Потусторонний мир не так уж далеко, как представляется множеству людей. Во всяком случае, всего-то столетие назад его обитатели нередко показывались даже самым закоренелым скептикам — в полуночный час и при свете дня, в заброшенных домах с дурной репутацией и респектабельных особняках, полных прислуги, на безлюдных улочках незнакомых городов и в уютных, давно обжитых комнатах. В эту антологию вошли рассказы и новеллы английских и американских писателей второй половины XIX — начала XX вв., посвященные пугающим, мистическим встречам с призраками. Приготовьтесь вслед за героями войти в распахнутые врата между явью и сном!
Золотой век «призрачной» литературы
На рубеже XIX и XX веков англоязычная литература была населена огромнейшим количеством сверхъестественных существ: жанр «рассказа о призраках» переживал небывалый расцвет. Казалось бы, это эпоха научных открытий и технических достижений — не самое подходящее время для суеверий. Но популярность историй о загадочных, необъяснимых явлениях может в значительной мере объясняться именно усталостью от рационализма, а также негативной реакцией на появление материалистических учений, способных подорвать привычную картину мира. Рассказы о привидениях достигли пика популярности в тот период, когда вера во всевозможные чудеса подвергалась нападкам, и в некоторой степени были словом в ее защиту.
Не менее важным фактором в развитии мистической прозы был широкий, все возрастающий интерес к феноменам психики. В конце XIX века писатели, зачарованные теми пугающими силами, что таятся в самых глубинах души, пытались вслед за учеными осмыслить паранормальные явления при помощи новейших достижений медицины и психологии, рассматривая метаморфозы духа и сто патологии как в реалистическом ключе, так и в фантастическом.
Рассказы о призраках пользовались спросом у самых различных слоев населения: их читали и в роскошных гостиных, и в бедняцких каморках — не в последнюю очередь благодаря тому, что живописанием потусторонних ужасов и нагнетанием иррационального страха занимались настоящие мастера. К числу подобных профессионалов относится Вернон Ли. Благодаря тонкому художественному вкусу и обширным познаниям в области культуры, ей удавалось превратить остросюжетную прозу в чтение для интеллектуалов. В повести «Amour Dure», представленной в этом сборнике, она исследует темы одержимости и преследования, умело сочетая романтическую мистику и тонкий психологизм.
Не менее виртуозно препарирует человеческие страхи Уильям Джейкобс. Его рассказ «Колодец» вполне реалистичен — и все же окрашен в зловещие тона. В совершенстве владея техникой поддержания читательского интереса и переплетая элементы детектива и триллера, Джейкобс создает напряженную атмосферу тревожного ожидания и ведет повествование к неожиданному, но предопределенному финалу.
В «Письмах из прошлого» Эллен Глазго рассматривается вопрос о том, насколько материальна мысль, могут ли наши воспоминания обрести зримую форму. При внимательном прочтении заметны параллели с известным романом Дафны Дю Морье «Ребекка», написанным намного позднее и экранизированным Альфредом Хичкоком. Конечно, история о том, как призрак первой жены встает между двумя любящими людьми, обыгрывается у Дю Морье иначе, без явной фантастики, но дело не только в сюжете: поражает сходство в мелочах, вплоть до описания внешности главного героя, напоминающего вельможу со старинного портрета, и мотива неверности первой супруги — вздорной, эгоистичной особы. У Эллен Глазго действительно есть что позаимствовать: нюансы поведения героев, столкнувшихся с потусторонними силами, интересуют ее не меньше, чем решение проблемы: как же справиться с мстительным привидением?
Человеческую реакцию на действительные и мнимые чудеса тщательно изучал и Элджернон Блэквуд. Он интересовался не только тем, как именно поведет себя персонаж в тех или иных чрезвычайных обстоятельствах, но и почему он так себя поведет. Визит в особняк с привидениями становится для героев его «Пустого дома» психологическим и естествоиспытательским экспериментом. Описания чувства страха в этом рассказе основываются на глубоком понимании того, как связаны тело и разум и какое влияние они могут оказать друг на друга.
Как правило, истории о привидениях построены на сочетании ужаса и тайны и рассказываются самым серьезным тоном, не допускающим сомнений. Тем не менее, и в них порой проскальзывают иронические нотки. К примеру, Фрэнк Р. Стоктон и Маркус Кларк наглядно демонстрируют, что в рамках «страшного» жанра есть место не только для жутковатых, но и для забавных ситуаций.
Какими бы ни были вошедшие в этот сборник произведения — романтическими или смешными, фантасмагорическими или похожими на правду, — все они написаны в тот период, который можно назвать «золотым веком» мистической литературы, и несут в себе частицу его призрачного сияния, позволяя читателям погрузиться в таинственный мир, где все туманно и неоднозначно, где сгущаются зловещие тени и сбываются пророчества, а из полуночной мглы выходят нам навстречу обитатели иных измерений.
Вернон Ли
МЕДЕЯ ДА КАПРИ
Отрывки из дневника Спиридона Трепки
Урбания, 20 августа 1885 года.
а протяжении многих лет я так жаждал побывать в Италии, встретиться с Прошлым лицом к лицу… Но разве это Италия, разве это История? Я готов был заплакать — да, заплакать! — от разочарования, когда впервые бродил по Риму, и в кармане лежало приглашение отобедать в немецком посольстве, а по пятам за мною шли три или четыре вандала из Берлина и Мюнхена, наперебой рассказывая, где лучше отведать пива с кислою капустой и о чем поведал Моммзен[1] в последней статье.
…Неужто мнится тебе, несчастный Спиридон — поляк, превращенный в педантичного немца, доктор философских наук, даже профессор, автор удостоенного премии эссе о деспотах XV столетия — неужто мнится тебе, что ты, имея служебные письма и оттиски корректуры в кармане черного профессорского сюртука твоего, удостоишься лицезрения самой Истории?
Увы, нет — это непреложная истина! Но пусть она сотрется из памяти, хотя бы на время, как сегодня, когда моя повозка, запряженная белыми волами, медленно ползла по извивам дороги через бесчисленные долины и взбиралась по склонам несчетных холмов, под гудение незримого потока где-то далеко внизу, а вокруг были только серые и красноватые голые скалы — вплоть до городских башен и укреплений позабытой человечеством Урбании на высоком альпийском хребте. Сигильо, Пенна, Фоссомброне, Меркателло — название каждой деревеньки, на которую указывал кучер, вызывало у меня воспоминание о какой-нибудь битве или о вероломном деянии прежних дней. И когда гигантские горные вершины скрыли закатное солнце, а долины наполнились голубоватыми тенями и туманной дымкой, и лишь грозная алая кайма осталась над башнями и куполами горной твердыни, и перезвон урбанийских колоколов плыл над пропастью, я готов был за каждым поворотам дороги увидеть отряд всадников в шлемах с похожими на птичьи клювы забралами и в заостренных стальных башмаках, в сверкающих латах и с флагами, трепещущими на фоне заката. А затем — не более двух часов прошло с тех пор — мы въехали в город, миновав крепостные стены и башни, и повозка покатила по безлюдным улочкам, где одинокие лампады чадили разве что возле какой-нибудь усыпальницы или у фруктовых лавок, да багровый огонь подсвечивал темноту в кузнице… Ах, то была Италия, то было Прошлое!
21 августа. А это — настоящее! Следует вручить четыре рекомендательных письма и в течение часа, превозмогая себя, вести светскую беседу с вице-префектом, членом магистрата, директором архивов и еще одним достойным господином — к нему мой друг Макс определил меня на постой…
22 августа. Провел в архиве почти весь день, а там большую часть времени меня пытал скукой директор оного: нынче он цитировал комментарии Энея Сильвия[2] три четверти часа без передышки. От подобных мучений (Можете себе представить ощущения скакуна, запряженного в повозку? Так чувствует себя и поляк, обращенный в прусского профессора) меня спасают лишь долгие прогулки по городу. Он представляет собой скопище высоких темных домов, притулившихся на альпийской вершине, с бегущими вниз длинными узкими улочками, похожими на следы мальчишеских саней, а в центре его возвышается строение из красного кирпича, с башенками и зубчатыми крепостными стенами — дворец герцога Оттобуоно, из чьих окон открывается головокружительный, тоскливый вид на океан серых гор.
А здешний народ… Мужчины с черными кустистыми бородами проезжают мимо на лохматых мулах, как разбойники; молодые люди слоняются без дела, опустив головы, точно колоритные bravo[3] на фресках Синьорелли[4]; волоокие мальчики хороши собой, как юные Рафаэли[5]; дородные женщины напоминают Мадонну или святую Елизавету — на головах они таскают медные кувшины, а их башмаки на деревянной подошве уверенно ступают по земле. Я стараюсь не разговаривать с этими людьми: боюсь, мои иллюзии развеются.
На углу, напротив прелестного маленького портика Франческо ди Джорджио[6], — огромная, голубая с красным современная рекламная афиша: на ней ангел спускается с небес, чтобы короновать некоего Элишу Гоу[7] в благодарность за его превосходные швейные машинки; клерки из префектуры обедают там же, где и я, и во весь голос спорят о политике, о Мингетти[8], о Карольи[9], о Тунисе[10], о броненосцах и так далее, орут друг на друга и поют отрывки из La Fille de Mme Angot[11] — подозреваю, что эту оперетту недавно ставили здесь.
Нет, разговоры с местными жителями были бы, несомненно, опасным экспериментом. Исключением является разве что мой добрый хозяин, синьор
Забыл записать (я чувствую потребность в этих заметках и тщетно надеюсь, что в берлинском Вавилоне они однажды помогут мне, как и засушенная оливковая ветвь или тосканская лампа с тремя фитилями на моем столе, воскресить в памяти счастливые дни, проведенные в Италии)… так вот, я забыл отметить, что живу теперь в доме антиквара. Окно мое выходит на главную улицу, из него открывается вид на портики и навесы ярмарочной площади, где над фонтаном возвышается маленькая колонна, увенчанная статуей Меркурия. Нужно только перегнуться через покрытые трещинками кувшины и кадки, полные нежного базилика, гвоздик и бархатцев, — и я вижу кусочек дворцовой башни и размытый ультрамарин дальних холмов. Задняя стена дома как будто обрывается прямо в крепостной ров, это странное, прямо- таки мрачное местечко; в комнатах полы вымыты до блеска, а на стенах висят полотна Рафаэля, Франча[13] и Перуджино[14] — хозяин то и дело утаскивает их в дальние комнаты, если ожидает прихода незнакомцев; кругом — старинные резные стулья, имперские софы, позолоченные свадебные ларцы с гравировкой и буфеты, где хранятся камчатные вышитые ризы, распространяя повсюду древний, затхлый аромат ладана. За всем этим надзирают три незамужние сестры синьора Порри — синьора Серафина, синьора Лодовика и синьора Адальгиза, три Парки[15] во плоти, даже прялки и черные кошки у них есть.
Синьор Асдрубале — так по имени величают моего домовладельца — нотариус по профессии. Он сожалеет о временах папской власти, поскольку кузен у него был пажом кардинала, и верит, что если накрыть стол на двоих, зажечь свечи, сделанные из жира мертвеца, и провести определенный обряд — синьор Асдрубале немного путается в его деталях, — то в ночь накануне Рождества или в одну из подобных мистических ночей можно вызвать дух святого Паскуале[16], и тогда он напишет выигрышные номера лотерейных билетов на перепачканной сажей тарелке — нужно только дать ему две пощечины и трижды произнести «Аве Мария». Сложно лишь добыть жир мертвеца для свечей, а еще — успеть с пощечинами, прежде чем святой улизнет. «Если бы не это, — говорит синьор Асдрубале, — правительство давно запретило бы лотерею… Эх!»
9 сентября. История Урбании не лишена романтики, хотя романтику эту, как обычно, в упор не заметили наши ученые сухари. Еще до приезда сюда я почувствовал, что очарован странной женщиной, сошедшей со страниц здешних немногословных хроник, написанных Гвальтерио и падре де Санктисом. Женщина эта — Медея, дочь Галлеаццо IV Малатесты, владыки Карпи. Сначала она была женой Пьерлуиджи Орсини, герцога Стимильяно, а затем — супругой Гвидальфонсо II, герцога Урбании, предшественника великого герцога Роберта II.
История этой женщины напоминает о Бьянке Капелло[17] и в то же время — о Лукреции Борджиа[18]. Она родилась в 1556 году, и в возрасте двенадцати лет ее обручили с кузеном, Малатестой из семейства Римини. Но его родня сильно обнищала, и помолвка была разорвана, а год спустя Медею обещали в жены молодому человеку из рода Пико, и она заочно обвенчалась с ним, едва ей исполнилось четырнадцать. Но этот брак не удовлетворил ее — или отцовское — честолюбие, и заочное венчание под каким-то предлогом признали недействительным, поощрив сватовство герцога Стимильяно, знатного вассала семейства Орсини.
Прежний жених, Джованфранческо Пико, отказался подчиниться такому решению, подал прошение Папе и попытался силой умыкнуть невесту, ведь он любил ее до безумия. Эта юная дама была чудо как хороша, отличалась живостью характера и любезными манерами, как утверждает безымянный хронист. Пико напал на ее паланкин, когда она ехала на отцовскую виллу, и увез девушку в свой замок возле Мирандола[19], где самым вежливым образом возобновил ухаживания, настаивая, что у него есть право считать ее свой супругой. Но дама улизнула по сплетенной из простыней веревке, спущенной в ров, а Джованфранческо Пико нашли с кинжалом в груди, вонзенным рукою Медеи да Карпи. Он был красивым юношей, всего девятнадцати лет от роду.
Пико упокоился с миром, Папа признал брак с ним недействительным, и Медея да Карпи торжественно обвенчалась с герцогом Стимильяно и поселилась в его владениях неподалеку от Рима.
Два года спустя Пьерлуиджи Орсини был заколот одним из своих грумов в замке Стимильяно, близ Орвието, и подозрение пало на вдову, в особенности потому, что она незамедлительно повелела слугам зарезать убийцу в ее собственной комнате; но прежде он успел заявить, что это Медея подговорила его покончить с хозяином, пообещав в награду свою любовь.
Земля горела под ногами у Медеи да Карпи, так что она бежала в Урбанию и бросилась к ногам герцога Гвидальфонсо II, заявив, что убить грума она приказала лишь для того, чтобы отомстить за свое доброе имя, запятнанное им, и что она абсолютно невиновна в смерти мужа. Невероятная красота вдовой девятнадцатилетней графини совершенно вскружила голову герцогу Урбании. Он заявил, что безоговорочно верит в невиновность Медеи, отказался выдать ее Орсини, родичам покойного супруга, и предоставил ей великолепные покои в левом крыле дворца, в том числе комнату со знаменитым камином, украшенным мраморным изображением Купидона на голубом фоне.
Гвидальфонсо безумно влюбился в прекрасную гостью. Раньше он отличался скромным и кротким нравом, а теперь стал публично унижать свою жену, Маддалену Варано Камеринскую, хотя прежде, несмотря на бездетность, прекрасно ладил с ней; он не только с презрением отнесся к предупреждениям советников и своего сюзерена — Папы, но и зашел так далеко, что стал готовить развод с женой, основываясь якобы на ее безумии. Герцогиня Маддалена, не в силах переносить такое обращение, удалилась в обитель босоногих монахинь в Песаро[20], и тихо угасала там, в то время как Медея да Карпи правила во дворце Урбании, стравливая герцога Гвидальфонсо и с могущественными Орсини, которые по-прежнему обвиняли ее в убийстве Стимильяно, и с Варано, родичами оскорбленной герцогини Маддалены, пока, в конце концов, в 1576 году герцог Урбании внезапно — при весьма подозрительных обстоятельствах — не стал вдовцом и не женился официально на Медее да Карпи два дня спустя после кончины своей несчастной супруги.
Брак был бездетным, но страсть герцога Гвидальфонсо оказалась столь безрассудной, что новая герцогиня уговорила его сделать своим наследником, с большим трудом добившись согласия Папы, маленького Бартоломмео, ее сына от Стимильяно, которого Орсини отказывались признать таковым, утверждая, будто он является отпрыском Джованфранческо Пико — первого мужа Медеи, убитого ею, как она потом говорила, в попытке защитить свою честь. Передать подобным образом герцогство Урбании чужаку, бастарду — значило ущемить явные права кардинала Роберта, младшего брата Гвидальфонсо.
В мае 1579 года герцог Гвидальфонсо скончался, неожиданно и самым таинственным образом, причем Медея запретила кому бы то ни было приближаться к его смертному ложу, чтобы он не раскаялся и не восстановил брата в правах. Герцогиня без промедления провозгласила своего сына герцогом Урбании, а сама стала регентшей, и с помощью двух-трех нещепетильных молодых людей, в том числе некого капитана Оливеротто да Нарни — по слухам, ее любовника, захватила бразды правления с необычайной и ужасающей властностью, отправила армию против Варано и Орсини, а когда те потерпели поражение при Сигильо — безжалостно истребила всех, кто посмел усомниться в законности ее наследных прав.
Тем временем кардинал Роберт, пренебрегший пасторским одеянием и своими клятвами, посетил Рим, Тоскану, Венецию — да что там, отправился даже к императору и королю Испании в поисках помощи против узурпаторши. За несколько месяцев ему удалось настроить всех против регентства герцогини, и Папа торжественно провозгласил завещание в пользу Бартоломмео Орсини недействительным и благословил истинного наследника, Роберта II, герцога Урбании. Великий герцог Тосканы и венецианцы тайно обещали поддержать Роберта, но только в случае, если он сумеет собственными силами восстановить свои права.
Понемногу, город за городом, герцогство перешло к Роберту, и Медея да Карпи оказалась в окруженной войсками горной цитадели Урбании, точно скорпион в кольце огня (это сравнение принадлежит не мне, а Раффаэлло Гвальтерио, летописцу Роберта II). Но, в отличие от скорпиона, Медея не пожелала свести счеты с жизнью. Просто изумительно, как без денег и союзников она так долго держала врагов в страхе. Гвальтерио приписывает это воздействию ее роковых чар, приведших Пико и Стимильяно к смерти и мгновенно превративших честного Гвидальфонсо в злодея, — настолько сильных, что все ее любовники как один предпочитали умереть за нее, несмотря на неблагодарность этой женщины и наличие счастливого соперника; подобные способности мессер Раффаэлло Гвальтерио со всей очевидностью объясняет связями с нечистой силой.
В конце концов бывший кардинал Роберт добился своего и с триумфом вступил в Урбанию в ноябре 1579 года. Его приход к власти был на редкость мирным и бескровным. Ни один человек не был приговорен к смерти, за исключением Оливеротто да Нарни, поскольку он бросился на новоиспеченного герцога и попытался заколоть его кинжалом, когда тот спешился возле дворца. Капитана убили люди герцога, и последним его выкриком стали слова: «Орсини, Орсини! Медея, Медея! Да здравствует герцог Бартоломмео!» — хотя, говорят, герцогиня обращалась с ним бесчестно. Юного Бартоломмео отправили в Рим к Орсини, а герцогиню со всем уважением препроводили в левое крыло дворца.
Ходят слухи, что она надменно высказала пожелание увидеть нового герцога, но тот покачал головой и, как начитанный священник, процитировал строки о сиренах и Одиссее[21]. Примечательно, что он отказался встретиться с ней и выбежал из своих покоев, когда она прокралась туда тайком.
Несколько месяцев спустя был раскрыт заговор с целью убить герцога Роберта, и его, очевидно, возглавляла Медея. Однако юный Маркантонио Франджипани из Рима даже под жесточайшей пыткой отрицал ее причастность, так что герцог Роберт, стараясь избежать кровопролития, просто перевел герцогиню со своей виллы в Сант-Эльмо в городской монастырь Кларисс[22], где охрана присматривала за ней самым тщательным образом. Кажется, что у Медеи не было возможности и дальше плести интриги, поскольку она ни с кем не общалась и никто ее не видел. И все же она исхитрилась послать письмецо и свой портрет некому Принцивалле дельи Орделаффи — юноше, которому едва исполнилось девятнадцать лет, из благородного семейства Романьоле. Он немедленно разорвал помолвку с одной из самых красивых девушек Урбании и вскоре предпринял попытку застрелить герцога Роберта, когда тот преклонил колени во время пасхальной мессы.
На сей раз герцог Роберт вознамерился добыть доказательства виновности Медеи. Принцивалле дельи Орделаффи несколько дней не давали еды, затем подвергли жестоким мучениям и, наконец, отлучили от церкви. Прежде чем содрать с него кожу раскаленными клещами и четвертовать, ему предложили заслужить мгновенную смерть. Для этого нужно было дать показания о соучастии герцогини. Исповедник и монахи, собравшиеся на месте казни, площади Сан Романо, молили Медею спасти несчастного, чьи крики достигали ее слуха, и признать свою вину. Медея попросила дозволения выйти на балкон, откуда она могла видеть Принцивалле — и где он мог видеть ее. Она посмотрела холодно и бросила платок бедному, искалеченному созданию. Юноша попросил палачей утереть ему губы эти платком, поцеловал его и крикнул, что Медея невиновна. Он умер после нескольких часов пытки.
Все это переполнило чашу терпения даже герцога Роберта. Понимая, что его жизнь постоянно подвергается опасности, пока жива Медея, но не желая вызвать скандал (что-то в нем осталось еще от священника), он заточил Медею в монастырь и, прошу заметить, настоял на условии, что ее будут сопровождать только женщины — две детоубийцы, которым он простил их преступление.
«Сего милосердного князя, — пишет дон Арканджело Заппи в его жизнеописании, опубликованном в 1725 году, — можно обвинить лишь в одном жестоком поступке, еще более гнусном оттого, что сам он носил священный сан, пока Папа не освободил его от принесенной клятвы. Говорят, что он приказал умертвить знаменитую Медею да Карпи: он так опасался ее необычайных чар, способных соблазнить любого мужчину, что не только повелел нанять женщин в качестве палачей, но и не допустил к ней священника или монаха и отказал ей в покаянии, хотя в ее каменном сердце, возможно, таилось желание исповедаться».
Такова история Медеи да Карпи, герцогини Стимильяно Орсини, а затем — жены герцога Гвидальфонсо II Урбанского. Ее казнили ровно два столетия и девяносто семь лет назад, в декабре 1582 года, в возрасте всего лишь двадцати восьми лет. Тем не менее, на протяжении столь короткой жизни она успела привести к печальному концу пятерых любовников, от Джованфранческо до Принцивалле дельи Орделаффи.
20 сентября. Город весь в огнях в честь взятия Рима пятнадцать лет назад[23]. За исключением синьора Асдрубале, моего домовладельца, — он качает головой, не одобряя Piedmontese[24], как он их называет, — все люди здесь
28 сентября. Я некоторое время разыскивал портреты герцогини Медеи. Большинство из них, как мне представляется, уничтожено — возможно, из-за опасения герцога Роберта, что роковая красота Медеи да Карпи даже после ее смерти сыграет с ним злую шутку. Тем не менее, я сумел найти три или четыре. Первая моя удача — миниатюра; в архивах говорят, что именно ее Медея отправила бедняге Принцивале дельи Орделаффи, дабы вскружить ему голову. Вторая находка — мраморный бюст во дворцовом подвале. Кроме того, я обнаружил большую картину — вероятно, кисти Бароччио[26], — изображающую Клеопатру у ног Августа[27]. В идеализированном образе императора явно видны черты Роберта II: круглая голова, нос немного кривой, коротко подстриженная бородка, приметный шрам — все, как обычно, только здесь герцог изображен в древнеримской тоге. Моделью для Клеопатры, как мне кажется, послужила Медея да Карпи, хотя ее трудно узнать в черном парике и восточном одеянии. Она преклонила колени, обнажив грудь, чтобы победитель пронзил ее кинжалом — а в действительности, чтобы увлечь его. Бедняга Август отворачивается, неловко пытаясь отстранить ее.
Все портреты не слишком хороши, кроме разве что миниатюры — это поистине утонченная работа. Она, как и мраморные бюст, дает представление о том, какой красавицей была эта ужасная женщина. Такой тип внешности высоко ценили во времена Возрождения, и в какой-то степени его обессмертили Жан Гужон[28]и французские художники. Лицо формой своей представляет идеальный овал, линия лба несколько более округлая, нежели допускают каноны красоты, мелкие локоны похожи на золотое руно, нос — с горбинкой, тоже слишком явной; низковатые скулы; изысканный изгиб бровей; глаза серые, огромные, навыкате, а веки чуть прищурены; губы изумительно алые и нежные, но чересчур плотно поджаты. Эти глаза с прищуром и узкие губы, как ни странно, придают Медее изысканный, загадочный вид — соблазнительный, но зловещий; похоже, эта женщина привыкла брать, ничего не давая взамен. По-детски капризный ротик, кажется, способен высосать всю кровь. Кожа — лилейно-белая, огненно-рыжие волосы, украшенные жемчужинами, тщательно завиты и уложены — вылитая Аретуза[29]. Это странная красота, на первый взгляд — вычурная и неестественная, чувственная, но холодная. Однако чем дольше созерцаешь ее, тем более она врезается в память, заполняя все мысли.
Изящную, лебединую шею Медеи обвивает золотая цепочка с пластиночками ромбовидной формы, на которых выгравирован девиз-каламбур (согласно французской моде того времени): «Amour Dure — Dure Amour». Тот же девиз начертан под самим портретом — благодаря ему я и сумел с точностью установить, что это изображение Медеи да Карпи.
Я часто гляжу с тоской на эти портреты, гадая, как выглядела Медея, когда говорила, улыбалась — или в тот миг, когда вела своих жертв через любовь к смерти… «Amour Dure — Dure Amour»… «Любовь жестока — любовь навеки»… Это правда, если вспомнить верность ее любовников — и трагическую участь, постигшую их.
13 октября. В эти дни у меня буквально не было ни одной свободной минуты, чтобы написать хоть строчку в дневнике. Все утро я проводил в архивах, а послеполуденные часы занимали долгие прогулки… Кстати, следует рассказать, пожалуй, что сегодня я наткнулся в анонимном жизнеописании герцога Роберта, подписанном инициалами М.С., на любопытное обстоятельство в его биографии. Когда Антонио Тасси, ученик Джианболоньи[30], возвел на площади Корте конную статую этого князя, тот приказал — по словам моего М.С. — тайно изготовить серебряную статуэтку своего гения или ангела («familiaris ejus angelus seu genius, quod a vulgo dictur
20 октября. В последнее время я частенько общался с сыном вице-префекта, любезным юношей с томным выражением лица. Он живо интересуется археологией, а также историей Урбании, несмотря на полное невежество в этой области. Этот молодой человек жил в Сиене и Лукке, пока его отца не перевели сюда, он носит длинные и чрезмерно зауженные брюки — в них едва можно согнуть колени, — тугой накрахмаленный воротничок, монокль и пару новеньких лайковых перчаток в нагрудном кармане сюртука. О родной Урбании отзывается так, как говорил бы о понтийской ссылке Овидий[31], и сетует — надо признать, с полным правом — на варварскую необразованность молодого поколения, на тех невоспитанных чиновников, что обедают в одной харчевне со мной и все время вопят как умалишенные и горланят песни, а также — на дворян, без кучера управляющих двуколками, да еще в расстегнутых рубашках, словно они жаждут показать всем прелести своего декольте, как леди на балу.
Этот юноша частенько развлекает меня рассказами о своих amori — прежних, нынешних и будущих — и наверняка считает странным, что мне в ответ нечего поведать ему; он указывает на хорошеньких — или уродливых — служаночек и белошвеек, когда мы идем по улице, тяжко вздыхает или поет фальцетом вслед каждой более-менее молоденькой женщине. В конце концов он даже привел меня в апартаменты своей зазнобы, дородной графини: у нее черные усики, а голос как у торговки рыбой. Здесь, говорит он, я встречу высшее общество Урбании и немало прекрасных женщин — увы, слишком красивых для него!
Моему взору предстали три огромных, скудно обставленных зала с голыми каменными полами, керосиновыми лампами и отвратительнейшими картинами на стенах, выкрашенных голубой и желтой краской слишком насыщенного оттенка. Каждый вечер здесь собирались дамы и молодые люди, рассаживались в кружок и пересказывали друг другу новости годичной давности. Девицы помоложе, разряженные в яркие зеленые и желтые платья, прятались за веерами, а бравые взъерошенные офицеры нашептывали им милые глупости. И мой друг вообразил, будто я могу влюбиться в одну из этих женщин! Напрасно я надеялся, что подадут чай или ужин, и, не дождавшись, сбежал домой с твердым намерением больше не предпринимать попыток свести знакомство с представителями высшего света Урбании.
Это правда, что у меня нет amori, хотя мой друг и не верит. Когда я впервые приехал в Италию, я искал романтических приключений, вздыхал, как Гете в Риме: не откроется ли окошко и не явится ли чудное создание, «welch mich versengend erquickt»[32].
Возможно, все дело в том, что Гете был немцем и привык к дебелым немецким
Как бы то ни было, несмотря на усиленные поиски, я не нашел в Риме, Флоренции или Сиене женщины, способной свести меня с ума: ни среди дам, болтающих на скверном французском, ни среди простолюдинок, проницательных и хладнокровных, как ростовщики; поэтому я сторонюсь громкоголосых, безвкусно одетых итальянок. Я обручен с Историей, с Прошлым, моя жизнь посвящена женщинам, подобным Лукреции Борджиа, Виттории Аккорамбони[33] — или, в данный момент, Медее да Карпи; однажды я, возможно, и встречу grand passion[34] и буду готов донкихотствовать во имя этой красавицы, как и подобает поляку, пить из ее туфельки и умереть по ее прихоти… но не здесь! Немногое меня так удручает, как падение итальянских женщин. Где нынче Фаустины[35], Марозии[36], Бьянки Капелло? Где отыскать новую Медею да Карпи? — сознаюсь, ее образ преследует меня. Если бы только встретить женщину столь дивной красоты, с таким сильным характером — будь это возможным, я верю, что мог бы любить ее до самого Судного дня, подобно Оливеротто да Нарни, Франджипани или Принцивалле.
27 октября. Хороши мечты у профессора, ученого человека! Я всегда считал несерьезными мальчишками молодых римских художников, поскольку они любят устраивать грубоватые розыгрыши и орут песни во все горло, возвращаясь ночными улицами из «Caffe Greco» или погребка на via Palombella. Но разве я не ребячлив — несчастный меланхолик, прозванный Гамлетом и рыцарем Печального Образа?
5 ноября. Не могу отрешиться от мыслей о Медее да Карпи. Во время прогулок, утренних визитов в архивы и одиноких вечеров я ловлю себя на том, что думаю об этой женщине. Неужели я становлюсь беллетристом, а не историком? И все же мне кажется, что я хорошо понимаю ее — намного лучше, чем позволяют факты. Для начала нужно отбросить четкие современные представления о хорошем и дурном — они не существуют для таких созданий, как Медея. Попробуйте прочесть могучей тигрице проповедь о добре и зле, любезный сэр! И все же есть ли на свете более благородное существо? Как она собирается перед прыжком, точно сжатая стальная пружина! Как ступает величавой походкой, или потягивается, или вылизывает бархатистую шерсть, или смыкает мощные челюсти на шее жертвы!
Да, я могу понять Медею. Представьте женщину необычайной красоты, смелую, наделенную многими талантами и знаниями, воспитанную в кукольном отцовском княжестве на книгах Тацита и Саллюстия, на историях о великих Малатеста, о Чезаре Борджиа и прочих титанах! — представьте женщину, которая мечтала лишь о власти и могуществе, вообразите ее накануне венчания с таким могущественным человеком, как герцог Стимильяно, когда на нее предъявил права ничтожный Пико, по-разбойничьи увез и заключил в свой наследный замок, а ей оставалось только поневоле принять как великую честь пылкую любовь юного дурачка! Этот щенок — или, если пожелаете, герой — имел наглость обращаться с Медеей, словно с деревенской простушкой! Одна лишь мысль о насилии над такой женщиной кажется отвратительным надругательством! Но если Пико захотел поиграть с огнем — обнять Медею, рискуя встретить острый стальной клинок в ее объятьях, — что ж, он получил по заслугам…
Медея все-таки вышла замуж за своего Орсини. Стоит заметить, что это была свадьба старого солдата на пятом десятке и шестнадцатилетней девушки. Вообразите, что это означает: высокомерная девица становится рабыней, ей грубо дают понять, что от нее ждут рождения наследника, а не советов по управлению княжеством; что ей не следует спрашивать «почему так, а не иначе», что она должна угождать советникам, военачальникам и любовницам герцога. При малейшем намеке на непокорность ее ждет брань, а то и побои; при малейшем подозрении в неверности ее задушат, уморят голодом или сгноят в темнице. Представьте, что ей становится известно: мужу взбрело в голову, будто она слишком часто обращает взоры на того или иного юношу, а может — один из его лейтенантов или одна из его женщин нашептали ему, что маленький Бартоломмео, возможно, вовсе не его отпрыск. Представьте, что она знает: нужно погубить мужа или погибнуть самой. И вот она убивает его или наносит удар чужими руками. Какой ценой? Ей пришлось пообещать свою любовь груму, сыну простолюдина! Этот пес, наверное, сошел с ума или был пьян, если вообразил, что такой союз возможен — он достоин смерти за столь чудовищные мысли! А он еще осмеливается распускать язык! Медея снова вынуждена защищать свою честь. Если она сумела справиться с Пико, сможет заколоть и этого мальчишку — или приказать, чтобы его закололи.
Преследуемая родичами мужа, она бежит в Урбанию. Герцог безумно влюбляется в Медею, как и всякий мужчина, и отвергает жену; скажем более того — разбивает ей сердце. Виновна ли в этом Медея? Виновна ли она в том, что колеса ее кареты сокрушают те камни, что попались на пути? Разумеется, нет. Вы полагаете, будто женщина, подобная Медее, хоть немного желает зла несчастной, малодушной герцогине Маддалене? Отнюдь, она просто не замечает ее. Подозревать Медею в жестокости так же нелепо, как и называть ее аморальной. Ей суждено рано или поздно восторжествовать над врагами, чтобы их прежняя победа обернулась поражением, благодаря ее чудесной способности покорять мужчин: всякий, кто увидел Медею, становится ее рабом и обречен на гибель. Ее любовники, за исключением герцога Гвидальфонсо, умерли не своей смертью, но это справедливо. Обладание такой женщиной — слишком большое наслаждение для смертного. Тут поневоле закружится голова, и ты начнешь воспринимать все как должное. Но беда грозит тому, кто вообразит, будто имеет полное право на любовь Медеи да Карпи — это похоже на святотатство. Только смерть, готовность заплатить жизнью за свое счастье может сделать мужчину достойным Медеи. Он должен жаждать и любви, и страдания, и смерти. Вот значение девиза «Amour Dure — Dure Amour». Любовь Медеи да Карпи, безжалостная даже в своем постоянстве, может померкнуть только со смертью избранника.
11 ноября. Я был прав, абсолютно прав в своих предположениях. Мне удалось обнаружить… О радость! Я от полноты счастья даже пригласил сына вице-префекта на обед из пяти блюд в Trattoria La Stella d'Italia[37]… мне удалось обнаружить в архивах стопку писем — разумеется, незамеченных директором. Это письма герцога Роберта о Медее да Карпи и деловые послания самой Медеи! Они написаны в те времена, когда она вертела как хотела бедным слабаком Гвидальфонсо. Да, почерк определенно принадлежит ей — округлые, ученические буквы, много сокращений, точно у греков, как и приличествует образованной княгине, знакомой с произведениями и Платона[38], и Петрарки[39].
Содержание писем не представляет особого интереса, это всего лишь черновики — их переписывал набело секретарь. Но мнится мне, что разрозненные клочки бумаги сохранили дивный аромат женских волос…
Несколько записей о судьбе герцога Роберта выставляют его в новом свете. Хитроумный, хладнокровный святоша, оказывается, дрожал от одной мысли о Медее — «lа pessima Medea»[40]. По его мнению, она ужаснее своей колхидской тезки[41]. Милосердие и долготерпение Роберта по отношению к Медее объясняются всего лишь тем, что он боялся расправиться с ней, словно она — сверхъестественное существо. Он бы с радостью спалил ее на костре, как ведьму. Своему близкому другу в Риме, кардиналу Сансеверино, он написал немало писем о многочисленных предосторожностях, которые он предпринимал, пока Медея была жива.
Он носил кольчугу под одеждой, пил молоко, только если корову подоили в его присутствии, бросал собаке кусочки пищи со своего стола, опасаясь отравы, приказывал убрать восковые свечи со странным, подозрительным запахом, отказывался ездить верхом — вдруг кто-то испугает лошадь, и он свернет себе шею.
После всех этих мучений, когда Медея вот уже два года покоилась в могиле, он написал своему приятелю, что не желал бы встретиться с духом Медеи после смерти и все надежды возлагает на гениальное изобретение своего астролога и поверенного, капуцина фра Гауденцио, с чьей помощью его душе уготован покой до тех пор, пока «злобная Медея, наконец, не отправится в ад, где ей уготованы озера кипящей смолы и каиновы льды, описанные нашим бессмертным поэтом»[42]. Старый всезнайка!
Вот и нашлось объяснение, почему герцог приказал заключить серебряный идол в статую, изваянную Тасси. Пока статуэтка цела, душа его будет почивать в своем теле до самого Судного Дня. Роберт пребывал в полном убеждении, что уж тогда-то Медея получит сполна за свои прегрешения, а он сам отправится прямиком в рай — о, благородный муж!
Подумать только, две недели назад я считал этого человека героем. О-о, мой дорогой герцог, я распишу вас как следует в своей книге, и ни один серебряный идол не поможет: читатели всласть посмеются над вами.
15 ноября. Как странно! Этот дурачок, сын вице-префекта, в сотый раз услышав мои разглагольствования о Медее да Карпи, внезапно вспомнил, что в детстве, когда он жил в Урбании, нянька пугала его тем, что придет, мол, мадонна Медея, примчится по небу на черном козле. Герцогиня Медея превратилась в этакую буку для непослушных мальчишек!
20 ноября. Я странствовал вместе с профессором средневековой истории, показывая ему окрестности. В том числе поехали мы и в Рокка Сант-Эльмо, посмотреть на бывшую виллу герцогов Урбании — виллу, где Медея пребывала в заточении с того момента, как Роберт II выступил во владение герцогством и вплоть до заговора Маркантонио Франджипани: после этого ее немедленно перевели в отдаленный женский монастырь.
Мы проделали долгий путь по совершенно пустынным долинам Апеннинских гор, несказанно мрачным… Узкие кромки дубовых рощиц окрашены в красно-коричневые тона, крохотные участки травы покрыты инеем, последние немногочисленные листья тополей желтеют над бурными пенными потоками, под морозным дуновением трамонтаны[43], а горные вершины укрыты серыми облаками… Завтра, если ветер не утихнет, мы увидим их — закругленные снежные шапки на фоне голубого неба. Сант-Эльмо — это разнесчастная деревушка на высоком горном хребте в Апеннинах, откуда итальянцев уже вытеснили северные соседи. Путь туда лежит через нагие каштановые леса — они тянутся миля за милей, и запах размокших прелых листьев витает в воздухе, а из пропасти доносится рев потока, переполненного ноябрьскими дождями. Возле аббатства Валломброза каштановые рощи сменяет густой темный ельник. Затем открываются просторы лугов, со всех сторон продуваемые ветрами. Дикие скалы, покрытые недавно выпавшим снегом, уже совсем близко. А на склоне холма высится герцогская вилла Сант-Эльмо, большое квадратное строение из темного камня. Окна забраны решетками, полукружья лестниц ведут к парадному входу с каменным гербом, а с обеих сторон стоят на страже сучковатые лиственницы. Теперь виллу сдают хозяину здешних лесов, и он сделал ее хранилищем для каштанов, хвороста и угля, которые охотно разбирают соседи.
Мы привязали поводья лошадей к железным кольцам и вошли. В доме была только старуха с растрепанными волосами. Эта вилла — бывший охотничий домик, построенный примерно в 1530 году для Оттобуоно IV, отца герцогов Гвидальфонсо и Роберта. В некоторых комнатах когда-то были фрески и дубовые резные панели, но все они не сохранились. Лишь в одном из залов уцелел большой мраморный камин — точно такой же, как во дворце Урбании, с великолепным изваянием Купидона на синем фоне. Грациозный нагой мальчик держит в руках две вазы: в одной — гвоздики, в другой — розы. Но в комнате запустение, повсюду валяются вязанки хвороста…
Мы возвратились домой поздно, профессор пребывал в чрезвычайно дурном расположении духа из-за того, что поездка оказалась бесплодной. В каштановой роще нас застигла метель. Снег медленно падал, укрывая белой пеленой землю и деревья, и благодаря этому зрелищу я словно вернулся в Познань, где провел детские годы, и снова стал мальчишкой. Я пел и кричал, чем привел в ужас своего спутника. Если слух об этой выходке дойдет до Берлина, дело обернется против меня. Историк двадцати четырех лет орет и горланит песни — в то время, как его сотоварищ проклинает снег и плохие дороги!
Ночью я не мог уснуть, глядя на тлеющие угли и размышляя о Медее да Карпи, заточенной зимою в одиночестве Сант-Эльмо, под стоны елей, под рев бурана, когда всюду падает снег, а на многие мили вокруг нет ни единой живой души. Мне чудилось, что я видел все это наяву, что я каким-то образом превратился в Маркантонио Франджипани, пришедшего освободить ее, — или то был Принцивалле дельи Орделаффи? Полагаю, всему виной — долгий путь, необычное ощущение от покалывающих лицо снежинок или, возможно, пунш, выпитый после обеда по настоянию профессора.
23 ноября. Хвала Господу, баварский умник наконец-то уехал! За эти дни, что он провел здесь, я чуть было не сошел с ума. Рассуждая о своей работе, я однажды поведал ему о своих изысканиях насчет Медеи да Карпи, а он удостоил меня ответом, что такие истории — не редкость в мифопоэтике Ренессанса (старый идиот!) и что тщательное исследование опровергнет большую их часть, как случилось с весьма распространенными легендами о Борджиа и прочих знаменитых личностях, а кроме того, обрисованный мною образ женщины психологически и физиологически неправдоподобен…
24 ноября. Не могу нарадоваться, что избавился от этого глупца; я был готов задушить его всякий раз, как он заговаривал о Даме моего сердца — ибо таковой она стала, — называя ее
30 ноября. Я потрясен до глубины души тем, что сейчас случилось; начинаю опасаться, не был ли прав старый ворчун, утверждая, что не стоит мне жить одному в чужой стране — мол, это вредно для психики. Сам удивляюсь, отчего я пришел в такое взбудораженное состояние из-за случайно найденного портрета женщины, умершей три столетия тому назад. Учитывая происшествие с дядей Ладисласом и другие примеры помешательства в моей семье, мне бы поистине следовало избегать волнения из-за таких пустяков.
И все же случай действительно вышел драматический, жуткий. Я готов был поклясться, что знаю все картины во дворце, в особенности — портреты Медеи. Тем не менее, нынче утром, покидая архив, я прошел через одну из многочисленных маленьких комнат — несимметричных чуланчиков, разбросанных по этому необычному зданию с башенками, как во французском chateau[44]. Наверняка я бывал здесь раньше, поскольку вид из окна казался знакомым: вот приметная пузатая башенка, кипарис на противоположной стороне рва, колокольня за ним и преисполненные покоя очертания покрытых снегом вершин Монте Сант-Агата и Леонесса на фоне неба.
Полагаю, во дворце есть смежные комнаты-близнецы, и я попал во вторую, хотя мой путь всегда пролегал через первую. Или, возможно, кто-то сдвинул ширму или отдернул полог…
Когда я направлялся к выходу, мое внимание привлекла очень красивая рама старинного зеркала, встроенного в мозаичную стену желтокоричневых тонов. Я приблизился и, разглядывая раму, механически взглянул и на зеркальную поверхность. О ужас! Я чуть не вскрикнул! Мне показалось… к счастью, мюнхенский профессор, озабоченный моим душевным здоровьем, благополучно уехал из Урбании и не узнает об этом… За моим плечом кто-то стоял, чье-то лицо склонялось к моему… Это была она, она! Медея да Карпи!
Я резко повернулся — полагаю, бледный как призрак, которого ожидал увидеть. На противоположной стене, в двух шагах от меня, висел портрет. И какой портрет! — Бронзино[45] никогда не удавалась работа лучше этой. На резком темно-голубом фоне изображена герцогиня — да, то была Медея, настоящая Медея, и черты ее казались в тысячу раз более живыми, чем на прочих портретах: в них чувствовались ее индивидуальность и сила.
На этой картине она сидит, застыв, в кресле с высокой спинкой, скованная почти до неподвижности парчовыми юбками и корсетом с нитями мелкого жемчуга и вышитыми серебром растительными узорами. Платье серебристо-серое, с вкраплениями необычного приглушеннокрасного цвета, грешного макового оттенка, и на этом фоне особенно выделяется белизна рук с узкими запястьями и удлиненными пальчиками, похожими на бахрому этого наряда. Длинная, тонкая шея, не прикрытый волосами алебастровый, округлый лоб. Лицо — точно такое, как на других портретах: похожие на золотое руно рыжеватые локоны, пленительно изогнутые тонкие брови, немного сощуренные веки, слегка поджатые губы… Но точностью линий, ослепительным сиянием белой кожи и живостью взгляда этот портрет неизмеримо превосходит все остальные.
Медея глядит с холста спокойно и холодно, и все же на губах ее — улыбка. В одной руке роза, другая — изящная, утонченная, похожая на лепесток — поигрывает на груди с широкой шелковой лентой, расшитой золотом и драгоценными камнями. Вокруг мраморно-белой шеи, над алым корсетом красуется золотое ожерелье с девизом на эмали парных медальонов: «Amour Dure — Dure Amour».
…После долгих размышлений я пришел к выводу, что просто не заходил в эту комнату раньше. Наверное, я ошибся дверью. Это объяснение вполне логично, и все же несколько часов спустя я по-прежнему ощущаю ужасное, глубокое потрясение. Если я стану таким впечатлительным, придется уехать в Рим на Рождество, устроить себе выходной. Чувствую, что некая опасность подстерегает меня здесь. Возможно, начинается лихорадка?.. И тем не менее, не представляю, как заставить себя вырваться отсюда.
10 декабря. Я сделал над собой усилие и принял приглашение сына вице-префекта посмотреть, как делают оливковое масло в местечке, где находится вилла его семьи, неподалеку от морского побережья.
Вилла, ныне превращенная в ферму, — это старинный дом с укреплениями и башенками. Она стоит на склоне холма, скрытая ивняком и оливковыми деревьями, и осенью листва кажется ярким оранжевым пламенем. Масло выжимают в огромном, мрачном подвале, похожим на тюремное подземелье: в слабом свете дня и чадном желтоватом мерцании огней могучие белые волы ворочают жернов, и неясные фигуры трудятся у воротов и рукоятей. Фантазия подсказывает мне, что все это похоже на сцену времен инквизиции.
Гостеприимный хозяин потчевал меня лучшим вином и прочими яствами. Я совершал долгие пешие прогулки по морскому берегу. Когда мы уезжали, Урбанию укутывали снежные облака; здесь ярко светило солнце, и этот свет, море, суматошная жизнь крошечного порта на Адриатике, кажется, хорошо повлияли на меня. Я вернулся в Урбанию другим человеком. Синьор Асдрубале, пробираясь в тапочках меж своих позолоченных сундуков, имперской мебели, старинных чаш, блюд и картин, которых никто не купит, поздравил меня с тем, что я стал выглядеть лучше. «Вы слишком много работаете, — заявил он. — Юношам нужны развлечения, театры, прогулки, amori. Будет еще время для серьезных занятий, когда полысеете!» И он снял замызганную красную шапочку, чтобы продемонстрировать мне собственную голову, начисто лишенную волос.
Да, мне лучше! И, как следствие, я снова с удовольствием погрузился в работу. Я легко поквитаюсь с этими берлинскими умниками!
14 декабря. Не думаю, что когда-нибудь испытывал подобное счастье от своей работы. Я вижу все как наяву: коварного, трусливого герцога Роберта, печальную герцогиню Маддалену, безвольного, напыщенного и претендующего на галантность герцога Гвидальфонсо — и прежде всего прелестный образ Медеи. Я чувствую себя величайшим историком своего века и в то же время — двенадцатилетним мальчишкой.
Вчера в первый раз в городе шел снег, целых два часа. Когда снегопад прекратился, я вышел на площадь и стал учить юных оборванцев лепить снежную бабу… нет, снежную деву. Я решил назвать ее Медея.
— La pessima Medea! — вскричал один из мальчишек. — Это она по ночам разъезжает по небу на козле?
— Нет, нет, — заверил я. — Она была прекрасной дамой, герцогиней Урбанской, самой красивой женщиной на белом свете.
Я сделал ей корону из мишуры и уговорил мальчишек приветствовать ее криком: «Evviva, Medea!» Но один из них заявил:
— Она ведьма. Сожжем ее!
И все бросились за хворостом и паклей. За минуту маленькие вопящие демоны растопили снежную скульптуру.
15 декабря. Ну и гусь же я! Подумать только: мне уже двадцать четыре года, я известный литератор, а занимаюсь такими глупостями! Во время долгих прогулок я сочинил новые слова на одну популярную сейчас мелодию — не помню, откуда она. Песенка получилась на сильно исковерканном итальянском. Начинается она с обращения к «Medea, mia dea»[46] и перечисления имен ее возлюбленных. Теперь я все время мурлыкаю: «О, почему я не Маркантонио? Не Принцивалле? Не Нарни? Не старина Гвидальфонсо? Ведь ты любила бы меня, Medea, mia dea!» И так далее, и так далее… Ужасная чушь!
Полагаю, мой домовладелец считает, будто Медея — некая дама, встреченная мною на побережье. Убежден, что синьора Серафина, синьора Лодовика и синьора Адальгиза — три Парки, или Норны[47], как я их называю, — придерживаются именно такого мнения. Сегодня на рассвете, прибирая у меня в комнате, синьора Лодовика сказала мне:
— Как прекрасно, что signorino занялся пением!
Я и сам не заметил, что бормотал: «Vieni, Medea, mia dea!»[48] — пока старушка возилась, разжигая огонь в камине. Я замолчал, подумав: «Хорошенькая у меня будет репутация, если слухи о моих любовных похождениях дойдут до Рима, а потом и до Берлина…» Синьора Лодовика тем временем выглянула из окна, снимая с крюка уличную лампу, по которой сразу можно узнать дом сора Асдрубале. Очищая ее от копоти, прежде чем снова зажечь, она сказала — как всегда, немножко застенчиво:
— Напрасно ты перестал петь, сынок, — она то зовет меня «синьор профессор», то ласково кличет nino и viscere mie[49]. — Напрасно ты перестал петь: на улице какая-то юная барышня остановилась, чтобы послушать тебя.
Я бросился к окну. Женщина, укутанная в черную шаль, стояла под аркой, глядя прямо на меня.
— Хе-хе, у синьора профессора есть почитательницы, — сказала синьора Лодовика.
«Medea, mia dea!» — запел я во весь голос, довольный, точно мальчишка, что приведу в смущение любопытную даму. Она резко отвернулась, махнув мне рукой. В этот миг синьора Лодовика водворила на место лампу. Свет озарил улицу, и я почувствовал, что холодею: женщина внизу… то была вылитая Медея да Карпи!
…Ну и дурак же я, право слово!
17 декабря. Боюсь, моя одержимость Медеей да Карпи стала общеизвестной, и все благодаря моим глупым разговорам да идиотским песенкам. Сын вице-префекта, или кто-то из компании его разлюбезной графини, или помощник из архивов пытается подшутить надо мной! Но берегитесь, почтенные дамы и господа, я отплачу вам той же монетой!
Можно представить, что я почувствовал, когда обнаружил у себя на столе запечатанное письмо, неизвестно кем принесенное. На нем значилось мое имя. Почерк показался странно знакомым, и через несколько мгновений я узнал его, ведь я видел письма Медеи да Карпи в архивах. Я был потрясен до глубины души. В следующий миг я решил, что это подарок от человека, осведомленного о моем увлечении Медеей, — подлинник ее письма. Но невежда нацарапал мой адрес прямо на нем — лучше бы положил в конверт!
Однако письмо предназначалось мне лично, и его содержание было вполне современным… Всего четыре строчки: «Спиридон! Некая особа, узнав о вашем интересе к ней, будет ждать сегодня в девять вечера у церкви Сан Джованни Деколлато. Ищите в левом приделе даму в черном плаще и с розой в руках».
Тут я понял, что стал жертвой розыгрыша, мистификации. Я вертел записку в руках. Бумага похожа на ту, что делали в XVI веке, а почерк Медеи да Карпи скопирован на удивление точно. Кто сочинил это послание? Я перебрал в памяти всех, кто способен на такую шутку. Вероятно, здесь замешан сын вице-префекта — не исключено, что вместе со своей графиней. Должно быть, кто-то вырвал чистую страницу из старинной рукописи. Изумительно ловкая и талантливая подделка! Один человек с подобной задачей не справился бы…
Как отплатить шутникам? Сделать вид, что я не обратил на письмо внимания? Таким образом, я сохраню достоинство, но это скучно. Нет, я отправлюсь на свидание, посмотрю, кто придет, и разыграю его в свою очередь. А если никто не явится, я посмеюсь над шутниками, неспособными довести розыгрыш до конца. Возможно, романтику Муцио захотелось свести меня с некой дамой в надежде, что я воспылаю к ней страстью. От подобного приглашения откажется лишь глупец или ученый сухарь. Стоит познакомиться с барышней, которая умеет копировать письма XVI века, ведь томный щеголь Муцио на такое дело не способен, по моему глубочайшему убеждению. Я пойду! Богом клянусь! Отплачу им той же монетой! Сейчас пять… как долго тянется день!
18 декабря. Неужто я сошел с ума? Или призраки действительно существуют? Приключение прошлой ночи потрясло меня до глубины души.
Я вышел из дома в девять, как повелевало таинственное послание. Все лавки были закрыты — ни единого открытого окна, ни души вокруг. Холод покалывал кожу, моросил дождь со снегом, и туман окутывал узкие, крутые улочки, бегущие в темноте меж высоких стен, под величавыми арками, — они казались еще мрачнее в неверном свете одиноких масляных лампад, чье мерцание желтым отблеском ложилось на мокрые полотнища городских флагов.
Сан Джованни Деколлато — небольшой собор или, скорее, церквушка — всегда на замке: многие церкви здесь отпирают только по большим праздникам. Она примостилась на крутом склоне за герцогским дворцом, у развилки двух вымощенных булыжником улиц. Я проходил мимо нее сотни раз и замечал ее лишь мельком. Мое внимание привлек только мраморный рельеф над дверью — изображение седой усекновенной головы Крестителя, а еще я обратил внимание на железную клетку неподалеку, где когда-то выставляли на всеобщее обозрение головы казненных преступников. Очевидно, обезглавленный — или, как говорят здесь, decollate — Иоанн Креститель распространял свое покровительство на работников топора и плахи.
Я быстро добрался до Сан Джованни. Сознаюсь, я был взволнован: виной тому моя горячая польская кровь и юный возраст. К своему удивлению, я обнаружил, что в окнах часовни не горит свет, а дверь заперта! Хорошая шуточка — отправить меня в промозглую, зябкую ночь в церковь, закрытую невесть сколько лет! Даже не знаю, что я мог учинить в этот миг ярости; мне хотелось высадить церковную дверь или пойти вытащить сына вице-префекта из постели, ибо я почитал его главным виновником.
Я склонялся к последнему варианту и уже развернулся, чтобы пройти к дому своего товарища по черному переулку слева от церкви, как вдруг замер на месте, услышав где-то поблизости звуки органа; да, звуки органа были вполне отчетливыми — а также голоса хора и монотонное чтение молебнов.
Итак, церковь вовсе не закрыта! Я направился обратно. Вокруг царили тьма и тишина. Неожиданно порыв ветра вновь донес едва слышные звуки органа и голосов. Я прислушался. Очевидно, они доносились с соседней улицы, справа. Возможно, где-то есть другая дверь? Я прошел под аркой и спустился по улочке — в ту сторону, откуда вроде бы доносилась мелодия. Ни двери, ни света — лишь черные стены да тусклый отблеск подрагивающих огоньков масляных лампадок на черных мокрых флагах. Более того — полное безмолвие. Я остановился на минуту — и вот пение послышалось снова; на сей раз мне показалось, что доносится оно с той улицы, откуда я пришел. Я вернулся — и напрасно.
Так я блуждал туда и обратно, безо всякого результата. В конце концов, я потерял терпение: меня терзал ужас, леденящий душу, — и только решительный поступок мог его развеять. Если загадочные звуки доносятся не справа и не слева, значит, остается лишь церковь. Почти обезумев, я одним прыжком преодолел две или три ступени, готовый выбить дверь. К моему удивлению, она приоткрылась, хоть и с трудом. Я вошел, и звуки молебна рванулись мне навстречу, когда я застыл на миг перед тяжелой кожаной портьерой, отгораживающей зал от входной двери. Я приподнял его и проскользнул в церковь.
Вероятно, здесь проходила предрождественская служба. Алтарь освещали яркие огоньки лампад и тонких свечей, однако они не рассеивали полутьмы в центральном нефе и боковых приделах, заполненных прихожанами наполовину. Я локтями прокладывал себе дорогу по правому от алтаря приделу. Сердце учащенно билось. Мысль о том, что это розыгрыш и я встречу здесь всего лишь кого-то из приятелей своего друга, покинула меня.
Когда глаза привыкли к свету, я огляделся по сторонам. Мужчины кутались в широкие плащи, женщины — в широкие платки и шерстяные шали. Церковь была объята полумраком, и я не мог толком ничего рассмотреть, однако мне показалось, что под этими плащами и накидками одежда несколько необычная. Мужчина передо мною, я заметил, щеголял в желтых чулках. Женщина рядом была в красном корсете, стянутом на спине золотыми крючками. Возможно, это крестьяне из какой-то дальней деревушки приехали отпраздновать Рождество? Или жители Урбании облачились в старинные одежды в честь праздника?
Пребывая в изумлении, я вдруг наткнулся взглядом на женщину, что стояла в боковом приделе напротив меня, ближе к алтарю, озаренная сиянием свечей. Она была облачена в черное, но в руках держала алую розу — невиданная роскошь в это время года в таком месте, как Урбания! Женщина, очевидно, заметила меня и, выступив на свет, распахнула складки плотного черного плаща, открывая моему взору темно-красное платье с мерцанием золотой и серебряной вышивки. Она обернулась ко мне, и в ярком блеске лампад и свечей я узнал лицо Медеи да Карпи!
Я ринулся вперед, грубо расталкивая людей — или, скорее, проходя сквозь неосязаемые тела. Но дама повернулась и быстрыми шагами пересекла боковой придел, направляясь к выходу. Я следовал за ней, совсем близко, но почему-то не мог догнать. Один раз, у портьеры, она снова обернулась — всего-то в нескольких шагах от меня. Да, то была Медея, Медея собственной персоной. Нет сомнения, ошибка невозможна, и это не розыгрыш. Овальное личико, тонко очерченные губы, прищуренные веки, изысканный алебастровый оттенок кожи! Она откинула портьеру и выскользнула из церкви, лишь занавес разделял нас. Я последовал за нею и увидел, как захлопнулась деревянная дверь. Снова в одном шаге от меня! Но я настигну Медею на лестнице!
…Я стоял возле церкви. Вокруг не было ни души, на мокрой мостовой в лужах подрагивали отражения желтых огоньков. Меня вдруг охватил холод. Я не мог сдвинуться с места. Хотел вернуться в церковь — она была закрыта. Я ринулся домой. Волосы стояли дыбом, я весь дрожал и целый час вел себя как одержимый. Неужели все это — самообман? И я схожу с ума? О Боже, Боже, неужто я схожу с ума?
19 декабря. Ясный, солнечный день. Ночной снег растаял, обнажив деревья и кусты. Ледяные вершины сверкают в солнечных лучах. Сегодня воскресенье, и погода праздничная; колокола звонят, возвещая близость Рождества. На площади с колонной Меркурия народ готовится к ярмарке, раскладывая на лотках разноцветные одежды из хлопка и шерсти, яркие шали и платки, зеркала, ленты, начищенные до блеска оловянные лампы — выбор не хуже, чем у коробейника в «Зимней сказке»[50]. Мясники увешивают витрины гирляндами из бумажных цветов, ветчина и сыры украшены флажками и зелеными веточками. Я вышел за городские ворота, чтобы поглядеть на ярмарку скота; лес переплетенных рогов, океанский гул мычания и шипение раскаленных тавро: сотни великолепных белых мулов с красными ленточками на шеях и рогами в ярд длиной собраны на маленькой piazza d’armi под стенами города.
Фи! Зачем я пишу всю эту чушь? Я заставляю себя думать о колокольном звоне, рождественских празднествах, ярмарках скота, но мой разум занят лишь мыслями о Медее, Медее. Видел ли я ее в действительности — или это сумасшествие?
Два часа спустя. Церковь Сан Джованни Деколлато — так говорит мой домовладелец — закрыта давным-давно. Что же это было — галлюцинация? Видение? Возможно, мне снился сон? Я снова вышел из дома, чтобы взглянуть на церковь. Вот она, у развилки двух улочек, а над входом — рельеф, изображающий голову Крестителя. Дверь, кажется, не открывали много лет. В окнах я вижу паучьи сети. Похоже, здесь собираются лишь пауки да крысы, как и говорил сор Асдрубале.
И все же… и все же… Воспоминание такое ясное, такое отчетливое! Над алтарем красовалось изображение танцующей дочери Иродиады, я помню ее белый тюрбан с красным плюмажем и голубое одеяние Ирода; я помню очертания центральной люстры — она слегка покачивалась, и огонек одной из свечей согнулся пополам от жара и сквозняка.
Все эти подробности я мог видеть в других местах и неосознанно сохранить в памяти, а теперь они воскресли в моем сне; я слышал, психологи считают, что это возможно. Я приду снова: если церковь будет закрыта — что ж, значит, это видение, сон, результат перевозбуждения. Нужно тотчас ехать в Рим и показаться докторам, ибо я опасаюсь сумасшествия.
А если вдруг… Ба! Не может быть никакого «вдруг». Но все-таки, если… если я правда видел Медею… Я увижу ее вновь, заговорю с ней. Одна только мысль об этом будоражит кровь, но я испытываю не ужас… Даже не знаю, как сказать. Это страх, но страх упоительный. Дурак! Какая-то извилинка у меня в мозгу, в двадцать раз тоньше волоска, вышла из строя — вот и все.
20 декабря. Я побывал там снова, я слышал музыку, вошел в церковь и видел Ее! Больше не могу сомневаться в своих чувствах. С чего бы? Черствые люди говорят, что мертвым не дано воскреснуть, и прошлое нельзя вернуть. Для них это истина, но почему я должен подчиняться чужим законам? — ведь я люблю и одержим этой любовью… Но я сбился с мысли… Почему бы Медее не вернуться в этот мир, если она знает, что есть на земле человек, чьи помыслы и желания посвящены ей одной?
Галлюцинация? Но я видел ее, как вижу бумагу, на которой пишу: она стояла в ярком сиянии алтарных свечей. Я слышал шорох ее юбок, вдыхал аромат волос, прикоснулся к портьере, потревоженной ее прикосновением… И вновь упустил ее! Но когда я выскочил на безлюдную улицу, залитую лунным светом, то обнаружил алую розу на ступенях церкви — эту розу я видел в руках Медеи мгновение назад. Я держал ее в руках, ощущал запах настоящего, только что сорванного цветка.
По возвращении домой я поставил ее в воду, расцеловав бессчетное число раз, и оставил на комоде, намеренный не подходить к нему в течение двадцати четырех часов, чтобы увериться, иллюзия это или нет. Но я должен увидеть ее снова, должен!
О, небеса! Я скован ужасом, вид скелета не потряс бы меня сильнее. Свежая роза, полная цвета и аромата, пожелтела, засохла, словно ее несколько столетий держали меж страниц книги, и рассыпалась прахом, едва я прикоснулся к ней. Ужасно, ужасно!
Но что со мной? Неужели я не знал, что люблю женщину, умершую триста лет назад? Если бы я пожелал получить свежие розы, сорванные только вчера, графиня Фьямметта или любая хорошенькая белошвейка могли бы подарить их мне. Роза увяла — но что с того? Если бы только сжать Медею в объятьях, как я сжимал пальцами стебель цветка, поцеловать, как целовал эти лепестки, разве не буду я на вершине блаженства, даже если моя возлюбленная немедленно превратится в прах? Даже если я сам стану прахом?
22 декабря. Одиннадцать вечера. Я снова видел ее! — едва не заговорил с ней. Мне обещана ее любовь! Ах, Спиридон! Ты был прав, считая, что не создан для земной amori.
В обычный час я отправился сегодня к церкви Сан Джованни Деколлато. Стояла ясная зимняя ночь, высокие дома и колокольни темнели на фоне синих небес, испещренных мириадами стальных звездочек. Луна пока не взошла. В церкви не горели огни, но, приложив усилие, дверь я все-таки открыл и вошел внутрь, увидев ярко освещенный, как и прежде, алтарь.
Неожиданно мне пришло в голову: все эти мужчины и женщины — прихожане, заполнившие церковь, священники, с пением обходящие алтарь, — давно мертвы и не существуют для прочих людей. Я коснулся, будто случайно, руки соседа. Она была холодна, как сырая глина. Мужчина обернулся, но словно не заметил меня; лицо его оказалось пепельно-бледным, а глаза — точно у слепого или мертвеца. Я почувствовал желание выбежать вон. Но в этот миг узрел Ее — на прежнем месте, в мерцании свечей возле алтаря, закутанную в черный плащ. Она обернулась, свет упал ей на лицо, озарив изящные черты, чуть прищуренные глаза и тонкие губы, алебастровую кожу с легким румянцем. Наши взгляды встретились.
Я снова попытался проложить себе дорогу к ее приделу; она торопливо шла прочь, я устремился за ней. Раз-другой она помедлила, и я решил, что нагоню ее, но когда выбежал на улицу, секунду спустя после того, как дверь закрылась за Медеей, она вновь исчезла.
На ступенях я увидел что-то белое. Не цветок, а письмо! Я бросился обратно в церковь, чтобы прочитать его, но двери были накрепко закрыты, словно их не отпирали много лет. Я ничего не видел в мерцании уличных лампад и бросился домой, зажег лампу, выхватил письмо из-за пазухи. И вот оно лежит передо мной. Это ее рука — тот же-почерк, что и в архивах, тот же, что и в первом письме:
«Спиридон! Будь достоин своей любви, и любовь твоя будет вознаграждена. В ночь перед Рождеством возьми тесак и пилу и смело вонзи их в грудь бронзового всадника на площади — туда, где сердце. Когда ты вскроешь металл, внутри ты увидишь серебряное изваяние крылатого гения. Возьми его, разбей на сотни осколков, рассеяв их повсюду — на поживу ветру. Той же ночью возлюбленная придет, чтобы вознаградить тебя за верность».
На коричневой восковой печати — девиз «Amour Dure — Dure Amour».
23 декабря. Так значит, это правда! Уготовленная мне судьба поистине чудесна. Я, наконец, нашел то, к чему стремилась моя душа. Мои литературные труды, любовь к искусству, Италии — все эти предметы занимали мой разум и все же оставляли меня вечно неудовлетворенным, поскольку не имели ничего общего с моим предназначением. Я тосковал по истинной жизни — так измученный пилигрим в пустыне страстно желает найти колодец. Но жизнь страстей, привлекательная для прочих юношей, и жизнь интеллекта, свойственная ученым, никогда не утоляли этой жажды.
Итак, мне предназначена любовь призрака? Мы посмеиваемся над старыми суевериями, но забываем, что вся наша чванливая современная наука также может показаться заблуждением человеку будущего. Отчего правда обязательно должна быть на стороне настоящего, а не прошлого? Те люди, что рисовали картины и строили дворцы три столетия назад, безусловно, обладали столь же тонким вкусом и острым разумом, как мы, наученные делать копии и производить локомотивы.
На все эти мысли меня натолкнуло чтение одной книжки из библиотеки синьора Асдрубале: с ее помощью я пытался определить свою судьбу по звездам и обратил внимание, что мой гороскоп почти полностью совпадает с гороскопом Медеи да Карпи. Может быть, в этом кроется объяснение всему?.. Но нет, нет, причина в том, что я полюбил эту женщину, едва прочитал о ее судьбе и увидел ее портрет, хотя скрывал от себя это чувство, прикрываясь интересом к истории… Да, история и правда вышла неплохая…
Я добыл пилу и топорик. Пилу купил у нищего столяра в одной деревеньке неподалеку от Урбании. Он не понял сначала, что мне нужно, и, думаю, принял меня за сумасшедшего. Возможно, вполне справедливо. Но что если в жизни безумие идет рука об руку со счастьем?
Подходящий топорик я увидел на лесном складе, где обтесывают стволы пихт с апеннинских высокогорий у Сант-Эльмо. Во дворе никого не было, и я не смог преодолеть искушение: взвесил топор в руке, опробовал его остроту — и украл. Первый раз в жизни я стал вором. Почему я не купил топорик в магазине? Трудно сказать. Видимо, не сумел противостоять притягательному сиянию лезвия.
Кажется, я вознамерился совершить акт вандализма, надругаться над собственностью Урбании без всякого на то права. Но я не желаю зла ни статуе, ни городу; если бы я мог добраться до idolino, не повреждая бронзы, я бы с радостью сделал это. Но я должен подчиняться Ей, отомстить за нее, добыть серебряную статуэтку, изготовленную и заговоренную Робертом, чтобы его трусливая душа не встретилась с привидением, которого он боялся больше всего на свете. О, герцог Роберт, из-за вас Медея умерла без покаяния, обреченная на адские муки, а вы надеетесь отправиться в рай! Вы опасались свидания с нею за пределами земной жизни и думали, будто вам удалось перехитрить ее и предусмотреть любые неожиданности. Ничего подобного, ваша светлость. Вам предстоит узнать, что значит быть призраком, и повстречаться с обиженной вами женщиной.
Этот день бесконечен! Но вечером я вновь увижу ее.
11 часов. Нет, двери крепко закрыты, волшебство рассеялось. Я не увижусь с ней до завтра. Но завтра! Ах, Медея, обожал ли тебя хоть один из твоих возлюбленных так, как я? Осталось двадцать четыре часа до счастливого мгновения, которого я, кажется, ждал всю жизнь. А потом, что потом? Я понимаю все яснее: далее — ничего. Все, кто любил Медею да Карпи и служил ей, умерли: заколотый кинжалом Джованфранческо Пико, отравленный Стимильяно, его убийца-грум, зарезанный по ее приказу, Оливеротто да Нарни, Маркантонио Франджипани и бедный Орделаффи: он так и не увидел лица своей владычицы, и единственной его наградой стал платок, которым палачи вытерли лоб этого искалеченного юноши с переломанными ребрами и разодранной плотью.
Всех ждала смерть, поджидает она и меня. Любовь такой женщины губительна в своем совершенстве: Amour Dure — Dure Amour, как гласит ее девиз. Я тоже умру. Но почему нет? Возможно ли жить, наслаждаясь любовью другой женщины? Как влачить прежнее жалкое существование после счастья, уготованного мне завтра? Немыслимо! Ее рыцари ушли в мир иной, и я отправлюсь за ними.
Я всегда знал, что не проживу долго. Еще в Польше цыганка сказала мне однажды, что линия жизни на моей ладони резко обрывается, а это означает насильственную смерть. Я мог погибнуть на дуэли с кем-нибудь из собратьев-студентов или в железнодорожной катастрофе. Но нет, моя смерть будет совсем иной! Смерть… Ведь Медея тоже мертва? Какая странная будущность открывается мне… Возможно ли, что за краем могилы я встречу и остальных — Пико, грума, Стимильяно, Оливеротто, Франджипани, Принцивалле дельи Орделаффи? Будут ли все они рядом с Медеей? Но меня она полюбит сильнее, ведь я безнадежно посвятил себя ей, хотя прошло три столетия после ее смерти!
24 декабря. Я завершил все приготовления. Этой ночью, в одиннадцать часов, я выскользну из комнаты. Синьор Асдрубале и его сестры будут мирно похрапывать во сне. Я расспросил их: они опасаются ревматизма, поэтому не посещают полуночную мессу. К счастью, между моим домом и главной площадью нет церквей. Если даже по улицам Урбании пройдут праздничные шествия, то далеко отсюда. Комнаты вице-префекта на другой стороне дворца, он ничего не услышит. На площадь выходят только окна парадных залов и архивов, а также ворота пустых дворцовых конюшен.
Кроме того, я управлюсь быстро. Я опробовал остроту пилы на бронзовой вазе, купленной у синьора Асдрубале. Со статуей — полой, да к тому же изъеденной ржавчиной (я даже приметил кое-где трещины) — будет работать легче, особенно после удара острым топориком. Я привел в порядок бумаги, составив завещание в пользу государства, направившего меня сюда. Мне жаль только, что читатели никогда не увидят моей «Истории Урбании».
Чтобы скоротать бесконечный день и утихомирить лихорадочное нетерпение, я только что совершил долгую прогулку. Сегодня самый холодный день в году. Голубой воздух искрится как сталь. Яркое солнце совсем не греет, его лучи, отраженные снежными вершинами, только усиливают ощущение мороза. Немногочисленные прохожие закутаны с ног до головы. Длинные сосульки свисают со статуи Меркурия на фонтане. Можно представить, как озябшие волки пробираются через сухой кустарник и осаждают город, надеясь там согреться.
Почему-то этот мороз удивительно успокаивает меня — он напоминает мне о детстве. Когда я взбирался, то и дело поскальзываясь, по обледенелой мостовой крутых улочек, глядя на заснеженные вершины на фоне неба, и когда проходил мимо украшенной веточками самшита и лавра церкви, откуда доносился слабый аромат ладана, в памяти с удивительной яркостью воскресли — не знаю почему — давние картины рождественских вечеров в Познани и Вроцлаве, когда я ребенком бродил по широким улицам, разглядывая витрины, где зажигали огни на елках, и гадая, ждет ли меня дома по возвращении чудесное зрелище — комната, сияющая огнями, разукрашенная стеклянными бусами и орехами в позолоченной обертке. Останется лишь повесить последние синие и красные гирлянды и грецкие орехи в серебряной и золотой фольге, а потом зажечь разноцветные свечи, чей воск будет капать на прекрасные, нарядные зеленые ветви.
Дети ждут с замиранием сердца, когда же им расскажут о Рождестве. А я, чего я жду? Не знаю. Все кажется сном, все зыбко и туманно, будто время остановилось, и дальше ничего не будет. Мои желания и мечты мертвы, а сам я обречен безвольно скитаться в стране снов. Существует ли мир вокруг меня? Возникшая перед моими глазами улица в Познани, широкая улица с окнами, освещенными огнями Рождества, и зелеными ветвями елей за оконными стеклами, кажется намного реальнее. Жажду ли я наступления ночи? Боюсь ли его? И придет ли, наконец, этот вечер!
Рождество, полночь. Я сделал все, как и задумал. Бесшумно выскользнул на улицу, когда синьор Асдрубале и его сестры крепко спали. Я испугался было, не разбудил ли их, поскольку уронил пилу, пробираясь через главную комнату, где хозяин дома держит свои диковинки на продажу. Пила звякнула о старые латы, которые он пытался восстановить. Я быстро потушил свечу и спрятался на лестнице, услышав, как синьор Асдрубале что-то сонно пробурчал. Он вышел в халате, но никого не увидел и вернулся в постель, пробормотав: «Кошка, должно быть». Я тихо прикрыл за собой входную дверь. За день небеса нахмурились: сияла полная луна, однако то и дело она исчезала за серыми с желтизной облаками. На улице — ни души, длинные дома вытянулись по струнке в лунном свете.
Не знаю почему, но я избрал кружной путь к площади, мимо дверей одной-двух церквушек, где горел свет полуночной мессы. На миг я ощутил искушение войти в одну из них, но что-то, казалось, удерживало меня. Я уловил слабые отзвуки рождественских гимнов и, почувствовав, что вот-вот лишусь решимости, заторопился прочь. Когда я проходил под портиком возле Сан Франческо, то услышал позади шаги: меня кто-то преследовал. Я остановился и позволил прохожему обогнать меня. Когда он поравнялся со мной, то приостановился и пробормотал: «Не ходи! Я Джованфранческо Пико». Я обернулся, холодея: никого.
В переулке, возле апсиды собора, я увидел другого мужчину. Он стоял, прислонившись к стене, и в лунных лучах мне почудилось, что по его лицу с острой бородкой клинышком струится кровь. Я прибавил шагу, но когда поравнялся с ним, он прошептал: «Не подчиняйся ей, возвращайся. Я Маркантонио Франджипани». У меня зуб на зуб не попадал, но я так же поспешно направился вперед. Лунный свет открашивал стены в голубые тона.
Наконец, я издали увидел площадь, залитую лунным сиянием. Казалось, будто окна дворца ярко освещены, и зеленоватая статуя герцога Роберта мчится мне навстречу. Я должен был пройти в тени под аркой, но чья-то фигура вышла из стены и преградила мне дорогу закутанной в плащ рукой. Я попробовал прорваться. Человек схватил меня за плечо, и рука была тяжела, как глыба льда. «Ты не пройдешь! — вскричал он. — Ты не получишь ее! Она моя, только моя! Я — Принцивалле дельи Орделаффи». Луна выглянула снова, и я увидел мертвенно бледное, почти детское лицо, обвязанное вышитым платком. Пытаясь освободиться от ледяной хватки, я выхватил топорик и со всего размаху нанес удар… Топорик со звоном врезался в стену… Призрак исчез.
Я спешил. Исполняя задуманное, раскалывал бронзу, пилой наносил ей еще более глубокие раны и, в конце концов, добыл серебряную статуэтку, разбил ее на несчетные осколки. Когда я разбрасывал их по мостовой, тучи внезапно закрыли луну пеленой, поднялся сильный ветер и помчался, завывая, по площади. Мне почудилось, что земля содрогнулась. Я бросил топорик и пилу и кинулся домой, чувствуя, что меня преследуют: за мной словно мчались сотни невидимых всадников.
Но теперь я спокоен. Настала полночь, мгновение — и она будет рядом! Терпение, сердце мое! Я слышу, как громко оно бьется, слишком громко. Надеюсь, никто не обвинит бедного синьора Асдрубале. Я напишу властям, дабы подтвердить его невиновность на случай, если со мной что-то произойдет… Час ночи! Только что пробили куранты на дворцовой башне. Я, Спиридон Трепка, подтверждаю: если этой ночью что-либо случится со мной, никто, кроме меня самого… Шаги на лестнице! Это она. Наконец-то, Медея, Медея! Amour Dure — Dure Amour!
Здесь обрывается дневник Спиридона Трепки. Газеты провинции Умбрия сообщили публике, что рождественским утром 1885 года бронзовая конная статуя Роберта II найдена изуродованной самым плачевным образом, а профессора Спиридона Трепку из Познани, гражданина Германской империи, обнаружили мертвым: он был заколот ударом в сердце, нанесенным неизвестной рукой.
Уильям Уаймарк Джейкобс
КОЛОДЕЦ
вое мужчин беседовали в биллиардной комнате старого загородного дома. Вялая игра подошла к концу, и они сидели возле открытого окна, глядя на раскинувшийся внизу парк, и обменивались праздными репликами.
— Твое время почти на исходе, Джим, — произнес один из них, помолчав. — Уже шесть недель ты ждешь не дождешься медового месяца и проклинаешь человека — женщину то есть, которая изобрела помолвки.
Джим Бенсон вытянул длинные ноги, устраиваясь в кресле, и что-то проворчал в качестве возражения.
— Никогда не понимал, к чему все это, — продолжал Уилфред Карр, зевая. — Такие вещи не по мне, на себя-то вечно денег не хватает, а на двоих — тем более. Будь я богачом вроде Креза, возможно, я придерживался бы иного мнения.
В последних словах заключался особый смысл, поэтому кузен предпочел воздержаться от ответа.
— Я не так богат, как Крез… или ты, — подытожил Карр, наблюдая за ним из-под прищуренных век, — я устремляю свой одинокий челн по реке Времени и, привязывая его у двери кого-нибудь из друзей, вкушаю их обеды.
— Точно в Венеции, — заметил Джим Бенсон, по-прежнему глядя в окно. — Вот и славно, Уилфред, что у тебя есть эти двери и обеды… и друзья.
Карр в свою очередь что-то пробурчал себе под нос.
— А все-таки, если серьезно, Джим, — сказал он медленно, — повезло тебе, очень повезло. Если есть на свете девушка лучше Олив, хотел бы я на нее посмотреть.
— Да, — тихо подтвердил его собеседник.
— Она необыкновенная, — продолжал Карр, уставившись в окно. — Добрая, нежная. Думает, ты совершенство.
Он засмеялся искренне и весело, но Бенсон не присоединился к нему.
— При этом она четко различает, что хорошо и что плохо, — снова начал Карр задумчиво. — Знаешь, я уверен, если бы она проведала, что ты совсем…
— Что совсем? — потребовал Карр, резко поворачиваясь к нему. — Что совсем?
— …не такой, каким кажешься, — договорил кузен, и улыбка его противоречила словам, — думаю, она бы тебя бросила.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом, — предложил Бенсон негромко. — Твои шуточки порой отличаются дурным вкусом.
Уилфред Карр поднялся и, взяв кий со стойки, опробовал несколько любимых ударов.
— В данный момент мне, кроме этого, на ум идут лишь мои финансовые дела, — заявил он, огибая стол.
— Давай поговорим о другом, — повторил Бенсон резко.
— А эти две темы связаны, — сказал Карр и, положив кий, присел на краешек стола и воззрился на кузена.
Последовала долгая тишина. Бенсон выбросил окурок сигары в окно и откинулся на спинку кресла, прикрыв веки.
— Ты меня понимаешь? — наконец поинтересовался Карр.
Бенсон открыл глаза и кивнул в сторону окна:
— Хочешь отправиться вслед за сигарой? — предложил он.
— Ради твоего же блага я бы предпочел уйти обычным путем, — невозмутимо отвечал Уилфред. — Если я выйду через окно, люди станут задавать разные вопросы, а ты ведь знаешь, я человек разговорчивый.
— Если речь не заходит о моих делах, — возразил Бенсон, с явным усилием взяв себя в руки, — болтай, пока голос не сядет.
— Я запутался, — продолжал Карр, медленно подбирая слова, — чертовски запутался. Если я не достану пятнадцать сотен через две недели, придется отчаливать из собственного дома и подыскивать другое жилье.
— И что изменится? — спросил Бенсон.
— Комфорт будет не тот, — пояснил кузен, — да и адрес похуже. А если серьезно, Джим, одолжишь мне пятнадцать сотен?
— Нет, — коротко сказал Бенсон.
Карр побледнел.
— Это спасло бы меня от разорения, — хрипло выдавил он.
— Я тебе так часто помогал, что мне надоело, — заявил Бенсон, поворачиваясь к нему лицом. — Все было без толку. Если запутался — сам и выбирайся. Не будешь в следующий раз направо и налево раздавать расписки.
— Глупо, признаю, — осторожно подтвердил Карр. — Больше не буду. Кстати, есть у меня кое-какие расписочки на продажу… Нечего усмехаться. Они не мои.
— И чьи же? — полюбопытствовал кузен.
— Твои.
Бенсон встал из кресла и подошел к нему.
— Это что? — тихо спросил он. — Шантаж?
— Называй, как хочешь, — сказал Карр. — Я собираюсь продать несколько писем, цена — пятнадцать сотен. И я знаю, что один человек выложит за них эти денежки, лишь бы получить хоть какой-то шанс увести у тебя Олив. Но тебе — первое предложение.
— Если у тебя есть письма, мною подписанные, будь любезен их вернуть, — очень медленно произнес Бенсон.
— Они принадлежат мне, — беспечно возразил Карр. — Получил их от леди, которой ты писал. Должен сказать, что они не самого приличного свойства.
Кузен неожиданно рванулся вперед и, схватив его за воротничок, прижал к столу.
— Отдай письма! — выдохнул он, лицом к лицу с Карром.
— Их нет со мной! — Карр попытался высвободиться. — Я же не дурак. Пусти — или я подниму цену.
Бенсон сильными руками приподнял его над столом, намереваясь, по всей видимости, размозжить Карру голову. Потом его хватка вдруг ослабла, поскольку в комнату вошла служанка с письмами, и вид у нее был удивленный. Карр поспешно сел.
— Вот как это произошло, — проглядывая письма, сказал Бенсон, чтобы успокоить девушку.
— Теперь меня не удивляет, что за такой поступок пришлось заплатить, — проворковал Карр.
— Отдашь письма? — предложил Бенсон, едва девушка покинула комнату.
— Да, по названной цене, — подтвердил Карр, — но я живой человек, и если еще раз сграбастаешь меня вот так своими ручищами, я, может, и передумаю. Что ж, оставляю тебя на время, обдумай все хорошенько.
Он взял из коробки сигару и, неторопливо прикурив ее, вышел. Кузен дождался, пока за ним закрылась дверь, и в приступе тихой и оттого еще более ужасной ярости сел у окна.
Воздух из парка, напоенный ароматом свежескошенной травы, был свеж и нежен. Теперь к нему добавился дымок сигары, и, глядя вниз, Бенсон увидел, как кузен не спеша уходит прочь. Он встал и подошел к двери, а затем, будто передумав, вернулся к окну, наблюдая, как Уилфред медленно удаляется в лунном свете. Потом он снова поднялся, и комната надолго опустела.
Там никого не было, когда миссис Бенсон через некоторое время вошла, чтобы пожелать сыну спокойной ночи, отправляясь ко сну. Она неторопливо обошла вокруг стола и замерла возле окна, предаваясь праздным мыслям, как вдруг заметила, как сын быстрым шагом возвращается к дому. Он взглянул на окно.
— Спокойной ночи, — произнесла миссис Бенсон.
— Спокойной ночи, — глухо отозвался Джим.
— А где Уилфред?
— О, он ушел, — сказал Бенсон.
— Ушел?
— Мы перемолвились парой слов, он снова хотел денег, а я выложил все, что думаю по этому поводу. Не думаю, что мы снова его увидим.
— Бедный Уилфред! — вздохнула миссис Бенсон. — Вечно с ним подобные неприятности. Надеюсь, ты не был слишком резок с ним.
— Не больше, чем он заслуживал, — ответил ей сын строго. — Доброй ночи.
Давно заброшенный колодец, наполовину прикрытый разломанной крышкой, прятался в густом подлеске, буйно разросшемся в уголке старого парка. Ржавый ворот над ним поскрипывал в такт музыке сосен, когда налетал сильный ветер. Яркий солнечный свет никогда не достигал колодца, и земля вокруг была влажной и замшелой, хотя вся усадьба томилась от жары.
Два человека не спеша шли через парк в хрупкой тишине летнего вечера, направляясь в сторону колодца.
— Незачем продираться через эти заросли, Олив, — сказал Бенсон, останавливаясь у кромки сосновой рощицы и с некоторым недовольством глядя во мрак.
— Это лучшее место в парке, — воскликнула девушка. — Ты знаешь, как я люблю его.
— Я знаю, тебе нравится сидеть там на самом краю, — промолвил он, — и не одобряю этого. Однажды ты наклонишься слишком низко и упадешь.
— И познаю Вечность, — перебила Олив легкомысленно. — Идем!
И она убежала от него в тень под соснами, приминая ножками заросли папоротника. Ее спутник медленно пошел следом и, выйдя из темноты, увидел изящную фигурку на самом краю колодца, по колено в роскошных травах и крапиве. Олив знаком приказала своему жениху сесть рядом и ласково улыбнулась, почувствовав, как сильная рука обнимает ее за талию.
— Обожаю это место, — прервала она долгое молчание, — оно такое мрачное… и жуткое. Знаешь, я бы не отважилась сидеть здесь в одиночестве, Джим. Я бы воображала, что за этими кустами и деревьями прячутся разные ужасы — и вот-вот кто-нибудь бросится на меня. Бр-р!
— Лучше позволь проводить тебя домой, — мягко сказал Бенсон. — У колодца не всегда здоровый воздух, особенно в жаркую погоду. Давай уйдем отсюда.
Девушка упрямо покачала головой и устроилась поудобнее.
— Кури спокойно свою сигару, — примирительно велела она. — Здесь самое место для неторопливой беседы. О Уилфреде что-нибудь слышно?
— Ничего.
— Какое волнующее исчезновение, правда? — продолжала она. — Очередная неприятность, я полагаю, и скоро ты получишь новое письмо от него все в том же духе: «Дорогой Джим, помоги мне выбраться».
Джим Бенсон выпустил облачко ароматного дыма и, зажав сигару зубами, стряхнул пепел с рукавов пиджака.
— Интересно, что бы он делал без тебя, — сказала девушка, с нежностью сжимая его руку. — Думаю, давно бы скатился на самое дно. Когда мы поженимся, я позволю себе по праву родственницы хорошенько отчитать его. Он настоящий дикарь, но у бедняги есть и хорошие качества.
— Никогда их не замечал, — с удивительной горечью воскликнул Бенсон. — Бог видит, никогда.
— Он сам себе враг — никому больше, — сказала девушка, пораженная этой вспышкой.
— Ты плохо знаешь его, — резко возразил Бенсон. — Он готов был опуститься до шантажа, разрушить жизнь друга ради собственной выгоды. Бездельник, трус и лжец!
Девушка взглянула на него исподлобья — спокойно, но с робостью, и без слов взяла его за руку, и они некоторое время сидели в тишине; вечерние сумерки превратились в ночные, и лунные лучи, проникая сквозь ветви, окружили парочку серебряной паутиной. Девушка склонила голову на плечо своему спутнику, но вдруг вскочила с резким вскриком.
— Что это? — задыхаясь, спросила она.
— Что именно? — не понял Бенсон, он тоже встал и крепко сжал ее руку.
Она вдохнула полной грудью и попыталась рассмеяться.
— Джим, ты причиняешь мне боль.
Хватка ослабла.
— Что случилось? — ласково спросил он. — Что тебя так взволновало?
— Я испугалась, — проговорила она, обвивая руками его плечи. — Должно быть, те слова, что я сейчас произнесла, еще звенели эхом в ушах, но мне показалось, будто позади нас кто-то прошептал: «Джим, помоги мне выбраться».
— Показалось, — повторил Бенсон, и голос его дрогнул. — Ни к чему тебе такие фантазии. Ты… напугана… темнотой и мрачностью этой рощи. Давай вернемся домой.
— Да нет же, я не боюсь, — заверила его девушка, возвращаясь на прежнее место. — Я в сущности ничего не испугаюсь, пока ты со мной, Джим. Сама удивляюсь, как можно быть такой глупой.
Бенсон не ответил, застыв в нескольких ярдах от колодца, крепко сложенное тело окутывал сумрак, а он словно ждал, что девушка присоединится к нему.
— Подойди, садись, — велела Олив, похлопывая маленькой белой ручкой по каменной кладке. — Можно подумать, что тебе не по душе моя компания.
Он нехотя подчинился и сел возле нее, так сильно затягиваясь сигарой, что огонек освещал его лицо при каждом вдохе. Он полуобнял девушку сильной и твердой, как сталь, рукой и положил ладонь на камень позади нее.
— Ты не замерзла? — заботливо спросил он, когда Олив слегка поежилась.
— Еще как! — она вздрогнула. — В это время года не должно быть холодно, просто из колодца тянет сыростью.
Едва она произнесла эти слова, из глубины донесся слабый всплеск, и второй раз за вечер она спрыгнула с кромки колодца с тревожным вскриком.
— А сейчас что? — спросил Бенсон со страхом в голосе. Он стоял рядом и глядел на колодец, словно ожидая, когда же оттуда появится то, что ее испугало.
— О, мой браслет! — горестно воскликнула она. — Браслет моей бедной матушки. Я уронила его в колодец.
— Твой браслет, — повторил Бенсон монотонно. — Твой браслет! С бриллиантами?
— Он принадлежал моей матери, — снова сказала Олив. — Но мы его, конечно же, достанем. Нужно осушить колодец.
— Твой браслет! — тупо повторил Бенсон.
— Джим! — позвала девушка с испугом в голосе. — Джим, милый, да что с тобой?
Ибо возлюбленный глядел на нее с ужасом. Лунный свет, хоть и озарял искаженные черты, не был единственной причиной бледности его лица, и она отшатнулась в страхе к самому краю колодца. Он заметил, что она испугалась, и, с огромным усилием вернув самообладание, взял ее за руку.
— Бедняжка, — пробормотал он, — ты перепугала меня. Я не смотрел на тебя, когда ты закричала, и я подумал, что ты выскальзываешь из моих объятий и падаешь вниз… вниз…
Голос его дрогнул, и девушка порывисто обняла Бенсона.
— Ну, ладно, ладно, — произнес он с нежностью. — Не плачь, не надо.
— Завтра, — пообещала Олив, смеясь сквозь слезы, — мы принесем сюда леску с крючком и выудим его. Это будет новый вид спорта.
— Нет, испробуем другой способ, — сказал Бенсон. — Но ты получишь свой браслет.
— Каким образом? — спросила девушка.
— Увидишь, — ответил Бенсон. — Он вернется к тебе самое позднее завтра утром. А пока пообещай мне, что никому не скажешь о своей потере. Обещай.
— Обещаю, — сказала Олив удивленно. — Но почему нет?
— Во-первых, браслет очень дорогой, а еще… Но причин много. К тому же, это моя обязанность — достать его для тебя.
— Ты не собираешься прыгнуть в колодец за ним? — лукаво спросила она. — Послушай…
Она наклонилась, подобрала камешек и бросила его вниз.
— Представь, что очутился там, где он сейчас, — произнесла она, глядя в черноту, — представь, что плаваешь кругами, как мышь, тонущая в кадке, цепляясь за склизкие стены, вода проникает в рот, а ты смотришь вверх, на маленький клочок неба над головой.
— Пойдем-ка лучше, — очень тихо предложил Бенсон. — У тебя появился вкус ко всяким отвратительным ужасам.
Девушка повернулась к нему, взяла под руку, и они медленно пошли к дому; миссис Бенсон сидела на веранде и поднялась, чтобы встретить их.
— Не стоило тебе с ней так долго задерживаться на улице, — проворчала она. — Где вы были?
— Сидели у колодца, — ответила Олив с улыбкой. — Обсуждали наши планы на будущее.
— Не нравится мне это место, — с чувством заявила миссис Бенсон. — Мне кажется, нужно его засыпать, Джим.
— Хорошо, — произнес ее сын медленно. — Жаль, что его не засыпали давным-давно.
Когда мать вместе с Олив ушла в дом, он присел на ее стул и, безвольно свесив руки, погрузился в раздумья. Через некоторое время он встал и поднялся в кладовку, отведенную для спортивного инвентаря, отыскал рыболовную лесу и несколько крючков и, тихо крадучись, снова спустился вниз. Он быстро пересек парк, направляясь к колодцу, но обернулся посмотреть на освещенные окна дома, прежде чем исчезнуть в тени деревьев. Затем, приладив крючок к леске, он сел на край колодца и осторожно стал опускать ее туда.
Он сидел, поджав губы, то и дело испуганно озираясь по сторонам, словно почти ожидал увидеть, что кто-то наблюдает за ним, прячась среди деревьев. Несколько раз он забрасывал леску, пока наконец, дергая ее, не услышал, как что-то металлическое звякнуло о стену колодца.
Он затаил дыхание и, забыв свои страхи, стал вытягивать леску дюйм за дюймом, чтобы не упустить драгоценную добычу. Сердце учащенно билось, глаза сверкали. На конце медленно ползущей нити видна была его находка, которая зацепилась за крючок, недрогнувшей рукой он вытянул остаток лески… И понял, что вместо браслета поймал связку ключей.
Со слабым вскриком он сорвал ее с крючка, бросил обратно в воду и застыл, тяжело дыша. Ни единый звук не нарушал ночную тишину. Бенсон прошелся из стороны в сторону, разминая крепкие мускулы, затем вернулся к колодцу и продолжил работу.
Час или даже более того он забрасывал леску безрезультатно. В увлечении он забыл про страх и, сосредоточенно глядя в недра колодца, медленно и осторожно продолжал ловлю.
Дважды крючок за что-то цеплялся, и высвободить его удавалось с трудом. А в третий раз не получилось и вовсе, несмотря на все усилия. Тогда Бенсон бросил леску в колодец и, склонив голову, побрел к дому.
Сначала он заглянул в конюшню, расположенную на задворках, а после вернулся к себе в комнату и некоторое время беспокойно ходил туда-сюда. Потом, не раздеваясь, упал на кровать и погрузился в тревожный сон.
Он проснулся задолго до того, как пробудились остальные, и неслышно прокрался вниз. Солнечные лучи пытались проникнуть в каждую щель и длинными полосами пересекали темные комнаты. Он заглянул в столовую: в желтоватом свете, который пробивался сквозь опущенные шторы, она выглядела холодной и мрачной. Бенсон припомнил, что похожий вид был у нее, когда отец лежал в этом доме мертвый; точно так же все казалось призрачным и нереальным; даже стулья, хоть и стояли там, где их прошлым вечером оставили хозяева, похоже, осмеливались втайне вести какой-то разговор.
Медленно и бесшумно он отворил входную дверь и окунулся в благоухание утра. Солнце озаряло мокрую от росы траву и листву деревьев, и белый туман, потихоньку исчезая, как дымок стелился над землей. На миг Бенсон остановился, вдыхая полной грудью свежий воздух, а затем, не торопясь, направился на конюшню.
Ржавый скрип ручного насоса и брызги по всему дворику, вымощенному красной плиткой, доказывали, что не один Бенсон был на ногах, и через несколько шагов он наткнулся на смуглого мужчину с волосами цвета соломы: тот, отчаянно хватая ртом воздух, подвергал себя суровому самоистязанию под струей воды.
— Все готово, Джордж? — спросил Бенсон негромко.
— Да, сэр, — ответил он, резко выпрямляясь и потирая лоб. — На конюшне Боб как раз делает последние приготовления. Хорошее утро для купания. Вода в колодце, должно быть, прямо-таки ледяная.
— Постарайся управиться как можно быстрее, — нетерпеливо велел Бенсон.
— Непременно, сэр, — сказал Джордж, ожесточенно растирая лицо небольшим полотенцем, наброшенным на колонку. — Боб, поторопись!
В ответ на его призыв в воротах конюшни появился человек с мотком крепкой веревки через плечо и тяжелым металлическим подсвечником в руке.
— Просто чтобы проверить, есть ли там воздух, — пояснил Джордж, проследив за взглядом хозяина. — Он в колодцах, бывает, совсем скверный, но если свеча не погаснет, то и человек не задохнется.
Хозяин кивнул и побрел к колодцу, а слуга, торопливо натягивая рубашку через голову и просовывая руки в рукава куртки, последовал за ним.
— Прошу прощения, сэр, — сказал Джордж, пристраиваясь рядом, — но вы сегодня не слишком-то хорошо выглядите. С вашего позволения, я бы сам окунулся с радостью.
— Нет-нет, — возразил Бенсон властно.
— Не годится вам спускаться туда, сэр, — настаивал спутник. — Никогда не видел, чтобы у вас был такой вид. Если бы…
— Занимайся своим делом, — отрывисто перебил хозяин.
Джордж умолк, и они втроем пошли, шагая в ногу, по высокой мокрой траве к колодцу. Боб бросил веревку на землю и по знаку хозяина протянул ему подсвечник.
— Вот бечевка для него, — сказал Боб, пошарив в карманах.
Бенсон взял ее и тщательно привязал к подсвечнику. Затем поставил его на край колодца, чиркнув спичкой, зажег свечу и стал медленно спускать ее вниз.
— Держите крепко, сэр, — быстро предупредил Джордж, придерживая его руку. — Свечку нужно спускать под наклоном, иначе веревка прогорит.
Едва он произнес эти слова, бечевка лопнула, и подсвечник упал в воду.
Бенсон выругался себе под нос.
— Я мигом принесу еще один, — сказал Джордж, собираясь сбегать обратно.
— Не стоит, с колодцем все в порядке, — заявил Бенсон.
— Это не займет много времени, сэр, — возразил слуга, оборачиваясь.
— Кто тут командует — ты или я? — хрипло выговорил Бенсон.
Джордж нехотя вернулся, один лишь взгляд на лицо хозяина остановил готовые сорваться с языка пререкания, и он встал в сторонке, сердито наблюдая, как Бенсон снимает верхнюю одежду. Покончив с приготовлениями, тот застыл, мрачный и безмолвный, опустив руки. Слуги смотрели на него с любопытством.
— Лучше бы вы меня пустили, сэр, — Джордж набрался храбрости, чтобы обратиться к нему. — Негоже вам спускаться, у вас лихорадка или что-то вроде того. Не удивлюсь, если тифозная. В деревне с этим беда.
Мгновение Бенсон глядел на него со злостью, затем его взор потеплел.
— Не сейчас, Джордж, — произнес он тихо. Взялся за петлю на конце веревки, закрепил ее под мышками и, присев на край, перекинул одну ногу через кромку колодца.
— Что дальше, сэр? — поинтересовался Джордж, придерживая веревку и знаком показывая Бобу сделать то же самое.
— Я крикну, едва доберусь до воды, — ответил Бенсон. — После этого отмерьте три ярда чуть быстрее, чем раньше, так чтобы я смог достать до самого дна.
— Отлично, сэр, — ответили оба.
Хозяин перебросил и вторую ногу через край и некоторое время сидел молча, спиной к слугам, со склоненной головой, глядя вниз. Сидел так долго, что Джорджу стало не по себе.
— Все хорошо, сэр? — осведомился он.
— Да, — помедлив, подтвердил Бенсон. — Если я дерну за веревку, сразу же тяните обратно. Начнем спуск.
Слуги размеренно травили веревку, пока глухой крик из темноты и слабый всплеск не дали знать, что хозяин достиг поверхности воды. Они отсчитали еще три ярда веревки и остановились в ожидании, ослабив хватку и напряженно прислушиваясь.
— Он нырнул, — негромко произнес Боб.
Джордж кивнул и, поплевав на широкие ладони, крепче перехватил веревку.
Прошла целая минута, и мужчины стали уже обмениваться тревожными взглядами. Вдруг мощный рывок чуть было не выдернул у них веревку, а за ним последовали рывки послабее.
— Тащи! — завопил Джордж, упираясь одной ногой и отчаянно пытаясь вытянуть Бенсона. — Тащи! Тащи! Он застрял, не поднимается, ТАЩИ-И!
Благодаря их непомерным усилиям веревка медленно поползла вверх, дюйм за дюймом, пока, наконец, не послышался всплеск, и в то же мгновение крик невыразимого ужаса эхом пронесся по колодезной шахте.
— Какой же он тяжелый! — выдохнул Боб. — Он за что-то крепко зацепился. Спокойно, сэр, ради Бога, спокойно!
Ведь тяжелый груз, трепыхаясь, судорожно дергал туго натянутую веревку. Мужчины, кряхтя и ворча, подтягивали ее фут за футом.
— Все в порядке, сэр! — подбадривая хозяина, крикнул Джордж. Он уперся одной ногой о стенку колодца и решительно продолжал работу, ноша приближалась. Еще одно усилие и резкий рывок — и вот на него уставился мертвец с заполненными грязью глазницами и ноздрями. За ним появилось и мертвенно-бледное лицо хозяина, но Джордж увидел его слишком поздно: с отчаянным криком он отпустил веревку и отскочил прочь. От неожиданности Боб опрокинулся на спину, и веревка вырвалась у него из рук. Раздался страшный всплеск.
— Дурень! — ахнул Боб и беспомощно рванулся к колодцу.
— Беги! — заорал Джордж. — Беги за другой веревкой!
Его помощник с дикими воплями бросился бежать в сторону конюшни, а он свесился через каменную кладку и громко крикнул, глядя вниз. Голос его эхом отозвался в глубинах колодца, и наступила тишина.
Фрэнк Р. Стоктон
ДУХ СТАРИКА ЭПЛДЖОЯ
то время, о котором пойдет речь в нашей истории, просторные и весьма уютные апартаменты на последнем этаже старинной усадьбы, принадлежащей семейству Эплджой, занимал фамильный призрак. Он состоял в родстве с нынешним владельцем поместья и приходился ему дедушкой.
На протяжении многих лет дух старого Эплджоя свободно бродил по огромному древнему дому и окрестным владениям, где он когда-то был полновластным хозяином. Но в этом году, ранней весной, в размеренном существовании его внука, Джона Эплджоя, произошли некоторые изменения. Этот пожилой холостяк в последние годы вел почти затворнический образ жизни, но теперь к нему переехала юная племянница, Берта. После ее появления дух старика Эплджоя и решил перебраться на чердак.
Несмотря на прежние привычки, он обрек себя на уединение, поскольку отличался редкостным добросердечием. Призрак знал, что два поколения его родичей нередко видели его, однако этот факт нисколько не беспокоил старого Эплджоя, поскольку он и при жизни любил подчеркивать свое главенство в доме — и поныне не оставил этой склонности. Скептически настроенный внук, Джон, также видел его и говорил с ним, но придерживался мнения, что беседы с призраком были всего лишь галлюцинацией или сном. А если другие люди верили, что в доме водятся привидения, — может, оно и к лучшему. Если у кого-то совесть нечиста, он и близко к такому жилищу не подойдет.
Однако с приездом юной, невинной Берты все изменилось. Ей не исполнилось еще и двадцати, и если бы эта девочка заподозрила, что дом населен привидениями, возможно, предпочла бы поскорее уехать. А призрак отчаянно не хотел, чтобы дело дошло до этого.
Уже давно в почтенной усадьбе царила печальная, сумрачная тишина. Джон Эплджой и его экономка, миссис Диппертон, занимали всего-то несколько комнат: большего пространства им и не требовалось, чтобы скоротать однообразные деньки. А Берта занималась пением, танцевала сама с собой на просторной веранде, приносила в дом цветы, сорванные в саду, и порой казалось, что атмосфера давно минувших времен вернулась в этот дом.
Однажды зимним вечером, когда нежный свет луны проникал во все незашторенные окна, дух старого Эплджоя восседал на кресле с высокой спинкой, выдворенном на чердак из-за небольшой поломки. Скрестив бесплотные ноги и соединив полупрозрачные ладони, призрак задумчиво глядел в окно.
«Зима пришла, — заметил он про себя. — И через два дня — Рождество!» Он резко поднялся на ноги и вскричал: «Возможно ли, что мой скаредный внук не намерен устраивать праздник? Давненько он не справлял Рождество, но теперь в доме живет Берта — неужто он посмеет сделать вид, что это самый обычный день? Подобный поступок кажется невероятным, однако до сих пор я не заметил никаких приготовлений — ничего не видел, не слышал, и аппетитные запахи не доносились до меня. Нужно тотчас отправиться на разведку и все разузнать!»
Водрузив на голову старомодную шляпу с пером, сотканную из тумана, и прихватив тень своей трости, он отправился вниз. Заглядывая в просторные залы, озаренные тусклым светом луны, он обнаружил, что вся мебель прикрыта старыми льняными чехлами.
«Хм! — буркнул старый призрак. — Гостей, кажется, никто не позвал».
Затем он прошел через столовую и добрался до кухни и кладовой. Там не нашлось никаких кулинарных изысков. «Два дня до Рождества, — простонал он, — а кухня в запустении! Все было иначе в прежние времена, когда я отдавал распоряжения на праздники! Посмотрим, что старый скряга припас для рождественского ужина».
С этими словами призрак прошелся по обширной кладовой, осматривая столы и полки. «Пусто! Пусто! Везде пусто! — возмущался он. — Холодная баранья нога, половина окорока и вареная картошка, да и та холодная, — просто в дрожь бросает от подобной картины! Где пироги? Нет ни одного, хотя они должны быть повсюду! За два дня до Рождества! А это что?.. Возможно ли?! Цыпленок-недоросток! О, Джон, как низко ты пал! Мелкая птичка на ужин! А где сидр? Нет ни следа! Только уксус — несомненно, он придется Джону по вкусу». Совсем позабыв о своем бесплотном состоянии, он проворчал: «Просто кровь стынет в жилах, когда видишь такое убожество в кладовой!» — и, склонив голову в печали, вышел в парадный вестибюль.
Старый призрак намеревался приложить все усилия, чтобы жизнерадостная юная Берта не увидела, как угасают славные традиции его родного дома, но для этого ему нужна была помощь кого-то из смертных. По-прежнему погруженный в раздумья, он поднялся по лестнице и заглянул в спальню своего внука.
Пожилой джентльмен спал, так крепко зажмурив глаза, словно положил под каждое веко по монетке и боялся их потерять. Постояв возле его постели, старый Эплджой подумал: «Я могу разбудить Джона и, представ перед ним, выложить все, что о нем думаю… Но какое воздействие окажут мои слова на человека, способного подать на рождественский стол одного лишь цыпленка? Хуже того, если я поговорю с Джоном, он убедит себя, что видел сон, и все мои слова будут напрасны!»
Призрак Эплджоя оставил своего потомка мирно почивать и дальше, а сам пересек холл и вошел в комнату миссис Диппертон — старой экономки. Сон ее был глубоким. Добрый призрак покачал головой, глядя на нее.
«Бесполезно, — решил он. — Она не заставит старину Джона свернуть ни на дюйм с пути бережливости. Более того, если она увидит меня, то, вполне возможно, начнет вопить… и, чего доброго, умрет от ужаса… то-то будет сюрприз под Рождество…»
Он вышел вон — еще более озабоченный, чем прежде, — вернулся в центральную часть дома и проник в комнату юной Берты. В дверях он на мгновение приостановился, чтобы галантно снять шляпу с пером.
Кровать стояла подле незашторенного окна, и яркий свет луны озарял милое личико — еще более прекрасное в ореоле грез, чем при свете дня. Берта дремала, ресницы ее слегка подрагивали, словно вот-вот она откроет глаза, и губы в полусне порой шептали что-то.
Старый дух Эплджоя подобрался поближе и тихо склонился над ней. Если бы только расслышать хоть несколько слов, узнать о тайных мечтах Берты и выяснить, чем ее можно порадовать!
Наконец, Берта снова что-то невнятно прошептала, и он разобрал едва слышное имя — Том!
Старый Эплджой отступил от изголовья. «Ей нужен Том! Это мне нравится! Но лучше бы она мечтала о чем-то другом. Ей не получить Тома в подарок на Рождество — разве что в качестве одного из гостей. Но многое нужно сделать, прежде чем приглашать сюда этого юношу».
Он снова скользнул поближе и прислушался, однако Берта более не промолвила ни слова… и неожиданно открыла глаза. Призрак сделал шаг назад и отвесил ей глубокий, исполненный уважения поклон. Девушка застыла без движения, неотрывно глядя на странное видение, а призрак весь дрожал, опасаясь, что она закричит или упадет в обморок.
— Это сон? — пролепетала Берта, а затем, когда быстрый взгляд по сторонам убедил ее, что она находится в собственной комнате, посмотрела старому призраку прямо в глаза и смело заговорила с ним.
— Вы — привидение? — спросила она.
Если вспышка радости могла бы окрасить румянцем лицо призрака, оно уподобилось бы розовому бутону в лучах солнца.
— Милое дитя! — промолвил он. — Я — призрак дедушки твоего дяди. Его младшая сестра, Мария, была твоей матерью, следовательно, я прихожусь тебе прадедушкой.
— Значит, вы из нашего рода, — сказала Берта. — Это удивительно, но я совсем не боюсь вас! Мне кажется, вы не стали бы никому причинять вред, тем более — мне.
— Верно, милая! — вскричал он и стукнул тростью по полу с такой силой, что разбудил бы весь дом, не будь она призрачной. — Клянусь, ни к одному человеку на свете я не испытывал столь глубокой симпатии. Ты вернула в этот дом атмосферу прежних времен. Даже не знаю, как выразить, насколько я счастлив, что ясным весенним днем ты приехала сюда.
— Не думала, что сумею осчастливить кого-то своим приездом, — призналась Берта. — Дяде Джону я, кажется, безразлична, а про вас я не знала.
— И правда, — согласился любезный призрак, — ты про меня ничего не знала, но это легко исправить. Впрочем, для начала нам нужно спуститься вниз и кое-что сделать. Я недаром пришел сюда сегодня ночью. Все дело в Рождестве. Твой дядя не желает устроить праздник в этом доме, но я не допущу, чтобы он опозорил наш род, и намерен вразумить его. Тем не менее, я не справлюсь без твоей поддержки. Ты поможешь мне?
Берта не могла удержаться от улыбки.
— Забавно, что призраку нужна моя помощь, — сказала она. — Но я готова оказать ее с превеликим удовольствием.
— Я хочу, чтобы ты вместе со мной отправилась на первый этаж, — сказал он. — Я должен кое-что показать тебе. Я спущусь и буду ждать тебя внизу. Одевайся потеплее… Кстати, есть ли у тебя мягкие тапочки? Нам лучше не поднимать шума.
— О, да! — отозвалась Берта; ее глаза сияли от радости. — Я живо оденусь и скоро буду готова.
— Не торопись, — великодушно добавил призрак, покидая комнату, — впереди у нас целая ночь.
Когда девушка спустилась вниз по главной лестнице — почти так же бесшумно, как и призрак, — то увидела, что почтенный кавалер дожидается ее.
— Видишь этот фонарь на столе? — спросил он. — Джон обходит с ним дом, когда все спят. А рядышком припрятаны спички. Пожалуйста, зажги фитиль. Поверь, я бы не стал утруждать тебя, если бы мог сделать это сам.
Когда она зажгла медный фонарь, призрак пригласил ее войти в кабинет.
— Итак, — сказал он, подводя ее к письменному столу, над которым высилась стеклянная горка, — будь добра, открой дверцу и пошарь на средней полке. Чувствуешь: там на крючке висит ключ?
— Но это дядин кабинет, — запротестовала Берта, — и я не имею права копаться в его вещах и забирать ключи!
Призрак вытянулся в высоту на шесть футов и два дюйма — такого роста он был при жизни.
— Это был мой кабинет, — заявил он, — и я вовсе не уступал его твоему дядюшке Джону! Я своими руками привинтил этот маленький крючок в темном уголке и повесил на него ключ! Так что, прошу тебя, возьми его и открой маленький ящик внизу.
Помедлив одно мгновение, Берта достала ключ, открыла замок и выдвинула ящик.
— Да здесь целая связка ключей! — сказала она.
— Вот именно, — подтвердил призрак. — А теперь, моя дорогая, я хочу, чтобы ты поняла: все наши действия будут законными и правомерными. Когда-то я владел этим домом, всем заправлял и распоряжался здесь. И теперь я намерен прогуляться с тобой по всем подвалам нашей старой усадьбы. О, это замечательные подвалы, моя гордость и слава! Не боишься ли ты, — уточнил он, — спускаться в подземелья?
— Ни капельки! — заверила Берта. — Мне будет приятно вместе с прадедушкой совершить путешествие по его любимым погребам, которые он самолично обустраивал.
Старый Эплджой был настолько растроган этими словами, что непременно поцеловал бы правнучку, если бы не опасался застудить ее холодным прикосновением.
— Такой характер мне по душе! — воскликнул он. — Жаль, что ты не живешь в те времена, когда я был хозяином поместья, а не бесплотным духом! Как весело мы проводили бы время!
— Я тоже хотела бы, чтобы ты был жив, милый прадедушка, — сказала Берта. — Пойдем… Я сгораю от любопытства!
И они направились в погреба, которые славились на всю округу, пока о них не позабыл нынешний владелец усадьбы.
— Сюда! — позвал старый Эплджой. — Видишь ряд старых бочонков, покрытых пылью и паутиной? В них — лучшие напитки, когда-либо завезенные в эту страну: ямайский ром, французский коньяк, портвейн и мадера… Загляни-ка в этот чуланчик. Подними фонарь повыше. Обрати внимание на эти стеклянные кувшинчики на полке. В них хранятся нежнейшие специи — их аромат не выветрился и поныне! Здесь еще немало запечатанных горшков и ящичков. Не помню, что за вкусности там припрятаны, но уверен, что им самое место на рождественском столе… А теперь, славная моя, я покажу тебе самую главную достопримечательность во всем подземелье. Погляди на этот деревянный ларь. Внутри него — жестяной ящик, непроницаемый для воздуха. А в нем — огромный пирог с изюмом! Это я положил его туда, чтобы он как следует созрел. Ведь кексы с изюмом становятся только лучше со временем. Тот, кому доведется отведать этот пирог, испытает наслаждение, неведомое прочим смертным!.. Что ж, думаю, теперь ты убедилась, что в наших погребах хранится немало еды и питья. Однако, будь на то воля Джона, все эти богатства навеки останутся погребенными здесь, и это хранилище станет им могилой!
— Но зачем ты привел меня сюда, прадедушка? — спросила Берта. — Ты хочешь, чтобы рождественским вечером я отобедала здесь вместе с тобой?
— Нет, разумеется, — откликнулся призрак. — Пойдем наверх, вернемся в кабинет.
Когда они вошли туда, Берта села возле камина, согревая замерзшие пальцы над горячей золой.
— Берта, — начал дух ее прадедушки, — ужасно пренебрегать празднованием Рождества, когда ты в силах устроить щедрый пир для множества гостей. Долгие годы Джон не справлял Рождество, и мы обязаны обратить его на путь истинный, если сумеем! До Рождества осталось не так много времени, но вполне достаточно, чтобы организовать необходимые приготовления, если мы с тобой возьмемся за дело — а заодно и других убедим чуточку потрудиться.
— Как же мы это сделаем? — поинтересовалась Берта.
— Я мог бы поступить прямолинейно, — пояснил старый Эплджой, — явиться твоему дядюшке, объяснить, в чем состоит его долг, и потребовать, чтобы он этот долг исполнил. Однако я знаю, каков будет результат. Джон сочтет этот разговор обычным сновидением. Но тебя, существо из плоти и крови, не так-то просто проигнорировать. Если ты побеседуешь с дядей, он не примет твои слова за галлюцинацию.
— Ты хочешь, чтобы я поговорила с ним? — спросила Берта с улыбкой.
— Да! — подтвердил призрак. — Я хочу, чтобы утром, после завтрака, ты незамедлительно повидалась с дядюшкой и рассказала все, что приключилось этой ночью. Поведала о бочонках с вином, горшочках с пряностями и накрепко заколоченном деревянном ларчике, где хранится жестянка с пирогом. Джон знает о нем — и обо мне тоже.
— А что потом? — поинтересовалась Берта.
— Все очень просто, — пояснил призрак. — Когда ты перескажешь ему события этой ночи, и когда Джон поймет, что они были неизбежны, передай ему, что дедушка, которому он всем обязан, очень хочет, чтобы на Рождество в этом доме устроили достойное пиршество. Посоветуй ему открыть подвалы и потратить денежки. Вели позвать по крайней мере дюжину добрых приятелей и родичей на шикарный бал! А теперь, моя милая, — продолжал призрак, склоняясь поближе, — я хочу задать тебе личный вопрос весьма деликатного свойства… Кто такой Том?
Услышав эти слова, Берта неожиданно зарделась.
— Том? — переспросила она. — Какой Том?
— Я уверена, тебе знаком некий молодой человек с таким именем, и я хочу, чтобы ты мне рассказала о нем. Видишь ли, меня тоже звали Том, и это имя мне по душе. Он славный юноша? И очень нравится тебе?
— Да, — ответила Берта на оба вопроса.
— А ты ему нравишься?
— Кажется, да, — сказала Берта.
— Так значит, вы любите друг друга! — вскричал старый Эплджой. — А теперь, дорогая, назови мне его фамилию. Ну же!
— Мистер Берчем, — созналась Берта, и румянец на ее щеках сменила легкая бледность.
— Сын Томаса Берчема из поместья Медоуз?
— Да, сэр, — сказала Берта.
Дух старика Эплджоя воззрился на свою правнучку с гордостью и восхищением.
— Мои поздравления! Я видел юного Тома. Он милый мальчик, и если ты любишь его, я уверен — это хороший выбор. Что ж, вот как мы поступим, Берта. Пригласим Тома на Рождество.
— Ох, прадедушка! Я не могу просить дядю позвать его! — возразила Берта.
— Но ведь праздник намечается поистине грандиозный, — сказал призрак, сияя от радости, — и все гости приедут с семьями. На такой пир нельзя не пригласить Томаса Берчема-старшего, а он непременно возьмет Тома с собой. Возвращайся-ка в спальню, а утром, после завтрака, без промедления поведай дядюшке все, что я велел тебе передать.
Берта чуть помедлила.
— Прадедушка, — вымолвила она, — если дядя позволит нам справить Рождество, ты присоединишься к нам?
— Разумеется, моя дорогая! — ответил тот. — И не беспокойся, я не стану никого пугать. Я буду наблюдать за праздником, но останусь незримым для всех, кроме самой прекрасной из всех девушек, что когда-либо почтили своим присутствием наше поместье. А сейчас отправляйся спать — и ни слова больше!
«Если бы она не ушла, — подумал старый призрак, — я бы не удержался и поцеловал ее перед сном».
На следующее утро, услышав о ночных приключениях Берты, Джон Эплджой заметно побледнел. Он был человеком практичным, но при этом чрезвычайно суеверным, и когда Берта поведала ему о дедушкином пироге с изюмом, он понял, что вряд ли все это привиделось ей во сне, поскольку был уверен, что о существовании этого пирога, кроме него, никто не знает. Джон призывал на помощь все свое здравомыслие, но доказательства были слишком явными, и он сдался. Впрочем, гордость не позволяла ему признаться племяннице, что он верит в призраков.
— Радость моя, — сказал он, поднимаясь; его лицо все еще было бледным, однако он хорошо владел собой. — Несмотря на то, что все эти события кажутся мне всего лишь сном, навеянном чьими-то рассказами о моих погребах, твоя трогательная история кое о чем напомнила мне. Приближается Рождество, а я едва не пропустил это событие. Ты молода, полна жизни и привыкла весело справлять такие праздники. Поэтому, дорогая моя, я принял решение устроить рождественский бал и пригласить наших друзей вместе с семьями. Насколько мне известно, в подвалах немало снеди, хотя я едва не позабыл об этом. Следует извлечь оттуда все яства и воздать им должное. Ступай-ка, пришли ко мне миссис Диппертон, а когда я сделаю необходимые распоряжения, мы вместе с тобой составим список гостей.
Когда Берта ушла, Джон Эплджой снова опустился в большое кресло и уставился в огонь. Он не смог бы спокойно уснуть этой ночью, если бы ослушался дедушкиного наказа.
Никогда еще в старом доме не справляли Рождество так пышно. Новость о том, что старый мистер Эплджой разослал всем соседям приглашения на рождественский ужин, распространялась по окрестным поместьям быстрее лесного пожара. Идея пригласить всех родственников и знакомых вместе с семьями была признана великолепной, поистине достойной старого Томаса Эплджоя — самого гостеприимного человека во всей стране, дедушки нынешнего хозяина усадьбы.
В первый раз за целое столетие слуги раздвинули огромный обеденный стол, а яств, принесенных из погреба и амбаров, а также свезенных со всей округи, на нем было столько, что он едва стоял под такой тяжестью. В центре красовался изумительный пирог с изюмом, в свое время состряпанный по рецепту легендарного дедушки.
Но пирог этот так и не разрезали.
— Друзья мои! — провозгласил мистер Джон Эплджой. — Мы все можем наслаждаться видом этого пирога, но есть его не станем! Оставим до тех времен, когда в этом доме будут играть свадьбу! Вы все приглашены на пир — тогда и отведаем по кусочку!
В завершение этой короткой речи дух старого Эплджоя ласково потрепал внука по голове. «Ты сказал это без должного чувства, Джон, — вздохнул он. — Но начало твоему исправлению положено, и я впервые горжусь тобой!»
Вечером в большом зале начались танцы, и первым был старинный менуэт. Когда веселые гости разделились на пары, юноша по имени Том подошел к Берте и спросил, не пожелает ли она стать его дамой.
— Не в этот раз, — ответила она. — Первый танец я хотела бы исполнить… скажем так, одна!
Услышав эти слова, глубоко польщенный призрак, приосанился, шагнул навстречу милой барышне, зажав шляпу с плюмажем под мышкой, поклонился и протянул ей руку. В длинном кафтане, расшитом кружевом, в узких чулках и туфлях с пряжками он был самым элегантным мужчиной среди танцоров.
Берта коснулась ручкой призрачных пальцев своего партнера, а затем они вместе открыли бал. Изящество старинных манер и блистательная красота юности придали особое очарование этому менуэту.
— Чудная девушка, — сказал кто-то из гостей. — Хоть и танцевала одна, зато как грациозно!
— Это было столь необычно, моя дорогая! — сказал мистер Джон Эплджой, когда музыка затихла. — Но, наблюдая за тобой, я понял, что в этом зале не нашлось бы для тебя достойного партнера!
«Ошибаешься, старина!» — одновременно подумали юный Том Берчем и старый призрак.
Эллен Глазго
ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
мутное беспокойство зародилось у меня в душе, едва я переступила порог этого дома — большого особняка неподалеку от Пятой авеню. Хотя мне прежде не доводилось бывать в столь роскошных жилищах, я с самого начала заподозрила, что за внешним великолепием скрывается нечто тревожное. Богатое воображение всегда было моей отличительной чертой, и после того, как черные, окованные железом двери захлопнулись у меня за спиной, я почувствовала себя так, словно очутилась в тюрьме.
Когда я назвалась и объяснила, что буду новым секретарем миссис Вандербридж, меня поручили заботам горничной почтенного возраста, чье лицо выглядело заплаканным. Кивнув приветливо, но не сказав ни слова, она провела меня через холл, а затем вверх по лестнице в очаровательную спальню на третьем этаже. Комната была наполнена солнечным светом, да и стены, окрашенные в нежно-желтый цвет, создавали радостное ощущение. Я думала о том, сколь приятно смогу проводить здесь время в отсутствие работы, а печальная горничная все еще стояла у дверей, наблюдая, как я снимаю шаль и шляпку.
— Если вы не утомились, миссис Вандербридж хотела бы продиктовать несколько писем… — наконец, произнесла она, и это были первые ее слова.
— Я вовсе не устала. Отведете меня к ней?
Насколько мне было известно, одной из причин, по которой миссис Вандербридж решила нанять меня, оказалось удивительное сходство наших почерков. Мы обе родились на юге, и хотя моя новая хозяйка прославилась своей красотой на двух континентах, я-то знала, что в детстве она училась в маленьком пансионе для девочек в городе Фредериксбург, так что заранее чувствовала к ней симпатию. Но, видит Бог, мне пришлось напоминать себе об этом, когда я вновь шла следом за горничной по лестнице и огромному холлу в парадную часть дома.
Год спустя я помню нашу встречу вплоть до мелочей. Хотя не было еще и четырех часов, в холле уже горели электрические лампы, и перед моим внутренним взором по-прежнему теплится этот мягкий свет, озаряющий лестницу и лежащий озерцами на старинных розовых коврах такой изящной и тонкой выделки, что мне казалось, будто я ступаю по цветочным лепесткам. Помню звуки музыки, которые доносились из комнаты где-то на первом этаже, и аромат лилий и гиацинтов, плывущий из оранжереи. Я помню все: дуновение сквозняка, несущего это благоухание, и каждую ноту. Но наиболее ярко помню миссис Вандербридж — какой увидела ее в тот момент, когда она оторвалась от созерцания огня в камине и обернулась на звук открывающейся двери. Прежде всего, меня поразили ее глаза. Они были столь прекрасны, что в первые мгновения я не замечала ничего, кроме них; затем я обратила внимание на ясную белизну кожи, темную медь волос и грациозность стройной фигуры, облаченной в домашнее платье из голубого шелка. Под ногами у миссис Вандербридж была шкура белого медведя, и в отсветах пламени казалось, что эта женщина вобрала в себя всю красоту и все краски большого дома, как хрустальная ваза вбирает свет. Лишь когда я подошла ближе, и хозяйка особняка заговорила со мной, стало понятно, что веки у нее чуть припухли от бессонницы, а уголки губ нервно подрагивают. Но какой бы усталой и бледной она ни была, я никогда впоследствии — даже когда она облачалась в лучшие наряды, собираясь в оперу, — не видела ее такой красивой, такой похожей на изысканный цветок, как в тот день. Когда мы лучше узнали друг друга, я обнаружила, что красота ее изменчива: в иные дни румянец сходил с ее щек, и она выглядела изможденной и унылой; но когда миссис Вандербридж была в расцвете сил, никто не мог бы с ней сравниться.
Она задала мне несколько вопросов, но едва ли слушала мои ответы, хотя была доброжелательной и вежливой. Когда я села за конторку и окунула перьевую ручку в чернила, она опустилась на кушетку возле огня с выражением полнейшего отчаяния, как мне почудилось. Я видела, как она постукивает ножкой по белой медвежьей шкуре, а рукой теребит бахрому одной из золотых подушек. У меня мелькнула мысль, что она, быть может, принимает какой-то наркотический препарат и теперь находится под его воздействием. Но тут миссис Вандербридж спокойно посмотрела на меня, словно читая мои мысли, и я поняла, что ошиблась. Ее огромные ясные очи были невинны, как глаза ребенка.
Она продиктовала несколько записок, отклоняя чьи-то приглашения, а затем, когда я в ожидании дальнейших распоряжений еще держала ручку наготове, вскочила с кушетки — она часто двигалась так стремительно — и промолвила негромко:
— Я сегодня не пойду в гости, мисс Ренн. Плохо себя чувствую.
— Мне жаль, — вот все, что я могла ответить, не понимая, зачем она сочла нужным сказать мне об этом.
— Если вы не против, я бы хотела, чтобы вы отужинали вместе с нами, с мистером Вандербриджем и со мной.
— Конечно, если пожелаете… — я не решилась отказаться, но подумала при этом, что никогда, даже ради заработка вдвое выше нынешнего, не согласилась бы занять данное место, если бы знала, что по прихоти хозяйки мне придется войти в ее круг. И минуты не потребовалось, чтобы я в уме перебрала весь свой скудный гардероб и поняла, что к ужину в высшем обществе мне надеть решительно нечего.
— Вижу, что вам это не по душе, — добавила миссис Вандербридж мгновение спустя, почти умоляюще, — но вам не придется слишком часто терпеть наше общество. Только когда мы обедаем одни.
А вот это, подумала я, даже более странно, чем сама просьба — или приказ: по ее тону я поняла — так же отчетливо, как если бы она призналась напрямую, — что ей отчаянно не хочется ужинать наедине с мужем.
— Я готова быть вам полезной… как только могу, — ответила я, настолько тронутая ее мольбой, что мой голос невольно дрогнул. Жизнь моя до сей поры была одинокой, так что я, можно сказать, готова была полюбить всякого человека, которому действительно была нужна, и почувствовала с первого же мгновения, когда прочитала это смятение на лице миссис Вандербридж, что согласна на все ради нее. Ни одна просьба не была чрезмерной, когда она просила таким голосом, с таким видом.
— Я рада, что вы такая милая, — произнесла миссис Вандербридж и в первый раз улыбнулась — непосредственно, совсем по-детски, с долей лукавства. — Мы подружимся, я уверена, потому что могу спокойно беседовать с вами. Прежде секретарем у меня была англичанка, и она пугалась чуть ли не до смерти, когда я пыталась поговорить с ней по душам, — затем ее тон снова стал серьезным: — Так вы не против поужинать с нами? Роджер… Мистер Вандербридж… само очарование.
— Это его фотография?
— Да, вон та, что во флорентийской рамке. А рядом — портрет моего брата. Как вам кажется, мы похожи?
— Теперь я замечаю некоторое сходство, — я уже взяла со стола флорентийскую рамку и с интересом изучала черты мистера Вандербриджа. Это было привлекательное лицо — смуглое, задумчивое, необъяснимо притягательное и колоритное… хотя, быть может, во многом благодаря работе умелого фотографа. Чем дольше я смотрела, тем сильнее становилось странное чувство, что где-то я уже видела этого человека; но лишь на следующий день, когда я все еще пыталась объяснить себе, откуда оно взялось, в памяти сверкнуло воспоминание о портрете итальянского вельможи, увиденном прошлой зимой на одной выставке. Не помню имени художника — не уверена, что это был известный мастер, но фотография определенно могла быть сделана с того портрета: та же задумчивая грусть в выражении обоих лиц, та же запоминающаяся красота черт, даже тона те же — насыщенные, темные. Единственным заметным отличием было то, что человек на фотографии выглядел значительно старше, чем мужчина на портрете, и я вспомнила, что леди, нанявшая меня, была второй женой мистера Вандербриджа, на десять или пятнадцать лет младше мужа, как я слышала.
— Доводилось ли вам видеть более интересное лицо? — спросила миссис Вандербридж. — Он мог бы позировать Тициану, правда?
— Он действительно так красив?
— Он чуть старше и печальнее, вот и вся разница. Когда мы поженились, он выглядел точно так, — на миг она помедлила и затем почти с горечью выпалила: — Согласитесь, в такого человека легко влюбиться! Какая женщина — в этом или ином мире — устоит перед ним?
Бедное дитя! Я видела, как она терзается, и догадывалась, что ей нужно кому-то излить душу. Но до чего же странно, что она вынуждена откровенничать с незнакомым человеком! Я спросила себя, почему такая богатая и привлекательная женщина может чувствовать себя несчастной. Бедность приучила меня считать, что деньги — это первооснова счастья, и все же миссис Вандербридж, несмотря на природную красоту и окружающую роскошь, несомненно, пребывала в подавленном состоянии. Я ощутила, как мгновенно закипает во мне ненависть к мистеру Вандербриджу, ведь в чем бы ни заключалась тайная трагедия их брака, я инстинктивно чувствовала, что виновна в ней не жена. Она была так мила и обаятельна, словно все еще была единогласно избранной королевой красоты в пансионе для юных девиц, поэтому в глубине моей души поселилась уверенность, не требующая доказательств, что не ее нужно винить, а если не ее, тогда, во имя Господа, кого еще, кроме мужа?
Через несколько минут кто-то заглянул к ней в гости на чай, а я отправилась в свою комнату и достала из чемодана синее платье из тафты, купленное на свадьбу сестры. Я все еще разглядывала его с некоторым сомнением, когда раздался стук в дверь: это горничная с грустным лицом принесла мне чашку чая. Она поставила поднос на стол, но все не уходила, нервно комкая в руках салфетку и ожидая, когда же я оставлю в покое распакованный чемодан и сяду в мягкое кресло, которое она подвинула поближе к торшеру.
— Как вам миссис Вандербридж? — спросила она отрывисто, и в ее голосе замерла тревожная нотка. Подобная нервозность и странное выражение лица заставили меня поглядеть на нее внимательнее. В этом доме, судя по всему, буквально все, начиная с хозяйки, желали поинтересоваться моим мнением. Даже молчаливая горничная обрела, наконец, голос, чтобы приступить к расспросам.
— По-моему, она самая красивая женщина, какую мне только доводилось видеть, — ответила я после секундного колебания. В конце концов, нет ничего дурного в том, что я скажу, как восхищена ее хозяйкой.
— Да, она хороша собой, все так считают, и характер такой же приятный, как черты лица… — да она, оказывается, на самом деле весьма говорлива… — Никогда я не служила такой милой и добросердечной леди. Она не всегда была богатой — наверное, поэтому никогда не ведет себя грубо или эгоистично и много времени проводит в заботах о других людях. Шесть лет прошло с тех пор, как я живу с ней в одном доме — с первого дня ее замужества, и все это время никогда не слышала от нее дурного слова.
— Охотно верю. Она должна быть довольна жизнью — у нее есть все…
— Должна быть… — горничная понизила голос и настороженно оглянулась на дверь, которую закрыла за собой, когда вошла. — Должна быть, но это не так. Никогда я не видела человека столь несчастного, как она в последнее время… с прошлого лета. Наверное, не стоило затевать этот разговор, но я так долго ни с кем не делилась своими подозрениями, что они нестерпимо мучают меня. Я не могла бы любить ее больше, будь она моей сестрой, и все же я смотрю, как она терзается день за днем, и не говорю ни слова — даже ей. Как я могу себе позволить такую вольность!
С этими словами, рухнув на ковер у моих ног, она закрыла лицо ладонями в непритворном страдании. Сочувственно потрепав ее по плечу, я подумала, какой замечательной женщиной была хозяйка дома, если слуги так сильно привязаны к ней.
— Вы должны понимать: я здесь чужая и едва знаю миссис Вандербридж, а с ее мужем и вовсе не знакома, — предупредила я, поскольку всегда, насколько это возможно, старалась избегать откровений прислуги.
— Но мне кажется, вам можно доверять, — я видела, что нервы у горничной напряжены до предела, как и у хозяйки. — А ей нужен человек, способный помочь. Нужен настоящий друг — тот, кто будет на ее стороне, несмотря ни на что.
И снова, как было в комнате внизу, у меня промелькнуло подозрение, что я попала в дом, где люди злоупотребляют алкоголем или принимают странные лекарства — а может, и вовсе поголовно сошли с ума. Мне доводилось слышать о таких случаях.
— Но чем я могу ей помочь? Она не доверится мне, а даже если будет откровенной, что я смогу сделать для нее?
— Вы можете быть рядом и наблюдать. Встать на защиту… если заметите какую-то угрозу, — она поднялась с пола и стояла, вытирая покрасневшие глаза краешком салфетки. — Я не знаю, что это за опасность, но уверена, что она есть. Пусть даже незримая.
Да, несомненно, все в этом доме сумасшедшие, иного объяснения быть не может. Сцена выглядела невероятно. Я все повторяла себе, что такого в жизни не бывает. Даже в книгах такого не напишут — слишком уж неправдоподобно.
— А как же муж?.. Это он должен ее защищать.
Горничная одарила меня тоскливым взглядом:
— И защитил бы, если бы мог. Он не виноват… не надо так думать. Он один из лучших людей на свете, но помочь ей не в силах. Не в силах, потому что не знает, не догадывается, в чем дело.
Где-то звякнул колокольчик, и, подхватив пустой поднос, она задержалась, чтобы напоследок бросить мне умоляюще:
— Отведите беду, если увидите ее.
Когда горничная ушла, я закрыла за ней дверь и включила все лампы в комнате. Действительно ли над домом сгущалась тень какой-то трагической тайны, или все просто сошли с ума, как мне показалось вначале? Дурное предчувствие, смутное ощущение тревоги, возникшее в тот момент, когда у меня за спиной лязгнули окованные железом двери, накатило снова, когда я осталась одна в приглушенном сиянии затененного электрического света. Что-то было не так. Кто-то заставлял страдать красавицу-хозяйку, и кто же, во имя здравого смысла, мог это быть, кроме мужа? Но горничная-то назвала его «одним из лучших людей на свете», и невозможно было сомневаться в надрывной искренности ее голоса. Пожалуй, загадка была слишком сложна для меня. В конце концов, я со вздохом решила временно отбросить бесплодные раздумья… с тревогой ожидая того часа, когда придется сойти вниз и познакомиться с мистером Вандербриджем. Я чувствовала, что возненавижу его всей душой с первого же взгляда.
Однако в восемь часов, когда я неохотно спустилась к ужину, меня ждал сюрприз. Мистер Вандербридж поприветствовал меня с такой теплотой, что я, едва посмотрев ему в глаза, поняла: в его характере нет злобы или порочности. Он действительно оказался удивительно похожим на мужчину с портрета, увиденного мною на выставке, и хотя выглядел старше того итальянского вельможи, у него был столь же задумчивый вид. Конечно, я не художник, но частенько предпринимаю попытки читать по лицам характер разных людей. В данном случае не нужно было обладать особенно острой наблюдательностью, чтобы распознать, что за человек мистер Вандербридж — даже сейчас его лицо кажется мне самым благородным, какое я только видела. Но при отсутствии некоторой проницательности вряд ли мне удалось бы заметить тайную печаль в его облике: лишь когда он впадал в задумчивость, эта грусть омрачала его черты, а в остальное время мистер Вандербридж казался оживленным и даже веселым, и в его темных выразительных глазах загорался порой неукротимый огонек иронии. Судя по тем взглядам, которыми он обменивался с женой, в их отношениях не было недостатка в любви или нежности — как с его, так и с ее стороны. Очевидно, что он все еще горячо любил супругу, как и до свадьбы, и это внезапное открытие еще более затруднило разгадку той тайны, которая окутывала их. Кто же был виновен в том, что какая-то зловещая тень нависла над домом? Кто, если не он и не она?
А тень определенно существовала — сумрачная, неведомая. Я чувствовала ее присутствие, пока мы вели разговор о войне и отдаленных перспективах заключения мира этой весной. Миссис Вандербридж выглядела совсем юной и хорошенькой в белом атласном платье с ниткой жемчуга на груди, но ее фиалковые глаза в неверном мерцании свечей казались почти черными, и странное ощущение посетило меня, что это цвет ее мыслей, тревожных вплоть до отчаяния. Несомненно, впрочем, что она старалась ни словом, ни вздохом не выдать мужу своей озабоченности. Что-то разделяло их, несмотря на взаимную привязанность, — неизъяснимый трепет, некое беспокойство, опасение. То, что я ощущала с того момента, как вошла в этот дом; то, что я слышала в полном слез голосе горничной. Едва ли можно было назвать это чувство ужасом, поскольку было оно слишком уж неопределенным, слишком неуловимым для такого громкого имени; тем не менее, после нескольких месяцев покоя ужас — вот единственное слово, которое мне приходит в голову, когда я пытаюсь описать атмосферу, царившую в доме.
Никогда еще я не видела столь великолепно сервированного стола и с удовольствием разглядывала и камчатное полотно скатерти, и хрустальные бокалы, и столовое серебро… в центре стола красовалась серебряная ваза с хризантемами, я точно помню… как вдруг заметила, что миссис Вандербридж обернулась и бросила тревожный взгляд на открытую дверь, за которой виднелась лестница. Беседа протекала весьма оживленно, и я как раз что-то сказала мистеру Вандербриджу, но он неожиданно впал в некое подобие транса и задумчиво смотрел поверх своей суповой тарелки на пышный букет желтых и белых хризантем. Мне пришло в голову, что он погружен в размышления о какой-то финансовой проблеме, и я вслух выразила сожаление, что осмелилась побеспокоить его. Однако, к моему удивлению, он тут же откликнулся, как ни в чем не бывало, и я увидела — или мне только почудилось, — что миссис Вандербридж вознаградила меня признательным взглядом, полным облегчения. Не помню, о чем мы говорили дальше, но течение приятной беседы ничем более не нарушалось до тех пор, пока мы наполовину не разделались с ужином. Подали жаркое, и я как раз подкладывала себе картошки на тарелку, когда осознала, что мистер Вандербридж снова погрузился в глубокую задумчивость. На сей раз он едва ли слышал голос жены, когда она обращалась к нему, и я видела, что черты его искажены печалью, а устремленный в небытие взор исполнен невыразимой тоски. Тут я снова заметила, как миссис Вандербридж нервно оглядывается в сторону холла, и, к превеликому изумлению, обнаружила, что какая-то женщина приближается к дверям по старинному персидскому ковру и входит в столовую. Я была удивлена, почему она ни с кем не заговорила — просто опустилась в кресло напротив мистера Вандербриджа и развернула салфетку. Гостья выглядела совсем юной, моложе миссис Вандербридж, и, хоть не блистала красотой, но отличалась редкостным изяществом. На ней было серое платье — из материи более мягкой и облегающей, чем шелк, переливающейся подобно вечерней дымке, а разделенные на прямой пробор волосы струились как ночная тьма по обе стороны лба. Не похожая ни на кого из женщин, виденных мною прежде, она казалась настолько хрупким, неземным созданием, словно растаяла бы от одного прикосновения. Даже по прошествии нескольких месяцев не могу описать, почему она одновременно вызывала у меня жгучий интерес и чувство неприязни.
Поначалу я вопросительно посматривала на миссис Вандербридж, надеясь, что меня представят новой гостье, но хозяйка дома продолжала оживленно говорить о чем-то, громко и отрывисто, как будто не замечая ее присутствия. Мистер Вандербридж все еще сидел неподвижно, молчаливый и отрешенный, а ясноглазая незнакомка затуманенным взором изучала гобелены за моей спиной. Я знала, что она не видит меня — а если бы и видела, то не испытала бы ничего, кроме безразличия. Несмотря на внешнюю привлекательность и юный возраст, эта женщина мне не нравилась, но похоже, что и она испытывала не самые дружелюбные чувства. Не знаю, как я поняла, что она ненавидит миссис Вандербридж — ни разу она не взглянула в ее сторону, и все же я уверена: с того момента, как незнакомка вошла в столовую, она излучала ненависть, хотя это слишком сильное слово для той озлобленности, похожей на ярость испорченного, завистливого ребенка, которая вспыхивала порой в ее глазах. Она была просто своенравной, несдержанной и… даже не знаю, как лучше сказать… наверное, эгоистичной.
После ее появления ужин утратил всякую приятность. Миссис Вандербридж что-то рассказывала с нарочитым оживлением, но никто ее не слушал, ведь я была слишком поражена, чтобы вникать в смысл ее слов, а мистер Вандербридж так и не очнулся от своей задумчивости. Казалось, он грезил наяву, не замечая ничего вокруг, а странная женщина сидела рядом в сиянии свечей — как будто и не реальная вовсе, равнодушная ко всему. Странное дело: даже слуги не обращали на нее внимания, и, хотя она расстелила на коленях салфетку, когда села за стол, ей не подали ни жаркого, ни салата. Когда вносили новые блюда, я искоса поглядывала на миссис Вандербридж: не исправит ли она эту оплошность? Однако хозяйка предпочитала смотреть в собственную тарелку. Все как будто сговорились игнорировать незнакомку, хотя с момента своего появления она была главной фигурой за столом. На нее старались не обращать внимания, и все же трудно было избавиться от впечатления, что это она дерзко никого не замечает.
Ужин тянулся, казалось, несколько часов, и можно представить мое облегчение, когда миссис Вандербридж поднялась, наконец, из-за стола и направилась в гостиную, а я пошла следом. Поначалу я решила, что незнакомка присоединится к нам, но когда оглянулась из холла, то увидела, что она все еще сидит после мистера Вандербриджа, который курит сигару, собираясь отведать кофе.
— Обычно он пьет кофе вместе со мной, — сказала миссис Вандербридж, — но сегодня ему нужно кое о чем поразмыслить в одиночестве.
— Мне почудилось, что он какой-то рассеянный…
— Значит, вы это заметили? — она повернулась ко мне и посмотрела прямо в глаза. — Мне всегда интересно, многое ли видят люди со стороны. Недавно ему нездоровилось, отсюда и некоторая угрюмость. Нервное расстройство — это ужасно, не правда ли?
Я улыбнулась:
— Да, я слышала, но никогда не могла себе этого позволить.
— Нервы — слишком дорогое удовольствие, верно? — у нее была манера завершать фразы вопросом. — Надеюсь, комната у вас удобная. Ничего, что вы будете жить одна на всем этаже? Если с нервами все в порядке, в этом нет ничего страшного, так ведь?
— Разумеется, ничего, — и все же, соглашаясь, я почувствовала легкую дрожь — как будто от нового прилива беспокойства, пронизывающего атмосферу этого дома.
При первой возможности я удалилась в свою комнату и только села почитать на ночь, как вошла горничная — к этому времени выяснилось, что зовут ее Хопкинс, — и осведомилась, не нужно ли мне чего-нибудь. Кто-то из многочисленных слуг уже расстелил для меня постель, поэтому, когда Хопкинс возникла в дверях, я заподозрила, что ее предупредительность — всего лишь предлог, и у этого визита есть иная, тайная цель.
— Миссис Вандербридж велела присматривать за вами, — начала Хопкинс. — Она опасается, что вам будет одиноко, пока вы не привыкнете к здешней обстановке.
— Что вы, мне совсем не одиноко, — отвечала я. — У меня никогда нет времени скучать.
— Я тоже была такой… Но сейчас возраст, видимо, сказывается. Вот поэтому я взялась за вязание, чтобы коротать вечера, — она продемонстрировала мне шарф из серой пряжи. — Год назад я перенесла операцию, и с тех пор другая горничная — француженка — сидит с миссис Вандербридж по вечерам и помогает ей раздеться. Госпожа всегда так боится обременить нас лишними обязанностями — хотя, по правде сказать, их не так уж и много для двух горничных, — а все потому, что она человек деликатный, и никогда ни о чем не попросит, если может справиться сама.
— Хорошо, наверное, быть обеспеченной, — сказала я задумчиво и перевернула страницу книги. Затем добавила машинально: — А другая дама, похоже, не настолько богата.
Лицо Хопкинс побледнело бы еще больше, если бы это было возможно, и на мгновение я подумала, что она вот-вот упадет в обморок.
— Другая дама?
— Я имею в виду — та, что опоздала к ужину. На ней не было драгоценностей, да и платье строгое, серое.
— Так вы ее видели? — Хопкинс странным образом менялась в лице: только что румянца не было и в помине, а тут кровь снова прилила к ее щекам.
— Мы уже сидели за столом, когда она пришла. Наверное, у мистера Вандербриджа есть секретарша, и она тоже живет в этом доме?
— Нет, у него нет секретаря здесь, только в конторе. Если он хочет вызвать ее, то звонит туда по телефону.
— Удивляюсь, зачем она пришла — не поужинала, и никто с ней так и не заговорил, даже мистер Вандербридж.
— О да, он с ней никогда не говорит. Слава Богу, до этого дело пока не дошло.
— Так для чего же она приходит? Ужасно, когда с человеком обращаются подобным образом — да еще на глазах у слуг. И часто она здесь бывает?
— Иногда ее нет месяцами. Я всегда замечаю, как оживает тогда миссис Вандербридж. Вы бы не узнали ее: она полна жизни — само воплощение счастья. А потом вдруг, однажды вечером, она… та, другая… возвращается, как сегодня, как прошлым летом, и все начинается сначала.
— Но нельзя ли отказать ей от дома? Той, другой? Почему ее впускают?
— Миссис Вандербридж изо всех сил старается отделаться от нее. Борется отчаянно, каждую минуту. Вы же видели, как она вела себя сегодня вечером?
— А мистер Вандербридж? Разве он не может что-то изменить?
Хопкинс горестно покачала головой.
— Он не знает…
— Не знает, что она бывает здесь? Да нет же, она сидела рядом с ним! И глаз с него не сводила, а на меня смотрела как на пустое место.
— Ах, он знает, что она рядом, но дело не в этом. Он не знает, что ее видят другие.
Я прекратила бестолковые расспросы, и после недолгого молчания Хопкинс грустно промолвила:
— Странно, что вы ее видели. Мне никогда не доводилось.
— Но вы, похоже, все знаете о ней.
— Знаю — и, в то же время, не знаю. Миссис Вандербридж иногда о чем-нибудь да обмолвится — она легко заболевает и в лихорадке порой забывается, но она никогда ничего не говорит мне напрямую. Не такой у нее нрав.
— А слуги разве не сплетничают о ней… о той, другой?
Эти слова, видимо, смутили ее.
— Да они толком не знают ничего, что могли бы обсудить. Просто чувствуют, что в доме что-то не так, вот почему никогда не задерживаются дольше, чем на одну-две недели: с осени у нас сменились восемь дворецких… Но они сами не понимают, в чем дело. — Хопкинс прервала рассказ, чтобы подобрать моток пряжи, укатившийся ко мне под кресло. — Если наступит время, когда вам придется встать между ними, вы сделаете это? — спросила она.
— Между миссис Вандербридж и той, другой?
Ее красноречивый взгляд подтвердил мою догадку.
— Так вы думаете, она хочет причинить вред миссис Вандербридж?
— Не могу сказать точно. Никто не может… И все-таки, мне кажется, присутствие этой женщины убивает ее.
Часы пробили десять, и я, зевнув, вернулась к чтению, а Хопкинс, подобрав свое вязание, вышла, чопорно пожелав мне спокойной ночи. Удивительно: едва наш тайный разговор завершился, как мы обе стали усиленно делать вид, что его и не было.
— Я передам миссис Вандербридж, что вас все устраивает, — сказала Хопкинс напоследок, прежде чем бочком скользнуть за дверь и оставить меня наедине с загадками этого дома. Это была одна из тех ситуаций — я вынуждена повторяться снова и снова, — которые слишком нелепы, чтобы поверить в их реальность, даже когда погружаешься в них с головой. Я страшилась своих догадок, не осмеливалась довериться собственным ощущениям, и меня била дрожь, хотя в комнате было тепло; и все-таки я легла спать, приняв твердое решение: если когда-либо представится случай, я готова заслонить миссис Вандербридж от безымянного зла, которое угрожает ей.
Утром миссис Вандербридж отправилась по магазинам, и я не видела ее до самого вечера, пока она не встретилась мне на лестнице, перед тем как уехать в оперу и на ужин к друзьям. Она была блистательна в одеянии из синего бархата, с бриллиантами в волосах и на шее, и я снова удивилась, как такое восхитительное создание может испытывать какие-либо горести.
— Надеюсь, вы хорошо провели день, мисс Ренн, — радушно молвила она. — Я была слишком занята, чтобы уделить внимание письмам, но завтра я займусь ими рано поутру, — затем, словно по размышлении, она обернулась и добавила: — В гостиной у меня лежит несколько новых романов. Взгляните, если вам захочется.
Когда она ушла, я поднялась в гостиную и стала листать эти книги, но даже ради спасения жизни мне сложно было бы после встречи с миссис Вандербридж, постоянно вспоминая о тайне, окружающей ее, сосредоточиться на какой-то выдуманной истории. Я гадала, живет ли «та, другая», как назвала ее горничная, где-то в доме, и была еще погружена в раздумья, когда явилась Хопкинс и принялась наводить порядок на столе.
— Часто ли хозяева ужинают в городе? — поинтересовалась я.
— Раньше такое нередко бывало, но мистеру Вандербриджу что-то нездоровится в последнее время, а миссис Вандербридж не хочется выезжать без него. Она и сегодня-то отправилась развлекаться только потому, что это он ее попросил.
Едва она договорила, как дверь распахнулась. Вошел мистер Вандербридж и занял одно из массивных, обитых бархатом кресел у камина. Пребывая в обычной задумчивости, он не заметил нашего присутствия, и я намеревалась было потихоньку выскользнуть из комнаты, как вдруг увидела «ту, другую»: она стояла в свете пламени на расстеленном перед камином ковре. Я не обратила внимания, как она вошла, а Хопкинс, очевидно, все еще не разглядела новой посетительницы, поскольку, пока я пока я стояла в замешательстве у дверей, двинулась прямо на нее, чтобы подложить новое полено в огонь. В тот момент мне пришло в голову, что Хопкинс, должно быть, подслеповата или пьяна, поскольку тяжелое полено должно было неминуемо задеть незнакомку. Но прежде чем я смогла выдавить из себя хоть звук или протянуть руку, чтобы остановить горничную, я увидела, как она прошла сквозь серую фигурку и осторожно водрузила свою ношу на кованую подставку для дров.
«Так она не настоящая — вот в чем дело! Это всего лишь привидение!» — думала я в смятении, торопливо покинув комнату и устремляясь через холл к лестнице. Эта женщина — призрак, не более, а никто нынче не верит в призраков. Я знаю, что подобных созданий не существует в природе, и все же, несмотря на это, готова поклясться, что видела ее. Я была так потрясена этим открытием, что, как только добралась до своей комнаты, упала на ковер как подкошенная — в таком состоянии и нашла меня Хопкинс чуть позже, когда принесла мне дополнительное одеяло.
— Вы казались такой смущенной, что я подумала, не случилось ли чего, — сказала она. — Вы что-то увидели в гостиной?
— Она была там все это время — каждую минуту! Вы прошли сквозь нее, когда подкладывали полено в огонь. Возможно ли, что вы не видели ее?
— Нет, я ничего не заметила, — испуганно созналась горничная. — Где же она стояла?
— На ковре перед камином, подле мистера Вандербриджа. Чтобы подойти к огню, вам пришлось пройти прямо сквозь нее, но она даже не шевельнулась. Не сдвинулась с места ни на дюйм, чтобы уступить дорогу.
— О, она никогда не уступает дорогу. Ни живым, ни мертвым.
Есть предел человеческому терпению.
— Господи! — вскричала я раздосадовано. — Да кто же она?!
— Разве вы не поняли? — казалось, Хопкинс искренне удивлена. — Кто же еще, как не первая миссис Вандербридж! Она умерла пятнадцать лет назад, всего лишь год спустя после свадьбы. Поговаривали, будто с ее именем был связан какой-то скандал, но все удалось замять, и мистер Вандербридж так ни о чем и не узнал. Она не отличалась добрым нравом, вот что я вам скажу, хотя, по слухам, он души в ней не чаял.
— И она все еще держит его в своей власти?
— Он не может позабыть прошлое, вот что с ним такое, и если будет продолжать в том же духе, то закончит дни в сумасшедшем доме. Видите ли, она была очень молода, еще совсем дитя, и он вбил себе в голову, что виновен в ее смерти. Если хотите знать мое мнение — думаю, это она внушила ему такую мысль.
— Вы имеете в виду?.. — Я была так взволнована, что не могла толком сформулировать вопрос.
— Я имею в виду, что она преднамеренно преследует его, намереваясь свести с ума. Она всегда была такой: ревнивой и придирчивой, из тех женщин, что подчиняют и подавляют своих мужчин, а я частенько размышляла — хотя какой из меня философ! — не уносим ли мы с собой в иной мир все эмоции и слабости, которые найдутся даже у лучших из нас. И вера в то, что мы обязаны будем в загробной жизни работать над собой, пока не освободимся от них, кажется мне вполне обоснованной. Во всяком случае, так говорила моя первая госпожа, и более здравой идеи я не слышала.
— Но разве нет способа прекратить все это? Что предпринимает миссис Вандербридж?
— Ах, сейчас она не в состоянии что-либо исправить. Это свыше ее сил, хотя она обращалась к одному врачу за другим, и испробовала все средства, какие только могла придумать. Но, понимаете ли, у нее связаны руки, потому что она не может говорить об этом с мужем. Он не знает, что ей все известно.
— И она ничего не скажет ему?
— Скорее умрет… В противоположность той, другой, она предоставляет ему свободу, не желает подчинять и подавлять. Такова уж ее натура, — на мгновение она промедлила и затем добавила уныло: — Я-то думала, может, у вас получится хоть что-то изменить?
— У меня? Но я для них совсем чужая!
— В этом-то все и дело. Возможно, именно вы сумеете прижать эту особу к стенке… да и отчитать как следует!
Идея была столь смехотворной, что я невольно расхохоталась, несмотря на взвинченные нервы:
— Да ведь все подумают, что я сошла с ума! Представьте только, как я останавливаю призрак посреди комнаты и выкладываю все, что думаю о нем!
— Тогда попробуйте хотя бы поговорить с миссис Вандербридж. Для нее будет большим облегчением узнать, что вы тоже видите эту женщину.
Но на следующее утро, когда я спустилась к миссис Вандербридж, то обнаружила, что она слишком больна, чтобы увидеться со мной. В полдень к ней вызвали сиделку, и целую неделю мы трапезничали вместе в маленькой буфетной наверху. Эта дама оказалась вполне сведущей в своем деле, но я уверена: она даже не заподозрила, что в доме есть какая-то иная опасность, кроме гриппа, который подхватила миссис Вандербридж в тот вечер в опере. Ни разу в течение этого времени я не видела той, другой, хотя бы мельком, но чувствовала ее присутствие всякий раз, когда покидала свою комнату и проходила по холлу внизу. И сознавала так же ясно, как если бы лицезрела ее воочию, что она где-то затаилась и наблюдает, наблюдает за нами…
В конце недели миссис Вандербридж послала за мной, чтобы продиктовать несколько писем, и когда я вошла в ее комнату, то нашла ее лежащей на кушетке, а рядом стоял чайный столик. Она попросила меня налить чаю, поскольку сама была очень слаба, и я заметила, что на ее щеках по-прежнему играет лихорадочный румянец, а огромные глаза неестественно блестят. Я надеялась, что она не станет затевать разговор, потому что люди в таком состоянии могут наболтать лишнего, а затем винят во всем собеседника; но едва я заняла свое место у чайного столика, как она сказала хриплым, все еще простуженным голосом:
— Мисс Ренн, с того самого вечера я хотела спросить вас… вы… вы не заметили за ужином ничего необычного? Вы ушли с таким выражением лица, что я подумала… подумала…
— …будто я могла что-то заметить? Да, это правда, — решила сознаться я.
— Вы видели ее?
— Я видела, как в столовую вошла женщина и села за стол. И удивилась еще, почему слуги обходят ее стороной. Я разглядела эту гостью вполне отчетливо.
— Невысокого роста, худенькую и бледную, в сером платье?..
— А волосы, темные и тонкие, точно шелк, были разделены на прямой пробор и закрывали уши… Впрочем, облик у нее был настолько неприметный и расплывчатый — вы понимаете, о чем я, — что описать его трудно. Но все же я наверняка узнаю ее, если встречу снова.
Мы говорила приглушенными голосами, и неосознанно придвинулись ближе друг к другу, когда мои ослабшие руки оставили в покое чайный прибор.
— Тогда вы знаете, — сказала миссис Вандербридж серьезно, — что она действительно приходит… что я не сошла с ума… Это ведь не галлюцинация?
— Я тому свидетель. Могу поклясться. Неужели мистер Вандербридж не видит ее?
— Не так, как мы. Он уверен, что она существует лишь в его воображении, — затем, после неловкой паузы, миссис Вандербридж неожиданно добавила: — Понимаете, на самом деле она — порождение его разума, его мыслей о ней. Вот только Роджер не сознает, что она зрима и для других.
— Так это он вызывает ее к жизни своими воспоминаниями?
Она склонилась еще ближе ко мне, дрожа, и лихорадочный румянец вспыхнул с новой силой.
— Есть только одна сила, способная вернуть ее… сила мысли. Для нее нет другого пути… Порой эта женщина оставляет нас в покое на долгие месяцы, потому что Роджер думает о чем-то другом, но с недавних пор, с того времени, как он заболел, она с ним почти неотлучно, — всхлип вырвался у миссис Вандербридж, и она утопила лицо в ладонях. — Полагаю, она все время пытается проникнуть в наш мир… просто слишком бесплотна… и не имеет какой-либо зримой формы, кроме той, что грезится Роджеру, когда он воскрешает в памяти ее образ. А это горестные, болезненные воспоминания, полные чувства вины. Видите ли, он считает, что разрушил ее жизнь, потому что она умерла во время беременности… за месяц до того, как ребенок должен был появиться на свет.
— А если бы он помнил ее другой, она сама изменилась бы? Перестала жаждать мщения, если бы он прекратил воображать, что она хочет за все расквитаться?
— Это лишь одному Богу известно. Я все думала, думала, как же умилостивить ее…
— То есть, по-вашему, она существует в реальности? За пределами его разума?
— Как я могу сказать? Кто из нас знает хоть что-нибудь о загробном мире? Она существует в той же степени, как я существую для вас или вы для меня. Быть может, только наши представления друг о друге и имеют значение… ведь лишь они нам доступны?
Это была слишком глубокая мысль, чтобы я могла оценить ее по достоинству; однако, не желая показаться глупой, я сочувственно пробормотала:
— А присутствие бывшей жены делает его несчастным?
— Она медленно убивает его… и меня. И приходит именно за этим, не сомневаюсь.
— Вы уверены, что она может появляться и исчезать, когда захочет? Возможно, она просто вынуждена прийти всякий раз, как ваш муж думает о ней?
— О, я задавала себе тот же вопрос снова и снова! Несмотря на то, что Роджер неосознанно призывает ее, она, безусловно, преследует нас по собственной воле: у меня всегда было такое чувство — оно не оставляет меня ни на мгновение, — что она могла бы вести себя по-другому, если бы пожелала. Я изучала ее характер годами, пока не узнала его как вызубренную наизусть книгу, и пусть она всего лишь призрак, но я абсолютно убеждена, что ее дух желает зла нам обоим. Если бы все зависело от Роджера, неужели он не положил бы этому конец, как по-вашему? Неужели не заставил бы ее сменить гнев на милость, если бы мог?
— Но что будет, если он вспомнит о том, какой любящей и нежной она была когда-то?..
— Не знаю. Я готова сдаться… но это соперничество будет для меня смертельным.
Она не преувеличивала. Шли дни, и наблюдая, как она медленно чахнет и тает, словно умирая голодной смертью, как постепенно увядает ее красота, я начала сознавать, что она говорила правду. Чем упорнее миссис Вандербридж сражалась с призраком, тем яснее я видела, что битва будет проиграна, что она лишь понапрасну тратит силы. Такой неуловимой и при этом вездесущей была ее противница, что борьба с ней напоминала попытки справиться с отравленным воздухом — бесплотным, но при этом заражающим все вокруг. Схватка изматывала миссис Вандербридж и действительно была смертельной, как она и сказала; но врач, который ежедневно отмеривал ей дозу лекарств — уже возникла необходимость в присутствии врача — не имел ни малейшего понятия, с какой болезнью борется. В эти ужасные дни, по-моему, даже мистер Вандербридж не подозревал всей правды. Он был настолько погружен в прошлое, настолько увяз в своих воспоминаниях, что настоящее казалось ему сном. Это было, пожалуй, извращение естественного порядка вещей: мысль стала более реальной для всех его чувств, чем любой материальный предмет. Да, призрак одерживал победу, и мистер Вандербридж напоминал человека, едва очнувшегося от действия наркотика. Он бодрствовал лишь наполовину и только отчасти замечал происходящие события и окружающих его людей. О, я сознаю, что из меня плохой рассказчик и многие эпизоды я излагаю невнятно, вскользь! Но я настолько привыкла толковать о мире вещественном, что почти забыла слова, способные описать нечто незримое. Призрак в доме был для меня более реальным, чем хлеб, который я ела, или пол, по которому ступала, тем не менее, я не могу со всей точностью передать ту атмосферу, в которой мы жили день за днем, — тревогу, неопределенное беспокойство, тайный ужас, заставляющий шарахаться от каждой тени, и вечное чувство, что кто-то незримый с утра до ночи наблюдает за нами. Для меня остается загадкой, как миссис Вандербридж вытерпела все это, не утратив рассудок, и даже сейчас я не уверена, что ей удалось бы и дальше сохранять здравомыслие, если бы не наступила, наконец, развязка. Я испытываю горячую признательность судьбе за то, что случайно этому поспособствовала.
В один из дней на исходе зимы миссис Вандербридж после завтрака попросила меня помочь ей очистить старый письменный стол в одной из комнат наверху. «Я хочу, чтобы оттуда вынесли всю мебель, — пояснила она, — ее купили в злосчастный период, и я собираюсь избавиться от нее и освободить место для тех чудных вещичек, которые мы привезли из Италии. В ящиках стола нет ничего ценного, разве что письма матери мистера Вандербриджа до ее замужества».
Я была рада, что она может думать о чем-то столь практичном, как перестановка мебели, и с чувством облегчения последовала за ней в слабо освещенную комнату над библиотекой, где все окна были плотно закрыты и чувствовалась некоторая затхлость. Много лет назад, как поведала мне однажды Хопкинс, первая миссис Вандербридж занимала этот кабинет совсем недолгое время, а после ее смерти муж частенько запирался здесь по вечерам. В этом, догадалась я, и заключалась тайная причина, почему моя хозяйка вознамерилась избавиться от мебели. Она решила очистить дом от любых ассоциаций с прошлым.
Несколько минут мы разбирали письма из ящиков стола, а затем, как я и ожидала, миссис Вандербридж наскучило это занятие. У нее нередко случались резкие перемены настроения, и я была готова к ним, даже если они накатывали внезапно. Помню, что она только что просматривала старое письмо — и вот уже вскочила нетерпеливо, бросила его в огонь нечитаным и взяла с кресла какой-то журнал.
— Разберитесь тут сами, мисс Ренн, — сказала она, доверчиво полагаясь на меня. — Если что-нибудь покажется вам достойным внимания — отложите… Но я лучше умру, чем буду копаться во всем этом.
Здесь хранились по большей части личные письма, и, продолжая аккуратно их подшивать, я думала, как же глупо, что люди хранят столько ненужных бумажек. Мистер Вандербридж представлялся мне человеком методичным, однако беспорядок в столе произвел на меня удручающее впечатление, поскольку сама я склонна была все систематизировать. Ящики были полны нерассортированных документов: то и дело я натыкалась на стопки деловых расписок и квитанций вперемешку со свадебными приглашениями или посланиями от какой-то пожилой леди из Италии, длиннейшими и скучными, но написанными изящным и очень женственным почерком. Я изумлялась тому, что человек, достигший такого богатства и положения в обществе, как мистер Вандербридж, настолько небрежно относится к своей корреспонденции, пока не вспомнила те туманные намеки, которые Хопкинс порой допускала в наших полуночных беседах. Возможно ли, что он действительно утратил разум на многие месяцы после смерти первой жены, проведенные в затворничестве, наедине с воспоминаниями? Этот вопрос все еще вертелся у меня в уме, когда я разглядела имя адресата на одном из конвертов — «миссис Роджер Вандербридж». Что ж, вот и нашлось хоть какое-то объяснение этому небрежению и беспорядку! Стол принадлежал не хозяину дома, а его покойной жене, и мистер Вандербридж пользовался им лишь в первые месяцы после ее смерти, когда, предаваясь отчаянию, едва ли вскрыл и прочитал хоть одно письмо. Трудно представить, что он делал долгими вечерами, когда сидел здесь в одиночестве. Так стоит ли удивляться, что горестные размышления навеки лишили его покоя?
Час спустя я благополучно разобрала письма и разложила их в разные стопки, намереваясь спросить у миссис Вандербридж, следует ли мне уничтожить наименее важные. Те письма, которые она особенно хотела сохранить, все никак не попадались под руку, и я уже хотела прекратить поиски, когда, пытаясь силой открыть тугой замок одного из ящиков, случайно нажала на что-то; распахнулась маленькая дверца встроенного тайника, и глазам моим предстал темный предмет, который раскрошился и распался на части от одного прикосновения. Склонившись ближе, я рассмотрела ссохшийся комок. Некогда он представлял собой букетик цветов, и обрывок алой ленты все еще украшал хрупкие стебельки, скрепленные проволокой. В этом выдвижном ящичке кто-то хранил дорогое сердцу сокровище. Растроганная этой романтичностью, я осторожно собрала весь прах в тонкую оберточную бумагу и, ощущая сопричастность чужой тайне, уже собралась было отнести свою находку к миссис Вандербридж в гостиную. И только тут обратила внимание на пачку писем, перевязанную серебряным шнурком. Поначалу я решила, что именно их искала так долго. Но шнурок порвался, едва я взялась за него, и, подбирая рассыпанные по столу письма, я невольно прочитала словечко-другое сквозь прорехи в конвертах и поняла, что это любовные послания, написанные, по моим подсчетам, лет пятнадцать назад мистером Вандербриджем своей первой жене.
«Возможно, хозяйке будет больно увидеть их, — размышляла я, — но у меня нет права их уничтожать. Придется отдать ей».
Когда я вышла из комнаты с письмами и цветочным прахом в руках, то подумала вдруг: что если отнести все это мужу, а не жене? Но затем — думаю, тут сказалась моя неприязнь по отношению к призраку, — я решительно сбежала вниз по лестнице.
«Благодаря этим письмам та, другая, обретет новую силу, ведь мистер Вандербридж будет думать о ней больше обычного, — сказала я себе. — Так что ему не видать их вовек. Не видать — уж я об этом позабочусь». Мне, безусловно, приходило в голову, что миссис Вандербридж вполне может в порыве благородства отдать письма мужу: она была способна поступить вопреки своей ревности, — но я решила, что, пожалуй, успею отговорить ее. «Если та, другая, и способна навсегда вернуться в этот мир, произойдет это в тот момент, когда письма попадут к нему», — повторяла я, торопливо пересекая холл.
Миссис Вандербридж лежала на кушетке возле камина, и я сразу заметила, что она плакала. Сердце у меня разрывалось при виде горестного выражения на ее милом личике, и я чувствовала, что сделаю все на свете, лишь бы успокоить ее. В руках миссис Вандербридж держала книгу, но, по-моему, вряд ли прочитала хоть страницу. На столике возле кушетки уже горела электрическая лампа, а вся остальная комната была погружена в полумрак: день выдался сумрачным и зябким, и казалось, вот-вот пойдет снег. Неяркий свет радовал глаз, но едва я вошла в комнату, мною завладело настолько тягостное чувство, что от него хотелось бежать прочь из этого дома, на холод и ветер. Если вам доводилось бывать в доме с привидениями — доме, где властвует незабываемое прошлое, — вы поймете то острое ощущение тоски вплоть до мурашек по коже, которое одолевало меня всякий раз, когда в доме начинали сгущаться сумерки. Уверена, что дело не в моей чувствительности — ведь от природы я наделена жизнерадостным нравом, — а в общей атмосфере, в воздухе, которым мы дышали.
Я рассказала миссис Вандербридж о письмах, а затем, опустившись на ковер возле нее, бросила в огонь тот сор, что остался от цветов. Неприятно сознаваться, но я почувствовала мстительное удовольствие, наблюдая, как его пожирает пламя; и в тот момент, несомненно, я бы с превеликим удовольствием отправила следом и призрака. Чем больше я узнавала о «той, другой», тем больше склонялась к тому, что Хопкинс права в своих суждениях о ней. Да уж, ее поведение и при жизни, и после смерти служило доказательством тому, что «она не отличалась добрым нравом».
Я все еще смотрела в огонь, когда возглас миссис Вандербридж — то ли вздох, то ли всхлип — заставил меня резко обернуться к ней.
— Но это не его почерк, — сказала она растерянно. — Это действительно любовные письма, адресованные ей… но не от него.
Несколько секунд она молчала, нетерпеливо перелистывая страницы, так что я слышала только шелест бумаги.
— Это письма не от него, — повторила она, наконец, — печальная и суровая, как воплощение неумолимого рока. Голос ее звучал торжественно. — Они написаны после свадьбы, но другим мужчиной. Она не была верна ему, пока была жива. Не была верна, даже когда он принадлежал ей по праву…
Я вскочила на ноги и склонилась к ней:
— Значит, вы можете избавить от нее своего мужа. Можете освободить его! Достаточно показать письма — и он поверит.
— Да, мне достаточно показать ему письма… — миссис Вандербридж смотрела куда-то вдаль, на пляску порожденных огнем теней, как будто видела перед собой ту, другую. — Достаточно показать письма… — я уже поняла, что она говорит не со мной. — …И он поверит.
— Ее власть над ним развеется! — вскричала я. — Он увидит ее в ином свете. Ах, неужели вы не понимаете? Не можете понять? Это единственный способ заставить вашего мужа думать о ней по-другому. Единственный способ навсегда разорвать нить воспоминаний, которая связывает их.
— Да, я понимаю, это единственный способ… — медленно проговорила она — и только произнесла эти слова, как дверь распахнулась, и вошел мистер Вандербридж.
— Я собирался выпить чашку чая, — начал он и добавил шутливо: — Что это вы тут обсуждаете, о каком способе речь?
Я поняла, что это решающий момент — судьбоносный для обоих, и когда муж миссис Вандербридж устало опустился в кресло, я с мольбой взглянула на нее, а затем на письма, в беспорядке разбросанные вокруг. Будь моя воля, я бы бросила ему эти листки в порыве ярости, способной пробудить его от вечной апатии. Неистовая вспышка — вот что, по моему мнению, требовалось в данном случае. Вспышка, буря, слезы, упреки — все то, чего он никогда не дождется от жены.
Минуту-другую миссис Вандербридж сидела неподвижно, не прикасаясь к письмам, и смотрела на него задумчиво и нежно. По выражению ее лица — такого прекрасного и, в то же время, печального — я догадывалась, что она вновь унеслась мыслями в нематериальный мир и созерцает сейчас духовный, а не телесный облик любимого человека. Беспристрастным внутренним взором она видела и его, и ту, другую: пока мы медлили, я постепенно начала ощущать ее присутствие. Вот появилось в отсветах пламени бледное лицо, стали видны локоны, похожие на завитки дыма, а во взгляде засверкала злоба, смешанная с горечью. Никогда я не чувствовала так остро, что неприкрытая враждебность, мрачная решимость скрывается за серой, расплывчатой дымкой зримой формы.
— Единственный способ, — сказала миссис Вандербридж, — заключается в том, чтобы сражаться честно, даже когда борешься со злом.
Ее голос звенел точно колокольчик, и с этими словами она поднялась с кушетки и встала во всем блеске красоты против бледного призрака прошлого. Ее словно озарял неземной свет — свет ликования. Его сияние на миг ослепило меня. Он был похож на пламя, очищающее атмосферу от скверны, от мерзости и распада. Миссис Вандербридж прямо смотрела на призрака, и в ее голосе не было ненависти — только бесконечное сочувствие, бесконечная печаль и доброта.
— Я не могу обойтись с тобой вот так, — сказала она, впервые на моей памяти отбросив отговорки и недомолвки и открыто обращаясь к существу перед собой. — В конце концов, ты мертва, а я нет, и нечестно сражаться с тобой подобным оружием. Я сдаюсь. И возвращаю его тебе. Если я не способна завоевать и удержать что-либо честным путем, значит, это не принадлежит мне. И в действительности он твой.
И вот, когда мистер Вандербридж вскочил в испуге и двинулся к ней, она стремительно повернулась и бросила письма на жарко пылающие угли. Когда он нагнулся, чтобы выхватить из камина уцелевшие страницы, ее гибкая, изящная фигурка встала между ним и пламенем; и такой эфемерной, такой легкой она выглядела, что я увидела — или мне только почудилось, как просвечивает сквозь нее огонь.
— Единственный путь, мой дорогой, и есть правильный, — сказала она мягко.
После этого — по сей день не знаю, в какой именно миг, — я осознала, что призрачная женщина придвинулась ближе, но от нее не исходят более ни страх, ни угроза, ни злоба. На мгновение она предстала передо мной со всей отчетливостью, и такой я не видела ее прежде: юной, кроткой и — только одно слово тут подходит — любящей. Проклятие как будто обратилось в благословение, поскольку, пока мы находились рядом с ней, у меня появилось странное чувство, что нас окутывает некий мистический, умиротворяющий свет — впрочем, словами его не описать, ведь он ни в малейшей степени не напоминал что-либо известное мне. Это было пылание без пламени, сияние без жара — и все же ни одно из этих описаний здесь не подходит. Будет понятнее всего, если я назову это чувство просветлением — блаженством, способным примирить тебя с тем, что ты ненавидел когда-то.
Не сразу я осознала, что это была победа добра над злом. Не сразу заключила, что миссис Вандербридж сумела одолеть прошлое единственным доступным ей способом. Она одержала верх благодаря смирению, а не сопротивлению, нежности, а не силе, отречению, а не жажде обладания. Ах, много, много позже я пришла к выводу, что она лишила призрака власти над собой, избавив его от ненависти. Она изменила воспоминания о прошлом, и в этом был залог ее триумфа.
В тот момент я не поняла этого. Не поняла, даже увидев, что призрака нет более в отсветах пламени. Он исчез бесследно — осталась лишь приятная для глаз игра теней на старом персидском ковре.
Элджернон Блэквуд
ПУСТОЙ ДОМ
екоторые дома, как и определенные люди, словно источают зло. Если речь идет о человеке, отталкивающая наружность ни при чем: он может обладать открытым взглядом и простодушной улыбкой; и все же после самого краткого общения с ним приходишь к твердому убеждению: в его душе есть очевидный изъян, она исполнена мерзости. Вокруг такого средоточия порока, невольно выдавая его, вьются тайные недобрые мысли, и всякий, кто приблизится к нему, немедленно шарахается прочь, как от зачумленного.
Вероятно, то же самое можно сказать о зданиях: атмосфера злодеяний, от которой мурашки бегут по коже и волосы встают дыбом, сохраняется под крышей дома много лет спустя после того, как уходят в мир иной негодяи, повинные в преступлениях, совершенных здесь. Звериная ярость убийцы и ужас жертвы отпечатываются в сердце не причастного к трагедии наблюдателя, и неожиданно он понимает, что нервы его до предела напряжены, дрожь сотрясает тело, и кровь стынет в жилах. Припадок ужаса поражает беднягу без видимой причины.
Внешний вид
Тем не менее, этот дом на площади, похожий на пятьдесят неказистых зданий по соседству, на самом деле разительно отличался от них — самым ужасным образом. Невозможно объяснить, в чем заключалось это очевидное, хоть и незримое отличие. Всему виной не только фантазия, подкрепленная суеверными домыслами: побывав в этом доме, люди, не осведомленные о его дурной славе, в один голос заявляли, что даже под страхом смерти не вернутся обратно, поскольку здешняя атмосфера порождает в их душе неподдельный ужас; репутация особняка стала почти скандальной после того, как несколько злополучных жильцов по очереди вынуждены были съехать оттуда в кратчайшие сроки.
Когда Шортхаус в выходной день выбрался на другой конец города — навестить свою тетушку Джулию в маленьком коттедже на приморском бульваре, то обнаружил, что вид у нее крайне таинственный и взволнованный. Утром он получил от нее телеграмму туманного содержания и приехал, не питая иллюзий, что весело проведет время, но едва коснулся ее руки и поцеловал в щеку — сморщенную, точно печеное яблочко, как почувствовал исходящий от нее электрический ток азарта. Впечатление усилилось, когда он узнал, что других гостей не будет, а его вызвали ради весьма необычайного дела.
В воздухе нарастало напряжение, и, должно быть, неспроста: почтенная старая дева, одержимая страстью к научным экспериментам, обладала не только острым умом, но и силой воли, и привыкла всегда добиваться поставленной цели правдами и неправдами.
Завеса тайны приоткрылась вскоре после чаепития, когда тетушка взяла племянника под руку, и они вышли прогуляться по морскому берегу в закатных лучах.
— У меня есть ключи! — объявила она радостно, и в то же время немного испуганно. — Я могу распоряжаться ими до понедельника!
— Ключи от купальни на пляже — или?.. — спросил Шортхаус самым невинным тоном, переводя взгляд с морских далей на город. Если притвориться дурачком, тетя быстрее раскроет свой секрет.
— Ничего подобного, — шепнула она. — Это ключи от дома с призраками — того, что на площади. Я собираюсь пойти туда вечером.
Шортхаус почувствовал, как по спине прошла волна легкой дрожи. Голос тетушки завораживал. Она говорила абсолютно серьезным тоном.
— Но вы не можете пойти туда в одиночку… — начал он, уже не пытаясь поддразнивать ее.
— Вот почему я отправила тебе телеграмму! — решительно заявила тетушка.
Шортхаус посмотрел на нее внимательно. Волнение преобразило некрасивое и невыразительное лицо, изборожденное морщинами. Искренний энтузиазм озарял его, точно блистательный нимб. Глаза сияли. Шортхаус почувствовал, что эмоции переполняют ее, и снова ощутил трепет — сильнее, чем прежде.
— Спасибо, тетя Джулия, — сказал он со всей вежливостью, — ужасно вам благодарен.
— Пойти одна я бы не осмелилась, — продолжала она, — но в твоей компании это приключение будет чудесным. Я знаю, ты не робкого десятка.
— Большое спасибо, — повторил он. — Э-э… Думаете, непременно случиться что-нибудь этакое?..
— Многое
Шортхаус неожиданно почувствовал, что тете удалось его заинтриговать: она говорила так убежденно…
— Дом этот очень старый, — продолжала тетя Джулия, — и давным-давно там приключилась неприятная история. Ревнивый конюх убил свою любовницу-горничную. Как-то ночью спрятался в погребе, и когда все уснули, прокрался наверх, в комнату прислуги… Девушка пыталась бежать, но прежде чем кто-то успел прийти ей на помощь, он догнал ее на лестнице и столкнул вниз, через перила.
— И что случилось с эти конюхом дальше?..
— Полагаю, его арестовали и повесили за убийство, но все это произошло столетие назад, и подробности мне выяснить не удалось.
Шортхаус чувствовал, что интерес его возрастает с каждой минутой, однако, не сомневаясь в крепости собственных нервов, испытывал некоторые сомнения насчет своей тети.
— Есть одно условие, — сказал он наконец.
— Меня не отговорить, — твердо заявила тетушка, — но твое условие я выслушаю.
— Вы должны обещать, что сумеете держать себя в руках даже в том случае, если произойдет нечто поистине страшное. Я хотел бы знать… Вы уверены, что ужас не будет для вас слишком сильным?
— Джим, — насмешливо сказала она, — я знаю, что немолода и мои нервы никуда не годятся. Но рядом будешь
Разумеется, этот ответ решил дело: все-таки Шортхаус был самым обычным молодым человеком, и стоило польстить его тщеславию, как он растаял. И согласился идти.
Инстинктивно, на уровне подсознания, Шортхаус весь вечер старался держать себя в руках, накапливая про запас жизненную энергию с помощью безымянного духовного упражнения: прогоняя все эмоции, запирая их на замок — этот процесс сложно описать, однако он весьма эффективен, и это подтверждает всякий, кому пришлось пережить тяжкие душевные испытания.
Позднее Шортхаусу пригодились сохраненные таким образом силы. В первый раз ему пришлось обратиться к этому запасу, когда в половине десятого они с тетей вышли из прихожей, озаренной дружелюбным светом ламп, обжитой и уютной: едва дверь отворилась, и он увидел пустынную улицу, погруженную в тишину и белую от лунного сияния, то отчетливо понял, что самым серьезным испытанием этой ночи будет необходимость столкнуться с двойной порцией ужаса — контролировать не только свой страх, но и тетин. Глядя на ее лицо, бесстрастное, как у сфинкса, и представляя, как исказит знакомые черты приступ паники, он почувствовал к своему удовлетворению, что во время этого приключения может быть уверен по крайней мере в одном — в твердости собственной воли, способной противостоять любому возможному шоку.
Они неспешно шли по ночным опустелым улицам; яркий свет осенней луны серебрил крыши домов, делая тени еще более черными; ни единого дуновения ветерка не ощущалось в воздухе; ухоженные деревья на приморском бульваре молчаливо смотрели им вслед. Тетушка то и дело отпускала незначительные замечания, но Шортхаус не пытался поддерживать разговор, понимая, что она всего лишь стремится оградить себя от раздумий о сверхъестественных материях с помощью мыслей о вещах обыденных.
Редко попадались освещенные окна, и едва ли из какой-нибудь печной трубы поднимался дым и вылетали искорки. Восприятие Шортхауса резко обострилось, он стал подмечать малейшие детали.
Вскоре они с тетей остановились на перекрестке, чтобы рассмотреть табличку на боковой стене дома, хорошо видную в лунном сиянии, а затем, не произнеся не слова, дружно свернули к площади и перешли на ту сторону улицы, скрытую во мраке.
— Это дом под номером тринадцать, — раздался шепот тетушки; не пытаясь проводить очевидные аналогии, они перешли залитый лунным светом широкий отрезок мостовой и продолжали идти в молчании.
Осталось преодолеть еще половину пути, когда Шортхаус почувствовал, как тетушка молча, но выразительно сжала его ладонь, и понял, что приключение по-настоящему началось и его спутница незаметно поддалась тем силам, что были направлены отныне против них. Тетя Джулия нуждалась в поддержке.
Несколько минут спустя они остановились подле высокого, дома, который вырос перед ними в ночи — некрасивый, с узким фасадом, выкрашенный тусклой белой краской. Окна, не прикрытые ставнями и шторами, глазели на двух прохожих сверху вниз; тут и там на стекле мерцали лунные блики. На стенах читались следы непогоды, краска потрескалась, балкон горбился над первым этажом как-то неестественно. Однако, за исключением признаков запустения, на первый взгляд ничто не могло навести на мысль о несомненно злом характере этого особняка.
Они удостоверились, поглядев по сторонам, что за ними никто не следует, и храбро поднялись по ступеням; огромная черная дверь встала неприступной преградой у них на пути. Нахлынула первая волна нервозности, и Шортхаус долго возился с ключом, пытаясь попасть в замочную скважину. Честно сказать, оба втайне надеялись, что дверь не откроется, поскольку, стоя на пороге мистического приключения, испытывали самые противоречивые и не особенно приятные чувства. Но Шортхаус продолжал ковыряться в замке, несмотря на то, что тетушка мешала ему, не желая отпускать его руку. Он, безусловно, сознавал всю торжественность момента. Весь мир словно прислушивался к скрипу ключа — так подсказывало распаленное воображение. Неожиданный порыв ветра на мгновение разбудил пустую улицу, заставив деревья у них за спиной что-то прошептать, а затем остался только скрежет ключа; наконец, он повернулся в замке, тяжелая дверь распахнулась, и впереди разверзлась бездна темноты.
В последний раз взглянув на залитую лунным светом площадь, они торопливо вошли, и дверь захлопнулась с таким грохотом, что гул пронесся по анфиладам пустых комнат и коридоров. Но тотчас, одновременно с отголосками эха, возник и другой звук, и Шортхаусу пришлось сделать шаг назад, чтобы не упасть, поскольку тетушка Джулия вдруг повисла на нем всей тяжестью.
У них за спиной кашлянул мужчина — так близко, что он, казалось, должен был стоять на расстоянии вытянутой руки.
Допуская, что это розыгрыш, Шортхаус немедленно ткнул массивной тростью в направлении звука; однако она всего лишь рассекла воздух. Он слышал, как тетушка тихонько ахнула рядом.
— Здесь кто-то есть, — шепотом сообщила она, — я слышала его.
— Тише! — строго велел Шортхаус. — Это всего лишь входная дверь захлопнулась.
— Ох, зажги свет поскорее! — взмолилась она, когда племянник, нащупав в кармане коробок спичек, перевернул его, так что все они высыпались на каменный пол.
Странный звук, впрочем, не повторился; не слышно было и удаляющихся шагов. Через минуту свеча уже горела, а подставкой для нее стал пустой портсигар; когда пламя выровнялось, Шортхаус поднял импровизированный светильник, чтобы рассмотреть окружающую обстановку. По совести говоря, вид был мрачноватый. Ни одно человеческое жилище не выглядит более печально, чем сумеречный дом, откуда вывезли всю мебель, — безмолвный и заброшенный, и все же, по слухам, населенный тенями прежних обитателей, злобных и яростных.
Они стояли в просторном вестибюле; дверь слева вела в большую столовую, впереди холл сужался и переходил в коридор, темный и длинный, а тот, по всей видимости, вел к спуску на кухню, устроенную в полуподвале. Перед ними вверх устремлялся первый пролет широкой, не застеленной ковром лестницы, полностью задрапированной тенями, за исключением нескольких ступеней посредине, где по доскам растекалось лунное пятно. Луч света из окна распространял вокруг слабое сияние, придавая очертаниям ближайших предметов туманную неясность, невыразимо более пугающую и призрачную, чем абсолютная тьма. В лунном свете, проникающем сквозь оконное стекло, всегда кажется, что из мрака выступают чьи-то лица, и когда Шортхаус вгляделся в глубины темноты и подумал о бесчисленных пустых комнатах и коридорах на верхних этажах старого дома, он поймал себя на том, что хотел бы вернуться на безопасную, озаренную луной площадь или даже в уютную, ярко освещенную гостиную, откуда они ушли час назад. Но, осознав всю опасность подобных мыслей, он отмел их прочь и собрал всю свою энергию, чтобы сконцентрироваться на самых насущных задачах.
— Тетя Джулия, — жестко сказал он, не пытаясь говорить тихо. — Нам следует обойти весь дом от чердака до подвала и полностью его изучить.
Отзвуки разнеслись по всему дому и затихли, и в абсолютной тишине он обернулся к тетушке. В мерцании свечи он различил, что ее лицо уже стало пепельно-бледным; и все же она, ненадолго отпустив руку племянника и глядя ему в глаза, вымолвила шепотом:
— Согласна. В первую очередь мы должны убедиться, что никто не прячется в доме.
Эти слова дались ей с трудом, и Шортхаус посмотрел на нее восхищенно.
— Вы полностью уверены в себе? Еще не поздно…
— Полагаю, что да, — прошептала она, нервно оглядываясь. — Абсолютно уверена, вот только…
— Что?
— Обещай не оставлять меня одну даже на мгновение.
— До тех пор, пока вы согласны немедленно устремляться туда, где послышится какой-либо звук или кто-то появится. Малейшее сомнение станет для нас роковым: мы признаем власть страха над нами.
— Условие принимается, — без долгих раздумий отозвалась она, хотя голос ее слегка дрожал. — Я постараюсь…
Рука об руку они начали методично обследовать дом. Шортхаус держал оплывающую свечу и трость, а тетушка куталась в плащ. Должно быть, со стороны они выглядели презабавно.
Крадучись, ступая на цыпочках и прикрывая ладонью огонек свечи, чтобы с улицы никто не увидел его сквозь не зашторенные окна, они в первую очередь зашли в большую столовую, где совсем не осталось мебели. Их встретили только голые стены, уродливые каминные полки и пустые решетки для поленьев. Создавалось впечатление, что весь дом возмущен вторжением посетителей и тайно присматривается к ним; чей-то шепот стелился по пятам; тени бесшумно скользили и справа, и слева; казалось, кто-то постоянно стоит за спиной, наблюдая, дожидаясь удобного момента, чтобы причинить вред. Неизменно возникало ощущение, что некое действо творится в пустых комнатах — замирает с появлением посторонних людей и возобновляется, стоит им уйти. Мрачные интерьеры старого дома, видимо, оживали под влиянием чьей-то злобной Воли, и она восставала против незваных гостей, предупреждая, что лучше бы им пойти на попятный и заниматься своими делами. Нервное напряжение с каждой минутой усиливалось.
Миновав огромные двустворчатые двери, они перешли из мрачной столовой в библиотеку или курительную комнату, также окутанную тишиной, мраком и пылью; оттуда они попали на верхнюю площадку черной лестницы.
Залитый смоляным мраком колодец уводил в подвальные глубины, и — нужно признать — Шортхаус и его спутница остановились в нерешительности. Но только на мгновение. Этой ночью самое худшее ожидало их впереди, и отступать было нельзя. В слабом мерцании свечи тетя Джулия помедлила на верхней ступеньке, не осмеливаясь сделать шаг в темноту, и даже Шортхаус почувствовал, как улетучилась по крайней мере половина его решимости, сделав ноги ватными.
— Идемте! — властно сказал он, его слова подхватило эхо — и затерялось где-то внизу, в темных пространствах пустых комнат.
— Иду, иду… — с дрожью в голосе откликнулась тетушка, чересчур сильно сжав руку племянника.
Нетвердой походкой они спустились по каменным ступеням; в лицо пахнуло прохладной сыростью, спертый воздух был пропитан каким-то зловонием. Из огромной кухни с высоким потолком, куда шел от лестницы узкий коридорчик, несколько дверей вели в кладовые, где на полках еще стояли пустые банки, и мрачные чуланы — один холоднее и неприветливее другого. На полу сновали черные жучки, а однажды, толкнув стол в углу, сколоченный из сосновых досок, они спугнули какую-то тварь размером с кошку: она спрыгнула на каменные плиты и проворно скрылась в темноте. Повсюду еще оставались следы пребывания тех, кто недавно жил здесь, — печальное, унылое зрелище.
Покинув главную кухню, они направились в буфетную. Дверь была приоткрыта, и едва они распахнули ее, тетушка Джулия пронзительно вскрикнула, хоть и попыталась сдержать этот испуганный возглас, прикрыв рот ладонью. На миг Шортхаус застыл как изваяние, тяжело дыша. Позвоночник словно стал полым, и кто-то заполнил его ледяными иглами.
Прямо у них на пути, в дверном проеме, застыла женщина. Волосы ее растрепались, глаза смотрели дико, на лице, бледном как смерть, лежала печать ужаса.
Она стояла там неподвижно всего лишь одно мгновение. Затем огонек свечи дрогнул — и она исчезла, бесследно исчезла, и осталась только тьма.
— Это все причуды дрожащего света, — поспешно сказал Шортхаус, хотя голос с трудом повиновался ему и звучал неестественно. — Идемте, тетушка. Здесь ничего нет.
Он силой повел ее дальше. Решительной поступью, демонстрируя показную неустрашимость, они продолжили свой путь, но Шортхаус не мог сдержать дрожи, словно за ворот ему насыпали муравьев, а тетушка — судя по тому, какая тяжесть повисла у него на руке, — не смогла бы сделать ни шагу без его помощи. В буфетной, похожей на большую тюремную камеру, было холодно. Они обошли всю комнату, подергали за ручку дверь, ведущую во двор, и убедились, что она надежно заперта. Тетя Джулия двигалась точно сомнамбула. Ее мужество казалось Шортхаусу изумительным. В то же время ему чудилось, что ее лицо как-то странно, неуловимо изменилось.
— Здесь ничего нет, тетушка, — быстро повторил он, повысив голос. — Давайте пройдем наверх и осмотрим весь дом. А затем уж выберем, в какой комнате лучше остаться.
Она послушно последовала за ним, держась поближе. Они заперли за собой кухонную дверь и с облегчением снова поднялись наверх. Теперь вестибюль не выглядел таким темным, как прежде, поскольку лунный свет спустился по ступеням чуть ниже.
Они устремились в темные пространства верхней части дома, стараясь не шуметь, но половицы то и дело предательски поскрипывали у них под ногами.
На втором этаже они обнаружили две спаренные гостиные, но осмотр не принес никаких результатов: ни малейших доказательств того, что кто-то бывал тут в последнее время. Даже мебели не осталось — только сумрак и неприбранная пыль повсюду. Шортхаус распахнул створки больших дверей, разделяющих две комнаты, затем вместе с тетей вернулся на лестничную площадку, чтобы продолжить свое восхождение.
Однако, успев преодолеть больше дюжины ступенек, оба одновременно замерли, прислушиваясь, и обменялись тревожными взглядами над неверным пламенем свечи. Из комнаты, которую они покинули едва ли десять секунд назад, донесся тихий скрип затворяемой двери. Не могло быть сомнений: они услышали, как со стуком захлопнулись створки и раздался резкий щелчок дверной щеколды.
— Надо вернуться и посмотреть, в чем дело, — проронил Шортхаус негромко и развернулся, намереваясь вновь спуститься вниз.
Усилием воли тетя Джулия заставила себя последовать за ним, с мертвенно-бледным лицом, путаясь в подоле платья.
Когда они вступили в первую гостиную, то сразу увидели, что двустворчатые двери кто-то закрыл — и всего полминуты прошло с тех пор. Шортхаус немедленно распахнул их. Он почти ожидал увидеть кого-нибудь во второй комнате, но там его встретили только темнота и прохлада.
Шортхаус и тетушка Джулия исследовали обе комнаты, не обнаружив ничего необычайного. Они гадали, как двери могли захлопнуться сами по себе. Ведь в комнате не ощущалось ни малейшего сквозняка: даже огонек свечи здесь не дрожал. А тяжелые створки просто так не сдвинулись бы с места. Тишина вокруг стояла кладбищенская. Несомненно, комнаты были абсолютно пусты, а весь дом словно замер.
— Начинается! — прошептала тетя Джулия совсем рядом, и Шортхаус с трудом узнал ее голос.
Он согласно кивнул и достал часы, чтобы заметить время. Они показывали без четверти двенадцать; он решил сделать первую заметку в записной книжке — указать, что именно произошло, — и, поставив подсвечник на пол, чтобы руки были свободны. Несколько секунд он пытался безопасно прислонить его к стене, чтобы свеча не упала.
Тетя Джулия говорила потом, что смотрела совсем в другую сторону: ей почудилось какое-то движение в соседней комнате, — но при этом они с племянником сходились во мнении, что в этот момент неожиданно послышался топот, словно кто-то промчался мимо, — и тут же свеча погасла!
Но Шортхаусу довелось увидеть поболее того, и он не уставал благодарить свою счастливую звезду, что тетушка ничего не заметила. Когда он разогнул спину, пристроив поудобнее еще не погасшую свечу, перед ним — совсем близко, на уровне глаз — вдруг появилось лицо мужчины, обуреваемого страстями и одержимого неукротимой яростью, — загорелое, с грубыми чертами и полными гнева, дикими глазами. Это было лицо обычного человека с выражением самой обычной злобы. Но Шортхаусу оно показалось отвратительным в своей порочности.
Шортхаус не ощутил ни малейшего движения воздуха, только услышал приглушенный звук быстрых шагов, точно кто-то бежал босиком или в одних чулках; затем появилось это лицо — и почти одновременно погасла свеча.
Шортхаус невольно вскрикнул и едва не потерял равновесие, потому что тетя буквально повисла на нем, не помня себя от ужаса. Она не издала ни звука, просто прижалась к нему всем телом. Но, к счастью, она ничего не видела — только услышала чьи-то стремительные шаги, поэтому самообладание вернулось к ней почти сразу, и Шортхаус смог высвободиться и зажечь спичку.
Тени отшатнулись от яркого света, и тетушка нагнулась, чтобы поднять портсигар с бесценной свечой. Тут они обнаружили, что огарок не просто погас; он был растоптан. Фитиль был вдавлен в наплывы воска, словно смятые чем-то плоским и тяжелым.
Шортхаус изумился, увидев, как быстро тетушке удалось справиться с ужасом; восхищение ее храбростью многократно возросло, более того — подобное мужество воодушевило его, за что он был несказанно благодарен тете. Столь же сильно удивило Шортхауса и физическое свидетельство чьего-то присутствия. В памяти всплыли некогда слышанные истории о весьма опасных возможностях медиумов, способных материализовать потусторонние явления; если это правда, и он сам или его тетушка обладают подобным даром — значит, они просто помогают сконцентрироваться неким силам населенного призраками дома, где атмосфера и без того накалена до предела. С таким же успехом можно подносить зажженную лампу с открытым фитилем к бочонкам на пороховом складе.
Стараясь не думать об этом, Шортхаус снова зажег свечу и направился дальше. Рука в его ладони подрагивала, это правда, да и его собственная поступь порой была неуверенной, но они размеренно двигались вперед и, после безрезультатных блужданий по третьему этажу, поднялись на чердак.
Там они обнаружили скопление тесных комнатушек для прислуги, где их взору предстали обломки мебели, грязные плетеные стулья, комоды, разбитые зеркала, ветхие кровати. В спальнях, унылых и неопрятных, были наклонные потолки, уже затянутые местами паутиной, маленькие окошки и плохо отштукатуренные стены. И Шортхаус, и тетя Джулия рады были уйти прочь.
Ближе к полуночи они вернулись в маленькую комнатку на третьем этаже — прежнюю гардеробную рядом с лестничным пролетом — и решили провести в ней остаток ночи. Она была абсолютно пуста. По слухам, именно здесь разъяренный конюх настиг загнанную сюда жертву. Снаружи, за узкой лестничной площадкой, начинались ступени, ведущие наверх — в комнаты прислуги, которые они только что обыскали.
Несмотря на то, что ночь была прохладной, нестерпимо хотелось открыть окно. Более того, Шортхаус испытывал странное чувство: в этом помещении ему труднее всего было держать себя в руках. Что-то неладное творилось с нервами, решимость таяла, воля слабела. Не прошло и пяти минут, как это стало очевидным, и столь короткого времени хватило, чтобы он ощутил, к своему величайшему ужасу, полный упадок жизненных сил, а подобное испытание казалось ему самым страшным.
Свечу они с тетей поставили на нижнюю полку буфета, оставив дверцу приоткрытой всего на несколько дюймов, чтобы свет не резал глаза, и тени не плясали по стенам и потолку. Затем они расстелили плащ на полу и сели в ожидании, прислонившись спиной к стене.
Шортхаус сидел в двух футах от двери; отсюда прекрасно видны были главная лестница, уводящая во тьму, и лесенка на чердак. Тяжелая трость лежала рядом, под рукой.
Высоко над домом сияла луна. Из открытого окна дружелюбно подмигивали звезды, словно добрые знакомые с небес. Все городские часы пробили полночь, и когда звон затих, повсюду снова воцарилось молчание безветренной ночи. Только гул морского прибоя в отдалении наполнял воздух приглушенным шелестом.
Тишина в доме стала невыносимой — невыносимой, как подумал Шортхаус, потому что в любую минуту ее могли нарушить самые зловещие звуки. Напряженное ожидание все больше действовало на нервы; Шортхаус разговаривал с тетей шепотом, да и то изредка, поскольку громкие голоса звучали странно и неестественно. Комнату наполнил зябкий холод, виной которому была вовсе не ночная прохлада. Воля, направленная против незваных гостей, кому бы она ни принадлежала, постепенно лишала их уверенности в себе и способности действовать решительно; силы убывали, и перспектива столкновения с чем-то поистине кошмарным стала теперь еще страшнее. Шортхаус отчаянно боялся за пожилую даму, прижавшуюся к нему, ведь скоро ее спасительная отвага иссякнет.
Он чувствовал, как пульсирует кровь. Порой ему казалось, что слишком громкое биение сердца мешает различить иной шум, постепенно нарастающий в глубине дома. Всякий раз, как Шортхаус пытался сосредоточиться, звуки неизменно затихали.
Пока что они явно не приближались. Тем не менее, Шортхаус не мог избавиться от ощущения, что в нижних комнатах кто-то движется. Гостиная, где неожиданно и без причины захлопнулись двери, была слишком близко — звуки определенно исходили из более дальней точки. Шортхаус подумал о большой кухне, где сновали черные жуки, и унылой крохотной буфетной; однако источник шума, казалось, находился где-то в другом месте — но, безусловно,
И вдруг прозрение обрушилось на него, и на мгновение сердце замерло, а кровь заледенела. Звуки доносились не снизу; они шли сверху, из отвратительных сумрачных комнатушек для прислуги, с поломанной мебелью на полу, низкими потолками и узкими окнами — именно там убийца напал на свою жертву, вынудив ее спасаться бегством от неминуемой смерти.
И едва Шортхаус понял, откуда исходят звуки, он стал слышать их более отчетливо. Это были шаги: кто-то двигался по чердаку у него над головой, минуя комнату за комнатой, огибая мебель…
Шортхаус бросил быстрый взгляд на фигурку, замершую рядом, пытаясь угадать, сделала ли тетушка то же открытие. В слабом мерцании свечи из-за дверцы буфета ее резко очерченный профиль вырисовывался на фоне белой стены как грубовато вылепленный рельеф. Но Шортхаус не поэтому удивленно моргнул, и не поэтому затаил дыхание. Необычайная перемена произошла с ее лицом. Казалось, что кто-то надел на нее маску: разгладились глубокие бороздки, прочерченные временем, кожа натянулась чуть сильнее, так что морщины исчезли; от этого лицо сделалось почти детским — только взгляд оставался старым.
Шортхаус лишился дара речи, глядя на нее в изумлении, близком к ужасу. Несомненно, это по-прежнему были тетушкины черты, но так она выглядела лет сорок назад, в беззаботной, невинной юности. Ему доводилось слышать истории о том, что страх способен оказывать на людей столь странное воздействие, полностью стирая следы иных эмоций, счищая налет былых страстей; однако он никогда не думал, что это так — в буквальном смысле слова, что все может быть так просто и ужасно. На тетином лице не осталось ничего, кроме гримасы неодолимого страха; и когда, ощутив пристальный взгляд, тетушка обернулась, Шортхаус невольно закрыл глаза покрепче, чтобы не видеть этой картины.
Но когда он осмелился разомкнуть веки минуту спустя, то, к величайшему облегчению, увидел, что выражение ее лица изменилось: несмотря на смертельную бледность, тетя улыбнулась, и ужасная маска исчезла — прежний облик вернулся к ней.
— Все ли в порядке? — только и смог вымолвить Шортхаус. Ответ этой удивительной пожилой дамы был показательным:
— Мне холодно… и немного страшно, — прошептала она.
Шортхаус предложил закрыть окно, но тетушка удержала его, умоляя не уходить даже на мгновение.
— Что-то происходит наверху, я знаю, — тихо вымолвила она. — Только вряд ли я смогу заставить себя подняться туда.
Однако Шортхаус придерживался иного мнения: он понимал, что решительные действия скорее всего помогут вернуть утраченное самообладание.
Он достал фляжку и налил в стаканчик чистого коньяка, достаточно крепкого, чтобы придать человеку силы. Тетя Джулия сделала глоток, и легкая дрожь прошла по ее телу. Сейчас Шортхаус думал лишь о том, как выбраться из дома, пока она не упала в обморок; при этом он сознавал, что опасно бежать от противника, поджав хвост. Бездействовать далее было невозможно; контроль над собственными чувствами слабел с каждой минутой, и следовало без промедления предпринять самые отчаянные, решительные меры. И уж лучше не спасаться бегством, а наступать на врага и достойно встретить ужасную кульминацию, если она необходима и неизбежна. Шортхаус чувствовал, что способен сделать это сейчас, но десятью минутами позже сил могло не хватить ему одному, а на двоих — тем более!
Тем временем шум наверху нарастал, он приближался. Кто-то двигался, осторожно ступая по скрипучим половицам и натыкаясь на мебель.
Подождав несколько мгновений, пока изрядная порция алкоголя окажет свое воздействие, и понимая, что эффект при таких обстоятельствах продлится недолго, Шортхаус неслышно поднялся на ноги и твердо заявил:
— Теперь, тетушка Джулия, мы отправимся наверх и узнаем, чем вызван этот шум. Вы тоже должны пойти, как мы и договаривались.
Он подхватил трость и достал свечу с буфетной полки. Тетушка безвольно поднялась позади него, тяжело дыша, и он услышал слабый голос, уверяющий, что она готова. Шортхауса поражала ее храбрость — неизмеримо большая, чем его собственная; и когда они вместе тронулись в путь, высоко держа истекающую воском свечу, от этой дрожащей, бледной женщины рядом с ним исходила непонятная, величественная сила, вдохновляя Шортхауса, заставляя его устыдиться своей трусости, — и без этой поддержки он справился бы с испытаниями этой ночи намного хуже.
Они пересекли темную лестничную площадку, избегая глядеть во мрак за перилами. Затем стали подниматься по узкой лестнице навстречу звукам, которые с каждой минутой становились все громче и слышались все ближе. На полпути тетушка Джулия споткнулась, и Шортхаус остановился, чтобы поддержать ее; именно в этот миг раздался ужасающий грохот наверху, в коридоре прислуги. И немедленно раздался пронзительный вопль — крик животного ужаса и одновременно мольба о помощи.
Прежде чем они смогли отодвинуться или спуститься на ступень вниз, кто-то промчался по коридору у них над головой, то и дело спотыкаясь, в безумной гонке — а затем на полной скорости, перескакивая через три ступени, побежал вниз по той самой лестнице, где они стояли. Шаги были легкими и неуверенными, но позади слышалась более тяжелая поступь другого человека — такая тяжелая, что лестница под ним сотрясалась.
Шортхаус и его спутница успели только прижаться к стене, когда верхние ступени задрожали от топота, и два человека, один за другим, скатились вниз. Ураган звуков разрушил полночную тишину пустого дома.
Преследователь и жертва промчались мимо: половицы на лестничной площадке дважды скрипнули у них под ногами. При этом ни Шортхаус, ни тетушка Джулия не увидели совсем ничего — ни рук, ни плеч, ни лиц, даже краешка развивающихся одежд не разглядели.
На секунду все замерло. Затем беглец с более легкой походкой попытался скрыться в той комнате, которую только что покинули Шортхаус с тетушкой. Второй человек ринулся следом. Оттуда донеслись звуки борьбы, хрипы и приглушенные крики; потом на площадке вновь раздались шаги — тяжелые, неуклюжие.
Полминуты продолжалось мертвенное безмолвие, и вдруг послышался свист стремительно рассекаемого воздуха. И в глубине дома что-то с глухим стуком и хрустом ударилось о каменные плиты пола.
И снова воцарилось абсолютная тишина без единого шороха. Свеча горела ровным пламенем — за все это время огонек не дрогнул, и воздух был недвижим. Парализованная ужасом тетя Джулия, не дожидаясь, последует ли за ней спутник, нетвердой походкой стала спускаться вниз; она беззвучно плакала, и когда Шортхаус обнял ее, поддерживая, то ощутил, что она дрожит как осиновый лист. Он свернул в маленькую комнату и поднял с пола плащ, и, рука об руку, они медленно миновали три лестничных пролета — молча, не оглядываясь, — и добрались до вестибюля.
Там никого не было, но пока они шли вниз, их не покидало странное ощущение, что за ними по пятам кто-то идет, то отставая, когда они ускоряли шаг, то вновь нагоняя, стоило им приостановиться. Однако ни разу они не обернулись, чтобы убедиться в этом; на каждом повороте лестницы и тетя Джулия, и ее племянник опускали взгляд, опасаясь увидеть на верхних ступенях тот ужас, что преследовал их.
Шортхаус распахнул входную дверь дрожащей рукой, и они вышли на лунный свет и глубоко вдохнули прохладный воздух, принесенный ночным бризом с моря.
Маркус Кларк
КНИЖНЫЕ ПРИЗРАКИ
ем могу быть полезен, сэр? — вежливо спросил я в некотором изумлении. Передо мною был высокий, широкоплечий мужчина в грубом бушлате, и хмурился этот человек весьма зловеще.
— Найдите мне порядочное занятие, — ответил он. Просьба оказалась столь странной, что я молча уставился на него.
— Не понимаете, что ли? — сказал он, усаживаясь передо мной с бесцеремонной грубостью. — Я хочу стать уважаемым членом общества. Хочу честную работу.
— Но, мой добрый сэр, отчего вы явились ко мне? Ваши намерения превосходны, но поиск честной работы — это уж точно
— Чушь! — заявил он. — Вы могли бы дать мне целое состояние, если бы захотели, вы знаете. Но это ни к чему. Нет, я в такие игры не играю! Чего доброго, по вашей воле явится откуда ни возьмись мой старший брат-счастливчик из Новой Зеландии да и унаследует вместо меня родовое поместье, или вы можете выкинуть меня из золоченой кареты прямо перед воротами церкви и выдать мою невесту замуж за другого — так и будет. Я вас знаю. Мне нужен всего лишь скромный достаток, чтобы никому не было до него дела.
— Вы говорите даже более таинственно, чем выглядите, друг мой, — ответил я.
— Фи! — сказал он (никогда не думал, что кто-нибудь, кроме книжных героев, говорит «Фи» — никогда). — Неужто вы не узнаете меня?
Я пристально поглядел на него, и мне показалось, что я его знаю: эта шляпа, этот бушлат, этот вязаный шарф, обмотанный вокруг широкой шеи, эти яростные глаза — все было знакомо мне…
— Нет ли у вас, случайно, каких-либо особых примет? — спросил я, а мой лоб покрылся испариной.
Он рассмеялся — этот горький смех я описывал так часто!
— У меня необычная родинка на затылке, мочку левого уха мне отстрелили, на правом боку все еще сохранился след от зубов Помпи, когда он защищал свою госпожу Элис на безлюдном болоте. Я потерял мизинец на правой руке, у меня три жировые шишки, похожие на груши, — это не считая обыкновенных родимых пятен.
Теперь сомнений не осталось. Это был мой Злодей! Я знал его кровожадную натуру и дрожал в ожидании ужасной схватки: опыт говорил мне, что она не замедлит последовать.
— Но почему вы пришли сюда? — повторил я.
— Я устал, — сказал злодей упрямо. — Надоело, что меня всюду травят. Непорядочное это дело. Сначала меня звали Джабез Джамрак, потом Черный Билл-контрабандист, потом Карльюис Карлейтон, потом Браконьер, потом Взломщик, потом Хапуга-управляющий, а теперь я Бежавший Каторжник!
Это была правда. Несчастный побывал — на страницах моих всемирно известных романов — во всех этих обличиях.
— Но дело не в том, что я брожу на улице ночами в любую погоду — как правило, в грозу. Не в том, что я часто пьян, всегда в долгах, а уж о потерянной репутации я и вовсе молчу. Не в том, что я убил кучу матерей и довел разными горестями до могилы столько же седовласых старых отцов. Не в том, что я г’рю совсем уж странно и проглатываю столько звуков и выдаю столько проклятий, что обычному человеку и не снилось. Не в том. Нет! — вскричал он, окончательно свирепея. — Все потому, что в конце третьего тома, если я все еще жив к этому времени, меня всегда бросают на произвол судьбы — без надежды на помилование или перспективы покаяния.
Я содрогнулся.
— Выпейте бренди, — предложил я и подвинул к нему графин. Он взял его и осушил полстакана алкоголя одним глотком. Так я и думал. Зверь — под моим руководством — всегда вкушал этот напиток подобным образом…
— Это что, правильно? Это справедливо, начальник?.. Ваш потешный слуга сматывается под ручку с горничной. Ваш злодей-аристократ потчует ядом племянницу, подстреливает свою тетку из духового ружья, но с ним
Вот именно — ха-ха!
Я догадывался, что так и будет. Мой писательский опыт подсказал. Едва озлобленный головорез хотел схватить меня… на сцене появилось новое действующее лицо.
Я сразу узнал этого человека — по завитым волосам, старомодным ботфортам, массивной цепочке от часов и платку в правом кармане охотничьего сюртука.
Это был сэр Обри де Брианкур.
— Помогите! — взмолился я.
Презрительный взгляд мог бы устрашить и более храброго человека, но я знал, какими чарами подчинить гордеца.
— Тс-с! — прошипел я зловещим шепотом. — Надменный отпрыск благородного дома! Есть на свете и еще один наследник вашего титула. Откажете мне в помощи — и тогда ваше имя и все владения перейдут юному Фэрфилду. Эти любимчики Фортуны не подвластны мне, но помните: продолжение следует — и вы появитесь в нем!
Угроза эта заставила побледнеть даже того, чьи предки проливали кровь при Босворте[51], и баронет указал белой рукою на дверь.
— Забирай мой кабриолет, собака! — сказал он с учтивостью настоящего британского аристократа.
Стоит ли говорить, что я тут же вскочил в кабриолет — и вскоре мы мчались как ветер в сторону Лощины Праведника.
Позади, совсем близко, слышалось эхо от цокота копыт. Непрестанно сверкали молнии, так что негр-кучер побелел от страха.
И вдруг из кустов выскочил человек в красной рубахе и схватил кобылу под уздцы.
— Кто вы? — вскричал я.
— Со мной вы поступили хуже всего, — был ответ. — Я типичный Золотоискатель. Я тот, кого вы со своими собратьями по перу заставляете есть банкноты вместо бутербродов. Я позолотил свою лошадь и пил шампанское — а я его терпеть не могу — из ведер на конюшне… Я постоянно нахожу гигантские самородки, и меня столь же регулярно грабят — мне что, так и провести всю жизнь? Никогда не бриться? По воле тирана-писаки спать в сапогах?
— Успокойтесь, друг мой, — произнес я. — Все не так плохо. Я знаю бедолаг, с которыми писатели обошлись и похуже.
В этот миг порыв ветра донес до меня демонические завывания преследователей.
— Все может быть! — прорычал книжный золотоискатель. — Но отомщу я
Кабриолет исчез в отдалении — при таких обстоятельствах кабриолеты всегда поступают подобным образом, — и похититель повел меня прочь.
Он остановился возле обычной таверны (как хорошо я знал ее!), три раза постучал (три громких удара в дверь — это традиция), и нас впустили в просторную комнату. Я в изумлении увидел, что все персонажи, которых я считал порождением своей богатой фантазии, собрались здесь.
— Негодяй! — возопила прекрасная Мэделин. — Почему вы не выдали меня замуж за герцога? Сами знаете, вы просто передумали в последний момент.
— Монстр! — заявила милая Вайолет. — Вы заставили меня провести три ужасных дня на Красной Ферме, хотя один росчерк пера освободил бы меня.
— Христианский пес! — прорычал Мордехай-иудей. — Я появился на свет со склонностью к благотворительности и с чистой совестью давал бы скромные ссуды тем, кто облачен в нищенские рубища, но твоя гнусная душонка обратила меня на преступную стезю, лишь бы угодить вкусам кровожадной публики.
— А я, — заметил Генри Мортимер с той самой циничной кривой улыбочкой на гордых губах, которую я столь часто живописал, — я разве хотел сбросить старшего брата в колодец, чтобы унаследовать его титул и состояние? Нет! Я трепетно, безумно любил его, как вы соизволили написать в первых главах.
— Смерть ему! — прошипела леди Миллисент, отравительница. — Я не ведала смертоносной силы стрихнина, пока он не объяснил мне…
— Это по его вине я умирала от чахотки на протяжении сорока страниц! — выкрикнула Корал де Беллисле, дочь плантатора.
— Это он изуродовал мое восхитительное тело, подстроив совершенно ненужный несчастный случай на железной дороге! — всхлипнула очаровательная Джеральдин.
— Покончить с ним!
— Смилуйтесь! — взмолился я, вглядываясь с ужасом в знакомые лица.
— Смилуйтесь? — возмутилась Потерянная наследница Изабель Бьюмануар. — После того, как вы два часа размышляли, кто произведет меня на свет — моя святая матушка или жена браконьера! Милость — к вам? О, нет, нет, нет!
Я содрогнулся, увидев, что стою над пропастью.
— К чему рассеивать ennui[52] с помощью этой espieglerie[53], mon ami[54], — мягко произнес Граф на своем родном наречии. — Sacre[55], пусть pauvre petit[56] удирает, мой dejeuneur a là fourchette[57]ждет. Coup d’oeil[58] превосходен, tout ensemble[59]выше всяких похвал. Voila[60]!
Но золотоискатель подтолкнул меня к разверстой могиле. Все пуговицы сюртука оторвались одна за другой, и моя жизнь буквально повисла на нитке.
— Сделаешь меня уважаемым человеком? — прорычал Злодей.
— Никогда!
Последняя пуговица с треском отлетела. Я стал падать, падать… и упал, когда задребезжал звонок, дверь распахнулась, и…
Вошла Бриджит.
— Из типографии прислали мальчика за гранками, — сказала она.
— Вели ему подождать, — ответил я и, вытирая пот с интеллектуального лба, схватил ручку и в десяти строках с комфортом отправил своего Злодея на остров Норфолк, закованным в кандалы.
Биографические сведения
Вернон Ли (1856–1935) — это псевдоним Вайолет Паже, английской писательницы, переводчицы, автора многочисленных эссе об искусстве. Много лет прожила в Италии. Прославилась своей мистической прозой.
Фрэнк С. Стоктон (1834–1902) родился в Филадельфии (США). Отец-священник не одобрял его стремления стать писателем, так что трудовую деятельность Стоктон начал в качестве гравера и лишь в 1867 году стал сотрудником газеты, основанной бра-том, а первый сборник рассказов выпустил в 1870 г. Собрание сочинений Стоктона составляет 23 тома. Это произведения как для взрослых, так и для детей.
Вильям Уаймарк Джейкобс (1863–1943) — английский писатель. Обрел известность в основном благодаря произведениям на «морскую тему» («Корабельные истории», «Шепоты моря», «Уютная гавань»). Большая часть его книг пронизана юмором, так что ими зачитывались Тэффи и Зощенко. Но есть у Джейкобса и довольно мрачненькие рассказы, оказавшие сильное влияние на Стивена Кинга.
Эллен Глазго (1873–1945) — американская писательница из Ричмонда, сочинившая 20 романов и множество рассказов, в основном — о жизни в родном штате Виргиния, и широко известная в начале 20-го века. В 1942 году получила Пулитцеровскую премию.
Элджернон Блэквуд (1859–1951) — один из наиболее знаменитых авторов-мистиков, классик литературы ужасов. На его счету — 12 романов, более 200 рассказов, две пьесы и сборник поэтических произведений. Пик популярности Блэквуда приходится на 1934 год, когда его пригласили читать рассказы о привидениях на Би-би-си.
Маркус Эндрю Хислоп Кларк (1848–1881) появился на свет в Лондоне, но юношей эмигрировал в Австралию. Работал клерком в банке, пытался стать фермером, но в конце концов посвятил себя писательской карьере. Наиболее известен его роман «Осужден пожизненно», в котором описывается судьба ссыльных в Тасмании в начале XIX века.