Рассказы этой книги знакомят читателя с юными героями-ленинградцами, погибшими во время Великой Отечественной войны в боях за свободу нашей Родины.
Для среднего школьного возраста.
К ЧИТАТЕЛЮ
В саду, который подарили ребятам ленинградские рабочие, ленинградские скульпторы и архитекторы поставили памятник юным героям обороны города Ленина, павшим за свободу нашей Родины, за твою свободу. Этим героям было столько же лет, сколько сейчас тебе.
Мы рассказываем в этой книге о мужестве и подвигах пионеров-героев.
Помни их имена!
Помни и знай, что есть и другие герои, которые тоже тогда были пионерами. Их в десятки, в сотни, в тысячи раз больше. Теперь им за пятьдесят. Они трудятся на фабриках и заводах, водят корабли, летают на самолетах, учат тебя в школе.
Приходи в сад к памятнику! Посмотри же на застывшие в стремительном порыве фигуры! Вглядись получше! Они и знакомы тебе и нет. Юта Бондаровская и Лариса Михеенко, Маркс Кротов и Зина Портнова, Саша Ковалев и Галя Комлева… Они — и не они. В этом камне будут воплощены образы пионеров, которые отдали жизнь за Родину, за Ленинград.
Отдали жизнь… Но не умерли! Нет!
Они живы не только в памяти родных и близких, в памяти друзей. Он живы для нас всех.
Живы потому, что их имена носят школы, улицы, пионерские дружины.
Живы потому, что на торжественных линейках их имена звучат среди живых.
Живы потому, что и сегодня зовут вперед.
Ты видишь, куда устремлены их взоры?
Вперед!
Вчера это означало: в бой с фашистскими захватчиками. Сегодня: вперед — в первые ряды борцов за коммунизм.
Коммунизм — дело, которому служим мы все, служим всегда, всю жизнь.
И ты служишь ему!
Сидишь ли ты за партой, работаешь ли ты на заводе или в поле, собираешь ли ты металл, бумагу, — ты вкладываешь частицу своего труда в огромное светлое здание нового общества.
Завтра твое место в первых шеренгах! С топором и лопатой, за рулем трактора и автомобиля, в шахте, у домны, у станка, в лаборатории, у атомного реактора, в космическом корабле.
Готовься же!
Коммунизм не построят для тебя ни отец, ни мать, ни старший брат, ни твои товарищи и друзья: его нельзя построить чужими руками. Нельзя потому, что коммунизм — это не только то, что тебя окружает, не только изобилие благ, но это и ты сам: твое отношение к труду — своему собственному и труду товарищей, твое отношение к другу, к семье, к коллективу, к обществу.
Не забудь об этом!
Строить коммунизм — это значит выковать и самого себя, всегда чувствовать, что твое сердце бьется вместе с другими сердцами.
А когда человечество воздвигнет памятник строителям коммунизма, — достойное место на его пьедестале займет фигура Юного Пионера Земли, Пионера Мира!..
Они верили в это… Они отдали за это все…
И мы вспоминаем о них не для того, чтобы лить слезы, но чтобы лучше ценить настоящее. Ведь каждый их подвиг — это утверждение твоей жизни, утверждение будущего! Каждый их подвиг — это страница бессмертной славы в истории советской пионерии!
МАЛЬЧИКИ
Пионерам Коле Рыжову,
Марксу Кротову, Альберту Купше —
мальчишкам, боровшимся до конца.
Сквозь деревню шли танки.
Иногда они проносились с ревом и грохотом. Тогда дома вздрагивали и приседали будто в испуге. Иногда танки двигались медленно. Их гусеницы неторопливо, как бы с наслаждением, разжевывали осеннюю влажную землю. Лужи были бурыми от грязи. И солнце в них тоже было бурым.
Иногда танки останавливались.
Тогда можно было увидеть танкистов. Они вылезали разгоряченные, бежали к колодцу и, весело пофыркивая, умывались холодной водой и даже смеялись.
Еще проезжали через деревню грузовики, в которых на скамейках правильными рядами сидели люди — одного цвета, негнущиеся, как оловянные солдатики. На поворотах эти люди согласно покачивались в одну сторону, а если грузовик притормаживал, также согласно кланялись и распрямлялись: люди эти казались неживыми, и, когда обнаруживалось, что они умеют разговаривать и даже петь, — становилось страшно.
Вначале было не страшно, а только непонятно. Даже когда немцы появились на околице, все еще не верилось, что это — немцы. Когда забелели на столбах и на стенах домов приказы, грозившие расстрелом за провинности большие и малые, то не верилось, что будут расстреливать. На все нужно время. И на то, чтобы понять, что ты уже не хозяин в своем доме, — тоже нужно время. А понять было очень трудно.
В один из первых дней оккупации Коля и Маркс, стоя у окна, увидели немецкий патруль. Двое солдат неторопливо шли серединой улицы. Они шагали в ногу, глядя прямо перед собой, положив ладони на автоматы, висящие на шеях. Они шли как окаменелые. И было непонятно, для чего они такие негнущиеся и жесткие.
Может, для самих себя — чтобы им было легко и не совестно убивать?
Солдаты шли по улице. Ребята смотрели. Вдруг Маркс сказал:
— А в Испании тоже они воевали?
Коля недоуменно взглянул на друга. «Немцы на улице, у твоего дома, а ты думаешь об Испании», — вот что нужно было ответить Марксу. Но вдруг с удивлением Коля подумал, что и для него почему-то важно знать: эти или другие воевали в Испании?
Испания, Испания! Голубое небо, голубые горы… И названия звучные; они хрустят, как рафинад на зубах: «Гвадалахара», «Сьерра-Морена». В зеленых долинах, у рек, сверкающих солнцем, идут бои — республиканцы бьют мятежников.
Испания красива и разноцветна, как географическая карта.
Испания — это оранжевые апельсины.
Испания — это дети, заряжающие ружья для своих отцов.
Испания — это линия красных флажков на карте.
Республиканцы бьют мятежников!
Много часов проводили тогда ребята за картой. Маркс лучше всех знал положение на фронтах Испании. Он вообще много знал об Испании. Но главное — в Испании шла война. И если бы стать чуточку постарше, то можно удрать на эту войну. Там пушки карабкаются по склонам гор и республиканцы на конях преследуют мятежников. А на привалах бойцы пьют холодную ключевую воду из запотевших кувшинов и поют испанские песни.
Ребята ненавидели мятежников и играли в республиканцев. Они играли, и сама война, хотели они того или не хотели, казалась им игрушечной.
Давно уже стихли шаги немецкого патруля. Ребята стояли у окна. Они вспоминали Испанию — каждый про себя. Это было неправильно. Но они ничего не могли поделать — это вспоминалось само по себе. Когда пришел Алик, Коля сказал, кивнув головой в сторону Маркса:
— Он говорит, что фашисты, которые здесь, тоже в Испании были.
И Алик, как ни странно, не удивился и спросил:
— Думаешь, правда?
И опять Коля должен был бы сказать Алику: «Как же так? Ведь фашисты здесь, в нашей деревне… Они могут убить тебя или меня. Они могут убить, кого захотят. У них есть такое право… Почему тебе не удивительно, что у них есть право убить тебя? Почему для тебя важно знать, были они в Испании или нет? Разве это — главное сейчас?» Но Коля ничего не сказал Алику. Ему так же, как и остальным, было трудно, невероятно трудно поверить в то, что вот сейчас под окнами прошли два фашиста. Зачем они здесь? Откуда пришли? Из Испании? Значит, и у нас они могут творить то же, что в Испании?!
Республиканцы бьют мятежников?
Но линия фронта, извиваясь, медленно подползает к Мадриду. Зеленые долины перепаханы итальянскими танками. В голубом небе — немецкие самолеты. Да и всегда ли голубое небо в Испании? Вот снимки в газетах: черное от дыма небо Мадрида. Горят после бомбежки дома, убитые дети лежат прямо на мостовой, рядом — женщина. Она лежит сжав кулаки, она проклинает и после смерти.
А вот, подняв руки, приближается к «нашим» полк марокканцев. Какое симпатичное слово — «марокканец»! Это что-то круглое, как горошина, и, пожалуй, вкусное. Наверное, марокканцы — толстые, добродушные, веселые солдаты. Им надоело воевать — очень уж жарко. Смотрите, они идут без оружия, подняв руки. Они сдаются. Навстречу им из окопов выбегают «наши» и кричат слова приветствия.
И вдруг на республиканцев обрушивается дождь гранат. Маленькие гранаты, они были зажаты в ладонях поднятых рук. Их специально изготовили для такого случая. Но убивают они не хуже обычных…
И вот уже карта Испании перестает быть красивой, а война — игрушечной. Ребята понимают, что война — это страшно. Но все же им хочется в Испанию.
Испания далеко. А фашисты уже здесь — в деревне Смердыня. Но все это произошло так быстро, что поначалу было трудно поверить в случившееся. А поверить все же пришлось. Фашисты входили в любой дом и брали все, что им нужно. Фашисты расстреливали людей, вышедших на улицу после девяти вечера. Ведь это проще — нажать спусковой крючок, чем выяснить, куда и зачем шел человек.
В те дни ребята говорили мало. Они смотрели, слушали, запоминали. Запоминали на всю жизнь.
Можно ненавидеть и прятаться.
Можно ненавидеть и мстить.
— Ребята, нужно что-нибудь делать, — сказал Коля. — Придут наши, прогонят фашистов, и получится, что мы тут ни при чем. Мы должны мстить. Поклянемся?
— Честное слово! — горячо подхватил Алик и добавил для верности: — Честное пионерское!
Маркс молча кивнул головой. Он всегда говорил мало, и ребята знали, что для Маркса достаточно и этого.
Начались поиски партизан. Осторожно ребята расспрашивали знакомых. Одни пожимали плечами, другие говорили: «Не лезьте не в свое дело», третьи спрашивали: «Зачем?» И на этот простой вопрос ответить было очень трудно. Мир изменился с приходом фашистов — теперь нужно было скрывать свои чувства и мысли. Ребята видели, что люди, к которым они обращались, ненавидели фашистов так же, как и они, но никто не отвечал прямо. Одни улыбались, другие хмурились, но ни те, ни другие не говорили ничего. И ребята понимали, что они правы.
Партизаны, которых могут найти ребята, наверное, не очень умелые партизаны. Но ребята все же не теряли надежды. Где только их не искали: в оврагах, в лесу, даже в заброшенных сараях! Однажды, когда ребята сидели в кустах у околицы, им встретился странный человек.
Был ясный осенний день. В чистом воздухе далеко разносился гул самолетов с немецкого аэродрома. Время от времени оттуда, из-за леса, вздымались тяжелые машины. Развернувшись, они выстраивались и уходили в сторону Ленинграда. Через некоторое время они возвращались, облегченные и как будто повеселевшие оттого, что остались целы и могут убивать снова. Низко над лесом заходили они на посадку — уверенные, неторопливые, как труженики. Из-за гула моторов ребята и не услышали шагов человека.
Он стоял перед ними и, чуть покачиваясь на длинных ногах, смотрел на них сверху. Он был в хорошем сером костюме, в белой рубашке и в галстуке. Он разглядывал ребят с любопытством и сначала показался не своим и не чужим, а просто странным.
— Хорошие самолеты? — спросил он, кивая в сторону аэродрома.
Ребята молча смотрели на незнакомца.
— Я понимаю, понимаю… — засмеялся незнакомец. — Война!.. Я — подозрительный человек. Так?
Ребята молчали.
— Я понимаю, — продолжал незнакомец. — Война… Но я стою и улыбаюсь вам, а вы не улыбаетесь мне. Почему? Когда встречаются в первый раз, то сначала нужно хорошо разговаривать, как друзья. Когда встречаются враги, то нужно разговаривать, как враги. Но ведь вы и я не враги. Так?
Было что-то странное в манере человека складывать слова. Русские слова звучали совершенно правильно и все же не по-русски.
— Я хотел поговорить с вами, как будто нет войны. Я понимаю, вам нравятся самолеты. Мне тоже нравятся самолеты. Я хотел раньше летчиком сделаться. Летать — очень хорошо. Верно?
И опять никто из ребят не произнес ни слова.
— Молчание — золото, — незнакомец засмеялся. — Когда я был мальчиком, я тоже мало разговаривал и много дрался. Все мальчики любят драться. Потому из них и вырастают хорошие солдаты. Правильно я говорю?
Да, он говорил правильно. Пожалуй, слишком правильно. Чем больше он улыбался, тем угрюмее становились ребята. Никто и никогда не был так терпелив с ними. И все же в дружелюбии человека в сером была непонятная им назойливость. Теперь уже никто из мальчиков не хотел заговорить первым.
— Я понимаю. Вы не хотите говорить. Это не страшно. Война скоро кончится, и мы будем разговаривать хорошо. Что будете вы после войны делать?
Ребята молчали. Но незнакомец не унимался. Никак нельзя было понять, чего же он хочет.
— Когда победит немецкая армия… — сказал незнакомец.
Ребята вздрогнули и подались назад. Незнакомец опять засмеялся.
— Я понимаю. Вы хотите, чтобы победила русская армия.
Об этом можно было бы и не спрашивать. На лицах ребят ответ был написан достаточно ясно.
— Я понимаю. Вы не хотите, чтобы победила русская армия?
Коля мотнул головой и посмотрел на друзей, как бы спрашивая их согласия.
— А вот хотим! — неожиданно сказал он и снова взглянул на друзей. — Хотим! Верно, ребята?
Алик и Маркс молча кивнули.
— Ты говоришь правду. Это хорошо, — сказал незнакомец весело. — Я тебя уважаю. Ты — рыжий, а рыжие счастливые. Может быть, действительно победит русская армия…
Незнакомец еще раз внимательно оглядел ребят и, резко повернувшись, зашагал к деревне.
— Чего он пристал? — спросил Алик.
— Фашист! — буркнул Коля. — Разве непонятно? Смотри, у него пистолет в заднем кармане.
И словно в ответ на слова Коли, человек в сером на ходу сунул руку в карман и вытащил портсигар, ярко блеснувший на солнце.
В школе стояли немцы. Занятий не было. Старые учебники хранились в погребе. Иногда ребята доставали их и читали вслух. Это было опасно. Даже в учебнике по арифметике встречались слова «СССР», «красноармеец», «советский». Расстрелять могли и за учебник по арифметике.
Через деревню на фронт проходили колонны немцев. Гул на земле и гул в небе… По-прежнему гудели, распаляя себя злобой, моторы над аэродромом. По-прежнему поднимались самолеты с русской земли и шли бомбить русскую землю. Казалось, не было силы, которая заставит их повернуть.
И вдруг в небе грянули пулеметные очереди.
Вихрем, через палисады, огородами, помчались ребята к околице. Они попадали на землю в кустах и лежа смотрели в небо. Смотреть было запрещено, за это тоже полагался расстрел.
Наверху шел бой. Медлительные бомбардировщики с крестами на крыльях, завывая, улепетывали в разные стороны. Откуда-то сверху, из-за облака, свалился на них зеленый «ястребок». Он был один. Короткой трелью он прошелся по спине «юнкерса», и тот вспыхнул сразу, как ватный. Огненным комом «юнкерс» врезался в землю где-то за лесом. Спустя некоторое время долетел грохот взрыва. А «ястребок» снова взмыл вверх и, кувыркнувшись через крыло, стал падать на спину следующему.
С аэродрома поднялись истребители. «Ястребок», словно ликуя, заплясал в небе, огрызаясь короткими очередями. Он пикировал, петлял, переворачивался и делал это так легко, так весело, что все это было похоже не на бой, а скорее на игру в пятнашки. И вдруг «ястребок» задымил и стал снижаться. Вся свора метнулась за ним, поливая из пулеметов беспомощную машину.
Ребята вскочили на ноги, забыв о том, что их могут увидеть. Они не верили, что «ястребок» может упасть. Скорее, это военная хитрость и летчик только притворяется и нарочно пускает дым.
«Ястребок», косо прочертив по макушкам деревьев, исчез. Ребята стояли, прислушиваясь. Взрыва не было.
Мальчики бросились к лесу. Никогда в жизни им не приходилось бегать так быстро. Они оступались, проваливались в колдобины, цеплялись за сучья, но не чувствовали боли ни от царапин, ни от ушибов.
«Ястребок» лежал на прогалине, уткнувшись крылом в землю. На бортах пузырилась горящая краска. Жирный тяжелый дым стлался по поляне. Летчик сидел в кабине, склонив набок голову. Руки его, залитые кровью, повисли вдоль спинки кресла.
Коля прыгнул на крыло, вскарабкался к кабине. Он потряс летчика за плечо. Голова летчика чуть качнулась.
— Скорее! Живой! — задыхаясь от дыма, крикнул Коля.
Алик и Маркс были уже рядом. Отстегнув ремни, они с трудом вытащили летчика из кабины. Осторожно спустили на траву тяжелое тело. Чтобы летчику было удобнее лежать, Алик подстелил ему под голову свою телогрейку. Маркс принес в шапке воду. И только тут ребята заметили на комбинезоне летчика дырки, много дырок, возле которых расплылись темные пятна.
Первый человек, который прилетел к ним с нашей земли, прилетел мертвым. Его убили еще в воздухе.
Когда Алик понял это, он заплакал. И, глядя на него, заплакали Маркс и Коля. Они плакали молча, не всхлипывая, не утирая слез. Они плакали, как мужчины. Если бы в эту минуту пришли фашисты, то мальчики дрались бы с ними до последнего вздоха. Руками, ногами, зубами — насмерть…
Но фашисты не пришли.
У летчика в карманах были документы и письмо. Письмо начиналось так: «Дорогой Лешенька! Мы все уже в Новосибирске. Холодина стоит такой, что сил нет. Намерзнусь за день на работе, приду домой и думаю: как же тебе, наверное, наверху холодно. Каждое воскресенье хожу на базар, ищу тебе шерсти на варежки. Теперь слава богу, нашла козий пух. Теплый, теперь такого нигде не достанешь…»
Летчика Лешу похоронили в лесу. Похоронили тайком, без памятника, чтобы не нашли немцы. Его положили в могилу в полной форме, и никто из мальчиков даже не подумал взять пистолет, потому что героев всегда хоронят с оружием.
Зима в тот год была жестокой. Немцы стали еще подозрительнее и злее. Промерзшие патрули для храбрости палили в ночь. Стреляли на шорох, на огонек цигарки, стреляли чуть ли не в собственную тень. Они смертельно боялись партизан. Выходить из деревни становилось все труднее. А выходить было нужно. Ребятам наконец удалось связаться с партизанами. Это сделал Коля. Он пропадал где-то целыми днями. Возвращался усталый, с посиневшим от холода лицом. На расспросы отвечал неопределенно или отмалчивался. Напрасно пытались Алик и Маркс узнать у него хоть что-нибудь. Коля ничего не сказал. Тогда замолчали Алик и Маркс. Они дулись, бросали на Колю сердитые взгляды, но это не помогало. Наконец даже Маркс, всегда молчаливый, тихий Маркс, не выдержал.
— Ты думаешь, что мы ничего не видим? — сказал он Коле. — Пожалуйста, думай… Мы все знаем — ты ходишь к партизанам. Верно, Алик?
— Правильно, — сказал Алик, — пусть он не врет.
— Я вру?! — крикнул Коля. — Чего я вам наврал?
— Ничего, — ответил Маркс. — Раз не говоришь правду, — значит врешь. Мы же поклялись, чтобы вместе…
— Ничего я не вру… — буркнул Коля. — Мне командир сказал: если попадешься один, то это — один, а если трое, то это — трое. Будут одного мучить или троих — есть разница? Я про вас говорил. Он сказал, до времени…
— Тогда мы сами найдем, — спокойно сказал Маркс.
— Не нужно искать! — зашептал Коля. — Я должен был вам завтра сказать. Завтра повезем партизанам продукты.
— Здорово! Молодец, рыжик! — Алик, мгновенно забывший все обиды, хлопнул по плечу Маркса. — Это годится, верно, Марик?
Маркс молча кивнул. Он и так уже сказал сегодня слов больше, чем обычно говорил за неделю.
С этого дня ребята постоянно помогали партизанам. Оказалось, что в деревне не так уж мало людей, которые связаны с партизанами. Они передавали ребятам продукты и одежду, а те отвозили все это в лес и оставляли в условленных местах. Это было настоящее дело. И все же… Продукты… Горбушкой хлеба фашиста не убьешь. Их убивают из автоматов. А мальчики пока могли только мечтать об оружии.
И вот пришло первое боевое задание.
Как звонко поют лыжи на мерзлом снегу! Но песня эта — предатель. Как хороши голубые дороги в зимнем лесу! Свежая, морозная луна серебрит ели… Но свет луны — только помеха. Лучше всего, если пасмурно небо, если буран, если темень. Чем хуже — тем лучше: немцы боятся темноты. Давно ли даже в летний день лес казался мальчикам загадочным, таинственным. Но пришла война. Все изменилось на этой земле. Привидения и колдуны, которыми когда-то пугал ребят Алик, затаились до лучших, мирных времен. Сейчас в лесу чувствуешь себя безопаснее, чем в собственном доме.
По притихшему ночному лесу пробирались на лыжах трое ребят. И если они боялись, то вовсе не одиночества. Скорее, они боялись кого-нибудь встретить.
Вот и опушка. Впереди расстилается темное поле. Оно кажется мертвым. Но вот порыв ветра приносит какой-то металлический звук… вспыхнул и сразу погас крошечный светлячок… чуть слышно тарахтит не то танк, не то трактор. Там — аэродром.
Мальчики, сидя в кустах, трут одеревеневшие щеки, суют руки под мышки и снова трут. Хуже всего ногам: от ступней чуть ли не до колен разбежались морозные иголки. Хорошо бы побороться или просто встать да попрыгать… Но этого делать нельзя — могут услышать.
И вот оно наконец! Издалека доносится басовитый гул. Он приближается, опускается все ниже и ниже и плотно обволакивает все вокруг.
А поле притаилось — молчит.
Уже над самой головой ревут моторы.
Поле молчит.
Тогда Коля выхватывает ракетницу и стреляет в черное небо. Маленькая звездочка летит над полем, разгораясь все ярче, и неожиданно гаснет. Но ее заметили. Где-то наверху начинает петь сирена. Она набирает силу, вот уже она не поет, а визжит все громче, все пронзительнее, и тогда становится понятно, что это не сирена. Это бомба.
На середине поля взметнулся вверх огненный язык, осветив присмиревшие самолеты с крестами на крыльях. И внезапно поле оживает. Огненные трассы пулеметов взмывают вверх. Вспыхивают прожекторы. Сухо и деловито тявкают зенитки. В небе мигают огоньки разрывов. А сирены вверху визжат не переставая, и на поле пачками рвутся бомбы. Где-то на краю аэродрома вздымается в небо огненный столб и повисает в воздухе. Попали в бензохранилище.
На лицах у ребят пляшут багровые отсветы. Снег, сбитый воздушной волной с дерева, осыпается на них целыми сугробами. Но они ничего не замечают.
— Дай мне! — кричит Алик на ухо Коле.
Коля протягивает ему ракетницу. Алик вскакивает на ноги и посылает в поле еще одну, уже бесполезную и теперь едва заметную звездочку.
Трудно быть матерью партизана. Он еще не взрослый, этот партизан, но уже и не ребенок. Он умеет ненавидеть, как большой, и может оступиться, как маленький. Он надувает губы, хмурится, отмалчивается — хранит свою военную тайну. Да разве от матери скроешься! И если отпускает она его по ночам, то вовсе не потому, что хочет, а потому, что знает — все равно уйдет.
В избе Маркса темно. Дружно посапывают у стенки малыши. Спит и Маркс. Только мать не спит. Встретила она сына поздно ночью, поплакала на радостях, что живой остался. Вот ведь радости теперь какие — только плакать… Лежит она в темноте с открытыми глазами и думает: как уберечь мальчика? что сказать? что сделать? Он говорит: нужно! Она и сама знает, что нужно. А если убьют, тогда как…
Так ничего и не придумав, она засыпает беспокойным сном.
Утром кто-то осторожно постучал в дверь. Маркс соскочил с кровати. Снова стук — тихий, скребущийся. Немцы так не стучат.
— Кто там?
— Откройте скорее. Свой…
Маркс приоткрыл дверь. На пороге, озираясь, стоял человек в старой шинели без хлястика, в потрепанной ушанке со звездочкой.
— Хозяин, спрячь на часок, фашисты…
Маркс молча посторонился. Человек вбежал в избу и остановился посреди комнаты, озираясь. Только сейчас Маркс разглядел два кубика на петлицах: лейтенант.
— Хоть до вечера… — жалобно сказал лейтенант.
Маркс кивнул.
Лейтенант подошел к окну, осторожно выглянул на улицу из-за занавески.
— Не бойтесь, товарищ лейтенант, — сказал Маркс. — К нам еще ни разу не заходили. Вы, наверное, голодный…
— Я не боюсь, — ответил лейтенант. — Понятно, что свои, — он сел за стол, Маркс поставил перед ним чашку с картошкой.
— Спасибо, хозяин, — сказал лейтенант.
Под окном послышались шаги. Маркс подбежал к окну.
— Немцы! К нам идут! Прячьтесь вон туда!
Лейтенант улыбнулся и направился к двери. Наверное, он сошел с ума от страха!
— Немцы же, немцы! Прячьтесь скорее, товарищ лейтенант!
Маркс бросился к двери, оттолкнул лейтенанта в глубь комнаты. Он во что бы то ни стало должен был спасти этого человека. Пусть сумасшедшего, но все-таки своего, русского командира. Маркс выскочил на крыльцо и, захлопнув дверь, прислонился к ней спиной.
Четверо солдат шли от калитки к дому.
— Сюда нельзя, никого нет дома! — крикнул Маркс, ничего уже не соображая.
Толчок в спину сшиб его с крыльца. Маркс упал на землю. На пороге стоял сумасшедший лейтенант. Солдаты взяли автоматы на изготовку.
— Festhalten! — сказал лейтенант. — In die Коmendatur einbringen, Gelen und Schimke, gehen wir weiter[1].
В тот же день арестовали Колю и Алика.
Все трое сидели в комендатуре, прижавшись спинами к стене маленькой грязной комнаты, когда грохнул засов и на пороге появился длинноногий офицер. Щурясь, он оглядывал полутемное помещение. И вдруг ребята услышали знакомый голос.
— Очень рад буду поговорить со своими старыми знакомыми.
На пороге стоял человек в сером. Только теперь он был не в костюме, а в кителе с витыми погонами.
Тощий солдат в очках привел ребят в комнату с зарешеченными окнами. Их усадили на скамью, рядом. Улыбчивый офицер сел за стол.
— Как это так? — сказал офицер. — Я теряю много времени. Я знакомлюсь с русскими мальчиками. Но эти мальчики оказываются врагами немецкой армии. Они укрывают коммунистов.
Ребята, отвернувшись от офицера, смотрели в стену.
— Но я всегда хотел с вами хорошо разговаривать. Вы скажете, кто из вашей деревни с партизанами связан, я прощу вам вашу вину.
Ребята молчали.
— Я понимаю. Вы и я не очень большие друзья. Но нужно разговаривать. Иначе будет очень плохо.
— Ничего мы не скажем… Все равно вас всех поубивают. Лучше бей, фашист! — крикнул Коля.
Офицер поморщился.
— Ты грубый мальчик. Тебя надо выпороть. Но я не бью детей. Ганс!..
— Ja wohl, Herr Sturmbahnführer![2]
Тощий солдат подошел к ребятам, наотмашь хлестнул Колю по лицу и снова сел.
Алик и Маркс, поддерживая Колю, поднялись с места. Они стояли, прислонившись спиной к стене, и молча смотрели на офицера.
— Pass auf, wie sie schanen. Nur die Russen können so schanen. — Офицер откинулся на спинку стула. — Mein Gott, wie überdrüssig mir diese Fanatiker sind![3]
— Wie es mir scheint, sie haben die Absicht zu schweigen. Herr Schturmbahnführer[4].
— Sie werden heute noch, oder morgen antworten, — брезгливо проговорил офицер. — Sie sind nur Kinder. Bring mir Kaffe, Hans. Heute fühle ich mich etwas müde[5].
Господин штурмбаннфюрер ошибся. Они не сказали ничего.
БЕССТРАШНАЯ ЮТА
— Мне иногда кажется, что все сон. Надо только проснуться, открыть глаза — и все исчезнет. Война. Кровь. Голод. Землянки в лесу… — Женя вздохнула. — Все исчезнет. Будет так, как до войны.
— И я исчезну?
— Нет. Ты останешься, Ютик. Удивительное у тебя имя — Ютик, Юта.
Девушка и девочка сидели, прислонившись к толстому стволу сосны. Они укрылись вдвоем одним ватником, чтобы не простыть, тесно прижались друг к другу. Сосна за их спиной, казалось, источала накопленное за день тепло. Пахло хвоей, смолой, грибами.
Солнце село. В темном небе засветлели далекие звезды. Похолодало. Давно бы пора устраиваться на ночь. Но в землянку, хранящую запахи свежевырытой земли, спускаться не хотелось.
— Это я сама себя назвала Ютой, — сказала девочка. — Настоящее мое имя тоже чудное — Ия. И я, и ты, и он, и мы, и вы, и они. Ия! Смешно, верно? — она улыбнулась. — Лет пять мне тогда было, а может, и шесть. В общем, еще в детский сад ходила. И вот рассказывали нам сказку про девочку, которую звали Ютой. Я уж и сказку-то ту не помню. Помню только, что она погибла, девочка Юта, спасая кого-то. Захотелось мне тоже… спасать людей! Я и стала называть себя Ютой. И дома к этому имени привыкли. И в школе: Юта и Юта.
Женя поправила ватник, укрывая подругу. Они были очень разные — Женя и Юта. Только партизанский лес, суровая жизнь, борьба, которая так сближает людей, могли свести их вместе.
Крупная, спокойная, медлительная в движениях, Женя казалась вялой. И только тот, кто знал ее ближе, понимал, как обманчива внешность этой двадцатилетней девушки.
А Юта — белокурая, синеглазая, маленькая, выглядела рядом с Женей еще меньше. Поражали ее подвижность, неутомимость, готовность в любую минуту сорваться с места, куда-то бежать, что-то делать.
— Между прочим, знаешь, что означает имя Ия? — Юта повернула к подруге лицо, казавшееся в темноте расплывчатым пятном.
— Нет.
— Фиалка. Это, кажется, по-грузински так. Меня иногда в детстве Фиалочкой называли. Только это было давным-давно…
Девушки помолчали, думая каждая о своем. Потом Женя вдруг спросила:
— Ты не боишься?
— Чего?
— Ну… погибнуть…
— Нет.
— А я боюсь. Жить очень хочется.
— Все равно как?
— Нет. Как до войны. Только еще лучше.
— И чтобы никаких фашистов!
— Никаких фашистов.
— Так всем хочется, — строго сказала Юта.
— А чего ты боишься? — спросила Женя.
— Ничего.
— Совсем?
Юта подумала.
— Нет, боюсь. Боюсь, что война окончится, а я так и не уничтожу ни одного фашиста. Не дают мне оружия, Женечка. Сколько просила и у командира и у комиссара. Не дают! Маленькая, говорят. Подрасти надо. А может, я так никогда и не подрасту. Верно? Может, я всю жизнь и буду такого росточка. Верно? Что ж, мне так и не дадут винтовку? Обидно даже.
— Не огорчайся, Ютик. Сколько тебе?
— Ну, четырнадцать… Возраст тут ни при чем. Мне подрасти велят, а не постареть.
Они снова замолчали. Кругом было тихо-тихо. Над головами перемигивались холодные осенние звезды, едва слышно шептались сосны. Иногда где-то неподалеку, верно, у дозорных, легонько звякало оружие. Такое желанное, что от одной мысли о нем сладко сжималось девчоночье сердце.
Рядом хрустнул сушняк. Из темноты появилась чья-то фигура.
Подруги узнали комиссара.
— Не спите? — комиссар присел возле них на корточки, пошуршал листком бумаги, сворачивая «козью ножку». — Пора, девочки, на боковую. Тебя, Юта, завтра рано разбудим. Дело есть.
В избе на окраине деревни сидела за столом женщина. На исхудалом, в морщинах, лице застыло выражение печальной растерянности, подавленности. Сдвинув на плечи платок, она брала темными сухими пальцами горячие картофелины из глиняной чашки и, макая их в рассыпанную на столе крупную желтоватую соль, медленно ела. Возле, на лавке, лежала тощая торба из застиранной холстины.
Наевшись, женщина вздохнула, утерла рот концом платка, посмотрела в окно. Меркнул пасмурный осенний день. Что-то мокрое сыпалось с неба, не поймешь — снег ли с дождем, дождь ли со снегом.
— Спасибо, — промолвила женщина и опять вздохнула.
С печки спустились ноги в заплатанных валенках. Седой ветхий дед в кацавейке сполз на пол, подошел к столу, опустился на лавку.
— Ночуй. Куда пойдешь на ночь глядя, в такую мозглятину?
— Глаза бы мои ни на что не глядели, — устало сказала женщина. — Муж мой знал бы, что женушка его по миру ходит, живет подаянием! Господи!.. А что было делать? На фрицев работать? Окопы рыть? Чтоб по нашим войскам, по мужу моему из этих окопов стреляли? Я и ушла. Дочку малую в чужой деревне у бабки одной оставила. А сама скитаюсь. Чего принесу, того и поедят… Дед, вернется когда-нибудь жизнь? Или так уж и погибать под немцем?
Дед пожевал губами.
— Третий год маемся. Натерпелись… — он покосился на дверь и зашептал: — А, слышь, все врет ведь фашист, будто Москва взята и Ленинград. Ленинград, слышь, стоит, только обложен кругом нечистой силой, и голодуха там… А уж Москва и подавно наша. Надейся, бабонька! А по дорогам ходи сторожко, а то они нонче девок и баб в Германию угоняют.
Дед поднялся, задернул оконную занавеску, нашарил на полке коробок спичек, зажег коптилку. Керосину на лампу не хватало. Электролиния давно была порушена. Починили ее и провели свет только в те избы, где жили офицеры фашистского гарнизона. Послонявшись по избе, дед молча накинул полушубок, нахлобучил шапку и побрел в сени.
Женщина сидела в тяжком раздумье.
Скрипнула дверь.
— Что, дедушка, все моросит? — не поворачивая головы, спросила женщина.
Ответа не было.
Она обернулась тревожно.
— Кто там? — приподняла коптилку, чтобы лучше видеть.
В дверях стоял мальчик лет двенадцати в старом потертом полупальто, подпоясанном ремешком. Брюки заправлены в сапоги. На голове, набекрень, кубанка с продранным мехом.
— Тебе чего? — спросила женщина. — Хозяев дома нет.
Мальчик шагнул к столу. Облепленные снегом и грязью сапоги оставляли на полу мокрые следы.
Коптилка осветила детское лицо с заостренным подбородком, с прозрачными синими глазами. Белокурый чубчик свешивался из-под кубанки. На худенькой щеке полоса грязи.
Женщина вгляделась и вдруг вскрикнула изумленно:
— Юта! Как ты сюда попала?
— Откуда вы меня знаете? — простуженно, с хрипотцой, спросил мальчишка.
Женщина заволновалась:
— Как же мне тебя не знать, Юточка? Тетя Поля я, доченька! Неужто не узнаешь? Мы рядом жили в Петергофе, пока вы в Ленинград не уехали. Комнаты даже были смежные…
— Нет, вы не знаете меня! — тихо, но твердо сказал мальчишка. — Совсем не знаете! Ни в каком Петергофе я не жила и с вами не знакома.
Синие глаза блеснули непреклонно и покосились на картошку в глиняной чашке.
Женщина перехватила этот взгляд.
— Есть хочешь? Ты садись… садись…
Девочка в мальчишечьей одежде присела на лавку.
Маленькая, обветренная, покрасневшая от холода рука поспешно схватила картофелину и понесла ее ко рту, не посолив. Девочка была очень голодна.
— Да откуда ты, Юточка? — зашептала женщина растерянно. — Вот уж неожиданность! А я подумала, мальчик нищий. Много теперь по дорогам людей бродит… Мама-то твоя где? В Ленинграде?
Опустились ресницы, слегка склонилась голова. Кивнула? Или просто так?
— Голод там, говорят, в Ленинграде. Страшный голод.
— Ничего… Перетерпят как-нибудь, — пробормотала девочка и встала. — Спасибо.
— Ни молока, ни чая нет. Хоть теплой воды из чугуна глотни. Сейчас ковшик найду.
— Не надо! Я пойду, — девочка настороженно оглянулась на занавешенное окно, шагнула к двери.
— И куда же ты сейчас? — робко спросила женщина. Жалость, страх за девочку сжали сердце: «Темно на улице, холодно, ноги, наверно, мокрые…»
— Куда надо, — последовал скупой ответ.
— Не обижают тебя там, Юточка? — она сделала ударение на слове «там». — Там. Ну, где ты живешь.
— Нет. Никто меня не обижает. Ни меня, ни… Юту, — легкая улыбка мелькнула в углах губ.
И тут же рот сжался, лицо стало равнодушно-неприступным, вся фигурка неуловимо напряглась, как натянутая струна.
— Ты что? — женщина испуганно оглянулась и охнула приглушенно: в избе стоял дед. И как вошел неслышно!
Тетя Поля заговорила громко, с подчеркнутой небрежностью:
— Дедушка, тут парнишка… попить зашел. Прохожий. Возьми, малец, на дорожку, — торопливо порывшись в торбе, она протянула девочке сухую горбушку.
Девочка взяла, кивнула старику и выскользнула за дверь.
Почти тотчас в сенях грохотнуло ведро. Вошла хозяйка избы, Нюша.
— Ктой-то тут был? — спросила она тревожно. — Мимо нас прошмыгнул в сенках.
— Да просто мальчонка нищий. Дед вон видал, — тетя Поля села на лавку, опустила бессильно руки. — И уж всего-то мы боимся! Как зайцы все равно стали… Заночую я, Нюша?
Дед возился у печки, зачем-то осматривая свои валенки.
— Ночуй, ночуй, — отозвался он. — Я ж тебе сразу сказал. — И вдруг подмигнул с веселой усмешкой: — А может, в лес побежишь, а?
— Чего ты, отец? — разбиравшая постель Нюша остановилась с подушкой в руках. — Женщина устала, измучилась, а ты с какими-то шутками!
— А я что? — поглаживая бороду, сказал старик. — Я — ничего. Просто к тому говорю, что не все зайцы-то! Бывает, что и вовсе махонькие, а ни темень, ни стужа им нипочем, и они свое дело свершают.
Поля смотрела на внезапно повеселевшего старика подозрительно. На что он намекал? Чего слышал? Может, все время, пока была здесь Юта, стоял под дверью?
— Теперь-то уж далеко успела уйти! — вырвалось нечаянно вслух.
— Кто успела уйти? — спросила Нюша.
Дед хихикнул.
Поля смутилась, перепугалась:
— Про… про товарку свою говорю. С которой шли сегодня вместе.
Она легла, закутав платком голову, крепко сомкнула веки. Но заснуть не могла, а все думала и думала, утирая слезы. Про мужа своего думала, как он воюет, живой ли еще и не попал ли в плен?
Про дочку. Про себя. А больше всего про эту девочку, которую знала она такой веселой, беззаботной, счастливой и которая теперь пробирается где-то по лесным тропам, соскальзывая в овраги, замерзшая, голодная и… непреклонная! Она ведь и прежде, маленькой (если, конечно, сейчас считать ее большой), была решительная и смелая.
Как ни старалась женщина вести себя тихо, дед, хоть и глуховатый, видно, что-то услышал.
Вдруг он проскрипел с печи:
— Не реви, Пелагея! Надейся! Не устоять врагу ни за что! Это уж так оно и будет!
— Но когда же? Когда? — прошептала она с отчаянием.
Чуть не под утро уснула жена, а может быть, уже и вдова красноармейца, ставшая побирушкой, чтобы не работать на врага. Но спать пришлось недолго.
Сильный шум на улице, выстрелы, крики заставили всех вскочить.
Дед соскользнул с печки, будто и вовсе не спал, вытащил из-под лавки топор на непомерно длинном топорище. «Началось! Помогите нам, святые угодники!» — и выбежал из избы в одной кацавейке.
На краю деревни завязался бой. Фашисты бежали, отстреливаясь. Заполыхала подожженная ими изба. Дед бросился на огонь и ударил со всего маху какого-то фашиста по голове.
Озаренные пожаром, перебегали вдоль заборов и плетней партизаны, стреляя на ходу, теснили фашистов. А на самом краю села, возле одинокой ветлы, стояла Юта, одинокая и озябшая. Она стояла молча и неподвижно, жадно следя за всем, что творилось в деревне. Больше всего хотелось девочке сжимать сейчас в руках винтовку или автомат или какой ни на есть, хоть самый маленький, пистолет и идти вместе со всеми в атаку.
Но оружия не было. Ее считали маленькой. Она должна была сперва подрасти.
Тяжелая корзинка оттягивала руку. Ее надо доставить в условное место группе партизан-подрывников.
Доставку поручили Юте.
Маленькая, незаметная, она где хочешь проберется. Кто на нее обратит внимание! Идет себе девчонка-побирушка с корзинкою. В корзинке тряпье, куски хлеба, огурцы соленые. Все вместе навалено. Неаппетитно. Даже свинья-фашист и тот вряд ли позарится на побирушкино добро. А под тем добром желтоватые брусочки — взрывчатка — тол. Поди догадайся!
А тяжелая корзинка! Хорошо еще, что рядом шагает Женя. У нее совсем другое задание, но вышло так, что часть пути можно идти вместе.
Тропинка, чуть припорошенная первым снежком, вилась меж обнаженных стволов. Верхушки сосен гудели под ветром, но внизу, в чаще, было тихо. Плотные серые облака бежали, почти касаясь деревьев.
Тяжелую корзинку несли по очереди. Перекидывались вполголоса короткими фразами. Вблизи села вышли из лесу на проселочную дорогу. Захлюпала под ногами грязь. Дорога хоть и была пустынной, заброшенной, все же разговоры прекратили. Шли молча, быстрым, но неторопливым шагом.
Внезапно перед девушками возник фашистский патруль. Солдаты, в ненавистной серо-зеленой форме появились будто из-под земли. Может быть, они прочесывали этот участок леса и, увидев прохожих, стремительно выскочили на дорогу.
— Хальт! Стоять! На место!
Девушек окружили. Корзинка была у Жени.
«Зачем я ей отдала? — с ужасом подумала Юта. — Если они начнут шарить, найдут…»
Веснушчатый немец в квадратных очках заглянул в корзинку, поморщился брезгливо. Потом схватил ее, с явным намерением отшвырнуть подальше, и удивленно опустил руку:
— Швер! Тяжелый вес!
Полетели на землю куски хлеба, кривые соленые огурцы, тряпье. Увесисто шлепнулись брусочки тола.
— Партизан! — взвизгнул немец и ударил Женю по лицу.
Женькины очки упали в грязь.
На мгновение у Юты потемнело в глазах, словно это ее ударили. Она ощутила солоноватый вкус во рту: из крепко прикушенной губы шла кровь. И вдруг поняла: «Это конец! Живыми от фашиста не уйти».
Жене скрутили руки за спиной. Она оглянулась, близоруко щурясь без очков, и вдруг громко, со злобой, крикнула:
— Пшла вон, побирушка! У-у-у, стерва!
Юта отшатнулась от неожиданности, замерла, по-детски приоткрыв рот.
Немцы загалдели:
— Партизан!., партизан!..
— Привязалась ко мне! — закричала Женя. — Побирушка! Из-за тебя, дуры, и я попалась, — Женя плюнула в Ютину сторону.
— У-у-у, чтоб тебя!..
Юта поняла: Женя пытается ее спасти, потому и гонит и ругает со злостью. А немцы? Неужели поверят?
Немцы поверили.
Веснушчатый, в квадратных очках, замахнулся на Юту автоматом.
— Пшоль, пшоль!!
Вот кому разбить бы очки камнем!
Но Юта не смела даже шевельнуться. В гневных выкриках Жени она слышала приказ: «Молчи! Молчи! Уйди! Доберись до наших! Расскажи! Отомсти!»
Веснушчатый побросал обратно в корзинку толовые шашки. Женю повели, толкая прикладом в спину.
А Юта стояла на дороге. Ноги ее дрожали.
«Женечка! Женечка! Подружка моя!.. Броситься на фашистов, бить, кусать, царапать… Нельзя! Нельзя! Женю не спасешь, а погибнуть просто так, ничего не совершив, не убив ни одного врага… Оружие! Винтовку! Автомат!.. Хоть что-нибудь!»
Женю увели, а Юта стояла на дороге, оцепенев от ужаса и горя.
Очнувшись, она бросилась по скользкой обочине следом за подругой. Но Женю уже увели в село.
Юта заплакала.
Отряд расформировали. Часть бойцов после освобождения Ленинградской области влилась в ряды Советской Армии, часть возвращалась к мирному труду: так много нужно восстанавливать, строить заново! А небольшая группа в триста человек готовилась к трудному переходу в тыл фашистам на все еще занятую ими территорию Советской Эстонии.
Юту настойчиво отправляли в Ленинград. Она отказалась. Совсем недавно ее приняли в комсомол и наконец вручили оружие — карабин. Самый настоящий карабин. И вот теперь, когда в руках у нее оружие, которым можно разить врага, ее гонят из отряда. Заставляют ехать в Ленинград! Вернуть карабин?!
А Женя, которую расстреляли фашисты? Разве не поклялась Юта отомстить за смерть подруги? Нет, она ни за что не поедет ни в какой Ленинград. Она пойдет в Эстонию, будет драться с врагом. Она отомстит!
И упрямая девочка убедила. Ее оставили в отряде.
Был студеный февраль. Над Чудским озером свистел ветер, закручивал снежные вихри, гнал их меж ледяных торосов, рассыпал сухой пылью и вновь закручивал в белые подвижные жгуты.
Отряд в триста человек продвигался по льду. Люди, одетые в белые маскировочные халаты, шли медленно. Устали. Ветер хлестал по лицам, забивал рот, не давал дышать. Люди отворачивались, чтобы хоть на секунду перевести дыхание, пробовали идти спиной к ветру, но спотыкались на торосах, оступались, падали.
— Тьфу, нечистая сила! — тихо выругался пожилой партизан.
— Экой ветрила! Так и жжет!
И тотчас рядом раздался тонкий голосок:
— Не ворчи, дядя! А то не выйдет из тебя толковой старухи!
— Ох, эта Ютка! Еще и шутит! В чем только сила держится?
— Наверно, в носу, — серьезно ответила Юта. — Больно уж твердый у меня кончик носа!
Кругом приглушенно смеялись, А пожилой сказал озабоченно:
— А ну, сей секунд потри! Отморозить недолго…
Юта послушно подхватила огромной варежкой горсть сухого мелкого снега и яростно начала тереть кончик носа.
Наступила ночь. Отряд все шел и шел, пользуясь союзницей-темнотой. Ветер стих; стало немного легче. Но люди устали, как слепые, спотыкались о торосы, шли, с трудом передвигая одеревеневшие ноги. Шли молча — языки не ворочались. Казалось, вот-вот отряд выдохнется, обессиленные партизаны полягут на лед.
И вдруг слабый голосок неуверенно вывел:
Странно зазвучала эта веселая пионерская песенка среди ледяных заснеженных торосов трескучей февральской ночью. Пела Юта. Пела тихо, срывающимся на морозе голосом:
Удивительная песня! Солнце, костер, углей сиянье… Ведь все это было, было… И все это будет! Непременно будет! Не зря же дни и ночи дерутся они с врагом и сейчас вот идут по чудскому льду, навстречу ветру, может быть, навстречу смерти, но непременно навстречу победе! Не все вернутся домой. Пионеры у зажженных костров там, в далеком будущем, вспомнят погибших добрым словом и добрым делом. И новые прекрасные люди в новом прекрасном, ими построенном мире скажут о павших в этих боях: они жили, боролись и погибли, как герои. Вечная память бойцам, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
И тверже становится шаг, поднимаются головы, воспаленные глаза вглядываются в ночную мглу.
Ах, девчонка, девчонка, если бы знала ты, какие струны затронула старая веселая песенка в сердцах товарищей по оружию!
На исходе вторых суток вышли на эстонский берег. Люди шатались от усталости.
Валенки, покрытые снежной коркой, казались пудовыми. Черный береговой лес, подступивший из вечерней мглы прямо к ледяному озеру, был зловещ и негостеприимен. В каждом темном пятне, в каждом стволе, в изгибах заснеженных веток чудился враг. Что знал отряд про этот берег? Ничего. Надо было идти на ощупь. Но, чтобы не рисковать отрядом, послать сначала разведку.
— Юта! Жива?
— Жива.
Девочка лежала на снегу, уткнув лицо в согнутую руку.
— Не замерзла? — командир склонился над ней. Она хотела встать. — Лежи, лежи, — он присел рядом. — Ноги-то гудут?
— Как телеграфные столбы.
Командир улыбнулся.
— Не захоронила веселье под чудским ледком?
— Оно живучее.
— А идти можешь?
— Забыли что? Может, песню забыли на том берегу? Так я слетаю.
— Добро!
В одной из изб разбросанного хутора Ростой шла гулянка. Там были тепло и еда. Тепло и еда — то, чего так недоставало усталым партизанам.
Отряд окружил хутор. Хмельных гостей согнали в одно место. Выставили караулы. Наскоро перекусив, бойцы полегли спать. И никто в суете не заметил, как один из гостей, улучив минуту, бросился в сторону и растворился в темноте.
Юта спала на полу, прижав к себе свое сокровище — карабин. Когда невдалеке гулко грохнуло несколько выстрелов, она проснулась вместе со всеми, сонно потерла глаза, не соображая где она.
С силой распахнулась дверь, и вместе с клубящимся морозным паром в избу ворвался молодой партизан:
— Немцы!
— В ружье! — скомандовал негромко командир.
Партизаны повскакали и кинулись к дверям. Юта побежала вместе с ними, но командир остановил ее:
— Останься в избе с девчатами! Готовьте перевязочный материал. Ждите приказа.
Она осталась с несколькими санитарками в избе. Снаружи, со стороны озера, залаял, захлебываясь короткими очередями, пулемет. Ему ответил другой, со стороны леса. Гремела беспорядочная ружейная пальба. В нее вплетались глухие трещотки автоматов.
Идет бой.
Идет бой. А она сидит здесь, будто девчата сами не справятся с бинтами и индивидуальными пакетами. На то они и санитарки!
Сжав карабин обеими руками, она шагнула к двери и выбежала наружу.
«Я иду, Женя, подружка моя. Иду мстить!»
Партизаны пошли в атаку, и вместе с ними пошла бесстрашная маленькая партизанка Юта Бондаровская.
Вражеская пуля настигла ее на краю леса, когда уже была добыта победа в бою. Юта упала в снег и замерла с карабином в руках, лицом к врагу, будто все еще шла в атаку.
СЫНОК
В жаркий воскресный день я сидел на берегу Финского залива и наслаждался тишиной. Это было, пожалуй, единственное место, где пляж, даже по воскресеньям, не оглашался звонкими голосами молодежи, где не раздавались глухие удары по волейбольному мячу, не слышался визг ребятишек.
Здесь было тихо, и меня это не удивляло. Я понимал, чем вызвана такая тишина. От берега и до самого шоссе тянулось большое тенистое кладбище. И люди старались не нарушать торжественно-печальный покой этого места. Только жадные чайки, с лета падая за добычей в воду, издавали пронзительный писк.
Солнце пошло на закат, пора было возвращаться домой. Я взглянул на часы — автобус в Ленинград уходил через сорок минут. Можно было не торопиться, и я решил побродить по кладбищу.
Одна из кладбищенских тропок привела меня к зеленой свежевыкрашенной решетке. За решеткой я увидел усыпанную цветами могилу.
На обелиске было написано:
Белая черемуха низко склонилась над могилой мальчика. Дерево было буйным, непокорно раскидистым. Я сорвал густо цветущую ветку и положил ее на могилу.
«Мальчик, совсем еще ребенок! — с горечью подумал я. — Проклятая война!»
Я снова взглянул на обелиск и встретился с пристальным взглядом светлых мальчишеских глаз. От неожиданности я вздрогнул и тут же понял, почему не заметил сразу прикрепленного к обелиску портрета мальчика. Весь портрет был покрыт цветами. Свободным оставался только узенький просвет, через который разведчик Великой Отечественной войны Георгий Антоненко упорно, не мигая, глядел сегодня на мир.
Я собирался уже уходить, когда услышал за спиной шаги. У решетки стоял какой-то человек и пристально смотрел на меня. Должно быть, он видел, как я положил на могилу мальчика ветку черемухи. На широкие плечи незнакомца был накинут морской китель. Человек молча прошел внутрь ограды, сел на узенькую скамейку и облокотился на крохотный, врытый в землю столик.
Я понимал, что мне надо уйти, что я здесь лишний, но, сам не зная почему, сказал:
— Ужасно! Мальчик… пионер… Ничего не успел сделать и уж погиб…
Серые глаза незнакомца вдруг потемнели, и только сейчас я заметил, что смуглую щеку его прорезал глубокий рубец.
— «Ничего не успел сделать!» — повторил он мою фразу. — Да что вы знаете о нем, чтобы говорить такое? Что?!
— Я ничего не знаю о нем, но в четырнадцать лет…
— Где вы были во время войны? — перебил меня моряк.
— В Ленинграде…
— Значит, вы помните, как фрицы обстреливали наш город?
— Еще бы! Сколько раз попадал под обстрел! Чудом жив остался. Случайно.
— Случайно? А может быть, вы и сотни других ленинградцев потому и живы сегодня, что жил в Петергофе[6] пионер Жора Антоненко! Потому что не захотел он эвакуироваться в тихий тыл, а остался у стен своего пылающего города!..
— И все же непонятно, как мог спасти меня от смерти неизвестный мне мальчик. Когда? При каких обстоятельствах?
Моряк невесело усмехнулся, вздохнул и вдруг повелительным жестом указал мне на место рядом с собой. Я сел и ждал, что будет дальше. Я почти не сомневался, что услышу сейчас рассказ о мальчике. И не ошибся. Я узнал историю петергофского пионера и записал рассказ моряка слово в слово. Вот он, этот рассказ.
— Война застала меня на флоте старшиной первой статьи. А вскорости, если не ошибаюсь, в конце августа, списали меня в морскую пехоту и назначили командиром полковой разведки. Это были горькие дни. Мы отступали. И докатился наш полк в сентябре от Пскова до Петергофа. Вот тогда я и увидел впервые у нас в штабе Жору, Георгия Антоненко. Поначалу командир полка отказался даже разговаривать с ним. Война — не парад! Нужны солдаты, а не юные барабанщики!
Вышел Антоненко из штаба, а куда идти — не знает. Мать эвакуировалась в Ораниенбаум, в Петергофе — немцы. И решил он заночевать в лесу, в сторожке, чтобы утром пораньше снова прийти в штаб. Потому что не терял мальчик надежды уговорить полковника.
Что случилось дальше, узнал я от Жоры дней пять спустя, когда он уже был в моей разведгруппе. А случилось с ним вот что. В сумерки, по дороге в сторожку, встретил он знакомую бабку — тетю Улю. Она работала в Петергофе, в заводском общежитии. Ее весь Петергоф знал. Почему? А потому, что в этом городе она была единственным неграмотным человеком. Не умела ни писать, ни читать. Сколько раз уговаривали ее учиться, старушка только посмеивалась:
— Я и без грамоты, родненькие, не плохо живу. Зарплату мне платят, как грамотной. Дай бог здоровья Советской власти!
Это у нее была постоянная присказка: «Дай бог здоровья Советской власти!»
И вот сейчас Жора встретил ее в столь необычном месте. Мальчик не удивился. За последние дни все так изменилось, так перемешалось, что ничему не удивлялся. Оказалось, что старушка бежала из Петергофа и сейчас пробиралась в Ораниенбаум.
— В Ораниенбаум, тетя Уля, — сказал Жора, — надо в другую сторону. Заблудились вы…
И он объяснил ей, как пройти менее опасной дорогой. Старушка долго благодарила парнишку, называла себя темной, неграмотной дурой, ругала по-всякому немцев, а потом спросила:
— А ты, родненький, что здесь делаешь, в лесу?
Мальчику не хотелось открывать свое тайное убежище, и он сказал, что на опушке у него назначена встреча с его другом — Лешкой Зайцевым. Они будут пробираться в Ленинград.
Когда паренек добрался до сторожки, в лесу уже стемнело. Он постелил в углу свое поношенное серое пальтишко и улегся. Где-то поблизости немцы вели минометный огонь, из Кронштадта била наша тяжелая артиллерия, в черном небе гудел самолет и рвались огненными брызгами зенитки. Невозможно было уснуть в таком грохоте, и Жора вышел из сторожки. В этот момент в небе повисла осветительная ракета, и он увидел поблизости какую-то фигуру. Это было так неожиданно, что мальчик не поверил собственным глазам. Он уже знал, как обманчиво все выглядит при мертвом, зеленоватом свете ракеты. Это мог быть человек, но мог быть и обыкновенный куст… Где-то на шоссе грохнул снаряд и одновременно со взрывом погасла в небе ракета. Мгновенно все погрузилось в непроглядную темь. Человек или куст? Вдруг враг? Немецкий разведчик? Жора распластался на земле, отполз немного в сторону и выкрикнул на всякий случай:
— Кто такой? Стрелять буду!
— Свои, свои, батюшка, не стреляй! Заблудилась я…
Женский голос показался Жоре знакомым.
— Кто такая? — снова выкрикнул он.
— Из Петергофа я… От немцев бежала… заблудилась…
Теперь Жора узнал этот голос.
— Тетя Уля, вы!
— Я, родненький, я, — забормотала старушка. — А ты откуда меня знаешь?
— Я вас по голосу узнал. Это опять я, Жора Антоненко. Идите сюда. Здесь можно переночевать.
В сторожке тетя Уля рассказала, как она по дороге в Ораниенбаум сбилась с пути и снова попала в тот же лес.
— Надо же! Второй раз встретились! Я думала, ты уже к Питеру шагаешь, а ты эва где…
— Лешка не пришел, а мы условились вместе, — выкручивался Жора.
Перед тем как уснуть, тетя Уля долго ругала фашистов:
— Глаза им надо повыкалывать, иродам! На кусочки мелкие резать!.. Ножами тупыми!..
Наконец она затихла и уснула. А Жора никак не мог забыться. Он все думал, как сделать, чтобы его зачислили в армию. И он решил написать письмо маршалу Буденному.
«Дорогой товарищ Буденный, — сочинял он лежа на полу. — Мой отец был старшим лейтенантом. Он был кавалерист. Он пал смертью храбрых во время боя. Его убили финские фашисты…»
Сочинять письмо мешала старуха. Спала она неспокойно, ворочалась и стонала. И вдруг Жора разобрал, как тетя Уля пробормотала во сне: Russiche Hund… hasse…[7]
Этому невозможно было поверить: безграмотная тетя Уля, которая не умела ни читать, ни писать, говорила во сне по-немецки.
Теперь мальчику было не до сна. Замерев, он прислушивался к каждому движению старухи, ожидая, что она снова заговорит во сне. Но старуха не произнесла больше ни единого слова. На Жору напали сомнения: не ослышался ли он? Может быть, ему только почудились немецкие слова?
На рассвете тетя Уля поднялась и снова начала расспрашивать у Жоры безопасную дорогу на Ораниенбаум.
— Я тоже решил идти в Ораниенбаум, у меня там мать, — сказал Жора. — Со мной не заблудитесь…
Они вышли из сторожки и двинулись в путь. В лесу было тихо, пахло прелым листом и грибами, пересвистывались беззаботные синицы. Невозможно было представить, что еще несколько часов назад этот мирный лес был наполнен воем бомб, свистом снарядов, ревом тяжелых бомбардировщиков.
Они прошли меньше километра, как вдруг старуха остановилась, начала шарить по карманам, потом всплеснула руками и запричитала:
— Ах я, ворона! Забыла паспорт в сторожке! Куда же я без паспорта в такое время! Ты уж подожди меня здесь! Только не уходи никуда!
«Хочет отделаться от меня!» — решил Жора.
Маскируясь в кустах, прячась за деревьями, мальчик неотступно полз по следам старухи. Наконец тетя Уля вышла к сторожке, миновала ее и остановилась у старого дуба. Какое-то время она стояла неподвижно, точно прислушиваясь к чему-то, потом быстро вытащила из-за пазухи конверт и сунула его в дупло.
Старуха застала Жору на старом месте. Мальчик сидел на пенечке и жевал травинку.
— Нашла, родненький, нашла, дай бог здоровья Советской власти, — тараторила старуха. — Паспорт у меня завсегда с собой.
Едва они вышли на дорогу, как поблизости начали рваться снаряды. Жора подивился, с какой быстротой старуха скатилась в придорожную канаву. Он укрылся невдалеке и не спускал с нее глаз. Мальчишка не знал, что ему сейчас делать. Бежать к дубу? Но тогда он упустит старуху. Стеречь старуху, пока не кончится обстрел? Но обстрел может продолжаться несколько часов. За это время конверт из дупла наверняка попадет в руки фашистов.
— Нам по шоссе идти нельзя, — сказал Жора. — Я вас выведу другой дорогой. Идемте скорее!
Как они шли, какой дорогой, — об этом он мне не рассказывал. И вывел он эту самую тетю Улю прямо к штабу дивизии.
Часовой крикнул им, чтобы они убирались. Штатским в этом районе находиться не полагалось. Старуха сейчас же шарахнулась в сторону, но Жора вцепился в нее обеими руками и молча тянул к часовому.
— Пусти! — шипела старуха. — Не положено здесь ходить!
Но Жора упорно тащил ее к штабу.
— Эй, парень! — закричал часовой. — Оглох, что ли? Мотай отсюда.
В это время из штаба вышел командир полка.
— Товарищ полковник, — крикнул, задыхаясь, Жора. — Товарищ полковник, арестуйте ее!
— Чего он вцепился!? Я его знать не знаю! — завизжала старуха.
— Арестуйте ее скорее! Я вам сейчас все расскажу!
— Рехнулся малый! Я же — тетя Уля! Меня в Петергофе все знали! Дай бог здоровья Советской власти!
— Вы почему оказались в запретной зоне? — спросил полковник.
— Это он меня сюда затащил, сбил меня, старую, с дороги! Уж вы мне помогите, прикажите солдатику проводить меня, убогую, в безопасное место.
— Не отпускайте ее! — кричал Жора. — Она, когда спит, по-немецки разговаривает. И конверт в дупло бросила!
Старуха трясущимися руками совала полковнику паспорт:
— Тетя Уля я. Из Петергофа! Врет он все, окаянный! Глаза ему за это выколоть мало! Тупым ножом его резать надо! Чтоб на мелкие кусочки! Дай бог здоровья Советской власти!
До сих пор полковник сомневался: точно ли эта женщина шпионка? Уж очень не походила маленькая старушонка на опасного врага. Но едва она выкрикнула злобные свои слова, полковник насторожился:
— Вам, гражданка, о боге уже пора думать, а вы вон что говорите, — сказал он хмуро. — Ступайте оба в штаб.
Жору допрашивал какой-то майор. Рядом с майором сидел полковник. Когда Жора рассказал все, что знал о старухе, командир полка заявил:
— Если слова твои подтвердятся, сегодня же будешь зачислен в разведгруппу на все виды довольствия.
Жоре особенно понравилось это выражение: «На все виды довольствия».
Слова мальчика, конечно, подтвердились. У дуба была устроена засада и задержан немецкий шпион. На нем была форма офицера Красной Армии. В конверте оказалась схема расположения наших зенитных батарей.
Полковник сдержал свое обещание. В тот день пионер Георгий Антоненко был зачислен в разведгруппу 98-го стрелкового полка «на все виды довольствия». А вскоре он узнал, что «неграмотная уборщица» тетя Уля в действительности была немецкой шпионкой. Ее забросили в Россию за много лет до войны.
С этого времени и до минуты гибели Жоры я, можно сказать, не расставался с ним. Было в моей разведгруппе пять братков, и все мы называли его сынком. Немало потрудились мы в те дни, многое зависело от нас — от разведки. Но вот беда, и я и мои братки плохо знали эту местность. Выручал нас Антоненко. Шустрый, маленький, с озорными синими глазами, он знал свою округу лучше, чем матрос корабль. Лесные тропки, овраги, болота, обходные пути, заброшенные, заросшие стежки — все здесь было им исхожено не раз. Для разведчиков такой парень ценнее штабных карт.
В свободные минуты научил я Жору бросать гранаты да еще кое-каким нашим хитростям. А из карабина он бил не хуже любого из нас.
Вскорости взял я его с собой на одну высотку. Выбрали мы подходящее место и стали следить в бинокли за немецкой передовой. Залив был виден нам, как на блюдечке. Смотрим, буксирчик показался на заливе. Пыхтит, работяга, тянет за собой три большие баржи: везет из Питера в Ораниенбаум боеприпасы. А залив такой спокойный, ясный, как зеркало. Хоть глядись в него. Вдруг грохнуло где-то орудие — и завихрились вокруг баржи водяные смерчи, заухали разрывы. Багровое пламя и черный дым — вот и все, что мы видели теперь на заливе. А когда ветер унес последние клочья черного дыма, — ни буксирчика, ни барж. И был залив по-прежнему чист и гладок, как зеркало.
Я положил бинокль и посмотрел на Жору. Лицо мальчика стало мертвенно бледным.
— Откуда они бьют, откуда они бьют?! — спрашивал он, как одержимый. — Скажи, откуда они бьют?
Я молчал. Я ничего не мог ему ответить. Я и сам не знал, откуда сейчас били немцы, где установлена их батарея. А он, не поднимаясь с земли, шарил биноклем по горизонту и все повторял:
— Откуда они бьют? Откуда они бьют?!
И словно в издевку, над нашими головами просвистел новый снаряд, за ним — второй, третий, четвертый. Разрывов мы не услышали. Только злобный визг врезался нам в уши.
Жора поднял на меня глаза, и я понял его мальчишеский вопрос.
— Теперь они бьют по Ленинграду, сынок, — сказал я, — поэтому мы и не слышим разрывов.
— Значит, в Ленинграде сейчас рвутся снаряды?
Я кивнул головой.
— А мы здесь сидим и ничего не делаем! Там людей убивают, а мы здесь…
Я молчал. Что я мог сказать ему?
— Надо накрыть эту проклятую батарею! — он вскочил на ноги и заторопил меня. — Пойдем к командиру! Надо ему сказать! Надо накрыть ее!
Он был еще мальчик и не умел ждать. Ему казалось все очень просто: он доложит командиру полка, тот прикажет накрыть фашистскую батарею — и готово дело! Но я-то знал, подавить такую батарею — тяжкий солдатский труд.
Мы бросились в канаву и выждали, когда потухнет эта окаянная лампада.
Где-то совсем близко протопали фрицы, стреляя наугад в темноту трассирующими пулями. Мертвый доселе лес наполнился звуками. Стреляли отовсюду. Казалось, из-за каждого дерева строчит немецкий автоматчик. Непрерывно врезались в воздух разноцветные ракеты.
Во что бы то ни стало требовалось оторваться от погони.
Мы петляли по лесу, чтобы сбить противника со следа. Нас спасала ночь.
В темноте немцы боялись перестрелять своих. И когда на востоке едва-едва пробилась узенькая полоска рассвета, выстрелы и голоса фрицев раздавались далеко в стороне. Но я понимал — главная опасность впереди. Предстояло перейти линию фронта. Только солдат знает, что такое перейти без предварительной разведки передний край противника! К тому же ночная погоня за нами, выстрелы, ракеты, автоматные очереди — все это взбудоражило фашистов, насторожило их. Они были сейчас начеку по всему участку фронта.
И хотя полоска рассвета стала шире, нам все еще помогала ночь. Мы ползли по земле, стараясь не дышать. Но вдруг под одним из матросов хрустнула сухая ветка. В ночной напряженной тишине этот хруст показался нам оглушительнее взрыва. В ту же секунду раздался окрик немецкого часового:
— Albert?[8]
Мы молчали.
— Albert, du?[9] — выкрикнул тревожно часовой.
Мы продолжали молчать.
Тогда немец выстрелил из ракетницы. Мы были обнаружены.
— Огонь! — крикнул я, вскочив на ноги.
Отстреливаясь, мы отходили, веря что пробьемся к своим.
Но случилось худшее.
Немцы пустили по нашим следам овчарок. Вначале их лай был едва различим, затем он стал приближаться к нам. К этому времени ветер рассеял тучи, и в белесом свете предутренней луны мы уже отчетливо видели друг друга.
Из-за пригорка выскочил взвод немецких автоматчиков. Они спустили с поводков двух псов, сами же попытались зайти в тыл и отрезать нам отступление.
Пошли в ход гранаты. Первым метнул гранату Жора. Бежавший впереди длинный немец скорчился, схватился за живот и грохнулся о землю.
— Молодец, сынок! — крикнул замполит и дал очередь из автомата.
Овчарки, эти злобные твари, казались неуязвимыми. В призрачном лунном свете они выглядели чудовищно большими. Распластавшись за пнем, я отстреливался из пистолета. И вдруг на спину мне прыгнула овчарка. Она вцепилась клыками в мою правую руку и плотно прижала меня к земле. Я понял, жить мне осталось считанные секунды. И тут произошло чудо. Пес разжал челюсти и свалился с меня. Точно сквозь пелену увидел я Жору. С ножа его капала кровь. Собачья кровь! Рядом лежала, дергаясь в предсмертных судорогах, овчарка. Вторую овчарку срезал выстрел замполита.
Это казалось неправдоподобным, что все мы были еще живы и даже не ранены. По-прежнему, отбиваясь гранатами, мы держали путь к своим. И мы достигли все-таки ничейной земли. Теперь самое трудное было позади. Но разве на войне знаешь, где и когда тебя ждет беда? Осколками последней гранаты, которую швырнули в нас фрицы, был смертельно ранен Георгий Антоненко, разведчик 98-го стрелкового полка.
Двое братков подняли сынка на руки, мы же остались прикрывать огнем их отход.
В горячке боя мы не заметили, как появился отряд нашей морской пехоты.
Через несколько минут все было кончено. Гитлеровцев постигла судьба их псов.
Моряк умолк. Я тоже молчал. Любой вопрос казался мне сейчас неуместным. Да и какие тут могли быть вопросы?
Наконец я сказал:
— Быть может, вы правы, и я действительно жив только потому, что мальчик помог вам взорвать фашистскую батарею. Нельзя, чтобы о нем ничего не осталось в памяти людей.
Моряк провел ладонью по шраму, встал, подошел к могиле и поправил венок.
— Сегодня был сбор пионерской дружины… Дружины имени Жоры Антоненко, — сказал он. — Эти цветы принесли пионеры. Значит, неверно вы сказали, что в памяти людей ничего не осталось о Жоре. Но имя его носит не только дружина. Мой сын… Впрочем, это не важно. Я пойду, меня, наверное, уже разыскивают…
Мы вышли на дорожку, что вела к шоссе. Я спросил:
— Почему вы оборвали свою фразу на полуслове? Что вы хотели сказать о вашем сыне?..
— Что хотел сказать? Ну вот видите! Так я и знал! Меня ищут.
Навстречу нам шагал светлоглазый стройный, спортивного склада подросток. Ветер с залива трепал его пионерский галстук.
Впервые на лице моряка промелькнула улыбка. И на какую-то секунду суровое лицо его стало добрым и мягким.
— Я знал, где искать тебя, отец! — голос мальчика был звонкий и веселый. — Идем, мама беспокоится…
— Это мой сынок, — сказал моряк. — Петергофский пионер. Его зовут Георгий… Жора…
И, положив смуглую большую руку на плечо сына, он спросил меня:
— Теперь вы знаете, что я хотел сказать, какая еще осталась на земле память о Жоре Антоненко…
И, кивнув мне головой, моряк, не снимая руки с плеча сына, зашагал к автобусу.
СОЛНЦЕ НАД ГОЛОВОЙ
В середине августа поселок заняли немцы. Саша никогда не думал, что это может случиться вот так — тихо, почти незаметно.
Обычно в газетах писали: «После ожесточенных боев наши войска оставили…»
А тут не было ни одного выстрела. Бои отгремели где-то в стороне, за несколько километров отсюда отполыхали на темном небе зарницы, линия фронта ушла дальше — на север и на восток, а поселок, в котором жил Саша, оказался в тылу у немцев. Сначала передовые немецкие отряды проходили через поселок, не задерживаясь, потом какая-то часть осталась на ночь.
Утром Саша увидел немца.
Немец стоял в соседнем дворе и чистил зубы. Он разделся до пояса, снял сапоги — ноги у него были розовые, распаренные, а вся спина — в мелких коричневых родинках.
День начинался жаркий, солнце отражалось в воде, сверкало в мыльной пене. Немец щурился и гремел умывальником.
В прошлом году сюда, в поселок, приезжали двое отдыхающих из Ленинграда — инженер с женой. Инженер рассказывал Саше о новых автомобилях, о самолетах и о людях, которые испытывают новые самолеты. По утрам он выходил во двор в полосатых пижамных штанах, перекинув через плечо мохнатое полотенце, делал зарядку и потом долго мылся: его лицо, уши, шея — все исчезало в сверкающей мыльной пене, он встряхивал головой и весело отфыркивался. Он сам прибил этот голубой умывальник, возле которого теперь умывался немец.
До сих пор Саша видел фашистов только на газетных фотографиях, только на плакатах и карикатурах. А теперь живой вражеский солдат стоял всего в каких-нибудь двадцати шагах от него и спокойно чистил зубы…
Затем во дворе появились еще два немца в солдатской форме, они что-то сказали тому, который мылся, и все трое засмеялись.
Немец кончил умываться и ушел, а на голубом умывальнике осталась лежать зубная щетка в футляре.
Над поселком висела непривычная тишина. Раньше бежали мимо поезда, останавливались на минуту у деревянной платформы, в лесу весело отдавались паровозные гудки. Но теперь железная дорога была разрушена, рельсы уже начинали темнеть, и в поселке было тихо — только где-то отчаянно билась и кудахтала курица…
В доме Бородулиных тоже стояла тяжелая, тоскливая тишина. Кашлял, вздыхал отец — в свое время прошел он и первую империалистическую и гражданскую, а теперь был слишком стар и болен, чтобы воевать; на фронт не взяли, в партизаны идти — лишняя обуза людям.
В полдень к Бородулиным пришла соседка, села к столу, заговорила шепотом. Ходят слухи, что в Оредеже немцы повесили трех человек — повесили прямо на телефонных столбах просто так, ни за что, для острастки.
Саша молча смотрел в окно. На подоконнике, закапанном фиолетовыми чернилами, ровной стопкой сложены учебники для седьмого класса — алгебра, история в потрепанной, разрисованной обложке, конституция. Отсюда, из окна, хорошо виден и соседний двор, и голубой умывальник, и зубная щетка на нем.
Саша вслушивался в торопливый, испуганный шепот и опять видел перед собой сегодняшнего немца. Видел, как он тщательно и долго чистит зубы, как со вкусом намыливает лицо, как бесшумно шлепаются на землю белые хлопья пены.
Саша думал о винтовке. Хорошо, что он подобрал и спрятал в лесу эту винтовку. Винтовка и две обоймы. На первое время хватит.
Вечером он взял мешок и стал собираться.
— Я ухожу, — сказал он отцу.
Отец долго молчал, думал о чем-то своем. Лицо осунулось, морщинистое, совсем старое.
— Ну что же. Иди…
На мать Саша не смотрел — он боялся, что она станет уговаривать, просить остаться, начнет плакать — почему именно ее сын должен идти из дому: куда ему к партизанам, мал ведь еще… А что он скажет? Он никогда не умел объяснять словами свои поступки.
Но мать только наклонила его голову, прижала к себе, перекрестила неожиданно.
— Ладно… Чего уж… — сказал Саша.
На улице было темно. Осторожно задворками он вышел из поселка. Впереди чернел лес.
Мотоцикл приближался. Тарахтенье мотора все нарастало. Неожиданно Саша почувствовал, что его трясет. Весь день он пролежал здесь, в кустарнике возле мостика, наблюдая за дорогой. Но дорога была пустынна. И вот теперь, когда он уже решил уходить, вдруг вдали, за поворотом, послышался шум мотора.
Саша плотнее прижался к земле, стараясь унять дрожь. Но винтовка прыгала у него в руках, и он боялся, что не сможет выстрелить.
Мотоцикл выскочил из-за поворота. Машину подбрасывало на выбоинах, и солдат в темных очках, в шлеме пригибался совсем низко к рулю.
Перед самым мостиком он вдруг сбавил скорость, и тогда Саша выстрелил. Почему-то он не слышал выстрела, он только ощутил короткий удар в плечо и увидел, как мотоцикл рванулся вперед, заваливаясь вправо. Человека в шлеме отбросило в сторону.
Саша вскочил и кинулся на дорогу. Переднее колесо мотоцикла, задранное кверху, еще вращалось. Оно вращалось сначала быстро, потом все медленнее, медленнее и наконец совсем остановилось. Мотоциклист был мертв.
Саша оттащил мотоцикл в сторону и спрятал в кустах. Потом снял автомат с немца. Он действовал быстро и спокойно. Даже странно — он не чувствовал сейчас ни страха, ни волнения, точно вовсе и не его еще пять минут назад била дрожь…
Автомат Саша отнес в небольшой полуразрушенный сарай, где раньше хранили сено. Теперь здесь была его база. Здесь, в сене, он прятал мешок с продуктами, патроны, здесь ночевал.
Отыскать партизан оказалось не так-то просто. Днем Саша бродил по лесным дорогам, поросшим травой, по заброшенным просекам, по едва заметным прошлогодним тропинкам. Он вслушивался в тишину, все ждал, что вот сейчас его окликнет партизанский часовой. Но лес был и тих и безлюден. Только с шорохом опускались на землю листья.
Наступил сентябрь; по ночам теперь все чаще выпадали густые туманы, и к утру одежда набухала, тяжелела, становилась сырой и холодной.
Иногда с рваным мешком за плечами, в старой, растрепанной ушанке Саша появлялся в соседних деревнях, прислушивался к разговорам, пробовал расспрашивать о партизанах. Но люди были недоверчивы и настороженны. Одни отмалчивались, другие смотрели на него сердито: иди, иди, парень, своей дорогой…
Говорили, что немцы уже у самого Ленинграда. По ночам в небе гудели, надрываясь, немецкие бомбардировщики — они шли на север.
Саша лежал в темноте, смотрел в звездное небо, и порой его охватывало отчаяние: может быть, и нет никаких партизан, может быть, только он один бродит по лесу со своим автоматом.
«Один… Ну и пусть один…» — упрямо думал он.
Днем он снова выходил к дороге, прятался в кустах, терпеливо ждал. Когда появлялась немецкая машина, стрелял по ней длинной очередью. Вот вам! Получайте! Получайте!
Он видел: солдаты торопливо, точно игрушечные, переваливались через борт машины, бросались в придорожную канаву, открывали огонь — наугад, по кустам. Войти в лес они не решались.
«Боятся! — с радостной злостью думал Саша. — Боятся! Значит есть все-таки партизаны. Есть!»
Но проходили дни, уже сентябрь перевалил на вторую половину, а он все воевал в одиночку.
Однажды ночью по стенам сарая зашуршал дождь. Было холодно, и Саша долго ворочался, поглубже зарываясь в сено, стараясь согреться. Уснул он только под утро. Ему снилось, что возле самого поселка идет бой. Снилось, что вернулись наши.
Он проснулся и долго лежал с закрытыми глазами. Ему хотелось, чтобы сон продолжался. Но что это? Выстрелы не прекращались. Они доносились издалека, со стороны хутора.
Саша схватил автомат, выскочил из сарая. Только бы успеть. На улице было светло, мокрая трава хлестала по сапогам.
Пока он пробирался к хутору, перестрелка затихла. Пригибаясь, прячась в кустах, Саша выбрался к дороге. На дороге, уткнувшись радиатором в кювет, стояла машина. Вокруг были рассыпаны стреляные автоматные гильзы.
Неожиданно в кустах за дорогой что-то шевельнулось. Немец?
Саша лежал не двигаясь в мокрой траве и чувствовал, что человек в кустах тоже замер и тоже следит за ним.
Так прошло несколько минут. Он не решался двинуться и не решался стрелять.
Наконец оттуда, из-за дороги, донеслось негромкое:
— Эй, парень… Свой, что ли?
Саша вскочил на ноги, и сразу навстречу ему поднялся высокий человек с немецким автоматом в руках.
— Чуть не пристрелил тебя… — сказал он, усмехаясь.
Они шли по лесу довольно долго, пока не оказались на просторной лесной поляне.
Первое, что увидел здесь Саша, — это были коровы. Четыре коровы мирно паслись на поляне. Слева возле землянки ходил часовой с винтовкой. Дальше, у самых деревьев, раскинулись два шалаша, тут же, прикрытые ветками, лежали какие-то ящики. Человек в порыжевшем старом плаще-дождевике сосредоточенно снаряжал автоматный диск.
Во всем здесь чувствовалась какая-то уверенность, спокойствие какое-то, даже обыденность, словно люди эти живут здесь давно, уже обжились, устроились и спокойно делают свое дело. А главное — все это было такое свое, родное, довоенное, что Саше даже не верилось: неужели окончились блуждания по лесу, одинокие ночевки в сарае?..
Сейчас он как-то даже не думал, что его могут не взять, могут попросту не оставить в отряде.
Понял он это позднее, когда его провели к командиру и два человека, одетые совсем обычно — по-граждански, начали расспрашивать его. Одного из них Саша знал — это был секретарь райкома; он приезжал к ним в поселок. Теперь он смотрел на Сашу пристально, даже с любопытством.
— Ну и сколько же тебе лет?
— Шестнадцатый, — сказал Саша, отводя глаза в сторону. Он был уверен, что выглядит взрослее: он был рослый, большерукий, широколицый.
В деревне все говорили, что он выглядит старше своих лет.
Но секретарь покачал головой.
— Маловат… Да-а… Маловат, пожалуй…
Саша молчал. Такая уж у него была привычка: даже в школе, если нужно было оправдываться, если нужно было что-то объяснить, сказать в свою защиту, он сразу терялся, краснел и только нелепо улыбался и переминался с ноги на ногу.
Выручил его сам секретарь.
— Вот пришел ты к нам в отряд, а знаешь, как люди наши живут?
— Ага, знаю, — негромко сказал Саша.
— Что придется голодать, может, по нескольку дней ничего не есть, — знаешь?
— Знаю.
— Что придется рисковать жизнью, придется ночевать прямо в лесу, под открытым небом, в любую погоду, — знаешь?
— Знаю.
— Ну а если… — секретарь сделал паузу, подбирая слова, — ну а если попадешь к немцам… Будут пытать… Ты думал об этом?
Саша молча кивнул.
Он знал, что сможет вынести все, лишь бы остаться здесь, среди своих. Он просто не мог подумать, что будет иначе.
— Ну а автомат у тебя откуда? — неожиданно спросил второй — тот, что до сих пор все молчал и задумчиво покусывал травинку.
— Автомат? С немца снял, со связного… — И Саша коротко и сбивчиво рассказал о своем первом выстреле и о мотоцикле, спрятанном в кустах.
— Если не верите, можете сами посмотреть, — добавил он сердито.
Командир засмеялся.
— Да у тебя, оказывается, и боевое крещение уже есть. Ну, тогда придется оставить. Делать нечего.
— Спасибо, — сказал Саша.
Ему хотелось вот сейчас, сию минуту сделать для этих людей что-то особенное, что-то очень важное. Он только не знал еще — что.
Третьи сутки отряд уходил от карателей. Третьи сутки тридцать усталых, измученных бессонницей людей вели беспрерывные бои с четырьмя сотнями отборных немецких солдат.
Ночью каратели дважды окружали партизан и дважды отряд вырывался из окружения. В темноте отряд петлял по лесу, стараясь запутать следы и оторваться от противника.
Но на рассвете, когда всем казалось, что наконец это удалось, вдали снова захлопали выстрелы.
Отряд остановился возле узкой просеки. Лес здесь был чистый, прозрачный — до войны местный лесник гордился им. А теперь тридцать измотанных человек мечтали только об одном — как бы выбраться из этого проклятого леса.
Партизаны столпились возле командира. Выстрелы все приближались. У командира было худощавое лицо и красные от бессонницы глаза. И у него не было даже времени, чтобы выбирать решение.
— Остается один выход, — негромко сказал он, — принять бой. Пять человек останутся прикрывать отход отряда. Добровольцы есть?
— Есть, — сказал Бородулин.
— Есть, — услышал он сзади.
— Есть, — раздалось справа.
Пять человек отошли в сторону.
Несколько секунд командир колебался. Он смотрел на Сашу.
Саша давно уже был полноправным бойцом отряда. Вместе со всеми он узнал горечь тяжелых поражений, когда в октябре немцы разгромили партизанскую базу; вместе со всеми, раненый, в рваных сапогах переходил зимой линию фронта; вместе со всеми отправлялся на самые опасные задания… Он имел право быть добровольцем. И он хорошо знал, что в отряде существует закон: добровольцам не отказывают.
И все-таки командир колебался.
— Да вы не бойтесь, — сказал Саша, — я сумею уйти… Мне же проще…
Это было правдой. Он не раз выходил из самых тяжелых положений. Не зря с прошлой зимы поблескивал на его гимнастерке орден Боевого Красного Знамени.
— Ладно, — сказал командир, — оставайся. — Он больше ничего не сказал. Он тоже не любил лишних слов.
Пятеро остались одни. Они проверили автоматы и растянулись в цепь.
В лесу горьковато пахло мокрой корой и прелыми листьями. Косые солнечные лучи рассекали воздух.
И совсем недалеко среди деревьев уже мелькали одинаковые зеленые фигуры.
…Вначале они вели бой все впятером, потом их осталось четверо, потом — трое. Они медленно отступали, перебегая от дерева к дереву. И Саша тоже перебегал от дерева к дереву и все стрелял и стрелял короткими очередями. Автомат трясся в его руках, в ушах звенело. Он ругался яростными, злыми словами и не слышал сам себя. Стреляные гильзы бесшумно падали в траву.
Потом Саше показалось, что он остался один. Справа и слева еще гремели автоматные очереди, но те двое либо уже погибли, либо он просто потерял их из виду.
Сколько прошло времени? Саша не знал. Может быть, два часа, а может быть, десять минут. В бою никогда не знаешь, сколько прошло времени.
«Еще немного, еще…» — говорил он себе.
Было жарко, на гимнастерке медленно расплывались темные пятна пота.
Сколько же все-таки прошло времени?
Он перезарядил диск и подумал, что теперь уже не стоит экономить патроны.
Выстрелы стали реже. Саша понял, что немцы окружают его. Они действовали осторожно и расчетливо. Они медленно обходили его, и скоро кольцо должно было замкнуться.
Пожалуй, еще можно попытаться уйти…
Но он продолжал по-прежнему отстреливаться и перебегать от дерева к дереву. Он знал, как дорога для отряда сейчас каждая минута.
Еще немного, еще…
Потом наступила короткая передышка. Кольцо замкнулось. Только далеко слева ухали гранатные взрывы.
Немцы что-то кричали. Может быть, они предлагали сдаваться.
Саша поднял голову и посмотрел на небо. Солнце уже стояло высоко — над самой головой. Значит, все же прошло немало времени…
Он вытер рукавом пот со лба, вынул гранату и стал ждать.
Отряд уходил все глубже и глубже в лес. И чем дальше уходил отряд, тем слабее становилась там, позади, далекая перестрелка. Выстрелы звучали все реже. А потом стало совсем тихо.
Двадцать пять человек молчали и продолжали упорно идти вперед.
ДВЕ БУКВЫ
Два танка из прорвавшегося в тыл фашистам соединения генерала Доватора, сердито рыча и переваливаясь через пни и кочки, двигались лесом.
Передний танк вел старшина Иван Мороз — танкист опытный, водивший свой танк по песчаным сопкам у озера Хасан. Лицо его с глубокими морщинами было зимой и летом одинаково темным, обветренным и обожженным. Над хмурыми карими глазами нависли рыжеватые клочкастые брови. Старшина Мороз был настоящим солдатом, скорым и на дело и на шутку. О таких говорят в народе: шилом бреется, дымом греется. На гимнастерке его горели два боевых ордена.
Другой танк вел сержант Алеша Сенцов — молодой, голубоглазый, с ямочкой на подбородке, застенчивый парень. Перед самым началом Великой Отечественной войны он окончил школу шоферов и в первые же дни переквалифицировался в водителя танков. Алеша мечтал о подвиге, был влюблен в старшину Мороза, старался во всем подражать ему, даже говорил с хрипотцой, как старшина.
Был конец ноября. Лес порыжел от опавших листьев. При каждом порыве ветра с полуобнаженных деревьев брызгал жаркий дождь. Прямо на раскисшей лесной дороге росли грибы. Их никто не собирал. Они оседали на землю огромными мокрыми блинами.
Алеша вел свой танк, как было приказано: по следу впереди идущего. Из-под гусениц выползала нарезанная на кирпичики темно-коричневая земля. Будто танк раскладывал на дороге крупные буханки хлеба.
Алеша родился в Москве, мальчишкой жил на даче недалеко отсюда, возле Рузы. И вот сейчас он вел машину по родному Подмосковью, узнавая и не узнавая его. Танки шли в разведку. Дикой и нелепой казалась сама мысль о том, что рядом, в Рузе, фашисты. Их танки, их пушки, резкая картавая речь, звонкие каски, короткоствольные автоматы. Нелепо и обидно. Как же так могло случиться, что их пустили сюда, под самую Москву?
Но Москва выстоит! А фашисты… Алеша поиграл желваками на скулах. «Фашистам — могила!»
Танки вышли из леса. Старшина прибавил скорость. И Алеша прибавил.
Впереди показалось село.
«Это и есть, верно, Иваново, — подумал Алеша. — Старшина решил проскакивать».
Они влетели в село, разбрызгивая в стороны мутные лужи. Внимательно вглядывались в смотровые щели. Пулеметчики были наготове.
В центре села, на грязном перекрестке, старшина Мороз остановил свой танк, но мотора глушить не стал. Рядом с танком старшины Алеша поставил свой. Откинулись крышки люков. Старшина высунулся.
— Вроде тихо.
Из ближайшей избы выглянула старуха. Ошеломленно уставилась на алые звезды на броне и алые звездочки на шлемах.
— Что, бабушка, глядишь? Не узнаешь? — ласково спросил старшина.
Старуха всплеснула руками.
— Родименькие! Да отколе ж вы взялись? Неужели конец супостату? Конец проклятому? — она заплакала, засморкалась в старый серенький выцветший передник.
— Еще не конец, бабушка, но скоро будет. Немцев в селе много?
— Нету… Набегають, изверги. Поберут чего под руку попадет. Все в лесу прячем. Да разве всю жизнь в лесу упрячешь? На вас надежда, солдатики.
— Не сумлевайся, — строго ответил старшина.
— Чичас я, чичас, — старуха торопливо ушла в избу, вернулась с глиняной крынкой. — Пейте вот. Молочко. Пейте, родимые. Чай, вам на войне не густо перепадает молочка-то попить!
— Какое уж там молочко! — старшина махнул рукой и засмеялся, но крынку взял, отпил несколько глотков.
В это время к танкам подбежала девчушка. И откуда она взялась? Серые глаза смотрят твердо. Губы плотно сжаты. Резиновые сапожки заляпаны грязью. Из-под по-цыгански пестрого платка выбилась светлая-светлая, будто соломенная, прядь.
— Товарищи! Уходите! Вас окружают! Там — фашисты!
— Где!
Девушка показала рукой на избы, где виднелся крутой спуск в овраг, заросший ольшаником.
— Уходите быстрее!
— Спасибо, сестренка! — старшина сдвинул клочкастые брови. — Сейчас мы их стеганем!
Он захлопнул люк. Взревел мотор. Танк пробежал по улице, потом развернулся, вспахав гусеницами землю, и ринулся через огород вниз, в овраг. Алеша быстро и точно повторил маневр старшины.
Фашисты не ожидали нападения. Они ползли навстречу танкам. Потом вдруг, увидев перед собой тяжелые лязгающие, будто зубы неведомого чудовища, гусеницы, повскакали и бросились врассыпную. Но было уже поздно. С обоих танков ударили пулеметы…
Когда танки, прочесав ольшаник, выбрались из оврага на деревенскую улицу, Алеша краем глаза заметил на перекрестке ту самую девчушку. Она стояла прямо в луже, простоволосая, и махала ему своим пестрым головным платком.
Обер-лейтенант достал из металлического портсигара тоненькую сигаретку, хрустнул зажигалкой, пустил струйку вонючего дыма.
— Так это ты предупреждал этот танки об наш передвижений?
Перед ним стояла девочка в резиновых сапогах, заляпанных грязью. С плеча ее свисал пестрый платок. Она молчала, но молчание это не раздражало обер-лейтенанта, потому что в душе он испытывал радость оттого, что остался жив. Это был такой кошмар, когда танки повернули и ринулись прямо на них! Еще несколько минут — и его солдаты забросали бы эти танки бутылками с напалмом. И он мог бы пристрелить танкистов в тот миг, когда они стали бы выскакивать из горящих машин! Собственноручно! И получил бы крест, и стал бы героем. Но русские напали первыми и сорвали всю операцию. А все-таки чертовское везение: танки могли бы проутюжить его в лепешку…
Странные люди — эти русские. Такая маленькая, а молчит.
— Тебя как называют?
Девочка отвернулась и посмотрела куда-то в угол.
— Я спрашивайт: тебя как называют?
Девочка молчала.
— Я буду тебя повешать, — улыбнулся обер-лейтенант и пустил струйку вонючего дыма ей в лицо.
Девочка поморщилась.
Обер-лейтенант посмотрел в окно. На улице стояла телега, и несколько солдат складывали на нее убитых, как бревна.
— Я достоправильно знаю, ты русских предупредила. И я буду тебя повешать. Тебе не есть страшно?
Девочка шмыгнула носом и вдруг засмеялась тихонько.
От этого смеха обер-лейтенанту стало жутко, будто не ее, а его сейчас повесят. Даже мурашки по спине пробежали.
— Gehangen! — крикнул он солдатам, которые привели девчонку и стояли возле дверей. — Am schnellsten![10]
Они схватили девочку за руки, вытолкнули из избы на улицу и зашагали по дороге: девочка — посередине, солдаты — по бокам. У одного из них была веревка, которую он прихватил в избе.
По бледно-голубому небу летели клочки облаков, легкие, быстрые. Куда? Где прольются они холодным осенним дождем? Может быть, пролетят над Невой, над родным домом?
Густая грязь на дороге была нарезана кирпичиками. Скоро вся наша земля покроется такими кирпичиками. Они пойдут, наши танки, наши люди. Они пойдут на запад и будут идти до тех пор, пока не прогонят с родной земли всех фашистов.
Придорожные березы бросали ей под ноги листву. Листва была желтой-желтой, и на каждом листике были видны тоненькие жилки. Она старалась не ступать на них, чтобы не помять и не запачкать.
Возле своей избы стоял Женька, ее однокашник. Когда началась война и уже невозможно было проехать в Ленинград, она осталась у бабушки в Иванове и стала учиться в школе. Они с Женькой сидели на одной парте.
Лицо у Женьки встревоженное.
— Куда тебя?
Она ответила:
— Вешать, — и помахала ему рукой.
Он не поверил. Это было бы слишком чудовищно, непостижимо!
Солдаты подвели ее к липе и задрали головы, выбирая сук поудобнее. И она задрала голову и будто впервые увидела эту липу.
Липа была старой, толстой, раскидистой, и листва на ней была почти совсем зеленой.
Солдат перекинул веревку через сук.
Другой деловито набросил петлю на девочкину шею и затянул ее.
Девочка закашлялась и руками раздернула петлю.
Солдат засмеялся.
Два раза обрывалась веревка, когда ее тянули солдаты.
Девочка понимала, что умрет, но умереть надо было достойно. С невыразимым презрением смотрела она на солдат.
Сказала сквозь зубы:
— Сейчас я вам покажу, как надо.
Встала на огромный валун, что лежал под липой, и, когда натянулась веревка, прыгнула с него…
А облака все летели и летели в бледно-голубом небе, быстрые, легкие. Куда?
Наступила зима.
Фашистов добивали под Москвой.
Снег укрывал пепелища, и над сугробами торчали только длинные кирпичные трубы. Снег засыпал разбитые фашистские пушки, и минометы, и мертвых солдат возле них. Эти больше уже не ступят на чужую землю.
На дорогах снег был нарезан кирпичиками. Здесь прошли краснозвездные танки. И среди них был танк Алеши Сенцова. Он ворвался в деревню Иваново, что под Рузой, и остановился на том же перекрестке, что и тогда, осенью. Алеша поднял люк и выскочил из машины.
Из избы вышла та же старуха, только она казалась гораздо старее.
— Здравствуйте, бабушка! Вот мы и пришли. Насовсем!
Старуха закивала, задергала головой. По щекам ее текли крупные слезины. Текли не прямо, а зигзагами, из морщины в морщину.
— Бабуся, девочка тут была в пестром платке. Она нас осенью выручила. Помните? Когда немцы нас окружали. Мне бы повидать ее.
Старуха все трясла и трясла головой.
— Повесили ее в одночасье. Вон на той липе повесили ироды.
— Девочку? — голос Алеши дрогнул.
— Повесили милую… — старуха вдруг села в снег и заголосила, раскачиваясь из стороны в сторону.
Алеша поднял ее, спросил осторожно:
— Родня ваша?
— Все мы, сынок, родня нонче, когда беда-то такая… Бейте их, жгите дотла, дотла…
— Прощайте, бабуся, — Алеша забрался в танк. И танк, будто поняв хозяина, рванулся вперед. Но Алеша сдержал его. Круто развернул, подняв снежную пыль. Выглянул из люка.
— А как звали ее, бабушка?
— Лидой. Матвеева Лида. Из Ленинграду она. Лида Матвеева.
Танк ушел, а старуха долго смотрела ему вслед, и по щекам ее все текли и текли крупные слезы.
Хорошо воевал Алеша, старшина Алексей Сенцов. Тонул. Горел. В госпиталях лежал дважды. И снова переправы, бои, села, города. И каждый раз, когда приходилось трудно, Алеша вспоминал девочку из деревни Иваново. Как живая всплывала она в солдатской памяти, в резиновых сапожках, заляпанных грязью, в по-цыганскому пестром платке; строгие серые глаза смотрят твердо, а из-под платка выбилась светлая-светлая, будто соломенная, прядь.
Девочка как бы всегда была рядом. Помогала выползти из горящего танка, выплыть на берег, выжить, побеждать.
И в память о ней старшина Алеша Сенцов на обгорелых стенах домов в освобожденных городах писал мелом две буквы: «Л. М.» — Лида Матвеева.
МЛАДШИЙ БРАТ
Разведчик был отважен и ловок. Он пробрался в гущу позиций противника и высмотрел все: сколько пулеметов и пушек, где находятся склады снарядов, где расположен штаб. Он слышал, как переговариваются часовые.
— Теперь уже скоро, — сказал один.
— Да. Совсем скоро, — ответил другой.
«Скоро — это когда они пойдут в наступление. Но теперь они нас не захватят врасплох», — подумал разведчик.
Осторожно, так что не хрустнула ни одна даже самая тонкая ветка, не шелохнулся ни один лист на кустах орешника, он начал ползти назад. И вдруг замер: на ветке сидела белогрудая птица. Разведчик полз так тихо, что она подпустила его близко-близко. Выпрямиться — и достанешь рукой!
У разведчика загорелись глаза. Он узнал птицу: щеглиха!
Щеглы были его любимцами — доверчивые, хлопотливые, неунывающие певуны, гроза вредителей-насекомых, враг сорных трав, семенами которых они питаются. Сколько разведчик помнил себя, у них в избе всегда жили щеглы. Их держал отец; потом, когда отец умер, клетки перешли к старшему брату, а потом и к нему — разведчику.
Разведчик чуть слышно засвистал по-щеглиному:
— Пюи-пюи…
Щеглиха покосилась на него блестящей бусиной круглого глаза. Разведчик увидел, что в клюве у нее белеет муравьиное яйцо.
Разведчик осторожно двинулся дальше. Щеглиха, все еще продолжая сидеть на ветке, судорожно затрепетала крылышками.
— Да сиди ты, глупая, — прошептал разведчик. — Ты ж меня выдашь.
Он приподнял голову, оглядываясь, куда ползти дальше, и вдруг увидел на земле щеглиное гнездо, проткнутое палкой, а немного подальше мертвых птенцов с раскрытыми клювами — это был бессмысленный, жестокий разбой…
Разведчик вскочил на ноги. Испуганно вспорхнула щеглиха, задрожали ветки орешника, затрещали сучья под ногами разведчика, и тотчас в лагере противника поднялась тревога.
— Стой! Стой! Стой! A-а, попался! Теперь не убежишь! — это кричали вражеские дозорные.
А разведчик стоял во весь рост, злой, взъерошенный, со сжатыми кулаками и вовсе не пытался бежать.
Его окружили, стали вырывать оружие. Лишь тогда он ответил:
— Буду я вам попадаться… Да я с вами вообще не играю. Вы гнезда разоряете. Это ты, Васька? Ты?..
Васька, двенадцатилетний мальчишка в милицейской фуражке с синим лоскутом на околышке, в трусах и босой, но зато с настоящей командирской сумкой на боку, грудью толкнул разведчика:
— Ишь ты, хитрый какой! Его в плен захватили, он сразу — не играю.
— И не буду!
— Жалостливый какой, — Васька отступил назад и, словно глашатай на площади, обвел рукой вокруг. — Внимание! Смотрите на него: Колька Леонтьев — защитник пернатых!.. А если настоящая война будет, врагам тоже скажешь: «Воевать с вами не буду, — вы птичек обижаете… Тютю, мои птенчики…»
Еще мгновение — Васька и Колька Леонтьев, сцепившись клубком, катались по траве.
— Васька, ты ему прием покажи! — кричали «синие».
Подбежали «красные» — у них на шапках были красные лоскуты — и тоже стали кричать:
— Колька! Ты за голову хватай — Васька кусаться любит!..
Но вдруг и те и другие умолкли, а Коля почувствовал, что его сильно тянут за ухо.
— Это нечестно! — закричал Коля, мотая головой и невольно освобождая Васькину шею. Васька изловчился и укусил его за руку.
— Это еще что такое! — Коля узнал голос своего старшего брата Андрея.
— Ну вот, вечно ты, — Коля отпустил Ваську и поднялся с земли.
Васька тоже встал и, размазывая по щекам слезы, заныл:
— Ты меня за шею, да?.. За шею… А что у меня шея — казенная?..
У Коли очень болел локоть, но он молчал.
— Как маленькие, — продолжал Андрей. — Ну что не поделили?..
— Мы в «красных» и «синих» играли, — с обидой ответил Коля. — А он щеглиное гнездо палкой… И птенцов побил… А щеглиха прилетела и сидит. — Коля умолк, заметив вдруг, что Андрей слушает совсем не его, а музыку, доносящуюся от деревни, — это у дома, где был сельсовет, гремело радио…
— Ты мне нужен, пошли, — с какой-то удивившей Колю медлительностью в голосе сказал Андрей. — Вы, — он кивнул остальным ребятам, — тоже по домам идите. Там вас отцы да матери ждут, — он снова прислушался к музыке и прибавил совсем загадочное: — Не до игрушек теперь… Да-а…
И, не ожидая ответа, он зашагал к околице. Коля побрел за ним.
Когда они подошли к сельсоветскому дому, Коля увидел, что под столбом с репродуктором молча стояли почти все жители деревни.
Музыка уже не играла, а из репродуктора раздавались слова:
— Враг жесток и коварен, он тщательно готовился к нападению на нашу страну, но советские люди уверены — враг будет разбит, эта война принесет гибель фашистской Германии…
— Ой! — воскликнул Коля. — Война! — он поглядел на Андрея. — По-настоящему? Как с белыми воевали?
— Война, — ответил Андрей. — Уже Киев бомбили.
Коле вдруг стало стыдно своей палки-винтовки, торчавшей у него за спиной. Он осторожно снял ее и швырнул под изгородь.
А из репродуктора доносилось:
— Советские люди отстоят Родину, они не позволят врагу растоптать счастливое будущее своих детей.
Андрей положил руку на плечо Коле.
— Я, Коля, должен срочно в Лугу уехать. Может, меня там сразу в Красную Армию призовут, один останешься. Ты тетку Веру как родную мать слушай.
— Тебя воевать возьмут? — с занявшимся духом спросил Коля. — Тогда пусть и меня берут. Тетка Вера, знаешь, какая? Да и никакая она нам не тетка, просто на квартире живем.
Громкие звуки марша, хлынувшие из репродуктора, заглушили его слова.
— Тетку Веру слушай, — повторил Андрей, наклонившись к Коле. — И чтоб без всяких капризов. Деньги буду присылать. Она теперь тебе вместо отца-матери. Понял?
— Понял, — недовольно ответил Коля. — Всегда вы, взрослые, по-своему делаете…
Так кончилось детство. Васька, правда, пытался еще раз затеять игру в войну, но никто из ребят не захотел быть фашистом, а играть в «синих» и «красных» было неинтересно.
Да и некогда стало играть! Каждое утро ребята собирались у школы и вместе с учительницей шли на колхозные поля, чтобы хоть немного заменить взрослых, ушедших на фронт. Дел было много: пололи овощи, потом начали рыть щели-бомбоубежища. И так — все дни. По-другому представлял себе раньше Коля свою жизнь в военную пору. Эх, если бы ходить в лихие атаки, огнем Пулеметов отражать вражеские цепи, гранатами подрывать танки, — вот это была бы война! И чтобы тишину распарывали разрывы снарядов, а смельчаки-разведчики уничтожали бы вражеские штабы. И чтобы среди героев обязательно был бы и он, Коля Леонтьев, — вот это была бы война! А тут — копай да копай бесконечные щели-бомбоубежища!
Село их стояло в стороне от дорог, и за первые недели войны в нем почти ничего не изменилось. Так было до той самой августовской ночи, когда окна изб задрожали от гула десятков моторов и лязганья танковых гусениц. Потом все стихло. Утром узнали, что за селом расположились танковый полк и зенитные батареи.
Мальчишки сразу же попытались пробраться туда. Их задержал часовой, отвел к командиру. Тот угостил ребят сгущенным молоком и отпустил, сказав на прощание, чтобы они больше не приходили.
Ребята, конечно, решили, что придут обязательно снова, но уже на следующий день на деревню налетели фашистские бомбардировщики.
Вместе с другими ребятами Коля работал в это время на поле. Сперва они услышали далекое гудение самолетов. Потом гудение затихло и вдруг послышалось снова, с каждым мгновением становясь все громче и громче. И как-то внезапно самолеты оказались близко, что ребята разглядели и черные кресты на крыльях, и паучью свастику на хвостах.
Облачка разрывов зенитных снарядов окружили самолеты, но те, будто собираясь обрушиться на дома, начали круто снижаться. От их крыльев отделялись какие-то черные палочки. Это были бомбы, потому что, едва только они достигли земли, столбы дыма взметнулись над крышами домов и раздались взрывы. Часто-часто стреляли зенитки. Один из вражеских самолетов вдруг потянул за собой густую полосу огня и копоти и рухнул где-то в лесу, а остальные снова взмыли вверх и, сделав круг, опять начали снижаться.
Мальчишки и девчонки побежали к деревне.
Страшный рев самолета, летящего низко-низко, как бы прижал Колю к земле. Черная тень стремительно пронеслась вдоль дороги, и рядом с ним что-то дробно зашлепало, поднимая пыль.
Коля увидел, что бежавший впереди него Васька, настигнутый этими пылевыми фонтанчиками, упал, ткнувшись лицом в дорогу.
— А-а! — закричал Коля, понимая, что фонтанчики — это следы пуль, что Васька убит или ранен и что его сейчас тоже настигнут пули, и все-таки подбежал к другу и стал оттаскивать его с дороги.
Земля вдруг стала дыбом. Что-то подхватило Колю и швырнуло прямо на кусты. А когда он очнулся, то, еще не открывая глаз, почувствовал, что его крепко держат сильные руки старшего брата.
— Колька, братуха ты мой славный, — как будто издалека услышал он голос Андрея, — да ты посмотри, как фашисты от наших зениток удирают…
— Васек где? — спросил Коля.
Андрей как будто не расслышал его вопрос и продолжал:
— Сам-то ты как? Чувствуешь-то как себя?
— Убит? — спросил Коля и, приподняв голову, посмотрел брату в глаза.
Андрей ответил не сразу и как-то нехотя:
— Плохо с ним. Его в полевой госпиталь отвезли. А у тебя, кажется, и царапин нет?
— Царапины есть, — отозвался Коля глухо.
А часа через три они уже тряслись на телеге: оказалось, что Андрей приехал специально, чтобы забрать Колю к себе, в город Лугу, где он теперь жил. Узнав это, Коля удивился:
— А почему тебя на фронт не взяли?
Андрей развел руками.
— Так уж… И здесь дело нашлось.
— А где мы там жить будем? — спросил Коля.
— Я у старушки одной полдома снимаю… Да тебе-то что, — Андрей обнял Колю за плечи. — Ты не расстраивайся — я в Луге останусь, ты дальше поедешь. Я буду с тобой как со взрослым говорить: положение очень тяжелое. — Хотя они были одни на телеге и близко вокруг никого не было, он наклонился к брату и прибавил шепотом: — Наш район могут фашисты занять. Они совсем близко уже.
— А ты? — вырвалось у Коли.
— Я останусь, — спокойно ответил Андрей.
— Ты с партизанами будешь?
Андрей ничего не ответил, но по легкой улыбке, появившейся на его губах, Коля понял, что так и есть.
Из Луги Коля уехать не успел — пути, ведущие из города, были перерезаны фашистскими армиями, рвущимися к Ленинграду. А в конце августа вражеские войска вступили в Лугу.
Прижавшись к окну, сквозь узкую щель в плотно закрытых ставнях Коля с ненавистью смотрел, как посередине мостовой идут солдаты в стальных касках и грязно-зеленых мундирах. Солдаты шли, положив руки на автоматы так, будто собирались вот-вот открыть огонь.
Ух, если бы у него, у Коли, было настоящее оружие! Он бы им показал!.. Андрей стоял тут же, у окна, и тоже смотрел на солдат.
Где-то сбоку затрещали выстрелы. Солдаты побежали в ту сторону.
Андрей сказал:
— Страшно?.. Ничего. Им тоже страшно… А будет еще страшней. Ты эти мои слова запомни, Коля…
Когда стемнело, Андрей достал из подполья какие-то плоские свертки, запрятал их под рубаху и через двор выбрался на улицу. Перед уходом он сказал:
— Я дней на пять пропаду. Тут в подполье картошка. Варите, жарьте. С хозяйкой не спорь. А вернусь, подумаем, как с тобой дальше быть.
В Луге хозяйничают фашисты. Лучшие здания заняты немецкими солдатами, на улицах валяются трупы, на перекрестке улиц Базарной и имени Кирова — виселица. На ней — трое повешенных. Зондерфюрер Эрнст Рихтер зверствует в Луге. Это он возглавляет тех, что пытают, расстреливают, вешают…
Коля познакомился с соседскими ребятами. Каждый день они собираются в каком-нибудь заброшенном сарае или где-нибудь на огороде и делятся новостями.
Новости все тяжелые — о грабежах, о расстрелах, о том, что фашисты ищут по домам наших раненых бойцов. Найдут — и хозяевам дома, и раненым бойцам одна судьба — смерть. И старым, и малым…
Были, правда, и другие новости. Один из мальчишек с соседней улицы пробил гвоздем железную бочку с бензином. Утром солдаты бросились к бочке, а она пустая. Ох и ругались фашисты!.. А другой мальчишка подставил гвоздь под колесо грузовика. Солдаты сели в грузовик, а только он тронулся — шина сразу же лопнула. Солдаты куда-то очень срочно должны были ехать. Офицер-эсэсовец волосы на себе рвал из-за задержки…
Коля никому из ребят не говорил, конечно, что его брат связан с партизанами, но сам об этом все время помнил и смотрел на немецких солдат без страха. Ребята ему даже завидовали.
Андрей вернулся лишь через неделю, ночью, и когда вошел в дом, то остановился у порога и вдруг начал сползать на пол, цепляясь руками за стену.
Коля бросился к нему. Андрей оттолкнул его и сказал:
— Э-э, ч-черт! Да не ранен я, просто голова закружилась…
Оказалось, что за всю эту неделю он почти ничего не ел.
Коля кормил его, чем мог, старался предупредить каждое желание, а потом, хотя эта мысль пришла ему только что, специально, чтобы ободрить старшего брата, сказал:
— А мы из ребят партизанский отряд собираем.
Андрей чуть не подавился картофелиной.
— Что-о? — спросил он.
— Отряд будет — во, — продолжал Коля. — Восемь человек уже набирается.
Андрей продолжал сидеть с ошеломленным видом.
— А что? — продолжал Коля. — Мы что — маленькие?
— Товарищей твоих я не знаю, — заговорил наконец Андрей. — И ты не знаешь. Не спорь — ты же приезжий! Может, они и надежный народ… Ты им про меня ничего не говорил?
— Нет.
— Честно?
— Честное ленинское!
Андрей опять помолчал.
— Без дела, конечно, сидеть нельзя, — Андрей понизил голос. — Знаешь, в чем ты можешь партизанам помочь?
— Ну?
— Я тебе адрес дам и пароль скажу. Тут у нас в городе надо еду носить.
— Еду-у? — разочарованно протянул Коля.
— Ну да. Картошку вареную, хлеб.
— Картошку… хлеб, — обиженно повторил Коля. — Вы там воевать будете, а мне картошку носить?.. Тоже мне — подвиг какой!
Он увидел, что лицо старшего брата стало суровым, и замолчал.
Андрей вдруг обнял Колю, крепко прижал к себе и зашептал ему в самое ухо:
— Коля, милый ты мой, там же раненые красноармейцы в подвале. Верь мне или не верь, а сейчас важней этого дела нет. И подвига большего нет. Это тебе одному доверяется. Никому чтобы… Понял?
— Понял, — сказал Коля дрогнувшим голосом.
— Я на рассвете опять уйду. Теперь надолго и далеко… Но я приду. — За окном где-то на окраине Луги вдруг грохнул взрыв. — Наша работа. Слышишь?
Коля кивнул соглашаясь.
— Мы придем, — повторил Андрей. — И мы все вернем назад. И за все, за все рассчитаемся.
Коля впервые в жизни увидел слезы в глазах своего старшего брата.
Улицы Луги безлюдны. Пробредет старуха нищенка. Пройдут строем солдаты. Жители стараются не выходить из дому ни утром, ни днем. Так безопаснее.
Но Коля идет по городу с ведром. В ведре вареная в мундире картошка, сверху слой сырых мелких картофелин.
Солдат-эсэсовец останавливает его:
— Эй малшик… Ты куда несешь этот картошек?
— На базар несу, — звонко отвечает Коля. — У меня бабушка болеет, надо молока купить.
— О-о! — восклицает солдат. — Молько — надо, яйки — надо, картошек — не надо… Иди, малшик…
И Коля идет дальше.
Гораздо страшнее было, когда задерживали полицаи из местных лужан, продавшихся фашистам.
Эти спрашивали грубо:
— Куда идешь, пацан?
— Хозяйка послала картошку продать на базаре.
— Какая хозяйка-то?
— Акимовна.
— Акимовна… картошку, — передразнивал полицай. — А небось зайди к вам — и коркой сухой не угостите… Сад у вас есть?
— Какой у нас сад — все деревья посохли, — вздыхает Коля, — да и картошка тоже плохая.
— Как горох картошка, — ворчит полицай. — Ладно, иди…
Коля и на самом деле идет к базару. Там он постоит с ведром минут десять, затем идет дальше. Но если теперь кто-нибудь задерживает его, он отвечает, что купил картошку.
Вот и разрушенный каменный дом. Здесь до войны был Дом отдыха. Теперь это груда развалин.
Коля скрывается в этих развалинах, ощупью пробирается темными подвалами. Но вот он у цели. Коля останавливается и негромко свистит по-щеглиному:
— Пюи-пюи-пюи…
Одна из досок, устилающих пол, отодвигается. Тусклый свет коптилки выхватывает из мрака узкую желтую щель.
— Пришел… пришел, — слышит Коля радостный шепот. — Ты просто герой, парень. Уж мы так за тебя боимся, друг…
Коля спрыгивает в подполье. Там самодельные нары и на них пятеро тяжело раненных красноармейцев. Белеют повязки.
Коля выкладывает картошку, ломти хлеба, кусочки мяса и сала — все, что только удалось принести из дому.
Один из красноармейцев, худой как скелет, в изодранной гимнастерке и синих галифе, с лихорадочно блестящими глазами — он здесь за старшего, — с усилием приподнимается и обнимает Колю.
— Мы еще покажем, — говорит он свистящим шепотом. — Мы за все отплатим…
Коле вспоминается, что такие же слова говорил и Андрей перед расставанием.
— Вы лежите, дяденька, у вас же ноги перебитые, — упрашивает Коля.
Он уже знает, что этот человек лейтенант-артиллерист, но не называет его так.
А лейтенант сильно-сильно прижимает Колю к своей груди.
— Ты же нас от смерти спасаешь, — говорит он и вдруг добавляет тихо и нежно: — Сынок… Сынок ты мой…
И все остальные красноармейцы тянутся к Коле, стараются приласкать, погладить по голове.
Коля вырывается из их рук, повторяя:
— Да что ж — маленький я, да?..
Затем он торопливо пересказывает все, что услышал на базаре, узнал от ребят, стараясь, конечно, пропускать новости печальные, и уходит.
Однако, прежде чем покинуть развалины санатория, он наполняет ведро щепками и старой бумагой, чтобы если кто-нибудь спросит у него, что он делал в разрушенном доме, можно было ответить, что собирал топливо… Так ведь делают многие жители.
И вот наконец Коля дома. Входит в комнату, ставит в угол ведро, устало опускается на скамью и только тут улыбается — дело сделано. На сегодня — довольно. А завтра опять опасный путь по улицам города — мимо фашистских солдат, мимо полицаев и эсэсовцев. И это не раз и не два — это каждый день…
В начале октября 1941 года Коля Леонтьев был схвачен эсэсовцами неподалеку от развалин, где скрывались раненые бойцы, и зверски замучен, но не сказал ни слова о том, куда исчез его старший брат и кому сам он ежедневно носил продовольствие.
Так оборвалась эта жизнь.
И так осиротели все щеглы и щеглята.
ГВАРДИИ ЮНГА
Альке снится сон.
Будто дядя Коля, моторист с бронекатера, спрашивает его, Альку:
— А ну, скажи, юнга, почему моряки носят тельняшки?
Алька вчера впервые в жизни надел новенькую матросскую рубаху. Синие полосы на ней — ярко-ярко-синие, а белые — совсем белоснежные. И ткань плотная, приятная на ощупь. Он даже во сне чувствует.
— Не знаю, дядя Коля, — отвечает Алька. Он хотя и спит, но хорошо помнит, что дядя Коля — никакой и не дядя, а гвардии старший матрос Потапов. Дядей Колей его зовут потому, что он старше всех на катере. Но «на службе» — Альке очень нравится это слово «на службе» — к нему так обращаться нельзя. Надо по уставу: товарищ гвардии старший матрос. Это Алька уже усвоил.
Еще он помнит, что теперь служит на бронекатере-92 юнгой. Служит вместе с отцом, Петром Ефимовичем Ольховским. Это такое счастье, что Алька даже улыбается во сне. Правда, отца теперь тоже нельзя называть «папа». Он — гвардии инженер-лейтенант, но какое это имеет значение, если Алькина мечта наконец исполнилась и он, юнга Олег Ольховский, вместе со взрослыми будет бить фашистов…
— Юнга, подъем, — слышит он совсем над ухом и не может понять, кому принадлежит этот голос.
Алька так и просыпается — с улыбкой. Перед рундучком стоит матрос Алексей Куликов. Это он показывал Альке весь корабль «от киля до клотика», а потом привел его в кубрик — так называется жилое помещение для матросов, — подвел к рундуку и сказал:
— Здесь спать будешь. Ясно?
— Ясно, — мотнул Алька головой.
— Комсомолец?
— Нет еще, — смутился Алька. — Пионер.
— А чего ты смущаешься? — устыдил его Куликов. — Пионер — всем ребятам пример. Так, что ли? Значит, придется тебе быть образцовым юнгой на нашем корабле. Ясно?
— Ясно, товарищ гвардии матрос, — ответил Алька, вытягивая руки по швам.
— Хорошо, юнга, хорошо, — заулыбался Куликов, оценив Алькину выправку, и Алька подумал, что с ним он подружится. Ведь Куликов почти такой же молодой. Ну, года на четыре старше. А с виду совсем как старшеклассник из 288-й школы в Ленинграде, где Алька учился до войны.
И вот теперь Алеша Куликов стоял перед Алькиным рундуком, а юнга вытаращил на него глаза и от удивления не мог шевельнуть ни рукой ни ногой.
Вчерашний матрос Куликов в серой брезентовой робе, конечно, отличался от сегодняшнего — в синей форменке и черных брюках с тщательно отглаженным рубчиком. Но не это поразило Альку. На груди у Куликова на маленькой алой планочке висела Золотая Звезда Героя, а рядом на большой, тоже алой планке — орден Ленина.
— Герой! — прошептал Алька еле слышно и с испугом подумал, что, должно быть, он еще спит, потому и мерещится всякое.
— Ну что глаза вытаращил, будто иллюминаторы? — потерял терпение Куликов. — Вставай!
Алька совсем запутался, где сон, а где явь, зажмурился и робко спросил Куликова:
— А вы — во сне или не во сне? И это тоже? — показал он, открыв глаза, на медаль и орден.
Куликов расхохотался, да так громко и весело, что стало ясно: не во сне, конечно.
— Ну и здоров же ты спать, юнга, — проговорил Куликов сквозь смех. — И на подъем тяжел. Стотонным краном от подушки не оторвешь. — Потом вдруг стал сразу серьезным и скомандовал:
— На зарядку становись! Учти, это все уже наяву происходит, юнга.
Алька выскочил из-под одеяла и начал быстро одеваться. Он никак не мог оторвать глаз от груди Куликова, но не мог и не спросить:
— Так, значит, вы — герой?..
— Герой, герой, — опять весело закричал Куликов. — И ты станешь героем, если не будешь долго под одеялом нежиться. Марш на зарядку!..
Алька, оглядываясь на Куликова, заторопился к трапу.
После зарядки и умывания был подъем флага. Вся команда построилась вдоль борта корабля. И на соседних катерах, которые стояли далеко один от другого, команды тоже строились к подъему флага. Алька стоял «на левом фланге» и не сводил глаз с героя.
«Надо спросить, как он совершил подвиг», — подумал Алька, но в это время на палубу вышел командир бронекатера — лейтенант Чернозубов. Вахтенный Куликов подошел к нему четким шагом и доложил: — Товарищ лейтенант, команда бронекатера-92 построена к подъему флага.
Командир поздоровался с командой и, выйдя на середину, скомандовал:
— На флаг смирр-но! Флаг поднять!
Алеша Куликов стоял уже у мачты и, как только раздалась команда, стал поднимать флаг. Замер весь экипаж в строю. Командир поднес ладонь к козырьку, отдавая честь корабельному знамени.
В крошечной кают-компании с узеньким столиком, привинченным к полу, и такими же узенькими диванчиками вдоль стен — страшно тесно. Сидеть за столом приходится, плотно прижавшись друг к другу. Но никто из команды на эту тесноту не в обиде. Даже наоборот, как-то дружнее и веселее за столом, будто собралась здесь одна семья.
Алька сидит тихо-тихо, зажатый между старшиной разведчиков Канареевым и старшиной комендоров Насыровым. У Насырова очень трудное имя-отчество: Набиюла Насибулинович. Алька для тренировки произносит его про себя по слогам. Получается, но только потому, что по слогам и медленно. Быстро такое имя не выговоришь. Впрочем, по уставу, утешается Алька, все равно надо обращаться к Насырову: товарищ гвардии старшина первой статьи.
Насыров очень хороший человек. Это видно по глазам. Они у него добрые и внимательные. Насыров — не только командир отделения комендоров, он еще парторг катера. Все его очень уважают, и даже лейтенант Чернозубов с ним советуется, как проводить ремонт, кого послать принимать боекомплект.
Катер только вчера, перед тем как Алька попал на него, вернулся с боевого задания. В бою вражеским снарядом была повреждена носовая башня, пулями и осколками изрыта вся надстройка. Алька сам видел пробоины. Взрослые говорят о том, как заделать их, и Алька сидит тихо-тихо, чтобы, не дай бог, его не попросили покинуть кают-компанию, где идет такой серьезный разговор об автогенной сварке, о металле, снарядах.
Но взгляд Чернозубова задерживается на Альке, и командир говорит:
— А с тобой, юнга, мы поступим так: будем учить тебя на сигнальщика. Кроме того, ты — правая рука вахтенного. Договорились?
— Договорились! — Алька хочет встать, но это ему не удается из-за тесноты. Да и командир машет:
— Сиди, сиди, юнга.
Опять разговор переходит на катерные дела. Но Альке уже не до них. «Как же так? Сигнальщик… Помощник вахтенного… Значит, до оружия его так-таки и не допустят? Юнга, юнга», — с досадою думает он. Толку ли в этом звании, если с ним по-прежнему обращаются, как с ребенком! Нет, видно, не дождешься справедливости от взрослых…
Потолок низко навис над беседующими, и, чтоб не было душно, дверь на палубу оставили открытой. Альке не везет: в самом интересном месте разговора, когда взрослые стали вспоминать подробности последнего боя, через эту дверь с палубы доносится голос Куликова:
— Юнга Ольховский, ко мне!
Альке смерть как не хочется уходить из кают-компании, и он секунду медлит, чтобы дослушать, чем же все кончилось. Но лейтенант Чернозубов вдруг умолкает и лезет в карман за портсигаром. Разговор прерывается. Никто не смотрит на Альку, даже отец, который сидит напротив. Но Алька вдруг понимает, что за ним наблюдают и ждут, как он поступит. Алька мучительно краснеет и говорит Канарееву:
— Разрешите выйти, товарищ гвардии старшина второй статьи.
— Пожалуйста, юнга, — отвечает равнодушно Канареев и встает, чтобы выпустить Альку из-за стола.
Алька выходит на палубу и уже не видит, как вслед ему тепло улыбаются сидящие за столом.
Куликов держит в руках половинку красного кирпича.
«И зачем здесь, на боевом корабле, этот кирпич?» — с досадой думает Алька.
Но Куликов, как ни в чем не бывало, говорит:
— Позавтракал? Ну тогда начнем нашу боевую подготовку. Будем морскую науку изучать, — Куликов протягивает Альке кирпич: — Хорошенько растолки его и продрай рынду, — он показывает на колокол, висящий на самом носу катера. Рында совсем позеленела за время похода. — А потом я научу тебя, как отбивать склянки. Ясно?
— Ясно, — вздохнул Алька.
Чего уж тут неясного. Не видать ему постоянного дела, как своих ушей.
Натолок Алька кирпичного порошку. Трет рынду, придерживая рукой ее язык, чтобы не бухнула ненароком раскатистым звоном на всю реку, а самому ох как тошно.
И правда, чего ради он на катер стремился? Чтоб воевать, чтоб отомстить проклятым фашистам за все, а тут три эту позеленевшую медяшку… Ведь этак он к следующему походу не успеет изучить пулемет и будет «пассажиром» на боевом корабле. Единственным «пассажиром»!..
Горько Альке. Ожесточенно трет он круглые бока рынды.
И почему он родился так поздно? Все его считают маленьким. Даже Куликов. А сам-то давно, что ли, маленьким был? Да и маленькие тоже бывают удаленькие. Алька читал в газете про подвиг юнги торпедного катера — Валерия Лялина. Тому и вовсе только двенадцать лет, а он в Новороссийской операции как отличился! Из команды кого убило, кого ранило. Так Валерий сам вывел катер из боя и на одном моторе привел его в базу. К ордену его представили. А ведь Альке не двенадцать — уже тринадцать лет!
Обидно Альке. И всю свою обиду он вымещает на рынде. Ожесточенно нажимает на тряпицу, обмакнутую в кирпичный порошок. И зелень окиси отступает под его нажимом, открывает сияющую медь.
Альке почему-то вспоминается Ленинград. Вспоминается таким, каким он оставил его, уезжая вместе с матерью, братом и сестрой в эвакуацию в глубь страны. Отец в то время уже воевал. Он ушел на фронт добровольцем. Город был притихший, настороженный, ощетинившийся надолбами. Укрепления вокруг Ленинграда строили все горожане. Строила их и мать Альки — Юлия Владиславовна. Далеко теперь мать с братом и сестрой, аж в Костромской области. Еще дальше родной дом, школа на Курляндской улице. Может, и в нее угодил фашистский снаряд или бомба?..
Нет, все-таки это несправедливо, что ему, Альке, не доверяют настоящего мужского дела. «Пойду к командиру жаловаться», — решает Алька и слышит позади себя голос:
— Юнга, хватит, хватит! Так ты в рынде дырку протрешь! Смотри, как сияет!
Алька поворачивается к Куликову и угрюмо смотрит себе под ноги, молчит. Некоторое время молчит, приглядываясь к Альке, и Куликов. Потом с притворным сочувствием спрашивает:
— Ты чем расстроен, юнга? Может, мозоль натер? Так мы сейчас тебя в лазарет.
Ну уж это слишком! Уж Алька-то мозолей не боится. Он не маменькин сыночек. В эвакуации в интернате и пахать приходилось в подсобном хозяйстве, и дрова заготовлять, да и мало ли еще что делать. Алька вытягивает ладони Куликову.
— Мне мозоли натирать не надо, — говорит он сдавленным голосом. — У меня уже есть.
Куликов берет его ладони в свои, внимательно рассматривает Алькины рабочие мозоли, даже трогает их, а потом говорит уже серьезно и так задушевно, что у Альки внутри что-то вздрагивает:
— Так что же ты загрустил, Олег-Олежка?
Алька молчит, потом справляется с волнением и говорит, совсем потерянный:
— Это что ж, я всегда буду, выходит, драить медяшки? А к пулемету меня и на выстрел не подпустят!
— Ах вот ты о чем, — сочувственно тянет Куликов, кивая головой. — Видишь, командир с твоим батькой порешили сделать тебя сигнальщиком.
— Знаю, — пренебрежительно говорит Алька.
— Ну это ты брось! — возмущается Куликов его тоном. — Знаешь, да не все. Сигнальщик в бою — правая рука командира. Неправильно примет приказ — и пиши все пропало. А если сигнальщик хорошо свое дело знает, четко связь держит — значит половина победы уже наша. Ясно?
— Ясно, — мрачно отвечает Алька.
— То-то же, — наставительно говорит Куликов и замолкает. Мимо них по палубе проходит Канареев. Когда старшина разведчиков скрывается в кубрике, Куликов наклоняется к Альке и заговорщическим шепотом продолжает: — Ну а с пулеметом мы так оборудуем дело. Если у тебя семафорная азбука пойдет на лад, то мы потихоньку и пулемет осваивать начнем. Но семафор должен знать на отлично. Ясно?
Алька не смеет поверить своему счастью. Он готов броситься на шею Куликову, этому добрейшему человеку. Он один понял Альку и поможет ему.
— Ясно, товарищ гвардии матрос, — выпаливает Алька во всю силу легких. — Учите меня семафору.
— Вот это дело, — доволен и Куликов.
Вместе они идут в рулевую рубку. Там Алькин шеф вручает ему пару красных флажков и таблицу. На таблице краснофлотец с двумя флажками в руках. Его руки в разных положениях, и каждое такое положение означает букву алфавита и всякие специальные знаки.
В глубине души Алька уверен, что эти флажки — занятие детское и бесполезное. Но если одновременно с семафором изучать и пулемет — ладно, можно заняться и этой флажной азбукой.
Алька отправляется на бак с таблицей и флажками в руках.
Изучать флажной семафор и просто и сложно одновременно. Например, буква «т» в семафоре очень похожа на обыкновенную «т». Краснофлотец поднял обе руки с флажками в стороны на уровне плеч — и все тут сразу ясно. «У» — тоже понятно: краснофлотец держит флажки в сторону и вверх, как рогульки обыкновенной буквы «у». Семафорная «а» очень похожа на заглавную букву «А», только без перекладинки: руки в стороны и вниз, домиком.
Это даже интересно.
Буквы «а», «т», «у» Алька сразу запомнил, а с остальными дело хуже пошло. «Б», «в» — совсем ни на что не похожи. Зато «г» Алька увидел и тоже узнал. Краснофлотец левую руку поднял на уровень плеча — буква «г» и есть. А потом опять сплошь знаки были непонятные; пришлось их разучивать.
Посмотрит Алька в таблицу и сам изобразит знак флажками. Прошепчет:
— Жэ.
Постоит немного, запоминая букву, и опять в таблицу заглядывает на следующую букву:
— Зэ.
Наладилось дело.
До того наладилось, что к вечеру Алька слова стал составлять из букв, а потом даже целые предложения.
«Я буду изучать пулемет».
«Я буду комендором».
«Смерть фашистским захватчикам».
На палубе всегда дела много: то почистить медяшки надо, то подкрасить надстройку, где краска облупилась, то плести из обрывков старых тросов маты под ноги. Всему Альку учит Алеша Куликов, и Алька старается изо всех сил.
На палубе работы нет — можно к дяде Коле в моторный отсек спуститься. Там еще интереснее, чем на палубе. Только все очень трудно. С двигателями, со всеми этими топливными насосами и трубопроводами умеют обращаться только дядя Коля да Алькин отец. Алька, помогая старшему мотористу чистить моторы, присматривается, как их надо готовить к пуску. Может, пригодится. И потом, это все страшно интересно. В другое время Алька с удовольствием пошел бы в мотористы. Но не теперь. Теперь надо изучать другую машину, самую нужную машину на войне — пулемет.
И каждый вечер Алька пропадает в носовой башне, где стоит крупнокалиберный пулемет Алексея Куликова. Вместе они то разбирают его, то собирают, то заряжают, то разряжают. Комендор учит Альку прицеливанию, приговаривает:
— Ты, главное, не волнуйся, когда бить фашистов начнешь. Спокойно так подводи мушку вровень с прорезью прицела и на гашетку жми тоже спокойно. Успех гарантирую.
Алька старается, и не зря. На последних учебных стрельбах у него были отличные результаты. Лейтенант Чернозубов благодарность объявил.
— Служу Советскому Союзу! — ответил тогда Алька.
За последний год наши войска здорово поднажали на гитлеровцев. Блокада с Ленинграда окончательно снята, и фашистов далеко погнали на всех фронтах. Флотилию, на которой служит Алька, перевели с Волги на Днепр. Это что-нибудь да значит. Это значит — скоро конец Гитлеру. Конец войне.
Хорошее у Альки настроение.
Кончится война. Соберется вся семья в Ленинграде, в родном доме. Геннадий и Лида, наверно, выросли, не узнать. А мама постарела…
Соскучился Алька по своим брату с сестрою, по матери. Ну ничего, недолго ждать встречи осталось. И отец тоже так думает.
Алька сидит и наблюдает за соседним катером. Оттуда может прийти вызов. Наблюдает и размышляет.
Когда кончится война и вся семья соберется в Ленинграде, первым делом надо будет сходить на Курляндскую, в школу. Пока Алька от своих не отстал. Старшине Насырову спасибо. Он не только посоветовал Альке продолжать занятия и на катере, но и достал где-то нужные учебники. Когда в Киеве были, Алька за седьмой класс все экзамены сдал. Теперь за восьмой приниматься надо.
На соседнем катере, стоящем за излучиной и совсем скрытом деревьями, так что из-за них торчали только верхушка надстройки да мачта, крохотными красными язычками вспыхнули огоньки флажков. Вызывают.
Алька взял бинокль, флажки. Одной рукой дал отмашку: «Вижу, понял» — и начал читать, что передают с соседнего катера.
«Командира девяносто второго к флагману», — разобрал по буквам и снова ответил: «Вижу, понял». Потом отправился докладывать командиру.
Лейтенант Чернозубов вернулся с флагманского катера через полчаса и отдал приказ готовиться к походу. «92-му» поручалось скрытно подойти к вражескому берегу и высадить группу разведчиков. Огонь открывать только в крайнем случае.
Прошло еще полчаса, и катер с разведчиками на борту, глухо урча моторами, отвалил от берега.
На реку уже спускались сумерки. Мешаясь с туманом вдали, они густели, превращались в ночь. В эту ночь шел катер. Без единого огонька на борту, с почти приглушенными двигателями, медленно двигался он к намеченной точке, и только командир в рубке знал, где она, эта точка, когда до нее дойдет «92-й».
Несколько раз машину глушили совсем и шли, пользуясь только инерцией. Тогда тишина кругом стояла такая глухая, что Алька слышал даже собственное дыхание и сдерживал его. Потом опять начинали работать моторы, катер скользил вперед, и Алька переводил дыхание.
Он стоял по боевому расписанию около рубки, чтобы быть под рукой у командира. Когда двигатели замолчали еще раз, командир притянул Альку к себе, сказал приглушенным голосом:
— Передай разведчикам: пусть приготовятся к высадке. Подходим. Тихо.
Едва Алька успел передать старшине Канарееву приказ, как под днищем катера заскрежетало и нос ткнулся в берег. Разведчики исчезли в прибрежных кустах, словно и не было их на катере.
Алька даже улыбнулся. Как фокусники. Такие не пропадут.
Казалось, все обошлось как нельзя лучше. Разведчики высажены, и высажены скрытно. Катер не спеша задним ходом выбирается на середину реки. Сейчас он ляжет на обратный курс и — все в порядке. Но в это время откуда-то вылетела шальная ракета и, повиснув высоко в небе, залила ярким светом реку, катер на ней, все кругом.
С берега сразу же застучали пулеметы, еще взлетели ракеты. Стало светло, как днем. Только свет был неприятный, колеблющийся, призрачный.
— Эх, не повезло, — сказал уже в полный голос командир и скомандовал: — Полный вперед! Пулеметам подавить вражеские огневые точки!
Пулеметы бронекатера, будто только и ждали этой команды, заработали торопливо и громко, направив пучки трассирующих пуль туда, где вспыхивали выстрелы гитлеровцев.
«На себя внимание отвлекает, — понял Алька. — Разведчикам помогает. Молодец, командир!»
Маневр удался. Весь вражеский огонь был сосредоточен на катере. А там, где с него высадились разведчики, все было тихо и спокойно.
Задача была выполнена. Потерь на катере не было. Пули гитлеровцев свистели где-то над головой. Теперь самое время уходить не мешкая.
Но не тут-то было. Гитлеровцам, видимо, очень не понравилась таинственная ночная операция советского бронекатера. На вражьем берегу вспыхнул прожектор, нащупал катер, и фашистские пулеметы стали бить точнее; над поверхностью воды хлюпнула одна мина, вторая. По надстройке забарабанили пули и осколки.
Становилось жарко. И тут замолк пулемет в носовой башне.
Алька в два прыжка оказался рядом с ним. Алеша Куликов сполз на палубу. Он был, видимо, тяжело ранен. Алька нагнулся к нему и услышал:
— Прожектор… Дави… Быстрее…
Будто живой, забился в руках у Альки пулемет, но Алька сразу смирил его, смирил и себя: «Спокойно, спокойно», — и стал старательно ловить в прорезь прицела слепящий глаз прожектора. Очередь — мимо. Еще — мимо. Алька глубоко вздохнул, опять прицелился и нажал на гашетку.
Потухло проклятое окно. Ослепли гитлеровцы. И сразу стало тише кругом.
Катер выходил из боя…
На следующий день к подъему флага вышли не все. Отсутствовал Алеша Куликов. Его, тяжело раненного, ночью, сразу после возвращения на базу, отправили в госпиталь.
Правая рука командира катера висела на перевязи, и он не отдавал, как всегда чести поднимающему флагу, а просто стоял вытянувшись по стойке «смирно» и держал равнение на флаг.
Когда флаг дошел до места, лейтенант Чернозубов сделал шаг вперед и вызвал из строя Альку.
— Гвардии юнга Ольховский!
Алька вышел из строя.
— За отличную стрельбу в ночной операции, — продолжал лейтенант Чернозубов, — представляю вас к правительственной награде.
Алька хотел было ответить, как полагается по уставу: «Служу Советскому Союзу», — но командир еще не кончил говорить. И следующими его словами были:
— Примите пулемет временно выбывшего из строя Героя Советского Союза Куликова.
Что-то перевернулось в душе Альки. Сбылась его заветная мечта. Он — хозяин настоящего боевого оружия. Забыл Алька все уставные слова и вместо них сказал дрогнувшим голосом:
— Товарищи, клянусь… мой пулемет всегда будет в полной боевой готовности… Я отомщу фашистам за Куликова… за все…
Больше никто ничего не говорил. Просто лейтенант Чернозубов подошел к Альке и обнял его здоровой рукой.
После обеда на «92-м» появился Петр Ефимович Ольховский, отец Альки. Он был флагманским механиком и постоянно кочевал с одного катера на другой: всегда требовалось что-то отремонтировать, устранить повреждения после очередного боя. В последнее время они редко виделись с Алькой, и то все урывками.
Встреча, как всегда, была теплой и немногословной. Отец сказал:
— Мать волнуется, что мы редко пишем. Я тут небольшую цидулю сочинил, так ты добавь от себя несколько слов.
Алька взял листок, пробежал глазами и вдруг покраснел. Ни слова не говоря, он вынул карандаш и стал что-то вычеркивать из письма. Потом поднял глаза на отца:
— Не надо, пап, писать, что меня представили к награде. Во-первых, только представили пока. И потом, я еще так мало сделал…
Петр Ефимович внимательно посмотрел на Альку.
— Повзрослел ты, сын. Ну, смотри сам, тебе виднее. Не надо, так не надо.
Когда Алька вернулся с базы дивизиона, куда относил пакет командира, старшина Насыров читал письмо от Алеши Куликова.
Алексей сообщал, что еще находится в госпитале и что врачи не обещают ему скорого выздоровления. Но до конца войны он надеялся вернуться на катер и лично рассчитаться с гитлеровцами за свои раны. И еще о многом писал. А в конце была приписка специально для Альки.
«Олег-Олежка, — говорилось в ней, — а как ты там хозяйничаешь? Справляешься? Надеюсь, не подведешь своего учителя. Будь здоров. Бей метко фашистов».
Алька попросил письмо у Насырова, еще раз прочитал его и сел за ответ. Сначала рассказал о катерных новостях. Их оказалось немного. О боевых делах говорить ничего не полагалось, потому что они — военная тайна. Про носовую башню еще написал, что в ней все в порядке и пулемет действует нормально.
В общем письмо получилось очень короткое. Этак Алеша Куликов мог подумать, что его оружие попало в ненадежные руки и не числится за юнгой Ольховским никаких славных дел. Переживать будет. Поправляться станет медленнее.
Конечно же, такое письмо отправлять нельзя.
Но и добавить тоже вроде нечего. Не напишешь же, что дивизион готовится к новой операции!
Про то, как «92-й» отличился под Бобруйском, тоже писать нельзя, хотя это уже и не военная тайна. Там Алькин пулемет положил немало гитлеровцев, и, выходит, Алька будет хвастать своими заслугами… Нет, так тоже не пойдет. Неловко как-то про себя всякие красивые слова говорить.
Вот задача-то.
Алька сидел нахмурившийся, озабоченный и, как ни ломал голову, не мог ее разрешить. Потом ему на глаза попалась газета. Она и подсказала выход. Алька достал записную книжку, вынул из нее газетную вырезку, в которой как раз говорилось про Бобруйскую операцию и про то, как умело и храбро действовал в ней комендор 92-го бронекатера — юнга Олег Ольховский. Очень здорово расписала все фронтовая газета.
Алька еще раз перечитал газету, вздохнул — все-таки жаль с ней расставаться — и вложил в конверт вместе с листком письма.
Так Куликов все поймет правильно и беспокоиться не будет.
— По местам стоять! — послышалась на палубе команда, и Алька бросился к своему пулемету. «Жаль, маме не успел заодно написать», — подумал он, но тут же другие заботы вытеснили эту мысль.
Командир проверял готовность катера к походу. Строго, но справедливо проверял. Такой уж был лейтенант Чернозубов.
В Алькиной башне все было в порядке. Да и как не быть, коли весь дивизион тщательно готовился к походу целых три дня. Ответственная операция намечалась. И хотя еще никто, кроме командира, на катере ничего не знал, это чувствовалось в самом воздухе. И дядя Коля, и старшина Насыров, и Канареев — все на «92-м» как-то подтянулись, строже стали. Подобрался весь, будто к прыжку изготовился, и Алька.
Когда на реку опустились сумерки, командир собрал всех в кают-компанию и рассказал о боевой задаче.
Со стороны взглянуть, так показалось бы — дружеская беседа идет за столом. Лейтенант Чернозубов говорил спокойно, вполголоса. Но то, о чем он говорил, было очень серьезно.
Обстановка сложилась такая.
Под Пинском гитлеровцы создали прочную оборонительную систему. Они, как кроты, зарылись глубоко в землю и цеплялись за каждый ее вершок, за каждую выбоинку. Не раз штурмовали Пинск наши войска, но победа не давалась в руки.
Тогда командование и решило для овладения городом использовать речную военную флотилию. Замысел был прост и дерзок: нанести удар с той стороны, откуда враг не ждет его, — с реки. Ошеломить, отвлечь гитлеровцев десантом и тем временем начать наступление и на главном направлении — с суши.
— Вы понимаете, товарищи, от наших действий зависит успех крупной операции, — говорил командир. — Не подкачаем?
— Не подкачаем, — ответил за всех Насыров и оглядел собравшихся в кают-компании. — Верно, юнга?
— Верно, товарищ гвардии старшина, — громко ответил Алька, и все засмеялись, повеселели сразу.
…Небо будто затянули черным бархатом — такой темной была июльская ночь, когда катера по одному запускали двигатели и выходили на фарватер. В полной темноте, с приглушенными моторами корабли направлялись к юго-восточной части города, где намечалось произвести высадку. «92-й» шел одним из первых.
Алька стоял у пулемета, в любую минуту готовый открыть огонь. Но пока это не требовалось. Тишина стояла кругом, будто все это происходило совсем не на войне. И ровный мягкий гул шел от двигателей не боевого корабля, а прогулочного речного трамвайчика.
Корабли незаметно подошли к берегу. Началась высадка. Враг ничего не подозревал. Тишина стояла в теплом воздухе.
«Хорошо, — радостно подумал Олег. — Дадим фашистам жару!»
Первыми на берег сошли разведчики. Они должны были проделать проходы в минных полях. За ними пошли бойцы-десантники.
Плеск воды, отрывистые, приглушенные команды — вот все, что было слышно в кромешной темноте. Нет, не зря так тщательно готовились к высадке.
Медленно тянулись минуты. Сейчас разведчики, судя по времени, должны уже подходить к первым траншеям гитлеровцев.
— Сейчас… вот-вот…
И вдруг взрыв разорвал тишину.
Кто-то из наших нарвался на мину! Вслед за взрывом длинно затрещал пулемет, ему вторил другой, и началось…
А все-таки фашисты были застигнуты врасплох. С катера было слышно, как наши бойцы забрасывали гранатами их траншеи, захватывали казармы и здания.
После двухчасового боя десантники закрепились на берегу. Можно было считать, что операция проведена успешно. Катера отошли за излучину реки.
Однако гитлеровцы не хотели мириться с потерей важного для их обороны плацдарма. С утра они пошли в контратаку. Туго приходилось десантникам. И помощи им ждать неоткуда было: впереди фашисты, позади река — вся под обстрелом гитлеровцев.
Положение, казалось, безвыходно.
В это время и вышел из-за поворота реки «92-й». Шквал огня сразу обрушился на него. Казалось, чудовищной силы ливень идет над рекой. Справа и слева от катера вырастали прозрачные столбы, с треском лопались огромные пузыри. Вода в реке будто кипела от множества пуль, снарядов, мин, падавших в нее. «92-й» шел полным ходом, поливая из своих пулеметов гитлеровцев. Алька, яростно сжав ручки своего пулемета, старательно, как его учили, сажал на мушку неровные ряды наступавших врагов и давил на гашетку.
— За Куликова, за Косырева, — шептал он. — За Родину, за Ленинград! Вот вам за все, гады!
Бил Алька метко. Он не знал, сколько времени прошло: минута или десять. Но вот ряды наступавших гитлеровцев сломались, покатились назад. Атака захлебнулась.
Алька перевел дух, разжал уставшие руки.
Вдруг взрыв раздался под самым бортом катера. Его сильно кинуло в сторону. Алька едва удержался на ногах. Он обернулся и увидел, что командир лежит на палубе. А у штурвала стоит отец. Из-за грохота не слышно было, что он крикнул, но Алька понял по движению губ:
— Давай, сынок, давай!
И в это время новый взрыв — прямое попадание в катер. Отец упал.
Алька бросился к отцу, рванул бушлат на его груди, припал ухом и ничего не услышал…
Гитлеровцы снова пошли в атаку.
Не управляемый никем катер, накренившись на правый борт, описывал круги по реке, а Олег опять стоял у своего пулемета и, приноравливаясь к крутым петлям катера, все бил по врагу.
Бил, сколько себя помнил.
ШУМЯТ СОСНЫ
Булочка начал сердиться. Немецкие часы с черным циферблатом показывали два часа, а смены все еще не видно. Еще в час должны были сменить. Все-таки он не на твердой земле стоит, а висит на дереве, как лесной сыч. Ноги затекли, автоматный ремень врезался в шею. И самое неприятное — курить хотелось. Махорка и зажигалка лежали в левом кармане. Но курить на боевом посту нельзя. Хотя кто увидит, что где-то в гуще ольховых ветвей сидит на суку человек и курит? Кругом лес. Неба не видно. Булочка пощупал карман. Там, пожалуй, полпачки махорки. И зажигалка, сделанная из патрона, рядом…
Внизу за ореховым тонким кустом треснул сучок. Смена! Наконец-то. Булочка отодвинул ветку. Сейчас из-за куста покажется рыжая голова Василя. Он должен сменить Булочку. Василь длинный и прямой, как жердь. Его в партизанском отряде звали Оглоблей и еще — Орясиной. Конечно, за глаза так называли. Молчаливый жилистый Василь, во-первых, был сильный как бык, а во-вторых, не любил шуток.
Ореховый куст закачался, и в просвете показалась голова, только не рыжая, как ожидал Булочка, а белая и вихрастая. Голова стрельнула по сторонам крупными голубыми глазами и снова исчезла в ветвях. Булочка рванул с шеи автомат, прижал к плечу. Это не смена. Это чужак. Куст орешника не шевелился. Лишь самые верхние ветви чуть заметно раскачивались. В гуще ветвей белели мохнатые ореховые гнезда. Кто-то притаился за кустом. Кто? Ясно, не свой. Свой прятаться не станет. А потом, Булочка всех в отряде знал. Ни у кого не было такой белой головы. Судя по вихрам, голова принадлежала парнишке. А вдруг за парнишкой — немецкая рота карателей? Подавать сигнал или подождать? Булочка решил, что спешить не надо. Переполошишь зазря людей. Недавно с операции вернулись. Устали.
Снова куст закачался. Раздвинулись нижние ветви, и на маленькую сумрачную полянку выбрался невысокий паренек в синей рубахе и просторных зеленых галифе. Широкий командирский ремень со звездой туго перехватил тонкую талию.
— Стой! — приказал Булочка.
Мальчишка остановился. Глаза его зашарили по деревьям. Булочка довольно усмехнулся. В пяти метрах и то не может обнаружить. Маскировочка! Мальчишка пожал плечами и сделал шаг вперед.
— Стой, говорю! — загремел Булочка.
— А я и стою, — спокойно сказал мальчишка. — Если надо, могу сесть.
Булочка сложил губы трубочкой и по-птичьи свистнул. И тут же рядом отозвались. Из-за березового ствола показался Василь. Булочка слез с дерева, подошел к мальчишке.
— Откуда?
— Столбовский я. Гаврилов.
— Сын Ефима?
— Его…
— А что тут делаешь?
— Веди к командиру, — сказал мальчишка. — Дело есть.
— Говори, что за дело, — подал голос Василь. — Я и есть командир.
Мальчишка посмотрел на него, покачал головой.
— Не-е, ты не командир… Не похоже.
Булочка засмеялся.
— А я?
— Ты и подавно, — сказал мальчишка.
Теперь усмехнулся Василь.
— Поворачивай-ка оглобли, малый, — серьезно сказал он. — И забудь дорогу, которой шел сюда… Понял?
— К командиру надо… — сказал мальчишка. — Дело есть.
— Какое дело?
— Веди к командиру.
Булочка и Василь переглянулись, отошли в сторону, посовещались. Мальчишка услышал тонкий тенорок Булочки и глухой бас Василя, но слов разобрать не мог.
— Гляди сам, — громко сказал Василь и полез на ольху. Булочка подошел к мальчишке.
— В Столбове немцы? — спросил он.
— Стоят… У старосты.
— Не могу я тебя доставить к командиру… Не имею права. Откуда я знаю, кто ты такой? Что ты за человек?
— Пионер я, — мальчишка по локоть запустил руку в карман и вытащил красный пионерский галстук. — Вот погляди…
— Неосторожный ты человек, — нахмурился Булочка. — Ремень со звездой. Галстук. Дразнишь немцев?
— Ненавижу их, — сказал мальчишка. — И полицаев. А ремень и галстук у меня были спрятаны в старой бане. К вам собрался — прихватил, — он засунул руку в другой карман и извлек затвор от немецкого карабина. — Фриц купался, я и вытащил. Хотел и ружье, да он вынырнул… Пускай теперь без затвора стреляет.
Мальчишка впервые улыбнулся. Голубые глаза засияли. Белые с желтизной волосы давно не стрижены. Они сосульками спускались на воротник синей рубахи.
Булочка не знал, как быть. С одной стороны, получишь нагоняй от командира, а с другой — уж очень симпатичный парнишка. По глазам видно — не врет. Булочка поправил на груди автомат, сердито сдвинул темные брови.
— Носит вас, чертенят, по лесу! Дома не сидится… — проворчал он. — Ладно, идем до командира, парень… Уговорил!
Булочка сидел на поваленной сосне и чистил автомат. В зубах у него дымила желанная цигарка. В партизанском лагере было тихо. Слышно, как над головой бормочут листья. Солнечный свет, пробираясь сквозь ветви деревьев, выстлал хвоистую землю ярким кружевом. Три землянки, искусно замаскированные молодыми елками, трудно было разглядеть в десяти шагах. О лагере напоминали черные проплешины, что остались от костров. На сосновом суку лениво трепыхались чьи-то заношенные портянки. Полная темноволосая повариха Аглая варила партизанский кулеш из всякой всячины. В большом двухведерном котле кипело и булькало. Булочка поводил носом в ту сторону, причмокивал. Аглая умела вкусно варить. Из крапивы и нескольких рябчиков она ухитрилась приготовить для отряда не суп, а сплошное объеденье. Выкапывала в лесу какие-то корешки, собирала траву для приправы.
Булочка прислушался. Из командирской землянки донесся сердитый голос Ковалева — командира отряда. Отчитывает мальчишку. Упрямый, чертенок! Так и не сказал, что у него за дело.
Маленькая дверь землянки отворилась, и оттуда выскочил красный, взъерошенный мальчишка. Руками он придерживал широченные солдатские галифе. Рывком отбросил вихры с глаз, руки-то заняты, и повернулся к двери:
— У нас все в роду маленькие… И батя. И брат старший. И сестра Тонька. Маленький… Вырасту еще.
— Ишь, генерал! — высунул из землянки голову Ковалев. — Ремень со звездой нацепил… Ты бы еще саблю наголо.
Голос у Ковалева был сердитый, лицо тоже. Это на него не похоже. Обычно он спокойный, выдержанный. В руках у командира — ремень. Булочка даже привстал с дерева: неужели выпорол?
— Ремень отдайте, — сказал мальчишка. — Куда я так?
— Без ремня хорошо, — проворчал Ковалев, но ремень дал. Не со звездой, а свой, брезентовый.
— А теперь бегом в деревню. Да помни, что я сказал!
— Еще и бегом… — сказал мальчишка. — И шагом — хорошо.
Свирепо затянул ремень на штанах, повернулся и вразвалку зашагал из лагеря. Рубаха на его спине вылезла из-под ремня, галифе полоскались, как паруса.
Булочка проводил мальчишку взглядом, повернулся к Ковалеву:
— В отряд просился?
— У нас не детский сад, — сказал Ковалев.
— Видать, боевой малец… Галстук в кармане носит. Красный.
Ковалев в упор посмотрел на Булочку. Тот опустил глаза и стал один за другим отправлять патроны в рожок автомата.
— Зачем привел ко мне? — спросил командир. — Домой надо было отправить.
— Дело, говорит, важное…
Ковалев подпоясался ремнем со звездой, посмотрел в ту сторону, куда скрылся мальчишка.
— Парень серьезный… — сказал он. — Не имею права. У меня тут отряд, а…
— … Не детский сад, — докончил Булочка. — А я бы взял… с испытательным сроком.
— Побрился бы, Булочкин, — сказал Ковалев. — Оброс как медведь.
— Нельзя, товарищ командир, — улыбнулся Булочка. — Борода у меня для устрашения врага. Да и шило притупилось…
Утро занималось. Над Долгим озером колыхался сизоватый туман. Небо было чистое. Высокие камыши окрасились в нежный розовый цвет. Всходило солнце. В прибрежной осоке всплеснула щука, и круги медленно разбежались по воде. На берегу озера спит деревня. Вот подал голос петух. Ему никто не откликнулся. Петухов и кур съели немцы. Остался петух с десятком куриц лишь у старосты.
В камышах, напротив огородов, притаились трое: двое парнишек и рослая девочка лет шестнадцати. Они давно сидят тут. На их одежде, волосах — роса. Птицы не обращали на них внимания. Качаясь на тонких ивовых ветвях, они голосисто торопили восход солнца. Туман заклубился и отступил, оставляя в камышах белые клочья. Первый солнечный луч упал в озеро, и вода запылала, заблестела роса на траве.
— За мной, — негромко сказала девочка.
Ребята поднялись и, отводя руками высокую цепкую осоку, двинулись за девочкой.
— Эх, хорошо бы наган… — сказал один паренек.
— Автомат бы лучше, — отозвался второй.
— Прикусите языки… автоматчики! — шикнула на них девочка.
Там, где они прошли, в прибрежной траве осталась чуть приметная волнистая тропинка.
Толстый человек в белой нижней рубахе, выпущенной поверх штанов, выдернул из железных скоб тяжелую дубовую перекладину, откинул два крюка. Дверь со скрипом отворилась. На крыльце еще не высохла роса. Лицо у толстяка было опухшее, редкие белесые волосы стояли торчком. Оставляя отпечатки босых ног на влажных ступеньках, он спустился вниз, подошел к сараю. На крыше сидел рыжий петух и молча смотрел на него. Человек оглядел увесистые запоры на сарае, амбаре, облегченно вздохнул. На рассвете ему почудилось, будто кто-то бродит по двору, трогает замок. Разбудил жену, послал послушать, балует ли кто-нибудь. Жена сказала, что все тихо. А он так и не смог глаз сомкнуть.
Толстяк открыл хлев, выпустил на волю пару розовых поросят. Они, хрюкая, заносились по лугу. Человек, почесывая под мышкой, с удовольствием смотрел на них.
— Руки вверх, господин староста! — раздался за спиной повелительный голос. Клацнул затвор. Толстяк поднял сначала одну, потом другую руку. Хотел оглянуться, но…
— Не шевелись!
Староста ссутулил спину. Голова ушла в плечи. Партизаны! Пальцы на его руках мелко задрожали. Он ожидал выстрела. Но пока не стреляли.
— Повесим? — совещались за спиной.
— Утопим в озере…
Голоса были совсем молодые. Староста скосил глаза, но никого не увидел.
— Гони оружие! — приказал тонкий, не мужской голос.
— Какое у меня оружие? — сказал толстяк. — Нету.
— Что в кармане?
Староста вывернул оба кармана. В траву упала табакерка, ключи. Немецкий карабин висел дома, за печкой…
— Будешь, гад, население притеснять? — звенел гневный голос. Руки у старосты перестали трястись. Он сглотнул и быстро заговорил:
— Видит бог, я для деревни всей душой… Заставили. С ружьем. Не по своей воле, видит бог… Кабы знал, да я бы…
— Народ обидишь — порешим, так и знай! И дом подожжем. Знаешь, кто мы?
Староста кивнул: партизаны.
— Мы народные мстители… Уже трех старост ликвидировали. Не оглядывайся!
За спиной послышались торопливые шаги. Зашелестела трава. Три раза глухо что-то ударилось о землю. «Через забор перепрыгнули!» — сообразил староста. Обернулся и увидел, как сквозь кусты к озеру бегут трое: двое мальчишек и рослая длинноногая девчонка.
— Сукины дети! — выругался староста. — Чтоб вам сдохнуть! — Бросился в избу, сорвал со стены карабин и, выскочив на крыльцо, выпустил в кусты всю обойму.
На выстрелы прибежали два полицая в немецкой форме и унтер-офицер. В руках немца — листовка: «Смерть фашистам!»
— Дрыхните, дармоеды! — гремел на полицаев староста. — А меня чуть на тот свет не спровадили. Кто? Партизаны, вот кто! Еле отстрелялся… Сообщите в комендатуру!.. Нехай присылают подкрепление.
До партизан из отряда Ковалева дошли слухи, что в их районе действует неизвестная самостоятельная группа: совершает налеты на деревни, стращает старост. На телеграфных столбах расклеивают листовки: «Бей немцев!» А сами не бьют. Судя по всему, у группы нет огнестрельного оружия. Захватили одного старосту в бане. Он в чем мать родила вырвался от них и сиганул через всю деревню к немецкой комендатуре. Подслушаны телефонные разговоры, старосты вызывают из Осьмино подкрепление. Жалуются, что партизаны не дают житья.
Ковалев, комиссар отряда Скурдинский и комсорг Виктор Никандров ломали головы в догадках: что это за группа?
— Народ отчаянный, — сказал Ковалев. — Несерьезный только. Если так будут работать и дальше — провалятся.
— Надо наладить с ними связь, — предложил Никандров.
— Верно, — согласился Скурдинский. — Поручаем, Витек, это дело тебе…
— Неплохо бы их в наш отряд, — добавил Ковалев. — Объединимся.
Виктору Никандрову шел двадцатый год. Он редактировал партизанскую газету, составлял антифашистские листовки. В тот же день он отправился на поиски таинственной группы. Подпольные связные докладывали: «Были в деревне, попугали старосту, расклеили на столбах листовки». В глаза никто партизан не видел. Одни говорили, что их пятеро, другие — десять человек. Действовала группа по утрам, когда все еще спали. Никандров установил, что за все время члены группы не сделали ни одного выстрела. Старосты в своих докладах начальству утверждали, что партизаны вооружены автоматами и гранатами. Но их слова на веру нельзя было брать. Дрожа за свою шкуру, изменники врали почем зря. Лишь бы охрану усилили.
С «группой» Никандров столкнулся вечером на берегу озера Самро. «Партизаны» сидели на плоту в камышах и варили какую-то похлебку. Маленький костер почти не дымил. Это были три подростка: Нина Хрусталева, Толя Лукин и самый маленький из них — белоголовый Коля Гаврилов. Тот самый, что просился в отряд Ковалева. На троих у ребят был один сапожный нож с черной ручкой и затвор от немецкого карабина. Этот затвор успешно сходил во время операции за пистолет. Виктор хорошо знал Колю Гаврилова, отца его, брата. Никандров работал в Столбове и часто бывал у Гавриловых дома. С Колей они осенними вечерами резались в шашки. Этот белоголовый парнишка тогда учился в третьем классе. Может быть, поэтому в представлении Никандрова Коля все еще был малышом. И когда зашла речь о «присоединении» самодеятельной группы к отряду, Виктор сказал, что Нину и Толю примут, а Коле придется малость подождать.
— Подрастешь маленько, а тогда — милости, просим!
На плоту стало тихо. Слышно, как тонко звенел комар. Нина Хрусталева и Толя Лукин смотрели на Колю. А он смотрел на закат. Солнце давно спустилось. Облака, подсвеченные снизу желтым, плавали в озере. Высокие сосны, подбоченясь, неподвижно стояли на берегу. Круглое лицо Коли Гаврилова побледнело, губы скривились, но он сдержался.
— Один буду драться… — тихо сказал он. — Достану пистолет, сто фрицев застрелю.
— Без Коли и мы не пойдем в отряд, — твердо заявила Нина.
— Вы не знаете его, — ломающимся баском сказал Толя Лукин. — Коля — настоящий парень.
— Он организовал нашу группу, — сказала Нина. — И название придумал: «Народные мстители».
— Мы хотели его командиром выбрать, — прибавил Толя, — да он сам отказался. Не стоит, говорит, вы старше. Мы выбрали Нину…
«Группа» влилась в партизанский отряд Ковалева в полном составе.
Заморосил мелкий дождь. Капли не сразу падали на землю. Они накапливались на листьях деревьев, потом целыми пригоршнями выплескивались на голову. Коля Гаврилов лежал за толстой осиной. Кора на дереве потемнела от воды. Рядом за березой укрылся Булочка. А еще дальше — Никандров и Нина Хрусталева. У Булочки и Виктора — автоматы и гранаты есть. А у Коли и Нины ничего нет. Это их первое боевое задание. В партизанском отряде такой закон: каждый добывает себе оружие сам. Толя Лукин обзавелся немецким карабином. Он уже участвовал в двух операциях.
Коля смотрит на шоссе. Дождевые капли скатываются с воротника на шею, а потом дальше, на спину. Вот уже третий час лежат они здесь и ждут, когда пройдет штабная машина. На шоссе заложена самодельная мина. Чтобы она взорвалась, нужно дернуть за проволоку. Дергать будет Булочка. Хотя эту мину они смастерили вдвоем. И он, Коля, мог бы дернуть… Ухо уловило чуть слышный шум мотора. Едет! Коля прижался к стволу. Как только раздастся взрыв, он бросится к машине и отберет у фашиста автомат, пока фашист не очухался. А потом… Гул мотора переместился куда-то выше. Самолет. Высоко над лесом прошел бомбардировщик. Коля его не видел, но вдруг подумал, что это наш, советский. И звук у самолета не прерывистый, как у «юнкерса». Точно, наш!
— Полетел фрицам дрозда давать, — прошептал Коля.
Булочка покачал головой: разговаривать нельзя! Опять послышался шум мотора. На этот раз шла машина. Она была еще далеко. Быстро шпарит. Коля посмотрел на шоссе и ахнул: провод отцепился от мины! Он свернулся кольцом и блестел под дождем. Булочка дернет за провод, а мина не взорвется. А машина уже рокочет близко… Ее еще не видно. Но вот-вот покажется из-за толстой березы, что стоит на изгибе шоссе. И Коля рванулся вперед. Он слышал, как что-то крикнул Булочка, но не оглянулся. Плюхнулся на живот рядом с миной и, слыша затылком шум мотора, стал руками разрывать землю. Так и есть, проводок соскочил с клеммы. Коля зубами отвернул гайку и быстро намотал на клемму зачищенный конец. Сердце бешено отстукивало секунды. Сунул мину в ямку, но зарыть не успел. Из-за пестрого березового ствола показался зеленый с белым радиатор. Назад бежать поздно. Коля скатился в придорожную канаву; рубаха сразу намокла и прилипла к животу. Звука мотора он уже не слышал. Краем глаза совсем рядом увидел пятнистое желто-зеленое крыло и крутящееся почему-то в обратную сторону колесо. Грохнул взрыв. Крыло и колесо исчезли. И когда стало до звона в ушах тихо, откуда-то с неба рядом с Колей упала треснутая пополам автомобильная фара.
— Живой? — подскочил к нему Булочка.
— Автомат… — сказал Коля, размазывая ладонью грязь по лицу.
— Не ранен? — ощупывал его Булочка. — Думал, капут тебе…
Коля не слушал его. Он смотрел на опрокинутую набок машину с разорванным брюхом. За рулем лежал мертвый солдат. Два офицера валялись на шоссе. Никандров рядом сидел на корточках и перебирал бумаги в полевой сумке. Нина перевернула убитого офицера на спину и сняла с него ремень с парабеллумом. Больше оружия не было. И тут Коля увидел в руках Булочки второй новенький автомат.
— Зачем тебе два? — спросил Коля, не спуская с автомата глаз.
— Это твой автомат, — сказал Булочка.
И, смахнув с белых Колиных волос мокрый осиновый лист, надел ему на шею трофейное оружие.
Они только что вернулись с боевого задания и ужинали. Стряпуха Аглая, склонив набок черноволосую голову, жалостливо смотрела на ребят.
— Подлить? — спросила она, заметив, что Толя Лукин облизывает деревянную ложку.
— Можно, — сказал Толя и взглянул на нее: — А что это вы смотрите на меня так?
И тут подошел Скурдинский. Присел на старый обгорелый пень, закурил. Глубокие морщины собрались на лбу, в уголках губ. Даже в сумерках заметно, какая у него седая голова. И глаза тоже грустные.
— Задание выполнили отлично. Хвалю… Я знаю, вы народ крепкий.
Ребята насторожились.
— Дома неладно? — спросил Коля Гаврилов.
Комиссар кивнул.
— Такое дело, сынки: немцы в отместку порешили ваших родных.
Ложка выскользнула из Колиных рук и глухо стукнулась о землю. Луна, что висела над вершинами сосен, спряталась за облако. Облако стало черным. И только края его холодно сияли…
В эту ночь никто из них не заснул. У Толи Лукина расстреляли мать, а у Коли — бабушку, у Хрусталевой пока из родных никого не тронули, но она знала, что это может случиться каждую минуту. Очень переживала Нина и за друзей. Тяжелой эта ночь была для ребят. Коля лежал на жестких нарах и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. Ему хотелось вскочить, схватить автомат и сейчас же, не медля ни одной минуты, мстить за бабушку. Строчить в фашистов из автомата, швырнуть в них гранаты, рвать зубами. Бабушку, старую, седую… Утром он прибежал к Ковалеву и стал проситься, чтобы немедленно дали новое задание.
— Ты третий, — сказал командир. — Лукин и Хрусталева уже побывали у меня… Не пущу вас, хлопцы, сегодня никуда. Остыньте малость. Все. Можешь идти.
Лукин и Коля подчинились командиру. До обеда они остервенело чистили оружие. Ни с кем не разговаривали, ни на кого не смотрели. К ним подошел комиссар и спросил:
— Где Нина?
Коля и Анатолий посмотрели друг на друга, разом вскочили. Бросились искать. Нины в отряде не было. Последним, кто видел ее утром, был Булочка.
— Глаза шальные, — рассказывал он. — Идет прямо на меня, а не видит. «Куда разбежалась?» — спрашиваю. Молчит.
— Остановить надо было, садовая голова! — с досадой сказал комиссар. — Не натворила бы она дел…
Нина Хрусталева не вернулась в отряд. Она пробралась в родную деревню Сорокино. Там жила ее мать. До своего дома девочка не дошла. Едва войдя в деревню, она повстречала врагов. У колодца четверо немцев поили коней. Они хохотали, брызгались водой. И лица у них были красные, довольные. Может быть, вот эти самые убили Толину мать и Колину бабушку… Нина шла и смотрела на немцев. Видно, в ее глазах было столько ненависти, что немцы бросили поить коней и потребовали у девушки документы.
— Документы? — спросила Нина. — Сейчас… Вот вам мои документы… — И тут случилось непоправимое. Пистолет, который был спрятан за пазухой, провалился за платье и упал на тропинку. Нина не успела его поднять… Ее три дня пытали. Требовали, чтобы она показала, где скрываются партизаны. Нина не выдала товарищей. Ее замучили до смерти. А потом расстреляли и мать.
Коля Гаврилов, Лукин и Булочка лежали в засаде у самой деревни. Сюда утром приехал отряд мотоциклистов. Об этом сообщили связные. Солнце нещадно пекло. Даже в кустарнике было жарко и душно. Пыльные листья неподвижно висели над головой. Стоило пошевелиться — и листья начинали тихо звенеть, словно жестяные. На обочине дороги росли полынь и ржавый конский щавель. На поле, что широко раскинулось за околицей, буйно поднялись сорняки. В дебрях овсюга и повилики синели васильки. И кое-где уныло качались редкие зеленые колосья ржи. Над полем стригли воздух крыльями жаворонки. Им наплевать было на войну, на немцев. Они беззаботно звенели, как и тысячу лет назад.
— А что, если заночуют в деревне? — проворчал Лукин. — До утра будем тут торчать? — Ему надоело в засаде. Хотелось поскорее разрядить автомат. Толя ворочался в траве, и с листьев на голову сыпалась пыль.
Коля не ответил. Он смотрел на пустынную проселочную дорогу и думал о Нине. Зачем она так? Ушла, ничего не сказала… Эх, Нина, Нина, не так нужно было… Не так!
— Сидят у старосты в саду и мед с галетами жрут, — Лукин затряс головой и чихнул.
— Тише ты! — одернул его Булочка. — Ишь, расчихался. А если бы немцы рядом? Во-о чихнули бы!
«Девять патронов в пистолете, — думал Коля. — Можно было девять фашистов убить. Мало. Нужно пятьдесят. Сто. Тысячу! Девять мало».
— Могла бы тысячу убить, — сказал Коля. — А она сама погибла. Чего ты, Яков, не остановил ее?
Булочка снял с круглой головы серую выгоревшую кепку, вытер подкладкой потный лоб. Щеки у Якова красные, шея тоже. Зато брови и ресницы белые. Не пристает к Булочке черный загар.
— Знал бы, где падать, Гаврик, завсегда соломки постелил бы, — сказал Булочка. — У нее на носу не было написано, что к немцам в гости собралась… Что об этом толковать? Сплоховала девка.
— Я за свою бабушку сто гадов положу, — сказал Коля. — А может, и больше.
Немцы все не ехали. Коля вытащил из кармана школьную смятую тетрадку и карандаш. Булочка удивленно посмотрел на него.
— Стихи будешь сочинять?
— Заметку… В стенгазету. Про Нину, — Коля долго думал, глядя на вершины деревьев. Небо над лесом было синее. Белые облака медленно проплывали над соснами и елями. Из гущи леса вынырнула черноглазая сорока и уселась неподалеку на голую маковку молодой елки. Маковка согнулась, и сорока, топорща крылья, стала раскачиваться.
— Сам когда-то баловался, — сказал Яков. — Стишки сочинял… Хлесткие такие получались… Послушай-ка! У соседа у Фомы мыши съели полкопны. А другой сосед Петра — за обедом съел хоря…
— Ну и дурак, — сказал Коля.
— Кто? — нахмурился Булочка.
— Сосед, — сказал Коля, — нашел кого есть…
Лукин не выдержал и засмеялся. Булочка строго поглядел на него и сказал:
— Разговорчики! Вы где, у тещи на блинах?
В этот раз партизанам пришлось ни с чем вернуться в отряд. Каратели в сумерках так и не решились выехать за околицу. Утром их перехватили на большаке. Положили всех. Оружие забрали, а мотоциклы свалили в кучу и подожгли. Черный дым поднялся над деревьями. Горели бензин и масло. Горело железо.
В этой схватке на лесной дороге Коля убил двух мотоциклистов. «За Нину, за бабушку!» — шептал он, строча из автомата.
Вернулся с товарищами с боевого очередного задания Булочка. На себя не похож: хромает, на лице серая пыль, от висков по щекам и подбородку спускаются коричневые бороздки. Это пот прошиб Якова. Нелегкое сегодня им выпало дело. Напали врасплох на небольшой немецкий гарнизон и взорвали склад с боеприпасами. Когда немцы пришли в себя, организовали погоню. Булочка и его товарищи еле ноги уволокли. Километров пять по лесу гнались за ними немцы.
— Теперь жди в гости карателей, — сказал Ковалев. — Нужно менять место.
— Уже летит, — кивнул на небо Булочка.
— Воздух! — сказал Ковалев.
Коля схватил железный шкворень и ударил по каске, висевшей на суку. По лесу прокатился глухой звук. Тотчас откликнулось эхо. Партизаны укрылись за деревьями. Немецкий разведчик низко прошел над поляной. Блеснули черные с желтым кресты. Самолет, накренив крыло, скрылся за вершинами сосен.
— Пальнуть бы ему из автомата в пузо, — негромко сказал Коля. — Живо сковырнулся бы.
— Пальни, — подзадорил Булочка.
Коля посмотрел на командира и ничего не сказал. Ковалев стоял, привалившись плечом к сосне, и о чем-то думал.
— Нечего судьбу пытать, — сказал он. — Будем перебазироваться в Лошанские горы.
Командир медлить не любил. Партизаны в десять минут собрали свои немудреные пожитки. Отряд Ковалева был небольшой. Всего восемнадцать человек. Коле досталось нести котел, в котором Аглая варила кулеши. Партизаны гуськом двинулись через лес, вдоль болота, и вовремя. Дозорный сообщил, что рота карателей, вооруженная ручными пулеметами и минометом, с собаками пробирается по направлению к лагерю. Шоссе блокировали бронетранспортеры. Немцы на этот раз решили во что бы то ни стало рассчитаться с партизанами.
Впереди Коли вышагивал Василь. Он был нагружен, как верблюд. На плечах покачивался огромный тюк. Сверху к тюку был привязан маленький медный самовар. Этот самовар прошел с партизанами сотни километров. Его берегли. Он напоминал о родном доме, мирной жизни. Когда возвращались с боевого задания, Аглая вздувала самовар и поила усталых людей кипятком, заваренным какой-то пахучей травой.
Мягкий мох под ногами пружинил. Березы и осины стояли во мху тихие, настороженные. С болота доносились крики птиц. Трясина будто живая, дышала, кряхтела, зевала. Шли молча, без привалов. Котел, который сначала показался легким, с каждым километром становился тяжелее. Коля ворочал лопатками, подбрасывал его выше, но ничто не помогало. Коля даже подумал — не положил ли Булочка шутки ради чего-нибудь в котел? Кусты цеплялись за ноги, колючие еловые ветви так и норовили сунуться в глаза. Автомат тянул шею вниз. Тюк на спине Василя стал крутиться, как патефонная пластинка, а самоваров стало четыре. Коле захотелось бухнуться головой вперед в мох и лежать. Пахнет так, что голова кружится и подташнивает. Деревья запрокинулись, мох заткнул нос, глаза…
— Хмель это болотный, — услышал вдруг Коля. Он открыл глаза и увидел над собой лица партизан. Лица были неясные, расплывчатые.
— Нагрузили парня, — откуда-то издалека донесся басистый голос Василя. — Один котел полпуда потянет.
Коля помотал головой, сморщился и чихнул. Как это случилось? Упал в мох и даже не заметил.
— Давай котел, — сказал Булочка. — Полегче будет.
Коля встал. Голова перестала кружиться.
— Я сам, — упрямо сказал он и, подбросив котел повыше, зашагал за длинным Василем.
Болото с хмелем и пахучим вереском осталось позади. Началась гористая местность. Это и есть Лошанские горы. Могучие здесь росли сосны и ели. Чтобы увидеть макушку, нужно голову запрокинуть. Идти стало легче. В воздухе послышался знакомый гул. Разведчик! Партизаны укрылись в кустах. Самолет пролетел стороной.
Сделали привал. Потом снова шли. Долго. Часа три. И наконец в гуще глухого соснового бора Ковалев остановился, потер ладонью лоб и сказал:
— Тут будет лагерь.
От Старополья до Рудницы три километра. Если забраться на старопольскую часовню, то в бинокль можно разглядеть глиняные горшки, надетые на жерди забора. Василь, Булочка и Коля Гаврилов выяснили, что в Старополье стоит полицейский отряд, тот самый, который преследовал их. А что делается в Руднице, они не знали. А приказ командира — разведать обстановку в близлежащих деревнях. Готовилась очередная операция.
— Кто ее знает… Как там в Руднице? — сказал Булочка. Он был в группе за старшего.
— Схожу? — предложил Коля. — Меня там не знают.
Булочка задумался. На Колю можно было положиться, но мало ли что может случиться. Парень горячий, увидит немцев, сорвется с постромок, чего доброго, как Нина… А потом, нужно было подпольщице передать пакет с листовками. Коля подпольщицу не знал.
— Все вместе пойдем, — решил Булочка. — Через лес.
В лесу было тихо. С деревьев срывались желтые листья и падали на землю. Над головой потемнело небо. Коля поплотнее запахнул на груди пальтишко, подпоясанное брезентовым ремнем. Осень пришла холодная, дождливая. Несколько дней назад партизаны (с ними был и Коля) спилили двадцать столбов. Связь Старопольской комендатуры с Осьмином была прервана. Столбы все еще валялись вдоль дороги.
Вот и Рудница. Темные молчаливые избы нахохлились под соломенными крышами. На улице ни души. Партизаны остановились под березой.
— Вроде никого, — сказал Булочка, внимательно осматривая дома.
— Кто знает, — пожал плечами Василь. — К старосте Романову надо наведаться… Эта сволочь давно пулю заработала.
— Шесть человек немцам выдал, — сказал Булочка. — Вся деревня стонет… Верно, хватит предателю гулять по белу свету!
У третьей от края избы остановились. Булочка подошел к окну, спрятавшемуся в гуще голых сиреневых кустов, постучал пальцем.
В сенях хлопнула дверь, и на крыльце показалась женщина. Яков вытащил из-за пазухи сверток, передал ей.
— Немцы есть? — спросил он.
— Не слышно, — сказала подпольщица.
Она ушла. Партизаны дворами двинулись к большому дому старосты. Окна занавешены. Василь нащупал в кармане гранату, сказал:
— Гостинец ему… в форточку.
— Легкая смерть, — тихо сказал Булочка. — Пусть знает, от чьей руки сдохнет.
Они обошли дом кругом. В хлеву завозился, закряхтел боров. Негромко мыкнула корова. Василь поднялся на крыльцо, постучал рукояткой парабеллума в дверь. Староста даже не спросил, кто стучит, сразу отворил. Увидев партизан, широко ухмыльнулся:
— Лесные гости… Заходите, молочком угощу.
Василь не успел поднять пистолет. Староста отпрыгнул в сторону, а из темных сеней хлестнула автоматная очередь. Василь выронил парабеллум, схватился за грудь и, скрипнув зубами, рухнул на ступеньки. Булочка и Коля отскочили от двери.
— Беги, Коля! — сказал Яков. Он неловко левой рукой достал из кармана пистолет и выпустил несколько пуль в темный провал сеней. Там что-то загремело, покатилось по полу. Только тут Коля заметил, что правая рука Булочки висит вдоль тела, а по пальцам стекает кровь.
— Скажи Ковалеву… — Булочка не договорил. Раздалась вторая автоматная очередь, и он упал.
— Яша… Булочка! — крикнул Коля. Яков молчал. Коля выхватил гранату, зубами сорвал предохранитель и на животе подполз к крыльцу. Застучали автоматы, пули ложились где-то за ногами. Коля приподнялся и швырнул гранату в сени. Грохнуло. Из сеней повалил дым, автоматы умолкли.
— Гады-ы! — крикнул Коля, вскакивая на ноги. — Получайте! — Вторая граната полетела в сени. Третью он взял у мертвого Василя. Обежал вокруг дома и швырнул гранату в окно. Из другого окна выскочили три немца. Они, прыгая через огородные грядки, бежали к Коле. А у него больше гранат не было. Был пистолет. Коля мог убежать — рукой подать до соснового бора. Но в пистолете были патроны. Восемь пуль. Немцы не стреляли. Они хотели схватить Колю живьем. А он, медленно отступая к лесу, стрелял в них из пистолета. Один фашист упал. Остальные два залегли в грядах и в упор открыли огонь.
Шумят сосны и днем и ночью. Они не спят. Говорят, что деревья умеют хранить тайны. И только ветреными ночами они тихо рассказывают друг Другу про то, что видели за всю долгую молчаливую жизнь. Под их сенью укрывались партизаны, об их шершавые стволы чесали могучие бока лоси. Шумят сосны. Как далекую легенду, передают они быль о последнем жестоком бое пионера Коли Гаврилова. Они стары и вечно молоды. И зимой и летом зеленеют их иглы. Немецкие пули оставили на стволах глубокие шрамы. Сосны тоже воевали. Их стволы, прощаясь с жизнью, обнимал Коля Гаврилов.
Шумят сосны. Свежий ветер раскачивает их ветки. Ветер приносит сюда новости со всех концов земли. Сосны слушают и мудро кивают головами. Они не остались в долгу и тоже рассказали ветру быль о белоголовом мальчике, с сердцем мужественным и храбрым, честным и благородным. И ветер подхватил эту быль и понес над полями, лесами, реками.
Пусть эту быль узнают все.
СЕРДЦЕ КОРАБЛЯ
Эшелон остановился на каком-то разъезде. Совсем недавно разъезд еще имел название. Оно, наверное, было написано большими черными буквами на запыленной белой доске. А доска прибита к станционному домику, прямо над входом. Но теперь от домика остались только куча пепла да полуразрушенная темная кирпичная труба. Возле пепелища — чахлые кустики, заросший сорняками огород, пожженная солнцем и жарким дыханием паровозов трава.
Ни души кругом, будто вымерло на разъезде все живое.
Из открытых дверей теплушки спрыгнули на землю два матроса. Тот, что постарше, тронул пальцами седые усы, поглядел на пепелище жалостливо:
— Земля горит… горит земля…
Младший, высокий, плечистый, в бескозырке, надвинутой на брови, ничего не ответил. Только дрогнули и окаменели его губы да на скулах появились и исчезли крутые желваки.
С минуту они постояли молча, вслушиваясь в орудийный гул. Била тяжелая артиллерия.
Старший сказал:
— Держится Питер!..
Младший кивнул:
— Держится… А мы вроде в другую сторону.
— Начальству виднее.
Неподалеку дрогнули кусты. Матросы повернули головы.
— А ну, кто там? Выходи!
Тишина.
— Помстилось, видно… — пожилой отвернулся. — Опять стоять будем. До морковного заговенья.
Как бы в ответ, в голове эшелона залился трелью свисток.
— Гляди-ка, поехали!
Матросы вскочили на подножки.
Тотчас рядом раздался звонкий ребячий голос:
— Дяденьки! Возьмите меня с собой, дяденьки!
Из-за сизых кустов выскочил паренек лет двенадцати, бледный, худой, с вихрами светлых, давно нечесанных волос. На нем были серые штаны с бахромой вокруг видавших виды башмаков, пальтишко с оборванным карманом и короткими рукавами. Он кинулся к матросам, глядя то на одного, то на другого настороженными серыми глазами.
— Ты откуда такой взялся? С неба, что ли? — весело спросил молодой матрос.
Паренек не принял шутки, насупился и сказал строго:
— Я из Ленинграда.
Впереди хрипло загудел паровоз. Залязгали буфера. Эшелон тронулся.
— Прости, братишечка! Сами бесплацкартные.
— Товарищи! Дяденьки! Возьмите!..
Молодой засмеялся.
— А документы у тебя есть?
— Документы? — паренек торопливо полез за пазуху, достал оттуда алый комок и, семеня рядом с теплушкой, спотыкаясь о шпалы, развернул его. Ветер тронул концы пионерского галстука.
До сих пор молчавший пожилой матрос сказал:
— А ну, Вася, прихвати-ка салагу!
Молодой соскочил на землю, легко подхватил паренька на руки, крикнул матросам:
— Эй, братки, принимай пополнение из Ленинграда!
Несколько рук бережно подхватили паренька, поставили на вздрагивающий дощатый пол. Вася схватился за скобу возле двери, ловко подтянулся и сел, свесив ноги наружу.
— Операция «похищение салаги» завершилась броском! — он глянул лукаво на паренька. — А мама за нами не побежит следом?
— У меня нет мамы. Наш дом разбомбили.
— Еще раз извини, — Вася вздохнул. — Что-то я сегодня все невпопад. Тебя как звать-то, братишка?
— Ковалев Саша.
Матросы обступили паренька.
— Есть хочешь? — спросил пожилой.
— Хочу.
Кто-то протянул Саше котелок с холодной пшенной кашей, кусок ржаного хлеба, деревянную ложку. От каши пахло дымком. Но отродясь Саша не едал ничего вкуснее.
Матросы молча стояли вокруг и глядели, как он ест.
— Погодь! — пожилой отобрал у него котелок. — Нельзя, брат, сразу столько. Заболеешь. Посиди-ка маленько. Опосля доскребешь.
— Ты как же сюда, на линию-то попал? — спросил один из матросов.
— На фронт пробирался. Воевать. Шел, шел и на фашистов наскочил. Ночью. Они стрелять!.. А я побежал. Третий день брожу.
— И не ел ничего?
— Почему? Ягоды ел…
— Как там, в Ленинграде-то? Говорят, много людей с голодухи…
— Много…
— Ладно. Дайте ему в себя прийти. Эко горя по земле ходит! — пожилой потянул Сашу за рукав. — Ложись-ка вот и спи. Потом наговоришься. Порешим, что с тобой делать, куда девать.
— Я на фронт хочу!
— Все на фронт хотят. Давай спи.
Саша положил голову на охапку сена и провалился в теплую мягкую добрую тишину.
…Так Саша попал к морякам-североморцам. Никогда не мечтал о море, а стал юнгой. Стремился на фронт, а попал в школу. Жаждал взять в руки оружие, а вместо него — учебники, схемы двигателей, разрезанные пополам рогатые мины, замки орудий.
Все было необычным здесь, ко всему приходилось привыкать. Пол называли палубой, лестницу — трапом, комнату — кубриком.
Саше казалось, что не будет конца черной полярной зиме, бледным весенним рассветам, странному лету, когда солнце не уходит за горизонт, а только опустится, лизнет края скал и снова лезет в небо. Медленно тянулось время. Но все-таки наконец наступил день, когда юнга Александр Ковалев, по специальности моторист торпедного катера, получил назначение.
— Товарищ старший лейтенант, юнга Ковалев явился на вверенный вам корабль для дальнейшего прохождения службы! — голос Саши звенит в морозном воздухе торжественно и взволнованно.
Командир торпедного катера старший лейтенант Котов вздернул выгоревшие брови, совсем белые на темном обветренном лице. В зеленоватых глазах его мелькнула настороженность. Ведь перед ним стоял подросток, не матрос. А служба на катере — не шуточное дело! Силенки нужны не малые, выдержка, отвага.
Старший лейтенант посмотрел документы.
— Моторист. Родители есть?
— Погибли.
Саша отвечал коротко, стараясь подавить охватившее его волнение. Он стоял на зыбкой палубе боевого корабля, перед офицером флота, один вид которого внушал уважение, даже почтение. А что, если старший лейтенант сейчас отошлет его под каким-нибудь предлогом?
— Рапорт подавали?
— Так точно.
— На катера просились? У нас — тяжеловато! Мы что? Щепка в океане. Ясно?
Саша вдруг, неожиданно для себя самого, обиделся за катер, на котором ему предстоит служить, к которому он так стремился всеми своими помыслами, горячим мальчишечьим сердцем. Он дерзко посмотрел в настороженные глаза старшего лейтенанта и сказал, четко произнося каждое слово:
— Торпедные катера не щепка, а боевые корабли Советского флота, покрывшие себя неувядаемой славой, — и, понимая, что, в сущности, дерзит начальству, добавил, как бы оправдываясь: — Только они маленькие.
— Ясно, Спасибо за урок, — старший лейтенант сдержал смешок, только в глазах мелькнул веселый зеленый огонек. — Товарищ главстаршина, — обратился он к стоявшему неподалеку главстаршине, — под вашу опеку. Не баловать. Служба есть служба. Можете быть свободным, юнга.
— Есть быть свободным, товарищ старлей! — лихо отчеканил Саша.
Юнге отвели койку в кубрике, который был прямо-таки немного больше спичечного коробка. И началась трудная служба. Вахты. Тревоги. Короткие выходы в залив. Зима — совсем не подходящее время года для плавания торпедных катеров в открытом море. Уж слишком оно свирепо. Большие корабли и те идут с опаской.
Главстаршина Лычагин, опытный моторист, был строг и требователен. Юнга нравился ему. И чем больше нравился, тем строже становился главстаршина. Саша одинаково охотно протирал части двигателя, мыл палубу, тренировался в запуске мотора… Хоть и трудно порой приходилось и уставал, но не жаловался, не ныл. Служба есть служба. Вот только одно омрачало эту службу — погода. Из-за этой самой проклятой северной погоды катера не выходили на боевые операции. Так и не удавалось Саше встретиться с врагом лицом к лицу.
Но наконец наступил для Саши и день первого боя.
Однажды ночью от причала отвалили несколько торпедных катеров. Промчавшись по бухте, выскочили в Баренцево море. Среди них был и катер старшего лейтенанта Котова.
Волны с ревом обрушились на маленькое суденышко. По палубе заплясала, запенилась свинцовая вода. Начало светать.
Катера шли навстречу фашистскому каравану.
В ту самую минуту, когда старший лейтенант Котов, выбирая цель для поражения, скомандовал: «Полный вперед!» — ударила артиллерия вражеского конвоя, открыли огонь береговые батареи противника.
Катер ворвался в лес водяных столбов. Осколками снаряда ранило сигнальщика.
— Кто-нибудь из мотористов — на мостик! Принять вахту сигнальщика! — приказал старший лейтенант.
Саша был на вахте в моторном отсеке. Он не просился наверх. Нет. Он только посмотрел на главстаршину. Поняв этот взгляд, старшина кивнул. Саша бросился к трапу.
Упругий ветер ударил в грудь, перехватил дыхание. На глазах проступили слезы. Саша повернулся к ветру спиной, чтобы хватить воздуха.
— Аппараты, товьсь! — командует старший лейтенант.
Кажется, что катер уже не касается зеленоватой воды, а летит птицей прямо на вражеский корабль. Секунда, другая…
Залп!
Катер, отворачивая, почти ложится на борт. Вражеский корабль начинает крениться. Над ним вздымаются черные фонтаны дыма и пляшущие оранжевые блики пламени. Торпеды достигли цели.
А возле катера взрывают воду снаряды, над головами с визгом проносятся смертоносные светлячки — трассирующие пули.
Саша почувствовал слабость. Во рту стало сухо. К горлу подступила тошнота.
Казалось, что он один в кипящем море. И волны рвутся на палубу, чтобы смыть его, Сашу, утянуть за собой в жуткую зеленоватую глубину. И противник стреляет по нему, норовит накрыть снарядом. И пули ищут его. Именно его.
— Сигнальщик! Не спать!
Саша будто очнулся от резкого оклика командира.
Пробормотал невнятно:
— Есть не спать.
Старший лейтенант не расслышал.
— Не спать, юнга!
— Есть не спать! — громко выкрикнул Саша.
«Что ж это? Я — трус, — с ужасом подумал он. — Я ж пулям кланяюсь».
Саша зажмурился на мгновение и мотнул головой, будто прогоняя сон.
И вдруг отчетливо увидел Ленинград. Страшный, в белых сугробах, будто побледневший от голода и горя…
Он открыл глаза. Все так же кипело море, рвались снаряды, взвизгивали трассирующие пули.
Но что-то случилось с ним самим. Будто это уже не он, дрожащий, втянувший голову в плечи, стоит на шаткой палубе катера, а совсем другой Саша Ковалев: распрямивший спину, сильный, бесстрашный, гордый.
Саша зорко следит за морем, за маневрами врага. Он понимает: сейчас очень многое зависит от него, от его внимания.
— С тонущего транспорта спускают шлюпки! Сторожевой корабль подходит к ним!
Страха как не бывало. Свистят пули над головой. Ревут снаряды. Но Саша не наклоняет головы. Он весь — будто взведенная пружина. Идет бой. Первый Сашин бой с ненавистным врагом!
…Когда катер вернулся на базу и ошвартовался у стенки, старший лейтенант подозвал Сашу.
— Хорошо воевал, юнга. Как положено. Добро.
— Служу Советскому Союзу! — голос Саши дрогнул от волнения.
— Ну-ну… Молодец. Моряк!
У старшего лейтенанта не было похвалы выше.
Шли дни, шла служба в суровых походах. Саша успел забыть о страхе, который испытал в первом бою. На синей форменке его появились награды: медаль Ушакова — за участие в десантной операции в самом логове врага и орден Красной Звезды.
И вот — 9 мая 1944 года.
Штормовое море все иссечено ненавистными гребнями.
Корабли противника где-то здесь, у крутых береговых скал, сливаются с ними, прячутся.
Саша на боевой вахте. Он один в моторном отсеке. Главстаршину вызвали на мостик. Люки отсека задраены. Только вентилятор оттягивает воздух, насыщенный отработанными газами.
Душно.
Звенит машинный телеграф: «Полный вперед».
Саша отвечает: «Полный вперед».
Взвыли моторы. Здесь их мощный голос заполняет все. Каждый закоулок. Здесь моторы — владыки. А он, Саша, владыка над владыками.
В отсек возвратился главстаршина Лычагин.
— Что там? — крикнул Саша.
— Атака! Впереди корабли противника.
Саша кивнул понимающе. Он не видит, как прямо перед носом катера, и за кормой, и у борта вырастают пенные столбы. Низко над самой палубой белыми облачками рвется шрапнель. Все гремит, все вздыблено.
А маленький катер с горсточкой смельчаков упрямо идет к цели, не сбавляя хода, не меняя курса.
Вот он, фашистский корабль. Все ближе, ближе… Врешь, не уйдешь!
Зорко следит за противником старший лейтенант Котов. Прикусил губу.
— Залп!
За кормой торпеды, шлепнувшись в воду, несутся на корабль противника. А катер, резко отвернул влево и, кутаясь в дымовую завесу, отходит.
Грохот. Языки пламени охватывают торпедированный корабль.
С ним покончено.
Теперь все зависит от мотористов. Это Саша отлично знает. При выходе из боя главное — скорость и маневренность. Взбешенные торпедной атакой, фашисты со всех кораблей открыли беспорядочный огонь по маленькому советскому катеру.
Снаряд разорвался под кормой. Катер подбросило.
Сверху, с голубого неба на него начали пикировать штурмовики противника. Один, подбитый пулеметчиком, рухнул в море. Другой сбросил бомбы.
Ничего этого не видел Саша. Прыгала стрелка машинного телеграфа. Катер маневрировал.
Внезапно страшный удар потряс тело корабля.
Сашу швырнуло.
Он потерял сознание.
Когда пришел в себя, вскочил на ноги. Сразу не понял, что произошло. В глазах плыли белесые круги. Все вокруг было в тумане. Саша встряхнул головой. Круги пропали, а туман остался. Остро пахло бензином.
— Мотор! Мотор! — крикнул кто-то рядом.
Саша увидел полулежащего у переборки главстаршину, который пытался подняться, но не мог и только указывал рукой в сторону мотора и мотал головой.
Саша бросился к мотору.
Обожгло руку.
Из пробитого осколками коллектора били наружу две жаркие удушливые струи отработанного газа, масла и пара.
Звенел машинный телеграф. Командир требовал: «Самый полный», — а скорость падала.
С минуты на минуту мотор может взорваться. И тогда катеру смерть.
Заглушить мотор!..
Нет!.. Если катер станет, его потопят.
Спасение только в скорости.
Заделать пробоины!
Немедленно заделать!
Но как? Чем?..
Саша до крови прикусил губу, рванулся, грудью навалился на коллектор, закрывая пробоины телом.
Острая боль пронзила юнгу, в голове помутилось, перехватило дыхание. Но Саша стоял, навалясь грудью на коллектор. И никакая сила, даже смерть, не могла бы оторвать его от мотора.
Оглушенный, он не услышал, скорее почуял, как выравнивается гул мотора. Как тяжело раненный, катер, будто ощутив прилив свежих сил, рванулся вперед, набирая утерянную скорость, уходя из смертельных тисков к родным берегам.
И в израненном теле корабля, уводя его от гибели, бились рядом два могучих сердца — победно ревущий мотор и пламенное сердце юнги.
…Сашу вынесли на палубу.
Было тихо. Только легкие волны с плеском разбивались о недалекие береговые скалы.
От непривычной тишины юнга очнулся и открыл глаза. Тихо.
Почему так тихо?..
Мотор…
Мотор молчит…
— Катер… Катер… — едва слышно сказал Саша. Сухие губы трудно было разомкнуть.
Старший лейтенант Котов склонился над ним.
— Наш катер ушел от них. Мы победили. Ты победил.
Саша увидел его лицо, усталое, ласковое, тревогу в зеленых, как родная морская волна, глазах. Снова попытался что-то сказать, но только вздохнул глубоко.
Голубое небо опрокинулось на него, облило солнечными лучами и потускнело, померкло.
Солнце погасло.
…Старший лейтенант медленно снял фуражку и заплакал.
ЛЕНИНГРАДКА
В короткой ветхой шубейке и платке, повязанном глухо, по-деревенски, с залатанной холщовой торбой через плечо в сумерки возвратилась Нина в занесенную снегом лесную землянку.
В торбе стукались друг о друга, словно камни, черствые куски хлеба, несколько промерзших картофелин, две ссохшиеся свеклы.
Много бездомных голодных мальчишек и девчонок бродило в те тяжелые времена по большакам и проселкам из деревни в деревню, стучали в хмурые темные окна изб, выпрашивая горсточку пшена, корку хлеба. И Нина, чтобы не привлекать внимания немцев и полицаев, делала как все.
В партизанской землянке ее встретила подруга Катя:
— Ну как?
— Потом, — устало пробормотала Нина.
В землянке было тепло, иззябшую голодную Нину сразу разморило. Очень хотелось есть, но еще больше спать. Трое суток скиталась по дорогам.
— Потом, — повторила Нина, легла на широкую скамью возле стены, с головой накрылась шубейкой и сразу заснула, словно провалилась куда-то глубоко-глубоко.
Вот Нина видит маленькую деревушку. Колодец с длинным, воткнутым в небо шестом-журавлем посреди тихой улицы. Нина сразу узнает — это же Нечеперть!
Мать всегда на лето вывозила сюда из Ленинграда всех троих детей: Нину и ее младших братишку и сестренку. Пусть досыта надышатся медвяным деревенским воздухом, поваляются на травке, вволю попьют теплого парного молока.
И вдруг — война…
И сейчас, во сне, Нина видит: деревня словно замерла, притаилась. Вот в сумерки приходит бабка Ульяна. Шамкая и крестясь, тревожно шепчет: немцы уже где-то рядом. Уже занята станция Шапки. Внучка уже видела серо-зеленые шинели в соседнем селе.
Нина беспокойно ворочается в землянке на скамье.
Шум, треск… Цепочка немецких мотоциклистов ворвалась в деревню. С грохотом промчались машины мимо молчащих, словно вымерших изб. Сквозь щель в задернутом окошке Нина видела: возле школы немцы остановились, посовещались. Один из них вошел в пустую школу, вскоре вернулся, и все, стрекоча моторами, поднимая пыль, понеслись дальше.
В деревне мотоциклисты не задержались. Толкнулись в несколько изб, подстрелили двух суматошных куриц и, оставив после себя едкую струю бензиновой гари, умчались так же внезапно, как и появились.
А когда стемнело, в избу, где жила Нина, осторожно постучали.
Вошли трое. Во сне Нина и сейчас живо видит их. Первый — высокий, под самый потолок, в сапогах и выгоревшем пиджаке. Пиджак был ему маловат: казалось, наклонись — треснет в плечах. И руки с большими, широкими, как лопаты, ладонями далеко вылезли из рукавов.
Двое других были пониже и помоложе. Они не прошли в избу, остановились у двери привалившись к косяку.
Первый — его звали Тимофей — обвел Александру Степановну и детей изучающим внимательным взглядом и негромко, властно, так, словно он здесь был хозяином, а не пришельцем, спросил:
— Куковеровы? Ленинградцы?
Александра Степановна — мать Нины — торопливо объяснила: муж на фронте, а они вот — застряли в деревне.
— Да, знаю, — огромный Тимофей, шагая удивительно легко, неслышно подошел к окну, поверх занавески долго вглядывался во тьму. Вернулся к столу, сел, выложил на клеенку, словно напоказ, свои красные руки.
«Выйдите», — кивнул детям.
Олежка и Валя вышли в сени. Нина осталась: ей было четырнадцать лет, и она считала себя уже большой.
— Нам нужен хлеб, — сказал Тимофей негромко и весомо и остановился, словно ждал, как примет Александра Степановна его слова.
Она молчала. Молчала и Нина. Тимофей не сказал, кому — «нам», но и так было понятно.
Тимофей коротко объяснил: негде печь хлеб. Пусть Александра Степановна подсобит. Мать кивнула. Быстро договорились: как украдкой доставлять муку, когда удобнее забирать испеченные караваи.
Тимофей встал, шагнул к двери, но вдруг остановился. Спокойно и неторопливо, как все делал, оглядел Нину, подозвал к себе. Спросил, как зовут, в каком классе. Пионерка? А немецкий знает?
Нина отвечала, чуть подумав перед каждой фразой.
Это, видимо, особенно понравилось партизану.
«Серьезная. Хоть и маленькая, а серьезная…»
Тимофей не знал, что Нина заикалась. С малых лет выработалась у нее привычка: прежде чем сказать что-то, сосредоточиться, сперва мысленно произнести ответ и только потом уже вслух. Тогда звуки не цеплялись, не застревали. В школе учителя, прежде чем вызвать Нину к доске, говорили:
— Куковерова, приготовься!
И спрашивали другого. А пока Нина внутренне «собиралась», сосредоточивалась, как перед прыжком. Это ей помогало преодолеть заикание.
— Ваш дом — крайний в деревне. Так? — сказал Нине Тимофей.
Девочка кивнула. Она вообще предпочитала, когда можно, обходиться без слов.
— Издалека виден, — продолжал Тимофей.
Нина снова кивнула, хотя не понимала, куда он клонит.
А дом их крайний, на холме, и виден из-за реки и из лесочка. Это верно. Бывало, далеко уйдет Нина с ребятами по ягоды, по грибы, а нет-нет и мелькнет вдали их красная крыша с облупленной трубой.
— Поручение тебе, — сказал Тимофей и положил свою огромную руку ей на плечо. Нина была худенькой, и плечо утонуло у него в ладони. — Когда немцы в деревне, вывешивай бельишко на плетень. Ну, будто стирала. Полотенца там, наволочки… Понятно?
Чего ж тут не понять?! Сигнал! Белье будет служить сигналом партизанам. Висит белье — «Стой! Не входи! В деревне немцы!» Нет белья — «Пожалуйста, рады гостям!»
— Смотри, — строго сказал Тимофей. — Не подведи!
— Не подведу! — твердо пообещала Нина.
С тех пор, как только в деревне появлялись немцы, Нина хватала старенькую скатерть, совала ее в бак с водой и вывешивала, мокрую, на плетень, там, где он был обращен к лесу, к реке. Нина не знала, где скрываются партизаны, но решила — в лесу.
…И сейчас, лежа в землянке на широкой жесткой скамье, Нина видела во сне, как Тимофей подходит к ней, кладет тяжелую руку на плечо и говорит:
— Молодцом!
— Нина, да Нина, проснись же…
Нина с трудом разлепила склеенные веки. Перед нею стояла Катя, осторожно, но настойчиво трясла за плечо.
— Вставай. Часа три уже спишь. Батов зовет.
Нина сразу вскочила. Батов — командир отряда, значит, что-то важное… Быстро сполоснула ледяной водой измятое лицо, пригладила волосы.
В командирской землянке было тихо. Батов один сидел у грубо сколоченного стола.
— Ну, дочка, рассказывай.
Нина проглотила комок в горле. У нее всегда слезы подступали, когда Батов называл ее дочкой. Отец Нины недавно погиб на фронте. И ни мать, ни Нина даже не знали, где могила солдата — артиллериста Куковерова. Да и есть ли она — могила?
Никогда уже отец не назовет ее дочкой. Никогда не споет вместе с Ниной о том, как одиноко стоит, качаясь, тонкая рябина и как в степи глухой замерзает ямщик. А Батов, как нарочно, очень похож на отца. Тоже невысокий, коренастый, простой. Впервые придя в отряд, Нина даже удивилась. Нет, не таким представляла она себе боевого партизанского командира. Ни кожанки, ни револьвера, ни папахи, ни патронных лент на груди. Обычная сатиновая косоворотка, даже не сапоги, а ботинки с калошами, и залысина надо лбом. Худощавое лицо, усталые глаза. Таким вот приходил отец с фабрики после смены.
…Нина подробно рассказала Батову, где она побывала за эти трое суток, что видела в деревнях, сколько там комсомольцев и что они предпринимают. Сказала, что две девушки просились в партизаны.
— Сводки Совинформбюро рассказывала? — спросил Батов, делая краткие пометки в блокноте.
— Везде, — сказала Нина. — В каждой деревне. Рассказывала, как дела на фронтах…
— Так, — Батов сделал несколько шагов по тесной землянке. Внимательно, словно первый раз видел, оглядел Нину.
Волосы черные-черные, гладкие и блестят, будто полированные. И сама смуглая, и глаза черные. Галка.
«Приметная», — покачал головой Батов.
Для разведчицы это ни к чему. Чем незаметнее, обычнее, тем лучше.
«Может, кого другого послать? — подумал он. — Нет, смелая девчушка и толковая…»
— У меня к тебе дело, дочка, — сказал он. — Трудное дело…
Задание было и впрямь нелегким. Батову стало известно, что неподалеку, в деревне Горы, расположился на отдых немецкий карательный отряд. Сильный отряд. Прислан, чтобы разгромить окрестных партизан, раз и навсегда покончить с ними.
— Понимаешь, Нина, — Батов в упор посмотрел девочке в глаза, — необходимо точно узнать, где у них пулеметы, орудия, сколько солдат, в каких избах офицеры.
Нина кивнула.
— Это очень важно, — продолжал Батов. — Тогда одним внезапным встречным ударом мы уничтожим их пулеметы, офицеров, посеем панику…
Нина снова кивнула.
— Вечером или ночью подобраться к Горам нетрудно, — задумчиво продолжает Батов. — Одна только беда: немного и увидишь-то в потемках… А днем — днем рискованно…
Нина на секунду представила себе темную ночную деревню, редкие блики света на снегу, одинокие фигуры часовых. Нет, ночью толком ничего не выяснишь.
— Пойду утром, — сказала она. — Завтра утром.
…Чуть свет Нина надела свою потрепанную шубейку, крест-накрест повязала старенький платок, перекинула через плечо холщовую торбу и зашагала.
До Гор было километров пятнадцать. Нина шла и шла. Шла и думала, настороженно посматривая по сторонам.
Утоптанная, побуревшая от колес и полозьев проселочная дорога тянулась вдоль заметенных сугробами полей. У моста Нина свернула, пошла еле приметной в снегу тропкой. Так короче и встречных меньше.
Чего только не передумаешь, шагая по огромной пустынной снежной равнине!..
Опять вспомнился отец. Вот они вдвоем на катке. Нина еще совсем маленькая, коньки разъезжаются, она больно шлепается…
— Не трусь, Нинок! — хохочет отец.
И Нина поднимается и, не показывая, что больно стукнулась коленом, опять шагает по ужасно скользкому льду.
А что сейчас делает мама? Спит еще? Нет, наверное, встала спозаранку, хлопочет. Надо ведь добыть еду. Олежка и Валя — маленькие, а едят — ого, как большие! А где достать хлеб, картошку, когда немцы все вокруг подчистили?
Как плакала мама, когда Нина уходила в партизаны! Мама — она и есть мама. Страшно ей было расставаться с дочкой. Плакала, увещевала:
— Нина! Ты у нас за старшую. Помнишь, отец наказывал, когда ты в медсестры просилась: рано тебе, дочка, воевать. Помогай матери, следи за малышами.
— Да, мама. Все помню, — насупившись, отвечала Нина. — Но, мама, ты хочешь вернуться в Ленинград? А его защищать надо! Всем защищать.
…Идет и идет Нина по заснеженной тропке. Узкая дорожка вильнула, ушла в лесок. И Нина зашагала меж редких молодых, покрытых хлопьями снега березок и осин.
«Побегать бы тут на лыжах! По горушкам», — подумала Нина и засмеялась — таким нелепым показалось ей это внезапное желание.
До лыж ли теперь?! Нине даже трудно представить себе, что когда-то, всего года два назад, она любила с веселым криком, с шутками бегать наперегонки с мальчишками по скользкой, будто навощенной лыжне. А кажется, это было так давно!.. И было ли?..
…Вскоре тропка опять выбилась на проселок. Выйдя на широкую дорогу, Нина постояла, оглядываясь. Вон вдали какая-то фигурка. Приближается. С палкой. На голове — малахай. Заячий малахай с длинными ушами. Такую шапку тут поблизости только Федот-полицай носит. Неужели он?
Нина быстро скользнула обратно в лесок, затаилась в кустарнике.
Да, это Федот. Вредный мужик. Пьянчуга. Два его брата в армии фашистов бьют. А он к немцам переметнулся. Вот гадина!
«Вовремя схоронилась», — подумала Нина, из кустов следя за проходящим мимо полицаем.
Этого Федота она знала. И он ее знал. Очень хорошо знал.
Много пришлось кочевать Куковеровым в начале войны. Из деревни Нечеперть немцы перегнали их в лагерь под Гатчиной. Потом погрузили в эшелон и снова повезли. Поселились они в деревне Улитино. И вот там, в Улитине, решила Нина с хозяйкиной дочкой Раей потолковать по душам с этим полицаем Федотом, усовестить его. Рая особенно рвалась: ведь Федот был ее дальним родичем. Перед людьми стыдно.
— Он трус! — сказала Рая. — Попробуем?
И Нина решила: рискнем!
И вот однажды девочки вечером пришли к Федоту. Стыдили его, стыдили, а потом напрямик говорят:
— Хочешь свой грех смыть? Переходи на сторону партизан!
Бывший, как всегда, «под мухой» полицай сперва удивился, потом рассвирепел:
— Пигалицы, и такие речи!? А что, ежели сгребу в охапку и в комендатуру? А?
Рая побледнела. Неужто в самом деле выдаст немцам? Но Нина не растерялась. В упор глядя своими черными, глубокими глазами на Федота, она глухо сказала:
— Попробуй! Мы партизан предупредили, что к тебе идем. Пропадем — отомстят! Ой, пожалеешь!
И Федот, у которого хмель быстро испарился, призадумался. Больно уж нагло ведут себя девчонки. Может, и впрямь партизаны их подослали? Уж кто-кто, а Федот отлично знал, что во всех окрестных лесах действуют партизаны.
— Ну, валите отсель, пигалицы! — скомандовал он. — И чтоб больше я духу вашего…
Девочки ушли.
— Выдаст! Обязательно выдаст! — на обратном пути со слезами шептала Рая.
— Побоится! — успокаивала ее Нина, хотя и сама была вовсе не уверена в этом.
Прошло несколько дней, а немцы их не трогали.
«Так и есть! Струсил!» — решила Нина.
И пришла ей дерзкая мысль — снова сходить к Федоту. Авось он теперь согласится. Вот бы здорово! Тогда б партизаны узнавали от полицая все секретные приказы немцев.
Уговорила Раю, и девочки снова пришли к Федоту. Тот прямо обомлел от их дерзости, даже побагровел.
— Уходите! — зарычал. — Пока целы. Вот те крест, не уйдете — сволоку к коменданту!
Так и не поддался на уговоры. Но и выдать подружек побоялся. С тех пор Нина старалась не встречаться с ним.
…Схоронившись в кустах, она подождала, пока Федот-полицай прошел мимо, и двинулась дальше.
Километров десять уже отшагала. Надо бы отдохнуть. Присела возле дороги на торчащий из сугроба заиндевелый валун, достала из торбы черный сухарь, похрустела им.
«А в Ленинграде, говорят, сухаря не сыщешь. Клей едят, старые ботинки жуют, кошек и то всех съели».
Нина зябко повела плечами. Редкий день не вспоминала она Ленинград, свою любимую Петроградскую сторону, улицу Воскова, где она росла. Мысленно опять видела сверкающие проспекты, огромные нарядные магазины, театры. И хотя знала Нина, что в Ленинграде сейчас голод, пожары, развалины, — никак не могла себе представить этого.
Неужели вместо «Гастронома» на углу — груда кирпичей? Неужели забит досками вход в кино «Молния»? Неужели сгорела ее школа и торчат только черные, обугленные остатки стен?
…Но долго на камне не посидишь — зябко. Нина пошла дальше. Вскоре увидела: навстречу идут два немецких солдата. Нина изо всех сил старалась не убыстрять и не замедлять шаги.
«Главное — выдержка», — учил Батов.
Приблизилась к немцам, хотела пройти мимо, но один из солдат остановил ее:
— Куда гейст ду, медхен?
Нина объяснила, как делала уже не раз: идет к тетке. Местность Нина знала хорошо: назвала деревню, неподалеку от Гор.
Говорить Нина старалась поменьше и медленно.
«А то еще начну заикаться. Подумают — от страха…»
Солдат сказал:
— Гут. Ходи свой тетка.
Нина пошла дальше.
Вскоре показались Горы. Деревня стояла на холме, окруженная редким леском. Избы извилистой цепочкой сбегали вниз с холма до замерзшей, заметенной снегом реки.
Когда до деревни было уже совсем близко, Нина притаилась в кустарнике, стала наблюдать.
Вот возле одного дома, стоящего на самой вершине, — часовой. Сюда то и дело подходят офицеры с солдатами. Солдаты остаются на улице, офицеры входят, выходят, что-то приказывают солдатам. Возле дома — автомашина и два мотоцикла.
«Пожалуй, штаб, — думает Нина. — И место фрицы выбрали удобное. С горки все — как на ладони…»
Неподалеку от штаба — какой-то большой сарай; возле него тоже часовой. И тоже суетятся люди. Но что в этом сарае — не понять.
Внизу, возле реки, немцев почти не видать. Домишки стоят тихие, без дымков, словно нежилые.
«Так, — подумала Нина. — Значит, центр у них на холме».
Она пряталась в кустарнике уже долго. Мороз все настойчивее проникал сквозь ветхую шубейку.
«Обойду деревню, — подумала Нина. — Посмотрю, что там, и согреюсь заодно. А то на одном месте — зазябну совсем…»
Крадучись стала продираться сквозь кустарник. Вдруг замерла: послышался какой-то шорох, урчание. Что бы это? Нина настороженно прислушивалась.
Рядом вдруг вынырнул пес: черный, огромный, с налитыми кровью глазами. Язык его — мокрый, красный — вывалился из пасти и свисал, как тряпка.
— Ой! — тихонько вскрикнула Нина.
Всегда она боялась собак. Боялась так, что при встрече с ними у нее все мертвело внутри. И надо же — именно сейчас — этот чудовищный пес. Он не лаял, только рычал, и от этого было еще страшнее.
Так они и стояли, долго, неподвижно, девочка и пес. Собаки чуют, когда их боятся. И этот пес тоже, наверно, чувствовал, что девочка смертельно испугана.
«Ну, — в душе молила Нина. — Ну, песик, не стой же, иди себе, гуляй…»
Но пес не уходил и, казалось, готов так стоять вечно. Внутри у него по-прежнему урчало, словно там работал мотор.
Собрав все свое мужество, Нина сделала шаг. Но пес сразу так ощерился, ляскнув огромными желтыми, будто прокуренными, клыками, что девочка тотчас остановилась.
И опять они долго стояли неподвижно.
«Еще залает, — подумала Нина, — выдаст…»
Она тихонько сняла торбу, под неотрывным внимательным взглядом пса развязала ее. Эх, кусочек бы мяса! Или кость!.. Но в торбе лишь хлебные корки. Нина бросила одну, какая побольше, псу. Он обнюхал, но есть не стал.
«Так, — сказала себе Нина. — Так. Сколько же можно еще тут стоять».
Решила: «Сосчитаю до пяти и пойду». Медленно стала считать. Но, когда прошептала «пять», пес вдруг так грозно фыркнул, что Нина замерла.
«Снова», — приказала она себе.
Досчитала до пяти и тут же, чтобы, чего доброго, не передумать, пошла. Сердце у нее колотилось часто и прерывисто. Но она все же шла.
Пес неслышно ступал за ней.
«Не оборачивайся, — велела себе Нина. — Пусть он не воображает…»
А оглянуться так хотелось! Может быть, пес приготовился прыгнуть? Кусить? Но она шла и шла.
«Вон у той березы, Ладно, оглянусь», — решила она.
Дошла до березы, осторожно посмотрела через плечо. Нет! Пса нет! Она повернулась всем телом, все еще не веря. Неужели?!
Пес исчез.
Нина повеселела, быстро зашагала. Только сейчас почувствовала, как замерзла. Тайком, где прячась в кустах, где перебегая от дерева к дереву, обошла вокруг Гор. К сожалению, больше ничего важного не обнаружила.
«Маловато. Придется зайти в самую деревню. Остановят? Ну и что! Побираюсь — и весь сказ. Зато все-все высмотрю».
Вышла на дорогу, не торопясь прошла мимо часового. Он поглядел на девочку, но ничего не сказал.
Медленно брела Нина по деревне. Краешками глаз все замечала. Ого! Вот у штаба — миномет. Она раньше не видела его. А вот в этом доме под железной крышей, наверно, живут офицеры. Вон трое их вошло. Оттуда доносится вкусный запах, денщик у крыльца, закатав рукава, щиплет курицу; слышны звуки губной гармошки.
Чтобы задержаться тут, осмотреться, Нина постучалась в соседнюю избу, попросила хлебца. А сама все глядела на дом с железной крышей.
Хозяйка — сердитая старуха — сунула ей картофелину.
И тут у Нины вдруг мелькнула хитрая мысль.
— Бабушка, — жалобно сказала Нина. — Пусти чуток погреться, совсем зазябла…
— Ладно уж, — не слишком приветливо отозвалась старуха.
Нина шагнула в избу. Сразу обдало теплом и запахом щей. Постояла у печи, потом прошла к окошку.
Вот это — НП! Наблюдательный пункт — другого такого не сыщешь. Слева через дорогу штаб. Да, теперь Нина уже не сомневалась — это штаб. Вон вылез из машины и по-хозяйски, неторопливо прошел внутрь высокий костлявый офицер в шинели с меховым воротником. Часовой сразу вытянулся. Видно, важная птица.
Вот на полном газу подлетел к крыльцу мотоциклист и, показав пакет часовому, чуть не бегом вскочил в дом.
А это что? Прямо напротив — тот большой сарай, который Нина видела из кустарника. И тоже часовой. К сараю подъехал грузовик. Солдаты что-то сгружают. Но что — Нине не разобрать.
— Чегой-то все коло оконца трешься? — прошамкала, входя из сеней, старуха. — У печи-то теплей…
Пришлось отойти от окна. Но, едва старуха вышла из комнаты, девочка снова бросилась к своему НП. Солдаты все еще разгружают машину. Ого! Да это снаряды! Честное слово, снаряды. А вот и орудие — из-за угла торчит короткий ствол.
«Так, — обрадовалась Нина. — Значит, тут у них вроде бы арсенал!»
Она продолжала внимательно оглядывать улицу. А это что? Под навесом, где раньше был колхозный гараж, стояли две металлические бочки. И около них — тоже часовой.
«Горючее, — догадалась Нина. — Как хорошо, что я зашла в дом. А теперь — быстрее обратно!»
Она поблагодарила сердитую старуху — та лишь рукой махнула — и, стараясь не спешить, зашагала вниз, под гору. По дороге считала, сколько встречается солдат.
Остановили ее лишь один раз. Снова соврала про тетку. Отпустили.
Дойдя до реки, Нина повернула и покинула деревню. Теперь быстрее! Быстрее к Батову!..
…Под вечер она уже была в партизанском отряде. Батов расспрашивал подробно, дотошно. Потирал подбородок и повторял:
— Умница, дочка!
Когда Нина сказала, что рискнула войти в деревню, Батов неодобрительно крякнул, но, услышав про снаряды и бочки с бензином, обрадовался.
Обо всем рассказала Нина, только о встрече с черным псом умолчала. Еще засмеет Батов: разведчица, а собак боится!
…Ночью Нину разбудили. В темноте бесшумно собирался отряд. Шли пешими. Только двое саней — на них пулеметы.
Когда до Гор оставалось всего с километр, Батов подозвал двух своих помощников, коротко шепотом повторил распоряжения. Отряд распался на три группы. Нине Батов велел быть возле него.
…Леском они подобрались к самой вершине холма. Залегли. Было тихо. Темно. Только на холме, в деревне, светились окна в одном доме.
— Штаб, — шепнула Нина.
Батов кивнул.
В тишине прошло еще несколько минут.
«Чего он ждет? — беспокоилась девочка. — А вдруг собаки залают?»
Батов по-прежнему недвижимо лежал на снегу. Возле с пулеметом приткнулся Степан. Где-то рядом, невидимые в темноте, схоронились бойцы.
И вдруг!..
Вдруг раздался взрыв и разом полыхнуло пламя. В ночи оно казалось особенно ярким. Высокие огненные языки метались по ветру, как огромный коптящий факел. Сразу стало светло.
«Бочки… Бензин…» — мелькнуло у Нины.
И тотчас грохнули разрывы гранат. Рядом с Ниной натужно залился пулемет.
Что началось в деревне!
Немцы, полуодетые, выскакивали из домов. Суетясь, бежали куда-то и тотчас падали, срезанные пулеметными струями. Из дома с железной крышей выбежало несколько офицеров; они что-то кричали, били из автоматов наугад, в темноту.
Вспыхнул штаб. Вся вершина холма теперь была как на ладони. Нина видела — трое немцев бросились к миномету. Но тотчас по ним полоснул пулемет!
— Так, так! — возбужденно шептала Нина. — Это вам за отца! За Ленинград! За отца! За мою школу!
— Лежи! — крикнул ей Батов и вскочил на ноги. — За мной!
Партизаны бросились к деревне.
Приподнявшись на колено, Нина смотрела: бой шел уже на улице. Становилось все тише, лишь изредка щелкали выстрелы.
Только в одной избе еще держалась последняя горсточка немцев. Они яростно отбивались. Но партизаны все теснее окружали эту избу. Нина видела: один из партизан подполз к плетню, швырнул гранату и тотчас — вторую… Грохнули взрывы. Изба сразу замолчала.
— За отца! За Ленинград! — шепотом повторила Нина.
Хотелось бы мне на этом кончить рассказ о славной разведчице, ленинградской пионерке Нине Куковеровой.
Хотелось бы сказать, что сейчас Нина выросла, живет в своем родном Ленинграде, работает.
Но нет! Не дожила Нина до победы. Много боевых дел совершила она, но однажды ушла в разведку и не вернулась. Предатель выдал ее врагам…
Каждый раз, когда в 74-й школе трубит горн, созывая пионеров на торжественную линейку, вожатая перед строем ребят вызывает:
— Нина Куковерова!
Замирает линейка. И слышатся негромкие, строгие слова:
— Пала смертью храбрых за нашу Советскую Родину!
На миг в зале становится еще тише. Все словно видят эту маленькую черноволосую девочку, чей портрет в траурной кайме висит в пионерской комнате.
Вожатая уже говорит о чем-то другом, а в зале все еще, кажется, звучит:
— Пала смертью храбрых…
ГАЛЯ
— Собирайся! — сказал Гале немецкий переводчик.
— За что вы берете ее? — спросила мать. Она старалась говорить спокойно, но от волнения и страха у нее прерывался голос.
— Что такое могла сделать моя девочка?
Переводчик ничего не ответил, только переглянулся с обер-лейтенантом. Тот, заложив ногу на ногу, сидел у стола и курил. Его длинное носатое лицо с белыми ресницами и бровями на мгновение оживилось и снова окаменело.
— Ей еще и пятнадцати нет, что же она такое могла сделать? — повторила мать.
— Ты не волнуйся, мама, — Галя подошла к матери и обняла ее. — Это, видно, ошибка.
— Хватит разговора. Одевайся скорее! — приказал переводчик.
Лейтенант встал и что-то сказал двум солдатам с автоматами. Они стояли навытяжку около входной двери, похожие друг на друга, как двойники.
В этот день на улице была ростепель. Поэтому Галя сняла валенки, в которых сидела дома до прихода немцев, и надела черные кожаные туфли на резиновой подошве.
Когда она подошла к вешалке, чтобы взять пальто, мать протянула ей свой серый шерстяной платок.
— Не надо, мама, — на улице тепло.
— Возьми, дочка, — вздохнув, сказала Зинаида Ивановна.
И Галя поняла ее глубокий вздох. Он как бы говорил: «Ты ведь не знаешь, долго ли тебя продержит гестапо, а сейчас декабрь. Сегодня ростепель, а завтра может ударить мороз. Платок пригодится: и подстелешь его и укрыться им можно». И Галя взяла платок.
На голову она надела белый вязаный беретик и простилась с матерью, с сестрой и с одиннадцатилетним братишкой так, словно шла на день к тетке в Песочное.
— Я вернусь, наверно, скоро.
Когда солдаты уводили ее, Зинаида Ивановна едва удержалась, чтобы не зарыдать и не броситься к ней с прощальными поцелуями. Но мысль, что это вызовет у немцев подозрение, остановила ее. И ведь действительно странно! Девочка спокойна, а мать почему-то волнуется и плачет! Видно, знает, в чем дело, и боится за девочку неспроста. Но как только за Галей закрылась входная дверь, Зинаида Ивановна зарыдала. Теперь ей уже не надо было притворяться и скрывать свое горе.
— Мам, они ее в комендатуру повели?
— Откуда же я, сынок, знаю! Может, в комендатуру, а может, и в полевую жандармерию, — сказала плача Зинаида Ивановна.
— Иди, мама, сюда, — позвала ее Раиса из соседней комнаты.
Погасив свет и отдернув занавеску, она смотрела на улицу. Но разглядеть что-либо было довольно трудно. Уже сильно стемнело. К тому же от дома до ворот тянулся сад. В нем почти перед самыми окнами росли старые сучковатые яблони. Их ветки мешали видеть, что происходит на улице.
— Ничего не разобрать, — сказала с досадой Раиса. — Но только, кажется, у ворот сани.
— Верно, Рая, сани, — как эхо, повторил Борис. Он стоял рядом с сестрой и, прижавшись лицом к темному стеклу, тоже смотрел в окошко.
Зинаида Ивановна схватила с сундука Раисину косынку и набросила себе на голову.
— Куда ты, мама?
В ответ Зинаида Ивановна только махнула рукой и поспешно вышла в сени. Борис кинулся было за матерью, но Раиса удержала его, и он остался. Он побаивался сестры, которой исполнилось уже восемнадцать лет, и она на правах старшей в доме воспитывала его так же, как и мать.
Зинаида Ивановна подбежала к воротам, когда сани уже отъехали.
В вечернем свежем воздухе она совершенно ясно услышала Галин голос и другой, тоже молодой и очень звонкий. И этот второй голос ей был хорошо знаком. Но слов, к сожалению, она не могла разобрать. «Неужели гестапо обнаружило всех? Значит, их кто-то выдал», — подумала она, и ей стало страшно от этих мыслей.
А сани между тем все удалялись от дома и наконец свернули на главную улицу.
Тогда, закрыв садовую калитку, Зинаида Ивановна медленно, словно старуха, пошла обратно к дому. На крыльце ее ждала Раиса.
— Ну что? — спросила она шепотом.
— Яковлеву Тасю тоже взяли. Я ее по голосу узнала.
В эту ночь Зинаида Ивановна не могла заснуть. О чем бы она ни думала, все мысли ее сводились к Гале. «Что теперь будет с ней? Неужели гестаповцы расстреляют ее и Тасю Яковлеву, как расстреляли в прошлом году лужскую партизанку Дашу Остапову?»
Вот уже полтора года Галя выполняла поручения партизан и до сих пор не вызывала подозрения у немцев. Да и кто бы мог подумать, что эта тоненькая голубоглазая девочка с пушистыми белокурыми волосами, застенчивая и даже на первый взгляд робкая немного была связной? Она не только доставляла нужные сведения партизанам, пробираясь к ним тайной лесной тропинкой, но вместе с комсомолкой Тасей Яковлевой писала печатными буквами листовки и разбрасывала их ночью в поселке.
«Как спокойно и смело пошла! Даже не обернулась, — подумала Зинаида Ивановна. — И еще меня ободрила: „Не волнуйся, мама, это, видно, ошибка“. Ах, Галинка ты моя, Галинка! Вон у окошка стол, на котором она делала уроки. На нем стопочка книг. Их всего шесть. Ровно столько, сколько лет она проучилась в школе. И на каждой книжке надпись: „Комлевой Галине, ученице средней Торковической школы, за отличную учебу“. Все шесть лет Галя была первой ученицей. Но окончить школу ей так и не удалось — помешала война. Теперь в школе немцы устроили конюшню. Раиса тоже хорошо училась, но отличницей никогда не была. Беззаботная она и с ленцой. А вот Галинка не по летам серьезна и деловита».
Так до самого рассвета, не смыкая глаз, лежала и думала Зинаида Ивановна.
В восемь утра пришла мать Таси Яковлевой. У нее было заплаканное, осунувшееся лицо. Видно, тоже не спала всю ночь.
— Пойдем, Зина, в Оредеж. Говорят, их туда увезли. И Нюру Семенову взяли, — добавила она.
Полное имя Нюры было — Анна Петровна, но Зинаида Ивановна и Наталия Кузьминична называли ее между собой запросто, по имени. Она была торковическая и выросла на их глазах.
В Торковичах Нюра окончила школу рабочей молодежи и здесь же, на стекольном заводе, вступила в комсомол, а затем и в партию.
Почти десять лет она проработала в Торковической школе, и лучшей вожатой нельзя было и желать — так любила она детей и свое дело. Когда немцы захватили Торковичи, она по решению райкома осталась в поселке, чтобы помогать партизанам. В партизанский отряд ушла почти половина коммунистов со стекольного завода.
Нюра Семенова хорошо знала своих «дочек», как она в школе иногда ласково называла комсомолок и пионерок. Для работы в подполье она выбрала трех самых надежных: Яковлеву Тасю, Богданову Катю и Лиду Ефграфову. Связной стала тринадцатилетняя пионерка Галя.
Когда Зинаида Ивановна услышала от Наталии Кузьминичны о Нюрином аресте, то сразу же подумала, что теперь Гале и Тасе не так будет страшно в гестапо, раз с ними вместе их старшая пионервожатая. И еще она подумала, что действительно, может быть, Галя скоро вернется.
От Торковичей до Оредежа было 4 километра. Зинаида Ивановна с Наталией Кузьминичной прошли это расстояние за полчаса — так торопились они узнать о судьбе своих дочек.
Оредежская комендатура помещалась в желтом деревянном здании, слева от вокзала. До войны здесь было железнодорожное управление. Больше двух часов прождали они коменданта.
— Zurück! — закричал на них немецкий часовой, когда они вздумали было заглянуть в окно комендатуры. И они сразу же отошли. За полтора года оккупации они уже знали некоторые немецкие слова. А грозный окрик «Назад!» раздавался у них в поселке довольно часто.
Наконец появился комендант — пожилой усатый майор в очках. А с ним тот самый переводчик, что был вчера при аресте.
— От-прав-лены в де-рев-ню Го-ры-ни, — сказал переводчик, словно диктуя, раздельно и громко.
До Горыни было 15 километров.
Расстроенные, возвращались они домой. Дорога теперь казалась им длинной и скользкой, хотя точно такая же гололедица была и утром. Они шли и строили разные догадки. Кто же отправлен в Горыни? Все трое или только Галя с Тасей? Если бы их отвезли в Лугу, это было бы понятно — там находился немецкий штаб. Или оставили бы в Оредеже, где была комендатура, жандармерия и тюрьма, устроенная в бывшем Доме культуры. В одной половине дома был концертный зал, а в другой половине немцы приспособили комнаты под камеры.
— Как ты думаешь, Зина, — сказала в раздумье Наталия Кузьминична, — почему их отправили в Горыни?
Когда Зинаида Ивановна и Наталия Кузьминична подходили уже к дому, навстречу им попалась жившая по соседству старушка.
— Ну как, видели дочек-то? — спросила она.
— Нет, не видели, их в Горыни отправили.
— В Горыни? Далеконько вам будет передачки им носить. А я вчера их вечером видела, когда от племянницы шла, — и она принялась рассказывать, как, подойдя к дому Нюры Семеновой, увидела у ворот сани, а в них Галю и Тасю. — Сидят и поют: «Проснись, вставай, кудрявая», а я остановилась да и говорю: «Как же это так, вас забрали, а вы песни поете?» А твоя-то, — она поглядела на Наталию Кузьминичну, — и отвечает мне: «Отчего же нам не петь, раз мы ни в чем не виноваты?» И Галя тоже так: «Плакать нам, что ли? Да и что такое, что забрали. Выпустят». Обе веселые и в одинаковых беретиках. Я еще подумала: «Ишь ты, словно на гулянку собрались». А около саней немецкие солдаты стоят, их стерегут…
Она рассказывала по-старушечьи, подробно, не спеша и все не переставала удивляться, почему это арестованные не плакали, а пели.
В этот день обе матери прошагали в оба конца 8 километров, и все же, несмотря на усталость, они готовы были не отдыхая идти в Горыни.
Но на улице начинало уже смеркаться, и это остановило их. Идти на ночь глядя 15 километров по глухому, занесенному снегом лесу, да еще не зная дороги, было безрассудно. И они решили подождать: до утра.
С вечера Зинаида Ивановна начала собирать передачу для Гали.
Раиса сидела за столом и шила, а Зинаида Ивановна разбирала Галины вещи. Невольно вспомнилось, как она до войны собирала во время летних и зимних каникул в пионерлагерь Галю. Все шесть лет Галя была первой ученицей, и школа ежегодно давала ей путевку в лагерь. И это было очень кстати, так как здоровье у Галинки было слабое. Муж Зинаиды Ивановны работал лесным объездчиком и получал немного, но все же каждый раз, когда Галя ехала в пионерлагерь, ей покупали какую-нибудь обновку: это были недорогие туфельки или сандалеты, а то и платье из пестренького сатина или ситчика, которое Зинаида Ивановна шила ей сама. Для тюрьмы другое требуется, а вот что?..
— Мам! — окликнула ее Раиса.
Зинаида Ивановна очнулась от своих дум и принялась собирать передачу. Так что же ей взять? В первую очередь, конечно, что-нибудь теплое. Ведь каждый день могут ударить морозы, да к тому же помещение, в котором находились заключенные, отапливалось плохо.
За этот год Галя сильно вытянулась, и некоторые кофточки и платья были теперь ей малы.
— Возьму-ка я эту кофточку, — сказала Зинаида Ивановна. — Она тепленькая и будет ей впору. — Боясь разбудить Бориса, Зинаида Ивановна говорила шепотом. Свернувшись калачиком, он спал тут же, в комнате. У него болели зубы, и поэтому он лег сегодня рано.
— Полотенце не забудь, — напомнила Раиса. Она хотела было добавить: «И мыло», — но тут же осеклась. Вот уже полгода, как мыла не было в доме. И мылись и белье стирали щелочной водой.
— А не положить ли ей иголку с нитками? — сказала Зинаида Ивановна. — Зашить чулок… или пуговица оторвется… Мало ли что?
Она достала с полки коробку с Галиным рукодельем. Тут лежали простые и цветные нитки, а также бархатная подушечка с иголками. Лежал в коробке и маленький настенный коврик, свернутый в трубочку. Зинаида Ивановна развернула его и молча долго смотрела на коврик. На куске сурового полотна был вышит аппликацией букет красных роз. Только один бутон не успела дошить Галя.
— С добрым утром! — вполголоса прочла, наклонившись, Раиса вышитую крестиком надпись под букетом.
«Где оно это „доброе утро“?» — подумала с горечью Зинаида Ивановна, убирая коробку на прежнее место.
Когда все было сложено и завязано в узел, Зинаида Ивановна встревожилась: не слишком ли велик узел? Разрешат ли гестаповцы такую большую передачу? Ведь надо ей еще и еду какую-нибудь. А это значит, еще один узел будет. Что же делать-то? Развязав передачу, Зинаида Ивановна снова начала разбирать вещи.
— Валенки, чулки, — считала она шепотом, — одна смена белья, бумазейная кофточка, полотенце… Вот как я сделаю, — решила Зинаида Ивановна. — Запихну-ка я все в валенки.
— Верно, мама, — одобрила Раиса. — Валенки нечего завязывать.
Утром Зинаида Ивановна напекла из мерзлой картошки десятка полтора лепешек. Они заменяли хлеб. (Немцы давали хлеб только тем, кто у них работал, и детям до двенадцати лет.) К картофельным лепешкам она добавила несколько пареных брюквин и пол-литровую баночку грибов домашнего засола. Это все, что было у них в доме.
Когда она оделась и собиралась уже уходить, проснулся Бориска.
— Мама, ты куда? — спросил он сонным голосом.
— В Горыни.
— К Галинке? — с минуту он лежал в кровати, а потом вскочил и начал торопливо одеваться.
— Зубы больше не болят?
— Не болят. Я, мам, сейчас за хлебом для Галинки сбегаю.
— Закрыто еще, — взглянув на стенные часы, сказала Зинаида Ивановна.
— Пока дойдет, как раз откроют, — заметила Раиса.
Борис побежал в лавку, а Зинаида Ивановна, сняв с себя платок и пальто, стала его ждать. С минуты на минуту за ней должна была зайти Наталия Кузьминична.
— Мама, а ведь сегодня четырнадцатое число, — сказала Раиса, подметая пол.
— Ну и что? — о чем-то думая, ответила рассеянно Зинаида Ивановна.
— Борискин день рождения сегодня.
До войны Зинаида Ивановна обычно каждый год пекла 14 декабря пироги, а для новорожденного — большую ватрушку с его любимым малиновым вареньем. Да, так было до войны; а сегодня мальчишка даже не съест свои 200 граммов черного хлеба, выпеченного пополам с мякиной. Она отнесет этот хлеб Галинке.
И при воспоминании только одного ее имени затрепетало и сжалось материнское сердце.
«Ничего-то я, доченька, о тебе не знаю, — подумала Зинаида Ивановна. — Жива ли ты там?»
А в это самое время под конвоем немецкого солдата Галя шла на допрос.
Гестапо находилось в самом конце деревни.
— Шнель! Шнель! — покрикивал и торопил ее солдат. Но от холода у нее до того закоченели в кожаных туфлях ноги, что она шла с трудом. Вот бы сейчас ей старые валенки, которые она оставила позавчера дома. Кто же мог думать, что всего за одни сутки, а вернее, за одну ночь так резко изменится погода? Позавчера таяло, а сегодня, наверное, градусов 20 будет да еще ветер. Хорошо, что она послушалась матери и взяла шерстяной платок. Он очень ей пригодился. Ночью она вместо одеяла укрывалась им, а сейчас повязала его поверх своего легкого белого беретика. Она шла на допрос, и ей было страшно. Она не раз слышала рассказы о том, как гестаповцы пытают и избивают арестованных. А этим летом она сама видела в Оредеже двух повешенных. Их не позволяли снимать целую неделю. Один из них, по слухам, был старик лесничий из-под Луги, а второй — лет пятнадцати мальчишка, партизанский связной. Прежде чем повесить, их долго пытали и били: об этом ясно говорили кровоподтеки на их лицах. И ее, наверное, тоже станут бить и пытать, а потом расстреляют или повесят. В немецком приказе, расклеенном в Оредеже и в Торковичах, сказано ясно: за связь с партизанами — смерть! А ведь она целых восемнадцать месяцев была партизанской связной. Она приносила от них из леса старшей пионервожатой письма с разными заданиями. Эти письма оставляли партизаны в условленном месте, на опушке, в дупле старой сосны. Носила она партизанам и картошку и хлеб. И накомарник они с Тасей Яковлевой для партизан дома шили, а потом покрасили его под цвет листвы. Она ходила к партизанам в лес даже ночью и не боялась. А чего ей бояться, раз она с детства жила в лесу? Она помогала партизанам, не помогать им она не могла, ведь она пионерка. А как они ждали ее прихода! Как надеялись на нее! Они и называли ее: «Наша связная». Чтобы не было так страшно, Галя стала думать о доме. Но и эти мысли были невеселые. Может быть, и мать и сестру тоже арестовали? Не знала она и что с Тасей Яковлевой. Из Оредежа их привезли сюда вместе, а здесь поместили в разные избы. Но, пока их везли, они успели сказать друг другу самое главное. Нет, это не был обычный разговор. В санях, кроме немецкого конвоира, был еще и полицай, но он не понял и не помешал им сказать друг другу глазами самое главное: молчать!.. Молчать!..
У колодца стояли две женщины. Они повернулись в ее сторону и с ненавистью посмотрели на немецкого солдата. «Не должно так быть на белом свете, чтобы школьницу вел на допрос в гестапо немецкий солдат, — как бы говорило их суровое молчание. — Не должно так быть на белом свете, что в русской деревне сидел по-хозяйски за столом фашистский захватчик.
Прочь! Прочь с советской земли!»
— Линск! — скомандовал солдат и повернул налево, к окрашенному охрой деревянному дому, перед окнами которого росла старая высокая ель.
Девочка вошла вместе с конвоиром в дом, и он ввел ее в большую квадратную комнату, оклеенную голубыми обоями.
Почти посередине комнаты в старой кадке рос огромный фикус. Широко раскинул он во все стороны свои ветки с темно-зелеными глянцевитыми листьями и рос себе, словно на воле. Точь-в-точь такой же у них был в учительской… А может быть, это и есть их старый школьный фикус? На какое-то мгновение Галя забыла, зачем она здесь. Она стояла и глядела на фикус, и ей казалось, что сейчас раздастся школьный звонок на переменку и в комнату войдут с классными журналами учителя.
— Ты есть, девочка, Галя Комлева? — спросил ее из-за фикуса чей-то тихий голос.
За столом сидел офицер в эсэсовской форме. Он был молодой, розовощекий и красивый.
— Подойди ближе, Галя Комлева, — сказал он тем же тихим голосом, словно у него болело горло.
Галя подошла к столу.
— Это ты, девочка, Галя Комлева? — снова повторил он.
— Да, — ответила Галя.
Он наклонился над столом и что-то написал.
— Сколько тебе лет, Галя Комлева?
— Скоро будет пятнадцать.
— У тебя есть мать? Сестры? Братья? Отвечай, Галя Комлева.
— Да. Есть мать, старшая сестра и брат.
— Он большой, Галя Комлева, твой брат?
— Ему одиннадцать лет.
— Твой отец воюет в русской армии?
Немцы называли советскую армию русской.
— Да, — ответила Галя. «Он все знает обо мне от полицая, — подумала она, — и проверяет меня».
Затем офицер спросил, сколько лет проучилась она и как училась.
Галя ответила.
— Так… Значит, ты была хорошей ученицей и… пионеркой, Галя Комлева?
Галя промолчала.
За окном пошел снег. Белый и легкий, весело летел он на землю, и казалось, снежинки догоняют друг друга. Старая ель протянула навстречу им свои мохнатые темно-зеленые лапы, словно звала к себе в гости. Как хорошо, когда идет снег, возвращаться с подружками домой из школы!
— Почему ты смотришь в окно, Галя Комлева?
Что ответить этому эсэсовцу? «Смотрю и вспоминаю, какой я была счастливой… А вы все отняли у меня: и школу… и пионерский лагерь… и отца… И сама я стою на допросе в гестапо».
— Ты часто бывала у партизан? — спросил офицер, помолчав. — Отвечай, Галя.
«Какая я тебе Галя?.. Галя…»
— Почему ты молчишь? Я знаю: у тебя плохая… — он замялся, видимо, подыскивая русское слово, — памятка, — он засмеялся и в упор поглядел на нее. Он смеялся, а глаза у него были холодные, злые, оловянные глаза.
— Ты часто бывала у них? — спросил он неожиданно громким и сильным голосом. — Кто ходил еще к партизанам?
Она ничего не ответила.
«Почему она молчит? — подумал он. — Откуда у этой девчонки такое упорство и такая сила воли? Ей нет еще пятнадцати лет. Девчонка. И он, Адольф Шток, не может заставить ее говорить. Нет, он заставит ее. Хватит миндальничать с нею. Педагогический метод не действует на нее. Хорошо! У него в запасе есть еще и другие».
— Черт тебя возьми! Ты долго будешь молчать? — закричал он, и его красивое розовощекое лицо стало уродливым и страшным.
Она стояла перед ним тоненькая, длинноногая девчонка — и продолжала молчать, хотя он видел, как она вздрогнула при его неожиданном крике.
— Кто партизанский командир, отвечай! Ну, говори! — он соскочил со стула и подбежал к ней. — Отвечай, дрянь! — он ударил ее по лицу, и она качнулась. И вместе с ней качнулась за окном старая ель.
«Держись, держись, Галя Комлева, партизанская связная». Офицер снова ударил ее. Изо рта и носа у нее хлынула кровь.
— Где есть партизанское гнездо? Говори! — И тут он увидел ее голубые девчоночьи глаза, полные презрения и ненависти. Увидел и понял: ничего не скажет…
ВЫСТРЕЛЫ НАД ОЗЕРОМ
Впервые за долгое время прошел сильный дождь, но к полудню ветер стих, и было солнечно и тепло.
Размахивая прутиком, из леса вышел босоногий крепкий паренек с загорелым лицом и широко расставленными спокойными глазами.
Тропинка сворачивала влево, огибая лес, потом круто спускалась к широкой дороге, ведущей в деревню. А дальше, за темными избами, виднелось озеро с крутыми извилистыми берегами.
И хотя паренек родился и вырос в этих местах, он каждый раз удивлялся и радовался, глядя на бледно-голубое небо, на яркую зелень, на ослепительно-белые стволы берез и легкие облака. Он шел тропинкой и вдруг резко остановился, посмотрел под ноги.
На тропинке был отпечаток немецкого сапога. След отчетливо и глубоко вдавился во влажную землю. Дальше следов не было видно, и мальчик, обойдя по траве это место, вернулся на тропинку. Но прежде чем идти дальше, старательно и точно плюнул на отпечаток.
Изба его стояла на краю маленькой деревни, ближе к лесу. Пареньку хотелось есть, и он решил забежать на минутку домой — взять кусок хлеба.
Он осторожно посмотрел кругом. Пусто, как глубокой ночью. Люди стараются поменьше выходить из дому, чтобы не обращать на себя внимание. Не слышно ни песен, ни стука топора, ни кудахтанья кур, ни ржания лошадей. Если бы не редкие взрывы и выстрелы, можно было бы оглохнуть от этой настороженной тишины.
В канаве из мутной воды торчали остатки разбитой телеги. Саша задумчиво потер ладонью рот, потом нагнулся, потянул за колесо и тут же бросил, махнул рукой: все разорено. Ничего не осталось от прежней жизни.
Он вспомнил, как всего несколько месяцев назад работал в колхозе. До чего же было хорошо сидеть в телеге и весело подгонять вороного коня! Где теперь вороной? Куда его дели фрицы?
— Эй, Сашка, ладно ты мне сразу попался. Иди скорей, староста зовет! — крикнул рыжий парень, выбегая из-за угла сарая.
У мальчика все внутри перевернулось от этого окрика. Не надо оборачиваться, вот уже дом, крыльцо.
— Слышь, Кондратьев! Иди, ты что, оглох? — продолжал кричать парень. Он бросился к Сашке и ухватил его за ворот.
— Пусти, я сам, — сказал Саша, бросил прутик на крыльцо и пошел к дому старосты. Парень шагал следом, точно конвойный за пленным.
«Зачем зовет? — думал Саша. — Узнал про тайник? Что будет? Пытать начнут. Фашисты. Приехали за мной».
Перед домом на лавке сидел староста — долговязый, пожилой, в рубахе с расстегнутым воротом и кирзовых сапогах. Он сидел один, и в избе было тихо. Значит, фашистов нет. Староста оглядел Сашу с головы до ног и сердито махнул парню. Тот исчез.
Под взглядом старосты Саша вздрогнул, сложил опущенные руки перед собой, посмотрел на широкие штаны. А вдруг заметно, что в кармане граната? Или староста уже знает, потому и вызвал? Сегодня в лесу, где возле окопа валялась эта «лимонка», никого не было. Нет, не мог узнать. Саша повернулся немного боком, чтобы старосте был меньше виден карман с гранатой.
— А ну-ка подходи, голубок, — сказал староста, перегнулся в открытое окно, что-то взял со стола.
— Ты намудрил? — спросил он и больно ткнул Сашу в подбородок чем-то холодным и твердым.
Саша отодвинулся. Мина! Вынюхал все-таки гитлеровский пес. Откуда же эта мина? С мельницы или из тех, что Саша подложил под домом фрицев?
— Отвечай! Твоих рук дело?
«Спокойнее, спокойнее», — подумал Саша. Он широко открыл глаза, глуповато улыбнулся и сказал:
— Куда мне снаряд смастерить! Или чего это, не видать. Граната, да?
Староста посмотрел на мальчишку. Говорить ли, что мина была найдена под мельницей? А вдруг и вовсе не Кондратьев виноват?
Пока он раздумывал, Саша мирно почесывал босыми пальцами пятку, покачиваясь на одной ноге, и думал: «Тычет мину, а сам трясется, что нагорит от фрицев за непорядок. Эх ты, староста! Скотина ты, вот кто».
А в это время староста глядел на спокойное лицо Саши Кондратьева, на его широко открытые наивные глаза. Нет, куда такому дурню, побоится. Тут партизаны действовали. Но поспрошать парня для острастки надо.
— А чего у мельницы шастаешь?
— Купаться хожу. Ведь охота поплескаться, когда парит, — сказал Саша, безмятежно глядя в небо.
Старосте было жарко на солнцепеке и хотелось выпить квасу, припрятанного на холодке в погребе. Хватит этой возни. Не может мальчишка так спокойно глядеть, если виноват.
— Ну ладно. Шагай до дому.
Саша поправил брюки. Оттянутые гранатой, они с правой стороны немного спустились. Он только успел дойти до плетня, как староста крикнул:
— Стой!
«Заметил гранату! — подумал Саша. — Зачем я трогал штаны? Что же делать, бежать?»
— Попрешь на рожон, худо будет, — пригрозил староста. — Кормить тебе червей. Уразумел? Только попадись…
Саша медленно шел домой и беспокойно хмурился, потирая губы ладонью. Неудача с минами обозлила его. Он вспомнил, как со своим верным другом Костей отыскал эти мины в лесу после боя и как подкладывал их под мельницу, а потом еще в соседнем селе, где стоят фашисты, под дом, набитый немцами. Это было опасно и нелегко. И все дело испортил этот староста… Ну что же, значит, надо придумать что-то другое. Не отступаться же из-за первой неудачи!
У своего крыльца Саша вспомнил про гранату. Сейчас опасно нести ее в тайник с оружием. Надо идти вниз через всю деревню, к озеру. Того и гляди нарвешься на старосту, а с ним надо быть теперь еще осторожнее. Придется подождать до темноты, а пока можно спрятать хоть под крыльцо. Саша огляделся кругом. Ему показалось, что вдалеке между избами мелькнула рыжая голова парня.
Нет, лучше пристроить гранату в доме, там никто не уследит. Он вошел в сени. В углу стояла мать, Александра Никифоровна, и наливала ковшом воду в самовар. Занятый своими мыслями, Саша не обратил внимание на шепот матери. Тогда она взяла его за плечи и тихонько сказала:
— Погоди тут, сынок. Спугаешь его.
— Кого?
— Летчика. Из плена убег. Молодой еще совсем, лейтенант, а что ему пережить пришлось…
Она вошла в комнату, ласково сказала несколько слов и позвала сына. Саша сунул гранату в ящик, где под тряпьем лежали новые вожжи из колхозной конюшни. Он успел их спрятать в первый день появления фашистов в деревне. Придет время, и вожжи снова понадобятся колхозу.
Когда Саша вслед за матерью вошел в комнату и увидел лейтенанта, то от неожиданности отступил назад. Мальчик знал, что летчики самые сильные и здоровые люди на свете. А этот мужчина был похож на высохшую ветку. Желтый, скрюченный, худой. Трудно было представить, что живой человек может быть таким замученным.
Летчик сидел у печки и надевал сапоги Сашиного отца, а рядом валялись мокрые обрывки кожи и веревок, которые даже нельзя было назвать обувью. На острых плечах его висела старенькая, но целая куртка старшего брата Саши, недавно ушедшего к партизанам. Лейтенант испуганно повернулся, но, увидев небольшого стройного парнишку, улыбнулся. От этой слабой улыбки худое лицо его сморщилось, точно у старика.
«А ведь староста приперся бы сюда, не пойди я к нему. Что б тогда было с летчиком?» — подумал Саша.
— Спасибо, хозяйка. Сейчас пойду, — сказал лейтенант.
— Что ты, что ты! Среди бела дня. Кругом фрицы шныряют.
— Немцы же не стоят в вашей деревне.
— Ну и не забывают нас! Другой раз день-деньской бродят, выглядывают, что еще поотнять. Да на работы людей гоняют.
Самовар вскипел, и летчик пил чай, глотал картофельные лепешки, а хозяйка смотрела на него и тихонько плакала, вытирая глаза концом платка.
А Саша забыл, что ему хотелось есть, и тоже не отрываясь глядел на летчика. До чего измученный! Что с ним делали? Страшно было думать об этом. Саша вспомнил раненого бойца, которого в прошлом месяце нашел в лесу. Раненый был тоже голодный и усталый, и Саша несколько раз носил ему бинты и еду. Вскоре боец смог тайком перебраться в деревню, а когда совсем поправился — ушел к партизанам.
Летчик выглядел намного хуже того бойца… Вот до чего доводят людей в плену… «Наши бьют фашистов, а я-то что? — думал Саша. — Нет, не могу я больше. Чем бы подмогу нашим сделать?»
Гул самолета раздался над самым домом. Саша подошел к окну и сквозь давно немытые стекла следил за «мессершмиттом». Опять, гад, летает. Больше всего Саша теперь ненавидел немецкие самолеты. Его приводили в бешенство ноющий рокот мотора, вид поблескивающих на солнце крыльев. Может быть, Саша не переносил немецкие самолеты потому, что до войны мечтал быть летчиком и мог часами смотреть в небо, представляя себе, как поднимется туда, сидя за штурвалом.
«Вот бы сейчас подняться на истребителе! Догнать гада, сбить, чтобы шмякнулся брюхом об землю!» — с наслаждением подумал Саша.
Теперь уже несколько «мессершмиттов» пролетели над домом. И так низко, что чуть не задели верхушки деревьев.
— Ишь, разлетались, проклятые, — сказала Александра Никифоровна. — Понастроили тут аэродром за озером и носятся цельный день что угорелые.
— Ах черт, летят-то как низко! Хоть пулемет бы. И то сковырнуть можно, — сказал летчик.
Мальчик стоял у окна и следил за самолетами, пока они не скрылись. Потом перевел взгляд на дорогу. Два немца с автоматами шли по направлению к Сашиному дому.
Куда летчика? Он сидит у печки, его можно заметить со двора. Заслоняя собой окно, не поворачивая головы, Саша сказал:
— Фрицы идут. Мама, схорони его. Скорей от окна, скорей!
Лицо Александры Никифоровны стало суровым. В сенях спрятать лейтенанта нельзя. Каратели всегда долго рыщут в сенях. Видно, считают, что именно здесь хозяева могут спрятать партизан или какие-нибудь ценные вещи.
Пока немцы будут топтаться в сенях, летчик успеет уйти через окно. Александра Никифоровна слегка дернула раму. Да, в случае надобности окно сразу откроется. Она быстро отвела лейтенанта от опасного места у окна, где его могли заметить фашисты.
А немцы приближались. Саша уже различал их лица. Времени терять нельзя. Он выскочил в сени, вынул из ящика с тряпьем гранату, крепко зажал в руке. Потом чуть приоткрыл дверь на крыльцо.
«Как только они в калитку, брошу гранату прямо с крыльца, — подумал Саша. — И потом с летчиком в лес. И мама тоже».
Саша знал, что его отец как раз сегодня ночью понес партизанам продукты. Значит, можно будет найти отца в лесу и всем вместе остаться у партизан.
Солдаты остановились, глядя на скотный двор. «Зачем стоят? Лучше шли бы уж скорее… — думал Саша. — Вот опять идут!»
Он крепче сжал гранату и, прислонившись плечом к косяку, открыл дверь чуть шире. Она громко скрипнула. Оба немца разом повернули головы.
И вдруг из ворот скотного двора выехал грузовик. Несколько фашистов сидели в кузове и придерживали телку с грустной мордой, которая качалась из стороны в сторону на ухабах.
Немцы на дороге помахали грузовику; он подкатил к ним и остановился. Один из них сел в кабину, другой в кузов. Машина помчалась по дороге и вскоре скрылась за поворотом.
— Фрицы-то не к нам вовсе шли, а на скотный! — весело крикнул Саша, вбегая в комнату, посмотрел на летчика и замолчал.
Лейтенант сидел в углу между окном и дверью. Он сидел, плотно прижимаясь спиной к стене прямо на полу. Саша испугался. Ему показалось, что летчик умер. Но ослабевший летчик просто отдыхал после только что пережитой вместе с хозяевами опасности. Лейтенант хорошо знал, какая расправа ожидала мать и сына, если бы его, летчика, немцы нашли здесь.
Но вот лейтенант улыбнулся. Саша бросился к нему, помог встать, стряхнул пыль с одежды. И тогда летчик крепко обнял Сашу, посмотрел ему в глаза и медленно проговорил:
— Хочу запомнить, какой ты есть. На всю жизнь. Понимаешь?
Саша и его друг Костя спустились с обрыва и пошли по берегу озера между густыми деревьями и кустами, и первые желтые листья падали к их ногам. За спокойным темным озером, на противоположном берегу виднелась почти черная полоска леса, за которым, как знали мальчики, был немецкий аэродром.
Они шли молча, осторожно, стараясь не шуметь. Пройдя густые заросли, остановились возле обрыва. Здесь под корнем большого дерева, прикрытый ветками, был спрятан ручной пулемет, найденный мальчиками в окопе далеко от дома, в лесу. Нелегко было дотащить оружие к озеру и устроить тайник. Целый склад, понемногу, терпеливо собранный двумя друзьями. Мины, патроны и граната, которую Саша отыскал в тот день, когда приходил летчик.
Все это мальчики собирали для партизан. Сашин отец обещал передать отряду подарок от ребят. Может быть, даже сегодня ночью все переправят к партизанам. И потому Саша с Костей принесли припрятанные дома патроны и брезентовый мешочек с диском для автомата. Пригодится!
«Все подмога партизанам. Да не больно-то велика. Каким бы толковым делом помочь?..» — подумал Саша.
Над озером поднимались два «мессершмитта». Было солнечно, безветренно, и в этот день самолетов было особенно много.
— Хозяйничают! Ох, тошно глядеть на них! — сказал Костя.
Саша молча раскинул ветки и достал ручной пулемет из тайника. Все в порядке, диск заряжен — сорок семь патронов.
— А какая дальность боя? — спросил Костя.
— Тысяча пятьсот метров, — сказал Саша. И вдруг сердце у него застучало так, что стало трудно дышать.
— А что, если… он повернул голову и, сощурив глаза, следил за поблескивающим над озером самолетом. Аэродром недалеко, и самолеты не успевают подняться высоко в этих местах. Иногда так низко летят, что можно рассмотреть их во всех подробностях.
Саше вспомнились слова летчика: «Хоть пулемет бы. И то сковырнуть можно!»
«Тысяча пятьсот, — повторил про себя Саша. — Конечно, пуля достанет. Вот это помощь нашим! Сковырнуть самолет. А я-то маялся: чем пособить?» Он взял пулемет и потащил к берегу озера. Удивленный Костя бросился за ним:
— Куда ты, зачем? Еще приметят…
Саша установил пулемет под прикрытием высоких кустов. Потом подмигнул Косте и сказал:
— Зенитчики, по местам! Слушать команду: огонь по вражескому самолету!
Костя засмеялся. Он был рад, что Саша такой веселый, даже шутит. С первого дня войны Костя не видел таким своего старшего друга.
Но вот Саша нахмурился, задумчиво потер ладонью губы. Неужто он вправду решил стрелять по самолету? Костя был младше почти на три года и привык во всех затеях полагаться на Сашу. И еще привык не задавать вопросы в неподходящее время. Саша вообще-то не охотник до разговоров, а в такие минуты лучше его не трогать.
За озером со стороны аэродрома показались два самолета. Они сделали широкий круг над водой, потом еще один, на этот раз ниже. Саша приподнял ствол пулемета и прижался плечом к прикладу. Но «мессершмитты» взяли круто вверх и поднялись над деревней, за спиной мальчиков.
Значит, Саша всерьез дело затеял. У Кости похолодела спина. Опасно! Услышат выстрелы, найдут, кто стрелял… Но раз Сашка так решил, значит, надо. И Костя только спросил:
— Не промахнемся?
— Нельзя промахнуться. Решили подбить, значит, все. Перво-наперво спокойно целиться, не спешить.
— Отомстим за всех наших и за того летчика тоже. Да? Добрался он к партизанам, как думаешь?
— Ясно, добрался. Не может не добраться! — горячо сказал Саша. Он повернул голову и следил за самолетами, пока они не исчезли за деревней.
Потом заметил, что справа над обрывом за ветками густой ели стоит толстая старуха и смотрит на него. Саша узнал ее. Это была мать полицая из соседней деревни. В это время за озером послышался гул нового самолета.
«Плохо дело. А в общем, пускай видела. Отступаться из-за нее? Нет, будь что будет», — подумал Саша.
Старуха еще раз поглядела на пулемет в Сашиных руках и торопливо засеменила к дому старосты.
«Мессершмитт» стремительно шел прямо на мальчиков. Темная точка увеличилась, посветлела, блеснула на солнце. Костя судорожно глотнул воздух:
— Сашка, готовьсь!
Саша поднял голову, погрозил самолету кулаком.
— Хватит тебе, гад, портить наше небо! Каюк тебе сейчас, слышишь? — громко сказал он.
Шум мотора превращался в оглушительный рев. Обхватив рукой шейку приклада, Саша прижал предохранитель и нажал спусковой крючок и сразу отпустил. Рано еще, рано. Эх, зря погорячился!
— Дай, я! — крикнул Костя. Он отодвинул Сашу и, почти не целясь, выпустил короткую очередь.
Самолет был уже почти над мальчиками. Вот уже видно шасси.
— Мимо, мимо ты! Упустим. Лучше я! — закричал Саша.
От волнения у Кости вспотели ладони и рука соскользнула с приклада. Тогда, чтобы не погубить дела, он отвалился от пулемета, уступая место Саше. В это время самолет дрогнул и повернул в сторону аэродрома. Теперь «мессершмитт» был прямо над мальчиками и летел так низко, что Саша видел черную свастику и поблескивающий круг вращающегося пропеллера.
Саша тщательно прицелился и выпустил длинную очередь. Огнедышащий ствол пулемета задрожал, точно живой. Тяжело переводя дыхание, Саша напряженно следил, как самолет опустил одно крыло, потом выпрямился и, все ниже и ниже спускаясь к воде, полетел над озером.
Еще очередь. Вот оно, брюхо «мессершмитта». На тебе все пули до одной, без остатка!
Белая струйка дыма за самолетом почернела, увеличилась, клубилась в голубом небе.
Вытянувшись во весь рост, мальчики смотрели, как самолет скользил над самой водой, а потом над противоположным берегом озера и, выпуская тяжелые клубы черного дыма, врезался в темнеющую полосу дальнего леса.
Над обрывом послышались голоса. Костя схватился за пулемет и прошептал:
— Кто-то идет. Давай быстро!
Они подняли пулемет и, спотыкаясь и скользя, добежали до тайника, положили под корни дерева. Торопливо забросали ветками, поминутно глядя вверх, на обрыв.
— Почудилось, никого нет, — сказал Костя.
Все же они бросились бежать. Подальше от тайника, чтобы какой-нибудь злой глаз не проследил.
Саша продирался первым сквозь густую зелень, не чувствуя, как ветки царапают ему руки, открытую грудь. Задуманное выполнено. Да, дело выполнено. Теперь никто уж этого не изменит.
Он не заметил, как вышел на открытое место. И вдруг прямо перед собой увидел, как с крутого обрыва, хватаясь за стволы деревьев, чтобы не упасть, сбегал староста. А на краю обрыва стояла толстая старуха, мать полицая.
Костя еще не успел выйти из зарослей, Саша негромко сказал:
— Не выходи, беги отсюдова!
Он услышал, как затрещали ветки за его спиной, а потом все стихло. Саша остался стоять на месте. Бежать не было смысла. Запыхавшийся староста уже в нескольких шагах. Все равно придется отвечать. Он, только он один, Саша, был вожаком в этом деле. Он и ответит.
Когда староста подошел, Саша почувствовал сильный озноб. Не надо это показывать. Не надо думать, что будет дальше. Что бы ни случилось, а теперь никто дела не изменит. Самолет сбит. Что будет, то и будет. Пускай. А самолет сбит, сбит, сбит…
ДОЧЬ ПУТИЛОВЦА[11]
«За мужество и героизм, проявленные
в борьбе против фашистских захватчиков в период
Великой Отечественной войны, присвоить звание
Героя Советского Союза:
Портновой Зинаиде Мартыновне…»
Война застала Зину и ее младшую сестренку Галю в Волковыске, где они проводили летние каникулы у тети — Ирины Исааковны Езовитовой.
Фронт откатывался все дальше на восток. Вместе с частями Красной Армии уходили на восток и жители. Ребята видели, как тягачи, надрываясь, тащили тяжелые орудия, как ползли со скрежетом танки. По обочинам устало шагала пехота, двигались беженцы.
То были дни тяжелого горя советских людей.
Ураган войны безжалостно рушил все, что мы создали трудом своим. Казалось, что вместе с отступающими красноармейцами еще совсем недавно цветущие края покидает и сама жизнь…
Тетя довезла ребят до Витебска. Дальше ехать было нельзя. Железная дорога на Ленинград и Полоцк еще не была перерезана, но пассажирские поезда уже не шли — днем и ночью в сторону фронта спешили воинские эшелоны.
Оставалось одно: пешком отправиться в деревню Зуи, что вблизи станции Оболь, к бабушке Ефросинье Ивановне Яблоковой. Не близко это от Витебска — 60 километров, но тетя надеялась, что она и дети найдут там пристанище.
Несколько суток они пробирались лесом в Зуи. Притащились — усталые, измученные.
Ефросинья Ивановна обрадовалась, что дочь и внучата живы-здоровы, — могло случиться и хуже. Радость озаряла ее доброе старушечье лицо и как бы разглаживала на нем мелкие морщинки.
Все запасы были выставлены гостям.
— Ешьте, мои хорошие! Не хватит, добавлю…
Уже через неделю Зина стала замечать, что к дяде Ване, который тоже застрял в Зуях, проводя здесь летний отпуск (он работал на Кировском заводе в Ленинграде), наведываются незнакомые люди. Держатся они странно: ни во что не вмешиваются, ни с кем, кроме него, не разговаривают.
«Кто такие?» — недоумевала девушка и спросила у двоюродного брата Коли, вихрастого паренька лет десяти:
— Не знаешь, кто это?
— Знаю.
— Кто?
— Из лесу, вот кто. Сам слышал, как дядя Ваня называл Шашанский лес.
— Добре, Колька. Помалкивай…
Как-то раз глубокой зимней ночью в окно тихо постучали три раза. Дядя Ваня быстро поднялся — он спал на полу, — набросил на плечи ветхий кожушок, сунул ноги в валенки и поспешил в сени. Вернулся он в комнату не один: следом шел человек в полушубке.
— Осторожней, Борис, не задень малышей, — донесся до Зины шепот.
Незнакомец разделся и улегся на полу рядом с хозяином.
Все стихло. Только на печи раздавался тихий ровный храп — там спала бабушка.
Уже совсем рассвело, когда сильный стук в дверь поднял всех на ноги. Кто-то ломился в дом и властно требовал:
— Открывай! Шнеллер!
— Немцы! — голос бабушки был странно приглушен.
Зине послышалось, что бабушка произнесла это слово едва слышно, шепотком, точно немцы были совсем рядом и Ефросинья Ивановна боялась крикнуть. Перекрестившись, бабушка заохала и стала спускаться с печи. Все притихли в ожидании. Тетя Ирина смотрела на дядю Ваню и ночного гостя. Она, очевидно, знала, кто он и откуда.
Волновалась и Зина за незнакомца. Она была уверена, что гитлеровцы рванутся в хату, чтобы схватить его. «Кто-то донес…»
Уходя с дядей Ваней во вторую половину хаты, гость улыбнулся Зине и, шагая мимо, как бы доверительно сказал вполголоса:
— Не робей, воробей!
Затрещала дверь под тяжелыми ударами.
В хату ворвались четверо солдат и коротконогий грузный ефрейтор. Его большая голова на тонкой шее вращалась по-птичьи во все стороны.
Ефрейтор потрясал в воздухе бумагой с рукописным текстом и, мешая русскую речь с немецкой, кричал, обращаясь к бабушке:
— Почему не открываль? Приказ коммандантий знаешь? Где мольоко? Мильх?
Свободной рукой гитлеровец показывал на часы-ходики. Было восемь часов тридцать минут.
— Неграмотная я, пан офицер, — шептала дрожащими губами Ефросинья Ивановна. — Откуда мне ведать твой приказ? — повернувшись к дочери, попросила: — Погляди, Ириша, что там намалевано.
Тетя Ира еще не успела сойти с места, как Зина была уже рядом с ефрейтором и, запрокинув голову, читала вслух:
«Приказ Коммандантий! Каждый, который у себя есть одна корова, сдай в семь часов один горшок с молоко, сдай в восемь часов стакан сметана. Или все сдай аккурат, или вашу корову забирайть. Коммандантий».
Внизу была приписка: «Торопиться приносить скоро».
Ефрейтор высокомерно осмотрел присутствующих и приказал солдатам:
— Забирайть корову!
Те бросились выполнять приказ.
— Стойте! Что вы делаете? — закричала Зина.
Ефрейтор ударил ее в спину, и она отлетела к стенке.
Накинув на себя тряпье (все лучшие вещи были давно обменены на продукты!), бабушка, тетя Ирина и дети выскочили во двор.
Солдаты выводили из хлева корову.
Ефросинья Ивановна кинулась к буренушке, стараясь обхватить ее за шею.
— Не отдам… У меня внуки… — она показывала на плачущих малышей, сбившихся от страха в кучу.
— Марш с дороги! — вопил не своим голосом ефрейтор. Глаза его налились кровью. — Я покажу тебе не выполняйть приказ армии фюрера. Прочь! Буду стрелять!
Он вскинул карабин.
Галя от испуга закрыла личико трясущимися ручонками.
— Не бойся, Галенька, — ободряла ее Зина, сжимая дрожащие ручонки сестры. — Он только пугает…
В эту минуту фашист выстрелил. Ефросинья Ивановна упала на снег, хотя пуля и не задела ее.
Остолбеневшей Зине все последующее представилось словно во сне. Дядя Ваня и Борис выбежали из хаты. Солдаты были уже за воротами. Ефросинью Ивановну перенесли в хату, уложили в кровать.
Тетя Ира, стоя на коленях, опрыскивала водой посиневшее лицо бабушки. Галя и двоюродные братья стояли поблизости и плакали.
Вдруг бабушка открыла глаза.
— Живая! Живая! — одновременно смеясь и плача, закричала Зина.
Мужчины ушли во вторую комнату. За ними прошла и тетя Ира.
— Придется тебе пойти на работу, — услышала вскоре Зина сквозь полуоткрытую дверь голос дяди Вани.
— К немцам?!
— Ну да. К кому же еще, чтоб их разорвало… Когда надо, поклонишься и кошке в ножки, — голос дяди понизился, но Зина все же разобрала: — Приказ из леса…
Что говорил дядя дальше, Зина не поняла.
— Легче нанести удар!
Это сказал Борис. Девочка сразу узнала его голос.
Зине было неясно, о каком ударе он говорит, но зато ей стало понятно другое: «Дядя Ваня и тетя Ира связаны с лесом».
Она вошла во вторую половину хаты. Тетя Ира спросила:
— Чего тебе, Зиночка? Бабушке опять плохо?
— Нет. Я тоже хочу… выполнять задание, — взгляд девочки был жестким и решительным.
— Какое задание? — Дядя и тетя переглянулись с Борисом (он был комиссаром партизанского отряда).
— Из леса… — строго проговорила Зина. — Вы думаете, я маленькая? Ошибаетесь! Я знаю, я знаю… — все ее существо дышало ненавистью: она отражалась в глазах, слышалась в голосе.
Борис задумчиво глядел на нее, как бы изучая.
— Ладно, девочка, найдем и тебе дело, — твердо пообещал комиссар отряда, — но пока ни звука, — движением головы и глазами он показал в сторону соседней комнаты. Там, у кровати бабушки, дежурили младшие братья.
Борис еще раз оглядел Зину, словно видел ее впервые и хотел лучше запомнить. Он попрощался с ней за руку, по-взрослому, так же, как с тетей Ирой и дядей Ваней, и через огород напрямик направился к лесу.
Подпольщики принимали Зину в свою организацию подле Ушальского маяка, окруженного осинником и березняком, в полукилометре от деревни Ушалы.
Секретарь комитета Фруза Зенькова строгим голосом спросила:
— Зачем вступаешь в организацию? — повременив, добавила: — Расскажи коротенько про себя.
Зина постояла минуту в раздумье.
— Я из Ленинграда… — тихо сказала она. — Приехала в Белоруссию на каникулы и застряла… Живу у бабушки. Вы знаете, ребята, мою бабушку? В Зуях проживает. — Фруза кивнула головой: знаем, мол, знаем, говори… — Дома я училась в 385-й школе. Это за Нарвской заставой. Слыхали про такую? Перешла в восьмой класс… — она замолчала, вспомнив о чем-то, и глаза ее стали вдруг грустными. — Отец мой работает на Кировском заводе. Давно, с 1913 года. Мать тоже работает… То есть работали до войны, а сейчас — не знаю… Там блокада. Наверное, голодают, как все ленинградцы… — Зина медленно проглотила горький комочек, подкатившийся к горлу, и негромко продолжала, обращаясь к Фрузе:
— Ты спрашиваешь, зачем я вступаю в организацию. Я много думала об этом, ребята. Поверите, ночью долго не засыпала. Все думала, думала… Другого пути не вижу.
Ее приняли, и вскоре Зина вместе с другими юношами и девушками уже распространяла среди населения листовки, подпольные газеты, сводки Совинформбюро, собирала и прятала оружие, оставленное при отступлении советских частей.
Однажды секретарь подпольного комитета вызвала Зину и ее двоюродного брата Илью Езовитова, коренастого крепыша.
— Вот что, ребята, — сказала Фруза. — Получайте на пару задание. Нужно узнать в Зуях и в поселке торфяного завода, какие там стоят части, сколько солдат. Сведения передадите связному лично.
Она сообщила пароль, время и место явки — урочище, что неподалеку от Ушалов. Тут же предупредила: если что изменится, то под поваленной березой будет закопана бутылка с запиской.
Раньше, чем собрать разведывательные данные, Илья и Зина продумали, как лучше действовать.
— Мне кажется, что узнать, какие в Зуях части, можно, если подслушать разговор по радиотелефону, — поделился Илья своими соображениями. — Верно?
— Пожалуй, так, — согласилась Зина. — А как подслушать?
— Не беспокойся. Это я беру на себя. В нашей хате помещается сейчас полевая радиостанция и телефон. В сенях лежат наши дрова. Я часто туда наведываюсь за дровами. Если присмотреться да не зевать, кое-что можно узнать. Но как вот установить, сколько солдат? О таких вещах по телефону не передают.
Ребята сидели задумавшись. Вдруг Зина вскочила.
— А знаешь, Илья, это я узнаю. Факт!
— Каким путем? — его карие глаза зажглись любопытством.
— Пока секрет! — пыталась она уйти от прямого ответа, но Илья настаивал.
— Ты должна мне сказать. Нам нельзя зря рисковать.
— Хорошо, скажу. На площади в поселке торфозавода два раза в неделю производятся строевые занятия. Ты видел? Сгоняют почти всех солдат. Вот я и сосчитаю.
— Идея, Зинка! Как я сам не догадался?
— Договорились!
Собрав нужные сведения, Зина и Илья в назначенное время отправились в урочище. Илья бывал здесь много раз.
Ребята перешли деревянный мост через небольшую речонку, впадавшую в Оболь, и, пройдя немного берегом, очутились на месте. Теперь надо было отыскать высокую сосну — условленное место встречи со связным. Нашли.
— Ну, Ильюшка, взбирайся наверх. Я тут подежурю, — предложила Зина.
Через несколько минут с вершины дерева раздался его голос:
— Смотри, здесь большое гнездо. — Это был пароль.
Вслед за этим, как предупредила Фруза, должен был показаться человек и ответить: «Не трогай гнездо. Я сейчас полезу к тебе». Но никого не было. Только слышно было, как шумят деревья.
— Может, вернемся? — занервничала Зина. — Заглянем сюда позднее.
— А вдруг прибежит связной? Что тогда? — возразил Илья.
Вспомнили про бутылку, о которой предупредила Фруза, и стали искать сваленную березу. Нашли березу, разгребли под ней землю и вынули бутылку с запиской: «Меняю квартиру. Если задержусь — ждите».
Они расположились на траве. Зина легла на живот, вытянув ноги и подперев руками подбородок. Думы завладели ею и перенесли в родной город за Невскую заставу.
…Вечер. Мягкий свет льется из-под круглого золотистого абажура. Семья в сборе. За столом — папа и мама. Зина устроилась на диване, рядом, свернувшись в комочек, спит Галочка. Зина поправляет платок, которым укрыта младшая сестренка, а та, не пробуждаясь, улыбается во сне. И Зина тоже чему-то улыбается. Чему — она сейчас не припомнит. Кажется, не было повода. Папа рассказывал серьезное. Про то, как бронепоезд «Красный Путиловец» пробивался к красным. А белые не пускали — положили мины. Тогда боец Иван Газа пополз по снегу и снял с рельсов мины. Его ранили в грудь. А только он выжил… Мама слушала, а сама пришивала к синенькому халатику Зины воротничок. И она тоже почему-то улыбалась… Какие они были тогда все счастливые!..
Зина глубоко вздохнула и вдруг, повернувшись к двоюродному брату, спросила:
— Илья! Скажи, что такое счастье? Мы, девушки, часто думаем о счастье — какое оно и где оно?
— Сча-астье? — переспросил Илья, растягивая слово. — Я думаю, что это сделать для людей что-то такое необыкновенное. Как папанинцы на льдине… Я думаю, — горячим шепотом продолжал Илья, — счастье — убить фашиста, хозяйничающего на нашей земле. Знаешь, Зина, прохожу я мимо отцовского дома, где теперь радиостанция, а внутренний голос меня спрашивает: «Ты видишь, Илья? Немцы обзывают тебя свиньей, а сами живут в твоем доме, едят твой хлеб. А пленных русских кормят дохлятиной, помоями». Разве такое стерпишь?
По вершинам деревьев пробежал сильный ветер. Зина глянула вверх.
— Слышишь, как шумит лес? Почему, знаешь? А я знаю. Чует нашу победу. Да, да, не смотри на меня так. Скоро она придет…
— Какая ты, Зинка, мечтательница! — прищурившись, посмотрел на нее Илья.
— Я и не скрываю. Люблю помечтать, — Зина, переменив позу, села. — Я думаю так: жизнь без мечты — вовсе не жизнь… Понимаешь? Я верю в нашу победу. Скоро придет… — повторила она.
— Блажен, кто верует, — улыбнулся Илья.
— Я верю. А почему? Бери Ленинград. Отбил он штурм? Да! А кто отбил штурм? Люди. Люди, понимаешь?
— Понимаю, Зинок. И согласен. Прольется, конечно, кровь. Может быть, и наша кровь. Без этого нельзя. Но победу добудем…
Послышался троекратный свист. Ребята замолкли, насторожились. Илья в два счета взобрался на дерево, крикнул:
— Смотри, здесь большое гнездо!
С болота ответили:
— Не трогай гнездо. Я сейчас полезу к тебе.
Ветви кустов раздвинулись, и показался рослый мужчина. Зина узнала в нем партизана, который прежде держал связь с дядей Ваней.
— Что, заждались? Покажите-ка, что принесли, — связной сразу приступил к делу.
— Для начала неплохо, — одобрил он донесение. — Только почерк неразборчивый, будто курица набродила. Пишите яснее. Вопросов нет? Новое задание получите у Фрузы. Бывайте здоровы! Тороплюсь, — он исчез так же мгновенно, как и появился.
Над урочищем опускался вечер. Становилось прохладно. Илья снял пиджачок и набросил его на плечи Зины. Они не торопясь направились домой. Дышалось легко, свободно: неподвижный воздух был напоен душистым настоем хвои.
К лету сорок второго года подпольная организация «Юные мстители» разрослась: в ней стало больше тридцати человек. И опыт набрался кое-какой. Комитет решил перейти к диверсиям.
Поздно вечером Зина сказала тете Ирине Исааковне, вернувшейся с работы — она служила официанткой в офицерской столовой.
— А у меня есть новость.
— Весточка из Ленинграда?
— Нет, другое. Завтра выхожу на работу.
— Куда?
— На офицерскую кухню, — и, помедлив, добавила: — Есть задание…
— А что ты будешь делать?
— Все что прикажут: чистить картошку, мыть посуду. Ой, как хорошо, тетя! Буду вместе с тобой.
— Пожалуй, не совсем вместе, — поправила ее Ирина Исааковна. — Я обслуживаю клиентов в зале… — Она беспокойным взглядом окинула Зину. — Об одном тебя прошу: будь осторожна! Ничего не делай без моего ведома.
— Не бойся, тетя! Я ведь не маленькая. Понимаю все, все…
Назавтра девушка пошла вместе с тетей на торфозавод. В одном из каменных зданий находилась кухня офицерской столовой. Отсюда пища через окошко подавалась прямо в зал.
Под чистку картофеля было отведено отдельное помещение, без окон. Десять часов девушки сидели здесь не разгибая спины. Им даже не разрешали громко разговаривать. Стоило кому-нибудь чуть повысить голос, как сразу раздавался окрик:
— Молчать!
Первое время Зина приходила домой совершенно обессиленная, едва добиралась до кровати. Шли недели — и девочка начала привыкать. Ей казалось, что спина уже не так ноет, как раньше, да и руки стали проворнее.
Немцам понравилась маленькая русская девушка с косичками. «Дизе клейне руссише медхен ист гут», — говорили они про Зину. Ей одной разрешали вход на кухню. Она носила сюда воду, дрова.
Зина готова была тащить на кухню все, что угодно, лишь бы оказаться поближе к пищевым котлам…
В день диверсии Зина заменяла заболевшую судомойку. Это облегчило ей доступ к котлам с пищей, но шеф-повар и его помощник зорко за ней присматривали. Зине даже показалось, что они догадываются о ее намерениях и потому торчат все время на кухне.
Девушка волновалась и старалась не смотреть в сторону, где стояли два жирных, отъевшихся на русских хлебах фашиста.
До завтрака сделать ничего не удалось. Зина с нетерпением ждала, когда начнется закладка в котлы продуктов на обед, повара отвлекутся.
Официантки накрывали столы к обеду, расставляли цветы, раскладывали на столах приборы. Несколько раз к Зине подходили за чистыми тарелками ее двоюродная сестра Нина Давыдова и тетя Ира. По грустному лицу Зины они поняли, что дело плохо. Задание может сорваться. Надо ее выручать. Но как? Вызвать главного в зал — наиболее верный способ. Надо только придумать повод.
Начался обед.
Зина видела, как быстро заполнялась столовая. Офицеры занимали места за столиками. Официантки бегали на кухню и обратно, то и дело подбрасывая в окошко грязную посуду. Проворными руками девушка обмывала тарелки горячей водой, ополаскивала холодной и ставила ребром на полку сушиться.
За одним из столиков неожиданно поднялся шум. Очкастый офицер с прыщеватым лицом громко выговаривал Нине Давыдовой, что плохо поджарены котлеты.
— А при чем я тут? — со слезами в голосе спрашивала официантка. — За пищу, пан обер-лейтенант, отвечает главный повар.
Лицо Нины густо покраснело. Она неловко вертела на кофточке верхнюю пуговицу, отстегивая и застегивая ее. Глаза горели недобрым огнем.
— Позови его сюда! — потребовал офицер.
Ноги Нины еще никогда не бегали так быстро, как сейчас. Каких-нибудь несколько мгновений — и шеф-повар предстал перед возмущенным обер-лейтенантом.
Зина осталась наедине с помощником главного, мешковатым и малоподвижным ефрейтором Кранке, готовившим вторые блюда. Пока он вертелся у плиты, где жарились котлеты, ей удалось незаметно приблизиться вплотную к котлу с супом.
— Эй, судомойка! Тарелки! — услышала она за своей спиной осипший голос Кранке.
На секунду у нее как будто отнялись ноги, и она чуть не упала.
От котла Зина отошла разбитая, ослабевшая, думая только об одном, как бы не свалиться.
Диверсия стоила гитлеровцам более ста жизней офицеров и солдат.
У фашистов не было прямых улик против Зины. Боясь ответственности, шеф-повар и его помощник утверждали в один голос, что они и близко не подпускали к пищевым котлам девочку, заменявшую судомойку. На всякий случай, они заставили ее попробовать отравленный суп. «Если откажется, — решили повара, — значит, она знает, что пища отравлена».
Но Зина сообразила, чего от нее добиваются. Она, как ни в чем не бывало, взяла из рук шеф-повара ложку и спокойно зачерпнула суп.
— Медхен, капут… капут!.. — воскликнул помощник повара Кранке.
Зина не выдала себя и сделала небольшой глоток.
Вскоре она ощутила подташнивание и общую слабость.
— Гут, гут, — одобрил ее поведение шеф-повар, похлопав по плечу. — Марш нах хаузе…
С трудом Зина добралась до деревни Зуи. Вылила у бабушки литра два сыворотки. Немного стало легче. Здесь она и заночевала.
А спустя два дня, узнав, что на Зину есть донос, комитет переправил ее ночью с младшей сестренкой в партизанский отряд.
Зина стала разведчицей. Она участвовала в боях против карателей и в разгроме вражеских гарнизонов в Улле и Леоново. Девушка отлично стреляла из трофейного оружия, захваченного у немцев.
Она бывала в Оболи, передавала комитету юных мстителей задания партизан, тол, мины, листовки, собирала разведывательные данные о численности и расположении частей гарнизона.
Юные подпольщики Оболи взрослели в борьбе во вражеском тылу. Около двух лет они вели мужественную борьбу против оккупантов: пускали под откос воинские эшелоны, взрывали заводы, электростанции, водокачки.
Долго и тщетно гестаповцы старались напасть на след юных мстителей. Наконец им удалось воспользоваться подлыми услугами провокатора. Бывший ученик Обольской школы Михаил Гречухин, дезертировавший из Советской Армии, предал часть участников организации. Их расстреляли.
Командование партизанского отряда послало Зину в деревню Мостище, что вблизи Оболи, чтобы установить связь с подпольщиками, оставшимися в живых, но немцы схватили ее, когда она возвращалась обратно.
Зину без конца возили к следователю гестапо — лейтенанту Вернике. Небольшого роста узкоплечий немец разговаривал с ней то тихо, вкрадчиво, то переходил на крикливый тон и грязную ругань.
— Кто тебя послал в Мостище?
— Никто.
— Врешь! — крикнул он на русском языке почти без акцента. — Кто твои товарищи?
Зина молчала.
— Ты мне, свинья, заговоришь. Подойди ближе!
Зина, не трогаясь с места, смотрела на Вернике глазами, полными ярости.
Лейтенант подал знак двум здоровенным солдатам, стоящим рядом с нею. Один из них ударил девушку по лицу. Зина пошатнулась, но не упала.
Солдаты схватили ее под руки и поволокли к столу.
— Слушай, Портнова, — сказал следователь тихо, чуть приподнявшись из-за стола. — Чего ты молчишь? Ведь ты не коммунистка, я уверен, и не комсомолка…
— Ошиблись, господин палач. Я была пионеркой. Сейчас — комсомолка, — Зина гордо выпрямилась. Она не могла сказать иначе.
Лицо лейтенанта передернулось, ноздри побелели. Вскочив со стула, он размахнулся и ударил Портнову кулаком в грудь. Девушка отлетела назад, ударилась головой о стену. Маленькая, худенькая, она тут же поднялась и, снова выпрямившись, стояла перед своими мучителями. Тонкими струйками текла по лицу кровь.
— Убрать! — крикнул Вернике солдату.
…Под утро Зина задремала. Но ее не переставали мучить кошмары. Кто-то с ней спорил; она хотела ответить, но у нее пропал голос. Открыла глаза и тут же зажмурилась. Солдат, освещая фонарем лицо, тряс ее за плечо.
— Ты что, оглохла? Вставай!
Когда сообразила, куда идти, на душу снова легла тяжесть. Опять допрос. Опять будут бить.
Она не знала, что ночью следователь докладывал начальнику гестапо:
— Портнова такая же фанатичка, как те, которых мы прикончили. Не отвечает.
Капитан Краузе насмешливо ответил:
— Это она не хочет отвечать вам, лейтенант. А мне… Пришлите ее ко мне.
Когда в кабинет Краузе ввели Портнову, тот изумленно уставился на нее: он не ожидал, что увидит… девочку с косичками! «Ну это же совсем ребенок», — отметил про себя начальник гестапо.
— Садись.
Зина села, ничем не выдавая своего волнения. Она быстрым взглядом окинула просторный, уютно обставленный кабинет, железные решетки на окнах, плотно обитые двери. «Отсюда, пожалуй, не убежишь».
Прищуренными глазами смотрел на Зину капитан, будто изучал каждую черточку лица. Зина выдержала этот взгляд, не пошевельнулась.
На ломаном русском языке Краузе сокрушался о том, что с ней обошлись грубо и даже избивали.
— Ах, как побледнела, как похудела фрейлен! Ей нужно мольоко, масло, белый хлеб, шоколяд… Фрейлен любит шоколядные конфеты?
Зина молчала.
Краузе не злился, не кричал, не топал ногами, делал вид, что не замечает ее упорного, демонстративного молчания. Улыбаясь, обещал улучшить условия заключения.
«Даром, собака, стараешься, — думала Зина. — Все равно ничего не скажу».
Как бы угадав ее мысли, Краузе протянул:
— Так, так, не желайш сказать… Нитшево…
Он приказал отвести ее не в тюрьму, а в комнату, находившуюся здесь же, в здании гестапо. Ей принесли сюда обед из двух блюд, белый хлеб, конфеты.
На следующий день утром Портнову снова вызвали к капитану.
Направляясь на допрос, она почувствовала, как тоскливо сжалось ее сердце. Краузе непременно будет спрашивать, кто ее товарищи. Следователю она не отвечала — он бил, и каждый удар ожесточал ее. Но этот не бьет. Прикидывается ласковым.
«Не поддавайся!» — настойчиво требовал голос сердца.
Портнову ввели к начальнику гестапо.
С подчеркнутой вежливостью Краузе осведомился, как она себя чувствует в новой обстановке.
— Это все мелочь, — сказал он, не дождавшись ее ответа. — Один небольшой услюга, и ты идешь в дом. Скажи, кто твой товарищ, твой руководители?
Переждав минуту, гестаповец продолжал:
— Ты, конешно, сделаешь нам услюга. Да? И мы не будем в дольгу… Я знаю, в Петербурге, ну, по-вашему, в Ленинграде, у тебя есть мама, папа. Хочешь, мы везем тебя к ним? Это теперь наш город. Говори, не бойся…
Краузе курил сигарету, опираясь одной рукой на подлокотник кресла, и ждал ответа. Курил медленно, будто нехотя выпуская дым. На скулах бегали желваки, глаза щурились. Он не сомневался в успехе своей тактики: девушка должна заговорить.
А Зина молчала. Она едва сдерживалась от улыбки, так как хорошо знала, в чьих руках ее родной город.
За окном шумел осенний ветер. И скоро шум перерос в грохот. По улице шли фашистские танки.
Капитан, подойдя к окну, отдернул занавеску.
— Смотри, какие мы сильные! — гестаповец произнес это тоном победителя.
Потом, приблизившись к Зине, вытащил из кобуры пистолет, повертел его в руке и, ничего не сказав, положил на стол. Зина посмотрела на пистолет и подумала: «Вот бы разрядить в гада всю обойму».
Вдруг она почувствовала, что у нее перехватило дыхание, и отчаянная мысль, как молния, пронзила мозг: «А что, если?»
— Ну-с, фрейлен, — Краузе вернулся от стола и снова поднял, точно взвешивая, пистолет. — Здесь есть маленький патрон. Одна пуля может поставить точку в нашем споре и в твоей жизни. Разве не так? Тебе не жалько жизнь?
А ленинградская девочка молчит, как будто не слышит его, не видит, ничего не замечает.
Гестаповец опять положил пистолет на стол. «Он уверен, гад, что я не смогу выстрелить из пистолета, поставленного на предохранитель, — подумала, усмехнувшись, Зина. — Ну и пусть…»
На улице просигналила легковая машина и, резко затормозив, остановилась у дома, Краузе отошел от стола к окну, и тут случилось то, чего он никак не мог допустить даже в мыслях.
Зина, словно кошка, бросилась к столу и схватила пистолет. Гестаповец не успел еще осознать, что произошло, как девушка навела на него его же собственное оружие, которым он только что ей угрожал.
Выстрел — и Краузе, неестественно скособочась, упал на пол.
Вбежавший в комнату офицер был также убит наповал.
Зина устремилась в коридор, выскочила во двор, а оттуда в сад. Утро было прохладное, начинались заморозки, трава побелела, а Зине было жарко.
Липовая аллея, заметно понижаясь, упиралась в берег реки. Девушка вихрем пронеслась до ближайших кустов, тянувшихся рядом с аллеей.
Некоторое время ее никто не преследовал, сад был пуст. Она бежала к реке. Эх, если бы успеть добежать!.. За рекой спасительный лес. Только бы успеть.
Зина обернулась и увидела солдат. Один из них — совсем близко. Она остановилась, прицелилась, плавно нажала спуск. Гитлеровец с хриплым стоном растянулся на земле. Остальные, злобно крича, ускорили бег. Зина, не целясь, произвела несколько выстрелов. Это заставило солдат приостановиться.
«Почему они не стреляют?» — удивилась девушка. Она не знала, что было приказано схватить ее живой.
Казалось, никто и ничто не может ее спасти, она же все бежала, бежала, не теряя надежды.
Река — совсем рядом, но уже иссякли последние силы.
Портнова обернулась, опять нажала спусковой крючок… Выстрела не последовало. Патроны в обойме кончились.
Все!..
У Зины от бега перехватило дыхание. Ноги совсем подкосились.
Ее схватили на самом берегу реки.
…В морозное январское утро сорок четвертого года Портнову повезли на казнь.
Машина остановилась в лесу. Кругом, будто одиночные выстрелы, раздавался сухой треск ломающихся под тяжестью снега веток.
Зину поставили на край ямы, вырытой под сосной.
Ей не завязали перед казнью глаза — она и так ничего не видела: фашисты выкололи ей глаза. Но слышала она все. Слышала шорохи зимнего леса, слышала, как прозвучала команда и тут же звонко щелкнули затворы винтовок.
Залп разорвал морозный воздух. Сосна дрогнула, несколько сучков упало вниз на снег. Они легли рядом с телом девушки, только что шагнувшей в бессмертие.
СЕКРЕТНЫЙ ПАКЕТ
Юному герою островского подполья —
Шурику Козловскому посвящается этот рассказ.
Шурик сидел на днище опрокинутой лодки и глядел на реку. Осенние затяжные дожди размыли глинистые берега, и вода была желтой, с пенящимися водоворотиками, в которых кружились щепки и сбитые ветром листья. Река называлась Великой. Еще каких-нибудь пять, шесть лет тому назад Шурику не пришло бы в голову, что ее можно называть иначе. Река казалась огромной, как море! Вместе с другими мальчишками он плескался у берега, и даже самые отчаянные из них не решались отплыть подальше, туда где били со дна холодные бурливые ключи. Шурик до сих пор помнит, как впервые, на спор, поплыл на тот берег и каким далеким казался он ему даже с середины реки. Помнит, как бешено заколотилось сердце, когда ледяная струя завертела его на месте и потянула на дно. Шурик нырнул, выбрался на свободное течение и, доплыв до берега, долго лежал на горячем песке. Отдышавшись, выжал трусы и поплелся через весь город к подвесному мосту. Плыть обратно он тогда не решился.
Потом отец доверил ему лодку, и Шурик рыбачил далеко у зеленых омутов, где водились тяжелые, пахнущие тиной щуки. И тогда еще река казалась ему огромной и таинственной! Переход в шестой класс Шурик ознаменовал прыжком в воду с подвесного моста. И не каким-нибудь там «солдатиком», а самой настоящей «ласточкой»! Река была покорена и превратилась в такое же привычное место ребячьих игр, как заросший орешником овраг и поляна, на которой гоняли в футбол.
Теперь река опять стала чужой и опасной! На мосту, стуча по железу тяжелыми сапогами с короткими голенищами, прохлаждались немецкие часовые. Заметив чью-нибудь спущенную на воду лодку, они дырявили ее очередью из автоматов. Ловить рыбу разрешалось только с берега. Река опустела, и в самые жаркие дни не слышно было шумного плеска воды и веселого гомона ребячьих голосов. Иногда только спустится к мосткам женщина с узелком мокрого белья и, торопливо прополоскав его, спешит подальше от берега. За рекой начинался лес, за которым проходила линия фронта. Может быть, поэтому так тщательно охраняли ее фашисты.
Шурик глядел на сияющий за рекой лес и думал о том, что через несколько часов он уже должен быть в самой гуще и по болотам и бездорожью пробираться к линии фронта. Покусывая горькую травинку, он вглядывался в знакомые очертания правого берега, выбирая место, где лучше пристать лодке. Может быть, за обгоревшим зданием школы? Река там поворачивает, и за стеной часовые с моста не увидят лодку.
Школа загорелась первого сентября. Шурик усмехнулся, вспомнив, как прыгали из окон школы, превращенной в казарму, фашисты в нижнем белье. Долго потом бесновался начальник островского гестапо, но виновных не нашли. Пожар возник «случайно»!
Несколькими днями раньше ребята собрались, как обычно, на сеновале в доме у Шурика. Он жил на левом берегу, в деревне Ногино, и собираться здесь было безопаснее, чем в городе.
— Через три дня первое сентября! — сказала пионервожатая Клава Назарова. — А в школе фрицы! Что будем делать?
— Жечь! — сказал, будто отрубил, Коля Михайлов — маленький худенький подросток.
— Жечь-то жечь… — задумалась Клава. — Но как? Если узнают про поджог, начнут хватать без разбора! С умом жечь надо!
Кто-то вспомнил, что в школе по-прежнему работают старые уборщицы, и через день план поджога был разработан. Август стоял холодный, по ночам подмораживало, и полицаи требовали, чтобы печи топили два раза в день: утром и на ночь. Первого сентября печи были набиты сухими, как порох, дровами и затоплены чуть позже обычного. Дверцы печей остались незакрытыми! Солдаты храпели на разные голоса, а из открытых печей падали на пол горящие головешки. Загорелись ковры, запылали половицы. Вот тогда-то, насмерть перепуганные, и забегали в дыму фашисты.
«Урок физкультуры», — назвала эту операцию Клава.
Ох, Клава, Клава!.. Шурик восхищенно покрутил головой и, на секунду зажмурившись, как будто увидел перед собой смеющиеся глаза и выгоревшую гривку волос под расшитой тюбетейкой…
Шурик и Коля Михайлов учились в пятом классе, когда к ним в отряд пришла вожатая Клава. В ту пору граница проходила неподалеку от Острова. Пограничники были частыми гостями в Островской школе, а островские пионеры — на заставе. Пограничники и ребята вместе устраивали военные игры: выслеживали и ловили «шпионов», ходили на разведку в «тыл врага».
Клава быстрее любого мальчишки могла взобраться на самое высокое дерево, перебежать широкий ручей по бревну, разжечь костер из намокших веток. Шурик был ее верным ординарцем, как Петька у Чапаева.
Думал ли он тогда, что пройдет несколько лет — и «тыл врага» станет настоящим тылом, а разведка — смертельно опасным заданием, нужным Родине!
Сегодня ночью он поведет через фронт двух бежавших из концлагеря красноармейцев и дочь островского врача — Розу Хайкину. Как всегда, перед очередной операцией подпольщики встретятся у Шурика. Мать и отец уже привыкли к этим сборищам и давно догадывались, что кроется за ними. Не раз ловил на себе Шурик встревоженные взгляды матери, а однажды, когда он перепрятывал оружие, на сеновал поднялся отец. Он взглянул на связку гранат в руках Шурика и, взяв вилы, ушел, ничего не сказав.
Шурик зябко передернул плечами. Холодный ветер пригнул к земле оголенные прутья ивняка, погнал по реке мелкую волну. Большая, набухшая дождем туча ползла к городу. Шурик с надеждой взглянул на нее и пошел к дому.
Первой на сеновал пришла Клава. Она крепко сжала руку Шурика в своей холодной крепкой руке и заглянула ему в глаза.
— Ну?..
— Что «ну»? — усмехнулся Шурик. — Порядок!
— Дождь полил… — сказала Клава, вытирая платком мокрое лицо.
— Это хорошо… — отозвался Шурик. Он видел, что Клава чем-то встревожена, но не спрашивал, зная, что, если будет нужно, она скажет сама. Но Клава молча вынула из-за пазухи зашитый суровыми нитками пакет и протянула его Шурику…
— Очень важно, Шурик. Вручишь лично. А в случае чего… — Клава не договорила и опять взглянула на Шурика. Глаза ее смотрели сурово и требовательно.
— Понятно, — кивнул Шурик и неожиданно улыбнулся.
— Ты чему? — удивилась Клава.
— Рассказ вспомнил… «Пакет» называется. Как один красноармеец секретный пакет съел, а сургуч выплюнул. Белые решили, что это он язык откусил!
Клава тоже улыбнулась, но глаза ее оставались суровыми.
— Лучше язык откуси! Это очень важный пакет, Шурик. Ты даже не представляешь, какой важный! Так что…
— Понятно! — повторил Шурик и спрятал пакет на груди.
— С каким оружием пойдешь? — спросила Клава.
— Автомат возьму.
— А гранаты?
— Зачем? У меня два диска.
— Возьми гранату, — приказала Клава и опять взглянула в глаза Шурику. От этого взгляда у Шурика защемило сердце, словно он только что понял, что ему может грозить, хотя все было давно передумано долгими ночами. Он тряхнул головой, отгоняя от себя невеселые мысли, и прислушался к шуму дождя.
— Где же ребята?
— Сейчас будут, — взглянула на ручные часы Клава. — Лодка готова?
Шурик кивнул и принялся половчее прилаживать на плечах вещевой мешок. Проверил недавно смазанный автомат и, взяв из связки гранат одну, сунул ее за пояс. Он с трудом удержался, чтобы не взглянуть при этом на Клаву, и не признался бы даже самому себе, что боялся вновь увидеть в ее глазах то, о чем не хотелось думать.
Зашуршало сухое сено, и в двери, на лестнице, показалась голова Коли Михайлова. Он надсадно закашлялся и простуженно гукнул:
— Черт! Труха в горло залетела!..
— Привел? — обернулась к нему Клава.
— Во дворе ждут.
— Никто не видел?
— Задами шли, по огородам… Может, дождь переждем? Хлещет как из ведра!
— Хорошо, что хлещет! — вмешался в разговор Шурик. — Лодку не заметят!
— Это точно! — согласился Коля. — Я ведь почему: Розу жалко… Зуб на зуб у девчонки не попадает!
— Это не от холода… — покачала головой Клава. — Плачет?
— Молчит… Слова не выдавишь.
— Отца ее вчера расстреляли, — Клава крепко потерла ладонью лоб, словно разгоняя набежавшие морщинки, и коротко приказала: — Пошли!
Когда Шурик вышел во двор, он увидел прижавшихся к стене сарая двух переодетых красноармейцев и закутанную в платок хрупкую девушку. Сквозь частую сетку дождя тускло светил подвешенный под стрехой сарая фонарь, и в его колеблющемся свете Шурик увидел ее бледное лицо и чернильные лужицы глаз.
— Что стоите? — негромко спросил Шурик.
— Сигнала ждем… — ответил один из красноармейцев.
Послышался тихий свист. Это сигналил с огородов Коля.
— Давайте! — махнул рукой Шурик.
Фигуры красноармейцев отделились от стены, и спины их, мелькнув в неверном свете фонаря, исчезли в темноте. Роза качнулась вслед за ними и остановилась.
— Иди, Роза! — легонько подтолкнул ее Шурик. — Иди, не бойся!.. — Девушка кивнула ему; глаза ее на мгновение блеснули и вновь погасли, прикрытые длинными ресницами. Держась рукой за стену, она медленно пошла вслед за красноармейцами.
Шурик надел через голову ремень автомата, поправил плечом вещевой мешок и пошел к калитке. Проходя мимо крыльца дома, он остановился и поглядел на темные окна. И в ту же минуту чьи-то теплые дрожащие руки обвили его шею и мокрое от слез лицо прижалось к его лицу.
— Мама… — прошептал Шурик, с трудом глотнул воздух и, оторвав от себя руки матери, нырнул в калитку.
На реке стоял неумолчный шум дождя и было так темно, что с трудом различалась спущенная на воду лодка. На корме сидел Коля и, схватившись за корягу, удерживал лодку у берега. На днище лодки скорчились красноармейцы, на носу — свернулась калачиком Роза.
— Ну, Шурик… Пора! — Клава притянула его за плечи, и Шурик совсем близко увидел ее глаза и в них все то же выражение безмерной тревоги и суровой требовательности. Он слизнул с губ крупные капли дождя и шагнул в лодку. Коля вставил в гнезда обмотанные промасленной тряпкой уключины и осторожно опустил весла. Лодка бесшумно скользнула по воде и растаяла в ночном мраке.
Шурик до боли в глазах вглядывался в темноту, стараясь угадать в бесформенных очертаниях противоположного берега выбранное для высадки место. Все так же ровно шумел дождь, и казалось, что лодка движется в зыбких зарослях каких-то неведомых растений. Но вот за пеленой дождя смутно зачернела высокая стена школы, и нос лодки мягко ткнулся в обрывистый берег.
— Приехали! — прошептал Коля, поднимая весла.
Первым полез наверх Шурик. Ноги его скользили и разъезжались, сапоги сразу стали пудовыми от налипшей глины. Цепляясь за ветки кустарников, он выбрался на обрыв и огляделся. Ни одного огонька не светилось вокруг, не слышно было ни одного звука, кроме мерного шума дождя.
— Давай по одному! — негромко скомандовал Шурик. — Розе помогите!
Он протянул руку; один из красноармейцев приподнял девушку, и Шурик легко вытянул ее наверх, такую тоненькую и хрупкую, что почувствовал себя рядом с ней очень большим и сильным. Шурик обнял ее за худенькие плечи и ободряюще улыбнулся, заглянув ей в лицо. И опять увидел, как замерцали и погасли прикрытые ресницами чернильные зрачки. Красноармейцы, тяжело дыша, уже стояли рядом.
— Счастливо добраться! — донесся снизу приглушенный голос Николая и чуть слышно плеснула вода под веслом. Четыре человека шагнули в ночь. Дождь смыл их следы на глинистом берегу и, словно радуясь заслуженному отдыху, стал затихать. Когда забрезжил серый рассвет, четверо уже входили в лес…
Шурик помнил этот лес весь пронизанный солнцем, наполненный птичьим щебетом и веселыми голосами грибников. С полным лукошком крепеньких боровиков выходил он на опушку и валился навзничь в густую душистую траву. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь тяжелые разлапистые ветви и пятнали траву теплыми бликами. Пахло нагретой хвоей, гудел над ухом шмель, и удивительно вкусной казалась захваченная из дому горбушка хлеба с солью.
Теперь лес стоял поредевший, поникший, засыпанный прелыми листьями. Хлюпал под ногами разбухший от дождей мох. Враждебная тишина пряталась под тяжелыми лапами елей, в залитых водой оврагах, в наезженных просеках, покрытых пружинящим слоем рыжих сосновых иголок. Тишина заставляла прислушиваться, пригибаться на открытых местах, сворачивать с прямой дороги. Она была обманчивой и могла в любую минуту взорваться хриплым лаем собак, криками команды, автоматной очередью. Шурик вел группу по ночам. Днем отсиживались в глухой чащобе и на болотах. Разжигать костер было опасно, и, пытаясь согреться, они сидели, тесно прижавшись друг к другу. Промокшая одежда давила на плечи, и Шурику, до зуда в спине, хотелось сбросить прилипшую к телу рубашку и, кинувшись в угарное тепло бани, до изнеможения нахлестаться жестким пахучим веником.
За все время пути Роза не сказала ни одного слова. Днем сидела, уткнувшись в поднятый воротник пальто, и глядела перед собой широко раскрытыми безучастными глазами. Ночью, спотыкаясь, шла следом за Шуриком, и он, слыша ее прерывистое дыхание, соразмерял с ним свои шаги. Несколько раз, на дневных привалах, Шурик пытался вовлечь ее в разговор, но девушка на все вопросы молча кивала или отрицательно качала головой и опять уходила в себя. Шурик знал, что при ней истязали отца, добиваясь от него выдачи раненых красноармейцев и командиров, которых он выхаживал в одном из подвалов. Старый врач, выплевывая кровь и выбитые зубы, молчал, отворачиваясь от дочери. Он не хотел, чтобы она видела его слезы. Потом потерявшего сознание доктора швырнули в грузовик и увезли за город, а Розе приказали явиться с вещами в комендатуру. Вот тогда-то и спрятала ее Клава сначала у себя дома, а потом переправила в деревню Ногино.
До линии фронта остался один переход. Они сидели на последнем привале.
Шурик сочувственно взглянул на девушку. Она ответила ему печальной улыбкой тяжело больного или чем-то глубоко потрясенного человека. От этой улыбки у Шурика сжалось сердце. Он отвернулся и принялся ожесточенно кромсать ножом банку мясных консервов. Банка была единственной. Клава выменяла ее на базаре у какого-то запасливого полицая и вручила Шурику в качестве «НЗ». Шурик решил теперь пожертвовать неприкосновенным запасом, чтобы хоть немного подкрепить своих обессиленных спутников. Фронт был близок. Становилось все труднее избегать встречи с вражеским охранением: лесные дороги были забиты автомашинами и повозками. С наступлением темноты передний край освещался ракетами, виднелись линии трассирующих пуль. Слышны были грохот орудий, тявканье минометов. Когда консервы были съедены, Шурик приказал всем спать. Нужно было беречь силы для последнего броска. Красноармейцы привалились к куче сушняка и послушно закрыли глаза. Шурик не однажды спрашивал себя, почему так беспрекословно повинуются ему два этих заросших колючей щетиной, измученных голодом человека. Наверно, потому, что он для них не просто паренек, знающий дорогу к фронту, а представитель советской, пусть подпольной, но советской организации! Это Советская власть доверила ему людей, оружие и секретный пакет. Шурик тронул рукой то место на груди, где был спрятан пакет, и вздрогнул от сдавленного крика Розы. Широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужас, девушка смотрела в чащу леса. Шурик повернул голову по направлению ее взгляда и увидел среди деревьев серо-зеленый силуэт фашистского солдата. Несколько секунд они смотрели друг на друга, не решаясь пошевелиться. Потом, почти одновременно, вскинули автоматы. Две короткие очереди слились в одну. С шорохом упали срезанные пулями ветки. Лежа за сломанной березой, Шурик увидел, как метнулся в сторону и скрылся за деревьями фашист. Красноармейцы вскочили и растерянно оглядывались по сторонам.
— За мной! — крикнул Шурик и побежал к оврагу. Но уже разливалась в лесу трель свистка, трещали ветки под десятками солдатских сапог.
— Бегите! — махнул рукой красноармейцам Шурик. — Беги, Роза!
Он лег за кучу бурелома и прошил длинной очередью мелькнувшие в кустарнике фигуры. Послышался чей-то сдавленный стон, проклятье, пули застучали по стволам деревьев над головой Шурика. Он отполз назад, продолжая строчить по залегшим в кустах солдатам, но автомат его вдруг захлебнулся. Шурик принялся лихорадочно менять диск и увидел, как прямо перед ним возникла черная фигурка девушки и бросилась наперерез поднимающимся солдатам, сжав в руке облепленный грязью камень. Один из солдат небрежно, словно отстраняя с дороги, повел автоматом, и Роза ткнулась лицом в грязные мокрые листья.
— Русс, сдавайся! — крикнули из-за кустов.
Шурик с такой яростью нажал на спуск, что автомат задрожал у него в руках, но опять захлебнулся и смолк. Кончился последний диск! И, поняв это, ломая кусты, в открытую полезли фашисты. Шурик ясно различал их потные лица, наглые ухмылки:
— Сдавайся!
А пакет? Съесть, откусить язык и выплюнуть фашистам в лицо! Шурик потянулся рукой к груди и наткнулся на рукоятку гранаты. И в ту же секунду увидел перед собой глаза Клавы. Они напоминали, прощались, требовали… Шурик вырвал чеку…
Я был в городе Острове прошлым летом. Стоял жаркий день, и река Великая кипела от ребячьих голосов, веселого плеска, гомона звонких голосов. Какой-то паренек нырял с подвесного моста «ласточкой», и ему шумно аплодировала толпа болельщиков. На заново отстроенном здании школы висит мраморная доска с надписью: «В этой школе училась и работала старшей пионервожатой Герой Советского Союза Клавдия Назарова», а в залитом солнцем вестибюле — украшенный траурным стягом стенд. На нем — в группе подростков — фотография паренька с зачесанной набок челкой с пытливыми глазами на худощавом лице. Это Шурик Козловский. У стенда стоит почетный пионерский караул, храня бессмертную память героев.