Олег Демидов (1989) – поэт, критик, литературовед, преподаватель Лицея НИУ ВШЭ. Много лет занимается исследованием жизни и творчества Анатолия Мариенгофа и других имажинистов. Составитель и комментатор собраний сочинений Анатолия Мариенгофа (2013) и Ивана Грузинова (2016).
Анатолий Мариенгоф (1897–1962) – один из самых ярких писателей-модернистов, близкий друг Сергея Есенина и автор скандальных мемуаров о нём – «Роман без вранья». За культовый роман «Циники» (1928) и «Бритый человек» (1930), изданные на Западе, он подвергся разгромной критике и был вынужден уйти из большой литературы – в драматургию («Шут Балакирев»); книга мемуаров «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги» стала знаковой для русской прозы ХХ века.
«Первый денди Страны Советов» – самая полная биография писателя, где развеиваются многие мифы, публикуются ранее неизвестные архивные материалы, письма и фотографии, а также живые свидетельства людей, знавших Мариенгофа.
Содержит нецензурную брань
А знаешь, Зояха, какое ты мне должна письмо написать? <…> на 4-х больших листах, на пишущей машинке, через один интервал и с копиркой, т.к. архив у меня, скажем прямо, говённый, а такое письмо должно сохраниться для вечности наших с тобой биографий. Они же совершенно необходимы и внукам, и правнукам, и будущим Эйхенбаумам.
Иногда я завидую дяде Толе. Откуда я набрался смелости называть Анатолия Борисовича Мариенгофа «дядей Толей»?
Кажется, это пошло со дня встречи с артистом Михаилом Козаковым – у него была концертная программа на стихи Бродского, я подошёл после встречи и спросил, отчего он не выступает с чтением стихов Мариенгофа, – ведь Козаков его знал. «Дядю Толю? – переспросил он очень довольно, было заметно, что о Мариенгофе его спросили впервые; и, сделав артистическую “задумчивую” паузу, пояснил: – Есть такие поэты, которых любишь, но выступать с их стихами не будешь. Дядю Толю очень люблю. Но читать его… Сложно, наверное».
С тех пор я тоже иногда себе позволяю: дядя Толя.
Надеюсь, Мариенгоф не сердится.
Он, по моим ощущениям, был добрый и покладистый дядька. С острым умом, жизнелюбивый, честный в любви.
Несколько лет, примерно с 1921-го по 1928-й, Мариенгоф был огромен: как поэт, как друг Есенина – более того: как лучший друг Есенина, как автор экспериментальной драмы «Заговор дураков», как автор одного великого романа («Циники») и автор блистательных воспоминаний («Роман без вранья»).
Потом он как-то совсем расхотел быть первым – не спорю, может, время не способствовало, – но ещё дважды он вдруг по-молодому ретиво взбирался на прежнюю высоту: выдав перед самой войной бесподобную, полную сил, государственническую драматическую поэму «Шут Балакирев», а после войны – канонические мемуары «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги» (одно название чего стоит!).
Интерес к Мариенгофу в наши дни постоянный и стойкий, но не массовый.
Между тем, ценители в курсе, что Мариенгоф уникален – другого такого у нас нет: Оскар Уайлд, Д’Аннунцио – родственные ему персонажи; по сути – он мог бы служить Отечеству, в качестве одного из самых поразительных эксцентричных брендов, – в том ряду, где Маяковский и Марк Шагал, например, – у Мариенгофа всё для этого есть. Он очень стильный. Он сам по себе – стиль.
Непонятно только, откуда, родившийся в Нижнем Новгороде, проведший в Пензе юность – такой мог появиться: денди, эстет, новатор. У нас тут не Англия, не Италия – у нас Лыкова Дамба и пензенские закоулки, – а вот появился.
Мариенгоф и Есенина научил всяким-таким штукам, подготовил его за пару лет к вояжу за океан с Айседорой, – и на зарубежных, европейских и американских фото – константиновский Серёжа, только за год до встречи с Мариенгофом снявший с себя крестьянский костюм, выглядит ой-ёй как – лучше любого европейца. Повадка, походка – загляденье. Толя руку приложил, я точно вам говорю.
Мариенгоф не просто на равных был с Есениным, Мейерхольдом и Маяковским, а потом с Шостаковичем и с Германом-самым-старшим, – он позволял себе на Пастернака смотреть свысока, и, право слово, в определённый период имел к тому многие основания.
Потом, наверное, годы и годы спустя, Мариенгоф перебирал свои книжечки, выходившие одна за другой в двадцатые, или афиши фильмов, сценарии к которым писал, выходивших один за другим в тридцатые, – перебирал и думал: а куда всё это делось?
И, правда: куда всё это делось? То судьба кометой носится, то висит на бельевой верёвке забытой, застиранной накидкой – которую и накинуть теперь некуда. Разве что на голову от дождя, пока бежишь в киоск за свежей советской газетой.
А в той газете опять ни слова о тебе. (И, может, оно и к лучшему.)
Но я, говорю, дяде Толе завидую.
Всё потому, что у него есть такой исследователь, как Олег Демидов.
Олег Демидов – главный по делу Мариенгофа. Из тонких предисловий к переизданиям Мариенгофа Демидов сделал огроменный том, дополнив известное и предполагаемое тысячью свидетельств и фактов.
Я бы ему уже за эту книгу вручил погоны полковника – как (ис)следователю.
Демидов работает тактично и неутомимо. Никому не навязывая своих (вполне конкретных) убеждений. Тем более не навязывая их персонажу.
Снисходительный к человеческим слабостям и вместе с тем умеющий разглядеть и оценить души прекрасные порывы, – вот такой Демидов.
И, кстати сказать, щедрый.
Когда я работал над своей небольшой книжкой про всё того же дядю Толю – Демидов, работавший со мной одновременно над своим огромным томом, постоянно мне высылал документы, которые раскопал, выкупил за деньги – ему, вообразите, хотелось, чтоб у меня получилась хорошая книжка.
Так не бывает!
Сам пишет свою, может претендовать на ряд безусловных филологических открытий – и делится с прямым, с позволения сказать, конкурентом.
Дядя Толя такого исследователя заслужил.
Я бы, смею надеяться, и сам так поступал бы, как Олег Демидов. Ради Мариенгофа же!
Но что значит это сослагательное наклонение, когда я только предполагаю, а он так уже сделал.
Вас, открывающих эту книгу, ждёт небывалое путешествие.
Пройти целую – огромную, бесподобно интересную! – жизнь след в след за Анатолием Борисовичем Мариенгофом.
И проводник – лучше не бывает.
Так, как Олег Демидов, литературу любят только в раннем детстве, обливаясь слезами над первым, проколовшим сердце, стихотворением.
А он так живёт.
Ах, дядя Толя. Как же хорошо.
Анатолий Борисович Мариенгоф заметил однажды: «В 1789 году Марат в своём
“Друге Народа” писал: “Вчера в 5 ч. вечера прибыли в столицу король и дофин. Для добрых парижан это настоящий праздник, что их король среди них”. Хороший писатель и этим воспользуется, если будет писать роман о Марате. Плохой – никогда!»1
А Корнею Ивановичу Чуковскому как-то раз попалась в руки биография Дмитрия Мережковского, написанная Зинаидой Гиппиус. Корней Иванович тотчас же отреагировал: «Бедная, пустопорожняя, чахлая книга – почти без образов, без красок, – прочтя её, так и не знаешь: что же за человек был Мережковский»2.
Памятуя об этом, заранее предупреждаем читателя: на страницах этой книги будет много газетной фактологии, не требующей комментариев, но будет и много красок – чёрных, белых, красных… – без них не понять, каким человеком был наш герой.
С другой стороны, куда же без вымысла? Без большой литературы, которая, как утверждал Анатолий Борисович, и есть самая большая сплетня? Некуда деваться. Всё будет.
1897 год – удивительно урожайный на литераторов. В этом году родились Илья Ильф, Валентин Катаев, Жорж Батай, Уильям Фолкнер, Луи Арагон и Анатолий Мариенгоф.
Ни с одним из них Мариенгоф не общался. Про иностранцев – оно и понятно. Хотя, путешествуя в двадцатые годы по Европе: Берлин, Париж и юг Франции, – он находился исключительно в богемной среде и к тому же свободно владел французским языком. Возможности были, но отчего-то не сложилось. Не общался он и с Ильфом, и с братьями Катаевыми, хотя и товариществовал с другим представителем одесской литературной школы – Бабелем.
Пойдем другим путём. Тот же год, но другие имена – классиков, чтимых Мариенгофом.
19 мая 1897 года выходит из тюрьмы Оскар Уайльд. К нему у Анатолия Борисовича особое отношение. От великого ирландца наследуются эстетство, дендизм и некоторая манерность. Первые стихи по-уайльдовски высокопарны и футуристически крикливы.
В тот же год Лев Толстой публикует эссе «Что такое искусство?». Вот некоторые выдержки из него:
«В каждом большом городе строятся огромные здания для музеев, академий, консерваторий, драматических школ, для представлений и концертов. Сотни тысяч рабочих – плотники, каменщики, красильщики, столяры, обойщики, портные, парикмахеры, ювелиры, бронзовщики, наборщики – целые жизни проводят в тяжёлом труде для удовлетворения требований искусства, так что едва ли есть какая-нибудь другая деятельность человеческая, кроме военной, которая поглощала бы столько сил, сколько эта.
Но мало того, что такие огромные труды тратятся на эту деятельность, – на неё, так же как на войну, тратятся прямо жизни человеческие: сотни тысяч людей с молодых лет посвящают все свои жизни на то, чтобы выучиться очень быстро вертеть ногами (танцоры); другие (музыканты) на то, чтобы выучиться очень быстро перебирать клавиши или струны; третьи (живописцы) на то, чтобы уметь рисовать красками и писать всё, что они увидят; четвёртые на то, чтобы уметь перевернуть всякую фразу на всякие лады и ко всякому слову подыскать рифму. И такие люди, часто очень добрые, умные, способные на всякий полезный труд, дичают в этих исключительных, одуряющих занятиях и становятся тупыми ко всем серьёзным явлениям жизни, односторонними и вполне довольными собой специалистами, умеющими только вертеть ногами, языком или пальцами».3
Из этого толстовского эссе растёт и публицистика, и добрая половина прозы, и мемуаристика Мариенгофа. Всё хлёстко, вызывающе и созвучно исканиям поэта. Главные вопросы: «Что такое искусство?», «Чем занят творец искусства?», «Кто на самом деле является творцом искусства?» и т.д. – исправно поднимаются им. Ответы – всегда парадоксальны.
Достаточно вспомнить хотя бы главную его теоретическую книгу «Буян-остров»:
Или «Записки сорокалетнего мужчины»:
В 1898 году Антон Павлович Чехов создаёт «Маленькую трилогию» – цикл рассказов о «футлярной жизни» («Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви»). Явление знаковое как для русской литературы в целом, так и для Мариенгофа. В конце пятидесятых у него сложится своя «Бессмертная трилогия», которую он писал с 1926 года: «Роман без вранья», «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги», «Это вам, потомки!». Большой цикл мемуаров, посвящённый «нефутлярной жизни».
С 1897 года (плюс или минус пара лет) общественная жизнь России напоминала бурлящий котёл. С начала 1910-х годов футуризм с его пафосом разрушения одряхлевшего мира и призывом к революции формировал новое культурное пространство. И поэт Анатолий Мариенгоф и имажинизм – своего рода дерзкий непочтительный наследник его после Февральской революции.
О Мариенгофе известно крайне мало. Слава, которая накрыла его с головой в начале двадцатых годов, скандалы после выхода в СССР «Романа без вранья» и «Циников» в Германии, более-менее шумные театральные постановки и неожиданно пришедшая посмертная популярность – в Восточной Европе в шестидесятые, а у нас на рубеже восьмидесятых–девяностых, – вот и всё, по большому счёту, что знали о писателе.
Большая часть творческого наследия Мариенгофа находится в архивах, некоторые рукописи и машинописи хранятся в частных коллекциях, в свободном полёте витают многие его книги, выпущенные небольшими тиражами. Так что информацию приходится собирать не то что по частям – по крохам. Даже при всестороннем изучении биография Мариенгофа будет иметь белые пятна – этого не избежать.
Во-первых, Мариенгоф-поэт и Мариенгоф-прозаик известен всему миру, но ранние неопубликованные тексты до сих пор продолжают появляться6. Во-вторых, Мариенгоф-драматург известен гораздо меньше: огромную часть его пьес удалось опубликовать в недавнем собрании сочинений (11 больших, 9 одноактных), но ещё боYльшую часть хранят архивы (по предварительным данным – 13 больших и полтора десятка одноактных). В-третьих, Мариенгоф-человек по-прежнему известен нам большей частью по своим мемуарам.
Анатолий Борисович пережил практически всех своих старых и половину новых друзей. Добротные воспоминания о нём (в имажинистском контексте) оставили Рюрик Ивнев, Вадим Шершеневич и Матвей Ройзман. Редко встречаются мимолётные записи тридцатых–пятидесятых годов в дневниках представителей его поколения, чуть чаще – заметки молодых писателей, которых привечал Анатолий Борисович на склоне лет. Но есть ещё люди, живые и здравствующие, которые виделись с Мариенгофом, общались с ним, дружили, и у них нам удалось уточнить несколько эпизодов.
«Получил твоё письмо. Я не знал Анатолия Мариенгофа в тот период, к которому относятся твои воспоминания. Мы познакомились и подружились в послевоенные годы. В моей памяти Мариенгоф остался человеком редкой доброты, щепетильно порядочным в отношениях с товарищами, влюблённым в литературу, и, несмотря на то, что к нему часто бывали несправедливы, очень скромным и незлобивым.
Вульгаризаторы немало потрудились над тем, чтоб опорочить А.Б.Мариенгофа ещё при его жизни. Действительно, нет ничего проще и удобнее такого объяснения литературных фактов: Маяковский и Есенин были природными реалистами, в грех формализма (футуризма, имажинизма) их совратили нехорошие люди; злыми гениями Маяковского были Брик и Бурлюк, а Есенина портил щёголь и сноб Мариенгоф. При сколько-нибудь добросовестном анализе подлинных фактов лживость этой концепции становится очевидной для всякого непредубеждённого человека.
Столь же лжива болтовня, что Мариенгоф ведёт свой род от немецких баронов. Даже если б это было так, я не вижу здесь ничего, что бросало бы тень на его литературную репутацию. Но достаточно прочитать воспоминания Мариенгофа, опубликованные в журнале “Октябрь”, чтобы видеть, что по происхождению и воспитанию Мариенгоф был настоящим русским интеллигентом. Отец его, крещёный еврей, был известным в своём городе врачом.
Буду рад, если твоя будущая книга в какой-то мере поможет восстановить истинный облик Анатолия Мариенгофа, честного и одарённого русского литератора; многолетнего и близкого друга С.А.Есенина».
Это письмо писатель и драматург Александр Крон написал в 1966 году Матвею Ройзману. Ройзман опубликовал письмо в своей книге7. Но, увы, и сегодня приходится разбираться с вульгаризаторами и недобросовестными толкователями фактов жизни Мариенгофа.
Между тем исследование творчества Анатолия Борисовича в какой-то момент замкнулось на уже известных текстах. Литературоведы брались за Мариенгофа часто, но далее составления книг и написания статей дело не шло.
Борис Аверин подготовил к изданию несколько его книг8, а после переключился на Набокова. Александр Кобринский много работал с имажинистами9, но ушёл в политику. Александр Ласкин составил сборник избранных стихотворений и поэм Мариенгофа10, но сфера его интересов столь велика (Мандельштам, Дягилев, Трумпельдор и т.д.), что остановиться на одном Мариенгофе он не мог. Томи Хуттунен11 (Хельсинки), Валерий Сухов12 (Пенза) и Татьяна Тернова13 (Воронеж) далеки от московских и питерских архивов, поэтому заняты всесторонним анализом текстов, их интерпретацией и встраиванием в культурный контекст, научным комментированием.
4–5 апреля 2003 года состоялась конференция по имажинизму, организованная ИМЛИ РАН им. А.М.Горького, Государственным литературным музеем, кафедрой русской литературы ГосИРЯ им. Пушкина и Есенинским научным центром РГПУ им. С.А.Есенина. Её результаты опубликованы в сборнике статей «Русский имажинизм: история, теория, практика»14. Но и здесь материалов, проливающих свет на биографию Мариенгофа, не так много.
В 1991 году Дмитрий Месхиев снял фильм по роману «Циники». В 1994-м в Санкт-Петербурге прошёл вечер памяти Анатолия Борисовича, на котором выступали его близкие и друзья: Борис Мариенгоф (брат), Израиль Меттер, Нина Ольхина. В 1997 году поэт, литературовед и текстолог Эдуард Шнейдерман (1936–2012) подготовил сборник «Поэты-имажинисты»15. В трёхтомном собрании сочинений Мариенгофа 2013 года появилась серьёзная статья саратовского прозаика, литературного критика и журналиста Алексея Колобродова «Оправдание циника: Анатолий Мариенгоф как витрина чёрного пиара».
Сегодня интерес к Мариенгофу подогревают постановки спектаклей по роману «Циники» (хотя пьесы остаются невостребованными; единственное исключение – «Шут Балакирев»16, периодически ставившийся за последние двадцать лет то в России, то в Казахстане) и большая любовь почитателей его творчества (Захар Прилепин, Андрей Позднухов, Сергей Минаев и т.д.).
Немало сделал для понимания Мариенгофа как человека Захар Прилепин. Он написал большой очерк «Синематографическая история», попавший в собрание сочинений Анатолия Борисовича; издал книгу в серии «Библиотека Захара Прилепина»17, сопроводив её предисловием «Едва различимый силуэт»; наконец, подготовил биографию «“В то время лиры пели, как гроза”: жизнь и строфы Анатолия Мариенгофа»18. Когда в Пензе шли горячие споры, чьим именем назвать новую площадь – Татлина? Мариенгофа? – появилось письмо Захара Прилепина и представителей нашей интеллигенции с обращением к мэру города присвоить площади имя нашего героя. Из этого, к сожалению, ничего не получилось, но пензенские чиновники пообещали назвать именем Мариенгофа улицу и озаботиться памятными местами, связанными с жизнью писателя. 11 сентября 2015 года на гимназии, в которой учился Анатолий Борисович, была установлена мемориальная доска.
В Нижнем Новгороде на доме, в котором жил Мариенгоф, 25 февраля 2016 года установлена ещё одна памятная доска. 17 июня 2016-го в деревне Плетниха Пильнинского района Нижегородской области появилась улица Мариенгофа.
Кажется, удалось восстановить историческую справедливость. И эта книга, надеется автор, внесёт свой вклад в «реабилитацию» Анатолия Борисовича.
Книга писалась не один год. Некоторые материалы уже появлялись в печати19. И на протяжении всего этого времени были люди, без которых и собрание сочинений, и эта книга, и в целом работа над творческим наследием Мариенгофа попросту не состоялась бы. Безмерная благодарность за это Екатерине Демидовой, Кристине Пантелеевой, Анне Карповой, Анне Коваловой, Галине Сухаревой, Дмитрию Ларионову, Зинаиде Одолламской, Юлии Медведевой, Татьяне Лисик, Дмитрию Борисову, Роману Рудакову, Татьяне Слаутиной, Юлии Подлубновой, Дмитрию Неустроеву, Захару Прилепину, Валерию Сухову, Татьяне Терновой, Томи Хуттунену, Александру Ласкину, Владимиру Дроздкову, Николаю Леонтьеву, Михаилу Павловцу, Евгении Вежлян, Юрию Орлицкому, Дарье Суховей, Ирине Винокуровой, Андрею Добрынину, Алексею Колобродову, Гиву Лахути, Татьяне Щегляевой-Барто.
Глава первая
«Первый младенческий крик мой»
В стихотворении «Развратничаю с вдохновением» (1920) Мариенгоф пишет:
На улице Лыковая Дамба, рядом с нижегородским Кремлём, стоял большой деревянный одноэтажный дом с мезонином (до наших дней он не сохранился); в нём семья Мариенгофа провела как минимум пару лет.
Каким был город в то время, пишет сам Мариенгоф:
Родители его – Борис Михайлович Мариенгоф (1873–1918) и Александра Николаевна Хлопова (1870– 1912). По некоторым данным, в молодости они были актёрами, часто гастролировали по стране, но оставили сцену и посвятили себя детям. Помимо сына Анатолия была у них дочь Руфима (Руфина) (1903–1983).
Официальные данные о родителях Анатолия Борисовича удалось выяснить Дмитрию Ларионову, нижегородскому поэту и литературоведу.
Александра Николаевна Хлопова родилась в 1870 году в имении под Ардатовом. Согласно «Посемейному списку мещан Нижнего Новгорода за 1895 год», их брак с Борисом Михайловичем Мариенгофом был зарегистрирован 26 сентября 1894 года. «Борис Михайлович Мариенгоф закончил привилегированное учебное заведение в Москве. В 1885 году отбывал воинскую повинность, будучи зачисленным в ратники ополчения. Был перечислен из мещан города Митавы (губернский город Курляндской губернии), где он и родился, в Нижегородское купечество, и 4 мая 1894 года новокрещён в Нижнем Новгороде»21.
Из тех же документов мы знаем, что к 1911 году Борис Михайлович уже был торговцем. Проживала семья по адресу: Большая Покровская, д.10. Это был доходный дом Чеснокова и Кудряшова. Состоял он из двух частей: в одной Борис Михайлович имел контору, представляющую его фирму, а во второй на четвёртом этаже располагалась квартира Мариенгофов.
Есть описание дачи в окрестностях города:
Это отрывок из художественного произведения, однако мы знаем главный принцип Мариенгофа – смешение реальных фактов с вымыслом. Дача была на самом деле, о чём говорят архивные выписки Дмитрия Ларионова:
О предках Мариенгофа практически ничего не известно. По материнской линии можно проследить только горизонтальные связи – до сестры Нины. Она любила племянника, посылала два раза в год по сто рублей – деньги по тем временам немалые, особенно если учесть, что Нина Николаевна была всего лишь учительницей в женском Екатерининском институте и жила на скромное жалованье.
По линии отца следы ведут в Курляндскую губернию. Там и сейчас на территориях современных балтийских стран, а также в близлежащей Германии встречаются небольшие городки и деревеньки –
Михаил Мариенгоф, дед писателя, был мот и жизнелюб, деньги тратил не глядя и умер после весёлой попойки.
Анатолий Борисович вспоминал:
Михаил Мариенгоф – растратчик фамильного состояния; Борис Михайлович, его сын, вместе с женой – малоизвестные актёры… Как видим, денег в семье практически не было: обедневшие представители первого сословия еле сводили концы с концами. И тем не менее отец Анатолия взялся за серьёзную работу и мог себе позволить нанять няню для малышей.
Анатолий рос избалованным и капризным. Главное правило отца – ребёнок до всего должен дойти сам. Если из-за его блажи будет уволена старая нянька, «этот уют и покой дома», которая не может достать закатившийся под диван мячик, – что ж, так тому и быть. Мальчик должен учиться на своих ошибках.
История – принципиально для Мариенгофа важная. В мемуарах его читаем:
Учился Анатолий в детском пансионе, которым управляла Марья Фёдоровна Трифонова. Позже именно она поможет оболтусу поступить в Дворянский институт25. Вступительный экзамен по русскому языку, впрочем, всё равно сдаётся на тройку. Проблемы с этим предметом у Мариенгофа были всегда. Это отмечали все современники – и завистники, и друзья. Если обратиться к архивам, посмотреть на рукописи и машинописи уже взрослого пятидесятилетнего человека, можно найти совершенно детские ошибки.
О Дворянском институте воспоминания останутся настолько яркими, что образ молодого институтца появится не только в мемуарах, но и в романе «Бритый человек».
Здесь же – первый литературный опыт.
«Мы решили издавать журнал. Мы – это задумчивый нежный красавчик Серёжа Бирюков, барон Жоржик Жомини по прозвищу Япошка и я. <…> Будущему журналу даём название “Сфинкс”. Почему? В том единственном номере, который нам удалось выпустить, ничего загадочного не было. Серёжа Бирюков сочинил рассказ о собаке. Разумеется, она была гораздо умней, добрей и порядочней человека. Так уж принято писать о собаках, что в сравнении с ними наш брат довольно противное животное. Япошка нарисовал ядовитые карикатуры: на директора Касторку с Клецкой, сидящего в столовой ложке. Малыш в институтском мундире глядел с омерзением на это лекарство. Подпись: “Фу-у-у! Не хочу!” Вторая карикатура была на классного надзирателя Стрижа. Он порхал в нашем саду и пачкал на головы веселящихся институтцев.
Ну а я напечатал в “Сфинксе” стихотворение. Помню только две первые строчки:
Журнал приняли в классе бурно. Он переходил из рук в руки, читался вслух, обсуждался. Рассказ про собаку и лихие карикатуры оказались в глазах институтцев, как ни странно, не бог весть чем. Этому все поверили. Но сочинить стихотворение в правильном метре, да ещё с настоящими рифмами – “Э, надувательство!”»26
Здесь же – Лидочка Орнацкая, первая любовь, и новые уроки, которые преподносит жизнь. С девушкой Анатолий ходит в театр, гуляет по городу, катается на коньках. Чтобы отбить возлюбленную у «вихрастого гимназиста» Васи Косоворотова, юнец намекает девушке на бедность своего соперника: когда парочка в очередной раз катается на коньках, наш герой указывает Лидочке на Васю, который зайцем пробирается на каток.
Дело сделано, но, придя домой и рассказав отцу о своём поступке, он получает неожиданную отповедь:
Учился Мариенгоф на «удовлетворительно», и более того – умудрился схлопотать три итоговых двойки, из-за чего должен был остаться на второй год. Но случилось непредвиденное: семья лишается матери. Диагноз врачей неутешителен – рак желудка. Александра Николаевна умирает долго и тяжко. Анатолий в свои семнадцать лет переносит удар стойко, но каменеет сердцем, уходит в чтение классики (древнегреческие философы, Шекспир, Уайльд, Толстой, Чехов), которая будет сопровождать его всю последующую жизнь, и примеряет маску полубезумного паяца.
В это время Борису Михайловичу поступает предложение от английского акционерного общества «Граммофон» («Пишущий Амур») стать его пензенским представителем. Недолго думая, он соглашается, берёт детей и уезжает из Нижнего Новгорода.
«Пенза толстопятая»
Семейство селится по адресу: Казанская улица, дом №15. Чтобы понять, что собой представлял город, обратимся к прозе Мариенгофа, а именно – к «Бритому человеку»:
Галантерейный магазин братьев Слонимских находился в известном всему городу доме, построенном Рахилью Исааковной Слонимской в 1913–1914 годах. До наших дней дом не сохранился – снесён в семидесятых. До того, как нижний этаж полностью заняли магазины, горожане могли наблюдать здесь любопытные «выставки». Так, с 17 ноября 1913 года демонстрировалось «два феномена»: «18-летняя девушка-великанша Отилия весом 13 пудов 18 фунтов, уроженка Курляндии, на конгрессе в Берлине в 1911 году признанная единственной во всей Европе по своей колоссальности, и великан, юноша Ваня Марченко, 18-ти лет от роду и 3-х аршин и 4,5 вершков вышины»28.
Вскоре Слонимская разместила в доме свой магазин с отделами галантереи, белья, дамских шляп, обуви и дорожных вещей. Магазин существовал под фирмой «Р.И.Слонимская с сыновьями».
Здесь же, на Московской улице, располагался кафешантан «Эрмитаж». В газетах часто появлялись объявления о развлекательной программе кафе-ресторана: «Новые дебюты интернациональной субретки Люссет, знаменитой танцовщицы петербургских варьете Огиевской, шансонетки Казабианки, субретки Люси, новый жанр шансонетки Хризантен, неподражаемый венгерский дуэт Илькай, любимицы публики Гриневской, исполнительницы русских песен и танцовщицы Ланге, субретки Пальской и много других»29.
Любопытна ещё одна деталь, важная для понимания Мариенгофа как человека:
Анатолий Борисович никогда не считал себя евреем. Более того, не задавался этим вопросом. Он был, мягко говоря, максимально интернационален. Хотя на старости лет в его широчайший круг общения входили преимущественно евреи.
В опубликованных недавно воспоминаниях Рюрика Ивнева – книге «Тени истины»31 – постоянные раздумья о еврейском вопросе, как в царской России, так и в СССР; Израиль Меттер получил итальянскую премию «Гринцана Кавур» за повесть «Пятый угол» о прозе еврейской жизни; Матвей Ройзман открывает свой поэтический сборник «Хевронское вино» (1923) поэмой «Кол Нидрей»32, «где, всплеснув руками, / встречный ветер закричит: “Ой, эйл молей рахамим!”»33. Но – в отличие от этих трёх литераторов – у Мариенгофа вы никогда не найдёте ничего подобного. Поэтому в нашем случае еврейский вопрос можно закрыть и вернуться к повествованию.
Смена обстановки благотворно действует на Бориса Михайловича и детей, но память об утрате не уходит. Если сидеть на месте, тоска съест живьём. Нужно серьёзное дело или путешествие. Борис Михайлович выбирает последнее. Чтобы хоть немного отвлечь детей от горя, он задумал выехать на месяц в Швейцарию. Но Анатолий, заваливший учёбу в Нижнем Новгороде, рискует остаться второгодником, поэтому юноша решает никуда не ехать, а упорно готовиться всё лето, чтобы держать экзамен в пензенскую гимназию.
Испытание это он с лёгкостью преодолевает. Одна тройка по русскому языку, остальные предметы на «отлично». Так Анатолий становится учеником Третьей частной гимназии С.А. Пономарёва, где в 1914 году начинаются его новые литературные и издательские дела – журнал «Мираж», «более чем наполовину заполненный собственными стихами, рассказами, статейками». Журнал до сих пор не найден, но раз нашёлся первый имажинистский альманах «Исход» – его Мариенгоф дарил каждому встречному и этим облегчил задачу филологов, – то почему бы не найтись и «Миражу»; если, конечно, он не оказался миражом и авторской выдумкой.
В Пензе появляются друзья, с которыми Анатолий будет покорять Москву, – Иван Старцев, Сергей Громан, Григорий Колобов – и новые девушки: сохранилась фотография 1915 года, на которой Мариенгоф и Громан запечатлены с Надеждой Трофимовой и Татьяной Соколовой. Мариенгоф уже зачитывался стихами символистов и футуристов, знал об их громких эпатажных акциях, переодеваниях и т.д. Поэтому они с Сергеем Громаном тоже решаются на что-нибудь эдакое: меняются с девушками верхней одеждой и шляпками, гуляют по Пензе и фотографируются «для вечности» в таком облачении. Карточку подписывают так: «Шали, пока шалится!».
Кажется, никто ещё не обращал внимания на то, что Татьяна Соколова, очередная любовь юного поэта, зашифрована в мемуарах как Тонечка Орлова, а Надежда Трофимова – как Мурочка Тропимова. Приведём небольшой фрагмент.
«История историей, война войной, Пенза Пензой.
Третий месяц мы ходим в театр, в кинематограф и гуляем по левой стороне Московской улицы всегда втроём: я, Тонечка Орлова и её лучшая подруга Мура Тропимова. О Тонечке я уже написал венок сонетов. Я сравнивал её с июльским пшеничным колосом.
А её лучшая подруга – коротенькая, широконькая, толстоносенькая и пучеглазая.
– Толя, подождём Муру, – лукаво говорит Тоня.
Я отдуваюсь:
– Уф!
– Но она очень весёлая, добрая и совсем неглупая. Разве вы не согласны?
– Согласен, согласен.
“Лучшую подругу” я ненавидел лютой ненавистью только за то, что Тоня без неё шагу не делала.
– Мурка Третья!.. Прицеп!.. Хвост!
– Что это вы там бурчите?
– Так. Несколько нежных слов о Мурочке.
И спрашиваю себя мысленно: “Почему у всех хорошеньких девушек обязательно бывают «лучшие подруги» и обязательно они дурнушки? Что за странное правило почти без исключений? Хитрость?.. Случай?.. Ох, нет! Только не случай!.. Расчёт, расчёт!.. Математически точный женский расчёт”».34
Был ли венок сонетов или нет, не знаем. Этот жанр вообще не свойствен Мариенгофу. Правда, есть вероятность, что юношеские стихи до нас не дошли. Зато дошло другое стихотворение – «Из сердца в ладонях», которое поэт посвятил, видимо, очередной «Прекрасной даме» – Эльзе фон Мондрах35:
Юнга
Отец перевёз детей в Пензу: новый город, новый дом, новая работа. Но начало учебного года для юного Анатолия задерживается. Узнав, что в гимназии практикуются небольшие морские путешествия, Борис Михайлович отправляет сына в плавание – развлечение для юного романтика подходит как нельзя лучше.
28 октября (по старому стилю) 1914 года в газете «Пензенские губернские ведомости» появляется отчёт ученика-экскурсанта «Полтора месяца на шхуне “Утро”». Из той же газеты можно узнать, что петроградский комитет морских экскурсий каждое лето устраивает морские экскурсии на судах «Утро» (парусная шхуна), «Ильмень» (пароход) и «Азия» (клипер)37.
Жизнь юнги больше походит на военную службу: он исполняет все матросские обязанности, отбывает вахты, с ним занимаются строевой подготовкой, стрельбой и греблей. Во время плавания шхуна заходила в портовые города, мальчишки смогли своими глазами увидеть других людей, другие нравы и, как это им представлялось, полную романтики жизнь «старых морских волков».
Первое самостоятельное путешествие для Анатолия оказывается судьбоносным. Во-первых, он побывал в Петрограде – куда его будет тянуть всю московскую жизнь и в конце концов перетянет: он останется в Ленинграде до самых седин. Забегая вперёд, скажем, что Мариенгоф будет любовно называть этот город не иначе как Санкт-Ленинград. Во-вторых, появляется первая публикация – пусть и не стихов, которыми полон юноша, но всё же. В-третьих, вся эта морская тематика останется в творчестве Мариенгофа, начиная от «Острым холодным прорежу килем / Тяжёлую волну солёных дней…» и «Я пришёл к тебе, древнее вече…» («Ушкуйничать поплывём на низовья / И Волги и к гребням Урала») – и заканчивая большими пьесами о создании Петром I русского флота и огромными романами об истории Санкт-Петербурга.
Что и говорить: путешествие удалось на славу. Шхуна «Утро» за два месяца заплыла в Кронштадт, финские острова, Гельсингфорс (Хельсинки), Мальмё (третий по величине город Швеции), Копенгаген, Либаву (Лиепая – небольшой латвийский городок), Стокгольм, мыс Гангут (полуостров Ханко, Финляндия), Лайвик (Норвегия).
Видели экскурсанты английскую эскадру и военный дредноут «Lion» – огромный, раз в десять как минимум превосходящий любую шхуну. Всё снаряжение, которое на него ставилось, – пушки, пулемёты и пр., – имело исключительно крупный калибр. С английского «дредноут» переводится как «неустрашимый». Представьте себе, что испытал семнадцатилетний Мариенгоф, лишь вчера ступивший на палубу!
Успели экскурсанты почувствовать и близкую опасность кораблекрушения: наперерез их шхуне неслась рыболовецкая лодчонка, но, к счастью, прошмыгнула перед самым носом. Узнали, что такое морская болезнь. Видели непроглядный туман, который, рассеявшись, обнажил вокруг сотни парусных судов со всего мира: встречали шведского короля, прибывшего на Балтийскую выставку в Мальмё. А позже в том же шведском городе неожиданно встретили старого русского адмирала, с которым крепко сдружились; морской волк рассказывал им занимательные истории о своих приключениях.
На пути в Стокгольм мальчишки попали в зубодробительную качку. Мариенгоф писал в отчёте: «13 июля качка, какой ещё не было за всё время плавания. Летают миски, чашки, табуреты, и наконец, и мы грешные». В самом Стокгольме устраивали гонки на шлюпках и салютовали шведскому флоту. Причаливали к мысу Гангут, чтобы участвовать в торжествах по случаю двухсотлетия Гангутской битвы. И уже в Лайвике узнали, что началась Первая мировая война.
Через Финляндию гимназисты-экскурсанты возвращаются в Петроград. Успевают за два дня, потом – день, ночь, день, ночь – возвращаются в Пензу. С вокзала Анатолий бежит домой и с порога заявляет отцу, что пойдёт добровольцем на фронт. Борис Михайлович не против, но только в том случае, если юноша окончит гимназию. Возмущению молодого романтика не было предела.
Самое время вспомнить эпизод из «Циников».
Молодые во все времена одинаковы – безрассудны и горячи. Если началась война, нельзя стоять в стороне.
Прапорщик царской армии
Пока наш герой учился в гимназии, он успел ещё и побывать земгусаром. Сегодня это словечко малопонятно: вроде что-то армейское, а вроде и нет. Поэтому давайте разберёмся, чем занимался Мариенгоф.
Историк Иван Толстой на «Радио “Свобода”» дал такое описание Земгору: «Организация эта была (и есть, слава богу, до сих пор) насквозь русским творением, со всем непременным и столь знакомым набором – бородами, французским языком, безалаберностью, литературными наклонностями и пожизненным, как нравственное клеймо, служением народу. Вероятно, самой симпатичной в земгоровских лидерах была именно эта принадлежность к ордену русской интеллигенции».
Неудивительно, что рафинированный пензенский юноша оказался в такой организации. Чем же он занимался?
В России, даже в разгар мировой войны, процветали коррупция и казнокрадство. Солдатам приходило непригодное обмундирование, кормили плохо и т.д. Чтобы исправить положение дел в снабжении армии, был образован комитет Всероссийских земского и городского союзов. Член этого комитета, земгор, посредничал между госзаказами и производителями. При этом комитет не становился госструктурой. Это была демократическая гражданская платформа патриотов своей страны. Земгорами были поэт А.А. Блок, князь С.Е. Трубецкой, князь Г.Е. Львов, московский городской голова (на сегодняшний манер – мэр) М.В. Челноков и, как ни странно, будущий украинский националист С.В. Петлюра.
Отчего земгоры стали земгусарами? Последнее название появилось благодаря тому, что земгоры ходили в форме, очень похожей на военную, хотя были штатскими людьми. Да и не просто ходили, а щеголяли. Взглянуть хотя бы на фотокарточку Мариенгофа в форме земгора – денди, франт, щёголь. А работа у нашего молодого героя заключалась скорее всего в перебирании крайне важных бумажек. Но это продлилось недолго.
Нелюбимую гимназию Анатолий наконец-то заканчивает: на одни тройки – по всем предметам без исключения. Представить поэта той поры нам помогает Роман Гуль: «Он учился в Третьей гимназии (весьма неважной), а я в Первой. Щеголял он по Московской улице в чёрной форме с красными петлицами, это была форма какого-то среднего учебного заведения в Нижнем Новгороде, откуда он приехал»39. То есть мало того, что гимназия не очень приметная, так и в ней Анатолий Борисович умудрялся не учиться как следует. Что ж, есть в русской литературе и такие писатели.
О будущем юноша задумывался давно. Ещё во время путешествия на шхуне, стоя на носу судёнышка, соображал:
Но чем ближе был конец учёбы в Пономарёвской гимназии, тем яснее становилось, чего ожидать. В мемуарах Анатолий Борисович припоминал:
Здесь необходимо остановиться и обратить внимание на один значимый нюанс. Окончив в 1916 году гимназию, Мариенгоф отправляется в Москву и успевает полгода отучиться на юридическом факультете Московского университета. Примерно в это же время там должны были учиться будущие имажинисты Вадим Шершеневич (сначала на математическом факультете, а после – на историко-филологическом), Александр Кусиков (юридический факультет) и Иван Грузинов (историко-филологический факультет). Чуть раньше них – Сергей Клычков, поэт новокрестьянской купницы (историко-филологический факультет), вместе с Мариенгофом – пензенский знакомый и будущий эмигрант Роман Гуль. В анкетах поэты указывают всегда одно и то же: полгода отучился, а потом ушёл на фронт или был отчислен. Ситуация вполне закономерная для военного времени.
На юридическом факультете читали лекции философы И.А. Ильин и Б.П. Вышеславцев, будущий национал-большевик Н.В. Устрялов, философ-евразиец Н.Н. Алексеев, профессор А.Л. Байков и приват-доцент Ю.В. Ключников. И только после полугода учёбы у таких именитых людей Анатолий Борисович попадает на фронт. Как это происходило, можно прочесть в воспоминаниях Романа Гуля:
Подобная ситуация, вероятно, разыгралась и с Мариенгофом. Только он в отличие от своего товарища оказался не в родной Пензе, а попал по распределению в 14-ю инженерно-строительную дружину Западного фронта43. Солдаты этого подразделения строили траншеи, прокладывали дороги и перекладывали бревенчатые мосты. Война шла позиционная, поэтому большую часть времени войска стояли на месте, передвигались редко. Офицеры услаждались спиртом и сёстрами милосердия, простая солдатня скучала и пыталась вытравить вшей44. Прапорщик Мариенгоф охотился, рыбачил, играл в покер, ездил верхом на своем жеребце Каторжнике, ухаживал за медсёстрами. Когда случалась бомбёжка, он невозмутимо стоял на пороге госпиталя и курил. Девушки за его спиной шептались: «Ну разве не душка наш Анатоль?»
Почти дачные условия не могли не надоесть, и тогда решили поставить спектакль. Анатолий с горячим сердцем вызвался написать пьесу и за пару дней выполнил своё обещание. Появились «Жмурки Пьеретты» – в двух актах, в стихах (привет будущему, имажинистам!). Пьеса имела успех: офицеры, инженеры, врачи и генерал Ломашевич таяли «в эстетическом восторге».
Между тем в Петрограде – Февральская революция. Демонстрации, стачки, антивоенные митинги, хлебные бунты… Солдаты присоединяются к бастующим. Всё это перерастает в вооружённое восстание. Николай II свергнут. Власть лежит на тротуарах, бери – не хочу. Этим и пользуются большевики.
Но это в Петрограде. А на фронтах война тянулась. Мариенгофу же выпал отпуск. На пензенском вокзале, в зале первого класса, уже не отличимом от третьего, кишевшего серыми шинелями, к нему подошёл однорукий солдат, похожий на Достоевского, и потребовал снять погоны. Мариенгоф был бы не Мариенгоф, если бы в такой ситуации не встал на дыбы. Солдат только пожал плечами и ушёл. Анатолий же, оглядевшись, осознал, что подобные жесты могут окончиться плачевно. Зал был битком набит солдатами – детьми русской красной революции. Погоны были всё-таки сняты от греха подальше, и юноша поспешил домой.
На Казанской улице он оказался не скоро: доселе резвые, извозчики теперь еле плелись. Дома Анатолий проговорил с отцом восемь часов. Было о чём, да и выслушать старика надо: Борису Михайловичу необходимо было рассказать сыну новые, весьма приятные обстоятельства своей жизни.
Он женился второй раз – на Ольге Ионовне Липатовой (1893–1942)45, которая к моменту приезда Анатолия уже ходила с животом. Новость эта, видимо, настолько шокировала Мариенгофа, что он потерял дар речи. Об этой истории из книг Анатолия Борисовича не узнать, и странными кажутся следующие строчки:
Брат действительно появится – Борис Борисович Мариенгоф (1918–2002) – но чуть позже. Пока же Анатолий Борисович вместе с другом Гришей Колобовым присутствуют в качестве шаферов Бориса Михайловича на свадьбе, а пензенская интеллигенция играет в винт, спорит о Маяковском и большевиках.
«Я отлично помню свою соску. Серьёзно! Даже помню, как я орал, когда мама пыталась отнять её у меня или обменять на новую – невкусную, необсосанную. В конце концов, как вы понимаете, эта любимая соска была у меня отобрана. “С позорным опозданием”, – как говорила тётя Нина. Пожалуй, она была права. Мне тогда пошёл уже третий год. Баловала мама своего первенца.
Теперь я думаю, что в удивительной верности своей соске было заложено природное свойство моего характера: ещё трудней я впоследствии менял своих друзей и подруг… А жена у меня оказалась одной-единственной на всю жизнь. Это ведь редкий случай.
Следует добавить, что через двадцать лет, когда я уже стал почти знаменитым поэтом, эта соска мне даже приснилась. И сосал я её с упоением. “Исполнение желаний!” – сказал бы Фрейд…»
У В.Г.Короленко в статье «В голодный год» упоминается нижегородский губернский врач Мариенгоф. Мы имеем дело, конечно, не с поэтом, но, может быть, с его отцом? Период, о котором идёт речь у Короленко, – самое начало 1890-х годов.
«…Затем в заседание был “позван” из соседней комнаты врач г. Мариенгоф, который ознакомил нас с санитарным состоянием уезда. Для врача Мариенгофа не было места за столом, не было и стула, поэтому врач Мариенгоф стоял у порога в почтительной позе и в самом неудобном положении, потому что с огромнейшей ведомостью в руках… Тем не менее и несмотря на эти маленькие личные неудобства, санитарное состояние уезда изображено было в докладе смиренного врача Мариенгофа самыми оптимистическими чертами. Тифа не было “почти вовсе”. Остальные болезни держали себя так же почтительно, как и сам врач Мариенгоф: по какому-то странному влиянию несомненного неурожая, – “санитарное состояние уезда в этом году улучшилось против прежних лет”. Очевидно, самые болезни стремились угодить лукояновской комиссии. Председатель милостиво кивнул г. Мариенгофу головой, и г. Мариенгоф ушел со своей шуршащей ведомостью. Мы уже видели, какими цифрами более правдивый товарищ и единомышленник г. Мариенгофа, г. Эрбштейн, иллюстрировал “санитарное улучшение”, и потому не станем останавливаться на этом эпизоде, тем более что непосредственно за этим последовали эпизоды гораздо более драматичные…»46
Не самый приятный портрет. Мог ли этим врачом быть Борис Михайлович? Мариенгоф – довольно редкая фамилия, особенно для Нижегородской губернии. В письме Александра Крона встречается такая строчка: «Отец его, крещёный еврей, был известным в своем городе врачом». Крон тесно общался с Израилем Меттером и наверняка часто бывал в гостях либо у него, либо у Мариенгофа, либо в писательском доме на канале Грибоедова. Мог ли ошибаться драматург? Вполне. Однако стоит этот нюанс иметь в виду.
«Во время великого поста мы с няней причащались по нескольку раз в день. Церквей в Нижнем Новгороде, как сказано, было вдосталь, и мы поспевали в одну, другую, третью. В каждой съедали кусочек просфоры – это тело Христово – и выпивали ложечку терпкого красного вина. Оно считается его кровью. Да ещё “теплоту”. Опять же винцо. Ах, как это вкусно! И оба – старуха и ребенок – возвращались домой навеселе. Родители, само собой, ничего об этом не знали. Это была наша сокровенная тайна! Человек в четыре года очень скрытен и очень расчётлив. Только наивные взрослые всё выбалтывают во вред себе».
«Мы возвращались через Финляндию в Петербург вместе с курортными расфуфыренными дамами в шляпах набекрень или сползших на затылки, как у подвыпивших мастеровых. Возвращались с дамами в слишком дорогих платьях, но с нечёсаными волосами и губной помадой, размазанной по сальным ненапудренным подбородкам. Эти дамы, откормленные, как рождественские индюшки, эти осатаневшие дамы, преимущественно буржуазки, – дрались, царапались и кусались из-за места в вагоне для себя и для своих толстобрюхих кожаных чемоданов. Одна красивая стерва с болтающимися в ушах жирными бриллиантами едва не перегрызла мне большой палец на правой руке, когда я отворил дверь в купе. К счастью, я уже знал назубок самый большой матросский “загиб” и со смаком пустил его в дело.
«В Пензе бессмысленно грабят все магазины на Московской улице. “Жги помещичьи усадьбы!”, “убивай буржуев!”. И жгут. И убивают всех, кто “подлежит уничтожению”. Ведь нет уже ни судов, ни судей, ни тюрем, ни полиции. “Всё поехало с основ”, как хотели того Шигалев и Верховенский».
Глава вторая
Отцы и дети
Напрямую об этом нигде не говорится, но вполне возможно, что разочарование Бориса Михайловича в отце, прокутившем семейное состояние и равнодушном к будущему детей, пробудило в нём чрезмерную любовь к сыну. Что бы Толя ни делал, отец всегда пытается быть на его стороне, старается понять.
Вот несколько случаев, помогающих разобраться в отношениях Бориса Михайловича и Анатолия Борисовича.
Эпизод первый, о котором мы уже упоминали, – про уволенную няню. Маленький Толя играет с мячиком, тот закатывается под диван. Юнец не хочет лезть сам и заставляет пожилую женщину. Старушка отказывается – и тогда Толя кричит матери: «Убери!.. Убери от меня эту старуху!.. Ленивую, противную старуху!..» Поведение, мягко сказать, безобразное. И вместо того, чтобы отшлёпать сорванца, отец рассчитывает бедную женщину; правда, понимая свою несправедливость, даёт ей «наградные» – три золотые десятирублёвки.
Эпизод второй – про первые шаги в литературе. Ребёнок с восьми лет начал «точить серебряные лясы». Склонность к поэзии проявилась у Толи рано, благо в доме водились книги не только классические, но и современные. Институтцем же он всерьёз увлекается Блоком, пропускает через себя стихи Маяковского и приносит отцу свою первую поэму. Борис Михайлович прячет улыбку и слушает выступление сына:
«Примерно после четвертой-пятой строфы отец стал слегка позёвывать, всякий раз прикрывая ладонью рот.
– Тебе скучно, папа?
– Если говорить по правде, – скучновато.
– Не нравится?
– Нет, не нравится.
– Почему?
– Как тебе сказать… Видишь ли…
Он подбирает слова, пощипывая свою чеховскую бородку:
– Видишь ли, это что-то лампадное… семинарское…
Отец очень не любил попов.
– И почему “гетера”? Уж если ты хочешь писать об этих женщинах, которых, по-моему, совсем не знаешь, то называй их так, как они называются в жизни: проститутки. Есть и другое слово – простое, народное, конечно, грубоватое, но точное по смыслу. Ну и употребляй его. Пушкин в таких случаях ничего не боялся. А поэму свою так и назови: “Гимн бляди”. По крайней мере, по-русски будет. А то – гетера!.. Наложница!.. Осанна!.. Семинарщина, Толя, бурсачество. И откуда бы?»47
Мы-то можем сказать, откуда – из Игоря Северянина, из его «Сонаты» (1911):
Здесь и гетера, и Магдала (родина Марии Магдалины, о которой у Мариенгофа будет целая поэма), и Голгофа (с которой поэт будет рифмовать свою фамилию и свой творческий путь). «Гетера» или на худой конец «куртизанка» – самые распространённые поэтизмы Северянина48 для определения прекрасных дам. У нашего героя даже интонация северянинская.
Однако вернёмся к теме отцов и детей. Не остановившись на разборе текста, отец отвёл сына в кафешантан, где полуголые шансонетки пели похабные песенки. Юный Анатолий, помимо того что не воспринимал музыку (он считал, что это просто шум), был шокирован размалёванными женщинами. Он тянул отца за руку и молил покинуть весёлое заведение, но Борис Михайлович был твёрд и упрям и хотел довести свой урок до конца.
Урок пошёл не впрок. Как писать стихи, юноша усвоил. А вот шансонетки запомнились надолго и вызвали нешуточный интерес. В середине двадцатых годов Мариенгоф окажется в Париже и посетит знаменитое кабаре «Moulin Rouge». В 1930-е годы сам возьмётся за написание игривых песенок. Вот, например, несколько фрагментов из «Романса Нины»:
Эпизод третий – про безумное время.
«Я перешагнул порог – отец вдруг рассмеялся в голос. Это было ему свойственно – сердиться, улыбаться или смеяться на свою мысль.
– Чему это ты, папа?
– Да так. Вспомнил один курьёз. Видишь ли, в Риме в преддверии собора Святого Петра стоит конная статуя императора Константина.
– Что же тут смешного?
– Этот Константин приказал повесить своего тестя, удавить своего шурина, зарезать своего племянника, отрубить голову своему старшему сыну и запарить до смерти в бане свою жену… Вот за это он и попал в герои! Даже в святые. И не он один.
Я вернулся в комнату, почувствовав, что отцу хочется поговорить.
Он закурил.
– Так вот, мой друг, – всякий век чрезвычайно высокого о себе мнения. Так и слышу, как говорили в восемнадцатом: “В наш век! В наше просвещённое время!” Потом в девятнадцатом: “Это вам, сударь, не восемнадцатый век!” Или: “Слава богу, господа, мы живём в девятнадцатом веке!” И так далее, и так далее. А нынче? Бог ты мой, до чего ж расчванились! Только и трубят в уши: “В наш двадцатый век!”, “В нашем двадцатом веке!”. Ну и простофили!.. Дай-ка мне, пожалуйста, лист бумаги.
Я дал.
– И перо!
Я обмакнул в чернила и подал.
– Спасибо.
– Ты что, папа, завещание, что ли, писать собираешься?
Он молча положил лист на колено, согнутое под одеялом, и размашисто крупными буквами вывел:
“Я – Борис Мариенгоф – жил в XX веке. И никогда не воображал, что мой век цивилизованный. Чепуха! Ещё самый дикий-предикий”. И протянул мне записку, делово (sic!) проставив день, число, месяц, год, город, улицу и номер дома.
– У меня, Толя, к тебе просьба: вложи это в пустую бутылку от шампанского, заткни её хорошенько пробкой, запечатай сургучом, а потом брось в Суру.
– Слушаюсь, папа! – ответил я с улыбкой. – В воскресенье всё будет сделано.
– Может быть, кто-нибудь когда-нибудь и выловит».49
Из большой любви к отцу родилась и любовь к Маяковскому (а позже и страстное соперничество), к Чехову и Толстому, к Шекспиру (особенно к «Гамлету»). От отца же Анатолий Борисович наследует здоровый скепсис, который в будущем дорого ему обойдётся.
Альманах «Исход»
Отцовская критика сыновьей склонности к литературе не поколебала: Анатолий с друзьями пропадает по целым дням в закрытых аудиториях и художественных клубах, строя грандиозные планы, набивая руку сочинением стихов и выпуская журнальчики и альманахи.
Его друг Евгений Литвинов выписывал из Москвы толстые и тонкие журналы – «Труды и дни», «Скорпион» и проч. Благодаря им Мариенгоф знакомится с творчеством футуристов, символистов и акмеистов, в первую очередь обращая внимание (помимо Маяковского и компании) на стихи Ильи Эренбурга. Дмитрий Быков по поводу последнего вывел замечательную формулу: Илья Григорьевич умел блистательно делать форму, а вот наполнять её содержанием не умел50. Среди находок Эренбурга есть сокровище, которым Мариенгоф научится владеть как никто в русской поэзии. Мы говорим о неточной рифме.
В цикле стихотворений 1915 года «Ручные тени» Эренбург рисует лирические портреты своих коллег. Например – Максимилиана Волошина:
Эти необычные рифмы («имени» – «густыми», «книгу» – «прыгать», «станет» – «прыжками», «огромная» – «ребёнка») Мариенгоф усвоит в мгновение ока, и уже скоро у него самого появятся стихи с неточной рифмой:
Но и эти «глаза» – «Лазарь», «безумная» – «бубны», «шарахались» – «страха» уже нечто иное. То, что Мариенгоф и имажинисты в своих стихах довели до предела совершенства: разноударная рифма.
Ещё позже появятся «Руки галстуком»:
Вот эти разноударники: «шеи» – «обрюзгшие», «подоконников» – «на иконе не(ба)», «галстуком» – «золотым ухом». Последняя рифма будет звучать чуть «благонадёжней», если заранее сказать, что Мариенгоф произносил не «галстук» с чётким «к» на конце, а издевательски и щёгольски – «галстух». И в эпистолярном наследии – только так.
Футуристы будут гордиться своими составными рифмами, а имажинисты – «разноударниками». Но это всё будущее (пусть и недалёкое), а пока – Пенза и первые весточки нового течения в литературе.
Очередным этапом в становлении Мариенгофа как литератора становится альманах «Исход»51. Это уже не юношеские забавы, а серьёзная работа. Над альманахом трудились помимо нашего героя Иван Старцев и Григорий Колобов. Оформлял издание художник Виталий Усенко.
В предисловии сказано: «Художественный клуб, лишённый возможности в настоящее время обособить группу ИМАЖИНИСТОВ (Анатолий Мариенгоф, Иван Старцев, Виталий Усенко), предоставил им место в органе своего большинства».
Анатолий Борисович вспоминал:
Обложку украшает большой субъект жёлтого цвета; впрочем, это 1918 год и объяснять аллюзии лучше словами самого Мариенгофа:
В «Исходе» печатается со стихами и Борис Вирганский – будущий иллюстратор детских книг, и Юлий Хожалкин со «вздорным рассказом» – будущий художник. В духе футуризма, плавно переходящего в экспрессионизм, пишет Иван Старцев:
Пробует свои силы Григорий Колобов. В «Исходе» печатается его рассказ «Скак». Говорить здесь не о чем. И сам Колобов, наверное, понимает, что с литературой он связан не будет и в будущем стоит избрать другое поле деятельности. Так и случится54.
А Мариенгоф публикует свои первые настоящие стихи:
Стихи Мариенгофа – наглые, вызывающие, раздражающие, но меру он ещё знает. «Плеваться кровью» он будет позже. Пока – только эпатаж.
Непонятно, как в альманахе появляется акмеист Мандельштам. Видимо, в качестве приглашённой звезды. В будущем их с Мариенгофом будут связывать товарищеские отношения. У них будут общие друзья и временами даже круг общения. А пока Мандельштам даёт в провинциальный альманах своё стихотворение «Декабрист».
Получилась яркая книга в духе раннего футуризма. На этот раз стихи Мариенгофа занимают не половину альманаха, как было в «Мираже», а лишь несколько страниц. Правда, знаменитые стихотворения (например, такое: «Милая, / Нежности ты моей / Побудь сегодня / Козлом отпущения») печатаются размашисто, оставляя вокруг себя бесконечный космос белого листа. Позже, уже в «эпоху Есенина и Мариенгофа», многие критики будут ругать поэтов за такое «форменное безобразие»: в стране не хватает бумаги, а они своими безвкусными виршами наполняют книги.
В начале 1918 года всё это выглядит ещё вызывающе и заставляет читателей, привыкших к Надсону и мелодичным стихам символистов, неодобрительно морщить носы. Такой реакции и ждали имажинисты.
На первом выпуске альманаха решено было не останавливаться, уже готовился к печати второй номер, а также книги стихов Мариенгофа («Сердце в мошкаре») и Старцева («Игрун»).
Белые чехословаки
После Февральской революции Временным правительством был признан Чехословацкий национальный совет (ЧСНС), который помогал новоявленной державе в борьбе на фронтах Первой мировой войны. Чехословаки воевали усердно, и генерал Корнилов дал добро на расширение их полномочий и усиление состава армии. К уже существующим прибавилось несколько полков. Всего должно было быть три дивизии.
После Октябрьской революции положение чехословаков изменилось. Получив известия о случившемся, председатель ЧСНС Томас Масарик принял решение поддержать Временное правительство, но при этом не вмешиваться во внутренние дела России и не поддерживать ни одну из партий. Одновременно с этим чехословаки готовы были содействовать всему, что способствовало бы продолжению войны. И это неспроста: они рассчитывали на получение независимости своей страны. При этом большинство офицеров чехословацкой армии были русскими.
В декабре 1917 года ЧСНС получил статус иностранного легиона французской армии и приказ отбыть во Францию. Так как идти придётся через красную Россию, Масарик в феврале 1918-го договаривается с главкомом Михаилом Муравьёвым, который командовал пятитысячным советским отрядом, штурмовавшим Киев, о нейтралитете. Красный командир доложил обо всём Ленину.
С согласия Масарика в чехословацких частях была разрешена большевистская агитация. Русские офицеры были удалены с командных постов, но корпус пополнился по-большевистски настроенными чехами. Совсем скромная часть солдат (не более двухсот человек) влилась в состав РККА.
Чтобы вывести корпус из России во Францию, советским правительством было решено направить легионеров по Транссибирской железной дороге до Владивостока и далее через Тихий океан в Европу.
Однако в апреле 1918 года на Дальнем Востоке началась японская интервенция. Ленин принял решение приостановить продвижение чехословаков55. Чехи посчитали, что Советы хотят сдать их немцам. Сложилась атмосфера взаимного недоверия, назревали неприятные инциденты. Один из них произошёл в Челябинске. Какой-то чудак (военнопленный венгр) догадался бросить чугунную ножку от печки в окно поезда, в результате чего был ранен чешский солдат. Поезд остановили и расстреляли виновника. Россия остаться в стороне не могла: чехи, устроившие самосуд, были арестованы. Но их товарищи взяли штурмом участок и разоружили местный отряд РККА.
Были и другие происшествия. Волнения росли. После приказа Троцкого о расформировании всех частей чехословацкого корпуса чехи отказались сдать оружие и решили двигаться на восток самостоятельно. По пути захватывали города. К концу мая очередь дошла и до «толстопятой» Пензы.
Мариенгоф вспоминал:
Борис Михайлович к этому моменту успел отправить за город дочь Руфиму. В доме остались только он с Анатолием и Ольга Ионовна, на девятом месяце беременности.
По версии Анатолия Борисовича, отец поднялся за ним на крышу, чтобы загнать в дом, подальше от шальных пуль, – и был подстрелен. Однако есть и другая версия. У Ольги Ионовны начались схватки; Борис Михайлович стал запрягать лошадь и усаживать жену, чтоб отвезти в больницу, – по пути шальная пуля и настигла Бориса Михайловича. Так рассказывает в своей книге Борис Борисович Мариенгоф, появившийся на свет при столь трагических обстоятельствах57.
«Витрина сердца»
Больше в Пензе ничто не удерживало Анатолия. Отца нет. За сестрой будет присматривать Нина Николаевна Хлопова, сестра матери. Про новорождённого брата и говорить нечего. Будто его и нет. Так, по крайней мере, представляется из мемуаров Мариенгофа.
Горячему и целеустремлённому юноше необходимо было выбираться из провинции. По-чеховски – в Москву. Собрав чемодан с нехитрым скарбом (сотни номеров «Исхода»!), Мариенгоф покидает Пензу.
В столице он селится на Петровке, 19. Поначалу устраивается секретарём во ВЦИК, где всеми делами литературно-издательского отдела заведовал старый друг Борис Малкин (прежде Малкин был редактором пензенской губернской газеты «Чернозём» и публиковал его стихи).
Каким был молодой поэт? Об этом есть несколько строк у Рюрика Ивнева:
В свою очередь, в первой книге Мариенгофа «Витрина сердца», вышедшей осенью 1918 года в «толстопятой» (вероятно, Анатолий Борисович наведался в Пензу: корректировать работу типографии из Москвы было бы трудновато59), есть стихотворение, посвящённое Рюрику Ивневу.
Первая книга Мариенгофа аннотировалась в «Исходе» под названием «Сердце в мошкаре». Но планы у издательства переменились – и за книгу пришлось бороться. Сначала изменяют название – на «Витрина сердца». Затем уменьшается тираж. Сам Мариенгоф писал, будто бы напечатали 1000 экземпляров; 985 он уничтожил; осталось всего лишь 15. В уничтожение верится с трудом. Вероятнее всего, крошечный тираж был напечатан изначально60.
Некоторые стихи уже печатались в альманахе «Исход». Правда, есть и некоторые изменения. Например, стихотворение «Из сердца в ладонях» посвящено уже не Эльзе фон Мондрах, а Ивану Старцеву.
Все тексты написаны под влиянием Блока и Маяковского одновременно. Такое сочетание стилей в будущем определит развитие не только поэзии Мариенгофа, но и имажинизма в целом: экспериментальная поэтика, шутовство, эпатаж – и глубокая лиричность, эстетство, чувственность.
«12 августа. Вечером, дома.
Вся Москва говорит о “пленении” офицеров. Был приказ явиться всем бывшим офицерам “для регистрации” в Алексеевское училище. Собралось около 15-ти тысяч. Их не выпустили обратно и, разделив на несколько категорий (служащих в советских учреждениях, не служащих вовсе и т.п.), продержали так четыре дня. Половину освободили, половину (тысяч 6–7) ещё держали в заключении в самых ужасных условиях, напоминающих описание немецких дисциплинарных лагерей для военнопленных».
«Одноглазый Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Ленин и Маяковский (которого еще в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем) были оба тоже довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. И тот, и другой некоторое время казались всем только площадными шутами. Но недаром Маяковский назвался футуристом, то есть человеком будущего: полифемское будущее России принадлежало несомненно им – Маяковским, Лениным. Маяковский утробой почуял, во что вообще превратится вскоре русский пир тех дней и как великолепно заткнёт рот всем прочим трибунам Ленин с балкона Кшесинской: ещё великолепнее, чем сделал это он сам, на пиру в честь готовой послать нас к чёрту Финляндии!»
«22 сентября. На вокзале в Саратове.
– Дайте лимон.
– Лимон? Кто лимон вспомнит, говорят, теперь на расстрел».
«В Пензе на вокзальной площади какого-то проезжавшего через Пензу капитана самосудом убили за то, что он не снял ещё погоны. И разнаготив убитого, с гиком и хохотом волокут большое белое тело по снегу Московской улицы – то вверх, то вниз. А какой-то пьяный остервенелый солдат орёт: “Теперь наша власть! Народная!”
Нотариуса Грушецкого сожгли в его имении живым, не позволили выбежать из горящего дома. Помещика Керенского уезда Скрипкина убили в его усадьбе и затолкали его голый труп “для потехи” в бочку с кислой капустой. И всё это с хохотом – “теперь наша власть! Народная!”.
В ненависти и страсти истребления убивали не только людей, но и животных (не “народных”, не “пролетарских”). В знакомом имении на конском заводе железными ломами перебили хребты рысакам, потому что – “господские”».
Глава третья
Альманах «Явь»
Август 1918 года, а то и всё лето – Мариенгоф находится в Москве: работает во ВЦИКе, ходит по театрам, выбирается на поэтические вечера, посещает митинги, изучает столицу изнутри. Появляются первые стихи, написанные в Первопрестольной, – это нечто вроде лирического дневника61. Приведём одну запись от 12 августа:
В архивах ИМЛИ мы обнаружили целый цикл подобных стихотворений. Период: август-сентябрь 1918 года. Эти тексты публикуются впервые. Сам Мариенгоф о них ничего не упоминал, исследователи до них не добирались. И, заметьте, всё за считанные месяцы до публикации большой и шумной подборки в альманахе «Явь» и до знакомства с Сергеем Есениным, Вадимом Шершеневичем и Александром Кусиковым. С Рюриком Ивневым контакт уже налажен.
Первые собрания членов Московского Ордена имажинистов состоятся осенью 1918 года. Принято считать основными представителями этого направления только четверых – всех, за исключением Кусикова. Оттого, вероятно, что его подписи на коллективных манифестах и письмах редко встречаются. На деле же он был одним из самых деятельных имажинистов, ему принадлежали имажинистские издательства «Сандро» и «Чихи-Пихи».
Осенью будущие члены «Ордена имажинистов» только собираются и беседуют, приглядываются, притираются. Есенин и Ивнев уже знакомы по Петрограду, Ивнев и Шершеневич – по своему футуристическому прошлому, остальные видят друг друга впервые. Объединяет их вера в силу поэтического образа и горячая кровь.
Шершеневич, экспериментируя то с символизмом, то с футуризмом, зачитываясь иностранной литературой и занимаясь её переводами, пришёл к «имажионизму». У Есенина всё несколько сложнее и обоснований куда больше: «Образ от плоти можно назвать заставочным, образ от духа – корабельным, и третий образ от разума – ангелическим». Но до сведения всего этого в единую систему Есенин не доходит. У Мариенгофа же ещё с Пензы приготовлено название для всего этого безобразия – имажинизм. Термин более благозвучен – он и закрепляется за новым литературным течением.
Тут мы вынуждены отступить от хронологического принципа повествования и рассказать об альманахе «Явь», с которого, по большому счёту, всё началось, а также о декларациях, перфомансах, шумных вечерах, книгоиздании и бизнесе имажинистов.
Всё это выстраивается в эпоху Есенина и Мариенгофа. Поэты даже думали выпустить совместный сборник стихов с таким же названием – «Эпоха Есенина и Мариенгофа». Или менее пафосно – «Хорошая книга стихов Есенина и Мариенгофа». В обоих случаях фамилия нашего героя намеренно рифмуется с названием сборников.
Пока определяется состав, пока создаётся Орден, Мариенгоф усердно работает в издательстве ВЦИК – готовит поэтический альманах, где собрались бы все революционно настроенные литераторы. Альманах будет иметь особое название – «Явь». Чтобы все бунины, мережковские, гиппиусы и прочие сомневающиеся в новом переломном времени поняли, что это не сон, что всё происходит наяву, по-настоящему.
Под обложкой «Яви» Мариенгофу удалось собрать Бориса Пастернака, Андрея Белого, Василия Каменского, будущих имажинистов – Сергея Есенина, Вадима Шершеневича, Рюрика Ивнева, а заодно и старого приятеля пристроить – Ивана Старцева. Это из более известных. Было и несколько авторов, с течением времени позабытых.
Рецензию на альманах должен был написать Андрей Белый. Об этом мы узнаём из письма Мариенгофа к нему:
«МАРIЭНГОФЪ (ИМАЖИНИСТЪ)
Уважаемый Борис Николаевич, буду весьма признателен, если передадите посланнику статью о “Яви”. Хотел получить сегодня для Вас гонорар, но кассир оказался Калининым и, несмотря ни на какие уговоры, не выдал. Необходима доверенность / с подписью удостоверенн[ной]. Домов[ым] Ком[итетом]. / Если будете брать, на всякий случай возьмите – 2 – вторая для “Роста” за статью.
Извините за беспокойство.
Рецензия либо не была написана, либо не найдена до сих пор62. Но это и неважно – с этого момента начинаются приятельские отношения Мариенгофа с Андреем Белым, растянувшиеся на долгие годы.
Шум после выпуска альманаха поднялся немалый. Достаточно вспомнить статью Адольфа Меньшого:
«Почему этот лежащий передо мной сборник стихотворений называется “Явь”? Почему не “Тяв!”? “Тяв!” вполне соответствовало бы содержанию сборника, представляющего собою одно сплошное оглушительное тявканье. Как видно из приведённого четверостишия, один из главных участников сборника, поэт Анатолий Мариенгоф, склонен согласиться со мной, что это действительно тявканье, бессмысленный и дерзкий собачий лай, пронзительный визг бешеного пса, брызгающего слюной и хохочущего кровью. Поэт Анатолий Мариенгоф нахально (нахальство – высшая добродетель) спрашивает нас: “Вам не нравится, что мы осмели (!) тявкнуть – тяв?” Заявляю, что я лично ничего не имею против, – пускай себе тявкают. Я знаю, они смирные – не укусят. Но я хотел бы знать, зачем это тявканье печатают? Зачем издательство, помещающееся в доме №11, по Тверской (!), издаёт и распространяет произведения бешеных тявкающих поэтов? И зачем тявканье связывают с революцией? Зачем тявканье посвящают Октябрю? Кто шутит с нами такие глупые шутки?»63
И так далее, и всё в том же духе. Меньшой разбирает стихи Мариенгофа, потому что, во-первых, они занимают ощутимую часть сборника (четырнадцать из тридцати восьми!) и, во-вторых, потому что они, как признаётся рецензент, самые яркие, выдающиеся и необычные. Да и сегодня, когда мы берём в руки «Явь», видим, что стихи Анатолия Борисовича интереснее стихов Андрея Белого или Бориса Пастернака. Конкуренцию ему могут составить разве что Сергей Есенин или Василий Каменский.
Только не замечает критик, что цитируемое им стихотворение Мариенгофа проникнуто аллюзией на раннего Маяковского («Вот так я сделался собакой», 1915): «И когда, ощетинив в лицо усища-веники, / толпа навалилась, / огромная, / злая, / я стал на четвереньки / и залаял: / Гав! гав! гав!».
Много ли надо молодому поэту? Привлечь внимание. А лучше всего это получается, как позже признавался сам Мариенгоф, если на тебя напишут грозную разоблачительную статью – только такие критические опусы и создают известность.
Нашего героя упрекают в кровожадности, неуёмности и безумстве:
Ещё недавно в «Витрине сердца» Мариенгоф эпатировал читателя раскрашенными в футуристические оттенки блоковски-уайльдовскими лирическими стихами, и вот он цокает каблуками лакированных башмаков по площади, залитой кровью (вокруг резня, свист пуль, истошное ржание околевающих лошадей), и грозит кулаком небу, стремясь поквитаться с Богом. За что? Это мода на революцию, на красный террор? Стремление пригодиться новому государству? Жажда крови, как негодовали критики?
Если так, то «кровожадность» нашего героя переплюнула всех поэтов, упражнявшихся в описании революционного безумства. Чуть позже, в 1922 году, Маяковский попробует перехватить пальму первенства. Он и до этого выпускал отца, облитого керосином, освещать улицы, но это был единичный случай. А вот в стихотворении «Сволочи» он уже разошёлся по-крупному.
Британской монархии он пишет: «Пусть из наследников, / из наследниц варево / варится в коронах-котлах!». Американским капиталистам: «Будьте прокляты! / Пусть / ваши улицы/ бунтом будут запрудены. / Выбрав / место, где более больно, / пусть / по Америке – / по Северной, / по Южной – / гонят / брюх ваших / мячище футбольный». Собственным нэпманам: «Будьте прокляты! / Пусть будет так, / чтоб каждый проглоченный / глоток / желудок жёг! / Чтоб ножницами оборачивался бифштекс сочный, / вспарывая стенки кишок!»
Но до Мариенгофа ему уже не дотянуться: остро (Анатолий Борисович и Владимир Владимирович всегда будут соревноваться в остроумии), но не жутко. Точней, не так жутко, как получилось у юного поэта.
Дело вовсе не в «кровожадности». Во-первых, у Мариенгофа – это боль утраты отца и матери, незаживающая рана. Отсюда – богоборчество. Приведём здесь ещё не публиковавшееся стихотворение64:
Во-вторых, шок от увиденного хаоса. Отсюда конь революции, буйно скачущий по всей России. В-третьих, старый эпатаж, проверенный Пензой. Да и, наконец, не стоит забывать, что мы имеем дело с лирическим героем, а не с самим поэтом65.
При желании приведённые выше строки Мариенгофа из разных стихотворений можно прочесть как одно стихотворение. Это ещё одна особенность имажинизма. Стихотворение строится из образов – и каждый образ в высокой цене. Что до рифмы, так это пережитки прошлого. Мариенгоф с ней борется всеми силами. Полностью отказаться от неё не получается, но удаётся сделать её случайной, парадоксальной и менее приметной.
За издание альманаха Мариенгофа хвалил его прямой начальник – Константин Еремеев; предлагал даже в партию вступить. Но где политика и где поэзия? Конечно, Мариенгоф отказался.
Явление имажинистов
После громкого скандала с альманахом «Явь» имажинисты являют себя миру. 29 января 1919 года в Союзе поэтов проходит их первый литературный вечер. А.Б.Кусиков в статье «Мама и папа имажинизма» писал:
Моя история. От великих потрясений к Великой Победе» (5–22 ноября 2015 г.), вешают полотно со стихами и портретом Анатолия Борисовича между портретами Сталина и Ленина.
На следующий день в воронежском журнале «Сирена» появляется декларация имажинистов. Помогает её напечатать поэт Владимир Нарбут. Спустя полмесяца декларация будет опубликована и в московской газете «Советская страна»:
«Вы – поэты, живописцы, режиссёры, музыканты, прозаики.
Вы – ювелиры жеста, разносчики краски и линии, гранильщики слова.
Вы – наёмники красоты, торгаши подлинными строфами, актами, картинами.
Нам стыдно, стыдно и радостно от сознания, что мы должны сегодня прокричать вам старую истину. Но что делать, если вы сами не закричали её? Эта истина кратка, как любовь женщины, точна, как аптекарские весы, и ярка, как стосильная электрическая лампочка.
Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 – умер 1919). Издох футуризм. Давайте грянем дружнее: футуризму и футурью – смерть. Академизм футуристических догматов, как вата, затыкает уши всему молодому. От футуризма тускнеет жизнь.
О, не радуйтесь, лысые символисты, и вы, трогательно наивные пассеисты. Не назад от футуризма, а через его труп вперёд и вперёд, левей и левей кличем мы. <…>
Футуризм кричал о солнечности и радостности, но был мрачен и угрюм.
Оптовый склад трагизма и боли. Под глазами мозоли от слёз.
Футуризм, звавший к арлекинаде, пришел к зимней мистике, к мистерии города. Истинно говорим вам: никогда ещё искусство не было так близко к натурализму и так далеко от реализма, как теперь, в период третичного футуризма. Поэзия: надрывная нытика Маяковского, поэтическая похабщина Кручёных и Бурлюка, в живописи – кубики да переводы Пикассо на язык родных осин, в театре – кукиш, в прозе – нуль, в музыке – два нуля (00 – свободно). <…>
Мы, настоящие мастеровые искусства, мы, кто отшлифовывает образ, кто чистит форму от пыли содержания лучше, чем уличный чистильщик сапоги, утверждаем, что единственным законом искусства, единственным и несравненным методом является выявление жизни через образ и ритмику образов. О, вы слышите в наших произведениях верлибр образов.
Образ, и только образ. Образ – ступнями от аналогий, параллелизмов – сравнения, противоположения, эпитеты сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения – вот орудие производства мастера искусства. Всякое иное искусство – приложение к “Ниве”. Только образ, как нафталин, пересыпающий произведение, спасает это последнее от моли времени. Образ – это броня строки. Это панцирь картины. Это крепостная артиллерия театрального действия. <…>
Если кому-нибудь не лень – создайте философию имажинизма, объясните с какой угодно глубиной факт нашего появления. Мы не знаем, может быть, оттого, что вчера в Мексике был дождь, может быть, оттого, что в прошлом году у вас ощенилась душа, может быть, ещё от чего-нибудь, – но имажинизм должен был появиться, и мы горды тем, что мы его оруженосцы, что нами, как плакатами, говорит он с вами».
Декларацию подписали поэты Анатолий Мариенгоф, Вадим Шершеневич, Рюрик Ивнев и Сергей Есенин, а также художники Борис Эрдман и Георгий Якулов.
15 февраля в газете «Вечерние известия Моссовета» публикуется статья «Литературное одичание» В.М.Фриче (Владимир Максимович – не просто критик, а литературовед и искусствовед, член коллегии литературного отдела Наркомпроса, будущий академик), где имажинисты называются «умопомрачительным убожеством, литературным и умственным», а их декларация – «крикливой и наглой саморекламой». Другой авторитетный критик – В.И.Блюм, главный редактор «Вестника театра» театрального отдела Наркомпроса, – называет их «литературными спекулянтами».
Имажинисты подняли немалый шум.
Заявив о себе, они начинают обосновывать своё учение, утверждать его с помощью публицистических статей, теоретизировать новое поэтическое явление. Незамедлительно появляется статья Мариенгофа с лаконичным названием – «Имажинизм»67. В ней – самоутверждение, футуризм, да и прочие литературные течения побиваются словесными камнями:
«Ведя вперёд и вперёд паровоз искусства по рельсам исканий, мы, конечно, должны были первым долгом позаботиться об расчистке пути от ненужной и опасной рухляди. Валявшиеся хворостины символизма и акмеизма нас не пугали, мы ни минуты не сомневались, что колёса нашего искусства сотрут их в порошок; нам казались более опасными навороченные брёвна футуризма. Но и тут опасения оказались излишними. Брёвна оказались настолько пустотелыми, что на очистку от них полотна дороги потребовалась минимальная затрата труда и времени. Поэзия футуристов рассыпалась сама от первого прикосновения. В противовес разрушителю (и только) футуризму, имажинизм – направление созидающее, творческое. В основу поэзии имажинизм кладёт образ. Полнокровный, пламенный. Только свой. <…>
Поэт не должен знать сундуков, где хранятся проеденные молью и пахнущие нафталином старые тряпки поэзии.
Он – тот портной, который не предлагает старьё, не перевёртывает на другую сторону ношенное и переношенное. Он кроит всегда свой творческий фасон на материи, непосредственно приобретённой с фабрики жизни.
Образом нельзя пересолить. Если у Пушкина на главу “Евгения Онегина»”, приблизительно строк в 840, приходит 6–7 впалогрудых образов, то у имажинистов Есенина, Шершеневича и автора этой статьи вы найдёте их гораздо больше в одном четверостишии, причём каждый по объёму своих художественных бицепсов поспорит с бицепсами гладиатора. Мы отрицаем образ натуралистический. Нам нужна не внешняя похожесть, не фотографичность, а нечто большее, именно внутреннее сходство, спираль эмоции данного чувства. <…>
Аннулированному нами в поэзии содержанию противопоставляется форма. Пиши о чём хочешь – о революции, фабрике, городе, деревне, любви – это безразлично, но говори современной ритмикой образов. Усложнённость психики современного человека и современного города, кинематографическая быстрота переживаний, явлений и движения предметов толкнула нас к многотемию (политематизму).
Наше громадное творчество может уместиться в форме, как тесто выходит из опары. Ищет себе новый сосуд, такой же громадный, как оно само.
Мы окончательно выбросили из стиха музыкальность, заменив могущественными железными ритмами. И в самом деле, разве чижик-пыжик на рояле одним пальцем не в тысячу раз прекраснее потуг Бальмонта. Полная дифференциация искусств. Поэту – ритм и слово, как Музыканту – звук. Художнику – краска, Скульптору – рельеф, Актеру – жест».
Это только первые попытки теоретизации – слабенькие и практически лишённые аргументов. Необходима практическая составляющая – стихи. А уже позже, на основе собственных выступлений, на основе стихов, появятся «Ключи Марии» Есенина, «2х2=5» Шершеневича и «Буян-остров» Мариенгофа. Пока же идёт организация Ордена и «Ассоциации вольнодумцев» (последняя – для решения юридических и экономических проблем). Её одобряет Луначарский.
Ассоциация ставит своей целью «пропаганду и самое широкое распространение творческих идей революционной мысли и революционного искусства человечества путём устного и печатного слова». Откуда берёт средства? Из добровольных взносов, с доходов от вечеров и изданий, со своего малого бизнеса. В ассоциацию входят Есенин, Блюмкин, Колобов, Мариенгоф, Шершеневич, Старцев, Ройзман и другие поэты, а также их товарищи и друзья. К концу сентября 1919 года выходит устав «Ассоциации вольнодумцев».
Вот как об этом вспоминает Матвей Ройзман:
«20 февраля 1920 года состоялось первое заседание “Ассоциации вольнодумцев”. Есенин единогласно был выбран председателем, я – секретарём, и мы исполняли эти обязанности до последнего дня существования организации. На этом заседании постановили издавать два журнала: один – тонкий, ведать которым будет Мариенгоф; другой толстый, редактировать который станет Есенин. Вопрос о типографии для журналов, о бумаге, о гонорарах для сотрудников решили обсудить на ближайшем заседании.
Тут же были утверждены членами “Ассоциации”, по предложению Есенина, скульптор С.Т.Конёнков, режиссёр В.Э.Мейерхольд; по предложению Мариенгофа – режиссёр А.Таиров; Шершеневич пытался провести в члены “Ассоциации” артиста Камерного театра, читавшего стихи имажинистов, но его кандидатуру отклонили…
“Ассоциация вольнодумцев в Москве” поквартально отчитывалась перед культотделом Московского Совета и перед Мосфинотделом. Под маркой “Ассоциации” в столице и в провинциальных городах проводились литературные вечера, главным образом, поэтов, а также лекции (В.Шершеневич, Марк Криницкий и др.).
В 1920–1921 годах “Ассоциация” устроила несколько вечеров в пользу комиссии помощи голодающим».68
Портреты поэтов
При имени «Сергей Есенин» вспоминаются его бессмертные строки, трагическая судьба поэта, судьбы его жён и возлюбленных. Но много ли говорят сегодняшней публике имена Рюрика Ивнева, Сандро Кусикова или Вадима Шершеневича? Чтобы читатель получил более полное представление об Ассоциации и Ордене имажинистов, расскажем коротко о главных его членах.
Вадим Шершеневич начал писать рано. Первая книга «Весенние проталинки» вышла в 1911 году – ещё слабенькая, но небесталанная. В 1913-м появляется вторая – «Carmina». Обе написаны под сильнейшим влиянием символистов. Первые шаги юного дарования хвалит Николай Гумилёв. Всегда рядом старший товарищ Валерий Брюсов, готовый и выслушать, и дать совет. В 1913 году выходят уже футуристические книги Шершеневича – «Романтическая пудра» и «Экстравагантные флаконы». С конца года он возглавляет группу «Мезонин поэзии». Много занимается переводами (Бодлер, Парни, Корнель, Шекспир, Маринетти и т.д.), стиховедением и теоретизацией футуризма, редактирует «Первый журнал русских футуристов». А с 1914-го постепенно проникается пленительностью образов – тяготеет к «имажионизму». К осени 1918 года он уже опытный и именитый поэт, а также блестящий переводчик самых модных и тиражируемых поэтов.
Рюрик Ивнев (псевдоним Михаила Александровича Ковалева) успел удивить читателей и как поэт, и как прозаик. Несколько стихотворных сборников, отмеченных мэтрами символизма и друзьями-футуристами, постоянные выступления и чтение открытых лекций, сотрудничество с поэтическим объединением «Мезонин поэзии» и издательством «Петербургский глашатай» – Ивнев нарасхват как среди коллег, так и среди читателей. Про его романы, где практически впервые в русской литературе действуют герои-гомосексуалисты, современный читатель что-то отдалённое слышал. А вот про рассказы – вряд ли69. Рассказы эти посвящены любви во всех её проявлениях. Один – о садистских опытах дворянина где-то в русской глуши. Второй – о любовном треугольнике: он любит её, она – другого, другой – первого. Третий рассказ о женщине, переполненной любовью настолько, что дарит её первым встречным, пока пароходом плывёт к суженому. То, чем взяли в 1990–2000-е годы Владимир Сорокин, Юрий Мамлеев, Михаил Елизаров, начиналось почти сто лет назад с Рюрика Ивнева и подобных ему зачинателей этого эпатажного канона.
Александр Кусиков – Александр Борисович Кусикян(ц) – по большому счёту, начинает как поэт только в 1918 году, однако его пылкий темперамент и предпринимательская жилка позволяют стремительно влиться в литературный процесс. В 1916 году он знакомится в Армавире с Велимиром Хлебниковым и Василием Каменским70. Футуристы высоко оценивают стихи юноши. В Москве же Кусиков в «Кафе поэтов» быстро и легко сходится со старшими товарищами – с Брюсовым, Северяниным, Маяковским и Бальмонтом71. Выпускает свой первый сборник «Зеркало Аллаха», организует издательство «Чихи-Пихи» и вместе со Случановским и Бальмонтом публикует сборник «Жемчужный коврик», а следом и собственную книгу – «Сумерки»72. Позже «Чихи-Пихи» и другие издательства Кусикова будут печатать книги имажинистов.
Другие имажинисты – братья Борис и Николай Эрдманы, Георгий Якулов, Арсений Авраамов (псевдоним Реварсавр, то есть Революционный Арсений Авраамов), Матвей Ройзман, Иван Грузинов и менее приметные образоносцы – получили известность уже во времена расцвета имажинизма.
В послереволюционной Москве собрались талантливые и безумно талантливые молодые люди, которым суждено было завоевать своё место в истории. Этим они и занялись.
Акции
Многие исследователи ломают голову: чем же имажинизм как литературное течение принципиально отличается от футуризма? Первым делом стоит вспомнить о многочисленных перфомансах имажинистов. В 1920-е такого слова и в помине не было, поэтому назовем их просто – художественными акциями.
Начнем с менее известной. Мариенгоф вспоминает такой случай:
Эту акцию отчего-то не вспоминают вовсе, когда говорят о шалостях имажинистов. И напрасно. Обронённая вскользь в мемуарах, она подчёркивает важные принципы имажинистского быта. А именно – театральную суть происходящего. И беззастенчивую саморекламу (мы бы сказали – пиар).
Новоявленным гениям необходимо было благословление мэтров отечественной поэзии. И в этот раз Орден поступил неординарно. В то время как футуристы сбрасывали с корабля современности забронзовевших классиков, имажинисты держались корней. В частности – Пушкина. О нём печатались статьи в «Гостинице для путешествующих в прекрасном», Мариенгоф и Есенин подражали ему в дендизме, стихи писали не без оглядки на Александра Сергеевича. Наконец, устроили ещё один перфоманс. Об этом мы узнаём от Матвея Ройзмана:
Плакат, правда, быстро сорвали, но акция удалась.
Самая большая наглость, на которую пошли поэты, – роспись стен Страстного монастыря.
«В конце мая 1920 года, – вспоминал Матвей Ройзман, – после полуночи с чёрного хода “Стойла Пегаса” спустилась группа: впереди шагали Шершеневич, Есенин, Мариенгоф, за ним приглашённый для “прикрытия” Григорий Колобов – ответственный работник Всероссийской эвакуационной комиссии и НКПС, обладающий длиннющим мандатом, где даже было сказано, что он “имеет право ареста”. Рядом с ним – Николай Эрдман. Следом шёл в своей чёрной крылатке художник Дид-Ладо, держа в руках несколько толстых кистей. За ним Грузинов, Кусиков и я несли раскладную стремянку и ведро с краской. На Страстной площади мы увидели одинокую мерцающую лампадку перед божницей монастыря75.
Шершеневич подошёл к милиционеру, показал ему удостоверение и сказал, что художникам поручено написать на стене монастыря антирелигиозные лозунги. Милиционер при тусклом свете фонаря поглядел на удостоверение и махнул рукой. Ещё в первую и вторую годовщины Октября художники разрисовывали и Страстной монастырь, и деревянные ларьки Охотного ряда, и некоторые стены домов. Писали на них и лозунги: “Нетрудящийся да не ест!” или “Религия – опиум для народа!..”76
Пока Вадим разговаривал с милиционером, Дид-Ладо, стоя на стремянке перед заранее намеченным местом стены монастыря, быстро выводил огромные белые буквы сатирического, злого четверостишия, написанного Сергеем. Все остальные участники похода встали полукругом возле стремянки, чтобы никто не мог подойти и прочитать, что пишут. Однако буквы были настолько крупные, что некоторые подогреваемые любопытством прохожие старались протиснуться сквозь наши ряды и прочесть надпись. Тогда Кусиков подошёл к милиционеру и сказал, что могут толкнуть стремянку и художник полетит на тротуар, расшибёт голову или сломает ногу. Не сходя с поста, милиционер стал кричать назойливым москвичам:
– Проходите, граждане, не задерживайтесь!
Когда Дид-Ладо выводил под четверостишием имя и фамилию автора, раздался крик на бульваре: в то время ночью случались и грабежи, и драки. Милиционер побежал на выручку, а Дид-Ладо слез со стремянки, вытер кисть и хотел подхватить ведро. В это время Колобов схватил другую кисть, окунул её в ведро с краской и сбоку четверостишия вывел: “Мих. Молабух”. Некоторые говорили, что его так прозвали; другие, – что он под таким псевдонимом напечатал где-то в провинциальной газете свои стихи».77
Колобов действительно печатался под псевдонимом Михаил Молабух. Стихотворение Есенина, о котором идёт речь, выглядит следующим образом.
Однако Мариенгоф вспоминает, что Дид-Ладо написал иные стихи:
«Мы идём мимо Страстного монастыря, стены которого недавно расписали своими стихами:
Вадим Шершеневич в своих мемуарах приводил только первую строчку Мариенгофа, ловко выворачиваясь с её толкованием: «Это могло быть истолковано или как романтический призыв к очищению душ, или, в крайнем случае, как протест против плохо работавших бань»78.
Все эти расхождения не так уж и важны. Главное, что стихи были написаны, имели богоборческий характер и на всё это безобразие долго любовались зеваки и простые смертные.
В газете «Вечерние известия Моссовета» писали:
«В среду утром фасад Страстного монастыря оказался за ночь кем-то измазанным. По правую сторону ворот мазилкой размашисто наляпано: “имажинизм” и начертаны имена поэтов этой “славной” плеяды: С.Есенин, А.Мариенгоф и др. По левую сторону красуются цитаты из их произведений… Судебная власть, несомненно, расследует, что здесь: простое хулиганство или утончённая сознательная провокация тёмной фантастической толпы?»80
На этом имажинисты не остановились и продолжили своё хулиганство.
Кто-то из них додумался пойти в ногу со временем и устроить всеобщую мобилизацию. Подрядив на великие подвиги Галину Бениславскую и Анну Назарову, они распечатали листовки и расклеили их тёмной ночью на улицах Москвы. К утру вся столица со смурными лицами вышла на Театральную площадь провожать на ратный бой своих сыновей. Никто ведь не посмотрел, что прописано в листовках. Все читали только то, что пропечатано крупными буквами – «
За такое деяние имажинистов в то же утро доставили в МЧК82, где им объяснили, что при желании подобные призывы можно расценить как контрреволюционную деятельность. Да и западные журналисты только и ждут повода, чтобы поднять шум. В итоге в назначенный день и час имажинисты, придя на место сбора, вынуждены были разослать пришедших на «парад сил» по домам.
Однако это не остудило пыл поэтов.
Немного погодя они взялись за новую акцию – переименование улиц. Дерзкий и яркий перфоманс.
А далее – под покровом ночи вышли из «Стойла Пегаса», наняли извозчика и покатили по Москве. Большая Дмитровка получила название «Улица имажиниста Кусикова», Петровка – «Улица имажиниста Мариенгофа» (Мариенгоф прибивает свою дощечку прямо на здание Большого театра), Тверская – «Улица имажиниста Есенина», Большая Никитская – «Улица имажиниста Шершеневича»84.
Почти состоялось и другое переименование, но от него в последний момент отказался Сергей Есенин. Там, где сегодня памятник Юрию Долгорукому, стоял памятник Советской Конституции – обелиск с высеченным текстом и статуя Свободы, аллегорическая фигура женщины. Его-то и хотели переименовать имажинисты.
А жаль, что Есенин отказался от этой затеи. Если и не переименовать, то создать памятник имажинистам следует. И поставить вместо одной из скамеечек на Пушкинской площади.
Литературные суды
Помимо шумных акций, имажинисты привлекали к себе внимание и на литературных вечерах. Один из них – «Суд над имажинистами». Уже состоявшиеся литераторы и классики пытались опровергнуть догматы молодой и нахальной литературной группы. Сохранились воспоминания Галины Бениславской об этом вечере.
Вот это самое «ещё кто-то» говорит о многом. Не Есенин, а «ещё кто-то». В первую очередь искушённые и не искушённые в поэзии читатели примечали бархатные голоса Шершеневича и Мариенгофа.
Что же было на самом суде? Шершеневич, Мариенгоф, Есенин и Грузинов взяли себе в адвокаты поэта Фёдора Жица. Из зала пытался острить Маяковский. Со сцены о чём-то нудно философствовали корифеи символизма. А имажинисты сидели, переговаривались, что-то жевали. Им было всё равно – и всем своим видом они это показывали. Поэты ждали своей минуты – когда закончится бесконечная болтовня, они смогут выйти и всё высказать в своих стихах.
Чтобы погрузиться в атмосферу этого вечера, обратимся к книге Ивана Грузинова, стенографически запечатлевшего этот литературный суд.
«На эстраде – А. Мариенгоф, А. Кусиков, В. Шершеневич, С. Есенин, И. Грузинов, В. Брюсов. Председательствует – Львов-Рогачевский. В. Маяковский в толпе.
Стоит привести и записи из дневника поэта Тараса Мачтета:
«На днях имажинисты устроили суд над собой в зале консерватории и привлекли всю Москву. На эстраде устроили форменный суд, с присяжными и адвокатами, и ругали на все корки Шершеневича и его друзей. Тут же на эстраде собрались все поэты и литераторы и следили за процессом. В.Шершеневичу вынесли, конечно, оправдание, чем он остался очень доволен. На этот раз и Грузинов уже жаловался на тайных врагов, и вся компания их спешила пожать обильную жатву.
Читали стихи Есенин, Грузинов, Мариенгоф и Шершеневич. Их скандальная репутация, безобразия и рекламирование друг друга сделали своё дело, и в зале яблоку негде было упасть. Публика хохотала, шумела, свистела, ругалась, но вместе с тем и слушала с интересом.
Особенно мне понравился момент после окончания вечера, когда публика всей массой хлынула к эстраде, на которой стояли имажинисты, и мы все сгрудились вокруг Вадима Шершеневича. Довольный вниманием толпы, радостный за удачный вечер и свою популярность, поэт победоносно оглядывал море голов под собой.
– Стихов, стихов! – кричали ему неугомонные из публики.
Захваченный общим настроением, ярким светом десятков свечей и громадностью зала, В.Г. громко и страстно с увлечением декламировал отрывки из своих произведений»89.
Свои перфомансы или литературные вечера поэты обычно заканчивали «межпланетным маршем»:
18 ноября в Большом зале Политехнического музея состоялся «ответный вечер» – «Суд над современной поэзией»91. Сухим языком фактов описывает это действо поэт и критик Николай Захаров-Мэнский:
Матвей Ройзман оставил более яркие воспоминания:
Попытаемся восстановить хронологию и дадим слово Ивану Грузинову:
А далее следовала бесконечная полемика Есенина и Маяковского, Шершеневича и Маяковского, Мариенгофа и Маяковского – перешедшая со сцены Политехнического музея в жизнь.
Книжные лавки и кафе
Те, кто знаком с кафейным периодом русской поэзии, знают и о легендарном кафе «Стойло Пегаса», воспетом в стихах и прозе. Оно находилось на Тверской улице, дом №37. Имажинистам досталось готовое заведение, раньше принадлежавшее популярным артистам Радунскому и Станевскому (клоуны Бим и Бом). Оборудовано помещение было по последнему слову техники. Дополнительно закупаться не пришлось.
Дизайнером выступил Георгий Якулов. Он расписал стены стихами и портретами главных имажинистов. Сначала при помощи своих учеников выкрасил стены в ультрамариновый цвет, после на этом фоне нарисовал ярко-жёлтыми красками Есенина, Мариенгофа и Шершеневича (чувствуете диссонанс цветов?).
Между двух зеркал Якулов поместил портрет Есенина со знаменитым золотистым чубом, а под ним вывел: «Срежет мудрый садовник осень / Головы моей жёлтый лист». Слева от него были голые женщины. И под этим рисунком плясали жёлтые буквы: «Посмотрите: у женщины третий / Вылупляется глаз из пупа».
Справа от есенинских стихов на посетителей смотрел человек в цилиндре, бьющий кулаком в огненно-жёлтый шар солнца. Это был несомненно Мариенгоф, стихи которого украшали портрет: «В солнце кулаком бац! / А вы там, – каждый собачьей шерсти блоха, / Ползайте, собирайте осколки / Разбитой клизмы».
Портрет Шершеневича с намеченным пунктиром забором сопровождался знаменитыми строчками: «И похабную надпись заборную / Обращаю в священный псалом».
Николай Оцуп вспоминал, что было там и стихотворение, обращённое к футуристам:
Вывеску кафе украшал скачущий крылатый конь, за которым в бешеном вихре неслись буквы, выстраивающиеся в надпись «Стойло Пегаса». Якулов хотел ещё повесить под потолком фонари и транспаранты, но такую идею не одобрила пожарная охрана. Сохранилось два панно работы Якулова – «Дрожки» и «Нападение льва на лошадь» (оба – 1919 года). Правда, исследователи до сих пор спорят, использовались они в кафе или нет. Через год появился ещё один образ: над сценой крупными белыми буквами художник вывел знаменитые есенинские строки: «Плюйся, ветер, охапками листьев, – / Я такой же, как ты, хулиган!»
Кафе делилось на первый этаж и цокольный. Внизу были отдельные кабинеты, где в революционную пору можно было достать алкоголь и наркотики. Но в кафе проходили и концерты, лекции, чтения, беседы, спектакли, выставки. Работало «Стойло Пегаса», в отличие от других заведений подобного рода, до двух часов ночи.
Как вы понимаете, кафе имело большой успех. С его доходов не только печатались книги, но и жили несколько поэтов. Что уже немало, верно?
Помимо «Стойла Пегаса», у имажинистов было два книжных магазина. Первый – на Большой Никитской – принадлежал Анатолию Мариенгофу и Сергею Есенину. Второй магазин – Книжная лавка поэтов в Камергерском переулке (ровно напротив МХТ), им заведовали Шершеневич и Кусиков. Точней, формально – они, а по факту – Борис Карпович Кусиков, отец Сандро. Лучше всего дела шли на Большой Никитской. Компанию имажинистам составляли знаменитые книжники и библиофилы – Айзенштадт и Кожебаткин, умеющие, в отличие от безмятежных поэтов, торговать. Часто по доносам (спекуляция, торговля алкоголем и т.д.) обе лавки временно опечатывались. Но проходили проверки – и поэты вновь становились у прилавка.
Книгоиздание
С особым вниманием подошли имажинисты к издательской деятельности97. В их обойме было сразу несколько издательств: «Имажинисты», «ДИВ», «Плеяда», «Сандро», «Чихи-Пихи» и пр. Двумя последними руководил Александр Кусиков.
Из-за дефицита бумаги приходилось идти на хитрости. Мариенгоф в «Романе без вранья» упоминает лишь об одной: когда для изданий не хватало бумаги, они брались расписывать своими стихами стены монастырей, – но не упоминает о некоторых деталях. У имажинистов была охранная грамота от государства. Из вспоминаний Матвея Ройзмана:
Под этими словами стояла подпись Анатолия Луначарского.
Большевики установили монополию на издательскую деятельность. За бумагой надо было обращаться в Госиздат. Однако скандальных поэтов печатать не спешили. Приходилось получать разрешение и работать с «частниками», но частные типографии доживали последние дни. Поэтому имажинисты активно скупали бумагу – много и впрок. Если не получалось достать её легальным путём, забирали там, где она «плохо лежала».
Обхаживались маленькие типографии: пока с хозяином оной выпивается стопка-другая водки, печатается тираж. Да ещё вместо условных двух тысяч выходит много больше. Когда государство резко сократило число типографий, имажинисты пустились во все тяжкие. Так, Сергей Есенин умудрился выпустить сборник «Звёздный бык» (совместно с Александром Кусиковым) в типографии поезда Льва Троцкого. Однако Армавир перещеголял Рязань: однажды Кусиков смог напечатать очередную книгу… в типографии МЧК! Шершеневич вспоминал и другой эпизод:
(На самом деле в «Эстонии» была напечатана всего одна книга – «Имажинизм и его образоносцы» Львова-Рогачевского.)
В третий раз Кусиков пошёл легальным путём и добился выхода совершенно условной «книги стихов» – именно так значилось в документах. Разумеется, полученную бумагу Кусиков предъявлял не один раз, выпуская всё новые сборники.
Столько книг, сколько выпустили имажинисты, не было даже у пролеткультовцев. Если не брать во внимание персональные сборники стихотворений, а обратиться только к коллективным сборникам, публицистике, теоретическим работам и журналу «Гостиница для путешествующих в прекрасном», то список будет внушительным, даже несмотря на то, что «Конница бурь» (сборник №1), «Мы чем каемся» и «Красный алкоголь» были конфискованы. Первая – за «упадничество», «религиозное настроение», «пессимизм» (сборник находился в Спецхране до 1957 года). «Мы чем каемся» изначально имела иное название и состав авторов. Это должна была быть книга Есенина и Шершеневича под названием «Всё Чем Каемся». Провокативное ВЧК было заменено не менее провокативным МЧК. Но Есенин в последний момент решил отказаться от этой затеи, и Шершеневич позвал в соучастники Ройзмана. В «Красном алкоголе» не было ничего криминального, но чекистов смутило название. От греха подальше решили изъять тираж и этой книги.
Почему имажинисты не хотели работать с Госиздатом? Во-первых, их там не ждали. Во-вторых, как пишет Шершеневич, были азарт и спортивный интерес. Наконец, случилась показательная история с Есениным. Его книгу приняли к печати. Поэт, как это обычно бывало, обхаживал редакторов и работников типографии, чтобы ускорить процесс. Ему выдали гранки. А там – отовсюду были убраны слово «Бог» и его производные. Получились бесформенные стихи. Стыд да и только.
Интересны и не изданные, но анонсируемые имажинистами книги. Приведём несколько примеров, касающихся нашего героя.
В 1920 году среди перечня готовящихся к выпуску появляется «Плаха символизма» Мариенгофа. Судя по названию, это должна быть небольшая брошюрка наподобие «Буян-острова», полемически заострённая на борьбу с символизмом.
В то же время планировались совместный поэтический сборник Мариенгофа и Есенина «Лапта звезды», а также их совместные монографии о Георгии Якулове и Сергее Конёнкове. Тогда же вышла книга Александра Кусикова «В никуда». В ней уже обозначается, что монографию о Якулове напишет Борис Глубоковский, а «Лапта звезды» выйдет в следующем составе: С. Есенин, А. Мариенгоф, В. Шершеневич, Н. Эрдман, И. Грузинов, С. Третьяков100.
Фёдор Жиц готовил книгу критических статей «Об имажинистах».
Арсений Авраамов хотел издать книгу «Верлибр имажинистов», а также две книги «…о Мариенгофе» и «…о Есенине». Год спустя он выпустил книгу «Воплощение: Есенин – Мариенгоф», но и в ней анонсировались всё те же книги.
Рюрик Ивнев готовил поэтический сборник «Пламя язв», а также две филологические брошюрки: «С.Есенин и Слово о полку Игореве» и «Мариенгоф и Державин».
В книге «Плавильня слов» объявлялся выход совместного сборника Есенина и Мариенгофа «Зга враздробь» и книги Мариенгофа «Копытами в небо».
В 1921 году в книге Ивнева «Солнце во гробе», которую составляли Есенин и Мариенгоф, анонсируется книга «Трикирий»101 (Есенин – Ивнев – Мариенгоф) – «опыт параллельной биографии».
«Гостиница для путешествующих в прекрасном»
Был у имажинистов и свой журнал – «Гостиница для путешествующих в прекрасном».
Во многом это проект Мариенгофа. Если в первых номерах редактура, подбор материала и литературная навигация велись сообща, то с отъездом Есенина и Кусикова за границу и возросшим интересом Шершеневича к проблемам театра и критике управление журналом взял на себя Мариенгоф. Соответственно, и классические для имажинистов нападки на футуристов, и эпатажные статьи, и разгромную критику – всё это определял именно он.
Идея создания «Гостиницы» впервые появилась осенью 1919 года на заседании «Ассоциации вольнодумцев». Планировалось издание двух журналов: тонкой «Гостиницы» и толстого «Вольнодумца». Первый журнал должен был печатать имажинистов и близких им литераторов (такая политика велась с 1918 года – с первого, ещё пензенского, имажинистского альманаха «Исход»), а второй – всех подряд. Увы, «Вольнодумец» так и не был выпущен.
В «Гостинице» нашлось место самым разным литераторам, философам, художникам, театральным режиссёрам. В числе приглашённых снова был Осип Мандельштам (друживший с имажинистами с «Исхода», а то и раньше), публиковались Сигизмунд Кржижановский, Александр Таиров, Борис Глубоковский. Журнал, как и отдельные книги имажинистов, печатался на доходы от общего бизнеса. Кроме того, деньги приносили выступления, лекции и диспуты.
Первый номер «Гостиницы» появился в ноябре 1922 года. Открывался он статьёй «Не передовица». В ней и без подписи легко угадывался слог Мариенгофа.
Структура номера проста: стихи перемежаются критикой. Статьи о поэзии и искусстве пишутся главными теоретиками имажинизма Мариенгофом или Шершеневичем, а то и совместно. Если у них руки не доходят – то приглашёнными литераторами.
Первый номер задал тон последующим. Обязательно есть поэтический разворот: в первом номере – Мариенгоф и Савкин, во втором – Мариенгоф и Шершеневич, в третьем – Есенин и Шершеневич (но и в этом номере возникает объёмная подборка Мариенгофа), в четвёртом – Шершеневич и Ивнев. Стихи Есенина появляются, но в основном небольшими порциями.
В каждом номере есть рубрика «И в хвост и в гриву». По бойкому названию несложно догадаться, что мы имеем дело с критическими статьями. Как правило, за эту рубрику отвечает Матвей Ройзман или Иван Грузинов. Нередко за дело берутся мэтры: снисходят до молодых петербуржских имажинистов или дают пощёчину футуристам.
Примечательны и шуточные цены, которые указывали имажинисты: первый номер – «250 рублей», второй – «60 копеек золотом», третий – «1 рубль золотом», четвёртый – просто 60 копеек.
Важную деталь подмечает историк русского модернизма Владимир Марков:
И тут же указывает, как произошло знакомство в самом начале двадцатых:
Журнал прожил три года: последний – четвёртый – номер вышел в 1924 году. Но история «Гостиницы» не заканчивается на Москве двадцатых годов. Даже в то время, когда журнал преуспевал, Мариенгоф совместно с ленинградскими имажинистами и с обэриутами (Д.Хармс, А.Введенский) пытались создать в городе на Неве журнал «Необычайное свидание друзей».
Журнал планировался к выходу в марте 1924 года, но производственный процесс затянулся. Издатель «Свидания» задолжал много денег и бежал в Москву. Позже название журнала пытались использовать для совместного сборника имажинистов и обэриутов, но и этот проект реализовать не получилось. В тридцатых с таким названием вышла отдельная книга стихов Вольфа Эрлиха.
О попытках продолжить «Гостиницу для путешествующих в прекрасном» в шестидесятые годы есть воспоминания Юрия Паркаева, филолога и поэта. Группа молодых людей, частых гостей Рюрика Ивнева, решила сначала в шутку выпустить пятый номер «Гостиницы». Предполагалось предисловие в духе имажинизма:
«Ну что ж! Начнём, пожалуй! А почему, собственно, начнём? Продолжим! Начали сорок пять лет назад ОНИ, а МЫ – мы только собираемся в меру своих сил и возможностей продолжить дело. <…> Приносим наши извинения читателям нашего издания за то, что задержали выпуск пятого номера на сорок три года: видит Бог – не наша вина».105
Шутка переросла в настоящее дело, и всё было готово к выпуску журнала. Состав участников: Р. Ивнев, Л. Губанов, В. Коновалов, Б. Лимф, М. Марьянова, Ю. Паркаев, Б. Тайгин, М. Шаповалов, В. Шлёнский.
В журнале были представлены и стихи Леонида Губанова – лидера группы «СМОГ». Его тяга к есенинскому творчеству известна. Помните знаменитые строки из «Монолога Сергея Есенина»?
Неудивительно, что Губанов решил поучаствовать и в новой «Гостинице».
Последний имажинист Рюрик Ивнев также отдал в номер стихи. Не худшие, не лучшие – обычные стихи, которые он писал и в начале века, и в середине, и в конце. Его творчество отличает особенное спокойствие рифм, сдержанность до экспериментов, ровность развития и тихая заводь лиризма: «Но только ветер шелестит / Да облак в синем небе вьётся». Пленительное и умиротворяющее спокойствие.
Особое внимание обращает на себя Валерий Коновалов. Его стихи как нельзя лучше вписываются в имажинистский журнал – нахальные, кричащие и одновременно подвывающие с тоски. Словом, русские в самом банальном и одновременно в самом серьёзном смысле этого (перебитого новейшей историей) слова:
Есть в журнале и непременный элемент предыдущих номеров – статья о поэзии. За этот раздел отвечает Борис Лимф. Разговор идёт о преемственности в поэзии и о преодолении её. Об истинном искусстве. Высокопарно, но смело. С грозным научным взглядом из-под бровей и сжатыми от страсти кулаками. Так, как того и требует журнал имажинистов.
Был выпущен сигнальный – и единственный – экземпляр журнала, который, увы, не сохранился. Остался только рабочий материал.
Как поэты читали свои стихи?
Имажинисты много экспериментировали. Мелодекламация была всегда. Выступления под музыкальный аккомпанемент – тоже.
1 марта 1919 года был объявлен вечер уже с участием Есенина, Мариенгофа и Рюрика Ивнева на эстраде столовой Всероссийского союза поэтов (Тверская, 18). Выступление предварялось музыкальными номерами в исполнении артистов балета – под таким названием, как «Танго гашиш». Автором музыкальной программы вечера был талантливый музыкант Бакалейников.
Но необходимо было действовать решительней – и тогда появилась «словопластика». «Однажды в кафе ко мне пришёл молодой мальчик, отрекомендовавшийся танцором Борисом Плетнёвым, – вспоминал Шершеневич, – и стал уговаривать меня испробовать новый жанр: танцы не под музыку, а под стихи. Мы попробовали. Я читал, Плетнёв танцевал. Во многом он оказался прав. Ритм стихов разнообразнее ритма музыки, а замена мелодии смысловым словом открывала совершенно новые возможности. Выступления “словопластики” понравились зрителю, и мы довольно долго их практиковали».
Недавно в аукционном доме «В Никитском» был выставлен необычный лот – рукописный сборник стихов Николая Эрдмана под названием «Радуга в фонтане». Так как поэзия Николая Робертовича до сих пор должным образом не издана, а биографы мало что знают о ней, стоит привести один из текстов – «Фонтаны» (1917).
«Третьего дня в Доме Искусств обнаружилась кража: кто-то поднял чехлы у диванов и срезал ножом дорогую обивку – теперь это сотни тысяч: прислуга Дома Искусств и все обитатели разделились по этому поводу на две партии. Одни утверждают, что обивку похитил поэт Мандельштам, а другие, что это дело рук поэта Рюрика Ивнева, которому мы дали приют на неделю. Хорошие же у поэтов репутации!»
«14.Х–15.Х.1922
Была разница и в нашем отношении к своей репутации и “своей фигуре”. Я боялась “за фигуру” только в отношении к Е[сенину]. Здесь я могла бы совсем уйти, если бы знала, что иначе я в его глазах потеряю. Но на всех остальных мне было бы решительно наплевать, тогда как Яна волновалась, терялась и страдала от всего. Увидит ли её в “Ст[ойле]” какой-нибудь “беднотовец”, улыбнётся ли Мариенгоф, Кусиков, – всё это ей могло даже портить настроение. А мне… мне, хоть все пальцами на меня показывай, лишь [бы] он около был».
«Как-то раз на Тверском бульваре я видел трёх молодых людей, в которых узнал Есенина, Шершеневича и Мариенгофа (основных “имажинистов”). Они сдвинули скамейки на бульваре, поднялись на них, как на помост, и приглашали проходивших послушать их стихи. Скамейки окружила не очень многочисленная толпа, которая, если не холодно, то, во всяком случае, хладнокровно слушала выступления Есенина, Мариенгофа, Шершеневича. “Мне бы только любви немножко и десятка два папирос”, – декламировал Шершеневич. Что-то исступлённо читал Есенин. Стихи были не очень понятны, и выступление носило какой-то футуристический оттенок».
«Я никогда не был в “Стойле Пегаса”, но по рассказам у меня создалось впечатление, что там все стремились друг друга поразить – и не столько даже стихами, сколько поведением».
«“С кого начать, чтобы не обидеть”? Не то чтобы не обидеть. Поэты – не актёры. Это актёров, чтобы не дразнить их самолюбия, в афишах “по алфавиту” пишут. Поэтов надо писать в ритмическом порядке. Если уж запрячь, то как запрячь. Раз уж мы избрали эту тройку для путешествия в русские “нельзя” и “никуда”, кого же – в корень, кто – левой пристяжной, кто – правой? Нет, мы поедем гусём106: снега пали, метели воют. Кто пойдёт головным – самый зрячий и чуткий. Кто вторым выносным – самый умный, слухмяный. Кто в оглоблях – самый жилистый, горячий (выдернуть сани при случае из ухаба). Есть шесть способов запрячь наших поэтов гусём. Три явно неритмичны. Три ритмичны. Из них вернее всех порядок: Есенин, Кусиков, Мариенгоф».
«Развлекали Маяковского и остроумные пародии В. Масса на вирши имажинистов. Я нарисовал панно-вывеску с надписью: “Конюшня пунцовой кобылы” (тем самым перекликавшуюся со “Стойлом Пегаса” – кафе-штабом имажинистов на Тверской, ныне – улица Горького). На этом фоне удачно декламировал актёр и режиссёр Виталий Жемчужный (позже поставивший фильм “Стеклянный глаз”) нечто вроде “деклараций” Вадима Шершеневича: “Мне бы только любви немножечко да десятка два папирос”, перемежающееся с малоцензурными восклицаниями.
Придумали мы этому персонажу следующий костюм: он был разделён по вертикали пополам, с одной стороны – цилиндр, сюртучная пара и ботинки, лакированные “лодочки”, а с другой – лапоть, онучи, кафтан и взъерошенный кудрявый парик на голове – словом, “синтез” Мариенгофа с Есениным».
Глава четвёртая
Фуисты, экспрессионисты, ничевоки
В1957 году Мариенгоф беседовал с есениноведом Сергеем Кошечкиным и помимо прочего рассказывал ему о многообразии поэтических групп:
А были ещё люминисты, космисты, конструктивисты…
Но мы начнём с экспрессионистов и фуистов. Сегодня эти поэтические группки основательно забыты110. Однако на рубеже 1910–1920-х годов они шумели в унисон с имажинистами. Пытались даже влиться в «банду», но все их старания ни к чему не привели.
Ипполит Соколов, главный экспрессионист, жил в одной квартире с Иваном Грузиновым111 (их соседом по подъезду был В.А Гиляровский). Когда не получилось стать имажинистом, добился от Есенина и Мариенгофа рекомендации для вступления во Всероссийский союз поэтов. Но стихи продолжал писать, как завещал Шершеневич, в виде каталога образов. Приведём одно из них – «Её глаза» (1920):
Фуисты – ещё одна экспрессионистская группа, боровшаяся с имажинистами их же методами и инструментами. Борис Несмелов в предисловии к книге «Родить мужчинам» (М., 1923) пишет созвучно декларации образоносцев: «В борьбе с пространством инженерами случайно задавлен щенок времени»113. В поэтическом зачине книги «Диалектика сегодня» Борис Перелешин и Николай Лепок неистовствовали:
Пытались примкнуть к Ордену имажинистов и ничевоки – отечественный вариант дадаистов со столь же бессмысленными и беспощадными дебошами и маловразумительной поэзией. Они называли себя «Хобо»114. По инерции ругали Маяковского и футуристов. По инерции шумели в поэтических кафе. По инерции писали наполненные образами стихи.
В декларации ничевоки напрямую обращались к своим «родителям»:
«О, великий поэт, гигант и титан, последний борец из бывшей армии славных, Вадим Шершеневич, радуйся и передай твою радость своему другу, автору высокочтимой “Магдалины” Мариенгофу, шепни на ухо Есенину о том, что ни тебе, ни твоим потомкам не придётся: “…Вадим Шершеневич пред толпой безликой / Выжимает, как атлет, стопудовую гирю моей головы”. Вам, написавшим собрание поэз “Мы”, мы вручаем свой манифест. Читайте и подписывайтесь».115
Их лидер Рюрик Рок в погоне за имажинистами написал такие строчки:
А Аэций Ранов вторил ему по-футуристски:
Все они – фуисты, экспрессионисты, ничевоки – пытались влиться в московский Орден имажинистов. Некоторые западные журналисты всерьёз считали, что образоносцев в послереволюционной Москве уже больше сотни117. Но Мариенгоф со товарищи сохраняли тесный круг действующих лиц. Мало было назвать себя имажинистом, необходимо было получить одобрение мэтров. У кого этого не получалось, выходили бороться со вчерашними кумирами.
Владимир Шершеневский
Впрочем, и мэтры имажинизма тоже боролись со вчерашними кумирами. И сам Анатолий Борисович, чего греха таить, писал под их влиянием, и его товарищи Шершеневич, Грузинов и Ивнев имеют футуристическое прошлое, и, в конце концов, у имажинистов и футуристов было много общего, начиная от совместных сборников стихотворений и кончая совместными вечерами. Часто поэтов видели по одну сторону баррикад118, ещё чаще случались склоки, иной раз – склоки в стане одной из групп. Рюрик Ивнев уже на склоне лет вспоминал:
Это говорит сам участник литературного процесса. Ивнев даже выходил из Ордена – так сильно ругался с Шершеневичем и Мариенгофом! Но размежевание – полбеды. Бывает много хуже – когда, несмотря на все усилия, тебя продолжают смешивать с оппонентами. Футуристов и имажинистов не различали и не хотели различать мэтры. Так, например, Куприн в 1920 году под псевдонимом Али-хан написал:
И для удобства Куприн объединяет Маяковского и Шершеневича – двух вождей разных поэтических школ.
Можно взять другого писателя – Евгения Замятина, без пяти минут классика:
Словом, об отношениях футуристов и имажинистов должен быть особый разговор.
Журнальные статьи
На протяжении всей своей литературной деятельности образоносцы активно противопоставляли себя футуристам. В первую очередь наносились удары по Маяковскому, но доставалось и Хлебникову, и Кручёных.
«Имажинизм идеологически ближе к символизму, чем к футуризму, но не к их деятелям», – писал Шершеневич.122Для него и Мариенгофа любой культ личности был невозможен. Потому их статьи были направлены в первую очередь против самопровозглашённых или наречённых лидеров – будь то Маяковский со времён их антифутуристических выступлений или Есенин во время его бунта против имажинизма.
Именно Мариенгоф в одной из своих первых статей («Имажинизм») начинает противопоставлять имажинизм как направление созидательное футуризму как направлению разрушительному. В этой же статье начинается разбор декларации и прояснение своей позиции относительно теории и практики имажинизма и символистских корней течения.
О применении и развитии творческих практик символизма пишет Вадим Шершеневич:
А Мариенгоф об этом не только скажет, но и покажет, что строки Маяковского из поэмы «Облако в штанах» есть не что иное, как развёрнутая метафора Бальмонта:
«Трудно было не попасться на удочку. Явившиеся действовали по Диогеновым рецептам. Великий циник говорил:
“Если кто-нибудь выставляет указательный палец, то это находят в порядке вещей, но если вместо указательного он выставит средний, его сочтут сумасшедшим”. Было лестно прослыть безумцами, и так легко. Декаденты пели сладенькими голосочками: “Я ведь только
Ещё одна знаковая статья – «Корова и оранжерея», помещённая в «Гостинице». Речь в ней идёт о художниках (в самом широком понимании этого слова), которые занимаются ремеслом, а не искусством. Но, как только дело доходит до перечисления конкретных имён, Мариенгоф называет не только футуристов, но и своих коллег:
В статье «Изношенная галоша», напечатанной в еженедельной газете Камерного театра «7 дней МКТ», Мариенгоф уже совершенно безжалостно расправляется с футуризмом:
Чуть позже Мариенгоф в той же газете напишет в статье «Мода»:
«В семнадцать лет мы уверены, что
Увы: “Всё с пёстрыми ручьями протекло…”
Теперь даже Хулио-Хуренито – герой Эренбурговского фельетона – кажется нам значительно умнее, чем друг моей юности Заратустра. К чему всё это предисловие? А вот к чему: Истина? Никакой истины! Чепуха! Алхимия! Философский камень… Есть:
Вся суть в следующем: одни принимают готовую моду. Другие: законодательствуют».127
Имажинисты вослед футуристам пытались быть законодателями литературной моды, создавали новые образы, которые со сцены плавно переходили в жизнь, писали строки, уходящие в народ.
Если отбросить двух поэтов, которых современная массовая культура использует в своё удовольствие (Маяковский и Пастернак), то можно поставить вопрос: кто сейчас помнит что-то из Кручёных, кроме «дыр бул щил»? Или, может быть, кто-то знает пару строк Каменского? Отнюдь. Только знатоки этого дела – филологи – разбираются в них.
А что имажинисты? Роман Мариенгофа «Циники» растаскан на цитаты. Что уж говорить о стихах! Шершеневича активно поют. Эрдман не уходит с театральной сцены. Книги Ивнева выпускаются чуть ли не ежегодно. И это не говоря о Есенине! Значит, удалось создать моду? Безусловно! В этой гонке имажинисты оказались впереди.
Маяковский
Особый интерес питали образоносцы к Маяковскому. Мелкие и не мелкие литературные чиновники благоволили ему. Помимо недюжинной доли гениальности за Владимиром Владимировичем были столь же недюжинные слава и склонность к конфликтам. Но в конфликтах имажинисты его явно переигрывали. Если не считать шершеневичевского случая с «украденными» штанами.
Маяковский написал в стихотворении «Кофта фата»:
Этот удивительный образ – штаны, сшитые из голоса поэта, – использовал и Шершеневич: «Я сошью себе полосатые штаны из бархата голоса моего».
Мариенгоф уверяет, что Шершеневич не знал этих стихов Маяковского: «Такие катастрофические совпадения в литературе не редкость, но попробуй уговори кого-нибудь, что это всего-навсего проклятая игра случая»128. Исследователи расходятся в оценке эпизода, и тем не менее «игра случая» переросла в исторический анекдот. Теперь, когда в одном зале оказывались и футуристы, и имажинисты, а Шершеневич выходил читать свои стихи, Маяковский вставал посреди зала и кричал: «Шершеневич у меня штаны украл!».
Поэты вообще любили подколоть друг друга, нередко в эпиграммах или коротких стихотворных экспромтах. Помните такое у Маяковского?
А ему уже отвечал Есенин своей частушкой:
Владимир Владимирович, закусив край губы, читал:
Потом осматривал зал и, приметив остальных имажинистов, возвращался к эпиграммам:
На сцену тогда вырывался Мариенгоф и, не оставаясь в долгу, хриплым своим чарующим голосом вопрошал:
Смотреть на такие литературные упражнения в острословии – одно удовольствие.
Дальше слов дело не заходило, и в любой момент футуристы и имажинисты могли объединиться против третьей силы. Можно вспомнить случай с Громовержцем, одним из критиков той поры:
«В тот предвесенний вечер 1919 года в маленьком зале, плавающем в папиросном тумане ржаво-серого цвета, Громовержец выступал с докладом “Наши урбанисты – Маяковский, Мариенгоф, Шершеневич”.
– Разрешите, товарищи, мне вспомнить один совет Льва Николаевича Толстого… – И Громовержец надменно повернулся к нам: – “Уж если набирать в рот всякие звучные слова и потом выпускать их, то читайте хоть Фета”. Умный совет. Лев Николаевич кое-что понимал в литературе.
Громовержец пребывал в приятной уверенности, что каждого из нас он по очереди насаживает на вилку, кладёт в рот, разжёвывает и проглатывает. Не имея в душе ни своего бога, ни своего чёрта, он вылез на трибуну только для того, чтобы получить удовольствие от собственного красноречия. Говорил газетный критик с подлинной страстью дурно воспитанного человека.
– Товарищи, их поэзия дегенеративна… – Он сделал многочисленную паузу, которая в то время называлась “паузой Художественного театра”. – Это, товарищи, поэзия вырожденцев! Футуризм, имажинизм – поэзия вырожденцев! Да, да, вырожденцев. Но, к сожалению, талантливых. <…> И вот, товарищи, эти три вырожденца… – Громовержец ткнул коротким пальцем в нашу сторону. – Эти три вырожденца, – повторил он, – три вырожденца, что сидят перед вами за красным столом, возомнили себя поэтами русской революции! Эти вырожденцы…
Всякий оратор знает, как трудно бывает отделаться от какого-нибудь словца, вдруг прицепившегося во время выступления. Оратор давно понял, что повторять это проклятое словцо не надо – набило оскомину, и, тем не менее, помимо своей воли повторяет его и повторяет. Громовержец подошёл к самому краю эстрады и по-наполеоновски сложил на груди свои короткие толстые руки:
– Итак, суммируем: эти три вырожденца…
Маяковский ухмыльнулся, вздохнул и, прикрыв рот ладонью, шёпотом предложил мне и Шершеневичу:
– Давайте встанем сзади этого мозгляка. Только тихо, чтобы он не заметил.
– Отлично, – ответил я. – Это будет смешно.
И мы трое – одинаково рослых, с порядочными плечами, с теми подбородками, какие принято считать волевыми, с волосами, коротко подстриженными и причёсанными по-человечески, заложив руки в карманы, – встали позади жирного лохматого карлика. Встали этакими добрыми молодцами пиджачного века.
– Эти вырожденцы…
Туманный зал залился смехом.
Громовержец, нервно обернувшись, поднял на нас, на трёх верзил, испуганные глаза-шарики».130
Но, когда не было третьей силы, имажинисты и футуристы упражнялись вовсю, поддевая друг друга. Один эпизод не без смака описан Рюриком Ивневым:
«На лестнице мы столкнулись с Маяковским. Мариенгофу ничего не оставалось, как поздороваться и добавить иронически:
– Владимир Владимирович, вы напоминаете мне тореадора.
Маяковский, держа в зубах папиросу, как сигару, вынул её на секунду.
– Вы хотите сказать, что похожи на быка. Не напоминаете даже телёнка.
– Я не люблю телячьих нежностей, а вы уворовываете у меня строчки.
– Я бы скорее повесился, чем стал копаться в вашем хламе!
– История рассудит, кто во храме, а кто во хламе, – парировал Мариенгоф.
– Вы не раз оскандаливались, когда в каком-то буржуазном листке писали про периодические дроби истории, намекая, что не сегодня, так завтра будет реставрация, – добавил Владимир.
– Не ошибаются олухи, гениальные люди всегда ошибались.
– Слушайте, Мариенгоф, могу составить протекцию – директор цирка просил найти клоуна.
Анатолий сделал серьёзное лицо и участливо спросил:
– Что же вы отказались?
– Потому, что вы предъявили читателям свою визитную карточку, где представляетесь клоуном и коробейником счастья одновременно. Удивляюсь, Рюрик, как вы выносите его пустую болтовню. – И, не оглядываясь, размахивая огромной палкой, напоминающей дубину, он стал быстро подниматься по лестнице.
Мы ничего не успели ответить, однако Анатолий сказал с раздражением:
– Что же ты его не отбрил?
– Толик, он ведь брил тебя, а не меня.
– Ты пытаешься острить?
– Нет! Я не хочу отбирать у тебя хлеб.
– Ты плохой союзник, – сказал Мариенгоф. – А всё-таки, Рюрик, я тебя люблю, потому что ты не такой, как все, и за это многое прощаю!»131
Ещё один случай, но совершенно иного характера – с горячей любовью к Владимиру Владимировичу, пронесённой через годы, – приводит Виктор Ардов. Описанный эпизод, судя по всему, произошёл в самом начале 1920-х годов.
«Он показался очень взрослым (мне самому было неполных двадцать лет). Но на деле Владимиру Владимировичу было тогда лет двадцать семь. Полная сил молодость огромного таланта, казалось, сочилась изо всего его существа. Большие чёрные глаза светились энергией, юмором, творческим горением… Он поглядывал на тех, кто появлялся в комнате, быстрыми взорами этих кавказских “волооких очей”.
Вошёл Анатолий Мариенгоф, в те годы молодой красавец, пользовавшийся большим и тщательно подогреваемым успехом у своих литературных поклонниц – “мироносиц”, как тогда говорили… Мариенгоф старался и по причёске, и по костюму походить на Пьеро – маску комедии дель-арте, возрождённую во Франции в середине прошлого века, а к началу нашего столетия докатившуюся и до конфетных коробок, и до духов, и до виньеток в журналах – Мариенгоф был очень самоуверен. Он даже бравировал этим свойством… Достаточно сказать, что он не отставал в демонстрации презрения к публике от Есенина. И тоже обдуманны у него были все приёмы этакого парнасского величия. А тут я прочёл на лице у “корифея имажинизма” явное смущение. Он почтительно наклонил голову и произнёс робко:
– Здравствуйте, Владимир Владимирович…
Маяковский саркастически улыбнулся. На мгновение в глазах у него вспыхнул издевательский огонек, и он ответил:
– Здравствуйте, Мариенбад.
По лицу Маяковского пробежала короткая улыбка. Она говорила: я бы мог и еще пошутить над тобой, да не стоит уж… Мариенгоф, никак не реагируя на искажение его фамилии и, видимо, боясь продолжения беседы, ушёл.
Впрочем, надо объяснить читателю смысл такого искажения. “Мариенбад” – название всемирно известного курорта в Австрии. “Мариенгоф” – название курорта под Ригой, теперь он переименован в Майори (латышское название вместо немецкого). Подчёркивая в фамилии Мариенгофа её “курортное” звучание, Маяковский как бы высказывается в том смысле, что стихи Мариенгофа носят курортный характер.
А я уже не мог оторвать глаз от Маяковского».132
Отчего Анатолий Борисович столь робок со своим соперником? Очевидно, Владимир Владимирович сделал удачный ход, после которого трудно было как-то дельно ответить. Поэтому наш герой и ушёл молча. Упражнения в колкостях были похожи на спортивное состязание. Никакой зависти и, если хотите, «гнильцы». Всё только на условиях благородной «дуэли», когда противник может ответить.
Вспоминается, конечно, случай с Кручёных, когда тот стал писать разоблачительные книжки про Есенина – и при жизни поэта, и ещё активней после его смерти. Этот казус выходит за рамки кодекса великодушия. Но и ему есть объяснение. Не понял футурист, что не пришло ещё время, когда «Есенин догонит свою славу», чтобы любые претензии разбивались о нерукотворный памятник. В книгах Алексея Елисеевича нет ничего клеветнического или отталкивающего. Они с лёгкостью вписываются в имажинистски-футуристический литературный конфликт. Единственная их проблема – не вовремя они были написаны. Или точнее – опубликованы.
В характере Кручёных была ещё одна черта – стремление задокументировать жизнь. Иван Грузинов в мемуарах о Есенине вспоминал один эпизод из весны 1925 года:
«…Кручёных предложил издательству “Современная Россия”, в котором я работал, книгу, направленную против Есенина. Заглавие книги было следующее: “Почему любят Есенина”. “Современная Россия” отказалась печатать книгу Кручёных, так как Есенин был сотрудником издательства – две книги Есенина вышли в “Современной России”, к тому же доводы критика были неосновательны.
Летом, придя в издательство, Кручёных встретил там одного из друзей Есенина – А.М.Сахарова. Узнав о книге Кручёных, Сахаров стал доказывать, что выступление злостного критика не повредит Есенину; напротив, прибавит поэту лишнюю крупицу славы. Сахаров обещал переговорить по этому поводу с Есениным. Через некоторое время выяснилось, что Есенин ничего не имеет против выступления недоброжелательного критика, ничего не имеет против, если книга Кручёных выйдет в “Современной России”.
Разговоры о книге Кручёных тянулись до осени. “Современная Россия”, несмотря на согласие Есенина, считала книгу Кручёных негодной.
В ноябре Кручёных зашел в “Современную Россию”, встретил там Есенина и спросил, как он относится к факту напечатания книги, направленной против него. Есенин сказал, что он не имеет никакого морального права вмешиваться в личное дело Кручёных; критика, разумеется, свободна; это настолько очевидно, что не стоит и разговаривать.
Есенин и я направляемся ко мне на квартиру. Кручёных следует за нами. Является Александровский. Есенин в хорошем настроении. Достаёт бутылку портвейна. Начинает подшучивать над Кручёных:
– Кручёных перекрутил, перевернул литературу.
– Напишите это и подпишитесь! – засуетился Кручёных. Стал оглядываться по сторонам, ища бумаги, обшарил карманы, полез в портфель и быстро вынул необходимые канцелярские принадлежности. Услужливо положил бумагу на книгу, чтобы удобнее было писать.
Кручёных во что бы то ни стало хотел получить письменное согласие на печатание книги, направленной против Есенина.
Есенин начал возмущаться:
– При чём тут согласие, что за вздор? При чём тут подписка? Что это – подписка о невыезде, что ли?
Кручёных продолжал просить. Есенин, саркастически ухмыляясь, написал под диктовку Кручёных эту фразу.
Есенин не спеша налил портвейн. Выразительно обнёс Кручёных. Подчеркнул этот жест. Кручёных подставил рюмку.
Есенин, негодуя, крикнул:
– Таких дураков нам не надо!
Назревало недоразумение. Буря вот-вот должна была разразиться. Кручёных учёл обстановку. Спешно собрал свои канцелярские принадлежности и юркнул в дверь».133
Но это будет потом, а пока – на дворе зима 1919–1920 года, которая незаметно переходит в весну.
Мариенгоф и Есенин в Харькове
В конце марта 1920 года Анатолий Мариенгоф вместе с Сергеем Есениным и Александром Сахаровым покидают Москву и направляются в Харьков. Сахаров, будучи членом коллегии Полиграфического отдела ВСНХ, был откомандирован «на Украину для участия в организационном заседании украинских полиграфических отделов и на Юг России для <…> восстановления полиграфического производства в местах, освобождённых от белогвардейцев»134. С ним за компанию отправились и имажинисты. В архиве Полиграфического отдела ВСНХ есть даже удостоверение, выданное Мариенгофу, где было прописано, что он «едет на Украину в качестве секретаря заведующего Полиграфическим отделом ВСНХ тов. Сахарова» за подписью того же Сахарова. Наверняка и Есенин получил такое же удостоверение.
Добирались до Украины, правда, не в самых лучших условиях: «От Москвы до Харькова ехали суток восемь – по ночам в очередь топили печь; когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтоб было помягче»135.
Остановиться поэты намеревались у Льва Осиповича Повицкого – старого друга Есенина. Нужный адрес долго не могли найти. Бродили по городу, путая улицы. Спрашивали прохожих – те, как водится, их ещё больше запутывали. Ситуация разрешилась анекдотом, описанным в «Романе без вранья».
«Чистильщик сапог наяривает кому-то полоской бархата на хромовом носке ботинка сногсшибательный глянец.
– Пойду, Анатолий, узнаю у щёголя дорогу.
– Поди.
– Скажите, пожалуйста, товарищ…
Товарищ на голос оборачивается и, оставив чистильщика с повисшей недоумённо в воздухе полоской бархата, бросается с раскрытыми объятиями к Есенину:
– Серёжа!
– А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф – Повицкий».136
Практически весь апрель поэты живут не у самого Повицкого (тот тоже у кого-то ютился), а на квартире его друзей (Рыбная улица, 15). Правда, как отмечал в воспоминаниях Лев Осипович, Мариенгоф много времени проводил у своих дальних родственников, которых отыскал в Харькове, а иногда в обществе молодой белокурой Фанни Шерешевской, пока Есенин оставался дома.
Мариенгоф напишет об этой поездке:
Помимо этого памятного вечера-перфоманса имажинисты вместе с футуристом выпустили книжечку стихов – «Харчевня зорь», а также отдельно хлебниковскую «Ночь в окопе». Вернулись обратно в Москву, откуда вновь отправились в путешествие – уже на Кавказ.
Произведённое впечатление было взаимным. Позже, уже в Москве, футурист будет гулять с Петром Митуричем по Кузнецкому Мосту и вдруг скажет: «Я бы не отказался иметь такой костюм [как у Мариенгофа]. Мариенгоф хорошо одевается»138. Одеваться, как Анатолий Борисович, – это дорогого и дорого стоит. Это сразу же понял Митурич, который принялся утешать своего друга, говоря, мол, его-то костюм «соткан из нитей крайностей нашей эпохи», но Хлебникова это уже не утешало.
Судьба поджидала Хлебникова буквально за углом.
Перенесёмся немного вперёд.
Передав бразды правления Земным Шаром, Хлебников уйдёт в мир иной летом 1922 года. Первые воспоминания о нём у Мариенгофа оформятся в том же году, ближе к зиме. Их он опубликует в девятом номере журнала «Эрмитаж». В предисловии редакции говорилось:
«28 июня в деревне Сантаково Новгородской губернии скончался после мучительной болезни (паралич и гангрена) поэт Велимир Хлебников. Погребён там же 29-го. Из друзей при нём находился только художник Митурич. Весь свой литературный путь Хлебников прошёл под знаменем футуризма (“заумь”), истинным вождём которого его и запомнит литература. <…> “Барышня Смерть” сделала большую ошибку, унеся его в могилу раньше, чем он довёл свои изыскания до конца. Необходимо ослабить влияние этой ошибки на литературу и теперь же собрать и обнародовать работу Хлебникова в наивозможно полном виде».
Имеется и примечание редакции:
«Редакция охотно даёт место отклику Ан. Мариенгофа – на смерть В.Хлебникова, отнюдь не разделяя некоторых его утверждений, особенно в части, касающейся персональных характеристик: Маяковского, Каменского и т.п.».
Чем же задел Мариенгоф Маяковского и Каменского?! Он начал разделять футуристов.
Пока поклонники Владимира Владимировича возводили его на трон русской поэзии, Хлебников стоял в тени. (Такое положение дел сохранилось практически до наших дней.) Единственным исключением были тогда сами футуристы и их круг общения, а сегодня – филологи, занимающиеся поэзией начала ХХ века. Именно Хлебников (вместе с Кручёных) сделал рывок в пространстве языка. Маяковский в это время стоял в стороне и учился. Мариенгоф пошёл дальше и написал, что Хлебников – «создатель русского футуризма, который в опошленном, стараниями Маяковского и Каменского, упрощённом до газетчины виде» распространился на массового читателя. Трудно с этим поспорить.
Свой очерк (он же – первые воспоминания о футуристе) Мариенгоф начал с другого пассажа:
В конце 1922 года Мариенгоф активно работает над своей первой взрослой (и первой дошедшей до нас) пьесой – «Заговор дураков», где одним из главных действующих лиц является Тредиаковский. Судьба реформатора русского поэтического языка, схожая с судьбой недавно ушедшего друга, волновала Мариенгофа. Для Анатолия Борисовича этот футурист был воплощением того искусства, к которому сам Мариенгоф так стремился, – искусства чистого, гармоничного и совершенно нового.
Хлебников написал стихотворение, в котором обыграл фамилии имажинистов.
Есениноведы считают это стихотворение пророческим: долгий путь Мариенгофа к забвению, молниеносный взлёт есенинской славы. По мнению же литературоведа Олега Лекманова, Хлебников написал эпиграмму на имажинистов. Всё это – филологические инсинуации и откровенные заблуждения. Если стихотворение было опубликовано в «Харчевне зорь», вряд ли имажинисты видели в нём эпиграмму.
Помимо этого текста Хлебников упомянул неутомимую пару и в большой поэме «Тиран без Тэ»:
София Старкина в биографии Хлебникова пишет, что стихотворение появилось во время (или после) скитаний поэта: «Русскому дервишу не хотелось покидать эту землю. Его странствия продолжались. Спать приходилось на голой земле, под деревом. По дороге он встречал разных людей: и местных жителей, и дервишей, и бандитов, но со всеми находил общий язык»139. Встречал он, судя по стихотворению, и своих друзей. Или их образы – в далёкой и жаркой стране.
«Слово о дохлом поэте»
Помимо громких вечеров, были и скандальные, неприятный шлейф от которых тянется за имажинистами уже столетие. Речь идёт о двух вечерах, посвящённых памяти Александра Блока. Об этих действах вспоминают сегодня к месту и не к месту и всегда ругают нашего героя. В действительности всё было несколько иначе. Подробно в этом разобралась московский краевед Зинаида Одолламская.140
«Чистосердечно о Блоке» и «Бордельная мистика» – гласили афиши, которые облепили заборы голодной Москвы в августе 1921 года. Прошло две недели со дня смерти Блока и три месяца со времени его последнего визита в Москву.
Имажинисты в своём репертуаре: скандалы, эпатаж, стихи, от которых у обывателей дёргается глаз, а у «серьёзных» литераторов (особенно питерских) волосы на голове встают дыбом. Но интересующий нас вечер оказался неожиданным даже для искушённой публики.
«Его уход, – писал Борис Зайцев, – вызвал в России очень большой отклик (заседания, собрания, статьи). Отличились и тут имажинисты – устроили издевательские поминки, под непристойным названием)».141
Однако надо иметь в виду, что Борис Зайцев, как и многие другие, плохо различал футуристов и имажинистов. В том же очерке он чуть раньше вспоминал о последнем московском визите Блока:
«В тот же приезд Блок выступал в коммунистическом Доме печати. Там было проще и грубее. Футуристы и имажинисты прямо закричали ему:
– Мертвец! Мертвец!
Устроили скандал, как полагается. Блок с верной свитой барышень пришёл оттуда в наше Studio Italiano. Там холодно, полуживой, читал стихи об Италии – и как далеко это было от Италии!»
Выкрики были, но голоса принадлежали футуристам. О подобном поведении имажинистов вспоминает один Зайцев.
О каком конкретно вечере пишет Борис Зайцев, догадаться нетрудно. Всего их было два – приписываемых имажинистам. 22 августа 1921 года критик Алексей Топорков, активно публиковавшийся у имажинистов, выступил с докладом о поэзии Блока, где назвал её «бордельной мистикой». В «Известиях» появилась заметка «Стыдно!» за подписью Х.:
«В погоне за рекламой и в потугах на оригинальность имажинисты глубоко возмутительно безобразят над свежей могилой Александра Блока. Они “посвящают” ему, 22 августа, в своём кафе вечер под названием “бордельная мистика”, “ни поэт, ни мыслитель, ни человек” и т.п. Пошло! Отвратительно!»142
Все критики нападают на Топоркова. Между тем в вечере принимали самое активное участие Есенин, Мариенгоф, Шершеневич и Эмиль Кроткий. Так как выступали и они, хулители имажинистов считают, будто бы идеи Топоркова разделяли все участники вечера. Но это же нелогично!
В сентябрьском номере «Вестника литературы» в редакторской статье негодование не менее сильное:
«Всякому безобразию и хулиганству есть предел. Но есть группа людей, именующих себя писателями, которые никаких границ не признают в своём стремлении к экстравагантным трюкам и клоунским коленцам. Разумеется, мы говорим о так называемых имажинистах, подвизающихся в Москве в шато-кабаках и чуть ли не на площадях…»
Далее следуют бесконечные возмущения и перечисление прошлых прегрешений имажинистов, после чего редактор успокаивается и продолжает попытку разбора злосчастного вечера:
«Когда же имажинисты в погоне за саморекламой и оригинальностью чинят неприличие над свежею могилою только что скончавшегося выдающегося нашего поэта, то оставаться равнодушными нам нельзя, нельзя потому что к этому позорищу привлекаются широкие массы. Широковещательными афишами имажинисты оповестили недавно московскую публику о посвящаемом ими Блоку поминальном вечере 22 августа в имажинистском кафе. Вечер этот носил неудобопечатаемое название “Б…ая мистика”, “ни поэт, ни мыслитель, ни человек” и так далее».
Заметим: русский человек и в то время, а тем паче в наше совершенно непроизвольно прочитает не «бордельная мистика», а именно «б…ая». Таким образом, редактор «Вестника литературы» сам провоцировал читателя.
«Большее хулиганство и пошлость трудно себе представить. Мы не будем предлагать запретительные и пресекательные меры против имажинистских безобразий, ибо не сочувствуем “закону Гейце”143, но с ними можно и должно бороться. Необходимо призывать к бойкоту имажинистских выступлений, когда они выносят на улицу и угрожают общественной нравственности».
Из бойкота, конечно, ничего не получилось. Но не в этом суть. Для начала надо всё-таки разобраться: что происходило на вечере? К сожалению, воспоминаний выступавших не сохранилось. Львов-Рогачевский выпустил в октябре 1921 года книгу «Поэт-пророк. Памяти Александра Блока», где написал о вечере немногим больше. Умышленно или нет, он тоже использовал слово с завуалированными буквами, сообщающими ему мерзкий оттенок:
Развязный философ – это Алексей Константинович Топорков. При чём тут поэты-имажинисты, не совсем понятно. Дали площадку для выступления – только и всего.
Был ещё второй вечер – в кафе «Домино» – 28 августа. Выступали Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксёнов – «Чистосердечно о Блоке». Это было совместное выступление имажинистов и центрифугистов. Пока Москва и Петербург оплакивали певца Прекрасной Дамы, пока газеты и журналы наполнялись воспоминаниями (даже не некрологами, а именно воспоминаниями, порой совсем пустяковыми), передовые поэты собираются вместе, чтобы подвести некоторые итоги в русской поэзии.
О чём говорили имажинисты, трудно сказать. А вот представить, о чём говорил центрифугист Сергей Бобров, можно, прочитав его статью «Символист Блок»:
«Художник погребён между двух своих полюсов с самим собой. Он уже получил титул “Певца Прекрасной Дамы”, и от него ожидается дальнейшее в том же певучем роде. Книга (“Нечаянная радость”) своевременно вышла. Белый прочил и написал: “Да какая же это «Нечаянная Радость»? – это «Отчаянное Горе»”. В Блоковской мистике затворилось
“вдруг” что-то неладное. Чертенятки откровенничали со старушкой – “мы и здесь лобызаем подножия своего полевого Христа”, этот же Христос далее очутился на капустном огороде. <…> И вышло что-то ужасно похожее на лешего. Белый уверял – и, кажется, серьёзно, – что эта мистика ему не годится. Примерно то же случилось и с Прекрасной Дамой. Но с ней Блок обошелся совсем зверски. “Исторгни ржавую душу”, молил он её и вслед за тем неожиданно поплыл этот блестящий фантом под окнами кабачка, смонтированного со всею роскошью кабарэ ужасов. Ужасы были скреплены с читателем и российскими узами… <…> В стакане вина отражался лучший друг стихотворца, рядом торчали засыпающие от скуки эпизодические лакеи, гуляющая публика объяснялась с пространством по-латыни; тут появлялась чудная незнакомка, – это было следующее воплощение Прекрасной Дамы. <…> Читатель пожимал плечами – верить не хотел. Где же Прекрасная Дама? – “в кабаках, в переулках“, в извивах, отвечает книга <…> Судьба Блока мрачна и трагична. Он несёт на себе следы всего пережитого Россией за его время. Выбиться из-под общего настроения общества своего времени Блок не мог, да, кажется, и не пробовал. Он остаётся нам красивым стихотворцем тяжёлой и мрачной эпохи, явлением нездоровым, хоть и прельстительным иной раз своей “кроткой улыбкой увяданья”».145
Казалось бы, что такого? В разгар 1920-х годов, когда эпатаж был в ходу, можно ли усмотреть в словах Боброва что-то экстраординарное? Это вам не храмы стихами расписывать. Что же случилось? Чем объяснить резкую критику в адрес устроителей события? Не просто же обыкновенным житейским правилом: не говорить худо об умерших. Ведь даже Тынянова с его статьёй о том, что у Блока много поэтических аллюзий на других поэтов, много заимствований из романсов, да и просто о цыганском романсе в его стихах, – даже эту статью подвергли резкой критике.
Имажинисты и футуристы раздражали самим фактом своего существования. Вот как пишет о них Владимир Пяст в статье «Кунсткамера»:
«Те, другие “лошади как лошади” из “стойла”, были более наглые. Дождались они от поэта смерти и на свежей могиле, по-лошадиному затопали. Они, видите ли, лишены человеческих предрассудков, закатывать так вечер. И звать “Чистосердечно о Блоке. Бордельная мистика”. Не человек, не поэт и не мыслитель…»146
Как видим, в памяти людей два вечера со временем стали восприниматься как один. «Бордельная мистика» – доклад Топоркова на первом вечере. Цитата про лошадей – камень в огород Шершеневича: перифраз названия его сборника «Лошадь как лошадь». Среди участников вечера рецензенты называют Мариенгофа, Шершеневича, Боброва и Аксёнова, но эти поэты воспоминаний о скандальных вечерах не оставили.
Посетители «Стойла Пегаса» пишут об ужасном кощунстве под названием «Б…ая мистика», но фамилий никто не называет – ни тех, кто делал доклады, ни тех, кто держал слово, – только общий фон. Все биографы Есенина в один голос поминают «Слово о дохлом поэте». Но кто читал это «слово»? И на каком из вечеров? Кажется, на втором. О названии же главного доклада мы узнаём только из воспоминаний Д.А. Самсонова:
«На другой день после смерти в клубе поэтов “Домино” на Тверской 18, московская богема собралась “почтить” память Блока. Выступали Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксёнов. Поименованная четвёрка назвала тему своего выступления “Слово о дохлом поэте” и кощунственно обливала помоями трагически погибшего…»147
Кто такой Самсонов? Поэт из города Петровска Саратовской области, печатался под псевдонимом Степан Дальний. Он приезжал в Москву в сентябре 1921 года к Есенину – просить стихи для сборника. Сборник не вышел.
А теперь разберёмся. Три уважаемых литератора – Зайцев, Львов-Рогачевский и Пяст – не упоминают «Слово о дохлом поэте». У всех троих название вечера и место проведения совпадают, так же, как и в статье редактора «Вестника литературы». И это при том, что у некоторых мемуаристов оба вечера слились в один. А Самсонов не упоминает названия вечера и пишет о каком-то докладе под названием «Слово о дохлом поэте».
Непонятно, был Cамсонов на вечере или нет, так как о выступлениях он пишет мало, всё больше о Есенине. Никого из докладчиков молодой человек лично не знал, всю информацию получал по сарафанному радио или из газет. В тех же воспоминаниях есть его слёзный рассказ, как он бегал к Есенину в книжную лавку и спрашивал: «Ах, как же так! Вы теперь с ними порвёте?» Есенин отвечал: «Ну конечно!» (хотя дружил со всеми ещё несколько лет). Тут надо бы засомневаться вот в чём. Почему никто, кроме Самсонова, не говорит о «Слове»? Было ли вообще это «Слово о дохлом поэте»? Или то саратовский вольный перевод «бордельной мистики»?
К Блоку Мариенгоф, как мы отмечали, всегда относился уважительно, с пиететом. У мэтра юный поэт учился писать стихи. Знал наизусть десятки стихотворений. И даже, говорят, написал своё, посвящённое памяти певца Прекрасной Дамы. 21 января 1922 года проходит собрание «Никитских субботников», на котором выступает Варвара Монина с чтением посвящённых Блоку стихов – Цветаевой, Мариенгофа, Волошина и Городецкого, из подготавливаемого сборника памяти поэта. Так что к обвинениям в том, что Анатолий Борисович «кощунственно обливал помоями трагически погибшего», стоит отнестись по крайней мере скептически.
Сборник так и не вышел. В архивах издательства «Никитские субботники» не найден.
Пролеткульт
Ещё одна группа, о которой на удивление мало говорят в связи с имажинистами, – пролетарские поэты.
Вадим Шершеневич вспоминал:
Смешно сказать, но был даже один адвокат, уставший от юридической практики и жаждущий литературной славы, который начал писать не только и не столько под Александра Кусикова, но сам решил стать вторым Кусиковым – брал его образы, его манеру письма, его речевые обороты, его поведение в быту. И не сказать, что это была высокая пародия – нет, человек был максимально серьёзен. Звали его Георгий Слиозберг. А книга – «Тоска Сазандари».
Неискушённый читатель никогда не определит, кому принадлежат эти строчки. Для сравнения приведём ещё два четверостишия.
В первом случае мы имеем дело со Слиозбергом, во втором – с Кусиковым. Но отметьте, насколько ученик идёт по следу учителя. Шершеневич писал об этом, обращаясь к собрату:
Недавно вопросом о влиянии имажинистов на пролетарских поэтов занялся Захар Прилепин. В качестве примеров им приведены тексты Михаила Герасимова, Василия Александровского, Сергея Обрадовича, Георгия Якубовского. О Владимире Кириллове, Григории Санникове и Вере Инбер Прилепин только упоминает.
В 2010 году в питерском «Своём издательстве» вышла уникальная антология «Поэзия Пролеткульта», составленная Марией Левченко. В книгу вошли тексты уже названных и многих других поэтов. Неторопливо перелистывая страницы, можно каждый раз подчёркивать карандашом примеры имажинистского влияния.
Какое-то время – пусть и короткое, но всё-таки – к имажинистам примыкали Сергей Спасский150 и Сергей Третьяков, мыкавшиеся то у футуристов, то у имажинистов, то у пролеткультовцев, то у поэтов СОПО (Союза поэтов).
В 1920 году в Можайске образовалась группа имажинистов, в которую входили Александр Жаров (председатель можайского отделения Всероссийского союза поэтов), Александр Тучнин (секретарь можайского отделения ВСП), Сергей Малахов (председатель фракции имажинистов можайского отделения ВСП), Сергей Шишкин (секретарь фракции имажинистов). Поэт Жаров, правда, стремительно перековался в пролетарские поэты и добился больших высот как поэт-песенник151. Читатели старшего поколения хорошо помнят главную пионерскую песнь:
Сергей Малахов писал критические очерки о футуристах и конструктивистах – яростные и боевые, как у имажинистов. Поэтические сборники его выдержаны и названиями, и формой, и видом в пролетарском стиле: «Кожанка», «О партии, о любимой и о другом» и т.д. Но были у него стихи и «под Мариенгофа»:
Здесь и тематика стихотворения «Острым холодным прорежу килем…» Мариенгофа, и причудливые образы, совмещающие несовместимые вещи («волосы сна»), и строфика, и рифма.
А критика уже настороже. Николай Фатов, рецензируя новую книгу Львова-Рогачевского, пишет:
«Будущий историк нашей великой эпохи с благодарностью возьмёт книжку Львова
Пока идут попытки размежевания пролеткультовцев и имажинистов, поэты дискутируют. 30 ноября 1919 года, например, состоялся вечер новейшей поэзии в литературной студии московского Пролеткульта. Выступавший – профессор МГУ Пётр Семёнович Коган – «предостерёг пролетарских поэтов от губительного действия имажинизма на молодую пролетарскую литературу». Очередной маститый критик учил молодёжь. Мариенгоф, Есенин, Александровский, Герасимов, Казин, Обрадович, Маширов-Самобытник и Кириллов читали стихи, а в заключение вечера затеяли полемику «о взаимоотношениях имажинизма и пролетарской поэзии».
Среди пролеткультовцев были личности удивительные – например, поэт и писатель Александр Самарский153. В годы Гражданской войны он был врачом Первой Революционной армии Восточного фронта. Зная, что он посвящал стихи Есенину и Мариенгофу, мы были удивлены, когда обнаружили в РГАЛИ его ёрнические стихотворения. Кажется, так даже футуристы не отваживались писать.
Приводим тексты полностью, так как ещё никто не отваживался их опубликовать. Стихи же, согласитесь, несут ценную информацию. Хотя бы в историко-культурном плане.
Вот ещё одно стихотворение Александра Самарского – выпад в сторону Мариенгофа:
Что же в итоге? Пролеткультовцы, переняв многое у имажинистов, бросились строить настоящее искусство для рабочих и крестьян. Порой получалось неплохо. Авангардисты вобрали в себя разработки Мариенгофа и компании. Ничевоки, фуисты, экспрессионисты подражали, эпигонствовали, стремились влиться в Орден – и всё безрезультатно. Обэриуты – и те начинали с сотрудничества с имажинистами. Чуть позже появятся неофутуристы, смогисты, метаметафористы, мелоимажинисты, куртуазные маньеристы – и все будут ориентироваться на образоносцев.
Луначарский
Следствие ли то литературных сражений, или решения государства поддерживать классово близких авторов, но, несмотря на охранную грамоту Луначарского, типографиям имажинистов в какой-то момент бумагу выдавать перестали. Вновь расписывать своими стихами монастырь – такой трюк уже не пройдёт. И поэты решаются написать напрямую самому наркому:
«Ещё в тот период, когда Советская власть не успела отпраздновать свою первую годовщину, мы, поэты, мастера слова, работали вместе с нею, не поддавшись общеинтеллигентскому саботажному настроению…»155
То есть большая часть литературного мира, напоминают имажинисты, отказалась от сотрудничества с большевиками, и только деятели левых течений в искусстве протянули руку помощи молодой республике. Самые известные среди отозвавшихся поэтов – конечно, футуристы. Но и имажинисты с большим воодушевлением отражали в своих стихотворениях «карту будня» – как водится, «плеснувши краску из стакана» – много красной краски.
«Ещё в то время, – продолжают имажинисты, – мы радостно давали свои строки – стихи и статьи – в советские газеты, сборники, журналы. Несмотря на неоднократные возможности для каждого из нас оказаться по ту сторону Советской России, мы отрицали эти возможности, полагая, что всякое искусство новаторов, искусство исканий может существовать только в стране рождающегося социализма, в стране, несущей новый мир миру.
И мы должны сознаться, что в ту пору с нами считались, нашей работой дорожили, нас приглашали в газеты (“Известия” ЦИК, “Советская страна”), и в сборники (изд-во ЦИК, “Явь”), и в журналы, на диспуты, в отделы; словом, у нас были все шансы полагать, что наше неустанное желание искать новые пути, а не идти по просёлочным дорогам, ценится и приветствуется.
Однако в настроении интеллигенции вообще и литературном мире в частности произошёл перелом в связи с усилением и укреплением Советской власти. И вот мы должны с грустью констатировать, что то, что мы приняли за дружественное поощрение, оказалось просто осуществлением принципа “на безрыбьи и рак рыба”. Стоило согласиться на работу литературным именам символизма и натурализма, как всё искусство новаторов было забыто; его стали не только не поощрять, но даже загонять, запрещать».156
Тут отступим немного в прошлое.
В ноябре 1918 года состоялся первый Всероссийский съезд советских журналистов, где присутствовало более сотни делегатов. Был выбран Центральный совет, утверждён Устав Всероссийского объединения союзов советских журналистов, принят ряд резолюций (о содержании советских газет, об их независимости и проч.). Членами объединения становятся Луначарский, Фриче, Керженцев, Есенин, Малкин, Бедный, Безыменский, Серафимович, Криницкий, Билль-Белоцерковский, Грузинов, Клычков, Орешин, Мариенгоф, Ивнев и другие.
Если Мариенгоф на рубеже 1910–1920-х годов активно занимался публицистикой и его появление в этом объединении выглядит закономерным, то появление остальных товарищей по перу вызывает вопросы. Дело в том, что Союз советских журналистов был одним из первых прототипов Союза писателей. Но просуществовал он недолго и уже в мае следующего года был распущен. Позже, в 1919 году, практически тот же состав литераторов войдёт в соответствующую секцию литературного поезда им. Луначарского. В газетах сообщалось:
«Секция ставит своей задачей широкое ознакомление масс с литературой, литературными течениями и школами. В каждом городе, в котором будет останавливаться поезд, будут устраиваться митинги искусства, лекции, диспуты. В литературную секцию вошли: Гусев-Оренбургский, Рюрик Ивнев, Сергей Есенин, Григорий Колобов, Анатолий Мариенгоф, Петр Орешин, Вячеслав Полонский, Александр Серафимович, Борис Тимофеев, Георгий Устинов, Вадим Шершеневич».157
Это дало им возможность ездить и выступать по всей стране и, конечно, завоёвывать новую аудиторию.
«Известия Муромского совета рабочих и крестьянских депутатов» дают более конкретную информацию:
«Предстоящие лекции в литературном поезде им. А.В. Луначарского»: «“Митинги искусства” были распределены следующим образом: С. Есенин – “Тайна образов”, Р. Ивнев – “Революционное творчество”, Г. Колобов – “Преображение (искусство на улице)”, А. Мариенгоф – “Горящие языки”, В. Шершеневич – “В сумерках капиталистического города”, Г. Якулов – “Живопись под абажуром неба…”».158
Но в 1920 году такая близость к власти, видимо, оборвалась159. Серьёзные запреты будут, но позже. И потому имажинисты не побоялись обратиться к Луначарскому:
Далее авторы письма пишут о развёрнутой в стране травле имажинистов – «систематической и пристрастной», о том, что Госиздат препятствует изданию их книг, и предупреждают наркома просвещения:
И далее следовали подписи Есенина, Шершеневича и Мариенгофа.
Луначарский отреагировал быстро и уже 10 марта 1920 года направляет письмо Вацлаву Воровскому, заведующему Госиздатом. Тот буквально через неделю отчитывается перед наркомом просвещения:
«По поводу заявления имажинистов, препровождённого Вами при отношении №1297 от 10 с/м, Государственное Издательство сообщает: 1) что касается моральной поддержки и поощрения художественной работы, то Государственное Издательство затрудняется брать на себя такие задачи и думает, что они более подходят вновь организованному Литературному Отделу Наркомпроса. Что касается вопросов технических, т.е. разрешения печатать, предоставления типографии и бумаги, то жалобы имажинистов поэтически преувеличены. Ни Гос. Издательство, ни его орган – Отдел печати М.С.Р. и К.Д. не лишают имажинистов права печатать свои произведения, но предлагают им для работы объединиться в кооператив, ибо иметь дело с целым рядом одиночек-издателей, допускать, чтобы каждая такая одиночка путалась в качестве толкача по типографиям, нарушает проводимую нами организацию. Если три имажиниста могли объединиться на челобитную, то что мешает им объединиться в издательской работе? Однако они почему-то упорно от этого открещиваются. Бумаги мы им дать не можем, ибо на такой “ренессанс искусства” бумагу тратить не считаем себя вправе, но пока у них бумага есть и пока её ещё не отобрали, мы им пользоваться ею не препятствуем. Пусть они не нервничают и не тратят время на “хождение по мукам”, а подчинятся требованию и объединятся в кооператив, как им было предложено в Отделе печати».161
Ответ Вацлава Вацлавовича был передан имажинистам. Такой расклад не мог их удовлетворить. Хотя, казалось бы, что такого невыполнимого просил Воровский? Всего лишь объединиться в кооператив. Но это значило бы одно: что имажинисты встают на уже готовые рельсы пролетарского искусства; что теперь игра будет не по их правилам; что непременно будет потеряна самостоятельность.
Троица имажинистов решается бросить обществу вызов. Через неделю, 23 марта, в 58-м номере журнала «Вестник театра» в рубрике «Литературная хроника» сообщается:
«Поэтами-имажинистами А. Мариенгофом, В. Шершеневичем и С. Есениным подано народному комиссару по просвещению заявление, в котором, констатируя “планомерное удушение, моральное и физическое, государством революционного искусства”, они просят определённого ответа: нужны ли они Советской России или нет. При положительном ответе – должна быть дана возможность работе, при отрицательном – поэты-имажинисты просят о выдаче им заграничных паспортов».
Конечно, поэтов никто из страны не выпустил. А возможности для работы появились. Шершеневич вместе с Борисом Фердинандовым и братьями Эрдманами вскоре обзаведётся собственным театром (через полстолетия это будет знаменитый Театр на Таганке). Мариенгоф будет тесно сотрудничать с Камерным театром. Есенин выйдет на массового читателя и будет публиковаться не только в издательстве «Имажинисты», но и во многих других.
Критика
Что же ещё случилось в этот небольшой период – с 1918-го по 1921 год?
В конце февраля 1919 года появляются заметки В.М.Фриче (на которую мы уже ссылались), где критик вновь обращается к творчеству Мариенгофа и Шершеневича и утверждает, будто этой «лже-пролетарской поэзии» не должно быть места на страницах советских газет и журналов. Он обвиняет редакцию газеты «Советская страна», которая поместила «манифест имажинистов» и поэму Мариенгофа и тем самым «обнаружила полную неспособность защититься от той пыли, которую ей пустили в глаза приютившиеся под её крылышком, с позволения сказать, “поэты”». (Это дурновкусное выражение – «с позволения сказать» – и его аналоги будут долго витать над имажинистами. В том числе и в наши дни, но уже у тех, кто будет бороться с советской властью и называть футуристов и имажинистов вместе «продажными приспособленцами».)
«Но ведь это пыль, – не переставал буйствовать Владимир Максимович, – пущенная в глаза ловкими жонглёрами, самозванцами, рекламирующими своё по-прежнему буржуазно-интеллигентское искусство как искусство пролетарское».162 Кроме «Советской страны» критике подверглось и издательство ВЦИК, которое планировало издать книги имажинистов.
Там же, как ни странно, есть и статья Н.Н.Захарова-Мэнского «Книги стихов 1919 года», где, в частности, говорится: «Господа имажинисты, как из рога изобилия, закидали поэзию 1919 года своими тоненькими книжечками».
Вот тут стоит остановиться: какие книги? «Явь» – 1918 год. «Плавильня слов» – 1920-й (вышла в декабре 1919 года). Может быть, автор имеет в виду не коллективные сборники, а индивидуальные? Но тогда почему Захаров-Мэнский обращается именно к коллективным?
На этом открыто колкие слова в адрес имажинистов практически закончились. Зато нашлись новые ходы, началась новая политика, которую советские литературные начальники будут вести и против имажинистов, и против футуристов. В обеих группах выберут по лидеру и будут всеми способами отрывать его от коллектива. У имажинистов – Есенина, у футуристов – Маяковского. Разделяй и властвуй, как говорится. Захаров-Мэнский уже подливает масла в огонь:
Критики поставили себе задачу – разбить сплочённый коллектив. Вот и В.Л. Львов-Рогачевский выпускает книжечку «Имажинизм и его образоносцы», где морализаторствует, склоняет на все лады творчество Вадима Шершеневича и пытается в теории доказать, что имажинизма как школы не существует. Один из аргументов Василия Львовича – наследование поэтическим практикам символистов и эгофутуристов:
А чуть позже он обвиняет Шершеневича и в подражании кубофутуристам:
К обширной теме «Маяковский и имажинисты» Львов-Рогачевский пристёгивает и Мариенгофа, и уже подмечает действительно важную особенность поэтики левого крыла образоносцев: «… им не дано “учуять” шаги прекрасного, и поэтому они даже в прекрасном находят омерзительное, но не способны находить в омерзительном прекрасное»166.
Львов-Рогачевский просто не до конца понимает стратегию имажинистов. Большая часть их стихотворений – это именно смешение «чистого и нечистого», и далеко не всегда получается находить в прекрасном омерзительное. Всё хулиганство Ордена, их перфомансы и вечера, их «занозы образов», – не что иное, как создание из омерзительных вещей прекрасного, воплощение искусства. Но для Василия Львовича (и многих современных исследователей) всё это пустой звук. Как пишет критик, у Мариенгофа и Шершеневича «за каталогом образов, за перепевами раскрывается страшное лицо человека, потерявшего душу в современном городе», и именно в этом «есть своё – и это войдёт в литературу».
Если Шершеневич для Львова-Рогачевского простой пошляк, то Мариенгоф – кровожадный безумец:
Здесь можно вспомнить и Владимира Ленина, который за ту же кровожадность назвал нашего героя «больным мальчиком». На деле же Мариенгоф поднимается до немыслимых высот: «Смотрите: явился Саваоф новый». Обилие жестокости возникает как раз за счёт масштаба – космического, всеохватывающего, божественного. Шершеневич отмечал, что этот пафос роднит его друга с акмеистом Мандельштамом.
В книге «Имажинизм и его образоносцы» большая часть разбора персоналий содержит критику Мариенгофа. Львов-Рогачевский легко находит этому объяснение:
Но, пожалуй, самое главное во всей этой критической многоголосице и стремлении размежевать имажинистов – лжетрадиция литературоведческой мысли, в которой есть поэт-гений и есть поэт-прихлебатель:
Это, напомним, 1921 год. И вот уже почти сто лет вслед за Львовым-Рогачевским эту мысль повторяют Ю. Прокушев, П. Радечко, А. Марченко, О. Лекманов, В. Пашинина, Ф. Кузнецов, отец и сын Безруковы, – и, видимо, не закончится это никогда.
От «Кондитерской солнц» до «Сентября»
Критика критикой, но что в действительности происходит с поэтикой Мариенгофа?
А идёт между тем становление его как мастера слова. Он освобождается от заимствований из Блока и Уайльда, избавляется от влияния Маяковского и начинает спорить с собратьями по имажинизму.
Некоторое влияние ещё оказывает Шершеневич, идеи которого наиболее радикальны для поэтики нашего героя. Одной из таких идей был отказ от использования глаголов. У Мариенгофа это можно встретить в поэме «Кондитерская солнц» (1919).
Применить этот приём удаётся, и даже получается писать в собственной эпатажной манере, но всё-таки в этом много формализма. Нет дыхания, а есть душный академизм с тросточкой. От этого бежал Есенин, от этого убежал и Мариенгоф.
Сохранилось письмо Николая Эрдмана к родителям и брату (от 17 сентября 1919 года), в котором как раз разбирается «Кондитерская солнц»:
Возможно, Борис Робертович не удержался и передал мнение брата друзьям. Во всяком случае, «Кондитерская солнц» была единичным экспериментом.
Обратимся к мемуарам Сократа Сетовича Кара-Демура.
«Это было в Комарово. Сидя в тени старой акации, я читал небольшую поэму-книжицу “Кондитерская солнц”, изданную в Москве в 1919 году на грубой, шершавой, должно быть, обёрточной бумаге. Ко мне подошёл Анатолий Борисович Мариенгоф, взглянул на книжицу, усмехнулся.
– Зачем вы это читаете, такую чушь… Где вы её взяли?
– У букиниста.
– Подумать только: её ещё продают, покупают и даже читают.
– А у вас она есть?
– Среди книг, которые я держу дома, нет ни одной моей.
Я их не люблю. Вышедшие из-под печатного станка, переплетённые – они становятся мне чужими, поворачиваются ко мне спиной…
– Или вы к ним?
– Это одно и то же. Люблю рукописи. Пока не напечатали – они мои. У меня дома лежит тридцать или сорок стихотворений, поэма “Денис Давыдов”, воспоминания…»172
Как видим, с экспериментами было покончено, и если что и вспоминалось, то с прохладцей. В дальнейшем Мариенгоф открывает свой собственный путь –
Заточенность на новый образ останется у Мариенгофа надолго. Этот образ он пронесёт сквозь годы и будет использовать при всяком удобном случае.
Мариенгофа и Есенина привлекают к работе над «Международным Красным стадионом» на Ленинских горах (бывшие и нынешние – Воробьёвы).
27 августа 1920 года была создана «Комиссия по сооружению Всероссийского Красного стадиона». На первом заседании был заслушан доклад Георгия Якулова и принято решение создать несколько секций, в том числе и агитационную. Должен был выйти литературный сборник «Красный стадион», для которого готовили тексты Л.Б. Каменев, А.В. Луначарский, А.М. Горький, В.Э. Мейерхольд, В.Я. Брюсов, С.А. Есенин, А.Б. Мариенгоф и другие. Якулов отвечал за художественный материал, а вместе с С.Т. Конёнковым – за оформление сборника.
Но в итоге проект реализован не был.
«Анатолий Мариенгоф – дитя городской площади, кривых городских улиц и переулков. Их хмурая слякотная красота отразилась в стихах этого одного из немногих русских городских поэтов. Кривые, вымученные улыбки, обострённые чувствования, нервная любовь, подчёркнутая рассудочность, переходящая часто в истеричность, угрюмая затаённая злоба к жизни и надуманная, показная любовь к ней, хмурость разочарования, ранняя усталость, прикрытая взвинченностью, искусственным взбудораживанием “утихшей плоти”, – вот поэтический скелет Анатолия Мариенгофа, прикрытый его плотной словесной тканью… Поэзия Мариенгофа стоит, как яблоня, вся в белом цвету образов. Нет ни одной мысли, ни одного предложения, ни даже части его, которые бы не были одеты цветистым нарядом образов…»
«Ахматова утверждает, что главная цель, которую поставил себе Борис Михайлович [Эйхенбаум] в книге о ней, – это показать, какая она старая и какой он молодой… “Последнее он доказывает тем, что цитирует Мариенгофа”. (Рассказано Гуковским.)»
«Есть два способа проходить свой поэтический путь.
Одни в молодости прыгают как можно дальше и затем начинают постепенно отходить назад. Таков путь безвременно скончавшегося и похороненного в Роста Маяковского.
Другие идут здраво, ощупывая знаниями каждый свой шаг. Таков твой путь.
В оркестре русского имажинизма, где Есенин играет роль трубы, Анатолий – виолончели, я – (впрочем, чёрта ли я буду о себе говорить!), Рюрик Ивнев – треугольника, ты взял себе скрипичное ремесло. Но помни, что скрипка берёт сочностью тона, а не визгом».
Крестьянский поэт Пётр Орешин посвятил имажинистам одно из своих стихотворений. Называется оно «Пегасу на Тверской».
И далее столь же рьяно, ревниво и несдержанно.
Имажинистам вообще много посвящали стихов, ещё больше пытались перепевать их или писать пародии. Так, в марте 1919 года в еженедельнике «Гудки» напечатали пародию на декларацию имажинистов. Автор «Манифеста имажинистов» – Анонимус.
Вскоре имажинисты будут выяснять, кто из них больше вложил в литературную группу. Кому принадлежит имажинизм? Кто главный? Есенин? Мариенгоф? Шершеневич? Об этом вскользь и как обычно остро бросил Маяковский Рюрику Ивневу («У подножия Мтацминды»): «Все имажинистские декларации – сплошное пустословие. Не понимаю, что вас потянуло к ним. Дружба с Есениным? Но ведь дружить можно и без платформ. Да и в сущности, ни вы, ни Есенин не имажинисты, а Шершеневич – эклектик. Так что весь имажинизм помещается в цилиндре Мариенгофа».
Глава пятая
Поездка на Кавказ
Ещё в 1918 году Григорий Колобов был принят на службу в Наркомат путей сообщения. Для инспекционных поездок ему даже был выделен спецвагон. И вот в июне 1920 года поэты в комфортабельном колобовском вагоне уехали покорять юг России.
13 июля ворвались в Ростов – и сразу же взялись облагораживать литературный ландшафт города. Повсюду расклеиваются афиши, анонсирующие выступление Мариенгофа, Есенина и Колобова:
1. Шестипсалмие.
2. Анафема критикам.
3. Раздел Земного шара.
1. Скулящие кобели.
2. Заря в животе.
3. Оплёванные гении.
1. Хвост задрала заря.
2. Выкидыш звёзд.
После 21 июля поэты едут в Таганрог, организуют пару вечеров и возвращаются обратно в Ростов. Молва об имажинистах расходится по всему югу. Уже в Новочеркасске один рьяный критик за подписью Молотобоец бьёт в колокола: «Товарищи! Новочеркасские граждане! К вам едут люди, чтобы плюнуть вам в лицо… Не только плюнуть, но ещё, когда вы будете стирать с лица своего плевок, – вытащить из вашего кармана деньги…»173
Статья успевает наделать шума. Концерт имажинистов отменяется. Мариенгоф вспоминал об этом с горечью:
Мечтая о Баку, горах, грузинках и винах, поэты вынуждены сидеть в Ростове. Они скучают, понемногу скандалят, пишут письма в Москву. И, наконец, в самом начале августа трогаются в путь по маршруту: Тихорецк – Минеральные Воды – Пятигорск – Кисловодск. В каждом городе были как минимум один день. В Пятигорске успевают посетить Дом-музей Лермонтова. На железнодорожном перегоне Есенин примечает особую картину – «состязание» паровоза и жеребёнка, – которая станет бессмертным образом в поэме «Сорокоуст».
11 августа поэты возвращаются из Пятигорска в Минеральные Воды, чтобы отбыть оттуда в Баку. Любая поездка – это новые эмоции, впечатления, живой материал для поэта, который непостижимым образом превратит этот материал в поэтический шедевр. Но для Есенина эта поездка будет трудной. В одном из писем к Евгении Лившиц он напишет:
Но это впечатление продержалось недолго. Вскоре появятся «Персидские мотивы», навеянные и этой поездкой.
А вот Мариенгоф не унывает: копит силы, фиксирует свои переживания, наблюдает.
Стихотворение это написано в 1926 году в Сочи176, но, безусловно, содержит память о совместной с Есениным и Колобовым поездке на Кавказ.
В середине августа поэты едут через Минеральные Воды по маршруту Петровск-Порт (ныне Махачкала) – Дербент – Баку. В Азербайджане о выступлениях не может быть и речи. Совсем недавно завершился вооружённый конфликт между Азербайджаном и меньшевистской Грузией, в стране только налаживалась мирная жизнь. При Азербайджанском Совете народного хозяйства заработал транспортный материальный отдел (Трамот АСНХ). Тогда же в Баку проходил съезд железнодорожников Азербайджана. И приезд опытного человека, каким был Колобов, оказался весьма кстати. Григорий Романович, который ехал с чётким служебным поручением, привлекает к работе и Мариенгофа с Есениным.
Скучать не приходится. В Баку поэты часто видятся с Кручёных; в начале сентября отбывают в Тифлис, опять же по делам Колобова – ведут переговоры об условиях возвращения Советской России части подвижного железнодорожного состава.
Не обходится и без казусов. «У меня тропическая лихорадка, – напишет в “Романе без вранья” Мариенгоф о заключительном периоде поездки, – лежу пластом. Есенин уезжает в Москву один, с красноармейским эшелоном».177 Анатолий Борисович вернётся в Москву только в конце сентября – начале октября.
На этом пользование колобовским вагоном не прекратилось. В 1921 году на весь март Мариенгоф уедет в Крым, а после – в апреле – Есенин попытается уехать в Бухару. Ещё чуть позже – у каждого появятся женщины… и поездки закончатся. Однако в русской литературе имя Григория Романовича Колобова поэты застолбили, посвятив ему свою книгу «Имажинисты». В этом сборничке опубликованы стихи Есенина, Мариенгофа и Ивнева, да и все тексты (или почти все) написаны как раз во время поездок с Колобовым. Получилась весьма концептуальная книга.
О, женщины! О, нравы!
Если о всех влюблённостях Есенина написано с десяток книг, то о Мариенгофе – ни слова. Только воспоминания современников о вечной паре Мариенгоф–Никритина. Но ведь были женщины и до Анны Борисовны.
Начнём с Фанни Шерешевской. До сих пор никто толком не может сказать, что это за женщина и откуда. Познакомились Мариенгоф и Шерешевская в Харькове. Там же, видимо, их мимолётный роман и закончился. Однако поэт успел посвятить ей стихотворение «Тучелёт», отзеркалив её имя – Иннаф.
Приведём небольшой отрывок:
Другая особа – Сусанна Мар, поэтесса и переводчица, долгое время состоявшая в группе ничевоков, – была замужем за Рюриком Роком, лидером этой малопонятной литературной группы. Сусанна мечтала стать «имажинистической Анной Ахматовой». Псевдоним этой молодой барышни говорит сам за себя178. Многое из написанного ею имеет явные или косвенные отсылки к Мариенгофу.
Эти строчки перекликаются с мариенгофскими из стихотворения «Развратничаю с вдохновением»:
Или другие строчки, но из того же 1920 года:
Надежда Яковлевна Мандельштам писала о Сусанне: «Она была легкомысленной и дикой… не заняла никакого положения в советской литературе и не боялась потрясения основ…»179 Её роман с Мариенгофом был на виду у всей литературной публики – и это при живом-то муже. Рок отреагировал на это просто: «Я довожу до сведения всех граждан РСФСР, что расторгаю свой брак с Сусанной Мар не потому, что у неё роман с Мариенгофом, а потому, что она ушла из “Ничевоков”». Вот так просто рушился брак, но зато твёрдо отстаивалась поэтическая правда, в которую верили всем сердцем.
Однако ничего серьёзного из этого увлечения у Анатолия Борисовича не вышло. Что тому виной, знают только любовники. Мы же можем лишь предполагать: в 1920 году в Москву из Киева приезжает Анна Никритина и поступает в Камерный театр180. Мариенгоф, видимо, влюбился в будущую жену с первого взгляда, да так, что забыл всех предыдущих возлюбленных. Ни о Шерешевской, ни о Мар он не напишет и строчки в своей «Бессмертной трилогии».
А нам остались стихи юной поэтессы:
Впрочем, остались не просто стихи, а целый поэтический сборник – «АБЕМ»181, оформлением которого занимался Георгий Якулов. Есениноведы расшифровывают название как «Анатолий Борисович Есенин-Мариенгоф» и объясняют это, во-первых, влюблённостью Мар в обоих поэтов, а во-вторых, большой дружбой, привязанностью, неразлучностью имажинистов. Складывается впечатление, что сторонники этой версии либо не видели книги, о которой рассуждают, либо намеренно «перетягивают одеяло». Есенин тут вообще ни при чём. Сборник посвящён Мариенгофу и Баратынскому. Из слияния инициалов Евгения Абрамовича и Анатолия Борисовича и получается «АБЕМ».
А что же Никритина? Анна Борисовна вспоминала, что познакомилась с Мариенгофом только благодаря Шершеневичу:
В мемуарах она чуть иначе рассказывала о знакомстве. И место знакомства другое, и отношения с Шершеневичем поданы туманней:
Любовь Мариенгофа часто вызывала неодобрительные усмешки друзей. Любил он горячо и страстно. Ревновал – так же. И, видимо, было за что ревновать. В отличие от него, Анна Борисовна легко сходилась с людьми. Это отмечали все мемуаристы, начиная от Олеши и заканчивая Козаковым-младшим. И в подобной лёгкости Мариенгоф мог усмотреть некоторую фривольность. Вот один эпизод из воспоминаний Никритиной:
Любовь одна и на всю жизнь. Но именно из-за этой любви начала рушиться крепкая мужская дружба.
Не только Есенин и Мариенгоф устраивают свою жизнь. Находит свою любовь и Григорий Колобов. Эта девушка из «бывших», Лидия Ивановна Эрн. Но Мариенгоф её упрямо и, как говорила Надежда Вольпин, заслуженно называет Вещью:
«“Почём-Соль” влюбился. Бреет голову, меняет пёстрые туркестанские тюбетейки, начищает сапоги американским кремом и пудрит нос. Из бухарского белого шёлка сшил полдюжины рубашек.
Собственно, я виновник этого несчастья. Ведь знал, что “Почём-Соль” любит хорошие вещи.
А та, с которой я его познакомил, именно хорошая Вещь. Ею приятно обставить квартиру.
У нашего друга нет квартиры, но зато есть вагон. Из-за вагона он обзавёлся Лёвой в “инженерской” фуражке.
Очень страшно, если он возьмёт Вещь в жёны, чтобы украсить своё купе. Я ему от сердца говорю:
– Уж лучше я тебе подарю ковёр!
А он сердится».185
На этом и заканчиваются поездки Мариенгофа и Есенина в колобовском спецвагоне.
Диспут в театре Мейерхольда
31 января 1921 года старый опытный большевик Платон Керженцев, известный своей журналистской и писательской деятельностью, решил посетить первый спектакль в новом театре Мейерхольда – «Зори» по пьесе Верхарна. А после спектакля – устроить диспут. Присутствовали на диспуте артисты, помощник режиссёра Валерий Бебутов и два имажиниста – Георгий Якулов и Анатолий Мариенгоф.
Керженцева как проверенного партийца бросали на трудные участки работы. После революции он заведует отделом и замещает редактора «Известий ВЦИК»; одновременно с этим он член коллегии Наркомата просвещения РСФСР. В апреле 1919 года назначен ответственным руководителем российского телеграфного агентства РОСТА. В 1920–1921 годах – член делегации на мирных переговорах с Финляндией, заведующий Отделом романских стран и Оделом печати. С февраля 1921 года – полпред в Швеции. Через несколько лет – в Италии. А потом опять работает на родине и представляет редакционный совет ОГИЗа.
Занятный человек. И идеи выдаёт неординарные. Только усиленно ретранслирует дух эпохи. Театр должен пропагандировать. Должен выходить на улицу. Должен работать с широкими народными массами. Должен ещё много чего… На вечере Керженцев представил свою «Ударную программу»186:
«Товарищи, хотя тема моего доклада носит название “Ударная программа для театров”, но я хотел коснуться и других вопросов, пользуясь отчасти тем, что мне вряд ли скоро удастся опять выступать по театральному вопросу в Советской России… <…>
Три года назад, когда советская власть впервые приступила к вопросам театра, существовали три основных точки зрения у деятелей искусства и у деятелей, которые соприкасались с искусством, и начали впервые работать в этой области, желая искусство приспособить к массам. Эти три точки зрения разделяли все тогдашние течения на резкие группы.
Первая точка зрения объединяла 99% всех профессиональных деятелей искусства и театра в частности. Она сводилась к тому, что театр как искусство должен быть охранён от революционной бури, неожиданно разразившейся, что он должен спокойно работать, как будто бы никакой революции не произошло. <…>
Сторонники второй точки зрения [которую особенно рьяно защищал Анатолий Васильевич Луначарский] хотели приобщить массы к искусству, которого они были лишены, и кроме того, они хотели старый театр несколько обновить, внеся в него какую-то новую струю, чтобы этот театр, не меняясь по существу, стал несколько ближе к массам, которые в него должны были входить. Иначе говоря, эта политика сводилась к тому, что происходило с нашими театрами чисто с внешней стороны, и когда с них сбивались царские орлы, сколачивались инициалы Николая II и водружались красные флаги. Здесь изменялся фасад, но ничего нового в театр не вносилось.
Затем третья крайне левая позиция утверждала, что театр профессиональный, как и буржуазное искусство в России и во всём мире, обречён на гибель и гибнет… и никакой реформатор ничего с ним сделать не может… новый театр может возникнуть лишь из новых слов и может быть построен лишь на новом фундаменте и новой пролетарской массе.
Я принадлежал к немногим, может быть, к единицам – сторонникам последней точки зрения…»
Но довольно весьма образной советской риторики – приведём основные тезисы керженцевского доклада:
– «Западноевропейский и американский театры даже в реформированном виде, как и всё буржуазное искусство, обанкротились».
– Менять нужно не репертуар, а природу театра: «Зритель становится активным участником театрального действия», «театр возрождается, как театр, сочетающий зрителя и актёра в одном творческом порыве».
– «Необходима национализация всех театров».
Театр Мейерхольда, открытый не без помощи Наркомпроса, учёл все эти пожелания и уже в следующем спектакле – «Мистерия-буфф» по Маяковскому, – представленном публике 1 мая 1921 года, участвовали красноармейцы, размахивающие красным знамёнами, отсутствовал занавес, и действие частично было перенесено в зрительный зал.
Были в докладе Керженцева и предвестники будущего закручивания гаек:
– «Театры превратились в пансионеров государственной ренты, которые не думают о работе или новых постановках».
– «Если сейчас театр является музеем, то только музеем ужаса, а не музеем, хранящим какие-то реплики старого искусства».
– «Чувство боли я испытал несколько минут назад, когда проходил по бульвару и слышал, как слепой старик играл на скрипке арию из “Паяцев”. Мне было больно, потому что вот уже три года, как мы боремся за лозунг “Искусство на улицу”, и вот во всей Москве имеется лишь один слепой старик, который для того, чтобы заработать на жизнь, играет по вечерам на бульварах Москвы арию из “Паяцев” на скрипке. И это – всё из области искусства на улице…» Ну и далее в том же духе.
Видимо, не выдержав ударной советской риторики, на сцену врываются имажинисты – Георгий Якулов и Анатолий Мариенгоф.
Начал художник:
«Совершенно правильно, и в этой части Керженцева надо приветствовать, что, имея проблему нового театра, из которого должен родиться новый быт, несомненно не надо его втискивать в рамки маленьких студиек Наркомпроса, а надо вносить на площадь. <…> Затем, тоже несомненно, что вовлекать зрителя в то, что происходит на сцене, путём перебрасывания актёров в публику, и публики на сцену – это приём, которым пользовался самый буржуазный театр… Этот способ имелся во всех кабаре и никаких результатов не дал. Чтобы вовлечь массу в действия на сцене, для этого надо прежде всего дать спектакль, который мог бы апеллировать к залу и сделал бы зрителя участником действия. В миниатюре такими спектаклями являются всякие пародии. Если кто-нибудь из зрителей видел Олимпиаду Всеобуча, где участвовало 12 тысяч человек – это и есть настоящий зритель, он же и участник спектакля.
Таким образом, этот новый театр ничего общего не имеет с театром, о котором мы говорим. <…> Я лично думаю, что… новый театр имеет революционные методы агитации… желание воспитывать массы… А здесь хотят создать театр, который был бы причиной воспитания масс. <…> и меня поражает, что новая плеяда идеологов нового искусства, которым бросают упрёк, что они дальше художественной формы ничего не видят, и утверждают, что форма есть содержание искусства, что они приходят в помещение, которое создано для определённых форм искусства, и вводят сюда новые формы. Это значит, что они впрягают лошадь задом наперёд и, чтобы вводить новые формы, надо, прежде всего, выйти из рамок этого театра».
После опытного Георгия Якулова слово берет 24-летний Анатолий Мариенгоф, полный пламенной веры в своё творение – имажинизм. Он не хочет ни от кого зависеть. Художник первостепенен. Художник всегда прав. Речь его горяча и экспрессивна:
«За три года работы в современном революционном государстве мы, поэты и художники, убедились, что современному коммунистическому государству, в конце концов, нет никакого дела до искусства. Современное коммунистическое государство не любит и не понимает искусства. Более жестокого хозяина мы не видели. Этому государству необходима пропаганда, необходимо восстановить производство, и вот с этими двумя требованиями оно к нам подходит. Извольте пропагандировать рабочих и крестьян и восстановлять производство. Мы говорим, что нам никакого дела ни до пропаганд, ни до производства. [
Уход Мариенгофа со сцены сопровождают бурные аплодисменты.
На сцену выскакивает некто Курзин. История не сохранила ничего об этом человеке, кроме фамилии и любви к Маяковскому и футуристам. Он-то и начинает подзуживать Мариенгофа: «Дело в следующем, товарищи, я немного не в голосе, но это ничего не значит. Об имажинистах хорошо сказал Маяковский, что они тащатся в хвосте революционного творчества». Из зала доносится смех и голоса «правильно!». И оратор, ущипнув имажинистов, продолжает свой доклад в том направлении, что проложил Керженцев.
Зал сидел с понурыми лицами. Вслушивался в тяжёлый топот сапог – это на сцену истории выходили РАПП, ВОАПП и прочие ПП, готовые писать новые художественные тексты о том, о чём пожелает партия.
Следом за Курзиным выступали ещё какие-то риторы. Речь их была построена в том же ключе – горячая поддержка тезисов Керженцева. Главный герой вечера только под самый конец снова взял слово:
«Курзин был прав, говоря, что пьесу мы можем заказать и таким образом можем выйти из репертуарного кризиса <…> надо оказывать содействие творчеству низов, идущему где-то в глубине, незаметно для нас… В этом случае гражданин Мариенгоф был бы, наверное, весьма возмущён: как это свободному поэту заказывают пьесу, да ещё производственную, когда производство он ненавидит всеми силами души, так как он больше всего уважает потребление. [
Здесь стоит обратить внимание на то, как переключился видный советский начальник с «товарищей» на «гражданина» в случае с Мариенгофом. Может, именно в этот вечер поэт шагнул одной ногой в стан попутчиков? И отсюда началась его творческая дорога, полная выбоин и ям? Так или иначе, но это было только началом надвигающейся бури – её первой весточкой.
«Зойкина квартира»
Как-то летним вечером 1921 года наша неразлучная троица (Есенин, Колобов, Мариенгоф) решила культурно отдохнуть на квартире у Зои Петровны Шатовой. Это место славилось тем, что там легко можно было найти недурные напитки, отменную еду, поиграть в картишки, посмотреть людей – помимо литературного бомонда у Зои Петровны собирались люди самых разных мастей: от «бывших» до раскрепощённых чекистов.
Дадим слово Мариенгофу:
«На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои Петровны Шатовой найдёшь не только что николаевскую “белую головку”, “перцовки” и “зубровки” Петра Смирнова, но и старое бургундское, и чёрный английский ром.
Легко взбегаем нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка.
Отворяется дверь. Смотрю, Есенин пятится.
– Пожалуйста!.. пожалуйста!.. входите… входите… и вы… и вы… А теперь попрошу вас документы!.. – очень вежливо говорит человек при нагане.
Везёт нам последнее время на эти проклятые встречи.
В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
– Я поэт Есенин!
– Я поэт Мариенгоф!
– Очень приятно.
– Разрешите уйти…
– К сожалению…
Делать нечего – остаёмся.
– А пообедать разрешите?
– Сделайте милость. Здесь и выпивочка найдется… Не правда ли, Зоя Петровна?..
Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А растягиваются они в жалкую испуганную гримасу. “Почём-Соль” дёргает скулами, теребит бородавочку и разворачивает один за другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку. На креслах, на диване, на стульях шатовские посетители, лишённые аппетита и разговорчивости. В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в шестьдесят отправляемся на Лубянку. Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и “Почём-Соль” подушками Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой».187
Обычная гулянка завершилась в камере на Лубянке. Не в простом отделении милиции, а именно в святая святых компетентных органов. Почему? Для разъяснений обратимся к находкам Сергея Зинина:
«Зоя Петровна Шатова приехала в Москву из Тамбова. Регулярное посещение её квартиры различными людьми, да ещё с соблюдением конспирации, руководителю чекистской операции ВЧК-ГПУ в Тамбовской губернии Т. Самсонову показалось подозрительным. Чекисты предполагали, что Зойкина квартира является конспиративной точкой встреч представителей крестьянского восстания на Тамбовщине с антисоветски настроенными московскими интеллигентами».188
Поэтов быстро вызволят из неволи, и они будут вспоминать об этом с лёгкой усмешкой. На память останется фотография с облавы – плохонькая, неудачная, но, если вглядеться в людскую гущу, слева можно приметить двух поэтов: смущённый Есенин надвигает шляпу на глаза, развесёлый Мариенгоф висит у него на шее, нимало не беспокоясь о своей репутации, рядом с ним стоит Колобов, предвкушая разговор с начальством.
А товарищ Самсонов ещё встретится пытливому читателю. В 1929 году он напишет статью «“Роман без вранья” + “Зойкина квартира”», где подробно разберёт эпизод, описанный Мариенгофом в его знаменитом романе. Правда, спустя без малого восемь лет сотрудник ВЧК уже пишет, что это было не «конспиративная точка», а «салон для интимных встреч»:
«Квартиру Шатовой мог навестить не всякий. Она не для всех была открыта и доступна, а только для избранных.
“Свои” попадали в Зойкину квартиру конспиративно: по рекомендации, по паролям и по условным звонкам. В “салон” Зои Шатовой писатель Анатолий Мариенгоф ходил вдохновляться; некий Лёвка Инженер с другим проходимцем Почём Соль привозили из Туркестана кишмиш, муку и урюк и распивали здесь “старое бургундское и чёрный английский ром”. <…> Здесь производились спекулятивные сделки, купля и продажа золота и высокоценных и редких изделий. <…> Здесь же, в Зойкиной квартире, тёмные силы контрреволюции творили более существенные дела. Враждебные советской власти элементы собирались сюда, как в свою штаб-квартиру, в своё информационное бюро, на свою чёрную биржу <…>. Надо было прекратить это гнусное дело. Для ликвидации этой волчьей берлоги в Зойкину квартиру у Никитских ворот и явились представители ВЧК. Была поставлена засада. В неё попали Мариенгоф, Есенин и их собутыльники».189
Из этой статьи Захар Прилепин делает вывод, что спекуляцией занимались не только Колобов и «Лёвка Инженер», но и поэты. Зная их предприимчивость, нельзя исключать и такого варианта.
Спустя каких-то четыре года после роковой облавы – в 1925 году – Михаил Афанасьевич Булгаков напишет пьесу «Зойкина квартира». Там действие разворачивается по адресу: Садовая улица, дом 105, квартира 104. В действительности такого дома не существовало, а притон, как утверждается и у Мариенгофа, и у Самсонова, находился у Никитских ворот. Но по обстановке в квартире, по имени главной героини контекст узнаётся легко. Атмосфера в пьесе создаётся благодаря поэтическим вставкам: автор отдаёт предпочтение стихам Пушкина и модной тогда (да и сегодня) песенке «Кокаинетка», чьё авторство приписывается и Александру Вертинскому, и Владимиру Агатову190. Один из действующих персонажей «Зойкиной квартиры» – Поэт. Как-либо идентифицировать его невозможно, но одна деталь вкупе с остальным контекстом указывает на знание Булгаковым творчества имажинистов: «Курильщик достаёт бумажник. Зойка появляется как из-под земли, принимает два червонца. Один из них протягивает Лизаньке, та прячет его в чулок».
Именно этот червонец, запрятанный в чулок, напоминает известные строчки Мариенгофа из поэмы «Магдалина» (1919):
Подобная аллюзия может показаться случайностью, если не принимать во внимание, что у Булгакова и в других произведениях фигурируют имажинисты. Они населяют два главных романа («Белая гвардия» и «Мастер и Маргарита»), «Записки на манжетах» и ряд рассказов191. Не стоит забывать и о прямых контактах – о дружбе с Николаем и Борисом Эрдманами.
Вот так гулевые похождения превращаются в большую литературу.
Проекционный театр
Время такое: литературные пристрастия меняются, как калейдоскоп. Должно чем-то выделяться, иначе внимание публики будет приковано к иным поэтам. Мариенгоф много экспериментирует. Но после достижений в поэзии (десятки отличных текстов, своя «банда», свой журнал, колоссальное влияние на молодёжь) пора задуматься о расширении творческого ареала. Естественным образом выбор падает на театр, драматургическое произведение. Но на какую тему? В каком ключе? Писать о революции – моветон и пошлость. Необходим скандал. И эпоха нужна соответствующая – маскарадная и суетная, точь-в-точь как та, что на дворе.
И было решено: времена правления Анны Иоанновны, послепетровская чехарда, «когда Голицын с Долгоруким / над троном / чертили ястребиные круги», а Василий Кириллович Тредиаковский корпел над своими неподъемными рукописями. Он (кому же ещё доверить?) будет писать оду императрице! И как? Как настоящий имажинист: засаживая «в ладонь читательского восприятия занозу образа», громко и весело, вызывающе и эпатажно. Ну, и будет Тредиаковский участвовать в неудавшемся заговоре дураков. Это, кстати, хорошее название – «Заговор дураков». Последние должны вытворять форменное безобразие – в самом начале действия они будут хоронить… лошадь192! И драматическая поэма начинается с панихиды царицы Анны и её присных по обычной животине:
Мариенгоф был изрядно начитан. Сегодня из «Заговора дураков» мы выуживаем крохотные детали, из которых вырастают байки и анекдоты петровской эпохи. Например, про свадьбу придворного шута Голицына (бывшего князя) с «дурой» Бужениновой: «В Ледяном доме справляли свадьбу / Русского князя / С калмыцким чучелом».
К этому событию Тредиаковский написал «Приветствие, сказанное на шутовской свадьбе»:
А чего только стоит ода императрице поэта-реформатора Тредиаковского в «Заговоре дураков»:
Подобной оды у Василия Кирилловича, конечно, не могло быть, всё это фантазии Мариенгофа. Но основаны они на чём-либо или нет? Известна история о пощёчине, которой Анна Иоанновна наградила поэта, выслушав его стихотворный перевод романа Поля Тальмана «Езда в остров любви». Вот из этой исторической оплеухи и вырастает мариенгофская ода.
«Заговор дураков» писался одновременно с есенинским «Пугачёвым». Есенин с Мариенгофом работают за одним столом: марают бумагу и читают необходимую литературу, рассуждают о возможных поворотах сюжета и играют с «машиной образов»195.
В скором времени обе драматические поэмы были сделаны. Обе безупречны, лихи и наполнены воздухом свободы. Поэты посвятили свои работы друг другу: «Заговор дураков» – Есенину, «Пугачёв» – Мариенгофу. Книги и вышли с однотипными обложками в издательстве «Имажинисты». Обе драматические поэмы – синтез поэзии как ораторского искусства и театра. Что ни строка, то хлёсткий образ.
Вот, например, один из дураков говорит:
С таким творением Анатолий Борисович мог пойти только в один театр – к Всеволоду Мейерхольду. Вот тут-то, казалось, и сошлись экспериментаторы: Всеволод Эмильевич как раз в это время развивал свою теорию биомеханики.
Обе пьесы должны были ставиться в Театре РСФСР-1. Информация об этом разлетелась по газетам. В январе 1922 года Мейерхольд включил пьесы в перечень постановок, направленный в коллегию Наркомпроса и Главполитпросвета. Но планы эти так и не были реализованы. Вскоре театр был преобразован в Театр революции и Мейерхольд отошёл от управления им. Но всё же не раз возвращался к мысли поставить спектакль по драматическим поэмам Есенина и Мариенгофа.
Не поставил Мейерхольд «Заговор дураков», может быть, ещё по двум соображениям. Во-первых, это пьеса о неудачной революции. В 1920-е годы она ещё прошла бы на сцене, возможно, даже с громким успехом, но за это всё равно бы спросили. Во-вторых, это пьеса о революции дураков. Мейерхольд, вероятно, поостерёгся выносить такие образы на советскую сцену.
О Всеволоде Эмильевиче в то время в газетах ходили совершенно прелестные анекдоты. Вот, например, один из них – театральный сонник от господина за подписью «А. Орлинский»: «Видеть во сне Мейерхольда – хлопоты, затруднение в финансах, приятные надежды»196. Так получилось и у имажинистов. Одни приятные надежды.
Однако появилась другая возможность постановки – с помощью мейерхольдовского протеже Соломона Никритина. Был такой актёр и художник, брат Анны Никритиной. И решил он, уже как режиссёр, поставить свой первый спектакль.
Сначала была экспериментальная сорокаминутная композиция под названием «Трагедия А.О.У.» в Проекционном театре. Что представлял собой этот театр? Ответ найдём у художника Александра Лабаса:
«Никритин придумал Проекционный театр. Театр этот, если говорить упрощённо, как бы проектировал новую жизнь, воспитывая психологию человека будущего. Вся система должна была опираться на научные данные, на изучение психологии, физиологии, анатомии и т.п. …В него он втянул молодых тогда ещё художников, которые тоже увлекались проекционными театрами, среди них были Вильямс, Лучишкин, Женя Гольдина, Меркулов, Тряскин… Присущие Никритину непоколебимое упорство и увлечённость помогли ему устроить спектакль в Доме Союзов».197 В августе 1922 года состоялся закрытый показ в зале Рабочей школы, а позже, уже как полноценное представление, – 16 октября в Доме печати.
«Вместо сценической коробки, – пишет Любовь Пчёлкина, – была просто площадка, где установили то, что было под руками: параллельные брусья, стремянку и колесо». В узкий круг приглашённых на премьеру вошли: А.М. Родченко, Л.С. Попова, А.Д. Древин, Н.А. Удальцова, А.Б. Мариенгоф, А.Е .Кручёных, В.В. Каменский, знакомые архитекторы и театральные деятели, «был приглашён и В.Маяковский, но он был в отъезде».198
После пробного спектакля Соломон Борисович взялся за пьесу Мариенгофа. На афишах значилось: «Сценический трамплин. Трагедия Мариенгофа».
Вновь обратимся к Пчёлкиной:
«Участвующих актёров было всего шесть человек200, а по содержанию – “около ста”. Один и тот же актёр мог говорить реплики Анны Иоанновны, пятого дурака и вельможи. Каждый актёр декламировал свой текст, основываясь на собственной партитуре, которая очерчивала его роль в “визуально эмоциональном” контексте в русле главной концепции пьесы».201
Сергей Лучишкин вспоминал:
«Свои замыслы осуществлять мы начали с разработки партитуры действия по аналогии с музыкальными произведениями, сложив её из частей с различными ритмодинамическими характеристиками. Затем в каждой части мы искали форму пластического выражения в движении тела, развитие этого движения, его нюансы, переходы, включая и голосовое звучание, всё это окрашивалось эмоциональной партитурой, которая становилась основой всего действия. Например: общий ритмодинамический рисунок части – медленный, прерывистый, переходящий в глухие удары. Эмоционально-образное содержание: ночь, тишина, тяжкая мгла, мерно падают капли воды, слышен нарастающий шум: конский топот, набат, на площади готовится аутодафе. Заканчивается часть умиротворением, люди расходятся после всенощной под Вербное воскресенье, мигают огоньки свечей. Всё это становилось основой для композиции движения и звука и их эмоциональной окраски. Каждый из участников разрабатывал свои линии действия, а Никритин всё координировал и закреплял».
В одной из своих статей Соломон Борисович объяснял, почему был выбран именно «Заговор дураков»: этот текст сочетал «высшую театральность и супрематию слова (единственно рассматриваемого материала, который должен театру поэт)»202.
«Первое официальное представление “Заговора дураков”, – пишет об этом спектакле Пчёлкина, – с ритмодинамическим монтажом текста, движений и звука по системе Никритина состоялось 16 мая 1922 года не где-то на скромной площадке, а в Колонном зале Дома Союзов в Москве. Весь партер был раздвинут, по центру зала сделали арену, на арене водрузили спортивные снаряды, три набора двойных обручей и конструкцию, специально спроектированную Николаем Тряскиным, – динамическую лестницу-стремянку. В соответствии с предписанием постановщика шесть актёров двигались между и вокруг этого оборудования с абстрактными движениями, интерпретируя текст как комплекс чётких, ударных фонем. Все они были одеты в чёрную прозодежду. Помимо лестницы, для актёров, изображающих шутов на похоронах Анны Иоанновны, Тряскиным были сделаны своего рода обручи, в которые помещались актёры и читали текст во время их движения, пока обруч обо что-нибудь не ударится. <…> Лучишкин вспоминает, что для этого представления был найден пожилой барабанщик, который играл по партитуре Никритина.
“У него был большой барабан с тарелками, с маленьким барабаном, всё как полагается. Он говорил: «Ребята, ведь сколько я прожил, сколько я пережил и видел, но такого – никогда! Что вы тут творите – это просто чудо!» Мы ему подсказывали – что, где нужно, в каком месте. И он с таким азартом это делал – это был блестящий спектакль”».203
В архиве Никритина было найдено ценное описание данного действа очевидцем – корреспондентом берлинской «Vossische Zeitung» Рене Фюлёп-Миллером, который в это время находился в Москве с целью изучить культуру Страны Советов:
«Сначала с хоров раздался мощный звук шумового оркестра. Там же наверху перед дирижёрским пультом стоял хормейстер, управляющий всем этим шумом сигнальными аппаратами и приводивший также в действие прилаженные в зале машины, турбины и моторы. Шумовая музыка указала мне на продолжительность и эффектность всех этих божественных церемоний. Несколько минут спустя моё собственное сознание было окончательно приглушено, или, лучше сказать, я совершенно потерял всякую способность соображать что-либо. Конечно, моё теперешнее состояние пассивности меня всецело отдавало во власть той драмы, которая теперь разыгрывалась в зале. Всё, что я увидел, происходило, конечно, без кулис, без сцены, непосредственно в самом зале, совсем по образцу древних религиозных мистерий. Ещё перед началом шумовой музыки в зале появились “машинопоклонники”, все они шли какой-то особой ритмической, машинообразной походкой, на них были чёрные одежды. Наконец, шумовой оркестр замолчал. В ответ ему раздались голоса, выкрикивавшие чисто механически ряд слогов, которые для непосвящённого – сущая загадка. Потом началось действо. Безусловно, надо в совершенстве владеть всеми новейшими тонкостями языка, чтобы равноценно выразить различные машинные движения актёров. На гимнастических аппаратах, под ними, рядом с ними, за ними и везде, где только были машинные конструкции, совершалось это действо. Я даже заметил во взаимных положениях актёров несколько трагических и взволнованных движений. Стало быть, в этой ещё не ведомой для нас речи движения должны были выражаться, вероятно, очень исключительные и оригинальные мысли».204
Понятное дело, что подобный спектакль должен был возмутить неподготовленную публику. После первого акта многие разбежались.
«В Доме Союзов посредине большого зала были поставлены конструкции художника Н. Тряскина – несколько больших деревянных колёс, – вспоминает Александр Лабас. – Актёр должен был улечься на расширенную ось и привести колесо в движение – нечто вроде белки в колесе, только с той разницей, что колесо едет, а человек внутри делает мёртвые петли. Были и другие конструкции, которые стояли в центре зала. Для всех явилось неожиданностью, что не было ни одного стула, и удивлённая публика окружила центральную часть, которая была отведена для игры актёров. Долго ждать не пришлось – раздался сигнал. Под барабанный бой вошли шеренгами актёры. Публика насторожилась в ожидании, было довольно много народа. Я успел увидеть художников, знаменитых актёров и автора Анатолия Мариенгофа.
Трудно рассказать, что происходило дальше. Всё это носило странный характер. Никритин, стоя на хорах, отчаянно барабанил непонятно для чего, казалось, он хочет обязательно пробить барабан насквозь. Петя Вильямс произнёс какой-то монолог. Ему отвечал нечеловеческий голос робота, кто-то пищал, кто-то крутился на колесе. Потом мне стало ясно, что они сбились с ритма. Никритин продолжал бить по барабану и уже задыхался, крича “ать-два”. Публика в оцепенении застыла… Но кто-то крикнул возмущённо, и вслед за ним другой. Наконец, громко ругаясь, издеваясь, толпа двинулась к выходу. А Никритин, не видя и не слыша, продолжал барабанить и кричать “ать-два”, в то время как публика уже почти вся ушла, бежали, как из сумасшедшего дома, скорее, на свежий воздух. Я видел, как побледнел, опустил голову и стремительно выбежал из зала Мариенгоф. Словом, все ушли, если не считать нас, близких друзей. Но этот провал был совершенно для Никритина и его коллектива неожиданным – они все ждали потрясающего успеха…»205
Лабас подзабыл пару мелочей, но общая картина проясняется. Было ещё четыре представления – во Вхутемасе206. В целом всё понятно: собрались молодые и гениальные художники-авангардисты, чтобы устроить небольшую революцию в искусстве, но с первого раза не получилось. Хороший урок и для Никритина, и для Мариенгофа.
Кошачий концерт
30 октября 1922 года должен был состояться «Разгром “Левого фронта”». В Колонном зале Дома Союзов должны были выступать: Мариенгоф, Шершеневич, Есенин, Ивнев, Якулов и Глубоковский.
Анатолий Борисович вспоминал, с чего всё началось:
«“Стойло Пегаса”. Мейерхольд вскочил на диван, обитый красным рубчатым плюшем, и поднял над головой ладонь (жест эпохи).
– Товарищи, сегодня мы не играем, сегодня наши актёры в бане моются, – милости прошу: двери нашего театра для вас открыты, сцена и зрительный зал свободны. Прошу пожаловать!
Жаждущие найти истину в искусстве широкой, шумной лавиной хлынули по вечерней Тверской, чтобы заполнить партер, ложи и ярусы. <…>
Всеволод Мейерхольд, называвший себя “мастером”, привёл в Колонный зал на “Разгром” не только актёров, актрис, музыкантов, художников, но и весь подсобный персонал, включая товарищей, стоявших у вешалок. Они подошли стройными рядами. Впереди сам “мастер” чеканил командорский шаг. Вероятно, так маршировали при императоре Павле. В затылок за “мастером” шёл “знаменосец” – вихрастый художник богатырского телосложения. <…> Он величаво нёс длинный шест, к которому были прибиты ярко-красные лыжные штаны, красиво развевающиеся в воздухе. У всей этой армии “Левого фронта” никаких билетов, разумеется, не было. “Колонный” был взят яростным приступом. Мы были вынуждены начать с опозданием».207
Спор, возникший за бокалом горячительного, перешёл в диспут. Толпа перетекла из имажинистского кафе в Колонный зал Дома Союзов: это буквально спуститься по Тверской в сторону Кремля и свернуть на Большую Дмитровку. Впечатляюще! Днём политические митинги – ночью богемные шествия.
Пока зрители собирались, выступающие выстраивали речь. Вечер начался. Театральный критик Февральский208, участвовавший в этом событии, вспоминал о некоторых подводных камнях, благодаря которым намечавшийся «Разгром “Левого фронта”» не состоялся:
«Выяснилось, что Якулов не имел в виду нападать на “левый фронт”, а хотел высказаться перед широкой публикой по волновавшим его вопросам искусства. Мариенгофа же мы, мейерхольдовцы, рассматривали как носителя буржуазно-упадочных настроений, который пытается использовать в своих мелких, групповых интересах принципиальные разногласия между строителями советской культуры. Мы считали, что с ним нельзя вести дискуссию, как с достойным противником. Решено было отказаться от “парламентских” методов и проучить его и других врагов “левого фронта” путём организованного срыва вечера.
Задуманная “акция” была спланирована студентами; Мейерхольд, конечно, не имел к ней прямого отношения и в Колонный зал не пришёл, но дело не обошлось без его молчаливого согласия. Инициаторы, не довольствуясь участием студентов-мейерхольдовцев, предварительно договорились о поддержке с учащимися некоторых других учебных заведений».209
Мариенгоф со товарищи думал, будто перед ним – театр Мейерхольда во всей его красе: от гардеробщиков до актёров. Оказалось – обыкновенные студенты, которым дай волю – и их уже не успокоишь. Не предвидев этого, Анатолий Борисович подошёл к трибуне:
«В ту же минуту затрубил рог, затрещали трещотки, завыли сирены, задребезжали свистки. Мне пришлось с равнодушным видом, заложив ногу за ногу, сесть на стул возле кафедры. Публика была в восторге. Скандал её устраивал больше, чем наши сокрушительные речи. Так происходил весь диспут. Я вставал и присаживался. Есенин, засунув четыре пальца в рот, пытался пересвистать две тысячи человек. Шершеневич философски выпускал изо рта дым классическими кольцами. А Рюрик Ивнев лорнировал переполненные хоры и партер <…> А зал бушевал всё яростнее. Кто-то кому-то уже давал звонкие пощёчины».210
Здесь же снова обратимся к Февральскому:
«Увидев в зале бушующую студенческую ораву, организаторы вечера струхнули и не решились начать выступления. Тогда инициативу взяли в свои руки подлежавшие “разгрому” мейерхольдовцы. На трибуну вышли первокурсник Илья Шлепянов (впоследствии известный театральный художник и режиссёр) и второкурсник Николай Шалимов (впоследствии скульптор), объявили вечер открытым и предоставили слово Анатолию Мариенгофу. Ободрённый неожиданно наступившей полной тишиной, Мариенгоф стал резко нападать на левый фронт искусства».211
Мариенгофа постоянно прерывали. Выкрики с места – не самое страшное. Опытный оратор справится с этим в два счёта. А вот с заготовленным сумбуром справиться уже невозможно.
Февральский описывает спланированную акцию:
«…ему недолго удалось пользоваться спокойствием. Находившийся сзади него Илья Шлепянов взмахнул красными трусиками (он пришёл прямо с урока физкультуры), и по этому знаку невидимой оратору руки раздался оглушительный шум, производимый массой свистулек, трещоток, пищалок, звонков и тому подобной предусмотрительно припасённой аппаратурой, а также возгласами множества зычных молодых глоток. Но вот Шалимов поднял свой зелёный шарф – и шум прекратился. Некоторое время Мариенгоф говорил беспрепятственно, однако как только он возобновил свои выпады против «левых», возобновился и кошачий концерт. Обструкция была хорошо срежиссирована студентами режиссёрского факультета, эффект её был построен на чередовании полной тишины и взрывов невероятного гама. После Мариенгофа таким же образом был встречен его соратник – литератор Борис Глубоковский. Но постепенно молодёжь утратила контроль над проявлениями своего темперамента – выкрики, свистки и проч. стали раздаваться и без сигнала. Представитель администрации зала пытался припугнуть нас тем, что будто бы вызвана конная (!) милиция, но это никак не подействовало. В зале происходил такой кавардак, что после выступления ещё двух ораторов действительно появилась милиция (но, конечно, пешая) и закрыла диспут».
Чуть позже имажинисты решили устроить полноценный вечер – «Мы – его», то есть имажинисты – Мейерхольда. Необходимо было досказать то, что не дали произнести с большой трибуны. Новый диспут было решено провести в Большом зале Консерватории. Поэт вспоминал:
«Администратор объявил:
– Речь командора имажинистского ордена Анатолия Мариенгофа “Мейерхольд – опиум для народа”.
В основном, помнится, я говорил тогда о недоверии Мейерхольда к актёрам.
– Товарищи, актёр – это пуп театра…
Но меня сразу поправили из партера:
– Не пуп, а сердце!
– Согласен, товарищи! Пуп, сердце, печёнка, селезёнка и всё прочее. А для Мейерхольда важней его топорная конструкция. Вспомните “Великодушного рогоносца”. Когда актёр по пьесе должен ревновать, Мейерхольд, не доверяя ему, начинает крутить здоровенное колесо. И все зрители невольно смотрят, “как оно крутится”, а не на актёра.
– Правильно! – опять крикнули из партера.
– Разумеется, товарищи, правильно! А когда актрисе надо вести лирический диалог, Мейерхольд заставляет её, как пацана, взлетать на гигантских шагах. Вспомните “Лес” Островского у него в театре. Всё то же проклятое недоверие!»212
Однако и этот вечер вышел насмарку.
Следом появилась карикатура. Мариенгоф и Глубоковский сидят в большой калоше. У них над головами нимбы, однако выражение лиц удручающее. Имажинисты буквально летят из Колонного зала Дома Союзов обратно в «Стойло пегаса». Рядом стоит мужчина в шляпе и с поднятым указательным пальцем, лица его не видно.
Карикатура должна была появиться в журнале «Зрелища». Однако этого не случилось. Мы нашли её в архиве ГМИИ им. А.С. Пушкина. На обороте надпись Л.В. Колпачки: «Поход Мариенгофа и Глубоковского. Они объявили о своём выступлении в зале Консерватории, но много слушателей не собрали, вечер пришлось перенести в популярное тогда кафе имажинистов “Стойло пегаса”. По поводу этого плавания в калоше стоявший спиной Игорь Ильинский в роли Аркаши из “Леса” Островского с иронией говорит: “Вот тебе и тройка, вот тебе и пароход!”»
Отъезд Есенина
А к этому времени Есенин уже познакомился с Айседорой Дункан, женился и собрался в путешествие по Европе и Америке. Пока поэт обживался на Пречистенке у новой жены, Мариенгоф привёл в квартирку на Богословском Никритину, выписал из Киева тёщу, стал налаживать семейный очаг.
Перед отъездом Есенина друзья обменялись стихотворениями. Мариенгоф описывал эту сцену так:
Тот текст стихотворения, который вручил Есенину Анатолий Борисович, был немного иным – имажинистским, насыщенным образами и более тяжёлым. Впоследствии он его переработал. Приведём полностью первоначальный вариант, который был опубликован в газете «Накануне»:
Оба стихотворения оказались пророческими. И Мариенгоф своими последними строчками, и Есенин своей строкой: «Другой в тебе меня заглушит». Только не другой, а другая – Никритина. Оба поэта уже догадывались, что эта есенинская поездка многое переменит в их жизненном укладе.
Но это – недалёкое будущее. А пока – настоящее.
У имажинистов дела обстоят совсем плохо. В одном из писем к Галине Бениславской (от 18 декабря 1923 года) её муж Сергей Покровский сообщает:
Мариенгоф даже пишет Кусикову, уехавшему в зарубежную командировку:
Но этот свежий человек не появится. Кусиков так и останется за границей: сначала в Берлине, потом в Париже. Есенин вернётся подавленным, затравленным и больным. Налаживать имажинистский быт Мариенгофу придётся самому.
Всё невесело, всё неспокойно. Утешает только семья.
Одесса
1923 год. Никритина в интересном положении. Подходит срок. Мариенгоф беспокоится, думает вместе с женой: где рожать? Расспрашивают друзей. Среди прочих и Вадима Шершеневича. Он-то и подсказывает отправиться на море в Одессу. И не только подсказывает, но и берётся устроить поездку. Звонит знакомым, подробно обговаривает маршрут и условия. В итоге – дело сделано. Никритина будет рожать с комфортом на морском побережье.
К Одессе готовились основательно. И Шершеневич просвещал насчёт изысканности и некоторых особенностей языка одесситов, и Бабель осваивался в полном объёме.
Сначала отправилась Анна Борисовна. Мариенгоф остался улаживать дела в Москве и искать деньги на этот незапланированный отпуск. Поэт очень беспокоится: как бы жена не родила без него. В Одессу Анатолий Борисович приезжает 9 июля. Никритина дождалась мужа. К утру 10-го числа родился мальчик, которого назвали Кириллом.
Отдыхали уже втроём на даче в Аркадии. Там же началась работа над новой пьесой. На этот раз Мариенгоф писал нечто особенное. Во-первых, новая пьеса будет идти в Камерном театре, об этом уже состоялся разговор с Таировым. Во-вторых, чтобы роль точно досталась Никритиной, в пьесе как будто случайно появляется персонаж – служанка, один в один похожая на молодую актрису. И носик-то у неё маленький да курносый, и ростом сама невелика, и прочее, и прочее. С любовью выводил поэт образ жены.
Новая пьеса обыгрывает ветхозаветный сюжет «Сусанна и старцы»: за невинной девушкой подсматривают два старика, а когда их замечают, угрожают, что обвинят Сусанну в распутстве и прелюбодеянии. Кому поверит общество – простой девушке или старцам-старейшинам? Старцы вершат над Сусанной суд и приговаривают к смерти, но, как водится, в последнюю минуту прекрасную даму спасает бескорыстный молодой человек – пророк Даниил. Он допрашивает старцев поодиночке, а после уличает в лжесвидетельстве.
В пьесе Мариенгофа «Вавилонский адвокат» всё совсем не так. Богатый купец Иоаким продаёт свою жену Сусанну на одну ночь двум старейшинам – рейбу Пашхуру и рейбу Мардохею. Благодаря этой комбинации магазин драгоценностей Иоакима получит большую прибыль от сделки, которой посодействуют старцы. Но женщина оказывается хитрее и подсовывает вместо себя свою служанку – чернокожую Зеру (её-то и сыграет Никритина), а сама отправляется к пророку Даниилу. Уходит ровно за тем же, за чем её продавали старцам, но на этот раз по своей прихоти и, может быть, из желания отомстить мужу. Сам Даниил – такая же неоднозначная фигура, как и все остальные участники этого фарса. Он живёт при дворе царя Валтасара и расшифровывает сны своему господину, предсказывая будущее. Обладает ли он таким даром? Нет, он обычный хитрец: сеть его шпионов и «пташек» (от таких же лжепророков до проституток) каждый день потчует его новой информацией. А информация – это деньги. Зная все тайны Вавилона, можно эти тайны выгодно продавать. Чем, собственно, и занимается Даниил.
Конец пьесы примерно такой же, как и в Ветхом Завете: старцы-старейшины обвиняют Сусанну (но тут они мстят за обман – за то, что им досталась не Сусанна, а Зера), приговаривают женщину к смертной казни, но появляется её любовник пророк Даниил и всё расставляет по своим местам.
Писал пьесу Мариенгоф с утра пораньше, ещё до первых петухов: новорождённый Кирилл просыпался ни свет ни заря и поднимал на ноги всех остальных. Успокоив мальца, поэт принимался за дело. Творил в благодушной атмосфере. По балкону и под балконом сновали хозяева дачи – дядя Мотя и тётя Фаня Полищуки, остроумные интеллигентные одесские евреи.
«Проходя на цыпочках мимо меня, и дядя Мотя, и тётя Фаня всякий раз интересовались:
– Ну что?.. Ну как, Анатолий Борисович?
И я отвечал пушкинскими словами: “Мараю бумагу”, или:
“Да вот третий час потею”, или “Ковыряюсь помаленьку”, – и ещё что-то в этом духе.
Такие ответы мои, как я стал замечать, огорчали высокоинтеллигентных супругов, и я изменил свой словарь: “Творю, Матвей Исаакович”, или: “Сегодня, Фаина Абрамовна, муза улыбается мне”, или: “Озарило, озарило вдохновение!”.
Все эти дурацкие фразы я научился произносить без малейшей иронии. Получив такой возвышенный ответ, кругленькая чета направлялась на прогулки или на пляж с блаженными лицами».217
В начале сентября пьеса была окончена:
«– Товарищи, только что написал самые приятные на свете три слова: “Занавес. Конец пьесы”.
Дядя Мотя поднялся на четыре ступеньки, снял с головы панаму и расцеловал меня. А тетя Фаня решительно сказала:
– Вашего “Вавилонского адвоката” будет переписывать Сонечка Полищук. Знаменитая машинистка! Вы с ней ещё не знакомы? Это сама пикантность! Сама прелесть! Моя племянница!
– А какая у неё машинка?
– “Ундервуд”.
– Отлично. Попросите, пожалуйста, знаменитую машинистку переписывать через два интервала. В пяти экземплярах. Разумеется, если у Сонечки есть хорошая копирка.
– Не смешите меня! У нашей Сонечки – и нет хорошей заграничной копирки! Что?
Я уже привык в Одессе к знаменитостям. К знаменитым сапожникам, знаменитым портным, знаменитым “куаферам”, знаменитым врачам, знаменитым дантистам, знаменитым чистильщикам сапог и т.д. “Не знаменитые” попадались как исключение из правил».218
Один из этих пяти экземпляров «Вавилонского адвоката» с режиссёрскими пометками довелось нам повидать в РГАЛИ. Вещица, характерная для Мариенгофа двадцатых годов: несметная куча орфографических ошибок (и не стоит пенять на машинистку), список действующих лиц отсутствует, видна некоторая спешка: открывался новый литературный и театральный сезон, к которому просто необходимо было быть вооружённым, – поэт торопился. А тут ещё и подоспела телеграмма из столицы: «Приехал приезжай». Ясное дело от кого – от лучшего друга, от Есенина! Радости не было предела.
Провожали молодую семью всем семейством Полищуков. Сохранилась фотография: Никритина с цветами, тётя Фаня с цветами. Мариенгоф в роскошном костюме стоит позади и обнимает двух молодых Полищуков. Семейство большое: собрались почти все поколения (за исключением самых маленьких). На лицах что-то вроде счастья и какая-то неуловимая мелодия двадцатых годов бабелевской Одессы.
В архивах Сусанны Мар обнаружилось ещё не публиковавшееся стихотворение – «Есенину и Мариенгофу»219:
«В один из таких вечеров туда пришла большая компания имажинистов. Был Мариенгоф, был Шершеневич, был Ройзман… И с ними была, как мне помнится, ныне уже покойная Сусанна Мар, которую я впервые тогда увидел. Она была необыкновенно, волшебно красива, вы даже себе не представляете, какой-то цветок, а не лицо, удивительное лицо. И был с ними Есенин.
Они сидели… Там было две комнаты – одна большая-большая комната, где располагалась эстрада и где выступали поэты, а слева от входа была отдельная комната, но она не закрывалась дверями, и они там сидели за столом и очень пышно пировали».220
«Мне было очень хорошо у Сергея. Он каждый день приносил что-нибудь сладкое вечером. Перед школой Эмилия подавала мне вкусный завтрак. Но я заметила, что Сергея что-то беспокоить стало: он каждый день говорил о Мариенгофе, который скоро должен был вернуться, и всё думал, как устроить меня. Я поехала на бывшую квартиру отца, и мне нашли комнату в квартире, где в юности жил Сергей.
Приехал Мариенгоф. Он мне понравился: покой и доброта светились в его глазах. Движения его были плавны и красивы. Сергей не имел ничего общего с Мариенгофом.
Душевные порывы меняли лицо Сергея. Мариенгоф никогда не менялся. Только глаза Мариенгофа менялись: они иногда бывали грустными, иногда скорбными, а обыкновенно – спокойными и ласковыми.
Со слов Шуры я знала, что Мариенгоф любит какую-то девушку.
– Сергей Александрович терпеть её не может – она при нём боится ходить к нам, – сказала Шура».
«Американская мелодрама Вадима Шершеневича “Дама в чёрной перчатке” и трагедия Анатолия Мариенгофа “Заговор дураков” переведены на английский язык и готовятся к постановке в Лондоне и Нью-Йорке. Договорные условия с антрепренерами подписаны по доверенности авторов находящимся в настоящее время за границей поэтом Сергеем Есениным».
«Анатолий Мариенгоф работает над новой драматической поэмой: действий и характеров. Постановка её потребует совершенно особого подхода к актёру живому и актёру в е щ и. Драматические фактуры и события идут впереди современности.
В основе работы лежит большая тема – идеологическая, театральная (структура нового действия) и литературная».
«Самый остроумный из философов утверждал, что только у ремесленников можно найти безусловное знание. Про мудрецов же он говорил, что они ничего не знают, а только воображают, что знают, а вот он (Сократ), если уж окончательной истины не знает, так и не думает, что знает. На такую-то малость Сократ считал себя мудрее самых мудрых. Мы оставляем “мудрецам” наших театров все их неоспоримые истины: и послушный моде автомобильный натурализм “Земли дыбом”, и биомеханику, и метроритм, и эксцентризм, а себе – мечту о большом актёре и Великом театре. Вчера к ней стремились акробатическими прыжками через Гофманскую фантасмагорию и монументальным движением через ложноклассический пафос Расина, сегодня мне кажется, что театр нашёл путь более короткий. На верстовых столбах написано: современный парадоксальный фарс (“Вавилонский адвокат”), образцовая русская мелодрама (“Маскарад”), национальная трагедия (“Гроза”), урбанический скетч (“Человек, который был четвергом”). Выросший актёр требовал от театра нового репертуара. Новый репертуар заставляет искать новую театральность. Каковой она будет – покажет работа текущего сезона».
В журнале «Новая русская книга» (Берлин) вышла заметка: «Анатолий Мариенгоф, поэт, выехал в конце апреля с.г. из Москвы в Персию собирать фольклор. Прислал в Берлин для издания две новых книги стихов».
«Здесь осталась горстка поэтов. Главный среди них, естественно, ветеран Валерий Брюсов, который оказался в выигрышном положении и не растерял себя, начав сотрудничество с большевиками. Из молодых поэтов, пишущих сейчас: Маяковский, Есенин, Клюев, Мариенгоф, Шершеневич, Каменский и ещё один или два. За исключением Брюсова, все поэты представляют кардинально новую поэтическую школу. Они называют себя “имажинистами”, и многие из тех, с кем я общался, расспрашивали меня об их коллегах-имажинистах из Англии и Франции. В то же время мне рассказали о моих лучших друзьях – о двух молодых русских поэтах: Сергей Городецкий умер в Баку, в то время как Николай Гумилёв находится в петроградской тюрьме.
Я купил в магазине по ценам, превышающим тысячу рублей, или, переводя на наши деньги, в два пенса, последние работы имажинистов, а также Блока, Гумилёва, Белого и других. Надо сказать, что книги имажинистов были в подавляющем большинстве. Спустя некоторое время, в один из вечеров я обнаружил кафе под названием “Кафе имажинистов”, где встретил Есенина и Мариенгофа. Они поведали страшные новости: в Петрограде был расстрелян Гумилёв221 вместе с 60-ю другими людьми, среди которых было и 13 женщин, – по (несомненно ложному) обвинению в организации заговора с финскими и американскими секретными службами. Гумилёв, первый русский поэт, был казнён большевиками.
Есенин и Мариенгоф жили вполне комфортно в Москве – “комфортно, если говорить о современных условиях”. Некоторое время спустя они опубликовали листовку о “Мобилизации” для всех писателей и артистов – выйти с протестом против большевистского контроля над литературой. За публикацию этого обращения они были посажены в тюрьму. Их вскоре выпустили, но поэты заявили о “демобилизации”, и их посадили обратно в тюрьму; но, как объяснили мне, это нормально для России – ничего страшного. Практически каждый имеет такой опыт, а многие бывали в тюрьме не единожды».
Глава шестая
Ссора
В Москве повидались с Есениным. В первый же день пошли отмечать приезд. Сергей Александрович был одет с иголочки, рассказывал о Европе и Америке, о своих приключениях. Мариенгоф слушал и дивился, а сам думал, что пора бы и ему с женой отправиться в заграничное путешествие. С полгода назад в Париж уехал Камерный театр, а Никритина, будучи на сносях, осталась дома. Тогда наш герой решил во что бы то ни стало отвезти любимую во Францию.
А Есенин вернулся из-за границы надломленным. Ехал за мировой славой, а оказалось, что в русской поэзии, да и вообще в культуре как таковой не было нужды ни в Старом, ни в Новом свете. Думали прогрессивные люди в первую очередь о своём финансовом благополучии, а не о «новых вершинах прекрасного».
Первые радостные дни сменились днями мрачными. Матвей Ройзман вспоминал:
А Мариенгоф не платил, потому что попросту было нечем. Книжная лавка закрыта. «Стойло Пегаса» не приносит прежнего дохода. Громких вечеров, с которых тоже капали деньги в общую копилку, давно не было. С одним Шершеневичем много вечеров не дашь, а про Ивнева и говорить нечего. Остальная банда в разброде. «Стойло» попросту прогорело.
Анатолий Борисович писал Ивану Старцеву (12 сентября 1922):
«В контору прибежала официантка Нина и сказала, что Вадим Шершеневич просит Есенина и Мариенгофа подняться наверх, – вспоминает Матвей Ройзман. – Я, было, собрался уйти вместе с ними, но Силин223 попросил меня остаться. Он плотно закрыл дверь, сел напротив меня и заявил:
– Давайте начистоту! Сергей Александрович недоволен, что я опаздываю отчислять в кассу “Ассоциации” причитающуюся сумму. Но вы поймите, кафе работает до часу ночи, вернее, до без четверти час, иначе нарвёшься на штраф. Завтраки идут плохо, обеды чуть лучше, но прибыль начинается после одиннадцати – половины двенадцатого, когда съезжаются серьёзные гости после театра, цирка или кинематографа. Скажите, может оправдать себя кафе, если оно работает по-настоящему только полтора-два часа в день?
– Что же вы хотите?
– Я давно об этом твержу. Кафе Союза поэтов работает до двух часов ночи. Почему мы не можем выхлопотать это право?
– Хорошо. Я поставлю этот вопрос! Но если “Стойло” будет работать до двух…
– Даю вам любую гарантию, что отчисления будут вноситься вовремя.
– Письменную гарантию?
– Ну, зачем же так? Всё же основано на личном доверии…»224
На личном доверии Мариенгофа к Силину? Вполне возможно. И тогда мы безусловно имеем дело с ошибкой Анатолия Борисовича. Но именно с роковой ошибкой, а никак не с предательством.
Была ещё одна проблема: закрыли кабинеты на цокольном этаже – главная статья доходов в «Стойле Пегаса». Имажинисты собрались и в кои-то веки всей «бандой» отправились по инстанциям возвращать утраченные привилегии. Но ничего не добились.
Подливала масла в огонь и Катя Есенина, которая, ни в чём не разобравшись, уверяла, что во всём виноват Мариенгоф, который не додавал ей денег со счёта Сергея. Так появилась первая причина для большой ссоры. Наши исследователи в большинстве своём тоже утверждают, будто Мариенгоф ни копейки не давал сёстрам Есенина. Однако, во-первых, это не вяжется с дружеским поведением. Во-вторых, если бы это было так, другие имажинисты дали бы Мариенгофу втык и перечислили бы деньги. В-третьих, есть конкретные письма Есенина, например: «Милый Рыжий! В июне буду в Москве и прошу тебя пожаться ещё на “счёт” сестры. После сочтёмся»225 (конец апреля 1923 года).
Это «ещё» – весомый аргумент против недобросовестных исследователей. Но если кому-то и этого мало, заглянем в одно из писем Анатолия Борисовича (июнь 1922 года). Процитируем его полностью, потому что в таком виде оно редко где встречается:
«Милостивый государь Сергей Александрович, честь имею донести до Вашего сведения, что Вы самая определённая сволочь. Так-так: без дураков (и никакого “заговора”). В самом деле – грамоте, что ли, ты, сукин сын, разучился. И как это тебя не прорвало: 3 месяца и ни одной-таки строчки. Я уже и отпутешествовал (по Персии!), и собрал и подготовил к печати 12 томов персидских “песен и сказок”, и ещё тысячу тому подобных дел переделал. Одним словом, жизнь наша не ключом, а фонтанишками бьёт, чревата событиями и происшествиями. Ты, на сие, конечно, рассчитывая, решил, что письма мои много занятнее твоих, и стал ожидать увлекательного повествования о моей персоне и о житье-бытье оной персоны. Так, что ли?
Шутки в сторону: с самого что ни на есть начала свинить ты стал основательно. Кудластая твоя морда, неужели мне надо по “Накануне” или, скажем, по “Рулю” о “наших за границей” сведения выскрёбывать. Да и помимо литера-турки (не говорю: поэзии!) есть и другое, что меня премного занимает и трогает. Это “другое” – суть: милостивый государь Сергей Александрович. О нём желаю знать: всё и доподлинно. Так сказать, родную осину пересадили в землю африканскую, а мы и понятия не имеем – какое действие возымели: новые климаты на родную осину и родная осина на новые климаты?
Так как у нас с календарём и пальмами никаких перетурбаций не случилось, то, вопреки началу этого послания, должен огорчить тебя однообразием сведений. Все действующие лица (Богословской коммуны) живы и здоровы: Гришка и Мариенгоф (мужской состав), женский ему соответствует, без каких-либо изменений со времён оных. Что касается общего друга нашего, про которого говорится: «Врёт, как Ванька», то и тут ничего существенного не произошло, врёт по-старому, с тою разницей, что в данный момент не в Москве, а в Могилёве. Есенинские родственники тоже в порядке и здравии. Магазинские дивиденты получают полностью. Катюшу видел раза два. Теперь её в Москве нет. Зинаиду встречал: о тебе спрашивала. Предлагал читать эмигрантскую прессу».226
На этом и поставим точку в истории с деньгами. Мариенгоф давал причитающуюся сумму сёстрам Есенина, пока все предприятия приносили доход. Не понимать этого Сергей Александрович не мог. Однако причины для ссоры были.
В самом начале 1924 года выходит третий номер журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном». В нём публикуются некоторые стихи из «Москвы кабацкой» Есенина. «Стихи берегу только для твоей “Гостиницы”. Есть чудесные», – писал Есенин другу Рыжему в том же апрельском письме. Но в журнале публикуются также две поэтические подборки Мариенгофа. Это несколько ошарашивает Сергея Александровича. Он хотел всё взять в свои руки – всю русскую литературу. А тут – на тебе! – у руля имажинистского журнала встал Мариенгоф. Тогда появляется неожиданное письмо о роспуске всей имажинистской «банды» за подписями Есенина и Грузинова:
«Банда» не остаётся в стороне. За дело берётся Мариенгоф: его детище, его имажинизм, его новаторское искусство, его журнал, его Орден «объявляют вне закона»! И кто? Лучший друг!
Мариенгоф собирает имажинистов и пишет ответ:
Позже Матвей Ройзман утверждал, будто Мариенгоф единолично написал это письмо, а подписи подделал. Но возможно ли такое? Допустим, можно искусно подделать подписи… но почему же об этом никто, кроме Ройзмана, не сказал?
Ещё до своего заявления о роспуске имажинистов Есенин обратился к «крестьянской купнице» с предложением издавать журнал «Россияне». Он мечтал возродить содружество «новокрестьян», но вождём видел только себя. Орешин и Клычков не соглашались. Было много споров, шума и криков, но ничего из этой затеи так и не вышло. Теперь поэт и с друзьями-имажинистами нехорошо расстался, и с тех пор умудряется попадать из одной ссоры в другую, из одной неприятности в другую. Скандальную известность, например, получило так называемое дело четырёх поэтов. Матвей Ройзман вспоминал:
«Через три дня Клычков, Орешин и Ганин перехватили Есенина по дороге в “Стойло” и повели в пивную. Там они не только угостили его захваченной с собой водкой, но ещё смешали её с пивом, то есть, как это называют, поднесли ему “ерша”. Сергей, в отличие от своих собутыльников, моментально захмелел.
В пивную вошёл с девушкой молодой человек в чёрной кожанке, как оказалось – чекист. Они заняли столик неподалёку от четырёх поэтов. “Святая троица” начала подлый разговор, всячески вызывая Есенина на активное действие против молодого человека. В конце концов, плохо владеющий собой Сергей поддался на их провокационные выпады. А что же – “мужиковствующие”? Они вскочили с места и, не заплатив по счёту, бросились к выходу. Официанты и швейцар преградили им путь. Через десять минут приехала машина и четырёх поэтов увезли.
22 ноября 1923 года “Рабочая газета” напечатала заметку журналиста Л.С.Сосновского “Испорченный праздник”, в которой он обвинял поэтов в антиобщественном поступке. Но ведь следователь МЧК мог не знать, каким иезуитским способом действовали друзья-“мужиковствующие”. Я зашёл к Мариенгофу на Богословский, рассказал, что и как произошло. Он обругал “святую троицу” и сказал, что позвонит по телефону председателю Центропечати Борису Фёдоровичу Малкину. В то время в одной квартире со мной, дверь в дверь, жил брат Бориса Фёдоровича – Матвей. Он и сказал мне, что Борис Фёдорович куда-то уехал на две недели. Когда я сообщил об этом Анатолию, он развёл руками».229
Ройзман подаёт инцидент под маркой нелюбви Есенина к чекистам. Но это тот самый случай, что связан с антисемитскими высказываниями Есенина. Поэт назвал молодого человека «жидовской мордой» – и немедленно был вызван наряд.
Вскоре состоялся суд.
На суде среди прочих выступали и обиженная сторона, то бишь евреи – Львов-Рогачевский, Эфрос, Соболь, Полонский, – они-то и подчеркнули, что за многие годы знакомства и дружбы с Есениным не чувствовали в речах и поведении поэта ни ноты антисемитизма. Но это была не та тактика, которая привела бы к выигрышному результату.
Выступал и Мариенгоф. «Рабочая газета» повествовала:
Чего больше в этих словах – злобы или сочувствия? Попытки упрятать друга в тюрьму или наоборот – спасти от неё? В отличие от обвинителей, Мариенгоф акцентировал внимание на пагубной привычке Есенина и требовал медицинского вмешательства. В условиях того времени это был разумный поступок. За антисемитизм тогда карали строго. Стоит вспомнить только друга Есенина Алексея Ганина, который той же осенью 1924 года был арестован по делу об «Ордене русских фашистов», или Бориса Глубоковского, сосланного на Соловки. В такой переплёт мог попасть и Есенин, если бы его не считали гением и не отправили бы на принудительное лечение.
В итоге поэт «был вынужден лечь в санаторий для нервнобольных на Большой Полянке, дом №42»231.
Между тем «Стойло Пегаса» продали и на эти деньги организовали два других кафе, но поменьше – «Калоша» и «Мышиная нора». «Мышиная нора» принадлежала правому крылу имажинистов (Есенин, Грузинов), «Калоша» – левому (Мариенгоф, Шершеневич, Ивнев, Ройзман). О «Мышиной норе» есть несколько строк в пьесе «Двуногие» Мариенгофа (декабрь 1924):
«Ночной негритянский ресторан. Джаз-бэнд. Летающие шары, бумажные метёлки на длинных прутьях, котильонные колпаки, серпантин, конфетти и проч. За столиками – декольтированные раскрашенные старухи в бриллиантах, с ними в безукоризненных смокингах почти мальчики».232
Вряд ли всё было именно так, но и подобное описание обстановки для 1924 года впечатляет. Мнение Матвея Ройзмана другое:
«Наше новое кафе на углу Кузнецкого моста мы назвали “Мышиной норой”. На простенке возле буфетной стойки Боря Эрдман смонтировал на деревянном щите эффектную витрину из наших афиш, плакатов, обложек “Гостиницы” и сборников.
Вскоре на противоположном простенке, а потом и на стенах появились смонтированные им же плакаты и афиши кинотеатра “Лилипут”, помещавшегося на Серпуховской площади. “Общество имажинистов” арендовало его: на малые доходы “Мышиной норы” нельзя было ничего издать. По понедельникам в кафе с девяти до десяти часов вечера один из нас или двое выступали. То же самое происходило с шести до семи в кинотеатре “Лилипут”».
О «Калоше» Матвей Ройзман писал иначе:
«Рюрик Ивнев добился приёма у секретаря ВЦИКа Авеля Сафроновича Енукидзе, получил от него разрешение на помещение во 2-м доме Советов, рядом с кинотеатром “Модерн” (теперь “Метрополь”). В кафе было два зала: в нижнем возвели эстраду и предназначили её для выступлений артистов. В верхнем тоже поставили эстраду, где должны были читать свои стихи имажинисты или декламировать их произведения артисты. Кафе “Общества имажинистов” присвоили название: “Калоша”. Перед открытием расклеили небольшую белую афишу-полосу, где Борис Эрдман жирными буквами нарисовал: “Кто хочет сесть в калошу, приходите такого-то числа в нашу «Калошу»”. Первые месяцы “Калоша” с вечера до поздней ночи была переполнена посетителями. Конферансье Михаил Гаркави подобрал отличных эстрадных артистов. Любители поэзии доброжелательно относились к читающим стихи имажинистов артистам, особенно к А.Б. Никритиной (жена А. Мариенгофа.). На средства, поступившие в кассу “Общества”, мне удалось достать бумагу, получить разрешение Главлита и выпустить сборник наших стихов (Имажинисты. Изд. авторов, 1925.). Арендатор буфета “Калоши” некий Скоблянов по почину администратора кафе стал называть некоторые кушанья нашими именами: ростбиф а-ля Мариенгоф, расстегай а-ля Рюрик Ивнев, борщ Шершеневича и т.д. Как ни странно, эти блюда имели большой спрос».233
«Стойло Пегаса» расписывал Георгий Якулов, а «Калошу» – не менее именитые художники, товарищи Соломона Никритина – Александр Тышлер и Александр Лабас. Долго кафе не просуществовало. Индивидуальных предпринимателей закрывали. К середине двадцатых имажинисты лишились кафе, книжных лавок и доступа к типографиям, то есть остались без издательства.
«Вавилонский адвокат»
А в это время Мариенгоф ждёт возвращения Таирова с гастролей и пока пробует свою новую пьесу в маленьком театре «Острые углы», где играли Анна Никритина и Августа Миклашевская, будущая подруга Есенина. Там ставились небольшие сатирические пьески, миниатюры, скетчи, экспромты с участием зрителей, и «Вавилонский адвокат» должен был стать первой полноценной многоактной пьесой.
Впрочем, со спектаклем в «Острых углах дело не удалось. Мариенгоф поспешил отдать пьесу Таирову – и не прогадал. Через некоторое время уже полным ходом шли репетиции. Мариенгоф сидит на каждой, следит за ходом процесса: критикует Никритину и других актёров, ругается с декораторами, подсказывает режиссёру – словом, вносит нервность и сумбур в работу театра. Но как же ему не волноваться? «Заговор дураков» в Проекционном театре провалился. Поэтому никак нельзя допустить, чтобы и здесь напортачили. Вот и сидит в зале и раздаёт указания. Таирову остаётся только ворчать:
Пускали, хотя позиция драматурга не изменялась вплоть до генеральной репетиции.
Выбор Таирова в пользу Мариенгофа – выбор, на первый взгляд, случайный, – легко объясним. В театре играла жена поэта, да и сам поэт писал для газеты «7 дней МКТ». То есть отношения были более чем тесными. В конце концов, и пьеса удачная.
Кроме того, «Вавилонский адвокат» писался специально для Камерного и под Камерный театр.
Как играла Никритина – надо было видеть. До недавнего времени мы могли любоваться уже почтенного возраста актрисой лишь в кино235. Но вот архивисты ГЦТМ им. А.А.Бахрушина отыскали бесценный видеоматериал. На старой киноплёнке можно разглядеть, как курит Таиров, как о чём-то переговариваются братья Стенберги, известные художники, а следом за ними скачет по сцене Никритина в спектакле «Косматая обезьяна». Анна Борисовна – сама жизнь: чарующая, влекущая, страстная.
В октябре 1923 года в журнале «Зрелища» опубликовано интервью с Мариенгофом, где поэт рассказывал о своей новой пьесе:
« – Почему Вавилон?.. Почему библия?..
– Я чувствую третий вопрос, который вертится у вас на языке: “
– Что значит это?
– Это значит, что моя вещь в нашей
– На каких принципах построен фарс?
– Я не принёс диалог в жертву действию и не пожертвовал действием ради диалога. В пьесе имеется занимательная интрига, хорошие роли и выгодные режиссёрские положения.
– Когда и в каком театре пойдёт “Вавилонский адвокат”?
– Не позднее января текущего сезона, полагаю, – в Камерном».236
И вот наконец 15 апреля 1924 года «Вавилонский адвокат» представлен на суд публики. С того дня сохранилось несколько фотографий: сцены из спектакля. Отдельно – фотографии Никритиной и фотография Мариенгофа с участниками спектакля. На ней поэт – при своём изысканном полосатом шарфе, воодушевлённый, радостный, излучающий успех.
Спектакль стал событием.
«“Адвокат” вообще необычный спектакль для МКТ – писал Вадим Шершеневич, спрятавшись за псевдонимом аббат Фанфрелюш. – Автор – русский поэт, живой, мало того – поэт-имажинист. Камерный театр больше старается вообще по части иностранцев. <…> Мариенгоф написал библейский фарс <…> использовав слово, дав остроту трактовки библейских типов и библейских скандалов, он практикой доказал, что всякое омоложение покойников путём режиссёрских трюков (“Федра” Таирова, “Лес” Мейерхольда и пр.) ничто по сравнению с оригинальной пьесой поэта – мастера слова и фабулы. Может быть, “Адвокат” как раз выступит защитником драматургов, изнасилованных выдумкой режиссуры. Ломать и коверкать, “чтоб непохоже было”, очень модно. Но каждая мода рождает антимоду. Пусть “Адвокат” будет отправной антимодной точкой».237
Попадались и гневные статьи, которые, по уверению нашего героя, и есть первооснова славы:
«Мариенгоф, автор “Вавилонского адвоката”, очевидно, вполне искренне считает, что он написал оригинальную пьесу, имеющую характер народного фарса, отражающего современность и осмеивающего всякие библейские предания и легенды. Помня отчётливо, что ещё Пушкин ввёл мотив “библейской похабщины” в свою “Гаврилиаду”, автор “Вавилонского адвоката” с усердием превеликим устремился по этому следу, попутно экспроприируя сценические образы, ситуации и даже бутафорию (“и верёвочка пригодится”!) из произведений драматургов и либреттистов, как уже скончавшихся, так и поныне живущих. Один из центральнейших персонажей “Вавилонского адвоката”, Асфеназу, “душа общества”, как рекомендует его сам автор, взят живьём из “Прекрасной Елены”, и его манипуляции с громом в точности повторяют те же некрасивые действия Калхаса из оперы-буфф Оффенбаха. Ведь третий акт “Адвоката” повторяет почти целиком второй акт “Иудейской вдовы”, с той же ванной, в которой купается некая прекрасная дама, и с теми же наблюдающими за ней старичками. (У Кайзера, впрочем, за ней наблюдает лишь один старик, да притом ещё, её законный муж, а у Мариенгофа – два, и притом – посторонние люди, но в общем, сценической ситуации это не меняет. Просто – двойная порция!) Прибавив сюда пару блудниц и несколько развращённых юношей, превратив пророка Даниила в молодого человека в пиджаке, промышляющего пророчествами, а Калхаса – в евнуха, жалующегося ежеминутно публике на хирурга, учинившего с ним столь недостойный поступок, придумав незамысловатую интрижку Даниила с прекрасной Сусанной, А. Мариенгоф назвал всё это современным фарсом, предложил публике смеяться, а журналу “Безбожник” принять его в число постоянных сотрудников».
Нещадно ругая спектакль, видя в нём аллюзии на другие сценические произведения, рецензент делает бесценный подарок современному читателю – рассказывает о ходе спектакля подробно, воскрешает из небытия картину прямиком со сцены. Сам текст «Вавилонского адвоката» увидел свет в печатном виде лишь недавно – в 2013 году, спустя 90 лет с момента создания. Немногие его прочли, зато у куда большего количества людей появился шанс представить себе Даниила и Сусанну благодаря этой статье.
Другой рецензент, Гамаюн, находит в спектакле и нечто похвальное:
«”Трюки” состоят на этот раз не только в том, что одно из действующих лиц читает перед “вавилонскими”, хотя и конструктивными лестницами газету “7 дней МКТ”. Центр пьесы – даже не в разоблачении секретов сценического грома, которым Иегова потрясает, когда это угодно помощнику режиссёра; одновременное и “безбожническое”, и антинэпманское высмеивание мещанства и буржуазии всех времён и народов, вот что позволяет назвать
“Вавилонского адвоката” одним из немногих положительных проявлений Камерного театра за последние годы».
А вот высказывание Мейерхольда спустя десятилетие о спектакле как спорном элементе репертуара Камерного театра и о самом Таирове (речь от 26 марта 1936 года на выступлении театральных работников Москвы):
Но это уже 1936 год – о нём в свой черёд. Пока возвратимся в 1924-й.
Спектакль, как уже сказано, был удачным. Галина Бениславская, которая к этому времени уже была не в лучших отношениях с имажинистами, 28 апреля (спустя почти две недели) пишет Есенину в Ленинград: «К Вам поехал Камерный театр. Поглядите “Вавилонского адвоката”. Интересно, как Вам, понравится или нет?»239
Несмотря на ссору, взаимный интерес двух поэтов не пропадал. Есенин усердно собирал сведения об имажинистах через Бениславскую. Мариенгоф узнавал о Есенине через иных знакомых.
Дело о Пролеткино
В 1923 году была организована первая в СССР киностудия – «Пролеткино». Помимо своих прямых обязанностей, киностудия ещё и готовила сценаристов, режиссёров и актёров.
В числе учредителей «Пролеткино» значатся Всесоюзный центральный совет профессиональных союзов (ВЦСПС); Театр Московского губернского совета профсоюзов (МГСПС), он же будущий театр имени Моссовета; Политическое управление Реввоенсовета (ПУР); Центральный комитет Союзов горняков, железнодорожников, сахарников, металлистов и рабиса (работников искусства).
Помимо этих организаций в жизни киностудии участвуют Коминтерн и Профинтерн. В комитет правления вошли Д.Бассалыго (председатель), Б.Малкин (заместитель председателя), А.Анощенко, Н.Лебедев, Э.Гёрнле (Коминтерн), И.Нестеренко, З.Миркин (ПУР), Ф.Сенюшкин (ВЦСПС), Х.Диамент (МГСПС), А.Григорьев (Агитпроп ЦК РКП(б)) и др.
Президиум правления: Бассалыго, Малкин и Миркин.
В 1923 году, как только организовалась киностудия, добрый гений Мариенгофа – Борис Малкин – назначил его заведующим сценарным отделом «Пролеткино». Отделения «Пролеткино» открывались в Киеве и Петрограде, в Самаре и Ростове-на-Дону и ещё в десятке городов СССР. В 49-м номере газеты «Известия» от 4 марта 1923 года появляется программная статья и обозначен репертуар киностудии. Заручившись поддержкой ЦК, в конце марта «Пролеткино» проводит торжественное открытие в клубе имени Коминтерна. В апреле 1923 года XII съезд ВКП(б) принимает резолюцию по вопросам пропаганды, печати и агитации. В пункте по части кино указывается, что кинопроизводство должно финансироваться не только правительством, но и при помощи частных инвестиций. Особое внимание уделяется тому, что выходит в прокат, – западным либо дореволюционным картинам, оказывающим на зрителей пагубное буржуазное влияние. Перед деятелями советского кино поставлена задача как можно скорее укрепить киностудии новыми коммунистическими кадрами и отснять первые советские фильмы. Уже 1 мая «Пролеткино» начинает работу.
Мариенгоф занимает в этой организации видное место240. Один из режиссёров студии – Николай Михайлович Фореггер – подписывает резолюцию:
«1. Тов. Бурсаку. Полагаю возможным ассигновать на это дело 500 руб., при условии, что оплата будет производиться в плане короткометражной картины, годной для эксплуатации; сценарий должен быть представлен на предварительное утверждение. Вознаграждение актёрам и режиссёрам: 60% чистой прибыли от эксплуатации. Фельдман. 18 /I 26 г.
2. Срочно! Тов. Мариенгофу. Немедленно затребовать сценарий на утверждение.
3. Фабрике. Озаботиться подготовкой съёмочного аппарата “Дебри”, тоже находящегося у Егизарова».
Как видим, в первую очередь Фореггер обращается к Бурсаку – оно и понятно: Бурсак – председатель правления «Пролеткино» (в 1925 году он сменит Бассалыго, но об этом позже). А во вторую очередь – к Мариенгофу, заведующему сценарным отделом. Наш герой отвечал за подбор, редактуру и утверждение сценариев. Должность тяжёлая и, учитывая работу в государственной организации двадцатых годов, весьма и весьма ответственная.
Какое кино снималось в двадцатые? В первую очередь – производственное. Николай Лебедев, в то время журналист и кинокритик, писал:
«В 1922 году Госкино заключает ряд первых договоров с крупнейшими московскими трестами (Моссельпромом, Моссукном, Камвольным трестом и др.) на засъёмку за счёт этих трестов некоторых фабрик и заводов. Во исполнение этих договоров были выпущены короткометражные ленты “Первая государственная кондитерская фабрика (б. Эйнем)”, “Фабрика б. Дукат”, “Моссукно” и другие».241
Деньги на съёмки выдавались исключительно на такие картины. Необходимо было показывать массам, как трудятся люди на заводах и фабриках, сколько вложено сил в самые простые вещи и т.д. Акционеры, ничего не понимающие в кинематографе, принимали любую, даже самую слабую работу. Кино есть? Есть. В нём показывается их фабрика? Показывается. Дело сделано. Да и в кинотеатры это не пойдёт. В общем, съёмки были производственные, но хлебные.
С этого направления началась и деятельность «Пролеткино». Но к 1924 году киностудия расширяется. Газеты проводят агитационную кампанию по вступлению различных организаций в число пайщиков «Пролеткино». В июне появляются первые хроникальные фильмы («Швейники», «Работа МСПО», «На боевом посту» и «1 мая в Москве») и устраивается первый общественный просмотр.
Весной 1925 года происходит неизбежное – «Пролеткино» переходит к художественным фильмам. Художественные фильмы мелькали в киностудии и до этого, но теперь производство перепрофилировалось только на них. Так, например, готовится к съёмкам фильм под названием «Базар похоти» по сценарию Эйзенштейна (правда, до конца дело не доводится).
Но в этом же году Д.Н. Бассалыго освобождён от занимаемой должности, и новым председателем правления утвержден И.Н. Бурсак. Кто же такие Бассалыго и Бурсак?
Первый родился в семье сельского фельдшера, учился в Харьковском технологическом институте и на юридическом факультете Московского университета. До революции работал помощником режиссёра Евгения Бауэра. Служил в Красной армии. В 1920 году был отозван с фронта – для создания и руководства Центральным Управлением театров Наркомпроса. После этого возглавил «Пролеткино», оставаясь при этом режиссёром и сценаристом.
Ещё не затихла полемика о титрах в кино – были резкие противники их использования. В случае немого кино это выглядело, мягко сказать, революционно, новаторски. Одним из противников титров был и Дмитрий Николаевич. По поводу своего фильма «Рейс мистера Ллойда» он писал:
«Картина не будет иметь ни одной надписи. Кино есть раскрытие существа вещей и людей в плане изобразительной организации кадра, а потому для киноискусства ложны и неубедительны надписи. Картина с надписями – кинематография от театра, цирка и т.п. В своей работе я от этого ушёл уже целиком».242
Второй – Иван Николаевич Бурсак, член РСДРП с 1913 года. Служил в Красной армии. В 1920 году был назначен начальником гарнизона, комендантом Иркутска и членом СВРК (Сибирского военно-революционного комитета). Руководил расстрельной командой. На его счету расстрел А.В. Колчака и жестокая карательная операция по очистке города от остатков «белого движения». Однако вскоре после этого Бурсак и сам был приговорён к расстрелу. Он обвинялся в расхищении ценностей из поезда Колчака и золотого эшелона, но был помилован и отправлен искупать вину кровью – на действующий фронт – сражаться против барона фон Унгерн-Штернберга.
Через какое-то время Бурсак оказался в Москве и устроился на работу в Промбанк, который был основным акционером «Пролеткино». В 1924 году – стал членом правления, а на следующий год – председателем правления и единоличным руководителем киностудии «Пролеткино».
В 1924 году на Бурсака было заведено уголовное дело за растрату и служебные злоупотребления. Но по решению суда, состоявшегося 22 апреля 1927 года, Бурсак получил год тюрьмы условно. И тем не менее позже он занимал руководящие должности в Московском горкоме, и даже награждён орденом Красного Знамени «за боевые отличия и заслуги, оказанные в период гражданской войны».
Рокировка Бассалыго – Бурсак оказалась фатальной для «Пролеткино». С одной стороны, старый интеллигент попал на службу в советское учреждение, не полностью отдавая себе отчёт в целях и задачах киностудии. С другой стороны, на замену ему пришёл человек, который, во-первых, не имел никакого отношения к киноиндустрии, и, во-вторых, несколько раз был пойман на воровстве. Дальнейшая судьба «Пролеткино» была предрешена.
В 1926 году Бассалыго обращается к И.В. Сталину с письмом, где разъясняет причины упадка киностудии. Начинается расследование. Выявляется задолженность в размере 800 000 рублей. Произошло это от того, что сценарии закупались в большом количестве, но практически все запрещались (из 24 в ход пошли только два). В киностудии работало 19 режиссёров. Командировочные средства выдавались без должного внимания.
Спасти положение можно было, но требовались сверхбольшие затраты, и акционеры посчитали это нецелесообразным. В конце мая 1926 года созвано собрание участников общества, создан ликвидком (комитет по ликвидации) киностудии, штат сокращён в десять раз, кинопроизводство свёртывалось. Закрывались отделения в Ленинграде и на Дальнем Востоке, в Баку и Минске. «Пролеткино» доснимало последние картины – «Мабул» и «За что?». В составе правления работал только один отдел – коммерческий. После окончания всех делопроизводственных операций всё имущество было передано «Госкино».
В это же время идут допросы тех, кто когда-либо работал в «Пролеткино», – 56 человек. Не обходится и без Мариенгофа. Об этом существует только одна запись – в воспоминаниях жены поэта:
«В тот год первый день Пасхи был 1 мая, а 30 апреля в 4 часа дня пришёл к нам человек с повесткой, пригласивший Мариенгофа в следственные органы. Он ушёл и пропал. В десятом часу вечера, не дождавшись его, я кинулась к Качаловым – предупредить их, чтоб не ждали. Сказала, что Анатолий предпочёл другое место, шутила, смеялась. Они недоумевали. Наконец, я не выдержала, разревелась и, плача, умчалась. За мной бежала, прихрамывая, через весь длинный двор Нина Николаевна Литовцева – жена Качалова. <…> Минут через десять после того, как я очутилась дома, раздалось четыре звонка (это к нам, жили мы в коммунальной квартире на Богословском), открываю – Сарра, спокойная, суровая. Прождала со мной всю ночь, приготовила мне ванну, купала для отвлечения и оставила меня только тогда, когда появился Мариенгоф, через два дня. Вызвали его как свидетеля по делу Пролеткино (он заведовал там сценарным отделом), а тут оказались праздники и в день вызова не успели окончательно допросить».243
Год в воспоминаниях Никритиной не указан, но, если ориентироваться на то, что первый день Пасхи приходился на 1 мая, в данном случае на ночь с 1-го на 2 мая, то год можно определить, как 1926-й.
Заметим, что Мариенгоф официально начал писать киносценарии много позже – в 1928 году. Да и то вместе с Николаем Эрдманом и Борисом Гусманом. Но был один, не найденный до сих пор, – «Секретарь профсоюза», написанный совместно с Гусманом. Его собирались снимать в «Пролеткино», да так и не сняли244. Однако Мариенгоф успел получить деньги с продажи сценария. Но, видимо, не так много, как остальные участники дела. Поэтому-то так легко, без последствий, он и вернулся с допроса.
11 сентября 1926 года АО «Пролеткино» было окончательно ликвидировано.
Спустя год был назначен судебный процесс по так называемому «Делу шестнадцати». Дело было возбуждено ещё осенью 1926 года, когда были арестованы шестнадцать руководящих работников бывшего Госкино и «Пролеткино».
В марте 1927 года газета «Кино» писала:
«Подсудимые: С.А. Бала-Добров (бывший заведующий Госкино), <…> И.Н. Бурсак (бывший председатель правления “Пролеткино”), А.А. Ханжонков (бывший заведующий производством “Пролеткино”). Обвинения предъявлены по 109 статье УК (использование служебного положения) и 111 статье (бесхозяйственность незлостного характера). В качестве свидетелей вызывается 56 человек. Обвинительный акт, составленный на 128 страницах, в заключительной части говорит о том, что действия обвиняемых хотя и не нанесли убытков “Госкино” и “Пролеткино”, но, если бы обвиняемые проявили большую хозяйственность, то прибыль этих организаций могла бы быть выше».245
Каковы были результаты этого дела, с точностью сказать нельзя. Судя по тому, что практически все фигуранты отделались незначительными сроками, судебная система в те годы была более милосердна, нежели в последующее десятилетие. Из доступных данных это подтверждается историей вокруг Ханжонкова. О ней можно узнать из статьи Анастасии Саломеевой:
«В 1923 году к Александру Алексеевичу пожаловали нежданные визитёры – из Советского Союза, представители некоего акционерного общества “Русфильм”, нового частно-государственного образования. Пожаловали не с пустыми руками, а с предложением – вернуться на Родину и помочь наладить там кинопроизводство. Ханжонков предложение принял.
Встретили его хорошо, сам нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский прислал приветственное письмо. Однако АО “Русфильм”, не успев заработать, почило в бозе, и Ханжонков занял должность заведующего производством в только что созданном обществе “Пролеткино”, главной целью которого был выпуск и прокат в рабочих клубах агитационных и воспитательных фильмов. Однако вскоре Ханжонков понял, что новой власти он не нужен.
А в 1926 году грянуло несчастье – всё руководство “Пролеткино” попало на скамью подсудимых. По официальной версии – за финансовые злоупотребления, по неофициальной и истинной – по политическим причинам. Ханжонкова продержали в тюрьме, но потом всё-таки отпустили, лишив при этом политических прав и права работать в кинематографе».246
В самый последний момент процесс был временно отложен в связи решением перенести слушания из Верховного суда в губернский. 29 марта 1927 года газета «Кино» писала:
«Официально это дело называется – “о злоупотреблениях администраций киноорганизаций Госкино и Пролеткино”. Если бы оно сводилось только к “злоупотреблениям”, возможным всегда, надо было бы только убрать виновных и дать отчёт в судебном отделе. Но здесь обвиняемые не отрицают фактов, признают их и всё же считают себя невиновными. Это ставит вопрос в другую плоскость. О нравах кино, о порядках, создавшихся в киноорганизациях… ставших не “злоупотреблениями”, а бытом… Это – тяжёлое наследие нескольких “кинопоколений”, оставшееся ещё от дореволюционного кино, от времён своеобразно организованной анархии, жреческого подхода к “свободному” искусству, погони за сенсацией… В конце концов, если отбросить цифры, обвинение в судебном процессе основывается на: 1) постоянном запаздывании выпуска картин; 2) превышении сметных сумм; 3) разбухании штатов – радении “своему человечку”; 4) отсутствии плана и вытекающем отсюда нерациональном использовании плёнки, павильонов, рабочей силы и т.п.».
4 апреля начался суд над группой бывших работников Госкино, «Культкино» и «Пролеткино». Судили С.А. Бала-Доброва, М.Я. Капчинского, М.Л.Кресина, Е.М. Шнейдера, В.Л. Степанова, Н.В. Баклина, Я.М. Блиоха, Б.А. Михина, И.Н. Бурсака, А.А. Ханжонкова, П.К. Новицкого, А.В. Данашевского, А.А. Богомолова, М.А. Богорачева.
Процесс продлился до 23 апреля.
«После девятичасового совещания суд вынес приговор, в котором подробно изложены все установленные на суде обстоятельства. <…> Бала-Доброва – подвергнуть лишению свободы на шесть месяцев, Капчинского – на восемь месяцев, Кресина – на три месяца, Бурсака – на один год, Ханжонкова – на шесть месяцев и Шнейдера – на два месяца. Так как Кресин и Шнейдер отбыли по предварительному заключению этот срок, от дальнейшего наказания их освободить. Признавая изоляцию от общества Бала-Доброва нецелесообразной и учитывая болезнь Ханжонкова, суд постановил: войти с ходатайством во ВЦИК о помиловании Бала-Доброва и о неприменении наказания Ханжонкову».
14 сентября 1928 года было вынесено постановление совещания пайщиков АО «Пролеткино» об окончательном прекращении деятельности ликвидкома общества.
«Четвертый номер гостиницы»
Очередное обострение отношений Есенина и Мариенгофа случилось из-за четвёртого номера имажинистского журнала.
«Есенин после ссоры с Мариенгофом не дал своих стихов в четвёртый номер “Гостиницы”, – вспоминал Матвей Ройзман. – На заседании “Ордена” было решено, что журнал, как и сборники, будет редактировать коллегия. В неё избрали Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. Правое крыло явно теряло своё влияние. Грузинов сказал, чтоб я приготовил мою фотографию, – Анатолий хочет поместить портреты всех имажинистов.
– Надо бы дать портрет Есенина! – сказал я.
– А где его поместить? – спросил Иван. – Ведь стихов Сергея нет!
– Напиши о нём статью!
– Ладно! Поставлю вопрос на коллегии!
– Ставь! С Вадимом я потолкую!
Шершеневич согласился с моим предложением, но, когда этот вопрос возник на коллегии, Мариенгоф заупрямился. После выхода четвёртого номера Грузинов ругался:
– Банный номер! Настоящий банный номер!
– Но ведь ты член редколлегии!
– Мариенгофа не переспоришь!
– Почему?
– Хочешь знать правду: тёща Мариенгофа управляет имажинизмом!
Я знал эту безобидную старушку и удивился. Грузинов пояснил: у Анатолия большие расходы на семью, и ему нужно издаваться и издаваться».247
В четвёртом номере не было портретов нескольких имажинистов, в том числе и есенинского. На обложке фамилия Есенина также отсутствовала. Публикуя петроградских имажинистов, Мариенгоф в первую очередь поставил стихотворение Ричиотти, посвящённое себе. И напечатал свою же большую поэтическую подборку.
Почему так возмущался Грузинов – большой вопрос. Именно в четвёртом номере было опубликовано три развёрнутые статьи Ивана Васильевича. Две – под собственным именем, одна – под псевдонимом «Искона».
Поэтическая подборка Мариенгофа – это целый стихотворный цикл «Шуточные» (1923–1925). В него вошло 7 стихотворений: «Пора, друзья, остепениться», «Что за семья без самовара», «Смешным стихом баклуши бью», «Ах, милый плут! Ах, дорогой сынишка!», «Как встарь – в подвальном кабачке невзрачном», «А ну вас, братцы, к чёрту в зубы», «И ты, птенец, моё творенье».
Что особенного в этом цикле? С полной серьёзностью Мариенгофу было невозможно говорить о своём семейном счастье (чему и посвящён стихотворный цикл), то есть о скором разрыве с мужской братией. Поэтому была выбрана стилистика «шуточных стихотворений», чтобы хоть как-то сгладить ситуацию:
Хотя и в шутку, но Мариенгоф намекал, что пора остепениться и подумать о семье. Заодно передавал привет Есенину, который первым женился и первым приостановил мужскую дружбу.
В четвёртом номере «Гостиницы» объявлялось о выходе нового журнала «Вольнодумец». Во время ссоры Мариенгофа с Есениным, когда «Гостиница» была под полным контролем Анатолия Борисовича, у Есенина появился новый шанс на создание этого журнала. Поэт готовил дело обстоятельно. Он уже махнул рукой на имажинизм, поняв, что не стоит связываться со «святой троицей».
Но и на этот раз осуществить свои планы ему не удалось.
Издательство «Современная Россия»
Зато удалось реализовать другой проект.
В августе 1924-го открывается новое издательство – «Современная Россия». Члены инициативной группы: К.Большаков, Б.Глубоковский, С.Есенин, П.Орешин, А.Мариенгоф, Г.Сидоров-Окский, А.Скворцов, А.Топорков, Г.Якулов и Я.Апушкин. Председателем правления стал Николай Савкин, секретарём – Иван Грузинов.
«Современная Россия» – это попытка выйти одновременно и в коммерцию, и на более широкие писательские массы. Этим грезил Есенин, когда хотел создать свой журнал, печатающий всех без исключения, невзирая на групповую принадлежность. В издательство были привлечены самые разные поэты: имажинисты, экспрессионисты, новокрестьянские и просто левые поэты. Обратились даже в Наркомат внутренних дел и предложили организовать вокруг издательства литературное сообщество с тем же названием. Тогда бы к ним приходили новые и новые поэты. Но получили отказ.
В «Современной России» вышли книги Сергея Есенина («О России и Революции» и «Персидские мотивы»), Анатолия Мариенгофа («Новый Мариенгоф»), Николая Савкина (поэма «Бурлак» и сборник стихов «Багровые васильки»), Тараса Мачтета («Коркин луг»), Николая Минаева («Прохлада»), Ивана Грузинова («Избяная Русь» и «Малиновая шаль») и многих других поэтов. В 1925 году планировалась антология: Александровский, Грузинов, Есенин, Казин, Приблудный, Рождественский, Савкин, Тихонов, Эрдман, Якулов. Но издание не состоялось.
Однако откуда появились деньги на издательство?
Николай Савкин, который стал руководить «Современной Россией», до этого был заведующим кафе имажинистов «Стойло Пегаса» и редактором их же журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Оба дела прогорели.
Галина Бениславская вспоминала: «Он систематически не давал денег, причитавшихся Сергею со “Стойла”, затеял “коммерческую операцию” – закрыл “Стойло” и открыл театр – и кончил крахом. Мы думали, что всё идёт ему в карман, кажется же, в данном случае всё утонуло в театре (ремонт и проч.)»249.
История эта туманная. Всех деталей не рассмотреть. Но когда продали «Стойло Пегаса», каждый из пайщиков получил свою часть и потратил сообразно с его представлениями о вкладах. И Савкин, и Грузинов, и Есенин, видимо, решили открыть новое издательство. Вкладывался ли Мариенгоф? Вряд ли.
К 1927 году и это дело сошло на нет.
В двадцатых Мариенгоф с Никритиной трижды выезжают за границу. Первый раз – летом 1924 года – поэт везёт свою «актрисульку» сначала в Берлин, а после в Париж.
С тем же Сандро Бейбулет Ку251 (как Кусикова звал Вадим Шершеневич) Мариенгоф посещает «Олимпийский бал» дадаистов (Тристан Тцара, Луи Арагон, Андре Бретон, Марсель Дюшан, Поль Элюар). Эти французские поэты очень были похожи на отечественных ничевоков – отрицали всё подряд: от норм морали до норм стихосложения. Когда к ним присоединились эмигранты из России (Илья Зданевич, Сергей Шаршун, Сергей Ромов, Александр Гингер и другие поэты, примыкавшие к группам «Через» и «Гатарапак»), дадаисты начали устраивать перфомансы. На слуху были вечера под названием «Вы все идиоты» и «Дадафон». На них (и вообще на подобных вечерах) французские поэты кидались едой в зрителей, читали лёжа на столе ресторанное меню на манер стихов, устраивали танцы в костюмах, «независимых от тела», и т.д.
Естественно, что со временем публика охладела к наглым выходкам дадаистов. Пришлось идти на хитрость – и устраивать вечера обычной поэзии, да ещё при участии мировых знаменитостей. Собирались пожертвования, которые тут же тратились либо на издание новых книг, либо на организацию следующего мероприятия. Такие вечера пышно звали балами. Были и «Трансментальный бал», и «Банальный бал» – и «Олимпийский бал», на котором выступали со своими стихами Александр Кусиков и Анатолий Мариенгоф.
Второй раз за границей наш герой был в Берлине (жена же успевает посетить ещё Вену и Гамбург) осенью 1925 года. Но описание этой поездки так или иначе совпадает с 1924 годом: тот же бомонд, те же ресторанчики-кабачки да вдобавок постные физиономии немцев.
«Мой друг, бывший артист Камерного театра, а теперь театра Макса Рейнхардта, Владимир Соколов ставил в Берлине на немецком языке с крупными немецкими актёрами “Идиота” по Достоевскому.
Я сидел в Пшор-Броу на Курфюрстендаме за полулитровой кружкой мюнхенского пива. Ждал Соколова. <…> Вошёл Соколов. Хмурый, сердитый. Бурчит:
– Знаешь, кажется, брошу всё… Не могу… Всё это как назло… читаю, видишь ли, им первый акт “Идиота”. Помнишь, где Рогожин рассказывает князю Мышкину, как валялся он пьяный ночью на улице в Пскове и – собаки его объели… Только прочёл – смех… Спрашиваю: “В чём дело?..” Актёры как-то неловко между собой переглядываются… Потом один и говорит: “Здесь,
“Да что написать-то не мог?..” – “А вот насчет того, что собаки обкусали… Это совсем невозможно… Публика смеяться будет…” – “Чего же смеяться-то?” И сам злиться начинаю.
“Да как же, – говорит, – собаки обкусать могут, если они в намордниках?” И ничего, понимаешь ты, им возражать не стал – только руками развёл. Так и пришлось это место вычеркнуть…»252
Словом, как писал Анатолий Борисович:
Мариенгоф, конечно, покидает Cтрану Советов с явной целью присмотреться к Европе на предмет своего будущего. Революция революцией, но к 1925 году в стране уже начинает не хватать кислорода. Дальше будет хуже. И поэт обращается к Луначарскому через его личного секретаря В.Д. Зельдовича с просьбой о выезде за границу. Нарком просвещения, оказавший подобную помощь старшим литераторам, помогает и молодому имажинисту.
Никритина позже вспоминала:
Собирали деньги по друзьям и знакомым. Мариенгоф писал статьи в газету «7 дней МКТ» – чуть ли не в каждый выпуск. И вот, накопив, отправились.
О Берлине тоже оформятся стихи, но об этом позже.
Пока – Париж.
Мариенгофа и Никритину мучают насущные вопросы. Они много времени посвящают беседам с русскими эмигрантами. И всё равно остаются сомнения:
И это при том, что из поездки 1924 года Мариенгоф привозит тетрадку стихов и пьесу!
Но что-то удерживает поэта. Последние строки практически полностью повторяют первые и расставляют все точки над
О поездке в Берлин 1925 года появится целая «Поэма четырёх глав», где лирический герой окажется в чужом городе, полном русских эмигрантов, и случайно встретит старого друга по гимназии. Можно было бы списать это на чистую лирику, на выдумку поэта, но сцена перекочует и в большую пьесу сороковых годов – «Мамонтов».
Поэта мучают всё те же вечные вопросы:
Всё-таки место, где ты родился, почва и кровь глубоко заложены в человеке. От этого не уйдёшь, как ни старайся. Неужели лучше эмигрировать и всю жизнь среди чужих людей тосковать о Родине? Нет, это не путь Мариенгофа: «Пустое, ведьма!» – это он Европе. И продолжает:
Творить можно в любых обстоятельствах, жить можно и в безвоздушном пространстве – зато не утратишь родной язык, которого зачастую лишены эмигранты.
Выбор сделан: Россия, Советский Союз. Понятно и своё положение: непризнание на фоне выскочек и подхалимов, которым рукоплещут залы:
В 1925 году появляется сборник стихов «Имажинисты». Под одной обложкой оказались Ивнев, Мариенгоф, Ройзман и Шершеневич. Наш герой отдаёт для публикации как раз «Парижские стихи». Хотя привёз он не только стихи, но и пьесу – ироническую трагедию «Двуногие».
«Ищу человека»
Название «Двуногие» отсылает нас к Древней Греции, к её философам. В первую очередь к Платону, который определил человека как «двуногое существо без перьев». Это определение было обыграно Диогеном: философ ощипал петуха, показал своим ученикам и сказал: «Это человек по Платону».
В пьесе в целом много аллюзий на Диогена: на его поиск «днём с огнём» человека, на знаменитую сцену с Александром Македонским, когда философ попросил великого завоевателя не заслонять солнце. По ходу пьесы возникает асфальтовый котёл, который является не чем иным, как аллюзией на Диогенову бочку.
Главный герой, доктор философских наук Экки, берётся обойти всю округу, чтобы найти среди «двуногих» настоящего человека. Герой выбирает трёх самых заметных людей своей страны: Кая Лупуса (стального магната), Варраву Лупуса (его сына, который стремится стать президентом), Кукки (боксёра африканского происхождения) и попутно четвертого – Отто, поэта по призванию, а по судьбе – простого повара в доме Лупусов. Страна, в которой разворачивается действие, не имеет узнаваемых черт. Важно, что это капиталистическая держава.
Экки провоцирует каждого персонажа, чтобы они потеряли самоконтроль. Кто-то из классиков писал, что человек, занимающийся долгое время одним видом деятельности, даже профессионал в своём деле, превращается из человека в функцию. Так и в пьесе: Кай Лупус становится передовым «компьютером» (или попросту машиной), который успевает делать десять дел одновременно и начисто лишён эмоций; Варрава Лупус – типичным политиком, точнее функцией – лгать, оправдываться, выдумывать и т.п.; Кукки, гора мускулов, – классической машиной для борьбы, для драк и потасовок; Отто, поэт, – вдохновением в чистом виде.
И вот итоги проверки на человечность. Отто становится неуправляемым и совершает теракт во имя прекрасного. Осознав, что натворил, он стреляется. Варрава забывает обо всех планах (заданная функция «ломается») – и влюбляется в Бести. Кукки, не рассчитав силы, убивает Варраву, после чего сдаётся полиции. Кай, когда рабочие его завода пытаются остановить налаженный процесс производства, стреляет в людей. Так что каждому испытуемому вынесен вердикт: «не человек, а двуногий осёл».
Кто же остаётся? Второстепенные герои – невзрачные, такие же функции – будь то секретарши Лупуса-старшего или заводские рабочие. Все они безлики, и ни о какой человечности речи быть не может. Мариенгоф описывает их так:
«Фабрика. Огромный метроном отбивает ритм работы. Трудно различить, где кончается машина и начинается человек, где кончается человек и начинается машина. Все движения (и тела и стали) сцеплены между собой, как звенья одной цепи. Ничего лишнего. Ничего ненужного. Труд прост и элементарен. У каждого не больше одного неменяющегося действия (рука, правая или левая, нога, правая или левая, поворот спины и т.д.). Машины и рабочие окрашены в один цвет. Выделяются наблюдающие инженеры в чёрном».254
Пьеса заканчивается убийством Кая Лупуса и провозглашением революции. Но чьей революции? Понятное дело, «двуногих». Все, кто проявил эмоции, кто поддался страстям, либо ниспровергнуты, либо мертвы. Остаётся масса.
По своим выводам пьеса определённо перекликается с замятинским романом «Мы». Читал ли Мариенгоф его? Слышал ли? Роман был написан в 1920 году, издан в Берлине в конце двадцатых. На русском языке к 1924 году не выходил. Но мы-то знаем, какой Анатолий Борисович был любитель литературных посиделок и вечеринок. Возможно, на каком-то таком вечере он пересекался с Замятиным и между писателями состоялся разговор.
По существу, «Двуногие» – антисоветская пьеса. Но чтобы это понять, необходимо пристально вчитываться, знать хотя бы в кратком изложении древнегреческую философию и Новый Завет. Кто из цензоров мог в 1924 году похвастаться этим? Разве что Луначарский. Так и проморгали антисоветскую пьесу.
Вот ещё одна любопытная деталь, которая помогает понять, откуда растут ноги у комедии Мариенгофа и насколько идея его пьесы соприкасается с настроениями, что витают в воздухе. Есенин пишет из Европы Александру Сахарову:
Или пассаж из есенинских писем («цидулек») к герою нашей книги:
Есенин предугадывает реакцию друга, который ещё не был за границей: «На первых порах твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты стал бы <…> скулить, как собака». А люди, снующие быстрее ящериц, люди, как могильные черви, – всё это как нельзя лучше вписывается в империю Кая Лупуса. Словом, чувствуют друг друга поэты сильно и наперёд знают, как и что будет в жизни. А ссора… рано или поздно прекратится.
Пьеса должна была ставиться в Камерном театре, но идеологическое давление на попутчиков усиливается, в литературу валом валят рабкоры и литкружковцы. Было не до сложных текстов. До сцены «Двуногие» так и не дошли.
Знаменателен ещё один момент: при жизни поэтов их дружба обросла легендами, слухами, сплетнями, пересудами и… стихами. Вот, например, поэт Григорий Ширман вскоре после смерти Есенина написал такой сонет:
«Любимый и великолепный!
С большим прискорбием беру перо, чтобы, написав Вам это письмо, отвлечься от тех неприятностей, которые довелось мне переживать.
<…> Мой единственный! В Ленинграде против меня злопыхателями и корыстными врагами ведётся форменная травля со всеми её атрибутами вплоть до официальных кляуз и доносов. Почти все редакции ленинградских журналов получили подобные “документы”. Обвиняют во враждебной настроенности к соввласти, это меня – воевавшего за Октябрь! Тактика установилась самая бесчеловечная: систематические замалчивания. Я очень страдаю. Очевидно, вынуждают подобными пытками заставить отказаться от имажинизма. Ах, как тяжело мне, мой милый Анатолий, как тяжело.
Любимый! <…> Город заклеен афишами: В понедельник 14.4. в зале Лассаля (б. городск. дума) выступает С.Есенин. Читает “Москву Кабацкую” и “Исповедь хулигана” и говорит слово “О мерзости в литературе”. Вызов всем не попутчикам».
«Любезные авторы, вы переживаете в Петербурге сейчас прекрасную пору. Очень хорошо, что вы назвали себя “ВОИНСТВУЮЩИМ ОРДЕНОМ ИМАЖИНИСТОВ”. Хорошо, что вы вступаете в спор даже с Садофьевым, являющимся, как я узнал из ваших писем, лидером неких “Космистов”. Мудрый Кратес затевал философские споры на площадях с публичными женщинами. Отборнейшая брань, которую те расточали по его адресу, – закаляла волю философа, тренировала выдержку, приучала слух к самому что ни на есть худшему.
Мы живём в жестокое время. Чем лучше, чем смелее будут ваши стихи – тем пронзительнее станут ругательские сквозняки всевозможных Фриче-Садофьевых.
Крепок должен быть творческий организм поэта, чтобы не захрипели его лёгкие машинным хрипом.
Милые друзья, в вашей поэзии мы ждём себе союзницу для общей борьбы за человека.
Необходимо пресечь губительную тягу Московии к Америке. Я недавно слушал человека из Чикаго. Этот член Коминтерна на ломаном русском языке говорил о том, какой дорогой ценой купили они победу над
Милые друзья, когда вам станет невтерпёж от казённых виршей футуристов (печатаемых по поводу юбилеев, годовщин, болезней и выздоровлений), возьмите Горация. У него иногда можно прочесть полезные строки. То, что я сейчас процитирую, следовало бы поставить эпиграфом к нашей общей борьбе за
Петроградские имажинисты Афанасьев-Соловьёв, Полоцкий, Ричиотти и Рогинский забавы ради на последнем листе своей книги «Ровесники» (Л.: Имажинисты, 1925) решили представить в адаптированном виде сокращённый словарь современной литературы.
«Камерный театр – единственный театр, который я люблю и ненавижу – потому что он: наш, потому что он: мой.
И ещё потому что в искусстве нет нежных чувств, а есть большие чувства.
В эпохе мы сверстники или эпоха сверстница нам.
Во всяком случае, если бы мы её не сделали великой, она бы сделала нас ничтожными; если бы мы не создали её стиля, она бы сделала нас надстройкой. Кажущаяся измена стилю (“Ромео”, “Благовещенье”) – причина ненависти. Верность (“Брамбилла”) – любви.
Мой театр (Александр Яковлевич, а ведь Камерный Театр ничуть не меньше мой, чем Ваш) должен смотреть только в мои глаза (сие отнюдь не означает, что и ставить мою пьесу)…
Александру Яковлевичу Таирову с самой настоящей теплотой и приязнью Мариенгоф перед Федрой».
«Наши спектакли (“Вавилонский адвокат” и “Кукироль”, сугубо “Кукироль”) являли собой в образах идею об объективной действительности, окружающей нашу страну в это время».
После росписи кафе «Калоша» завязалась дружба Мариенгофа с Тышлером. На сюжет пьесы Мариенгофа конца двадцатых «Директор погоды» художник напишет картину, а по некоторым источникам – и целый ряд картин.
Есть и рисунок Тышлера «Джек-Потрошитель» (1925), который искусствоведами также связывается с творчеством Мариенгофа. Но ни подобного стихотворения, ни подобной пьесы Анатолия Борисовича в доступных архивах отыскать не удалось.
Однако в 1925 году в Париже проходила выставка декоративных искусств и художественной промышленности. Среди экспонатов значится макет Николая Тряскина одной из сцен пьесы «Джек-Потрошитель» Мариенгофа, которая должна была ставиться в Опытно-героическом театре. Увы, ничего более об этом не известно. Ни в письмах, ни в мемуарах нет ни строчки о пьесе «Джек-Потрошитель». Этот заокеанский герой в стихах также не встречается. Зато он присутствует в одном из стихотворений Вадима Шершеневича – «Лирическая конструкция» («Все, кто в люльке Челпанова мысль свою вынянчил…»):
Скорее всего, составители альбома репродукций Тышлера или библиографы, помогавшие им, ошиблись. Возможно, именно у Вадима Габриэловича была задумка подобной пьесы. Тем более что ставить её предполагал театр, организованный им же.
Вместе с Сергеем Есениным письмо о роспуске Московского Ордена имажинистов подписал Иван Грузинов. В.А.Дроздков, исследователь Вадима Шершеневича, в своей книге «Dum spiro spero» приводит документ, согласно которому Грузинов даже после роспуска Ордена числился в имажинистах. Не совсем понятна при этом мотивация Ивана Васильевича. Особенно когда и Есенин делает из этого тайну и лишь говорит ему: «Так было надо».
Сам же Грузинов начинал как футурист с книги «Бубны боли» (1915); в 1927 году написал «Повесть номер три», в которой отправлял русского крестьянина на Марс, а попутно боролся с футуристами, – то есть вполне имажинистский текст. Литературоведы считают, что в творчестве Грузинова отразилось влияние Есенина: два последних сборника «Малиновая шаль» и «Избяная Русь» наполнены пейзанскими мотивами. Но Иван Васильевич – родом из можайской деревушки, сын крестьянина. О чём ещё могут быть его стихи? Борис Глубоковский, отмечавший его родство с русской деревней, говорил, что Грузинов будто бы топором вырублен из дерева.
Словом, этот поэт впитал в себя и футуризм, и имажинизм, и опыт поэтов «новокрестьянской купницы». Но даже у него есть стихотворение 1920 года, посвящённое Мариенгофу:
Во Франции хорошо знали и русскую литературу, и имажинистов. Когда в Париж приехал Кусиков, появился десяток статей по всей Европе и даже в Америке – о русском поэте, о «красном» поэте, приветствующем революцию.
Часто продвижению отечественной поэзии способствовали французские поэты, те же дадаисты. Или Анри Гильбо – один из основателей Французской коммунистической партии. Илья Эренбург выбрал его в качестве прототипа главного героя своего романа «Необычайные похождения Хулио Хуренито». Гильбо в разгар Октябрьской революции был в Москве. Состоял в Коминтерне. Активно занимался политикой. Но он был ещё и поэтом. Сохранилось его стихотворение «Москва» (1920), отрывок из которого было бы любопытно прочесть:
В газете «Новое русское слово» (25 октября 1925 г., № 4655) появилась заметка Е. Комина «Литературная Москва»258:
«Анатолий Мариенгоф – легендарная бездарность. Имажинисты говорили – издеваясь или боготворя? – об Анатолиенграде. Неестественно длинные пальцы дегенерата – щупальцы. Напудренный “бесстрастный” лоб. Нерусская речь. Выходит на эстраду. Потёртый смокинг. Руки в кармане. Таким же я помню его и в 1914 году. Кафе Домино на Тверской, пониже Камергерского. Тот же смокинг. Замшевые перчатки. Мушка. Плохие стихи. Распинается на эстраде, – и распинает
Анатолий Мариенгоф доволен собой:
Символизм – ужасное время. 25 лет упорного труда – и в результате ничего – пустое место.
С изящной и дерзкой лёгкостью говорит он общие места о
Мариенгоф отвергает “пушкинские ямбики”, “словечки”, “сладенькие фетовские рифмочки”. Затем уважает похабные слова. Слово “б-дь” – очень хорошее русское слово. Нужно петь под аккомпанемент турецкого барабана. Хвала октябрю.
Это называется:
Своеобразный доклад кончился – и “Шуберзал – дрогнул от аплодисментов”. Восхищались “попутчики революции”, примазавшиеся на торгпредства и посольства. На лицах этих подневольных ценителей – сияющая угодливость. А несколько дней тому назад имажинист прочёл тот же доклад в торгпредстве специально для коммунистов и ответственных, – и был, как передают, освистан.
О Никритиной, артистке московского театра, хотелось бы говорить только хорошее. Её характеристика – молодость и талант. Мне нравятся её жесты. Её руки описывают бесподобные фигуры: углы, тупые и острые – героические и лирические жесты. Молодость, техника и традиции Камерного театра. Её голос звучит как флейта и вдруг “негодованьем раскалённый голос”, о котором напряжённо мечтал Мандельштам. Никритина читает: Мариенгофа (зачем?), Ивнева и очень способного Казина. В её чтении преображается даже рифмованная и бездарная проза Мариенгофа, у которого – за весь этот вечер – я подметил две хорошие строки о дружбе:
Ныне Рюрик (
Глава седьмая
Смерть Есенина
К середине 1925 года, устав от вражды, Мариенгоф и Есенин ищут друг друга, чтобы помириться. Мариенгоф расспрашивает общих знакомых, которых, как Бениславскую, Есенин ещё не успел или попросту не смог настроить против друга. Среди таких – Василий Иванович Качалов.
Помирились – в один момент.
Вот ещё одно воспоминание – Василия Фёдоровича Наседкина, поэта, мужа сестры Есенина Екатерины Александровны:
И всё равно – пока о былой дружбе, горячей и творчески удачной, не могло быть и речи. Необходимо было время, чтобы заново притереться друг к другу. Но этого времени в запасе у Есенина не оказалось. Зимой он покинул столицу и отправился в Ленинград, где под Новый год, 28 декабря, покончил с собой.
Обратимся к мемуарам Качалова:
«А вот и конец декабря в Москве. Есенин в Ленинграде. Сидим в “Кружке”. Часа в два ночи вдруг почему-то обращаюсь к Мариенгофу:
– Расскажи, что и как Сергей?
– Хорошо, молодцом, поправился, сейчас уехал в Ленинград, хочет там жить и работать, полон всяких планов, решений, надежд. Был у него неделю назад, навещал его в санатории, просил тебе кланяться. И Джиму – обязательно.
– Ну, – говорю, – выпьем за его здоровье.
Чокнулись.
– Пьём, – говорю, – за Есенина.
Все подняли стаканы. Нас было за столом человек десять. Это было два – два с половиной часа ночи с 27 на 28 декабря. Не знаю, да, кажется, это и не установлено, жил ли, дышал ли ещё наш Сергей в ту минуту, когда мы пили за его здоровье.
– Кланяется тебе Есенин, – сказал я Джиму под утро, гуляя с ним по двору. Даже повторил: – Слышишь, ты, обалдуй, чувствуешь – кланяется тебе Есенин.
Но у Джима в зубах было что-то, чем он был всецело поглощён – кость или льдина, – и он даже не покосился в мою сторону.
Я ничем весёлым не был поглощён в это полутёмное, зимнее, морозное утро, но не посетило и меня никакое предчувствие или ощущение того, что совершилось в эту ночь в ленинградском “Англетере”.
Так и не почувствовал, по-видимому, Джим пришествия той самой гостьи, “что всех безмолвней и грустней”, которую так упорно и мучительно ждал Есенин».262
Новость о смерти Есенина разлетелась молниеносно.
Была предсмертная записка, написанная кровью, – стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…». Исследователи спорят и по сей день, к кому обращён этот текст. Среди адресатов называют Вольфа Эрлиха, Николая Клюева, Александра Сахарова и Анатолия Мариенгофа. Спорить, как нам кажется, бессмысленно: если Есенин отдал это стихотворение Эрлиху, значит, ему и посвящено.
В скором времени гроб с телом Есенина провожали в Москву. Среди провожающих были Эрлих, Садофьев, Софья Толстая, Тихонов. Секретарём похоронной комиссии был назначен Павел Лукницкий. Он же позже вспоминал, что большую часть работы выполняла Зоя Александровна Никитина (запомните это имя!):
В Москву гроб с телом Есенина прибыл 30 декабря. Его поставили в Доме печати, чтобы родные, близкие, друзья и поклонники могли проститься с поэтом. Сохранилось несколько фотографий с этой панихиды265. Среди десятков лиц выделяется фигура Мариенгофа: он стоит во втором ряду (если уместно в этой сутолоке говорить о рядах). Чуть позже он напишет:
Чуть позже, через год, эти строки сократятся до одного скупого предложения, выведенного в «Романе без вранья»:
Что же произошло с Мариенгофом, если он сменил свои слёзы на каменное лицо?
«Казнённый дегенератами»
30 декабря 1925 года в ленинградской печати появляется статья Бориса Лавренёва «Казнённый дегенератами». Эпиграф – лермонтовские строки: «И вы не смоете всей вашей чёрной кровью / Поэта праведную кровь!». Молодой писатель обвинял имажинистов в гибели Есенина:
«Мерзость запустения казённой ночлежки, отделанной “под Европу”, немытые окна, тараканий угол, и в нём на трубах парового отопления вытянувшееся тело – таков конец последнего лирика России – Серёжи Есенина.
Есть что-то роковое в том, что чумная зараза города, растлившая душу золотоволосого рязанского парнишки, позаботилась обставить его смерть пакостнейшим своим реквизитом – обстановкой проституированного гостиничного номера.
Трудно говорить перед лицом этой смерти, бесполезно сожалеть.
Но не мешает вспомнить о том, что довело Есенина до такого конца, вернее о тех, кто набросил верёвочную петлю на его шею.
Ситцевый деревенский мальчик, простодушный и наивный, приехавший в город наниматься на чёрные работы в Балтийском порту, он семимильными шагами пришёл к такой славе, на какую сам никогда не рассчитывал и которая вскружила его бесшабашную, неустойчивую голову.
И к этой славе немедленно потянулись со всех сторон грязные лапы стервятников и паразитов.
Растущую славу Есенина прочно захватили ошмётки уничтоженной жизни, которым нужно было какое-нибудь большое и чистое имя, прикрываясь которым можно было удержаться лишний год на поверхности, лишний час поцарствовать на литературной сцене ценой скандала, грязи, похабства, ценой даже чужой жизни.
Есенин был захвачен в прочную мёртвую петлю. Никогда не бывший имажинистом, чуждый дегенеративным извертам, он был объявлен вождём школы, родившейся на пороге лупанария и кабака, и на его славе, как на спасительном плоту, выплыли литературные шантажисты, которые не брезгали ничем и которые подуськивали наивного рязанца на самые экстравагантные скандалы, благодаря которым в связи с именем Есенина упоминались и их ничтожные имена.
Не щадя своих репутаций, ради лишнего часа, они не пощадили репутации Есенина и не пощадили и его жизни.
С их лёгкой руки за ними потянулись десятки мелких хищников, и трудно даже установить, какое количество литературных сутенёров жило и пьянствовало за счёт имени и кармана Есенина, таская несчастного, обезволенного поэта по всем кабакам, волоча в грязи его имя и казня его самыми гнусными моральными пытками.
Никакая борьба с этими гиенами не могла привести к благотворным результатам. Усилия врачей и немногих искренне любивших поэта людей разбивались о сплочённость организованной сволочи, дегенератского сброда, продолжавшего многолетнюю казнь поэта.
Теперь Есенина нет. Может быть, в последнюю минуту прояснения ему вспомнилось “рязанское небо”, и сознанная невозможность вернуться к нему заставила измученного оборвать “непутёвую жизнь”.
Я знаю, что перед этой раскрытой могилой будет сказано много сладких слов и будут писаться “дружеские” воспоминания. Я их писать не буду. Мы разошлись с Сергеем в 18-м году – слишком разно легли наши дороги. Но я любил этого казнённого дегенератами мальчика искренне и болезненно.
И я имею право сказать: мы не так богаты большими поэтами, чтобы не почувствовать несправедливую боль утраты. И мой нравственный долг предписывает мне сказать раз в жизни обнажённую правду и назвать палачей и убийц – палачами и убийцами, чёрная кровь которых не смоет кровяного пятна на рубашке замученного поэта».268
Лавренёв объявляет, что именно имажинисты довели Есенина до самоубийства. Но мы достаточно хорошо знаем биографию поэта и историю ссоры с Мариенгофом. После неё из имажинистов Есенину были близки Матвей Ройзман, с которым он общался больше, но на сугубо деловые темы, да Иван Грузинов, старый товарищ, с которым они пытались распустить имажинизм. Был ещё Орден петроградских имажинистов, но говорить об их отношениях с Есениным всерьёз попросту не приходится. Всё это время Есенин общался с «мужиковствующими». В его планах было издание журнала, создание новой литературной группы и всероссийская слава. Всё как обычно, но уже с другими людьми. И все скандалы, все приводы, все аресты Есенина сопровождались не гульбой с имажинистами, а пьянкой с «новокрестьянской купницей».
В своих обвинениях в черновике статьи Лавренёв идёт ещё дальше, называя всех имажинистов по именам и главную роль в трагедии отводя Мариенгофу. Почему? Ответ может быть только один – зависть. Более прочной, горячей, жизнеутверждающей, творчески успешной дружбы, чем дружба Есенина и Мариенгофа, не было в Серебряном веке.
Мариенгоф знал о нападках ленинградского писателя и написал – но не ему лично (какой толк иметь дело с фанатиками?), а в правление Союза писателей. Письмо, к сожалению, было утрачено и до сих пор остаётся неизвестным. Зато сохранился ответ Лавренёва, написанный уже в феврале 1926 года. Из него мы узнаём и некоторые детали письма имажиниста:
«Милостивый государь.
Я чрезвычайно обрадован, что на Вас немедленно загорелась шапка и что самым фактом составления письма и своей подписью на нём Вы расписались в получении пощёчины. Жалею, что ваш почтенный друг Кусиков не примкнул к Вам и что по несчастной случайности и излишней торопливости двое честных людей были пойманы вами на удочку ловкой провокации.
Вы изволите обращаться к Правлению Союза с просьбой – “или исключить вас из Союза, или одёрнуть зарвавшегося клеветника” Лавренёва. Я не прочь был бы поставить этот вопрос таким же образом, но, к сожалению, устав Союза не предусматривает возможности надзора за нравственной личностью своих членов, и состояние в нём основывается на формальном признаке, наличии печатных трудов, а у вас они имеются. Моё мнение о них может не сходиться с другими мнениями, и Союз не правительственная партия, имеющая единую литературную и общественную идеологию. Я же считаю себя в полном праве считать Ваше творчество бездарной дегенератской гнилью, и никакой союз не может предписать мне изменить моё мнение о Вас и Кусикове, как о литературных шантажистах. В Вашем праве путём печати доказать, что не Вы с Кусиковым, а я создал вокруг Есенина ту обстановку скандала, спекуляции и апашества, которая привела Сергея к гибели. Если у вас есть для этого данные, – пожалуйста.
Я же с вами ни в какие объяснения вступать не желаю, ни на какие суды с вами не пойду, ибо не считаю ни вас, ни Кусикова достойными имени порядочного человека. Ещё раз приходится пожалеть о том, что благодаря излишней щепетильности редакции ваши имена были вычеркнуты из текста статьи, что и дало вам возможность с чисто мошеннической ловкостью сделать пельмень из вашего имени и двух ничем не запятнанных имён, на которых вы попытались так же выехать из грязи, как выезжали всегда на имени Есенина.
Примите уверения в моём полном нежелании вступать в дальнейшем в какие бы то ни было споры с Вами по этому делу.
Готовый к услугам Борис Лавренёв».269
Союз писателей отказался заниматься этим делом. Да и пыл Мариенгофа поугас. Но сколько грязи и клеветы успела наделать эта статья! И по сегодняшний день филологи вынуждены обращать на неё внимание и лишний раз марать бумагу разъяснениями и давать комментарии. Статейка стала первым камнем в огород Мариенгофа. Она же, видимо, подвигла нашего героя к знаменитому «Роману без вранья». Но об этом – в последующих главах.
Убийство или самоубийство?
Пока же нельзя не задаться вопросом: сам ли свёл счёты с жизнью Сергей Александрович или ему помогли? На сегодняшний день есть одиннадцать версий, которые разнятся незначительными деталями, именами исполнителей убийства и заказчиков. Если свести эти версии к минимуму, то получится следующее.
Версия №1. Есенин повесился. Причины – алкоголизм, подавленное душевное состояние, семейный разлад, денежные проблемы, несостоятельность творческого пути (предугадывая протестующие вопли, скажем сразу, что любой художник в минуты отчаяния считает свой творческий путь несостоявшимся).
Версия №2. Есенина убили. Злые большевики-жидомасоны заклали агнца, пристрелили соловья земли русской. Причины: Есенин встречался с любовницей Троцкого или с любовницей его сына (а может быть, девушка была влюблена и в отца, и в сына – не поймёшь); крайне отрицательно высказывался о Льве Давидовиче в стихах, статьях и устно; хранил телеграмму Каменева Михаилу Романову, где Каменев предлагал сотрудничество – своё и Сталина. (Встречается и совершенно дикая версия: красные ироды просто-таки принесли ритуальное жертвоприношение, чтобы превратить всю страну в адово царство.)
Убийц тоже можно выбирать. Может, сделал это один из жидомасонов – Мариенгоф, потому что завидовал Есенину и просто потому что мразь? Или другой жидомасон – Блюмкин, потому что Есенин ухаживал за его женой в Баку? (И вообще у них были старые счёты.) Или третий жидомасон – Георгий Устинов? Его самоубийство наводит исследователей на мысли об угрызениях совести. И, наконец, четвёртый жидомасон – Вольф Эрлих. А почему бы и нет? Еврей-таки – что с него взять?
Первая версия вызывает ряд сомнений: и много выступал Сергей Александрович в последнее время, и готовил собрание сочинений, и специально перебрался в Ленинград, чтобы начать новую жизнь. Вторая версия имела бы право на существование – в приемлемых формах, – но вот беда: на ней настаивают чаще всего прожжённые антисемиты; можно ли с таким соглашаться – вопрос.
Но есть ещё один вариант – версия №3, на которой мы настаиваем, – неудачная шутка. Есенин хотел разыграть Эрлиха: вручил записку со стихотворением, выпроводил (думал, прочитает, прибежит обратно!), накинул верёвку, услышал шаги – спрыгнул… Человек за дверью прошёл мимо.
Незадолго до этих роковых событий, в ноябре, Есенин заходил к Грузинову и просил подготовить некролог. Зачем и почему? Ответ найдём в воспоминаниях Ивана Васильевича. Есенин в крайне возбуждённом состоянии говорил ему:
Удивительно, но ещё один аргумент в пользу этой версии можно найти в выступлении И.М. Гронского, работавшего в те годы в газете «Известия ЦИК СССР и ВЦИК», перед работниками Центрального государственного архива литературы и искусства в 1959 году:
«Когда С.А. Есенин и С.А. Клычков приехали в Ленинград, они задумали разыграть небольшую историю, чтобы о них заговорили. Они решили инсценировать самоубийство. И Есенин, готовясь к этому, написал письмо к В. Эрлиху, рассчитывая, что тот сразу придет в гостиницу и предотвратит самоубийство. Он ведь не вешался на крюке или ещё на чём-нибудь, он привязал верёвку к батарее. А В.
Некоторые факты не совпадают, но общая канва правдива.
Есть и ещё одно свидетельство в пользу этой версии. Директор Омского музея изобразительных искусств Иван Андреевич Синеокий собирал всё, что связано с Сергеем Есениным. В его собрании оказались записки Виктора Ардова:
Что же произошло в ночь с 27 на 28 декабря? Роковая случайность? Ожидался розыгрыш – случилась трагедия? Единственная деталь, которая может вызывать сомнения, – дверь, запертая изнутри на ключ. Но и тут объяснение простое: эмоциональное состояние Сергея Александровича в последние дни позволяет говорить о постоянной рассеянности. То Есенин забудет, где живёт Клюев, то название ресторана, то номер телефона… Так и закончилась жизнь озорника и хулигана.
«Новый Мариенгоф»
В 1926 году выходит поэтический сборник «Новый Мариенгоф». Что же в нём кардинально нового? От вычурной поэтики Мариенгоф переходит к классической силлаботонике, но в то же время не отказывается и от имажинистской образности. Таким образом, он делает шаг навстречу есенинскому имажинизму. Продолжается смешение «чистого и нечистого», но уже в более привычных для среднестатистического читателя рамках.
Мариенгоф включает в сборник цикл стихов «Сергею Есенину» – тексты, написанные в период с 1922 года (читай – с момента ссоры) до 1925 года, то есть до момента смерти друга. Открывается цикл стихотворением, написанным сразу, как только Анатолий Борисович узнал о смерти Есенина, и датированным 30 декабря:
Стихотворение представляет собой диалог живого поэта с ушедшим другом. Именно диалог. Пока лирический герой вопрошает:
Самоубийца отвечает не в реальном времени (в рамках поэтического текста), он – уже воспоминание, образ из прошлого, который резко отличается от нынешнего:
Здесь стоит обратить внимание, что уже тогда, 30 декабря, Мариенгоф пишет определённо: Есенин был самоубийцей. Поэт повесился, а не его повесили. И на протяжении всей последующей жизни у Мариенгофа не было на этот счёт никаких сомнений. Он видел, как его друг под воздействием алкоголя теряет человеческий облик, видел, куда его это ведёт и, собственно, привело. Ни о каких литературно-политических интригах нет и речи. Мариенгоф и без того остаётся безутешен:
Но любопытен этот сборник и ещё по одной причине. Вернувшись из заграничной поездки, Мариенгоф обнаружил, что его литературное положение пошатнулось и отныне он мало кого интересует. А нередко оказывается, что появление его в советских изданиях просто нежелательно. Чтобы прояснить ситуацию, 28 октября 1925 года он пишет письмо главному редактору журнала «Красная новь» А.К.Воронскому.
«Уважаемый т. Воронский, я не просто посылаю вам свои вещи, а в сопровождении небольшого письма, – потому, что считаю своё положение несколько иным, чем положение моих товарищей по перу. Моё имя с какого-то времени (после нэпа) стало (смешно сказать) политически одиозным.
Два года я не заходил в наши редакции – потому, что прекрасно видел, что даже для тех товарищей, которые меня любят как поэта, я представлял некоторые неудобства.
В чём же дело? Действительно ли у меня наметились внутренне-существенные расхождения с революцией, или это просто нелепое сплетение недоразумений?
Я только вернулся из-за границы. Эти 6 месяцев, проведённые вне России, прежде всего ещё раз убедили меня самого, что
Это хорошо также почувствовала и белая печать, провожавшая каждое моё выступление бешеной руганью.
Пробежав свою творческую жизнь и ощутив себя там яснее, чем на московском фоне, я пришёл к догадке, что причина моей “одизности” может быть от: внешности, от лакированного ботинка…
Это письмо (и свои вещи) я посылаю именно вам, тов. Воронский, потому что знаю, что вы достаточно крупны, чтобы (при желании и при уверенности, что это нужно русской литературе) – сказать своё – ЗА наперекор маленьким ПРОТИВ.
Конечно, всё письмо имеет смысл только в том случае, если будет эта
Я буду вам очень признателен, если вы мне ответите лично несколькими строками, не откладывая в долгий ящик.
После звонка по телефону я заходил в “Красную новь”, но у вас была такая весёлая толчея, что убоялся за свой язык, который мог недостаточно развязаться, – и поэтому написал то, что намеревался сказать».273
Ответ Воронского неизвестен, но отреагировал главный редактор «Красной нови» вполне ясно: вскоре в его журнале появилась рецензия Льва Повицкого на последнюю книгу Анатолия Борисовича: «Нет имени в стане русских певцов и лириков, которое вызывало бы столько разноречивых толков и полярных оценок, как имя Мариенгофа»274. В переводе с русского на русский это значит, что Мариенгоф действительно стал политически одиозной фигурой и его появление на страницах советской печати нежелательно.
Воспоминания
Помимо стихов, Мариенгоф написал и «Воспоминания о Сергее Есенине». Тоненькая брошюрка, полная горячей любви. Заканчивается, правда, она на 1922 годе, на разрыве отношений, на ссоре: «По возвращении “наша жизнь” оборвалась – “мы” раздвоились на я и он».
Мариенгоф остановился на самом главном. Дальнейшее в судьбе Есенина – либо пьяные скандалы и суды, о которых Анатолий Борисович не хотел вспоминать, либо нечто иное, о чём он мог только догадываться.
Современники встретили «Воспоминания» дружелюбно и поспешили наваять что-то подобное. Каждый хотел прикоснуться к поэту – к памяти о нём. Писали сладкоречиво, на патоке и елее, величали гением из гениев, лили безутешные слёзы. Ладно бы это делали друзья, близкие или, скажем, товарищи по перу, так нет же – пишут товарищи по бутылке, да и просто первые встречные.
Была и другая категория – люди, с которыми Есениным пройдено немало дорог, вдруг ударялись в филологию. Вот, например, Пётр Орешин:
Уж казалось бы – соратник, друг, должен писать про поэтову забубённую юность. А он выводит какой-то сусальный образ. Как говорил сам Есенин: «Плакать хочется!..»
Один за другим выходят несколько сборников «Памяти Есенина», и нигде нет ни строчки Мариенгофа. Дело ли это? Необходим был ответ – жёсткий, серьёзный, может быть, резкий, чтобы вся эта позолота, все эти искусственные камни слетели с есенинского памятника; необходимо было показать живого человека.
Мысли о большом прозаическом и мемуарном тексте посещали Мариенгофа уже в 1924 году. Всё-таки он немало покутил в своей молодости, знал великое множество «бессмертных» и «гениев». Было о чём рассказать.
И такой роман появился.
«Роман без вранья»
Книга получилась злой, едкой и колкой. В некоторых местах даже циничной.
Было задето самолюбие Мариенгофа. Как только его имя ни склоняли, а его детище – имажинизм – «скидывали с парохода современности» какие-то уж совсем бездарные люди, мало понимающие в поэзии. Как тут было не разозлиться? Да ещё эта мерзопакостная статья Лавренёва…
Маяковский написал в стихотворении «Сергею Есенину»:
Литературоведы говорят, что Владимир Владимирович сдал в издательство текст этого стихотворения 25 марта 1926 года. То есть ещё до «Воспоминаний» Мариенгофа. О чём же он писал? О бесчисленных слащавых очерках «близких друзей».
«Роман без вранья» резко и даже выгодно отличается от «Воспоминаний». Он существенно дополнен, а эпизоды, публиковавшиеся прежде, переработаны. Язык автора заточен на имажинистскую природу «смешения чистого с нечистым». Установка одна – описать всё, как было: «Только холодная, чужая рука предпочтёт белила и румяна остальным краскам»276.
Мариенгоф позже вспоминал, что написал роман за какой-то месяц, сидя на даче в Пушкине.
А в предисловии к очередному изданию он описывает реакцию коллег, товарищей и друзей после выхода книги:
Что разозлило читателей? Не враньё, как это многие утверждают. Сегодня литературоведы ориентируются на «Роман без вранья», составляя «Летопись жизни и творчества Есенина», то есть видят в тексте неопровержимые факты.
Раздражают же в романе три вещи.
Первая, как бы это парадоксально ни звучало, но – правдивость Мариенгофа. Некоторые современники обиделись на мемуариста за нелицеприятные, но подлинные подробности описанных событий. Неприятно, что памятник оказался живым человеком277.
Вторая – самолюбование автора. Спорить здесь бессмысленно. Яркость романа первоначальна, а фигура автора – на любителя. Отчего ни один современник Есенина не написал подобного? Не было среди них столь значительной фигуры, как Мариенгоф.
И, наконец, третья – язык, читай, имажинизм во всей своей красе. Но это снова вопрос вкуса.
Благодаря роману читатель представляет себе «иного» Есенина – не того, что преподавали в школе. И остаётся довольным. Исключения редки.
Современники раскололись на два лагеря: те, кто горячо поддерживал роман, и те, кто считал Мариенгофа клеветником. В частности, из-под пера популярного в то время писателя-сатирика А.Г.Архангельского тут же вышла пародия под названием «Вранье без романа (отрывок из невыходящей книги Аркадия Брехунцова “Октябрь и я”)». Именно от Александра Григорьевича и пошло это язвительное название, которым хлестали Мариенгофа.
Однако всё это мелочи. Роман распродавался с огромной скоростью. Были издания 1927, 1928, 1929 годов. Потом роман вышел в Берлине, а оттуда уже распространился на всю Европу и дошёл до Америки. Его успех опровергает любые псевдолитературоведческие претензии. Единственное, что удивляет, – все критики, которые отнеслись недоброжелательно к роману, в первую очередь плохо относились к его автору. Значит, стоит говорить о каких-то личных мотивах. И здесь интересно рассмотреть рецензию «Цыганская жизнь» Владислава Ходасевича.
Для Владислава Фелициановича имажинизм – это «лопатусы» и «бабусы» того самого мальчика-латыньщика из предисловия Гоголя к «Вечерам на хуторе близ Диканьки». А «Роман без вранья» – вынужденный переход Мариенгофа на «язык православный». В условиях поиска нового языка эти упрёки выглядят, мягко сказать, странно: ведь и сам Ходасевич уходил от напыщенной поэтики символизма к пушкинскому стиху.
Ходасевич упрекает Мариенгофа в самолюбовании, в попытке заявить о себе через близость к Есенину, в том, что «Стойло Пегаса» – это притон, который посещали исключительно «спекулянты, воры, налётчики, проститутки, сутенёры, продавцы кокаина, опиума и гашиша, скупщики краденого», в покровительстве ЧК и т.д. Рассказывает, что «у футуро-имажинистской Москвы была также связь с одним тайным кавказским ресторанчиком, о котором Мариенгоф тоже вскользь упоминает раза два. Хозяин этого ресторанчика был расстрелян по доносу одного “поэта”, с которым чего-то не поделил». Один «поэт» – это, если прислушаться к Ходасевичу, либо сам Мариенгоф, либо поэт-имажинист, либо поэт-футурист, хотя для неоклассика Ходасевича все они на одно лицо.
В тон Лавренёву Владислав Фелицианович обвиняет «банду» имажинистов и, естественно, большевиков в развале страны: «Истинный герой книги – не Есенин, а та банда, которой он был окружён, и тот фон, тот общий порядок, при котором банда могла “жить и работать”»278.
Две реплики – Лавренёва и Ходасевича. Изнутри России и из русского зарубежья. Обе выхватывают Есенина из стана имажинистов и не без зависти перечисляют всё то, в чём преуспели члены Московского Ордена, стараясь увидеть в этих успехах руку Кремля.
Сказал своё слово и Иван Бунин. Он развивает некоторые мысли Ходасевича и, так как ему всегда не по нутру был Есенин, пытается углубиться в прошлое, найти русские болезни и пороки, носителей которых литературная общественность жалеет, видит в них «самородков» и превозносит:
«В.Ф.Ходасевич недавно напечатал в “Возрождении” статью по поводу “Романа без вранья” Мариенгофа и по поводу Есенина, героя этого романа. Статья прекрасная, но всё же я совсем не согласен с основной её мыслью, будто в “трагедии” и во всех качествах Есенина виновата “цыганская власть”, как называет Ходасевич власть большевистскую. Нет, “трагедия” Есениных и сами Есенины страшно стары, на тысячу лет старше большевистской власти, так стары и банальны со всей своей то острожной, то писарской лирикой, что просто уже тошнит от них. “Власть, Чека покровительствовала той банде, которой Есенин был окружён… которая была полезна большевикам, как вносящая сумятицу и безобразие в русскую литературу…” Всё так. Ещё в “Бесах” было это предусмотрено: “Нам каждая шелудивая кучка пригодится…” Но разве “шелудивую кучку” оправдывает то, что ею пользуются? Большевистской власти, конечно, было очень приятно, что Есенин был такой хам и хулиган, каких даже на Руси мало, что “наш национальный поэт” был друг-приятель и собутыльник чекистов, “молился Богу матерщиной”, по его собственному выражению, Европу и Америку называл “мразью”, и в то же время наряжался в шёлковое бельё на счёт американской старухи, мордуя её чем попадя и где попало, и вообще по всему свету позорил русское имя. Но что ж с того, что большевикам всё это было приятно? Тем хуже для Есенина. Он талант, трагическая натура, и посему ему всё прощается? Но талант у него был вовсе не такой, чтобы ему всё прощать, а “трагедия” его стара, как кабаки и полицейские участки. Ведь и до Есенина был вышеупомянутый “мальчонка”, ведь и до него пели: “Я мою хорошую в морду калошею”, и во веки веков процветала на Руси белая горячка, в припадках которой и вешаются, и режутся. И думаю, что всё это отлично знают все проливающие слёзы над “погибшей белой берёзой”. А если знают, то почему же всё-таки проливают? А потому, очевидно, что и до сих пор сидит в нас некое истинно роковое влечение к дикарю и хаму».279
Речь Бунина резко выделяется из сонма голосов. Иван Алексеевич был донельзя желчен. О Мариенгофе он говорил не иначе как о «пройдохе», «величайшем негодяе» и даже «сверхнегодяе» – за его богохульные стихи.
Что до Лавренёва, то его остроумно вышутил Израиль Меттер, назвав писателя «военвруном первого ранга»280. А Ходасевич и русское зарубежье – как бы они ни пытались расписать революционную Москву, – точно такой же остров культуры со всеми интригами, подковёрной борьбой, завистью, то есть с той «атмосферой», которую они изобличают в рецензиях.
У Алексея Толстого, не понаслышке знающего жизнь русского Берлина и русского Парижа, есть рассказ «На острове Халки». Два других его названия – «Смерть поэта Санди» и «Последний день Санди». В тексте речь идёт о белоэмигрантах, сбежавших от большевиков в Грецию. Под палящим солнцем у бывших офицеров, обозлённых на всё и вся, сдают нервы. Они начинают подозревать беженца Александра Казанкова – поэта Санди – в том, что он осведомитель, сотрудничает с большевиками, и в итоге убивают его. Прототипом героя был Александр Куси-ков, который после шумных двадцатых навсегда ушёл из литературы – такая обстановка была в русском Париже281.
Мариенгоф от литературы не отошёл, он пошёл другим путём.
В предисловии к своей книге «Уна и Сэлинджер» Фредерик Бегбедер, ссылаясь на Диану Вриланд282, даёт такое определение жанра faction (fact + fiction):
«Всё [в книге] точно соответствует действительности: персонажи реальны, места существуют (или существовали), факты подлинны, а даты можно проверить по биографиям и учебникам истории. Всё остальное вымышлено. <…> В Соединённых Штатах для подобных романов Труменом Капоте был придуман ярлык: “non fiction novel”»283. То есть, если дословно переводить «на язык родных осин» – «роман без вымысла», он же – роман без вранья.
Всё, к чему шли Диана Вриланд, Трумен Капоте и Фредерик Бегбедер в течение ХХ века, давно изобрёл Анатолий Мариенгоф.
В книге Владимира Маяковского «Сергей Есенин», вышедшей в 1926 году, есть фотоколлаж, где над белокудрым поэтом, вставшим на одно колено, склонилось сразу три человека: женщина и два безукоризненно галантных мужчины. Все трое легко узнаются: Бениславская, Шершеневич и Мариенгоф.
«Миф №2 заключается в том, что в одно время некоторым людям понадобилось найти “козла отпущения”, чтобы доказать, что Есенина кто-то “совращает”, тянет в болото. А так как Мариенгоф кому-то был неугоден, то на него и посыпались “палочные удары”».
«Ходасевич однажды сказал мне, что в ранней молодости Марина Ивановна напоминала ему Есенина (и наоборот): цветом волос, цветом лица, даже повадками, даже голосом. Я однажды видела сон, как оба они, совершенно одинаковые, висят в своих петлях и качаются. С тех пор я не могу не видеть этой страшной параллели в смерти обоих – внешней параллели, конечно, совпадение образа их конца, и внутреннюю противоположную его мотивировку. Есенин мог не покончить с собой: он мог погибнуть в ссылке в Сибири (как Клюев), он мог остепениться (как Мариенгоф) или “словчиться” (как Кусиков), он мог умереть случайно (как Поплавский), его могла спасти война, перемена литературной политики в СССР, любовь к женщине, наконец – дружба с тем, кому обращено его стихотворение 1922 года, нежнейшее из всех его стихов:
Его конец иллюзорен».
«Я считаю, что дружба Есенина с Мариенгофом была настолько большой и настоящей, что она продолжает “посмертное существование”, несмотря на происшедший разрыв.
Что касается дальнейших обвинений Мариенгофа, что он “затянул в сети имажинизма” Есенина, то и эти обвинения совершенно беспочвенны, так как Есенин приехал в Москву в 1918 году далеко не ребёнком, а молодым и признанным всей Россией поэтом, не склонным влезать в чьи-то сети, что доказал петербургский период его жизни, когда за ним охотились более зрелые и опытные “ловцы человеческих душ”.
То, что Есенин оставался всю жизнь самим собой, дружил ли он с “крестьянскими писателями”, подписывал ли “манифест” с имажинистами, доказывает, что Мариенгоф, если бы даже хотел, не мог бы в этом отношении “совратить” Есенина».
В периодике, научных книгах, на жёлтых страницах – везде, куда добирается пытливый ум пустословия, – встречаются брошенные на воздух слова о том, что Анатолий Борисович и Анна Борисовна были тайными агентами НКВД: стучали, доносили, вели борьбу против Есенина. К ним порой причисляется и часть имажинистов. Однако ни один из так называемых исследователей не представил ни одного факта, ни одной бумаги. Только небылицы и слухи.
Чета Мариенгофов была знакома с Блюмкиным (но мало кто из поэтов двадцатых годов с ним не был знаком), в тридцатые они имели неосторожность общаться с Карлом Радеком. Были случайные встречи на званых обедах. И в целом – всё.
Мариенгофу вменяют в вину, что он выжил во время сталинских чисток. Да и в целом легко отделался. Что ж, на это есть свои причины. Когда шёл процесс над Мариенгофом, Пильняком и Замятиным, Анатолий Борисович делал осторожные и сдержанные ходы и, конечно, подстраховался письмом к Луначарскому. После – ушёл подальше от большой литературы.
Ещё, возможно, воспользовался другим знакомством. Да и «знакомством» это было назвать нельзя. Лучше подходит иная формулировка – «связи». Ещё с Киева Анна Борисовна и её брат Соломон Борисович общались с Марией Фёдоровной Андреевой, женой Максима Горького. Именно через неё, может быть, Никритина и Мариенгоф что-то устраивали в двадцатые годы. Например, поездку за границу. С самим Горьким поэт, если и был знаком, то шапочно, через какие-то общелитераторские встречи. А молодая Никритина лишь один раз общалась с Алексеем Максимовичем, да и то мимолётно:
«Как-то, уже будучи взрослой (мне было лет девятнадцать), я вместе с братом пошла в гости к Марии Фёдоровне и Алексею Максимовичу, который тогда приехал в Москву. Помню, что он очень мне понравился своей мягкой походкой, совсем неслышной, немножко иронической усмешкой. Я тогда уже потянулась в актрисы и, конечно, в Камерный театр, как самый интересный и свежий. А Мария Фёдоровна всё:
– Зачем “Камерный”? Только изломает тебя. Он нехорош как таковой…
И всё не могла высказаться, что же в нём нехорошего.
А Алексей Максимович посмеивался:
– Да что ты, Маша, всё “таковой да таковой”. А что таковой, ты скажи…
Так на этом и оборвалось. Вот и всё моё знакомство с Алексеем Максимовичем».284
Правда, юный художник Соломон Никритин был теснее знаком с Горьким. Алексей Максимович, увидев его картины, взял молодого человека в охапку и вывез из Киева, прямиком со знаменитой студии А.А. Экстер, в столицу. Незачем самородку пропадать. Вот, собственно, и все «возможности» Мариенгофа.
Н.П. Леонтьев в комментариях к книге Рюрика Ивнева «У подножия Мтацминды» делится интересными наблюдениями. Оказывается, Мариенгоф выведен одним из героев трилогии Ивнева «Жизнь актрисы»:
«Значительный интерес представляет его эпическая трилогия “Жизнь актрисы”, вышедшая в конце двадцатых годов. В неё вошли три самостоятельных романа: “Любовь без любви” (издательство “Современные проблемы”, Москва, 1925 г.), “Открытый дом” (издательство “Мысль”, Ленинград, 1927 г.), “Герой романа” (издательство писателей в Ленинграде, 1928 г.), объединённые общими персонажами и единством действия. Трилогия воспроизводит сложнейшую внутриполитическую обстановку первых послереволюционных лет молодой Советской республики, период нэпа, жизнь заграницы и разложение эмиграции. В центре романов судьба русской актрисы Анастасии Низовец (по мужу Кронер), её стремление к счастью, поиск своего места в жизни. На страницах трилогии читатель встречает многих общественных деятелей, литераторов и артистов первых лет Октября. Под псевдонимами легко угадываются исторические лица того времени. Например, Семирадский – Луначарский, Гуманский – сам автор, Томич – Мариенгоф, Бутягин – Юденич, бесславный конец которого знаменателен и закономерен».285
В архиве Алексея Кручёных сохранилась такая записочка:
«Согласен на предложение. Ваши условия по устройству моего выступления с “Романом без вранья” – 2 ч. – оплата 200 (двести) рублей – перед началом вечера.
Кручёных напоминает гоголевскую Коробочку, которая тащила в свой дом всякую всячину. Но именно благодаря этой черте характера поэта сохранились какие-то бытовые документы. На двух клочках бумаги Мариенгоф вывел:
«На Страстном монастыре было Есенинское: “Пою и взываю: / Господи, отелись!”»
«В Союзе поэтов (кафе “Домино”): “Вот они, жирные ляжки!”»286
Глава восьмая
И вновь Париж
В 1927 году Мариенгоф отправляется в очередную большую поездку по Европе287. В Париже он знакомится с Жоржем Питоевым – директором, режиссёром, художником-постановщиком, а заодно и актёром собственного театра. Сначала этот театр колесил по Европе, потом ненадолго обосновался в Швейцарии, – и вскоре Питоев со своим детищем перебрался в родной ему Париж. У этого человека, как отмечал Мариенгоф, было три родины: Армения, Россия и Франция. Везде у него были родственники, каждой стране он посвятил часть своей жизни. Про его детище Анатолий Борисович говорил так: «Маленький, но хороший [театр]. Это обычно для Парижа: там драматический театр чем меньше, тем лучше».
Чехов и Толстой – литературные иконы Мариенгофа. Неудивительно, на чём сошлись два столь разных человека. Сохранились две фотографии, на которых Мариенгоф, советский денди в Париже, держит на руках одного из многочисленных детей Жоржа, тем же занята Никритина, а вокруг них – собственно, весь клан Питоевых.
Мариенгоф попал в Париж как раз тогда, когда парижские режиссёры решили объединиться и делать большое искусство вместе – всё это происходило под эгидой так называемого «Картеля четырёх» (Луи Жуве, Гастон Бати, Шарль Дюллен, Жорж Питоев). Четыре маленьких театра объединились в культурное сообщество. Разные, но придерживающиеся определённых принципов: уход от надоевшего академизма не к абстрактностям авангарда, а, учитывая авангардный опыт, к чему-то новому. Умеренное и осмысленное развитие театра без экстравагантных экспериментов.
Предлагал ли Мариенгоф Питоеву свои пьесы? Вряд ли. Всё-таки и «Заговор дураков», и «Вавилонский адвокат», и «Двуногие» – это большие эксперименты со словом и с театральным искусством в целом. Не для «Картеля четырёх».
Если о Питоеве есть несколько абзацев в мемуарах, то о встречах с Михаилом Ларионовым и Пабло Пикассо нет ни слова. Приходится обращаться к до сих пор не опубликованным воспоминаниям Анны Никритиной290:
В мастерской Пикассо Мариенгоф встречал и Амбруаза Воллара – известного торговца живописью Сезанна, Ван Гога, Гогена и т.д. Были вновь встречи с Александром Кусиковым. Вместе со своей актрисулей Анатолий Борисович побывал и в Зальцбурге. О встрече с ними вспоминает прозаик и драматург Осип Дымов (псевдоним Иосифа Исидоровича Перельмана).
«В своём старом замке Лилиенскрон в австрийском городе Зальцбурге режиссёр Макс Рейнгардт давал бал. <…> Со мной говорит драматический актёр Владимир Соколов, ушедший из Москвы от Таирова, …ныне занимающий в труппе Рейнгардта одно из самых видных мест.
– Здесь поэт Мариенгоф из Москвы. Хотите познакомиться? – говорит Соколов.
Ещё более изумлённый, я отдаю себя в ведение Соколова; он подводит меня к столику, и я вижу перед собою высокого, очень статного, очень стройного юношу с лицом, осанкой и манерами молодого лорда. Серьёзные глаза смотрят пытливо, остро. Тонкий правильный нос, красивый рот, бритое красиво очерченное лицо. Он в полном смысле красавец – но без той приторности, которая так часто присуща красавцам-мужчинам.
– Каким образом вы здесь, Анатолий Борисович?
– Случайно. Путешествую по Западной Европе, сейчас еду обратно в Москву, а Соколов затащил сюда.
Анатолий Мариенгоф – большой друг покойного Есенина. Разговор быстро переходит на эту печальную тему.
– Он у вас в Америке дебошил, слышал, – говорит Мариенгоф (голос у него с лёгкой хрипотой, чуть напоминает голос Евреинова). – А ведь в сущности это не были дебоши. Впоследствии выяснилось, что это было гораздо серьёзнее.
– Это была смерть, – вставляю я и спрашиваю о новых работах моего приятного собеседника».293
Как и в первый раз, помогал выехать нарком просвещения товарищ Луначарский. Была ли у Анатолия Борисовича большая цель, как в первой поездке? Если бы он хотел покинуть СССР или задумывался об этом, то непременно так бы и поступил: положение дел на родине и в Европе было яснее некуда. Но Мариенгоф твёрдо решил остаться в Стране Советов: одной ногой в славе, другой – в плевках завистников и дураков.
Мариенгоф не привёз из этой поездки стихов, драматургических произведений или прозы. В конце двадцатых он был всецело со своей страной.
«Зуди издёвкой, стих хмурый…»
А в стране и в литературе между тем происходили мучительные и неоднозначные события. Московский Орден имажинистов начал распадаться ещё после отъезда Есенина и Кусикова – двух моторов этой поэтической группы – за границу. После смерти Сергея Александровича стали хоронить поэтов заживо. Воинствующий Орден петроградских имажинистов прекратил своё существование в 1926 году. В 1928 году Вадим Шершеневич пишет статью «Существуют ли имажинисты?»:
«Сейчас трудно, да и, может быть, не нужно, говорить об имажинизме уже по одному тому, что наличие отдельных имажинистов отнюдь не знаменует самый факт существования имажинизма. Имажинизма сейчас нет ни как течения, ни как школы. <…> Борьба между имажинизмом и футуризмом была жестокая. О победе говорить не приходится, ибо побеждёнными оказались обе школы. Если имажинизм сейчас мёртв, то футуризм уже благополучно похоронен. Это произошло в силу объективных причин, лежащих вне поэзии. <…> Теперь сама поэзия пущена врукопашную. Здесь побеждает уже не мастерство, не точность прицела, не разрыв лиризма, а более крепкий кулак.
Драка с жизнью идет не фехтовальным приёмом, а на шарап.
В таком виде искусство вообще помочь не может, ибо пользование искусством в таком смысле сильно напоминает вколачивание в стену гвоздей фарфоровой чашкой.
Отсюда и общий кризис поэзии, да и спроса на поэзию. Вероятно, уже очень давно поэзия не имела такого малого круга читателей.
Сущность поэзии переключена: из искусства она превращена в полемику. И поэтому сейчас, конечно, сильные и ударные стихи Д.Бедного более актуальны, чем лучшие лирические стихи любого поэта.
От поэзии отнята лиричность. А поэзия без лиризма – это то же, что беговая лошадь без ноги».294
Отчётливее всего демонстрирует такое положение вещей даже не Демьян Бедный – Владимир Маяковский. У него в 1927 году выходят два знаковых стихотворения – «Стабилизация быта» и «Даёшь изячную жизнь». В них футурист даёт зуботычину Мариенгофу и имажинистам: все эти лошадиные образы, московская «колымага», цилиндры и фраки – не что иное, как пережитки прошлого, от которых, ясное дело, надо избавляться.
Наступая на горло собственной песне, поэты (не только же Маяковский!) начали творить иное искусство – искусство «накрахмаленных кепок». Вслед за Маяковским к гонениям на неугодных подключился Кручёных. Во второй половине двадцатых он писал довольно необычные тексты – стихотворные рецензии на кинофильмы. Досталось и нашему герою. Алексей Елисеевич создал «либретто» по фильму «Катька – Бумажный Ранет»:
Фильм достаточно эксцентричен, но «либретто» Кручёных доводит его и вовсе до абсурда. В картине повествуется о Кате, простой деревенской девушке. Семья остаётся без средств к существованию – пала кормилица-корова,– и главная героиня перебирается в Ленинград, чтобы заработать на новую корову. Но из-за своей простоты и неопытности попадает в криминальный мир: связывается с Сёмкой Жгутом, известным вором, и беременеет от него. По доброте своей привечает бездомного «Тилигента» Вадьку Завражина – человека столь же не приспособленного к жизни, как и сама Катька. Когда девушка оправится после родов и вновь уходит на поиски денег, «Тилигент» заменяет ребёнку мать.
Как Кручёных увидел в Сёмке Жгуте Мариенгофа, остаётся загадкой. Мотивы футуриста – тоже. Но, учитывая, что выпад был не единичным296, стоит говорить о целенаправленной атаке на имажинистов.
«Ну, брат, нелёгкая в Воронеж занесла…»
Это стихотворение входит в рукописный сборник «Анне Никритиной». Прочие тексты сборника имеют широкий временной разброс (1926–1939) и обширную географию: юг Франции, Сочи, Воронеж, Москва, Пушкино.
1928 год был для Мариенгофа и его семьи переломным. Как оказался он в Воронеже?
«В постимажинистский период в Воронеже, – пишет Татьяна Тернова, – жил и работал корректором в газете “Коммуна” Иван Грузинов. <…> И.Грузинов был арестован в 1927 году, получил поражение в правах и запрет на проживание в крупных городах. В 1928 году в Воронеже побывал А.Мариенгоф, совместивший издательские дела со встречей с И.Грузиновым».297
В этой встрече можно и нужно усомниться. Восстанавливая по документам этот период, мы находим информацию о том, что в 1928 году Анна Никритина уходит из Камерного театра. До сих пор считалось, что она сразу ушла в Ленинградский БДТ и семья, соответственно, переехала в Ленинград, но последние разыскания показывают, что всё обстояло не совсем так…
Таким образом, можно с уверенностью сказать, что Мариенгоф и Никритина провели в Воронеже целое лето 1928 года (дата приезда не установлена, отбытие из Воронежа – 25 августа), Грузинов же приехал в этот город только в 1929 году.
И далее следовал адрес: Воронеж, проспект Революции, д. 10, кв. 11. В наши дни, если нумерация домов не менялась, в этом доме находится городская поликлиника № 2.
Выпустить совместный альманах не удалось. Роман же, который «можно считать, что закончен» и о котором пишет Анатолий Борисович, – «Циники». Выходит, Воронеж дал старт не только имажинизму – здесь впервые, как мы помним, в 1919 году была опубликована декларация имажинистов, – но и жизнь одному из самых заметных романов ХХ века.
«Литература и быт»
Обстановка в стране всё больше походила на фантасмагории «Двуногих»: появлялись люди-функции, заточенные на выполнение одной определённой программы. Если ты рабочий на заводе, работай на заводе. Если трудишься на сенокосе, твоё место в деревне. Пожарник – туши пожары. Городовой – наводи порядок в городе. Член ВКП(б) – думай дённо и нощно о своём народе. Писатель – пиши. Но – о труде своего народа. И так, чтобы этому народу было понятно написанное.
Мариенгоф нутром чует, к чему всё идёт. Но так как выбор сделан в пользу родины, надо подстраиваться под её запросы. И желательно с минимальным ущербом таланту. Для этого в 1928 году Мариенгоф, Ивнев и ряд пролетарских писателей собираются вместе организовать новую литературную группу. Имажинизм изжит. Банда разбежалась. Шершеневич занят больше критикой и драматургией. Старцев давно пропал. Колобов обиделся. Грузинов – в ссылке. Эрдман занялся театром. Кусиков обосновался в Париже и возвращаться не собирается. Ройзман ушёл в прозу еврейской жизни. Остаётся один Ивнев, которого надо поднимать на подвиги. Этим и занялись.
Исследователям удалось найти протокол общества «Литература и Быт» от 26 августа 1928 года.
Обратиться в НКВД на предмет регистрации надлежащего Устава данного Общества.
На подачу Устава Общества в НКВД, а равно на ведение всех переговоров по организационным и иным вопросам, связанным с Обществом, уполномочить Рюрика Ивнева, заместителем его Михаила Фоломеева, выдав им на сей предмет соответствующее удостоверение.300
Мариенгоф выехал из Воронежа только 25 августа, и 26-го он никак не мог оказаться в Москве, поэтому говорить о его активном участии в этом проекте не приходится. Анатолий Борисович выступает на вторых ролях, если не на третьих, что не в его правилах. Но сохранилась небольшая «Анкета Учредителя общества поэтов и литераторов “Литература и Быт”», которую он подавал в НКВД.
Год рождения – 1897.
Место жительства – Петровка, Петровский, 3, кв. 4.
Партийная принадлежность – б/п.
Судимость – не судился.
Избирательным правом пользуюсь.
Чем занимался до Октябрьской Революции – с 14 по 17 гг. учился.
Чем занимался после Октябрьской Революции – с 17 по 18 гг. – секретарь издательства ВЦИК. С 19 г. по настоящее время занимаюсь исключительно литературной работой, исключая 25 год, когда я работал в Пролеткино в качестве секретаря Отдела.
О плане работы общества можно узнать из сопроводительного письма, поданного в НКВД 18 сентября 1928 года. Принимал ли участие Мариенгоф в его написании? Должен был, т.к. к этому времени уже вернулся в Москву. В нём литераторы говорили следующее:
«Работа советских литераторов в области художественной прозы и поэзии с каждым годом всё отчетливее сталкивается с необходимостью тщательного изучения нового советского быта.
Повесть, рассказ, роман, поэма требуют обязательной увязки с реальным материалом, вне которого немыслима советская специфика, вне которого советские персонажи оказываются не более как масками, заимствованными в своих характеристиках и своих основных положениях из дореволюционной литературы и автоматически пересаженными в советские условия. Такой пересадки без ущерба для художественности произведения выпускать нельзя. Советский персонаж рождён специфическими условиями революционных лет и возникающего на их основе нового быта.
Литераторами уже осознана необходимость работы на реальном материале, чем и вызваны многочисленные поездки писателей в “Колхозы”, на такие строительства, как Днепровское, в Донбасс, на далёкие окраины Союза и прочее. Получаемые в результате такой работы на реальном материале произведения значительно выше и художественнее в социальном значении произведений, написанных исключительно по “вдохновению”.
Учитывая всё это, группа советских литераторов решила организовать общество “Литература и Быт”».301
Исследователи отмечали, что Главискусство Наркомпроса хотело утвердить устав общества, но отдел агитации и пропаганды ЦК оказался против. Эксперта, некоего Розенталя, смутил не устав, а состав общества: несколько писателей и – наш герой: «…Вопросы литературы и быта ни один из учредителей никогда не разрабатывал всерьёз, как разрабатывает Мариенгоф. Это видно по пасквилю на Есенина “Роман для (sic!) вранья”»302.
Томи Хуттунен добавляет, что дополнительной причиной отказа было членство участников во Всероссийском Союзе поэтов, то есть то, что Мариенгоф и Ивнев – богема.
Что ж, раз эта попытка легализоваться провалилась, надо искать иные варианты, чтобы остаться в эшелоне советской литературы.
Детская литература
Становление детской литературы в двадцатые–тридцатые годы во многом повторяло становление взрослой: в детские издательства и журналы приходят самые разные писатели – «взрослые» и «детские»: Барто, Горький, Гайдар, Алексей Толстой, Паустовский, Пришвин, Пантелеев, Бианки, Маяковский, Хармс, Введенский, Мариенгоф и другие. Детская поэзия развивалась, как и взрослая: в русле поэтического поиска, не исключая авангардных течений. Утвердилось и два вида поэзии: развлекательно-игровая (Чуковский, обэриуты) и нравственно-дидактическая (Маяковский, Барто, Михалков).
Одно из самых заметных издательств того времени – «Радуга». Оно было основано в Петрограде Львом Моисеевичем Клячко (1873–1934), широко известным до революции журналистом, выступавшим под псевдонимом Л. Львов. Издательство имело филиал в Москве. За год удавалось выпустить более ста книг для детей, приключенческую и научно-популярную литературу. Среди авторов издательства – Барто, Бианки, Житков, Маршак, Чуковский. Среди художников – Штеренберг, Анненков, Кустодиев. Просуществовало издательство недолго: с 1922-го по 1930 год.
Некогда Чуковский и Маршак задумали выпустить новый детский журнал «Радуга» (до этого они вместе под руководством Горького работали над подарочной книгой для детей «Ёлка»). Поэты подготовили к печати первые произведения и заключили договор с Клячко. Несмотря на добротный состав участников, издание не состоялось: вместо него было открыто издательство детской литературы, которое воспользовалось подготовленными для журнала произведениями. Название и издатель не изменились. А Чуковский стал сотрудником редакции.
Самый благостный период для этого издательства пришёлся на 1925–1926 годы: одна за другой выходили книги Барто, Пантелеева, Кассиля и других, ныне канонических авторов детской литературы. Затем положение дел у Клячко со товарищи ухудшилось: ведущие писатели и художники перешли в государственное издательство и художественный уровень рукописей понизился. Поэтому Клячко и Чуковский всеми силами старались привлечь новых людей.
Как пришёл Мариенгоф в «Радугу», ясно: необходимо было зарабатывать. «Роман без вранья» активно издаётся и переиздаётся, но ведь долго это не продлится. Зато, видимо, именно здесь наш герой познакомился со Львом Кассилем и Леонидом Пантелеевым. Правда, ничего не известно о контактах Анатолия Борисовича с Маршаком и Чуковским: нет у них воспоминаний или записей в дневниках друг о друге. Но если Корней Иванович был в редколлегии издательства, да и Маршак был не последним человеком, то Мариенгоф непременно должен был быть с ними знаком.
В «Радуге» у Мариенгофа вышло две книги: «Такса Клякса» (1927) и «Мяч-проказник» (1928). Для детской литературы того времени были актуальны темы революции и Красной армии, героики борьбы с врагами советской власти, темы интернационального единства, коллективного труда, но Мариенгоф в «Таксе Кляксе» их не затрагивает вовсе. Впрочем, в «Мяче-проказнике» появляется громкое слово «буржуй», инородное в ткани детского текста, но легко вписывающееся в контекст истории.
Неплохие детские книжки. Если бы поэт продолжил заниматься детской литературой, он несомненно был бы канонизирован.
Начавшийся кризис «Радуга» не сумела преодолеть. Появляется всё больше случайных изданий. Ради заработка издательство стало переиздавать собственные книги. С введением государственной монополии на книгоиздание книги «Радуги» были признаны аполитичными, далёкими от насущных проблем молодой советской державы, и в 1930 году издательство закрыли.
Свою третью детскую книжку – «Бобка-физкультурник» (1930) Мариенгоф отнёс уже в Государственное издательство. И если в первых двух книгах ещё видны вольность, озорство, аполитичность, то в третьей главный герой становится примером для подражания: молодой спортсмен, успевающий во всех видах спорта и прославляющий свой маленький город Конотоп.
Единственная примечательная вещь – книгу иллюстрировал Давид Петрович Штеренберг, большой советский художник и один из первых авангардистов. Он к 1930 году уже руководил Обществом станковистов (ОСТ) и воспитал таких художников, как Дейнека, Лабас, Пименов, Никритин и многих других. Сегодня эта книга – большая редкость. Её можно встретить на аукционах, но, перечисляя её достоинства, говорят, увы, в первую очередь об иллюстрациях Штеренберга.
Есть ещё одна история, касающаяся Мариенгофа и детской литературы.
В записных книжках Анатолия Борисовича появляется такая запись:
Это стихотворение Маршака303. Почему оно приглянулось Мариенгофу, можно только выдвинуть гипотезу. Начнём издалека.
Чуковский был хорошо знаком с Маршаком: высоко ценил его как поэта, но не всегда понимал как человека. В дневнике за 1936 год он пишет:
И другая цитата:
Точно так же, желая получить ещё один «лавр из тысячи», Маршак берёт «Таксу Кляксу» Мариенгофа и переделывает под свою «Ваксу-Кляксу»: сюжет иной, но почва и образы узнаются моментально.
Приведём отрывок из Мариенгофа:
Маршак из случая с озорной таксой, устроившей переполох в доме, делает нравственно-дидактическую историю о верном псе.
После этого и становится понятна выписка Мариенгофа: «Всем одинаково она / Принадлежала точно воздух».
Существует, правда, и обратная ситуация – когда Мариенгоф взял стихотворение Маршака и переработал под своё. Про «весёлый звонкий мяч». В изначальной редакции 1926 года у Маршака оно выглядело так:
Мариенгоф обесцвечивает мяч (делает его белым) и развивает сюжетную линию, добавляя больше приключений – и появляется «Мяч-проказник» (1928).
К произведениям для детей Мариенгоф ещё вернётся, но это будет позже, почти десятилетие спустя, и это совсем иная история – уже не книга, а целый мультфильм.
Стоит сказать, что такой поиск новых форм, когда серьёзный поэт обращается к детской литературе, не единичен. Возьмём бывших имажинистов. Вольф Эрлих написал три книги307, Рюрик Ивнев – четыре308, Семён Полоцкий – как минимум полтора десятка309. Книги последнего пользовались оглушительным успехом и раскупались молниеносно. И сегодня, когда, казалось бы, известно всё или почти всё о советской литературе, когда оцифровано немыслимое количество информации, всплывают время от времени напечатанные в «Радуге» издания Полоцкого, не занесённые ни в один реестр.
Сценарии
Помимо попыток организации новой литературной группы и вхождения в советскую детскую литературу Мариенгоф в конце двадцатых писал сценарии. Может быть, наш герой что-то и приберёг из недавней работы в «Пролеткино», но доподлинно сегодня не выяснить.
Писал Мариенгоф не один, всегда в соавторстве. Первый фильм сразу получил оглушительный успех. Это был «Дом на Трубной» (1928). Снимал его Борис Барнет. У сценария была тяжёлая судьба: он переходил из рук в руки, и каждый автор что-то в него добавлял. Поэтому с точностью определить, кто придумал в сценарии очередной гениальный ход, невозможно. Есть один вариант машинописи, хранящийся в РГАЛИ, по крайней мере, из тех, которые удалось отследить. А для того, чтобы разобраться в «добавлениях», необходимо сопоставить несколько вариантов сценария.
Сам фильм чудом сохранился до наших дней. Отдельные куски реконструированы. Музыку к фильму (изначально фильм немой) написали Тарас Буевский и Алексей Айги, а в 2014 году и целый интернациональный ансамбль (Бернт Лунд, Эрик Штифель, Екатерина Ефремова, Аркадий Шилклопер).
Фильм показывает нам Москву времён новой экономической политики. Жители дома, «бывшие», пытаются устроить свой быт. Естественно, их образы вышучиваются и разоблачаются – это персонажи сугубо отрицательные. Один из таких жильцов, Голиков, подыскивает себе домработницу, но для кандидатки есть одно непременное условие: она не должна состоять в профсоюзе. Подходящей девушкой ему кажется Параня Питунова, недавно приехавшая из деревни. Но этот выбор оказывается роковым: спустя какое-то время скромная девушка избирается депутатом Моссовета от профсоюза горничных.
Простой и понятный фильм. Для сегодняшнего зрителя – несомненно странный, но по-своему милый и обаятельный. Вместе с Мариенгофом над ним работали Белла Зорич, Вадим Шершеневич, Виктор Шкловский и Николай Эрдман.
С последним у нашего героя получится отменный творческий союз. Вместе они напишут сценарии «Проданный аппетит» (1928) и «Посторонняя женщина» (1929).
«Проданный аппетит» – экранизированный памфлет Поля Лафарга. Снимал его молодой Николай Охлопков. До сегодняшнего дня фильм не сохранился, остались какие-то полутораминутные материалы. Как и подобает концу двадцатых, когда страна на всех парах шла к коммунизму, а заодно и боролась с пережитками прошлого и пошлого настоящего, «Проданный аппетит» посвящён греху чревоугодия.
Обжора-миллионер объелся до дурноты. Он поспешил обратиться к передовой медицине, и нанятый им профессор Фукс предложил фантастический способ лечения. Быстро найден безработный – обычный шофёр, произведены некоторые хирургические действия, и уже на следующий вечер после операции миллионер лакомился всевозможными вкусностями, поглощая их одно за другим, а все мучительные ощущения от переедания испытывал шофёр.
Для 1928 года – очень сильный ход. Посыпались рецензии – в большинстве своём отрицательные, но встречались и положительные:
«Новый украинский фильм – “Проданный аппетит” – целится в старую мишень по-новому. Перед нами не очередная “сатира”, не “политграмота”, а крепкий социальный памфлет. <…> Сочинение Лафарга экранизировано драматически искусно. <…> Весь фильм полон динамики, весь искрится бурливой и горячей эксцентрикой, в некоторых местах прямо блестящей».310
Со вторым сценарием всё намного интересней. Во-первых, у него было сразу несколько ходовых названий: помимо «Посторонней женщины» – «Сплетня», «Баба» и «Ревность». Последующая судьба этой задумки позволяет предположить, что идея принадлежит Мариенгофу: спустя пять лет появится его пьеса «Люди и свиньи», которая будет шуметь на театральных сценах. Сюжет её практически полностью совпадает с сюжетом фильма.
Мариенгоф и Эрдман направили сценарий в Совки-но. За работу над ним брались пять маститых режиссёров, в том числе А.Е.Разумный и А.М.Роом, но затем почему-то отказывались. В конце 1927 года «Посторонняя женщина» попала к молодому Ивану Пырьеву. До этого он ходил в учениках, а теперь ему представился шанс сыграть первую скрипку в оркестре.
В сюжет внесли несколько изменений: перенесли действие в зимний город и отказались от концовки Мариенгофа и Эрдмана. Пырьев сделал более мармеладный, как выражался Анатолий Борисович, конец: ревнивый муж так и остался ревнивым, своё всепожирающее чувство он пронёс через двадцать пять лет, и, когда у него уже был взрослый сын, так похожий на него самого, он допытывает жену: «Теперь это дело прошлое, но скажи мне, ты всё-таки жила с ним?» Героиня, не ответив, выходит из комнаты, оставляя мужа один на один с его переживаниями.
В оригинале у этой пары нет 25 лет. Ревность проявляется сразу.
О сюжете подробно писать не будем, так как он лёг в основу большой пьесы Мариенгофа; в нужной главе и поговорим. Но если спектакль по пьесе «Люди и свиньи» с огромнейшим успехом шёл на театральных сценах Москвы и Ленинграда, можно предположить, какой был успех у фильма.
«Посторонняя женщина» вышла на экраны в 1929 году. Рецензии на этот раз были более чем благосклонными:
«…Пырьевым удачно заострён эксцентрический показ мещанского уездного быта».311
«Изображение мещанской стихии сделано очень сочно, с выдумкой и остроумием, в манере, переходящей иногда в яркий гротеск».312
«Среди всех комедийных положений фильма сквозит авторская издёвка над тем, что должно быть бито и уничтожено в нашем быту».313
«“Посторонняя женщина” резко и сатирически бичует старый быт».314
И тем не менее, что же дало повод советской критике разгромить фильм и запретить его? Видимо, Мариенгоф и Эрдман слишком убедительно проработали нюансы, по которым мещане проявляют небывалую агрессию, а советские люди, люди светлого коммунистического будущего, ничего с ними не могут поделать.
Если про Николая Эрдмана многое известно: и бывший имажинист, и один из первых советских драматургов, автор запрещённых «Мандата» и «Самоубийцы», арестант и ссыльный, а после – лауреат Сталинской премии, – то про другого соавтора Мариенгофа по сценариям даже пытливый читатель знает мало. Но о нём есть одно упоминание у Анатолия Борисовича:
«– Я молю Бога, Боренька, чтобы у тебя всегда был один лишний рубль, – говорила мудрая еврейская мама своему сыну, у которого всегда не хватало по крайней мере одной тысячи.
Боренька – Борис Евсеевич Гусман. Лицом этакий курносый еврейский император Павел. Только добрый, симпатичный и совсем не сумасшедший.
Он написал интересные книги – “Сто поэтов”, “Чайковский” (монография; света не увидела). Он много лет подряд работал с Марьей Ильиничной Ульяновой в “Правде”. Сталин турнул его оттуда, но почему-то не посадил, а отправил в Большой театр.
Мой друг руководил им “со свежинкой”. Сталин и оттуда турнул его за эту самую “свежинку”. Но опять не посадил, а “кинул”, как тогда говорили, в Радиокомитет. После чего, не слишком канителясь, конечно, посадил за… “аристократизм в музыке”, то есть за передачу по радио симфоний Бетховена, Скрябина, Равеля, Дебюсси и Шостаковича. В обвинительном заключении было сказано: “Гусман завербован во «враги народа» Керженцевым”.
Керженцев, его патрон по Радиокомитету, умер, никем никогда не потревоженный, с пышным некрологом в “Правде”».315
Если не вдаваться в скромные биографические подробности жизни Бориса Евсеевича, это всё, чем мы располагаем. Но до того, как он был репрессирован, вместе с Мариенгофом они написали три киносценария: «Весёлая канарейка» (1929); «Живой труп» (1929); «О странностях любви» (1936).
Первый фильм, видимо, был наполнен атмосферой экстравагантного кафе «Весёлая канарейка». Уж мы-то знаем, откуда позаимствовал Мариенгоф этот опыт, эти картины: «Стойло Пегаса», «Калоша», «Мышиная нора», «Музыкальная табакерка», «Домино» и т.д. Сюжет строится на том, что в занятом интервентами украинском городе вовсю действует подпольный большевистский комитет. Но не дремлет и вражеская контрразведка. Молодым подпольщикам Брянскому и Луговцу поручено следить за обстановкой. В кафе герои знакомятся с актрисой, дённо и нощно поющей в «Весёлой канарейке», – мадемуазель Брио.
На фильм была неожиданная, но забавная для сегодняшних читателей реакция – Ильф и Петров откликнулись фельетоном «Пташечка из Межрабпромфильма»:
«– Уже есть у нас точно такая картина, – называется “Весёлая Канарейка”, сам Кулешов снимал…
…А “Весёлая канарейка”, как правильно заметил Виктор Борисович, уже шла на терпеливых окраинах всего Союза. Был в Одессе кабак “Весёлая канарейка”, был он при белых. Тут есть всё, что нужно Межрабпромфильму для создания очередного мирового боевика: ресторан для коммерции, а белые для идеологии. (Без идеологии нынче – труба.)
В ресторане: Голые ножки – крупно. Бокалы с шампанским – крупно. Джаз-банд (которого, кстати сказать, в то время в Одессе не было) – крупно. Погоны – крупно. Чья-нибудь грудь “покрасивше” – крупно. Монтаж перечисленного выше».316
Сразу всплывает «Мышиная нора», но вспоминается Одесса не столько Мариенгофа, сколько уже Бабеля и Катаева. Если в фильме всё было так, как это описывают Ильф и Петров, то за исключением необходимой политики, зрелище более чем весёлое. И тем не менее пресса неистовствовала:
«В этой картине всё фальшиво и вульгарно, в особенности фигуры большевиков, которые, находясь в подполье, изображают собой блестящих князей и офицеров. Действие происходит ко времени оккупации Одессы французскими войсками. Большевик-«князь» спасает своего товарища большевика-«офицера» от контрразведки, используя чары кафешантанной девы Брио. Чем меньше будет таких картин на советском экране, тем лучше».317
«Эпизод подпольной борьбы красных с белыми – только неизбежный повод для изображения в весёлых канареечных тонах галантной жизни белогвардейских контрразведчиков… Фильма не становится революционной от того, что показанная в ней кабацкая и светская жизнь поставлена в какую-то связь с революционной борьбой».318
Пока эти практически прямые обвинения в белогвардейщине не так страшны. На дворе не тот год. И всё же крови авторам острословы из советских газет подпортили.
В тот же год Мариенгоф и Гусман пишут сценарий для экранизации драмы Толстого «Живой труп». Мариенгоф не в первый и не в последний раз обращается ко Льву Николаевичу. Говорить что-то серьёзное об оригинальности сценария не приходится, действие развивается строго по Толстому. Пьеса экранизировалась первый раз в 1911 году, потом – наш случай, а после была ещё одна экранизация в 1968 году. Сюжет картины строится на фигуре Фёдора Протасова – человека, который устал от окружающей лжи, да и от жизни в целом. Его жена любит другого. Он это знает и этим мучается, но церковный брак расторгнуть нельзя. Поэтому его жена остаётся несчастной со своей незаконной любовью. Протасов находит оригинальный выход из сложившейся ситуации – постепенное самоуничтожение. Отсюда и – «живой труп».
Экранизировали совместно со специалистами из Германии, куда фильм в конечном итоге и уехал. В Советском Союзе «Живой труп» как будто не выходил на широкие экраны, потому и рецензий не было. По крайней мере, найти их не удалось.
К следующему фильму Мариенгоф и Гусман приступят только в тридцатых. Сюжет киноленты «О странностях любви» довольно простой. Две подруги приезжают на отдых в Крым, знакомятся с молодыми парнями: один, будучи поэтом, представляется планеристом, второй (планерист) выдаёт себя за поэта. Классическое недоразумение, которое приводит к ряду комичных положений. Этот фильм уже звуковой, он сохранился и доступен в интернете.
А тем временем в Нижнем Новгороде выходит экскурсионная брошюрка по городским достопримечательностям, среди которых есть и места… по которым ходил имажинист Анатолий Мариенгоф. Называется она – «Литературно-культурные экскурсии по Нижнему Новгороду (маршруты, темы и литература)» (1926). Автор – А. Свободов.
Надо отдать должное автору: помимо Добролюбова, Мельникова-Печерского и Горького он активно пропагандировал Ивана Рукавишникова, Петра Орешина, Сергея Городецкого, Бориса Садовского и прочих современников Мариенгофа (друзей, товарищей, недругов, врагов).
Знал ли об этой книге Мариенгоф – вопрос.
«– Вы знакомы с Жоржем Питоевым? – спросил я Качаловых.
– А как же! – сказал Василий Иванович. – Милейшее существо.
И Людмила прелесть!
– Так вот, послушайте рассказец: как-то Жорж ставил у себя в театре пьесу с участием ангелов. Нарисовал их и отправился к старому знаменитому бутафору. Рассмотрев эскизы, бутафор неожиданно ответил: “Нет, я этого делать не буду. Таких ангелов не бывает”. Питоев спросил без улыбки: “А вы, месье, видели ангелов?” – “К сожалению, нет”, – ответил мастер тоже без улыбки. И повторил: “Но таких ангелов не бывает”. И вернул эскизы. По-моему, это очень поучительная история».
«Красивый франтоватый молодой мужчина остановился передо мною и долго и неодобрительно глядит на меня, наверно, потому что я одна занимаю кресло, а больше сесть негде. Я также не спускаю с него глаз. Мне интересно – когда хозяин представлял его кому-то, сказал: “Михаил Афанасьевич”. “Афанасьевич” – какое старинное имя!
Наконец он обращается ко мне: “Почему вы так смотрите на меня? Может быть, у меня рога?”. И тут я, к своим годам прочтя уже множество взрослых книг и хорошо понимая, что это значит:
“Не знаю, может быть и есть!”
Он быстро уходит в соседнюю комнату, и я слышу его громкий возглас: “Вы послушайте, что говорит этот ребёнок!” Подбегает тётя:
– Татьяна, я же со стыда сгорела! Ты понимаешь, что говоришь?
– Аля, а кто это?
– Булгаков.
Он не решался сесть со мною в одно кресло, но это спокойно сделал другой, тоже красивый и нарядный блондин. Про него-то я уже знала, что поэт – Есенин!
Не могу вспомнить, в этот или в другой “гостевой” вечер был и приятель Есенина – Мариенгоф. Тоже красивый, тоже прекрасно одетый (в районе, где жили мы, близ Миусского кладбища, не приходилось видеть такой одежды), и самое интересное – с моноклем! Да, да, не у Булгакова, а именно у него был монокль!»
«Спустя чуть более десяти лет, в том же театре выступал другой поэт, для которого областная партийная газета “Коммуна” тоже не пожалела крепких выражений. Случилось это в мае 1928 года. Анатолий Мариенгоф приехал в Воронеж вместе с женой – актрисой А.Б. Никритиной. Интерес к его выступлению был велик. Дело в том, что у Мариенгофа недавно вышел автобиографический “Роман без вранья”, вокруг которого разразился скандал: автора обвиняли в самовлюблённости, в склонности к дешёвой сенсации, особенно там, где речь шла о его дружбе с обожаемым многими Сергеем Есениным.
Как всякая “столичная штучка”, Анатолий Борисович был не прочь покрасоваться на провинциальной сцене и повергнуть в шок
“аборигенов” своим нестандартным образом мышления. Для начала он ошеломил аудиторию повествованием о прелестях парижской проституции, потом проехался по бывшим друзьям-имажинистам, попутно поделился своим знанием анекдотов из древнерусской жизни и, наконец, без особых на то причин обрушился на одного из местных поэтов, который ещё долго переживал эту незаслуженную порку.
Зал Мариенгофу вежливо похлопал. А вот супруге его достались вполне искренние аплодисменты. Анна Борисовна великолепно прочла стихи Маяковского, Есенина, самого Мариенгофа. Даже сердитый обозреватель “Коммуны” Л.П-ин (это был литературный критик Л.А.Плоткин, всегда державший нос по ветру и сделавший впоследствии блистательную карьеру), готовый обвинить поэта в политическом невежестве, благосклонно отнёсся к выступлению чтицы.
Визит автора “Романа без вранья” ещё долго обсуждался…»
Обстановка в стране медленно, но верно идёт по накатанному вниз пути. Художники слова реагируют на это незамедлительно. Николай Эрдман в 1928 году пишет свою знаменитую пьесу «Самоубийца». Там, как помните, гражданин Подсекальников решает застрелиться, а окружающие его люди горячо поддерживают это решение, но наперебой предлагают свои мотивы: Клеопатра Максимовна – ради большой любви к ней, Виктор Викторович – ради искусства, а отец Елпидий – ради религии. И так далее – в том же духе:
«Незабвенный покойник пока ещё жив, а предсмертных записок большое количество». «Умираю, как жертва национальности, затравили жиды». «Жить не в силах по подлости фининспектора». «В смерти прошу никого не винить, кроме нашей любимой советской власти».
Инна Лиснянская как-то пересказывала Арсения Тарковского: «[Мандельштама] видел всего однажды, в полуподвальной квартире у Рюрика Ивнева. Мы пришли вместе с Кадиком Штейнбергом. Помню, там был и Мариенгоф. Я боготворил Осипа Эмильевича, но и, стыдясь, всё-таки отважился прочесть свои стихи. Как же он меня раздраконил, вообразил, что я ему подражаю».
Глава девятая
Переезд в Ленинград
После воронежского лета семья Мариенгофа перебирается в Ленинград (улица Марата, д. 47-49, кв. 30). На той же улице буквально через пару домов жил Дмитрий Шостакович. Познакомиться они могли и в Москве, и в знаменитом доме №9 на Малой Конюшенной (или на канале Грибоедова – как удобней). Там композитор был частым гостем, как и Мариенгоф с Никритиной. Но познакомятся они при других обстоятельствах320.
Что же это за особенный дом? Он был построен на месте двух домов, принадлежавших семье Лермонтовых (к Михаилу Юрьевичу они отношения, кажется, не имели). В 1912 году по заказу Леонарда Габриловича оба дома соединились в один и прибавили в масштабе.
В 1935 году дом отдали литераторам. В него въехали шестьдесят писательских семей. В разное время здесь жили Ольга Форш, Михаил Зощенко, Вениамин Каверин, Иван Соколов-Микитов, Михаил Козаков и Зоя Никитина, Борис Житков, Михаил Слонимский, Евгений Шварц, Всеволод Рождественский, Борис Томашевский, Борис Эйхенбаум и многие другие. Со многими Мариенгоф был знаком, а с некоторыми тепло дружил.
На рубеже двадцатых–тридцатых годов вырисовывается круг близких друзей Мариенгофа. По крайней мере, из сохранившихся писем 1936 года этот круг уже можно различить: московские друзья и ленинградские. При этом довольно часто люди меняли место жительства и перетекали из одной группы в другую. Условная московская – это имажинисты Шершеневич, Ивнев и братья Эрдманы, детская писательница Агния Барто, прославленный актёр МХАТ Василий Качалов, режиссёр Камерного театра Александр Таиров, известный скульптор Сарра Лебедева. Условная ленинградская – формалист и маститый литературовед Борис Эйхенбаум, писатель Михаил Козаков с женой Зоей Никитиной. Это и есть самое крепкое окружение Анатолия Мариенгофа.
Почему нельзя было остаться в Москве? Может быть, Анатолий Борисович не любил город? Любил и много позже даже мечтал вернуться. Или он действовал благоразумно, согласно обстоятельствам эпохи, то есть перебрался из шумной столицы, где ты у каждого чекиста на виду, в более спокойный Ленинград? Изначально эта версия казалась самой обоснованной, но и она оказалась не главной. Вероятно, после выхода «Романа без вранья» от писателя отказались все друзья? Тоже сомнительно: было несколько обиженных человек, но практически никто из близких людей не разорвал с ним отношения. Про второстепенных и говорить нечего: Мариенгоф достаточно холодно относился к тем, к кому не испытывал симпатии. И наоборот: если человек покорял Анатолия Борисовича, то становился близким другом. Так что версия с отчуждением тоже не выглядит достоверной. Но если мы обратимся к эпистолярному наследию писателя, то увидим, сколь часто он путешествовал. Это похоже на серьёзную зависимость или сильную страсть. Вероятнее всего, просто пришло время сменить место жительства. Уже в городе на Неве Мариенгоф ещё дважды сменит квартиру. Такая перемена мест, видимо, способствовала творческим потенциям писателя.
О них и начнём говорить.
Новый роман
Во время одной из заграничных поездок Мариенгоф, видимо, знакомится с Яковом Блохом, одним из основателей издательства «Петрополис». Изначально оно располагалось в Петрограде, со временем открыло филиал в Берлине. А в 1924 году связь с Советской Россией оборвалась, и филиал стал самостоятельным издательством. Подборка издававшихся литераторов впечатляет: Евгений Замятин, Николай Никитин, Борис Пильняк, Марк Алданов, Нина Берберова, Иван Бунин, Роман Гуль, Михаил Осоргин, Юрий Анненков, Надежда Тэффи, Владислав Ходасевич. В 1928 году в очередь на бессмертие встал Мариенгоф.
Надо, наверно, пояснить, что за книга, о которой идёт речь, и кто такой Краснов.
Пётр Николаевич Краснов – бывший царский офицер, атаман Всевеликого Войска Донского. После революции и Гражданской войны оказался в эмиграции, где на досуге занимался литературным трудом. Писал он о своих военных похождениях, о казаках, об армии размашисто и увлекательно – и его творчество имело успех. По характеру был авантюристом, за что и приглянулся Мариенгофу.
Для начала Анатолий Борисович предложил в «Петрополис» свой «Роман без вранья», а после и «Циников». Некоторые писатели и критики вслед за Иосифом Бродским утверждают, что это лучший русский роман ХХ века. «Циники» наделали много шума в 1928 году и поминаются всякий раз, когда наша страна переживает тяжёлые времена. Так, в девяностые Дмитрием Месхиевым, как уже говорилось, был снят фильм по этой книге, и в период нынешних бесконечных санкций только ленивый не припомнил Ольгиной фразы: «…может случиться, что в Москве нельзя будет достать французской краски для губ? – Она взяла со столика золотой герленовский карандашик: – Как же тогда жить?»322– и не просклонял на разные лады, меняя «французскую краску для губ» на пармезан, хамон и французские вина.
Что же такое удалось совершить Мариенгофу, что его роман пробудил интерес, живущий в читателях до сегодняшнего дня?
…Страна, погрязшая в разрухе. На тротуарах – мёртвые лошади. Голод. Холод. Новое правительство постоянно заседает и выписывает бесконечные декреты. Идёт гражданская война. Люди переходят на подножный корм, от него – на жёлуди, верблюжью траву и глину и, наконец, к человечине. Со всей страны несутся сводки о новых фактах людоедства. В «Циниках» вообще все факты правдивы и взяты напрямую из газетных сводок.
Вторая половина романа – история любви Владимира и Ольги. Он историк, доцент, интеллигент, а Ольгу родители оставили в Советской России, чтоб она охраняла квартиру; лучший для этого способ – выйти замуж за большевика.
Что же привлекает читателя в описании всей этой разрухи и цинизма? Как ни странно, в первую очередь – язык писателя, стиль, через который видна пьянящая весёлость:
«Вооружённый тряпкой времён Гомера…»
«Входит девушка, вместительная и широкая, как медный таз, в котором мама варила варенье…»
«Ваша физиономия татуирована грязью…»
«У Ольги лицо ровное и белое, как игральная карта высшего сорта из новой колоды. А рот – туз червей…»
«Внизу на Театральной редкие фонари раскуривают свои папироски…»
На рубеже восьмидесятых–девяностых годов в России появился Орден куртуазных маньеристов, который объявил о рождении нового «сладостного стиля». Такое определение больше всего подходит стилистике «Циников». Что ни фраза, то афоризм. В такой манере Мариенгоф ведёт читателя через голодные московские улицы и как-то мимоходом рассказывает последние новости со всей страны. Газетные передовицы чередуются с художественной частью романа: «В Большой Гущице Пугачевского уезда в правление потребительского общества доставлено 10 фунтов варёного человеческого мяса, добытого на кладбище. Мясом этим питалось десять семей»323.
То, что в 1928 году «Циники» не увидели свет в Советской России, – неудивительно. Но и в конце 1988-го роман отчего-то появился в кастрированном виде. В числе прочего редакторы отказались как раз от этого небольшого фрагмента о каннибализме. Правда, иные подобные главки остались нетронутыми.
Что ещё обращает на себя внимание в романе? Помимо языка и образности – сюжет. Владимир безумно влюблён в Ольгу. Она к нему холодна, но выходит всё-таки замуж. Изменяет мужу открыто: сначала с его братом-большевиком, а потом с нэпманом Ильёй Докучаевым. Но Владимир так сильно любит Ольгу, что попросту не обращает внимания на её сексуальные выходки. В бурные двадцатые чего только не видывала общественность! Измена жены – не так уж и страшно.
Ольга скучает. В порыве детского озорства тратит последние деньги на коробку конфет. Из-за житейских трудностей выходит замуж. Из женского любопытства первый раз изменяет мужу с его братом – большевиком Сергеем, потом использует его, чтобы устроиться на работу. Но и работа не приносит избавления от скуки. Даже стихи имажинистов, которые Ольга приносит домой, не могут её развлечь. Она решается на вторую измену – с нэпманом Докучаевым, – чтобы вести роскошную жизнь, посещать рестораны и кафе, хорошо одеваться и т.д. Может быть, в этом вещизме утолится её всепоглощающая тоска? Едва ли. Остаётся последний выход – самоубийство. Ольга стреляется, и только тогда возвращается к первым своим прихотям – конфетам «Сладкая вишня» – и делает вывод, что жить-то можно было хотя бы ради этих дурацких конфет.
В «Циниках» снова проскальзывает тема «двуногих». Владимир стремится раззадорить своего брата-большевика: «А знаешь, мне искренно нравятся эти “скифы” с рыжими зонтиками и в продранных калошах. Бомбы весьма романтически отягчают карманы их ватных обтрёпанных салопов». Эти «скифы» тоже на поверку оказываются не людьми, а «двуногими». Животным, не-человеком, называет Владимир и Ольгу с Докучаевым, жалуясь на них брату Сергею. Только на этот раз он находит другое определение: «четырёхкопытная философия».
«Мои глаза, злые, как булавки, влезают – по самые головки – в его зpачки:
– Или дpугой обpазчик четыpёхкопытной философии счастливого животного.
– Слушаю.
– …Ольга взяла в любовники Докучаева! Любовником Докучаева! А? До-ку-ча-е-ва? Невеpоятно! Немыслимо! Непостижимо. Впрочем… Ольга взяла и меня в “хахаля”, так сказать… Не пpавда ли? А ведь этого могло и не случиться. Счастье могло пройти мимо, по другой улице…
Я перевожу дыхание:
– …не так ли? Следовательно…
Он продолжает мою мысль, утвеpдительно кивнув головой:
– Всё обстоит как нельзя лучше. Совершенно правильно.
О, как я ненавижу и завидую этому глухому, рогатому, изъеденному волчанкой, счастливому человеку».324
Последний шаг Ольги заставил культурную общественность вспомнить Юлию Дижур, возлюбленную Вадима Шершеневича, которая так же, как героиня «Циников», позвонила поэту и лаконично сказала, что сию же минуту застрелится. Такое «совпадение» историй охладило отношения старых друзей и породило новые сплетни. Однако, если смыть с героев романа грим и попытаться разглядеть настоящие лица, всё окажется несколько сложней.
Герои «Циников»
С тех пор, как вышел роман, не один исследователь пытался сопоставить главных героев – Владимира и Ольгу – с живыми людьми. Филологи и любители Серебряного века выводили несколько имён: Вадим Шершеневич и Юлия Дижур, Анатолий Мариенгоф и Анна Никритина, Анатолий Мариенгоф и Сергей Есенин. Приведём ещё пару историй, без которых эта картина будет неполной.
Возвратимся на десять лет назад, в 1918 год. В Москве большевики создали около двадцати «районных театров» на окраинах города, чтобы рабочий люд имел возможность в свободное время приобщиться к высокому искусству. Нас интересует Таганский район и кинотеатр «Вулкан», на сцене которого пробовал свои силы Рогожско-Симоновский театр и несколько других коллективов (из именитых трупп можно выделить студийцев театра им. Е.Б.Вахтангова).
В сезон 1921–1922 годов в помещении Рогожско-Симоновского театра разместился Опытно-героический театр. Его основали Вадим Шершеневич и Борис Фердинандов. Первый взял на себя труд заведующего литературной частью, второй – режиссёра-постановщика. Фердинандов был актёром и художником Камерного театра. Современники описывали его как весьма яркого мужчину: военная выправка, галифе, щёгольский хлыстик – колоритный, но вполне типичный портрет для первых лет советской власти.
В планах Камерного театра было открытие нового сезона арлекинадой «Одна сплошная нелепость» Шершеневича в постановке Фердинандова. Но поставить спектакль не удалось. Шершеневич позже вспоминал: «…лето повлияло на Академический Камерный театр в том смысле, что он решил твёрдо взять курс направо. “Нелепость” была сдана в архив, появилась “Федра” под ручку с высохшей музой Валерия Брюсова»325.
«Федра» шла в Камерном театре не один сезон, так что зря Вадим Габриэлович отпускал колкости. Но Шершеневич и Фердинандов ушли от Таирова и основали свой театр. Привлекли к сотрудничеству и братьев Эрдманов: Бориса – как художника, Николая – как драматурга. Борис Фердинандов писал об отличительной черте Опытно-героического театра:
«Процесс творческий, одной из форм которого является искусство, и в частности наше театральное искусство, отличается от иных форм движения тем, что мы его, это движение, сознательно строим. Придаём ему определённую форму, т.е. располагаем его элементы ударные и неударные, долгие и короткие в определённом порядке. Следовательно, придаём ему, прежде всего, определённую метроритмическую форму. Таким образом, метро-ритм есть основа театрально-творческого процесса как некоторой формы организованного движения. Этот организованный метро-ритм должен присутствовать как в слове, так и в мимике, так и в волнении. По своей физической природе он двойственен, как и само движение (метро-ритм)».326
Вслед за Шершеневичем и Фердинандовым в новый театр пришли и другие интересные нам персонажи. В 1922 году – Борис Глубоковский, публиковавшийся в «Гостинице для путешествующих в прекрасном». Он стал заведующим монтировочной частью. Евгений Павлов стал отвечать за музыкальную составляющую и пробовал свои силы в режиссуре. В эти же годы появляется неофициальное название театра, которое современному человеку знакомо гораздо больше, нежели Опытно-героический театр, – «Театр на Таганке».
Вот в этом-то театре и играла молодая актриса Юлия Дижур. Подобно тому, как Мейерхольд сделал Зинаиду Райх главной актрисой своего театра, Шершеневич сделал центром своего профессионального (театр и поэзия) и интимного внимания Юлию. Они вместе работали в Москве, вместе выезжали на гастроли с чтением имажинистских стихов и лекциями о новом литературном течении, вместе лечили туберкулёз в Абхазии. Любили отчаянно и отчаянно ревновали.
После очередной ссоры Шершеневич заявил, что больше не вернётся и подаёт на развод. Матвей Ройзман позже вспоминал, что его друг просто хотел припугнуть Дижур. Но результат этого поступка оказался убийственным. Говорили, что она позвонила мужу, объяснилась и после этого застрелилась. Поэт бросился домой, но было уже поздно.
Использовал ли Мариенгоф эту любовную историю для своего романа? Частично. Если Владимир и Ольга – чистейшей воды циники, то Вадим и Юлия – пара более глубокая. Можно ли в их случае говорить о тотальном цинизме? Вряд ли. Да и история их отношений никак не вяжется с историей Владимира и Ольги. Мариенгоф заимствует только краски реальной жизни – чёрные и густые. В его правилах совмещать несовместимые элементы. Он берёт самоубийство Дижур, чтобы преобразить его в историю двух людей с ледяной кровью и показать страсти там, где их, казалось бы, уже нет и не может быть.
Эпоха была щедра на экстравагантных женщин. Приведём, к примеру, несколько поэтических строк:
Это строчки из стихотворения «Я не был на твоей могиле…» (1914) Валерия Брюсова. Посвящены они Надежде Львовой. Вот ещё одна пара, которая могла стать прототипами Владимира и Ольги: поэт и застрелившаяся от любви к нему женщина.
Приведём другой пример. Ученики и литературные секретари Виктора Шкловского донесли до нас его мемуарные истории, которые он никогда не записывал, – слишком были остры. Одна из них – о Бриках. Лиля Юрьевна была женщиной увлекающейся и при этом абсолютно свободной от любых предрассудков. И, конечно, настраивала на такой лад Осипа Брика и Владимира Маяковского. Как-то раз она пришла поздно ночью и призналась мужу, что изменила ему с молодым офицером. Брику ничего не оставалось, кроме как сказать: «Лиля, дорогая, прими ванну».
А вот как это отражено в «Циниках»:
«На фаянсовом попугае лежат разноцветные монпансье.
Ольга выбрала зелёненькую, кислую.
– Ах да, Владимир…
Она положила монпансьешку в рот.
– …чуть не позабыла рассказать…
– …я сегодня вам изменила.
Снег за окном продолжал падать и огонь в печке щёлкать свои оpехи.
Ольга вскочила со стула.
– Что с вами, Володя?
Из печки вывалился маленький золотой уголёк.
Почему-то мне никак не удавалось проглотить слюну. Горло стало узкой пеpеломившейся соломинкой.
– Ничего.
Я вынул папиросу. Хотел закурить, но первые три спички сломались, а у четвёртой отскочила серная головка. Уголёк, вывалившийся из печки, прожёг паркет.
– Ольга, можно мне вас попросить об одном пустяке?
– Конечно.
Она ловко подобрала уголёк.
– Примите, пожалуйста, ванну.
Ольга улыбнулась:
– Конечно…
Пятая спичка у меня зажглась.
Всё так же падал за окном снег и печка щёлкала деревянные орехи».327 Были и есть те, кто видит в героях «Циников» Мариенгофа и его жену. На этой гипотезе заостряют внимание непрофессионалы, пытаясь соотнести художественные высказывания писателя с его жизненной позицией. Можно ли назвать Мариенгофа циником? Надеемся, ответом послужит эта книга. А тем, кто утверждает обратное, ссылаясь на первые стихи Мариенгофа или поэтические эксперименты имажинистского периода, стоит помнить, что это всего лишь маска его лирического героя – шута, апаша, арлекина.
Ещё одна пара, с которой отождествляют героев романа, – Анатолий Мариенгоф и Сергей Есенин. Алексей Колобродов в послесловии к третьему тому собрания сочинений Анатолия Борисовича в несколько эпатажной манере пишет:
«“Циников” наше поколение воспринимало как очередную вариацию темы “Интеллигенция и революция”. Сегодня гораздо интереснее (и спекулятивнее) предположить, будто в “Циниках” имеется второй, теневой сюжет – история и драма дружбы Мариенгофа и Есенина. Аккуратно “упакованная” – на фоне революционных лет России – в лав-стори приват-доцента Владимира и красавицы-дворянки Ольги. Заманчиво разглядеть в Ольгиных походах на сторону – к важному большевику Сергею и скоробогатею из крестьян Илье Докучаеву – параллель с “изменами” Есенина. Роман с большевиком – аудиенция у Льва Троцкого. Грязноватая интрижка с неотёсанным нэпманом ради высокой цели – аллюзия на метания Есенина от имажинистов к “мужиковствующим” и обратно. Финальное самоубийство героини комментариев не требует…»328
Вот этот пассаж действительно выглядит спекулятивно, но имеет право на существование. Можно развить мысль критика, детально соотнести определённые эпизоды романа с биографиями двух поэтов, расписать точно, как в романе, по годам. Но об этом надо говорить отдельно.
Тургенев, Чернышевский, Брики
Нам кажется, что, во-первых, стоит рассматривать в качестве претекста «Циников» тургеневский роман «Отцы и дети»329, в особенности любовную линию Базарова и Одинцовой; а во-вторых, иметь в виду Лилю Брик и «теорию стакана воды», широко распространённую в первые годы советской власти330. Помимо эпизода с изменой есть ещё ряд совпадений.
Нигилист Базаров и Одинцова – циники, многое повидавшие за свою жизнь и решившие отгородиться от людей. Страсть, которая проявляется у Евгения, мимолётна. Открыв герою новый мир, она его и губит. Мариенгоф берёт эту ситуацию и переворачивает с ног на голову: Владимир и Ольга – циники, которые перепробовали все радости жизни и вконец устали от этого. Страсть Владимира заставляет закрывать глаза на капризы Ольги, что в итоге губит их обоих.
Подчёркивается и принципиальная бездетность героев. Как об этом говорит Тургенев? Приведём один знаковый эпизод:
«В город Анна Сергеевна являлась очень редко, большею частью по делам, и то ненадолго. Её не любили в губернии, ужасно кричали по поводу её брака с Одинцовым, рассказывали про неё всевозможные небылицы, уверяли, что она помогала отцу в его шулерских проделках, что и за границу она ездила недаром, а из необходимости скрыть несчастные последствия… “Вы понимаете чего?” – договаривали негодующие рассказчики. “Прошла через огонь и воду”, – говорили о ней; а известный губернский остряк обыкновенно прибавлял: “И через медные трубы”. Все эти толки доходили до неё, но она пропускала их мимо ушей: характер у неё был свободный и довольно решительный».331
Обычно этот отрывок не берут во внимание. Между тем необходимо задаться двумя вопросами: что за толки ходили вокруг Анны Сергеевны и почему она уехала за границу? Для ответа на эти вопросы обратимся… к биографии Лили Брик:
«Когда Лили готовилась к экзамену на аттестат зрелости, в её жизни снова появился учитель музыки Григорий Крейн, и они стали общаться. Они играли вместе на скрипке, говорили о музыке – на Лили производила впечатление вольность, с которой он относился к классикам: Бетховен отвратителен, Чайковский вульгарен, а Шуберту следовало бы провести жизнь в пивной.
Когда Лили рассказала о своей беременности и намерении сохранить ребёнка, мать и тётушка в отчаянии потребовали, чтобы она сделала аборт. Настроение едва ли поправила телеграмма, полученная из Москвы от отца: «ЗНАЮ ВСЁ. НЕГОДЯЙ ПРИСЛАЛ ПИСЬМА». Уверенный в том, что Лили увезли против её воли, Крейн отправил её отцу письма, в которых рассказывал, как сильно они любят друг друга…
В России аборты были запрещены, но делалось довольно много нелегальных операций, и их стало ещё больше в начале XX века. От беременности Лили избавил врач, знакомый Лилиного дяди, в железнодорожной больнице неподалёку от Армавира, которая, по словам Лили, была грязным “клоповником”».332
В XIX веке при таких деликатных обстоятельствах выезжали либо в далёкие губернии, либо за рубеж. Зная эти нюансы, можно предположить, о каких несчастных последствиях в судьбе Одинцовой идёт речь.
Мариенгоф принципиальную бездетность персонажей подаёт лаконично, цинично, со вкусом:
«Когда Ольге становится скучно, Владимир стремится её развлечь или найти ей подходящее занятие: “Родите ребёнка” – “Благодарю вас. У меня уже был однажды щенок от премированного фокстерьера. Они забавны только до четырёх месяцев. Но, к сожалению, гадят”».333
Приведём ещё один отрывок из тургеневского романа:
«Как все женщины, которым не удалось полюбить, она хотела чего-то, сама не зная, чего именно. Собственно, ей ничего не хотелось, хотя ей казалось, что ей хотелось всего. Покойного Одинцова она едва выносила (она вышла за него по расчёту, хотя она, вероятно, не согласилась бы сделаться его женой, если б она не считала его за доброго человека) и получила тайное отвращение ко всем мужчинам, которых представляла себе не иначе как неопрятными, тяжёлыми и вялыми, бессильно докучливыми334 существами. Раз она где-то за границей встретила молодого, красивого шведа с рыцарским выражением лица, с честными голубыми глазами под открытым лбом; он произвёл на неё сильное впечатление, но это не помешало ей вернуться в Россию».335
Этот отрывок напоминает всё тот же эпизод с изменой: женщина легко сходится с первым встречным, легко об этом забывает.
Шведский учёный-славист, исследователь русской литературы Бенгт Янгфельдт считает, что для поэтов Серебряного века особое значение имели два романа 1860-х годов – «Отцы и дети» и «Что делать?»336, – в которых эта проблема ставится особо остро:
«Чернышевский говорит об освобождении женщины от различных форм угнетения – со стороны родителей, мужчин, общественных институтов, а также о её праве на образование, труд и любовь. Брак должен быть равноправным, что, в частности, означает, что женщина должна иметь право жить не только с мужем, но и с другими мужчинами и иметь собственную спальню. “Кто смеет обладать человеком? Обладают халатом, туфлями”».337
Видели ли себя Брики в роли героев Тургенева или Чернышевского?
«“Базаров так похож на Володю, что читать страшно” [запись 1930-х годов в дневнике Лили Брик. –
Итог: «Циники» – сложный роман, построенный на новых для конца двадцатых годов литературных технологиях, имеющий большое количество отсылок и аллюзий на Серебряный век и его героев. Читать «Циников» можно с нескольких позиций: можно клеймить маргиналов или сочувствовать им, а можно наблюдать и изучать всю масштабность и многослойность этого текста. Понятное дело, что до этого дозревают не все. Так случилось и после выхода романа в Берлине. В Советской России посчитали, что Мариенгоф относится к своим героям сочувственно, а, значит, ему не по пути с советским народом на стройках века.
«За Пильняком и Замятиным – Мариенгоф»
«Циники» были запрещены к печати в СССР. Не помогли и эпиграфы к роману из Лескова и Стендаля, в которых автор чётко дал понять, что не разделяет убеждений своих героев, а просто живописует их жизнь:
«Вы очень наблюдательны, Глафира Васильевна. Это всё очень верно, но не сами ли вы говорили, что, чтобы угодить на общий вкус, надо себя “безобразить”. Согласитесь, это очень большая жертва, для которой нужно своего рода геройство».
«Почему может быть признан виновным историк, верно следующий мельчайшим подробностям рассказа, находящегося в его распоряжении? Его ли вина, если действующие лица, соблазнённые страстями, которых он не разделяет, к несчастью для него совершают действия глубоко безнравственные».
Более того, Мариенгоф втянут в невиданную по масштабам кампанию, направленную против писателей-попутчиков.
Выбор авторов для показательного процесса на первый взгляд кажется весьма условным. Почему не Эренбург, типичный декадент, или вечный насмешник Зощенко, – чем не фигуры? Объяснение только одно: Пильняк и Замятин руководили ВСП – Всероссийским союзом писателей (на первых порах в число руководителей этого союза входил и наш герой)339.
Государство утверждало полный контроль над всеми сферами жизни общества. Необходим был единый орган правления и для писателей, руководить которым должны строители нового мира, а не богемный ВСП. С ним-то и требовалось разобраться.
Поводом для первых нападок послужила публикация в Берлине в издательстве «Петрополис» повестей Пильняка340 «Штосс в жизнь» и «Красное дерево».
Кампанию открыла «Литературная газета». 26 августа 1929 года вышла статья Бориса Волина, в которой утверждалось, будто «Красное дерево» было отвергнуто редакциями советских литературных журналов, после чего Борис Пильняк передал его в «белогвардейское» издательство «Петрополис». «Как мог этот роман Пильняк туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом он входит в контакт с организацией, злобно-враждебной стране Советов?»341
Всё это, конечно, было неправдой. «Петрополис» издавал немало советских авторов: Веру Инбер, Вениамина Каверина, Николая Никитина, Алексея Толстого, Константина Федина, Юрия Тынянова, Михаила Шолохова. Писатели-эмигранты публиковались меньше.
Пильняк написал открытое письмо, в котором говорил, что повесть его «Красное дерево» была принята в журнал «Красная новь» в самом начале 1929 года, но он был вынужден её забрать, так как появились новые мысли и необходимо было переделать повесть. Позже так и случилось – в этом же журнале вышел его роман «Волга впадает в Каспийское море», частью которого стала повесть «Красное дерево».
Письмо напечатали, но дело только набирало оборот. Газетные заголовки вопили: «Уроки пильняковщины», «Об антисоветском поступке Бориса Пильняка», «Советская общественность против пильняковщины», «Писатели осуждают пильняковщину», «Против пильняковщины и примиренчества с ней» и т.д. Пильняка обвиняли прямолинейно: маленькие городки, провинция, которую описал автор, в свете последних исторических событий выглядят так, будто Великая Октябрьская социалистическая революция не прошлась по России, не задела граждан, они ведут себя так же, как и век, и два века назад.
В это же время шла проработка Евгения Замятина – его травили за роман «Мы». Замятин писал Константину Федину:
«Написанный в 1919–1920 гг. утопический роман “Мы” в первую голову представляет собой протест против какой бы то ни было машинизации, механизации человека; американские критики в отзывах о романе “Мы” вспоминали о системе, применяемой на заводах Форда. В этом романе находили рефлексы эпохи военного коммунизма, но с современностью его связывать, конечно, нельзя».342
С действительностью роман никто и не связывал – критика видела в нём будущее, которое выстроит новый человек, воспитанный на идеях коммунизма.
15 сентября 1929 года состоялось экстренное собрание Всероссийского союза писателей. Было решено, во-первых, переименоваться в Союз советских писателей, во-вторых, избрать новое правление (Шмидт, Кин, Кириллов, Огнёв и Леонов). При этом союз покидают Пильняк, Ахматова и Пастернак. Об итогах собрания теперь уже Федин писал Замятину:
«1. Разрешение тобой английского перевода признано политической ошибкой;
2. Констатировано, что ты не признал своей ошибки в объяснениях;
3. Что ты не отказался от идей романа “Мы”, признанных нашей общественностью антисоветскими.
4. Пункт четвёртый касается запрещения публиковать за границей произведения, “отвергнутые советской общественностью”.
Общее собрание приняло резолюцию, осуждающую и тебя, и Пильняка».343
Мариенгофа попросту «пристёгивают» к уже сложившемуся «делу Пильняка и Замятина». Поводом служит выход «Циников» в берлинском издательстве «Петрополис». Обвинения те же: не разрешённый в СССР роман публикуется в белогвардейском издательстве; критика со стороны эмигрантских писателей самая благожелательная.
Последнее выглядит особо нелепо, если прочесть хотя бы пару рецензий писателей-эмигрантов.
«Возмущаться этим романом, – писал Юлий Айхенвальд, – значило бы доставить его советскому автору большое удовольствие: ведь он, очевидно, и хотел удивить, возмутить – epater le bourgeois или тех, кто ещё не отделался от буржуазных предрассудков стыда. В связи с этим и писать о “Циниках” трудно: ведь надо было бы и выписывать из них, а это стыдно и противно, это оскорбило бы всякую брезгливость. Именно поэтому, разумеется, читателей книга г. Мариенгофа себе найдёт».
Сработал выработанный ещё при имажинизме эпатаж, и критик попался на крючок. Статью нельзя назвать благожелательной. Вывод – не очевидный и явно не тот, к которому приводит читателя Мариенгоф, – по Айхенвальду звучит так: «В этом одном прав г. Мариенгоф: большевизм – это цинизм; большевизм – это школа цинизма»344. Мариенгоф писал далеко не об этом, но Айхенвальд интерпретирует многоуровневый текст в своих целях – для борьбы с большевизмом.
Почти одновременно в парижской газете «Последние новости» в декабре вышла статья Георгия Адамовича, где отмечалось, что «Циники» – «книга странная и местами отвратительная, но умная, резкая и отчётливая»345.
Осенью 1929 года (на удивление быстро!) в издательстве «Fischer» вышел немецкий перевод «Циников». А в России Ленотгиз вовсе отказывается печатать роман. Однако Мариенгоф не теряет надежды пристроить своё детище в советском издательстве. Он подключает Рюрика Ивнева и с его помощью пытается уладить дело в Москве:
20 сентября 1929 года (год после выхода «Циников» и самый разгар травли Пильняка и Замятина) в погромную кампанию включают и Мариенгофа: «Антисоветские произведения Пильняка, Замятина и Мариенгофа не случайность <…> они показывают, какие процессы происходят в среде попутничества», – пишет критик Иван Панов.347
Мариенгоф даёт объяснение. Даже не объяснение, а, скорее, как опытный адвокат, выстраивает защитную речь, и пишет в президиум ВСП (14 октября 1929 г.)348:
«Мой новый роман “Циники” вышел за границей. На русском языке в “Петрополисе”, на немецком – у Фишера. Кроме того, печатается на чешском языке и французском. В СССР роман света не увидел. Это обязывает меня дать следующие объяснения.
Осенью прошлого года я получил от “Петрополиса” предложение принять защиту моих авторских интересов за границей. Издательство предлагало за известный процент вести переговоры о переводах, договариваться с иностранными фирмами и пр. и пр. В этом письме указывалось на целый ряд советских авторов, с которыми издательство было связано деловыми отношениями такого же порядка. Одновременно издательство указывало, что защищать мои материальные интересы оно сможет только в том случае, если вещи будут выходить за границей (хотя бы самым ничтожным тиражом) раньше, чем в СССР. Основание: Бернская конвенция.
Само собой разумеется, я счёл нужным навести справки о “Петрополисе”. Я узнал, что “Петрополис” издаёт ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО советских писателей. И ещё, что издательство состоит в известных отношениях с советскими учреждениями по распространению в Европе и Америке книг, выходящих в СССР. Это дало мне основание предположить, что “Петрополис” работает не во вред Советской Республике.
Осенью того же года я закончил свой новый роман «Циники». Роман я предложил Ленотгизу. Завредчастью т. Медведев прочёл роман и принял к изданию. 17 сентября 1928 г. со мной был заключён договор. После этого я счёл возможным переслать роман в Берлин349. 24 сентября мною было получено соответствующее разрешение за №1048 в отделе “Контроля по вывозам за границу”. Рукопись я отправил точно в таком виде, в каком она была зачитана и принята т. Медведевым.
“Циники” были изданы в Берлине чрезвычайно быстро. 29 октября я уже получил извещение, что книга вышла из печати. Столь же “молниеносно” мне было обещано в Ленотгизе приступить к изданию книги. В середине ноября я позвонил по телефону в редакционно-издательский отдел. Я спросил: “Скоро ли меня соблаговолят помучить корректурой романа?”. Ответ я услышал более чем неожиданный: “Политредакция решила воздержаться от печатания вашей книги”.
Предпринимать что-либо с “Петрополисом” было поздно: за границей “Циники” уже поступили в продажу.
Это объяснение по форме. По существу же я должен сказать, что считаю “отказ от печатания” ханжеством и святошеством нового порядка. Многие политредакторы страдают этой болезнью, вредной, а может быть, и губительной для советской литературы. Я написал книгу революционную. Отрицательные фигуры (циники) обнажены мной до предела и сделаны безжалостно.
Вот отдельные строчки из того, что печатает о моей книге немецкое издательство Фишер в рекламных листках и объявлениях: “Россия. Лицо гражданской войны. Дыхание новой жизни”, “Люди называются циниками, потому что они пытаются бежать от действительности, до которой не доросли”, “…голод, холод, неурожай. Раззорённые города и плоская земля. Страшное лицо гражданской войны. Медленно возникают новые жизненные формы, новая индустрия, наука, искусство…”
К сожалению, роман только что вышел на немецком языке и я не знаю, что пишут о нём в немецких газетах и журналах. Белой прессы я также не видел. Несколько недель тому назад я повстречал в Москве т. Блюмкина. Он любезно, но вкратце рассказал мне содержание белоэмигрантских рецензий. Поскольку я могу судить по краткому полузапамятованному изложению, если я и был притворно “обласкан” Милюково-Рессеновскими критиками, то во всяком случае не за своё мироровоззрение.
Вообще, мне до сих пор непонятно, как можно ставить в вину советскому писателю благожелательные отзывы (сплошь и рядом провокационные) белоэмигрантских критиков. Как известно, советский писатель не может воспретить писать о себе глупости даже в своей республике. Власть же над критиками из-за рубежа ещё более призрачна».
Мариенгоф подходит к делу серьёзно. Казалось бы, на все вопросы найдутся у него ответы. Но вот публикуется статья «За Пильняком и Замятиным – Мариенгоф», где объяснения и чётко выверенная защита не признаются полноценными: «И объяснения эти не отличаются оригинальностью: вслед за Пильняком и Замятиным Мариенгоф приводит канцелярские справки и справочки и вместо объяснений по существу отделывается формальными отписками»350.
29 октября 1929 года наш герой приезжает в Москву и даёт разъяснения правлению Союза писателей. Это, напомним, Леонов351, Кириллов, Огнёв, Шмидт и Кин. Спустя неделю «Литературная газета» публикует покаяние Мариенгофа, которое состоит из двух необходимых элементов: «считаю недопустимым» и «считаю ошибочным поступком»:
«В связи с напечатанием за границей моего романа “Циники”, считаю необходимым заявить следующее:
Рукопись “Циники” была мною отправлена легальным порядком через комиссию при Наркомпросе в Берлин после того, как у меня создалась уверенность в появлении этой книги в СССР. Основанием для этой уверенности послужили благоприятные переговоры с Ленотгизом и заключение договора после прочтения романа рецензентом издательства.
Однако впоследствии книга в СССР не появилась.
Считаю появление за рубежом произведения, не разрешенного в СССР, недопустимым.
Опубликование моего романа, не появившегося у нас, считаю ошибочным поступком».352
Но даже это покаяние не выглядит покаянием – это тоже объяснение, аргументированная защитная речь. И, несмотря на это, о публикации «Циников» приходится забыть раз и навсегда. Правление московского отделения Всероссийского Союза советских писателей выносит постановление:
«Заслушав объяснения и письмо т. Мариенгофа по поводу выхода за границей его романа “Циники”, правление московского отделения ВССП считает необходимым заявить следующее:
Принимая к сведению письмо т. Мариенгофа, правление московского отделения Всероссийского Союза Советских Писателей вместе с тем указывает, что тенденциозный подбор фактов в романе “Циники”, искажающий эпоху военного коммунизма и первого периода НЭПа, делает книгу объективно вредной и неприемлемой для советской общественности. Автор ведёт роман от лица людей, враждебных советской власти, причем текст романа не даёт материала, отделяющего точку зрения автора от точки зрения действующих лиц. Это обстоятельство ставит перед Мариенгофом необходимость критически отнестись к своему произведению, так как роман “Циники” стоит в прямом противоречии с задачами советского писателя, как их определяет ВССП».353
В числе прочего в объяснительном письме в ВССП Мариенгоф говорил о том, что Яков Блюмкин, старый знакомый, рассказывал и пересказывал ему зарубежные рецензии на роман. Упоминание о богемном чекисте в 1929 году, как подчёркивает в своей книге Томи Хуттунен354, могло только навредить нашему герою. Блюмкин уже находился под пристальным присмотром Сталина: устраивая очередную красную революцию на Ближнем Востоке, он наведался в Турцию, где в ту пору обосновался изгнанный Троцкий. От него Блюмкин вёз письмо Карлу Радеку, на чём и попался. Нетрудно сделать вывод, что связи с Блюмкиным в это время вряд ли могли принести Мариенгофу какую-то пользу. Точно так же дело обстоит и с Карлом Радеком. С ним Анатолий Борисович часто виделся в гостях – например, у Таирова.
Кто действительно мог помочь, так это Луначарский. Мариенгоф был коротко знаком с его секретарём Зельдовичем. К наркому и писал письма с просьбой разобраться в истории с «Циниками». Судя по тому, что итог этой кампании не так суров, как мог бы быть, Анатолий Васильевич всё-таки оказал поддержку Анатолию Борисовичу.
Поездка на Урал
В самом начале двадцатых вместе с Есениным и Колобовым Мариенгоф исколесил почти всю Европейскую часть России. А к концу десятилетия вместе с Рюриком Ивневым добрался и до Уральского хребта. Судя по дневнику Ивнева, гастроли начались в 20-х числах ноября 1929 года и проходили как минимум в трёх городах – в Свердловске, Челябинске и Магнитогорске. Примечательно, что за исключением одной записи, дневник за 1929 год представляет собой хронику жизни в Свердловске:
«30
«Из приходящих “паломников”: два молодых прозаика держались прекрасно. Эти взяли верный тон. Очень толковые, хорошие,
«В центре города милицейский комиссариат. У входа стоит милиционер, который упрашивает прохожих “зайти на минуточку”, т.к. нужны “понятые”. При нас (мы проходили мимо) отбояривались от этой чести две девицы и их спутник, уверяя, что им некогда. Но их всё-таки, кажется, умолили. Два раза приставали к Мариенгофу, но он убегал, говоря, что он “приезжий”. В этом [есть] что-то глубоко провинциальное».355
Приезжие знаменитости попытались было возродить если не сам имажинизм, то разговор о нём, но публика этих попыток не приняла. Вот какой эпизод описывает Рюрик Ивнев (в передаче М. Шаповалова):
Здесь вопрос не столько в Есенине или имажинизме, сколько в культе личности как таковом. Пушкин или Лермонтов, Есенин или Маяковский, Ленин или Сталин – не так уж важно. Правда, стоит отметить, что мы имеем дело с воспоминаниями, что уже даёт повод смотреть на них с осторожностью, – да к тому же с воспоминаниями, переданными другим человеком.
В Объединённом музее писателей Урала хранятся документы о посещении Мариенгофом и Ивневым Свердловска. Вероятней всего, М. Шаповалов пересказывал именно эту поездку. А она была крайне интересной.
Афиши, как это делалось в Москве, на Урале были расклеены в витринах центральных магазинов. В афише значились следующие темы для разговоров: «Живые и мёртвые»; «Петербургские салоны»; «Берлин, Париж, заграничные курорты»; «Роспись Страстного монастыря»; «Переименование московских улиц»; комментарии к романам «Богема» и «Роман без вранья»; герой романа «Открытый дом»; новые романы и стихи.
Едва сойдя с поезда, поэты устроили первое выступление – в Деловом клубе (29 ноября). И уже через день, 1 декабря, газета «Уральский рабочий» публикует статью В.Гришанина «О писателе с плохим прошлым и без всякого будущего: к выступлению А.Мариенгофа»357.
Какое название! Приведём пару отрывков:
«Начал Мариенгоф с вопроса о появлении за границей его последнего произведения “Циник” (sic!), неопубликованного в СССР. Мы отбрасываем формальную сторону вопроса, повторяющую дело Пильняка. Важно другое – “Циник” написан так, что автор, оценивающий поступки героев, отсутствует. <…>
Мариенгоф не только отказывается от социального заказа, он переходит в наступление против него и требует “права на усталость и отдых”, ибо всё равно общественное развитие с неизбежностью несёт победу социализма <…>
Ссылаясь на усталость и отказываясь от социального заказа, Мариенгоф, конечно, враг агитки. <…>
Однако, если Мариенгоф думает, что “Цемент”, “Разгром”, “Бруски”, “Тихий Дон”, “Доменная печь”, “Наталья Тарпова” – агитки, то всё советское общество думает, что это полноценная художественная литература. <…>
Мариенгоф защищает теорию социальной ограниченности. Для этого он ведёт длинную речь о том, что писатель не должен отрываться от своей социальной среды, что интеллигентские писатели так же нужны, как писатели пролетарские и крестьянские, что есть искусство для умных и для глупых и т.д. Одним словом, в колхозы должны ездить лишь крестьянские писатели, на заводы – пролетарские, а “мариенгофы” будут сидеть в доме Герцена, что на Никитской, и забавляться от усталости словесной бутафорией…»
Помимо прочего, В.Гришанин разбирает роман «Циники», тем самым подготавливая почву для будущих споров на диспуте с пролетарскими писателями Урала, а заодно излагает позицию Мариенгофа: автор отстаивает своё право изображать некоторые явления советской действительности, ибо таким образом он тоже участвует в строительстве социализма – показывает пережитки прошлого («…занимаются же отрицательными явлениями и ГПУ, и РКИ»). А завершает Гришанин свою статью следующим пассажем:
И уральский критик оказался по-своему пророчески прав.
Был и ещё один казус. На очередном вечере местные писатели пытались затеять с нашими поэтами спор, но те легко отшутились – зал рукоплескал. На следующий день к ним в гостиницу пришла записка от обиженных коллег:
«Вчера на вечере вы струсили спорить с нами. Если вы это сделали в угоду мещанской аудитории – это двойная трусость. Если вы приехали не на гастроли, а встретиться с рабочей общественностью Свердловска, то не должны отказаться выступить на вечере, организованном нами специально для встречи с вами – в понедельник 2 декабря в клубе М.Горького… Отказ от участия на вечере будем рассматривать тройной трусостью».
Почему бы и нет?
Диспут проходил в клубе пищевиков им. М.Горького. От уралапповцев не осталось ни одного хоть мало-мальски серьёзного имени, поэтому и мы не будем их приводить. Скажем только о главном. Пролетарские писатели неистовствовали:
– Тоска пронизывает всё творчество Мариенгофа!
– Клевета на Советский Союз периода военного коммунизма и первого периода нэпа!
– Революцию он принял, как обострённую похотливую страсть!
– Обречённость!
– Безыдейность!
– Ивнев и Мариенгоф – представители реакционной и гнилой литературной группировки: имажинизма!
– Имажинизм умер, кончив свой путь в столовке-кабачке «Калоша»!
– Скандальный пьяный путь хулиганского нигилизма, собачьего вытья и кобыльего ржанья!
И так далее.
Сохранился протокол диспута.
«Наш город – неплохой город. Наш город – штаб социалистической реконструкции Урала. В просторных светлых залах Уралгипромера, Магнитостроя, Уралмета, Уралпромстроя со стальных острых языков рейсфедеров на белизну ватмана стекает чёткими линиями тушь – это сочиняются планы гигантов Уральской промышленности, реконструируемых заводов, энергетических баз. Наш город – не плохой город. Он живёт социалистическими темпами строительства. Улицы города расходятся глубокими траншеями для водопровода и каналами. Растут корпуса факультетов политического института, лабораторий, опытных станций, техникумов. Свердловск весь в бурном росте. Чугун, железо, сталь, уголь, нефть, калий… тяжёлое машиностроение, тракторы. Директива – догнать и перегнать! Срок – пять в четыре. Цель – социализм в одной стране! Но едут писатели Анатолий Мариенгоф и Рюрик Ивнев (члены Союза советских писателей)… Приехали авторы не рекомендованных читателю произведений. Зачем приехали? Укреплять связь советского писателя с рабочей общественностью Урала? Перековывать себя и своё творчество? Осудить позиции имажинизма и встать на позиции фронта культурной революции? Нет! Они приехали наступать на позиции фронта культурной революции».359
Рюрика Ивнева в оригинале, правда, часто называют Ивлевым, но это не самое страшное. Больше всего пугает и удивляет контекст. Как же Мариенгоф и Ивнев «наступали на позиции фронта культурной революции»? А вот как:
«С занятой позиции Рюрик Ивнев сообщает аудитории о житии Сологуба, Бальмонта, Гиппиус… у кого из них были на парадных дверях медные доски и у кого этих досок не было. “Разоблачает”, как живой участник враждебных литературных салонов, “анализирует” содержание салонной жизни и сообщает “исторический факт” о том, как на одном большом концерте рыгал пьяный Бальмонт. Появление друга Есенина – Мариенгофа – оживляет зал. Он должен сообщать, как предупреждал Р. Ивнев, прошлое, настоящее и будущее советской литературы. “Прошлое” советской литературы, по Мариенгофу, всё в имажинизме. Горячо и страстно отдавшись воспоминаниям об этом славном периоде русской литературы, Мариенгоф с неподражаемым авторитетом заявил, что “нас (имажинистов) распустила сама жизнь, которая полностью приняла нашу школу”».360
Эпоха и впрямь разговаривала языком имажинистов – языком образов. Перечитайте отрывок из протокола пролетарских писателей: «наш город – штаб», «со стальных острых языков рейсфедеров на белизну ватмана стекает чёткими линиями тушь – это сочиняются планы гигантов Уральской промышленности», и так далее. Примеры можно приводить ещё и ещё, даже если обратиться к обычным газетам. В каждой строке – образ. В каждой статье – вереница образов. Эпоха дышит имажинизмом.
А Мариенгоф на диспуте был, как всегда, остроумен и ироничен. В своих суждениях опирался на античных писателей, на Гёте, Гюго, Готье и Толстого. Говорил о новых соцреалистических текстах – о «Цементе» Ф. Гладкова, о «Разгроме» А. Фадеева, о «Брусках» Ф. Панфёрова, о «Доменной печи» Н. Ляшко. И говорил, понятное дело, с горькой усмешкой, отказываясь признать их «полноценной художественной литературой» и относя к разряду «агиток». Однако самым «крупным и умным» современным писателем назвал Шолохова, а его «Тихий Дон» – «настоящим, хорошим произведением».
Уралапповцы читали центральные газеты, поэтому, воспользовавшись ситуацией, пытались разгромить новый роман Мариенгофа. Анатолий Борисович стоял твёрдо и говорил, что «не изменит в нём ни одной строки, ни одного слова». В тон времени высказывался: «Я несу знамя “Циников”. Я буду бороться за них!»
В президиум диспута поступила записка:
«Тов. Мариенгоф и т. Уральцы! На улице такая масса желающих попасть, что двери ломятся от напора. Я попал через вход на крыше, рискуя многим. Это говорит об интересе к диспуту. Предлагаю повторить диспут в большем помещении».
Последний раз наш герой собирал полный зал Политехнического, но это, кажется, было целую жизнь назад. Но если для Анатолия Борисовича, привыкшего к тяжёлому спарринг-партнёру, всё кажется лёгкой забавой, то для его друга всё несколько сложней.
А Мариенгоф, подытоживая диспут, говорит о главном:
В екатеринбургском музее говорят, что Мариенгоф оставил записку уралапповцам:
К сожалению, проверить это невозможно. Есть фотографии другой записки, в которой Анатолий Борисович говорит, что «готов сжечь ¾ Мариенгофа» после столь яростных споров. В ней его почерк узнаётся. А вот записки, в которой он подписался «Львиный клык», увидеть нам не довелось. Хотя по словам Израиля Меттера, эту записку он Мариенгофу показывал – прислал из Свердловска в пятидесятые годы, перепечатанную на машинке. Над текстом рукой Мариенгофа выведено: «Вздор! Никогда не писал». Может быть, на старости лет Анатолий Борисович запамятовал (хотя вряд ли!) или не хотел признаться, что уже тогда начал потихоньку сдавать позиции (что, как вы поймёте, тоже не есть правда). А может быть, и не было на самом деле такой записки.
«Бритый человек»
Несмотря на показательный процесс Пильняка – Замятина, Мариенгоф в 1930 году в том же издательстве «Петрополис» публикует новый роман – «Бритый человек». Вряд ли наш герой был столь упрям, что пошёл наперекор ВССП. Скорее всего, в общей суматохе он отправил рукопись в Берлин вослед «Циникам», пока кампания против попутчиков только разгоралась и набирала обороты.
Как ни странно, но в СССР этой публикации практически не заметили. Зато в Европе валом пошли рецензии.
Вот Владимир Варшавский пишет о том, что Мариенгоф исписался и не может сказать уже ничего нового и интересного. Посмотрим, чем не удовлетворил эмиграцию автор:
«Открыв Мариенгофа, я был поражён. Мне было трудно читать. Непонятно, для чего утомительно нагромождённые один на другой какие-то жирные неправдоподобные образы, “остранённые”, а иногда и просто малопонятные слова, всё это вызывало чувство досады. Например, фраза: “в вечера, когда бесконечность, разбрызгавшись куриным желтком, не перепачкивала синий футляр неба, мы бродили по улицам…”».361
Казалось бы, после продолжительного периода имажинизма, после «Романа без вранья» и «Циников» можно было бы понять, что автор выработал свой неповторимый стиль. Но нет, Варшавский будто вернулся на десятилетие назад:
«Мариенгоф представился мне утомительным человеком, всё тщеславие которого в том, чтобы одеваться как можно более странно и неестественно, так, чтобы на улице все пальцами тыкали. Но так же, как не замечаешь опечаток (сознание автоматически подставляет правильные слова), я постепенно привык не замечать “имажей” Мариенгофа, и тогда чтение его романа мне начало доставлять удовольствие. Это всё-таки на редкость талантливая беллетристика».362
Прав критик только в одном – в указании на опечатки. Это не опечатки, а, к сожалению, небрежность и некоторая доля неграмотности Мариенгофа, остававшаяся неизменной. Что же до «одеваться странно и неестественно» – это не понятый критиком имажинистский дендизм: совмещение несовместимого.
«Герой, от имени которого ведётся рассказ, убивает своего друга, “бритого человека”, в продолжение пятнадцати лет вызывавшего зависть, восхищение, влюблённость и медленно растущие ненависть и отвращение. <…> Сцена убийства чрезвычайно неубедительна».363
Снова критик не увидел ничего похожего на прежние тексты Мариенгофа…
Напоследок Варшавский обвиняет Мариенгофа в богемности и социальной отчуждённости. Что правда, то правда. Никогда, даже в самые тяжёлые годы, Анатолий Борисович не выказывал социальной активности. До смерти в 1962 году всю жизнь он прожил богемным писателем.
О «Бритом человеке» писал и Георгий Адамович:
Любопытно, что Адамович сравнивает новый роман с «Завистью» Юрия Олеши и «Защитным цветом» Эльзы Триоле, то есть с чисто советским писателем и с насквозь эмигрантским. Ставит посередине:
Обратимся к ещё одному заметному писателю русского зарубежья – Гайто Газданову. Он тоже разразился рецензией на два последних романа нашего героя:
Откуда такая язвительность? Может быть, Мариенгоф и Газданов когда-то что-то не поделили?
«Но я охотно допускаю, что книги Мариенгофа должны считаться очень неплохими и передовыми где-нибудь в обществе уездных эстетов – не знаю, достаточна ли такая слава. Самое любопытное, однако, это то, что ни “Циники”, ни “Бритый человек” не оригинальны. У Мариенгофа был более блистательный предшественник <…> – Ветлугин367… В заслугу Мариенгофу следует поставить то, что книги он пишет довольно короткие. Правда, когда он писал “имажинистические” стихи (оттуда же и злополучная собака с плакучим хвостом) в “Гостинице для путешествующих
Гайто Газданов – критик острый. Читать его одно удовольствие. Его публицистика похожа на публицистику раннего Мариенгофа времён журнала имажинистов или газеты «7 дней МКТ». Но, увы, своя своих не познаша.
Фабула романа сводится к одному событию: Миша Титичкин вешает своего ближайшего друга Лео Шпреегарта на шнуре от портьеры. Не напоминает ли это одно из недавних событий? Конечно, напоминает – смерть Сергея Есенина. Мариенгоф после статьи Лавренёва всё-таки оказался под давлением литературной среды. Если не прямо, то косвенно Анатолий Борисович обвинялся в смерти Есенина. И Мариенгоф решается на роман, в котором «признаётся» во всех «грехах». Миша Титичкин, по сути, всё повествование либо рассказывает о случившемся и о его причинах, либо, подобно Раскольникову, раскаивается в убийстве.
Остановимся на нескольких деталях этого романа.
Когда Пиф-Паф, бывшая звезда кафешантана, а теперь проститутка, которую случайно встретил Титичкин, задирает юбку, пряча полученную от клиента купюру, герой замечает: «Мелькает красная, как петля, подвязка, и голая, как его шея, нога»369.
Его мучают эти образы – петля на шее друга. Но соотнесение шеи и ноги напоминает нам ещё и строки из есенинского «Чёрного человека»:
Затем вспоминается обстановка в номере «Англетера». Первые свидетели говорят, что поэт висел под потолком и было не особо понятно, как он забрался на такую высоту. Мариенгоф издевательски описывает этот процесс:
«Шнур от портьеры я привязал к крюку, ввинченному в потолок. Так как комната была высока, а я коротконог, мне пришлось соорудить целую башню: на стол водрузить венский стул, на стул – безрупорный граммофон, на граммофон – полное собрание сочинений Шекспира в издании Брокгауза».371
Ко всему прочему у Мариенгофа была привычка наделять своих героев собственной биографией, поэтому и в «Циниках», и в «Бритом человеке», и в последующих текстах часто появляется описание Нижнего Новгорода или Пензы, городов его детства и юношества. «Бритый человек» – отчаянный литературный ход, который дал повод теперь уже докторам филоложества строить фантастические теории об убийстве Есенина. И вместе с тем – это ещё один образец удивительного стиля Мариенгофа.
«Шея ноги» – образ, который не всем удаётся понять. А нужно-то всего лишь раз увидеть очень пьяного человека. Он сидит, и голова его болтается на уровне колен и даже ниже – на уровне «шеи ноги».
«Если верить почтенному английскому дипломату, Иван Грозный пытался научить моих предков улыбаться. Для этого он приказывал во время прогулок или проездов «рубить головы тем, которые попадались ему навстречу, если их лица ему не нравились».
Но даже такие решительные меры не привели ни к чему. У нас остались мрачные характеры».
«– В морге нашего района, рассчитанном на двенадцать персон, валяется триста мертвецов.
– О-о-о!
– Вынесено постановление “пpинять меpы к погpебению в общих могилах, для pытья котоpых пpименять окопокопательные машины”.
Впечатление потрясающее. Я вскакиваю и с необъяснимой ловкостью циркового шута в одно мгновение сбрасываю с себя пиджак, жилетку, воротничок, галстук и рубашку.
Ольга торжествует.
Я шиплю:
– Какое счастье жить в историческое вpемя!
– Разумеется.
– Воображаю, как нам будет завидовать через два с половиной века наше “пустое позднее потомство”».
«“Делать-то вы что-нибудь умеете?” – “Конечно, нет”. – “H-да…” – и он деловито свёл брови: “В таком случае вас придётся устроить на ответственную должность”».
«На днях встретил в доме Герцена за обедом Вадима (Шершеневича), которого не видел несколько лет. Он всё такой же – вульгарно-шумный; мнящий себя острословом. Во время обеда официант уронил посуду на лестнице около обеденного зала. Раздался треск и звон. Шершеневич крикнул на всю залу: “Войдите!”, думая, что это “страшно остроумно”. Как странно! Ведь когда-то мы были с ним близки, а сейчас он для меня чужее чужого. И Анатолий (Мариенгоф) то же самое мне говорил давно, что он не чувствует в Вадиме ничего родного, а ведь он когда-то был с Вадимом ещё ближе, чем я».
«Мы, ленинградцы, любим, когда сразу запоминают наше имя, отчество и потом не путают их, называя то “Анатолием Ивановичем”, то “Анатолием Петровичем”. Признаюсь, нам ещё приятно, когда в разговоре, как бы ненароком, лишний раз вставят в реплику “дорогой Анатолий Борисович” или “милый Анатолий Борисович”. Невольно тогда мелькнёт в голове: какой славный человек!
А вот торопливые москвичи этого никак не понимают. Да и в автобусах они больше толкаются, и в своей вечной спешке порой даже не скажут “простите, пожалуйста”.
Словом, говоря это самому себе, я понял, что стал почти настоящим ленинградцем».
«Кинька довольно реалистично нарисовал трубящего пионера, но с одной рукой.
Спрашиваю:
– Почему у твоего трубача нет второй руки?
– Для чего же она? Ей делать нечего.
Это и есть секрет прекрасного художественного реализма».
14 апреля 1930 года застрелился Владимир Маяковский.
Глава десятая
1931
В новый 1931 год у Мариенгофа как будто открывается второе дыхание. Жесточайшие проработки, неудачи и запреты оказываются позади. Они преодолеваются с какой-то необычайной лёгкостью. Работа не останавливается даже в самые тяжёлые моменты. Мариенгоф всегда что-то пишет. Рукописи пополняются одновременно драматургией, прозой и поэзией. И в жизни его случаются два важных события.
Первое – семья переезжает в новый дом на Кирочной улице (д. 24, кв. 37). Дом на улице Марата был стар, квартира мала. Подраставшему Кирке требовалось больше пространства. На семейном совете решено было перебираться на новое место. К тому же от него можно с лёгкостью добраться до дома на Малой Конюшенной – «писательской надстройки». Надо только выйти на набережную реки Мойки и, считая ворон, не спеша прогуляться. Мариенгоф уважал пешие прогулки, а в Ленинграде, жители которого предпочитают передвигаться на своих двоих, это увлечение выросло в масштабах.
Дом на Кирочной стоит особняком (в прямом и переносном смысле) от прочих, где доводилось проживать Мариенгофу. Внутренний двор – не классический колодец, а целых два колодца, разделенных балконом и проходами между подъездами. В парадных перила лестниц украшены витиеватыми коваными узорами; такие же узоры украшают ворота, охраняющие вход во внутренний дворик, и козырьки подъездов. Длинные и широкие лестницы. Над входом в парадную – витражи, играющие всеми цветами радуги. Окна буквально на каждом шагу. Длинные коридоры, соединяющие подъезды дома. Лепнина под потолком. Огромные ванны на мощных львиных лапах. В некоторых квартирах попадаются и камины.
Сначала домом владел Юлиан Борисович Бак, инженер путей сообщения, общественный деятель, основатель и издатель газеты «Речь». До революции, как водится, здесь селились сплошь генералы да статские советники. Правда, одновременно с ними под одной крышей жили и издатели толстого журнала «Северные записки» – Софья Львовна Чацкина и Яков Львович Сакер. Они называли своё издание «тараном искусства против самодержавия».
Среди жильцов дома выделяются ещё двое. В 1917 году там жил Владимир Александрович Ауэрбах, сын Александра Андреевича Ауэрбаха (1844–1916), известнейшего горного инженера, которого прозвали «ртутным королём России» (так называется и книга Валентина Пикуля, посвящённая этому человеку). Жительницей дома была и Белла Георгиевна Шеншева, или Казароза (1893–1929) – эстрадная певица и танцовщица, прототип героини романа Леонида Юзефовича.
Сохранились редчайшие фотографии начала тридцатых годов в фотоальбоме серапиона Николая Никитина. Увлекавшийся фотографией литератор запечатлевал на память своих товарищей. Среди попавших в кадр есть и Мариенгоф. Он идёт как раз по набережной Кутузова у Литейного моста. Это очень высокий джентльмен – недаром все близкие называли его Длинным. Одет с иголочки. Из-под шляпы можно разглядеть ехидную улыбочку и играющий прищур. Вторая фотография – он же и Рая Никитина, жена серапиона. Их совместная фотография очень комична. Сколько было роста в Мариенгофе, не сказать, но девушка Рая по сравнению с ним уж очень мала. Третья фотография – очередная хохма. На спуске к реке на мраморной лестнице выстроились по росту: Мариенгоф (на самой нижней ступеньке), Рая (чуть повыше) и ещё одна неизвестная девушка (ещё выше). Загляденье, да и только.
Второе важное событие в жизни нашего героя – выполненный им перевод оперетты «Маскотта» Э. Одрана для Ленинградского театра музыкальной комедии. Постановку осуществлял В. Раппопорт, дирижировал Н.Спиридонов, оформлял М. Бобышов, балетмейстерами были А. Монахов и Г. Богданов. Премьера состоялась 1 октября 1931 года. Историки театра писали:
«Это произведение требовало сочетание костюмности с элементами злободневности, что создавало атмосферу лирико-буффонного спектакля, где костюмность лишь условный фон. Оперетта требовала сочетания наивности с иронией, доверия к возможности нереальных событий, лирической прямоты в высказывании чувств с перехлёстывающей через край буффонадой.
Театр не погнался за осовремениванием текста. В сценическом решении Раппопорт избрал два плана. Лирический и сатирический. Маскотта – девушка, приносящая счастье, такой дар оказался у скотницы Беттины, служащей фермера Рокко. Герцог Лоран привозит её к себе во дворец и делает знатной дамой. Но Беттина верна пастуху Пиппо и не хочет жить во дворце. Их побег осложняется тем, что в Пиппо влюбляется Фиаметта, дочь герцога. Её жених Фрителини объявляет войну герцогу. Пиппо и Беттина вступают в армию Фрителини, разбивают войско Лорана и добиваются счастья.
Герцог со свитой обрисован карикатурно, крестьяне в лирических тонах. Образ Маскотты подан немного в ироническом ключе.
Музыка определяла строй и ритм спектакля. Спектакль получился масштабным. Оформление использовало огромную сцену Народного дома и её размеры. В оперетте принимали участие значительные массы народа и придворных, балетные эпизоды были осуществлены с оперным размахом»372.
Словом, после процесса над Пильняком и Замятиным тучи, сгустившиеся было вокруг Мариенгофа, кажется, рассеялись, и он продолжил заниматься литературой. О большой прозе пока не думает. Стихотворений давно не пишет. Зато пробует себя в новой ипостаси – успешного либреттиста.
В это же время он начинает работу над очередной пьесой. Мариенгоф берёт сценарий «Посторонней женщины» и делает из него первый вариант комедии «Хряки». Пытается его пристроить в ленинградские театры, но пока не удаётся.
Крым
С 1930 года Мариенгоф с семьёй начинает каждое лето посещать Крым и в частности Коктебель. Был ли он знаком с двумя известнейшими крымскими писателями – Максом Волошиным и Александром Грином, – неизвестно. Зато в мемуарах отражено знакомство нашего героя с их жёнами:
Вера Павловна – первая жена Александра Грина, а Муська – Маргарита Васильевна Сабашникова-Волошина. Помимо них, в Коктебель приезжали Козаков и Никитина, Эйхенбаум, Шкловский, Слонимский, Каверин и другие.
О пребывании Мариенгофа в Коктебеле сохранилось несколько воспоминаний. Вот некоторые элементы быта:
В августе 1933 года Мариенгоф жил в Коктебеле в компании с Андреем Белым и Осипом Мандельштамом. Об этом есть немного в дневниках Белого:
Маститые писатели делились друг с другом литературными планами. Белый читал статьи, Мандельштам – переводы из Данте, Мариенгоф рассказывал о будущих пьесах. Много спорили:
Споры спорами, но был ещё один микросюжет, касающийся Кирилла, сына Мариенгофа, и Мандельштама. Ленинградский журналист и писатель Иннокентий Басалаев, муж Иды Наппельбаум, вспоминал:
Добавляет деталей литературный критик Георгий Горбачёв:
Что ж, крымская идиллия в общих чертах расписана. Пора поговорить о творчестве.
«Люди и свиньи»
Настал черёд обратиться к самым мастеровитым и искусно сделанным пьесам Мариенгофа. В 1934 году из-под его пера их выходит сразу две – «Люди и свиньи» (переделанные «Хряки») и «Бергамский плут».
«Люди и свиньи» рассказывают о маленьком провинциальном городке Хряки, в котором поезда из Москвы останавливаются один-два раза в год. Во время очередной такой остановки на станцию выходит Елена Николаевна Казарина, интеллигентная женщина-филолог. Пока её попутчики ходят за кипятком и пополняют запасы провизии, внимание Елены Николаевны привлекает витрина магазинчика. В городе Хряки жизнь устроена просто: вся инфраструктура и быт подчинены местному свинхозу. А в лавочке Елена Николаевна рассматривает фотографии породистых свиней. Её муж заведует в Москве предприятием Главсвинья. Ему, полагает женщина, будет интересно полюбоваться на местных кабанчиков. Она с увлечением выбирает фотографии в подарок мужу. Всё это выглядит довольно смешно, особенно когда фотографии с хавроньями конкурируют с фотографиями известных артистов (Варвары ля Мар и Игоря Ильинского):
Елена Николаевна. Свиньи… чудесно… Вы знаете, мой муж горит свиньями. Йоркшир? Наряден. Очень наряден. А скажите, у вас нет других фотографий?
Продавец. Цельная серия.
Елена Николаевна. Покажите, пожалуйста.
Продавец. Вот могу предложить вам Кондрат Вейдт, самый лучший артист по чертам лица.
Елена Николаевна. Очень возможно, но я, собственно, хотела отвезти своему мужу…
Продавец. Мужу? В таком случае я могу вам предложить Варвару ля Мар.
Елена Николаевна. Мой муж интересуется исключительно свиньями. У вас нет ещё свиней?
Продавец. Свиньи? Свиньи есть. Вот свиньи. Правнук Адониса с завода Эдмунда Уэри.
Елена Николаевна. Отложите, пожалуйста. Хотя мой муж не поклонник вылощенных аристократов. Покажите ещё.
Продавец. Это наша свинья. Золотую медаль получила, за красоту.
Елена Николаевна. Ух, какая хорошая!
Продавец. Возьмите.
Елена Николаевна. Конечно. Мой муж влюбится в эту хавронью… А вот англичане в свиных вопросах схоластиками стали.
Продавец. Это не вашему поезду второй звонок был?
Елена Николаевна. Что вы! А я и не слыхала. Сколько с меня?
Продавец. С вас 82 копейки.
Елена Николаевна. Получите.
Продавец. Мелочи у меня всего восемь копеек. Разрешите, я вам на гривенник Игоря Ильинского заверну.
Женщина опаздывает на поезд и остаётся в Хряках. Следующий поезд на Москву будет через полгода. Ситуация безвыходная. Елена Николаевна бросается к дежурному по станции, но тот поступает, как и подобает русскому бюрократу:
Самсон Алексеевич. Согласно пункта третьего, параграфа третьего железнодорожных правил «правом льготного пребывания в станционном помещении пользуются в случае метели, грозы, ливня, разлива рек…»
Елена Николаевна. Вы шутите?
Самсон Алексеевич. Начальник станции никогда не шутит.
Елена Николаевна. Но позвольте, товарищ, я же не виновата, что сейчас нету разлива рек.
Самсон Алексеевич. Вас никто и не обвиняет.
Елена Николаевна. Что же, из вашего параграфа человек должен на улице ночевать?
Самсон Алексеевич. Человек, гражданка, не входит в мои служебные обязанности. У вас документ имеется?
Елена Николаевна выходит на платформу и садится на лавочку. Мимо идут прохожие. Она пытается с ними заговорить, но те принимают её за проститутку. Она бежит от них, но ей уже идут навстречу два местных криминальных элемента – Часотка (sic!) и Христосвоскресе. Они пытаются ограбить женщину, и тут появляется комсомолец Павел Кудряшов. Он провожал свою жену, возвращался домой и вступился за женщину. Завязывается драка, исход которой предсказуем. И добрый малый Кудряшов ведёт Елену Николаевну переночевать к себе домой.
На этом поступке и строится дальнейшая комедия.
В городе Хряки, что весьма по-гоголевски, живут не люди, а скорее свиньи. Прознав, что Павел, проводив жену в деревню, в тот же вечер привёл домой постороннюю женщину, они бросаются осуждать и его, изменника, и Елену Николаевну – как выражаются персонажи пьесы, «камелию». Слухи доходят даже до знаменитого борца Ивана Поддубного.
Как следствие, Елену Николаевну, пока Кудряшова нет дома, терроризируют и хотят изжить самыми хамскими способами. А самого комсомольца, как только видят, – пытаются застыдить.
Пьеса заканчивается сценой, когда доведённые до крайности Кудряшов и Елена Николаевна прячутся в квартире, куда приходят сразу и Казаринов, муж «посторонней женщины», и Таня, жена Кудряшова. Если молодые быстро разбираются в ситуации и всё решают миром, то Казариновы заканчивают разрывом отношений. Муж верит слухам и сомневается в жене. Уже из-за закрытого занавеса он выходит к зрителям и задаёт мучающий его вопрос: «Скажите, товарищи, жила она с ним или нет?». Эффектное окончание комедии, точнее, всё-таки трагикомедии.
И тут мы сталкиваемся с принципиально новым Мариенгофом. Уроки, данные ему шумной компанией вокруг «Циников», он усвоил, и теперь вкладывает в свои подцензурные тексты неподцензурные элементы.
Последние слова Казаринова – не что иное, как аллюзия на «Пародии на русских символистов» (1895) Владимира Соловьёва:
Разглядев подобные неподцензурные элементы, зритель поймёт, что антимещанская пьеса, выполненная по всем канонам соцреализма, не так проста, как это кажется на первый взгляд. Это антисоветская пьеса. Если вспомнить, как клеймили в 1929 году фильм «Посторонняя женщина», сюжет которой лёг в основу «Людей и свиней», становится совсем непонятно, как удалось Анатолию Борисовичу протащить пьесу на сцену театра. А комедия шла с большим успехом и вынужденно закрылась только после сотого спектакля.
Среди действующих лиц пьесы есть молодые комсомольцы – обязательный элемент тридцатых, есть люди, пытающиеся вести богемный образ жизни (хотя бы та же Елена Николаевна, оказавшаяся в неудобном положении). Но в основном – «хряки». Эти персонажи в большинстве, они навязывают свою мещанскую точку зрения и простым рабочим людям, коллегам Павла и Татьяны, которые примыкают к гонителям.
Но у Мариенгофа всё сложней. Ему симпатичны молодые люди, ещё не до конца затянутые в омут социума, и Казаринов с его женой – у них хоть и сложные отношения, но всё же это отношения, это жизнь. У «хряков» же и комсомольцев – ханжеский шаблон.
Ставилась пьеса в Ленинградском театре музыкальной комедии. Экземпляр «Хряков» от 24 ноября 1930 года предназначался для постановки в Малом театре. Дошедшие листы сопровождаются записками от 2 и 8 декабря 1930 года некоего Чекина. Первая записка наполовину размыта, и её содержание не подлежит восстановлению. Вторую в силу особенностей почерка Чекина читать невозможно. По доступным для чтения отрывкам можно угадать разбор политически неблагонадёжных эпизодов пьесы. Заключение по этой записке следующее: «Пьесу из репертуара театра необходимо отвести». Так и не состоялся дебют Мариенгофа в Малом театре.
«Бергамский плут»
Ещё одна значительная комедия Мариенгофа тоже написана в 1934 году и тоже поставлена на сцене Ленинградского театра музыкальной комедии. В современной терминологии существует хорошее слово для обозначения этого жанра – мюзикл. По содержанию есть мимолётные отсылки к пьесе «Слуга двух господ» Карло Гольдони, но они настолько незначительны, что говорить о заимствованиях не приходится.
Комедия начинается с песни главного героя Кикибио, работающего в саду господина Пуччио:
Эта песня может быть знакома современному читателю как стихотворение Мариенгофа. Оно печаталось во всех современных изданиях, но ни один исследователь не отмечал, что стихотворение было положено на музыку и исполнялось на театральных подмостках.
Вернёмся к сюжету. Кикибио любит (взаимно) Нонну, жену Пуччио. Когда купец начинает догадываться о её связи с простым лоботрясом, перед ним всякий раз разыгрывают комедию. Забавная коллизия происходит в первой же сцене. В сад, где Кикибио собирает груши, выходят Пуччио с женой и служанкой Кармазиной. Купец даёт своему слуге подзатыльник за плохую работу и собирается сам лезть на дерево собирать урожай. Его опережает Нонна, взбирается на лестницу, откуда начинает дурачиться:
Нонна. Раз… два… три…
Пуччио. Смотри, жена, не пропусти какой.
Нонна (
Пуччио (
Кармазина. Матерь божья!
Нонна. Я ему говорю, а он своё!
Пуччио. А?
Нонна. Знай себе целует.
Кармазина. Господи Иисусе!
Нонна. Ну подожди, я ж тебе!.. (
Пуччио. Ой!.. ой!.. Не рви зелёные груши, не рви зелёные груши!
Нонна. Ах, в губки целует распутницу!
Пуччио. Что за притча?
Нонна. Ах, в носик!
Кармазина. Ох, душа моя отлетает!
Нонна. Ах, в ушко!
Пуччио. Что такое она говорит? Приснилось это ей, что ли?
Нонна. Сил больше нет терпеть! Вот-вот сердце лопнет. Не смей, сатана, её снова «кошечкой» называть!
Пуччио. Что бы это могло быть? Может, ей и вправду представляется то, о чём она говорит?
Нонна (
Кармазина. Ох, Иисусе Христе, быть мне в чистилище прежде смерти. (
Как только муж и Кармазина получают незаслуженную порцию тумаков, ситуация повторяется ровно наоборот. Уже на дерево лезет Пуччио, а внизу ему «кажется», будто Нонна целуется с Кикибио. Влюблённые оригинально разыгрывают рогоносца.
Всё было бы хорошо, если б в главную героиню не влюбился священник – брат Джироламо. Но Нонна решает использовать его в своих целях. Она приходит на проповедь и говорит, что страдает от ревности мужа и просит помощи, лукаво намекая святому отцу на свою благосклонность в будущем. Например, предстоящей ночью, когда мужа не будет дома. Брат Джироламо попадает на крючок и уже вынашивает план, как наставить рога господину Пуччио.
Чем же это выгодно Нонне? Она рассчитывает, что, пока Пуччио и брат Джироламо станут выяснять отношения, она беспрепятственно будет встречаться с Кикибио.
Так всё и происходит. Нонна, придя домой, рассказывает мужу, что в церкви её совращал брат Джироламо и звал на свидание. Тогда Пуччио переодевается в женское платье и намеревается пойти к священнику вместо жены. Не успевает. Оказывается, что это был хитрый план брата Джироламо. Он таким образом хочет отучить своего соперника от ревности. В назначенный час он сам приходит в дом Пуччио, застаёт его переодетым под Нонну, хватает и привязывает к дереву, чтобы хорошенько проучить. И приговаривает при этом:
Брат Джироламо. О, мерзкая женщина! О, дрянь с лицом ангела! Вот ты сейчас увидишь, как я тебя осчастливлю… (
Пуччио. Видит бог, увижу, если Вы, святой отец, не смилостивитесь надо мной.
Брат Джироламо. А ты, гадкая тварь, смилостивилась над своим добрейшим супругом, когда среди ночи пожаловала сюда… полагая, что я, слуга господа, ношу в своём сердце вместо святых молитв блуд и похоть?!.
Пуччио. . Уф! Что это, святой отец? Никак я слышу сквозь разверзшуюся твердь голоса ангелов?
Брат Джироламо. Воистину, распутная дочь моя, ты не ошиблась. Это разгневанные ангелы приказывают мне несколько почествовать тебя хворостиной. Пусть же будет по слову божию. (
Пуччио. Ох!.. Ох!.. Ох!.. (
Брат Джироламо. И кого вздумала ты обмануть, о, старшая дочь непотребства! Добро бы муж у тебя был какой-нибудь старый хрыч со свиным рылом вместо лица…
И так далее.
Единственный вопрос, который автор стремится уложить в головы зрителя, звучит так: кто же из всех персонажей наибольший плут? Кикибио? Нонна? Брат Джироламо? Каждый из них – арлекин, шут, буффон. Каждый стремится надуть другого.
В итоге получилась приличная комедия. Если в первых вещах Мариенгофа были какие-то прорехи и недочёты, то начиная с комедий «Люди и свиньи» и «Бергамский плут» качество его драматургии значительно растёт. Да и не только драматургии. В скором времени появится большой роман о царствовании Екатерины Второй.
«Записки бога»
Существует ещё один текст тридцатых годов. О нём лучше, чем кто бы то ни было, рассказывает сам Мариенгоф:
«“Записки Бога”!.. Нет, я уже не пишу их. Поздно. А жаль всё-таки.
Примерно четверть века тому назад они были у меня задуманы, продуманы – эти “Записки”. Собрал материал. Всё казалось: поднакоплю немного деньжат (годика на полтора) и засяду. Но никак не мог накопить больше, чем на месяц. Это в самое благополучное время, когда ещё не запрещали всё, подряд всё, что я писал, – прозу, стихи и для театра.
Вот вкратце эти “Записки Бога”:
Голгофа. Стража, конечно, и там была, но деньги, вино и поцелуи тоже издревле существовали. Женщины, обожавшие Иисуса, сняли его с креста прежде, чем он умер. На крестах умирали от голода, а не от лёгких ран на ступнях и ладонях. Учеников и в помине поблизости не оказалось – они покинули своего учителя ещё до того, как он поднялся на Голгофу, таща на плечах тяжёлый крест. Покинул Иисуса даже Иоанн, его юный нежный возлюбленный, которого все называли – “маленький”. Про таких во “Второзаконии” упомянуто: “Мужчина не должен одеваться в женское платье”. А в книге “Левит” сказано: “Не ложись с мужчиною, как с женщиной”. Спасённому Иисусу пришлось бежать без оглядки из фанатичной страны, где людей за философию распинали, сбрасывали с крутых обрывов и побивали камнями. Он не простился даже с матерью, перебравшейся после смерти Иосифа в Кану. Не простился с братьями и с замужними сёстрами, жившими в Назарете.
Как известно, Галилею пересекала старинная проезжая дорога – по ней он и зашагал с посохом в руке. Его привлекала Греция, привлекали Афины – город философов. Там Иисус и поселился, смешавшись с говорливой толпой стоиков, эпикурейцев и киников. Красивые юноши были его друзьями. Прошли годы. Уже слегка засеребрились волосы Иисуса. И вот в афинском ареопаге неожиданно появился тщедушный рыжий человек с красными веками. Это был апостол Павел. Он привлёк внимание горожан красноречием и горячностью, чрезмерной даже для греков. Иисус, опёршись на посох, остановился послушать оратора. “Что такое!” Он услышал рассказ о себе. Рассказ фантастический, наивный, приукрашенный какими-то глупыми чудесами, вызывавшими смех у афинян.
Вернувшись домой, Иисус сказал себе: Пожалуй, стоит написать “Записки Бога”. И написал. То есть должен был написать я за него».379
В беловом виде текста не существует. Мариенгоф писал об этом уже в пятидесятые годы, видимо, перечитывая старые записные книжки. Черновики же сохранились и ждут своего часа в РГАЛИ. Задумка, безусловно, интереснейшая. Особенно если учитывать увлечённость Мариенгофа античностью и философией. Могло бы получиться сильное художественное произведение. Но несостоявшихся текстов, подобных этому, у Мариенгофа больше не будет.
«Там [в Крыму] выделялась <…> рослая, эффектная чета Мариенгоф и Никритина – “Мартышка” есенинских дней (их сын Кирка находился в пионерском лагере для детей писателей на “московской” территории)…»
«Стройные и высокие, как на подбор, красивые, сильные, очень спортивные и при этом духовные, что редко идёт об руку с физическим совершенством, вот они: Коренев, Чечановский, Антокольский, Арго, Мариенгоф, Розанов – он уцелел… Она производила над собой насилие, чтобы не висело над нами угрюмое молчание, а я был, как хорошо закупоренная и запечатанная сургучом бутылка, которую кидают в море терпящие бедствие. Но это шло не от тупости, безмозглости, а от сознания её подавляющего превосходства. Что мог сказать я дивному существу, чей слух только что ласкали голоса сирен: Каплина, Десницкого, Мариенгофа, Лавренёва, Мессера и низкие хрипловатые ноты Горностаевой, заставлявшие всех цепенеть или восторженно вскрикивать, или давиться от хохота?»
Неожиданно имажинистская проза выходит на новый уровень. За дело берётся подросший ленинградский молодняк. Владимир Ричиотти выпускает несколько книг – несколько образцов советской маринистики: «Без маски» (1928), «Страна на воде» (1930), «Четыре рейса» (1941). Первые две – про путешествие по Англии, Германии и Голландии. Третья – незаконченный роман о торговом флоте.
Прозу Ричиотти хочется цитировать и цитировать:
«Мгновенно пустеет корабль. Бусинками оборванного ожерелья во все концы города рассыпается команда».
«А на базаре кипит людской компот. Вот груши полнотелых дам, вот яблочные половинки девушек со сливами округлых кавалеров. Вот инжиры дряхлых старичков, отцов семейств, вот винные ягоды рабочей молодёжи, вот вишни тощеньких, но шустрых мальчуганов и, наконец, малюсеньких девчат изюмный хоровод…»
«“Сижу у моря и жду погоды…” – теперь эта фраза знакома всем народам, её повторяют на многих языках. Но тогда за эту неучтивость и странный ответ бедного метеоролога долго таскали в полицию, и только тогда невежды оставили его в покое, когда он прогремел великим учением, открывшим закон движения ветра, впоследствии названный его именем.
Теперь с высокой мачты этой замечательной башни плавающим в море кораблям подмигивает сигнальная лампочка Морзе.
Всё отчётливо видно в кругленькие окошечки башни, кроме малюсеньких бедняцких халуп, наполненных детьми и страданьями.
Щепотками, словно стариковские сухие пальцы, сложены купола кирх и костёлов. Ратуша скупой строгостью и пышностью вознесла прямые контуры свои в затухающий костёр малинового неба.
Зелень деревьев, парков и скверов изумрудными вихрами вплетается в небесную лазурь, подожжённую заревом вечернего электричества…
Малюсенькая страна. Она так похожа на один большой город».
1933 год. Январь. Царское Село. Мариенгоф в гостях у красного графа Алексея Толстого. Справляют пятидесятилетие Алексея Николаевича. Водки пили много, стопками, «рюмки презирали». Наш острослов сочиняет милую эпиграмму:
Произнести её вслух не дала цензура, жена то бишь.
В машинописи своих воспоминаний А.Б.Никритина пишет о Елене Грановской:
«La belle Helene – так когда-то прозвал её Мариенгоф, мой муж, ещё до поступления в наш театр. Она играла в его пьесе “Люди и свиньи” – играла замечательно. Такую растерявшуюся женщину, отставшую от поезда ночью на маленькой станции. С ней играли в главных ролях Черкасов, Бабочкин, Надеждин. Это было в Театре комедии ещё до прихода в него Акимова, и почему-то находился он на Литейном. Мы потом смотрели эту пьесу в Москве, в Театре сатиры, ставил Андрей Павлович Петровский. Играла эту женщину очень хорошая актриса Нурм. Но ни в какое сравнение с la belle Нelenе она не шла».
«“Ах, выродились актёры! Ах, измельчал театр!” – “Где он – тот – великий, прекрасный, замечательный – ах! Театр Шекспира, ах! Времён Алексея Михайловича! Ах! Островского, ах! Адама и Евы, ах!.. Ах!.. Ах!..” – Чушь, милостивые государи. Ерунда, милостивые государыни. Мы не приват-доценты из числа бывших слушательниц Высших Женских Курсов, чтобы искать золота в том песке, который сыпется из комедиантской древности. Мы доподлинно знаем, что никогда театральная культура не поднималась на такую высоту, как сегодня».
В августе 1933 года Горький собирает команду писателей для поездки на строительство Беломорканала. Среди 120 деятелей искусства были Алексей Толстой, Виктор Шкловский, Валентин Катаев, Мариэтта Шагинян, Вера Инбер, Константин Симонов, Илья Ильф и Евгений Петров, Леонид Леонов – словом, весь цвет советской литературы. Ехали посмотреть, как тяжкий труд перековывает человека.
А вот что писал на эту тему Николай Клюев (из поэмы «Разруха»):
В это же время другой имажинист – Иван Грузинов – отбывает ссылку в Воронеже. Там он обосновался в семействе Русановых. Молодая девушка Анна Андреевна позже писала о нём и о его россказнях380:
«Мы не хотели верить, что “Серёга Есенин – кулачок” и что Грузинов не решился бы привести его в наш дом. Мама сразу же выгнала бы обоих за хулиганство.
Если бы мы захотели пригласить “матёрого мужика Маяковского”, надо сначала ободрать всё мещанство: занавески, абажуры, портреты Толстого и Чехова, иначе он плюнет и уйдёт.
А “Ося чокнутый, – как называл он Мандельштама. – Это не Ося, а Надя. Надя его к вам не пустит: слишком много красивых девушек и все моложе Нади. Вдруг Ося посвятит стихи вам или Лидочке. Невозможно”.
Пастернака он считал юродивым: “Он заговорит вас до смерти, будет бегать за всеми, всем объясняться в любви. Вы сами от него убежите”. Мы начинали возмущённо спорить. Он отвечал, приглаживая свой зачёс: “Аня, Лидочка, Лизочка! Вы людей не знаете. Знаете только их стихи. А я знаю и самих людей”.
Или ещё хороший пример: “Никола, жуликоватый святитель, – говорил он о Клюеве, – как только начнёт разматывать свои онучи, так вы его сами выгоните…”».
Сибирскую ссылку отбывает Николай Эрдман. Из Енисейска шлёт письмо Вадиму Шершеневичу (от 25 апреля 1934 года) и эзоповым языком расписывает цензуру и прелести енисейской жизни:
«Говорят, что Екатерине Васильевне Гельцер удалось за несколько лет собрать столько картин Левитана, сколько Левитану не удалось написать за всю жизнь. Надеюсь, что любители моих автографов учтут этот урок и сократят своё рвение коллекционеров. Полгода тому назад я уже был в положении Левитана и должен сознаться, что Екатеринa Васильевна мне очень дорого обошлись.
В Москве я писал пьесы, которые не “доходили”, в Енисейске я пишу письма, которые не доходят, – однообразная жизнь. <…>
Енисейцы начали есть черемшу. Дивизия, обожравшаяся чесноком, должна пахнуть, как ветка сирени, по сравнению с шестнадцатилетней девушкой, наевшейся черемши. К сожалению, я не Пруст и не умею писать о запахах (одного говна здесь хватило бы томов на четырнадцать), а кроме запахов в городе ничего нет».381
Глава одиннадцатая
1934
С 1934 года начинаются тяжёлые времена не только в биографии Мариенгофа, но и в истории страны.
В мае арестован Осип Мандельштам – об этом знает каждый уважающий себя литератор. Об этом, конечно, узнаёт и Мариенгоф во время писательских посиделок на Малой Конюшенной.
А уже в июне приходят за Мариенгофом. Шестого числа его забирают на допрос в компании двух Рафаловичей. Один – председатель Ленреперткома Василий Евгеньевич Рафалович, второй – сотрудник киносекции Всероскомдрама Даниил Леонтьевич Рафалович. Что им предъявляли, можно только гадать, заведённых на них дел не сохранилось. В мемуарах этот факт отражён только у Михаила Кузмина. Сам Mариенгоф о допросах не говорил и не писал. И Рафаловичи, насколько можем судить, тоже.
Первая гипотеза основана на связи арестованных. Драматург Анатолий Мариенгоф и председатель Ленреперткома Василий Рафалович могли иметь небескорыстные интересы. Председатель мог оказывать драматургу протекцию по продвижению его пьес в ленинградские театры. «Маскотта», «Люди и свиньи», «Бергамский плут» – недопустимо антисоветские пьесы, как мы уже выяснили.
Подобное дело примерно в это же время развязали вокруг Шершеневича, который имел неосторожность попытаться уладить конфликт между Зощенко и одним провинциальным режиссёром. Тот, подправив текст авторского либретто, успел поставить спектакль на сцене, став таким образом вольным или невольным соавтором Михаила Михайловича. Вадима Габриэловича тогда обвиняли во всех смертных грехах.
Вторая гипотеза ориентирована на социокультурный контекст эпохи. В августе должен был состояться первый съезд писателей СССР. За не самое чистое прошлое (имажинизм, связи с Блюмкиным, Радеком и Малкиным, за публикации «Циников» и «Бритого человека», за неполное признание своей вины на открытом деле по «Циникам») могли лишний раз и спросить с Анатолия Борисовича. Или провести профилактическую беседу, дабы не участвовал в приближающемся съезде. Мало ли что Мариенгоф мог там ляпнуть?
Подтвердить или опровергнуть ни одну из гипотез пока невозможно.
Хорошо, что после допроса все остаются живы и продолжают заниматься своим делом. Возможно, Мариенгофу приходится идти на какие-то уступки. Об одной из них мы и поговорим.
Конкурс Наркомпроса РСФСР и ЦК ВЛКСМ
На допросе Анатолию Борисовичу могли мягко намекнуть, что в своих произведениях он весьма далёк от чаяний страны и надо бы ему это в скором времени исправить. Для начала необходимо сделать первый шаг и поучаствовать в качестве члена жюри во всесоюзном музыкальном и поэтическом конкурсе Наркомпроса. Среди членов жюри – Маршак, Шостакович, Асеев, Барто, Безыменский, Луговской, Чуковский, Сельвинский, то есть люди, так или иначе обласканные советской властью.
Может быть, за парой исключений, в числе которых был и Мариенгоф. Он никогда не писал о красных стягах, маршах, революции, о стране так шаблонно, ретиво и срывая глотку, как это делали иные писатели. Поэтому, наверное, оказаться в жюри конкурса подобных стихов и песен было вынужденным для Мариенгофа занятием.
Приведём сначала текст Семёна Кирсанова – самый удачный из всех присланных на конкурс:
Отзыв Мариенгофа выглядит так: «Настоящая песня. Сразу запоминается. Основной образ – “с глазами”, несмотря на свою некоторую наивность, не лишён песенной убедительности. Неудачны первые две строки: “Много разных стран, кроме СССР”». Тот ли это Семён Исаакович Кирсанов, ученик Маяковского и поэт-футурист, – большой вопрос.
Ещё один пример. Свиньин Владимир Владимирович прислал текст песни «Мы будем большевиками»:
И так далее.
«Мы – большевистская зараза!» – замечательная по своей двусмысленности строчка. Отзыв Мариенгофа звучит так: «Декламация. Бутафория. “Трубные фанфары” и прочее – строка газетная. “Границы стран для нас пустая фраза”, “Мир старый, на клеточки наций делённый” и так далее, в том же духе. Скука! Скука!»
Но хватит текстов. Понятно, что все они были как под копирку. Приведём только отзывы Анатолия Борисовича:
«Под песню будет весело шагать. Хороша четвёртая, замыкающая куплет строка. Приемлемо по содержанию. Запоминается».
«Скучно. НЕ талантливо. Отсутствие мастерства. Нельзя писать “В мире всём празднует пролетариат”. Уж если рабочий, так обязательно в блузе и прочее… в том же духе…» «Трафарет! Трафарет!.. Подсахаренный трафарет! Ритмически – скука. Да и не стыдно ли городить такую чепуху: “По льдинам минувших столетий / Идущим навстречу векам / Дорогу прямую наметит / Могучая наша река…” Почему “льдины столетий”? Каким это манером минувшие “льдины” идут навстречу векам? А самое фантастическое – это “могучая река”, наметившая себе дорогу по тем же злосчастным льдинам».
«Халтура. Автору было лень пошевелить мозгами. Под готовые рифмовки “май – вздымай”, “одной – родной”, “везде – борьбе” (Ох!..) – подставил подвернувшиеся слова и решил, что дело сделано – премия в кармане. Только почему автор написал два стихотворения, а не 22 или 222? Ведь это же так нетрудно – писать стишки!»
До этого у каждого стихотворения был известен автор. А дальше, видимо, пошёл второй уровень отсева, в котором попадались только нумерованные стихи:
«№462. “Солнце Первомая”, девиз – “Монтигомо Ястребиный Коготь”.
Весело. Строфа сделана. Будет петься. Есть теплота и простота. И по содержанию не чужая, не навязанная ребятам. Хорошо, что нет лже-поэтичности».
«№1560. Девиз “В.Н.Т.”
Глупое стихотворение. Что это за образы: “Этот день – наш общий брат”! “Май большой, точно армия”! “Ураганы отрядов”! и т.д.».
«№1561. “Первомайский парад”. Девиз “Парад!”
Очень слабо. Образы и эпитеты трафаретны. Ритмически – скучно».
«№1151. “Солнцу навстречу”.
Штамп! Штамп! Штамп!
Всё банально, а потому и неубедительно. Ритмически – неинтересно. Рифмы – убогие (“идёт – вперёд”, “степной – волной”, “вперёд – ведёт”). Образы – никакие (“песней горячей, как ветер степной”)».
И так далее. Мариенгоф не выпячивает себя, показывая, что он маститый поэт, не стремится кого-то унизить. Эти отзывы – лишь его чистосердечное мнение. Если он и хвалит какие-то стихи, то в первую голову за образность. Прямолинейность, с которой Мариенгоф пишет столь короткие отзывы на тексты, насквозь советские и шаблонные, – завораживает. Позволяли ли себе такое остальные члены жюри? Вряд ли.
Первый съезд писателей
С 17 августа по 1 сентября 1934 года прошёл первый съезд советских писателей, результатом которого стало возникновение Союза писателей СССР. Среди делегатов – Максим Горький, Алексей Толстой, Леонид Леонов, Николай Асеев, Исаак Бабель, Микола Бажан, Демьян Бедный и многие другие.
Был ли Мариенгоф на этом съезде? Среди делегатов с правом голоса имени Мариенгофа всё-таки нет, что уже говорит о некоторой его отчуждённости от официальной литературы. После публикации «Циников» и «Бритого человека» за рубежом ни одной книги, ни одной журнальной публикации за четыре года не состоялось. Не спасло и участие в составе жюри поэтического конкурса.
Вступил ли Мариенгоф в новый союз? Вступил. Более того, когда в 1934 году при Союзе писателей СССР создали Литфонд, Анатолий Борисович стал его членом с самого зарождения.
«Денежные средства Литфонда, – пишет ленинградский литературовед Эдуард Шнейдерман, – составлялись из 10%-ных отчислений от доходов с издания книг, 3% от валового сбора с театральных постановок, а также прибылей от деятельности собственных хозяйственных предприятий – домов отдыха, пошивочных ателье, книжных лавок писателей.
Первое заседание правления Ленинградского отделения ЛФ состоялось 17 сентября 1934 г. Председателем был избран М. Слонимский, членами – Я. Горев, А. Горнфельд, М. Зощенко, В. Каверин, директор ЛО ЛФ И. Хаскин и его заместитель А. Аптекман. Летом 1937 г. председателем стал Вяч. Шишков. В предвоенные годы в правление входили Н. Брыкин, К. Ванин, А. Гитович, В. Кетлинская, М. Козаков, С. Розенфельд, В. Саянов, С. Семёнов, Н. Чуковский, Б. Эйхенбаум. Из числа членов правления была организована, по образцу существовавших в НКВД, “тройка”, занимавшаяся решением оперативных вопросов – выдачей небольших ссуд, путёвок в загородные дома отдыха».382
Как видим, в правлении Литфонда – сплошь приятные люди да друзья Мариенгофа. Неудивительно, что наш герой получал путёвки в санатории, в комаровский, коктебельский, ялтинский Дома творчества, на лечение в Пятигорск, спецпайки и т.д. Всё это очень важно, если принять во внимание, что Анатолий Борисович никогда не работал и семейный бюджет был полностью на плечах его «актрисули». От большой литературы Мариенгоф отошёл, хотя попытки вернуться были и будут. У него сложилось твёрдое убеждение, что в вечности он уже состоялся – благодаря имажинизму и первым романам. Всё остальное может оставаться за скобками. Так в принципе и случилось для современного читателя. Однако самого писателя ждала ещё долгая и плодотворная жизнь.
Съезд писателей между тем, несмотря на весь свой пафос и патетику, вызвал в рядах творческой интеллигенции смутную тревогу.
Зачинал действо Горький, говоривший о коллективной писательской работе, которая поможет писателям «перевоспитаться в людей, достойных великой эпохи». Следом за ним выступал Маршак с «наказами от детей» и докладом о состоянии советской детской литературы и о её будущем. Шкловский, как всегда путано и занимательно, говорил о Достоевском и Маяковском. Бабель, хитрый еврейский мальчик во взрослых башмаках, говорил о пошлости. Тихонов рассказывал о ленинградских поэтах, на которых оказал влияние Сергей Есенин. Так как первый поэт Страны Советов пустил себе пулю, новым номером первым был назначен Пастернак. Большого шуму наделала фраза «Партия дала писателю все права, кроме права писать плохо». Её между делом бросил Леонид Соболев. А социалистический реализм был признан основным методом советской литературы и советской критики.
Как выразился другой исторический деятель, правда, по другому поводу, примерно год спустя, «жить стало лучше, жить стало веселей».
«Екатерина»
Мариенгофа всё это касалось в малой степени. Чтобы поправить положение, он сначала, как мы уже писали, согласился войти в жюри конкурса, а затем принялся за новый большой роман. С небывалым воодушевлением он начал писать о жизни и царствовании Екатерины Великой.
Почему о ней?
Мариенгоф уходит в историю, чтобы сопоставить XVIII век с современностью. Что может быть общего у Екатерины Второй и Сталина? Постоянные балы, застолья, неожиданные царские пожелания, быстро выполняемые окружением, тотальный контроль, сексуальная разнузданность… На погружение в конкретику уйдёт с сотню примеров. Оставим это профессиональному историку, который дал бы куда больше подтверждений догадкам.
«Екатерина» частично публиковалась в журнале «Литературный современник», которым руководил Михаил Козаков. Мариенгоф писал жене:
Мариенгоф продолжает гнуть свою линию в области стиля, языка и художественных приёмов. В новом романе использован весь предыдущий опыт и новаторские разработки. Документальность (письма Екатерины Второй к своим фаворитам, письма английских и французских послов на родину, очерки путешественников по России) чередуется с художественным вымыслом. Монтаж, «киноглаз», фрагментарность превращают огромный исторический роман в увлекательнейший текст. Даже если человек не интересуется историей, роман заставляет его читать всё от начала до конца. Сцены, рассчитанные на брезгливость читателя, тому только способствуют.
Отсылки к действительности той эпохи больше походят на сегодняшние телевизионные новости. И даже строятся по такому же принципу, когда жизненно важное для всей страны чередуется с полной чепухой и фольклорными небылицами:
«По прожекту сенатора Шувалова учреждён первый в России банк из казённой суммы для дворянства.
В Москве через газеты ведомость из Некепинга, что на острове Масе в Ютландии, близ Западного моря, четверо рыбаков в ночи “поймали против чаяния так называемую сирену или морскую женщину. Оное морское чудовище походит сверху на человека, снизу на рыбу; цвет на теле жёлто-бледный; глаза были затворены; на голове волосы чёрные, а руки заросли между пальцами кожею”.
По прожекту сенатора Шувалова уничтожены внутренние таможни.
При пожарном несчастье с Головинским дворцом у Елисаветы сгорело четыре тысячи пар платьев, что составляло некоторую часть её гардероба.
По прожекту сенатора Шувалова учреждается первый в России банк для купечества.
Сенат рассуждал о воспитании для императрицы двух медвежат: “Чтобы знали ходить на задних лапах и через палку прыгать”.
Царскосельский дворец имел машины, которые поднимали в этажи гостей, сидящих на мягких диванах.
Сенатор Шувалов получил Гороблагодатские заводы многолюднейшие и на великом пространстве лежащие.
По дороге в Царское Село смердели лошадиные трупы.
“Императрице пришла фантазия велеть всем придворным дамам обрить головы. Все её дамы с плачем повиновались. Императрица послала им плохо расчёсанные парики. И себя тоже обрила”.
К Гороблагодатским заводам, после передачи их Шувалову, было приписано 16 132 крепостных душ.
Крестьянин погородной Яранской слободы Леонтий Шамшуренков изобрёл самобеглую коляску и объявил, что сделал он коляску, “а теперь может сделать сани, которые будут ездить зимою без лошадей; может сделать также часы, которые будут ходить у коляски на задней оси и будут показывать на кругу стрелою до 1 000 вёрст, на всякой версте будет бить колокольчик”».385
Пересказ сюжета – это скорее пересказ исторических событий. Поэтому позволим себе уклониться от этой затеи.
Роман же получился большой, увесистый и добротный во всех отношениях. В 1936 году он не был допечатан. В 1994 году, увидев впервые свет, не был прочитан. Изданный в 2013-м, как можно судить, точно так же не был прочитан. У нас. В России. За рубежом же он шёл нарасхват, как и другие романы Мариенгофа. Случилось несколько переводов на европейские языки. Немцы писали о нём научные работы. Словом, роман оказался востребован – но не там, где предполагал автор.
Ревность
Начиная с «Циников», в текстах Мариенгофа постоянно присутствует тема измены. Кроме уже упомянутых произведений, есть у нашего героя лирическая комедия «Не тот дом», где главного героя – архитектора – обманывает жена. Есть одноактная пьеса «Отвратительная женщина, или Сорокалетний дурак» – название говорит само за себя. Жена находит письмо, в котором муж пишет какой-то молоденькой девице, что собирается покинуть семью и провести с любимой остаток жизни. Разыгрывается сцена ревности, а в итоге оказывается, что это стародавнее письмо, которое муж писал как раз ей, жене. К ней когда-то он и ушёл.
Стихи Мариенгофа тридцатых годов тоже большей частью посвящены этой теме:
Примеры можно множить и множить. Неясно, однако, имеет ли этот сюжет жизненную подоплёку? Была ли измена? Со стороны Мариенгофа? Или – Никритиной? Мемуаристы – от Михаила Козакова-младшего до Израиля Меттера – в один голос называют их самой прочной парой. Никритина говорила, что жизнь их была нераздельна: куда он, туда и она. Один раз только проговорилась Ларисе Сторожаковой: когда Мариенгоф душил её от ревности, Анна Борисовна лишь сказала: «Дверь закрой – соседи увидят»386.
Очевидных доказательств измены нет. Но слишком часто попадаются тексты, которые подводят к определённому выводу. Стихи, сюжеты сценариев и пьес, наконец, появившиеся в 1937-м «Записки сорокалетнего мужчины:
И так далее.
Крепко сказано. И зло. Притом что женщиной всей его жизни оставалась Никритина. Даже в гастрольных списках Ленинградского БДТ постоянно значится: «Никритина + 1».
Дом на Кирочной
Что-то неладно не только в семье. И не только с изданием романа «Екатерина». Под угрозой оказывается жизнь Мариенгофа. Судя по арестам соседей в доме на Кирочной, смерть витала рядом. Многие добрые знакомые исчезают из поля зрения. Среди ночи к подъезду подъезжает чёрный воронок, выходят люди в кожаных куртках, с оружием наперевес, врываются в квартиру и увозят человека в известном направлении, где он подпишет всё, что ему скажут.
Были выдернуты из жизни Бабель, Мандельштам, Мейерхольд, Блюмкин и Малкин… Это если брать тех, кого хорошо знал Анатолий Борисович. А вот ещё знакомые: Клюев, Клычков, Орешин, Эрлих. Вернутся они или нет? Шансов мало.
В 1931 году арестован по делу меньшевиков и сослан в лагерь Владимир Густавович Громан, отец Сергея Громана, с которым Мариенгоф учился в пензенской гимназии. Сам одноклассник Анатолия Борисовича расстрелян в 1938 году на Бутовском полигоне. Там же оказался и Борис Малкин.
Ольга Эйхенбаум, дочь знаменитого филолога, вспоминала, как её отец ежедневно перезванивался с близкими и родными людьми и, шифруясь, говорил только одно слово: «Перелёт» или «Недолёт». Это означало, что приходили за соседями.
Из дома на Малой Конюшенной забрали поэта Бориса Корнилова, литературоведа Павла Медведева, занимавшегося Блоком и Белым, прозаика и публициста Яна Калныня, литературоведа Михаила Майзеля, заведовавшего критическим отделом журнала «Литературный современник», поэта Николая Заболоцкого, прозаика Юлия Берзина.
Помимо известных людей, забирали и мирных граждан, не участвовавших в войнах искусства. В доме на Кирочной улице первым в конце августа 1937 года увели Алексея Григорьевича Есимонтовского; он преподавал на кожевенном заводе «Коминтерн». Потом, в середине ноября, раздался звонок у соседей, в 36-й квартире, у Вольдемара Густавовича Керве, обыкновенного токаря оптико-механического завода им. ОГПУ. Через стены, наверное, было слышно, как стучат по паркету каблуки сапог, как верещит соседский звонок, как… Слышал ли это сам Мариенгоф или его сын Кирилл, мальчик безумно талантливый и восприимчивый? Помните, как он обозначил литературу сталинского периода? «Литература с пальцем на губах».387
В другой парадной под Новый год забрали Юлиуса Ивановича Дессиса, капитана парохода пригородного сообщения. Следом за ним уже в новом, 1938 году, в середине января пришли за Николаем Емельяновичем Яремом, инженером треста «Гипроруда», а в конце февраля – за Алексеем Владимировичем Лилиевым, заведующим матчастью опытного химзавода.
Недавно появились мемуары Феликса Гершевича Браславского388, чья семья переехала в квартиру Мариенгофа и Никритиной в 1944 году. Среди прочего всплывает и внутреннее убранство, которым дорожили прежние хозяева:
«[Ф.Г.Браславский] вспоминает восьмиугольную комнату площадью 31 кв. м с окном во двор, роскошный наборный паркет с фрагментами из чёрного дерева, богатую лепнину на потолке в форме овала и двух маленьких пухленьких мальчиков, которые поддерживали роскошную люстру в этой восьмиугольной комнате. Это была самая большая комната в кв. 37 <…> Мариенгоф, по мнению Феликса, немного изменил оригинальную планировку квартиры. Время было неспокойное, и Мариенгоф обил входную дверь своей кв. 37 толстым железом изнутри и поставил восемь (!!!) задвижек на дверь от пола до самого верха двери. В 1944 году при заселении семьи Браславских в кв. 37 были хорошо видны следы топора недалеко от входа в восьмиугольную комнату – вероятно, в блокаду тут рубили дрова для буржуйки. В кв. 37 был роскошный камин из белого мрамора, низ камина обрамляла красивая бронзовая решётка <…> Феликс бывал во многих квартирах в своей парадной и говорит о том, что в их кв. 37 на 3-м этаже камин был единственным во всей парадной».
Если посмотреть на фамилии соседей, попадаются эстонцы и латыши. Что должен был чувствовать Мариенгоф в течение этих лет? Лучше всего это состояние, наверное, описано Шкловским: «Как живая чернобурка в меховом магазине»389.
Смерть сына
В начале марта 1940 года покончил с собой Кирилл Мариенгоф. Об этом страшном событии Борис Эйхенбаум писал своему знакомому:
В таланте мальчика убеждают его удивительные дневники, которые частично вошли в отцовские мемуары. Вот несколько примеров:
Тонкие замечания, чуткий взгляд – из Кирилла мог бы получиться хороший критик. Помимо прочего, он писал роман, баловался рассказами, стихами, сочинил драму «Робеспьер». Где это всё сейчас, бог знает… Среди текстов была и новелла – как раз о самоубийстве.
В разгаре советско-финская война. Анатолий Борисович вспоминал:
«Со двора раздаётся резкий дребезжащий свисток.
– Это, пожалуй, нам свистят, – говорит он. – Шторы плохо задёрнуты. В наш век мир предпочитает темноту.
И, задёрнув поплотней шторы, он добавляет:
– Мы потерянное поколение, папа.
– А уж это литературщина. Терпеть её не могу.
И добавляю:
– Бодрей, Кирюха, бодрей. Держи хвост пистолетом.
<…>
4 марта Кира сделал то же, что Есенин, его неудавшийся крёстный.
Родился Кира 10 июля 23-го года.
В 40-м, когда это случилось, он был в девятом классе.
На его письменном столе, среди блокнотов и записных книжек, я нашёл посмертное письмецо: “Дорогие папка и мамка! Я думал сделать это давно. Целую”».391
И дальше из тех мемуаров:
«Перед тем как это сделать, Кира позвонил ей по телефону. Они встретились на Кирочной, где мы жили, и долго ходили по затемнённой улице туда и обратно. И он сказал ей, что сейчас это сделает. А она, поверив, отпустила его одного. Только позвонила к его другу – к Рокфеллеру. Тот сразу прибежал. Но было уже поздно. Домработница Шура в это время собирала к ужину. А мы отправились “прошвырнуться”. “Прошвырнулись” до Невского. Думали повернуть обратно, но потом захотелось “ещё квартальчик”. Была звёздная безветренная ночь. Мороз не сильный. Этот “квартальчик” всё и решил. Мы тоже опоздали. Всего на несколько минут.
Многие спрашивали:
– Кира это сделал из-за той девчонки?
– Нет, нет!
Вообще, мне кажется, что человек не уходит самовольно из жизни из-за чего-то одного. Почти всегда существует страшный круг, смыкающийся постепенно».392
Мариенгоф умалчивает о некоторых деталях. Попробуем их воссоздать.
Александр Семёнович Ласкин успел пообщаться с Зоей Томашевской, дочерью известного филолога Бориса Томашевского. Они с Кириллом были одного возраста, немного общались, вращались в одной среде. Приведём разговор Александра Семёновича и Зои Борисовны:
«А.Л.: Этот мальчик постоянно удивлял взрослых…
З.Т.: И нас, детей, удивлял. Обаяние неотразимое. Остроумие, элегантность. Доброта, конечно. У нас были ещё детские интересы, а Кирка был как бы наравне со взрослыми. Учился идеально. Ему это просто ничего не стоило. Он был отродясь грамотен, писал сочинения за весь класс. Помню: очень смешное сочинение написал за нашего общего друга, Альку Таубера. Алька занимался в живописном кружке Дворца пионеров, и там ему поручили написать автобиографию. Алька немного растерялся, и Кирка взялся ему помочь. Выглядело это так: “В таком-то году по дороге из Амстердама родился великий живописец Питер Пауль Рубенс. Ровно через триста лет по дороге из Гомеля в Бердичев родился будущий великий живописец Александр-Мишель Таубер-Брунштейн…” Алька жил в том же доме на Кирочной, что Мариенгофы, и ему выпало вынимать Кирку из петли. Для него это навсегда стало огромной травмой.
А.Л.: Израиль Моисеевич Меттер говорил мне, что в тот день, когда покончил жизнь самоубийством Кирилл, он встретил Эйхенбаума и они почти хором воскликнули: “Мы слишком много болтали”. У взрослых была защитная реакция, а на мальчика эти разговоры подействовали так, что он просто не смог жить дальше…
З.Т.: Может, и так. Хотя на кого-то это совсем не влияло. На Мишу Козакова, например… Он тоже рос среди взрослых. И тоже всё знал… Кирилл был мальчиком не только ранимым, но и очень твёрдым. Ведь как он завершил жизнь? Всё продумал и исполнил. Даже немного свой уход театрализовал. Оставил на столе том Достоевского, раскрытый на той странице, где описывается самоубийство Ставрогина… Я в это время знала только “Белые ночи” и “Неточку Незванову»”, а он прочёл Достоевского насквозь…
В комнате, в которой он повесился, стояло охотничье кресло. Помнится, даже украшенное какими-то рогами… На это кресло упали те книги, на которые он встал, прежде чем от них оттолкнуться. Это тоже были тома Достоевского… Кира, как известно, к этому времени уже сочинял, и свои рукописи оставил в абсолютном порядке. В этом тоже проявилась его воля… Анна Борисовна говорила, что задолго до того дня она видела верёвку у него в комнате, но не придала значения… Всё было решено давно, оставалось только подождать дополнительного повода… А повод оказался такой… В этот день, узнав о том, что его вызывают в школу, отец впервые в жизни дал Кирке пощёчину. В отчаянную минуту он сам об этом рассказал Тауберу… <…> Маловероятно, что в школу его вызывали из-за неуспеваемости. Скорее, тут что-то связанное с одним Киркиным увлечением… Он был влюблён в одноклассницу, делал ей подарки и посвящал стихи… Потом эту девочку мы увидели на похоронах».393
Однако есть и иное мнение. Много позже Ольга Эйхенбаум, делая ударение на намеренной резкости Мариенгофа, которая будто бы сыграла роковую роль в истории с сыном, рассказывала чуть иначе – в её версии девушка Кирилла тоже повесилась:
Как подчёркивал сам Мариенгоф, наверное, было сразу несколько факторов. И эта любовь, и сама жизнь в безвоздушном пространстве сталинской эпохи. И советско-финская война. И ожидание Второй мировой. И возможное напряжение в отношениях родителей (не на пустом же месте возникли «Записки сорокалетнего мужчины»). Дмитрий Быков, ссылаясь на Юрия Нагибина, говорит, что девочка была беременной – и именно это сыграло решающую роль. Что ж, может быть и такое. Причин много. Они сгустились чёрной свинцовой тучей над головой Кирилла – и грянул гром…
Не неожиданно и не вдруг, а, как оказывается, вполне закономерно.
«– Муж с женой бранится, да под одну шубу ложится;
– Жена без грозы – хуже козы;
– Ты, земля, трясися, а мы за колышек держися;
– Кожу с ней снять да под себя постелить;
– Разорвись на двое – скажут, а что не на четыре;
– Лей на неё масло – скажет дёготь;
– Счастье пучит – беда крючит;
– Была бы постелька, а милый найдётся;
– Ласковое слово лучше мягкого пирога;
– Дай бабе волю, а она две возьмёт;
– Почесушки!
– Он на меня ногти грызёт;
– Не грози щуке морем, а бедному горем».
«Вспоминается ещё один забавный случай. В 1945 году в Грузии вышла моя книга “Избранные стихотворения. 1912–1945 годы”. Анатолий увидел, что там было много стихов, написанных в период между 1920–1940-ми годами.
Сказал:
– Я не могу понять, откуда ты набрал столько много новых стихов? Ты же не печатался, занимался только переводами.
Я говорю:
– Ну и что, что не печатался? Я писал стихи и клал их в ящик, а жил на переводы.
– Ну, знаешь! – сказал Мариенгоф. – Хоть убей меня, я не могу понять, как можно писать стихи, зная, что они не будут напечатаны сейчас же, немедленно.
Как-то в Ленинграде я пришёл к нему и сообщил:
– Толя, знаешь, одна моя инсценировка оперетты прошла. Теперь я могу быть спокойным и получать довольно много.
Вместо того чтобы обрадоваться, он погрустнел и ответил:
– Чай я тебе не предлагаю. Мне надо срочно уходить. Пойдём вместе. Одного я тебя не оставлю с моей женой».
«Он никогда не жаловался ни на свою судьбу, ни на свои физические недуги. Он очень знал себе цену, и однажды, когда мы очутились в Комарово с директором издательства писателей Авраменко, он просто издевался над ним и по поводу того, что он его не печатает, и по другим вещам. Уж я его умолила: “Толя, он отдыхает здесь с женой, ну, что ж ты ему портишь отдых”».
«Зоя Томашевская вспоминала о Кирилле: “У меня сохранились страничка Киркиного дневника. Начинается она так: «Годы похожи один на другой, только некоторые бывают повыше. Этот год был повыше. В этот год я ехал один в Коктебель, стоял на площадке и курил папиросу…» А завершается: «В семнадцатом веке я был бы Баярдом, в девятнадцатом – Байроном, в нашем веке я – самоубийца»”».
В 1939 году от разрыва сердца умирает в Кисловодске Владимир Ричиотти.
«Решил купить себе палку. Захожу в магазин, прошу: “Покажите мне, пожалуйста, вон ту”. Работник прилавка протягивает. Пробую, опираюсь.
– Коротковата! Дайте, пожалуйста, подлинней.
– Все палки, гражданин, стандартные.
– Да что вы! А вот Господь Бог делает людей не стандартными.
Поправив на носу очки, работник прилавка спрашивает меня со строгой иронией:
– Не работает ли ваш Господь Бог лучше советской власти?
Храбро отвечаю:
– Чуть-чуть.
При Сталине после такого ответа работник прилавка уже звонил бы в ГПУ, а ночью за мной приехал “чёрный ворон”.
Мой потомок, вероятно, скажет:
– Неправдоподобно! Невероятно!
Поверьте мне, любезный потомок, при Сталине я бы никогда не был столь храбр в магазине».
«Кто мы – моё поколение?
Мечтатели в двадцатых годах, поредевшие и пытанные в тридцатых, выбитые в сороковых, обессиленные слепой верой и не набравшиеся сил от прозрения, мы бредём в одиночку. Мы трудно-соединимы. Глядясь друг в друга, как в зеркало, мы поражаемся собственному уродству.
Но мы хотели как лучше».
Глава двенадцатая
Мультипликационный фильм
Среди близких друзей Мариенгофа забирают Зою Никитину, жену Михаила Козакова. Одна из причин – её брат В.А. Гацкевич был офицером царской армии. К счастью, Никитину выпустили. Через год.
То был сильнейший удар не только по семье Козакова, но и по всей «писательской надстройке». Ощутил приближавшуюся грозу и Мариенгоф. Возможно, именно после этого случая он вместе с Козаковым решает объединиться и писать строго советские тексты. Или хотя бы попытаться.
У самого Михаила Эммануиловича тоже возникли проблемы: его пьеса «Когда я один» (1934) была запрещена как «идеологически вредная» указом ЦК ВКП(б) от 14 сентября 1940 года.
Первая попытка Мариенгофа и Козакова – мультипликационный фильм. Поводом к написанию сценария стала эпопея дрейфующей станции «Северный полюс-1», которую возглавлял Иван Дмитриевич Папанин.
В личном составе экспедиции была лайка по кличке Весёлый. После возвращения героев-полярников свой кусок славы получил и Весёлый, ставший любимцем не только всей ребятни СССР, но и Сталина, на даче у которого прожил остаток жизни.
Ещё за месяц до возвращения папанинцев Анатолий Мариенгоф и Михаил Козаков решили, что напишут об этом эпохальном событии. 22 февраля 1938 года Михаил Эммануилович направил в редакцию «Ленфильма» письмо:
«Я и мой соавтор А.Б. Мариенгоф предлагаем сценарий для фильма-мультипликации. Фильм должен называться “Рыбка Улыбка, Рачок Батрачёк и Пёс Весёлый”. Это советская сказка о животных – обитателях Северного полюса, открытых миру научной работой героических папанинцев. О радости всей, доселе неизвестной, северной фауны, отныне служащей интересам советской науки.
К сценарному сюжету, в основу которого положена сказка, только что написанная мною для Детгиза, все забавные приключения наших “героев” – Рыбки Улыбки, Рачка Батрачка, Чайки Всезнайки и других, тесно связанных с жизнью и работой героической папанинской четвёрки, – вплоть до последнего момента её пребывания на дрейфующей льдине. Папанинским “полпредом” в царстве животных служит пёс Весёлый – умная собака-весельчак.
Фильм должен быть предназначен для детской аудитории и включать в себя весёлые и шуточные песенки, частушки и музыку. Сценарий в совершенно законченном виде может быть представлен нами в течение двух недель с момента заключения соответствующего договора».394
Сценарий получился почти такой, как писал Козаков. Были только внесены незначительные изменения. Изначально планировалось включить в сказку-сценарий ещё и Креветку Кокетку, и Тюленя, но ограничились минимумом персонажей. Ещё один персонаж поменял имя (Рачок Батрачёк стал Рачком Простачком) и избавился от нелепых, но смешных атрибутов (снял несуразные очки). Но всё это в окончательной редакции авторы убрали.
В итоге получилась сказка, немного странная для современного зрителя, но для детей конца тридцатых вполне вразумительная. Смешил прикреплявшийся английской булавкой хвост пса Весёлого, который был оторван Крабом Крабом (единственное неоригинальное имя из всего сценария), тот же хвост удлинялся по мере того, как Рыбка Улыбка, Рачок Простачок, Краб Краб и Медуза Толстопуза тянули Весёлого на дно.
Но мультфильм не был снят. Почему? История умалчивает. Скорее всего, дело было не в сценарии, а в конкуренции. Помимо Мариенгофа и Козакова, за это дело взялись И. Рабинович, С. Заустинский и М. Брославский. Их сценарий назывался более пышно – «Жизнь и приключения папанинского пса “Весёлого” на суше, на море, в воздухе и на Северном полюсе». Но и этот сценарий не прошёл.
Поиск мультфильма о приключениях пса Весёлого и папанинцев по киноархивам оказался безрезультатен. Можно предположить, что такая тема просто не подошла именно для мультипликации. И хотя мультфильм не состоялся, но случилась песня.
Слова песни М. Клоковой, музыка М. Красева. В 1939 году её записали на фонограф. Исполнял песню солист радио Георгий Абрамов.
Киев
В это же время Мариенгоф и Никритина путешествуют по Украине и Белоруссии. Точнее, Анна Борисовна вместе с Ленинградским БДТ выезжает на гастроли, а муж следует за ней. Примерно тогда же появляются такие стихи:
О поездке двадцатилетней давности, к сожалению, ничего не известно. Но живут супруги действительно в «Континентале». Хотя насчёт возраста – лукавство и поэтическое кокетство: Мариенгофу в этот приезд в Киев немного за сорок.
БДТ играет такие спектакли, как «Стакан воды» Э. Скриба, «Парень из нашего города» К. Симонова, «Вишнёвый сад» А. Чехова, «Царь Потап» А. Копкова, «Слуга двух господ» К. Гольдони. Помимо этого Никритина «халтурит», то есть, как бы мы сегодня выразились, участвует в корпоративах: «До сих пор я играла каждый день за редким исключением, а после “игрушек” “напивушки”».
В «Записках сорокалетнего мужчины» много колкостей в адрес актёров. Они появлялись не на пустом месте. Мариенгоф – большой любитель «точить серебряные лясы», затейник бесконечных посиделок, не прочь выпить. А на гастролях всегда одни и те же лица. Со временем это приедается. Да и актёры, по полному уверению Мариенгофа, не самый интересный народ. Есть, конечно, исключения – жена, Василий Иванович Качалов и ещё парочка имён. Но артисты БДТ не относятся к их числу.
Анатолий Борисович жалуется Эйхам – Борису Михайловичу Эйхенбауму и его жене:
От встреч удаётся спастись прогулками в парке или семейным уединением. Мариенгоф пишет Козакову:
Строятся большие планы на Коктебель. Как выражался Кирка, это место, куда каждый год семья не собирается ехать и всё равно едет. Через Бориса Михайловича передаются деньги на путёвки с припиской: «Ни Коктебель, ни Эйхи от нас не улизнули. Август – счастливый месяц!»
В Киеве спокойно и благостно. Мариенгоф действительно отдыхает. Погода только радует. В блаженном настроении посылается очередное письмо с признанием в вечной любви к украинской столице:
Пока Эйхенбаумы раздумывают, ехать ли в Коктебель, Анатолий Борисович вовсю зазывает их составить компанию ему с Анной Борисовной:
В Коктебеле, конечно, великие вдовы русской литературы, но одного этого общества Мариенгофу мало.
Минск
Пока строятся планы на Крым, Мариенгоф с Никритиной посещают Минск. Город показался им скучным – слишком тихим и слишком спокойным. Никритина так и пишет Эйхам:
Минск навевает скуку, но Мариенгоф с Никритиной, помимо прогулок за город, развлекаются футболом, джазом, и, пока БДТ репетирует спектакль без участия Никритиной, супруги даже умудряются полулегально выбраться в Западную Белоруссию, где надеются прикупить для себя и для ближайших друзей европейских вещиц. Селятся в пансионате «Августово» (под Гродно), где в их распоряжении яхт-клуб высшего командного состава армии. Мариенгоф тотчас же рапортует о новом развлечении Эйхенбауму:
(Джаз то служит писателю развлечением и отдушиной, то надоедает.)
В пансионате отдыхают артисты БДТ и какого-то белорусского театра. Случаются анекдотичные ситуации, о которых супруги немедленно отписывают в Ленинград:
Из «Августово» делают набеги в Беловежскую пущу, замок Радзивилла и Белосток. Анатолий Борисович не теряет времени даром и много и упоённо читает. Среди прочего описывает Эйхенбауму «Гамлета» в переводе Пастернака:
Прошло почти полгода после смерти сына. Уезжая на гастроли вместе с женой, Мариенгоф пытается забыться. В квартире на Кирочной находиться невозможно. Особенно одному. 21 августа 1940-го он пишет Борису Михайловичу:
Избавится не скоро. Только после войны.
«Шут Балакирев»
Вернёмся ненадолго из августа 1940-го в 1939 год.
О конце тридцатых Мариенгоф говорил: «Многие тогда пытались убежать в историю». В это страшное время он умудряется творить бессмертные тексты. Один из них – комедия «Шут Балакирев», повествующая о казнокрадстве, отливающая в словесной бронзе портрет Петра I, рассказывающая любовную историю и между делом умело перемежающая её с историческими анекдотами. Мариенгоф наконец-то пишет на интересующую его тему так, что это интересно и массовому зрителю.
Главный резонёр – шут. Вспоминаются имажинистские годы: паясничанье на сценах литературных кафе, клоунада на улицах, гаерство в стихах и прозе и, наконец, пьеса «Заговор дураков» в экспериментальном театре Соломона Никритина.
В «Шуте Балакиреве» все анекдотичные ситуации случаются не для смеха как такового, а для того, чтобы смехом бороться со злом. Все тараканы, мушки и дубины Балакирева возникают не сами по себе, а лишь затем, чтобы высмеять казнокрада, показать царю, каков на самом деле человек, которому он доверяет.
Балакирев.
Карякин
Балакирев.
Карякин
Прокурор
Балакирев.
Прокурор
Княгиня Марья
Балакирев.
Княгиня Марья
Балакирев.
Княгиня Марья
Балакирев.
Княгиня Марья
Балакирев.
Княгиня Марья
Балакирев.
Княгиня Марья
Балакирев.
Диогеновым «двуногим» из иронической трагедии 1925 года в новой пьесе противопоставляется другое существо:
Лиза. Ты, Яков, не один?
Балакирев. У нас два тела, а душа одна.
Лиза. А сколько ног?
Балакирев. Четыре.
Человеческими чертами награждаются главные положительные герои – Балакирев и Васильев. Все остальные персонажи пьесы, за исключением второстепенных (корчмарка, лекарь, паж, драгуны и т.п.), женщин (жена Балакирева, Лиза) и царя (Пётр I), – существа подчёркнуто «двуногие». И один лишь принц – тонконогий, что само по себе характеризует его как нерешительного, уступчивого, меланхоличного, – не отрицательный герой, но и не положительный.
Пьеса получилась настолько удачной, что её ставят и издают в Москве. Правда, издают преждевременно. С киевских гастролей Никритиной Мариенгоф пишет 18 июля 1939 года письмо Эйхенбауму:
В издательстве «Искусство» уже готова поднажать Зоя Никитина. Кажется, что всё готово к печати. И действительно, книга выходит. Скорость даже по нынешним временам необыкновенная.
23 июля Мариенгоф пишет Эйхенбауму из Минска:
На руках у Анатолия Борисовича новые главы, новые сцены, поправки – а книга уже издана. Ничего не поделать – придётся ждать до переиздания. Скажем сразу, что ждать пришлось очень долго: лишь в 1959 году появится новый вариант «Шута Балакирева» под одной обложкой с пьесой «Рождение поэта», посвящённой М.Ю. Лермонтову.
А между тем ЛБДТ приехал в Москву, и в письме другу Козакову Мариенгоф почти ёрничает, докладывая обстановку:
Наконец, пьеса дошла до постановки на театральной сцене. В январе 1941 года в театре им. Моссовета под режиссурой Завадского идёт «Шут Балакирев»397. Мариенгоф об этом скромно пишет Эйхенбауму:
24-25
Успех спектакля был поразительным. Мариенгоф не верит своему счастью. Похоже, всё налаживается. К нашему герою возвращается былая слава.
Новая опера
Случилось в 1941 году ещё одно событие, ставшее важной вехой на творческом пути Мариенгофа. Вместе с Дмитрием Шостаковичем он работает над оперой «Катюша Маслова» по роману «Воскресение» Толстого. Приведём небольшой отрывок из либретто.
Нехлюдов
Нехлюдов. Господин председатель, могу я поговорить с вами о деле, которое сейчас решилось? Я – присяжный.
Председатель. Да, как же, имею честь знать, князь Нехлюдов? Очень приятно, мы уже встречались. Чем могу служить?
Нехлюдов. Мы сегодня осудили женщину в каторжные работы. Мы судили невинную. Меня это мучает.
Председатель. Понимаю, понимаю, князь. Но суд постановил решение, как полагается, на основании ответов данных вами же, господами присяжными заседателями.
Нехлюдов. Да, да… но разве нельзя исправить ошибку. Я бы желал кассировать дело и перенести его в высшую инстанцию.
Председатель. В сенат? Ну что ж, надо обратиться вам к хорошему адвокату. Он вам всегда найдёт повод к кассации. Мой почтение. Если могу чем служить, добро пожаловать, я живу на Дворянской, дом Дворникова. Мой почтение, князь. (
Нехлюдов (
Наконец-то Анатолию Борисовичу представился шанс воплотить свою любовь к солнцу русской прозы. Ленинградский театр им. С.М. Кирова (Мариинский театр) предложил двум «самым обыкновенным гениям» поработать для вечности.
Театр им. Кирова уже готов был распахнуть двери для премьеры, но пришла короткая телеграмма: «“Катюшу Маслову” запретить».
Удача вновь отвернулась от Мариенгофа.
Сначала либретто одобрили. Сохранился протокол политредактора Главреперткома А.А. Иконникова:
«Сюжетная линия, рисующая трагедию Катюши Масловой, представлена в либретто достаточно убедительно. Отклонение от романа в последовательности событий и незначительное изменение в тексте (по сравнению с оригиналом) не нарушает идеи и характеристик действующих лиц. Разрешить к работе.
После окончания оперы композитором клавир подлежит рассмотрению в Главреперткоме».399
Однако заключение Главного управления репертуарной комиссии (ГУРК): «Запретить». Уполномоченный ГУРК по предприятиям союзного подчинения в г. Ленинграде Н.Канин объяснил это довольно просто:
«Либретто Мариенгофа “Катюша Маслова” (по роману “Воскресение” Л.Толстого) вызывает самые резкие возражения. Автор даже и не пытался перенести в либретто широкое полотно общественной жизни и быта всех социальных групп русского общества 80-90-х годов, каким является роман Л.Толстого, и свёл всё содержание будущей оперы к отдельным эпизодам из узко-личной биографии Масловой.
Сцены обольщения Катюши, отравления Смелькова и в публичном доме приобрели поэтому самодовлеющее значение, и обличительный смысл произведения Толстого исчез. Вообще говоря, жизнь Катюши Масловой, вырванная из показанной Толстым системы общественных отношений царской России, вряд ли заслуживает внимания как тема для советского оперного произведения. Едва ли целесообразно направлять в сторону подобной темы и творчество Шостаковича.
Считаю необходимым либретто запретить».400
То есть Мариенгоф не стал посягать на текст Толстого, не отобразил социально-политических настроений народа. Словом, художественный материал, претендующий на бессмертие, оказался ненужным. Шостакович, по-видимому, даже не успел приступить к работе, или же его наброски на данный момент не найдены. Пострадал, получается, один Мариенгоф.
Ашхабад
Никритина между тем собирается на гастроли в Ашхабад. Мариенгоф живёт в Москве у Агнии Барто, но должен бросить всё и вылететь ближайшим рейсом в далёкий южный город.
Поездка выдалась короткой: неделя – полторы. Из столицы Туркменистана Мариенгоф рапортует друзьям, высылая фотографии:
И ещё одно письмо – от 14 июня 1941 года:
Добрались ли Мариенгоф и Никритина до Баку, неизвестно было до тех пор, пока в архиве Кручёных не нашёлся клочок бумаги (от 19 июня 1942 года) с каракулями Мариенгофа: «Июнь 1941 – Баку (объявление войны)». Не в тот ли же день, можем мы предположить, решено было возвращаться: самолёт до Москвы, пересадка на Ленинград.
Как-то в 1936 году Мариенгоф написал из Москвы Эйхенбауму:
«Я, по вашим следам, Боря, обираю малых ребят – написал по договору комедийку “Фики-Брики и его храбрый слуга”».
Увы, непонятно: это очередная шутка Мариенгофа или пьеса просто утеряна?
«Я начинаю свою повесть с того, чем Шекспир закончил “Гамлета”, – с горы трупов. Но что поделать, если в советском воздухе всегда пахло смертью. В середине тридцать восьмого курносая попридержала свою косу. Ненадолго. Кира Мариенгоф попал в антракт, оборвавшийся раньше времени позорной, бездарной, с неоправданно громадными жертвами финской войной, а с июня сорок первого коса пошла косить направо и налево».
Свою новую книжечку «Шут Балакирев», выпущенную издательством «Искусство» в 1940 году, Мариенгоф подписывает чете Эйхенбаумов:
«Их сиятельствам графу Боруху и графине Рифке фон-дер-Эйхенбаумнес с раболепием автор в городе Санкт-Ленинграде».
«Чем он увлекался в молодости? Был футболист, потом теннисист, прекрасно плавал, в этом отношении Кирилл весь в него: был теннисистом, но уже печатали его в списках юношей, плавал хорошо. Всегда соревновался с отцом и по плаванию, и по теннису, но отец всегда выигрывал у него, что доводило мальчика до слез. Когда я говорила: “Не стыдно тебе, Толюха? Взрослый дядя, не можешь уступить ребёнку?” – отвечал: “Нельзя, потеряет всякое уважение”. Мы всегда ходили на теннисные соревнования, реже на футбол. При мне Анатолий Борисович ещё играл в волейбол, до последних лет, пока на волейболе что-то случилось с коленом, и он залёг на 10 дней. Это было в Дубултах.
Очень много работал, очень любил своё бюро, за которым работал. Порядок у него был абсолютный и в доме требовал такого же, хотя в нём уже не участвовал. Был очень щепетилен в деньгах и широк. С одной стороны, любил гостей, сам чего-то намешивал, накручивал, а с другой – никогда ни под каким видом не занимал ни у кого ни копейки. Есть деньги – есть гости, есть удовольствия. Нет денег, значит, терпи как-нибудь.
Спрашиваете, что он любил дома делать. Ничего. Ни прибить, ни забить, ни электричество. В этом смысле был абсолютно бездарен.
В литературе очень любил Чехова, перечитывали его каждый год вместе с Толстым.
<…>
Мариенгоф любил гостей и любил вкусную еду. Сам приготовлял, сам следил, чтоб не испортили его блюдо».
Из письма Никритиной Ларисе Сторожаковой:
«Теперь “Шут Балакирев”: Я не помню, чтобы его репетировал МХАТ. Боюсь, что это ошибка. Перед войной его поставил в Москве Шлепянов401, и замечательно шута играл Плотников. (Не тот, что у вахтанговцев, а другой, у которого потом был свой театр на Таганке.) Была замечательная пресса в больших газетах. Это была, вероятно, весна 41-го года».
Никритина тут немного путает – письмо написано на исходе семидесятых. Всё-таки ставил спектакль не Шлепянов, а Завадский.
Спектакль по пьесе Мариенгофа «Шут Балакирев» не ушёл с театральной сцены. Когда с наступлением Великой Отечественной Завадский сменил репертуар в своём театре, комедия ушла гулять по провинции. Так, например, в 1943 году её ставили в Нижнем Тагиле. Режиссёр – А.Е. Ларионов, а художник – старый друг Мариенгофа Борис Эрдман.
У Льва Толстого была на вооружении прелестная фраза: «Е.Б.Ж.» – «если буду жив». Мариенгоф часто ею пользовался. А в самом начале сороковых у него даже случилось необычное стихотворение:
Глава тринадцатая
Военный Ленинград
Вернувшись из Баку в Ленинград, Мариенгоф и Никритина по-прежнему живут в доме на Кирочной улице. Деваться пока некуда. Заниматься продажей или обменом квартиры в военной суматохе некогда.
Анатолий Борисович пишет поэмы и баллады о героях войны. С этими текстами ходит на ленинградское радио, читает их в прямом эфире.
«В первые недели войны, – вспоминал Израиль Меттер, – в радиокомитете ещё не представляли себе, какими словами заполнить часы вещания. Передавались фронтовые сводки, стучал метроном, затем выплывали в эфир испытанные маленькие лебеди Чайковского, перечислял свои никому уже не нужные богатства индийский гость – холодные оперные страсти растворялись в тревожном небе.
Если война должна стать буднями города, то эти будни ещё не наступили.
– Радио должно говорить! – вскипел Яша Гурин. – Оно не имеет права молчать. Люди не могут жить только плохими сводками!
Убеждать ему приходилось не нас.
– Товарищ Гурин, – останавливал его инструктор обкома Ковалюнец. – Мне не нравится ваше настроение.
– Мне оно самому не нравится, – кивал Яша.
– На каком основании вы находите сводки плохими? Проходит процесс
Формулировка, с которой выступает инструктор обкома, – удобная и ничего не обещающая. В городе тем временем хаос. Те, у кого есть возможность, пытаются эвакуироваться. У кого нет возможности, в полном смятении. Самые стойкие и решительные спешат на оборонные работы – укрепление родного города, Луги или Гатчины. В радиокомитете споры и сомнения: как вести эфир так, чтобы не выдавать только сокрушительные сводки с фронта? Как ободрить слушателей и при этом не выглядеть жизнерадостными идиотами? Так появилась знаменитая «Радиохроника», где передавались не только новости, но куда приходили писатели и поэты и читали свои произведения.
Мариенгоф вспоминал об этом так:
«Гитлеровские дивизии наступали на Ленинград. Казалось, не только люди, но и наши камни сжали кулаки и челюсти. Утром, в начале девятого, у меня в комнате зазвонил телефон:
– Доброе утро. С вами говорит Бабушкин.
– Приветствую, Яков Львович!
– Вы уже позавтракали? А через полчаса можете быть у меня на радио? Так я вас жду.
Через полчаса я был у него в кабинете.
– Мы, Анатолий Борисович, с завтрашнего дня выпускаем еженедельную радиогазету, – сказал он. – В каждом номере пойдёт ваша военная баллада. В восемь часов утра вам будут давать самый свежий материал с Ленинградского фронта.
Он улыбнулся.
– Вы сядете в моё министерское кресло, за этот мой министерский стол… Всякий раз я буду выключать телефон и запирать вас здесь на ключ. А на дверях вывешивать записку: “Тут сейчас работает А.Б.Мариенгоф”. А ровно в два, то есть в четырнадцать ноль-ноль, вы будете читать нам свою балладу. Есть?
– Есть!
– Ваши друзья Зощенко и Евгений Шварц тоже согласились работать в радиогазете.
– Эти соседи мне очень приятны».403
Среди литераторов – помимо Мариенгофа, Зощенко и Шварца – были Николай Чуковский, Юрий Инге, Борис Лавренёв и Леонид Соболев.
В девятом номере передачи диктор поведал слушателям о подвиге лётчика Николая Гастелло, вслед за тем прозвучала поэма Мариенгофа «Капитан Гастелло»:
Историки, занимавшиеся этой радиопередачей, говорят и о других стихотворных очерках Мариенгофа: «Рабочий Сигачёв», «Боец Исмаилов», «Батарея младшего лейтенанта Чаплина», «Сеня», «Александр Самохин» – все они нам не известны. Впрочем, текст под названием «Александр Самохин» дошёл до наших дней – это поэма «Партизанский разведчик», повествующая о подвиге молодого партизана. Заканчивается поэма так:
Радиослушателям становятся известны имена героев. А Мариенгоф продолжает писать – «о машинисте, который, рискуя жизнью, обжигаясь, лез в ещё не остывшую до конца паровозную топку, чтобы скорее отремонтировать паровоз и отправить состав к фронту», «о первых лётчиках – героях ленинградского неба, о пленённом разведчике, не выдавшем врагу важных сведений»404.
Не забывает Мариенгоф и о драматургии. После «Шута Балакирева» он востребованный драматург. Но в военное время нужны короткие пьесы – одноактные. Одна из первых таких пьес Мариенгофа – «Истинный германец». В ней, как и положено в настоящем советском произведении, Анатолий Борисович рассказывает о падении нравов в Германии.
Фогель, старинный знакомый, но никак не друг Освальда, приходит к его жене с определёнными намерениями, но маскирует их высокими целями. Её нравственный долг как истинно немецкой женщины, говорит он, рожать детей для рейха:
Фогель. На днях мой шеф выступал перед жёнами, сёстрами и взрослыми дочерьми наших офицеров. Речь шла об увеличении… населения Германии. Разрешите мне буквально повторить слова шефа?
Эльза. А разве герр Генрих Гиммлер при сёстрах и дочерях своих офицеров говорит такие слова, повторить которые нельзя без моего особого разрешения?
Фогель. Вы ведь воспитаны по старинке.
Эльза. Я обязана слушать то, что говорит глава германской государственной тайной полиции.
Фогель. Это прекрасно сказано, фрау Эльза!.. Так вот… Шеф огласил приказ… Вы позволите?..
Эльза. Не могу же я запрещать того, что оглашает герр Гиммлер.
Фогель
Эльза. Что поделаешь, если все более или менее живые отправлены на фронт.
Фогель. Ну, вы несколько преувеличиваете…
Но вовремя появляется Освальд и пристреливает Фогеля.
Эта одноактная пьеса опубликована в сборнике «Боевая эстрада», которым пользовались коллективы многочисленных советских театров, выезжающие на фронт. В этом же сборнике помещены тексты (пьесы, песни, частушки) Всеволода Рождественского, Михаила Зощенко, Вячеслава Иванова, Евгения Шварца и многих других. Системно всё выглядит очень последовательно: выходит целая история, которая перетекает из рассказа одного автора в стихи другого.
Мариенгоф отключается от своих задумок, вынашиваемых годами405, от своих семейных трагедий и отдаёт всего себя работе на культурном фронте.
Эвакуация
В общей суматохе он успевает выбраться в Москву. Пока пытается пристроить свои пьесы, встаёт вопрос об эвакуации – куда? Рюрик Ивнев советует Вятку (Киров), Михаил Козаков – Молотов (Пермь). Но если немцы ускорят наступление, появится серьёзная угроза, что Никритина так и застрянет в Ленинграде, и супруги долгое время не смогут увидеться.
А между тем Ленинград уже окружают немецкие войска. Из города начинают эвакуировать жителей. Эвакуация шла в нескольких направлениях. Путь первый – в Ташкент (туда отправились Ахматова и Шостакович), второй – в Киров (артисты БДТ и Шварц), третий – в Пермь (семья Козаковых, Осип и Лиля Брики). Наш герой вспоминал об этом не без философских ноток:
Про Ташкент уже написано немало. Самое известное – это, пожалуй, книга Натальи Громовой407. В этом экзотическом оазисе, полном, правда, пыли, грязи и тысяч беженцев, происходили диковинные вещи: по улицам разгуливал, например, модник Александр Тышлер с повязанным на шее цветастым платком; на базаре читал стихи вусмерть пьяный Луговской; где-то рядом ютилась царственная Ахматова. А вот эпизод, связанный с Дмитрием Шостаковичем и Ираклием Андрониковым, описанный Натальей Семёновой:
«Лабасы оказались в поезде, сформированном Комитетом по делам искусств, до отказа забитом писателями, музыкантами, художниками, актёрами, работниками Радиокомитета. “В вагоне было как в переполненном трамвае, и хотя кроме папки с акварелями у меня в руках ничего не было, продвигаться было очень сложно. (Лабасу с Леони повезло попасть в купе, да ещё вместе с самим Шостаковичем, которого с семьёй перебросили из Ленинграда через линию фронта. –
Всю дорогу Дмитрий Дмитриевич переживал, что художник Владимир Лебедев, который часто приходил к ним ночевать, в ту ночь не пришёл, и он не смог его предупредить об эвакуации (Шостакович всячески сопротивлялся отъезду, но поступил категорический приказ из Смольного, и 1 октября композитора с семьёй, рукописью трёх готовых частей Седьмой, Ленинградской, симфонии и двумя узлами самых необходимых вещей переправили на самолёте в Москву. –
Как-то утром в купе появился Ираклий Андроников и радостно объявил, что придумал, каким образом можно прекрасно спать сидя, что и продемонстрировал: снял с пояса ремень, перекинул его через кронштейн верхней полки и продел в него голову так, чтобы она поддерживалась ремнём. Шостакович сначала смеялся, но, испытав новшество на себе, одобрил. Лабас же моментально усовершенствовал андрониковскую придумку, заменив узкий ремень широким полотенцем. С этого момента началась более удобная жизнь. Мы с Шостаковичем спали сидя, но всё же раза два я уговорил его лечь и выспаться как следует. Он лёг между скамьями на наших вещах и крепко заснул. Я мог внимательно рассмотреть удивительно тонкие музыкальные линии лба, носа, подбородка, овал лица… и быстро зарисовать гениального композитора нашего времени Дмитрия Шостаковича, который… спал на папке с моими акварелями серии «Москва в дни войны»”».408
Наш герой выбирает Киров. Одно дело поехать в Пермь как писатель, пусть и с другом Козаковым. Тогда одна надежда на себя. Другое дело – быть «мужем гастролёрши» и отправиться с целым театром. Анатолий Борисович предпочёл подстраховку.
Первое впечатление от города было не самым приятным.
Но были и светлые моменты. Поэт зря времени не теряет и выезжает с чтением своих стихов, баллад и поэм по разным концам страны. Так, например, в документальной повести Георгия Тиунова упомянут такой эпизод:
«На Рыбачьем410 жил в войну один настоящий, вернее, профессиональный поэт с именем – Александр Ойслендер, талантливый, неугомонный, с чудачинкой. Его длинновязая фигура в флотском закачалась у нас в конце 1942 года.
Тридцатичетырехлётний поэт охотно занимался с начинающими.
Надо отдать должное, нас не обходили вниманием. Да и к тому же экзотика: далеко в глубине фашистской обороны наш гранитный линкор, гостеприимный, суровый, стойкий. Побывать у нас для писателей считалось чуть ли не подвигом. И на полуострова зачастили залётные гости, каждый важен и знаменит: Александр Жаров, Лев Кассиль, Анатолий Мариенгоф, Василий Лебедев-Кумач, Илья Бражнин.
Правда, встречи с ними были поэтическими пятиминутками, где гостями выстреливалось самое значительное, на вопросы они отвечали скороговорками и опять улетали, оставляя после себя досаду и недоумение».411
Киров
О жизни в Кирове узнаём из «цидулек» Мариенгофа к Козакову и Эйхенбауму. Официально Анатолий Борисович находится вместе с Никритиной на гастролях БДТ в местном облдрамтеатре.
Ютились в гостинице. В комнатах верхнего этажа размещались актёры БДТ. В самой первой комнате жила семья Мариенгофа и Никритиной. Обстановка была не из лучших. Р.Э. Порецкая, забегавшая в номер, позже вспоминала, что писатель «жаловался на холод и отсутствие горячей воды».
Но в письмах Мариенгоф бодрится. Первое отосланное 6 октября 1941 года ошарашивает сначала описанием:
В «Романе с друзьями» Мариенгоф вспоминал эту грязь так:
Затем Анатолий Борисович делится совсем неожиданной новостью:
На время гастролей БДТ Мариенгофа назначают художественным руководителем местного облдрамтеатра. Он не теряется и принимается за работу. И продолжает писать большие и малые пьесы о героях войны.
«С Женей» – то есть со Шварцем. Высылать собираются затем, чтобы пристроить через Козакова в пермское издательство. Переговоры с пермским издательством Мариенгоф ведёт и напрямую через пермскую редакцию. Но процесс оказывается долгим и мутным. К счастью, в Кирове организуется отделение Союза писателей СССР. С его помощью в 1942 году и удаётся издать сразу две книги стихов – «Пять баллад» и «Поэмы войны».
В одной из кировских газет появляется заметка «Новая работа драматурга»:
«Драматурги, работающие в городе Кирове, пишут новые произведения, отражающие великую борьбу советского народа против немецко-фашистских захватчиков.
“Немцы в Ясной Поляне” – так называется пьеса, над которой работает поэт Анатолий Мариенгоф. Действие первой картины будет происходить в конце шестидесятых годов прошлого века. Лев Николаевич среди семьи и друзей читает главу из “Войны и мира”. Вторая картина относится к нашим дням, накануне войны. Тут завяжутся личные судьбы советских персонажей пьесы, будет показана общая атмосфера музея-усадьбы, являющейся памятником мировой культуры. В 3-й, 4-й и 5-й картинах – немцы в Ясной Поляне. Пользуясь фактическим материалом, автор намерен показать беспросветный цинизм и полнейший моральный распад нацистского офицерства, осквернившего и разграбившего Ясную Поляну, где величайший писатель прожил в общей сложности более семидесяти лет, где природа и жизнь были могучим источником его творческого вдохновения.
Среди действующих в пьесе немцев эпизодической фигурой пройдёт небезызвестный генерал Гудериан. Основной же фигурой будет лейтенант Отто Вейс, в прошлом критик-учёный, почитатель Толстого, теперь же вконец изолгавшийся, исподличавшийся нацист. В предпоследней 5-й картине Вейс, тяжело раненный партизаном, ведёт в бреду истерический диалог с Толстым. Таким образом Лев Николаевич дважды пройдёт через пьесу. Пьеса будет заканчиваться освобождением Ясной Поляны нашей доблестной Красной Армией.
Автор предполагает завершить работу над пьесой в марте».
Пьеса будет написана в марте и отправлена Козакову в Пермь. О повседневной же жизни Мариенгоф пишет:
Совещание драматургов
11–13 мая 1942 года в Москве проходило совещание драматургов СССР, съехавшихся со всех концов страны. Участвует в нём и Мариенгоф.
Открылось совещание докладом председателя комитета по делам искусств при СНК СССР М.Б.Храпченко «О драматургии периода Отечественной войны»414.
«Деятельность советских драматургов в дни войны отличается большой интенсивностью, – сотрясал трибуну Храпченко. – За время войны написан ряд пьес нашими крупнейшими драматургами: Погодиным, Леоновым, Корнейчуком, Козаковым, Финном, Виртой, Симоновым, Мдивани, Кавериным, Бруштейн и целым рядом других.
Такой творческой активности и продуктивности мы не наблюдали уже давно.
Новые литераторы приходят в драматургию и дают ценные произведения. Следует отметить работу Ржешевского и Каца, которые написали интересную пьесу “Олеко Дундич”; пьесу Водопьянова и Лаптева “Полк ДД”; пьесу “Война” Ставского, которые впервые выступили в драматургии. <…>
За последний период нужно отметить и рост отдельных драматургов. Прежде всего, рост такого драматурга, как К.Симонов. <…> следует отметить такое крупное произведение, как пьеса Самеда Вургуна “Фархад и Ширин” <…> В этом плане можно отметить и пьесу Липскерова и Кочеткова “Надежда Дурова”, пьесу Николая Вирты о молодом Ленине <…> Можно назвать также пьесы, посвящённые антифашистской борьбе на Западе: например, пьесы Бруштейн “День живых” и Войтехова “Здравствуй, оружие!”.
Всё это показывает, что советский театр сейчас располагает рядом произведений, которые могут быть и будут воплощены на сцене и сыграют свою большую роль».
Столько громких слов – и ни одного про Мариенгофа. А ведь только год назад гремел в столице «Шут Балакирев». Анатолий Борисович злился и негодовал. И по приезде в Киров начал усердно писать.
Среди отмеченных Храпченко драматургов, пожалуй, только Леонов, Симонов и Каверин остались в народной памяти. Остальных история оставила в 1942 году.
Выступление Храпченко продолжалось. Он говорил, что пишутся пьесы на военную тематику, но до сих пор нет ни одной пьесы о работниках тыла, «о героической работе наших фабрик и заводов, где куётся победа, о колхозной деревне, которая сейчас является вторым фронтом».
О трудностях, с которыми встречаются работники театра, говорил режиссёр В. Плучек. Труппа вынуждена дробиться на несколько микроколлективов и ставить небольшие спектакли из двух-трёх человек. Так сразу несколько коллективов одного театра могут организовать «выезд на фронт, где спектакли ставятся в блиндаже, на рубке боевого корабля, в кубрике», охватить госпитали, фабрики, заводы и т.д. Плучек уповал на новые пьесы, которые соответствовали бы этим критериям:
«Хотелось бы призвать драматургов, которые работают над темой ОВ, к меньшей смене сцен, меньшим масштабам действия, учитывая очень сжавшиеся постановочные возможности театров, уменьшение труппы, ограничение возможностей этой труппы, портативность форм, которую должен иметь теперь спектакль».
Среди выступавших был и «товарищ Мирингоф», заведующий управлением по делам искусства РСФСР. То есть, выражаясь по-современному, министр культуры СССР образца 1942 года. Поначалу возникает подозрение, не допустил ли стенографист ошибку. Но нет, такой человек на самом деле был, и говорил он дельные вещи.
«Сейчас, как никогда, есть потребность в героико-романтическом репертуаре – классическом и современном. Война резко изменила психологию людей, а этот глубокий процесс изменения психологии людей в наших пьесах не отображён. Знакомишься с пьесой, её персонажами, и никого по-настоящему не можешь запомнить: все одинаково безлики. Новая пьеса К. Симонова “Русские люди”, несомненно, выше на голову пьес, написанных на тему ВОВ до неё. Но и в этой пьесе все люди похожи друг на друга, нет тут оригинальной, духовной неповторимости персонажа, которая действительно определяет сущность художественного образа, его характер. К. Симонов пережил много событий, был на всех фронтах, впитал в себя много наблюдений, и ему хочется в одной пьесе высказать всё. В его пьесе имеется материала на несколько пьес. Там есть интеллигентская семья Харитоновых. Симонов показывает, как в процессе войны эта семья рушится. Люди жили вместе двадцать пять лет, а вот сейчас обнаружилась разность взглядов людей, и семья распадается. Большая человеческая тема – тема целой пьесы, а Симонов ограничивается поверхностным изображением жизни этих людей. В этой пьесе имеется масса интересных наблюдений, но нет широкого изображения человеческой души, психологии героя, то есть того, что должно быть главным содержанием художественного произведения.
Пьесы о ВОВ лишены глубокой философской мысли. Неслучайно в пьесах вы не найдёте монологов, где бы драматург оставлял героя наедине с самим собой, и тот бы размышлял, рассуждал. Отсутствие монологов в пьесах – косвенный показатель того, что наши драматурги ещё не изучают глубоко события, не сообщают их, больше занимаются внешним изображением событий, нежели раскрытием психологии человека. В этом основной порок многих новых пьес.
Некоторые наши деятели театров и даже некоторые критики пытались проводить такую теорию: сейчас война, чрезвычайно быстро происходят огромнейшие события. Надо ли сейчас писать пьесы о сегодняшнем дне? Пускай, мол, материал отстоится. <…> Если это касается советской пьесы, то некоторые театры (Казанский, Свердловский, Новосибирский театры) рьяно проводят во всём режим экономии. Мне кажется, что надо ставить и слабые советские пьесы, потому что даже эти слабые советские пьесы откликаются на те животрепещущие мысли и чувства, которые переживает наша страна. <…>
Перед нашими драматургами сейчас стоит также задача отобразить не только весь драматизм событий, переживаемых нашим народом, не только сегодняшний день, но и заглянуть в завтрашний день. Здесь предвидение, интуиция, домысел играют огромнейшую роль…»
Все эти запросы времени учтёт в своей работе Мариенгоф. Он напишет целый ворох коротких, а то и одноактных пьес. Будет давать своим героям больше свободы, в пьесах станет больше серьёзных и горячих монологов.
Весь май Мариенгоф находится в столице и возвращается в Киров только в начале июня. Сразу пишет письмо Эйхенбаумам:
И вскоре Анатолий Борисович действительно отправится в Крым— за вдохновением и за новой пьесой.
Одноактные пьесы
Но сейчас – Киров. Вернувшись из Москвы, Мариенгоф бросается писать новые одноактные пьесы. За «привольную» «эвако-жизнь» появилось ещё несколько: «Наша девушка», «Ленинградские подруги» и «Мистер Б.». Первая так же, как и «Истинный германец», разойдётся по стране: по ней будут ставиться спектакли, её напечатают в коллективном сборнике «Боевой эстрады».
«Наша девушка» повествует о разведчице, попавшей в плен к немцам. Они привязывают её к столбу, допрашивают, но, не добившись своего, уходят на перерыв. Пока немцы трапезничают, к девушке выходит из укрытия русский паренёк с автоматом наперевес. Он кладёт оружие на землю, развязывает верёвки и попутно расспрашивает девушку: кто такая? откуда? зачем? почему? А девушка, дождавшись, когда паренёк её освободит, подбирает с земли автомат и наставляет его на предателя – она сразу смекнула, что это засланный человек. Так и оказалось: немцы идут с обеда и уже потирают руки, предвкушая, что девушка разговорилась. Но не тут-то было.
Короткая пьеса с захватывающим сюжетом. Как и заказывали в Москве.
«Ленинградские подруги» рассказывают о жизни женщин, работающих на фабрике в блокадном Ленинграде. Над городом постоянно летают немецкие самолёты. Бьёт по нервам противовоздушная сирена. Каждую ночь кто-то из трёх подруг выходит на крышу, дабы дежурить и гасить бомбы-зажигалки, сбрасываемые противником.
Не обходится без милой любовной истории. Не обходится и без трагедии. Мариенгоф умело перебирает струнки зрительской души.
Третья пьеса – «Мистер Б.». Это нечто иное – на английский манер и авантюрное.
Лондон. Номер в гостинице. Она и он. Мужчина изобличает женщину: работала в парикмахерской, но всяческими ухищрениями выбилась в высший свет и теперь счастлива замужем. Чтобы сохранить её секрет, мистер Б. предлагает ей нанять в слуги одного человека. Женщина не теряется и разоблачает и возможного лакея (им оказывается немец-разведчик), и этого мистера, решившего её шантажировать. Несколько внезапных сюжетных поворотов, интрига, стиль: Мариенгоф, «последний денди республики», наделяет пьесу всеми соответствующими жанру атрибутами.
Словом, социальный заказ выполняется Мариенгофом-драматургом без лишних усилий. Идёт война, и относительно нужности и качества своих произведений Анатолий Борисович не испытывает никаких творческих и человеческих сомнений.
«Пять баллад» и «Поэмы войны»
Так же обстоит дело и со стихами.
Если раньше Мариенгоф не мог писать стихи о революционных подвигах, то теперь словно сами собой сыплются ударные стихи о героях войны. Патриотизм возобладал. В трудную для страны минуту Мариенгоф оказывается с теми, кто ставил его друзей к стенке, вместе с народом борется за свою свободу, борется против фашизма.
Из письма Эйхенбауму:
В эти два сборника вошло восемь больших текстов: в сборник «Поэмы войны» —«Лобзов», «Зоя-Таня», «Денис Давыдов», в «Пять баллад» – «Капитан Гастелло», «Три товарища», «Два германца», «Отто Опель», «Партизанский разведчик».
К «Пяти балладам» пишется небольшое поэтическое предисловие:
Если бы Маяковский дожил до грозных военных лет, он писал бы в таком же ключе. Потому сначала строки Мариенгофа смотрятся – особенно в сравнении с поэтикой бывшего имажиниста – довольно забавно, но, вчитываясь в тексты, понимаешь, как жизненно необходимы были они не только самому поэту, но и его современникам-соотечественникам, переживающим бедствия войны. Это, конечно, не симоновские «Жди меня» и не «Василий Тёркин» Твардовского. Здесь принципиально иная структура стиха, рассчитанная не на газетное чтение, а на сценическую речь. Да и человеку, не подготовленному буйным разливом поэзии двадцатых годов, читать всё это было трудно.
Приведём небольшой отрывок из поэмы «Земляк».
Поэма «Земляк» должна была появиться отдельным изданием, но из-за нехватки бумаги от публикации отказались. Мог бы выйти и сборничек под названием «Концерт». Что туда должно было войти – загадка, мы можем только предполагать. Судя по всему – одноактные пьесы.
Зато выходит общий эстрадный сборник «На штурм»416. В него вошли произведения «Как я дрался с немцами» (Монолог) Николая Никитина, «Батя» (Сценка) Осафа Литовского417, «В лесу» (Сценка) Константина Осипова, «Сказки про чёрта Фрица» Евгения Шварца и две одноактные пьесы Анатолия Мариенгофа – «Истинный германец» и «Гостеприимная хозяйка».
Но писательское счастье окажется недолгим. Спустя несколько лет сборники Мариенгофа будут запрещены: советской цензуре не понравилась христологическая фигура Зои Космодемьянской из поэмы «Зоя-Таня»:
Возможно, дело ещё и в поэме «Зоя» Маргариты Алигер. Поэма, за которую Алигер удостоилась Сталинской премии второй степени (деньги отдала на нужды армии), вышла в том же 1942 году. Сам текст советские бюрократы спешно канонизировали:
Так или иначе, оба сборника Мариенгофа – «Пять баллад» и «Поэмы войны» – были изъяты из библиотек и книжных магазинов. Сегодня, если и встречаются у букинистов или на аукционах, уходят за серьёзные деньги.
Нам удалось найти ещё одну поэму Мариенгофа – «Балтфлотцы» (1941)418. Приведём небольшой отрывок из неё.
«Маленький, живой, отчаянный мальчик, сын одного из мобилизованных работников Кировского областного театра, примерно Наташин ровесник, описывал её так: “К Катерине Ивановне приехала дочка, красивая! Таких не бывает!” И все приняли девочку ласково, зазывали из комнаты в комнату.
Вот возвращается она от Никритиной и Мариенгофа. “Ну, как тебя принимали?” – “Принимали? Очень хорошо! Какао. Бутерброд с мёдом. Бутерброд с колбасой. Очень хорошо принимали!” И, пожив в Кирове с неделю, пятилетняя Наташа сказала с удивлением: “Я не знала, что так хорошо жить!”»
В Кирове часто устраивались творческие вечера. Нам удалось найти афишу одного из них – с любопытным составом участников.
Евгений Шварц (Ленинград)
Евг. Чарушин (Ленинград)
Аустра Сея (Латвийская ССР)
А. Вьюрков (Москва)
Павел Вячеславов (Москва)
Анатолий Мариенгоф (Ленинград)
Андрей Балодис (Латвийская ССР)
Вл. Заболотский (Киров)
Владимир Николаевич Гусаров в книге «Мой папа убил Михоэлса» рассказывает о соратнике своего отца, кировском партийном работнике:
«Завоблторготделом И.В. Яговкин привечал людей искусства, приглашал к себе А. Мариенгофа, Л.А. Ходжу-Эйнатова, композитора А.А. Д’Актиля, гости посвящали ему кое-какие “стансы”».
«И то сказать, в фантастическое время мы с вами живём. Иду по Васильевскому острову, а там на углу Среднего был магазин, вывеска: “Гастрономия и вина”. Я там перед войной армянский коньяк всегда покупал. Иду как-то зимой, обстреливали тогда здорово. Что с вывеской? Уже буква одна куда-то отлетела, и стало “Астрономия и вина”. Прошло несколько месяцев. А на вывеске – помереть можно от смеха – уже читаю: “Астрономия вин”! Это же поэзия, честное слово… Астрономия вин! Имажинисты не придумали бы такого. Вы ведь знаете, я стихи люблю. И даже иные собираю для памяти. А поэты, они после больших событий или даже во время событий рождаются как-то интересней, чем в мирное время… Вы это, наверно, тоже замечали?..»
Ещё из воспоминаний очевидцев:
«Однажды Анатолий Мариенгоф поехал читать в городскую больницу и, заблудившись между корпусами, вышел к мертвецкой. Он увидел лежавшие на снегу горы трупов, голых мёртвых тел, точно никому не нужных»419.
«Вечером, зайдя к Мариенгофам, я застал там Лебедева и Сарру Лебедеву. Описывая Лебедева, я забыл указать, что у него очень широкие и косматые брови. Все трое говорили о живописи, называли разных художников, которых я по равнодушию своему не знал. Потом Лебедев ушёл, а Толя стал вспоминать с удивлением и завистью сестёр и лекпомов, которых мы видели позавчера в приёмном покое лазарета, когда ожидали, пока нас позовут выступать. Сёстры эти и лекпомы были очень веселы. Мариенгоф жаловался, что с возрастом растёт количество потребностей и что ему трудно теперь почувствовать себя счастливым. Лебедева на это возразила ему, что девочкой, приходя в Эрмитаж, она восхищалась тем, что музей так огромен, и все картины и статуи приводили ее в восторг. С годами музей стал ей казаться всё меньше и меньше. Но зато она стала делать там открытия. Не так давно она открыла маленькую статуэтку, которая ей очень много дала. Мариенгоф после этого стал говорить о том, что тема любви его теперь перестала занимать и что с настоящим интересом можно писать только на большие политические темы. Потом поговорили о том, что богатые событиями эпохи ощущаются, как будни. Личная жизнь замирает».
В 1942 году от голода и нищеты на руках Галины Владычиной умирает в Кунцево Иван Васильевич Грузинов.
18 мая 1942 года в барнаульской эвакуации скончался Вадим Шершеневич.
На рубеже 1910–1920-х годов в таировском Камерном театре был такой актёр Николай Церетелли. Мариенгоф был большим его поклоником. Однако стоит привести небольшой эпизод:
«На волнующей премьере “Федры”, после второго действия, помнится, в фойе я выпалил экспромт:
Экспромт подхватили, а так как он был не без сатирического яда, тут же его передали Церетели. Кто передал? Ну, конечно, лучшие друзья премьера. Обычное дело в театре и в жизни.
И он обиделся на меня, как избалованная дамочка.
– Ах, мамочка-мама, какая идиотская эпиграмма, – сказал он. – Передайте, Нюша, это своему пииту».420
Вскоре артист и поэт, конечно, помирились.
В 1928 году он, как и Никритина, ушёл от Таирова и перебрался в Ленинград – в Театр музыкальной комедии. И в 1942 году, будучи ленинградцем, вместе с театром тоже был эвакуирован в Киров.
В «Моём веке…» Мариенгоф вспоминал о встрече поезда с театралами:
Глава четырнадцатая
Возвращение в Ленинград
Собственно, «эвако-жизнь» продлилась недолго: с июня 1941-го по март 1943 года. Да и то были большие перерывы и поездки по городам и весям. После коренного перелома в ходе войны Мариенгоф повеселел.
26 февраля 1943 года Мариенгоф писал из Москвы Евгению Шварцу в Киров. Говорил, что собирается возвращаться в Ленинград:
Спустя месяц (25 марта 1943 года) Мариенгоф отчитывается уже Эйхенбауму:
В апреле вновь приезжает в Москву. Видится с Бриками и Кручёных. У Кручёных в архиве сохранилось несколько записок Мариенгофа422, где Анатолий Борисович рассказывает о своих творческих подвигах во время войны:
«Севастополь» в стихах так и не появился – ни в одном архиве нет и намёка на подобный текст. Зато позже появится большая пьеса о послевоенном Крыме.
В очередном письме Эйхенбауму Анатолий Борисович рассказывает о доме на Малой Конюшенной:
А пока Эйхенбаумы думают, возвращаться в Ленинград или нет, Никритина и Мариенгоф перебираются на Бородинскую улицу, дом 13 – уже окончательно. Продают квартиру на Кирочной и покупают квартирку на Бородинской.
К тому же местоположение нового дома очень удобно: в полутора минутах ходьбы место работы Никритиной – БДТ. В семье происходит пополнение – в их доме появляется юная Нина Ольхина.
Каким ветром её забросило на Бородинку? В войну, а то и до войны Ольхина осталась сиротой, пережила блокаду. В 1944 году талантливая девушка поступила в студию при БДТ, посещала мастерскую Ольги Георгиевны Казико, приятельницы Никритиной, вместе с которой Анна Борисовна отыграла не один сезон. Первой настоящей ролью Ольхиной в БДТ стала Лариса Огудалова. Много лет спустя она вспоминала, что Анна Борисовна «в “Бесприданнице” играла мать Ларисы, и в жизни она стала как бы второй матерью для Ольхиной»423. А приёмным отцом, как шушукались в ленинградской богеме, – Анатолий Борисович.
Как в это время выглядит Мариенгоф, можно понять по дневникам Вячеслава Иванова. В них есть запись от 9 декабря 1942 года, то есть в то время, когда наш герой приезжал в Москву на разведку:
Но жизнь потихоньку налаживалась.
Пока шло обустройство квартиры, Мариенгоф продолжал корпеть над рукописями и отдавать дань поэзии, драматургии и… новому сценарию. Но обо всём по порядку.
Мариенгоф и Глазков
Порой случаются чудеса. И не вымышленные – из разряда обыкновенного чуда.
У Мариенгофа есть такое стихотворение:
Трудно представить, чтобы два столь несходных поэта, как Анатолий Мариенгоф и Николай Глазков, между собой как-то сблизились. Глазков жил в Москве, Мариенгоф – в Ленинграде. Первый в самом начале сороковых с перерывами учился в МГПИ им. Ленина и Литературном институте, второй сначала работал на радио, позже был эвакуирован в Киров. Да и, как пишет сам Глазков в стихотворении, посвящённом Мариенгофу, они были «поэтами разных поколений».
Ещё труднее представить, чтобы молодой поэт повлиял на старшего товарища, отличавшегося весьма строгими принципами. Но, оказывается, и такое возможно. Их роднил футуристический контекст: в двадцатые годы имажинистов часто и неправомерно называли эпигонами футуристов, в 1939-м Глазков с товарищами организовал неофутуристическую группу – «небывалисты».
«Я, видите ли, поэт гениальный» – фраза, с которой каждый из имажинистов начинал своё выступление, была и в арсенале Глазкова. Имажинистское «дразнить гусей» перекликается с глазковским «дураки и дуры могут выйти».
Помимо всего прочего у обоих поэтов имелось непреодолимое желание издавать журналы и альманахи.
Глазков выпустил два небывалистических альманаха. Широкого распространения они не получили, до нас дошли лишь обрывки одного из них, озаглавленного «Вокзал». За него и за бурную литературную деятельность молодого поэта выгнали из МГПИ.
У Мариенгофа к 1943 году уже напечатано четыре романа (три полностью и один частично), три книги для детей, ряд удачных пьес и, конечно, стихи. Глазков же, хоть и не печатается, становится известным в литературных кругах – его стихи знают наизусть, его творчество высоко ценят Брики, Кручёных, Асеев, Глинка и другие. Да и сама стилистика глазковских стихов не может не удивлять:
Или другое стихотворение:
Идея создания поэтических сборников витает в воздухе. Мариенгоф, выпустивший в конце десятых – начале двадцатых сразу несколько альманахов (пензенский «Исход» и московский «Явь») и номеров «Гостиницы», и Глазков с «самсебяиздатом» конца тридцатых – поэты не могли не найти общего языка.
Ирина Винокурова, российско-американская исследовательница творчества Глазкова, расширяет контекст, в котором довелось познакомиться двум поэтам, – это лето 1943 года, Москва.425 Видимо, именно в это время, пока идёт летне-осенняя военная кампания (Курская битва, битва за Днепр), Мариенгоф находит время, чтобы выбраться в Москву и договориться об издании своих пьес. И в это же самое время «горькуированный» Глазков возвращается в Москву и знакомится с Мариенгофом. Произошло это в квартире Бриков. В письме к жене Мариенгоф пишет:
Знакомство произошло; появились совместные творческие планы и посвящённые друг другу стихи. Ирина Винокурова приводит426 первое стихотворение Глазкова, посвященное Мариенгофу:
Контекст этого стихотворения понятен, но у Глазкова есть ещё одно стихотворение, посвящённое Мариенгофу427:
Помимо того, что сам Глазков был глубоко верующим человеком, его обращение к такому образу, как «церковь, что сбоеприпасили в склад», можно обосновать иначе: Мариенгоф в стихотворениях двадцатых годов особое внимание уделял религиозной теме.
Правда, иногда возникают сомнения, но они подаются в юмористическом ключе: «А у нас в Пятигорске продолжает чудачить господь бог», «Молись, Нюха, своему еврейскому богу. Мой православный уже совсем какой-то липовый» (из писем к жене)428.
Если же говорить о совместных творческих планах, то в дневнике Глазкова за 1943 год есть упоминание об альманахе «Шедевры развратников». Название не только перекликается со сборниками стихотворений Мариенгофа «Развратничаю с вдохновением» и «Стихами чванствую», но и соответствует имажинистскому постулату – «заноза образа». Видимо, было намерение издать альманах, да не удалось.
В стихотворении Мариенгофа, посвящённом Глазкову («– Выпьем водки! / – Лучше чаю…»), иронически обыгрывается любовь обоих поэтов к водке. В дневниках Глазкова можно встретить частые упоминания о вечеринках с указанием количества выпитого, поэзия его насыщена самим духом алкоголя. Да и Мариенгоф, как только появляется в Москве, непременно заходит к Агнии Барто и её мужу Андрею Щегляеву. Его письма к жене тогда напоминают сводки с алкогольного фронта: «Вчера выпивали у Барто»; «У Барто-Щегляевых. Второй завтрак. Водочка»; или: «…отправляюсь на именинный ужин к… Барто-Щегляевым… Водка. Белое вино. Шампанское».
Как ответ Мариенгофу можно расценивать ещё одно стихотворение Глазкова – уже 1946 года:
Грустить было о чём. По возвращении в Москву Глазков обнаруживает дома прохудившуюся крышу; отношения с женой далеки от идеальных; зарабатывать приходится колкой дров, привокзальным носильщиком, грузчиком… Но что важно. Мариенгоф в тридцатые годы становится далёк от поэзии. Встреча же с Глазковым в 1943 году вдохновляет его на новые пробы пера. Его поэтика преображается: стихотворения становятся значительно короче; появляется ирония429, в том числе и над государством, чего раньше не было; богоборческие мотивы из стихов двадцатых перекочёвывают в новые тексты.
Сравните два отрывка. Вот первый:
И вот второй:
Первый отрывок – из стихотворения 1919 года, второй – из сороковых годов. Как отмечается литературоведами, Мариенгоф в это время активно переписывает свои старые стихи. «Короткостишья» появляются у него именно после встречи с Глазковым – летом 1943 года. Единственная эта встреча оказалась значительной для обоих. Мариенгоф находит новые поэтические формы и новый заряд энергии.
Короткостишья
В архивах Москвы и Санкт-Петербурга лежат черновики рукописного сборника Анатолия Борисовича «После этого». Тексты напечатаны на пишущей машинке, прописаны от руки на обрывках блокнотных листов, немного разнятся в строфике и составе. Даты написания отдельных стихотворений колеблются от 1940-го до 1955 года430.
Сборник имеет два эпиграфа: «4 марта сорокового года Кира сделал то же, что Есенин, его крёстный (из книги)» и «Могут ли мои стихи после этого быть весёлыми? (из той же книги)».
Нет никакой уверенности, что раньше Мариенгоф писал короткостишья. Единственный пример от начала литературного пути и до интересующего нас момента – знаменитая трёхстрочная «поэма», созданная в 1918 году:
Скорее всего, черновики и наброски были. Но после знакомства Мариенгофа с молодым московским гением черновики превратились в полноценные тексты, и с 1943 года уже начинаются опыты в этой поэтике.
Мог быть и иной вариант: все стихотворения из сборника «После этого» поэт написал уже после встречи с Глазковым. Тогда остаётся вопрос о датировке: действительно ли первые тексты были в 1940 году?
Приведём несколько примеров.
Последнее стихотворение ещё раз отсылает к Николаю Глазкову:
Стихотворения из сборника «После этого» Мариенгоф любил исполнять на шумных застольях, читал во время войны Качалову; Михаил Козаков-младший часто ссылался на эти короткостишья. Сам автор, зная, что при жизни его эти стихи никогда и ни за что не напечатают, вставлял их в свои пьесы.
И последующие стихи второй половины сороковых, и поэзия последних творческих лет лишний раз доказывает, что короткостишья Мариенгофа были возможны лишь с привязкой к знакомству с Глазковым. Всплывающие экспромты вплоть до 1955 года – только отголосок.
«Совершенная виктория» и «Город-Ключ»
В годы войны Мариенгоф-драматург пишет не только одноактные и короткие пьесы. Первое большое произведение, о котором необходимо рассказать, – пьеса в стихах «Совершенная виктория» (1943 год). Мариенгоф не уходит далеко от петровских и послепетровских времён. На этот раз речь идёт о русско-шведской войне и взятии Шлиссельбурга (в дословном переводе с немецкого – «Ключ города»).
Сначала – только публикации, о постановке говорить не приходится. Речь о ней зайдёт только в 1949 году. В письме к жене от 2 июня 1949 года Мариенгоф пишет:
«Вчера я послал тебе телеграмму о том, что у меня у Солодовникова431 “ассамблея” 4 июня. Приглашают слушать мою
“Викторию” театр-маршалов и генерал-полковников – всех худруков и завлитов, находящихся в Москве, – от Художественного театра начиная и Горчаковым заключая, всех находящихся в Москве крупных периферийных критиков, от газет – от “Советского Искусства” Солодовников распорядился троих, Дудина432 говорит “много чести”, а самое неприятное – это дерьматурги; я постарался включить тех, кто не придёт: Федина, Всеволода [Иванова], Шварца и т.д. Но кое-кого включил сам Солодовников (Тренёва и там ещё каких-то старых пердунов). Словом, думаю, что это мне не больно выгодно. Нельзя устраивать “аукцион” из автора, пьеса которого в лучшем случае может идти в одном московском театре, а Александрова433 заявила в комитете: “Это наш автор”. Боюсь, Люха434, что загремлю с колокольни Ивана… нет, не “Ивана Великого”, а “Анатоля Великого”…Ну дела…
Только что, сию секунду, звонок по телефону, поставил многоточие и пошёл к нему… Кто бы ты думаешь?.. Николай Охлопков. Нашёл, значит, телефон, вспомнил, что мы были на “ты”, что я поэт, и приказал, вернее попросил, чтоб я никому пьесу не обещал, пока с ним после чтения не увижусь – Художественный будет её пять лет ставить и прочее, и прочее… Вот бляди! А помнишь, что было в недалёком прошлом?.. А хороша ли пьеса или плоха, я сам не знаю. Во всяком случае, это хроника.
Когда я читал: Александровой, Гусу, Мише, Сарре, Володе, балде Косте и жене твоего кавалера Алымова, – впечатление такое: увлёкшись блестящим словом – перегрузил слегка, маловато действия, что-то нужно ещё подсыпать для интриги и для того, чтобы почувствовать и поверить “как Пётр дошёл до «Совершенной Виктории»”. Я тебе говорю о самых строгих и максимальных требованиях. Кое с чем я согласен, сокращения уже сделал по “заграничным” сценам – но не всё возможно сделать. Имей в виду – ни один человек не сказал: “Плохая пьеса… не вышла” или что-нибудь подобное.
Замечания сопровождались присказкой, как и во всех хрониках, даже шекспировских… Но ведь пукнуть-то я всё же шире Шекспира пока не могу… Поставили меня на афишу в ВТО (один акт) на вечере ленинградцев (именитых музыкантов и прочих), я не явился, теперь требуют, чтобы и у них читал всю пьесу, а я сказал: “После комитета”… Вот мои пьесные дела….»
Начинается «Совершенная виктория» с разгрома шведов под Нарвой и далее соответствует исторической хронике. На этот раз погружение в историю необходимо Мариенгофу, чтобы выдать победоносный текст соответственно запросам времени.
Сильные чувства вызывали у зрителя (если пьесу всё-таки поставили) слова Петра, когда актёр подходил к краю сцены и читал:
И в сегодняшних реалиях это выглядит, как бы парадоксально ни звучало, вполне современно.
Виктория была совершенная. Почувствовав успех своей пьесы, Мариенгоф даёт одно из главных её событий – взятие крепости Орешек – в новой короткой пьесе «Город-Ключ» (1944). Эта одноактная пьеса будет ставиться во фронтовых театрах и иметь успех как минимум до 1949 года.
«Мамонтов» и «Егоровна»
В ещё одной важной пьесе, написанной в сороковых, Мариенгоф задаётся вопросами: насколько кровожадна его родина? готов ли он покинуть её в решающий час? Эти раздумья уже приходили к нему в далеком 1925 году, когда он путешествовал по Германии и Франции и сиживал по парижским кабакам с Александром Кусиковым.
Действие одного из эпизодов «Мамонтова» происходит во Франции, находящейся под властью фашистов. Главный герой говорит в кафе со своим школьным другом.
Мамонтов. Скажи, это правда, что генерал Галич-Залецкий и генерал Воронин в концлагере?
Инокентьев. Да, немцы их посадили за то, что они отказались воевать против России.
Мамонтов (
Инокентьев. Тогда им казалось, что они воевали за Россию. А теперь это даже не может казаться.
Мамонтов. Ты так считаешь?
Инокентьев. Да, я и всякий русский человек. <…>
Инокентьев. Сейчас стоит вопрос о России, о существовании России, быть или не быть ей, а Игорь Викентьевич очень русский, и он не может понять, как это мыслящий русский человек может перебежать к немцам, чтобы, по мере своих сил, помогать им завоёвывать Россию. <…>
Инокентьев. Всякий находит для себя свою жизненную философию. И ты, очень рано, тоже её нашёл – очень удобную и очень выгодную: всё и все для тебя и не для кого и не для чего – ты. Не ты для друзей, для возлюбленной, для близких, не ты для науки, для революции, для России, а всё это для тебя. <…> Россию двуглавого орла ты променял на Советскую Россию, а её – на гибель России, на немецкую колонию до Уральского хребта.
А потом некий француз устраивает диверсию. Раздаётся выстрел. Появляются немцы, и Мамонтов выдаёт им Инокентьева как сообщника безликого француза.
Однако пьеса интересна не только своим политическим подтекстом, любопытны прототипы её героев.
Французский славист Рене Герра, выступая на радио «Эхо Москвы», поведал удивительную историю: «Поэт-имажинист Кусиков Александр Борисович во время войны гулял в немецкой форме, мне говорили свидетели; а потом, в тысяча девятьсот сорок шестом году, стал советским патриотом»435.
Конечно, факты требуют подтверждения. Во Франции у Кусикова была далеко не лучшая репутация. Когда он, вырвавшись из Советской России, приехал в Берлин, газеты Германии, Франции, Испании и США называли его «революционным поэтом». А когда Кусиков перебрался в Париж, в эмигрантском сообществе бытовало мнение, будто он советский шпион. В войну о нём, видимо, заговорили как о человеке, сотрудничающем с фашистами. Возникает вопрос: не мог ли Анатолий Борисович писать Мамонтова с Кусикова?
С другой стороны, некоторые детали позволяют считать, что герой Мариенгофа отчасти похож на Бориса Эйхенбаума, только с обратным знаком.
Для Анатолия Борисовича, напомню, это было в порядке вещей: претворять жизнь в литературу – и наоборот. А заодно и менять полюса прототипов и персонажей. Валерий Шубинский в предисловии к книге «Мой временник» Эйхенбаума писал:
И там же Шубинский пишет: вряд ли Эйхенбаум рассчитывал, что его речь будет воспринята немецкими солдатами – даже если они читали «Войну и мир», едва ли они поняли бы сентенцию Эйхенбаума. Но и нашими людьми она не могла быть понята, так как читалась на немецком языке. К кому же она была обращена? Скорее всего, к себе и к тем, кто знает немецкий и при этом способен понять выражение «победа после поражения».
Эта самая «победа после поражения» есть не что иное, как формула, по которой жил не только Эйхенбаум, но и Анатолий Мариенгоф, и многие другие. Они ждали своего часа, когда их тексты, их мысли, их творчество будут разрешены и востребованы.
Но мы забегаем далеко вперёд. Пока сравним речь Эйхенбаума с речью Мамонтова, тоже профессора, доктора исторических наук:
«Позвольте же мне, друзья мои, и сегодня, по старой профессиональной привычке заядлого историка, оглянуться на прошлое: нет, не впервые наша страна, наша земля, наша родина, голосом матери созывает своих сыновей в ратные ополчения. Три с лишним века тому назад смольняне (sic!) и рязанцы, нижегородцы и ярославцы, муромцы и суздальцы, вологодцы, костромичи, пермичи и граждане Великого Новгорода, не желая идти в вечную скорбь и неутешный плач, в погибель и быдло к латинству и рыцарству, – поднялись “всеми головами своими и душами”. <…>
Друзья мои, ленинградцы, сыны великого века Ленина и Сталина, будем ли мы недостойны наших предков? Новое “рыцарство” шагает по нашим дорогам. Гунны – имя его, этого рыцарства. К стенам нашего прекрасного города, города нашей славы, могущества и величия, подходят они, эти современные кровавые, жестокосердные, туполобые гунны. И мы уже с вами слышим их топот чугунный.
Ленинградцы! Свободные и гордые граждане первой в мире социалистической республики!»
Безусловно, речь иная. Если Эйхенбаум делает ударение на искусстве, то Мамонтов говорит искусно. Он говорит об истории: необходимо сражаться, как некогда сражались наши предки. Некоторое сходство при смене полюсов реального и вымышленного героев – налицо.
Сюжет пьесы строится на предательстве Мамонтова. В роковой час он отправляется на дачу, где сдаётся в плен немецким войскам. Там «нацистский министр» предлагает ему сотрудничество: он должен ходить в эфир – на русском языке для русскоговорящей Европы и на немецком – для остальной. Мамонтов соглашается.
Он ездит по Европе, выступает на радио, встречается со старым школьным товарищем. А в это время в России его семья эвакуируется, до неё не сразу доходят слухи об отце. Дети, две девочки, тяжело это переживают, и в итоге младшая решает отравиться.
Мамонтов узнаёт об этом, когда возвращается на дачу, чтобы забрать кое-какие вещи. Разговаривает с Егоровной, старухой, которая помогала по дому, и не замечает, как в дом врываются партизаны. (Эпизод со старухой Егоровной в 1945 году станет самостоятельной одноактной пьесой.)
Ориентируясь на установки совещания драматургов 1942 года, Мариенгоф даёт в предисловии к пьесе чёткие указания, облегчающие работу театральным коллективам:
«Автор полагает, что при постановке этой пьесы не следовало бы делать громоздких декораций. Точная, характерная, “живая” вещь, живописная, скульптурная и архитектурная деталь, могут впечатлить не меньше, если не больше, воздвигнутого из фанеры вокзала, набережной, дома, дачи, госпиталя, кафе, почты и др. Отказ от громоздких декораций помогает даже при отсутствии вертящейся сцены делать быструю смену сцен, – а это условие совершенно необходимое».
Но пьеса так и не увидела сцены. Мамонтов – отрицательный герой. А народу, пережившему самую страшную войну в истории человечества, нужны положительные примеры. Предателей и так хватало.
«Актёр со шпагой»
От социальных заказов, которые, конечно, нашему герою никто не поручал (он сам прекрасно ориентировался в политической и социокультурной обстановке и выдавал произведения на актуальные темы, чему научился ещё в тридцатых – начале сороковых годов), Мариенгофу всё-таки удаётся перейти к тому, что он с некоторых пор любит больше всего – к истории.
Он берётся за пьесу «Актёр со шпагой» (1944) – о становлении первого русского театра, о первых его актёрах и Фёдоре Григорьевиче Волкове, его основателе.
Первый профессиональный театр был создан по приказу императрицы Елизаветы Петровны в 1756 году. Труппу возглавлял Волков, а самим театром руководил Сумароков. Сюжет пьесы – история становления театра и смелые поступки главного героя (разоблачение Петра III и помощь в восшествии на престол Екатерины Великой).
«Актёр со шпагой» – вероятно, последняя из найденных пьес Мариенгофа, написанных в стихах. «Заговор дураков», «Шут Балакирев», «Совершенная виктория», и теперь вот – «Актёр со шпагой».
В некоторых машинописных копиях встречается и другое название, простое и лаконичное – «Фёдор Волков» (Мариенгоф вообще довольно часто менял названия своих произведений).
В пьесе много воздуха: читается текст легко и увлекательно. Все перипетии сюжета выглядят на первый взгляд игрушечно: по всем традициям романтизма на сцене происходит слишком много совпадений и сюжетом руководит его величество случай. С другой стороны, какой ещё должна быть пьеса о возникновении первого русского театра?
Мариенгоф даёт своим персонажам полную волю. Они выговаривают всё, что накипело в душе. А главный герой, как ему и положено, произносит разоблачительный разящий монолог:
Есть в этой «бритве брадобрея», в сердце, обращённом в камень, нечто легкоузнаваемое:
Это стихотворение Осипа Мандельштама «Как облаком сердце одето…» (1910) из первого издания сборника «Камень». Мариенгоф не в первый раз обращается к этому поэту. Получается глубокий текст, в котором между строк угадываются новые смыслы.
В пьесе звучат и мотивы, знакомые по «Заговору дураков». Там придворные шуты сговариваются с первым русским стихотворцем Тредиаковским, – в «Актёре со шпагой» театральная труппа сговаривается с Сумароковым. И в первом, и во втором случае речь идёт о революции. Только в «Заговоре дураков» это революция политическая, а в «Актёре» – культурная и политическая.
Сам образ «актёра со шпагой» идёт от портрета Фёдора Волкова, выполненного художником А.П. Лосенко. Там комедиант изображён в красной накидке и с кинжалом. Как уверяют искусствоведы, картина имеет два прочтения – культурное (актёр в образе) и политическое.
Обратимся к книге «Кинжал Мельпомены»437, где автор чётко обрисовывает всю ситуацию вокруг Фёдора Волкова: «Неслучайно – утверждали слухи – между офицеров затесался комедиант. Правда, главные заговорщики, Григорий и Алексей Орловы, кого не вербовали: всех отчаянных, недовольных, разорившихся… Но среди награждённых только трое без дворянского звания – братья Волковы и кассир Евреинов. И всех их теперь в дворяне. За какие такие заслуги и “известную всем” (как гласит указ) службу? И слухи ползли дальше, порой теряя всякую достоверность».
Все версии, почему Волкову вместе с братом императрица оказала такую милость, строятся на том, что актёр помог взойти Екатерине Великой на трон и во время переворота «действовал умом». На последнем и акцентируется внимание.
Первый слух строится на том, что Волков – умелый импровизатор. Якобы императрица после заточения Петра III прибыла в Петергоф для принятия присяги, а текст манифеста затерялся. Тогда из толпы вышел Фёдор Волков, посоветовался с приближённым Екатерины и спас положение: достал чистый белый лист и «зачитал» с него манифест.
Второй слух – что текст манифеста заранее был заготовлен Волковым и неким Григорием Тепловым.
Третий слух – что Волков, причастен к смерти Петра III.
Все эти версии дополняются излишней скромностью Волкова, которому Екатерина якобы предложила пост кабинет-министра и хотела возложить на него орден Андрея Первозванного. Но молодой человек от этого отказался и решил остаться простым комедиантом.
В пьесе «Актёр со шпагой» Мариенгоф даёт иную трактовку: Волков разоблачает на бале-макскараде шпионскую сеть симпатизантов короля Фридриха II. А началось всё с того, что прусский дипломат Фон Хоф вручил Петру III перстень с рубинами, образующими букву «Ф»:
Трактовка Мариенгофа больше подходит к советской эпохе тридцатых–сороковых годов с разоблачениями шпионов нескольких разведок, троцкистов, фашистов и вредителей. Что есть, то есть. От духа времени никуда не деться.
Удалось ли Мариенгофу пристроить пьесу в какой-либо театр, неизвестно.
«Ермак», Эйзенштейн и большое кино
Начнём с письма, направленного директором сценарной студии председателю комитета по делам кинематографии при СНК СССР И.Г.Большакову:
«Представляем на Ваше рассмотрение литературный сценарий Анатолия Мариенгофа “ЕРМАК”, посвящённый важной и интересной патриотической теме – завоевание Сибири Ермаком438.
При всей её сложности, тема сценария решена автором тактично и правильно, с сохранением исторических особенностей эпохи Ивана Грозного. Вместе с тем сценарий поэтичен: он написан как самостоятельное литературное кинодраматургическое произведение. Образы действующих лиц колоритны и отчётливы. Сюжет – содержателен, масштабен, развивается убедительно и точно.
Постановка сценария может быть осуществлена на Свердловской киностудии с использованием “отходов” от фильма С.М. Эйзенштейна “Иван Грозный”. Тем не менее, просим сценарий утвердить в резерв, как литературное произведение, с расчётом его кинематографического уточнения при наличии определённой режиссёрской кандидатуры.
Сегодня как будто нашли материалы эйзенштейновского фильма и реконструировали их, но кинокартины по сценарию Анатолия Борисовича на этой основе так и не случилось.
Мариенгофу было предложено использовать в работе над сценарием роман «Конец Кучумова царства» В. Сафонова. Однако Мариенгоф в ответном письме поясняет, что у него будет собственный текст. Ориентироваться-то он на сафоновский роман, конечно, будет, но не целиком и полностью. У Сафонова герои говорят метафорами, поговорками, иносказательно, а всё это мешает динамике действия. Да и сюжет придётся выстраивать самому.
Мариенгоф приводит не один десяток доводов за право писать собственный сценарий, без привязки к Сафонову:
«Главная фигура будущего сценария – ЕРМАК ТИМОФЕЕВИЧ, личность крупная и примечательная, занявшая своё место в русской истории. Это не только храбрый и талантливый полководец, но и вождь. Ермак – пионер, у Ермака государственный ум, а не просто атаманская смётка: его взгляд видит дали истории. Ермак – не наёмный полководец, служащий за “мзду” промышленникам Строгановым. Он служит московскому государству, его “великим пользам”, понимая государственную необходимость развития торговли, искания руд, освоения пустынных пространств и прочее, и прочее. Не имея смелого ума новатора, высокого чувства долга и далёкого полёта государственной мысли, немыслимо было бы сделать то, что сделал Ермак со своими более чем скромными военными силами. В Ермаке есть что-то от Ивана IV и Петра I. И нам кажется, что будущий сценарий должен явиться как бы героическим “кинопортретом” этой примечательной и своеобразной русской личности конца XVI столетия.
Примечательны его соратники – атаманы и энергичные промышленники Строгановы, умеющие широкие планы превращать в большие дела.
Сибирский поход Ермака – не случай в истории, он не мог не быть: за Урал русские люди ходили ещё в XIV веке, новгородцы бывали на востоке, проникая до Оби. Сибирское ханство представляло постоянную угрозу Московскому государству на его восточных границах. На пустынных пространствах возникают городки, варят соль, начинают копать руду, рубят под пашню лес – и вот – набег, налёт, нашествие ханских орд: городки пылают, пашни вытаптываются и первые жители, первые колонисты суровой пустыни, освобождённые от всяких податей и повинностей в пользу государевой казны, уводятся в рабство. (Таким нам видится начало сценария.)
Царская грамота даёт Строгановым право приглашать военных людей. О Ермаке поют песни, о Ермаке катится слава, у Ермака храбрая дружина – и Строгановы приглашают Ермака с товарищами на военный подвиг. Ермак охотно принимает приглашение послужить для пользы Московскому государству. Сибирский поход – сердцевина сценария. Казакам приходится бороться не только с ханским войском, но и с сибирской природой, не менее враждебной и суровой: прорубаться сквозь тайгу и на себе тащить суда, оружие и продовольствие. Это уже нечто новое в военном искусстве и предвосхищающее знаменитые дела Петра Великого во время шведской кампании.
Боковая сюжетная линия – есаул ВАСИЛИЙ БУБЕН и татарка Сайхан – нам бы казалась лишней, если бы она только восполняла печальное отсутствие женского образа в сценарии и любовного конфликта. Но эта романтическая коллизия даёт нам возможность обнаружить в драматической сюжетной форме (от которой мы ни в какой мере не хотим отказываться) существенные подробности уклада и строя казацкой дружины, поведение и характер Ермака и его ратников.
Нам также кажется весьма характерным для Ермака последний трагический эпизод: Московскому государству важна торговля с богатым востоком, хан Кучум не пропускает караван, и вот сам Ермак идёт на выручку. И ещё деталь, также характерная для Ермака: Иртыш делает большую дугу – Ермак не жалеет времени и труда, чтобы для сокращения торгового пути прорыть руками своей дружины “перекопь”, то есть канал. Опять какая Петровская чёрточка!
Атаман утонул. Но не утонула во времени о нём память: народ складывает об нём сказы, поёт песни.
Мы сейчас не хотим окончательно предрешать форму сценария, но, возможно, что будет он начинаться и будет заканчиваться такой широкой народной песней о Ермаке Тимофеевиче».
Но чтобы сценарий перешёл к киностудии, необходим был отзыв. На «Ермака» его написал критик Олег Леонидов:
«Основной недостаток сценария – примитивность, упрощённость исторической концепции.
Нельзя поверить в Ермака, который сразу превращается в дальновидного государственного деятеля. Он не позволяет казакам грабить Сибирь, он развивает широкие торговые и промышленные планы на будущее. Непонятно, что могло заинтересовать казаков в походе на Сибирь, ради чего они проливали кровь?
Чрезвычайно туманно у Мариенгофа участие Строгановых в завоевании Сибири. Насколько я понимаю, в вопросе завоевания Сибири имела место борьба двух начал – частных интересов Строгановых и государственной идеи Грозного.
Не затронут в сценарии и величайший вопрос об инородцах, населяющих Сибирь (разное отношение к ним Кучума и Руси). Получили ли они облегчение после завоевания Сибири Ермаком?
Что касается драматургии сценария, то она в точности соответствует упрощённой исторической концепции.
В сценарии нет ни характеров, ни конфликтов, нет драматического сюжета – столкновение Ермака со Строгановыми, Строгановых с царем и т.д. Это не историческая кинодрама, а иллюстрация к популярной юношеской книжке о Ермаке.
При такой концепции не нужен и трагический финал – смерть Ермака. Нужно кончать сценарий на дарах Московского царя Ермаку, на прощении Ермака и памятнике Ермаку в Сибири.
Когда вышел фильм “Петр I”, “Правда” писала, что вот случай, когда киноискусство опережает историческую науку. О сценарии “Ермак”, к сожалению, этого не скажешь».
Был и ещё один отзыв – за неразборчивой подписью какого-то академика, – на пару десятков страниц. Приводить его не имеет смысла, ибо он повторял леонидовские суждения в более развёрнутом виде и в итоге, видимо, решил судьбу Мариенгофа.
Быстро выписали заключение. Написан-то сценарий, конечно, на интересную и важную тему. С литературной стороны к нему придраться нельзя. Но есть один недостаток: сценарий «повторяет по своей сюжетной схеме и системе образов многие исторические фильмы и сценарии», «страдает излишней тенденциозностью и социологизмом».
А ведь Анатолий Борисович действует по всем требованиям времени. И герой у него получился патриотичным, и говорит он правильные речи, и думает не о воровстве, не о наживе, а о своей огромной державе и о планах Ивана Грозного. Но всё это в заключении подаётся как минусы. В конце концов старший редактор Бирюков делает сокрушительный вывод: «Считая невозможным исправить сценарий путём отдельных переработок и доделок, Главное Управление по производству художественных фильмов утверждение сценария считает нецелесообразным».
Небольшой отрывок из киносценария «Ермак» – почти верлибр, – который называется «Летом 1582 года»:
«По сибирской реке, стиснутой лесом, плывут струги Ермака. Руки раздвигают сосновые ветви.
В ветвях показывается скуластое узкоглазое лицо кучумовского воина.
Глядит щёлками глаз.
Плывут казачьи струги.
Татарин посылает стрелу. Впилась она в борт струга.
Федька перевешивается через борт, вытаскивает её, разглядывает:
– Соломинка!
Ковыряет стрелой в зубах.
Плывут струги.
А в чаще —
там…
тут…
здесь…
раздвигают руки сосновые ветви.
Там…
тут…
здесь —
щёлки татарских глаз.
Покажется стриженная голова и скроется.
Поют стрелы. Плывут струги. Стонут зурны. Звенит казацкая песнь».
«Анатолий Борисович Мариенгоф – далеко не новичок в драматургии: он – автор многих пьес, которые вместе могли бы составить большой том. Но ведь каждая пьеса рождается с мечтой о сцене, а не о переплёте. Пьесам Мариенгофа (в этом отношении) катастрофически не везло: на пути к театру они, часто у самого входа, наталкивались на непреодолимые и иногда роковые препятствия. Театральные музы обходились с ним жестоко и даже коварно – не как музы, а как мачехи. Вот несколько примеров.
В 1941 году на сцене Московского театра Ленсовета появилась остроумная, полная движения и юмора комедия Мариенгофа исторического содержания – “Шут Балакирев” (в стихах). Началась война, театр эвакуировался – и пьеса пошла по сценам всего Союза, веселя зрителей самого разного состава. Но вот война прошла, люди и театры вернулись домой, а “Шут Балакирев” исчез: вход на сцену оказался для него закрытым.
В 1951 году в издательстве “Искусство” вышла новая пьеса Мариенгофа – “Рождение поэта” (о Лермонтове), интересная как по трактовке темы, так и в драматургическом отношении. В Ленинградском Драматическом театре уже началась было режиссёрская работа над ней (сначала – Владимир Платонович Кожич, потом из-за его болезни – Илья Юльевич Шлепянов), но вдруг возмутившаяся чем-то старуха Мельпомена, приняв воинственный вид, загородила автору вход в театр и решительно заявила:
“Не пропущу!” Мариенгофу не осталось ничего другого, как отойти в сторону (всё-таки Муза – что-то вроде театрального начальства). Прошло немного времени – и на сцене Академического театра драмы появилась другая пьеса о Лермонтове, насквозь банальная и не достойная памяти о великом поэте, ни театра имени Пушкина, ни даже имени её автора – Бориса Андреевича Лавренёва.
<…>
Мариенгоф не пал духом и не бросал работы. Настоящий писатель не прекращает боя, пока в пороховнице есть хоть немного пороху. Острая сатирическая наблюдательность, тревожное раздумье о жизни, профессиональная потребность сказаться словом – все черты и свойства не позволяли отступить или замолчать. Нельзя идти по большой дороге – надо искать тропинку, надо отказаться от больших театральных форм и сюжетов и найти другой жанр».
«…1946 год. Мы встретились на даче, на Карельском перешейке. Вечером я должен был развезти гостей по домам. На Карельском перешейке дороги ещё не были реконструированы. Крутые спуски чередовались со столь же крутыми подъёмами. Машина у меня была старая, довоенная, малоповоротливая. Рядом со мной села Галина Сергеевна Уланова, сзади – Д.Д. Шостакович и писатель А.Б. Мариенгоф. На одном особенно крутом спуске Мариенгоф наклоняется ко мне и шепчет: “Вы чувствуете, кого вы везёте? Вы понимаете, как сейчас могут кончиться две биографии?”
(Нас было четверо. Но Мариенгоф говорил только о двух биографиях! Значит, мою и свою он совершенно правильно вывел за скобки.)»
Добавим ещё несколько короткостиший:
Глава пятнадцатая
«Золотой обруч»
Отгремела война. Настало мирное время. Казалось бы, пришла пора решать жизненные вопросы: восстанавливать города и строить новые, налаживать сельское хозяйство и экономику…
В воздухе чувствуется привкус свободы, ощущение небывалой лёгкости. Эти чувства не обходят стороной и нашего героя. Новые тексты пишутся споро, а в голове остаётся ещё столько замыслов, что хватит на нескольких литераторов.
Мариенгоф решает, что пора выйти к широким литературным кругам и массовому театральному зрителю. Предвоенный успех «Шута Балакирева» напомнил об имажинистских деньках, когда слава кружила голову. Хочется почувствовать это снова.
Для начала удаётся пристроить «Балакирева» в БДТ. Весь 1945 год и ближайшие сезоны спектакль не сходит с театральной сцены на Фонтанке, 65. Затем принимается решение продолжить совместное творчество с Михаилом Козаковым. Пусть история с мультфильмом не выгорела, может быть, получится с театром.
Оба драматурга чутко воспринимают действительность, понимают, чего от них ждут: пьесы о послевоенном быте, полном воздуха, свободы, счастья, лета, солнца, моря, золотых песков – всего, что способно вдохновить на трудовые подвиги.
Легче писать о том, что хорошо представляешь. Мариенгоф всегда придерживался этих взглядов. Они отражены и в мемуарах, когда он ссылается на дневники и письма Толстого:
Местом действия новой пьесы Мариенгофа и Козакова избирается Крым – курортные городки Сартыгель и Очары.
В центре сюжета – фигура Поэта, в котором легко угадывается Макс Волошин. Для непонятливых Мариенгоф и Козаков оставляют весточки-метки: на протяжении всей пьесы один из персонажей читает стихотворение Волошина «В вагоне», герои рассказывают друг другу истории о Поэте, о его могиле на сартыгельской горе, перебрасываются фразами, отсылающими к постулатам антропософии, которой увлекался Волошин. Но самый главный ориентир – золотой обруч Поэта.
Пьеса так и будет называться – «Золотой обруч».
Сюжет прост. В послевоенный Крым едут отдыхать самые различные персонажи. Феликс Русов – партиец. Слон, он же Михаил Михайлович Слонов, – путешественник и знаток всего на свете. Микаэла (Мика) – милая девушка, бежавшая от фашистов из Испании в СССР, Галя Иванова – главная героиня, герой войны, Вадим Троевич – её жених, который долгое время считался без вести пропавшим.
Русов и Галя симпатизируют друг другу. Мика влюбляется в Слона. И вот – появляется Вадим. Как в любом производственном романе, разыгрывается нелёгкий выбор между хорошим и очень хорошим – между Троевичем, цитирующим Мандельштама, и Русовым, простым и надёжным парнем.
Город Очары, где разворачиваются три действия пьесы из четырёх, славится своими лечебными грязями; в нём есть Приморский бульвар и взорванный во время войны, но восстановленный театр.
Лечебными грязями в Крыму до сих пор славен город Саки, в котором проездом был Пушкин и в котором месяц пробыл Гоголь. «Во время оккупации румыны, канальи, открыли», – говорят в пьесе об очарских грязях. Такая же легенда ходит и в самих Саках. На самом деле это один из старейших бальнеогрязевых курортов.
Другая достопримечательность Очар – бюст девушки Гали, героини войны. Из текста пьесы мы узнаём, что во время наступления немцев Галина ушла в партизаны, попала в плен вместе со своим женихом Вадимом. Из плена ей удалось бежать (Вадим бежать не решился) и снова участвовать в партизанской борьбе.
Если мы предполагаем, что в городе Очары зашифрован город Саки, то и в реальных Саках должны обнаружить бюст девушки-партизанки. Такой бюст там действительно есть – на могиле К.Т. и Ф.Ф. Ивановых.
Ксения Тимофеевна Иванова (1905–1943) – член подпольно-патриотической группы. Дом Ивановых с сентября по декабрь 1943 года служил явочной и пересылочной квартирой. 2 декабря 1943 года Ксения была арестована и вместе с мужем отправлена в евпаторийское гестапо. Через пару дней они были расстреляны на Красной горке.
Вот только факты немного не сходятся. Памятник установлен в 1949 году, а мы пока имеем дело с 1944–1945 годами. Но это лишь один фактологический заусенец. Что мешает предположить, что Мариенгоф и Козаков побывали в Крыму и наслушались последних известий, сплетен и легенд? Среди этого фольклора могли быть и разговоры об установке бюста героине Великой Отечественной войны.
Казалось бы, прообраз города Очары расшифрован. Тем не менее в Очарах угадывается и другой крымский город – Севастополь.
Галя, главная героиня пьесы, рассказывает, как во время войны ей пришлось взорвать театр: там, по разведданным, должен был собраться высший офицерский состав немцев. В Крыму есть два театра, пострадавших во время войны, – театр кукол в Симферополе и Севастопольский академический русский драматический театр им. А.В. Луначарского. В первом случае театр взорвали немцы, о втором история умалчивает. Если верить тексту пьесы, то театр Севастополя больше соответствует рассказу Галины.
Помимо этого на Севастополь указывает Приморский бульвар, по которому гуляют герои «Золотого обруча». Расположен он в самом начале проспекта Нахимова. Напротив – Матросский бульвар. В 1949 году был разработан проект по увеличению протяжённости Приморского бульвара, закладке новой чугунной ограды, высадке деревьев. Новая часть пролегла от Дворца пионеров до театра им. Луначарского – как раз до того театра, который мы определили взорванным. Значит, и Севастополь одновременно с Саками может быть прообразом города Очары.
С расшифровкой Сартыгеля всё намного проще. Во-первых, название подобрано очень похожее на Коктебель. Во-вторых, в выдуманном городе есть могила Поэта (Волошин был похоронен на горе Кучук-Янышар, неподалёку от Коктебеля) и Серебряные ворота. «Я пришёл к Вам с предложением: походить под парусом. Хотите? – предлагает Феликс Русов Гале. – До Серебряных ворот и обратно». Из контекста ясно, что Серебряные ворота – это некий природный феномен, находящийся в открытом море. Такое чудо природы есть и под Коктебелем – Золотые ворота, прибрежная скала арочной формы у Карадагского заповедника.
Третья составляющая крымского текста – образ Поэта: его стихами, его биографическими данными, его увлечениями наполнено пространство пьесы. Золотой обруч, который носил Поэт, имеет источник и в реальной жизни.
Лидия Аренс, мачеха Всеволода Вишневского, в воспоминаниях о Волошине пишет следующее: «Он ходит в коротких штанах и длинных рубашках, с венком на голове»440. Художница Юлия Оболенская вспоминает: «Нередко можно видеть целые группы голых мужчин бронзового цвета, в одних древнегреческих хитонах и венках на головах – то идет Волошин с друзьями»441. Корней Чуковский писал в «Чукоккале»: «“Макс” действительно каждый день в определённый час выходил в одних трусах, с посохом и в венке на прогулку по всему коктебельскому пляжу – от Хамелеона до Сердоликовой бухты»442.
Как Козаков и Мариенгоф пришли от венка к образу золотого обруча? Первым делом возникают ассоциации с нимбом, олицетворяющим святость Поэта. У самого Макса Волошина есть стихотворение «Заклятье о русской земле», где всплывает образ:
Золотой венец, или золотой обруч, объединяет русские земли, держит их крепко. Куёт этот обруч-венец «кузнец», «железный Муж». В пьесе Козакова и Мариенгофа таким человеком можно назвать только одного – Феликса Никитича Русова. Это, пожалуй, единственный абсолютно непогрешимый герой: участник Великой Отечественной войны, партийный работник, борец с жуликами (разоблачает Пояркова, который во вверенных ему пансионатах экономит на всём на свете), джентльмен, любимый и любящий сын и т.д. Даже его имя в советском контексте звучит значительно, правильно и выверенно. Анна Андреевна, мать Русова, объясняет: «Мы с покойным мужем так и решили. Будет мальчик – назовём в честь Феликса. Знаете, чтобы таким был: холодная голова, горячее сердце и чистые руки…» Понятно, что назвали героя в честь Феликса Дзержинского, да и фамилия – Русов – говорит сама за себя.
В пьесе есть и другой персонаж, имени которого присущи коннотации национальной гордости, – это пионер Петя, Пётр Алексеевич, будущий, как шутят отдыхающие, нарком. Как нетрудно догадаться, – это отсылка к Петру I. Пионера тоже можно было бы назвать абсолютно правильным и выверенным героем, если бы не его навязчивость.
Подобные аллюзии на государственных деятелей могли бы показаться стремлением авторов угодить советскому строю, если бы не послевоенный год написания пьесы. Это был заказ не государства, но самого времени. В категорию «угодить» скорее подходит появление героя китайской революции Чжу-дэ. О нём рассказывает всё тот же мудрый Слон. Но и этот отрывок с чуждым Чжу-дэ не отягощает текста пьесы – даже для сегодняшнего читателя или зрителя.
Однако вернёмся к золотому обручу. Мика, девушка, в которую влюбляются все мужчины, дарит на прощание эту реликвию Гале со словами: «Прими, наш поэт, от верноподданных!». Галя, естественно, не поэт, но и это объясняется в пьесе Русовым: «…самые подлинные поэты, мне кажется, не пишут стихов… Гастелло тоже был поэтом…». В понимании героев пьесы поэты – это люди сильной воли, герои, вдохновляющие народ на подвиги.
Золотой обруч играет в пьесе важную роль. Во-первых, это символ Поэта. Поэтом называют Галю, героиню войны, ещё одного «кузнеца» и «железного Мужа», который способен защитить от неприятеля родину. Во-вторых, золотой обруч играет роль, связывающую, «собирающую, сковывающую, заклёпывающую» двух поэтов – Галю и Русова. Исходя из этого, нетрудно будет уловить и ещё одну коннотацию золотого обруча:
Это строчки из стихотворения «Развратничаю с вдохновением» Мариенгофа. «Скромные биографы» Козаков и Мариенгоф своей пьесой «куют венец» героям войны, самым обычным советским людям – Русову и Гале.
Помимо прочего, в тексте пьесы цитируется, как мы уже говорили, стихотворение «В вагоне» Макса Волошина. Первое действие как раз и происходит в вагоне поезда «Москва – Очары». Волошинские строки «ти-та-та, та-та-та, та-та-та, ти-та-та» имитируют стук колёс. Это стихотворение читает и делает фоном поездки Слон. После первого эпизода это стихотворение не единожды всплывает в тексте, задавая атмосферу путешествия.
Кроме него приводятся и даже поются «Цыганская венгерка», стихи Осипа Мандельштама («Ещё одно мгновенье, / И я скажу тебе…»), «Конармейская» Алексея Суркова («По военной дороге / Шёл в борьбе и тревоге / Боевой восемнадцатый год…»), романс «Отцвели хризантемы» на слова В. Шумского («В том саду, где мы с вами встретились, хризантемы куст…»), а также звучат прокофьевская сюита «Ромео и Джульетта» и Шопен. Все эти фоновые конструкции воссоздают дух времени. Особенно необычно соседство стихов Мандельштама, погибшего в лагере, и стихов Суркова, одного из главных аппаратчиков Союза писателей СССР.
Что и говорить, пьеса получилась на загляденье. За неё боролись передовые столичные театры, но досталась она одному – совершенно новому московскому театру. Об этом – отдельная история.
Спектакль на сцене Московского драматического театра
Выбор пал на Московский драматический театр (впоследствии Театр на Малой Бронной) под руководством Сергея Майорова. Газеты упоённо ворковали об открытии нового театра и предстоящей премьере, о необходимости для столицы СССР ещё одного творческого коллектива, о былых успехах Майорова.
9 марта 1946 года состоялась премьера.
«Литературная газета» (№13, от 23 марта 1946 года) писала:
«Открытие нового театра – всегда большое и радостное событие. На Спартаковской улице в Москве на днях открылся новый Драматический театр. Судя по началу, театр этот обещает вырасти в интересный и ценный художественный коллектив. В его труппе есть очень способные актёры. Во главе его стоит художественный руководитель С. Майоров, талантливый режиссёр и опытный организатор».
Но это было лишь сладкой пилюлей перед валом критики. На Мариенгофа и Козакова посыпались обвинения в несовременности пьесы, в искажении фактов послевоенного времени, в непонимании авторами потребностей послевоенного времени:
«“Золотой обруч” М. Козакова и А. Мариенгофа – пьеса, никак не типичная для нашей современной драматургии. По существу, пьеса эта имеет мало общего с советской действительностью. Её без труда можно было бы отнести и к 1914 году, и к 1903 году или, пожалуй, даже к ХIХ столетию. Она написана как бы вне времени и пространства. <…> Дело не в том, что множество персонажей… и сцен… могут быть изъяты из спектакля без всякого ущерба. Беда, что они ничего не раскрывают, не несут никакой идеи, не имеют отношения к теме пьесы».
О, эта идейность! Пьеса, полная чуда и «нечаянной радости», оказывается безыдейной!
«Когда-то жил поэт, носивший на голове золотой обруч. После его смерти вдова бережно хранила эту дорогую для неё реликвию, но узнав о подвигах, совершённых Галей, она дарит ей этот заветный золотой обруч. Вот и всё. Эта претензия на символ, эта “игра в обруч”, по существу, не имеет никакого отношения к сюжету пьесы. И о названии её, и о золотом обруче забывает не только зритель спектакля, но даже и сама главная героиня»443.
Построенный на волошинских аллюзиях текст оказывается неразгаданным. Ни один рецензент не понял даже легчайших намёков. Что уж говорить тогда о стихах Мандельштама. Включение в текст пьесы стихов Осипа Эмильевича, обвинённого в антисоветской агитации, в 1946 году могло обернуться для Мариенгофа и Козакова серьёзными последствиями.
А что спектакль?
«Комсомольская правда» 2 апреля 1946 года писала:
«“Золотой обруч”… Таинственное, многообещающее заглавие. Пьеса известных советских писателей Михаила Козакова и Анатолия Мариенгофа. Первая постановка только что открывшегося Московского драматического театра. Понятен тот интерес, с которым приходишь на спектакль. Многое в этой фабуле вызывает сомнение…
Все терзания, испытываемые Вадимом, по существу, так неосновательны, что не могут повлечь за собой серьёзную драму в душе Гали…
Так же безыдейны и многочисленные побочные линии…
Авторы тщетно пытаются осерьёзить пьесу “глубокомысленными”, но, по сути дела, пустыми, а иногда и пошловатыми рассуждениями персонажей…
Ложную значительность придаёт пьесе и вся история с золотым обручем, который принадлежал некоему поэту, жившему в Очарах; этим обручем теперь “венчают” Галю. Что это за обруч, какое он имеет отношение к происходящему, в чём его символизм – по меньшей мере, непонятно».
«Ленинградская правда» 20 июня печатает статью «Театр и современная пьеса» с итогами театрального сезона:
«Кратко тему пьесы можно сформулировать так: великая победа над врагом одержана, прошли дни, когда всё личное было подчинено общему, теперь личное имеет право выдвинуться на передний план. Именно этим объясняется то нудное многословное “выяснение отношений”, которое тянется на протяжении четырёх актов спектакля и владеет всеми помыслами и заботами действующих в нём лиц».
В газете «Ленинградская правда» 12 сентября 1946 года печатается статья «О пошлости и безыдейности в драматургии»:
«И самый символ, и в особенности его использование в пьесе чрезвычайно неуклюжи и аляповаты. Незатейливое позёрство не в силах скрыть элементарно-пошлой апологии мещанства “Золотого обруча” советской молодёжи, героически отстоявшей свою родину в дни войны».
Ладно – критики. Но поняли ли литераторы, товарищи по перу? Нет ответа. Встречать их откликов не доводилось.
Сохранились четыре фотографии с премьеры спектакля, запечатлевшие самые важные сцены: в поезде и на морском берегу. Есть и фотография Мариенгофа и Сергея Майорова в окружении труппы театра. Лица у всех сказочно довольные. Никто и не думал о неудаче. Пьеса сама по себе дышит волшебством, театр постарался перенести это волшебство на сцену.
В архивах хранится киносценарий «Трудное счастье», в основу которого легла пьеса «Золотой обруч». По нему собирались снимать фильм! Но, видимо, дальше слов дело не пошло. В мемуарах Анатолий Борисович писал, что спектакль отгремел двести раз и только после этого был закрыт444.
«Преступление на улице Марата»
Второй попыткой Мариенгофа и Козакова завоевать широкую аудиторию будет пьеса для юношества. Поставит её БДТ в 1946 году. Заигрывающее с читательским и зрительским воображением название – «Преступление на улице Марата» – не одного пришедшего на спектакль поставило в тупик. Ожидали детективной истории, а оказалось…
Пересказывать пьесу не будем, лучше поручить это одному из ближайших друзей Мариенгофа и Козакова – Эйхенбауму:
«Новая афиша гласит: “Преступление. Драма в 4 актах с прологом”. Среди действующих лиц – судья, прокурор, милиционер. Зритель в полной уверенности, что театр покажет ему уголовную пьесу с поисками преступника, с запутанным сюжетом и пр. Преступником окажется не тот, кого подозревают, или, может быть, окажется, что…
Но занавес раздвигается. На сцене – площадка лестницы, тускло освещённая синей электрической лампочкой. Всем знакомый и хорошо памятный архитектурный пейзаж военных лет. Появляются двое юношей. Короткий разговор. Они ждут возвращения живущей в этом доме артистки, чтобы снять с неё шубу – поправить своё “стеснённое материальное положение”. Оба волнуются, но один хорохорится, а другой готов бежать. Они сговариваются: один погасит свет, а другой накинет мешок на голову – и… слышен стук входной двери и шаги… Свет гаснет… Преступление совершено.
Зритель озадачен. Не успел он усесться в кресле и сориентироваться в действующих лицах, как преступление уже совершено на глазах у всей публики. Значит, никакой тайны. Что же будет дальше? А дальше оказывается, что это совсем не уголовная пьеса, а пьеса о родителях и детях, о семье. Это семейная драма, и название её (как это выясняется в самом конце) имеет совсем не тот смысл, на который рассчитывал зритель. Смысл этого названия двойной: дело не только в том преступлении, которое совершили эти мальчики, но и в другом, корни которого уходят в глубь семейных отношений. Это пьеса психологическая – и не столько пьеса вообще, сколько именно “драма” в старинном значении этого слова».445
Непонятно, была ли опубликована эта рецензия Эйхенбаума в печати. В архивах лежит машинопись, а не вырезка из газеты.
Вернёмся, однако, к Эйхенбауму:
«В литературе и в театре последних лет семейную тему чаще всего ограничивали вопросами любви, брака, верности и пр. Где у нас пьесы не о мужьях и жёнах, а о родителях и детях? Их нет, как будто и вопроса такого не существует. А он есть – и с каждым днём становится острее. Не так давно, перед войной, на нашу сцену вдруг вышла Анна Каренина в новом, не предусмотренном Толстым качестве – как героиня, но никто не думал о Серёже: что стало с ним, когда он подрос?.. Толстому было тогда не до него, но позже, в “Фальшивом купоне”, он подошёл к этой теме. Сын председателя казённой палаты, человека неподкупной честности, пятнадцатилетний гимназист просил у отца денег, чтобы отдать долг. Отец грубо отказывает: “Сечь вас надо”. Мальчик добывает деньги при помощи фальшивого купона, а перед этим обиженно размышляет: “Другой бы пожалел, расспросил, а этот только ругаться и об себе думать”. Вот в этих словах – “
Новая пьеса затрагивает проблемы подростковой психологии, ставит важные вопросы воспитания. Произведений, посвящённых семейным проблемам, в русской литературе не так много. То есть по всем параметрам общество должно было отнестись одобрительно к работе двух драматургов. Тем не менее и на этот спектакль рецензии были разгромные.
Не раз в работе над этой книгой складывалось ощущение, что над Мариенгофом висел какой-то рок. Не сдвинуть его, не расшатать, не скинуть. Положительные отзывы на его произведения за весь насыщенный творческий путь можно сосчитать по пальцам.
Вот одна из немногих хвалебных рецензий. Газета «Советская Колыма» 15 декабря 1945 года опубликовала статью Б. Мельникова «Большая волнующая тема» – о постановке Магаданского театра им. Горького:
«Мариенгоф и Козаков в своей оригинально построенной пьесе привлекают внимание общественности к вопросам воспитания детей. Смело показывая, какие отрицательные явления происходят там, где разваливается семья, где родители забывают о своих детях, не интересуются их жизнью, не только школьными успехами, но и их привычками и знакомствами, не знают, с кем дружат их дети, какие у них любимые книги.
Драматурги показывают, как вредно влияют на формирование характера детей ненормальные взаимоотношения между родителями, отсутствие в семье уюта, крепко налаженного быта, который некоторые, как героиня пьесы Астахова, склонны считать “мещанством”.
<…> “Преступление на улице Марата” – спектакль не только культурный, обнаруживающий хороший вкус постановщика, его сценический такт и выдумку, а также хорошую сыгранность актёров, – это правдивый и острый спектакль, который многому учит. Он ставит и правильно разрешает вопрос о воспитании детей в семье, ещё раз вспоминает, что здоровая, крепкая семья является необходимым и важным звеном социалистического общества».446
Чем объясняется столь смелая позиция рецензента? Видимо, тем, что Магадан – не Ленинград, а глубокая провинция.
Однако время сохранило для нас один удивительный документ. Группа учителей написала коллективное письмо директору театра!
«28/I 46 г.
Группа учителей Красногвардейского района 140 школы в возрасте от 27 лет до 75 лет с педстажем от 10 лет до 51 года смотрели в Вашем театре драму в 3-х действиях “ПРЕСТУПЛЕНИЕ”.
Просим передать благодарность автору за прекрасное содержание, оно не только продумано, пережито им и является сигналом тревоги именно в настоящий момент.
99% родителей, бывших в театре, мы уверены, пережили немало, особенно в момент финала.
Благодарим артистов за отличное исполнение, чувствуется сплочённый, сработавшийся коллектив, любящий своё дело.
Все мы в один голос говорим: “Эту вещь следует широко афишировать”.
Необходимо на заводах и фабриках организовать культпоходы с обязательной явкой родителей, у которых [есть] дети в возрасте 11–17 лет.
Эта вещь для нас, педагогов, является реальным помощником в деле воспитания молодого поколения.
В драме “ПРЕСТУПЛЕНИЕ” ясно, без утайки и прикрас выявлены все пороки современности. И сигнал тревоги дан в нужный момент».447
Примечательный документ эпохи. Собственно, такой же, как и газетные публикации. Увы, именно официальная пресса влияет на положение драматургов, а не простые советские люди.
«Ленинградская правда» в статье «Театр и современная пьеса», к которой мы уже обращались, пишет:
«Спектакль “Преступление” пытается решать серьёзную проблему воспитания детей в семье. Но из всей советской системы воспитания искусственно выключены школа, комсомол, общественная среда».
Опять упрёк в несовременности, чуждости советскому обществу. Как это – без комсомола?..
«Советское искусство» в статье «Театр фальшивых пьес» от 23 августа 1946 года подхватывает:
«…в воспитании не участвуют ни школа, ни комсомол, ни общественная среда. Все эти факторы драматурги искусственно выключили из пьесы. <…> Зритель справедливо дал этому спектаклю отрицательную оценку».
Одни и те же выражения!
Всё та же газета:
«Казалось бы, этот урок мог научить театр многому. К тому же Козаков и Мариенгоф, как литераторы, уже не в первый раз продемонстрировали непонимание психологии советских людей и неумение объективно освещать их жизнь. Тем не менее, театр упорно продолжал сотрудничать с ними и поставил их новый “опус”. При этом он ещё более оскандалился. Мы имеем в виду спектакль “Золотой обруч”, подготовленный театром в начале этого года. Спектакль оказался настолько антихудожественным, что театру пришлось отказаться от показа его зрителям. Это и неудивительно. Пьеса Козакова и Мариенгофа “Золотой обруч” нудно и многословно трактует о “личной жизни” и “любовных отношениях”. Как и первое произведение Козакова и Мариенгофа, она абсолютно чужда духу советской действительности».
Вот так вот! «Чужда духу советской действительности». И это в послевоенное время! Свобода только чудилась. Власть потихоньку возвращалась к контролю над культурой в духе тридцатых годов.
Та же газета даёт понять, что по головке не погладят не только драматургов, но и театр:
«Эти две работы театра ярко свидетельствуют о том, что он не умеет выбирать современные пьесы. Невзыскательность к репертуару, примитивное понимание запросов советского зрителя – вот что характеризует руководство Драматического театра им. Ленсовета. <…> Исправить репертуарную политику театра – неотложная задача Ленинградского управления по делам искусств».
То есть театру практически прямым текстом говорилось, что с этими драматургами лучше дел не иметь.
«Вечерний Ленинград» 31 августа 1946 года печатает статью «Клевета и пошлость»:
«Не пожелав обратиться к подлинному, жизненно правдивому материалу, авторы нашли источник вдохновения в протоколах уголовных происшествий и возвели поклёп на нашу воспитательную систему, на юное поколение советской страны.
Мы знаем, как любознательна и духовно богата советская молодёжь, как разносторонни её интересы и как прекрасны её мечты, как велико её стремление быть полезной своей Родине, быть верной ей до последних дней своей жизни. Козаков и Мариенгоф не захотели увидеть эту молодёжь и в обобщённом свете представили зрителю историю двух морально опустошённых ублюдков. Где, на какой почве отыскали авторы своих “героев”? Больная, изощрённая фантазия привела их в плен лживого антихудожественного вымысла. Ленинградские комсомольцы, педагоги нашего города по достоинству отрицательно оценили это фальшивое упражнение драматургов, театр понёс весьма ощутимое поражение».
Отметим одну деталь: в травле Шершеневича в тридцатые годы наибольшую активность проявила именно эта газета – «Вечерний Ленинград». Так что разгром Мариенгофа и Козакова не случаен. Два отличных спектакля – и резко отрицательная критика. С чем это могло бы быть связано?
Два постановления ЦК ВКП(б)
Вернёмся в военный 1943 год. Тогда в декабре ЦК ВКП(б) выносит два закрытых постановления: «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов» и «О контроле над литературно-художественными журналами».
Во втором постановлении объявлена «политически вредным и антихудожественным произведением» повесть «Перед восходом солнца» Михаила Зощенко. На заседании Союза писателей Фадеев, Кирпотин, Маршак, Соболев, Шкловский и несколько других писателей выступают с обличительными речами против Зощенко. Поддержку оказывают немногие: Шостакович, Слонимский, Мариенгоф, Райкин, Вертинский, Бабочкин, Горбатов и Кручёных. В итоге Зощенко лишают продуктового пайка и выселяют из гостиницы «Москва», что по военным временам просто губительно.
В 1946 году происходит событие пострашней: ЦК ВКП(б) выносит постановление о работе журналов «Звезда» и «Ленинград». Говорится и о двух конкретных писателях, творчество которых не соответствует запросам советского народа, – об Ахматовой и Зощенко. Толстые журналы, опубликовавшие их произведения, меняют руководство и находятся с тех пор под пристальным вниманием властей.
С разъяснением постановления перед партийным активом и писателями Ленинграда выступил главный идеолог страны А.А. Жданов. Ида Слонимская, жена писателя Михаила Слонимского, позже вспоминала:
Позже происходит заседание Союза писателей. Зощенко держит оборонительную речь. Когда он дочитывает её, в зале воцаряется тишина. Первым встаёт Израиль Меттер и аплодирует своему товарищу. За ним поднимаются немногочисленные смельчаки.
Это событие вошло в историю не только советской литературы, но и в историю государства. Об этом написаны целые книги. Но практически никто ни слова не сказал о другом постановлении – «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению», обнародованном в том же августе 1946 года. Имён Мариенгофа и Козакова в нём нет, но проговорены принципиальные вещи:
«Обсудив вопрос о репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению, ЦК ВКП(б) признаёт состояние репертуара театров неудовлетворительным.
<…> пьесы советских авторов на современные темы оказались фактически вытесненными из репертуара крупнейших драматических театров страны. <…>
Явно ненормальное положение с репертуаром ещё более усугубляется тем, что и среди небольшого количества пьес на современные темы, поставленных театрами, имеются пьесы слабые, безыдейные (“Вынужденная посадка” Водопьянова и Лаптева, “День рождения” братьев Тур, “Самолёт опаздывает на сутки” Рыбака и Савченко, “Новогодняя ночь” А. Гладкова, “Чрезвычайный закон” братьев Тур, “Окно в лесу” Рахманова и Рысса, “Лодочница” Погодина и некоторые другие). Как правило, советские люди в этих пьесах изображаются в уродливо-карикатурной форме, примитивными и малокультурными, с обывательскими вкусами и нравами, отрицательные же персонажи наделяются более яркими чертами характера, показываются сильными, волевыми и искусными. События в подобных пьесах изображаются часто надуманно и лживо, ввиду чего эти пьесы создают неправильное, искажённое представление о советской жизни. Значительная часть поставленных в театрах пьес на современные темы антихудожественна и примитивна, написана крайне неряшливо, безграмотно, без достаточного знания их авторами русского литературного и народного языка. К тому же многие театры безответственно относятся к постановкам спектаклей о советской жизни. <…>
Крупным недостатком в деятельности Комитета по делам искусств и драматических театров является их чрезмерное увлечение постановкой пьес на исторические темы. <…>
ЦК ВКП(б) отмечает, что одной из важных причин крупных недостатков в репертуаре драматических театров является неудовлетворительная работа драматургов. Многие драматурги стоят в стороне от коренных вопросов современности, не знают жизни и запросов народа, не умеют изображать лучшие черты и качества советского человека. Эти драматурги забывают, что советский театр может выполнить свою важную роль в деле воспитания трудящихся только в том случае, если он будет активно пропагандировать политику советского государства, которая является жизненной основой советского строя».
А теперь вспомните газетные рецензии на «Золотой обруч» и «Преступление на улице Марата» – один в один, практически те же устойчивые выражения: «чуждость советской действительности», «уродливо-карикатурная форма»…
Словом, не только Ахматова и Зощенко страдали в послевоенные годы от постановлений ЦК ВКП(б) и речей цензора Жданова. Настоящей травле подвергались и Мариенгоф с Козаковым.
Борьба в ВАСХНИЛ
«Говорят, что самоубийство – слабость. Нет, нет! А я уважаю, завидую. Это сила. Завидую Маяковскому, Есенину!».
Это слова не Мариенгофа и Козакова, нет. Это сказал Дмитрий Шостакович.
Атмосфера была удушающая.
Вновь арестована Зоя Никитина. На этот раз из-за «финансовых нарушений в Литфонде», ленинградское отделение которого она возглавляла. Возможно, поводом послужил донос одного из писателей, кому не досталась путёвка в тёплые края.
Мариенгоф и Козаков сразу поняли, в какой опасной ситуации они оказались. Тогда и было решено писать пьесу – историческую и при этом пропагандистскую. Сын Козакова Михаил позже выразился так: «Решили лизнуть». Грубо, конечно, но так и было.
11 ноября 1947 года в Ленинградском отделении Союза писателей состоялся вечер, посвящённый 30-летию советской литературы, – «Первый вечер новых пьес». Свои произведения читали О. Берггольц и Г. Макогоненко (пьеса «У нас на земле»), М. Козаков и А. Мариенгоф («Остров великих надежд»), И. Бражнин («Самое дорогое»), П. Капица («В открытом море»), Л. Левин и И. Меттер («Новое время»), Л. Карасёв («Солнце в зените»), Д. Слепян («Чужая судьба»).
Вот этот самый «Остров великих надежд» и начали в 1947 году писать драматурги. Но из этого мало что выходило. Это только невежды считают, что написать ура-патриотический текст – легко. А как же дар и талант? Куда их запрятать? Да и может ли самая сильная агитка быть без толики гениальности? На все эти серьёзные вопросы авторы и пытались найти ответ.
О самой пьесе поговорим чуть позже, а пока обратимся к 1948 году, к печально известной августовской сессии ВАСХНИЛ449, на которой произошёл окончательный разгром советской генетики. Жертвами борьбы уже стали многие приверженцы этой науки и главный оппонент «агронома Наркомзема СССР», президента ВАСХНИЛ Т.Д. Лысенко – великий учёный Николай Иванович Вавилов.
После войны в ВАСХНИЛ стали приходить новые молодые кадры, готовые противостоять «лысенковщине». Одним из таких деятельных людей был Антон Романович Жебрак, заведующий кафедрой генетики растений Тимирязевской сельскохозяйственной академии, президент Белорусской академии наук. В тридцатых он учился у Томаса Ханта Моргана, лауреата Нобелевской премии по физиологии и медицине за открытие роли хромосом в наследственности. В письмах, направленных Г.М. Маленкову, секретарю ЦК КПСС, и В.М. Молотову, одному из высших руководителей партии, Жебрак пытался доказать необходимость модернизации генетики как науки и восстановить генетико-цитологические исследования в ВАСХНИЛ.
Позиция Жебрака была услышана. В РАН СССР появилась пара мест для генетиков, и ситуация в науке стала складываться против Лысенко и его команды. Противостоял Лысенко и президент АН СССР академик Сергей Иванович Вавилов, брат Николая Ивановича Вавилова. Не способствовало укреплению положения Трофима Денисовича и то, что его родной брат во время войны перешёл к немцам и после остался жить и работать на Западе.
Лысенко, как и стоило ожидать, принимает контрмеры. У него есть свои друзья и покровители: министр земледелия Бенедиктов, министр зерновых и животноводческих совхозов Лобанов, министр животноводства Козлов. Они-то и обратились в ЦК ВКП(б) с письмом, в котором резко критиковали участников Второй генетической конференции, прошедшей в МГУ в конце марта 1947 года. Среди доводов: обвинения в оторванности молодых учёных от практики, в пренебрежении наследием классических русских учёных – Тимирязева и Мичурина – и, как бы смешно это ни звучало, в увлечении разведением мухи дрозофилы.
Тогда Жебрак с товарищами выносит на заседание Оргбюро ЦК ВКП(б) вопрос «О положении в ВАСХНИЛ» и готовит спецдоклад, адресованный секретарям ЦК ВКП(б) Жданову, Кузнецову и Попову. Но Лысенко не был подвластен ни Секретариату, ни Оргбюро ЦК. Он был номенклатурой Политбюро, и его судьба была всецело в руках Сталина. В итоге заседание Оргбюро, на котором бы ситуация решилась в пользу Жебрака, не состоялось.
К лету 1947 года нарастает борьба против интеллигенции. Идёт травля «космополитов». Действуют «суды чести». Лысенко привлекает на свою сторону центральную печать. Советские литературные генералы Сурков, Твардовский и Фиш в «Литературной газете» печатают статью «На суд общественности»:
«Мы оставляем в стороне противоречие между утверждением Жебрака о том, что Лысенко является только агрономом-практиком, и обвинением того же Лысенко в “чистой умозрительности”. Но нельзя не возмутиться злобным, клеветническим заявлением Жебрака о том, что работы Т.Лысенко, по существу, мешают советской науке и что только благодаря неусыпным заботам Жебрака и его единомышленников наука будет спасена. И залог этого спасения А.Жебрак видит в том, что он не одинок:
“Вместе с американскими учёными, – пишет Жебрак в журнале “Science”, – мы, работающие в этой же научной области в России, строим общую биологию мирового масштаба”. С кем это вместе строит Жебрак одну биологию мирового масштаба?.. Гордость советских людей состоит в том, что они борются с реакционерами и клеветниками, а не строят с ними общую науку “мирового масштаба”».450
Следом выходят статьи редактора сельскохозяйственного отдела и одновременно заместителя главного редактора газеты «Правда» И.Д. Лаптева в главной партийной газете и в «Социалистическом земледелии», где те же пассажи повторяются практически слово в слово.
В РАН СССР всё же оставались здравомыслящие люди, которые писали протестные письма, объясняли, что эти статьи «служат возрождению лихорадочной обстановки 1938–1939 годов, острых и бесплодных дебатов, мешающих научной, т.е. напряжённой, точной экспериментальной работе в области генетики». Но победу одержал Лысенко. К генетикам применили уже опробованную тактику – назвали их учение формалистским. А с формализмом, конечно, надо бороться. И после августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года были уволены все генетики и биологи, не согласные с официально поддерживавшейся точкой зрения Лысенко.
А что же Мариенгоф? Он, видимо, не разобрался до конца в ситуации (а кто, кроме генетиков, мог тогда компетентно разобраться в этом вопросе?), прочитал письмо своих товарищей по писательскому цеху и решился действовать в их русле – то есть написать новую пьесу, в которой позиция Жебрака трактовалась бы отрицательно. Но это только на первый взгляд.
«Суд жизни»
Конечно, Мариенгоф консультировался с людьми, считавшимися специалистами в этой области. В предисловии к пьесе «Суд жизни» (1947) он пишет: «За авторитетную консультацию, помощь материалом и дружеские советы автор приносит глубокую благодарность профессору Григорию Яковлевичу Винденко, профессору Лидии Спиридоновне Качиони-Вальтер и доценту Александру Михайловичу Дунаеву». Вот только на каких позициях стояли эти учёные? Были ли они на стороне Жебрака? Или на стороне Лысенко?
Название пьесы удивительно соотносится с «судом чести». Мариенгоф отлично понимал, что это такое. Через такие процессы прошло несколько его близких друзей, среди которых был и Эйхенбаум.
Может быть, в название привнесены ехидные нотки и на сюжет надо смотреть с усмешкой? Давайте разберёмся.
Действие начинается в туркестанской пустыне, что уже экзотично для советской пьесы. Главный герой Дмитрий Сергеевич Виригин с женой, оба химики, приезжают туда, чтобы разобраться с извечной проблемой – нашествием саранчи. Виригин изобрёл новое средство, которое решит проблему раз и навсегда. Идёт испытание нового химического препарата. Самолёт разбрызгивает над пустыней химикаты, и через какое-то время Виригин с гордостью сообщает, что его препарат работает: саранча уничтожена. Местный охотник Варрык докладывает: «От пешей саранчи остаётся только одна вонь».
Ещё один персонаж пьесы – советский химик Алексей Никитич Кондауров. Его автор противопоставляет Виригину. Кондауров – не только учёный, но и партийный человек, награждённый множеством премий.
Виригин. Кроме пробкового шлема у меня ещё нет собственного ЗИСа, дачи в Серебряном бору, Сталинских премий, ордена Ленина и ордена Кутузова…
Кондауров. В мой огородик.
Виригин (
Кондауров. Не в мой.
Виригин. Книг, переведённых на все европейские языки…
Кондауров. В мой.
Виригин. Павловских кроватей и бюро красного дерева…
Кондауров. Не в мой.
Виригин. Докторской мантии Оксфордского университета.
Кондауров. И… к сожалению, Дмитрий, ещё нет лёгкой иронии вот к этой ерундистике, к этим мантиям.
Виригин. Однако, ваша оксфордская мантия, Алексей Никитич, висит на плечиках, как в шкафу… Так? А не валяется среди старого хлама.
На испытания прилетают также американский учёный Генри Лендмюр и его дочь Джэн Кэсуэлл.
Помните, мы говорили, что Мариенгоф будет вставлять в свои пьесы стихотворения из рукописного сборника «После этого»? Настал их черёд. Зная, что подобная поэзия никогда не появится в советской печати, он вкладывает её в уста молодой американки:
Кэсуэлл. Хэлло-о!.. (
Кондауров. Какое, миссис Джэн?
Кэсуэлл. В один прекрасный день явиться на свидание к своим русским друзьям военного времени? Ведь на земле всё изменилось. В наш век свиданья назначают женщины и первые на них являются, даже в плохую погоду.
Кондауров. Вы, значит, по-прежнему не в ладу с нашим веком?
Кэсуэлл. Мой век мне кажется смешным немножко…
Когда кончается бомбёжка451.
Ровно за этим эпизодом следует другой, столь же характерный:
Кондауров. Чем же вы сражаетесь с веком атомной бомбы?
Кэсуэлл. Комедиями, сэр! В них можно дать волю своей злости.
Кондауров. Я читал, что ваша последняя пьеса «Белый и чёрный» имела большой и шумный успех в Нью-Йорке?
Кэсуэлл. И очень короткий, сэр. Её запретили после пятого представления. А вслед за ней и фильм, который снимался по моему сценарию.
Кондауров. Какой фильм?
Кэсуэлл. «Мой брат Джон».
Кондауров. А-а-а…
Кэсуэлл. Они считают, что мой бедный Джон был плохим американцем. Ведь он погиб, сражаясь за свободу и демократию.
Мариенгоф отдаёт девушке не только свои стихи, но и некоторые элементы биографии: девушка – драматург, какие-то её пьесы запрещали, какие-то отказывались ставить, но вот-вот состоится премьера её новой пьесы в одном из лучших театров Нью-Йорка и т.д. К этому персонажу Анатолий Борисович явно относится с должным пиететом. Многое в её биографии напоминает творческий путь самого Мариенгофа. И это надо учитывать.
Вернёмся к сюжету. На следующее утро после того, как химикаты были распылены, в палатку к учёным приносят девушку Гюльнар с признаками отравления. Никто и не предполагал, что препарат будет действовать на людей. Препарат необходимо доработать. На этом настаивает Кондауров. Такое предложение не слишком нравится Виригину. Он потратил десяток лет на создание этих химикатов и, возможно, потратит ещё столько же, чтобы сделать их безопасными. А Виригин хочет «славы серебряных ложечек» сейчас, мечтает о Сталинской премии. Он согласен доработать своё изобретение, будучи человеком здравомыслящим, он сам не готов выпускать такие опасные химикаты. Но ему предлагает помощь Кондауров со своей командой, а этого Виригин стерпеть не может.
Оставшись с женой наедине, он в бешенстве кричит: «Вспомни великого Лавуазье. Так? Вспомни… когда его гениальную теорию захотели превратить в теорию французских химиков, он заявил: “Это не теория французских химиков, это моя теория, моя собственность, и я заявляю своё право на неё перед современниками и потомством!” Моя! Моё! Мой!».
Однако в разговоре с Лендмюром о науке, когда разговор коснулся Кондаурова, Виригин отступает: да, разногласия есть, но это их личное дело. Споры на то и нужны, чтобы в них рождалась истина.
Рождается истина и в этом споре: оба учёных – советский и американский – приходят к выводу, что наука не может быть национальной, наука не имеет географических и политических границ. Тогда Лендмюр предлагает коллеге написать статью для журнала «Science», где Виригин рассказал бы об этих разногласиях подробно (во благо науки). Виригин соглашается.
Дальше действие переносится в Москву. Научная общественность возмущена: какой-то чудак написал в журнале «Science» полемическую в отношении взглядов Кондаурова статью, подчеркнув лишний раз, что «нет и не может быть науки узконациональной, науки суверенной». И этот человек даже гордо подписался: «Советский химик». Название статьи тоже приводит всех в шок – «Диктатор от химии».
Мариенгоф даёт ещё одну странную на первый взгляд сцену.
Америка. Закрытый кабинет. Генри Лендмюр, химик, и мистер Крэг, один из близких друзей Рокфеллера, беседуют об этой статье, о таинстве и святости псевдонима. И тут мистер Крэг ошарашивает Лендмюра: он собирается использовать статью в политических целях. Лендмюр пытается протестовать, но мистер Крэг уверяет, что имя и честь американского химика останутся незапятнанными.
В Москве в это же время подлеца учёного хотят судить судом чести. Открывается тайна псевдонима, и Виригина уже ни много ни мало обвиняют не в публикации статьи – бог с ней, со статьёй, – а в том, что он раскрыл американцам состав своего химиката. Ошельмованный Виригин остаётся один. К нему возвращается жена… но только за тем, чтобы сказать последние слова: «Вот… Говорят в народе… (
Пафосно, да ещё как! К концу пьесы пафос просто зашкаливает.
Что получается в итоге? Пьеса, которая на свой лад пересказывает историю Лысенко и Жебрака. Всё разрешается, как и в жизни: советская наука превыше всего, нужно быть патриотом своего отечества. Но согласен ли Мариенгоф с такой трактовкой жизни и пьесы?
Про свои стихи, вложенные в уста прелестной американки Кэсуэлл, мы уже говорили. Но вот ещё интересная фраза, вложенная в уста Лендмюра. Он говорит то, под чем подписался бы и сам автор: «Коммунисты торопятся разрушать старый мир, торопятся строить новый. А старый мир был построен крепко, не наспех. Его не так-то просто разрушить. Ещё трудней второпях хорошо построить новый. А что касается науки, то и в науке то же самое».
Сочувствует ли Мариенгоф Виригину? В некоторой степени. И тем не менее пишет популистскую пьесу. Правда, пьеса оказывается с двойным дном. Но эту двоякость ещё надо разглядеть, правильно прочитать.
Ещё один контекст находит Виолетта Гудкова:
«В 1946–1947 годах руководством ВКП(б) был сформулирован государственный заказ на сочинения, где бы осуждалось “низкопоклонство перед Западом”, обличался американский империализм и утверждался образ “истинно русского” патриота. Активным проводником идеологии антиамериканизма стала советская драматургия. На призыв постановления откликнулись многие – К. Симонов и Б. Лавренёв, Н. Погодин и А. Арбузов, Б. Ромашов и А. Штейн, С. Михалков и Н. Вирта».452
Надо сказать, что и по этой линии Мариенгоф привносит сложностей в пьесу: цитатами из «истинно русского» поэта Сергея Есенина говорят два человека – Виригин и его жена Елена Павловна. Главный герой цитирует ключевые для Анатолия Борисовича строчки: «Ещё не всё потеряно: помолодею. И моя душа будет… как там у Есенина: задрав штаны, бежать за комсомолом».
Однако стоит вспомнить всю есенинскую строфу:
Мы опять сталкиваемся с ситуацией, когда пьеса нашего героя оказывается сложно устроенной. И раскусить это может только вдумчивый читатель или зритель. Мариенгофу важно не только и не столько выказать себя перед литературным и партийным начальством, сколько настоять на этой сложности.
Жебрак и Клюева с Роскиным, отправившие свои материалы на Запад, ни в чём не виноваты453. Все обвинения абсурдны454. Из-за подобной борьбы с троцкистами, фашистами, вредителями, врагами народа, пятой колонной, космополитами – общество раскалывается.
Но считать этот месседж – большой труд. Для простого зрителя «Суд жизни» встраивается в целый ряд подобных пьес. Для искушённого – игра с неподцензурными текстами на поле официальной литературы и шире – культуры.
Пьесу ставили и в столице, и в Ленинграде. Имела она скорее шумный успех. Газеты радовались. Литературное начальство было довольно. Политическое тоже. А интеллигенция разделилась на два лагеря: те, кто увидел двойное дно, и те, кто его не разглядел.
Что же до Лысенко, то имя его как гонителя науки истинной стало уже нарицательным. В качестве прототипа Лысенко появляется в произведениях братьев Стругацких («Понедельник начинается в субботу»), Владимира Дудинцева (роман «Белые одежды»), Людмилы Улицкой («Казус Кукоцкого»), Андрея Лазарчука и Михаила Успенского («Посмотри в глаза чудовищ») и так далее. А во Франции «Club de l’Horloge» учредил даже «Премию Лысенко» – точнее, антипремию, которая вручается «автору или лицу, которые своими произведениями или деятельностью внесли образцовый вклад в дезинформирование в области науки или истории, используя идеологические методы и аргументы».
«Белая лилия»
Два года спустя, в 1949-м, появляется ещё одна пьеса Мариенгофа о советских химиках. На этот раз без двойного дна.
Название пьесы – «Белая лилия». Второе название не менее оригинально – «Закон джунглей». Тема – борьба Советского Союза за мир и против милитаристски настроенных кругов США. Противоборство – за умы европейцев и интеллигенции всего мира – разворачивается в Париже.
Видные советские химики с мировым именем Андрей Владимирович Муратов и Елена Николаевна Фёдорова прибывают на Всемирный конгресс химиков. Муратов в первый же день выступает с такой речью:
«Мы, советские учёные, считаем, что наука обязана служить только гуманным целям, об этом мы должны сказать в своём будущем манифесте. Мы должны сказать в нём, что учёные не могут быть сообщниками американских монополий по изничтожению всех духовных ценностей человечества. Во времена Юлия Цезаря убить одного человека стоило около семидесяти пяти центов. Наполеону это удовольствие уже обходилось в три тысячи долларов. Адольфу Гитлеру – в пятьдесят тысяч. Как видите, цены основательно прыгнули. А в век атомной бомбы, по самым скромным подсчётам, господа, это будет стоить более ста тысяч. Само собой разумеется, что за убийство человека на войне Рокфеллеры, Морганы, Дюпоны и химический король Генри Уоккер со ста тысяч долларов заработают “несколько” больше, чем с семидесяти пяти центов. Надо ли удивляться тому, господа, что мешок с долларами жаждет, чтобы в мире лилась кровь. Нет, господа, корысть не смеет торжествовать над гуманностью, совестью и разумом!»
С подобной же речью должна выступить на следующий день и Фёдорова. Но происходит неожиданное событие: из американского детского дома привозят девочку Машу, дочь Фёдоровой. Во время войны ребёнок остался у бабушки на Украине, и Елена Николаевна потеряла всякую надежду найти дочь. Радости Фёдоровой нет предела.
На следующий день она выбирается в центр города – пробежаться по магазинам и накупить подарков дочери, – а вернувшись, обнаруживает, что Маша пропала. Её увезла Клэр, поклонница Фёдоровой, дабы показать Париж. Елена Николаевна напрасно пытается дозвониться до Клэр.
В это же время Генри Уоккер, американский миллиардер, который приплыл во французскую столицу на своей яхте «Белая лилия», общается с Лионом Голденом, передовым молодым британским химиком. Уоккер не подкупает его напрямую, но заманивает возможностью работать в оборудованных по последнему слову науки лабораториях и достойной жизнью.
По всему получается, что на втором дне Всемирного конгресса химиков Голден поддержит позицию Америки. Но хитроумный Уоккер делает ещё более ловкий ход: он даёт Голдену право просто не выступать. Молчание будет выглядеть значительнее.
Помимо Голдена от Англии выступают старые проамериканские химики Вильям Патсон и Стюарт Шинуэлл. В итоге всё будет зависеть от доклада Фёдоровой. И вот Уоккер с компаньонами решается похитить девочку, чтобы шантажировать Фёдорову. Делается ещё один ход конём.
В суматохе встречи с дочерью из сумки Елены Николаевны выпадают две книги. Одна – только что отпечатанная в СССР книга с её, Фёдоровой, последними разработками. Вторая – обычная художественная литература – презент для Клэр с дарственной надписью. Эти книги подбирает Марсель Нуво, французский поэт, который шатается без дела в отеле, где разместились химики, приехавшие на Всемирный конгресс. Нуво обнаруживает в подарочной книге автограф Елены Николаевны и решается воспроизвести почерк Фёдоровой на её монографии. При этом он делает следующую надпись: «Досточтимому Стюарту Шинуэллу! Великому учителю целого поколения современных химиков <…> Преданная Вам Елена Фёдорова». Фёдорова якобы преклоняется перед английской наукой. Книгу Нуво выгодно продаёт людям Генри Уоккера – ею можно шантажировать Елену Николаевну.
В следующем действии, собственно, и происходит шантаж. Человек Уоккера объясняет советскому химику её положение. Если та не расскажет на конгрессе о своём преклонении перед Стюартом Шинуэллом и западной наукой, она больше никогда не увидит свою дочь.
Перед Фёдоровой встаёт тяжёлый выбор.
Вернувшись в отель, она совещается с Муратовым и советскими дипломатами. Все советуют поступить так, как просят провокаторы.
Настаёт решающий час. Фёдорова выступает с докладом и… разоблачает всех и вся. Несмотря на свои чувства, она не идёт на поводу у американских милитаристов.
Но случается чудо: на сцене рядом с Фёдоровой появляются американский матрос, самый обыкновенный француз Пьер Брасс и Маша. Мужчины рассказывают историю, как обнаружили девочку на «Белой лилии» и как вызволили её из плена: «Старина Питер Йорк, мой товарищ по драке с фашистами. У простых людей есть хороший неписаный закон – закон братской солидарности и дружбы. Ну вот, старина Питер, по старой дружбе и дал мне знать, что у них на “Белой лилии” в каюте находится маленькая гостья… вот эта русская девочка, и что она не кушает мороженое, а плачет…»
Девочка спасена, и настаёт очередь больших монологов. Для начала Брасс бросает фразу: «Вот какие цветочки, вот какие “белые лилии” приплывают к нам с берегов Гудзона». А после уже громогласно заявляет: «Я хочу добавить вот что: народ Франции говорит милордам с Уолл-Стрит: “Вы думаете, что великий народ, народ, у которого были Робеспьер и Жорес, народ, у которого есть Морис Торез, народ, который считает своим лучшим другом Иосифа Сталина, вы думаете, что этот великий народ можно уговорить или заставить воевать с отечеством всех трудящихся – с Социалистической Россией?.. Нет!..”»
Из зала доносятся реплики учёных из Польши, Италии, Австралии и из других стран, согласных с заявлением француза. На этом и заканчивается пьеса – на перевесе советской стороны, занимающейся химией в мирных целях.
Очень показательный текст – актуальное пацифистская пьеса по следам вскипевшей холодной войны. На что же похожа она в реальной жизни?
Началось всё с 16 апреля 1948 года, когда в Париже собрались представители стран – бывших участниц мировой войны, чтобы обсудить программу восстановления Европы в рамках плана Маршалла.
План Маршалла – ладно скроенная комбинация, по которой европейские страны получали денежные вливания на реконструкцию промышленности, если устранят коммунистов из властных структур. Семнадцать стран участвовали в осуществлении этого плана, однако другие страны усмотрели в этом начало холодной войны. По всему миру проходят конгрессы деятелей науки и культуры, в докладах которых высказывается позиция по отношению к фашизму и послевоенному устройству мира. Вот только несколько примеров.
Всемирный конгресс деятелей культуры в защиту мира, положивший начало объединению борцов за мир в международном масштабе, состоялся в августе во Вроцлаве. Всемирный философский конгресс – в Амстердаме. Его главная тема звучала так: «Человек, человечество и гуманность». 20–25 апреля 1949 года, через несколько дней после подписания западными державами договора о создании НАТО, в Париже прошел 1-й Всемирный конгресс сторонников мира.
Мариенгоф синтезировал все события в одно – во Всемирный конгресс химиков. 1949 год – время окончания пьесы «Белая лилия» и её постановки. Но это только первая антивоенная и пацифистская пьеса. Будет ещё одна.
«Сорок девятый штат»
В РГАЛИ хранится текст пьесы «Сорок девятый штат» Джеймса Олдриджа, якобы переведённый Анатолием Мариенгофом. Это, мягко говоря, не так. Мариенгоф не знал в должной степени английского языка. Да и судя по изданию 1947 года, перевод целиком и полностью Евгении Калашниковой.
Что собой представляет оригинальный текст пьесы Джеймса Олдриджа?
Англия. Даунинг-стрит. 2024 или 2025 год.
Британский премьер-министр завтракает в постели. Молодая девушка Джинни, секретарша, читает ему статьи из газеты. Положение Англии бедственное: страна заняла денег в Национальном банке Мильвоки (США), и теперь набежали проценты. Англия должна банку национальные фонды, всю звонкую монету, все сокровища британской короны и немыслимое количество человеко-часов.
Премьер-министр пытается решить этот вопрос. Джинни предлагает послать банк и вместе с ним Америку далеко и надолго. Но это слишком радикальное решение.
К премьер-министру приходят молодой человек – американский посол (и по совместительству ещё и поклонник Джинни) Хайрэм и владелец Национального банка, Дюфеллер, требующий оплаты долга. Тогда главный герой решается на хитрый ход: он подготовил королевский рескрипт, согласно которому Британская империя становится сорок девятым штатом США. То есть все долги Англии должны перейти уже к американцам и стать головной болью их президента. Американский президент, узнав об этом, тотчас прилетает в Лондон и категорически отказывается принять рескрипт. Он говорит, что Америка сама в долгах перед Национальным банком Мильвоки Дюфеллера (фамилия финансиста составлена из других известных фамилий американских мультимиллиардеров – Дюпона и Рокфеллера). На помощь британскому премьер-министру опять приходит Джинни со своим радикальным советом. И опять её совет не услышан.
Ещё один визитёр премьер-министра – Джеймс Макдональд, секретарь профсоюза котельщиков, который обещает, что, если в ближайшие дни Англия не заявит о непризнании долга, трудовой народ возьмёт дело в свои руки. Не устраивает премьера и предложение лорда Фелса принять долг на себя, ибо этот английский монополист связан с Дюфеллером.
Приходит, наконец, и советский посол – молодая девушка, которая предлагает британскому чиновнику беспроигрышный вариант. СССР готов оплатить все долги Британской империи. Без-воз-мезд-но! Это и настораживает премьер-министра. Он не доверяет СССР и понимает, что Дюфеллер не будет вести переговоры с коммунистами – банкиру нужна тотальная власть над Англией. Отказавшись от помощи Советов, премьер оказывается в безвыходном положении.
Но старый хитрый британский лис всё-таки находит выход. Он просто упраздняет Британское государство: нет государства – не с кого спрашивать долги. Очень странный ход. И, по сути, открытый финал.
Что с этой пьесой сделал Мариенгоф?
Во-первых, убрал несколько действующих лиц, например, колоритного старого адвоката, ликвидировал британских монополистов. Во-вторых, сильно сократил диалоги: пожертвовал английской вежливостью и неспешностью повествования. Вместо пяти действий получилось одно. Герои более экспансивны, особенно секретарша Джинни Стюарт. Сам главный герой мудр не «как старый лис», а всего лишь, «как муха», то есть несколько глуповат, из-за чего пьеса в варианте Мариенгофа теряет в английской колоритности – у Олдриджа старый плут, британский премьер-министр, несмотря ни на что, обаятелен.
В погоне за экспрессией, за шекспировскими страстями Анатолий Борисович свёл всю политику (насколько это возможно в политической комедии!) к минимуму: убрал важные диалоги премьер-министра и Джейми Макдональда, секретаря профсоюза котельщиков, обличающего монополистов всего мира. В ситуации 1948 года, когда Советский Союз стремился возглавить борьбу против милитаризма, выкидывать из текста филиппики в адрес монополистов – необдуманно. Но Мариенгоф, как обычно, упрям и действует наперекор эпохе – он убирает критику. В-третьих, появляются новые сцены, но это и понятно: когда аннулируются пять действий, должен возникнуть переход от одной сюжетной линии к другой. Чаще всего это удаётся сделать автоматически: к английскому премьер-министру герои наведываются по очереди, в течение считаных часов (в пьесе Олдриджа действие растянуто на несколько дней). Когда невозможен плавный переход, Мариенгоф наделяет и без того взвинченную секретаршу сложным характером и взрывным темпераментом: она грозится подсыпать в чай Дюфеллеру стрихнина. Естественно, она этого не делает, но угроза действует и безболезненно растягивает сцену до прихода гостей. В-четвёртых, то ли из-за скромности за свой народ, то ли из-за всё тех же страстей Мариенгоф лишает и посла Советского Союза некоторой гиперболизированной, но всё-таки насущной выразительности. В пьесе Олдриджа Александра – девятнадцатилетняя девушка, мать двоих детей, знает семь иностранных языков, сумела подняться от колхозницы до должности посла СССР в Великобритании. Впечатляющие данные, которые соответствуют, однако, риторике нашей страны. У Мариенгофа же Александра – простая, скромная и красивая девушка.
В целом, не уходя далеко от оригинала, вариант Мариенгофа выигрывает при постановке за счёт постоянного движения, за счёт актуальности темы, но проигрывает при прочтении из-за удаления британского колорита. Очевидно, это было ясно уже тогда, когда пьеса была сдана в Главрепертком. Она должна была ставиться в Государственном театре им. Ленинского комсомола, но Главрепертком не допустил её к постановке. Решение было принято 2 мая 1948 года. Театр уведомили, как это водится, короткой телеграммой: «Пьеса к постановке не разрешается».
«Эдмонд Кин»
Что до настоящих переводов, то и это маленькое литературное чудо случается. Мариенгоф неожиданно вспоминает, что в совершенстве владеет французским языком, и переводит пьесу «Кин, или Гений и беспутство» Александра Дюма-отца.
Сюжет пьесы таков.
Кин – величайший актёр старой Англии. Вместе с великим даром в нём заложены страсть, азарт и любовь к алкоголю – словом, самые приятные составляющие жизни. В высшем свете Кин пользуется сомнительной репутацией, но народ любит его таким, каков он есть. Лорды, пэры и сэры, благородные дамы приглашают Кина на свои приёмы, но относятся к нему с презрением, ведь он всего лишь шут и комедиант.
Кин любит аристократку. На её глазах его оскорбляет соперник – принц Уэльский. От дуэли с «фигляром» принц отказывается. Увидев на спектакле своего врага, Кин произносит гневный монолог – вызов аристократии, погрязшей в праздности и разврате. Власти не простили этого актёру – Кин был приговорён к изгнанию.
Другая линия сюжета связана с юной девушкой Анной Дэмби. Лорд Мевиль, разорившийся аристократ, решает поправить свои дела, женившись на Анне, благо девушка – сирота, но её опекуном является богатый торговец. Прознав о намерениях лорда Мевиля, Анна убегает из дома и приходит к Кину. Она мечтает стать актрисой и ждёт совета от легендарного комедианта. Кин рассказывает ей о трудностях актёрской профессии, но обещает помочь и спасает девушку. Анна следует за ним в изгнание.
В предисловии к пьесе Мариенгоф напишет:
Мариенгоф, конечно, лукавит: в итоге получается не перевод, а более или менее оригинальная пьеса, в которой драматург возвращается к двум интересующим его темам. Первая – шутовство, вторая, сродни ей, – актёрство. И выходит своеобразный синтез «Шута Балакирева» и «Актёра со шпагой». Однако до сцены работа Мариенгофа так и не добралась.
Пьеса «Кин, или Гений и беспутство» самого Дюма имела большой успех. Её переработал Сартр, и в 1956 году этот вариант экранизировал Франческо Рози. Но о жизни Кина и раньше было снято несколько фильмов, например, Рудольфом Бибрахом (1921), Александром Волковым (1924). В 1987-м Робер Оссейн поставил пьесу Дюма в парижском театре «Мариньи» с Жан-Полем Бельмондо в главной роли. В России пьесу о знаменитом английском актёре в 1991 году написал Григорий Горин. Но это была пьеса по мотивам драмы Дюма.
Горин, напомним, написал и комедию про шута Балакирева. Невольно возникает вопрос: случайность ли, что главные темы его текстов дважды совпадают с мариенгофскими, или закономерность? Ответить на это могут только профессиональные театроведы.
Дубулты – Тракай – Москва
Что же тем временем происходит в жизни Мариенгофа?
Пользуясь дружеским плечом, он вместе с Никритиной выбирается в Дом творчества писателей в маленьком латвийском городке Дубулты. Оттуда пишет своему благодетелю:
Кто этот благодетель? Сотрудник Литфонда Зоя Никитина. Из Дубулты Мариенгоф высылает ей стихотворение – поздравление с днём рождения, милое и искромётное:
Поэту с его актрисулей не повезло: Дом творчества только открылся, не всё в нём отлажено. Здесь следует обратиться к очерку латвийского журналиста и писателя А.С.Ольбика:
Можно предположить, что в Дубултах Мариенгоф и Никритина виделись с Маршаком. Но идём дальше – нам же интересна обстановка в Доме творчества:
Собственно, Мариенгоф так и написал Никитиной: мол, устройство Дома творчества ужасно, а «всё, что от Бога, – чудесно».
Но в Дубултах чета надолго не задерживается – перебирается в Литву, в городок Тракай.
Это Мариенгоф пишет уже Козакову-старшему (и не стоит пугаться обращения «милая»: Анатолий Борисович как только ни подтрунивал над своим другом). Картина и впрямь идиллическая. Знай пиши себе, выходи на берег озера покурить трубку, сплавай к друзьям – рай, да и только.
А в декабре Мариенгоф – в Первопрестольной. Восемь месяцев не был в столице. Сначала останавливается у Агнии Барто, потом перебирается в гостиницу «Москва». Но его везде разыскивают друзья. И с Барто успевает пообщаться, и с Саррой Лебедевой, и с Александром Тышлером. То и дело звонит Александр Крон.
Бегать по редакциям и театрам пока не получается (новые штиблеты натёрли ноги), поэтому все переговоры ведутся «по телефону! в пижаме!». Действительно, какое блаженство! Особенно когда живёшь в лучшей гостинице, весь во внимании старых друзей, ведёшь серьёзные переговоры по беспроигрышным пьесам, а в перерывах почитываешь «Сагу о Форсайтах». Жизнь в Москве, правда, обходится дорого: «40 рублей номер, 15 – завтрак, 25 – обед и 15 – ужин, итого 95 целковых. А папироски, а, Нюха, по телефону позвонить, а когда-нибудь 100 грамм выпить, а туда-сюда…». Безумно дорого, но Мариенгоф не решается беспокоить друзей своим постоянным присутствием и потому живёт в гостинице. Ох уж эта интеллигентность!..
Но дело не терпит отлагательства, и Анатолий Борисович начинает бегать «холуем при своей пьесе». Точнее, при двух. Он приехал, дабы разбудить Главрепертком. «Остров великих надежд» сдан давно, но прочитать пьесу не торопятся. Не могут даже найти два (!) экземпляра с первой и второй правкой. Ни секретарь Главреперткома, ни председатель. А Мариенгоф привёз экземпляр с последней правкой. Пятой!
Вторая пьеса – «Горячая голова». Её Мариенгоф пытается пристроить знакомым режиссёрам. К нему наведываются Сергей Плотников (Архангельский театр драмы) и Юрий Завадский (Театр имени Моссовета). Заходит к Мариенгофу и Елена Ивановна Страдомская, новый режиссёр Малого театра. С большим интересом берёт почитать на денёк авторский экземпляр. И на руках ничего не остаётся. А к Мариенгофу так и ломятся, спрашивают с него комедию – и госпожа Токарева (помреж главного режиссёра Театра сатиры Николая Петрова), и госпожа Александрова (директор Театра имени Станиславского). Интересуются новой пьесой и более мелкие театры – Театр транспорта и Театр Красной армии. Отказал в постановке пока один только Охлопков (Театр драмы).
Вечера Мариенгоф проводит у Барто. Она рассказывает, как и её вслед за Маршаком и Кассилем пытались обвинить в космополитизме. Агния Львовна с мужем Андреем Владимировичем Щегляевым зовут Анатолия Борисовича и Анну Борисовну к себе на дачу. Мариенгоф терпеть не может дач («Заборы, заборы, заборы и малособлазнительные домики уборных»), но соглашается – как устоять перед обаянием хозяйки дома?
Именно на этой даче, между прочим, случился как-то знаменитый диалог двух поэтов:
А после (это уже домысливаем мы) они чокнулись и выпили за многолетнюю дружбу.
Об этой даче Мариенгоф писал в письмах Зое Никитиной как о настоящем поместье. С шуткой, с подколом, но всё-таки. Перенесёмся ненадолго из зимы в лето:
Отойдём от дачной размеренной жизни и вернёмся в столицу образца декабря 1948 года. В номере гостиницы «Москва» раздаётся звонок – это беспокоят из Главреперткома. На будущий год для директоров театров готовится каталог пьес, которые разрешено ставить. Среди них есть и три пьесы Мариенгофа: «Шут Балакирев», «Суд жизни» и «Закон джунглей» (он же «Белая лилия»). Такая новость не может не обрадовать. Единственное – необходимо написать аннотации к этим пьесам. Чем Мариенгоф и занимается, пока есть время.
Деньги тают, и только тогда Анатолий Борисович решается поселиться у Сарры Лебедевой. За чаем с хозяйкой квартиры и Александром Тышлером образуется “проект” на будущее лето: поездка всей компанией в Верею (сто километров от Москвы), на речку Протву, на дачу к Тышлеру.
А с театрами меж тем беда. Никто толкового ответа не даёт, контракт заключать не спешит, все тянут. В большинстве своём у театров выбор такой: либо правильная пьеса кондового советского драматурга, либо неправильная пьеса скандального автора вроде Мариенгофа. Естественно, пробуют сначала первый вариант и, если уж не получается, прибегают ко второму. Анатолий Борисович расписывает эту практику на примере Театра имени Ермоловой:
И кому отдаст предпочтение театр? Конечно, Погодину. Лауреату и Ленинской, и Сталинской премий. Драматургу с правильной биографией: доброволец в РККА, репортёр с 1920 года в ростовской газете «Трудовая жизнь», корреспондент газеты «Правда» в 1922–1932 годах, автор сборников очерков «Кумачовое утро» и «Красные ростки». А бывшему имажинисту, вечному скандалисту, «попутчику» остаётся опять кусать локти.
С «Островом великих надежд» тоже приходится повременить: Главрепертком чересчур медлителен. Дальше оставаться в столице бессмысленно. Мариенгоф возвращается в Ленинград и только в апреле 1949 года вновь приезжает в Москву.
На этот раз Мариенгоф поселится у Барто. Ходит в гости к Образцову. Все вечера – светская жизнь:
Появляется возможность поставить в театре-студии Станиславского пьесу «Актёр со шпагой». Но это только призрачная возможность – постановку необходимо пробивать во всевозможных инстанциях. Единственная радость – театр-студия первой подняла этот вопрос и очень в пьесе заинтересована. Но и на этот раз всё заканчивается всеобщим молчанием.
В целом вторая половина сороковых годов – борьба за свою драматургию. Без шедевров, но и без плохих пьес. Работа идёт на серьёзном уровне.
В 1945 году Мариенгоф написал либретто к знаменитой опере П.И.Чайковского – «Орлеанская дева».
В 1948 году Мариенгоф пишет ещё одну пьесу (четвёртую за год, кажется) – «Горячая голова». Это очередной способ умасливания властей. Почти соцреализм. В ней речь идёт о фабрике гармошек, о дедуле, который придумал новый механизм, способный облегчить труд работников фабрики, и о милых домашних, которые, беспокоясь за его здоровье, не дают ему выбраться из дома и рассказать о своём открытии.
«Чистейшего Чехова цензура запрещала “по цинизму и сальности”. Она всегда идиотка, эта цензура. Если она будет существовать и при коммунизме (а это не исключено), так идиоткой и останется. Умнеют-то машины, а не люди.
Вот три века тому назад, к примеру, Мильтон не только понимал, но и требовал, чтобы книга рождалась так же свободно, как человек, чтобы на ней стояло лишь имя автора и издателя, и чтобы она, как человек, сама за себя отвечала.
Ан, нет! И через триста лет какому-нибудь невежде и подлецу у нас платят деньги, чтобы он, шлёпнув блямбу, изволил надписать “разрешено к печати”».
«Сегодня последний день солнцестояния. Очень жарко, и можно повторить всё, что записано в прошлом году примерно под той же датой июня. Некоторые смотрят как из тумана, другие ещё хуже: как бы вошли в тесто. Таким украшением на корке пирога смотрел на меня вчера в ресторане Анатолий Мариенгоф. Боже мой, красавец и щёголь Мариенгоф?
– Что поделывает Никритина?
– Ждёт вашей пьесы.
Слова! Никритина была изящная, вернее – извилистая женщина с маленькой чёрной головкой, актриса, игравшая среди других также и в моей пьесе. Они живут в Ленинграде. Мариенгоф, автор воспоминаний о Есенине, поэт-имажинист, в последнее время сочиняет пьесы, из которых каждая фатально становится объектом сильной политической критики, ещё не увидев сцены. Так от этих пьес остаются только названия, обычно запоминающиеся и красивые – “Заговор дураков”, “Белая лилия”, “Наследный принц”. В нём всё же изобразительность со времён имажинизма сильна».
В пьесе «Белая лилия» есть сентенции, позаимствованные из пьесы «Сорок девятый штат» Джеймса Олдриджа. Один из положительных персонажей, Муратов, обращается к своему коллеге:
«Поверьте, профессор, я знаю, что такое космополитизм. Это значит, что Англия должна стать сорок девятым штатом Америки, Франция – пятидесятым, Италия – пятьдесят первым и так далее».
Елизавета Даль, внучка Эйхенбаума, вспоминает:
«Вообще период до первого замужества был у меня очень бурный; признаюсь – я жила двойной жизнью. У нас в доме обожали собираться гости, несмотря на то, что деда выгнали из университета и Пушкинского дома за “формализм и космополитизм”. Анатолий Мариенгоф с женой, актрисой Никритиной, Козаковы, Шварцы, иногда Ольга Берггольц (правда, редко – она пила, и её старались не приглашать), артист Игорь Горбачёв, Юрий Герман, отец Алёши, писатель Израиль Моисеевич Меттер, автор сценария “Ко мне, Мухтар!”, тайком от деда в портфелях приносили прямо на кухню продукты. А тот всё удивлялся и спрашивал у дочери: “Оля, откуда у нас такое изобилие, ведь денег нет?”. Меня, пятнадцатилетнюю, уже допускали к столу и даже наливали рюмочку коньяка. Мы сидели с Мишкой с гостями, пока Мариенгоф не начинал рассказывать свои любимые скабрезные анекдоты. Тогда раздавалась команда: “Диван!” – и Мишка уходил в соседнюю квартиру, а я в свою комнату».458
«Лизка, внучка деда Эйха, и я постоянно крутились под ногами, а если я мешал взрослым разговаривать, дядя Толя Мариенгоф тоном, не терпящим возражений, говорил: “Мишка! Сыпь отсюда!” Это всегда меня обижало, но делать было нечего, и я “сыпал”. А иной раз они забывались, и тогда моя мама говорила по-французски: “Диван лез анфан”, что означало: “Здесь дети”. Этот “диван” я возненавидел на всю жизнь».
«В 48-м году Е.Л. Шварц читал друзьям свою пьесу “Обыкновенное чудо”, называлась она тогда “Медведь”. Происходила читка в Комарове, бывших Келломяках, в Доме творчества писателей, где летом обыкновенно жили мои родители. Евгений Львович предложил отцу пригласить на читку меня: мне стукнуло уже 13 лет и ему была интересна реакция подростка, потенциального зрителя будущего спектакля. Шварц принёс огромную кипу исписанной бумаги. У него в это время уже тряслись руки, и он писал крупным прыгающим почерком, отчего пьеса выглядела объёмистой, как рукопись по крайней мере “Войны и мира”. На титульный лист он приклеил медведя с коробки конфет “Мишка на Севере”. Большой, полный, горбоносый – таким он мне запомнился на той читке (про него говорили: “Шварц похож на римского патриция в период упадка империи”). Читал он замечательно, как хороший актёр. Старый Эйх, папа, дядя Толя и я дружно смеялись. А иногда смеялся один я, и тогда Шварц на меня весело поглядывал. Чаще смеялись только взрослые, а я с удивлением поглядывал на них.
Пьеса всем очень понравилась. Когда Евгений Львович закончил читать, дядя Толя Мариенгоф сказал: “Да, Женечка, пьеска что надо! Но теперь спрячь её и никому не показывай. А ты, Мишка, никому не протрепись, что слушал”. Современному человеку это может показаться по меньшей мере странным. Признаюсь, что теперь и мне кажется преувеличенной такая реакция А.Б. Мариенгофа. Но он-то трусостью не страдал, просто шёл тот самый 48-й год, и в писательских семьях уже недоставало очень многих…
У нас в длинном коридоре надстройки по ночам всё чаще раздавался громкий топот сапог, к которому прислушивались родители, играющие по маленькой в преферанс с Эйхами и Мариенгофами. Мне кажется, они старались держаться сообща из чувства самосохранения: им казалось, что если они проводят вечера вместе, засиживаясь за преферансом или “ап-энд-дауном” – карточной игрой, которую так любил дядя Боря, если играют в слова, вычленяемые из одного длинного слова, – то их не загребут. Вот, дескать, сидим мы тут все вместе, друзья-писатели, беседуем о литературе, мирно перекидываемся в картишки, и что же, вот так ни с того ни с сего вдруг увидим “верх шапки голубой и бледного от страха управдома”? Увидели всё-таки, и не однажды. Писатель И.М. Меттер находился в нашей квартире, когда пришли за мамой и начался обыск. Что называется, попал! До сих пор об этом вспоминает и рассказывает мне».
«Сегодня, то есть 9 февраля 1957 года, ВСЕ мои пьесы запрещены, – вспоминал Мариенгоф свой разговор с Борисом Эйхенбаумом.
– А сколько их?
– Больших – девять. Юношеские не в счёт, очень плохие – тоже. Одни запрещали накануне первой репетиции, другие накануне премьеры, третьи – после неё, четвёртые – после сотого спектакля (“Люди и свиньи”), пятые – после двухсотого (“Золотой обруч”)».
А ведь только драматургия давала ещё средства к существованию.
И всё равно Мариенгоф находил возможности поехать в Крым или Абхазию, на дачу к Тышлеру или Барто, отдохнуть в Комарово и лечиться в Пятигорске, делать подарки друзьям или покупать платья жене. Эти возможности не сводились к деньгам. Бывало, небольшой, но весомый куш Анатолий Борисович срывал на двух-трёх пьесах, но этого, понятное дело, не могло хватать надолго. Главные же возможности, которыми он располагал, – крепкая дружба, взаимопомощь, поддержка459.
Глава шестнадцатая
Письма из Рая
1950 год начинается для Мариенгофа и Никритиной с очередных гастролей БДТ. Попадают в «Рай», оттуда на станцию Кочетовская, откуда уже наш герой пишет удивительные письма Эйхенбауму.
И ещё одно:
А там и приписка Никритиной:
Как видите, и в Советском Союзе послевоенного времени нашлось местечко, которое писатель был готов принять за рай. Тихий Дон. Ростов. Случилась ненадолго у нашего героя своеобразная отдушина.
Лечение
В конце сороковых – начале пятидесятых у Мариенгофа начинает шалить здоровье. С одной стороны – оно и понятно, приближается старость. Да и жизнь в Ленинграде, полном дождей и пронизывающих до костей ветров, не сахар. С другой стороны, занятия спортом должны были отдалить быстрое старение. Мариенгоф уважал футбол, волейбол, часто играл с сыном в теннис. И всё равно проблемы со здоровьем появились неожиданно.
Стали подводить ноги. Анатолий Борисович проходит обследование, но врачи отделываются стандартными благоглупостями, мол, это всё возрастное. Такая позиция и окажется губительной.
На протяжении доброй половины пятидесятых здоровье начнет угасать. В 1950 году, в 1952-м и 1953-м Мариенгоф будет ездить в Пятигорск – в санатории на лечение. К нелёгкому лечебному делу он относится крайне серьёзно. О пропущенных процедурах даже напишет жене и раздраженно, и практично:
2
Можно представить, чего это стоило Мариенгофу, любителю покутить и насладиться прелестями бытия. Вот несколько отрывков из писем нашего героя к жене:
Хотя и лечат его «скукой и гнусной погодой», Мариенгоф не теряет времени даром и работает. Над чем же он трудился в мае 1952 года? Над рассказом «Пирогов у Гарибальди». Есть у него такой – о знаменитом русском хирурге и великом итальянском революционере. Архивисты РГАЛИ отчего-то приписывают его создание сороковым годам, но из писем к жене ясно – 1952-й. Ещё одно доказательство – приход Мариенгофа в редакцию «Нового мира» в том же году. Рассказ, правда, пристроить в толстом журнале не удалось.
Болезнь, от которой мучился Мариенгоф, долгое время оставалась загадкой. Понятное дело, что были проблемы с ногами. Но что конкретно? Как развивалась болезнь? Чем лечился старый денди?
Ситуацию прояснил Давид Шраер-Петров, будущий писатель, а в июне 1960-го – молодой поэт и военный врач, в книге «Водка с пирожными», где среди мемуарных очерков есть и отдельный рассказ про Мариенгофа, отдыхавшего в Комарово. Давид Петрович помимо поставленного диагноза даёт портрет Анатолия Борисовича на старости лет:
Здесь я хочу обратить внимание на два слова. Во-первых, «господин» – а как иначе назвать первого денди Страны Советов? Во-вторых, «мурлыча». Отчего-то до сих пор не оцифрованы аудиозаписи с голосом Мариенгофа (величайшее преступление!), поэтому такое указание на манеру говорения очень ценно.
Невольно вспоминается Бродский: «Я как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь… Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли общество “Память”. Или отдел пропаганды в ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже кота?»462. Если хозяин находился в особом расположении духа, гости могли услышать и такую фразу: «Хотите, я разбужу для вас своего кота?».
А что Анатолий Борисович? Его любовь к коту Серёжке (в честь Образцова, а не в честь Есенина) была столь же велика. Вот несколько примеров из писем и мемуаров:
Но мы отклонились от темы.
Шраер-Петров зашёл к Мариенгофу в номер. Поэт «в точности воспроизводил позу древнеримского патриция» – прямо как на знаменитой фотографии времён Богословского переулка, где он лежит, облокотившись, и корпит над рукописями.
Пока молодой поэт слушал рекомендации старого имажиниста, как-то между делом и выяснилось, что у Анатолия Борисовича эндартериит. И все симптомы налицо: ноги мёрзнут – спасает только кот, – устают, сосуды сузились, судороги и хромота, сильные боли.
Из-за чего возникает эндартериит? Основная причина – курение и злостное употребление алкоголя. Уж что-что, а пропустить рюмку – и не только за обедом – Мариенгоф любил. Я уж не говорю об имажинистской юности и, как пишет Юрий Анненков, об «оргийных ночах» на Пречистенке. Поэт, одним словом.
В обывательском представлении Мариенгоф – циник, ведущий беспутный образ жизни. В читательском представлении картина схожая. Поэт на изломе десятых– двадцатых годов и сам описывал себя кровожадным безумцем. Многие принимали это за чистую монету. Единицы – за эпатаж. Со временем образ прочно слился с Мариенгофом, и даже на старости лет он подзуживал себя: «Неужели циноскептик Мариенгоф сойдёт в могилу сантиментальным слюнтяем?»
Он и был таким всю жизнь. Не слюнтяем, но достаточно сентиментальным. Хотя и писал буквально в каждом своём прозаическом произведении, будто унаследовал от отца презрение к проявлению чувств. Лукавил, как всегда – и лучшим доказательством служат мемуары Мариенгофа. В них столько доброты и злости, ненависти и сочувствия – словом, чувств самых глубоких. Недаром «Бессмертная трилогия» считается одним из лучших мемуаров ХХ века.
Пьеса о Лермонтове
Июль 1951 года. Комарово.
Мариенгоф селится в Доме творчества писателей. Бюрократы от литературы выдают ему чердачную комнату. Тесно, душно и жарко. У его друзей и товарищей – Шостаковича, Шварца и других – свои дачи. А он на старости лет вынужден снимать комнатку – и где? – на чердаке.
Но всё не так худо. Не такой Мариенгоф человек, чтоб горевать о бытовой неустроенности. Напротив! Он стремится развеселить себя. В письме Анне Борисовне он пишет:
Можно быть более чем уверенным, что в этот момент Анатолий Борисович вспоминал отрывок из есенинской «Исповеди хулигана»:
В такой атмосфере Мариенгоф работает усердно и запойно. Впереди юбилей Лермонтова. Газеты готовили мемориальный материал. Поэты слагали как будто бессмертные стихи. А театры ждали от драматургов пьесы. И Мариенгоф решился.
Борис Михайлович Эйхенбаум, будучи дотошным исследователем творчества и биографии Лермонтова (Эйхенбаум подготовил полное собрание его сочинений), составил для Анатолия Борисовича внушительный список книг, который должен прочесть каждый уважающий себя драматург, если хочет создать великую пьесу. В иных масштабах Мариенгоф и не мыслил.
В это время Анна Борисовна гастролирует с БДТ в Харькове. Театр ставил спектакль по пьесе «Любовь Яровая» Константина Тренёва. Каждый день ведутся репетиции, но Никритина получает второстепенную роль. Мариенгоф отзывается на это в свойственной ему хлёсткой манере. Не обходит вниманием ни режиссёра Ивана Ефремова, ни актрис:
Никритина пишет мужу каждый день, а муж – как минимум каждый день, а то и по нескольку раз на дню. Засматриваешься на эту пару, и невольно возникает ощущение, будто любовь живёт не три года, как об этом модно сейчас писать, не пять, не восемь лет (или сколько ей отмеряют?), а нарастает снежным комом с каждый божьим днём. Не верите? Вот отрывки из писем Мариенгофа за этот июль 1951 года:
В Комарове встречаются сплошь хорошие люди. То второй председатель Земного шара поэт и переводчик Григорий Петников зайдет. То Евгений Шварц просеменит за своим шустрым внуком. То Михаил Слонимский присядет на скамейку – с таким человеком одно удовольствие говорить ни о чём и просто так. Вот-вот должен приехать старик Эйх – и уж тогда-то начнутся и настоящая работа, и настоящий отдых. А пока можно Чехова почитать. На волейболисток посмотреть – самому поиграть не получится, ноги уже не те. Погода, правда, суровая и ветреная. В изобилии тучные стада облаков. Словом, обычная ленинградская погода. О ней Мариенгоф тоже пишет жене:
Надеемся, что это простительно, – цитировать столько писем. В оправдание можем сказать, что слог у Мариенгофа больно хорош. Не убежать от него. Хочется наслаждаться каждой строчкой и делиться ею. И для биографии всплывают немаловажные факты. Например, такой: появление ещё одного комаровского персонажа – Якова Горева.
Для тех, кто не знает, поясним. Горев (Яков Григорьевич Бронин) в тридцатых был нашим резидентом в Шанхае. Арестован он был случайно. Организованный ему побег провалился, и тогда советское правительство обменяло его на сына генералиссимуса Чан Кайши Цзян Цзинго, будущего президента Тайваня, который учился в СССР, а в то время жил и работал в Свердловске и носил новое имя – Николай Владимирович Елизаров. Удивительное знакомство!
Правда, существует одна загвоздка. Биографы Горева пишут, что он был арестован в 1949 году, осуждён на десять лет лагерей, срок поехал отбывать в Омскую область, а освобождён в 1955 году. А беседа состоялась летом 1951 года…
Тем временем работа над пьесой о Лермонтове кипит, но возникают некоторые проволочки. Советский драматург должен был следовать определённым канонам: отражая реалии прошлого, показать актуальность классических произведений и классиков русской литературы для настоящего. Но слишком прямолинейные решения не устраивают Мариенгофа:
Но и с этим всё утрясётся. Упрямство – большая сила. Название появилось сразу, Мариенгоф в нём и не сомневался: «Рождение поэта».
Вспоминается случай на одной из встреч Мариенгофа с читателями:
Так и в пьесе. Юный Михаил Лермонтов пишет стихотворение «На смерть поэта» – разразился скандал, из которого и родилась большая поэзия.
К концу июля пьеса готова в черновом варианте и уже гуляет по рукам отдыхающих в Комарове. Все хвалят. И недоумевают от идеи Шлепянова вставить в пьесу десять интермедий – чушь, да и только.
В редакции издательства и в театре «Рождение поэта» также пришлось по душе. И что самое интересное – писал пьесу о Лермонтове и закадычный враг Мариенгофа Борис Лавренёв. Тот самый, который после смерти Есенина плевался со страниц газеты фразочками типа «казнённый дегенератами» и приписывал имажинистам спаивание великого поэта. Но прошли годы, и в литературной битве Мариенгоф обставил «коллегу».
Уже в июле в издательстве «Искусство» пьеса выходит отдельной книгой. Позже её переиздадут в 1957 году вместе с «Шутом Балакиревым». Успех она будет иметь огромный.
Приехав на очередной курс лечения в Пятигорск, Мариенгоф зайдёт в дом-музей Лермонтова, и там его примут по высшему разряду, «как воскресшего из мертвых Мишеля». Девушка-экскурсовод проведёт и по дому, и по всем пятигорским местам и обрадует старого драматурга: в местной газете печатали отрывки из «Рождения поэта», а по радио передавали запись спектакля. Чудо, да и только!
Мариенгофа часто упрекали, что он далёк от народа и не может писать в духе соцреализма. А Анатолий Борисович почти и не писал, зато много думал над этим. Из Пятигорска он шлёт жене «цидульку»:
Он искал своего героя и среди рабочего класса, но не мог найти. Во-первых, редко на его пути попадались обычные люди, что гуляют по романам классиков соцреализма, – всё сплошь армянские матроны, писатели, артисты, литературоведы и прочая богема. Про них Мариенгоф и писал. Во-вторых, если и попадался ему скромный рабочий – «тактичный инженер», – то он оказывался невыносимо скучным. Не складывалось у Анатолия Борисовича с соцреализмом.
«Умел ли царь Николай I играть на флейте?»
И вновь одна из лучших пьес Мариенгофа оказывается в поле внимания неадекватной критики. На этот раз действуют «Советское искусство» и «Крокодил». Оба издания наряду с «Литературной газетой» и «Вечерним Ленинградом» давно были замечены в травле писателей.
Начнём со статьи Александра Дымшица. Критик упрекает Анатолия Борисовича в бесталанности, писании пьесы без вдохновения, без чтения нужной литературы, что привело к искажению художественной и исторической правды:
«Вместо того, чтобы воскресить в пьесе черты живого Лермонтова и нарисовать реалистически правдивую историческую драму гениального поэта, Мариенгоф пошёл по пути мнимого, внешнего историзма и бесконечно обеднил и принизил один из замечательных образов русской истории и литературы».
Иногда кажется, что газетчики нарочно выдают достоинства текстов Мариенгофа за недостатки. Черты живого Лермонтова драматургу удались – да ещё как! Для него это вопрос поэтический и даже философский. Мариенгофу важно показать, что Лермонтов не только гениальный поэт, но и живой человек. Как блестяще ему это удаётся, мы знаем ещё с «Романа без вранья».
Дымшиц пишет ровно противоположное:
«Многие современники Лермонтова, оставившие о нём литературные воспоминания, сообщали о нём факты, лишь внешне рисующие его облик, но не раскрывающие нам Лермонтова как глубокого и цельного мыслителя. Они не могли не видеть, что автор “Смерти поэта” был пламенным врагом царя и светской челяди, затравившей и убившей гордость русской поэзии – Пушкина. Но при этом они не умели постигнуть идейные причины, которые привели Лермонтова к созданию гениальных стихов, зовущих к отмщению за гибель Пушкина. Об этих причинах гораздо больше говорит творчество Лермонтова – автора “Вадима”, – полное ненависти к крепостничеству, проникнутое духом любви к “простому народу”, угнетённому властью царей и помещиков. В этом отношении духовную сущность Лермонтова, его характер неизмеримо лучше, чем многочисленные мемуаристы, понял великий друг и критик поэта Белинский, написавший о нём в письме к Василию Боткину: “Глубокий и могучий дух!.. Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлаждённом и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого”».
(А Мариенгоф как-то написал жене: «[Мне говорят, что у Лермонтова] всё гениально. И паршивый роман “Вадим” тоже гениальный. Ох!»)
И тут же Дымшиц попрекает Мариенгофа за поэтический инструментарий, с помощью которого тот рисует художественный портрет Лермонтова:
«Анатолий Мариенгоф далёк от того, чтобы показать идейные корни борьбы Лермонтова с царём и дворянским “высшим светом”, чтобы показать антикрепостнические взгляды поэта».465
Здесь-то, положим, Дымшиц прав, ибо к идейным корням Мариенгоф был глубоко равнодушен. С начала пятидесятых годов Мариенгоф начинает работать не ради шкурного интереса, он начинает задумываться о вечности.
Теперь – о фельетоне «Флейта Мариенгофа», опубликованном в «Крокодиле»:
«До чего утончённо, до чего изысканно! Княгини, графини, ноктюрны, аксельбанты, и в центре всей этой роскоши длинноногий царь в лосинах. Очень уж любят некоторые драматурги хоть малость повращаться в придворной обстановке. Надо иль не надо, суют в пьесу великосветский бал».466
Мариенгофа упрекают в любви к царской России, его вновь мягко и шутливо, но вычёркивают из советской действительности:
«В произведении Мариенгофа мы не видим “гордого чела” автора “Демона” и “Героя нашего времени”. Великий русский поэт выглядит в пьесе маленьким корнетом, пишущим стишки».467
Когда дело доходит до «Крокодила», жди беды. И Мариенгоф не сидит сложа руки – он пишет письма. Сначала Алексею Суркову – с просьбой разобраться в этом деле. Потом – Константину Федину, так как Сурков не удосужился ответить. Время идёт, а ответа всё нет ни от первого, ни от второго литературного начальника. Только в мае 1952 года приходит письмо от Федина.
«Дорогой Анатолий Борисович, почти полугодовое моё молчание после того, как я получил от Вас письмо, – не вполне простительно даже при тех обстоятельствах, которые мешали мне ответить Вам своевременно.
Пожалуйста, извините меня.
А.Сурков долгое время болел, а затем отправился на излечение в санаторий. В какие пребывания (sic!) его там, я очутился в этом санатории и только тогда имел возможность поговорить по Вашему делу. Было это, однако, уже в марте! В апреле я должен был уехать за границу, а по возвращении оттуда всё время был крайне занят, так что вот только теперь немного освободился и могу заняться запущенными своими делами.
Разумеется, мне было бы легче выбрать время, чтобы отозваться на Вашу просьбу, если бы она оказалась выполнимой и потребовала короткого и благоприятного для Вас ответа.
К большому сожалению, я не мог ничего предпринять такого, что помогло бы в Ваших хлопотах или как-нибудь обнадёжило Вас насчёт несчастной истории с пьесой.
Разговор с Сурковым, который помнил о Вашем письме к нему (не знаю, ответил ли он Вам), ничего решительно не дал, кроме отказа рассматривать или обсуждать вопрос о Вашей пьесе и деятельности “Крокодила”. Так как сама пьеса не встретила у Суркова одобрения, то и просьба Ваша не вызвала у него желания защитить её от нападок.
Поднять вопрос о деятельности “Крокодила” в Союзе писателей без поддержки Суркова было бы неосмотрительностью, из-за которой, не причинив особого ущерба автору фельетона, можно было бы сосредоточить огонь на Вас. Так и случилось, что при желании своём быть Вам полезным, я никакой помощи оказать не мог.
Фельетона я не читал, но из копии письма Вашего Суркову мне ясно, что весь фельетон построен на передержках и натяжках: пьеса не даёт повода приписывать Вам ни “слабости” к великосветским сценам, ни – тем паче – какой-нибудь тени “амнистии” убийцам Лермонтова, которые в “Рождении поэта” недвусмысленно разоблачаются».
19 декабря 1953 года Мариенгоф пишет жене:
Тем не менее, на этом критика заканчивается, так как, видимо, появился куда более интересный объект для удара.
«Остров великих надежд»
Пока Мариенгоф занят собственными пьесами, Козаков пытается пристроить третью их «совместку». Анатолий Борисович интересуется, как обстоят дела, и получает неожиданный ответ:
«Остров великих надежд», так долго лежавший в Реперткоме непрочитанным, появится в одном из номеров журнала «Звезда». Это первый небольшой успех. Пьесу одобрили в ЦК.
А как было не одобрить? Драматурги очень постарались. Тему выбрали соответствующую – формирование советского государства в 1918–1919 годах, приходилось со всех сторон отражать атаки белых и интервентов. Как и полагается, втиснули в ткань драмы и товарища Сталина, но в самом конце – как соль и перец, по вкусу.
Вы скажете, что это, как выразился младший Козаков, «попытка лизнуть»? Но напомним, что в период 1948–1953 годов волнами, одна за другой, шли политические репрессии: убийство Михоэлса, борьба с космополитами, «Дело Еврейского антифашистского комитета», «Дело врачей» и другие. Почти все они носили отчётливо выраженный антисемитский характер.
Над многими друзьями и знакомыми Мариенгофа и Козакова сгустились тучи. Зоя Никитина, жена Михаила Козакова, провела целый год в тюрьме по делу ее брата-белогвардейца. Борис Эйхенбаум проходит через «суды чести». Израиля Меттера пытаются сделать сексотом. А Ольга Эйхенбаум позже вспоминала, что, если бы не смерть Сталина, её отца точно пустили б под расстрел.
В этой ситуации оба драматурга чувствовали себя неуютно. Что они сами думали о своём еврействе – это один вопрос. А что могла предпринять официальная власть – совсем другой. Не станем забывать, что отец Мариенгофа – еврей-выкрест, что брат Никритиной – Соломон Борисович. Что уж говорить о Козакове и его жене Зое…
Единственная шалость, которую авторы позволили себе в пьесе, – мимолётное упоминание «кафе поэтов». Не конкретно «Стойло Пегаса» – на него и на имажинистов был только намёк. Вспомнили вскользь славное прошлое, когда молодые поэты Мариенгоф и Есенин читали со сцены свои стихи – как раз заглянувшим революционным рабочим.
До постановки ещё надо было дожить. Но ЦК ВКП(б) одобрило, а партийные чиновники даже рассказали Мариенгофу о плагиате – пьесе Леонида Малюгина «Молодая Россия». На что Анатолий Борисович сразу сказал: «Чепуха! В первом акте есть какие-то совпадения, даже изрядные, а дальше – где именья, где вода! У Малюгина есть и защитники (Леонов, Симонов), и враги (Сафронов, Чичеров – злейший, жаждет крови. Думаю, кровь не прольётся)».
Кровь и не пролилась. Но появились свои сложности.
Время шло, и вот 10 августа 1951 года Мариенгоф пишет своему соавтору:
Что же произошло? Начать с того, что критики, травившие Мариенгофа и Козакова ещё с «Золотого обруча» и «Преступления на улице Марата», никуда не делись. Вот они – все как на ладони. «Ленинградская правда» от 14 августа 1951 года в очередной раз критикует журналы «Звезда» и «Ленинград», а вместе с ним и пьесу Мариенгофа:
«Только в результате приятельских отношений и нетребовательности редакции могла появиться на страницах “Звезды” незрелая, а в ряде мест ошибочная пьеса М. Козакова и А. Мариенгофа “Остров великих надежд”».
Вот так. Оказывается, «приятельские отношения», а не решение ЦК ВКП(б).
В тот же день «Литературная газета» печатает статью «Дело чести писателей Ленинграда», где опять же критикует журналы «Звезда» и «Ленинград», и, конечно, пьесу:
«Редакция журнала “Звезда” напечатала пьесу М. Козакова и А. Мариенгофа “Остров великих надежд” после того, как она провалилась при постановке на сцене театра им. Ленинского комсомола. Хотя авторы пытаются изобразить один из острых моментов в истории Советского государства – борьбу с англо-американскими интервентами на Севере в 1918–1919 годах, острота этой борьбы в пьесе приглушена. Совершенно недостаточно показана священная ненависть нашего народа к подлым захватчикам, организаторам антисоветской коалиции, главарям империалистического лагеря – Черчиллю и Вильсону. В пьесе все англо-американские солдаты и моряки изображены сочувствующими советской власти. Это никак не вяжется с теми действительными делами оккупантов, которые оставили после себя чёрную память на Севере».
«Ленинградская правда» от 18 августа 1951 года публикует статью «Порочная пьеса» – в ней практически повторяются обвинения «Литературки». Причем если «Литературка» дала обзор, то «Ленинградская правда» полностью посвятила текст нашим героям. На этом газета не унимается и 26 августа 1951 года публикует следующую статью – «К новому расцвету театрального искусства»:
«Драматурги, работающие над новыми произведениями, часто избегают их обсуждения, спешат поскорее пустить пьесу в театр. Только в результате приятельских отношений, имеющих место в секции драматургов, могла увидеть свет порочная пьеса М. Козакова и А. Мариенгофа “Остров великих надежд”».
Мариенгоф не дремлет и уже 27 августа пишет Козакову:
Пока идёт письмо, появляются новые статьи.
«Литературная газета» от 22 сентября 1951 года публикует текст «Вопреки исторической правде». Вся статья – разбор пьесы, в конце вывод: «Опубликовав пьесу, редакция “Звезды” ещё раз показала, как она нетребовательна к своим авторам и как равнодушна к возросшим запросам читателей». Следом подключается и орган ЦК ВКП(б) – журнал Ленинградского областного и городского комитетов ВКП(б) «Пропаганда и агитация». В сентябрьском номере (№17) – схожая публикация и схожий вывод: «Идея пьесы очень важная и нужная. Между тем в произведении она раскрыта ложно».
Но все ухищрения противников Мариенгофа и Козакова оказываются напрасными. Видимо, письмо Козакова дошло до Суслова. Пьеса всё-таки появляется на сцене БДТ. Правда, шла она недолго и в итоге была запрещена. На счёт друзей-соавторов уже начали ходить анекдоты. Один из них рассказывает Владимир Рецептер:
«Саке кончилось, а винцо было слабое, но расходиться не хотелось. Завтра спектакля нет, и будет пир горой в честь нашего кавалера “Золотой Звезды”, а видимость свободы и гостиничное общежитие – прекрасные условия для праздных закулисных толков. И представители “прогрессивного” крыла, и их оппоненты по соседству снова принялись обсуживать домашние обстоятельства, словно подтверждая шекспировскую фразу “Актёры не умеют хранить тайн и всё выбалтывают”.
– Опять поедем в Грузию, – сказал Стржельчик, – вот увидите. Грузия любит своих героев…
– Ты имеешь что-нибудь против? – спросил Басилашвили.
– Хулиган, – ответил Стриж. – Я сам почти грузин!
– Мы все грузины, – возразил Миша Волков.
– Да, – подтвердил Розенцвейг, – особенно я…
– Теперь мы все японцы, – сказал Р. – И это надолго, увидите…
– Но у нас еще не освоен Китай, – задумчиво сказал Волков. – Юрка Аксёнов восхищался Китаем.
– Китай в сердце, – сказал Бас и стал рассказывать эпизод из жизни “Ленкома”. – Гогин спектакль, Лебедев – Сталин, и Гога решил вывести Кирова…
– Да, – сказал Сеня, – только он не сам решил, а ему подсказали… Чтобы был финал… Чтобы был апофеоз…
– Да, – сказал Бас, – и тут гримёр заявляет, что Гай – вылитый Киров, и он берётся сделать портретный грим… Идёт прогон с публикой, зал – битком, подходит финал, и на сцену выезжает лодка…
– Нет, – мягко сказал Семён, – вы не видели… Вас ещё не было. Не лодка, а пароход… Действие шло на палубе, потому что художник Юнович придумала пароход… Между прочим, пьесу написали Мариенгоф с Козаковым… “Остров великих надежд”, в том смысле, что мы все плывём на пароходе на этот остров, в коммунизм… Такой образ…
– Спасибо, Семён Ефимович, – сказал Бас. – Так вот, на палубу выходят Сталин и Киров, и вдруг весь зал вскакивает и начинает скандировать: “Мао Цзэдун!.. Мао Цзэдун!.. Мао Цзэдун!..”.
Мы засмеялись, а Розенцвейг решил пояснить:
– Потому что Гай в гриме Кирова был настоящий Мао Цзэдун!.. Но вы смеётесь, а, между прочим, могли быть большие неприятности… Спектакль сняли, потому что мог быть погром…
– Кто снял? – спросил Волков.
– Сам театр, – гордо сказал Семён. – Сам Гога… Он их опередил!..»471
«Настасья Филипповна»
Следующей пьесой двух драматургов будет «Настасья Филипповна» по мотивам романа «Идиот» Достоевского. Мариенгоф и Козаков написали её, наверное, в середине тридцатых, но тогда она легла в стол. Перед войной неожиданно для авторов к пьесе возник интерес. Мариенгоф тогда писал из Москвы:
Но пока всё остаётся на уровне разговоров. Вспомнили о пьесе только к концу 1953 года. Мариенгоф из очередной московской командировки пишет другу:
Кроме того, у меня имеется одно
На «Настасью Филипповну» спрос сразу в нескольких театрах. Авторы могут позволить себе небывалую роскошь – выбирать! Вот только разговоры о постановке так и остаются разговорами. Спустя четыре месяца Анатолий Борисович пишет Козакову:
Казалось бы, у пьесы есть всё, чтобы быть успешной, – но дело по непонятным причинам не идёт. Видимо, сказались газетные рецензии на предыдущие спектакли.
Вскоре совершенно неожиданно случается страшное: 16 декабря 1954 года умирает Михаил Козаков. На похороны Мариенгоф приехать не успевает и появляется в Москве только на сорок дней.
Дальнейшая судьба пьесы ложится полностью на плечи Анатолия Борисовича.
В конце сентября 1955 года он пишет вдове Козакова Зое Никитиной:
Отправить в распространение – это значит попасть в каталог разрешённых пьес, что, сами понимаете, жизненно важно для Мариенгофа. И потому Никитиной пишется ещё одно письмо – 16 октября:
Инсценировка Николая Павловича Охлопкова, главного режиссёра Театра им. Маяковского, видимо, и была поставлена. Мариенгоф же только потратил впустую время и силы.
«Здравствуйте, Андрей Степанович!»
Последняя пьеса, совместный труд Мариенгофа и Козакова, – инсценировка «Педагогической поэмы» Макаренко. Она имела несколько названий: «Здравствуйте, Андрей Степанович!» (под таким названием шла в провинциальных театрах), «Не пищать!» (вышла книгой в 1959 году) и «Не пищать, чёрт возьми!» (пылится в архивах).
Информации об этой пьесе удалось найти немного – только заметку о постановке спектакля в Казани. «Комсомолец Татарии» 29 апреля 1955 года опубликовал статью «Новый спектакль ТЮЗа» (по существу – интервью с режиссёром):
«– Расскажите, над чем в эти дни работает коллектив театра юного зрителя?
С таким вопросом обратился наш корреспондент к А. Иванюхину, студенту режиссёрского факультета Ленинградского театрального института им А.Н. Островского, приехавшему в Казань для работы над своим дипломным проектом.
Вот что рассказал молодой режиссёр:
– Антон Семёнович Макаренко прожил яркую жизнь. Тысячи советских граждан, воспитанных им, выведены из беспризорщины на широкую творческую дорогу. Его произведения “Педагогическая поэма” и “Флаги на башнях” широко известны не только у нас, но и за рубежом.
Коммунистическая мораль, этика, подлинно советское отношение к людям, труду, собственности рождается в коллективе путём трудового воспитания.
Эта мысль А.С. Макаренко и легла в основу пьесы М. Козакова и А. Мариенгофа “Здравствуйте, Андрей Степанович!”. Постановка этой пьесы осуществляет сейчас коллектив Казанского ТЮЗа.
Хотя в пьесе и встречаются сюжетные положения, почерпнутые из произведений великого педагога, и сам главный герой пьесы – Андрей Степанович Комаров очень похож на Макаренко, пьеса не является инсценировкой произведений или биографией А.С. Макаренко.
Пьеса увлекательно рассказывает о жизни детской колонии, о формировании молодого советского человека – будущего строителя коммунистического общества. Коллектив театра работает над постановкой с большим увлечением».
После маленького провинциального успеха появился шанс поставить спектакль в Ленинграде. 1 октября Мариенгоф пишет Никитиной:
Кто этот Игорь и что за университет, неизвестно. Была ли постановка, тоже неизвестно. Но надежды на полноценный спектакль не покидают Мариенгофа. В марте 1957 года он снова пишет Никитиной:
Но и это оказывается бесполезным занятием. Выходит только книга, да и то в 1959 году. Громких спектаклей не случается.
«Я подружился с Анатолием Мариенгофом в последние годы его жизни. Это был человек удивительно мягкий, тихий, скромный, всегда подтянутый, сдержанный. О своей шумной и озорной молодости неизменно расказывал в язвительно-ироническом тоне, о друзьях – с любовью и уважением. Он очень болел: ныли ноги, плохо подчинялись. Но никогда он не жаловался. Высокий, стройный – он ходил лёгким шагом, едва опираясь на гибкую, ненадёжную палочку. В те годы он писал и переписывал свои воспоминания, любовно оттачивал каждое слово, искал наиболее ёмкие, безусловно верные».
«Смерть поэта» (1951) Анатолий Борисович подарил Эйхенбауму. На книге красуется автограф – сразу и от Мариенгофа, и от Лермонтова:
«Их высокопревосходительству Борису Михайловичу Эйхенбауму.
Достопочтенный профессор!
Примите этот ничтожный дар, как крупицу от той благодарности, которой преисполнены наши сердца и души, из которых никогда не изгладится то бесценное, что Вы сделали для нас обоих в этом суетном мире.
Ваши до гроба и, как видите, после него
P.S. Просим прощения за карандашную надпись. К сожалению, мы оба предпочитаем свинцовый графит перу и чернилам. М. и А.»
Много позже, в 1967 году, Израиль Меттер написал повесть о нелёгкой еврейской жизни в Стране Советов, где не обошлось и без Макаренко:
«Для того чтобы растить детей, скажем, методами Макаренко, надо быть Антоном Семёновичем. Способ духовного воздействия на человека не может быть отторгнут от личности воспитателя. Метод должен быть внутри него, внутренне присущ именно ему. Обучить этому нельзя. И повторить то, что делал Макаренко, тоже нельзя. В лучшем случае можно скопировать. Копия будет больше или меньше похожа на оригинал, но живой она не станет. Успех мог бы быть достигнут, если бы каждый воспитатель сумел сыграть самого Макаренко. А это невозможно».474
«Дядя Толя Мариенгоф с отцом вместе писали пьесы, надеясь прокормиться театром. Но более удачные не попадали на сцену или быстро снимались с репертуара, как “Преступление на улице Марата”. Те, что похуже, шли. «Золотой обруч», пьеса, которой открылся в Москве Театр на Елоховке, ныне Театр на Малой Бронной, прошла триста раз и подкормила семью Мариенгофа и нашу.
Мне кажется, Мариенгоф и отец стали соавторами исключительно из-за своей дружбы, общности взглядов и положения. Что касается творческой стороны, я думаю, они были не нужны друг другу, писали по-разному и оба это понимали, что не мешало им обожать друг друга, ежедневно видеться помимо работы и даже носить костюмы, сшитые из одного материала, у одного литфондовского портного. Они были, как Пат и Паташон. Анатолий Борисович – длинный, с длинным лицом, длинными конечностями, а папа – маленький, толстенький, с брюшком и чаплинскими усиками на круглом лице.
Костюмы оказались одинаковыми не из эксцентрического умысла, – просто по случаю купили один хороший отрез. Отца в этом костюме и похоронили. А дядя Толя приехал на похороны в Москву, надев лучший и единственный свой тёмный костюм, конечно, всё тот же самый. На поминках он очень сокрушался: “Нет, ей-богу, это только я так мог! Приехать на похороны в Мишкином костюме…”»
«Баба Катя его [Эйхенбаума] очень любила, как любила она и моего отца, Михаила Эммануиловича, и Анатолия Борисовича Мариенгофа. Но вот что удивительно: когда уже в семидесятые годы я сидел у нее в комнате в Ленинграде и мы вспоминали с моей старой-старой нянькой те времена и ушедших навсегда людей, она никак не хотела признать, что они почти все были евреями.
– Да что ты, бабуля, сдурела? А кто же они, по-твоему?
– Хто, хто… Русские.
– Это Эйх, дядя Боря – русский?
– Да.
– И папенька наш Михаил Эммануилович – русский?
– И папенька!
– Ну, ты даёшь!
Какие бы аргументы я ни приводил, старуха упрямо твердила своё, поджав губы. Считать Шварца, Эйхенбаума, Мариенгофа, отца евреями – да боже упаси! Вот такой она была, моя бесценная баба Катя».
Глава семнадцатая
«Наследный принц»
5 марта 1953 года умирает Сталин. У руля страны встаёт Хрущёв. Дует слабый ветерок свободы. Позже вслед за Эренбургом это время назовут оттепелью.
Но Мариенгофа это касается мало. В ноябре 1953 года он едет на лечение в Пятигорск. Всё проходит по привычной схеме: серные ванны, уколы, упражнения… Мариенгоф работает над новой пьесой и ждёт от Козакова весточек. Михаил Эммануилович ходит то в Репертком, то по театрам, пытаясь пристроить пьесу «Не пищать!». Мариенгоф многого не ждёт: «Пойдёт – приятная неожиданность, запретят – неприятная ожиданность».
А новая пьеса самого Мариенгофа будет посвящена баловням судьбы – золотой молодёжи. Первое название, данное автором, – «Добрый папа». Правда, через день появляется уже более строгое – «Я – Стругов». Эту фразу в пьесе повторяют и отец семейства, и избалованный сын, и его младший брат. Этакая фамильная гордость.
Старший Стругов – профессор, серьёзный учёный, ведёт свой научный журнал. Живёт в достатке: шикарная квартира, машина, дача, секретарь. Назвать его негодяем, мошенником или отрицательным героем нельзя: всё, чем он владеет, нажито честным путём.
У Стругова два сына: старший Владимир и младший Юра. Отец почти всё своё время проводит за работой и за детьми попросту недосматривает. Это-то и есть главная вина Стругова.
Младший сын – типичный избалованный шкет. Старший – бонвиван и повеса: гуляет в самом дорогом ресторане, курит лучшие сигареты и общается с легкомысленными молодыми людьми.
Но в жизни Владимира неожиданно появляется девушка по имени Анна, которая одним своим присутствием помогает герою осознать неправоту его позиции и встать на путь исправления.
Немного банально, но не в этом дело. У Мариенгофа не было своей «Оттепели», не было «Щ-854». С прозой – проблемы. «Роман без вранья» спрашивали только архивы и музеи. «Циники» и «Бритый человек» запрещены. Из «Екатерины» опубликовано только несколько глав в одном толстом журнале. «Пирогов у Гарибальди» не опубликован вовсе. Стихи? О них можно забыть.
И Мариенгоф продолжает по инерции заниматься тем, что имеет какой-никакой успех и приносит доход, – драматургией.
Пьеса будет неоднократно переименована – от «Как делать циников» до «На скамье подсудимых». Правки будут вноситься до 8 декабря 1954 года. В этот день автор поставит в пьесе точку.
Первый вариант названия, «Как делать циников», имел подзаголовок «Не сатира» (вспоминается имажинистское «Не передовица»). На этот раз, наученный горьким опытом непонятых «Циников», Анатолий Борисович не рискует и стремится всеми силами избежать двойственных толкований.
Своё название имело и каждое действие: первое – «Толечка и Бобочка», второе – «У папы на даче», третье – «Тарарабумбия». То есть первоначально героев звали не Владимир и Юра, а Анатолий и Бобочка; не Николай Денисович Стругов, а Алексей Иванович Плотников и т.д.
В этой редакции пьесы молодой герой всё-таки доводит дело до самоубийства, но не с первого раза: пузырёк валидола его не берёт, тогда он решает застрелиться из отцовского охотничьего ружья. Трагедия усиливается тем, что возлюбленная героя не умерла после аварии (как в последней редакции), но в тяжёлом состоянии находится в больнице. Страдающий герой, не в силах вынести потери, подводит под жизнью черту, а в финале появляется выздоровевшая героиня с билетами в консерваторию на Филадельфийский оркестр.
На пьесу возлагались большие надежды. А как же! Новая эпоха. С марта прошло уже полгода – чувствовалась свобода, которая с каждым днём всё больше наполняет лёгкие. Можно развернуться. Пьеса в некотором смысле сатирическая и должна иметь успех. Мариенгоф писал: «Жду от машинистки пьесу. Я что-то уже больно к ней неровно дышу! Хоть бы ответила мне взаимностью – выдала полмиллиончика».
Старик Стругов валяет дурака и распевает «Тарарабумбия – сижу на тумбе я». Кроме прозрачной аллюзии на Чехова, «тарарабумбия» имеет и другие корни:
«…А ведь существовало музыкальное произведение “Ta-ra-ra-bum-bia”, возникшее в конце века в Англии. Оттуда оно перекочевало в Париж, а затем распространилось по всему свету. Попало и в Россию, где вскорости стало чрезвычайно популярным. Эту музыку записывали для граммофона, исполняли с эстрады, она сопровождала человека повсюду. И недаром под неё проходила первая постановка спектакля “Три сестры”. Это позже словосочетание “тарарабумбия” стало синонимом какой-то неотвязчивой бессмыслицы. Но тогда это музыкальное произведение воспринималось как марш конца века».475
«Наследный принц» появился на театральной сцене, и случилось ожидаемое: пьеса воспринята в штыки. В.А. Ковалев в книге «Очерк истории русской советской литературы» пишет:
«Справедливое возмущение нашей общественности вызвали комедии тех драматургов (Л.Зорин “Гости”, И.Городецкий “Делец”, А.Мариенгоф “Наследный принц”), которые под видом критики отрицательных сторон глумились над самыми основами советской жизни, скатывались на позиции обывательского злопыхательства, вместо разоблачения зла и уродства упоённо демонстрировали его. В этих
“комедиях” утрачивалась революционная перспектива, дурное и тёмное превращалось в преобладающую, главную силу».476
Казалось бы, какое глумление? Тем более над советской жизнью. Какое «злопыхательство»? Лишь попытка поставить вопрос о золотой молодёжи. И всё же результатом стало собрание творческих работников тех театров, где пьесы Зорина, Городецкого и Мариенгофа были приняты к постановке. Вынесли решение о необходимости усиленного контроля над репертуаром. А заодно и о повышении «его идейного и художественного уровня».
Мариенгофа это, конечно, расстроило, но не слишком. Сил бороться в одиночку со всем миром поубавилось. Думы были уже о другом…
«Папина победа»
Стоит сказать и о предыстории – о событии, из которого выросла пьеса «Наследный принц». 19 ноября 1953 года газета «Комсомольская правда» публикует фельетон Б. Протопопова и И. Шатуновского «Плесень», в котором рассказывается о поездке на дачу пятерых молодых людей – все из числа золотой молодёжи. Одного по возвращении не досчитались: он был убит. Паренёк приметил, что друзья собираются украсть кое-что общественное, а не просто деньги из родительских кошельков (надо же было продолжать веселие). С ним попытались «поговорить по-мужски» – и не рассчитали силы.
Это был фельетон. А разговоры ходили, что эти же молодые люди изнасиловали и убили девушку. Среди действующих лиц молва называет внука академика Передерия, сына композитора Исаака Дунаевского, сына министра финансов Зверева, двоих парней из семей помельче рангом, а жертвой преступления – дочку народного артиста СССР Николая Мордвинова.
Но всё это – слухи. Писатель Василий Аксёнов в одном из своих интервью говорил иначе: «История, которая разыгралась в высотке, кончилась трагически – одна девушка погибла, упала с балкона. А был выбран козлом отпущения Андрей Передерий, сын академика Передерия»477. То есть уже не дача, а обычная сталинская высотка в центре Москвы.
Эдуарду Хруцкому замначальника УГРО по Московской области Игорь Скорин поведал иную историю:
«Весной в одном из подмосковных районов появился “подснежник” – так на сленге сыщиков называется труп, закопанный в снег зимой. “Подснежник” был с явными следами насильственной смерти. Убитый был совсем молодым, никаких документов на трупе обнаружено не было, кроме завалявшегося в кармане брюк московского троллейбусного билета первого маршрута».478
Учтём, конечно, что это художественный текст, хотя в основе и лежит реальная история. Но для нас важна канва повествования. Какая цепь событий привела к трагедии?
Хруцкий возвращает нас к месту трагедии – к лесополосе и дачам.
«<…> Следовательно, его убили или в корыстных целях, то есть сняли пальто и пиджак, или трагедия произошла в помещении, а потом труп перевезли в лес. Вторую версию подтверждали следы от буксовавшей неподалёку машины. Так выстроилась первая версия. Молодого человека, студента престижного института, убивают на даче, а потом труп на машине, возможно “Победе”, перевозят в лес. Оперативники взяли в активную разработку всех знакомых убитого и путём исключения вышли “в цвет”. На компанию завсегдатаев “Коктейль-Холла”, где главным был Андрей Передерий».479
И в этой версии всё заканчивается на Передерии.
Но неужели Аксёнов, завсегдатай того же «Коктейль-Холла», был незнаком с этой историей? Или фельетон он не читал и обо всём знал по слухам?
Примерно в это же время в «Крокодиле» появляется карикатура Бориса Пророкова «Папина “Победа”»480. Давид Фельдман, российский историк и литературовед, в одном из своих интервью вспомнил и о ней:
«”Папина «Победа»” – о детях высокопоставленных функционеров. Это был второй удар, я бы даже сказал, второе направление главного удара. Как и все сталинские кампании, борьба со стилягами планировалась основательно и надолго. Вполне вероятно, готовился и показательный процесс, возможно, и не один – обычно так заканчивались сталинские кампании. В большинстве своём сталинские кампании хронологически исполнялись шагом в три года, то есть от начала до реализации приблизительно три года. И борьба со стилягами, избиение так называемых стиляг и исключение из вузов, продолжалась и шла по нарастающей почти три года. В 1953 году закончилась эпоха Сталина и, соответственно, не все, но, по крайней мере, некоторые методы уже были признаны неуместными. И в связи с этим вот этого жёсткого финального аккорда или серии финальных аккордов – показательных процессов, ссылок, высылок, арестов родителей тех детей, которых именовали стилягами, видимо, по этой причине не было».481
Что же выходит? Пьеса Мариенгофа «Наследный принц» – удар по стилягам? А сам Анатолий Борисович позабыл о своей молодости, брюзжит на новое поколение и дошёл до того, что возжелал написать разоблачительную пьесу, чтобы вернуться в ряды советской литературы?
Нет, конечно.
В «Наследном принце» намёк на стиляг очень тонкий. Когда говорят об эпохе, поют песенку: «Судьба играет чи-ло-веком / Чи-и-ловек… играет на трубе!». Тут и труба, и противостояние молодых государственному режиму, и вечная борьба, и задор, и драйв. Да и стиляги у Мариенгофа не выглядят отталкивающе: легкомысленные – да, развратные немного – да, но не убийцы. Девушка не попала под машину, а, стремясь покинуть дачу, села в «Победу» и, немного не доехав до железнодорожной станции, попала в аварию.
Всё мягче у Мариенгофа. И, как мы говорили, два совершенно разных финала. В первом отец, упустивший сына, получает жестокий урок, а Владимир и Анна идут на джаз-концерт. Во втором Владимир уходит от отца и мачехи к родной матери, из шикарной квартиры в одну комнатку, становится обычным парнем. О стилягах, о «плесени», о нездоровых клетках на теле государства и речи нет. «Отцы и дети» в исполнении Анатолия Борисовича.
А со стилягами у государства и так ничего не получилось. Последний раз дадим слово Фельдману:
«А в 1957 году, как известно, в Москве состоялся фестиваль молодёжи и студентов. С этого момента бороться с инакоодевающими стало уже трудно, борьба стала очевидно вялой. К началу шестидесятых из социалистических стран волной хлынули изделия лёгкой промышленности, и вопрос о стилягах утратил актуальность, появился ряд других, гораздо более для тогдашнего руководства актуальных вопросов».
Изделия лёгкой промышленности, правда, хлынули не к началу шестидесятых, а чуть раньше. Мариенгоф в конце пятидесятых, отдыхая в Сочи, уже отоваривался в подобных ларьках. А нам на память осталось не совсем обычное для Николая Рубцова стихотворение, написанное в 1957 году:
Вся ритмика этого стихотворения повторяет неудержимые ритмы джаза и рок-н-ролла. Слышал ли его Анатолий Борисович? Может быть. Если не это стихотворение Рубцова, то нечто подобное и слышал, и видел. Михаил Козаков-младший не зря же водил к нему в гости молодых поэтов, музыкантов и актёров. Кто-нибудь да ставил старому писателю «танцы на костях».
Сегодня подобные истории о золотой молодёжи встречаются сплошь и рядом, но для середины прошлого века это было в новинку. Неудивительно, что Мариенгоф решил написать об этом пьесу.
«Это вам, потомки!»
Время идёт, и наш герой понимает, что он уже на пороге вечности. Пора создавать себе нерукотворный памятник, да потяжелей, поувесистей. В сентябре 1955-го он так и пишет Зое Никитиной:
«Мой век…», на который мы часто ссылались на этих страницах, получился и впрямь книгой, что ставит Мариенгофа в один ряд с бессмертными мира сего. Мемуары имели и более идиллическое название – «Как цирковые лошади по кругу…» – которое восходит к короткому стихотворению:
Ещё немного пафоса из «нерукотворного памятника»:
Мариенгоф уже чувствует приближение старухи с косой, а вместе с ней и бессмертия. Как и Есенин, Анатолий Борисович знает это точно, он «догонит славу». Поэтому в последние годы стремится расставить точки над i и досказать несказанное.
В январе 1959 года неожиданно пишет Николаю Эрдману:
Мариенгоф приступает к работе над мемуарами. Сначала берёт «Записки сорокалетнего мужчины» 1937 года и преображает их в тоненькую рукопись «Это вам, потомки!», затем обращается к более крупной форме.
Давид Шраер-Петров считал, что Мариенгоф занимался мемуарами, чтобы сдавать их в ЦГАЛИ: так помимо пенсии добывался хоть какой-то заработок. Но, как вы понимаете, это только часть правды. Стоит вспомнить и другую историю. В семидесятые годы с Никритиной вела беседы и переписку Лариса Сторожакова. В письме к молодой исследовательнице Анна Борисовна упомянула и один хитрый ход Мариенгофа: в войну он нашёл свою книгу «Роман без вранья», от руки переписал её и продал в музей.
Что и говорить, Анатолий Борисович был находчивым человеком. Вот и думай после этого: ради одних только денег писались мемуары или нет?
В военное время из-под пера Мариенгофа вышла пара стихотворений, где он уже готовился перешагнуть жизнь:
Это примерно 1944 год. А что же поэт чувствовал десятилетие спустя?..
В 1954 году Мариенгоф преимущественно путешествует по Советскому Союзу – у Никритиной очередные гастроли. На этот раз судьба забросила их в Баку. Оттуда воодушевлённый 57-летний Мариенгоф строчит Эйхенбауму письмо, полное поэзии:
Мариенгоф – большой мастер эпистолярного жанра. То, что мы знаем о нём из его же мемуаров, – только малая часть. Да и язык его в письмах по-новому раскрывается.
Это обращено уже к Зое Никитиной. Но помимо своих мыслей, «каракулей» и упражнений в изящной словесности, Анатолий Борисович пишет и стихи – не столько серьёзные, сколько шутливые. Вот, например, великолепное – с посвящением «почтеннейшему и бессмертному Эйхенбауму»:
И за стихотворением, написанным на оборотной стороне фотографии, следует подпись: «А это, стало быть, вот таким хером был я в 1957 году летом в Гаграх».
Словом, шалит и озорничает Анатолий Борисович в последние годы, чтобы запомниться потомкам не таким скучным и пресным, как его коллеги по литературному цеху.
Возвращение «Циников»
В декабре 1955 года Мариенгоф прознаёт, что в Библиотеку им. Ленина попал его лучший роман – «Циники». Он тотчас же пишет письмо Зое Никитиной:
Сколько энергии в этом коротком письме! Анатолий Борисович решается ещё на один хитрый ход. Рукопись «Моего века» он уже раздал – Зое Никитиной, Виктору Шкловскому, Борису Эйхенбауму и ещё десятку человек. Не показывал, а именно раздал.
Обменять свои свежие мемуары на «Циников» – очень выгодно. Мемуары-то могут дополниться ещё чем-то, могут вырасти в размерах!
С другой стороны – зачем ему «Циники»? Для самоутверждения, для удовольствия, для маленькой шалости – хранить у себя запрещённый роман.
9 мая 1956 года появляется ещё одно письмо:
Получил Мариенгоф «Циников» или нет? Были ли они на самом деле в библиотеке? Это неизвестно. Да и важно ли? «Циники» точно есть на Западе и до сих пор хорошо там расходятся. Значит, в вечность они уже попали. А вот то, что продать в библиотеку свои мемуары Анатолию Борисовичу удалось, это факт.
«Поэт и женщины»
Настало время поговорить о сексуальной энергии Мариенгофа.
В молодости за ним бегали все хорошенькие девушки. Вспомним о Шерешевской или о Сусанне Мар. Вспомним о ревности Никритиной – и наоборот. Вспомним о пьесах, прозе и стихах тридцатых годов. А теперь приведём одно письмо от 8 апреля 1956 года, обращённое, конечно же, к жене:
Вот это «новенькое» немного удивляет – на пятьдесят-то девятом году жизни! А чуть позже – в шестьдесят один год – случился у него целый стихотворный цикл «Поэт и женщины», тоже полный страсти, признаний и любви.
Для этого цикла Анатолий Борисович взял старый имажинистский сборник и переработал свои стихи. А в предисловии объяснил:
Интересно, наверное, показать, как старые стихи превращались в новые.
Была, например, поэма «Сентябрь» 1920 года, где Мариенгоф заявлял:
А после (1958 год) появилось стихотворение «Слова. Слова. Слова»:
Но были в этом цикле и совершенно самостоятельные стихи, не похожие на ранние.
Мило, горячо и оригинально. А старые стихи от переделок не портятся, а только приобретают новые смыслы.
Абхазия
О любви Мариенгофа к путешествиям мы не раз говорили. Настала очередь последнего из них – в Абхазию. Поэтическое письмо Эйхенбаумам из Гагры (1957 год) мы уже приводили. Поэтому начнём с мемуаров.
Именно тогда, в Пицунде, Мариенгоф и Никритина узнали о смерти Зощенко. В январе этого же года умер Евгений Шварц. Ленинградские друзья уходили в вечность…
Приехали Мариенгоф и Никритина в Абхазию и на следующий, 1959 год. Опять в Пицунду. Обо всех радостях жизни докладывали Эйхенбауму:
И ещё одно:
6
Чуть ли не ежегодно в Абхазию выбирались и старые закадычные друзья – Рюрик Ивнев и Василий Каменский. Надо думать, нет-нет, да и свиделись они с Мариенгофом разок-другой в Новом Афоне или в Сухуме.
Итоговый двухтомник
Шутки шутками, но неожиданно Мариенгофу поступает предложение об издании его лучших произведений. А то действительно как-то несолидно: советский писатель, в возрасте – и без своего избранного.
Анатолий Борисович тут же всё распланировал:
«1. Воспоминание безмолвно… и т.д.
2. Мой век… и т.д. 1) Те диспуты, 2) Мартышка, 3) Качалов, 4) Конец Есенина
3. Из «Дневника»
4. Четыре стихотворения и т.д.
5. Екатерина и т.д.
6. Пирогов и т.д.
7. Шут Балакирев
8. Маленькие комедии: 1) Две жены 2) Толечка 3) Кукушка 4) Мама 5) В машине пять мест 6) Ничего общего 7) Безумная любовь 8) Странный характер 9) Тетя Нюша 10) Заботливая родственница 11) Дядя Саша».
Хорошенький должен был получиться том!
Вот только возникают вопросы: что такое «Воспоминание безмолвно»? «Из “Дневника”»? «Четыре стихотворения»? Ответов нет.
А на дворе между тем 1959 год. В квартире на Бородинской улице раздаётся телефонный звонок. Беспокоит некто Баскаков, из ЦК ВКП(б), по поводу подготовки «Избранного». Анатолий Борисович писал об этом Зое Никитиной:
Вот так Мариенгофу сваливается на голову подарок в виде целого двухтомника. Рецензии на произведения Анатолия Борисовича в издательство «Советский писатель» присылали Юрий Герман, Евгений Шварц, Борис Эйхенбаум, Николай Луговцов (прозаическая часть), в самом издательстве читали рукописи Мариенгофа Игорь Кузьмичёв, Борис Лихарев, Александр Прокофьев (поэтическая часть). Правда, разбили издание на отдельные книги – «Избранное», куда входила проза и драматургия, и сборник «Стихи разных лет».
И всё равно итог был неутешительным.
Стихи забраковали. Но это было, наверное, ожидаемо.
Ну разве может Александр Прокофьев, автор подобных стихов, дать верную оценку творчества Анатолия Борисовича? И «Стихи разных лет» к публикации не приняли.
Оставался один том «Избранного». Предисловие к этому сборнику был готов написать Всеволод Вячеславович Иванов. Ефим Эткинд написал рецензию. Но и это не помогло. Так и остался сборник в виде рукописи. Уже посмертно секретариат Ленинградского отделения Союза писателей учредил комиссию по литературному наследию Мариенгофа, которая готовила издание его произведений. Но и из этого ничего не вышло.
Как нельзя лучше описывает всю эту сумятицу стихотворение Мариенгофа 1961 года:
Творческий вечер
Поднаторев писать одноактные комедии, пользовавшиеся большим спросом во время войны, Мариенгоф продолжает это дело и в середине пятидесятых годов. Но если в сороковые главной темой была война, подвиги разведчиков, партизан, разоблачение шпионов и прославление труда работников тыла, то в мирное время Мариенгоф писал о домашнем быте. Героями его одноактных пьес становились собственная жена, Нина Ольхина, которую они приютили у себя, и её жених Игорь Горбачёв – все, как на подбор, актёры. Они же впоследствии и играли в пьесах Анатолия Борисовича.
Когда с «Избранным» дело не сложилось, судьба преподнесла Мариенгофу особый подарок – творческие вечера в Доме писателей им. В. Маяковского.
Сохранился пригласительный билет на вечер 2 апреля 1957 года. В программе – пьесы «Странный характер», «В машине пять мест», «Толечка», «Супруга» и одна военных времён – «Мистер Б.». Вступительное слово читал Борис Эйхенбаум. В пьесах, кроме Никритиной, Ольхиной и Горбачёва, играли Елена Грановская, Владислав Стржельчик, Ефим Копелян и Сергей Карнович-Валуа.
Дом писателей собрал аншлаг. Это был большой успех и большая радость для Мариенгофа. Он раззадорился и через год дал ещё один вечер. Ещё через год, в 1959 году, – третий.
К концу пятидесятых стали нарождаться будущие, как говорила Ахматова, «эстрадники»: Вознесенский, Евтушенко, Окуджава, Рождественский… Они гремели в маленьких аудиториях и больших залах ДК и музеев. Вслед за ними взошла на эстраду и старая гвардия: Слуцкий, Самойлов, Кирсанов… На волне этого литературного бума прошли и два вечера Анатолия Борисовича. Вот только выступал он не со стихами, не с прозой, не с воспоминаниями, как Рюрик Ивнев, – для этих маленьких радостей нужен был голос, нужна была осанка, нужно было твёрдо стоять на ногах. А Мариенгоф к этому времени уже сильно сдал. Поэтому на его творческих вечерах показывались драматургические произведения.
Но последний вечер оказался роковым. Даниил Гранин назвал его вечером памяти, но это, к счастью, было одной из причуд его собственной памяти.
А вот что пишет Михаил Михайлович Козаков:
Виктор Шкловский описывал произошедшее в том же ключе внезапной и ненужной смерти:
По версии Шкловского, Борис Михайлович пересиливал себя и сочинял вступительное слово, стараясь «сладить с чужой аудиторией».
Ох уж эти мемуаристы!
Никто из них так и не сказал, что Эйхенбаум раньше уже выступал на точно таких же творческих вечерах. Только Ольга Борисовна, дочь великого филолога, случайно об этих вечерах обмолвилась…
Несчастная, нелепая случайность.
А может, и страшный рок над головой Мариенгофа?..
«Вот и окончен “Роман без вранья”…»
Уильям Шекспир родился 23 апреля 1564 года, умер 23 апреля 1616 года. Мариенгоф, как и его литературный учитель, тоже умер в день своего рождения.
Близкие и друзья знали о тяжёлой болезни писателя, но никто и предположить не мог, что всё настолько серьёзно. Анатолий Борисович держался мужественно, не подавал и вида.
И вот всё случилось. Анатолий Борисович умер на отдыхе в Комарове.
«Ленинградское отделение Союза писателей РСФСР с глубокой скорбью извещает о смерти писателя Анатолия Борисовича Мариенгофа, последовавшей 24 июня 1962 г., и выражает соболезнования семье покойного».
Сначала эти сухие стандартные строчки напечатала 25-го числа газета «Вечерний Ленинград», а следом, 26-го числа, и «Литературная газета».
Всего две газеты – не слишком много для большого писателя. Наверное, это и позволило говорить о забытости Мариенгофа. Но на деле всё, как водится, было совсем иначе. Анне Борисовне Никритиной сыпались звонки, телеграммы и письма со всех концов страны.
В числе первых откликается Сарра Лебедева – не тратя слов и времени даром, прописывает чётко распорядок ближайших дней:
Появляется и телеграмма от литературного бомонда Ленинграда:
«Вместе с Вами скорбим о кончине Анатолия Борисовича Мариенгофа, известного писателя, нашего автора.
Не обходится и без официальных представителей – дирекции партбюро месткома Большого драматического театра: «Дорогая Анна Борисовна! Искренне сочувствуем Вашему горю. Желаем Вам здоровья и бодрости».
Но у официальных представителей получается столь же сухо, как в газетах. Неподдельно искренние слова находят для вдовы совсем другие люди.
Из Пятигорска, где лечился писатель, пишет Аствацатурова, та самая «графиня Шерер», хозяйка квартиры, которую снимал Анатолий Борисович:
«Глубокоуважаемая Анна Борисовна!
Только сегодня прочла печальную весть о смерти Анатолия Борисовича, весть, глубоко поразившую и опечалившую меня.
Выражаю Вам сердечные соболезнования, желаю побольше здоровья, дабы легче перенести потерю многолетнего друга».
Григорий Абрамович Бялый, исследователь творчества Тургенева, Гаршина и Короленко, писал:
«Дорогая Анна Борисовна!
От всей души сочувствую вашему горю. Я знал о тяжёлой болезни Анатолия Борисовича, но его кончина для меня, как и для всех, явилась полной неожиданностью. Вспоминаю вечера, проведённые вместе у Бориса Михайловича. Примите моё самое искреннее соболезнование».
Высылают из Тарусы телеграмму супруги Николай Оттен (писатель, драматург) и Елена Голышева (блистательная переводчица зарубежной литературы):
«Только что узнали о несчастье, горюем вместе с Вами. Вы знаете, как мы нежно любим вас обоих. Очень зовём Вас пожить у нас в Тарусе и всегда просим помнить, что здесь Вы имеете верных любящих друзей».
Всеволод и Тамара Ивановы отправляют срочную телеграмму:
«Глубоко жалеем и горюем о смерти дорогого Анатолия Борисовича, высокоталантливого поэта и драматурга, замечательного современника нашего, просим Анну Борисовну принять наше соболезнование».
Следом за ними подключаются и другие «серапионы». Елизавета Полонская:
«Дорогая Анна Борисовна, Нюша, позвольте мне так называть Вас.
Узнала грустные известия из Литгазеты. Хочется Вам написать, сказать, что думаю все эти дни о Толе, вспоминаю его, каким он был в Комарове, уже беспомощным, но таким смелым духом, таким рыцарственным, таким добрым, внимательным к другим людям… Помню вечер какого-то московского капустника, когда он настоял, чтобы Вы уехали в Ленинград вместе с Ниной Ольхиной, как сказал мне:
“Надо, чтобы Нюшечка развлеклась немного, а то она тут всё время со мной возится…” Разве кто-нибудь из наших лучших сказал бы так?! А Толя не только сказал, он всем сердцем думал это и хотел, чтобы Вы окунулись в гулкую жизнь хоть на вечер. А когда он оставался в Комарове, а Вы получили командировку на целину, как трогательно он вспоминал о Вас и как верил, что с Вами всё будет хорошо, как читал Ваши письма (отрывками). Александре Дмитриевне и мне. Настоящий человек он был и писатель с настоящим литературным вкусом. Хочу помнить о нём и непременно написать, какой он был. А Вы, дорогая, держитесь из всех сил, будьте такой же, как были при нём, всегда молодой, красивой. Он так гордился этим!
Крепко обнимаю и целую Вас».
Михаил Слонимский с женой:
«Дорогая Анна Борисовна!
Болезнь помешала нам проводить дорогого Анатолия Борисовича и выразить Вам наше глубокое сочувствие.
Мы потрясены случившимся. Зная, как много Вы помогали Анатолию Борисовичу, какой опорой Вы были ему в жизни, мы очень просим Вас держаться, поберечь себя для всех Ваших друзей, которым дорога память Анатолия Борисовича.
Отсылает телеграмму старый друг – Дмитрий Шостакович:
«Потрясён ужасным известием о кончине дорогого Анатолия Борисовича. Скорблю с Вами. Крепко целую».
Из Крыма пишут Ванда Иосифовна и Виктор Иосифович Филоненко, выдающийся филолог-востоковед, исследователь крымской культуры:
«Многоуважаемая Анна Борисовна!
Позвольте выразить Вам искреннее наше соболезнование по поводу постигшего Вас большого горя, смерти дорогого Анатолия Борисовича.
Известие о смерти Анатолия Борисовича поразило нас. Мы знали о его болезни, но никогда не думали, что он так скоро и рано покинет нас.
Каждое лето мы ожидали, что Анатолий Борисович опять появится в Пятигорске и опять порадует нас своим новым, оригинальным произведением. Как жалко, что наши ожидания не оправдались.
Русская литература потеряла талантливого поэта, принципиального и стойкого писателя, не идущего на компромисс с нашим веком.
Лев Озеров пишет из Риги:
«Многоуважаемая Анна Борисовна!
Мне давно хотелось написать Вам, но в сумятице дел и в суете московской невозможно было сосредоточиться. И вот пишу в Риге – морозной, метельной, продуваемой ветрами.
Память позапрошлогоднего (как бежит время!) лета воскрешает образ и облик Анатолия Борисовича. Лето в Комарове, немногочисленные беседы… И всё же – как хорошо, что я познакомился с Анатолием Борисовичем. Пусть с таким большим опозданием, так непоправимо поздно увидел и услышал его. Но как естественно и властно он дополнил, нет, больше – исправил ту версию о себе, которая бытовала. Душевность, деликатность, одухотворённое внимание, несмотря на тяжёлый недуг, – всё это не могло не привлекать к нему людей. И сейчас я вижу Анатолия Борисовича в ореоле той человечности и душевности, в которой изо всех сил отказывали ему недруги.
Я слышал от Бериовских, что предстоят издания сочинений Анатолия Борисовича. Не сомневаюсь, что с изданием их начнётся и пересмотр его места и значения в нашей литературе. Не мне об этом судить, но так мне кажется здесь, на отдалении от Питера, в заметеленной снегом Риге».
Но самое трогательное письмо Никритина получает, конечно же, от старого друга Рюрика Ивнева:
27 ноября 1963 года появятся стихи Яна Сатуновского, молодого поэта, который уже делал и будет делать советскую неофициальную поэзию:
На исходе лет Мариенгоф пишет удивительную по структуре пьесу «Уход и смерть Толстого». Она построена на телеграммах, которые читают актёры. В черновиках – Никритина и Ольхина.
А.А.Судаков, племянник Мариенгофа, вспоминал о нём так:
“Высокий, плотный, внушительный, с меня ростом… Голос приятный, характеристики язвительные, остроумные, тонко подмеченные, никого не щадящие, такие же, как и на страницах его книг, что подтверждается тем, что ему не прощалось ни то, ни другое. Это мне рассказывал Эрдман. Думаю, что это было одной из важных его черт”.
«Однажды мы встретились в центре Москвы на Театральной площади у фонтана, между Большим и Малым театрами. Я приехал из Тбилиси на премьеру оперы Захария Палиашвили “Абессалом и Этери”, либретто которой перевёл с грузинского на русский. А Мариенгоф прибыл из Ленинграда для просмотра своей пьесы “Наследный принц”, которую привезла труппа одного из провинциальных театров, прибывших на гастроли.
Был ясный июльский день. Наша встреча была воистину театральной, ибо Анатолий после обычных объятий, поцелуев и бормотаний каких-то несвязных слов неожиданно сказал:
– Ты совсем не изменился. Что-нибудь принимаешь?
Я засмеялся:
– Если бы было, что принимать, – это принимали бы все.
Он ничего не ответил, а, посмотрев внимательно на мои брови, сказал:
– Брови красишь?
Я воскликнул:
– Ты с ума сошёл. Кто же их красит?
– Как ты отстал от жизни! – заметил Мариенгоф. – Красят теперь все – мужчины и женщины.
– Ну, есть же такие, которые не красят.
– Этого не может быть! – настаивал Анатолий.
Хорошо помня, что Мариенгоф в карманчике пиджака имеет всегда маленький флакончик духов и неизменный белый шёлковый платочек, я сказал:
– Не пожалей нескольких капель своих парижских духов и проверь.
Мариенгоф ни слова не говоря проделал всю эту процедуру и через несколько секунд разочарованно произнёс:
– Достал, значит, хорошую краску».
«Странная история с пьесой “Наследный принц” (1954 г.): не успев взойти на театральный трон, этот принц вдруг стал королём театрального сезона, но королём-невидимкой. Не было тогда ни одной статьи о театре, в которой бы не говорилось о “Наследном принце”, хотя, кроме чиновников Реперткома, никто его в глаза не видел – по крайней мере на сцене; зато в действительности эти принцы-“стиляги” свободно разгуливали по улицам и фельетоны о них, а иногда и их портреты, в педагогических целях нередко появлялись на страницах нашей периодики. Так и осталась эта пьеса Мариенгофа театральной легендой – соблазном для будущих театроведов».
Мариенгофа часто обвиняют во всех смертных грехах. Наиболее безрассудно, а потому и наиболее ярко делает это Пётр Радечко. Если раньше пытались доказать, что в «Романе без вранья» всё построено на лжи, то Пётр Иванович написал целую книгу, якобы доказывающую сексотство Анатолия Борисовича.489 Но стоит поднять документы, и все обвинения рассыпаются. В ответ на наш запрос мы получили из архива ФСБ предельно чёткий ответ:
«Ваше обращение о предоставлении сведений в отношении Мариенгофа А.Б. и Никритиной А.Б. рассмотрено.
Сообщаем, что Центральный архив ФСБ России, а также Управление ФСБ России по г. Санкт-Петербургу и Ленинградской области запрашиваемыми сведениями не располагают.
Для продолжения поиска интересующей информации рекомендуем обратиться в Российский государственный архив литературы и искусства по месту возможного хранения указанных материалов.
Но и в РГАЛИ нет ни одного документа, хотя бы намекающего на причастность Мариенгофа к компетентным органам.490
Это был человек чести. Он не подписывал расстрельных писем. Не писал стихов о Сталине – ни хвалебных, как Маршак, Михалков, Ошанин, Лебедев-Кумач, ни вынужденных, как Пастернак и Ахматова, – не сочинял эпиграмм про «жирные пальцы» вождя, как Мандельштам. Он старался держаться подальше от политики. И из-за прошлых «грехов»491, и из-за простой предосторожности.
«В 1960 году я приехал в Ленинград и в последний раз увидел А. Мариенгофа в его квартире. Он был болен, и я пришёл его навестить. Настала моя очередь изумляться. Анатолий хоть и полулежал в постели, но выглядел таким же молодым, как и раньше.
В жизни я встречал много людей, с которыми расставался на долгие годы, но не помню случая, чтобы человек почти не старел. Что касается Никритиной, его любимой “Мартышки”, то она оставалась абсолютно такой же, как в давние времена Таировского театра.
Болезнь А. Мариенгофа, о которой он говорил небрежно, как об ушибе ноги, была серьёзной. Я видел это по выражению лица жены. Это мешало разговору. Было впечатление, что мы находимся на каком-то полустанке и торопимся в разные поезда. “Мартышка” приготовила обед, пододвинула стол к кровати.
А Анатолий всё время порывался встать на ноги, но она заставляла его быть в полулежачем состоянии.
Разговор зашёл о стихах. Я испытывал некоторую неловкость, потому что помнил Мариенгофа времени имажинизма, когда он оспаривал первенство у С. Есенина.
Анатолий вдруг неожиданно сказал:
– Прочти свои стихи.
Этого мне не хотелось, и я перевёл разговор на другую тему, но он вновь попросил.
Никритина шепнула:
– Прочти что-нибудь.
Я понял, что надо что-то прочесть, и сказал:
– Прочту, но не новое…
А когда закончил последние строки:
Толя неожиданно воскликнул:
– Это самое оптимистичное из всех твоих стихотворений!
“Мартышка” ошеломлена:
– Толя, какой же это оптимизм? Что с тобой?
Мариенгоф развёл руками и сказал снисходительно:
– Как вы не понимаете! Это же оптимизм – розы. Пусть даже мёрзлые. Никаких роз в жизни и после неё у нас не будет.
Анатолий и теперь завуалировал свою болезнь и не смог отказаться от язвительного остроумия.
И в этом был весь Мариенгоф».
В 1997 году поэт, литературовед и текстолог Эдуард Шнейдерман (1936–2012) подготовил сборник «Поэты-имажинисты»492.
Читательскую реакцию и реакцию профессионального сообщества на это событие Эдуард Моисеевич выразил в стихотворении «Жорж Бизе. Юношеская симфония»:
Вот только так ли это?
«Уходили друзья друг за другом с небольшими интервалами. Когда в 1960 году я приехал с “Современником” в Ленинград, А.Б.Мариенгоф ещё был жив, но прийти на “Голого короля” покойного Женечки Шварца не смог. Анатолий Борисович уже не выходил из квартиры. Я привёз по его просьбе к нему на Бородинку Ефремова, Евстигнеева, Волчек и Булата Окуджаву. Анатолий Борисович полулежал на софе, Анна Борисовна поила нас коньячком, а мы рассказывали о спектакле и даже что-то проигрывали для Мариенгофа. Дядя Толя, по его словам, получил в тот вечер огромную радость от общения с молодёжью. И всю ночь, к нашей общей радости, пел свои песни Булат:
Михаил Козаков-младший снял фильм «Покровские ворота» про милых советских людей пятидесятых годов. Костик – герой, так похожий на самого Козакова, – даже выражается, как Мариенгоф: например, говорит мелкому шкету «Сыпь отсюда».
Мариенгоф и Никритина в этом фильме тоже есть. Это колоритная парочка Соевых. Характеры уловлены. Внешне похожи.
«Сколько раз бывало, что, знакомясь с Анатолием Борисовичем, люди изумлённо восклицали:
– Вы тот самый Анатолий Мариенгоф?!.
И в этом изумлённом восклицании – “тот самый!” – было заключено многое: и то, что имя поэта давно известно людям, и то, что имя это годами не появлялось в печати. <…>
Если бы меня спросили, какая черта характера Мариенгофа была наиболее стойкой и очевидной, я бы не задумываясь ответил:
Я редко встречал человека, да ещё поэта, да ещё поэта не слишком лёгкой судьбы, который относился бы к людям с таким доброжелательством, как Анатолий Мариенгоф. Оно выражалось во всём. В пристальном внимании, с которым он умел и любил слушать людей. В умении прощать. В глубокой деликатности, – он никому, даже друзьям, не навязывал своих переживаний, вызванных иной раз сложными превратностями его литературной жизни. В неослабевающем, остром интересе к творчеству молодых поэтов.
Я никогда не слышал от него ни одного слова брюзжания на молодёжь. Брюзжал иногда я. И в ответ на это Анатолий Борисович улыбался своей насмешливой, незлой улыбкой и говорил:
– Ладно, ладно… Припомни-ка себя в этом возрасте! Тоже мне, нашёлся судья!..
И ещё одна черта была чрезвычайно характерна для него: элегантность. Дело не только в том, с каким изяществом он носил костюм. Мариенгоф был элегантен по самой своей душевной сути. Он всегда был внутренне подобран, ничто в нём не дребезжало».
В 1994 году был проведён вечер памяти Анатолия Борисовича, в котором принимали участие Б. Мариенгоф (брат), Н. Ольхина, И. Меттер, А. Герман, М. Козаков, М. Трескунова, Б. Рясенцева, А. Ласкин.
Вели вечер профессора А.А. Нинов и Е.Б. Белодубровский.
Мало осталось сегодня людей, которые успели пообщаться с Анатолием Борисовичем и Анной Борисовной.
Как-то вечером мы набрали номер Татьяны Андреевны Щегляевой-Барто – дочери Агнии Барто и Андрея Владимировича Щегляева. Вот небольшие выдержки из нашего разговора.
…Познакомились Мариенгоф и Барто в 1946 году в Келломяках.
У Агнии Львовны годом раньше погиб взрослый сын. У Анатолия Борисовича сын застрелился (так помнится Татьяне Андреевне. –
Потом Мариенгоф с Никритиной стали гостить на даче у Барто в Заветах Ильича, это – по Ярославскому шоссе. До 1956 года Анатолий Борисович был всегда красив, худощав. Мама Агнии Львовны, увидев его в сороковые, спросила: «Вы в холодильнике всё это время провели? – она помнила поэта ещё с двадцатых годов. – Совсем не изменились».
Голос у Анатолия Борисовича – «не бас, не тонкий, симпатичный; как ещё описать?..»
Анна Борисовна была очень тёплым и живым человеком. А Анатолий Борисович и на даче работал очень много. Его тогда не ставили. Чувствовал свою вину перед женой: весь семейный заработок, получается, ложился исключительно на неё.
Как-то гостили у Мариенгофа и Никритиной в Ленинграде. Разговоры по большей части были литературные. Про Есенина не говорили. Сам Мариенгоф не поднимал этой темы, а Агния Львовна и Андрей Владимирович не задавали таких деликатных вопросов.
Никритина, когда её Товстоногов уволил из БДТ, обучала актёрскому мастерству в каком-то ДК.
Мы прочитали Татьяне Андреевне письмо Мариенгофа к жене: «А потом Агаша ринулась на теннис, а мы с Андреем Владимировичем часа два с половиной просидели возле этой стойки, и он здорово, интересно повествовал мне всю свою “эпопею донбасскую” – после которой он прозывается в доме деканом Гастелло! – т.к. и в самом деле отколол смертельно-героический номер».
Татьяна Андреевна прокомментировала это так: «Андрей Владимирович был энергетиком, турбинистом. Ездил по всему Союзу – по заводам. Не уверена, что это было на Донбассе. На одном из заводов в какой-то момент ему показалось, что котёл может взорваться, – и он прыгнул к нему, а не от него. Чтобы защитить окружающих».
По поводу остальных выдержек из писем о Барто и Щегляеве сказала: «Если содержание писем рассматривать как сатирические эссе, то всё в порядке. Иначе – всё мало соответствует действительности».
Всё-таки остались в характере многоопытного Анатолия Борисовича черты молодого имажиниста, преображавшего тусклую реальность…
Поэт Михаил Анатольевич Родионов – называющий себя учеником Мариенгофа и Ахматовой (удивительная смесь!), – предложил для книги совсем небольшой мемуар:
Передал свои воспоминания для этой книги и Гив Гасемович Лахути – писатель, журналист. Его воспоминания несколько отличаются от текста письма Гордону Маквею образца 2005 года494, но детали разнятся несущественно: вместо 1956 года – 1959-й; вместо Гагры – Одесса. Зато чувствуется оттепельная атмосфера и живой характер молодого знакомца Мариенгофа:
Наконец, нам посчастливилось поговорить с Андреем Битовым.
Зимой позвонили из Санкт-Петербурга и попросили связаться с Андреем Георгиевичем, чтобы сопроводить его на Ленинградский вокзал. Дело ответственное. Потому – нервное. Мы взяли коньяк с беспроигрышной логикой: если Битов не пьёт, кому-нибудь подарит. Долго искали дом, который был прямо перед глазами. Наконец, около десяти вечера зашли.
Битов встретил нас в лёгком чёрном халате. С порога начал вспоминать, как виделся с Мариенгофом:
– А я ведь знал Анатолия Борисовича! – Андрею Георгиевичу, видимо, уже сказали, что приедет молодой человек, который всерьёз занимается этим подзабытым литератором. – Подарил ему свою первую книгу. Он сам попросил.
Первая книга Битова – сборник рассказов «Большой шар» – вышла в 1963 году. Наверное, Андрей Георгиевич запамятовал и подарил альманах «Молодой Ленинград» со своими рассказами.
Мы преподнесли коньяк. Битов достал штоф водки.
Усугубили по рюмке – за Мариенгофа – и продолжили разговор:
– Я коньяк не люблю, – говорит мэтр, – да и не коньяк это вовсе.
– А что же?
– А!.. Молодёжь!.. И не знаете, как Никитка коньяк испортил?
– Не знаем.
– Хрущёв смелый был. Этого у него не отнять. Но и глупый был, как табуретка. Его пригласили в Армению. Водили по виноградным плантациям, давали дегустировать коньяк, рассказывали, как, из чего и в каких условиях всё это производится. Ну, он и спрашивает: “Вы говорите, что самое ценное в этом деле – коньячный спирт?” —
“Он самый”, – отвечают армяне. “Так давайте его реализовывать! Экономику республики поднимем на новый уровень”. Армяне подумали – и согласились. Да и как тут откажешь генсеку?
Андрей Георгиевич разливает по новой – выпиваем за армян.
– Там же как всё обстоит? – продолжает он. – Всё зависит от соотношения количества и качества. Процедура сложная. Я позже у математиков знакомых уточнял – говорят, действительно такое может быть. Продали армяне выдержанный коньячный спирт. Осталось его немного. И что сделаешь с ним теперь? Стали гнать некачественный продукт.
– И то, что мы пьём, – вода?
– Вода, – соглашается Битов, – И всё Никитка. Фигура! Генсек! А какую память о себе оставил? Анекдот один. Бог его знает: правда это или неправда, но осадочек остался.
И неожиданно Андрей Георгиевич возвращается к Мариенгофу:
– Так и с вашим имажинистом было. Предал, не предал – кто теперь разберёт? А осадочек – вот он, никуда не денешь. Но в Ленинграде к нему относились с почтением – так, на всякий случай. На вид – большой дядечка. Родные называли его Длинный.
– Виделись с ним, наверное, в Комарово?
– Пожалуй, в Комарово. У него ещё жена была – известная актриса.
– Никритина!
– Во-во, она.
И разливает по третьей рюмке. Пьём за поэзию.
Наверное, и книгу надо завершать подобным образом – опрокинув рюмку за превратности судьбы.
Основные даты жизни и творчества Анатолия Мариенгофа
1897, 24
1903 – родилась сестра Руфима.
1912 – от рака желудка умирает мать.
1913 – переезд в Пензу.
1914
28
1916 – Мариенгоф мобилизован на фронт в инженерно-строительный батальон; первая пьеса в стихах «Жмурки Пьеретты» (до нас не дошла).
1918
1919, 29
30
10
12
1920
9
1921
1922
27
31
1924
1923–1925 – Мариенгоф заведует сценарным отделом «Пролеткино».
1925
28
30
1926
30
1927
1928
5
11
31
1929, 14
5
26
24
1
1930
1930, 1
1931 – вместе с женой и сыном переезжает в дом на улице Кирочной (д. 24, кв. 37). В Театре сатиры ставится пьеса «Люди и свиньи».
1934 – на сцене Ленинградского театра музыкальной комедии идет музыкальная комедия «Бергамский плут». Мариенгофа в компании с Рафаловичами арестовывают по невыясненным обстоятельствам.
1936 – в прокат выходит фильм «О странностях любви» (сценарий в соавторстве с Борисом Гусманом). В журнале «Литературный современник» печатаются главы из большого исторического романа «Екатерина».
1937 – пишутся «Записки сорокалетнего мужчины».
1938, 3
1940
1941
9
1941
1942 – в Кирове выходят две книги стихов – «Пять баллад» и «Поэмы войны»;
1942–1945 – написана пьеса «Мамонтов».
1943
1944 – вместе с женой переезжает в дом на Бородинской улице (д. 13). Пишется пьеса «Актёр со шпагой».
1945 – выходит пьеса «Егоровна», которая раньше входила эпизодом в пьесу «Мамонтов».
1946 – написана пьеса «Золотой обруч» (совместно с Михаилом Козаковым);
1947–1948 – пишется пьеса «Суд жизни».
1950
1951, 7
4
1952 – написан рассказ «Пирогов у Гарибальди».
1952, 20
1953, 24
1954, 16
1957 – выходят две книги: «Рождение поэта. Шут Балакирев» и сборник скетчей «Маленькие комедии».
1958
1959, 24
1960 – написана пьеса «Уход и смерть Толстого». 1962,
24
Библиография Анатолия Мариенгофа
Семь дней МКТ. 1923. Ноябрь. №3.
Анатолий Мариенгоф о Сергее Есенине: Роман без вранья; Это вам потомки! (отрывки); Мой век, мои друзья и подруги (отрывки). М.: Октопус, 2006.
Фильмография Анатолия Мариенгофа
«Циники»: худ. фильм / Режиссёр Д. Месхиев; сценаристы Д. Месхиев и В. Тодоровский. Ленфильм, 1991.
«Когда погасли маяки»: док. фильм / Режиссёр А. Шувиков. ГТРК «Культура», 2007.
«Допрос»: короткометражный фильм по мотивам пьесы А.Мариенгофа «Наша девушка» / Режиссёр Н. Никулин, 2015.
Спектакли, поставленные по произведениям Анатолия Мариенгофа
«Заговор дураков»: Проекционный театр, режиссёр С.Б.Никритин, 1923.
«Вавилонский адвокат»: Московский Камерный театр, режиссёр В.А.Соколов, 1924.
«Маскота»: Ленинградский театр музыкальной комедии, режиссёр В.Раппопорт, 1931.
«Люди и свиньи»: Ленинградский передвижной театр «Комедия», режиссёр Б.М.Дмоховский, 1934.
«Бергамский плут»: Ленинградский театр музыкальной комедии, 1934.
«Шут Балакирев»: Театр им. Моссовета, режиссёр Ю.А.Завадский, 1941.
«Шут Балакирев»: Московский театр Ленсовета, 1941.
«Шут Балакирев»: Нижне-Тагильский драматический театр, режиссёр А.Е. Ларионов, художник Б.Р.Эрдман, 1943.
«Шут Балакирев»: Кизеловский драматический театр, 1943.
«Шут Балакирев»: Ленинградский Большой драматический театр, режиссёр Л.С.Рудник, 1945.
«Преступление на улице Марата»: Магаданский театр им. Горького, 1945.
«Преступление на улице Марата»: Ленинградский Большой драматический театр, режиссёр Л.С.Рудник, 1946.
«Золотой обруч»: Московский драматический театр, режиссёр С.А.Майоров, 1946.
«Остров великих надежд»: Ленинградский государственный театр им. Ленинского комсомола, режиссёр Г.А.Товстоногов, 1951.
«Здравствуйте, Андрей Степанович!»: Казанский ТЮЗ, режиссёр А.Иванюхин, 1955.
«Шут Балакирев»: Республиканский русский театр детей и юношества, режиссёр Б.Н.Преображенский, 1998.
«Циники – Магдалина»: Театр на Таганке, режиссёр А.Козлов, 1992.
«Уходящая натура» (балет под музыку авангардистов ХХ века по роману «Циники»): Московский театр эстрады, режиссёр А.Сигалова, 1996.
«Циники»: Минусинский театр «Глобус», режиссёр А.Песегов, 2000.
«Циники»: Санкт-Петербургский театр им. Ленсовета, режиссёр А.Праудин, 2011.
«Циники» (версия романа): Воронежский камерный театр, режиссёр М.Бычков, 2011 – по настоящее время.
«Циники» (пронзительный роман в 2-х действиях): Театр им. Моссовета, режиссёр С.Аронин, 2012 – по настоящее время.
«Циники»: студия-театр «Манекен» (Челябинск), режиссёр О.Осипова, режиссёр-постановщик В.Филонов, 2015.
Песни на стихотворения Анатолия Мариенгофа