, словно в карауле, возвышался Файбышевский — без головного убора, в потрепанной телогрейке фасона минувших эпох — и где он только такую отыскал? Но по его крепко сжатым мощным кулакам можно было понять, что и он в напряжении.

Только академик Солюс со своей ассистенткой демонстрировали полную невозмутимость. Они стояли возле самой траловой лебедки и спокойно взирали, как на ее огромный медленно вращающийся барабан виток за витком наматывался толстый стальной трос. Открытий для себя они не ждали, им нужна была любая рыба, вернее, лишь ее мозг — для исследований.

Неожиданно на корме обозначилась коренастая фигура капитана. Бунич бросил мимолетный взгляд на собравшихся и вдруг сурово сдвинул брови, заметив возле лебедки Солюса и его ассистентку. Неторопливо, но решительно направился в их сторону, остановился у ограждающего зону лебедки леера, ткнул пальцем в прикрепленную к лееру дощечку: «Стой! Опасная зона. Посторонним проход запрещен!»

— Надеюсь, вы грамотны? Читать умеете? — Он в упор глядел на академика.

Тот растерялся:

— Кажется…

— Так читайте же! Для кого это написано? Лопнет трос, рассечет вас надвое, как полено, а кто будет отвечать?

У Солюса понуро опустились плечи, он стоял притихший и несчастный, бормотал:

— Извините! Извините…

В этот момент к капитану подскочила Лукина. Даже издали было видно, как опалил гнев ее смуглые щеки. Она задыхалась, голос ее дрожал:

— Как вы смеете! Как вы решаетесь говорить подобным тоном с Орестом Викентьевичем? Это же академик! Это замечательный ученый! А вы… вы…

Бунич медленно обратил непроницаемое свое лицо к Лукиной и выдавил из сурового рта:

— Посторонним вход воспрещен! Всем! Академикам тоже!

Повернулся и неторопливой капитанской походкой зашагал прочь.

К двум часам к подъему трала на корме в сторонке от лебедки собрались любопытствующие. Их было не так уж много — не очень-то привлекала погода. Пришли Золотцев, Ясневич, Крепышин, старпом, несколько человек из экспедиции и экипажа. Капитана не было.

В этот раз картина оказалась действительно впечатляющей. Подъемная стрела вознесла над палубой белую сеть трала, растянутого треугольной рамой, содержимое его вывалили в противень. Перед ним приседали на корточки, отважно запускали руку в студеное месиво ила, что-то в нем находили, что-то извлекали, торопливо, жадно — вдруг перехватят, — рассматривали, совали в банки, в коробки, в ведра, и Ясневич торжественно, как награду, унес большущую морскую звезду, Чайкин отыскал в иле кусок камня и, став в сторонке, сверлил его острым взглядом, словно хотел добраться своим любопытством до самого его нутра. Побежала к себе в лабораторию радостно-изумленная Ирина, в защищенной резиновой перчаткой руке она держала нечто напоминающее банную мочалку. Только Корнеева вышла из толкучки с пустыми руками — ее обычно неподвижное лицо на этот раз выражало откровенное разочарование: не повезло!

Смолин в толпу не полез — зачем мешать людям заниматься делом! Вместе с Крепышиным он издали наблюдал за происходящим с острым интересом, словно перед ним открылась сцена, на которой артисты исполняли забавную комедию. Настроение у ученого секретаря было беззаботным. Он добродушно посмеялся, проводив взглядом Солюса и его помощницу, которые с довольным видом понесли в свою лабораторию по крохотной рыбешке.

— Самую обыкновенную ставриду несут. А знаете, что академику нужно от рыб? Одна только голова. Ха! Ха! Тела отдает на камбуз. Каждый по-своему с ума сходит.

— Зачем ему головы?

— Липиды в них ищет.

— А что это такое — липиды?

Крепышин широко развел руками:

— Очередная научная абракадабра. Какое-то вещество в мозгу. Наверное, нечто серенькое, скользкое, ничтожное. Оказывается, именно по этому серенькому, ничтожному академик и определяет эволюцию всего живого на земле, в том числе наше с вами умственное развитие.

И, пряча усмешку, добавил:

— По крайней мере, так ему кажется.

Крепышин скрестил на груди руки, приняв позу нейтрального наблюдателя, способного к объективным суждениям. Смолину почему-то подумалось, что дел у ученого секретаря на борту немного. Составляет графики работ, предупреждает назначенных на дежурства, пишет тексты служебных радиограмм, занимается текущими переводами. По научной специальности геоморфолог. Но волнуют ли Крепышина земные рельефы?

— Вполне возможно, просто старческое чудачество, — продолжал Крепышин, лениво растягивая слова. — Как любит начинать свои речи Доброхотова, «в одном нашем давнем рейсе» ребята подшутили над профессором, присланным к нам из какого-то рыбного НИИ. Старик мечтал открыть новый тип рыбы. Однажды так же, как сейчас, поднимали трал, на который профессор возлагал особые надежды, и вот один проказник из его же отряда в момент прохождения трала у борта сунул в сеть через открытый иллюминатор извлеченную из банки тихоокеанскую маринованную селедку, блестящую, жирненькую, — прямо на стол под водочку. Старик увидел ее в противне и задрожал: открытие! Судорожно схватил, понесся в лабораторию: «Нашел! Эврика!» Потом два дня не выходил из каюты — от обиды.

— Злая шутка, — поморщился Смолин. — Тем более над стариком.

— В дальнем рейсе, Константин Юрьевич, без шутки нельзя. Никак нельзя! — В голосе его звучали назидательные нотки. — Иначе загнешься от тоски. «В «Золотом теленке» об этом говорится вполне определенно: «Фруктовые воды несут нам углеводы».

За обедом Золотцев сиял, как именинник. Еще бы: такой удачный трал! Файбышевский доволен, Солюс доволен, даже геологи неожиданно получили образцы, случайно зацепленные тралом. Вот только бедняжке Корнеевой не повезло. Но в другой раз повезет, обязательно. Не все сразу. Всегда найдется выход. Всегда!

Была и еще одна причина для благодушия: Золотцев получил из Италии, из нашего посольства телеграмму. Руководство экспедиции приглашают в Рим. Очень важная встреча. В ней будут участвовать представители нефтяной компании, которая заинтересована в наших геологических исследованиях в Тирренском море. Сообщили еще, что американцы прибудут в Чивитавеккья в точно назначенный срок. У всех отлегло от сердца. Не очень-то добрые времена ныне для наших научных судов. Чтобы получить разрешение на заход в иной иностранный порт, МИД в Москве за три месяца посылает ноту с просьбой. И нередко посольства ему отказывают. Увы, как говорят моряки, в море напряженка!

— Важно, что фирма в нас заинтересована. Большая фирма. Как раз та, которая заключала с СССР контракт на поставку сибирского газа. Она все может, — прокомментировал Ясневич.

— Это прекрасно, — удовлетворенно подытожила Доброхотова. — Значит, Рим посмотрим. Где я только не была! Даже на острове Пасхи. А вот в Риме не приходилось.

Бдительный Золотцев заприметил тень скорбной задумчивости на всегда живом и подвижном лице академика.

— Как я понял, голубчик Орест Викентьевич, вы вроде бы должны быть довольны результатом последнего трала. Или ошибаюсь?

Академик слегка пожал плечами:

— Вполне доволен! Четыре рыбы получили. Прибыль в копилке. Наука у меня такая — накопительство. — Он улыбнулся одними глазами. — А результаты будут уже после моей смерти.

— Увы! Такова доля настоящего ученого, — живо поддержала Доброхотова. — Мы работаем на будущее. Мы, как пчелы, мед собираем для потомков.

— А что, если попробовать забросить еще один трал? Уже в другой точке. А? — Золотцев перевел задумчивый взор на сидящего напротив капитана. — Вот капитан утверждает, будто перед Италией определился резерв времени. Верно, Евгений Трифонович?

— Верно! — кивнул Бунич, не отрывая от стола глаз. Казалось, он был полностью безразличен к бодрому застольному разговору.

«Нахамил Солюсу, а теперь, должно быть, стыдно», — подумал Смолин. Неуютный тип этот капитан. Не такой бы нужен на борту научного судна, а молодой, общительный, здоровый. Вроде Кулагина. Ведь иностранцы будут.

— Если возможно — буду благодарен, — сказал академик. — Здесь район уникальный.

— Возможно! Возможно, голубчик Орест Викентьевич. Будем тралить. Обещаю! — Золотцев сделал паузу и привычным жестом дотронулся до дужки очков. — Есть одна просьба к вам, академик. Я знаю, еще до революции вы жили в Италии, а потом не раз бывали там, итальянским владеете. Не могли бы сегодня вечером рассказать экспедиции и экипажу об Италии?

Золотцев посмотрел на первого помощника.

— Что думаете по поводу моего предложения, Иван Кузьмич?

Тот, как всегда, ответил не сразу, мучительно наморщил лоб, словно решал проблему, требующую серьезного обмозгования, похлопал длинными ресницами:

— Положительно! На лекцию академика все придут. Это точно! Интересно и полезно! — Он теперь уже обращался к Солюсу. — Только, пожалуйста, в лекции сделайте особый упор на то, как там нашим людям держаться, как себя вести, как разговаривать с итальянцами. Так сказать, с учетом местной специфики. И все такое прочее…

Кажется, впервые заметил Смолин на сухих губах академика откровенно ироническую усмешку, хотя и мимолетную.

— Как держаться? — В его горле заклокотал хлипкий стариковский смешок. — Естественно держаться. С достоинством! Как разговаривать? Вежливо разговаривать! Видите ли, вежливость и умение владеть собой — первый признак воспитанности. И это касается всех. Без исключения!

Смолин быстро взглянул на капитана. Тот ковырял вилкой в гуляше, который сегодня был на редкость жестким.

Солюс отер салфеткой губы, как всегда поблагодарил за труд буфетчицу Клаву. Ел он мало, быстро, казалось, ему жалко тратить время на это нелепое занятие, и всегда первым покидал стол, чтобы скорее отправиться в свою лабораторию.

Вставая, взглянул на Мосина:

— Хорошо! Вечером я готов выступить.

И пошел неожиданной для его возраста легкой, подпрыгивающей походкой, маленький, подтянутый, аккуратный, ухоженный — будто шел не из кают-компании с ее малосъедобным гуляшом, самодельными салфетками из оберточной бумаги и унылым, как старый кот, капитаном, а из своего теплого стариковского дома, где о нем заботятся и его берегут.

…Казалось, над судном треснуло само небо. Грохот был внезапным, коротким и чудовищным. Некоторые вскочили, испуганно озираясь, не понимая, что это такое. Лишь моряки оставались на своих местах и не проявляли особых эмоций. Капитан продолжал медленно пережевывать мясо, а старпом пояснил:

— Реактивный. Сверхзвуковой.

Хрипнул на стене динамик:

— Капитана просят подняться на мостик.

С недовольной миной Бунич встал, рывком отодвинул стул, зашагал к выходу.

На палубах уже было полно народу.

— Вон он! Вон!

Где-то у самого горизонта, под низко и тяжело лежащей над морем свинцовой плитой тучи, крошечной, но четкой мошкой в легкой непогодной дымке проступали очертания самолета. Казалось, там, вдали, он на какое-то время застыл в раздумье: что делать дальше, возвращаться ли к «Онеге» или уходить восвояси. Поторчал точечкой под тучей — и вот его уже нет, уполз в небесную хмарь, словно растворился в ней.

— Снова придет! — сказал кто-то. — Они обычно по нескольку раз. Пугают.

На палубе появился взволнованный, с блуждающими глазами Шевчик. У него был такой вид, будто опоздал к только что отошедшему поезду. Рыскал глазами по тучам, причитал:

— Ну где он? Где? Это же стопроцентный люксус! — Встал на изготовку, крепко упершись кривыми ногами в палубу, прицелился объективом в небо, оскалив в напряжении зубы. — Милай, ну лети же скорее. Лети! Очень прошу тебя! Ми…лай!

И «милай» внял просьбе кинооператора. Сперва он был похож на птичку, вылетевшую из-за облака, но, стремительно приближаясь, менял очертания, из черной точки вытянулось серебристое острие, оно пикой прокололо облако, потом у острия по бокам, как плавники, проступили отростки скошенных к хвосту крыльев, в неожиданно пробившемся луче солнца блеснул фюзеляж. Самолет целился в беззащитную притихшую «Онегу».

Громко и радостно зажужжала пущенная на полный оборот камера Шевчика.

Разглядеть самолет почти не удалось, так стремительно он скользнул над самыми мачтами судна. И все-таки Смолину почудилось, что в какую-то долю мгновения за тускло блеснувшим плексигласом пилотской кабины он успел ухватить взглядом забранную шлемом голову пилота, темные очки, упрятавшие глаза и фарфоровый оскал зубов. Вот он, «милай»!

В следующую долю мгновения по палубам судна хлестнул тяжкий шлейф грохота, который нес за собой уже далеко ушедший самолет, казалось, этот грохот расплющил мозги, прижал плечи, в лоскутья превратил барабанные перепонки…

Через какое-то время, когда уши вернули себе способность слышать, Смолин различил сказанное рядом:

— Стопроцентная провокация! Это же облет. Это опасное пикирование, рассчитанное на то, чтобы запугать. В международной терминологии квалифицируется как психологический терроризм.

Вблизи стоял Ясневич. Его обычно мягкий, вкрадчивый тенорок звучал сейчас жестко и отрывисто, словно он давал оценку случившемуся перед высокими официальными лицами.

— Вот вам прямой результат речи президента Соединенных Штатов. — И Ясневич, повернувшись в сторону Смолина, как бы призвал оценить его, Ясневича, политическую прозорливость.

— А ведь так и война может начаться, — тоскливо сказала Алина Азан, — не рассчитает, промахнется, угодит в корабль — и война!

Прошло несколько минут, и американец вновь спикировал на «Онегу», камнем падая из облаков и точно целясь в ее верхнюю палубу. В этот раз, казалось, вышел из пике лишь у самых клотиков мачт, показав на мгновение свое лоснящееся акулье брюхо.

С крыла мостика на корму, где стоял Смолин, спустился Золотцев, озабоченный, хмурый, прошел мимо, на ходу устало обронив:

— Не нравится мне все это. Не нравится.

А через несколько минут динамик голосом вахтенного снял палубную команду с мест у лебедки, а потом деловито и буднично сообщил:

— Даем ход!

Это означало, что Золотцев отменил обещанное дополнительное траление: «Не та обстановка». В результате последней речи президента от американцев всего можно ожидать. Возьмут и крейсер пришлют. У них повсюду базы. Нет! Уж лучше не искушать судьбу.

— Ничего, друзья мои, ничего, — бодрился начальник экспедиции. — Мы свое наверстаем. Уж академик нас извинит. Политика!

— Политика есть политика! — кивнул Солюс. — Правда, я в ней не очень-то разбираюсь. Но вам, конечно, виднее.

Вечером в столовой команды академик Солюс рассказывал об Италии. Он говорил об этой стране как о своей юности, потому что Италия впервые пришла в его жизнь, когда эта жизнь только началась. Взгляд старика был устремлен куда-то вдаль, поверх голов сидящих в зале, на губах светилась счастливая улыбка. Когда академик замолк и раздались дружные аплодисменты, он словно очнулся и, смутившись, стал раскланиваться. А те, кто сидел в зале, поняли, с каким уважением надо относиться к народу, с которым предстоит встретиться, к его руинам и алтарям, прошлому и настоящему, ко всему лучшему, что он создал, к удивительной природе, среди которой ему посчастливилось существовать.

Это был урок настоящей политики.

— А вы, оказывается, Орест Викентьевич, еще и поэт, еще и политик! — сказал Смолин, провожая академика до его каюты.

Тот протестующе поднял руку:

— Ни то ни другое! Просто старик. И самое лучшее, что во мне осталось, — воспоминания.

Глава седьмая

ДОРОГА В ВЕЧНЫЙ ГОРОД

С моря Чивитавеккья не производила особого впечатления — длинная острая стрела мола словно огромной рукой ограждала с юга небольшую бухточку, в бухте теснились три белобортных с голубыми трубами пассажирских судна, несколько торговых, за бухтой возвышался холмистый берег, и на его склоне лепились кварталы плоскокрышего малорослого городка. Он лежал по склонам холма ровными желтоватыми пластами, как обнажения песчаника, только несколько шпилей церквей, да слева на окраине городка две высоченных заводских трубы нарушали однозначную геометрию давнего человеческого поселения, о котором Солюс, выступая накануне, говорил, что по возрасту оно под стать самому Риму.

К пришвартовавшейся «Онеге» цепочкой направились с десяток ожидающих ее сеньоров во главе с чином в сером мундире и фуражке с кокардой. Важно поднялись по парадному трапу, потом по внутреннему, прямо в каюту капитана.

В конференц-зале жаждущие отправиться на берег заполняли итальянские таможенные декларации, строго вопрошающие, сколько при тебе литров спиртного, сколько пачек сигарет, радиоприемников и фотоаппаратов. Первый помощник, озабоченный больше обычного, сидел в своей каюте с распахнутой дверью и составлял списки на увольнение в город. Надо было составить их так, чтобы одиночек не получалось, — одному ходить по чужой стране негоже. Солюс, конечно, красиво обрисовал Италию, но все это было в давние времена. А сейчас там и мафия и терроризм — Альдо Моро убили и нашего журналиста украли. Так что смотри в оба!

Больше часа пребывали гости с берега в капитанской каюте, разумеется, отведали водочки, потом так же гуськом во главе с сеньором в фуражке ушли восвояси. После их ухода выяснилось, что новости не столь уж отрадные. Выход на берег разрешен только в пределах города Чивитавеккья и ни метра дальше, в Рим поездка невозможна. Для этого нужно специальное разрешение столичных властей, ибо для советских моряков существуют ограничения на поездки. Раньше не существовало, а теперь ввели. Увы, конфронтация! Правда, среди сегодняшних визитеров был представитель итальянской нефтяной компании, он пообещал «протолкнуть» этот вопрос и усиленно подчеркивал, что «Рим — открытый город». Но станет ли он для пассажиров «Онеги» действительно открытым — неизвестно. А если и откроется, то речь может идти только о завтрашнем дне и лишь о небольшой группе. Кто именно поедет в Рим, будет решено дополнительно. А сейчас увольнение до восьми вечера.

Когда расходились, Доброхотова подступила к Золотцеву:

— Вы уж, Всеволод Аполлонович, при составлении списка в Рим, пожалуйста, учтите меня. Как ветерана. Ни разу не пришлось побывать в Риме.

— Не знаю, не знаю, Нина Савельевна. Как получится, — уклонился от ответа начальник экспедиции.

В город выпустили уже после обеда. Ирина, естественно, была в обществе Файбышевского, к ним присоединилась Корнеева. Сколачивались и другие группы.

— Константин Юрьевич! Не возьмете в компанию?

Перед Смолиным предстал исполненный дежурного оптимизма Крепышин. Смолин пожал плечами:

— Если вас устраивает мое общество…

Крепышин так Крепышин! Какая разница, с кем ходить, коли нельзя с кем хочется.

— Просился со мной и Чайкин, — предупредил Смолин. — Кликните его!

Пока Крепышин ходил за Чайкиным, Смолин стоял у борта и смотрел, как покидают судно уволенные на берег. Вот сошел по трапу капитан вместе с молодым франтоватым итальянцем, должно быть, торговым агентом, который приезжал принимать заказ на продукты. Спустился Файбышевский со своими спутницами. На этот раз он был в приличном костюме и до блеска начищенных ботинках. Ирина тоже приоделась, всерьез поработала над прической — волосы стянула на затылке в пучок, заколола модной шпилькой и стала похожа на даму из девятнадцатого века. Смолину всегда нравилась именно такая ее прическа. Теперь она предназначалась Файбышевскому.

— Константин Юрьевич! — услышал он голос Крепышина. — Не хочет идти Чайкин. Представляете? Не  х о ч е т  в Италию!

— Да ну? — тоже изумился Смолин. — Это почему же?

— В лаборатории сидит и бумагу марает. Да так торопливо, словно долги перед зарплатой подсчитывает. Лицо как с перепоя. Говорит, ночь не спал, идея в голову пришла. Представляете? — Крепышин добродушно расхохотался. — Оказывается, у нас на борту Ньютон объявился!

— Вполне представляю! Может быть, и Ньютон. Ладно! Пускай работает! Работа — дело святое! — И Смолин поймал себя на мысли, что позавидовал Чайкину.

За пакгаузами подковой простирался пассажирский причал. Возле него плоскими срезанными кормами к берегу стояли солидные белые паромы, задние стенки их были подняты, и в распахнутый зев судна, в просторные его ангары один за другим въезжали автомашины — грузовички, маленькие и большие автобусы, легковушки, тупоносые вездеходы. Дожидаясь отхода очередного парома, за столиками уличного портового кафе сидели в потертых джинсах парни и девушки, у их ног лежали синие и красные рюкзаки, слышалась немецкая речь.

Миновали портовые ворота. Куда идти? Что смотреть? Осведомленный в заграницах Крепышин предложил прежде всего отыскать туристское агентство и заполучить там схему города.

— Обычно дают бесплатно! — подчеркнул он.

Агентство нашли без труда, располагалось оно на набережной, рядом с богатой гостиницей. На доступных каждому посетителю полочках лежали туристские карты и буклеты для путешествий по Амстердаму и Токио, Канарским островам и Мексике. Об Италии не было ни строчки.

— Ничего себе! — почему-то обрадовался Крепышин. — Оказывается, не только у нас, но и у них бардачок с сервисом.

Однако деловито принялся засовывать в прихваченный с судна портфель по экземпляру буклетов и карт из тех, что обнаружил на полках.

— Зачем они вам? — удивился Смолин. — Амстердам! Мексика! Мы же туда не собираемся!

Крепышин, в свою очередь, удивился наивности Смолина.

— Просто глупо не взять! Ведь задарма!

Они шли по улицам города куда глаза глядят, не выбирая направления. Все основные магистрали Чивитавеккья длинно и уныло тянулись вверх по склону холмов, особого интереса для осмотра не представляли. Ближе к морю было оживленнее, побольше торгующих всякой всячиной магазинчиков, уличных кафе со столиками прямо на тротуарах. За столиками восседали важные старики в темных костюмах, попивали сухое вино, перебрасывались фразами, глазели на прохожих.

— Местные пикейные жилеты! — весело прокомментировал Крепышин. — Международную политику обсуждают. «Пиночету палец в рот не клади!» Разве вы не знаете, что именно здесь, в Чивитавеккья, именно за этими столами, она, политика, и решается?

— Хотите что-нибудь выпить? — предложил Смолин. — Почему бы нам тоже не посидеть и тоже не поглазеть на прохожих? А? Только, чур, о политике ни слова! Ну ее к дьяволу!

— Можно, конечно, и посидеть… — стушевался Крепышин. — Да стоит ли гро́ши тратить на ерунду!

— Почему на ерунду? Сегодня довольно жаркий день. Неплохо глотнуть чего-нибудь холодненького.

Они заняли места за столиком. Подошел кельнер.

— Что предпочитаете? — Смолин ободряюще взглянул на своего вдруг притихшего спутника. — Вино, пиво, воду? Может быть, холодного натурального вина? Я угощаю!

— Вы? — Крепышин неопределенно подвигал бровями. — Спасибо, конечно. Только неловко вводить вас в расход. Возьмем лучше пива. Подешевле.

Им принесли по пустой кружке и по банке консервированного датского пива. Оно оказалось терпким, с приятной горчинкой.

— Вот это питие! Хорошо! — крякнул Крепышин, отирая губы тыльной стороной ладони. — А вы — вино! В жаркий день пиво куда лучше!

Обе банки опорожнили быстро, и Смолин попросил кельнера повторить. Теперь уже отхлебывали мелкими глотками, смакуя. Позволили себе даже поглазеть по сторонам. Мимо кафе все катили и катили машины в порт к паромам, отправляющимся на Сицилию. Иногда проплывали роскошные «кадиллаки» и «мерседесы», холодно поблескивая лакированными боками, словно роняя на ходу мимолетные презрительные улыбки сидящим за столиками дешевого уличного кафе.

Наконец решили идти дальше, попросили у кельнера счет. Крепышин взглянул на обозначенную в нем сумму, и его квадратная челюсть тяжело отвисла.

— Не фига себе! — присвистнул он. — Почти десять тысяч! Так ведь на это можно было бы купить половину кроссовок! И все потому, что вы, Константин Юрьевич, обратились к нему по-английски. Решил, гад, что американцы перед ним. А с американцев можно драть втридорога. Вот и принес импортное датское! Лучше бы заказали обыкновенного вина!

Они еще с час бесцельно бродили по улицам, передохнули на крошечном бульварчике, над которым шелестели жестяными листьями пальмы, поглазели на витрины магазинчиков. Зашли в обувной. Обуви оказалось великое множество.

— Как будто здесь живут сороконожки, — с неприязнью отметил Крепышин. — Даже противно!

Цены были им не по карману. Выходя из магазина, Крепышин вздохнул:

— Какие там кроссовки стояли! Клевые! Настоящие выгребные!

— Какие? — не понял Смолин.

— Выгребные. По-морскому. Годятся, стало быть, на то, чтобы на стоянках выгребать в них на местные бродвеи. Так, чтобы с форсом — знай наших!

На одной из улиц на стене старой церкви они увидели мемориальную доску. На белом мраморе было высечено несколько десятков фамилий и имен, мужских и женских, над этим списком надпись: «Жертвам артиллерийского обстрела города. 1943 год». Должно быть, союзники обстреливали при высадке десанта.

— У нас за такими мемориальными досками загубленные жизни не десятков человек, а сотен тысяч, — заметил Смолин.

— Настоящей войны они и не знали, — согласился Крепышин. — А война в конечном счете пошла с их земли, фашизм-то родился здесь, в Италии.

«Это верно, настоящей войны и не знали. Будто ее и не было. Ни руин городов, ни взорванных заводов. Ничего не пришлось восстанавливать или отстраивать заново, как нам. Мы до сих пор из той давней военной беды не выкарабкаемся. Да дело не только в восстановленных стенах. Многие другие убытки войны отрабатываем…»

— Напакостили на чужой земле, а теперь живут себе поживают побогаче нашего, — угадал мысли Смолина Крепышин. — Разве не так? В ширпотребе по крайней мере…

Они шли по тротуарам, и зеркальные стекла магазинных витрин отражали их долговязые фигуры.

— Думаю, что дело не только в последствиях войны, — продолжал Смолин и говорил скорее сам с собой, чем с Крепышиным, которого при других обстоятельствах вряд ли выбрал бы для задушевной беседы. — Не только в них…

— Понятно, не только в них! — охотно поддержал Крепышин. — В нашей бесхозяйственности, неповоротливости, косности…

— И в этом тоже… И конечно, в немалой степени. Но вот у меня все не выходит из головы последнее заявление нашего правительства по поводу речи американского президента. Чтобы так твердо говорить, сила нужна. А сила дорого стоит. Здесь уж не до клевых кроссовок.

Крепышин медленно покачал курчавой головой, не соглашаясь.

— У каждого жизнь одна. И она короткая. И так хочется, пока ты молод, выгрести на подходящие дорожки этой жизни именно в клевых кроссовках! Как утверждал Остап Бендер, ничто человеческое нам не чуждо.

— Остап Бендер такого не утверждал, — усмехнулся Смолин. — Но это не имеет значения. Действительно — не чуждо.

До них долетел негромкий, переливчатый колокольный звон, и вскоре они подошли к белому зданию церкви, стоявшей на площади и своим богатым фасадом напоминавшей здание театра. К главному входу вела широкая, почти дворцовая гранитная лестница, по ней поднимались нарядно одетые люди, и было ясно, что в церкви происходит нечто важное.

— Зайдем? — у Крепышина засветились глаза. — Узнаем, почем опиум для народа. Так сказал Остап Бендер. Это уж точно!

В церкви проходил обряд венчания. Под готическими сводами зала стоял прохладный полумрак, пахло воском и благовониями. Прихожане сидели на похожих на парты дубовых отполированных временами скамьях, поставленных во всю длину зала в два ряда. Опоздавшие толпились у входа, и Смолин с Крепышиным с трудом отыскали местечко за спинкой последней скамьи. Зал был высокий и длинный, как ангар, и фигурки молодоженов, белая и черная, виднелись где-то в самом его конце, у подножия высокого деревянного амвона, а за амвоном, как за столом президиума, возвышалась полноватая фигура пастора в тускло поблескивающем золотом одеянии.

Весь обряд длился торжественно и неторопливо. Голос пастора, усиленный динамиком, долетал откуда-то сверху, подобно гласу всевышнего, и подобно музыке небес, увесисто опускались из-под сводов на плечи людей могучие, почти физически ощутимые звуки органа. Вдруг над головами людей, казалось, рожденный в дрожащих лучах солнца, проникающих сквозь разноцветные стекла витражей, возник женский голос, юный, девственно чистый, звенящий как серебряная струна. Казалось, будто он напоен свежим воздухом свободы, торжества человеческого духа. Женщина пела «Аве Мария»…

Когда завершился этот впечатляющий ритуал и все неторопливо потянулись к дверям, Крепышин восхищенно пробормотал:

— Повезло нам! «Аве Мария» — чудо!

— Ну вот, а вы — кроссовки! — подмигнул ему Смолин.

Минут через двадцать из темного проема церковных дверей вышли молодожены. Парень был облачен в строгий черный костюм с белой бабочкой на кружевной сорочке, но, к огорчению Смолина, лицо у него оказалось уныло-туповатым, глаза осоловелыми, невыспавшимися — замотали, должно быть, беднягу свадебные торжества. Невеста, в белом прозрачном платье, воздушная, как мотылек, выглядела куда привлекательнее, на ее смазливом личике бойко поблескивали темные лукавые глаза. «Наверняка в скором времени будет наставлять рога своему унылому супругу», — почему-то подумалось Смолину. И было немного обидно, что ради этой в общем-то заурядной пары так проникновенно и возвышенно звучала «Аве Мария».

Только что испеченный супруг почему-то был оттеснен в сторону и оставлен в одиночестве, а к его юной половине со всех сторон потянулись поздравители, и она со смехом подставляла каждому щечку для поцелуя.

Крепышин вдруг торопливо сунул в руки Смолину фотокамеру, лицо его полыхало азартом.

— Щелкните меня! Щелкните!

Смолин даже не успел сообразить, что от него хотят, как Крепышин бросился по лестнице к площадке у входа в церковь, выставив вперед чугунное плечо, без особого труда протиснулся сквозь толпу к новобрачной, картинно склонил свою крупную, в густой цыганской шевелюре голову над ее ручкой, потом стремительно выпрямился и звонко чмокнул новобрачную в щечку. В ответ получил веселую благодарность ее греховных глаз.

Все происходило столь быстро, что Смолин едва успевал переводить кадры и нажимать на спуск.

Вернулся сияющий Крепышин.

— Успели щелкнуть?

— Успел!

— Ой, спасибо! Представляете? Щечка как шелк! Одно удовольствие. Уф! И задарма! Как говорил Остап Бендер, ничто человеческое нам не чуждо. Все-таки я утверждаю, что Остап именно так и говорил!

На улице, ведущей к набережной, они увидели странного человека. Широко расставив ноги и прижав к щеке кинокамеру, он целился объективом в проносившиеся мимо лимузины. Присмотревшись, они поняли, что это Шевчик. В сторонке на тротуаре стоял боцман Гулыга, новый друг Шевчика, человек добродушный, улыбчивый, несмотря на грозное прозвище Драконыч. Они сблизились за дни плавания — водой не разольешь. Все свободное время Шевчик проводил на твиндеке, где были каюты команды, но чаще всего в каюте боцмана. Шевчик зная несметное множество анекдотов, баек, невероятных историй, и вокруг него постоянно собирались жаждущие поскалить зубы. Громче всех смеялся боцман, по-женски повизгивая, хлопая себя по ляжкам. Гулыга был влюблен в Шевчика, в город попросился в качестве его помощника, счел за честь носить за ним увесистый, похожий на шарманку, операторский ящик, в котором лежали набор объективов и запасные кассеты.

Но сейчас боцман пребывал в унынии. Наверное, ему порядком надоело таскаться за Шевчиком с тяжелой аппаратурой.

Шевчик издали увидел Смолина и Крепышина, бросился через улицу, заставив идущие автомобили притормаживать.

— Вы-то как раз мне и нужны! — закричал он во все горло.

Можно было подумать, что случилось нечто чрезвычайное. Впрочем, так оно и было, по словам Шевчика. Он начал съемки большой политической ленты, уже сработаны кадры на окраине города, где расположены утопающие в садах виллы богачей, только что взят компактный сюжетик с буржуйскими лимузинами, но самое главное впереди. В городе есть улица имени Пальмиро Тольятти. «Представляете! — Шевчика переполнял энтузиазм. — Да, да, названа в честь итальянского коммуниста! И вполне приличная новая улица!» Он уже был на ней, взяты общие планы. Но теперь нужен оживляж, так сказать, человеческий материал.

— Люди! Люди требуются! Трудящиеся! Помогите мне объясниться с трудящимися! Я пытался, но они почему-то не понимают. Странный народ! Во всем мире Шевчика понимали, а здесь только глаза таращат.

Отказать ему было трудно, хотя Смолину претил весь этот киноажиотаж.

— Я вас тоже обязательно сниму, — поспешил пообещать Шевчик, почувствовав его колебания. — Обязательно! Не сомневайтесь!

— Нет уж, увольте! Помочь — помогу, а в киноартисты не собираюсь!

Предприятие, задуманное Шевчиком, выглядело нелепо и смешно. На улице Тольятти он приставал к редким прохожим со своим «Ду ю спик инглишь?», почти никто из встретившихся по-английски не говорил, а тот, кто вдруг оказывался с английским, ответом своим приводил кинооператора в смятение, потому что, кроме одной английской фразы, Шевчик ничего не мог сказать и продолжал разговор уже по-русски, громко крича и размахивая руками.

Прохожие, пожимая плечами, уходили — к шальным иностранцам итальянцы привыкли. Крепышин стоял в сторонке и хохотал, довольный очередным бесплатным развлечением. Смолин тоже не вмешивался, и Шевчик обиделся:

— Ну почему вы не хотите мне помочь? Ведь так просто остановить кого-то: минуточку, сеньор, один к вам вопросик. Ну, пожалуйста, найдите мне кого-нибудь!

Смолин покачал головой:

— Нет уж, увольте! Своих героев ищите сами. А в переводе, так и быть, помогу.

Двоих Шевчик все-таки подцепил. Молодой парнишка, по виду студент, подтвердил, что действительно говорит по-английски.

— Ну и что я должен спрашивать? — нехотя отозвался Смолин.

— Спросите что-нибудь такое… Что-нибудь про борьбу за мир. Спросите, как он относится к угрозе войны.

Парень спокойно ответил, что он за мир и против войны, но поинтересовался у Смолина, кто этот человек с киноаппаратом, и, узнав, сниматься наотрез отказался:

— В эти игры не играю. Такое мне может боком выйти. — И ушел.

Шевчик недоумевал:

— Говорит, что против войны. Вроде бы прогрессивный. А выходит, контра!

Другой киногерой оказался покладистее.

— Сей руссо! — Он быстро протянул Смолину руку и крепко пожал. Потом ткнул себя пальцем в грудь и весело сообщил: — Коммуниста!

И громко расхохотался, довольный неожиданностью этой примечательной встречи, — сошлись два единомышленника из разных стран, которые еще минуту назад и не знали о существовании друг друга. Разве не удивительно!

Шевчик чуть не прыгал от восторга, суетился, выбирая подходящую точку, приложив камеру к щеке, кричал:

— Еще раз! Еще раз пожмите ему руку. Мне дубль нужен! Дубль!

Смолин выругался про себя, но, изобразив улыбку, снова пожал руку итальянцу. У того были жесткие, с грубой кожей пальцы, и Смолин подумал, что он из рабочих.

Шевчик подскочил ближе, пригнулся.

— Еще разок. Теперь второй дубль, крупным планом. Внимание! Повтор!

— Подите вы к черту! — спокойно отозвался Смолин, не глядя на Шевчика и продолжая улыбаться итальянцу.

Тот тараторил по-своему, вскидывал руки, словно перед ним была целая толпа, похохатывал, а Смолин покорно вторил ему:

— Си, компаньо, Си!

Шевчик бросил умоляющий взгляд в сторону Гулыги.

— Коля! Может, ты пожмешь? Пожми ему руку! Ну!

— Не могу я, Кирилл Игнатьевич! Не могу! Неудобно как-то. Не артист я… — стонал боцман, и вид у него при этом был самый разнесчастный.

Когда отчаявшийся Шевчик бессильно опустил камеру, Смолин, уже прощаясь с итальянцем, снова пожал ему руку и сказал:

— Арриведерчи, амико!

Это был весь набор итальянских слов, которым он располагал.

Итальянец помахал на прощанье рукой и зашагал своей дорогой.

К Смолину устало подошел Шевчик.

— Вы меня подвели! — мрачно заключил он. — Очень даже!

— В комедиях не участвую, Кирилл Игнатьевич. Уж извините!

— Может, пойдем? — нетерпеливо вмешался Крепышин. — Академик толковал, будто тут есть какие-то древнеримские термы. Взглянем?

— А на развал не подадитесь? — спросил Гулыга, и в голосе его затеплилась надежда.

Крепышин насторожился:

— Развал?! Что это за развал?

Гулыга объяснил, что это такой рынок, где всякую всячину продают по дешевке. Бери что хочешь, цена для любой вещи одна и та же, рубашка ли это, джинсы, чулки или что другое. Если Смолин с Крепышиным желают, он покажет, бывал там в прошлом году. Да вот…

Боцман осторожно кивнул в сторону Шевчика, который в этот момент менял в камере объективы.

— Кирилл Игнатьевич! — протянул умоляюще. — На развал бы! Вы же обещали. А то придем к шапочному разбору. Бабки-то так и не послюнявили.

— Чего? — не понял Шевчик. — Чего не послюнявили?

— Да бабки. Деньги, стало быть. Лиры ихние. У вас-то они тоже не потрачены.

Шевчик удивленно вскинул брови:

— Действительно! Не потрачены эти самые бабки! А надо бы!

И засуетился, упаковывая свое хозяйство.

— Может, тоже заглянем?

Было ясно, что теперь и Крепышину страсть как хочется на этот самый развал. Даже глаза прищурил, словно уже высматривал на щедрых прилавках что по душе, а главное, что подешевле.

— Веди, боцман!

Гулыга просиял и решительно двинулся впереди всех. Не узнать нынче Драконыча, подумал Смолин. По судну в любую погоду шастает в синей робе, в грубых кирзовых сапогах, озабоченный, — у боцмана дел всегда по горло, а тут приоделся в яркую оранжевую рубашку, белые брюки натянуты туго, как рейтузы гусара, привыкшие к сапогам мощные ступни наверняка с превеликой силой втиснуты в узкие модные штиблеты, чувствует себя Гулыга в них, как в колодках, и от того на всегда улыбчивом, мягком лице боцмана застыло сейчас подспудное страдание, как у человека, истомленного зубной болью. Глядя на нарядного Гулыгу, Смолин вспомнил шутку, которую слышал от моряков: во флот приходишь молодым и здоровым, а уходишь толстым и красивым.

Им пришлось пройти всего несколько улиц, ведущих в гору, чтобы добраться до рынка. Здесь стояли деревянные раскладные палатки, под их тентами на прилавках навалом лежало то, что именуется у нас точным и емким словом «барахло» — платья, свитера, белье, посуда, полотенца, детские игрушки, обувь, — все либо второсортное, либо вышедшее из моды, либо давно залежавшееся на прилавках других, более солидных торговых предприятий и теперь выброшенное на рынок по пустяковым ценам.

Тут же, рядом, были овощные и фруктовые ряды. Завлекательно алели срезами арбузы, грудами лежали мясистые и тяжелые, как булыжники, персики, гроздья крупного розового винограда казались отлитыми из стекла — такими выглядели весомыми и чистыми. И откуда все это взялось в столь раннее весеннее время года?

Надо бы что-то купить, но что? Может быть, Генке вон ту красную трикотажную рубашку с маркой «Адидас»? Говорят, модно. Или джинсы вон в той палатке, что с краю. Кажется, там висят вельветовые джинсы. Генка мечтает именно о вельветовых. Смолин уже направился было к палатке, как вдруг увидел Ирину. Она подошла именно к той палатке, которую он облюбовал, и потянулась именно к той красной рубашке. Подняла ее на руке и стала сосредоточенно рассматривать. Мужу приглядывает!

Смолин поспешил прочь.

Все запахи рынка подавлял тухловатый, резкий запах, доносившийся от рыбных рядов. Неожиданно Смолин заметил среди покупателей щуплую фигурку Солюса, его красноватая от старческих веснушек голова тускло отсвечивала на солнце. Господи, что делает Солюс в рыбном ряду? Подойдя поближе, Смолин оторопел: академик стоял возле грудастой торговки и пытался сунуть ей в руки бумажную купюру, она отталкивала деньги, что-то кричала, вскидывала руки к небу, словно призывала в свидетели самого господа бога. Неужели академик Солюс с ней торгуется? И столь неистово! Невероятно!

Наконец, шумный торг завершился, и Солюс, уходя из рыбного ряда с целлофановым пакетом в руках и глядя себе под ноги, задумчиво улыбался. Смолин окликнул его.

Старик поднял глаза, в которых еще сияла улыбка.

— Хороший народ итальянцы… — сказал он тихо.

Оказывается, только что академик попал в забавное положение. Для его исследований по липидам нужны только рыбьи головы. Вот он и решил заглянуть на базар, рыба здесь подходящая, свежая. Головы и хвосты некоторых сортов продавцы все равно отрезают прямо на глазах покупателя, предлагая на продажу лишь тушки. И Солюс попросил торговку: продайте головы! Тушки не нужны, только головы. Женщина цепким взглядом окинула странного человека, говорившего по-итальянски с акцентом, на итальянца непохожего, весьма преклонных лет, одетого довольно скромно. Надо же! Рыбьи головы просит! Голодный, должно быть, эмигрант, без роду без племени! Не приведи господь дожить в старости до такого! Наверняка дети бросили отца — молодежь сейчас только о себе и думает!

Все эти предположения торговка высказала вслух, чуть ли не на весь базар, привлекая внимание к судьбе несчастного старика и продающих и покупающих. Не раздумывая, сунула ему в пакет несколько жирных рыбин, наотрез отвергнув все попытки Солюса заплатить:

— Иди, старик, иди! Да спасет себя господь!

Солюс сокрушенно потряс головой, шагая рядом со Смолиным:

— Куда же мне теперь с рыбинами-то? Придется возвращаться на «Онегу», отдать на камбуз. Не выбросишь же! Такой прекрасный подарок! От Италии!

Проводив Солюса до выхода с рынка, Смолин вернулся на площадь искать пропавшего неизвестно куда Крепышина.

В одном из домов на рыночной площади он обнаружил вход в кинотеатр. У входа под стеклом висела рекламная афиша: «Парк Горького», производство компании «XX век Фокс», США. Под афишей кадры из фильма: лежащее на мостовой в луже крови тело, а за ним знакомые очертания храма Василия Блаженного. Выходящие из дома советские милиционеры с пистолетами в руках. На парковой аллее человек со зверским лицом, в шапке-ушанке, подобравшись со спины, напал на блондинку и железной рукой зажал ей рот.

«Парк Горького»… Смолин как раз живет в Москве недалеко от Парка имени Горького. А в соседнем переулке в старинном особняке расположено итальянское посольство. И возможно, в погожий день итальянцы, живущие на территории посольства, ходят в Парк имени Горького гулять. И не ведают они, какие там, оказывается, страсти-мордасти творятся!..

Крепышина он отыскал в самом начале улицы, примыкающей к рыночной площади, в маленьком обувном магазинчике. Тот сидел на стуле и обстоятельно, с чувством, с толком примерял кроссовки. Рядом с ним в почтительной позе стоял пожилой хозяин магазинчика с еще одной парой кроссовок в руках.

— За половину цены уступает! — гордо сообщил Крепышин. — Дожал все-таки буржуя!

«Поистине ничто человеческое нам не чуждо», — про себя усмехнулся Смолин.

На судно вернулись к вечеру, когда уже стало смеркаться. Дежурный у трапа сообщил, что Смолина спрашивал начальник экспедиции.

Золотцев был чем-то озабочен. Он расхаживал из угла в угол каюты, временами бросая задумчивый взгляд на голубоватый дрожащий квадрат телевизора — Италия передавала рекламный ролик — уговаривали покупать и пить, пить, пить все ту же самую кока-колу.

— У нас новости! — сообщил начальник экспедиции, кивком усаживая Смолина в кресло. — С большим трудом фирма добилась разрешения на поездку в Рим.

Развел в бессилии руками:

— Но, увы, всего на шесть персон. И не более! Значит, при самой тщательной раскладке, естественно, должен ехать капитан, естественно, начальник экспедиции, его первый заместитель, ну и вы с Лукиной.

— Я с Лукиной?! — изумился Смолин. — Но я не имею отношения к руководству экспедиции. Лукина тоже.

— Вы и Лукина должны поехать как знающие иностранные языки, — пояснил Золотцев. — А американцы будут нас ждать именно в Риме. Так сообщили вчера вечером.

Золотцев с лукавым прищуром покосился на Смолина:

— Надеюсь, вы, голубчик, не против того, чтобы взглянуть на Вечный город? Да еще в компании очаровательной женщины?

— Конечно, не против. Но вы сказали, что разрешено шестерым…

Лицо начальника экспедиции снова стало озабоченным. Он выключил телевизор, опустился рядом со Смоляным в поролоновые объятия кресла. Вздохнул:

— Такое здесь дело… Деликатное. На шестое свободное место сразу два кандидата: академик и Доброхотова. Кому отдать предпочтение? Вроде бы академику — огромные заслуги имеет перед всем человечеством.

— Перед человечеством?

— Именно. Но об этом пока говорить нельзя…

— Почему же нельзя, если перед всем человечеством?

— Пока нельзя! — строго повторил Золотцев. — Но Орест Викентьевич уже бывал в Риме, даже там жил. А Доброхотова никогда. И очень просится. Отказать трудно — ветеран и в партии, и в науке. Если пригласить академика — Доброхотова обидится. А не приведи господь вступать в конфликт с заслуженной женщиной! Шуму не оберешься! Но если взять Доброхотову — неудобно перед академиком. И потом, только представить ее в этой поездке! На Рим не придется смотреть, всю дорогу будем слушать счастливые воспоминания о днях минувших на широтах Мирового океана…

— Ну и на ком же вы остановились?

— Принял Соломоново решение. Зашел к Солюсу и все ему рассказал начистоту! И он, как мудрый, воспитанный человек, сам отказался. В пользу Доброхотовой.

— Должно быть, старик надеялся.

— Конечно! И наверняка огорчился. Даже лицом померк. Но ни слова не сказал.

— Вчера он так рассказывал об Италии! Как о родной земле, — вздохнул Смолин. — Значит, поедет Доброхотова?

Золотцев снял очки, подержал их в руке.

— Нет! Место это останется свободным. Чтоб никому не было обидно. Ей скажу, что разрешение получено всего на пятерых. Вы меня поняли, Константин Юрьевич?

Смолин почувствовал на себе выразительный взгляд начальника экспедиции — его делали соучастником лжи.

— Понял! — выдавил с неохотой.

— Вот и ладненько! Ведь в конце концов всегда можно найти выход. — Золотцев сразу же оживился, словно почувствовал, что сбросил с себя груз ответственности, но тут же снова нахмурился:

— Конечно, надо бы взять с собой Чуваева…

— А Чуваев-то при чем? — удивился Смолин.

— При том, голубчик мой! При том! — Но пояснять свою мысль не захотел.

Выходя от шефа, Смолин почему-то не чувствовал радости от предстоящей поездки в Вечный город. Стоило бы пойти в каюту, поработать немного перед сном. Поработать не хотелось, и он поднялся на палубу.

Бухта поблескивала огнями, со стороны моря медленно вошел в нее очередной, похожий на длинную коробку паром с Сицилии, и в облик вечернего города добавил еще света своими многочисленными иллюминаторами, прожекторами по бортам и празднично разноцветными гирляндами лампочек на палубах.

Справа голубовато светилась рекламами набережная, у подножия зданий гостиниц, универсальных магазинов, банков красными и желтыми искорками прочерчивали полумрак сигнальные фонари автомашин. Чужая жизнь, чужой мир…

Скоростная многорядовая дорога вела их машины в Рим. Кавалькада состояла из двух новеньких, с иголочки, поблескивающих свежим лаком «фиатов». В первом, кроме Смолина, были капитан и Ясневич, во втором Лукина, Золотцев и приехавшая за ними из Рима молодая итальянка Мария, говорящая по-русски. Она представляла фирму, которая должна была провести переговоры с руководством экспедиции о возможности новых совместных исследований в Тирренском море.

Был солнечный день, был отличный, без выбоин, асфальт, была отличная скоростная машина, веселый шофер — итальянец, который ни по-каковски, кроме итальянского, не говорил, но всю дорогу с темпераментом южанина размахивал руками, при этом опасно отрывая их от баранки руля бешено мчащейся машины, и непрестанно что-то объяснял, шутил, вероятно, весело и остроумно, потому что сам заливался смехом. И была за бортами машины Италия, страна, которую Смолин видел впервые.

Дорога мягко перепрыгнула через невысокий прибрежный хребет и прильнула к груди просторной равнины, на которой простиралась чистая, ухоженная, неброско красивая и приветливая страна. Аккуратные лесочки, аккуратные, со строгими швами межей небольшие поля, светлостенные деревушки с домиками под красными шапочками черепичных крыш, с длинными балконами и широкими верандами, с окнами, на которых, как опущенные морщинистые веки, лежали ребристые деревянные жалюзи. Невысокие, похожие на зонтики, насыщенные духовитым солнцем нежно-зеленые пинии — средиземноморские сосны, — рослые эвкалипты, ровно расставленные вдоль дороги, создавали доброе путевое настроение — казалось, они ведут тебя к ясным, добрым целям, которые в конце пути.

— Хорошо им! Баловни природы! — вдруг произнес Бунич с оттенком неприязни. — Даже зимой зелено и тепло. А мы пять месяцев в году без травинки, без тепла — снег, дожди, слякоть… На каждый сезон своя одежка, да не одна, в зависимости от каприза погоды. Дешевле им жить. На одежду куда меньше тратятся, чем мы, не говоря уж о топливе…

Произнеся эту непривычно длинную тираду, Бунич снова примолк. Выходит, открывающийся за окнами элегический пейзаж у каждого вызывает свои ассоциации.

Все чаще стали встречаться городки, наступавшие своими окраинами на рощи и поля, погустело движение на дороге — приближались к Риму.

— И война по их земле прошла легонько. Все их древности и современности пощадила. Не то что у нас, — через четверть часа снова подал голос Бунич.

Смолин покосился на сидящего рядом с ним капитана. Интересно, сколько ему лет? По внешнему виду вполне мог быть участником войны. И она, такая вроде бы уже далекая, не дает ему забыть о себе.

Дома по краям дороги, вытеснив пинии и эвкалипты, сдвинулись ближе к обочине, поднялись в росте, посолиднели в облике, блеснули синеватым зеркальным стеклом витрин, ухоженной бронзой парадных подъездов. Дорога втискивалась в уличные ущелья Вечного города.

Прошло немало времени, прежде чем бесчисленные светофоры на перекрестках у подножий потемневших от времени почтенных каменных махин минувших веков пропустили их машины в самый центр города. На какой-то площади «фиаты» с трудом причалили к тротуару, найдя среди других застывших на стоянке машин крохотные просветы. Путешествие было окончено.

— Вначале приглашаем вас пообедать, — сказала Мария, исполненная молодой и деловой энергии натуральная блондинка, столь редкая среди итальянок. — А потом займемся нашими проблемами.

Фирма проявила щедрость. Гостей с «Онеги» привезли, как сообщила Мария, в престижную старинную часть города, на площадь Навона, излюбленное место туристов. В центре площади, среди потемневших от времени классических изваяний били веселые струи фонтана, здесь оказалось полно ресторанов, кафе, на брусчатой мостовой будто капканы расставили треноги своих мольбертов молодые художники, терпеливо ожидающие клиентов, готовые увековечить вас на холсте или бумаге на фоне площади вместе со старинным фонтаном, голубями на мостовой, живописно броской праздной толпой — только плати!

Обед был заказан в ресторане под названием «Три ступеньки», основанном два века назад, заведении, судя по всему, дорогом, достойном приглашения столь солидной фирмы, которую представляла Мария. Пока гости прохаживались по площади, знакомясь с ее достопримечательностями, в компании Марии оказался прибывший на обед один из боссов фирмы, худощавый очкастый человек с уверенными манерами и в безукоризненном костюме процветающего делового человека.

Стол был накрыт под тентом на уличной веранде, примыкающей к ресторану. Расторопные кельнеры в смокингах положили перед гостями украшенное гербом меню, в котором было перечислено немало всякой всячины, несомненно превосходной, а цифры, стоящие перед каждым блюдом, внушали еще большее уважение и к ресторану, и к фирме, которая пригласила сюда гостей с «Онеги».

Самым счастливым за столом выглядел Золотцев. Весь вид его, казалось, говорил: «Я же обещал, что все, все будет хорошо!»

Едва приступили к первому блюду, традиционному спагетти, как появился еще один приглашенный к обеду. Это был молодой человек со смоляными волосами, блестящими, как маслины, глазами, живой, улыбчивый, тоже с деловым лицом, тоже в безукоризненном костюме. Его доброжелательная улыбка, которой он уже издали одарил присутствующих за столом, уверенные движения, уверенный тон, с которым он обратился по-итальянски к Марии и к ее шефу, свидетельствовали о том, что молодой сеньор, как и очкарик, сидевший во главе стола, принадлежит к числу процветающих и перспективных. Каково же было изумление гостей, когда, усаживаясь на свободное место и адресуясь ко всему столу, он по-русски произнес:

— Добрый день, товарищи! Меня зовут Виктор Николаевич Юрчик, я атташе советского посольства в Риме.

Легкость в общении, юмор дипломата быстро нарушили обычную в таких случаях первоначальную скованность и придали застольной беседе непринужденный характер… «Вот что значит быть профессионалом в своем деле», — подумал Смолин, с одобрением поглядывая на молодого человека.

Когда подали очередное блюдо: дары моря — креветки, кальмары и морская капуста — и наполнили бокалы превосходным охлажденным белым вином, Юрчик счел нужным легонько коснуться деловых вопросов. Он сообщил, что ожидаемые «Онегой» американцы и канадец в Рим еще не прибыли, из американского посольства получены сведения, что прибудут завтра и поедут прямо в Чивитавеккья. «Возможно, прибудут», — как сказал секретарь американского посольства.

— Возможно? Значит, могут и не прибыть? — забеспокоился Золотцев.

— Все возможно в нашем мире, — с профессиональной загадочностью улыбнулся Юрчик. — Вы же знаете, какая ныне обстановка. Все газеты только и пишут о заявлении президента США и советском ответе. Чего только не пишут!

Он рассмеялся:

— Сегодня одна газета заявила, что начала войны можно ожидать со дня на день.

За столом притихли.

— Политика! — солидно обронил Ясневич.

— Такая политика приносит только вред здоровому бизнесу, — невесело заметила Мария, отчужденно взглянув куда-то в сторону площади.

— Здоровому! — многозначительно подчеркнул Ясневич.

Принесли еще вина, новое блюдо, и все обрадовались возможности переключить разговор на другую тему. Юрчик стал рассказывать о площади, на которой они находились, о ее богемной репутации, о пикантных историях, которые здесь приключаются, рассказывал с юмором, вызывая у всех улыбки, но — заметил Смолин — ища поощрения прежде всего в улыбке Ирины, сидевшей напротив.

После обеда составили план действий. Золотцев и Ясневич вместе с представителями фирмы уезжают на переговоры, а потом в университет, капитан с Юрчиком в консульство — и у Бунича там дела.

— А вы? — Золотцев, приподняв очки, близоруко посмотрел на Ирину, потом на Смолина. — Что же мне с вами-то делать? Американцы не прибыли. На переговоры вам ехать ни к чему! Может быть, погуляете по Риму? Потом в условленном месте встретимся. А?

— Только будьте осторожны! — предупредил Ясневич и значительно вскинул брови. — В Риме полно террористов! Учтите!

Смолин с удивлением для самого себя почувствовал, как гулко забилось у него сердце: вдвоем по Риму! Но Ирина поспешно возразила:

— Нет, нет! Я бы тоже поехала в посольство. К тому же там могут быть для нас письма.

— Прекрасно! — откровенно обрадовался Юрчик. — Наверняка письма будут.

Смолину ничего не оставалось, как отправиться вместе с Золотцевым и Ясневичем.

Фирма находилась недалеко от площади Навона, в новом здании со стенами из бутылочного цвета стекла, за которыми стыла искусственная прохлада, в мраморном вестибюле гостей ждали объятия дорогих, обитых кожей кресел. В одно из них Смолин и опустился с искренним удовольствием — делать ему на переговорах было нечего. Любезная Мария приволокла ворох газет на английском языке — из Лондона, даже из Нью-Йорка, и, что удивительно, все они были свежие, сегодняшние.

О чем только не писали в газетах — о путешествиях и великосветских свадьбах, морских катастрофах и забастовке наложниц низама хайдерабадского, неожиданной победе немолодого английского боксера над молодым итальянцем, самоубийстве известной эстрадной певички в Канаде и аресте торговцев марихуаной в Венесуэле. Но больше всего о войне, опять же о речи президента США и советском ответном заявлении, и хотя тон всех этих писаний был хлестким, за ним угадывались тревога и неуверенность в делах завтрашнего дня.

Через час бесшумно распахнулись двери лифта и в вестибюле появился Ясневич.

Он принес хорошую новость: звонил из посольства Юрчик, приглашает Смолина и Лукину в римскую филармонию на концерт Елены Образцовой — сейчас в Риме ее гастроли. В шесть вечера он будет ждать Смолина у стелы на площади перед собором святого Петра. А они — Золотцев с Ясневичем — должны ехать в университет на новые переговоры, по пути заберут в посольстве капитана, а после переговоров отправятся прямиком в Чивитавеккья.

— Увы, дела, дела! — вздохнул Ясневич.

Было решено, что Смолина с Лукиной отвезет к «Онеге» другая машина, ее пришлют к филармонии.

— Вот номер машины, черный «ситроен». — Ясневич протянул листочек бумаги. Помедлил. — Как-то боязно отпускать вас одного…

— А вы не бойтесь, Игорь Романович! Кому я нужен?

— Да ведь вы сами слышали — терроризм… — грустно вздохнул Ясневич.

Ничего нет приятнее, чем бродить одному не спеша по такому городу, как Рим. Казалось, оживали перед ним строки и картинки из давних школьных учебников, из книг, запоем прочитанных в юности. На римских бульварах пахло ранней сиренью. Кривая улочка вывела его на светоносный простор, он глянул за каменный парапет — внизу медленно катил темные воды Тибр. Отсюда, от набережной, недалеко до знаменитого фонтана Треви, — так объяснил ему какой-то старик, с превеликим трудом подбирая английские слова. Фонтан нашел быстро. Но подойти поближе к нему оказалось нелегко, плотным кольцом окружали его туристы, каждому хотелось бросить в воду монету, чтобы, как сулит примета, снова побывать в Вечном городе.

«Какая ерунда, — подумал Смолин. — Бросай не бросай — вряд ли когда-нибудь снова окажешься в Риме». И все-таки не удержался — бросил отечественный гривенник, завалявшийся в кармане.

Надо бы побывать еще на Площади Испании, на Авентинском холме, а потом спокойно побродить под сводами собора святого Петра, самой знаменитой римской достопримечательности. Но время пролетело незаметно, и на соборную площадь он пришел как раз к шести.

Юрчик появился у стелы вместе с Лукиной и полноватой, болезненного вида женщиной, которая сразу же пожаловалась на жару, на автомобильные пробки на дорогах, на невероятное нашествие на Рим бесцеремонных иностранных туристов. Юрчик представил ее: «Моя супруга», и лицо его при этом притухло.

— Ну как вам наш собор? — устало спросила женщина.

— Я его еще не успел посмотреть.

— Да вы с ума сошли! — возмутилась она. — Не посмотреть святого Петра! Бегите немедленно!

Она перевела взгляд на мужа:

— Сколько мы можем подождать?

— Двадцать минут. Не больше.

— Бегите! — приказала женщина.

И Смолин побежал. Он пробился сквозь толпу, которая текла двумя потоками, вовнутрь и изнутри, ворвался под своды собора и замер от неожиданности: какой поразительный простор, какое раздолье для света, воздуха и звука! Казалось, мягко сходящиеся над головой своды поднимаются в заоблачный мир…

Что можно увидеть за двадцать минут! И все же он успел посмотреть старинные фрески на стенах, через головы толпы бросить взгляд на мраморный шедевр Микеланджело — богоматерь с телом снятого с креста бога-сына, оценил торжественную роскошь амвона. Услышав за спиной резкий говор, непривычный для европейского слуха, Смолин оглянулся и увидел группу японских туристов, напряженно внимающих каждому слову экскурсовода о чужом святилище… «Мир неделим», — подумал он.

Ровно через двадцать минут Смолин подошел к ожидавшим его спутникам.

В машине ему предложили место рядом с Ириной на заднем сиденье. Она открыла сумочку и протянула конверт:

— Тебе! Захватила в посольстве…

Он взглянул на почерк на конверте. Письмо было от Люды. Не распечатывая, сунул конверт в карман пиджака.

— И ты получила?

Она помедлила.

— И я!

День выдался необычным, полным событий, и как достойное его завершение их ждал храм музыки.

Слушая удивительный голос Елены Образцовой, радуясь буре аплодисментов, которыми награждали ее итальянцы, Смолин снова подумал: «Мир неделим!»

Когда концерт окончился, к Смолину и Лукиной подошел Юрчик и напомнил, что на улице их ждет машина, на которой они поедут в Чивитавеккья, а он, увы, не сможет их проводить, потому что должен ехать с Еленой Васильевной на ужин к итальянскому оперному светиле.

Распрощавшись с Юрчиком, Смолин и Ирина вышли на улицу, но возле филармонии черного «ситроена» не обнаружили. Они осмотрели десятки машин, стоящих около самого здания и в прилегающих к нему переулках, отыскали два или три «ситроена», но с другими номерами. Прошло полчаса. Постепенно рассосалась публика, вышедшая из здания филармонии, разъехались машины. Улица опустела.

Подождали еще полчаса — машина не появилась. Оставалось одно: звонить в посольство.

Сухой, не слишком приветливый голос дежурного коменданта сообщил, что все посольское начальство давно отбыло, звонить домой Юрчику бесполезно — он на приеме и наверняка вернется поздно. Дежурных машин в посольстве сейчас нет, тем более для поездки в Чивитавеккью.

— Звоните часика через два, — посоветовал дежурный, слегка смягчив голос. — Может быть, Юрчик приедет пораньше…

— Часика через два! — возмутился Смолин, положив трубку телефона. — Может, приедет. А может, не приедет! А если вообще явится ночью! К черту, возьмем такси! У меня есть деньги.

— И у меня тоже остались, — сказала Ирина, обрадованная его решительностью: — Едем! — И откровенно призналась: — Еле хожу! Ноги! Сил нет!

Смолин только сейчас заметил, что на ногах у Ирины узенькие туфельки на шпильках. Действительно, в такой обуви не находишься!

Только четвертый по счету таксист согласился везти их к морю и то неохотно, лишь после того, как связался по радио со своим начальством.

Несмотря на поздний вечер, машин на шоссе оказалось довольно много, и все мчались с бешеной скоростью, в том числе их такси — стрелка спидометра временами приближалась к ста сорока.

— Кто вы по национальности? — спросил по-английски долго молчавший шофер после того, как они выехали за пределы Рима. — Не могу понять, на каком языке переговариваетесь. На сербском?

По-английски шофер изъяснялся вполне прилично.

— На русском! — сообщила Ирина.

— Вот оно что! — протянул шофер. — А я подумал, что сербы. Синьора на сербку похожа…

После недолгого молчания заговорил снова:

— Значит, тоже коммунисты… — В голосе его проступила ирония. — Тем более русские!

— Это имеет для вас значение? — спросил Смолин.

— А как же! Имеет! — подтвердил шофер, и в зеркальце над лобовым стеклом в слабом свете приборного щитка Смолин увидел его прищуренные глаза и небрежно оттопыренную нижнюю губу. — Не люблю коммунистов, синьор! Ни русских, ни югославских, ни наших итальянских. Никаких! — Шофер откинулся на сиденье, уперев руки в баранку руля, словно располагался к длительному разговору. — От вас одна смута и непорядок. А я за порядок. За твердый порядок.

Английское короткое и резкое «хард» — «твердый», в его устах прозвучало как окрик.

— У каждого свои взгляды… — примирительно отозвалась Ирина, напуганная откровенной враждебностью шофера.

Тот раскатисто рассмеялся:

— Вот, вот! Свои! Вы правы, синьора! И вам мои очень не понравятся, если я решусь их сейчас высказать вслух.

В его голосе прозвучала почти угроза. Черт возьми, здесь, на Западе, шоферы такси, особенно из престижных транспортных компаний, строго блюдут интересы клиентов и подобным образом с пассажирами не разговаривают. А этот откровенный наглец. Может быть, даже из фашистов. Сколько ему может быть лет? Затылок чуть седоватый. Наверное, столько же, сколько и Смолину — сорок. Если и фашист, то из новых. Не исключено, что даже из «красных бригад», из тех, кто похитил и убил Альдо Моро. Ясневич в своих опасениях, пожалуй, был не так уж смешон.

— Если бы я знал, кто вы, ни за что бы не повез, — продолжал шофер после томительной для встревоженных пассажиров паузы.

Встречные машины били в лобовое стекло тугим жестким светом, и оттопыренные уши шофера просвечивали, как у кролика. Он не торопясь закурил, не спросив согласия пассажиров. Ирина закашлялась. Смолин возмутился, подался вперед, чтобы сделать наглецу замечание, но Ирина умоляюще прошептала:

— Не надо! Прошу тебя!

Смолин осторожно дотронулся до Ириной руки — она была ледяной. Он крепко сжал пальцами ее хрупкую кисть, чтобы успокоить: не бойся, я с тобой! При этом невольно подумалось, что она непременно поторопится освободить руку. Но этого не произошло. И он почувствовал, как к его груди теплой волной подступила нежность, уже забытая сладкая нежность, которая когда-то согревала его дни…

Машина по-прежнему мчалась с бешеной скоростью, а время, казалось Смолину, превратилось в вечность. Блеск отражателей в придорожных габаритных столбах создавал по бортам машины огненный коридор, где-то в конце его два искряных пунктира сливались воедино, превращаясь в острие, нацеленное в блеклое, так и не напоенное ночной чернотой небо, и чудилось, что именно там, на этом острие, путь их оборвется.

Они с облегчением вздохнули, когда показались окраинные дома Чивитавеккья. Но в город шофер их не повез. Где-то в первом же квартале вдруг резко свернул в сторону, заставив мускулы Смолина мгновенно напрячься, но тревога оказалась ложной. Машина остановилась у бензоколонки.

Шофер бросил:

— Дальше не повезу. Кончилось время, кончился бензин, — усмехнулся, — кончилось настроение.

На этот раз голос шофера звучал уже без вызова, скорее устало, просто констатировал факт: не повезет, и все! На фоне яркоосвещенного павильона заправочной его силуэт — круглая голова, короткая шея, прямые плечи напоминал чугунную тумбу.

Расплатившись, Смолин решил: сейчас он выскажет этому типу все, что о нем думает, но Ирина снова предостерегающе схватила его за руку, шепнула:

— Не надо!

К порту они шли по пустынному шоссе. Им не встретился ни один прохожий. Тротуаров не было, приходилось идти по проезжей части. Двигались медленно, потому что Ирина натерла ногу. Два раза попутные машины останавливались, из них высовывались головы, шоферы предлагали, судя по выкрикам, подвезти, но Ирина наотрез отказывалась — боялась.

Когда идти стало совсем невмоготу, Ирина взяла Смолина под руку.

Он наклонился, заглянул в ее перекошенное мукой лицо.

— Потерпи, Тришка! Потерпи, милая! Хочешь, я возьму тебя на руки?

— Да ты что! — испугалась она. — Нет! Нет! Ни в коем случае!

И в этом решительном отказе прозвучала готовность к обороне, ему напоминали: не переступай границы, мы же договорились!

Теперь они тащились совсем медленно. Ирина заметно хромала. Чтобы отвлечь ее, Смолин сказал как можно непринужденнее:

— А я и не знал, что ты не только по-французски, но и по-английски мастак. Так лихо калякала с этим ублюдком-таксистом! Молодец!

— Понятно, что не знал. Ведь мы с тобой всегда объяснялись по-русски.

— Но не всегда друг друга понимали, — шутливым тоном подхватил он.

Ирина помолчала и вдруг уже серьезно заключила:

— Может быть, потому, что не всегда хотели понять.

Дежуривший у трапа второй помощник капитана Руднев, обычно невозмутимый, на этот раз сокрушенно покачал головой:

— Вы самые последние.

— Разве капитан и начальник экспедиции уже приехали?

— Давно! Сейчас заседают. Затылки чешут. — По выражению лица и по тону, с которым произнес вахтенный последнюю фразу, Смолин понял: что-то случилось.

— Неприятности?

— Не то слово! — Руднев помедлил, словно колебался: говорить или не говорить, и решился: — Лепетухин сбежал…

Действительно, событие было чрезвычайным! Моторист Лепетухин, избивший Женю Гаврилко, находился на судне вроде бы под арестом, но на работу ходил, заменить его было некем, даже кормился вместе со всеми. Конечно, ни о каком его увольнении на берег и речи не могло быть. Видимо, капитан и ездил в посольство, чтобы посоветоваться с консулом, как поступить с Лепетухиным дальше — отправить ли в Союз через посольство, сдать ли на попутное советское судно или продержать на «Онеге» до конца рейса. Дело непростое: попадает под уголовную статью. А Лепетухин, не дожидаясь решения своей судьбы, воспользовался тем, что вахтенный у трапа вечером отлучился на минуту, и сиганул вниз с чемоданчиком в руке. И поминай как звали! Понятно, на судне — ЧП! Да еще какое! На капитане лица нет.

Обо всем этом Смолину и Лукиной рассказал в подробностях уже Крепышин, как всегда неожиданно возникший, как только они поднялись на борт.

— Представляете, в каком раздрызге наш шеф! — Голос ученого секретаря был как обычно исполнен бодрости и оптимизма, словно он радовался тому, о чем сообщал.

Оказалось, дело не только в Лепетухине. Золотцев уже из Рима ехал злым. Переговоры в университете были прохладными. И все потому, что два года назад в Чивитавеккья заходило какое-то наше исследовательское судно из другого ведомства. Начальство той экспедиции отправилось в Рим, вошло в контакт с университетом и получило то, на что рассчитывало: с ними всерьез беседовали, показали город, устроили банкет. Наши в гостях наобещали с три короба — сотрудничество, обмен информацией, книгами… Но, вернувшись домой, ничего не сделали, даже на письма не отвечали. И сейчас Золотцеву напрямик заявили: «Опять поговорим, время потратим, а толку не будет!» Золотцев был взбешен, в дороге ругался: «Попрошайки! Все из-за банкетов, сувенирчиков да дармового транспорта для экскурсии». Грозился в Москве непременно добраться до безответственных болтунов, вывести их на чистую воду.

Крепышин засмеялся:

— Все это слова, слова, слова! Разве захочет наш шеф в Москве кого-то выводить на чистую воду? Да зачем ему это нужно? На старости лет покой дороже…

Проводив Ирину до каюты, Смолин медленно шел по коридору, не зная, куда себя деть. Было уже поздно, но спать не хотелось, еще не прошло возбуждение после столь богатого событиями дня, и хорошо обжитая каюта вдруг представилась одиночной камерой.

Он поднялся палубой выше и в коридоре услышал стук пишущей машинки. Постоял в неуверенности перед дверью и решительно постучал.

Солюс сидел за столом перед портативной машинкой и двумя пальцами выстукивал текст. Оторвавшись от работы, быстро обернулся и встретил Смолина своей всегдашней приветливой улыбкой.

— Что это вы на ночь глядя засели за труд? — поинтересовался Смолин.

— Мне времени терять нельзя. — Старик показал на пачку листов с отпечатанным текстом. — Вот пишу!

— Что-нибудь научное? О любезных вам липидах?

Академик склонил голову набок, смешно шевельнул верхней губой с торчащим над ней ржавым ежиком усов:

— Вот и не угадали! На этот раз никакой науки! — наклонился в сторону Смолина, хитро прищурил глаза: — Слышали притчу? Кандидат наук — еще не ученый, доктор наук — уже ученый, членкор — еще ученый, а академик — уже не ученый! — Посмеялся собственной шутке: — Последнее как раз ко мне и относится. На закате лет старый скрипун ударился в эпистолярный жанр. Не забавно ли? Хочет что-то набросать из своего прошлого. Может, кому и пригодится!

— Я слышал, вы встречались с Нансеном, Амундсеном, Горьким, были учеником Павлова…

— Много с кем встречался. За восемьдесят лет кого только не встретишь!

— Все это интересно и важно. Особенно для молодых.

— Вы думаете? — посерьезнел Солюс. — Не знаю, не знаю. Пишу просто так. Даже ни с кем не договорился об издании. Говорите: «Для молодых»… А нужно ли им все это? Молодых сейчас другое волнует.

— Вы правы, — согласился Смолин, вспомнив своего пасынка Генку. — И даже трудно понять, что именно.

Академик встал, переставил стул, чтобы сидеть напротив Смолина и глядеть ему прямо в лицо.

— И все-таки я полагаю, любезный Константин Юрьевич, мы не должны молодых судить слишком строго… Нет! Не так! Надо, надо их строго судить! Но одновременно строго судить и себя, старшее поколение. За них, молодых, ответственность несем мы. Мы их творим по своему образу и подобию. Так что прежде чем ткнуть разоблачительным перстом в молодого, подойди к зеркалу и обрати взор на себя. К сожалению, мы, старшие, сами порой показываем детям и внукам далеко не лучшие образцы. Нравственность не передается с генами или, как вы сказали, с моими любезными липидами, она прежде всего наследуется через пример. Какими мы их сделали, такими они и стали. Это относится к нашей эпохе, это же относилось и к эпохам тысячелетней давности.

— Но ведь так можно с молодых снять всякую ответственность вообще. Вы, мол, не виноваты! Это мы, старшие, создали вас такими. Возьмите, к примеру, этого самого Лепетухина. Кому здесь, в Италии, нужен этот кретин? Прежде чем бежать, пораскинул бы мозгами — кому нужен?!

— Какой Лепетухин? Куда он сбежал? — не понял Солюс.

Значит, академик не знает о случившемся. Ну и ладно, нечего старику трепать нервы на ночь.

— Бог с ними со всеми, — поспешно сказал Смолин, уводя разговор в иное русло. — Лучше расскажите, как вы провели день. Гуляли или работали?

— Прошелся немного. А вы тоже ходили?

Смолин почувствовал, как кровь ударила ему в лицо. Солгать он не мог.

— В Рим ездил…

Солюс искренне обрадовался.

— Хорошо! Очень хорошо! Прекрасная поездка!

— В первый раз в жизни! — уточнил Смолин.

Солюс примолк на минуту. Потом тихо, будто самому себе, промолвил:

— Всякая новая поездка в Рим кажется первой в жизни. Уж таков этот город!

— Жаль, что вам не пришлось съездить тоже! — не удержался Смолин.

Солюс обратил лицо к иллюминатору, задумчиво посмотрел в размытую огнями забортную темень:

— Жаль, конечно! Это была моя последняя возможность попасть в Рим… Больше уже не соберусь. Да и врачи не пустят. В этот раз с превеликим трудом пустили.

Он потрогал на столе пачку бумаги, зачем-то передвинул ее на другое место, взял карандаш, машинально покрутил в руках.

— Видите ли… в Риме на старом кладбище Верано похоронен близкий мне человек…

Глава восьмая

ПОНЯТЬ — ПРОСТИТЬ

Гости прибыли неожиданно, перед самым обедом. По спикеру объявили, чтобы Смолин, Крепышин и Лукина немедленно явились в каюту начальника экспедиции.

В салоне каюты стол в честь гостей был уже накрыт. На тарелочках разложены деликатесные закуски. Болотцев извлек из холодильника свой НЗ, предназначенный для представительских целей.

По лицу начальника экспедиции можно было понять, в каком приподнятом настроении он находится, несмотря на то, что на судне неприятность — бегство моториста. Еще недавно Золотцев опасался, что в связи с международной обстановкой американцы не приедут вообще и совместный эксперимент сорвется. Теперь оставалось ждать только канадца — он прислал телеграмму: присоединится к экспедиции в Танжере.

Старшим по возрасту был небольшого роста сухонький джентльмен. Кажется, весь он состоял из крупных складок морщин, как проколотый воздушный шарик: тяжкие морщины рассекали его лицо, шею, кисти рук. Американца можно было принять за дряхлого старца, если бы не прямая спортивная фигура и широко распахнутые мальчишески озорные глаза. Смолин ощутил уверенное, по-молодому сильное пожатие руки. Этим свойским пожатием он как бы предлагал: считай меня своим парнем и будь со мной накоротке. Типичный американец, отметил Смолин, из тех, с которыми нетрудно подружиться. Приглядевшись к профессору Томсону, Смолин подумал, что он, пожалуй, похож на постаревшего Тома Сойера.

Его напарник, возглавляющий группу, был значительно моложе. И если Томсон не мог похвастаться обилием растительности на голове, то этот имел ее в избытке. Свой возраст он тщательно закамуфлировал густой бородой и свободно ниспадающей на плечи шевелюрой. И все-таки ему можно было дать не больше тридцати, если судить по статной и гибкой фигуре.

— Клифф Марч, — представился он Смолину, и в густых зарослях между усами и бородой будто взорвалась ослепительно яркая, точно отмеренная, вполне стандартная улыбка, которая у американцев отрабатывается с детства.

В колечках его каштановых волос над виском Смолин заметил засунутый за ухо, как у конторщика, черный карандаш, а под бородой на ковбойке нагрудный карман, из которого, как патроны у кавказского джигита, выглядывали шариковые ручки разных цветов. Бог ты мой, зачем ученому столько ручек!

По-английски Золотцев говорил неважно, и сейчас, напрягая память, извлекал из нее довольно обветшалые от долгого неупотребления словечки, но гости кивками и улыбками поддерживали радушного хозяина, и это его ободряло.

— Располагайтесь, дорогие гости, как говорится, чем богаты, тем и рады! — хлопотал Золотцев. — Для начала, как положено, аперитивчик. А потом прошу на обед в кают-компанию и на отдых по своим каютам.

Для гостей заранее были приготовлены одноместные каюты в наименее подверженной качке средней части судна.

Когда после обеда матросы разносили по каютам многочисленные вещи прибывших, среди них оказалось несколько круглых железных коробок.

— Простите, сэр! — обратился к Смолину Клифф Марч, следивший за переноской багажа. — Не подскажете, кому передать эти коробки?

— А что в них? — поинтересовался Смолин.

— Наш маленький сувенир. — Белая фарфоровая улыбка снова сверкнула на лице американца. Но на этот раз она не показалась дежурной. — Привезли вам в подарок шесть цветных фильмов. Ковбойских. И про любовь!

Он взглянул на Смолина ясными честными глазами.

— Уверяю вас, сэр, никакой политики! Политику я не терплю.

— Я тоже, — не удержался Смолин.

Клифф широким жестом протянул ему руку, словно встретил единомышленника.

— В таком случае мы непременно подружимся!

Глядя, как матросы носят железные коробки, Смолин подумал: шесть полнометражных цветных фильмов в качестве сувенира! Типично по-американски! Богаты — могут позволить. Он вспомнил, как однажды в Антарктиде на американской базе Мак-Мердо геолог, с которым ему пришлось сотрудничать, при расставании сообщил, что в самолет для Смолина погружено пять ящиков баночного пива — личный подарок геолога.

Все судно было взбудоражено исчезновением Лепетухина. Помполит нервно расхаживал по палубе, с тайной надеждой поглядывая на причал.

Во время обеда Кулагин наклонился к сидевшему рядом Смолину и мрачно обронил:

— Со страху Лепетухин сбежал! Со страху! Запугали дурака. Кто-то ему так и ляпнул: «Пять лет — минимум, раз тяжелые телесные повреждения». Не удивлюсь, если его таким образом сам Бунич «воспитывал»…

После обеда в город Смолин не пошел. Его интересовали новые математические раскладки Чайкина, которые тот принес вчера вечером, и Смолин просидел над ними до глубокой ночи.

В каюте он достал из стола тетрадь, сделал на калькуляторе еще одну проверку, убедился, что все сходится, потянулся к телефону, чтобы набрать номер Чайкина. В это время в дверь постучали.

Остренький носик Жени Гаврилко был бордовым, словно она опалила его под южным солнцем. Смолин мельком взглянул на девушку.

— Ты что? Убирать?

— Ага! Три дня не убирала. — Голос ее дрожал. Она стояла у двери, бессильно прижав руки к плоской груди. Чуть слышно пробормотала:

— Это я погубила его! Я! Если бы…

Смолин с досадой бросил трубку на рычажок аппарата. Упрек-то и в его адрес! Он советовал девчонке «сопротивляться»!

— …Он же спьяну. Потом-то ведь жалел. В госпиталь ко мне рвался прощения просить. А его не пустили… — Теперь она говорила быстро, горячо, словно защитительную речь держала перед неумолимыми судьями.

— Прощения просить… — насмешливо передразнил Смолин. — Чуть не прикончил, а потом, видите ли, раскаялся. Не верю! Понял, что ответ придется держать. Просто протрезвел и струсил.

Ее пухлый детский рот недобро скривился:

— Струсил! Струсил! А к чему все привело! Сбежал! Кому он здесь нужен? У него дома жена, ребенок трех лет, а теперь мыкаться будет без роду-племени. Лучше, да?

Голос ее потвердел, и было ясно, что она в самом деле в чем-то обвиняет Смолина.

— Раз сбежал — туда ему и дорога. Мусора меньше в отечестве будет.

У Смолина было твердое убеждение относительно беглецов. Для страны вредны только те сбежавшие, кто владеет важной государственной тайной, которой могут воспользоваться враждебные силы. А остальным — скатертью дорога! Разве лишний злобный писк что-то прибавит в общем хоре ненавистников?

Женя размазывала слезы по лицу и жалобно хлюпала носом.

— Утри нос! И не хныкай! — Смолин смягчил тон. — Не стоит он твоей жалости. То, что избрал — хуже тюрьмы. Так ему и надо!

Взглянул на часы:

— Уберешь потом! Иди! Успокойся. И не кликушествуй!

— Чего? — не поняла сразу притихшая девушка.

— Кликуша — это та, кто вроде тебя голосит без всякого смысла, лишь бы голосить. И вообще, голубушка, нечего тебе делать во флоте. Ни профессии себе не получишь, ни жизнь не устроишь. В экипаже все женатики, таким, как твой разлюбезный Лепетухин, ты нужна всего на один рейс. Сама говоришь — у него жена, ребенок. Уходи из флота!

Она торопливо закивала.

— Да! Да! Вы правы, правы. И мама то же пишет…

— Вот и слушай маму!

Когда Женя ушла вроде бы успокоенная, Смолин посидел молча, пытаясь собраться с мыслями. Вот ведь как получается, намеревался на судне поработать над монографией, а приходится заниматься чем угодно, только не своими делами.

Он набрал телефон Чайкина.

Чайкин примчался тут же, робко присел на краешек дивана, поднял на Смолина немигающие, полные ожидания глаза.

— Ну вот, Андрей, все я прочитал, обдумал — полночи глаз не смыкал по вашей милости. — Он ткнул пальцем в тетрадь с приколотыми к ней схемами. — Любопытно! Идея соединить в одно целое акустический локатор бокового обзора и спаркер не нова. Были попытки. Но неудачные. А все потому, что хотели в одной упряжке иметь коня и трепетную лань. Но в том, что сейчас предлагаете вы, есть остроумный выход из положения: усилить разрешающую способность спаркера. А сделать это можно лишь созданием принципиально нового устройства для корреляции сейсмических сигналов. Кажется, этот новый принцип вы и нащупали.

— Вы так думаете?! — радостно выдохнул Чайкин.

— Это очевидно! — Смолину захотелось улыбнуться в ответ на искренний восторг юноши, но он себе этого не позволил — разговор серьезный. — Однако вам предстоит преодолеть немалое. Например, как вы собираетесь решить проблему…

Они не замечали времени, на столе Смолина рос ворох бумаги, исписанной математическими выкладками. Некоторые уже решенные Чайкиным схемы, оказывается, можно решить иначе — научное видение Смолина, естественно, было глубже, шире, смелее. А в этом блоке может подойти только объемный титановый конденсатор. И сразу будет получено нужное взаимодействие накоротке — как рукопожатие. А для более точной корреляции сейсмических сигналов есть другой ход…

— Правильно! — поражался Чайкин. — И как такое мне раньше не пришло в голову!

— Не торопитесь! Придет в вашу голову и не такое! Судя по всему, голова у вас подходящая. — Смолин собрал со стола разбросанные листки, сложив их, протянул пунцовому от смущения парню: — Действуйте, мозгуйте! Идея стоит того! Я даже уверен, что задуманную вами комбинацию можно создать уже здесь, на борту «Онеги».

— Да что вы! Я и не предполагал… Хотел просто поразмышлять в свободное от вахт время. Попробовать из того, что здесь под руками, соединить одно с другим. В качестве заготовок. А уж потом, в Москве, в институте…

— Зачем оставлять на потом? — удивился Смолин. — Делать надо сейчас! Не откладывая ни на день. Пускай даже в примитивном варианте. Идеи, как птицы, могут упорхнуть.

— Понимаете… понимаете… — Чайкин энергично тряс головой, словно хотел высыпать из нее застрявшие там нужные слова.

— Понимаю! — на этот раз Смолин улыбнулся. — На «Онеге» в геофизической лаборатории полно всякого полезного хлама. Сам видел. На складе есть даже старый спаркер…

— И я кое-что из Москвы захватил! — радостно добавил Чайкин. — Целый ящик деталей!

— Вот и отлично! Значит, стоит дерзнуть!

— А титановый конденсатор? Где мы найдем нужного нам типа объемный титановый конденсатор?

— Добудем как-нибудь.

Чайкин не знал, куда девать руки, закинул их за спину, нервно прошелся по каюте.

— Разве я один одолею такое! Да и кто мне разрешит этим заниматься? Есть другие обязанности…

— Я помогу!

— Вы?!

— Да, я! Вот просмотрел то, что вы здесь намарали, и пришел к убеждению, что замысел стоящий. Вы, наверное, и сами не понимаете, что намозговали. Честно говоря… — Он заколебался. — Честно говоря, даже не верил, что вы на такое способны.

Щеки Чайкина стали пунцовыми.

— Спасибо! Но вы… У вас у самого такое дело…

Смолин весело тряхнул головой:

— Перейду на совместительство. Послушайте, Чайкин. Я ученый, и, думаю, неплохой. А для ученого важна прежде всего истина. Тот, кто печется о конъюнктуре, лишь называется ученым, даже если он академик. Не считайте, что говорю вам сейчас торжественно банальные вещи. Видите ли, Чайкин, истина в науке — это то, ради чего стоит жить. Есть некие вершины ума и духовности, и только на них, на этих вершинах, и стоит искать истину. В приемных начальников ее не найдешь. Поэтому давайте работать!

— Как?

— Просто! Считайте меня своим помощником. Всего лишь помощником и консультантом. — Смолин усмехнулся. — В соавторы к вам не лезу. Как вы понимаете, в этом не нуждаюсь. Буду, так сказать, помогать по велению сердца и разума. Только одно условие.

— Какое? — Чайкин насторожился.

— Работать так работать. И никаких пустяков, никаких сторонних дел, кроме тех, что у вас по службе. И вообще ничего другого… Вы, я полагаю, сознаете, что у меня тоже время не дармовое. И если уж иду на такое, значит, работать на полную катушку.

Смолин помолчал, прошелся по каюте, машинально взглянул в иллюминатор, потом осторожно покосился на своего гостя. Румянец на щеках Чайкина еще больше погустел.

Смолин не раз удивлялся этому парню. Когда он все успевает? И по геологической программе экспедиции работает, и стенную газету ему навязали, и по компаниям таскается со своим захваченным из дома магнитофоном — то у одного день рождения, то у другого, — и на мостике по вечерам тайно от капитана и особенно от старпома гоняет чаи с вахтенными, и на палубах чешет язык. Наверняка за экспедиционными девицами ухлестывает. И когда ему думать всерьез о своем спаркере?

Смолин взял тетрадку с расчетами Чайкина, подержал на ладони, вроде бы взвесил.

— Скажите, как и когда вам в голову приходят все эти мысли?

Чайкин с искренним удивлением пожал плечами:

— Понятия не имею. Приходят. Совсем неожиданно. Тук-тук в голову: можно войти? Ну, входите! И представьте себе, входят в самое неподходящее время. А чаще всего, когда гуляешь…

Надо же! У него тук-тук — и осенило! А ему, Смолину, каждую идейку нужно высиживать, как антарктическая пингвиниха высиживает яйца на морозе — долго, нудно, самоотреченно.

— В город идти не собираетесь? — спросил он.

— А что там делать? В магазины? Зашел вчера в музыкальный. Записей — завались. Отличнейших. Но не по карману.

— Тогда сядем за работу?

— Если вы так решили…

— Решил!

Причал был предоставлен только до десяти вечера. И ни часа больше, по милости Лепетухина судно и так простояло сверх означенного срока. Капитан вместе с помполитом с утра ходили в город. Должно быть, звонили в Рим, в посольство, чтобы снова посоветоваться: как быть? Специально послали в город Крепышина купить газеты: нет ли чего о Лепетухине? Ведь Ясневич авторитетно предупредил: надо ждать от газет пакостей. Но в газетах не было ни слова ни о беглеце, ни об «Онеге». Все до единой сообщали, что советская печать продолжает резко критиковать выступление президента США, в СССР на предприятиях прошли митинги протеста. В то же время возле зданий советского посольства в ряде стран правые организовали враждебные демонстрации.

Местная газета сообщила, что сегодня в полдень в Чивитавеккья на набережной пацифистская организация собирается провести антивоенную демонстрацию, и, как предполагает корреспондент, вероятны выступления против присутствия американских военных баз на итальянской территории, посему карабинерам рекомендуется проявить решительность, иначе митинг приведет к беспорядкам.

Узнав от Крепышина о предстоящем митинге, Шевчик вдохновился: надо снимать!

Мосин запротестовал:

— Съемки в городе! В такое-то время! А вдруг провокация? А вдруг вас полиция задержит? А вдруг?.. Нет, я против! Хватит нам Лепетухина!

Кинооператор самоуверенно усмехнулся:

— За Шевчика не тревожьтесь, уважаемый комиссар. Я полагаю, вы не забыли, кто Шевчика утвердил на эту поездку!

— Но зачем вам все это? — Лицо Мосина приняло страдальческое выражение. — Ведь вы на научном судне. Зачем вам этот митинг, тем более на берегу? Это же политика! Так сказать, не наша сфера… К «Онеге» прямого отношения не имеет.

Шевчик изумленно выкатил глаза:

— Политика не наша сфера! И это говорите вы, комиссар! Да политика, товарищ комиссар, сама лезет к нам в объектив. И она нам нужна! Это наша, понимаете, наша с вами сфера! Или вы хотите, чтобы я снимал рыбок в аквариуме?

Он нервно провел рукой по своей постоянно взъерошенной крашеной шевелюре и сухо добавил:

— У меня складывается впечатление, что вы, уважаемый Иван Кузьмич, чего-то недопонимаете…

Недоумение его было столь бурным, что не очень-то опытный в подобных делах Мосин, впервые оказавшиеся, как и старпом, на научном судне с таким непростым, разномастным и капризным коллективом, окончательно растерялся. Покорно пробормотал:

— Хорошо. Доложу капитану. Если он разрешит…

— Не думаю, что у капитана хватит решимости снова вставить мне палки в колеса и не разрешить, ведь речь идет об антиамериканском митинге! Надеюсь, понимаете?

В полдень в каюте капитана провели летучее совещание начальников отрядов экспедиции и служб судна. Капитан был краток: увольнение на берег до восемнадцати. «Онега» уйдет в точно назначенный срок. Больше торчать здесь он не намерен.

— Вот это новость! — шевельнул каменными скулами Чуваев. — Уходим и все? Несмотря на обстоятельства?..

Капитан оторвал взор от своих лежащих на столе рук, на мгновение остро коснулся им холодного лица Чуваева.

— Повторяю: «Онега» уйдет, как намечено: в двадцать два ноль-ноль. На двадцать один заказаны власти.

Тон капитана покоробил Чуваева, он кашлянул в кулак, чтобы прочистить голос и придать ему большую весомость.

— А с Лепетухиным как? Исчез и ладно? А отдаете ли вы себе отчет, капитан, что это чрезвычайное происшествие? Что мы с вами обязаны…

— Мы с вами, товарищ Чуваев, ничего не обязаны, — перебил его Бунич. — Обязан я ж только я, как капитан. А вы, пожалуйста, не утруждайте себя лишними обязанностями.

Чуваев и бровью не повел.

— Зря, Евгений Трифонович, вы избрали в разговоре со мной подобный тон, — сказал он, умело придавая четкой интонацией особый вес каждому своему слову. — К сожалению, приходится волноваться. В том числе и мне. И за вас тоже. И, честно говоря, я не думаю, что случившееся будет способствовать укреплению вашей служебной репутации.

Бунич даже не счел нужным поднять глаза:

— Я мореход, а не карьерист. Мне, товарищ Чуваев, диссертаций не защищать. Свою капитанскую репутацию я уже отработал.

— Видите ли… — не отступал Чуваев, по-прежнему сохраняя самообладание. — Иногда приходится защищать и право на былую репутацию, пускай самую безупречную, особенно на научном судне.

Это была откровенная угроза, и Смолин заметил, как Золотцев огорченно качнул головой.

Бунич некоторое время молчал, словно обдумывая реплику Чуваева. Потом так же спокойно, лишь чуть повысив голос, произнес:

— Защищать это право я буду не перед вами, товарищ Чуваев. А сейчас делаю вам выговор, пока что устный, за неуважительный разговор с капитаном судна.

Все притихли, глядя на Чуваева. Тот мрачно и загадочно усмехнулся, но промолчал.

Заканчивая короткое совещание, Бунич потребовал от собравшихся начальников личной ответственности за пребывание их людей в городе, учитывая особую обстановку.

— А как быть со мной? — крикнул из дальнего конца каюты Шевчик и, выразительно подняв левую руку, продемонстрировал всем свои поблескивающие никелем часы. — Митинг будет через сорок минут. Могу я, в конце концов, выполнить свои служебные обязанности?

Капитан исподлобья бросил взгляд на Шевчика:

— На берегу не можете! У вас паспорт моряка, вы в составе экспедиции и извольте подчиняться правилам, которые здесь, на «Онеге», касаются всех.

Шевчик вскочил со своего стула и широко раскинул в стороны руки, выражая тем самым всю беспредельность своего возмущения:

— Ну, знаете!..

Капитан спокойно кивнул.

— Знаю! — не глядя на собравшихся, заключил: — Все!

Когда они вышли из каюты капитана, Золотцев наклонился к оказавшемуся рядом Смолину и пробормотал:

— Зря он так! Шевчика отбрил, как мальчишку, Чуваеву надерзил. Все это ему отольется. Особенно с Чуваевым. Вы же знаете, у него…

— Рука в Москве, — не скрывая иронии, подсказал Смолин.

— Да, да, да! Рука! — подтвердил Золотцев, игнорируя смолинскую насмешку. — И немалая. Приходится считаться.

Раздался звонок телефона, и Смолин услышал в трубке юношески бодряческий голос академика:

— А какие у вас планы, дорогой Константин Юрьевич? Не хотели бы прогуляться в город?

— Да вот собрался поработать с Чайкиным, — пробормотал Смолин.

— Работать во время стоянки! Сидеть за письменным столом, когда за окном — Италия!

Разоблачительный пафос академика был наигранным, но в его словах сквозило искреннее удивление. А ведь в самом деле нелепо! Италия может быть один раз в жизни.

— У меня другое предложение. Видите ли, я так и не потратил выданные мне лиры. И тратить их не на что. Ничего покупать не собираюсь. Так вот… — в трубке послышался смешок. — Давайте кутнем, а?

— Кутнем? — изумился Смолин. — Каким образом?

— Натуральным. Отправимся в ресторан и вместо очередного борща, который ожидает нас сегодня на «Онеге», отведаем уху по-марсельски, настоящую пиццу, хорошего вина.

Судя по тону, академик настроился погусарить.

— Берите с собой своего Чайкина. — Голос его еще больше помягчел. — И хорошо бы пригласить в нашу компанию одну милую женщину…

Он помедлил, словно предоставлял Смолину самому сообразить, о ком идет речь.

— Ирину Васильевну. Вы же знаете, я в нее немножко влюблен.

— Это было бы, конечно, превосходно, но…

— Что «но»?

— Но если вы, Орест Викентьевич, хотите, чтобы с нами пошла Лукина, то пригласите ее сами.

— Хорошо! Хорошо! — охотно согласился Солюс. — Приглашу! Мне бы так хотелось, чтобы в день отхода от берегов Италии именно она украсила наше общество.

Через полчаса все собрались в салоне. Ирины в их компании не оказалось.

— Я звонил, — грустно объяснил Солюс. — Но Ирина Васильевна отказалась. И так решительно, словно ее наша компания вовсе не устраивает. Сослалась на то, что уже собралась в город. С кем-то, не помню с кем.

— С Файбышевским! — подсказал неизменно информированный Чайкин.

— Понятно… — кивнул Смолин, чувствуя, как ниспадает радостный взлет его настроения. — Ну и хорошо! Без женщин даже спокойнее!

Но Солюс продолжал упорствовать:

— Все же я полагаю, любезный Константин Юрьевич, что именно в таком предприятии женщина может украсить нашу компанию. Поэтому я позволил себе пригласить Алину Яновну. Надеюсь, у вас нет возражений?

— Конечно, нет! — вполне искренне воскликнул Смолин, легко отступившись от только что высказанного суждения.

Солюс знает кого приглашать!

Вот она идет по коридору, Алина Азан, элегантная, тщательно причесанная — наверняка час провела у зеркала, — в темно-сером костюме английского стиля — строгий жакет и прямая юбка.

— Я готова! — И одарила ждущих ее мужчин холодноватой северной чистотой глаз и теплым запахом хороших французских духов.

У трапа вахтенный передал Смолину конверт:

— Вам оставила Лукина.

В конверте была пачечка пестрых хрустящих бумажных лир и записка:

«Я тебе звонила в каюту, но ты не отозвался. Ухожу в город. Поэтому оставляю деньги у вахтенного. Это моя доля в оплате за вчерашнее такси. Спасибо!»

Смолин усмехнулся. Акт, свидетельствующий о полной независимости!

Они вышли на набережную, где было несколько гостиниц и при них рестораны. Но Алина предложила другой вариант: а не пойти ли в настоящую итальянскую тратторию? И дешевле и экзотичнее. Предложение охотно приняли.

В поисках траттории, не торопясь, приноравливаясь к шагу Солюса, шли по городу, глазели по сторонам и слушали его пояснения:

— Обратите внимание, — говорил Солюс. — В обликах этих домов есть типичные детали, характерные дли построек южной Италии: обязательно балконы, обязательно на окнах деревянные жалюзи — здесь слишком много солнца…

На одной из улиц Чайкин вдруг замер на тротуаре, по-птичьи вытянул шею, насторожился:

— Кажется, там на углу, в толпе, я только что видел куртку Лепетухина…

— Откуда вы знаете, какая у него куртка? — усомнился Смолин.

— Знаю! На палубе он всегда появлялся в ширпотребовской куртке — голубой с красными нашлепками на плечах. — Чайкин оглянулся на Смолина. — Я, пожалуй, сбегаю. А?

Смолин пожал плечами:

— Как хотите! Но если это и Лепетухин, не будете же вы его хватать прямо на улице и тащить на судне?

Чайкин колебался.

— Не знаю… Но все-таки сбегаю.

И устремился на другую сторону улицы к запруженному толпой перекрестку.

— Может, и мне пойти с ним? — неуверенно предложила Алина.

Солюс молчал, а Смолин развел руками.

— Ну а вы-то что можете сделать?

— Вдруг уговорим? — настаивала Алина.

Смолин усмехнулся:

— Вряд ли такого уговоришь. Он, как вам известно, кулаки предпочитает. А драться за границей нам не положено.

— Каждый человек должен отвечать сам за себя, — негромко произнес Солюс, и Смолин не понял, к кому относится эта реплика — к сбежавшему Лепетухину или к Алине Азан, которая надеется уговорить беглеца вернуться на судно.

— Вот! Вот! — обрадовалась Алина, усмотрев в словах академика поощрение. — Я все-таки схожу! — Она поспешила к перекрестку.

Некоторое время Солюс и Смолин стояли молча. Зеркальное стекло витрины возле них отражало улицу, мчавшиеся по ней автомашины и людей, торопливо шагавших по тротуару.

— До чего же все-таки нелепо устроена жизнь человеческая! Суета, одна суета…

И опять Смолин не понял, что имел в виду академик.

Чайкин и Азан вернулись через четверть часа. Ширпотребовская лепетухинская куртка исчезла в толпе бесследно…

Они нашли отличную тратторию — с просторной под полотняным тентом верандой, которая хорошо защищала от лучей уже довольно жаркого весеннего солнца. Народу на веранде было немного, им предложили стол у самого барьера — отсюда открывался впечатляющий вид на море, в котором распустили белые перышки парусов спортивные яхты. Неожиданно для траттории меню оказалось разнообразным, разумеется, были и спагетти, и пицца, и всякая морская снедь. Солюс с порозовевшими от возбуждения щеками заказывал и то, и другое, и третье, оказалось, что он совсем неплохо говорит по-итальянски. Вино выбрал самое дорогое и трех разных сортов. Купеческий размах иноземного старика внушил уважение молодому расторопному кельнеру, и он старался вовсю, на ходу расточая улыбки. Подошел даже пожилой седовласый сеньор, то ли хозяин заведения, то ля метрдотель, любезно пожелал приятного аппетита и положил на стол перед Алиной большую пурпурную розу.

— Боже мой! — изумилась Алина. — Какая роза! До чего же милы эти итальянцы!

Солюс удовлетворенно кивнул:

— Итальянцы — доброжелательный народ.

— Наверное, вы их хорошо знаете, Орест Викентьевич, — предположила Алина. — Раз так свободно говорите по-итальянски. Сколько лет вы здесь пробыли?

— Несколько… — сдержанно ответил Солюс, и по его тону все поняли, что о своем прошлом в Италии говорить он не хочет.

Когда кельнер разлил по бокалам вино, Смолин, подняв свой бокал, сказал:

— Давайте выпьем за благополучие земли, которая нас с вами сейчас приютила. Да будет над этой землей покой и мир!

Солюс глянул прямо в глаза Смолину и чуть заметно благодарно кивнул. На мгновение застыл, глядя за пределы веранды, в море, потом медленно выпил янтарное содержимое бокала. Нет, все-таки не стариковское гусарство этот дорогой обед, не желание по-купечески блеснуть перед молодыми коллегами. Это было возвращение в прошлое, святое для завершающего жизнь человека…

Печальная тень промелькнула и тут же исчезла, за обедом академик был разговорчив, весел, много шутил, по-стариковски церемонно ухаживал за оживленной Алиной.

Вдруг к их столу быстрым шагом подошел кельнер, склонившись к Солюсу, что-то сказал ему и положил на стол вдвое сложенный листок бумаги.

Солюс развернул листок, прочитал и тотчас поднялся из-за стола.

— Извините, я на несколько минут, — и направился вслед за ожидавшим его кельнером к двери, ведущей с веранды на улицу.

— Странно! — насторожился Чайкин. — Куда это он?

Все молчали, глядя в ту сторону, где скрылся академик.

— Может, пойти к нему? Помочь чем? — неуверенно предложил Чайкин. — Может, там неприятность какая! Помполит предупреждал, здесь, в Италии, всякая публика водится. Вдруг полиция или гангстеры, или еще кто!..

Подождали еще с полчаса, Смолин уже хотел идти искать пропавшего, когда он объявился на веранде.

— Что-нибудь случилось? — спросила встревоженная Алина.

— Ничего, любезная, решительно ничего плохого не случилось. Все, все в порядке. — Солюс легко, широко улыбнулся, и стало ясно, что эти полчаса отсутствия вовсе не испортили настроения академику. Даже наоборот, он выглядел еще более оживленным. «Загадочный все-таки человек этот старик», — подумал Смолин.

Когда каждый допил чашечку пахучего черного кофе, завершающую обильную трапезу, когда Солюс выложил на стол перед официантом пачку пестрых итальянских купюр, близко поставленные глаза Чайкина почти сошлись у переносицы. Еще бы! С этими деньгами можно было бы стать счастливым обладателем целой коллекции магнитофонных кассет с самыми наимоднейшими шлягерами.

— Вот он, проклятый, загнивающий! — вздохнул Чайкин. — За один обед — целое состояние. Эх!

Смолин не сдержал улыбки.

— Видите ли, Андрей, я где-то читал, что прошлое сохраняется в нас не днями прожитыми, а днями запомнившимися. Так что радуйтесь — вам будет что вспомнить.

Приближался вечер. На набережной было много гуляющих. Под тентами уличных кафе сидели и потягивали легкое вино уже знакомые местные пикейные жилеты, под пестрым шатром детского автодрома на круглой арене подвывали электрическими моторами юркие самоходные автомобильчики — детишки готовили себя к будущей бешеной гонке по трассам жизни; в соседнем тире пощелкивали пневматические пистолеты, — парни и девушки целились в мишени в тайной надежде выбить «счастье» — бутылку шампанского, пакет жвачки или, если очень повезет, дешевый транзисторный приемник. Молодые тренировались «выбивать» в жизни «свою» удачу.

По улицам тянулся бесконечный поток автомобилей.

— Смотрите! — воскликнула Алина. — Наша «Нива»!

Действительно, в очереди медленно катила к порту желтенькая свеженькая, поблескивающая никелем, видно, недавно купленная машина, рожденная на берегах Волги.

— Покупают… — заметил Солюс.

— Говорят, хороший автомобиль. Почему бы не покупать? — отозвался Смолин. И, помолчав, добавил: — Неисповедимы тайны нашей экономики. Порой первоклассную технику выпускаем. И не только технику. А вот сегодня американцам выдали персонально по рулону туалетной бумаги — они и не подозревают, что туалетная бумага не по силам нашей экономике…

Солюс задумчиво улыбнулся, ничего не сказав, а Азан рассмеялась:

— Вы скрипун, Константин Юрьевич. А еще утверждали, что хотите быть в стороне от политики!

— От политики быть в стороне в наше время не удастся. И не пытайтесь! Политика сама наступает нам на пятки, — заметил Солюс. — Я-то знаю…

— Знаете?!

Солюс с грустной улыбкой кивнул.

— Однако, помнится мне, недавно именно вы, Орест Викентьевич, вроде бы публично открещивались от политики. Мол, не для вас она! — поддел старика Смолин.

— Увы, наши настроения меняются, — неопределенно отозвался тот. — Вместе с обстоятельствами.

— Разве появились вдруг такие обстоятельства?

— Появились! — подтвердил Солюс. — И действительно вдруг!

— Буфетчице немедленно явиться в каюту капитана! — прохрипел динамик.

Ага! Значит, пришли или сейчас придут власти для оформления отхода судна и, как требуют морские приличия, им положено предложить чашечку кофе и рюмку коньяка. Смолин уже стал распознавать, смысл радиообъявлений, исходящих с мостика, за каждым подразумевалось некое необходимое в их морском деле действо.

Раз буфетчица — значит, власти, раз власти — значит, скоро отход. Пройдет немного времени, объявят «палубной команде по местам!» и будут отдавать швартовы.

Смолин поднялся на палубу. У бортов стояли любопытствующие, смотрели на причал. Причал был пустынным. Внизу, в сторонке от судна, лоснились в лучах заходящего солнца три легковые машины, на которых прибыли представители властей. Молодой, с осиной талией красавчик полицейский прохаживался по пирсу вблизи трапа, насвистывая и картинно вихляясь, явно напоказ представительницам слабого пола, взирающим на него с палуб «Онеги».

Вдруг из-за недалекой от судна железной коробки пакгауза появилась странная мужская фигура. Плечи незнакомца были опущены, в руке он сжимал ремешок сумки, волочившейся за ним по асфальту. Приблизившись к трапу, что-то буркнул полицейскому, который смотрел на пришельца с откровенной подозрительностью. Еще бы! Волосы не чесаны, щеки не бриты, костюм помят…

— Пусти! Это наш! — крикнул полицейскому сверху, с палубы, дежуривший у трапа вахтенный матрос, подтверждая свои слова взмахом руки.

Человек медленно, с осторожностью, будто не веря в надежность ступенек трапа, стал подыматься вверх. Это был Лепетухин.

Вахтенный матрос безо всякого удивления прокомментировал:

— Явился не запылился. А где же твой чемоданишко? Ты же вроде бы с чемоданишком сбег.

— Украли, — пробормотал Лепетухин. — На вокзале вчера украли, когда заснул.

— Ну вот! — рассмеялся вахтенный. — Хотел поживиться за счет капитализма, а, выходит, капитализм поживился за твой счет.

Лепетухин стоял у трапа на палубе, тупо глядя перед собой и не зная, что ему делать дальше.

— Чего зыркаешь? Топай к себе, раз воротился! — прикрикнул на него вахтенный.

По-прежнему волоча свою сумку, Лепетухин медленно проследовал к дверям. Невдалеке от себя Смолин заметил трепещущее от волнения лицо Женя Гаврилко. Под ее ресницами блестели слезы, а на губах дрожала странная, жалкая и в то же время счастливая улыбка.

Все, кто не был занят на вахтах, собрались у бортов «Онеги» прощаться с Италией. Смолин без труда отыскал на палубе Солюса. Академик любил бывать в окружении молодежи, он прекрасный рассказчик, и всегда находились желающие его послушать. Но сейчас он почему-то отчужденно стоял у борта в сторонке ото всех.

Вечер наступил быстро. Итальянское солнце как-то стремительно, деловито, без обычного прощального красования нырнуло в морскую пучину, и тут же с континента поползли на город пласты мглы, накалываясь на вечерние огни набережной. Смолин молча облокотился о борт рядом с академиком.

Судно медленно отваливало от причальной стенки.

— Вот и все! — произнес Солюс, глядя на уходящий город. — Была когда-то на свете Италия…

Они молчали долго. Темная полоска берега, теряя четкость очертаний, все больше сливалась с мглой неба и моря, и лишь дрожащий пунктир береговых огоньков свидетельствовал о том, что Италия еще где-то существует.

— Слышали? Этот самый Лепетухин все-таки вернулся. В последний момент, — решил нарушить молчание Смолин.

— Знаю! — спокойно ответил Солюс. — Я, любезный Константин Юрьевич, заранее это знал.

— Знали заранее?! — изумился Смолин.

— Вот именно! Помните, в траттории меня вызвал из зала кельнер? Так я тогда выходил к Лепетухину, он позвал. Шел следом за нашей компанией до самой траттории. И именно его куртку приметил в толпе Чайкин.

— Вы уговаривали Лепетухина?

— И не думал! Он сам. Хочу, мол, вернуться. Но боюсь. А я говорю: бояться нечего, страх твой ничего не стоит перед тем, что предстоит тебе испытать на чужбине. Попросил, чтобы я замолвил за него словечко на судне.

— Вы обещали?

— Конечно. Уже был у капитана.

Он примолк в раздумье, глядя на удаляющийся берег, четко обозначенный цепочками прибрежных огней.

— Видите ли, страх в обществе вещь опасная… Одна неглупая женщина, а именно Екатерина Вторая, говорила, что страх может пресечь преступление, но он также убивает добродетель.

— Ну, и что капитан?

— Если я для него все-таки хоть какой-то авторитет, он, надеюсь, прислушается к моим доводам.

— А каковы ваши доводы?

— Ясно, каковы. Ведь человек вернулся. Понимаете, в е р н у л с я! Этим сказано все!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Бог помочь вам, друзья мои,

И в бурях, и в житейском горе,

В краю чужом, в пустынном море

И в мрачных пропастях земли!

А. Пушкин

Глава девятая

ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ

Чайкин приложил ко рту ладонь и заранее в нее хихикнул.

— Представляете? В четыре ночи сдал вахту и шагаю, не торопясь, по коридору к себе. Вдруг дверь каюты первого распахивается, и из нее вылетает, как вы думаете, кто?.. Клава! Буфетчица. Если бы вы видели эту картинку! Губы по вертикали, лицо как спелый помидор. Злая!

Он радостно хлопнул себя ладонями по бокам, засмеялся, обнажив прокуренные зубы.

— Значит, верно про них толкуют. Значит, первый помощник и наша буфетчица…

Смолин резко встал, громыхнул стулом:

— Зачем вы ко мне явились? Вы мне сейчас неприятны, Чайкин.

Длинное лицо Чайкина еще больше вытянулось.

— Я ведь только хотел, Константин Юрьевич…

Смолин, отвернувшись, холодно бросил:

— У меня нет настроения с вами работать.

И даже не взглянул на Чайкина, снова усаживаясь за стол. Услышал за спиной неуверенные шаги, щелчок закрывшейся двери.

Каков! Всюду сует свой нос. Он да Крепышин. Как бабы. Крепышин-то пустышка. А этот с головой, но лоботряс! Есть в нем какая-то червоточинка. Чем-то напоминает Смолину Генку, его пасынка, у того тоже модная ныне бесцеремонность в отношении к людям. Веление времени, что ли, — этакая раздрызганность духа. Теперь Чайкин будет разносить новость по судну. Нет, к чертовой матери, пускай сам занимается своим спаркером. Ничего общего с этим типом он иметь не хочет.

После обеда Смолин, все еще раздраженный разговором с «этим лоботрясом» Чайкиным, мерил шагами каюту и раздумывал, правильно ли поступил, отказав парню в помощи. Взгляд его остановился на географической карте, которая висела на стене. Красным карандашом на голубом поле морей и океанов еще в первый день пути Смолин прочертил предполагаемый маршрут «Онеги». После завершения работ в Карибском море на обратном пути «Онега» пройдет вблизи Карионской гряды, а значит, и вблизи Карионской впадины — вот она, должно быть, всего полсуток ходу до нее, если свернуть с намеченной трассы. Полсуток — пустяк!

Карионская впадина! Вожделенная мечта геофизиков! Из-за опасных течений и коварных рифов почти не изучен этот район, ибо нет, по крайней мере у нас, подходящих средств для уверенного проникновения в его таинственные глубины. А они в самом деле таинственны и этим особо привлекательны. Там, на дне, у подножия рифов, в толще осадков, наверняка схоронились соляные купола — диапиры. Пока это только гипотеза, но он абсолютно уверен, что она подтвердится. Все его фундаментальные расчеты по Атлантике показывают, что в этом районе особо наглядно представлена начальная стадия развития океана. Стало быть, есть здесь диапиры, а коли есть они, значит, может быть и нефть. И, судя по предварительным расчетам, немалая.

Предположения подтвердит только опыт. И теперь ясно — провести его можно лишь с помощью спаркера, основанного на принципе Чайкина. Своим мощным звуковым щупом он глубоко войдет в осадочные толщи и даст быстрые и подробные ответы на все вопросы. «Онега», судно с сильными машинами, отлично управится с капризными местными течениями.

И тогда будут получены уникальные данные, которые вызовут сенсацию не только среди ученых нашей страны. А эти данные, в свою очередь, дадут новому прибору путевку в жизнь. Такой спаркер ох как нужен сейчас в современной морской геофизике! В том числе для поиска полезных ископаемых, которых на океанском дне непочатый край.

Окончательно подытожив свои размышления, Смолин решительно снял телефонную трубку и позвонил в каюту Чайкина. Услышав его сонный голос — отсыпался за ночное дежурство на эхолоте, — приказал:

— Приведите себя в порядок и через десять минут идем к начальнику экспедиции.

Золотцев улыбнулся входящим, потому что всегда старался при встречах улыбаться, справедливо считая, что улыбка — лучшая форма взаимопонимания с подчиненными.

— Прошу вас, присаживайтесь, дорогие коллеги! — указал он на кресла. — Чем могу быть полезен?

В соседних креслах сидели Ясневич и Чуваев. Ясневич счел нужным вежливо поинтересоваться:

— Не помешаю?

— Нисколько! Даже наоборот! — успокоил его Смолин. — Ведь геофизический отряд как раз в вашем подчинении.

В нескольких фразах Смолин изложил суть дела. Ни у нас, ни за границей подобного нет. Чайкину нужно помочь довести дело до конца. И именно в этом рейсе. Он, Смолин, готов, урезав собственную научную программу, активно включиться в эту работу. Что требуется от руководства экспедиции? Создать, как говорится, режим наибольшего благоприятствования для Чайкина. Прежде всего освободить от дежурства на магнитометре. Далее. Для аппарата необходим объемный титановый конденсатор, которого в геофизической лаборатории судна нет и быть не может, его даже в Москве достать непросто. Но достать нужно обязательно! Игра стоит свеч. Стало быть, надо просить Москву срочно прислать конденсатор самолетом в один из портов захода — в Танжер или в Норфолк, если туда пустят, или в Венесуэлу, в Ла-Гуайра. Либо приобрести за границей. Он стоит не столь уж дорого. Но обязательно до подхода к зоне Карионской гряды. И испытать спаркер именно там. Можно рассчитывать на хорошие результаты. Во всех отношениях. Лично он, Смолин, не сомневается, что результаты могут стоить всего остального в этом рейсе.

При этих словах Чуваев иронически растянул губы.

— Я смотрю, в своих суждениях вы, Константин Юрьевич, максималист, — произнес он тоном, в котором звучало снисхождение, — «всего остального»! Так уж сразу перечеркивать планы всех остальных, низводить их работу до пустяков…

— Эксперимент, который будет проводить Семен Семенович, — Золотцев сделал вежливый кивок в сторону Чуваева, — представляет огромный научный интерес. Огромный! Так что вы, голубчик, действительно излишне категоричны. Надо считаться с коллегами.

— Вот именно, надо считаться и с мнениями иными, — снова вставил Чуваев. — Тогда меньше проблем мы сами себе создадим. И быстрее нас поймут и оценят.

Это был откровенный намек на провал смолинской монографии при выдвижении на Госпремию — Смолина как раз и обвиняли в том, что, доказывая свое, он бесцеремонно отвергает иные суждения, причем суждения людей, занимающих в науке немалые посты. Вот и накололся!

— Главная наша задача, как вам известно, — это проведение эксперимента с американцами в Гольфстриме, — вмешался в разговор Ясневич. — И мы должны отдать этому все наши силы. Особенно если учитывать международную обстановку.

— Но при чем здесь международная обстановка, когда речь идет о науке, о перспективном изобретении молодого ученого. О нефти, в конце концов! — вспыхнул Смолин.

— Одним замахом с дерева не собьешь все яблоки! — с иронией возразил Ясневич. — У нас заранее определено то, что нам надлежит делать, куда идти. Поиски нефти не входят в цели экспедиции. И почему вы решили, что мы непременно должны провести исследования возле Карионской гряды? Мы вовсе не собирались туда.

— Но «Онега» проходит вблизи гряды! Было бы нелепо не воспользоваться благоприятными обстоятельствами. Спаркер Чайкина вещь вполне реальная!

Чуваев вздохнул:

— Все это удивительно несерьезно! Как в детском саду!

Золотцев, отдавшись покою своего глубокого кресла и слушая высказывания других, сохранял задумчивую неподвижность. Чуть покачивая породистой головой, машинально постукивал пальцами по коленке. Наконец решил, что настала пора вмешаться в спор.

— Нельзя объять необъятное, голубчик Константин Юрьевич, — сказал он миролюбиво, даже ласково. — И Игорь Романович абсолютно прав, главное — эксперимент с американцами и другие, заранее запланированные, подчеркиваю, заранее запланированные и утвержденные свыше эксперименты.

Он бросил через стол взгляд на Чуваева, как бы ища у него поддержки своим доводам.

Чуваев сделал легкий одобрительный кивок.

— Поэтому ваше неожиданное заявление, Константин Юрьевич, поверьте, приводит меня в смятение. Вы ставите сразу столько проблем. — Он обратил озадаченное лицо в сторону Чайкина, который деликатно пристроился на стуле в самом углу каюты. — Прежде всего кем я заменю Андрея… Простите…

— Евгеньевича, — тихо подсказал Чайкин.

— Андрея Евгеньевича… У меня нет лишних людей. Все при деле.

— Посадите на магнитометр Шевчика. У него вдоволь свободного времени.

Золотцев усмехнулся:

— Уже пытались. Да где там! Шевчик ни в какую. Мол, важную политическую миссию выполняет.

— Не наука, а сплошная политика! — скривился Смолин. — Можно подумать, что «Онега» не исследовательское судно, а агитпароход, как во времена первых пятилеток. Заставьте, обяжите Шевчика! Вы же начальник экспедиции.

— Есть и другой аспект… — перебил его Золотцев. — Не думаю, что технически возможно прислать искомый конденсатор из Москвы. Просто не успеют!

— Да и не захотят! — вставил Ясневич. — Не знаю, как ваш, Константин Юрьевич, директор, но наш прожектерства не терпит.

Смолин собрался было ответить колкостью, но Золотцев ему не дал.

— Что же остается? Покупать за границей? В бюджете экспедиции нет такой статьи. Прав Игорь Романович и в том, что вряд ли нам разрешат отклониться от маршрута, чтобы провести работы возле Карионской гряды.

— Почему вы так думаете? Может быть, и разрешат. Надо запросить Москву. Постараться убедить.

Золотцев нахмурился и покачал головой.

— Лично я посылать радиограмму подобного рода директору института не буду. — На этот раз голос Золотцева потвердел, и в нем проступили начальственные нотки. — Не хочу, чтобы Золотцева обвиняли в легкомыслии. С нашим директором лучше не связываться. Если товарищ Чайкин считает возможным, пускай пошлет радиограмму сам, за своей подписью, — он пытливо взглянул на Чайкина. — Прямо на имя директора. Как? Решитесь?

Чайкин опустил голову и молчал.

— Вот видите! — усмехнулся Ясневич.

— Хорошо, — спокойно сказал Смолин. — Раз товарищ Чайкин посылать радиограмму от своего имени не решается, ее пошлю я!

Он порывисто поднялся, взглянул на Золотцева.

— А как быть с дежурствами Чайкина на магнитометре?

Начальник экспедиции пожал плечами:

— Тоже берите на себя. Попробуйте уговорить Шевчика. Лично я не берусь!

Шевчика уговорить не удалось. Он даже рассмеялся, выслушав Смолина.

— Да бог с вами, уважаемый доктор! Какой там магнитометр! Это работа для мальчиков. А я уже старик. И дела у меня свои есть. Так же, как у вас — свои. Уж извините, доктор! — Шевчик привычно выкинул в стороны свои длинные подвижные руки. — Рад бы, но увы!

И, уходя, со скрытой обидой добавил:

— Между прочим, я заслуженный работник культуры. Так что, тоже…

Смолин вышел на палубу. Стоял теплый день. «Онега» держала курс на запад, к Гибралтару. Шумела волна за бортом, мерно постукивала под ногами где-то в самой утробе судна машина. С правого борта в полукилометре от «Онеги» встречным курсом шел большой танкер, за морским горизонтом простирались берега Испании.

— Воздухом вышли подышать? — Перед ним стояла Настя Галицкая.

«Вот кто поможет!» — мелькнуло у него в голове.

С недавних пор Смолин стал замечать, что у Насти пробудился интерес к научной работе, во всяком случае к тому, что делалось в геофизической лаборатории, где они колдовали над спаркером. Она частенько заглядывала к ним, когда была свободна от своих обязанностей.

Однажды Смолин застал Настю в лаборатории в тот момент, когда Чайкин объяснял ей принципы работы спаркера:

— Вот смотри! Рисую судно. Вот специальное устройство. В нем между двумя электродами проскакивает в воде мощная электрическая искра. Кстати, «спарк» по-английски «искра». Она заставляет воду мгновенно вскипать, образуется паровой пузырь. Он тут же взрывается, производя сильный звук. Этот звук устремляется в сторону дна, пронизывает толщу осадочных отложений, добирается до коренных твердых пород, отражается от них, как от зеркала, и возвращается к судну. Здесь мы его, миленького, и ухватываем специальным прибором и заставляем давать отчет: что ты увидел там, на дне? Поняла?

Настя засмеялась:

— Чего не понять! Я же все-таки инженер, хотя и пищевик. Забыл? Эх ты, Эдисон! И английский я знаю не хуже тебя. И даже понимаю, что такое «спарк».

Глядя на две склоненные над столом головы, Смолин подумал тогда, что Настя была бы отличной парой этому лоботрясу Чайкину, которого непременно надо крепко держать в руках.

Сейчас, увидев Настю на палубе, Смолин решил, что девушку послала ему сама судьба, по крайней мере одну из проблем в работе над спаркером они могут решить с ее помощью. Пускай подежурит на магнитометре за Чайкина.

— Если бы вы знали, Настенька, как я рад вас видеть! Большая к вам просьба! Вы все рвались помочь науке, так вот…

К Смолину с таинственным видом подошел Ясневич.

— Я, конечно, высказываю личное мнение, — начал он вполголоса, предварительно оглянувшись вокруг, — но мне подумалось, как мудро вы, Константин Юрьевич, сделали, решив вступить в союз с Чайкиным. Идея у него значительная. Он только что мне рассказал в подробностях. Весьма значительная! Это я вам говорю как специалист, не чуждый геофизики. Идею, конечно, надо довести до конца. И здесь, на судне. Иначе упустите…

Ясневич еще больше понизил голос, заметив, что мимо медленно проплывает Доброхотова.

— Что упустите? — не понял Смолин.

— Свой шанс. В Москве вас быстро оттеснят. Охотников в соавторы найдется немало. Тем более в Москве доктор Смолин будет уже в стенах другого, постороннего института. А здесь — только Чайкин и вы. Вернее, вы и Чайкин! И если получится — на этот раз уж точно Государственная премия. И патент для продажи за границу. У американцев подобного нет. Я вам гарантирую, на этот счет у меня чутье верное. Вы сделали отличную ставку. — В голосе Ясневича звучало восхищение.

Смолин заставил себя сдержаться.

— Видите ли, если и в самом деле за это дадут премию, то получит ее Чайкин. Только один Чайкин.

— Это верно, коллега! — бодро отозвался Ясневич и доверительно коснулся плеча Смолина, словно давая понять: его, Ясневича, не проведешь!

«Черт с тобой! Все равно ничего тебе не докажешь, ты другого роду-племени», — подумал Смолин и, повернувшись спиной к Ясневичу, пошел в каюту составлять радиограмму в Институт Мирового океана.

Через несколько минут в дверь осторожно постучали, на пороге стоял Чайкин.

Он еле выдавливал из себя слова:

— Кто я такой? Лаборант! И вдруг радиограмму самому директору! По шапке ведь дадут…

Смолин, не глядя на него, молчал.

Чайкин потоптался на месте, посопел.

— Я вот подумал… Если уж так нужно, то я, конечно, подпишу… — Он выдержал паузу — …Вместе с вами.

Смолин обернулся и бросил внимательный взгляд на парня.

— А если по шапке дадут?

Чайкин молчал.

— Не трудитесь! — сказал Смолин. — Я отправлю сам. Поберегите свою шапку, вам ее в жизни перед многими придется снимать.

— Намного проще доллары швырять прямо за борт без предварительной переработки в суп или в… как вы это называете… такие маленькие мокрые пирожки с мясом? Пэл…

— Пельмени, — подсказал Смолин.

— Вот-вот! — закивал Клифф. — Пэлмэни! Деньги зарабатываются трудом. Это известно. Но зачем же столько вкладывать труда, чтобы от них избавиться?

Речь шла о флотском борще, которым исправно кормили онежцев. Борщ Клиффу нравился, ел он его с удовольствием и, выяснив, что разрешена добавка, прихватывал обычно из фаянсовой супницы еще парочку половников.

Общение Смолина с Клиффом происходило прежде всего на почве ответов на вопросы, которые Клифф задавал по самым неожиданным поводам, нередко ставя собеседника в тупик. Вот, например, по поводу борща. Вчера Клифф видел, как на корме у слипа остатки борща выливали за борт. Он изумился и стал дотошно наводить справки: «Почему выливают борщ? Испортился?» Оказывается, нет! Оказывается, вполне качественный. Но лишний. «Как лишний?» — «Ну, не съели. Сварено было больше, чем требовалось». — «А зачем варить больше, чем нужно?» На этот вопрос Клиффу ответить не смогли, может быть, просто не сумели объяснить. Тогда пусть объяснит ему мистер Смолин…

Вот, дьявол, привязался! Въедливый! У них так принято: подавай в любом действии логику. Еще в Антарктиде в общении с американцами Смолин это понял — им непременно нужно точное обоснование, ради чего что делается и какой от этого реальный прок? А что он может Клиффу сказать о борще? Сам был не раз свидетелем того, как за борт выливали или выбрасывали недоеденное. И тоже интересовался: почему? Выяснилось: существует определенная, установленная свыше раскладка на отпуск продуктов, вычисленная на основе объективных возможностей и обычной потребности молодого моряцкого желудка. Раскладка эта относится и к сухогрузам, и к рыболовным траулерам, и к научным судам. Но на научных в экспедициях больше половины людей возраста среднего и выше среднего, для флотских экипажей не характерного. Многие из них воздерживаются от супов, боятся располнеть, в жаркую погоду или при качке едят поменьше. Однако утвержденная выше раскладка для кока — закон. Конечно, учитывая особенность пассажиров, можно было бы и сэкономить. Но куда девать сэкономленное? Излишек всегда подозрителен, как и недостача. Где нарушается установленная норма — там ищут злоупотребления. А зачем начпроду и коку кому-то что-то доказывать, объяснять, если можно просто: для ста человек на обед положено десять килограммов мяса — значит, все десять — в котел, а что осталось — за борт, рыбам.

Нелепость! Но как объяснить скрытую механику этого разгильдяйства въедливому Клиффу? Да он просто ничего не поймет… Экономия — это благо в хозяйстве, скажет в изумлении. За это надо платить деньги. У нас, в Америке, предприимчивые люди на этом делают карьеру. А вы говорите, что на «Онеге» предприимчивость может плохо отразиться на карьере тех, кто ведает продуктами. Где же логика? Что-то не пойму.

И не поймет. Для этого надо существовать в иной обстановке, в той, в которой существует Смолин — со всеми ее особенностями — нравственными, экономическими, ее традициями, образом мышления людей, их привычками, нормами общежития, с их прошлым, в том числе самым далеким. Что ему ответить? Сказать неправду? Покривить душой? От неправды, от недоговорок больше вреда.

— Клифф! Честно говоря, я и сам этого не понимаю. Я ведь физик, математик — в хозяйственных делах не очень-то разбираюсь…

С легким вздохом Клифф тряхнул волосатой головой и негромко заметил:

— Как раз именно здесь прежде всего и нужна математика!

Разговор этот происходил за обедом. Смолин и Клифф сидели в уютном уголке кают-компании, за отдельным двухместным столиком, куда их посадили по распоряжению Золотцева.

Поначалу Золотцев намечал Смолина в опекуны Томсону, но практически больше всего иметь дело с американским профессором приходилось Золотцеву и Ясневичу, поэтому само собой получилось так, что Клифф Марч достался Смолину. Ему понравилось, что Марч с первого же дня знакомства предложил отношения простые, естественные, не усложненные официальщиной: «Мы же не чиновники, мы ученые! Могу я вас звать по имени? Константин? Очень длинно! Костья? Трудно для нашего языка. Можно просто и легко — Кост? О’кэй?» — «О’кэй, Клифф!»

Очень скоро Смолин понял, что за суровой бородатостью Марча таится веселый нрав, а его энергия, интерес ко всему окружающему на «Онеге» были поистине неиссякаемы.

Клифф был младше Смолина лет на шесть, однако в своих отношениях они разницы в возрасте не чувствовали. Их объединяла жажда познания. На эту тему они не произносили декларативных речей, но, кажется, уже в первом же долгом разговоре за чашкой чая в каюте Смолина легко согласились, что наука — это и есть самое главное в жизни, ради чего стоит отдать все силы и все время, и мысль, и труд, и развлечение, и даже отдых — все в ней, в науке. И ничто другое в сравнение с наукой идти не может и заменить ее не способно. Даже любовь к женщине? Даже любовь к женщине! Один был геофизиком и математиком, другой гидрологом и синоптиком, но у них был общий интерес к планете Земля, которая дает неограниченные возможности для изучения.

— Это же будет величайшим триумфом науки, когда наконец окажется разгаданным хитроумный механизм климата на земле, — говорил Марч. — Если бы мы дожили до того дня! Придет время, когда люди на год, на два, даже на пять лет вперед станут предугадывать засуху и тайфуны, студеные зимы и катастрофические наводнения.

— И землетрясения. И извержения вулканов. И цунами! — добавлял Смолин, уже по своей геологической части.

— Значит, у нас впереди немало дела, Кост?

— Немало, Клифф.

С первого дня пребывания на борту «Онеги» Клифф принялся изучать русский. Видно, он и раньше пытался это делать, потому что знал кое-какие слова и даже обороты, может быть, больше знал, чем хотел показать. В одном из многочисленных карманов рабочей куртки у него хранилась записная книжка, с которой он расхаживал по судну и вносил в нее все, что попадалось на глаза на табличках с названиями лабораторий, на досках объявлений, на спрятанных под стекло противопожарных инструкциях. Тщательно изучил стенную газету, вывешенную к 8 Марта, больше часа простоял возле нее, выписывая примечательное. Заинтересовался доской приказов — и надо же, особенно капитанским приказом по поводу прегрешений Лепетухина — избиения девицы, бегства с судна.

— Этот человек покинул судно, нарушив какой-нибудь трудовой контракт? Нанес судну материальный ущерб? — спросил Клифф у Смолина. — Почему о нем так строго пишут?

— Именно материальный ущерб! — Смолин обрадовался, что Клифф сам подсказал ответ на свой вопрос. — Человек самовольно покинул свое рабочее место. Его некем было заменить.

Клифф кивнул: «Это для меня, кажется, ясно». Снова заглянул в записную книжку. «Но скажи мне, Кост, что такое «санузел»? На одной двери прочел, а в словаре найти не мог».

Смолин ответил. Но любознательность американца была безгранична.

— А что такое «помпа»? Почему первого помощника капитана матросы называют помпой? Ведь помпа — это машина для перекачки воды.

— А может, он шпион? — спросил как-то Смолина первый помощник капитана. — Уж больно интересуется всем, даже тем, что написано на дверях и стенах. — И на всякий случай распорядился снять с доски объявлений приказ капитана о Лепетухине, а в стенной газете изъять заметку, в которой критиковали судком за слабую культурную работу в экипаже.

В лаборатории Чайкина не оказалось. А часы показывали десять ноль-ноль! Смолин включил паяльник, чтобы нагрелся, — предстояло монтировать сочленения в блоке. Они пытаются собрать блок чуть ли не из хлама, который обнаружили в стенных шкафах, — отходов прежних экспедиций. Задача почти немыслимая: все равно что построить автомобиль из старого примуса, выброшенного на свалку холодильника, ночного горшка и ржавых колес от детского велосипеда. Сейчас нужно было доделать пробный образец блока и в самое ближайшее время испытать. Вдруг сработает? На свою радиограмму Смолин не очень-то рассчитывал — прислать конденсатор действительно не успеют, а денег на приобретение за границей не дадут. Это ясно!

Через четверть часа, отключив паяльник, Смолин отправился на поиски Чайкина. Он был зол. Но раздражение его мгновенно улетучилось, когда встретил на трапе Настю Галицкую. Жара нарастала — как-никак Африка рядом, — и многие обрядились в шорты. Галицкая тоже была в шортах, и Смолин невольно отметил, какие стройные у нее ноги.

— Вы мне нравитесь в этом костюме! — воскликнул он. — Ходите в нем всегда!

— Хорошо! Если вам нравится, буду ходить всегда, — рассмеялась она.

— Вы, конечно, направляетесь в кают-компанию на конкурс красоты?

— Увы! — вздохнула Галицкая. — Разве у нас на «Онеге» такое придумают? Женщин здесь не замечают. Иду на дежурство. Разве вы забыли, что я ваша помощница?

— Конечно, не забыл…

— Забыли! — произнесла она с упреком. — А то бы хоть разок заглянули. Посмотрели, как я там справляюсь с наукой.

Действительно, как ему не пришло это в голову!

Чайкина Смолин обнаружил в ходовой рубке.

У парапета перед лобовыми стеклами в расслабленных позах стояли трое и, бездумно поглядывая в морскую даль, вели неторопливый моряцкий треп. В середине возвышался рослый Аракелян, штурвальный.

— Я считаю, что женщинам в море делать нечего, — лениво цедил он, изображая человека многоопытного и бывалого. — Морока от женщин одна.

— И я так считаю! — уверенно подтвердил Чайкин. — Одна морока!

Смолин, войдя незамеченным через боковую дверь, громко рассмеялся.

— Это верно! — поддержал он. — С женщинами беда. Но что поделаешь, нам без них не обойтись. Вот, например, сейчас Анастасия Галицкая пошла дежурить на магнитометр вместо Андрея Чайкина, чтобы он имел возможность на досуге потолковать о бесполезности женского пола.

— Извините! — смущенно пробормотал Чайкин и, вытянув руку, бросил быстрый вороватый взгляд на часы. — Извините, увлекся…

— К вам, Константин Юрьевич, — обернулся штурвальный, — вопросик. Вы, так сказать, из начальства. Из верхов. Все знаете. Когда нам быть в Танжере? В срок придем?

— Понятия не имею, — пожал плечами Смолин. — И вовсе я не из верхов. Ищите кого-нибудь более осведомленного. Вот Чайкин, например, знает все.

Чайкин молча проглотил язвительную реплику Смолина, выжидающе взглянул на него.

— Идем?

Но уйти им не пришлось. За бортом раздался странный, с подвыванием грохот. Все выскочили на крыло мостика. По пышной белой подушке лежащего над морем облака, как таракан, полз черный крестик только что прошедшего вблизи «Онеги» самолета. Снова облет! И снова, наверное, американец, хотя справа по борту где-то недалеко берега теперь уже Испании.

— Морской разведчик! — определил стоявший на вахте третий помощник капитана Литвиненко.

Самолет развернулся у горизонта, сделал большой круг, заходя к «Онеге» с кормы, прошел по правому борту на небольшой высоте, от самолета отделилась черная точка, полыхнула в воздухе маленьким красным облачком парашюта и вскоре плюхнулась в море, подняв фонтанчик брызг.

— Радиобуи бросает! Подводные лодки ищет. Думает, что мы атомку прикрываем под дном, — снова прокомментировал Литвиненко.

— Мы на них уже и внимания не обращаем. Привыкаем, как к мухам, — лениво обронил Аракелян.

Привлеченные шумом самолетных турбин, на палубах появились зрители. Среди них были Золотцев вместе с Томсоном. Широко расставив ноги и прижав к плечу, как приклад, корпус кинокамеры, монументально застыл в ожидании Шевчик.

Прибежал на крыло мостика запыхавшийся Клифф:

— Чей это? Наш?

— Ваш! — усмехнулся поднявшийся на мостик Кулагин. — Со стороны ваших к нам внимание особое.

— Но откуда он взялся здесь? — изумился Клифф.

— А разве вы не знаете — ваши всюду!

Разведчик снова развернулся где-то впереди по курсу судна и, повторяя прежний маневр, стал заходить с кормы. На этот раз снизился еще больше, казалось, что идет над самой водой.

— Милай! — радостно кричал с верхней палубы Шевчик. — Еще ниже! Еще!

— Он рехнулся, — не выдержал Чайкин. — Куда там ниже! Недолго и в нас врезаться.

Неожиданно в рубке захрипел динамик ультракоротковолнового рейдового радиотелефона, пробасил по-английски:

— Эй, русский! Слышишь меня? Не возражаешь, если я пройду над тобой пониже. Надо тебя снять на память. Уж извини, служба такая!

Кулагин усмехнулся, потянулся к переговорной трубке.

— Проходи! — прокричал в микрофон. — Снимай на память. Мы как раз сейчас работаем с твоими земляками. Вот они, здесь. — И старпом бросил взгляд на замершего в напряжении Клиффа.

— Можно я ему скажу? — Клифф схватил трубку. — Эй, парень, там наверху! Слышишь меня? Я янки. Такой же, как ты. Может, даже с твоей улицы в Бостоне. На кой дьявол…

В этот миг огромная махина самолета распласталась над самыми палубами «Онеги», черкнула по судну тяжкой тенью, трясанула палубы грохотом турбин и ушла прямо по курсу «Онеги», мгновенно растаяв в раскаленном диске солнца.

— …На кой дьявол ты попусту тратишь горючее и мешаешь людям работать? — продолжал кричать в трубку Клифф. — Разве не видишь, что судно научное? Здесь плохим не занимаются. Это говорю тебе я, Клифф Марч из лаборатории в Ламонте.

Динамик несколько секунд не отзывался, лишь сипло похрапывал, словно задыхался от напряжения, потом вдруг с треском выкинул:

— Не бранись, дружище! Я тут ни при чем! У каждого своя работа. Кончил и ухожу. О’кэй, ребята! Удачи вам! Раз уж вы ученые, зацепите там на дне дочку морского царя. Только чтобы помоложе была…

Он снова на минуту замолк, потом сквозь колючую метель треска пробилось:

— Кстати, я тоже из Бостона…

Повалившись на левое крыло, самолет изменил курс и пошел к югу.

Некоторое время на мостике царило молчание.

— Этот парень еще ничего, — заметил Литвиненко. — Вежливый. Извинился даже. Работа, мол, такая.

Старпом недовольно покосился на него:

— Этот вежливый парень при случае саданет по тебе ракетой. И совсем не по злобе. Лично против тебя ничего не имеет. Вполне хороший парень из Бостона. Но прикажут — и саданет. Потому что работа такая!

Старпом взял из руки растерявшегося Клиффа трубку радиопередатчика и спокойно повесил на рычаг.

— И зачем нужны эти нелепые облеты? — пожал плечами Марч. — Столько денег на ветер!

— Верно! Тоже никакой логики. Как вылитый за борт борщ, — усмехнулся Смолин.

— Никакой! — согласился американец.

Сегодняшняя станция далась с боя. Об этом Смолин узнал от Золотцева. Зашел к нему, чтобы получить разрешение на очередную операцию на машинах судового электронно-вычислительного центра. Иногда удавалось вырывать время и для своей работы. Смолин даже не представлял, что в маленьком мирке судна, с которым он связывал надежды на покой и тихий неторопливый труд, будет столько отвлекающего. «На покой здесь не рассчитывайте!» — сказал ему в самом начале пути многоопытный Ясневич и оказался прав.

Смолин все больше чувствовал, что намеченный план работы по доработке монографии провалится. Дай бог, хоть бы первую, самую сложную часть завершить. Он сократил время на сон и в эти часы заставлял свои мозги перестраиваться в нужном направлении. Нет покоя на «Онеге». И не только для Смолина.

— Я в двенадцатый раз начальником экспедиции. И в последний! Это — ад! — пожаловался Золотцев, когда к нему зашел Смолин.

Оказывается, начальник экспедиции только что выдержал очередной бой. Каждый требовал свое, а всем угодить невозможно. Кто-то теряет, кто-то находит. Сегодня решался вопрос о станции в районе острова Альборан перед заходом в Гибралтар. Заранее запланированная станция. Ее твердо обещали Корнеевой. Для Корнеевой тут самый главный полигон по брахиоподам. Но, как известно, из-за Лепетухина «Онега» задержалась в Чивитавеккья. И все полетело вверх тормашками. Следующий заход — Танжер. Он давно согласован. Разрешено три дня стоянки. Надо прибыть в точно назначенный срок. Можно прийти и позже, но время стоянки уже не продлят — сколько осталось по сроку, столько и простоишь, ни часа больше.

— Что мне было делать, голубчик? — вопрошал Золотцев, обращаясь к Смолину. — Либо сократить на два дня стоянку в Танжере, либо отменить полигон.

— Конечно, сократить стоянку! Нам ведь там только взять канадца. — У Смолина не было никаких сомнений на этот счет: наука есть наука, ради нее и пошли в рейс.

— Все верно! — вздохнул Золотцев. — Но запротестовали капитан и помполит. В Танжер идем не только за канадцем. Команде требуется отдых — впереди полтора месяца в океане, без заходов. И честно говоря, дело даже не в отдыхе. Танжер — порт дешевый. Вот в чем загвоздка. Особенно по кожаным изделиям — пальто, куртки и тому подобное. Команде шоппинг требуется. Вынь да положь! А главное — воды в Италии не добрали, на Танжер рассчитывают, начпрод заказал там свежие овощи и фрукты, за день может не успеть получить. Со всех сторон на меня жмут, Доброхотова тоже.

— А ей-то что? Наоборот, должна стоят за науку.

— Говорит, нельзя пренебрегать интересами коллектива, а, мол, эти самые брахиоподы — пустяк.

Золотцев сокрушенно покачал головой:

— И Чуваев недоволен: мол, из-за каких-то ничтожных морских тварей…

Золотцев выразительно развел руками, уголки его губ дрогнули.

— Если бы вы видели, какими глазами при этом обсуждении смотрела на меня Корнеева! Только смотрела — и ни слова!

— Но, как вы любите говорить, всегда можно найти выход из положения…

— Я и нашел его. — Золотцев помедлил… — Будем проводить полигон Корнеевой!

Смолин не смог сдержать радости:

— Правильно!

Золотцев грустно улыбнулся:

— А во что мне это обошлось! Уговаривал, убеждал, давал посулы, извивался ужом. — Он поднял глаза и почему-то с укором взглянул сквозь стекла очков на Смолина. — А вы, Константин Юрьевич, меня не хотите понять.

— Откуда вы взяли? — удивился Смолин.

— Не хотите! — упрямо повторил Золотцев. И в его опущенных плечах, в тяжелых складках не поддавшейся загару кожи на лбу, даже в короткопалых белых, рыхлых, будто набитых опилками, кистях рук, безвольно лежащих на столе, Смолин вдруг разглядел что-то стариковское, бесконечно усталое. И ему впервые стало Золотцева жалко.

Двое суток выли на палубах лебедки, скрипели тали, «макая» в море тралы. Судно то и дело меняло свое местонахождение в поисках уголков, где эти самые брахиоподы могут прятаться. Извлекали один трал за другим, и все они оказывались пустыми — только временами обнаруживались в них губка или водоросли — опять пожива для Файбышевского и Лукиной, да ненароком забредшая в сеть невзрачная рыбешка — добыча для Солюса. Брахиопод не было. А ведь, по всем расчетам, они должны обитать именно здесь, причем такого типа, которого в коллекции Корнеевой нет, у японца и американца есть, а у Корнеевой нет. Значит, развитие брахиоподного дела в СССР притормаживается.

— Расскажи, что это за зверь такой — брахиопода! — остановил на палубе Смолин Лукину. — Ты же биолог как-никак.

Она усмехнулась:

— Вот именно — «как-никак». Ни то, ни се!

Он пропустил мимо ушей ее иронию.

— Неужто так уж важно срочно изучать эти самые брахиоподы?

Ирина скривила губы:

— Для тебя важны твои литосферные плиты, для Корнеевой ее брахиоподы. У тебя масштаб планетарный, у нее — размером с наперсток. А все наука! И неизвестно, которая важнее.

— Ты права! — поспешил согласиться Смолин, невольно любуясь благородным негодованием Ирины. — Туго ей сейчас приходится…

— А как ты думал! Все на Валю глядят исподлобья. Особенно моряки. Танжера, видите ли, лишила! Ей какие-то скользкие твари со дна надобны, а им кожаные пальто по дешевке с танжерских барахолок! На Вале лица нет. Неудача за неудачей!

Смолин отправился на корму, где шло траление. Вид Корнеевой действительно вызывал сочувствие. Круглое ее лицо осунулось, потемнело и словно вытянулось, глаза затравленно поблескивали, как у беззащитного зверька. Такое впечатление, будто только что похоронила кого-то. Еще бы! Трал за тралом — и все пусто. А ведь она не один год ждала своего звездного часа возле этого самого экзотического острова под названием Альборан.

К вечеру другого дня вытащили последний трал. Его сетчатая бородка была разодрана — за что-то зацепился на дне, — и подставленный под трал противень снова оказался пустым.

Корнеева застыла возле безжизненно повисшей на крюке сети трала, как перед знаменем разбитого полка, — скорбное олицетворение неудачи. Стоявший недалеко Крепышин нарочито медленно извлек из кармана куртки свой служебный блокнот ученого секретаря, так же неспешно вытащил из другого кармана шариковую ручку и почти торжественно, как художник, бросающий последний мазок на полотно, сделал в раскрытом блокноте пометку:

— Двухсуточный эксперимент под кодовым названием «Брахиоподы» завершен в… — Он взглянул на наручные часы. — В семнадцать тридцать четыре.

Не глядя на Корнееву, обронил с наигранным пафосом:

— Как говорят ученые, даже отрицательные результаты науке на пользу…

К Корнеевой подошел руководивший тралением боцман Гулыга. Его лоснящаяся от пота щекастая физиономия неловко удерживала осторожную сочувственную улыбку. Легонько коснулся пятерней плеча Вали, пробурчал:

— Не переживай, милая! Плюнь! Подумаешь, тоже, беда! Потерять хуже, чем не найти! В другой раз найдешь эти свои козявки, как их там, бишь… пра…

— Брахиоподы, — медленно произнесла Корнеева и вдруг, порывисто прижав к лицу широкие ладони, разрыдалась. К ней подбежала Лукина, обняла за плечи и, нашептывая что-то утешительное, повела в каюту.

Стоящий рядом со Смолиным Чуваев невозмутимо подытожил случившееся:

— Делом надо заниматься! Делом!

Глава десятая

СУЕТА СУЕТ

Сухопутному человеку не так-то легко привыкнуть к корабельному образу жизни. Сразу в него и не вникнешь. Первое время тыкаешься по незнанию туда, куда тебе не следует соваться, и получаешь замечание с мостика, вежливое, но категоричное. Где, например, постирать рубашку, где сушить? Оказывается, есть специальные сушильные отсеки, но лучше в машинном отделении, на верхних ярусах — там горячие ходят ветры. Только надо знать, на какую именно веревку вешать: одни во владении машинной команды, другие — палубной. А уж научники сами ищут подходящее местечко, но так, чтоб не мешать своими тряпками работе и не портить их видом четкую красоту и гармонию грохочущего ансамбля день и ночь работающих машин и механизмов. Эстетический момент тоже надо учитывать!

Учитывать многое надо. В столовой команды в кино не сядешь там, где вздумается, — на этом стуле обычно сидит капитан, а на этом — боцман, самый занятый человек на судне, ему в вечернем отдыхе привилегия. Занимать давным-давно насиженные командой места неэтично. Опоздал в кают-компанию на кормежку — пеняй на себя, официантка закроет дверцу раздаточной минута в минуту. Дисциплина! Здесь не санаторий — судно.

С радиотрансляцией тоже не сразу разберешься. У радиодинамика в каюте две программы. Одна берется из эфира и исключительно отечественного производства: либо по «Маяку» тебе предлагают последние известия, либо пытается тебя просветить и даже развлечь нацеленная на западные полушария радиостанция «Атлантика». Одну ее передачу Смолин даже прослушал до конца, и с интересом. Рассказывали о морских катастрофах и для убедительности привлекали бесстрастную статистику. Оказывается, ежегодно в Мировом океане изрядное число судов идет на дно, а с ними тысячи моряков и пассажиров. Веселенькая передачка для тех, кто в море!

Другой канал — обязательный. Сколько ни крути рычажок переключателя, а от голоса вахтенного не избавиться. «Палубной команде выйти на бак»… «Бухгалтеру явиться к капитану», «По штормовой обстановке задраить иллюминаторы на главной палубе», «Рефмеханику срочно явиться на ЦПУ». Кто такой рефмеханик? И что такое ЦПУ? Все это надо выслушать, хочешь не хочешь. Иногда объявления с мостика следуют одно за другим. Только углубишься в расчеты, как над письменным столом рявкает радиоголос: «Сегодня в семь тридцать в столовой команды фильм «Кавказская пленница»… Суета сует.

Был еще апрель, но по левому борту совсем недалеко, где-то за горизонтом, лежала Африка, стекали с ее просторов в море теплые ветры, солнце было уже южным, жгучим.

Все чаще на палубах появлялись любители солнечных ванн. Однажды, выйдя на воздух, чтобы размяться после долгого сидения за письменным столом, Смолин бездумно побродил по кормовой палубе, подставляя лицо теплому ветру, потом поднялся горизонтом выше, еще выше и неожиданно для себя очутился на самом верху, на небольшой площадке метеопалубы, где стояли приборы синоптиков, — сачкодроме.

Кисин, помощник Чуваева, был первым, кого увидел здесь Смолин. Раздвинув мускулистые плечи, в одних плавках, Кисин стоял у фальшборта с гордо откинутой головой, словно демонстрировал себя всему Средиземному морю: вот какой я неотразимый! Делать ему, как и его шефу Чуваеву, решительно нечего, эксперимент их через несколько недель и продолжаться будет всего неделю, а остальное время отдыхай на здоровье. Вот и отдыхает за счет отечественной науки.

Кроме Кисина, в этот раз на сачкодроме были и другие — из экипажа и экспедиции, должно быть, не занятые на дневных вахтах. Пять мужских и женских тел, одни к солнцу животами, другие спинами лежали рядком на палубе на циновках и топчанах.

Скользнув по ним взглядом, Смолин направился обратно к трапу и тут заметил в дальнем конце площадки еще одного загорающего. Женщина лежала на спине, прикрыв от солнца лицо газетой. У нее было белое, еще не тронутое загаром тело, знакомое Смолину до подробностей, до темного вильнувшего, как червячок, шва на животе — следа перенесенной операции аппендицита. В ту ночь Смолин сам вез ее в больницу на случайно попавшемся «рафике» и до утра просидел в саду, глядя на озаренные бессонным светом тревоги больничные окна, — операция неожиданно оказалась затяжной. Длинные, складные, легкие ноги, которые делали ее неутомимой в ходьбе, — сколько счастливых километров эти ноги проделали рядом с ним по кавказским тропам в тот самый счастливый год его жизни! У горных ручьев он брал ее на руки, легкую, уютную, и бережно переносил на другой берег потока. И сейчас, когда тайком глядел на знакомое тело, ему казалось, что ощущает даже запах его, пьянящий, чистый, нежный, почти детский.

Ирина шевельнулась, газета стала сползать с ее лица, Смолин поспешно отвел глаза и шагнул на ступеньку трапа. Показалось, что Ирина смотрит ему вслед. Господи, подумал он, ну за что еще это наказание: отвергнувшая его женщина на борту «Онеги»!

На судне готовились к приходу в Танжер, хотя получалось, что заход будет лишь на сутки. Большинство из участников экспедиции никогда в Танжере не бывало. Интересно: Африка, арабский мир, необычный, с приключенческим прошлым город.

По судовой радиосети запустили специальный выпуск радиогазеты, которую вел утвержденный редактором Крепышин. К беседе, как видно, подготовился заранее и теперь хорошо поставленным голосом профессионала подробно рассказывал о Марокко и Танжере, упомянул даже о том, что в свое время Танжер считался центром международного шпионажа. При этом голос его перешел почти на шепот, словно передавал секретные данные. Это сообщение вызвало обеспокоенность у помполита, и тот заметил: «Будем проявлять повышенную бдительность».

Для Смолина и Чайкина Танжер не представлялся местом будущих экзотических впечатлений. С Танжером они связывали надежду попытаться приобрести титановый конденсатор для спаркера. Надежда была слабой — вещь редкая, найти ее можно лишь у ученых, в хорошо оснащенных технических центрах, а уж никак не в городе, который существует на сбыте ширпотреба. И все-таки нельзя было не попытаться. Прибор, конечно, стоил денег. Казенные не дают. Может быть, своих хватит? Чайкин охотно поддержал идею:

— Все деньги, что выдадут, отдам! Какой тут разговор! Лишь бы найти! — Он неуверенно взглянул на Смолина, торопливо продолжил: — А вам свои деньги жертвовать не нужно! Понимаете, ни в коем случае! Ведь это же затея моя. Вы же только по-дружески консультируете. Правда ведь? По-дружески? Да?

Ага, вот в чем дело! Похоже, что тут работа Ясневича в отместку за отповедь, которую получил от Смолина. Наверняка посоветовал парню: мол, смотри, не упусти свое!

Смолину стало грустно. Еще раз подтвердилась старая истина: доброта наказуема.

— Вы, Андрей Евгеньевич, не волнуйтесь! — слабо улыбнулся Смолин и даже сам почувствовал, как устало звучит его голос, — абсолютно можете быть спокойны, я ведь говорил: ни о каком соавторстве не может быть речи.

У себя в каюте Смолин с удовольствием уселся за давно обжитый стол, взял папку номер два, на которой было написано: «Зоны субдукции». Работалось хорошо, мыслилось легко — он был доволен. Около двух ночи решил, что на сегодня хватит. С наслаждением растянулся на койке, но спать не хотелось. В тумбочке взял первую попавшуюся книгу из тех, что Люда навязала ему в дорогу.

Джон Стейнбек. «Зима тревоги нашей». К обложке пришпилена записка:

«Почитай! Это про твоих разлюбезных американцев».

«…Зима тревоги нашей». Странное и в то же время влекущее название, будто в нем таится некий тайный смысл, имеющий прямое отношение и к нему, Смолину. А ведь про нынешнее беспокойное время тоже можно сказать: «Весна тревоги нашей». Смолин открыл книгу, из нее выпал сложенный вдвое тетрадный листок. На машинке было напечатано стихотворение:

Твои уходят корабли, А я — как рыба на мели, С последним кораблем вода Уходит тоже навсегда. На жабрах желтого песка Скрипит смертельная                                  тоска. И никогда опять                          прибой Здесь не появится                             с тобой. И нужен миллион веков, Чтоб руки вместо плавников, Чтоб я твоих коснулся рук, И чтоб открылся новый круг. Михаил Дудин. «Крик вдогонку».

В предпоследней строке слово «коснулся» переделано на «коснулась». Значит, листок этот оказался в книге не случайно, это письмо от жены, крик ему вдогонку душевно истомленного, любящего человека, которого он так и не смог ответно сделать счастливым. И Смолин содрогнулся сейчас от этого внезапного крика, громко раздавшегося в тишине его каюты…

Гибралтар пришелся на ночь. Смолину не спалось, в три часа он вышел на кормовую палубу и опять, как при подходе к Босфору, встретил здесь Солюса. По обоим бортам мерцали цепочки прибрежных огней. По правому была Европа, по левому — Африка. Где-то во тьме прятались с той и с другой стороны пролива скалы знаменитых Геркулесовых столбов, с древних времен названных воротами в океан.

— Жаль, что ночью проходим, — огорчился Солюс.

— Но вы же, наверное, проходили здесь, и не раз?

— Все равно интересно! Видите, справа будто сам Млечный Путь осыпался на скалы — это порт Гибралтар.

— Бывали там?

— Бывал. Даже на гибралтарскую скалу забирался, на самый ее верх. — Солюс помолчал. — Но это было так давно! Сейчас наших туда уже не пускают.

— Конфронтация?

— Она! Вроде болезни. Проникает в нашу жизнь, в наш мозг, нас самих меняет. Делает хуже, злее, подозрительнее.

Они опять помолчали, стоя рядом у борта.

— Этот пролив вроде иллюстрации к нашему разговору о современном положении, — сказал Солюс, — широкий, глубокий, с могучим течением, которое трудно преодолеть. Рассекает два континента начисто. На одном огни, на другом огни, где-то поярче, где-то побледнее. Однако взгляните вперед по курсу — огни не собираются воедино нигде. Наоборот, впереди берега двух континентов все дальше уходят друг от друга, образуя гибралтарскую горловину. И на обоих берегах по маяку — каждый призывно мигает, словно соревнуется с другим в яркости, только огоньки одиноких паромов прочерчивают этот мрак между двумя мирами.

— Разве здесь, в Гибралтаре, такая уж несовместимость между берегами? — усомнился Смолин.

— Конечно же, нет. Здесь связи прочные. Просто глядел сейчас на пролив, — и вдруг мысль пришла: вот так же и мы разделены в мире… В мире, который неделим.

— Что же делать?

— Работать! Вот вы, говорят, с Андреем Чайкиным придумали интересный прибор. Говорят, сверкать будет ярче молнии, если получится. Так ли?

— Не знаю, получится ли…

— Надо, чтобы получился! Надо работать! Другого не дано.

Солюс зябко повел плечами — ветер стал прохладнее, должно быть, дует уже с самого океана. Смолин подумал, что нейлоновая куртка плохо защищает от непогоды старые кости, а академик все же неизменно появляется на палубах именно в ней, будто она, старомодная, выгоревшая, заношенная, помогает старику хранить тот самый консерватизм взглядов, который, в сущности, и есть накопленная житейская мудрость ушедших и уходящих поколений.

К Танжеру подошли утром. На высоком берегу красиво гляделся белый город, подковой расположенный возле небольшой бухты. Утреннее солнце мощно высвечивало его, словно хотело продемонстрировать каждую в нем экзотическую подробность. Казалось, город выточили из мела, настолько он был слепяще ярким.

«Онегу» причалили к стенке недалеко от выхода из бухты.

Вместе с марокканскими властями на борт судна поднялись еще четверо — долгожданный канадец небольшого роста, быстроглазый, черноволосый, элегантно одетый, и трое советских — из Рабата специально к приходу «Онеги» прибыли корреспондент АПН, молодой улыбчивый человек с миловидной супругой и чуть постарше их корреспондент ТАСС.

Журналисты намеревались взять лишь короткое интервью у начальника экспедиции и у американцев о предстоящей совместной работе в океане, но Золотцев был столь вдохновлен прибытием прессы, что решил организовать полновесную пресс-конференцию с последующим коктейлем. Пресс-конференция превратилась в действо громоздкое. По углам кают-компании стояли матросы из палубной команды с софитами в руках и по знаку взбудораженного творческой активностью Шевчика то вводили в действие свои адски слепящие светильники, то на короткое время гасили их, давая людям радостный передых.

Золотцев, который взял на себя роль ведущего, закатил длинную, цветистую от обилия эпитетов речь, в которой горячо клялся в приверженности делу мира. Потом предоставил слово Доброхотовой. Она сделала отчаянную попытку рассказать о своей примечательной встрече десятилетней давности с активистками борьбы за мир на затерянном в Тихом океане островке Кука-Така, но Золотцев решительно перевел разговор на иностранных гостей.

Несколько обескураженные всей этой неожиданной для них шумной акцией, ослепленные софитами, американцы на вопросы отвечали вяло, скупо, а канадец коротко отшучивался. Да, конечно, они за мир, только сумасшедший в нынешнее время может быть за войну, тем более термоядерную. Да, конечно, они за взаимопонимание. Их присутствие на борту «Онеги» — свидетельство тому. Что думают о международной политике своего правительства? О последней речи президента США? Предпочитают не высказываться для печати. Они ученые и политикой не занимаются. А канадец с улыбкой добавил, что в наше грустное время куда надежнее и приятнее интересоваться женщинами и хорошей кухней. Например, час назад, перед конференцией, хорошенькая русская официантка по имени Кля-ва угостила его тарелкой превосходного русского супа под названием «борщ» и сказала, что вечером на ужин борщ будет повторен — так на судне принято, — и все это ему, Клоду Матье, внушает оптимизм при взгляде на будущее. Веселая реплика канадца оживила тягучую атмосферу затянувшейся встречи, все засмеялись, и обстановка в зале разрядилась.

— Если что и спасет человечество от гибели и занудства, так это юмор! — шепнул Смолину на ухо сидевший рядом с ним Солюс.

Журналисты неожиданно оказали вполне реальную помощь. Они предложили самому уважаемому на судно человеку академику Солюсу поездку по городу, академик тут же вспомнил о Смолине, а Смолин о Чайкине. Так сколотилась экспедиция по поиску конденсатора для спаркера.

За два часа они проехали город вдоль и поперек, заглядывали в магазины, мастерские, завернули даже на какой-то заводик, потом в какую-то серьезную электротехническую фирму. Никто понятия не имел, что существует на свете некий объемный титановый конденсатор. Правда, директор фирмы заявил, что проблема эта, в сущности, пустяковая, он может заказать не только то, что им нужно, но и межконтинентальную ракету — выписывайте чек, укажите, куда посылать товар, и соответствующая фирма, к которой директор немедленно обратится, вышлет искомое. Увы, чековых книжек они не имели.

— Нам остается только пойти в бар и выпить по кружке холодного нива, — предложил тассовец.

— Не пива, а чаю, — возразил его коллега из АПН, — пиво везде одинаково, а здесь можно заказать чай особого марокканского приготовления, настоянного на местных травах. Я угощаю!

Чай действительно оказался превосходным. Они заняли два столика в уличном кафе, расположенном как раз напротив портовых ворот, прихлебывали пахучий напиток, глазели на пестрый и суетливый танжерский мир и толковали о всякой всячине. Под тенью королевских пальм катили машины, дорогие и дешевые, проплывали величественные правоверные арабы в фесках и сновали туда-сюда арабы без фесок, озабоченные торговыми делами.

То и дело подскакивали мальчишки с маленькими ящичками, к которым была приделана длинная деревянная ручка, — чистильщики ботинок. Бросали искательные взгляды под столы, на ноги сидящих в кафе и уходили разочарованными — босоножки и летние туфли не нуждались в гуталине.

Подошел щуплый узкоплечий парень в потрепанной кожаной куртке и выцветшей вязаной голубой шапочке, осторожно спросил, не нужно ли господам поднести какие-нибудь вещи.

Не нужно, вещей нет! Парень подвигал кадыком, словно проглатывал слюну. У него были крупные миндалевидные глаза, озаренные нездоровым светом, и запекшиеся, будто от жара, губы. Углядел на столике пачку сигарет, которую положил Чайкин. Тот перехватил голодный взгляд парня, извлек из пачки сигарету, протянул: «Бери!» Марокканец улыбнулся, обнажив крепкие молодые зубы.

— Шукран! Шукран! — Он ткнул пальцем в сторону порта, где за блоками пакгаузов виднелась белая с красным околышком труба «Онеги». — Рюс?

— Рюс! — подтвердил Чайкин.

Когда парень ушел, унося с собой благодарное сияние глаз, тассовец пояснил:

— Безработный! Здесь полно безработных — бездомные, голодные, больные.

Заказали еще чаю.

— Шукран! — вспыхнул радостью официант, когда, расплачиваясь за чай, оставили ему сдачу.

Солюс торопливо извлек из кармана шариковую ручку и блокнот.

— Шукран — значит, спасибо?

Записывая, сосредоточенно сдвинул безволосые брови:

— Пригодится…

Журналисты взглянули на старика с удивлением, а Смолин еще раз восхитился им, как восхищался многим в этом человеке. Пригодится! Неужели рассчитывает снова побывать в Марокко? Ему через два месяца восемьдесят. Кажется, жизнь прошла, все пережито, все узнано. Но ведь он — ученый, а это значит, до последнего часа будет впитывать своим живым, недряхлеющим, юношески жаждущим открытий мозгом все, что может быть достойно внимания и размышления.

До конца увольнения оставалось еще время. Притомившегося академика журналисты повезли на «Онегу». Смолину тоже хотелось вернуться на судно, но Чайкин уговорил пройтись по городу.

«Не лучшая компания для прогулки», — подумалось Смолину, но он твердо решил не поддаваться эмоциям и принимать Чайкина таким, каков он есть. Иначе как же вместе работать?

Они молча шли по забирающейся в гору шумной торговой улочке. По ее сторонам зазывали посетителей широко распахнутыми дверями бесчисленные магазинчики и лавчонки, набитые барахлом.

— Раз не нашли конденсатор, не поискать ли кожаное пальто, как вы думаете, Константин Юрьевич? — Тон Чайкина был заискивающим. — Может быть, и вы что купите…

Нужный магазин нашли без труда. В нем стоял тяжкий дубильный дух — кожаные пальто, куртки, брюки висели по стенам, были свалены в кучу на столах, подоконниках, прямо на полу.

На стене красовалась надпись: «Орел не ловит мух», — хозяин гордо представлял себя противником крохоборства. Здесь уже оказался кое-кто с «Онеги», примеряли покупки, вертелись у единственного зеркала. Смуглый хозяин ходил от одного к другому и приговаривал: «Корёш! Корёш! Дафай! Моя — твоя!»

Чайкин быстро выбрал себе пальто, недорогое, небрежно сшитое, зато оно отлично сидело на его стройной юношеской фигуре.

— А вы?

Смолин поморщился. Покупать что-нибудь из одежды для него было настоящим мучением. Да и не нужно ему пальто. А вот Люде… Вспомнилось, как она стояла у окна вагона на московском перроне, шел мокрый снег, каплями стекал с облезлого воротника ее поношенной шубейки…

— Тебе чем-нибудь помочь?

Знакомый голос, звонкий, с легкой картавинкой, заставил Смолина вздрогнуть.

А он и не заметил, как Ирина вошла в магазин вместе с Файбышевским. Ее спутник, расставив ноги и закинув руки за спину, встал у двери, как шериф, всем своим видом демонстрируя, что лично его ничуть не интересует этот кожаный рай, что здесь он лишь в роли сопровождающего Лукиной и ее защитника в этом весьма подозрительном городе, который когда-то был центром международного шпионажа.

— У них вполне приличные женские кожаные пальто, — сказала Ирина. — Сделаны по французской модели. Не хочешь купить жене?

— Не знаю…

Смолину хотелось отказаться, почему-то представлялась неловкой эта ситуация.

Но Ирина настаивала:

— Купи! Жена твоя будет довольна, поверь мне! Давай помогу выбрать!

— Помоги… — наконец сдался он.

Маленькие быстрые Иринины руки перебрали висящие у стены пальто. Выбрав одно из них, расправила на весу:

— Хороший фасон! Какой у нее размер?

— Не знаю…

— Да ну? — удивилась она. — А какая фигура? Как у меня? Или…

Ирина быстро надела пальто, подошла к зеркалу.

— Корёш! Очен корёш! — одобрил хозяин магазина, который с удовольствием наблюдал за Ириной. — Тре бьян!

— Как ты думаешь, этот размер годится? — Ирина подошла к Смолину, и он сквозь кожаный магазинный смрад почувствовал знакомый запах ее духов.

— Ну, вспомни, какая у нее фигура.

— Она выше тебя. И… полнее, — промямлил Смолин.

Ирина кивнула:

— Теперь ясно! — взглянула на хозяина магазина и что-то сказала ему по-французски.

Тот тут же принес другое пальто.

Когда покупка была оплачена и упакована, Ирина попросила:

— Теперь ты помоги мне, хочу Оле купить куртку. У нее через два месяца день рождения. Исполняется десять лет…

— Сколько? — удивился Смолин. — Неужели уже десять?!

— Уже! — подтвердила Ирина почему-то с грустью. — Вот ей будет подарок…

— Но я ничего в этом не понимаю, ты же знаешь…

— Помоги! Пожалуйста! — в голосе Ирины проступило что-то неожиданно новое — мягкое, просящее…

Они принялись искать в магазинных отсеках девчачью курточку.

— Может, эту? — Она держала в руках нечто бордовое.

— По-моему, ничего…

— Ты так считаешь? — Ирина внимательно взглянула на него, словно проверяла искренность его оценки. Тряхнула головой: — Тогда берем! Представляешь, как Оля будет…

— Ириша! — послышался трубный голос Файбышевского. — Не пора ли?

— Иду! — крикнула она.

Когда они с Чайкиным вышли из-за пакгаузов, их встретил сильный ветер с моря. Он поднимал на причале мелкую и колкую цементную пыль и пригоршнями швырял в лица. В заливе бычились крутые гривастые волны. Значит, налетел шквал. Сегодня утром Алина Азан предупреждала: всякое может быть, погода в этом районе капризная.

Вода была малой, ее уволок отлив, и «Онега» заметно присела у стенки причала. Возле судна прохаживалось несколько марокканцев — то ли из портовых рабочих, то ли просто зеваки. «Что им здесь делать при таком ветре», — подумал Смолин. Поставив ногу на первую ступеньку трапа, он вдруг спиной почувствовал на себе чей-то взгляд. Оглянулся и в стоящем недалеко от трапа человеке в потрепанной кожаной куртке узнал парня, который подходил к ним, когда они пили чай в припортовом кафе. Его запекшиеся губы с трудом вытянулись в приветливую улыбку.

— Бонжур, месье!

Смолин кивнул в ответ. Глядя на угловатые костлявые плечи парня, подумал, что хорошо бы пригласить его сейчас на борт судна, дать ему борща, и не тарелку, а целую кастрюлю наваристого борща — лопай на здоровье!

В каюту к Смолину пришел Чайкин: их покупки были в одном пакете, и парню не терпелось рассмотреть как следует обновку.

Глядя на искреннюю, почти детскую радость Чайкина, снова натянувшего на себя пальто, Смолину захотелось сказать парню что-то хорошее, ободряющее.

— Ну прямо английский лорд!

— Правда? Я так давно мечтал именно о кожаном. А вы, Константин Юрьевич, тоже сделали классную покупку! Очень даже элегантное пальто! Словом, нам сегодня с вами повезло.

Смолин поднял на него глаза:

— Повезло? Вы считаете, что нам сегодня повезло?

Счастливая улыбка медленно растаяла на лице Чайкина. Он молча снял пальто, бросил на диван.

— Но ведь еще не все потеряно, Константин Юрьевич. Придется дело отложить, но не все потеряно! Я только что на палубе разговаривал с Клиффом. Он спрашивал, как мы провели время в Танжере. А я ему: мотались, мол, в поисках дурацкого конденсатора! А он в ответ: «Думаю, что это не такая уж большая проблема! Хотите — помогу? Пошлю радиограмму в Норфолк. И там получите свой любезный конденсатор». Клифф — настоящий американец! Что для нас проблема — для него — пустяк. У них ведь деньги…

Смолин почувствовал, как меняется настроение, будто кто-то умиротворяюще погладил его по голове.

— Ну вот, Андрей, это уже похоже на везенье. Это уже то, о чем надо было бы сообщать сразу. А ты — пальто!

Он положил руку на плечо Чайкина:

— Но и с пальто, конечно, тоже повезло. Оно как раз по тебе!

Чайкина он впервые назвал на «ты».

Отход задерживался: был плохой напор в портовой водомагистрали и капитан не хотел сниматься до тех пор, пока не примет нужного объема воды. Только к вечеру водяные танки оказались полными и можно было уходить. Но сняться оказалось делом нелегким — ветер усилился, к тому же стал прижимным. В порту действовал всего один буксир, он с мучительным напряжением выволок «Онегу» от причала на середину бухты. Смолин стоял на палубе, как раз под крылом мостика, и слышал, как капитан, надрывая голос, отдавал команды подчиненным на мостике, как по-арабски кричал лоцман в микрофон портативного радиопередатчика, посылая распоряжения на борт буксира, как переругивались — тоже по радио — стоявший на крыле мостика вахтенный помощник с боцманом, докладывавшим с бака обстановку отрыва борта.

— Повторяю, чтоб вашу мать… лево, лево руля… говорю, оглохли, что ли!

Увидев свесившуюся над бортом голову Бунича, его обезображенное напряжением лицо, искореженный криком рот, Смолин подумал, что не так-то просто быть капитаном, и грех требовать от Бунича мягкости в обхождении и светских манер, когда сейчас он один несет полную ответственность за жизнь ста с лишним человек, а также за судно, которое стоит несколько миллионов.

— Что он кричит? — спросил стоявший рядом со Смолиным Клифф Марч.

— Ругается.

— Крепко?

— Вполне!

Клифф одобрительно кивнул:

— Его можно понять. При такой-то погоде!

— Ветер в порывах до десяти баллов! — заметила оказавшаяся в их компании Алина Азан.

— Кост, ты не поможешь мне записать русские ругательства?

— Зачем они тебе?

— Я хочу знать русский язык. А не бывает настоящего языка без ругательств. Без них не обойтись. Ругательства помогают человеку в стрессовых состояниях. Например, капитан сказал «вашу мать». Что это значит? При чем здесь мать? Объясни!

Рядом давился смехом Крепышин.

— Нет, Клифф, это объяснять я не хочу. Думаю, что вполне можно обойтись и без ругательств, твой русский язык только выиграет…

— Не хотите ли чайку? — пришла на помощь Алина. — Клифф купил в Танжере отличного английского чая.

Смолин обрадовался:

— С удовольствием!

Лаборатория Азан находилась на верхней палубе, как раз под рулевой рубкой. Она состояла из двух отсеков, заставленных аппаратами и приборами. Алина проводила здесь почти все время: надо наблюдать за показаниями приборов — сила ветра, температура воздуха, температура воды, следить за приемом на трех аппаратах синоптических карт из Москвы, Европы, Америки… Нужно ежедневно составлять местные прогнозы для штурманов, вести служебный дневник… Только поворачивайся! Поначалу попытались прикрепить к метеолаборатории Шевчика — дежурить не больше двух часов ночью. Не захотел на магнитометре, так хотя бы здесь поможет. Но толку от него было мало — во время дежурства частенько засыпал, пропуская сроки приема синоптических факсимильных карт, в записях делал ошибки, и Алина вскоре решительно отказалась от его помощи. И вот неожиданно рядом с ней оказался Клифф Марч. Несмотря на молодость, он ученый с именем, один из инициаторов международного проекта по изучению энергоактивных зон океана, — ради этого проекта и шла «Онега» в Атлантику. На подходе к намеченному полигону вместе с нашим отрядом гидрологов Томсон, Марч и Матье должны были разработать детальный план совместных действий, заранее по радио передать его на американские научные суда. Времени до дня условленной встречи было немного, главные действующие лица предстоящего эксперимента работали на «Онеге» без передыху, но когда передых все-таки случался, Клифф неизменно оказывался в лаборатории Алины Азан. И часто заменял ее на дежурстве, порой нес вахты даже ночью, давая женщине отдохнуть.

По тому, как держался сейчас в лаборатории Клифф Марч, было ясно, что он чувствует себя здесь как дома. Время от времени подходил к приборам, что-то записывал в лежащие на столах тетради, крутил ручки аппаратов, настраивая их.

Хозяйка лаборатории исчезла на минуту и появилась переодетой в темное, подходящее к вечернему чаепитию платье, даже успела восстановить подпорченную ветром прическу. Ее ловкие руки проворно парили над столом, расставляя блюдца, чашки, нарезая лимон… Марч и она были сейчас похожи на дружную супружескую пару, которая с удовольствием принимает долгожданных гостей.

Только сели за чай, заработал факсимильный аппарат. Клиффу пришлось подойти к нему, что-то в нем налаживать, это далось не сразу, и американец ругнулся себе под нос.

— Что, Клифф, дурит техника? — спросил Крепышин.

— Дурит! Старинный аппарат. Из вчерашнего дня.

— Вот! Вот! — обрадовался Крепышин. — Без крепкого словца его не починить ни за что! Крепкое словцо в таких случаях…

— А что ты, Клифф, скажешь обо всем остальном оборудовании? — перебил его Смолин. — Тоже из вчерашнего дня?

Американец подошел к столам с аппаратами, остановился чуть поодаль, выкинул вперед руку, как экскурсовод в музее, демонстрирующий экспонаты.

— Верно, Кост, все это давно пройденный этап! — Он широко провел рукой вдоль линии столов. — Я даже удивился, что вы еще работаете на такой рухляди. Но вот это…

Марч обратился к противоположной стене лаборатории, где на столе стоял небольшой черный ящичек, поблескивающий круглыми окошечками, за которыми дрожали стрелки тестеров. Подошел, положил на аппарат руку:

— Это — чудо! Шаг в завтрашний день! Совершенно новое, неожиданное техническое воплощение старой идеи. Почти стопроцентная точность в определении направления, периода и высоты волны. Такого в США и в помине нет. Алина сказала мне, что этот прибор у вас уже больше года. Так почему вы его не патентуете! Не продаете за границу? Это же доллары! Хорошие доллары! Разве они вам не нужны?

Во время этой тирады борода американца свирепо топорщилась, глаза под густыми бровями горели, как угли, казалось, Клифф Марч, достигнув предела возмущения, вот-вот выйдет вон из лаборатории, хлопнув дверью.

Подперев подбородок руками, Алина смотрела на него немигающими глазами, и ее длинные аккуратно подкрашенные губы растягивала мягкая задумчивая улыбка.

— А в самом деле, почему этот прибор не запатентован? — спросил Смолин.

Азан взглянула на него с удивлением.

— Как будто вы не знаете, Константин Юрьевич! Это же самоделка. Наши институтские умельцы сотворили. Всего один экземпляр. Даже в собственной стране не запатентовали. С патентованием у нас такая волынка, что лучше это время на новый прибор потратить.

Смолин отлично все это знал. Сколько эти самые умельцы создают у нас такого, чем мы могли бы гордиться, за что деньги получили бы немалые, в том числе в долларах, на самое большое в науке замахиваются, но порой не в силах одолеть глухую стену равнодушия, чиновническую тупость. Вот и Чайкин со своим спаркером хлебнет горя в полной мере, и уже хлебает. И помощь его, Смолина, вряд ли станет в этом случае гарантией успеха.

Клифф сел за стол и отпил из чашки. Чай он пил как вино — со вкусом, мелкими глотками, смакуя. При этом смешно, по-тараканьи шевелил кончиками усов.

Некоторое время все молчали.

— Я пока многое у вас не понимаю, — вернулся к взволновавшему его разговору американец. — Вот, например, сегодня я прочитал на стене объявление: будет лекция о тайнах Атлантиды. Почему именно Атлантиды? Какое отношение к ней имеет ваша экспедиция? Разве для вас нет других, более важных, научных тайн?

Крепышин взялся объяснить. На борту «Онеги» новый подводный обитаемый аппарат «Поиск». Он еще недостаточно испытан, а «Онега» как раз пройдет над подводными горами, которые представляют немалый интерес для геологов, изучены плохо. Ну и решено на одной из этих гор дать поработать «Поиску», пускай поплавает, а заодно посмотрит, что там на дне. А гора эта, по имени Элвин, как раз расположена в районе, где некоторые ученые предполагают присутствие свидетельств легендарной Атлантиды. Конечно же, если она в самом деле существовала и нас Платон не надул! Вот и решили попутно взглянуть на вершину Элвина. А вдруг?..

Клифф широко развел руками, демонстрируя полное непонимание:

— «Попутно»! «А вдруг»! Да разве можно в наше время работать в науке таким образом? Вы хотите в этом рейсе и наловить для биологов рыбок, и для геологов набрать образцов, и «попутно» открыть Атлантиду, а в заключение провести в нашей компании важнейший эксперимент, который никакого отношения не имеет ни к рыбкам, ни к Атлантиде. Не проще бы вам послать одно судно специально за рыбками, другое специально за тайнами Атлантиды?

Смолин видел, как все больше каменело лицо Крепышина.

— Да! Да! Конечно, проще! — вдруг резко, почти враждебно выпалил он. — Вы, мистер Марч, вроде бы нас поучаете, но в данном случае ничего нового нам не сказали. Все это мы давно знаем сами. Но что прикажете делать, если в результате прежде всего политики США нам все труднее и труднее работать в Мировом океане! Нас облетывают ваши самолеты, пересекают нам курс ваши корабли, под давлением ваших политиков многие капиталистические страны перестали давать разрешение на заходы советских научных судов. А судам нужно топливо, вода, продукты. Что нам прикажете делать в этих условиях? Конечно, было бы проще посылать в такие рейсы суда небольшие, чтобы это были не Ноевы ковчеги, как «Онега», где каждой твари по паре, а целенаправленные экспедиции на небольших недорогих в эксплуатации судах — поработали месяц в океане, зашли в ближайший порт, подзаправились там, передохнули, и снова в океан. У вас так и делают. У вас повсюду военные базы, многие правительства вами куплены с потрохами. Вам можно выбирать. У нас же выбора нет. Мы не можем поступать так, как подешевле! Мировая конфронтация! Обложены со всех сторон. А наукой заниматься надо. Вот и запихиваем в каюты «Онеги» тех, кто хотя бы попутно что-то может сделать для науки. Вы нас до этого довели. А значит, и всю мировую науку. Вы!

Клифф молчал. Склонив голову над столом, он медленно размешивал ложечкой сахар в чашке. Вдруг тихо и как будто печально произнес:

— Лично я, мистер Крепышин, вас до этого не доводил. Мои коллеги тоже. Довели те, кто правит миром. Мы с вами тут ни при чем. — Помедлив, продолжал: — И все же, мне думается, в любых условиях нужно искать наиболее оптимальные варианты приложения сил и средств. Но это уже ваше дело! И я жалею, что затеял такой неприятный для вас разговор.

— Не жалейте! В конечном счете вы правы, — возразил Крепышин. — Оптимальные варианты надо искать во всем. В науке, в политике, в жизни!

Он вдруг улыбнулся, широко, во всю свою круглую физиономию, демонстративно дружески, как бы стремясь простодушной улыбкой снять возникшее напряжение.

— Разве то, что мы сейчас с вами, Клифф, сидим в одной компании, да еще в обществе такой милой хозяйки и пьем такой хороший чай — не оптимальный вариант? И вы правы, не нужны нам тайны какой-то Атлантиды. — Он сделал легкий поклон в сторону хозяйки. — Не Атлантида, а Алина — вот наша тайна! Еще совсем неразгаданная!

Клифф позволил себе коротко улыбнуться:

— В этом я согласен с вами без всяких оговорок!

Крепышин потянулся за чайником, снова наполнил себе чашку.

— Вот и отлично! Вот и о’кэй! — скользнул плутовским взглядом по лицам Алины и Смолина. — Как говорил Остап Бендер, погода благоприятствовала любви.

— Кто такой Остап Бендер? — насторожился Клифф и потянулся к лежащему наготове блокноту.

Крепышин густо рассмеялся, и что-то покровительственное было в этом смехе.

— Не все сразу, Клифф! Не все сразу! Если вы всерьез хотите нас изучать, то когда-нибудь обязательно познакомитесь и с Остапом Бендером. И поймете, кто он такой. И почему о нем мы часто вспоминаем. Но до этого вам, Клифф, придется сделать еще много-много записей в своем блокноте и съесть еще много-много тарелок борща.

Смолин и Алина в полемике не участвовали. Алина, тревожно вскинув брови, пыталась вникнуть в суть торопливого и взбудораженного эмоциями разговора, по-видимому, быструю английскую речь понимала с трудом, временами на ее лице мелькала тень огорчения, когда ей казалось, что Крепышин слишком уж нажимает на американца, что тон его недопустимо враждебен, однако к концу спора стало ясно: все завершается миром, и в глазах Алины проступил веселый проблеск.

Смолин следил за этой дискуссией с любопытством. То, что говорил Марч, для Смолина не было новостью: все эти проблемы «Ноева ковчега» ему же известны. А вот Крепышин его удивил. Ну, прямо-таки политический трибун, глаза сверкали праведным огнем, голос клокотал от убежденности. Неужели это Крепышин, человек поверхностный, достаточно однозначный? Смолин был убежден, что ученого секретаря интересует не наука, а быстротечная наша жизнь, и разумеется, наиболее привлекательные ее стороны, которыми надо воспользоваться полной мерой. Таких молодых и деятельных Смолин встречал немало, они работают не на науку, а наука на них. И вдруг такой спич!

Чаепитие завершилось вполне пристойно, почти по-семейному, так же как началось. Крепышин рассказал пару свежих анекдотов отечественного производства, от которых американец был в восторге, в свою очередь, Марч вспомнил кое-что забавное из жизни корифеев науки.

Когда, поблагодарив хозяйку и ее добровольного помощника за отличный чай, вышли из лаборатории, Крепышин деликатно взял Смолина за локоть:

— Ну как я его? А? Ничего?

— Ничего… — подтвердил Смолин и вдруг решился: — Вы это всерьез или потому, что так надо?

— Конечно, всерьез! Раз так надо!.. — Крепышин довольно хохотнул.

У каюты Смолина он приостановился, лукаво подмигнул:

— А обратили вы внимание, что доктор Марч очень даже освоился в обществе Алины Азан? Так сказать, международная разрядка по всем статьям. Кстати, я видел, как он в довольно поздний час даже заходил к ней в каюту…

Смолин немного помедлил.

— Не пойму вас, Крепышин, кто вы такой?

Тот в ответ широко распахнул рот, улыбка его была обезоруживающей. Потом сокрушенно вздохнул, словно скорбя над тем, в чем вынужден признаться:

— Я, Константин Юрьевич, дитя времени. Нашего беспокойного, невеселого времени, в котором каждому из нас положено прожить свое, и прожить по возможности в удовольствии. Ведь жизнь-то одна, и такая короткая. К тому же уже давно грозят ее еще больше укоротить, взорвав вместе с планетой.

«На кого же он похож? Что-то в нем уж очень знакомое, — подумал Смолин. — На кого? Ну, конечно же, это Остап Бендер! Только новейшего образца!»

Судьба спаркера теперь зависела от американского порта Норфолк, где был обещан титановый конденсатор, без которого спаркер не мог обрести жизнь. Но пока предстояло проработать всю схему от начала до конца, математически точно определить взаимозависимость отдельных узлов аппарата, провести контрольные проверки их действий, найти новые варианты конструктивных сочленений, такие варианты, которые сам Чайкин по незнанию рассчитать не смог бы. Так что и до Норфолка работы хватало. К тому же нельзя было откладывать и свое собственное дело. Получалось, что свободного времени не оставалось, и Смолин колебался: идти или не идти слушать, что там Ясневич толкует об Атлантиде. И что он о ней знает? Впрочем, Ясневич, как сказал Крепышин, знает все.

Динамик со стены потребовал:

— …В связи с выходом судна в океан всем членам экспедиции проверить крепления своего заведования, а также задраить иллюминаторы. Повторяю…

Смолин подошел к иллюминатору: задраен! Уж теперь-то он следит за этим, после того, как однажды волна явилась в гости в его каюту. За бортом у бугристого от волн горизонта тихо догорал траурный закат — почти черная кромка океана и над ней глухо-красная полоска вечерней зари. Где-то там — Америка. Через несколько дней «Онега» возьмет курс прямо на закат, а сейчас держит путь на юго-запад, к неведомой подводной горе Элвин.

Но почему судно почти не качает? Уходили из Танжера при свирепом шквале, Алина обещала в Атлантике «крепкий штормик», и Смолин готовился к мученическим часам тошноты и желудочных судорог. Но нет, пока все в норме. Они уже в Атлантике, а «Онега» катит по волнам солидно, увесисто, прочно, как тяжелый железнодорожный состав по стальной дороге, только временами подрагивает всем корпусом, будто на стыках рельсов. Впрочем, ягодки, конечно, будут впереди. Говорят, погода в районе горы Элвин почти всегда капризна.

Когда Смолин вошел в столовую, забитую людьми до предела, лекция уже началась.

— …Таким образом, можно заявить с очевидной достоверностью, что так называемая Атлантида — плод фантазии древних мудрецов. И прежде всего Платона…

Ясневич выставил вперед подбородок, оперся вытянутыми руками о борта трибуны, плотный, солидный, незыблемый, как теория мироздания. Щеки его порозовели, набрякли, и можно было подумать, что от сознания своей высокой миссии у Ясневича поднялось кровяное давление. Он был сейчас похож на судью, который оглашает приговор — окончательный, обжалованию не подлежащий. Ишь как расправляется с древними мудрецами! Куда им, этим ветхим мудрецам, до мудрецов нынешних, до него, Ясневича! На его руке солидно поблескивает новейший электронный хронометр, смонтированный в одном корпусе вместе с микроскопической портативной ЭВМ. У Платона такого не было.

В первом ряду Смолин увидел Ирину вместе с канадцем и Крепышиным. Бок о бок с ним сидели американцы, Крепышин переводил, а Клифф, сгорбившись, старательно записывал в блокнот. «Иностранцев зачем-то пригласили, — с раздражением подумал Смолин. — Еще воспримут эту болтовню дилетанта как точку зрения советской науки…»

— …Людское воображение склонно создавать для себя химеры, искать тайны там, где их нет и быть не может. Мы, ученые…

Это он-то ученый!

В науке одинаково опасны и робость и безапелляционность, размышлял Смолин. Пожалуй, второе даже опаснее, безапелляционность часто порождается властью, которая, не задумываясь, присваивает себе право ставить последнюю точку. А в науке последних точек не существует, как не существует научных приговоров, обжалованию не подлежащих. Нет, бессмысленно тратить время на эту ерунду!

Смолин вышел из столовой и возле двери увидел солидную фигуру Гулыги. Боцман безуспешно силился придать свирепое выражение своему круглому добродушному лицу, по-рачьи пучил водянистые глаза и страшным шепотом выговаривал нерешительно стоявшему на подходе к столовой Лепетухину:

— Иди, болван, послухай! Может, поумнеешь. А то совсем одичал. Слышь? Кому говорю? Иди!

Лепетухин сделал нерешительный шаг, и Гулыга почти силой протолкнул его за дверь. Подмигнул Смолину:

— Ржавчину с дурака соскабливаю. Хоть и дрянной, а свой. За борт не выкинешь.

— А как сейчас за бортом-то? Шторма не будет? — спросил Смолин. — Как, по-вашему, погода?

Физиономия боцмана расплылась в нежной улыбке, словно речь шла о женщине.

— Погодка, как говорится, шепчет…

Какой это крохотный мир — судно! И если ты неприкаян, трудно тебе найти приют для души. Все привычно, все знакомо, куда ни сунешься, все ограничено стальным бортом, очертившим твое крошечное жизненное пространство с одними и теми же предметами, звуками, запахами, с одними и теми же лицами, которые вскоре тебе начинают приедаться, а потом и вовсе надоедать. Не надоедает только море да небо над ним. И хотя Ясневич отрицает химеры, осмеивает придуманные нами тайны, на самом-то деле самые главные тайны нашего бытия еще там, за горизонтом.

Судно на ходу полно звуков, а в ночное время тем более. За одной дверью длинными дробными очередями стучит пишущая машинка, технический секретарь экспедиции Аня Кокова, нервная, с постоянно торчащей изо рта сигаретой девица, едва справляется с работой, ни на лекции, ни в кино ходить ей некогда — длинно пишут ученые свои отчеты. А какие могут быть сейчас отчеты? Ведь ученые еще ничего серьезного не успели сделать.

Стук другой пишущей машинки, только неторопливый, неуверенный, с раздумчивыми паузами, слышится из-за двери Солюса. Выстукивает академик свою книгу для молодежи. Вот он уж наверняка верит в тайны, и Атлантида для него не вздор.

Смолин поднялся по трапу пролетом выше. Уже издали заметил, что дверь геофизической лаборатории приоткрыта. Осторожно заглянул в проем и в уютном свете настольной лампы увидел склоненную над столом голову Чайкина с плоским стриженым затылком. Думает Чайкин! Молодец! Черт возьми, никогда не надо торопиться выносить приговоры ни людям, ни явлениям, ни древним легендам.

В коридоре ему встретилась Доброхотова. Опираясь рукой о поручень, она медленно шла к главному внутреннему трапу.

Поравнявшись, с трудом перевела дыхание, и Смолин подумал, что у нее не очень здоровое сердце, раз даже недолгий путь по коридору вызывает одышку.

— А я вам только что звонила в каюту. Завтра часиков в восемь вечера вы не заняты?

Смолин растерялся. Он занят почти всегда, но почему Доброхотову это интересует?

— Видите ли… Я бы хотела вас и Ореста Викентьевича завтра пригласить… в гости.

— В гости?! — изумился Смолин.

— Просто так, посидеть… — Голос ее звучал просительно. — Я уже Оресту Викентьевичу звонила, он согласен. А вы?

— А нельзя ли в другой раз? — затосковал Смолин. — Знаете ли… дела…

Лицо ее померкло.

— Хорошо! — произнесла упавшим голосом. — Раз дела… Тогда в другой раз…

— Вот, вот, — обрадовался он. — В другой раз обязательно.

Только ему недоставало потратить вечер на Доброхотову!

Отправляясь на ужин, Смолин увидел возле кают-компании Ясневича и Шевчика. Лекция давно окончилась, но Ясневич все еще продолжал нести людям свет знаний. Слушая его, Шевчик озадаченно пощипывал подбородок:

— Нет, Игорь Романович, не могу понять! Честное слово, не могу. В заливе был чудовищный ветер. Да и сейчас в океане волны вон какие. А нас почти не качает. Куда же ветер девался? Куда?

Ясневич загадочно улыбался, как учитель, подкинувший школьникам каверзный вопрос.

— Куда? А вы сами подумайте, куда? Ну!

— Нет. Не могу! Соображения не хватает, — чистосердечно признался кинооператор. И за чистосердечие получил поощрительный кивок головой.

— А все потому, дорогой мой, что у вас гуманитарное образование. Все потому! Ветер-то куда дует нам? В корму! И что получается? Сложение. Скорость судна совпадает со скоростью ветра. Вот и не качает… — Ясневич торжествующе засмеялся.

Оказывается, Ясневич все-таки кое-что знает.

— Константин Юрьевич!

Он обернулся. Перед ним стояла Женя Гаврилко. Вот еще одно несуразное явление в его корабельной жизни. Похлопала длинными ресницами, словно набиралась храбрости, пробормотала:

— Я вот хотела вас спросить…

— Спрашивай!

— Скажите, пожалуйста, зачем он вот так про тайны… Нет — и все!

— Кто?

— Ясневич. Неужели вправду никаких тайн на свете нет?

Смолин рассмеялся. И эта про тайны!

— Есть, Женечка, они! Есть! И для тебя в том числе. Просто свою тайну ты еще не отыскала. И тебя еще не отыскали. Все впереди! Ведь ты тоже тайна, как и всякая другая женщина.

Девушка зарделась.

— Правда?

Вычислительный центр находился в самой глубине судна. Путь к нему был долог: сперва спуститься по длинному внутреннему трапу, который ведет чуть ли не к самому килю судна, потом открывать одну за другой стальные, щелкающие запорами двери — в ВЦ ревниво оберегали тишину и прохладу. Здесь была своя независимая кондиционерная установка, которая в отличие от общесудовой работала безукоризненно, и поэтому каждый раз, готовясь к очередному сеансу, Смолин натягивал на себя свитер, а на ноги шерстяные носки.

За дисплеем сидел Володя Рачков. Видел его Смолин на судне раза два, не больше, но запомнился он с первой встречи. Смолину нравились такие молодые ребята — немногословные, сосредоточенные на своем деле.

Правда, сейчас Смолина покоробило, что сидит Рачков за своим аппаратом, вытянув длинные ноги, на которых, так же как у Файбышевского, болтаются лишь резиновые шлепанцы — неэстетично, да и ноги легко застудить в подвальном холоде зала. Говорят, в научной среде, особенно молодой, все более торжествует пренебрежение к своему внешнему виду, мол, в наше время по уму надо встречать, по уму и провожать.

Сегодня Смолину предстояло с Рачковым прокатать через машину очередную порцию расчетов по тектонике, как раз по самой интересной, но и самой трудной второй части монографии. Время ему дали позднее — час ночи. Оказалось, на ВЦ слишком много работы. Новый повод удивиться: откуда? Откуда так много работы для машинистки, для вычислительного центра? Ведь исследования только-только начались.

— Очень вам нужна сегодня машина? — спросил Рачков.

— Очень! — решительно подтвердил Смолин.

Оператор вздохнул:

— Ладно. Только подождать придется.

Веки у Рачкова набрякли от усталости, а его растопыренные, как у пианиста, пальцы тянулись к клавиатуре дисплея, заторможенно, словно в них была свинцовая тяжесть. Он глазами показал Смолину на свободный стул, некоторое время молча работал, всматриваясь в листок с колонками цифр, прикрепленный к кожуху аппарата. Потом попросил:

— Помогите! Никак не добью этот проклятый разрез.

— Какой разрез? — не понял Смолин, снимая с кожуха листок, чтобы начать диктовку.

— Кермадекского желоба, — усмехнулся юноша. — Еще с прошлой экспедиции в Тихий океан. И даже не на этом судне, на «Альбатросе».

— А почему они сами не обработали?

— Не успели.

— Так и мы можем не успеть. И что тогда?

Рачков устало провел пальцами по сухому бобрику волос.

— Значит, тоже оставим «на потом» — либо себе, либо другим, до той поры, пока не дойдут руки, а дойти они могут этак через два, три годика, а то и вообще никогда не дойдут. Слишком уж велик объем получаемой информации. Получать получаем, а обработать и тем более осмыслить — ни сил, ни времени!

— Так зачем же тогда собирать все новую и новую информацию?

Смолин намеренно подбросил вопрос, хотя отлично знал, что в его институте то же самое: многое откладывается «на потом» — всеобщая прогрессирующая болезнь информационного бума! Но интересно, что думает по этому поводу начинающий научный работник, какой видит выход из вроде бы тупиковых ситуаций?

Володя удивленно посмотрел на Смолина:

— И это спрашиваете меня вы, известный ученый? Простите, Константин Юрьевич, это я, сосунок в науке, могу задать вам такой вопрос.

— Не такой уж вы сосунок, Володя, не умаляйте себя. Наверняка у вас по этому поводу есть свои соображения. Есть ведь?

Смолин почувствовал острый интерес к тому, что сейчас скажет юноша. Ведь именно молодые прежде всех замечают несоответствия между практикой и требованиями времени.

— Ну! Выкладывайте!

Польщенный неожиданным вниманием авторитета, Володя коротко улыбнулся, но тут же посерьезнел:

— Если вы настаиваете… Но давайте сначала добьем хотя бы это, — он кивнул на листок с цифрами, который держал в руке Смолин.

На «добивание» ушло полчаса. Завершив сеанс, Володя выключил аппарат, откинулся на спинку металлического операторского кресла.

— Где-то я прочитал, что науку сравнивают с постоянно пополняющейся библиотекой, — начал он. — Эксперимент обеспечивает новые поступления, а теория приводит их в систему и катализирует. Может быть, это и так, но не слишком ли разбухла наша библиотека? У нас просто уже не хватает кадров библиотекарей. И средств. Возьмите «Онегу». В сутки во время перехода она расходует двадцать тонн топлива. А тонна топлива стоит 75 рублей. Значит, в сутки мы тратим полторы тысячи рэ! По карману ли нам еще одна выловленная рыбка, пусть даже неизвестная науке? Исследования становятся столь дорогими, что вскоре наука уже не сможет изучать «все, что интересно». Почему итальянцы в Риме искали с нами сотрудничества? Да потому, что некоторыми видами исследований могут позволить себе заниматься лишь наиболее экономически развитые страны, с огромным научным потенциалом. Такие, как мы и Америка. В нынешнем рейсе наша встреча с американцами в Атлантике — это главное. Работа по-крупному. Тем более что имеет не только фундаментальное значение, но и далеко идущее практическое. Вот в этом листке с данными по Кермадекскому желобу, конечно, есть кое-что новое. Но представляете, во что обходится это «кое-что»? Да, да, затасканная истина: из этих «кое-что» и складываются кирпичики будущих новых фундаментальных теорий и концепций. Но накопление фактов идет так быстро, в таком объеме, что осилить все это, как видите по сегодняшнему примеру, мы не в состоянии. Вскоре будущие фундаментальные теории будут напоминать дома, у которых заложен лишь один фундамент, а рук, чтобы возвести стены, уже не хватает. Это в полной мере относится и к океанологии. Вот вы впервые в рейсе, а я уже в пятой экспедиции. Смотрю, думаю. Зачем нам нужен такой поток информации, если мы его не в состоянии переварить, осмыслить, сделать выводы? Больше того, я уверен, что многие исследования делаются для галочки в плане, а не по требованию крайней научной необходимости. Мы стремимся помаленьку удовлетворить и геологов, и биологов, и физиков, и метеорологов, и даже кинооператоров. Всех «помаленьку», и это не прихоть Золотцева, как некоторые считают. К этому Золотцева принуждают условия. Общий поток информации растет, а действительно важных результатов не столь уж много по сравнению с теми усилиями, которые затрачиваются на эксперимент. Мы оказываемся с вами в информационном потопе. И захлебываемся в нем. Вы сами все отлично знаете! Вот он, этот потоп, — в этих перфолентах, которые валяются на полках, на полу, в каморках при нашем ВЦ. Сколько сил в них вложено, сколько тонн топлива израсходовано, рублей, выданных в качестве зарплаты, съеденных в дороге тарелок супа, отправленных в эфир радиограмм: «Жди меня, и я вернусь», вздохов, разлук и радостей встреч. А ленты эти вон — на полу брошены.

А возьмите нашу будущую работу на горе Элвин. Я полагаю, там делали исследования и другие страны. И многое из того, что мы получим на Элвине, уже известно другим. Нам бы не повторять эти исследования, а просто, воспользовавшись тем, что уже добыто, самим провести нечто новое. Но добытым мы воспользоваться не можем. Не дают. Мы для них из враждебного лагеря. А если даже и захотят дать, то практически не смогут. Отыскать собранные когда-то данные в этой разбухшей научной «библиотеке» порой труднее, чем снова получить эти данные экспериментальным путем. Вот и топает сейчас наша «Онега» на край света за не очень-то нужной нам информацией.

— Убедительно! — отметил Смолин, когда молодой человек завершил монолог. — Не со всем, но со многим согласен, хотя критиковать, как известно, всегда проще. Значит, истина витает над нашими головами. Но вот вы мне скажите, где выход, что же делать?

— Сосредоточить себя на главном! — Тон молодого человека был решительным.

— А в чем оно, это главное? Вы-то знаете? — спросил Смолин.

Взгляд юношеских глаз, только что выражавший непоколебимую убежденность в своей правоте, вдруг потерял уверенность.

— Не знаю…

— Вот и я не знаю, Володя! — подвел итог разговору Смолин. — Кто скажет, что именно его наука сейчас самая главная? Кто скажет, что все силы надо бросить, например, на создание системы долгосрочного предсказания погоды, а рыбок для коллекций не ловить. А может быть, как раз важнее ловить рыбок, искать пути их размножения, потому что, как предрекают наши коллеги-биологи, человечеству грозит голод. Или прежде всего добывать губки, на которые нацелились Лукина и Файбышевский, чтобы создать наконец препарат против самых страшных болезней?

— Ну, уж по крайней мере искать Атлантиду не самое сейчас главное, — возразил Рачков. — С этим-то можно погодить.

— Во-первых, как мне известно, ее и не собираются там искать. Просто будут испытывать «Поиск» в районе, который вызывает повышенный интерес. Во-вторых, разгадку тайны Атлантиды люди ждут уже две тысячи лет. Конечно, можно подождать еще тысячу. Но будет ли у нас эта тысяча? И вообще, будет ли даже сотня или полсотни лет?

Юноша бросил внимательный взгляд на Смолина.

— Догадываюсь, о чем вы, — произнес тихо. — Об обстановке?

— О ней. Видите ли, Володя, до того, как я ступил на борт «Онеги», и не сознавал, что дела в мире столь скверны. В Москве выключал радио, газеты не читал, чтоб не отвлекали от главного. А здесь, увы, не спрячешься. И теперь, честно говоря, я и не знаю, в чем оно, главное.

Рачков понимающе кивнул. Он тоже не знал.

— А может быть, важнее всего сейчас найти именно Атлантиду, — продолжал Смолин, — чтобы наше прошлое подсказало, куда нам идти или куда не ходить в будущем. Может, в далеком прошлом и таится разгадка тайны нашего сегодняшнего всеобщего безумия?

— Значит, главного нет? — заключил Рачков.

— Есть! — возразил Смолин, вспомнив о недавнем разговоре с Солюсом. — Главное для нас с вами — работать! Изучать ли моллюсков или литосферные плиты. Важно делать дело. Что бы там ни случилось! Делать его до конца!

Рачков скосил глаза в сторону, чуть заметно пожал плечами.

— Не знаю… О том, что я должен работать, работать и работать, мне внушают с пеленок.

— Так ведь это же главное назначение человека — труд. Надо после себя что-то оставить.

— Но, кроме труда, у человека должна быть еще и надежда. Кому оставлять, если никого не будет?

— Вы думаете, что надежды нет?

— Не знаю… А разве есть сейчас на свете такой человек, который взял бы на себя смелость поручиться за наше будущее?

Они помолчали. Веки у Рачкова, казалось, набухли еще больше, кисти крупных и сильных, как у землекопа, рук безвольно лежали на коленях. Смолин взглянул на часы — два ночи!

— Ладно, Володя, оставим на сегодня мои расчеты. Ну их к дьяволу! Поздно. Я вижу, как вы устали. В следующий раз!

На бледных губах Рачкова шевельнулась улыбка.

— Нет уж! Прокрутим сейчас и вас. Вы же только что сказали: наше спасение — труд.

Когда Смолин вышел из вычислительного центра, была уже глубокая ночь. В штормовой темноте океана проступали пенистые гребни волн, они казались оскалом неведомых чудовищ.

Глухо, с безнадежной однотонностью шумела взбудораженная корабельными винтами вода за кормой, казалось, что это шум самой преисподней.

Смолин понял, что заснуть ему не удастся. На душе почему-то было тревожно, хотелось с кем-нибудь поговорить, а где найдешь собеседника в этот глухой предрассветный час? Радиорубка! На его счастье, дежурил Моряткин. Сильные плоские пальцы радиста не отрывались от ключа морзянки, он даже не оглянулся на вошедшего Смолина.

Оказывается, только что принял сигнал SOS: в Бискайском заливе шторм, и там тонет французский сухогруз. По радиоперекличке было ясно, что на помощь французу идет испанский спасатель… Господи, подумал Смолин, а вдруг не успеют?

— Как думаете, надежда есть?

Моряткин предостерегающе поднял руку: не мешайте!

Смолин тихонько вышел, поднялся на метеопалубу. Здесь было почти безветренно и темно. Только над головой на мощной стальной струне гротмачты светился белый топовый огонь, а над ним неоглядно простиралось усыпанное звездами небо. Удивительно: за бортом бушует шторм, а небо в полном штиле — ни облачка!

Он отыскал у борта шезлонг, лег и запрокинул голову. В застывшем звездном скопище глаз различил робкую, хрупкую, торопливо ползущую по небосклону среди звезд букашку-светлячок. Спутник! Творение рук человеческих в самом космосе! А где-то не столь уж далеко от этих мест погибает корабль. На нем люди, и каждая человеческая жизнь — необходимая составная часть мироздания…

Размышления Смолина прервал стук каблуков: кто-то поднимался по трапу. У борта остановились двое, по силуэтам Смолин определил: мужчина и женщина. Он узнал приглушенный голос Ирины.

— Как красиво! Я никогда не видела столько звезд сразу! Чудо какое! — Казалось, она задохнулась от восторга. — Еще один океан — звездный! Мы с тобой вошли в сказку!

Ей ответил низкий голос Файбышевского:

— Ты права, Ириша. Чудесная ночь! Я тоже ничего подобного не испытывал.

Минуту стыло напряженное молчание — таким показалось оно Смолину.

— Ириша! — глухо, как будто с усилием произнес Файбышевский. — Я так благодарен судьбе за то, что в этом рейсе мы вместе.

— Я тоже рада, Гриша. Ты прав — путешествие потрясающее!

У Смолина забилось сердце: они на «ты»!

— Наверное, это самые счастливые для меня дни за последние годы, — продолжал все тем же сдавленным, странным голосом Файбышевский. — И все потому, что ты…

— Не надо, Гриша! — грустно произнесла Ирина. — Ты же знаешь…

— Что я знаю? Что?! — На этот раз мужской голос, одолев недавнее смятение, вдруг обрел силу и стал напористым: — Знаю одно: люблю тебя! Люблю! И хочу, чтобы ты была со мной. Что тебя останавливает? Все предельно ясно! Ты ничем не связана. Сама говорила, муж тебе чужой, ты одинока. Разве не говорила?..

Голос его снова дрогнул, и, наверное, для того, чтобы справиться с волнением, он сделал долгую паузу. Смолин понимал: надо немедленно встать, сказать, что он их слышит, но его сковало странное оцепенение.

— Здесь, на «Онеге», ты стала какой-то другой, — продолжал Файбышевский. — Словно тебя подменили. Не пойму — почему…

Он опять помолчал и уже тише спросил:

— Может быть, все из-за этого Смолина? У меня подозрение, что все из-за него. Вы действительно с ним давно знакомы? У вас что-нибудь было?

— Не надо, Гриша. Не надо!.. — пыталась успокоить его Ирина, в ее голосе была мольба. — Мы же договорились!

Файбышевский вскрикнул:

— Ни о чем мы не договаривались. Ни о чем! Я тебя люблю и имею право на вопросы. Скажи, кто тебе этот человек?

Ирина помедлила.

— Не стоит ворошить прошлое. Человек этот мне уже никто. Он ушел из моей жизни.

— Он странный тип. Нервический. Нелегкий.

Ирина подтвердила:

— Нелегкий! Это верно! Я-то знаю…

— Ага, знаешь! — голос Файбышевского опять потвердел и стал требовательным. — И долго ты была с ним? Говори!

— Ну, если ты так настаиваешь…

Смолин вскочил и крикнул в темноту:

— Не говори! Здесь — я!

Ирина слабо вскрикнула.

— Я был здесь, когда вы пришли. — Он шагнул к трапу. — Извините, что помешал. Но не мог же я сидеть и слушать…

Файбышевский ринулся к нему. Замер в двух шагах черной глыбой, загородившей звезды. Слышалось его прерывистое дыхание.

— Ну, знаете! Вы… вы… — Казалось, он сейчас кинется в драку.

Овладев собой, Смолин спокойно бросил в сторону нависшей глыбы:

— Успокойтесь! Советую в следующий раз для интимных встреч выбирать места поглуше.

Шел по палубам, не зная куда. Оказывается, он для нее — никто! Настолько никто, что она готова предать самое святое, что было между ними. Вот все и встало на свое место! Теперь ее нет и не должно быть в его жизни…

Скоро рассвет. Смолин вернулся в каюту, походил по ней, как зверь в клетке, — от одной стены к другой. Четыре шага в длину, два в ширину. Приложил горячий лоб к стеклу иллюминатора. За стеклом в звездном свете колыхался океан. Он вздрогнул.

Где-то сейчас гибнет корабль… А там люди…

Набрал на диске номер.

— Ну, как там, в Бискайском?

— Утонул француз, — устало сообщил Моряткин. — Спасатели подобрали всех, кроме пятерых. Ищут. Да разве найдешь? Ночь. К тому же апрель. Вода холодная…

Пятерых не нашли… В апрельской воде даже в Бискае больше получаса не выдержишь.

О сне нечего и думать. Говорят, тоска бывает дремучей. Вот сейчас она как раз такая: хоть вой. Будто он среди тех пятерых, не найденных. Снова вышел на палубу, бесцельно слонялся в темноте, пока на глаза ему не попала урна возле умывальника, битком набитая бумагами и апельсиновой кожурой. Почему-то именно эта урна сейчас призвала его к активному действию: он подхватил ее и отправился на корму, чтобы вытряхнуть за борт. Но неожиданностям этой ночи еще не суждено было закончиться. Смолин вдруг почувствовал, что он не один в этой кромешной тьме, быстро обернулся и успел заметить, как торопливая тень скользнула за будку портального крана. Странно! Кто это прячется? Он заглянул за будку.

В скупом свете кормового навигационного фонаря с трудом различил почти черное лицо, обрамленное надвинутой на уши светлой вязаной шапочкой.

— Ты кто?

Человек не издал ни звука.

— Ты кто? — повторил Смолин.

Вместо ответа человек бросился на Смолина, едва не сбив его с ног, вырвался из западни, в которой оказался, испуганно заметался по корме, пытаясь спрятаться в какой-нибудь щели. Расшибая ноги о невидимые во тьме железяки, Смолин упорно преследовал черный призрак, охваченный внезапным злым азартом погони. Он настиг незнакомца у самого трапа, ведущего на верхнюю палубу, схватив за руку, почувствовал тонкое хрупкое запястье рванул на себя. Лицо человека осветил кормовой фонарь, и он тотчас узнал его. Это был тот самый юноша-марокканец, который подходил к ним в танжерском кафе, а потом слонялся в порту возле «Онеги».

— Что ты здесь делаешь? Как ты сюда попал?

Парень тяжело дышал, он уже не сопротивлялся, покорно стоял рядом.

Смолин повторил вопрос по-английски:

— Как ты сюда попал?

— Но! — простонал парень. — Но!

Словно в молитве, он сложил на груди дрожащие руки и с тоской взглянул на Смолина. В его глазах блеснули слезы.

— Ну, ладно! Ладно! Успокойся! — сбавил тон Смолин и хлопнул марокканца по плечу. — Пойдем!

Сказал он это по-русски, но парень почему-то понял его и покорно подчинился.

Куда его вести? Все спят. На мостик, конечно!

Они поднимались по внутренним трапам на самую вершину судна, марокканец шел впереди, перед глазами Смолина мелькали его стоптанные туфли без задников, оранжевые носки с огромными дырами на пятках.

На последней площадке трапа Смолин раскрыл дверь и втолкнул вдруг заартачившегося парня в темное пространство ходовой рубки, где стояли вахтенные.

— Принимайте еще одного пассажира!

Обитатели «Онеги», спавшие мирным сном в этот глухой ночной час, не ведали, в каком смятении оказались те, кто должен был принимать сейчас решение. Разбудили капитана, начальника экспедиции, судового врача. Беглец говорил немного по-французски, и тогда позвонили Лукиной. Она пришла сразу же, видно, не спала. Смолину показалось, что за эту ночь Ирина подурнела, лицо ее осунулось, морщины у рта стали глубже.

Войдя в конференц-зал, куда временно поместили беглеца, Ирина встретилась взглядом со Смолиным и остановилась в замешательстве, словно решила, что ее, как школьницу, вызвали объяснить свое поведение.

Марокканец сидел за столом в надвинутой на уши голубой шапчонке, зябко вобрав голову в плечи. По другую сторону стола расположились капитан, старпом, первый помощник, начальник экспедиции, врач, и казалось, что за этим длинным полированным столом начинаются международные переговоры с представителем развивающейся страны, который почему-то оказался здесь в единственном лице.

Переводить Лукиной много не пришлось. Ответы парня были коротки и бесхитростны. Почему оказался на борту? Хотел удрать из страны. Куда именно? Куда-нибудь, где можно найти работу. Уже много месяцев без работы, почти постоянно голоден. Почему выбрал именно это судно? Оно оказалось единственным в порту не пассажирским кораблем, на который можно забраться, из-за отлива корма опустилась низко и было нетрудно прыгнуть с причала. К тому же марокканцу показалось, что люди на этом судне добрые, часто улыбаются. При этих словах марокканец поднял глаза на стоявшего у стены Смолина. Все остальные, кроме Ирины, тоже внимательно взглянули на Смолина, словно искали в его лице окончательное объяснение случившемуся. Смолин почувствовал, как его щеки обожгло жаром, будто именно он был виновником происходящего, которое, судя по всему, ни у кого не вызывает восторга.

Некоторое время за столом царила гнетущая тишина.

Вдруг марокканец что-то торопливо произнес, бросив искательный взгляд на капитана, — понял, что именно он здесь главный. Лукина перевела:

— Просит не выгонять с судна. Готов делать любую работу, какую дадут. Совсем бесплатно. Только за еду. Хотя бы за кусок хлеба.

Парень говорил все горячее, взмахивал руками, сверкал белками глаз, и Лукина, поддавшись его настроению, едва успевая с переводом, говорила тоже взволнованно, словно и она хотела убедить присутствующих в справедливости просьбы беглеца.

— Если невозможно остаться на этом судне, то он в первом же порту сойдет. Только, пожалуйста, не выгоняйте!

Капитан скривил губы:

— Не выгоняйте! Куда мы его выгоним? За борт, что ли?

Задумчиво пощипал подбородок и, не глядя на Лукину, бросил:

— Спросите, есть ли у него документы.

Документ оказался: затертая картонка с вязью арабского рукописного текста и без фотокарточки. В сумке, которую обнаружили за ящиками на корме, лежала старенькая, но чистая рубашка, трусы, пара еще одних дырявых носков, пачка жвачки и потертая цветная фотография, с которой почему-то испуганно взирали большие темные и четкие, как пуговички, зрачки в широко раскрытых глазах немолодой женщины.

— Кто это? — спросил капитан, повертев в руках фотографию.

— Говорит, что это его мать, — объяснила Ирина.

— Можно мне взглянуть?

Мосин потянулся к фотографии, внимательно посмотрел, передал Золотцеву, тот, посмотрев, в свою очередь, передал старпому.

Снова за столом воцарилось молчание. Смолин обратил внимание, как крепко сцеплены и напряжены пальцы лежащих на столе капитанских рук. Вдруг пальцы разжались, и капитан обеими ладонями прихлопнул стол.

— Все! Обратно в Танжер! Подготовьте властям радиограмму!

Золотцев встрепенулся:

— Евгений Трифонович, побойтесь бога, мы ведь уже столько миль отмахали!

— Сто пятьдесят, — мрачно уточнил Кулагин.

— Может быть, мы его в море передадим на какое-нибудь судно? — неуверенно предложил Золотцев. — Или на обратном пути…

Капитан качнул головой:

— Идем в Танжер! Сдавать никому не можем. Никто беглеца у нас не возьмет. Держать на судне не имеем права. — Бунич скосил глаза на марокканца. — А вдруг он уголовник и его разыскивает полиция? Или больной? Не хватает мне на судне еще и эпидемий! Ко всему прочему!

Капитан встал, и было ясно, что это приказ, который обсуждению не подлежит.

Старпом враждебно взглянул на марокканца.

— Выбросить бы тебя, охламона, за борт! Столько горючего по твоей милости в воздух пустили! Со всеми потрохами не стоишь этого.

И, резко отодвинув стул, встал вслед за капитаном. Марокканец что-то быстро испуганно залепетал Лукиной.

— Говорит, если его отправят обратно в Танжер, то там непременно посадят в тюрьму, — перевела Ирина.

Капитан задержался у двери, постоял, словно в раздумье, обернулся к сидящим за столом.

— Накормите его. И как следует!

Когда он ушел вместе со старпомом, Мосин спросил Лукину:

— Сколько парню лет?

— Восемнадцать.

— Моему младшему братишке тоже восемнадцать, — Мосин вздохнул. — А как его зовут?

— Махмуд.

Мосин снова вздохнул, помолчал, наморщив лоб. Потом поспешно вытащил из кармана пачку сигарет, протянул марокканцу.

Тот торопливо взял сигарету, прикурил от пламени протянутой Мосиным зажигалки, жадно затянулся. У него были длинные смуглые пальцы с ярко-белыми красивыми ногтями — с такой-то рукой пианистом быть! И вдруг улыбнулся широко, ясно, доверчиво, словно решив, что теперь все с ним будет хорошо.

— Шукран.

Мосин положил перед ним всю пачку: бери!

— Шукран! — снова повторил Махмуд.

За иллюминаторами шумел океан, но уже громче и тревожней, чем прежде, судно стало бросать на волне по килю, на палубы летели из-под форштевня брызги — ветер теперь был лобовым, «Онега» шла обратно в Танжер.

Перед завтраком возле конференц-зала, где под присмотром подшкипера Диамиди сидел беглец, то и дело останавливались любопытные, заглядывали в раскрытую дверь, некоторые пытались заговорить с марокканцем. Заглянул сюда и Смолин. На столе перед Махмудом была расстелена клеенка, на ней стояла глубокая пиала с половником и пустая, в желтых подтеках жира, тарелка, а рядом подносик с горой пирожков — вчера на ужин были пирожки с мясом. Значит, кормили, как велел капитан, досыта. То ли от еды, то ли от усталости, а может быть, от переживаний, которые на него свалились, марокканец разомлел, обмяк на стуле, зрачки у него стали тяжелыми, словно вот-вот выпадут на стол, как камешки. На любопытствующих почти не реагировал. Оживился лишь при появлении Смолина. Поднял подбородок, бросил на вошедшего долгий грустный взгляд и со слабой улыбкой раздвинул руки в стороны в жесте безнадежности: вот, мол, такие дела. Не повезло!

— Приуныл парень, как узнал, что в Танжер возвращаемся, — сочувственно объяснил Диамиди. — Даже от пирожков отказался. Тьфу! Чтоб этому Танжеру… Эх, сказал бы!

К горлу Смолина подступил комок, и он никак не мог его проглотить. Получалось так, что именно он сыграл в судьбе несчастного безработного злую роль. Неужели в самом деле парня посадят в тюрьму? Будет сидеть в душной камере и вспоминать, как не первой молодости белобрысый дядя глухой ночью бросился на него, полуживого от голода, чтобы схватить, скрутить, пленить. Дядя, в улыбку которого парень поверил еще там, в Танжере, на шумной портовой улице. Неужели в каждом человеке сидит зверь, всегда готовый преследовать другого?

Когда Смолин шел на завтрак, в коридоре его встретила Галицкая. Она замерла, широко и радостно распахнула глаза, выдохнула с восхищением:

— Вы, Константин Юрьевич, у нас, оказывается, герой! Террориста схватили. И не побоялись?

Он хмуро взглянул на нее, в ответ лишь пожал плечами и прошел мимо. Вот и в герои попал, стал активным участником детективной акции по поимке террориста! Пожалуй, еще благодарность объявят за смелость и находчивость в борьбе с лазутчиком империализма… Получается, что он тоже, как и Крепышин, дитя времени: бегущего надо хватать!

За завтраком Клифф Марч, который уже знал о случившемся, спросил:

— Почему решили возвращаться назад? Это же стоит больших денег. На такие деньги марокканец мог бы безбедно существовать лет пять.

— А что бы вы сделали на нашем месте? — вопросом на вопрос ответил Смолин.

У Клиффа не было никаких сомнений. Он хорошо выспался, с утра обладал отличным аппетитом, своими крепкими, ухоженными зубами отважно расправился с куском жесткого мяса, выданного на завтрак. Дожевал, вытер платком рот и только тогда ответил:

— Некоторые капитаны подобных непрошеных джентльменов просто-напросто выкидывают за борт. Но это, разумеется, варварство! Я подобное осуждаю. Я бы вытолкнул его на берег в первом попавшемся порту. Но уж ни при каких обстоятельствах не возвращался обратно. Это нелепость!

— Капитан распорядился иначе! — сухо заметил Смолин, впервые почувствовав неприязнь к американцу. Клифф легко угадал его настроение.

— Извините! — сказал он, медленно отодвигая пустую тарелку. — Я понимаю, у каждого свои правила игры.

— Вот именно! — подтвердил Смолин. — Если уж вы это называете игрой!

В Танжер прибыли после полудня. Бухта по-прежнему была взбудоражена стойким континентальным ветром, дующим из Гибралтарского пролива, как из трубы, желто-бортный портовый буксир осторожно подошел с подветренной стороны к вставшей на рейде «Онеге», по веревочной лестнице с его палубы на борт теплохода поднялись пятеро в штатском. Когда они садились за стол в том же судовом конференц-зале, лица у них были внушительно неподступными, как замкнутые сейфы. Достали из портфелей бумаги, долго и тщательно что-то в них записывали, задавая вопросы то испуганно притихшему Махмуду, то капитану. Клава принесла на подносе по чашке крепко заваренного кофе, поставила перед каждым, в том числе перед Махмудом. У того жадно дрогнули ноздри, он вдохнул бодрящий кофейный запах, покосился на чиновников и осторожно отодвинул чашку в сторону. Чиновники от кофе не отказались.

Когда все было оформлено и настала пора покидать «Онегу», снова вошла Клава. На этот раз у нее на подносе лежала горка румяных вчерашних пирожков. Посмотрела на капитана:

— Можно я ему в сумку положу?

Капитан неуверенно подвигал губами:

— Черт его знает! А вдруг им не понравится?

Но Клава решительно раскрыла сумку парня и высыпала в нее пирожки.

Когда в сопровождении властей марокканец выходил из зала, чтобы проследовать к штормтрапу, он с порога поочередно поклонился капитану, стоявшему рядом с ним Мосину, Клаве, Смолину, на котором взгляд задержал дольше, чем на других, поклонился остальным, толпившимся у дверей, и сказал:

— Шукран!

Глава одиннадцатая

МАНЯЩИЙ ПОКОЙ БЕЗДНЫ

Смолин выскочил на палубу, чтобы, как обычно, сделать зарядку, и замер от удивления: океан сиял. Его словно выутюжили, ни одной морщинки, лучи утреннего солнца косо ложились на водную поверхность, плавились на ней, превращаясь в золотые плесы, величественно разливавшиеся все шире и шире с востока на запад. Легкий копотный дымок, струившийся из трубы «Онеги», стойким столбиком поднимался в небесную высь, на мгновение пачкал ее сажей и тут же растворялся в синеве. Даже не верилось, что последние два дня, истраченные на возвращение в Танжер, заставили «Онегу» продираться сквозь злой шторм, как сквозь колючую чащобу.

Один за другим появлялись на палубе люди, щурились на солнце, жадно вдыхали пряный воздух, ответно улыбались океану. Хороша погодка! Значит, будет работа.

Появился Золотцев, постоял у борта, удовлетворенно потирая руки.

— Ладненько! А где наш очаровательный синоптик? Подать сюда Тяпкина-Ляпкина!

— Я здесь! — отозвалась Алина Азан откуда-то сверху, от борта метеопалубы. — Вот он, Тяпкин-Ляпкин.

— Ну и что вы скажете, голубушка? — В лучах солнца очки Золотцева сверкнули с шутливой грозностью. — Обманули нас гаданием на своих картах! Что нам с вами делать?

— А вы мне другие карты дайте, уважаемый шеф! — Алина подстраивалась под игривый тон Золотцева. — Качественные! Тогда и гадания будут надежнее. А сейчас действительно тяп да ляп.

— А кто это «вы»?

— Вы — большая наука, светлые ученые головы двух великих держав. Давно бы вам взяться за это дело по-настоящему.

— Возьмемся, возьмемся, возьмемся! — повторял, значительно кивая головой, Золотцев. — Уверяю вас, голубушка Алина Яновна. Для этого и следуем в океан.

— …Внимание! Вышли на полигон, — сообщили динамики. — Палубной команде приготовиться к постановке буя!

У капитана опять случился приступ, он не выходил из каюты, судном командовал Кулагин. Командовал красиво, уверенно, и Смолин любовался его молодой, статной, энергичной фигурой, маячившей то в ходовой рубке, то на крыле мостика, то на палубе во время забортных работ. Каждый раз, когда подходили к порту, Кулагин вместо форменной куртки облачался в морской пиджак, надевал фуражку с крабом, и тогда все бросали на него восхищенные взгляды.

Палубная команда «Онеги» недавно обновилась, прежние опытные ушли в торговый флот, там работа хотя и напряженная, зато кошт погуще, чем на научном. Новички многого еще не умели, а ставить в открытом море буй, в котором чуть ли не полтонны, дело непростое. Хотя вроде бы и штиль, а все же океан дышит волной, и надо, чтобы при спуске буй не грохнулся о борт, сам не поломался, борт не поцарапал, надо, чтобы якорь буя хорошо лег на грунт, иначе течение унесет этот столь важный для полигона ориентир.

— Эй вы, ковбои! Осторожнее! — надрываясь до хрипоты, кричал Кулагин с крыла мостика матросам, работающим на баке. — Петлю заносите на головку! Петлю заносите, говорю! Слышите? Дайте чуток вира! Вира, говорю! Чтоб вас!

За постановкой буя наблюдали многие, а канадец даже фотографировал. Когда буй оказался наконец в море и Кулагин мог передохнуть от команд, Клифф Марч поинтересовался:

— Скажите, сэр, почему вам приходится с мостика кричать и расходовать свой голос? Разве у вас нет мегафона?

— Есть мегафон! — хмуро буркнул Кулагин.

— Почему же вы им не пользуетесь?

Кулагин отвернулся, со зверским выражением лица беззвучно пошевелил губами — ругнулся «на всю катушку». В следующее мгновение, снова взглянув на американца, любезно осклабился и пояснил:

— Видите ли, сэр, в мегафоне сели батарейки…

— Так их ничего не стоит заменить.

— Видите ли, сэр…

Когда Клифф, наконец отвязавшись от старпома, куда-то ушел, Кулагин позволил себе расхохотаться.

— Вашего носатого Буратино из Бостона прикажу смайнать за борт, — пообещал он Смолину. — Всюду сует нос. Спасу нет от его вопросов. Ну как, как я скажу этому дошлому америкашке, что матюгальник у нас не работает только потому, что в порту на базе нет батареек, обыкновенных круглых батареек, ценой в двугривенный каждая. Мегафонов навалом, а батарейки никак не завезут.

За предстоящие три дня пребывания на полигоне Золотцев намеревался извлечь из него максимум, получить все данные, которые только возможно, — геоморфологические, гидрологические, магнитные, ну и конечно, геологические. «Поиск» пойдет на дно не раз, надо посмотреть, что там, на дне, разумеется, образцы взять, чтобы иметь хотя бы общее представление об этой горушке.

Он вызвал к себе в каюту Смолина, чтобы посоветоваться.

— Разве у вас нет никакого предварительного представления об Элвине? — поинтересовался Смолин.

— Весьма незначительное.

— Но ведь гора находится в океане недалеко от западных берегов Европы. Может быть, ее давно уже изучили те, к кому она поближе, и не стоит заново изобретать велосипед? Не проще ли запросить зарубежных коллег, что они знают об Элвине? Они ответят: знаем то, знаем другое, а вот это не знаем. Значит, нам именно «это» и нужно изучать.

Положив руки на живот, Золотцев шутливо покачался с боку на бок, как китайский болванчик.

— Какой же вы правильный, голубчик! Что значит теоретик, в кабинетике в Москве посиживает! А в море — дело другое. В море, голубчик, порядки иные. Зарубежные коллеги! Ха-ха! Даже если что и имеют, далеко не всегда готовы поделиться. Да, конечно, мировая наука — наша общая сокровищница. Но кое-что не так уж торопятся отдать в общую сокровищницу, попридерживают для себя.

Уже без улыбки он бросил строгий взгляд на Смолина:

— Знаете, что такое гора Элвин? Не просто подводный пик! Это глубина чуть больше ста метров. Чуть больше ста! Здесь в действие вступают уже другие силы, те самые, у которых на плечах погоны. Сотая глубина в Мировом океане — превосходное ложе для атомных подводных лодок! Разумеете? То-то! А вы — «поделятся»! Да разве американцы пойдут на такое! Скорее удавятся, чем покажут нам горсточку ила, добытую на вершине Элвина, если они ее там и добыли. Впрочем, не исключено и то, что на Элвине вообще наука всерьез еще не работала, — продолжал Золотцев. — Неисследованных подводных гор в Мировом океане полным-полно.

Он задумчиво провел рукой по синему полю расстеленной на столе карты.

— Однако, как говорят англичане, вернемся к нашим баранам. За время, отпущенное на полигон, «Поиск» может опуститься на дно не больше восьми раз. Составлен список тех, кто назначен на спуск. Желающих, конечно, полно, ведь за это деньжата подкидывают, и хорошие, так сказать, «плата за страх». Но пойдут только восемь, те, кто имеет непосредственное отношение к исследованиям.

Золотцев заглянул в лежащий перед ним список:

— Естественно, геолог Мамедов, его заместитель Осин, понятно, Ясневич, — хитро улыбнулся, — как крупнейший специалист по Атлантиде. Я бы, конечно, хотел. Как начальник экспедиции! Крепышин нужен, он геоморфолог, там, на дне, его хлеб! Ну, значит, Чуваев…

— А этот-то зачем? Он же физик.

— Просится! Как откажешь? Ну а из вашего геофизического племени, разумеется, вы, какой тут разговор! Если, конечно, имеете желание и, так сказать… — Золотцев помедлил, — не страшитесь.

— А Чайкина не включили?

— Надо бы, конечно. Он геолог и геофизик. Ему как раз полезно. — Золотцев в бессилии развел руками. — Но у нас всего восемь погружений. К тому же есть еще и американцы. Я как раз с вами и хотел посоветоваться. Как быть с ними? Приглашать или нет? Тоже проблема! Вдруг обидятся! Или еще что подумают…

— Но их наука к подводным горам отношения не имеет. Так же как и занятия Чуваева.

— Верно, верно! — охотно согласился Золотцев. — Однако тут, голубчик Константин Юрьевич, дипломатия. Все надо учитывать. Все!

«А ведь Золотцев в самом деле похож на дипломата. Повернись судьба иначе — был бы послом. Вполне подходящим послом в какой-нибудь маленькой африканской стране. Послам, говорят, прежде всего требуется благоразумие», — подумал Смолин, а вслух сказал:

— Здесь, уважаемый Всеволод Аполлонович, вам сразу надо решить, чем вы хотите заниматься на Элвине: наукой или дипломатией. Для пользы дела я готов свое место уступить.

— Американцу?

— Чайкину.

Целый день «Онега» ходила галсами, ощупывая приборами вершину подводной горы, — ее ориентир, оранжевое туловище буя было то с правого борта, то с левого. Почти все отряды включились в дело — работа нашлась для большинства. Один лишь Смолин чувствовал непричастность ко всеобщей мобилизации сил. От спуска в «Поиске» отказался в пользу Чайкина, другого дела пока не было, кроме собственных расчетов. Сиди себе да марай бумагу, наверстывая упущенное. Он не вылезал из-за письменного стола целый день. В кают-компании завтракал и обедал в одиночку — Клифф где-то пропадал, должно быть, налаживал свою портативную радиостанцию, по которой им предстояло держать связь с американскими кораблями науки, идущими на встречу с «Онегой». На ужин пришел чем-то озабоченный, ткнул вилкой в непонятное ему блюдо под названием «плов», сунул кусок баранины в густые заросли, где прятался его рот, медленно, без аппетита пожевал. Поднял на Смолина рассеянный взгляд.

— Ты чем-нибудь расстроен, Клифф?

Клифф дожевал кусок и спокойно — даже перемены в настроении не мешали американцу говорить сугубо деловым тоном, употребляя наименьшее количество слов, — ответил:

— Некоторым образом.

— У тебя на «Онеге» возникли какие-то проблемы? — Смолин подумал, что американец огорчен тем, что его не включили в список на погружение в «Поиске».

— Проблемы возникли. Но не на «Онеге».

По его тону было ясно, что в подробности вдаваться не намерен. Может быть, что-то узнал во время своей первой связи с «Маринером», головным судном отряда, который уже вышел из Норфолка для встречи с «Онегой». И что он там узнал?..

Сегодня даже Чайкин не нашел времени заглянуть в каюту Смолина, и тому казалось, что все на судне смотрят на него осуждающе, как на бездельника, на «белую кость», которая чурается повседневной работы. В Москве в институте он не один был на положении «мыслителя», как называли ведущих институтских теоретиков. А на «Онеге» Смолин в одиночестве. Поэтому у всех на виду. И куда ни сунется, всюду вроде бы липший. Лишним оказался однажды ночью на метеопалубе для Лукиной и Файбышевского, лишним для Жени Гаврилко со своим советом «драться», лишним для беглеца-марокканца…

С давних времен Смолин привык работать по ночам, когда никто не может помешать, приучил себя спать мало, ему и шести часов достаточно. Из-за этой привычки и вынужден порой бродить по судну, как лунатик, в поисках собеседника.

Вспомнил, что сейчас на магнитометре, должно быть, дежурит Чайкин — его снова сюда назначили в связи с работами на полигоне. Заглянуть, что ли, к нему?

Вместо Чайкина дежурила незнакомая Смолину молодая светловолосая женщина.

— Андрея сегодня здесь не будет, — сказала она. — Ему завтра спускаться в «Поиске». Отсыпается.

Женщина сидела перед аппаратом, в окошке которого медленно двигалась белая бумажная лента, рассеченная линиями, сделанными самописцем.

Маленький радиодинамик, стоящий рядом с регистрирующим аппаратом, похрипел, кашлянул и выдавил из своей воронки с вялым безразличием:

— Внимание на эхолоте и магнитометре! Ноль два тридцать шесть. Завершаем сорок третий галс…

Прошли короткие минуты, и динамик сонно обронил:

— …Ноль два тридцать девять. Легли на сорок четвертый галс.

Женщина снова взяла карандаш и обозначила на ленте в аппарате время и номер очередного галса.

— Нудная работа! — от души посочувствовал Смолин. — И давно вы этим занимаетесь?

— Это моя шестая экспедиция.

Смолин заметил приставленную к аппарату цветную фотокарточку. С нее внимательно и весело вглядывались в пространство лаборатории три удивительно похожих друг на друга лица — с одинаковыми маленькими носиками, одинаковыми прядками светлых волос, упавшими на бровь, — мужское, женское и детское.

— Ваша семья?

— Да. Пять лет назад.

— Как вас зовут?

— Герта. Вернее, Гертруда.

— Немецкое имя?

— Нет, советское.

Оказывается, дед и бабка — восторженные комсомольцы двадцатых годов — назвали девочку в память покойной матери, умершей при родах. Гертруда — значит, герой труда.

Герта рассказала об этом с легким юмором, подтрунивая над чудачеством предков.

— Как же вас муж отпускает так надолго? Он тоже ученый?

— Был военным.

— Почему «был»?

— Он погиб.

Смолин замолк, не зная, как продолжить разговор.

— И долго вам сегодня дежурить? — наконец спросил он.

Гертруда подняла глаза на настенные часы.

— До четырех. А завтра с девяти снова. Людей-то в отряде не хватает. Положено пятеро, а дали троих.

Смолину подумалось, что, может быть, как раз он и занял на судне то место, которое предназначалось для одного из невзятых. Вот Герта по его милости и вкалывает на своей муравьиной работе — по крохам собирает цифирки в ненасытные бездонные досье науки. Сколько таких цифирок обозначила на бумажной ленте за пять минувших лет! А маленькие цифирки складываются в цифры побольше, те, в свою очередь, в другие, крупнее значением, и настанет момент, когда на столе вот перед такими «мыслителями», как Смолин, ляжет бумага с данными, сотворенными бессонными ночами, неделями, месяцами, годами однотонного, нудного труда, невидимой накопительской работой сотен, тысяч таких, как Герта, ни на что не претендующих в науке, да и в жизни тоже, разве что на небольшое, на недолгое счастье в этом колготном мире. Положат перед ним лист: вот тебе, думай, делай выводы, создавай концепции, раз ты такой умный! И он будет думать о концепциях… И уж конечно, не о них, о тех неведомых, кто на самом дне научного муравейника создает фундамент под будущие теории и концепции, приносящие кому-то славу, чины и звания.

— …Ноль три четырнадцать, — прохрипел динамик. — Внимание! Завершаем сорок четвертый галс.

Герта потянулась к карандашу.

Он обратил внимание на ее руку — маленькая кисть, длинные, мраморного оттенка пальцы с аккуратными ухоженными ногтями, но даже короткое движение руки с карандашом выдавало привычку к постоянному, почти автоматическому, не приносящему никакой радости труду. Нелегко зарабатывает человек хлеб насущный! А муж погиб. Воспитывает сына одна!

Смолин снова взглянул на фотографию: теперь ее улыбчивый оптимизм уже не мог его обмануть.

— Герта, где погиб ваш муж? В море?

— В Афганистане.

Голос ее не изменился, она сказала об этом так, как говорят о беде, которая уже стала частью твоего существа, но можно было представить, какой ценой создавалась эта кажущаяся невозмутимость.

— Он командовал саперным взводом, — продолжала Герта после недолгой паузы. — Они разминировали дорогу в горах. Им попался неизвестный тип мины. Саша решил в ней разобраться. Это оказалась новейшая американская мина-ловушка…

Они опять помолчали. Смолин взглянул на часы.

— Пожалуй, пойду! Не буду вам мешать. — Уже у двери обернулся и добавил: — Рад был познакомиться с вами, Герта! И вы знаете, это очень правильно, что вас назвали Гертрудой. Вам идет это имя. Ваши дед и бабка не ошиблись.

Утром завершили промеры и легли в дрейф. «Поиск» готовился к спуску. На корме автоматически сдвинулась тяжеленная, прикрывающая ангар стальная крышка, и все увидели гордость «Онеги» — ее «Поиск», подводный обитаемый аппарат. Белым брюхом и красной спиной он напоминал неведомое морское чудовище, у него было округлое яйцеобразное тело, плавники и хвост, как у кита, под брюхом прятались лыжи, похожие на пружинисто прижатые лапы, словно «Поиск» готовился выпрыгнуть из своего корабельного гнезда наружу, в океан. Он был трехглазым, казалось, его смотровые иллюминаторы лихорадочно поблескивали в нетерпении — скорее бы заглянуть в таинственный мир пучины. Из его груди торчал мощный, многочленный, как крабья клешня, манипулятор, металлическая рука, с помощью которой «Поиск» общается с подводным миром.

Рядом с батискафом стояли его пилоты — высокорослый, лобастый, с холодноватыми серыми глазами блондин и небольшого роста бородач брюнет, глаза которого постоянно прятали затаенную усмешку, словно к своему опасному делу он относился с юмором. Это были командир «Поиска» Виктор Каменцев и пилот Юрий Медведко. Они с нескрываемым восхищением взирали на свое стальное детище, такое доброе на вид и такое отважное! Уже не один раз в его кабине оба гидронавта уходили в тревожный мрак морских глубин. Предстоит новый бросок в бездну, и хрупкие жизни блондина и брюнета через считанные минуты снова доверятся ему, трехглазому однорукому «Поиску».

Крюк мостового палубного крана осторожно извлек «Поиск» из ангара, бережно поставил сперва на палубу, потом, когда в него забрался экипаж, с такой же неторопливой бережностью, как великую драгоценность, отправил за корму. Некоторое время среди свинцовых волн проглядывала броско обозначенная красным околышем посадочная площадка батискафа и вдруг исчезла, словно ее срезал очередной океанский вал. «Поиск» ушел на дно.

День становился все более ясным, по-южному жарким, влажным. Многие вышли на палубы в шортах. Крепышин даже рискнул в шортах явиться и на завтрак в кают-компанию, но поплатился за это. Едва покончили с завтраком, как Кулагин, который был сегодня, как и все последние дни, старшим за капитанским столом, громко, чтобы слышали другие, заявил:

— Напоминаю всем: по морскому уставу появляться в кают-компании в шортах можно только по специальному разрешению капитана. А таковое разрешение капитан дает лишь после пересечения линии Северного тропика. — Он окинул сидящих за столом жестким командирским взглядом. — Так что прошу неукоснительно придерживаться правил. Всех! Без исключения.

Когда Крепышин выходил из кают-компании, все взоры невольно обратились к его голым волосатым ногам.

На палубах одежда не попадала под ограничения: боцман Гулыга появлялся неизменно в синей рабочей спецовке и в кирзовых сапогах, а Кисин, заместитель Чуваева, не в чем ином, кроме плавок.

Сегодня Кисин был полон энергии. Судно лежало в дрейфе, ожидая всплытия «Поиска». Полигон Элвин оказался рыбным, многие из экипажа появились на палубах со спиннингами, и уже через какие-то минуты на досках палубы бились в конвульсиях серебристые ставриды и золотистые морские окуни.

— Уха будет! — радовались наблюдавшие за рыбной ловлей лаборантки.

Камбузницы, наоборот, ворчали:

— А кто из вас пойдет чистить рыбу?

Между ними от борта к борту с озабоченным, затаенно торжествующим видом, бряцая мускулатурой, как латами, расхаживал Кисин с мощной леской в руках и бросал в море вожделенные взгляды.

— Не кручиньтесь, бабоньки, — посмеивался он, — я вам вскорости предоставлю другой товарец. И чистить не надо — прямо на сковородку.

Кисин ждал появления акул, место это, как считали моряки, было акульим. И действительно, морской хищник не заставил себя ждать. Он был внушительный, длиной метра три, уверенно скользил почти у самой поверхности, выставив наружу, словно перископ, острый плавник, деловито прошел вдоль левого борта, потом, обогнув корму, вдоль правого, словно принюхивался. Стремительное бежевое с голубоватыми отсветами тело хищника скользило сквозь толщи воды, будто и не ощущая их. Один из древнейших обитателей планеты! Слитностью с природой, мудрой простотой естества акула сумела своей острой мордой пронзить тысячелетия, не потеряв по пути самое себя. И нелепой, вздорной, уродливой казалась склонившаяся над бортом черная от загара спина Кисина, его белобрысая голова, его ухмыляющаяся губастая физиономия, протянутая над бортом рука с толстым нейлоновым тросом, завершавшимся крюком, на который была насажена подобранная на палубе замасленная рабочая рукавица. Примитивная хитрость, унижающее противника лукавство, деляческое движение души, а в конечном счете — скрытая злоба против уверенной в себе прямодушной силы и красоты: ну, кто кого? Вроде бы с ножом из-за угла. И на глазах у всех природа, воплотившаяся в физическое совершенство, была попрана природой, принявшей облик духовного убожества, — акула с ходу схватила приманку! Смолина взяла досада: попасться на рукавицу!

И вот она на палубе, могучая, словно отлитая из серебристого металла, даже вне привычной ей среды поражающая совершенством своего тела. Лязгает зубастой пастью, как меха, ходят ее жабры. Задыхаясь от глотков смертельного для нее воздуха, акула бьет мощным хвостом по палубе, словно надеясь в последнем отчаянном прыжке вернуться в родной спасительный океан, где она просуществовала миллионы лет. А вокруг нее, как бесы, прыгают с батогами и пожарными крюками Кисин и двое добровольцев из команды, тоже с оскаленными, насыщенными злобой ртами, вопят в азарте, нанося удар за ударом по телу своей жертвы. Хрясь! Хрясь! Трещат, ломаясь, хрящи и кости, хлещет по палубе алая кровь…

— Что же вы делаете, звери! — выскочила вперед Доброхотова, вскинув короткие пухлые руки. — Это же жизнь! Как можно! Безо всякого смысла! Просто так, ради удовольствия! Как можно!

Но акула уже мертва. Сердце ее уже остановилось. Жизнь медленно затухает лишь в мускулах — еще подрагивают плавники, слабо шевелится потерявший силу хвост.

— Почему ради удовольствия? — отирая пот с деревянного, в трещинах лба, Кисин ухмыльнулся. — Ради продовольствия! Мясо на камбуз пойдет — сами есть будете да похваливать. Зубы — на украшение. Бусы отличные получаются. А из челюсти рамочку можно сделать и в нее фотографию поместить. Очень даже оригинально!

— Вот себя в ней и поместите! — не выдержал Смолин, с неприязнью глядя во влажное лоснящееся лицо Кисина.

Тот спокойно выдержал недобрый взгляд, юродствующе повел плечами:

— Зачем себя? Я в нем тещу свою любимую помещу, с вашего позволения, профессор.

Сподвижники Кисина хохотали.

— Подонок! — буркнула Доброхотова и решительно шагнула к трапу. — Такое позволять нельзя! Пойду к начальству. Раньше мы за такое…

Через несколько минут вместе с Доброхотовой явился Кулагин.

Он бросил взгляд на тело акулы, на лужу крови, алеющую на палубе, поднял глаза на застывших в настороженном ожидании Кисина и его компаньонов. Его губы покривила презрительная усмешка:

— Ну, что, убивцы, насытились? Разрядились?

— Мясо можно на камбуз… Это, Анатолий Герасимович, голубая акула. Мясо съедобно… — неуверенно пробормотал Кисин.

Старпом брезгливо поморщился:

— Людей травить? Нет уж! За борт ее!

— Но… — попытался возразить Кисин.

— За борт! И палубу вымыть!

Он повернулся, чтобы уйти, но Доброхотова задержала:

— Такое, Анатолий Герасимович, надо прекратить. Раз и навсегда. Это я вам официально. Такого у нас раньше никогда не бывало.

Кулагин искоса посмотрел на нее.

— И раньше такое бывало! Сколько существует мореходство, столько и бывало. Это естественно.

Доброхотова опешила:

— Естественно?!

— Для моря естественно. Моряку в море нужна разрядка. Монотонность морских будней угнетает психику. Вот моряк и разряжается. В рыбной ловле, в охоте на акул. Не вижу в этом ничего особо ужасного.

— И вам, старпом, это кровавое побоище кажется естественным?

— Именно! — Кулагин с холодным прищуром смотрел на Доброхотову. — Лично я считаю его в некотором роде даже полезным. У меня на борту моряки, а не туристы. А моряк должен знать, что такое море и что от него ждать. Море, каким бы идиллическим оно ни выглядело, никогда добра моряку не сулит. И с морем надо уметь обращаться! С морем и со всем тем, что его населяет. С акулами, к примеру. У меня половина команды из вчерашних бичей, многие даже плавать не умеют. А если в море нос к носу с акулой? У моряка перед хищником злость должна быть, а не страх, всегдашняя готовность дать ей отпор. Вот как думает старпом, достопочтенная Нина Савельевна!

В последней фразе от отчеканил каждое слово — так делал всегда, когда хотел показать, что все им сказанное обязательно к исполнению, потому что это приказ.

Доброхотова только руками развела:

— Ну, знаете, так мы далеко зайдем. Вы приучаете людей не к борьбе, а к подлому убийству, к жажде крови.

На лице Кулагина не дрогнул ни один мускул.

— Увы, в наше время крови пугаться не следует. Войной нам грозят, Нина Савельевна, войной. Готовиться надо! Психику людей готовить! А то подрасслабились маленько…

Смолин не выдержал:

— В той войне, которой нам грозят, крови не будет. Будет только пламень и пепел. И ничего больше. А чтобы не было войны, нам надо оставаться людьми. Сейчас же я видел здесь зверей!

Чуть приподнятые рыжие брови Кулагина по-прежнему выражали снисходительное терпение, но глаза блеснули холодком, и Смолин почувствовал, что в эти минуты разрушалась возникшая за дни рейса их взаимная приязнь.

— Я высказал свою точку зрения, Константин Юрьевич, — сказал старпом спокойно. — А поскольку я здесь старший помощник и в данном случае исполняю обязанности капитана, свою точку зрения буду неукоснительно проводить в жизнь. Такие у меня полномочия.

Когда он ушел, мертвую акулу тотчас выбросили за борт. Смолин взглянул на то место, где она лежала, и увидел крошечную рыбешку, темненькую, плоскогрудую, — она была еще жива и подпрыгивала на досках палубы. Смолин поднял рыбешку. Странная какая! На грудке ребристый овал, как след от калоши.

— Это прилипала. Рыба-прилипала, — пояснила Доброхотова, перекладывая рыбку к себе на ладонь. — Акулий лоцман, вечный ее спутник.

Она вопросительно взглянула на Смолина.

— Можно я ее брошу за борт? Пусть живет!

Чайкин был взволнован.

— Я только что из КП по погружению «Поиска». Слушал переговоры с ними по гидрофону. Каменцев такое говорит, что закачаешься. Говорит, будто видят под водой развалины города. Так и сказал: города! Неужели Атлантида? С ума сойти!

— Сходить с ума не стоит! — скривился Крепышин. — В воде и не то может привидеться. Я знаю.

— А ты что, раньше спускался? — поинтересовался Чайкин.

— Не спускался, но знаю. — Крепышин печально посмотрел в сторону моря. — Ни к чему из всего этого делать сенсацию. Наука не терпит сенсаций.

— А вдруг в самом деле Атлантида?! — не сдавался Чайкин. — Вот спустишься сам, тогда и будешь давать оценки. Чего заранее-то! Ты какой по счету?

— Завтра утром. После Чуваева, — вяло ответил Крепышин, и тень страдания омрачила его лицо. — Только я за себя немного опасаюсь…

— Что так? — удивился Чайкин.

— Понимаешь, Андрей, — в голосе Крепышина проступили нотки душевной искренности, — с давлением нелады. Как бы меня наш судовой док не выбраковал.

— У вас давление?! — изумился Смолин. — Каждое утро запросто бросаете в небо двухпудовую гирю. И вдруг давление!

Крепышин значительно повел квадратным подбородком.

— Гиря — это одно… А спуск в батискафе на глубину сто метров совсем другое. Потом у меня в некоторой степени вестибулопатия.

— Чего? — не понял Чайкин.

— Вестибулопатия — нарушение вестибулярной системы, — объяснил Смолин и бросил сочувственный взгляд на Крепышина: — Надо же! Не повезло вам!

— Да уж где там! — Крепышин, печально поджав губы, поплелся прочь, вяло выбрасывая вперед мощные, оголенные шортами ноги.

После пробного технического спуска первым научным наблюдателем на борту «Поиска» оказался Рустам Мамедов, начальник геологического отряда, присланный в экспедицию из Бакинского горного института. Это был крупный полноватый усач, с незатухающим огнем в глазах, который находился в постоянном противоречии с его непоколебимым спокойствием, выдержкой и поразительным немногословием, — за весь рейс Смолин не слышал от него и трех фраз, произнесенных вместе.

Мамедов провел на дне положенные ему два часа и, выпрыгнув из моторки на площадку лацпорта, широко разводя руки, выдохнул:

— Я такого нагляделся!

При этом вид у геолога был почему-то потерянным и смущенным, словно он попал на дне в какую-то сомнительную историю. Примерно в таком же состоянии прибыли и два других научных наблюдателя. Последним в этот день ушел на дно сам Золотцев. Когда два часа спустя он вернулся, то, ступив на палубу «Онеги», достал из нагрудного кармашка тенниски очки, медленно водрузил их на нос, потом внимательно и как бы недоверчиво оглядел стоявших на площадке лацпорта и произнес:

— М-да…

Торопливой походкой, шлепая босыми пятками по доскам палубы, он отправился в свою каюту, и даже спина его выражала недоумение.

После ужина Золотцев собрал совещание. Были приглашены начальники отрядов, те, кто участвовал в погружениях, пригласили и иностранных коллег. Совещание проходило в помещении конференц-зала, который, несмотря на претенциозное название, был невелик и не мог вместить всех желающих, потому что по судну уже распространилась весть: на дне «что-то» нашли!

Участники погружений поочередно докладывали об увиденном, каждый как умел пытался изобразить мелом на грифельной доске то, что его поразило. Все рисовали почти одно и то же: крепостные стены, каменные лестницы, циркообразные сооружения и неизменно «комнаты». «Комнаты» видели все — вырубленные в скалах четырехугольные пространства, с полом, стенами, только без крыши. «Комнаты» поражали правильностью и точностью геометрического рисунка.

— Что это? Что? — недоумевал Золотцев, обращаясь к сидящим в зале, и создавалось впечатление, что он не так уж и рад этой взбудоражившей всех неожиданности.

— Может быть, все-таки Атлантида? — решился высказаться Чайкин.

Золотцев поднял руку:

— Не будем торопиться с выводами, друзья! Считайте, что сейчас просто предварительный обмен информацией. Без выводов!

Ближе всех к грифельной доске сидел Клифф Марч. Перед ним на столе лежал блокнот, и он старательно перерисовывал в него то, что изображали мелом на доске.

Сидевший рядом со Смолиным Мосин забеспокоился:

— А вдруг мы в самом деле открыли Атлантиду? А американец тут как тут — и воспользуется. И мы лишимся приоритета.

В соседнем ряду сидел Ясневич, и чуть приметная ироническая улыбка тлела на его губах все время, пока шло совещание. Он-то был уверен: Атлантиды нет! И быть не может.

Утром перед завтраком позвонил Золотцев.

— Поверьте, Константин Юрьевич, после вчерашнего совещания я в некотором смятении. Поэтому лично вас, голубчик, буду просить участвовать в научной экскурсии на дно, — сказал он. — Пускай на все это взглянут самые мудрые глаза в нашей экспедиции.

Золотцев откровенно льстил Смолину. Вот бедняга, столкнулся с тем, что выходит за пределы запланированного, и сейчас полон сомнений. А вдруг в самом деле Атлантида? Куда ее девать, если в плане поиск исчезнувших цивилизаций не обозначен, как не обозначен в плане и спаркер фантазера Чайкина. Но от спаркера можно отмахнуться, мол, денег нет. А от этой чертовой Атлантиды не отмахнешься — сама полезла в иллюминаторы «Поиска», как подколодная змея.

— Хорошо, Всеволод Аполлонович, я к спуску готов.

— Вот и лады! — обрадовался Золотцев. — Ведь отчет писать придется… А ваше мнение в отчете, сами понимаете, будет весьма и весьма…

Правила требовали, чтобы гидронавта перед погружением осмотрел врач. Судовому врачу Маминой Смолин не доверял. Он терпеть не мог «дамочек» — в науке, медицине, в экономике, которые больше всего озабочены тем, какое производят впечатление.

Такой типичной «дамочкой» представлялась ему Мамина, с ее ярко накрашенными губами и расслабленными движениями.

— Как вы себя чувствуете? — Это он ее спросил, а не она его.

— Спасибо! Сейчас вроде бы ничего… — Мамина манерно растягивала слова, и ее нижняя губа при этом вяло отпадала, а рука, теребившая висящий на шее стетоскоп, казалась бескостной, слабой, уж никак не рукой судового врача. Очень ей подходит ее фамилия — Мамина. Интересно, кто она в медицине по профилю?

— Когда вышли из Танжера, я совсем было приуныла, — решила она поделиться своими переживаниями. — Ну, думаю, конец мне. А теперь вот ничего, вроде бы не укачивает.

— Настоящей качки у нас еще не было. Все впереди.

Мамина взглянула на него с тревогой:

— Вы так думаете? Какой ужас — все впереди!

Она вдруг спохватилась, предложила ему сесть рядом, чтобы измерить давление.

Но Смолин не сел, прошелся по кабинету, поглядел на приборы, аппаратуру. Судно не старое, аппаратура современная, и даже ему, несведущему в медицине, многое здесь ясно.

— А это что за штука?

— Аппарат для искусственного дыхания.

— Применять пока не приходилось?

— Не действует! Не смогла на берегу найти баллоны с кислородом. Бегала, бегала…

— А если вдруг понадобится?

Ее густо подкрашенные ресницы робко затрепетали:

— Будем надеяться…

Он усмехнулся:

— Вот-вот, любимый наш «авось» избавляет от забот.

— О чем вы? — не поняла Мамина.

— Да так…

По ее просьбе он снял тенниску, чтобы дать послушать сердце. Мамина поводила холодной бляшкой стетоскопа по его груди, изобразив на лице напряжение и сосредоточенность.

— Вы на берегу кем были? Терапевтом?

Она отняла от груди Смолина бляшку и бросила в его сторону быстрый, настороженный взгляд. Щеки ее порозовели.

— Работала в операционной…

— Хирургом?

— Анестезиологом…

Он кивнул и опустился на стул, вытянув руку для измерения давления. Своим допросом Смолин явно насторожил Мамину, она стала суетливой, резиновая груша выскальзывала из ее руки, как льдышка. Пришлось измерять давление дважды.

— У вас нижнее не очень-то… — пробормотала она огорченно. — Ближе к ста. Видите ли… с таким давлением я не могу…

Он встал и молча принялся натягивать на себя тенниску.

Мамина ткнула пальцем в какую-то бумажку, лежащую на столе.

— У меня вот здесь обозначены нормы для тех, кто погружается. Их нельзя переступать. — Голос ее звучал так, будто она в чем-то оправдывалась. — Перед вами был академик Солюс. Тоже просился…

Смолин изумился:

— Солюс?!

— Да! Требовал! Настаивал. Чуть ли не кричал. Но я подписать не смогла. Хотя давление для его возраста не столь уж опасное. Но возраст! Восемьдесят почти! Как я могла взять на себя такую ответственность!

Смолин пристально взглянул на нее.

— А как вы, анестезиолог, вообще могли взять ответственность за жизнь тех, кто на борту «Онеги»?

Мамина поникла, сразу словно состарившись на несколько лет, и Смолину стало ее жаль.

— Ладно! Не будем об этом! — сказал он примирительно. — Только зря вы не пустили академика Солюса. У него это была последняя возможность в жизни.

Подошел к двери, взялся за ручку и, оглянувшись, спокойно произнес:

— А мне отметьте: годен!

Его погружение было назначено на вторую половину дня. В очереди оно стояло предпоследним. Завершал серию погружений Крепышин.

Утром спускались трое — Ясневич, Чайкин и Чуваев. Ясневич вернулся из очередного рейса «Поиска» нахохленным, будто на дне его кто-то оскорбил. Атакованный вопросами, он проявил завидную сдержанность и с таинственным выражением лица отправился прямиком в каюту начальника экспедиции. Чайкин, ступив на борт «Онеги», еще больше, чем обычно, дергал в волнении головой, двигал острым кадыком и, казалось, вот-вот закукарекает от восторга. Увидев Смолина, он смог произнести только свое привычное многозначительное:

— Да…

Чуваев по возвращении счел нужным обронить всего одно слово:

— Забавно…

Это означало: он, Чуваев, в общем-то, не жалеет, что потратил на спуск время, там, на дне, даже видел нечто любопытное, но слишком уж серьезно относиться ко всему не стоит, потому что все это в конечном счете далеко от науки, от настоящей науки.

Перед обедом в каюту к Смолину постучался Рачков.

Молодой человек выглядел смущенным, и было ясно, что пришел с какой-то просьбой. Действительно, услышав о предстоящем погружении Смолина, которое займет немало времени, решился попросить у него рукопись монографии, которая его очень интересует. Еще в Москве прочитал все, что мог достать по тектонике литосферных плит. Все это так увлекательно! Он, Рачков, полностью разделяет концепцию Смолина…

Должно быть, на дне глаз своего маститого коллеги Рачков разглядел колкую смешинку — ишь, мол, молодой да ранний, «разделяет концепцию» — и смутился еще больше. Но Смолин пришел ему на помощь.

— Конечно же! — сказал он. — Берите, знакомьтесь! Буду рад выслушать ваши замечания.

После обеда Смолину позвонили в каюту и сообщили: через тридцать шесть минут он должен явиться на площадку лацпорта.

Моторка отчалила от борта «Онеги» и направила свой острый нос в открытый океан, где в полукилометре от судна среди волн можно было различить красный околыш посадочной площадки «Поиска».

— Выходит, вы сейчас вроде верховного судьи? — поинтересовался у Смолина ведущий катер второй штурман Руднев. — За вами вроде бы последнее слово: быть ей или не быть.

— Кому?

— Атлантиде.

— В науке последних слов не бывает. К тому же последним сегодня будет Крепышин.

— Крепышин не в счет! Здесь ученый нужен.

Руднев прибавил в моторе обороты, и катер стал сильнее биться о волну. Нагнулся к сидящему рядом Смолину:

— Подтвердите, что она есть. Что вам стоит?

— Господи, вам-то она зачем? — удивился Смолин.

— Да так… Для интереса. — Обычно равнодушное лицо Руднева стало серьезным. — Для самолюбия! А то все теряем, теряем, теряем! Скучно. Найти бы что!

Когда подошли к «Поиску», Цыганок, паренек из команды технического обслуживания, предупредил:

— Осторожнее прыгайте. Не промахнитесь! Здесь акулы.

К борту батискафа моторка не подходила — при такой волне могла его повредить. Чтобы попасть на «Поиск», надо было сначала с моторки прыгнуть в резиновую лодку, которую Цыганок выбросил за борт и сидел в ней наготове с коротким веслом в руке. Это утлое суденышко и доставляло пассажира к борту «Поиска». И вот здесь предстояло самое сложное: точно прыгнуть на посадочную площадку батискафа.

Прыжок удался с первой же попытки.

— Молодец! — услышал Смолин за своей спиной голос Цыганка. — Теперь забирайся за леер, стучи ногой по крышке люка, и как откроют — сигай вовнутрь, не мешкай!

Со Смолиным общались уже как с равным в морском деле, и это льстило. Через минуту он оказался внутри батискафа. Кто-то невидимый во тьме крепко ухватил его за руку, потащил вниз, в душную тесную мглу. Смолин задевал головой за какие-то железки, локтем угодил в чей-то живот, схватился за чью-то бороду. Его уволокли на самое дно кабины, заставили растянуться на лежаке, покрытом сыроватым ворсистым чехлом. Он приподнял голову, и в глаза ударил таинственный голубой свет. Перед ним был иллюминатор.

— «Онега», я — «Поиск». К погружению готовы! — услышал он над собой странно измененный, словно ватный, голос Медведко. И тут же где-то наверху прохрипел в ответ невидимый динамик:

— «Поиск». Я — «Онега». Спуск разрешаю!

Медведко откликнулся:

— Четырнадцать тридцать две. Погружение начали.

Смолин почувствовал головокружение и даже легкое удушье, казалось, что для полного вдоха не хватает воздуха. Гулко постукивало прямо в деревянный лежак сердце, щеки горели огнем — наверняка сейчас давление больше ста. Мамина не зря опасалась.

Рядом на соседнем лежаке устроился Каменцев.

— В углу справа сумка с противогазом. Нащупали?

— Да. А для чего противогаз?

Каменцев удивился:

— Разве вас на «Онеге» не проинструктировали?

— Нет.

— Шутники! Ну ладно, будем надеяться, что пожарчика не случится.

— А что, случалось?

— Бывало…

Ничего себе, подумал Смолин, не хватает ему в жизни еще небольшого пожарчика на дне океана. Оказывается, и здесь наш любимый «авось». Действительно, шутники!

За толстым стеклом иллюминатора горело тихое голубое пламя, слабый отблеск иного мира, торжествовавшего где-то там, наверху, за границей преисподней, в которую уходил Смолин. Временами в голубизне поблескивали золотые искорки — должно быть, крошечные рыбешки или рачки, казалось, осыпалось сверху легкое золото поднебесного солнечного дня.

Вдруг в забортном пространстве проступили очертания большого темного тела. Оно приближалось, молнией скользнуло в сторону, но тут же снова обозначилось в поле зрения и ринулось прямо навстречу иллюминатору.

— Акула, — спокойно пояснил Каменцев.

Острый нос приблизился почти вплотную к стеклу и раскололся надвое белой полоской хищно оскаленной челюсти. Смолин вздрогнул. Рядом во тьме раздался смех Каменцева:

— Поцеловались? Вкусно? Они здесь нежные, прямо в губы норовят.

Ну и морда! Не приведи господь повстречаться с таким созданием! Может, Кулагин и прав? Пощады от такой зверюги не жди.

Время вроде бы остановилось. Сколько миновало с момента начала спуска? Минуты? Часы? Голубое за стеклом постепенно теряло яркость, солнечный день над головой угасал, снизу подступали сумерки.

— А вот и дно! — сказал Каменцев. — Видите, внизу темное?

Ничего Смолин внизу не видел.

Прошло еще несколько минут, и наконец дно обозначилось и для Смолина. Ему показалось, что он на самолете, который только что пробил облачность и сейчас идет на посадку в неведомой горной стране.

Под батискафом горбились кряжи невысоких гор, щетинились их странные, похожие на столбы вершины, между горами простирались ровные долины, они были белым-белы, словно здесь только что выпал легкий снежок. Дно стремительно приближалось. Легкий толчок — и вокруг «Поиска» поднялось снежное облачко. Сели!

— «Онега»! «Онега»! Я — «Поиск», — услышал Смолин. — Коснулись лыжами дна. Глубина сто десять метров. Как поняли? Прием.

— Понял! — прохрипел динамик. — Приступайте к выполнению программы. Желаю удачи!

За иллюминатором стоял легкий сумрак, какой бывает перед завершением непогодного дня.

— Раньше бывали на морском дне?

— Никогда.

— Тогда смотрите в оба! Это все равно что на другой планете.

Каменцев прав: мир за иллюминатором не был похож ни на какой иной, он существовал по своим, неведомым законам, в других временных измерениях. Это там, наверху, мелькнул очередной миллион лет, а здесь он только-только начинался. Здесь этому миллиону еще долго существовать в неторопливом движении рыбьего плавника, в задумчивом крабьем шажке по песку, в меланхоличном покачивании бледно-зеленого стебелька актинии.

Проплыли мимо плоские прозрачно-хрупкие, словно стеклянные, морские окуни.

— А вон осьминог!

— Где?

— Да там, в камнях. Ишь как глаза таращит! У… у… тварюга!

И вправду, среди камней поблескивали две крупные бусины темных завораживающих бесовских очей, шевелились длинные щупальца, обнажая светлые ладошки присосок, словно звали к себе: иди сюда, здесь лучше!

Показались из-за скалы два пепельно-серых ската, расправив легкие крылья-плавники, долго парили над долинкой, как дельтапланы. Выскользнуло из темной расщелины чье-то длинное, узкое, будто лезвие, броско яркое тело, сделало длинный, изящно-ленивый зигзаг перед иллюминаторами «Поиска», словно хвасталось своими достоинствами. Острая зубастая морда хорька, бархатистая пятнисто-желтая под леопарда кожа…

— Мурена! — снова пояснил Каменцев.

Рыба-змея! Наконец-то Смолин воочию увидел эту хищную и опасную морскую тварь, с которой связано столько жутких историй! Но и она, злобная, зубастая, выглядела вполне мирно в этом заторможенном аквариумном мире. Вдруг вспомнилось выученное еще в школе:

И млат водяной, И уродливый скат, И ужас морей — однозуб…

Кажется, так в «Кубке» у Жуковского?

А ужаса никакого!

Тихие долины звали к покою. Поставить бы здесь дом, подумал Смолин, и жить бы в нем отшельником, и пускай там, наверху, в неторопливом течении времени бегут годы и тысячелетия, и не будет тебе до того, полного тревог мира, никакого дела.

На песке лежала большая пятилучевая пурпурная морская звезда, торжественная, словно адмиральский орден, случайно оброненный с борта проходившей в давние времена над Элвином португальской каравеллы.

— Мне здесь нравится! — засмеялся Смолин.

Каменцев поддержал:

— Я бы тоже тут остался. Передохнуть бы от береговой круговерти. Но, как говорят, покой нам только снится. Надо топать дальше. Мы с вами попали в район новый, здесь «Поиск» еще не бывал. Так что будем настороже! — Он коснулся плеча Смолина: — У вас под рукой блокнот и ручка на шнурке. Для заметок. А если что нужно сфотографировать — говорите. Я фотоавтоматом. Мигом! Он тут, под моим иллюминатором.

И крикнул наверх Медведко:

— Поехали, Юра! Подай чуток вверх и курсом сто сорок на юго-восток. Посмотрим, какой там сюрприз приготовили.

Им приготовили удивительное. Каменцев и Медведко еще вчера сталкивались с этим удивительным, а Смолин видел впервые. В отличие от гидронавтов он, как геолог, зрел куда больше, чем они, и оценивал виденное с иных позиций. То, что предстало перед взором в следующие минуты рейса, показалось для его профессионального мышления почти непостижимым.

«Поиск» поднялся на десяток метров и медленно поплыл между двумя скалами в соседнюю долину. Уже на подходе к долине Смолин издали разглядел крепостную стену. Ему почудилось, что они не на океанском дне, а в старой Европе, где глазу привычно вдруг обнаружить по дороге обозначившуюся на склоне горы крепостную стену, мощную, сложенную на совесть, так, чтобы выдержать набег орды варваров. А за стеной угадывались крепостные башни, руины древнего замка…

— Правь на стену! — командовал Смолин. — Поближе, поближе!

Он уже становился хозяином положения:

— Сможешь подойти вплотную? Вот так! А еще, еще ближе! Видите кладку? Это же натуральная кладка — блок к блоку. Давай к основанию стены. Взглянем: есть ли кладка у основания?

Подчиняясь командам Смолина, «Поиск» делал среди скал неторопливые маневры. При подходе к основанию стены батискаф, должно быть, попал в мощный подводный поток, его бросило на стену, ударило о камень, и «Поиск» крупно, словно в ужасе, задрожал всем своим стальным существом.

— Этак и по швам разойдемся! — встревоженно отозвался сверху Медведко.

Смолину подумалось, что труд этих парней постоянно «на грани», как у циркачей-акробатов, работающих под куполом без страховки.

— Давай, ребята, теперь в соседнюю долинку! — Смолина охватило нетерпение.

Батискаф плавно поднимался над скалами, плавно проплывал над ними и осторожно шел на новое снижение.

— Смотрите! Очаг! Вон, вон на той скале! — Голос Каменцева дрожал от азарта.

И вправду, это было похоже на огромный очаг для ритуального костра. Большие камни положены один к другому по четко очерченной окружности. Черт возьми, перед ними точно обозначенный круг! А природа камня прямым углам и четким окружностям не подчиняется, в своих творениях она дика, необузданна, геометрии не признает.

«Поиск» осторожно перебрался в следующую долину, и перед ними предстала новая неожиданность: наполовину утонув в песке, лежали на дне странные полуокружья, одно к одному, словно колеса завязшего вездехода.

— И здесь окружности! — волновался Каменцев. — Константин Юрьевич, ведь все это необычно, верно? Что-то есть! Как вы считаете? Есть?

— Конечно, есть, Витя!

Смолин сам был взволнован, и ему нравился юный восторг гидронавта перед неожиданным. Теперь Каменцев и Медведко чаще апеллировали к нему как к высшему авторитету, и Смолин понимал, что в этом практически последнем научном рейсе — Крепышин не в счет — многое будет зависеть именно от его личного мнения, когда Золотцев сядет составлять свой заветный генеральный отчет.

— Смотрите, вон комната! Точно такие же видели вчера на другом склоне Элвина. Точно такие!

«Поиск» пошел на снижение и замер. В самом деле, это была почти настоящая комната! Борясь с течением, Медведко маневрировал рулями и винтами, и ему удалось на несколько минут удержать судно около объекта. В скале было вырублено прямоугольное углубление. Крыши над ним не было, да и входа в него Смолин не разглядел. Посередине лежал камень, он казался светлее стен, и можно было предположить, что его сюда откуда-то доставили. И опять же точно обозначенные углы — словно кто-то тщательно вымерял по линейке и высоту стен, и очертания камня. А камень похож на ритуальный. Может быть, на нем совершали жертвоприношения?

— Виктор, вы говорите, что на другом склоне горы видели точно такие же комнаты?

— Точно такие же! Это важно?

— Это очень важно!

— Чуваев осмотрел одну довольно подробно. И тоже удивился.

— Неужели даже Чуваев удивился?

Каменцев шевельнулся на своем лежаке и плотнее прижался лицом к стеклу иллюминатора.

— …Сдается мне, что, когда мы подходили к комнате, я видел в скале большую пещеру с почти прямоугольным входом. Хотите взглянуть?

— Еще бы!

Каменцев скомандовал:

— Юра, возьми чуток повыше и топай точно по курсу сто сорок пять. Кажется, она там.

Долинка под брюхом «Поиска» уходила вниз, и большие пурпурные звезды, лежавшие на белом песке, становились все меньше, блекли, превращались в созвездия.

Батискаф прошел над гребнем скалы, покрытой водорослями, как густой шкурой. Водоросли были взлохмачены и, казалось, бились на ветру.

— Течение здесь сильное, — пояснил Каменцев, и Смолин почувствовал в его словах нотку тревоги.

Командир «Поиска» вдруг резко переменил позу на лежаке, крикнул Медведко:

— Куда рулишь? Левей бери! Левей! Вон в тот распадок.

Смолин бросил взгляд к обозначившемуся среди скал распадку, и в светлом треугольнике ущелья ему почудился контур странного предмета, напоминавшего задранную корму судна, врезавшегося носом в дно.

— Похоже на корабль… — пробормотал он. Но его не слушали.

Сверху донесся растерянный голос второго гидронавта:

— Не идет левее, Витя. Не идет! Несет совсем не туда.

Справа на батискаф надвигалась отвесная черная стена, в ее трещинах щетинились морские ежи, будто своими острыми иглами грозили гидронавтам.

— Бери выше! Резче! Резче! — кричал Каменцев, извиваясь у иллюминатора, — лицо его словно приклеилось к смотровому стеклу. — Еще! Иначе долбанемся. Ну!

Стена стремительно наваливалась на «Поиск», казалось, на дне произошло землетрясение и разом рушится весь этот странный потусторонний мир. Сейчас они врежутся в стену, и наверняка корпус батискафа расколется, как яичная скорлупа.

Но они не врезались, батискаф пронесло над самой вершиной скалы, лишь одна его лыжа скрипуче чиркнула по камню. Даже Смолину было ясно, что происходит нечто непредвиденное. «Поиск» стремительно несло вдоль горной гряды, над которой вздымались высокие, похожие на стесанные клыки вершины. Теперь уже не было сомнения, что батискаф попал в струю сильного придонного течения.

— Выше бери! — кричал Каменцев.

Судно уже не слушалось пилотов. Каменцев объявил, что придется сделать аварийный сброс балласта, но «Поиск» вдруг сам резко, по косой линии пошел вверх, к вершинам скал. Смолин поднял глаза и в серой студенистой толще воды увидел над собой нечто непонятное — над батискафом простиралась гигантской западней плотная паутина, словно давно ждала свою жертву.

— Что это?!

— Рыбацкие сети. Старые брошенные рыбацкие сети. Нам, ребята, хана, если…

Он не успел договорить. Смолин ощутил резкий толчок, ударившись головой о верхнюю стенку наблюдательного отсека. Казалось, «Поиск» влип во что-то мягкое, пружинистое, медленно и увесисто, как огромный поплавок, закачался над скалами.

— Не фига себе! — выдохнул Медведко.

Минуту молчали, осваиваясь с обстановкой.

— Ребята! Без паники! Только без паники! — вдруг заторможенно произнес Каменцев, и Смолин понял, что командир пытается овладеть и своим голосом, и своей волей. — Все будет о’кэй! Давай, Юра, забери в танки еще водицы. Пойдем на спуск.

Медведко повозился во тьме у рычагов управления, судно вдруг дернулось и стало медленно оседать вниз. Но оседание оказалось недолгим, и стало ясно, что «Поиск», зацепившись головой за сеть, как грузило, повис над скалами. Смолин взглянул вверх: ячейки белой сети плотно лежали на синеватом полотне океанского свода, прикрывая дорогу к спасению.

— Дай ход левым! — кричал Каменцев.

Судно стало медленно вращаться вокруг своей вертикальной оси.

— Правой попробуй!

То же самое, только вращались уже в обратную сторону.

— Дай задний — обоими!

Вырваться из плена батискафу не хватало сил. Сеть оказалась крепкой, видимо, краями она намертво зацепилась за вершины окружающих скал.

— Юра, выходи на связь! И микрофон дай мне!

Когда «Онега» ответила, Каменцев неторопливо, четко выговаривая каждое слово, сообщил:

— Я — «Поиск». Глубина девяносто семь. Время на борту пятнадцать сорок семь. При попытке всплыть аппарат застрял в старых рыболовных сетях. Делаем все возможное. Пока безуспешно. Прием!

Некоторое время «Онега» хранила молчание — переваривала весть. Потом в течение долгих минут где-то во тьме кабины микрофон все хрипел, и хрип у него был однотонный, без нюансов, казалось, нудно бормочет все один и тот же человек, даже не человек, а бесстрастный робот, которому безразлично, что там стряслось с тремя гидронавтами на глубине девяноста семи метров. Но говорил вовсе не один человек, а несколько — сперва вахтенный на пульте гидрофона, потом Золотцев, потом Кулагин, потом сам капитан, каждый по-своему старался успокоить попавших в западню, но каждому было очевидно: помочь оттуда, сверху, практически невозможно. Второго батискафа на борту не было. Приняли решение: будут пытаться ухватить сеть стальными кошками, как ведро, оброненное в колодец. Но океан не колодец, на подобной глубине довольно сомнительно что-то зацепить, ведь никто не знает точно, где находится батискаф, сигнальный поплавок на тросе к поверхности не пробился — не пустила коварная сеть.

— На какое время запас кислорода? — потребовал ответа динамик.

Там, на «Онеге», известно на какое, но, наверное, спрашивали потому, что не знали, что сейчас надо спрашивать.

— На сутки, не больше!

— Понятно… — вяло, как бы в раздумье проскрипел динамик, сделал томительную паузу — думал. И вдруг снова громко рявкнул, словно обеспокоился, не впали ли пленники в уныние: — Держите хвост пистолетом, ребята! Выручим!

— Выручим… — нервно засмеялся Медведко. — Это Кулагин. Ему там просто красоваться у микрофона. А нас найти все равно что иголку в сене. По теории вероятностей шанс близкий к нулю.

— Не скули! — недовольно отозвался Каменцев.

— Теория вероятностей полна загадок, — вставил свое Смолин. — Вот вам реальный факт: однажды в Монте-Карло выигрыш выпал на одно и то же число подряд двадцать девять раз. Вероятность сказочно ничтожна! И все-таки так было…

— Надо же! — удивился Медведко.

— Всякое бывает… — философски заметил Каменцев.

С этого момента настала томительная пора ожидания.

В иллюминатор смотреть надоело, ничего в нем не менялось, больше того, неприятно было в него смотреть — теперь казалось, что за бортам был уже не влекущий, завороженный покоем мир, а пол сырого холодного подвала. Временами обитатели батискафа перебрасывались фразами. Медведко вдруг вспомнил, что сегодня на ужин пельмени, а у него как раз к пельменям имеется соевый соус — в Италии купил. Каменцев ни с того ни с сего деловито предупредил: надо обязательно закрасить на борту «Поиска» глубокую царапину, которую получили вчера, задев о скалу. Потом Смолина спросили, не знает ли он хороших стихов. Раньше много знал, да все позабылось. Как там у Жуковского в «Кубке»? «А юноши нет и не будет уж вечно…» Как раз к ситуации! А что, если прочитать те, что прислала Люда?

Твои уходят корабли, А я — как рыба на мели…

Тоже не подходят. Он попытался представить себе лицо Люды — и не смог. Какие у нее глаза, брови, волосы? Все было расплывчато, неясно… Теперь между ними не только тысячи километров дороги по суше и морю, но и десятки метров водяной толщи, которые, оказывается, более непреодолимы, чем километры. Зато явственно представилась Ирина, даже ее голос, и он понял, что ему очень хочется ее увидеть. Несмотря ни на что!

Смолин нащупал блокнот, привязанную к тесемке шариковую ручку, на ощупь вывел на первом листке: «Тришка, где ты?»

Конечно, батискаф когда-нибудь найдут, и его тело тоже, и блокнот рядом с ним. Надо бы поставить глубину, дату и время. Сколько сейчас времени?

— Юра! Который час?

Медведко будто ждал этого вопроса, с охотой сообщил:

— Пятнадцать пятьдесят.

Значит, прошел лишь час после того, как они застряли. Смолин почувствовал, что у него начинают замерзать ноги. В таком положении даже в водах тропического океана охлаждение наступает быстро.

Нет, так нельзя. Надо что-то придумать, на то он и теоретик.

— Ребята, не попробовать ли нам сделать вот что. Создать максимальный крен на нос. Давайте-ка все трое притиснемся как можно ближе к носовой части и начнем батискаф раскачивать, а для усиления крена включим на полную оба мотора. Я вот сделал в уме расчеты: если учитывать силу подводного течения, инерцию и вес судна, то…

Они поверили в эти расчеты как в заклинание, с отчаяньем обреченных. Действовали разом, на одном дыхании, словно были единым организмом, устремленным к почти недосягаемой цели. И роковые обстоятельства, которые мертвой хваткой вцепились в «Поиск», поддались, раскрыли створки капкана под натиском не столько мускулов людей и мощи изнемогающих от напряжения моторов, сколько под напором вдохновенного порыва человека к спасению.

Кабина батискафа вдруг стала стремительно наполняться светом, и через несколько минут в ее верхний иллюминатор ударил тугой солнечный луч, весело блеснул на молодых зубах Юры Медведко. Батискаф закачался на волне. Спасены!

— Вот что значит понимать в теории невероятностей! — сказал Юра, отвинчивая крепления люка.

Когда Смолин спрыгнул с моторки на площадку лацпорта, со всех сторон к нему потянулись руки, поздравляли с возвращением. Где-то рядом взахлеб трещала кинокамера. Смолин услышал приказной тенорок Шевчика:

— Встаньте сюда! Ближе! Еще ближе! Пожимайте руки! Еще раз!

На этот раз Смолин подчинялся напористому тенорку почти бессознательно и покорно — бог с ним!

Рука Золотцева была влажной и вялой, а губы бескровными.

— Если бы вы знали, что я пережил за это время! — бормотал он, понизив голос, чтобы не слышали другие. — Ведь это я вас уговорил на спуск…

Они поднялись на кормовую палубу. Наверное, здесь собрались почти все, кто находился на «Онеге». Его глаза сразу же отыскали в толпе Ирину. Она вскинула руку, словно хотела, чтобы он увидел ее, но рука вдруг потеряла уверенность и слабым движением пальцев устало провела по лбу.

— Что будем делать, Всеволод Аполлонович? — спросил Золотцева Каменцев. — По плану еще одно погружение.

В глазах гидронавта полыхал мальчишеский азарт.

— Бог с вами, голубчик, какое там погружение! После всего, что случилось! — покачал головой Золотцев.

— Но ведь Крепышин ожидает, — не отступал Каменцев.

— Крепышин не пойдет! У него давление!

— Что ж, получается, не закончим работы, — вздохнул Каменцев. — А мы с Константином Юрьевичем такое видели! Закачаешься! Похлеще всего остального.

Все взгляды остановились на лице Смолина.

— В самом деле? — настороженно спросил Золотцев.

— В самом деле! — подтвердил Смолин.

Золотцев, нахмурившись, смотрел себе под ноги. Он колебался.

— Я готов пойти снова, — сказал Смолин.

— Я тоже! — присоединился к нему Ясневич.

— Отлично! — обрадовался Каменцев. — Заглянем туда, где нет сетей, где мы вчера были…

Смолин вдруг вспомнил мельком им увиденный на дне странный овальный предмет внушительных размеров, похожий на корму судна. А вдруг погибший корабль? Он хотел сказать и об этом, но к нему подошел Клифф Марч.

— Помоги мне, Кост! — сказал он. — Переведи-ка вот что. Кажется, на дне вы ухватили за хвост самого Нептуна, пожалуй, русской экспедиции не помешает, если на ее добычу взглянет и парень из Бостона. Для пущей объективности. Как?

Смолин перевел. И добавил от себя:

— Я думаю, что в его словах есть резон.

— Вполне! — подтвердил стоявший поблизости Солюс.

Золотцев бросил на него быстрый взгляд:

— Вы так считаете, Орест Викентьевич?

— Да! Это придаст всему, что вами обнаружено, уже иное, так сказать, международное звучание и… — Академик вежливо улыбнулся. — И сделает ваш научный отчет более весомым.

Было ясно, каких усилий стоит Золотцеву принять решение, которому противится вся его натура, — ведь только что чуть не потеряли людей! А тут просится иностранец, да еще шеф американской группы!

Он сделал лишь слабое движение рукой:

— Пускай!

Счастливый Клифф Марч бросился в каюту переодеваться для погружения.

Через полчаса все снова собрались на корме провожать очередную экспедицию на океанское дно. У лацпорта покачивался на волне катер, в котором были все те же Руднев и верткий, бойко зыркающий задорными глазами Цыганок. К ним присоединился радостно возбужденный Клифф Марч, он был в одних плавках, но за его ухом торчал неизменный карандаш, а рука сжимала коленкоровую корочку записной книжки.

Рядом со Смолиным облокотился на планшер борта Томсон. Невозмутимо попыхивая едким дымком трубки, долго молчал, наблюдая за уходящим в океан катером, потом неожиданно спросил:

— Не попадалась ли вам на дне какая-нибудь затонувшая посудина?

— Вы имеете в виду затонувший корабль? — Смолин вспомнил странные очертания неведомого предмета, лежащего в глубине ущелья. — Что-то похожее было. Не знаю, может, мне показалось. На дне много всякой всячины.

Американец снова сунул мундштук трубки в рот, сделал глубокую затяжку, медленно выпуская дым, подтвердил:

— Это верно! Чего там только нет!

Марч вернулся потрясенным. Ступив на палубу «Онеги», он неожиданно для всех запрыгал на одном месте, тряся бородой, закричал по-русски:

— Я есть Гагарин! Я есть Гагарин!

При этом то ли из бороды, то ли из-за уха выскочил карандаш и покатился по палубе. Сейчас Клифф Марч вовсе не был похож на человека, у которого все эмоции точно вымерены заранее. Он ликовал.

Увидев Смолина, схватил его за руку:

— Это открытие! Вы никому не должны отдавать свой приоритет! Вы должны первыми сообщить о нем миру!

— Как сообщить?

— Немедленно! Послать телеграммы в крупнейшие газеты мира. В наши, американские, в том числе. Важно первыми застолбить золотую жилу, как столбили у нас на Клондайке: это — мое! Могу помочь. Через четверть часа ты будешь говорить с Норфолком. А оттуда сообщат в большую прессу. Только скажи!

Как Смолин и предполагал, предложение американца начальник экспедиции подверг сомнению.

— Нашуметь на весь мир просто. Только о чем шуметь? Что сказать миру? Открыли Атлантиду? А вы уверены, что это именно она? — Золотцев говорил твердо, даже резко, словно осуждал. — Молчите? Не уверены. А уверенность может появиться лишь после тщательных, повторяю, тщательных исследований. Не с налета.

Он блеснул очками, поднимая строгие глаза на Смолина:

— Разве я не прав? Скажите мне вы, как ученый?

— Может быть, и прав, — согласился Смолин. — Но Марч прав тоже. Нам нужно, как он сказал, «застолбить». У них это делается быстро. Своего они не упустят.

— «Застолбить»! — передразнил Золотцев. — Марчу хорошо говорить. А мне каково? Сообщить всему миру о наших грезах. С иностранной печатью связаться! Так ведь меня завтра же в институте обвинят в легкомыслии, пальцем показывать будут: вот тот, кто открыл Атлантиду! Ха-ха!

— А вдруг это действительно Атлантида? И мы ее открыли!

Золотцев грустно усмехнулся:

— Если говорить откровенно, голубчик Константин Юрьевич, лично для меня проще и спокойнее ее не открывать. Увы, поставлен в такие условия. Есть план, и я должен его выполнять. За неоткрытие Атлантиды с меня не спросят. А вот за невыполнение плана…

Сердитым движением руки он воткнул в пластмассовый стаканчик на столе шариковую ручку, которую во время разговора нервно вертел в руках.

— Ладно! Обо всем этом подумаю я сам!

Было ясно, что начальство ставило в разговоре точку.

После ужина в лаборатории геологов решено было отметить появление новых достойных членов племени гидронавтов. Лаборантки на скорую руку понаделали бутербродов. Каждый из именинников принес по бутылке сухого вина, более крепкое питье не разрешалось. Правда, Смолин, не зная о запрещении, захватил купленную еще на родине в день отхода бутылочку марочного коньяка, да у Клиффа оказался припрятанным виски в фигурной, похожей на графин, бутылке. Хозяин лаборатории Рустам Мамедов был первым научным наблюдателем на «Поиске», к тому же его недавно избрали секретарем временного судового партийного бюро. Ему и предоставили право приветствовать новопосвященных гидронавтов. Правда, кое-кто сомневался в красноречии Мамедова, обычно молчаливого, как сфинкс, но тут Рустам удивил всех.

— Дорогие товарищи и господа! — начал он приподнято, с милым кавказским акцентом. — Мы пришли сюда, чтобы взглянуть друг другу в глаза и, как у нас на Кавказе говорят, поздравить себя с тем, что у тебя столько хороших друзей. — Он обвел собравшихся жаркими, жаждущими внимания глазами, остановил взгляд на иностранцах и продолжал: — Мы, геологи, не привыкли к дипломатии, и я обращаюсь ко всем вам и к присутствующим здесь гражданам США и Канады и говорю: товарищи! Да, да, товарищи! Мы не можем быть товарищами, когда берем друг друга на прицел, когда показываем друг другу кулаки. Но разве мы не товарищи, когда сидим за чаркой доброго вина, сведенные взаимной приязнью, взаимными устремлениями в великом деле познания планеты, которая для нас — общий дом. А разве сегодня уважаемый Клифф Марч не был нашим товарищем, когда вместе с нами спускался в неведомые океанские глубины? И если там, на дне, мы в самом деле что-то открыли, то это наше общее международное открытие…

При этих словах Золотцев сдвинул брови, бросил осуждающий взгляд на стоящего посередине лаборатории, безмятежно улыбающегося, праздничного Мамедова.

Но Рустам, хотя и был партийным секретарем, не знал, что с политикой надо быть осторожным. Он был кавказцем и геологом, от политики далеким. Он гнул свое, наслаждаясь ролью дирижера вечера, которую взял на себя с охотой и вдохновением.

— Товарищами мы будем и через несколько дней в Бермудском треугольнике, где совместно поведем наступление на новые нераскрытые тайны природы. Что такое товарищество? Это потребность друг в друге. А разве у нас нет такой потребности? Кто скажет, что это не так? — вопросил Мамедов, и в его голосе звякнули грозные нотки, будто кто-то в самом деле мог ему возразить.

Мамедов взял со стола стакан с белым вином, высоко поднял в торжествующем патрицианском жесте.

— За наше товарищество, товарищи! До дна!

Он вскинул подбородок и, залпом опрокинув в себя содержимое стаканчика, выразительно поморщился. Артист! Смолин знал, что в стакане был заранее налитый яблочный сок — Мамедов спиртного не употреблял.

Пышное вступительное слово Мамедова дало тон вечеру, он превратился в некое торжество, во время которого нужно было говорить только «высоким штилем». Так и говорили: о мире, о сотрудничестве, об упорстве в поисках истины, о новых штурмах нераскрытых тайн планеты и, конечно же, о милых женщинах, украшающих собой науку, — чего только не говорили! Особенно воздали должное мужеству доктора наук Смолина и пилотов «Поиска», которые с честью вышли из почти безнадежного положения. Не забыли отметить энергию и решительность кандидата наук Игоря Романовича Ясневича. Оказывается, когда пришла весть о том, что «Поиск» попал в западню, именно он взял на себя руководство спасательной экспедицией и даже изъявил готовность немедленно спуститься на предельно возможную для акваланга глубину, чтобы попытаться определить местонахождение предательской сети, в которой запутался батискаф.

Ну и Ясневич, удивился Смолин. Выходит, не из робких!

К концу вечера на середину лаборатории своей упругой, самоуверенной походкой футболиста, ступающего на поле побеждать, вышел первый помощник Мосин. Каждому, кто впервые спускался на дно в «Поиске», он вручил шуточный диплом гидронавта.

Помполит был доволен: мероприятию придан нужный идейный и воспитательный акцент. А ведь поначалу сомневался насчет дипломов, даже заранее заглянул к Смолину посоветоваться, удобно ли вручать этот самодельный шуточный диплом Марчу.

— Как раз такой и удобно, — успокоил его Смолин. — Американцы ценят юмор.

Помполит вздохнул:

— Черт знает что! Теряешься порой. Я ведь с танкерного флота. Там игрушками не занимаются, как здесь. Там дело делают. Не очень-то мне по душе всякие эти выдумки. — Мосин помедлил, повертел в руках диплом, который предстояло вручать американцу. — А вот печать здесь… Круглая, судовая. Подпись капитана… Можно ли американцу?

— Свою подпись капитан оставляет на бумагах в каждом иностранном порту.

— Тоже верно…

Разошлись после встречи за полночь. Солюс подошел к Смолину, взял его под руку. Глаза старика сияли, казалось, в них с трудом вмещался переполнявший его душевный свет.

— Я восхищен вами! — сказал он. — Восхищен и завидую. Мне бы на дно! Я бы тогда!.. — Солюс мечтательно прищурился.

— Что бы тогда?

— Написал бы самую лучшую главу в своей книге. Представляете? Репортаж со дна океана! Нет, эта дама, наш судовой доктор, абсолютно не права, что не разрешила мне спуск. Абсолютно!

— Я тоже так считаю, — поддержал его Смолин.

Академик радостно встрепенулся:

— Правда? Спасибо! Честное слово, я полон сил. Я многое могу сделать! Многое!

«Хорошо, что старикан так увлечен своей книгой, — подумал Смолин. — Только кто ее будет читать, даже если издадут?» Как-то Солюс робко попросил Смолина послушать хоть одну главу; после нескольких страниц стало ясно, что беллетристика академику не дается, — громоздко, назидательно, хотя мыслей, интересных раздумий о жизни немало. И все это адресовано молодежи, вроде завещания. Но молодые не любят, когда их учат, как надо жить.

Видно, живет в каждом человеке потребность поделиться с другими своим сокровенным. А может, это и есть главное? Может, умная-преумная монография, которую Смолин накатал на четырехстах страницах, не стоит тех трех слов, нацарапанных на листке блокнота в полумраке океанского дна: «Тришка, где ты?»

В дверь каюты постучали. Было уже около одиннадцати, и он удивился: поздновато! Это оказалась Галицкая.

— Можно на минутку? — Она вошла со свертком в руках. В нем оказалась наполовину опорожненная бутылка коньяка марки «Двин», того самого, что принес сегодня на вечер Смолин.

— Ваш коньяк! — сказала Галицкая. — Стали расходиться, вижу, на столе осталась. Думаю, жалко: кто-то другой вылакает задарма, а он — дорогой, марочный. Вот и принесла вам обратно.

Она рассмеялась. Лицо ее порозовело, ресницы порхали, было ясно, что Галицкая немного под хмельком.

— Спасибо! — сказал Смолин. — Только зря взяли. Неудобно как-то…

— Да что там неудобно! Какие церемонии могут быть на пароходе! Здесь, Константин Юрьевич, без церемоний. Здесь сложностей в отношениях не признают. Все напрямую.

Настя села на диван, лукаво, выжидательно взглянула на Смолина:

— А вы, Константин Юрьевич, у нас форменный герой. Беглеца-марокканца поймали, вырвались из океанской западни. Я горжусь, что лично знакома с таким человеком…

Смолин промолчал, с удивлением чувствуя, что смущен, как неопытный в таких ситуациях юноша.

Настя тоже примолкла, взгляд ее был прикован к бутылке с янтарной жидкостью, но, наверное, думала сейчас совсем не об этой жидкости, о чем-то своем, на губах ее застыла робкая улыбка.

— Неужели вы будете сейчас работать? — наконец спросила она.

— Не знаю, я как-то еще не…

В эту минуту раздался телефонный звонок. Он торопливо схватил трубку и услышал голос Ирины. «Онега» лежала в дрейфе, главная машина в чреве судна, поворочавшись, уснула, утомленная долгой работой, постоянный корабельный шум стих, и голос из трубки раздавался, казалось, на всю каюту.

— Я тебе не помешала? — спросила она.

— Нет, в общем-то…

Ирина волновалась, голос ее дрожал:

— Я хотела… я хотела сказать, Костя, что сегодня очень переживала за тебя! Места себе не находила. Такой ужас, когда вы…

На лице Насти медленно угасла веселая беззаботность.

— Не стоило волноваться, — торопливо перебил Смолин. — Ничего особенного не случилось бы. Все — чепуха!

Почувствовав в его голосе напряжение, Ирина замолкла, должно быть, искала подходящие слова, чтобы продолжить разговор. Галицкая деликатно кашлянула.

Смолин услышал в трубке что-то вроде короткого вздоха.

— Ты не один?

— Да.

— Извини! — Наверное, она хотела тут же бросить трубку, но овладела собой и уже спокойно и сухо пожелала: — Всего доброго!

Он медленно положил на рычаг трубку, в которой тоскливо, обреченно вскрикивали короткие гудки телефонного зуммера.

Минуту молчали, глядя в разные стороны.

— Ну что, выпьем, что ли? — И Смолин неуверенно потянулся к бутылке. Пить ему не хотелось.

Опять зазвонил телефон. Смолин выдержал один сигнал, другой, взглянув на Настю, сокрушенно повел бровями: мол, извини, сама видишь — одолевают! А сам тревожно подумал: неужели снова Ирина?

Звонили с мостика. Он сразу же узнал грубоватый голос второго штурмана Руднева.

— Константин Юрьевич! Не хотите заглянуть к нам? Редкое зрелище! Громадина прет тысяч под шестьдесят. Пассажир. Весь в огнях. Из Америки следует. Мы как раз на трассе.

Смолин обрадовался этому звонку, этому голосу, кораблю, который прет на «Онегу». Конечно же, надо взглянуть! Зрелище редкое.

— Непременно!

Испытывая неловкость, бросил осторожный взгляд на Галицкую.

— А вы не хотите взглянуть на встречный корабль?

— Нет! — произнесла она сухо. — Не хочу!

— Хорошо! Я сейчас! Бегу! — крикнул в трубку.

— И пожалуйста, по пути стукните в каюту Шевчика. Он просил в таких случаях его вызывать.

В зияющей глубине океанской ночи, как броская клякса на засвеченном негативе, проступало светлое пятно приближающегося судна. Уже издали можно было понять, какое оно огромное. Смолину дали бинокль, и он смог различить палубы, над которыми мерцали гирлянды разноцветных лампочек, искрились яркие голубоватые звезды, словно вспышки бенгальских огней. Разглядел высокую, скошенную назад дымовую трубу, ее цветной пояс из трех полос — черной, красной и желтой.

— Чей это?

— Западногерманский, — пояснил Руднев. — Новый.

— А как называется?

— Пока не разберешь…

Рядом со Смолиным досадливо кряхтел Шевчик:

— Далеко! Ох далеко! Объектив и не уцепит.

— Что ему там цеплять? Просто пассажирское судно. Никакой политики!

— Ха! — обронил Шевчик. — Уж простите меня за правду, уважаемый Константин Юрьевич, но в таких делах вы не очень-то! Подобный кадр можно так приспособить, что будет люксус! Фейерверки, иллюминации, прожектора… Пир во время чумы, как сказал Пушкин! Вот что это!

— При чем здесь «Пир во время чумы»? — недовольно отозвался из темноты женский голос, и Смолин узнал Алину Азан. — Просто идет лайнер, большой, красивый, мирный лайнер, и на нем веселятся пассажиры.

Шевчик не счел нужным ответить.

Светлая клякса в море поравнялась с «Онегой», и теперь чужое судно можно было легко разглядеть и без бинокля — блестящее, как елочная игрушка. Смолин представил себе роскошные салоны лайнера, красивых мужчин в смокингах и еще более красивых женщин в бальных платьях, скользящих по сверкающему паркету в волнах музыки, в аромате дорогих духов; проворных кельнеров, разносящих на подносах бокалы искрящегося шампанского… Кусок чужого праздника, уплывший в море от берегов чужой, неведомой земли. Лайнер шел по отношению к курсу «Онеги» по косой, и его корма все больше и больше обозначалась в поле зрения.

— «Кёнигсберг», — прочитал стоящий на крыле мостика матрос, долго вглядывавшийся через бинокль во встречное судно.

— Что?!

— «Кёнигсберг»! — повторил матрос. — Вижу хорошо. Посмотрите сами!

Он протянул бинокль Рудневу, и тот, подержав у глаз, молча передал Смолину. Сильные линзы помогли без труда прочитать на белой корме черные буквы: «Кёнигсберг». Ничего себе! Кёнигсберга уже давно нет на карте, есть Калининград. Значит, они…

— Ну теперь вам ясно, что к чему? — Шевчик торжествовал. Казалось, он заранее знал, как называется встречное судно. — Что я вам говорил! У меня на это дело профессиональный нюх. Настоящий пир во время чумы!

Все молчали.

Через четверть часа чужой праздник снова превратился в светлую кляксу, потом в светлое пятнышко, потом в слабенькую точечку. Вот и все! Собравшиеся у борта молча разошлись.

В коридоре Смолин увидел шагавшего ему навстречу Каменцева, командира батискафа.

— А я только что к вам стучался, — сообщил тот и протянул блокнот. — Забыли у нас. Записи.

Смолин раскрыл блокнот. На первой страничке корявые слова вопрошали: «Тришка, где ты?»

Поднял глаза на Каменцева. Взгляды их встретились.

— …Так вот, в заключение повторяю снова: сама природа таких ортогональных построений произвести не могла Не знаю других подобных аналогов. Лично я нигде не встречал и не слышал, чтобы другие встречали. Считаю, что мы столкнулись с явлением пускай пока необъяснимым, но необычным, заслуживающим внимания.

После Смолина выступал Ясневич.

— …Как показывает предварительный анализ данных, полученных на вершине горы Элвин, увиденные нами сооружения не могут, я повторяю и подчеркиваю, не могут иметь искусственное происхождение. Это натуральный базальт!

Ясневич сделал интонационную паузу, чтобы внушительнее прозвучал его приговор:

— Ни о какой Атлантиде речи здесь быть не может.

— Ну а вдруг все эти стены, эти комнаты просто вырублены в базальте? Вырублены, и все тут! — горячо возразил со своего места Чайкин и даже по-ученически поднял руку, словно просил у метра разрешения на слово.

Метр покровительственно улыбнулся юношеской горячности.

— Нет, дорогой мой, еще раз нет! — И Ясневич в наставническом жесте поднял палец и ткнул им в потолок. — Надо говорить о здравом, реальном, поддающемся объяснению, а не…

— Но происхождение египетских пирамид тоже долгое время не находило объяснений. И идолов острова Пасхи, и…

Теперь Ясневич счел нужным уже прервать юного спорщика, который слишком злоупотребляет его терпением:

— Послушайте меня, Андрей…

— Евгеньевич, — подсказал Смолин.

— Вот, вот! Андрей Евгеньевич! — Ясневич, бросив мимолетный взгляд на Смолина, засек его легкую ухмылочку, и пушистые брови заместителя начальника экспедиции словно потвердели. — Вы толкуете, как ученик третьего класса. А с таким школярским подходом нечего делать в науке. Мы, ученые, не имеем права поддаваться нелепым фантазиям. Нам нужны факты! А факты говорят, что эти сооружения вовсе не искусственные.

— Так какие же? — не выдержал Смолин. — Природные? Все эти углы, круги, овалы? Естественные? Да или нет? Вы скажите без обиняков, какие именно?

Ясневич потер пальцами гладко выбритый, отдающий глянцем крепкий подбородок. Замешательство его было мгновенным.

— Повторяю: они не искусственные. Но дать окончательный ответ пока не считаю возможным.

Смолин улыбнулся уже откровеннее. Как будто Ясневич когда-нибудь сможет дать окончательный ответ! Впрочем, научные суждения Ясневича всегда окончательны, в последней инстанции. И даже странно, что, хотя и на мгновение, он все-таки замешкался.

Выступали и другие, в том числе Мамедов, и все придерживались точки зрения Смолина: то, что найдено на Элвине, представляет собой несомненный научный интерес. И отмахиваться от этого нелепо.

Заключительное слово произнес Золотцев. Видимо, он готовился сказать нечто веское, в руках держал листок с тезисами. Но тут же заметил нацеленный на него взгляд Клиффа Марча, остро отточенный карандаш американца, занесенный над блокнотом и готовый к действию, перевел взгляд на Смолина, осторожно пощупал глазами его лицо и бросил листок на стол.

— Поскольку тут определились разные точки зрения, сейчас мне нечего сказать вам, друзья мои. Скажу только одно: над всем этим мы будем думать, думать, думать!

И он легко, свободно, как конферансье, завершивший концерт, выкинул вперед руки и широко их развел, улыбка его была ясной, обезоруживающей, свидетельствующей, что решительно все идет хорошо, благополучно, «ладненько», нет никаких острых проблем, а если и обнаружены некоторые сомнения, то, конечно, все со временем разъяснится, будет найден «выход из положения». Смолин подумал, что своим наукообразным построением речи Ясневич очень помог начальнику увильнуть от прямых оценок. А ведь именно этого и хотел Золотцев.

— Что он сказал? — спросил Смолина Марч.

— Он сказал, что будет думать.

Когда семинар завершился и все направились к выходу, у самых дверей Клифф нагнал Золотцева, таща за собой за руку Смолина — чтоб переводил.

— Я не очень уяснил вашу позицию, доктор Золотцев, — произнес американец с той почтительностью, с какой всегда говорил с шефом экспедиции. — Нужно ли вам мое содействие? Как раз сейчас у меня будет радиосвязь с Норфолком. Я бы мог передать вашу точку зрения, может быть, даже короткое интервью с вами для печати.

Золотцев шутливо погрозил Марчу пальцем:

— Вы, доктор Марч, опасный человек. Действуете как репортер, а не как ученый. С вами надобно ухо держать востро.

— Каждый американец в душе репортер, сэр, — возразил Марч. — Мы с детства постигаем значение прессы в нашей жизни. С прессой, увы, приходится считаться. Она может утвердить, а может и растоптать. Так вот в данном случае я — за утверждение. И готов помочь.

Золотцев положил умиротворяющую руку на плечо Клиффу.

— Не будем торопить события, дорогой коллега! Я вам все, все окажу. В свое время.

Конечно, ничего другого Золотцев Марчу не скажет и этого «своего времени» не будет. Никаких радиограмм, тем более в иностранную, тем более американскую печать Золотцев, разумеется, не пошлет. А через какое-то время в Америке пронюхают о том, что мы нашли на Элвине, они же, американцы и канадец, и расскажут, поняв, что русские набрали воды в рот. Недаром Марч записывал все слово в слово. Пошлют на Элвин специальную экспедицию, и открытие, которое по праву принадлежит нам, сделают своим — ведь мы-то молчим!

Американец потер длинный нос.

— О’кэй! — промолвил вяло. — Как знаете…

— Клифф, скажи мне, кто изобрел радио? — вдруг спросил Смолин, покосившись на Золотцева.

Американец изумился:

— Как кто? Маркони. Это же всем известно! И почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Да так…

Мимо каюты Ирины Смолин всегда проходил с опаской: вдруг откроется дверь! Сегодня дверь вдруг открылась, и в коридор вышла Ирина. Они столкнулись лицом к лицу и на какое-то мгновение замерли, словно искали друг у друга ответа, как следует поступить дальше.

— Здравствуй, Костя.

— Здравствуй!

— Ты торопишься?

— Нет…

— Тогда… — Она бросила осторожный взгляд в конец коридора, словно кого-то опасалась. — Можешь зайти ко мне? На минутку! Я покажу что-то…

Без уверенности, что поступает правильно, он перешагнул порог ее каюты. Каюта как каюта, крошечная, одноместная. Но это была ее каюта! И каждая деталь в ней рассказывала о хозяйке — бежевый халат, висевший на крючке у двери, — когда-то у Иры был голубой, — он подарил — легкий как пух, и очень ей шел. Ире идет голубое. На полочке у зеркала туалетные принадлежности, среди них флакончик «Белой сирени», духи недорогие, немодные, но Ирина всегда предпочитала именно их. Смолин только «Сирень» и дарил. Теперь дарят уже другие. Тапки у койки… Новые, с меховой оторочкой. Однажды он ей привез из Нарьян-Мара отличные тапки из оленьего меха. Сносила, наверное, давным-давно. На письменном столе разложены бумаги с записями. Рядом две чашки. Чаевничала недавно. С Файбышевским, конечно!

— Что же ты хочешь показать? — спросил он, стараясь добавить к своему голосу подходящий для этой встречи холодок.

У Ирины огорченно опустились уголки губ. Она медленно, словно раздумывая — стоит ли — выдвинула ящик письменного стола, извлекла из него конверт, неуверенно улыбнулась, покосившись на Смолина.

— Вот! Получила в Танжере… Вместе с письмами из Союза, которые принесли на судно… — чувствуя его настроение, снова заколебалась, не решаясь продолжить.

— Ну!

Вынула из конверта цветную фотографию, протянула Смолину:

— Оля прислала. Ровно два месяца назад снималась. Видишь, какая она сейчас!

Однажды он мельком видел Олю, совсем случайно. На бульваре в Киеве, где он оказался проездом. Но тогда она была совсем малышкой. А теперь выросла, похорошела. Милое, свежее девчачье личико, открытый взгляд светлых глаз — странно, глаза светлые, должно быть, серые или голубые — на снимке не разберешь — а волосы темные, как у матери. Редкое сочетание. Только густотой темных волос и похожа на мать, а так — и глаза, и нос, и чуть выступающий вперед подбородок — все не Ирино, наверняка отцовское.

Конечно, приятно получить где-то за границей фотографию любимой дочери, но при чем здесь он? Зачем ему любоваться чужой дочкой, похожей на своего отца? Как Ирина не может понять, что причиняет ему боль…

Возвращая фотографию, сдержанно сказал:

— Милая девочка. Поздравляю! Повесь на стенку и не будешь себя чувствовать одинокой. — Не удержался и добавил: — Впрочем, ты умеешь не быть одинокой.

Это была месть за бестактность. Но она словно и не заметила колкости. Предложила:

— Может, выпьешь со мной чаю? Тут у меня была Валя Корнеева, мы с ней часто чаевничаем.

— Подружились?

— Она милая женщина, легкая.

Смолин подумал, что об Ирине тоже говорят «легкая», быстро сходится с людьми, к ней неизменно тянутся, женщины в том числе. И чем она их привлекает?

Не глядя на него, Ирина спросила:

— А как твой сын? Уже большой?

Сказала не «пасынок», а именно «сын». Что это — жест примирения? Он его не принял.

— Большой.

— Я хотела тебе сказать…

Он внутренне напрягся: вдруг сейчас попытается оправдываться за тот нечаянно подслушанный им ночной разговор с Файбышевским! Лишь бы не оправдывалась! Иначе он бог знает что наговорит. Но Ирина сказала о другом:

— Когда пришла весть о вашей беде и стали снаряжать катер, чтобы идти вас искать, я попросила взять и меня. К Ясневичу ходила. Он поначалу не хотел, но я настояла.

Смолин удивился:

— Что бы ты смогла сделать?

— Я бы тебя нашла! — Голос ее прозвучал с неожиданной твердостью и силой, словно она говорила о своем долге. Но, почувствовав его недоумение, добавила уже сдержаннее, с грустной улыбкой: — Ведь мы же с тобой как-никак друзья…

В ответ он тоже невесело улыбнулся.

— Как-никак…

Рачков осторожно, словно что-то хрупкое, положил на стол перед Смолиным три толстые папки его монографии.

— Неужели одолели?

— Трудно сказать, что одолел, — сдержанно ответил Рачков. — Познакомился…

— Не утомились?

Юноша пожал плечами:

— Что вы!

— Ну и как? — своему вопросу Смолин постарался придать самый равнодушный тон, словно подбадривал: мол, не стесняйся, не робей перед авторитетом, конечно, на тебя это произвело впечатление, иначе и не могло быть, а если ты нашел какие-то огрехи — выслушаю охотно, лишнее мнение не повредит, даже мнение новичка.

— Что вам сказать… — растерянно протянул молодой человек. Он почему-то не знал, куда девать кисти своих больших некрасивых рук, словно стеснялся их, совал то в карманы брюк, то забрасывал за спину. — Конечно, это очень большой труд… Но меня заинтересовали только некоторые частности, и я…

В этот момент откуда-то с потолка рухнул на них тяжкий грохот.

Опять облет! Столько их было! Два дня не трогали, а сейчас, в день отдыха, вспомнили.

Поднялись на метеопалубу. Отсюда все хорошо видно. Здесь уже был Мамедов — он любил после принятия пищи подразмяться, согнать жирок, однако с Мамедова жирок никак не сгоняется, очень уж хороши на «Онеге» борщи!

На крыле мостика замаячила долговязая фигура Кулагина. Старпом равнодушно глянул вслед самолету, обернулся, увидев на палубе среди любопытствующих внушительную фигуру Мамедова, крикнул:

— «Товарищ» ваш прилетел! Встречайте!

Он протянул бинокль рулевому и бросил:

— Я еще не завтракал. Если «товарищ» пойдет в атаку — сбивай!

На палубе показалась щуплая фигурка Томсона. Американец подошел к борту, приложил ко лбу ладонь козырьком, защищая глаза от солнца, поглядел на удаляющийся крестик самолета. Самолет превратился в точечку, где-то у горизонта, у далеких, белых как пух облаков, точечка сделала дугу — самолет разворачивался, ложился на обратный курс.

— Сейчас будет бросать радиобуи, — оказал Томсон стоявшему рядом Смолину.

И действительно, из-под брюха приблизившегося самолета выпало черное зернышко, ринулось вниз, и в следующее мгновение короткой вспышкой раскрылся оранжевый парашютик.

— Подводную лодку ищет, — пояснил Томсон. — А вдруг под прикрытием «Онеги» лежит на дне ваша атомная субмарина? Как-никак, а сто метров глубины — хорошее ложе для подлодки!

И этот о ста метрах! Смолин вспомнил слова Золотцева. Стало быть, такое учитывается всерьез. Война и наука — бок о бок!

Покосился на американца. В лучах отраженного океаном солнца его старческие веснушки на носу и подбородке казались брызгами желтой под ржавчину краски, глаз был в напряженном прищуре, словно Томсон профессиональным взглядом оценивал действия против «Онеги» своего упрятанного в боевой самолет соотечественника.

— Вы что-нибудь во всем этом понимаете, коллега? — поинтересовался Смолин.

— А как же! Воевал.

— Где?

— На Тихом. В конце второй мировой командовал отрядом подводных лодок. Против японцев. Это было так давно! Так давно! А сейчас я ученый. Только ученый! — Изображая улыбку, он вяло приподнял верхнюю губу. Кивнул в сторону моря, где самолет, все более снижаясь, делал новый разворот под облаками. — К ним никакого отношения уже не имею. Можете меня не опасаться. По возрасту давно вычеркнут даже из резерва. Только наука!

Смолин подождал, скажет ли старик еще что-то, но он молчал.

— В наше время войне без науки не обойтись, — заметил Смолин.

Томсон живо подтвердил:

— Верно! Но только пускай обходится она без меня! Я войне и так слишком многое отдал.

Из бокового кармашка легкой куртки он извлек свою неизменную видавшую виды трубку, сложенными ладонями ловко защитив от ветра пламя спички, прижег не догоревший в люльке табак, кашлянул при первой затяжке. С гнутой моряцкой трубкой в зубах, с жестким прищуром спокойных уверенных глаз, он в самом деле был сейчас похож на бывалого капитана, который всякого навидался в море.

— Боцману и палубной команде прибыть на бак! — потребовали палубные динамики.

— Буй будем снимать. Значит, уходим, — предположил Смолин.

Американец кивнул:

— Уходим…

В тоне, которым произнес старик одно лишь это слово, проступило нечто такое, что заставило Смолина снова внимательно взглянуть на собеседника.

— Простите, — начал Смолин не очень уверенно, — в прошлый раз вы меня немного озадачили, когда спросили, не видел ли я на дне погибшее судно… Может быть, вы имели к этому какое-то отношение? Как подводник?

— Имел! — сдержанно подтвердил американец. — Но не как подводник.

Помолчал, посасывая трубку, потом негромко продолжил:

— Когда-то я был женат. На англичанке. Перед самым концом войны она отправилась из Лондона в Нью-Йорк. Ее пассажирское судно торпедировала германская подлодка.

Он провел взглядом по линии морского горизонта.

— Это случилось как раз здесь, в районе подводной горы Элвин.

Глава двенадцатая

ПРИХОТИ НЕВЕДОМОЙ СТИХИИ

Из космоса Земля видится яркой голубой звездочкой. Голубой потому, что четыре пятых ее поверхности покрыто морями и океанами. И живем мы вроде бы на морской планете, но странное дело — люди только-только начинают взирать на Мировой океан как на часть своей жизненной территории, столь же важную и необходимую для существования, как поля, леса и реки, которые нас кормят, поят и одевают, как горы, которые дают нам полезные ископаемые. Еще недавно водная стихия была неприемлема для нашего ума и сердца — велика, таинственна, ненадежна, неизменно грозит испытаниями, лишениями, а часто и гибелью. В океан уходили без особой охоты, как в мир чуждый, враждебный, гонимые чаще всего жаждой приобретательства — в поисках неведомых земель и богатств на этих землях, новых торговых путей к ближним и дальним соседям, уходили на промысел за черными рабами, за рыбой и морским зверем. Многие великие географические открытия делались по пути, случайно, потому что цель бороздящих водные просторы была иная — вожделенные берега Индии, копи царя Соломона, сокровища Монтесумы. Первыми осваивали океан разбой, война и торговля. Вначале делили сушу, потом принялись делить океан. Но еще недавно делить океан было все равно что предъявлять права собственности на могучего и вольного зверя, разгуливающего на свободе. Океан не знали, не очень представляли себе, как им распорядиться.

Так было. А знают ли океан в наш век? Утверждают, будто знают. Но так ли? Говорят, обратная сторона Луны больше знакома, чем водная стихия собственной планеты.

Всерьез изучать океан стали лишь после второй мировой войны, а наиболее полно — всего три-четыре десятилетия назад, когда почувствовали: увы, считаться надо. Время такое, ненасытна утроба растущей мировой экономики. Многого уже недостает на суше. А в океане — нефть, руда, рыбные и растительные запасы. По-иному оценили океан и военные. Именно он, океан, а не суша был признан на стратегических картах главной ареной будущих глобальных военных акций, о которых думают горячие головы, делающие ставку на нападение, и холодные головы, планирующие оборону. И тот, кто им отсчитывает на войну деньги, теперь уже прикидывает: что необходимее в нынешний век — танковая гусеница или корабельный винт, и чаще всего отдает предпочтение последнему. В наше время океанские толщи нашпигованы подводными лодками, как колбаса салом. Разделили океан межами, обозначили владения колышками — это мое, не тронь! Но то, чем «владеют», до сих пор знают весьма приблизительно. Только-только начали знакомиться со зверем, которого решили посадить на цепь.

Сравнительно недавно выяснили, что там, в глубинах, дно, оказывается, не ровное, как в плавательном бассейне, а вздыбленное и рассеченное, пролегают там могучие, длиной в тысячи и тысячи километров горные хребты, возвышаются горы, с которыми и Эверест не потягается, раскалывают дно страшные пропасти — на суше таких не видывали. Узнали, что океан даже тогда, когда ласков и тих, на самом деле представляет собой бурлящий котел, бури в нем не только на поверхности, они в черных его пучинах, неведомые силы бросают великие массы глубинных вод от континента к континенту, превращая их в мощные придонные течения, закручивая в могучие спирали водоворотов, низвергая с одного горизонта к другому, подобно гигантским Ниагарам.

Недавно стало известно еще об одном поразительном факте: оказывается, в этом бурлящем котле океанское дно всегда неизменно в отличие от непостоянств неживой и живой природы на суше. Воткни в дно геологическую трубку хотя бы на два метра — и в полученной пробе ила будут запечатлены сразу несколько тысячелетий. Значит, океанское дно никакого отношения к материкам не имеет. Вроде бы жизнь у них разная и разное время этой жизни.

И это далеко не самая впечатляющая новость нынешнего века.

Наиболее значительной оказалась другая: именно там, под океанским дном и в самом океане, таятся главные сокровища планеты, в которых так нуждаются люди, — под дном нефть, руда, в морской воде — золото, марганец, никель, платина. На тысячи и тысячи лет хватит — только доберись до этих богатств, если сможешь, если руки дотянутся. Найдешь не одно золото — еще неоткрытых рыб и животных, удивительные растения, которые дадут не только пищу и сырье, но и новые надежды в борьбе с человеческими недугами. И уж, конечно, именно в океане искать таинственный шифр к разгадке пока неведомого до конца механизма планетарной погоды, главным образом от океана зависят все перемены в ее настроениях.

Вот он перед тобой, этот океан, за хрупким бортом судна, присмотрись к нему, задумайся над ним, протяни к нему руку, владей им! Но владеть проще, чем освоить. Недюжинные силы нужны. Раньше других взялись за серьезное изучение океана те, кому такая работа по плечу, — великие державы, и прежде всего США и СССР. Прославленный «Витязь» больше тридцати лет назад стал первым советским посланцем науки в голубых просторах планеты.

Едва оказавшись за морским горизонтом, он попал в удивительный мир тайн, из которого тут же, не мешкая, стал черпать полной мерой. И что не зачерпнет — открытие, поражающее воображение. Впервые с научной дотошностью «Витязь» измерил пропасть Марианской впадины. И вынес суждение: 11 022 метра! Так была зафиксирована максимальная глубина Мирового океана, или, как значится на некоторых картах, «глубина «Витязя». Сам «Витязь» и те корабли науки, которые пошли за ним следом, открыли новые подводные горы и разломы дна, поражающие воображение, подобные циклонам водяные вихри и течения, встретили в черных глубинах неведомые ранее существа…

В прошлом веке некий Уилсон, должно быть англичанин, принял за отмель вершину неизвестной подводной горы, такой же, как Элвин. С тех пор это место получило название — «банка Уилсона». Именно здесь, оказывается, обитают губки особой породы, за которыми охотятся сейчас Файбышевский и Лукина. Ради этих невзрачных морских тварей приплыли сюда, за тридевять земель, двое ученых из Киева. А «банка Уилсона» куда ближе к Нью-Йорку, чем к Киеву. Вполне возможно, что американцы уже побывали здесь, набрали ворох уникальных губок, разглядели под микроскопом, нашли в них то зернышко, ради чего и стоило тратить силы. И может быть, уже давно получили то, над чем сейчас бьются Файбышевский и Лукина. И не надо бы изобретать велосипед заново. Все мы из одного человеческого рода, и хвори у американцев такие же, как у нас. Но, оказывается, даже в этом невозможно объединить усилия. Конфронтация проходит не только по морям и делам, но и по лабораторным столам, даже по тем, на которых ищут средства борьбы против рака.

И вот большой научный корабль по имени «Онега», идущий в океан для предстоящей совместной работы по международной программе изучения погоды, на сутки ложится в дрейф, чтобы отыскать на океанском дне хотя бы несколько штук скользких ноздреватых губок особой породы.

Погода стояла отличная, все толпились на палубах. Наступал час зрелищ: опускали тралы. Большой, промысловый, чтобы взять рыбы и для академика Солюса, для его не понятной никому науки, которая интересуется лишь рыбьими мозгами, и запросы камбуза не забыть — надоели борщи, соскучились по свежей ухе. Два трала поменьше предназначались специально для губок Файбышевского и брахиоподов Корнеевой — она все еще не теряла надежды на удачу.

Корнеева стояла в сторонке ото всех с застывшим напряженным лицом и ждала появления трала, как небесного знамения. В отличие от нее Лукина, как всегда, металась по палубе, обращаясь то к матросам, готовившим снасти, то к командующему всеми операциями Кулагину, то к Файбышевскому, который нерушимой скалой возвышался у борта. Глаза Ирины светились радостным нетерпением ожидания, как у ребенка, которому обещали рождественский подарок от самого Сайта Клауса.

Солюс, наблюдавший за Лукиной, не удержался от восхищенного вздоха:

— Удивительно мила эта женщина!

Смолин улыбнулся про себя: неравнодушен академик к Ирине! Он поймал себя на мысли, что ему льстит это тайное стариковское поклонение.

Первым поднимали промысловый трал, такой просторный, что, наверное, в нем мог бы поместиться дом, — тянул его из моря толщиной чуть ли не в руку стальной трос, намотанный на барабан главной лебедки.

Шли напряженные минуты подъема. Гудела, вздрагивая от чудовищного напряжения, главная лебедка, позвякивало, поскрипывало под напором троса колесо блока на стреле крана, покрикивали, командуя, старпом и боцман.

Все были возбуждены, бросали на кормовую палубу нетерпеливые взгляды, как на арену, и казалось, что сейчас состоится захватывающая дух коррида — с риском, выказыванием ловкости, мужества, отваги, может быть, с кровью. Развлечений на судне мало, любая забортная работа тянет к себе праздный взгляд: вдруг произойдет нечто необычное. Ведь в море всегда ждешь необычного. А уж от главного промыслового трала тем более — он вроде волшебного мешка Нептуна, в котором припрятано нечто и неожиданное и счастливое.

Трал пришел почти пустым — порвался во мраке глубин на камнях, всего на два противня оказалось в нем рыбы да чуток разной придонной живности. Не порадовали и два последующих трала жаждущих ухи и жаждущего эффектных кадров кинооператора Шевчика. Солюс получил несколько «своих» рыбин, Файбышевский «свою» губку, Корнеева — ничего. Брахиоподы упорно не желали попадать в сеть.

Опустив голову, Корнеева тихо удалилась с палубы с видом школьницы, которая давно известна в классе как безнадежная двоечница. Ирина с горечью смотрела ей вслед и чуть не плакала от обиды за подругу.

Среди актиний, поломанных кораллов и увядших на воздухе губок Лукина нашла в трале странную рыбку, неказистую, крохотную, пучеглазую, с колкими, прозрачными, как стеклышки, плавничками, с медным, налитым жиром телом.

— Золотая рыбка! — вздохнул боцман Гулыга, руководивший подъемом тралов. — Взглянуть не на что! Даже в котел не бросишь. А во что обошлась отечеству! Только для науки и сгодится. Наука все подбирает.

Ирина положила уже утратившую признаки жизни рыбешку на ладонь и понесла в лабораторию к Солюсу.

— …Лукину просят срочно зайти в лабораторию академика Солюса. Повторяю, Лукину просят…

После короткой паузы динамик бойко добавил:

— Могут зайти туда и все желающие. Не прогадают!

В лаборатории оказалось полно народа, пришли даже американцы. На физиономии Мосина застыло торжественно-значительное, как перед вручением наград, выражение, и Смолин понял: произошло действительно нечто выходящее за рамки обычного.

На столе в лабораторной банке, заполненной желтоватым формалином, шевелилась по причине качки, словно еще живая, крохотная рыбка, та самая, золотая, которую два часа назад Лукина передала академику.

У стола стоял Солюс. Вид у него почему-то был сконфуженный, как у человека, который, пригласив гостей, обнаружил, что ему их нечем угощать. Сейчас он казался еще более щуплым и старчески ломким, его безволосая голова на худой длинной шее покорно покачивалась в такт крену судна, как высохший полевой цветок под осенним ветром. Большие печальные глаза настороженно поблескивали. Когда появился Шевчик с камерой в руках, академик и вовсе приуныл.

— Друзья мои, — сказал он наконец. — Поймите меня, я вовсе не замышлял устраивать помпу. В науке ее не должно быть. Я здесь ни при чем…

Стоявший рядом с ним Золотцев благодушно рассмеялся:

— Да! Да! Подтверждаю. Орест Викентьевич здесь ни при чем. Это все я! Я! — Продолжая загадочно улыбаться, он взглядом показал на Мосина: — И примкнувший ко мне Иван Кузьмич. Это мы с ним решили придать случившемуся должное звучание.

Золотцев ласково притронулся к рукаву старой выцветшей куртки Солюса:

— Попросим уважаемого академика поведать нам, что же случилось.

А случилось вот что. Вооружившись самыми полными и новейшими справочниками издания Британского музея, Солюс попытался определить происхождение рыбешки. Не оказалось рыбешки в справочниках! Даже похожей нет. Значит, незнакомка! Ясно, что относится к глубоководным, но в смысле вида — сама по себе.

Солюс взял в руки банку и задумчиво взглянул на рыбку, словно еще раз хотел убедиться в правильности своего вывода.

— Значит… — бодро подсказал ему Золотцев…

— Значит, если я, конечно, не ошибаюсь, сделано в некотором роде открытие. — Солюс поставил банку на место, провел взглядом по лицам собравшихся, словно ища в них поддержки. — Но я не думаю, что мы вправе впадать в ажиотаж. Не столь уж редко в океане открывают неизвестных ранее рыб и моллюсков.

— Но в данном случае новый, новый вид! — продолжал подсказывать академику Золотцев, и голос его звучал торжественно.

— Это верно, если, конечно, я не ошибаюсь, тут новый вид, — кивнул академик.

— Значит…

— Значит, как настаивает Всеволод Аполлонович, этой рыбке надо дать название. Так положено. И сообщить об открытии коллегам в другие страны.

При каждой фразе академика Золотцев кивал головой, как терпеливый учитель, поощряющий туго соображающего подростка.

— Насколько мне известно, Орест Викентьевич уже придумал название рыбке, которая поистине стала для нас золотой. Но только он еще никому не сообщил. В секрете держит. — Золотцев многозначительно поднял палец. — И вот сейчас настанет исторический момент. Академик откроет свой секрет.

Солюс взглянул на начальника экспедиции с сожалением, словно на этом неожиданном ристалище старика принуждали к тому, чему он внутренне противился.

— Я назвал рыбу Ириной…

В наступившей тишине все взоры обратились к Луниной. Смолин никогда не видел, чтобы ее лицо так преображалось: на щеках сквозь загар проступил яркий, совершенно неожиданный девичий румянец — будто Лукину уличили в чем-то неэтичном.

Золотцев нахмурился, с подозрением посмотрел сперва на Лукину, потом на Солюса. Сейчас он был похож на бодрого, не знающего сомнений пионерского вожака, который готовится пристрастно допросить мальчика и девочку: целовались ли они, отстав ото всех, в тот самый час, когда отряд дружно шел на сбор металлолома.

— Почему именно… так? — выдавил наконец Золотцев. — Обычно подобного рода новые научные объекты…

Его остановила неожиданная улыбка Солюса, спокойная, ясная, разоружающая:

— А разве вам не нравится? По-моему, прекрасно! В науке часто присваивают научным объектам женские имена. Туманность Андромеды, Земля Мэри Бэрд в Антарктиде, остров Виктория в океане, новый сорт розы Аугустина… Теперь новый вид рыбы будет прозываться Ириной. Разве не красиво?

Он сделал легкий поклон в сторону Лукиной.

— В вашу честь, Ирина Васильевна! И вполне заслуженно, вы же первая обнаружили золотую рыбку. Так что по праву первенства…

Озадачившись всего на минуту, Золотцев первым захлопал в ладоши, поздравил неожиданную именинницу. Вслед за шефом поспешил к Лукиной Крепышин.

— В вашу честь я обещаю назвать новое трансатлантическое течение. Как только его найду! — провозгласил он с наигранным театральным пафосом и галантно поцеловал даме ручку.

Кто-то рядом потаенно вздохнул. Смолин скосил глаза и увидел постное лицо Доброхотовой.

— Столько лет плаваю в океане, — пробормотала она, — не то что течение, хоть бы кто-нибудь самую ничтожную козявку назвал моим именем…

Ирина уже оправилась от смущения и, принимая полушутливые поздравления, звонко смеялась, стараясь обратить всю эту историю в небольшое забавное приключение. В этот момент в лабораторию влетел запыхавшийся Чайкин и, не понимая, что здесь происходит, растерянно дергал головой, смешно таращил глаза. Мосин тут же его заарканил:

— Андрей Евгеньевич! Нужна срочная «молния»! И с юмором! Смешно получится: «Рыба Ира — из подводного мира», — и с удовольствием улыбнулся собственному каламбуру.

Чайкин, так и не поняв, о чем речь, на всякий случай попытался отбиться:

— Понимаете, у меня дела, сеанс на ЭВМ, расчеты по спаркеру…

— Понимаю, понимаю! — мягко прервал его Мосин. — Расчеты подождут. Это важнее.

На этот раз Мосина поддержал Смолин:

— Сделай, Андрей! А я за тебя на ЭВМ прогоняю твои расчеты.

— Надо! Надо! — бодро подтвердил Золотцев. — Такое надобно поощрять. К тому же все это хорошо прозвучит в научном отчете экспедиции. Как говорится, все ко двору! Ничем нельзя пренебрегать. Даже малой рыбешкой.

— А Атлантидой? — подковырнул Смолин.

Золотцев погасил улыбку, и на его лице отразилось огорчение:

— Не думайте, голубчик, что я такой уж перестраховщик и трус. Просто я стреляный воробей. Стреляный! И не хочу быть на старости лет подстреленным окончательно.

Судно лежало в дрейфе: геологи выклянчили у Золотцева два часа на то, чтобы взять пробы грунта. Смолину предстояло оценить их добычу, как-никак, а он у них вроде бы консультант. Да и самому всегда любопытно поглядеть на то, что там ковырнули со дна.

До подъема геологической трубки оставалось еще немало времени, и геологи во главе с Мамедовым застыли у борта с видом терпеливых рыболовов, целиком доверившихся своему зыбкому рыбацкому счастью.

Океан был пустынен. Солнце шло на закат в почти безоблачном небе, но крепкий ветер распахал морской простор глубокими бороздами, и пена на гребнях волн напоминала наметы только что выпавшего первого снега. Неуютно! А впереди Бермудский треугольник! Что-то там?

Смолин подумал, что получается как-то странно. Вроде бы наконец он обрел все условия для своей работы, даже спаркер Чайкина уже не отвлекал: вместе они разработали генеральную схему, сделали на ЭВМ основные расчеты, и дело теперь было в конденсаторе, а он может появиться только в Норфолке.

Но почему-то поселился в Смолине бес непокоя, который через каждые час-два вытаскивал его из-за письменного стола и гнал неизвестно зачем то на палубу, то в лабораторию, к магнитометру, то к Алине Азан.

Вот и сейчас, в ожидании подъема трубки, Смолин решил узнать, какие виды на погоду.

Окно метеолаборатории было открыто, и оттуда доносилась музыка. Играл симфонический оркестр. Смолин легко определил: Малер! Вторая симфония. Все-таки четыре года музыкальной школы, куда его водила упорная бабушка, давали себя знать. Слушал он эту симфонию и позже, в концертном зале, и восхищался ее мощью, драматизмом. Ему казалось, что она собрана из крупных, мрачноватых мазков, с редкими яркими прожилками и неброским просветлением в финале — как робкой надеждой.

Смолин толкнул дверь лаборатории. Алина, низко склонясь над столом, что-то чертила на листе ватмана, за другим столом, тоже с фломастером в руке, восседал Клифф, перед ним была расстелена карта Западной Атлантики. Смолин знал, над чем они трудятся. Американцу пришла в голову идея: организовать в Бермудском треугольнике синхронную связь метеолаборатории «Онеги» с метеоцентром в Норфолке. Совместно проследить весь цикл движения циклонов с юго-запада на северо-восток, которые в этом районе часты и наверняка встретятся «Онеге». В контакте судна с сушей установить методику отработки погодных характеристик, подходящую для обеих сторон — американской и советской. Разве не любопытно?

Золотцев одобрил. Идея не грозила никакими осложнениями и работала на главную цель экспедиции — установление делового сотрудничества с американцами в создании единой системы прогнозирования погоды. Однако он предупредил Азан: никаких официальных обязательств в задуманном Марчем эксперименте на себя не берет, никаких просьб и ручательств передавать по радио никуда не будет. Все только на основе самодеятельности и личного энтузиазма.

Рассказывая об этом Смолину, Алина посмеивалась: Золотцев вроде бы давал согласие на ее брак с американцем, но без всякого приданого и родительского благословения.

Марч, увидев входящего Смолина, шевельнул бородой, изображая улыбку.

— Хэлло!

Смолин взглянул на поблескивающий никелем портативный магнитофон, стоящий на столе Клиффа, и целую стопку кассет. Как только в лаборатории Алины Азан объявился американец, здесь поселилась классика. Это было странно: насколько Смолину известно, американцы не такие уж ее почитатели, им бы что-нибудь полегче, чтобы не слишком утруждать свое внимание, которое прежде всего должно быть занято делом.

— Малер, — сказал Смолин.

Клифф удивленно поднял одну бровь и медленно засунул фломастер куда-то в бороду.

— Неужели ты определил по слуху, Кост?

— Тебя это поражает?

— Но Малера мало кто знает. Особенно у нас, в Америке.

— Вот я и удивился, что ты его крутишь. У вас в моде, как я слышал, всякие там рок да поп!

— Разное в моде… — протянул Клифф, поглядывая на карту, и, уже думая о другом, добавил: — Но ты прав, я не совсем типичный американец. — Снова извлек из бороды фломастер, торопливо, словно боялся опоздать, сделал какую-то поправку в нанесенном на карту тексте и поднял глаза на Смолина: — А ты, должно быть, типичный русский, Кост?

— Полагаю…

— Вот уж нет! — вмешалась в разговор Алина. — Вовсе не типичный. Совсем не хочу, чтобы вы были типичным. Так скучно! Типичных слишком много на свете! А вы оба нетипичны. И поэтому мне нравитесь. Если кто и спасет человечество, то как раз нетипичные.

Она рассмеялась. Наверное, ее серебристый смех неотразимо действует на этого делового и сурового заокеанского бородача.

— Извините, — сказал Смолин. — Я ведь так, на минутку, на музыку заглянул. Дела, дела…

Клифф понимающе кивнул:

— Дела — это понятно. А вот тебе еще одно дело: час назад из Норфолка сообщили, что титановый конденсатор вас ждет. Причем сделанный специально для вашей схемы. — Клифф произнес это будничным голосом, словно иначе и быть не могло. Смолин поразился: с того момента, как Марч переслал заявку в Норфолк, прошло всего… пять дней!

Смолин зашел к Чайкину и застал у него Лепетухина. Оба сидели в металлических лабораторных креслах друг против друга и мирно беседовали. Увидев входящего Смолина, Лепетухин вскочил, сделал шаг к двери, но Чайкин его удержал:

— Сиди, сиди! Я думаю, Константину Юрьевичу тоже интересно послушать. — Чайкин указал Смолину на свободное третье кресло. — Присядьте, пожалуйста! Вот здесь Вася рассказывает о своих приключениях в Чивитавеккья. Послушайте, интересно! Давай, Вась, сначала.

Лепетухин бросил быстрый взгляд на Смолина, как бы силясь разгадать его отношение к происходящему, не разгадав, снова повернулся к Чайкину:

— С самого начала?

— С самого.

Моторист почесал черной от машинного масла пятерней щеку, оставив на ней три жирные полоски.

— Ну, так вот… Подался я, значит, в город. Думаю, мол, теперь ловите… — Лепетухин снова осторожно взглянул на Смолина. Решил пояснить: — Буду говорить все как есть, как было, как я думал… Если не возражаете?

Не получив ответа, продолжал:

— Значит, думаю, чем в тюрьме сидеть, лучше вот так, вольным человеком. Проживу как-нибудь. Где наша не пропадала! Но куда идти? Заявлять в полицию? А что заявлю? Бежал по политическим соображениям? Нет ведь! Какие там у меня соображения! Думаю, с полицией подожду. Стал ходить, приглядываться. Куда ни глянь, все чужое. И непонятное. Чего калякают — не разумею. У меня с инязыком еще в школе было худо. Люди здешние на наших не похожи. Галдят, руками размахивают. Не поймешь, что хотят. И вообще… Ночевал в порту на железнодорожной станции. Чемоданчик с вещами сперли. А в нем фотография сына. Сволочи, думаю! В чемоданчике и еда была, которую захватил с судна. Решил, надо идти в полицию, жаловаться. Смотрю, на перекрестке стоит полицейский, важный такой, с брюшком, в фуражке с лакированным козырьком. Как генерал какой. Но как к нему обратиться? Подошел, спрашиваю русским языком, где, мол, у вас полицейское отделение? А он что-то цедит сквозь зубы и смотрит на меня, как на букашку: откуда, мол, взялся такой? Говорю ему, вот чемодан у меня на вокзале увели. Нехорошо! А еще культурная страна! Он, как все итальянцы, руками передо мной сучит, выговаривает мне что-то, а что — непонятно. Махнул я рукой, пошел на бульвар. Сел на скамейку. А меня сгоняет какая-то старуха. Показывает: платить, мол, за сиденье надо. Тьфу! Вот влип! Все чужое — старуха, скамейка, пальмы над головой, небо пыльное. Думаю, лучше в тюрьме, но дома. Подался в порт. Гляжу: «Онега» все еще стоит, не ушла! Неужели из-за меня? Сердце сжалось: что натворил. А тут, вижу, академик идет… — Лепетухин облизал сухие губы: — Ну а дальше вы знаете… — торопливо взглянул на часы, вскочил. — Вахта моя сейчас. — И тут же скрылся за дверью.

— С чего это он надумал заявиться именно к тебе? — удивился Смолин.

— Скорее не ко мне, к вам приходил.

Оказывается, прошел слух, что Кулагин после полигона в Бермудском на пути в Карибское море намеревается сдать Лепетухина на первое встречное, идущее на Родину советское судно. Если сдаст — парню хана, посадят, ведь врач в диагнозе Гаврилко написал «серьезный ущерб здоровью». Посадят, это точно. А жаль все-таки парня. Поначалу, правда, люди очень злы на него были, когда вернулся, никто с ним даже разговаривать не хотел, но потом смягчились: ходит парень как пришибленный, работает — прямо из кожи лезет… Второй механик текст поручительства составил. Подпишут и капитану передадут: так, мол, и так, коллективно берем Лепетухина на поруки, обещаем и все такое прочее. Хотят, чтобы для солидности подписи и из экспедиции были — тех, кто поавторитетнее. Ну, значит, обращаются к Смолину тоже. И просят воздействовать на Мамедова как на секретаря партбюро…

Вот оно, российское всепрощение!

— Мне поручиться за этого идиота! — возмутился Смолин. — Этого еще не хватало!

— Понимаете, — Чайкин вскинул брови, словно припас для Смолина решающий аргумент: — Дело в том, что сама Гаврилко ходила к старшему просить за Васю. Простила его. Со всеми потрохами. Больше того… — Чайкин с таинственным видом наклонился к Смолину. — Сообщила, что Лепетухин обещал жениться на ней. И понимаете, такая счастливая!

— Но у Лепетухина жена и ребенок!

— Сказал, что разведется.

— Ну, знаешь! — Смолин пристально, словно изучая, глянул в лицо Чайкину. — И ты всерьез хочешь, чтобы я за Лепетухина хлопотал?

— Но ведь команда просит. Коллектив! Неудобно как-то отказывать коллективу! Не принято!

— И ты что, тоже подписал?

— Подписал… — Чайкин сделал пренебрежительный жест рукой: — Подумаешь, закорючка чернилами. Что я от этого — обеднею?

Смолин почувствовал, как к его лицу прихлынула кровь.

— Нет! Не подумаешь! За эту, как ты сказал, закорючку люди порой расплачивались головой. В этой закорючке — ты сам, твоя точка зрения, мораль, ответственность перед людьми, достоинство. И если ты в самом деле поставил закорючку, то знай, что обеднел. Еще как!

Светлые глаза Чайкина расширились от изумления: он еще ни разу не видел своего патрона в роли столь непреклонного проповедника нравственности.

— Но вы же обещали! — Голос Доброхотовой задрожал от обиды. — В прошлый раз отложили. Так, может быть, сегодня?

Действительно, Смолин обещал прийти в гости к Доброхотовой, и отказываться теперь уж совсем неловко. Черт возьми, придется сидеть и вместе с Солюсом выслушивать бесконечные воспоминания хозяйки…

Оказывается, Доброхотова отмечала день рождения. И даже круглую дату — 65, а на судне никто об этом и понятия не имеет.

Стол был накрыт на четверых, но Доброхотова сообщила, что четвертого гостя ждать не будут, запоздает.

Хозяйка была само радушие. Светло-серый английского стиля костюм как бы подчеркивал значительность торжества, но, увы, делал фигуру Доброхотовой еще более громоздкой.

На столе красовалось множество всяких вкусных вещей — семга, нарезанная тоненькими ломтиками, ноздреватый швейцарский сыр, купленный, наверно, в Италии, крабы, селедочка в сладком соусе. Казалось, будто хозяйка готовилась к большому приему.

— Хотела сообразить окрошку, — поделилась Доброхотова, — да начпрод не дал даже огурцов, говорит, на счету каждый. А какая окрошка без огурцов, лука, редиски? Просто пойло.

В глазах Солюса блеснули веселые искорки.

— К слову о пойле. Хотите, расскажу одну историю?

— Конечно! — обрадовался Смолин. Слушать Солюса одно удовольствие!

— Лет пятнадцать назад я ходил на «Орионе» в Тихий океан к экватору. В нашу экспедицию были включены два француза, два американца, два японца и один австралиец. И вот однажды кок решил побаловать нас и, как вы выразились, «сообразил» окрошку. И у нас-то окрошка не всем по вкусу, а для иностранцев весьма подозрительна. А тем более такая, какую «сообразили» на «Орионе», — из того, что попалось под руку. Я с интересом наблюдал, как наши гости реагировали на неведомое им блюдо. Сидевшие за моим столом французы попробовали по пол-ложки и опасливо отодвинули тарелки. Один из них спросил меня: «Вы уверены, что кок не перепутал что-нибудь? Не из ведра ли это?» Американцы расправлялись с окрошкой бодро и решительно, как настоящие парни с Дикого Запада, которые умеют преодолевать препятствия и пострашнее. Японцы, эти известные гурманы, работали ложками неторопливо, обстоятельно, на их застывших лицах фанатически поблескивали глаза, словно они шли насмерть во славу императора. Австралиец отнесся к чужеземному пойлу под названием «окрошка» так, как относились к своей арестантской еде его предки, сосланные в Австралию каторжане, — с унылым терпением и покорностью…

— Нечто похожее произошло у нас в Тихом океане, — подхватила Доброхотова, воспользовавшись моментом, чтобы завладеть застольной беседой. — Помню, в Коралловом море, недалеко от Новой Каледонии…

Солюс и Смолин помалкивали, заранее подготовившись к роли терпеливых слушателей. Монолог был на час.

Наконец Доброхотова спохватилась, что все время говорит только сама. Пытливо взглянула на гостей, и в лице ее промелькнуло виноватое выражение.

— Простите! Заболталась совсем. Порой так хочется кому-то высказать все, что накопилось. А некому…

Все помолчали. Доброхотова позволила себе выпить рюмочку водки, лицо ее размякло, на лбу проступили капельки пота, будто она только что вышла из парной. Наклонилась к Солюсу:

— Попробуйте, пожалуйста, Орест Викентьевич! Вот рыбка хорошая, семга… — Она усмехнулась. — Такая в океане не водится, и новое имя ей не нужно придумывать, семга есть семга.

— Спасибо! Спасибо! Я уже попробовал…

— Скажите, пожалуйста, Орест Викентьевич, а вот вы лично зачем, так сказать, по какой надобности отправились в этакий длинный и сложный рейс? Простите, в ваши-то годы!

— По надобности науки, Нина Савельевна. Да и мир повидать тоже неплохо. Еще раз.

Она понимающе закивала головой, но все-таки спросила:

— Это так важно?

— Конечно! Разве повидать мир не важно?

Доброхотова привычно сложила руки на животе, откинулась на спинку стула и стала похожа на деревенскую бабку, устроившуюся на завалинке под вечер посудачить с товарками. Лицо ее приняло грустно-мечтательное выражение.

— А я так много, так много видела… Но, увы, как говорят на флоте, скоро отзвучат мои последние склянки. Жизнь позади!

Солюс нетерпеливым движением руки отверг ее слова:

— Не говорите такое, мадам! По сравнению со мной вы, Нина Савельевна, сама юность. Какие там склянки! У вас впереди еще столько счастливых открытий!

Она мелко рассмеялась, будто девочка, впервые услышавшая взрослый, еще непривычный ей комплимент.

— Счастливых, говорите? Ха! Ха! — и вдруг потускнела лицом, бросила долгий задумчивый взгляд на Солюса. — А в чем оно, счастье?

Солюс улыбнулся:

— Школьный вопрос. Недавно, кажется у Грэма Грина, я прочитал, что описать счастье невозможно. Вот о несчастье рассказать легко, мол, был несчастлив потому-то и потому-то. А как сказать, почему был счастлив? Просто был, и все!

— Как легко! — недоверчиво сказала Доброхотова. — Был — и все!

— Счастье, как говорят моряки, подобно островам, — заметил Смолин. — Островам в океане, которые выплывают ранним утром на заре в золотистой дымке там, где их никто никогда раньше не видел, а потом исчезают за горизонтом, и уже навсегда.

— Очень верно! — поддержал Солюс. — Почему-то люди в самом деле представление о счастье часто связывают именно с появлением на горизонте неведомых, неоткрытых островов — о них мечтали Дефо, Стивенсон, Александр Грин, Хемингуэй, Ван Гог, Обручев, Маяковский…

Доброхотова всплеснула руками:

— Господи! А я столько видела в своей жизни островов — именно в океане, и именно на горизонте, и именно в золотой дымке. Ну и что? Что?!

Солюс в ответ лишь пожал плечами.

— Столько счастливых островов! А где оно, счастье? — Давнее затаенное отчаянье прозвучало в ее голосе. — Вы упомянули о Маяковском. Кажется, это у него? «Так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». У него?

— У него, — подтвердил Смолин.

— А вы знаете, за свои рейсы я десять раз проходила мимо Азорских островов. И вот она — жизнь! Прошла…

За столом воцарилось молчание. Доброхотова вдруг бросила ожидающий взгляд на телефонный аппарат, стоящий на письменном столе.

— Вот негодница! Даже не позвонит!

— Кто? — поинтересовался Смолин.

— Гостья моя… Герта Авдеева, наш магнитолог. Обещала прийти, да, видно, с вахты не отпустили. Людей у них не хватает…

Доброхотова задумчиво разглаживала на столе ладонью бумажную салфетку.

— Хороший она человек, — продолжала негромко. — Хотя мне в дочки годится, мы с ней здесь, на «Онеге», подружились…

Притихла, подняла на гостей сухие строгие глаза:

— Вот сейчас только и говорят, что об угрозе третьей мировой… А ведь для нее, Герты, третья вроде бы уже началась. Она среди первых вдов этой самой третьей…

Сложила салфетку, отодвинула в сторону.

— Мы с Гертой одной веревочкой повязаны. Я своего Петю еще в Отечественной потеряла, она своего — год назад. Тоже на мине. Только на этот раз на американской…

Возвращаясь в свою каюту, Смолин зашел к Мосину.

— Доброхотовой исполнилось шестьдесят пять! — сказал он. — А почему бы нам не выпустить еще одну «молнию»?

В каюте у Золотцева шло обсуждение предстоящей работы с американскими кораблями науки. Пригласили тех, кто имел непосредственное отношение к предстоящему эксперименту. Неожиданно пришел капитан, который в последние дни из каюты не выходил. Лицо у Бунича было желтым, осунувшимся, глаза ввалились и взирали из-под надбровий хмуро и неподступно, словно капитан опасался, как бы кто-то не вздумал поинтересоваться его здоровьем.

Детально обсуждалось, когда встретятся суда, с каких координат начнут работу и с чего именно начнут. Доктор Клифф Марч подтвердил, что со стороны американцев все о’кэй. «Маринер» уже в море, идет к намеченному полигону. «Ричард Бэрд» выйдет позже.

После него Кулагин сообщил, что по завершении эксперимента судно направится в Норфолк, будет там стоять пять дней, предварительная договоренность по поводу захода с американскими властями уже имеется. На берегу готовят для экспедиции научные контакты и экскурсии.

Сообщение Кулагина вызвало радостное оживление. Еще бы, заход в Америку! В последние годы в Америку наши научные суда не пускают, и вдруг — исключение. Не к потеплению ли?

Смолин подумал, что глядеть ему придется на Америку меньше, чем остальным. Он намеревался поехать в Норфолкский геологический институт, прежде всего в его библиотеку, посмотреть, что издано за последние два-три года по теории тектоники литосферных плит. Американцы преуспели немало, хотя Смолин считает, что наша интерпретация проблемы более решительна и смела и будет удачей, если доведется в Норфолке потолковать с кем-нибудь из ученых, специалистов в этой области. К тому же им с Чайкиным предстоит забрать в Норфолке долгожданный титановый конденсатор, проверить на месте, подойдет ли он.

Оживление, вызванное сообщением о стоянке в Норфолке, притушил Чуваев. Неожиданно для всех он высказал сомнение: не много ли пять дней на Норфолк, не выкроить ли пару деньков на другие предстоящие, не менее значительные, — он подчеркнул эти слова интонацией — эксперименты. Лично он не видит особого смысла в намеченных встречах в Норфолке, считает, что ничего путного в научных контактах за пять дней не будет. Все выльется в обычный туристский наскок, поразевают рты на заморские чудеса — и только. А пользы никакой во всех отношениях.

В ответ на его выступление негодующе зашумели, и даже Золотцев вынужден был мягко напомнить Чуваеву: пятидневный заход заранее утвержден в плане, санкционирован «наверху», а раз так — пересматривать не имеем права.

Все вздохнули с облегчением: кому не охота взглянуть на Америку? Великая, богатая, могущественная, неистовая, воинствующая, главный и наиболее непреклонный наш оппонент во вселенском споре, по какой правде человечеству жить… Присутствует она в нашей жизни каждодневно и густо: солью разъедает наш взгляд в газетных столбцах, плетью хлещет по барабанным перепонкам выброшенное динамиками ее имя: США, США, США!!! Она в наших каждодневных разговорах, спорах, сомнениях, в наших страхах. А какова на самом деле? Какова не понаслышке, а воочию? Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать! Спор с Америкой — не только государственная забота, от которой ты, рядовой, вроде бы в сторонке. Он касается тебя непосредственно, от него прямиком зависит твое благополучие, твоя каждодневность — в конечном счете не только настоящее, но и твое будущее: быть или не быть?

А коли Америка — оппонент не только такого вроде бы отвлеченного понятия, как государство, но и твой личный, каждый хочет оказаться с ней с глазу на глаз, вглядеться в ее лицо, сделать собственный вывод, что от этого лица можно ему ожидать.

Совещание подходило к концу, Золотцев уже подводил итог в заключительном слове, когда на его столе зазвонил телефон. Начальник экспедиции взглянул на телефон с упреком, он не любил, чтобы его перебивали, и трубку не снял. Однако телефон не унимался — звонил и звонил, казалось, вот-вот от нетерпения подпрыгнет на столе.

Наконец Золотцев не выдержал, потянулся к трубке. Вызывали Кулагина.

Выслушав кого-то, Кулагин наклонился к капитану, что-то быстро ему сказал, и в следующий момент, ничего никому не объясняя, оба вышли. Лицо Золотцева потускнело. Было ясно: на судне что-то произошло. Подтверждая это, в каюте погасли плафоны, и тут же вспыхнула одинокая лампочка над дверью — аварийное освещение.

Над головами людей стыла странная тишина, и в этой тишине было нечто новое, необычное, угрожающее. И вдруг Смолин понял — не дрожала под ногами палуба, не было привычного стука машины где-то в самых глубинах судна. Они услышали, как мимо двери каюты протопали чьи-то торопливые шаги — бежали, должно быть, с мостика. Одинокая лампочка у двери, тусклая и слабая, напоминала о больничной тоске и сиротстве.

— Ну и сколько это будет продолжаться? — спросил неизвестно кого Золотцев и постучал костяшками пальцев по столу, словно призывал неведомых нарушителей к порядку.

Они подождали еще несколько минут в тревожном молчании.

— Я же говорил!.. — вдруг строго произнес Чуваев, но никто не понял, что он имеет в виду.

— Нет! Все это мне не нравится, — поморщился Золотцев, — не нравится!

Поднялся из-за стола, прошел в соседнюю комнату, где был телефон, набрал помер.

— Что там стряслось? — недовольно спросил кого-то. Выслушав ответ, протянул: — Понятно…

Возвратившись в гостиную, тяжело опустился в свое кресло во главе стола. Лицо его застыло, и он стал похож на Будду в очках.

— Не очень-то веселая история, друзья, — выдавил упавшим голосом.

Глава тринадцатая

ДЕНЬ БЕЗ УЛЫБОК

Оказывается, случилась поломка в машине.

— Серьезная? — спросил Смолин у Крепышина, осведомленного во всех судовых событиях.

Тот значительно округлил рот:

— Не то слово! Еще какая! Это же машина! Наши жизни в море зависят прежде всего от шестеренок и коленчатых валов. Такой нынче век.

За ужином Клифф Марч, который тоже интересовался на «Онеге» решительно всем, дал Смолину исчерпывающую информацию. По его мнению, ничего страшного не произошло. Просто треснул ведущий вал механизма, регулирующего шаг гребного винта. При обычной погоде не столь уж опасно, при шторме хуже, при сильном шторме — не выгребешь против ветра. Но зачем исходить из худшего? Худшее надо учитывать, но действовать так, будто даже это еще не самый край и настоящие парни всегда найдут выход из положения.

Это была жизненная философия стопроцентного американца, которого с детства приучают в любой обстановке ради собственного благополучия быть готовым бросить вызов обстоятельствам.

«Настоящие парни» с «Онеги» искали выход. Вместо вышедшего из строя решили поставить запасной вал, правда, некачественный, бывший в употреблении. Нужен, конечно, другой, более надежный. Все это Клиффу Марчу объяснил Кулагин. По просьбе старпома Марч по радио передал в США в какую-то знакомую ему фирму заказ на новый вал. Так что в Норфолке теперь «Онегу» будет ждать не только конденсатор для спаркера, но также и вал для винта.

— Все о’кэй! — Марч сделал небрежный жест рукой, который означал, что дело пустяковое и над ним не стоит ломать голову. — Озадачиваться нужно другим…

— Чем именно?

Клифф уставился задумчивым взглядом в стол, потом, как бы нехотя, разъяснил:

— Не люблю политическую трескотню. Всегда от нее сторонился. А теперь приходится с трескотней считаться. И она тревожит меня в данную минуту больше, чем вал в генераторе.

— Что-нибудь еще случилось?

— Еще. Слушал радио. Вчера в Нью-Йорке совершено нападение на представительство вашего Аэрофлота. Взорвана бомба. Двое ранены. — Он поднял внимательные и печальные глаза на Смолина. — Видишь, Кост, уже взрываются на нашем фронте бомбы. Пока маленькие.

— С малого все и начинается.

— Значит, надо быть готовыми ко всему?

— Не знаю… Похоже на то.

Они помолчали. Неожиданно Клифф весело сообщил:

— А я сегодня выразил официальный протест. — В голосе его прозвучала гордость.

— Протест? Кому же? — удивился Смолин.

— Джентльмену с голубыми глазами, мистеру Мосину. Я сразу понял, что он у вас главный политический босс. Разве не так?

Смолин замялся. Подтвердить? Не секрет же! За версту видно, кто есть Мосин. Но тогда Клифф задаст следующий вопрос, зачем он?

— Конечно, босс, — обронил неохотно. — Раз уж первый помощник капитана.

Марч кивнул:

— Вполне приятный человек. Так хорошо улыбается. Но честно говоря, Кост, он для меня — еще одна загадка на «Онеге». Не могу понять, что делает на судне. Я никогда его не видел на мостике на вахте. Просто ходит по палубам или сидит в каюте. У всех на борту столько работы, а он вроде бы не у дел. Как пассажир. За что же тогда деньги получает? — Американец бросил быстрый взгляд на собеседника и прижал руку к сердцу. — Пожалуйста, Кост, извини мое любопытство. Я вовсе не собираюсь что-то выпытывать. Не говори, если не хочешь. Или… не можешь…

Вот именно, лучше об этом не говорить. Да и что скажешь? Смолин и сам не очень-то понимает оправданность существования на борту первого помощника. Стенные газеты к праздникам, вечера отдыха, составление списков на увольнение на берет… Но ведь это может делать любой из командного состава в качестве дополнительной служебной или общественной обязанности. Надо ли возить по всей планете человека, который в экипаже самый незанятый? На «Онеге» еще можно как-то оправдать присутствие помполита — коллектив большой. Здесь первый помощник вроде культурника-массовика. Но ведь Мосин в этой роли ходил и на танкерах. А там два десятка душ — весь экипаж. Зачем им массовик? Гонять с трибуны сквозняки? Бдеть неусыпно? Не дорого ли такое бдение обходится государству? Ведь помполитов во флоте — тысячи. А что касается политического влияния в коллективе — есть на борту коммунисты, есть их партийный секретарь, есть просто советские люди, которые тоже заслуживают доверия. Оказывается, заслуживают, да не очень. И вот на всякий случай к ним в пригляд — специального освобожденного от всех судовых дел комиссара. Чтоб бдел за всех!

Обо всем этом Смолин думал не раз, удивляясь все новым и новым странностям, с которыми сталкивался на борту «Онеги». Но не обсуждать же все это с американцем Клиффом Марчем. Как говорится, собственные болячки самим и врачевать.

— Ну и что за протест ты выразил, Клифф, первому помощнику?

— По поводу невнимания к нам. Мы привезли вам в подарок столько фильмов не для того, чтобы их держали под замком. Это наш вклад в культурное общение, — он усмехнулся, — в разрядку. А их почему-то не показывают. Я спросил мистера Мосина: почему? Это же, извините, невежливо — даже не взглянуть на подарок, у нас в Америке так не принято. И еще раз уверил вашего политического босса, что в фильмах нет никакой политики. «А секс?» И в этом тоже его успокоил: секс в пределах дозволенного для девиц младшего курса колледжа.

В зарослях бороды Клиффа невидимо задрожал смех.

— Так вот, завтра начинается неделя американских фильмов на борту «Онеги». Вашему Чайкину поручено приготовить красочную афишу. — Клифф бодро тряхнул головой: — Культурный обмен помогает взаимопониманию! Кажется, так пишут в газетах. Ты, Кост, получаешь шанс познакомиться с образчиком американской поточной кинопродукции, которая приучает американца ни о чем не думать. Первым будут крутить «С тобой навсегда» — за многообещающее название.

— Ты уже видел?

— Шутник ты, Кост. Неужели полагаешь, будто у доктора Марча есть время на чепуху? Но на этот раз взгляну вместе с тобой. Должно быть, про любовь. Обыкновенная любовная интрижка в американском духе. Пустячок! Но почему бы нам, Кост, не передохнуть на пустячке? Почему бы не забыть на время все чудовищные глобальные проблемы, от которых раскалывается голова?

— Ты прав, Клифф. Не будь пустячков, мы бы с тобой, пожалуй, сошли с ума от собственных мыслей. Помнишь, ибсеновский Пер Гюнт в отчаянье заклинал: «Мысли мои, оставьте меня!»

— Так вот, пускай нас и оставят мысли хотя бы на полтора часа. И да здравствует бессмыслица!

— Да здравствует! — весело поддержал Смолин.

Вернувшись после ужина в каюту, Смолин никак не мог заставить себя сесть за работу, угнетала непривычная тишина на судне, в которой особенно отчетливо слышались шаги, — люди беспрерывно слонялись по палубам, ловили новости из машинного отделения. А может быть, Клифф прав — поломка в машине пустяк, куда страшнее то, что ломается тысячелетиями создаваемый механизм человеческого общежития? Но как может противостоять этому и он, Смолин, и Клифф Марч, и каждая отдельно взятая человеческая личность?

С этой разоружающей мыслью Смолин завалился на койку и вперил взор в белый пластиковый потолок каюты.

…И мне кажется, что любовь моя к тебе Напоминает крушение мира, Изабэль! Изабэль! Изабэль!.. —

послышался мягкий баритон Шарля Азнавура.

Это Моряткин опять поставил свою любимую ленту, и Смолину подумалось, что в этом тревожном неуютном мире, где на берегу взрываются бомбы, а в океане гибнут корабли, человек как никогда нуждается в единственном, ничем не заменимом душевном прибежище — любви. И можно только позавидовать тем, у кого это прибежище есть…

Ночью Смолин проснулся от дрожания койки. Затуманенное сном сознание яркой вспышкой осветила мысль: машина работает! За иллюминатором привычно плескались волны. Значит, «Онега» идет прежним курсом.

По палубам ходил Кулагин вместе со вторым помощником Рудневым и боцманом Гулыгой. Острый нос старпома был сердито нацелен вперед, рыжие волосы, казалось, пылали пламенем, а рыжие зрачки тлели затаенным гневом. Старпом осматривал плавсредства и был ими недоволен. Вместе с сопровождающими подходил к спасательным шлюпкам, даже забрался в одну из них, поднял на ней защитный брезент, что-то под ним высматривал; потом хмурая троица обратила свое внимание на площадку, где крепились похожие на бочки пластмассовые кожухи, в которых содержались надувные резиновые плоты. В случае беды «бочки» автоматически выкидывались за борт, от удара о воду должны сами собой разделяться на две части, как скорлупки ореха, высвобождая содержимое, а это самое содержимое автоматически превращалось в туго надутое воздухом «плавсредство», способное спасти жизнь сразу десятерым. Старпом приказал вскрыть одну из «бочек», из нее был извлечен сложенный плот и распластан на палубе. Плот рассматривали, ощупывали, пытались надуть, но безрезультатно — не сработал баллон со сжатым воздухом. В это время на палубе неожиданно появился Клод Матье. Как всегда, он слонялся по судну со своим неизменным фотоаппаратом. Увидев разложенный на палубе плот и рядом застывших в задумчивости людей, молча постоял, наблюдая, что к чему. Потом поднял фотоаппарат и невозмутимо щелкнул затвором — вроде бы так, на всякий случай, просто рядовая сценка на русском судне! Подошел поближе и снова прицелился. Он не видел, как напряглись в сдерживаемом гневе губы Кулагина, — сейчас старпом пошлет канадца с его фотоаппаратом подальше.

— Мистер Матье! — пришел на выручку Смолин, наблюдавший эту сцену. — Я давно хотел вас спросить, какого типа ваша фотокамера?

— О, коллега! Это совершенно новая модель «Эльмо»! Оригинальное решение затвора… — Канадец был польщен.

Продолжая задавать вопросы, Смолин увлек фотолюбителя к противоположному борту. Здесь работали геологи во главе с Мамедовым — готовили к предстоящему запуску автомат для подводных телесъемок.

— Это, мне кажется, вас заинтересует. — Он оставил канадца у геологов и вернулся к Кулагину, встреченный его благодарной улыбкой.

— Спасибо! Выручили. А то б я его! — Он сжал кулак. — Эти мне «товарищи»! Один с блокнотом, другой с фотокамерой — как шпики.

— У вас проблемы? — поинтересовался Смолин, кивнув на спасательный плот, который лениво складывал нахохленный Гулыга.

— Не проблемы — безответственность! — Старпом оглянулся на боцмана и, понизив голос, стал жаловаться на непорядки на судне. — Хотя бы взять крепежные болты на кожухах спасательных плотов! Так заржавели — кувалдой не разомкнешь. А «Онега» следует в энергоактивную зону океана! В Бермудский треугольник!

Кулагин пытливо взглянул в лицо Смолина, ожидая от него естественного в таком случае возмущения.

— Я служил в военном флоте, служил на пассажирах, на танкерах. Там порядок. А здесь что? Судно, конечно, заслуженное, именитое, но до чего запущено!

Он глубоко затянулся дымком сигареты и тут же решительно, жестко, как насекомое, раздавил ее на планшере борта, вкладывая в этот жест свое раздражение. Но тут же задержал озадаченный взгляд на раздавленном окурке, торопливо стряхнул его в ладонь и отнес к мусорному ящику.

— Если ты капитан, изволь быть капитаном, — продолжал, вернувшись, Кулагин. — А это значит, изволь отвечать за все, за каждый болтик на судне. А что получается? Подшипники из строя выходят, плавсредства не действуют, тросы на лебедках лопаются…

Смолин понимал, что у Кулагина накипело, ему надо выговориться, пусть первому попавшемуся собеседнику. И еще раз почувствовал, сколь напряжены отношения между капитаном и старпомом.

Как бы подтверждая эту мысль, Кулагин продолжал:

— Капитан не имеет права болеть на борту. Если чувствуешь, что сляжешь, не ходи в рейс. — И потише добавил: — Я все это вам, конечно, доверительно…

— С каждым такое может случиться, — заметил Смолин сухо.

— С капитаном такое случаться не должно! Капитан отвечает за судно, даже когда спит.

Смолин вдруг почувствовал раздражение. Ишь какой прыткий! Не должно! А ты доживи до его лет. Критиковать просто. А сам? Что сделал ты сам? Ну, ладно, капитан допустил халатность по причине нездоровья, а ты? Что же ты, старший помощник, смотрел все эти недели? А твои подчиненные? Разве не могли раньше разглядеть ржавые болты на спасательных плотах? Смолин не моряк, он вообще впервые в море. Но полагает, что иные принципы жизни общества одинаковы для всех — и для тех, кто в море, и кто на суше. И если существует где-то, на судне ли, на заводе ли, в институте, разгильдяйство и безответственность, не валите все на капитана или на директора. Ищите зло прежде всего в самих себе, потому что разгильдяйство суть не состояние, а явление. Есть выражение: каждый народ достоин своего правительства. Так вот, выходит, команда на «Онеге» достойна своего капитана, всех его недостатков, если уж ты считаешь капитана таким неподходящим. И достойна тебя, старшего капитанского помощника.

Смолину показались вдруг неприятными и острый воробьиный носик старпома, и его задиристые веснушки, собравшиеся на носу, и ржавая щетинка на обнаженных руках. Он подумал, что Кулагин в детстве наверняка был драчуном и родители его секли.

— Я незнаком с морскими порядками, — сказал Смолин. — Но полагаю, что за эти ржавые болты вы, старпом, несете не меньшую ответственность, чем капитан. Может быть, даже большую. Уж извините за прямоту!

Кулагин вынул из пачки новую сигарету, медленно прикурил.

— Да, да! — сухо подтвердил, не глядя на Смолина. — Спасибо за критику. Спасибо! Извините, что побеспокоил. — Мышцы его лица были как деревянные.

Он ушел, широко шагая по палубе, нахохлившийся, но, как всегда, исполненный командирского достоинства.

Смолин усмехнулся: нажил себе еще одного врага. «Орел не ловит мух…» Кажется, так утверждает восточная пословица, с которой он познакомился в Танжере? Оказывается, и орлу приходится их ловить, когда мухи садятся прямо на нос. Как просто быть среди цифр и как непросто среди людей! А ведь все его недавние неудачи в научной борьбе именно по причине неспособности быть в нужный момент мудрым и не ловить мух…

После ужина состоялось обещанное Клиффом Марчем открытие недели американского кино на борту «Онеги». Пришло все начальство во главе с Золотцевым. Неделя открывалась фильмом «С тобой навсегда». Предвкушали любовные приключения на экране — не все же человеку море да наука! Но уже первые кадры ввергли зал в недоумение, а Мосин беспокойно заерзал на стуле. Переводил Крепышин, но и без перевода было ясно, о чем фильм: в Нью-Йорк проникают террористы, отвратительные личности с косыми глазами и квадратными подбородками. Поджигают небоскреб, взрывают поезд метрополитена, врываются в женский колледж, чтобы удовлетворить свою похоть… Кто эти звери? Зритель недолго остается в неведении. Перед ним здание советского посольства в Вашингтоне. В кабинете еще один человек с квадратным подбородком у радиопередатчика — вот откуда руководят террористами! Защитники американской свободы вступают в отважную схватку с красными пришельцами, и зрителю заранее ясно: они все-таки возьмут верх, потому что в отличие от русских это настоящие парни.

В первые минуты фильма зал насторожился. Разобравшись, что к чему, стали посмеиваться, потом откровенно хохотать, — на экране вроде бы все всерьез, но столь примитивно и глупо, что, кроме смеха, никаких эмоций фильм не вызывал.

Клифф Марч, казалось, закаменел на своем месте. Вдруг он вскочил, выбросил руки вверх, словно хотел ухватиться за голубую струю света, направленную на экран:

— Стоп! Стоп! Это не то! Это ошибка! Это недоразумение! Остановите аппарат!

В ответ зал взорвался дружным смехом.

— Пусть крутят! — крикнул кто-то. — Смешно ведь!

Мамедов громко сказал:

— Молодец, Клифф! Выбрал то, что надо! Прекрасная пародия! Мы такую и не видывали!

— Удивляюсь, доктор Марч, как это вам удалось уцелеть на «Онеге» среди столь кровожадных русских? — весело поинтересовался Крепышин.

— Я бы подобные фильмы в обязательном порядке показывал на всех наших судах заграничного плавания. Смех — самое острое оружие, — высказался Чуваев, но лицо его при этом сохраняло суровое выражение. Его замечание успокоило Мосина, и тот облегченно вздохнул: если уж Чуваев делает подобный вывод, значит, никакого политического ЧП не произошло.

Наверное, Марчу стоило бы отнестись к случившемуся с юмором, как и полагается стопроцентному американцу. Но Марч был максималистом. Он негодовал, он страдал, нос его стал красным, казалось, заалела от смущения даже борода. Оказывается, доктора Марча в Америке беспардонно обманули. Он заказал у прокатной фирмы этакие легкие, развлекательные ленты — без намека на политику, — подчеркнул: в подарок русским! А на фирме подсунули вздорную стряпню, и, разумеется, намеренно.

Все равно что под видом рождественского подарка в праздничной упаковке преподнести пластиковую бомбу.

— Я подам на них в суд за нанесение морального ущерба. Они еще узнают Клиффа Марча!

— Не горячись, Клифф! — успокаивал Смолин. — Ты же говорил: на экране будет пустячок. Так и получилось. И стоит ли портить себе нервы из-за пустячка?

Клифф не сдавался:

— Это не пустячок! И нервы портить стоит! Они, эти типы, должны знать, как с подобными «пустячками» поступают!

Американец забрал у киномеханика все коробки фильма, выскочил на палубу, и леденящая душу история налета русских террористов на свободную Америку полетела за борт во мрак Атлантического океана. Клифф намеревался забрать в фильмотеке и остальные подаренные американцами фильмы, но воспротивился Гулыга.

— Зачем же так? — рассудил боцман. — Это же подарок, а подарки назад не забирают. Не положено. Мы сначала посмотрим. А вдруг там тоже что-нибудь смешное. К тому же коробки хорошие, пластмассовые. У нас таких нет. Негоже добро выбрасывать.

Когда Марч немного успокоился, Смолин спросил его:

— Скажи, Клифф, если у вас выпускают такую продукцию, значит, есть на нее спрос. Неужто в самом деле американцы верят подобной чепухе?

Марч сокрушенно покачал головой:

— Верят! Еще как! Американцы готовы поверить любому вздору, лишь бы был позабористей и непременно в той или иной степени касался их собственных интересов… — Он помолчал, задумчиво пощипывая бороду. — По правде говоря, Кост, я и сам до того, как ступил на борт «Онеги», был уверен, что у тебя непременно должны торчать на макушке рога нечестивого. — Клифф чуть заметно улыбнулся. — Ну, если не рога, то до самой макушки ты полон дьявольских большевистских замыслов.

— Но ведь действительно я полон дьявольских замыслов, — живо поддержал Смолин, которого этот разговор позабавил.

— Я в этом убежден! — воскликнул Марч, поддерживая его тон. — И по правде говоря, некоторые из этих замыслов мне по душе.

Утром Смолин проснулся от качки, с трудом заставил себя перебросить ноги через защитную доску койки, нащупал тапки на холодном, остуженном за ночь кондиционером линолеуме. Только-только начало светать. Над океаном лежали тяжелые плиты туч, в расщелины между ними сочился жидкий серый свет приходящего непогодного дня. Взглянул на часы: половина шестого. Заснуть уже не удастся. Он привык спать мало, всегда казалось, что каждый лишний час, потраченный на сон, укорачивает жизнь, по крайней мере деятельную ее часть, и баловать себя сном — неоправданная роскошь.

Быстро натянул спортивный костюм, побежал на палубу делать зарядку. Океан за бортом горбился складками волн, свинцовыми по цвету и такими же тяжелыми по виду, и на каждой складке кудрявилась пенная грива. Раз пена, значит, шторм к шести баллам.

Стоило Смолину появиться на самой верхней палубе, как его тут же окликнули из рубки:

— Константин Юрьевич! Не поможете ли?

Стоявшему на вахте третьему штурману Литвиненко срочно требовался переводчик. Океан настойчиво вызывает «Онегу», лопочет что-то по-английски. Из динамика рейдового передатчика слышался женский голос:

— Рашн шип! Рашн шип! Ансер ми! Ансер ми!

— Кто это? — спросил Смолин.

— Да вон скорлупа по правому борту!

Смолин взял бинокль и не сразу нащупал среди водяных гребней крохотное суденышко. Оно казалось перышком, унесенным ветром, — то исчезало в глубоких проемах между волн, то возносилось на вершину могучего вала и тогда просматривалось целиком, чуть ли не до киля, словно изящная игрушка на подставке, — белый остроконечный выгнутый тоненьким полумесяцем корпус и над ним тремя лепестками, красным, белым и синим, выпуклые, полные ветра паруса..

— Рашн шип! Рашн шип!

Смолин взял микрофон, прокричал по-английски:

— Советское научное судно «Онега». На связи! Прием!

Голос в динамике радостно всколыхнулся:

— О’кэй! Доброе утро, русские! На связи яхта «Глория». Порт приписки — Марсель. Идем в порт Гамильтон на Бермудский архипелаг. Русские, вы слышите меня?

— Слышу! Слышу! — И Смолин улыбнулся юному женскому голосу, исполненному бодрости и восторга.

— Спасибо! Русские, сообщите, пожалуйста, ваши координаты. Для сверки.

Литвиненко понял вопрос и уже протягивал Смолину листок с координатами.

— А кто это говорит? Кто на связи? — спросил Смолин.

Яхта была недалеко, радиоволна чистой, без звукового мусора, и казалось, что собеседница находится здесь же, на мостике.

— Говорит капитан Жаклин Омэ.

— Капитан?! — изумился Смолин и услышал над своим ухом взволнованный шепот штурвального Аракеляна:

— Спросите, сколько ей лет?

— Сколько вам лет?

— Двадцать три. Я самая старшая на борту.

— А сколько людей в экипаже?

— Еще две девушки. Мои подруги.

— Вас трое?! Таких юных!

— Да! И таких красивых.

Динамик рассмеялся, звонко, кокетливо, словно беседа шла не в штормовом океане, а в устланном ковром салоне с мягкими креслами, возле которых на столиках поблескивают бокалы с кампари. Смолин взглянул на сияющих мечтательными улыбками вахтенных и подумал, что сейчас в их груди оттаивают суровые моряцкие сердца.

— Как же вы отважились отправиться в океан, Жаклин? Да еще в Бермудский треугольник?

— На берегу скучно, месье. — Девичий голос вдруг утратил нотки озорства и смягчился легкой грустью. — Неуютно, месье, и страшно. Все о войне, о войне! А мы не кролики, нам неохота ждать, когда нас прикончат. Вот и решили сами идти страху навстречу в Треугольник дьявола. В море мы что-то значим. Разве не так, месье?

— Так! Конечно, так! Вы правы, Жаклин! — поддержал Смолин.

Некоторое время динамик молчал, но было слышно, как там, на яхте, переговариваются рядом с микрофоном.

— Вы отважные девушки. Мы восхищаемся вами, — продолжала «Онега».

— Благодарим! — Голос капитана яхты снова окрасился юным задором.

Литвиненко выхватил у Смолина микрофон и крикнул в него неожиданно по-английски и вполне грамотно:

— Девушки, а в чем вы нуждаетесь? Может быть, продукты, вода?.. Говорите!

— В чем нуждаемся?.. — Некоторое время динамик негромко шипел и потрескивал, потом раздался смешок и озорной голос: — Мы нуждаемся в мужчинах!

Литвиненко опешил, растерянно протянул микрофон Смолину. Тот давился от смеха.

— Это для вас рискованно, — предупредил он. — У нас на борту сто двадцать мужчин!

Динамик помолчал, словно в раздумье.

— Сто двадцать, говорите? — Жаклин придала тону деловую озабоченность. — Мы подсчитали… Сто двадцать на троих… Справимся!

Рулевой прыснул, зажав ладонью рот, а Литвиненко схватил бинокль, выскочил на крыло мостика и направил тоскливый, усиленный оптикой взгляд в океан, где порхали на ветру нежные лепестки парусов такого хрупкого отважного женского суденышка.

— Бывает же… — почти простонал Литвиненко и, спохватившись, снова потянулся к микрофону: — Девушка, а какие у вас радиопозывные? Сообщите, пожалуйста!

— А зачем вам? — игриво поинтересовалась яхта.

— Да так, на память.

Яхта сообщила, и Литвиненко поспешно записал на листке, а листок спрятал в карман.

Они долго провожали взглядами оставшееся за кормой «Онеги» крохотное суденышко, до тех пор, пока не поглотила его косматая океанская даль.

— Ребята, оказывается, вам и не нужен переводчик, — сказал Смолин. — Сами все понимаете.

Вахтенный помощник махнул рукой:

— А что толку понимать-то?

Возле столовой команды на доске объявлений повесили новую афишу: «Сегодня в 19.30 уникальный вечер отдыха: танцы в Бермудском треугольнике. Спешите! Спешите!»

Это была затея Крепышина. Его выбрали в судком, где он отвечает за культурно-массовые мероприятия. Из всех мероприятий его душе наиболее близки танцы. Говорят, Крепышин первоклассный танцор.

Танцы в Бермудском треугольнике Крепышин замышлял давно. Он любил экстравагантные ситуации.

— Как говорил Остап Бендер, командовать парадом буду я! — сообщил он за завтраком в кают-компании. — И на первый вальс приглашаю вас, Нина Савельевна. Специально для вас в фонотеке мы нашли старинный вальс «Над волнами».

Доброхотова зарделась:

— Принимаю приглашение. Почему бы не тряхнуть стариной? Помню, двадцать лет назад, во втором рейсе…

Значит, сегодня «Онега» пересечет невидимую границу этого самого, как о нем говорят, «пресловутого» треугольника, невеликого пространства океана, образованного на карте линиями, проведенными от Бермудских островов к оконечности полуострова Флорида, оттуда к северному берегу острова Гаити и снова к Бермудам. Именно в этом сравнительно небольшом пространстве, как свидетельствует давняя молва моряков, да не только молва, но и подлинные, протокольно зафиксированные вахтенными журналами факты, происходят вещи странные, порой необъяснимые, именно здесь больше, чем в других районах Мирового океана, погибает кораблей, причем некоторые безвестно и бесследно.

И хотя многие ученые посмеиваются над «россказнями о бермудских кознях», считают, что беды там случаются по причине дурной погоды и интенсивного судоходства, однако даже у скептиков в душе прячется тревога. Все-таки часто погибают там корабли!

Вечер танцев не состоялся.

К середине дня океан приутих, лишь колыхала его обычная зыбь, небо было почти безоблачным, тишь да гладь, но с людьми происходило что-то странное. Многие не выходили из кают, а те, кого увидел Смолин на палубе, пребывали в подавленном настроении. Наверное, подумал Смолин, причина этому — воздух, насыщенный такой свинцовой тяжестью, словно над твоей головой до предела спрессовалась земная атмосфера, придавила плечи, загустила в жилах кровь, проникла, казалось, в каждую клетку.

К обеду пришли немногие. Даже Клифф опоздал. Борщ в миске уже остыл.

— Не хочется, — сказал он, отодвигая тарелку. — Представляешь, Кост, даже борща не хочется! Снова радио слушал. Ничего хорошего.

Обеспокоенный, что не пришел Солюс, Смолин заглянул к нему в каюту. Старик сидел с понурыми плечами за письменным столом и сосредоточенно крутил ручку транзистора.

— Не ловится. Сперва перестала ловиться Европа. Теперь еле-еле прослушивается Америка. А до нее отсюда рукой подать. Бермудские козни!

— Вы так считаете?

Солюс обернулся и серьезно посмотрел на Смолина:

— А почему бы им не быть? Помните, у Шекспира: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам»?

Это была шутка, и Орест Викентьевич должен был бы улыбнуться — мягко, спокойно, по-стариковски мудро. Но не улыбнулся.

— Происходит что-то непонятное, — сказал ему Смолин. — Всех как подменили.

— А вы были у Алины Азан? Сходите! Она вам объяснит.

— Давление?

— Давление. — Солюс досадливым движением руки выключил транзистор, который источал лишь утомительный треск. — Даже меня, старика, проняло. Бывалого старика!

Смолин вышел на палубу. Может, свежий воздух принесет облегчение? У борта стояла Доброхотова. Она взглянула на него тусклыми притухшими глазами.

— Плохо себя чувствуете?

— Не то слово! Будто свой смертный приговор услышала. Столько плавала, а подобное даже со мной впервые. Знаете, что это? Голос бури. Нас накрыла волна ультразвука. Здесь, в Бермудском, такое бывает. Идет шторм и заранее предупреждает звуком. Всеобщая подавленность. Как психоз. Сегодня вы не увидите ни одной улыбки.

Улыбку Смолин все-таки увидел. Проходя мимо лаборатории Файбышевского, он заметил, что дверь приоткрыта. И уж, конечно, не мог не заглянуть туда. Ирины не было. У процедурного стола горбилась просторная спина Файбышевского — он склонился над микроскопом. Услышав скрип двери, обернулся. У него было матовое, словно оледеневшее лицо, он с трудом поднял тяжелые, набухшие, как от водянки, веки, задумчиво взглянул на Смолина, вроде бы не сразу узнав его, и вдруг… улыбнулся.

— Мы все-таки нашли то, что искали, — тот самый адаптоген! — прогудел он. — Еще несколько таких проб — и рейс можно, по крайней мере для нас, считать успешным. Повезло!

И опять улыбнулся, но улыбка на этот раз выглядела вымученной, скорее страдальческой гримасой.

— Плохо себя чувствуете?

— Да так… Пустяки.

— Может, сходите к врачу?

— Ходил. Врач сама лежит. Дал ей лекарство. Смерил давление и ей и себе.

— Ну и какое у вас?

Он махнул рукой:

— Лучше не обращать внимания!

— А где Ира? — спросил Смолин и тут же понял, что надо поправиться: — Где Лукина? Как она?

— Иришу я отправил в каюту. Недомогает. Пускай отдохнет.

В голосе его звучала нежность, словно он говорил о ребенке.

Как и другие, Смолин без дела слонялся по судну. Он понял, что работать сегодня не сможет. В голове, как во время сильной качки, мысли рвались на части, и собрать их воедино было невозможно. Ошибки происходили даже в простейших арифметических действиях. Тогда он махнул рукой: бессмысленная трата времени.

Голос бури! Он слышал о таком. Некоторые ученые предполагают, что именно в результате внезапной волны ультразвука, порожденной надвигающимся штормом, происходят в море необъяснимые беды: охваченные странным массовым психозом, бросаются за борт команда и пассажиры, и совершенно исправное судно потом оказывается без единой живой души на борту. Или, наоборот, под влиянием «голоса бури» моряки начинают действовать так, что сами обрекают судно на гибель. И нельзя отмахиваться: мол, морские россказни, вроде легенды о «Летучем голландце», часто это подлинные факты, подтвержденные объективными свидетельствами. С ними трудно не считаться.

Смолин заглянул в метеолабораторию. Кажется, все до единого из расставленных на полках аппаратов и приборов постукивали, помигивали, подрагивали деловито и сосредоточенно, свидетельствуя о том, что именно здесь и происходят сейчас главные события на судне. Над расстеленными на столе синоптическими картами склонилась Алина Азан.

— Ты, Клифф? — спросила она, не поднимая головы.

— Это я! — сказал Смолин. — Извините, что мешаю!

— Ничего! Я сейчас…

На столе стоял портативный калькулятор, и Алина, касаясь кончиками пальцев клавиш, делала торопливые расчеты. На экране прыгали, как мошки, пригоршни юрких цифр. Когда сеанс был завершен, она подняла на Смолина отсутствующий взгляд и наконец, осознав кто перед нею, произнесла странным, глухим, не своим голосом:

— Случай уникальный, Константин Юрьевич! Давление падает катастрофически. За сутки на тридцать миллибар. Как обвал!

Усталым движением руки отбросила упавшую на лоб прядку волос — Смолин впервые видел Алину плохо причесанной.

— Не могу ли вам чем-нибудь помочь?

Она покачала головой:

— Нет! Спасибо! Помогает Клифф. Всю ночь дежурил.

— А где он? Отсыпается за дежурство?

Она удивленно вскинула брови:

— Да что вы! Какой сейчас сон! Пошел на камбуз за питьевой водой. Для кофе. Только на кофе и держимся.

— Трудно вам сейчас?

Она подняла на Смолина серьезные глаза:

— Я бы давно свалилась, если бы не Клифф.

Уходя из метеолаборатории, Смолин чувствовал себя бездельником, угнетало сознание своей неприкаянности, хотелось поговорить с кем-нибудь. И когда, спустившись палубой ниже, встретил Плешакову, даже обрадовался, хотя эта «дамочка из Дубков» не вызывала симпатии.

Плешакова была среди немногих, кто в этот день не утратил присутствия духа. Ее красивое холодное лицо хранило свою обычную невозмутимость, на капризных губах застыла неизменная чуть приметная ироническая усмешка. Казалось, она взирала на все происходящее снисходительно, как на нелепую муравьиную возню.

— Поужинали? — спросил Смолин.

— Вроде того. А что? Вы интересуетесь моим аппетитом?

Плешакова, как весь рядовой состав экспедиции, была прикреплена к столовой команды. Интересно, была ли на ужине Ирина?

— У нас многие не пришли, а у вас? — осторожно поинтересовался Смолин и тут же поплатился за опрометчивость.

— У нас в низах… пришли ужинать все, кроме троих. Одна из троих — Лукина. Полагаю, вам вполне достаточно этой информации?

— Вполне! — спокойно подтвердил Смолин, но почувствовал, что краснеет, как мальчик, уличенный в повышенном интересе к однокласснице.

«Нет, с этой дамочкой не разговоришься, — подумал Смолин. — Вот кто нужен сейчас — Крепышин, с его зарядом оптимизма и уверенностью в себе…» И словно по мановению волшебной палочки, перед ним возникла мощная фигура Крепышина. Тот шел, как всегда, широко расправив плечи, выставив грудь вперед, с далеко и значительно устремленным взглядом, словно знаменосец на параде.

— Ну и как, состоятся ли сегодня танцы в Бермудском треугольнике? — поинтересовался Смолин.

— Ха! — мрачно выдавил Крепышин. — Танцы! Видите ли, у всех давление. Как у стариков. Смешно даже.

— А у вас?

— Слава богу, не жалуюсь.

— Да ну?! Поздравляю!

Крепышин бросил быстрый настороженный взгляд на Смолина, заподозрив подвох. Но у Смолина не дрогнул ни один мускул на лице, хотя он сразу же вспомнил, как ученый секретарь отказался от подводного спуска, ссылаясь на гипертонию.

— Не хотите сыграть в шахматы? — вдруг предложил Смолин.

Крепышин опешил:

— В шахматы? Сейчас?!

— Вот именно. Почему бы нам не сыграть партию?

Крепышин подумал.

— А почему бы и нет? Шахматный матч в Бермудском треугольнике! А? Звучит! Это похлеще, чем международный турнир в Васюках. Остап позавидовал бы.

Партией они не отделались, сыграли три подряд. Крепышин оказался неплохим противником и две партии легко выиграл. Когда в завершение последней поставил противнику мат, вдруг предложил:

— Рюмку коньяка не хотите?

— Нет!

— А дохнуть бермудского ветерка? Говорят, даже воздух в Бермудском треугольнике особый. Каждый глоток как стакан самогона. Честно говоря, голова у меня как чугунная.

Луна была чиста и свежа, как юная невеста, само олицетворение непорочности. Она превратила весь видимый мир — палубы судна, его надстройки, океан за бортом, осветленное небо — в мир тишины, умиротворения, полудремы. Хотелось стоять бездумно у борта и завороженно взирать на серебряную переливчатую чеканку лежащей на присмиревшем океане длинной лунной дорожки. Странно! Почему же так тяжко там, в скорлупе судна? Может, там и не ведают, что этот самый «пресловутый» не столь уж ужасен, наоборот, красив и добр. Надо просто-напросто высунуть нос из корабельных щелей наружу, на свежий ветер.

— Ай! Что это… О-о-о! Боже!..

Крик раздался откуда-то сверху, с метеопалубы, и в следующее мгновение они увидели у поручней трапа чей-то силуэт, услышали топот ног по ступенькам, потом по палубе. К ним бежала женщина.

— Лика! Что с вами? — воскликнул Крепышин, поспешив навстречу бегущей.

— Чело-о-о-о-век! — крикнула женщина, задыхаясь. — Человек!

В свет луны лицо Плешаковой казалось бескровным, губы прыгали.

— Там, там… человек. — Она показала рукой на метеопалубу.

— Ну и что? — не понял Крепышин. — На судне много человеков.

— Но это не наш!..

— Не наш?! А чей же? — обернулся к Смолину. — Любопытненько… Взглянем? А вдруг еще один лазутчик империализма?

Они поднялись на метеопалубу. Посередине палубы действительно возвышалась странная фигура, похожая на марсианина. В лунном свете таинственно поблескивали его круглый, как у водолаза, шлем, покатые бронзовые плечи скафандра, он протягивал вперед короткую однопалую руку — щупальце, и, казалось, под козырьком шлема в стеклянной щели смотрового иллюминатора светится затаенным мерцающим неземным огнем зеленый глаз пришельца. Он внушал страх: вот-вот шагнет вперед, схватит тебя стальной неумолимой рукой и будет сжимать щупальце до тех пор, пока не хрустнет твоя грудная клетка.

— Так это же компас! — весело воскликнул Крепышин. — Главный судовой компас! Просто с него кто-то снял чехол… — Он облегченно расхохотался. — Вот что значат «бермудские страхи!».

Они спустились вниз. Прислонившись к стене радиорубки, всхлипывала Плешакова.

— Так с ума сойти можно! — бормотала она. — Всюду мерещится всякая чертовщина. И зачем только я пошла в этот дурацкий рейс! Зачем?

Действительно, зачем? В дачном поселке Дубки было бы куда спокойнее, чем в каком-то «дурацком» рейсе.

Вечером Смолин долго не мог заснуть. Голова была тяжелой, он ощущал, как лихорадочно бьется на виске жилка. Стоило закрыть глаза, и ему мерещился стоящий на палубе, поблескивающий металлом марсианин с грозно выброшенной вперед рукой. Чтобы снять наваждение, потянулся к телефонному аппарату, набрал номер.

— Метеолаборатория, — ответил голос Алины, странно замедленный и хриплый, словно записанный на старую магнитофонную пленку.

Он поинтересовался, что там, на барометре.

— Продолжает падать, — сообщила Алина, и Смолину показалось, что в ее бесцветном, скованном усталостью голосе блеснули искорки радости. — С подобным я еще не встречалась. Нам удивительно повезло!

Он усмехнулся про себя: повезло!

Это была одна из самых беспокойных в его жизни ночей. На рассвете, утомленный тяжкими сновидениями, очнулся словно после долгой болезни. Поднявшись к завтраку, узнал: на судне беда. Утром Файбышевского нашли в лаборатории без сознания. Паралич левой стороны.

По приказу капитана «Онега» изменила курс. На полной скорости она направилась к Бермудскому архипелагу в порт Гамильтон.

Глава четырнадцатая

ВРЕМЯ ВРАЧУЕТ РАНЫ

К Бермудским островам подходили утром. Вблизи архипелага пришлось лечь в дрейф и ждать ответа из Гамильтона. Было ясно, что администрация островов не может самостоятельно решить, пускать ли в порт советское научное судно. Запросили Лондон.

Удивительно изменились времена! Смолин помнил, как однажды в Антарктиде в Мирном получили радиограмму с австралийской полярной станции Моусон: тяжело заболел их механик, нужно немедленно вывезти из Антарктиды. Надвигалась непогода, но в Мирном не раздумывали ни минуту, и уже через час маленький отважный самолет шел над белой равниной к далекой австралийской станции, чтобы прийти на помощь оказавшемуся в беде человеку. Рискуя собственными жизнями, наши летчики доставили австралийца в Мирный, здесь врачи оказали ему первую помощь, а уж отсюда на более тяжелом самолете переправили на другой берег континента в американскую базу Мак-Мердо, чтобы американцы, в свою очередь, вывезли больного на его родину. Механик был спасен.

Тогда никто не запрашивал специальных разрешений высокого начальства, действовали, не теряя ни минуты, — ведь человек в беде! Там, в Антарктиде, казалось, что этот святой закон человеческой взаимовыручки обязателен во всем мире. Если не во всем мире, то в море закон этот действовал издавна. Но вот, оказывается, настали времена, когда нужно особое разрешение, чтобы спасти человека.

Наконец разрешение из Лондона было получено, и «Онеге» радировали из Гамильтона: можете подойти!

Больше всего обрадовался этому известию Крепышин. Он с удовольствием потер широкие ладони:

— Бермудские острова посмотрим! Вдруг на берег пустят?

И тут же предложил Мосину:

— Могу сделать краткую справочку по Бермудам. Основные туристские объекты, главные торговые улицы и все такое прочее. Крутанем по радио для общественности, а?

Мосин нахмурился:

— Мы туда идем не за сувенирами.

Крепышин пожал плечами:

— Ну и что? Главное — идем! Увидим новую территорию, и глупо не воспользоваться этим. Мы должны хорошо знать Мировой океан, театр будущих глобальных битв. Недавно в журнале «Агитатор»…

— Бросьте, Крепышин! — обрезал его помполит, даже не употребив обычного почтительного имени-отчества. — Никаких радиогазет! У нас беда. На Бермуды мы идем не для развлечений.

— Но по крайней мере мы можем использовать этот заход для дела! — вмешался присутствовавший при разговоре Шевчик и слова «для дела» выделил веской интонацией. — Между прочим, насколько мне известно, на Бермудских островах расположена американская военная база. Вы понимаете?

— Понимаю. И что же вы хотите? — хмуро спросил помполит. Складка на его переносице становилась все жестче — с Шевчиком он держал ухо востро.

— Я хочу выполнять свои служебные обязанности, товарищ первый помощник, — медленно, со скрытой угрозой произнес Шевчик. — И прошу создать при заходе в порт Гамильтон все необходимые условия для съемок.

— Но нас пускают в порт лишь для того, чтобы мы сдали больного.

Шевчик широко усмехнулся и выразительно оглядел присутствующих, как бы демонстрируя ограниченность мышления первого помощника.

— Ха, ха! Но мы с вами обязаны быть политиками, уважаемый помполит! Политиками! Уж вы-то это должны понимать как комиссар. Почему снова и снова к этому возвращаемся? Почему?!

— По этому поводу Феликс Дзержинский говорил… — попытался вмешаться в разговор Крепышин.

В глазах помполита остро вспыхнул гнев.

— Я не знаю, что говорил по этому поводу Феликс Дзержинский, — холодно процедил он. — И вообще полагаю, что Дзержинский по этому поводу говорить ничего не мог, потому что он не подплывал к Бермудским островам. Знаю одно: если вам делают любезность и пускают в свой дом, непорядочно в этом доме без разрешения хозяев заглядывать в их сундуки и чуланы. И не ссылайтесь на высокую политику. Политика должна быть порядочной. По крайней мере наша политика.

Он в упор взглянул в лицо Шевчику:

— Так я понимаю ее как комиссар. И решительно против всяких съемок исподтишка. Обращайтесь к капитану, если он разрешит…

Мосин пошел прочь, и шагал он впервые не вразвалочку, с ленцой, а широко и сердито.

— Каков! — Шевчик выразительно взглянул на Смолина, вроде бы апеллируя прежде всего к нему, как к наиболее авторитетному и разумному из присутствующих. — И это комиссар! Проводник линии! Представляете? Иди к капитану! С капитаном я вообще говорить не намерен. Чтобы тот разрешил! Он сознательно срывает мне все съемки. И это наши командиры в загранке! Уровень!

Шевчик огорченно вздохнул, словно ему что-то предстояло делать вопреки желанию, и произнес:

— М-да-а! Не хотелось, но все-таки придется в Москве писать докладную. Вынуждают!

Он снова обратил взор к Смолину, ища поддержки.

— Надо бы преподать кое-кому урок настоящей политики. Не правда ли, Константин Юрьевич?

— Верно! — усмехнулся Смолин. — Такой урок никогда не помешает. Например, вы его и получили. Только что.

Пасмурный непогодный океан темнел крутыми боками волн. Где-то впереди по курсу одна из волн, такая же по высоте и по цвету, как остальные, не шевелилась, не оседала под напором ветра, а оставалась нерушимой. Это оказался остров. Вскоре он поднялся над гребнями валов и превратился в темно-серую твердь. Своей оголенностью, мышиным цветом, одиночеством в косматом неприютном океане остров как нельзя лучше олицетворял печальную славу района, где ни с того ни с сего гибнут корабли и беспричинно валятся из поднебесья самолеты.

Было ветрено, но на палубах торчали любопытные. Еще бы: приближались к вершине «треугольника дьявола»!

Когда «Онега» подошла к берегу поближе, твердь острова показалась более привлекательной. Она выглядела теперь уж не однотонно-серой, а прочерченной зелеными полосками прибрежных рощ. Миновали еще милю и уже без бинокля разглядели на скалах светлые корпуса отелей, и в их просторных окнах блеснул нежданно пробившийся сквозь тучи луч утреннего солнца. Между двумя холмами проглядывала светлая лента шоссе, по ней мчались легковушки, автобусы, грузовики. Казалось, что все очень торопятся, боятся куда-то опоздать. Господи, куда же? Неужели даже в этом крохотном мирке нужно куда-то торопиться?

— Здесь, как и везде, спешат делать деньги, — объяснил всезнающий Ясневич, который, оказывается, бывал раньше и на Бермудах. — Из мрачной славы своего треугольника извлекают неплохой барыш. Сюда немало прибывает туристов. Ведь каждому охота побывать в логове дьявола. И сувениры, которые здесь продают, имеют треугольные очертания. — Ясневич посмеялся: — Я, например, купил в Гамильтоне майку, на которой написано: «Живым из Бермудской западни».

Смолин вдруг вспомнил маленькую хрупкую яхту с трехцветными парусами и веселый, звенящий юностью голос ее капитана. Как раз сюда они и держат путь. Дойдут ли?

На подходе к острову к «Онеге» подскочил маленький юркий катерок, доставил лоцмана, и тот, поднявшись на мостик, уверенно направил судно к берегу, на котором не было видно ни причалов, ни пристаней, он казался голым и неприступным. Но почти у самого острова каменная твердь берега вдруг раскололась, и в ней образовалась неширокая расщелина, оказавшаяся проливом. «Онега» на самом малом ходу осторожно вошла в него, и пролив вскоре вывел судно в небольшую уютную внутреннюю бухту. Посредине бухты отдали якорь. С берега по радио сообщили, что и речи быть не может о швартовке «Онеги», пребывание в бухте разрешено не больше часа и лишь для эвакуации больного, после чего судно обязано немедленно покинуть территориальные воды островного владения Великобритании.

Издали они увидели лишь небольшой городок на скалистом берегу бухты, причал, возле которого, словно лес с опавшей листвой, возвышался частокол мачт прогулочных яхт и катеров, на мачтах развевались флаги разных стран. В стороне от главного причала на рейде темнело серое востроносое, с короткими мачтами, судно. Шевчик, на сей раз без привычной своей камеры, долго вожделенно рассматривал судно в бинокль, вздохнул с сожалением:

— Военное…

— Не везет Шевчику!

Катер доставил на борт четверых представителей власти. Они с неспешной солидностью поднялись по парадному трапу, двое отправились в каюту капитана, двое в судовой госпиталь.

Прошло полчаса, и у трапа в сопровождении Маминой появились матросы с носилками. Осторожно ступая, они стали спускать носилки вниз. Еще один матрос нес старенький фибровый чемодан Файбышевского, а Лукина его портфель.

У Смолина сжалось сердце, когда он увидел Файбышевского. Киевлянин был без очков, и поэтому лицо его выглядело детски беззащитным, застывшим, неживым. Только лихорадочно яркие глаза жили — они внимательно смотрели на столпившихся у борта товарищей, пришедших его проводить. Когда провожающие прощально подняли руки, белесые ресницы дрогнули, под ними остро проступила боль тоски. Под шагами матросов огромные ступни Файбышевского, на которые были натянуты поношенные нитяные носки, тяжело покачивались на носилках. На большом пальце правой ноги можно было даже разглядеть след торопливой, неумелой штопки, видимо, сам латал. И эта нелепая штопка показалась Смолину олицетворением потерянности, неприкаянности и тяжкой беды, обрушившейся на огромного, нескладного и, должно быть, несчастливого человека, который еще вчера, единственный на всем судне, нашел в себе силы на улыбку.

Носилки осторожно опустили на палубу катера, ожидавший их там англичанин-моторист обронил «о’кэй!», и вид у него при этом был скучающий — привык, в Бермудском и не такое случалось. Он показал, куда поставить чемодан, взял из рук Лукиной портфель, о чем-то спросил ее и отнес после этого портфель в кабину. Ресницы Файбышевского снова дрогнули, взгляд потянулся к лицу Ирины. Она опустилась перед больным на колено и коротко поцеловала его в лоб.

Из глубины судна вышли четверо прибывших с берега. Впереди шагал человек с врачебным чемоданчиком в руке. У него была тщательно ухоженная седая шевелюра, аккуратно подстриженные усики под Чемберлена, столь же тщательно продуманным казалось и выражение его лица. Оно свидетельствовало о том, что он, врач, так же, как и моторист, давным-давно привык к каждодневным бермудским бедам и они отнюдь не нарушают покоя его души.

У трапа врача остановил Томсон:

— Вы, конечно, сделаете все, как надо, дружище? — спросил он.

С лица англичанина, медленно сползло выражение стойкой невозмутимости, в глазах мелькнуло любопытство.

— Мне кажется, вы американец? Не так ли, сэр? Что вы делаете на русском судне? Под красным флагом!

Томсон рассмеялся:

— Работаю. И под красным флагом, оказывается, можно работать.

— В газетах пишут, что у русских с американцами дела хуже некуда.

— У нас, на этом судне, все в порядке, — ответил Томсон.

— А над чем вы работаете с русскими?

— Над погодой. Изучаем ее. Надумали разобраться, что это за зверь и как его укрощать.

Англичанин одобрительно кивнул!

— Отличная у вас затея, сэр! Мы здесь, на островах, на себе знаем нрав этого зверя. От него немало бед. Вчера, например, погибла туристская яхта.

— Чья яхта? — вмешался в разговор стоящий у борта третий помощник Литвиненко, и голос его дрогнул: — Откуда шла?

Врач пожал плечами:

— Из Европы. То ли итальянская, то ли французская. Их здесь хоть отбавляй! — Он снова перевел взгляд на Томсона и, кивнув ему на прощание, пообещал: — А о больном не волнуйтесь. Сделаем как надо!

Четверо один за другим прыгнули в катер, матрос-англичанин подал Ирине руку, помогая ступить на нижнюю площадку трапа. Она бросила последний взгляд на стоящие на палубе катера носилки с больным и, сутулясь, клоня голову, медленно двинулась по ступенькам вверх. Лицо ее было мокро от слез.

Англичане заняли свои места, один из них поднял руку в ленивом жесте прощания, взревел мотор, вспенилась за кормой вода, и катер стремительно пошел к берегу, унося тоскливые глаза товарища, судьбу которого пришлось отдать в чужие руки.

«Онега» подняла якорь, развернулась и медленно вышла через узкий пролив в океан.

Полчаса спустя встретился идущий к Гамильтону белый лайнер под английским флагом. Над его бортами торчали головы пассажиров, они всматривались через бинокли в берега неприютной, затерянной в океане земли, и, должно быть, их сердца переполнялись гордостью: вот, мол, куда нас занесло! Но, обнаружив на мачте встречного судна красный флаг, словно по команде, переключили свое внимание на «Онегу». Первая неожиданность в «треугольнике дьявола»: в нем русские!

Во время обеда в кают-компании никто не обронил ни слова. Пришел радист и положил на стол перед Золотцевым две радиограммы.

— Только что получили.

Золотцев пробежал глазами одну, потом вторую, кашлянул и сказал, обращаясь к сидевшему напротив него капитану, но так, чтобы услышали остальные:

— Москва сообщает, что встреча с американцами назначена на двадцать восьмое. Дают координаты. А вторая… — Золотцев сделал паузу, повертел в руках бланк радиограммы, словно раздумывая, зачитывать ли. — А вторая Файбышевскому. Поздравительная. Сегодня у Файбышевского день рождения.

«Голос бури», дотянувшись до «Онеги», отнял у них Файбышевского, но самой бури так и не случилось. Вечером Азан, как всегда, докладывала о прогнозе погоды на завтра. Она разложила на столе три факсимильные карты — одна была получена из Америки, две из Европы — из Ленинграда и из французского синоптического центра. Карты внушали оптимизм. Они чуть-чуть ободрили Золотцева, который остро переживал случившееся с Файбышевским. «Одно к одному, — говорил он. — Одно к одному». Он считал, что для рейса слишком много ЧП — избиение уборщицы и попытка бегства Лепетухина, спрятавшийся на судне марокканец, вышедшая из строя машина и вот в довершение всего беда с Файбышевским.

«Онега» вышла из бермудской зоны, приблизилась к берегам Америки, достигла струи Гольфстрима, задержалась здесь, чтобы сделать гидрологические измерения, и теперь взяла курс уже на юг, к давно намеченному полигону, где предстояла встреча с американскими кораблями науки.

Погода, как свидетельствовали карты, обещала быть благоприятной, в зоне, куда шла «Онега», держался стойкий антициклон. Правда, вызывала удивление еще одна факсимильная карта, полученная на несколько часов позже трех первых. Карта озадачила Алину. Ее принимали во время прохода вдоль левого берега Бермудского архипелага. И получилось так, что в тот самый момент, когда «Онега» оказалась в «тени» островов, находившихся где-то за горизонтом, прием карты внезапно прекратился и на бумажную ленту аппарата медленно наползла чернота. Казалось, радиоволны, идущие из Европы, вдруг столкнулись с непроходимой для них свинцовой стеной.

— Завтра в нашей зоне обещают почти полное безветрие, — сообщил Кулагин в кают-компании. — Здесь такое бывает редко, особенно в апреле…

— В апреле? — Смолин почувствовал, как у него замерло сердце. — А какое сегодня число?

— Двадцать третье.

— Что?..

Все с удивлением взглянули на Смолина. Кулагин повторил:

— Двадцать третье апреля.

Как же мог забыть? С ума сойти! Двадцать третье апреля… Он бросил взгляд на стену, где были электронные часы. Шестнадцать сорок две. Ей осталось жить еще тридцать четыре минуты. Как раз в это время он находился в институте на очередном обязательном заседании и вынужден был слушать косноязычного оратора, медленно выдавливавшего из себя серые, бесцветные слова, а потом на перекрестке долго ловил такси. По дороге в больницу он попросил шофера проехать по Цветному бульвару, где стоял старый каменный дом. Сорок один год назад в этом доме мать дала ему жизнь. Влекомый страшным предчувствием, он понял, что непременно должен проехать мимо того дома, чтобы бросить взгляд на два окошка на втором этаже, — у одного из них всегда сидела мама, дожидаясь его возвращения из школы.

— Константин Юрьевич! Что с вами? — Он не заметил, как к нему с тревогой склонилась Доброхотова. — Вам плохо?

— Нет! Нет! — спохватился он. — Я… просто забыл… — И торопливо встал из-за стола. — Извините меня!

Войдя в каюту, захлопнул дверь и повернул защелку запора.

Ровно год назад она умерла…

…Единство прошлого, настоящего и будущего… Закон диалектики. Кажется, Солюс что-то говорил об этом. Прошлое не уходит в небытие, оно в настоящем и будущем. Значит, мы в конечном счете бессмертны, как бессмертна и неразделима во времени сама материя. Значит… Значит, ничто не исчезает в этом мире. Он снова взглянул на часы. Еще бьется ее сердце, усталое, исстрадавшееся, но живое. Ему остается биться четыре минуты… Но даже когда оно сожмется в последний раз, где-то уже в ином времени будет существовать живым и бессмертным.

Он положил руки на раму иллюминатора, опустил на них подбородок. Теплый влажный ветер коснулся лица. Над океаном пышным соборным торжеством полыхал алым и золотым непривычный, непостижимый в своей огромности закат. Волна у борта звенела и звенела, спокойно, ровно, невозмутимо, и казалось, что сама вечность начинается за бортом судна…

Раздался телефонный звонок. Он не хотел брать трубку, но телефон все звонил и звонил. И ему вдруг показалось, что в этом звонке было что-то от заката за бортом, от таинственной тишины засыпающего океана. Он поднял трубку и услышал голос Ирины.

— Это я… — Она сделала паузу и как будто с усилием продолжила: — Сегодня… год. Я помню…

— Спасибо! — перебил он. — Ты где?

— В лаборатории.

— Я сейчас приду к тебе!

Ирина понуро сидела за столом, перед ней был ворох бумаг, которые она сортировала.

— Архив Файбышевского, — пояснила. — Надо отобрать важнейшее и запечатать. Ясневич велел.

— Запечатать? Зачем?

— Сама не пойму. Говорит, так положено…

Она отложила папку, которую держала в руке, к краю стола и теперь молчала, глядя куда-то в сторону. Казалось, ждала его новых вопросов.

— Что определил английский врач?

— Тяжелый инсульт.

Они опять помолчали. Что можно сказать в таком случае?

— Я понимаю, Ира, как тебе сейчас тяжело.

В ее глазах блеснули подступающие слезы:

— Моя вина!

— Твоя?

Она отвернулась и говорила теперь, глядя в пол. Говорила быстро, нервно, на высокой ноте, словно на публичном покаянии.

— …Ему нельзя было ходить в этот рейс. У него гипертония, тяжелая. Но он обманул врачей, чтобы получить медицинскую книжку моряка. Очень хотел в рейс. Надеялся на эту самую губку, на новый адаптоген. Ведь отдал ему несколько лет труда…

Она облизала сухие губы кончиком языка и затихла.

— Была еще одна причина… — подсказал он.

— Была. — Подтвердила сурово. — Из-за меня он и пошел в рейс. Во всем виновата я. Не имела права допускать. Пыталась отговаривать. Но он ни в какую. Считал, что рейс в океан пойдет ему на пользу. Тогда я сама попыталась уклониться от командировки. Он настоял: научная тема у нас общая. И я отступила. Думала, все обойдется…

— Он тебя любит?

Она кивнула, так и не взглянув на Смолина.

— Гриша как большой ребенок. Ничего слушать не хотел.

— Может быть, все и обойдется… не убивайся раньше времени. — Он шевельнул губами, пытаясь изобразить обнадеживающую улыбку. — Так что у вас все будет хорошо!

Ирина вскинула ресницы, удивленно взглянула на Смолина и повторила за ним с невеселой усмешкой:

— У нас?! Эх ты!

Порывисто поднялась, нетерпеливо поправила упавшую на лоб прядку волос:

— Извини! Мне надо зайти к Ясневичу. Дела!

Смолин уходил от Ирины опустошенный, остро ощутив — в который раз! — свое одиночество.

Океан уже погрузился в темноту, над ним дрожали звезды, крупные, чистые, такие близкие, досягаемые, что казалось, «Онега» держит путь именно к ним. Древние были убеждены, что существует звездная память, что в этом мерцающем алмазном блеске, рассыпанном в зияющей над головой вечности, заключено прошлое и будущее каждого из нас. Глядя в завораживающий мир космоса, ты никогда не будешь чувствовать одиночество, наоборот, поймешь свою принадлежность к этому великому целому, ощутишь себя составной и равноправной частью его. Ведь ты уже существуешь где-то там, в скопищах звезд, планет, комет, астероидов, как среди близких тебе людей, которые покинули земную юдоль…

У трапа Смолина догнал третий помощник Литвиненко.

— Я вас давно ищу, Константин Юрьевич, даже в каюту звонил.

— Что-нибудь случилось? — встревожился Смолин.

Литвиненко улыбнулся во всю ширь своей просторной физиономии.

— Наоборот! Добрые вести! Представляете, мы с Моряткиным все-таки сумели связаться с «Глорией»…

— С кем? — не понял Смолин.

— Да с той яхтой, на которой француженки. Так у них все в порядке. Живы и здоровы. Идут прежним курсом.

Ночью Смолину снова виделись кошмары, и в них жестко впечатался чей-то настойчивый тревожный голос. «Штормовое предупреждение! Штормовое предупреждение!» Наверное, об этом сообщал динамик, в памяти след оставил, но не разбудил.

Он попытался выйти на палубу, но стоило приоткрыть дверь, ведущую к борту, как в грудь мягко, но мощно, как боксер перчаткой, саданул тугой порыв ветра. Ого! Штормище настоящий! Значит, не зря предупреждал их «голос бури». Вот она! Долгожданная!

В коридоре повстречался Кулагин. В крахмальной сорочке, при галстуке — будто в гости направляется. Снисходительно усмехнулся, увидев Смолина:

— Покачивает?

— Сколько баллов?

— Пока не шибко. Но идет к худшему. Пойдемте, взглянем на барометр! — Он легонько, дружески взял Смолина под руку. Это свидетельствовало о том, что зла старпом не помнит.

На мостике были Руднев и рулевой Камаев, невысокий широкоплечий крепыш.

Старпом зашел в соседнее помещение штурманской и, возвратившись в рубку, сообщил:

— Падает барометр! — подошел к лобовому стеклу, прищурив глаза, поглядел на океан: — Пока баллов шесть, не больше. Но волна плохая, бодливая. От такой добра не жди. — Обернулся к Смолину и снова усмешкой наморщил нос: — Вот она, ваша наука! На картах антициклон, полный штиль. А шторм вынырнул, как джинн из бутылки.

— Козни треугольника! — бодро определил Руднев. И стал вспоминать, как в другом «треугольнике», Филиппинском, который называют «морем дьявола», идущий на расстоянии тридцати миль от их сухогруза японский траулер вот в такой же внезапный непредвиденный шторм вдруг провалился в тартарары, словно угодил в яму. И ни щепочки на поверхности моря не осталось.

— Тоже мне примерчик! В такую погоду вахтенный должен о другом думать. На то он и вахтенный! — с расстановкой произнес Кулагин.

И, словно в подтверждение своих слов, взглянул на часы, взял микрофон и неторопливо вложил в его круглую решеточку четкие, полные оптимизма и спокойствия слова:

— Доброе утро, товарищи! Судовое время семь часов утра. Находимся тридцать один градус северной широты, семьдесят западной долготы. Следуем курсом норд-вест со скоростью семь узлов. На море шторм. Волнение шесть баллов, ветер восемь. — Кулагин сделал паузу, чтобы подготовить слушателей к следующей части сообщения. — Внимание экипажа и экспедиции! Шторм идет на усиление. Еще раз предупреждаю: все предметы в служебных помещениях и каютах тщательно закрепить. На палубы выходить в крайнем случае и только по неотложным делам. Неукоснительно сохранять спокойствие, порядок и дисциплину!

Положив микрофон, взглянул на Смолина.

— Вот так! А вы, уважаемый Константин Юрьевич, говорите: наука! Оказывается, еще слабовата она, ваша наука. Даже элементарного шторма предсказать не может. На картах — одно, в море — другое. — Он усмехнулся. — Вся надежда на предстоящую встречу с «товарищами». Может, вместе одолеете?

Он провел рукой по подбородку, словно сдирая ухмылку, как ненужную, не соответствующую настоящему его настроению, брови на переносице собрались в желтый пучочек.

— Не верю я в пользу этой встречи! — сказал жестко, с раздражением. — Зря только горючее тратим. Сами себя обманываем.

Некоторое время на мостике царило молчание. Было лишь слышно, как шумят волны у форштевня судна и посвистывает ветер в снастях радиоантенны.

— Не могу понять, почему мы должны враждовать с американцами? — нарушил молчание Руднев. — Не могу! Нормальные ребята. Вон Клифф! Отличный парень. Совсем свой.

— Свой! — Рот Кулагина перекосился. — Это только так кажется, будто американцы свои в доску. Сами себе внушили: мол, близки по духу, два великих народа, а раз великие — значит, похожи широтой, размахом, великодушием, нетрудно и столковаться. Вздор! Совсем мы разные! И на мир смотрим каждый по-своему. Оттого-то и трудно столковаться. Хотим предотвратить войну, а война-то у нас с ними уже давно идет и словами и действиями. А одно действие вызывает другое — большее. Так постепенно и подберемся к последней черте, к «Он зе бич», как назвали американцы один свой фильм — «На последнем берегу».

Прислонившись к локатору, старпом затих.

— А я не верю, чтоб случилась война… — произнес Смолин. — Это газеты нагнетают психоз. Серьезных причин для всеобщей планетарной войны нет. Она нелепа. В ней не будет победителей. Значит, просто создают пропагандистский шум.

Кулагин обернулся, с сожалением взглянул на Смолина, огорченно вздохнул, словно перед ним был человек, хотя и уважаемый, но наивный и далекий от подлинной жизни, так что всерьез его слова воспринимать не стоит.

— Ох вы, ученые, ученые… — покачал головой. — Светочи наши! Засунули планету, как муху, в лабораторную пробирку и тешите себя убеждением, будто весь мир послушен придуманным вами законам. А есть законы, которые вам еще неведомы, существуют без вас, действуют помимо вас. Законы материи, общества — чего хотите! Что-то главное, решающее в теперешнем движении жизни вы так и не постигли. И сможете ли? Никто из вас не ведает, чем все это кончится, не возьмется предсказать завтрашний день. А раз так — какие же вы мудрецы, если даже в ближайшее завтра заглянуть не можете, не в состоянии понять, объяснить и тем более предсказать поступки главного объекта вашего внимания на планете — человека.

Кулагин прошелся по всей длине рубки, заложив руки за спину.

— Не кажется ли вам, Константин Юрьевич, — продолжал он тоном, в котором по-прежнему звучала снисходительность. — Не кажется ли вам, что в пособничестве прогрессу человечества наука сделала уже все, что было в ее возможностях, и вдруг выдохлась, почувствовала собственную ограниченность, как чувствует свою ограниченность теперь и само человечество? — Он повернулся к Смолину, веснушки на его носу, казалось, иронически зашевелились. — Вот так-то!

Ясно! Старпом все-таки решил нанести ответный удар, не забыл полученной от Смолина нахлобучки. Наверняка специально заманил на мостик, чтобы отыграться при свидетелях.

Ну что ж, спор так спор!

— По-вашему, остается бросить надежду и поднять лапки вверх, признав собственное бессилие?

— Вот уж нет! — серьезно возразил Кулагин. — Я лишь против самообмана. Не надо принимать за действительность собственные настроения и упования. Действительность надобно оценивать такой, какая она есть. И это прежде всего должны делать вы, ученые, для которых, как вы утверждаете, истина превыше всего. И всякие там петиции за мир, сверхпредставительные конференции за мир, песенки за мир, детские рисуночки с голубками мира — самообман! В сущности, демобилизация воли. Вроде церковных песнопений с упованием на милость Всевышнего. Надежду, конечно, терять нельзя. Без надежды не выстоять! Но надежду не принесет нам рождественский Дед Мороз, уповать не на судьбу, а на себя! Только на себя. Нам надо выстоять! Другого не дано. А выстоять — это значит быть готовым ко всему, даже к самому худшему. И если уж так случится, то и самое худшее встретить не коленопреклонно перед Судьбой, а на твердых ногах, по-мужски, защищаясь до последнего. Разве я не прав?

— Правы! Конечно, правы, Анатолий Герасимович. — вдруг отозвался со своего места штурвальный Камаев, который во время долгого монолога старпома смотрел на него широко раскрытыми, полными обожания глазами. — Твердость нужна! Ох как нужна! Разболтались! Мой отец на лобовом стекле своего «Запорожца» портрет Сталина прикрепил. Вот, говорит, что сейчас нам требуется — власть! — Камаев оторвал руку от штурвала и потряс перед собой крепко сжатым кулаком. — Твердая власть!

Руднев бросил на штурвального неприязненный взгляд, пробурчал:

— Ты своим папаней не кичись. Недомыслие у папани! Портрет прицепил на автомобиль! Ишь какой принципиальный! За этим портретом, парень, твердость иного рода — с плеткой. Нет уж, пардон, твердости того образца нам ненадобно. Вкусили — хватит! По плетке папаня твой соскучился, по плетке! Если уж твердость, то по иным меркам, по современным, человеческим.

— Верно! — поддержал Смолин. — Во вчерашнем дне от завтрашнего не спасешься.

Кулагин снова задумчиво прошелся вдоль лобовых окон рубки, на секунду задержал шаг возле штурвала, насмешливо покосился на Камаева:

— Ты уж лучше вперед поглядывай. В море! Тоже мне стратег!

Подошел к окну, уперся длинными руками в поручень, широко расставил крепкие, привыкшие к палубной зыбкости ноги, взглянул в океан.

— …Ветер, ветер на всем белом свете, — вдруг громко продекламировал он, и в голосе была то ли усталость, то ли привычная морская тоска.

Смолин подумал, что, наверное, в очередной раз ошибся в оценке людей. Нет, не для того, чтобы отыграться на нем, затеял Кулагин этот невеселый разговор. Просто захотелось человеку высказать то, о чем он, должно быть, частенько размышляет здесь, в рубке «Онеги», в долгие унылые часы старпомовских вахт.

— Эх! Пивка бы сейчас! Хорошо было пиво в Италии! Бочковое. — Руднев даже крякнул от вожделения.

Очередная мускулистая волна, подобравшись к «Онеге», саданула своим плечом в правый бок судна, бросила «Онегу» на левый бок, да так, что чуть не хлебнули бортом водички, и находившиеся в рубке не услышали, а скорее почувствовали, как где-то в глубине корабля раздался звон и хруст — билась посуда.

В кают-компании оказался один Крепышин. Широко раскинувшись за столом, он со вкусом завтракал. Качка была ему нипочем.

— Ты мне, Клавуша, чайку покрепче принеси! Покрепче! — Он указал на стакан, наполненный слегка подкрашенной жидкостью. — Разве это чай? Это, прости за выражение…

Стоявшая у стойки раздачи Клава поморщилась.

— Ты не морщись, — с шутливой назидательностью продолжал Крепышин. — Своему небось такого чаю не преподнесешь. Индийского завариваешь. Из заначки. Сам видел.

Смолин сел за свой стол. Крепышин обернулся к нему и подмигнул с хитроватой улыбкой: мол, послушай, какая тут пикантная травля идет. Снова обратился к буфетчице:

— Ты, Клавушка, переменила бы курс своего корабля. С тем ориентиром у тебя дело безнадежное. На все пуговицы застегнут. У него все дозировано. Любовь тоже. — Крепышин жарко сверкнул узкими угольными глазами. — Любовь не может быть дозированной. Любовь должна быть необузданной, как океанская волна. Для такой настоящей любви на «Онеге» имеются и другие каюты. Учти! Тоже отдельные, боковые — так что соседям ничего не слышно. Ну как, лапушка? А?

Громко расхохотался и прихлопнул ладонью свою выставленную из-под стола мощную, туго обтянутую джинсовой штаниной коленку.

— Как вам не стыдно, Эдуард Алексеевич! Болтаете бог знает что, — вяло защищалась Клава.

Смолин удивился Клаве. Подошла бы да двинула Крепышина по физиономии за болтовню. А она лишь легонько отмахивается. Привыкла. На судне любят чесать языки. На всех не наобижаешься. И подальше не пошлешь — куда дальше-то! Три шага и борт!

Клава скрылась в комнатке, где помещается раздаточная, и вернулась с двумя стаканами чая в подстаканниках. Один поставила перед Крепышиным, другой отнесла Смолину. Это был настоящий, хорошо заваренный чай, терпкий запах приятно щекотал ноздри — добился все-таки своего, болтун! Смолин отпил глоток и почувствовал, как вместе с теплом входит в него бодрость.

— Нравится? — Клава ожидала похвалы.

— Отлично! Вы, Клавочка, мастер заваривать чай!

Судно резко легло на борт, и в раздаточной загремела посуда, что-то хрустнуло, что-то разлетелось на куски — бой имущества продолжался.

— Ого! Градусов на двадцать прилегли. Прилично! — определил Крепышин.

Ухватившись за одну из колонн, подпирающих потолок, Клава застыла как вкопанная. Глаза ее в страхе округлились, рот приоткрылся в немом крике.

— Напугалась, лапушка? — хохотнул Крепышин. — К вечеру завернет покрепче. Так что приходи после ужина. Поштормуем вместе.

Он взглянул на Смолина, в театральном жесте вскинул руки:

— Надеюсь вы, Константин Юрьевич, не принимаете все это всерьез? Обыкновенный морской треп! Особенно полезен для поддержания настроения в штормовую погоду. Даже рекомендуется медиками.

Подмигнув Клаве, тяжело поднялся из-за стола, по-моряцки широко расставляя ноги, чтобы удержаться на вихляющемся в качке полу, направился к выходу.

Смолин остался в кают-компании один. Странно! Неужели всех остальных укачало! Клава поставила перед ним тарелку с селедкой под луком, тарелку с черным свежим, корабельной выпечки хлебом. Скатерть, которая покрывала стол, была мокрой — чтоб при крене посуда не соскальзывала. Уныло-серая от влажности скатерть, унылая селедка энтузиазма не вызывали. В сущности, дикость — утром селедка! Иностранцы изумляются. Говорят, давние традиции отечественного флота, еще с парусных времен. Так, может быть, уже и устарели, как сам парусный флот?

Подташнивало не только от качки, но и от созерцания стола. А вот Клава бодра, только резкого крена пугается, опасается, как бы судно не перевернулось.

— Вас не укачивает?

— Нисколечко.

— Повезло. Говорят, даже настоящие моряки не выдерживают.

Клава кивнула:

— Бывает. Вот у нас опять капитан нездоров. Печень у него. При шторме с больной печенью худо.

— А где же остальные? — Смолин кивнул в сторону пустого зала.

— Придут! Никуда не денутся. Правда, некоторые слегли…

— Кто же?

Она чуть прикусила губу, раздумывая, говорить или нет. Но все же решилась.

— Ну, например, Иван Кузьмич…

— Мосин? — изумился Смолин. — Он же настоящий моряк!

— Настоящий! — охотно подтвердила она. — На танкерах ходил. А танкеры вон какие махины. Как остров. Качка там широкая, солидная. Даже приятно. А здесь карусель. Можно его и простить. Правда?

— Вполне, — согласился Смолин.

Ободренная его поддержкой, Клава, почему-то понизив голос, сообщила:

— Сейчас понесу крепкого чая. Он только крепкий любит. В качку помогает. Говорят, сосуды расширяет.

— Конечно, отнесите. В море люди в трудный час должны друг друга поддерживать.

— Вот! Вот! В море совсем не так, как на берегу. В море у людей счет друг к другу иной. И спрос с каждого должен быть иным. Ведь так? Правда?

Судно снова легло на борт, но теперь уже на левый.

— Курс меняют, — прокомментировала Клава, вцепившись в раздаточную стойку. — Хотят половчее выбраться из заварушки.

— Все-то вы знаете…

— Знаю. — Клава сделала усталый жест рукой. — Насмотрелась в море всякого. Не первый год. А все боюсь. Жутко боюсь штормов.

Она подсела к столу Смолина, понизив голос, доверительно продолжала:

— Погибнуть боюсь, Константин Юрьевич. Родом-то я морячка, дед моряком был, отец, братья моряки. Вот и меня потянуло. Вроде бы дело семейное. А я боюсь. Даже когда штиль. Не люблю море, честное слово! Мне бы на бережку в спокойном доме хозяйничать! Я бы… — Она подняла над столом свои проворные смуглые руки, как бы демонстрируя готовность к домашним заботам, и Смолин подумал, что в самом деле доброй хозяйкой была бы в чьем-то доме эта милая молодая женщина.

— Так за чем же дело стало?

Она медленно покачала головой:

— Да кто морячку возьмет-то? О нас бог знает что треплют на берегу. Береговые морячек обходят за милю, будто все мы порченые.

Пол под ними снова одним краем завалился, вздыбился другим.

Клава, придержав на столе тарелку с хлебом, чтобы не снесло, охнула:

— Сердце так и холодеет! А к тому же этот самый Бермудский! Могильное место, гибельное.

— Не погибнем. Судно надежное.

Она задумчиво кивнула:

— Так-то это так, надежное, конечно. Но уж больно много на борту всякого непорядка. Вот, например, у меня в каюте нет спасательного жилета. Был, но в порту приписки вдруг исчез. А без спасательного как-то тревожно…

— Скажите боцману. У него в запасе всегда отыщется.

Клава досадливо поморщилась:

— Говорила. Никак не соберется отыскать. Ворчит: мол, панику разводишь. Зачем тебе этот жилет сдался? В лихой час в нем дольше мучиться придется.

— Хотите я вам свой отдам?

Она мягко улыбнулась:

— Спасибо, Константин Юрьевич. Не волнуйтесь. Отыщет в конце концов. Я просто так сказала, для примеру. Судно наше вправду надежное и мореход хороший.

Надежное судно еще раз повалило на борт, и крен был долгий, мучительный, тревожный — до замирания сердца. Смолин почувствовал, как к горлу подбирается тошнота. Однако заставил себя допить чай.

— Пойду! — выдавил хлипким голосом.

— Идите на корму. На воздух, — участливо посоветовала Клава. — Там ветер потише. На воздухе во время шторма лучше всего.

— Кулагин запретил появляться на палубах.

Она отмахнулась:

— А ну его! Что ни команда, непременно окрик: «Неукоснительно!» Словно грозит отдать под суд. Жмет на людей — не продохнуть. Недаром его прозвали Неукоснительный! А что будет, когда станет капитаном?

— Но, может быть, тогда спасательные жилеты окажутся у каждого?

Солюс переставлял послабевшие старческие ноги со ступени на ступень, крепко вцепившись в поручень трапа.

— Отличная погодка! — задорно блеснул детски свежими глазами. Старик снова играл роль настоящего парня, которому подавай трудности и приключения.

— Опаздываете на завтрак, — заметил Смолин. — Селедка вас ждет не дождется.

— Делом занимался! — сообщил Солюс с гордостью. — Я теперь медбратом работаю.

Оказалось, что судовой врач Мамина в последние дни не покидает койки, обязанности выполнять не может. А кто же может? Смог старый академик, он биолог, но еще до революции окончил в Петербурге Военно-медицинскую академию, правда, никогда не практиковал как врач. Но как быть, если на борту нет другого человека, кто был бы ближе к медицине, чем академик Солюс. А ведь он когда-то произносил клятву Гиппократа: не отвернуться от страждущего. Кто ногу зашиб, кто плечо вывихнул, кого мутит, шторм как-никак. Ну и все к нему: посоветуйте, помогите! Перебрался в медпункт.

— А знаете, кто мне помогает? А? — он хитро прищурился. — Ну догадайтесь!

Смолин догадался сразу, но сделал вид, что озадачен вопросом.

— Ирина Васильевна! — торжествующе сообщил Солюс. — Я ей позвонил, и она немедленно пришла. Сказала, что качки не боится и готова помочь. Прекрасно исполняла обязанности медсестры. Прекрасно! Душа у нее милосердная.

Он лукаво взглянул на Смолина:

— Но это вы, должно быть, и сами знаете.

Он приосанился и добавил:

— Должен вам сообщить, что мы отлично сработались с Ириной Васильевной.

Неистребимый жизнелюб этот старик, отмеченный природой среди других ему подобных величием своей простоты.

— Капитану стало хуже. Уколы делали ему.

— А вдруг кому понадобится срочная операция? — спросил Смолин.

— Буду оперировать. А как же иначе, если другого выхода не останется?

— Можно я вас провожу? Сильно валяет. Как бы не оступиться.

Солюс обиделся:

— Нет уж! — ответил подчеркнуто сухо. — У меня своих сил достаточно. Вполне!

Хрипнул репродуктор на стене, раздался бойкий со смешинкой голос Моряткина:

— Внимание! Внимание! Судовая радиостанция начинает лирический концерт «Любимые мелодии», составленный по заявкам тружеников «Онеги».

Конечно, никаких заявок «тружеников» не было и в помине. Это все выдумки Моряткина. День выдался тяжелый, всем было тоскливо, вот радист и решил поднять настроение людей. Первым шел «заказ» Бунича — ария из «Евгения Онегина». Смолин улыбнулся. Все ясно: капитан носил прозвище Евгений Онегин по названию своего судна. Кулагин, оказывается, пожелал услышать старинный романс «На заре ты ее не буди». Намек ясен каждому — вахта старпома с четырех ночи до восьми утра, ровно в семь ноль-ноль его голос «неукоснительно» будит обитателей «Онеги», а кому охота вставать в такую рань, особенно если штормит. Для Мосина исполнялась песня Высоцкого, подобранная как раз к обстановке:

…Будто наш научный лайнер В треугольнике погряз…

Тут уж Моряткин переборщил: лежащему пластом помполиту вряд ли кстати будет услышать, что «нам бермуторно на сердце и бермудно на душе».

«Заказ» Доброхотовой тоже с ехидным намеком: романс «Не пробуждай воспоминаний». Но зато как, наверное, польщен Крепышин, услышав арию герцога из «Риголетто», ведь он всеми силами стремится прослыть этаким неотразимым ловеласом. Посмеется и Клифф Марч, когда ему переведут слова, оказывается, любимой им русской народной песни «Живет моя отрада в высоком терему», — метеолаборатория находится на самой верхней палубе.

— …По особой, настоятельной просьбе доктора наук Смолина передаем его любимую песню «Изабэль» французского композитора Шарля Азнавура.

Смолин чуть не подскочил на койке. Вот плут! Это называется — в чужом пиру похмелье! Видите ли, не хочется Моряткину страдать в одиночку, пусть все делят с ним его душевные терзания.

…Любовь проникла в меня, Впиталась в мою кожу С такой силой, Что у меня нет больше ни покоя, ни отдыха… Изабэль! Изабэль! Изабэль!..

Впрочем, Моряткин угадал: для Смолина эта песня — воспоминание о беспокойных и радостных днях с Тришкой, они любили слушать ее вдвоем, а потом, когда расстались, печальная мелодия «Изабэли» всегда больно напоминала Смолину об утраченном.

…Я был бы счастлив ласкать даже твою тень, Если бы ты только решилась Отдать мне свою судьбу навсегда… Изабэль! Изабэль! Изабэль! Любовь моя!

Жалобно позвякивали на полке стаканы, где-то над потолком, на палубе бака при каждом крене звенела неведомая железяка, стук машины под полом хотя и был, как всегда, невозмутимо монотонным, но в нем чудилось напряжение и усталость… И еще шумел за бортом океан. За весь рейс он никогда так не шумел, как сейчас.

Смолин проснулся от того, что кто-то постучал в дверь. Он вскочил, дернул ручку и в дверном проеме увидел Ирину. Лицо ее казалось сморщенным, как от боли.

— Мне страшно, — она еле шевелила губами. — Можно побуду у тебя?

Он схватил ее за руки, потому что судно снова повалило на борт, и оба они еле удержались на ногах. Пальцы Ирины были ледяными.

Смолин подвел ее к койке, бережно уложил, почувствовав, как под его рукой вздрагивает покорное женское плечо.

— Лежи и ничего не бойся. Все будет в порядке.

— Ага! — слабо отозвалась она, не отрывая головы от подушки.

Он молча постоял возле койки, подошел к письменному столу, включил настольную лампу.

— Я поработаю немного… Не помешаю?

Он всегда спрашивал это, когда они жили под одной крышей. Он любил работать ночами.

Ирина не отозвалась.

Над письменным столом на стене был прикреплен ее портрет, нарисованный Чайкиным для стенгазеты. Смолин осторожно, чтобы не повредить, отлепил его от стены, свернул в трубочку, сунул в стол. Оглянулся на Ирину: не заметила ли? В полумраке лица ее не было видно.

Качка была прежней, но Смолин с удивлением почувствовал, что пропало недавнее тошнотворное состояние, когда поглядываешь на раковину умывальника как на прибежище надежды. Больше того, он даже смог работать с калькулятором и сделать кое-какие расчеты. Но все это происходило подсознательно, скорее автоматически. Он то и дело косился в сторону койки, осязая взглядом очертания ее тела под одеялом.

Наверно, Ирина заснула — ему казалось, что сквозь грохот шторма он слышит ее ровное дыхание. Тогда он погасил свет и прилег на диван, диван был короток, пришлось свернуться, как креветка. Но удержаться во время качки на диване, который не имеет защитного барьера, оказалось невозможным. Он снял с дивана поролоновые подушки, положил на пол и лег на них. Только задремал — железяка над потолком оторвалась и с грохотом запрыгала по стальной поверхности палубы, соскальзывая к другому борту. Грохот разбудил Ирину, она тихонько застонала, зашевелилась на койке, позвала:

— Костя! Ты здесь?

— Здесь, Тришка, здесь! С тобой! — Он впервые после стольких лет разлуки назвал ее вслух этим ласковым, своим, единственным — Тришка.

Она затихла, но Смолин еще долго не мог заснуть.

Ему казалось, что не спал вовсе, и удивился, когда, открыв глаза, прямо над собой увидел светлый круг иллюминатора. Значит, уже рассвет. Стояла странная тишина — ничто не грохотало, не звякало, не шипело. И пол под ним был ровным и спокойным. Он встал, подошел к иллюминатору. Невероятно: шторма нет, шторм словно выключили, как выключают газ под кастрюлей с кипящей водой. На океанской поверхности тихонечко катились легкие, кудрявые, как овечки, волны.

— Доброе утро! Буря кончилась? — Ирина приподняла голову, посмотрела на диванные подушки, разложенные на полу. — Я согнала тебя с койки? Бедненький! Прости.

— Ничего… — Он улыбнулся ей.

— Ты спал?

— Конечно.

— Страшная ночь была, правда? Первый раз в жизни такое.

— Я тоже ничего подобного не испытывал.

Он собрал с пола подушки, водрузил их на диван. Она молча следила за его работой.

— Скажи, ты в самом деле заказывал радисту «Изабэль»?

Смолин почувствовал, как кровь ударила ему в лицо.

— Да что ты! Это Моряткин мне навязал! Настоящий пират!

— А…

Он машинально передвигал на диване подушки, словно их расположение имело для него какое-то значение.

— Отвернись! Я буду вставать! — приказала Ирина.

Пришлось отправиться к иллюминатору и снова без интереса взирать на присмиревший океан. Странно, почему нужно отворачиваться, ведь спала-то она в одежде… Он услышал, как сухо зашуршали ее волосы под гребнем. Причесывается у зеркала, которое над умывальником. Вот почему было велено отвернуться: причесывание у женщины — интимный акт. Щелкнула заколка, скрепившая пучок волос, — туалет завершен.

Голос Ирины прозвучал деловито и даже холодновато.

— Спасибо за приют!

— Не стоит! — сказал он, оборачиваясь. — Я рад, что мог быть тебе полезным.

Смолин невольно ею залюбовался. После сна лицо посвежело, глаза полны света, аккуратно причесанная, складненькая, юная — как школьница! Словно и не было вчерашнего шторма и в нем ее перекошенного ужасом лица.

Она коротко засмеялась:

— Ну и оборотик: «Мог быть полезным». Дипломат! Это ты здесь, за границей, стал таким?

— Обстоятельства научили.

— Ну, я пошла… — Но не сдвинулась с места, и Смолин понял: что-то еще хочет сказать.

— Ну! — помог он ей.

— Костя! Я надеюсь… ты поймешь все правильно.

— Я все понимаю, — сказал он, намеренно глядя в сторону. — Могла бы мне об этом и не говорить.

— Извини!

Он кивнул и молча раскрыл перед ней дверь.

Оставшись один, постоял посреди каюты, тупо глядя в пол, потом рухнул на койку, еще хранившую тепло ее тела, и чуть не застонал от тоски и бессилия.

«Внимание! Всем начальникам отрядов явиться в каюту начальника экспедиции в шестнадцать ноль-ноль. Явка обязательна».

Объявление по радио повторили трижды, и Смолин понял, что случилось нечто серьезное.

В четыре собрались все приглашенные. Вместо выбывшего Файбышевского маленький отряд медиков-биологов представляла Лукина. Американцев, которые приглашались на все научные совещания, на этот раз не было.

За столом рядом с Золотцевым сидел капитан. Лица у обоих были хмурые, а у Золотцева особенно, и стало окончательно ясно: дурные вести!

Когда последней явилась Доброхотова и все оказались в полном составе, Чуваев, который, судя, по всему, уже знал о причинах сбора, сказал:

— Надо и америкашек позвать! Пускай поприсутствуют. Пускай в глаза нам взглянут.

По этой фразе, по тону, с которым она была произнесена, особенно по пренебрежительному «америкашек», уже никто не сомневался: дело касается предстоящего сотрудничества с американцами. Что-то сорвалось.

— Правильно, — решительно поддержал Чуваева Шевчик. — Пускай придут! Мы найдем, что сказать им!

Но Золотцев с сомнением покачал головой:

— А надо ли, друзья мои? Надо ли с ними конфликтовать? Те, кто у нас на борту, люди вполне положительные.

— Это только так кажется, — проворчал Чуваев. — Все они одним миром мазаны.

— Ни к чему их звать! — заключил Бунич. — У нас здесь не митинг для киносъемок.

Он метнул взгляд в сторону Шевчика:

— Делом надо заниматься. А не ерундой!

Чуваев недовольно покосился на капитана, но промолчал.

— Так что начнем, пожалуй, — мрачно произнес Золотцев.

Он коротко информировал о случившемся. Сегодня ночью Марч связывался со своим центром в Норфолке. Ему сообщили, что два американских корабля науки уже находятся в заранее определенном для встречи с «Онегой» месте. Но по требованию вашингтонской администрации предстоящая совместная работа полностью отменена. Американские корабли будут выполнять намеченную программу в том же самом регионе, но без сотрудничества с «Онегой». Один из кораблей примет на борт двух граждан США и гражданина Канады, которые находятся на русском судне. Просят выйти на связь, чтобы договориться о точке, где будет совершена пересадка.

— Мы немедленно соединились с Москвой, слава богу, на этот раз связь в распроклятом треугольнике все-таки удалась, — рассказывал Золотцев. — Час назад пришел ответ, Москва подтвердила решительный отказ американской стороны от сотрудничества. Он пришел и по дипломатическим каналам. Нам предложено проводить эксперимент в одиночку, но проводить в любом случае.

Ясневич поморщился.

— Какой толк! Вся программа построена на совместных действиях. Только на совместных! Это все равно что отрубить вторую руку.

Золотцев обессиленно откинул голову на спинку кресла. На его лбу выступила мелкая роса испарины.

В каюте повисла тяжкая тишина.

— И даже не извинились? — спросила Доброхотова.

— Томсон приходил сегодня утром ко мне и возмущался действиями своего правительства, — сказал Золотцев.

Чуваев скривил щеку в беззвучном смехе, махнул рукой: мол, что нам их извинения!

— Вот она, холодная война! — грустно шевельнул бармалеевскими усами геолог Мамедов и вдруг улыбнулся одними глазами: — Не иначе как бермудские козни!

— Выбросить американцев за борт — и все тут! — мрачно пошутил кто-то.

— Нельзя так шутить! — покачал головой Солюс, который, как всегда, сидел в дальнем углу салона. — Безумству, друзья мои, поддаться легко. Труднее при любых обстоятельствах оставаться людьми. Теряющий в себе человеческое — теряет все!

Губы Чуваева тронула чуть заметная снисходительная усмешка, а сидящий рядом с ним Кулагин поморщился.

— О чем это вы, уважаемый академик? — с укором промолвил он. — Вот вы верите в высокое предназначение человека, в разум, справедливость. Постоянно об этом говорите. Но ради бога извините меня за прямолинейность, не являются ли все эти успокоительные речи обыкновенной христианской проповедью непротивления злу? Церковники молились в храмах о всепрощении, а на Ближний Восток шли кровавые крестоносцы. Эйнштейн уговаривал не создавать атомную бомбу — ее создали. Оппенгеймер заклинал не использовать ее в войне — ее сбросили на Хиросиму. Вы призываете к человечности, а на нас нацелены американские ракеты. Не усыпляют ли подобные сентенции нашу готовность к сопротивлению? Нам надо готовиться к борьбе, а вы…

Кажется, впервые всегда невозмутимый, уравновешенный академик изменил своим правилам. Его глаза сверкнули гневом.

— К борьбе? К какой борьбе, позвольте узнать? Вся борьба в наше время теперь сводится к нажатию двух или трех главных роковых кнопок. Нет, уважаемый Анатолий Герасимович, не ту, вовсе не ту вы провозглашаете борьбу. Наша борьба сейчас состоит в том, чтобы эти кнопки не нажали. Сейчас, как никогда, нужна высшая мудрость и высшее спокойствие. Нужен поиск, но не в сотворении нового оружия, поиск в человеке. Мы уже не можем устрашить друг друга. Мы сейчас должны искать в оппоненте проблески здравомыслия и делать на них ставку. В наше время сражение будут выигрывать не военные. Наступила пора действия политиков, дипломатов, ученых. Да, нас, ученых! Мы представляем немалую, если не решающую силу — и когда работаем на войну, иногда работаем против войны. Это доказал Оппенгеймер, коль вы уж о нем вспомнили. Да, вопреки ему бомбу взорвали. Но сколько уже лет прошло, а его гражданский подвиг не забыт, больше того, именно сейчас о нем вспоминают все чаще. Его пример придает силы и мужества другим, которые борются против вражды и ненависти. Раздувание вражды — это конец. В наши дни главное — не поддаваться на вражду, на безумие, на неосмотрительность. Да, конечно, мы обязаны во всех отношениях, и прежде всего в военном отношении, быть сильными. Иначе с нашим словом считаться не будут. Но слово это должно быть не бранью, не угрозой, а призывом к разуму. Это не христианские проповеди, как вы полагаете. Это философия нашего времени. Нас всех спасет не сила, не брань, а разум.

«Кто прав в этом споре? — думал Смолин. — Две разные точки зрения. Солюс уповает на разум, Кулагин и Чуваев — на силу. Но ведь сила силе — рознь. А разум бывает и крошечным и великим. И не каждому разуму можно доверять. Наверное, на протяжении всей истории человечества люди мечтали о счастливом сочетании того и другого — о разумной силе. Возможно ли такое сочетание в наше время, когда сила явно превышает разум?» Смолину почему-то вспомнилась Антарктида, и бородатые физиономии американцев на полярной базе Мак-Мердо, и неторопливые беседы в вечерний час за кружкой консервированного пива в душноватых полярных хижинах, над которыми торжественно вздымалась сияющая, словно отполированная, голубизна полярного небосклона…

Смолин почувствовал на лице чей-то пристальный взгляд. Прищурившись, на него внимательно смотрел Кулагин.

— Ну а вы, уважаемый профессор, что вы думаете по поводу этой глобальной философской проблемы: быть или не быть, бить или не бить? — Смолину показалось, что старпом ждет, что «уважаемый профессор» возьмет в споро именно его сторону.

— …Нельзя делать слишком поспешные выводы… — неуверенно начал Смолин. — Думается, что нынешняя политическая обстановка в мире…

Его перебил капитан:

— Хватит философии! У нас здесь не семинар. Через час связь с Москвой. Ближе к делу! Что я должен сообщить о наших планах? Ну?

К Смолину наклонился сидящий рядом Ясневич.

— Что слышу я! — зашептал ему на ухо. — Доктор Смолин заговорил о политической обстановке. Вы, уважаемый Константин Юрьевич, тоже становитесь политиком. А было время…

— Было! — сухо подтвердил Смолин. Странное дело, на грубость капитана не обиделся ничуть, а вежливое замечание Ясневича задело.

Золотцев зашуршал бумагами, поправил очки, кашлянул и этим придал строгость предстоящему сообщению:

— Так вот, мы здесь набросали план действий…

Из этого плана следовало, что многое меняется. «Онега» идет к намеченному полигону в зоне Гольфстрима. И работать будут по утвержденной международной программе. Но уже в одиночку. Задуманный заранее, добросовестно и тщательно подготовленный эксперимент сорван. Но не возвращаться же назад ни с чем? Надо работать! И они будут работать, несмотря ни на что!

Золотцев твердо пришлепнул стол ладонью, и в этом жесте сквозили его решимость и непреклонность перед нелепыми обстоятельствами. Глядя на него, Смолин подумал, что кажущаяся мягкотелость шефа экспедиции обманчива. Золотцев умело ищет наиболее оптимальные для своих планов и намерений варианты действий и действует уже со всей твердостью.

Суровую паузу, вызванную начальственным шлепком по столу, нарушил голос Алины Азан:

— Простите, Всеволод Аполлонович, а где же намечается пересаживать наших гостей?

За Золотцева ответил капитан:

— Американская сторона просит доставить их в точку, определяемую координатами… — Капитан извлек из нагрудного кармана бумажку и зачитал данные. Потом взглянул на Золотцева. — Что будем делать? Куда прикажете идти сначала? На Гольфстрим или в эту точку?

Золотцев задумчиво почесал нос.

— Пожалуй, сперва их надо сдать…

— Извините, но это явная капитуляция, — решительно вторгся в разговор напористый, уверенно неторопливый голос Чуваева. — Нам предъявили ультиматум. Мол, с вами работать не желаем, такое уж у нас сейчас настроение, мол, шлея нам под хвост попала. Нам плевать на то, что вы впустую потратили время и средства на этот рейс. Мы даже не намерены перед вами извиняться. А наших извольте доставить в такую-то точку для передачи. Именно туда, а не куда-нибудь еще. Так нам удобнее.

Чуваев суровым взглядом провел по лицам сидящих за столом, словно готовился к возражениям.

— Разве это не наглость?! И мы во имя высоких принципов его величества Разума должны утереться? Так, что ли?

На этот раз Чуваев бросил взгляд над головами остальных в угол каюты, где сидел Солюс.

— Но не можем же мы иностранцев держать в качестве заложников, — неожиданно вступила в разговор Лукина.

— Конечно, не можем! — поддержала Алина Азан. — Они же наши гости! Если…

Она хотела сказать еще что-то, но осеклась, взглянув на суровое лицо Чуваева.

— И не нужны нам заложники! — отрезал Чуваев, неодобрительно покосившись сначала на Азан, потом на Лукину. — Но сдавать их надо в том месте, где удобнее нам, а не американцам. Мы сами должны определить точку сдачи. И пускай они соизволят туда прийти. Разве я не прав?

И хотя многие прежние суждения Чуваева у Смолина вызывали сомнения и даже неприязнь, особенно его директивный тон, нельзя было не признать, что на этот раз Чуваев прав. Достоинство надо беречь.

— А не влипнем ли мы тут в какой-нибудь международный конфликт? — обеспокоился Золотцев. — Может быть, лучше вначале посоветоваться с Москвой, получить от них дополнительные рекомендации?

— День потеряем на эти согласования, — возразил капитан. — Каждый день эксплуатации судна обходится в копеечку.

— А что делать? Вдруг совершим какую-нибудь промашку, которая потом дороже обойдется, вдруг…

В это время на столе начальника экспедиции задребезжал телефон. Он недовольно поднял трубку.

— Слушаю, Золотцев!

Его глаза под стеклами очков беспокойно забегали: принимал решение.

— О’кэй! — произнес Золотцев неуверенно. — Ай уэйтфорю, мистер Томсон.

Положил трубку, взглянул на сидящих перед ним.

— От имени всей их группы профессор Томсон попросил принять его, и именно сейчас — по срочному вопросу.

Все примолкли, ожидая прихода Томсона. Было слышно, как за стеной в кают-компании позвякивали посудой буфетчицы.

Но вот раздался стук в дверь, и вошел американец, Золотцев пригласил его сесть и обратился к Смолину:

— Константин Юрьевич! Придется попросить вас о переводе. Сейчас каждое слово должно быть переведено абсолютно точно.

Сухощавое лицо Томсона хранило свою всегдашнюю невозмутимость, а смелые, с веселыми искорками глаза Тома Сойера смотрели твердо и прямо. Говорил он с хрипотцой закоренелого курильщика, неторопливо, четко выделяя каждое слово — старая профессорская привычка, Томсон читал лекции в каком-то американском университете.

— Уважаемые коллеги! — начал он. — Я пришел сюда как старший по возрасту в нашей группе североамериканцев. Пришел, чтобы высказать мнение нашей группы — Марча, Матье и свое. Оно едино. Мы считаем решение прервать сотрудничество ошибочным. Ошибочным в своей основе. Не будет никаких шансов на сохранение мирных отношений между двумя сверхдержавами, если они с самого начала не признают очевидное: между ними существуют глубокие разногласия, причем некоторые из разногласий не будут преодолены никогда. Значит, необходимо разработать правила сосуществования и строго их придерживаться. Без таких правил нам уже не прожить. У нас, в Америке, этой бесспорной истины еще многие не понимают. Многие, я подчеркиваю, многие убеждены, что наши правила жизни самые, самые правильные и, стало быть, их должны придерживаться все остальные на планете. В данном случае в нашу с вами затею вмешались именно непонимающие настоящую политики люди, мнящие себя политиками. Они даже представить себе не могут, какой вред наносят прежде всего собственной стране. Тем более в таком деле, как это: мы с вами объединяли наши силы и разум в борьбе за обуздание стихии. А уж американцы знают, что такое, например, торнадо, когда он подбирается к твоему дому неожиданно, из-за угла, как налетчик с пистолетом. Нам помешали ради каких-то вздорных концепций лидеров, которые сами плохо представляют, с каким огнем играют. Значит, придется работать порознь. А ведь две руки удобнее для дела, чем одна. Не так ли?

Он выдержал вежливую паузу, поднял глаза на Золотцева.

— По распоряжению наших боссов мы обязаны в ближайшее время перебраться на судно, которое за нами пришлют. Так вот… — Томсон снова помедлил. — Так вот, мы бы хотели просить вас, сэр, разрешить нам остаться на борту «Онеги» на все время работы на полигоне. К тому несколько причин. За время пребывания на «Онеге» в научном плане мы узнали и увидели немало для себя любопытного, многое вместе обдумали, важное наметили на будущее. Например, доктор Марч с мадам Азан с помощью нашего берегового метеоцентра провел, на мой взгляд, любопытный, прямо-таки детективный надзор за циклоном, который подобрался и изрядно поволтузил каждого из нас…

Сидевшие за столом охотно улыбнулись шутке американца, потому что она была очень кстати в атмосфере всеобщего уныния.

— Значит, сэр, прежде всего речь идет о пользе, — продолжал Томсон. — Есть и другая причина. Как я сказал, нам не по душе решение наших властей, и, оставшись на «Онеге» на время эксперимента, мы тем самым выразим солидарность с русскими коллегами.

— Но «Онега» будет работать на полигоне две недели, — напомнил Золотцев. — Вы должны это учитывать.

— Мы все учитываем, сэр.

— А как быть с вашей пересадкой?

— Возвратимся в Америку из любого порта, куда зайдет «Онега» после эксперимента.

— Разумно… — протянул Золотцев.

Он внимательно взглянул в лицо американца.

— А не опасаетесь ли вы неприятностей на родине, дорогой профессор? Обстановка тревожная…

Лицо Томсона по-прежнему хранило спокойствие, было деревянно-сухим, твердым, только подрагивали белесые ресницы над упрятанными в густую сеточку морщин глазами.

— Обстановка меняется, а есть нечто такое, что должно оставаться постоянным, — достоинство, — сказал Томсон. — А разве этого мало, сэр? Разве за такое не стоит пойти на риск и даже повздорить с начальством? — Он неожиданно широко улыбнулся. — Во время войны, в которой мы с вами находились на одной стороне, я был командиром подводной лодки. За моей субмариной долго охотились японцы, потому что она принесла им кучу хлопот. Однажды они все-таки угодили в нас глубоководной бомбой. Так что к риску лично я привык.

Все взглянули на Золотцева. Начальник экспедиции колебался. Это было ясно по тому, как он бессмысленно передвигал перед собой бумаги, бросал на них короткие взгляды, будто в бумагах могла быть спасительная для него подсказка.

— Ну как, товарищи? — наконец спросил он, обращаясь сразу ко всем. — Удовлетворим просьбу наших иностранных коллег? Или…

— Разве могут здесь быть какие-нибудь «или»? — не выдержала Азан. — Все абсолютно ясно!

Золотцев, поджав губы, бросил на нее выразительный взгляд, мол, это вам, голубушка, все ясно, а вот побывайте в моей шкуре!

Обстановку неожиданно разрядил Крепышин. По-школьному подняв руку, он попросил слова.

— Все-таки у меня, товарищи, есть весьма важное сомнение. — Крепышин глубокомысленно наморщил лоб, изображая скорбное раздумье. Все настороженно глядели на ученого секретаря. — Меня беспокоит… — Он поскреб затылок. — Хватит ли у нас борща для американцев? Все-таки по три лишние тарелки на две недели. А доктор Марч обычно просит добавку. Хотя Остап Бендер и говорил, что нельзя делать культа из еды, но речь идет о серьезном расходе. Придется меньше выливать борща за борт, а, как вам известно, Атлантический океан находится на нашем полном продуктовом довольствии…

Все засмеялись, а Томсон с недоумением посмотрел на Крепышина и на всякий случай тоже вежливо улыбнулся. Ему перевели, и он одобрительно закивал головой: хорошая шутка всегда к месту, особенно при таких обстоятельствах…

— …Если американцы и канадец остаются на «Онеге», значит, наш эксперимент будет носить международный характер, — строго уточнил Ясневич, ни на кого не глядя, словно размышлял вслух. Было ясно, что лично он не одобряет всяческих шуточек при обсуждении столь важных проблем.

— Вот! Вот! — обрадовался Золотцев. — Мы по-прежнему проводим международный эксперимент! Несмотря на происки! По-прежнему!

Встрепенулся и Шевчик, которого все время клонило в сон, вскинул свои беспокойные руки:

— Браво! В этом что-то есть! Несмотря на происки империализма… советская экспедиция с гордо поднятой головой… — Он прищурился, прикидывая в уме, какую корысть может в новой ситуации иметь его неизменно бдительная кинокамера.

Капитан нетерпеливо встал из-за стола, свидетельствуя этим, что пора завершать затянувшуюся болтовню.

— Через десять минут связь с Москвой, — обернулся он к Золотцеву. — Значит, ничего не меняется? Курс прежний?

— Курс прежний! — уже бодро, с облегчением человека, принявшего окончательное и трудное решение, подтвердил Золотцев.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Пусть оставит меня все — лишь бы не оставило мужество.

Старинное изречение

Глава пятнадцатая

ИСТИНА ВСЕГДА ЗА ГОРИЗОНТОМ…

Удивителен этот водный край — Саргассово море. Нигде раньше Смолин не видел такой нежной синевы, как здесь, чудится, окуни руку в воду — и будут капать с нее голубые капли. Не видел и такой прозрачности воды, кажется, напряги зрение — и дотянешь взор до океанского дна. Говорят, здесь самая прозрачная в мире вода. Смолин бросил за борт крышку от консервной банки, и она долго-долго погружалась в сумрак водяной толщи, мерцая, как огонек уходящего в ночь поезда.

Да и сам этот водный простор, простирающийся за бортом судна, необычен: настоящее море со всем характерным для него своим составом воды, температурой, особым животным миром, особым цветом… Единственное, чего здесь не было, — берега. Море в океане! Саргассово море, источник моряцких легенд, мечта естествоиспытателей и гроза штурманов. Даже на поверхностный взгляд оно необычно. Его главная особенность — крохотные плавающие островки водорослей-саргассов, их нежно-изумрудные стебельки с листиками и бусинками ягод туго сплетены друг с другом. Порой подобных островков такое великое множество, что кажется, будто на голубой шелк брошена ярко-зеленая вязь рисунка, как на веселом весеннем платье.

Воды эти таят не только красоту, но и загадки. Говоря о Саргассовом море, обычно вспоминают прежде всего, что оно без берегов и что здесь всемирное прибежище угрей. Эта странная, похожая на змею рыба, обитает в пресных водах. И вот однажды, словно по чьей-то команде, бросает свое озеро или реку и отправляется в сверхдальний путь. Неистребимый инстинкт, доставшийся в наследство от предыдущих поколений, дает ей великую энергию и упорство, точное направление в пути, она проползает по каменистым руслам ручьев, скользит по трясинам болот, бьется в потоках стремительных рек, преодолевает просторы морей и наконец оказывается в Атлантике, где завещанная ей память предков ведет рыбу в сторону другого континента, в точно означенный район, расположенный южнее Бермудского архипелага. Почему именно сюда — пока никому не ведомо. Лишь прозрачным как слеза глубинам Саргассова моря может доверить угриха свою икру, свое потомство, чтобы снова и снова продлить существование древнего угриного рода. А появившиеся здесь новые поколения рыбы-змеи однажды, руководимые памятью предков, ринутся в обратный великий путь от берегов Флориды к плесам Селигера…

На подходе к полигону «Онега» легла в дрейф, чтобы сделать забортную обтяжку новых тросов перед предстоящими работами в Гольфстриме. Воспользовавшись этим, неутомимый Шевчик упросил капитана спустить катер, чтобы запечатлеть «Онегу» со стороны, в морском просторе. Пригласил на катер Крепышина и Клиффа Марча. Относительно последнего у Шевчика, неизменно преисполненного идеями, были свои особые творческие замыслы.

— Вот бы пожаловал сейчас снова американский самолетик! — мечтал он вслух. — Представляете, «Онега» в отдалении, вторым планом, мы с Клиффом в лодке, на горизонте проступает черпая точка, растет, растет, превращается в крестик, потом в самолет, он пролетает над нами, бросает буи, один из буев плюхается рядом с лодкой, мы подплываем к нему, Клифф вытаскивает его из воды, держит в руках — кадр крупным планом, — потом снова крупным планом его негодующее лицо, и он, обращаясь к объективу, говорит… Что говорит? Ну, что-то против войны. За мир. Сюжет-люксус! Крепенький! Рукой пощупать можно.

Но когда катер ушел в море, самолет почему-то так и не явился, к великому сожалению Шевчика, а значит, и не состоялся «крепенький» сюжетик.

И все-таки в море на катере кое-что произошло, не оставшееся незамеченным. Крепышин и Марч надумали искупаться. Очень уж соблазнительно побарахтаться в волне, когда под тобой глубина в четыре километра. Рассчитывали, что никто не заметит: катер находился в миле от «Онеги». Но, оказывается, с мостика в морской бинокль купальщиков разглядел Кулагин. Клифф, как иностранец, выволочки избежал, а Крепышину и особенно Рудневу, который командовал катером, досталось по первое число. Крепышину за то, что купался. Рудневу за то, что разрешил. Купаться в открытом океане запрещено: могут напасть акулы, кроме того, существует так называемая магия глубин, которая, усыпляя осторожность и здравомыслие человека, властно зовет его в вечный и сладкий покой пучины.

Клифф вернулся из рейса странно притихшим. Когда стал рассказывать о своих ощущениях, вся волосатость его лица не смогла скрыть вдохновения, расслабившего стойкую американскую натуру. Оказывается, в тот момент, когда его тело блаженно отдалось ласковой прохладе волны, когда Руднев наконец заглушил отвратительно тарахтящий лодочный мотор, он вдруг услышал в недрах океана, в его сумеречных глубинах музыку. Да, да! То были не какие-то непонятные звуки, которых в море в избытке, была композиция звуков, стройная, ясная, мягко струящаяся, как зелено-голубая вода…

— Ты можешь мне не верить, Кост, но я собственными ушами слышал мелодию, которая шла со дна океана. И помню, какую именно!

Он схватил Смолина за руку:

— Пойдем! Только скорей! Иначе забуду!

Они торопливо прошли в салон, где стояло старенькое пианино, на котором, кажется, давным-давно никто не играл. Марч в нетерпении откинул крышку, провел по клавишам обеими руками, наполнив салон ярким веером звуков, один раз, второй, словно нащупывал проникшую в его мозг мелодию океанского дна. В ответ на порыв человека инструмент благодарно отозвался легким переливом колокольцев, серебряным стуком капели, тонким стеклянным перезвоном, поток звуков все нарастал и постепенно превратился в шум мощно текущей воды. Крепкие, с широкими плоскими ногтями пальцы Клиффа торопились нащупать в наборе клавиш хрупкие струйки мотива, которые, сливаясь в едином русле, и должны были сотворить ту необыкновенную, потустороннюю мелодию, что пришла к человеку из океанских глубин. Вот он как будто что-то нащупал, вот появились очертания мелодии, вот она плавно перешла в другую, третью, и Смолин все больше чувствовал в голосе инструмента нечто знакомое, близкое, счастливое, то, что он знал давно, с детства…

Клифф молодчага! Совсем неплохо играет, к тому же смелый импровизатор, мелодия под его рукой льется легко, вольно, радостно, и действительно кажется, что ее подарил ему океан!

— Это Шопен! — сказала Азан.

Какая разница! Это голос океана! В нем присутствует и Шопен — в этих океанских глубинах, в воздухе над океаном, в просторах всей планеты. Не Шопен создал эту музыку — природа сердцем и руками Шопена. И все это — наш с вами мир. Такой прекрасный, такой голубой! Шопен, Шуберт, Шуман, шорох листвы, пение птиц, плеск моря, раскаты весенней грозы… Это и есть жизнь!

Да, сегодня Клифф Марч поразил Смолина. Вулкан эмоций прячется в этом человеке, у которого все мысли, чувства и поступки, казалось, размечены по линейке.

Вдруг оборвав музыкальную фразу на полуслове, Марч отнял руку от клавиш, взглянул на Смолина и молча, одним лишь движением глаз пригласил к пианино.

— Но я же не слышал мелодий морского дна, Клифф, — рассмеялся Смолин. — И потом, почему ты решил, что могу вот так же, как ты?..

— А ты попробуй, Кост! Музыка сама тебя найдет. Сыграй что-нибудь про Атлантиду. Ты ж ее открыл!

Смолин сел к инструменту, осторожно коснулся пальцами клавиш, взял первый аккорд — он, наверное, был похож на человека, входящего в реку, — сперва неуверенно макнет ногу, потом боязливо ополоснется, потом, отважившись, отчаянно бросается в поток… Самому себе на удивление, он, кажется, неплохо извлек из глухого угла памяти то, что хотел извлечь, и сумел точно положить это на клавиши, хоть вещь не столь уж простая и исполнял Смолин ее давным-давно.

Алина в удивлении приложила руку к щеке, да так и застыла. Клифф запустил пятерню в бороду, казалось, что хочет ее содрать, чтобы не мешала слушать. Когда Смолин поставил в пьесе последнюю точку, Клифф положил ему на плечо руку:

— Кост, ты настоящий мастер! Это было сработано по первому классу! Но что ты изобразил? Нечто знакомое, а припомнить не могу.

— Равель. «Игра воды».

— Вы превосходный пианист! — похвалила Алина.

— Учили когда-то…

— Тот, кто в ладах с музыкой, счастливый человек, — продолжала Алина. — Завидую вам.

— Не обязательно уметь играть, важно нуждаться в музыке. Я уверен, музыка самое поразительное, что сотворило человечество. Толстой незадолго до смерти сказал, что среди того, с чем ему особенно горько будет расставаться, это музыка.

Клифф кивнул:

— Мне тоже будет особенно горько расставаться именно с музыкой.

— Почему расставаться? — удивился Смолин.

— Потому что придется. И возможно, скоро. И мне, и тебе, Кост, и, к сожалению, Алине — всем! К тому идет дело. Толстой тревожился за судьбы людского рода, но он жил в другое время. Тогда были опасности над отдельными народами. А теперь над всем человечеством. Я недавно читал Рэя Брэдбери. Одну новую его вещь. Невеселым представляется ему наше время. Разум не находит разумных оснований жить. Преобладающее настроение — уныние и апатия. Лозунг — конец света. Мы роем себе могилу и готовимся в нее лечь. Не только четыре всадника Апокалипсиса показались на горизонте, готовые ринуться на наши города, но появился и пятый, еще худший, — Отчаянье, возглашающий лишь повторение прошлых катастроф, нынешних провалов, будущих неудач. Так пишет Брэдбери. Честно говоря, Кост, я радовался тому удивительному циклону, с которым мы столкнулись неделю назад в самом пупке Бермудского треугольника, вместе с Алиной с удовольствием фотографировали идущие на нас грозные и странные столбы туч, которые вздымались от океанских гребней к высотам поднебесья. Думал: это же удача для науки, для нас с Алиной. Еще одно открытие! А может быть, это на самом деле было закрытием, может быть, это были как раз те всадники Апокалипсиса, и самый грозный из них столб, насыщенный темной клокочущей мокротой туч, тот самый, что меня особенно вдохновил, был пятым всадником в черном саване?..

— Клифф! Что с тобой? Это не похоже на тебя, — изумился Смолин. — Ты всегда внушал другим уверенность, надежду на здравомыслие, на то, что в конце концов все будет о’кэй! Откуда это у тебя?

Закинув руки за спину, склонив голову, американец прошелся по залу, словно в раздумье, подошел к пианино и одним пальцем выбил из двух-трех клавиш бесхитростную детскую мелодию из диснеевской сказки о Микки Маусе.

— Динь… динь… динь…

Взглянув на Смолина, тихо улыбнулся одними глазами:

— Видишь ли, Кост, сегодня утром я разговаривал по радиотелефону с институтом, с парнями, которые со мной работают. В газетах появилось сообщение, будто два американских ученых, профессор Томсон и доктор Марч, попав в силки коммунистов, отказываются покинуть территорию Советского Союза, поскольку «Онега» — это ваша русская территория, — и, видимо, вообще не намерены возвращаться в Америку. И публикуют этот бред на первых страницах как сенсацию номер один. Обычная газетная болтовня, вроде бы и не стоит обращать внимания. Однако газеты у нас делают политику. Сообщили мне из института и кое-что похуже. — Марч чуть помедлил. — Из Научного фонда США домой прислали извещение, чтобы завтра, 28 апреля, и не позже, доктор Марч явился в фонд для разъяснения обоснованности его заявления о субсидии на личные научные исследования в области гидрологии. Если завтра не явится, то его заявление будет считаться недействительным.

— И что это значит? — спросил Смолин.

— Это значит, Кост, что доктора Марча решили наказать за строптивость. У нас, в Америке, предпочитают наказывать прежде всего долларом. Причем в фонде отлично знают, что в указанный срок явиться к ним я физически не могу, крыльев у меня нет. Стало быть, это откровенная месть. — Клифф невесело усмехнулся. — Вот так-то, друзья! Злоба, Ненависть, Отчаянье берут верх. И ничего мы с этим не поделаем.

Он снова положил руку на плечо Смолина:

— Кост, сыграй еще что-нибудь. У тебя это здорово получается, и, честно говоря, жаль, что раньше я не знал, как ты славно управляешься с этой штукой.

На нашей планете явление это поразительное — Гольфстрим, широченная, в несколько десятков километров, река в океане, которая протянулась на тысячи миль с юго-запада на северо-восток, от раскаленных солнцем скал Карибских островов к холодным скалам Северной Европы: от одного континента к другому через океанский простор несет оно тепло тропических вод, согревая промозглую от дождей Англию, захлестанную арктическими ветрами Норвегию, безлесную студеную твердыню Кольского полуострова. С давних времен вызывал Гольфстрим изумление и страх у мореплавателей. С превеликими трудами пересекали его первые суденышки, устремлявшиеся из Европы к берегам Америки. Гольфстрим казался людям силой слепой и враждебной, от такой добра не жди. И лишь недавно стали понимать, какое огромное значение имеет это течение для климата не только Северного полушария, но и всей планеты. Перекрой его струю, как перекрывают краном водопровод, — и невесть что произойдет с климатом на всей Земле, прежде всего почувствует беду Европа — большая часть ее навсегда оцепенеет под тяжкой броней льда, как Антарктида.

Гольфстрим внушает к себе уважение в первую очередь силой. Он мчится со скоростью трех миль в час, с быстротой велосипедиста, и никто еще не ведает, что заставляет этот колоссальный поток воды двигаться именно этой, а не другой дорогой и именно с такой скоростью и в таком русле. Немало объяснений предложено, но каждое из них не раскрывает феномен до конца. А ко всему прочему, недавно открыли новые загадки, связанные с Гольфстримом; оказывается, вызмеивая свое не имеющее дна русло по простору Атлантики, Гольфстрим ведет себя в океане строптиво, вздорно, вызывающе — закручивается в петли, запускает в круговой бег гигантские водяные вихри и водовороты, удивительно напоминающие атмосферные циклоны и антициклоны, они по тем же законам и вращаются: одни по часовой стрелке, другие наоборот.

Мощью своей, колоссальным зарядом тепла Гольфстрим будоражит на всем протяжении бега к Арктике атмосферу Северного полушария. И если шторм или ураган, если сушь или потоп, если смерч или оцепеняющее безветрие — ищите в этом и козни Гольфстрима. Соревнуясь с тропиками и Арктикой, он упорно вносит свои поправки в мировую погоду.

А что именно вносит, как вносит, где и когда? В чем состоит закономерность взаимодействия Гольфстрима с атмосферой? Если бы обнаружить приводные ремни этой динамической взаимосвязи! Мы бы намного приблизились к заветной мечте — познанию закономерностей в действии великого механизма всего земного климата. А уж тогда всего один шаг к созданию стопроцентно точных прогнозов погоды не только на завтра, но и на год, на десять лет вперед. Прогнозов, о которых мечтает Алина Азан.

Почти у самых берегов Америки несет свои воды Гольфстрим, но даже мощнейшая, технически оснащенная научная система Соединенных Штатов не в силах в одиночку бросить вызов тайнам этой непокорной стремнины. Стремнина настолько велика и значительна, что одна рука на ее тайны подняться не решится. Так возникла идея долгосрочного сотрудничества двух великих держав, США и СССР, в изучении одной из самых неистовых энергоактивных зон Мирового океана. Рассчитывали, что в недалеком будущем к эксперименту присоединятся научные флотилии Англии, Франции, ФРГ, Дании.

В этой первой совместной операции в зоне Бермудского треугольника заранее запланировали разделение труда: «Онега» проводит прежде всего гидрологические работы, а американские суда будут больше внимания уделять состоянию атмосферы. Данные, полученные одновременно на всех трех кораблях, должны обрабатываться судовыми вычислительными центрами, сводиться воедино, обобщаться для того, чтобы в конечном счете и американцам и русским сесть однажды за один стол и поразмыслить над тем, что же они узнали в этом рейсе, и определить, как действовать дальше — работа представлялась на годы.

Капризы большой политики опрокинули планы науки. «Онега» вышла в намеченный полигон и в одиночку приступила к действию по своей программе — однобокой, урезанной, не столь эффективной. Но что ей оставалось делать? Одновременно в этот район пришли американские исследовательские суда «Маринер» и «Ричард Бэрд» и тоже приступили к работе — уже по своей программе, такой же усеченной. Ночами огни этих судов призывно проблескивали где-то у самой кромки горизонта. «Самые большие нелепицы в мире создает именно политика», — сказал по этому поводу Томсон, когда однажды, выйдя вечером на палубу, увидел огни кораблей, на которых были его соотечественники.

Не знающий покоя Клифф Марч связался по радиотелефону с «Маринером», пригласив к микрофону своего приятеля, одного из ученых американской экспедиции.

— Как идут дела? — спросил он.

— Не скажу, что так уж здорово. А у вас?

— У нас тоже. Как и вы, болтаемся на оборванной веревке.

— Что же делать?

— Ждать.

— А что именно ждать?

— Улучшения климата международного…

— Этого можно ждать до второго пришествия. А какие прогнозы?

— Еще более неясные, чем в климате природном. По-моему, там, в Вашингтоне, посходили с ума. Одним махом отменить нужное дело, в которое столько уже вложено.

— Не забывай, дружище, мы с тобой толкуем не в твоем бунгало за стаканом виски, а по радио. Нас слышит весь мир.

— Ну и прекрасно, что слышит. Алло! Мир! Ты слышишь меня? Я повторяю: они посходили с ума!

Забортные исследования для непосвященного кажутся работой однообразной и нудной. Круглые сутки воют и воют, как огромные комары, лебедки. Порой их нудное гудение невыносимо, хочется лезть на стенку, а еще лучше — выпрыгнуть за борт. Опускают батометр, поднимают батометр, опускают пингер, поднимают пингер. Вахтенные в штурманской, сверяясь с щелкающими на экране аппарата спутниковой навигации цифрами, пачкают острием карандаша белое поле карты: точка, линия, точка, линия и над всем этим — цифры, цифры, цифры, как мошки. В вычислительном центре отменены все перерывы. Еду подают прямо к пультам управления. Гидрологи появляются в столовой на считанные секунды, чтобы на ходу чем-нибудь набить рот, и тут же бегут на посты. У них красные от бессонницы глаза и щеки в жесткой щетине. Говорят, ныне их звездный час. Но на звезды им глядеть некогда. Звезды они видят по ночам отраженными в черной плоскости океана, которую проткнул только что ушедший в глубину батометр.

И так день за днем, ночь за ночью. Временами наползают тучи, поднимается ветер, сыплет дождь, неожиданно холодный, унылый, осенний. И тогда среди ширпотребных синих плащей отечественного производства вспыхивают броской нейлоновой желтизной зюйдвестки американцев и канадца — они тоже почти постоянно на палубе. Это только стороннему глазу кажется такая работа тоскливо однообразной. Для них, специалистов в синем и желтом, каждый пришедший из пучины батометр несет то, что им нужно и важно, а порой и откровение, от которого светлеют их темные, отекшие от работы лица. Еще бы, ведь это как-никак Его Сиятельство Гольфстрим. От Гольфстрима всякое можно ждать. А тем более в этот раз: в действии приборы — новые, самые совершенные, не хуже, чем у американцев, — Томсон не нахвалится: точны, надежны! Ясневич горд: в Москве в его лаборатории ломали головы над ними не один год.

— Мы должны купить у вас эти батометры! — восклицал Томсон, расхаживая по палубе.

— Покупайте! — весело отзывался счастливый Ясневич. — Выкладывайте на стол доллары и берите хоть сейчас!

На мостике нет и минуты для обычной морской травли. Дел полно. Капитан здесь появляется редко — операциями командует Кулагин. По ночам, когда маневр судна особенно сложен, на крыле мостика частенько видят его фигуру — переломившись пополам, он нависает над бортом, выглядывает сверху, не заносит ли течение трос с подвешенным к нему прибором под киль судна. Непросто удержать в Гольфстриме судно в нужном положении.

«…Станция сорок вторая. Приступаем к работам», — объявляют динамики. Минует два часа, дадут ход и вновь объявят: «Станция сорок третья…» Станций на полигоне как дачных платформ у подмосковной электрички. Доходит «Онега» до определенной штурманами точки на карте, разворачивается и ложится на обратный курс, начиная новый галс.

Возле кают-компании повесили карту полигона. На ней фломастером вычерчена трасса «Онеги». Она похожа на толстозубую гребенку для расчесывания овец. Подошел Марч, ткнулся в карту длинным носом.

— Ого! — восхитился он. — Оказывается, мы на славу пропахали Гольфстрим! Отличная работа!

Торопливо извлек из заднего кармана свой неизменный блокнот, а из-за уха один из карандашей.

— Кост! Переведи мне, пожалуйста, что значит «условные обозначения».

— Это значит…

В следующий момент динамик на стене голосом вахтенного штурмана возгласил по-английски:

— Внимание! Мистера Марча просим срочно подняться на мостик для экстренной радиосвязи. Повторяю…

Американцам было предложено в категорической форме покинуть борт «Онеги». Томсон устало улыбнулся: «В таких случаях последнее слово — за ними». Марч негодовал: «Это насилие!» Матье поначалу пошебуршился: «Я гражданин другой страны. Почему должен подчиняться их приказу?» Потом, поразмыслив, тоже покорился обстоятельствам — если останется на «Онеге» один, то это будет выглядеть демонстрацией, а его лаборатория в Квебеке тесно связана с американской в Нью-Йорке, во многом зависит от нее. Так можно лишиться и материальной основы для дальнейших исследований в районе океана, с которым не первый год связан Матье. Собой рисковать он готов, но ставить под удар труд целого коллектива лаборатории, работающей по этой программе, не имеет права.

Марч сказал Смолину:

— Ты пойми, Кост, если я и сейчас откажусь, то там, в Научном фонде, мне больше не видать ни одного цента. А ведь я только-только всерьез стал заниматься этой темой. Ты представляешь, Кост, ведь в конечном счете наше с тобой дело нужное. И делать его надо в тех условиях, которые нам создают против нашей воли. Если мы не будем делать, то кто же? Не так ли, Кост?

— Так. Никто не сделает.

— Вот! Вот! И ты меня поймешь, Кост. — Клифф расхаживал по палубе и смотрел себе под ноги.

— Пойму.

Американец вдруг быстро обернулся, глаза его загорелись:

— Наверное, даже хорошо, что я буду на берегу раньше, чем вы! Очень даже хорошо. Наверняка там уже дожидаются вас и конденсатор для спаркера, и вал для судового винта. Раз не пускают в Норфолк, позабочусь, чтобы все переправили в Ла-Гуайра. Вы, кажется, пойдете в Венесуэлу?

— Надеемся…

— Значит, все будет в порядке! Я обещал капитану. А если деловой американец обещает — он не подводит.

Голос Клиффа звучал так, будто он в чем-то оправдывался и теперь горячими заверениями пытается смягчить вину. Но Смолин не был расположен к снисхождению.

— Деловые американцы как раз и подвели, — усмехнулся он. — У вас и подводят по-деловому.

Перед самым обедом на горизонте проступила темная точка, которая быстро увеличивалась в размерах и вскоре превратилась в очертания идущего полным ходом военного корабля. Его острый форштевень решительно рассекал волну. Красиво шел корабль! Белые пенистые крылья по его бортам создавали впечатление невесомости, хрупкости, изящества — словно большая морская птица летела на встречу с «Онегой». Как было бы приятно и даже радостно смотреть на это элегантное украшение морской пустоты, если бы корабль не торопился за тем, чтобы насильно отобрать у «Онеги» трех прижившихся на ее борту хороших людей.

В нескольких кабельтовых от «Онеги» корабль, вдруг накренившись на левый борт, сделал плавный маневр, меняя курс, и теперь шел уже параллельно, опустив крыло пены у форштевня, — сбросил скорость. С самого клотика грот-мачты до ватерлинии он был одноцветно сер, только на мачте ярко полыхал, празднично оживляя солдатскую строгость облика корабля, большой, броско полосатый, в четком сочетании синего, белого и красного флаг Соединенных Штатов Америки. Казалось, этот корабль, такой подтянутый, такой юношески порывистый в очертаниях корпуса, мачт, ракетных установок и пушек на палубах, пришел пофлиртовать с мирной белобокой неуклюжей «Онегой», которая так стосковалась по общению в своем долгом морском одиночестве.

— Средний сторожевик! — определил кто-то из моряков.

Из раскрытой двери ходовой рубки слышался квакающий английский — по радиотелефону шли переговоры со сторожевиком.

— Палубной команде на спуск катера! — прогремев в динамиках голос капитана.

Ага! Значит, отправку гостей взяли на себя мы. У Кулагина поначалу было иное предложение: раз американцы явились силком забирать своих, пускай и катер свой присылают. Капитан распорядился иначе: мы не сдаем их с рук на руки, а провожаем. А гостей положено провожать по чести. Таковы традиции.

Еще через несколько минут над «Онегой» затрепетали на ветру четыре пестрых полотнища флажковой азбуки.

— Что это значит? — поинтересовался Чайкин у Мосина.

— Это вроде бы приветствие… — неуверенно пробормотал первый помощник и в раздумье почесал за ухом. — По правилам положено. Мы обязаны первыми приветствовать военное судно. Но в данной ситуации…

— Что значит в данной ситуации? — перебил Чайкин, которому было интересно все.

Мосин пожал плечами, бросил неуверенный взгляд на стоящего рядом Смолина.

— …В данной ситуации можно было бы и без особых любезностей. Но так распорядился капитан. А он — власть!

В ответ на привет «Онеги» на мачте сторожевика почти сразу же взлетели ввысь точно такие же флаги, а к ним еще один лишний, шестой. Но что означал шестой, Мосин не знал.

Через полчаса судовой катер с бодро тарахтящим мотором и солидно восседающим на корме у руля Рудневым стоял у раскрытого люка лацпорта.

Провожающие собрались на кормовой палубе. Матросы носили к борту вещи отбывающих. К личным их чемоданам присоединили картонную коробку из-под пепси-колы.

— Что это? — удивился Томсон, когда коробку перед тем, как отнести на катер, торжественно, как приз, поставили перед ним на палубе.

— Ленты! — с нарочитой невозмутимостью пояснил Золотцев. — Копии магнитных лент из вычислительного центра. Здесь все, что мы наработали за эту неделю на полигоне. — Золотцев улыбнулся, и дужки его очков бодро сверкнули в солнечном луче. — С вами наработали! — подчеркнул он. — Так что это принадлежит вам по праву. Берите! Владейте!

Выслушав перевод, Томсон кивнул:

— Спасибо, сэр! Это великодушно. И по-товарищески. — Он наклонился, поднял коробку, потряс на руках, словно проверяя ее тяжесть, подмигнул Золотцеву. — Ого! Неужели мы с вами столько бумаги намарали? Выходит, все-таки не зря нас кормил кок.

Томсон отдал коробку подошедшему матросу и протянул Золотцеву маленькую сухую руку:

— Будем считать, что все же это не самое последнее слово ученых. Спасибо!

— Наверное, ученым есть еще что сказать, — в тон ему ответил Золотцев и тоже поблагодарил: — Спасибо!

Томсон подошел к Солюсу.

— А вдруг встретимся и мы с вами, академик? А? Почему бы нет?

— Всякое бывает… — пожал плечами Солюс. — Хотя вряд ли. Возраст!

Томсон кивнул.

— Вы правы, у нас с вами, коллега, все, все уже позади! Увы! — задумчиво провел рукой по подбородку, показал глазами на собравшихся на палубе. — А вот как у них? Есть ли у них что-то впереди?

— Будем надеяться, — проговорил Солюс. — Другого нам с вами не осталось — только надеяться. Хотя дела не столь уж веселые…

Он отстраненно взглянул куда-то за борт в океанскую даль, потом медленно перевел взгляд на американца.

— Думается, все это потому, что мы с вами, коллега, что-то упустили. Что-то очень важное…

Американец кивнул:

— Вот! Вот! В этом я тоже убежден. В чем-то мы сработали не так, как стоило бы. И им, этим парням, теперь придется немало поправлять. За нас. За наш недосмотр.

— Трудно поправить. Трудно, но можно…

— Можно! Еще можно!

— Значит…

— Значит, не будем вешать наши старые носы!

— Не будем!

И два старика шагнули друг к другу с протянутыми руками и улыбнулись неяркими угасающими улыбками.

Потом Томсон поочередно пожал руку каждому пришедшему на проводы и каждому говорил по-русски:

— Спасибо!

— Спасибо! — говорили ему в ответ.

Клифф Марч и Клод Матье тоже попрощались с каждым за руку. Смолин был для Клиффа предпоследним.

— Мне будет тебя не хватать, Кост! — Под его усами медленно проступила слабая улыбка. — К тому же ты мне так и не объяснил, что это за штука «условные обозначения».

Смолин рассмеялся:

— Это, Клифф, так просто не объяснишь. На это время нужно. — Он показал взглядом на трепещущие на мачте полотнища флажковой азбуки. — Вот тоже «условные обозначения». Условно приветствуем друг друга! В нашей жизни немало условного.

— Ты прав. Немало. И к сожалению, многих условностей надо придерживаться.

— Иначе расшибешь лоб, — кивнул Смолин. — Ну, что ж, если хочешь, чтобы я тебе растолковал значение этой русской фразы во всех ее оттенках, нам придется, Клифф, встретиться еще раз.

Марч хлопнул Смолина по плечу.

— Кто тебе сказал, Кост, что я против?

Последней, к кому подошел Марч, была Алина Азан. Она стояла в сторонке от всех, словно стеснялась в эти минуты расставания быть на виду. Клифф протянул ей руку и неожиданно для присутствующих сказал по-русски:

— Сейчас есть очен плёхой минут, Элин. Очен плохой минут!

Алина вдруг порывисто подалась вперед и ткнулась лицом туда, где под бородой должна быть его щека. Одной рукой он слегка прижал женщину к себе и тут же отступил, словно испугался собственной вольности. При этом из-за уха выпал прятавшийся в волосах карандаш, покатился по доскам и скрылся в щели. Кто-то бросился его поднимать, но Клифф протестующе поднял руку:

— Не надо! Пускай останется пока здесь! Я за ним еще вернусь!

Все рассмеялись, а он, прощально кивнув провожающим, резко повернулся и решительно направился к трапу, словно этой решительностью пресекал в самом себе всякие расслабления чувств.

Алина Азан подошла к капитану:

— Можно, я провожу их на катере до корабля?

Лицо капитана было непроницаемым. Между плотно сомкнутых губ вдруг образовалась щель:

— Ни к чему!

Когда отбывавшие уже прыгнули в катер и Руднев готовился отдать швартовый конец, на кормовой палубе появилась буфетчица Клава. Она держала в руках трехлитровую банку, закрытую пластмассовой крышкой. В банке плескалось нечто янтарно-желтое, густое и, наверное, горячее — снизу Клава поддерживала банку полотенцем.

— Подождите! — крикнула она, подбегая к борту и поднимая банку над головой. — Подождите! Вы забыли сегодняшние порции борща. Только что сварили. Вот, берите! Ваше законное довольствие!

Кто-то подхватил банку, передал другому, тот третьему, и вот она уже на катере в руках Руднева. Тот осторожно, с шутливой торжественностью, как нечто особо ценное, поставил ее на дно катера:

— Ну, теперь американский народ с голоду не пропадет! — Он бросил буксирный конец в распахнутый проем лацпорта, крикнул стоящим на палубе: — Ребята, в случае чего выручайте! Вдруг империалисты возьмут в плен. Конфронтация ведь, чтоб ей!.. Сопротивляться придется.

— Выручим! — отозвались с палубы. — Но если в ответ на борщ предложат виски, не сопротивляйся! Несмотря на конфронтацию.

— Лучше пива! — со вздохом уточнил Руднев.

Остро рассекая волны, катер стремительно пошел к тяжело застывшей в море стальной глыбе сторожевика. Все молча смотрели, как он уменьшался в размерах, пока не превратился в еле различимую в волнах точку.

— Вот и все! — вздохнул кто-то за спиной Смолина.

Он обернулся, это была Ирина.

— Алину жалко… — пробормотала она.

Через час катер вернулся, был поднят на борт, захлопнули распахнутый зев лацпорта, капитан и старпом ушли на мостик.

— Внимание! Даем ход!

У носа сторожевика снова обозначилось белое крыло вспененной воды, все больше вырастало и выпрямлялось — сторожевик тоже давал ход.

— Не меньше двадцати пяти узлов чешет… — определил кто-то с восхищением.

Сторожевик стал разворачиваться, сжиматься в размерах, его серый стальной борт напоследок тускло блеснул на солнце, на передний план все больше выходила низкая корма с хищно торчащей на ней трехствольной ракетной установкой, дымовая труба сторожевика пыхнула в небо нефтяной копотью, и в копоти тут же померк трепещущий под ветром пестрый язычок корабельного флага.

— И… и… и… и… и… ии!.. — вдруг вскрикнул сторожевик неожиданно мальчишеским хлипким, несолидным для грозного военного судна тенорком. И повторил свой долгий крик еще дважды — прощался. Не по ранжиру, первым.

«Онега» минуту молчала, словно все еще вслушивалась в уходящее к горизонту эхо чужого корабельного крика, потом, набрав полные легкие воздуха, солидно, басовито, с львиным перекатом низких нот послала вдогонку уходящему сторожевику:

— У… ууу… ууу… уууу!!

И тоже вновь и вновь повторила свой клич, как требует морская вежливость при расставании, и что-то печальное и усталое было в ее постепенно затухающем голосе.

На мостике заработал рейдовый передатчик.

— Хэлло, рашн! Хэлло, «Онега»! — густо пробасили со сторожевика. — Счастливого пути! Здесь профессор Томсон. Роджер!

И вслед за этим раздался как всегда неторопливый, простуженно хрипловатый голос Томсона:

— Хэлло! «Онега», слышишь меня? Это говорю я, профессор Томсон, капитан первого ранга в отставке военно-морского флота Соединенных Штатов. Здесь на мостике наши парни дали мне этот микрофон. Хорошие парни! Такие же, как вы. Это мой последний рейс в море. Я, старый человек, переживший великую войну, говорю и вам на «Онеге», и вот им, стоящим сейчас рядом со мной на мостике военного корабля, говорю: парни, не потеряйте головы! Надеюсь на вас. Вы слышите меня? Надеюсь на всех вас…

Потом пришел из эфира уже другой голос, молодой, но как бы померкший, обесцвеченный нестойкой радиоволной, — голос Клиффа Марча.

— Это есть очень плёхой ден! — начал Клифф по-русски, и казалось, что даже в голосе его таилась всегдашняя притаенная еле уловимая улыбка. — Гуд бай, «Онега»! Гуд бай, рашн! Гуд бай, Элин!

Где-то у самого горизонта сторожевик снова превратился в темную точку на сияющем солнечном полотне океана. Люди стояли у борта и смотрели туда, где среди волн эта крохотная точка терялась, как жучок, уползший в несусветную для него даль.

Глава шестнадцатая

ИСПЫТАНИЕ ГОРДЫНИ

Срыв международного эксперимента отразился на настроении всей экспедиции. Ради чего и шли так далеко, а все остальное побочно — биологи, геологи, геофизики — для плана! Костяка в рейсе не оказалось, одни мелкие косточки. Золотцев виду не показывал, бодрился, поблескивал неувядающим оптимизмом, но на сердце у него скребли кошки. Золотцева можно было понять. Не только у Солюса и Томсона, но и у него это был последний рейс, ему давно за шестьдесят, одолевают недуги, он устал от многомесячных скитаний, которых было в избытке в нелегкой судьбе морского ученого. Экзотика Золотцеву надоела. Когда проходили Босфор, он с неохотой вышел из каюты — Босфор видел десятки раз. Академик Солюс, восьмидесятилетний человек, постоянно пребывающий в юношеской экзальтации, Золотцеву представлялся в некотором роде старым чудаком. О нем он как-то обронил беззлобно: «Кажется, Экзюпери сказал, что все мы родом из детства. А в Солюсе это утверждение особенно наглядно».

Наверное, все-таки правы американцы, когда после шестидесяти пяти освобождают ученых мужей от власти в науке. Хочешь заниматься наукой — пожалуйста, занимайся, двигай вперед научную мысль, если еще можешь, но не командуй наукой — тебе это уже не по силам и делу во вред.

На эту последнюю свою поездку Золотцев делал ставку. Рейс должен был как бы подытожить его многолетнюю работу на морской ниве. Вариантов предлагали несколько, но он по праву личного авторитета выбрал именно «Онегу» — программа ее была значительна и престижна. Претендовали на роль руководителя этой экспедиции и те, кто помоложе, однако им было трудно соревноваться с Золотцевым. Когда Золотцева назначали, учитывали не только научные его заслуги, учитывали и характер, и манеру поведения, и даже внешний облик этого человека. В таком рейсе, предполагавшем громкое международное звучание, репрезентативный Золотцев был наилучшей кандидатурой для роли начальника. И не просто начальника, а тактичного, осторожного дирижера всего этого многоголосого оркестра, который не так уж стремится к единству музыкальной композиции, а, наоборот, чаще действует по принципу кто в лес, кто по дрова.

И действительно, поначалу рейс обещал быть не только плодотворным, но и приятным во всех отношениях. А главное, отмеченным серьезным знаком высокой политики. Недаром Золотцев без колебаний поддержал просьбу московской киностудии включить в состав экспедиции их оператора. Ради этой новой неожиданной кандидатуры понадобилось еще раз покорпеть над списком состава экспедиции. Кого-то пришлось, увы, принести в жертву.

Теперь уже всем было ясно, что рейс не удавался. Целая цепь неприятностей и в заключение разрыв с американцами. Удар для Золотцева ощутимый. Думал, вернется к берегам Родины со щитом, а выходит, на щите. И это его последний рейс!

Состоящий из двух человек отряд Чуваева в надеждах Золотцева теперь выходил на первое место.

— А мог бы выйти ты, Чайкин, — посетовал Смолин. — Все дело в этом разнесчастном конденсаторе!

У Чайкина загорелись глаза.

— Понимаете… появилась одна идейка…

Отказавшись от всего, Смолин и Чайкин безвылазно пропадали в пропахшей сгоревшей электрообмоткой лаборатории. Увлекшись, порой забывали приходить на обеды и ужины, и перед полночью после отбоя спохватывались и лязгали зубами от голода.

Однажды к ним заглянула Галицкая.

— Объявили голодовку?

Сбегала в столовую и принесла в кастрюльках суп. На другой день и вовсе освободила их от необходимости думать о дневном пропитании.

На третий день в послеобеденное время к ним заглянула Лукина.

— Уж не заболели ли? — поинтересовалась она, оглядев заваленную разобранными частями прибора и инструментами лабораторию.

Именно в этот момент вошла Галицкая с очередной дымящейся кастрюлькой.

Смолин перехватил взгляд, которым обменялись женщины. Нельзя сказать, что он был доброжелательным, хотя на губах обеих скользнула вежливая улыбка.

— Я вижу, у вас все в порядке! — Ирина бодро тряхнула распущенными волосами. — С голоду не умрете.

И, снова наградив Галицкую легкой светской улыбкой, поспешно вышла из лаборатории.

Галицкая вытащила из настенного шкафчика тарелки и ложки, разлила суп.

— Хлебайте, ученые мужи! Наука тоже нуждается в супе.

— Понимаете… Я получил искру! — Чайкин дергал головой, глуповато хихикал, словно передавал двусмысленный анекдот, подобранный на палубе.

— Искру? Когда?

— Только что, в энергоблоке я изменил схему, и вот… искра!

В лаборатории пахло соляной кислотой и канифолью. На столе возвышалось странное сооружение из металла, пластмассы, керамики, стекла, причудливо соединенных в одном организме, коротко называемом спаркером, а на самом деле представляющем собой гибрид спаркера с локатором бокового обзора. В этом неожиданном сочетании оба аппарата были нацелены на одно и то же дело — прощупывание океанского дна, вернее, поддонных недр, и каждый это делал по-своему, приводя узнанное к общему знаменателю.

— Включай!

Чайкин нажал кнопку, и за кварцевыми защитными стеклами аппарата ослепительно сверкнула молния.

Смолин откинулся на спинку кресла и завороженно смотрел на мощно пульсирующий, небесной яркости и силы свет. Добился все-таки! Ай да Чайкин! Главное, доказал: принцип абсолютно верен. Оба аппарата, заряженные еще невиданной раньше энергией, работают на едином дыхании.

Как только стало ясно, что «Онега» в Норфолк не заглянет и обещанный Марчем конденсатор невесть когда попадет им в руки, они снова взялись за поиск посильного в условиях судна решения судьбы аппарата. Жаль было все бросать, когда оставалось не столь уж много для технического завершения идеи. Тем более в Карибском море «Онега» должна пересечь отличное место — один из самых глубоких в Западном полушарии желобов. Вот там бы и опробовать спаркер! Довести его до нужного режима, а уж на Карионской впадине — если они все-таки заглянут туда — проделать задуманные Смолиным исследования. Это было бы идеально!

Смолин поймал себя на мысли, которая уже давно шевелилась где-то в глубинах его сознания. Что же получается? Поначалу он пришел на помощь Чайкину вполне бескорыстно, только ради интересов Ее Величества Науки. А теперь, выходит, в успехе спаркера уже заинтересован лично. Ведь спаркер Чайкина в случае успеха может дать новое подтверждение правильности концепции Смолина, ее способности принести реальный практический результат. Но ведь это тоже ради интереса Ее Величества! Не дачу же решил себе строить за чужой счет!

На стене каюты висела большая карта Атлантики, и в последнее время Смолин все чаще устремлял взгляд к ее западной части, где на голубом фоне моря еле различимо, как следы от мухи, проступали темные точечки Карионской гряды. Эти точечки — пики древних подводных гор, у их подножий океанское дно проваливается на огромную глубину в желоб земной коры, где будто льдины в половодье, одна гигантская литосферная плита наползает на другую, такую же громоздкую. Титаническая сила корежит, гнет, собирает в складки, словно лист бумаги, донные осадки. Именно такие складки должны существовать в непосредственной близости от Карионской гряды, а в них может быть нефть. Вся смолинская теория подтверждает подобное предположение. Лишь бы добраться до гряды! Вот там-то детищу Чайкина самый простор для работы!

Все последние дни Чайкин работал в одиночку, «Дальше мне как будто все ясно, — сказал он Смолину. — Я знаю, у вас полно своих дел. Позвольте теперь мне поколдовать самому». Смолин охотно поддержал: молодой ученый должен полагаться прежде всего на самого себя. Пускай пробует. В самом деле: а вдруг?

И вот наколдовал все-таки!

Одна вспышка, вторая, третья… Застрекотали включившиеся в работу аппараты, связанные в единой системе.

Раздался телефонный звонок.

— Черт возьми! — услышал Чайкин в трубке голос радиста Моряткина. — Не ты ли, Громовержец, там мудруешь? Спятил, что ли? У меня связь с Москвой, а ты мне все уши замусорил!

Чайкин испуганно потянулся к рубильнику, но молния в кварцевой трубке вдруг вспыхнула особенно ярко и не оборвалась тут же, как положено ей, а стала медленно затухать, словно теряя силы. Затухла совсем, и тут же из аппарата грозно потянуло гарью. Где-то в хаосе деталей проступил неяркий язычок огня, чуть подрожал и вспыхнул, опалив их лица жаром. Смолин сорвал со стены огнетушитель, опрокинул, ударил бойком о пол, что-то в нем змеино зашипело, выдавилась белая струйка пены и иссякла. Чайкин ринулся к двери, через минуту вернулся с новым огнетушителем в руках. Этот сработал сразу, однако огонь уже изрядно похозяйничал в самом главном блоке аппарата. Едкий дым наполнил лабораторию, по столу змейкой пробежала черная струйка расплавленного битума.

Смолин быстро захлопнул дверь, приказал:

— Обо всем — молчок!

Лицо Чайкина казалось мятым, на нем уже не было и следа недавнего выражения воли, энергии и счастливой надежды.

— Молчок? Как же так? Попадет по первое число!

— Молчок! — строго повторил Смолин. — Если объявим о случившемся, нашу работу тут же прикроют. А закрывать ее нельзя.

— Что же делать? — пробормотал Чайкин.

— Как что? Ясно! Работать. Продолжать начатое. Это же была победа! Творение твое стало живым. Пускай жило лишь несколько мгновений, но жило! Значит, все надо делать заново. — Смолин с улыбкой взглянул на почерневшие останки аппарата. — Знаешь, о чем свидетельствует этот пожар? О том, что в Москву ты привезешь отличный багаж: нового типа спаркер и удивительные результаты его работы в удивительном месте океана.

Чайкин не ответил. Опустив голову, он уныло рассматривал свои обожженные паяльником, покрытые ссадинами руки.

Смолин тоже посмотрел на его руки, словно именно от них зависел весь успех задуманного.

— Сейчас за оставшиеся до полигона дни надо восстановить уничтоженное. И попробовать другую схему, — уже спокойно продолжал Смолин. — Так что спаркером придется заняться целиком. А я тебе помогу.

Чайкин поднял на него опечаленные глаза:

— Сегодня Крепышин вывесил программу работ на полигоне. Я назначен на драгирование. — Он сделал паузу, словно колебался, говорить ли дальше. — …И вы тоже.

— Я?! — изумился Смолин. — На станции, которая перед заходом в Карибское море? На той самой банке? Как ее?..

— Банка Шарлотт.

— Но там все уже исследовано сто лет назад!

— Распоряжение Золотцева…

Медленно, как бы раздумывая, Смолин покачал головой:

— Нет! Это распоряжение я выполнять не намерен. И тебе не советую. Надо заниматься делом, а не художественной самодеятельностью.

Чайкин обиженно скривил губы:

— За это самое дело мне и всыплют по первое число. Выговор объявят! Характеристику помарают. Еще бы! Чуть судно не спалили! Кисин видел, как я в коридоре срывал со стены огнетушитель. — И продолжал уже с вызовом: — Кроме того, Мосин приказал срочно делать стенную газету.

Он уронил потяжелевшую голову на руки:

— И вообще, я чертовски устал. От всего! От стенгазет, полигонов, спаркера…

Золотцев подошел к письменному столу, дольше, чем нужно, подержал в руке бланк радиограммы, словно колебался, передавать ли его Смолину. И Смолин почувствовал, как отливает от лица кровь и холодеют щеки: что-то случилось дома! Но Золотцев поспешил успокоить:

— Нет! Нет! Не для вас. Для Файбышевского.

Он опять пошуршал листком.

— Уже которая. От его жены. Ничего не пойму. О случившемся мы немедленно сообщили в его институт. Почему они не известили жену? А она бог знает что воображает.

Протянул Смолину листок:

— Вот, почитайте!

Смолин неуверенно взял бланк.

— Но я-то при чем?

— Почитайте!

Текст радиограммы в самом деле был странный: «Посылаю тебе уже четвертую телеграмму. И нет ответа. Что случилось? Меня мучит догадка. Знаю, ты в рейсе не один. Добился своего. Мы все поймем. Волен поступать, как подсказывает сердце. Но мне и сыну ты никогда не будешь безразличен. Беспокоимся за тебя. Пришли хотя бы два слова о здоровье. Рита».

Радиограмма болью отозвалась в сердце, но, возвращая ее, Смолин повторил свой вопрос:

— Но я-то при чем?

— Видите ли… — начал Золотцев. — Однажды вы, Константин Юрьевич, говорили мне, что знаете Лукину давно, что даже вроде бы в товарищеских отношениях…

Он не спеша подошел к иллюминатору, толкнул раму, и в каюту ворвался свежий морской воздух.

— Поверьте, меня личные отношения не очень интересуют… Но говорили, будто у Лукиной с Файбышевским …ну …как бы это выразиться…

— Роман, — пришел на помощь Смолин.

— Вот! Вот! Роман. И тут встает вопрос: как быть? Подскажите, пожалуйста! Пришло и такое сообщение… — Золотцев протянул Смолину другой листок: — Прочитайте. Здесь как раз по-английски.

В радиограмме, переданной из Гамильтона, говорилось, что подданный СССР мистер Файбышевский перенес новое осложнение и в тяжелом состоянии в сопровождении медсестры срочно отправлен самолетом в Лондон.

Смолин положил листок на стол. Вспомнился тоскливый прощальный взгляд Файбышевского, когда его на носилках спускали с трапа.

— Все это грустно, — тихо сказал он. — Но что вы хотите от меня?

Золотцев вздохнул:

— Видите ли, Лукина уже приходила ко мне, и не раз. Требовала послать запрос о Файбышевском. Волнуется… Это понятно… Учитывая их отношения. Сегодня снова приходила. И представляете, я не решился показать радиограмму. Не умею преподносить людям неприятное. Не умею. Тем более такое. Может быть, его уже нет в живых. Стоит ли сообщать Лукиной? Советовался с Мосиным. Он считает, что сообщить о таком следует только после возвращения в наш порт. Все-таки здесь заграница! Мы в условиях сложных. Обстановка напряженная. Важен здоровый настрой. И так у нас сплошные неприятности.

Начальник экспедиции устало опустился в кресло.

— Я все-таки считаю, что сообщить Лукиной нужно сейчас, — сказал Смолин. — Это будет честно. Ведь она снова придет к вам с тем же вопросом. И вам в конце концов придется сказать ей правду.

Золотцев опустил голову:

— Не могу! Поверьте, голубчик, не могу!

— Хотите, я покажу Лукиной эту радиограмму? — предложил Смолин.

Золотцев бросил на него настороженный взгляд:

— А как она? Не учудит что-нибудь? Все-таки женщина! От них всякое можно ожидать. Боюсь я в море женщин.

— Не учудит. Я ее знаю. Давайте и вторую радиограмму! Покажу тоже.

— Нужно ли? — засомневался Золотцев. — Все-таки личная…

— Нужно! — упрямо подтвердил Смолин и увидел, как лицо начальника экспедиции удовлетворенно расслабляется.

Он встал, чтобы идти, но Золотцев жестом остановил его:

— И еще одно… — произнес негромко, придавая тону деловое звучание. — Через три дня у нас станция. Банка Шарлотт. План работы вывешен. Там и вы обозначены. Мамедов будет брать геологические трубки. Мне бы хотелось, чтобы вы, голубчик, пригляделись к тому, что они получат. Вдруг что-то интересное?

— Это моя обязанность.

Золотцев покачал головой:

— Нет! Нет! Не по обязанности! Я бы хотел, чтобы вы, Константин Юрьевич, были в этот раз ответственным по научной части за весь полигон. Чтобы, так сказать, вашим именем придать работам нужный вес, академическую серьезность.

— Насколько помню, эта самая Шарлотт в плане не обозначена.

Золотцев поспешил разъяснить:

— Она была в запасном плане. На случай срыва главного. Главное сорвалось, и нам придется поработать на этой банке.

— А зачем? Банка вблизи Америки. Давным-давно исследована всеми науками. Нам-то к чему тыкать в нее геологические трубки? Время зря тратить.

Золотцев огорчился.

— Опять мы с вами об одном и том же. План, дорогой мой. План! Нам хоть в чем-то нужно выполнить план. Как вы не поймете?

Нет, Смолин этого понять не может. Больше того, он отлично себе представляет, что и Золотцев сознает: ведется привычная игра, в которой сами себя обманывают.

Золотцеву нужен отчет об экспедиции и чтоб в отчете было побольше производящих впечатление своей величиной цифр: столько-то спущено тралов, столько-то взято геологических трубок. И вот они идут на выбранную случайно, ничего не представляющую собой банку только потому, что она лежит на пути «Онеги» к полигону, где должен работать Чуваев. Было бы гораздо важнее отклониться на градус севернее и выйти на каньон, который всегда привлекал ученых и в котором что-то можно получить новое.

— Какой там каньон! Никак не можем! Время поджимает. Все эти непредвиденные задержки…

— Сократите время полигона Чуваева.

Хозяин каюты взглянул на своего собеседника как на бунтаря.

— Да бог с вами, голубчик! Чуваевский эксперимент готовился больше года. Сложнейшая аппаратура. Точные расчеты! Да и проблема-то какая! Колоссальная! Сам Николай Аверьянович ее курирует. А вы — сократить! Наоборот, Чуваев лишний денек просит.

— Ну и дайте ему этот денек. За счет ненужных геологических проб на Шарлотт. — Смолин почувствовал, как его охватывает раздражение против сидящего перед ним человека. — Лично я, Всеволод Аполлонович, никаким ответственным в этой комедии не буду. Я не артист и исполнять в спектаклях роль статиста не намерен. Полученные образцы посмотрю, сделаю все необходимое по своим обязанностям. Но от лицедейства избавьте. Пишите на меня докладную.

Смолин встал. Золотцев поднялся тоже. Подошел к нему, примирительно положил руку на плечо.

— Какая там докладная! Не хотите — не надо. Всегда найдется выход. Работайте над своим. Работайте, голубчик! Это тоже очень важно. Лады?

Тон начальника экспедиции был самым примирительным. Он словно оправдывался перед Смолиным. А ведь и в самом деле оправдывался. Неправедное дело в науке защищает. Это не наука. Это болото, в котором наука вязнет.

— И прошу освободить от полигона Чайкина, — сказал Смолин. — У него серьезнейшая работа над спаркером. Для науки это тоже важно. Для настоящей науки!

Он взял со стола листки радиограмм, сложил вчетверо, сунул в нагрудный кармашек безрукавки.

— А насчет радиограмм не волнуйтесь, все будет сделано как надо.

Когда уходил, спиной чувствовал, что Золотцев смотрит ему вслед и глаза начальника полны грусти и усталости. Не для его лет вся эта суета сует. А жесткие, как уголовный кодекс, обстоятельства заставляют шефа экспедиции разыгрывать комедии. Конечно, можно было бы и не поддаваться обстоятельствам. Но у многих ли для этого хватает сил?

Из своей каюты он позвонил Ирине.

— Конечно, заходи! Что-нибудь случилось? — встревожилась она.

Не переступая порог ее каюты, Смолин молча протянул листок радиограммы из Гамильтона. Ирина вздрогнула, словно заранее ждала горькую весть. Быстро пробежала глазами текст раз, другой…

— Тебе перевести?

— Что? — Она взглянула на него с удивлением, словно неожиданно обнаружила, что он рядом с ней.

Возле ее губ обозначились глубокие морщины, глаза медленно наполнялись слезами.

— Что значит «в тяжелом»? Он умирает?

— Это значит, что положение серьезно. Но я думаю, не столь уж безнадежно. Иначе бы написали без обиняков. Англичане не склонны к сентиментальности. Стало быть, крест не поставили.

— Ты так думаешь?

— Уверен. К тому же его отправили в Лондон. Безнадежного бы не отправили. А в Лондоне, конечно, сделают все.

Она благодарно кивнула в ответ.

— Все обойдется, Ириша! Я уверен, — повторил он и сам понял, как нелеп сейчас его бодрый тон.

Ирина молчала.

Смолин сжимал в руке листок другой радиограммы, из Киева, и ему казалось, что бумага обжигает кожу пальцев. Ирина вдруг заметила листок и лицо ее снова напряглось.

— Еще что? Говори! Из Киева? От Ольги?

Он нарочито спокойно опустил листок в карман.

— Не волнуйся! Эта телеграмма мне.

На совещании Золотцев зачитал список тех, кто участвует в работе на банке Шарлотт. В нем был и Чайкин. Когда называли его фамилию, он поднял голову и встретился взглядом со Смолиным. Лицо его залилось краской. Так, значит, он уже определился в дальнейшем поведении. Смолин так и предполагал: Чайкин успел познать искушения молодого, да раннего, и ему трудно стать другим. Будет для всех паинькой, и для Золотцева с его планами, и для Чуваева с его связями, и для помполита с его стенгазетами и характеристиками. Вот они, законы сегодняшнего мироустройства! В свое время Клод Кюри и его жена Мария Склодовска решительно отвергли все светское и суетное, включая ордена и звания, лишь бы не принести ради всей этой мишуры в жертву науку, которой посвятили себя безраздельно. Потому и стали великими, ибо величие — это самоотречение. Но то было в начале века. Много ли найдется таких в наш деловой век? Чайкину вместо того, чтобы с достоинством нести свою толковую, с хорошими мыслями голову ученого, приходится мелочиться, чуть ли не угодничать, потому что милостей от жизни не жди, ее, жизнь, надобно самому заранее обстоятельно обустраивать: и в Институт Мирового океана попасть охота, и в рейсы ходить хорошо бы, а для этого требуется приличная характеристика, и полезные связи с влиятельными людьми всегда пригодятся. Неужели это и есть современный взгляд на жизнь, трезвый и естественный? Генка, приемный сын Смолина, чем-то похож на Чайкина, тоже боек житейским умом, деловит, тоже норовит получше «вписаться в обстановку жизни». И вот так же дергает по-петушиному головой. От нервного напряжения, что ли, такое дерганье. Существовать согласно их принципам житейской эквилибристики — крепкие нервы нужны.

После совещания Смолин ожидал звонка Чайкина — захочет же он объясниться! Но миновал час, он не выдержал и сам пошел в лабораторию. Ведь до намеченного полигона еще сутки ходу, еще есть время поработать им и со спаркером.

Чайкин и Настя Галицкая сидели, склонившись над исчерканным листом бумаги.

— Не помешаю?

Они разом обернулись, растерянно взглянули на Смолина, словно он застал их за чем-то интимным.

— Вот решили до прихода на полигон закончить всю рисованную часть газеты, — поспешно заговорила Настя и стала показывать, где и что будет расположено на листе ватмана: здесь передовая статья Золотцева об итогах первой половины рейса, здесь первомайские интервью членов экспедиции, здесь карикатуры. А вот это место оставят специально для результатов работ на банке Шарлотт…

— Вдруг найдем там такое неожиданное, что все ахнут!

— Неожиданное скорее можно найти в тарелке сегодняшнего корабельного супа, чем на банке Шарлотт.

Настя взглянула на Смолина с удивлением. Перевела взгляд на стоящего рядом с опущенной головой Чайкина. Поняв, что сейчас произойдет острый, не для ее ушей разговор, благоразумно ретировалась, сославшись на неотложное дело.

Когда дверь за Галицкой закрылась, Чайкин, не глядя на Смолина, развел руками. Словно продолжая прерванный разговор, сказал:

— Уж извините! Так получилось. Понимаете… я…

Смолин усмехнулся:

— Понимаю! Бог с вами! Ваше дело. — Он намеренно перешел на «вы». — Как утверждает классик, «ведь нынче любят бессловесных»… — И тут же пожалел о сказанном. Прямо наотмашь, как пощечина! У Чайкина даже нижняя губа оттопырилась и задрожала, как у обиженного первоклашки, вот-вот заплачет.

Смолин попытался смягчить тон.

— Ладно! Лучше скажите, перед этой разлюбезной Шарлоттой найдется ли у вас, сэр, время на спаркер? Будем мы работать или нет?

— Будем… — выдавил Чайкин, не глядя на Смолина.

— Ну если вы все-таки решили уделить делу кусочек времени между стенной газетой и подготовкой к ощупыванию уже побывавшей ранее во многих руках мадемуазель Шарлотт, то я приду к пяти. — Смолин снова отметил нетерпимость своего тона, но изменить его уже не мог. — Видите ли, Чайкин, у меня не так-то много свободного времени, как вам, может быть, кажется. И если я пришел к вам на помощь, то…

Чайкин вдруг сжал кулаки, по-бычьи наклонил голову, глаза его злобно сверкнули.

— Не нужна мне ваша помощь! Понимаете? Не нужна! — закричал он. — Она тяжела для меня! Вы, Константин Юрьевич, фанатик, витаете в облаках, ни с кем не считаетесь. Вы хотите, чтобы мы были не просто обыкновенными учеными, а перебрались с нашей грешной земли на Олимп и жили там, как боги. Вместе с вами. Может быть, вы и есть бог. А я простой человек. Я шестеренка в этой машине жизни и не претендую быть маховиком… Мне, мне…

Он запнулся, справляясь с дыханием:

— …Мне трудно с вами, Константин Юрьевич. Я постоянно вас опасаюсь: как бы не осудили за что-то, как бы не пригвоздили к позорному столбу: вот он, приспособленец! Ату его! Знаете что? Давайте-ка лучше оставим всю эту затею со спаркером. Ну ее к чертям! Плевать я на нее хотел! Подождет наш с вами спаркер.

— Это не наш с вами спаркер, Андрей Евгеньевич, — Смолин старался говорить спокойно, — это ваш, повторяю, ВАШ спаркер. И вы вольны им распоряжаться, как хотите. Я рад, что, кажется, отделываюсь от занятия, которое отвлекало от собственной работы.

Чайкин вдруг недобро усмехнулся, прищурил глаза, с вызовом взглянул в лицо Смолину.

— Ну и занимайтесь своей работой. Вы обвиняли меня, что я бессловесный. Хотите правду? Так вот я вам скажу. Небезызвестный вам Рачков из вычислительного центра, как вы помните, заинтересовался вашими расчетами. И вот последнюю неделю в каждый свободный час задавал тесты машине, заставил ее заново пройтись по всем вашим цифровым выкладкам. И знаете, что в конечном счете ответила машина, как вам известно, новейшая ЭВМ, купленная в ФРГ для «Онеги»? Она ответила, что в определенных узлах ваша концепция трещит по швам, что не все в ней друг с другом сходится, некоторые выводы, которыми вы так гордитесь, оказываются под вопросом. Вот что сказала машина! — Чайкин развел руками. — Уж извините! Увы, тут голая правда. Машина врать не будет, она не бессловесный Молчалин, она говорит то, что есть. И пригвоздить ее к позорному столбу нельзя!

Смолин почувствовал, как у него похолодела спина под леденящими струями, которые шли из отдушины кондиционера в потолке. Он не сразу нашел слова.

— …Вы это всерьез?

— Вполне! — со злорадством подтвердил Чайкин. Но тут же в лице Смолина увидел такое, что, должно быть, напугало, и торопливо заговорил:

— Вы только, Константин Юрьевич, пожалуйста, не воспринимайте… Понимаете… я… все это сказал вам потому…

Но Смолин уже не слушал, толкнув дверь ногой, шагнул за порог. Он спускался по трапам все ниже и ниже — с одной палубы на другую, пока не оказался перед дверью, на которой значилось: «Компьютер центр». Рванул ручку двери, и в лицо ему ударило подвальным холодом — там, в конце длинной лестницы, ведущей в самое нутро судна, и был этот самый центр, который так неожиданно, так нелепо вмешался в его судьбу. Пересчитывая каблуками ступеньки лестницы, он все еще надеялся, что услышанное от Чайкина — вздор, злобная вспышка, но когда сидящий за пультом управления Рачков оторвался от клавиатуры и взглянул ему в лицо, понял, что все сказанное Чайкиным, — правда.

— Как вы могли! Как же вы могли! — бросил он в рябоватое, серое от усталости лицо. — Как же вы решились… не сказать мне это?

Рачков быстро вскочил из-за дисплея с видом студента, который отваживается возражать строгому экзаменатору.

— Кто вам это сообщил?

— Неважно. Знаю — и все!

Рачков мрачно усмехнулся.

— Раз знаете…

Он вдохнул глубоко, словно набирал воздуху для речи, но запнулся, не зная, как начать.

— Ну!

— Дело в том… Извините, конечно, но получается, что оппоненты, которые вас критиковали… простите, не так уж не правы в некоторых моментах… — Он помедлил. — При количественном подсчете амплитуды вертикальных движений литосферных плит у вас оказались неточные выводы… есть просчеты и в других разделах… — Рачков кивнул в сторону машинного зала: — Это не мой вывод. Это машина.

— Машина-дура. Что в нее заложишь, то и получишь. Вы уверены, что правильно заложили?

Юноша поднял голову и отважно взглянул в глаза Смолину:

— Уверен!

Смолин возмутился:

— Ладно, положим это так, хотя я шибко сомневаюсь. Но почему вы утаили? — Ему показалось особенно кощунственным именно это — утайка. — Почему? Мы же с вами ученые. Такое среди ученых быть не должно. Это же нечестно!

Рачков вздохнул горестно, свидетельствуя этим, как ему нелегко вести разговор.

— Вы такой авторитетный ученый, на судне у вас особое положение, как тут сказать? А вдруг обидитесь!

— И насплетничали Чайкину? Так?

— Поделился…

Смолин молча прошелся по залу, поглядел на работающие аппараты, прислушался к их тихому стрекоту — он напоминал однотонный гомон цикад в летний вечер. Забыв про Рачкова, выхаживал операционный зал от стены к стене и чуть не вслух разговаривал сам с собой.

Не может такого быть! Вполне вероятны в концепции слабые и даже уязвимые части, это он допускает. Но чтобы вот так, одним махом, поколебать основы! Приговор какой-то машины, случайной машины на случайном судне в случайном для него рейсе…

— Я бы хотел все это проверить сам. Можно?

— Конечно! — Рачков искренне обрадовался, словно просьба Смолина его в чем-то оправдывала. — Когда хотите. В любой момент. Отложим все. Ведь я же к вашей концепции… со всей душой.

— Хорошо. Подумаю и сообщу! — Смолин снова поймал себя на том, что тон приказной.

— Уж извините меня…

Смолин взглянул на Рачкова с удивлением:

— Да вы что? Можно сказать, услугу оказали и вдруг извиняетесь.

Рачков почесал затылок:

— Так ведь я привык к разному. Некоторые к выводам машины относятся болезненно. Один профессор чуть не разбил блок. Так разобиделся.

Смолин засмеялся, но смех был не столь уж искренний, скорее нервный.

— Я не буян, — сказал с шутливым бодрячеством. — Конечно, ваша машина ехидная штука. Охотно бы ее укокошил. Да бог с ней — пусть живет!

Положил руку на плечо Рачкова:

— Спасибо!

Он поднялся наверх, вышел на кормовую палубу, которую прозвали Бродвеем. После ужина здесь по шершавым доскам, как по тротуару, прогуливаются любители свежего воздуха. Вот она, жизнь корабельная: выхаживают от борта к борту — парами, тройками, в одиночку, как заключенные на прогулке в тесном тюремном дворе. И так каждый вечер. А что делать? Море! Куда от него денешься? Смолин где-то прочитал, что издавна определено семь главных морских страстей: страх, голод, жажда, одиночество, жалость к себе, раскаяние и надежда. Пожалуй, из этого перечня можно исключить лишь голод и жажду, остальное в полной мере подходит к его самочувствию.

У борта столпились молоденькие лаборантки, оттуда доносился бойкий тенорок Ясневича:

— Ну а после банки Шарлотт мы прямиком в Карибское море. Через Наветренный пролив, который между Кубой и Гаити. Потом…

— Гаити! Как красиво звучит! Вы, Игорь Романович, конечно, бывали на Гаити?

— На Таити бывал, а на Гаити еще не приходилось, — с мягкой снисходительностью улыбнулся Ясневич. — Там даже Доброхотова не была. И не могла быть. На Гаити фашистский режим. Диктатура семьи Дювалье. Террор тонтонмакутов.

— Кого?

— Тонтонмакутов. Не слышали?

— Нет! — разом выдохнули лаборантки, подавленные эрудицией заместителя начальника экспедиции.

Просветительную речь Ясневича Смолин не дослушал — навстречу шла Ирина.

— Костя, что с тобой? Поругался с Золотцевым?

— Почему ты решила?

— Почувствовала по тому, как ты держался на совещании.

— Не поругался, а сказал то, что думаю.

Он услышал ее короткий вздох:

— Вот ты так всегда: что думаешь, то и режешь.

— А разве это плохо?

— Когда как. Если режешь, надо всегда помнить, что кому-то больно от твоего лезвия… — И поспешно, словно испугавшись, что обидела, добавила: — Извини, Костя, я тебе не посторонний человек, знаю тебя, вот и тревожусь…

— Вот уж ни к чему! — недобро усмехнулся он. — Тебе бы только тревожиться, все равно за кого. Но за меня не надо! Пожалуйста! Что я тебе?

Ирина опустила голову, с губ слетело чуть слышное:

— Извини!

Всю ночь Смолин просидел в студеном, залитом холодным светом зале, который напоминал ему пещеры в прибрежных айсбергах Антарктиды. Рачков предоставил машину в полное его распоряжение и предложил помочь. Нет уж! Весь новый цикл расчетов он сделает один и только один!

К утру стало ясно, что по крайней мере в трех из наиболее незащищенных разделах работы допущены очевидные натяжки, поспешность в выводах, математическая фантазия, а не математический анализ. Рачков оказался прав. Новичок утер нос метру. Что ж, последняя точка еще не поставлена. А это значит, что без дела Смолин не останется. Тоже благо! И еще один вывод: не пора ли тебе, доктор Смолин, немного смирить гордыню?

После завтрака, зайдя к Золотцеву, он застал начальника экспедиции за странным занятием. Тот сидел за письменным столом и через лупу рассматривал донышко пузатой зеленого цвета бутылки.

— Вот выклянчил у Мамедова, — объяснил он Смолину. — Драгой на дне зацепили. Антропогенная реликвия! Все пытаюсь определить возраст. Но наверняка не меньше пяти столетий, судя по форме. Некто в треуголке вылакал из бутылки последний глоток рома и швырнул за борт каравеллы. Может, сам Колумб. — Золотцев поставил бутылку на стол и с восхищением посмотрел на нее: — Прекрасный экземпляр для коллекции! Видите ли, есть у меня одна страстишка…

— Собираете пустые бутылки? — мрачно поинтересовался Смолин. После бессонной ночи голова была тяжелой, он сейчас не был склонен к болтовне о пустяках.

Золотцев это почувствовал, отодвинул бутылку в сторону, подпер подбородок ладонью, словно готовился к долгой, неторопливой и серьезной беседе, — со Смолиным всегда надо всерьез!

— Слушаю вас.

— Я передумал. Завтра готов быть ответственным за работы на полигоне.

Золотцев озадаченно провел пальцами по глянцевитому выскобленному бритвой подбородку, глаза за стеклами очков пытливо сощурились.

— Значит, поработаем вместе? Я искренне рад. Видите ли, Константин Юрьевич, ненужных станций в океане не бывает. Даже в самых известных местах всегда можно ждать самое неожиданное. Уж поверьте мне, старому моряку. Это же океан! — Он показал рукой на бутылку. — Тоже неожиданность! Сувенир прошлого! И какой!

Опять о своей бутылке! И что она ему далась? Каждый по-своему с ума сходит.

Золотцев вдруг спохватился:

— Кофейку? А? Чашечку хорошего бразильского кофе? Неужели откажетесь?

Это было сказано с такой разоружающей доброжелательностью, что Смолин отказаться не мог.

За кофе Золотцев доверительно сообщил, что не разрешил прибавить еще денек Чуваеву за счет полигона на банке Шарлотт, — план есть план! Это звучало как весьма веский довод: отказал даже Чуваеву! После эксперимента Чуваева «Онега» пойдет, как намечено, в Венесуэлу, в порт Ла-Гуайра, там возьмут двух местных ученых и неделю поработают по просьбе Венесуэлы на ее шельфе. Ну, а потом — домой! Домой! Хватит, намотались, нанервничались. Но если спаркер они все-таки сделают, то можно подумать и относительно Карионской впадины. Он, Золотцев, вовсе не противник нового спаркера, наоборот, он — за поиски, за творчество.

— Так что будем вас с Чайкиным держать в стратегическом резерве, — заключил Золотцев обнадеживающе.

Смолин покачал головой:

— В эти игры я уже не играю. Пускай Чайкин сам доводит до конца. Его спаркер!

Золотцев подождал, не скажет ли гость еще что-нибудь озадачивающее, но тот молчал. Тогда Золотцев потянулся к кофейнику:

— Повторить?

Смолин кивнул и, чтобы отплатить за терпение и радушие, которое встретил здесь, поинтересовался:

— Вы в самом деле коллекционируете бутылки?

Вопрос был явно приятен Золотцеву. Его лицо снова наполнилось светом. Он бросил долгий нежный взгляд на стоявшую на письменном столе историческую бутылку.

— Не для себя! Для школы! В Рязани есть школа, в которой я учился, родом-то я из Рязани. Ну, и много лет собираю в море для своей школы всякую пустяковину — кораллы, морские звезды, ракушки. Вот и бутылку отошлю. Ребята там морской музей создали. Хороший музей! Когда-то на берегах Оки я мечтал о море. Во всем классе был единственным, кто грезил морскими далями. А теперь после того, как появился наш морской музей, половина школьников собирается стать моряками.

— Так это же хорошо!

Золотцев помолчал, привычно побарабанил пальцами по столу, грустно усмехнулся.

— Хорошо? Не знаю, не знаю! Не всегда нам позавидуешь…

Глава семнадцатая

РЕЙС ОБРЕЧЕН НА УСПЕХ

Место для чуваевского эксперимента выбирали с особой тщательностью. Чуваев часами торчал в штурманской, вместе с вахтенными помощниками что-то вымерял и высчитывал на картах. Все его поведение сейчас выражало деловитость, уверенность и значительность происходящего. Чуваеву предстояло зафиксировать точно обозначенную в плане работ глубину, и он искал эту глубину со свойственной ему обстоятельностью. Говорил мало, распоряжения отдавал отрывисто, двигался по палубам, твердо припечатывая палубные доски жесткими подошвами своих узконосых, хорошо начищенных штиблет. Даже Кисин, его помощник, человек бездельный и расхлябанный, «курортник», как его прозвали на судне, стал неузнаваем — деловит, сосредоточен, под его русой челкой на невысоком немудреном лбу прочно заняли место глубокомысленные морщины. Готовые к действию аппараты отряда Чуваева стояли на корме, и Кисин с утра до вечера возился возле них, как всегда полуобнаженный. Но теперь он уже не раздражал глаз пляжным видом, а, наоборот, мускулистым торсом вызывал представление о Геракле, которому предстоит титаническая работа.

Всем было ясно, что работа по своим масштабам и значению в самом деле исключительная. И даже кок ради такого случая в день начала эксперимента приготовил вместо обычного борща или осточертевшего всем куриного супа с лапшой рассольник с почками, а на третье выдал хранившееся в судовом морозильнике мороженое, купленное еще в Италии.

Два дня назад аппараты, которые предстояло опустить в глубины океана, извлекли из трюмов, и теперь они стояли на корме, странные на вид, размерами с малолитражку с огромными глазами-иллюминаторами. Этим глазастым чудовищам предстояло в вечном мраке океанских глубин разглядеть таинственные лучи, испускаемые земными недрами. Исследования подобного рода только что вышли из лабораторной стадии и теперь впервые проводились на природном полигоне. Правда, Чуваев, а тем более Кисин в эксперименте выполняли роль скорее операторов, нежели исследователей, — данные, записанные на лентах магнитофонов, установленных в аппаратах, будут обрабатываться и изучаться в Москве уже другими специалистами. Чуваев имел отношение лишь к конструированию аппаратов, был одним из тех, кто их проектировал и собирал. Все знали: в случае удачи эксперимента Чуваев в скором времени положит в карман диплом кандидата наук, для этого уже все готово — написано, одобрено, поддержано бесспорными авторитетами, включая самого Николая Аверьяновича. Оставалось лишь эти две железяки удачно «макнуть».

К аппаратам то и дело подходили любопытствующие, взирали на них с уважением. Кисин охотно давал пояснения: «Это поважнее того, что вы задумывали со своими америкашками! Это, брат, настоящая наука!» Всем было ясно, что он копировал своего шефа даже тоном, каким это произносилось.

Накануне эксперимента некоторый диссонанс во всеобщее приподнятое настроение внесла Алина Азан. Она сообщила, что ее смущает принятая вечером факсимильная карта по Карибскому морю. Время ураганов вроде бы еще не пришло, но что-то там зарождается. В ответ Азан получила суровую отповедь от Чуваева: ему не нужны «что-то», ему давай реальный факт: будет или не будет ураган? Азан ответила, что в метеорологии никогда не бывает полной уверенности, погода самое капризное явление природы. Чуваев иронически усмехнулся: «Извините, я привык иметь дело с наукой, в которой все точно и определенно». И, подумав, решительно подытожил: «Будем осуществлять!»

Эксперимент начали ранним утром следующего дня. Придирчиво выбрав нужную точку в море, как раз над глубоким разломом морского дна, положили «Онегу» в дрейф и стали спускать первый аппарат.

Работы продолжались пять дней. Чуваев потребовал продлить эксперимент еще на сутки, но Алина Азан оказалась права: зародившийся на западе Карибского моря ураган стал вполне реальным.

— Плевать я на него хотел! — отмахнулся Чуваев. Но на пятый день на корме появился капитан и сказал Чуваеву:

— Если хотите, то можете оставить свою науку на дне. А я буду сниматься. Ураган на носу.

— У нас исследовательское судно! — парировал Чуваев. — Нам положено рисковать.

— Я рискую жизнями ста пятидесяти человек, в том числе и вашей, — пробурчал капитан, не глядя на собеседника. — И уж позвольте мне самому решать, как поступать в данном случае. Вам ясно?

— Вполне ясно! — отчеканил Чуваев. — И это, и все остальное.

— Ну и отлично! — Капитан скомандовал: — Поднимайте! И без задержки!

Чуваев с откровенной неприязнью проводил взглядом тяжелую, нескладную фигуру капитана.

— Все-таки придется сделать кое-какие выводы. Придется!

В голосе Чуваева не было угрозы, скорее озабоченность еще одним вопросом, который среди всех прочих важных послерейсовых дел ему предстоит решить в Москве.

— С Шевчиком в конфликте, теперь с самим Чуваевым. Нарывается капитан! — прокомментировал Крепышин и значительно потряс головой, то ли восхищаясь строптивостью капитана, то ли осуждая ее.

Подъем аппаратов начался ночью и должен был завершиться на заре. Несмотря на ранний час, это событие собрало немало зрителей. В одной из лебедок что-то не ладилось, она временами останавливалась, из-за этого в заранее определенный срок подъема аппаратов не укладывались.

На корме у бортов теснились мужчины, бросали за борт лески-самодуры с приманкой на крючках. Рыболовный ажиотаж возник после того, как около судна появились корифены — большие, необыкновенной красоты рыбы. Пронизывая напоенные лучами утреннего солнца верхние слои воды, корифены меняли свою окраску, то были розовыми, то оранжевыми, то вдруг становились бежевыми или внезапно голубели и, казалось, после себя оставляли в воде чернильные дорожки. Стремительно двигаясь на четком расстоянии друг от друга, рыбины, как самолеты в эскадрилье, делали огромные круги вокруг «Онеги», будто демонстрировали людям свою красоту, силу, неразрывную слитность со стихией, а попутно дразнили охотников. Рыболовы тщетно старались привлечь их внимание наживой на крючках, они не желали замечать жалкую приманку, брошенную людьми.

— Шалишь, стерва! Шалишь! Елкин гриб!.. — рычал подшкипер Диамиди. — Попадешься все-таки! Для того крючки и существуют, чтобы попадались!

Наблюдая эту сцену, Смолин услышал рядом тихий голос Солюса:

— Они такие красивые…

— Кто?

— Корифены. И зачем их ловить?

— Но вы же ловите рыб для своих целей.

— Для научных! А это для того, чтобы набить живот.

— Живот тоже чем-то надо набивать.

Солюс кивнул:

— Вы правы. Одно поглощается другим. Закон природы. — Он помолчал. — И все-таки будет грустно, если корифены попадутся…

— Орест Викентьевич! Вы мудрый, многоопытный человек. Скажите, где та грань, которая отделяет пустяковое от настоящего, истинное от химерного, высокое от приземленного? Можете ли вы сказать, где она, эта грань?

Солюс задумчиво взглянул на Смолина, пожевал губами.

— Не задавайте таких вопросов никому, дорогой мой, никто никогда вам на это не ответит. Этот вопрос можно задать только самому себе: где она, та самая грань? Ведь в каждом отдельном случае она разная. У каждого своя. Каждый ее сам пролагает через всю свою жизнь. Для одного пойманная на крючок красавица корифена — это хороший ужин, для другого — погребальный удар колокола. А как известно, если звонит по ком-то колокол, он звонит и по тебе.

— Но вы наверняка уже нашли в жизни эту самую пограничную, все определяющую грань?

— Вот уж нет! — запротестовал академик. — Все еще ищу ее. Все мы ищем ее до последнего своего дня. Я тоже. И буду искать, хотя через месяц мне исполнится восемьдесят и я все отчетливее слышу звон колокола…

К десяти утра оба аппарата были извлечены из морских глубин и торжественно спущены на корму.

Крепышин, бросив на первый аппарат многоопытный цепкий взгляд, деловито определил:

— Ого! Кранты Чуваеву! — И на его лице отразилось откровенное удовольствие.

Достаточно было одного взгляда на аппараты, чтобы понять: эксперимент провалился. Сделанные из специального сплава стекла-иллюминаторы, через которые шло фотографирование абиссальных глубин, оказались раздавленными, как пробитая каблуком ледяная корочка на весенней лужице.

У Золотцева и Доброхотовой, которые стояли в этот момент рядом со Смолиным, был такой вид, будто они, прибыв на свадьбу, оказались на похоронах.

Кто-то из молодых и любознательных надумал потрогать стеклышки в разбитом иллюминаторе аппарата, кто-то даже отважился поинтересоваться у Чуваева, почему, мол, такое случилось, но тот решительно осадил:

— Прошу оставить нас в покое! Дайте нам самим разобраться в своих делах.

— Мы не нуждаемся в сочувствии, — важно поддержал его Кисин.

Чуваев быстро обернулся и с укором взглянул на своего помощника:

— В сочувствии? — обвел собравшихся хмурым взглядом. — Не думайте, что вы присутствуете на поминках. Ничего подобного!

Где-то утомительно стрекотала кинокамера. Шевчик тоже был мобилизован на исторический эксперимент — должен был запечатлеть его на кинопленке для потомков. За шумом мотора своей камеры Шевчик ничего не слышал. Он старательно снимал: море для антуража, палубу судна, людей на палубе, естественно, выделяя среди них Чуваева и Кисина, поднятые со дна марсианские аппараты, детали аппаратов, включая иллюминаторы, раздавленные слепой силой глубин. На иллюминаторах объектив камеры задержался с особым вниманием — вот она, необузданная стихия!

— Черт возьми, да заткнете вы, наконец, свою тарахтелку! — не выдержал Чуваев, метнув негодующий взгляд в сторону кинооператора.

Шевчик взглянул на перекошенное в гневе лицо своего заказчика и растерянно попятился: промахнулся!

Люди стали расходиться. Шагая рядом со Смолиным, Крепышин беззаботно подытожил:

— Как говорил великий комбинатор Остап Бендер, судьба играет человеком, а человек играет на трубе… Или глубина здесь приближается к центру Земли, или просто-напросто старший научный сотрудник Чуваев, протеже самого Николая Аверьяновича, умудрился в довольно глубоком море сесть в еще более глубокую лужу. Скорее всего второе.

Так оно и оказалось. Стекла в иллюминаторах-фиксаторах не выдержали давления водяной толщи в пять километров. Коварная стихия была ни при чем. Аппараты загубила безответственность, махровая, годами взращенная безответственность.

Стекла должны были испытать сперва на стендах на берегу, а их везли за тысячи километров, чтобы убедиться: не годятся! Труд многих людей оказался впустую.

К Смолину подошел Кулагин:

— Ну и что вы, доктор, скажете по этому поводу? Вот она, ваша наука!

Смолин пожал плечами:

— А что тут говорить? Все ясно. К тому же это не моя наука, а Чуваева.

Кулагин прищурился:

— А вот мне не все ясно. Конечно, я неуч, с танкера сюда пришел — где нам, керосинщикам, понять науку! Но у нас на танкерах другие мерки, у нас за подобное сразу за шкирку. В торговом флоте деньгам счет ведут. Помню, один капитан перед приходом в Новороссийск приказал покрасить корпус, чтоб понаряднее явиться домой. А ведь знал: после рейса судно идет на капремонт. Так вот, начальник пароходства распорядился марафет отнести за счет капитана. И тот выплатил. До последней копейки! А как быть сейчас? Кругленькая сумма получается, если подсчитать по каждой статье…

— А вы и подсчитайте, — посоветовал Смолин.

— Подсчитаю! — В голосе Кулагина прозвучал вызов. — Ну а вы, профессор? В сторонке будете? Промолчите? Ведь Чуваев будет отчитываться по полигону. Вот бы и всыпать по первое число! Вы и возьмите это на себя. А я вас официально поддержу, со справкой в руках. Ну как?

Смолин молчал. Еще несколько дней назад, когда был непоколебимо уверен в неуязвимости своей концепции, такому, как Чуваев, не поздоровилось бы, немало врагов нажил себе доктор Смолин в институте, выступая против приспособленцев и бездельников в науке. Но вот оказалось, что в своей работе он тоже поспешил, тоже что-то недоглядел, наделал серьезных ошибок. Правда, расплачиваться за них будет только он сам, а не государственная казна. Но для настоящего ученого важен принцип. Имеет ли он сейчас моральное право поднимать руку на Чуваева? Как при этом взглянет в глаза Чайкину и Рачкову?

— Не знаю… — пробормотал он. — Не уверен…

Кулагин иронически скривил щеку; теперь он глядел уже сквозь Смолина.

— Эх вы! Наука! Светочи наши! И на кой черт я ушел с танкера!..

Через полчаса «Онега» легла на генеральный курс и, набрав ход, повела новый отсчет длинным морским милям в своем пути на запад.

Перед ужином у дверей в кают-компанию Смолин встретил Солюса. Окинув Смолина умиротворенным взглядом, академик выложил радостную новость:

— Представляете?! Им все-таки не удалось поймать ни одной корифены!

Карибское море было завораживающе спокойным и таким гладким, что казалось, будто это не море, а тихий сельский пруд, в котором плавают ленивые утки. К морскому простору тихонечко опустилось чистенькое, аккуратное, будто на рекламном туристском плакате, солнце, покрасовалось, покачалось на упругой струнке горизонта и, как завершившая сеанс дежурно улыбающаяся манекенщица, лениво ушло за кулисы небосклона.

На Карибское море опустилась тихая, знойная тропическая ночь, несущая истому, телесную расслабленность.

Справа по борту за горизонтом лежали берега Кубы, а за ними — берега Америки. Ночью оттуда, из Америки, радиостанция «Онеги» получила депешу, адресованную академику Солюсу, В ней сообщалось, что Орест Солюс избран почетным доктором университета в Бостоне и его приглашают прибыть в университет для получения диплома и чествования.

Утром новость распространилась по судну. Прибыть в Бостон? А как? Над академиком подтрунивали: раз «Онегу» в Америку не пускают, придется академику добираться на веслах.

Было ясно, что это Томсон добился почетного избрания. Ведь он как раз из Бостона. В тамошнем университете давно проявляют интерес к исследованиям Солюса. В теперешней политической обстановке акт выглядел мужественным и мудрым: нет, созидатели не пасуют перед разрушителями!

— Для меня не так уж важна еще одна университетская мантия, — сказал по этому поводу академик. — Важно то, что Томсон держит слово — не отступать! Значит, не все еще потеряно…

Солюс ответил вежливой радиограммой: прибуду непременно, но когда-нибудь в другой раз, при более подходящей обстановке.

— Когда наступит «более подходящая», я окажусь уже среди звезд, и зачем мне тогда какая-то мантия. Ведь у меня будут крылья! — с неожиданным для него мрачным юмором прокомментировал академик этот международный обмен любезностями.

Смолин удивился. Вроде бы академик получил приятное известие, а почему-то не радуется.

— Вы, Орест Викентьевич, оптимист, и вдруг такие минорные мысли!

Солюс слабо махнул рукой.

— Я устал… — вдруг произнес он чуть слышно. — Я очень и давно устал. От всего! Я так много видел! Не только счастливые острова на заре. Видел тридцать седьмой год и колючую проволоку на Колыме, в сорок первом пошел в ополченцы и в бою под Волоколамском живым остался один из целого взвода, который состоял из преподавателей Московского университета. В сорок восьмом мои научные оппоненты меня публично разоблачили как проводника буржуазных идей в биологии, я был снят с руководства лабораторией и почти тайком занимался исследованиями у себя на даче в Подмосковье. Всю жизнь над моей головой неизменно висела какая-нибудь угроза…

Солюс съежился, легкая рубашка обвисла на его угловатых, как у старой птицы, плечах, ее безжалостно трепал ветер.

— Я устал от хронического страха. Моя жизнь на закате. Свой конец я хочу встретить спокойно, достойно, как и подобает много пожившему и много пережившему старику. А мне вместо вечернего покоя снова предлагают страх, страх, страх — теперь уже вселенский. И показывают на меня пальцем: ты виноват и в нем, ты недоглядел, прошляпил, проявил слабость, ты в ответе… А у меня уже нет сил взваливать на свои плечи даже предназначенную мне по справедливости долю страха. Я человек науки. А наука — это разум. Это логика. У страха нет логики, он слеп. И глуп. И коварен.

Старик вдруг сжал кулаки и грозно потряс ими в воздухе:

— Прежде всего надо бороться против страха! Против культа страха. Иначе мы проиграем все! В страхе самое опасное то, что он привлекателен…

— Привлекателен?

— Именно! Особенно для молодежи. — Солюс взглянул на Смолина. — Вы когда-нибудь наблюдали, как проходит эскадра военных кораблей? Залюбуешься, глаз не оторвешь. У войны всегда была своя красота — блеск лат, золото эполет, звон шпор, парадная чеканка солдатских каблуков. А в наше время что может быть более впечатляющим, чем идущий на взлет сверхзвуковой истребитель или выплывающий из-за морского горизонта огромный, как остров, ракетоносец? В этой красоте — опасная ловушка. Война обряжает себя в красивые наряды, коварно соединяя идею уничтожения с символами мужества, чести и красоты. Недаром генералы обожают глядеться в зеркало, любуясь стальным блеском своих глаз и сияньем орденов. А мальчишки стругают деревянные мечи и мечтают о генеральских аксельбантах… И мало кто ясно себе сейчас представляет, что у новой войны будет лишь одно обличье — белый череп с пустыми глазницами, и даже ордена превратятся в дым. Но, увы, человек живет привычным, и еще так много желающих играть в старые военные игры. — Солюс сокрушенно покачал головой. — Знаете, что погубит человечество? Легкомыслие! Мы все охотнее заставляем машины думать и действовать за себя, а сами все больше превращаемся в детей, ленивых, злых и вздорных детей, способных на детское безрассудство.

Смолин еще ни разу не видел академика, неизменно бодрого, живого, полного деятельного азарта, столь подавленным. Неужели так огорчился тем, что не может в Бостоне получить свою почетную докторскую мантию?

Вечером в каюту к Смолину неожиданно пришел второй помощник Руднев. Опустил на стул свое громоздкое тело, и стул под ним жалобно заскрипел.

— За помощью к вам пришел! — По его просторной физиономии медленно плыла сконфуженная улыбка. — Помирите с академиком!

— Вы поссорились с Солюсом? — изумился Смолин.

Стул под Рудневым заскрипел еще жалобнее.

— Да что вы! Просто он меня отбрил.

— За что же?

Руднев пожал плечами:

— Ей-богу, не пойму за что! Ночью после дежурства иду по палубе и вдруг вижу, у борта маячит фигура академика. А как раз в это время курс «Онеги» пересекала американская эскадра. Пришлось даже ход сбавить, чтобы в конфликт не вляпаться. Картинка что надо — авианосцы, крейсера, фрегаты! Говорю академику: вот они, гады, дорогу вам в Бостон и перекрыли. А он в ответ: все эти корабли — вселенская глупость! А корабли идут я идут. Красиво даже. Как в кино! А потом просто так, к слову, я возьми и ляпни: вот бы сейчас наши вышли навстречу лоб в лоб. Сила на силу! Было бы классное представление! Мы бы, конечно, взяли верх. Где наша не брала!

— Ну и что академик?

Руднев со смехом хлопнул себя по твердой и плоской, как пенек, коленке.

— Академик чуть не подскочил на месте. Он малость того, с приветом. Это точно! От избытка мозгов, что ли, или по старости годов. Мне в ответ, да так горячо, торопливо, словно в самом деле вот-вот начнется сражение: пожалуйста, говорит, перед этим вашим представлением столкните меня за борт. Облегчите мне напоследок совесть. И представляете, сказал все это так серьезно, что я даже чуток струхнул. Говорю ему, мол, пошутил. А он мне: от шуток города горят. И ушел с таким видом, будто я в самом деле какой-то поджигатель. Ну не чудак ли?

Руднев поерзал на стуле.

— Посоветуйте, Константин Юрьевич, что делать? Может, пойти и извиниться? Вы его знаете.

Смолин покачал головой:

— Не надо! Главная причина здесь не в вас, так что извиняться бесполезно.

Руднев огорчился еще больше, грустно пошевелил бровями:

— Неужели бесполезно? Вот незадача! Чувствовал, мука какая-то сидит в старикане. А я еще его обидел. Теперь мучаюсь тоже…

Смолин кротко улыбнулся:

— Ну и помучайтесь! Не только таким, как он, стариканам, совесть свою терзать. И нам полезно. Хуже, когда нет никаких душевных мук.

Руднев внимательно взглянул на собеседника.

— Значит, и вы тоже?..

— Я тоже!

Второй помощник ушел притихшим, озадаченным, так ничего и не понявшим. Перед тем как открыть дверь, почесал затылок: ох уж эти ученые!

Заседание научно-технического совета по итогам эксперимента Чуваева было назначено на десять утра. С девяти Крепышин обзванивал некоторые каюты и доверительно предупреждал: «Просят прибыть обязательно и, так сказать, — он ронял в трубку кругленький упругий смешок, — проявить лояльность».

С этим Крепышин обратился и к Смолину:

— Конкретно к вам, Константин Юрьевич, не было поручения обращаться, — он снова хихикнул в трубку, — даже наоборот. Но я, извините, проявил смелость. Подумал, а вдруг обидитесь? Мол, других предупредил, а вас нет. Вот и взял на себя инициативу…

Откровенное шутовство Крепышина взбесило Смолина. Он отрезал:

— У меня нет времени на шуточки, товарищ ученый секретарь. Ищите кого помоложе, — и бросил трубку на рычаг.

Заседание проводилось в кают-компании. Его обставили весьма наукообразно. К стене прикрепили схемы и диаграммы, на которых Кисин, оказавшийся приличным рисовальщиком, вычертил цветными фломастерами все цифровые этапы погружений своих аппаратов. Были обозначены глубины, плотность воды, световая обстановка, подводные течения. Вместо условных значков на ватмане были нарисованы и сами многоглазые аппараты, при помощи которых намеревались вести исследования.

Однако ровно в десять не начали. Золотцев, сидевший за столом президиума, почему-то тянул, поглядывая то на часы, то на входную дверь. Оказывается, ждали Солюса, а он не шел. Крепышин дважды склонялся над телефоном в углу зала, набирал номер, терпеливо ждал ответа — телефон не отвечал.

— Ну и слава богу, что не пришел! — услышал Смолин за своей спиной хрипловатый голос Кисина. — Без старикана спокойнее. А то еще учудит чего!

Не явился и капитан, хотя был приглашен особо, а заменяющий его Кулагин опоздал и перешагнул порог кают-компании с таким мрачным видом, словно его по пустяку оторвали от крайне важного дела.

Смолин заранее знал ход событий, знал, что будут говорить Чуваев, Золотцев, другие из тех, кого обзвонил Крепышин.

Так и случилось. Придав своему мужественному лицу выражение суровой сосредоточенности, Чуваев сухо, слово к слову, как кирпич к кирпичу, сообщил о сущности эксперимента. В нашей науке в подобных естественных условиях он проводится впервые. Ну а первым, как известно, всегда труднее, бывают неожиданности, отклонения от намеченного плана. В результате эксперимента отряд понял: для пятикилометровой глубины стекло фиксаторов должно быть иного качества. Вот почему он, Чуваев, считает, что эксперимент принес бесспорную пользу: отработана методика спуска аппарата и его подъема, более того, на основе полученных данных можно сделать выводы о наиболее подходящих материалах для создания новых образцов подобных аппаратов. А в науке и малое ценно. Словом, Чуваев убежден, что полигон прошел удачно.

— Мы специалисты в других отраслях. Нам трудно судить о вашей работе, — миролюбиво вставила слово Доброхотова. — Но вы-то, Семен Семенович, вы сами довольны результатом? Только по-честному!

— Вполне! — Это было произнесено с такой непоколебимой, с такой честной уверенностью, что начисто исключало какие-либо сомнения.

Золотцев спросил, будут ли вопросы еще. Было задано два ничего не значащих вопроса о теоретической стороне исследований. Только Рачков смущенно поинтересовался: все-таки по какой причине лопнули в фиксаторах стекла?

Чуваев взглянул на него со снисходительной усмешкой, как на несмышленыша.

— Видите ли, молодой человек, когда вы станете постарше и поопытнее, то поймете, что в науке все заранее предугадать невозможно. Это же наука! Так что бывают, уважаемый молодой коллега, и некоторые трудности…

Рачкова одернули, как школьника, который невпопад обратился к учителю во время серьезного урока. Он опустился на стул, растерянно провел взглядом по лицам сидящих, задержавшись на лице Смолина.

«Чего он от меня ждет?» — раздражаясь, подумал Смолин, отвернулся и встретился с другим взглядом — колючим, насмешливым. Кулагин! И этот тоже!

Он посмотрел на Чуваева, на Кисина… Повержены, а торжествуют. Черт возьми, как же он решился поставить себя на одну доску с теми, кто лезет в науку нахрапом, как в очередь за дефицитом. Науку надо защищать. От них. При любых обстоятельствах. Истина превыше всего. Так говорили древние. Так должно быть и сейчас. Значит…

— Вы говорите, будто у вас случились «некоторые трудности»… — произнес Смолин, подняв глаза на стоящего у стола президиума Чуваева, и сам удивился спокойной уверенности своего голоса. Сквозь шум кондиционеров услышал скрип стульев — все обернулись к нему и напряженно ждали продолжения. — Я полагаю, случились не трудности, а неудача эксперимента. Она очевидна всем, прежде всего самим экспериментаторам, и мы не имеем права камуфлировать провал спасительными дежурными фразами. Неудача есть неудача, и надо честно в ней признаться. Я уверен, как настоящий ученый, товарищ Чуваев так и поступит, потому и предлагаю итог отчета сделать однозначным: эксперимент не состоялся по причине его неподготовленности. Кто в этом виноват — пускай разберутся экспериментаторы и их шефы в Москве.

В зале воцарилась тишина, в которой, как чье-то большое невозмутимое сердце, глухо и ровно постукивала в глубинах судна корабельная машина. Все смотрели в сторону стола президиума.

— Можно мне? — нарушил молчание Кулагин.

Золотцев кивнул.

— Я не собираюсь давать какие-либо оценки, — начал старший помощник. — Не мое это дело. Вы, ученые, разбирайтесь сами. Но для вашего сведения зачитаю коротенькую справочку. Так вот, за пять дней работы «Онеги» на последнем полигоне топлива израсходовано…

Кулагин склонился над блокнотом и принялся размеренно, неторопливо, подчеркнуто официальным тоном зачитывать сделанные в нем записи.

Это были тонны сожженного горючего, тонны израсходованной воды, сотни рублей, истраченных на амортизацию оборудования, на зарплату, на командировочные…

Всего пять дней — и такие весомые цифры! Они производили впечатление, и в зале зашушукались.

Кажется, впервые Чуваев почувствовал, что он уже не командует на этом сборе, а превратился вдруг в обвиняемого — от имени коллектива. Торопливым просительным взглядом он искал поддержки у шефа экспедиции.

Золотцев поправил очки, решительно готовясь снова овладеть вниманием зала, но тут в события вмешался Кисин.

— Да на кой ляд мы их слушаем? Что они… — Кисин боднул тяжелой головой в сторону старпома, — …что они, прокуроры какие, что ли? Ишь ты, расчетики нацарапали: сколько тарелок супа сожрано, сколько раз в гальюн схожено. Мудры! Доктора, профессора, елки-палки! — Это адресовалось уже Смолину. — А если перевести на тарелки супа и тонны сожженной солярки проживание на борту, к примеру, доктора наук Смолина? Если его спросить: что он тут поделывает? Какие такие расчеты ведет в тиши своей одноместной каюты? А? Пусть ответит! Мы обязаны спросить его и о другом. Почему использует столь дорогое, как подсчитал дотошный наш старпом, пребывание каждого из нас на борту «Онеги» для того, чтобы вместе с новичком в науке Чайкиным изобретать велосипед? Почему отвлекает молодого специалиста от его работы? Пусть ответит! Можно спросить и еще…

— Минуту! — Чуваев выкинул вперед руку с растопыренными пальцами, как бы преграждая злобный словесный ноток своего помощника. — Минуту, товарищ Кисин! Только без свары! Мы ученые, и обязаны уважать мнения друг друга. Я благодарен Константину Юрьевичу за его прямые, откровенные, хотя не очень справедливые, я бы даже сказал, не совсем корректные высказывания. Да, у нас были недоработки. Но, как известно, в науке отрицательный результат все равно что положительный.

— Неоспоримая истина! — пришел ему на помощь Золотцев и недовольно покосился на не сумевшего удержать ухмылку Крепышина. — Я вижу, других высказываний нет. — Он оглядел зал. — Значит, будем считать, что подавляющее большинство членов научно-технического совета поддерживают точку зрения руководства на результаты проведенного эксперимента отряда Семена Семеновича Чуваева. Полагаю, голосовать незачем.

Последнюю фразу Золотцев произнес скороговоркой и как бы примял ее окончание.

— Но, товарищи, я не могу не сказать еще об одном, что меня чрезвычайно огорчило. Я имею в виду реплику Ивана Васильевича. — Он взглянул с укором в сторону Кисина и сокрушенно развел руками. — Ну нельзя же так, Иван Васильевич! Какие слова, какой тон! И в адрес кого? В адрес известного ученого — наша экспедиция может гордиться, что он оказался в ее составе. Прав, совершенно прав Семен Семенович, что дал принципиальную оценку этой несправедливой реплике, которая, как я надеюсь, продиктована просто мгновенным настроением и только. Уверен, Иван Васильевич теперь и сам жалеет о сказанном.

Ну и хитер Золотцев, подумал Смолин. Спич построил безукоризненно: и логически и эмоционально. Сейчас уже не скажешь: нет, я все-таки настаиваю на голосовании. Сейчас сказать такое неловко, начальник экспедиции только что горячо защищал авторитет Смолина, говорил лестные слова в его адрес. И тем самым умело увел внимание зала от главного — от принципиальной оценки работы Чуваева. И получилось, что и волки сыты, и овцы целы. Дипломат!

Стали расходиться, и к Смолину подошел Крепышин. Лицо его лоснилось от удовольствия, словно он только что побывал на веселом и захватывающем театральном представлении.

— Как у нас говорят, каждый научный рейс обречен на успех! А наш начэкс ловкач! Верно ведь? Складно вывернулся!

— Вы тоже ловкач. По телефону со смешком, с издевочкой, а сейчас — молчок.

— Видите ли, уважаемый доктор наук, мы живем среди стен, и в них ищем проходы, чтобы расширить свое жизненное пространство. Я не принадлежу к тем, кто готов долбить стену головой для того, чтобы найти ход покороче и попрямее. Мне голова нужна. Раз существуют стены, с ними надо считаться. Можно относиться к ним без уважения, но считаться, увы, приходится. Се ля ви!

И он удалился, крепкий, уверенный в себе, защищенный от житейских напастей отличным здоровьем и неистребимой иронией, которая так облегчает совесть.

На смену Крепышину возле Смолина оказался боцман Гулыга. Он помялся, словно раздумывая, говорить или не говорить. Наконец решился:

— Вот вы, Константин Юрьевич, речь держали, конечно, правильную. У Чуваева натуральная липа. Ясно и креветке. Но ведь что получается: признай эксперимент неудачным — команда лишилась бы премии за полигон. За что платить, раз неудача. А чем, скажите, виновата команда?

Смолин изумился:

— Неужели здесь есть какая-то зависимость? Это же нелепо!

Гулыга снисходительно улыбнулся:

— Вы же сами знаете: наука — хитрая штука. А в море тем более. Сразу видно, доктор, что в научном рейсе вы впервые…

— Но ведь сам старпом…

Гулыга поморщился:

— Да что с него взять! Он же Неукоснительный!

Главный персонаж только завершившегося спектакля Чуваев был настроен благодушно. Он даже взял Смолина под руку.

— Зачем так уж непримиримо? Мы же интеллигентные люди…

Смолин молчал, выжидая, что скажут ему еще.

— Впрочем, Константин Юрьевич, вы мне даже оказали некоторым образом услугу, в протоколе отметят, что одни из членов совета выступил с критикой нашей работы. Один! Это придаст протоколу большую объективность. Все за, а один против. Значит, было серьезное обсуждение, значит, решали не с кондачка, а обстоятельно. Нет, в самом деле, такой протокол для диссертации просто находка.

Уже возле двери своей каюты Смолин встретил Солюса. Старик шел по коридору, как всегда, чуть подпрыгивая. Блекло-голубые его глаза радостно поблескивали, не подумаешь, что еще вчера он выглядел слабым и потерянным.

— Такие отличные молодые люди! — воскликнул он. — Даже жалко будет расставаться в конце рейса.

— Какие люди? — не понял Смолин.

— Из машинного отделения. Я у них кружок веду. По английскому языку. Разве вы не знали? Веду! — Он удовлетворенно потер сухие ладони. — Представляете, увлекательнейшее занятие! И все потому, что это действительно толковые молодые люди, и они действительно хотят знать язык. К нам в кружок даже боцман Гулыга ходит. Очень старается, говорит, иностранный язык ему нужен позарез.

— И давно вы ведете этот кружок?

— Почти с самого начала рейса.

Надо же, как много неведомо Смолину в судовой жизни! А она, эта жизнь, оказывается, не такая уж односложная. Полно в ней всякого. Не соскучишься!

— И по этой причине вы не пришли на совет?

Солюс погасил в лице сияние молодой бодрости, медленно покачал головой:

— Нет, не только по этой. Просто потому, что я биолог, а обсуждали работу физиков. Я не могу брать на себя ответственность за то, в чем некомпетентен.

Ранним утром «Онега» подошла к северной оконечности Южноамериканского континента. Континент обозначил себя над морским горизонтом карандашным очертанием мощного горного хребта, и уже издали было видно, что это не случайный остров, коих немало было на пути, а действительно материковая твердь. Стояла ясная безветренная погода, и над Южной Америкой висело неправдоподобно розовое утреннее небо. В нем лениво парили огромные птицы странных очертаний — казалось, что это планеры.

— Птица-фрегат! — радостно определила появившаяся на палубе Доброхотова и наградила небо улыбкой. — Доводилось мне с ней встречаться, доводилось… И не раз! Помню…

Судно легло в дрейф в десяти милях от берега, но даже невооруженным глазом можно было различить у основания прибрежного хребта в тени его нависающих скал светлые крупинки и прожилки жилых массивов городских кварталов. Это был Ла-Гуайра, портовый город Венесуэлы. Бывавший здесь Ясневич сообщил, что из порта через горный хребет проложены дороги, и автомобильная и фуникулер, ведут они в столицу страны Каракас, большой, красивый, многолюдный город.

Все пребывали в приподнятом настроении, все ждали счастливой встречи с берегом, с твердой землей, по которой так соскучились ноги. Подошли к концу запасы продуктов, почти опустели танки с питьевой и технической водой, все это предполагалось получить в Ла-Гуайра.

По радио зачитали составленную Крепышиным обстоятельную справку. По ней было ясно, что Каракас нужно посетить непременно: улицы в нем широки, парки роскошны, музеев полно, магазинов не счесть, заслуживают внимание местные поделки, да и обувь недорогая — это обстоятельство Крепышин намеренно выделил. Рассказывая о климате и природе, предупредил, что в горах надо быть осторожным, змей в избытке. И малярия встречается.

Относительно малярии предприняли превентивные меры. За три дня до подхода к континенту Мамина, которую спокойное в эти дни Карибское море возвратило к активной жизни, выдала каждому по таблетке делагила. Глотали гадостные ядовито-горькие пилюли без принуждения, каждому была охота побывать на берегу.

По палубам с деловым видом расхаживал Шевчик. Он бросал цепкие взгляды в сторону континента, словно уже прикидывал, что в представленной сейчас перед ним натуре будет главное и что второстепенное.

То и дело сходился на палубах с Крепышиным, они о чем-то деловито переговаривались, и было ясно, что именно ученый секретарь будет отныне оруженосцем кинооператора — и мускулы подходящи, чтобы носить ящик с кассетами, и иностранный язык знает, так что не придется с туземцами объясняться на пальцах. Боцман Гулыга от лестного участия в создании киноэпопеи отказался. Прошел слух, что боцман преодолел в себе искушение приобщиться к влекущему миру искусства. Союз с искусством начисто нарушал его коммерческие планы, связанные с высадкой на капиталистический берег. У Крепышина подобных планов не было, он действовал по-крупному — копил валюту на покупку магнитофона.

Крепышин долго стоял с биноклем в руке у борта и вглядывался в густо-синий, как туча, гористый берег континента, в светлую щепотку домиков у самой воды — там был неведомый южноамериканский город. Отнял бинокль от глаз, сладко, как кот, прищурился:

— Великий комбинатор говорил, что города надо грабить на заре. — И обернулся к Гулыге. — Слышишь, Драконыч? На заре!

Судно дрейфовало. Ветер был слабым, и дрейф оказался небольшим. Все знали, что на мостике идут переговоры с берегом. О чем — никто не ведал. Терялись в догадках, странным казалось это ожидание. Вроде бы пригласили, обещали содействие, проявили заинтересованность в сотрудничестве, а «Онега» стоит поодаль от берега и не решается приблизиться. Значит, не пускают. Либо занят причал, либо… Начальство помалкивало. Золотцев из своей каюты не выходил, на звонки телефона не отзывался. На мостик никто обращаться не смел, потому что там верховодил Кулагин, а с ним особенно не потолкуешь.

Бесцельно бродили по палубам, подставляя лица легкому прохладному ветру, дующему с континента. Даже ветер был гостеприимным. Почему же не пускают?

Перед обедом на палубе появился Кулагин и коротко, не вдаваясь в подробности, сообщил, что морской агент в Ла-Гуайра, с которым держали связь, ничего утешительного сообщить не смог: разрешение на заход еще не поступило. Что будет дальше — неизвестно. Судя по характеру разговора, скорее всего не пустят. Не хотелось этому верить, все долго не расходились с палубы, гадали, что произошло. По мнению Ясневича, все дело в том, что «Онега» заходила на Бермуды, а Венесуэла выступила за Аргентину, против агрессии Англии на Фолклендских островах. При подходе к новому порту надо обязательно сообщать властям название порта предыдущего захода. «Ага! — насторожились в Ла-Гуайра. — Были в Гамильтоне! Английском порту! Якшаетесь с агрессором — не пускать в порядке протеста».

Чуваев бросил недобрый взгляд в сторону берега.

— Я бы не стал клянчить разрешения, а хлопнул дверью и ушел восвояси. Не хотите пускать — черт с вами! Без вас проживем. Мы не должны позволять давать себе по мордам. А то что получается? Сами пригласили и перед самым носом гостей двери захлопывают — раздумали, мол. А мы должны утереться, да? Нет! Я решительно против! Только время зря потеряли.

— И горючего сколько сожгли за дни перехода сюда, — добавил кто-то.

— И сколько тарелок борща зазря съели, — с глубокой серьезностью вставил Крепышин.

Чуваев медленно обернулся к нему и бросил на ученого секретаря подозрительный взгляд. Но Крепышин не позволил своим искренним очам блеснуть даже искоркой улыбки.

— А было время… — вздохнула Доброхотова. — Подходили мы к Южной Америке…

— Было, да сплыло, — скривил губы Ясневич. — Сейчас, увы, конфронтация. Все наперекосяк. И не поймешь, откуда чего ждать.

Смолин подумал, что Ясневич прав. Сидя в своей лаборатории в Москве, поглощенный проблемами великого движения литосферных плит где-то там, в непостижимых глубинах планеты, он не так уж вникал в происходящее на самой планете, в те движения, которые происходят на ее поверхности, движения, не менее опасные для человеческого рода, чем очередной сдвиг гигантской подземной глыбы, в результате которого трясется земля, вздымаются на море цунами, рушатся города, смывает деревни, гибнут люди. Мощь глубинных титанических движений земной тверди, оказывается, ничтожна по сравнению с той силой, которую способно бросить на планету ее такое крошечное, такое на вид ничтожное, такое вздорное обитающее на этой планете существо — человек. У существа этого не хватит сил, чтобы расколоть планету на части, разбросать ее куски по космосу, но он вполне способен опалить ее чудовищным огнем, уничтожающим все и вся, в том числе и самого себя, человека. Сидя в тиши московской лаборатории, Смолин полагал, что проникающая временами в щелочки его сознания из отрывков теле- и радиопередач информация особо глубокого внимания не заслуживает. Это всего лишь шум всемирной политической возни и приниматься всерьез не может, он как комариный гуд в летний зной, который досаждает, даже порой отвлекает, но не прервешь же из-за пустяка настоящего дела. А оказывается, не такой уж пустяк, оказывается, от всего этого гуда многое зависит — дело, настроение, планы, а в конечном счете и твоя судьба.

Смолин не очень верит предположениям Ясневича, скорее всего мы сами виноваты — вовремя не прислали куда-то какую-то бумагу, это у нас дело обычное. Но если Ясневич все-таки прав и все дело в случайном заходе в Гамильтон, то причина, по которой не пускают «Онегу» в порт, пустяковая, выдуманная, основанная на сиюминутной политической игре. А в результате серьезные планы работ на шельфе сорваны. И получается, что наука в наше время не может быть независимой от каждодневной политики, что за толстыми стенами лаборатории в Москве Смолин не только работал, но и как мог хоронился от реальной обстановки. Но схорониться, оказывается, невозможно, даже самые толстые стены не помогут, а уж в океане, где нет стен, тем более. И окружающий мир ныне представился Смолину уже иным — он неблагополучен, расхлестан, разобщен, раздирают его противоречия, противоборства идей и авторитетов, столкновения амбиций и претензий, а заложником в этой возне — будущее человечество. В Москве ему и в голову не приходило крутить ручку радиоприемника, чтобы насытиться новейшей информацией о событиях в мире. А здесь крутит, слушает, насыщается — не только интересно, но и необходимо. От этого зависит твоя жизнь. Получается, что могут не только лишить возможности работать, но и напугать, даже потопить — все сейчас могут. Мир прошит пальбой, стреляют в Африке и на Ближнем Востоке, в Азии и в Южной Америке, стреляют в городах Европы, Соединенных Штатов, Австралии… Мир сошел с ума! Мир несется к пропасти, как курьерский поезд, у которого вышли из строя тормоза. Что же делать? Конечно, что-то надо делать. Но что?

Невеселые размышления Смолина прервал голос вахтенного:

— Внимание! Даем ход! — Голос прозвучал бесстрастно, словно речь шла об обычной работе на очередной станции, где остановки через каждые два часа.

Подрагивая от набирающей обороты главной судовой машины, «Онега» стала медленно уносить свой туповатый, как у утюга, нос вправо, горный хребет берега стремительно побежал в противоположную сторону. Прошли короткие минуты, и хребет вместе со всем континентом, вместе с городом, куда «Онегу» не пустили, остался за кормой. «Онега» уходила в океан.

— Как сказал Остап Бендер, нет Рио-де-Жанейро, нет Америки! — подвел итог событиям Крепышин.

— А ну ее, эту Америку, к… — Подшкипер Диамиди на всякий случай оглянулся — женщин и начальства не видно — и от всей души смачно завершил фразу словами, которые давно подспудно напрягали его скулы.

С палубы долго не уходили — жалко было расставаться с видом на чужой неведомый континент. Может быть, больше никогда в жизни и не увидишь.

Появился Золотцев, молча облокотился на борт рядом со Смолиным.

— Вот видите! Вот как все получается! — Начальник экспедиции вздохнул и зябко повел плечами. — А кто за все в ответе? Золотцев! Кому по шапке? Золотцеву!

В голосе его звучала усталость.

— Да, вам не позавидуешь, — посочувствовал Смолин.

— Вот! Вот! Не позавидуешь! Вы думаете, голубчик, мне, начальнику подобной экспедиции, спокойно жить? Ох как не спокойно! А вот вам можно позавидовать.

— Мне?! В чем же? — удивился Смолин.

— Да во всем! Прежде всего вашей независимости. — Золотцев обернулся: нет ли кого рядом. — Например, в истории с Чуваевым. Не будем, голубчик, касаться существа спора, правы вы или нет, я говорю о другом. О характере вашего выступления. Взял и выложил все, что думал. Без оглядки, прямиком! Честно говоря, я даже позавидовал. Но только это между нами!

— А вы? Разве вы не можете так же?

— Мог когда-то!.. Был ученым, наукой занимался, даже научный вес имел — считались! А потом черт попутал, в руководство подался. Был ученым — стал научным начальником. И быстренько переквалифицировался в канатоходца, который ловко балансирует на высоте с шестом в руках. Такие порой фигуры приходится выказывать, чтобы не сорваться, — дух захватывает! Кто только у нас не командует наукой! Мной, например, юная девица, вчерашняя студентка, инструктор нашего райкома. И часто для того, чтобы просто-напросто иметь возможность выполнять свои служебные обязанности, приходится кивать направо и налево: хорошо! понял! учту! спасибо! — а действовать, как подсказывает нюх. А когда ко всему этому тебя еще выносит на международную арену, то акробатика нужна тройная. Сами видите! Вот взяли и не пустили в Венесуэлу. А почему?

— В самом деле, почему?

Золотцев широко развел руками.

— Убей меня, не знаю! Может быть, в чем-то мы промахнулись. За это меня в Москве еще будут сечь.

— Но вы же, Всеволод Аполлонович, любите повторять, что всегда найдется выход из положения.

Золотцев коротко улыбнулся, оценив шутку.

— А что делать? Научился отыскивать щелочку. Как мышь в избе.

— Ну и нашли сейчас щелочку?

Золотцев хитро прищурил глаза за стеклами очков.

— А как же! Нашел! Идем на Гренаду!

Вести на судне распространяются мгновенно: камбуз не дремлет! Хотя официальных сообщений еще не было, все уже знали, что идут на Гренаду. Она недалеко, туда послан запрос на разрешение захода в порт Сент-Джорджес для пополнения запасов воды, покупки фруктов и трехдневного отдыха экипажа. Через несколько часов стало известно, что разрешение из Сент-Джорджеса получено. Пришло также сообщение от представительства бельгийской компании в Каракасе. Деталь для судовой машины они перешлют на Гренаду, но не раньше, чем через два дня, компания просит извинить, что не может предложить лучших вариантов. Она, эта компания, в отношениях с «Онегой» вела себя безукоризненно, мгновенно вписывалась в постоянно меняющуюся обстановку — сперва деталь переслали из Европы в Норфолк, оттуда в Ла-Гуайра, теперь ей требуется всего два дня, чтобы доставить на Гренаду, на которую большие самолеты еще не летают. Как компания эту деталь туда доставит — неведомо, но раз обещала, можно быть уверенным, так оно и будет. Механизм капиталистического бизнеса работает безупречно, лишь бы платили!

После перенесенного возбуждения судовая жизнь входила в обычную колею.

В кают-компании буфетчицы загремели тарелками, матросы палубной команды свернули приготовленный для приема лоцмана веревочный трап, на метеопалубе появился Крепышин в майке и принялся ожесточенно, словно вел спор с враждебной ему силой, подбрасывать над головой штангу. Вышел на корму боцман Гулыга покурить возле своей любимой мусорной бочки, присел на ящик, задумчиво взглянул в море, словно искал в нем отклика на свои неторопливые моряцкие мысли.

— Ну что, Драконыч, выходит, зря ставил своего козырного на Каракас? Плачут по тебе торговки на каракасских барахолках, — к боцману подсел Диамиди. — Болтают, будто на остров Гренада идем. За экзотикой.

— На Гренаду так на Гренаду! — безразлично ответил Гулыга. — Экзотика-то она полезнее, чем тряпье. Тряпье на теле снашивается быстро, а экзотика в душе навсегда остается.

Диамиди усмехнулся:

— Стареть ты стал, Драконыч. О душе печешься.

— О душе тоже надо… — обронил Гулыга негромко, по-прежнему не отрывая глаз от моря. — Мало мы о ней, о душе, вспоминаем.

Диамиди наконец обратил внимание на необычное состояние приятеля.

— Что-то ты нынче не в себе, боцман?

Гулыга медленно, словно нехотя выпустил из легких порцию табачного дыма.

— Бабка моя померла. Радиограмму получил из Полтавы. Заместо матери была. С младенчества воспитывала. Болела долго, все ждала, что приеду, навещу. А мне все недосуг. Отпуск ополовинил, раньше срока в рейс пошел. Гроши, понимаешь, нужны. Жинке, дочке… Чтоб их!

Гулыга с досадой швырнул в бочку недокуренную сигарету.

Вечером Смолин, как всегда, отправился на корму за глотком свежего воздуха. Было поздно, и корма, излюбленное место для прогулок, опустела.

Возле будки мостового крана в звездном свете Смолин различил две фигуры — тоненькую, будто сплющенную, тень Жени Гаврилко и головастую, с торчащими, как у тушканчика, ушами моториста Лепетухина. Он что-то горячо говорил, вскидывая над головой руку, а она, облокотившись на борт, смотрела вниз, за корму, где бурлила и пенилась взбудораженная мощными корабельными винтами вода. Он все говорил и говорил, а она его слушала и не произносила в ответ ни слова. Плечи их почти соприкасались.

Глава восемнадцатая

СЧАСТЬЕ — ЭТО ОСТРОВА НА ЗАРЕ

Всю ночь бушевал шторм. Он налетел внезапно к концу вторых суток работы в море, но работы не сорвал, потому что их уже завершали. Шторм оказался коротким, скорее это был промчавшийся со скоростью курьерского поезда лихой шквал. На заре еще во сне Смолин почувствовал, кате ослабела мучительная качка, к которой за недели рейса он так и не смог привыкнуть. Он поднялся на палубы, вышел на крыло мостика. В лицо ударил теплый ветер, влажный и терпкий, как вино, и Смолину показалось, что он захмелел от первых же его глотков, от радостного сознания предстоящей встречи с неведомым, от счастливого ощущения собственного существования в этом мире. За легкой туманной кисеей, которую обронил по пути промчавшийся штормовой вихрь, впереди по курсу судна ничего нельзя было разглядеть, но там, за туманом, может быть пока еще неблизко, лежала земля. Она угадывалась, как угадывается внезапно приходящее счастье. Смолин вспомнил, что Гренаду открыл Христофор Колумб, — вчера об этом рассказывал Крепышин, подготовивший справку о крошечном государстве в Карибском море. Справка была скудная, составленная по географическому справочнику, и любопытства жаждущих экзотики не удовлетворила. И даже Доброхотова, даже Ясневич не могли добавить к ней ни слова, потому что никогда не ступали на гренадский берег, а Ясневич заявил, что на этот берег вообще еще не ступала нога советского человека и мы будем первыми. О неудаче с высадкой в Венесуэле уже забыли, говорили только о Гренаде, готовились к встрече с ней. Еще бы: быть первыми!

Флага государства Гренада во флагбоксе судна не оказалось — да откуда ему там взяться, когда никаких отношений у нашей страны с этим государством еще не было, советские суда никогда не подходили к гренадским берегам. Явиться без флага в подобной обстановке не зазорно, островитяне поймут — заход случайный. Но капитан был упрям. Он считал, что «Онега» не имеет права являться в Сент-Джорджес, не подняв на мачте национальный флаг, тем более что это первый заход советского судна на Гренаду, первый визит к дружескому государству. Совсем недавно здесь был свергнут режим диктатора Гейри, страна объявила о независимости, приступила к реформам, стала налаживать связи с социалистическими странами.

И капитан распорядился срочно изготовить флаг Гренады на борту «Онеги».

В каком-то справочнике нашелся образец флага — зеленые, красные и желтые полосы и уголки. Отыскали подходящий по цвету и по качеству материал, за один день Галицкая вместе с Маминой — та оказалась умелой швеей — из кусков пожертвованных для этого дела скатертей и занавесок соорудили вполне подходящий государственный флаг Гренады, почти отвечающий стандарту. Начальство осталось довольно.

Созвали специальное собрание с припиской в объявлении: «Явка всем обязательна!» Мосин призвал проявить на Гренаде максимум дисциплины и организованности, в общении с местным населением демонстрировать товарищество и дружелюбие, по магазинам не шастать, больше внимания уделять местным достопримечательностям. А Кулагин, обращаясь в основном к экипажу, добавил, чтобы построже были и к своему внешнему облику — на Гренаде советского человека встретят впервые, так что подкачать нельзя. «У трапа поставлю специальную вахту и ни одного неглаженого и нечищеного не выпущу», — пригрозил он.

Кулагин говорил резко, в тоне его угадывалось высокомерие. Это задевало, многие посматривали на Неукоснительного с неприязнью. В последнее время команда стала относиться к нему настороженно после выступления на научном совете. В сущности, его позиция ущемляла интересы экипажа. Признать неудачу эксперимента Чуваева значило лишить экипаж премии.

В это утро командовал на мостике Кулагин, здесь же были второй помощник Руднев и третий — Литвиненко, а рулевым стоял Аракелян. Все четверо — молодые, рослые, уверенные в себе — хорошо смотрелись в рубке. С крыла мостика Смолин видел, как Кулагин временами приставлял к глазам бинокль, вглядывался в туманную дымку по курсу, и по тому, как часто тянулся к биноклю, было ясно, что даже он, железный и несгибаемый, волнуется. Смолин представил себе, что вот так же стоял у штурвала рядом с рулевым столь же неулыбчивый, как Кулагин, Христофор Колумб и в подзорную трубу вперял свой взор в неизвестность. По едва ощутимому запаху тропических лесов, который приносил встречный ветер, Колумб догадывался, что скоро будет земля, но в отличие от тех, кто сейчас на «Онеге», не ведал, что это за земля. В отличие от тех, кто на «Онеге», он эту землю открыл и дал ей название. И может быть, даже улыбнулся, когда увидел в туманной дымке ее очертания.

— Вот он, прорисовывается! — воскликнул Аракелян, выйдя на крыло мостика с биноклем.

Но даже без бинокля Гренада уже была видна. Впереди по курсу за грядой низких, зацепившихся за остров шквальных облаков на белесом небосклоне проступили очертания горных вершин.

— Гренада, Гренада, Гренада моя… — пропел Аракелян и тут же примолк, уколотый суровым взглядом старпома.

Кулагин подошел к локатору, прильнул к его смотровой щели, всмотрелся в экран, потом снова поднял бинокль и, не оборачиваясь, отдал приказ вахтенному:

— Поднять флаг Гренады!

— Есть поднять флаг Гренады! — громко и радостно повторил Аракелян и бросился на верхнюю палубу. Через несколько минут к вершине мачты взлетел тропически яркий флаг маленького тропического государства, к берегам которого подходила «Онега».

На судне все еще спали, не видно было даже неутомимого Солюса, и Смолин почему-то радовался, что он сейчас один, что никто не отвлекает его от встречи с неведомой землей. Вспомнились полюбившиеся слова: «Счастье — это встающие в океане на рассвете неведомые острова…»

Туман рассеялся, все отчетливее проступали над морской гладью горные хребты. У подножия, самого ближнего к морю, притулился небольшой городок Сент-Джорджес — и столица, и единственный порт в этом крошечном островном мирке, где немногим больше ста тысяч населения.

В миле от берега снизили ход и приняли с подошедшего к «Онеге» катерка лоцмана-европейца, с ним судно уверенно направилось к порту. После многих дней плавания, после бурь и штормов остров манил к себе покоем и уютом. Вокруг крошечной бухты, куда через узкий проход осторожно вошла «Онега», по горным склонам лепились кварталы экзотического городка, который прятался под желтыми черепичными крышами, как под хрупкой скорлупкой.

В порту оказался всего лишь один причал, к нему и швартовали «Онегу», и она, казалось, заполнила своей белой громадой все узкое пространство бухты. На причале, как бесенята, прыгали от восторга чернокожие кучерявые мальчишки, хлопали в ладоши, сверкали белками глаз — никогда не видывали возле берега своего острова столь необычный, сверкающий нездешней полярной белизной корабль с красным околышем на трубе.

По другую сторону причала покачивались на волне небольшие суденышки, с которых матросы носили мешки с рисом, картонные коробки с товарами для местных магазинов, красные бочки с соляркой. Матросы были обнажены по пояс, и их разномастные спины — черные, коричневые, красноватые, желтые — поблескивали потом. У противоположного берега бухты торчали из воды полузатопленные шаланды, спортивные яхты и даже маленький пароходик с длинной старомодной трубой. Мистер Холл, живущий на Гренаде англичанин, который в качестве лоцмана вводил «Онегу» в бухту, рассказывал, что полмесяца назад над островом пронесся ураган, один из тех, какие часто бывают в Карибском море.

— Был он совсем неожиданным! — подчеркнул Холл. — Обычно в это время года циклоны еще не проходят. Откуда он взялся? Может, вы, ученые, скажете откуда?

Стоявший в рубке рядом с англичанином Кулагин усмехнулся:

— Скорого ответа вы от ученых не дождетесь.

Холл удивился:

— Неужели наука все еще не может? А я-то думал!

— Я тоже думал…

Едва «Онега» пришвартовалась, как к ней по причалу подъехал элегантный черный автомобиль и из него вышел столь же элегантный молодой человек. Весь он был тоже черным — от безукоризненного официального костюма до цвета кожи и мелкокурчавых волос. Он оказался первым натуральным гренадцем, поднявшимся на борт «Онеги». Прислали его из министерства иностранных дел сообщить, что заказанная «Онегой» деталь для машины вчера доставлена в Сент-Джорджес, а также обсудить программу пребывания экспедиции на острове.

Золотцев был удивлен: «программу»? Он не рассчитывал ни на какую программу. «Онега» пришла в Сент-Джорджес просто по техническим надобностям — пополнить запасы воды, получить посланную сюда деталь для машины, дать короткий отдых экипажу.

Но молодой человек положил перед Золотцевым на стол листок, в котором пункт за пунктом значились мероприятия, намеченные для экипажа и экспедиции «Онеги»: капитан и начальник экспедиции наносят визит заместителю министра иностранных дел, потом заместителю премьер-министра, потом главе государства, английскому генерал-губернатору. Далее намечены встречи с профсоюзными активистами, с группой местных ученых, учащимися. Потом поездка по острову, посещение строительства нового аэропорта, который ведут кубинские специалисты, потом…

На чело начальника экспедиции легла тень сомнения, он рассеянно взглянул на гренадца, однако почтительное лицо молодого человека было непроницаемым.

— Но это же серьезнейшее политическое мероприятие! — пробормотал Золотцев, почему-то понизив голос, словно опасался посторонних ушей. — Визит к главе государства! Нас никто не уполномочивал! Такие визиты знаете где согласовываются? Ого!

— Но раз официально приглашают, нам не положено отказываться, — резонно возразил Ясневич. — Это могут не так истолковать.

— Тоже верно! — вздохнул Золотцев.

Было решено, что руководство разделится на две группы. Капитан исключается — нездоров. Мистер Холл обещал прислать к нему врача, и вместо капитана в этих визитах экипаж будет представлять Кулагин. Он, Золотцев и Смолин едут к официальным лицам, Ясневич, Мосин, Доброхотова и Чуваев назначаются на встречу с представителями общественности. Академик Солюс и Крепышин будут принимать на борту представителей университета и местных ученых.

Распределением Ясневич остался недоволен. Он считал, что тоже должен ехать на встречу с официальными лицами: как можно обойтись при визитах к столь высоким должностным лицам без него, Ясневича, человека наиболее политически подготовленного в экспедиции?

Но Золотцев выглядел колеблющимся лишь тогда, когда принимал решения, приняв же, был непреклонен, и, может быть, именно это качество создало ему авторитет надежного начальника морских экспедиций, который всегда выходил из самых трудных положений, неизменно ладил с коллективом, умел без нажима, окрика заставлять людей работать.

На полчаса все разошлись по каютам, чтобы переодеться к поездке. Смолин никак не мог решить: надевать ли для такого визита костюм или ехать просто в рубашке. Взглянул в иллюминатор — по причалу расхаживали почти голые люди. Жара несусветная! Нелепо будет он выглядеть в темном костюме, пожалуй, лучше в белой рубашке с длинными рукавами, а галстуком придать более официальный, приличествующий предстоящему визиту вид.

Машина стояла у самого трапа, и возле нее, беседуя с мидовским чиновником, прохаживался Кулагин. Он был облачен в кремовый, безукоризненно сшитый летний морской командирский костюм. Рослый, статный, подтянутый, старпом выглядел в высшей степени импозантно, и Смолин невольно издали залюбовался им: вот как надобно выходить на чужой берег!

Золотцев запоздал, явился в светлых, хорошо отглаженных брюках, в свежей белой рубашке с короткими рукавами, однако без галстука.

Кулагин, смерив его критическим взглядом, засомневался:

— Удобно ли так? Все-таки к главе государства! Хотя бы галстук…

Замечание Кулагина задело Золотцева.

— Удобно! Удобно! — проворчал он. — Не впервой! Наоборот, этим мы подчеркнем неофициальность своего визита. Я бы сказал, его вынужденность. — И, втиснувшись в машину, закончил: — Мы не дипломаты. Мы ученые. С нас взятки гладки. — Он покосился на севшего рядом Смолина, задержал взгляд на его галстуке. Смолин молча развязал галстук, сунул в карман и за свой поступок был награжден благодарной улыбкой начальства.

Дороги в Сент-Джорджесе короткие. Через пять минут они уже оказались в министерстве иностранных дел, по-южному легком одноэтажном павильоне, прикрытом от солнца, как веерами, широкими лапами пальм. Их принимали в небольшом, оснащенном легкой бамбуковой мебелью кабинете, стены в нем казались тоже легкими, как в японской фанзе. На одной из стен висела карта Гренады. На нежно-голубом фоне моря лежала земля, похожая на странный экзотический плод, она казалась такой огромной, что напоминала континент. Гостей усадили в кресла перед бамбуковым столиком. На столике стояла безделушка: на никелированной стрелке висела на серебряной ниточке серебряная фигуристка, она откинула назад одну ногу, а коньком другой почти касалась круглой, тоже серебряной пластинки, изображающей площадку катка; ветер покачивал подвешенную фигурку, и казалось, что она изящно скользит по звенящему от холода льду. Как она попала сюда, в тропический мир, где никогда не видели снега?

Гостей принимали двое мужчин среднего возраста. Оба были темнокожи, оба, улыбаясь, обнажали прекрасные ослепительно белые зубы, и Смолин так и не понял, кто из них заместитель министра иностранных дел. Они любезно приветствовали первых русских ученых на гренадской земле.

— Это для нас большое событие, мы никогда не видели столько ученых сразу! — сказал один из хозяев, приправив свои слова густым грудным добродушным смехом.

— Тем более эти ученые — наши друзья, — сказал другой.

— Мы вообще хотим быть в добрых отношениях со всеми, — сказал первый. — Наша страна настолько маленькая, что может рассчитывать только на доброту других.

Поговорили о Гренаде, о ее проблемах и трудностях, Золотцев в ответ рассказал о задачах экспедиции, посетовал на неожиданный срыв давно задуманного и такого важного эксперимента с американцами.

— Увы! — отозвался на это один из хозяев. — Издавна американцы слыли нацией обстоятельной, деловой. А сейчас приходится все больше сомневаться в этом.

— И все больше их опасаться, — поддержал коллегу второй. — Сейчас это нация ненадежная, непредсказуемая. Действие англичанина можно больше предугадать, чем действия американца. Американцами сейчас все чаще руководят уже не только деловые соображения, а амбиции. Слишком богаты и сильны стали. Даже бесспорную выгоду могут принести в жертву собственному гонору.

— Вы имеете в виду тех, кто у власти? — спросил Смолин.

— Нет! Всех! За последние десятилетия их всех именно так и воспитали — в обмане, лжи, лицедействе. Я учился в Америке, американцев знаю. Верить им нельзя!

«Суровая характеристика, — подумал Смолин. — А Клифф? Неужели и ему нельзя верить? Кому же тогда?»

Во время беседы Золотцев, склонившись над столом, внимательно слушал, кивал в знак согласия, но при этом время от времени трогал пальцами серебряную фигуристку, а она в ответ крутилась на ледяном пятачке, делая немыслимые пируэты… «И что это он привязался к игрушке, как маленький», — раздраженно подумал Смолин.

Когда настала пора прощаться, Золотцев, показав на игрушку, пояснил:

— Видите ли, я большой любитель фигурного катания. — Он простодушно рассмеялся, похлопал себя по солидному животику. — Конечно, только как зритель. Увы! Так вот… Когда вы окажетесь в Москве… — Он указал на фигуристку. — Все это покажу в натуре. На настоящем льду. Так что приглашаю!

— Спасибо! — сказал один из хозяев и похрустел визитной карточкой, которую положил перед ним Золотцев при знакомстве. — Вполне возможно, что мы при случае воспользуемся вашим любезным приглашением.

Смолин перевел это Золотцеву, и тот вдруг стал торопливо прощаться.

В машине забеспокоился:

— А вдруг они все это приняли всерьез?

— Конечно, всерьез, — подтвердил Кулагин. — Придется приглашать.

— Этого еще не хватало! Я же не согласовывал. Это у меня так сорвалось с языка.

«Наверное, у того, кто с три короба наобещал в римском университете, тоже сорвалось с языка», — подумал Смолин.

Город располагался на террасах, и машина, направляясь к следующему уровню государственной власти, забиралась все выше и выше. Дом, к которому они подъехали, был уже двухэтажным, больше, чем предыдущий. Приглашенные с «Онеги» поднялись на второй этаж и здесь в не очень просторной комнате с окнами, закрытыми от солнца плотными шторами, их принял грузный человек в очках, заместитель премьер-министра. Прием оказался коротким, в нем не было той дипломатической легкости общения, которая запомнилась в мидовском коттедже, но здесь мысли излагали прямее и конкретнее. Полный человек в очках говорил о том, что страна переживает острый момент, что каждый день может подвергнуться нападению со стороны американцев, что против нее ведется скрытая и открытая подрывная работа — занимают экономически, засылают на Гренаду агентов, они уже провели несколько диверсионных акций: совершили покушение на правительство, устроили поджог лучших, приносящих наибольший доход туристских отелей. Заместитель премьера говорил о том, что в этих условиях нужно особое сплочение, дисциплина и ясное понимание реальной обстановки, а для этого пора отказаться от иллюзий, учитывать опыт и взгляды других, на которых тоже легла ответственность за будущее Гренады.

Он снял очки, положил их на стол, и глаза его сверкнули холодным слюдяным блеском.

Смолин переводил слово в слово Золотцеву, тот в ответ понимающе кивал, но какое отношение они, ученые-иностранцы, могут иметь ко всему этому? Человек в очках то ли утверждал свою точку зрения в самом себе, то ли полемизировал с кем-то другим, не присутствующим в этом кабинете.

Когда они покидали этот дом, Смолин сказал Золотцеву:

— Такое впечатление, что он озабочен иным, гораздо более для себя важным, чем тем, о чем говорил.

Снова залезая в машину, Золотцев отер платком со лба капельки пота.

— Ну и жарища! И зачем нам эти визиты?

Машина опять стала забираться все выше и выше по крутой дороге, проложенной по склону горы, пока не достигла седловины хребта. Здесь она остановилась возле изящной виллы с широкими окнами и высокой кровлей. У ее подъезда замер в карауле рослый английский офицер, настоящий бледнолицый сын Альбиона, такой неожиданный на этой земле. Когда гости проходили мимо него, он картинно отдал им честь.

В светлом многооконном зале висел портрет английской королевы во весь рост, на блестящем паркете красовалась изящная, с витыми ножками старинная викторианская мебель. Из окон были видны море, древняя крепость на берегу, голубое зеркало бухты. Легкими струйками втекал с улицы через распахнутые окна пряный прохладный воздух. Неплохо устроился губернатор!

В зал вошел высокий пожилой метис с узким лицом, прямым носом, тонкими губами, черными волосами, которые лишь слегка курчавились. Кровь его предков, африканских рабов, завезенных когда-то на остров, сказывалась лишь в смуглости кожи. А все остальное в метисе — безукоризненный темный, строго официальный костюм, безукоризненной белизны сорочка, галстук-бабочка под подбородком, а главное, походка, жесты, хорошо отлаженная дружеская улыбка, протянутая для приветствия рука, в которой чувствовалась властность, — все свидетельствовало о том, что перед вами занимающий высокое положение английский джентльмен. Это был сам генерал-губернатор, личный представитель британской короны на Гренаде, номинальный глава государства.

Перед этой сиятельной личностью такими несовместимыми выглядели помятые в автомашине рубашки Золотцева и Смолина, их летние с дырочками ботинки, слишком пестрые носки. Это очевидное несоответствие тут же отметил холодный взгляд Кулагина, и уголки его губ презрительно опустились. Что тут говорить, прав старпом, прав! Маху дали! Хотя бы галстуки нацепить! В подобной обстановке, в компании столь высокого чина, можно было бы ожидать и разговора на столь же высоком уровне. Но разговор оказался самым обычным. Кулагин рассказал губернатору о работе экспедиции. Губернатор в ответ поведал о том, как красив остров Гренада, как любят его туристы, особенно американские. Поинтересовался, что хотят выпить гости. Гости предпочли глоток холодной воды.

— А может быть, пива? — вопросительно поднял брови губернатор. — У нас превосходное гренадское пиво.

Все тут же согласились, что, конечно, лучше гренадское пиво. Чернокожий в смокинге кельнер принес на подносе высокие бокалы с желтоватой шапочкой пены, по очереди поставил перед каждым на маленькие столики, стоящие возле кресел, все тут же отведали по глотку действительно отличного, ледяного напитка, оценив его достоинства, и разговор сразу же перешел на пиво. Оказалось, что хозяин дома не только губернатор и личный представитель ее величества, он еще и бизнесмен, вице-президент пивной компании Антильских островов. Как только он принялся повествовать о своем бизнесе, перед гостями предстал уже не респектабельный английский джентльмен, а оборотистый карибский коммерсант — даже манеры его потеряли недавнюю величественность, а лицо приняло деловое выражение, будто он прикидывал: не предложить ли русским контракт на поставку солидной партии пива.

На теме пива и завершился разговор «на высоком уровне» в резиденции генерал-губернатора Гренады. И уровень его был высокий только потому, что губернаторская вилла находилась на самой вершине прибрежной горы, выше всех остальных зданий города. Так что напрасно тревожился начальник экспедиции.

У трапа по причалу прохаживался Чайкин в обществе рослого блондина. У незнакомца была маленькая, не по росту, головка, утяжеленная длинным, висячим как у попугая носом. Лицо казалось сердитым и надменным. Увидев выходящего из машины Смолина, Чайкин медленно, как бы нехотя, направился к нему. Кивнул в сторону стоящего за его спиной незнакомца и представил:

— Познакомьтесь! Приехал к вам.

— Ко мне?!

— Ну и ко мне тоже…

После того памятного разговора с Чайкиным они не общались, встретившись на палубе, сухо здоровались, и Чайкин тут же старался исчезнуть из поля зрения своего недавнего покровителя.

Незнакомец, назвавший себя Гарри Бауэром, представился другом доктора Марча и сообщил, что прибыл к «Онеге», выполняя его поручение. Сегодня в три часа после полудня прилетает рейсовый самолет с Барбадоса, доставит посылку для мистера Смолина и мистера Чайкина. Он, Бауэр, намерен ехать за посылкой. Аэродром находится на другом конце острова, дорога туда живописна, не захотят ли господа составить ему компанию в поездке?

Идея была, конечно, заманчивой. Но откуда Марч узнал о том, что «Онега» придет на Гренаду? Оповещали об этом только гренадцев да еще Москву. Однако спрашивать американца было неудобно.

— Почему же вам не поехать с мистером Бауэром? — спросил Смолин Чайкина. — При чем здесь я?

— Мосин одного не отпускает. Говорит, на острове положение тревожное. Разрешает ехать только с вами. Или еще с кем-нибудь из старших.

— Вот и найдите себе старшего!

В глазах Чайкина проступило страдание, казалось, оно шло из самых глубин его существа.

— Но ведь это же наш с вами спаркер! — с отчаянием почти закричал он.

— Ладно уж! — сдался Смолин. — Пошли к помполиту!

Лицо помполита тоже приняло несчастное выражение. Помполит колебался. Страна чуть ли не в осадном положении, повсюду патрули, на Гренаду забрасываются диверсанты. А двое наших покатят через весь остров, да еще в компании незнакомого американца!

— Возьмите еще и третьего! — уговаривал Мосин. — Троим понадежнее.

Смолин возразил:

— Американец пригласил только двоих.

— Давайте пригласим Лукину! — оживился Чайкин. — Разве он будет возражать против женщины?

Смолин взглянул на Чайкина с подозрением:

— Почему именно Лукину?

— Милая женщина…

В каюте Ирины не оказалось. Они отыскали ее у трапа в обществе Крепышина, Алины Азан и буфетчицы Клавы. Компания отправлялась в город.

— Нет! Нет! — запротестовал Крепышин. — Не отпущу! Ни за что! Я отобрал самых красивых женщин на судне и хочу их показать Гренаде: смотрите, каков он, наш советский слабый пол!

Ирина развела руками:

— Я бы с удовольствием! Но мне нужно зайти на почту… — Она коснулась лица Смолина мимолетным растерянным взглядом.

— Почему на почту именно сегодня?

— Потому! — По тону Ирины он понял, что уговаривать ее бесполезно.

— Может, Рачкова взять? — неуверенно предложил Чайкин. — Я ему говорил. Он с охотой…

Смолин вдруг обозлился:

— При чем здесь Рачков? Едем вдвоем!

Мосин отпускал их со скрипом, вздыхал, морщился, как от зубной боли, и Смолин мог его понять: за каждого отвечает! Помполит и сам бы отправился с ними в такое заманчивое путешествие, но сообщили, что после обеда прибудут на осмотр «Онеги» рабочие, потом школьники. Надо подготовиться к встрече. Личной свободы у комиссара во время стоянок не бывает. Поколебавшись, Мосин заговорщически понизил голос:

— Просьба к вам, Константин Юрьевич! Если, конечно, сможете… Гренада — остров пряностей. Мускатного ореха полно. А мускатный орех, сами понимаете, у нас редкость. Лоцман рассказывал, будто тут есть где-то фабрика по переработке ореха, будто продают там его недорого. Не купите? Видите ли, Клава Канюка пищевой техникум кончила. Мастерица готовить. Прослышала, что вы в глубь острова едете, но сама обратиться к вам не решается…

— Пожалуйста! — легко согласился Смолин. — Если попадется по дороге эта фабрика — куплю непременно! А может, и специально завернем. Я бы тоже этот орех…

— Вот! Вот! — обрадовался Мосин. — Редкий орех. У нас такого не достанешь.

Внизу на причале Смолина давно дожидались Чайкин и Бауэр. Но при выходе на трап снова пришлось задержаться. На этот раз задержал Золотцев. Он так же, как Мосин, с загадочным видом отвел Смолина в сторонку:

— Мне сообщили, что едете через весь остров. Не откажите в любезности, голубчик Константин Юрьевич, хоть что-нибудь такое… — Золотцев явно был смущен. — Что-нибудь такое… экзотическое, гренадское… А? Подберите, пожалуйста, не поленитесь! Камень, ветку какую, плод неведомый, ракушку…

— Господи! Зачем вам это? — удивился Смолин.

— А помните, я вам рассказывал про свою подопечную школу в Рязани?

Дорога тянулась то вдоль берега мимо слепящих своей белизной роскошных песчаных пляжей, то проскакивала между горбинами холмов, то забиралась все выше и выше в горы и однажды привела машину на вершину перевала, по которой душноватым влажным туманом проползали облака, цепляясь брюхами за вершины деревьев. Машину Бауэр вел легко, с небрежностью типичного американца, привыкшего к рулю чуть ли не с пеленок. Он прожил на Гренаде пять лет, работал агрономом на опытной плантации, принадлежащей американской кондитерской компании, — проводил эксперименты по выращиванию новых сортов какао-бобов. Сообщил, что Гренаду знает лучше, чем собственный дом во Флориде, и даже любит этот остров, — нет здесь суеты, жизнь еще недавно была совсем спокойной. Была! — подчеркнул.

По пути коротко спросил о Клиффе: что он делал на русском судне и что вообще делает в океане это судно? По поводу несостоявшегося совместного эксперимента в Гольфстриме сказал:

— Все идет к тому. На лучшее рассчитывать не приходится. Уж я-то знаю. Здесь, на Гренаде, как на передовой. — И в лице его снова проступила желчь.

— Даже здесь?

— Даже здесь! На этом пустяковом островке. — Американец помолчал, глядя на дорогу. — Я думаю, в нынешнем мире не найдешь покоя и на торчащей в океане необитаемой скале.

На Гренаде, как на передовой! Странно звучали эти слова на фоне неправдоподобной красоты острова. Казалось, они едут по ботаническому саду, вдоль шоссе, словно для того, чтобы поразить воображение путника, были выставлены коллекции самых удивительных растений — гвоздичное дерево, мускатное дерево, хлебное дерево, плантации бананов, плантации какао, бамбуковые рощи…

Автомобиль забрался на очередную горку. Внизу открылась долина в зеленой кипени тропической зелени. Дорога обогнула маленькое озерцо, непостижимо голубое в этом зеленом мире, словно недалекое отсюда море проглянуло своим чистым непорочным оком сквозь ресницы бамбуковой рощи.

Вдруг впереди, за ветвями пальм, проступили чьи-то большие, внимательные и грустные глаза, над ними косая линия надвинутого на одну бровь черного берета с красной звездочкой, а потом и обрамляющая лицо борода — густая, мужественная, олицетворяющая Самсонову силу и стойкость, такая несовместимая с мягкой печалью глаз.

На большом, в три на два метра, щите был цветной портрет Че Гевары.

Бауэр нажал на тормоз и остановил машину.

— Вот он! — будто говорил о нем заранее и вез своих пассажиров сюда специально — показать: вот он! — Эффектный парень, не так ли? — Бауэр усмехнулся. — Популярен на Гренаде как святой. Так же как и Морис Бишоп. Они и внешне похожи, и по сущности своей близнецы. Оба мечтатели. Из прошлого века! — Американец потянулся к ключу зажигания, вновь запустил мотор, плавно стронул машину с места. — Боюсь, что и судьбу разделят одну и ту же.

— Что вы имеете в виду? — не понял Смолин.

Бауэр ответил не сразу. Дорога пошла в гору, стала петлять, огибая скалы. Когда снова выехали на ровный участок, Бауэр вернулся к прерванному разговору:

— Имею в виду то, что Бишопа наверняка пристрелят, как пристрелили этого беднягу Гевару.

Смолин даже вздрогнул от прямоты этого зловещего предсказания, будто американец о намеченном убийстве знал заранее.

— Кто пристрелит?

Бауэр мрачно усмехнулся.

— Все те же самые…

Несколько минут ехали молча. Сунув в рот сигарету и прикурив, американец обронил:

— В наше время мечтатели не выживают.

Смолин оглянулся. Сидящий сзади Чайкин мучительно морщил лоб, силясь вникнуть в суть разговора.

— Понял что-нибудь? — спросил его Смолин.

Чайкин вздохнул:

— Да вообще-то понял. И не по себе как-то. Вроде бы беду накаркал. Не нравится он мне что-то, Константин Юрьевич. На Клиффа не похож. Не контра ли?

— Кто знает… — пожал плечами Смолин. Он почувствовал, что американец прислушивается к их разговору. Вдруг понимает?

— А ваш язык по звучанию отличен от нашего, — заметил Бауэр. — Наш более твердый, упругий, деловой. А вы будто поете…

— Видно, потому-то и не можем договориться, — попробовал пошутить Смолин. — Языки-то уж очень разные, а общий никак найти не удается.

Американец кивнул, оценив шутку:

— Точно сказано!

Машина миновала еще один перевал и спустилась к прибрежной низменности, поросшей низкорослым колючим кустарником. Впереди за купами придорожных деревьев открылся вид на долину. Посередине в ней была пробита длинная, вытянутая к морю полоса, которая концом своим упиралась в сияющий морской простор. Здесь и садились прибывающие на Гренаду самолеты.

— Скверный аэродромчик, — поморщился Бауэр. — Маленький, неудобный, после заката солнца самолеты не садятся. А в период дождей наглухо закрывается. На юге острова кубинцы сейчас строят новый. Я видел — по первому классу. Из Европы будут прилетать. Даже тяжелые.

Он пыхнул сигаретным дымом в раскрытое окошко.

— Бишоп мечтает заполучить на свои пляжи побольше иностранных туристов. У страны казна тощая.

Он помолчал и, швырнув недокуренную сигарету в окошко, добавил:

— Не верю я, что из этого что-нибудь получится. Такими делами должны заниматься не мечтатели, а бизнесмены.

Автомобиль остановился у маленького деревянного павильона, который выполнял обязанности аэровокзала. Возле павильона стоял двухмоторный самолет, на нем было написано «Энтил эрлайнс». Самолет только что прибыл из Барбадоса. Бауэр вошел в павильон и минут через десять вернулся к машине с небольшой картонной коробкой в руках, протянул ее Смолину.

— Провалиться мне на месте, если это не новый образец нейтронной бомбы, который Клифф выкрал для русских. — Его глаза весело сверкнули, кажется, впервые за всю дорогу.

К коробке клейкой лентой был прилажен конверт. Он адресовался Смолину. Письмо оказалось неожиданно пространным. Клифф писал, что, узнав об очередном изменении маршрута «Онеги», много потратил времени для того, чтобы выяснить, куда же она идет. Выяснил. «Если американец захочет чего-то добиться…» И вот посылает на Гренаду эту штуковину. Рад, что может оказать хотя бы небольшую услугу людям, о которых вспоминает часто. Ему чертовски повезло — побывать на «Онеге». Кое-чему там научился. Теперь он, Клифф Марч, не совсем такой, каким был, когда впервые вступил на палубу неведомого русского корабля. Пожалуй, стал чуть побольше оптимистом. Но, как говорят американцы, судьба — самый деловой бизнесмен — за все, что подарит, непременно возьмет плату. Конечно, он опоздал в Национальный научный фонд к ультимативно поставленному сроку, и его на будущий год лишили субсидии для осуществления личных научных исследований. Сказали, что вернутся к его кандидатуре позже, если… Он понимает, что означает это «если». Еще один ультиматум! Но джентльмены в фонде не ведают, что есть такое понятие, как достоинство.

В конце письма Клифф Марч желал Смолину, Чайкину и всей экспедиции удачи. И заключал письмо грустной фразой:

«Я рад, что познакомился с вами, и горюю, что больше никогда вас не увижу».

В конверте оказался еще один запечатанный конверт, меньших размеров, и на нем значилось: «Алине Азан, «Онега».

Когда они отправились в обратный путь, Бауэр после нескольких минут молчания, бросив короткий взгляд на сидящего с ним рядом притихшего Смолина, спросил:

— Как там Клифф? В порядке?

Смолин коротко передал содержание письма. Бауэр отозвался не сразу, задумчиво молчал и, казалось, вовсе не смотрел на дорогу. Потом сказал:

— Я Клиффа знаю со школы. Он всегда был фантазером. И всегда за это получал синяки…

Обратно они ехали уже другой дорогой — вдоль Атлантического побережья острова. Местность оказалась гористой, и дорога то ныряла в долины, то забиралась к облакам. Вид из окон машины был неправдоподобно экзотическим — глаз не оторвешь, но Смолин теперь взирал на красоты рассеянно.

— А какие премудрости вас связывают с Клиффом? — спросил Бауэр. — Что вы ищете?

— Связывает наука. А ищем истину.

Бауэр присвистнул:

— Да ну! Саму истину? Громко сказано! Да разве ее найти? Даже если ищете вместе. Значит, вы тоже из этих самых фантазеров. А я думал, что мы с вами, русскими, все равно что с разных планет. Оказывается, и у вас и у нас водятся одни и те же чудаки.

Он помолчал, одной рукой придерживая баранку руля и вроде бы между прочим поглядывая на дорогу.

— Хоть что-то связывает… Это, конечно, неплохо, — сказал так, будто разговаривал сам с собой. — Ну а результат каков? Пообщался Клифф с русскими и получил по голове. Нет, от политики, как от шерифа, надо держаться подальше.

— Но вы ведь сейчас тоже общаетесь с русскими. Значит, тоже можете получить по голове?

— Могу.

И он надолго замолчал.

Вспомнив о поручении Мосина, Смолин хотел было попросить американца заехать на фабрику мускатного ореха, однако раздумал. А ну его к дьяволу, этого Бауэра! Но американец сам вспомнил о фабрике, которая, оказывается, как раз в попутном городишке и считается чуть ли не главным местным туристским объектом, мимо которого просто невозможно проехать.

— Если хотите, заглянем? Здесь орех продают в два раза дешевле, чем на побережье. Советую купить.

Фабрика представляла собой большой деревянный двухэтажный сарай под крутой островерхой крышей. Внутри он был разделен на секции, в них мерно громыхали громоздкие старомодные станки с ременными приводами — лущили и сортировали орех, над мешками и ящиками с орехом мелькали черные руки женщин, под кровлей сарая стыл жаркий, дурманящий горьковатым мускатным запахом, пропыленный воздух.

Чайкин покупать орех отказался — зачем он ему, холостяку! Смолин купил килограмм для Мосина, потом, подумав, попросил взвесить еще полкило — для Люды.

— Разве это бизнес? — удивился Бауэр. — На вашем месте я взял бы несколько мешков. Вы же на корабле, а не на самолете, за вес платить не надо. А гренадский орех первосортный. Можно неплохо заработать.

Все-таки они были с разных планет!

На подъезде к Сент-Джорджесу Бауэр вдруг притормозил у развилки дороги. Главная вела вправо, но Бауэр свернул в противоположную сторону, на плохонькую грунтовую.

— Здесь не больше мили, — пояснил он. — Покажу любопытное местечко.

Проехав недолго по пыльной дороге, Бауэр остановил машину у небольшого, сложенного из камня, дома. Из широкой, настежь распахнутой двери несло рыбной тухлятиной.

— Вам, русским, наверняка это будет по душе. Новая местная достопримечательность — рыбацкий кооператив! Вроде вашего колхоза! Они тоже начинают с колхозов, по вашему примеру. — Бауэр скривил губы. — Можно себе представить, что они наворотят с их представлениями о дисциплине.

В доме оказалось помещение для разделки рыбы, несколько отсеков, в которых стояли бочки и ящики, две комнаты были отданы под контору. В одной из них они обнаружили девушку-гренадку в белом халате. При появлении гостей она извлекла из кармана халата легонькую розовую косынку и почему-то торопливо повязала голову, прикрыв свои милые африканские кудряшки. В косынке стала старше на вид и теперь была похожа на пролетарку двадцатых годов.

— Мэри! — крикнул ей Бауэр. — Вот привез тебе двух гостей. Это русские. Продай им по зубу, чтоб помнили о Гренаде. И мне заодно.

— Русские? — Она удивленно вскинула пышные брови, которые тоже состояли из кудряшек, только очень мелких. — По радио сообщали, будто к нам прибыл первый русский корабль. Вы с него?

С простодушной прямотой внимательно оглядела сперва Смолина, потом Чайкина, как оглядывают нечто неведомое раньше и поразительное, выдохнула:

— Первый раз в жизни вижу русских!

Девушка повела посетителей в соседнюю комнату, которая оказалась чем-то вроде магазинного помещения. У стены возвышался прилавок, над ним висели технические плакаты — как ловить, перевозить и разделывать больших рыб. На другой стене — в самом центре — был приклеен прямо к штукатурке портрет широколицего бородатого человека со спокойными, уверенными, прямо глядящими глазами. Морис Бишоп, премьер-министр Гренады! Смолин не мог оторвать глаз от портрета. А ведь он и вправду похож на Че Гевару — не только бородой, чем-то и другим неуловимо общим — может быть, чистотой и ясностью высокого лба, юной открытостью взгляда, мужественной складкой губ или еще чем, словом, это было лицо, простодушно распахнутое перед будущим. Такое же, как у Че. Лицу этому можно было верить, и Смолин содрогнулся, вспомнив мрачное пророчество Бауэра.

На прилавке стоял деревянный противень, и в нем белела кучка странных, похожих на острие скальпеля, косточек.

— Акульи зубы! — объявил Бауэр. — Этот кооператив ловит акул, мясо пускает на переработку, а зубы продает как сувениры. Прежде всего американским туристам.

Взял одну из косточек, подбросил на ладони, острием кольнул палец.

— Как бритва! В моде сейчас у американок, большие деньги платят. Вешают на шею на цепочке, как амулет. Говорят, этот символ зла надежно защищает ото всех остальных зол на свете. — Бауэр посмеялся. — Видите, как моды меняются! Нарасхват акульи зубы! А почему? Да потому, что в мире акулья обстановка.

Девушка, разгребая сухо звенящую кучку амулетов, выбрала два зуба покрупнее: один протянула Смолину, другой Чайкину.

— Сколько мы вам должны? — спросил Чайкин.

— Ничего не должны. Это подарок!

Бауэр выбрал зуб для себя сам.

— Я, пожалуй, тоже возьму. — В его глазах дрожал легкий смешок. — Есть у меня одна знакомая. Хорошенькая, но такая злющая. Как раз для нее!

— С вас пять долларов! — сказала девушка.

— Вот тебе на! — шутливо вскинул руки Бауэр. — Мне платить, а им бесплатно. Где справедливость?

Девушка строго улыбнулась одними глазами.

— Им бесплатно!

Когда уезжали, Бауэр заметил:

— Одного не могу понять. Почти сорок лет живу на свете, сколько себя помню, русских неизменно поносят — в газетах, на телеэкране, в кино, по радио. Вроде бы хуже вашего государства и вас на свете и нет. А вот эта сопливая черная девчонка первый раз в жизни видит русских — и, пожалуйста, подарок. Почему такое?

Трудно было понять, с шуткой ли это говорит Бауэр или всерьез поражается столь непостижимой для него закономерности. Не ожидая ответа, перевел разговор на другое — вон какая пыль, земля здесь тяжкая, это только так кажется, что остров вроде легендарного Эдема, вся Гренада — сплошной камень, и много надо долбить, чтобы посадить каждый росток.

— Может, для этого и нужно объединять свой труд, создавать кооперативы? — вдруг сказал Чайкин, отважно вламываясь в дебри английского языка.

— Не знаю. Не убежден, — ответил Бауэр. — В коллективное трудовое братство не верю! Это всего лишь мечта.

Чайкин хотел возразить, но подходящих слов на английском не нашел и сконфуженно примолк.

Они выехали снова на магистральную дорогу, и Бауэру пришлось притормозить, чтобы пропустить огромный тупоносый самосвал, который, пыхтя и подвывая, как буйвол, наползал на них.

— Это на тот аэродром, что строят кубинцы, — объяснил Бауэр. — Адова работа! Целые горы приходится под корень срезать. За нелегкое дело взялись кубинцы. И зачем им оно? Непонятно!

Американец пожал плечами и в следующее мгновение снова вынужден был притормозить, чтобы пропустить очередной самосвал.

— «Шкода» пошла, — пояснил он, — чехословацкая! А бульдозеры на стройке советские. Я сам видел. Правда, кубинцы не любят, когда на стройку заглядывают американцы. У нас в газетах пишут, что этот аэродром станет советской военной базой.

— И вы верите этому? — спросил Смолин.

— Откуда мне знать? Я занимаюсь здесь какао. С меня этого хватит! — И после паузы закончил: — Может, и вправду будет база. Вы ведь тоже не сидите сложа руки.

Через полчаса они уже подъезжали к Сент-Джорджесу. Некоторое время дорога шла по самой кромке горного хребта, придорожные кусты поредели, и открылся вид на расположенный внизу на горных склонах город, на круглую, как озерцо, небольшую бухту и в ней у короткой стрелки причала такую огромную для маленькой бухты, сверкающую под солнцем снежной белизной «Онегу». Глядя на судно, Смолин неожиданно для себя почувствовал тепло в груди: вот его теперешний дом, кусочек его Родины, где все свое и привычное!

За одним из поворотов они издали увидели у дороги трех гренадцев, застывших в напряженной позе, как на посту. Парни стояли плечом к плечу, молодые, мускулистые, с крепкими угольными шеями и стрижеными затылками, и зорко смотрели вниз на город. За плечами у каждого торчал ствол винтовки. Наверное, один из народных патрулей, охраняющих остров.

— Что я вам говорил! — прокомментировал американец. — Здесь передовая. Здесь почти линия огня! Был покой на острове. И нет его теперь!

Смолин подумал, что Бауэр, должно быть, знает куда больше о подлинной обстановке на Гренаде, чем хочет это показать. Почти в каждой его пояснительной фразе таилась недоговоренность.

Подъехали ближе, и на противоположной стороне дороги, на обочине, увидели маленький автомобиль и темнокожего шофера, присевшего в ленивой позе на крыло. Перед автомобилем стоял треножник с водруженной на него кинокамерой, над ней дугой выгибалась очень знакомая спина Шевчика. Телеобъектив был направлен на застывших парней с винтовками, запечатлевая патруль на выразительном фоне города и моря. Поодаль от Шевчика мощной глыбой, как часть соседней скалы, возвышалась фигура Крепышина. Наверняка выполнял обязанности ассистента-переводчика знаменитого кинохроникера.

Бауэр притормозил.

— Что-то таких джентльменов я раньше здесь не видывал. — Он присвистнул. — Не ваши ли?

— Наши, — признался Смолин.

— Вот видите, выходит, у вас не только наука, но и политика. А вы говорите — истина! — Он неприятно рассмеялся. — Теперь я, пожалуй, стану терзаться любопытством: а не было ли в самом деле в посылке Клиффа выкраденной в США нейтронной бомбы?

— Мы с Андреем к этим делам не имеем никакого отношения, — поспешил отмежеваться Смолин, не принимая шутки. — Так же как и вы. Вы заняты какао. Мы — геофизикой.

Некоторое время Бауэр не произносил ни слова, но Смолин, уже приметивший особенности этого человека, ждал дальнейших подковырок.

— Нет, дорогой мой гость, — произнес Бауэр. — Вам от всего этого никак не отстраниться. Так же как и мне. Уж поверьте тертому американцу. Крепко тертому!

Казалось, своим тяжелым носом попугая он долбил и долбил все в одну и ту же точку.

Поначалу Смолин замыслил в благодарность за помощь пригласить Бауэра на судно поужинать, но к концу поездки отказался от этой мысли. Такой красивый остров, смотреть бы на него в настроении легком, свободном, не обремененном сложными размышлениями. А получилось иначе. Вроде бы честно помог, полдня истратил на незнакомых ему русских этот странный желчный друг Клиффа Марча, а от общения с ним осталось ощущение неудобства, неуютности, настороженности.

Когда «тойота», завершив долгий путь, наконец остановилась на причале возле «Онеги», Смолин поторопился проститься:

— Спасибо, мистер Бауэр! Вы нам очень помогли.

— Ерунда! — небрежно бросил американец. — Раз попросил Клифф, значит, я должен был помочь, кем бы вы ни были. О’кэй!

— О’кэй! — крикнул ему вдогонку Чайкин, и вид у него был растерянный, словно не успел сказать американцу что-то важное или о чем-то важном спросить. Когда Бауэр открыл дверцу машины и, прежде чем сесть в нее, снова сделал легкий прощальный жест рукой, Чайкин с упреком взглянул на Смолина:

— Почему вы его не пригласили на судно? Вы же хотели.

— Не знаю. Раздумал вдруг. Откровенно говоря, я ему не очень верю. Что-то в нем есть такое… А ты как думаешь?

— Может быть. Вы лучше знаете людей, — вздохнул Чайкин. — И все-таки нехорошо получилось. Человек помогал… — Чайкин поднял стоящую у его ног коробку, кивнул Смолину: — Пойду приспосабливать.

Глава девятнадцатая

В САДАХ ЭДЕМА НЕТ ТИШИНЫ

К обеду перед каждым на столе положили по кокосовому ореху и по паре плодов авокадо — раздавали купленные на Гренаде обязательные для моряков витамины, которых так не хватает в рейсе. Авокадо съели, а кокосовые орехи уносили в каюты в качестве сувениров.

Возвращаясь из столовой, Смолин встретил на трапе Ирину, она тоже несла кокосовый орех.

— А ты почему не взял? Такой сувенир для сына!

— Как-то не подумал, — пробурчал он, отметив про себя, что Ирина как-то необычно оживлена.

— У тебя хорошие вести?

Ирина помедлила.

— Знаешь, оказывается, отсюда, из Гренады, можно позвонить в Москву и даже в Киев. Ну не чудо ли?

— Хочешь позвонить?

— Хочу. Я была сегодня на телефонном узле. Говорят, пожалуйста! Только связь ночью. И не так уж дорого. И я заказала разговор с домом на сегодняшнюю ночь.

— Соскучилась?

— Соскучилась… — призналась Ирина. — Видишь ли, Костя, сегодня у Оли… день рождения. Ей исполнилось десять. Я тебе говорила, помнишь?

— Да! Да! Как же, помню! Бежит время…

— А ты не хочешь с домом поговорить?

— Нет!

После обеда формировались группы для встреч в городе. Доброхотова ехала в университет, рассказывать студентам об истории советских исследований в океане. С ней посылали в качестве переводчика Крепышина.

— Как ясное солнышко сияет наша Нина Савельевна, — сообщил тот Смолину. — Целый час конспект составляла. Представляю, что это будет за история исследований: «Я и моя роль в великих открытиях в Мировом океане!» Вечер воспоминаний.

Смолин вдруг обозлился на это молодецкое высокомерие человека, который не очень-то преуспел в науке, больше в околонаучной болтовне.

— Как-никак, а Доброхотова в самом деле когда-то что-то открыла в океане, — отрезал он.

— Вот именно: когда-то и что-то… — охотно подтвердил Крепышин.

— Нам бы с вами, Эдуард Алексеевич, хоть когда-то, хоть что-то открыть. Пока легче всего мы открываем собственный рот, и часто без дела.

И опять Крепышин не обиделся. Он умел не обижаться. Даже тогда, когда получал по носу.

Возле судна остановился небольшой автомобиль. Золотцев с Ясневичем отправились в местную гимназию — встречаться с ребятами. Везли в подарок книги. На «Онеге» потешались по поводу этих книг: «Лобовая советская пропаганда!» Мосин в каком-то закутке на судне отыскал… три тома Диккенса на английском языке, изданные в Москве. Ничего другого не нашлось. Однако Золотцев вполне удовлетворился, даже обрадовался — отличный подарок для детей! На Гренаде с книгами плоховато, а здесь — Диккенс! Классик! Как раз для школы!

— Золотцев без школы не может, — пояснила Смолину Доброхотова. — Я с ним не в первом рейсе. Чуть ли не в каждом порту мчится к ребятам. Так уж у него сложилось в жизни…

— А что именно сложилось? — не понял Смолин.

— Разве не слышали? — удивилась Доброхотова. — На судне об этом знают, кажется, все. У Золотцева когда-то погибла под колесами семилетняя дочка, первоклашка. Дорогу переходила, в школу шла. Ему сообщили, когда он был в рейсе. Его можно понять, — вздохнула Доброхотова.

Спустились по трапу. Золотцев и Ясневич, строгие, официальные, в костюмах, при галстуках. К губернатору в распашонках, а в школу при полном параде. Век живи — век учись!

Смолин смотрел вслед удаляющейся машине. Вот ведь какие дела! Потерял семилетнюю дочь… Смолин так и не испытал счастья быть отцом. Но он внутренне содрогнулся, представив, что значит в рейсе получить весть о гибели дочери…

Все торопились на берег. Вахтенные старались поскорее сдать дела сменщикам и, начищенные, отглаженные — любо посмотреть, — высчитывали ступеньки парадного трапа, ведущего к причалу. Руднев стоял внизу у трапа и согласно приказу Кулагина придирчиво осматривал каждого сходящего на берег. Пришлось задержать одного матроса, натянувшего на мощный торс купленную в Италии яркую безрукавку с американским флагом на груди и с надписью «Америка — это надежда!».

— Тебе за это платят, что ли? — лениво, как бы невзначай, поинтересовался у матроса Руднев.

— Кто платит? — не понял парень.

— Американцы.

Матрос заморгал:

— Никто не платит…

— Ага! Значит, ты по доброй воле решил заняться американской пропагандой на гренадской земле?

— Что?!

— По-английски понимаешь?

— Нет…

— Тогда на кой черт напялил на себя это художество? Знаешь, что здесь написано? «Я оболтус!» — вот что здесь написано.

Парень обескураженно провел лапищей по звездно-полосатому стягу, распестрившему грудь, не поверил:

— Шутите! — и решил защищаться. — А что тут особенного? Ведь красиво…

— За эту красоту гренадцы могут тебе подукрасить физику. Вот выйдешь из порта и увидишь патрули с винтовками. Почему они с винтовками? Потому что опасаются со дня на день нападения американцев. Вчера лекция была о положении на Гренаде, товарищ Ясневич читал. Ты что, не слышал?

— На вахте был…

— Так вот считай, что я тебя просветил. А теперь топай в каюту переодеваться.

И, глядя в широкую спину уходящего, проворчал:

— Черт-те что! Воспитывают нас, учат, высокие материи вдалбливают, знаем, какими плохими были эсеры и в чем состояли ошибки Плеханова, а в простейшем так и не научились кумекать.

«Ишь ты! Теперь и Руднев становится политиком, — подумал Смолин, вспомнив свой разговор со вторым помощником после его размолвки с Солюсом. — Выходит, уроки зря не пропадают. Не судно, а плавучие курсы политического ликбеза». И его, Смолина, тоже усадили за парту. Время, что ли, такое?

Человек десять мужчин и женщин из экспедиции и экипажа отправлялись на пляж. Все были оживлены, размахивали пластиковыми сумками с купальными принадлежностями, шутили.

Шествие возглавлял Ясневич. Глядя на него, Смолин усмехнулся: ишь ты, какой модно спортивный! Тропическая шапочка с длинным жокейским козырьком, броско оранжевая тенниска с алым парусом на груди, кожаные на «молниях» шорты, белые английские гольфы — говорят, в Италии экипировался. В руках держал массивную, на все лицо резиновую маску для подводного плавания. Отправляется покорять гренадские глубины!

Самой эффектной в компании оказалась Клава Канюка, белокожая, пышнотелая, улыбчивая, в ярком сарафане, она тут же привлекла внимание темнокожих матросов со стоящей у противоположной стенки причала моторно-парусной фелюги. Матросы что-то озорно кричали, призывно размахивали черными с белыми ладошками руками. Все хохотали, было беззаботно и весело. Только два грустных лица маячили у борта «Онеги». Одно помполита Мосина — он оставался на судне, потому что снова ожидалась экскурсия с берега, другое виднелось на баке судна и принадлежало Лепетухину. По распоряжению капитана на берег его не пускали.

Идти на пляж Смолину не хотелось. Обидно тратить время на бессмысленное лежание на песке — песок всюду песок. Лучше побродить по городу.

При выходе из порта он расстался с купальщиками и отправился куда глаза глядят. Он любил бродить в новых для себя городах в одиночестве. Что может быть лучше дуэта: незнакомый город и ты! Тем более такой город, как Сент-Джорджес. Бауэр говорил, что где-то здесь недалеко от берега расположен фруктовый базар. Интересно бы заглянуть туда, ведь базар — душа города.

От кромки бухты кривые улочки с трудом забирались к вершинам господствующего над городом хребта, на котором даже издали была видна светлостенная вилла губернатора. На верхних ярусах города среди торжественных куп деревьев торчали шпили потемневших от тропических дождей церковных колоколен.

Смолин шагал по булыжным мостовым, и городок ему казался удивительно знакомым. Вроде бы давно, еще в детстве, видел он эти замшелые черепичные крыши, эти розовые облачка цветущей бугенвиллеи в палисадниках, эту пеструю, разноликую, голосистую толпу, выхаживающую маленькое пространство приморской кромки города. И конечно же, когда-то и где-то он видел этого единственного в городе постового полицейского в белом пробковом шлеме, длинными осторожными руками с тонкими, как у скрипача, пальцами он дирижировал маленьким оркестриком местной уличной жизни, и руки его никого не звали к торопливости и суете. Ведь жизнь одна — зачем суетиться?

Может быть, это гриновский Зурбаган или Лисс, города счастливых людей? Но существуют ли в мире в самом деле города счастливых людей? Мы о них только мечтаем. Оказывается, здесь, в этом славном тихом городке, проходит передовая линия огня. Так сказал Гарри Бауэр. А деловой озабоченный Шевчик запросто отыскал эту линию своим вездесущим объективом.

Дорога, упрятанная под ветвями могучих хлебных деревьев, казалась проложенной в зеленом узком туннеле, она, не торопясь, увела Смолина в район вилл и особняков, возле них дремали жирно лоснящиеся лаком лимузины, а из садов, за которыми белели свежевыкрашенные и ухоженные стены, слышался мерный гул кондиционеров — в этот послеобеденный час они насыщали прохладой спальни состоятельных гренадцев. Вот в сад вышла молодая женщина в сарафане с роскошными смуглыми плечами, стала развешивать на веревке пестрое, как корабельные флаги, белье. Прекрасная женщина, прекрасные дома, прекрасные сады! Прекрасный мир, полный тишины и покоя!

Побродив по верхним улицам и не найдя базара, Смолин снова спустился к бухте.

На обочине шоссе привычно взглянул налево — дорога была пуста, и он шагнул на асфальт. В тот же миг раздался пронзительный визг тормозов, кто-то схватил его за руку, с силой отшвырнул назад, к обочине. У самого лица промелькнула металлическая скоба запора на кузове промчавшегося грузовика. Смолин быстро обернулся: рядом стоял худощавый темнокожий человек. Должно быть, лицо Смолина было все еще искривлено внезапным испугом, и казалось странным, почему этот человек, глядя на него, так спокойно улыбается, словно секунду назад ничего серьезного и не произошло. В его угольно-черных глазах дрожали веселые искорки, а в морщинах на лбу прятались такие густые тени, что чудилось, будто это не морщины, а глубокие надрезы.

— Спасибо! — сказал Смолин.

Человек отмахнулся:

— Чего там! Я сразу понял: приезжий! Движение-то у нас левостороннее. Для многих непривычно. А наши шоферы гоняют по горным дорогам как оглашенные. Торопятся. А зачем торопиться на Гренаде? Вы-то куда бежали?

Смолин объяснил: искал базар, да заплутался.

— Базар? Так он недалеко, сэр! Вон там! — Гренадец выкинул вперед сухую, черную, как коряга, руку и корявым пальцем ткнул в красочную панораму тропического города. — Сперва идите по правому берегу бухты — мимо кинотеатра, пожарной части, сувенирных магазинов, а за зданием телефонного узла курс держите вправо и вверх, все время вверх, в гору. Там и базар. Видите домик под шифером? Это и есть телефонный узел. Вы поняли меня, сэр? У домика под шифером свернете направо. И в гору! Слева увидите наш городской музей — старинные чугунные пушки у входа. Кстати, советую посетить! Очень интересно.

Человек хотел было уйти, но задержался, в раздумье поскреб щетину на щеке, сокрушенно покачав головой, словно говоря: ох уж эти мне приезжие!

— О’кэй! Провожу! Вы все-таки гость, сэр, — сунул Смолину жесткую с шершавой, словно чешуйчатой кожей руку, представился: — Филипп!

Они не спеша пошли по набережной. Миновали похожее на обшарпанный сарай здание городского кинотеатра. С аляповато намалеванной афиши на стенде страшно пучил глаза совсем нестрашный Джеймс Бонд. За кинотеатром возвышался дом пожарной части. Под навесом стояли две старенькие красные пожарные машины. Из распахнутых окон второго этажа доносился торжественный, жизнеутверждающий грохот барабанов, звон литавр и радостные вопли медных труб.

— И так каждый день с утра до вечера, — охотно пояснил Филипп. — А что им делать-то? Играй себе! Пожаров почти не бывает. Все же музыка! Пройдешь мимо, постоишь, послушаешь… Музыка мне по душе.

Он был жизнелюбом, этот неожиданный знакомый Смолина.

У берега бухты, в которую ясными окнами смотрелись нижние кварталы города, медленно покачивался густой частокол мачт. Борт к борту стояли под разгрузкой старые обшарпанные, видевшие виды шаланды. Одни пришли от недалеких отсюда берегов Южной Америки, другие с соседних Антильских островов, третьи из морских просторов с путины.

— А моя скорлупка вон там! — сказал Филипп и снова выбросил руку вперед, только теперь уже в сторону горловины бухты. Рука у него была широкопалая, с белесыми разводами на запястье от навсегда въевшейся в кожу соли. От одежды Филиппа пахло рыбой.

— Вы рыбак?

Он выставил вперед желтые, не очень здоровые, словно тоже разъеденные солью, зубы, изображая улыбку, — вопрос Смолина показался ему нелепым.

— А кем же мне еще быть в этом мире, сэр? Море греет, море кормит. Правда, в последнее время кормит не так уж щедро. А кто вы, сэр?

Смолин представился. Филипп не столь уж удивился.

— Ах, вот кто! Русский! Значит, с того большого белого корабля, что стоит у главного причала? Однако ж издалека прикатили, сэр, издалека… — поглядел в раздумье на грязный замусоренный асфальт дороги и вдруг спросил: — А у вас в России сейчас снег?

— Сейчас там начинается лето. Снега нет.

— А я думал, снег у вас всегда.

Он шел рядом со Смолиным, громко пришлепывая размякший от жары асфальт деревянными подошвами старых разбитых босоножек.

— А что, если нам промочить горло? Как насчет пива, сэр?

Смолин не возражал, и они пошли кривобокой улочкой с темными морщинистыми от старости и морских ветров каменными домишками. Улочка снова привела к берегу моря. На небольшом мыску стояла портовая корчма. За барьером ее террасы тихо плескалась вода, кричали чайки и уныло стрекотал мотор медленно ползущего к порту баркаса. За замызганными столиками сидели люди, похожие на Филиппа, одновременно похожие на старые дома на набережной, на темные горы, окаймляющие долину. Все они были с дублеными корявыми лицами, молча курили, но даже горький дымок дешевых цигарок не мог одолеть душноватый запах рыбы, который источала их одежда. Они медленно потягивали из щербатых глиняных кружек пиво и лениво поглядывали на море, в котором ничего не происходило.

— Две больших! И поновей выбери кружки, Фрэнк! Я угощаю гостя! — крикнул Филипп массивному, с двойным подбородком человеку, стоявшему за стойкой бара. Над его головой на стене Смолин прочитал надпись: «В долг не отпускаем. И просим не уговаривать».

— А может, рому пожелаете? — поинтересовался Филипп, приглашая Смолина к столу у самой ограды террасы. — Нашего, гренадского? А? Жгучий! Как порох. Того гляди взорвешься от первой же рюмки. Нигде такого нет.

— Спасибо! Лучше пива. Что-то неохота взрываться. У вас на острове хорошо и покойно.

Он медленно покачал головой:

— Это только так кажется приезжим…

Они тянули пиво так же не спеша, как и все остальные, сидящие на террасе.

— Жалко, что музыки нет! — посетовал Филипп. — Обычно Фрэнк крутит классные пластинки. А сегодня забастовал. Может быть, настроения нет. Жарко!

— Какую вы любите музыку? — спросил Смолин.

— Всякую. Для меня разницы нет. Лишь бы поживее была.

Некоторые из входящих в павильон, увидев Филиппа, приветствовали его издали — должно быть, не только в этой корчме, но и на целом острове все друг друга знают. С удивлением останавливали взгляд на Смолине: ишь ты, наш Филипп в компании белого и наверняка приезжего!

— Как поживаешь, Фи? — кричали ему.

Чтобы расслышать тех, кто был подальше, Филипп прикладывал к уху ладонь. Счел нужным пояснить Смолину:

— Это у меня от бомбы. Контузия.

Последнее слово он произнес с уважением, так порой гордится собой обладатель какой-нибудь редкой и хитрой болезни, которая выделяет его среди других. Оказывается, недавно Филиппа чуть не убили. Он был в числе дружинников-добровольцев, которые во время праздника следили за порядком на стадионе. И вот около правительственной трибуны разорвалась бомба…

— Некоторым не повезло — намертво. А я контуженым стал. Первое время почти ничего не слышал. Сейчас получше. А вы говорите, что у нас здесь спокойно. Нет, сэр! Нет!

Он сосредоточенно подул на янтарную шапочку пивной пены, сделал медленный вкусный глоток, смакуя, причмокнул толстыми, потрескавшимися от солнца губами:

— Доброе у нас пиво, сэр!

Когда они опорожнили кружки и встали, Филипп сказал:

— Если вечером будете прогуливаться по набережной, заверните ко мне. Почему бы вам не взглянуть на мою скорлупку? Я красить ее буду. Всю ночь. Ночью лучше красить, когда солнца нет, краска ровнее ложится.

— Представляете, здесь неожиданно оказался вполне приличный музей! — У Солюса был такой удовлетворенный вид, словно академик именно за этим прибыл на далекий тропический остров и не обманулся в ожиданиях. — Очень, очень рекомендую познакомиться.

— Загляну непременно! — пообещал Смолин и встретился глазами с Алиной Азан, стоявшей рядом с академиком. Ее губы отсвечивали мягкой, тихой улыбкой, подкрашенные ресницы заговорщически дрогнули:

— Спасибо за письмо от Клиффа! — сказала она вполголоса, воспользовавшись тем, что ее почтенный спутник отвлекся, бросив заинтересованный взгляд вслед прошедшей мимо шоколадной мулатке. — Вы подарили мне сегодня хорошее настроение!

Жара спала, с моря подул легкий освежающий ветерок, и они медленно шли по набережной, расцвеченной в этот час яркими, пестрыми нарядами женщин.

— На Гренаде поразительно эффектные женщины! — восхищался Солюс.

«Международный телефонный сервис», — прочитал Смолин вывеску на одном из домов. За стеклом окна в полумраке он различил стойку и за ней клерка в белой рубашке с галстуком. Вот куда должна прийти сегодня Ирина, чтобы поговорить с Киевом! Надо же, чудеса цивилизации: крошечный островок на краю света — и, пожалуйста тебе, Киев! Можно себе представить, как удивится незнакомая Смолину девочка с милым задумчивым лицом и торчащими, как хвостики, короткими косичками. У них в Киеве будет разгар дня, а здесь наступит глубокая ночь… Ночь?! А как Ирина доберется сюда? Одна? Придется порядочно пройти по набережной чужого и, оказывается, не очень спокойного города.

Поднявшись на «Онегу», Смолин поспешил в каюту и позвонил Ирине.

— Я провожу тебя на телефонный узел!

— Спасибо, но я уже договорилась с Крепышиным.

— Нашла с кем!

— Но ты же не проявил подобного желания.

— А сейчас проявляю! И к дьяволу Крепышина!

— Ты все тот же… — сказала она, помолчав.

— Все тот же! Бульдозер. Кажется, ты когда-то называла меня именно так?

Когда они пришли на телефонный узел, пожилой клерк сказал:

— Такого у нас еще не было. Кажется, мы впервые соединяем по телефону Гренаду с Россией. — При этом вид у него был такой, будто готовился к подписанию высокого государственного договора.

Ровно в три Ирина уже говорила с Киевом, так, будто из своей каюты на «Онеге» звонила в соседнюю.

Поначалу к телефону, судя по всему, подошел ее муж. Разговор с ним был коротким.

— Да! Да! С Гренады. Из Сент-Джорджеса. Что? Все нормально. Как вы там? Спасибо! Я сейчас ее тоже поздравлю. Из-за этого и звоню. Куда? В Вену? Значит, ты все-таки согласился?

Какое-то время она с неподвижным лицом слушала мужа, наконец нетерпеливо перебила…

— Не знаю!.. Как хочешь… Потом, все потом! Целую, Дай Ольгу!

Оленька, миленькая моя! Поздравляю! — Голос ее дрогнул, казалось, она вот-вот заплачет от переполнявших чувств. Дочь что-то ей говорила, а Ирина кивала головой и повторяла: — Да! Да! Хорошо! Что? Господи! Да при чем здесь Вена?! Бог с ней! Ведь я же с тобой говорю с Гренады. Понимаешь откуда? С острова Гренада. Сейчас здесь глубокая ночь. Что? Нет, не боюсь. Я не одна!.. — Прикрыв трубку рукой, она бросила быстрый взгляд на Смолина: — Хочешь послушать ее голос? Говори, Оля! — крикнула в трубку. — Говори, как ты живешь, чем занимаешься? — И сунула телефонную трубку в руку растерявшегося Смолина.

Что-то дрогнуло в его сердце от такого близкого, словно Оля была совсем рядом, звонкого, чуть-чуть картавого детского голоска.

— Мы с бабушкой ходили в планетарий, потом ели мороженое… — Но их тут же прервали — время истекло.

Ирина заплатила кучу денег за разговор, и Смолин понял, что на подарки дочери у нее уже нет ни гроша.

Когда они перешагнули порог телефонного узла и очутились на пустынной набережной, Ирина вдруг остановилась, прижала ладони к лицу и заплакала.

— Почему ты плачешь? — спросил он растерянно.

— Не знаю…

— Разве ты не рада?

— Не знаю…

Он в нерешительности потоптался на месте, потом осторожно взял ее под локоть.

— Пойдем, я тебя познакомлю с хорошим человеком.

Против ожидания Ирина согласилась, ни о чем не спрашивая.

Лодку Филиппа отыскали в самом дальнем и глухом углу бухты. Его «скорлупка» оказалась небольшой востроносой шаландой с обшарпанными, неопределенного цвета бортами, с кривой мачтой, огромным, старинного фасона, как у каравеллы, рулевым колесом и изъеденным крысами красным спасательным кругом, который, как герб поверженной державы, украшал лобовую стенку ходовой рубки. На круге свежей краской было выведено: «Счастливая». Нос нависал над причалом, и в свете уличного фонаря под ним на ящике с кистью в руках сидел Филипп в позе Рембрандта.

— От моего деда перешла скорлупка, — гордо пояснил он. — Только название раньше было другое. Мне-то все равно, но Элен, моей старшей дочке, оно не по душе. Все твердила: «Назови «Счастливой». Вот и назвал.

Докрасив букву, он положил толстую кисть на край банки с краской, встал, обтер руки о тряпку, торчавшую из кармана спецовки.

— Честно говоря, моряки не любят таких названий. Зачем искушать судьбу? Прежнее-то название «Торнадо», злой ветер. Таким названием обманываешь нечестивого, мол, сами из твоей шайки, так что не тронь! А Элен уперлась: нет, и все тут! — Филипп вздохнул: — Приходится считаться. Дочь ведь. Старшая. Ей как раз завтра десять лет. Вот и подарок — «Счастливая»!

— Что? — изумилась Ирина. — Тоже десять лет?

— Почему тоже? — не понял гренадец.

— Я только что разговаривала по телефону с Киевом. С дочерью. И ей завтра десять.

— Ух ты! — На расколотом трещинами лбу рыбака отразилось такое изумление, будто он только что узнал о совершенно непостижимом совпадении. — Бывает же! — взглянул на Ирину. — А где этот ваш, как вы назвали? Ки…

— Киев! — подсказала Ирина. — Город на юго-западе Советского Союза.

Он кивнул, но было ясно, что даже расположение самого Советского Союза не очень-то ясно себе представляет, не говоря уж о Киеве.

— Значит, нам с вами, мадам, повезло иметь таких взрослых дочерей. А ваша в школу тоже ходит?

— Конечно.

— И моя! Читает свободно. Просто удивляешься — до чего взрослая!

— «Счастливая» — хорошее название, — похвалила Ирина. — Оно обязательно принесет удачу!

— Спасибо! — Филипп вежливо склонил голову. — От удачи отказываться глупо. Но жаловаться на неудачу грех. Живы-здоровы. Матильда, жена, недавно работу получила, разделочницей в рыболовном кооперативе. Двое и школу ходят, а младший пойдет на следующий год. Я недавно транзистор купил — музыки полон дом. Люблю музыку! Вот с уловами побольше бы везло! Поскуднело море. Порой и не знаешь, чем моих девчонок кормить, а они как птенцы, только рты раскрывают…

— За рыбой ходите? — спросил Смолин.

— Сейчас больше за роллерами. По-нашему — слоновое ухо, а по-научному — стромбус-гигас. Прибрежные воды Гренады всегда славились обилием ракушек. Молодые ракушки называют роллерами. Ламбия, мясо моллюска роллера, наша ходовая пища, а раковины идут в строительство. Вон тот причал у входа в бухту как раз из роллеров и сложен, как из кирпичей. А добывается моллюск просто, об этот брус, видите, на носу, дырявят раковину, бьют на втором завитке, и моллюск внутри тотчас отлипает…

Все это Филипп объяснял терпеливо, серьезно, подробно, при этом в основном обращался к Ирине, словно намеревался научить ее своему хитрому ракушечному делу.

За происходящим на палубе безгласно и терпеливо наблюдало еще одно существо — черный, неведомой породы пес по имени Гико. Умными всепонимающими глазами он неотрывно смотрел на Филиппа и чуть покачивал усатой треугольной головой, казалось, молчаливо подтверждая правдивость рассказа хозяина. От Гико тоже пахло рыбой, его черную, потертую от времени спину пятнали белесые соляные разводы, как на намокшем старом ботинке.

Смолин заметил, что на палубе валяются три раковины, поблескивающие в свете уличного фонаря золотистым перламутром. Вот такую бы ракушку Золотцеву для его школы! Не удержался, спросил Филиппа: не даст ли одну для детей в школьную коллекцию. Гренадец искренне изумился, небрежно ткнул ногой раковину.

— Эту? Так она же дрянная. Видите, с дыркой, и перламутр негодный. Они у меня здесь просто как грузила. Для детей такие не годятся. Для детей я другие вам подарю. Только они у меня дома. Хотите принесу завтра? Прямо на судно?

— Конечно! Приходите к двенадцати. К обеду. Мы судно покажем.

Филипп, прикидывая, деловито наморщил лоб.

— В двенадцать? Пожалуй, приду. Я еще никогда не бывал на большом судне. — Он замялся… — А девчонок своих могу взять?

— Непременно с девчонками! — сказала Ирина. — Непременно!

На борту «Онеги» у трапа вместе с вахтенным матросом стоял Мосин. На его груди на ремне висел морской бинокль. Смолин удивился:

— Зачем вам, Иван Кузьмич, бинокль на берегу, да еще ночью?

У Мосина было отекшее от усталости лицо.

— Чтобы получше разглядеть на берегу нарушителей дисциплины.

— Нас?!

— Именно вас! Проснулся, звоню вахтенному: вернулись Смолин с Лукиной? Оказывается, еще гуляют. Вот и стою здесь битый час, высматриваю набережную, не случилось ли чего? Хотел уже людей посылать. — Он глянул на часы. — Без пяти четыре. Неужели до сих пор разговаривали с Киевом?

— Мы к одному гренадскому рыбаку на шаланду заглянули… — признался Смолин.

Мосин покачал головой:

— Эх вы! Зачем же ко мне так? Без уважения?..

Помполит ушел, а Смолин почувствовал себя провинившимся школьником. Сейчас он впервые подумал всерьез о не слишком приятной миссии первого помощника: вот так переживай за каждого оболтуса, опасайся, как бы чего не стряслось; далеко не всегда добр окружающий мир к нашему моряку за границей, временами норовят подцепить, подкараулить, выставить на осмеяние или совратить, а потом пошуметь: советский! И попадаются слабаки. Вроде Лепетухина.

— Сердит наш помпа! — доверительно сообщил вахтенный у трапа, молодой парень, водрузивший на голову, несмотря на жару, морскую фуражку — для форсу. — Оно и понятно, радист приходил, рассказывал, что слушал Москву. Обстановка худшает. В Нью-Йорке закрыли представительство Аэрофлота, а наши баскетболисты отказались от матча с американцами на первенство мира. Представляете? На первенство мира. Не шутка!

— Загляни ко мне! — сказал Смолин Ирине, когда они вместе шли по коридору к своим каютам.

Она заколебалась.

— Да на минуту! Не съем же я тебя! — рассердился он.

В каюте Смолин открыл ящик письменного стола, взял из него спичечную коробку, протянул Ирине:

— Вот, посмотри.

Она осторожно открыла коробку.

— Что это?

— Зуб. Тигровой акулы. Это Оле, подарок ко дню рождения. Подрастет — на цепочке будет носить, как талисман!

Он усмехнулся.

— Говорят, от зла защищает. Так что ей наверняка пригодится. Мир стал сердитым.

— Спасибо! — сказала Ирина строго и серьезно. — Я благодарна, что ты вспомнил об Оле. Это очень, очень хороший подарок! Спасибо!

Проводив Ирину до каюты, он поднялся на палубу, на любимую свою корму, чтобы еще раз поглядеть на ночной город, который ему так по душе.

На корме маячила долговязая фигура рулевого Аракеляна. Вальяжно переваливаясь с ноги на ногу, он прохаживался от борта к борту.

— А ты что тут делаешь в такой поздний час? — изумился Смолин. — Свежим воздухом дышишь?

— Меняю свежий воздух на молодой здоровый сон! — бойко отозвался тот.

Он приложил к бровям ладонь козырьком, шутливо выкатил глаза:

— Что я делаю? Я бдю! Поджидаю лазутчиков империализма. А они не идут. Заснули, видать. Утомились от своих происков. Ну а поскольку лазутчиков империализма в наличии нет, — он ткнул рукой в сторону набережной, на которой не было видно ни одного человека, — и симпатичных гренадочек тоже, я хожу и считаю звезды. Если на счет, то их здесь больше, чем у нас на севере, на один миллион двести сорок две штуки.

Они прошлись от борта к борту и обратно, подставляя лицо прохладному дуновению морского ветра.

— Наш Ясневич-то каков! — присвистнул вдруг Аракелян. — Слышали?

— Нет! Что-нибудь случилось?

— Случилось! Смех один! Клава Канюка на пляже на лодочной пристани поскользнулась и в воду. Тут же на дно, поскольку морячки плавать не умеют. Так за ней кто прыгнул? Ясневич! Прямо в своих итальянских шортах и английских гольфах.

— Ну и как?

— Что как? Ясно! Извлек. А Канюка со страху как сиганет в глубь острова, подальше от воды. Еле догнали! Смеху было!

И Аракелян снова с удовольствием посмеялся. Потом вдруг, оборвав смех, озабоченно взглянул на часы.

— Через пятнадцать минут смена, Корюшин придет.

— Кто такой?

— Да третий механик, такой задастый, как матрешка. Дрыхнуть любит. Как бы не проспал. А то придется заново звезды считать.

Возвращаясь к себе в каюту, Смолин заметил, что дверь геофизической лаборатории приоткрыта, из нее в коридор пробивается узкая полоска света. Осторожно заглянул в щелку. У стола, спиной к двери, сидел Чайкин, перед ним поблескивали детали разобранного по частям спаркера, рядом стояла коробка, присланная Марчем. Из-за плеча Чайкина поднималась струйка едкого желтоватого дымка — паял.

«Онега» готовилась к отходу. Она получила воду, в которой так нуждалась, но немного, — на Гренаде трудности и с водой. Доставили на ее борт и долгожданный вал для механизма регулировки шага гребного винта. Отход наметили на пять вечера — перед закатом, чтобы еще засветло выйти в море из узкой горловины бухты. С утра часть экипажа и экспедиции укатила на двух автобусах осматривать остров. Автобусы на «культурные» деньги, которыми распоряжается капитан, наняли в местной туристской компании, и она охотно их предоставила: после поджога главных туристских отелей на острове гостей мало.

Как вчера и позавчера, с утра на судно приходили экскурсии — щебечущие школьники, группа степенных полицейских в белых пробковых шлемах, на грузовике приехала веселая молодежь из недалекого кооператива. Приходили и неорганизованные, завернувшие просто с набережной, пускали и их. Среди неорганизованных встречались порой белые, а кто они — не знали, спрашивать было неудобно. В первый день стоянки возле судна дежурил гренадский солдат с винтовкой за плечами, опущенной дулом к земле, вечером раза два со стороны бухты проходил поблизости от «Онеги» военный катерок, в котором сидели солдаты, — судя по всему, тоже охраняли «Онегу», — с моря. Но на второй день солдата на причале уже не оказалось, не видно было и военного катера.

К двенадцати явился Филипп — в свежей белой рубашке, отчего его лицо выглядело еще темнее, тщательно выбритый, степенный. Вместе с ним пришли три его дочки, все мелкокурчавые, губастые, с быстрыми любопытными черными глазами и негасимым снежным блеском зубов на угольных лицах. Правда, у Элен, самой старшей, кожа была чуть посветлее, а губы потоньше.

— Мой прадед — испанец! — пояснил Филипп. — От него и пробилась светлая кровинка. За это Элен в школе дразнят Креветкой.

Смолин провел гостей в каюту. Здесь Филипп раскрыл свою пластиковую сумку и торжественно извлек из нее две огромные, сверкающие чистым розовым перламутром раковины, в самом деле, удивительно похожие на слоновое ухо. От ракушек терпко отдавало йодом.

— Это для вашей школы, комрид, и для дочки мадам, — сказал Филипп, кладя ракушки на стол. Он впервые назвал Смолина товарищем, а то все «сэр» да «сэр».

Подарок был царским.

Смолин набрал номер телефона Лукиной.

— А у нас гости, — сообщил он. — Девочки, которых ты пригласила, и их папа.

— Бегу! — крикнула Ирина.

На стене каюты висела карта мира. Филипп уставился в нее восхищенным взглядом.

— У… У… До чего же велик мир! — выдохнул шумно. — И сколько же в нем воды!

Обернулся к старшей дочери:

— Элен, покажи, где наша Гренада.

Элен показала.

— Это всего-то! — изумился рыбак. — Как будто муха на карте напачкала. А где Америка?

Элен показала Америку.

— Велика! — Филипп причмокнул губами, серьезно, в раздумье склонив голову набок. — Ну точно скала нависает над нашим морем!

Бросил короткий взгляд в сторону Смолина.

— Здесь многие толкуют, что американцы надумали на нас напасть. Может быть такое?

— Не знаю. Не хочется верить.

— И я не верю. Зачем им Гренада? У них самих такая громадная земля. Сдались им наши горушки! А наши пляжи они и так обжили. Одни американцы на пляжах. Мы купаться и загорать не любим. Нам загорать ни к чему… — Он густо рассмеялся, похлопав себя по темной и грубой, как голенище сапога, щеке.

Ирина пришла в восторг, увидев девчушек:

— Нет! Нет! Сейчас никаких осмотров судна! Сейчас время обеда, и я уже приготовила места за столом.

В столовой на юных гренадок со всех сторон бросали любопытные взгляды, и глаза у людей светлели при виде того, как дети наворачивают борщ, как их крепкие зубы впиваются в куски антрекота, а щеки при этом лоснятся от удовольствия.

— У нас с мясом всегда было туго, — пояснил Филипп, который в еде проявил достойную сдержанность, но вдохновенное лицо его говорило о том, что получает удовольствие не меньше, чем его дочери. — Мясо для нас еда редкая.

Наблюдая за своими гостями, Смолин подумал, что, если бы за весь рейс не сделал ничего путного, а вот просто однажды накормил досыта этих четверых полуголодных людей, простодушных, искренних, как сам мир, в котором они существуют, он бы считал, что отправился на край света не зря.

Через час они расстанутся и уже никогда не встретятся, но, должно быть, ни он, ни Ирина, ни их неожиданные гости не забудут эти минуты, когда люди встретились с людьми — с доверием и добротой.

После обеда Смолин повел гостей осматривать судно. Показывал лаборатории, вычислительный центр, разрешили им заглянуть даже в машинное отделение и в ходовую рубку. Филипп притих, преисполненный впечатлениями. В ходовой рубке, пораженный обилием приборов на пультах управления, взглянув на Элен, назидательно бросил:

— Вот что значит наука!

Когда прощались на причале, к судну неожиданно подкатила знакомая бежевая «тойота», и из нее вышел Гарри Бауэр. Увидев Смолина, он прямиком направился к нему. На ходу бросил цепкий, оценивающий взгляд на Филиппа, на Ирину, потом на борт судна, из-за которого свешивались головы свободных от вахты любопытствующих, и пригласил Смолина отойти в сторонку.

— Здесь, в порту, в конце пирса, — сказал он, понизив голос, — есть барчик. Почему бы нам не пропустить на прощанье по кружке пива?

Смолин растерялся:

— Но, видите ли, я провожаю гостей… А к тому же всего час до отхода…

Светлые зрачки американца металлически блеснули, и голос потвердел, отвергая всякие возражения.

— Нам нужно с вами выпить по кружке пива! Понимаете? Н у ж н о! — Он снова бросил взгляд в сторону судна. — Речь идет о серьезном. Но здесь, на виду у всех, говорить ни к чему. Вы понимаете?

— Понимаю… — неуверенно пробормотал Смолин.

Он торопливо простился с Филиппом и девочками, оставив их на попечение Лукиной, и, полный сомнений, сел в машину к американцу. Через несколько минут они уже расположились за столиком бара, который прятался в тени тростникового зонтика, торчавшего среди кустов, как гриб.

Бауэр сам взял у бармена две стеклянные кружки янтарного пива, одну поставил перед Смолиным, другую приподнял:

— Счастливого пути!

Крупным глотком опустошил кружку на добрую четверть, тыльной стороной ладони отер губы и тихо произнес:

— Вашему судну грозит беда…

Он не вдавался в подробности, он просто коротко объяснил: из определенных источников — не надо спрашивать из каких — ему стало известно: заход «Онеги» в Сент-Джорджес кое-кому не очень понравился, особенно раздражило массовое паломничество гренадцев на судно. И вот решили результаты визита нейтрализовать. Так и приговорили: «нейтрализовать». Нужно запугать и гренадских руководителей, и русских, чтоб отбить охоту к новым подобным визитам судов, особенно научных, которые приравнены, как известно, к военным и шпионским. Запугать можно лишь крайним средством. Каким — понятно: наиболее популярным в наше время — террором.

— Словом, подумайте сами. Ведь у вас на борту за минувшие три дня посетителей было предостаточно. Да и со стороны бухты подступы к судну не представляли сложности…

Он отпил еще один большой глоток пива и облегченно вздохнул:

— Как говорили древние: «Я сказал и спас свою душу». — Взглянул Смолину прямо в глаза. — Я рискую. И по правде говорю, ни за что не пошел бы на такое, если бы не Клифф Марч, мой друг… — Помедлил, словно соображая, говорить ли дальше. — …И если бы не Вы сами. Скажу откровенно, мне вовсе не по душе будет узнать, что вы взлетели в воздух со всем кораблем. Ведь сейчас так модно незаметно подложить кому-то в карман маленькую аккуратную бомбочку.

— Спасибо! — сказал Смолин, когда, допив пиво, они встали.

— Не за что! — ответил американец громко, чтобы слышал бармен. — Я рад, что угостил вас, коллега, на прощание отличным гренадским пивом. Ведь о его качестве беспокоится сам губернатор.

На причале у трапа стоял Руднев.

— Кажись, пивка пропустили на дорожку? — спросил с завистью. — Видели, видели! Неплохое здесь пиво! Но в Италии лучше.

Смолин поднялся по трапу. У борта его ждала обеспокоенная Ирина.

— Что случилось? Ты уехал так поспешно.

Он постарался придать лицу самое беззаботное выражение.

— Ничего особенного! Просто американец захотел на прощание пропустить со мной по кружке пива.

— Знаешь, что сказал Филипп при прощании? Увидев американца, он сказал, что этот янки из тех живущих на острове белых, которые не терпят Бишопа и хотят его свалить. Филипп не раз видел его машину возле домов, где, как он считает, «копят злобу». И предупредил: «Не верьте этому янки!»

— Ты кому-нибудь об этом уже сказала?

— Да! Мосину.

Глава двадцатая

ГОЛУБАЯ ИСКРА НАДЕЖДЫ

Перед заходом солнца «Онега» покинула порт Сент-Джорджес и, выйдя в открытое море, легла в дрейф. Остановили главные судовые машины. Была уже ночь, все безмятежно спали, и никто на это не обратил внимания — мало ли что бывает на судне, может быть, профилактика дизелей. Не смыкали глаз лишь те, кто был приобщен к тайне. Оберегая нервы остальных, они взяли на себя всю тяжесть внезапно свалившейся на «Онегу» тревоги.

Еще в порту после встречи с американцем Смолин тут же направился к начальнику экспедиции. У Золотцева было хорошее настроение: заход на Гренаду завершился благополучно, никаких ЧП, все довольны. Горько было огорошивать его недоброй вестью.

Прежде чем начать разговор, Смолин положил на стол подаренную Филиппом ракушку. Увидев ее, Золотцев охнул, всплеснул в восторге руками, потом взял ракушку с такой осторожностью, будто это был птенец.

— Как же обрадуются мои ребята! Вы, Константин Юрьевич, добрый ангел!

— Нет, увы, сейчас я для вас ангел вовсе не добрый!

Услышав грозную весть, Золотцев немедленно поспешил к капитану, и через четверть часа в капитанской каюте собрались те, кому предстояло решить, как действовать дальше.

Смолин поразился, взглянув на капитана. Лицо пожелтело, осунулось, в глубоких складках у рта, казалось, навсегда застыло страдание. Смолин уже знал, что перед рейсом врачи на берегу колебались: пускать или не пускать Бунича в рейс, но все же пустили. Непросто взять на себя ответственность и «выбраковать» опытного, не столь уж пожилого капитана, тем более накануне выхода, Бунич настаивал, и врачи сдались. А теперь уже всем ясно: не выдюжил капитан. Боли усилились, отпускали лишь на несколько дней, капитан появлялся на своем посту ненадолго, потом снова тянулся к койке, которая приносила ему не столь уж большое облегчение. На Гренаде врач-англичанин, который осматривал капитана, ничем реально помочь не смог. Кулагин посоветовал Буничу отправиться с Гренады на родину самолетом, но тот наотрез отказался: до прихода в родной порт судна не оставит.

Летучее совещание вел сам капитан. Как всегда, смотрел не на собеседника, а на свои лежащие на столе кисти рук, словно именно они постоянно занимали его внимание. Поначалу разгорелся спор, верить или не верить Бауэру, кому отдать предпочтение: странному американцу, который не внушал особой симпатии, или бесспорно доброжелательному гренадскому рыбаку.

Золотцев придерживался оптимистической позиции:

— Не хочется верить в худшее. Зачем взрывать? Ведь у нас вполне мирный пароход. И кому взрывать? Гренадцам? Они вроде бы хорошо к нам относятся. Американцам? Но неужели американцы могут пойти на такое? Мы же только что принимали их ученых как друзей. Скорее всего просто-напросто запугивают!

«А может быть, все-таки американцы?» — подумал Смолин, вспомнив услышанное в Сент-Джорджесе в министерстве: «Американцам верить нельзя!» И тут же отверг мысль, уж очень она показалась нелепой.

— Насколько мне известно, — вставил свое Ясневич, — в современной политике к диверсиям некоторые державы прибегают нередко. Например, во время войны Индонезии с Голландией за Западный Ириан…

— Плевать нам сейчас на Западный Ириан! — недовольно оборвал Ясневича капитан. — Нас волнует «Онега».

— Как подчеркивает Константин Юрьевич, американец не говорил определенно. — Золотцев бросил вопросительный взгляд на Смолина. — Так ведь?

— Примерно так.

— Вот видите! — Золотцев многозначительно поднял палец. — Он только предполагал! Призывал к бдительности!

Кулагин сухо, со скрытой иронией в голосе вставил:

— Мог бы и не призывать. Без американца знаем, что такое бдительность. По их милости знаем! Именно поэтому я расставил на всех основных точках надежных людей. Мышь и ту заметили бы!

— Слава богу! — усмехнулся Чуваев. — Научились! Задним умом мы крепки. Теперь и мышь не пропустят, а в Танжере прозевали двуногого зайца. — Чуваев мстил за ученый совет.

— Будем проверять! — заключил Бунич. — Досконально. Первая проверка немедленно — по главным узлам. Вторую учиним за пределами тервод. Чтобы не привлекать внимания. Все!

Произнеся заключительное слово, капитан поднялся из-за стола с таким видом, будто во всем случившемся были виноваты они, собравшиеся сейчас в его каюте, а ему, капитану, приходится расхлебывать их легкомыслие и безответственность.

Специально отобранная команда прочесала все жизненно важные отсеки судна, куда мог проникнуть лазутчик с берега. А выйдя за пределы гренадских территориальных вод, «Онега» снова легла в дрейф и стала дожидаться восхода солнца — свет нужен был для аквалангистов, которых направляли для осмотра подводной части корпуса.

Но когда взошло солнце и заняло на небе то положение, при котором его лучи пронзали воду почти отвесно, на задание отправился всего-навсего один аквалангист — Медведко, пилот «Поиска». Оказалось, что второй акваланг, входящий в техническое снаряжение судна, не исправен.

— Вот здесь, видите, сломан клапан, — объяснял старшему помощнику боцман Гулыга.

— А где вы были раньше, боцман? — возмутился Кулагин. — Это ваши обязанности — следить за исправностью такого оборудования. Почему не доложили?

Боцман обиженно оттопырил нижнюю губу, недовольный тем, что кричат на него, боцмана, к тому же в присутствии других.

— Я еще в прошлом рейсе докладывал капитану, — пробурчал он.

Кулагин, сердито скривив рот, передразнил:

— Капитану докладывал! Толку-то! До чего довели судно! Позор!

Гулыга вызывающе усмехнулся:

— Между прочим, надзор за состоянием судового снаряжения входит в обязанности и старшего помощника. А идет уже третий месяц, как мы в рейсе.

Кулагин в ответ остро кольнул боцмана уничижающим взглядом, шевельнул губами, намереваясь что-то высказать, но сдержался, только в безнадежности махнул рукой и решительно пошел прочь.

— Тоже мое борец за дисциплину, — проворчал Гулыга. — На капитана все валит. А сам? Ты спроси сначала с самого себя. И с людьми научись беседовать! Криком нас не возьмешь. Сами умеем. Я на «Онеге» с первого рейса, а он на меня, как на салажонка! Здесь, поди, научное судно, а не керосинка, на которой он привык коптиться. Здесь положено с уважением.

По правилам один аквалангист за борт спускаться не может, обязательно должен быть кто-то рядом. Но положение оказалось безвыходным, и капитан распорядился сделать исключение. В воду отправился Медведко. Открыли люк лацпорта, и Медведко в маске с двумя желтыми баллонами за спиной, подстрахованный на всякий случай тонким капроновым фалом, ушел в зеленоватую толщу воды, оставив в ней длинные цепочки воздушных пузырьков.

Рейс аквалангиста был рискованным. Для дополнительной страховки спустили за борт катер, и в нем с баграми в руках застыли в боевой изготовке три матроса: вдруг акулы!

Все незанятые на вахте толпились у борта.

— А вдруг американец прав? — тревожно спросила Ирина.

— Он ведь только предполагал! — попытался успокоить ее Смолин. — Если уж взрывать судно, так в порту или вблизи берега логичнее. Тогда был бы политический эффект.

Она усмехнулась:

— Каким политиком становишься ты в этом рейсе! Значит, и тебя проняло.

— Проняло! — подтвердил он.

Из-за носа «Онеги» в полукилометре показались три рыбацких баркаса; вытянувшись в кильватер, они медленно шли к каким-то неведомым своим ориентирам. На фоне полыхающего полуденным солнечным огнем моря баркасы казались плоскими и черными, словно вырезанными из картона.

— Наверное, за тунцом пошли. Здесь тунца много, — сказала Ирина. — Или за золотой макрелью. Ее ловят на подсечку.

— Господи, откуда ты все это знаешь? — поразился Смолин. — Ты же в море впервые.

Она рассмеялась легко и открыто, уже забыв о недавнем напряженном разговоре.

— Я биолог, поэтому у меня есть пособие по рыбной ловле. Хочешь почитать?

— Зачем? В жизни не рыбачил.

— А ты все-таки почитай! Очень даже полезно! Для настроения. — Ирина с шутливой значительностью прищурила глаза. — Я принесу.

Он пожал плечами.

Медведко не пришлось долго пробыть в воде. Он сумел обозреть лишь кормовую часть днища. С борта судна заметили в толще воды на подступах к «Онеге» зловеще остроконечные силуэты — пришли акулы! Матросы в катере рванули фал и почти выволокли из воды Медведко. Когда тот был уже в катере, у самого борта «Онеги», будто лезвия, рассекли волны пять острых плавников — явилась целая стая.

Поднявшись на борт, Медведко рассказал:

— Ну и обросла же наша посудина! Джунгли настоящие! Чуть не заблудился. Там не только бомбу — склад боеприпасов спрятать можно.

При этом сообщении Кулагин удовлетворенно посопел, словно услышал для себя приятную новость — кто, как не он, говорил: судно запущено!

— Доложи капитану, — посоветовал Медведко. — Но не устно, а письменно. По форме. Слышишь, письменно!

Придя на обед, Смолин обнаружил на столе тоненькую книжку: «Э. Хемингуэй. Старик и море». Невольно улыбнулся: вот оно, пособие по рыбной ловле! А ведь действительно, как раз в этих водах и ловил рыбу старый рыбак-кубинец, которому так не везло. Кажется, его звали Сантьяго?

Дождавшись, пока Клава поставила на стол пиалу с супом, он пробежал глазами первый абзац. «Каждый день возвращался старик ни с чем. Парус его лодки был весь в заплатах из мешковины и, свернутый, напоминал знамя наголову разбитого полка…» До чего же здорово сказано! Смолин подумал с сожалением, что в последние годы мало читает художественной литературы, все нет времени. И наверное, постоянная сосредоточенность на своей любезной геофизике сушит характер, делает его жестче, нетерпимее. Видно, не случайно Люда подсунула в этот рейс целый ящик с журналами — заботилась не только о его досуге, но и о характере.

— Константин Юрьевич! — вдруг раздался над его ухом голос Клавы. — Что-то вы задумались крепко. Суп остынет.

— Спасибо! — Он потянулся к ложке.

Но Клава не торопилась к другим столам, за которыми уже собирались пришедшие на обед.

— Константин Юрьевич! — Она горестно вздохнула. — Как вы думаете, если этой самой бомбы не нашли, значит, ее у нас и нет? Значит, американец нас просто попугал? Верно ведь? Я вот смотрю, вы так спокойненько почитываете книжку, которую принесла Лукина. Значит, ничего страшного?

— Верно, ничего страшного, Клавочка, — улыбнулся Смолин, почувствовав, что ему хочется сказать сейчас этой милой встревоженной женщине что-то душевное, вселяющее надежду. Но он не мог найти эти человеческие слова, потому что не умел их находить. — Все будет в порядке! Поверьте мне! — Смолин открыл последнюю страничку книги. — Знаете, как заканчивается эта книга? Вот слушайте: «…Старику снились львы». Правда, здорово?

— Здорово… — неуверенно согласилась она. — Но почему львы?

— Потому, Клавочка, что львы снятся только хорошим, настоящим людям. Пускай львы приснятся и вам. Они к счастью.

Она рассмеялась:

— Спасибо! Обязательно в свой сон приглашу сегодня ночью льва. И никого другого!

— И никого другого, — подмигнул Смолин, довольный, что сумел отвлечь ее от грустных мыслей.

Книгу он перечитал не отрываясь. И она открылась ему по-новому, во всем своем высоком смысле: мир не однозначен, и каждый раз человек в нем снова и снова открывает самого себя.

Как там сказал Сантьяго? «…Человек не для того создан, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но его нельзя победить». Это сказал Сантьяго, которого Хемингуэй подарил миру, потому что подумал: вдруг судьба и мысли одинокого кубинского старика хотя бы чем-то помогут другим?

Но почему Ирине так хотелось, чтобы Смолин непременно прочитал эту книгу именно сейчас? Ей-то что до его настроения! И вообще, что Ирине Лукиной до него, Смолина? Вернется в свой Киев, а потом поедет с мужем в благополучную Вену, куда его, оказывается, посылают надолго, может быть, даже станет там хорошей, как все австриячки, домохозяйкой, будет лепить для муженька сибирские пельмени из австрийского мяса. А Смолин, вернувшись домой, снова с головой уйдет в свою спасительную работу, и будто не было боя склянок, отбивающих медлительное судовое время, таинственного шелеста моря за стальной обшивкой борта, неведомых островов, встающих в море на заре, как давняя и несбыточная мечта о счастье…

Но ведь если есть работа, значит, все-таки стоит жить!

Смолин вышел на палубу. Море по-прежнему полыхало жарким солнечным пламенем, где-то у горизонта впечатывались в вязкое предвечернее марево нечеткие силуэты рыбацких баркасов.

— Старику снились львы, — произнес вслух Смолин и сам себе улыбнулся.

Утром пришло сразу две новости. Первую принесло радио: из Москвы из института сообщили, что «Онеге» на обратном пути разрешен заход в Грецию, в порт Пирей, на три дня, — компенсация за несостоявшиеся визиты в США и Венесуэлу.

По приказу капитана в третий раз провели обстоятельную инспекцию всего судна, включая наружную сторону днища, — вновь посылали за борт аквалангиста, и возглавлявший чрезвычайную бригаду стармех Лыпко, ко всеобщему успокоению, вынес окончательный приговор: бомбы нет, тревога ложная!

Вторая новость пришла почти одновременно с первой, но путь ее был коротким — она родилась в геофизической лаборатории на корабле. В это утро Чайкин в присутствии Смолина повернул ручку рубильника, и за стеной отсека в кварцевой трубке сверкнула молния. Она была настолько ослепительной, что могла поспорить с блеском тропического солнца. Во время их первого опыта молния уже вспыхивала, такая же слепяще-яркая, но жила лишь мгновения, подобно настоящей молнии. А эта вроде бы и не собиралась выпорхнуть из своего прозрачного кварцевого футляра. Ожил, заработал и весь аппарат. Застрекотал осциллограф, пришел в движение барабан, сдвинул полосу разграфленной ленты, она медленно потекла за стеклом окошечка, уверенное острие самописца коснулось бумаги и принялось чертить на ней бегущую зигзагом жирную линию. Как завороженные смотрели они на этот зигзаг.

— Пишет…

— Пишет! И как пишет, Андрей, как пишет! Ты смотри, где копает! Чуть ли не в самом центре земли!

Смолин почувствовал, как у него перехватило дыхание, будто оказался на краю обрыва: так хочется туда заглянуть и в то же время боязно. Он не верил своим глазам. На ленте обозначились показатели, о которых еще вчера геофизики не могли и мечтать! Теперь можно будет прослушивать дно до самых непостижимых горизонтов океанского ложа. Эта штука способна открыть такое, что дух захватывает! Чайкин, да знаешь ли, что ты изобрел? Не только у нас, во всем мире тебе за это скажут спасибо. Если бы Клифф Марч ведал, какому делу помог! И для американцев спаркер Чайкина будет подарком. Ай да Чайкин! Его бы сейчас расцеловать, подбросить в воздух, как подбрасывали когда-то вернувшихся с фронта солдат. Но Смолину были чужды сентиментальные порывы. И сейчас он просто молча взглянул в дрожащее от волнения, с красными от бессонницы глазами лицо своего молодого коллеги и улыбнулся ему. Чайкин переминался на месте, словно готов был куда-то бежать, но не решался, на его лбу выступили капельки пота. Наконец вздохнул полной грудью, как человек, завершивший долгий и нелегкий труд, опустил вдоль тела потерявшие силу руки и тихо произнес:

— Спасибо!

— Спасибо! — ответил ему Смолин.

Потом набрал номер на диске телефонного аппарата и нарочито невозмутимым тоном, не торопясь, веско вложил в трубку слово к слову:

— Товарищ начальник экспедиции! Докладываем: изобретенный и сконструированный вашим сотрудником Андреем Евгеньевичем Чайкиным спаркер прошел испытания. Работает исправно, только что продемонстрировал показания, которые лично мне представляются феноменальными.

Спаркер, соединенный в одном организме с локатором бокового обзора, создавал новые возможности, он был насыщен гигантской силой проникновения, пронизывал любое препятствие на пути своим негнущимся, нетупеющим, острейшим копьем звука. Можно было теперь в районе Карионской гряды легко обойтись без специальных научных станций, не ложиться в дрейф, даже не сбавлять скорость. Просто пройти по полигону несколькими галсами по гребенке, и картина будет достаточно ясной, особенно, если в наиболее глубокой части впадины запустить спаркер на предельную мощь. Сейчас они решились лишь наполовину шкалы мощности, опасаясь, что чудовищная энергия аппарата может повлиять на точность работы многочисленных приборов, которыми оснащено научное судно. На всю катушку пустят адскую машину лишь там, над самой недоступной зоной, в непосредственной близости от Карионской гряды. Смолин не сомневался, что эксперимент удастся. «Онега» — судно мощное, вполне одолеет коварное тамошнее течение, правда, придется проявить максимум внимания, осмотрительности, даже пойти на риск. Острые клыки скал столь неожиданной в этой части океана гряды, как распахнутая пасть морского дракона, издавна страшили моряков, немало кораблей нашло свой конец у голых неподступных рифов, и моряки старались держаться подальше от проклятого места. Но то торговые суда, а научному надо быть всегда готовым к риску.

Однако заход в район Карионской гряды в утвержденный план не входил, и положение у Золотцева оказалось непростое. Смолин решительно настаивал на изменении маршрута, но Золотцев понимал, что сделать это можно только за счет захода в Пирей.

— Отказаться от Пирея? Разрешенного Москвой Пирея? — сокрушался начальник экспедиции. — Так меня морячки за борт смайнают. У них валюта не истрачена…

При обсуждении создавшейся ситуации кто-то высказал мысль послать запрос в Москву, в институт, чтоб продлили срок рейса на три дня. Но Золотцев махнул рукой: бесполезно! И думать нечего. Чтобы разрешить задержку на три дня, целая коллекция подписей потребуется. За это время «Онега» уже доберется до родных берегов.

— Речь-то идет всего о трех днях, — настаивал Смолин, — трех днях, таких нужных для науки!

— От этого предложения нельзя бездумно отмахнуться, — неожиданно поддержала Доброхотова. — Если эксперимент у Карионов пройдет успешно, представляете, как это отразится на нашем отчете, не таком уж богатом открытиями!

— Ну а что прикажете нам делать? — грустно взглянул на нее Золотцев.

— Отказаться от захода в Грецию! — вставил за Доброхотову Смолин. — Разве обарахление может быть аргументом против научного эксперимента?

В разговор, как всегда мягко, вмешался Ясневич.

— Зря вы так, Константин Юрьевич. Разве за обарахлением нас посылают в рейсы? Это так, попутно. В Греции есть дела вполне серьезные, вполне научные. Например, контакты с учеными Афинского университета. Контакты тоже в план входят.

— Но о каких контактах может быть речь, когда всего три дня стоянки?

Ясневич пропустил по своим губам скользящую улыбку Будды.

— Государственным и политическим деятелям достаточно и двух часов, чтобы принять решения, порой определяющие судьбы эпохи. Например, во время известной вам встречи руководителей великих держав в Тегеране…

— К двухчасовым встречам на высоком уровне предварительно готовятся месяцами. К тому же это на  в ы с о к о м  уровне. А вы, Игорь Романович, наверное, даже толком не знаете, с кем именно и зачем будете встречаться на своем уровне. Просто, как говорится, зафиксируете свое почтение. Разве не так?

Смолин был убежден, что своим аргументом припер Ясневича к стенке, но не тут-то было!

— О! — произнес Ясневич, вложив в этот звук искренне товарищеское сожаление по поводу слабости доводов оппонента. — Вы, дорогой мой, не оцениваете сегодняшнее международное положение. При теперешних обстоятельствах каждая встреча с иностранными коллегами, даже самая незначительная, — благо, она способствует лучшему взаимопониманию. Мы повсюду должны выражать свое стремление к разрядке. А взаимопонимание в интересах науки — это, я полагаю, аксиома, не требующая доказательств.

— Общие разговоры о том, что мир — это хорошо, о война — плохо, не способствуют взаимопониманию, — отрезал Смолин. — Они ведут к тому, что мы друг другу надоедаем до чертиков с тертыми, как подошва, истинами. Разрядку можно создавать только делом, конкретным делом. Вот прийти бы нам в Афинский университет, положить им на стол перфоленты ЭВМ после прохождения Карионской впадины и сказать: смотрите, господа хорошие, что мы открыли своим новым уникальным аппаратом. Берите, пользуйтесь, развивайте, в свою очередь, эту идею дальше, мировая наука единое целое для всего человечества.

Он взглянул в упор на притихшего Ясневича.

— Нас, ученых, по-настоящему могут объединять перфокарты ЭВМ, а не значочки с изображением голубка мира, которые вы собираетесь подарить своим зарубежным коллегам.

Разгорающийся спор утихомирил Золотцев.

— Товарищи! Зачем столько эмоций! Вы же прекрасно знаете, что решить этот вопрос может только Москва. Чтобы вы потом меня не упрекали, я немедленно отправляю радиограмму в Москву. Как они скажут, так и будет. — Он обратил лицо к Крепышину. — Эдуард Алексеевич, составьте, пожалуйста, подходящий текст.

Можно себе представить, какой «подходящий» текст составит Крепышин, который спит и видит очутиться в Афинах, чтобы добавить к своей коллекции еще и престижный Акрополь! От характера текста радиограммы немало зависит. Одно лишнее слово может решить все дело.

— Позвольте, Всеволод Аполлонович, составить этот текст мне, — предложил Смолин.

— Лады! — вяло согласился Золотцев. — Составляйте! Только, я уверен, дело это безнадежное.

— Почему безнадежное? — вдруг медленно, словно бы в раздумье, произнес до того молчавший Чуваев. — Лично я так не думаю. Больше того, я готов, так сказать, способствовать. Если обеспечат мне быструю связь с Москвой по радиотелефону, попробую договориться с кем нужно. Речь-то всего о трех днях!

Когда Чуваев шел в радиорубку, вся его хорошо сбивая коренастая фигура, уверенно откинутая назад красивая голова свидетельствовали о том, что он, Чуваев, может сделать то, что непосильно даже начальнику экспедиции, даже директору московского института, что зла он не помнит и готов прийти на помощь коллеге, раз у коллеги дело стоящее, и что он, несмотря на досужие разговоры некоторых, настоящий ученый, способный встать на защиту интересов подлинной науки.

К вечеру стало известно, что Москва продлила рейс «Онеги» на три дня.

Глава двадцать первая

ДЕНЬ, КАК ВЕЧНОСТЬ

Мосин нерешительно потоптался у входа в лабораторию, осторожно приоткрыл дверь.

— Просьба есть, Андрей Евгеньевич… — Он впервые обратился к Чайкину по отчеству. — Дельце небольшое… Знаю, как вы заняты, ко видите ли… Во вторник будет важное событие, восемьдесят лет академику. Нам бы дружеский шарж для стенгазеты…

Говоря все это, помполит смотрел не на Чайкина, а на Смолина, полагая, что все зависит от него.

Смолин молчал, так же как и Чайкин.

Мосин устало опустился на стул и, понизив голос, будто кто-то мог их подслушать, продолжил:

— Ладно! Так и быть, скажу! Только вам, доверительно. Завтра академику наверняка дадут звездочку. Есть сведения, ясно? Завтра надо ловить Московское радио!

— А за что? — спросил Чайкин.

Мосин коротко рассмеялся:

— За что, спрашиваете? Думаете, он только в рыбьих мозгах ковыряется? Вы даже не знаете, какой это человек! В свое время его специально посылали в океан на научном судне в то место, где американцы стали захоранивать на дне радиоактивные отходы. Именно он, академик Солюс, возглавлял специальную экспедицию наших биологов. И они доказали, что такие захоронения смертельно опасны для животного мира океана. А потом Советский Союз представил аргументированный доклад в ООН. И там вняли нашим доводам.

Помполит торжествующе оглядел своих собеседников:

— Теперь вам ясно, какой это человек? Государственного калибра! Ему тогда за это даже орден Ленина дали. Только о его роли в том деле не распространялись…

— Почему? — удивился Смолин. — Наоборот, как раз надо было распространяться! И по всему миру! Раз такая важная для человечества акция!

Выразительно поджав губы, Мосин долгой паузой подчеркнул значительность своего ответа:

— Так уж было решено, уважаемый Константин Юрьевич. И решили не на нашем с вами уровне, а куда повыше! А там знают, что делать!

И снова Смолин восхитился академиком. Вот, оказывается, кто такой Солюс! Чудаковатый старец, у которого все в прошлом, как думают некоторые на «Онеге». Вот какое у него прошлое! Какие категории научного мышления — планетарные! А еще утверждал, что далек от политики!

— Как раз обо всем этом и в вашу юбилейную газету!

Помполит снисходительно улыбнулся:

— У вы! Не положено! Указаний соответствующих не поступало. Перед отходом в рейс мне все это в горкоме, так сказать, для служебного пользования сообщили. И я вам тоже сугубо конфиденциально. И только потому, что газету надо срочно выпускать. Надеюсь, понимаете меня?

На этот раз он посмотрел уже на Чайкина.

— Понимаю… — закивал тот и в волнении подвигал кадыком. Чайкину было приятно оказанное доверие: приобщили к государственному секрету!

— Раз так, брошу все остальное, а это сделаю! Обещаю!

Такая милая женщина Алина Азан вдруг прослыла на «Онеге» злым демоном. Чуваеву перед спуском его аппарата испортила настроение, теперь вот им — Чайкину и Смолину. На подходе к Карионской гряде метеолаборатория получила по радио факсимильную карту, на которой неровные кольца изобар свидетельствовали о том, что вероятен циклон. И глубокий. Но пока не ясно, в какую сторону устремится.

Алина неторопливо, как бы нехотя, расстелила каргу перед Смолиным и Чайкиным, и ее светлые холодноватые глаза потемнели в печали, словно именно она была виновата в столь нелепом в такой момент капризе погоды.

Пришел Кулагин, уперевшись в край стола крупными, покрытыми рыжеватой шерсткой руками, молча склонился над картой, помурлыкал себе под нос в задумчивости, прокашлялся, словно готовился вынести окончательный приговор. Все смотрели на него и с тревогой и с надеждой, будто он мог что-то изменить в этом зловещем порядке колец и линий на карте.

— М-да… Картинка не из веселых.

И, обернувшись к Азан, прямо глядя ей в глаза, сказал:

— На вас, Алина Яновна, мне куда приятнее смотреть, чем на эту карту.

Белокожее, почти не поддававшееся загару лицо Алины мгновенно вспыхнуло румянцем, она торопливо отвела глаза в сторону, а Чайкин незаметно ухмыльнулся в кулак.

— Шторм так шторм! Переживем как-нибудь, — продолжал Кулагин, поглядывая с легкой усмешкой с высоты своего роста на маленькую хрупкую Алину. — А скорее всего обойдет сторонкой. Ведь как у вас: либо дождик, либо снег. Верно? Ничего, дорогая Алина, постоянного в жизни нет. Все на свете переменчиво. Разве не так?

— Не все! — ответила она твердо. — Не все!

Кулагин погодил, склонив голову набок, словно обдумывал ответ, потом, уже ни на кого не глядя, направился к двери.

— Идем прежним курсом! — бросил на ходу. — Думаю, что от циклона удерем.

К вечеру они вошли в район Карионской гряды. Где-то впереди по курсу были острова, от которых все другие суда шарахались, как от убийц. «Онега» держала путь прямо на гряду.

Перед ужином возле дверей в столовую команды вывесили лист ватмана, на котором под размашисто выведенным голубым фломастером словом «молния» сообщалось:

«Внимание! Внимание! «Онега» вошла в один из самых неисследованных районов океана. Мы все уверены, что созданная товарищами Смолиным и Чайкиным сказочная машина под названием спаркер, подобно молнии, высветит самые тайные тайны, погребенные во мраке океанской пучины. Желаем товарищам Смолину и Чайкину успехов в их эксперименте!»

Увидев «молнию», Смолин поспешил к Мосину. Тот сидел за столом, несмотря на духоту, обряженный в нейлоновый спортивный костюм, и одним пальцем что-то выстукивал на машинке. В каюте пахло крепким спортивным потом и цветочным одеколоном.

— За рекламу нашей работы спасибо! — сказал Смолин. — Но текст не точен. Спаркер изобрел Чайкин. Я ему только помогал в наладке. Зачем же вы его поставили на второе место?

Мосин наморщил лоб:

— Да ведь я как положено — по старшинству. Вы все-таки доктор наук, а у него еще и звания никакого нет, да и по возрасту…

— Но именно он, Чайкин, изобрел этот аппарат. А что получилось? Публично принизили достижение молодого ученого. Лучше снимите! И вообще, к чему вся эта трескотня?

— У нас на танкерах как какое трудовое достижение — сразу «молния»! Для воспитания коллектива. — Мосин вздохнул. — А здесь и не поймешь, как вас всех воспитывать. У каждого своя амбиция. — Он встал из-за стола.

— Ладно, сниму! Чайкин тоже просит снять.

— Чайкин просит?!

— Да, полчаса назад приходил. С обидой. Говорит: либо переправьте, либо снимите вовсе!

— Вот оно что!

Мосин с усмешкой кивнул:

— Так-то, Константин Юрьевич! Как говорится, се ля ви. Порой и людям науки очень даже по душе эта самая «трескотня», как вы изволили выразиться.

«Се ля ви! Это верно, — с горечью подумал Смолин. — Давно пора бы уразуметь, что жизнь складывается не только из весомых плит, все больше из кирпичиков да камушков, из всякой мелочишки. Надо же, Чайкин обиделся на дурацкую «молнию»! Чайкин, который сотворил сказочную машину!»

Чайкин сидел у осциллографа и рассматривал снятую с барабана ленту. На шум открываемой двери он даже не обернулся. Знал, что пришел Смолин. Не отрывая взгляда от ленты, сказал:

— Даже не верится. Пробили кору запросто, как яичную скорлупу. А что будет ночью, когда подберемся к самой преисподней и запустим спаркер на полную мощность!

С утра многие звонили, интересовались, но Смолин всех безжалостно обрывал, не снисходя до ответов даже на самые короткие вопросы. Ответил только Солюсу, который сказал, что не может заснуть, потому что волнуется за их эксперимент.

— Волнуйтесь, Орест Викентьевич! Волнуйтесь! — поощрил его Смолин. — Завтра, надеюсь, мы станем вашими конкурентами, отыщем в океане нечто такое же неожиданное, как ваша золотая рыбка.

— И дадите этому неожиданному название?

— Конечно!

Смолин почувствовал, что старый академик улыбается.

— И я надеюсь, что это вы назовете…

— Надейтесь! — перебил его Смолин. — Если нам повезет, мы станем жутко добрыми. И поступим так, как вы скажете…

— Ловлю на слове! — весело прокричал в трубку Солюс.

В полночь позвонила Ирина, поинтересовалась, как дела, довольны ли результатами.

— Довольны! — коротко сообщил Смолин.

— Я хотела спросить… — Она примолкла, и в этой паузе Смолин почувствовал колебание, — …вам ничего не нужно? Не голодны? Или о вас, как всегда, заботятся?

Теперь в ее тоне промелькнула ирония.

Смолину стало смешно. Еще бы! По ее убеждению, только она, Лукина, может нести высокую миссию милосердия, только она для этого создана. И вдруг кто-то присвоил ее права! Впервые за время рейса он разглядел в Ирине острую колючку ревности, и это польстило.

— Не беспокойся! О нас заботятся! — Он опустил трубку на рычаг.

В час ночи пришла Галицкая. Молча, ни слова не сказав сидящим у аппарата, принялась за привычное свое дело, приготовление чая, который в эту ночь должен быть особенно крепким.

Принимая из рук Насти кружку с пахучим, чернильной густоты напитком, Смолин заглянул ей в глаза, и на сердце у него потеплело.

— Вы наш добрый ангел, Настенька! Что бы мы без вас делали?

— Просто-напросто остались бы без чая, только и всего! — спокойно ответила она.

Прошло еще полчаса, и снова на столе задребезжал телефон, настойчиво, нетерпеливо. Хватая трубку, Смолин хотел ругнуться — как раз шли особенно интересные записи, «Онега» входила в зону разлома. Звонила Алина Азан.

— Как барометр? — упредил ее вопрос Смолин.

— Пока в норме, но…

— Никаких «но»! От вас, Алина, мы хотим слышать только приятные вести. Уж постарайтесь!

— Постараюсь! — засмеялась она.

— Вот и спасибо! — горячо поблагодарил Смолин, словно Алина в самом деле могла отвести циклон в сторону.

Впрочем, если и придет циклон — тоже не беда. Пока шторм разыграется всерьез, они многое сделают.

В два пятнадцать вахтенный помощник Руднев сообщил с мостика, что глубина под килем три километра, идет на уменьшение. Значит, подбираются к шельфу. Спросил, когда сбросить ход.

— Ровно через десять минут! — крикнул в трубку Чайкин, и голос его прозвучал столь торжественно, что Смолин невольно улыбнулся: через десять минут наступит его звездный час.

Смолин глядел на ползущую в аппарате ленту, а Чайкин на наручные часы.

— Пять, четыре, три, две… — отсчитывал он, словно сейчас должен произойти старт космической ракеты, — …одна… Он потянулся к ручке реостата и легонько толкнул ее вперед.

— Ноль!

В окно отсека не был виден сам искритель, но вспышка его оказалась такой мощной, что проникший в их помещение небесной силы свет заставил зажмуриться. И в это мгновение они услышали странный отдаленный подспудный грохот, судно дернулось, словно наскочило на риф, и мелко задрожало, казалось, каждым болтом, каждой заклепкой. Со стола слетела чашка, и грохнулась об пол, рассыпавшись на мелкие кусочки.

Настя отпрянула спиной к стене, и рот ее открылся в немом крике.

Паники не было. Люди экипажа и экспедиции в большинстве своем бывалые, к морю привычные, давно усвоившие: раз ты в море, значит, должен быть готовым к беде. Никто не носился по палубам и коридорам, не охал, не стенал. Но никто и не оставался в каютах. Бесцельно слонялись по судну с темными мятыми лицами, с глазами, полными тревоги и ожидания. Привычный утробный шум корабельных машин и механизмов, а вместе с ним и ставшая неотделимым фоном корабельного бытия вибрация пола под подошвами оборвались вместе со взрывом, и стал слышен океан во всех подробностях его жизни, вплоть до малейшего вздоха волны у борта. Океан был тревожно тих и, казалось, тоже ошарашен неожиданной бедой, случившейся на корабле.

Едкая гарь распространилась по коридорам судна, и было ясно, что шла она из машинного отделения. Торопливо проходившие мимо десятков пар вопрошающих глаз члены аварийной бригады на вопросы не отвечали. Обычно говорливые ящики динамиков принудительного вещания на коридорных стенах хранили пугающее молчание, не призывая ни к каким действиям, это томило неизвестностью и усиливало тревогу. Казалось, людям боятся сообщить правду.

Наконец динамики хрипнули, и подчеркнуто спокойный голос старшего помощника заставил всех замереть в ожидании.

— …Прошу соблюдать выдержку и дисциплину! — говорил старпом. — Довожу до вашего сведения, что в машинном отделении, судя по всему, в результате диверсии, произошел взрыв. Пробоин нет, но судно потеряло ход. Машинная команда приступила к ремонту… — Кулагин сделал короткую паузу и уже изменившимся тоном, придав своему обычно жесткому приказному голосу чуть больше мягкости, закончил: — Для паники оснований нет! Всем оставаться в своих лабораториях и каютах, ждать дальнейших распоряжений. Каждый может быть уверен: командиры судка делают все необходимое.

Последнюю фразу Кулагин снова произнес в своей манере, как бы отчеканивая каждое слово, и этот уверенный тон сильного, опытного, решительного человека, который, судя по всему, брал сейчас на себя полную ответственность за судьбу «Онеги», внес во взбудораженные сердца людей успокоение.

Ирину Смолин нашел в лаборатории. Лицо ее, и без того худое, казалось, осунулось еще больше, но движения рук были четкими и решительными. Она выдвигала ящики лабораторных столов, извлекала из них бумаги, одни складывала в стопку, другие, ненужные, швыряла на пол.

— Что ты делаешь?

— Готовлюсь.

— К чему?

— К худшему. — Она подняла на него непривычно огромные, казалось, во все лицо глаза, и Смолин по их выражению понял, какое смятение царит сейчас в ее душе и как ей трудно казаться спокойной и заставлять себя что-то делать.

— Собираю главные данные по нашему опыту, — сказала глухо, странным заторможенным голосом. — Не зря же мы работали. Запакую все основное и спрячу на груди.

Он улыбнулся ее наивной отваге.

— Не трусь! Все будет в порядке!

— Я не трушу! — ответила она и спросила почему-то шепотом: — Ты к какой лодке прикреплен?

— Как все мужчины — к надувным плотам.

Она с огорчением сообщила:

— А я к лодке. У меня в каюте написано: «Шлюпка помер два».

— Надеюсь, она тебе не пригодится.

Ирина вздохнула.

— Все-таки твой американец с Гренады оказался прав. — Медленно опустила на стол лист бумаги, который держала в руке, горестно приложила руку в щеке. — Господи, как хорошо, что я успела поговорить по телефону с Олей!

Начальников отрядов срочно вызвали в каюту капитана. Заседание было летучим, никто не садился. Вел заседание сам капитан, и всем было видно, каких физических усилий стоит ему исполнение сейчас своих обязанностей.

Бунич коротко обрисовал обстановку, и она оказалась не столь оптимистической, какой представлялась поначалу, после выступления по радио старшего помощника. Судно на плаву, но гребные винты заклинило. Действует лишь перо руля. Дрейф небольшой, однако опасный — «Онегу» несет в сторону Карионской гряды. Пока ветер слаб, однако есть угроза прихода очередного циклона, который, как сообщает факсимильная метеокарта, зародился на юго-западе. Машинная команда ищет возможности пуска хотя бы одного винта, но что из этого получится — трудно сказать. Связались с близнаходящимися судами. Это польское, норвежское и наше — «Кама». Последняя к «Онеге» ближе других, она уже изменила курс и полным ходом идет на выручку. Однако «Каме» придется преодолеть сильное Карионское течение, и все будет зависеть от благоприятного стечения обстоятельств. Не исключена вероятность выброса «Онеги» на рифы. Поэтому экипаж и экспедиция должны находиться в готовности номер один. Если возникнет реальная опасность и станет ясно, что судно обречено, он, капитан, отдаст приказ покинуть борт. Палубная команда приводит в готовность плавсредства. За возможную эвакуацию отвечает старший помощник. Радисты держат постоянную связь с судами, которые находятся в наибольшей близости к «Онеге». Однако реальной опасности еще нет, и важно, чтобы каждый на борту сохранял выдержку и спокойствие.

Обо всем этом капитан говорил, как всегда ни на кого не глядя. Вдруг его взгляд взлетел над столом, скользнул по лицам, не задержавшись ни на одном, застыл на лице Смолина.

— Ну и что вы, доктор, скажете по этому поводу? — безгубый рот Бунича скривился.

Все собравшиеся в каюте тоже взглянули на Смолина.

В эти тревожные часы Смолин и Чайкин стали центром всеобщего внимания. Именно по их милости «Онега» вошла в опасную зону, куда так не хотел идти капитан, а самое главное, взрыв произошел сразу после того, как Чайкин включил спаркер на полную мощность. Значит, внезапно возникшее сильнейшее магнитное поле и привело в действие бомбу, значит, она и была рассчитана на такое поле. Значит…

Первым это подозрение высказал Ясневич.

— Не исключено, что тут работа американцев. В настоящий международный момент они способны пойти и на такое. Помните историю гибели генерального секретаря ООН Хаммаршельда? Это был настоящий акт…

— Не сомневаюсь, что это сделали именно американцы, — перебил его Чуваев. — Больше того, почти уверен, что к случившемуся имеет прямое отношение Клифф Марч.

Он в упор взглянул в лицо стоящего напротив Смолина:

— Да, да, Константин Юрьевич! Не изображайте изумление. Простая логика подтверждает подобную мысль. Как вы сообщили, Марч знал о новом, созданном на «Онеге» спаркере. Знал о его мощи, о его параметрах. Именно на это и было решено сделать ставку. Вот почему так старался с посылкой нужной детали: сперва в Норфолк, оттуда в Венесуэлу, а из Венесуэлы, прямо как по щучьему велению, без специальной нашей просьбы, исключительно по собственной инициативе, пожалуйста, — на крошечную Гренаду. И как он разнюхал, что мы идем именно на Гренаду? Разве не выглядит подозрительной этакая осведомленность? Марч знал, что после Гренады вы обязательно пустите спаркер в ход. Знал, что делать это будете вблизи Карионской гряды, возле которой существует опасное течение. Все так и получилось. И вот, когда включили свою адскую машину на полную мощность…

— Это могло быть простым совпадением, — осторожно заметил Золотцев.

Чуваев холодно прищурился:

— Слишком уж много простых совпадений, Всеволод Аполлонович, не кажется ли вам? — Тон у Чуваева был прокурорский, казалось, он сейчас потребует вынесения самого сурового приговора. — Я убежден, что Клифф Марч, а может быть, и его коллеги были просто-напросто агентами ЦРУ, специально засланными на «Онегу» для организации диверсий.

— Это неправда! — выкрикнула стоявшая у двери позади всех Алина Азан. — Неправда! Они честные люди!

От возмущения губы ее дрожали, казалось, дрожали и прозрачные, под светлыми ресницами, глаза. Порыв был таким неожиданным для этой всегда сдержанной женщины, что все взглянули на нее с удивлением, а Чуваев укоризненно покачал головой.

— Вам, именно вам, Алина Яновна, в данной ситуации я советовал бы помолчать.

Тон Чуваева возмутил Смолина, он готов был ринуться на защиту Алины, но его опередила Доброхотова.

— Зачем же так безапелляционно? Как рассказывал Константин Юрьевич, нас предупреждал об опасности именно американец.

— Значит, — перебил ее Чуваев, — шла большая игра. Хорошо продуманная и четко организованная. Начинал Марч, завершал другой деловой янки, тот, кто столь любезно доставил с аэродрома нужную для спаркера деталь и столь любезно предупредил о возможности диверсии. А для чего эта любезность? Для того чтобы отвести всякие подозрения от американцев. Мол, мы вас предупреждали! — Чуваев повернулся к Ясневичу: — Разве в политике такого не бывает, Игорь Романович?

— Очень часто! — охотно подтвердил тот. — Фактов множество. Например…

Но Чуваев не дал ему привести подходящий исторический пример. Он устало провел ладонью по лбу и вздохнул:

— Очень жалею, что позволил втянуть в эту неблаговидную игру не только себя самого, но даже Николая Аверьяновича. Очень жалею…

Получалось, что именно он, Смолин, и «втянул» могущественного Николая Аверьяновича в «неблаговидную игру».

Смолин почувствовал, как от напряжения у него вспотели ладони, подумал, что сейчас говорить надо веско и сдержанно, призвать на помощь всю свою выдержку, иначе начнет путаться, заикаться, быстро потеряет мысль — с ним такое бывает в минуту гнева.

— Вполне возможно, Семен Семенович прав, — начал он. — Вполне возможно, взрыв произошел не без участия американских спецслужб. Но я решительно, повторяю, решительно отметаю всякое подозрение относительно доктора Марча. Он не мог пойти на такое.

— Почему вы так уверены?

— Уверен — и все! Готов поручиться за Марча как за себя. Клифф Марч не мог! Если мы будем в каждом американце видеть врага, желающего нанести нам урон, то совершим роковую ошибку. Политическую ошибку, коль уж вы так любите подобную терминологию. — Смолин взглянул на Ясневича и с вызовом повторил: — Если вы уж так любите эту терминологию! В таком случае нам ничего не останется, как с американцами воевать, и не может быть и речи о какой-то договоренности, тем более о взаимопонимании. Сейчас самое главное — это взаимная терпимость. Либо терпимость, либо война. Альтернативы нет. Вся наша надежда именно на таких людей в Америке, как Клифф Марч. Их искать нужно, а не отбрасывать в недоверии… — Смолин посмотрел в сторону пристроившегося как всегда позади других Солюса, нащупал взглядом блеклые пятнышки его спокойных внимательных глаз и, словно почувствовав в них опору, закончил: — В нынешнее опасное время мы должны стремиться к тому, чтобы не поддаваться прежде всего взаимной воинствующей ненависти. Ненависть — самое опасное из человеческих чувств. Она способна на безрассудство.

— Но почему все-таки вы столь уверены именно в Марче? — настаивал Чуваев. — У вас есть основания? Факты?

Смолин пожал плечами.

— Наверное, потому, что верю в людей. Я не очень большой знаток человеческих душ, но существует интуиция. И, опираясь на нее, сейчас со всей ответственностью повторяю: нет, это сделал не Марч! К тем, кто это сделал, ни Марч, ни Томсон, ни Бауэр, который помог нам получить посылку от Марча и с риском для себя предупредил о грозящей опасности, не имеют отношения. — Смолин обернулся к капитану: — Бауэр же предупредил! Предупредил вас, капитан, о возможности диверсии. Разве не так? А мы ему не очень-то поверили или просто-напросто прошляпили. Скорее второе. А теперь валим вину на людей, которые хотели нам добра.

— В машинное отделение не могли проникнуть посторонние, — проворчал капитан, и в его тоне впервые обозначилась слабинка. — Везде были расставлены посты…

— А они проникли!

Смолин решил, что Шевчик рехнулся. Совершенно серьезно он попросил повторить все, что произошло в отсеке спаркера в ту ночь, — как сидели у осциллографа, как делали расчеты, вглядываясь в бегущую ленту, и радовались удаче — да, да, радовались — при этом желательно на лице изобразить улыбку, — потом пришла Галицкая, стала разливать чай, потом Чайкин с торжествующим видом толкнул ручку реостата до упора… Все повторить, потому что все это надо запечатлеть на пленке.

— Да в своем ли вы уме! — не мог прийти к себя Смолин. — В такой-то момент затевать ваши игры.

— Сейчас это уже не игры. Сейчас уже настоящее! — сурово возразил Шевчик. В лице его была такая убежденность, что Смолин впервые взглянул на кинооператора с любопытством. Оказывается, этот немолодой суетливый шатен с подкрашенной шевелюрой, в растоптанных вельветовых туфлях вовсе не так однозначен, как казалось Смолину.

— Это станет главной лентой моей жизни! — торжествующе продолжал Шевчик. — Наконец я снимаю людей такими, какие они есть на самом деле. Не выдуманное, не втиснутое в нужный сюжет, а сущую правду! В момент опасности люди правдивы.

Он со спокойным удовлетворением улыбнулся:

— Мне чертовски повезло!

— Повезло? — удивился Смолин. — Разве опасность — везение?

— Для моего дела — да! — серьезно подтвердил кинооператор. — Я к риску привык. Видел войну во Вьетнаме, Анголе, Ливане. Но то, что сейчас, похлеще. Это люксус! Корабль идет навстречу гибели! Последний парад наступает!

— Что это вы так? — содрогнулся Смолин. — Как я понял, судно вовсе не обречено. Есть надежда, что машину починят или «Кама» подоспеет…

— А если не починят, если не подоспеет?! — было ясно, что для творческих планов кинооператора желательна самая крайняя ситуация. — Мне события нужны! Люди в событиях! Я уже кое-что засек: Алина Азан у барометра — вдруг он грозит штормом? Перепуганная Плешакова с портретом мужа в руке, груда искалеченного взрывом металла в машинном отделении; растерянные лица механиков, крупно их руки — способны ли они, эти руки, выручить нас из беды; радист у передатчика, его пальцы на ключе — услышат ли нас в океане, придут ли на помощь, и наконец капитан — прихрамывая, он направляется на мостик на свою последнюю вахту…

Все это Шевчик перечислял с удовольствием, будто фильм уже готов и автор по праву гордится своим творением.

Смолин не удержался от улыбки.

— Ну а если судно действительно погибнет? Погибнут ведь и пленки!

— Будем надеяться на лучшее. Ну а коли… — Он широко развел руками как бы в жесте бессилия. — Коли все же решим тонуть, значит, пришел наш час, Я готов!

В его лице на миг проступило выражение спокойной, мудрой покорности перед неизбежным.

Смолин еще внимательнее присмотрелся к своему собеседнику:

— Готовы?!

— Готов! К ней, чертовке, всегда надо быть готовым. Потому-то и должно нам торопиться выполнить свой долг до конца. Чтобы после тебя осталось хотя бы что-нибудь путное, хотя бы самая малость.

— В этом вы правы, — согласился Смолин. — Хотя бы самая малость. Вот почему, дорогой Кирилл Игнатьевич, придется вам отказать. Очень уважаю ваш труд, а после теперешнего разговора тем более, но у нас тоже есть свой долг, свое дело, которое мы должны завершить, а времени свободного нет, ни минуты. Так что увольте от съемок. Вы же сами сказали: снимать только правду. А то, что вы задумали, будет неправдой. К взрыву мы никакого отношения не имеем.

Он ушел, оставив Шевчика в разочаровании.

Сейчас прежде всего надо было найти Чайкина.

В отсеке спаркера его не оказалось. Дверь была распахнута настежь. Обычно ее закрывают на замок, здесь приборы под высоким напряжением. На осциллографе тлел красный уголек сигнальной лампочки: аппарат был под током. Но не действовал, кончилась лента в катушке, и сработала автоматика отключения мотора. Отключился и сам искритель. И слава богу!

Смолин потрогал защитное кварцевое стекло, оно было еще теплым. Если бы искритель продолжал свою работу — наверняка случился бы большой скандал. Ведь не только Шевчик считает, что как раз спаркер и спровоцировал взрыв.

Самое нелепое в том, что именно сейчас и действовать ему, этому спаркеру, — подходят к наиболее неисследованному району, примыкающему к Карионской гряде. Именно тут, на шельфе, и может их ждать награда за все старания и беды. Но получается так, что об этом, самом для них главном, и думать не приходится.

Остается хотя бы взглянуть на то, что нацарапал самописец на последней отработанной катушке ленты. Но без Чайкина этого делать нельзя, теперь с Андреем Евгеньевичем надобно считаться, а то, не дай бог, обидятся!

Чайкин оказался в конференц-зале. С фломастером в руке он склонился над листом ватмана. Смолин заглянул ему через плечо и невольно улыбнулся: пучеглазый, с крупной головой на тонкой, как тростинка, шее, старикашка восседал в похожей на лодку восьмерке, а в руках держал ноль, напоминающий корабельный штурвал. Старикашка лихо, во весь рот улыбался, а вокруг него — огромные штормовые волны в виде драконов. Академик Солюс собственной персоной! Удивительно похож!

— Значит, решили, что без стенной газеты никак не обойтись. Даже в такой момент? — заметил Смолин как бы невзначай, пытаясь скрыть иронию, которая сидела на кончике его языка.

— Приказ есть приказ, — обронил Чайкин сухо. — Все мы здесь подчиненные.

Смолин кивнул.

— Это верно. Дисциплина — самое главное. — Он постарался смягчить тон. — Но не стоит ли нам, Андрей, хотя бы взглянуть на то, что у нас на последней катушке в осциллографе? А то бросили — и все! Будто в самом деле виноваты.

Не отрывая глаз от рисунка, Чайкин медленно покачал головой, спокойно ответил:

— Сейчас никак не могу. Мосин требует сделать немедленно.

Смолин снова стал заводиться.

— Но почему немедленно? Почему?

— Потому, Константин Юрьевич, что газета нужна именно сейчас! Потому, что мы обязаны поднять настроение людей. Люди должны видеть: раз выпускают стенную газету, значит, все нормально. И для паники нет оснований. Так считает помполит. — Чайкин помедлил. — И лично я с помполитом согласен.

Последняя фраза означала, что дальнейшее обсуждение бессмысленно.

«Может быть, они и правы, — подумал Смолин. — Может, в самом деле сейчас важнее всего думать о людях?»

На палубе кто-то осторожно сзади коснулся его плеча.

— Извините, пожалуйста! — перед Смолиным стоял Крепышин. Всегда исполненный уверенности, которая будто легким перчиком приправлена иронией, на этот раз ученый секретарь выглядел странно смущенным, как человек, решивший попросить в долг у малознакомого. — Извините, пожалуйста! — повторил снова. — Хотел поинтересоваться… так, на всякий случай… Мне сказали, будто изменили порядок и теперь руководство экспедиции и начальники отрядов записаны за шлюпками, а не за надувными плотами. Это правда?

— Не слышал об изменении. Насколько мне известно, все мужчины на плотах. — Он посмотрел на покатые плечи Крепышина. — Тем более молодые и красивые мужчины. А вы что, решили заранее занять себе место?

— Да что вы! Я просто так спросил.

— Ну если просто так…

Скрипнули динамики, и над палубами, и, кажется, над всем взбудораженным морем раздался бодрый голос Мосина:

— Внимание! Внимание! Уважаемые товарищи! Напоминаем вам, что завтра в нашем дружном коллективе радостное событие. Завтра мы отмечаем восьмидесятилетие выдающегося советского ученого Ореста Викентьевича Солюса, академика, морехода, литератора. От имени экипажа и экспедиции заранее горячо поздравляем высокоуважаемого коллегу и желаем ему новых творческих успехов, здоровья и долгих, долгих лет жизни. Приглашаем познакомиться со специальным выпуском стенной газеты, посвященной юбиляру!

Выступление помполита завершилось бодрым маршем, зовущим в поход навстречу лучезарному будущему.

По правому борту сквозь драные лохмотья низко летящих туч пробилась розовая живая плоть рассвета, первого рассвета в их беде. Обычно в этот ранний час на судне бодрствуют лишь вахтенные, все остальные досматривают последние предрассветные сны. Но в эту ночь, наверное, лишь самые непоколебимые смогли заглушить запавшую в сердце тревогу безмятежным сном.

Два места на судне — метеолаборатория и машинное отделение — приковывали к себе всеобщее внимание. Как там этот самый циклон, что совсем некстати зреет где-то недалеко? Нагрянет или пронесется стороной? И как с ремонтом машины? Справятся ли своими силами? И когда? Это тоже имеет немалое значение. Хотя и медленно, но упорно судно дрейфует в сторону рифов.

Перед рассветом, забежав в свою каюту, чтобы побриться, Смолин, обессиленный, прилег на минутку на койку и тут же провалился в сон. Сколько проспал — не понял, но, очнувшись, сразу же подумал об Ирине, вскочил с койки и ринулся к двери. Сперва в лабораторию! Скорее всего она там. Но в лаборатории Ирины не оказалось. Не нашел ее и в каюте. На полу увидел раскрытый чемодан, на диване грудой лежали отобранные вещи — шерстяная кофточка, джинсы, косметическая сумочка, ночные шлепанцы… Приготовилась в путь! Со шлепанцами! Ее наивная предусмотрительность болью отозвалась в сердце.

Не было Ирины и в медпункте. Он пошел искать ее по палубам. Обычно в этот ранний час коридоры пусты, большинство еще в каютах. Сейчас же повсюду встречал бессмысленно слоняющихся по горизонтам судна, чувствовал на себе их пытливые взгляды: он принадлежит к «верхам», значит, осведомлен больше других. И Смолин самолюбиво подумал, что его уверенный, собранный вид, быстрая твердая походка, должно быть, внушают спокойствие.

На всякий случай заглянул в геологическую лабораторию, к которой приписан. За столом сидел Мамедов и через лупу неторопливо, обстоятельно, вроде бы даже с удовольствием рассматривал образцы породы, добытой на дне.

— Есть кое-что любопытное в нашей последней драге, — сообщил он, мельком взглянув на Смолина. — Например, вот этот образец явно близок к ультраосновным, — и протянул Смолину небольшой, но увесистый кусок невыразительного серого камня.

— Похоже, — согласился Смолин, повертев камень в руке. Он с любопытством покосился на Мамедова. Лицо геолога хранило полную безмятежность, словно находится он не на борту попавшего в беду судна, а сидит ясным летним деньком на даче где-нибудь под Баку и умиротворенно любуется сочными плодами своего сада. Молодец Мамедов! Настоящая профессиональная выдержка. Должно быть, не раз оказывался геолог в рискованных ситуациях.

Смолин потянулся к телефону, без всякой надежды набрал номер Ирининой каюты. На этот раз она была там.

— Костя! — Он услышал вздох облегчения. — Откуда ты звонишь?

— Из геологической. Как ты? Уже собралась?

— Собралась… — Голос ее задрожал. — А что, уже надо куда-то бежать?

Он рассмеялся.

— Пока никуда.

— Что ты там делаешь? Почему не приходишь? Ты же обещал. Я ходила по судну искать тебя.

— А я тебя искал…

— Правда? — Он слышал ее взволнованное дыхание в трубке. — Ты никуда далеко не уйдешь?

— Куда же мне от тебя сейчас уйти!

Он подумал, что в этом коротком телефонном разговоре Ирина вдруг не выдержала и сдалась перед собственной тревогой, отбросила все напускное, маскирующее и по-женски стыдливо и доверчиво обнажила перед близким ей человеком самое сокровенное, как когда-то обнажала перед ним всю себя — и душевно и телесно.

Их разговор прервал голос динамика.

— Внимание! Судовое время семь часов тридцать минут. Завтрак.

Смолин узнал голос Руднева.

— Вот видишь, — обрадовался он. — Раз завтрак, значит, ничего страшного. Иди подкрепись!

Мамедов тоже нехотя поднялся со стула.

— Завтрак так завтрак. Подкрепиться, конечно, не мешает. — С неторопливой аккуратностью сложил в ящик стола свои камни. — Здесь еще есть над чем помозговать, есть…

— Помозгуем! — охотно поддержал Смолин.

Направляясь к двери, Мамедов осторожно взял Смолина под локоть:

— Что я хотел заметить вам. Константин Юрьевич… Очень правильно вы говорили! Н а ш и  американцы сделать такое не могли. Это сделали совсем другие американцы.

Капитан поразил всех, кто был в кают-компании. Он вошел неторопливой походкой, не глядя на сидящих за столами, хмуро кивнул в знак приветствия, как это делал всегда. На этот раз он был при полной форме, за весь рейс его еще не видели столь представительным: китель безукоризненно поглажен, крахмальная рубашка сияет белизной, легкой голубизной отсвечивает тщательно выбритый подбородок. На синем фоне форменного пиджака пестреют три колодки орденских ленточек. Занял свое место за столом, бросил исподлобья властный взгляд на стоящую у раздаточного окошка Клаву, и та тотчас же ринулась к нему с тарелкой сосисок. Капитан сердито вонзил вилку в сосиску, сунул ее почти наполовину в рот, стал быстро жевать. Капитану было некогда.

Солюс тоже явился при параде — в темном вечернем костюме. Капитан недоуменно взглянул на него, потом, что-то вспомнив, медленно поднялся из-за стола навстречу академику, протянул руку.

— Поздравляю! — И снова опустился в кресло, склонив голову над тарелкой, уже забыв о юбиляре. Все, кто был в это время в кают-компании, по очереди подходили к Солюсу, поздравляли. И каждый раз старик торопливо поднимался из-за стола, хотя ему это было нелегко, делал старомодный поклон, преподносил в ответ юношески чистую улыбку, и люди тоже улыбались, уходили к своим столам приободренными, с благодарностью к этому человеку, который всем своим видом зовет других быть сильными. Казалось, Солюс в самом деле верит в собственное бессмертие.

Мосин, пришедший на завтрак в спортивной тенниске, замер у порога, бросив удивленный взгляд на капитана, по-солдатски круто развернулся и исчез. Через пять минут объявился снова, так же, как капитан, в полной морской форме, только побриться не успел, и шел к своему месту, конфузливо прикрывая ладонью подбородок. Поздравив академика, сел за стол, на котором уже стояла тарелка с сосисками, молниеносно поставленная Клавой. Каждый раз, когда Клава уходила к стойке, чтобы принести завтрак для прибывающих, Мосин провожал ее грустным взглядом, словно был перед ней в чем-то виноват.

Смолину завтрак Клава принесла последним, щедро наложив на тарелку целую груду коротких консервированных немецких сосисок.

— Куда так много?

Она слабо махнула рукой:

— Ешьте! Все равно нехорошо.

Веки у нее припухли от бессонницы или от слез.

— Почему нехорошо?

— Знаю почему! Знаю, — горячо зашептала она. — Вы думаете, капитан обрядился в форму из-за юбилея академика? Ему до лампочки всякие юбилеи. Капитану сейчас положено по полной форме. — Она оглянулась на капитанский стол, за которым, кроме Солюса и Доброхотовой, уже никого не было. — И мой тоже по форме. Готовятся!

Пальцы ее судорожно сжали схваченную на столе салфетку:

— Сказал мне сегодня, я, мол, с тобой, подружка, до конца. Так и сказал — «подружка»! Впервые. А что до конца? Он же на плоту. А плавает как колун. Я ему: «Как же ты в море уцелеешь? Утопнешь ведь!» А он смеется: «Мне, подружка, как комиссару категорически запрещено тонуть. Я за людей отвечаю…»

Она выпустила из пальцев мятую салфетку, задумчиво разгладила ладошкой на столе.

— А ведь у него двое сыновей-подростков… Ему и вправду тонуть нельзя.

В кают-компанию вдруг торопливо вошел Чайкин, с озабоченным видом направился к Смолину. Присел рядом, даже не взглянув на Клаву, глотая слова, быстро заговорил.

— Понимаете… Я только что был на мостике. Оказывается, два часа назад мы получили штормовое предупреждение. Циклон идет на нас. Сильный. И он уже недалеко…

Смолин обернулся к Клаве и встретился с ее грустными глазами — она уже знала о новой беде и как морячка отлично понимала, что это значило. Недаром капитан обрядился в парадное.

Глава двадцать вторая

ПРЯМО ПО КУРСУ — РИФЫ

Спасательные жилеты пугали взгляд тревожным оранжевым цветом, они лежали на полу, на столах, качка усиливалась, и жилеты, оказавшись без присмотра, как гигантские крабы, ползали между ногами людей по линолеуму. Ветер срывал с гребней волн шипящие клочья пены, слепил ею иллюминаторы, бросал пену на палубы, загоняя ее в щели отсеков, клочья пены растекались по дереву и металлу серой слизью, будто выброшенные на сушу медузы.

Море не бывает без непогоды, но в этот час набирающий силу шторм казался вовсе не таким, как все другие, пережитые раньше. Он пришел внезапно, хотя все знали, что может явиться в любой момент, в душе готовились к нему и все же в него не верили, полагая, что в последний миг отвернет в сторону…

Люди с тоскливым вниманием поглядывали на замутненные иллюминаторы.

Что за этими свинцовыми гребнями волн? Может быть, край их жизни, последняя буря в череде многих, многих пережитых штормов и непогод, которые все-таки неизменно приводили к штилю, отдохновению, покою, ведь после ночи всегда наступает день. Но в этот час за гребнями волн уже не грезился штиль, кроткий блеск солнца на водной глади, белые чайки над морем, не грезилось ничего, кроме торчащих из бушующего океана клыков скал, стен брызг перед ними и встающего за скалами ледяного мрака. И все-таки никто не впадал в отчаянье, потому что таков человек, он надеется до последнего вздоха. Ведь надежда умирает последней.

Интерес к метеолаборатории пропал, Алина Азан от шторма их не уберегла. Теперь все надежды возлагались на то, что творилось в недрах судна, в пропахшем маслом и соляркой огромном отсеке, вместившем в себе две еще недавно столь могучие, а ныне гнетуще бессильные стальные громады судовых двигателей. Работали в отсеке вторые сутки без передыху.

Судно несло на рифы.

Ирина сидела на диване и на коленях держала застегнутую на «молнию» туго набитую дорожную сумку. На полу у ее ног лежал спасательный жилет. Когда Смолин вошел, она не шелохнулась.

— Тришка…

— Костя! Неужели это все? Неужели вот так… Совсем неожиданно… Совсем нелепо… И почему? В чем мы провинились? За что нас так? — Она поднялась и сделала шаг к нему.

Стояла перед ним покорная, с безвольно опущенными руками, словно ждала его команды, как действовать дальше.

— Тришка, милая, я с тобой! — сказал он. — Ты ничего не бойся… Хочешь, я…

В дверь осторожно постучали. Они не ответили. Прошла минута, и дверь тихонько приоткрылась, за ней показался Солюс. Старик растерялся, поняв, что явился некстати.

— Ради бога, простите! Я вот к вам, Ирина Васильевна. Хотел… — Он замялся, окончательно теряясь перед смятенным лицом стоящей перед ним женщины. Ирина поспешила ему на помощь:

— Слушаю вас, Орест Викентьевич. Пожалуйста!

— Видите ли… — Солюс приподнял завернутую в полиэтилен папку, которую держал в руках. — Взял на себя смелость просить вас… Это рукопись моей книги. О нашем рейсе. И вообще о всей жизни…

Он словно оправдывался:

— Для молодежи написал. Может, молодым пригодится?

Ирина ничего не поняла:

— Но при чем здесь я?

— Вы надежный человек, Ирина Васильевна. Я вам верю. Очень верю! — Смолину показалось, что дряблые щеки старика с тонкой пергаментной кожей покрылись румянцем. — Положите ее в свою сумку. Вы же, как женщина, будете в шлюпке.

— Но и вы, Орест Викентьевич, я полагаю, тоже в шлюпке, — заметил Смолин.

Старик медленно покачал головой.

— Не знаю, не знаю… — Он снова поднял глаза на Ирину. — Лучше, если все это будет у вас!

Снова резко качнуло, и Солюс, чтобы не упасть, бессильно опустился на диван, виновато усмехнулся.

— Видите? Куда мне! Ведь сегодня пошел девятый десяток…

— Конечно, я возьму, Орест Викентьевич, — поспешила заверить Ирина, — какой тут разговор! Не сомневайтесь. Если останусь жива…

Он ободряюще улыбнулся:

— Останетесь, милая, останетесь! Я убежден, что ничего не случится, но на всякий случай… — Он сунул руку во внутренний карман пиджака, вытащил оттуда небольшой конверт. — Я что-то хочу вам показать, Ирина…

Впервые он назвал ее без отчества. Извлек из конверта пожелтевшую от времени фотографию с вензелями на толстом картоне и протянул Ирине.

Это был портрет молодой узколицей женщины с темными, собранными в пучок на затылке волосами, с чуть оттопыренной нижней губой, на которой угадывалась грустная улыбка. Если бы не пожелтевшая от времени бумага, не старомодная прическа, не платье конца прошлого века с пышным, в кружевных оборочках воротником, можно было бы подумать, что перед ними… фотография Лукиной! Сходство было поразительное.

— Это моя мать, — тихо сказал Солюс. — Ее тоже звали Ириной! — Он медленно опустил фотографию в конверт.

— И она похоронена в Риме! — догадался Смолин.

— В Риме! На кладбище Верано. — Он снова взглянул на Ирину. — Теперь понимаете, что значило для меня встречать вас каждый день на палубах «Онеги»? Я безмерно вам благодарен.

— За что же?

— За то, что на закате моей жизни вы вдруг оказались передо мной. Снова! В задумчивости вы так же прикусываете губу, как это делала она. И смеетесь также — негромко и затаенно. И голоса у вас похожие… Мне иногда казалось, что она не умерла, а просто воплотилась в вас.

Солюс подошел к Ирине, склонил поблескивающую, отполированную годами голову, приник губами к ее руке.

— Спасибо, что вы есть. Есть… И будете!

Уходя, поклонился Смолину:

— Извините меня!

Они долго молчали, стоя друг перед другом. Огромной деревянной колотушкой тяжело и глухо билась волна о борт, сотрясая корпус судна.

— Вот оно что… В Риме похоронена его мать! — произнесла чуть слышно Ирина. Уголки ее губ страдальчески опустились книзу. — И ему не нашлось места в машине для поездки в Рим! Эх вы!

На этот раз динамик не хрюкнул, как обычно, а взорвался, подобно бомбе, в клочья разнося последние надежды:

— Внимание! Внимание! Общесудовая тревога! Общесудовая тревога! Всем без исключения, кроме тех, кто обеспечивает спасение судна, немедленно собраться в столовой команды полностью снаряженными для возможной эвакуации с борта судна. Повторяю… — Голос Кулагина звучал так, будто он объявлял народу о начале торжественной церемонии — и тени тревоги не было в нем.

И в следующее мгновение загрохотали, завыли, застонали на разных горизонтах судна, в его нутре, на палубах, в коридорах, повторяясь в каждом мозгу острыми вспышками боли, сигналы громкого боя.

Вот она, беда! Явилась-таки!

— А где твой спасательный жилет? Почему ты без жилета? Он у тебя есть?

— Есть! Не волнуйся! — Смолин попытался ее успокоить. — Сейчас пойду к себе и возьму.

— Так иди же! — Она нетерпеливо притопнула ногой и вдруг, словно мгновенно потеряв силы, судорожно схватила его за руку.

— Ты будешь со мной, Костя? Да? Со мной?

— Я сам посажу тебя в шлюпку…

— А ты?

— Я же говорил — на плоту. Как все мужчины.

— Тогда и я на плоту! — Губы ее потвердели, и в них была непреклонная решимость. — Я хочу быть с тобой! Я…

Она придвинулась к нему вплотную, распахнув глаза до самой их сокровенной глубины.

— Костя, я так рада, что встречаю  э т о  с тобой! — приникла головой к его груди и тихо, тихо, как кутенок, заскулила. Он ловил знакомый запах ее волос, ощущал близкое биение ее сердца, чувствовал под своей ладонью хрупкость ее плеча.

— Тришка!

— Костя!

— Ты у меня единственная…

Ирина вдруг порывисто отпрянула назад, взглянула ему прямо в глаза строго и серьезно.

— Нет! Я не единственная. Есть у тебя еще один близкий человек.

— Близкий? Кто?

— Оля! Твоя дочь.

Он не понял:

— Чья дочь?

— Твоя.

Он почувствовал, как стискивается дыхание, слабеют ноги, плечом оперся о стену и ощутил, что рубашка прилипла к спине.

— Моя дочь?!

Ему показалось, что лицо Ирины превратилось в серое застывшее пятно.

— Твоя! Родная. Кровинка от кровинки… — Он ощущал ее влажное прерывистое дыхание. — Разве ты не заметил, как Оля похожа на тебя? Разве не чувствовал?

Голос ее взлетел почти до крика:

— Твоя! Твоя! Твоя!

В эти минуты Смолин забыл обо всем на свете, лишь в подсознание пробивался какой-то странный посторонний шум, наверное, это был вой сирен, топот ног в коридоре, пушечные удары волн о борт…

— Оля — моя дочь! — Он вдруг остро ощутил неприязнь к женщине, стоявшей перед ним, может быть, даже ненависть. Стало неприятным ее искаженное страданием лицо. Она попыталась к нему приблизиться, но он выставил вперед ладонь, как бы отстраняя ее. — Как же ты могла?! Как ты могла… — К горлу подкатил комок. — Столько лет!

Она закрыла лицо руками, словно испугалась, что он ее ударит.

— Прости меня, Костя! Прости! Так получилось. Я не смела… не смела перед Игорем. Вернулась к Игорю и вдруг узнала, что беременна… — Ирина помедлила, с усилием завершила: — И сказала, что ребенок… его.

— Да поди ты к дьяволу со своим Игорем! Знаешь, кто ты? Предательница! Ради собственного покоя, ради своего ничтожного Игоря лишить меня дочери! А Ольгу лишить настоящего ее отца! Эх ты!

Ирина отняла руки от лица и взглянула на него горящими, как у фанатички, глазами:

— Теперь Оля узнает все! Час назад я отправила ей телеграмму. Объяснила!

— Что объяснила?

— Все!

Опустив потяжелевшую голову, Смолин молчал, безучастно прислушиваясь к странному шуму этого странного, нелепого мира.

— Напрасно отправила, — произнес устало и сам не узнал своего голоса. — Еще одна глупость. У нее есть отец, твой Игорь. Неужели не могла сообразить: а вдруг из-за этой радиограммы сегодня она лишится сразу двух отцов — и названого и настоящего?

Он не поднимал головы, стараясь избежать ее взгляда. Он не хотел видеть ее лицо в эти минуты.

— Ведь этой радиограммой ты можешь сделать ее круглой сиротой…

— Сиротой! — ужаснулась Ирина.

Смолин безжалостно подтвердил:

— Да, сиротой!

Ирина испуганно затихла. Гвалт за стеной каюты стал еще громче.

«Господи, ну к чему такой переполох, — подумал Смолин. — Ведь они же еще не тонут!»

— …Общесудовая тревога! Общесудовая тревога! Всем немедленно собраться в спасательном снаряжении в столовой команды. Повторяю… — Сдержанность и монотонность выпадавшего из динамика голоса не соответствовала паническому галдежу в коридоре. Может быть, не так уж все страшно?

Ирина, прислонившись спиной к стене и закрыв лицо руками, беззвучно плакала, плечи вздрагивали, и Смолину стало ее жалко. Он еще никогда не видел Ирину такой беззащитной. Осторожно протянул к ней руки, привлек к себе, снова прижал ее голову к груди, успокаивая, провел ладонью по ее лицу, и ладонь стала влажной от слез.

— Ничего, ничего, ничего… — повторял все одно и то же. И не мог найти никаких других слов, потому что в этот момент он не чувствовал к этой женщине уже ничего, кроме жалости и сострадания.

Динамик продолжал выбрасывать четкие и увесистые слова:

— …немедленно в столовой команды. Повторяю…

Она повела плечами, высвобождаясь, опустила руку в вырез платья на груди, вынула цветную фотокарточку, протянула ее Смолину.

Карточка была ему знакома. Смешная круглая девчачья мордашка, косички с бантиками торчком в стороны, в нежных пухлых губах зародыш стыдливой улыбки. Его сердце дрогнуло. Не радость — боль несло ему сейчас лицо девочки на фотографии.

Кто-то громко двинул снаружи кулаком в дверь.

— Не копаться! Выходить немедленно! — раздался хриплый голос. Дверь распахнулась, и в каюту заглянул Диамиди. — Эти еще здесь! Да вы что, рехнулись, елкин гриб!

В зверской физиономии подшкипера торжествовал лихой разбойный азарт.

— Марш, мать вашу!

Смолин схватил Ирину за руку и потащил к двери.

Коридор запрудили оранжевые жилеты. Люди медленно продвигались к проходу, где находился ведущий вверх трап. Когда миновали полпути, Ирина неожиданно замерла. Растерянно взглянула на Смолина:

— Забыла! — сунула ему в руки жилет, который так и не надевала. — Подожди! Я мигом! — И стала пробираться обратно, пренебрегая возмущенными криками и бранью. Вернулась через несколько минут, сжимая в руках толстый целлофановый пакет.

— Представляешь? Рукопись Солюса. Чуть не забыла!

В конце коридора успокаивающе поблескивал золотыми лычками погон на кителе Мосина. Помполит руководил эвакуацией. Разглядев в толпе голову Лукиной, крикнул в оранжевую тесноту спасательных жилетов:

— Еще одна женщина! Пропустите вперед женщину!

Его приказам подчинялись беспрекословно, чьи-то руки потянулись к Ирине, в скоплении жилетов тут же образовалась расщелина, и вот уже темноволосая Ирина голова поплыла вперед, к концу коридора.

Несколько раз Ирина оглядывалась на Смолина, и ее лицо кривило отчаяние, наверное, ей казалось, что уносит куда-то необоримая стремнина и спастись уже невозможно…

— Я найду тебя! — крикнул ей Смолин.

Через несколько минут ее голова скрылась за поворотом, ведущим к трапу.

Энергично работая локтями, пробивался по коридору в обратном направлении Мосин. Поравнялся со Смолиным, машинально кивнул. У него был мокрый от пота лоб.

— Не видели Клаву? Понимаете, Клавы нет!

В столовой команды тесно, один к другому жались оранжевые жилеты. Легкие, но нелепо громоздкие, они требовали дополнительного пространства, и столовая не могла вместить всех готовых к эвакуации, люди теснились в коридорах, некоторые даже на палубе, прячась от ветра и дождя под защитными тентами.

Точно так же было в начале рейса, когда вдруг объявили общесудовую тревогу. Так же толпились в тесном помещении столовой, закованные в бутафорскую пенопластовую броню жилетов. Эти несолидно легкие, словно взятые из театрального реквизита жилеты, всеобщий гвалт, шуточки, смех, веселая толкотня напоминали тогда забавную детскую игру, проводимую как очередное мероприятие для галочки в отчете по рейсу.

Сейчас все было по-иному. Люди жались друг к другу, будто были уверены, что только так, плечом к плечу, и можно противостоять надвигающейся на судно беде. Казалось, что самое страшное уже произошло на планете, и это робкое скопище людей, зажатое в тесных стенах столовой, единственное в целом свете средоточие жизни.

Невыносимый для ушей металлический трезвон тревоги громкого боя наконец смолк, но динамики с небольшими паузами командирским голосом снова и снова напоминали:

— …До особого приказа всем оставаться в местах общего сбора! Сохранять полное спокойствие и неукоснительную дисциплину! Повторяю, неукоснительную дисциплину!

На площадке у главного внутреннего трапа внушительно возвышалась незыблемая даже в качке фигура второго помощника Руднева. Вместе с помполитом он обеспечивал сбор людей. Даже сейчас его мясистое лицо хранило неизменное выражение легкой скуки. Казалось, он всего-навсего приглядывает за порядком обычного увольнения на берег. Ему помогал подшкипер Диамиди, он стоял у трапа площадкой ниже и бойко покрикивал:

— Без вещей! Барахло в сторону! Слышь?

Почти каждый что-то с собой нес — сумки, свертки, пакеты, иные и чемоданы, даже в роковой час люди не решаются расстаться с вещами. Смолин подумал, что надо бы и ему прихватить хотя бы тетради с самыми последними, сделанными на «Онеге», выкладками по тектонике, но такой бумаги наберется на пуд, и он отказался от этой мысли. Все выкладки в голове, а сейчас самое главное спасти саму голову.

По приказу Диамиди вещи кидали в общую кучу на площадке.

— Быстрее, елкин гриб! — покрикивал подшкипер на прибывающих с нижних палуб.

Перед ним оказался Золотцев. Он был без очков, то ли потерял, то ли спрятал, чтобы уберечь при посадке, и его безочковое лицо сразу же померкло, постарело, потеряло прежнюю солидность и значительность. В руках он держал туго набитый портфель.

— Это и вас касается, начальник! — преградил ему путь Диамиди. — Никаких исключений! Приказ капитана!

Золотцев с недоумением взглянул на него подслеповатыми глазами.

— …Но здесь все основные данные экспедиции! — обронил растерянно. — Труд многих людей за три месяца!

— К черту ваш труд! Речь идет о жизни!

Лицо Золотцева налилось краской. Он извлек из кармана очки, водрузил на нос и в упор взглянул на Диамиди. Потом сделал неторопливый властный жест рукой, как бы отстраняя с пути досадное препятствие.

— Занимайтесь другими, подшкипер! А меня, начальника экспедиции, оставьте в покое! — произнес с неожиданной для него резкостью.

Сверху раздался густой голос:

— Диамиди! Не дури! Начальство ведь! — Руднев сделал несколько шагов по лестнице вниз, протянул руку к тяжело ступавшему по ступенькам трапа Золотцеву:

— Давайте ваш портфель, Всеволод Аполлонович!

Но в этот момент портфель вдруг перехватила другая рука, сильная и уверенная. Она принадлежала Крепышину. Работая локтями, тот легко пробился через загромождавшие трап, медленно ползущие вверх спасательные жилеты.

— Я помогу, Всеволод Аполлонович! Мне положено беречь эти документы, — крикнул Крепышин и чуть ли не силой вырвал из рук Золотцева портфель. — Это моя обязанность! — повторил, строго глядя в лицо Рудневу. — Я ученый секретарь экспедиции!

И вслед за Золотцевым стал пробираться дальше.

На верхней площадке Руднев кивком головы показал Золотцеву, куда ему следует направляться, — не в столовую команды, где собирались все, а в сторону распахнутой двери соседнего помещения, в котором хранилась судовая библиотека.

— Вам, Всеволод Аполлонович, лучше подождать там. Вы, как начальство, приписаны к катеру. А катер будут спускать первым. — Руднев усмехнулся: — Если, конечно, спустят.

— Значит, и мне в катер! — уверенно заявил Крепышин и поднял над головой портфель с такой бережностью, будто это был грудной младенец. — Осторожнее! Здесь важнейшие документы!

Но у Золотцева были иные намерения.

— Какой там катер, голубчик! Нет уж! Увольте! Катер для женщин. А я буду со всеми. Как положено! Со всеми! — и решительно направился к двери столовой.

— Непорядок это, Всеволод Аполлонович! — попытался задержать шефа Крепышин, даже за рукав схватил. — Вам, как руководству, положено в катер…

Но Золотцев даже не обернулся.

Собравшиеся в столовой медленно расступались, давая дорогу начальнику экспедиции, по-лягушечьи поскрипывали скользкой синтетикой трущиеся друг о друга спасательные жилеты. Смолкли взволнованные голоса, все неотрывно, настороженно смотрели на большую круглую голову начальника, которая двигалась над колышущимся панцирем жилетов. Вот Золотцев добрался до середины зала, перевел дух, словно только что завершил нелегкий труд, тыльной стороной ладони отер со лба пот, взглянул в зал и вдруг улыбнулся. В этой обстановке его простодушная, ясная, такая всем знакомая улыбка показалась столь неожиданной, что зал тут же притих, не понимая, как реагировать на этот беззвучный призыв к оптимизму.

Молчание нарушила Плешакова. Она стояла напротив Золотцева. Лицо ее было бордовым.

— Почему вы улыбаетесь? — вскрикнула Плешакова. — Мы на краю могилы, а вы смеете улыбаться! Неужели хотя бы сейчас не в силах расстаться со своей всегдашней нелепой бравадой? Нас несет на камни, а вы… вы…

Она сбросила с себя спасательный жилет, губы ее дрожали, под ресницами проступила влага — вот-вот разрыдается.

Золотцев нахмурился, с очевидным трудом согнул свое массивное тело, чтобы поднять упавший жилет, протянул его Плешаковой:

— Берите! — и вдруг неожиданно для всех рявкнул баском. — И чтоб больше такого не было! Слышите?

Плешакова испуганно попятилась.

— Как вам не стыдно! Вы же человек науки! — гневно продолжал Золотцев. — Если мы все сейчас будем впадать в истерику — гибель неминуема!

Оправа его очков холодно блеснула металлом. Теперь он уже обращался ко всем:

— Рыдать мы не будем! И погибать не торопимся. Слышите? Не торопимся! Я вам не раз говорил: всегда найдется выход из положения. Разве я вам это не говорил? Так вот, и на этот раз найдется выход. Его ищут и найдут! А нам надобно быть собранными и уверенными в себе, готовыми не к смерти, а к борьбе…

Сейчас перед ними стоял не просто их начальник, а вожак, который даже в роковой час не утратил своего привычного оптимизма. Оказывается, этот всем поднадоевший в рейсе оптимизм был вовсе не показным, не шутовской бравадой искушенного в житейских и служебных перипетиях администратора, а коренной сущностью натуры. И именно в этот час, может быть, столь же важной, как спасательные жилеты и спасательные шлюпки, была неизменная, умиротворяющая золотцевская улыбка.

Спокойно оглядев зал, он одобрительно кивнул:

— Вот и ладненько!

И зал ответил ему вздохом облегчения.

Начальник экспедиции снова оглядел собравшихся перед ним подчиненных, теперь уже неторопливо, деловито, задерживая взор на каждом обращенном к нему лице, словно делал поверку наличному составу.

— Где Доброхотова? Где Солюс? Где Лукина?

— Я здесь! — отозвалась Лукина с другого конца зала.

Смолин не сразу ее и увидел — Ирина оказалась притиснутой к стене возле чахлой пальмы в кадке, нелепого украшения столовой. Обрадовался: недалеко от двери, значит, в нужный момент он легко к ней пробьется.

— Крепышин! — Золотцев обернулся к оказавшемуся рядом ученому секретарю. — Я не вижу Доброхотовой и Солюса. Отыщите их!

Крепышин недовольно поморщился.

— Но там же…

— Никаких «но»! Выполняйте!

В дверях образовалась пробка — люди прибывали. Вместе с другими в зал пробивался Мосин. Он тянул за руку Клаву. Увидев Смолина, обрадовался, стал подталкивать Клаву к нему.

— Константин Юрьевич! Вот, пожалуйста! Не откажите. Вы ведь, как начальство, в шлюпке. Приглядите за Клавой! Чтоб тоже с вами, с Ириной Васильевной… Пожалуйста! — Он чуть ли не умолял. — А я должен бежать. Обеспечивать! Люди там! Сами понимаете…

— Но я вовсе не в шлюпке. Я приписан к…

Но Мосин уже не слушал, он глядел в лицо Клаве, слабо улыбался, и улыбка его была тоскливой и бессильной, словно в этот миг расставались они навсегда. У Клавы дрогнули ресницы, она приложила руки к груди, подалась вперед:

— Ваня!

В ответ Мосин вдруг резко повернулся и стал поспешно пробиваться к выходу, словно опасался, что не выдержит и останется в зале рядом со своей подругой. У двери задержался, снова бросил взгляд в тот конец зала, где была Клава, вымученно улыбнулся ей и скрылся за чужими спинами. Проводив его тоскливым взглядом, Клава обернулась к Смолину:

— Представляете? Отдал свой спасательный жилет. Не нужен, говорит, он мне сейчас. Только помеха. И еще сказал…

Ее голос заглушил радиодинамик:

— Внимание! Первому помощнику доложить на мостик о выполнении приказа по сбору людей.

Как бы в ответ на этот призыв судно резко повалилось на правый бок и вся масса собравшихся в столовой тяжело сдвинулась к борту, многих притиснуло, кто-то вскрикнул от боли. В иллюминаторах померк дневной свет, за стеклами загустел зеленый сумрак водяной толщи, над потолком что-то хрустнуло, ломаясь и корежась. Прошла минута — и повалило в противоположную сторону. Судно лежало лагом к волне и теперь становилось игрушкой океана.

Смолин подумал, что как раз сейчас «Онега» ковыляет над самой заповедной частью Карионской зоны, самой недоступной, самой важной… Мгновенно пришло решение. Взглянул в сторону пальмы, за которой угадывалась голова Ирины, схватил Клаву под локоть:

— Видишь вон ту пальму? Там Лукина. Пробирайся к ней! Беру вас двоих под опеку.

— Спасибо! — Клава обрадованно закивала. — Значит, в шлюпке вместе с вами?

— Вместе с Лукиной.

Пробираясь к выходу, подумал: а может, он действительно прикреплен не к плоту, а к шлюпке? Даже Мосин про это упомянул. Если так, то в лихой час может быть рядом с Ириной. Но ведь в каютной инструкции сказано четко: плот! И чем он лучше других? Все мужчины на плотах. Не станет же он, Смолин, качать свои права, вымаливая местечко в шлюпке среди женщин и стариков! Он будет поступать как все. Если речь пойдет о спасении. Но если о работе — здесь он имеет право на исключение. И пускай попробуют это право оспорить!

Глава двадцать третья

ОКЕАНУ, МИРУ, ЛЮДЯМ

Возле шлюпок возилась палубная команда. Операцией руководил Гулыга. Матросы в мокрых от дождя и пота майках, цепляясь за что попало, чтобы не выпасть за борт, готовили плавсредства к действию.

— Осторожнее, ребятки! Осторожнее! — покрикивал на матросов Гулыга. — За борт не советую. Мокро там.

Качка была беспорядочной, и к ней с трудом приспосабливались — то слегка качнет, то круто валит на порт — вот-вот опрокинутся, волны били чуть не в самое днище, судно содрогалось от тяжелых ударов, скрежетало, казалось, оно уже напоролось на подводные рифы.

Навстречу Смолину двигался Чуваев. Странно было видеть этого уверенного в себе, четкого в движениях и жестах человека пробирающимся по палубе по-стариковски осторожно, с опасливо протянутой вперед рукой, ищущей очередной опоры.

Но даже сейчас Чуваев сохранял присутствие духа, его волевое лицо не выдавало и тени волнения. Поравнявшись со Смолиным, поощрительно улыбнулся ему, даже счел нужным успокоить:

— Только что отправил в Москву радиограмму! Нас выручат. Будьте уверены! Не могут не выручить! Не имеют права!

За их спинами раздался чей-то хриплый смех:

— Семен Семеныч! Шеф! Я тут. Вы меня ищете, а я тут как тут! Ха!

Они обернулись. Перед ними был Кисин — без спасательного жилета, в распахнутой мятой рубахе, ветер вздыбил белобрысую шевелюру, на губах блуждала хмельная ухмылка… Казалось, только что выполз из шалмана. На плече Кисин держал свернутый в трубку ковер. Скинул ношу на палубу, картинно повел мощными плечами, осклабился:

— Мы готовы, шеф! Силь ву пле!

Покачиваясь на ослабелых, выгнувшихся колесом ногах, Кисин пытался удержаться на месте, но не сумел и при очередном крене грузно рухнул на палубу.

У Чуваева налилось кровью лицо, резко обозначились скулы, напряглись губы, казалось, сейчас страшным голосом закричит на подчиненного, но он чуть слышно с ненавистью процедил:

— Скотина!

К ним подошел Гулыга. Бросил невозмутимый взгляд на распластанное тело, сплюнул в сторонку.

— Мда… Что же нам теперь с этой образиной делать? — Он взглянул на Чуваева: — Может, заранее за борт смайнать? Чтоб не мучился. При такой кондиции ему все равно в море не уцелеть на плоту. Кранты Кисину.

Чуваев сердито покосился на боцмана, приказал:

— Отволоки куда-нибудь, — ткнул пальцем в сторону навеса над лебедкой. — Вон хотя бы туда, с глаз долой! А случится эвакуация, брось в какую-нибудь шлюпку на дно.

— Не положено! Он к плоту приписан. Это у вас место в шлюпке. А у него — плот.

Чуваев нахмурился:

— Не говори вздор, боцман! Он сейчас не для плота! — покачал головой, словно раздумывая. — Кинь его в мою шлюпку! А я буду на плоту. Черт с ним! У него трое маленьких детей и жена-сердечница.

— Надо же! — Гулыга задумчиво почесал затылок, обратил скорбный взор на лежащего у его ног Кисина, вздохнул: — Разве что дети… А то бы смайнал за борт как пить дать! Никчемный человечишка. Надраться в такой час!

В поле его зрения вдруг оказался невесть откуда взявшийся Чайкин.

— Вот в самый раз! Ну-ка, Андрей, пособи!

Вместе они отволокли Кисина под навес лебедки. На палубе осталась лежать столь нелепая в этот час кисинская ноша. При новом крутом крене судна рулон стремительно развернулся, и на серых от дождя досках палубы под низко летящими свинцовыми тучами яркие игривые цветочки и завитушки на пышном персидском ковре казались вызывающими, вздорными, оскорбляли глаз.

Гулыга подошел к ковру, скатал его в рулон, взвалил на плечо; вперевалочку, каждый раз замирая при очередном крене, подошел к борту, как Атлант, поднял свою ношу высоко над головой и швырнул в море.

От удивления Чайкин даже присвистнул:

— Такую красоту и за борт! С ума сошел!

На Чайкине ярко полыхала желтая нейлоновая куртка, обжатая спасательным жилетом, он был бос, но в руке держал кеды.

— Что это ты разулся? — удивился Смолин. — Плавать приготовился? Вроде бы команды еще не давали.

— Понимаете, кеды не нашел в каюте, — заговорил Чайкин торопливо, смущенно, словно за что-то извинялся. — Думаю, где они? Хорошие кеды. В Италии купил. Побежал к спаркеру…

Он вдруг обезоруживающе-искренне улыбнулся:

— В отсеке спаркера кеды оказались. Понимаете? Сейчас надену! По инструкции сейчас положено в обуви. Надену! Не беспокойтесь.

— Я и не беспокоюсь. Твое дело. Ты только кеды и взял в отсеке? Больше ничего?

— А что еще?

— А ленты по Карионской впадине? Ты хотя бы взглянул на последнюю катушку, которая в аппарате. Мы же не знаем, что в ней. А вдруг…

Чайкин переминался с ноги на ногу.

— Так ведь общесудовая тревога! Положено все бросать и бежать на место сбора…

— О кедах ты все же вспомнил. Некоторые ковры волокут, а ты ленту постеснялся засунуть за пазуху! Ленту с такими данными!

Чайкин огрызнулся:

— С какими данными? Мы только-только начали проходить разлом… Ничего особенного там нет! — Его глаза сердито сдвинулись к переносице. — И никаких «вдруг» быть не может! Зря раскудахтались. А теперь каждый тычет мне в нос, мол, по твоей вине вляпались в беду! Из-за твоего дурацкого спаркера.

С досадой махнул рукой:

— А ну его к дьяволу!

Смолин обомлел:

— Это ты так о своем труде! Силен! — Его охватило негодование, но он постарался сдержаться. — Ладно, я сам схожу.

Казалось, откуда-то из самых туч, в которые упирались мачты «Онеги», вдруг громоподобно выпал радиоголос старпома:

— Прекратить хождение по палубам! Всем не входящим в вахту спасения неотлучно находиться в местах общего сбора и неукоснительно выполнять дальнейшие команды! Повторяю, немедленно покинуть палубы…

— Вот видите! — вроде бы обрадовался Чайкин. — Тревога же! Речь о жизни идет, а вы… ленты.

Смолин кивнул:

— Раз речь о жизни — беги!

Чайкин бросил на него растерянный взгляд.

— А вы?

— Я тебе сказал: беги! Дисциплина прежде всего!

— Вот! Вот! — согласился парень. — Если уж сам старпом… — и, звонко пришлепывая босыми ступнями мокрые доски палубы, стремглав ринулся к дверям, словно уже объявили эвакуацию. Дисциплинированный!

Смолин смотрел ему вслед. Что ж, пожалуй, Чайкин и прав. Речь идет о жизни. А жизнь у Чайкина только начата. Молод, полон сил. Может, и на плоту спасется, а спасется, значит, будет в Отечестве одним незаурядным ученым больше. У Смолина иная планида. Вряд ли в бушующем море он найдет взаимопонимание с надувным плотом. До выброшенного в море плота надо еще доплыть, на плот надо еще забраться, удержаться на нем. Плавать Смолин не умеет, воды боится. А вот Чайкин выкарабкается. Он хваткий. Логика жизненной борьбы! Как говорят, выиграет тот, кто дольше проживет.

Пробираясь по палубе, Смолин ощутил на себе словно чей-то пристальный взгляд, поднял голову и увидел целившийся в него объектив кинокамеры. Шевчик примостился среди кожухов траловых лебедок, чудом удерживаясь во время качки. Он обстоятельно подержал Смолина в объективе, потом перевел прицел на кого-то другого на палубе. Ага, на Гулыгу! Боцман, раздирая пальцы в кровь, пытался гаечным ключом одолеть какой-то болт в спусковом механизме шлюпочной лебедки. Ствол телеобъектива вдруг подался резко вправо и вверх, отыскал обозначившуюся на крыле мостика плотную фигуру капитана, напряженно следившего за происходящим внизу, на шлюпочной палубе. Объектив снова скользнул вниз и успел ухватить приземистую фигуру Лепетухина, тот с канистрой в руке бежал к катеру, готовому к спуску. Стоящий в катере матрос сдирал с каркаса защитный брезент.

Камера Шевчика наверняка запечатлит драматическую, полную напряжения, нервной суеты, порой бессмысленных действий, но в общем-то убедительную картину того, как в роковой час люди выполняют свой долг и, кажется, делают это с достоинством и мужеством.

Смолин вдруг вспомнил старый двор в переулке на Трубной площади, двор своего детства. Брат, который старше на десять лет, рассказывал, что перед войной среди его сверстников были и сорвиголовы, которые лазали по крышам и дрались с ребятами из соседних переулков, были разумники, что держались особнячком, были и робкие маменькины сынки. На войну ушли все. Один из самых робких вернулся летчиком, Героем Советского Союза, многие не вернулись вообще, пали смертью храбрых…

Вот так и на «Онеге» сейчас. Наверное, существует некая извечная особенность народа: в суровый час, стряхнув с себя все привычное, расхолаживающее, каждодневно опутывающее — благодушие, лень, разгильдяйство, необязательность, — вздохнет поглубже, натужит мускулы, соберет в кулак волю и встретит беду как и подобает большому и сильному — ничего, сдюжит, не то бывало!

Один лишь Кисин! От страха, должно быть, налакался. Но и Кисина подцепил объектив Шевчика, холодно проследил, как тот, ухватившись за крюки лебедки, заставил себя встать, подержался в вертикальном положении секунду и при очередном крене рухнул снова как подкошенный. Отличный кадр! Были в тот суровый час и такие! Молодец Шевчик! Тоже выполняет долг! Хороший фильм будет. Только кто увидит?..

Катушки с лентами лежали рядом с осциллографом — Смолин знал, что в них. Ничего значительного звуковой щуп в толщах морского дна не обнаружил. Предыдущие записи осциллографа говорили лишь о том, что в этой впадине происходит борение двух гигантских литосферных плит, одна одолевает другую, всей своей неимоверной тяжестью придавливая ее, как борец на ковре подминает поверженного противника. К этому выводу подводили все главные положения смолинской теории, а могучий чайкинский спаркер убедительно их подтверждал. Но, увы, жирная чернильная линия на бумажной ленте, отмечая общее, была невозмутимо однообразна, искомой аномалии не обещала. Может, Чайкин прав? «Вдруг» не происходило.

Последняя катушка была отработана как раз после того, как начался новый отсчет во времени существования «Онеги». В самом начале ленты перо самописца вдруг нервно засуетилось, запрыгало по бумаге, готовое выскочить за границы ленты, но припадок был коротким — осциллограф лишь мимолетно откликнулся на взрыв в машинном отделении судна и снова продолжал привычное, неторопливое — линия — зигзаг, еще зигзаг, дуга, линия… Смолин подумал, что сейчас он похож на врача, который рассматривает только что полученную кардиограмму и ему положено поставить диагноз. Диагноз и по последней ленте напрашивался простейший: без аномалий!

Неожиданно в раскрытую дверь отсека ворвался густой, тяжелый, хриплый от ветра и влаги гудок «Онеги». Он длился мучительно долго, потом внезапно, как обрезанный, оборвался и через несколько минут повторился снова… Может, это уже конец и в следующий миг динамик прикажет покинуть судно?

Смолин поднялся со стула. Пустая работа! Длиннющая лента, края ей не видно! И все одно и то же занудство!

Но что это?.. Он потянул ленту к свету лабораторной лампы. Однотонный рисунок на ней внезапно изменился, стал совсем иным, непохожим на тот, что был во всех предыдущих катушках. Опытному глазу было вполне достаточно этих загогулин на бумаге, чтобы понять, что сообщил аппарат. Узоры обозначали нефть! Поначалу в их начертании была некая неуверенность, потом штрихи ложились на бумагу уже решительнее, гуще, четче. Нефть!

С лентой в руках Смолин запрыгал по тесному помещению лабораторного отсека, захохотал:

— Эврика! Ура! Нашел!

Если бы в эту минуту кто-то посмотрел на него со стороны, то пришел бы к бесспорному выводу: человек спятил!

— Как же мне повезло! Как нам повезло!

Там, под дном «Онеги», под мягким слоем молодых, всего в несколько миллионов лет, океанских осадков, простирались, как начинка пирога, жирные пласты нефти. Уже по первым штрихам их контура на бумаге было видно, как они мощны, просторны, должно быть, тянутся на десятки километров — именно так предполагала, так требовала его теория. Значит, он не только нашел гигантский клад черного золота, но и победил в своей теории, значит, она способна реально предсказывать присутствие где-то в земной коре подобных кладов! Смолин давно был убежден в возможности такого предсказания. И вот впервые это стало явью. Честно говоря, он не ожидал успеха такого масштаба. Как поразятся там, в Москве! Глубина под ними всего сто метров. Пустяк! Значит, запасы нефти могут иметь промышленное значение. Не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра до них доберутся. Важно, что они открыты. Открыты в самом, казалось бы, недоступном районе. Надо немедленно об этом сообщить. Кому?..

Очередной протяжный гудок «Онеги» вернул Смолина к действительности. Он скатал бумажную ленту, сунул катушку в карман и кинулся на мостик. Он знал, что сейчас нужно делать.

В ходовой рубке, на фоне жидкого предвечернего света, струящегося через лобовые стекла, чернели фигуры тех, кто нес главную ответственность за судьбу «Онеги». Среди этих рослых людей обычно самой неказистой выглядела фигура капитана Бунича. Но сейчас это была фигура другого, непривычного капитана, вовсе не надломленного болезнью, а собранного, сильного, подтянутого, готового к действию. Он даже казался выше ростом. Смолин подумал, что в этой коренастой плотной фигуре воплощена ныне их надежда.

Рядом с Буничем богатырски возвышался второй помощник Руднев, а у пульта в желтом отсвете приборов управления вырисовывался ладный, юношески четкий торс рулевого Николая Аракеляна.

Капитан подошел к локатору, надолго спрятал лицо в его резиновом раструбе.

— Уже сто тридцать, — сказал, возвращаясь к поручню перед лобовыми стеклами. — Несет! Если бы западный мыс проскочить… А там ветер будет уже союзником!

— Если бы! — с сомнением в голосе повторил Руднев.

— Евгений Трифонович, а вот вы были на фронте… — Голос Аракеляна приобрел раздумчивую тональность. — Скажите, перед атакой вот такое же состояние, как сейчас? Веришь, что возьмешь верх? Даже в самом безнадежном положении? Веришь? Да?

— Тогда нечего и идти в атаку, если не веришь.

— Даже в самом безнадежном?

— Если у командира есть мозги, он в безнадежное дело не ввязывается. Он должен всегда рассчитывать на удачу.

— Выходит, все-таки удача или везенье на войне много значат? — спросил Руднев.

— Не только на войне…

Они помолчали. Слышно было, как свистит, набирая силу, ветер в паутине корабельных антенн, грохочет волна, ударяя все больше в левый борт судна, — один удар, второй, третий, океан пытается опрокинуть «Онегу», а она сопротивляется, полежит на борту и тяжело, словно из последних сил, выходит из крена. В такие моменты если не вцепишься во что-то надежное — полетишь от борта к борту, алой кляксой останешься на стене. Да еще духота! Тяжелая банная духота, в которой вязнет каждое твое движение.

— Эх, мама родная! — вздохнул Руднев и подвигал острым кадыком. — Жарковато. Душа томится. Пивка бы сейчас! Холодненького! Самое время.

— Самое время вперед смотреть! — пробурчал капитан.

— А что там увидишь, капитан? — усмехнулся Руднев. — Камушки! А среди них любимую тещу, которая тебе язык показывает.

— Оставьте! — Капитан поморщился. — Не время сейчас для болтовни.

— Капитан, плавсредства готовы! — доложил с военной четкостью вошедший в рубку Кулагин.

— Сработают?

— Надеюсь.

— Здесь не надежда должна быть, а уверенность, старпом! Уверенность! — В тоне капитана проступили отзвуки их давней взаимной неприязни.

Кулагин заметил Смолина, который стоял в сторонке, не решаясь обратиться к капитану.

— Почему вы без жилета, профессор? И почему не на месте сбора? — спросил сдержанно, но с положенной в данном случае строгостью.

— Я на вахте.

— На какой такой вахте?

— На своей. — Смолин старался говорить как можно спокойнее — успех задуманного был в выдержке. — Я принес хорошую новость. Только что видел ленту осциллографа. Сейчас под нами… — Судно снова ковырнулось, теперь уже на нос, и Смолин, как и все остальные, еле удержался на месте, ухватившись за ручку боковой двери.

Дождавшись, когда «Онега» выровняется, Кулагин обратил лицо к Смолину и наставительно заметил:

— Сейчас под нами дно, уважаемый профессор, холодное мокрое дно, которое нам не по душе. И все новости ждем не снизу, а вон оттуда! — Он ткнул пальцем в лобовое стекло.

Смолин хотел возразить, но его опередил Бунич. Он не отрывал глаз от окна, хотя там был все тот же перемешанный с небом и наползающим сумраком океан.

— Что у вас? — спросил сухо.

Смолин рассказал коротко и четко, подражая отрывистым рапортам старпома. Но завершающей фразе постарался придать особую весомость и убедительность:

— Это большое открытие, капитан! Судя по всему, под нами — нефть. И ее много. И она недалеко.

— Нам-то что от этого? — так же сухо, даже с неприязнью спросил Бунич. — У черта на куличках ваша нефть. Хороша Маша, да не наша!

— Она нужна людям, капитан.

— Людям вообще?

— Людям!

Бунич выдержал долгую паузу.

— Вы уверены, что там действительно что-то есть? — Он по-прежнему говорил, не отрывая глаз от моря.

— Уверен. Ошибки быть не может. Все вот тут, на бумаге, капитан! Я и раньше это вычислил теоретически, а сейчас спаркер подтвердил. Так что в конечном счете мы здесь оказались не зря!

Капитан поскрипел коротким сухим смешком:

— Не зря, говорите? Вы, профессор, однако, шутник. Ну и что хотите сейчас от нас? Заняться добычей нефти? Но мы пока еще не на дне.

Смолин пренебрег капитанской иронией.

— Нужно немедленно сообщить об открытии по радио. О нем должны узнать в Москве. Иначе на кой дьявол, капитан, мы вляпались в эту заварушку! Ведь нам может и не повезти. Не так ли?

— Может и не повезти.

— Значит, наш долг сообщить людям об открытии.

В рубке опять воцарилось молчание, и в эту минуту Смолин особенно явственно ощутил, как грохочет океан, как тяжко переваливается он с боку на бок, словно хочет половчее ухватить «Онегу» и швырнуть ее на пока еще невидимые в сумраке камни, как робко вздрагивает попавшая в его лапы хрупкая, беззащитная «Онега».

— Можно еще раз? — спросил капитана старпом. — И подольше!

— Можно.

Кулагин подошел к пульту управления, нажал кнопку, и над рубкой снова гулко и сиротливо забасил судовой тифон.

— Вдруг кто и услышит! — заметил Аракелян.

— Разве что акулы! — рассмеялся Руднев. — Мол, потерпите, скоро мы к вам на закуску…

— Гудок сейчас нужен для порядка! Для самодисциплины! — обрезал его Кулагин. — Для того, чтобы каждый на борту был начеку. И не болтал языком зря.

Снова было молчание, неспокойное, напряженное, таящее в себе невысказанность тревожных мыслей, которые теснились сейчас в головах этих стоящих на вахте людей.

— Пожалуй, вы правы, профессор! — вдруг произнес капитан. — Иначе в самом деле на кой ляд нам все это представление!

Он впервые обратил лицо к Смолину и в сумраке сверкнули его зубы.

— Идите в радиорубку и передайте Моряткину: вне очереди!

— Я только что был в радиорубке, — вставил Кулагин, — у Моряткина запарка — связь с окрестными судами и служебные. А Белых все еще на катере возится. Что-то не ладится в передатчике.

— Что-то не ладится… — ворчливо повторил капитан. — Я так и знал!..

Кулагин, не обращая внимания на упрек начальства, продолжал:

— К тому же у Моряткина скопилась куча необязательных радиограмм.

— Каких таких необязательных?

— Личных. Целый ворох нанесли. С ума посходили. Может, запретить отправку? Учитывая, так сказать, момент…

Капитан помедлил.

— Личные, говорите? Понятно… — задумчиво побарабанил пальцами по пластику борта. — Запретить нельзя. Какое право мы имеем лишать людей последнего слова? Именно учитывая момент.

И уже другим, приказным тоном закончил:

— Пускай Моряткин личные запунширует и прокрутит автоматом, как только в служебной связи проглянет окошко. Но в текстах никакой паники! Никаких прощаний-завещаний! Просто приветы. Нечего себя раньше времени хоронить и пугать близких! С достоинством надо. С достоинством!

— Слушаюсь! — коротко отозвался Кулагин и потянулся к телефонной трубке.

Судно содрогнулось от нового удара, палуба под ногами стала куда-то проваливаться, Смолин обеими ногами заскользил по доскам, в последний момент почувствовал, как кто-то схватил его под руку, сопротивляясь чудовищной силе тяжести, и держал до тех пор, пока эта сила не ослабла и сдвинутый чуть ли не к перпендикуляру океанский горизонт за лобовым стеклом не принял своего нормального положения.

Над Смолиным склонялся Аракелян.

— Живы?

— Спасибо! — еле выдавил из себя Смолин, чувствуя, как желудок подступил к горлу.

На пульте управления настойчиво звонил телефон. Обретя равновесие, Кулагин сердито сорвал трубку.

— Старпом слушает. — По лицу Кулагина можно было понять: что-то стряслось! Он кого-то спросил: — Люди целы?

Получив ответ, опустил трубку в гнездо. Взглянул на Бунича.

— Третью шлюпку сорвало, капитан! Люди целы!

Над столом клонилась коротко стриженная голова радиста Моряткина. Он тоже был в форме, как и все остальные, — на погоне куртки солидно блеснула золотом командирская лычка. Пальцы Моряткина на рычажке ключа лихорадочно вздрагивали, словно в конвульсиях, — шла передача.

Смолин подошел к радисту, положил руку ему на погон, наклонился к уху:

— Срочную принес!

Моряткин был нетороплив. Прошли долгие минуты, прежде чем он разделался с очередной порцией информации, которую «Онега» непременно должна была кому-то сообщить, наконец обернулся к Смолину.

— Я же говорил, в случае чего и вас, профессор, мобилизуем. Белых в катере застрял. А у меня… — Моряткин ребром ладони провел по горлу, — поможете чуток? А?

— Если сумею…

— Сумеете. Радист всегда радист!

Моряткин поднялся со стула, и Смолин снова оценил его внешность. Видный парень! И не робкого десятка. Будет оставаться на посту до последней минуты — радисту, как и капитану, положено. Они судно покидают последними.

Усаживаясь за стол, где стоял второй радиопередатчик, Смолин не без гордости подумал, что он, новичок в море, вроде бы затюканный наукой кабинетный скрипун, сейчас с ними на равных — с Моряткиным, Кулагиным, капитаном… Настоящий мужчина остается самим собой в любой обстановке. Вспомнилась Антарктида. Там все настоящие, все до единого. Иными там быть нельзя. Да и здесь тоже. Наверное, во всем нынешнем неспокойном мире иным быть нельзя.

Моряткин медленно провел рукой по ежику своих жестких волос, подошел к противоположной стене, где на столике в проволочном гнезде стояла лабораторная колба, в нее был всунут электрический кипятильник. Вода уже закипала. Достал из ящика стола банку растворимого кофе, две кружки.

— Вам как? Покрепче? Я себе по три ложки сейчас кладу. Только на кофе и держусь. Вторые сутки не смыкаю очей своих ясных, — невесело усмехнулся он.

В металлическом ящике передатчика с жалобной настойчивостью запищала морзянка.

— Вас?

— Меня! — Моряткин с досадой отмахнулся. — А ну их! Подождут! Должен же человек хоть минутный передых иметь! Иначе лапы откину.

Он шумно вздохнул, тоскливо покосился на серое слякотное стекло иллюминатора.

— А у нас на Кубани сейчас все в цвету… Тишина, покой, солнышко нежаркое, птицы посвистывают, пахнет сырой землей, травами… Яблони пора окапывать…

Смолин не выдержал.

— Это все хорошо, Валерий. Но у меня срочная радиограмма. Понимаете, самая срочная! Капитан приказал: вне всякой очереди!

Моряткин хохотнул:

— Умора! Час назад пожаловал сюда Чуваев. Тоже «вне всякой»! Требует от какого-то Сорокина в Москве немедленно принять меры для нашего спасения. — Моряткин сделал глоток кофе, болезненно поморщился — язык обжег. — Да нас сам господь бог не спасет, коль надумали потереться о рифы. Не то что какой-то Сорокин, который сейчас по своему московскому времени посапывает в постели рядом со своей теплой толстой Сорокиной…

Моряткин неестественно громко рассмеялся, но смех его был невеселым, ясно, что человек на пределе и от усталости, и от тревоги. Радисту сейчас хуже всех — перед бедой он в одиночку!

— А все-таки забавно в такой аварийной обстановке людей наблюдать, — продолжал Моряткин. — Каждый по-своему с ума сходит. Как раз под моей рубкой каюта академика. Вчера старикан всю ночь на машинке трещал. Заглянул к нему, не поверите — оказывается, книгу кончает. Последние страницы! Я ему говорю: «Про меня напишете?» А он: «И про тебя тоже! Про всех». Умора! Ему сейчас, как и нам, о душе надо думать, а он романы сочиняет. Свихнулся совсем.

— Он и сочиняет, потому что о душе думает, — сказал Смолин. — Хочет что-то оставить после себя.

— Вот-вот, то же и Шевчик говорил, час назад здесь был. Жаль, что опоздали, а то бы и вы в историю вошли. Оказывается, фильм о нас будет. О том, какие мы героические. Заставил меня понарошку ключом сигнал SOS изображать. Будто уже хана нам.

Вздохнул и без улыбки добавил:

— На дне Карионской пропасти в кинотеатре «Нептун» будут показывать его фильм. Только от дела отвлек!

— А много дела?

— Хватит! Вот берите микрофон второго радиопередатчика и по телефонному каналу толкуйте с иностранцами. Вы же с языком. Сначала с норвежцем. Сухогруз «Нордкап». Он не так далеко. А на связи еще поляк и аргентинец. Всех держите в курсе.

Он протянул листок:

— Вот сводка с мостика. Только что передали.

Смолин пробежал глазами короткий текст. Скорость ветра шесть баллов, волнение восемь, дрейф два узла. Примерное расстояние до западной оконечности Карионской гряды десять миль. Запустить машину пока не удалось. Ремонт продолжается…

— Вот это им и долежите, а у меня через минуту вахта на пятисотке.

Вахта на пятьсот килогерц! Как раз те три минуты молчании в начале каждого часа, когда заповедную тишину на этой частоте можно нарушить лишь последним отчаянным криком о помощи. Сколько было их, этих криков в эфире с тех пор, как существует радио! Смолин покосился на напряженное лицо Моряткина. Неужели и ему придется отстукать эти роковые три точки, три тире, три точки — сигнал SOS! В любой момент может поступить приказ. Прямой телефон с мостиком у Моряткина под рукой.

Тянулись эти три минуты бесконечно долго. Судно швырнуло по килю, Моряткин не удержался на стуле, навалился на радиоблок, головой стукнулся о корпус.

— Дьявол!

Дослушав эфир, снял с головы наушники, покрутил рычажки, перестраиваясь на другую волну, и аппарат тотчас отозвался жалобным писком, словно радист причинил ему боль. Морзянка настойчиво требовала к себе внимания, и Моряткин сердито покосился на радиоблок.

— Чтоб их! Надоели! Поди, думают, что уже на дне. — Моряткин по-свойски подмигнул Смолину. — Помните, как вы в первую ночь рейса повисли над бортом? Чуть концы не отдали. Так вот, сейчас мы как раз в таком положении — висим! — Он показал глазами на стопку чистых листов бумаги на столе: — Пишите свое послание, а я мигом отстукаю «вне всякой»!

Сейчас Моряткин работал с советским сухогрузом «Кострома», который находился где-то в центре Атлантики, направляясь домой и попутно выполняя роль дежурного судна по радиосвязи — ретранслировал радиограммы на Родину с более отдаленных судов. Получив первое тревожное сообщение с «Онеги», «Кострома» теперь держала волну только с «Онегой», немедленно переправляя в Москву все, что поступало с борта попавшего в беду научного судна.

— Волнуется за нас «Кострома»! — удовлетворенно сообщил Моряткин, кивнув на комарино попискивающий аппарат. — Слышите? Немедленного ответа требуют хлопцы! — Он задумчиво улыбнулся. — Свои!

Смолин присел за соседний стол, вложил листок чистой бумаги в каретку пишущей машинки и, несмотря на то, что работал двумя пальцами, быстро отпечатал текст, заранее сложившийся в голове:

«На борту НИС «Онега» спроектирован и построен принципиально новый тип спаркера, основанный на применении…»

Коротко перечислив главные технические характеристики аппарата, он перешел ко второй части депеши:

«В районе Карионской гряды с помощью указанного спаркера были получены данные, подтверждающие присутствие в толще прибрежного шельфа залежей нефти, которые на мелководье в непосредственной близости к берегу подходят близко к поверхности океанского дна, а значит, доступны для промышленного освоения…»

Он немного помедлил. Надо бы обо всем сообщить Золотцеву, его подпись под депешей придаст ей официальный характер. Но сейчас время особенно дорого, и Смолин решительно завершил свое послание человечеству высокопарной венчающей фразой:

«Считаем нужным для установления бесспорного приоритета подчеркнуть особо, что честь изобретения принципиально нового типа спаркера принадлежит гражданину СССР Андрею Евгеньевичу Чайкину, а честь открытия названных нефтеносных слоев экспедиции под руководством профессора В. А. Золотцева в восьмом рейсе НИС «Онега».

Подписался полным научным и служебным титулом и адресовал радиограмму в Совет Министров СССР.

Отпечатанный лист сунул под нос Моряткину. Тот профессионально, одним взглядом ухватил сразу весь текст и даже присвистнул от удивления:

— Ого! Правительственная! Неужели мы все это нашли?! Ну и молотки! Значит, не зря?..

— Не зря!

— Тогда не так обидно и тонуть…

Тот же текст, но уже на машинке с латинским шрифтом, Смолин отпечатал по-английски. В двух экземплярах. Первый предназначался прямиком мировому эфиру — океану, миру, людям: «Всем! Всем! Всем!», второй адресовался в американский город Норфолк Клиффу Марчу. Ко второму Смолин сделал приписку:

«Дорогой Клифф! Мы не забыли тебя, Томсона, Матье, верим в вас. Спасибо за помощь спаркеру. В нашем успехе есть и твоя доля. Все будет о’кэй! Помнишь у Хемингуэя? Человек рождается не для того, чтобы терпеть поражения. Значит, нам с тобой так и держать…»

Эх, сообщить бы еще и по Атлантиде! Да сейчас уже недосуг.

Оба листка положил перед Моряткиным для перевода на язык морзянки, а сам сел за второй передатчик. Он уже был настроен на телефонный канал.

Сперва вышел на позывные норвежца и по-английски зачитал только что переданную с мостика очередную сводку. Хрипловатый, прошитый треском бушевавшей в поднебесье бури голос норвежца откликнулся коротко: «О’кэй! Сообщение принял. Полным ходом идем к вам. Держите с нами связь. Желаем удачи! Капитан». В том же духе ответили с аргентинского и польского судов. «Кама», находившаяся ближе других, на форсированном режиме машины шла к Карионской гряде. Главная надежда была именно в ней, «Каме», — ей оставалось четыре часа ходу. Продержаться бы им эти четыре часа!

Пришел в радиорубку Руднев с листком в руке, выслушал новости с судов, готовых прийти на помощь, с сомнением помотал головой:

— Толку-то от этой «Камы»! Четыре часа — вечность! Вон как валяет. Через часик, если ветер не спадет, объявим шлюпочную тревогу. — Он мрачно усмехнулся. — Тоже толку мало. Здесь акулье место. Все одно: что оставаться на судне, что тонуть в шлюпке.

— Неужели все одно? — насторожился Смолин. — Значит, и на шлюпке никакой надежды?

Руднев чуть приподнял плечо:

— Ну, считается, что в шлюпке надежда все-таки остается. Но нам-то, мужичкам, что от этого? Мы на плотах. А на плотах в такой круговерти одно слово — кранты.

Он положил на стол перед Моряткиным листок.

— Капитан просил отправить. Жене. Но не отдельно, а со всеми личными.

Когда Руднев вышел из рубки, Моряткин, на минуту оторвавшись от работы, заметил:

— Зря второй страху нагоняет. Выкарабкаемся! Где наша не пропадала! Либо «Кама» подоспеет, либо прибрежное течение пособит нам, отнесет в сторону, как надеется капитан, либо на плавсредствах выберемся. А если и на камни выбросит, тоже есть надежда!

— Разве уцелеешь на камнях-то? — усомнился Смолин.

— А что?! Бывали случаи… И немало.

У радиста была неистребимая, даже не моряцкая, скорее крестьянская жизнестойкость, привыкшая опираться не столько на разумный расчет, сколько на наш вековечный «авось». Этот самый сердцу любезный «авось» не так уж и редко выручает, и все потому, что в конечном счете за ним стоит не капризная птица удачи, а вера человека прежде всего в самого себя вместе с покорной готовностью к тяжелому трудовому поту, не знающему границ терпению и риску.

— Я буду твои отрабатывать, — предложил Моряткин, — а ты пока разбери вон ту кучу личных. Пуншировать умеешь?

— Не приходилось.

— Ладно, запунширую потом сам. А случится в минутах просветик, все и зафигачим на короткой волне на незабвенную Родину. Ты пока отпечатай. И следи за текстом. Чтоб коротко и без паники. С достоинством! Капитан приказал. Только капитанскую не правь — сам понимаешь!

— Понимаю.

— Действуй!

Неожиданным «ты» Моряткин как бы окончательно делал Смолина «своим».

Радиограмм оказалось множество. Приветы, наставления, советы, просьбы. И ни в одной — и тени отчаянья. Зря волновался капитан. Это были мужественные послания, и Смолин снова подумал, что рядом с ним на «Онеге» люди, которыми можно гордиться.

В этом бумажном ворохе он прежде всего отыскал радиограмму Лукиной и облегченно вздохнул: еще не отправлена! Как и все другие, она была довольно длинной и адресовалась только дочери.

«Дорогая моя, — писала Ирина, — наступил такой момент в жизни, когда ты должна узнать правду. Настоящий твой отец Константин Юрьевич Смолин, близкий мне человек. В этот час он тоже на борту «Онеги». Так получается, что все это я сообщаю тебе сейчас, когда за бортом бушует шторм. Но ты когда-нибудь поймешь, что я должна была сделать такое. Знаю, эта весть принесет беду другому человеку, которого ты называешь своим отцом, но я умоляю его найти в себе мудрость и великодушие и простить меня, а ты относись к нему по-прежнему как к отцу, потому что он добрый человек, достойный настоящей любви и уважения. Низкий ему поклон. Береги себя, родная, помни, что самое главное в жизни — никогда не изменять себе самой. Счастливого тебе будущего. Прости меня за все. Я люблю тебя. Твоя мама».

Прочитав текст, Смолин, не колеблясь ни мгновения, вычеркнул почти все, оставив лишь завершающие фразы: «Береги себя, родная…» И, отпечатав эти строки, снова ощутил горечь досады, теперь подумав уже не о себе, а об этом самом Игоре. Зачем же и ему наносить такой удар? Бессмысленно! Жестоко! Сразу обоих наотмашь! Не поймешь женскую натуру.

Все, все нелепо получилось в их жизни!

Он вспомнил фотографию Оли. Светлые, широко раскрытые детские глаза, взирающие на жизнь доверчиво и удивленно: вот она, жизнь, — прекрасная, солнечная, бесконечная! Неужели и вправду Оля похожа на него? На него, Смолина, ее отца!

И он улыбнулся дочери.

Ушел в себя лишь на минуту, а она показалась целой жизнью. Теперь снова за дело! Отпечатал все остальные радиограммы. Кроме той, что написала Лукина, ни одна не потребовала цензорского вмешательства. Радиограмма Диамиди вызвала улыбку: «На экзаменах держи курс на пятерки. Троечников не терплю», — должно быть, сыну. Самой короткой оказалась капитанская: «Я сейчас думаю о вас».

Когда работа была закончена, Смолин положил листки с готовыми текстами на стол Моряткина. Тот на секунду оторвался от аппарата.

— Ого! Сколько насочиняли! — поднял глаза на Смолина. — А ты?

Смолин покачал головой.

— Чего же так? — удивился радист. — Надо отправить! В такой обстановке положено. Вдруг вправду последняя! Или некому?

Смолин поколебался. А что, если в самом деле последняя!

— Пожалуй, ты прав! — И Смолин вставил в каретку машинки еще один лист бумаги. Что же написать? Он попытался представить лицо Люды в тот момент, когда придет к ней весть о гибели «Онеги». Пожалуй, от такого она не скоро отправится. Вторая в ее жизни катастрофа, теперь уже полная. А ведь Люда его любит. В этом все и дело, что любит! «Твои уходят корабли, а я как рыба на мели…» Он отстукал короткое: «Идем курсом к дому. Все нормально». И, поколебавшись, добавил то, что прочитал у капитана: «Думаю сейчас о вас». И вдруг вспомнил о матери. Ей уже не пошлешь… Но ведь он послал ей! Океану, миру, людям, прошлому и будущему…

На этот раз сеанс у радиста оказался долгим, кроме смолинских текстов, были и другие неотложные. Наконец Моряткин поставил ключом последнюю звуковую точку, повернулся на крутящемся стуле. Устало, подслеповато взглянул на Смолина.

— Ну а как твоя Изабэль из Ростова-на-Дону? — поинтересовался Смолин. — Ей-то ты, конечно, отправил раньше всех?

— А ну ее!

— Чего же так?

Радист помолчал, потом уронил нехотя:

— Придумал я ее… Не Изабэль она! Куда ей! Это мне поначалу показалось. Так на кой ляд слать ей слова сейчас, так сказать, с последней черты? И не поймет, что значит для моряка отправить свое последнее… Бог с ней! Пусть живет! Давайте-ка лучше послушаем песенку на прощанье, А что, если я ее в трансляцию врублю? А? Попадет? — Он вопросительно взглянул на Смолина.

— Давай! Семь бед — один ответ.

И в следующий момент за стенами рубки Шарль Азнавур снова сообщил, теперь уже всему океану, как безнадежно любит он свою недоступную Изабэль:

Если бы только решилась Отдать мне свою судьбу навсегда, Изабэль, Изабэль, Изабэль…

В рубку вошел помощник Моряткина Николай Белых, вопреки своей фамилии смуглый, чернявый и неразговорчивый человек.

— Ну как? — поинтересовался Моряткин.

Белых куда-то вбок, словно в чужие уши, буркнул:

— Дохлое дело!

Моряткин сокрушенно покачал головой, пояснил Смолину:

— Коля в катере изготовлял к работе радиоаварийку. А у них движок забарахлил. Не до радио.

Не обронив больше ни слова, Белых уселся к аппарату, на котором еще недавно работал Смолин, стал крутить ручки настройки.

К грохоту волн за бортом, к свисту ветра, к тоскливому баритону французского шансонье прибавился колючий электрический треск эфира. Внезапно, перекрывая все другие звуки, раскатисто прокатился странный небесный грохот, похожий на перекаты надвигающейся грозы.

— Гроза, поди! — заметил Моряткин. — И шторм и гроза — все вместе! Во дает!

— Самолет, — определил Белых.

— Откуда здесь быть самолету!

Моряткин взял со стола лист с составленным Смолиным текстом служебной радиограммы, и, адресуясь к худой спине напарника, на которой под тканью тенниски остро проступали позвонки, сообщил:

— Знаешь, Коля, что профессор открыл? Здесь, под нами! Клад мирового масштаба! Только что я об этом отстукал всему миру. Вот что значит настоящая наука!

Белых, не оборачиваясь, пробурчал:

— По милости науки на рифы лезем.

— Ерунда! — возразил Моряткин. — По милости мирового империализма. Его козни!

Смолин вздрогнул, словно его кто-то окликнул. А ведь он совершенно бессмысленно тратит сейчас такие драгоценные минуты! Чем ближе «Онега» к гряде, тем яснее будут показания по нефти. Раз не объявляют шлюпочной тревоги, значит, еще на что-то надеются, значит, еще есть время для действий. А здесь он уже не нужен, раз пришел Белых.

— Валерий, что, если я включу спаркер? Помешает?

— Будет, конечно, треск! — Моряткин с удивлением взглянул на Смолина. — Хочешь поработать?

— Хочу!

— Ладно! Давай! Раз такое дело — потерпим и треск. — Он приятельски подмигнул. — А вдруг там, на дне, кроме нефти, и наше счастье спрятано? Вдруг откроешь и его!

— Вряд ли. Честно говоря, я и не знаю, как оно выглядит, это счастье.

Моряткин удивился:

— Дожил до таких лет и не знаешь?!

— Не знаю!

Действовать надо спокойно и обстоятельно. Смолин вышел из радиорубки и по вихляющейся в качке палубе направился верхним коротким путем к мостику.

В поднебесной мути снова четко прогрохотало, сперва где-то в отдалении, потом ближе, громче, явственней. Все-таки это был самолет!

На баке Смолин увидел Чуваева. Волосы его растрепал ветер, куртка вздулась пузырем. Чуваев был неузнаваем, его неизменная, будто бы навсегда застывшая на лице холодная маска раскололась вдребезги, и теперь это было солнечное лицо счастливого человека.

— Нас ищут! — кричал Чуваев. — Я же говорил! Я же посылал радиограмму! Они должны найти! Обязаны! Нас ищут!

В ходовой рубке появились новые лица: Мосин и Солюс. Академик стоял поодаль ото всех в позе вежливого наблюдателя, который не хочет никому мешать.

За стеклами серая тяжелая пелена шторма, соединявшая в одно целое небо с океаном, заметно потемнела, отяжелела и казалась еще более непроходимой.

…— Оставьте свою идеологию, комиссар! — говорил Мосину капитан. — Что вам далась эта Изабэль? Пусть крутит, если по душе.

— Нытье какое-то. К тому же не наше, заграничное, западное! Народ расхолаживает. Если уж давать музыку, лучше марш какой-нибудь. Так сказать, к обстановочке.

Капитан поморщился:

— А ну вас совсем! Тоже мне нашел сейчас проблему! Идите!

— Слушаюсь! — Мосин огорченно подвигал густыми бровями, в душе явно не соглашаясь с начальством, но подчиняясь приказу. Покорно направился к двери — его место было там, внизу, среди людей.

Смолин подошел к Буничу.

— Все передано, капитан!

Тот в ответ лишь кивнул.

— Я хотел бы вас попросить…

Фразу закончить не удалось. Так и не удостоив вниманием Смолина, капитан подошел к локатору и опустил лицо в его смотровой раструб. Долго вглядывался. Выпрямившись, протянул неопределенное:

— М-да…

Что это значило, наверное, понимали только вахтенные.

Бунич устало оперся о корпус локатора.

— Вот когда нужна нам машина! Позарез! Хотя бы четыре узла! Эх…

Смолин отступил в сторонку: как в такой обстановке отвлекать от дела тех, кто занят самым главным — спасением судна?

Все молчали. Кулагин тоже подошел к локатору, коротко поглядел в раструб, повращал ручку настройки. Выпрямился, постоял в неподвижности, словно размышляя о чем-то, и направился в штурманскую, должно быть, в очередной раз сверить положение судна с картой. Из раскрытой двери штурманской донесся его резкий, отрывистый голос — с кем-то говорил по телефону. Вернувшись, сообщил:

— Полагаю, через час нас вынесет на стрелку течения… — выдержал паузу и добавил: — «Кама» в двенадцати милях. Но выгребает с трудом.

— Ясно! — принял доклад капитан.

Смолин подумал, что в суровой немногословности, деловой собранности этих людей, четкости их слов и действий и таится проблеск надежды. И ясно, что они, эти люди, сделают все возможное и наилучшим образом, ибо знают, что делать. Солюс, должно быть, подумал о том же самом, потому что осторожно обратился к Кулагину, который стоял к нему ближе других:

— Я уверен, что надежда все-таки есть! Не так ли?

— Надежды юношей питают! — насмешливо отозвался Кулагин, и было непонятно, какой смысл он вкладывал сейчас в эту крылатую фразу.

— А самолет? — спросил Смолин.

Старпом помедлил, словно ожидал, не захочет ли высказаться но этому поводу сам капитан. Тот молчал, и Кулагин счел нужным пояснить:

— Случайный. А если и не случайный, какой от него толк? Палочку-выручалочку он не сбросит.

Опять воцарилось молчание. Смолин решил использовать паузу, чтобы закончить разговор с капитаном, но его снова отвлекли, на этот раз Солюс.

— Я надеюсь, вы как нужно позаботились об Ирине Васильевне? — спросил он шепотом.

— Конечно!

— Дай-то бог!

— Как вы здесь оказались? — также вполголоса поинтересовался Смолин. — И они вас не гонят вниз?

В сумраке глаза старика живо блеснули.

— Гнали! А потом смирились. Сделали исключение. Они же моряки, понимают: в такой шторм шлюпка не для восьмидесятилетнего. Я ведь в море тоже человек бывалый. Уж лучше делить судьбу с «Онегой». — Он кивнул в сторону капитана: — И надеяться на них.

— Капитан, мы без флага идем! — спокойно, словно между прочим, заметил Кулагин.

Сквозь тучи пробился слабый луч солнца, заходящего где-то в неведомых краях, должно быть, его последний прощальный луч. Он четко обозначил на фоне окна очертания темной фигуры капитана. Капитан молчал. Смолин знал, что в открытом море, особенно во время непогоды, обычно корабельный флаг на мачте не поднимают, «экономят», чтоб не трепался зазря на ветру.

— Без флага сейчас не положено… — задумчиво, словно размышляя вслух, наконец произнес капитан. И уже другим, командирским баском приказал: — Флаг поднять!

— Есть поднять! — отозвался Аракелян.

Спокойный, обыденный подъем флага сейчас имел особое значение, то самое, ради чего все эти люди, несмотря на тропическую жару и влажность, находились на посту при полной вечерней униформе. Вон Кулагин даже к гренадскому генерал-губернатору ездил в летней форменной куртке, а сейчас в таком же, как у капитана, темно-синем форменном костюме, на котором вместо погон шевроны на рукавах — как на смотре.

— По расчету, мы уже по стрелке течения, — сообщил Кулагин.

Капитан сердито посопел:

— Вот когда она нам нужна! Самая малость осталась — обогнуть мыс.

Было ясно, что речь снова шла о машине. Капитан подошел к пульту управления, вытянул из гнезда телефонную трубку, бросил в нее сердито:

— Стармеха! — выслушал ответ и тем же тоном продолжил: — Ладно, не зови. Лучше скажи, как у вас там?

Помедлил, переваривая ответ того, кто был на другом конце провода, и вдруг его голос странно помягчел, стал чуть ли не просящим:

— А если на погнутом? Если с трещиной? Если все-таки рискнуть? А? Что?! — Бунич передернулся. — А ну вас к дьяволу! Делаем! Толку-то от вашего дела! Мне сейчас нужно! Понимаешь, сию минуту! А не завтра!

Швырнул трубку на место, с холодным бешенством процедил:

— Делают! В положенный час дело бы делал, а не дрых! Сурок!

— Какой там сурок! Убивец! — зло добавил Кулагин.

Солюс наклонился к стоящему рядом с ним Рудневу, тихо спросил:

— Это о ком так?

— О Корюшине. На нем вина. В порту на Гренаде ночью на корме дежурил и задремал. А когда продрал зенки, увидел, как двое неизвестных пробежали по палубе и со слипа сиганули в воду. И представляете, Корюшин об этом ни слова. Сдрейфил. Только тогда и сообщил, когда взрыв случился. Раскаялся, гад.

«Корюшин? Третий механик… Не тот ли, — подумал Смолин, — на кого в Чивитавеккья жаловался Чайкин, — группе идти в город, а он дрыхнет».

— На северной оконечности гряды должен быть автоматический маяк. Так по лоции, — сказал Кулагин, пошарив биноклем в заоконном сумраке. — А маяка не видно. По времени уже должен проблескивать.

— Может, испортился? — предположил Руднев. — Захлестал шторм. В такую погоду даже маяки могут погаснуть.

— Маяки никогда не должны гаснуть, — отважился вступить в разговор Солюс. — На то они и маяки.

На Солюса взглянули с недоумением, но промолчали.

— А знаете, что значит в переводе Карийон? — ободренный молчанием, снова высказался Солюс. — Это значит колокольный. Земля колоколов!

Ему не ответили и на этот раз.

— Справа на траверзе мыс Западный, капитан! — сообщил Кулагин, наклонившись над раструбом локатора.

— Понял! — Капитан взглянул в лобовое стекло, потом подошел к окну по правому борту, постоял возле него, всматриваясь в сумрак вечернего океана, словно надеялся разглядеть этот самый мыс. — Вертит нас, как балерину, и не поймешь, где что!

И как бы в подтверждение его слов, судно, вздрогнув под очередным ударом волны, стремительно завалилось на правый борт, да так круто, что за квадратом окна, к которому притиснуло капитана, где-то совсем рядом блеснула белая пена волны. «Онега» лежала на боку мучительно долго. Смолин слышал рядом тяжелое дыхание Солюса, тот цеплялся за кресло штурвального, а за пояс его держал одной рукой Аракелян.

— Ничего себе! — подытожил голос Руднева, когда судно снова вышло из крена. — И вправду балет!

— За мысом ветер снова будет в борт, — спокойно заметил капитан. — Так что приготовьтесь: поваляет на всю катушку!

— Мы готовы, капитан! — бойко отозвался Аракелян.

— Нам не привыкать! — добавил Солюс.

Капитан, кажется впервые, засмеялся:

— Ну, тогда мы спасены! — воспользовавшись выровнявшейся под ногами палубой, он сделал несколько шагов по рубке. Остановился рядом с Солюсом. — Вы, Орест Викентьевич, большой оптимист, но, пожалуйста, держитесь покрепче. За скобу! За скобу!

Голос капитана стал непривычно мягким, словно он за что-то перед академиком извинялся.

— А то ведь разобьет. А вы еще нужны Отечеству.

— Все мы нужны Отечеству, — сказал Солюс. — Каждый по-своему.

— Вот именно: каждый по-своему! — Капитан посопел. — Я, например, если даст бог выкарабкаемся, понадоблюсь Отечеству для ответа.

— Какого ответа?

— Строгого. По большому счету. За все! За все наше разгильдяйство. И прежде всего за то, что вляпал людей и судно в эту историю.

— Разве виноваты вы? — возразил Солюс. — Диверсия. Стечение обстоятельств…

— Ах, бросьте! — резко оборвал его Бунич. — Капитан отвечает за все. И за стечение обстоятельств. И должен держать ответ без снисхождения. По всей строгости.

В рубке снова надолго воцарилось молчание.

«Время уходит, — подумал Смолин. — А сейчас каждая минута драгоценна». И он решительно шагнул к Буничу.

— Видите ли, капитан… Как я сказал, зона здесь перспективная… Жаль, если не воспользуемся удачным обстоятельством…

— Короче! Что вам еще? — перебил Бунич, так и не шелохнувшись на своем наблюдательном посту.

— …Разрешите включить спаркер. Моряткин не возражает. Мешать им не буду.

— С ума посходили! Одному песни, другому спаркер!

Капитан снова подошел к окну по правому борту — оно теперь заменяло лобовое, потому что судно дрейфовало боком, — поднял бинокль.

— Вроде бы проглядывается справа… — Это относилось к мысу.

Возвращая бинокль на полку у окна, произнес все так же ворчливо:

— Включайте! Мне-то что! Если Моряткин не возражает. Только зачем он вам сейчас?

— Да так. На всякий случай…

— Ну, если на всякий случай! — на этот раз в невыразительном голосе капитана блеснул короткий смешок. — Только не взорвите нас еще раз.

Смолин уже открыл дверь рубки, чтобы спуститься вниз, когда за спиной услышал голос Кулагина:

— Вижу маяк, капитан! До рифов пять миль.

Пластмассовые плафоны под потолком были наполнены спокойным дневным светом и умиротворяли взор. Первое потрясение, вызванное общесудовой тревогой, прошло, напряжение, страх, тоскливое ожидание беды постепенно отступили, и люди все больше приходили в себя.

Перемену настроения Смолин почувствовал сразу же, едва переступил порог столовой. Еще недавно возле дверей была бестолковая суета, даже давка, сейчас проход оказался свободным — то ли утряслись в самом зале, то ли частью разбрелись по палубам. Ведь и к ожиданию опасности можно привыкнуть.

Резкие крены судна уже не вызывали прежнего панического смятения — не перевернуться бы? — к крену привыкли, людская масса перекатывалась от стены к стене, терпеливо выдерживая испытание, как пассажиры переполненного провинциального автобуса на ухабистой дороге, временами раздавались даже смех и шутки.

Осмотревшись, Смолин не обнаружил Ирины на прежнем месте возле пальмы. Там стояла одна Клава. Увидев Смолина, она крикнула ему поверх голов:

— Ирочка убежала Маминой помогать! Там Плешаковой плохо. Наказала вам передать: скоро будет. Вот, даже свой спасательный жилет оставила.

Скоро будет! Размякли, разоружились и не ведают, что «Онега» уже в пяти милях от скал!

— Пускай ждет меня здесь! Вместе с тобой! — крикнул Клаве. — И никуда больше! Я скоро вернусь!

Пробираясь обратно к выходу, поискал глазами Чайкина, но вместо него в другом конце зала заметил темную аккуратную головку Насти Галицкой. Она увидела его тоже, слабо улыбнулась, подняла руку в неуверенном приветствии, приоткрыла рот: что-то хотела сказать, но не сказала. Он махнул ей рукой, вроде бы подбадривая, и подумал, что сейчас в ответе и за нее тоже — так уж получается! Мы всегда будем в ответе за тех, кого приручили. Кажется, это сказал Экзюпери…

— Я скоро вернусь! — крикнул и Насте.

Выбравшись на палубу, он обнаружил, что предзакатный сумрак придвинул штормовую хмарь к самым бортам, почерневшие волны теснили судно со всех сторон, казалось, они над самыми палубами обламывали свои белые пенистые гребни, каменно грохотали, будто рушились вершины огромной горной страны, охваченной земной катастрофой. Ветер рвал чехлы на лебедках, парусами гнул защитные пластиковые щиты на прогулочной палубе, флаг на мачте хлопал и трещал, как фанера, вот-вот разнесет его в клочья.

Смолин направлялся к спаркеру, но, вспомнив еще об одном неотложном деле, решительно изменил направление, — несколько потерянных минут не в счет!

Коридоры нижних палуб были странно безлюдны, свет люминесцентных трубок казался мертвенным, гнетущим, вызывал чувство потерянности, чудилось, будто «Онегу» давно покинули люди и она блуждает где-то в иных сферах мироздания.

В каюте Ирины повсюду беспорядочно валялись вещи, которые она готовилась взять с собой, но не взяла — косметическая сумочка, колготки, косынка… У Смолина сжалось сердце. Вдруг представилось, что Ирины уже нет на судне, и вообще она неизвестно где, и он никогда ее не увидит.

Он взял со стола фотографию Оли, опустил в нагрудный кармашек. Теперь все! Теперь — к спаркеру!

На корме случилось ЧП. Сорвало часть креплений главного буя, при каждой новой волне буй бился в потоках воды, как пойманное на крюк огромное оранжевое чудовище.

Палубой выше, ухватившись за прутья ограды, плечом к плечу стояли мокрые с головы до ног рослый Гулыга в бушлате, коротконогий Диамиди в неизменной своей тельняшке и трое матросов, смотрели на корму, где бесновался буй.

— Если сорвет, то дров наломает — дай боже! — заметил один из матросов.

— Кабину крана разнесет — это точно! — определил Диамиди. — Без крана останемся, елкин гриб!

Взглянул на Гулыгу:

— Может, все-таки попробовать? А? Петельку бы на скобу набросить, и к кнехте. Жалко ведь, и буй и кабину! Имущество!

— Рисково, — замотал головой боцман. — Вон волна-то!

Заметив проходившего по палубе Смолина, боцман удивился:

— Куда это вы?

— К спаркеру.

Гулыга нахмурился:

— Побыстрей идите да поосторожней! Здесь опасно. Не дай бог, унесет! Я даже Шевчика отсюда прогнал.

На палубе, где находился отсек спаркера, Смолин неожиданно встретил Рачкова. Держась за поручни, тот медленно куда-то двигался, в задумчивости клонил голову, будто в уме решал что-то не решенное самой электронной машиной. За его спиной небрежно, как рюкзак туриста, висел спасательный жилет, в который он так и не облачился.

Увидев Смолина, Рачков остановился, словно размышляя, как ему поступить и что сказать в следующую минуту.

— Вы… Туда?

— Туда!

— А ведь этот район как раз для вашей теории. Будто иллюстрация… правда?

Смолин почувствовал, как к его груди подкатывает теплая волна:

— Верно! Представляете, Володя, спаркер обнаружил здесь залежи нефти. Огромные!

Серое от усталости лицо Рачкова расплылось в улыбке.

— Вот это да! Значит, ваше предсказание подтверждается! Поздравляю! Я всегда верил в вас.

— Верил?!

— Конечно! Прочитал вашу рукопись и поверил окончательно.

— А… найденные там… просчеты?

— Уточнения! — поправил Рачков. — Просто машина кое-что уточнила. В деталях.

Он мягко улыбнулся:

— Говорят, даже в «Сикстинской мадонне» есть несовершенные детали.

— …Внимание! Внимание!

Что-то оборвалось в груди под ударом этого хриплого голоса, выпавшего из динамика, укрепленного на мачте над их головами. Вот оно! Все-таки случилось! Сейчас позовут к шлюпкам. Но голос с торжественно значительных высот вдруг соскользнул на горизонт, обозначенный скрипучими нотками раздражения:

— …Прекратить наконец хождение по палубам, черт возьми! Сколько раз повторять! — И уж совсем по-стариковски: — Не экспедиция, а детский сад!

И хотя этот раздраженный упрек с мостика относился и к ним двоим, стоящим на палубе, Смолин почувствовал облегчение. Раз ругаются, значит, пока все в порядке! Заледеневшее было в тревоге лицо Рачкова снова возвращалось к жизни.

Юноша поднял на Смолина глаза, в которых проступили искорки азарта.

— Константин Юрьевич, можно я сейчас с вами? А? Разрешите? Пожалуйста! Мы же не скот, чтобы безропотно ожидать заклания! Мы — люди! — Он вытянул перед собой руки, словно демонстрируя их готовность. — Мы должны что-то делать! Можно?

— Беги на мостик! — сказал Смолин. — Если капитан разрешит…

Рачков отшвырнул свой жилет, как вещь нелепую и бесполезную, и ринулся вверх по трапу.

На «Онегу» стремительно ползли тучи. Они были теперь совсем низко, вот-вот сорвутся с вышины, рухнут, придавят судно, как скорлупку… Палуба ходила ходуном, и появившийся на ней кинооператор с тяжелой камерой в руках еле держался на ногах.

— Вы все еще здесь? — изумился Смолин.

— Здесь! — подтвердил Шевчик. — А что? Работаю. Только вот беда-то какая… — он сокрушенно покачал головой.

— Ничего! Не надо терять надежду, — решил успокоить его Смолин. — Может, «Кама» подоспеет. Или…

— Да я не о том! — поморщился Шевчик. — Пленка кончается. Перестарался на увертюре, а сама опера еще впереди.

В следующий момент он вдруг судорожно вскинул руку, цепляясь за воздух, потому что «Онега» сделала странный затяжной пируэт — сперва опасно зарылась носом в черную, почти отвесную стену водяного вала, потом нос, будто наскочив на риф, взметнулся ввысь, а корма почти по палубы ушла в воду, вслед за этим другая волна подступила уже с левого борта, следующая — с правого, судно шарахалось из стороны в сторону, будто оказалось в окружении банды и его волтузили злые мощные кулаки, не давая очухаться. Заскрежетал металл, потом что-то затрещало, ломаясь, казалось, вразнос пошел сам корпус. Смолина и Шевчика сбило с ног, прижало к доскам палубы, на них обрушился каскад тяжелых, как дробь, соленых брызг, занесенных штормовым ветром из-под борта.

Когда судно выровнялось, они не сразу смогли прийти в себя, медленно поднялись на ноги, с них скатывались потоки воды. Неужели в этой чудовищной круговерти остались целы?

— Вот это долбануло. — Шевчик даже улыбнулся, шевельнув щетинкой своих коротких усиков. — Слышали треск? Я решил, что «Онега» напополам. Как говорил Есенин, и часы деревянные прохрипят мой последний двенадцатый час… Ну, думаю, вот и прохрипели!

Он поднял с палубы свою камеру, осмотрел, обтер рукавом куртки.

— Цела! Главное, чтоб цела была камера! — С привычной цепкой деловитостью пошарил взглядом по верхней палубе, и вдруг глаза его расширились и застыли. — Флаг! — пробормотал чуть слышно. — Подняли флаг! Без меня! — В голосе его звенело страдание, лицо было мокро от брызг, но казалось, что кинооператор плачет.

— Какой кадр! Какой кадр упустил! Мог бы стать завершающим — шторм, судно погибает, но не сдается. Как «Варяг»! А над судном — красный флаг. Кадры-люксус! — Пораженный внезапной мыслью, закричал: — Нет! Шалишь! Двенадцатый час пока не пробил! Остановись, мгновенье!

Накинул ремень камеры на плечо:

— Бегу на мостик! Еще остался кусочек пленки. Пускай флаг спустят, а потом поднимут снова. Что им стоит?

И, неуверенно припечатывая зыбкие мокрые доски палубы подошвами своих вельветовых туфель, сутулясь, вытягивая вперед руку, как слепец, устремился к цели, прошел несколько шагов и замер, озадаченный: навстречу, пошатываясь, как пьяный, медленно двигался Рачков. В вечернем сумраке лицо его было похоже на белую маску, наполненные чернотой глазницы казались незрячими. Увидев Шевчика, остановился, оперся рукой о вентиляционную тумбу.

— Диамиди… — Голос его был еле слышен. — Диамиди унесло за борт. Я сам видел…

И словно подтверждая его слова, раздался гудок судового тифона — долгий, протяжный, казалось, «Онега» вдруг надумала сообщить людям на своем борту, океану, всему миру, что она еще жива, действует, борется, надеется. Но, кроме нескольких человек, никто на судне не знал, что этим долгим гудком «Онега» прощалась со своим подшкипером.

Диамиди не успел забросить веревочную петлю на скобу буя, он только-только подобрался к нему, когда через борт бесшумно, как зверь, сиганула шальная волна, играючи прокатилась по кормовой палубе и, покидая судно, невзначай прихватила с собой в океан подшкипера. В забортной штормовой кипени на мгновение мелькнула рука человека, белые полоски его тельняшки, и словно задернулась над ним темная непроницаемая кисея… Налетел новый вал, прогрохотал у борта, нехотя отпрянул назад, а на смену ему шел следующий. Словно и не было никогда на свете подшкипера Диамиди по прозвищу Елкин Гриб. Карийоны, земля колоколов! Сегодня ее колокола звонили по Диамиди.

Смолин заправил в осциллограф свежий рулон ленты, нажал кнопку запуска записывающего аппарата, потянулся к реостату. Невольно задержал на мгновение руку, потом решительно толкнул рычажок вперед до упора, прислушался к грохоту шторма и облегченно вздохнул, взглянув в окно. На утолщенном конце вынесенной за борт штанги вспыхнула молния — один, второй, третий раз… Все более насыщаясь силой, молния сверкала уже непрерывно, отблески ее, будто лезвием, рассекали лохмотья водяного тумана за бортом, срезали пенистые гребешки волн, проникали в самую гущу шторма. Казалось, наконец явилась сила, способная противостоять этой нелепой, слепой стихии, разодрать ее на куски, обуздать, утихомирить.

Застучал осциллограф, послушно сдвинулась, неторопливо поползла бумажная лента, и на ее нетронутую белизну легли первые штрихи таинственного пейзажа океанских недр.

Смолин расслабленно откинулся на спинку стула. Вот и все! Он снова работает. Что бы там ни случилось — он делает дело. И это главное.

Сунул руку в карман куртки за носовым платком — отереть с лица соленые брызги. Вместе с платком вытянул из кармана аккуратно сложенный вчетверо листок бумаги. Что это? Три коряво нацарапанных слова вызвали острое воспоминание о недавно пережитом. «Тришка, где ты?»… Там, на дне, тогда тоже чудился за иллюминатором самый край. Но, оказывается, край был вовсе не в той точке его жизни. И у беды, и у надежды есть свое начало и свой конец.

«Тришка, где ты?»… Он подержал листок в руке. На его белизну падали блики забортных вспышек, казалось, вот-вот подожгут. Мерно, деловито постукивали рычажки аппарата. Мир существует. Мир действует.

Смолин смял листок и кинул в угол отсека. Подошел к окну: качка вроде бы послабее. И попрохладнее стало. Или это ему кажется? А что, если вскипятить воду и заварить крепкого чаю? Вон на полке за барьерчиком банка отличного индийского чая! Настя принесла. Очень кстати будет сейчас крепкий чай! Жаль, что нет рядом их милой быстрорукой Насти. Впрочем, хорошо, что нет и ее, хорошо, что нет никого!

Он вздрогнул от неожиданности: дверь медленно открылась, и на пороге обозначилась тучная фигура Доброхотовой. Смолин даже вскочил со стула, словно перед ним явился призрак, вышедший из морской пены. Как и на Шевчике, на Доброхотовой не было сухой нитки, платье прилипло к телу, волосы на голове сбились под ветром, напоминали паклю.

— И вы сбежали?!

Она то ли посмеялась, то ли посопела простуженно:

— Сбежала… А ну их! — махнула рукой куда-то за свое плечо, словно кого-то там отвергая. С любопытством взглянула на Смолина. — А вы, значит, здесь?

— Да вот, решил поработать…

— И хорошо! Значит, на нашей «Онеге» жизнь не замерла, значит, все как обычно.

Смолин подумал, что Доброхотова, как и многие другие, наверное, не знает о гибели Диамиди.

— А я вижу, засверкал наш спаркер, ожил миленький, ну, думаю, занимаются люди делом, надобно взглянуть, что к чему. Вот и пришла на огонек. Не прогоните?

— Я рад вам, Нина Савельевна! Честное слово, рад! — поспешил уверить ее Смолин. — Но почему вы не на месте сбора? О вас несколько раз спрашивал Золотцев.

Она отозвалась небрежным смешком:

— А зачем мне этот сбор-то? За борт не собираюсь. У меня дорогой мой, морская болезнь, а в шлюпке вообще выворачивает наизнанку.

Смолин изумился:

— И вы со своей морской болезнью столько лет в море?!

Вопрос польстил Доброхотовой. Она хихикнула:

— Как говорят французы, чтобы быть красивой, надо страдать. Вот и страдала…

И снова басовито, зычно, пересиливая вой бури, сотрясая летящие над «Онегой», подобно дыму гигантского пожара, штормовые тучи, загудел судовой тифон. Но на этот раз в его протяжном, томительно долгом крике не было ни отчаяния, ни тревоги, ни прощания, был зов, брошенный в океан, в небо, в наступающую ночь, в завтрашний день, который все-таки придет на смену ночи. Вы слышите? Пусть оставит нас всё, лишь бы не оставило мужество!

Когда гудок затих, Доброхотова довольно прокомментировала:

— Выходит, живем еще!

— Живем!

Сложила руки на груди, зябко повела плечами:

— Прохладненько становится к ночи! — вздохнула сокрушенно. — А каково было бы там, в море, в лодчонке! Нет уж! Увольте! С самой молодости корабль мне был домом, моей семьей, моей жизнью. Я старый человек, и что бы там ни случилось, не хочу покидать  с в о й  д о м!

Сидела перед Смолиным пришедшая на огонек нескладная, мокрая как курица, наверное, не очень-то счастливая в жизни пожилая женщина, неотделимая часть коего существа «Онеги», как машина судна, вахтенные в ходовой рубке, флотский борщ, вечерние склянка, вой траловых лебедок, обязательная стенная газета к празднику, приказной голос из палубного радиодинамика, как флаг на мачте…

— Как насчет чайку?

— С превеликим удовольствием!

Они приготовили в колбе кипяток, заварили чай покрепче, разлили по полкружки, чтобы не расплескалось в качке, и с удовольствием отхлебнули.

— Хорошо! — сказала Доброхотова.

Долго молчали, слушая, как шумит океан да постукивает мотор осциллографа.

— Вроде бы качка поменьше.

— Вроде бы…

— Хотите, я покажу вам свою дочь? — вдруг сказал Смолин, вытаскивая из кармана фотографию.

Доброхотова удивленно подняла брови.

— Дочь? Покажите! Но мне помнится, вы говорили, будто у вас только сын…

— Нет, не только сын! — улыбнулся он. — Есть и дочь!

Доброхотова взглянула на фотографию, оценивающе склонила голову набок.

— Хорошенькая мордашка! На вас похожа. Копия!

— Правда? — обрадовался Смолин. И с гордостью добавил: — Неделю назад ей исполнилось десять лет.

Доброхотова медленно отпила глоток чая, задумчиво поглядела куда-то в сторону.

— Завидую вам, Константин Юрьевич, — произнесла тихо. — После вас кто-то останется…

Он возразил:

— После нас, дорогая Нина Савельевна, при всех наших махровых неурядицах не только кто-то, но и что-то останется. И это «что-то» не такое уж пустяковое. Разве не так?

— Может быть, и так! — Ее лицо просветлело. — Конечно, так! А иначе зачем мы когда-то были на свете?

За окном мрак еще больше сгустился, превратился в ночь, ветер свистел в снастях, грохотал чугунными волнами океан, а искритель спаркера все сверкал и сверкал, спокойно, четко, уверенно, словно был негасим, как солнце. И Смолин подумал, что если в забортной штормовой темени есть сейчас хоть одна живая человеческая душа, она непременно увидит этот свет.

РАЗМЫШЛЕНИЯ В ДОРОГЕ

Автору романа «Двое в океане» Леониду Почивалову посчастливилось побывать на всех континентах Земли. Он пробирался через топи сибирской тундры и барханы Сахары, заглядывал в заповедные уголки Гималаев и высаживался на дрейфующей станции «Северный полюс», спускался в кратер вулкана в Индонезии и вел подводные киносъемки на коралловых рифах в Океании. Он был участником первой советской воздушной антарктической экспедиции — самого дальнего в истории советской авиации перелета из Москвы в Мирный.

В качестве корреспондента центральных газет «Правды», «Комсомольской правды», «Литературной газеты» писатель работал в Польше, Индии, странах Юго-Восточной Азии и странах Западной и Центральной Африки.

Леонид Почивалов совершил немало морских путешествий на советских и иностранных торговых, пассажирских и научных судах. Это дало ему возможность побывать на разных широтах Мирового океана. Он высаживался на далеких землях, затерянных в океанских просторах, ступал на Берег Маклая в Новой Гвинее, был в числе первых советских людей на острове Гренада, участвовал в экспедициях по исследованию Бермудского треугольника и по поискам следов легендарной Атлантиды в Восточной Атлантике, спускался в батискафе на океанское дно.

И неизменно стремился побывать там, где происходили наиболее острые политические события на нашей планете.

Богатые впечатления писателя и журналиста легли в основу его книг — романа «Сезон тропических дождей», повестей, рассказов, очерков. Уже сами названия книг говорят о творческом диапазоне литератора — «Наши друзья за Бугом», «Мы — за границей», «Если заглянуть за Гималаи», «Встречи и расстояния», «К людям», «Человек может», «Зачем я?», «Так случилось», «Галеты капитана Скотта», «Там, за морем — Африка», «Белые сны Антарктиды», «На край света — за тайной», «Мечта» уходит в океан».

В своем новом романе «Двое в океане» Леонид Почивалов рассказывает о судьбе советского научного судна, которое идет в океан на встречу с американскими исследовательскими кораблями для проведения совместной работы по созданию единой системы прогнозирования мировой погоды. Такова внешняя сюжетная канва романа. Но прослеживая день за днем рабочие будни экспедиции, автор глубоко исследует характеры ее участников, их непростые взаимоотношения. Он намеренно подводит события к экстремальной обстановке, чтобы посмотреть, каковы в лихой час беды те самые обыкновенные люди, которые живут рядом с нами. Обитатели «Онеги» как бы моделируют наше общество. В решающий момент гражданская ответственность, чувство долга, сознательная подчиненность дисциплине сплачивают воедино, казалось бы, столь непохожих людей, и самое главное — укрепляют в них достоинство, ибо при любом стечении обстоятельств, даже самом неблагоприятном, даже безнадежном, человек должен оставаться человеком, нести в себе свое, человеческое.

Роман зовет не только к мужеству, но и к мудрости. К мудрости во всем: в простейших житейских делах и в акциях большой политики, в отношениях с другими странами и народами.

Главная идея романа современна и благородна. Она отвечает духу нового мышления, которое одно и может содействовать изменению к лучшему отношений США и СССР, этих двух гигантов в бурном океане сегодняшней действительности. Ведь именно они во многом определяют будущее человечества. Роман «Двое в океане» — еще один призыв к реализму, нравственности, к простому здравому смыслу в конструировании современных международных взаимосвязей.

Автору делает честь то, что он нашел свой собственный оригинальный взгляд на эти глобальные проблемы, по-своему обдумал и выразил их идейную и нравственную суть художественно убедительно, на примере естественных человеческих отношений, лишенных предубеждения и предвзятости.

Федор БУРЛАЦКИЙ